КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

Сборник Высокой Поэзии . Компиляция. Книги 1-28 [Омар Хайям] (fb2) читать онлайн

Данный материал (книга) создан автором(-ами) «Борис Борисович Гребенщиков» выполняющим(-и) функции иностранного агента. Возрастное ограничение 18+

 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Андрей Дементьев Избранное

© А. Дементьев, 2012

© ООО «Издательство «Эксмо», 2012

* * *

От автора

Эту книгу я составлял не как «Избранное» в привычном его понимании, а как поэтический документ времени, в котором я жил и живу вместе со своими читателями – старыми и молодыми, вместе со страной, много перенесшей за эти годы. Стихи, написанные в далекие и уже ушедшие времена, дороги мне прежде всего потому, что они хранят атмосферу тех лет и наши общие настроения.

По моему глубокому убеждению, лирика тоже может быть гражданским свидетельством эпохи, отраженной через душу поэта, через его личные муки и радости, сомнения и надежды. Ныне стало модным отрицать или охаивать все, что происходило когда-то с нами. Особенно стараются те, кто не знает ни того времени, ни его промахов и взлетов, ни его потерь и завоеваний. К сожалению, необразованность многих «новых русских» и пришедших к власти бизнесменов смещает акценты духовности и культуры в сторону хлесткого китча, в область вседозволенной пошлости и примитива. Не случайно на отечественном телеэкране можно узреть передачу с провокационным названием «Пушкин безнадежно устарел» или выслушивать амбициозные выкрики о том, что Петр Первый погубил Россию. Кто действительно губит Россию, так это как раз те самые ниспровергатели великой российской культуры, которая оказалась им не по зубам, потому что в свои юные годы и позже они не прочли мудрых книг, что делают человека человеком, а не авоськой, набитой глупостью и высокомерием. Те же, кто сознательно провоцирует общественное мнение, зная истинную цену нашей истории и высоким завоеваниям искусства и литературы, ибо достаточно грамотны и начитанны, те совершают двойной грех перед страной, перед ее будущим и особенно перед молодежью, которая легко может принять провокацию за истину.

Сейчас, слава богу, многое меняется. Многолюдие в книжных магазинах, переполненные залы на поэтических вечерах, интерес к прошлому и неприятие насилия и порноликования на телеэкранах – всегда было и остается нравственной нормой интеллигентных граждан России. Хочу напомнить, что Великая Римская империя рухнула именно из-за пресыщенности. Разврат, жестокость и вседозволенность погубили ее будущее, ибо общество не может существовать на зловонных пустотах. Россия понемногу справляется с напастями, с отчаянием и гнетом денежных мешков, куда рыночные умельцы безуспешно хотели запихать всю страну, предварительно переплавив ее богатства в личные золотые слитки.

Но вернемся к поэзии и к этой книге, которую я представляю на ваш суд, дорогие читатели. Не могу не признаться, как мне радостно от того, что отечественная поэзия востребована в это непростое и противоречивое время. За последние два-три года тиражи и моих книг невероятно возросли. Вышло двадцать семь изданий общим тиражом более двухсот тысяч экземпляров. Только в советские времена, когда книготорговая сеть работала слаженно и результативно, а все любители поэзии имели материальную возможность покупать книги, был подобный спрос на стихи, какой ощущается сейчас. Видимо, люди устали от насилия, стрельбы, от детективных историй и сусальных сериалов. «Душа обязана трудиться и день и ночь…» – сказал великий русский интеллигент Николай Заболоцкий.

И этот труд, связанный с подлинной литературой и с ее самой таинственной и незащищенной областью – поэзией, – приносит не только радость, но и совершенствует человеческую натуру. В последние месяцы я написал много новых стихов, некоторую часть которых включил в эту книгу. И, хотя «Избранное» предполагает уже отмеченные временем произведения, я все-таки рискнул предложить вашему вниманию и новые стихи, ибо они о нашей жизни, которая в любом своем периоде всегда была для меня «избранной».

Андрей Дементьев

Я родился на Волге…

Я родился на Волге,
Где в погожие дни
Нас баюкали волны
И будили они.

«Я родился на Волге…»

Я родился на Волге,
Где в погожие дни
Нас баюкали волны
И будили они.
Я вставал на рассвете,
Лодку брал и – айда!
Только Волга да ветер,
Может, знали куда.
Выходил, где хотелось.
Шел созвездьями трав.
Падал в мяту и вереск,
От восторга устав.
Слушал утренний гомон
И вечернюю тишь.
Лес глядел в сотни окон
Из-под зелени крыш.
Я любил его очень
За приветливый нрав,
За бессонницу сосен
И безмолвие трав.
…С той поры миновало
Столько лет, столько зим.
Как ни в чем не бывало,
Мы встречаемся с ним.
Он по-майски наряден,
Что гостям по душе.
И стучит тот же дятел
На своем этаже.
Узнаю эти тропы,
Тихий шепот осин,
И стволы высшей пробы,
И бездонную синь.
1964–2004

«Военное детство. Простуженный класс…»

Военное детство. Простуженный класс.
Уроки негромкие, словно поминки.
И булочки с чаем, как праздник для нас
И довоенные в книгах картинки.
Никто не прогуливал школу в тот год.
За это директор души в нас не чаял.
Мы были прилежны от горьких невзгод
Да, может, от булочек с жиденьким чаем.
Весной мы ходили копать огород,
Картошку сажали на школьном участке,
Чтоб как-то от голода выжить в тот год.
Но стали налеты на город все чаще.
Военное детство – потери и боль.
Уроки терпенья, уроки надежды.
Разрушенный бомбой забытый собор.
Примерка на вырост отцовской одежды.
И первая смерть… Брат погиб под Орлом.
И первые слезы, и пропуск уроков.
Но горе осилил наш старенький дом,
Когда постучались ребята к нам робко.
И робко расселись – средь фото и слов…
Да только ничто не исправишь словами.
И выложил класс из бумажных кульков
Заветные булочки плачущей маме…
2004

Волга

А я без Волги просто не могу.
Как хорошо малиновою ранью
Прийти и посидеть на берегу,
И помолчать вблизи ее молчанья.
Она меня радушно принимает.
С чем ни приду – с обидой иль бедой.
И все она, наверно, понимает,
Коль грусть моя уносится с водой.
Как будто бы расслабленная ленью,
Течет река без шума и волны.
Но я-то знаю, сколько в ней волненья
И сколько сил в глубинах тишины.
Она своих трудов не замечает.
Суда качает и ломает лед.
И ничего зазря не обещает.
И ничего легко не отдает…
1966

«Мне приснился мой старший брат…»

Мне приснился мой старший брат,
Что с войны не пришел назад.
Мне приснилось, что он вернулся –
Невредимый и молодой.
Маме радостно улыбнулся:
– Я проездом… А завтра в бой. –
Мать уткнулась ему в ладони…
– Что ты, мама! Ну, как вы здесь? –
По глазам угадав, что в доме
Хлеба нету, да горе есть.
– Угостить тебя даже нечем.
Если б знать – я сменяла б шаль… –
– Что ты! Разве я шел за этим?! –
– Не за этим… А все же жаль,
Что вот так я встречаю сына. –
Брат достал фронтовой паек,
На две равные половины
Поделил он его, как мог.
– Это вам… –
И, взглянув на брата,
Я набросился на еду.
– А теперь мне пора обратно.
А теперь я ТУДА пойду.
Завтра утром нам всем в атаку.
В ту, последнюю для меня… –
И тогда я во сне заплакал,
Не укрыв его от огня.
1960

«Я помню первый день войны…»

Я помню первый день войны…
И страх, и лай зениток.
И об отце скупые сны –
Живом, а не убитом.
Война ворвалась стоном – «Жди…»
В бессонницу солдаток.
Еще все было впереди –
И горе, и расплата.
А ныне добрая земля
Покрыта обелисками.
Война кончалась для меня
Слезами материнскими.
И возвращением отца.
И первым сытным ужином…
Но до сих пор ей нет конца
В душе моей контуженой.
1965

Утро победы в калинине

Весть о Победе разнеслась мгновенно…
Среди улыбок, радости и слез
Оркестр Академии военной
Ее по шумным улицам понес.
И мы, мальчишки, ринулись за ним –
Босое войско в одежонке драной.
Плыла труба на солнце, словно нимб,
Над головой седого оркестранта.
Гремел по переулкам марш победный,
И город от волненья обмирал.
И даже Колька, озорник отпетый,
В то утро никого не задирал.
Мы шли по улицам, родным и бедным,
Как на вокзал,
Чтобы отцов встречать.
И свет скользил по нашим лицам бледным.
И чья-то громко зарыдала мать.
А Колька, друг мой,
Радостно и робко
Прохожим улыбался во весь рот,
Не зная, что назавтра похоронка
С войны минувшей на отца придет.
1973

Баллада о матери

Постарела мать за двадцать лет.
А вестей от сына нет и нет.
Но она все продолжает ждать.
Потому что верит. Потому что мать.
И на что надеется она?
Много лет, как кончилась война.
Много лет, как все пришли назад.
Кроме мертвых, что в земле лежат.
Сколько их в то дальнее село,
Мальчиков безусых, не пришло.
Раз в село прислали по весне
Фильм документальный о войне.
Все пришли в кино – и стар, и мал.
Кто познал войну и кто не знал.
Перед горькой памятью людской
Разливалась ненависть рекой.
Трудно было это вспоминать.
Вдруг с экрана сын взглянул на мать.
Мать узнала сына в тот же миг.
И пронесся материнский крик:
– Алексей, Алешенька! Сынок… –
Словно сын ее услышать мог.
Он рванулся из траншеи в бой.
Встала мать прикрыть его собой.
Все боялась – вдруг он упадет.
Но сквозь годы мчался сын вперед.
– Алексей! – кричали земляки. –
– Алексей, – просили, – добеги…
Кадр сменился. Сын остался жить.
Просит мать о сыне повторить.
И опять в атаку он бежит.
Жив-здоров, не ранен, не убит.
Дома все ей чудилось кино.
Все ждала – вот-вот сейчас в окно
Посреди тревожной тишины
Постучится сын ее с войны.
1966

«Люблю пейзаж проселочных дорог…»

Люблю пейзаж проселочных дорог
С их живописными изгибами,
С белесой пылью из-под ног…
Как жаль – всему приходит срок –
Проселки под асфальтом сгинули.
Но если вдруг в чужой стране
Я натыкаюсь на проселок,
Вновь возвращается ко мне
Былая память дней веселых –
С тверской рыбалкой поутру,
Но чаще все ж – с грибным скитаньем.
И с благодарностью костру,
Когда гроза в лесу застанет…
Люблю пейзаж проселочных дорог.
Как жаль – всему отпущен срок.
1999

Мой хлеб

Тверской областной библиотеке имени А. М.Горького

Я с книгой породнился в дни войны.
О, как же было то родство печально!
Стянув потуже батькины штаны,
Я убегал от голода
В читальню.
Читальня помещалась в старом доме.
В ту пору был он вечерами слеп…
Знакомая усталая мадонна
Снимала с полки книгу,
Словно хлеб.
И подавала мне ее с улыбкой.
И, видно, этим счастлива была.
А я настороженною улиткой
Прилаживался к краешку стола.
И серый зал
С печальными огнями
Вмиг уплывал…
И всё казалось сном.
Хотя мне книги хлеб не заменяли,
Но помогали забывать о нем.
Мне встречи те
Запомнятся надолго…
И ныне –
В дни успехов иль невзгод –
Я снова здесь,
И юная мадонна
Насущный хлеб
Мне с полки подает.
1965

«Когда я долго дома не бываю…»

Когда я долго дома не бываю,
То снится мне один и тот же сон:
Я в доме нашем ставни открываю,
Хотя давно живет без ставен он.
Но всё равно я открываю ставни,
Распахиваю окна на рассвет.
Потом, во сне же, по привычке давней
Я рву жасмин и в дом несу букет.
Отец не доверяет мне жасмина
И ветви все подравнивает сам.
И входит мама.
Говорит: «Как мило…»,
Цветы подносит к радостным глазам.
А после ставит тот букет пахучий
В кувшин, который я давно разбил.
И просыпаюсь я на всякий случай,
Поскольку раз уже наказан был.
И всё меня в то утро беспокоит,
Спешат тревоги вновь со всех сторон.
И успокоить может только поезд,
Что много раз разгадывал мой сон.
1977

Торжокские золотошвеи

Смотрела крепостная мастерица
На вышитую родину свою…
То ль серебро, то ль золото искрится,
То ли струятся слезы по шитью.
И лишь ночами вспоминала грустно,
Что жизнь ее ни в чем не берегла…
Откуда же пришло твое искусство?
Чьим колдовством помечена игла?
А было так… Проснувшись на печи,
Она по-детски улыбнулась солнцу,
Когда сквозь закопченное оконце
Пробились к ней весенние лучи.
Как нити золотые – всю избу
Они прошили радостным узором.
Она смотрела воскрешенным взором
И утро принимала за судьбу.
Все в ней дрожало, волновалось, пело.
И белый свет – как россыпи огней.
Она к оконцу оглушенно села…
И вот тогда пришло искусство к ней.
Пришло от солнца, от любви…
Оттуда,
Где ей открылась бездна красоты.
Она в иголку вдела это чудо,
Ниспосланное Небом с высоты.
И не было на ярмарке товара
Искусней, чем торжокское шитье.
Она надежду людям вышивала,
И слезы, и отчаянье свое…
1996

«Срывают отчий дом…»

Срывают отчий дом.
Как будто душу рушат.
Всё прошлое – на слом.
Прощаемся с минувшим.
Прощаемся с собой.
Ведь столько лет послушно,
Как маленький собор,
Хранил он наши души!
Всю жизнь мы жили в нем,
Беду и радость знали.
Охвачены огнем
Мои воспоминанья.
Как жаль, что довелось
Дожить до дня такого…
Отец не прячет слез.
Застряло в горле слово.
И дом в последний раз
Глядит на всех незряче.
То ли жалеет нас,
То ль о минувшем плачет.
1982

Отец

Отец мой сдает.
И тревожная старость
Уже начинает справлять торжество.
От силы былой так немного осталось.
Я с грустью смотрю на отца своего.
И прячу печаль, и смеюсь беззаботно,
Стараясь внезапно не выдать себя…
Он, словно поняв, поднимается бодро,
Как позднее солнце в конце октября.
Мы долгие годы в разлуке с ним были.
Пытались друг друга понять до конца.
Года, как тяжелые камни, побили
Веселое, доброе сердце отца.
Когда он идет по знакомой дороге,
И я выхожу, чтобы встретить его,
То сердце сжимается в поздней тревоге.
Уйдет…
И уже впереди никого.
1975

«В актовом зале литинститута…»

От студенческих общежитий до бессмертья – рукой подать.

М. Светлов
В актовом зале литинститута
Мы сдаем экзамены на самих себя.
Винокуров Женя, как юный Будда,
В кресле притих, листки теребя.
Здесь вся будущая литература –
Трифонов, Друнина, Соколов…
Смотрят классики то светло, то хмуро
На тех, кто их потеснить готов.
Мы получим с годами свои литпремии
За книги, за искренность и войну.
И останемся в том героическом времени,
Которое нам поставят в вину.
2003

«Нас остается все меньше…»

Нас остается все меньше –
Сверстников прошлых побед.
С фронта со славой пришедших
В будни надежды и бед.
Нас остается все меньше –
Сверстников давних невзгод.
Добрых, выносливых женщин,
Живших в нужде на измот.
Мы ни о чем не жалеем.
Мы – поколенье войны.
Над клеветой и елеем
Судьбы вознесены.
Чтобы доверьем минувшим
Не обманули страну,
Наши солдатские души
Снова идут на войну.
2004

Тверской пейзаж

Я люблю апрельские рассветы.
Над округой – праздник тишины.
Старый дуб навесил эполеты
И река полна голубизны.
Здравствуй, день!
Побудь еще со мною.
Воздух льется в душу, как бальзам.
Этот свет и волшебство лесное
Расплескались по твоим глазам.
Скоро вновь сирень раскроет завязь
И поднимет голубой букет.
Я опять тебе в любви признаюсь,
Словно не промчалось столько лет.
Словно я тебя вчера увидел,
Увидал нежданно в первый раз.
Ты надела свой весенний свитер
Цвета неба, цвета грустных глаз.
Ты сейчас, как девочка, прелестна
В искренней наивности своей.
Лес расставил на поляне кресла –
Модную округлость тополей.
Я люблю апрельские рассветы.
Я люблю их – если рядом ты.
Тих наш лес, как в кризисе поэты.
И красив, как в праздники менты.
2003

Калязинская колокольня

Калязинская колокольня
Стоит причудливо в реке.
И всякий раз я жду невольно –
Зайдется колокол в тоске.
А по ночам над тихой Волгой
Восходит музыка ее.
И принимают молча волны
Тот звон в безмолвие свое.
Вновь оживает колокольня.
И слышу я в тиши ночной,
Что кто-то радостью и болью
Тревожно делится со мной.
В протяжном гуле колокольни
Мне слышен зов былых веков:
И песня пахаря на поле,
И стон идущих бурлаков.
1973

Хлеб

Трудно родится хлеб.
Трудно хлеб достается.
Тот, кто душою слеп,
Может быть, усмехнется.
И похохмит над тем,
Как я, с достатком в доме,
Хлеб суеверно ем,
Крошки собрав в ладони.
Это живет во мне
Память о той войне…
Горькие времена!
Худенький мальчик, где ж ты?
В сутки – лишь горсть зерна,
Триста граммов надежды.
Бабушка нам пекла
Хлеб из скупой мучицы.
Жизнь,
Что давно прошла,
В сердце мое стучится.
Хлеб нас от смерти спас.
Он и сейчас бессмертен…
Всё настоящее в нас
Этою мерой мерьте.
1982

«Где-то около Бреста…»

Где-то около Бреста
Вдруг вошла к нам в вагон
Невеселая песня
Военных времен.
Шла она по проходу –
И тиха, и грустна.
Сколько было народу, –
Всех смутила она.
Подняла с полок женщин.
Растревожила сны.
Вспомнив всех не пришедших
С той последней войны.
Как беде своей давней,
Мы смотрели ей вслед.
И пылали слова в ней,
Как июньский рассвет.
Песня вновь воскрешала
То, что было давно.
Что ни старым, ни малым
Позабыть не дано.
И прощалась поклоном.
Затихала вдали.
А сердца по вагонам
Все за песнею шли.
1963

Дочь

Новый год стучался веткой ели
В дом, где тяжко заболела дочь.
Мы с тобой уже какую ночь
Не отходим от ее постели.
А в углу игрушки в полном сборе
Тихо ждут Маринкиных забав.
Девочка, уставшая от боли,
Жарко спит, ручонки разбросав.
В этот миг нет ничего дороже
Повзрослевших, молчаливых глаз.
Доктор утешает нас как может,
И в душе тревожится за нас.
А когда болезнь вдруг уступила,
Дочка этой радости в ответ
Так нам улыбнулась через силу,
Словно мы не виделись сто лет.
Поманила нас к себе неслышно.
Я присел неловко на кровать…
Мама встала и на кухню вышла,
Чтобы дочке слез не показать.
1955

«Я возвращаюсь улицей детства…»

Я возвращаюсь улицей детства
В город по имени Тверь.
И вершится в душе моей действо,
Чтоб в былое открылась дверь.
– Здравствуй, мама! Как ты красива –
Ни морщинок, ни седины… –
И глядит на меня Россия
Фотографией со стены.
Это я подарил когда-то
Свой наивный тверской пейзаж.
Мать торопится виновато
Стол украсить на праздник наш.
Батя режет тугое сало.
Белое, как за окном мороз.
– Баба Сима тебе прислала,
Чтоб здоровым и сильным рос. –
На столе довоенный чайник
И крахмальная белизна…
Как мне горестно и печально
Сознавать нереальность сна.
2002

Русь

Я – русский.
Я из той породы,
Чья кровь смешалась
С небом и травой.
Чьи прадеды в зеленый храм
Природы
Входили с непокрытой головой.
И молча били низкие поклоны
Клочку земли –
В страду и в недород.
Им Русь казалась горькой и соленой,
Как слезы жен
Или над бровью пот.
Всё помнит Русь –
И звоны стрел каленых,
И отсветы пожаров на снегу…
Мы входим в жизнь
Открыто и влюбленно.
Уйдем –
Оставшись перед ней в долгу.
1959

Сыновья

Наивные акселераты,
Смешные наши малыши!
Они, наверно, втайне рады,
Что батек в росте обошли.
Мы были в их года пожиже –
Война, разруха, недород.
Тогда нам впору было б выжить
От тех харчей, от тех невзгод.
Смотрю на сына – и пугаюсь:
Что ждет их в этом мире гроз?
Он так доверчив, словно аист,
Что нам с тобой его принес.
1983

«Ты ставишь на видное место цветы…»

Ты ставишь на видное место цветы,
Но что-то мне грустно от их красоты.
Как будто ты их принесла из былого,
Из юности нашей, из той суеты,
Где было все радостно и бестолково.
Нам было тогда на двоих сорок лет.
А может быть, меньше чуть-чуть,
Я не помню.
…Мой поезд пришел из Твери
Только в полночь.
И первое, что я увидел, – букет.
Веселый, огромный – из белых гвоздик.
И так тебе шло это белое пламя,
Что даже перрон от восторга затих…
…А кончилось все,
Словно в чеховской драме –
Расстались влюбленные,
Вырублен сад…
Когда я смотрю на гвоздики чужие,
Я вижу сквозь них
Твой восторженный взгляд.
И думаю –
Как же красиво мы жили!
2002

«Я – в гостинице…»

Я – в гостинице.
А за окнами
По-осеннему грустный вид.
Бродит осень лугами мокрыми,
Заморозить их норовит.
Я печально смотрю на берег,
На крутой его поворот.
Словно где-то мой дом затерян.
И всё ждет он меня.
Всё ждет.
Словно юность моя осталась
На холодном на волжском дне.
И спокойная,
Будто старость,
Волга зябко течет по мне.
1956

Черный ворон

Этот зловещий фургон, прозванный в народе «черным вороном», однажды остановился у нашего дома и увез моего отца.

Старели женщины до срока,
Когда в ночи
Он отъезжал от темных окон
И угрожал: «МОЛЧИ…»
И мы молчали, друзей стыдились,
Хотя не знали их вины.
А где-то стреляные гильзы
Им счет вели.
О «черный ворон», «черный ворон»!
Ты был внезапен, как испуг.
И просыпался целый город
На каждый стук.
Не видя слёз, забыв про жалость,
Свой суд творя,
Ты уезжал… Но оставалась,
Но оставалась тень твоя.
На доме том, где ночью побыл,
На чистом имени жены
Того, чей час нежданно пробил,
Час не дождавшейся вины.
На снах детей, на тыщах судеб,
На всей стране.
Как трудно было честным людям
Жить с тенью той наедине!
И закрывались глухо двери
Перед добром.
И люди разучились верить
Сперва себе. Ему – потом.
О «черный ворон», «черный ворон»!
Будь проклят ты!
Сейчас ты – лишь бумаги ворох
Да безымянные кресты.
Да память горькая, да слезы,
Да имена друзей.
Проехали твои колеса
По сердцу Родины моей.
1962

Дочери

У нас одинаковые глаза,
Только твои синее.
У нас одинаковые глаза,
Только мои грустнее.
У нас одинаковые глаза.
И разные адреса.
И разные по утрам рассветы
В моем окне,
На твоем этаже.
И разные радости и секреты
В сердце твоем
И в моей душе.
Через беды,
Через разлуки
Провожает тебя мой страх.
Слышишь сердце?
Ты –
В этом стуке.
Видишь слёзы?
Ты –
В тех слезах.
И приходят ко мне твои письма,
Как в горло приходит ком…
Словно ты на руках у меня повисла,
Прибежав из разлуки в дом.
– Здравствуй! –
Строчки прыгают вверх и вниз.
– Здравствуй!
И продолжается жизнь…
1966

«Мне кажется, что всё еще вернется…»

Мне кажется, что всё еще вернется,
Хотя уже полжизни позади.
А память нет да нет и обернется,
Как будто знает в прошлое пути.
Мне кажется, что всё еще вернется
И чуда я когда-нибудь дождусь…
Погибший брат на карточке смеется,
А брату я уже в отцы гожусь.
Мне кажется, что всё еще вернется, –
Как снова быть июню, январю.
Смотрю в былое, как на дно колодца.
А может быть, в грядущее смотрю?
Мне кажется, что всё еще вернется.
Что время – просто некая игра.
Оно числом заветным обернется,
И жизнь начнется заново с утра.
Но возвратиться прошлое не может.
Не потому ль мы так к нему добры?
И каждый день, что пережит иль прожит,
Уже навек выходит из игры.
1975

«Под Новый год, когда зажглась звезда…»

Под Новый год, когда зажглась звезда
На елке, что мы украшали вместе,
Я упросил отца купить дрозда,
Пусть до весны поет он в доме песни.
И в тот же день отец дрозда принес.
И стало как-то веселее в доме.
Как брали летом мы птенцов из гнезд,
Так взял дрозда я в теплые ладони.
И дрозд нам пел, как будто тоже знал,
Что он свободу обретет весною.
И только кот, настырный, как шакал,
Был недоволен – и дроздом, и мною.
Прошла зима… Последний спал мороз.
Настало время с птицей расставаться.
Я вынес клетку… И веселый дрозд
Вдруг почему-то начал волноваться.
В прихожей было, как всегда, темно.
Пылала печь и освещала своды.
И дрозд решил, что этот свет – окно,
И что за ним желанная свобода.
Влетел он в пламя, словно в небеса.
И я от ужаса и боли замер.
Отец ладонью мне утер глаза.
И молча бросил клетку в то же пламя.
1998

«Как все на свете мамы – перед сном…»

Как все на свете мамы – перед сном
Она мне пела простенькие песни.
И наполнялся музыкою дом,
И папа замирал над книгой в кресле.
И, засыпая, я их обнимал…
Но оставаясь в материнской власти,
Наверно, я тогда не понимал,
Что с этих песен начиналось счастье.
Любили с ней мы посидеть впотьмах,
Когда она рассказывала сказки.
И столько было нежности в словах,
Что страхи все я слушал без опаски.
Прошли года… Теперь вот я сижу
У заболевшей мамы в изголовье.
И мелочами Бога не сержу.
Молю ей жизни и чуть-чуть здоровья.
Но Бог не услыхал моих молитв.
Остались только траурные звуки.
И жизнь ее теперь во мне болит,
Та жизнь, что прожита была в разлуке.
1998

«Ничего не вернешь…»

Ничего не вернешь…
Даже малого слова.
Ни ошибок,
Ни радости,
Ни обид.
Только кто-то окликнет меня
Из былого –
И душа замирает,
И сердце болит.
Мы когда-то о жизни своей загадали,
Да сгорели ромашки на прошлой войне.
Не мелели бы души,
Как речки, с годами.
Я хотел бы остаться на той глубине.
Ничего не вернешь…
Оттого все дороже
Переменчивый мир.
И морозы, и зной.
Мы судьбою не схожи,
Да памятью схожи.
А поэтому вы погрустите со мной.
1975

Памяти мамы

Повидаться лишний раз
Было некогда.
Я теперь спешить горазд,
Только некуда.
Было некогда, стало некуда.
Если можешь, то прости…
Все мы дети суеты,
Ее рекруты.
Прихожу в твой дом пустой.
Грустно в нем и тихо.
Ставлю рюмочки на стол
И кладу гвоздики.
Сколько праздников с тобой
Мы не встретили.
А теперь лишь я да боль.
Нету третьего.
Посижу и помяну
Одиноко.
Ты услышь мою вину,
Ради бога…
1998

«Чужому успеху завидовать грех…»

«Чужому успеху завидовать грех…» –
Когда-то мне дед говорил.
Прекрасная песня –
Ведь это для всех.
Спасибо тому, кто ее подарил.
Чужая удача вам сил не придаст,
Коль зависть вам душу горчит.
И чей-то успех не обрадует вас.
Простите, скорее он вас огорчит.
Написан роман. Установлен рекорд.
Неважно, что автор не ты.
Над залом звучит гениальный аккорд.
Он ждет и твоей доброты.
1982

«– Ну что ты плачешь, медсестра?..»

Б. Н. Полевому

– Ну что ты плачешь, медсестра?
Уже пора забыть комбата…
– Не знаю…
Может, и пора. –
И улыбнулась виновато.
Среди веселья и печали
И этих праздничных огней
Сидят в кафе однополчане
В гостях у памяти своей.
Их стол стоит чуть-чуть в сторонке,
И, от всего отрешены,
Они поют в углу негромко
То, что певали в дни войны.
Потом встают, подняв стаканы,
И молча пьют за тех солдат,
Что на Руси
И в разных странах
Под обелисками лежат.
А рядом праздник отмечали
Их дети –
Внуки иль сыны,
Среди веселья и печали
Совсем не знавшие войны.
И кто-то молвил глуховато,
Как будто был в чем виноват:
– Вон там в углу сидят солдаты –
Давайте выпьем за солдат…
Все с мест мгновенно повскакали,
К столу затихшему пошли –
И о гвардейские стаканы
Звенела юность от души.
А после в круг входили парами.
Но, возымев над всеми власть,
Гостей поразбросала «барыня»,
И тут же пляска началась.
И медсестру какой-то парень
Вприсядку весело повел.
Он лихо по полу ударил,
И загудел в восторге пол.
Вот медсестра уже напротив
Выводит дробный перестук.
И, двадцать пять годочков сбросив,
Она рванулась в тесный круг.
Ей показалось на мгновенье,
Что где-то виделись они:
То ль вместе шли из окруженья
В те злые памятные дни,
То ль, раненого, с поля боя
Его тащила на себе.
Но парень был моложе вдвое,
Пока чужой в ее судьбе.
Смешалось всё –
Улыбки, краски,
И молодость, и седина.
Нет ничего прекрасней пляски,
Когда от радости она.
Плясали бывшие солдаты,
Нежданно встретившись в пути
С солдатами семидесятых,
Еще мальчишками почти.
Плясали так они, как будто
Вот-вот закончилась война.
Как будто лишь одну минуту
Стоит над миром тишина.
1972

Сыну

Я помню, как мне в детстве
Хотелось быть взрослей…
Сейчас – куда бы деться
От взрослости своей.
Не стоит торопиться
Да забегать вперед.
И что должно случиться,
Тому придет черед.
Придет пора влюбиться,
Пора – сойти с ума.
Вернулись с юга птицы,
А здесь еще зима.
Вернулись с юга птицы,
Да не спешит весна.
Не стоит торопиться,
Ведь жизнь у всех одна.
1985

«Идут дожди, идут дожди…»

Идут дожди, идут дожди
Который день подряд.
Не видно брода впереди.
И нет пути назад.
Кругом вода, вода, вода…
Вода со всей земли.
Все реки хлынули сюда.
И все моря пришли.
Дорогу к черту развезло.
И кажется впотьмах –
Навстречу нам плывет село,
Как пароход в огнях.
Нам до него чуть-чуть совсем.
Но, выбившись из сил,
Наш «газик» встал –
И глух, и нем.
И фары погасил.
А мы безжалостны к нему.
И вновь мотор дрожит.
И свет ощупывает тьму,
Вода с колес бежит.
Шофер кричит: «Давай еще!»
А я совсем промок.
И «газик», чувствуя плечо,
Вдруг делает рывок.
А ливень бьется о стекло.
И ночь – как чернозем.
А мы спешим… Мы в то село
Хороший фильм везем.
И, может быть, мы б не смогли
Осилить тех дорог…
Но мы«Чапаева» везли.
И мы добрались в срок.
1958

«Я разных людей встречал…»

Я разных людей встречал –
Лукавых, смешных и добрых.
Крутых, как девятый вал.
И вспыльчивых, словно порох.
Одни – как чужая речь.
Другие открыты настежь.
О, сколько же было встреч
И с бедами, и со счастьем.
То надолго, то на миг…
Все в сердце моем осталось.
Одни – это целый мир.
Иные – такая малость
Пусть встречи порой напасть.
Со всеми хочу встречаться:
Чтоб вдруг до одних не пасть
И до других подняться.
1960

«Трамвай через шумный город…»

Трамвай через шумный город
Вез свой обычный гам,
Дождя голубые шторы
Раздвинув по сторонам.
Луч солнца, блеснув из мрака,
На окнах его потух.
Бежала за ним собака
Во весь свой собачий дух.
На сутолочных остановках,
Передохнув чуток,
Карабкалась в дверь неловко,
Путалась между ног.
Но люди спешили мимо.
И трогался вновь трамвай.
И в окна тогда заливно
Стучался собачий лай.
А люди дивились в окна,
Жалели ее к тому ж.
Бежала она, измокнув,
По серому морю луж.
Бежала… А тут же рядом
Плыл человек у окна.
Усталая, влажным взглядом
Взглянула туда она.
Взглянула в крутой загривок.
Плеча равнодушный край.
И кинулась торопливо
Вновь догонять трамвай.
1958

«Я хотел бы вернуться в юность…»

Я хотел бы вернуться в юность.
Не в журнал… А в те годы,
Где от бед спасал нас юмор,
Не утративший стыда.
Я хотел бы вернуться в юность,
В беззаботность и восторг,
Где не надо было думать,
Что годам отмерен срок.
И где все должно случиться –
В отчем доме иль вдали.
И где мамы, как тигрицы,
В нас наивность берегли.
Я б в азарт хотел вернуться.
В ту романтику дворов,
Где была лишь пара бутцев
На ораву мастеров.
Где девчонки на скамейках
Так болели за футбол,
Что попробуй не забей-ка!
Засмеет прекрасный пол.
Мне бы вновь вернуться в юность…
Впрочем, я не уходил,
Коль на небе та же лунность,
В майских грезах – тот же пыл.
Так же мальчики на поле
Мяч гоняют поутру…
Я включаюсь поневоле
В эту вечную игру.
2004

Жизнь моя – то долги, то потери…

Жизнь моя – то долги, то потери…
Сколько я задолжал доброты
Тем, кто в дружбе мне искренне верил,
Наводил меж сердцами мосты.

«Жизнь моя – то долги, то потери…»

Жизнь моя – то долги, то потери…
Сколько я задолжал доброты
Тем, кто в дружбе мне искренне верил,
Наводил меж сердцами мосты.
Задолжал я сыновнюю нежность
Землякам на тверском берегу.
Пусть услышат мою безутешность
Все, пред кем я остался в долгу.
Я остался в долгу перед мамой,
Ожидавшей меня из разлук…
Наши встречи – как телеграммы.
Суета очертила свой круг.
Словно все мы расписаны свыше.
На счету каждый миг, каждый час.
Не успели войти – уже вышли…
Будто кто-то преследует нас.
Жизнь моя – то долги, то потери.
Близкий друг оборвал волшебство.
И оплакал неистовый Терек
Гениальные строки его.
Жизнь моя – то долги, то потери.
И теряются годы и дни.
Но душа – как заброшенный терем,
Где мы вновь остаемся одни.
Мне легко от таких одиночеств.
Мне светло от улыбки твоей.
Пусть судьба нам потерь не пророчит,
Чтоб долги возвратил я скорей.
2004

«Как важно вовремя успеть…»

Как важно вовремя успеть
Сказать кому-то слово доброе.
Чтоб от волненья сердце дрогнуло.
Ведь все порушить может смерть.
Но забываем мы подчас
Исполнить чью-то просьбу вовремя.
Не замечая, как обида кровная
Незримо отчуждает нас.
И запоздалая вина
Потом терзает наши души.
Всего-то надо – научиться слушать
Того, чья жизнь обнажена.
2001

«Не замечаем, как уходят годы…»

Не замечаем, как уходят годы.
Спохватимся, когда они пройдут.
И все свои ошибки и невзгоды
Выносим мы на запоздалый суд.
И говорим: «Когда б не то да это,
Иначе жизнь мы прожили б свою…»
Но призывает совесть нас к ответу
В начале жизни, а не на краю.
Живите так, как будто наступает
Тот самый главный, самый строгий суд.
Живите, – словно дарите на память
Вы жизнь свою
Тем,
Что потом придут.
1974

«Как руки у Вас красивы!..»

Как руки у Вас красивы!
Редкостной белизны.
С врагами они пугливы.
С друзьями они нежны.
Вы холите их любовно,
Меняете цвет ногтей.
А я почему-то вспомнил
Руки мамы моей.
Упрека я Вам не сделаю.
Вроде бы не ко дню.
Но руки те огрубелые
С Вашими не сравню.
Теперь они некрасивы
И, словно земля, темны.
Красу они всю России
Отдали в дни войны.
Все делали – не просили
Ни платы и ни наград.
Как руки у Вас красивы!
Как руки мамы дрожат…
1965

«Когда я возвращаюсь в Тверь…»

А. П. Белоусову

Когда я возвращаюсь в Тверь,
Где столько пережил и прожил,
Мне кажется – я открываю дверь,
Чтоб оказаться снова в прошлом.
Пройду по улице родной,
Где отчий дом давно разрушен.
И Волга чистою волной
Омоет память мне и душу.
И, наложив на грусть запрет,
С друзьями давними побуду,
И вдруг ступлю на старый след,
И возвращусь в былое чудо.
Когда я приезжаю в Тверь,
Душа моя восторгом полнится.
И всё – от дружбы до потерь –
Живет во мне, болит и помнится.
1998

Россия

Сергею Баруздину

Нас в детстве ветры по Земле носили.
Я слушал лес и обнимал траву,
Еще не зная, что зовут Россией
Тот синий мир, в котором я живу.
Россия начиналась у порога
И в сердце продолжается моем.
Она была и полем, и дорогой,
И радугой, склоненной над селом.
И быстрой речкой, что вдали бежала
И о которой думал я тогда,
Что тушит в небе зарево пожара
Ее неудержимая вода.
Рассветом в сердце пролилась Россия.
Не оттого ли и моя любовь
Так неразлучна с ливнями косыми,
С разливом трав и запахом хлебов?
И мне казалось – нету ей предела…
А по весне я видел наяву:
Под парусами наших яблонь белых
Россия уплывала в синеву.
Прошли года. Объездил я полсвета.
Бывал в краях и близких, и чужих,
Где о России знают по ракетам
Да по могилам сверстников моих.
И я поверил – нету ей предела!
И чья бы ни встречала нас страна –
Россия всюду, что ты с ней ни делай,
В сердцах людей раскинулась она.
1958

«Стихи читают молодые…»

Стихи читают молодые…
И в поездах, летящих в полночь,
И у костра – в заре и в дыме.
Стихи читают молодые,
Чтоб душу радостью наполнить.
И я боюсь, когда пишу.
Я на костры в ночи гляжу.
Слежу за теми поездами,
Что где-то спорят с темнотой.
И, как на первое свиданье,
Иду я к молодости той.
Несу всё лучшее на свете –
Тепло друзей, любовь и грусть.
И всё боюсь ее не встретить.
И встречи каждый раз боюсь.
1959

«Я живу открыто…»

Р. Щедрину

Я живу открыто,
Не хитрю с друзьями.
Для чужой обиды
Не бываю занят.
От чужого горя
В вежливость не прячусь.
С дураком не спорю,
В дураках не значусь.
В скольких бедах выжил,
В скольких дружбах умер!
От льстецов да выжиг
Охраняет юмор.
Против всех напастей
Есть одна защита:
Дом и душу настежь…
Я живу открыто.
В дружбе, в буднях быта
Завистью не болен.
Я живу открыто,
Как мишень на поле.
1982

«Отец, расскажи мне о прошлой войне…»

Отец, расскажи мне о прошлой войне.
Прости, что прошу тебя снова и снова.
Я знаю по ранней твоей седине,
Как юность твоя начиналась сурово.
Отец, расскажи мне о друге своем.
Мы с ним уже больше не встретимся в мае.
Я помню, как пели вы с другом вдвоем
Военные песни притихнувшей маме.
Отец, я их знаю давно наизусть,
Те песни, что стали твоею судьбою.
И, если тебе в подголоски гожусь,
Давай мы споем эти песни с тобою.
Отец, раздели со мной память и грусть,
Как тихие радости с нами ты делишь.
Позволь, в День Победы я рядом пройдусь,
Когда ордена ты, волнуясь, наденешь.
1975

«Не могу уйти из прошлого…»

Не могу уйти из прошлого,
Разорвать живую нить…
Все, что было там хорошего,
Мне б хотелось повторить:
Возвратить отца бы с матерью,
Вместе с молодостью их,
В дом,
Где стол с крахмальной скатертью
Собирал друзей моих.
И вернуть бы из трагедии
Сына в радостные дни,
Где мы с ним футболом бредили,
Жгли бенгальские огни.
Где дожди сменяли радуги
И года сквозь нас неслись.
Где на счастье звёзды падали…
Да приметы не сбылись.
2001

Из биографии

В тот день меня в партию приняли.
В тот день исключали из партии
Любимца студенческой братии
Профессора Гринера.
Старик был нашим учителем.
Неуживчивым и сердитым.
Он сидел и молчал мучительно,
Уже равнодушный ко всем обидам.
Его обвиняли в таких грехах!
А мне все казалось, что это – травля.
И сердце твердило: «Неправда! Неправда!»
– А может быть, правда? –
Спрашивал страх.
Страх… И я поднял руку «ЗА».
За исключение. И, холодея,
Вдруг я увидел его глаза,
Как, наверно, Брюллов
Увидал Помпею.
Вовек не забуду я те глаза.
Вовек не прощу себе подлое «ЗА».
Мне было тогда девятнадцать лет.
Мне рано выдали партбилет.
1970

Несказанные слова

Матери,
Мы к вам несправедливы.
Нам бы вашей нежности запас.
В редкие душевные приливы
Мы поспешно вспоминаем вас.
И однажды все-таки приедем.
Посидим за праздничным столом.
Долго будут матери соседям
О сынах рассказывать потом.
А сыны
В делах больших и малых
Вновь забудут матерей своих.
И слова, не сказанные мамам,
Вспоминают на могилах их.
1969

«Я одинокий волк…»

Я одинокий волк…
Я не хочу быть в стае.
Пожар в крови уже заметно стих.
И одинокий след мой
По весне растает,
Как тает сила в мускулах моих.
Мне в одиночку выжить не удастся.
Крутую зиму мне не одолеть.
Но, чтобы волком до конца остаться,
В отчаянном броске
Хочу я встретить смерть.
В последний раз вкушу азарт погони,
Пройду по краю на семи ветрах.
Я старый волк.
Но я пока в законе,
И мой оскал еще внушает страх.
1993

«Мне всегда бывает грустно…»

Мне всегда бывает грустно
Обмануться в тех, кто мил.
И жалеть, что рано чувства
Перед ними обнажил.
Но уж так пошло издревле –
Человек то раб, то князь.
И ответом на доверье
Может вспыхнуть неприязнь.
От похвал или оваций,
От удач, идущих вверх,
Кто-то в зависть мог сорваться,
Ибо свет его померк.
Это все смешно и грустно,
Потому что суета.
Я доплыл уже до русла,
Где покой и красота.
Где все страхи беспричинны
Перед вечностью творца,
И где годы – как песчинки
Иль цветочная пыльца.
Но подводит нас натура,
Человеческая суть –
Мы живем с упорством тура
Хоть кого-то, но боднуть.
2003

«Как-то мне приснился серый сокол…»

Как-то мне приснился серый сокол,
Сбитый на лету моей стрелой.
И во сне мне стало одиноко,
Горько стало от вины былой.
Этот грех со мной случился в детстве.
Брат мне подарил волшебный лук.
И оружье возымело действо –
В девять лет я стал убийцей вдруг.
Птицу схоронили мы в овраге.
И с тех пор мне этот спорт не мил.
То ли дело – окуни да раки.
Сколько я за жизнь их наловил!
И когда я вижу на экране,
Как стреляют птиц или зверей,
Всякий раз я тем убийством ранен,
Будто в этом знак вины моей.
2000

«Дарю свои книги знакомым…»

Дарю свои книги знакомым –
Властителям судеб и снобам,
Которым всегда не до книг.
Поэтому черт с ней, с обидой,
Когда, полистав их для вида,
Они забывают о них.
Забросят на книжную полку,
Как в стог золотую иголку,
Где имя окутает тьма.
А я буду думать при этом,
Что стал их любимым поэтом,
Поскольку наивен весьма.
Когда же мы встретимся снова,
Сыграю уставшего сноба,
И тем их сражу наповал.
Но книг раздавать я не буду.
Плесну коньяку им в посуду,
Не слушая шумных похвал.
2003

«Какая поздняя весна!..»

Какая поздняя весна!
Опять за окнами бело.
А ты со мною холодна,
Как будто душу замело.
И я не знаю – чья вина.
И я не знаю – чья вина.
Всё перепуталось вокруг.
В календаре давно весна,
А за окном бело от вьюг.
А за окном бело от вьюг.
И ты прости меня, мой друг,
За эту хмарь, за этот дождь,
За эту белую метель,
За то, что наш с тобой апрель
На осень позднюю похож.
Мы непогоду переждем.
Еще иные дни придут,
Порядок в небе наведут.
Мы пробежимся под дождем,
И смоет он печаль с души.
Растопит солнце
В сердце лед.
Ты огорчаться не спеши, –
Весна в пути,
Она придет.
Какая поздняя весна!..
Как велика ее вина!
1980

Счастливчик

Я выиграть надеюсь
Престижный миллион,
Чтоб у дверей халдеи
Мне стали бить поклон.
Чтоб все меня любили
За то, что я богат.
И в гости приходили,
Как танки на парад.
Чтобы по всей округе
Гремело имя рек.
Чтоб брал я на поруки
Голодных и калек.
Чтоб важное начальство
Ждало моих звонков.
И на экране часто
Теснил я м-ков.
А, впрочем, нет резона
Мне думать про барыш.
Я жил без миллиона,
Без килеров и крыш.
И он все эти годы
Жил тоже без меня.
И ухожу я гордо,
Монетами звеня.
2003

Люблю

Спускалась женщина к реке,
Красива и рыжеголова.
Я для нее одно лишь слово
Писал на выжженном песке.
Она его читала вслух.
«И я люблю…» –
Мне говорила.
И повторяла:
«Милый, милый…» –
Так,
Что захватывало дух.
Мы с ней сидели на песке,
И солнце грело наши спины.
Шумели сосны-исполины,
Грачи кричали вдалеке.
Я в честь ее стихи слагал,
Переплывал быстрину нашу,
Чтобы собрать букет ромашек
И положить к ее ногам.
Она смеялась и гадала,
И лепестки с цветов рвала.
То ль клятв моих ей не хватало,
То ль суеверною была.
С тех пор прошло немало лет.
Глаза закрою – вижу снова,
Как я пишу одно лишь слово,
Которому забвенья нет.
1976

«Мне приснился Президент…»

Мне приснился Президент.
Мы сидели рядом.
Я использовал момент –
Попросил награду.
Как-никак, а юбилей.
Сколько лет скопилось.
Президент сказал: «О’кэй!
Окажу вам милость». –
И, добавив – «Будет так!», –
Мило улыбнулся.
Ну, а я такой м-к, –
Взял, да и проснулся.

Тишина

Я стал бояться тишины…
Когда иду я улицей ночной,
Мне кажется – я слышу чьи-то сны.
И тишина смыкается за мной.
Всё безмятежно, всё в плену покоя.
Вокруг меня – ни одного лица.
Я в тишину вхожу, как входят в горе,
Когда ему ни края, ни конца.
Когда оно вот так неотвратимо,
Как эта притаившаяся тишь.
И улица – как старая картина,
Где ничего почти не различишь.
Но я ее намеренно бужу,
Стучусь в асфальт я злыми каблуками.
Уснувшему беспечно этажу
Кидаю в стену крик свой,
Словно камень.
Чтоб кто-нибудь бы вышел на порог
Или хотя бы выругался, что ли…
Я в той ночи, как будто в чистом поле,
Где голос мой и страх мой одинок.
1964

«Поэта решили сделать начальством…»

Поэта решили сделать начальством.
А он считает это несчастьем…
И происходят странные превращенья:
Те, кто при встречах кивал едва,
Теперь, как пальто, подают слова.
Здороваются, словно просят прощенья.
Поэт не привык
К этим льстивым поклонам.
К фальшивым взглядам полувлюбленным.
Он остается во всем поэтом.
И еще чудаком при этом.
Прежним товарищем для друзей.
Чернорабочим для Музы своей.
И добрая слава о нем в народе…
А он продолжает свое твердить:
«Должности приходят и уходят.
Поэзии некуда уходить».
1969

«Хороших людей много меньше…»

Павлу Бородину

Хороших людей много меньше,
Как мало талантливых книг.
И лучшие люди – средь женщин.
И худшие – тоже средь них.
Хороших людей слишком мало,
Чтоб жизнь наша стала добрей,
Чтоб каждая русская мама
Спокойно была за детей.
Но как бы нас жизнь ни ломала,
В ней некое есть волшебство…
Хороший людей слишком мало.
И все-таки их большинство.
1999

Раздумье

Я подумал:
«Мне тридцать пять».
И, ей-богу, мне стало страшно.
Жизнь бы заново всю начать,
Возвратиться бы в день вчерашний.
Много там у меня долгов –
Неоконченных дел и песен.
Был я празден и бестолков,
Слишком в юности куролесил.
Я в те годы не мог понять,
Как ответственна в жизни юность.
И приходится в тридцать пять
За нее вершить
И думать.
1963

«Платон придумал Атлантиду…»

Алексею Абакумову

Платон придумал Атлантиду
И сам поверил в этот миф.
Хоть остров тот никто не видел,
Но знали все, что он красив.
Что все в нем было идеально –
Природа, власти и народ.
Что под волной мемориальной
Он спасся от земных невзгод.
Мы все немного Атлантиды,
Когда уходим от друзей:
Все радости и все обиды
Таим на дне души своей.
2004

«Везли по улицам Москвы…»

Везли по улицам Москвы
Прах Неизвестного Солдата.
Глазами скорби и любви
Смотрели вслед мы виновато.
И в те минуты вся страна
Прильнула горестно к экранам.
И ворвалась в сердца война –
И к молодым, и к ветеранам.
Ко дням потерь и дням разлук
Нас память снова уносила.
И рядом с дедом плакал внук,
Еще всего понять не в силах.
1980

«После всех неистовых оваций…»

Николаю Баскову

После всех неистовых оваций,
После всех триумфов и побед
Ты сумел самим собой остаться,
Соловьем, встречающим рассвет.
Слушаю я в горькую минуту
Голос твой, спасающий от бед.
И душа одолевает смуту –
Это ты ей посылаешь свет.
Милый Ленский, дорогой Карузо,
Не сердись на зависть мелких банд.
Слава тоже может быть обузой,
Но превыше славы – твой талант.
Будь Послом Объединенных Наций,
Чтоб искусством мир объединить.
Музыке хочу в любви признаться.
Нам с тобой еще всю жизнь дружить.
И хотя полвека между нами,
Юн талант и Муза молода,
Я опять перед экраном замер…
Коля Басков…
Коля, будь всегда!
2003

Родной язык

Хочу домой…
Хотя в России худо,
Что ныне не скрывает даже ТАСС.
Зато там есть немыслимое чудо, –
Родной язык, –
Который не предаст.
И так надежно искреннее слово,
Когда в душе не остается сил…
Родной язык – как оголенный провод,
Что нас с тобой навек соединил.
И этот свет, что согревает сердце,
Немыслим без мелодий языка.
Не потому ли не боюсь я смерти,
Что зазвучит в тебе моя строка.
1998. Иерусалим

«Поменяв российский беспредел…»

Павлу Гусеву

Поменяв российский беспредел
На хороший климат и провизию,
Улетаю из Москвы в провинцию,
Чтобы оказаться не у дел.
Не у дел моих старинных дружб,
Без которых жизнь так одинока.
Ты всю эту музыку нарушь
С незаметной хитростью Востока.
И, когда я по стране несусь
На своем видавшем виды «форде», –
На моей видавшей виды морде
Лишь одно отчаянье и грусть.
2000

Не смейте забывать учителей

Не смейте забывать учителей.
Они о нас тревожатся и помнят.
И в тишине задумавшихся комнат
Ждут наших возвращений и вестей.
Им не хватает этих встреч нечастых.
И сколько бы ни миновало лет,
Слагается учительское счастье
Из наших ученических побед.
А мы порой так равнодушны к ним:
Под Новый год не шлем им поздравлений.
И в суете иль попросту из лени
Не пишем, не заходим, не звоним.
Они нас ждут. Они следят за нами.
И радуются всякий раз за тех,
Кто снова где-то выдержал экзамен
На мужество, на честность, на успех.
Не смейте забывать учителей.
Пусть будет жизнь достойна их усилий.
Учителями славится Россия.
Ученики приносят славу ей.
Не смейте забывать учителей.
1966

Прощеное воскресенье

Прощаю всех, кого простить нельзя.
Кто клеветой мостил мои дороги.
Господь учил: «Не будьте к ближним строги.
Вас все равно всех помирит земля».
Прощаю тех, кто добрые слова
Мне говорил, не веря в них нисколько.
И все-таки, как ни было мне горько,
Доверчивость моя была права.
Прощаю всех я, кто желал мне зла.
Но местью душу я свою не тешил.
Поскольку в битвах тоже не безгрешен.
Кого-то и моя нашла стрела.
1992

Характер

У мужчины должен быть характер.
Лучше, если тихий,
Словно кратер,
Под которым буря и огонь.
У мужчины должен быть характер,
Добрый взгляд
И крепкая ладонь.
Чтобы пламя сердце не сожгло,
Можно душу отвести на людях,
Лишь бы в сердце не копилось зло.
У мужчины должен быть характер.
Если есть –
Считай, что повезло.
1980

«Жизнь во власти пяти планет…»

Жизнь во власти пяти планет…
«Редкий случай, – сказал астролог. –
И пока не погас их свет,
Будешь ты и любим, и молод».
Я во власти пяти планет,
Заблудившийся в годах дервиш.
Может, в них-то и весь секрет,
Что меня ты так долго терпишь.
На какой из пяти планет
Наша боль и ушедшие близкие?
Мы уйдем… Еще много лет
Свет одной будет нас разыскивать.
1998

«Держава застолий…»

Тамаре Гвердцители

Держава застолий
Ночами мне снится.
Скучаю по Грузии –
По загранице.
По мудрым поэтам,
Безвизовым встречам,
По шуму воды
Темпераментных речек.
По старым друзьям,
Не сменившим пристрастий.
По тем временам,
Где делились мы счастьем.
И я не предам
Эту память вовеки.
Как русло не предали
Горные реки.
Меж нами граница.
И взгляд Шеварднадзе…
А, может быть, все
Возвратится однажды.
И дружба былая,
И давние песни.
Те самые песни,
Что пели мы вместе.
На двух языках
При одном вдохновенье…
И было прекрасно
То тихое пенье.
Мы сядем бок о бок,
Нальем «Мукузани».
И ночь будет длинная,
Словно сказанье.
И нас побратает
Серебряный кубок.
В России светает.
В горах еще сумрак.
Декабрь 2003

«В ясную погоду «Юности» моей…»

В ясную погоду
«Юности» моей
Был я всем в угоду,
Стольких знал друзей.
За крамолу битый,
Возглавлял журнал.
Даже сам А. Битов
Как-то повесть дал.
Часто Вознесенский
Снисходил до нас.
Наш тираж вселенский
Был ему как раз.
И, поправив гранку,
Искромсав листы,
Уезжал в загранку
Гений суеты.
Имена, фамилии,
Блеск и мишура…
Что-то все забыли,
Как жилось вчера.
Вспоминаю с грустью
Сгинувших друзей.
Хор былых напутствий,
Их крутой елей.
1994

«Учителей своих не позабуду…»

Учителей своих не позабуду.
Учителям своим не изменю.
Они меня напутствуют оттуда,
Где нету смены вечеру и дню.
Я знаю их по книгам да портретам,
Ушедших до меня за много лет.
И на Земле, их пламенем согретой,
Я светом тем обласкан и согрет.
Звучат во мне бессмертные страницы,
Когда мы об искусстве говорим.
Всё в этом мире может повториться,
И лишь талант вовек неповторим.
К учителям я обращаюсь снова,
Как к Солнцу обращается Земля.
И все надеюсь: вдруг родится слово
И улыбнутся мне учителя.
1978

«Это правда…»

Это правда:
Чтобы долго жить,
Надо чаще видеться с друзьями.
Я все продолжаю мельтешить
Встречами, поступками, стихами.
Но однажды брошу все дела,
Сяду в самолет Аэрофлота…
Друг не ждал.
Душа его ждала,
Веря в неожиданность полета.
Так же побросав свои дела,
Соберутся милые мне люди.
Около веселого стола
Мы о дружбе говорить не будем.
Только память станет ворошить
Те слова, когда вернусь до дому.
Не затем,
Чтоб после долго жить.
Просто жить не стоит по-иному.
1981

«Живу не так, как бы хотелось…»

Живу не так, как бы хотелось.
Заели суета и быт.
И осторожность, а не смелость
Порою мной руководит.
Живу не так, как мне мечталось,
Когда я пылок был и юн.
И только музыка осталась
От тех, не знавших фальши, струн.
Живу не так, как нас учили
Ушедшие учителя,
Когда судьбу Земли вручили,
О чем не ведала Земля.
Живу не так… но, слава богу,
Я различаю свет и мрак.
И не судите слишком строго
Вы все, живущие не так.
1978

«Пока я всем «услуживал»…»

Пока я всем «услуживал» –
Шедевры перечитывал
И ставил в номер «Юности»
И прозу, и стихи,
Я был угоден битовым,
И жил в тусовке дружеской
Средь мудрости и глупости,
Как Ванька от сохи.
И время это долгое
Во мне печалью корчилось,
Неслось сквозь чьи-то бедствия,
Цензурные бои.
А время было дорого.
Я крал его у творчества,
Чужие строки пестовал
И забывал свои.
А годы шли и множились.
И от журнала юного
Я ринулся в грядущее
И наверстал его.
И в эти дни погожие
Друзей как ветром сдунуло.
И было в том признание
Успеха моего.
2003

«Я во сне не летаю…»

Я во сне не летаю,
А падаю вниз.
Для полетов, как видно,
Года мои вышли.
Вот гора надо мной,
Словно черный карниз
У покатой,
Окрашенной в синее крыши.
Я боюсь высоты.
Наяву. И во сне.
И когда я лечу
В бесконечную пропасть,
Обрывается сон.
И приходит ко мне
Ожидание чуда
И смутная робость.
Начинается день.
Забывается сон.
Но лишь встречу тебя –
Та же на сердце робость.
Улыбаешься ты.
Я как будто спасен,
Хоть опять я лечу
В бесконечную пропасть.
1975

«Сколько спотыкался я и падал…»

Ане

Сколько спотыкался я и падал,
Только чтоб не разминуться нам!
И пока мы вместе,
И пока ты рядом –
Наша жизнь угодна Небесам.
И за этот долгий путь к надежде
Бог вознаградил мои труды:
Старые друзья верны, как прежде.
И враги слабеют от вражды.
Я не Нострадамус и не Мессинг.
Мне не предсказать своей судьбы.
Знаю лишь одно: пока мы вместе,
Будет так, как загадали мы.
Сколько б годы нам ни слали на́ дом
Горестей, испытывая нас,
Верую лишь в то – пока ты рядом,
Нам судьба за все добром воздаст.
Я не знаю, мало или много
Впереди у нас счастливых лет.
Но пока мы вместе – не предаст дорога,
Не устанет сердце, не сгорит рассвет.
2001

Вся грусть земли поручена стихам…

Вся грусть земли поручена стихам.
И потому строка моя печальна,
Когда посвящена родным холмам
Или глазам твоим исповедальным.

«Вся грусть земли поручена стихам…»

Вся грусть земли поручена стихам.
И потому строка моя печальна,
Когда посвящена родным холмам
Или глазам твоим исповедальным.
Вся грусть земли поручена стихам.
И это поручение от Бога
Исполнит бесконечная дорога,
Которой мы восходим в Божий храм.
Нас много – поручителей Его.
И потому не оборвется слово,
В котором грусть обрящет торжество,
И мир тем словом будет околдован.
Вся грусть земли поручена стихам.
И все надежды тоже им поручат,
Когда нас жизнь отчаяньем измучит,
И вознесемся мы к иным верхам.
2004

«Говорят, при рожденьи…»

Владимиру Суслову

Говорят, при рожденьи любому из нас
Уготована участь своя.
Кто-то взял у отца синеву его глаз
И умчал с ней в чужие края.
Кто-то добрым характером в маму пошел.
Но не в славе теперь доброта.
Как бы ни был наш путь и тернист, и тяжел,
Все равно жизнь – всегда высота.
Уготована каждому участь своя.
Я о милости Бога молю,
Чтоб в России не гибли ни чьи сыновья.
Не скатилась надежда к нулю.
Будьте счастливы, люди, во веки веков.
Если даже все будни круты.
Отболят наши души от новых оков,
От позорных оков нищеты.
2003

«Мы живем без неба…»

Мы живем без неба.
Мы живем под смогом.
Смотрит бездна слепо
Мимо наших окон.
Как шинель солдата –
Небо виснет ветхо…
Тусклые закаты.
Серые рассветы.
Будто кто нарочно
Краски с неба выкрал.
Затерялась в прошлом
Звездная палитра.
Стало скучным небо
Без привычных красок.
Как обед без хлеба
Иль без песен праздник.
А земля дуреет
В выхлопных отравах.
Ей бы стать мудрее,
Да не сыщешь правых.
И она дуреет,
Как над нею небо.
Кто из них скорее
Задохнется гневом…
2004

Ноль-ноль часов

class="poem">
Вот еще один скончался год…
Мы беспечно-веселы при этом.
Так и жизнь когда-нибудь уйдет,
Вслед надеждам, радостям и бедам.
Но уж так устроен человек,
Что с былым легко он расстается…
Потому что не окончен бег,
Потому что дальше жить неймется.
Угадать бы, что нас ждет потом –
За салютом, озарившим лица,
За шампанским в блеске золотом,
За привычкой – всласть наговориться.
Новый год… Привет тебе от нас!
Мы не в миг расстанемся с минувшим.
Ибо долог в нас еще запас
Прежних грез, что нелегко нарушить.
Новый год… Поклон тебе от всех.
И от тех, кого ты осчастливишь.
И от тех, чьи славу и успех
Ты уже, наверно, не увидишь.
Поседевший, как твои снега,
Я стою, уставший от бессонниц.
Я хочу, чтобы моя строка
При тебе была б еще весомей.

«Когда вам беды застят свет…»

Когда вам беды застят свет
И никуда от них не деться, –
Взгляните, как смеются дети,
И улыбнитесь им в ответ.
И если вас в тугие сети
Затянет и закрутит зло, –
Взгляните, как смеются дети…
И станет на сердце светло.
Я сына на руки беру.
Я прижимаю к сердцу сына
И говорю ему: «Спасибо
За то, что учишь нас добру…»
А педагогу только годик.
Он улыбается в ответ.
И доброта во мне восходит,
Как под лучами первый цвет.
1970

«Я лишь теперь, на склоне лет…»

Марине

Я лишь теперь, на склоне лет,
Истосковался о минувшем.
Но к прошлому возврата нет,
Как нет покоя нашим душам.
Да и какой сейчас покой,
Когда в нас каждый миг тревожен.
Несправедливостью людской
Он в нас безжалостно низложен.
Прости, что столько долгих лет
Мы жили на широтах разных.
Но ты была во мне, как свет,
Не дав душе моей угаснуть.
И как бы ни были круты
Мои дороги, чья-то ярость, –
Я помнил – есть на свете ты.
И всё плохое забывалось.
1993

Чужая осень

Во Франкфурте
Холодно розы цветут.
В Москве
Зацветают
Узоры
На стеклах.
Наш «бьюик» несется
В багряных потемках –
Сквозь сумерки
Строгих
Немецких минут,
Сквозь зарево кленов
И музыку сосен,
Сквозь тонкое кружево
Желтых берез.
Я в эти красоты
Ненадолго сослан,
Как спутник
В печальные залежи звезд.
Со мной переводчица –
Строгая женщина.
Мы с нею летим
Сквозь молчанье
И грусть.
И осень ее
Так прекрасна и женственна,
Что я своим словом
Нарушить боюсь.
Нас «бьюик»
Из старого леса выносит.
Дорога втекает
В оранжевый круг.
Как всё здесь похоже
На русскую осень!
Как Русь не похожа на всё,
Что вокруг!
1979

Крест одиночества

Илье Глазунову

В художнике превыше страсти долг.
А жизнь на грани радости и боли.
Но, чтобы голос Неба не умолк,
Душа не может пребывать в неволе.
Твой перекресток – словно тень Креста.
Пойдешь налево – поминай как звали.
Пойдешь направо – гиблые места.
А позади молчание развалин.
Но ты остался возле алтаря.
И кто-то шепчет: «Божий раб в опале…»
Другие, ничего не говоря,
Тебя давно на том Кресте распяли.
Минует жизнь…
И ты сойдешь с Креста,
Чтоб снова жить неистово в грядущем.
И кровь твоя с последнего холста
Незримо будет капать в наши души.
В художнике превыше страсти долг.
Превыше славы – к славе той дорога.
Но, чтобы голос Неба не умолк,
Душа должна возвыситься до Бога.
1992

Случай на охоте

Я выстрелил. – И вся земля
Вдруг визг собаки услыхала.
Она ползла ко мне скуля,
И след в траве тянулся алый.
Мне от вины своей не скрыться.
Как всё случилось – не пойму!..
Из двух стволов я бил волчицу,
А угодил в свою Зурму.
Она легонько укусила
Меня за палец… –
Может быть, о чем-то, жалуясь, просила
Иль боль хотела поделить.
Ах, будь ты проклята, охота,
И этот выстрел наугад!
Я всё шептал ей: «Что ты, что ты…», –
Как будто был не виноват.
Зурма еще жива была,
Когда я нес ее в песчаник.
А рядом стыли два ствола,
Как стыла жизнь в глазах печальных.
Неосторожны мы подчас.
В азарте, в гневе ли, в обиде –
Бьем наугад, друзей не видя.
И боль потом находит нас.
1974

«Левитановская осень…»

Левитановская осень.
Золотые берега.
Месяц в реку ножик бросил,
Будто вышел на врага.
Красоту осенней чащи
Нанести бы на холсты.
Жаль, что нету подходящих
Рам для этой красоты.
А холодными ночами
Истерзали лес ветра.
Всё у нас с тобой вначале,
Хоть осенняя пора.
2001

Встреча пушкина с анной керн

А было это в день приезда.
С ней говорил какой-то князь.
«О боже! Как она прелестна!» –
Подумал Пушкин, наклонясь.
Она ничуть не оробела.
А он нахлынувший восторг
Переводил в слова несмело.
И вдруг нахмурился.
И смолк.
Она, не подавая вида,
К нему рванулась всей душой,
Как будто впрямь была повинна
В его задумчивости той.
– Что сочиняете вы ныне?
Чем, Пушкин, поразите нас? –
А он – как пилигрим в пустыне –
Шел к роднику далеких глаз.
Ему хотелось ей в ладони
Уткнуться. И смирить свой пыл.
– Что сочиняю?
Я… не помню.
Увидел вас –
И все забыл.
Она взглянула тихо, строго.
И грустный шепот, словно крик:
– Зачем вы так? Ну, ради Бога!
Не омрачайте этот миг… –
Ничто любви не предвещало.
Полуулыбка. Полувзгляд.
Но мы-то знаем –
Здесь начало
Тех строк,
Что нас потом пленят.
И он смотрел завороженно
Вслед уходившей красоте.
А чьи-то дочери и жены
Кружились в гулкой пустоте.
1974

«Сандаловый профиль Плисецкой…»

Сандаловый профиль Плисецкой
Взошел над земной суетой,
Над чьей-то безликостью светской,
Над хитростью и добротой.
Осенняя лебедь в полете.
Чем выше – тем ярче видна.
– Ну как вы внизу там живете?
Какие у вас времена? –
Вы Музыкой зачаты, Майя.
Серебряная струна.
Бессмертие – как это мало,
Когда ему жизнь отдана!
Во власти трагических судеб
Вы веку верны своему.
А гения время не судит –
Оно только служит ему.
Великая пантомима –
Ни бросить, ни подарить.
Но всё на Земле повторимо,
Лишь небо нельзя повторить.
Сандаловый профиль Плисецкой
Над временем – как небеса.
В доверчивости полудетской
Омытые грустью глаза…
Из зала я, как из колодца,
Смотрю в эту вечную синь.
– Ну как наверху Вам живется? –
Я Лебедя тихо спросил.
1982

«Зураб сказал…»

Зурабу Церетели

Зураб сказал:
Металл проснуться должен,
Чтоб музыку отдать колоколам.
А до того он, словно царь, низложен,
И ждет мелодий молчаливый Храм.
Зураб сказал:
Нет ничего прекрасней,
Чем сумеречный звон колоколов,
Когда закат под эти ноты гаснет,
И всё понятно, и не надо слов.
И вот над возродившимся собором
Поплыл впервые колокольный звон.
И тихо замер потрясенный город,
Как будто исповедовался он.
Минует всё. Останется искусство
И к Богу устремленные глаза.
Металл проснулся от чужого чувства,
Как в небе просыпается гроза.
И я стою, как пушкинский Евгений,
Пред новою загадкою Петра,
Вновь убеждаясь – всё, что может гений,
Понятно только гениям добра.
1999

Кабинет Лермонтова

Старинный стол. Свеча. Свет из окна.
Бумаги лист. И кожаное кресло.
Гусиное перо. И тишина.
И профиль, вычерченный резко.
Стою благоговейно у дверей.
И вновь хочу представить те мгновенья,
Когда он назначал свиданье Ей.
Она являлась – Жрица вдохновенья.
И если оставалась до утра,
Ее уста таинственно вещали…
И взгляд Ее на кончике пера
Старался удержать он на прощанье.
И засыпал внезапно у стола,
Едва Она исчезнет простодушно.
И снова ждал, как и Она ждала,
Когда Господь соединит их души.
И лишь однажды не пришла Она,
Как будто знала, что он смертью занят.
Старинный стол. Свеча. И тишина.
И чистый лист – как боль Ее и память.
2003

Лермонтов И Варенька Лопухина

I
Они прощались навсегда,
Хотя о том пока не знали.
Погасла в небе их звезда,
И тихо свечи догорали.
«Я обещаю помнить Вас…
Дай Бог дожить до новой встречи…»
И каждый день, и каждый час
Звучать в нем будут эти речи.
Она его не дождалась,
С другим печально обвенчалась.
Он думал: «Жизнь не удалась…»
А жизнь лишь только начиналась.
II
Он ставит в церкви две свечи.
Одна – за здравие любимой,
Чтоб луч ее мерцал в ночи,
Как свет души его гонимой.
Свечу вторую он зажег
За упокой любви опальной.
И, может, пламя горьких строк
Зажглось от той свечи печальной?
Две горьких жизни…
Два конца…
И смерть их чувства уравняла,
Когда у женского лица
Свеча поэта догорала.
1980

Бабушка Лермонтова

Елизавета Алексеевна Арсеньева
Внука своего пережила….
И четыре черных года тень его
Душу ей страдальческую жгла.
Как она за Мишеньку молилась!
Чтоб здоров был и преуспевал.
Только Бог не оказал ей милость
И молитв ее не услыхал.
И она на Бога возроптала,
Повелев убрать из комнат Спас.
А душа ее над Машуком витала:
«Господи, почто его не спас?!»
Во гробу свинцовом, во тяжелом,
Возвращался Лермонтов домой.
По российским побелевшим селам
Он катился черною слезой.
И откуда ей достало силы –
Выйти за порог его встречать…
Возле гроба бабы голосили.
«Господи, дай сил не закричать…»
Сколько лет он вдалеке томился,
Забывал между забот и дел.
А теперь навек к ней возвратился –
Напоследок бабку пожалел.
1979

«Поэзия жива своим уставом…»

Поэзия жива своим уставом.
И если к тридцати не генерал,
Хотя тебя и числят комсоставом,
Но ты как будто чей-то чин украл.
Не важно, поздно начал или рано,
Не все зависит от надежд твоих.
Вон тот мальчишка – в чине капитана,
А этот, старец, ходит в рядовых.
Пусть ничего исправить ты не вправе,
А может, и не надо исправлять.
Одни идут годами к трудной славе,
Другим всего-то перейти тетрадь.
1975

Старый Крым

Марине

Мы приехали не вовремя:
Домик Грина на замке.
Раскричались что-то вороны
На зеленом сквозняке.
Домик Грина в тишине.
Я смотрю поверх калитки.
И почудилась в окне
Мне печаль его улыбки.
Нас к нему не допускают,
Нас от Грина сторожат.
И ограда зубы скалит,
Точно сорок лет назад…
Но спасибо добрым людям:
Снят замок, открыта дверь.
Не одни мы Грина любим,
Не одни скорбим теперь.
Мы заходим в домик низкий,
В эту бедность и покой.
Свечи – словно обелиски
Над оборванной строкой.
Всюду даты и цитаты.
Не изменишь ничего.
Все мы горько виноваты
Перед памятью его.
И за то, что прожил мало,
И за то, что бедно жил,
И за то, что парус алый
Не всегда нам виден был.
1974

Продается романтика

Старый учитель
Продает клубнику
Вместе с торговками –
В одном ряду.
Я узнал его –
Тихого –
Среди крика.
И вдруг испугался:
«Не подойду…»
Но не сумел –
Подошел, покланялся.
Взял от смущения
Ягоду в рот.
Старый учитель –
Торговец покладистый:
За пробу
Денег с меня не берет.
– Купите ягод!
Жалеть не станете… –
И смотрит.
И кажется, не узнает.
И я смотрю –
Какой же он старенький!
Зачем он ягоды продает?
– Берите!
Смотрите, какие спелые! –
И, глядя на лакомый
Тот товар,
Я вспомнил
Наши уроки первые –
Он нам романтику
Преподавал.
Но я его ни о чем
Не выпытываю.
Меня и так смутил
Его вид.
Продается
Романтика позабытая.
И горькой платой
Мой рубль звенит.
1961

Этюд

А. Алексину

Мне с летом расставаться жаль.
С его теплом,
Цветами поздними.
Необъяснимую печаль
Таят в себе
Красоты осени.
Не слышно птичьих голосов.
И небеса –
Как парус стираный.
Прохладный малахит лесов
Янтарной грустью инкрустирован.
Над полем мечутся ветра.
Я запасаюсь солнцем на зиму.
И всё во мне:
Печаль костра
И вздох листвы,
Летящей на землю.
1983

Раненый орел

Я к друзьям приехал в гости.
Горы, воздух…
Синий край.
И над быстрой речкой мостик –
Что твоя дорога в рай.
Здесь у речки утром ранним
Мы увидели орла.
Кем-то был он подло ранен,
В пятнах крови – полкрыла.
Не за то ль орел наказан,
Что так верен небесам?
Он смотрел зеленым глазом,
Полным ненависти к нам.
Мы с орлом вернулись к дому,
Оказав владыке честь…
Всё он понял по-другому,
Отказался пить и есть.
Мы снесли его к подножью,
В голубую круговерть.
В небо он взлететь не может,
Может рядом умереть.
Но, взглянув на нас без гнева,
Он поднялся тяжело
И пошел пешком на небо,
Волоча свое крыло.
Шел орел осиротело,
Клювом мясо рвал с крыла,
Будто выклевать хотел он
Боль, что тоже в небо шла.
Только там он может выжить
Иль погибнуть в синеве…
Он успел на память вышить
Строчку красную в траве.
1981

Западные туристы

Приехали туристы из Германии.
Из Западной.
Где этот самый Бонн.
Их ждали,
Всё продумали заранее –
Экскурсии, купание и сон.
Их поселили в номерах с балконами,
Сперва оттуда выселив своих.
Мне показались очень уж знакомыми
Ухмылки немцев
И нахальство их.
Я слышу речь,
Пугавшую нас в детстве,
Когда она входила в города…
И никуда от памяти не деться,
От гнева не укрыться никуда!
Они горланят в ресторане гимны.
И эти гимны –
Словно вызов нам.
От пуль отцов их
Наши батьки гибли
Не для того, чтоб здесь
Наглеть сынам.
Я понимаю –
Мы гостеприимны
И для друзей распахиваем дом –
Ждем их вопросов,
Слушаем их гимны
И речи произносим за столом.
Но эти,
Что приехали из Бонна,
Скажу по правде –
Ненавистны мне.
И снова мне и яростно,
И больно,
И снова я как будто
На войне.
Они идут вдоль берега,
Гогочут…
Откормлены,
Чванливы
И горды.
А рядом море Черное грохочет.
С родной земли смывает их следы.
1966

«Жизнь прожита…»

Жизнь прожита…
Но всё еще в начале.
Я выйду в поле.
Как я полю рад!
Здесь тыщи солнц
Подсолнухи качали,
Посеянные сорок лет назад.
Как будто ничего не изменилось.
Село мое, сожженное в войну,
По-прежнему рассветами дымилось,
Не нарушая дымом тишину.
Сейчас пастух на луг коров погонит,
И ранний дрозд откликнется в лесу,
И тихие стреноженные кони
Повалятся в прохладную росу…
1981

После грозы

Гром в небо ударил со зла.
И небо,
как водится, –
в слезы.
Дырявая крыша берёзы
Опять надо мной потекла.
Как тыща серебряных гривен,
Тяжелые капли стучат.
Сердит неожиданный ливень,
Но я ему,
летнему,
рад.
Он радугу вывел за лес…
Веселый, напористый, быстрый,
Внезапно прозрачною искрой
На солнце блеснул и исчез.
С земли все цветы подобрав,
Украсилась радуга ими.
Тут всё в ней –
от зелени трав
До льнов затихающей сини.
От луж заблестела тропа…
И видно
на горизонте,
Как травы купаются в солнце
И тянутся к солнцу хлеба.
Вдали еще сердится гром,
Видать, из последних усилий.
И свежесть такая кругом,
Как будто арбуз разломили.
1957

«Солнце упало в море…»

Белеет парус одинокий…

М. Лермонтов
Солнце упало в море,
Окрасив его края.
Синее с алым спорит,
Как с грустью любовь моя.
И, словно бы падший ангел,
Парус вдали застыл…
Стекают краски заката
С его белоснежных крыл.
На юге темнеет быстро,
И вечер подвел итог.
А в небе мерцают искры, –
Словно там курит Бог.
Отсчитывает минуты
Волны осторожный плеск…
А парус исчез,
Как будто
И вовсе он не был здесь.
То ль сорванный сбился с курса,
То ль ангел по зову звезд
На небо свое вернулся
И парус туда унес.
2004. Иерусалим

А мне приснился сон

И. Л. Андроникову

А мне приснился сон,
Что Пушкин был спасен
Сергеем Соболевским…
Его любимый друг
С достоинством и блеском
Дуэль расстроил вдруг.
Дуэль не состоялась.
Остались боль да ярость.
Да шум великосветский,
Что так ему постыл…
К несчастью, Соболевский
В тот год в Европах жил.
А мне приснился сон,
Что Пушкин был спасен.
Все было очень просто:
У Троицкого моста
Он встретил Натали.
Их экипажи встали.
Она была в вуали, –
В серебряной пыли.
Он вышел поклониться.
Сказать – пускай не ждут.
Могло все измениться
В те несколько минут.
К несчастью, Натали
Была так близорука,
Что, не узнав супруга,
Растаяла вдали.
А мне приснился сон,
Что Пушкин был спасен.
Под дуло пистолета,
Не опуская глаз,
Шагнул вперед Данзас
И заслонил поэта.
И слышал только лес,
Что говорит он другу…
И опускает руку
Несбывшийся Дантес.
К несчастью, пленник чести
Так поступить не смел.
Остался он на месте.
И выстрел прогремел.
А мне приснился сон,
Что Пушкин был спасен.
1976

Мойка, 12

Марине

Душа его вернулась в этот дом.
Он счастлив был в своем веселом доме.
Отчаянье и боль пришли потом,
Когда его ничтожный Геккерн донял.
Среди знакомых дорогих святынь
Ты чувствуешь – он постоянно рядом…
Вот тот диван, где медленная стынь
Сковала сердце, овладела взглядом.
И каждый раз, ступая на порог,
Ты входишь в мир – загадочный и грустный.
И с высоты его бессмертных строк
Нисходит в душу чистое искусство.
Я иногда ловлю себя на том,
Что всё он видит из далекой дали,
И открывает свой великий дом
Твоей любви, восторгу и печали.
1999

Аист

Белый аист, печальный аист –
Из бамбука худые голени.
Он стоит, в синеве купаясь,
Над своими птенцами голыми.
А у ног его шелест ив
Да гнезда незавидный ворох.
Весь нескладный,
Он все ж красив –
И красив, и смешон, и дорог…
Говорят, будто к счастью аист.
И поэтому, может быть,
Я опять, я опять пытаюсь
С доброй птицей заговорить.
Оказав мне свое доверие,
С крыши первого этажа –
Он расскажет,
Как жил в Нигерии,
Сколько верст синевы измерили
Крылья эти, домой спеша.
Долго с ним говорить мы будем,
Будто снова ему в полет…
Аист очень доверчив к людям,
Даже зависть порой берет.
1958

Воспоминание об осени

Какая спокойная осень…
Ни хмурых дождей, ни ветров.
Давай все на время забросим
Во имя далеких костров.
Они разгораются где-то…
За крышами нам не видать.
Сгорает в них щедрое лето.
А нам еще долго пылать.
И, может быть, в пламени этом
Очистимся мы до конца.
Прозрачным ликующим светом
Наполнятся наши сердца.
Давай все на время оставим –
Дела городские и дом.
И вслед улетающим стаям
Прощальную песню споем.
Нам будет легко и прекрасно
Листвой золотою шуршать.
И листьям,
Как ласточкам красным,
В полете не будем мешать.
И станет нам близок и дорог
Закат,
Уходящий во тьму.
И новым покажется город,
Когда мы вернемся к нему.
1978

«За все несправедливости чужие…»

Л. Бадаляну

За все несправедливости чужие
Несу вину сквозь память и года.
За то, что на одной планете живы
Любовь и боль,
Надежда и беда.
Я виноват, что не промолвил слова,
Которое могло б все изменить:
Вернуть любовь –
Кто в ней разочарован,
Вернуть надежду –
Если нечем жить.
Будь проклято несовершенство мира –
Наш эгоизм и слабый мой язык.
Прошу прощенья у больных и сирых
За то,
Что я
К вине своей привык.
1982

«Кто-то надеется жить…»

Наташе

Кто-то надеется жить
Долго… И дай-то Бог.
А мне бы лишь одолжить
У Времени малый срок.
Чтобы успеть сказать
Другу, что он мне мил.
Да еще показать
Внукам зеленый мир.
Да, может быть, повидать
Деревню Старый Погост,
Где юной была моя мать,
Где с травами шел я в рост.
Где батя учил добру,
Скворечник к сосне крепя.
Я в поле ромашки рву,
Похожие на тебя.
Есть просьба еще одна.
О, если б помочь я мог,
Чтоб ожила страна,
Которую проклял Бог.
1991

Сестра милосердия

Слезы Мария вытерла.
Что-то взгрустнулось ей…
Мало счастья Мария видела
В жизни своей.
Мало счастья Мария видела.
И старалась не видеть зла.
Красотой ее мать обидела.
Юность радостью обошла.
А года проносились мимо,
Словно вальсы подруг.
Так ничьей и не стала милой,
Не сплела над плечами рук.
Так ничьей и не стала милой.
Но для многих стала родной.
Столько нежности накопила,
Что не справиться ей одной.
И, когда по утрам входила
В нашу белую тишину,
Эту нежность на всех делила,
Как делили мы хлеб в войну.
Забывала свои несчастья
Перед болью чужой.
Говорила: «Не возвращайся…» –
Тем, кто радостно шел домой.
На судьбу Мария не сердится.
Ну а слезы – они не в счет.
Вот такой сестры милосердия
Часто жизни недостает.
1975

«Ты любил писать красивых женщин…»

Александру Шилову

Ты любил писать красивых женщин,
Может, даже больше, чем пейзаж,
Где роса нанизана, как жемчуг…
И в восторге кисть и карандаш.
И не тем ли дорого искусство,
Что с былым не порывает нить,
Говоря то радостно, то грустно
Обо всем, что не дано забыть?
И о том, как мучился художник
Возле молчаливого холста,
Чтобы, пересилив невозможность,
Восходила к людям красота.
Сколько ты воспел красивых женщин!
Сколько их тебя еще томят…
Если даже суждено обжечься,
Жизнь отдашь ты
За весенний взгляд.
Потому что в каждый женский образ
Ты влюблялся, словно в первый раз.
Буйство красок – как нежданный возглас,
Как восторг, что никогда не гас.
Все минует…
Но твою влюбленность
Гениально сберегут холсты.
И войдут в бессмертье поимённо
Все,
Кого запомнил кистью ты.
2001

Времена года

Весна

В лес весна нагрянула в апреле,
Шумная – от птичьей кутерьмы.
И стоят в весенних платьях ели,
Будто бы и не было зимы.
И ручьи, ожив от ветров вешних,
Песни разнесли по всем концам.
Воробьи покинули скворешни,
Чтобы сдать их на лето скворцам.
Дождь стучится робкою капелью,
Первый дождь – предвестник майских
гроз.
Так тепло, что сосны загорели
И открыты шеи у берез.
Ожил лес – теплу и солнцу рад он.
Ничего, что, выбравшись из тьмы,
В эту пору бедный лес залатан
Белыми заплатами зимы.

Лето

Тишина на заре в лесу.
Уползает прохлада в тень.
Ели пригоршнями росу
Держат бережно –
Не задень.
Тишину обрывает вдруг
Быстрых крыльев веселый всплеск:
Дятел, ловко вспорхнув на сук,
Будит вежливым стуком лес.
Солнце с хмарью вступает в спор,
Где-то тонко скрипит сосна –
Это, видимо, старый бор
Чуть потягивается со сна.

Осень

Лес, измотанный ветрами,
Еле сдерживает стон.
Он холодными кострами
Подожжен со всех сторон.
Сер от холода, как заяц,
По камням бежит ручей.
Травы ежатся, пытаясь
Скинуть изморось с плечей.
По утрам здесь зори тают.
И ветра, сорвавшись вдруг,
Гонят в небе листьев стаи,
Словно птицы мчат на юг.
Я люблю в такую пору
Приходить в осенний лес,
Слушать сосен синий шорох
И берез прощальный плеск.
Я прощаюсь с лесом старым,
Ухожу тропой крутой,
Не спаленный тем пожаром,
Не смущенный грустью той.

Зима

Зимний лес, как дно большой реки,
Кажется задумчивым и странным,
Вон торчат у елей из карманов
Грустных сказок белые листки.
Я прочесть хочу и не могу…
В небе ветви – словно вспышки молний.
Я иду по белому безмолвью,
По заре, уснувшей на снегу.
Всюду царство белых лебедей.
Лебединым озером – опушка.
И мигает сонная избушка,
Где живет кудесник Берендей.
Выйдет он, лишь ночь подаст свой голос.
И, увидев звезды, вспомнит вдруг,
Как когда-то, зацепив за сук,
Об иголки небо укололось.
И, взобравшись на крутой сугроб,
Оглядит по-стариковски снова,
Хорошо ли лес запеленован,
Туго ль связан ленточками троп.
С ветки снег нечаянно стряхнет,
Улыбнется гномам бородатым –
Белым пням, собравшимся куда-то…
И с собою сказку уведет.
1958

«Бал только начался»

Бал только начался́… Выстраивались пары.
Но Пушкин обходил их стороной.
Какой-то чин – нахохленный и старый,
Любезно говорил с его женой.
Сверкали люстры и горели свечи.
Там у окна поэта ожидал
Тот, кто давно просил его о встрече.
Он передал – пусть явится на бал.
Не жалуя балы… Он поневоле
Туда являлся ради Натали.
Она играла в высшем свете роли,
Что только настораживать могли.
Сегодня он явился для другого.
Загадочный певец «Бородина»
Просил о встрече…
Пушкин вспомнил снова,
Что Муза та была ему мила.
Но все пришлось перенести на завтра.
Наверно, по причине срочных дел…
И Пушкины уехали внезапно.
До Черной речки оставался день…
2004

Дельфин

Анатолию Алексину

Дельфин плыл к берегу…
Порезанный винтами, он так кричал,
Что море содрогалось.
А мы лежали на песке прибрежном
И ничего не знали о беде.
Мы только волны слышали в то утро.
Дельфин плыл к берегу в надежде,
Что мы его заметим над волнами
И побежим навстречу,
Как однажды он кинулся на помощь человеку
И до земли ему доплыть помог.
Дельфина мы заметили случайно,
Когда вблизи взметнулся он высоко,
И кто-то громко крикнул:
– Посмотрите! Дельфин играет… –
А другой добавил: «Во, дает!»
Дельфин всё ближе подплывал.
Всё чаще показывалось тело над волнами.
Какой-то мальчик бросил в море булку.
Но булка до него не долетела.
Дельфин исчез.
Быть может, испугался?
А мы опять уткнулись в наши книги.
Жевали фрукты, в шахматы играли.
Смеялись анекдотам… И не знали,
Что наш дельфин, отчаянью поддавшись,
Навеки опускался в глубину.
И только мальчик всё смотрел на море.

«Афганистан болит в моей душе…»

Афганистан болит в моей душе.
Мне слышатся бессонными ночами
Стихи Лоика в гневе и печали…
И выстрелы на дальнем рубеже.
Я вспоминаю утренний Кабул.
Все необычно в маленькой столице:
И сумрак гор, и робкий голос птицы,
И улиц пробуждающийся гул.
Я вспоминаю утренний Кабул.
Его прохладу и его контрасты.
И вновь шепчу я сквозь разлуку:
– Здравствуй!
Прости, что на покой твой посягнул.
Но нет покоя на земле твоей,
А есть борьба,
Есть мужество и верность.
Надежду в сердце невозможно свергнуть,
Как невозможно позабыть друзей.
Я помню тот попутный самолет,
Которым мы летели над горами.
И среди нас один был ночью ранен,
Да все шутил –
до свадьбы заживет.
Как много дней промчалось с той поры!
Как много слов и встреч не позабылось.
Судьба моя, ты окажи мне милость –
Дай мне побыть у той святой горы,
Где завершится наш последний бой,
И кто-то вдруг ничком на землю ляжет,
И чья-то мать в слезах о детях скажет…
И те слова услышим мы с тобой.
Афганистан болит в моей душе.
И все – кого я встретил и не встретил –
Пусть долго будут жить на этом свете,
Как тишина на дальнем рубеже.
1985

Русская эмиграция

Ностальгия – чужое, не русское слово
Означает тоску по былым временам!
Но давно на дверях проржавели подковы,
Что в наследство оставило прошлое нам.
Как мне жаль их,
Достойных в своем отречении,
В неприятии всех этих лживых свобод, –
Именитых князей и наивной их челяди,
Без которых неполон был русский народ.
Как мне жаль,
Что они не вернулись в Россию…
И над старой Европой взошли имена
Тех, кто Родину в сердце озябшем носили,
Не надеясь, что их еще помнит страна.
Ничего не пройдет – ни печаль, ни обида.
И на плитах гранитных – их горестный след.
Завершилась великая горькая битва –
Победителей нет.
2001

Яблоки на снегу

Яблоки на снегу…
Розовые – на белом.
Что же нам с ними делать?
С яблоками на снегу.
Яблоки на снегу
В розовой нежной коже.
Им ты еще поможешь.
Я себе – не могу.
Яблоки на снегу
Так беззащитно мерзнут,
Словно былые весны,
Что в памяти берегу.
Яблоки на снегу
Медленно замерзают.
Ты их согрей слезами.
Я уже не могу.
Яблоки на снегу…
Я их снимаю с веток.
Светят прощальным светом
Яблоки на снегу.
1970

«Зимой я тоскую по лету…»

Зимой я тоскую по лету,
По вызревшей синеве,
По зябкому, росномуследу
В пахучей, дремучей траве.
По грозам –
крутым, ошалелым,
С раскатами по ночам,
По вспыхнувшим на небе стрелам,
Что кажут дорогу дождям.
По граду, забившему в крышу
Десяток веселых гвоздей,
По первому цвету,
что вишню
Закутал до самых бровей.
По спрятанным в поднебесье
Двукрылым певцам тишины,
По древнему рогу,
чем месяц
Воды зачерпнул из волны.
По травам, встречающим косу
Равненьем,
подобным стиху.
Еще – по душистому возу
С мальчишками наверху.
Еще – по грибному раздолью,
Густому румянцу рябин,
По песне, что вышла на поле
Под музыку грузных машин.
По первому празднику в доме,
По хлебам в печи,
– что хранят
Тепло наших жестких ладоней
И жарких полей аромат.
А летом –
– нежданно
– без спросу
Нахлынет другая тоска:
По злому седому морозу
И чистому пенью катка.
По первому хрупкому снегу,
По стону стремительных лыж,
Когда понесешься с разбегу
И птицей с трамплина взлетишь.
Люблю я метелицу злую
И дождика легкую прыть…
И так нашу землю люблю я,
Что просто не терпится жить.
1957

Не ссорьтесь, влюбленные…

Не ссорьтесь, влюбленные, –
Жизнь коротка.
И ветры зеленые
Сменит пурга.

«Не ссорьтесь, влюбленные…»

Не ссорьтесь, влюбленные, –
Жизнь коротка.
И ветры зеленые
Сменит пурга.
Носите красавиц
На крепких руках.
Ни боль и ни зависть
Не ждут вас впотьмах.
Избавьте любимых
От мелких обид,
Когда нестерпимо
В них ревность болит.
Пусть будет неведом
Вам горький разлад.
По вашему следу
Лишь весны спешат.
По вашему следу
Не ходит беда.
…Я снова уеду
В былые года.
Где были так юны
И счастливы мы,
Где долгие луны
Светили из тьмы.
Была ты со мною
Строга и горда,
А всё остальное
Сейчас, как тогда:
Те ж рощи зеленые,
Те же снега.
Не ссорьтесь, влюбленные,
Жизнь коротка.
1966

О самом главном

Самое горькое на свете состояние –
Одиночество.
Самое длинное на Земле расстояние
То, которое одолеть не хочется.
Самые злые на свете слова:
«Я тебя не люблю…»
Самое страшное –
Если ложь права,
А надежда равна нулю.
Самое трудное –
Ожиданье конца
Любви.
Ты ушла,
Как улыбка с лица,
И сердце
Считает
Шаги
Твои…
И все-таки я хочу
Самого страшного,
Самого неистового,
Хочу!
Пусть мне будет беда вчерашняя
И счастье завтрашнее по плечу.
Я хочу и болей, и радостей,
Я хочу свою жизнь прожить
Не вполсердца, не труся, не крадучись.
Я взахлеб ее стану пить.
Я хочу ее полной мерой –
В руки, в сердце, в глаза и в сны…
Всю – с доверием и с изменой,
Всю – от крика до тишины.
1964

«Ты родилась в конце весны…»

Ты родилась в конце весны,
Когда все грозы оттрубили.
И возвращаются к нам сны,
Те, что когда-то явью были.
Ты родилась в конце весны,
В разгар надежд, – не потому ли
Все октябри твои грустны
И так неистовы июли.
Ты родилась в конце весны,
И стала жизнь навек весенней.
Твои ладони так нежны,
Как нежен миг прикосновенья.
Я буду помнить этот день.
В нем нет ни грусти, ни обиды…
Ты платье белое надень,
И я к тебе навстречу выйду.
2004

Давнее сновидение

Снова мы расстаемся с тобою.
За окном опускается ночь
Со слезами, с надеждой и болью,
С невозможностью чем-то помочь.
Нам в разлуке не будет покоя.
Как же слезы твои солоны!
Слишком коротко счастье людское.
Слишком редки прекрасные сны.
Посреди самолетного грома
Я впервые подумал о том,
Что Земля потому так огромна,
Что в разлуке на ней мы живем.
1979

Нет женщин нелюбимых

Нет женщин нелюбимых,
Невстреченные есть.
Проходит кто-то мимо,
Когда бы рядом сесть.
Когда бы слово молвить
И все переменить.
Былое светом молнии,
Как пленку засветить.
Нет нелюбимых женщин.
И каждая права.
Как в раковине жемчуг, –
В душе любовь жива.
Все в мире поправимо,
Лишь окажите честь…
Нет женщин нелюбимых,
Пока мужчины есть.
1979

«Поставь свечу за здравие любви…»

Поставь свечу за здравие любви.
Мы наших клятв вовеки не нарушим.
И, может быть, признания твои
Всего лишь наша память о минувшем.
Поставь свечу за упокой разлук.
Неужто мы расстанемся в грядущем?
Хоть время, словно заржавелый плуг,
Прошло по нашим обнаженным душам.
Поставь свечу за здравие любви.
Я за тебя свечу поставлю в Храме.
И все, что было в этой жизни с нами,
Ты самым светлым словом назови.
2000

Подсолнух

Во ржи катились медленные волны,
За синим лесом собирался дождь.
Каким-то чудом
Озорник-подсолнух
Забрел по пояс в спеющую рожь.
Он, словно шапку,
Тень на землю бросил,
Смотрел, как поле набиралось сил,
Навстречу звонким
Бронзовым колосьям
Едва заметно голову клонил.
Он бед не ждал.
Но этим утром светлым
Пришел комбайн – и повалилась рожь…
И то ль от шума,
То ль от злого ветра
По крупным листьям пробежала дрожь.
А комбайнер, видать, веселый малый,
Кричит:
– Эй, рыжий, отступи на шаг! –
И тот рванулся,
Да земля держала,
Не может ногу вытащить никак.
Он знать не знал, что в этот миг тревожный
Водитель вспомнил, придержав штурвал,
Как год назад
Таким же днем погожим
Он поле это рожью засевал.
Как счастлив был, что Солнце плыло в небе,
Что пашня только начата почти,
Что с девушкой,
Стоявшей на прицепе,
Ему всю смену было по пути.
Вдруг, как назло,
Остановился трактор
И, поперхнувшись, песню потушил…
– Отсеялись! –
Ругнулся парень. –
Так-то!
Видать, свинью механик подложил.
Он влез под трактор,
Поворчал уныло,
На миг забыв про спутницу свою.
И девушка-насмешница спросила:
– Ну, как там, скоро вытащишь свинью?
А дела было самая-то малость.
И парень встал,
Скрывая торжество…
Она лущила семечки,
Смеялась
И озорно глядела на него.
И потому, что день был так чудесен,
Что трактор жил, –
Он улыбнулся вдруг,
Схватил девчонку,
Закружил на месте,
Да так,
Что только семечки из рук!
От глаз ее,
Еще испуга полных,
Свои не мог он отвести глаза…
Вот почему сюда забрел подсолнух,
Теплом руки спасенный год назад.
И вот дрожит он от густого гула,
Уже и тень на голову легла…
И вдруг машина в сторону свернула.
Потрогав листья,
Мимо проплыла.
1955

Монологи Ф. И. Тютчева

Когда писались эти строки, я думал о прекрасной и трагической любви Федора Ивановича Тютчева к Елене Александровне Денисьевой

«Кого благодарить мне за тебя?..»

Кого благодарить мне за тебя?
Ты слышишь,
В небе зазвучала скрипка?
В печальном листопаде октября
Явилась мне твоя улыбка.
Явилась мне улыбка,
Как рассвет.
А как прекрасны мысли на рассвете!
И я забыл,
Что прожил
Столько лет
И что так мало
Ты живешь на свете.
Но что года?
Их медленный недуг
Я излечу твоей улыбкой нежной.
И возле черных глаз
И белых рук
Я чувствую биенье жизни вешней.
Кого мне за тебя благодарить?
Судьбу свою?
Или нежданный случай?
И, если хочешь жизнь мою продлить,
И веруй,
И люби меня,
И мучай.

«Прости, что жизнь прожита…»

Прости, что жизнь прожита…
И в этот осенний вечер
Взошла твоя красота
Над запоздавшей встречей.
Прости, что не в двадцать лет,
Когда всё должно случиться,
Я отыскал твой след
У самой своей границы.
Неистовый наш костер
Высветил наши души.
И пламя свое простер
Над будущим и минувшим.
Прости, что жизнь прожита
Не рядом… Но мне казалось,
Что, может, и жизнь не та…
А та, что еще осталась?

«Выхода нет…»

Выхода нет.
Есть неизбежность…
Наша любовь –
Это наша вина.
Не находящая выхода нежность
На вымирание обречена.
Выхода нет.
Есть безнадежность
И бесконечность разомкнутых рук.
Мне подарил твою нежность художник,
Чтобы спасти меня в годы разлук.
Видимо, ты опоздала родиться.
Или же я в ожиданье устал.
Мы – словно две одинокие птицы
Встретились в небе,
Отбившись от стай.
Выхода нет.
Ты страдаешь и любишь.
Выхода нет.
Не могу не любить.
Я и живу-то еще
Потому лишь,
Чтобы уходом тебя не убить.

«Сквозь золотое сито…»

Сквозь золотое сито
Поздних лиственниц
Процеживает солнце
Тихий свет.
И всё, что – ТЫ,
Всё для меня единственно.
На эту встречу и на много лет.
О, этот взгляд!
О, этот свет немеркнущий!
Молитву из признаний сотворю.
Я навсегда душой
И телом верующий
В твою любовь
И красоту твою.
1981

«Чего ты больше ей принес…»

Чего ты больше ей принес –
Нежданных радостей иль слез?
Печали тихой перед сном,
Когда так пуст бывает дом?
Когда подушка горяча
И горяча рука во тьме,
И нет любимого плеча,
Чтобы забыться в сладком сне?
Чего ты больше ей принес –
Переживаний или грез?
Веселой нежности любви?
Иль одиночества с людьми?
Весенних грез
Иль стылых вьюг?
Иль бесконечности разлук?
Чего ты больше ей принес? –
Себя ты спросишь в сотый раз.
И вновь забудешь свой вопрос
Вблизи ее счастливых глаз,
В медовом запахе волос…
Чего ты больше ей принес?
1982

«Отбились лебеди от стаи…»

Отбились лебеди от стаи.
Вдвоем остались в небесах.
С дороги сбились и устали.
И в сердце к ней
Прокрался страх.
Внизу была земля чужая,
Пустыня без глотка воды.
И песня в горле задрожала,
Как плач в предчувствии беды.
Чуть-чуть поднялся он над нею
И вновь позвал ее вперед.
Он был мудрее и сильнее.
Он знал –
Лишь небо их спасет.
И, забывая про усталость,
Рванулись белые крыла.
Она уже с собой рассталась…
Но с ним расстаться не могла.
1981

«Свое томление любви…»

Свое томление любви,
Свою тоску в далеких стенах,
И страсть,
И горести свои
Мне завещали предки в генах.
Недолюбившие тогда
Иль обойденные любовью,
Их души вновь через года
Я воскресил своею кровью.
Всепоглощающая страсть,
Пришедшая из дальней дали,
Не даст ни вознестись,
Ни пасть
В миг торжества
И в час печали.
И я не в силах совладать
С тем необузданным порывом,
Когда шепчу в ночи опять
Слова любви
Глазам счастливым.
Все перепуталось во мне –
Признаний миг,
И боль преданий,
И слезы счастья в тишине,
И чей-то шепот –
Дальний, дальний…
1980

«Давай помолчим…»

Давай помолчим.
Мы так долго не виделись.
Какие прекрасные сумерки выдались!
И все позабылось,
Что помнить не хочется:
Обиды твои и мое одиночество.
Душа моя,
Как холостяцкая комната –
Ни взглядов твоих в ней,
Ни детского гомона.
Завалена книгами
Площадь жилищная,
Как сердце словами,
Теперь уже лишними.
Ах, эти слова,
Будто листья опавшие.
И слезы,
На целую жизнь опоздавшие.
Не плачь…
У нас встреча с тобой,
А не проводы.
Мы снова сегодня наивны
И молоды.
Давай помолчим.
Мы так долго не виделись.
Какие прекрасные сумерки выдались!
1974

«В небе звездные россыпи…»

В небе звездные россыпи.
Тихий голос в ночи.
Пощади меня, Господи,
От любви отлучи.
Наша сказка вечерняя
Завершает свой круг.
Отлучи от мучения
Предстоящих разлук.
И меж синими соснами
Мы простимся навек.
Пощади меня, Господи,
Погаси этот свет.
Пусть все в жизни нарушится
И померкнет душа.
Отлучи от минувшего,
Чтобы боль отошла.
От улыбки божественной
И от слез отучи.
От единственной женщины
Отлучи…
1980

«Мне без тебя так одиноко…»

Мне без тебя так одиноко,
Как Робинзону в первый день…
Струится тихий свет из окон,
Но думать и работать лень.
И все меня здесь раздражает.
Безлико светится экран.
Белеет рукопись чужая.
Роняет капли медный кран.
Хожу бездарно по квартире.
Ношу бесцельно телефон.
Так что там происходит в мире?
Он болен? Взорван? Отменен?
А ты летишь сейчас над морем…
И я боюсь… И я молюсь,
Чтоб ночь не обернулась горем,
А сберегла нам только грусть.
2004

«Десять лет тому назад…»

Десять лет тому назад
В жизнь твою я постучался.
Повстречал меня твой взгляд,
Полный нежности и счастья.
Я не спрашивал тебя,
Как жилось тебе до встречи.
В поздних числах октября
Мы сошлись – как день и вечер.
Ты была тем самым днем,
Кто развеял тихий сумрак.
Полон радости наш дом,
Как мелодиями Сумак.
Десять лет – немалый срок.
Только нет такого срока,
Чтоб в любви я изнемог,
Чтоб нам стало одиноко.
Десять лет тому назад
В жизнь твою я постучался…
По судьбе иль наугад
Отыскал я наше счастье.
2004

«Ты вернулась через много лет…»

Ты вернулась через много лет.
Ты пришла из дней полузабытых,
Молчаливо наложив запрет
На мои вопросы и обиды.
Мы с тобой расстались в жизни той,
Где цветы и звезды не погасли.
– Сколько лет, а ты все молодой!
– Сколько лет, а ты еще прекрасней!
Мы с тобой друг другу честно лжем,
Потому что рады этой встрече,
Потому что долго на земле живем,
Знаем, как важны порою речи.
Потому что ни обид, ни бед
Никогда не вспоминает юность.
Потому что через столько лет
Ты ко мне из прошлого вернулась.
1976

Спасибо за то, что была

Мы столько не виделись лет –
От первой улыбки до слез.
В душе затерялся твой след,
Чужими словами зарос.
Мне так не хватало тебя,
Но в сердце дрожала стрела…
Последней листвой октября
Нас память с тобой замела.
Спасибо за то, что была.
За то, что забылась навек.
Судьба нас с тобою свела,
Да свет ее где-то померк.
Наверно, по воле любви
Сгорело былое дотла…
Шепчу сквозь обиды свои:
«Спасибо за то, что была».
Я вновь повторю те слова
И вспомню твой голос и смех.
Любовь лишь однажды права,
Когда она свет, а не грех.
Спасибо за то, что была.
А все наши беды не в счет.
Нас даже любовь не спасла.
Так, может быть, память спасет.
1983

«Если что-нибудь случится…»

Если что-нибудь случится
И расстаться суждено, –
Обернусь однажды птицей,
Постучусь в твое окно.
Ты подумаешь, что ветер,
Или ветка, или дождь…
Что-то смутно заприметив,
Вдруг к окошку подойдешь.
Полыхнет в глаза зарница.
Отпылает тишина.
И загадочная птица
Встрепенется у окна.
И душе тревожно станет,
Будто что произошло.
И предчувствий не обманет
Промелькнувшее крыло.
1982

«Ушла любовь…»

Ушла любовь…
А мне не верится.
Неужто вправду
Целый век
Она была моею
Пленницей?
И вдруг решилась
На побег.
Ушла любовь,
Забрав с собою
И грустный смех,
И добрый взгляд.
В душе так пусто,
Как в Соборе,
Когда в нем
Овощи хранят.
1975

«У нас с тобой один знак Зодиака…»

У нас с тобой один знак Зодиака.
Не в этом ли причина наших бед.
Готов уйти я из созвездья Рака,
Чтоб разногласья все свести на нет.
Характеры у нас настолько схожи,
Что кажется – мы часть одной судьбы.
Одни и те же мысли нас тревожат,
И оба перед хамством мы слабы.
И беды одинаково встречаем.
И в спорах обоюдно горячи.
Когда азарт мой в гневе нескончаем,
Я мысленно прошу тебя – «Молчи!»
Ты не молчишь… И я кляну созвездье.
Но вскоре в дом приходит тишина.
Не потому ль мы в этой жизни вместе,
Что на двоих судьба у нас одна.
2001

«Я радуюсь тому, что я живу…»

Я радуюсь тому, что я живу.
Я радуюсь снегам и майским радугам.
И птицам, прилетевшим в синеву.
И солнцу в небе бесконечно радуюсь.
Я радуюсь твоим глазам в ночи,
Когда они так близко счастьем светятся.
Когда слова, как руки, горячи…
Я рад всему, во что с тобой нам верится.
Пусть никогда не покидает нас
Подаренная нам земная радость.
Хоть у судьбы велик ее запас, –
Храни ту радость и душой, и взглядом.
Я радуюсь, что встретилась любовь.
Хотя казалось – встреча не случится.
Я радуюсь, что мой услышан зов,
Когда рассвет упал на наши лица.
И чтобы ни пришлось изведать мне,
Я все приму, к чему был небом призван.
Нет ничего прекрасней на земле,
Чем просто радоваться жизни.
2004

«Прости, Париж, что я не рад тебе…»

Прости, Париж, что я не рад тебе,
Хотя восторг мой пред тобою вечен.
Но так угодно, видимо, судьбе,
Что я один пришел к тебе на встречу.
А в первый раз мы были здесь вдвоем.
В родном Париже начался роман наш.
Вот тихий парк и тот старинный дом.
Он говорит: «Неужто не заглянешь?»
Мы от любви сходили здесь с ума.
Великий город – как алтарь влюбленных.
Спасибо и Вольтеру, и Дюма,
И всем бульварам, и Наполеону.
Судьбе спасибо, что нас здесь свела.
Не потому ль мне с каждой встречей ближе
Тот давний день заветного числа,
Когда шумела осень над Парижем.
2002 Москва – Париж

«Как тебе сейчас живется?..»

Как тебе сейчас живется?
Ты все так же молода?
Между нами мили, версты,
Километры и года.
Между нами – наша юность
И прощальные полдня…
Ты мне грустно улыбнулась,
Чтоб поплакать без меня.
Жизнь ушла и воротилась
Вещим сном наедине…
Оказала ты мне милость
Тем, что помнишь обо мне.
Значит, все-таки любила,
Потому что в те года
Все у нас впервые было.
Только жаль – не навсегда.
Как тебе теперь живется?
Предсказал ли встречу Грин?
Повторяются ли весны,
Те, что мы не повторим?
1998

«Я знаю, что все женщины прекрасны…»

Я знаю, что все женщины прекрасны.
И красотой своею и умом.
Еще весельем, если в доме праздник.
И верностью, – когда разлука в нем.
Не их одежда или профиль римский, –
Нас покоряет женская душа.
И молодость ее, и материнство.
И седина, когда пора пришла.
Покуда жив я, – им молиться буду.
Любовь иным восторгам предпочту.
Господь явил нам женщину, как чудо,
Доверив миру эту красоту.
И повелел нам рядом жить достойно –
По-рыцарски – и щедро, и светло.
Чтоб наши души миновали войны –
И в сердце не заглядывало зло.
1978

«Разбитую чашку не склеишь…»

Разбитую чашку не склеишь,
А склеишь – останутся швы.
Ты мне уже больше не веришь,
А веришь злорадству молвы.
Молва, к сожаленью, пристрастна.
Пришла, очернила, ушла.
Любви не хватает пространства,
Когда узковата душа.
Наверно, мы снова поладим.
Забудем обиды свои
Во имя былого
И ради
Едва не ушедшей любви.
Ошибки свои и невзгоды
Еще раз осилим вдвоем.
И через далекие годы
Мы опытом их назовем.
А чашку из давней эпохи
Я вдруг отыщу невзначай.
И ты, не заметив подвоха,
Спокойно заваришь в ней чай.
2003

«У нас еще снег на полях…»

У нас еще снег на полях –
У вас уже шум в тополях.
У нас еще ветер и холод
И нету на солнце надежд.
И кажется пасмурным город
От темных и теплых одежд.
У вас уже всё по-другому:
Струится с небес синева,
И каждому новому дому
К лицу молодая листва.
У нас еще пашня, что камень,
И бродит в лесу тишина…
Пошли мне улыбку на память!
С нее и начнется весна.
1980

Встреча влюбленных

Это чудо, что ты приехал!
Выйду к морю – на край Земли,
Чтоб глаза твои синим эхом
По моим, голубым, прошли.
Это чудо, что ты приехал!
Выйду к Солнцу – в его лучи.
Засмеются весенним смехом
Прибежавшие к нам ручьи.
Море льдами еще покрыто,
Замер в слайде янтарный бег.
В чью-то лодочку, как в корыто,
Белой пеной набился снег.
Мы идем вдоль волны застывшей,
Вдоль замерзших ее обид.
И никто, кроме нас, не слышит,
Как во льдах синева грустит.
1975

«Сомнений снежный ком…»

Сомнений снежный ком
Несется к нам из прошлого.
Не думай о плохом,
А помни про хорошее.
Сомнения твои
Я растопить сумею
Признанием в любви
И верностью своею.
Ты помнишь, в прошлый май
Мы заблудились в чаще.
И утренняя хмарь
Пророчила несчастья.
Нас спас зеленый холм
И чей-то дом заброшенный.
Не думай о плохом,
А помни про хорошее.
Мы вышли из болот,
Из той зловещей чащи.
С тех пор в тебе живет
Боязнь за наше счастье.
Как будто может лес
Нас разлучить с тобою.
Как будто синий плеск
Вдруг обернется болью.
Мы на конях верхом
Проскочим бездорожье.
Не думай о плохом,
А помни про хорошее.
1978

«Я вновь объясняюсь в любви…»

Я вновь объясняюсь в любви,
Хотя ты давно уже где-то.
Давно отцвело наше лето,
Но я объясняюсь в любви.
Нас добрые годы свели.
Навеки – как мне показалось.
И судьбы друг друга касались,
Как звезды касались земли.
Года не щадят нас, увы…
Твой образ возник из былого.
Прими запоздалое слово.
Я вновь объясняюсь в любви.
2000

Спустя тридцать лет

От жизни той,
Где ты была, –
Остались только два крыла.
Лишь два истерзанных крыла,
Когда ты в небо взмыть пыталась.
Да песня давняя осталась
От жизни той,
Где ты была.
От той любви,
Что в нас жила,
Остались пепел да зола.
Да писем радостные строки,
И даль невидимой дороги,
Которой та любовь ушла.
От той судьбы,
Что нас свела,
Осталась горькая вина.
1983

«У меня красивая жена…»

У меня красивая жена.
Да еще к тому же молодая.
Если в настроении она,
Я покой душевный обретаю.
А когда она раздражена –
Что-то ей не сделали в угоду, –
Всем п – ц… И мне тогда хана.
И всему еврейскому народу.
2000. Иерусалим

«Женщина, а может быть, богиня…»

Женщина, а может быть, богиня
Весело выходит из волны.
Рядом с нею женщины другие,
Мягко говоря, обречены.
Всем ее природа наградила –
И лицом пригожа, и стройна.
Вот идет по пляжу это диво,
Вновь в десятках глаз отражена.
Осторожно ноги поднимает:
По камням идет, не по траве.
Кто в богинях что-то понимает,
Мысленно ведет ее к себе.
Но она со мной садится рядом.
Выжимает волосы, смеясь.
И с богиней повстречавшись взглядом,
Я уже не отрываю глаз.
2004

«Фотоснимок хранится в моем столе…»

Фотоснимок хранится в моем столе
Грустной памятью прожитых дней.
Если фото поверить – на доброй земле
Нет красивей, душевней тебя и нежней.
Но меня не обманет твоя красота.
Хоть порою о ней вспоминаю, скорбя.
Не тревожь меня взглядом.
Ты вовсе не та,
За кого ты пытаешься выдать себя.
1958

«Двое Новый год встречают…»

Двое Новый год встречают
Не за праздничным столом.
Вряд ли это их печалит.
Главное – они вдвоем.
А над ними снег кружится.
Где-то ждет их милый дом.
Подвела стальная птица:
Села в городе чужом.
Ни шампанского, ни тостов.
В окнах елки зажжены.
Белый город, словно остров,
В океане тишины.
А над ними снег кружится,
Тихий-тихий – как слова…
На деревья снег ложится,
Превращаясь в кружева.
Старый год идет на убыль,
Уплывает к морю звезд.
Он ее целует в губы.
До чего же сладок тост!
1981

Тверское воспоминание

Всего лишь день…

Всего лишь день,
Всего лишь ночь
Остались нам до встречи.
Но эти сутки превозмочь
Двум нашим душам нечем.
Я выйду на угол Тверской –
В назначенное место.
И ты мне издали рукой
Махнешь,
Как в день отъезда.
На этом памятном углу
Средь гомона людского
Я вновь поверить не смогу,
Что ты вернулась снова.
Что снова всё со мной сейчас:
Твоя улыбка,
Голос…
Тревожный свет
Счастливых глаз
И тихая веселость.
Минуты,
Дни
Или года
Промчатся в этот вечер.
Любовь одна.
И жизнь одна.
И ночь одна –
До встречи.

Под тихий шелест падавшей листвы…

Под тихий шелест падавшей листвы
Мы шли вдвоем
Сквозь опустевший город.
Еще с тобою были мы на «вы».
И наша речь –
Как отдаленный говор
Реки,
Что тосковала вдалеке.
Мы ощущали грусть ее и свежесть.
Глаза твои –
В неясном холодке…
И я с тобою бесконечно вежлив.
Но что-то вдруг в душе произошло,
И ты взглянула ласково и мило.
Руки твоей прохладное тепло
Ответного порыва попросило.
И что случилось с нами –
Не пойму.
Охвачена надеждой и печалью,
Доверилась ты взгляду моему,
Как я поверил твоему молчанью.
Еще мне долго быть с тобой на «вы».
Но главное уже случилось с нами:
Та осень дождалась моей любви.
Весна еще ждала твоих признаний.

Что делать…

Что делать…
Мы столько с тобой
Расставались!
У встреч и разлук
Заколдованный круг.
Как раненый город
Встает из развалин,
Так мы возрождались
С тобой из разлук.
И, если куда-нибудь
Вновь улетаю,
Мне кажется –
Я возвращаюсь к тебе:
В тот город,
Где улицы снег заметает.
В тот город,
Где розы цветут в октябре.
Хотя ты навряд ли
Тот город увидишь,
И я в нем, наверно,
Единственный раз, –
Всё кажется мне:
Ты навстречу вдруг выйдешь
В условленном месте,
В условленный час.

Здравствуй, наш венчальный город!..

Здравствуй, наш венчальный город!
Давний свет в твоем окне.
Я целую землю,
По которой
Столько лет ты шла ко мне.
Как давно всё было это!
То ли жизнь, то ль день назад…
Тем же солнцем даль согрета,
Так же светел листопад.
Погрущу в пустынном сквере,
Посижу на той скамье,
На какой-то миг поверив,
Что ты вновь придешь ко мне.
Ты придешь и скажешь:
– Здравствуй!
– Не забыла? – я спрошу.
И сиреневые астры
На колени положу.
«Боже мой, какая прелесть!»
И на несколько минут,
От твоей улыбки греясь,
Астры ярче зацветут.
К сожаленью, день не вечен.
Мы весь день проговорим,
Словно жизнь свою той встречей
Незаметно повторим.
1982

«Сегодня я все твои письма порвал»

Сегодня
Я все твои письма
Порвал.
И сжег…
И смотрел на них с болью.
И вспомнил,
Как эти листки целовал,
Прощаясь с твоей любовью.
Печально и трепетно
Письма твои
Давно отпылали в камине.
А в сердце моем
Уголечек любви
Еще освещал твое имя.
1985

«Ты остаешься, а я ухожу…»

Ане

Ты остаешься, а я ухожу…
Что-то в нас есть, не подвластное смерти.
Пусть все идет по тому чертежу,
Что без меня тебе Время начертит.
Ты остаешься, а я ухожу.
Долгая жизнь,
Как пиджак, обносилась.
Муза ютится, подобно бомжу,
В душах чужих,
Оказавших ей милость.
Пусть мне простят, что останусь в долгу,
Мне бы успеть на тебя насмотреться.
Все те слова, что тебе берегу,
В книгах найдешь
Или в собственном сердце.
1999

Баллада о любви

– Я жить без тебя не могу.
Я с первого дня это понял…
Как будто на полном скаку
Коня вдруг над пропастью поднял.
– И я без тебя не могу.
Я столько ждала! И устала.
Как будто на белом снегу
Гроза мою душу застала…
Сошлись, разминулись пути.
Но он ей звонил отовсюду.
И тихо просил: «Не грусти».
И тихое слышалось: «Буду».
Однажды на полном скаку
С коня он сорвался на съемках…
– Я жить без тебя не могу, –
Она ему шепчет в потемках.
Он бредил… Но сила любви
Вновь к жизни его возвращала.
И смерть уступила: «Живи!», –
И всё начиналось сначала.
– Я жить без тебя не могу… –
Он ей улыбался устало.
– А помнишь, на белом снегу
Гроза тебя как-то застала?
Прилипли снежинки к виску.
И капли грозы на ресницах…
Я жить без тебя не смогу.
И, значит, ничто не случится.
1982

«Была ты женщиной без имени…»

Была ты женщиной без имени.
В твоей загадочной стране –
Меж днями алыми и синими
Однажды ты явилась мне.
Я ни о чем тебя не спрашивал.
Смотрел, надеялся и ждал.
Как будто жизнь твою вчерашнюю
По синим отблескам читал.
Ты улыбнулась мне доверчиво
И, не спеша, ушла в закат.
И от несбывшегося вечера
Остался только влажный взгляд.
2000

«Мы в первый раз летим с тобой вНью-Йорк…»

Мы в первый раз летим с тобой в Нью-Йорк.
Нас провожают облака и смог.
Внизу плывет холодная земля.
Ты молча держишь за руку меня,
Поскольку ты боишься высоты,
Как я твоей боялся красоты.
За окнами – сплошная синева.
Ты говоришь мне тихие слова,
Что в Небе хорошо тебе сейчас,
Как на Земле, благославившей нас.
Я буду вечно помнить тот полет.
И эту дату, и далекий год.
Улыбку в небе и небесный взгляд.
И самолет, летевший в звездопад.
2004

Пока заря в душе восходит…

Любовь не только возвышает –
Любовь порой нас разрушает,
Ломает судьбы и сердца…
В своих желаниях прекрасна,
Она бывает так опасна,
Как взрыв, как девять грамм свинца.
Она врывается внезапно,
И ты уже не можешь завтра
Не видеть милого лица.
Любовь не только возвышает –
Любовь вершит и всё решает.
А мы уходим в этот плен
И не мечтаем о свободе.
Пока заря в душе восходит,
Душа не хочет перемен.
1983

«В этот солнечный горестный час…»

В этот солнечный горестный час,
Что потом в наших душах продлится,
Снова счастье уходит от нас
Сквозь чужие улыбки и лица.
Мы сидим на пустынной скамье
В многолюдном распахнутом сквере.
И глаза твои плачут во мне,
И слова мои всё еще верят.
Мы уходим из этого дня,
Чтоб расставить в судьбе нашей вехи.
Как ты смотришь сейчас на меня! –
Словно мы расстаемся навеки.
И, когда тебя взгляд мой настиг,
Я услышал сквозь нежность и жалость,
Как в душе твоей мечется крик,
Нестерпимо во мне продолжаясь.
1985

«О благородство одиноких женщин!..»

О благородство одиноких женщин!
Как трудно женщиною быть.
Как часто надо через столько трещин
В своей судьбе переступить…
Всё ставят женщине в вину:
Любовь,
Когда она промчится,
Когда с печалью обручится,
Оставив надолго одну,
В воспоминанья погребенной…
А люди уж спешат на суд –
И всё – от клятв и до ребенка –
Словами злыми назовут.
И пусть…
Зато она любила…
Где знать им, как она любила!
Как целовала – аж в глазах рябило,
Как встреч ждала,
Как на свиданья шла…
О, где им знать, как счастлива была!
Пускай теперь ей вспомнят все пророчества.
(Да, осторожность, ты всегда права…)
Пускай ее пугают одиночеством.
А женщина целует ручки дочери
И шепчет вновь счастливые слова.
1963

Аварийное время любви

Твои смуглые руки – на белом руле.
Аварийное время сейчас на Земле.
Аварийное время – предчувствие сумерек.
В ветровое стекло вставлен синий пейзаж.
Выбираемся мы из сигналящих сутолок,
И дорога за нами – как тесный гараж.
В чей-то город под нами спускается Солнце,
Угасает на небе холодный пожар.
Аварийное время навстречу несется,
Как слепые машины с бельмом вместо фар.
От себя убежать мы торопимся вроде.
Две тревожных морщинки на гретхенском лбу.
На каком-то неведомом нам повороте
Потеряли случайно мы нашу судьбу.
Аварийное время настало для нас.
Вот решусь – и в былое тебя унесу я.
Ты в азарте летишь на нетронутый наст,
И колеса сейчас, как слова, забуксуют.
Аварийное время недолгой любви.
Всё трудней и опаснее наше движенье.
Но не светятся радостью очи твои,
Словно кто-то в душе поменял напряженье.
Светофор зажигает свой яростный свет.
Подожди, не спеши…
Мы помедлим немного.
Будет желтый еще.
Это да или нет?
Пусть ответит дорога…
1977

Анна

Прости, что я в тебя влюблен
Уже под занавес, в финал…
Всю жизнь блуждая меж имен,
Я на твое их поменял.
Я выбрал имя неспроста –
Оно из Пушкинских времен,
Из грустной музыки, с холста
И с чудодейственных икон…
Но полон тайн открытый звук.
Хочу понять – что он таит?
То ли предчувствие разлук,
То ль эхо будущих обид.
И, чтоб развеять этот страх,
Я повторяю имя вслух…
И слышу свет в твоих глазах
Так, что захватывает дух.
1998

«Школьный зал…»

Школьный зал огнями весь расцвечен,
Песня голос робко подала…
В этот день не думал я о встрече,
Да и ты, наверно, не ждала.
Не ждала, не верила, не знала,
Что навек захочется сберечь
Первый взгляд –
               любви моей начало,
Первый вальс –
               начало наших встреч.
Я б, наверно, не рискнул признаться,
Чем так дорог этот вечер мне, –
Хорошо,
Что выдумали танцы:
Можно быть при всех наедине.
1955

Из студенческих встреч

Две монеты мы в море бросим,
Чтоб вернуться вдвоем сюда.
Ждет тебя золотая осень,
Ждут меня холода.
Возвращаюсь в свое ненастье,
Чтоб о солнце твоем грустить.
Не дано еще людям власти –
Юг и Север соединить.
Поцелуй меня на прощанье.
Вытри слезы и улыбнись.
Увожу твое обещанье.
Оставляю мольбу:
«Вернись…»
1980

Размолвка

Уходи! Не держу… Отпусти мою душу,
Как грехи отпускали у нас в старину.
И, хотя кто-то третий все к черту нарушил,
На себя я приму и печаль, и вину.
Не прошу у судьбы ни покоя, ни смерти,
А прошу справедливости только в одном:
Кто во имя любви все поймет и все стерпит,
Тот живет и минувшим, и будущим днем.
Все равно никуда не уйти от былого,
Даже в самые светлые ночи твои.
Между мной и тобой встанет прошлое слово,
Запоздалые слезы и память любви.
Я тебя никогда и ничем не унижу.
Не мужское занятье любовь унижать.
Мы чем дальше с тобой друг от друга –
Тем ближе
Всё, что в нас,
От чего ты хотела бежать.
Не спеши уходить… Отпусти мою душу.
Пусть в судьбе твоей будет всегда благодать.
Мы грозу переждем. И ненастье, и стужу.
Но былое, наверно, нельзя переждать.
1994

Женщина уходит из роддома

Уходит женщина от счастья.
Уходит от своей судьбы.
А то, что сердце бьется чаще, –
Так это просто от ходьбы.
Она от сына отказалась!
Зачем он ей в семнадцать лет…
Не мучат страх ее и жалость.
И только няни смотрят вслед.
Уходит женщина от счастья
Под горький ропот матерей.
Ее малыш – комочек спящий –
Пока не ведает о ней.
Она идет легко и бодро,
Не оглянувшись на роддом, –
Вся в предвкушении свободы,
Что опостылет ей потом.
Но рухнет мир, когда средь ночи
Приснится радостно почти
Тот теплый ласковый комочек,
Сопевший у ее груди.
1974

«Ничего у нас не выйдет…»

Ничего у нас не выйдет.
Мы из разных стай.
Небо твой торопит вылет.
Улетай.
Мы простимся на рассвете,
Вот и все дела.
И смахнет слезинку ветер
С твоего крыла.
Провожая взглядом стаю,
Отыщу тебя.
И печаль моя растает
В зорях сентября.
Но в холодном поднебесье,
Над землей паря,
Провожу тебя я песней –
Светлой, как заря.
И, быть может, песня эта
Облегчит твой путь.
И, вернувшись в чье-то лето,
Ты взгрустнешь чуть-чуть.
1983

«Отцы, не оставляйте сыновей!..»

Отцы, не оставляйте сыновей!
Не унижайте их подарком к дате…
Всё можно изменить в судьбе своей.
Но только сыновей не покидайте.
Пока малы – за них в ответе мать –
От первых слез и до вечерней сказки.
Но как потом им будет не хватать
Мужской поддержки и отцовской ласки.
Им непременно надо подражать
Своим отцам – на то они и дети.
Родную руку молча подержать,
Уйти с отцом рыбачить на рассвете.
Обида вас настигнет иль любовь –
Не уходите… Вы им всех дороже.
Ведь в жилах сыновей отцова кровь.
И заменить ее уже никто не сможет.
1982

«В грустной музыке сентября…»

В грустной музыке сентября
Шорох имени твоего.
Сколько лет я искал тебя
И не знал –
Спросить у кого.
Где была ты все эти годы,
Возле чьих тосковала рук?
Шел к тебе я через невзгоды,
Мимо радостей и разлук.
Ревновал тебя к белым зимам
Потому,
Что была вдали.
И к поклонникам нелюбимым,
И к друзьям,
Что давно ушли.
Ревновал тебя к летним зорям,
К звездам мая
И октября.
Много в жизни узнал я горя
Оттого, что не знал тебя.
1965

«Поздняя любовь…»

Поздняя любовь,
Как поздняя весна,
Что приходит на землю без солнца.
Поздняя любовь чуть-чуть грустна,
Даже если радостно смеется.
Пусть морщины бороздят чело.
Я забыл,
Когда мне было двадцать.
Все равно мне страшно повезло –
Ждать всю жизнь
И все-таки дождаться
Той любви,
Единственной,
Моей,
Чьим дыханьем жизнь моя согрета.
Поздняя весна…
И пусть за ней
Будет жарким северное лето.
1969

«Все должно когда-нибудь кончаться…»

Всё должно когда-нибудь кончаться.
Жизнь верна законам бытия.
Все быстрее мои годы мчатся,
Все прекрасней молодость твоя.
Перемножу прожитые годы
На свою любовь и на твою.
Пусть скупы лимиты у природы, –
Я тебя стихами повторю.
1994

«Наступил наш юбилейный год…»

Ане

Наступил наш юбилейный год…
Мы его отпразднуем однажды
В день, когда последний снег сойдет
И пробьется к свету первый ландыш.
Юбилей – заветное число.
Грусть и радость на одной странице.
Грустно потому, что все прошло.
Радостно, поскольку все продлится.
Но велик любви моей запас.
И судьба не обойдет нас чашей.
Все былое – остается в нас.
Все проходит – заново начавшись.
2004

Среди величавых красот Иудеи…

Среди величавых красот Иудеи
Я чувствую сердцем начало весны.
Притом, что здесь розы
И осенью рдеют,
А пальмы все зимние дни зелены.

«Среди величавых красот Иудеи…»

Среди величавых красот Иудеи
Я чувствую сердцем начало весны.
Притом, что здесь розы
И осенью рдеют,
А пальмы все зимние дни зелены.
Но что-то случается и происходит.
То ль стала нежней в небесах акварель,
То ль музыка вдруг
Пробудилась в природе,
Хотя еще в дальних дорогах апрель.
И это невидимое пробужденье
Сначала в себе ощущает листва,
Как мать,
Что предчувствует тайну рожденья,
Как гений, сложив для бессмертья слова.
А мир еще полон сомнений и грусти,
Но он уже знает, что станется впредь.
И я молодею от смутных предчувствий,
Хотя по идее бы должен стареть.
Весеннее время ветрами изранено.
Неяркий закат тихо в море погас.
Природа волнуется встрече заранее
С весной,
Что вначале случается в нас.
2000

«Рулю по библейским дорогам….»

Рулю по библейским дорогам…
Дорожные знаки во мгле
Направлены стрелами к Богу,
Когда Он ходил по земле.
Содом проезжаю, не глядя…
Представив, как с этих высот
Бежал от греха и проклятья
С семьей целомудренный Лот.
Посадит три дерева старец.
И срубят из них три креста.
И Храм в этом месте поставят,
И фреской оплачут Христа.
Хоть верить преданиям – нонсенс, –
Я полон доверия к ним.
И слышу азарт крестоносцев,
И вижу Иерусалим.
Несусь по библейским легендам,
Сквозь память великих страниц.
Навеки обязанный генам,
Что с прошлым не порвана нить.
Рулю по библейским просторам.
По всполохам зорь и огня.
По чьим-то надеждам и стонам,
Ожившим в душе у меня.
2004

«Со времен древнейших и поныне…»

Со времен древнейших и поныне
Иудеи, встретясь, говорят:
«В будущем году – в Иерусалиме…» –
И на небо обращают взгляд.
На какой земле бы мы ни жили,
Всех нас породнил Иерусалим.
Близкие друг другу или чужие, –
Не судьбою, так душою с ним.
Увожу с визиткой чье-то имя,
Сувениры, книги, адреса…
«В будущем году – в Иерусалиме…»
С тем и отбываем в небеса.
…За окном шумит московский ливень.
Освежает краски на гербе.
«В будущем году – в Иерусалиме», –
Мысленно желаю я себе.
1992

«Моя Михайловская ссылка…»

Моя Михайловская ссылка
Проходит на земле Христа,
Где я навек влюбился пылко
В ее библейские места.
Всё здесь возвышенно и свято –
От храмов и до синагог.
Но град Давида в дни шабата
Пустынен, тих и одинок.
Мы зажигаем в доме свечи
И пьем прохладное вино,
Негромко коротая вечер,
Как это здесь заведено.
Но иногда под настроенье
Мы уезжаем в Тель-Авив.
И забываемся на время,
Поскольку город так красив.
Где жизнь,
Как на иной планете, –
Веселье, блеск и суета…
И подает нам в баре бренди
Еврей, похожий на Христа.
2000

Вечный город

Земля уже предчувствует рассвет.
И алый цвет к лицу Иерусалиму.
Замри, мгновенье! Ты – неповторимо,
Хотя и повторялось тыщи лет.
Восход рисует вновь Иерусалим:
Одно движенье гениальной кисти –
И вот уже зазеленели листья,
И вспыхнул Купол, и дома – за ним.
Поклон тебе, Святой Иерусалим!
Я эту землю увидать не чаял.
И мой восторг пред нею нескончаем,
Как будто я удачливый олим.
А солнце поднимается все выше.
Я с городом Святым наедине.
И снова поражаюсь, как он выжил
В той ненависти, войнах и огне.
Настанет день – сюда сойдет Мессия.
И, встав у замурованных ворот,
Он усмехнется мрачному бессилью
Своих врагов, не веривших в Приход.
В долине состоится Страшный Суд.
Восстанут из могил Иерусалима
Умершие…
И нас судить придут.
И только совесть будет несудима.

«От Российской Голгофы…»

От Российской Голгофы
Голгофе Господней
Поклонюсь…
И пройду этим Скорбным путем.
Все, что было когда-то,
Вершится сегодня.
Повторяется памятью в сердце моем.
Но Голгофой не кончилась эта дорога.
Через души и судьбы она пролегла.
И когда отлучали нас силой от Бога,
Скольким людям в те годы она помогла.
Повторяется жизнь, продолжается время.
И страдальчески смотрит с иконы Христос.
Наши вечные беды, как общее бремя,
Принял Он на себя и со всеми их нес.
Потому, может быть, мы сумели осилить
И тюрьму, и войну, и разруху, и страх,
Что хранила в душе свою веру Россия,
Как хранили Россию мы в наших сердцах.
2000

«Люблю подняться в Старый город…»

Люблю подняться в Старый город,
Чтоб в храме возле алтаря
Свечу поставить,
От которой
В душе затеплится заря.
Еще мне бесконечно дорог
Тот миг у горестной Стены,
Когда я слышу шепот Торы,
Где нет суда и нет вины.
А за Стеной – мечеть Омара
Свой купол к небу подняла.
И возвышается полшара,
Как золотая пиала.
Несовместимость трех религий
Здесь совместил Иерусалим.
И смотрит небо многолико,
Рассыпав звезды перед ним.
1998

«Четвертый год живу средь иудеев…»

Памяти Абрама Когана

Четвертый год живу средь иудеев,
Законы чту и полюбил страну.
И, ничего плохого им не сделав,
Я чувствую в душе своей вину.
Не потому ль, что издавна в России
Таилась к этим людям неприязнь.
И чем им только в злобе не грозили!
Какие души втаптывали в грязь!
Простите нас, хотя не все виновны.
Не все хулу держали про запас.
Прошли мы вместе лагеря и войны,
И покаянье примиряет нас.
Дай, Господи, Земле обетованной
На все века надежду и покой…
И, кем бы ни был ты –
Абрамом иль Иваном, –
Для нас с тобой планеты нет другой.
2001

Поездка в ЦФАТ

Встретились мы с ней накоротке
В мастерской среди полотен добрых.
Я читаю номер на руке –
Это смерть оставила автограф.
Узников в фашистских лагерях,
Как скотину, цифрами клеймили.
И развеян по планете прах
Тех, кому отказано в могиле.
Ей невероятно повезло –
Побывать в аду и возвратиться.
И синеет на руке число –
Горестная память Аушвица.
До сих пор пугаясь тех годов,
Пишет Вера радости людские.
Чей-то сад и множество цветов,
Детский взгляд и довоенный Киев.
Но с руки не сходит синий знак…
Я смотрю и молча поражаюсь:
Жизнь ее, прошедшая сквозь мрак,
Излучает свет нам, а не жалость.
Может быть, тому причиной Цфат –
Город живописцев и поэтов.
Выбираю взглядом наугад
Самый светлый из ее сюжетов.

«Здешний север так похож…»

Резо и Мзии Гачечиладзе

Здешний север так похож
На грузинскую природу:
И, когда бушует дождь,
И когда стоят погоды.
Здесь друзья мои живут,
Так же, как в Тбилиси жили:
Дом – изысканный уют.
День – с вином и чахохбили.
Мы за праздничным столом
Отмечаем встречу снова.
Вспоминаем о былом,
Ибо все мы из былого:
Мы оттуда, где была
Дружба, сверенная взглядом.
Где планета так мала,
Что дома стояли рядом.
И когда под шум ветвей
Гениально зазвучали
Песни Грузии моей,
Я омыл глаза печалью.
А пейзаж был так хорош!
Из цветов и солнца соткан,
Он и вправду был похож
На грузинские красоты.
Потому и грусть прошла,
Что душой мы снова схожи,
Словно «завтра» и «вчера…»
Лишь бы день был честно прожит.
2001

«Нас с тобой венчал Иерусалим…»

Ане

Нас с тобой венчал Иерусалим.
И пока ты рядом – жизнь неповторима.
Признаюсь в любви Иерусалиму,
Потому что здесь и я любим.
Этот город, как великий дар,
Принял я в свою судьбу и память.
И, пока его улыбка с нами,
Мне не страшен никакой удар.
Мне не страшно встретиться с бедой,
Лишь бы ты была со мною рядом.
Лишь бы город доброты не прятал –
Наше счастье под его Звездой.
Мы с тобою до последних дней
Под охраной города Святого.
Я хочу в тебя влюбиться снова,
Хоть нельзя уже любить сильней.
Мир тебе, Святой Иерусалим,
Озаривший светом наши души!
И, пока ты рядом, – день грядущий,
Как твой взгляд, вовек неповторим.
1998

«Из окна отеля “Хилтон”…»

Алону и Кларе Решев

Из окна отеля «Хилтон»
Виден берег Иорданский.
А на море, словно чайки,
Яхты белые снуют.
Ждали, что приедет Клинтон,
Президент, угодник дамский…
Потому-то не случайно
Здесь божественный уют.
И хоть я не новый русский,
Чаевыми не бросаюсь, –
Нас престижно принимают,
Будто царскую семью.
Я смотрю на море грустно,
Как усталый смотрит аист
В небеса, что снова манят,
И на дом в родном краю.
Из окна отеля «Хилтон»
Виден берег Иорданский,
Но не виден отчий берег
И не светится Москва.
Вся надежда на молитву…
Я печали не поддамся,
Потому что я не верю,
Что поможет мне тоска.
А вернемся мы в Россию,
Из окна своей квартиры
Ничего я не увижу –
Ни Бейт-Лехем, ни Эйлат.
Даже берег тот красивый
С огоньками – как пунктиры –
Станет вдруг намного ближе.
И захочется назад.
2001

День дерева

Не перестану удивляться
Тому,
Как много лет назад
Без суеты и агитаций
Пустыню превратили в сад.
Теперь есть день такой,
В который
Выходят все сажать сады.
И потому здесь каждый город
В кругу зеленой красоты.
И я горжусь, что среди многих
Роскошных пальм – есть и мои.
Они стоят вблизи дороги
Как символ искренней любви.
Когда деревья мы сажали,
Я вдруг поймал себя на том,
Что некогда земля чужая
Мне заменила отчий дом.
И как бы жизнь здесь ни сложилась,
Я знаю, что на все года
С Израилем меня сдружила
Ее садовая страда.
2001

«Холмы, как опрокинутые чаши…»

Холмы, как опрокинутые чаши, –
В живых узорах городских огней.
И темные оливковые чащи
На этом фоне кажутся темней.
Иерусалим намерен отоспаться.
И замирает музыка дорог.
И небо – словно черепаший панцирь –
Накрыло город вдоль и поперек.
Как радостно звучит он на иврите –
Иерушалайм… Но в имени его
Есть что-то от трагических событий,
И боль потерь, и славы торжество.
На город сверху смотрят звезды строго
Глазами близких, кто покинул нас.
И даже все не верящие в Бога
В минуты эти слышат Божий глас.
1998

Русские израильтяне

Александру Поволоцкому

Затих самолет…
И прорвалось волненье –
Над скрытым восторгом –
Мальчишеский гвалт.
Старик опустился при всех на колени
И землю Святую поцеловал.
Страна не забыта… Забыты обиды,
Которых в той жизни хватало с лихвой.
И кто-то, быть может, подастся в хасиды.
А кто-то сменил лишь свой адрес и строй.
В России могли их словами поранить…
Израиль их «русскими» сходу нарек.
И «Русская улица» – это как память
Всему, что уже отслужило свой срок.
Но в сердце хранятся семейные даты.
И праздникам нашим оказана честь.
Российские парни уходят в солдаты.
И русская речь не кончается здесь.
А в душах иная страна прорастает
Сквозь беды и радость, бои и бедлам…
И молодость, словно израильский танец,
Несется по прошлым и будущим дням.
И местный пейзаж, как полотна Гогена,
Привычен уже и прочтен наизусть.
И только навеки останется в генах
Необъяснимая русская грусть.
2003

Гефсиманский сад

Христос молился…
Гефсиманский сад
К Его лицу склонил свои оливы.
А за холмами угасал закат.
И Он подумал:
«Боже, как красиво!»
Христос стоял вблизи учеников.
И между ними – горькое молчанье.
А с неба наклонился звездный ковш,
Как будто мог он вычерпать печаль их.
Он говорил: «Душа моя скорбит
Смертельно…»
И просил: «Побудьте рядом».
Своих сомнений и своих обид
Он в эту ночь ни от кого не прятал.
И о себе все зная наперед,
В душе своей не ощущал Он страха.
Не содрогнулся, слыша, как идет,
Гремя оружьем, медленная стража.
И Он сказал: «Зачем же на меня
Идете вы с колами и мечами?
Я не разбойник среди бела дня…»
Но те хранили гнусное молчанье.
Дорога шла сквозь злобу и сквозь ложь.
Свое страданье выдавал Он взглядом.
И месяц плыл над Гефсиманским садом,
Как занесенный над землею нож.
1992

Галилейское море

«…Кто же это, что и ветрам повелевает и воде, и повинуются Ему?»

Евангелие от Луки
Разыгрался Киннерет,
На людей осерчал.
Ярость билась о берег,
Как о ветхий причал.
И, мятежную душу
Распахнувши до дна,
Он внимал ей и слушал,
Как металась она.
Как от гнева темнела,
И грозя, и скуля…
И великого гнева
Испугалась земля.
А в пучине мятежной,
В шуме волн и дождя,
Распрощавшись с надеждой,
Погибала ладья.
Обреченные люди,
Руки к небу воздев,
Все молили о чуде,
Чтоб смирить этот гнев.
«Мы судьбу не поборем.
Нам дорога – на дно…»
И пошел Он по морю.
И утихло оно.
Как смирившийся пленник,
Смолк Киннерет в тени.
И, упав на колени,
Зарыдали они.
И сходили на берег,
Не стыдясь своих слез.
…В одеянии белом
Удалялся Христос.
2000

«В Рождество Христово выпал снег…»

В Рождество Христово выпал снег.
Старый город выбелен метелью.
Улицы печально опустели,
Словно кто-то совершил набег.
Лавочки закрыты на замок.
Никого – на Виа Долороза.
Город от ненастья изнемог,
Побелел от гнева иль мороза.
Мы идем на Родину Христа.
И незримо с нами Богоматерь.
В синем небе – силуэт Креста,
И бела дорога, словно скатерть.
Вифлеем нас встретил тишиной,
Без рождественских иллюминаций.
И опять пахнуло здесь войной –
Слабиной Объединенных Наций.
И повсюду битое стекло,
Чьи-то угрожающие строчки…
Может, впрямь Христу не повезло,
Что родился Он в горячей точке.
Необычен был наш путь домой
Через КПП и автоматы…
И стоял Спаситель за спиной,
И смотрел вослед нам виновато.
2002. Иерусалим – Вифлеем

ВИА Долороза

Сквозь гул проклятий и молчанье слез
Дорогой Скорби шел на казнь Христос.
Тяжел был Крест… Изнемогала плоть.
И, обессилив, наземь пал Господь.
Но кто-то поспешил Его поднять…
И вдруг в толпе Христос увидел Мать.
Он с Ней глазами встретился на миг.
Был взгляд Ее – как молчаливый крик.
И с этого мгновенья не судим,
Он чувствовал, что Мать идет за Ним.
И на Голгофе во кровавой тьме,
Когда Христос был поднят и распят,
Она ловила ускользавший взгляд
И с Сыном умирала на Кресте.
И с той поры, чтоб жизнь была чиста,
Мы все проходим Скорбный Путь Христа.
1999

Голгофа

Возвышалось Распятье
На том самом месте,
Где стоял Его крест…
И подумалось мне:
«Наша горькая жизнь –
Это тоже возмездье.
Ибо лживо живем мы
На этой земле».
Я поставил свечу
Возле Гроба Господня.
Я у Господа милости
Поздней просил,
Чтоб великий народ мой
Он к радости поднял.
Чтобы всем нам хватило
Терпенья и сил.
И когда просветлённо
Я вышел из Храма,
Я был полон надежд
Беды все одолеть.
И душа моя,
Словно зажившая рана,
Успокоилась.
И перестала болеть.
1996

Свеча от свечи

В Пасхальную ночь
Небеса зажигают
Все свечи свои,
Чтобы ближе быть к нам.
Под праздничный звон
Крестный ход завершает
Свой круг.
И вливается медленно в Храм.
Вдруг гаснет свеча от внезапного ветра.
И ты суеверно глядишь на меня,
Как будто душа вдруг осталась без света…
Но вспыхнул фитиль от чужого огня.
Свеча от свечи…
И еще одно пламя,
Еще один маленький факел любви.
И стало светлее и радостней в Храме,
И слышу я сердцем молитвы твои.
А люди, что с нами огнем поделились,
Уже не чужие – ни мне, ни тебе.
Как будто мы с ними душой породнились.
И лица их словно лампады светились.
И свет их останется в нашей судьбе.
2000. Иерусалим

«На скалах растут оливы…»

Ане

На скалах растут оливы.
На камне цветут цветы.
Живут средь камней олимы[1],
Как рядом со мною – ты.
Я твой нареченный камень.
Крутой и надежный грунт.
Попробуй меня руками,
Почувствуешь, как я груб.
Но весь я пророс цветами
И нежностью их пророс.
Со мной тебе легче станет
В минуты ветров и гроз.
Я твой нареченный камень,
Согретый огнем любви.
Когда же мы в бездну канем,
Ты вновь меня позови.
1998

«Мне снится вновь и не дает покоя…»

Мне снится вновь и не дает покоя
Моя Обетованная земля,
Где вдоль дорог зимой цветут левкои
И подпирают небо тополя.
А небо голубое-голубое.
И солнце ослепительное в нем.
Нам, как нигде, здесь хорошо с тобою.
Со всеми вместе.
И когда вдвоем.
И я молю Всевышнего о том лишь,
Чтоб здесь был мир…
И ныне, и всегда…
Вставал рассвет над городом,
Ты помнишь?
И угасала поздняя звезда.
Иерусалим светился куполами,
Вычерчивая контуры церквей.
В лучах зари – как в золоченой раме –
Вновь поражал он красотой своей.
Еще с тобой мы встретим не однажды
Библейских зорь неповторимый вид,
Чтоб сумрак не касался жизни нашей,
Как не коснулся он моей любви
2003

«На фоне гор и моря – пальмы…»

На фоне гор и моря – пальмы.
Как фрейлины небесных вахт…
Не то, чтобы в нарядах бальных,
Но при жабо и кружевах.
Мне по душе их величавость
И этот горделивый лик.
Они стоят – не то печалясь,
Не то задумавшись на миг.
Весьма загадочны при этом,
Как будто что в себе таят…
Но не спешат своим секретом
Делиться с кем-то наугад.
Не как российские березы,
Что так открыты и светлы.
И в май, когда приходят слезы,
И плачут белые стволы.
И в дни, когда, по грудь в сугробах,
По селам вдоль дорог стоят, –
Не государыни, не снобы,
А русский хор и детский сад.
Но я их сравнивать не стану.
Мне эти дороги и те…
Я выйду к морю спозаранок,
Чтоб изумиться красоте.
2004

«И вновь февраль…»

И вновь февраль…
И вновь цветет миндаль.
Наверно, прошлый век
Сюда вернулся…
И та же бесконечная печаль.
И все привычно, как биенье пульса.
Мне кажется, здесь жизнь моя прошла.
И снова память давней раной ноет.
И только нет ни года, ни числа,
Как будто все случилось не со мною.
Как будто все случилось не со мной,
А с кем-то, для кого я стал повтором.
И кто-то в бесконечности земной
Глядит на мир моим печальным взором.
И потому ловлю себя порой
На мысли, что я был уже когда-то.
И жизнь моя – как код или пароль,
Чтоб вновь войти во все года и даты.
Чтобы войти в твою любовь опять.
В былые дни, что возродятся с нами.
И ничего в себе не повторять,
Как будто мы друг друга не узнали.
2000

Новогоднее

До чего же мы устали
От московской суеты.
От писательских баталий
И от светской пустоты.
И, забыв про все на свете,
Мы летим в Иерусалим,
Чтобы Новый год здесь встретить
Рядом с небом голубым.
На Святой земле, как прежде,
И зимой цветут цветы…
Жаль, бываем мы все реже
В этом царстве красоты.
Жаль, что жизнь здесь стала круче
Со взрывчаткой и стрельбой.
И, страданием измучен,
Стал Израиль моей судьбой
И, хотя еврейской крови
Нет ни в предках, ни во мне,
Я горжусь своей любовью
К этой избранной стране.
2000

Арад

Але Рубин

Для меня пустыня Негев
Необычна и загадочна.
Как, наверно, снег для негров
Или фильмы для Хоттабыча.
На востоке той пустыни,
Где ветра дороги вымели,
По ночам оазис стынет –
Новый город с древним именем.
А вокруг него пустыня,
Обнаженная, как искренность.
И над скалами пустыми
Только небо и таинственность.
Но когдавосходит солнце,
Город тот преображается.
Он сквозь лилии смеется,
Сам себе он поражается.
В живописном том укрытии
Я влюбился, будто смолоду,
И в его веселых жителей,
И еще в их верность городу.
Приезжаю, как на праздник,
На крутую землю Негева.
Навидался стран я разных,
А сравнить с Арадом некого.
2000

«Они хотели жить со всеми в мире…»

Они хотели жить со всеми в мире,
Иметь свой дом, свободную страну.
Но их святые Храмы разгромили
И жизнь саму поставили в вину.
Спасаясь от неправедного гнева,
Они искали мир в чужих краях.
Где общим было только небо
И где своими стали боль и страх.
Их уводили в рабство, истязали.
Не потому ли дети с давних пор
Рождаются с печальными глазами,
В которых замер вековой укор.
1992

«Я в Израиле, как дома…»

Я в Израиле, как дома…
На подъем душа легка.
Если ж мы в разлуке долго,
Точит душу мне тоска.
Там таинственные пальмы
Ловят в веер ветерок.
Как любил свой север Бальмонт,
Так люблю я свой Восток.
Море катит изумруды
И крошит их возле скал.
Если есть на свете чудо,
То его я отыскал.
Отыскал библейский остров –
Вечный берег трех морей,
Где живу легко и просто,
Вместе с Музою моей.
Всех душою принимаю.
Взглядом всё боготворю.
В ноябре встречаюсь с маем
Вопреки календарю.
Я в Израиле, как дома.
Только жаль, что дома нет.
Снова гул аэродрома.
И беру я в рай билет…
2004

Парад в Иерусалиме

Михаилу Зархи

Девятого Мая с утра
Уходят на фронт ветераны…
Уходят в кровавые годы,
В окопы свои и атаки.
Не всем суждено было выжить.
Но всем суждено победить.
И вновь они к подвигам годны,
Хотя разболелись их раны,
Как память болит в непогоды.
И громко проносятся танки
По судьбам, по горестным годам…
И так им не терпится жить.
Сверкают победно медали,
Блестят ордена, как обновы,
На стареньких кителях.
Они их на праздник достали,
Чтоб сердцем почувствовать снова
Великую нашу Победу,
Добытую ими в боях.
Идут ветераны сквозь годы,
Сквозь память свою и бессмертье.
Стараясь держать то равненье,
Что только солдатам дано.
И подняты головы гордо.
И кажется – замерло время,
Как вздох над солдатским конвертом,
Как отсвет Победы в окно.
2000

Детский зал музея «Яд-Вашем»

На черном небе тихо гаснут звезды.
И Вечность называет имена.
И горем здесь пропитан даже воздух,
Как будто продолжается война.
Который год чернеет это небо,
Который год звучат здесь имена,
И кажется, что это смотрит слепо
На всех живущих горькая вина.
Простите нас, ни в чем не виноватых.
Виновных только в том, что мы живем.
Ни в жертвах не бывавших, ни в солдатах,
Простите нас в бессмертии своем.
На черном небе вновь звезда погасла…
Я выхожу из памяти своей.
А над землей, покатой, словно каска,
Зовут и плачут имена детей.
1999

«В Ашкелоне убили солдата…»

В Ашкелоне убили солдата.
Просто так, «за здорово живешь».
Видно, юность была виновата
В том, что кто-то схватился за нож.
А еще виновата Россия,
Потому что был русским солдат.
И не очень иврит он осилил,
И друзьям из Сибири был рад.
Не понравилось это соседям –
Речь его и веселая прыть.
…По России везут на лафете
Сына двух государств хоронить.
Уезжал он в Израиль не за смертью.
Не затем, чтобы лечь под гранит.
Не успел в жизнь чужую всмотреться,
Речь родную сменять на иврит.
2000

Парижская израильтянка

Они стояли на автобусной остановке – несколько мальчиков и девочек в военной форме, – когда молодой палестинец, разогнав грузовик, умышленно врезался в гущу ребят. Среди погибших оказалась и юная парижанка, недавно приехавшая в Израиль.

Тебе бы жить в иные годы.
Иные помыслы иметь.
Носить шелка, а не погоны.
И в двух шагах не видеть смерть.
Тебе бы жить в иной столице,
Где не стреляют по ночам
И где пришла б пора влюбиться
И обустраивать очаг.
Тебе бы…
Но уж так сложилось…
И, доли радуясь своей,
Ты приняла ее, как милость,
Как принимают здесь друзей.
А мать тревожится в Париже…
Порой всплакнет наедине.
О, как ей хочется быть ближе
К Святой земле,
К твоей стране.
…На остановке с автоматом
Стоит девчонка, цедит сок.
И улыбается ребятам,
Забыв, что под боком Восток.
Но, видно, все во власти Божьей.
И ненасытная война
Тебя настигла в день погожий…
И множит траур имена.
2001

Лот и его жена

Когда они бежали из Содома,
Бог запретил оглядываться им.
Но женщина, прощавшаяся с домом,
Не справилась с волнением своим
И оглянулась… камнем соляным.
С тех пор в неволе дух ее томится
И вырваться из камня норовит,
Чтоб запоздало Небу помолиться,
За давний грех испытывая стыд.
2001

Мертвое море

В Мертвом море столько соли,
Сколько мрака в темноте.
Ты, – как лодка на приколе, –
Отдыхаешь на воде.
Под тобою только камни
Да просоленный настил.
А вдали валун, как мамонт,
Бивни в воду опустил.
А вдали пустынный берег,
Иорданская земля.
Ты не хочешь мне поверить,
Что сейчас туда нельзя.
Что обманчив тихий берег
И жестоки времена.
Невзначай еще подстрелят.
Разбирайся – чья вина.
Ведь не зря на этом месте
Был Содом – библейский град.
И плывет со мною крестик,
И плывет с тобой мой взгляд.
2003

«В Иерусалиме выпал русский снег…»

В Иерусалиме выпал русский снег…
Наверное, мы поменялись небом.
Снег много лет в Иерусалиме не был.
И прежние пейзажи тут же сверг.
Был беспощаден белый гнет его.
Деревья молча мучились в бессилье.
И ветви, как поломанные крылья,
Печальное являли торжество.
И все же снег был радостен притом.
И дети, не видав доселе снега,
Ему смеялись… И такого смеха,
Наверное, не каждый помнил дом.
Но снег растаял…
Около Креста
Светило на мгновенье задержалось.
И сердце от любви и боли сжалось.
И обнажился Скорбный Путь Христа.
1992

«В стране, что любим мы по-разному…»

В стране, что любим мы по-разному,
Где начиналось все с нуля,
Весну с друзьями вместе праздную,
Когда в снегу моя земля.
И вновь среди цветов ухоженных
Грущу по русским холодам.
Дай Бог, чтоб мы с тобою дожили
До прошлых дней, не изменивших нам.
Но я не вправе осуждать сограждан,
Покинувших навек гнездо свое.
И землю Иудейскую избравших,
Поскольку Бог им завещал ее.
А мне навек завещана Россия.
И как бы ни любил Иерусалим,
Я боль и грусть, наверно, пересилю,
Чтоб и в Москве не расставаться с ним.
1999. Иерусалим

В больнице Шаарей-Цедек

Иосифу Альбертону

Слева от меня звучит иврит.
Что-то дед хирургу говорит.
Справа от меня лежит араб.
Как сосед – он так же стар и слаб.
Сын араба молится в углу,
Коврик постеливши на полу.
Сын еврея, отодвинув стул,
Первый раз за сутки прикорнул.
А меж ними русский. Это – я.
Интернациональная семья.
И спасает жизни всем хирург.
И тому – кто недруг,
И кто – друг.
И лежу я, как посредник, тут,
Зная, что опять бои идут.
И араб, что справа, и еврей –
Ждут чего-то от души моей.
А душа сгорела в том огне,
Что пронесся смерчем по стране.
И рыдает боль моя навзрыд…
Как мне близок в этот миг иврит.
2001. Иерусалим

«Немало встречал я в Израиле лиц…»

Немало встречал я в Израиле лиц
С глазами то мучениц, то озорниц.
С улыбкой Эстер и печалью Рахили…
Как будто сошли они с древних страниц
И светом добра мою жизнь озарили.
По улице, как галереей, иду.
С портретами женскими молча общаюсь.
Быть может, за то, что я так восхищаюсь,
Красавица мне приколола звезду.
В Израиле много божественных лиц,
Оживших легенд и библейских преданий.
Историю не увезешь в чемодане.
И даже на память не вырвешь страниц.
Поэтому, чтобы унять свою грусть,
На землю Святую я снова вернусь.
2001

Весенняя телеграмма

Рине Гринберг. Вице-мэру. Кармиэль.

Если можешь – приезжай в Иерусалим.
На дворе давно уже апрель.
Я хочу тебя поздравить с ним.
Пусть покинет душу суета…
В синих окнах – Гойя и Сезан.
И апрельских красок красота
Очень уж идет твоим глазам.
И хотя твой север несравним
С южными пейзажами пустынь, –
Все же приезжай в Иерусалим.
У Стены мы рядом постоим.
Вместе Старым городом пройдем.
И с балкона дома моего
Ты увидишь в полночи свой дом,
Ибо свет исходит от него.
И среди забот и добрых дел
Береги души своей уют.
Вот и все, что я сказать хотел.
Длинных телеграмм здесь не дают.
2000

Прощание с Израилем

Михаилу и Елене Богдановым

Мы постепенно покидаем
Сей край библейский…
Но когда
Нас позовет земля Святая,
Мы возвратимся вновь сюда.
Нам есть что вспомнить…
Это время
Прошло недаром и не зря.
Смешалось всё – успех и бремя,
На чем и держится Земля.
Дай Бог здоровья всем и счастья,
Удач нервущуюся нить.
Спасибо, что пришлось общаться
И так восторженно дружить.
2001

«Я все с тобой могу осилить…»

Ане

Я все с тобой могу осилить
И все могу преодолеть.
Лишь не смогу забыть Россию
Вдали от дома умереть.
Как ни прекрасна здесь природа
И сколько б ни было друзей,
Хочу домой.
И час исхода
Неотвратим в судьбе моей.
Когда вернемся мы обратно
В свои российские дела,
Я знаю, что ты будешь рада
Не меньше, чем уже была.
Но вдруг однажды к нам обоим
Придет во сне Иерусалим…
И если мы чего-то стоим,
Мы в то же утро улетим.
И, окунувшись в жаркий полдень,
Сойдем в библейскую страну.
И все, что было с нами, – вспомним.
И грусть воспримем, как вину.
1999

«Я иду по городу Давида…»

Я иду по городу Давида.
Возвращаюсь к прожитым годам.
Я иду… И по улыбке видно,
Как мне дорог этот Город-Храм.
Прохожу старинные кварталы,
Поднимаюсь на гору Сион.
Здесь душа надежду обретала,
Слыша зовы будущих времен.
Я иду по городу Давида.
По земле и горестям Христа.
И бредет за мною, словно свита,
Тень от разноцветного куста.
Много повидал я стран заморских.
Лез в азарт, как белка в колесо.
Отстучали азбукою Морзе
Все ступени Прадо и Д’Орсо.
Но второго Иерусалима
На планете не было и нет…
Я иду восторженным олимом
По Святому городу легенд.
Снова благодарно припадаю
Я к библейским датам и местам…
И молчит в ответ земля Святая,
Виидно, тоже благодарна нам.
2004

Вновь без тебя здесь началась весна Памяти сына

Вновь без тебя здесь началась весна.
Всё без тебя теперь на этом свете –
И пенье птиц, и легкий взмах весла,
И тихая рыбалка на рассвете…

«Вновь без тебя здесь началась весна…»

Вновь без тебя здесь началась весна.
Всё без тебя теперь на этом свете –
И пенье птиц, и легкий взмах весла,
И тихая рыбалка на рассвете…
Печален сад, где рухнул твой шалаш.
И старый домик, возведённый дедом,
Стал одинок, как и родной пейзаж,
Что оживал с твоим веселым детством.
Последний раз мы были здесь с тобой,
Когда уже за речкой жито жали.
Взбежали ели на обрыв крутой,
Которые с Мариной вы сажали.
1998

He дай вам Бог терять детей…

He дай вам Бог терять детей…
Ведь если следовать Природе,
Сперва родители уходят.
Но нету графика смертей.
И страшно – если гибнут дети.
От пуль, от боли, от измен.
А им бы жить да жить на свете.
И не спешить в бессрочный плен.

Я живу вне пространства…

Я живу вне пространства.
Вне времени, вне адресов.
Я живу в бесконечности
Горя и боли.
Потому и не слышу родных голосов,
Вызволяющих душу мою из неволи.
Я пока эту боль побороть не могу.
И, наверно, уже никогда не сумею.
Как пустынно теперь на моему берегу,
Навсегда разлученному с жизнью твоею.
4 октября 1969 года – День рождения сына

«Что же ты, сын, наделал?..»

Что же ты, сын, наделал?
Что же ты натворил?
Ангел твой, будто демон,
Даже не поднял крыл.
Даже не попытался
Предотвратить беду.
Где он там прохлаждался
В райском своем саду?
Господи, Ты прости мне
Горькую эту речь.
Что ж не помог ты Диме
Жизнь свою уберечь?
Чем я Тебя прогневал,
Если в потоке зла
Эта немилость Неба
Душу мою сожгла?
29 августа 1996 года – День его гибели

«Он тебе напоследок признался в любви…»

Он тебе напоследок признался в любви.
Не словами, не взглядом,
А пулей шальною.
С этой жуткой минуты
Все будни твои
Поплывут по душе бесконечной виною.
Он обидой своей зарядил пистолет.
Ты не знала, что слово страшней пистолета.
И оно сорвалось…
И прощения нет.
И прощенья не будет на многие лета.
А в душе моей все еще горько звучит
Эхо выстрела,
Что прозвучал в вашем доме.
И я слышу, как внук мой
Негромко кричит,
Сиротливо к глазам прижимая ладони.
1996

«Днем и ночью я тебя зову…»

Днем и ночью я тебя зову.
Суеверно думаю о встрече.
Я не знаю – для чего живу,
Если жизнь порой заполнить нечем.
Все я жду, что ты приснишься мне.
Скажешь то, что не успел при жизни.
И, быть может, только в горьком сне
Я пойму нелепость этой тризны.
1996

«Остались фотографии…»

Остались фотографии.
Кассета.
Два-три письма.
И больше ничего.
Последний день
Безжалостного лета.
Стою у гроба сына своего.
Смотрю сквозь слезы.
Не могу смириться,
Что это правда,
А не страшный сон.
Ему хватило мужества решиться
Уйти,
Когда он был так искренне влюблен.
И, не простив и не успев проститься,
Из жизни, как из дома, вышел он.
И кажется – его душа, как птица,
Влетает слепо в колокольный звон.
1996

«Когда в сердцах нажал ты на курок…»

Когда в сердцах нажал ты на курок,
Быть может, тут же пожалел об этом.
Но было поздно…
Черным пистолетом
Уже владел неумолимый рок.
Тем выстрелом я тоже был убит.
Хотя живу
И, словно старый аист,
К высотам давним
Всё взлететь пытаюсь,
Где жизнь твоя не ведала обид.
А здесь цветами убрана земля.
С портрета смотришь ты
Печальным взглядом.
Придет мой день –
Я в землю лягу рядом.
И лишь тогда
Отпустит боль меня,
1996

«Каждый день я помню о тебе…»

Каждый день я помню о тебе.
С каждым днем всё на душе тоскливей.
Помню, в том далеком декабре
Над Москвою разразился ливень.
Боже мой, ты был еще так мал!
Тяжело, когда болеют дети…
Может, нас Господь предупреждал,
Что слезами жизнь твою пометил.
Ты не плакал – не хватало сил.
Плакал я
Сквозь боль твою и муки.
Бога я отчаянно просил,
Чтобы он не допустил разлуки.
В тот декабрь тебя спасла любовь.
Мальчик мой – единственный на свете.
Помню все…
Переживаю вновь,
Что слезами Бог
Твой путь отметил.
1996

«Когда луна свой занимает пост…»

Когда луна свой занимает пост
И тишина весь Божий мир объемлет,
Я чувствую, как под присмотром звезд
Душа твоя торопится на землю.
Андрюшка спит и ничего не знает,
Что дух твой над его судьбой парит,
Надеясь, что судьба его земная
Твоих обид и бед не повторит…
Я чувствую, что где-то близко ты
Далеким взором смотришь из былого.
Но не достичь твоей мне высоты,
Как и тебе не слышать это слово.
1996

«Как же я не почувствовал…»

Как же я не почувствовал,
Не уловил,
Что душа твоя медленно
Падала в пропасть.
Что в тебе не осталось
Ни веры, ни сил…
Лишь обида осталась
Да детская робость.
И в последние дни
Своей горькой любви,
Когда ты уходил в себя,
Словно в подполье,
Ты воздвиг себе храм
На грядущей крови,
Символический храм
Из надежды и боли.
Но молитвы твои
Не дошли до небес.
Не услышало их
Равнодушное сердце.
Чтоб все разом решить,
Ты навеки исчез.
Ничего не нашел ты
Надежнее смерти.
1996

«Я молюсь о тебе в Иудейской стране…»

Я молюсь о тебе в Иудейской стране.
Я молюсь за тебя на земле Иисуса.
Но от этих молитв
Только горестней мне.
Не сниму я с души
Непосильного груза.
Я в одном виноват –
Что в тяжелые дни,
Когда ты в моем слове
И в дружбе нуждался,
Твоя жизнь для меня
Оказалась в тени
И понять ее издали
Я не пытался.
Мне казалось,
Что всё образуется вновь.
Как уже не однажды бывало с любовью.
Я иду за тобою в ту страшную ночь…
И склонилась звезда к твоему изголовью.
1997

«Я живу, как в тяжелом сне…»

Я живу, как в тяжелом сне.
Вот очнусь, будет все иначе.
И вернется та жизнь ко мне,
Где тебя я с восторгом нянчил.
А когда ты чуть-чуть подрос,
Я придумывал на ночь сказки,
Чтобы слаще тебе спалось
От веселой отцовской ласки.
Помню первое сентября –
Школьный двор, твой огромный ранец.
Было внове все для тебя,
Мой растерянный «новобранец».
Годы шли… И уже твой сын
Пошагал в ту же школу с нами.
Так и дожил я до седин,
Не догадываясь о драме.
Ты не очень-то был открыт.
Потому в те крутые годы
Я не спас тебя от обид.
И, наверно, любви не до́дал.
1996

«Мне Героя Соцтруда…»

Мне Героя Соцтруда
Вождь не вешал.
Но взошла моя звезда
В небе вешнем.
Дали имя ей мое
И фамилию.
Жизнь промчалась без нее
Звездной пылью.
И нисходит к нам дрожа
Ливень света.
Может, Димина душа
Рядом где-то…
Обласкай ее теплом
В райских кущах…
Мы расстались с ней в былом
И в грядущем.
И когда настанет час
Новой встречи,
Пусть Звезда проводит нас
В Вечность.
1997

«Как я хотел бы в прошлое вернуться…»

Как я хотел бы в прошлое вернуться.
Проснуться вдруг
От раннего звонка.
Услышав голос сына,
Улыбнуться.
Поговорить…
Потом сказать – «Пока».
Не зная,
Что дорога коротка.
1997

«На Святую землю опустилась ночь…»

На Святую землю опустилась ночь.
Небо звезды уронило в город.
Я услышал голос:
– Чем тебе помочь?
Ты уже не так силен и молод. –
Я ответил:
– Мне помочь нельзя.
Оборвались все дороги к сыну.
И когда меня возьмет земля, –
Я без грусти этот мир покину.
Не могу я без его любви.
Он всю жизнь мою собою занял.
Тот же голос мне сказал:
– Живи…
Принял я и это наказанье.
1997

«Несправедливо мир устроен…»

Несправедливо мир устроен:
Он то жесток, то суетлив.
И так мне не везло порою!
Но ты был жив…
Решив уехать из России
В край Откровений и олив,
Я знал: замучит ностальгия.
Но ты был жив…
Но ты был жив,
И мне казалось,
Я слышу голос твой: «Держись…».
А год иль два – такая малость,
Когда была в запасе жизнь.
Но ты не знал и я не думал,
Что рано кончится запас.
И, как пылинку, ветер сдунул
Надежду, что роднила нас.
И жизнь моя осталась в прошлом,
Где мы с тобой наедине…
И не в Кабуле, и не в Грозном –
Погиб ты в собственной войне.
И, проиграв ценою жизни,
И, победив ценой любви,
Ты был, наверно, Богом призван
На все сражения свои.
1998

«Мне очень тебя не хватает…»

Мне очень тебя не хватает.
Но слышится голос в тиши.
И мысли мои улетают
На поиски бедной души.
Я вновь суеверно пытаюсь
Почувствовать в холоде звёзд,
Что где-то там прячется аист,
Который мне сына принес.
1998

«Сегодня ты приснился мне…»

Сегодня ты приснился мне.
И крикнул весело: «Есть повод…»
О, Господи! Хотя б во сне
Тебя увидел я живого.
Тебя увидел я таким,
Каким ты был на самом деле.
Любил футбол… Ходил в «Пекин»,
Где вы с ребятами «гудели».
Любил ты сына и жену.
Возил их в августе на Каспий.
И далеко бросал блесну.
И не любил ни ссор, ни распрей.
Ты был романтиком во всем.
Не жаловал житейских тягот.
И жизнь крутилась колесом.
И ты в нее был шумно втянут.
Красив, улыбчив и остер,
Ты был душой любых компаний.
И мог разжечь в грозу костер.
И дать взаймы, и правдой ранить.
Сегодня ты приснился мне.
И на какое-то мгновенье
Остались мы наедине…
Но вдруг растаяло виденье.
1998

«Третий год я на Святой земле…»

Третий год я на Святой земле.
Третий год покой твой непробуден.
Я всё жду, что ты приснишься мне.
Встреч иных у нас уже не будет.
Я всё жду, что ты приснишься мне.
И когда Господь окажет милость, –
Я узнаю, что в ту ночь случилось,
Лишь бы нам побыть наедине.
Тайну смерти знаешь ты один.
Тайна жизни – тайной и осталась.
Ты меня не провожаешь в старость.
Я тебя в разлуку проводил.
1999

«Как много нас – людей одной судьбы…»

Как много нас – людей одной судьбы.
Одной беды…
Мы все похожи взглядом.
Я узнаю среди любой толпы
Тех,
С кем в несчастье
Мне стоять бы рядом.
К твоей могиле ходит чья-то мать.
Она, как я, похоронила сына.
Наверно, в одиночку ей страдать
Уже невыносимо.
Но я ничем помочь ей не могу,
Как и она ничем мне не поможет.
Стоим мы на нездешнем берегу,
На двух печальных призраков похожи.
1999

«Надо мне с тобой поговорить…»

Надо мне с тобой поговорить.
Многое сказать мы не успели,
И откуда в юных эта прыть?
Вы хотите сразу быть у цели.
Ну а если на пути стена
Или ложь в неодолимом чине –
К сердцу подступает слабина…
Впрочем, это не твоя вина.
Это мы вас жить не научили.
2000

«Я в память собираю по крупицам…»

Я в память собираю по крупицам
Подробности всех наших прошлых встреч.
Пускай в стихах твоя судьба продлится,
Коль жизнь тебе я не сумел сберечь.
Мы никогда не встретимся с тобою.
Мир рухнул вдруг на горьком рубеже.
И каждый день во мне наполнен болью.
И дней иных я не – дождусь уже.
Но, может быть, кому-нибудь поможет
Страданьем напоенная строка.
И чей-то сын почувствует, быть может,
Что мать к нему уже не так строга.
И что отец теперь не сильно занят,
И время есть сходить в кино вдвоем…
Как часто наше невниманье ранит,
Как поздно это мы осознаем.
2000

«Пятый год как нет тебя со мною…»

Пятый год как нет тебя со мною.
Только начал жить –
Уже итог.
Видно, суждено так…
А с судьбою
Безнадёжны компромисс и торг.
Принимаю жизнь, как наказанье,
Как неискупленную вину…
Ни молитвами и ни слезами
Я былое наше не верну.
И чем больше времени проходит,
Тем необъяснимей твой уход…
Ничего вокруг не происходит.
Ничего не происходит – пятый год.
2001

«Я верил – на Святой земле…»

Я верил – на Святой земле
Господь поможет выжить мне.
И выжил я.
И одолел беду.
И снова к ней иду, иду….
2001

Мы скаковые лошади азарта… Строфы

Мы – скаковые лошади азарта.
На нас еще немало ставят карт.
И, может быть,
Мы тяжко рухнем завтра.
Но это завтра…
А сейчас – азарт.

Мы скаковые лошади азарта…

Мы – скаковые лошади азарта.
На нас еще немало ставят карт.
И, может быть,
Мы тяжко рухнем завтра.
Но это завтра…
А сейчас – азарт.

«У меня от хамства нет защиты…»

У меня от хамства нет защиты.
И на этот раз оно сильней.
А душа немеет от обиды.
Неуютно в этом мире ей.

«Лишь рядом со смертью…»

Лишь рядом со смертью
Вдруг сердце пронзит
Забытое чувство вины
Перед теми,
С кем делишь привычно
Судьбу или быт.
К кому привыкаешь,
Как к собственной тени.

«У нас в России власть не любят…»

У нас в России власть не любят.
Быть может, не за что любить.
Но лишь от власти той пригубят
И всё готовы ей простить.

«Вновь по небу скатилась звезда…»

Вновь по небу скатилась звезда.
Грустно видеть,
Как падают звезды.
Провожаю друзей в НИКУДА.
В непришедшие зимы и весны.
Провожаю друзей в НИКУДА.
Слава богу, что ты молода.

«Я заново жизнь проживу…»

Я заново жизнь проживу,
Уйдя в твои юные годы.
Забуду знакомые коды
И старые письма порву.
А память, как белый листок, –
Где имя твое заструится.
Исчезнут прекрасные лица.
И станет началом итог.

«Чтобы сердце минувшим не ранить…»

Чтобы сердце минувшим не ранить
И не жечь его поздним огнем, –
Не будите уснувшую память,
А живите сегодняшним днем.
Вас судьба одарила любовью?
Осенила волшебным крылом?
Не гадайте, что ждет вас обоих,
А живите сегодняшним днем.

«Жизнь нуждается в милосердии…»

Жизнь нуждается в милосердии…
Милосердием мы бедны.
Кто-то злобствует, кто-то сердится,
Кто-то снова в тисках беды.
Жизнь нуждается в сострадании…
Наши души – как топоры:
Слишком многих мы словом ранили,
Позабыв, что слова остры.

«Мамы, постаревшие до времени…»

Мамы, постаревшие до времени,
Верят, что вернутся сыновья.
Жены их, сиротами беременны,
То боятся правды, то вранья.

«Наша жизнь немного стоит…»

Наша жизнь немного стоит.
Потому и коротка.
Вся Россия тяжко стонет
В стыдной роли бедняка.
Наша жизнь не много стоит,
Как недорог честный труд.
Нас то гимна удостоят,
То в заложники берут.

«Печально и трепетно письма твои…»

Печально и трепетно письма твои
Давно отпылали в камине.
А в сердце моем уголечек любви
Еще освещал твое имя.

«Нас разлучило с мамой утро…»

Нас разлучило с мамой утро.
Ее я обнял у дверей.
Взрослея, все мы почему-то
Стыдимся нежности своей.

«Я к этой жизни непричастен…»

Я к этой жизни непричастен.
В ней правит бал одно жулье.
Я к этой жизни непричастен.
И совесть – алиби мое.

«Прихожу в твой опустевший дом…»

Прихожу в твой опустевший дом
И виденье отогнать пытаюсь…
Ты стоишь, как одинокий аист,
Над своим разрушенным гнездом.

«Одни по воротам целят…»

Одни по воротам целят.
Другие играют в пас.
Неважно, как нас оценят.
Важней – чем вспомянут нас.

«Уезжают мои земляки…»

Уезжают мои земляки.
Уезжают в престижные страны.
Утекают на Запад мозги.
Заживают обиды, как раны.
Уезжают мои земляки.
Но былое ничем не заменишь.
От себя никуда не уедешь.
И несутся оттуда звонки…

«Если женщина исчезает…»

Если женщина исчезает,
Позабыв, что она твой друг, –
Значит, мир ее кем-то занят.
До былого ей недосуг.
Если женщина пропадает,
Не веди с ней ревнивый торг.
Значит, кто-то другой ей дарит
Непонятный тебе восторг.

«На фоне бедности российской…»

На фоне бедности российской
Постыдна роскошь торгашей.
Засилье «мерсов» и «поршей».
Банкеты, бриллианты, виски…
А где-то старики над миской
Добреют от чужих борщей.

«О, как порой природа опрометчива!..»

О, как порой природа опрометчива!
То подлеца талантом наградит,
То красотой поделится доверчиво
С тем, за кого испытываешь стыд.

«Уже ничто от бед нас не спасает…»

Уже ничто от бед нас не спасает.
Надежда, как и боль, – невмоготу.
Вот так под фарой мчится заяц,
Не смея прыгнуть в темноту.
Над ним мерцают тускло звезды
И света злое колдовство.
И лишь нежданный перекресток
Спасет от гибели его.

«Неважно, кто старше из нас…»

Неважно, кто старше из нас,
Кто моложе.
Важней, что мы сверстники
Горьких времен.
И позже история все подытожит.
Россия слагалась из наших имен.

«Я из этого времени выпал…»

Я из этого времени выпал.
Как из Родины выбыл.
И мы уже не считаем потерь –
Кто там в какой стране.
Хорошо, что меня не оставила Тверь
С отчаяньем наедине.
Иерусалим

«Какая-то неясная тревога…»

Какая-то неясная тревога
Мне сердце вечерами холодит.
То ль ждет меня опасная дорога,
То ль рухну я под тяжестью обид,
То ли с тобою что-нибудь случится.
И я не знаю, как предостеречь.
То ли из сердца улетела птица
И замерла возвышенная речь.

«Я эти стихи для тебя написал…»

Я эти стихи для тебя написал.
Прочтешь – сохрани иль порви.
Душа твоя – это единственный зал,
Где верят стихам о любви.
Когда же судьба мне поставит печать
На пропуск уйти в мир иной,
Я знаю – в том зале все будут звучать
Стихи, разлучившись со мной.

«Московская элита…»

Московская элита
Собой увлечена.
И все в ней знаменито.
И всем вершит она.
В ней есть свои кумиры
И гении свои…
Роскошные квартиры.
Престижные чаи.

«Поэзия в опале…»

Поэзия в опале.
В забвенье имена.
О, как мы низко пали,
Как пала вся страна.
И что теперь мне делать
Без помыслов своих?
И вскинут флагом белым
Мой одинокий стих.

«Что же натворили мы с Природой?!..»

Что же натворили мы с Природой?!
Как теперь нам ей смотреть в глаза,
В темные отравленные воды,
В пахнущие смертью небеса?
Ты прости нас, бедный колонок,
Изгнанный, затравленный, убитый…
На планете, Богом позабытой,
Мир от преступлений изнемог.

«Это вечная тема…»

Это вечная тема –
Конфликт поколений.
И когда нас не будет –
Продолжится спор.
Это было до нас,
Это будет со всеми.
Ведь былое – грядущему
Вечный укор.

«Живу в красотах пасмурного дня…»

Живу в красотах пасмурного дня.
И так легко мне под дождями дышится.
Но лишь одно здесь мучает меня:
Не пишется.

«Ты верни, судьба, мне прежний голос…»

Ты верни, судьба, мне прежний голос.
Ненависть вложи в мои слова.
Наша жизнь жестоко раскололась
На ворье и жертвы воровства.

«Я забываюсь работой и музыкой…»

Я забываюсь работой и музыкой.
Забываюсь от прошлых своих утрат.
Не хочу, чтобы жизнь
Стала улицей узенькой,
Откуда дороги нам нет назад.

«Как на земле сейчас тревожно!..»

Как на земле сейчас тревожно!
И все страшней день ото дня.
Не потому ль один и тот же
Кошмар преследует меня.
Как будто я смотрю в окошко,
Где, сажей в космосе пыля,
Как испеченная картошка,
Несется бывшая земля.

«Нам Эйнштейн все объяснил толково…»

Нам Эйнштейн все объяснил толково,
Что не абсолютен результат.
И порою вежливое слово
Много хуже, чем привычный мат.

«Богачам теперь у нас почет…»

Богачам теперь у нас почет.
Нет авторитета выше денег.
Жизнь «крутых» размеренно течет
Без тревог, без боли и сомнений.
Под рукой счета, престижные посты.
Визы в паспортах – на всякий случай.
Кажется им с этой высоты
Вся Россия муравьиной кучей.

«Если ты вдруг однажды уйдешь…»

Если ты вдруг однажды уйдешь,
Не оставив надежды на чудо,
Я скажу себе грустно: «Ну, что ж…
Все прошло. Ничего не забуду…»
И в душе не останется зла.
Ни упреков, ни просьб, ни амбиций.
Ты моею богиней была.
А богиням лишь можно молиться.

«ТВ в России – нудный сериал…»

ТВ в России – нудный сериал,
Сработанный из лоскутков рекламы.
Но кто-то в промежутках разбросал
И «Новости», и прочие программы.

«Я стою у могилы Сергея Есенина…»

Я стою у могилы Сергея Есенина.
И ромашки печально кладу на плиту.
Он любил их при жизни.
И рвал их рассеянно.
И воспел эту землю
В дождях и цвету.

«Ты еще не можешь говорить…»

Ты еще не можешь говорить.
И о жизни ничего не знаешь.
Спит в тебе мальчишеская прыть.
Неизвестно, кем ты в жизни станешь.
Как все дети, ты смешон и мил.
И, хотя еще так мало прожил,
Все ты в нашем доме изменил.
И, наверно, нас изменишь тоже.

«Приватизировав экран…»

Приватизировав экран,
Чиновник вышел в шоу-мены.
Но в этом был один изьян –
Не знал он в жажде славы меры.

«Прошу прощенья у друзей…»

Прошу прощенья у друзей
За нетерпимость и бестактность.
Умчалась юность, как газель.
Явилась старость, словно кактус.
Но я, как прежде, однолюб.
Влюбляюсь в день, который будет.
Прошу прощения на людях
За то, что в юности был глуп.
За то, что в старости зануден.

«Я с женщинами спорить не могу…»

Я с женщинами спорить не могу.
Не потому, что все переиначат.
А потому, что лошадь на скаку
Не стоит останавливать…
Пусть скачет.

«Пока мы боль чужую чувствуем…»

Пока мы боль чужую чувствуем,
Пока живет в нас сострадание,
Пока мечтаем мы и буйствуем, –
Есть нашей жизни оправдание.
Пока не знаем мы заранее,
Что совершим, что сможем вынести, –
Есть нашей жизни оправдание…
До первой лжи иль первой хитрости.

«Мы вновь летим в чужую благодать…»

Мы вновь летим в чужую благодать.
В чужой язык, к чужим пейзажам.
Но вряд ли мы кому-то скажем,
И даже вида не покажем,
Как тяжело Россию покидать.

«Три года мучений и счастья…»

Три года мучений и счастья,
Три года любви и разлук.
Как хочется в дверь постучаться,
Увидеть восторг и испуг.

«Не говорю тебе – “Прощай!”…»

Не говорю тебе – «Прощай!»
Земля Христа, страна Давида.
Но есть во мне одна обида,
Одна безмерная печаль,
Что поздно я пришел сюда.
Что лишь на грани жизни долгой
Взошла во мне твоя Звезда,
Соединясь с зарей над Волгой.

«Не знаю, сколько мне судьба отмерит…»

Не знаю, сколько мне судьба отмерит,
Но если есть в запасе год,
Вернусь на озеро Киннерет,
Построю там библейский плот.
И уплыву на нем в легенду.
По той воде, где шел Христос.
И красоту возьму в аренду,
Ту, что увидеть довелось.

«Я вспомнил Волгу возле Иордана…»

Я вспомнил Волгу возле Иордана.
И это было радостно и странно.
И музыка воды во мне звучала,
Как будто нас одна волна качала.

«Над горами легкая прохлада…»

Над горами легкая прохлада.
И чисты, как слезы, небеса.
У развалин крепости Масада
Слышатся мне чьи-то голоса.

«Мне в Россию пока нельзя…»

Мне в Россию пока нельзя.
Я умру там от раздражения.
Дорогая моя земля.
Бесконечное унижение.
Безнадежная нищета.
Наворованные богатства.
От обмана до хомута
Уместилось родное братство.
Иерусалим

«Столько накопилось в мире зла…»

Столько накопилось в мире зла, –
Сколько в небе окиси азота.
Чересчур земля моя мала,
Чтоб вместить все беды и заботы.
Потому-то и живут во мне
Чья-то боль, отчаянье и горе.
Спят спокойно мертвые в земле.
А живым – ни счастья, ни покоя…

«Годы – как кочующие звезды…»

Годы – как кочующие звезды,
Что глядят прозрачно с вышины.
Вспоминаю прожитые вёсны.
Забываю виденные сны.
Я о них печалиться не стану.
И по мне ты, юность, не грусти.
Вышел я однажды рано-рано.
Солнце в небе… Я еще в пути.
1978–2003

Мы – дети Пасмурного времени

Мы – дети Пасмурного времени.
На нас лежит его печать.
В моей душе, как в старом Бремене,
Устала музыка звучать.

«Мы – дети Пасмурного времени…»

Мы – дети Пасмурного времени.
На нас лежит его печать.
В моей душе, как в старом Бремене,
Устала музыка звучать.
Но не молчанье удручает,
А безнадежность тишины.
Никак корабль наш не отчалит
От берегов чужой вины.
А так хотелось выйти в море,
В его простор и звездопад!
Где мир приветлив, как «Good morning»,
И справедлив – как русский мат.
2001

«Я в равенство не верил никогда…»

Я в равенство не верил никогда.
Прощай, экономическое чудо.
Кому – богатство, а кому – нужда.
Кому – хоромы, а кому – лачуга.
Права и льготы у былых вельмож
Забрали, чтоб отдать их депутатам.
Певцы сменились, да осталась ложь.
И стрелки мчат по старым циферблатам.
Уходят годы, а в моем краю
Родные деревеньки так же жалки.
Учительницу первую мою
Лишь выселила смерть из коммуналки.
1993

«А Россия сейчас, как Голгофа…»

А Россия сейчас, как Голгофа.
Мы несем обреченно свой крест.
Никогда нам так не было плохо.
Кто-то грустно готовит отъезд.
Век двадцатый уходит в былое.
И мое поколение с ним.
А грядущее скрыто за мглою.
Неужели мы все повторим?!
Повторим эти братские войны,
Обворованный банками быт.
Мы теперь безнадежно спокойны,
Если даже смеемся в кредит.
А мое поколенье в опале
И у времени, и у властей.
Жаль, что лет мы в войну не добрали,
Было б легче в земле, чем на ней.
Ничего не сумели крутые,
На корысть израсходовав пыл.
И осталась Россия без тыла,
Потому что надежда – наш тыл.
Невезучая наша держава
Побирается где-то вдали…
И от славы своей удержала
Только имя великой земли.
Неужели мы это позволим,
Чтоб толпилась в прихожих она?!
Мир от собственной жадности болен,
Как от власти Россия больна.
И порой опускаются руки
У достойных ее сыновей.
Рядом с ней – мы с Россией в разлуке,
В первый раз разуверившись в ней.
И она от реформ натерпелась,
До сих пор не поднявшись из тьмы…
И ничья не спасет ее смелость,
Если это не сделаем мы.
1998

«Наше время ушло…»

Наше время ушло…
Это мы задержались,
Потому что Россия без нас пропадет.
Мы свободой уже допьяна надышались.
И не раз заслоняли ее от невзгод.
И да будет счастливым грядущее время!
А когда нас не станет,
Не делайте вид,
Будто не было нас…
В землю брошено семя.
Собирать урожай вам еще предстоит.
Наше время ушло…
Мы чуть-чуть задержались,
Потому что с себя не снимаем вину.
Как мое поколенье унизила жалость,
Так унизили бедностью нашу страну.
1998

Шестидесятники

Как бы бедно мы ни жили,
Нас разденут короли.
Мы в стране своей чужие,
Словно старые рубли.
На пиру былых развалин
Мы остались не у дел.
Так страну разворовали,
Что сам Гиннесс обалдел.
Мы по-прежнему наивны,
Молча верим в честный труд.
Но под звук былого гимна
Снова нашу жизнь крадут.
У воров богатый опыт
Красть под носом у властей.
А пока их всех прихлопнут,
Кожу нам сдерут с костей.
Все боролись с той напастью –
От Петра и до ЦК.
Но ворье хитрее власти,
Если есть в верхах рука.
Кто-то лечь хотел на рельсы,
Чтобы жизнь переменить,
Кто-то нас мечтал по-сельски
Кукурузой накормить.
Только жизнь не стала раем.
Как не стал порукой гимн.
Власть мы сами выбираем,
Чтоб потом и выть самим.
И, намаявшись работой,
Разуверившись в любви,
Мы уходим в анекдоты,
Чтобы слезы скрыть свои.
2002

«Ненадежные друзья…»

Ненадежные друзья
Хуже недругов крутых.
Эти, если бьют вподдых,
Так иного ждать нельзя.
Надо лишь держать удар,
Чтобы знали наперед, –
В чью бы пользу ни был счет,
Мы из племени гусар.
Ненадежные друзья
Ненадежностью своей
Стольких предали друзей,
Честно глядя им в глаза.
2003

«Мне б научиться легко расставаться…»

Мне б научиться легко расставаться
С тем, что уже не продолжится вновь:
С эхом недавних похвал и оваций,
С нежностью, не удержавшей любовь.
Мне б научиться легко расставаться
С теми, кто предал в отчаянный час.
С улицей детства в цветенье акаций,
С песней, которая не удалась.
Я ж до сих пор тяжело расставался
С тем, с чем проститься настала пора:
С музыкой нашего первого вальса,
С прошлым, что было грядущим вчера.
2002

«Запад развалил державу нашу…»

Запад развалил державу нашу.
Ну, а мы лишь тупо помогли.
И теперь разваливаем дальше…
Позабыв про суд и гнев земли.
Может быть, пора остановиться?
Сохранить себя и свой престиж?
Но пока нас учит заграница –
Ничего уже не возвратишь.
Ни стыда перед похабным словом,
Что поссорит душу с красотой,
Ни почета к тем седоголовым,
Что остались где-то за чертой.
Все равно я верую в наш разум,
В здравый смысл российских мужиков….
Нас не испугаешь медным тазом,
Не удержишь в ржавчине оков.
2004

Гадание на книге

Анатолию Алексину

Гадаю по книге поэта…
Страницу открыв наугад,
Вхожу в чье-то горькое лето
И в чей-то измученный взгляд.
Мне грустно от этих страданий,
От боли, идущей с лица.
И я, позабыв о гаданье,
Читаю стихи до конца.
И вновь открываю страницу,
Чтоб сверить с судьбою своей
Летящую в прошлое птицу
Среди догоревших огней.
Гадаю по книге поэта,
А кажется – просто иду
По улице, вставшей из света,
Хранящей ночную звезду.
По жизни, ушедшей куда-то,
И памяти долгой о ней.
Иду, как всегда, виновато
По горестям мамы моей.
И весь я отныне разгадан,
Открыт, как вдали облака.
Иду от восходов к закатам,
Пока не погаснет строка.
2000

Вежливый чин

Раньше тебя родилась твоя вежливость,
Все заменив – и порывы, и честь.
Душу твою я напрасно выслеживал…
Нету души…
Только вежливость есть.
Как же ты вежлив бываешь в общении:
Просьбе с улыбкой откажешь.
Солжешь…
Кто-то, поверив умелому щебету,
Примет за правду лукавую ложь.
Ну, а Россия по-прежнему бедствует…
Стелишь ты мягко, да жестко ей спать.
И с нищетою бесстыдно соседствует
Новая знать.
2003

Вождь

Предайте его земле.
Он столько ей зла принес.
Россия была во мгле,
Почти слепая от слез.
Измученная нуждой,
Порастеряв народ,
Осталась она вдовой
В тот непотребный год.
Предайте земле его.
Не мучайте скорбный дух.
Ушло его торжество
И факел давно потух.
И хватит портретов нам
И памятников его.
А Мавзолей – не Храм.
И мумия – не божество.
1984–2004

Поэты и власть

Власти нас не жалуют вниманием.
Был бы ты банкир иль олигарх, –
Мог, к примеру, на проект дать мани им.
А какая выгода в стихах?!
Власти нас вниманием не жалуют.
Мы не гоним нефть, не шьем бюджет.
И стихи для них – подобно жалобе,
Если гонор власти не воспет.
Ну, а то, что дарим мы надежду,
В душах зажигаем добрый свет, –
Это безразлично самодержцам.
Прибыли от вдохновенья нет.
Но и эта власть уйдет когда-то,
Уступив другим чинам черед…
У поэзии – всего одна лишь дата,
Та, что ей определит народ.
2004

«Никогда не читал анонимок…»

Никогда не читал анонимок.
Я на эти дела не горазд.
Было все в моей жизни взаимно –
От признаний до горестных фраз.
Презирать иль любить анонимно,
Все равно что на пальцах играть
Фугу Баха иль музыку гимна,
Или складывать фиги в тетрадь.
Никогда не терпел анонимок,
Закрывал свой покой на засов…
Мне понятней молчание мима,
Чем трусливые выпады слов.
2004

«С тех горючих дней «Норд Оста»…»

С тех горючих дней «Норд Оста»
Не стихает в сердце боль.
До чего же было просто
Завязать с Москвою бой.
До чего же просто было
По свободному пути,
Обернув себя тротилом,
Прямо к сцене подойти.
Обандитился наш город…
И теперь любой хиляк,
Что с утра уже наколот,
Может всех перестрелять.
А менты на перехвате
Вновь очнутся в дураках.
Скоро нам страны не хватит
Уместить свой гнев и страх.
И тревожно время мчится,
Словно горькая молва.
Хороша у нас столица –
Криминальная Москва.
2003

Черный лебедь

Памяти Владимира Высоцкого

Еще одной звезды не стало.
И свет погас.
Возьму упавшую гитару.
Спою для вас.
Слова грустны, мотив невесел,
В одну струну.
Но жизнь, расставшуюся с песней,
Я помяну.
И снова слышен хриплый голос.
Он в нас поет.
Немало судеб укололось
О голос тот.
А над душой, что в синем небе,
Не властна смерть.
Ах, черный Лебедь, хриплый Лебедь,
Мне так не спеть.
Восходят ленты к нам и снимки.
Грустит мотив.
На черном озере пластинки
Вновь Лебедь жив.
Лебедь жив…
1982

«Мне судьба не оставила шанса…»

Юрию Полякову

Мне судьба не оставила шанса
Жить иначе, чем некогда жил.
И когда я не с теми общался,
И не с теми бездумно дружил.
Лучезарно неслась моя юность
Мимо чьих-то невзгод и обид.
Перед сильными мира не гнулась,
Не искала высоких орбит.
Жил, как жил…
Не стыдясь прожитого,
Не грустя по былым временам.
Ничего, кроме доброго слова,
Я не брал у судьбы своей внайм.
2000

«Как мне больно за российских женщин…»

Как мне больно за российских женщин,
Возводящих замки на песке…
Не за тех, что носят в будни жемчуг
И с охраной ездят по Москве.
Жаль мне женщин – молодых и старых,
Потемневших от дневных забот,
Не похожих на московских барынь
И на их зажравшийся «бомонд».
Что же мы позволили так жить им,
Не узнавшим рая в шалаше…
Уходящим, словно древний Китеж…
С пустотой в заждавшейся душе.
2004

«Отшумели выборы…»

Отшумели выборы…
Распродан
Весь пиар и весь рекламный бум.
Власть предпочитает быть с народом
С голубых экранов и трибун.
А Россия так же в бедах корчится.
Негодует, мучится, скорбит.
Вымирает в гордом одиночестве
От недоеданья и обид.
Вновь Россию краснобаи кинули,
Потому что верила она.
Машет птица бронзовыми крыльями,
Но взлететь не может с полотна.
2004

«А в метро на переходах…»

А в метро на переходах
Много нищих, как в войну.
Просят денег у народа,
Ну, a кто подаст ему?
Раскошеливайся, Запад!
Аппетит неукротим.
Мы стоим на задних лапах,
Потому что есть хотим.
А поодаль барахолка.
Вся Москва торгует тут.
Ждать, наверное, недолго –
И страну распродадут.
И, устав от словоблудий,
Я кричу у стен Кремля:
– Что же с нами завтра будет?
Что же с нами будет, бля?!
1995

«Разворована Россия…»

Разворована Россия.
Обездолена страна.
Никого мы не просили
Жизнь менять и времена.
Но уже нам жребий роздан.
И подсунут новый миф…
Так же вот крестьян в колхозы
Загоняли, не спросив,
Как теперь нас гонят к рынку,
Будто к собственной беде.
Ты ловись, ловися, рыбка,
В мутной рыночной воде.
И уж вы «не подведите»,
Олигархи-рыбаки…
Я иду к строке на митинг,
Всем запретам вопреки.
2003

«Я отвык от России…»

Я отвык от России.
И сказала она:
«Где вас черти носили?
Я – другая страна.
Та, которую знал ты,
Отгуляла свое,
Где ни взрывы, ни залпы
Не терзали ее».
Что ж ты сделала с нею,
Голубая шпана,
Что теперь всех беднее,
Всех несчастней она?!
И кричит Кахамада:
«Чтоб воскреснуть стране,
Крест поставить бы надо
На замшелом старье».
Вымирайте без музык,
Ветераны войны.
Вы большая обуза
Для любимой страны.
Пусть приходит скорее
К нашим бабушкам смерть.
Сколько можно на шее
У России сидеть.
Пусть повесточки на дом
Им из моргов несут.
И тогда кахамадам
Будет кайф и уют.
2000

Памяти Сергея Юшенкова

В этой жизни фатальной
Все во власти Небес.
Из колоды игральной
Карту вытащил бес.
И была эта карта
Черным знаком судьбы…
Ты признался мне как-то,
Что устал от борьбы.
От бесплодных баталий,
И предательств друзей.
В этой жизни фатальной
Ты был искренен с ней.
Ах, Сережа, Сережа,
Дорогой мой земляк,
Без тебя здесь все то же:
Тот же гимн, тот же флаг.
Между властью и долгом
Та же Дума сидит.
Не поймешь ее толком –
Чей она сателлит.
Жаль, что век уже прожит.
Твой, упавший во тьму.
Ты прости нас, Сережа,
За чужую вину.
И за то, что ни завтра,
Ни потом, никогда
Не вернешься внезапно
В мир, где крепнет вражда.
И за то, что уходят
Не по воле своей
Те, чья память в народе
Все грустней и грустней.
2003

Лица кавказской национальности

Мы живем в тисках крутой формальности –
И уже на подозренье весь Кавказ.
И лицо чужой национальности
Почему-то раздражает нас.
Я смотрю в растерянные лица.
Чувствую, как в них бунтует кровь.
Наша всенародная столица
Выборочно дарит им любовь.
Нам бы всем по-доброму собраться,
Недоверье поборов и страх.
Но уходят в горы новобранцы
И лютует ненависть в горах.
Мы и раньше уходили в горы
В окруженье дружбы и любви.
А теперь влиятельные воры
Греют руки на чужой крови.
2003

Из прошлого

О друге своем узнаю от других.
Он мечется где-то
Меж дел и свиданий.
И дружба моя –
Как прочитанный стих –
Уже затерялась средь новых изданий.
О друге своем узнаю из газет.
Он строго глядит
С популярной страницы.
Ну что же, на «нет»
И суда вроде нет.
Не пивший вовек,
Я хочу похмелиться.
О друге своем вспоминаю порой.
Читаю открытки его и записки.
Но кто его тронет –
Я встану горой,
Поскольку священны у нас обелиски.
1978

Чиновнику

За вами должность, а за мною имя.
Сослав меня в почетную безвестность,
Не справитесь вы с книгами моими, –
Я всё равно в читателях воскресну.
Но вам такая доля не досталась.
И, как сказал про вас великий критик, –
Посредственность опасней, чем бездарность.
А почему – у классика прочтите.
Кайфуйте дальше – благо, кайф оплачен.
Он вам теперь по должности положен.
Но только не пытайтесь что-то значить –
Чем в лужу сесть, сидите тихо в ложе.
1999

Солдатские матери

Матери солдат, воюющих в Чечне,
Все еще надеются на чудо.
И в тревоге ждут вестей оттуда.
И свои проклятья шлют войне.
Те, кто могут, едут на войну,
Чтобы вырвать сыновей из ада.
Власть считает – все идет как надо.
Лишь бы на себя не брать вину.
Но позора этого не смыть,
Не сокрыть его верховной ложью.
Материнский суд, что кара Божья,
Не позволит ничего забыть.
1995

Сторожа

Что-то много у нас
Развелось сторожей.
Своровали страну –
И теперь сторожат:
Бедняков – от огромных
Своих барышей.
От властей сторожат
На себя компромат.
Кто чего сторожит,
То ему и в доход:
Нефтяная труба
Или телеэкран
При любой непогоде
Проценты дает.
Был бы лишь наготове
Широкий карман.
При раскладе таком
Не при деле народ.
Не при деле лукавых
Своих сторожей.
И когда они делят
Привычный доход,
Всех сторонних
Из барского дома – взашей.
Правда, есть у сограждан
Возможность одна –
Посмотреть по ТВ
Жизнь высоких господ.
И когда в нищете
Прозябает страна,
У экранов кайфует
Наивный народ.
2000

«Президенты сменяют друг друга…»

Президенты сменяют друг друга.
Только жизнь наша без перемен.
Всё никак мы не выйдем из круга,
Не поднимем Россию с колен.
Как жилось моим сверстникам трудно,
Так и дальше придется им жить.
Президенты сменяют друг друга,
Продолжая былому служить.
И с усердьем бюджет наш латают,
Как латает портниха штаны.
Мы сбиваемся в легкие стаи
В ожидании новой весны.
И она в свое время приходит,
Растянув журавлиную нить…
И пока есть надежда в народе,
Может всё он понять и простить.
1999

«Мы все из XX века…»

Мы все из XX века,
Из Времени бед и побед,
Где каждая жизнь – словно веха
Для тех, кто отправится вслед.
И ты из XX века,
Из времени горьких утрат.
Разбитая молнией ветка.
Печальный ее листопад.
И долго ль придется скитаться
Средь новых имен и идей?
Не лучше ли было остаться
В том веке, в эпохе своей…
2001

Касты

Всю страну поделили на касты…
Каста власти и каста вельмож –
Это ныне и есть государство.
Только нам этот кукиш негож.
Поделили на касты Россию…
И, слагая свой выгодный миф,
От соблазнов вконец обессилев,
Верит власть, что раздел справедлив.
Но при этом разделе досталась
Миллионам моих земляков –
Непосильная горькая старость,
Унижающий звон медяков.
Поделили Россию на касты…
Возродили в плебеях господ:
Все на выдумки ныне горазды.
Но при чем здесь Российский народ?..
2001

«Сколько же вокруг нас бл-ва!..»

Сколько же вокруг нас бл-ва!
Как в рулетке – ставок…
Не хочу приспособляться.
Воевать не стану.
С кем сражаться-то? С ворами?!
С их придворным званием?
Я и так опасно ранен
Разочарованием.
Жизнь пошла не по законам, –
Провались всё пропадом!
Припаду к святым иконам,
Помолюсь им шепотом.
Всё, что нам с тобою надо, –
Во Всевышней власти:
Чтоб от взгляда и до взгляда
Умещалось счастье.
2000

«Смерть всегда преждевременна…»

Смерть всегда преждевременна.
И с годами сильней
В нас бессмертная, древняя
Зреет ненависть к ней.
Сколько ты бы ни прожил,
Что ни сделал бы ты –
Это все станет прошлым
С подведеньем черты.
Сколько ты бы ни сделал,
Все покажется мало –
От вакцины Пастера
До интеграла…
Сделать многое хочется,
Даже что-то в запас.
Чтобы жизнь, как пророчество,
Непременно сбылась.
1963

Я сбросил четверть века…

Я сбросил четверть века,
Как сбрасывают вес.
Луч из созвездья Вега
Ко мне сошел с небес.

«Я сбросил четверть века…»

Алексею Пьянову

Я сбросил четверть века,
Как сбрасывают вес.
Луч из созвездья Вега
Ко мне сошел с небес.
И высветил те годы,
Что минули давно,
Где жили мы вольготно,
И честно, и грешно.
Еще в стране порядок
И дальние друзья
Душою с нами рядом,
Как им теперь нельзя.
Еще у нефти с газом
В хозяевах – страна.
И нет гробов с Кавказа,
И не в чести шпана.
Еще читают книги
В трамваях и метро.
И не сорвались в крике
Ни совесть, ни добро.
Как жаль, что всё распалось…
И братская земля
Теперь в крови и залпах.
И надо жить с нуля.
И все мои потери,
И горести твои
Уже стучатся в двери
С угрозой: «Отвори!»
Я сбросил четверть века
И ощутил себя
Азартным человеком,
Сорвавшимся с седла.
2001

«Пока мои дочери молоды…»

Пока мои дочери молоды,
Я буду держаться в седле.
А все там досужие доводы
О годах… – Оставьте себе.
Пока мои внуки готовятся
Подняться на собственный старт,
Я мудр буду, словно пословица.
И весел, как детский азарт.
И пусть им потом передастся
И опыт мой, и ремесло…
А мне за терпенье воздастся,
Когда они вскочат в седло.
2000

«Нам жизнь дается напрокат…»

Виктору Бехтиеву

Нам жизнь дается напрокат
Лишь на один сезон.
Пытаюсь выведать у карт,
А где мой горизонт.
Где та нежданная черта,
Что обозначит край.
И как же все-таки проста
Дорога в ад и в рай.
Да будет долгим тайный срок,
Отпущенный судьбой.
Я в этой жизни был игрок.
Я рисковал собой.
И подводил меня азарт,
И к звездам поднимал…
Пытаюсь выведать у карт,
Где мой девятый вал.
2004

«Все придет, и все случится…»

Азику Сигалу

Все придет, и все случится.
Но приметы говорят:
Не ищите встреч с волчицей,
Охраняющей волчат.
Не сердитесь по-пустому –
Мы стареем от обид.
Долгий путь к родному дому
Пусть не будет позабыт.
Все придет, и все случится
В этой жизни непростой.
Не кончается граница
Между делом и мечтой.
Не спешите быстрой птицей
По годам и по судьбе.
Все придет, и все случится.
Знаю это по себе.
1995

«Я в зоне риска…»

Я в зоне риска…
Время, что настало,
И есть та зона риска для меня.
Еще один промчался полустанок.
И в тайном списке меньше на полдня.
Я в зоне риска…
Каждое мгновенье
Последним может оказаться вдруг.
И обернулось риском вдохновенье.
Но мне об этом думать недосуг.
Я в зоне риска…
И в напевах звонниц
Вновь забываю про свои года.
Из всех моих доверчивых поклонниц
Лишь ты одна осталась молода.
И я прошу у Господа отсрочки.
Не так уж много у меня грехов.
Еще я не успел поставить точки
В десятках ненаписанных стихов.
И зона счастья рядом с зоной риска.
Живу взахлеб – то влет, то наугад.
Вот снова солнце опустилось низко.
И вновь пережидаю я закат.
2004

Моим читателям

Когда надежда вдруг провиснет
И вера падает во мне,
Я вновь читаю ваши письма,
Чтоб выжить в горестной стране.
Исповедальная Россия
Глядит с бесхитростных страниц,
Как будто сквозь дожди косые
Я вижу всполохи зарниц.
За каждой строчкой чья-то доля,
Мечта, обида или грусть.
О, сколько в мире бед и боли!
И как тяжел их горький груз.
И перехватывает горло
От этих трепетных страниц.
Не знаю, кто еще так гордо
Мог выжить и не падать ниц.
Благодарю вас за доверье,
За эти отсветы любви…
И если я во что-то верю,
То потому лишь,
Что есть вы.
2003

«Я к врагам теряю интерес…»

Я к врагам теряю интерес.
Не встречаю глупости обидой.
Я иду молве наперерез,
Столько раз в ее лохани мытый.
На чужую зависть отмолчусь…
Злые люди чем-то очень схожи.
Я их козни знаю наизусть,
Ибо много пережил и прожил.
Я иду сквозь боль и пересуд,
Потирая на ходу ушибы.
Пусть они не скоро заживут.
Но за то отучат от ошибок.
2004

«Нелегко нам расставаться с прошлым…»

Иосифу Кобзону

Нелегко нам расставаться с прошлым,
Но стучит грядущее в окно.
То, что мир и пережил, и прожил, –
Музыкой твоей освящено.
Жизнь спешит… Но не спеши, Иосиф.
Ведь душа по-прежнему парит.
Твой сентябрь, как Болдинская осень,
Где талант бессмертие творит.
Ты сейчас на царственной вершине.
Это только избранным дано.
То добро, что люди совершили, –
Музыкой твоей освящено.
Вот уже дожди заморосили.
Но земле к лицу янтарный цвет.
Без тебя нет песен у России.
А без песен и России нет.
1997

«Мы на Земле живем нелепо!..»

Ольге Плешаковой

Мы на Земле живем нелепо!
И суетливо… Потому
Я отлучаюсь часто в небо,
Чтобы остаться одному.
Чтоб вспомнить то, что позабылось,
Уйти от мелочных обид,
И небо мне окажет милость –
Покоем душу напоит.
А я смотрю на Землю сверху
Сквозь синеву, сквозь высоту –
И обретаю снова веру
В земную нашу доброту.
И обретаю веру в счастье,
Хотя так призрачно оно!.
Как хорошо по небу мчаться,
Когда вернуться суждено!
Окончен рейс… Прощаюсь с небом.
Оно печалится во мне.
А всё вокруг покрыто снегом
И пахнет небом на Земле.
И жизнь не так уж и нелепа,
И мир вокруг неповторим
То ль от недавней встречи с небом,
То ль снова от разлуки с ним.
1979

Предсказание

Я люблю смотреть, как мчится конница
По экрану или по холсту…
Жаль, что всё когда-то плохо кончится,
Жизнь, как конь, умчится в пустоту.
Всё когда-нибудь, к несчастью, кончится.
Солнце станет экономить свет.
И однажды выйдут к морю сочинцы –
Ну а моря и в помине нет.
То ли испарится, то ли вытечет,
То ли всё разрушит ураган…
И Господь планету нашу вычеркнет
Из своих Божественных программ.
И она в космические дали
Улетит среди других планет…
И никто ей песен не подарит,
Не вздохнет, не погрустит вослед.
И Земля вовеки не узнает,
Что часы остановили ход…
Оборвется наша жизнь земная,
Хоть недолог был ее полет.
2001

«Снова зажигаю в доме свечи…»

Снова зажигаю в доме свечи.
Всматриваюсь в прожитую даль.
Мы одни… И праздник наш не вечен.
Жаль.
Я когда-то безмятежно думал,
Если жизнь начнут ломать с хребта,
Мне помогут молодость да юмор.
Ни черта…
А еще в друзей я верил свято.
Впрочем, это – как игра в лото, –
Не сошлось… А кто же виноват-то?
Да никто.
И выходит, что напрасно верил,
Как напрасно я «качал» права.
Жизнь прошла сквозь беды и потери.
И жива.
Все обиды я возьму на память,
Ибо в них душа твоя слаба…
И пылают свечи между нами.
И слова.
2000

После нас

А. Вознесенскому

Все будет так же после нас.
А нас не будет.
Когда нам жизнь сполна воздаст –
У мира не убудет.
По небу скатится звезда
Слезой горючей.
И не останется следа –
Обычный случай.
Я вроде смерти не боюсь,
Хотя нелепо
Порвать загадочный союз
Земли и неба.
Пусть даже ниточкой одной,
Едва заметной,
Став одинокой тишиной
Над рощей летней.
Негромкой песней у огня,
Слезою поздней.
Но так же было до меня.
И будет после.
И все ж расстаться нелегко
Со всем, что было.
И с тем, что радостно влекло
И что постыло.
Но кто-то выйдет в первый раз
Вновь на дорогу.
И сбросит листья старый вяз
У наших окон.
Все будет так же после нас.
И слава богу!
1980

«Еще не спел я главной песни…»

Еще не спел я главной песни,
Хотя прошло немало лет.
И я взошел на ту из лестниц,
Откуда дальше хода нет.
Успею или не успею
Открыться людям до конца?
Чтоб рядом с песнею моею
Добрели взгляды и сердца.
«Успеешь… – шелестят страницы.
И не казнись пустой виной…»
Быть может, что-нибудь
Продлится
В душе людей,
Воспетых мной?
1978

«Я ничего и никому не должен…»

Я ничего и никому не должен.
Не должен клясться в верности стране
За то, что с ней до нищеты я дожил.
За то, что треть земли моей в огне.
Я ничего и никому не должен.
Мне «молодые волки» не указ.
Они, конечно, много нас моложе,
Но вовсе не талантливее нас.
И новый мир по-старому ничтожен
Среди своих раздоров и корыт.
Я ничего и никому не должен,
Поскольку никогда не жил в кредит.
1992

«Как весны меж собою схожи…»

Как весны меж собою схожи:
И звон ручьев, и тишина…
Но почему же все дороже
Вновь приходящая весна?
Когда из дому утром выйдешь
В лучи и птичью кутерьму,
Вдруг мир по-новому увидишь,
Еще не зная, почему.
И беспричинное веселье
В тебя вселяется тогда.
Ты сам становишься весенним,
Как это небо и вода.
Хочу веселым ледоходом
Пройтись по собственной судьбе.
Или, подобно вешним водам,
Смыть все отжившее в себе.
1964

«Кто на Западе не издан…»

Василию Лановому

Кто на Западе не издан,
Тот для наших снобов ноль.
Я ж доверил русским избам
И любовь свою и боль.
Исповедывался людям,
С кем под небом жил одним.
Верю я лишь этим судьям.
И подсуден только им.
Не косил глаза на Запад.
Не искал уютных мест.
И богатств здесь не нахапал.
Нес, как все, свой тяжкий крест.
И России благодарен,
Что в цене мои слова.
Что они не облетают,
Как пожухлая листва.
2003

«Мы меняемся с годами…»

Мы меняемся с годами.
Набираем высоту.
И встревоженно гадаем,
Где споткнемся о черту.
Сколько строк мы накосили,
Огорчаясь и любя.
Кто-то хочет стать в России
Больше самого себя.
И сурово смотрит мастер
Вслед успеху моему.
Он не любит, чтобы счастье
Приходило не к нему.
Будь добрее, друг Евгений,
Как пристало мастерам.
Мы призванью не изменим.
Изменяет дружба нам.
Мы в поэзии не слабы.
Но живем не для утех.
И на всех достанет славы,
Был бы подлинным успех.
Мы меняемся с годами.
Но мерцает прежний свет.
Я дарю тебе на память
Нашу дружбу прошлых лет.

«В том, что рядом твое крыло…»

Бырганым Айтимовой

В том, что рядом твое крыло,
Я, наверно, судьбе обязан.
Мне на светлых людей везло,
Как старателям – на алмазы.
Мне на светлых людей везло,
Как на музыку – речке Сетунь.
И когда воцарялось зло,
Я спасался их добрым светом.
Говорят, чтобы сильным быть,
Надо, чтобы душа парила…
Ну, а мне по земле ходить,
У нее набираться силы.
И во власти земных красот
Время жизнь мою подытожит…
Мне на светлых людей везет.
Я ведь с ними светлею тоже.
2001

«Куда бы ни вела меня дорога…»

Куда бы ни вела меня дорога,
Какие книги б ни легли на стол,
Но в таинствах великого Востока
Я мудрость для души своей обрел.
Перед бедой не опускаю руки.
Перед врагом не отведу глаза…
Хочу быть сильным в горе и в разлуке.
И милосердным – как учил Хамза.
Во мне живут и боль его, и память…
В глазах моих о нем слеза дрожит.
И пусть ложатся годы между нами, –
Бессмертье их ему принадлежит.
1980

Круговая порука

Круговая порука для дружбы – закон.
Круговая порука надежных имен.
Кто-то мерзость сказал за спиною моей.
Ты ответил от имени старых друзей.
Потому что обиделся ты за меня.
И теперь он боится тебя, как огня.
Мы не столько гусары… – скорей гусляры.
Но приветливы мы и добры до поры.
А настанет пора – за себя постоим.
Вспоминаю при этом Иерусалим….
Мне в друзьях и врагах бесконечно везло.
Побеждала надежность всегда – не число.
Ну, а кто оплошал – да простит его Бог.
То ли он не сумел, то ли просто не мог…
А когда мы начнем уходить в никуда, –
Вместе с нами уйдут – и бои, и вражда.
И останется только великая грусть
Дружбы нашей с тобой,
Знавшей всех наизусть.
2004

«Я друзьям посвящаю стихи…»

Андрею Гредасову

Я друзьям посвящаю стихи.
Словно пестую маки в степи.
Словно выстелил в поле ковер
И в свой дом их на праздник привел.
Я стихи посвящаю друзьям.
Чтоб души не коснулся изъян.
Не ушла доброта бы от нас.
Чтобы свет ее вдруг не погас.
Я друзьям посвящаю стихи.
Я беру на себя их грехи,
И заботы, и беды, и грусть.
Ибо знаю их жизнь наизусть.
Я хочу наши встречи продлить.
Чтобы рядом в разлуке побыть.
2004

«Никогда ни о чем не жалейте вдогонку…»

Никогда ни о чем не жалейте вдогонку,
Если то, что случилось, нельзя изменить.
Как записку из прошлого, грусть свою скомкав,
С этим прошлым порвите непрочную нить.
Никогда не жалейте о том, что случилось.
Иль о том, что случиться не может уже.
Лишь бы озеро вашей души не мутилось,
Да надежды, как птицы, парили в душе.
Не жалейте своей доброты и участья,
Если даже за все вам – усмешка в ответ.
Кто-то в гении выбился, кто-то в начальство…
Не жалейте, что вам не досталось их бед.
Никогда, никогда ни о чем не жалейте –
Поздно начали вы или рано ушли.
Кто-то пусть гениально играет на флейте,
Но ведь песни берет он из вашей души.
Никогда, никогда ни о чем не жалейте –
Ни потерянных дней, ни сгоревшей любви.
Пусть другой гениально играет на флейте,
Но еще гениальнее слушали вы.
1976

«Я счастлив с тобой и спокоен…»

Ане

Я счастлив с тобой и спокоен,
Как может спокоен быть воин,
Когда он выходит из битвы,
В которой враги его биты.
Мы вновь возвращаемся в город,
Где серп в поднебесье и молот.
Давай же – серпом своим действуй
По барству, по лжи и лакейству.
А там по традиции давней
Я молотом с маху добавлю.
Нам так не хватало с тобою
Российского ближнего боя!
Не все наши недруги биты,
Не все позабыты обиды,
Кому-то по морде я должен…
И что не успел – мы продолжим.
2001

Анна Ахматова Избранное



А юность была как молитва воскресная



Фронтиспис первого сборника А. Ахматовой «Вечер».

Художник Е. Лансере. 1912 г.

ЛЮБОВЬ

То змейкой, свернувшись клубком,
У самого сердца колдует,
То целые дни голубком
На белом окошке воркует,
То в инее ярком блеснет,
Почудится в дреме левкоя…
Но верно и тайно ведет
От радости и от покоя.
Умеет так сладко рыдать
В молитве тоскующей скрипки,
И страшно ее угадать
В еще незнакомой улыбке.
1911

В ЦАРСКОМ СЕЛЕ

1

По аллее проводят лошадок,
Длинны волны расчесанных грив.
О пленительный город загадок,
Я печальна, тебя полюбив.
Странно вспомнить! Душа тосковала,
Задыхалась в предсмертном бреду,
А теперь я игрушечной стала,
Как мой розовый друг какаду.
Грудь предчувствием боли не сжата,
Если хочешь – в глаза погляди,
Не люблю только час пред закатом,
Ветер с моря и слово «уйди».

2

…А там мой мраморный двойник,
Поверженный под старым кленом,
Озерным водам отдал лик,
Внимает шорохам зеленым.
И моют светлые дожди
Его запекшуюся рану…
Холодный, белый, подожди,
Я тоже мраморною стану.

3

Смуглый отрок бродил по аллеям
У озерных глухих берегов.
И столетие мы лелеем
Еле слышный шелест шагов.
Иглы сосен густо и колко
Устилают низкие пни…
Здесь лежала его треуголка
И растрепанный том Парни.
1911

«И мальчик, что играет на волынке…»

И мальчик, что играет на волынке,
И девочка, что свой плетет венок,
И две в лесу скрестившихся тропинки,
И в дальнем поле дальний огонек, –
Я вижу все. Я все запоминаю,
Любовно-кротко в сердце берегу,
Лишь одного я никогда не знаю
И даже вспомнить больше не могу.
Я не прошу ни мудрости, ни силы,
О только дайте греться у огня.
Мне холодно! Крылатый иль бескрылый,
Веселый бог не посетит меня.
1911

«Любовь покоряет обманно…»

Любовь покоряет обманно
Напевом простым, неискусным.
Еще так недавно-странно
Ты не был седым и грустным.
И когда она улыбалась
В садах твоих, в доме, в поле,
Повсюду тебе казалось,
Что вольный ты и на воле.
Был светел ты, взятый ею
И пивший ее отравы.
Ведь звезды были крупнее,
Ведь пахли иначе травы.
Осенние травы.

«Сжала руки под темной вуалью…»

Сжала руки под темной вуалью…
«Отчего ты сегодня бледна?»…
– Оттого что я терпкой печалью
Напоила его допьяна.
Как забуду? Он вышел, шатаясь,
Искривился мучительно рот,
Я сбежала, перил не касаясь,
Я бежала за ним до ворот.
Задыхаясь, я крикнула: «Шутка
Все, что было. Уйдешь, я умру».
Улыбнулся спокойно и жутко
И сказал мне: «Не стой на ветру».
1911

«Память о солнце в сердце слабеет…»

Память о солнце в сердце слабеет,
Желтей трава,
Ветер снежинками ранними веет
Едва-едва.
Ива на небе пустом распластала
Веер сквозной.
Может быть, лучше, что я не стала
Вашей женой.
Память о солнце в сердце слабеет,
Что это? Тьма?
Может быть! За ночь прийти успеет
Зима.
1911

«Высоко в небе облачко серело…»

Высоко в небе облачко серело,
Как беличья расстеленная шкурка.
Он мне сказал: «Не жаль, что ваше тело
Растает в марте, хрупкая Снегурка!»
В пушистой муфте руки холодели.
Мне стало страшно, стало как-то смутно.
О как вернуть вас, быстрые недели
Его любви, воздушной и минутной!
Я не хочу ни горечи, ни мщенья,
Пускай умру с последней белой вьюгой,
О нем гадала я в канун Крещенья.
Я в январе была его подругой.
1911

«Дверь полуоткрыта…»

Дверь полуоткрыта,
Веют липы сладко…
На столе забыты
Хлыстик и перчатка.
Круг от лампы желтый…
Шорохам внимаю.
Отчего ушел ты?
Я не понимаю…
Радостно и ясно
Завтра будет утро.
Эта жизнь прекрасна,
Сердце, будь же мудро.
Ты совсем устало,
Бьешься тише, глуше…
Знаешь, я читала,
Что бессмертны души.
1911

«…Хочешь знать, как все это было?…»

…Хочешь знать, как все это было? –
Три в столовой пробило,
И прощаясь, держась за перила,
Она словно с трудом говорила:
«Это все, ах нет, я забыла,
Я люблю Вас, я Вас любила
Еще тогда!» «Да?!»
1910

ПЕСНЯ ПОСЛЕДНЕЙ ВСТРЕЧИ

Так беспомощно грудь холодела,
Но шаги мои были легки,
Я на правую руку надела
Перчатку с левой руки.
Показалось, что много ступеней,
А я знала – их только три!
Между кленов шепот осенний
Попросил: «Со мною умри!
Я обманут моей унылой,
Переменчивой злой судьбой».
Я ответила: «Милый, милый!
И я тоже. Умру с тобой…»
Это песня последней встречи.
Я взглянула на темный дом.
Только в спальне горели свечи
Равнодушно-желтым огнем.
1911

«Как соломинкой, пьешь мою душу…»

Как соломинкой, пьешь мою душу.
Знаю, вкус ее горек и хмелен,
Но я пытку мольбой не нарушу,
О, покой мой многонеделен.
Когда кончишь, скажи. Не печально,
Что души моей нет на свете,
Я пойду дорогой недальней
Посмотреть, как играют дети.
На кустах зацветает крыжовник,
И везут кирпичи за оградой.
Кто ты: брат мой или любовник,
Я не помню, и помнить не надо.
Как светло здесь и как бесприютно,
Отдыхает усталое тело…
А прохожие думают смутно:
Верно, только вчера овдовела.
1911

«Я сошла с ума, о мальчик странный…»

Я сошла с ума, о мальчик странный,
В среду, в три часа!
Уколола палец безымянный
Мне звенящая оса.
Я ее нечаянно прижала,
И казалось, умерла она,
Но конец отравленного жала
Был острей веретена.
О тебе ли я заплачу, странном,
Улыбнется ль мне твое лицо?
Посмотри! На пальце безымянном
Так красиво гладкое кольцо.
1911

«Мне больше ног моих не надо…»

Мне больше ног моих не надо,
Пусть превратятся в рыбий хвост!
Плыву, и радостна прохлада,
Белеет тускло дальний мост.
Не надо мне души покорной,
Пусть станет дымом, легок дым,
Взлетев над набережной пеной,
Он будет нежно-голубым.
Смотри, как глубоко ныряю,
Держусь за водоросль рукой,
Ничьих я слов не повторяю
И не пленюсь ничьей тоской…
А ты, мой дальний, неужели
Стал бледен и печально-нем?
Что слышу? Целых три недели
Все шепчешь: «Бедная, зачем?!»
1911

ОБМАН

М.А. Горенко

1

Весенним солнцем это утро пьяно,
И на террасе запах роз слышней,
А небо ярче синего фаянса.
Тетрадь в обложке мягкого сафьяна;
Читаю в ней элегии и стансы,
Написанные бабушке моей.
Дорогу вижу до ворот, и тумбы
Белеют четко в изумрудном дерне,
О, сердце любит сладостно и слепо!
И радуют изысканные клумбы,
И резкий крик вороны в небе черной,
И в глубине аллеи арка склепа.

2

Жарко веет ветер душный,
Солнце руки обожгло,
Надо мною свод воздушный,
Словно синее стекло;
Сухо пахнут иммортели
В разметавшейся косе.
На стволе корявой ели
Муравьиное шоссе.
Пруд лениво серебрится,
Жизнь по-новому легка…
Кто сегодня мне приснится
В пестрой сетке гамака?

3

Синий вечер. Ветры кротко стихли,
Яркий свет зовет меня домой.
Я гадаю: кто там? – не жених ли,
Не жених ли это мой?..
На террасе силуэт знакомый,
Ели слышен тихий разговор.
О, такой пленительной истомы
Я не знала до сих пор.
Тополя тревожно прошуршали,
Нежные их посетили сны,
Небо цвета вороненой стали,
Звезды матово-бледны.
Я несу букет левкоев белых,
Для того в них тайный скрыт огонь,
Кто, беря цветы из рук несмелых,
Тронет теплую ладонь.

4

Я написала слова,
Что долго сказать не смела.
Тупо болит голова,
Странно немеет тело.
Смолк отдаленный рожок,
В сердце все те же загадки,
Легкий осенний снежок
Лег на крокетной площадке.
Листьям последним шуршать!
Мыслям последним томиться!
Я не хотела мешать
Тому, кто привык веселиться.
Милым простила губам
Я их жестокую шутку…
О, Вы придете к нам
Завтра по первопутку.
Свечи в гостиной зажгут,
Днем их мерцанье нежнее,
Целый букет принесут
Роз из оранжереи.
1910

«Мне с тобою пьяным весело…»

Мне с тобою пьяным весело–
Смысла нет в твоих рассказах.
Осень ранняя развесила
Флаги желтые на вязах.
Оба мы в страну обманную
Забрели и горько каемся,
Но зачем улыбкой странною
И застывшей улыбаемся?
Мы хотели муки жалящей
Вместо счастья безмятежного…
Не покину я товарища,
И беспутного, и нежного.
1911

«Муж хлестал меня узорчатым…»

Муж хлестал меня узорчатым,
Вдвое сложенным ремнем.
Для тебя в окошке створчатом
Я всю ночь сижу с огнем.
Рассветает. И над кузницей
Подымается дымок.
Ах, со мной, печальной узницей,
Ты опять побыть не мог.
Для тебя я долю хмурую,
Долю-муку приняла.
Или любишь белокурую,
Или рыжая мила?
Как мне скрыть вас, стоны звонкие!
В сердце темный душный хмель;
А лучи ложатся тонкие
На несмятую постель.
1911

«Сердце к сердцу не приковано…»

Сердце к сердцу не приковано,
Если хочешь – уходи.
Много счастья уготовано
Тем, кто волен на пути.
Я не плачу, я не жалуюсь,
Мне счастливой не бывать!
Не целуй меня, усталую, –
Смерть придет поцеловать.
Дни томлений острых прожиты
Вместе с белою зимой…
Отчего же, отчего же ты
Лучше, чем избранник мой.
1911

ПЕСЕНКА

Я на солнечном восходе
Про любовь пою,
На коленях в огороде
Лебеду полю.
Вырываю и бросаю –
(Пусть простит меня),
Вижу, девочка босая
Плачет у плетня.
Страшно мне от звонких воплей
Голоса беды,
Все сильнее запах теплый
Мертвой лебеды.
Будет камень вместо хлеба
Мне наградой злой.
Надо мною только небо,
А со мною голос твой.
1911

«Я пришла сюда, бездельница…»

Я пришла сюда, бездельница,
Все равно мне, где скучать!
На пригорке дремлет мельница.
Годы можно здесь молчать.
Над засохшей повиликою
Мягко плавает пчела,
У пруда русалку кликаю,
А русалка умерла.
Затянулся ржавой тиною
Пруд широкий, обмелел.
Над трепещущей осиною
Легкий месяц заблестел.
Замечаю все как новое,
Влажно пахнут тополя.
Я молчу. Молчу, готовая
Снова стать тобой, земля.
1911


Анна Ахматова. Царское село. 1914 г.

БЕЛОЙ НОЧЬЮ

Ах, дверь не запирала я,
Не зажигала свеч,
Не знаешь, как, усталая,
Я не решалась лечь.
Смотреть, как гаснут полосы
В закатном мраке хвой,
Пьянея звуком голоса,
Похожего на твой.
И знать, что все потеряно,
Что жизнь – проклятый ад!
О, я была уверена,
Что ты придешь назад.
1911

«Под навесом темной риги жарко…»

Под навесом темной риги жарко,
Я смеюсь, а в сердце злобно плачу.
Старый друг бормочет мне: «Не каркай!
Мы ль не встретим на пути удачу!»
Но я другу старому не верю,
Он смешной, незрячий и убогий,
Он всю жизнь свою шагами мерил
Длинные и скучные дороги.
И звенит, звенит мой голос ломкий,
Звонкий голос не узнавших счастья:
«Ах, пусты дорожные котомки,
А назавтра голод и ненастье!»
1911

«Хорони, хорони меня, ветер!…»

Хорони, хорони меня, ветер!
Родные мои не пришли,
Надо мною блуждающий вечер
И дыханье тихой земли.
Я была, как и ты, свободной,
Но я слишком хотела жить.
Видишь, ветер, мой труп холодный,
И некому руки сложить.
Закрой эту черную рану
Покровом вечерней тьмы
И вели голубому туману
Надо мною читать псалмы.
Чтобы мне легко, одинокой,
Отойти к последнему сну,
Прошуми высокой осокой
Про весну, про мою весну.
1909

«Ты поверь, не змеиное острое жало…»

Ты поверь, не змеиное острое жало,
А тоска мою выпила кровь.
В белом поле я тихою девушкой стала,
Птичьим голосом кличу любовь.
И давно мне закрыта дорога иная,
Мой царевич в высоком кремле.
Обману ли его, обману ли? – Не знаю.
Только ложью живу на земле.
Не забыть, как пришел он со мною
проститься:
Я не плакала; это судьба.
Ворожу, чтоб царевичу ночью
присниться,
Но бессильна моя ворожба.
Оттого ль его сон безмятежен и мирен,
Что я здесь у закрытых ворот,
Иль уже светлоокая, нежная Сирин
Над царевичем песню поет?
1912

МУЗЕ

Муза-сестра заглянула в лицо,
Взгляд ее ясен и ярок.
И отняла золотое кольцо,
Первый весенний подарок.
Муза! ты видишь, как счастливы все –
Девушки, женщины, вдовы.
Лучше погибну на колесе,
Только не эти оковы.
Знаю: гадая, и мне обрывать
Нежный цветок маргаритку.
Должен на этой земле испытать
Каждый любовную пытку.
Жгу до зари на окошке свечу
И ни о ком не тоскую,
Но не хочу, не хочу, не хочу
Знать, как целуют другую.
Завтра мне скажут, смеясь, зеркала:
«Взор твой не ясен, не ярок…»
Тихо отвечу: «Она отняла
Божий подарок».
1911

АЛИСА

1

Всё тоскует о забытом,
О своем весеннем сне,
Как Пьеретта о разбитом
Золотистом кувшине…
Все осколочки собрала,
Не умела их сложить…
«Если б ты, Алиса, знала,
Как мне скучно, скучно жить!
Я за ужином зеваю,
Забываю есть и пить,
Ты поверишь, забываю
Даже брови подводить.
О Алиса! дай мне средство,
Чтоб вернуть его опять;
Хочешь, все мое наследство,
Дом и платья можешь взять.
Он приснился мне в короне,
Я боюсь моих ночей!»
У Алисы в медальоне
Темный локон – знаешь чей?!

2

«Как поздно! Устала, зеваю…»
«Миньона, спокойно лежи,
Я рыжий парик завиваю
Для стройной моей госпожи.
Он будет весь в лентах зеленых,
А сбоку жемчужный аграф;
Читала записку: „У клена
Я жду вас, таинственный граф!“
Сумеет под кружевом маски
Лукавая смех заглушить,
Велела мне даже подвязки
Сегодня она надушить».
Луч утра на черное платье
Скользнул, из окошка упав…
«Он мне открывает объятья
Под кленом, таинственный граф».
1912

МАСКАРАД В ПАРКЕ

Луна освещает карнизы,
Блуждает по гребням реки…
Холодные руки маркизы
Так ароматно-легки.
«О принц! – улыбаясь присела, –
В кадрили вы наш vis-vis[2]», –
И томно под маской бледнела
От жгучих предчувствий любви.
Вход скрыл серебрящийся тополь
И низко спадающий хмель.
«Багдад или Константинополь
Я вам завоюю, ma belle![3]»
«Как вы улыбаетесь редко,
Вас страшно, маркиза, обнять!»
Темно и прохладно в беседке.
«Ну что же! пойдем танцевать?»
Выходят. На вязах, на кленах
Цветные дрожат фонари,
Две дамы в одеждах зеленых
С монахами держат пари.
И бледный, с букетом азалий,
Их смехом встречает Пьеро:
«Мой принц! О, не вы ли сломали
На шляпе маркизы перо?»
1912

ВЕЧЕРНЯЯ КОМНАТА

Я говорю сейчас словами теми,
Что только раз рождаются в душе.
Жужжит пчела на белой хризантеме,
Так душно пахнет старое саше.
И комната, где окна слишком узки,
Хранит любовь и помнит старину,
А над кроватью надпись по-французски
Гласит: «Seigneur, ayez piti de nous».[4]
Ты сказки давней горестных заметок,
Душа моя, не тронь и не ищи…
Смотрю, блестящих севрских статуэток
Померкли глянцевитые плащи.
Последний луч, и желтый и тяжелый,
Застыл в букете ярких георгин,
И, как во сне, я слышу звук виолы
И редкие аккорды клавесин.
1912

СЕРОГЛАЗЫЙ КОРОЛЬ

Слава тебе, безысходная боль!
Умер вчера сероглазый король.
Вечер осенний был душен и ал,
Муж мой, вернувшись, спокойно сказал:
«Знаешь, с охоты его принесли,
Тело у старого дуба нашли.
Жаль королеву. Такой молодой!..
За ночь одну она стала седой».
Трубку свою на камине нашел
И на работу ночную ушел.
Дочку мою я сейчас разбужу,
В серые глазки ее погляжу.
А за окном шелестят тополя:
«Нет на земле твоего короля…»
1910

РЫБАК

Руки голы выше локтя,
А глаза синей, чем лед.
Едкий, душный запах дегтя,
Как загар, тебе идет.
И всегда, всегда распахнут
Ворот куртки голубой,
И рыбачки только ахнут,
Закрасневшись пред тобой.
Даже девочка, что ходит
В город продавать камсу,
Как потерянная бродит
Вечерами на мысу.
Щеки бледны, руки слабы,
Истомленный взор глубок,
Ноги ей щекочут крабы,
Выползая на песок.
Но она уже не ловит
Их привычною рукой,
Все сильней биенье крови
В теле, раненном тоской.
1911

«Он любил три вещи на свете…»

Он любил три вещи на свете:
За вечерней пенье, белых павлинов
И стертые карты Америки.
Не любил, когда плачут дети,
Не любил чая с малиной
И женской истерики.
…А я была его женой.
1910

«Сегодня мне письма не принесли…»

Сегодня мне письма не принесли:
Забыл он написать или уехал;
Весна как трель серебряного смеха,
Качаются в заливе корабли.
Сегодня мне письма не принесли…
Он был со мной еще совсем недавно,
Такой влюбленный, ласковый и мой,
Но это было белою зимой,
Теперь весна, и грусть весны отравна,
Он был со мной еще совсем недавно…
Я слышу: легкий трепетный смычок,
Как от предсмертной боли, бьется, бьется,
И страшно мне, что сердце разорвется,
Не допишу я этих нежных строк…
1912

НАДПИСЬ НА НЕОКОНЧЕННОМ ПОРТРЕТЕ

О, не вздыхайте обо мне,
Печаль преступна и напрасна.
Я здесь, на сером полотне,
Возникла странно и неясно.
Взлетевших рук излом больной,
В глазах улыбка исступленья.
Я не могла бы стать иной
Пред горьким часом наслажденья.
Он так хотел, он так велел
Словами мертвыми и злыми.
Мой рот тревожно заалел,
И щеки стали снеговыми.
И нет греха в его вине,
Ушел, глядит в глаза другие,
Но ничего не снится мне
В моей предсмертной летаргии.
1912

«Сладок запах синих виноградин…»

Сладок запах синих виноградин…
Дразнит опьяняющая даль.
Голос твой и глух и безотраден.
Никого мне, никого не жаль.
Между ягод сети-паутинки,
Гибких лоз стволы еще тонки,
Облака плывут, как льдинки,
льдинки
В ярких водах голубой реки.
Солнце в небе. Солнце ярко светит.
Уходи к волне про боль шептать.
О, она, наверное, ответит,
А быть может, будет целовать.
1912

ПОДРАЖАНИЕ И. Ф. АННЕНСКОМУ

И с тобой, моей первой причудой,
Я простился. Восток голубел.
Просто молвила: «Я не забуду».
Я не сразу поверил тебе.
Возникают, стираются лица,
Мил сегодня, а завтра далек.
Отчего же на этой странице
Я когда-то загнул уголок?
И всегда открывается книга
В том же месте. И странно тогда:
Всё как будто с прощального мига
Не прошли невозвратно года.
О, сказавший, что сердце из камня,
Знал наверно: оно из огня…
Никогда не пойму, ты близка мне
Или только любила меня.
1911

«Туманом легким парк наполнился…»

Вере Ивановой-Шварсалон

Туманом легким парк наполнился,
И вспыхнул на воротах газ,
Мне только взгляд один запомнился
Незнающих, спокойных глаз.
Твоя печаль, для всех неявная,
Мне сразу сделалась близка,
И поняла ты, что отравная
И душная во мне тоска.
Я этот день люблю и праздную,
Приду, как только позовешь,
Меня, и грешную и праздную,
Лишь ты одна не упрекнешь.
1911

КУКУШКА

Я живу, как кукушка в часах,
Не завидую птицам в лесах.
Заведут – и кукую.
Знаешь, долю такую
Лишь врагу
Пожелать я могу.
1911

ПОХОРОНЫ

Я места ищу для могилы,
Не знаешь ли, где светлей?
Так холодно в поле. Унылы
У моря груды камней.
А она привыкла к покою
И любит солнечный свет.
Я келью над ней построю,
Как дом наш, на много лет.
Между окнами будет дверца,
Лампадку внутри зажжем,
Как будто темное сердце
Алым горит огнем.
Она бредила, знаешь, больная,
Про иной, про небесный край,
Но сказал монах, укоряя:
«Не для вас, не для грешных рай».
И тогда, побелев от боли,
Прошептала: «Уйду с тобой».
Вот одни мы теперь, на воле,
И у ног голубой прибой.
1911

САД

Он весь сверкает и хрустит,
Обледенелый сад.
Ушедший от меня грустит,
Но нет пути назад.
И солнце, бледный тусклый лик –
Лишь круглое окно;
Я тайно знаю, чей двойник
Приник к нему давно.
Здесь мой покой на веки взят
Предчувствием беды,
Сквозь тонкий лед еще сквозят
Вчерашние следы.
Склонился тусклый мертвый лик
К немому сну полей,
И замирает острый крик
Отсталых журавлей.
1911

НАД ВОДОЙ

Стройный мальчик пастушок,
Видишь, я в бреду.
Помню плащ и посошок
На свою беду.
Если встану – упаду.
Дудочка поет: ду-ду!
Мы прощались, как во сне,
Я сказала: «Жду».
Он, смеясь, ответил мне:
«Встретимся в аду».
Если встану – упаду.
Дудочка поет: ду-ду!
О глубокая вода
В мельничном пруду,
Не от горя, от стыда
Я к тебе приду.
И без крика упаду,
А вдали звучит: ду-ду.
1911

«Три раза пытать приходила…»

Три раза пытать приходила,
Я с криком тоски просыпалась
И видела тонкие руки
И красный насмешливый рот:
«Ты с кем на заре целовалась,
Клялась, что погибнешь в разлуке,
И жгучую радость таила,
Рыдая у черных ворот?
Кого ты на смерть проводила,
Тот скоро, о, скоро умрет».
Был голос как крик ястребиный,
Но странно на чей-то похожий,
Все тело мое изгибалось,
Почувствовав смертную дрожь.
И плотная сеть паутины
Упала, окутала ложе…
О, ты не напрасно смеялась,
Моя непрощенная ложь!
1911

Звенела музыка в саду



Анна Ахматова. Художник Н. Альтман. 1914 г.

СМЯТЕНИЕ

1

Было душно от жгучего света,
А взгляды его – как лучи.
Я только вздрогнула: этот
Может меня приручить.
Наклонился – он что-то скажет…
От лица отхлынула кровь.
Пусть камнем надгробным ляжет
На жизни моей любовь.

2

Не любишь, не хочешь смотреть?
О, как ты красив, проклятый!
И я не могу взлететь,
А с детства была крылатой.
Мне очи застит туман,
Сливаются вещи и лица,
И только красный тюльпан,
Тюльпан у тебя в петлице.

3

Как велит простая учтивость,
Подошел ко мне, улыбнулся,
Полуласково, полулениво
Поцелуем руки коснулся –
И загадочных, древних ликов
На меня поглядели очи…
Десять лет замираний и криков,
Все мои бессонные ночи
Я вложила в тихое слово
И сказала его – напрасно.
Отошел ты, и стало снова
На душе и пусто и ясно.
1913

ПРОГУЛКА

Перо задело о верх экипажа.
Я поглядела в глаза его.
Томилось сердце, не зная даже
Причины горя своего.
Безветрен вечер и грустью скован
Под сводом облачных небес,
И словно тушью нарисован
В альбоме старом Булонский лес.
Бензина запах и сирени,
Насторожившийся покой…
Он снова тронул мои колени
Почти не дрогнувшей рукой.
1913

«Я не любви твоей прошу…»

Я не любви твоей прошу.
Она теперь в надежном месте…
Поверь, что я твоей невесте
Ревнивых писем не пишу.
Но мудрые прими советы:
Дай ей читать мои стихи,
Дай ей хранить мои портреты –
Ведь так любезны женихи!
А этим дурочкам нужней
Сознанье полное победы,
Чем дружбы светлые беседы
И память первых нежных дней…
Когда же счастия гроши
Ты проживешь с подругой милой
И для пресыщенной души
Все станет сразу так постыло –
В мою торжественную ночь
Не приходи. Тебя не знаю.
И чем могла б тебе помочь?
От счастья я не исцеляю.
1914

«После ветра и мороза было…»

После ветра и мороза было
Любо мне погреться у огня.
Там за сердцем я не уследила,
И его украли у меня.
Новогодний праздник длится пышно,
Влажны стебли новогодних роз,
А в груди моей уже не слышно
Трепетания стрекоз.
Ах! не трудно угадать мне вора,
Я его узнала по глазам.
Только страшно так, что скоро, скоро
Он вернет свою добычу сам.
1914

ВЕЧЕРОМ

Звенела музыка в саду
Таким невыразимым горем.
Свежо и остро пахли морем
На блюде устрицы во льду.
Он мне сказал: «Я верный друг!»
И моего коснулся платья.
Как не похожи на объятья
Прикосновенья этих рук.
Так гладят кошек или птиц,
Так на наездниц смотрят стройных…
Лишь смех в глазах его спокойных
Под легким золотом ресниц.
А скорбных скрипок голоса
Поют за стелющимся дымом:
«Благослови же небеса –
Ты первый раз одна с любимым».
1913

«Все мы бражники здесь, блудницы…»

Все мы бражники здесь, блудницы,
Как невесело вместе нам!
На стенах цветы и птицы
Томятся по облакам.
Ты куришь черную трубку,
Так странен дымок над ней.
Я надела узкую юбку,
Чтоб казаться еще стройней.
Навсегда забиты окошки:
Что там, изморозь или гроза?
На глаза осторожной кошки
Похожи твои глаза.
О, как сердце мое тоскует!
Не смертного ль часа жду?
А та, что сейчас танцует,
Непременно будет в аду.
1913

«…И на ступеньки встретить…»

…И на ступеньки встретить
Не вышли с фонарем.
В неверном лунном свете
Вошла я в тихий дом.
Под лампою зеленой,
С улыбкой неживой,
Друг шепчет: «Сандрильона,
Как странен голос твой…»
В камине гаснет пламя;
Томя, трещит сверчок.
Ах! кто-то взял на память
Мой белый башмачок
И дал мне три гвоздики,
Не подымая глаз.
О милые улики,
Куда мне спрятать вас?
И сердцу горько верить,
Что близок, близок срок,
Что всем он станет мерить
Мой белый башмачок.
1913

«Безвольно пощады просят…»

Безвольно пощады просят
Глаза. Что мне делать с ними,
Когда при мне произносят
Короткое, звонкое имя?
Иду по тропинке в поле
Вдоль серых сложенных бревен.
Здесь легкий ветер на воле
По-весеннему свеж, неровен.
И томное сердце слышит
Тайную весть о дальнем.
Я знаю: он жив, он дышит,
Он смеет быть не печальным.
1912

«В последний раз мы встретились тогда…»

В последний раз мы встретились тогда
На набережной, где всегда встречались.
Была в Неве высокая вода,
И наводненья в городе боялись.
Он говорил о лете и о том,
Что быть поэтом женщине – нелепость.
Как я запомнила высокий царский дом
И Петропавловскую крепость! –
Затем что воздух был совсем не наш
И, как подарок Божий, – так чудесен.
И в этот час была мне отдана
Последняя из всех безумных песен.
1914

«Покорно мне воображенье…»

Покорно мне воображенье
В изображеньи серых глаз.
В моем тверском уединенье
Я горько вспоминаю вас.
Прекрасных рук счастливый пленник
На левом берегу Невы,
Мой знаменитый современник,
Случилось, как хотели вы,
Вы, приказавший мне: довольно,
Поди, убей свою любовь!
И вот я таю, я безвольна,
Но все сильней скучает кровь.
И если я умру, то кто же
Мои стихи напишет вам,
Кто стать звенящими поможет
Еще не сказанным словам?
1913

ОТРЫВОК

…И кто-то, во мраке дерев незримый,
Зашуршал опавшей листвой
И крикнул: «Что сделал с тобой любимый,
Что сделал любимый твой!
Словно тронуты черной, густою тушью
Тяжелые веки твои.
Он предал тебя тоске и удушью
Отравительницы-любви.
Ты давно перестала считать уколы –
Грудь мертва под острой иглой.
И напрасно стараешься быть веселой –
Легче в гроб тебе лечь живой!..»
Я сказала обидчику: «Хитрый, черный,
Верно, нет у тебя стыда.
Он тихий, он нежный, он мне покорный,
Влюбленный в меня навсегда!»
1912

«И жар по вечерам, и утром вялость…»

И жар по вечерам, и утром вялость,
И губ потрескавшихся вкус кровавый.
Так вот она – последняя усталость,
Так вот оно – преддверье царства славы.
Гляжу весь день из круглого окошка:
Белеет потеплевшая ограда,
И лебедою заросла дорожка,
А мне б идти по ней – такая радость.
Чтобы песок хрустел и лапы елок –
И черные и влажные – шуршали,
Чтоб месяца бесформенный осколок
Опять увидеть в голубом канале.
1913

«Не будем пить из одного стакана…»

Не будем пить из одного стакана
Ни воду мы, ни сладкое вино,
Не поцелуемся мы утром рано,
А ввечеру не поглядим в окно.
Ты дышишь солнцем, я дышу луною,
Но живы мы любовию одною.
Со мной всегда мой верный, нежный друг,
С тобой твоя веселая подруга.
Но мне понятен серых глаз испуг,
И ты виновник моего недуга.
Коротких мы не учащаем встреч.
Так наш покой нам суждено беречь.
Лишь голос твой поет в моих стихах,
В твоих стихах мое дыханье веет,
О, есть костер, которого не смеет
Коснуться ни забвение, ни страх.
И если б знал ты, как сейчас мне любы
Твои сухие, розовые губы!
1913

«У меня есть улыбка одна…»

У меня есть улыбка одна:
Так, движенье чуть видное губ.
Для тебя я ее берегу –
Ведь она мне любовью дана.
Все равно, что ты наглый и злой,
Все равно, что ты любишь других.
Предо мной золотой аналой,
И со мной сероглазый жених.
1913

«Настоящую нежность не спутаешь…»

Настоящую нежность не спутаешь
Ни с чем, и она тиха.
Ты напрасно бережно кутаешь
Мне плечи и грудь в меха.
И напрасно слова покорные
Говоришь о первой любви.
Как я знаю эти упорные,
Несытые взгляды твои!
1913

«Проводила друга до передней…»

Проводила друга до передней.
Постояла в золотой пыли.
С колоколенки соседней
Звуки важные текли.
Брошена! Придуманное слово –
Разве я цветок или письмо?
А глаза глядят уже сурово
В потемневшее трюмо.
1913

«Столько просьб у любимой всегда!…»

Столько просьб у любимой всегда!
У разлюбленной просьб не бывает.
Как я рада, что нынче вода
Под бесцветным ледком замирает.
И я стану – Христос помоги! –
На покров этот, светлый и ломкий,
А ты письма мои береги,
Чтобы нас рассудили потомки,
Чтоб отчетливей и ясней
Ты был виден им, мудрый и смелый,
В биографии славной твоей
Разве можно оставить пробелы?
Слишком сладко земное питье,
Слишком плотны любовные сети.
Пусть когда-нибудь имя мое
Прочитают в учебниках дети,
И, печальную повесть узнав,
Пусть они улыбнутся лукаво…
Мне любви и покоя не дав,
Подари меня горькою славой.
1913

«Здравствуй! Легкий шелест слышишь…»

Здравствуй! Легкий шелест слышишь
Справа от стола?
Этих строчек не допишешь –
Я к тебе пришла.
Неужели ты обидишь
Так, как в прошлый раз, –
Говоришь, что рук не видишь,
Рук моих и глаз.
У тебя светло и просто.
Не гони меня туда,
Где под душным сводом моста
Стынет грязная вода.
1913

«Цветов и неживых вещей…»

Цветов и неживых вещей
Приятен запах в этом доме.
У грядок груды овощей
Лежат, пестры, на черноземе.
Еще струится холодок,
Но с парников снята рогожа.
Там есть прудок, такой прудок,
Где тина на парчу похожа.
А мальчик мне сказал, боясь,
Совсем взволнованно и тихо,
Что там живет большой карась
И с ним большая карасиха.
1913

«Каждый день по-новому тревожен…»

Каждый день по-новому тревожен,
Все сильнее запах спелой ржи.
Если ты к ногам моим положен,
Ласковый, лежи.
Иволги кричат в широких кленах,
Их ничем до ночи не унять.
Любо мне от глаз твоих зеленых
Ос веселых отгонять.
На дороге бубенец зазвякал –
Памятен нам этот легкий звук.
Я спою тебе, чтоб ты не плакал,
Песенку о вечере разлук.
1913

«Он длится без конца – янтарный, тяжкий день!…»

М. Лозинскому

Он длится без конца – янтарный, тяжкий день!
Как невозможна грусть, как тщетно ожиданье!
И снова голосом серебряным олень
В зверинце говорит о северном сиянье.
И я поверила, что есть прохладный снег
И синяя купель для тех, кто нищ и болен,
И санок маленьких такой неверный бег
Под звоны древние далеких колоколен.
1912

ГОЛОС ПАМЯТИ

О.А.Глебовой-Судейкиной

Что ты видишь, тускло на стену смотря,
В час, когда на небе поздняя заря?
Чайку ли на синей скатерти воды,
Или флорентийские сады?
Или парк огромный Царского Села,
Где тебе тревога путь пересекла?
Иль того ты видишь у своих колен,
Кто для белой смерти твой покинул плен?
Нет, я вижу стену только – и на ней
Отсветы небесных гаснущих огней.
1913

«Я научилась просто, мудро жить…»

Я научилась просто, мудро жить,
Смотреть на небо и молиться Богу,
И долго перед вечером бродить,
Чтоб утомить ненужную тревогу.
Когда шуршат в овраге лопухи
И никнет гроздь рябины желто-красной,
Слагаю я веселые стихи
О жизни тленной, тленной и прекрасной.
Я возвращаюсь. Лижет мне ладонь
Пушистый кот, мурлыкает умильней,
И яркий загорается огонь
На башенке озерной лесопильни.
Лишь изредка прорезывает тишь
Крик аиста, слетевшего на крышу.
И если в дверь мою ты постучишь,
Мне кажется, я даже не услышу.
1912

«Здесь все то же, то же, что и прежде…»

Здесь все то же, то же, что и прежде,
Здесь напрасным кажется мечтать.
В доме у дороги непроезжей
Надо рано ставни запирать.
Тихий дом мой пусть и неприветлив,
Он на лес глядит одним окном,
В нем кого-то вынули из петли
И бранили мертвого потом.
Был он грустен или тайно весел,
Только смерть – большое торжество.
На истертом красном плюше кресел
Изредка мелькает тень его.
И часы с кукушкой ночи рады,
Все слышней их четкий разговор.
В щелочку смотрю я: конокрады
Зажигают под холмом костер.
И, пророча близкое ненастье,
Низко, низко стелется дымок.
Мне не страшно. Я ношу на счастье
Темно-синий шелковый шнурок.
1912

БЕССОНИЦА

Где-то кошки жалобно мяукают,
Звук шагов я издали ловлю…
Хорошо твои слова баюкают:
Третий месяц я от них не сплю.
Ты опять, опять со мной, бессонница!
Неподвижный лик твой узнаю.
Что, красавица, что, беззаконница,
Разве плохо я тебе пою?
Окна тканью белою завешены,
Полумрак струится голубой…
Или дальней вестью мы утешены?
Отчего мне так легко с тобой?
1912

«Ты знаешь, я томлюсь в неволе…»

Ты знаешь, я томлюсь в неволе,
О смерти Господа моля.
Но все мне памятна до боли
Тверская скудная земля.
Журавль у ветхого колодца,
Над ним, как кипень, облака,
В полях скрипучие воротца,
И запах хлеба, и тоска.
И те неяркие просторы,
Где даже голос ветра слаб,
И осуждающие взоры
Спокойных загорелых баб.
1913

«Углем наметил на левом боку…»

Углем наметил на левом боку
Место, куда стрелять,
Чтоб выпустить птицу – мою тоску
В пустынную ночь опять.
Милый! не дрогнет твоя рука,
И мне недолго терпеть.
Вылетит птица – моя тоска,
Сядет на ветку и станет петь.
Чтоб тот, кто спокоен в своем дому,
Раскрывши окно, сказал:
«Голос знакомый, а слов не пойму», –
И опустил глаза.
1914

«Вижу выцветший флаг над таможней…»

Вижу выцветший флаг над таможней
И над городом желтую муть.
Вот уж сердце мое осторожней
Замирает, и больно вздохнуть.
Стать бы снова приморской девчонкой,
Туфли на босу ногу надеть,
И закладывать косы коронкой,
И взволнованным голосом петь.
Все глядеть бы на смуглые главы
Херсонесского храма с крыльца
И не знать, что от счастья и славы
Безнадежно дряхлеют сердца.
1913

«Ты пришел меня утешить, милый…»

Ты пришел меня утешить, милый,
Самый нежный, самый кроткий…
От подушки приподняться нету силы,
А на окнах частые решетки.
Мертвой, думал, ты меня застанешь,
И принес веночек неискусный.
Как улыбкой сердце больно ранишь,
Ласковый, насмешливый и грустный.
Что теперь мне смертное томленье!
Если ты еще со мной побудешь,
Я у Бога вымолю прощенье
И тебе, и всем, кого ты любишь.
1913

«Ты письмо мое, милый, не комкай…»

Ты письмо мое, милый, не комкай.
До конца его, друг, прочти.
Надоело мне быть незнакомкой,
Быть чужой на твоем пути.
Не гляди так, не хмурься гневно.
Я любимая, я твоя.
Не пастушка, не королевна
И уже не монашенка я –
В этом сером, будничном платье,
На стоптанных каблуках…
Но, как прежде, жгуче объятье,
Тот же страх в огромных глазах.
Ты письмо мое, милый, не комкай,
Не плачь о заветной лжи,
Ты его в своей бедной котомке
На самое дно положи.
1912

«В ремешках пенал и книги были…»

Н. Г.

В ремешках пенал и книги были,
Возвращалась я домой из школы.
Эти липы, верно, не забыли
Нашей встречи, мальчик мой веселый.
Только, ставши лебедем надменным,
Изменился серый лебеденок.
А на жизнь мою лучом нетленным
Грусть легла, и голос мой незвонок.
1912

«Со дня Купальницы-Аграфены…»

Со дня Купальницы-Аграфены
Малиновый платок хранит.
Молчит, а ликует, как царь Давид.
В морозной келье белы стены,
И с ним никто не говорит.
Приду и стану на порог,
Скажу: «Отдай мне мой платок!»
1913

«Я с тобой не стану пить вино…»

Я с тобой не стану пить вино,
Оттого что ты мальчишка озорной.
Знаю я – у вас заведено
С кем попало целоваться под луной.
А у нас – тишь да гладь,
Божья благодать.
А у нас – светлых глаз
Нет приказу подымать.
1913

«Вечерние часы перед столом…»

Вечерние часы перед столом.
Непоправимо белая страница.
Мимоза пахнет Ниццей и теплом.
В луче луны летит большая птица.
И, туго косы на ночь заплетя,
Как будто завтра нужны будут косы,
В окно гляжу я, больше не грустя,
На море, на песчаные откосы.
Какую власть имеет человек,
Который даже нежности не просит!
Я не могу поднять усталых век,
Когда мое он имя произносит.
1913

«Будешь жить, не зная лиха…»

Будешь жить, не зная лиха,
Править и судить.
Со своей подругой тихой
Сыновей растить.
И во всем тебе удача,
Ото всех почет,
Ты не знай, что я от плача
Дням теряю счет.
Много нас таких бездомных,
Сила наша в том,
Что для нас, слепых и темных,
Светел Божий дом,
И для нас, склоненных долу,
Алтари горят,
Наши к Божьему престолу
Голоса летят.
1915

«Как вплелась в мои темные косы…»

Как вплелась в мои темные косы
Серебристая нежная прядь, –
Только ты, соловей безголосый,
Эту муку сумеешь понять.
Чутким ухом далекое слышишь
И на тонкие ветки ракит,
Весь нахохлившись, смотришь –
не дышишь,
Если песня чужая звучит.
А еще так недавно, недавно,
Замирали вокруг тополя,
И звенела и пела отравно
Несказанная радость твоя.
1912

СТИХИ О ПЕТЕРБУРГЕ

1

Вновь Исакий в облаченье
Из литого серебра.
Стынет в грозном нетерпенье
Конь Великого Петра.
Ветер душный и суровый
С черных труб сметает гарь…
Ах! своей столицей новой
Недоволен государь.

2

Сердце бьется ровно, мерно,
Что мне долгие года!
Ведь под аркой на Галерной
Наши тени навсегда.
Сквозь опущенные веки
Вижу, вижу, ты со мной,
И в руке твоей навеки
Нераскрытый веер мой.
Оттого, что стали рядом
Мы в блаженный миг чудес,
В миг, когда над Летним садом
Месяц розовый воскрес, –
Мне не надо ожиданий
У постылого окна
И томительных свиданий.
Вся любовь утолена.
Ты свободен, я свободна,
Завтра лучше, чем вчера, –
Над Невою темноводной,
Под улыбкою холодной
Императора Петра.
1913

«Знаю, знаю – снова лыжи…»

Знаю, знаю – снова лыжи
Сухо заскрипят.
В синем небе месяц рыжий,
Луг так сладостно покат.
Во дворце горят окошки,
Тишиной удалены.
Ни тропинки, ни дорожки,
Только проруби темны.
Ива, дерево русалок,
Не мешай мне на пути!
В снежных ветках черных галок,
Черных галок приюти.
1913

ВЕНЕЦИЯ

Золотая голубятня у воды,
Ласковой и млеюще-зеленой;
Заметает ветерок соленый
Черных лодок узкие следы.
Столько нежных, странных лиц в толпе.
В каждой лавке яркие игрушки:
С книгой лев на вышитой подушке,
С книгой лев на мраморном столбе.
Как на древнем, выцветшем холсте,
Стынет небо тускло-голубое…
Но не тесно в этой тесноте
И не душно в сырости и зное.
1912

«Протертый коврик под иконой…»

Протертый коврик под иконой,
В прохладной комнате темно,
И густо плющ темно-зеленый
Завил широкое окно.
От роз струится запах сладкий,
Трещит лампадка, чуть горя.
Пестро расписаны укладки
Рукой любовной кустаря.
И у окна белеют пяльцы…
Твой профиль тонок и жесток.
Ты зацелованные пальцы
Брезгливо прячешь под платок.
А сердцу стало страшно биться,
Такая в нем теперь тоска…
И в косах спутанных таится
Чуть слышный запах табака.
1912

ГОСТЬ

Все как раньше: в окна столовой
Бьется мелкий метельный снег,
И сама я не стала новой,
А ко мне приходил человек.
Я спросила: «Чего же ты хочешь?»
Он сказал: «Быть с тобой в аду».
Я смеялась: «Ах, напророчишь
Нам обоим, пожалуй, беду».
Но, поднявши руку сухую,
Он слегка потрогал цветы:
«Расскажи, как тебя целуют,
Расскажи, как целуешь ты».
И глаза, глядевшие тускло,
Не сводил с моего кольца.
Ни один не двинулся мускул
Просветленно-злого лица.
О, я знаю, его отрада –
Напряженно и страстно знать,
Что ему ничего не надо,
Что мне не в чем ему отказать.
1914

«Я пришла к поэту в гости…»

Александру Блоку

Я пришла к поэту в гости.
Ровно полдень. Воскресенье.
Тихо в комнате просторной,
А за окнами мороз
И малиновое солнце
Над лохматым сизым дымом…
Как хозяин молчаливый
Ясно смотрит на меня!
У него глаза такие,
Что запомнить каждый должен;
Мне же лучше, осторожной,
В них и вовсе не глядеть.
Но запомнится беседа,
Дымный полдень, воскресенье
В доме сером и высоком
У морских ворот Невы.
1914

И стихов моих белая стая



Анна Ахматова. Художник Д. Бушен. 1914 г.

«Думали: нищие мы, нету у нас ничего…»

Думали: нищие мы, нету у нас ничего,
А как стали одно за другим терять,
Так, что сделался каждый день
Поминальным днем, –
Начали песни слагать
О великой щедрости Божьей
Да о нашем бывшем богатстве.
1915

«Твой белый дом и тихий сад оставлю…»

Твой белый дом и тихий сад оставлю.
Да будет жизнь пустынна и светла.
Тебя, тебя в моих стихах прославлю,
Как женщина прославить не могла.
И ты подругу помнишь дорогую
В тобою созданном для глаз ее раю,
А я товаром редкостным торгую –
Твою любовь и нежность продаю.
1913

УЕДИНЕНИЕ

Так много камней брошено в меня,
Что ни один из них уже не страшен,
И стройной башней стала западня,
Высокою среди высоких башен.
Строителей ее благодарю,
Пусть их забота и печаль минует.
Отсюда раньше вижу я зарю,
Здесь солнца луч последний торжествует.
И часто в окна комнаты моей
Влетают ветры северных морей,
И голубь ест из рук моих пшеницу…
А недописанную мной страницу –
Божественно спокойна и легка,
Допишет Музы смуглая рука.
1914

«Слаб голос мой, но воля не слабеет…»

Слаб голос мой, но воля не слабеет,
Мне даже легче стало без любви.
Высоко небо, горный ветер веет,
И непорочны помыслы мои.
Ушла к другим бессонница-сиделка,
Я не томлюсь над серою золой,
И башенных часов кривая стрелка
Смертельной мне не кажется стрелой.
Как прошлое над сердцем власть теряет!
Освобожденье близко. Все прощу,
Следя, как луч взбегает и сбегает
По влажному весеннему плющу.
1912

«Был он ревнивым, тревожным и нежным…»

Был он ревнивым, тревожным и нежным,
Как Божье солнце, меня любил,
А чтобы она не запела о прежнем,
Он белую птицу мою убил.
Промолвил, войдя на закате в светлицу:
«Люби меня, смейся, пиши стихи!»
И я закопала веселую птицу
За круглым колодцем у старой ольхи.
Ему обещала, что плакать не буду.
Но каменным сделалось сердце мое,
И кажется мне, что всегда и повсюду
Услышу я сладостный голос ее.
1914

«Тяжела ты, любовная память!…»

Тяжела ты, любовная память!
Мне в дыму твоем петь и гореть,
А другим – это только пламя,
Чтоб остывшую душу греть.
Чтобы греть пресыщенное тело,
Им надобны слезы мои…
Для того ль я, Господи, пела,
Для того ль причастилась любви!
Дай мне выпить такой отравы,
Чтобы сделалась я немой,
И мою бесславную славу
Осиянным забвением смой.
1914

«Потускнел на небе синий лак…»

Потускнел на небе синий лак,
И слышнее песня окарины.
Это только дудочка из глины,
Не на что ей жаловаться так.
Кто ей рассказал мои грехи
И зачем она меня прощает?..
Или этот голос повторяет
Мне твои последние стихи?
1912

«Вместо мудрости – опытность, пресное…»

В. С. Срезневской

Вместо мудрости – опытность, пресное,
Неутоляющее питье.
А юность была – как молитва воскресная…
Мне ли забыть ее?
Столько дорог пустынных исхожено
С тем, кто мне не был мил,
Столько поклонов в церквах положено
За того, кто меня любил…
Стала забывчивей всех забывчивых,
Тихо плывут года.
Губ нецелованных, глаз неулыбчивых
Мне не вернуть никогда.
1913

«А! Это снова ты. Не отроком влюбленным…»

А! Это снова ты. Не отроком влюбленным,
Но мужем дерзостным, суровым, непреклонным
Ты в этот дом вошел и на меня глядишь.
Страшна моей душе предгрозовая тишь.
Ты спрашиваешь, что я сделала с тобою,
Врученным мне навек любовью и судьбою.
Я предала тебя. И это повторять –
О, если бы ты мог когда-нибудь устать!
Так мертвый говорит, убийцы сон тревожа,
Так ангел смерти ждет у рокового ложа.
Прости меня теперь. Учил прощать Господь.
В недуге горестном моя томится плоть,
А вольный дух ужепочиет безмятежно.
Я помню только сад, сквозной, осенний, нежный,
И крики журавлей, и черные поля…
О, как была с тобой мне сладостна земля!
1916

«Муза ушла по дороге…»

Муза ушла по дороге,
Осенней, узкой, крутой,
И были смуглые ноги
Обрызганы крупной росой.
Я долго ее просила
Зимы со мной подождать,
Но сказала: «Ведь здесь могила,
Как ты можешь еще дышать?»
Я голубку ей дать хотела,
Ту, что всех в голубятне белей,
Но птица сама полетела
За стройной гостьей моей.
Я, глядя ей вслед, молчала,
Я любила ее одну,
А в небе заря стояла,
Как ворота в ее страну.
1915

«Я улыбаться перестала…»

Я улыбаться перестала,
Морозный ветер губы студит,
Одной надеждой меньше стало,
Одною песней больше будет.
И эту песню я невольно
Отдам на смех и поруганье,
Затем, что нестерпимо больно
Душе любовное молчанье.
1915

«О, это был прохладный день…»

О, это был прохладный день
В чудесном городе Петровом!
Лежал закат костром багровым,
И медленно густела тень.
Пусть он не хочет глаз моих,
Пророческих и неизменных.
Всю жизнь ловить он будет стих,
Молитву губ моих надменных.
1913

«Есть в близости людей заветная черта…»

Н.В.Н.

Есть в близости людей заветная черта,
Ее не перейти влюбленности и страсти, –
Пусть в жуткой тишине сливаются уста
И сердце рвется от любви на части.
И дружба здесь бессильна, и года
Высокого и огненного счастья,
Когда душа свободна и чужда
Медлительной истоме сладострастья.
Стремящиеся к ней безумны, а ее
Достигшие – поражены тоскою…
Теперь ты понял, отчего мое
Не бьется сердце под твоей рукою.
1915

«Все отнято: и сила, и любовь…»

Все отнято: и сила, и любовь.
В немилый город брошенное тело
Не радо солнцу. Чувствую, что кровь
Во мне уже совсем похолодела.
Веселой Музы нрав не узнаю:
Она глядит и слова не проронит,
А голову в веночке темном клонит,
Изнеможенная, на грудь мою.
И только совесть с каждым днем
страшней
Беснуется: великой хочет дани.
Закрыв лицо, я отвечала ей…
Но больше нет ни слез, ни оправданий.
1916

«Нам свежесть слов и чувства простоту…»

Нам свежесть слов и чувства простоту
Терять не то ль, что живописцу – зренье,
Или актеру – голос и движенье,
А женщине прекрасной – красоту?
Но не пытайся для себя хранить
Тебе дарованное небесами:
Осуждены – и это знаем сами –
Мы расточать, а не копить.
Иди один и исцеляй слепых,
Чтобы узнать в тяжелый час сомненья
Учеников злорадное глумленье
И равнодушие толпы.
1915

«Был блаженной моей колыбелью…»

Был блаженной моей колыбелью
Темный город у грозной реки
И торжественной брачной постелью,
Над которой держали венки
Молодые твои серафимы, –
Город, горькой любовью любимый.
Солеёю молений моих
Был ты, строгий, спокойный,
туманный.
Там впервые предстал мне жених,
Указавши мой путь осиянный,
И печальная Муза моя,
Как слепую, водила меня.
1914

«Как ты можешь смотреть на Неву…»

Как ты можешь смотреть на Неву,
Как ты смеешь всходить на мосты?..
Я недаром печальной слыву
С той поры, как привиделся ты.
Черных ангелов крылья остры,
Скоро будет последний суд,
И малиновые костры,
Словно розы, в снегу цветут.
1914

9 ДЕКАБРЯ 1913 ГОДА

Самые темные дни в году
Светлыми стать должны.
Я для сравнения слов не найду –
Так твои губы нежны.
Только глаза подымать не смей,
Жизнь мою храня.
Первых фиалок они светлей,
А смертельные для меня.
Вот поняла, что не надо слов,
Оснеженные ветки легки…
Сети уже разостлал птицелов
На берегу реки.
1915

«Под крышей промерзшей пустого жилья…»

Под крышей промерзшей пустого жилья
Я мертвенных дней не считаю,
Читаю посланья апостолов я,
Слова псалмопевца читаю.
Но звезды синеют, но иней пушист,
И каждая встреча чудесней, –
А в Библии красный кленовый лист
Заложен на Песни Песней.
1915

«Целый год ты со мной неразлучен…»

Н.В.Н.

Целый год ты со мной неразлучен,
А как прежде, и весел и юн!
Неужели же ты не измучен
Смутной песней затравленных струн, –
Тех, что прежде, тугие, звенели,
А теперь только стонут слегка,
И моя их терзает без цели
Восковая, сухая рука…
Верно, мало для счастия надо
Тем, кто нежен и любит светло,
Что ни ревность, ни гнев, ни досада
Молодое не тронут чело.
Тихий, тихий, и ласки не просит,
Только долго глядит на меня
И с улыбкой блаженной выносит
Страшный бред моего забытья.
1914

«Черная вилась дорога…»

Черная вилась дорога,
Дождик моросил,
Проводить меня немного
Кто-то попросил.
Согласилась, да забыла
На него взглянуть,
А потом так странно было
Вспомнить этот путь.
Плыл туман, как фимиамы
Тысячи кадил.
Спутник песенкой упрямо
Сердце бередил.
Помню древние ворота
И конец пути –
Там со мною шедший кто-то
Мне сказал: «Прости…»
Медный крестик дал мне в руки,
Словно брат родной…
И я всюду слышу звуки
Песенки степной.
Ах, я дома как не дома –
Плачу и грущу.
Отзовись, мой незнакомый,
Я тебя ищу!
1913

«Как люблю, как любила глядеть я…»

Как люблю, как любила глядеть я
На закованные берега,
На балконы, куда столетья
Не ступала ничья нога.
И воистину ты – столица
Для безумных и светлых нас;
Но когда над Невою длится
Тот особенный, чистый час
И проносится ветер майский
Мимо всех надводных колонн,
Ты – как грешник, видящий райский
Перед смертью сладчайший сон…
1916

«И мнится – голос человека…»

И мнится – голос человека
Здесь никогда не прозвучит,
Лишь ветер каменного века
В ворота черные стучит.
И мнится мне, что уцелела
Под этим небом я одна, –
За то, что первая хотела
Испить смертельного вина.
1917

РАЗЛУКА

Вечерний и наклонный
Передо мною путь.
Вчера еще, влюбленный,
Молил: «Не позабудь».
А нынче только ветры
Да крики пастухов,
Взволнованные кедры
У чистых родников.
1914

«Чернеет дорога приморского сада…»

Чернеет дорога приморского сада,
Желты и свежи фонари.
Я очень спокойная. Только не надо
Со мною о нем говорить.
Ты милый и верный, мы будем друзьями…
Гулять, целоваться, стареть…
И легкие месяцы будут над нами,
Как снежные звезды, лететь.
1914

«Не в лесу мы, довольно аукать, – …»

Не в лесу мы, довольно аукать, –
Я насмешек таких не люблю…
Что же ты не приходишь баюкать
Уязвленную совесть мою?
У тебя заботы другие,
У тебя другая жена…
И глядит мне в глаза сухие
Петербургская весна.
Трудным кашлем, вечерним жаром
Наградит по заслугам, убьет.
На Неве под млеющим паром
Начинается ледоход.
1914

«Все обещало мне его:…»

Все обещало мне его:
Край неба, тусклый и червонный,
И милый сон под Рождество,
И Пасхи ветер многозвонный,
И прутья красные лозы,
И парковые водопады,
И две большие стрекозы
На ржавом чугуне ограды.
И я не верить не могла,
Что будет дружен он со мною,
Когда по горным склонам шла
Горячей каменной тропою.
1916

«Как невеста, получаю…»

Как невеста, получаю
Каждый вечер по письму,
Поздно ночью отвечаю
Другу моему:
«Я гощу у смерти белой
По дороге в тьму.
Зла, мой ласковый, не делай
В мире никому».
И стоит звезда большая
Между двух стволов,
Так спокойно обещая
Исполненье снов.
1915

«Ведь где-то есть простая жизнь и свет…»

Ведь где-то есть простая жизнь и свет,
Прозрачный, теплый и веселый…
Там с девушкой через забор сосед
Под вечер говорит, и слышат только пчелы
Нежнейшую из всех бесед.
А мы живем торжественно и трудно
И чтим обряды наших горьких встреч,
Когда с налету ветер безрассудный
Чуть начатую обрывает речь, –
Но ни на что не променяем пышный
Гранитный город славы и беды,
Широких рек сияющие льды,
Бессолнечные, мрачные сады
И голос Музы еле слышный.
1915

«Как площади эти обширны…»

Как площади эти обширны,
Как гулки и круты мосты!
Тяжелый, беззвездный и мирный
Над нами покров темноты.
И мы, словно смертные люди,
По свежему снегу идем.
Не чудо ль, что нынче пробудем
Мы час предразлучный вдвоем?
Безвольно слабеют колени,
И кажется, нечем дышать…
Ты – солнце моих песнопений,
Ты – жизни моей благодать.
Вот черные зданья качнутся,
И на землю я упаду, –
Теперь мне не страшно очнуться
В моем деревенском саду.
1917

«Когда в мрачнейшей из столиц…»

Когда в мрачнейшей из столиц
Рукою твердой, но усталой
На чистой белизне страниц
Я отречение писала,
И ветер в круглое окно
Вливался влажною струею, –
Казалось, небо сожжено
Червонно-дымною зарею.
Я не взглянула на Неву,
На озаренные граниты,
И мне казалось – наяву
Тебя увижу, незабытый…
Но неожиданная ночь
Покрыла город предосенний.
Чтоб бегству моему помочь,
Расплылись пепельные тени.
Я только крест с собой взяла,
Тобою данный в день измены, –
Чтоб степь полынная цвела,
А ветры пели, как сирены.
И вот он на пустой стене
Хранит меня от горьких бредней,
И ничего не страшно мне
Припомнить – даже день последний.
1916

ЦАРСКОСЕЛЬСКАЯ СТАТУЯ

Н.В.Н.

Уже кленовые листы
На пруд слетают лебединый,
И окровавлены кусты
Неспешно зреющей рябины,
И ослепительно стройна,
Поджав незябнущие ноги,
На камне северном она
Сидит и смотрит на дороги.
Я чувствовала смутный страх
Пред этой девушкой воспетой.
Играли на ее плечах
Лучи скудеющего света.
И как могла я ей простить
Восторг твоей хвалы влюбленной…
Смотри, ей весело грустить,
Такой нарядно обнаженной.
1916

«Все мне видится Павловск холмистый…»

Н.В.Н.

Все мне видится Павловск холмистый,
Круглый луг, неживая вода,
Самый томный и самый тенистый,
Ведь его не забыть никогда.
Как в ворота чугунные въедешь,
Тронет тело блаженная дрожь,
Не живешь, а ликуешь и бредишь
Иль совсем по-иному живешь.
Поздней осенью, свежий и колкий,
Бродит ветер, безлюдию рад.
В белом инее черные елки
На подтаявшем снеге стоят.
И, исполненный жгучего бреда,
Милый голос как песня звучит,
И на медном плече Кифареда
Красногрудая птичка сидит.
1915

«Вновь подарен мне дремотой…»

Вновь подарен мне дремотой
Наш последний звездный рай –
Город чистых водометов,
Золотой Бахчисарай.
Там, за пестрою оградой,
У задумчивой воды,
Вспоминали мы с отрадой
Царскосельские сады,
И орла Екатерины
Вдруг узнали – это тот!
Он слетел на дно долины
С пышных бронзовых ворот.
Чтобы песнь прощальной боли
Дольше в памяти жила,
Осень смуглая в подоле
Красных листьев принесла
И посыпала ступени,
Где прощалась я с тобой
И откуда в царство тени
Ты ушел, утешный мой.
1916

«Бессмертник сух и розов. Облака…»

Бессмертник сух и розов. Облака
На свежем небе вылеплены грубо.
Единственного в этом парке дуба
Листва еще бесцветна и тонка.
Лучи зари до полночи горят.
Как хорошо в моем затворе тесном!
О самом нежном, о всегда чудесном
Со мной сегодня птицы говорят.
Я счастлива. Но мне всего милей
Лесная и пологая дорога,
Убогий мост, скривившийся немного,
И то, что ждать осталось мало дней.
1916

«Подошла. Я волненья не выдал…»

Подошла. Я волненья не выдал,
Равнодушно глядя в окно.
Села, словно фарфоровый идол,
В позе, выбранной ею давно.
Быть веселой – привычное дело,
Быть внимательной – это трудней…
Или томная лень одолела
После мартовских пряных ночей?
Утомительный гул разговоров,
Желтой люстры безжизненный зной,
И мельканье искусных проборов
Над приподнятой легкой рукой.
Улыбнулся опять собеседник
И с надеждой глядит на нее…
Мой счастливый, богатый наследник,
Ты прочти завещанье мое.
1914

МАЙСКИЙ СНЕГ

Прозрачная ложится пелена
На свежий дерн и незаметно тает.
Жестокая, студеная весна
Налившиеся почки убивает.
И ранней смерти так ужасен вид,
Что не могу на Божий мир глядеть я.
Во мне печаль, которой царь Давид
По-царски одарил тысячелетья.
1916

«Зачем притворяешься ты…»

Зачем притворяешься ты
То ветром, то камнем, то птицей?
Зачем улыбаешься ты
Мне с неба внезапной зарницей?
Не мучь меня больше, не тронь!
Пусти меня к вещим заботам…
Шатается пьяный огонь
По высохшим серым болотам.
И Муза в дырявом платке
Протяжно поет и уныло.
В жестокой и юной тоске
Ее чудотворная сила.
1915

ИЮЛЬ 1914

1

Пахнет гарью. Четыре недели
Торф сухой по болотам горит.
Даже птицы сегодня не пели,
И осина уже не дрожит.
Стало солнце немилостью Божьей,
Дождик с Пасхи полей не кропил.
Приходил одноногий прохожий
И один на дворе говорил:
«Сроки страшные близятся. Скоро
Станет тесно от свежих могил.
Ждите глада, и труса, и мора,
И затменья небесных светил.
Только нашей земли не разделит
На потеху себе супостат:
Богородица белый расстелет
Над скорбями великими плат».
Можжевельника запах сладкий
От горящих лесов летит.
Над ребятами стонут солдатки,
Вдовий плач по деревне звенит.
Не напрасно молебны служились,
О дожде тосковала земля:
Красной влагой тепло окропились
Затоптанные поля.
Низко, низко небо пустое,
И голос молящего тих:
«Ранят тело твое пресвятое,
Мечут жребий о ризах твоих».
1914

«Пустых небес прозрачное стекло…»

Пустых небес прозрачное стекло,
Большой тюрьмы белесое строенье
И хода крестного торжественное пенье
Над Волховом, синеющим светло.
Сентябрьский вихрь, листы с березы свеяв,
Кричит и мечется среди ветвей,
А город помнит о судьбе своей:
Здесь Марфа правила и правил Аракчеев.
1914

«Тот голос, с тишиной великой споря…»

Тот голос, с тишиной великой споря,
Победу одержал над тишиной.
Во мне еще, как песня или горе,
Последняя зима перед войной.
Белее сводов Смольного собора,
Таинственней, чем пышный Летний сад,
Она была. Не знали мы, что скоро
В тоске предельной поглядим назад.
1917

МОЛИТВА

Дай мне горькие годы недуга,
Задыханья, бессонницу, жар,
Отыми и ребенка, и друга,
И таинственный песенный дар –
Так молюсь за Твоей литургией
После стольких томительных дней,
Чтобы туча над темной Россией
Стала облаком в славе лучей.
1915

«Мы не умеем прощаться…»

Мы не умеем прощаться, –
Все бродим плечо к плечу.
Уже начинает смеркаться,
Ты задумчив, а я молчу.
В церковь войдем, увидим
Отпеванье, крестины, брак,
Не взглянув друг на друга, выйдем…
Отчего всё у нас не так?
Или сядем на снег примятый
На кладбище, легко вздохнем,
И ты палкой чертишь палаты,
Где мы будем всегда вдвоем.
1917

«Столько раз я проклинала…»

Столько раз я проклинала
Это небо, эту землю,
Этой мельницы замшелой
Тяжко машущие руки!
А во флигеле покойник,
Прям и сед, лежит на лавке,
Как тому назад три года.
Так же мыши книги точат,
Так же влево пламя клонит
Стеариновая свечка.
И поет, поет постылый
Бубенец нижегородский
Незатейливую песню
О моем веселье горьком.
А раскрашенные ярко
Прямо стали георгины
Вдоль серебряной дорожки,
Где улитки и полынь.
Так случилось: заточенье
Стало родиной второю,
А о первой я не смею
И в молитве вспоминать.
1915

«Ни в лодке, ни в телеге…»

Ни в лодке, ни в телеге
Нельзя попасть сюда.
Стоит на гиблом снеге
Глубокая вода;
Усадьбу осаждает
Уже со всех сторон…
Ах! близко изнывает
Такой же Робинзон.
Пойдет взглянуть на сани,
На лыжи, на коня,
А после на диване
Сидит и ждет меня
И шпорою короткой
Рвет коврик пополам.
Теперь улыбки кроткой
Не видеть зеркалам.
1916

«Вижу, вижу лунный лук…»

Вижу, вижу лунный лук
Сквозь листву густых ракит,
Слышу, слышу ровный стук
Неподкованных копыт.
Что? И ты не хочешь спать,
В год не мог меня забыть,
Не привык свою кровать
Ты пустою находить?
Не с тобой ли говорю
В остром крике хищных птиц,
Не в твои ль глаза смотрю
С белых, матовых страниц?
Что же кружишь, словно вор,
У затихшего жилья?
Или помнишь уговор
И живую ждешь меня?
Засыпаю. В душный мрак
Месяц бросил лезвие.
Снова стук. То бьется так
Сердце теплое мое.
1915

«Бесшумно ходили по дому…»

Бесшумно ходили по дому,
Не ждали уже ничего.
Меня привезли к больному,
И я не узнала его.
Он сказал: «Теперь слава Богу, –
И еще задумчивей стал. –
Давно мне пора в дорогу,
Я только тебя поджидал.
Так меня ты в бреду тревожишь,
Все слова твои берегу.
Скажи: ты простить не можешь?»
И я сказала: «Могу».
Казалось, стены сияли
От пола до потолка.
На шелковом одеяле
Сухая лежала рука.
А закинутый профиль хищный
Стал так страшно тяжел и груб,
И было дыханья не слышно
У искусанных темных губ.
Но вдруг последняя сила
В синих глазах ожила:
«Хорошо, что ты отпустила,
Не всегда ты доброй была».
И стало лицо моложе,
Я опять узнала его
И сказала: «Господи Боже,
Прими раба Твоего».
1914

«Так раненого журавля…»

Так раненого журавля
Зовут другие: курлы, курлы!
Когда осенние поля
И рыхлы, и теплы…
И я, больная, слышу зов,
Шум крыльев золотых
Из плотных низких облаков
И зарослей густых:
«Пора лететь, пора лететь
Над полем и рекой,
Ведь ты уже не можешь петь
И слезы со щеки стереть
Ослабнувшей рукой».
1915

«Буду тихо на погосте…»

Буду тихо на погосте
Под доской дубовой спать,
Будешь, милый, к маме в гости
В вокресенье прибегать –
Через речку и по горке,
Так что взрослым не догнать,
Издалека, мальчик зоркий,
Будешь крест мой узнавать.
Знаю, милый, можешь мало
Обо мне припоминать:
Не бранила, не ласкала,
Не водила причащать.
1915

«Приду туда, и отлетит томленье…»

Приду туда, и отлетит томленье.
Мне ранние приятны холода.
Таинственные, темные селенья –
Хранилища молитвы и труда.
Спокойной и уверенной любови
Не превозмочь мне к этой стороне:
Ведь капелька новогородской крови
Во мне – как льдинка в пенистом вине.
И этого никак нельзя поправить,
Не растопил ее великий зной,
И что бы я ни начинала славить –
Ты, тихая, сияешь предо мной.
1916

«Стал мне реже сниться, слава Богу…»

Стал мне реже сниться, слава Богу,
Больше не мерещится везде.
Лег туман на белую дорогу,
Тени побежали по воде.
И весь день не замолкали звоны
Над простором вспаханной земли,
Здесь всего сильнее от Ионы
Колокольни лаврские вдали.
Подстригаю на кустах сирени
Ветки те, что ныне отцвели;
По валам старинных укреплений
Два монаха медленно прошли.
Мир родной, понятный и телесный
Для меня, незрячей, оживи.
Исцелил мне душу Царь Небесный
Ледяным покоем нелюбви.
1912

«Будем вместе, милый, вместе…»

Будем вместе, милый, вместе,
Знают все, что мы родные,
А лукавые насмешки,
Как бубенчик отдаленный,
И обидеть нас не могут,
И не могут огорчить.
Где венчались мы – не помним,
Но сверкала эта церковь
Тем неистовым сияньем,
Что лишь ангелы умеют
В белых крыльях приносить.
А теперь пора такая,
Страшный год и страшный город.
Как же можно разлучиться
Мне с тобой, тебе со мной?
1915

ПАМЯТИ 19 ИЮЛЯ 1914

Мы на сто лет состарились, и это
Тогда случилось в час один:
Короткое уже кончалось лето,
Дымилось тело вспаханных равнин.
Вдруг запестрела тихая дорога,
Плач полетел, серебряно звеня…
Закрыв лицо, я умоляла Бога
До первой битвы умертвить меня.
Из памяти, как груз отныне лишний,
Исчезли тени песен и страстей.
Ей – опустевшей – приказал Всевышний
Стать страшной книгой грозовых вестей.
1916

«Перед весной бывают дни такие…»

Перед весной бывают дни такие:
Под плотным снегом отдыхает луг,
Шумят деревья весело-сухие,
И теплый ветер нежен и упруг.
И легкости своей дивится тело,
И дома своего не узнаешь,
А песню ту, что прежде надоела,
Как новую, с волнением поешь.
1915

«То пятое время года…»

То пятое время года,
Только его славословь.
Дыши последней свободой,
Оттого что это – любовь.
Высоко небо взлетело,
Легки очертанья вещей,
И уже не празднует тело
Годовщину грусти своей.
1913

«Выбрала сама я долю…»

Выбрала сама я долю
Другу сердца моего:
Отпустила я на волю
В Благовещенье его.
Да вернулся голубь сизый,
Бьется крыльями в стекло.
Как от блеска дивной ризы,
Стало в горнице светло.
1915

СОН

Я знала, я снюсь тебе,
Оттого не могла заснуть.
Мутный фонарь голубел
И мне указывал путь.
Ты видел царицын сад,
Затейливый белый дворец
И черный узор оград
У каменных гулких крылец.
Ты шел, не зная пути,
И думал: «Скорей, скорей,
О, только б ее найти,
Не проснуться до встречи с ней».
А сторож у красных ворот
Окликнул тебя: «Куда!»
Хрустел и ломался лед,
Под ногами чернела вода.
«Это озеро, – думал ты, –
На озере есть островок…»
И вдруг из темноты
Поглядел голубой огонек.
В жестком свете скудного дня
Проснувшись, ты застонал
И в первый раз меня
По имени громко назвал.
1915

БЕЛЫЙ ДОМ

Морозное солнце. С парада
Идут и идут войска.
Я полдню январскому рада,
И тревога моя легка.
Здесь помню каждую ветку
И каждый силуэт.
Сквозь инея белую сетку
Малиновый каплет свет.
Здесь дом был почти что белый,
Стеклянное крыльцо.
Столько раз рукой помертвелой
Я держала звонок-кольцо.
Столько раз… Играйте, солдаты,
А я мой дом отыщу,
Узнаю по крыше покатой,
По вечному плющу.
Но кто его отодвинул,
В чужие унес города
Или из памяти вынул
Навсегда дорогу туда…
Волынки вдали замирают,
Снег летит, как вишневый цвет…
И, видно, никто не знает,
Что белого дома нет.
1914

«Широк и желт вечерний свет…»

Широк и желт вечерний свет,
Нежна апрельская прохлада.
Ты опоздал на много лет,
Но все-таки тебе я рада.
Сюда ко мне поближе сядь,
Гляди веселыми глазами:
Вот эта синяя тетрадь –
С моими детскими стихами.
Прости, что я жила скорбя
И солнцу радовалась мало.
Прости, прости, что за тебя
Я слишком многих принимала.
1915

«Я не знаю, ты жив или умер…»

Я не знаю, ты жив или умер, –
На земле тебя можно искать
Или только в вечерней думе
По усопшем светло горевать.
Все тебе: и молитва дневная,
И бессонницы млеющий жар,
И стихов моих белая стая,
И очей моих синий пожар.
Мне никто сокровенней не был,
Так меня никто не томил,
Даже тот, кто на муку предал,
Даже тот, кто ласкал и забыл.
1915

«Нет, царевич, я не та…»

Нет, царевич, я не та,
Кем меня ты видеть хочешь,
И давно мои уста
Не целуют, а пророчат.
Не подумай, что в бреду
И замучена тоскою,
Громко кличу я беду:
Ремесло мое такое.
А умею научить,
Чтоб нежданное случилось,
Как навеки приручить
Ту, что мельком полюбилась.
Славы хочешь? – у меня
Попроси тогда совета,
Только это – западня,
Где ни радости, ни света.
Ну, теперь иди домой
Да забудь про нашу встречу,
А за грех твой, милый мой,
Я пред Господом отвечу.
1915

«Из памяти твоей я выну этот день…»

Из памяти твоей я выну этот день,
Чтоб спрашивал твой взор беспомощно-туманный:
Где видел я персидскую сирень,
И ласточек, и домик деревянный?
О, как ты часто будешь вспоминать
Внезапную тоску неназванных желаний
И в городах задумчивых искать
Ту улицу, которой нет на плане!
При виде каждого случайного письма,
При звуке голоса за приоткрытой дверью
Ты будешь думать: «Вот она сама
Пришла на помощь моему неверью».
1915

«Не хулил меня, не славил…»

Не хулил меня, не славил,
Как друзья и как враги.
Только душу мне оставил
И сказал: побереги.
И одно меня тревожит:
Если он теперь умрет,
Ведь ко мне Архангел Божий
За душой его придет.
Как тогда ее я спрячу,
Как от Бога утаю?
Та, что так поет и плачет,
Быть должна в Его раю.
1915

«Там тень моя осталась и тоскует…»

Там тень моя осталась и тоскует,
Все в той же синей комнате живет,
Гостей из города за полночь ждет
И образок эмалевый целует.
И в доме не совсем благополучно:
Огонь зажгут, а все-таки темно…
Не оттого ль хозяйке новой скучно,
Не оттого ль хозяин пьет вино
И слышит, как за тонкою стеною
Пришедший гость беседует со мною?
1917

«Двадцать первое. Ночь. Понедельник…»

Двадцать первое. Ночь. Понедельник.
Очертанья столицы во мгле.
Сочинил же какой-то бездельник,
Что бывает любовь на земле.
И от лености или со скуки
Все поверили, так и живут:
Ждут свиданий, боятся разлуки
И любовные песни поют.
Но иным открывается тайна,
И почиет на них тишина…
Я на это наткнулась случайно
И с тех пор все как будто больна.
1917

«Небо мелкий дождик сеет…»

Небо мелкий дождик сеет
На зацветшую сирень.
За окном крылами веет
Белый, белый Духов день.
Нынче другу возвратиться
Из-за моря – крайний срок.
Все мне дальний берег снится,
Камни, башни и песок.
На одну из этих башен
Я взойду, встречая свет…
Да в стране болот и пашен
И в помине башен нет.
Только сяду на пороге,
Там еще густая тень.
Помоги моей тревоге,
Белый, белый Духов день!
1916

«Не тайны и не печали…»

Не тайны и не печали,
Не мудрой воли судьбы –
Эти встречи всегда оставляли
Впечатление борьбы.
Я, с утра угадав минуту,
Когда ты ко мне войдешь,
Ощущала в руках согнутых
Слабо колющую дрожь.
И сухими пальцами мяла
Пеструю скатерть стола…
Я тогда уже понимала,
Как эта земля мала.
1915

МИЛОМУ

Голубя ко мне не присылай,
Писем беспокойных не пиши,
Ветром мартовским в лицо не вей.
Я вошла вчера в зеленый рай,
Где покой для тела и души
Под шатром тенистых тополей.
И отсюда вижу городок,
Будки и казармы у дворца,
Надо льдом китайский желтый мост.
Третий час меня ты ждешь – продрог,
А уйти не можешь от крыльца
И дивишься, сколько новых звезд.
Серой белкой прыгну на ольху,
Ласочкой пугливой пробегу,
Лебедью тебя я стану звать,
Чтоб не страшно было жениху
В голубом кружащемся снегу
Мертвую невесту поджидать.
1915

«Как белый камень в глубине колодца…»

Как белый камень в глубине колодца,
Лежит во мне одно воспоминанье.
Я не могу и не хочу бороться:
Оно – веселье и оно – страданье.
Мне кажется, что тот, кто близко взглянет
В мои глаза, его увидит сразу.
Печальней и задумчивее станет
Внимающего скорбному рассказу.
Я ведаю, что боги превращали
Людей в предметы, не убив сознанья,
Чтоб вечно жили дивные печали.
Ты превращен в мое воспоминанье.
1916

«Первый луч – благословенье Бога …»

Первый луч – благословенье Бога –
По лицу любимому скользнул,
И дремавший побледнел немного,
Но еще покойнее уснул.
Верно, поцелуем показалась
Теплота небесного луча…
Так давно губами я касалась
Милых губ и смуглого плеча…
А теперь, усопших бестелесней,
В неутешном странствии моем,
Я к нему влетаю только песней
И ласкаюсь утренним лучом.
1916

«Лучше б мне частушки задорно выкликать…»

Лучше б мне частушки задорно выкликать,
А тебе на хриплой гармонике играть,
И, уйдя, обнявшись, на ночь за овсы,
Потерять бы ленту из тугой косы.
Лучше б мне ребеночка твоего качать,
А тебе полтинник в сутки выручать,
И ходить на кладбище в поминальный день
Да смотреть на белую Божию сирень.
1914

«Мне не надо счастья малого…»

Мне не надо счастья малого,
Мужа к милой провожу
И, довольного, усталого,
Спать ребенка уложу.
Снова мне в прохладной горнице
Богородицу молить…
Трудно, трудно жить затворницей,
Да трудней веселой быть.
Только б сон приснился пламенный,
Как войду в нагорный храм,
Пятиглавый, белый, каменный,
По запомненным тропам.
1914

«Еще весна таинственная млела…»

Еще весна таинственная млела,
Блуждал прозрачный ветер по горам,
И озеро глубокое синело –
Крестителя нерукотворный храм.
Ты был испуган нашей первой встречей,
А я уже молилась о второй,
И вот сегодня снова жаркий вечер, –
Как низко солнце стало над горой…
Ты не со мной, но это не разлука:
Мне каждый миг – торжественная весть.
Я знаю, что в тебе такая мука,
Что ты не можешь слова произнесть.
1917

«Город сгинул, последнего дома…»

Город сгинул, последнего дома
Как живое взглянуло окно…
Это место совсем незнакомо,
Пахнет гарью, и в поле темно.
Но когда грозовую завесу
Нерешительный месяц рассек,
Мы увидели: на гору, к лесу
Пробирался хромой человек.
Было страшно, что он обгоняет
Тройку сытых, веселых коней,
Постоит и опять ковыляет
Под тяжелою ношей своей.
Мы заметить почти не успели,
Как он возле кибитки возник.
Словно звезды глаза голубели,
Освещая измученный лик.
Я к нему протянула ребенка,
Поднял руку со следом оков
И промолвил мне благостно-звонко:
«Будет сын твой и жив и здоров!»
1916

Не бывать тебе в живых



Анна Ахматова. Художник Ю. Анненков. 1921 г.

«Сразу стало тихо в доме…»

Сразу стало тихо в доме,
Облетел последний мак,
Замерла я в долгой дреме
И встречаю ранний мрак.
Плотно заперты ворота,
Вечер черен, ветер тих.
Где веселье, где забота,
Где ты, ласковый жених?
Не нашелся тайный перстень,
Прождала я много дней,
Нежной пленницею песня
Умерла в груди моей.
1917

«Ты – отступник: за остров зеленый…»

Ты – отступник: за остров зеленый
Отдал, отдал родную страну,
Наши песни, и наши иконы,
И над озером тихим сосну.
Для чего ты, лихой ярославец,
Коль еще не лишился ума,
Загляделся на рыжих красавиц
И на пышные эти дома?
Так теперь и кощунствуй, и чванься,
Православную душу губи,
В королевской столице останься
И свободу свою полюби.
Для чего ж ты приходишь и стонешь
Под высоким окошком моим?
Знаешь сам, ты и в море не тонешь,
И в смертельном бою невредим.
Да, не страшны ни море, ни битвы
Тем, кто сам потерял благодать.
Оттого-то во время молитвы
Попросил ты тебя поминать.
1917

«Просыпаться на рассвете…»

Просыпаться на рассвете
Оттого, что радость душит,
И глядеть в окно каюты
На зеленую волну,
Иль на палубе в ненастье,
В мех закутавшись пушистый,
Слушать, как стучит машина,
И не думать ни о чем,
Но, предчувствуя свиданье
С тем, кто стал моей звездою,
От соленых брызг и ветра
С каждым часом молодеть.
1917

«И в тайную дружбу с высоким…»

И в тайную дружбу с высоким,
Как юный орел, темноглазым,
Я, словно в цветник предосенний,
Походкою легкой вошла.
Там были последние розы,
И месяц прозрачный качался
На серых, густых облаках…
1917

«Словно ангел, возмутивший воду…»

Словно ангел, возмутивший воду,
Ты взглянул тогда в мое лицо,
Возвратил и силу, и свободу,
А на память чуда взял кольцо.
Мой румянец жаркий и недужный
Стерла богомольная печаль.
Памятным мне будет месяц вьюжный,
Северный встревоженный февраль.
1916

«Когда о горькой гибели моей…»

Когда о горькой гибели моей
Весть поздняя его коснется слуха,
Не станет он ни строже, ни грустней,
Но, побледневши, улыбнется сухо.
И сразу вспомнит зимний небосклон
И вдоль Невы несущуюся вьюгу,
И сразу вспомнит, как поклялся он
Беречь свою восточную подругу.
1917

«Пленник чужой! Мне чужого не надо…»

Пленник чужой! Мне чужого не надо,
Я и своих-то устала считать.
Так отчего же такая отрада
Эти вишневые видеть уста?
Пусть он меня и хулит, и бесславит,
Слышу в словах его сдавленный стон.
Нет, он меня никогда не заставит
Думать, что страстно в другую влюблен.
И никогда не поверю, что можно
После небесной и тайной любви
Снова смеяться и плакать тревожно
И проклинать поцелуи мои.
1917

«Я спросила у кукушки…»

Я спросила у кукушки,
Сколько лет я проживу…
Сосен дрогнули верхушки,
Желтый луч упал в траву.
Но ни звука в чаще свежей…
Я иду домой,
И прохладный ветер нежит
Лоб горячий мой.
1919

«По неделе ни слова ни с кем не скажу…»

По неделе ни слова ни с кем не скажу,
Все на камне у моря сижу,
И мне любо, что брызги зеленой волны,
Словно слезы мои, солоны.
Были весны и зимы, да что-то одна
Мне запомнилась только весна.
Стали ночи теплее, подтаивал снег,
Вышла я поглядеть на луну,
И спросил меня тихо чужой человек,
Между сосенок встретив одну:
«Ты не та ли, кого я повсюду ищу,
О которой с младенческих лет,
Как о милой сестре, веселюсь и грущу?»
Я чужому ответила: «Нет!»
А как свет поднебесный его озарил,
Я дала ему руки мои,
И он перстень таинственный мне подарил,
Чтоб меня уберечь от любви.
И назвал мне четыре приметы страны,
Где мы встретиться снова должны:
Море, круглая бухта, высокий маяк,
А всего непременней – полынь…
И как жизнь началась, пусть и кончится так.
Я сказала, что знаю: аминь!
1916

«В каждых сутках есть такой…»

В каждых сутках есть такой
Смутный и тревожный час.
Громко говорю с тоской,
Не раскрывши сонных глаз,
И она стучит, как кровь,
Как дыхание тепла,
Как счастливая любовь,
Рассудительна и зла.
1917

«Земная слава как дым…»

Земная слава как дым,
Не этого я просила.
Любовникам всем моим
Я счастие приносила.
Один и сейчас живой,
В свою подругу влюбленный,
И бронзовым стал другой
На площади оснеженной.
1914

«Это просто, это ясно…»

Это просто, это ясно,
Это всякому понятно,
Ты меня совсем не любишь,
Не полюбишь никогда.
Для чего же так тянуться
Мне к чужому человеку,
Для чего же каждый вечер
Мне молиться за тебя?
Для чего же, бросив друга
И кудрявого ребенка,
Бросив город мой любимый
И родную сторону,
Черной нищенкой скитаюсь
По столице иноземной?
О, как весело мне думать,
Что тебя увижу я!
1917

«Я слышу иволги всегда печальный голос…»

Я слышу иволги всегда печальный голос
И лета пышного приветствую ущерб,
А к колосу прижатый тесно колос
С змеиным свистом срезывает серп.
И стройных жниц короткие подолы,
Как флаги в праздник, по ветру летят.
Теперь бы звон бубенчиков веселых,
Сквозь пыльные ресницы долгий взгляд.
Не ласки жду я, не любовной лести
В предчувствии неотвратимой тьмы,
Но приходи взглянуть на рай, где вместе
Блаженны и невинны были мы.
1917

«Как страшно изменилось тело…»

Как страшно изменилось тело,
Как рот измученный поблек!
Я смерти не такой хотела,
Не этот назначала срок.
Казалось мне, что туча с тучей
Сшибется где-то в вышине
И молнии огонь летучий,
И голос радости могучей,
Как ангелы, сойдут ко мне.
1913

«Я окошка не завесила…»

Я окошка не завесила,
Прямо в горницу гляди.
Оттого мне нынче весело,
Что не можешь ты уйти.
Называй же беззаконницей,
Надо мной глумись со зла:
Я была твоей бессонницей,
Я тоской твоей была.
1916

«Эта встреча никем не воспета…»

Эта встреча никем не воспета,
И без песен печаль улеглась.
Наступило прохладное лето,
Словно новая жизнь началась.
Сводом каменным кажется небо,
Уязвленное желтым огнем,
И нужнее насущного хлеба
Мне единое слово о нем.
Ты, росой окропляющий травы,
Вестью душу мою оживи, –
Не для страсти, не для забавы,
Для великой земной любви.
1916

«И вот одна осталась я…»

И вот одна осталась я
Считать пустые дни.
О вольные мои друзья,
О лебеди мои!
И песней я не скличу вас,
Слезами не верну.
Но вечером в печальный час
В молитве помяну.
Настигнут смертною стрелой,
Один из вас упал,
И черным вороном другой,
Меня целуя, стал.
Но так бывает: раз в году,
Когда растает лед,
В Екатеринином саду
Стою у чистых вод
И слышу плеск широких крыл
Над гладью голубой.
Не знаю, кто окно раскрыл
В темнице гробовой.
1916

«Почернел, искривился бревенчатый мост…»

Почернел, искривился бревенчатый мост,
И стоят лопухи в человеческий рост,
И крапивы дремучей поют леса,
Что по ним не пройдет, не блеснет коса.
Вечерами над озером слышен вздох,
И по стенам расползся корявый мох.
Я встречала там
Двадцать первый год.
Сладок был устам
Черный душный мед.
Сучья рвали мне
Платья белый шелк,
На кривой сосне
Соловей не молк.
На условный крик
Выйдет из норы,
Словно леший дик,
А нежней сестры.
На гору бегом,
Через речку вплавь,
Да зато потом
Не скажу: оставь.
1917

«Тот август, как желтое пламя…»

Тот август, как желтое пламя,
Пробившееся сквозь дым,
Тот август поднялся над нами,
Как огненный серафим.
И в город печали и гнева
Из тихой Карельской земли
Мы двое – воин и дева –
Студеным утром вошли.
Что сталось с нашей столицей,
Кто солнце на землю низвел?
Казался летящей птицей
На штандарте черный орел.
На дикий лагерь похожим
Стал город пышных смотров,
Слепило глаза прохожим
Сверканье пик и штыков.
И серые пушки гремели
На Троицком гулком мосту,
А липы еще зеленели
В таинственном Летнем саду.
И брат мне сказал: «Настали
Для меня великие дни.
Теперь ты наши печали
И радость одна храни».
Как будто ключи оставил
Хозяйке усадьбы своей,
А ветер восточный славил
Ковыли приволжских степей.
1915

ПРИЗРАК

Зажженных рано фонарей
Шары висячие скрежещут,
Все праздничнее, все светлей
Снежинки, пролетая, блещут.
И, ускоряя ровный бег,
Как бы в предчувствии погони,
Сквозь мягко падающий снег
Под синей сеткой мчатся кони.
И раззолоченный гайдук
Стоит недвижно за санями,
И странно царь глядит вокруг
Пустыми светлыми глазами.
1919

ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ

1

Да, я любила их, те сборища ночные,
На маленьком столе стаканы ледяные,
Над черным кофеем пахучий, тонкий пар,
Камина красного тяжелый, зимний жар,
Веселость едкую литературной шутки
И друга первый взгляд, беспомощный и жуткий.

2

Соблазна не было. Соблазн в тиши живет,
Он постника томит, святителя гнетет
И в полночь майскую над молодой черницей
Кричит истомно раненой орлицей.
А сим распутникам, сим грешницам
любезным
Неведомо объятье рук железных.

3

Не оттого ль, уйдя от легкости проклятой,
Смотрю взволнованно на темные палаты?
Уже привыкшая к высоким, чистым звонам,
Уже судимая не по земным законам,
Я, как преступница, еще влекусь туда,
На место казни долгой и стыда.
И вижу дивный град, и слышу голос милый,
Как будто нет еще таинственной могилы,
Где у креста, склонясь, в жары и холода,
Должна я ожидать последнего суда.
1917

КОЛЫБЕЛЬНАЯ

Далеко в лесу огромном,
Возле синих рек,
Жил с детьми в избушке темной
Бедный дровосек.
Младший сын был ростом с пальчик, –
Как тебя унять,
Спи, мой тихий, спи, мой мальчик,
Я дурная мать.
Долетают редко вести
К нашему крыльцу.
Подарили белый крестик
Твоему отцу.
Было горе, будет горе,
Горю нет конца,
Да хранит святой Егорий
Твоего отца.
1915

«Чем хуже этот век предшествующих? Разве…»

Чем хуже этот век предшествующих? Разве
Тем, что в чаду печали и тревог
Он к самой черной прикоснулся язве,
Но исцелить ее не мог.
Еще на западе земное солнце светит
И кровли городов в его лучах блестят,
А здесь уж белая дома крестами метит
И кличет воронов, и вороны летят.
1919

«Теперь никто не станет слушать песен…»

Теперь никто не станет слушать песен.
Предсказанные наступили дни.
Моя последняя, мир больше не чудесен,
Не разрывай мне сердца, не звени.
Еще недавно ласточкой свободной
Свершала ты свой утренний полет,
А ныне станешь нищенкой голодной,
Не достучишься у чужих ворот.
1917

«По твердому гребню сугроба…»

По твердому гребню сугроба
В твой белый, таинственный дом,
Такие притихшие оба,
В молчании нежном идем.
И слаще всех песен пропетых
Мне этот исполненный сон,
Качание веток задетых
И шпор твоих легонький звон.
1917

НОЧЬЮ

Стоит на небе месяц, чуть живой,
Средь облаков струящихся и мелких,
И у дворца угрюмый часовой
Глядит, сердясь, на башенные стрелки.
Идет домой неверная жена,
Ее лицо задумчиво и строго,
А верную в тугих объятьях сна
Сжигает негасимая тревога.
Что мне до них? Семь дней тому назад,
Вздохнувши, я прости сказала миру.
Но душно там, и я пробралась в сад
Взглянуть на звезды и потрогать лиру.
1918

«Течет река неспешно по долине…»

Течет река неспешно по долине,
Многооконный на пригорке дом.
А мы живем как при Екатерине:
Молебны служим, урожая ждем.
Перенеся двухдневную разлуку,
К нам едет гость вдоль нивы золотой,
Целует бабушке в гостиной руку
И губы мне на лестнице крутой.
1917

«Мне голос был. Он звал утешно…»

Мне голос был. Он звал утешно,
Он говорил: «Иди сюда,
Оставь свой край глухой и грешный,
Оставь Россию навсегда.
Я кровь от рук твоих отмою,
Из сердца выну черный стыд,
Я новым именем покрою
Боль поражений и обид».
Но равнодушно и спокойно
Руками я замкнула слух,
Чтоб этой речью недостойной
Не осквернился скорбный дух.
1917

БЕЖЕЦК

Там белые церкви и звонкий, светящийся лед,
Там милого сына цветут васильковые очи.
Над городом древним алмазные русские ночи
И серп поднебесный желтее, чем липовый мед.
Там вьюги сухие взлетают с заречных полей
И люди, как ангелы, Божьему празднику рады,
Прибрали светлицу, зажгли у киота лампады,
И Книга Благая лежит на дубовом столе.
Там строгая память, такая скупая теперь,
Свои терема мне открыла с глубоким поклоном;
Но я не вошла, я захлопнула страшную дверь…
И город был полон веселым
рождественским звоном.
1921

ПРЕДСКАЗАНИЕ

Видел я тот венец златокованный…
Не завидуй такому венцу!
Оттого, что и сам он ворованный,
И тебе он совсем не к лицу.
Туго согнутой веткой терновою
Мой венец на тебе заблестит.
Ничего, что росою багровою
Он изнеженный лоб освежит.
1922

ДРУГОЙ ГОЛОС

1

Я с тобой, мой ангел, не лукавил,
Как же вышло, что тебя оставил
За себя заложницей в неволе
Всей земной непоправимой боли?
Под мостами полыньи дымятся,
Над кострами искры золотятся,
Грузный ветер окаянно воет,
И шальная пуля за Невою
Ищет сердце бедное твое.
И одна в дому оледенелом,
Белая, лежишь в сиянье белом,
Славя имя горькое мое.

2

В тот давний год, когда зажглась любовь,
Как крест престольный, в сердце обреченном,
Ты кроткою голубкой не прильнула
К моей груди, но коршуном когтила.
Изменой первою, вином проклятья
Ты напоила друга своего.
Но час настал в зеленые глаза
Тебе глядеться, у жестоких губ
Молить напрасно сладостного дара
И клятв таких, каких ты не слыхала,
Каких еще никто не произнес.
Так отравивший воду родника
Для вслед за ним идущего в пустыне
Сам заблудился и, возжаждав сильно,
Источника во мраке не узнал.
Он гибель пьет, прильнув к воде прохладной,
Но гибелью ли жажду утолить?
1921

«Сказал, что у меня соперниц нет…»

Сказал, что у меня соперниц нет.
Я для него не женщина земная,
А солнца зимнего утешный свет
И песня дикая родного края.
Когда умру, не станет он грустить,
Не крикнет, обезумевши: «Воскресни!»
Но вдруг поймет, что невозможно жить
Без солнца телу и душе без песни.
…А что теперь?
1921

«Земной отрадой сердца не томи…»

Земной отрадой сердца не томи,
Не пристращайся ни к жене, ни к дому,
У своего ребенка хлеб возьми,
Чтобы отдать его чужому.
И будь слугой смиреннейшим того,
Кто был твоим кромешным супостатом,
И назови лесного зверя братом,
И не проси у Бога ничего.
1921

ЧЕРНЫЙ СОН

1

Косноязычно славивший меня
Еще топтался на краю эстрады.
От дыма сизого и тусклого огня
Мы все уйти, конечно, были рады.
Но в путаных словах вопрос зажжен,
Зачем не стала я звездой любовной,
И стыдной болью был преображен
Над нами лик жестокий и бескровный.
Люби меня, припоминай и плачь!
Все плачущие не равны ль пред Богом?
Мне снится, что меня ведет палач
По голубым предутренним дорогам.
1913

2

Ты всегда таинственный и новый,
Я тебе послушней с каждым днем.
Но любовь твоя, о друг суровый,
Испытание железом и огнем.
Запрещаешь петь и улыбаться,
А молиться запретил давно.
Только б мне с тобою не расстаться,
Остальное все равно!
Так, земле и небесам чужая,
Я живу и больше не пою,
Словно ты у ада и у рая
Отнял душу вольную мою.
1917

3

От любви твоей загадочной,
Как от боли, в крик кричу,
Стала желтой и припадочной,
Еле ноги волочу.
Новых песен не насвистывай, –
Песней долго ль обмануть,
Но когти, когти неистовей
Мне чахоточную грудь,
Чтобы кровь из горла хлынула
Поскорее на постель,
Чтобы смерть из сердца вынула
Навсегда проклятый хмель.
1918

4

Проплывают льдины, звеня,
Небеса безнадежно бледны.
Ах, за что ты караешь меня,
Я не знаю моей вины.
Если надо – меня убей,
Но не будь со мною суров.
От меня не хочешь детей
И не любишь моих стихов.
Все по-твоему будет: пусть!
Обету верна своему,
Отдала тебе жизнь, но грусть
Я в могилу с собой возьму.
1918

5 ТРЕТИЙ ЗАЧАТЬЕВСКИЙ

Переулочек, переул…
Горло петелькой затянул.
Тянет свежесть с Москва-реки,
В окнах теплятся огоньки.
Покосился гнилой фонарь –
С колокольни идет звонарь…
Как по левой руке – пустырь,
А по правой руке – монастырь,
А напротив – высокий клен,
Красным заревом обагрен.
Мне бы тот найти образок,
Оттого что мой близок срок.
Мне бы снова мой черный платок,
Мне бы невской воды глоток.
1922

6

Тебе покорной? Ты сошел с ума!
Покорна я одной Господней воле.
Я не хочу ни трепета, ни боли,
Мне муж – палач, а дом его – тюрьма.
Но видишь ли! Ведь я пришла сама…
Декабрь рождался, ветры выли в поле,
И было так светло в твоей неволе,
А за окошком сторожила тьма.
Так птица о прозрачное стекло
Всем телом бьется в зимнее ненастье,
И кровь пятнает белое крыло.
Теперь во мне спокойствие и счастье.
Прощай, мой тихий, ты мне вечно мил
За то, что в дом свой странницу пустил.
1921

«Что ты бродишь, неприкаянный…»

Что ты бродишь, неприкаянный,
Что глядишь ты не дыша?
Верно, понял: крепко спаяна
На двоих одна душа.
Будешь, будешь мной утешенным,
Как не снилось никому,
А обидишь словом бешеным –
Станет больно самому.
1922

«Веет ветер лебединый…»

Веет ветер лебединый,
Небо синее в крови.
Наступают годовщины
Первых дней твоей любви.
Ты мои разрушил чары,
Годы плыли как вода.
Отчего же ты не старый,
А такой, как был тогда?
Даже звонче голос нежный,
Только времени крыло
Осенило славой снежной
Безмятежное чело.
1922

«Ангел, три года хранивший меня…»

Ангел, три года хранивший меня,
Вознесся в лучах и огне,
Но жду терпеливо сладчайшего дня,
Когда он вернется ко мне.
Как щеки запали, бескровны уста,
Лица не узнать моего;
Ведь я не прекрасная больше, не та,
Что песней смутила его.
Давно на земле ничего не боюсь,
Прощальные помня слова.
Я в ноги ему, как войдет, поклонюсь,
А прежде кивала едва.
1921

«Шепчет: „Я не пожалею“…»

Шепчет: «Я не пожалею
Даже то, что так люблю, –
Или будь совсем моею,
Или я тебя убью».
Надо мной жужжит, как овод,
Непрестанно столько дней
Этот самый скучный довод
Черной ревности твоей.
Горе душит – не задушит,
Вольный ветер слезы сушит,
А веселье, чуть погладит,
Сразу с бедным сердцем сладит.
1922

«Слух чудовищный бродит по городу…»

Слух чудовищный бродит по городу,
Забирается в домы, как тать.
Уж не сказку ль про Синюю Бороду
Перед тем, как засну, почитать?
Как седьмая всходила на лестницу,
Как сестру молодую звала,
Милых братьев иль страшную вестницу,
Затаивши дыханье, ждала…
Пыль взметается тучею снежною,
Скачут братья на замковый двор,
И над шеей безвинной и нежною
Не подымется скользкий топор.
Этой сказочкой нынче утешена,
Я, наверно, спокойно усну.
Что же сердце колотится бешено,
Что же вовсе не клонит ко сну?
1922

«Пятым действием драмы…»

Пятым действием драмы
Веет воздух осенний,
Каждая клумба в парке
Кажется свежей могилой.
Справлена чистая тризна,
И больше нечего делать.
Что же я медлю, словно
Скоро свершится чудо?
Так тяжелую лодку долго
У пристани слабой рукою
Удерживать можно, прощаясь
С тем, кто остался на суше.
1921

«Заболеть бы как следует, в жгучем бреду…»

Заболеть бы как следует, в жгучем бреду
Повстречаться со всеми опять,
В полном ветра и солнца приморском саду
По широким аллеям гулять.
Даже мертвые нынче согласны прийти,
И изгнанники в доме моем.
Ты ребенка за ручку ко мне приведи,
Так давно я скучаю о нем.
Буду с милыми есть голубой виноград,
Буду пить ледяное вино
И глядеть, как струится седой водопад
На кремнистое влажное дно.
1922

«За озером луна остановилась…»

За озером луна остановилась
И кажется отворенным окном
В притихший, ярко освещенный дом,
Где что-то нехорошее случилось.
Хозяина ли мертвым привезли,
Хозяйка ли с любовником сбежала,
Иль маленькая девочка пропала
И башмачок у заводи нашли…
С земли не видно. Страшную беду
Почувствовав, мы сразу замолчали.
Заупокойно филины кричали,
И душный ветер буйствовал в саду.
1922

БИБЛЕЙСКИЕ СТИХИ

1. РАХИЛЬ

И служил Иаков за Рахиль семь лет; и они показались ему за несколько дней, потому что он любил ее.

Книга Бытия
И встретил Иаков в долине Рахиль.
Он ей поклонился, как странник бездомный.
Стада подымали горячую пыль,
Источник был камнем завален огромным.
Он камень своею рукой отвалил
И чистой водою овец напоил.
Но стало в груди его сердце грустить,
Болеть, как открытая рана,
И он согласился за деву служить
Семь лет – пастухом у Лавана.
Рахиль! Для того, кто во власти твоей,
Семь лет, словно семь ослепительных дней.
Но много премудр сребролюбец Лаван,
И жалость ему незнакома.
Он думает: каждый простится обман
Во славу Лаванова дома.
И Лию незрячую твердой рукой
Приводит к Иакову в брачный покой.
Течет над пустыней высокая ночь,
Роняет прохладные росы,
И стонет Лаванова младшая дочь,
Терзая пушистые косы.
Сестру проклинает, и Бога хулит,
И ангелу смерти явиться велит.
И снится Иакову сладостный час:
Прозрачный источник долины,
Веселые взоры Рахилиных глаз
И голос ее голубиный:
Иаков, не ты ли меня целовал
И черной голубкой своей называл?
1921

2. ЛОТОВА ЖЕНА

Жена же Лотова оглянулась позади его и стала соляным столпом.

Книга Бытия
И праведник шел за посланником Бога,
Огромный и светлый, по черной горе.
Но громко жене говорила тревога:
Не поздно, ты можешь еще посмотреть
На красные башни родного Содома,
На площадь, где пела, на двор, где пряла,
На окна пустые высокого дома,
Где милому мужу детей родила.
Взглянула – и, скованы смертною болью,
Глаза ее больше смотреть не могли;
И сделалось тело прозрачною солью,
И быстрые ноги к земле приросли.
Кто женщину эту оплакивать будет?
Не меньшей ли мнится она из утрат?
Лишь сердце мое никогда не забудет
Отдавшую жизнь за единственный взгляд.
1922–1924

ПРИЧИТАНИЕ

В. А. Щеголевой

Господеви поклонитеся
Во Святем Дворе Его.
Спит юродивый на паперти,
На него глядит звезда.
И, крылом задетый ангельским,
Колокол заговорил
Не набатным, грозным голосом,
А прощаясь навсегда.
И выходят из обители,
Ризы древние отдав,
Чудотворцы и святители,
Опираясь на клюки.
Серафим – в леса Саровские
Стадо сельское пасти,
Анна – в Кашин, уж не княжити,
Лен колючий теребить.
Провожает Богородица,
Сына кутает в платок,
Старой нищенкой оброненный
У Господнего крыльца.
1922

«Вот и берег северного моря…»

Вот и берег северного моря,
Вот граница наших бед и слав, –
Не пойму, от счастья или горя
Плачешь ты, к моим ногам припав.
Мне не надо больше обреченных –
Пленников, заложников, рабов,
Только с милым мне и непреклонным
Буду я делить и хлеб, и кров.
1922

«Хорошо здесь: и шелест, и хруст…»

Хорошо здесь: и шелест, и хруст;
С каждым утром сильнее мороз,
В белом пламени клонится куст
Ледяных ослепительных роз.
И на пышных парадных снегах
Лыжный след, словно память о том,
Что в каких-то далеких веках
Здесь с тобою прошли мы вдвоем.
1922

СКАЗКА О ЧЕРНОМ КОЛЬЦЕ

1

Мне от бабушки-татарки
Были редкостью подарки;
И зачем я крещена,
Горько гневалась она.
А пред смертью подобрела
И впервые пожалела,
И вздохнула: «Ах, года!
Вот и внучка молода».
И, простивши нрав мой вздорный,
Завещала перстень черный.
Так сказала: «Он по ней,
С ним ей будет веселей».

2

Я друзьям моим сказала:
«Горя много, счастья мало» –
И ушла, закрыв лицо;
Потеряла я кольцо.
И друзья мои сказали:
«Мы кольцо везде искали,
Возле моря на песке
И меж сосен на лужке».
И, догнав меня в аллее,
Тот, кто был других смелее,
Уговаривал меня
Подождать до склона дня.
Я совету удивилась
И на друга рассердилась,
Что глаза его нежны:
«И на что вы мне нужны?
Только можете смеяться,
Друг пред другом похваляться
Да цветы сюда носить».
Всем велела уходить.

3

И, придя в свою светлицу,
Застонала хищной птицей,
Повалилась на кровать
Сотый раз припоминать:
Как за ужином сидела,
В очи темные глядела,
Как не ела, не пила
У дубового стола,
Как под скатертью узорной
Протянула перстень черный,
Как взглянул в мое лицо,
Встал и вышел на крыльцо.
…………………………………..
Не придут ко мне с находкой!
Далеко над быстрой лодкой
Заалели небеса,
Забелели паруса.
1917–1936

«Небывалая осень построила купол высокий…»

Небывалая осень построила купол высокий,
Был приказ облакам этот купол собой не темнить.
И дивилися люди: проходят сентябрьские сроки,
А куда провалились студеные, влажные дни?
Изумрудною стала вода замутненных каналов,
И крапива запахла, как розы, но только сильней.
Было душно от зорь, нестерпимых, бесовских и алых,
Их запомнили все мы до конца наших дней.
Было солнце таким, как вошедший в столицу мятежник,
И весенняя осень так жадно ласкалась к нему,
Что казалось – сейчас забелеет прозрачный подснежник…
Вот когда подошел ты, спокойный, к крыльцу моему.
1922

«Все расхищено, предано, продано…»

Наталии Рыковой

Все расхищено, предано, продано,
Черной смерти мелькало крыло,
Все голодной тоскою изглодано,
Отчего же нам стало светло?
Днем дыханьями веет вишневыми
Небывалый под городом лес,
Ночью блещет созвездьями новыми
Глубь прозрачных июльских небес, –
И так близко подходит чудесное
К развалившимся грязным домам…
Никому, никому не известное,
Но от века желанное нам.
1921

«Сослужу тебе верную службу…»

Сослужу тебе верную службу, –
Ты не бойся, что горько люблю!
Я за нашу веселую дружбу
Всех святителей нынче молю.
За тебяотдала первородство
И взамен ничего не прошу,
Оттого и лохмотья сиротства
Я как брачные ризы ношу.
1921

«Нам встречи нет. Мы в разных станах…»

Нам встречи нет. Мы в разных станах,
Туда ль зовешь меня, наглец,
Где брат поник в кровавых ранах,
Приявши ангельский венец?
И ни молящие улыбки,
Ни клятвы дикие твои,
Ни призрак млеющий и зыбкий
Моей счастливейшей любви
Не обольстят…
1921

«Страх, во тьме перебирая вещи…»

Страх, во тьме перебирая вещи,
Лунный луч наводит на топор.
За стеною слышен звук зловещий –
Что там, крысы, призрак или вор?
В душной кухне плещется водою,
Половицам шатким счет ведет,
С глянцевитой черной бородою
За окном чердачным промелькнет –
И притихнет. Как он зол и ловок,
Спички спрятал и свечу задул.
Лучше бы поблескиванье дул
В грудь мою направленных винтовок,
Лучше бы на площади зеленой
На помост некрашеный прилечь
И под клики радости и стоны
Красной кровью до конца истечь.
Прижимаю к сердцу крестик гладкий:
Боже, мир душе моей верни!
Запах тленья обморочно сладкий
Веет от прохладной простыни.
1921

«Кое-как удалось разлучиться…»

Кое-как удалось разлучиться
И постылый огонь потушить.
Враг мой вечный, пора научиться
Вам кого-нибудь вправду любить.
Я-то вольная. Все мне забава, –
Ночью Муза слетит утешать,
А наутро притащится слава
Погремушкой над ухом трещать.
Обо мне и молиться не стоит
И, уйдя, оглянуться назад…
Черный ветер меня успокоит,
Веселит золотой листопад.
Как подарок, приму я разлуку
И забвение, как благодать.
Но, скажи мне, на крестную муку
Ты другую посмеешь послать?
1921

«А, ты думал – я тоже такая…»

А, ты думал – я тоже такая,
Что можно забыть меня
И что брошусь, моля и рыдая,
Под копыта гнедого коня.
Или стану просить у знахарок
В наговорной воде корешок
И пришлю тебе страшный подарок –
Мой заветный душистый платок.
Будь же проклят. Ни стоном, ни взглядом
Окаянной души не коснусь,
Но клянусь тебе ангельским садом,
Чудотворной иконой клянусь
И ночей наших пламенных чадом –
Я к тебе никогда не вернусь.
1921

«Чугунная ограда…»

Чугунная ограда,
Сосновая кровать.
Как сладко, что не надо
Мне больше ревновать.
Постель мне стелют эту
С рыданьем и мольбой;
Теперь гуляй по свету
Где хочешь, Бог с тобой!
Теперь твой слух не ранит
Неистовая речь,
Теперь никто не станет
Свечу до утра жечь.
Добились мы покою
И непорочных дней…
Ты плачешь – я не стою
Одной слезы твоей.
1921

«Пива светлого наварено…»

Пива светлого наварено,
На столе дымится гусь…
Поминать царя да барина
Станет праздничная Русь –
Крепким словом, прибауткою
За беседою хмельной;
Тот – забористою шуткою,
Этот – пьяною слезой.
И несутся речи шумные
От гульбы да от вина…
Порешили люди умные:
– Наше дело – сторона.
1921

«А Смоленская нынче именинница…»

А Смоленская нынче именинница,
Синий ладан над травою стелется,
И струится пенье панихидное,
Не печальное нынче, а светлое.
И приводят румяные вдовушки
На кладбище мальчиков и девочек
Поглядеть на могилы отцовские,
А кладбище – роща соловьиная,
От сиянья солнечного замерло.
Принесли мы Смоленской Заступнице,
Принесли Пресвятой Богородице
На руках во гробе серебряном
Наше солнце, в муке погасшее, –
Александра, лебедя чистого.
1921

«Пророчишь, горькая, и руки уронила…»

О. А. Глебовой-Судейкиной

Пророчишь, горькая, и руки уронила,
Прилипла прядь волос к бескровному челу,
И улыбаешься – о, не одну пчелу
Румяная улыбка соблазнила
И бабочку смутила не одну.
Как лунные глаза светлы и напряженно
Далеко видящий остановился взор.
То мертвому ли сладостный укор,
Или живым прощаешь благосклонно
Твое изнеможенье и позор?
1921

«Не бывать тебе в живых…»

Не бывать тебе в живых,
Со снегу не встать.
Двадцать восемь штыковых,
Огнестрельных пять.
Горькую обновушку
Другу шила я.
Любит, любит кровушку
Русская земля.
1921

«Пока не свалюсь под забором…»

Пока не свалюсь под забором
И ветер меня не добьет,
Мечта о спасении скором
Меня, как проклятие, жжет.
Упрямая, жду, что случится,
Как в песне случится со мной,
Уверенно в дверь постучится
И, прежний, веселый, дневной,
Войдет он и скажет: «Довольно,
Ты видишь, я тоже простил».
Не будет ни страшно, ни больно…
Ни роз, ни архангельских сил.
Затем и в беспамятстве смуты
Я сердце мое берегу,
Что смерти без этой минуты
Представить себе не могу.
1921

«На пороге белом рая…»

На пороге белом рая,
Оглянувшись, крикнул: «Жду!»
Завещал мне, умирая,
Благостность и нищету.
И когда прозрачно небо,
Видит, крыльями звеня,
Как делюсь я коркой хлеба
С тем, кто просит у меня.
А когда, как после битвы,
Облака плывут в крови,
Слышит он мои молитвы
И слова моей любви.
1921

«Я гибель накликала милым…»

Я гибель накликала милым,
И гибли один за другим.
О, горе мне! Эти могилы
Предсказаны словом моим.
Как вороны кружатся, чуя
Горячую, свежую кровь,
Так дикие песни, ликуя,
Моя насылала любовь.
С тобою мне сладко и знойно,
Ты близок, как сердце в груди.
Дай руки мне, слушай спокойно.
Тебя заклинаю: уйди.
И пусть не узнаю я, где ты,
О Муза, его не зови,
Да будет живым, невоспетым
Моей не узнавший любви.
1921

КЛЕВЕТА

И всюду клевета сопутствовала мне.
Ее ползучий шаг я слышала во сне
И в мертвом городе под беспощадным небом,
Скитаясь наугад за кровом и за хлебом.
И отблески ее горят во всех глазах,
То как предательство, то как невинный страх.
Я не боюсь ее. На каждый вызов новый
Есть у меня ответ достойный и суровый.
Но неизбежный день уже предвижу я, –
На утренней заре придут ко мне друзья,
И мой сладчайший сон рыданьем потревожат,
И образок на грудь остывшую положат.
Никем не знаема тогда она войдет,
В моей крови ее неутоленный рот
Считать не устает небывшие обиды,
Вплетая голос свой в моленья панихиды.
И станет внятен всем ее постыдный бред,
Чтоб на соседа глаз не мог поднять сосед,
Чтоб в страшной пустоте мое осталось тело,
Чтобы в последний раз душа моя горела
Земным бессилием, летя в рассветной мгле,
И дикой жалостью к оставленной земле.
1921

«Заплаканная осень, как вдова…»

Заплаканная осень, как вдова
В одеждах черных, все сердца туманит…
Перебирая мужнины слова,
Она рыдать не перестанет.
И будет так, пока тишайший снег
Не сжалится над скорбной и усталой…
Забвенье боли и забвенье нег –
За это жизнь отдать не мало.
1921

«О, знала ль я, когда в одежде белой…»

О, знала ль я, когда в одежде белой
Входила Муза в тесный мой приют,
Что к лире, навсегда окаменелой,
Мои живые руки припадут.
О, знала ль я, когда неслась, играя,
Моей любви последняя гроза,
Что лучшему из юношей, рыдая,
Закрою я орлиные глаза.
О, знала ль я, когда, томясь успехом,
Я искушала дивную судьбу,
Что скоро люди беспощадным смехом
Ответят на предсмертную мольбу.
1925

НОВОГОДНЯЯ БАЛЛАДА

И месяц, скучая в облачной мгле,
Бросил в горницу тусклый взор.
Там шесть приборов стоят на столе,
И один только пуст прибор.
Это муж мой, и я, и друзья мои
Встречаем Новый год.
Отчего мои пальцы словно в крови
И вино, как отрава, жжет?
Хозяин, поднявши полный стакан,
Был важен и недвижим:
«Я пью за землю родных полян,
В которой мы все лежим!»
А друг, поглядевши в лицо мое
И вспомнив Бог весть о чем,
Воскликнул: «А я за песни ее,
В которых мы все живем!»
Но третий, не знавший ничего,
Когда он покинул свет,
Мыслям моим в ответ
Промолвил: «Мы выпить должны за того,
Кого еще с нами нет».
1923

«В том доме было очень страшно жить…»

В том доме было очень страшно жить,
И ни камина свет патриархальный,
Ни колыбелька моего ребенка,
Ни то, что оба молоды мы были
И замыслов исполнены,
Не уменьшало это чувство страха.
И я над ним смеяться научилась
И оставляла капельку вина
И крошки хлеба для того, кто ночью
Собакою царапался у двери
Иль в низкое заглядывал окошко,
В то время как мы, замолчав, старались
Не видеть, что творится в зазеркалье,
Под чьими тяжеленными шагами
Стонали темной лестницы ступени,
Как о пощаде жалостно моля.
И говорил ты, странно улыбаясь:
«Кого они по лестнице несут?»
Теперь ты там, где знают все, скажи:
Что в этом доме жило кроме нас?
1921

«Не с теми я, кто бросил землю…»

Не с теми я, кто бросил землю
На растерзание врагам.
Их грубой лести я не внемлю,
Им песен я своих не дам.
Но вечно жалок мне изгнанник,
Как заключенный, как больной.
Темна твоя дорога, странник,
Полынью пахнет хлеб чужой.
А здесь, в глухом чаду пожара,
Остаток юности губя,
Мы ни единого удара
Не отклонили от себя.
И знаем, что в оценке поздней
Оправдан будет каждый час…
Но в мире нет людей бесслезней,
Надменнее и проще нас.
1922

МНОГИМ

Я – голос ваш, жар вашего дыханья,
Я – отраженье вашего лица.
Напрасных крыл напрасны трепетанья, –
Ведь все равно я с вами до конца.
Вот отчего вы любите так жадно
Меня в грехе и в немощи моей,
Вот отчего вы дали неоглядно
Мне лучшего из ваших сыновей.
Вот отчего вы даже не спросили
Меня ни слова никогда о нем
И чадными хвалами задымили
Мой навсегда опустошенный дом.
И говорят – нельзя теснее слиться,
Нельзя непоправимее любить…
Как хочет тень от тела отделиться,
Как хочет плоть с душою разлучиться,
Так я хочу теперь – забытой быть.
1922

Души высокая свобода



Анна Ахматова. Художник Н. Тырса. 1927 г.

НАДПИСЬ НА КНИГЕ

М. Лозинскому

Почти от залетейской тени
В тот час, как рушатся миры,
Примите этот дар весенний
В ответ на лучшие дары,
Чтоб та, над временами года,
Несокрушима и верна,
Души высокая свобода,
Что дружбою наречена, –
Мне улыбнулась так же кротко,
Как тридцать лет тому назад…
И сада Летнего решетка,
И оснеженный Ленинград
Возникли, словно в книге этой,
Из мглы магических зеркал,
И над задумчивою Летой
Тростник оживший зазвучал.
1940

«Все души милых на высоких звездах…»

Все души милых на высоких звездах.
Как хорошо, что некого терять
И можно плакать. Царскосельский воздух
Был создан, чтобы песни повторять.
У берега серебряная ива
Касается сентябрьских ярких вод.
Из прошлого восставши, молчаливо
Ко мне навстречу тень моя идет.
Здесь столько лир повешено на ветки,
Но и мое как будто место есть.
А этот дождик, солнечный и редкий,
Мне утешенье и благая весть.
1921

МУЗА

Когда я ночью жду ее прихода,
Жизнь, кажется, висит на волоске.
Что почести, что юность, что свобода
Пред милой гостьей с дудочкой в руке.
И вот вошла. Откинув покрывало,
Внимательно взглянула на меня.
Ей говорю: «Ты ль Данту диктовала
Страницы Ада?» Отвечает: «Я».
1924

«Если плещется лунная жуть…»

Если плещется лунная жуть,
Город весь в ядовитом растворе.
Без малейшей надежды заснуть
Вижу я сквозь зеленую муть
И не детство мое, и не море,
И не бабочек брачный полет
Над грядой белоснежных нарциссов
В тот какой-то шестнадцатый год…
А застывший навек хоровод
Надмогильных твоих кипарисов.
1928

«Тот город, мной любимый с детства…»

Тот город, мной любимый с детства,
В его декабрьской тишине
Моим промотанным наследством
Сегодня показался мне.
Все, что само давалось в руки,
Что было так легко отдать:
Душевный жар, молений звуки
И первой песни благодать –
Все унеслось прозрачным дымом,
Истлело в глубине зеркал…
И вот уж о невозвратимом
Скрипач безносый заиграл.
Но с любопытством иностранки,
Плененной каждой новизной,
Глядела я, как мчатся санки,
И слушала язык родной.
И дикой свежестью и силой
Мне счастье веяло в лицо,
Как будто друг от века милый
Всходил со мною на крыльцо.
1929

«И вовсе я не пророчица…»

И вовсе я не пророчица,
Жизнь моя светла, как ручей,
А просто мне петь не хочется
Под звон тюремных ключей.
<<1930-е>>

ЗАКЛИНАНИЕ

Из тюремных ворот,
Из заохтенских болот,
Путем нехоженым,
Лугом некошеным,
Сквозь ночной кордон,
Под пасхальный звон,
Незваный,
Несуженый, –
Приди ко мне ужинать.
1935

«Привольем пахнет дикий мед…»

Привольем пахнет дикий мед,
Пыль – солнечным лучом,
Фиалкою – девичий рот,
А золото – ничем.
Водою пахнет резеда
И яблоком – любовь,
Но мы узнали навсегда,
Что кровью пахнет только кровь…
И напрасно наместник Рима
Мыл руки перед всем народом
Под зловещие крики черни;
И шотландская королева
Напрасно с узких ладоней
Стирала красные брызги
В душном мраке царского дома…
1933

«Зачем вы отравили воду…»

Зачем вы отравили воду
И с грязью мой смешали хлеб?
Зачем последнюю свободу
Вы превращаете в вертеп?
За то, что я не издевалась
Над горькой гибелью друзей?
За то, что я верна осталась
Печальной родине моей?
Пусть так. Без палача и плахи
Поэту на земле не быть.
Нам – покаянные рубахи,
Нам – со свечой идти и выть.
1935

БОРИС ПАСТЕРНАК

Он, сам себя сравнивший с конским глазом,
Косится, смотрит, видит, узнает,
И вот уже расплавленным алмазом
Сияют лужи, изнывает лед.
В лиловой мгле покоятся задворки,
Платформы, бревна, листья, облака.
Свист паровоза, хруст арбузной корки,
В душистой лайке робкая рука.
Звенит, гремит, скрежещет, бьет прибоем
И вдруг притихнет – это значит, он
Пугливо пробирается по хвоям,
Чтоб не спугнуть пространства чуткий сон.
И это значит, он считает зерна
В пустых колосьях, это значит, он
К плите дарьяльской, проклятой и черной,
Опять пришел с каких-то похорон.
И снова жжет московская истома,
Звенит вдали смертельный бубенец…
Кто заблудился в двух шагах от дома,
Где снег по пояс и всему конец?
За то, что дым сравнил с Лаокооном,
Кладбищенский воспел чертополох,
За то, что мир наполнил новым звоном
В пространстве новом отраженных строф, –
Он награжден каким-то вечным детством,
Той щедростью и зоркостью светил,
И вся земля была его наследством,
А он ее со всеми разделил.
1936

«Не прислал ли лебедя за мною…»

Не прислал ли лебедя за мною,
Или лодку, или черный плот? –
Он в шестнадцатом году весною
Обещал, что скоро сам придет.
Он в шестнадцатом году весною
Говорил, что птицей прилечу
Через мрак и смерть к его покою,
Прикоснусь крылом к его плечу.
Мне его еще смеются очи
И теперь, шестнадцатой весной.
Что мне делать! Ангел полуночи
До зари беседует со мной.
1936

«Одни глядятся в ласковые взоры…»

Одни глядятся в ласковые взоры,
Другие пьют до солнечных лучей,
А я всю ночь веду переговоры
С неукротимой совестью своей.
Я говорю: «Твое несу я бремя,
Тяжелое, ты знаешь, сколько лет».
Но для нее не существует время,
И для нее пространства в мире нет.
И снова черный масленичный вечер,
Зловещий парк, неспешный бег коня.
И полный счастья и веселья ветер,
С небесных круч слетевший на меня.
А надо мной спокойный и двурогий
Стоит свидетель… о, туда, туда,
По древней Подкапризовой дороге,[5]
Где лебеди и мертвая вода.
1936

«От тебя я сердце скрыла…»

От тебя я сердце скрыла,
Словно бросила в Неву…
Прирученной и бескрылой
Я в дому твоем живу.
Только… ночью слышу скрипы.
Что там – в сумраках чужих?
Шереметевские липы…
Перекличка домовых…
Осторожно подступает,
Как журчание воды,
К уху жарко приникает
Черный шепоток беды –
И бормочет, словно дело
Ей всю ночь возиться тут:
«Ты уюта захотела,
Знаешь, где он – твой уют?»
1936

ВОРОНЕЖ

О.М.

И город весь стоит оледенелый.
Как под стеклом деревья, стены, снег.
По хрусталям я прохожу несмело.
Узорных санок так неверен бег.
А над Петром воронежским – вороны,
Да тополя, и свод светло-зеленый,
Размытый, мутный, в солнечной пыли,
И Куликовской битвой веют склоны
Могучей, победительной земли.
И тополя, как сдвинутые чаши,
Над нами сразу зазвенят сильней,
Как будто пьют за ликованье наше
На брачном пире тысячи гостей.
А в комнате опального поэта
Дежурят страх и Муза в свой черед.
И ночь идет,
Которая не ведает рассвета.
1936

ДАНТЕ

Il mio bel San Giovanni.

Dante[6]
Он и после смерти не вернулся
В старую Флоренцию свою.
Этот, уходя, не оглянулся,
Этому я эту песнь пою.
Факел, ночь, последнее объятье,
За порогом дикий вопль судьбы.
Он из ада ей послал проклятье
И в раю не мог ее забыть, –
Но босой, в рубахе покаянной,
Со свечой зажженной не прошел
По своей Флоренции желанной,
Вероломной, низкой, долгожданной…
1936

ТВОРЧЕСТВО

Бывает так: какая-то истома;
В ушах не умолкает бой часов;
Вдали раскат стихающего грома.
Неузнанных и пленных голосов
Мне чудятся и жалобы и стоны,
Сужается какой-то тайный круг,
Но в этой бездне шепотов и звонов
Встает один, все победивший звук.
Так вкруг него непоправимо тихо,
Что слышно, как в лесу растет трава,
Как по земле идет с котомкой лихо…
Но вот уже послышались слова
И легких рифм сигнальные звоночки, –
Тогда я начинаю понимать,
И просто продиктованные строчки
Ложатся в белоснежную тетрадь.
1936

«Я знаю, с места не сдвинуться…»

Я знаю, с места не сдвинуться
От тяжести Виевых век.
О, если бы вдруг откинуться
В какой-то семнадцатый век.
С душистою веткой березовой
Под Троицу в церкви стоять,
С боярынею Морозовой
Сладимый медок попивать,
А после на дровнях в сумерки
В навозном снегу тонуть…
Какой сумасшедший Суриков
Мой последний напишет путь?
1937

«Годовщину последнюю празднуй…»

Годовщину последнюю празднуй –
Ты пойми, что сегодня точь-в-точь
Нашей первой зимы – той, алмазной –
Повторяется снежная ночь.
Пар валит из-под царских конюшен,
Погружается Мойка во тьму,
Свет луны как нарочно притушен,
И куда мы идем – не пойму.
Меж гробницами внука и деда
Заблудился взъерошенный сад.
Из тюремного вынырнув бреда,
Фонари погребально горят.
В грозных айсбергах Марсово поле,
И Лебяжья лежит в хрусталях…
Чья с моею сравняется доля,
Если в сердце веселье и страх.
И трепещет, как дивная птица,
Голос твой у меня над плечом.
И внезапным согретый лучом,
Снежный прах так тепло серебрится.
1939

ПАМЯТИ БОРИСА ПИЛЬНЯКА

Все это разгадаешь ты один…
Когда бессонный мрак вокруг клокочет,
Тот солнечный, тот ландышевый клин
Врывается во тьму декабрьской ночи.
И по тропинке я к тебе иду.
И ты смеешься беззаботным смехом.
Но хвойный лес и камыши в пруду
Ответствуют каким-то странным эхом…
О, если этим мертвого бужу,
Прости меня, я не могу иначе:
Я о тебе, как о своем, тужу
И каждому завидую, кто плачет,
Кто может плакать в этот страшный час
О тех, кто там лежит на дне оврага…
Но выкипела, не дойдя до глаз,
Глаза мои не освежила влага.
1938

ПОДРАЖАНИЕ АРМЯНСКОМУ

Я приснюсь тебе черной овцою
На нетвердых, сухих ногах,
Подойду, заблею, завою:
«Сладко ль ужинал, падишах?
Ты Вселенную держишь, как бусу,
Светлой волей Аллаха храним…
И пришелся ль сынок мой по вкусу
И тебе и деткам твоим?»
1939

«Мне ни к чему одические рати…»

Мне ни к чему одические рати
И прелесть элегических затей.
По мне, в стихах все быть должно некстати,
Не так, как у людей.
Когда б вы знали, из какого сора
Растут стихи, не ведая стыда,
Как желтый одуванчик у забора,
Как лопухи и лебеда.
Сердитый окрик, дегтя запах свежий,
Таинственная плесень на стене…
И стих уже звучит, задорен, нежен,
На радость вам и мне.
1940

СТАНСЫ

Стрелецкая луна.
Замоскворечье. Ночь.
Как крестный ход идут
Часы Страстной недели.
Мне снится страшный сон.
Неужто в самом деле
Никто, никто, никто
Не может мне помочь?
В Кремле не надо жить.
Преображенец прав.
Здесь древней ярости
Еще кишат микробы:
Бориса дикий страх,
И всех Иванов злобы,
И Самозванца спесь –
Взамен народных прав.
1940

«Уложила сыночка кудрявого…»

Уложила сыночка кудрявого
И пошла на озеро по воду,
Песни пела, была веселая,
Зачерпнула воды и слушаю:
Мне знакомый голос прислышался,
Колокольный звон
Из-под синих волн,
Так у нас звонили в граде Китеже.
Вот большие бьют у Егория,
А меньшие с башни Благовещенской,
Говорят они грозным голосом:
«Ах, одна ты ушла от приступа,
Стона нашего ты не слышала,
Нашей горькой гибели не видела.
Но светла свеча негасимая
За тебя у престола Божьего.
Что же ты на земле замешкалась
И венец надеть не торопишься?
Распустился твой крин во полунощи,
И фата до пят тебе соткана.
Что ж печалишь ты брата-воина
И сестру – голубицу-схимницу,
Своего печалишь ребеночка?..»
Как последнее слово услышала,
Света я пред собою невзвидела,
Оглянулась, а дом в огне горит.
1940

«И вот, наперекор тому…»

В лесу голосуют деревья.

Н.З.
И вот, наперекор тому,
Что смерть глядит в глаза, –
Опять, по слову твоему,
Я голосую за:
То, чтоб дверью стала дверь,
Замок опять замком,
Чтоб сердцем стал угрюмый зверь
В груди… А дело в том,
Что суждено нам всем узнать,
Что значит третий год не спать,
Что значит утром узнавать
О тех, кто в ночь погиб…
1940

КЛЕОПАТРА

Александрийские чертоги

Покрыла сладостная тень.

Пушкин
Уже целовала Антония мертвые губы,
Уже на коленях пред Августом слезы лила…
И предали слуги. Грохочут победные трубы
Под римским орлом, и вечерняя стелется мгла.
И входит последний плененный ее красотою,
Высокий и статный, и шепчет в смятении он:
«Тебя – как рабыню… в триумфе пошлет пред собою…»
Но шеи лебяжьей все так же спокоен наклон.
А завтра детей закуют. О, как мало осталось
Ей дела на свете – еще с мужиком пошутить
И черную змейку, как будто прощальную жалость,
На смуглую грудь равнодушной рукой положить.
1940

ИВА

И дряхлый пук дерев.

Пушкин
А я росла в узорной тишине,
В прохладной детской молодого века.
И не был мил мне голос человека,
А голос ветра был понятен мне.
Я лопухи любила и крапиву,
Но больше всех серебряную иву,
И, благодарная, она жила
Со мной всю жизнь, плакучими ветвями
Бессонницу овеивала снами.
И – странно! – я ее пережила.
Там пень торчит, чужими голосами
Другие ивы что-то говорят
Под нашими, под теми небесами.
И я молчу… Как будто умер брат.
1940

«Мои молодые руки…»

Мои молодые руки
Тот договор подписали
Среди цветочных киосков
И граммофонного треска,
Под взглядом косым и пьяным
Газовых фонарей.
И старше была я века
Ровно на десять лет.
А на закат наложен
Был черный траур черемух,
Что осыпался мелким,
Душистым, сухим дождем…
И облака сквозили
Кровавой цусимской пеной,
И плавно ландо катили
Теперешних мертвецов…
А нам бы тогдашний вечер
Показался бы маскарадом,
Показался бы карнавалом,
Феерией grand-gala…[7]
От дома того – ни щепки,
Та вырублена аллея,
Давно опочили в музее
Те шляпы и башмачки.
Кто знает, как пусто небо
На месте упавшей башни,
Кто знает, как тихо в доме,
Куда не вернулся сын.
Ты неотступен, как совесть,
Как воздух, всегда со мною,
Зачем же зовешь к ответу?
Свидетелей знаю твоих:
То Павловского вокзала
Раскаленный музыкой купол
И водопад белогривый
У Баболовского дворца.
1940

«Так отлетают темные души…»

Так отлетают темные души…
– Я буду бредить, а ты не слушай.
Зашел ты нечаянно, ненароком –
Ты никаким ведь не связан сроком,
Побудь же со мною теперь подольше.
Помнишь, мы были с тобою в Польше?
Первое утро в Варшаве… Кто ты?
Ты уж другой или третий? – «Сотый!»
– А голос совсем такой, как прежде.
Знаешь, я годы жила в надежде,
Что ты вернешься, и вот – не рада.
Мне ничего на земле не надо,
Ни громов Гомера, ни Дантова дива.
Скоро я выйду на берег счастливый:
И Троя не пала, и жив Эабани,
И все потонуло в душистом тумане.
Я б задремала под ивой зеленой,
Да нет мне покоя от этого звона.
Что он? – то с гор возвращается стадо?
Только в лицо не дохнула прохлада.
Или идет священник с дарами?
А звезды на небе, а ночь над горами…
Или сзывают народ на вече? –
«Нет, это твой последний вечер!»
1940

«Когда человек умирает…»

Когда человек умирает,
Изменяются его портреты.
По-другому глаза глядят, и губы
Улыбаются другой улыбкой.
Я заметила это, вернувшись
С похорон одного поэта.
И с тех пор проверяла часто,
И моя догадка подтвердилась.
1940

ПАМЯТИ М. БУЛГАКОВА

Вот это я тебе взамен могильных роз,
Взамен кадильного куренья;
Ты так сурово жил и до конца донес
Великолепное презренье.
Ты пил вино, ты, как никто, шутил
И в душных стенах задыхался,
И гостью страшную ты сам к себе впустил
И с ней наедине остался.
И нет тебя, и все вокруг молчит
О скорбной и высокой жизни,
Лишь голос мой, как флейта, прозвучит
И на твоей безмолвной тризне.
О, кто поверить смел, что полоумной мне,
Мне, плакальщице дней погибших,
Мне, тлеющей на медленном огне,
Всех потерявшей, все забывшей, –
Придется поминать того, кто, полный сил,
И светлых замыслов, и воли,
Как будто бы вчера со мною говорил,
Скрывая дрожь предсмертной боли.
1940

РАЗРЫВ

1

Не недели, не месяцы – годы
Расставались. И вот наконец
Холодок настоящей свободы
И седой над висками венец.
Больше нет ни измен, ни предательств,
И до света не слушаешь ты,
Как струится поток доказательств
Несравненной моей правоты.

2

И, как всегда бывает в дни разрыва,
К нам постучался призрак первых дней,
И ворвалась серебряная ива
Седым великолепием ветвей.
Нам, исступленным, горьким и надменным,
Не смеющим глаза поднять с земли,
Запела птица голосом блаженным
О том, как мы друг друга берегли.

3. ПОСЛЕДНИЙ ТОСТ

Я пью за разоренный дом,
За злую жизнь мою,
За одиночество вдвоем
И за тебя я пью, –
За ложь меня предавших губ,
За мертвый холод глаз,
За то, что мир жесток и груб,
За то, что Бог не спас.
1934–1944

«Один идет прямым путем…»

Один идет прямым путем,
Другой идет по кругу
И ждет возврата в отчий дом,
Ждет прежнюю подругу.
А я иду – за мной беда,
Не прямо и не косо,
А в никуда и в никогда,
Как поезда с откоса.
1940

ПОЗДНИЙ ОТВЕТ

Белорученька моя,

чернокнижница…

М.Ц.
Невидимка, двойник, пересмешник,
Что ты прячешься в черных кустах,
То забьешься в дырявый скворечник,
То мелькнешь на погибших крестах,
То кричишь из Маринкиной башни:
«Я сегодня вернулась домой.
Полюбуйтесь, родимые пашни,
Что за это случилось со мной.
Поглотила любимых пучина,
И разграблен родительский дом».
Мы с тобою сегодня, Марина,
По столице полночной идем,
А за нами таких миллионы,
И безмолвнее шествия нет,
А вокруг погребальные звоны
Да московские дикие стоны
Вьюги, наш заметающей след.
1940–1961

ПОДВАЛ ПАМЯТИ

Но сущий вздор, что я живу грустя
И что меня воспоминанье точит.
Не часто я у памяти в гостях,
Да и она меня всегда морочит.
Когда спускаюсь с фонарем в подвал,
Мне кажется – опять глухой обвал
За мной по узкой лестнице грохочет.
Чадит фонарь, вернуться не могу,
А знаю, что иду туда, к врагу.
И я прошу как милости… Но там
Темно и тихо. Мой окончен праздник!
Уж тридцать лет, как проводили дам,
От старости скончался тот проказник…
Я опоздала. Экая беда!
Нельзя мне показаться никуда.
Но я касаюсь живописи стен
И у камина греюсь. Что за чудо!
Сквозь эту плесень, этот чад и тлен
Сверкнули два живые изумруда.
И кот мяукнул. Ну, идем домой!
Но где мой дом и где рассудок мой?
1940

РЕКВИЕМ

ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ



Анна Ахматова. Художник Н. Хлебникова. 1930 г.


В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях Ленинграда. Как-то раз кто-то «опознал» меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, конечно, никогда не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом):

– А это вы можете описать?

И я сказала:

– Могу.

Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом.


1 апреля 1957

Ленинград

РЕКВИЕМ

Нет! и не под чуждым небосводом

И не под защитой чуждых крыл –

Я была тогда с моим народом,

Там, где мой народ, к несчастью, был.

1961

ПОСВЯЩЕНИЕ

Перед этим горем гнутся горы,
Не течет великая река,
Но крепки тюремные затворы,
А за ними «каторжные норы»
И смертельная тоска.
Для кого-то веет ветер свежий,
Для кого-то нежится закат –
Мы не знаем, мы повсюду те же,
Слышим лишь ключей постылый скрежет
Да шаги тяжелые солдат.
Подымались, как к обедне ранней,
По столице одичалой шли,
Там встречались, мертвых бездыханней,
Солнце ниже и Нева туманней,
А надежда все поет вдали.
Приговор… И сразу слезы хлынут,
Ото всех уже отделена,
Словно с болью жизнь из сердца вынут,
Словно грубо навзничь опрокинут,
Но идет… Шатается… Одна.
Где теперь невольные подруги
Двух моих осатанелых лет?
Что им чудится в сибирской вьюге,
Что мерещится им в лунном круге?
Им я шлю прощальный свой привет.
Март 1940

ВСТУПЛЕНИЕ

Это было, когда улыбался
Только мертвый, спокойствию рад.
И ненужным привеском качался
Возле тюрем своих Ленинград.
И, когда обезумев от муки,
Шли уже осужденных полки,
И короткую песню разлуки
Паровозные пели гудки.
Звезды смерти стояли над нами,
И безвинная корчилась Русь
Под кровавыми сапогами
И под шинами черных марусь.

1

Уводили тебя на рассвете,
За тобой, как на выносе, шла,
В темной горнице плакали дети,
У божницы свеча оплыла.
На губах твоих холод иконки.
Смертный пот на челе… Не забыть! –
Буду я, как стрелецкие женки,
Под кремлевскими башнями выть.
Осень 1935
Москва

2

Тихо льется тихий Дон,
Желтый месяц входит в дом.
Входит в шапке набекрень,
Видит желтый месяц тень.
Эта женщина больна,
Эта женщина одна,
Муж в могиле, сын в тюрьме,
Помолитесь обо мне.

3

Нет, это не я, это кто-то другой страдает.
Я бы так не могла, а то, что случилось,
Пусть черные сукна покроют,
И пусть унесут фонари…
Ночь.

4

Показать бы тебе, насмешнице
И любимице всех друзей,
Царскосельской веселой грешнице,
Что случилось с жизнью твоей <B>–
Как трехсотая, с передачею,
Под Крестами будешь стоять
И своею слезою горячею
Новогодний лед прожигать.
Там тюремный тополь качается,
И ни звука – а сколько там
Неповинных жизней кончается…
1938

5

Семнадцать месяцев кричу,
Зову тебя домой,
Кидалась в ноги палачу,
Ты сын и ужас мой.
Все перепуталось навек,
И мне не разобрать
Теперь, кто зверь, кто человек,
И долго ль казни ждать.
И только пыльные цветы,
И звон кадильный, и следы
Куда-то в никуда.
И прямо мне в глаза глядит
И скорой гибелью грозит
Огромная звезда.
1939. Весна

6

Легкие летят недели.
Что случилось, не пойму.
Как тебе, сынок, в тюрьму
Ночи белые глядели.
Как они опять глядят
Ястребиным жарким оком,
О твоем кресте высоком
И о смерти говорят.
1939

7 ПРИГОВОР

И упало каменное слово
На мою еще живую грудь.
Ничего, ведь я была готова,
Справлюсь с этим как-нибудь.
У меня сегодня много дела:
Надо память до конца убить,
Надо, чтоб душа окаменела,
Надо снова научиться жить.
А не то… Горячий шелест лета,
Словно праздник за моим окном.
Я давно предчувствовала этот
Светлый день и опустелый дом.
1939. Лето

8 К СМЕРТИ

Ты все равно придешь – зачем же не теперь?
Я жду тебя – мне очень трудно.
Я потушила свет и отворила дверь
Тебе, такой простой и чудной.
Прими для этого какой угодно вид,
Ворвись отравленным снарядом
Иль с гирькой подкрадись,
как опытный бандит,
Иль отрави тифозным чадом,
Иль сказочкой, придуманной тобой
И всем до тошноты знакомой, –
Чтоб я увидела верх шапки голубой
И бледного от страха управдома.
Мне все равно теперь. Клубится Енисей,
Звезда полярная сияет.
И синий блеск возлюбленных очей
Последний ужас застилает.
19 августа 1939
Фонтанный Дом

9

Уже безумие крылом
Души закрыло половину,
И поит огненным вином,
И манит в черную долину.
И поняла я, что ему
Должна я уступить победу.
Прислушиваясь к своему
Уже как бы чужому бреду.
И не позволит ничего
Оно мне унести с собою
(Как ни упрашивай его
И как ни докучай мольбою):
Ни сына страшные глаза –
Окаменелое страданье, –
Ни день, когда пришла гроза,
Ни час тюремного свиданья,
Ни милую прохладу рук,
Ни лип взволнованные тени,
Ни отдаленный легкий звук –
Слова последних утешений.
4 мая 1940

РАСПЯТИЕ

Не рыдай Мене, Мати,

во гробе зрящи.

1

Хор ангелов великий час восславил,
И небеса расплавились в огне.
Отцу сказал: «Почто Меня оставил!»
А Матери: «О, не рыдай Мене…»

2

Магдалина билась и рыдала,
Ученик любимый каменел,
А туда, где молча Мать стояла,
Так никто взглянуть и не посмел.

ЭПИЛОГ

1

Узнала я, как опадают лица,
Как из-под век выглядывает страх,
Как клинописи жесткие страницы
Страдание выводит на щеках,
Как локоны из пепельных и черных
Серебряными делаются вдруг,
Улыбка вянет на губах покорных,
И в сухоньком смешке дрожит испуг.
И я молюсь не о себе одной,
А обо всех, кто там стоял со мною,
И в лютый холод, и в июльский зной,
Под красною ослепшею стеною.

2

Опять поминальный приблизился час.
Я вижу, я слышу, я чувствую вас:
И ту, что едва до конца довели,
И ту, что родимой не топчет земли,
И ту, что, красивой тряхнув головой,
Сказала: «Сюда прихожу, как домой».
Хотелось бы всех поименно назвать,
Да отняли список, и негде узнать.
Для них я соткала широкий покров
Из бедных, у них же подслушанных слов.
О них вспоминаю всегда и везде,
О них не забуду и в новой беде,
И если зажмут мой измученный рот,
Которым кричит стомиллионный народ,
Пусть так же они поминают меня
В канун моего поминального дня.
А если когда-нибудь в этой стране
Воздвигнуть задумают памятник мне,
Согласье на это даю торжество,
Но только с условьем – не ставить его
Ни около моря, где я родилась:
Последняя с морем разорвана связь,
Ни в царском саду у заветного пня,
Где тень безутешная ищет меня,
А здесь, где стояла я триста часов
И где для меня не открыли засов.
Затем, что и в смерти блаженной боюсь
Забыть громыхание черных марусь,
Забыть, как постылая хлюпала дверь
И выла старуха, как раненый зверь.
И пусть с неподвижных и бронзовых век,
Как слезы, струится подтаявший снег,
И голубь тюремный пусть гулит вдали,
И тихо идут по Неве корабли.
1940. Март
Фонтанный Дом

Птицы смерти стоят в зените



Анна Ахматова. Художник А. Тышлер. 1943 г.

«De profundis… Мое поколенье…»

De profundis…[8] Мое поколенье
Мало меду вкусило. И вот
Только ветер гудит в отдаленье,
Только память о мертвых поет.
Наше было не кончено дело,
Наши были часы сочтены,
До желанного водораздела,
До вершины великой весны,
До неистового цветенья
Оставалось лишь раз вздохнуть…
Две войны, мое поколенье,
Освещали твой страшный путь.
1944

«Когда погребают эпоху…»

Когда погребают эпоху,
Надгробный псалом не звучит,
Крапиве, чертополоху
Украсить ее предстоит.
И только могильщики лихо
Работают. Дело не ждет!
И тихо, так, Господи, тихо,
Что слышно, как время идет.
А после она выплывает,
Как труп на весенней реке, –
Но матери сын не узнает,
И внук отвернется в тоске.
И клонятся головы ниже,
Как маятник, ходит луна.
Так вот – над погибшим Парижем
Такая теперь тишина.
1940

«Уж я ль не знала бессонницы…»

Уж я ль не знала бессонницы
Все пропасти и тропы,
Но эта – как топот конницы
Под вой одичалой трубы.
Вхожу в дома опустелые,
В недавний чей-то уют.
Все тихо, лишь тени белые
В чужих зеркалах плывут.
И что там в тумане – Дания,
Нормандия, или тут
Сама я бывала ранее,
И это – переиздание
Навек забытых минут?
1940

ЛОНДОНЦАМ

Двадцать четвертую драму Шекспира
Пишет время бесстрастной рукой.
Сами участники грозного пира,
Лучше мы Гамлета, Цезаря, Лира
Будем читать над свинцовой рекой;
Лучше сегодня голубку Джульетту
С пеньем и факелом в гроб провожать,
Лучше заглядывать в окна к Макбету,
Вместе с наемным убийцей дрожать, –
Только не эту, не эту, не эту,
Эту уже мы не в силах читать!
1940

ТЕНЬ

Что знает женщина одна

о смертном часе?

О. Мандельштам
Всегда нарядней всех, всех розовей и выше,
Зачем всплываешь ты со дна погибших лет
И память хищная передо мной колышет
Прозрачный профиль твой за стеклами карет?
Как спорили тогда – ты ангел или птица!
Соломинкой тебя назвал поэт.
Равно на всех сквозь черные ресницы
Дарьяльских глаз струился нежный свет.
О тень! Прости меня, но ясная погода,
Флобер, бессонница и поздняя сирень
Тебя – красавицу тринадцатого года –
И твой безоблачный и равнодушный день
Напомнили… А мне такого рода
Воспоминанья не к лицу. О тень!
1940

ЛЕНИНГРАД В МАРТЕ 1941 ГОДА

Cadran solaire[9] на Меншиковом доме.
Подняв волну, проходит пароход.
О, есть ли что на свете мне знакомей,
Чем шпилей блеск и отблеск этих вод!
Как щелочка, чернеет переулок.
Садятся воробьи на провода.
У наизусть затверженных прогулок
Соленый привкус – тоже не беда.
1941

«Щели в саду вырыты…»

Памяти мальчика, погибшего во время бомбардировки Ленинграда

1

Щели в саду вырыты,
Не горят огни.
Питерские сироты,
Детоньки мои!
Под землей не дышится,
Боль сверлит висок,
Сквозь бомбежку слышится
Детский голосок.
Постучись кулачком – я открою.
Я тебе открывала всегда.
Я теперь за высокой горою,
За пустыней, за ветром и зноем,
Но тебя не предам никогда…
Твоего я не слышала стона.
Хлеба ты у меня не просил.
Принеси же мне ветку клена
Или просто травинок зеленых,
Как ты прошлой весной приносил.
Принеси же мне горсточку чистой,
Нашей невской студеной воды,
И с головки твоей золотистой
Я кровавые смою следы.
1942

«Какая есть. Желаю вам другую. Получше…»

Какая есть. Желаю вам другую. Получше.
Больше счастьем не торгую,
Как шарлатаны и оптовики…
Пока вы мирно отдыхали в Сочи,
Ко мне уже ползли такие ночи,
И я такие слышала звонки!
Не знатной путешественницей в кресле
Я выслушала каторжные песни,
Но способом узнала их иным…
……………………………………………
Над Азией весенние туманы,
И яркие до ужаса тюльпаны
Ковром заткали много сотен миль.
О, что мне делать с этой чистотою
Природы, с неподвижностью святою.
О, что мне делать с этими людьми?
Мне зрительницей быть не удавалось,
И почему-то я всегда вклинялась
В запретнейшие зоны естества.
Целительница нежного недуга,
Чужих мужей вернейшая подруга
И многих – безутешная вдова.
Седой венец достался мне недаром,
И щеки, опаленные пожаром,
Уже людей пугают смуглотой.
Но близится конец моей гордыне,
Как той, другой – страдалице Марине, –
Придется мне напиться пустотой.
И ты придешь под черной епанчою,
С зеленоватой страшною свечою,
И не откроешь предо мной лица…
Но мне недолго мучиться загадкой –
Чья там рука под белою перчаткой
И кто прислал ночного пришлеца.
1942

ТРИ ОСЕНИ

Мне летние просто невнятны улыбки,
И тайны в зиме не найду,
Но я наблюдала почти без ошибки
Три осени в каждом году.
И первая – праздничный беспорядок
Вчерашнему лету назло,
И листья летят, словно клочья тетрадок,
И запах дымка так ладанно-сладок,
Все влажно, пестро и светло.
И первыми в танец вступают березы,
Накинув сквозной убор,
Стряхнув второпях мимолетные слезы
На соседку через забор.
Но эта бывает – чуть начата повесть.
Секунда, минута – и вот
Приходит вторая, бесстрастна, как совесть,
Мрачна, как воздушный налет.
Все кажутся сразу бледнее и старше,
Разграблен летний уют,
И труб золотых отдаленные марши
В пахучем тумане плывут…
И в волнах холодных его фимиама
Закрыта высокая твердь,
Но ветер рванул, распахнулось – и прямо
Всем стало понятно: кончается драма,
И это не третья осень, а смерть.
1943

ПОД КОЛОМНОЙ

Шервинским

…Где на четырех высоких лапах
Колокольни звонкие бока
Поднялись, где в поле мятный запах,
И гуляют маки в красных шляпах,
И течет московская река, –
Все бревенчато, дощато, гнуто…
Полноценно цедится минута
На часах песочных. Этот сад
Всех садов и всех лесов дремучей,
И над ним, как над бездонной кручей,
Солнца древнего из сизой тучи
Пристален и нежен долгий взгляд.
1943

«Справа раскинулись пустыри…»

Справа раскинулись пустыри,
С древней, как мир, полоской зари,
Слева, как виселицы, фонари.
Раз, два, три…
А над всем еще галочий крик
И помертвелого месяца лик
Совсем ни к чему возник.
Это – из жизни не той и не той,
Это – когда будет век золотой,
Это – когда окончится бой,
Это – когда я встречусь с тобой.
1944

«Это рысьи глаза твои, Азия…»

Это рысьи глаза твои, Азия,
Что-то высмотрели во мне,
Что-то выдразнили подспудное
И рожденное тишиной,
И томительное, и трудное,
Как полдневный термезский зной.
Словно вся прапамять в сознание
Раскаленной лавой текла,
Словно я свои же рыдания
Из чужих ладоней пила.
1945

О своем я уже не заплачу



Анна Ахматова. Комарово. 1962 г.

ПРИЧИТАНИЕ

Ленинградскую беду
Руками не разведу,
Слезами не смою,
В землю не зарою.
За версту я обойду
Ленинградскую беду.
Я не взглядом, не намеком,
Я не словом, не попреком,
Я земным поклоном
В поле зеленом
Помяну.
1944

«Опять подошли „незабвенные даты“…»

Опять подошли «незабвенные даты»,
И нет среди них ни одной не проклятой.
Но самой проклятой восходит заря…
Я знаю: колотится сердце не зря –
От звонкой минуты пред бурей морскою
Оно наливается мутной тоскою.
На прошлом я черный поставила крест,
Чего же ты хочешь, товарищ зюйд-вест,
Что ломятся в комнату липы и клены,
Гудит и бесчинствует табор зеленый
И к брюху мостов подкатила вода? –
И всё как тогда, и всё как тогда.
1944

«…А человек, который для меня…»

…А человек, который для меня
Теперь никто, а был моей заботой
И утешеньем самых горьких лет, –
Уже бредет как призрак по окрайнам,
По закоулкам и задворкам жизни,
Тяжелый, одурманенный безумьем,
С оскалом волчьим…
Боже, Боже, Боже!
Как пред тобой я тяжко согрешила!
Оставь мне жалость хоть…
1945

«Кого когда-то называли люди…»

Кого когда-то называли люди
Царем в насмешку, Богом в самом деле,
Кто был убит – и чье орудье пытки
Согрето теплотой моей груди…
Вкусили смерть свидетели Христовы,
И сплетницы-старухи, и солдаты,
И прокуратор Рима – все прошли
Там, где когда-то возвышалась арка,
Где море билось, где чернел утес, –
Их выпили в вине, вдохнули с пылью жаркой
И с запахом священных роз.
Ржавеет золото, и истлевает сталь,
Крошится мрамор – к смерти все готово.
Всего прочнее на земле печаль
И долговечней – царственное Слово.
1945

«И увидел месяц лукавый…»

И увидел месяц лукавый,
Притаившийся у ворот,
Как свою посмертную славу
Я меняла на вечер тот.
Теперь меня позабудут,
И книги сгниют в шкафу.
Ахматовской звать не будут
Ни улицу, ни строфу.
1946

«Забудут? – вот чем удивили!…»

Забудут? – вот чем удивили!
Меня забывали сто раз,
Сто раз я лежала в могиле,
Где, может быть, я и сейчас.
А Муза и глохла и слепла,
В земле истлевала зерном,
Чтоб после, как Феникс из пепла,
В эфире восстать голубом.
1957

ВТОРАЯ ГОДОВЩИНА

Нет, я не выплакала их.
Они внутри скипелись сами.
И все проходит пред глазами
Давно без них, всегда без них.
Без них меня томит и душит
Обиды и разлуки боль.
Проникла в кровь – трезвит и сушит
Их всесжигающая соль.
Но мнится мне: в сорок четвертом,
И не в июня ль первый день,
Как на шелку возникла стертом
Твоя страдальческая тень.
Еще на всем печать лежала
Великих бед, недавних гроз, –
И я свой город увидала
Сквозь радугу последних слез.
1946

ЧЕРЕПКИ

You cannot leave your mother an orphan.

Joyce[10]

1

Мне, лишенной огня и воды,
Разлученной с единственным сыном…
На позорном помосте беды
Как под тронным стою балдахином…

2

Вот и доспорился, яростный спорщик,
До енисейских равнин…
Вам он бродяга, шуан, заговорщик,
Мне он – единственный сын.

3

Семь тысяч три километра…
Не услышишь, как мать зовет,
В грозном вое полярного ветра,
В тесноте обступивших невзгод,
Там дичаешь, звереешь – ты милый,
Ты последний и первый, ты – наш.
Над моей ленинградской могилой
Равнодушная бродит весна.

4

Кому и когда говорила,
Зачем от людей не таю,
Что каторга сына сгноила,
Что Музу засекли мою.
Я всех на земле виноватей,
Кто был и кто будет, кто есть,
И мне в сумасшедшей палате
Валяться – великая честь.
Вы меня, как убитого зверя,
На кровавый подымете крюк,
Чтоб, хихикая и не веря,
Иноземцы бродили вокруг
И писали в почтенных газетах,
Что мой дар несравненный угас,
Что была я поэтом в поэтах,
Но мой пробил тринадцатый час.
1949

«Особенных претензий не имею…»

Особенных претензий не имею
Я к этому сиятельному дому,
Но так случилось, что почти всю жизнь
Я прожила под знаменитой кровлей
Фонтанного дворца… Я нищей
В него вошла и нищей выхожу…
1952

СОН

Сладко ль видеть

неземные сны?

А.Блок
Был вещим этот сон или не вещим…
Марс воссиял среди небесных звезд,
Он алым стал, искрящимся, зловещим, –
А мне в ту ночь приснился твой приезд.
Он был во всем… И в баховской Чаконе.
И в розах, что напрасно расцвели,
И в деревенском колокольном звоне
Над чернотой распаханной земли.
И в осени, что подошла вплотную
И вдруг, раздумав, спряталась опять.
О август мой, как мог ты весть такую
Мне в годовщину страшную отдать!
Чем отплачу за царственный подарок?
Куда идти и с кем торжествовать?
И вот пишу, как прежде, без помарок,
Мои стихи в сожженную тетрадь.
1956

«Не повторяй – душа твоя богата…»

Не повторяй – душа твоя богата –
Того, что было сказано когда-то,
Но, может быть, поэзия сама –
Одна великолепная цитата.
1956

ГОРОДУ ПУШКИНА

И царскосельские хранительные сени…

Пушкин

1

О, горе мне! Они тебя сожгли…
О, встреча, что разлуки тяжелее!..
Здесь был фонтан, высокие аллеи,
Громада парка древнего вдали,
Заря была себя самой алее,
В апреле запах прели и земли,
И первый поцелуй…

2

Этой ивы листы в девятнадцатом веке увяли,
Чтобы в строчке стиха серебриться свежее стократ.
Одичалые розы пурпурным шиповником стали,
А лицейские гимны все так же заздравно звучат.
Полстолетья прошло… Щедро взыскана дивной судьбою,
Я в беспамятстве дней забывала теченье годов,
И туда не вернусь! Но возьму и за Лету с собою
Очертанья живые моих царскосельских садов.
1957

«Я над ними склонюсь, как над чашей…»

О.Мандельштаму

Я над ними склонюсь, как над чашей,
В них заветных заметок не счесть –
Окровавленной юности нашей
Это черная нежная весть.
Тем же воздухом, так же над бездной
Я дышала когда-то в ночи,
В той ночи и пустой и железной,
Где напрасно зови и кричи.
О, как пряно дыханье гвоздики,
Мне когда-то приснившейся там, –
Это кружатся Эвридики,
Бык Европу везет по волнам.
Это наши проносятся тени
Над Невой, над Невой, над Невой,
Это плещет Нева о ступени,
Это пропуск в бессмертие твой.
Это ключики от квартиры,
О которой теперь ни гугу…
Это голос таинственной лиры,
На загробном гостящей лугу.
1957

МУЗЫКА

Д.Д.Шостаковичу

В ней что-то чудотворное горит,
И на глазах ее края гранятся.
Она одна со мною говорит,
Когда другие подойти боятся.
Когда последний друг отвел глаза,
Она была со мной в моей могиле
И пела словно первая гроза
Иль будто все цветы заговорили.
1958

ПРИМОРСКИЙ СОНЕТ

Здесь все меня переживет,
Все, даже ветхие скворешни
И этот воздух, воздух вешний,
Морской свершивший перелет.
И голос вечности зовет
С неодолимостью нездешней,
И над цветущею черешней
Сиянье легкий месяц льет.
И кажется такой нетрудной,
Белея в чаще изумрудной,
Дорога не скажу куда…
Там средь стволов еще светлее,
И все похоже на аллею
У царскосельского пруда.
1958

«Ты напрасно мне под ноги мечешь…»

Вижу я,

Лебедь тешится моя.

Пушкин
Ты напрасно мне под ноги мечешь
И величье, и славу, и власть.
Знаешь сам, что не этим излечишь
Песнопения светлую страсть.
Разве этим развеешь обиду?
Или золотом лечат тоску?
Может быть, я и сдамся для виду.
Не притронусь я дулом к виску.
Смерть стоит все равно у порога,
Ты гони ее или зови,
А за нею темнеет дорога,
По которой ползла я в крови.
А за нею десятилетья
Скуки, страха и той пустоты,
О которой могла бы пропеть я,
Да боюсь, что расплачешься ты.
Что ж, прощай. Я живу не в пустыне.
Ночь со мной и всегдашняя Русь.
Так спаси же меня от гордыни.
В остальном я сама разберусь.
1958

«И снова осень валит Тамерланом…»

Борису Пастернаку

И снова осень валит Тамерланом,
В арбатских переулках тишина.
За полустанком или за туманом
Дорога непроезжая черна.
Так вот она, последняя! И ярость
Стихает. Все равно что мир оглох…
Могучая евангельская старость
И тот горчайший гефсиманский вздох.
1947–1958

«Все ушли, и никто не вернулся…»

Все ушли, и никто не вернулся,
Только, верный обету любви,
Мой последний, лишь ты оглянулся,
Чтоб увидеть все небо в крови.
Дом был проклят, и проклято дело,
Тщетно песня звенела нежней,
И глаза я поднять не посмела
Перед страшной судьбою своей.
Осквернили пречистое слово,
Растоптали священный глагол,
Чтоб с сиделками тридцать седьмого
Мыла я окровавленный пол.
Разлучили с единственным сыном,
В казематах пытали друзей,
Окружили невидимым тыном
Крепко слаженной слежки своей.
Наградили меня немотою,
На весь мир окаянно кляня,
Окормили меня клеветою,
Опоили отравой меня
И, до самого края доведши,
Почему-то оставили там.
Любо мне, городской сумасшедшей,
По предсмертным бродить площадям.
1959

ПОСЛЕДНЕЕ СТИХОТВОРЕНИЕ

Одно, словно кем-то встревоженный гром,
С дыханием жизни врывается в дом,
Смеется, у горла трепещет,
И кружится, и рукоплещет.
Другое, в полночной родясь тишине,
Не знаю откуда крадется ко мне,
Из зеркала смотрит пустого
И что-то бормочет сурово.
А есть и такие: средь белого дня,
Как будто почти что не видя меня,
Струятся по белой бумаге,
Как чистый источник в овраге.
А вот еще: тайное бродит вокруг –
Не звук и не цвет, не цвет и не звук, –
Гранится, меняется, вьется,
А в руки живым не дается.
Но это!.. по капельке выпило кровь,
Как в юности злая девчонка – любовь,
И, мне не сказавши ни слова,
Безмолвием сделалось снова.
И я не знавала жесточе беды.
Ушло, и его протянулись следы
К какому-то крайнему краю,
А я без него… умираю.
1959

«Подумаешь, тоже работа…»

Подумаешь, тоже работа –
Беспечное это житье:
Подслушать у музыки что-то
И выдать шутя за свое.
И чье-то веселое скерцо
В какие-то строки вложив,
Поклясться, что бедное сердце
Так стонет средь блещущих нив.
А после подслушать у леса,
У сосен, молчальниц на вид,
Пока дымовая завеса
Тумана повсюду стоит.
Налево беру и направо,
И даже, без чувства вины,
Немного у жизни лукавой,
И все – у ночной тишины.
1959

ЛЕТНИЙ САД

Я к розам хочу, в тот единственный сад,
Где лучшая в мире стоит из оград,
Где статуи помнят меня молодой,
А я их под невскою помню водой.
В душистой тиши между царственных лип
Мне мачт корабельных мерещится скрип.
И лебедь, как прежде, плывет сквозь века,
Любуясь красой своего двойника.
И замертво спят сотни тысяч шагов
Врагов и друзей, друзей и врагов.
А шествию теней не видно конца
От вазы гранитной до двери дворца.
Там шепчутся белые ночи мои
О чьей-то высокой и тайной любви.
И все перламутром и яшмой горит,
Но света источник таинственно скрыт.
1959

«Другие уводят любимых…»

Другие уводят любимых, –
Я с завистью вслед не гляжу.
Одна на скамье подсудимых
Я скоро полвека сижу.
Вокруг пререканья и давка
И приторный запах чернил.
Такое придумывал Кафка
И Чарли изобразил.
И в тех пререканьях важных,
Как в цепких объятиях сна,
Все три поколенья присяжных
Решили: виновна она.
Меняются лица конвоя,
В инфаркте шестой прокурор…
А где-то темнеет от зноя
Огромный небесный простор,
И полное прелести лето
Гуляет на том берегу…
Я это блаженное «где-то»
Представить себе не могу.
Я глохну от зычных проклятий,
Я ватник сносила дотла.
Неужто я всех виноватей
На этой планете была?
1960

ПАМЯТИ БОРИСА ПАСТЕРНАКА

Как птица, мне ответит эхо.

Б.П.

1

Умолк вчера неповторимый голос,
И нас покинул собеседник рощ.
Он превратился в жизнь дающий колос
Или в тончайший, им воспетый дождь.
И все цветы, что только есть на свете,
Навстречу этой смерти расцвели.
Но сразу стало тихо на планете,
Носящей имя скромное… Земли.
1960

2

Словно дочка слепого Эдипа,
Муза к смерти провидца вела,
А одна сумасшедшая липа
В этом траурном мае цвела
Прямо против окна, где когда-то
Он поведал мне, что перед ним
Вьется путь золотой и крылатый,
Где он вышнею волей храним.
1960. 11 июня
Москва. Боткинская больница

ЦАРСКОСЕЛЬСКАЯ ОДА

ДЕВЯТИСОТЫЕ ГОДЫ

А в переулке забор дощатый…

Н.Г.
Настоящую оду
Нашептало… Постой,
Царскосельскую одурь
Прячу в ящик пустой,
В роковую шкатулку,
В кипарисный ларец,
А тому переулку
Наступает конец.
Здесь не Темник, не Шуя –
Город парков и зал,
Но тебя опишу я,
Как свой Витебск – Шагал.
Тут ходили по струнке,
Мчался рыжий рысак,
Тут еще до чугунки
Был знатнейший кабак.
Фонари на предметы
Лили матовый свет,
И придворной кареты
Промелькнул силуэт.
Так мне хочется, чтобы
Появиться могли
Голубые сугробы
С Петербургом вдали.
Здесь не древние клады,
А дощатый забор,
Интендантские склады
И извозчичий двор.
Шепелявя неловко
И с грехом пополам,
Молодая чертовка
Там гадает гостям.
Там солдатская шутка
Льется, желчь не тая…
Полосатая будка
И махорки струя.
Драли песнями глотку
И клялись попадьей,
Пили допоздна водку,
Заедали кутьей.
Ворон криком прославил
Этот призрачный мир…
А на розвальнях правил
Великан-кирасир.
1961

«Так не зря мы вместе бедовали…»

Так не зря мы вместе бедовали
Даже без надежды раз вздохнуть.
Присягнули – проголосовали
И спокойно продолжали путь.
Не за то, что чистой я осталась,
Словно перед Господом свеча,
Вместе с вами я в ногах валялась
У кровавой куклы палача.
Нет! и не под чуждым небосводом
И не под защитой чуждых крыл –
Я была тогда с моим народом,
Там, где мой народ, к несчастью, был.
1961

РОДНАЯ ЗЕМЛЯ

И в мире нет людей

бесслезней,

Надменнее и проще нас.

1922
В заветных ладанках не носим на груди,
О ней стихи навзрыд не сочиняем,
Наш горький сон она не бередит,
Не кажется обетованным раем.
Не делаем ее в душе своей
Предметом купли и продажи,
Хворая, бедствуя, немотствуя на ней,
О ней не вспоминаем даже.
Да, для нас это грязь на калошах,
Да, для нас это хруст на зубах.
И мы мелем, и месим, и крошим
Тот ни в чем не замешанный прах.
Но ложимся в нее и становимся ею,
Оттого и зовем так свободно – своею.
1961

«Вот она, плодоносная осень!…»

Вот она, плодоносная осень!
Поздновато ее привели.
А пятнадцатьблаженнейших весен
Я подняться не смела с земли.
Я так близко ее разглядела,
К ней припала, ее обняла,
А она в обреченное тело
Силу тайную тайно лила.
1961

«О своем я уже не заплачу…»

О своем я уже не заплачу,
Но не видеть бы мне на земле
Золотое клеймо неудачи
На еще безмятежном челе.
1962

«Не пугайся, – я еще похожей…»

Против воли я твой, царица, берег покинул.

«Энеида», песнь 6
Не пугайся, – я еще похожей
Нас теперь изобразить могу.
Призрак ты – иль человек прохожий,
Тень твою зачем-то берегу.
Был недолго ты моим Энеем, –
Я тогда отделалась костром.
Друг о друге мы молчать умеем.
И забыл ты мой проклятый дом.
Ты забыл те, в ужасе и в муке,
Сквозь огонь протянутые руки
И надежды окаянной весть.
Ты не знаешь, чту тебе простили…
Создан Рим, плывут стада флотилий,
И победу славославит лесть.
1962

ПЕРВОЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ

Какое нам, в сущности, дело,
Что все превращается в прах,
Над сколькими безднами пела
И в скольких жила зеркалах.
Пускай я не сон, не отрада
И меньше всего благодать,
Но, может быть, чаще, чем надо,
Придется тебе вспоминать –
И гул затихающих строчек,
И глаз, что скрывает на дне
Тот ржавый колючий веночек
В тревожной своей тишине.
1963

В ЗАЗЕРКАЛЬЕ

O quae beatam, Diva,

tenes Cyprum et Memphin…

Hor[11]
Красотка очень молода,
Но не из нашего столетья,
Вдвоем нам не бывать – та, третья,
Нас не оставит никогда.
Ты подвигаешь кресло ей,
Я щедро с ней делюсь цветами…
Что делаем – не знаем сами,
Но с каждым мигом нам страшней.
Как вышедшие из тюрьмы,
Мы что-то знаем друг о друге
Ужасное. Мы в адском круге,
А может, это и не мы.
1963

«А я иду, где ничего не надо…»

А я иду, где ничего не надо,
Где самый милый спутник – только тень,
И веет ветер из глухого сада,
А под ногой могильная ступень.
1964

Белла Ахмадулина Стихотворения и поэмы. Дневник

Предисловие

Б. Ахмадулина стала знаменита с первой же строки как поэт, как личность, как образ. Взлет этой славы, начавшейся с оттепели, не прекращается уже более сорока лет. Чистый, серебряный звук.

Эпитет «серебряный» очень подходит, поскольку трудно себе представить другого русского поэта, второй половины XX века, столь непосредственно воспринявшего и развившего традиции «века серебряного». Блок, Пастернак, Мандельштам и, в особенности, Ахматова и Цветаева – не только прямые предшественники, но и герои ее поэзии.

В той прямо-таки альпинистской связке поэтов, взошедшей на нобелевский Олимп, Милош – Бродский – Октавио Паз – Уолкотт – Шеймуз Хини, Ахмадулина заслуженно и естественно завершает и ряд, и век. Бродский неоднократно, и устно и письменно, именно так высоко и требовательно оценивал ее поэзию (теперь это звучит как завещание).

С уходом Бродского отсчет русской поэзии XX века завершается Ахмадулиной. Бесстрашие и мужество поэта, проявленное в достаточно тяжкие годы, снискало ей славу бескомпромиссного гражданина, но никак не исказило и не огрубило чистоты и высоты ее поэтического голоса.


Закончу притчей из жизни. Есть у нас одна великая камерная певица, более известная и признанная среди великих музыкантов, чем отмеченная государством. Прощаясь со сценой, на одном из последних своих концертов она исключила из репертуара одну вещицу, уже трудную для ее физических сил. Один из филармонических «ценителей», пытаясь подольститься тонкостью своего суждения к присутствовавшему на концерте великому музыканту, стал рассуждать на эту тему. Маэстро посмотрел на него, как на вещь: «О чем вы лепечете? она же у нас единственная». Довод исчерпывающий. Ахмадулина у нас – единственная. Со своим до сих пор звонким верхним «ля»[12].

<…>

Белла прошла все-таки помимо печатного слова, мы ее воспринимаем как диск, как пластинку, и все здесь сидящие конечно, восприняли ее через ее выступление. Это какое-то явление, сочетание позы, жеста, звука голоса, интонации – всего. Это не только слова на бумаге, иначе с этим тоже огромная борьба и превозмогание <…> Она часто оговаривается о своей, так сказать, тоске по романтическому выражению, потому что она сама себе всегда была самым строгим судией. И в стихотворении «Сад-всадник» – моем любимом, надо сказать, и я не берусь его здесь читать за Беллу, – есть такая формула: «избранник-ошибка». Вот это сочетание полного сознания собственной избранности, без которого нет поэта, и такая глухая история, которая сопровождала нас 20 или 30 лет, которые избранничество было ошибкой, а не судьбой. И превращение этой ошибки в избранничество и в судьбу – это суть, вот, по-моему, подвига Беллы внутри ее поэтического страдания. И там же, в этом же стихотворении «Сад-всадник», такая строчка обронена: «Все было давно, а судьбы не хватило». Знаете, когда… когда вы читаете одни из самых замечательных ее стихотворений о русской поэзии, и они прежде всего посвящены русским поэтам, т. е. людям, живым, – где она кормит пирожными Мандельштама, где она так восчувствует судьбу Цветаевой и Ахматовой, как мало кому было дано, судьбу Блока, – то вы понимаете, что это не просто соизмерение, вечное соизмерение живущего русского поэта с судьбой великого предшественника. Это не только какая-то обделенность по сравнению с той судьбой, которой поэт восхищен, а это выковывание собственной судьбы, которая невозможна по меркам уже прошедших поэтов. И таким образом, самому человеку, самому поэту, который выковывает свою судьбу в том времени, которое ему было отпущено, вот это увидеть со стороны не дано, но только этому он посвящает всю свою жизнь.

Я думаю, что у Беллы – судьба, и судьба, я бы сказал, очень страшная и глухая, и вся ее слава, которая затмила ее работу поэта, – это тоже та же самая несправедливость, которой обычно расплачивается русский читатель со своим поэтом. Он может его либо убрать, либо не понять, либо способствовать его уничтожению, либо признать так, чтобы его уже не видеть. Это все формы прижизненной ампутации поэта, и через все это должен пройти поэт. И мне кажется, что Белла это прошла, прошла с тем же жестом, который у нее как в слове, так и в жизни безукоризнен и нем.

У нее жест всюду. Вот в стихах я очень люблю период ее заточения, так сказать. Добровольного заточения, когда она сама себя, как боярыня Морозова, с помощью друзей заточала – то в Тарусу, то еще в какую-то другую ипостась – и писала там стихи, так близкие к жизни. И там все время идет комментарий о немоте, и все время есть этот жест: так жизнь моя текла. Помните, это как будто бы человека нет…

Как отметил Фазиль Искандер: у нее не так много таких гражданских мотивов в ее лирике, – однако поведение ее было абсолютно гражданским, я также отмечаю, что всюду, где был запах благородства, всюду, где была возможность поведения, этот человек выступал как благородный человек и осуществлял поведение, независимо от того, чем это ему грозило. Но я не вижу, честно говоря, более антисоветских вещей, или антикоммунистических, или противорежимных, или каких-то угодно, чем все еще продолжавшая при любом режиме работать погода, пейзаж, Бог – это были самые страшные категории, самые невыносимые для режима. И если вы подумаете, сколько у Беллы погоды, то вы подумаете, что этот поэт не мог существовать при этом режиме.

Для меня как для прозаика самые дорогие вещи в поэзии – это там, где поэзия пересекается с прозой. У нее сплошная погода, у нее лирика – это один сплошной дневник безвременья. Она всегда ставит дату, потому что жить у нее и проживать определенные озарения – это есть поступок, это есть поведение, это есть событие этого безвременья. Я прочитаю еще одно стихотворение, позволю себе, поскольку это гораздо лучше всего, что можно рассуждать о стихах. Вот стихотворение-дата, которыми насыщено ее творчество, оно все продатировано. И это стихотворение на классическую тему. Казалось бы, его мог написать Пушкин (как Белла часто любит читать «Цветок засохший, безуханный…»). Это стихотворение «Бабочка». Я выбрал еще его потому, что, по заверению Набокова, в русской литературе, в русской поэзии не было ни одного стихотворения про бабочку.

День октября шестнадцатый столь тёпел,
жара в окне так приторно желта,
что бабочка, усопшая меж стекол,
смерть прервала для краткого житья.
Не страшно ли, не скушно ли? Не зря ли
очнулась ты от участи сестер,
жаднейшая до бренных лакомств яви
средь прочих шоколадниц и сластён?
Из мертвой хватки, из загробной дрёмы
ты рвешься так, что, слух острее будь,
пришлось бы мне, как на аэродроме,
глаза прикрыть и голову пригнуть.
Перстам неотпускающим, незримым
отдав щепотку боли и пыльцы,
пари, предавшись помыслам орлиным,
сверкай и нежься, гибни и прости.
Умру иль нет, но прежде изнурю я
свечу и лоб: пусть выдумают – как
благословлю я xищность жизнелюбья
с добычей жизни в меркнущих зрачках.
Пора! В окне горит огонь-затворник.
Усугубилась складка меж бровей.
Пишу: октябрь, шестнадцатое, вторник —
и Воскресенье бабочки моей[13].
<…>

Трудно после Беллиных стихов, даже когда они звучали из чужого горла, что-то говорить о поэте. Вы сами слышали. Я столько сказал самой Белле при жизни и написал, что у меня спутались и стихи, и то, что я говорил, и то, что я думал.

Невозможно вернуть человеку то, чем ты ему обязан, когда его уже нет. Это называется скорбь, по-видимому. А скорбь обозначает любовь. <…>

Ну само собой, что стихи не сразу доходили до сознания, не сразу были понятны, хотя сразу завораживали, даже в домашнем кругу. Мне было непонятно, как они доходят до людей, потому что это весьма все сложно и весьма непонятно. И вот сейчас слушая, как ее исполняют, и отдавая должное, я восхищен тем, как это делали только что перед вами, я понял, что она умела разделить себя надвое всегда. То, что с ней творилось за столом, нам неизвестно, да и ей-то, наверно, не было известно, пока шло вдохновение. Когда она первый раз это читала мужу, друзьям, то это не было понятно и известно ни друзьям, ни мужу, ни ей самой. Потом это становилось вроде бы почти понятно, потом становилось как бы тем, что уже было и прошло, тем, что написано. То, что написано, – это прошлое. И вот как расстается поэт с собственным текстом, совершенно непонятно. Но он его кладет в стол или его публикуют. Текст начинает жить своей жизнью, живет, иногда переживает поэта, это считается счастливой судьбой.

С Беллой вот все как-то не так, поскольку Бог одарил ее, не знаю в какую очередь, каким талантом, но в том числе он одарил ее и голосом, и жестом, и великолепными актерскими, конечно, данными, хотя она иронизировала, что «назовут меня актрисой». Но эта была эпоха безгласности полной, когда, по-видимому, еще вот эта вынужденность родила нам такие замечательные образцы, когда не было ни техники, а была только цензура и идеология, когда воедино сошлось и изображение, и слово, и звук, и сцена. Они сошлись воедино без ущерба в трех людях. Как бы у нас всегда существовала снобистская оценка, где мы со стороны цеха знаем, что это настоящая поэзия, а это плохая, а это туда-сюда. И вот вдруг сошлось, как две волны. Совершенно непонятно, люди воплотились в образе, тексте и исполнении, вы понимаете, что это друзья Беллы. Недаром она понимала, что они делают, а не просто дружили слава со славой. Вот сошлись эти три голоса. Не было еще попсы. Не было навязчивого телевидения. Не было ничего, кроме случайного зала, и, кстати, магнитофон. Магнитофон подорвал половину советской системы, я уверен. Вот появились Булат Окуджава, Владимир Высоцкий и Белла Ахмадулина, когда изображение и слово сошлись воедино. Но меньше всего к этому подходит Белла Ахмадулина…

Про Высоцкого только сейчас становится понятно, что он был, кстати, заодно и великий поэт, настолько слава его перекрывала его собственные стихи, я помню, как он сам страдал оттого, что его считали исполнителем, а не поэтом. Булат Окуджава хорошо находил баланс и как-то разговаривал душа с душою, его душа говорила с нашей душой. А Владимир Высоцкий, между прочим, своротил такие глыбы народного сознания, что его впору сравнивать с Сахаровым, Солженицыным: он сдвинул горы.

Что касается Беллы Ахмадулиной, она осталась поэтом: ворочая залом, который не должен был ее так уж хорошо понимать. Или может, она впервые понимала себя, когда выходила на сцену. Может, она не понимала себя до того, когда она выходила к вам. И каждый раз текст должен был ожить в сознании, он ни разу не лежал спокойно на бумаге. Вот в этом секрет голоса Беллы. Он собственный, как эти ожившие в «Ознобе»[14] знаки препинания. Так он лежит. Он шевелящийся текст. И поэтому, наверно, лучше ее никто не исполнит, хотя сегодня я принял исполнение всей душой, потому что услышал его, как будто я его читаю с листа.

Вот я думаю, что это невероятное облако под названием Белла, с ее красотою, с ее голосом, с ее позой, с ее невероятными совершенно, между прочим, подвигами в языке, рифме, в ритме, образной системе, то есть как будто бы мы забываем, что она поэт, а в какой-то момент начинаем только догадываться, еще не догадались, что же она делала с русским словом и как она им владела. Вот владеть языком – это очень странное выражение, надо сказать. Русский язык очень забавен в своих ухищрениях. Владеть языком. Нет, язык владел ею настолько, что только настоящая женщина могла так ему отдаться, и поэтому спор о том, женщина – поэт или не женщина – поэт, тут отсутствует тоже. Хотя у Беллы необыкновенно героичны все образы поэтов ХХ века, уж о Пушкине и Лермонтове я не говорю, там другое. Но все, что было за ХХ век, ею воспето, от Блока, включая Цветаеву, Ахматову, естественно Мандельштама; хотя это ее герои, но ни один из этих людей не существовал настолько отдельно от бумаги, как существовала Белла. Поэт – это гений, гений вовсе не как назначение, а как маленькое божество, которое посещает отдельно взятую личность[15].

Андрей Битов
(обратно)

Стихотворения

Новая тетрадь

Смущаюсь и робею пред листом
бумаги чистой.
Так стои́т паломник
у входа в храм.
Пред девичьим лицом
так опытный потупится поклонник.
Как будто школьник, новую тетрадь
я озираю алчно и любовно,
чтобы потом пером ее терзать,
марая ради замысла любого.
Чистописанья сладостный урок
недолог. Перевернута страница.
Бумаге белой нанеся урон,
бесчинствует мой почерк и срамится.
Так в глубь тетради, словно в глубь лесов,
я безрассудно и навечно кану,
одна среди сияющих листов
неся свою ликующую кару.
1954
(обратно)

«Дождь в лицо и ключицы…»

Дождь в лицо и ключицы,
и над мачтами гром.
Ты со мной приключился,
словно шторм с кораблем.
То ли будет, другое…
Я и знать не хочу —
разобьюсь ли о горе,
или в счастье влечу.
Мне и страшно, и весело,
как тому кораблю…
Не жалею, что встретила.
Не боюсь, что люблю.
1955
(обратно)

Цветы

Цветы росли в оранжерее.
Их охраняли потолки.
Их корни сытые жирели
и были лепестки тонки.
Им подсыпали горький калий
и множество других солей,
чтоб глаз анютин желто-карий
смотрел круглей и веселей.
Цветы росли в оранжерее.
Им дали света и земли
не потому, что их жалели
или надолго берегли.
Их дарят празднично на память,
но мне – мне страшно их судьбы,
ведь никогда им так не пахнуть,
как это делают сады.
Им на губах не оставаться,
им не раскачивать шмеля,
им никогда не догадаться,
что значит мокрая земля.
1956
(обратно)

Невеста

Хочу я быть невестой,
красивой, завитой,
под белою навесной
застенчивой фатой.
Чтоб вздрагивали руки
в колечках ледяных,
чтобы сходились рюмки
во здравье молодых.
Чтоб каждый мне поддакивал,
пророчил сыновей,
чтобы друзья с подарками
стеснялись у дверей.
Сорочки в целлофане,
тарелки, кружева…
Чтоб в щёку целовали,
пока я не жена.
Платье мое белое
заплакано вином,
счастливая и бедная
сижу я за столом.
Страшно и заманчиво
то, что впереди.
Плачет моя мамочка, —
мама, погоди.
…Наряд мой боярский
скинут на кровать.
Мне хорошо бояться
тебя поцеловать.
Громко стулья ставятся
рядом, за стеной…
Что-то дальше станется
с тобою и со мной?..
1956
(обратно)

«Мне скакать, мне в степи озираться…»

Мне скакать, мне в степи озираться,
разорять караваны во мгле.
Незапамятный дух азиатства
до сих пор колобродит во мне.
Мне доступны иные мученья.
Мой шатер одинок, нелюдим.
Надо мною восходят мечети
полумесяцем белым, кривым.
Я смеюсь, и никто мне не пара,
но с заката вчерашнего дня
я люблю узколицего парня
и его дорогого коня.
Мы в костре угольки шуровали,
и протяжно он пел над рекой,
задевая мои шаровары
дерзновенной и сладкой рукой.
Скоро этого парня заброшу,
закричу: «До свиданья, Ахат!»
Полюблю я султана за брошку,
за таинственный камень агат.
Нет, не зря мои щёки горели,
нет, не зря загнала я коня —
сорок жён изведутся в гареме,
не заденут и пальцем меня.
И опять я лечу неотрывно
по степи, по ее ширине…
Надо мною колдует надрывно
и трясет бородой шурале…
1956
(обратно)

Павлу Антокольскому

I
Официант в поношенном крахмале
опасливо глядит издалека,
а за столом – цветут цветы в кармане
и молодость снедает старика.
Он – не старик. Он – семь чертей пригожих.
Он, палкою по воздуху стуча,
летит мимо испуганных прохожих,
едва им доставая до плеча.
Он – десять дровосеков с топорами,
дай помахать и хлебом не корми!
Гасконский, что ли, это темперамент
и эти загорания в крови?
Да что считать! Не поддается счёту
тот, кто – один. На белом свете он —
один всего лишь. Но заглянем в щёлку.
Он – девять дэвов, правда, мой Симон?
Я пью вино, и пьет старик бедовый,
потрескивая на манер огня.
Он – не старик. Он – перезвон бидонный.
Он – мускулы под кожею коня.
Всё – чепуха. Сидит старик усталый.
Движение есть расточенье сил.
Он скорбный взгляд в далекое уставил.
Он старости, он отдыха просил.
А жизнь – тревога за себя, за младших,
неисполненье давешних надежд.
А где же – Сын? Где этот строгий мальчик,
который вырос и шинель надел?
Вот молодые говорят степенно:
как вы бодры… вам сорока не дашь…
Молчали бы, летая по ступеням!
Легко ль… на пятый… возойти… этаж…
Но что-то – есть: настойчивей! крылатей!
То ль всплеск воды, то ль проблеск карасей!
Оно гудит под пологом кровати,
закруживает, словно карусель.
Ах, этот стол запляшет косоного,
ах, всё, что есть, оставит позади.
Не иссякай, бессмертный Казанова!
Девчонку на колени посади!
Бесчинствуй и пофыркивай моторно.
В чужом дому плачь домовым в трубе.
Пусть женщина, капризница, мотовка,
тебя целует и грозит тебе.
Запри ее! Пускай она стучится!
Нет, отпусти! На тройке прокати!
Всё впереди, чему должно случиться!
Оно еще случится. Погоди.
1956
II
Двадцать два, значит, года тому
дню и мне восемнадцатилетней,
или сколько мне – в этой, уму
ныне чуждой поре, предпоследней
перед жизнью, последним, что есть…
Кахетинского яства нарядность,
о, глядеть бы! Но сказано: ешь.
Я беспечна и ем ненаглядность.
Это всё происходит в Москве.
Виноград – подношенье Симона.
Я настолько моложе, чем все
остальные, настолько свободна,
что впервые сидим мы втроем,
и никто не отторгнут могилой,
и еще я зову стариком
Вас, ровесник мой младший и милый.
1978
(обратно)

Грузинских женщин имена

Там в море паруса плутали,
и, непричастные жаре,
медлительно цвели платаны
и осыпались в ноябре.
Мешались гомоны базара,
и обнажала высота
переплетения базальта
и снега яркие цвета.
И лавочка в старинном парке
бела вставала и нема,
и смутно виноградом пахли
грузинских женщин имена.
Они переходили в лепет,
который к морю выбегал
и выплывал, как черный лебедь,
и странно шею выгибал.
Смеялась женщина Ламара,
бежала по камням к воде,
и каблучки по ним ломала,
и губы красила в вине.
И мокли волосы Медеи,
вплетаясь утром в водопад,
и капли сохли, и мелели,
и загорались невпопад.
И, заглушая олеандры,
собравши всё в одном цветке,
витало имя Ариадны
и растворялось вдалеке.
Едва опершийся на сваи,
там приникал к воде причал.
«Цисана!» – из окошка звали,
«Натэла!» – голос отвечал…
1957
(обратно)

«Смеясь, ликуя и бунтуя…»

Смеясь, ликуя и бунтуя,
в своей безвыходной тоске,
в Махинджаури, под Батуми,
она стояла на песке.
Она была такая гордая —
вообразив себя рекой,
она входила в море голая
и море трогала рукой.
Освободясь от ситцев лишних,
так шла и шла наискосок.
Она расстегивала лифчик,
чтоб сбросить лифчик на песок.
И вид ее предплечья смутного
дразнил и душу бередил.
Там белое пошло по смуглому,
где раньше ситец проходил.
Она смеялася от радости,
в воде ладонями плеща,
и перекатывались радуги
от головы и до плеча.
1957
(обратно)

«Вот звук дождя как будто звук домбры…»

Вот звук дождя как будто звук домбры —
так тренькает, так ударяет в зданья.
Прохожему на площади Восстанья
я говорю: – О, будьте так добры.
Я объясняю мальчику: – Шали. —
К его курчавой головёнке никну
и говорю: – Пусти скорее нитку,
освободи зеленые шары.
На улице, где публика галдит,
мне белая встречается собака,
и взглядом понимающим собрата
собака долго на меня глядит.
И в магазине, в первом этаже,
по бледности я отличаю скрягу.
Облюбовав одеколона склянку,
томится он под вывеской «Тэжэ».
Я говорю: – О, отвлекись скорей
от жадности своей и от подагры,
приобрети богатые подарки
и отнеси возлюбленной своей.
Да, что-то не везёт мне, не везёт.
Меж мальчиков и девочек пригожих
и взрослых, чем-то на меня похожих,
мороженого катится возок.
Так прохожу я на исходе дня.
Теней я замечаю удлиненье,
а также замечаю удивленье
прохожих, озирающих меня.
1957
(обратно)

«О, еще с тобой случится…»

О, еще с тобой случится
всё – и молодость твоя.
Когда спросишь: «Кто стучится?» —
Я отвечу: «Это я!»
Это я! Ах, поскорее
выслушай и отвори.
Стихнули и постарели
плечи бедные твои.
Я нашла тебе собрата —
листик с веточки одной.
Как же ты стареть собрался,
не советуясь со мной!
Ах, да вовсе не за этим
я пришла сюда одна.
Это я – ты не заметил.
Это я, а не она.
Над примятою постелью,
в сумраке и тишине,
я оранжевой пастелью
рисовала на стене.
Рисовала сад с травою,
человечка с головой,
чтобы ты спросил с тревогой:
«Это кто еще такой?»
Я отвечу тебе строго:
«Это я, не спорь со мной.
Это я – смешной и стройный
человечек с головой».
Поиграем в эту шалость
и расплачемся над ней.
Позабудем мою жалость,
жалость к старости твоей.
Чтоб ты слушал и смирялся,
становился молодой,
чтобы плакал и смеялся
человечек с головой.
1957
(обратно)

«Не уделяй мне много времени…»

Не уделяй мне много времени,
вопросов мне не задавай.
Глазами добрыми и верными
руки моей не задевай.
Не проходи весной по лужицам,
по следу следа моего.
Я знаю – снова не получится
из этой встречи ничего.
Ты думаешь, что я из гордости
хожу, с тобою не дружу?
Я не из гордости – из горести
так прямо голову держу.
1957
(обратно)

Снегурочка

Что так Снегурочку тянуло
к тому высокому огню?
Уж лучше б в речке утонула,
попала под ноги коню.
Но голубым своим подолом
вспорхнула – ноженьки видны —
и нет ее. Она подобна
глотку оттаявшей воды.
Как чисто с воздухом смешалась,
и кончилась ее пора.
Играть с огнем – вот наша шалость,
вот наша древняя игра.
Нас цвет оранжевый так тянет,
так нам проходу не дает.
Ему поддавшись, тело тает
и телом быть перестает.
Но пуще мы огонь раскурим
и вовлечем его в игру,
и снова мы собой рискуем
и доверяемся костру.
Вот наш удел еще невидим,
в дыму еще неразличим.
То ль из него живыми выйдем,
то ль навсегда сольемся с ним.
1958
(обратно)

Мазурка Шопена

Какая участь нас постигла,
как повезло нам в этот час,
когда бегущая пластинка
одна лишь разделяла нас!
Сначала тоненько шипела,
как уж, изъятый из камней,
но очертания Шопена
приобретала всё слышней.
И забирала круче, круче,
и обещала: быть беде,
и расходились эти кру́ги,
как будто кру́ги по воде.
И тоненькая, как мензурка
внутри с водицей голубой,
стояла девочка-мазурка,
покачивая головой.
Как эта, с бедными плечами,
по-польски личиком бела,
разведала мои печали
и на себя их приняла?
Она протягивала руки
и исчезала вдалеке,
сосредоточив эти звуки
в иглой исчерченном кружке.
1958
(обратно)

Лунатики

Встает луна, и мстит она за муки
надменной отдаленности своей.
Лунатики протягивают руки
и обреченно следуют за ней.
На крыльях одичалого сознанья,
весомостью дневной утомлены,
летят они, прозрачные созданья,
прислушиваясь к отсветам луны.
Мерцая так же холодно и скупо,
взамен не обещая ничего,
влечет меня далекое искусство
и требует согласья моего.
Смогу ли побороть его мученья
и обаянье всех его примет
и вылепить из лунного свеченья
тяжелый, осязаемый предмет?..
1958
(обратно)

«Живут на улице Песчаной…»

Живут на улице Песчаной
два человека дорогих.
Я не о них.
Я о печальной
неведомой собаке их.
Эта японская порода
ей так расставила зрачки,
что даже страшно у порога —
как их раздумья глубоки.
То добрый пес. Но, замирая
и победительно сопя,
надменным взглядом самурая
он сможет защитить себя.
Однажды просто так, без дела
одна пришла я в этот дом,
и на диване я сидела,
и говорила я с трудом.
Уставив глаз свой самоцветный,
всё различавший в тишине,
пёс умудренный семилетний
сидел и думал обо мне.
И голова его мигала.
Он горестный был и седой,
как бы поверженный микадо,
усталый и немолодой.
Зовется Тошкой пёс. Ах, Тошка,
ты понимаешь всё. Ответь,
что так мне совестно и тошно
сидеть и на тебя глядеть?
Всё тонкий нюх твой различает,
угадывает наперед.
Скажи мне, что нас разлучает
и всё ж расстаться не дает?
1958
(обратно)

Август

Так щедро август звёзды расточал.
Он так бездумно приступал к владенью,
и обращались лица ростовчан
и всех южан – навстречу их паденью.
Я добрую благодарю судьбу.
Так падали мне на плечи созвездья,
как падают в заброшенном саду
сирени неопрятные соцветья.
Подолгу наблюдали мы закат,
соседей наших клавиши сердили,
к старинному роялю музыкант
склонял свои печальные седины.
Мы были звуки музыки одной.
О, можно было инструмент расстроить,
но твоего созвучия со мной
нельзя было нарушить и расторгнуть.
В ту осень так горели маяки,
так недалёко звёзды пролегали,
бульварами шагали моряки,
и девушки в косынках пробегали.
Всё то же там паденье звёзд и зной,
всё так же побережье неизменно.
Лишь выпали из музыки одной
две ноты, взятые одновременно.
1958
(обратно)

«По улице моей который год…»

По улице моей который год
звучат шаги – мои друзья уходят.
Друзей моих медлительный уход
той темноте за окнами угоден.
Запущены моих друзей дела,
нет в их домах ни музыки, ни пенья,
и лишь, как прежде, девочки Дега
голубенькие оправляют перья.
Ну что ж, ну что ж, да не разбудит страх
вас, беззащитных, среди этой ночи.
К предательству таинственная страсть,
друзья мои, туманит ваши очи.
О одиночество, как твой характер крут!
Посверкивая циркулем железным,
как холодно ты замыкаешь круг,
не внемля увереньям бесполезным.
Так призови меня и награди!
Твой баловень, обласканный тобою,
утешусь, прислонясь к твоей груди,
умоюсь твоей стужей голубою.
Дай стать на цыпочки в твоем лесу,
на том конце замедленного жеста
найти листву, и поднести к лицу,
и ощутить сиротство, как блаженство.
Даруй мне тишь твоих библиотек,
твоих концертов строгие мотивы,
и – мудрая – я позабуду тех,
кто умерли или доселе живы.
И я познаю мудрость и печаль,
свой тайный смысл доверят мне предметы.
Природа, прислонясь к моим плечам,
объявит свои детские секреты.
И вот тогда – из слёз, из темноты,
из бедного невежества былого
друзей моих прекрасные черты
появятся и растворятся снова.
1959
(обратно)

«В тот месяц май, в тот месяц мой…»

В тот месяц май, в тот месяц мой
во мне была такая лёгкость
и, расстилаясь над землей,
влекла меня погоды лётность.
Я так щедра была, щедра
в счастливом предвкушенье пенья,
и с легкомыслием щегла
я окунала в воздух перья.
Но, слава Богу, стал мой взор
и проницательней, и строже,
и каждый вздох и каждый взлет
обходится мне всё дороже.
И я причастна к тайнам дня.
Открыты мне его явленья.
Вокруг оглядываюсь я
с усмешкой старого еврея.
Я вижу, как грачи галдят,
над черным снегом нависая,
как скушно женщины глядят,
склонившиеся над вязаньем.
И где-то, в дудочку дудя,
не соблюдая клумб и грядок,
чужое бегает дитя
и нарушает их порядок.
1959
(обратно)

Нежность

Так ощутима эта нежность,
вещественных полна примет.
И нежность обретает внешность
и воплощается в предмет.
Старинной вазою зеленой
вдруг станет на краю стола,
и ты склонишься удивленный
над чистым омутом стекла.
Встревожится квартира ваша,
и будут все поражены.
– Откуда появилась ваза? —
ты строго спросишь у жены. —
И антиквар какую плату
спросил? —
О, не кори жену —
то просто я смеюсь и плачу
и в отдалении живу.
И слёзы мои так стеклянны,
так их паденья тяжелы,
они звенят, как бы стаканы,
разбитые средь тишины.
За то, что мне тебя не видно,
а видно – так на полчаса,
я безобидно и невинно
свершаю эти чудеса.
Вдруг облаком тебя покроет,
как в горних высях повелось.
Ты закричишь: – Мне нет покою!
Откуда облако взялось?
Но суеверно, как крестьянин,
не бойся, «чур» не говори —
то нежности моей кристаллы
осели на плечи твои.
Я так немудрено и нежно
наколдовала в стороне,
и вот образовалось нечто,
напоминая обо мне.
Но по привычке добрых бестий,
опять играя в эту власть,
я сохраню тебя от бедствий
и тем себя утешу всласть.
Прощай! И занимайся делом!
Забудется игра моя.
Но сказки твоим малым детям
останутся после меня.
1959
(обратно)

Несмеяна

Так и сижу – царевна Несмеяна,
ем яблоки, и яблоки горчат.
– Царевна, отвори нам! Нас немало! —
под окнами прохожие кричат.
Они глядят глазами голубыми
и в горницу являются гурьбой,
здороваются, кланяются, имя
«Царевич» говорят наперебой.
Стоят и похваляются богатством,
проходят, златом-серебром звеня.
Но вам своим богатством и бахвальством,
царевичи, не рассмешить меня.
Как ум моих царевичей напрягся,
стараясь ради красного словца!
Но и сама слыву я не напрасно
глупей глупца, мудрее мудреца.
Кричат они: – Какой верна присяге,
царевна, ты – в суровости своей? —
Я говорю: – Царевичи, присядьте.
Царевичи, постойте у дверей.
Зачем кафтаны новые надели
и шапки примеряли к головам?
На той неделе, о, на той неделе —
смеялась я, как не смеяться вам.
Входил он в эти низкие хоромы,
сам из татар, гулявших по Руси,
и я кричала: «Здравствуй, мой хороший!
Вина отведай, хлебом закуси».
– А кто он был? Богат он или беден?
В какой он проживает стороне? —
Смеялась я: – Богат он или беден,
румян иль бледен – не припомнить мне.
Никто не покарает, не измерит
вины его. Не вышло ни черта.
И всё же он, гуляка и изменник,
не вам чета. Нет. Он не вам чета.
1959
(обратно)

Мотороллер

Завиден мне полёт твоих колес,
омотороллер розового цвета!
Слежу за ним, не унимая слёз,
что льют без повода в начале лета.
И девочке, припавшей к седоку
с ликующей и гибельной улыбкой,
кажусь я приникающей к листку,
согбенной и медлительной улиткой.
Прощай! Твой путь лежит поверх меня
и меркнет там, в зеленых отдаленьях.
Две радуги, два неба, два огня,
бесстыдница, горят в твоих коленях.
И тело твое светится сквозь плащ,
как стебель тонкий сквозь стекло и воду.
Вдруг из меня какой-то странный плач
выпархивает, пискнув, на свободу.
Так слабенький твой голосок поет,
и песенки мотив так прост и вечен.
Но, видишь ли, веселый твой полёт
недвижностью моей уравновешен.
Затем твои качели высоки
и не опасно головокруженье,
что по другую сторону доски
я делаю обратное движенье.
Пока ко мне нисходит тишина,
твой шум летит в лужайках отдаленных.
Пока моя походка тяжела,
подъемлешь ты два крылышка зеленых.
Так проносись! – покуда я стою.
Так лепечи! – покуда я немею.
Всю легкость поднебесную твою
я искупаю тяжестью своею.
1959
(обратно)

Автомат с газированной водой

Вот к будке с газированной водой,
всех автоматов баловень надменный,
таинственный ребенок современный
подходит, как к игрушке заводной.
Затем, самонадеянный фантаст,
монету влажную он опускает в щёлку
и, нежным брызгам подставляя щёку,
стаканом ловит розовый фонтан.
О, мне б его уверенность на миг
и фамильярность с тайною простою!
Но нет, я этой милости не стою:
пускай прольется мимо рук моих.
А мальчуган, причастный чудесам,
несет в ладони семь стеклянных граней,
и отблеск их летит на красный гравий
и больно ударяет по глазам.
Робея, я сама вхожу в игру,
и поддаюсь с блаженным чувством риска
соблазну металлического диска,
и замираю, и стакан беру.
Воспрянув из серебряных оков,
родится омут сладкий и соленый,
неведомым дыханьем населенный
и свежей толчеёю пузырьков.
Все радуги, возникшие из них,
пронзают нёбо в сладости короткой,
и вот уже, разнеженный щекоткой,
семь вкусов спектра пробует язык.
И автомата темная душа
взирает с добротою старомодной,
словно крестьянка, что рукой холодной
даст путнику напиться из ковша.
1959
(обратно)

Твой дом

Твой дом, не ведая беды,
меня встречал и в щёку чмокал.
Как будто рыба из воды,
сервиз выглядывал из стёкол.
И пёс выскакивал ко мне,
как галка, маленький, орущий,
и в беззащитном всеоружье
торчали кактусы в окне.
От неурядиц всей земли
я шла озябшим делегатом,
и дом смотрел в глаза мои
и добрым был и деликатным.
На голову мою стыда
он не навлёк, себя не выдал.
Дом клялся мне, что никогда
он этой женщины не видел.
Он говорил: – Я пуст. Я пуст. —
Я говорила: – Где-то, где-то… —
Он говорил: – И пусть. И пусть.
Входи и позабудь про это.
О, как боялась я сперва
платка или иной приметы,
но дом твердил свои слова,
перетасовывал предметы.
Он заметал ее следы.
О, как он притворился ловко,
что здесь не падало слезы,
не облокачивалось локтя.
Как будто тщательный прибой
смыл всё: и туфель отпечатки,
и тот пустующий прибор,
и пуговицу от перчатки.
Все сговорились: пёс забыл,
с кем он играл, и гвоздик малый
не ведал, кто его забил,
и мне давал ответ туманный.
Так были зеркала пусты,
как будто выпал снег и стаял.
Припомнить не могли цветы,
кто их в стакан гранёный ставил…
О дом чужой! О милый дом!
Прощай! Прошу тебя о малом:
не будь так добр. Не будь так добр.
Не утешай меня обманом.
1959
(обратно)

«Опять в природе перемена…»

Опять в природе перемена,
окраска зелени груба,
и высится высокомерно
фигура белого гриба.
И этот сад собой являет
все небеса и все леса,
и выбор мой благословляет
лишь три любимые лица.
При свете лампы умирает
слепое тело мотылька
и пальцы золотом марает,
и этим брезгает рука.
Ах, Господи, как в это лето
покой в душе моей велик.
Так радуге избыток цвета
желать иного не велит.
Так завершенная окружность
сама в себе заключена
и лишнего штриха ненужность
ей незавидна и смешна.
1959
(обратно)

«Нас одурачил нынешний сентябрь…»

Нас одурачил нынешний сентябрь
с наивностью и хитростью ребенка.
Так повезло раскинутым сетям —
мы бьемся в них, как мелкая рыбёшка.
Нет выгоды мне видеться с тобой.
И без того сложны переплетенья.
Но ты проходишь, головой седой
оранжевые трогая растенья.
Я говорю на грани октября:
– О, будь неладен, предыдущий месяц.
Мне надобно свободы от тебя,
и торжества, и празднества, и мести.
В глазах от этой осени пестро.
И, словно на уроке рисованья,
прилежное пишу тебе письмо,
выпрашивая расставанья.
Гордилась я, и это было зря.
Опровергая прошлую надменность,
прошу тебя: не причиняй мне зла!
Я так на доброту твою надеюсь.
1959
(обратно)

«Ты говоришь – не надо плакать…»

Ты говоришь – не надо плакать.
А может быть, и впрямь, и впрямь
не надо плакать – надо плавать
в холодных реках. Надо вплавь
одолевать ночную воду,
плывущую из-под руки,
чтоб даровать себе свободу
другого берега реки.
Недаром мне вздыхалось сладко
в Сибири, в чистой стороне,
где доверительно и слабо
растенья никнули ко мне.
Как привести тебе примеры
того, что делалось со мной?
Мерцают в памяти предметы
и отдают голубизной.
Байкала потаенный омут,
где среди медленной воды
посверкивая ходит омуль
и пёрышки его видны.
И те дома, и те сараи,
заметные на берегах,
и цвета яркого саранки,
мгновенно сникшие в руках.
И в белую полоску чудо —
внезапные бурундуки,
так испытующе и чутко
в меня вперявшие зрачки.
Так завлекала и казнила
меня тех речек глубина.
Гранёная вода Кизира
была, как пламень, холодна.
И опровергнуто лукавство
мое и все слова твои
напоминающей лекарство
целебной горечью травы.
Припоминается мне снова,
что там, среди земли и ржи,
мне не пришлось сказать ни слова,
ни слова маленького лжи.
1959
(обратно)

«Влечет меня старинный слог…»

Влечет меня старинный слог.
Есть обаянье в древней речи.
Она бывает наших слов
и современнее и резче.
Вскричать: «Полцарства за коня!» —
какая вспыльчивость и щедрость!
Но снизойдет и на меня
последнего задора тщетность.
Когда-нибудь очнусь во мгле,
навеки проиграв сраженье,
и вот придет на память мне
безумца древнего решенье.
О, что полцарства для меня!
Дитя, наученное веком,
возьму коня, отдам коня
за полмгновенья с человеком,
любимым мною. Бог с тобой,
о конь мой, конь мой, конь ретивый.
Я безвозмездно повод твой
ослаблю – и табун родимый
нагонишь ты, нагонишь там,
в степи пустой и порыжелой.
А мне наскучил тарарам
этих побед и поражений.
Мне жаль коня! Мне жаль любви!
И на манер средневековый
ложится под ноги мои
лишь след, оставленный подковой.
1959
(обратно)

Светофоры

Геннадию Хазанову

Светофоры. И я перед ними
становлюсь, отступаю назад.
Светофор. Это странное имя.
Светофор. Святослав. Светозар.
Светофоры добры, как славяне.
Мне в лицо устремляют огни
и огнями, как будто словами,
умоляют: «Постой, не гони».
Благодарна я им за смещенье
этих двух разноцветных огней,
но во мне происходит смешенье
этих двух разноцветных кровей.
О, извечно гудел и сливался,
о, извечно бесчинствовал спор:
этот добрый рассудок славянский
и косой азиатский напор.
Видно, выход – в движенье, в движенье,
в голове, наклоненной к рулю,
в бесшабашном головокруженье
у обочины на краю.
И, откидываясь на сиденье,
говорю себе: «Погоди».
Отдаю себя на съеденье
этой скорости впереди.
1959
(обратно)

Чужое ремесло

Чужое ремесло мной помыкает.
На грех наводит, за собой маня.
Моя работа мне не помогает
и мстительно сторонится меня.
Я ей вовеки соблюдаю верность,
пишу стихи у краешка стола,
и все-таки меня снедает ревность,
когда творят иные мастера.
Поет высоким голосом кинто —
и у меня в тбилисском том духане,
в картинной галерее и в кино
завистливо заходится дыханье.
Когда возводит красную трубу
печник на необжитом новом доме,
я тоже вытираю о траву
замаранные глиною ладони.
О, сделать так, как сделал оператор,
послушно перенять его пример
и, пристально приникнув к аппаратам,
прищуриться на выбранный предмет.
О, эта жадность деревца сажать,
из лейки лить на грядках неполитых
и линии натурщиц отражать,
размазывая краски на палитрах!
Так власть чужой работы надо мной
меня жестоко требует к ответу.
Но не прошу я участи иной.
Благодарю скупую радость эту.
1959
(обратно)

Пятнадцать мальчиков

Пятнадцать мальчиков, а может быть, и больше,
а может быть, и меньше, чем пятнадцать,
испуганными голосами
мне говорили:
«Пойдем в кино или в музей изобразительных искусств».
Я отвечала им примерно вот что:
«Мне некогда».
Пятнадцать мальчиков дарили мне подснежники.
Пятнадцать мальчиков надломленными голосами
мне говорили:
«Я никогда тебя не разлюблю».
Я отвечала им примерно вот что:
«Посмотрим».
Пятнадцать мальчиков теперь живут спокойно.
Они исполнили тяжелую повинность
подснежников, отчаянья и писем.
Их любят девушки —
иные красивее, чем я,
иные некрасивее.
Пятнадцать мальчиков преувеличенно свободно,
а подчас злорадно
приветствуют меня при встрече,
приветствуют во мне при встрече
свое освобождение, нормальный сон и пищу…
Напрасно ты идешь, последний мальчик.
Поставлю я твои подснежники в стакан,
и коренастые их стебли обрастут
серебряными пузырьками…
Но, видишь ли, и ты меня разлюбишь,
и, победив себя, ты будешь говорить со мной надменно,
как будто победил меня,
а я пойду по улице, по улице…
50-е
(обратно)

«Я думала, что ты мой враг…»

Я думала, что ты мой враг,
что ты беда моя тяжелая,
а ты не враг, ты просто враль,
и вся игра твоя – дешевая.
На площади Манежной
бросал монету в снег.
Загадывал монетой,
люблю я или нет.
И шарфом ноги мне обматывал
там, в Александровском саду,
и руки грел, а всё обманывал,
всё думал, что и я солгу.
Кружилось надо мной вранье,
похожее на воронье.
Но вот в последний раз прощаешься,
в глазах ни сине, ни черно.
О, проживешь, не опечалишься,
а мне и вовсе ничего.
Но как же всё напрасно,
но как же всё нелепо!
Тебе идти направо.
Мне идти налево.
50-е
(обратно)

«Жилось мне весело и шибко…»

Жилось мне весело и шибко.
Ты шел в заснеженном плаще,
и вдруг зеленый ветер шипра
вздымал косынку на плече.
А был ты мне ни друг, ни недруг.
Но вот бревно. Под ним река.
В реке, в ее ноябрьских недрах,
займется пламенем рука.
«А глубоко?» – «Попробуй смеряй!» —
Смеюсь, зубами лист беру
и говорю: «Ты парень смелый.
Пройдись по этому бревну».
Ого! – тревоги выраженье
в твоей руке. Дрожит рука.
Ресниц густое ворошенье
над замиранием зрачка.
А я иду (сначала боком), —
о, поскорей бы, поскорей! —
над темным холодом, над бойким
озябшим ходом пескарей.
А ты проходишь по перрону,
закрыв лицо воротником,
и тлеющую папиросу
в снегу кончаешь каблуком.
50-е
(обратно)

«Чем отличаюсь я от женщины с цветком…»

Чем отличаюсь я от женщины с цветком,
от девочки, которая смеется,
которая играет перстеньком,
а перстенёк ей в руки не дается?
Я отличаюсь комнатой с обоями,
где так сижу я на исходе дня,
и женщина с манжетами собольими
надменный взгляд отводит от меня.
Как я жалею взгляд ее надменный,
и я боюсь, боюсь ее спугнуть,
когда она над пепельницей медной
склоняется, чтоб пепел отряхнуть.
О, Господи, как я ее жалею,
плечо ее, понурое плечо,
и беленькую тоненькую шею,
которой так под мехом горячо!
И я боюсь, что вдруг она заплачет,
что губы ее страшно закричат,
что руки в рукава она запрячет
и бусинки по полу застучат…
50-е
(обратно)

Сны о Грузии

Сны о Грузии – вот радость!
И под утро так чиста
виноградовая сладость,
осенившая уста.
Ни о чем я не жалею,
ничего я не хочу —
в золотом Свети-Цховели
ставлю бедную свечу.
Малым камушкам во Мцхета
воздаю хвалу и честь.
Господи, пусть будет это
вечно так, как ныне есть.
Пусть всегда мне будут в новость
и колдуют надо мной
родины родной суровость,
нежность родины чужой.
1960
(обратно)

Спать

Мне – пляшущей под мцхетскою луной,
мне – плачущей любою мышцей в теле,
мне – ставшей тенью, слабою длиной,
не умещенной в храм Свети-Цховели,
мне – обнаженной ниткой серебра,
продернутой в твою иглу, Тбилиси,
мне – жившей, как преступник, – до утра,
озябшей до крови в твоей теплице,
мне – не умевшей засыпать в ночах,
безумьем растлевающей знакомых,
имеющей зрачок коня в очах,
отпрянувшей от снов, как от загонов,
мне – с нищими поющей на мосту:
«Прости нам, утро, прегрешенья наши.
Обугленных желудков нищету
позолоти своим подарком, хаши»,
мне – скачущей наискосок и вспять
в бессоннице, в ее дурной потехе, —
о Господи, как мне хотелось спать
в глубокой, словно колыбель, постели.
Спать – засыпая. Просыпаясь – спать.
Спать – медленно, как пригублять напиток.
О, спать и сон посасывать, как сласть,
пролив слюною сладости избыток.
Проснуться поздно, глаз не открывать,
чтоб дальше искушать себя секретом
погоды, осеняющей кровать
пока еще не принятым приветом.
Как приторен в гортани привкус сна.
Движенье рук свежо и неумело.
Неопытность воскресшего Христа
глубокой ленью сковывает тело.
Мозг слеп, словно остывшая звезда.
Пульс тих, как сок в непробужденном древе.
И – снова спать! Спать долго. Спать всегда,
спать замкнуто, как в материнском чреве.
1960
(обратно)

Свеча

Геннадию Шпаликову

Всего-то – чтоб была свеча,
свеча простая, восковая,
и старомодность вековая
так станет в памяти свежа.
И поспешит твое перо
к той грамоте витиеватой,
разумной и замысловатой,
и ляжет на душу добро.
Уже ты мыслишь о друзьях
всё чаще, способом старинным,
и сталактитом стеаринным
займешься с нежностью в глазах.
И Пушкин ласково глядит,
и ночь прошла, и гаснут свечи,
и нежный вкус родимой речи
так чисто губы холодит.
1960
(обратно)

Апрель

Вот девочки – им хочется любви.
Вот мальчики – им хочется в походы.
В апреле изменения погоды
объединяют всех людей с людьми.
О новый месяц, новый государь,
так ищешь ты к себе расположенья,
так ты бываешь щедр на одолженья,
к амнистиям склоняя календарь.
Да, выручишь ты реки из оков,
приблизишь ты любое отдаленье,
безумному даруешь просветленье
и исцелишь недуги стариков.
Лишь мне твоей пощады не дано.
Нет алчности просить тебя об этом.
Ты спрашиваешь – медлю я с ответом
и свет гашу, и в комнате темно.
1960
(обратно)

«Мы расстаемся – и одновременно…»

Мы расстаемся – и одновременно
овладевает миром перемена,
и страсть к измене так в нём велика,
что берегами брезгает река,
охладевают к небу облака,
кивает правой левая рука
и ей надменно говорит: – Пока!
Апрель уже не предвещает мая,
да, мая не видать вам никогда,
и распадается иван-да-марья.
О, желтого и синего вражда!
Свои растенья вытравляет лето,
долготы отстранились от широт,
и белого не существует цвета —
остались семь его цветных сирот.
Природа подвергается разрухе,
отливы превращаются в прибой,
и молкнут звуки – по вине разлуки
меня с тобой.
1960
(обратно)

Магнитофон

В той комнате под чердаком,
в той нищенской, в той суверенной,
где старомодным чудаком
задор владеет современный,
где вкруг нечистого стола,
среди беды претенциозной,
капроновые два крыла
проносит ангел грациозный, —
в той комнате, в тиши ночной,
во глубине магнитофона,
уже не защищенный мной,
мой голос плачет отвлеченно.
Я знаю – там, пока я сплю,
жестокий медиум колдует
и душу слабую мою
то жжет, как свечку, то задует.
И гоголевской Катериной
в зеленом облаке окна
танцует голосок старинный
для развлеченья колдуна.
Он так испуганно и кротко
является чужим очам,
как будто девочка-сиротка,
запроданная циркачам.
Мой голос, близкий мне досель,
воспитанный моей гортанью,
лукавящий на каждом «эль»,
невнятно склонный к заиканью,
возникший некогда во мне,
моим губам еще родимый,
вспорхнув, остался в стороне,
как будто вздох необратимый.
Одет бесплотной наготой,
изведавший ее приятность,
уж он вкусил свободы той
бесстыдство и невероятность.
И в эту ночь там, из угла,
старик к нему взывает снова,
в застиранные два крыла
целуя ангела ручного.
Над их объятием дурным
магнитофон во тьме хлопочет,
мой бедный голос пятки им
прозрачным пальчиком щекочет.
Пока я сплю, злорадству их
он кажет нежные изъяны
картавости – и снов моих
нецеломудренны туманы.
1960
(обратно)

В метро на остановке «Сокол»

Не знаю, что со мной творилось,
не знаю, что меня влекло.
Передо мною отворилось,
распавшись надвое, стекло.
В метро на остановке «Сокол»
моя поникла голова.
Спросив стакан с томатным соком,
я простояла час и два.
Я что-то вспомнить торопилась
и говорила невпопад:
– За красоту твою и милость
благодарю тебя, томат.
За то, что влагою ты влажен,
за то, что овощем ты густ,
за то, что красен и отважен
твой детский поцелуй вкруг уст.
А люди в той неразберихе,
направленные вверх и вниз,
как опаляющие вихри,
над головой моей неслись.
У каждой девочки, скользящей
по мрамору, словно по льду,
опасный, огненный, косящий
зрачок огромный цвёл во лбу.
Вдруг всё, что тех людей казнило,
всё, что им было знать дано,
в меня впилось легко и сильно,
словно иголка в полотно.
И утомленных женщин слёзы,
навек прилившие к глазам,
по мне прошли, будто морозы
по обнаженным деревам.
Но тут владычица буфета,
вся белая, как белый свет,
воскликнула:
– Да что же это!
Уйдешь ты всё же или нет?
Ах, деточка, мой месяц ясный,
пойдем со мною, брось тужить!
Мы в роще Марьиной прекрасной
с тобой, две Марьи, будем жить.
В метро на остановку «Сокол»
с тех пор я каждый день хожу.
Какой-то горестью высокой
горюю и вокруг гляжу.
И к этой Марье бесподобной
припав, как к доброму стволу,
потягиваю сок холодный
иль просто около стою.
1960
(обратно)

Прощание

А напоследок я скажу:
прощай, любить не обязуйся.
С ума схожу. Иль восхожу
к высокой степени безумства.
Как ты любил? – ты пригубил
погибели. Не в этом дело.
Как ты любил? – ты погубил,
но погубил так неумело.
Жестокость промаха… О, нет
тебе прощенья. Живо тело
и бродит, видит белый свет,
но тело мое опустело.
Работу малую висок
еще вершит. Но пали руки,
и стайкою, наискосок,
уходят запахи и звуки.
1960
(обратно)

«Кто знает – вечность или миг…»

Веничке Ерофееву

Кто знает – вечность или миг
мне предстоит бродить по свету.
За этот миг иль вечность эту
равно благодарю я мир.
Что б ни случилось, не кляну,
а лишь благословляю лёгкость:
твоей печали мимолётность,
моей кончины тишину.
1960
(обратно)

Пейзаж

Еще ноябрь, а благодать
уж сыплется, уж смотрит с неба.
Иду и хоронюсь от света,
чтоб тенью снег не утруждать.
О стеклодув, что смысл дутья
так выразил в сосульках этих!
И, запрокинув свой беретик,
на вкус их пробует дитя.
И я, такая молодая,
со сладкой льдинкою во рту,
оскальзываясь, приседая,
по снегу белому иду.
1960
(обратно)

Декабрь

Мы соблюдаем правила зимы.
Играем мы, не уступая смеху
и придавая очертанья снегу,
приподнимаем белый снег с земли.
И будто бы предчувствуя беду,
прохожие толпятся у забора,
снедает их тяжелая забота:
а что с тобой имеем мы в виду?
Мы бабу лепим – только и всего.
О, это торжество и удивленье,
когда и высота и удлиненье
зависят от движенья твоего.
Ты говоришь: – Смотри, как я леплю. —
Действительно, как хорошо ты лепишь
и форму от бесформенности лечишь.
Я говорю: – Смотри, как я люблю.
Снег уточняет все свои черты
и слушается нашего приказа.
И вдруг я замечаю, как прекрасно
лицо, что к снегу обращаешь ты.
Проходим мы по белому двору,
прохожих мимо, с выраженьем дерзким.
С лицом таким же пристальным и детским,
любимый мой, всегда играй в игру.
Поддайся его долгому труду,
о моего любимого работа!
Даруй ему удачливость ребенка,
рисующего домик и трубу.
1960
(обратно)

Зимний день

Мороз, сиянье детских лиц,
и легче совладать с рассудком,
и зимний день – как белый лист,
еще не занятый рисунком.
Ждет заполненья пустота,
и мы ей сделаем подарок:
простор листа, простор холста
мы не оставим без помарок.
Как это делает дитя,
когда из снега бабу лепит, —
творить легко, творить шутя,
впадая в этот детский лепет.
И, слава Богу, всё стоит
тот дом среди деревьев дачных,
и моложав еще старик,
объявленный как неудачник.
Вот он выходит на крыльцо,
и от мороза голос сипнет,
и галка, отряхнув крыло,
ему на шапку снегом сыплет.
И стало быть, недорешен
удел, назначенный молвою,
и снова, словно дирижер,
он не робеет стать спиною.
Спиною к нам, лицом туда,
где звуки ждут его намёка,
и в этом первом «та-та-та»
как будто бы труда немного.
Но мы-то знаем, как велик
труд, не снискавший одобренья.
О зимний день, зачем велишь
работать так, до одуренья?
Позволь оставить этот труд
и бедной славой утешаться.
Но – снег из туч! Но – дым из труб!
И невозможно удержаться.
1960
(обратно)

«Жила в позоре окаянном…»

Жила в позоре окаянном,
а всё ж душа – белым-бела.
Но если кто-то океаном
и был – то это я была.
О, мой купальщик боязливый!
Ты б сам не выплыл – это я
волною нежной и брезгливой
на берег вынесла тебя.
Что я наделала с тобою!
Как позабыла в той беде,
что стал ты рыбой голубою,
взлелеянной в моей воде!
Я за тобой приливом белым
вернулась. Нет за мной вины.
Но ты в своем испуге бедном
отпрянул от моей волны.
И повторяют вслед за мною,
и причитают все моря:
о, ты, дитя мое родное,
о, бедное, – прости меня.
1960–1961
(обратно)

«О, мой застенчивый герой…»

О, мой застенчивый герой,
ты ловко избежал позора.
Как долго я играла роль,
не опираясь на партнёра!
К проклятой помощи твоей
я не прибегнула ни разу.
Среди кулис, среди теней
ты спасся, незаметный глазу.
Но в этом сраме и бреду
я шла пред публикой жестокой —
всё на беду, всё на виду,
всё в этой роли одинокой.
О, как ты гоготал, партер!
Ты не прощал мне очевидность
бесстыжую моих потерь,
моей улыбки безобидность.
И жадно шли твои стада
напиться из моей печали.
Одна, одна – среди стыда
стою с упавшими плечами.
Но опрометчивой толпе
герой действительный не виден.
Герой, как боязно тебе!
Не бойся, я тебя не выдам.
Вся наша роль – моя лишь роль.
Я проиграла в ней жестоко.
Вся наша боль – моя лишь боль.
Но сколько боли. Сколько. Сколько.
1960–1961
(обратно)

«Смотрю на женщин, как смотрели встарь…»

Смотрю на женщин, как смотрели встарь,
с благоговением и выжиданьем.
О, как они умеют сесть, и встать,
и голову склонить над вышиваньем.
Но ближе мне могучий род мужчин,
раздумья их, сраженья и проказы.
Склоненные под тяжестью морщин,
их лбы так величавы и прекрасны.
Они – воители, творцы наук и книг.
Настаивая на высоком сходстве,
намереваюсь приравняться к ним
я в мастерстве своем и благородстве.
Я – им чета. Когда пришла пора,
присев на покачнувшиеся нары,
я, запрокинув голову, пила,
чтобы не пасть до разницы меж нами.
Нам выпадет один почёт и суд,
работавшим толково и серьезно.
Обратную разоблачая суть,
как колокол, звенит моя серёжка.
И в звоне том – смятенье и печаль,
незащищенность детская и слабость.
И доверяю я мужским плечам
неравенства томительную сладость.
1960–1961
(обратно)

«Так и живем – напрасно маясь…»

Так и живем – напрасно маясь,
в случайный веруя навет.
Какая маленькая малость
нас может разлучить навек.
Так просто вычислить, прикинуть,
что без тебя мне нет житья.
Мне надо бы к тебе приникнуть.
Иначе поступаю я.
Припав на желтое сиденье,
сижу в косыночке простой
и направляюсь на съеденье
той темной станции пустой.
Иду вдоль белого кладбища,
оглядываюсь на кресты.
Звучат печально и комично
шаги мои средь темноты.
О, снизойди ко мне, разбойник,
присвистни в эту тишину.
Я удивленно, как ребенок,
в глаза недобрые взгляну.
Зачем я здесь, зачем ступаю
на темную тропу в лесу?
Вину какую искупаю
и наказание несу?
О, как мне надо возродиться
из этой тьмы и пустоты.
О, как мне надо возвратиться
туда, где ты, туда, где ты.
Так просто станет всё и цельно,
когда ты скажешь мне слова
и тяжело и драгоценно
ко мне склонится голова.
1960–1961
(обратно)

«Из глубины моих невзгод…»

Из глубины моих невзгод
молюсь о милом человеке.
Пусть будет счастлив в этот год,
и в следующий, и вовеки.
Я, не сумевшая постичь
простого таинства удачи,
беду к нему не допустить
стараюсь так или иначе.
И не на радость же себе,
загородив его плечами,
ему и всей его семье
желаю миновать печали.
Пусть будет счастлив и богат.
Под бременем наград высоких
пусть подымает свой бокал
во здравие гостей веселых,
не ведая, как наугад
я билась головою оземь,
молясь о нём – средь неудач,
мне отведенных в эту осень.
1960–1961
(обратно)

Женщины

Какая сладостная власть
двух женских рук, и глаз, и кожи.
Мы этой сладостию всласть
давно отравлены. И всё же —
какая сладостная власть
за ней, когда она выходит
и движется, вступая в вальс,
и нежно голову отводит.
И нету на неё суда!
В ней всё так тоненько, и ломко,
и ненадёжно. Но всегда
казнит меня головоломка:
при чём здесь я? А я при чём?
Ведь было и моим уделом
не любоваться тем плечом,
а поводить на свете белом.
И я сама ступала вскользь,
сама, сама, и в той же мере
глаза мои смотрели вкось
и дерзость нравиться имели.
Так неужели дело в том,
другом волненье и отваге,
и в отдалении глухом,
и в приближении к бумаге,
где все художники равны
и одинаково приметны,
и женщине предпочтены
все посторонние предметы.
Да, где-то в памяти, в глуши
другое бодрствует начало.
Но эта сторона души
мужчин от женщин отличала.
О, им дано не рисковать,
а только поступать лукаво.
О, им дано не рисовать,
а только обводить лекало.
А разговоры их! А страсть
к нарядам! И привычка к смеху!
И всё-таки – какая власть
за нею, выходящей к свету!
Какой продуманный чертёж
лица и рук! Какая точность!
Она приходит – и в чертог
каморка расцветает тотчас.
Как нам глаза ее видны,
как всё в них темно и неверно!
И всё же – нет за ней вины,
и будь она благословенна.
1960–1961
(обратно)

Зима

О жест зимы ко мне,
холодный и прилежный.
Да, что-то есть в зиме
от медицины нежной.
Иначе как же вдруг
из темноты и муки
доверчивый недуг
к ней обращает руки?
О милая, колдуй,
заденет лоб мой снова
целебный поцелуй
колечка ледяного.
И всё сильней соблазн
встречать обман доверьем,
смотреть в глаза собак
и приникать к деревьям.
Прощать, как бы играть,
с разбега, с поворота,
и, завершив прощать,
простить еще кого-то.
Сравняться с зимним днем,
с его пустым овалом,
и быть всегда при нём
его оттенком малым.
Свести себя на нет,
чтоб вызвать за стеною
не тень мою, а свет,
не заслоненный мною.
1961
(обратно)

Болезнь

О боль, ты – мудрость. Суть решений
перед тобою так мелка,
и осеняет темный гений
глаз захворавшего зверька.
В твоих губительных пределах
был разум мой высок и скуп,
но трав целебных поределых
вкус мятный уж не сходит с губ.
Чтоб облегчить последний выдох,
я, с точностью того зверька,
принюхавшись, нашла свой выход
в печальном стебельке цветка.
О, всех простить – вот облегченье!
О, всех простить, всем передать
и нежную, как облученье,
вкусить всем телом благодать.
Прощаю вас, пустые скверы!
При вас лишь, в бедности моей,
я плакала от смутной веры
над капюшонами детей.
Прощаю вас, чужие руки!
Пусть вы протянуты к тому,
что лишь моей любви и муки
предмет, не нужный никому.
Прощаю вас, глаза собачьи!
Вы были мне укор и суд.
Все мои горестные плачи
досель эти глаза несут.
Прощаю недруга и друга!
Целую наспех все уста!
Во мне, как в мертвом теле круга,
законченность и пустота.
И взрывы щедрые, и легкость,
как в белых дребезгах перин,
и уж не тягостен мой локоть
чувствительной черте перил.
Лишь воздух под моею кожей.
Жду одного: на склоне дня,
охваченный болезнью схожей,
пусть кто-нибудь простит меня.
1961
(обратно)

Воскресный день

О, как люблю я пребыванье рук
в блаженстве той свободы пустяковой,
когда былой уже закончен труд
и – лень, и сладко труд затеять новый.
Как труд былой томил меня своим
небыстрым ходом! Но – за проволочку —
теперь сполна я расквиталась с ним,
пощёчиной в него влепивши точку.
Меня прощает долгожданный сон.
Целует в лоб младенческая легкость.
Свободен – легкомысленный висок.
Свободен – спящий на подушке локоть.
Смотри, природа, – розов и мордаст,
так кротко спит твой бешеный сангвиник,
всем утомленьем вклеившись в матрац,
как зуб в десну, как дерево в суглинок.
О, спать да спать, терпеть счастливый гнёт
неведенья рассудком безрассудным.
Но день воскресный уж баклуши бьёт
то детским плачем, то звонком посудным.
Напялив одичавший неуют
чужой плечам, остывшей за ночь кофты,
хозяйки, чтоб хозяйничать, встают,
и пробуждает ноздри запах кофе.
Пора вставать! Бесстрастен и суров,
холодный душ уже развесил розги.
Я прыгаю с постели, как в сугроб —
из бани, из субтропиков – в морозы.
Под гильотину ледяной струи
с плеч голова покорно полетела.
О умывальник, как люты твои
чудовища – вода и полотенце.
Прекрасен день декабрьской теплоты,
когда туманы воздух утолщают
и зрелых капель чистые плоды
бесплодье зимних веток утешают.
Ну что ж, земля, сегодня – отдых мой,
ликую я – твой добрый обыватель,
вдыхатель твоей влажности густой,
твоих сосулек теплых обрыватель.
Дай созерцать твой белый свет и в нём
не обнаружить малого пробела,
который я, в усердии моём,
восполнить бы желала и умела.
Играя в смех, в иные времена,
нога ледок любовно расколола.
Могуществом кофейного зерна
язык так пьян, так жаждет разговора.
И, словно дым, затмивший недра труб,
глубоко в горле возникает голос.
Ко мне крадется ненасытный труд,
терпящий новый и веселый голод.
Ждет насыщенья звуком немота,
зияя пустотою, как скворешник,
весну корящий, – разве не могла
его наполнить толчеёй сердечек?
Прощай, соблазн воскресный! Меж дерев
мне не бродить. Но что всё это значит?
Бумаги белый и отверстый зев
ко мне взывает и участья алчет.
Иду – поить губами клюв птенца,
наскучившего и опять родного.
В ладонь склоняясь тяжестью лица,
я из безмолвья вызволяю слово.
В неловкой позе у стола присев,
располагаю голову и плечи,
чтоб обижал и ранил их процесс,
к устам влекущий восхожденье речи.
Я – мускул, нужный для ее затей.
Речь так спешит в молчанье не погибнуть,
свершить звукорожденье и затем
забыть меня навеки и покинуть.
Я для нее – лишь дудка, чтоб дудеть.
Пускай дудит и веселит окрестность.
А мне опять – заснуть, как умереть,
и пробудиться утром, как воскреснуть.
1961
(обратно)

Вступление в простуду

Прост путь к свободе, к ясности ума —
достаточно, чтобы озябли ноги.
Осенние прогулки вдоль дороги
располагают к этому весьма.
Грипп в октябре – всевидящ, как господь.
Как ангелы на крыльях стрекозиных,
слетают насморки с небес предзимних
и нашу околдовывают плоть.
Вот ты проходишь меж дерев и стен,
сам для себя неведомый и странный,
пока еще банальности туманной
костей твоих не обличил рентген.
Еще ты скучен, и здоров, и груб,
но вот тебе с улыбкой добродушной
простуда шлет свой поцелуй воздушный,
и медленно он достигает губ.
Отныне болен ты. Ты не должник
ни дружб твоих, ни праздничных процессий.
Благоговейно подтверждает Цельсий
твой сан особый средь людей иных.
Ты слышишь, как щекочет, как течет
под мышкой ртуть, она замрет – и тотчас
определит серебряная точность,
какой тебе оказывать почет.
И аспирина тягостный глоток
дарит тебе непринужденность духа,
благие преимущества недуга
и смелости недобрый холодок.
1962
(обратно)

Маленькие самолеты

Ах, мало мне другой заботы,
обременяющей чело, —
мне маленькие самолеты
всё снятся, не пойму с чего.
Им всё равно, как сниться мне:
то, как птенцы, с моей ладони
они зерно берут, то в доме
живут, словно сверчки в стене.
Иль тычутся в меня они
носами глупыми: рыбёшка
так ходит возле ног ребенка,
щекочет и смешит ступни.
Порой вкруг моего огня
они толкаются и слепнут,
читать мне не дают, и лепет
их крыльев трогает меня.
Еще придумали: детьми
ко мне пришли и со слезами,
едва с моих колен слезали,
кричали: «На руки возьми!»
А то глаза открою: в ряд
все маленькие самолеты,
как маленькие Соломоны,
всё знают и вокруг сидят.
Прогонишь – снова тут как тут:
из темноты, из блеска ваксы,
кося белком, как будто таксы,
тела их долгие плывут.
Что ж, он навек дарован мне —
сон жалостный, сон современный,
и в нём – ручной, несоразмерный
тот самолетик в глубине?
И всё же, отрезвев от сна,
иду я на аэродромы —
следить огромные те громы,
озвучившие времена.
Когда в преддверье высоты
всесильный действует пропеллер,
я думаю – ты всё проверил,
мой маленький? Не вырос ты.
Ты здесь огромным серебром
всех обманул – на самом деле
ты крошка, ты дитя, ты еле
заметен там, на голубом.
И вот мерцаем мы с тобой
на разных полюсах пространства.
Наверно, боязно расстаться
тебе со мной – такой большой?
Но там, куда ты вознесён,
во тьме всех позывных мелодий,
пускай мой добрый, странный сон
хранит тебя, о самолетик!
1962
(обратно)

Осень

Не действуя и не дыша,
всё слаще обмирает улей.
Всё глубже осень, и душа
всё опытнее и округлей.
Она вовлечена в отлив
плода, из пустяка пустого
отлитого. Как кропотлив
труд осенью, как тяжко слово.
Значительнее, что ни день,
природа ум обременяет,
похожая на мудрость лень
уста молчаньем осеняет.
Даже дитя, велосипед
влекущее,
вертя педалью,
вдруг поглядит на белый свет
с какой-то ясною печалью.
1962
(обратно)

Памяти Бориса Пастернака

Начну издалека, не здесь, а там,
начну с конца, но он и есть начало.
Был мир как мир. И это означало
всё, что угодно в этом мире вам.
В той местности был лес, как огород, —
так невелик и все-таки обширен.
Там, прихотью младенческих ошибок,
всё было так и всё наоборот.
На маленьком пространстве тишины
был дом как дом. И это означало,
что женщина в нем головой качала
и рано были лампы зажжены.
Там труд был лёгок, как урок письма,
и кто-то – мы еще не знали сами —
замаливал один пред небесами
наш грех несовершенного ума.
В том равновесье меж добром и злом
был он повинен. И земля летела
неосторожно, как она хотела,
пока свеча горела над столом.
Прощалось и невежде и лгуну —
какая разница? – пред белым светом,
позволив нам не хлопотать об этом,
он искупал всеобщую вину.
Когда же им оставленный пробел
возник над миром, около восхода,
толчком заторможенная природа
переместила тяжесть наших тел.
Объединенных бедною гурьбой,
врасплох нас наблюдала необъятность,
и наших недостоинств неприглядность
уже никто не возмещал собой.
В тот дом езжали многие. И те
два мальчика в рубашках полосатых
без робости вступали в палисадник
с малиною, темневшей в темноте.
Мне доводилось около бывать,
но я чужда привычке современной
налаживать контакт несоразмерный,
в знакомстве быть и имя называть.
По вечерам мне выпадала честь
смотреть на дом и обращать молитву
на дом, на палисадник, на малину —
то имя я не смела произнесть.
Стояла осень, и она была
лишь следствием, но не залогом лета.
Тогда еще никто не знал, что эта
окружность года не была кругла.
Сурово избегая встречи с ним,
я шла в деревья, в неизбежность встречи,
в простор его лица, в протяжность речи…
Но рифмовать пред именем твоим?
О нет.
Он неожиданно вышел из убогой чащи переделкинских дерев поздно вечером, в октябре, более двух лет назад. На нём был грубый и опрятный костюм охотника: синий плащ, сапоги и белые вязаные варежки. От нежности к нему, от гордости к себе я почти не видела его лица – только ярко-белые вспышки его рук во тьме слепили мне уголки глаз. Он сказал: «О, здравствуйте! Мне о вас рассказывали, и я вас сразу узнал. – И вдруг, вложив в это неожиданную силу переживания, взмолился: – Ради Бога! Извините меня! Я именно теперь должен позвонить!» Он вошел было в маленькое здание какой-то конторы, но резко вернулся, и из кромешной темноты мне в лицо ударило, плеснуло яркой светлостью его лица, лбом и скулами, люминесцирующими при слабой луне. Меня охватил сладко-ледяной, шекспировский холодок за него. Он спросил с ужасом: «Вам не холодно? Ведь дело к ноябрю?» – и, смутившись, неловко впятился в низкую дверь. Прислонясь к стене, я телом, как глухой, слышала, как он говорил с кем-то, словно настойчиво оправдываясь перед ним, окружая его заботой и любовью голоса. Спиной и ладонями я впитывала диковинные приёмы его речи – нарастающее пение фраз, доброе восточное бормотание, обращенное в невнятный трепет и гул дощатых перегородок. Я, и дом, и кусты вокруг нечаянно попали в обильные объятия этой округло-любовной, величественно-деликатной интонации. Затем он вышел, и мы сделали несколько шагов вместе по заросшей пнями, сучьями, изгородями, чрезвычайно неудобной для ходьбы земле. Но он легко, по-домашнему ладил с корявой бездной, сгустившейся вокруг нас, – с выпяченными, сверкающими звездами, с впадиной на месте луны, с кое-как поставленными, неуютными деревьями. Он сказал: «Отчего вы никогда не заходите? У меня иногда бывают очень милые и интересные люди – вам не будет скучно. Приходите же! Приходите завтра». От низкого головокружения, овладевшего мной, я ответила надменно: «Благодарю вас. Как-нибудь я непременно зайду».

Из леса, как из-за кулис актер,
он вынес вдруг высокопарность позы,
при этом не выгадывая пользы
у зрителя, – и руки распростер.
Он сразу был театром и собой,
той древней сценой, где прекрасны речи.
Сейчас начало! Гаснет свет! Сквозь плечи
уже мерцает фосфор голубой.
– О, здравствуйте! Ведь дело к ноябрю —
не холодно ли? – вот и всё, не боле.
Как он играл в единственной той роли
всемирной ласки к людям и зверью.
Вот так играть свою игру – шутя!
всерьез! до слёз! навеки! не лукавя! —
как он играл, как, молоко лакая,
играет с миром зверь или дитя.
– Прощайте же! – так петь между людьми
не принято. Но так поют у рампы,
так завершают монолог той драмы,
где речь идет о смерти и любви.
Уж занавес! Уж освещают тьму!
Еще не всё: – Так заходите завтра! —
О тон гостеприимного азарта,
что ведом лишь грузинам, как ему.
Но должен быть такой на свете дом,
куда войти – не знаю! невозможно!
И потому, навек неосторожно,
я не пришла ни завтра, ни потом.
Я плакала меж звёзд, дерев и дач —
после спектакля, в гаснущем партере,
над первым предвкушением потери
так плачут дети, и велик их плач.
1962
(обратно)

«Когда б спросили… – некому спросить…»

Когда б спросили… – некому спросить:
пустынна переделкинская осень.
Но я – как раз о ней! Пусть спросят синь
и желтизна, пусть эта церковь спросит,
когда с лучом играет на холме,
пусть спросит холм, скрывающий покуда,
что с ним вовек не разминуться мне,
и ветхий пруд, и дерево у пруда,
пусть осень любопытствует: куда,
зачем спешу по направленью к лету
вспять увяданья? И при чем Кура,
когда пора подумывать про Лету?
И я скажу: – О местность! О судьба!
О свет в окне единственного дома!
Дай миг изъять из моего всегда,
тебе принадлежащего надолго,
дай неизбежность обежать кругом
и уж потом ее настигнуть бегом,
дай мне увидеть землю роз и гор
с их неземным и отстраненным снегом,
дай Грузию по имени назвать,
моей назвать, плениться белым светом
и над Курою постоять. Как знать?
Быть может – нет… а всё ж,
вдруг – напоследок?
1962
(обратно)

Симону Чиковани

Явиться утром в чистый север сада,
в глубокий день зимы и снегопада,
когда душа свободна и проста,
снегов успокоителен избыток
и пресной льдинки маленький напиток
так развлекает и смешит уста.
Всё нужное тебе – в тебе самом, —
подумать и увидеть, что Симон
идет один к заснеженной ограде.
О нет, зимой мой ум не так умен,
чтобы поверить и спросить: – Симон,
как это может быть при снегопаде?
И разве ты не вовсе одинаков
с твоей землею, где, навек заплакав
от нежности, всё плачет тень моя,
где над Курой, в объятой Богом Мцхете,
в садах зимы берут фиалки дети,
их называя именем «Иа»?
И коль ты здесь, кому теперь видна
пустая площадь в три больших окна
и цирка детский круг кому заметен?
О, дома твоего беспечный храм,
прилив вина и лепета к губам
и пение, что следует за этим!
Меж тем всё просто: рядом то и это,
и в наше время от зимы до лета
полгода жизни, лёта два часа.
И приникаю я лицом к Симону
всё тем же летом, тою же зимою,
когда цветам и снегу нет числа.
Пускай же всё само собой идет:
сам прилетел по небу самолет,
сам самовар нам чай нальет в стаканы.
Не будем звать, но сам придет сосед
для добрых восклицаний и бесед,
и голос сам заговорит стихами.
Я говорю себе: твой гость с тобою,
любуйся его милой худобою,
возьми себе, не отпускай домой.
Но уж звонит во мне звонок испуга:
опять нам долго не видать друг друга
в честь разницы меж летом и зимой.
Простились, ничего не говоря.
Я предалась заботам января,
вздохнув во сне легко и сокровенно.
И снова я тоскую поутру.
И в сад иду, и веточку беру,
и на снегу пишу я: Сакартвело.
1963
(обратно)

Сон

О опрометчивость моя!
Как видеть сны мои решаюсь?
Так дорого платить за шалость —
заснуть?
Но засыпаю я.
И снится мне, что свеж и скуп
сентябрьский воздух. Всё знакомо:
осенняя пригожесть дома,
вкус яблок, не сходящий с губ.
Но незнакомый садовод
возделывает сад знакомый
и говорит, что он законный
владелец.
И войти зовет.
Войти? Как можно? Столько раз
я знала здесь печаль и гордость,
и нежную шагов нетвердость,
и нежную незрячесть глаз.
Уж минуло так много дней.
А нежность – облаком вчерашним,
а нежность – обмороком влажным
меня омыла у дверей.
Но садоводова жена
меня приветствует жеманно.
Я говорю:
– Как здесь туманно…
И я здесь некогда жила.
Я здесь жила – лет сто назад.
– Лет сто? Вы шутите?
– Да нет же!
Шутить теперь? Когда так нежно
столетьем прошлым пахнет сад?
Сто лет прошло, а всё свежи
в ладонях нежности
к родимой
коре деревьев.
Запах дымный
в саду всё тот же.
– Не скажи! —
промолвил садовод в ответ.
Затем спросил:
– Под паутиной,
со старомодной чёлкой длинной,
не ваш ли в чердаке портрет?
Ваш сильно изменился взгляд
с тех давних пор, когда в кручине,
не помню, по какой причине,
вы умерли – лет сто назад.
– Возможно, но – жить так давно,
лишь тенью в чердаке остаться,
и всё затем, чтоб не расстаться
с той нежностью?
Вот что смешно.
1963
(обратно)

Уроки музыки

Люблю, Марина, что тебя, как всех,
что, как меня, —
озябшею гортанью
не говорю: тебя – как свет! как снег! —
усильем шеи, будто лёд глотаю,
стараюсь вымолвить: тебя, как всех,
учили музыке. (О, крах ученья!
Как если бы, под Бо́гов плач и смех,
свече внушали правила свеченья.)
Не ладили две равных темноты:
рояль и ты – два совершенных круга,
в тоске взаимной глухонемоты
терпя иноязычие друг друга.
Два мрачных исподлобья сведены
в неразрешимой и враждебной встрече:
рояль и ты – две сильных тишины,
два слабых горла: музыки и речи.
Но твоего сиротства перевес
решает дело. Что рояль? Он узник
безгласности, покуда в до диез
мизинец свой не окунет союзник.
А ты – одна. Тебе – подмоги нет.
И музыке трудна твоя наука —
не утруждая ранящий предмет,
открыть в себе кровотеченье звука.
Марина, до! До – детства, до – судьбы,
до – ре, до – речи, до – всего, что после,
равно, как вместе мы склоняли лбы
в той общедетской предрояльной позе,
как ты, как ты, вцепившись в табурет, —
о, карусель и Гедике ненужность! —
раскручивать сорвавшую берет,
свистящую вкруг головы окружность.
Марина, это всё – для красоты
придумано, в расчете на удачу
раз накричаться: я – как ты, как ты!
И с радостью бы крикнула, да – плачу.
Октябрь 1963
(обратно)

«Случилось так, что двадцати семи…»

Случилось так, что двадцати семи
лет от роду мне выпала отрада
жить в замкнутости дома и семьи,
расширенной прекрасным кругом сада.
Себя я предоставила добру,
с которым справедливая природа
следит за увяданием в бору
или решает участь огорода.
Мне нравилось забыть печаль и гнев,
не ведать мысли, не промолвить слова
и в детском неразумии дерев
терпеть заботу гения чужого.
Я стала вдруг здорова, как трава,
чиста душой, как прочие растенья,
не более умна, чем дерева,
не более жива, чем до рожденья.
Я улыбалась ночью в потолок,
в пустой пробел, где близко и приметно
белел во мраке очевидный Бог,
имевший цель улыбки и привета.
Была так неизбежна благодать
и так близка большая ласка Бога,
что прядь со лба – чтоб легче целовать —
я убирала и спала глубоко.
Как будто бы надолго, на века́,
я углублялась в землю и деревья.
Никто не знал, как му́ка велика
за дверью моего уединенья.
1964
(обратно)

В опустевшем доме отдыха

Впасть в обморок беспамятства, как плод,
уснувший тихо средь ветвей и грядок,
не сознавать свою живую плоть,
ее чужой и грубый беспорядок.
Вот яблоко, возникшее вчера.
В нём – мышцы влаги, красота пигмента,
то тех, то этих действий толчея.
Но яблоку так безразлично это.
А тут, словно с оравою детей,
не совладаешь со своим же телом,
не предусмотришь всех его затей,
не расплетешь его переплетений.
И так надоедает под конец
в себя смотреть, как в пациента лекарь,
всё время слышать треск своих сердец
и различать щекотный бег молекул.
И отвернуться хочется уже,
вот отвернусь, но любопытно глазу.
Так музыка на верхнем этаже
мешает и заманивает сразу.
В глуши, в уединении моем,
под снегом, вырастающим на кровле,
живу одна и будто бы вдвоем —
со вздохом в лёгких, с удареньем крови.
То улыбнусь, то пискнет голос мой,
то бьется пульс, как бабочка в ладони.
Ну, слава Богу, думаю, живой
остался кто-то в опустевшем доме.
И вот тогда тебя благодарю,
мой организм, живой зверёк природы,
верши, верши простую жизнь свою,
как солнышко, как лес, как огороды.
И впредь играй, не ведай немоты!
В глубоком одиночестве, зимою,
я всласть повеселюсь средь пустоты,
тесно́ и шумно населенной мною.
1964
(обратно)

Тоска по Лермонтову

О Грузия, лишь по твоей вине,
когда зима грязна и белоснежна,
печаль моя печальна не вполне,
не до конца надежда безнадежна.
Одну тебя я счастливо люблю,
и лишь твое лицо не лицемерно.
Рука твоя на голову мою
ложится благосклонно и целебно.
Мне не застать врасплох твоей любви.
Открытыми объятия ты держишь.
Все говоры, все шепоты твои
мне на ухо нашепчешь и утешишь.
Но в этот день не так я молода,
чтоб выбирать меж севером и югом.
Свершилась поздней осени беда,
былой уют украсив неуютом.
Лишь черный зонт в моих руках гремит,
живой, упругий мускул в нём напрягся.
То, что тебя покинуть норовит, —
пускай покинет, что́ держать напрасно.
Я отпускаю зонт и не смотрю,
как будет он использовать свободу.
Я медленно иду по октябрю,
сквозь воду и холодную погоду.
В чужом дому, не знаю почему,
я бег моих колен остановила.
Вы пробовали жить в чужом дому?
Там хорошо. И вот как это было.
Был подвиг одиночества свершен,
и я могла уйти. Но так случилось,
что в этом доме, в ванной, жил сверчок,
поскрипывал, оказывал мне милость.
Моя душа тогда была слаба,
и потому – с доверьем и тоскою —
тот слабый скрип, той песенки слова
я полюбила слабою душою.
Привыкла вскоре добрая семья,
что так, друг друга не опровергая,
два пустяка природы – он и я —
живут тихонько, песенки слагая.
Итак – я здесь. Мы по ночам не спим,
я запою – он отвечать умеет.
Ну, хорошо. А где же снам моим,
где им-то жить? Где их бездомность реет?
Они все там же, там, где я была,
где высочайший юноша вселенной
меж туч и солнца, меж добра и зла
стоял вверху горы уединенной.
О, там, под покровительством горы,
как в медленном недоуменье танца,
течения Арагвы и Куры
ни встретиться не могут, ни расстаться.
Внизу так чист, так мрачен Мцхетский храм.
Души его воинственна молитва.
В ней гром мечей, и лошадиный храп,
и вечная за эту землю битва.
Где он стоял? Вот здесь, где монастырь
еще живет всей свежестью размаха,
где малый камень с легкостью вместил
великую тоску того монаха.
Что, мальчик мой, великий человек?
Что сделал ты, чтобы воскреснуть болью
в моём мозгу и чернотой меж век,
всё плачущей над маленьким тобою?
И в этой, Богом замкнутой судьбе,
в твоей высокой муке превосходства,
хотя б сверчок любимому, тебе,
сверчок играл средь твоего сиротства?
Стой на горе! Не уходи туда,
где – только-то! – через четыре года
сомкнется над тобою навсегда
пустая, совершенная свобода!
Стой на горе! Я по твоим следам
найду тебя под солнцем, возле Мцхета.
Возьму себе всем зреньем, не отдам,
и ты спасен уже, и вечно это.
Стой на горе! Но чем к тебе добрей
чужой земли таинственная новость,
тем яростней соблазн земли твоей,
нужней ее сладчайшая суровость.
1964
(обратно)

Зимняя замкнутость

Булату Окуджаве

Странный гость побывал у меня в феврале.
Снег занес мою крышу еще в январе,
предоставив мне замкнутость дум и деяний.
Я жила взаперти, как огонь в фонаре
или как насекомое, что в янтаре
уместилось в простор тесноты идеальной.
Странный гость предо мною внезапно возник,
и тем более странен был этот визит,
что снега мою дверь охраняли сурово.
Например – я зерно моим птицам несла.
«Можно ль выйти наружу?» – спросила. «Нельзя», —
мне ответила сильная воля сугроба.
Странный гость, говорю вам, неведомый гость.
Он прошел через стенку насквозь, словно гвоздь,
кем-то вбитый извне для неведомой цели.
Впрочем, что же еще оставалось ему,
коль в дому, замурованном в снежную тьму,
не осталось для входа ни двери, ни щели.
Странный гость – он в гостях не гостил, а царил.
Он огнем исцелил свой промокший цилиндр,
из-за пазухи выпустил свинку морскую
и сказал: «О, пардон, я продрог, и притом
я ушибся, когда проходил напролом
в этот дом, где теперь простудиться рискую».
Я сказала: «Огонь вас утешит, о гость.
Горсть орехов, вина быстротечная гроздь —
вот мой маленький юг среди вьюг справедливых.
Что касается бедной царевны морей —
ей давно приготовлен любовью моей
плод капусты, взращенный в нездешних заливах».
Странный гость похвалился: «Заметьте, мадам,
что я склонен к слезам, но не склонны к следам
мои ноги промокшие. Весь я – загадка!»
Я ему объяснила, что я не педант
и за музыкой я не хожу по пятам,
чтобы видеть педаль под ногой музыканта.
Странный гость закричал: «Мне не нравится тон
ваших шуток! Потом будет жуток ваш стон!
Очень плохи дела ваших духа и плоти!
Потому без стыда я явился сюда,
что мне ведома бедная ваша судьба».
Я спросила его: «Почему вы не пьете?»
Странный гость не побрезговал выпить вина.
Опрометчивость уст его речи свела
лишь к ошибкам, улыбкам и доброму плачу:
«Протяжение спора угодно душе!
Вы – дитя мое, баловень и протеже.
Я судьбу вашу как-нибудь переиначу.
Ведь не зря вещий зверь чистой шерстью белел —
ошибитесь, возьмите счастливый билет!
Выбирайте любую утеху мирскую!»
Поклонилась я гостю: «Вы очень добры,
до поры отвергаю я ваши дары.
Но спасите прекрасную свинку морскую!
Не она ль мне по злому сиротству сестра?
Как остра эта грусть – озираться со сна
средь стихии чужой, а к своей не пробиться.
О, как нежно марина, моряна, моря
неизбежно манят и минуют меня,
оставляя мне детское зренье провидца.
В остальном – благодарна я доброй судьбе.
Я живу, как желаю, – сама по себе.
Бог ко мне справедлив и любезен издатель.
Старый пес мой взмывает к щеке, как щенок.
И широк дивный выбор всевышних щедрот:
ямб, хорей, амфибрахий, анапест и дактиль.
А вчера колокольчик в полях дребезжал.
Это старый товарищ ко мне приезжал.
Зря боялась – а вдруг он дороги не сыщет?
Говорила: когда тебя вижу, Булат,
два зрачка от чрезмерности зренья болят,
беспорядок любви в моём разуме свищет».
Странный гость засмеялся. Он знал, что я лгу.
Не бывало саней в этом сиром снегу.
Мой товарищ с товарищем пьет в Ленинграде.
И давно уж собака моя умерла —
стало меньше дыханьем в груди у меня.
И чураются руки пера и тетради.
Странный гость подтвердил: «Вы несчастны теперь».
В это время открылась закрытая дверь.
Снег всё падал и падал, не зная убытка.
Сколь вошедшего облик был смел и пригож!
И влекла петербургская кожа калош
след – лукавый и резвый, как будто улыбка.
Я надеюсь, что гость мой поймет и зачтет,
как во мраке лица серебрился зрачок,
как был рус африканец и смугл россиянин!
Я подумала – скоро конец февралю —
и сказала вошедшему: «Радость! Люблю!
Хорошо, что меж нами не быть расставаньям!»
1965
(обратно)

Ночь

Андрею Смирнову

Уже рассвет темнеет с трёх сторон,
а всё руке недостает отваги,
чтобы пробиться к белизне бумаги
сквозь воздух, затвердевший над столом.
Как непреклонно честный разум мой
стыдится своего несовершенства,
не допускает руку до блаженства
затеять ямб в беспечности былой!
Меж тем, когда полна значенья тьма,
ожог во лбу от выдумки неточной,
мощь кофеина и азарт полночный
легко принять за остроту ума.
Но, видно, впрямь велик и невредим
рассудок мой в безумье этих бдений,
раз возбужденье, жаркое, как гений,
он всё ж не счел достоинством своим.
Ужель грешно своей беды не знать!
Соблазн так сладок, так невинна малость —
нарушить этой ночи безымянность
и всё, что в ней, по имени назвать.
Пока руке бездействовать велю,
любой предмет глядит с кокетством женским,
красуется, следит за каждым жестом,
нацеленным ему воздать хвалу.
Уверенный, что мной уже любим,
бубнит и клянчит голосок предмета,
его душа желает быть воспета,
и непременно голосом моим.
Как я хочу благодарить свечу,
любимый свет ее предать огласке
и предоставить неусыпной ласке
эпитетов! Но я опять молчу.
Какая боль – под пыткой немоты
всё ж не признаться ни единым словом
в красе всего, на что зрачком суровым
любовь моя глядит из темноты!
Чего стыжусь? Зачем я не вольна
в пустом дому, средь снежного разлива,
писать не хорошо, но справедливо —
про дом, про снег, про синеву окна?
Не дай мне Бог бесстыдства пред листом
бумаги, беззащитной предо мною,
пред ясной и бесхитростной свечою,
перед моим, плывущим в сон, лицом.
1965
(обратно)

«Последний день живу я в странном доме…»

Последний день живу я в странном доме,
чужом, как все дома, где я жила.
Загнав зрачки в укрытие ладони,
прохлада дня сияет, как жара.
В красе земли – беспечность совершенства.
Бела бумага.
Знаю, что должна
блаженствовать я в этот час блаженства.
Но вновь молчит и бедствует душа.
1965
(обратно)

Слово

«Претерпевая медленную юность,
впадаю я то в дерзость, то в угрюмость,
пишу стихи, мне говорят: порви!
А вы так просто говорите слово,
вас любит ямб, и жизнь к вам благосклонна» —
так написал мне мальчик из Перми.
В чужих потёмках выключатель шаря,
хозяевам вслепую спать мешая,
о воздух спотыкаясь, как о пень,
стыдясь своей громоздкой неудачи,
над каждой книгой обмирая в плаче,
я вспомнила про мальчика и Пермь.
И впрямь – в Перми живет ребенок странный,
владеющий высокой и пространной,
невнятной речью, и, когда горит
огонь созвездий, принятых над Пермью,
озябшим горлом, не способным к пенью,
ребенок этот слово говорит.
Как говорит ребенок! Неужели
во мне иль в ком-то, в неживом ущелье
гортани, погруженной в темноту,
была такая чистота проёма,
чтоб уместить во всей красе объема
всезнающего слова полноту?
О нет, во мне – то всхлип, то хрип, и снова
насущный шум, занявший место слова
там, в лёгких, где теснятся дым и тень,
и шее не хватает мощи бычьей,
чтобы дыханья суетный обычай
вершить было не трудно и не лень.
Звук немоты, железный и корявый,
терзает горло ссадиной кровавой,
заговорю – и обагрю платок.
В безмолвие, как в землю, погребенной,
мне странно знать, что есть в Перми ребенок,
который слово выговорить мог.
1965
(обратно)

Немота

Кто же был так силен и умен?
Кто мой голос из горла увел?
Не умеет заплакать о нём
рана черная в горле моём.
Сколь достойны любви и хвалы,
март, простые деянья твои,
но мертвы моих слов соловьи,
и теперь их сады – словари.
– О, воспой! – умоляют уста
снегопада, обрыва, куста.
Я кричу, но, как пар изо рта,
округлилась у губ немота.
Задыхаюсь, и дохну, и лгу,
что еще не останусь в долгу
пред красою деревьев в снегу,
о которой сказать не могу.
Вдохновенье – чрезмерный, сплошной
вдох мгновенья душою немой,
не спасет ее выдох иной,
кроме слова, что сказано мной.
Облегчить переполненный пульс —
как угодно, нечаянно, пусть!
И во всё, что воспеть тороплюсь,
воплощусь навсегда, наизусть.
А за то, что была так нема,
и любила всех слов имена,
и устала вдруг, как умерла, —
сами, сами воспойте меня.
1966
(обратно)

Другое

Что сделалось? Зачем я не могу,
уж целый год не знаю, не умею
слагать стихи и только немоту
тяжелую в моих губах имею?
Вы скажете – но вот уже строфа,
четыре строчки в ней, она готова.
Я не о том. Во мне уже стара
привычка ставить слово после слова.
Порядок этот ведает рука.
Я не о том. Как это прежде было?
Когда происходило – не строка —
другое что-то. Только что? – забыла.
Да, то, другое, разве знало страх,
когда шалило голосом так смело,
само, как смех, смеялось на устах
и плакало, как плач, если хотело?
1966
(обратно)

Сумерки

Есть в сумерках блаженная свобода
от явных чисел века, года, дня.
Когда? – неважно. Вот открытость входа
в глубокий парк, в далекий мельк огня.
Ни в сырости, насытившей соцветья,
ни в деревах, исполненных любви,
нет доказательств этого столетья, —
бери себе другое – и живи.
Ошибкой зренья, заблужденьем духа
возвращена в аллеи старины,
бреду по ним. И встречная старуха,
словно признав, глядит со стороны.
Средь бела дня пустынно это место.
Но в сумерках мои глаза вольны
увидеть дом, где счастливо семейство,
где невпопад и пылко влюблены,
где вечно ждут гостей на именины —
шуметь, краснеть и руки целовать,
где и меня к себе рукой манили,
где никогда мне гостем не бывать.
Но коль дано их голосам беспечным
стать тишиною неба и воды, —
чьи пальчики по клавишам лепечут?
Чьи кружева вступают в круг беды?
Как мне досталась милость их привета,
тот медленный, затеянный людьми,
старинный вальс, старинная примета
чужой печали и чужой любви?
Еще возможно для ума и слуха
вести игру, где действуют река,
пустое поле, дерево, старуха,
деревня в три незрячих огонька.
Души моей невнятная улыбка
блуждает там, в беспамятстве, вдали,
в той родине, чья странная ошибка
даст мне чужбину речи и земли.
Но темнотой испуганный рассудок
трезвеет, рыщет, снова хочет знать
живых вещей отчетливый рисунок,
мой век, мой час, мой стол, мою кровать.
Еще плутая в омуте росистом,
я слышу, как на диком языке
мне шлет свое проклятие транзистор,
зажатый в непреклонном кулаке.
1966
(обратно)

«Четверть века, Марина, тому…»

Четверть века, Марина, тому,
как Елабуга ластится раем
к отдохнувшему лбу твоему,
но и рай ему мал и неравен.
Неужели к всеведенью мук,
что тебе удалось как удача,
я добавлю бесформенный звук
дважды мною пропетого плача?
Две бессмыслицы – мертв и мертва,
две пустынности, два ударенья —
царскосельских садов дерева,
переделкинских рощиц деревья.
И усильем двух этих кончин
так исчерпана будущность слова.
Не осталось ни уст, ни причин,
чтобы нам затевать его снова.
Впрочем, в этой утрате суда
есть свобода и есть безмятежность:
перед кем пламенеть от стыда,
оскорбляя страниц белоснежность?
Как любила! Возможно ли злей?
Без прощения, без обещанья
имена их любовью твоей
были сосланы в даль обожанья.
Среди всех твоих бед и плетей
только два тебе есть утешенья:
что не знала двух этих смертей
и воспела два этих рожденья.
1966
(обратно)

Плохая весна

Пока клялись беспечные снега
блистать и стыть с прилежностью металла,
пока пуховой шали не сняла
та девочка, которая мечтала
склонить к плечу оранжевый берет,
пустить на волю локти и колени,
чтоб не ходить, но совершать балет
хожденья по оттаявшей аллее,
пока апрель не затевал возни,
угодной насекомым и растеньям, —
взяв на себя несчастный труд весны,
безумцем становился неврастеник.
Среди гардин зимы, среди гордынь
сугробов, ледоколов, конькобежцев
он гнев весны претерпевал один,
став жертвою ее причуд и бешенств.
Он так поспешно окна открывал,
как будто смерть предпочитал неволе,
как будто бинт от кожи отрывал,
не устояв перед соблазном боли.
Что было с ним, сорвавшим жалюзи?
То ль сильный дух велел искать исхода,
то ль слабость щитовидной железы
выпрашивала горьких лакомств йода?
Он сам не знал, чьи силы, чьи труды
владеют им. Но говорят преданья,
что, ринувшись на поиски беды, —
как выгоды, он возжелал страданья.
Он закричал: – Грешна моя судьба!
Не гений я! И, стало быть, впустую,
гордясь огромной выпуклостью лба,
лелеял я лишь опухоль слепую!
Он стал бояться перьев и чернил.
Он говорил в отчаянной отваге:
– О Господи! Твой худший ученик,
я никогда не оскверню бумаги.
Он сделался неистов и угрюм.
Он всё отринул, что грозит блаженством.
Желал он мукой обострить свой ум,
побрезговав его несовершенством.
В груди птенцы пищали: не хотим!
Гнушаясь их мольбою бесполезной,
вбивал он алкоголь и никотин
в их слабый зев, словно сапог железный.
И проклял он родимый дом и сад,
сказав: – Как страшно просыпаться утром!
Как жжется этот раскаленный ад,
который именуется уютом!
Он жил в чужом дому, в чужом саду, —
и тем платил хозяйке любопытной,
что, голый и огромный, на виду
у всех вершил свой пир кровопролитный.
Ему давали пищи и питья,
шептались меж собой, но не корили
затем, что жутким будням их бытья
он приходился праздником корриды.
Он то в пустой пельменной горевал,
то пил коньяк в гостиных полусвета
и понимал, что это – гонорар
за представленье: странности поэта.
Ему за то и подают обед,
который он с охотою съедает,
что гостья, умница, искусствовед,
имеет право молвить: – Он страдает!
И он страдал. Об остриё угла
разбил он лоб, казня его ничтожность,
но не обрел достоинства ума
и не изведал истин непреложность.
Проснувшись ночью в серых простынях,
он клял дурного мозга неприличье,
и высоко над ним плыл Пастернак
в опрятности и простоте величья.
Он снял портрет и тем отверг упрек
в проступке суеты и нетерпенья.
Виновен ли немой, что он не мог
использовать гортань для песнопенья?
Его встречали в чайных и пивных,
на площадях и на скамьях вокзала.
И, наконец, он головой поник
и так сказал (вернее, я сказала):
– Друзья мои, мне минет тридцать лет,
увы, итог тридцатилетья скуден.
Мой подвиг одиночества нелеп,
и суд мой над собою безрассуден.
Бог точно знал, кому какая честь,
мне лишь одна – не много и не мало:
всегда пребуду только тем, что есть,
пока не стану тем, чего не стало.
Так в чём же смысл и польза этих мук,
привнесших в кожу белый шрам ожога?
Ужели в том, что мимолетный звук
мне явится, и я скажу: так много?
Затем свечу зажгу, перо возьму,
судьбе моей воздам благодаренье,
припомню эту бедную весну
и напишу о ней стихотворенье.
1967
(обратно)

«Весной, весной, в ее начале…»

А. Н. Корсаковой

Весной, весной, в ее начале,
я опечалившись жила.
Но там, во мгле моей печали,
о, как я счастлива была,
когда в моем дому любимом
и меж любимыми людьми
плыл в небеса опасным дымом
избыток боли и любви.
Кем приходились мы друг другу,
никто не знал, и всё равно —
нам, словно замкнутому кругу,
терпеть единство суждено.
И ты, прекрасная собака,
ты тоже здесь, твой долг высок
в том братстве, где собрат собрата
терзал и пестовал, как мог.
Но в этом трагедийном действе
былых и будущих утрат
свершался, словно сон о детстве,
спасающий меня антракт,
когда к обеду накрывали,
и жизнь моя была проста,
и Александры Николавны
являлась странность и краса.
Когда я на нее глядела,
я думала: не зря, о, нет,
а для таинственного дела
мы рождены на белый свет.
Не бесполезны наши муки,
и выгоды не сосчитать
затем, что знают наши руки,
как холст и краски сочетать.
Не зря обед, прервавший беды,
готов и пахнет, и твердят
всё губы детские обеты
и яства детские едят.
Не зря средь праздника иль казни,
то огненны, то вдруг черны,
несчастны мы или прекрасны,
и к этому обречены.
1967
(обратно)

Биографическая справка

Всё началось далекою порой,
в младенчестве, в его начальном классе,
с игры в многозначительную роль:
быть Мусею, любимой меньше Аси.
Бегом, в Тарусе, босиком, в росе,
без промаха – непоправимо мимо,
чтоб стать любимой менее, чем все,
чем всё, что в этом мире не любимо.
Да и за что любить ее, кому?
Полюбит ли мышиный сброд умишек
то чудище, несущее во тьму
всеведенья уродливый излишек?
И тот изящный звездочет искусств
и счетовод безумств витиеватых
не зря не любит излученье уст,
пока еще ни в чем не виноватых.
Мила ль ему незваная звезда,
чей голосок, нечаянно могучий,
его освобождает от труда
старательно содеянных созвучий?
В приют ее – меж грязью и меж льдом!
Но в граде чернокаменном, голодном,
что делать с этим неуместным лбом?
Где быть ему, как не на месте лобном?
Добывшая двугорбием ума
тоску и непомерность превосходства,
она насквозь минует терема
всемирного бездомья и сиротства.
Любая милосердная сестра
жестокосердно примирится с горем,
с избытком рокового мастерства —
во что бы то ни стало быть изгоем.
Ты перед ней не виноват, Берлин!
Ты гнал ее, как принято, как надо,
но мрак твоих обоев и белил
еще не ад, а лишь предместье ада.
Не обессудь, божественный Париж,
с надменностью ты целовал ей руки,
но всё же был лишь захолустьем крыш,
провинцией ее державной муки.
Тягаться ль вам, селения беды,
с непревзойденным бедствием столицы,
где рыщет Марс над плесенью воды,
тревожа тень кавалерист-девицы?
Затмивший золотые города,
чернеет двор последнего страданья,
где так она нища и голодна,
как в высшем средоточье мирозданья.
Хвала и предпочтение молвы
Елабуге пред прочею землею.
Кунсткамерное чудо головы
изловлено и схвачено петлею.
Всего-то было – горло и рука,
в пути меж ними станет звук строкою,
и смертный час – не больше, чем строка:
всё тот же труд меж горлом и рукою.
Но ждать так долго! Отгибая прядь,
поглядывать зрачком – красна ль рябина,
и целый август вытерпеть? О, впрямь
ты – сильное чудовище, Марина.
1967
(обратно)

Клянусь

Тем летним снимком: на крыльце чужом,
как виселица, криво и отдельно
поставленном, не приводящем в дом,
но выводящем из дому. Одета
в неистовый сатиновый доспех,
стесняющий огромный мускул горла,
так и сидишь, уже отбыв, допев
труд лошадиный голода и гона.
Тем снимком. Слабым остриём локтей
ребенка с удивленною улыбкой,
которой смерть влечет к себе детей
и украшает их черты уликой.
Тяжелой болью памяти к тебе,
когда, хлебая безвоздушность горя,
от задыхания твоих тире
до крови я откашливала горло.
Присутствием твоим: крала, несла,
брала себе тебя и воровала,
забыв, что ты – чужое, ты – нельзя,
ты – Бо́гово, тебя у Бога мало.
Последней исхудалостию той,
добившею тебя крысиным зубом.
Благословенной родиной святой,
забывшею тебя в сиротстве грубом.
Возлюбленным тобою не к добру
вседобрым африканцем небывалым,
который созерцает детвору.
И детворою. И Тверским бульваром.
Твоим печальным отдыхом в раю,
где нет тебе ни ремесла, ни муки, —
клянусь убить елабугу твою.
Елабугой твоей, чтоб спали внуки,
старухи будут их стращать в ночи,
что нет ее, что нет ее, не зная:
«Спи, мальчик или девочка, молчи,
ужо придет елабуга слепая».
О, как она всей путаницей ног
припустится ползти, так скоро, скоро.
Я опущу подкованный сапог
на щупальца ее без приговора.
Утяжелив собой каблук, носок,
в затылок ей – и продержать подольше.
Детёнышей ее зеленый сок
мне острым ядом опалит подошвы.
В хвосте ее созревшее яйцо
я брошу в землю, раз земля бездонна,
ни словом не обмолвясь про крыльцо
Марининого смертного бездомья.
И в этом я клянусь. Пока во тьме,
зловоньем ила, жабами колодца,
примеривая желтый глаз ко мне,
убить меня елабуга клянется.
1968
(обратно)

Описание обеда

Как долго я не высыпалась,
писала медленно, да зря.
Прощай, моя высокопарность!
Привет, любезные друзья!
Да здравствует любовь и легкость!
А то всю ночь в дыму сижу,
и тяжко тащится мой локоть,
строку влача, словно баржу.
А утром, свет опережая,
всплывает в глубине окна
лицо мое, словно чужая
предсмертно белая луна.
Не мил мне чистый снег на крышах,
мне тяжело мое чело,
и всё за тем, чтоб вещий критик
не понял в этом ничего.
Ну нет, теперь беру тетрадку
и, выбравши любой предлог,
описываю по порядку
всё, что мне в голову придет.
Я пред бумагой не робею
и опишу одну из сред,
когда меня позвал к обеду
сосед-литературовед.
Он обещал мне, что наука,
известная его уму,
откроет мне, какая му́ка
угодна сердцу моему.
С улыбкой грусти и привета
открыла дверь в тепло и свет
жена литературоведа,
сама литературовед.
Пока с меня пальто снимала
их просвещенная семья,
ждала я знака и сигнала,
чтобы понять, при чем здесь я.
Но, размышляя мимолетно,
я поняла мою вину:
что ж за обед без рифмоплёта
и мебели под старину?
Всё так и было: стол накрытый
дышал свечами, цвел паркет,
и чужеземец именитый
молчал, покуривая «Кент».
Литературой мы дышали,
когда хозяин вёл нас в зал
и говорил о Мандельштаме.
Цветаеву он также знал.
Он оценил их одаренность,
и, некрасива, но умна,
познаний тяжкую огромность
делила с ним его жена.
Я думала: Господь вседобрый!
Прости мне разум, полный тьмы,
вели, чтобы соблазн съедобный
отвлек от мыслей их умы.
Скажи им, что пора обедать,
вели им хоть на час забыть
о том, чем им так сладко ведать,
о том, чем мне так страшно быть.
В прощенье мне теплом собрата
повеяло, и со двора
вошла прекрасная собака
с душой, исполненной добра.
Затем мы занялись обедом.
Я и хозяин пили ром, —
нет, я пила, он этим ведал, —
и всё же разразился гром.
Он знал: коль ложь не бестолкова,
она не осквернит уста,
я знала: за лукавство слова
наказывает немота.
Он, сокрушаясь бесполезно,
стал разум мой учить уму,
и я ответила любезно:
– Потом, мой друг, когда умру…
Мы помирились в воскресенье.
– У нас обед. А что у вас?
– А у меня стихотворенье.
Оно написано как раз.
1967
(обратно)

«Я думаю: как я была глупа…»

Я думаю: как я была глупа,
когда стыдилась собственного лба —
зачем он так от гения свободен?
Сегодня, став взрослее и трезвей,
хочу обедать посреди друзей —
лишь их привет мне сладок и угоден.
Мне снился сон: я мучаюсь и мчусь,
лицейскою возвышенностью чувств
пылает мозг в честь праздника простого.
Друзья мои, что так добры ко мне,
должны собраться в маленьком кафе
на площади Восстанья в полшестого.
Я прихожу и вижу: собрались.
Благословляя красоту их лиц,
плач нежности стоит в моей гортани.
Как встарь, моя кружится голова.
Как встарь, звучат прекрасные слова
и пенье очарованной гитары.
Я просыпаюсь и спешу в кафе,
я оставляю шапку в рукаве,
не ведая сомнения пустого.
Я твердо помню мой недавний сон
и стол прошу накрыть на пять персон
на площади Восстанья в полшестого.
Я долго жду и вижу жизнь людей,
которую прибоем площадей
выносит вдруг на мой пустынный остров.
Так мне пришлось присвоить новость встреч,
чужие тайны и чужую речь,
борьбу локтей неведомых и острых.
Вошел убийца в сером пиджаке.
Убитый им сидел невдалеке.
Я наблюдала странность их общенья.
Промолвил первый:
– Вот моя рука,
но всё ж не пейте столько коньяка. —
И встал второй и попросил прощенья.
Я у того, кто встал, спросила:
– Вы
однажды не сносили головы,
неужто с вами что-нибудь случится? —
Он мне сказал:
– Я узник прежних уз.
Дитя мое, я, как тогда, боюсь —
не я ему, он мне ночами снится.
Я поняла: я быть одна боюсь.
Друзья мои, прекрасен наш союз!
О, смилуйтесь, хоть вы не обещали.
Совсем одна, словно Мальмгрен во льду,
заточена, словно мигрень во лбу.
Друзья мои, я требую пощады!
И всё ж, пока слагать стихи смогу,
я вот как вам солгу иль не солгу:
они пришли, не ожидая зова,
сказали мне: – Спешат твои часы. —
И были наши помыслы чисты
на площади Восстанья в полшестого.
1967
(обратно)

«Так дурно жить, как я вчера жила…»

Так дурно жить, как я вчера жила, —
в пустом пиру, где все мертвы друг к другу
и пошлости нетрезвая жара
свистит в мозгу по замкнутому кругу.
Чудовищем ручным в чужих домах
нести две влажных черноты в глазницах
и пребывать не сведеньем в умах,
а вожделенной притчей во языцех.
Довольствоваться роскошью беды —
в азартном и злорадном нераденье
следить за увяданием звезды,
втемяшенной в мой разум при рожденье.
Вслед чуждой воле, как в петле лассо,
понурить шею среди пекл безводных,
от скудных скверов отвращать лицо,
не смея быть при детях и животных.
Пережимать иссякшую педаль:
без тех, без лучших, мыкалась по свету,
а без себя? Не велика печаль!
Уж не копить ли драгоценность эту?
Дразнить плащом горячий гнев машин
и снова выжить, как это ни сложно,
под доблестной защитою мужчин,
что и в невесты брать неосторожно.
Всем лицемерьем искушать беду,
но хитрой слепотою дальновидной
надеяться, что будет ночь в саду
опять слагать свой лепет деловитый.
Какая тайна влюблена в меня,
чьей выгоде мое спасенье сладко,
коль мне дано по окончаньи дня
стать оборотнем, алчущим порядка?
О, вот оно! Деревья и река
готовы выдать тайну вековую,
и с первобытной меткостью рука
привносит пламя в мертвость восковую.
Подобострастный бег карандаша
спешит служить и жертвовать длиною.
И так чиста суровая душа,
словно сейчас излучена луною.
Терзая зреньем небо и леса,
всему чужой, иноязычный идол,
царю во тьме огромностью лица,
которого никто другой не видел.
Пред днем былым не ведаю стыда,
пред новым днем не знаю сожаленья
и медленно стираю прядь со лба
для пущего удобства размышленья.
1967
(обратно)

Варфоломеевская ночь

Евгении Семёновне Гинзбург

Я думала в уютный час дождя:
а вдруг и впрямь, по логике наитья,
заведомо безнравственно дитя,
рожденное вблизи кровопролитья.
В ту ночь, когда святой Варфоломей
на пир созвал всех алчущих, как тонок
был плач того, кто между двух огней
еще не гугенот и не католик.
Еще птенец, едва поющий вздор,
еще в ходьбе не сведущий козлёнок,
он выжил и присвоил первый вздох,
изъятый из дыхания казненных.
Сколь, нянюшка, ни пестуй, ни корми
дитя твое цветочным млеком меда,
в его опрятной маленькой крови
живет глоток чужого кислорода.
Он лакомка, он хочет пить еще,
не знает организм непросвещенный,
что ненасытно, сладко, горячо
вкушает дух гортани пресеченной.
Повадился дышать! Не виноват
в религиях и гибелях далеких.
И принимает он кровавый чад
за будничную выгоду для лёгких.
Не знаю я, в тени чьего плеча
он спит в уюте детства и злодейства.
Но и палач, и жертва палача
равно растлят незрячий сон младенца.
Когда глаза откроются – смотреть,
какой судьбою в нём взойдет отрава?
Отрадой – умертвить? Иль умереть?
Или корыстно почернеть от рабства?
Привыкшие к излишеству смертей,
вы, люди добрые, бранитесь и боритесь,
вы так бесстрашно нянчите детей,
что и детей, наверно, не боитесь.
И коль дитя расплачется со сна,
не беспокойтесь – малость виновата:
немного растревожена десна
молочными резцами вурдалака.
А если что-то глянет из ветвей,
морозом жути кожу задевая, —
не бойтесь! Это личики детей,
взлелеянных под сенью злодеянья.
Но, может быть, в беспамятстве, в раю,
тот плач звучит в честь выбора другого,
и хрупкость беззащитную свою
оплакивает маленькое горло
всем ужасом, чрезмерным для строки,
всей музыкой, не объясненной в нотах.
А в общем-то – какие пустяки!
Всего лишь – тридцать тысяч гугенотов.
1967
(обратно)

«В том времени, где и злодей…»

Памяти Осипа Мандельштама

В том времени, где и злодей —
лишь заурядный житель улиц,
как грозно хрупок иудей,
в ком Русь и музыка очнулись.
Вступленье: ломкий силуэт,
повинный в грациозном форсе.
Начало века. Младость лет.
Сырое лето в Гельсингфорсе.
Та – Бог иль барышня? Мольба —
чрез сотни вёрст любви нечеткой.
Любуется! И гений лба
застенчиво завешен чёлкой.
Но век желает пировать!
Измученный, он ждет предлога —
и Петербургу Петроград
оставит лишь предсмертье Блока.
Знал и сказал, что будет знак
и век падет ему на плечи.
Что может он? Он нищ и наг
пред чудом им свершенной речи.
Гортань, затеявшая речь
неслыханную, – так открыта.
Довольно, чтоб ее пресечь,
и меньшего усердья быта.
Ему – особенный почёт,
двоякое злорадство неба:
певец, снабженный кляпом в рот,
и лакомка, лишенный хлеба.
Из мемуаров: «Мандельштам
любил пирожные». Я рада
узнать об этом. Но дышать —
не хочется, да и не надо.
Так, значит, пребывать творцом,
за спину заломившим руки,
и безымянным мертвецом
всё ж недостаточно для му́ки?
И в смерти надо знать беду
той, не утихшей ни однажды,
беспечной, выжившей в аду,
неутолимой детской жажды?
В моём кошмаре, в том раю,
где жив он, где его я прячу,
он сыт! А я его кормлю
огромной сладостью. И пла́чу.
1967
(обратно)

Гостить у художника

Юрию Васильеву

Итог увяданья подводит октябрь.
Природа вокруг тяжела и серьезна.
В час осени крайний – так скушно локтям
опять ушибаться об угол сиротства.
Соседской четы непомерный визит
всё длится, и я, всей душой утомляясь,
ни слова не вымолвлю – в горле висит
какая-то глухонемая туманность.
В час осени крайний – огонь погасить
и вдруг, засыпая, воспрянуть догадкой,
что некогда звали меня погостить
в дому у художника, там, за Таганкой.
И вот, аспирином задобрив недуг,
напялив калоши, – скорее, скорее
туда, где, румяные щеки надув,
художник умеет играть на свирели.
О, милое зрелище этих затей!
Средь кистей, торчащих из банок и вёдер,
играет свирель и двух малых детей
печальный топочет вокруг хороводик.
Два детские личика умудрены
улыбкой такою усталой и вечной,
как будто они в мирозданье должны
нестись и описывать круг бесконечный.
Как будто творится века напролёт
всё это: заоблачный лепет свирели
и маленьких тел одинокий полёт
над прочностью мира – во мгле акварели.
И я, притаившись в тени голубой,
застыв перед тем невеселым весельем,
смотрю на суровый их танец, на бой
младенческих мышц с тяготеньем вселенным.
Слабею, впадаю в смятенье невежд,
когда, воссияв над трубою подзорной,
их в обморок вводит избыток небес,
терзая рассудок тоской тошнотворной.
Но полно! И я появляюсь в дверях,
недаром сюда я брела и спешила.
О, счастье, что кто-то так радостно рад,
рад так беспредельно и так беспричинно!
Явленью моих одичавших локтей
художник так рад, и свирель его рада,
и щедрые ясные лица детей
даруют мне синее солнышко взгляда.
И входит, подходит та, милая, та,
простая, как холст, не насыщенный грунтом.
Но кроткого, смирного лба простота
пугает предчувствием сложным и грустным.
О, скромность холста, пока срок не пришел,
невинность курка, пока пальцем не тронешь,
звериный, до времени спящий прыжок,
нацеленный в близь, где играет зверёныш.
Как мускулы в ней высоко взведены,
когда первобытным следит исподлобьем
три тени родные, во тьму глубины
запущенные виражом бесподобным.
О, девочка цирка, хранящая дом!
Всё ж выдаст болезненно-звездная бледность —
во что ей обходится маленький вздох
над бездной внизу, означающей бедность.
Какие клинки покидают ножны,
какая неисповедимая доблесть
улыбкой ответствует гневу нужды,
каменья ее обращая в съедобность?
Как странно незрима она на свету,
как слабо затылок ее позолочен,
но неколебимо хранит прямоту
прозрачный, стеклянный ее позвоночник.
И радостно мне любоваться опять
лицом ее, облаком неочевидным,
и рученьку боязно в руку принять,
как тронуть скорлупку в гнезде соловьином.
И я говорю: – О, давайте скорей
кружиться в одной карусели отвесной,
подставив горячие лбы под свирель,
под ивовый дождь ее чистых отверстий.
Художник на бочке высокой сидит,
как Пан, в свою хитрую дудку дудит.
Давайте, давайте кружиться всегда,
и всё, что случится, – еще не беда,
ах, Господи Боже мой, вот вечеринка,
проносится около уха звезда,
под веко летит золотая соринка,
и кто мы такие, и что это вдруг
цветет акварели голубенький дух,
и глина краснеет, как толстый ребенок,
и пыль облетает с холстов погребенных,
и дивные рожи румяных картин
являются нам, когда мы захотим.
Проносимся! И посреди тишины
целуется красное с желтым и синим,
и все одиночества душ сплочены
в созвездье одно притяжением сильным.
Жить в доме художника день или два
и дольше, но дому еще не наскучить,
случайно узнать, что стоят дерева
под тяжестью белой, повисшей на сучьях,
с утра втихомолку собраться домой,
брести облегченно по улице снежной,
жить дома, пока не придет за тобой
любви и печали порыв центробежный.
1967
(обратно)

Дождь и сад

В окне, как в чуждом букваре,
неграмотным я рыщу взглядом.
Я мало смыслю в декабре,
что выражен дождем и садом.
Где дождь, где сад – не различить.
Здесь свадьба двух стихий творится.
Их совпаденье разлучить
не властно зренье очевидца.
Так обнялись, что и ладонь
не вклинится! Им не заметен
медопролитный крах плодов,
расплющенных объятьем этим.
Весь сад в дожде! Весь дождь в саду!
Погибнут дождь и сад друг в друге,
оставив мне решать судьбу
зимы, явившейся на юге.
Как разниму я сад и дождь
для мимолетной щели светлой,
чтоб птицы маленькая дрожь
вместилась меж дождем и веткой?
Не говоря уже о том,
что в промежуток их раздора
мне б следовало втиснуть дом,
где я последний раз бездомна.
Душа желает и должна
два раза вытерпеть усладу:
страдать от сада и дождя
и сострадать дождю и саду.
Но дом при чем? В нём всё мертво!
Не я ли совершила это?
Приют сиротства моего
моим сиротством сжит со света.
Просила я беды благой,
но всё ж не той и не настолько,
чтоб выпрошенной мной бедой
чужие вышибало стекла.
Всё дождь и сад сведут на нет,
изгнав из своего объема
необязательный предмет
вцепившегося в землю дома.
И мне ли в нищей конуре
так возгордиться духом слабым,
чтобы препятствовать игре,
затеянной дождем и садом?
Не время ль уступить зиме,
с ее деревьями и мглою,
чужое место на земле,
некстати занятое мною?
1967
(обратно)

«Зима на юге. Далеко зашло…»

Зима на юге. Далеко зашло
ее вниманье к моему побегу.
Мне – поделом. Но югу-то за что?
Он слишком юн, чтоб предаваться снегу.
Боюсь смотреть, как мучатся в саду
растений полумертвые подранки.
Гнев севера меня имел в виду,
я изменила долгу северянки.
Что оставалось выдумать уму?
Сил не было иметь температуру,
которая бездомью моему
не даст погибнуть спьяну или сдуру.
Неосторожный беженец зимы,
под натиском ее несправедливым,
я отступала в теплый тыл земли,
пока земля не кончилась обрывом.
Прыжок мой, понукаемый бедой,
повис над морем – если море это:
волна, недавно бывшая водой,
имеет вид железного предмета.
Над розами творится суд в тиши,
мороз кончины им сулят прогнозы.
Не твой ли ямб, любовь моей души,
шалит, в морозы окуная розы?
Простите мне, теплицы красоты!
Я удалюсь и всё это улажу.
Зачем влекла я в чуждые сады
судьбы моей громоздкую поклажу?
Мой ад – при мне, я за собой тяну
суму своей печали неказистой,
так альпинист, взмывая в тишину,
с припасом суеты берет транзистор.
И впрямь – так обнаглеть и занестись,
чтоб дисциплину климата нарушить!
Вернулась я, и обжигает кисть
обледеневшей варежки наручник.
Зима, меня на место водворив,
лишила юг опалы снегопада.
Сладчайшего цветения прилив
был возвращен воскресшим розам сада.
Январь со мной любезен, как весна.
Краса мурашек серебрит мне спину.
И, в сущности, я польщена весьма
влюбленностью зимы в мою ангину.
1968
(обратно)

Молитва

Ты, населивший мглу Вселенной,
то явно видный, то едва,
огонь невнятный и нетленный
материи иль Божества.
Ты, ангелы или природа,
спасение или напасть,
что Ты ни есть – Твоя свобода,
Твоя торжественная власть.
Ты, нечто, взявшее в надземность
начало света, снега, льда,
в Твою любовь, в Твою надменность,
в Тебя вперяюсь болью лба.
Прости! Молитвой простодушной
я иссушила, извела
то место неба над подушкой,
где длилась и текла звезда.
Прошу Тебя, когда темнеет,
прошу, когда уже темно
и близко видеть не умеет
мной разожжённое окно.
Не благодать Твою, не почесть —
судьба земли, оставь за мной
лишь этой комнаты непрочность,
ничтожную в судьбе земной.
Зачем с разбега бесприютства
влюбилась я в ее черты
всем разумом – до безрассудства,
всем зрением – до слепоты?
Кровать, два стула ненадежных,
свет лампы, сумерки, графин
и вид на изгородь продолжен
красой невидимых равнин.
Творилась в этих желтых стенах,
оставшись тайною моей,
печаль пустых, благословенных,
от всех сокрытых зимних дней.
Здесь совмещались стол и локоть,
тетрадь ждала карандаша
и, провожая мимолётность,
беспечно мучилась душа.
1968
(обратно)

Снегопад

Булату Окуджаве

Снегопад свое действие начал
и еще до свершения тьмы
Переделкино переиначил
в безымянную прелесть зимы.
Дома творчества дикую кличку
он отринул и вытер с доски
и возвысил в полях электричку
до всемирного звука тоски.
Обманувши сады, огороды,
их ничтожный размер одолев,
возымела значенье природы
невеликая сумма дерев.
На горе, в тишине совершенной,
голос древнего пенья возник,
и уже не села́, а вселенной
ты участник и бедный должник.
Вдалеке, меж звездой и дорогой,
сам дивясь, что он здесь и таков,
пролетел лучезарно здоровый
и ликующий лыжник снегов.
Вездесущая сила движенья,
этот лыжник, земля и луна —
лишь причина для стихосложенья,
для мгновенной удачи ума.
Но, пока в снегопаданье строгом
ясен разум и воля свежа,
в промежутке меж звуком и словом
опрометчиво медлит душа.
1968
(обратно)

Метель

Борису Пастернаку

Февраль – любовь и гнев погоды.
И, странно воссияв окрест,
великим севером природы
очнулась скудость дачных мест.
И улица в четыре дома,
открыв длину и ширину,
берёт себе непринужденно
весь снег вселенной, всю луну.
Как сильно вьюжит! Не иначе —
метель посвящена тому,
кто эти дерева и дачи
так близко принимал к уму.
Ручья невзрачное теченье,
сосну, понурившую ствол,
в иное он вовлек значенье
и в драгоценность произвел.
Не потому ль, в красе и тайне,
пространство, загрустив о нём,
той речи бред и бормотанье
имеет в голосе своем.
И в снегопаде, долго бывшем,
вдруг, на мгновенье, прервалась
меж домом тем и тем кладбищем
печали пристальная связь.
1968
(обратно)

«Мне вспоминать сподручней, чем иметь…»

Мне вспоминать сподручней, чем иметь.
Когда сей миг и прошлое мгновенье
соединятся, будто медь и медь,
их общий звук и есть стихотворенье.
Как ялюблю минувшую весну,
и дом, и сад, чья сильная природа
трудом горы держалась на весу
поверх земли, но ниже небосвода.
Люблю сейчас, но, подлежа весне,
я ощущала только страх и вялость
к объему моря, что в ночном окне
мерещилось и подразумевалось.
Когда сходились море и луна,
студил затылок холодок мгновенный,
как будто я, превысив чин ума,
посмела фамильярничать с Вселенной.
В суть вечности заглядывал балкон —
не слишком ли? Но оставалась радость,
что, возымев во времени былом
день нынешний, – за всё я отыграюсь.
Не наглость ли – при море и луне
их расточать и обмирать от чувства:
они живут воочью, как вчерне,
и набело навек во мне очнутся.
Что происходит между тем и тем
мгновеньями? Как долго длится это —
в душе крепчает и взрослеет тень
оброненного в глушь веков предмета.
Не в этом ли разгадка ремесла,
чьи правила: смертельный страх и доблесть, —
блеск бытия изжить, спалить дотла
и выгадать его бессмертный отблеск?
1968
(обратно)

Описание ночи

Глубокий плюш казенного Эдема,
развязный грешник, я взяла себе
и хищно и неопытно владела
углом стола и лампой на столе.
На каторге таинственного дела
о вечности радел петух в селе,
и, пристальная, как монгол в седле,
всю эту ночь я за столом сидела.
Всю ночь в природе длился плач раздора
между луной и душами зверей,
впадали в длинный воздух коридора,
исторгнутые множеством дверей,
течения полуночного вздора,
что спит в умах людей и словарей,
и пререкались дактиль и хорей —
кто домовой и правит бредом дома.
Всяк спящий в доме был чему-то автор,
но ослабел для совершенья сна,
из глуби лбов, как из отверстых амфор,
рассеивалась спёртость ремесла.
Обожествляла влюбчивость метафор
простых вещей невзрачные тела.
И постояльца прежнего звала
его тоска, дичавшая за шкафом.
В чём важный смысл чудовищной затеи:
вникать в значенье света на столе,
участвовать, словно в насущном деле,
в судьбе светил, играющих в окне,
и выдержать такую силу в теле,
что тень его внушила шрам стене!
Не знаю. Но еще зачтется мне
бесславный подвиг сотворенья тени.
1968
(обратно)

Описание боли в солнечном сплетении

Сплетенье солнечное – чушь!
Коварный ляпсус астрономов
рассеянных! Мне дик и чужд
недуг светил неосторожных.
Сплетались бы в сторонней мгле!
Но хворым силам мирозданья
угодно бедствовать во мне —
любимом месте их страданья.
Вместившись в спину и в живот,
вблизи наук, чья суть целебна,
болел и бредил небосвод
в ничтожном теле пациента.
Быть может, сдуру, сгоряча
я б умерла в том белом зале,
когда бы моего врача
Газель Евграфовна не звали.
– Газель Евграфовна! – изрек
белейший медик.
О удача!
Улыбки доблестный цветок,
возросший из расщелин плача.
Покуда стетоскоп глазел
на загнанную мышцу страха,
она любила Вас, Газель,
и Вашего отца Евграфа.
Тахикардический буян
морзянкою предкатастрофной
производил всего лишь ямб,
влюбленный ямб четырёхстопный.
Он с Вашим именем играл!
Не зря душа моя, как ваза,
изогнута (при чем Евграф!)
под сладкой тяжестью Кавказа.
Простите мне тоску и жуть,
мой хрупкий звездочёт, мой лекарь!
Я вам вселенной прихожусь —
чрезмерным множеством молекул.
Не утруждайте нежный ум
обзором тьмы нечистоплотной!
Не стоит бездна скорбных лун
печали Вашей мимолетной.
Трудов моих туманна цель,
но жизнь мою спасет от краха
воспоминанье про Газель,
дитя добрейшего Евграфа.
Судьба моя, за то всегда
благодарю твой добрый гений,
что смеха детская звезда
живет во мгле твоих трагедий.
Лишь в этом смысл – марать тетрадь,
печалиться в канун веселья,
и болью чуждых солнц хворать,
и умирать для их спасенья.
1968
(обратно)

Не писать о грозе

Беспорядок грозы в небесах!
Не писать! Даровать ей свободу —
невоспетою быть, нависать
над землей, принимающей воду!
Разве я ее вождь и судья,
чтоб хвалить ее: радость! услада! —
не по чину поставив себя
во главе потрясенного сада?
Разве я ее сплетник и враг,
чтобы, пристально выследив, наспех,
величавые лес и овраг
обсуждал фамильярный анапест?
Пусть хоть раз доведется уму
быть немым очевидцем природы,
не добавив ни слова к тому,
что объявлено в сводке погоды.
Что за труд – бег руки вдоль стола?
Это отдых, награда за муку,
когда темною тяжестью лба
упираешься в правую руку.
Пронеслось! Открываю глаза.
Забываю про руку: пусть пишет.
Навсегда разминулись – гроза
и влюбленный уродец эпитет.
Между тем удается руке
детским жестом придвинуть тетрадку
и в любви, в беспокойстве, в тоске
всё, что есть, описать по порядку.
1968
(обратно)

Строка

…Дорога не скажу куда…

Анна Ахматова
Пластинки глупенькое чудо,
проигрыватель – вздор какой,
и слышно, как невесть откуда,
из недр стесненных, из-под спуда
корней, сопревших трав и хвой,
где закипает перегной,
вздымая пар до небосвода,
нет, глубже мыслимых глубин,
из пекла, где пекут рубин
и начинается природа, —
исторгнут, близится, и вот
донесся бас земли и вод,
которым молвлено протяжно,
как будто вовсе без труда,
так легкомысленно, так важно:
«…Дорога не скажу куда…»
Меж нами так не говорят,
нет у людей такого знанья,
ни вымыслом, ни наугад
тому не подыскать названья,
что мы, в невежестве своем,
строкой бессмертной назовем.
(обратно)

Семья и быт

Ане

Сперва дитя явилось из потёмок
небытия.
В наш узкий круг щенок
был приглашен для счастья.
А котенок
не столько зван был, сколько одинок.
С небес в окно упал птенец воскресший.
В миг волшебства сама зажглась свеча:
к нам шел сверчок, влача нежнейший скрежет,
словно возок с пожитками сверчка.
Так ширился наш круг непостижимый.
Все ль в сборе мы? Не думаю. Едва ль.
Где ты, грядущий новичок родимый?
Верти крылами! Убыстряй педаль!
Покуда вещи движутся в квартиры
по лестнице – мы отойдем и ждем.
Но всё ж и мы не так наги и сиры,
чтоб славной вещью не разжился дом.
Останься с нами, кто-нибудь вошедший!
Ты сам увидишь, как по вечерам
мы возжигаем наш фонарь волшебный.
О смех! О лай! О скрип! О тарарам!
Старейшина в беспечном хороводе,
вполне бесстрашном, если я жива,
проговорюсь моей ночной свободе,
как мне страшна забота старшинства.
Куда уйти? Уйду лицом в ладони.
Стареет пёс. Сиротствует тетрадь.
И лишь дитя, всё больше молодое,
всё больше хочет жить и сострадать.
Давно уже в ангине, только ожил
от жара лоб, так тихо, что почти —
подумало, дитя сказало: – Ежик,
прости меня, за всё меня прости.
И впрямь – прости, любая жизнь живая!
Твою в упор глядящую звезду
не подведу: смертельно убывая,
вернусь, опомнюсь, буду, превзойду.
Витает, вырастая, наша стая,
блистая правом жить и ликовать,
блаженность и блаженство сочетая,
и всё это приняв за благодать.
Сверчок и птица остаются дома.
Дитя, собака, бледный кот и я
идем во двор и там непревзойденно
свершаем трюк на ярмарке житья.
Вкривь обходящим лужи и канавы,
несущим мысль про хлеб и молоко,
что нам пустей, что смехотворней славы?
Меж тем она дается нам легко.
Когда сентябрь, тепло, и воздух хлипок,
и все бегут с учений и работ,
нас осыпает золото улыбок
у станции метро «Аэропорт».
1968
(обратно)

Заклинание

Не плачьте обо мне – я проживу
счастливой нищей, доброй каторжанкой,
озябшею на севере южанкой,
чахоточной да злой петербуржанкой
на малярийном юге проживу.
Не плачьте обо мне – я проживу
той хромоножкой, вышедшей на паперть,
тем пьяницей, поникнувшим на скатерть,
и этим, что малюет Божью Матерь,
убогим богомазом проживу.
Не плачьте обо мне – я проживу
той грамоте наученной девчонкой,
которая в грядущести нечёткой
мои стихи, моей рыжея чёлкой,
как дура будет знать. Я проживу.
Не плачьте обо мне – я проживу
сестры помилосердней милосердной,
в военной бесшабашности предсмертной,
да под звездой моею и пресветлой
уж как-нибудь, а всё ж я проживу.
1968
(обратно)

Это я…

Е. Ю. и В. М. Россельс

Это я – в два часа пополудни
повитухой добытый трофей.
Надо мною играют на лютне.
Мне щекотно от палочек фей.
Лишь расплыв золотистого цвета
понимает душа – это я
в знойный день довоенного лета
озираю красу бытия.
«Буря мглою…» и баюшки-баю,
я повадилась жить, но, увы, —
это я от войны погибаю
под угрюмым присмотром Уфы.
Как белеют зима и больница!
Замечаю, что не умерла.
В облаках неразборчивы лица
тех, кто умерли вместо меня.
С непригожим голубеньким ликом,
еле выпростав тело из мук,
это я в предвкушенье великом
слышу нечто, что меньше, чем звук.
Лишь потом оценю я привычку
слушать вечную, точно прибой,
безымянных вещей перекличку
с именующей вещи душой.
Это я – мой наряд фиолетов,
я надменна, юна и толста,
но к предсмертной улыбке поэтов
я уже приучила уста.
Словно дрожь между сердцем и сердцем,
есть меж словом и словом игра.
Дело лишь за бесхитростным средством
обвести ее вязью пера.
– Быть словам женихом и невестой! —
это я говорю и смеюсь.
Как священник в глуши деревенской,
я венчаю их тайный союз.
Вот зачем мимолетные феи
осыпали свой шелест и смех.
Лбом и певческим выгибом шеи,
о, как я не похожа на всех.
Я люблю эту мету несходства,
и, за дальней добычей спеша,
юной гончей мой почерк несется,
вот настиг – и озябла душа.
Это я проклинаю и плачу.
Смотрит в щели людская молва.
Мне с небес диктовали задачу —
я ее разрешить не смогла.
Я измучила упряжью шею.
Как другие плетут письмена —
я не знаю, нет сил, не умею,
не могу, отпустите меня.
Как друг с другом прохожие схожи.
Нам пора, лишь подует зима,
на раздумья о детской одёже
обратить вдохновенье ума.
Это я – человек-невеличка,
всем, кто есть, прихожусь близнецом,
сплю, покуда идет электричка,
пав на сумку невзрачным лицом.
Мне не выпало лишней удачи,
слава Богу, не выпало мне
быть заслуженней или богаче
всех соседей моих по земле.
Плоть от плоти сограждан усталых,
хорошо, что в их длинном строю
в магазинах, в кино, на вокзалах
я последнею в кассу стою —
позади паренька удалого
и старухи в пуховом платке,
слившись с ними, как слово и слово
на моём и на их языке.
1968
(обратно)

Рисунок

Борису Мессереру

Рисую женщину в лиловом.
Какое благо – рисовать
и не уметь! А ту тетрадь
с полузабытым полусловом
я выброшу! Рука вольна
томиться нетерпеньем новым.
Но эта женщина в лиловом
откуда? И зачем она
ступает по корням еловым
в прекрасном парке давних лет?
И там, где парк впадает в лес,
лесничий ею очарован.
Развязный! Как он смел взглянуть
прилежным взором благосклонным?
Та, в платье нежном и лиловом,
строга и продолжает путь.
Что мне до женщины в лиловом?
Зачем меня тоска берёт,
что будет этот детский рот
ничтожным кем-то поцелован?
Зачем мне жизнь ее грустна?
В дому, ей чуждом и суровом,
родимая и вся в лиловом,
кем мне приходится она?
Неужто розовой, в лиловом,
столь не желавшей умирать, —
всё ж умереть?
А где тетрадь,
чтоб грусть мою упрочить словом?
1968
(обратно)

«Прощай! Прощай! Со лба сотру…»

Прощай! Прощай! Со лба сотру
воспоминанье: нежный, влажный
сад, углубленный в красоту,
словно в занятье службой важной.
Прощай! Всё минет: сад и дом,
двух душ таинственные распри
и медленный любовный вздох
той жимолости у террасы.
В саду у дома и в дому
внедрив многозначенье грусти,
внушала жимолость уму
невнятный помысел о Прусте.
Смотрели, как в огонь костра,
до сна в глазах, до мути дымной,
и созерцание куста
равнялось чтенью книги дивной.
Меж наших двух сердец – туман
клубился! Жимолость и сырость,
и живопись, и сад, и Сван —
к единой му́ке относились.
То сад, то Сван являлись мне,
цилиндр с подкладкою зеленой
мне виделся, закат в Комбре
и голос бабушки влюбленной.
Прощай! Но сколько книг, дерев
нам вверили свою сохранность,
чтоб нашего прощанья гнев
поверг их в смерть и бездыханность.
Прощай! Мы, стало быть, – из них,
кто губит души книг и леса.
Претерпим гибель нас двоих
без жалости и интереса.
1968
(обратно)

Пререкание с Крымом

Перед тем как ступить на балкон,
я велю тебе, Богово чудо:
пребывай в отчужденье благом!
Не ищи моего пересуда.
Не вперяй в меня рай голубой,
постыдись этой детской уловки.
Я-то знаю твой кроткий разбой,
добывающий слово из глотки.
Мне случалось с тобой говорить,
проболтавшийся баловень пыток,
смертным выдохом ран горловых
я тебе поставляла эпитет.
Но довольно! Всесветлый объем
не таращь и предайся блаженству.
Хватит рыскать в рассудке моём
похвалы твоему совершенству.
Не упорствуй, не шарь в пустоте,
выпит мёд из таинственных амфор.
И по чину ль твоей красоте
примерять украшенье метафор?
Знает тот, кто в семь дней сотворил
семицветие белого света,
как голодным тщеславьем твоим
клянчишь ты подаяний поэта?
Прогоняю, стращаю, кляну,
выхожу на балкон. Озираюсь.
Вижу дерево, море, луну,
их беспамятство и безымянность.
Плачу, бедствую, гибну почти,
говорю: – О, даруй мне пощаду, —
погуби меня, только прости! —
И откуда-то слышу: – Прощаю…
1969
(обратно)

«Предутренний час драгоценный…»

Предутренний час драгоценный
спасите, свеча и тетрадь!
В предсмертных потёмках за сценой
мне выпадет нынче стоять.
Взмыть голой циркачкой под купол!
Но я лишь однажды не лгу:
бумаге молясь неподкупной
и пристальному потолку.
Насильно я петь не умею,
но буду же наверняка,
мучительно выпростав шею
из узкого воротника.
Какой бы мне жребий ни выпал,
никто мне не сможет помочь.
Я знаю, как грозен мой выбор,
когда восхожу на помост.
Погибну без вашей любови,
погибну больней и скорей,
коль вслушаюсь в ваши ладони,
сочту их заслугой своей.
О, только б хвалы не возжаждать,
вернуться в родной неуют,
не ведая – дивным иль страшным —
удел мой потом назовут.
Очнуться живою на свете,
где будут во все времена
одни лишь собаки и дети
бедней и свободней меня.
60-е
(обратно)

Подражание

Грядущий день намечен был вчерне,
насущный день так подходил для пенья,
и четверо, достойных удивленья,
гребцов со мною плыли на челне.
На ненаглядность этих четверых
всё бы глядела до скончанья взгляда,
и ни о чем заботиться не надо:
душа вздохнет – и слово сотворит.
Нас пощадили небо и вода,
и, уцелев меж бездною и бездной,
для совершенья распри бесполезной
поплыли мы, не ведая – куда.
В молчании достигли мы земли,
до времени сохранные от смерти.
Но что-нибудь да умерло на свете,
когда на берег мы поврозь сошли.
Твои гребцы погибли, Арион.
Мои спаслись от этой лютой доли.
Но лоб склоню – и опалит ладони
сиротства высочайший ореол.
Всех вместе жаль, а на меня одну —
пускай падут и буря, и лавина.
Я дивным пеньем не прельщу дельфина
и для спасенья уст не разомкну.
Зачем? Без них – ненадобно меня.
И проку нет в упреках и обмолвках.
Жаль – челн погиб, и лишь в его обломках
нерасторжимы наши имена.
60-е
(обратно)

«Однажды, покачнувшись на краю…»

Однажды, покачнувшись на краю
всего, что есть, я ощутила в теле
присутствие непоправимой тени,
куда-то прочь теснившей жизнь мою.
Никто не знал, лишь белая тетрадь
заметила, что я задула свечи,
зажженные для сотворенья речи, —
без них я не жалела умирать.
Так мучилась! Так близко подошла
к скончанью мук! Не молвила ни слова.
А это просто возраста иного
искала неокрепшая душа.
Я стала жить и долго проживу.
Но с той поры я мукою земною
зову лишь то, что не воспето мною,
всё прочее – блаженством я зову.
60-е
(обратно)

«Собрались, завели разговор…»

Юрию Королёву

Собрались, завели разговор,
долго длились их важные речи.
Я смотрела на маленький двор,
чудом выживший в Замоскворечье.
Чтоб красу предыдущих времён
возродить, а пока, исковеркав,
изнывал и бранился ремонт,
исцеляющий старую церковь.
Любоваться еще не пора:
купол слеп и весь вид не осанист,
но уже по каменьям двора
восхищенный бродил чужестранец.
Я сидела, смотрела в окно,
тосковала, что жить не умею.
Слово «скоросшиватель» влекло
разрыдаться над жизнью моею.
Как вблизи расторопной иглы,
с невредимой травою зеленой,
с бузиною, затмившей углы,
уцелел этот двор непреклонный?
Прорастание мха из камней
и хмельных маляров перебранка
становились надеждой моей,
ободряющей вестью от брата.
Дочь и внучка московских дворов,
объявляю: мой срок не окончен.
Посреди сорока сороков
не иссякла душа-колокольчик.
О, запекшийся в сердце моём
и зазубренный мной без запинки
белокаменный свиток имен
Маросейки, Варварки, Ордынки!
Я, как старые камни, жива.
Дождь веков нас омыл и промаслил.
На клею золотого желтка
нас возвел незапамятный мастер.
Как живучие эти дворы,
уцелею и я, может статься.
Ну, а нет – так придут маляры.
А потом приведут чужестранца.
1970
(обратно)

«В той тоске, на какую способен…»

В той тоске, на какую способен
человек, озираясь с утра
в понедельник, зимою, спросонок,
в том же месте судьбы, что вчера…
Он-то думал, что некий гроссмейстер,
населивший пустой небосвод,
его спящую душу заметит
и спасительно двинет вперед.
Но сторонняя мощь сновидений,
ход светил и раздор государств
не внесли никаких изменений
в череду его скудных мытарств.
Отхлебнув молока из бутылки,
он способствует этим тому,
что, болевшая ночью в затылке,
мысль нужды приливает к уму.
Так зачем над его колыбелью
прежде матери, прежде отца,
оснащенный звездой и свирелью,
кто-то был и касался лица?
Чиркнул быстрым ожогом над бровью,
улыбнулся и скрылся вдали.
Прибежали на крик к изголовью —
и почтительно прочь отошли.
В понедельник, в потёмках рассвета,
лбом уставясь в осколок стекла,
видит он, что алмазная мета
зажила и быльём поросла.
…В той великой, с которою слада
не бывает, в тоске – на века,
я брела в направленье детсада
и дитя за собою влекла.
Розовело во мгле небосвода.
Возжигатель грядущего дня,
вождь метели, зачинщик восхода,
что за дело тебе до меня?
Мне ответствовал свет безмятежный,
и указывал свет или смех,
что еще молодою и нежной
я ступлю на блистающий снег,
что вблизи, за углом поворота,
ждет меня несказанный удел.
Полыхнуло во лбу моем что-то,
и прохожий мне вслед поглядел.
1971
(обратно)

Песенка для булата

Мой этот год – вдоль бездны путь.
И если я не умерла,
то потому, что кто-нибудь
всегда молился за меня.
Всё вкривь и вкось, всё невпопад,
мне страшен стал упрёк светил,
зато – вчера! Зато – Булат!
Зато – мне ключик подарил!
Да, да! Вчера, сюда вошед,
Булат мне ключик подарил.
Мне этот ключик – для волшебств,
а я их подарю – другим.
Мне трудно быть не молодой
и знать, что старой – не бывать.
Зато – мой ключик золотой,
а подарил его – Булат.
Слова из губ – как кровь в платок.
Зато на век, а не на миг.
Мой ключик больше золотой,
чем золото всех недр земных.
И всё теперь пойдет на лад,
я буду жить для слёз, для рифм.
Не зря – вчера, не зря – Булат,
не зря мне ключик подарил!
1972
(обратно)

Медлительность

Надежде Яковлевне Мандельштам

Замечаю, что жизнь не прочна
и прервется. Но как не заметить,
что не надо, пора не пришла
торопиться, есть время помедлить.
Прежде было – страшусь и спешу:
есмь сегодня, а буду ли снова?
И на казнь посылала свечу
ради тщетного смысла ночного.
Как умна – так никто не умен,
полагала. А снег осыпался.
И остался от этих времен
горб – натруженность среднего пальца.
Прочитаю добытое им —
лишь скучая, но не сострадая,
и прощу: тот, кто молод, – любим.
А тогда я была молодая.
Отбыла, отспешила. К душе
льнет прилив незатейливых истин.
Способ совести избран уже
и теперь от меня не зависит.
Сам придет этот миг или год:
смысл нечаянный, нега, вершинность…
Только старости недостает.
Остальное уже совершилось.
1972
(обратно)

«Глубокий нежный сад, впадающий в Оку…»

Глубокий нежный сад, впадающий в Оку,
стекающий с горы лавиной многоцветья.
Начнёмте же игру, любезный друг, ау!
Останемся в саду минувшего столетья.
Ау, любезный друг, вот правила игры:
не спрашивать зачем и поманить рукою
в глубокий нежный сад, стекающий с горы,
упущенный горой, воспринятый Окою.
Попробуем следить за поведеньем двух
кисейных рукавов, за блеском медальона,
сокрывшего в себе… ау, любезный друг!..
сокрывшего, и пусть, с нас и того довольно.
Заботясь лишь о том, что стол накрыт в саду,
забыть грядущий век для сущего событья.
Ау, любезный друг! Идёте ли? – Иду. —
Идите! Стол в саду накрыт для чаепитья.
А это что за гость? – Да это юный внук
Арсеньевой. – Какой? – Столыпиной. – Ну, что же,
храни его Господь. Ау, любезный друг!
Далекий свет иль звук – чирк холодом по коже.
Ау, любезный друг! Предчувствие беды
преувеличит смысл свечи, обмолвки, жеста.
И, как ни отступай в столетья и сады,
душа не сыщет в них забвенья и блаженства.
1972
(обратно)

Лермонтов и дитя

Под сердцем, говорят. Не знаю. Не вполне.
Вдруг сердце вознеслось и взмыло надо мною,
сопутствовало мне стороннею луною,
и му́ки было в нём не боле, чем в луне.
Но – люди говорят, и я так говорю.
Иначе как сказать? Под сердцем – так под сердцем.
Уж сбылся листопад. Извечным этим средством
не пренебрёг октябрь, склоняясь к ноябрю.
Я всё одна была, иль были мы одни
с тем странником, чья жизнь всё больше оживала.
Совпали блажь ума и надобность журнала —
о Лермонтове я писала в эти дни.
Тот, кто отныне стал значением моим,
кормился ручейком невзрачным и целебным.
Мне снились по ночам Васильчиков и Глебов.
Мой исподлобный взгляд присматривался к ним.
Был город истомлен бесснежным февралем,
но вскоре снег пошел, и снега стало много.
В тот день потупил взор невозмутимый Монго
пред пристальным моим волшебным фонарем.
Зима еще была сохранна и цела.
А там – уже июль, гроза и поединок.
Мой микроскоп увяз в двух непроглядных льдинах,
изъятых из глазниц лукавого царя.
Но некто рвался жить, выпрашивал: «Скорей!»
Томился взаперти и в сердцевине круга.
Успею ль, Боже мой, как брата и как друга,
благословить тебя, добрейший Шан-Гирей?
Всё спуталось во мне. И было всё равно —
что Лермонтов, что тот, кто восходил из мрака.
Я рукопись сдала, когда в сугробах марта
слабело и текло водою серебро.
Вновь близится декабрь к финалу своему.
Снег сыплется с дерев, пока дитя ликует.
Но иногда оно затихнет и тоскует,
не ведая: кого недостает ему.
1972
(обратно)

«Что за мгновенье! Родное дитя…»

Что за мгновенье! Родное дитя
дальше от сердца, чем этот обычай:
красться к столу сквозь чащобу житья,
зренье возжечь и следить за добычей.
От неусыпной засады моей
не упасется ни то и ни это.
Пав неминуемой рысью с ветвей,
вцепится слово в загривок предмета.
Эй, в небесах! Как ты любишь меня!
И, заточенный в чернильную склянку,
образ вселенной глядит из темна,
муча меня, как сокровище скрягу.
Так говорю я и знаю, что лгу.
Необитаема высь надо мною.
Гаснут два фосфорных пекла во лбу.
Лютый младенец кричит за стеною.
Спал, присосавшись к сладчайшему сну,
ухом не вёл, а почуял измену.
Всё – лишь ему, ничего – ремеслу,
быть по сему, и перечить не смею.
Мне – только маленькой гибели звук:
это чернил перезревшая влага
вышибла пробку. Бессмысленный круг
букв нерожденных приемлет бумага.
Властвуй, исчадие крови моей!
Если жива, – значит, я недалече.
Что же, не хуже других матерей
я – погубившая детище речи.
Чем я плачу́ за улыбку твою,
я любопытству людей не отвечу.
Лишь содрогнусь и глаза притворю,
если лицо мое в зеркале встречу.
1973
(обратно)

Взойти на сцену

Пришла и говорю: как нынешнему снегу
легко лететь с небес в угоду февралю,
так мне в угоду вам легко взойти на сцену.
Не верьте мне, когда я это говорю.
О, мне не привыкать, мне не впервой, не внове
взять в кожу, как ожог, вниманье ваших глаз.
Мой голос, словно снег, вам упадает в ноги,
и он умрет, как снег, и превратится в грязь.
Неможется! Нет сил! Я отвергаю участь
явиться на помост с больничной простыни.
Какой мороз во лбу! Какой в лопатках ужас!
О, кто-нибудь, приди и время растяни!
По грани роковой, по острию каната —
плясунья, так пляши, пока не сорвалась.
Я знаю, что умру, но я очнусь, как надо.
Так было всякий раз. Так будет в этот раз.
Исчерпана до дна пытливыми глазами,
на сведенье ушей я трачу жизнь свою.
Но тот, кто мной любим, всегда спокоен в зале.
Себя не сохраню, его не посрамлю.
Когда же я очнусь от суетного риска
неведомо зачем сводить себя на нет,
но скажет кто-нибудь: она была артистка,
и скажет кто-нибудь: она была поэт.
Измучена гортань кровотеченьем речи,
но весел мой прыжок из темноты кулис.
В одно лицо людей, всё явственней и резче,
сливаются черты прекрасных ваших лиц.
Я обращу в поклон нерасторопность жеста.
Нисколько мне не жаль ни слов, ни мук моих.
Достанет ли их вам для малого блаженства?
Не навсегда прошу – но лишь на миг, на миг…
1973
(обратно)

«Так, значит, как вы делаете, други?..»

Так, значит, как вы делаете, други?
Пораньше встав, пока темно-светло,
открыв тетрадь, перо берете в руки
и пишете? Как, только и всего?
Нет, у меня – всё хуже, всё иначе.
Свечу истрачу, взор сошлю в окно,
как второгодник, не решив задачи.
Меж тем в окне уже светло-темно.
Сначала – ночь отчаянья и бденья,
потом (вдруг нет?) – неуловимый звук.
Тут, впрочем, надо начинать с рожденья,
а мне сегодня лень и недосуг.
1973
(обратно)

«Ни слова о любви! Но я о ней ни слова…»

Ни слова о любви! Но я о ней ни слова,
не водятся давно в гортани соловьи.
Там пламя посреди пустого небосклона,
но даже в ночь луны ни слова о любви!
Луну над головой держать я притерпелась
для пущего труда, для возбужденья дум.
Но в нынешней луне – бессмысленная прелесть,
и стелется Арбат пустыней белых дюн.
Лепечет о любви сестра-поэт-певунья —
вполглаза покошусь и усмехнусь вполрта.
Как зримо возведен из толщи полнолунья
чертог для Божества, а дверь не заперта.
Как бедный Гоголь худ там, во главе бульвара,
и одинок вблизи вселенской полыньи.
Столь длительной луны над миром не бывало,
сейчас она пройдет. Ни слова о любви!
Так долго я жила, что сердце притупилось,
но выжило в бою с невзгодой бытия,
и вновь свежим-свежа в нём чья-то власть и милость.
Те двое под луной – неужто ты и я?
1973
(обратно)

Дом и лес

Этот дом увядает, как лес…
Но над лесом – присмотр небосвода,
и о лесе печется природа,
соблюдая его интерес.
Краткий обморок вечной судьбы —
спячка леса при будущем снеге.
Этот дом засыпает сильнее
и смертельней, чем знают дубы.
Лес – на время, а дом – навсегда.
В доме призрак – бездельник и нищий,
а у леса есть бодрый лесничий
там, где высшая мгла и звезда.
Так зачем наобум, наугад
всуе связывать с осенью леса
то, что в доме разыграна пьеса
старомодная, как листопад?
В этом доме, отцветшем дотла,
жизнь былая жила и крепчала,
меж висков и в запястьях стучала,
молода и бессмертна была.
Книга мучила пристальный лоб,
сердце тяжко по сердцу томилось,
пекло совести грозно дымилось
и вперялось в ночной потолок.
В этом доме, неведомо чьем,
старых записей бледные главы
признаются, что хочется славы…
Ах, я знаю, что лес ни при чем!
Просто утром подуло с небес
и соринкою, втянутой глазом,
залетела в рассеянный разум
эта строчка про дом и про лес…
Истощился в дому домовой,
участь лешего – воля и нега.
Лес – ничей, только почвы и неба.
Этот дом – на мгновение – мой.
Любо мне возвратиться сюда
и отпраздновать нежно и скорбно
дивный миг, когда живы мы оба:
я – на время, а лес – навсегда.
1973
(обратно)

«Сад еще не облетал…»

Сад еще не облетал,
только береза желтела.
«Вот уж и август настал», —
я написать захотела.
«Вот уж и август настал», —
много ль ума в этой строчке, —
мне ль разобраться? На сад
осень влияла всё строже.
И самодержец души
там, где исток звездопада,
повелевал: – Не пиши!
Августу славы не надо.
Слиткам последней жары
сыщешь эпитет не ты ли,
коль золотые шары,
видишь, и впрямь золотые.
Так моя осень текла.
Плод упадал переспелый.
Возле меня и стола
день угасал не воспетый.
В прелести действий земных
лишь тишина что-то значит.
Слишком развязно о них
бренное слово судачит.
Судя по хладу светил,
по багрецу перелеска,
Пушкин, октябрь наступил.
Сколько прохлады и блеска!
Лед поутру обметал
ночью налитые лужи.
«Вот уж и август настал», —
ах, не дописывать лучше.
Бедствую и не могу
следовать вещим капризам.
Но золотится в снегу
августа маленький призрак.
Затвердевает декабрь.
Весело при снегопаде
слышать, как вечный диктант
вдруг достигает тетради…
1973
(обратно)

«Бьют часы, возвестившие осень…»

Бьют часы, возвестившие осень:
тяжелее, чем в прошлом году,
ударяется яблоко оземь —
столько раз, сколько яблок в саду.
Этой музыкой, внятной и важной,
кто твердит, что часы не стоят?
Совершает поступок отважный,
но как будто бездействует сад.
Всё заметней в природе печальной
выраженье любви и родства,
словно ты – не свидетель случайный,
а виновник ее торжества.
1973
(обратно)

«Опять сентябрь, как тьму времён назад…»

Опять сентябрь, как тьму времён назад,
и к вечеру мужает юный холод.
Я в таинствах подозреваю сад:
всё кажется – там кто-то есть и ходит.
Мне не страшней, а только веселей,
что призраком населена округа.
Я в доброте моих осенних дней
ничьи шаги приму за поступь друга.
class="stanza">
Мне некого спросить: а не пора ль
списать в тетрадь – с последнею росою
траву и воздух, в зримую спираль
закрученный неистовой осою.
И вот еще: вниманье чьих очей,
воспринятое некогда луною,
проделало обратный путь лучей
и на земле увиделось со мною?
Любой, чье зренье вобрала луна,
свободен с обожаньем иль укором
иных людей, иные времена
оглядывать своим посмертным взором.
Не потому ль в сиянье и красе
так мучат нас ее пустые камни?
О, знаю я, кто пристальней, чем все,
ее посеребрил двумя зрачками!
Так я сижу, подслушиваю сад,
для вечности в окне оставив щёлку.
И Пушкина неотвратимый взгляд
ночь напролет мне припекает щёку.
1973
(обратно)

Ночь перед выступлением

Сегодня, покуда вы спали, надеюсь,
как всадник в дозоре, во тьму я глядела.
Я знала, что поздно, куда же я денусь
от смерти на сцене, от бренного дела!
Безгрешно рукою водить вдоль бумаги.
Писать – это втайне молиться о ком-то.
Запеть напоказ – провиниться в обмане,
а мне не дано это и неохота.
И всё же для вас я удобство обмана.
Я знак, я намёк на былое, на Сороть,
как будто сохранны Марина и Анна
и нерасторжимы словесность и совесть.
В гортани моей, неумелой да чистой,
жил призвук старинного русского слова.
Я призрак двусмысленный и неказистый
поэтов, чья жизнь не затеется снова.
За это мне выпало нежности столько,
что будет смертельней, коль пуще и больше.
Сама по себе я немногого стою.
Я старый глагол в современной обложке.
О, только за то, что душа не лукава
и бодрствует, благословляя и мучась,
не выбирая, где милость, где кара,
на время мне посланы жизнь и живучесть.
Но что-то творится меж вами и мною,
меж мною и вами, меж всеми, кто живы.
Не проще ли нам обойтись тишиною,
чтоб губы остались свежи и не лживы?
Но коль невозможно, коль вам так угодно,
возьмите мой голос, мой голос последний!
Вовеки пребуду добра и свободна,
пока не уйду от вас сколько-то-летней…
1973
(обратно)

Снимок

Улыбкой юности и славы
чуть припугнув, но не отторгнув,
от лени или для забавы
так села, как велел фотограф.
Лишь в благоденствии и лете,
при вечном детстве небосвода
клянется ей в Оспедалетти
апрель двенадцатого года.
Сложила на коленях руки,
глядит из кружевного нимба.
И тень ее грядущей муки
защелкнута ловушкой снимка.
С тем – через «ять» – сырым и нежным
апрелем слившись воедино,
как в янтаре окаменевшем,
она пребудет невредима.
И запоздалый соглядатай
застанет на исходе века
тот профиль нежно-угловатый,
вовек сохранный в сгустке света.
Какой покой в нарядной даме,
в чьем четком облике и лике
прочесть известие о даре
так просто, как названье книги.
Кто эту горестную мету,
оттиснутую без помарок,
и этот лоб, и чёлку эту
себе выпрашивал в подарок?
Что ей самой в ее портрете?
Пожмет плечами: как угодно!
И выведет: «Оспедалетти.
Апрель двенадцатого года».
Как на земле свежо и рано!
Грядущий день, дай ей отсрочку!
Пускай она допишет: «Анна
Ахматова» – и капнет точку.
1973
(обратно)

«Я вас люблю, красавицы столетий…»

Я вас люблю, красавицы столетий,
за ваш небрежный выпорх из дверей,
за право жить, вдыхая жизнь соцветий
и на плечи накинув смерть зверей.
Еще за то, что, стиснув створки сердца,
клад бытия не отдавал моллюск,
открыть и вынуть – вот простое средство
быть в жемчуге при свете бальных люстр.
Как будто мало ямба и хорея
ушло на ваши души и тела,
на каторге чужой любви старея,
о, сколько я стихов перевела!
Капризы ваши, шеи, губы, щёки,
смесь чудную коварства и проказ —
я всё воспела, мы теперь в расчете,
последний раз благословляю вас!
Кто знал меня, тот знает, кто нимало
не знал – поверит, что я жизнь мою,
всю напролёт, навытяжку стояла
пред женщиной, да и теперь стою.
Не время ли присесть, заплакать, с места
не двинуться? Невмочь мне, говорю,
быть тем, что есть, и вожаком семейства,
вобравшего зверьё и детвору.
Наскучило чудовищем бесполым
быть, другом, братом, сводником, сестрой,
то враждовать, то нежничать с глаголом
пред тем, как стать травою и сосной.
Машинки, взятой в ателье проката,
подстрочников и прочего труда
я не хочу! Я делаюсь богата,
неграмотна, пригожа и горда.
Я выбираю, поступясь талантом,
стать оборотнем с розовым зонтом,
с кисейным бантом и под ручку с франтом.
А что есть ямб – знать не хочу о том!
Лукавь, мой франт, опутывай, не мешкай!
Я скрою от незрячести твоей,
какой повадкой и какой усмешкой
владею я – я друг моих друзей.
Красавицы, ах, это всё неправда!
Я знаю вас – вы верите словам.
Неужто я покину вас на франта?
Он и в подруги не годится вам.
Люблю, когда, ступая, как летая,
проноситесь, смеясь и лепеча.
Суть женственности вечно золотая
всех, кто поэт, священная свеча.
Обзавестись бы вашими правами,
чтоб стать, как вы, и в этом преуспеть!
Но кто, как я, сумеет встать пред вами?
Но кто, как я, посмеет вас воспеть?
1973
(обратно)

Отрывок из маленькой поэмы о Пушкине

1. Он и она
Каков? – Таков: как в Африке, курчав
и рус, как здесь, где вы и я, где север.
Когда влюблен – опасен, зол в речах.
Когда весна – хмур, нездоров, рассеян.
Ужасен, если оскорблен. Ревнив.
Рождён в Москве. Истоки крови – родом
из чуждых пекл, где закипает Нил.
Пульс – бешеный. Куда там нильским водам!
Гневить не следует: настигнет и убьет.
Когда разгневан – страшно смугл и бледен.
Когда железом ранен в жизнь, в живот —
не стонет, не страшится, кротко бредит.
В глазах – та странность, что бело́к белей,
чем нужно для зрачка, который светел.
Негр ремесла, а рыщет вдоль аллей,
как вольный франт. Вот так ее и встретил
в пустой аллее. Какова она?
Божественна! Он смотрит (злой, опасный).
Собаньская (Ржевуской рождена,
но рано вышла замуж, муж – Собаньский,
бесхитростен, ничем не знаменит,
тих, неказист и надобен для виду.
Его собой затмить и заменить
со временем случится графу Витту.
Об этом после.) Двадцать третий год.
Одесса. Разом – ссылка и свобода.
Раб, обезумев, так бывает горд,
как он. Ему – двадцать четыре года.
Звать – Каролиной. О, из чаровниц!
В ней всё темно и сильно, как в природе.
Но вот письма французский черновик
в моём, почти дословном, переводе.
2. Он – ей
(Ноябрь 1823 года, Одесса)
Я не хочу Вас оскорбить письмом.
Я глуп (зачеркнуто)… Я так неловок
(зачеркнуто)… Я оскудел умом.
Не молод я (зачеркнуто)… Я молод,
но Ваш отъезд к печальному концу
судьбы приравниваю. Сердцу тесно
(зачеркнуто)… Кокетство Вам к лицу
(зачеркнуто)… Вам не к лицу кокетство.
Когда я вижу Вас, я всякий раз
смешон, подавлен, неумён, но верьте
тому, что я (зачеркнуто)… что Вас,
о, как я Вас (зачеркнуто навеки)…
1973
(обратно)

«Теперь о тех, чьи детские портреты…»

Теперь о тех, чьи детские портреты
вперяют в нас неукротимый взгляд:
как в рекруты, забритые в поэты,
те стриженые девочки сидят.
У, чудища, в которых всё нечетко!
Указка им – лишь наущенье звезд.
Не верьте им, что кружева и чёлка.
Под чёлкой – лоб. Под кружевами – хвост.
И не хотят, а притворятся ловко.
Простак любви влюбиться норовит.
Грозна, как Дант, а смотрит, как плутовка.
Тать мглы ночной, «мне страшно!» – говорит.
Муж несравненный! Удели ей ада.
Терзай, покинь, всю жизнь себя кори.
Ах, как ты глуп! Ей лишь того и надо:
дай ей страдать – и хлебом не корми!
Твоя измена ей сподручней ласки.
Когда б ты знал, прижав ее к груди:
всё, что ты есть, она предаст огласке
на столько лет, сколь есть их впереди.
Кто жил на белом свете и мужского
был пола, знает, как судьба прочна
в нас по утрам: иссохло в горле слово,
жить надо снова, ибо ночь прошла.
А та, что спит, смыкая пуще веки, —
что ей твой ад, когда она в раю?
Летит, минуя там, в надзвездном верхе,
твой труд, твой долг, твой грех, твою семью.
А всё ж – пора. Стыдясь, озябнув, мучась,
напялит прах вчерашнего пера
и – прочь, одна, в бесхитростную участь
жить, где жила, где жить опять пора.
«Те, о которых речь, совсем иначе
встречают день. В его начальной тьме,
о, их глаза, – как рысий фосфор, зрячи,
и слышно: бьется сильный пульс в уме.
Отважно смотрит! Влюблена в сегодня!
Вчерашний день ей не в науку. Ты —
здесь ни при чем. Ее душа свободна.
Ей весело, что листья так желты.
Ей важно, что тоскует звук о звуке.
Что ты о ней – ей это всё равно.
О му́ке речь. Но в степень этой му́ки
тебе вовек проникнуть не дано.
Ты мучил женщин, ты был смел и волен,
вчера шутил – уже не помнишь с кем.
Отныне будешь, славный муж и воин,
там, где Лаура, Беатриче, Керн.
По октябрю, по болдинской аллее
уходит вдаль, слезы не обронив, —
нежнее женщин и мужчин вольнее,
чтоб заплатить за тех и за других.
1973
(обратно)

Ожидание ёлки

Благоволите, сестра и сестра,
дочери Елизавета и Анна,
не шелохнуться! О, как еще рано,
как неподвижен канун волшебства!
Елизавета и Анна, ни-ни,
не понукайте мгновенья, покуда
медленный бег неизбежного чуда
сам не настигнет крыла беготни.
Близится тройки трёхглавая тень,
Пущин минует сугробы и льдины.
Елизавета и Анна, едины
миг предвкушенья и возраст детей.
Смилуйся, немилосердная мать!
Зверь добродушный, пришелец желанный,
сжалься над Елизаветой и Анной,
выкажи вечнозеленую масть.
Елизавета и Анна, скорей!
Всё вам верну, ничего не отнявши.
Грозно-живучее шествие наше
медлит и ждет у закрытых дверей.
Пусть посидит взаперти благодать,
изнемогая и свет исторгая.
Елизавета и Анна, какая
радость – мучительно радости ждать!
Древо взирает на дочь и на дочь.
Надо ль бедой расплатиться за это?
Или же, Анна и Елизавета,
так нам сойдет в новогоднюю ночь?
Жизнь и страданье, и всё это – ей,
той, чьей свечой мы сейчас осиянны.
Кто это?
Елизаветы и Анны
крик: – Это ель! Это ель! Это ель!
1973
(обратно)

«Прохожий, мальчик, что ты? Мимо…»

Б.М.

Прохожий, мальчик, что ты? Мимо
иди и не смотри мне вслед.
Мной тот любим, кем я любима!
К тому же знай: мне много лет.
Зрачков горячую угрюмость
вперять в меня повремени:
то смех любви, сверкнув, как юность,
позолотил черты мои.
Иду… февраль прохладой лечит
жар щёк… и снегу намело
так много… и нескромно блещет
красой любви лицо мое.
1974
(обратно)

«Как никогда, беспечна и добра…»

Борису Мессереру

Как никогда, беспечна и добра,
я вышла в снег арбатского двора,
а там такое было: там светало!
Свет расцветал сиреневым кустом,
и во дворе, недавно столь пустом,
вдруг от детей светло и тесно стало.
Ирландский сеттер, резвый, как огонь,
затылок свой вложил в мою ладонь,
щенки и дети радовались снегу,
в глаза и губы мне попал снежок,
и этот малый случай был смешон,
и всё смеялось и склоняло к смеху.
Как в этот миг любила я Москву.
Я думала: чем дольше я живу,
тем проще разум, тем душа свежее.
Вот снег, вот дворник, вот дитя бежит —
всё есть и воспеванью подлежит,
что может быть разумней и священней?
День жизни, как живое существо,
стоит и ждет участья моего,
и воздух дня мне кажется целебным.
Ах, мало той удачи, что – жила,
я совершенно счастлива была
в том переулке, что зовется Хлебным.
1974
(обратно)

Дом

Борису Мессереру

Я вам клянусь: я здесь бывала!
Бежала, позабыв дышать.
Завидев снежного болвана,
вздыхала, замедляла шаг.
Непрочный памятник мгновенью,
снег рукотворный на снегу,
как ты, жива на миг, а верю,
что жар весны превозмогу.
Бесхитростный прилив народа
к витринам – празднество сулил.
Уже Никитские ворота
разверсты были, снег валил.
Какой полёт великолепный,
как сердце бедное неслось
вдоль Мерзляковского – и в Хлебный,
сквозняк – навылет, двор – насквозь.
В жару предчувствия плохого
поступка до скончанья лет —
в подъезд, где ветхий лак плафона
так трогателен и нелеп.
Как опрометчиво, как пылко
я в дом влюбилась! Этот дом
набит, как детская копилка,
судьбой людей, добром и злом.
Его жильцов разнообразных,
которым не было числа,
подвыпивших, поскольку праздник,
я близко к сердцу приняла.
Какой разгадки разум жаждал,
подглядывая с добротой
неистовую жизнь сограждан,
их сложный смысл, их быт простой?
Пока таинственная бытность
моя в том доме длилась, я
его старухам полюбилась
по милости житья-бытья.
В печальном лифте престарелом
мы поднимались, говоря
о том, как тяжко старым телом
терпеть погоду декабря.
В том декабре и в том пространстве
душа моя отвергла зло,
и все казались мне прекрасны,
и быть иначе не могло.
Любовь к любимому есть нежность
ко всем вблизи и вдалеке.
Пульсировала бесконечность
в груди, в запястье и в виске.
Я шла, ущелья коридоров
меня заманивали в глубь
чужих печалей, свадеб, вздоров,
в плач кошек, в лепет детских губ.
Мне – выше, мне – туда, где должен
пришелец взмыть под крайний свод,
где я была, где жил художник,
где ныне я, где он живет.
Его диковинные вещи
воспитаны, как существа.
Глаголет их немое вече
о чистой тайне волшебства.
Тот, кто собрал их воедино,
был не корыстен, не богат.
Возвышенная вещь родима
душе, как верный пёс иль брат.
Со свалки времени былого
возвращены и спасены,
они печально и беззлобно
глядят на спешку новизны.
О, для раската громового
так широко открыт раструб.
Четыре вещих граммофона
во тьме причудливо растут.
Я им родня, я погибаю
от нежности, когда вхожу,
я так же шею выгибаю,
я так же голову держу.
Я, как они, витиевата,
и горла обнажен проём.
Звук незапамятного вальса
сохранен в голосе моём.
Не их ли зов меня окликнул
и не они ль меня влекли
очнуться в грозном и великом
недоумении любви?
Как добр, кто любит, как огромен,
как зряч к значенью красоты!
Мой город, словно новый город,
мне предъявил свои черты.
Смуглей великого арапа
восходит ночь. За что мне честь —
в окно увидеть два Арбата:
и тот, что был, и тот, что есть?
Лиловой гроздью виснет сумрак.
Вот стул – капризник и чудак.
Художник мой портрет рисует
и смотрит остро, как чужак.
Уже считая катастрофой
уют, столь полный и смешной,
ямб примеряю пятистопный
к лицу, что так любимо мной.
Я знаю истину простую:
любить – вот верный путь к тому,
чтоб человечество вплотную
приблизить к сердцу и уму.
Всегда быть не хитрей, чем дети,
не злей, чем дерево в саду,
благословляя жизнь на свете
заботливей, чем жизнь свою.
Так я жила былой зимою.
Ночь разрасталась, как сирень,
и всё играла надо мною
печали сильная свирель.
Был дом на берегу бульвара.
Не только был, но ныне есть.
Зачем твержу: я здесь бывала,
а не твержу: я ныне здесь?
Еще жива, еще любима,
всё это мне сейчас дано,
а кажется, что это было
и кончилось давным-давно…
1974
(обратно)

«Потом я вспомню, что была жива…»

Б.М.

Потом я вспомню, что была жива,
зима была и падал снег, жара
стесняла сердце, влюблена была —
в кого? во что?
Был дом на Поварской
(теперь зовут иначе)… День-деньской,
ночь напролёт я влюблена была —
в кого? во что?
В тот дом на Поварской,
в пространство, что зовется мастерской
художника.
Художника дела
влекли наружу, в стужу. Я ждала
его шагов. Смеркался день в окне.
Потом я вспомню, что казался мне
труд ожиданья целью бытия,
но и тогда соотносила я
насущность чудной нежности – с тоской
грядущею… А дом на Поварской —
с немыслимым и неизбежным днем,
когда я буду вспоминать о нём…
1974
(обратно)

«Завидна мне извечная привычка…»

Завидна мне извечная привычка
быть женщиной и мужнею женою,
но уж таков присмотр небес за мною,
что ничего из этого не вышло.
Храни меня, прищур неумолимый,
в сохранности от всех благополучий,
но обойди твоей опекой жгучей
двух девочек, замаранных малиной.
Еще смеются, рыщут в листьях ягод
и вдруг, как я, глядят с такой же грустью.
Как все, хотела – и поила грудью,
хотела – мёдом, а вспоила – ядом.
Непоправима и невероятна
в их лицах мета нашего единства.
Уж коль ворона белой уродится,
не дай ей Бог, чтоб были воронята.
Белеть – нелепо, а чернеть – не ново,
чернеть – недолго, а белеть – безбрежно.
Всё более я пред людьми безгрешна,
всё более я пред детьми виновна.
1974
(обратно)

Чужая машинка

Моя машинка – не моя.
Мне подарил ее коллега,
которому она мала,
а мне – как раз, но я жалела
ее за то, что человек
обрёк ее своим повадкам,
и, сделавшись живей, чем вещь,
она страдала, став подарком.
Скучал и бунтовал зверёк,
неприрученный нрав насупив,
и отвергал как лишний слог
высокопарнейший мой суффикс.
Пришелец из судьбы чужой
переиначивал мой почерк,
меня неведомой душой
отяготив, но и упрочив.
Снесла я произвол благой,
и сделалось судьбой моею —
всегда желать, чтоб мой глагол
был проще, чем сказать умею.
Пока в себе не ощутишь
последней простоты насущность,
слова твои – пустая тишь,
зачем ее слагать и слушать?
Какое слово предпочесть
словам, их грешному излишку —
не знаю, но всего, что есть,
укор и понуканье слышу.
1974
(обратно)

Два гепарда

Этот ад, этот сад, этот зоо —
там, где лебеди и зоосад,
на прицеле всеобщего взора
два гепарда, обнявшись, лежат.
Шерстью в шерсть, плотью в плоть проникая,
сердцем втиснувшись в сердце – века́
два гепарда лежат. О, какая,
два гепарда, какая тоска!
Смотрит глаз в золотой, безвоздушный,
равный глаз безысходной любви.
На потеху толпе простодушной
обнялись и лежат, как легли.
Прихожу ли я к ним, ухожу ли —
не слабее с той давней поры
их объятье густое, как джунгли,
и сплошное, как камень горы.
Обнялись – остальное неправда,
ни утрат, ни оград, ни преград.
Только так, только так, два гепарда,
я-то знаю, гепард и гепард.
1974
(обратно)

«Я завидую ей – молодой…»

Анне Ахматовой

Я завидую ей – молодой
и худой, как рабы на галере:
горячей, чем рабыни в гареме,
возжигала зрачок золотой
и глядела, как вместе горели
две зари по-над невской водой.
Это имя, каким назвалась,
потому что сама захотела, —
нарушенье черты и предела
и востока незваная власть,
так – на северный край чистотела
вдруг – персидской сирени напасть.
Но ее и мое имена
были схожи основой кромешной,
лишь однажды взглянула с усмешкой,
как метелью лицо обмела.
Что же было мне делать – посмевшей
зваться так, как назвали меня?
Я завидую ей – молодой
до печали, но до упаданья
головою в ладонь, до страданья,
я завидую ей же – седой
в час, когда не прервали свиданья
две зари по-над невской водой.
Да, как колокол, грузной, седой,
с вещим слухом, окликнутым зовом,
то ли голосом чьим-то, то ль звоном,
излученным звездой и звездой,
с этим неописуемым зобом,
полным песни, уже неземной.
Я завидую ей – меж корней,
нищей пленнице рая и ада.
О, когда б я была так богата,
что мне прелесть оставшихся дней?
Но я знаю, какая расплата
за судьбу быть не мною, а ей.
1974
(обратно)

«Пришла. Стоит. Ей восемнадцать лет…»

Пришла. Стоит. Ей восемнадцать лет.
– Вам сколько лет? – Ответила: – Осьмнадцать. —
Многоугольник скул, локтей, колен.
Надменность, угловатость и косматость.
Всё чу́дно в ней: и доблесть худобы,
и рыцарский какой-то блеск во взгляде,
и смуглый лоб… Я знаю эти лбы:
ночь напролёт при лампе и тетради.
Так и сказала: – Мне осьмнадцать лет.
Меня никто не понимает в доме.
И пусть! И пусть! Я знаю, что поэт! —
И плачет, не убрав лицо в ладони.
Люблю, как смотрит гневно и темно,
и как добра, и как жадна до боли.
Я улыбаюсь. Знаю, что – давно,
а думаю: давно ль и я, давно ли?..
Прощается. Ей надобно – скорей,
не расточив из времени ни часа,
робеть, не зная прелести своей,
печалиться, не узнавая счастья…
1974
(обратно)

Воспоминание

Мне говорят: который год
в твоем дому идет ремонт,
и, говорят, спешит народ
взглянуть на бодрый ход работ.
Какая вновь взята Казань
и в честь каких побед и ран
встает мучительный глазам
цветастый азиатский храм?
Неужто столько мастеров
ты утруждаешь лишь затем,
созвав их из чужих сторон,
чтоб тень мою свести со стен?
Да не любезничай, чудак!
Ату ее, гони взашей —
из вечной нежности собак,
из краткой памяти вещей!
Не надо храма на крови!
Тень кротко прянет за карниз —
а ты ей лакомство скорми,
которым угощают крыс.
А если в книжный переплёт —
пусть книги кто-нибудь сожжет.
Она опять за свой полёт —
а ты опять за свой сачок.
Не позабудь про дрожь перил:
дуб изведи, расплавь металл —
им локоть столько говорил,
покуда вверх и вниз летал.
А если чья-нибудь душа
вдруг обо мне тайком всплакнет —
пусть в устье снега и дождя
вспорхнет сквозь белый потолок.
И главное – чтоб ни одной
свечи, чтоб ни одной свечи:
умеет обернуться мной
свеча, горящая в ночи.
Не дай, чтоб пялилась свеча
в твои зрачки своим зрачком.
Вот что еще: убей сверчка!
Мне доводилось быть сверчком.
Всё делай так, как говорю,
пока не поздно, говорю,
не то устанешь к декабрю
и обратишь свой дом в зарю.
1974
(обратно)

«Какое блаженство, что блещут снега́…»

Какое блаженство, что блещут снега́,
что холод окреп, а с утра моросило,
что дико и нежно сверкает фольга
на каждом углу и в окне магазина.
Пока серпантин, мишура, канитель
восходят над скукою прочих имуществ,
томительность предновогодних недель
терпеть и сносить – что за дивная участь!
Какая удача, что тени легли
вкруг ёлок и елей, цветущих повсюду,
и вечнозеленая новость любви
душе внушена и прибавлена к чуду.
Откуда нагрянули нежность и ель,
где прежде таились и как сговорились?
Как дети, что ждут у заветных дверей,
я ждать позабыла, а двери открылись.
Какое блаженство, что надо решать,
где краше затеплится шарик стеклянный,
и только любить, только ель наряжать
и созерцать этот мир несказанный…
Декабрь 1974
(обратно)

Февраль без снега

Не сани летели – телега
скрипела, и маленький лес
просил подаяния снега
у жадных иль нищих небес.
Я утром в окно посмотрела:
какая невзрачная рань!
Мы оба тоскуем смертельно,
не выжить нам, брат мой февраль.
Бесснежье голодной природы,
измучив поля и сады,
обычную скудость невзгоды
возводит в значенье беды.
Зияли надземные недра,
светало, а солнце не шло.
Взамен плодородного неба
висело пустое ничто.
Ни жизни иной, ни наживы
не надо, и поздно уже.
Лишь бедная прибыль снежинки
угодна корыстной душе.
Вожак беззащитного стада,
я знала морщинами лба,
что я в эту зиму устала
скитаться по пастбищу льда.
Звонила начальнику книги,
искала окольных путей
узнать про возможные сдвиги
в судьбе моих слов и детей.
Там – кто-то томился и бегал,
твердил: его нет! его нет!
Смеркалось, а он всё обедал,
вкушал свой огромный обед.
Да что мне в той книге? Бог с нею!
Мой почерк мне скушен и нем.
Писать, как хочу, не умею,
писать, как умею, – зачем?
Стекло голубело, и дивность
из пекла антенн и реле
проистекала, и длилась,
и зримо сбывалась в стекле.
Не страшно ли, девочка диктор,
над бездной земли и воды
одной в мироздании диком
нестись, словно лучик звезды?
Пока ты скиталась, витала
меж башней и зреньем людей,
открылась небесная тайна
и стала добычей твоей.
Явилась в глаза, уцелела,
и доблестный твой голосок
неоспоримо и смело
падение снега предрёк.
Сказала: грядущею ночью
начнется в Москве снегопад.
Свою драгоценную ношу
на нас облака расточат.
Забудет короткая память
о му́ке бесснежной зимы,
а снег будет падать и падать,
висеть от небес до земли.
Он станет счастливым избытком,
чрезмерной любовью судьбы,
усладою губ и напитком,
весною пьянящим сады.
Он даст исцеленье болевшим,
богатством снабдит бедняка,
и в этом блаженстве белейшем
сойдутся тетрадь и рука.
Простит всех живущих на свете
метели вседобрая власть,
и будем мы – баловни, дети
природы, влюбившейся в нас.
Да, именно так всё и было.
Снег падал и долго был жив.
А я – влюблена и любима,
и вот моя книга лежит.
1975
(обратно)

«За что мне всё это? Февральской теплыни подарки…»

Андрею Вознесенскому

За что мне всё это? Февральской теплыни подарки,
поблажки небес: то прилив, то отлив снегопада.
То гляну в окно: белизна без единой помарки,
то сумерки выросли, словно растения сада.
Как этого мало, и входит мой гость ненаглядный.
Какой ты нарядный, а мог оборванцем скитаться.
Ты сердцу приходишься братом, а зренью – наградой.
О, дай мне бедою с твоею звездой расквитаться.
Я – баловень чей-то, и не остается оружья
ума, когда в дар принимаю твой дар драгоценный.
Входи, моя радость. Ну, что же ты медлишь, Андрюша,
в прихожей, как будто в последних потёмках за сценой?
Стекло о стекло, лоб о губы, а ложки – о плошки.
Не слишком ли это? Нельзя ли поменьше, поплоше?
Боюсь, что так много. Ненадобно больше, о Боже.
Но ты расточитель, вот книга в зеленой обложке.
Собрат досточтимый, люблю твою новую книгу,
еще не читая, лаская ладонями глянец.
Я в нежную зелень проникну и в суть ее вникну.
Как всё – зеленеет – куда ни шагнешь и ни глянешь.
Люблю, что живу, что сиденье на ветхом диване
гостей неизбывных его обрекло на разруху.
Люблю всех, кто жив. Только не расставаться давайте,
сквозь слёзы смотреть и нижайше дивиться друг другу.
1975
(обратно)

Памяти Лены Д.

– Лену Д. Вы не помните? – Лену?
Нет, не помню. Но вижу: вдали
кряжист памятник павшим за Плевну.
Нянчит детство и застит аллею
грузный траур часовни-вдовы.
Мусор таянья. Март. Маросейка.
От войны уцелевший народ
и о Плевне вздохнёт милосердно
в изначалье Ильинского сквера
у прозрачных Ильинских ворот.
– Вы учились с ней в школе. – Вкруг школы
завихренье Покровских чащоб,
отрешенных задворков трущобы,
ветер с Яузы, прозвищ трещотки
бередит и касается щёк.
– Лена Д. не забыла Вас. – Лена?
К моему забытью причтены,
если прямо – Варварка, то слева —
липы лета, кирпичность стены.
Близь китайщины, рдяность, родимость,
тарабарских времён имена.
– Что же Лена? – Она отравилась.
Десять лет, как она умерла.
– Нет! Вы вторите чьей-то ошибке!
Кто допустит до яда реторт
расточающий блики улыбки
привередливо маленький рот?
Вижу девочку в платьице синем,
в черном фартуке. Очи – в очках
трагедийны, огромны. Что с ними
станет, знать бы заране. Но как —
хитроумных, бесхитростных, хитрых,
простодушных, не любящих средь —
яда где раздобыть? – Лена – химик.
Лютость жизни – и кроткая смерть.
Вижу: Леной любим Менделеев.
Мною тоже, но я-то простак.
Ямб – мой сладостный яд меж деревьев
возле школы. Аргентум – пустяк.
Не пустуют пустыни. Толпится
здесь и там безутешный народ.
Строен сон: совершенна таблица
Менделеева. Аурум близко
родствен многим умам и рукам.
Всё пустое, что алчно, безлико.
Лены лик мне воспеть бы, но как?
1975
(обратно)

«Стихотворения чудный театр…»

Стихотворения чудный театр,
нежься и кутайся в бархат дремотный.
Я – ни при чем, это занят работой
чуждых божеств несравненный талант.
Я – лишь простак, что извне приглашен
для сотворенья стороннего действа.
Я не хочу! Но меж звездами где-то
грозную палочку взял дирижер.
Стихотворения чудный театр,
нам ли решать, что сегодня сыграем?
Глух к наставленьям и недосягаем
в музыку нашу влюбленный тиран.
Что он диктует? И есть ли навес —
нас упасти от любви его лютой?
Как помыкает безграмотной лютней
безукоризненный гений небес!
Стихотворения чудный театр,
некого спрашивать: вместо ответа —
му́ка, когда раздирают отверстья
труб – для рыданья и губ – для тирад.
Кончено! Лампы огня не таят.
Вольно! Прощаюсь с божественным игом.
Вкратце – всей жизнью и смертью – разыгран
стихотворения чудный театр.
1975
(обратно)

Запоздалый ответ Пабло Неруде

Коль впрямь качнулась и упала
его хранящая звезда,
откуда эта весть от Пабло
и весть моя ему – куда?
С каких вершин светло и странно
он озирает белый свет?
Мы все прекрасны несказанно,
пока на нас глядит поэт.
Вовек мне не бывать такою,
как в сумерках того кафе,
воспетых чудною строкою,
столь благосклонною ко мне.
Да было ль в самом деле это?
Но мы, когда отражены
в сияющих зрачках поэта,
равны тому, чем быть должны.
1975
(обратно)

Анне Каландадзе

Как мило всё было, как странно.
Луна восходила, и Анна
печалилась и говорила:
– Как странно всё это, как мило. —
В деревьях вблизи ипподрома —
случайная сень ресторана.
Веселье людей. И природа:
луна, и деревья, и Анна.
Вот мы – соучастники сборищ.
Вот Анна – сообщник природы,
всего, с чем вовеки не споришь,
лишь смотришь – мгновенья и годы.
У трав, у луны, у тумана
и малого нет недостатка.
И я понимаю, что Анна —
явленье того же порядка.
Но если вблизи ипподрома,
но если в саду ресторана
и Анна, хотя и продрогла,
смеется так мило и странно,
я стану резвей и развязней
и вымолвлю тост неизбежный:
– Ах, Анна, я прелести вашей
такой почитатель прилежный.
Позвольте спросить вас: а разве
ваш стих – не такая ж загадка,
как встреча Куры и Арагви
близ Мцхета во время заката?
Как эти прекрасные реки
слились для иного значенья,
так вашей единственной речи
нерасторжимы теченья.
В ней чудно слова уцелели,
сколь есть их у Грузии милой,
и раньше – до Свети-Цховели,
и дальше – за нашей могилой.
Но, Анна, вот сад ресторана,
веселье вблизи ипподрома,
и слышно, как ржетнеустанно
коней неусыпная дрёма.
Вы, Анна, – ребенок и витязь,
вы – маленький стебель бесстрашный,
но, Анна, клянитесь, клянитесь,
что прежде вы не были в хашной! —
И Анна клялась и смеялась,
смеялась и клятву давала:
– Зарёй, затевающей алость,
клянусь, что еще не бывала! —
О жизнь, я люблю твою сущность:
луну, и деревья, и Анну,
и Анны смятенье и ужас,
когда подступали к духану.
Слагала душа потаенно
свой шелест, в награду за это
присутствие Галактиона
равнялось избытку рассвета,
не то чтобы видимо зренью,
но очевидно для сердца,
и слышалось: – Есмь я и рею
вот здесь, у открытого среза
скалы и домов, что нависли
над бездной Куры близ Метехи.
Люблю ваши детские мысли
и ваши простые утехи. —
И я помышляла: покуда
соседом той тени не стану,
дай, жизнь, отслужить твое чудо,
ту ночь, и то утро, и Анну…
1975
(обратно)

«Я столько раз была мертва…»

Гие Маргвелашвили

Я столько раз была мертва
иль думала, что умираю,
что я безгрешный лист мараю,
когда пишу на нем слова.
Меня терзали жизнь, нужда,
страх поутру, что всё сначала.
Но Грузия меня всегда
звала к себе и выручала.
До чудных слёз любви в зрачках
и по причине неизвестной,
о, как, когда б вы знали, – как
меня любил тот край прелестный.
Тифлис, не знаю, невдомёк —
каким родителем суровым
я брошена на твой порог
подкидышем большеголовым?
Тифлис, ты мне не объяснял,
и я ни разу не спросила:
за что дарами осыпал
и мне же говорил «спасибо»?
Какую жизнь ни сотворю
из дней грядущих, из тумана, —
чтоб отслужить любовь твою,
всё будет тщетно или мало…
1975
(обратно)

«Помню – как вижу, зрачки затемню…»

Помню – как вижу, зрачки затемню
ве́ками, вижу: о, как загорело
всё, что растет, и, как песнь, затяну
имя земли и любви: Сакартвело.
Чуждое чудо, грузинская речь,
Тереком буйствуй в теснине гортани,
ах, я не выговорю – без предтеч
крови, воспитанной теми горами.
Вас ли, о, вас ли, Шота и Важа,
в предки не взять и родство опровергнуть?
Ваше – во мне, если в почву вошла
косточка – выйдет она на поверхность.
Слепы уста мои, где поводырь,
чтобы мой голос впотьмах порезвился?
Леса ли оклик услышу, воды ль —
кажется: вот говорят по-грузински.
Как я люблю, славянин и простак,
недосягаемость скороговорки,
помнишь: лягушки в болоте… О, как
мучают горло предгорья, пригорки
грамоты той, чьи вершины в снегу
Ушбы надменней. О, вздор альпенштока!
Гмерто, ужель никогда не смогу
высказать то – несказанное что-то?
Только во сне – велика и чиста,
словно снега́, – разрастаюсь и рею,
сколько хочу услаждаю уста
речью грузинской, грузинскою речью…
1975
(обратно)

«Я знаю, всё будет: архивы, таблицы…»

Я знаю, всё будет: архивы, таблицы…
Жила-была Белла… потом умерла…
И впрямь я жила! Я летела в Тбилиси,
где Гия и Шура встречали меня.
О, длилось бы вечно, что прежде бывало:
с небес упадал солнцепёк проливной,
и не было в городе этом подвала,
где б Гия и Шура не пили со мной.
Как свечи мерцают родимые лица.
Я плачу, и влажен мой хлеб от вина.
Нас нет, но в крутых закоулках Тифлиса
мы встретимся: Гия, и Шура, и я.
Счастливица, знаю, что люди другие
в другие помянут меня времена.
Спасибо! – Да тщетно: как Шура и Гия,
никто никогда не полюбит меня.
1975
(обратно)

Москва ночью при снегопаде

Борису Мессереру

Родитель-хранитель-ревнитель души,
что ластишься чудом и чадом?
Усни, не таращь на луну этажи,
не мучь Александровским садом.
Москву ли дразнить белизною Афин
в ночь первого сильного снега?
(Мой друг, твое имя окликнет с афиш
из отчужденья, как с неба.
То ль скареда лампа жалеет огня,
то ль так непроглядна погода,
мой друг, твое имя читает меня
и не узнает пешехода.)
Эй, чудище, храмище, больно смотреть,
орды угомон и поминки,
блаженная пестрядь, родимая речь —
всей кровью из губ без запинки.
Деньга за щекою, раскосый башмак
в садочке, в калине-малине.
И вдруг ни с того ни с сего, просто так,
в ресницах – слеза по Марине…
1975
(обратно)

«Я школу Гнесиных люблю…»

Я школу Гнесиных люблю,
пока влечет меня прогулка
по снегу, от угла к углу,
вдоль Скатертного переулка.
Дорожка – скатертью, богат
крахмал порфироносной прачки.
Моих две тени по бокам —
две хилых пристяжных в упряжке.
Я школу Гнесиных люблю
за песнь, за превышенье прозы,
за желтый цвет, что ноябрю
предъявлен, словно гроздь мимозы.
Когда смеркается досуг
за толщей желтой штукатурки,
что делает согбенный звук
внутри захлопнутой шкатулки?
Сподвижник музыки ушел —
где музыка? Душа погасла
для сна, но сон творим душой,
и музыка не есть огласка.
Не потревожена смычком
и не доказана нимало,
что делает тайком, молчком
ее материя немая?
В тигриных мышцах тишины
она растет прыжком подспудным,
и сны ее совершены
сокрытым от людей поступком.
Я школу Гнесиных люблю
в ночи, но более при свете,
скользя по утреннему льду,
ловить еду в худые сети.
Влеку суму житья-бытья.
Иному подлежа влеченью,
возвышенно бредет дитя
с огромною виолончелью.
И в две слезы, словно в бинокль,
с недоуменьем обнаружу,
что безбоязненный бемоль
порхнул в губительную стужу.
Чтобы душа была чиста,
ей надобно доверье к храму,
где чьи-то детские уста
вовеки распевают гамму,
и крошка-музыкант таков,
что, бодрствуя в наш час дремотный,
один вдоль улиц и веков
всегда бредет он с папкой нотной.
Я школу Гнесиных люблю,
когда бела ее ограда
и сладкозвучную ладью
колышут волны снегопада.
Люблю ее, когда весна
велит, чтоб вылезли петуньи,
и в даль открытого окна
доверчиво глядят певуньи.
Зачем я около стою?
Мы слух на слух не обменяем:
мой – обращен во глубь мою,
к сторонним звукам невменяем.
Прислушаюсь – лишь боль и резь,
а кажется – легко, легко ведь…
Сначала – музыка. Но речь
вольна о музыке глаголить.
1975
(обратно)

Луна в Тарусе

Двенадцать часов. День июля десятый
исчерпан, одиннадцатый – не почат.
Меж зреющей датой и датой иссякшей —
мгновенье, когда телеграф и почтамт
меняют тавро на тавро и печально
вдоль времени следуют бланк и конверт.
До времени, до телеграфа, почтамта
мне дальше, чем до близлежащей, – о нет,
до близплывущей, пылающей ниже,
насущней, чем мой рукотворный огонь
в той нише, где я и крылатые мыши, —
луны, опаляющей глаз сквозь ладонь,
загаром русалок окрасившей кожу,
в оклад серебра облекающей лоб,
и фосфор, демаскирующий кошку,
отныне и есть моя бренная плоть.
Я мучу доверчивый ум рыболова,
когда, запалив восковую звезду,
взмываю в бревенчатой ступе балкона,
предавшись сверканью, как будто труду.
Всю ночь напролёт для неведомой цели
бессмысленно светится подвиг души,
как будто на ветку рождественской ели
повесили шар для красы и ушли.
Сообщник и прихвостень лунного света,
смотрю, как живет на бумаге строка
сама по себе. И бездействие это
сильнее поступка и слаще стиха.
С луной разделив ее труд и мытарство,
последним усильем свечу загашу
и слепо тащусь в направленье матраца.
За горизонт бытия захожу.
1976
(обратно)

«Деревни Бёхово крестьянин…»

Деревни Бёхово крестьянин…
А звался как и жил когда —
всё мох сокрыл, затмил кустарник,
размыла долгая вода.
Не вычитать из недомолвок
непрочного известняка:
вдруг, бедный, он остался молод?
Да, лишь одно наверняка
известно.
И не больше вздора
всё прочее, на что строку
потратить лень.
Дождь.
С косогора
вид на Тарусу и Оку.
1976
(обратно)

Путник

Анели Судакевич

Прекрасной медленной дорогой
иду в Алёкино (оно
зовет себя: Алекино́),
и дух мой, мерный и здоровый,
мне внове, словно не знаком
и, может быть, не современник
мне тот, по склону, сквозь репейник,
в Алёкино за молоком
бредущий путник. Да туда ли,
затем ли, ныне ль он идет,
врисован в луг и небосвод
для чьей-то думы и печали?
Я – лишь сейчас, в сей миг, а он —
всегда: пространства завсегдатай,
подошвами худых сандалий
осуществляет ход времен
вдоль вечности и косогора.
Приняв на лоб припёк огня
небесного, он от меня
всё дальше и – исчезнет скоро.
Смотрю вослед моей душе,
как в сумерках на убыль света,
отсутствую и брезжу где-то —
то ли еще, то ли уже.
И, выпроставшись из артерий,
громоздких пульсов и костей,
вишу, как стайка новостей,
в ночи не принятых антенной.
Мое сознанье растолкав
и заново его туманя
дремотной речью, тетя Маня
протягивает мне стакан
парной и первобытной влаги.
Сижу. Смеркается. Дождит.
Я вновь жива и вновь должник
вдали белеющей бумаги.
Старуха рада, что зятья
убрали сено. Тишь. Беспечность.
Течет, впадая в бесконечность,
журчание житья-бытья.
И снова путник одержимый
вступает в низкую зарю,
и вчуже долго я смотрю
на бег его непостижимый.
Непоправимо сир и жив,
он строго шествует куда-то,
как будто за красу заката
на нём ответственность лежит.
1976
(обратно)

Приметы мастерской

Б.М.

О гость грядущий, гость любезный!
Под этой крышей поднебесной,
которая одной лишь бездной
всевышней мглы превзойдена,
там, где четыре граммофона
взирают на тебя с амвона,
пируй и пей за время оно,
за граммофоны, за меня!
В какой немыслимой отлучке
я ныне пребываю, – лучше
не думать! Ломаной полушки
жаль на помин души моей,
коль не смогу твой пир обильный
потешить шуткой замогильной
и, как всеведущий Вергилий,
тебя не встречу у дверей.
Войди же в дом неимоверный,
где быт – в соседях со вселенной,
где вечности озноб мгновенный
был ведом людям и вещам
и всплеск серебряных сердечек
о сквозняке пространств нездешних
гостей, когда-то здесь сидевших,
таинственно оповещал.
У ног, взошедших на Голгофу,
доверься моему глаголу
и, возведя себя на гору
поверх шестого этажа,
благослови любую малость,
почти предметов небывалость,
не смей, чтобы тебя боялась
шарманки детская душа.
Сверкнет ли в окнах луч закатный,
всплакнет ли ящик музыкальный
иль призрак севера печальный
вдруг вздыбит желтизну седин —
пусть реет над юдолью скушной
дом, как заблудший шар воздушный,
чтоб ты, о гость мой простодушный,
чужбину неба посетил…
1976
(обратно)

«Вот не такой, как двадцать лет назад…»

Вот не такой, как двадцать лет назад,
а тот же день. Он мною в половине
покинут был, и сумерки на сад
тогда не пали и падут лишь ныне.
Барометр, своим умом дошед
до истины, что жарко, тем же делом
и мненьем занят. И оса – дюшес
когтит и гложет ненасытным телом.
Я узнаю пейзаж и натюрморт.
И тот же некто около почтамта
до сей поры конверт не надорвет,
страшась, что весть окажется печальна.
Всё та же в море бледность пустоты.
Купальщик, тем же опаленный светом,
переступает моря и строфы
туманный край, став мокрым и воспетым.
Соединились море и пловец,
кефаль и чайка, ржавый мёд и жало.
И у меня своя здесь жертва есть:
вот след в песке – здесь девочка бежала.
Я помню – ту, имевшую в виду
писать в тетрадь до сини предрассветной.
Я медленно навстречу ей иду —
на двадцать лет красивей и предсмертней.
– Всё пишешь, – я с усмешкой говорю.
Брось, отступись от рокового дела.
Как я жалею молодость твою.
И как нелепо ты, дитя, одета.
Как тщетно всё, чего ты ждешь теперь.
Всё будет: книги, и любовь, и слава.
Но страшен мне канун твоих потерь.
Молчи. Я знаю. Я имею право.
И ты надменна к прочим людям. Ты
не можешь знать того, что знаю ныне:
в чудовищных веригах немоты
оплачешь ты свою вину пред ними.
Беги не бед – сохранности от бед.
Страшись тщеты смертельного излишка.
Ты что-то важно говоришь в ответ,
но мне – тебя, тебе – меня не слышно.
1977
(обратно)

Таруса

Марине Цветаевой

I
Какая зелень глаз вам свойственна, однако…
И тьмы подошв – такой травы не изомнут.
С откоса на Оку вы глянули когда-то:
на дне Оки лежит и смотрит изумруд.
Какая зелень глаз вам свойственна, однако…
Давно из-под ресниц обронен изумруд.
Или у вас – ронять в Оку и в глушь оврага
есть что-то зеленей, не знаю, как зовут?
Какая зелень глаз вам свойственна, однако…
Чтобы навек вселить в пространство изумруд,
вам стоило взглянуть и отвернуться: надо
спешить, уже темно и ужинать зовут.
II
Здесь дом стоял. Столетие назад
был день: рояль в гостиной водворили,
ввели детей, открыли окна в сад,
где ныне лют ревнитель викторины.
Ты победил. Виктория – твоя.
Вот здесь был дом, где ныне танцплощадка,
площадка-танц, иль как ее… Видна
звезда небес, как бред и опечатка
в твоем дикоязычном букваре.
Ура, ты победил, недаром злился
и морщил лоб при этих – в серебре,
безумных и недремлющих из гипса.
Дом отдыха – и отдыхай, старик.
Прости меня. Ты не виновен вовсе,
что вижу я, как дом в саду стоит
и музыка витает окон возле.
III
Морская – так иди в свои моря!
Оставь меня, скитайся вольной птицей!
Умри во мне, как в мире умерла,
темно и тесно быть твоей темницей.
Мне негде быть, хоть всё это – мое.
Я узнаю твою неблагосклонность
к тому, что спёрто, замкнуто, мало.
Ты – рвущийся из душной кожи лотос.
Ступай в моря! Но коль уйдешь с земли,
я без тебя не уцелею. Разве —
как чешуя, в которой нет змеи:
лишь стройный воздух, вьющийся в пространстве.
IV
Молчали той, зато хвалима эта.
И то сказать – иные времена:
не вняли крику, но целуют эхо,
к ней опоздав, благословив меня.
Зато, ее любившие, брезгливы
ко мне чернила, и тетрадь гола.
Рак на безрыбье или на безглыбье
пригорок – вот вам рыба и гора.
Людской хвале внимая, разум слепнет.
Пред той потупясь, коротаю дни
и слышу вдруг: не осуждай за лепет
живых людей – ты хуже, чем они.
Коль нужно им, возглыбься над низиной
их бедных бед, а рыбья немота
не есть ли крик, неслышимый, но зримый,
оранжево запекшийся у рта.
V
Растает снег. Я в зоопарк схожу.
С почтением и холодком по коже
увижу льва и: – Это лев! – скажу.
Словечко и предметище не схожи.
А той со львами только веселей!
Ей незачем заискивать при встрече
с тем, о котором вымолвит: – Се лев. —
Какая львиность норова и речи!
Я целовала крутолобье волн,
просила море: – Притворись водою!
Страшусь тебя, словно изгнали вон
в зыбь вечности с невнятною звездою.
Та любит твердь за тернии пути,
пыланью брызг предпочитает пыльность
и скажет: – Прочь! Мне надобно пройти. —
И вот проходит – море расступилось.
VI
Как знать, вдруг – мало, а не много:
невхожести в уют, в приют
такой, что даже и острога
столь бесприютным не дают;
мгновения: завидев Блока,
гордыней скул порозоветь,
как больно смотрит он, как блекло,
огромную приемля весть
из детской ручки;
ручки этой,
в страданье о которой спишь,
безумием твоим одетой
в рассеянные грёзы спиц;
расчета: властью никакою
немыслимо пресечь твою
гортань и можно лишь рукою
твоею, —
мало, говорю,
всего, чтоб заплатить за чудный
снег, осыпавший дом Трёхпрудный,
и пруд, и труд коньков нетрудный,
а гений глаза изумрудный
всё знал и всё имел в виду.
Две барышни, слетев из детской
светёлки, шли на мост Кузнецкий
с копейкой удалой купецкой:
Сочельник, нужно наконец-то
для ёлки приобресть звезду.
Влекла их толчея людская,
пред строгим Пушкиным сникая,
от Елисеева таская
кульки и свёртки, вся Тверская —
в мигании, во мгле, в огне.
Всё время важно и вельможно
шел снег, себя даря и множа.
Сережа, поздно же, темно же!
Раз так пройти, а дальше – можно
стать прахом неизвестно где.
1977–1979
(обратно)

Путешествие

Человек, засыпая, из мглы выкликает звезду,
ту, которую он почему-то считает своею,
и пеняет звезде: «Воз житья я на кручу везу.
Выдох лёгких таков, что отвергнут голодной свирелью.
Я твой дар раздарил, и не ведает книга моя,
что брезгливей, чем я, не подыщет себе рецензента.
Дай отпраздновать праздность. Сошли на курорт забытья.
Дай уста отомкнуть не для пенья, а для ротозейства».
Человек засыпает. Часы возвещают отбой.
Свой снотворный привет посылает страдальцу аптека.
А звезда, воссияв, причиняет лишь совесть и боль,
и лишь в этом ее неусыпная власть и опека.
Между тем это – ложь и притворство влюбленной звезды.
Каждый волен узнать, что звезде он известен и жалок.
И доносится шелест: «Ты просишь? Ты хочешь? Возьми!»
Человек просыпается. Бодро встает. Уезжает.
Он предвидел и видит, что замки увиты плющом.
Еще рань и февраль, а природа цвести притерпелась.
Обнаженным зрачком и продутым навылет плечом
знаменитых каналов он сносит промозглую прелесть.
Завсегдатай соборов и мраморных хладных пустынь,
он продрог до костей, беззащитный, как все иноземцы.
Может, после он скажет, какую он тайну постиг,
в благородных руинах себе раздобыв инфлюэнцы.
Чем южней его бег, тем мимоза темней и лысей.
Там, где брег и лазурь непомерны, как бред и бравада,
человек опечален, он вспомнил свой старый лицей,
ибо вот где лежит уроженец Тверского бульвара.
Сколько мук, и еще этот юг, где уместнее пляж,
чем загробье. Прощай. Что растет из гранитных расселин?
Сторож долго решает: откуда же вывез свой плач
посетитель кладбища? Глициния – имя растений.
Путник следует дальше. Собак разноцветные лбы
он целует, их слух повергая в восторженный ужас
тем, что есть его речь, содержанье и образ судьбы,
так же просто, как свет для свечи – и занятье, и сущность.
Человек замечает, что взор его слишком велик,
будто есть в нем такой, от него не зависящий, опыт:
если глянет сильнее – невинную жизнь опалит,
и на розовом лике останется шрам или копоть.
Раз он видел и думал: неужто столетья подряд,
чуть меняясь в чертах, процветает вот это семейство? —
и рукою махнул, обрывая ладонью свой взгляд
(благоденствуйте, дескать), – хоть вовремя, но неуместно.
Так он вчуже глядит и себя застигает врасплох
на громоздкой печали в кафе под шатром полосатым.
Это так же удобно, как если бы чертополох
вдруг пожаловал в гости и заполонил палисадник.
Ободрав голый локоть о цепкий шиповник весны,
он берет эту ранку на память. Прощай, мимолетность.
Вот он дома достиг и, при сильной усмешке звезды,
с недоверьем косится на оцарапанный локоть.
Что еще? В магазине он слушает говор старух.
Озирает прохожих и втайне печется о каждом.
Словно в этом его путешествия смысл и триумф,
он стоит где-нибудь и подолгу глядит на сограждан.
1977
(обратно)

Роза

Александру Кушнеру

Вид рынка в Гагре душу веселит.
На злато дыни медный грош промотан.
Не есть ли я ленивый властелин,
чей взор пресыщен пурпуром и мёдом?
Вздыхает нега, бодрствует расчет,
лоснится благоденствие Кавказа.
Торговли огнедышащий зрачок
разнежен сном и узок от коварства.
Где, визирь мой, цветочные ряды?
С пристрастьем станем выбирать наложниц.
Хвалю твои беспечные труды,
владелец сада и садовых ножниц.
Знай, я полушки ломаной не дам
за бледность черт, чья быстротечна участь.
Я красоту люблю, как всякий дар,
за прочный позвоночник, за живучесть.
Я алчно озираюсь. Наконец,
как старый царь – невольницу младую,
влеку я розу в бедный мой дворец
и на свои седины негодую.
Эй вы, плавней, кто тянет паланкин!
Моих два локтя понукаю, то есть —
хранить ее, пока меж половин
всего, что в нём, расплющил нас автобус.
В беспамятстве, в росе еще живой,
спи, жизнь моя, твой обморок не вечен.
Как соразмерно мощный стебель твой
прелестно малой головой увенчан.
Уф, отдышусь. Вот дом, в чей бок тавро
впечатано: «Дом творчества». Как просто!
Есть дом у нас, чтоб сотворить твое
бессмертие на белом свете, роза!
Пока юлит перед тобой глагол,
твой гений сразу обретает навык
дышать водой, опередив глоток
сестёр твоих – прислужниц и чернавок.
Прости, дитя, что, из родимых кущ
изъяв тебя, томлю тебя беседой.
Лишь для того мой разум всемогущ,
чтоб стала ты пусть мертвой, но воспетой.
Что розе этот вздор? Уныл и дряхл
хваленый ум, и всяк эпитет скуден.
Он бесполезней и скучнее драхм
ее красе, что занята искусством
растеньем быть, а не предметом для
хвалы моей. О, как светает грозно.
Я говорю при первом свете дня:
– Как ты прекрасна, розовая роза!
Та роза ныне – слабый призрак, вздох.
Но у нее заступник есть в природе.
Как беспощадно он взимает долг
с немой души, робеющей при розе.
1977
(обратно)

Памяти Генриха Нейгауза

Что – музыка? Зачем? Я – не искатель му́ки.
Я всё нашла уже и всё превозмогла.
Но быть живой невмочь при этом лишнем звуке,
о мука мук моих, о музыка моя.
Излишек музык – две. Мне – и одной довольно,
той, для какой пришла, была и умерла.
Но всё это – одно. Как много и как больно.
Чужая – и не тронь, о музыка моя.
Что нужно остриям орга́на? При орга́не
я знала, что распят, кто, говорят, распят.
О музыка, вся жизнь – с тобою пререканье,
и в этом смысл двойной моих услад-расплат.
Единожды жила – и дважды быть убитой?
Мне, впрочем, – впору. Жизнь так сладостно мала.
Меж музыкой и мной был музыкант любимый.
Ты – лишь затем моя, о музыка моя.
Нет, ты есть он, а он – тебя предрекший рокот,
он проводил ко мне всё то, что ты рекла.
Как папоротник тих, как проповедник кроток
и – краткий острый свет, опасный для зрачка.
Увидела: лицо и бархат цвета… цвета? —
зеленого, слабей, чем блеск и изумруд:
как тина или мох. И лишь при том здесь это,
что совершенен он, как склон, как холм, как пруд —
столь тихие вблизи громокипящей распри.
Не мне ее прощать: мне та земля мила,
где Гёте, Рейн, и он, и музыка – прекрасны,
Германия моя, гармония моя.
Вид музыки так прост: он схож с его улыбкой.
Еще там были: шум, бокалы, торжество,
тот ученик его прельстительно великий,
и я – какой ни есть, но ученик его.
1977
(обратно)

Переделкино после разлуки

Станиславу Нейгаузу

Темнела долгая загадка,
и вот сейчас блеснет ответ.
Смотрю на купол в час заката,
и в небо ясный вход отверст.
Бессмертная душа надменна,
а то, что временный оплот
души, желает жить немедля,
но это место узнает.
Какая связь меж ним и телом,
не догадаться мудрено.
Вдали, внизу, за полем белым
о том же говорит окно.
Всё праведней, всё беззащитней
жизнь света в доблестном окне.
То – мне привет сквозь мглу, сквозь иней,
укор и предсказанье мне.
Просительнее слёз и слова,
слышнее изъявленья уст
свет из окна. Но я – готова,
и я пред ним не провинюсь.
Ни я не замараюсь славой,
ни поле, где течет ручей,
не вздумает очнуться свалкой
ненужных и чужих вещей.
1977
(обратно)

Письмо Булату из Калифорнии

Что в Калифорнии, Булат, —
не знаю. Знаю, что прелестный,
пространный край. В природе летней
похолодает, говорят.
Пока – не холодно. Блестит
простор воды, идущий зною.
Над розой, что отрадно взору,
колибри пристально висит.
Ну, вот и всё. Пригож и юн
народ. Июль вступает в розы.
А я же «Вестником Европы»
свой вялый развлекаю ум.
Всё знаю я про пятый год
столетья прошлого: раздоры,
открытья, пререканья, вздоры
и что потом произойдет.
Откуда «Вестник»? Дин, мой друг,
славист, профессор, знаний светоч,
вполне и трогательно сведущ
в словесности, чей вкус и звук
нигде тебя, нигде меня
не отпускает из полона.
Крепчает дух Наполеона.
Графиня Некто умерла,
до крайних лет судьбы дойдя.
Все пишут: кто стихи, кто прозу.
А тот, кто нам мороз и розу
преподнесет, – еще дитя
безвестное, но не вполне:
он – знаменитого поэта
племянник, стало быть, родне
известен. Дальше – буря, мгла.
Булат, ты не горюй, всё вроде
о’кей. Но «Вестником Европы»
зачитываться я могла,
могла бы там, где ты и я
брели вдоль пруда Химок возле.
Колибри зорко видит в розе
насущный смысл житья-бытья.
Меж тем Тому́ – уже шесть лет!
Еще что в мире так же дивно?
Всё это удивляет Дина.
Засим прощай, Булат, мой свет.
1977
(обратно)

Шуточное послание к другу

Покуда жилкой голубою
безумья орошен висок,
Булат, возьми меня с собою,
люблю твой лёгонький возок.
Ямщик! Я, что ли, – завсегдатай
саней? Скорей! Пора домой,
в былое. О Булат, солдатик,
родимый, неубитый мой.
А остальное – обойдется,
приложится, как ты сказал.
Вот зал, и вальс из окон льется.
Вот бал, а нас никто не звал.
А всё ж – войдем. Там, у колонны…
так смугл и бледен… Сей любви
не перенесть! То – Он. Да Он ли?
Не надо знать, и не гляди.
Зачем дано? Зачем мы вхожи
в красу чужбин, в чужие дни?
Булат, везде одно и то же.
Булат, садись! Ямщик, гони!
Как снег летит! Как снегу много!
Как мною ты любим, мой брат!
Какая долгая дорога
из Петербурга в Ленинград.
1977
(обратно)

Ленинград

Опять дана глазам награда Ленинграда…
Когда сверкает шпиль, он причиняет боль.
Вы неразлучны с ним, вы – остриё и рана,
и здесь всегда твоя второстепенна роль.
Зрачок пронзён насквозь, но зрение на убыль
покуда не идет, и по причине той,
что для него всегда целебен круглый купол,
спасительно простой и скромно золотой.
Невинный Летний сад обрёк себя на иней,
но сей изыск списать не предстоит перу.
Осталось, к небесам закинув лоб наивный,
решать: зачем душа потворствует Петру?
Не всадник и не конь, удержанный на месте
всевластною рукой, не слава и не смерть —
их общий стройный жест, изваянный из меди,
влияет на тебя, плоть обращая в медь.
Всяк царь мне дик и чужд. Знать не хочу! И всё же
мне не подсудна власть – уставить в землю перст,
и причинить земле колонн и шпилей всходы,
и предрешить того, кто должен их воспеть.
Из Африки изъять и приручить арапа,
привить ожог чужбин Опочке и Твери —
смысл до поры сокрыт, в уме – темно и рано,
но зреет близкий ямб в неграмотной крови…
Так некто размышлял… Однако в Ленинграде
какой февраль стоит, как весело смотреть:
всё правильно окрест, как в пушкинской тетради,
раз навсегда, впопад и только так, как есть!
1978
(обратно)

«Не добела раскалена…»

Не добела раскалена,
и все-таки уже белеет
ночь над Невою.
Ум болеет
тоской и негой молодой.
Когда о купол золотой
луч разобьется предрассветный
и лето входит в Летний сад,
каких наград, каких услад
иных
просить у жизни этой?
1978
(обратно)

Возвращение из Ленинграда

Всё б глаз не отрывать от города Петрова,
гармонию читать во всех его чертах
и думать: вот гранит, а дышит, как природа…
Да надобно домой. Перрон. Подъезд. Чердак.
Былая жизнь моя – предгорье сих ступеней.
Как улица стара, где жили повара.
Развязно юн пред ней пригожий дом столетний.
Светает, а луна трудов не прервала.
Как велика луна вблизи окна. Мы сами
затеяли жильё вблизи небесных недр.
Попробуем продлить привал судьбы в мансарде:
ведь выше – только глушь, где нас с тобою нет.
Плеск вечности в ночи подтачивает стены
и зарится на миг, где рядом ты и я.
Какая даль видна! И коль взглянуть острее,
возможно различить границу бытия.
Вселенная в окне – букварь для грамотея,
читаю по складам и не хочу прочесть.
Объятую зарей, дымами и метелью,
как я люблю Москву, покуда время есть.
И давешняя мысль – не больше безрассудства.
Светает на глазах, всё шире, всё быстрей.
Уже совсем светло. Но, позабыв проснуться,
простёр Тверской бульвар цепочку фонарей.
1978
(обратно)

«Петра там нет. Не эту же великость…»

Петра там нет. Не эту же великость
дымов и лязгов он держал в уме.
И хочется скорей покинуть Липецк,
хоть жаль холма и дома на холме.
Оттуда вид печальнее и шире
на местность и на помысел о том,
как, смирного уезда на вершине,
быльём своим был обитаем дом.
Вцепился охранительный малинник
в нескромный взор, которым мещанин
смотрел на окна: сколько ж именинник
гостей созвал и света учинил.
Здесь ныне процветает учрежденье.
И, в сумерках смущая секретарш,
зачем, – не понимает привиденье
план составлять и штаты сокращать?
Мы – верхогляды и не обессудим
чужую жизнь, где мы не ко двору,
но ревность придирается, что скуден
столп, посвященный городом Петру.
1978
(обратно)

Тифлис

Отару и Тамазу Чиладзе

Как любила я жизнь! – О любимая, длись! —
я вослед Тициану твердила.
Я такая живучая, старый Тифлис,
твое сердце во мне невредимо.
Как мацонщик, чей ослик любим, как никто,
возвещаю восход и мацони.
Коль кинто не придет, я приду, как кинто,
веселить вас, гуляки и сони.
Ничего мне не жалко для ваших услад.
Я – любовь ваша, слухи и басни.
Я нырну в огнедышащий маленький ад
за стихом, как за хлебом – хабази.
Жил во мне соловей, всё о вас он звенел,
и не то ль меня сблизило с вами,
что на вас я взирала глазами зверей
той породы, что знал Пиросмани.
Без Тифлиса жила, по Тифлису томясь.
Есть такие края неужели,
где бы я преминула, Отар и Тамаз,
вспомнить вас, чтоб глаза повлажнели?
А когда остановит дыханье и речь
та, последняя в жизни превратность,
я успею подумать: позволь умереть
за тебя, мой Тифлис, моя радость!
1978
(обратно)

«То снился он тебе, а ныне ты – ему…»

Мне Тифлис горбатый снится…

Осип Мандельштам
То снился он тебе, а ныне ты – ему.
И жизнь твоя теперь – Тифлиса сновиденье.
Поскольку город сей непостижим уму,
он нам при жизни дан в посмертные владенья.
К нам родина щедра, чтоб голос отдыхал,
когда поет о ней. Перед дорогой дальней
нам всё же дан привал, когда войдем в духан,
где чем душа светлей, тем пение печальней.
Клянусь тебе своей склоненной головой
и воздухом, что весь – душа Галактиона,
что город над Курой – всё милосердней твой,
ты в нём не меньше есть, чем был во время оно.
Чем наш декабрь белей, когда роняет снег,
тем там платан красней, когда роняет листья.
Пусть краткому «теперь» был тесен белый свет,
пространному «потом» – достаточно Тифлиса.
1978
(обратно)

Гагра: кафе «Рица»

Фазилю Искандеру

Как будто сон тягучий и огромный,
клубится день огромный и тягучий.
Пугаясь роста и красы магнолий,
в нём кто-то плачет над кофейной гущей.
Он ослабел – не отогнать осу вот,
над вещей гущей нависаетесли.
Он то ли болен, то ли так тоскует,
что терпит боль, не меньшую болезни.
Нисходит сумрак. Созревают громы.
Страшусь узнать: что эта гуща знает?
О, горе мне, магнолии и горы.
О море, впрямь ли смысл твой лучезарен?
Я – мертвый гость беспечности курортной:
пусть пьет вино, лоснится и хохочет.
Где жизнь моя? Вот блеск ее короткий
за мыс заходит, навсегда заходит.
Как тяжек день – но он не повторится.
Брег каменный, мы вместе каменеем.
На набережной в заведенье «Рица»
я юношам кажусь Хемингуэем.
Идут ловцы стаканов и тарелок.
Печаль моя относится не к ним ли?
Неужто всё – для этих, загорелых
и ни одной не прочитавших книги?
Я упасу их от моей печали,
от грамоты моей высокопарной.
Пускай всегда толпятся на причале,
вблизи прибоя – с ленью и опаской.
О Море-Небо! Ниспошли им легкость.
Дай мне беды, а им – добра и чуда.
Так расточает жизни мимолетность
тот человек, который – я покуда.
1979
(обратно)

«Пришелец, этих мест название: курорт…»

Пришелец, этих мест название: курорт.
Пляж озабочен тем, чтоб стал ты позолочен.
Страдалец, извлеки из северных корост
всей бледности твоей озябший позвоночник.
Магнолий белый огнь в честь возожжен твою.
Ты нищ – возьми себе плодов и роз излишек.
Власть моря велика – и всякую вину
оно простит тебе и боль ума залижет.
Уж ты влюблен в балкон – в цветах лиловых весь.
Балкон средь облаков висит и весь в лиловом.
Не знаю кто, но есть тебе пославший весть
об упоенье уст лилово-винным словом.
Счастливец вновь спешит страданья раздобыть.
В избытке райских кущ он хочет быть в убытке.
Придрался вот к чему и вот чего забыть
не хочет, говорит: я здесь – а где убыхи?
Нет, вовсе не курорт названье этих мест.
Край этот милосерд, но я в нём только странник.
Гость родины чужой, о горе мне, я – есмь,
но нет убыхов здесь и мёртв язык-изгнанник.
К Аллаху ли взывать, иль Боже говорить,
иль Гмерто восклицать – всё верный способ зова.
Прошу: не одаряй. Ненадобно дарить.
У всех не отними ни родины, ни слова.
1979
Сухуми
(обратно)

«Как холодно в Эшери и как строго…»

Как холодно в Эшери и как строго.
На пир дождя не звал нас небосвод.
Нет никого. Лишь бодрствует дорога
влекомых морем хладных горных вод.
Вино не приглашает к утешенью
условному. Ум раны трезв и наг.
Ущелье ныне мрачно, как ущелью
пристало быть. И остается нам
случайную пустыню ресторана
принять за совершенство пустоты.
И, в сущности, как мало расстоянья
меж тем и этим. Милый друг, прости.
Как дней грядущих призрачный историк
смотрю на жизнь, где вместе ты и я,
где сир и дик средь мирозданья столик,
накрытый на краю небытия.
Нет никого в ущелье… Лишь ущелье,
где звук воды велик, как звук судьбы.
Ах нет, мой друг, то просто дождь в Эшери.
Так я солгу – и ты мне так солги.
1979
(обратно)

Бабочка

Антонине Чернышёвой

День октября шестнадцатый столь тёпел,
жара в окне так приторно желта,
что бабочка, усопшая меж стекол,
смерть прервала для краткого житья.
Не страшно ли, не скушно ли? Не зря ли
очнулась ты от участи сестер,
жаднейшая до бренных лакомств яви
средь прочих шоколадниц и сластён?
Из мертвой хватки, из загробной дрёмы
ты рвешься так, что, слух острее будь,
пришлось бы мне, как на аэродроме,
глаза прикрыть и голову пригнуть.
Перстам неотпускающим, незримым
отдав щепотку боли и пыльцы,
пари, предавшись помыслам орлиным,
сверкай и нежься, гибни и прости.
Умру иль нет, но прежде изнурю я
свечу и лоб: пусть выдумают – как
благословлю я хищность жизнелюбья
с добычей жизни в меркнущих зрачках.
Пора! В окне горит огонь-затворник.
Усугубилась складка меж бровей.
Пишу: октябрь, шестнадцатое, вторник —
и Воскресенье бабочки моей.
1979
(обратно)

«Смеркается в пятом часу, а к пяти…»

Илье Дадашидзе

Смеркается в пятом часу, а к пяти
уж смерклось. Что сладостней поздних
шатаний, стояний, скитаний в пути,
не так ли, мой пёс и мой посох?
Трава и сугробы, октябрь, но февраль.
Тьму выбрав, как свет и идею,
не хочет свободный и дикий фонарь
служить Эдисонову делу.
Я предана этим бессветным местам,
безлюдию их и безлунью,
науськавшим гнаться за мной по пятам
позёмку, как свору борзую.
Полога дорога, но есть перевал
меж скромным подъемом и спуском.
Отсюда я вижу, как волен и ал
огонь в обиталище узком.
Терзаясь значеньем окна и огня,
всяк путник умерит здесь поступь,
здесь всадник ночной придержал бы коня,
здесь медлят мой пёс и мой посох.
Ответствуйте, верные поводыри:
за склоном и за поворотом
что там за сияющий за́мок вдали,
и если не за́мок, то что там?
Зачем этот пламень так смел и велик?
Чьи падают слёзы и пряди?
Какой же избранник ее и должник
в пленительном пекле багряном?
Кто ей из веков отвечает кивком?
Чьим латам, сединам и ранам
не жаль и не мало пропасть мотыльком
в пленительном пекле багряном?
Ведуний там иль чернокнижников пост?
Иль пьется богам и богиням?
Ужайший мой круг, мои посох и пёс,
рванемся туда и погибнем.
Я вижу, вам путь этот странный знаком,
во мгле что горит неусыпно?
– То лампа твоя под твоим же платком,
под красным, – ответила свита.
Там, значит, никто не колдует, не пьет?
Но вот, что страшней и смешнее:
отчасти мы все, мои посох и пёс,
той лампы моей измышленье.
И это в селенье, где нет поселян, —
спасенье, мой пёс и мой посох.
А кто нам спасительный свет посылал —
неважно. Спасибо, что послан.
Октябрь – ноябрь 1979
Переделкино
(обратно)

«Мы начали вместе: рабочие, я и зима…»

Мы начали вместе: рабочие, я и зима.
Рабочих свезли, чтобы строить гараж с кабинетом
соседу. Из них мне знакомы Матвей и Кузьма
и Павел-меньшой, окруженные кордебалетом.
Окно, под каким я сижу для затеи моей,
выходит в их шум, порицающий силу раствора.
Прошло без помех увядание рощ и полей,
листва поредела, и стало светло и просторно.
Зима поспешала. Холодный сентябрь иссякал.
Затея томила и не давалась мне что-то.
Коль кончилось курево или вдруг нужен стакан,
ко мне отряжали за прибылью Павла-меньшого.
Спрошу: – Как дела? – Засмеется: – Как сажа бела.
То нет кирпича, то застряла машина с цементом.
– Вот-вот, – говорю, – и мои таковы же дела.
Утешимся, Павел, печальным напитком целебным.
Октябрь наступил. Стало Пушкина больше вокруг,
верней, только он и остался в уме и природе.
Пока у зимы не валилась работа из рук,
Матвей и Кузьма на моём появлялись пороге.
– Ну что? – говорят. Говорю: – Для затеи пустой,
наверно, живу. – Ничего, – говорят, – не печалься.
Ты видишь в окно: и у нас то и дело простой.
Тебе веселей: без зарплаты, а всё ж – без начальства…
Нежданно-негаданно – невидаль: зной в октябре.
Кирпич и цемент обрели наконец-то единство.
Все травы и твари разнежились в чу́дном тепле,
в саду толчея: кто расцвел, кто воскрес, кто родился.
У друга какого, у юга неужто взаймы
наш север выпрашивал блики, и блески, и тени?
Меня ободряла промашка неловкой зимы,
не боле меня преуспевшей в заветной затее.
Сияет и греет, но рано сгущается темь,
и тотчас же стройка уходит, забыв о постройке.
Как, Пушкин, мне быть в октября девятнадцатый день?
Смеркается – к смерти. А где же друзья, где восторги?
И век мой жесточе, и дар мой совсем никакой.
Всё кофе варю и сижу, пригорюнясь, на кухне.
Вдруг – что-то живое ползет меж щекой и рукой.
Слезу не узнала. Давай посвятим ее Кюхле.
Зима отслужила безумье каникул своих
и за ночь такие хоромы воздвигла, что диво.
Уж некуда выше, а снег всё валил и валил.
Как строят – не видно, окно – непроглядная льдина.
Мы начали вместе. Зима завершила труды.
Стекло поскребла: ну и ну, с новосельем соседа!
Прилажена крыша, и дым произрос из трубы.
А я всё сижу, всё гляжу на падение снега.
Вот Павел, Матвей и Кузьма попрощаться пришли.
– Прощай, – говорят. – Мы-то знаем тебя не по книжкам.
А всё же для смеха стишок и про нас напиши.
Ты нам не чужая – такая простая, что слишком…
Ну что же, спасибо, и я тебя крепко люблю,
заснеженных этих равнин и дорог обитатель.
За все рукоделья, за кроткий твой гнев во хмелю,
еще и за то, что не ты моих книжек читатель.
Уходят. Сказали: – К Ноябрьским уж точно сдадим.
Соседу втолкуй: всё же праздник, пусть будет попроще… —
Ноябрь на дворе. И горит мой огонь-нелюдим.
Без шума соседнего в комнате тихо, как в роще.
А что же затея? И в чём ее тайная связь
с окном, возлюбившим строительства скромную новость?
Не знаю.
Как Пушкину нынче луна удалась!
На славу мутна и огромна, к морозу, должно быть!
1979
(обратно)

Сад

Василию Аксёнову

Я вышла в сад, но глушь и роскошь
живут не здесь, а в слове «сад».
Оно красою роз возросших
питает слух, и нюх, и взгляд.
Просторней слово, чем окрестность:
в нём хорошо и вольно, в нём
сиротство саженцев окрепших
усыновляет чернозём.
Рассада неизвестных новшеств,
о, слово «сад» – как садовод,
под блеск и лязг садовых ножниц
ты длишь и множишь свой приплод.
Вместилась в твой объем свободный
усадьба и судьба семьи,
которой нет, и той садовой
потёрто-белый цвет скамьи.
Ты плодороднее, чем почва,
ты кормишь корни чуждых крон,
ты – дуб, дупло, Дубровский, почта
сердец и слов: любовь и кровь.
Твоя тенистая чащоба
всегда темна, но пред жарой
зачем потупился смущенно
влюбленный зонтик кружевной?
Не я ль, искатель ручки вялой,
колено гравием красню?
Садовник нищий и развязный,
чего ищу, к чему клоню?
И если вышла, то куда я
всё ж вышла? Май, а грязь прочна.
Я вышла в пустошь захуданья
и в ней прочла, что жизнь прошла.
Прошла! Куда она спешила?
Лишь губ пригубила немых
сухую му́ку, сообщила,
что всё – навеки, я – на миг.
На миг, где ни себя, ни сада
я не успела разглядеть.
«Я вышла в сад», – я написала.
Я написала? Значит, есть
хоть что-нибудь? Да, есть, и дивно,
что выход в сад – не ход, не шаг.
Я никуда не выходила.
Я просто написала так:
«Я вышла в сад»…
1980
(обратно)

Владимиру Высоцкому

I
Твой случай таков, что мужи этих мест и предместий
белее Офелии бродят с безумьем во взоре.
Нам, виды видавшим, ответствуй, как деве прелестной:
так – быть? или – как? что решил ты в своем Эльсиноре?
Пусть каждый в своем Эльсиноре решает, как может.
Дарующий радость, ты – щедрый даритель страданья.
Но Дании всякой, нам данной, тот славу умножит,
кто подданных душу возвысит до слёз, до рыданья.
Спасение в том, что сумели собраться на площадь
не сборищем сброда, бегущим глазеть на Нерона,
а стройным собором собратьев, отринувших пошлость.
Народ невредим, если боль о Певце – всенародна.
Народ, народившись, – не неуч, он ныне и присно —
не слушатель вздора и не покупатель вещицы.
Певца обожая, – расплачемся. Доблестна тризна.
Так – быть или как? Мне как быть? Не взыщите.
Хвалю и люблю не отвергшего гибельной чаши.
В обнимку уходим – всё дальше, всё выше, всё чище.
Не скаредны мы, и сердца разбиваются наши.
Лишь так справедливо. Ведь если не наши – то чьи же?
1980
II. Москва: дом на Беговой улице
Московских сборищ завсегдатай,
едва очнется небосвод,
люблю, когда рассвет сохатый
чащобу дыма грудью рвет.
На Беговой – одной гостиной
есть плюш, и плен, и крен окна,
где мчится конь неугасимый
в обгон небесного огня.
И видят бельма рани блеклой
пустых трибун рассветный бред.
Фырчит и блещет быстролетный,
переходящий в утро бег.
Над бредом, бегом – над Бегами
есть плюш и плен. Есть гобелен:
в нём те же свечи и бокалы,
тлен бытия, и плюш, и плен.
Клубится грива ипподрома.
Крепчает рысь младого дня.
Застолья вспыльчивая дрёма
остаток ночи пьет до дна.
Уж кто-то щей на кухне просит,
и лик красавицы ночной
померк. Окурки утра. Осень.
Все разбредаются домой.
Пирушки грустен вид посмертный.
Еще чего-то рыщет в ней
гость неминуемый последний,
что всех несносней и пьяней.
Уже не терпится хозяйке
уйти в черёд дневных забот,
уж за его спиною знаки
она к уборке подает.
Но неподвижен гость угрюмый.
Нездешне одинок и дик,
он снова тянется за рюмкой
и долго в глубь вина глядит.
Не так ли я в пустыне лунной
стою? Сообщники души,
кем пир был красен многолюдный,
стремглав иль нехотя ушли.
Кто в стран полуденных заочность,
кто – в даль без имени, в какой
спасительна судьбы всеобщность
и страшно, если ты изгой.
Пригубила – как погубила —
непостижимый хлад чела.
Всё будущее – прежде было,
а будет – быль, что я была.
На что упрямилось воловье
двужилье горловой струны —
но вот уже и ты, Володя,
ушел из этой стороны.
Не поспевает лба неумность
расслышать краткий твой ответ.
Жизнь за тобой вослед рванулась,
но вот – глядит тебе вослед.
Для этой мысли темной, тихой
стих занимался и старел
и сам не знал: при чем гостиной
вид из окна и интерьер?
В честь аллегории нехитрой
гость там зажился. Сгоряча
уже он обернул накидкой
хозяйки зябкие плеча.
Так вот какому вверясь року
гость не уходит со двора!
Нет сил поднять его в дорогу
у суеверного пера.
Играй со мной, двойник понурый,
сиди, смотри на белый свет.
Отверстой бездны неподкупной
я слышу добродушный смех.
1982
III
Эта смерть не моя есть ущерб и зачёт
жизни кровно-моей, лбом упершейся в стену.
Но когда свои лампы Театр возожжет
и погасит – Трагедия выйдет на сцену.
Вдруг не поздно сокрыться в заочность кулис?
Не пойду! Спрячу голову в бархатной щели.
Обреченных капризников тщетный каприз —
вжаться, вжиться в укромность – вина неужели?
Дайте выжить. Чрезмерен сей скорбный сюжет.
Я не помню из роли ни жеста, ни слова.
Но смеется суфлёр, вседержитель судеб:
говори: всё я помню, я здесь, я готова.
Говорю: я готова. Я помню. Я здесь.
Сущ и слышим тот голос, что мне подыграет.
Средь безумья, нет, средь слабоумья злодейств
здраво мыслит один: умирающий Гамлет.
Донесется вослед: не с ума ли сошед
Тот, кто жизнь возлюбил да забыл про живучесть.
Дай, Театр, доиграть благородный сюжет,
бледноликий партер повергающий в ужас.
1983
(обратно)

Ладыжино

Владимиру Войновичу

Я этих мест не видела давно.
Душа во сне глядит в чужие краи
на тех, моих, кого люблю, кого
у этих мест и у меня – украли.
Душе во сне в Баварию глядеть
досуга нет – но и вчера глядела.
Я думала, когда проснулась здесь:
душе не внове будет, взмыв из тела.
Так вот на что я променяла вас,
друзья души, обобранной разбоем.
К вам солнце шло. Мой день вчерашний гас.
Вы – за Окой, вон там, за темным бором.
И ваши слёзы видели в ночи
меня в Тарусе, что одно и то же.
Нашли меня и долго прочь не шли.
Чем сон нежней, тем пробужденье строже.
Вот новый день, который вам пошлю —
оповестить о сердца разрыванье,
когда иду по снегу и по льду
сквозь бор и бездну между мной и вами.
Так я вхожу в Ладыжино. Просты
черты красы и бедствия родного.
О, тетя Маня, смилуйся, прости
меня за всё, за слово и не-слово.
Прогорк твой лик, твой малый дом убог.
Моих друзей и у тебя отняли.
Всё слышу: «Не печалься, голубок».
Да мо́чи в сердце меньше, чем печали.
Окно во снег, икона, стол, скамья.
Ад глаз моих за рукавом я прячу.
«Ах, андел мой, желанная моя,
не плачь, не сетуй».
Сетую и плачу.
27 февраля 1981
Таруса
(обратно)

Вослед 27-му дню февраля

День пред весной, мне жаль моей зимы,
чей гений знал, где жизнь мою припрятать.
Не предрекай теплыни, не звени,
ты мне грустна сегодня, птичья радость.
Мне жаль снегов, мне жаль себя в снегах,
Оки во льду и полыньи отверстой,
и радости, что дело не в стихах,
а в нежности к пространству безответной.
Ах, нет, не так, не с тем же спорить мне,
кто звал и знал ответа благосклонность.
День-Божество, повремени в окне,
что до меня – я от тебя не скроюсь.
В седьмом часу не остается дня.
Красно-синё окошко ледяное.
День-Божество, вот я, войди в меня,
лишь я – твое прибежище ночное.
Воскресни же – ты воскрешен уже.
Велик и леп, восстань великолепным.
Я повторю и воздымлю в уме
твой первый свет в моём окошке левом.
Вновь грозно-нежен разворот небес
в знак бедствий всех и вместе благоденствий.
День хочет быть – день скоро будет – есть
солнце-морозный, всё точь-в-точь: чудесный.
Грядущее грядет из близи. Что ж,
зато я знаю выраженье сосен,
когда восходит то, чего ты ждешь,
и сердце еле ожиданье сносит.
Всё распростерто перед ним, всё – ниц.
Ему не в труд, свет разметав по крышам,
пронзить цветка прозрачный организм,
который люди Ванькой-мокрым кличут.
Да, о растенье. Возлюбив его,
с утра смеюсь: кто, Ваня милый, вы-то?
Сердечком влажным это существо
в меня всмотрелось и ко мне привыкло.
Мы с ним вдвоём в обители моей
насквозь провидим ясную погоду.
День пред весной всё шире, всё вольней.
Внизу мне скажут: дело к ледоходу.
Лёд, не ходи! Хоть и весна почти,
земля прочна и глубока остуда.
Мне жаль того, поверх воды, пути
в Поленово, наискосок отсюда.
Я выхожу. Морозно и тепло.
Мне говорят, что дело к ледоходу.
Грущу и рада: утром с крыш текло —
я от воды отламываю воду.
Иду в Пачёво, в деревушку. Во-он
она дымит: добра и пусторука.
К ней влажен глаз, и слух в нее влюблен.
Под горку, в горку, роща и – Таруса.
Я б шла туда, куда глаза вели,
когда б не Ты, кого весна тревожит.
Всё Ты да Ты, всё шалости Твои:
там, впереди, – художник и треножник.
Я не хочу свиданье их спугнуть.
И кто я им, воссоздавая втуне
их поз взаимность, синий санный путь,
себя – пятно, мелькнувшее в этюде?
Им оставляю блеск и синеву.
Цвет никакой не скуден и не тесен.
А я? Каким я день мой назову?
Мне сказано уже, что он – чудесен.
Грядами леса спорят об Оке
отвесный берег с этим вот, пологим.
Те двое грациозных вдалеке
всё заняты круженьем многоногим.
День пред весной, снега мой след сотрут.
Ты дважды жил и не узнал об этом.
В окне моём Юпитер и Сатурн
сейчас в соседях. Говорят, что – к бедам.
28 февраля 1981
Таруса
(обратно)

Игры и шалости

Мне кажется, со мной играет кто-то.
Мне кажется, я догадалась – кто,
когда опять усмешливо и тонко
мороз и солнце глянули в окно.
Что мы добавим к солнцу и морозу?
Не то, не то! Не блеск, не лёд над ним.
Я жду! Отдай обещанную розу!
И роза дня летит к ногам моим.
Во всём ловлю таинственные знаки,
то след примечу, то заслышу речь.
А вот и лошадь запрягают в санки.
Коль ты велел – как можно не запречь?
Верней – коня. Он масти дня и снега.
Не всё ль равно! Ты знаешь сам, когда:
в чудесный день! – для усиленья бега
ту, что впрягли, ты обратил в коня.
Влетаем в синеву и полыханье.
Перед лицом – мах мощной седины.
Но где же ты, что вот – твое дыханье?
В какой союз мы тайный сведены?
Как ты учил – так и темнеет зелень.
Как ты жалел – так и поют в избе.
Весь этот день, твоим родным издельем,
хоть отдан мне, – принадлежит Тебе.
А ночью – под угрюмо-голубою,
под собственной твоей полулуной —
как я глупа, что плачу над тобою,
настолько сущим, чтоб шалить со мной.
1 марта 1981
Таруса
(обратно)

Радость в Тарусе

Я позабыла, что всё это есть.
Что с небосводом? Зачем он зарделся?
Как я могла позабыть средь злодейств
то, что еще упаслось от злодейства?
Но я не верила, что упаслось
хоть что-нибудь. Всё, я думала, – втуне.
Много ли всех проливателей слёз,
всех, не повинных в корысти и в дури?
Время смертей и смертельных разлук
хоть не прошло, а уму повредило.
Я позабыла, что сосны растут.
Вид позабыла всего, что родимо.
Горестен вид этих маленьких сёл,
рощ изведенных, церквей убиенных.
И, для науки изъятых из школ,
множества бродят подростков военных.
Вспомнила: это восход, и встаю,
алчно сочувствуя прибыли света.
Первыми сосны воспримут зарю,
далее всем нам обещано это.
Трём обольщеньям за каждым окном
радуюсь я, словно радостный кто-то.
Только мгновенье меж мной и Окой,
валенки и соучастье откоса.
Маша приходит: «Как, андел, спалось?»
Ангел мой Маша, так крепко, так сладко!
«Кутайся, андел мой, нынче мороз».
Ангел мой Маша, как славно, как ладно!
«В Паршино, любушка, волк забегал,
то-то корова стенала, томилась».
Любушка Маша, зачем он пугал
Паршина милого сирость и смирность?
Вот выхожу, на конюшню бегу.
Я ль незнакомец, что болен и мрачен?
Конь, что белеет на белом снегу,
добр и сластёна, зовут его: Мальчик.
Мальчик, вот сахар, но как ты любим!
Глаз твой, отверсто-дрожащий и трудный,
я бы могла перепутать с моим,
если б не глаз – знаменитый и чудный.
В конюхах – тот, чьей безмолвной судьбой
держится общий невыцветший гений.
Как я, главенствуя в роли второй,
главных забыла героев трагедий?
То есть я помнила, помня: нас нет,
если истока нам нет и прироста.
Заново знаю: лицо – это свет,
способ души изъявлять благородство.
Семьдесят два ему года. Вестей
добрых он мало услышал на свете.
А поглядит на коня, на детей —
я погляжу, словно кони и дети.
Где мы берем добродетель и стать?
Нам это – не по судьбе, не по чину.
Если не сгинуть совсем, то – устать
всё не сберемся, хоть имем причину.
Март между тем припекает мой лоб.
В марте ли лбу предаваться заботе?
«Что же, поедешь со мною, милок?»
Я-то поеду! А вы-то возьмете?
Вот и поехали. Дня и коня,
дня и души белизна и нарядность.
Федор Данилович! Радость моя!
Лишь засмеется: «Ну что, моя радость?»
Слева и справа: краса и краса.
Дым-сирота над деревнею вьется.
Склад неимущества – храм без креста.
Знаю я, знаю, как это зовется.
Ночью, при сильном стеченье светил,
долго смотрю на леса, на равнину.
Господи! Снова меня Ты простил.
Стало быть – можно? Я – лампу придвину.
1–2 марта 1981
Таруса
(обратно)

Ревность пространства. 9 марта

Борису Мессереру

Объятье – вот занятье и досуг.
В семь дней иссякла маленькая вечность.
Изгиб дороги – и разъятье рук.
Какая глушь вокруг, какая млечность.
Здесь поворот – но здесь не разглядеть
от Паршина к Тарусе поворота.
Стоит в глазах и простоит весь день
все-белизны сплошная поволока.
Даль – в белых нетях, близь – не глубока,
она – белка́, а не зрачка виденье.
Что за Окою – тайна, и Ока —
лишь знание о ней иль заблужденье.
Вплотную к зренью поднесен простор,
нет, привнесен, нет, втиснут вглубь, под веки,
и там стеснен, как непомерный сон,
смелее яви преуспевший в цвете.
Вход в этот цвет лишь ощупи отверст.
Не рыщу я сокрытого порога.
Какого рода белое окрест,
если оно белее, чем природа?
В открытье – грех заглядывать уму,
пусть ум поможет продвигаться телу
и встречный стопор взору моему
зовет, как все его зовут: метелью.
Сужает круг всё сущее кругом.
Белеют вместе цельность и подробность.
Во впадине под ангельским крылом
вот так бело и так темно, должно быть.
Там упасают выпуклость чела
от разноцветья и непостоянства.
У грешного чела и ремесла
нет сводника лютее, чем пространство.
Оно – влюбленный соглядатай мой.
Вот мучит белизною самодельной,
но и прощает этой белизной
вину моей отлучки семидневной.
Уж если ты себя творишь само,
скажи: в чём смысл? в чём тайное веленье?
Таруса где? где Паршино-село?
Но, скрытное, молчит стихотворенье.
9—11 марта 1981
Таруса
(обратно)

Милость пространства. 10 марта

Борису Мессереру

Я описала марта день девятый —
см. где-то здесь, где некому смотреть.
Вот перечень его примет невнятный:
застой снегов и снега круговерть.
В нём всё отвесно и ничто не навзничь.
Восстал хребет последней пред-весны.
Тот цвет, что белым мною вкратце назван, —
сильней и безымянней белизны.
Неодолима вздыбленная плоскость.
Ямщик всевластью вьюги подлежит.
Но в этот раз ее провидит лошадь,
чей гений – прыток и домой бежит.
Конь, мной воспетый и меня везущий,
тягается с воспетыми не мной,
пока, родной мой, вечно-однозвучный,
не от наслышки слышу голос твой.
Всё так и было в дне девятом марта.
Равна моим чернилам белизна:
в нее их тщаньем ни одна помарка
развязно не была привнесена.
Как школьник в труд радивого соседа
шлет глаз крадущий, я взяла себе
у дня – весь день, всё поведенье снега
и песнь похмелья в Паршине-селе.
На измышленья разум сил не тратил:
вздымалось поле и метель мела.
Лишь ты придуман, призрачный читатель.
Но ты мне нужен, выдумка моя.
Сам посуди: про марта день девятый
еще моих ты не прочел стихов,
а я, под утро, из теплыни ватной
кошусь в окно: десятый день каков?
Его восход внушает беспокойство:
как бы меня во сне не провели
влиянья неба, шлющие с откоса
зеленый свет в зеницу полыньи.
Капель-крикунья, потакая марту,
навзрыд вещает. Ярко лжет окно,
что опыт белой росписи по мраку
им не изведан иль забыт давно.
На улицу! Но валенки не в зиму,
а в лужу вводят. Некому пенять.
На вешнюю нездешнюю резину
мой верный войлок надобно менять.
Опять иду. Я верю косогору.
Он знает всё про то, что за Окой.
Пал занавес. И слепнущему взору
даль предстает младою и нагой.
Над всем, что было прочно и парчово,
хихикнул чей-то синий голосок.
Тарусы – сквозь прозрачное Пачёво —
вон крайний дом, не низок, не высок.
Я слышу смех пространства и Кого-то,
кто снег убрал и посылает свет.
Как подступают к сердцу жизнь и воля,
когда смеется Тот, кто милосерд.
Так думаю – в каком это? – в четвертом
часу. Часы и я удивлены.
Усилен воздух нежным и нетвердым
сияньем, равным четверти луны.
Еще пишу: отвьюжило, отмглилось,
Оке наскучил закадычный лёд,
Но в это время чья-то власть и милость
«Спи!» – говорит и мой целует лоб.
10—11 марта 1981
Таруса
(обратно)

Строгость пространства. 11 марта

Борису Мессереру

Что марту дни его: девятый и десятый?
А мне их жаль терять и некогда терять.
Но кто это еще, и словно бы с досадой,
через плечо мое глядит в мою тетрадь?
Одиннадцатый, ты? Смещая очередность,
твой третий час уже я трачу на вчера.
До света досижу и дольше – до черемух,
чтоб наспех не сказать, как стала ночь черна.
А где твоя луна? Ведь только что сияла.
Сияет – но моя, взращенная в стихах.
Да ты, я вижу, крут. Там, где вода стояла,
ты льдины в память льдин возводишь впопыхах.
Я пререкалась с днем как со знакомцем новым —
он знать меня не знал. Он укреплял Оку.
Он сызмальства зари был взрослым и суровым.
Все вензели зимы он возвратил окну.
Он строго проверял: морозно ли? бело ли? —
и на лету сгубил слабейшую из птах.
Он строил из воды умершее былое,
как будто воскрешал храм, обращенный в прах.
День стужу затевал и делал, что затеял:
вязал ручьи узлом, доверье верб терзал.
То гением глядел, то взглядывал злодеем.
Что б Ты о нём сказал, который всё сказал?
Когда я, как всегда, отправилась в Пачёво,
меня, как свой пустяк, он зашвырнул домой.
Я больше дням твоим, март, не веду подсчета.
Вот воспеватель твой: озябший и больной.
Меж дней твоих втеснюсь в укромный промежуток.
Как сумрачно глядит пространство-нелюдим!
Оно шалит само, но не приемлет шуток.
Несдобровать тому, кто был развязен с ним.
В ночи взывают к дню чернила и бумага.
Мне жаль, что преступил полночную черту
День – выродок из дней, хоть выходец из марта,
один, словно поэт – всегда чужой в роду.
Особенный закат он причинил природе:
уж не было зари, а всё была видна.
Стихами о его трагическом уходе
я возвещу восход двенадцатого дня.
11—12 марта 1981
Таруса
(обратно)

Кофейный чертик

Опять четвертый час. Да что это, ей-Богу!
Ну, что, четвертый час, о чём поговорим?
Во времени чужом люблю свою эпоху:
тебя, мой час, тебя, веселый кофеин.
Сообщник-гуща, вновь твой черный чертик ожил.
Ему пора играть, но мне-то – спать пора.
Но угодим – ему. Ум на него помножим —
и то, что обретем, отпустим до утра.
Гадаешь ты другим, со мной – озорничаешь.
Попав вовнутрь судьбы, зачем извне гадать?
А если я спрошу, ты ясно означаешь
разлуку, но любовь, и ночи благодать.
Но то, что обрели, – вот парочка, однако.
Их общий бодрый пульс резвится при луне.
Стих вдумался в окно, в глушь снега и оврага,
и, видимо, забыл про чертика в уме.
Он далеко летал, вернулся, но не вырос.
Пусть думает свое, ему всегда видней.
Ведь догадался он, как выкроить и выкрасть
Тарусу, ночь, меня из бесполезных дней.
Эй, чертик! Ты шалишь во мне, а не в таверне.
Дай помолчать стиху вблизи его луны.
Покуда он вершит свое само-творенье,
люблю на труд его смотреть со стороны.
Меня он никогда не утруждал нимало.
Он сочинит свое – я напишу пером.
Забыла – дальше как? Как дальше, тетя Маня?
Ах, да, там дровосек приходит с топором.
Пока же стих глядит, что делает природа.
Коль тайну сохранит и не предаст словам —
пускай! Я обойдусь добычею восхода.
Вы спали – я его сопроводила к вам.
Всегда казалось мне, что в достиженье рани
есть лепта и моя, есть тайный подвиг мой.
Я не ложилась спать, а на моей тетради
усталый чертик спит, поникнув головой.
Пойду, спущусь к Оке для первого поклона.
Любовь души моей, вдруг твой ослушник – здесь
и смеет говорить: нет воли, нет покоя,
а счастье – точно есть. Это оно и есть.
12 марта 1981
Таруса
(обратно)

День: 12 марта 1981 года

Дни марта меж собою не в родстве.
Двенадцатый – в нём гость или подкидыш.
Черты чужие есть в его красе,
и март: «Эй, март!» – сегодня не окликнешь.
День – в зиму вышел нравом и лицом:
когда с холмов ее снега поплыли,
она его кукушкиным яйцом
снесла под перья матери-теплыни.
Я нынче глаз не отпускала спать —
и как же я умна, что не заснула!
Я видела, как воля Дня и стать
пришли сюда, хоть родом не отсюда.
Дню доставало прирожденных сил
и для восхода, и для снегопада.
И слышалось: «О, нареченный сын,
мне боязно, не восходи, не надо».
Ему, когда он челядь набирал,
всё, что послушно, явно было скушно.
Зачем позёмка, если есть буран?
Что в бледной стыни мыкаться? Вот – стужа.
Я, как известно, не ложилась спать.
Вернее, это Дню и мне известно.
Дрожать и зубом на зуб не попасть
мне как-то стало вдруг не интересно.
Я было вышла, но пошла назад.
Как не пойти? Описанный в тетрадке,
Дня нынешнего пред… – скажу: пред-брат —
оставил мне наследье лихорадки.
Минувший день, прости, ясолгала!
Твой гений – добр. Сама простыла, дура,
и провожала в даль твои крыла
на зябких крыльях зыбкого недуга.
Хворь – боязлива. Ей невмоготу
терпеть окна красу и зазыванье —
в блеск бытия вперяет слепоту,
со страхом слыша бури завыванье.
Устав смотреть, как слишком сильный День
гнёт сосны, гладит против шерсти ели,
я без присмотра бросила метель
и потащилась под присмотр постели.
Проснулась. Вышла. Было семь часов.
В закате что-то слышимое было,
но тихое, как пенье голосов:
«Прощай, прощай, ты мной была любима».
О, как сквозь чернь березовых ветвей
и сквозь решетку… там была решетка —
не для красы, а для других затей,
в честь нищего какого-то расчета…
сквозь это всё сияющая весть
о чём-то высшем – горем мне казалась.
Нельзя сказать: каков был цвет. Но цвет
чуть-чуть был розовей, чем несказанность.
Вот участь совершенной красоты:
чуть брезжить, быть отсутствия на грани.
А прочего всего – грубы черты.
Звезда взошла не как всегда, а ране.
О День, ты – крах или канун любви
к тебе, о День? Уж видно мне и слышно,
как блещет в небе ровно пол-луны:
всё – в меру, без изъяна, без излишка.
Скончаньем Дня любуется слеза.
Мороз: слезу содеешь, но не выльешь.
Я ничего не знаю и слепа.
А Божий День – всезнающ и всевидящ.
12—13–14 марта 1981
Таруса
(обратно)

Рассвет

Светает раньше, чем вчера светало.
Я в шесть часов проснулась, потому что
в окне – так близко, как во мне, —
веща́я,
капель бубнила, предсказаньем муча.
Вот голосок, разорванный на всхлипы,
возрос в струю и в стройное стенанье.
Маслины цвета превратились в сливы:
вода синеет на столе в стакане.
Рассвет всё гуще набирает силу,
бросает в снег и в слух синичью стаю.
Зрачки, наверно, выкрашены синью,
но зеркало синё – я не узнаю.
Так совершенно наполненье зренья,
что не хочу зари, хоть долгожданна.
И – ненасытным баловнем мгновенья —
смотрю на синий томик Мандельштама.
22 марта 1981
Таруса
(обратно)

Непослушание вещей

Что говорить про вольный дух свечей —
все подлежим их ворожбе и сглазу.
Иль неодушевленных нет вещей,
иль мне они не встретились ни разу.
У тех, что мне известны, – норов крут.
Не перечесть их вспыльчивых поступков.
То пропадут, то невпопад придут,
свой тайный глаз сокрыв, но и потупив.
Сейчас вот потешались надо мной:
Вещь – щелкала не для, а вместо света,
и заточённый в трубы водяной
не дал воды и задрожал от смеха.
Всю эту ночь, от хваткости к стихам,
включатель тьмы пощелкивал над слухом,
просил воды назойливый стакан
и жадный кран, как щедрый филин, ухал.
Удел вещей: спешить куда-то вдаль.
Вчера, под вечер, шаль мне подарили —
под утро зябнет и скучает шаль,
ей невтерпёж обнять плеча другие.
Я понукаю их свободный бег —
пусть будет пойман чьей-нибудь рукою,
как этот вольный быстротечный снег,
со всех холмов сзываемый Окою.
Я не умела вещи приручать.
Их своеволье оставляю людям.
Придвиньтесь ближе, лампа и тетрадь.
Мы никакую вещь не обессудим.
Сейчас, сей миг, от сей строки – рука
отпрянула, я ей перекрестилась:
для шумного, из недр души, зевка
дверь шкафа распахнулась и закрылась.
В ночь на 23 и 23 марта 1981
Таруса
(обратно)

Свет и туман

Сколь ни живи, сколь ни учи наук —
жизнь знает, как прельстить и одурачить,
и робкий неуч, молвив: «Это – луг», —
остолбенев глядит на одуванчик.
Нельзя привыкнуть и нельзя понять.
Жизнь – знает нас, а мы ее – не знаем.
Ее надзором, в занебесном «над»
исток берущим, всяк насквозь пронзаем.
Мгновенье ока – вдохновенье губ —
в сей миг проник наш недалекий гений,
но пред вторым – наш опыт кругло глуп:
сплошное время – разнобой мгновений.
Соседка капля – капле не близнец,
они похожи, словно я и кто-то.
Два раза одинаково блестеть
не станет то, на что смотрю с откоса.
Всегда мне внове невидаль окна.
Его читатель вечный и работник,
робею знать, что значат письмена, —
и двадцать раз уже я второгодник.
Вот – ныне, в марта день двадцать шестой,
я затемно взялась за это чтенье.
На языке людей: туман густой.
Но гуще слова бездны изъявленье.
Какая гордость и какая власть —
себя столь скрытной охранить стеною.
И только галки промельк мимо глаз
не погнушался свидеться со мною.
Цвет в просторечье назван голубым,
но остается анонимно-бо́льшим.
На таковом – малина и рубин —
мой нечванливый Ванька-мокрый ожил.
Как бы – светает. Но рассвета рост
не снизошел со зрителем якшаться.
Есть в мартовской понурости берез
особое уныние пред-счастья.
Как всё неизымаемо из мглы!
Грядущего – нет воли опасаться.
Вполоборота, ласково: «Не лги!» —
и вновь собою занято пространство.
26 марта 1981
Таруса
(обратно)

Луна до утра

Что опыт? Вздор! Нет опыта любви.
Любовь и есть отсутствие былого.
О, как неопытно я жду луны
на склоне дня весны двадцать второго.
Уже темно! И там лишь не темно,
где нежно меркнет розовая зелень.
Ее скончанье и мое окно —
я так стою – соотношу я зреньем.
Соблазн не в том, что схожи цвет и свет —
в окне скучает роза абажура, —
меж ними – му́ки связь: о лампа, нет,
свет изведу, а цвет не опишу я.
Но прежде надо перенесть зарю —
весть тихую о том, что вечность – рядом.
Зари не видя, на печаль мою
окно мое глядит печальным взглядом.
Что, ситцевая роза, заждалась?
Ко мне твоя пылает сердцевина
такою страстью, что – звезда зажглась,
но в схватке вас двоих – не очевидна.
Зажглась предтеча десяти часов.
Страшусь, что помрачневшими глазами
я вытяну луну из-за лесов
иль навсегда оставлю за лесами.
Как поведенье нервов назову?
Они зубами рвут любой эпитет,
до злата прожигают синеву
и причиняют небесам Юпитер.
Здесь, где живу, есть – не скажу: балкон —
гроздь ветхости, нарост распада или
древесное подобье облаков,
образованье трогательной гнили.
На всё на это – выхожу. Вон там,
в той стороне, опасность золотая.
Прочь от нее! За мною по пятам
вихрь следует, покров стола взметая.
Переполох испуганных листов
спроста ловлю, словно метель иль стаю.
Верх пекла огнедышит из лесов —
еще сильней и выпуклей, чем знаю.
Вздор – хлад, и желтизна, и белизна.
Что опыт, если всё не предвестимо.
Как оборотень, движется луна,
вобрав необратимое светило.
(И кстати, там, за брезжущей чертой
и лунной ночи, и стихотворенья,
истекшее вот этой краснотой,
я встречу солнце, скрытое от зренья.
Всем полнокровьем выкормив луну,
оно весь день пробудет в блеклых нетях.
Я видела! Я долг ему верну
стихами, что наступят после этих.)
Подъем луны – непросто претерпеть.
Уж мо́чи нет – всё длится проволочка.
Тяжелая, еще осталась треть
иным очам и для меня заочна.
Вот – вся округлость видима. Луну:
взойдет иль нет – уже никто не спросит.
Явилась и зависла. Я люблю
ее привычку медлить между сосен.
Затем, что край обобран чернотой, —
вдруг как-то человечно косовата.
Но не проста! Не попрана пятой
(я знаю: он невинен) космонавта.
Вдруг улыбнусь и заново пойму,
чей в ней так ясен и сохранен гений.
Она всегда принадлежит Ему —
имуществом двух маленьких имений.
Немедленно луна меняет цвет
на мутно-серебристый и особый.
Иль просто ей, чтоб продвигаться вверх,
удобно стать бледней и невесомей.
Мне всё труднее подступать к окну.
Чтоб за луной угнался провожатый:
влюбленный глаз – я голову клоню
еще левей. А час который? Пятый.
На этом точка падает в тетрадь.
Сплошь темноты – всё зримее и реже.
И снова нужно утро озирать —
нежнее и неграмотней, чем прежде.
26–27 марта 1981
Таруса
(обратно)

Утро после луны

Что там с луною – видит лишь стена.
Окно уже увлечено Окою.
Моя луна – иссякла навсегда.
Вы осиянны вечной, но другою.
Подслеповатым пристальным белком
белесый день глядит неблагосклонно.
Я выхожу на призрачный балкон —
он свеж, как описание балкона.
Как я люблю воспетый мной предмет
вновь повстречать, но в роли очевидца.
Он как бы знает, что он дважды есть,
и ластится, клубится и двоится.
Нет ни луны и никаких улик,
что впрямь была. Забывчиво пространство.
Учись, учись, тщеславный ученик,
и, будучи, не помышляй остаться.
Перед лицом – тумана толщина.
У слуха – лишь добычи и удачи:
нежнейших пересвистов толчея,
любви великой маленькие плачи.
Священный шум несуетной возни:
томленье свадеб, добыванье пищи.
О, милый мир, отверстый для весны,
как уберечь твое сердечко птичье?
Кому дано собою заслонить
твой детский облик в далях заоконных?
Надежда – что прищуриться ленив
твой смертный час затеявший охотник.
Вдруг раздается краткозвучный гром,
мгновенно-меткий выстрел многоточья:
то дятел занят праведным трудом —
спросонок взмыла паника сорочья.
Он потрясает обомлевший ствол,
чтоб помутился разум насекомых.
Я возвращаюсь и сажусь за стол —
счастливец из существ, им не искомых.
Что я имею? Бывшую луну,
туман и не-событие восхода.
Я обещала солнцу, что верну
долги луны. Что делать мне, природа?
Чем напитаю многоцветье дня,
коль все цвета исчерпаны луною?
Достанет ли для этого меня
и права дальше оставаться мною?
Меж тем – живой и всемогущий блеск
восходит над бессонницей моею.
Который час? Уже неважно. Без
чего-то семь. Торжественно бледнею.
27 марта 1981
Таруса
(обратно)

Вослед 27-му дню марта

У пред-весны с весною столько распрей:
дождь нынче шел и снегу досадил.
Двадцать седьмой, предайся, мой февральский,
объятьям – с марта днем двадцать седьмым.
Отпразднуем, погода и погода,
наш тайный праздник, круглое число.
Замкнулся круг игры и хоровода:
дождливо-снежно, холодно-тепло.
Внутри, не смея ничего нарушить,
кружусь с прозрачным циркулем в руке
и белую пространную окружность
стесняю черным лесом вдалеке.
Двадцать седьмой, февральский, несравненный,
посол души в заоблачных краях,
герой стихов и сирота вселенной,
вернись ко мне на ангельских крылах.
Благодарю тебя за все поблажки.
Просила я: не отнимай зимы! —
теплыни и сиянья неполадки
ты взял с собою и убрал с земли.
И всё, что дале делала природа,
вступив в открытый заговор со мной, —
не пропустив ни одного восхода,
воспела я под разною луной.
Твой нынешний ровесник и соперник
был мглист и долог, словно времена,
не современен марту и сиренев,
в куртины мрака спрятан от меня.
Я шла за ним! Но – чем быстрей аллея
петляла в гору, пятясь от Оки,
тем боязливей кружево белело,
тем дальше убегали башмачки.
День уходил, не оставляя знака, —
то, может быть, в слезах и впопыхах,
Ладыжина прекрасная хозяйка
свой навещала разоренный парк.
Закат исполнен женственной печали.
День медленно скрывается во мгле —
пять лепестков забытой им перчатки
сиренью увядают на столе.
Опять идет четвертый час другого
числа, а я – не вышла из вчера.
За днями еженощная догонка:
стихи – тесна всех дней величина.
Сова? Нет! Это вышла из оврага
большая сырость и вошла в окно,
согрелась – и отправился обратно
невнятно-белый неизвестно кто.
Два дня моих, два избранных любимца,
останьтесь! Нам – расстаться не дано.
Пусть наша сумма бредит и клубится:
ночь, солнце, дождь и снег – нам всё равно.
Трепещет соглядатай-недознайка!
Здесь странная компания сидит:
Ладыжина прекрасная хозяйка,
я, ночь и вы, два дня двадцать седьмых.
Как много нас! – а нам еще не вдосталь.
Новь жалует в странноприимный дом.
И то, во что мне утро обойдется, —
я претерплю. И опишу – потом.
В ночь на 28 и 28 марта 1981
Таруса
(обратно)

Возвращение в Тарусу

Пред Окой преклоненность земли
и к Тарусе томительный подступ.
Медлил в этой глубокой пыли
стольких странников горестный посох.
Нынче май, и растет желтизна
из открытой земли и расщелин.
Грустным знаньем душа стеснена:
этот миг бытия совершенен.
К церкви Бёховской ластится глаз.
Раз еще оглянусь – и довольно.
Я б сказала, что жизнь – удалась,
всё сбылось и нисколько не больно.
Просьбы нет у пресыщенных уст
к благолепью цветущей равнины.
О, как сир этот рай и как пуст,
если правда, что нет в нём Марины.
16 (и 23) мая 1981
Таруса
(обратно)

Препирательства и примирения

Вниз, к Оке, упадая сквозь лес,
первоцвет упасая от следа.
Этот, в дрожь повергающий, блеск
мной воспет и добыт из-под снега.
– Я вернулась, Ока! – Ну, так что ж, —
отвечало Оки выраженье. —
Этот блеск, повергающий в дрожь,
не твое, а мое достиженье.
– Но не я ли сподвижник твоих
льда недвижного и ледохода?
– Ты не ведаешь, что говоришь.
Ты жива и еще не природа.
– Я всю зиму хранила тебя,
словно берег твой третий и тайный.
– Я не знаю тебя. Я текла
самовластно, прохожий случайный.
– Я лишь третьего дня над Курой
без твоих тосковала излучин.
– Кто теплынью отчизны второй
обольщен – пусть уходит, он скучен.
Зачерпнула воды, напилась
не любезной и скаредной влаги.
Разделяли Оки неприязнь
раболепные лес и овраги.
Чтоб простили меня – сколько лет
мне осталось? Кукушка умолкла.
О, как мало, овраги и лес!
Как печально, как ярко, как мокро!
Всё, что я воспевала зимой,
лишь весну ныне любит, весну лишь.
Благоденствуй, воспетое мной!
Ты воспомнишь меня и возлюбишь.
Возымевшей в бессонном зрачке
заводь мглы, где выводится слово,
без меня будет мало Оке
услаждать полусон рыболова.
– Оглянись! – донеслось. – Оглянись!
Там ручей упирался в запруду.
Я подумала: цвет медуниц
не забыть описать. Не забуду.
Пред лицом моим солнце зашло.
Справа – Серпухов, слева – Алексин.
– Оглянись! – донеслось. – Ни за что. —
Трижды розово небо над лесом.
Слив двоюродно-близких цветов:
от лилового неотделимы
фиолетовость детских стихов
на полях с отпечатком малины.
Такова ж медуница для глаз,
только синее – гуще и ниже.
Чей-то голос, в который уж раз:
– Оглянись! – умолял. – Оглянись же!
Оглянулась. Закрыла глаза.
Этот блеск, повергающий в ужас
обожанья, я знаю, Ока.
Как ты любишь меня, как ревнуешь!
– О, прости! – я просила Оку.
Я опять поднималась на сцену.
Поклонюсь – и писать не могу,
поглядеть на бумагу не смею.
Неопрятен и славен удел
ведать хладом, внушаемым залу.
Голос мой обольщает людей.
Это грех или долг – я не знаю.
Это страх так отважно поёт,
обманув стадион бледнолицый.
Горла алого рваный проём
был ли издали схож с медуницей?
Я лишь здесь совершенно не лгу.
Хоть за это пошли мне прощенья.
Здесь впервые мой след на снегу
я увидела без отвращенья.
«Это кто-то хороший стоял», —
я подумала и засмеялась.
Я-то знала, как путник устал,
как ему этой ночью писалось.
Я жалею февраль мой и март.
Сердце как-то задумчиво бьется.
Куковал многократный обман:
время есть! всё еще обойдется!
Что сулят мне меж мной и Окой
препирательства и примиренья —
от строки я узнаю другой,
не из этого стихотворенья.
16, 18–19 мая 1981
Таруса
(обратно)

Черемуха

Когда влюбленный ум был мартом очарован,
сказала: досижу, чтоб ночи отслужить,
до утренней зари, и дольше – до черемух,
подумав: досижу, коль Бог пошлет дожить.
Сказала – от любви к немыслимости срока,
нюх в имени цветка не узнавал цветка.
При мартовской луне чернела одиноко —
как вехи сквозь метель – простертая строка.
Стих обещал, а Бог позволил – до черемух
дожить и досидеть: перед лицом моим
сияет бледный куст, так уязвим и робок,
как будто не любим, а мучим и гоним.
Быть может, он и впрямь терзаем обожаньем.
Он не повинен в том, что мной предрешено.
Так бедное дитя отцовским обещаньем
помолвлено уже, еще не рождено.
Покуда, тяжко пав на южные ограды,
вакхически цвела и нежилась сирень,
Арагву променять на мрачные овраги
я в этот раз рвалась: о, только бы скорей!
Избранница стиха, соперница Тифлиса,
сейчас из лепестков, а некогда из букв!
О, только бы застать в кулисах бенефиса
пред выходом на свет ее младой испуг.
Нет, здесь еще свежо, еще не могут вётлы
потупленных ветвей изъять из полых вод.
Но вопрошал мой страх: что с нею? не цветет ли?
Сказали: не цветет, но расцветет вот-вот.
Не упустить ее пред-первое движенье —
туда, где спуск к Оке становится полог.
Она не расцвела! – ее предположенье
наутро расцвести я забрала в полон.
Вчера. Немного тьмы. И вот уже: сегодня.
Слабеют узелки стесненных лепестков —
и маленького рта желает знать зевота:
где свеже-влажный корм, который им иском.
Очнулась и дрожит. Над ней лицо и лампа.
Ей стыдно расцветать во всю красу и стать.
Цветок, как нагота разбуженного глаза,
не может разглядеть: зачем не дали спать.
Стих, мученик любви, прими ее немилость!
Что раболепство ей твоих-моих чернил!
О, эта не из тех, чья верная взаимность
объятья отворит и скуку причинит.
Так ночь, и день, и ночь склоняюсь перед нею.
Но в чём далекий смысл той мартовской строки?
Что с бедной головой? Что с головой моею?
В ней, словно мотыльки, пестреют пустяки.
Там, где рабочий пульс под выпуклое темя
гнал надобную кровь и управлялся сам,
там впадина теперь, чтоб не стеснять растенья,
беспамятный овраг и обморочный сад.
До утренней зари… не помню… до чего-то,
к чему не перенесть влеченья и тоски,
чей паутинный клей… чья липкая дремота
висит между висков, где вязнут мотыльки…
Забытая строка во времени повисла.
Пал первый лепесток, и грустно, что – к теплу.
Всегда мне скушен был выискиватель смысла,
и угодить ему я не могу: я сплю.
17 мая 1981
Таруса
(обратно)

Черемуха трехдневная

Три дня тебе, красавица моя!
Не оскудел твой благородный холод.
С утра Ольга Ивановна приходит:
– Ты угоришь! Ты выйдешь из ума!
Вождь белокурый странных дум, три дня
твои я исповедовала бредни.
Пора очнуться. Уж звонят к обедне.
Нефёдов нынче снова у меня.
– Всё так и есть! Душепогубный цвет
смешал тебя! Какой еще Нефёдов?
– Почуевский ученый барин: с вёдром
нас поздравлял как добрый наш сосед.
– Что делает растенье-озорник!
Тут чей-то глаз вмешался, чья-то зависть.
– Мне всё, Ольга Ивановна, казалось, —
к чему это? – что дом его сгорит.
Так было жаль улыбчивых усов,
и чесучи по-летнему, и трости.
Как одуванчик – кружевные гостьи
развеются, всё ветер унесет.
– Уж чай готов. А это, что свело
тебя с ума, я выкину, однако.
И выгоню Нефёдова. – Не надо.
Всё – мимолетно. Всё пройдет само.
– Тогда вставай. – Встаю. Какая глушь
в уме моём, какая лень и лунность.
Я так, Ольга Ивановна, люблю вас,
что поневоле слог мой неуклюж.
Пьем чай. Ольга Ивановна такой
выискивает позы, чтобы глазом
заботливым в мой поврежденный разум
удобней было заглянуть тайком.
Как чай был свеж! Как чудно мёд горчил!
Как я хитра! – ни чаем и ни мёдом
не отвлеклась от знанья, что Нефёдов
изящно-грузно с дрожек соскочил.
С Нефёдовым мы долго говорим
о просвещенье и, при встрече рюмок,
о мрачных днях Отечества горюем
и вялое правительство браним.
Конечно, о Толстом. Мы, кстати, с ним
весьма соседи: Серпухов и Тула.
Затем, гнушаясь низменностью стула, —
о будущем, чей свет неодолим.
О, кто-нибудь, спроси меня о том… —
нет никого! – мне всё равно! пусть спросит:
– Про вас всё ясно. Но Нефёдов сродствен
вам почему? Ведь он-то – здрав умом?
– О, совершенно. Вся его родня
известна здравомыслием, и сам он
сдавал по электричеству экзамен.
Но – и его черемухе три дня.
Нет никого – так пусть молчат. Скорей!
Нефёдов милый, это вы сказали,
что прельщены зелеными глазами
Цветаева двух юных дочерей?
Да, зеленью под сильной кручей лба,
как и сказал, он был прельщен. А как же
не быть? Заметно: старшей, музыкантше,
назначена счастливая судьба.
– Я б их привел, но – зябкая весна
и, кажется, они теперь на водах.
– Они в Нерви. Да и нельзя, Нефёдов,
не надобно: их матушка больна.
Ушел. Ольга Ивановна вошла.
Лишь глянула – и сразу укорила:
– Да чем же ты Нефёдова кормила?
Ей-ей, ты не в себе, моя душа.
– Он вам знаком? – Еще бы не знаком!
Предобрый, благотворный, только – нервный.
Хвала моей черемухе трехдневной!
Поздравьте нас с ее четвертым днем.
Он начался. Как зелены леса!
Зеленым светом воды полыхнули.
Иль это созерцают полнолунье
двух девочек зеленые глаза?
19—20 мая 1981
Таруса
(обратно)

«Есть тайна у меня от чудного цветенья…»

Есть тайна у меня от чудного цветенья,
здесь было б: чуднАГО – уместней написать.
Не зная новостей, на старый лад желтея,
цветок себе всегда выпрашивает «ять».
Где для него возьму услад правописанья,
хоть первороден он, как речи приворот?
Что – речь, краса полей и ты, краса лесная,
как не ответный труд вобравших вас аорт?
Лишь грамота и вы – других не видно родин.
Коль вытоптан язык – и вам не устоять.
Светает, садовод! Светает, огородник!
Что ж, потянусь и я возделывать тетрадь.
Я этою весной все встретила растенья.
Из-под земли их ждал мой повивальный взор.
Есть тайна у меня от чудного цветенья.
И как же ей не быть? Всё, что не тайна, – вздор.
Отраден первоцвет для зренья и для слуха.
– Эй, ключики! – скажи – он будет тут как тут.
Не взыщет, коль дразнить: баранчики! желтуха!
А грамотеи – чтут и буквицей зовут.
Ах, буквица моя, всё твой букварь читаю.
Как азбука проста, которой невдомек,
что даже от тебя я охраняю тайну,
твой ключик золотой ее не отомкнет.
Фиалки прожила и проводила в старость
уменье медуниц изображать закат.
Черемухе моей – и той не проболталась,
под пыткой божества и под его диктант.
Уж вишня расцвела, а яблоня на завтра
оставила расцвесть… и тут же, вопреки
пустым словам, в окне, так близко и внезапно
прозрел ее цветок в конце моей строки.
Стих падает пчелой на стебли и на ветви,
чтобы цветочный мёд названий целовать.
Уже не знаю я: где слово, где соцветье?
Но весь цветник земной – не гуще, чем словарь.
В отместку мне – пчела в мою строку влетела.
В чужую страсть впилась ошибка жадных уст.
Есть тайна у меня от чудного цветенья.
Но ландыш расцветет – и я проговорюсь.
22 мая 1981
Таруса
(обратно)

Черемуха предпоследняя

Пока черемухи влиянье
на ум – за ум я приняла,
что сотворим – она ли, я ли —
в сей месяц май, сего числа?
Души просторную покорность
я навязала ей взамен
отчизн откосов и околиц,
кладбищ и монастырских стен.
Всё то, что целая окрестность
вдыхает, – я берусь вдохнуть.
Дай задохнуться, дай воскреснуть
и умереть – дай что-нибудь.
Владей – я не тесней округи,
не бойся – я странней людей,
возьми меня в рабы иль в други
или в овраги – и владей.
Какой мне вымысел надышишь?
Свободная повелевать,
что сочинишь и что напишешь
моей рукой в мою тетрадь?
К утру посмотрим – а покуда
окуривай мои углы.
В средине замкнутого круга —
любовь или канун любви.
Нет у тебя другого знанья:
для вечных наущений двух,
для упованья и терзанья
цветет твой болетворный дух.
Уже ты насылаешь птицу,
чье имя в тайне сохраню,
что не снисходит к очевидцу,
чей голос не сплошной сравню
с обрывом сердца, с ожиданьем
соседней бездны на краю,
для пробы, с любопытством дальним,
на миг втянувшей жизнь мою
и отпустившей, – ей не надо
того, чему не вышел срок.
Но вот ее привет из сада
донесся, искусил и смолк.
Во что, черемуха, играем —
я помню, знаю, что творим.
Уж я томлюсь недомоганьем
всемирно-сущим – как своим.
Твой запах – вкрадчивая сводня, —
луна и птицы ведовство
твердят, что именно сегодня,
немедленно… но что? Да всё!
Вся жизнь, всё разрыванье сердца —
сейчас, не припасая впрок.
Двух зорь сплоченное соседство
теснит мой заповедный срок.
Но пагубою приворота
уста я напитаю чьи?
Нет гостя, кроме самолета
в необитаемой ночи.
Продлится за моею шторой
запинка быстрых двух огней,
та доля вечности, которой
довольно выдумке моей.
Что Паршино ему, Пачёво,
Ладыжино, Алекино́?
Но сердце летчика ночного
уже любить обречено
свет неразборчивый. Отныне
он станет волен, странен, дик.
Его отринут все родные.
Он углубится в чтенье книг.
Помолвку разорвет, в отставку
подаст – нельзя! – тогда в Чечню,
в конец недоуменья, в схватку,
под пулю, неизвестно чью.
Любым испытано, как властно
влечет нас островерхий снег.
Но сумрачный прищур Кавказа
мирволит нам в наш скушный век.
Его пошлют, но в санаторий.
Печаль, печаль. Наверняка
от лютой мирности снотворной
он станет пить. Тоска, тоска.
Нет, жаль мне летчика. Движеньем
давай займем его другим.
Спасем, повысим в чине, женим,
но прежде – разминемся с ним.
Черемуха, на эти шутки
не жаль растраты бытия.
Светает. Как за эти сутки
осунулись и ты, и я.
Слабеет дух твой чудотворный.
Как трогательно лепестки
в твой день предсмертный, в твой четвертый
на эти падают стихи.
Весной, в твоих оврагах отчих,
не знаю: свидимся ль опять?
Несется невредимый летчик
ночного измышленья вспять.
Пошли ему не ведать му́ки.
А мне? Дыханья перебой
привносит птица в грусть разлуки
с тобой, и только ли с тобой?
Дай что-нибудь! Дай обещанья!
Дай не принять мой час ночной
за репетицию прощанья
со всем, что так любимо мной.
20-е дни мая 1981
Таруса
(обратно)

Ночь упаданья яблок

Семёну Липкину

Уж август в половине. По откосам
по вечерам гуляют полушалки.
Пришла пора высокородным осам
навязываться кухням в приживалки.
Как женщины глядят в судьбу варенья:
лениво-зорко, неусыпно-слепо —
гляжу в окно, где обитает время
под видом истекающего лета.
Лишь этот образ осам для пирушки
пожаловал – кто не варил повидла.
Здесь закипает варево покруче:
живьём съедает и глядит невинно.
Со мной такого лета не бывало.
– Да и не будет! – слышу уверенье.
И вздрагиваю: яблоко упало,
на «НЕ» – извне поставив ударенье.
Жить припустилось вспугнутое сердце,
жаль бедного: так бьется кропотливо.
Неужто впрямь небытия соседство,
словно соседка глупая, болтливо?
Нет, это – август, упаданье яблок.
Я просто не узнала то, что слышу.
В сердцах, что собеседник непонятлив,
неоспоримо грохнуло о крышу.
Быть по сему. Чем кратче, тем дороже.
Так я сижу в ночь упаданья яблок.
Грызя и попирая плодородье,
жизнь милая идет домой с гулянок.
15–25 августа 1981
Таруса
(обратно)

Февральское полнолуние

Пять дней назад, бесформенной луны
завидев неопрятный треугольник,
я усмехнулась: дерзок второгодник,
сложивший эти ямы и углы.
Сказала так – и оробела я.
Возможно ли оспорить птицелова,
загадочно изрекшего, что слово
вернуть в силок трудней, чем воробья?
Назад, на двор! Нет, я не солгала.
В ней было меньше стати, чем изъяна.
Она Того забыла иль не знала,
чье имя – тайна. Глупая луна!
При ней ютилась прихвостень-звезда.
Был скушен вид их неприглядной связи.
И вялое влиянье чьей-то власти
во сне я отгоняла от виска.
Я не возьму луны какой ни есть.
Своей хочу! Я ей не раб подлунный.
И ужаснулся птицелов: подумай
пред тем, как словом вызвать гнев небес.
И он был прав. Послышалось: – Иди!
– Иду. – Быстрей! – Да уж куда быстрее.
Где валенки мои? – На батарее.
Оставь твой вздор, иди и жди беды.
Эх, валенки! Ваш самотворный бег
привадился к дороге на Пачёво.
Беспечны будем. Гнев небес печется
о нашем ходе через торный снег.
Я глаз не открывала, повредить
им опасаясь тем, что ум предвидел.
Пойдем вслепую – и куда-то выйдем.
Неведом путь. Всевидящ поводырь.
– Теперь смотри. – Из чащи над Окой
она восстала пламенем округлым.
Ту грань ее, где я прозрела угол,
натягивал и насыщал огонь.
Навстречу ей вставал ответный блеск.
Да, это лишь. Всё прочее не полно.
Не снёс бы глаз блистающего поля,
когда б за ним не скромно-черный лес.
Но есть ли впрямь Пачёво? Есть ли я?
Где обитает Тот, чье имя – тайна?
Пусть мимолетность бытия случайна,
есть вечный миг вблизи небытия.
Мой – узнан мною и отпущен мной.
Вот здесь, где шла я в сторону Пачёва,
он без меня когда-нибудь очнется,
в снегах равнин, под полною луной.
Увы, поимщик воробьиных бегств.
Зачем равнинам предвещать равнины?
Но лишь когда слова непоправимы,
устам отверстым оправданье есть.
Мороз и снег выпрашивают слёз,
и я не прочь, чтоб слёзы заблестели.
Три дня не открывала я постели,
и всяк мне дик, кто спросит: как спалось?
Всю ночь вкруг окон за луной иду.
Вот крайнее. Девятый час в начале.
Сопроводив ее до светлой дали,
вернусь к окну исходному – и жду.
8—9 февраля 1982
Таруса
(обратно)

Гусиный паркер

Когда, под бездной многостройной,
вспять поля белого иду,
восход моей звезды настольной
люблю я возыметь в виду.
И кажется: ночной равниной,
чья даль темна и грозен верх,
идет, чужим окном хранимый,
другой какой-то человек.
Вблизи завидев бесконечность,
не удержался б он в уме,
когда б не чьей-то жизни встречность,
одна в неисчислимой тьме.
Кто тот, чьим горестным уделом
терзаюсь? Вдруг не сыт ничем?
Униженный, скитался где он?
Озябший, сыщет ли ночлег?
Пусть будет мной – и поскорее,
вот здесь, в мой лучший час земной.
В других местах, в другое время
он прогадал бы, ставши мной.
Оставив мне снегов раздолье,
вот он свернул в мое тепло.
Вот в руки взял мое родное
злато-гусиное перо.
Ему кофейник бодро служит.
С пирушки шлют гонца к нему.
Но глаз его раздумьем сужен
и ум его брезглив к вину.
А я? В ладыжинском овраге
коли не сгину – огонек
увижу и вздохну: навряд ли
дверь продавщица отомкнет.
Эх, тьма, куда не пишут письма!
Что продавщица! – у ведра
воды не выпросишь напиться:
рука слаба, вода – тверда.
До света нового, до жизни
мне б на печи не дотянуть,
но ненавистью к продавщице
душа спасется как-нибудь.
Зачем? В помине нет аванса.
Где вы, моих рублей дружки?
А продавщица – самовластна,
как ни грози, как ни дрожи.
Ну, ничего, я отскитаюсь.
С получки я развею грусть:
и с продавщицей расквитаюсь,
и с тем солдатом разберусь.
Ты спятил, Паркер, ты ошибся!
Какой солдат? – Да тот, узбек.
Волчицей стала продавщица
в семь без пяти. А он – успел.
Мой Паркер, что тебе в Ладыге?
Очнись, ты родом не отсель.
Зачем ты предпочел латыни
докуку наших новостей?
Светает во снегах отчизны.
А расторопный мой герой
еще гостит у продавщицы:
и смех, и грех, и пир горой.
Там пересуды у колодца.
Там масленицы чад и пыл.
Мой Паркер сбивчиво клянется,
что он там был, мёд-пиво пил.
Мой несравненный, мой гусиный,
как я люблю, что ты смешлив,
единственный и неусыпный
сообщник тайных слёз моих.
23—25 февраля 1982
Таруса
(обратно)

Род занятий

Упорствуешь. Не хочешь быть. Прощай,
мое стихотворенье о десятом
дне февраля. Пятнадцатый почат
день февраля. Восхода недостаток
мне возместил предутренний не-цвет,
какой в любом я уличаю цвете.
Но эту смесь составил фармацевт,
нам возбранивший думать о рецепте.
В сей день покаюсь пред прошедшим днем.
Как ты велел, мой лютый исповедник,
так и летит мой помысел о нём
черемуховой осыпью под веник.
Печально озираю лепестки —
клочки моих писаний пятинощных.
Я погубитель лун и солнц. Прости.
Ты в этом неповинна, печь-сообщник.
Пусть небеса прочтут бессвязный дым.
Диктанта их занесшийся тупица,
я им пишу, что Сириус – один
у них, но рядом Орион толпится.
Еще пишу: всё началось с луны.
Когда-то, помню, я щекою льнула
к чему-то, что не властно головы
угомонить в условьях полнолунья.
Как дальше, печь? Десятое. Темно.
Тень птичьих крыл метнулась из оврага.
Не зря мое главнейшее окно
я в близости зари подозревала.
Нет, Ванька-мокрый не возжег цветка.
Жадней меня он до зари охотник.
Что там с Окой? – Черным-бела Ока, —
мне поклялись окно и подоконник.
Я ринулась к обратному окну:
– А где луна? – ослепнув от мороза,
оно или не видело луну,
или гнушалось глупостью вопроса.
Оплошность дрёмы взору запретив,
ушла, его бессонницей пресытясь!
Где раболепных букв и запятых
сокрылся самодержец и проситель?
Где валенки? Где двери? Где Ока?
Ум неусыпный – слаб, а любопытен.
Луну сопровождали три огня.
Один и не скрывал, что он – Юпитер.
Чуть полнокружья ночь себе взяла,
но яркости его не повредила.
А час? Седьмой, должно быть, и весьма.
Уж видно, что заря неотвратима.
Я оглянулась, падая к Оке.
Вон там мой Ванька, там мои чернила.
Связь меж луной и лампою в окне
так коротка была, так очевидна.
А там внизу, над розовым едва
(еще слабей… так будущего лета
нам роза нерасцветшая видна
отсутствием и обещаньем цвета…
в какое слово мысль ни окунем,
заря предстанет ясною строкою,
в конце которой гаснет огонек
в селе, я улыбнулась, за рекою…) —
там блеск вставал и попирал зарю.
Единственность, ты имени не просишь
и только так тебя я назову.
Лишь множества – не различить без прозвищ.
Но раб, в моей ютящийся крови,
чей горб мою вытягивает ношу,
поднявший к небу черные круги,
воздвигший то, что я порву и брошу,
смотрел в глаза родному Божеству.
Сильней и ниже остального неба
сияло то, чего не назову.
А он – молился и шептал: Венера…
Что было дальше – от кого узнать?
На этом и застопорились строки.
Я постояла и пошла назад.
Слепой зрачок не разбирал дороги.
В луне осталось мало зримых свойств.
Глаз напрягался, чтоб ее проведать,
зато как будто прозревал насквозь
прозрачно-беззащитную поверхность.
В девять часов без четверти она
за паршинское канула заснежье.
Ей нет возврата. Рознь луне луна.
И вечность дважды не встречалась с ней же.
Когда зайдет – нет ничего взамен.
Упустишь – плачь о мире запредельном.
Или воспой, коль хочешь возыметь, —
и плачь о полнолунье самодельном.
В тот день через одиннадцать часов
явилась пеклом выпуклым средь сосен
и робкий круг, усопший средь лесов,
ей не знаком был, мало – что не сродствен.
К полуночи уменьшилась. Вдоль глаз
промчалась вместе с мраком занебесным.
Укрылась в мутных нетях. Предалась
не Пушкинским, а беспризорным бесам.
Безлунно и бесплодно дни текли.
Раб огрызался, обратиться если
с покорной просьбой. Где его стишки?
Не им судить о безымянном блеске.
О небе небу делают доклад.
Дай бездны им! А сами – там, в трясине
былого дня. Его луну догнать
в огне им будет легче, чем в корзине.
Вернусь туда, где и стою: в не-цвет.
Он осторожен и боится сглазу.
Что ты такое? – Сдержанный ответ
не всякий может видеть и не сразу.
Он – нелюдим, его не нарекли
эпитетом. О, пылкость междометья,
не восхваляй его и не груби
пугливому мгновенью междуцветья.
Вот-вот вспугнут. Расхожая лыжня
простёрта пред зарядкою заядлой.
В столь ранний час сюда тащусь лишь я.
Но что за холод! Что за род занятий!
Устала я. Мозг застлан синевой.
В одну лишь можно истину вглядеться:
тот ныне день, в который Симеон
спас смерть свою, когда узрел Младенца.
Приёмыш я иль вовсе сирота
со всех сторон глядящего пространства?
Склонись ко мне, о Ты, кто сорока
дней от роду мог упокоить старца.
Зов слышался… нет, просьба… нет, мольба…
Пришла! Но где была? Что с нею сталось?
Иль то усталость моего же лба,
восплывши в небо, надо мной смеялась?
Полулуна изнемогла без
полулуны. Где раздобыть вторую?
Молчи, я знаю, счетовод небес!
Твоя – при ней, я по своей горюю.
Но весело взбиралась я на холм.
Испуг сорочий ударял в трещотки.
И, пышущих здоровьем и грехом,
румяных лыжниц проносились щёки.
На понедельник Сретенье пришлось,
и нас не упасло от встреч никчемных.
Сосед спросил: «Как нынче вам спалось?»
Что расскажу я о моих ночевьях?
Со мной в соседях – старый господин.
Претерпевая этих мест унынье,
склоняет он матерьялизм седин
и в кушанье, и в бесполезность книги.
Я здесь давно. Я приняла уклад
соседств, и дружб, и вспыльчивых объятий.
Но странен всем мой одинокий взгляд
и непонятен род моих занятий.
Февраль 1982
Таруса
(обратно)

Прогулка

Как вольно я брожу, как одиноко.
Оступишься – затянет небосвод.
В рассеянных угодьях Ориона
не упастись от мысли обо всём.
– О чём, к примеру? – Кто так опрометчив,
чтоб спрашивать? Разъятой бездны средь
нам приоткрыт лишь маленький примерчик
великой тайны: собственная смерть.
Привнесена подробность в бесконечность —
роднее стал ее сторонний смысл.
К вселенной недозволенная нежность
дрожаньем спектров виснет меж ресниц.
Еще спросить возможно: Пушкин милый,
зачем непостижимость пустоты
ужасною воображать могилой?
Не лучше ль думать: это там, где Ты.
Но что это чернеет на дороге
злей, чем предмет, мертвей, чем существо?
Так оторопь коню вступает в ноги
и рвется прочь безумный глаз его.
– Позор! Иди! Ни в чём не виноватый
там столб стоит. Вы столько раз на дню
встречаетесь, что поля завсегдатай
давно тебя считает за родню.
Чем он измучен? Почему так страшен?
Что сторожит среди пустых равнин?
И голосом докучливым и старшим
какой со мной наставник говорит?
– О чём это? – Вот самозванца наглость:
моим надбровным взгорбьем излучен,
со мною же, бубня и запинаясь,
шептаться смел – и позабыл о чём!
И раздается добрый смех небесный:
вдоль пропасти, давно примечен ей,
кто там идет вблизи всемирных бедствий
окраиной своих последних дней?
Над ним – планет плохое предсказанье.
Весь скарб его – лишь нищета забот.
А он, цветными упоен слезами,
столба боится, Пушкина зовет.
Есть что-то в нём, что высшему расчету
не подлежит. Пусть продолжает путь.
И нежно-нежно дышит вечность в щёку,
и сладко мне к ее теплыни льнуть.
1 марта 1982
Таруса
(обратно)

Лебедин мой

Всё в лес хожу. Заел меня репей.
Не разберусь с влюбленною колючкой:
она ли мой, иль я ее трофей?
Так и живу в губернии Калужской.
Рыбак и я вдвоем в ночи сидим.
Меж нами – рощи соловьев всенощных.
И где-то: Лебедин мой, Лебедин —
заводит наш невидимый сообщник.
Костер внизу и свет в моём окне —
в союзе тайном, в сговоре иль в споре.
Что думает об этом вот огне
тот простодушный, что погаснет вскоре?
Живем себе, не ищем новостей.
Но иногда и в нашем курослепе
гостит язык пророчеств и страстей
и льется кровь, как в Датском королевстве.
В ту пятницу, какого-то числа —
еще моя черемуха не смерклась —
соотносили ласточек крыла́
глушь наших мест и странствий кругосветность.
Но птичий вздор души не бередил
мечтаньем о теплынях тридесятых.
Возлюбим, Лебедин мой, Лебедин,
прокорма убыль и снегов достаток.
Да, в пятницу, чей приоткрытый вход
в субботу – всё ж обидная препона
перед субботой, весь честной народ
с полдня искал веселья и приволья.
Ладыжинский задиристый мужик,
истопником служивший по соседству,
еще не знал, как он непрочно жив
вблизи субботы, подступившей к сердцу.
Но как-то он скучал и тосковал.
Ему не полегчало от аванса.
Запасся камнем. Поманил: – Байкал! —
Но не таков Байкал, чтоб отозваться.
Уж он-то знает, как судьбы бежать.
Всяк брат его – здесь мёртв или калека.
И цел лишь тот, рожденный обожать,
кто за версту обходит человека.
Развитие событий торопя,
во двор вошли знакомых два солдата,
желая наточить два топора
для плотницких намерений стройбата.
К точильщику помчались. Мотоцикл —
истопника, чей обречен затылок.
Дождь моросил. А вот и магазин.
Купили водки: дюжину бутылок.
– Куда вам столько, черти? – говорю, —
показывала утром продавщица.
Ответили: – Чтоб матушку твою
нам помянуть, а после похмелиться.
Как воля весела и велика!
Хоть и не всё меж ними ладно было.
Истопнику любезная Ока
для двух других – насильная чужбина.
Он вдвое старше и умнее их —
не потому, чтоб школа их учила
по-разному, а просто истопник
усмешливый и едкий был мужчина.
Они – моложе вдвое и пьяней.
Где видано, чтоб юность лебезила?
Нелепое для пришлых их ушей,
их раздражало имя Лебедина.
В удушливом насупленном уме
был заперт гнев и требовал исхода.
О том, что оставалось на холме,
два беглеца не думали нисколько.
Как страшно им уберегать в лесах
родимой жизни бедную непрочность.
Что было в ней, чтоб так ее спасать
в березовых, опасно-светлых рощах?
Когда субботу к нам послал восток,
с того холма, словно дымок ленивый,
восплыл души невзрачный завиток
и повисел недолго над Ладыгой.
За сорок вёрст сыскался мотоцикл.
Бег загнанный будет изловлен в среду.
Хоть был нетрезв, кто топоры точил,
возмездие шло по прямому следу.
Мой свет горит. Костер внизу погас.
Пусть скрип чернил над непросохшим словом,
как хочет, так распутывает связь
сюжета с непричастным рыболовом.
Отпустим спать чужую жизнь. Один
рассудок лампы бодрствует в тумане.
Ответствуй, Лебедин мой, Лебедин,
что нужно смерти в нашей глухомани?
Печальный от любви и от вина,
уж спрашивает кто-то у рассвета:
– Где, Лебедин, лебёдушка твоя?
Идут века. Даль за Окой светла.
И никакого не слыхать ответа.
Май 1981 – 6 марта 1982
Таруса
(обратно)

Палец на губах

По улице крадусь. Кто бедный был Алферов,
чьим именем она наречена? Молчи!
Он не чета другим, замешанным в аферах,
к владениям чужим крадущимся в ночи.
Весь этот косогор был некогда кладбищем.
Здесь Та хотела спать… ненадобно! Не то —
опять возьмутся мстить местам, ее любившим.
Тсс: палец на губах! – забылось, пронесло.
Я летом здесь жила. К своей же тени в гости
зачем мне не пойти? Колодец, здравствуй, брат.
Алферов, будь он жив, не жил бы на погосте.
Ах, не ему теперь гнушаться тем, что прах.
А вот и дом чужой: дом-схимник, дом-изгнанник.
Чердачный тусклый круг – его зрачок и взгляд.
Дом заточен в себя, как выйти – он не знает.
Но, как душа его, вокруг свободен сад.
Сад падает в Оку обрывисто и узко.
Но оглянулся сад и прянул вспять холма.
Дом ринулся ко мне, из цепких стен рванулся —
и мне к нему нельзя: забор, замо́к, зима.
Дом, сад и я – втроём причастны тайне важной.
Был тих и одинок наш общий летний труд.
Я – в доме, дом – в саду, сад – в сырости овражной,
вдыхала сырость я – и замыкался круг.
Футляр, и медальон, и тайна в медальоне,
и в тайне – тайна тайн, запретная для уст.
Лишь смеркнется – всегда слетала к нам Тальони:
то флоксов повисал прозрачно-пышный куст.
Террасу на восход – оранжевым каким-то
затмили полотном, усилившим зарю.
У нас была игра: где потемней накидка? —
смеялась я, – пойду калитку отворю.
Пугались дом и сад. Я шла и отворяла
калитку в нижний мир, где обитает тень, —
чтоб видеть дом и сад из глубины оврага
и больше ничего не видеть, не хотеть.
Оранжевый, большой, по прозвищу: мещанский —
волшебный абажур сиял что было сил.
Чтобы террасы цвет был совершенно счастлив,
оранжевый цветок ей сад преподносил.
У нас – всегда игра, у яблони – работа.
Знал беспризорный сад и знал бездомный дом,
что дом – не для житья, что сад – не для оброка,
что дом и сад – для слёз, для праведных трудов.
Не ждали мы гостей, а наезжали если —
дом лгал, что он – простак, сад начинал грустить
и делал вид, что он печется о семействе
и надобно ему идти плодоносить.
Съезжали! – и тогда, как принято: от печки —
пускались в пляс все мы и тени на стене.
И были в эту ночь прилежны и беспечны
мой закадычный стол и лампа на столе.
Еще там был чердак. Пока не вовсе смерклось,
дом, сад и я – на нём летали в даль, в поля.
И белый парус плыл: то Бёховская церковь,
чтоб нас перекрестить, через Оку плыла.
Вот яблони труды завершены. Для зренья
прелестны их плоды, но грустен тот язык,
которым нам велят глухие ударенья
с мгновеньем изжитым прощаться каждый миг.
Тальони, дождь идет, как вам снести понурость?
Пока овраг погряз в заботах о грибах,
я книгу попрошу, чтоб Та сюда вернулась,
чьи эти дом и сад… тсс: палец на губах.
К делам других садов был сад не любопытен.
Он в золото облек тот дом внутри со мной
так прочно, как в предмет вцепляется эпитет.
(В саду расцвел пример: вот шар, он – золотой.)
К исходу сентября приехал наш хозяин,
вернее, только их. Два ужаса дрожат,
склоняясь перед тем, кто так и не узнает,
какие дом и сад ему принадлежат.
На дом и сад моя слеза не оглянулась.
Давно пора домой. Но что это: домой?
Вот почему средь всех на свете сущих улиц
мне Ваша так мила, Алферов милый мой.
Косится домосед: что здесь прохожим надо?
Кто низко так глядит, как будто он горбат?
То – я. Я ухожу от дома и от сада.
Навряд ли я вернусь. Тсс: палец на губах…
Февраль – март 1982
Таруса
(обратно)

Сиреневое блюдце

Мозг занемог: весна. О воду капли бьются.
У слабоумья есть застенчивый секрет:
оно влюбилось в чушь раскрашенного блюдца,
в юродивый узор, в уродицу сирень.
Куст-увалень, холма одышливый вельможа,
какой тебя вписал невежа садовод
в глухую ночь мою и в тот, из Велегожа
идущий, грубый свет над льдами окских вод?
Нет, дальше, нет, темней. Сирень не о сирени
со мною говорит. Бесхитростный фарфор
про детский цвет полей, про лакомство сурепки
навязывает мне насильно-кроткий вздор.
В закрытые глаза – уездного музея
вдруг смотрит натюрморт, чьи ожили цветы,
и бабушки моей клубится бумазея,
иль как зовут крыла старинной нищеты?
О, если б лишь сирень! – я б вспомнила окраин
сады, где посреди изгоев и кутил
жил сбивчивый поэт, книго́чий и архаик,
себя нарекший в честь прославленных куртин.
Где бедный мальчик спит над чудною могилой,
не помня: навсегда или на миг уснул, —
поэт Сиренев жил, цветущий и унылый,
не принятый в журнал для письменных услуг.
Он сразу мне сказал, что с этими и с теми
людьми он крайне сух, что дни его придут:
он станет знаменит, как крестное растенье.
И улыбалась я: да будет так, мой друг.
Он мне дарил сирень и множества сонетов,
белели здесь и там их пышные венки.
По вечерам – живей и проще жил Сиренев:
красавицы садов его к Оке влекли.
Но всё ж он был гордец и в споре неуступчив.
Без славы – не желал он продолженья дней.
Так жизнь моя текла, и с мальчиком уснувшим
являлось сходство в ней всё ярче и грустней.
Я съехала в снега, в те, что сейчас сгорели.
Где терпит мой поэт влияния весны?
Фарфоровый портрет веснушчатой сирени
хочу я откупить иль выкрасть у казны.
В моём окне висит планет тройное пламя.
На блюдце роковом усталый чай остыл.
Мне жаль твоих трудов, доверчивая лампа.
Но, может, чем умней, тем бесполезней стих.
Февраль – март 1982
Таруса
(обратно)

День-Рафаэль

Чабуа Амирэджиби

Пришелец День, не стой на розовом холме!
Не дай, чтобы заря твоим чертам грубила.
Зачем ты снизошел к оврагам и ко мне?
Я узнаю тебя. Ты родом из Урбино.
День-Божество, ступай в Италию свою.
У нас еще зима. У нас народ балует.
Завистник и горбун, я на тебя смотрю,
и край твоих одежд мой тайный гнев целует.
Ах, мало оспы щёк и гнилости в груди,
еще и кисть глупа и краски непослушны.
День-Совершенство, сгинь! Прочь от греха уйди!
Здесь за корсаж ножи всегда кладут пастушки.
Но ласково глядел Богоподобный День.
И брату брат сказал: «Брат досточтимый, здравствуй!»
Престольный праздник трёх окрестных деревень
впервые за века не завершился дракой.
Неузнанным ушел День-Свет, День-Рафаэль.
Но мертвый дуб расцвел средь ровныя долины.
И благостный закат над нами розовел.
И странники всю ночь крестились на руины.
Февраль – март 1982
Таруса
(обратно)

Сад-всадник

За этот ад,

за этот бред

пошли мне сад

на старость лет.

Марина Цветаева
Сад-всадник летит по отвесному склону.
Какое сверканье и буря какая!
В плаще его черном лицо мое скрою,
к защите его старшинства приникая.
Я помню, я знаю, что дело нечисто.
Вовек не бывало столь позднего часа,
в котором сквозь бурю он скачет и мчится,
в котором сквозь бурю один уже мчался.
Но что происходит? Кто мчится, кто скачет?
Где конь отыскался для всадника сада?
И нет никого, но приходится с каждым
о том толковать, чего знать им не надо.
Сад-всадник свои покидает угодья,
и гриву коня в него ветер бросает.
Одною рукою он держит поводья,
другою мой страх на груди упасает.
О сад-охранитель! Невиданно львиный
чей хвост так разгневан? Чья блещет корона?
– Не бойся! То – длинный туман над равниной,
то – желтый заглавный огонь Ориона.
Но слышу я голос насмешки всевластной:
– Презренный младенец за пазухой отчей!
Короткая гибель под царскою лаской —
навечнее пагубы денной и нощной.
О всадник родитель, дай тьмы и теплыни!
Вернемся в отчизну обрыва-отшиба!
С хвостом и в короне смеется: – Толпы ли,
твои ли то речи, избранник-ошибка?
Другим не бывает столь позднего часа.
Он впору тебе. Уж не будет так поздно.
Гнушаюсь тобою! Со мной не прощайся!
Сад-всадник мне шепчет: – Не слушай, не бойся.
Живую меня он приносит в обитель
на тихой вершине отвесного склона.
О сад мой, заботливый мой погубитель!
Зачем от Царя мы бежали Лесного?
Сад делает вид, что он – сад, а не всадник,
что слово Лесного Царя отвратимо.
И нет никого, но склоняюсь пред всяким:
всё было дано, а судьбы не хватило.
Сад дважды играет с обрывом родимым:
с откоса в Оку, как пристало изгою,
летит он ныряльщиком необратимым
и увальнем вымокшим тащится в гору.
Мы оба притворщики. Полночью черной,
в завременье позднем, сад-всадник несется.
Ребенок, Лесному Царю обреченный,
да не убоится, да не упасется.
Февраль – март 1982
Таруса
(обратно)

Смерть совы

Кривая Нинка: нет зубов, нет глаза.
При этом – зла. При этом… Боже мой,
кем и за что наведена проказа
на этот лик, на этот край глухой?
С получки загуляют Нинка с братом —
подробности я удержу в уме.
Брат Нинку бьет. Он не рожден горбатым:
отец был строг, век вековал в тюрьме.
Теперь он, слышно, старичок степенный —
да не пускают дети на порог.
И то сказать: наш километр – сто первый.
Злодеи мы. Нас не жалеет Бог.
Вот не с получки было. В сени к Нинке
сова внеслась. – Ты не коси, а вдарь!
Ведром ее! Ей – смерть, а нам – поминки.
На чучело художник купит тварь.
И он купил. Я относила книгу
художнику и у его дверей
посторонилась, пропуская Нинку,
и, как всегда, потупилась при ней.
Не потому, что уродились розно, —
наоборот, у нас судьба одна.
Мне в жалостных чертах ее уродства
видна моя погибель и вина.
Вошла. Безумье вспомнило: когда-то
мне этих глаз являлась нагота.
В два нежных, в два безвыходных агата
смерть Божества смотрела – но куда?
Умеет так, без направленья взгляда,
звезда смотреть, иль то, что ей сродни
то, старшее, чему уже не надо
гадать: в чём смысл? – отверстых тайн среди.
Какой ценою ни искупим – вряд ли
простит нас Тот, кто нарядил сову
в дрожь карих радуг, в позолоту ряби,
в беспомощную белизну свою.
Очнулась я. Чтобы столиц приветы
достигли нас, транзистор поднял крик.
Зловещих лиц пригожие портреты
повсюду улыбались вкось и вкривь.
Успела я сказать пред расставаньем
художнику: – Прощайте, милый мэтр.
Но как вы здесь? Вам, с вашим рисованьем, —
поблажка наш сто первый километр.
Взамен зари – незнаемого цвета
знак розовый помедлил и погас,
словно вопрос, который ждал ответа,
но не дождался и покинул нас.
Жива ль звезда, я думала, что длится
передо мною и вокруг меня?
Или она, как доблестная птица,
умеет быть прекрасна и мертва?
Смерть: сени, двух уродов перебранка —
но невредимы и горды черты.
Брезгливости посмертная осанка —
последний труд и подвиг красоты.
В ночи трудился сотворитель чучел.
К нему с усмешкой придвигался ад.
Вопль возносился: то крушил и мучил
сестру кривую синегорбый брат.
То мыслью занимаюсь я, то ленью.
Не время ль съехать в прежний неуют?
Всё медлю я. Всё этот край жалею.
Всё кажется, что здесь меня убьют.
Февраль – март 1982
Таруса
(обратно)

Гребенников здесь жил…

Евгению Попову

Гребенников здесь жил. Он был богач и плут,
и километр ему не повредил сто первый.
Два дома он имел, а пил, как люди пьют,
хоть людям говорил, что оснащен «торпедой».
Конечно, это он бахвалился, пугал.
В беспамятстве он был холодным, дальновидным.
Лафитник старый свой он называл: бокал —
и свой же самогон именовал лафитом.
Два дома, говорю, два сада он имел,
два пчельника больших, два сильных огорода
и всё – после тюрьмы. Болтают, что расстрел
сперва ему светил, а отсидел три года.
Он жил всегда один. Сберкнижки – тоже две.
А главное – скопил характер знаменитый.
Спал дома, а с утра ходил к одной вдове.
И враждовал всю жизнь с сестрою Зинаидой.
Месткомом звал ее и членом ДОСААФ.
Она жила вдали, в юдоли оскуденья.
Всё б ничего, но он, своих годков достав,
боялся, что сестре пойдут его владенья.
Пивная есть у нас. Ее зовут: метро,
понятно, не за шик, за то – что подземелье.
Гребенников туда захаживал. – «Ты кто?» —
спросил он мужика, терпящего похмелье.
Тот вспомнил: «Я – Петров». – «Ну, – говорит, – Петров,
хоть в майке ты пришел, в рубашке ты родился.
Ты тракторист?» – «А то!» – «Двудесять тракторов
тебе преподношу». Петров не рассердился.
«Ты лучше мне поставь». – «Придется потерпеть.
Помру – тогда твои всемирные бокалы.
Уж ты, брат, погудишь – в грядущем. А теперь
подробно изложи твои инициалы».
Петров иль не Петров – не в этом смысл и риск.
Гребенников – в райцентр. Там выпил перед щами.
«Где, – говорит, – юрист?» – «Вот, – говорят, – юрист». —
«Юрист, могу ли я составить завещанье?» —
«Извольте, если вы – в отчетливом уме.
Нам нужен документ». – Гребенников всё понял.
За паспортом пошел. Наведался к вдове.
В одном из двух домов он быстротечно помер.
И в двух его садах, и в двух его домах,
в сберкнижках двух его – мы видим Зинаиду.
Ведь даже в двух больших отчетливых умах
такую не вместить ошибку и обиду.
Гребенников с тех пор является на холм
и смотрит на сады, где царствует сестрёнка.
Уходит он всегда пред третьим петухом.
Из смерти отпуск есть, не то, что из острога.
Так люди говорят. Что было делать мне?
Пошла я в те места. Туманностью особой
Гребенников мерцал и брезжил на холме.
Не скажешь, что он был столь видною персоной.
«Зачем пришла?» – «Я к Вам имею интерес». —
«Пошла бы ты отсель домой, литература.
Вы обещали нам, что справедливость – есть?
Тогда зачем вам – всё, а нам – прокуратура?
Приехал к нам один писать про край отцов.
Все дети их ему хоромы возводили.
Я каторгой учён. Я видел подлецов.
Но их в сырой земле ничем не наградили.
Я слышал, как он врёт про лондонский туман.
Потом привез комбайн. Ребятам, при начальстве,
заметил: эта вещь вам всем не по умам.
Но он опять соврал: распалась вещь на части». —
«Гребенников, но я здесь вовсе ни при чём». —
«Я знаю. Это ты гноила летом угол
меж двух моих домов. Хотел я кирпичом
собачку постращать, да после передумал». —
Я летом здесь жила, но он уже был мёртв.
«Вот то-то и оно, вот в том-то и досада, —
ответил телепат. – Зачем брала ты мёд
у Зинки, у врага, у члена ДОСААФа?
Слышь, искупи вину. Там у меня в мешках
хранится порошок. Он припасен для Зинки.
Ты к ней на чай ходи и сыпь ей в чай мышьяк.
Побольше дозу дай, а начинай – с дозинки». —
«Гребенников, Вы что? Ведь Вы и так в аду?» —
«Ну, и какая мне опасна перемена?
Пойми, не деньги я всю жизнь имел в виду.
Идея мне важна. Всё остальное – бренно».
Он всё еще искал занятий и грехов.
Наверно, скучно там, особенно сначала.
Разрозненной в ночи ораве петухов
единственным своим Пачёво отвечало.
Хоть исподволь, спроста наш тихий край живет,
событья есть у нас, привыкли мы к утратам.
Сейчас волнует нас движенье полых вод,
и тракторист Петров в них устремил свой трактор.
Он агрегат любил за то, что – жгуче-синь.
Раз он меня катал. Спаслись мы Высшей силой.
Петров был неимущ. Мне жаль расстаться с ним.
Пусть в Серпухов плывет его кораблик синий.
Смерть пристально следит за нашей стороной.
Закрыли вдруг «метро». Тоскует люд смиренный.
То мыслит не как все, то держит за спиной
придирчивый кастет наш километр сто первый.
Читатель мой, прости. И где ты, милый друг?
Что наших мест тебе печали и потехи?
Но утешенье в том, что волен твой досуг.
Ты детектив другой возьмешь в библиотеке.
Февраль – март 1982
Таруса
(обратно)

Печали и шуточки: комната

В ту комнату, где прошлою зимой
я приютила первый день весенний,
где мой царевич, оборотень мой,
цвёл Ванька-мокрый, мокрый и воспетый…
Он и теперь стоит передо мной,
мой конфидент и пристальный ревнивец.
Опять полузимой-полувесной
над ним слова моей любви роились.
Ах, Ванька мой, ты – все мои сады.
Пусть мне простит твой добродушный гений,
что есть другой друг сердца и судьбы:
совсем другой, совсем не из растений.
Его любовь одна пеклась о том,
чтоб мне дожить до правильного срока,
чтоб из Худфонда позвонили в дом,
где снова я добра и одинока.
Фамилии причудливой моей
Наталия Ивановна не знала.
Решила: из начальственных детей,
должно быть, кто-то – не того ли зама,
он, помнится, башкир, как, бишь, его?
И то сказать: так башковит, так въедлив.
Ах, дока зам! Не знал он ничего
и ведомством своим давно не ведал.
Так я втеснилась в стены и ковёр,
которые мне были не по чину.
В коротком отступлении кривом
воздам хвалу опальному башкиру.
Меня и ныне всякий здесь зовет
лишь Белочкой иль Белкой не случайно.
Кто я? Зато здесь знаменит зверёк,
созвучье с ним дороже величанья.
…В ту комнату, о коей разговор
я начала по вольному влеченью,
со временем вселился ревизор,
уже по праву и по назначенью.
Его приезда цель – важна весьма:
беспечный медик пропил изолятор.
Но комната уже была умна,
и ум ее смешался и заплакал.
Зачем ей медицинские весы
и мысль о них? Не жаль ей аспирина.
Она привыкла, чтобы в честь звезды
я растворила кофе иль сварила.
Я думала: несчастный человек!
Он пропадет: решился он на что же?
Ведь в то окно, что двух других левей,
привнесено мое лицо ночное.
А главное, восходное, окно!
Покуда в нём главенствует Юпитер,
что будет с бедным, посягает кто
всего, что бренно, исчислять убыток?
Не говорю про алый абажур
настольной лампы! По слепому полю
тащусь к нему, бывало, и бешусь:
так и следит, так и зовет в неволю.
Любая вещь – задиристый сосед
и сладит с постояльцем оробелым.
Шкаф с домовым – и тот не домосед
и рвется прочь со скрипом корабельным.
Но ревизор наружу выходил
не часто и держался суверенно.
Ключ повернув, он пил всегда один,
что остальные знали достоверно.
Не ведаю, он помышлял о чём,
подверженный влиянью роковому.
Но срок истёк. И вот какой отчёт
районному он подал прокурору:
«Похищены: весы, медикаменты
и крыша зданья, но стропила целы.
Вблизи комет несущихся – как мелки
комедьи нищей ценности и цены.
Итог растраты: восемь тысяч. Впрочем,
нулю он равен при надземном свете.
Весь уцелевший инвентарь испорчен,
но смысл его преувеличен в смете.
Числа не помню и не знаю часа.
Налью цветку любезному водицы.
Еще в окно мой дятел не стучался
и не смеялся я в ответ: войдите!
Но Сириус уже в заочность канул.
Я возлюбил его огня осанку.
Кто без греха – пусть в грех бросает камень.
А я – прощаюсь. Подаю в отставку».
Той комнаты ковёр и небосвод
жильцов склоняют к бреду и восторгу.
В ней с той поры начальство не живет.
Я заняла соседнюю светёлку.
А ревизор на самом деле пил
один. Хищенья скромному герою
суд не простил задумчивых стропил,
таинственно не подпиравших кровлю.
В ту комнату я больше не хожу.
Но комната ко мне в ночи крадется.
По ветхому второму этажу
гуляет дрожь, пол бедствует и гнется.
Люблю я дома маленькую жизнь,
через овраг бредущую с кошёлкой.
Вот наш пейзаж: пейзаж и пейзажист
и солнце бьет в его этюдник желтый.
Здесь нет других прохожих – всяк готов
хоть как-нибудь изобразить округу.
Махну рукой: счастливых вам трудов! —
и улыбнемся ласково друг другу.
Мы – ровня, и меж нами распри нет.
Спаслись бы эти бедные равнины,
когда бы лишь художник и поэт
судьбу их беззащитную хранили.
Отъезд мой скорый мне внушает грусть.
Страдает заколдованный царевич.
Мой ненаглядный, я еще вернусь.
Ты под опекой солнца уцелеешь.
Последней ласки просят у пера
большие дни и вещи-попрошайки.
Наталия Ивановна, пора!
Душа моя, сердечный друг, прощайте.
Февраль – март 1982
Таруса
(обратно)

«Воздух августа: плавность услад и услуг…»

Воздух августа: плавность услад и услуг.
Положенье души в убывающем лете
схоже с каменным мальчиком, тем, что уснул
грациозней, чем камни, и крепче, чем дети.
Так ли спит, как сказала? Пойду и взгляну.
Это близко. Но трудно колени и локти
провести сквозь дрожащую в листьях луну,
сквозь густые, как пруд, сквозь холодные флоксы.
Имя слабо, но воля цветка такова,
что навяжет мотив и нанижет подробность.
Не забыть бы, куда я иду и когда,
вперив нюх в самовластно взрослеющий образ.
Сквозь растенья, сквозь хлёсткую чащу воды,
принимая их в жабры, трудясь плавниками,
продираюсь. Следы мои возле звезды
на поверхности ночи взошли пузырьками.
1982
Таруса
(обратно)

Забытый мяч

Забыли мяч (он досаждал мне летом).
Оранжевый забыли мяч в саду.
Он сразу стал сообщником календул
и без труда втесался в их среду.
Но как сошлись, как стройно потянулись
друг к другу. День свой учредил зенит
в календулах. Возможно, потому лишь,
что мяч в саду оранжевый забыт.
Вот осени причина, вот зацепка,
чтоб на костре учить от тьмы до тьмы
ослушников, отступников от цвета,
чей абсолют забыт в саду детьми.
Но этот сад! Чей пересуд зеленым
его назвал? Он – поджигатель дач.
Все хороши. Но первенство – за клёном,
уж он-то ждал: когда забудут мяч.
Попался на нехитрую приманку
весь огнь земной. И, судя по всему,
он обыграет скромную ремарку
о том, что мяч был позабыт в саду.
Давно со мной забытый мяч играет
в то, что одна хожу среди осин,
смотрю на мяч и нахожу огарок
календулы. А вот еще один.
Минувший полдень был на диво ясен
и упростил неисчислимый быт
до созерцанья важных обстоятельств:
снег пал на сад и мяч в саду забыт.
2 октября 1982
(обратно)

«Я лишь объём, где обитает что-то…»

Я лишь объём, где обитает что-то,
чему малы земные имена.
Сооруженье из костей и пота —
его угодья, а не плоть моя.
Его не знаю я: смысл-незнакомец,
вселившийся в чужую конуру —
хозяев выжить, прянуть в заоконность,
не оглянуться, если я умру.
О слово, о несказанное слово!
Оно во мне качается смелей,
чем я, в светопролитье небосклона,
качаюсь дрожью листьев и ветвей.
Каков окликнуть безымянность способ?
Не выговорю и не говорю…
Как слово звать – у словаря не спросишь,
покуда сам не скажешь словарю.
Мой притеснитель тайный и нетленный,
ему в тисках известного – тесно.
Я растекаюсь, становлюсь вселенной,
мы с нею заодно, мы с ней – одно.
Есть что-то. Слова нет. Но грозно кроткий
исток его уже любовь исторг.
Уж видно, как его грядущий контур
вступается за братьев и сестёр.
Как это всё темно, как бестолково.
Кто брат кому и кто кому сестра?
Всяк всякому. Когда приходит слово,
оно не знает дальнего родства.
Оно в уста целует бездыханность
И вдох ответа – явен и велик.
Лишь слово попирает бред и хаос
и смертным о бессмертье говорит.
1982
(обратно)

Звук указующий

Звук указующий, десятый день
я жду тебя на паршинской дороге.
И снова жду под полною луной.
Звук указующий, ты где-то здесь.
Пади в отверстой раны плодородье.
Зачем таишься и следишь за мной?
Звук указующий, пусть велика
моя вина, но велика и мука.
И чей, как мой, тобою слух любим?
Меня прощает полная луна.
Но нет мне указующего звука.
Нет звука мне. Зачем он прежде был?
Ни с кем моей луной не поделюсь,
да и она другого не полюбит.
Жизнь замечает вдруг, что – пред-мертва.
Звук указующий, я предаюсь
игре с твоим отсутствием подлунным.
Звук указующий, прости меня.
29–30 марта 1983
Таруса
(обратно)

Ночь на тридцатое марта

В ночь на тридцатый марта день я шла
в пустых полях, при ветреной погоде.
Свой дальний звук к себе звала душа,
луну раздобывая в небосводе.
В ночь полнолунья не было луны.
Но где все мы и что случилось с нами
в ночи, не обитаемой людьми,
домишками, окошками, огнями?
Зиянья неба, сумрачно обняв
друг друга, ту являли безымянность,
которая при людях и огнях
условно мирозданьем называлась.
Сквозило. Это ль спугивало звук?
Четыре воли в поле, как известно.
И жаворонки всплакивали вдруг
в прозрачном сне – так нежно, так прелестно.
Пошла назад, в ту сторону, в какой
в кулисах тьмы событье созревало.
Я занавес, повисший над Окой,
в сокрытии луны подозревала.
И, маленький, меня окликнул звук —
живого неба воля и взаимность.
И прыгнула, как из веков разлук,
луна из туч и на меня воззрилась.
Внизу, вдали, под полною луной
алел огонь бесхитростного счастья:
приманка лампы, возожженной мной,
чтоб веселее было возвращаться.
31 марта 1983
Таруса
(обратно)

«Зачем он ходит? Я люблю одна…»

Зачем он ходит? Я люблю одна
быть у луны на службе обожанья.
Одною мной растрачена луна.
Три дня назад она была большая.
Ее размер не мною был взращен.
Мы свиделись – она была огромна.
Я неусыпным выпила зрачком
треть совершенно полного объема.
Я извела луну на пустяки.
Беспечен ум, когда безумны ноги.
Шесть километров вдоль одной строки:
бег-бред ночной по паршинской дороге.
Вчера бочком вошла в мое окно.
Где часть ее – вдруг лучшая? Неужто
всё это я? Не жёг другой никто
ее всю ночь, не дожигал наутро.
Боюсь узнать в апреля первый день,
что станется с ее недавней статью.
Так изнуряет издали злодей
невинность черт к ним обращенной страстью.
Он только смотрит – в церкви, на балу.
Молитвенник иль веер упадает
из дрожи рук. Не дав им на полу
и миг побыть, ее жених страдает.
Он смотрит, смотрит – сквозь отверстость стен,
в кисейный мир, за возбраненный полог.
В лик непорочный многознанья тень
привнесена. Что с ней – она не помнит.
Он смотрит. Как осунулось лицо.
И как худа. В нём – холодок свободы.
Вот жениху возвращено кольцо.
Всё кончено. Ее везут на воды.
Опла́чу вкратце косвенный сюжет,
наскучив им. Он к делу не пригоден.
Я жду луну и завожу брегет.
Зачем ко мне он все-таки приходит?
– Кто к Вам приходит? И брегет при чём?
– А Вы-то кто? Вас нет, и не пристало
Вам задавать вопросы. Кто прочел
заране то, чего не написала?
Придуман мной лишь этот оппонент.
Нет у меня загадок без разгадок.
Живой и часто плачущий предмет —
брегет – мне добрый подарил Рязанов.
Приходит же… не бил ли он собак?
Он пустомелит, я храню молчанье.
Но пёс во мне, хоть принужден солгать,
загривок дыбит и таит рычанье.
О нет, не преступаю я границ
приличья, но разросшийся вкруг сердца
ветвистый самовластный организм
не переносит этого соседства.
Идет! Часов непрочный голосок
берет он в руки. Бедный мой брегетик!
Я надвигаю тучу на восток,
чтоб он луны хотя бы не приметил.
И падает, и гибнет мой брегет!
Луны моей сообщник и помощник,
он распевал всегда под лунный свет,
он был – как я, такой же полуночник.
Виновник так подавлен и смущен,
что я ему прощаю незадачу.
Удостоверясь, что сосед ушел,
смеюсь над тем, как безутешно плачу.
В запасе есть не певчие часы.
Двенадцать ровно – и нисколько пенья.
И нет луны, хоть небеса ясны.
Как грубо шутит первый день апреля!
Пускаюсь в путь обычный. Ход планет
весь помещен над паршинской дорогой.
В час пополуночи иду по ней,
строки вот этой спутник одинокий.
Вот здесь, при мне, живет мое «всегда».
В нём погостить при жизни – редкий случай.
Смотрю извне, как из небес звезда,
на сей свой миг, еще живой и сущий.
Так странен и торжествен этот путь,
как будто он принадлежит чему-то
запретному: дозволено взглянуть,
но велено не разгласить под утро.
Иду домой. Нимало нет луны.
А что ж герой бессвязного рассказа?
Здесь взгорбье есть. С него глаза длинны.
Гость с комнатой моею не расстался.
Вон мой огонь. Под ним – мои стихи.
Вон силуэт читателя ночного.
Он, значит, до какой дошел строки?
Двенадцать было. Стало полвторого.
Ау! Но Вы обидеться могли
на мой ответ придвинутым планетам.
Вас занимают выдумки мои?
Но как смешно, что дело только в этом.
Простите мне! Стихи всегда приврут.
До тайн каких Вы ищете дознаться?
Расстанемся, мой простодушный друг,
в стихах – навек, а наяву – до завтра.
Семь грустных дней безлунью моему.
Брегет молчит. В природе – дождь и холод.
И так темно, так боязно уму.
А где сосед? Зачем он не приходит?
1—2, 8 апреля 1983
Таруса
(обратно)

«Я встала в шесть часов. Виднелась тьма во тьме…»

Я встала в шесть часов. Виднелась тьма во тьме:
то темный день густел в редеющих темнотах.
Проснулась я в слезах с Державиным в уме,
в запутанных его и заспанных тенётах.
То ль это мысль была невидимых светил
и я поймала сон, ниспосланный кому-то?
То ль Пушкин нас сводил, то ль сам он так шутил,
то ль вспомнила о нём недальняя Калуга?
Любовь к нему и грусть влекли меня с холма.
Спешили петухи сообщничать иль спорить.
Вставала в небесах Державину хвала,
и целый день о нём мне предстояло помнить.
20 апреля 1983
Таруса
(обратно)

Луне от ревнивца

Явилась, да не вся. Где пол твоей красы?
Но ломаной твоей полушки полулунной
ты мне не возвращай. Я – вор твоей казны,
сокрывшийся в лесах меж Тулой и Калугой.
Бессонницей моей тебя обобрала,
всё золото твое в сусеках схоронившей,
и месяца ждала, чтоб клянчить серебра:
всегда он подавал моей ладони нищей.
Всё так. Но внове мне твой нынешний ущерб.
Как потрепал тебя соперник мой подлунный!
В апреля третий день за Паршино ушед,
чьей далее была вселенскою подругой?
У нас – село, у вас – селение свое.
Поселена везде, ты выбирать свободна.
Что вечности твоей ничтожность дня сего?
Наскучив быть всегда, пришла побыть сегодня?
Где шла твоя гульба в семнадцати ночах?
Не вздумай отвечать, что – в мирозданье где-то.
Я тоже в нём. Но в нём мой драгоценен час:
нет времени вникать в расплывчатость ответа.
Без помощи моей кто свёл тебя на нет?
Не лги про тень земли, иль как там по науке.
Я не учёна лгать и округлю твой свет,
чтоб стала ты полней, чем знает полнолунье.
Коль скоро у тебя другой какой-то есть
влюбленный ротозей и воздыхатель пылкий, —
всё возверну тебе! Мне щедрости не счесть.
Разгула моего будь скаредной копилкой.
Коль жаждешь – пей до дна черничный сок зрачка
и приторность чернил, к тебе подобострастных.
Покуда я за край растраты не зашла,
востребуй бытия пленительный остаток.
Не поскупись – бери питанье от ума,
пославшего тебе свой животворный лучик.
Исчадие мое, тебя, моя луна,
какой наследный взор в дар от меня получит?
Кто в небо поглядит и примет за луну
измыслие мое, в нём не поняв нимало?
Осыплет простака мгновенное «люблю!»,
которое в тебя всей жизнью врифмовала.
Заранее смешно, что смертному зрачку
дано через века разиню огорошить.
Не для того ль тебя я рыщу и – ращу,
как непомерный плод тщеславный огородник?
Когда найду, что ты невиданно кругла, —
за Паршино сошлю, в небесный свод заочный,
и ввысь не посмотрю из моего угла.
Прощай, моя луна! Будь вечной и всеобщей.
И веки притворю, чтобы никто не знал
о силе глаз, луну, словно слезу, исторгших.
Мой бесконечный взгляд всё будет течь назад,
на землю, где давно иссяк его источник.
20–24 апреля 1983
Таруса
(обратно)

Пашка

Пять лет. Изнежен. Столько же запуган.
Конфетами отравлен. Одинок.
То зацелуют, то задвинут в угол.
Побьют. Потом всплакнут: прости, сынок.
Учён вину. Пьют: мамка, мамкин Дядя
и бабкин Дядя – Жоржик-истопник.
– А это что? – спросил, на книгу глядя.
Был очарован: он не видел книг.
Впадает бабка то в болезнь, то в лихость.
Она, пожалуй, крепче прочих пьет.
В Калуге мы, но вскрикивает Липецк
из недр ее, коль песню запоет.
Играть здесь не с кем. Разве лишь со мною.
Кромешность пряток. Лампа ждет меня.
Но что мне делать? Слушай: «Буря мглою…»
Теперь садись. Пиши: эМ – А – эМ – А.
Зачем всё это? Правильно ли? Надо ль?
И так над Пашкой – небо, буря, мгла.
Но как доверчив Пашка, как понятлив.
Как грустно пишет он: эМ – А – эМ – А.
Так мы сидим вдвоём на белом свете.
Я – с черной тайной сердца и ума.
О, для стихов покинутые дети!
Нет мо́чи прочитать: эМ – А – эМ – А.
Так утекают дни, с небес роняя
разнообразье еженощных лун.
Диковинная речь, ему родная,
пленяет и меняет Пашкин ум.
Меня повсюду Пашка ждет и рыщет.
И кличет Белкой, хоть ни разу он
не виделся с моею тёзкой рыжей:
здесь род ее прилежно истреблен.
Как, впрочем, все собаки. Добрый Пашка
не раз оплакал лютую их смерть.
Вообще, наш люд настроен рукопашно,
хоть и живет смиренных далей средь.
Вчера: писала. Лишь заслышав: Белка! —
я резво, как одноименный зверь,
своей проворной подлости робея,
со стула – прыг и спряталась за дверь.
Значенье пряток сразу же постигший,
я этот взгляд воспомню в крайний час.
В щель поместился старший и простивший,
скорбь всех детей вобравший, Пашкин глаз.
Пустился Пашка в горький путь обратный.
Вослед ему всё воинство ушло.
Шли: ямб, хорей, анапест, амфибрахий
и с ними дактиль. Что там есть еще?
23 апреля (и ночью) 1983
Таруса
(обратно)

Пачёвский мой

– Скучаете в своей глуши? – Возможно ль
занятьем скушным называть апрель?
Всё сущее, свой вид и род возмножив,
с утра в трудах, как дружная артель.
Изменник-ум твердит: «Весной я болен», —
а сам здоров, и всё ему смешно,
когда иду подглядывать за полем:
что за ночь в нём произошло-взошло.
Во всякий день – новёхонький, почетный
гость маленький выходит из земли.
И, как всегда, мой верный, мой Пачёвский,
лишь рассветет – появится из мглы.
– Он, что же, граф? Должно быть, из поляков?
– Нет, здешний он, и мной за то любим,
что до ничтожных титулов не лаком,
хотя уж он-то – не простолюдин.
– Из столбовых дворян? – Вот это ближе. —
Так весел мой и непомерен смех:
не нагляжусь сквозь брызнувшие блики
на белый мой, на семицветный свет.
– Он, видите ли… не могу! – Да полно
смеяться Вам. Пачёвский – кто такой?
– Изгой и вместе вседержитель поля,
он вхож и в небо. Он – Пачёвский мой.
– Но кто же он? Ваши слова окольны.
Не так уж здрав Ваш бедный ум весной.
– Да Вы-то кто? Зачем так бестолковы?
А вот и сам он – столб Пачёвский мой.
Так много раз, что сбились мы со счёта,
мой промельк в поле он имел в виду.
Коль повелит – я поверну в Пачёво.
Пропустит если – в Паршино иду.
Особенно зимою, при метели,
люблю его заполучить привет,
иль в час, когда две наших сирых тени
в союз печальный сводит лунный свет.
Чтоб вдруг не смыл меня прибой вселенной
(здесь крут обрыв, с которого легко
упасть в созвездья), мой Пачёвский верный
ниспослан мне, и время продлено.
Строки моей потатчик и попутчик,
к нему приникших пауз властелин,
он ждет меня, и бездна не получит
меня, покуда мы вдвоём стоим.
24—29 апреля 1983
Таруса
(обратно)

«Мне Звёздкин говорил, что он в меня влюблен…»

Мне Звёздкин говорил, что он в меня влюблен.
Он так и полагал, поскольку люто-свежий
к нам вечер шел с Оки. А всё же это он
мне веточку принес черемухи расцветшей.
В Ладыжине, куда он по вино ходил,
чтобы ослабить мысль любви неразделенной,
черемухи цветок, пока еще один,
очнулся и глядел на белый свет зеленый.
За то и сорван был, что прежде всех расцвел,
с кем словно не в родстве, а в сдержанном соседстве.
Зачем чужой любви сторонний произвол
летает мимо нас, но уязвляет сердце?
Уехал Звёздкин вдруг, единственный этюд
не дописав. В сердцах порвал его – и ладно.
Он, говорят, – талант, а таковые – пьют.
Лишь гений здрав и трезв, хоть и не чужд таланта.
Со Звёздкиным едва ль мы свидимся в Москве.
Как робкая душа погибшего этюда —
таинственный цветок белеет в темноте
и Звёздкину вослед еще глядит отсюда.
Власть веточки моей в ночи так велика,
так зрим печальный чад. И на исходе суток
содеян воздух весь энергией цветка,
и что мои слова, как не его поступок?
28—29 апреля 1983
Таруса
(обратно)

Ночь на 30-е апреля

Брат-комната, где я была – не спрашивай.
Ведь лунный свет – уже не этот свет.
Не в Паршино хожу дорогой паршинской,
а в те места, каким названья нет.
Там у земли всё небесами отнято.
Допущенного в их разъятый свод
охватывает дрожь чужого опыта:
он – робкий гость своих посмертных снов.
Вблизи звезда сияет неотступная,
и нет значений мельче, чем звезда.
Смущенный зритель своего отсутствия
боится быть не нынче, а всегда.
Не хочет плоть живучая, лукавая
про вечность знать и просится домой.
Беда моя, любовь моя, луна моя,
дай дотянуть до бренности дневной.
Мне хочется простейшего какого-то
нравоученья вещи и числа:
вот это, дескать, лампа, это – комната.
Тридцатый день апреля: два часа.
Но ничему не верит ум испуганный
и малых величин не узнаёт.
Луна моя, зачем втесняешь в угол мой
свои пожитки: ночь и небосвод?
В ночь на 30 апреля 1983
Таруса
(обратно)

Суббота в Тарусе

Так дружно весна начиналась: все други
дружины вступили в сады-огороды.
Но, им для острастки и нам для науки,
сдружились суровые силы природы.
Апрель, благодетельный к сирым и нищим,
явился южанином и инородцем.
Но мы попривыкли к зиме и не ищем
потачки его. Обойдемся норд-остом.
Снега, отступив, нам прибавили славы.
Вот – землечерпалка со дна половодья
взошла, чтоб возглавить величие свалки,
насущной, поскольку субботник сегодня.
Но сколько же ярко цветущих коррозий,
диковинной, миром не знаемой, гнили
смогли мы содеять за век наш короткий,
чтоб наши наследники нас не забыли.
Субботник шатается, песню поющий.
Приёмник нас хвалит за наши свершенья.
При лютой погоде нам будет сподручней
приветить друг в друге черты вырожденья.
А вдруг нам откликнутся силы взаимны
пространства, что смотрит на нас обреченно?
Субботник окончен. Суббота – в зените.
В Тарусу я следую через Пачёво.
Но всё же какие-то русские печи
радеют о пище, исходят дымами.
Еще из юдоли не выпрягли плечи
пачёвские бабки: две Нюры, две Мани.
За бабок пачёвских, за эти избушки,
за кладни, за желто-прозрачную иву
кто просит невидимый: о, не забудь же! —
неужто отымут и это, что иму?
Деревня – в соседях с нагрянувшей дурью
захватчиков неприкасаемой выси.
Что им-то неймется? В субботу худую
напрасно они из укрытия вышли.
Буксуют в грязи попиратели неба.
Мои сапоги достигают Тарусы.
С Оки задувает угрозою снега.
Грозу предрекают пивной златоусты.
Сбывается та и другая растрата
небесного гнева. Знать, так нам и надо.
При снеге, под блеск грозового разряда,
в «Оке», в заведенье второго разряда,
гуляет электрик шестого разряда.
И нет меж событьями сими разлада.
Всем путникам плохо, и плохо рессорам.
А нам – хорошо перекинуться словом
в «Оке», где камин на стене нарисован,
в камин же – огонь возожженный врисован.
В огне дожигает последок зарплаты
Василий, шестого разряда электрик.
Сокроюсь, коллеги и лауреаты,
в содружество с ним, в просторечье элегий.
Подале от вас! Но становится гулок
субботы разгул. Поищу-ка спасенья.
Вот этот овраг назывался: Игумнов.
Руины над ним – это храм Воскресенья.
Где мальчик заснул знаменитый и бедный
нежнее, чем камни, и крепче, чем дети,
пошли мне, о Ты, на кресте убиенный,
надежду на близость Пасхальной недели.
В Алексин иль в Серпухов двинется если
какой-нибудь странник и после вернется,
к нам тайная весть донесется: Воскресе!
– Воистину! – скажем. Так всё обойдется.
Апрель 1983
Таруса
(обратно)

Друг столб

Георгию Владимову

В апреля неделю худую, вторую,
такою тоскою с Оки задувает.
Пойду-ка я через Пачёво в Тарусу.
Там нынче субботу народ затевает.
Вот столб, возглавляющий путь на Пачёво.
Балетным двуножьем упершийся в поле,
он стройно стоит, помышляя о чём-то,
что выше столбам уготованной роли.
Воспет не однажды избранник мой давний,
хождений моих соглядатай заядлый.
Моих со столбом мимолетных свиданий
довольно для денных и нощных занятий.
Все вёрсты мои сосчитал он и звёзды
вдоль этой дороги, то вьюжной, то пыльной.
Друг столб, половина изъята из вёрстки
метелей моих при тебе и теплыней.
О том не кручинюсь. Я просто кручинюсь.
И коль не в Тарусу – куда себя дену?
Какой-то я новой тоске научилась
в худую вторую апреля неделю.
И что это – вёрстка? В печальной округе
нелепа обмолвка заумных угодий.
Друг столб, погляди, мои прочие други —
вон в той стороне, куда солнце уходит.
Последнего вскоре, при аэродроме,
в объятье на миг у судьбы уворую.
Все силы устали, все жилы продрогли.
Под клики субботы вступаю в Тарусу.
Всё это, что жадно воспомню я после,
заране известно столбу-конфиденту.
Сквозь слёзы смотрю на пачёвское поле,
на жизнь, что продлилась еще на неделю.
Уж Сириус возголубел над долиной.
Друг столб о моём возвращенье печется.
Я, в радости тайной и неодолимой,
иду из Тарусы, миную Пачёво.
Апрель 1983
Таруса
(обратно)

«Как много у маленькой музыки этой…»

Как много у маленькой музыки этой
завистников: все так и ждут, чтоб ушла.
Теснит ее сборища гомон несметный
и поедом ест приживалка нужда.
С ней в тяжбе о детях сокрытая му́ка —
виновной души неусыпная тень.
Ревнивая воля пугливого звука
дичится обобранных ею детей.
Звук хочет, чтоб вовсе был узок и скуден
сообщников круг: только стол и огонь
настольный. При нём и собака тоскует,
мешает, затылок суёт под ладонь.
Гнев маленькой музыки, загнанной в нети,
отлучки ее бытию не простит.
Опасен свободно гуляющий в небе
упущенный и неприкаянный стих.
Но где все обидчики музыки этой,
поправшей величье житейских музы́к?
Наивный соперник ее безответный,
укройся в укрытье, в изгои изыдь.
Для музыки этой возможных нашествий
возлюбленный путник пускается в путь.
Спроважен и малый ребенок, нашедший
цветок, на который не смею взглянуть.
О путнике милом заплакать попробуй,
попробуй цветка у себя не отнять —
изведаешь маленькой музыки робкой
острастку, и некому будет пенять.
Чтоб музыке было являться удобней,
в чужом я себя заточила дому.
Я так одинока средь сирых угодий,
как будто не есмь, а мерещусь уму.
Черемухе быстротекущей внимая,
особенно знаю, как жизнь непрочна.
Но маленькой музыке этого мало:
всех прочь прогнала, а сама не пришла.
3 мая 1983
Таруса
(обратно)

Смерть Французова

Вот было что со мной, что было не со мною:
черемуха всю ночь в горячке и бреду.
Сказала я стихам, что я от них сокрою
больной ее язык, пророчащий беду.
Красавице моей, терзаемой ознобом,
неможется давно, округа ей тесна.
Весь воздух небольшой удушливо настоян
на доводе, что жизнь – канун небытия.
Черемухи к утру стал разговор безумен.
Вдруг слышу: голоса судачат у окна.
– Эй, – говорю, – вы что? – Да вот, Французов умер.
Веселый вроде был, а не допил вина.
Французов был маляр. Но он, определенно,
воспроизвел в себе бравурные черты
заблудшего в снегах пришельца жантильома,
побывшего в плену калужской простоты.
Товарищей его дразнило, что Французов
плодовому вину предпочитал коньяк.
Остаток коньяка плеснув себе в рассудок,
послали за вином: поминки как-никак.
Никто не горевал. Лишь паршинская Маша
сказала мне потом: – Жалкую я о нём.
Всё Пасхи, бедный, ждал. Твердил, что участь наша
продлится в небесах, – и сжёг себя вином.
Французов был всегда настроен супротивно.
Чужак и острослов, он вытеснен отсель.
Летит его душа вдоль слабого пунктира
поверх калужских рощ куда-нибудь в Марсель.
Увозят нищий гроб. Жена не захотела
приехать и простить покойнику грехи.
Черемуха моя еще не облетела.
Иду в ее овраг, не дописав стихи.
5—7 мая 1983
Таруса
(обратно)

Цветений очерёдность

Я помню, как с небес день тридцать первый марта,
весь розовый, сошел. Но, чтобы не соврать,
добавлю: в нём была глубокая помарка —
то мраком исходил ладыжинский овраг.
Вдруг синий-синий цвет, как если бы поэта
счастливые слова оврагу удались,
явился и сказал, что медуница эта
пришла в обгон не столь проворных медуниц.
Я долго на нее смотрела с обожаньем.
Кто милому цветку хвалы не воздавал
за то, что синий цвет им трижды обнажаем:
он совершенно синь, но он лилов и ал.
Что медунице люб соблазн зари ненастной
над Паршином, когда в нём завтра ждут дождя,
заметил и словарь, назвав ее «неясной»:
окрест, а не на нас глядит ее душа.
Конечно, прежде всех мать-мачеха явилась.
И вот уже прострел, забрав себе права
глагола своего, не промахнулся – вырос
для цели забытья, ведь это – сон-трава.
А далее пошло: пролесники, пролески,
и ветреницы хлад, и поцелуйный яд —
всех ветрениц земных за то, что так прелестны,
отравленные ей, уста благословят.
Так провожала я цветений очерёдность,
но знала: главный хмель покуда не почат.
Два года я ждала Ладыжинских черемух.
Ужель опять вдохну их сумасходный чад?
На этот раз весна испытывать терпенья
не стала – все долги с разбегу раздала,
и раньше, чем всегда: тридцатого апреля —
черемуха по всей округе расцвела.
То с нею в дом бегу, то к ней бегу из дома —
и разум поврежден движеньем круговым.
Уже неделя ей. Но – дрёма, но – истома,
и я не объяснюсь с растеньем роковым.
Зачем мне так грустны черемухи наитья?
Дыхание ее под утро я приму
за вкрадчивый привет от важного событья,
с чьим именем играть возбранено перу.
5–8 мая 1983
Таруса
(обратно)

Скончание черемухи – 1

Тринадцатый с тобой я встретила восход.
В затылке тяжела твоих внушений залежь.
Но что тебе во мне, влиятельный цветок,
и не ошибся ль ты, что так меня терзаешь?
В твой задушевный яд – хлад зауми моей
влюбился и впился, и этому-то делу
покорно предаюсь подряд тринадцать дней
и мысль не укорю, что растеклась по древу.
Пришелец дверь мою не смог бы отворить,
принявши надых твой за супротивный бицепс.
И незачем входить! Здесь – круча и обрыв.
Пришелец, отступись! Обрыв и сердце, сблизьтесь!
Черемуха, твою тринадцатую ночь
навряд ли я снесу. Мой ум тобою занят.
Былой приспешник мой, он мог бы мне помочь,
но весь ушел к тебе и грамоте не знает.
Чем прихожусь тебе, растенье-нелюдим?
Округой округлясь, мои простёрты руки.
Кто раболепным был урочищем твоим,
как я или овраг, – тот сведущ в этой муке.
Ты причиняешь боль, но не умеет боль
в овраге обитать, и вот она уходит.
Беспамятный объем, наполненный тобой,
я надобна тебе, как часть твоих угодий.
Благодарю тебя за странный мой удел —
быть контуром твоим, облекшим неизвестность,
подробность опустить, что – родом из людей,
и обитать в ночи, как местность и окрестность.
13—14 мая 1983
Таруса
(обратно)

«Быть по сему: оставьте мне…»

Быть по сему: оставьте мне
закат вот этот за-калужский,
и этот лютик золотушный,
и этот город захолустный
пучины схлынувшей на дне.
Нам преподносит известняк,
придавший местности осанки,
стихии внятные останки,
и как бы у ее изнанки
мы все нечаянно в гостях.
В блеск перламутровых корост
тысячелетия рядились,
и жабры жадные трудились,
и обитала нелюдимость
вот здесь, где площадь и киоск.
Не потому ли на Оке
иные бытия расценки,
что все мы сведущи в рецепте:
как, коротая век в райцентре,
быть с вечностью накоротке.
Мы одиноки меж людьми.
Надменно наше захуданье.
Вы – в этом времени, мы – дале.
Мы утонули в мирозданье
давно, до Ноевой ладьи.
14 мая 1983
Таруса
(обратно)

Скончание черемухи – 2

Еще и обещанья не давала,
что расцветет, была дотла черна,
еще стояла у ее оврага
разлившейся Оки величина.
А я уже о будущем скучала
как о былом и говорила так:
на этот раз черемухи скончанья
я не снесу, ладыжинский овраг.
Я не снесу, я боле не умею
сносить разлуку и глядеть вослед,
ссылая в бесконечную аллею
всего, что есть, любимый силуэт.
Она пришла – и сразу затворилось
объятье обоюдной западни.
Перемешалась выдохов взаимность,
их общий чад перенасытил дни.
Пятнадцать дней черемухову игу.
Мешает лбу расширенный зрачок.
И, если вдруг из комнаты я выйду,
потупится, кто этот взор прочтет.
Дремотою круженья и качанья
не усыпить докучливой строки:
я не снесу черемухи скончанья —
и довода: тогда свое стерпи.
Я и терплю. Черемухи настоем
питаем пульс отверстого виска.
Она – мой бред. Но мы друг друга сто́им:
и я – бредовый вымысел цветка.
Само решит творительное зелье,
какую волю навязать уму.
Но если он – безвольное изделье
насильных чар, – так больно почему?
Я не снесу черемухи скончанья, —
еще твержу, но и его снесла.
Сколь многих я пережила случайно.
Нет, знаю я: так говорить нельзя.
16—17 мая 1983
Таруса
(обратно)

«Отселева за тридевять земель…»

Андрею Битову

Отселева за тридевять земель
кто окольцует вольное скитанье
ночного сна? Наш деревенский хмель
всегда грустит о море-окияне.
Немудрено. Не так уж мы бедны:
когда весны событья утрясутся,
вокруг Тарусы явственно видны
отметины Нептунова трезубца.
Наш опыт старше младости земной.
Из чуд морских содеяны каменья.
Глаз голубой над кружкою пивной
из дальних бездн глядит высокомерно.
Вселенная – не где-нибудь, вся – тут.
Что достается прочим зреньям, если
ночь напролёт Юпитер и Сатурн
пекутся о занесшемся уезде.
Что им до нас? Они пришли не к нам.
Им недосуг разглядывать подробность.
Они всесущий видят океан
и волн всепоглощающих огромность.
Несметные проносятся валы.
Плавник одолевает время о́но,
и голову подъемлет из воды
всё то, что вскоре станет земноводно.
Лишь рассветет – приокской простоте
тритон заблудший попадется в сети.
След раковины в гробовой плите
уводит мысль куда-то дальше смерти.
Хоть здесь растет – нездешнею тоской
клонима многознающая ива.
Но этих мест владычицы морской
на этот раз не назову я имя.
18–19 мая 1983
Таруса
(обратно)

29-й день февраля

Тот лишний день, который нам дается,
как полагают люди, не к добру, —
но люди спят, – еще до дня, до солнца,
к добру иль нет, я этот день – беру.
Не сообщает сведений надземность,
но день – уж дан, и шесть часов ему.
Расклада високосного чрезмерность
я за продленье бытия приму.
Иду в тайник и средоточье мрака,
где в крайний час, когда рассвет незрим,
я дале всех от завтрашнего марта
и от всего, что следует за ним.
Я мешкаю в ладыжинском овраге
и в домысле: расход моих чернил,
к нему пристрастных, не строкубумаге,
а вклад в рельеф округе причинил.
К метафорам усмешлив мой избранник.
Играть со мною недосуг ему.
Округлый склон оврагом – рвано ранен.
Он придан месту, словно мысль уму.
Замечу: не́ из-за моих писаний
он знаменит. Всеопытный народ
насквозь торил путь простодушный самый
отсель в Ладыгу и наоборот.
Сердешный мой, неутолимый гений!
В своей тоске, но по твоим следам,
влекусь тропою вековых хождений,
и нет другой, чтоб разминуться нам.
От вас, овраг осиливших с котомкой,
услышала, при быстрой влаге глаз:
– Мы все читали твой стишок. – Который? —
– Да твой стишок, там про овраг, про нас.
Чем и горжусь. Но не в самом овраге.
Паденья миг меня доставит вниз.
Эй, эй! Помене гордости и влаги.
Посуше будь, всё то, что меж ресниц.
Люблю оврага образ и устройство.
Сорвемся с кручи, вольная строка!
Внизу – помедлим. Восходить – не просто.
Подумаем на темном дне стиха.
Нам повезло, что не был лоб расшиблен
о дерево. Он пригодится нам.
Зрачок – приметлив, хладен, не расширен.
Вверху – светает. Точка – тоже там.
Я шла в овраг. Давно ли это было?
До этих слов, до солнца и до дня.
Я выбираюсь. На краю обрыва
готовый день стоит и ждёт меня.
Успею ль до полуночного часа
узнать: чем заплачу́ календарю
за лишний день? за непомерность счастья?
Я всё это беру? иль отдаю?
29 февраля – 4 марта 1984
Таруса
(обратно)

«Дорога на Паршино, дале – к Тарусе…»

Дорога на Паршино, дале – к Тарусе,
но я возвращаюсь вспять ветра и звёзд.
Движенье мое прижилось в этом русле
длиною – туда и обратно – в шесть вёрст.
Шесть множим на столько, что ровно несметность
получим. И этот туманный итог
вернём очертаньям, составившим местность
в канун ее паводков и поволок.
Мой ход непрерывен, я – словно теченье,
чей долг – подневольно влачиться вперед.
Небес близлежащих ночное значенье
мою протяженность питает и пьет.
Я – свойство дороги, черта и подробность.
Зачем сочинитель ее жития
всё гонит и гонит мой робкий прообраз
в сюжет, что прочней и пространней, чем я?
Близ Паршина и поворота к Тарусе
откуда мне знать, сколько минуло лет?
Текущее вверх, в изначальное устье,
всё странствие длится, а странника – нет.
4—5 марта 1984
Таруса
(обратно)

Шум тишины

Преодолима с Паршином разлука
мечтой ума и соучастьем ног.
Для ловли необщительного звука
искомого – я там держу силок.
Мне следовало в комнате остаться —
и в ней есть для добычи западня.
Но рознь была занятием пространства,
и мысль об этом увлекла меня.
Я шла туда, где разворот простора
наивелик. И вот он был каков:
замкнув меня, как сжатие острога,
сцепились интересы сквозняков.
Заокский воин поднял меч весенний.
Ответный норд призвал на помощь ост.
Вдобавок задувало из вселенной.
(Ужасней прочих этот ветер звёзд.)
Не пропадать же в схватке исполинов!
Я – из людей, и отпустите прочь.
Но мелкий сброд незримых, неповинных
в делах ее – не занимает ночь.
С избытком мне хватало недознанья.
Я просто шла, чтобы услышать звук,
я не бросалась в прорубь мирозданья,
да зданье ли – весь этот бред вокруг?
Ни шевельнуться, ни дохнуть – нет мо́чи,
Кто рядом был? Чьи мне слова слышны?
– Шум тишины – вот содержанье ночи…
Шум тишины… – и вновь: шум тишины…
И только-то? За этим ли трофеем
я шла в разлад и разнобой весны,
в разъятый ад, проведанный Орфеем?
Как нежно он сказал: шум тишины…
Шум тишины стоял в открытом поле.
На воздух – воздух шел, и тьма на тьму.
Четыре сильных кругосветных воли
делили ночь по праву своему.
Я в дом вернулась. Ахнули соседи:
– Где были вы? Что там, где были вы?
– Шум тишины главенствует на свете.
Близ Паршина была. Там спать легли.
Бессмыслица, нескладица, мне – долго
любить тебя. Но веки тяжелы.
Шум тишины… сон подступает… только
шум тишины… шум только тишины…
6—7 марта 1984
Таруса
(обратно)

«Люблю ночные промедленья…»

Люблю ночные промедленья
за озорство и благодать:
совсем не знать стихотворенья,
какое утром буду знать.
Где сиро обитают строки,
которым завтра улыбнусь,
когда на паршинской дороге
себе прочту их наизусть?
Лишь рассветет – опять забрезжу
в пустых полях зимы-весны.
К тому, как я бубню и брежу,
привыкли дважды три версты.
Внутри, на полпути мотива,
я встречу, как заведено,
мой столб, воспетый столь ретиво,
что и ему, и мне смешно.
В Пачёво ль милое задвинусь
иль столб миную напрямик,
мне сладостно ловить взаимность
всего, что вижу в этот миг.
Коль похвалю себя – дорога
довольна тоже, ей видней,
в чём смысл, еще до слов, до срока:
ведь всё это на ней, о ней.
Коль вдруг запинкою терзаюсь,
ее подарок мне готов:
всё сбудется! Незримый заяц
всё ж есть в конце своих следов.
Дорога пролегла в природе
мудрей, чем проложили вы:
всё то, при чьем была восходе,
заходит вдоль ее канвы.
Небес запретною загадкой
сопровождаем этот путь.
И Сириус быстрозакатный
не может никуда свернуть.
Я в ней – строка, она – страница.
И мой, и надо мною ход —
всё это к Паршину стремится,
потом за Паршино зайдет.
И даже если оплошаю,
она простит, в ней гнева нет.
В ночи хожу и вопрошаю,
а утром приношу ответ.
Рассудит алое-иссиня,
зачем я озирала тьму:
то ль плохо небо я спросила,
то ль мне ответ не по уму.
Быть может, выпадет мне милость:
равнины прояснится вид
и всё, чему в ночи молилась,
усталый лоб благословит.
В ночь на 8 марта 1984
Таруса
(обратно)

Посвящение

Всё этот голос, этот голос странный.
Сама не знаю: праведен ли трюк —
так управлять трудолюбивой раной
(она не любит втайне этот труд),
и видеть бледность девочки румяной,
и брать из рук цветы и трепет рук,
и разбирать их в старомодной ванной, —
на этот раз ты сетовал, мой друг,
что, завладев всей данной нам водою,
плыла сирень купальщицей младою.
Взойти на сцену – выйти из тетради.
Но я сирень без памяти люблю,
тем более – в Санкт-белонощном граде
и Невского проспекта на углу
с той улицей, чье утаю названье:
в которой я гостинице жила —
зачем вам знать? Я говорю не с вами,
а с тем, кого я на углу ждала.
Ждать на углу? Возможно ли? О, доле
ждала бы я, но он приходит в срок —
иначе б линий, важных для ладони,
истерся смысл и срок давно истек.
Не любит он туманных посвящений,
и я уступку сделаю молве,
чтоб следопыту не ходить с ищейкой
вдоль этих строк, что приведут к Неве.
Речь – о любви. Какое же герою
мне имя дать? Вот наименьший риск:
чем нарекать, я попросту не скрою
(не от него ж скрывать), что он – Борис.
О, поводырь моей повадки робкой!
Как больно, что раздвоены мосты.
В ночи – пусть самой белой и короткой —
вот я, и вот Нева, а где же ты?
Глаз, захворав, дичится и боится
заплакать. Мост – раз – ъ – единен. Прощай.
На острове Васильевском больница
сто лет стоит. Ее сосед – причал.
Скажу заране: в байковом наряде
я приживусь к больничному двору
и никуда не выйду из тетради,
которую тебе, мой друг, дарю.
Взойти на сцену? Что это за вздор?
В окно смотрю я на больничный двор.
Май – июнь 1984
Ленинград
(обратно)

«Ровно полночь, а ночь пребывает в изгоях…»

Олегу Грушникову

Ровно полночь, а ночь пребывает в изгоях.
Тот пробел, где была, всё собой обволок.
Этот бледный, как обморок, выдумка-город —
не изделье Петрово, а бредни болот.
Да и есть ли он впрямь? Иль для тайного дела
ускользнул из гранитной своей чешуи?
Это – бегство души из обузного тела
вдоль воздетых мостов, вдоль колонн тишины.
Если нет его рядом – мне ведомо, где он.
Он тайком на свидание с теми спешит,
чьим дыханием весь его воздух содеян,
чей удел многоскорбен, а гений смешлив.
Он без них – убиенного рыцаря латы.
Просто благовоспитан, не то бы давно
бросил оземь всё то, что подъемлют атланты,
и зарю заодно, чтобы стало темно.
Так и сделал бы, если б надежды и вести
не имел, что, когда разбредется наш сброд,
все они соберутся в условленном месте.
Город знает про сговор и тоже придет.
Он всегда только их оставался владеньем,
к нам был каменно замкнут иль вовсе не знал.
Раболепно музейные туфли наденем,
но учтивый хозяин нас в гости не звал.
Ну, а те, кто званы и желанны, лишь ныне
отзовутся. Отверстая арка их ждет.
Вот уж в сборе они и в тревоге: меж ними
нет кого-то. Он позже придет, но придет.
Если ж нет – это белые ночи всего лишь,
штучки близкого севера, блажь выпускниц.
Ты, чьей крестною му́кою славен Воронеж,
где ни спишь – из отлучки своей отпросись.
Как он юн! И вернули ему телефоны
обожанья, признанья и дружбы свои.
Столь беспечному – свидеться будет легко ли
с той, посмевшей проведать его хрустали?
Что проведать? Предчувствие медлит с ответом.
Пусть стоят на мосту бесконечного дня,
где не вовсе потупилась пред человеком,
хоть четырежды сломлена воля коня.
Все сошлись. Совпаденье счастливое длится:
каждый молод, наряден, любим, знаменит.
Но зачем так печальны их чу́дные лица?
Миновало давно то, что им предстоит.
Всяк из них бесподобен. Но кто так подробно
черной оспой извёл в наших скудных чертах
робкий знак подражанья, попытку подобья,
чтоб остаток лица было страшно читать?
Всё же сто́ит вчитаться в безбуквие книги.
Ее тайнопись кто-то не дочиста стёр.
И дрожат над умом обездоленным нимбы,
и не вырван из глаз человеческий взор.
Это – те, чтобы нас упасти от безумья,
не обмолвились словом, не подняли глаз.
Одинокие их силуэты связуя,
то ли страсть, то ли мысль, то ли чайка неслась.
Вот один, вот другой размыкается скрежет.
Им пора уходить. Мы останемся здесь.
Кто так смел, что мосты эти надвое режет —
для удобства судов, для разрыва сердец?
Этот город, к высокой допущенный встрече,
не сумел ее снесть и помешан вполне,
словно тот, чьи больные и дерзкие речи
снизошел покарать властелин на коне.
Что же городу делать? Очнулся – и строен,
сострадания просит, а делает вид,
что спокоен и лишь восхищенья достоин.
Но с такою осанкою – он устоит.
Чужестранец, ревнитель пера и блокнота,
записал о дворце, что прекрасен дворец.
Утаим от него, что заботливый кто-то
драгоценность унёс и оставил ларец.
Жизнь – живей и понятней, чем вечная слава.
Огибая величье, туда побреду,
где в пруду, на окраине Летнего сада,
рыба важно живет у детей на виду.
Милый город, какая огромная рыба!
Подплыла и глядит, а зеваки ушли.
Не грусти! Не отсутствует то, что незримо.
Ты и есть достоверность бессмертья души.
Но как странно взглянул на меня незнакомец!
Несомненно: он видел, что было в ночи,
наглядеться не мог, ненаглядность запомнил —
и усвоил… Но город мне шепчет: молчи!
Май – июнь 1984
Ленинград
(обратно)

«Когда жалела я Бориса…»

Борису Мессереру

Когда жалела я Бориса,
а он меня в больницу вёз,
стихотворение «Больница»
в глазах стояло вместо слёз.
И думалось: уж коль поэта
мы сами отпустили в смерть
и как-то вытерпели это, —
всё остальное можно снесть.
И от минуты многотрудной
как бы рассудок ни устал, —
ему одной достанет чу́дной
строки про перстень и футляр.
Так ею любовалась память,
как будто это мой алмаз,
готовый в черный бархат прянуть,
с меня востребуют сейчас.
Не тут-то было! Лишь от улиц
меня отъединил забор,
жизнь удивленная очнулась,
воззрилась на больничный двор.
Двор ей понравился. Не меньше
ей нравились кровать, и суп,
столь вкусный, и больных насмешки
над тем, как бледен он и скуп.
Опробовав свою сохранность,
жизнь стала складывать слова
о том, что во дворе – о радость! —
два возлежат чугунных льва.
Львы одичавшие – привыкли,
что кто-то к ним щекою льнёт.
Податливые их загривки
клялись в ответном чувстве львов.
За все черты, чуть-чуть иные,
чем принято, за не вполне
разумный вид – врачи, больные —
все были ласковы ко мне.
Профессор, коей все боялись,
войдет со свитой, скажет: «Ну-с,
как ваши львы?» – и все смеялись,
что я боюсь и не смеюсь.
Все люди мне казались правы,
я вникла в судьбы, в имена,
и стук ужасной их забавы
в саду – не раздражал меня.
Я видела упадок плоти
и грубо поврежденный дух,
но помышляла о субботе,
когда родные к ним придут.
Пакеты с вредоносно-сильной
едой, объятья на скамье —
весь этот праздник некрасивый
был близок и понятен мне.
Как будто ничего вселенной
не обещала, не должна —
в алмазик бытия бесценный
вцепилась жадная душа.
Всё ярче над небесным краем
двух зорь единый пламень рос.
– Неужто всё еще играет
со львами? – слышался вопрос.
Как напоследок жизнь играла,
смотрел суровый окуляр.
Но это не опровергало
строки про перстень и футляр.
Июнь 1984
Ленинград
(обратно)

«Был вход возбранён. Я не знала о том и вошла…»

Был вход возбранён. Я не знала о том и вошла.
Я дверью ошиблась. Я шла не сюда, не за этим.
Хоть эта ошибка была велика и важна,
никчемности лишней за дверью никто не заметил.
Для бездны не внове, что вхожи в нее пустяки:
без них был бы мелок ее умозрительный омут.
Но бездн охранитель мне вход возбраняет в стихи:
снедают меня и никак написаться не могут.
Но смилуйся! Знаю: там воля свершалась Твоя.
А я заблудилась в сплошной белизне коридора.
Тому человеку послала я пульс бытия,
отвергнутый им как помеха докучного вздора.
Он словно очнулся от жизни, случившейся с ним
для скромных невзгод, для страданий привычно-родимых.
Ему в этот миг был объявлен пронзительный смысл
недавних бессмыслиц – о, сколь драгоценных, сколь дивных!
Зеницу предсмертья спасали и длили врачи,
насильную жизнь в безучастное тело вонзая.
В обмен на сознание – знанье вступало в зрачки.
Я видела знанье, его содержанья не зная.
Какая-то дача, дремотный гамак, и трава,
и голос влюбленный: «Сыночек, вот это – ромашка»,
и далее – свет. Но мутилась моя голова
от вида цветка и от мощи его аромата.
Чужое мгновенье себе я взяла и снесла.
Кто жив – тот не опытен. Тёмен мой взор виноватый.
Увидевший то, что до времени видеть нельзя,
страшись и молчи, о, хотя бы молчи, соглядатай.
Июнь 1984
Ленинград
(обратно)

«Воскресенье настало. Мне не было грустно ничуть…»

Воскресенье настало. Мне не было грустно ничуть.
Это только снаружи больница скушна, непреклонна.
А внутри – очень много событий, занятий и чувств.
И больные гуляют, держась за перила балкона.
Одиночество боли и общее шарканье ног
вынуждают людей к (вдруг слово забыла) контакту.
Лишь покойник внизу оставался совсем одинок:
санитар побежал за напарником, бросив каталку.
Столь один – он, пожалуй, еще никогда не бывал.
Сочиняй, починяй – все сбиваемся в робкую стаю.
Даже хладный подвал, где он в этой ночи ночевал,
кое-как опекаем: я доброго сторожа знаю.
Но зато, может быть, никогда он так не был любим.
Все, кто был на балконе, его озирали не вчуже.
Соучастье любви на мгновенье сгустилось над ним.
Это ластились к тайне живых боязливые души.
Все свидетели скрытным себя осенили крестом.
За оградой – не знаю, а здесь нездоровый упадок
атеизма заметен. Всем хочется над потолком
вдруг увидеть утешный и здравоопрятный порядок.
Две не равных вершины вздымали покров простыни.
Вдосталь, мил-человек, ты небось походил по Расее.
Натрудила она две воздетые к небу ступни.
Что же делать, прощай. Не твое это, брат, воскресенье.
Впрочем, кто тебя знает. Вдруг матушка в церковь вела:
«Дево, радуйся!» Я – не умею припомнить акафист.
Санитары пришли. Да и сам ты не жил без вина.
Где душе твоей быть? Пусть побудет со мною покамест.
Июнь 1984
Ленинград
(обратно)

Ночь на 6-е июня

Перечит дрёме въедливая дрель:
то ль блещет шпиль, то ль бредит голос птицы.
Ах, это ты, всенощный белый день,
оспоривший снотворный шприц больницы.
Простёртая для здравой простоты
пологость, упокоенная на ночь,
разорвана, как невские мосты, —
как я люблю их с фонарями навзничь.
Меж вздыбленных разъятых половин
сознания – что уплывет в далёкость?
Какой смотритель утром повелит
с виском сложить висок и с локтем локоть?
Вдруг позабудут заново свести
в простую схему рознь примет никчемных,
что под щекой и локоном сестры
уснувшей – знает назубок учебник?
Раздвоен мозг: былой и новый свет,
совпав, его расторгли полушарья.
Чтоб возлежать, у лежебоки нет
ни знания: как спать, ни прилежанья.
И вдруг смеюсь: как повод прост, как мал —
не спать, пенять струне неумолимой:
зачем поёт! А это пел комар
иль незнакомец в маске комариной.
Я вспомню, вспомню… вот сейчас, сейчас…
Как это было? Судно вдаль ведомо
попутным ветром… в точку уменьшась,
забившись в щель, достичь родного дома…
Несчастная! Каких лекарств, мещанств
наелась я, чтоб не узнать Гвидона?
Мой князь, то белена и курослеп,
подслеповатость и безумье бденья.
Пожалуй в рознь соседних королевств!
Там – общий пир, там чей-то день рожденья.
Скажи: что конь? что тот, кто на коне?
На месте ли, пока держу их в книге?
Я сплю. Но гений розы на окне
грустит о том, чей день рожденья ныне.
У всех – июнь. У розы – май и жар.
И посылает мстительность метафор
в окно мое неутолимость жал:
пусть вволю пьют из кровеносных амфор.
Июнь 1984
Ленинград
(обратно)

«Какому ни предамся краю…»

Какому ни предамся краю
для ловли дум, для траты дней, —
всегда в одну игру играю
и много мне веселья в ней.
Я знаю: скрыта шаловливость
в природе и в уме вещей.
Лишь недогадливый ленивец
не зван соотноситься с ней.
Люблю я всякого предмета
притворно-благонравный вид.
Как он ведёт себя примерно,
как упоительно хитрит!
Так быстрый взор смолянки нежной
из-под опущенных ресниц
сверкнет – и старец многогрешный
грудь в орденах перекрестит.
Как всё ребячливо на свете!
Все вещества и существа,
как в угол вдвинутые дети,
понуро жаждут озорства.
Заметят, что на них воззрилась
любовь, – восторгов и щедрот
не счесть! И бытия взаимность —
сродни щенку иль сам щенок.
Совсем я сбилась с панталыку!
Рука моя иль чья-нибудь
пускай потреплет по затылку
меня, чтоб мысль ему вернуть.
Не образумив мой загривок,
вид из окна – вошел в окно,
и тварей утвари игривой
его вторженье развлекло.
Того оспорю неужели,
чье имя губы утаят?
От мысли станет стих тяжеле,
пусть остается глуповат.
Пусть будет вовсе глуп и волен.
Ко мне утратив интерес,
рассудок белой ночью болен.
Что делать? Обойдемся без.
Начнем: мне том в больницу прислан.
Поскольку принято капризам
возлегших на ее кровать
подобострастно потакать,
по усмотренью доброты
ему сопутствуют цветы.
Один в палате обыватель:
сам сочинит и сам прочтет.
От сочинителя читатель
спешит узнать: разгадка в чём?
Скажу ему, во что играю.
Я том заветный открываю,
смеюсь и подношу цветок
стихотворению «Цветок».
О, сколько раз всё это было:
и там, где в милый мне овраг
я за черемухой ходила
или ходила просто так,
и в робкой роще подмосковной,
и на холмах вблизи Оки —
насильный, мною не искомый,
накрапывал пунктир строки.
То мой, то данный мне читальней,
то снятый с полки у друзей,
брала я том для страсти тайной,
для прочной прихоти моей.
Подснежники и медуницы
и всё, что им вослед растет,
привыкли съединять страницы
с произрастаньем милых строк.
В материальности материй
не сведущий – один цветок
мертворожденность иммортелей
непринужденно превозмог.
Мы знаем, что в лесу иль в поле,
когда – не знаем, он возрос.
Но сколько выросших в неволе
ему я посвятила роз.
Я разоряла их багряность,
жалеючи, рукой своей.
Когда мороз – какая радость
сказать: «Возьми ее скорей».
Так в этом мире беззащитном,
на трагедийных берегах,
моим обмолвкам и ошибкам
я предаюсь с цветком в руках.
И рада я, что в стольких книгах
останутся мои цветы,
что я повинна только в играх,
что не черны мои черты,
что розу не отдавший вазе,
еще не сущий аноним
продлит неутолимость связи
того цветка с цветком иным.
За это – столько упоений,
и две зари в одном окне,
и весел Тот, чей бодрый гений
всегда был милостив ко мне.
Июнь 1984
Ленинград
(обратно)

«Бессмертьем душу обольщая…»

Александру Блоку

Бессмертьем душу обольщая,
всё остальное отстранив,
какая белая, большая
в окне больничном ночь стоит.
Все в сборе: муть окраин, гавань,
вздохнувшая морская близь,
и грезит о герое главном
собранье действующих лиц.
Поймем ли то, что разыграют,
покуда будет ночь свежеть?
Из умолчаний и загадок
составлен роковой сюжет.
Тревожить имени не стану,
чей первый и последний слог
непроницаемую тайну
безукоризненно облёк.
Всё сказано – и всё сокрыто.
Совсем прозрачно – и темно.
Чем больше имя знаменито,
тем неразгаданней оно.
А это, от чьего наитья
туманно в сердце молодом, —
тайник, запретный для открытья,
замкнувший створки медальон.
Когда смотрел в окно вагона
на вспышки засух торфяных,
он знал, как грозно и огромно
предвестье бед, и жаждал их.
Зачем? Непостижимость таинств,
которые он взял с собой,
пусть называет чужестранец
Россией, фатумом, судьбой.
Что видел он за мглой, за гарью?
Каким был светом упоён?
Быть может, бытия за гранью
мы в этом что-нибудь поймем.
Всё прозорливее, чем гений.
Не сведущ в здравомыслье зла,
провидит он лишь высь трагедий.
Мы видим, как их суть низка.
Чего он ожидал от века,
где всё – надрыв и всё – навзрыд?
Не снесший пошлости ответа,
так бледен, что уже незрим.
Искавший мук, одну лишь му́ку:
не петь – поющий не учел.
Вослед замученному звуку
он целомудренно ушел.
Приняв брезгливые проклятья
былых сподвижников своих,
пал кротко в лютые объятья,
своих убийц благословив.
Поступок этой тихой смерти
так совершенен и глубок.
Всё приживается на свете,
и лишь поэт уходит в срок.
Одно такое у природы
лицо. И остается нам
смотреть, как белой ночи розы
всё падают к его ногам.
Июнь 1984
Ленинград
(обратно)

Стена

Юрию Ковалю

Вид из окна: кирпичная стена.
Строки или палаты посетитель
стены моей пугается сперва.
– Стена и взор, проснитесь и сойдитесь! —
я говорю, хоть мало я спала,
под утро неусыпностью пресытясь.
Двух розных зорь неутолима страсть,
и ночь ее обходит стороною.
Пусть вам смешно, но такова же связь
меж мною и кирпичною стеною.
Больничною диковинкою став,
я не остерегаюсь быть смешною.
Стена моя, всё трудишься, корпишь
для цели хоть полезной, но не новой.
Скажи, какою ныне окропишь
мою бумагу мыслью пустяковой?
Как я люблю твой молодой кирпич
за тайный смысл его средневековый.
Стене присущ былых времён акцент.
Пред-родствен ей высокородный за́мок.
Вот я сижу: вельможа и аскет,
стены моей заносчивый хозяин.
Хочу об этом поболтать – но с кем?
Входил доцент, но он суров и занят.
Еще и тем любезна мне стена,
что четко окорачивает зренье.
Иначе мысль пространна, не стройна,
как пуха тополиного паренье.
А так – в ее вперяюсь письмена
и списываю с них стихотворенье.
Но если встать с кровати, сесть левей,
сидеть всю ночь и усидеть подоле,
я вижу, как усердье тополей
мне шлет моих же помыслов подобье,
я слышу близкий голос кораблей,
проведавший больничное подворье.
Стена – ревнива: ни щедрот, ни льгот.
Мгновенье – и ощерятся бойницы.
Она мне не показывает львов,
сто лет лежащих около больницы.
Чтоб мне не видеть их курчавых лбов,
встает меж нами с выраженьем львицы.
Тут наш разлад. Я этих львов люблю.
Всех, кто не лев, пускай берут завидки.
Иду ко львам, верней – ко льву и льву,
и глажу их чугунные загривки.
Потом стене подобострастно лгу,
что к ним ходила только из-за рифмы.
В том главное значение стены,
что скрыт за нею город сумасходный.
Он близко – только руку протяни.
Но есть препона совладать с охотой
иметь. Не возымей, а сотвори
всё надобное, властелин свободный.
Всё то, что взять могу и не беру:
дворцы разъединивший мост Дворцовый
(и Меншиков опять не ко двору),
и Летний сад, и, с нежностью особой,
всех львов моих – я отдаю Петру.
Пусть наведет порядок образцовый.
Потусторонний (не совсем иной —
застенный) мир меня ввергает в ужас.
Сегодня я прощаюсь со стеной,
перехожу из вымысла в насущность.
Стена твердит, что это бред ночной, —
не ей бы говорить, не мне бы слушать.
Здесь измышленья, книги и цветы
со мной следили дня и ночи смену
(с трудом – за неименьем темноты).
Стена, прощай. Поднять глаза не смею.
Преемник мой, как равнодушно ты,
как слепо будешь видеть эту стену.
Июнь 1984
Ленинград
(обратно)

«Чудовищный и призрачный курорт…»

Чудовищный и призрачный курорт —
услада для заезжих чужестранцев.
Их привечает пристальный урод
(знать, больше нет благообразных старцев)
и так порочен этот вождь ворот,
что страшно за рассеянных скитальцев.
Простят ли мне Кирилл и Ферапонт,
что числилась я в списке постояльцев?
Я – не виновна. Произволен блат:
стихолюбивы дивы «Интуриста».
Одни лишь финны, гости финских блат,
не ощущают никакого риска,
когда красотка поднимает взгляд,
в котором хлад стоит и ад творится.
Но я не вхожа в этот хладный ад:
всегда моя потуплена зеница.
Вид из окна: сосна и «мерседес».
Пир под сосной мои пресытил уши.
Официант, рожденный для злодейств,
погрязнуть должен в мелочи и в чуши.
Отечество, ты приютилось здесь
подобострастно и как будто вчуже.
Но разнобой моих ночных сердец
всегда тебя подозревает в чуде.
Ни разу я не выходила прочь
из комнаты. И предается думе
прислуга (вся в накрапе зримых порч):
от бедности моей или от дури?
Пейзаж усилен тем, что вдвинут «порш»
в невидимые мне залив и дюны.
И, кроме мысли, никаких нет почт,
чтоб грусть моя достигла тети Дюни.
Чтоб городок Кириллов позабыть,
отправлюсь-ка проведать жизнь иную.
Дежурной взгляд не зряч, но остро-быстр.
О, я в снэк-бар всего лишь, не в пивную.
Ликуют финны. Рада я за них.
Как славно пьют, как весело одеты.
Пускай себе! Ведь это – их залив.
А я – подкидыш, сдуру взятый в дети.
С улыбкой благодетели следят:
смотри, коль слово лишнее проронишь.
Но не сидеть же при гостях в слезах?
Так осмелел, что пьет коньяк приёмыш.
Финн вопросил: «Where are you from, madame?»
Приятно поболтать с негоциантом.
– Оттеда я, где черт нас догадал
произрасти с умом, да и с талантом.
Он поражен: – С талантом и умом?
И этих свойств моя не ценит фирма?
Не перейти ль мне в их торговый дом?
– Спасибо, нет, – благодарю я финна.
Мне повезло: никто не внял словам
того, чья слава множится и крепнет:
ни финн, ни бармен – гордый внук славян,
ну, а тунгусов не пускают в кемпинг.
Спасибо, нет, мне хорошо лишь здесь,
где зарасту бессмертной лебедою.
Кириллов же и ближний Белозерск
сокроются под вечною водою.
Что ж, тете Дюне – девяностый год, —
финн речь заводит об архитектуре, —
а правнуков ее большой народ
мечтает лишь о финском гарнитуре.
Тут я смеюсь. Мой собеседник рад.
Он говорит, что поставляет мебель
в столь знаменитый близлежащий град,
где прежде он за недосугом не был.
Когда б не он – кто бы наладил связь
бессвязных дум? Уж если жить в мотеле
причудливом – то лучше жить смеясь,
не то рехнуться можно в самом деле.
В снэк-баре – смех, толкучка, красота,
и я любуюсь финкой молодою:
уж так свежа (хоть несколько толста).
Я выхожу, иду к чужому дому,
и молвят Ферапонтовы уста
над бывшей и грядущею юдолью:
«Земля была безвидна и пуста,
и Божий Дух носился над водою».
Июнь – июль 1984
Мотель-кемпинг «Ольгино»
(обратно)

«Такая пала на́ душу метель…»

Такая пала на́ душу метель:
ослепли в ней и заплутали кони.
Я в элегантный въехала мотель,
где и сижу в шезлонге на балконе.
Вот так-то, брат ладыжинский овраг.
Я знаю силу твоего week-end’а,
но здесь такой у барменов аврал, —
прости, что говорю интеллигентно.
Въезжает в зренье новый лимузин.
Всяк флаг охоч до нашего простора.
Отечество юлит и лебезит:
Алёшки – ладно, но и Льва Толстого.
О бедное отечество, прости!
Не всё ж гордиться и грозить чумою.
Ты приворотным зельем обольсти
гостей желанных – пусть тряхнут мошною.
С чего я начала? Шезлонг? Лонгшез?
Как ни скажи – а всё сидеть тоскливо.
Но сколько финнов! Уж не все ли здесь,
где нет иль мало Финского залива?
Не то, что он отсутствует совсем,
но обитает за глухой оградой.
Мне нравится таинственный сосед,
невидимый, но свежий и отрадный.
Его привет щекою и плечом
приму – и вновь затворничаем оба.
Но – Финский он. Я – вовсе ни при чём,
хоть почитатель финского народа.
Не мне судить: повсюду и всегда
иль только здесь, где кемпинг и суббота,
присуща людям яркая черта
той красоты, когда душа свободна.
Да и не так уж скрытен их язык.
Коль придан Вакху некий бог обратный,
они весь день кричат ему: «Изыдь!»,
не размыкая рюмок и объятий.
Но и моя вдруг засверкала жизнь.
Содержат трёх медведиц при мотеле.
Невольно стала с ними я дружить,
на что туристы с радостью глядели.
Поэт. Медведь. Все-детское «Ура!».
Мы шествуем с медведицей моею.
Не обессудь, великая страна,
тебя я прославляю, как умею.
Какой успех! Какая благодать!
Аттракционом и смешным, и редким
могли бы мы валюту добывать
столь нужную – да возбранил директор.
Что делать дале? Я живу легко.
Событий – нет. Занятия – невинны.
Но в баре, глянув на мое лицо,
вдруг на мгновенье умолкают финны.
Июнь – июль 1984
Мотель-кемпинг «Ольгино»
(обратно)

«Взамен элегий – шуточки, сарказмы…»

Взамен элегий – шуточки, сарказмы.
Слог не по мне, и всё здесь не по мне.
Душа и местность не живут в согласье.
Что делаю я в этой стороне?
Как что? Очнись! Ты родом не из финнов,
не из дельфинов. О, язык-болтун!
Зачем дельфинов помянул безвинных,
в чей ум при мне вникал глупец Батум?
Прости, прости, упасший Ариона,
да и меня – летящую во сне
во мгле Красногвардейского района
в первопрестольном городе Москве.
Вот, объясняю, родом я откуда.
Но сброд мотеля смотрит на меня
так, словно упомянутое чудо —
и впрямь моя недальняя родня.
Немудрено: туристы да прислуга,
и развлеченья их невелики.
А тут – волною о скалу плеснуло:
в диковинку на суше плавники.
Запретный блеск чужого ширпотреба
приелся пресным лицам россиян.
– Забудь всё это! – кроткого привета
раздался всплеск, и образ просиял.
Отбор довел до совершенства лица:
лишь рознь пороков оживляет их.
– Забудь! Оставь! – упрашивал и длился
печальный звук, но изнемог и стих.
Я шла на зов – бар по пути проведав.
Вдруг как-то мой возвысился удел.
Зрачком Петра я глянула на шведов.
За стойкой плут – и тот похолодел.
Он – сложно-скрытен, в меру раболепен,
причастен тайне, неизвестной нам.
– Оставь! Иди! – опять забрезжил лепет. —
Иду. Но как прозрачно-скучен хам.
Как беззащитно уязвлен обидой.
– Иди! – неслось. – Скорей иди сюда!
Вот этих, с тем, что в них, автомобилей
напрасно жаждать – лютая судьба.
Мне белоснежных шведов стало жалко:
смущен, повержен, ранен в ногу Карл.
Вдруг – тишина. Но я уже бежала:
окликни вновь, коль прежде окликал!
Вчера писала я, что на запоре
к заливу дверь. Слух этот справедлив,
но лишь отчасти: есть дыра в заборе.
– Не стой, как пень, – мне указал залив.
Я засмеялась: к своему именью
финн не пролез. А я прошла. Вдали,
за длительной серебряною мелью,
стояло небо, плыли корабли.
Я шла водой и слышала взаимность
воды, судьбы, туманных берегов.
И, как Петрова вспыльчивая милость,
явился и сокрылся Петергоф.
С тех пор меня не видывала суша.
Воспетый плут вернуться завлекал.
В мотеле всем народам стало скушно,
но полегчало мокрым плавникам.
Июнь – июль 1984
Мотель-кемпинг «Ольгино»
(обратно)

Постой

Не полюбить бы этот дом чужой,
где звук чужой пеняет без утайки
пришельцу, что еще он не ушел:
де, странник должен странствовать, не так ли?
Иль полюбить чужие дом и звук:
уменьшиться, привадиться, втесаться,
стать приживалой сущего вокруг,
свое – прогнать и при чужом остаться?
Вокруг – весны разор и красота,
сырой песок, ведущий в Териоки.
Жилец корпит и пишет: та-та-та, —
диктант насильный заточая в строки.
Всю ночь он слышит сильный звук чужой:
то измышленья прежних постояльцев,
пока в окне неистощим ожог,
снуют, отбившись от умов и пальцев.
Но кто здесь жил, чей сбивчивый мотив
забыт иль за ненадобностью брошен?
Непосвященный слушатель молчит.
Он дик, смешон, давно ль он ел – не спрошен.
Длиннее звук, чем маленькая тьма.
Затворник болен, но ему не внове
входить в чужие звуки и дома
для исполненья их капризной воли.
Он раболепен и душой кривит.
Составленный вчерне из многоточья,
к утру готов бесформенный клавир
и в стройные преобразован клочья.
Покинет гость чужие дом и звук,
чтоб никогда сюда не возвращаться
и тосковать о распре музык двух.
Где – он не скажет. Где-то возле счастья.
11—12 мая 1985
Репино
(обратно)

«Всех обожаний бедствие огромно…»

Всех обожаний бедствие огромно.
И не совпасть, и связи не прервать.
Так навсегда, что даже у надгробья, —
потупившись, не смея быть при Вас, —
изъявленную внятно, но не грозно
надземную приемлю неприязнь.
При веяньях залива, при закате
стою, как нищий, согнанный с крыльца.
Но это лишь усмешка, не проклятье.
Крест благородней, чем чугун креста.
Ирония – избранников занятье.
Туманна окончательность конца.
12 мая 1985
Комарово
(обратно)

Дом с башней

Луны еще не вдосталь, а заря ведь
уже сошла – откуда взялся свет?
Сеть гамака ужасная зияет.
Ах, это май: о тьме и речи нет.
Дом выспренний на берегу залива.
В саду – гамак. Всё упустила сеть,
но не пуста: игриво и лениво
в ней дней былых полёживает смерть.
Бывало, в ней покачивалась дрёма
и упадал том Стриндберга из рук.
Но я о доме. Описанье дома
нельзя построить наобум и вдруг.
Проект: осанку вычурного замка
венчают башни шпиль и витражи.
Красавица была его хозяйка.
– Мой ангел, пожелай и прикажи.
Поверх кустов сирени и малины —
балкон с пространным видом на залив.
Всё гости, фейерверки, именины.
В тот майский день молился ль кто за них?
Сооруженье: вместе дом и остров
для мыслящих гребцов средь моря зла.
Здесь именитый возвещал философ
(он и поэт): – Так больше жить нельзя!
Какие ночи были здесь! Однако
хозяев нет. Быть дома ночью – вздор.
Пора бы знать: «Бродячая собака»
лишь поздним утром их отпустит в дом.
Замечу: знаменитого подвала
таинственная гостья лишь одна
навряд ли здесь хотя бы раз бывала,
иль раз была – но боле никогда.
Покой и прелесть утреннего часа.
Красотка-финка самовар внесла.
И гимназист, отрекшийся от чая,
всех пристыдил: – Так больше жить нельзя.
В устройстве дома – вольного абсурда
черты отрадны. Запределен бред
предположенья: вдруг уйти отсюда.
Зачем? А дом? А башня? А крокет?
Балы, спектакли, чаепитья, пренья.
Коса, румянец, хрупкость, кисея —
и голосок, отвлекшийся от пенья,
расплакался: – Так больше жить нельзя!
Влюблялись, всё смеялись, и стрелялись
нередко, страстно ждали новостей.
Дом с башней ныне – робкий постоялец,
чудак-изгой на родине своей.
Нет никого. Ужель и тот покойник —
незнаемый, тот, чей гамак дыряв,
к сосне прибивший ржавый рукомойник,
заткнувший щели в окнах и дверях?
Хоть не темнеет, а светает рано.
Лет дому сколько? Менее, чем сто.
Какая жизнь в нём сильная играла!
Где это всё? Да было ль это всё?
Я полюбила дом, и водостока
резной узор, и, более всего,
со шпилем башню и цветные стёкла.
Каков мой цвет сквозь каждое стекло?
Мне кажется, и дом меня приметил.
Войду в залив, на камне постою.
Дом снова жив, одушевлен и светел.
Я вижу дом, гостей, детей, семью.
Из кухни в погреб золотистой финки
так весел промельк! Как она мила!
И нет беды печальней детской свинки,
всех ужаснувшей, – да и та прошла.
Так я играю с домом и заливом.
Я занята лишь этим пустяком.
Над их ко мне пристрастием взаимным
смеется кто-то за цветным стеклом.
Как всё сошлось! Та самая погода,
и тот же тост: – Так больше жить нельзя!
Всего лишь май двенадцатого года:
ждут Сапунова к ужину не зря.
12—13 мая 1985
Репино
(обратно)

«Темнеет в полночь и светает вскоре…»

Темнеет в полночь и светает вскоре.
Есть напряженье в столь условной тьме.
Пред-свет и свет, словно залив и море,
слились и перепутались в уме.
Как разгляжу незримость их соитья?
Грань меж воды я видеть не могу.
Канун всегда таинственней событья —
так мнится мне на этом берегу.
Так зорко, что уже подслеповато,
так чутко, что в заумии звенит,
я стерегу окно, и непонятно:
чем сам себя мог осветить залив?
Что предпочесть: бессонницу ли? сны ли?
Во сне видней что видеть не дано.
Вслепую – книжки Блока записные
я открываю. Пятый час. Темно.
Но не совсем. Иначе как я эти
слова прочла и поняла мотив:
«Какая безысходность на рассвете».
И отворилось зренье глаз моих.
Я вышла. Бодрый север по загривку
трепал меня, отверстый нюх солил.
Рассвету вспять я двинулась к заливу
и далее, по валунам, в залив.
Он морем был. Я там остановилась,
где обрывался мощный край гряды.
Не знала я: принять за гнев иль милость
валы непроницаемой воды.
Да, уж про них не скажешь, что лизнули
резиновое облаченье ног.
И никакой поблажки и лазури:
горбы судьбы с поклажей вечных нош.
Был камень сведущ в мысли моря тайной.
Но он привык. А мне, за все века,
повиснуть в них подробностью случайной
впервой пришлось. Простите новичка.
«Какая безысходность на рассвете».
Но рассвело. Свет боле не иском.
Неужто прыткий получатель вести
ее обманет и найдет исход?
Вдруг возгорелась вкрапина гранита:
смотрел на солнце великанский лоб.
Моей руке шершаво и ранимо
отозвалась незыблемая плоть.
«Какая безысходность на рассвете».
Как весел мне мой ход поверх камней.
За главный смысл лишь музыка в ответе.
А здравый смысл всегда перечит ей.
13—14 мая 1985
Репино
(обратно)

«Завидев дом, в испуге безъязыком…»

Завидев дом, в испуге безъязыком,
я полюбила дома синий цвет.
Но как залива нынче цвет изыскан:
сам как бы есть, а цвета вовсе нет.
Вода вольна быть призрачна, но слово
о ней такое ж – не со-цветно ей.
Об имени для цвета никакого
ты, синий дом, не думай, а синей!
А занавески желтые на окнах!
Утешно сине-желтое пятно.
И дома-балаганчика невольник
не веселей, должно быть, чем Пьеро.
Я слышала, и обвели чернила,
след музыки, что прежде здесь жила.
Так яблоко, хоть полно, но червиво.
Так этих стен ущербна тишина.
То ль слуху примерещилась больному
двоюродная му́ка грёз и слёз,
то ль не спалось подкидышу-бемолю.
Потом прошло, затихло, улеглось.
Увы тебе, грядущий мой преемник,
таинственный слагатель партитур.
Не преуспеть тебе в твоих пареньях:
в них чуждые созвучья прорастут.
Прости меня за то, что озарили
тебя затменья моего ума.
Всегда ты будешь думать о заливе.
Тебя возьмется припекать луна.
Потом пройдет. Исчезнет звук насильный,
но он твою не оскорбил струну.
Прошу тебя: люби мой домик синий
и занавесок яд и желтизну.
Они причастны тайне безобидной.
Я не смогу покинуть их вполне,
как близко сущий, но сейчас не видный
залив в моём распахнутом окне.
И что залив, загадка, поволока?
Спросила – и ответа заждалась.
Пожалуй, имя молодого Блока
подходит цвету, скрытому от глаз.
14 мая 1985
Репино
(обратно)

Побережье

Льву Копелеву

Не грех ли на залив сменять
дом колченогий, пусторукий,
о том, что есть, не вспоминать,
иль вспоминать с тоской и му́кой.
Руинам предпочесть родным
чужого бытия обломки
и городских окраин дым
вдали – принять за весть о Блоке.
Мысль непрестанная о нём
больному Блоку не поможет,
и тот обещанный лимон
здоровье чье-то в чай положит.
Но был так сильно, будто есть
день упоенья, день надежды.
День притаился где-то здесь,
на этом берегу, – но где же?
Не тяжек грех – тот день искать
в каменьях и песках рассвета.
Но не бесчувственна ли мать,
избравшая занятье это?
Упрочить сердце, и детей
подкинуть обветшалой детской,
и ослабеть для слёз о тех,
чье детство – крайность благоденствий.
Услышат все и не поймут
намёк судьбы, беды предвестье.
Ум, возведенный в абсолют,
не грамотен в аз, буки, веди.
Но дом так чудно островерх!
Канун каникул и варенья,
день Ангела и фейерверк,
том золоченый Жюля Верна.
Всё потерять, страдать, стареть —
всё ж меньше, чем пролёт дороги
из Петербурга в Сестрорецк,
Куоккалу и Териоки.
Недаром протяжён уют
блаженных этих остановок:
ведь дальше – если не убьют —
Ростов, Батум, Константинополь.
И дальше – осенит крестом
скупым Святая Женевьева.
Пусть так. Но будет лишь потом
всё то, что долго, что мгновенно.
Сначала – дама, господин,
приникли кружева к фланели.
Всё в мире бренно – но не сын,
вверх-вниз гоняющий качели.
Не всякий под крестом, кто юн
иль молод, мёртв и опозорен.
Но обруч так летит вдоль дюн,
июнь, и небосвод двузорен.
И господин и дама – тот
имеют облик, чье решенье —
труды истории, итог,
триумф ее и завершенье.
А как же сын? Не надо знать.
Вверх-вниз летят его качели,
и юная бледнеет мать,
и никнут кружева к фланели.
В Крыму, похожий на него,
как горд, как мёртв герой поручик.
Нет, он – дитя. Под Рождество
какие он дары получит!
А чудно островерхий дом?
Ведь в нём как будто учрежденье?
Да нет! Там ёлка под замко́м.
О Ты, чье празднуют рожденье,
Ты милосерд, открой же дверь!
К серьгам, браслетам и оковам
привыкла ли турчанка-ель?
И где это – под Перекопом?
Забудь! Своих детей жалей
за то, что этот век так долог,
за вырубленность их аллей,
за бедность их безбожных ёлок,
за не-язык, за не-латынь,
за то, что сирый ум – бледнее
без книг с обрезом золотым,
за то, что Блок тебе больнее.
Я и жалею. Лишь затем
стою на берегу залива,
взирая на чужих детей
так неотрывно и тоскливо.
Что пользы днём с огнём искать
снег прошлогодний, ветер в поле?
Но кто-то должен так стоять
всю жизнь возможную – и доле.
14—15 мая 1985
Репино
(обратно)

Поступок розы

Памяти Н. Н. Сапунова

«Как хороши, как свежи…» О, как свежи,
как хороши! Пять было разных роз.
Всему есть подражатели на свете
иль двойники. Но роза розе – рознь.
Четыре сразу сгинули. Но главной
был так глубок и жадно-дышащ зев:
когда б гортань стать захотела гласной, —
рык издала бы роза – царь и лев.
Нет, всё ж не так. Я слышала когда-то,
мне слышалось, иль выдумано мной
безвыходное низкое контральто:
вулканный выдох глубины земной.
Речей и пенья на высоких нотах
не слышу: как-то мелко и мало́.
Труд розы – вдох. Ей не положен отдых.
Трудись, молчи, сокровище моё.
Но что же запах, как не голос розы?
Смолкает он, когда она мертва.
Прости мои развязные вопросы.
Поговорим, о госпожа моя.
Куда там! Норов розы не покладист.
Вдруг аромат – отлёт ее души?
Восьмой ей день. Она свежа покамест.
Как свежи, Боже мой, как хороши
слова совсем бессмысленной и нежной,
прелестной и докучливой строки.
И роза, вместо смерти неизбежной,
здорова – здравомыслью вопреки.
Светает. И на синеве, как рана,
отверсто горло розы на окне
и скорбно черно-алое контральто.
Сама ль я слышу? Слышится ли мне?
Не с повеленьем, а с монаршей просьбой
не спорить же. К заливу я иду.
– О, не шути с моей великой розой! —
прошу и розу отдаю ему.
Плыви, о роза, бездну украшая.
Ты выбрала. Плыви светло, легко.
От Териок водою до Кронштадта,
хоть это смерть, не так уж далеко.
Волнам предайся, как художник милый
в ночь гибели, для века роковой.
До берега, что стал его могилой,
и ты навряд ли доплывешь живой.
Но лучше так – в разгар судьбы и славы,
предчувствуя, но знанья избежав.
Как он спешил! Как нервы были правы!
На свете та́к один лишь раз спешат.
Не просто тело мёртвое качалось
в бесформенном удушии воды —
эпоха упования кончалась
и занимался крах его среды.
Вы встретитесь! Вы сто́ите друг друга:
одна осанка и один акцент,
как принято средь избранного круга,
куда не вхож богатый фармацевт.
Я в дом вошла. Стоял стакан коряво.
Его настой другой цветок лакал.
Но слышалось бездонное контральто,
и выдох уст еще благоухал.
Вот истеченье поминальных суток
по розе. Синева и пустота.
То – гордой розы собственный поступок.
Я ни при чём. Я розе – не чета.
15—16 мая 1985
Репино
(обратно)

Гряда камней

I
Как я люблю гряду моих камней,
моих, моих! – и камни это знают,
и череду пустых и светлых дней,
из коих каждый лишь заливом занят.
Дарован день – и сразу же прощен.
Его изгиб – к заливу приниканье.
Привадились прыжок, прыжок, прыжок
на крайнем останавливаться камне.
Мой этот путь проторен столько крат,
так пристально то медлил, то парил он,
что в опыт камня свой принёс карат
моих стояний и прыжков период.
Гряда моя вчера была черна,
свергал меня валун краеугольный.
Потопная воды величина
вал насылала, сумрачный и вольный.
Чуть с ног не сбил и до лица достал
взрыв бурных брызг. Лишь я и многоводность.
Коль смоет море лишнюю деталь,
не будет ничего здесь, никого здесь.
В какую даль гряду не протянуть —
пунктир тысячелетий до Кронштадта.
Кто это – Петр? Что значит – Петербург?
Века проходят, волны в пыль крошатся.
Я не умею помышлять о том.
Не до того мне. Как недавней рыбе
не занестись? Она – уже тритон,
впервой вздохнувший на гранитной глыбе.
Как хорошо, что жабрам и хвосту
осознавать не надо бесконечность.
Не боязлив мой панцирь, я расту,
и мне уютна отчая кромешность.
Еще ничьи не молвили уста
над непробудной бездной молодою:
«Земля была безвидна и пуста,
и Божий Дух носился над водою».
Вдруг новое явилось существо.
Но явно: то – другая разновидность,
движенье двух конечностей его
приблизилось ко мне, остановилось.
Спугнувший горб и перепонки лап,
пришелец сам подавлен и растерян.
Непостижимый первобытный взгляд
страшит его среди сырых расщелин.
Пришлось гасить сверканье чешуи,
сменить обличье, утаить породу,
и тьмы времён прожить для чепухи —
раскланяться и побранить погоду.
Ознобно ждать, чтобы чужак ушел,
в беседе задыхаться подневольной,
вернуться в дом: прыжок, прыжок, прыжок —
и вновь предаться думе земноводной.
II
Как я люблю гряду моих камней,
простёртую в даль моего залива, —
прочь от строки, влачащейся за ней.
Как быть? Строка гряды не разлюбила.
Я тут как тут в едва шестом часу.
Сон – краткий труд, зато пространен роздых.
Кронштадт – вдали, поверх и навесу,
словно Карсавина, прозрачно розов.
Андреевский собор, опять пришел
к тебе мой взор – твой нежный прихожанин.
Гряда: шаг, шаг, стою, прыжок, прыжок,
стою. Вдох лёгких ненасытно жаден.
Целу́ю воду. Можно ли воды
чуть-чуть испить? – Пей вдоволь! – Смех залива
пью и целу́ю. Я люблю гряды
все камни – безутешно, но взаимно.
Я слышу ласку сдержанных камней,
ладонью взгорбья их умов читая,
и различаю ощупью моей
обличий и осанок очертанья.
Их формой сжата формула времён,
вся длительность и вместе краткий вывод.
Смысл заточен в гранит и утаен —
укрытье смысла наблюдатель видит.
Но осязает чуткая рука
ответный пульс слежавшихся энергий,
и стиснутые, спёртые века́
теплы и внятны коже многонервной.
Как пусто это сказано: века́.
Непостижимость силясь опровергнуть,
в глубь тайны прянет вглядчивость зрачка —
и слепо расшибется о поверхность.
Миг бытия вмещается в зазор
меж камнем и ладонью. Ты теряешь
его в честь камня. Твой недвижен взор,
и голос чайки душераздирающ.
Воздвигнув на заглавном валуне
свой штрих непрочный над пустыней бледной,
я думаю: на память обо мне
останется мой камень заповедный.
Но – то ль Кронштадт меня в залив сманил,
то ль сам слизнул беспечный смех залива —
я в нём. Над унижением моим
белеет чайка стройно и брезгливо.
Бывает день, когда смешливость уст —
занятье дня, забывшего про вечность.
Я отрясаю мокрость и смеюсь.
Родную бренность не пора ль проведать?
Оскальзываюсь, вспять гряды иду,
оглядываюсь на воды далёкость.
И в камне, замыкающем гряду,
оттиснута мгновенья мимолётность.
III
Как я люблю – гряду или строку,
камней иль слов – не разберу спросонок.
Цвет ночи, подступающей к окну,
пустой страницей на столе срисован.
Глаз дня прикрыт – мгновенье ока: тьма —
и снова зряч. Жизнь лакомств сокрушая,
гром дятла грянул в честь житья-бытья.
Ночь возвращает зренью долг Кронштадта.
Его объем над плосководьем волн —
как белый профиль дымчатой камеи.
Из ряда прочих видимостей вон
он выступил, приемля поклоненье.
Как я люблю гряду… – но я смеюсь:
тону в строке, как в мелкости прибрежной.
Пытается последней мглы моллюск
спастись в затворе раковины нежной.
Но сумрак вскрыт, разъят, преодолён
сверканьем, – словно, к ужасу владельца,
заветный отворили медальон,
чтоб в хрупкое сокровище вглядеться.
И я из тех, кто пожелал глядеть.
Сон был моей случайною ошибкой.
Всё утро, весь пред-белонощный день
залив я озираю беззащитный.
Он – содержанье мысли и окна.
Но в полночь просит: – Не смотри, не надо!
Так – нагота лица утомлена,
зачитана сторонней волей взгляда.
Пока залив беспомощно простёр
все прихоти свои, все поведенья,
я знаю, ка́к гнетет его присмотр:
сама – зевак законные владенья.
Что – я! Как нам залив не расплескать?
Паломники его рассветной рани
стекаются с припасами пластмасс
и беспородной рукотворной дряни.
День выходной: день – выход на разбой.
Поруганы застенчивые дюны,
и побирушкой роется прибой
в останках жалкой и отравной дури.
Печальный звук воздымлен на устах
залива: – Всё тревожишь, всё неволишь.
Что мне они! Хоть ты меня оставь.
Мое уединение – мое лишь.
Оно – твое лишь. Изнутри запри
покрепче перламутровые створки.
Есть время от зари и до зари.
Ночь сплющена в его ужайшем сроке.
Я задвигаю занавес. Бледны
залив и я в до-утренних кулисах —
в его, в моих. Но сбивчивой волны
бег неусыпен в наших схожих лицах.
Меня ночным прохожим выдает,
сквозь штор неплотность, лампы процветанье.
Разоблаченный рампой водоём
забыл о ней и предается тайне.
Прощай, гряда, прощай, строка о ней.
Залив, зачем всё больно, что родимо?
Как далеко ведет гряда камней,
не знала я, когда по ней бродила.
Май 1985
Репино
(обратно)

«Этот брег – только бред двух схватившихся зорь…»

Этот брег – только бред двух схватившихся зорь,
двух эпох, что не равно померялись мощью,
двух ладоней, прихлопнувших маленький вздор —
надоевшую невозродимую мошку.
Пролетал-докучал светлячок-изумруд.
Усмехнулся историк, заплакал ботаник,
и философ решал, как потом назовут
спор фатальных предчувствий и действий батальных.
Меньше ве́ка пройдет, и окажется прав
не борец-удалец, а добряк энтомолог,
пожалевший пыльцу, обращенную в прах:
не летит и не светится – страшно, темно ведь.
Новых крыл не успели содеять крыла,
хоть любили, и ждали, и звали кого-то.
И – походка корява и рожа крива
у хмельного и злого урода-курорта.
Но в отдельности – бедствен и жалостен лик.
Всё покупки, посылки, котомки, баулы.
Неужель я из них – из писателей книг?
Нет, мне родственней те, чьи черты слабоумны.
Как и выжить уму при большом, молодом
ветре моря и мая, вскрывающем почки,
под загробный, безвыходный стук молотков,
в продуктовые ящики бьющий на почте?
Я на почту пришла говорить в телефон,
что жива, что люблю. Я люблю и мертвею.
В провода, съединившие день деловой,
плач влетает подобно воздушному змею.
То ль весна сквозь слезу зелена, то ль зрачок
робкой девочки море увидел и зелен,
то ль двужилен и жив изумруд-светлячок,
просто скрытен – теперь его опыт надземен.
Он следит! Он жалеет! Ему не претит
приласкать безобразия горб многотрудный.
Он – слетит и глухому лицу причинит
изумляющий отсвет звезды изумрудной.
В ночь на 27 мая 1985
Репино
(обратно)

«Ночь: белый сонм колонн надводных. Никого́ нет…»

Ночь: белый сонм колонн надводных. Никого́ нет,
но воздуха и вод удвоен гласный звук,
как если б кто-то был и вымолвил: Коонен…
О ком он? Сонм колонн меж белых твердей двух.
Я помню голос тот, неродственный канонам
всех горл: он одинок единогласья средь,
он плоской высоте приходится каньоном,
и зренью приоткрыт многопородный срез.
Я слышала его на поминанье Блока.
(Как грубо молода в ту пору я была.)
Из перьев синих птиц, чья вотчина – эпоха
былая, в дне чужом нахохлилось боа.
Ни перьев синих птиц, ни поминанья Блока
уныньем горловым – понять я не могла.
Но сколько лет прошло! Когда боа поблёкло,
рок маленький ко мне послал его крыла.
Оо, какой простор! Но кто сказал: Коонен?
Акцент долгот присущ волнам и валунам.
Аа – таков ответ незримых колоколен.
То – эхо возвратил недальний Валаам.
4—5 июня 1985
Сортавала
(обратно)

«Мне дан июнь холодный и пространный…»

Мне дан июнь холодный и пространный
и два окна: на запад и восток,
чтобы в эпитет ночи постоянный
вникал один, потом другой висок.
Лишь в полночь меркнет полдень бесконечный,
оставив блик для рыбы и блесны.
Преобладанье при́зелени нежной
главенствует в составе белизны.
Уже второго часа половина,
и белой ночи сложное пятно
в ее края невхожего павлина
в залив роняет зрячее перо.
На любованье маленьким оттенком
уходит час. Светло, но не рассвет.
Сверяю свет и слово – так аптекарь
то на весы глядит, то на рецепт.
Кирьява-Лахти – имя вод окольных,
пред-ладожских. Вид из окна – ушел
в расплывчатость. На белый подоконник
будильник белый грубо водружен.
И не бела цветная ночь за ними.
Фиалки проступают на скале.
Мерцает накипь серебра в заливе.
Синеет плащ, забытый на скамье.
Четвертый час. Усилен блеск фиорда.
Метнулась птицы взбалмошная тень.
Распахнуты прозрачные ворота.
Весь розовый, в них входит новый день.
Еще ночные бабочки роятся.
В одном окне – фиалки и скала.
В другом – огонь, и прибылью румянца
позлащена одна моя скула.
5—6 июня 1985
Сортавала
(обратно)

Шестой день июня

Словно лев, охраняющий важность ворот
от пролаза воров, от досужего сглаза,
стерегу моих белых ночей приворот:
хоть ненадобна лампа, а всё же не гасла.
Глаз недрёмано-львиный и нынче глядел,
как темнеть не умело, зато рассветало.
Вдруг я вспомнила – Чей занимается день,
и не знала: как быть, так мне весело стало.
Растревожила печку для пущей красы,
посылая заре измышление дыма.
Уу, как стал расточитель червонной казны
хохотать, и стращать, и гудеть нелюдимо.
Спал ребенок, сокрыто и стройно летя.
И опять обожгла безоплошность решенья:
Он сегодня рожден и покуда дитя,
как всё это недавно и как совершенно.
Хватит львом чугунеть! Не пора ль пировать,
кофеином ошпарив зевок недосыпа?
Есть гора у меня, и крыльца перевал
меж теплом и горою, его я достигла.
О, как люто, как северно блещет вода.
Упасенье черемух и крах комариный.
Мало севера мху – он воззрился туда,
где магнитный кумир обитает незримый.
Есть гора у меня – из гранита и мха,
из лишайных диковин и диких расщелин.
В изначалье ее укрывается мгла
и стенает какой-то пернатый отшельник.
Восхожу по крутым и отвесным камням
и стыжусь, что моя простодушна утеха:
всё мемории милые прячу в карман —
то перо, то клочок золотистого меха.
Наверху возлежит триумфальный валун.
Без оглядки взошла, но меня волновало,
что на трудность подъема уходит весь ум,
оглянулась: сиял Белый скит Валаама.
В нижнем мраке еще не умолк соловей.
На возглыбии выпуклом – пекло и стужа.
Чей прозрачный и полый вон тот силуэт —
неподвижный зигзаг ускользанья отсюда?
Этот контур пустой – облаченье змеи,
«вы́ползина». (О, как Он расспрашивал Даля
о словечке!) Добычливы руки мои,
прытки ноги, с горы напрямик упадая.
Мне казалось, что смотрит нагая змея,
как себе я беру ее кружев обноски,
и смеется. Ребенок заждется меня,
но подарком змеи как упьется он после!
Но препона была продвижению вниз:
на скале, под которою зелен мой домик, —
дрожь остуды, сверканье хрустальных ресниц,
это – ландыши, мытарство губ и ладоней.
Дале – книгу открыть и отдать ей цветок,
в ней и в небе о том перечитывать повесть,
что румяной зарёю покрылся восток,
и обдумывать эту чудесную новость.
6—7 июня 1985
Сортавала
(обратно)

Черемуха белонощная

Черемухи вдыхатель, воздыхатель,
опять я пью настой ее души.
Пристрастьем этим утомлен читатель,
но мысль о нём не водится в глуши.
Май подмосковный жизнь ее рассеял
и сестрорецкий позабыл июнь.
Я снегирем преследовала север,
чтобы врасплох застать ее канун.
Фиалки собирала Сортавала,
но главная владычица камней
еще свои намеренья скрывала,
еще и слуху не было о ней.
И кто она? Хоть родом из черемух —
не ищет и чурается родства.
Вдоль строгих вод серебряно-чернёных
из холода она произросла.
Я – вчуже ей, южна и чужестранна.
Она не сообщительна в цвету:
нисколько задушевничать не стала,
в неволю не пошла на поводу.
Рубаха-куст, что встрёпан и распахнут,
ей жалок. У нее другая стать.
Как замкнуто она, как гордо пахнет —
ей не пристало ноздри развлекать.
Когда бы поэтических намёков
был ведом слог красавице моей, —
ей был бы предпочтителен Набоков.
А с челядью – зачем якшаться ей?
Что делать мне? К вниманию маньяка
черемуха брезглива и слепа.
Не ровня ей навязчивый меняла
запретных тайн на мелкие слова.
Она – бельмо в моих глазах усталых
и кисея завесы за окном:
в ее черте, в урочище русалок
был возведен бледно-зеленый дом.
Дом и растенье призрачны на склоне
горы, бледно-зеленом, как они.
Все здесь бледны, все зелены, но вскоре
порозовеет с правой стороны.
Ночного света маленькая убыль.
Внутри огня, помоста на краю,
с какой тоской: – Она меня не любит! —
я голосом Сальвини говорю.
Соцветья суверенные повисли,
но бодрствуют. Кому она верна?
Зачем не любит? Как ее по-фински
зовут? С утра спрошу у словаря.
…Нет надобного словаря в читальне.
Не утерпевшей на виду не быть,
пусть имя маски остается в тайне —
не Блоку же перечить и грубить.
Записку мне послала Сортавала.
Чья милая, чья добрая рука
для блажи чужака приоткрывала
родную одинокость языка?
Всё нежность, нежность. И не оттого ли
растенье потупляет наготу
пред грубым взором? Ведь она – туоми.
И ку́кива туоми, коль в цвету.
Туоми пу́у – дерево. Не легче
от этого. Вблизи небытия
ответствует черемухи наречье:
– Ступай себе. Я не люблю тебя.
Еще свежа и голову туманит.
Ужель вся эта хрупкость к сентябрю
на ягоды пойдет? (Туоме́нма́рьят —
я с тайным раздраженьем говорю.)
И снова ночь. Как удалась мгновенью
такая закись света и темна?
Туоми, так ли? Я тебе не верю.
Прощай, Туоми. Я люблю тебя.
7—9 июня 1985
Сортавала
(обратно)

«Не то, чтоб я забыла что-нибудь…»

Не то, чтоб я забыла что-нибудь, —
я из людей, и больно мне людское, —
но одинокий мной проторен путь:
взойти на высший камень и вздохнуть,
и всё смотреть на озеро морское.
Туда иду, куда меня ведут
обочья скал, лиловых от фиалок.
Возглавие окольных мхов – валун.
Я вглядываюсь в север и в июнь,
их распластав внизу, как авиатор.
Меня не опасается змея:
взгляд из камней недвижен и разумен.
Трезубец воли, скрытой от меня,
связует воды, глыбы, времена
со мною и пространство образует.
Поднебно вздыбье каменных стропил.
Кто я? Возьму державинское слово:
я – не́какий. Я – некий нетопырь,
не тороплив мой лёт и не строптив
чуть выше обитания земного.
Я думаю: вернуться ль в род людей,
остаться ль здесь, где я не виновата
иль прощена? Мне виден ход ладей
пред-ладожский и – дальше и левей —
нет, в этот миг не видно Валаама.
8—9 июня 1985
Сортавала
(обратно)

«Здесь никогда пространство не игриво…»

Здесь никогда пространство не игриво,
но осторожный анонимный цвет —
уловка пряток, ночимимикрия:
в среде черемух зримой ночи нет.
Но есть же! – это мненье циферблата,
два острия возведшего в зенит.
Благоуханье не идет во благо
уму часов: он невпопад звенит.
Бескровны формы неба и фиорда.
Их полых впадин кем-то выпит цвет.
Диковиной японского фарфора
черемухи подрагивает ветвь.
Восславив полночь дребезгами бреда,
часы впадают в бледность забытья.
Взор занят обреченно и победно
черемуховой гроздью бытия.
10—11 июня 1985
Сортавала
(обратно)

«Под горой – дом-горюн, дом-горыныч живет…»

Под горой – дом-горюн, дом-горыныч живет,
от соседства-родства упасенный отшибом.
Лишь увидела дом – я подумала: вот
обиталище надобных снов и ошибок.
В его главном окне обитает вода,
назовем ее Ладогой с малой натяжкой.
Не видна, но Полярная светит звезда
в потайное окно, притесненное чащей.
В эти створки гляжу, как в чужой амулет
иль в укрытие слизня, что сглазу не сносит.
Склон горы, опрокинувшись и обомлев,
дышит жабрами щелей и бронхами сосен.
Дом причастен воде и присвоен горой.
Помыкают им в очередь волны и камни.
Понукаемы сдвоенной белой зарей
преклоненье хребта и хвоста пресмыканье.
Я люблю, что его чешуя зелена.
И ночному прохожему видно с дороги,
как черемухи призрак стоит у окна
и окна выражение потусторонне.
Дому придан будильник. Когда горизонт
расплывется и марля от крыльев злотворных
добавляет туману, – пугающий звон
издает заточенный в пластмассу затворник.
Дребезжит самовольный перпетуум-плач.
Ветвь черемухи – большего выпуклый образ.
Второгодник, устав от земных неудач,
так же тупо и пристально смотрит на глобус.
Полночь – вот вопросительной ветви триумф.
И незримый наставник следит с порицаньем.
О решенье задачи сносился мой ум.
Вид пособья наглядного непроницаем.
Скудость темени – свалка пустот и чернот.
Необщительность тайны меня одолеет.
О, узреть бы под утро прозрачный чертог
вместо зыбкого хаоса, как Менделеев.
Я измучилась на белонощном посту,
и черемуха перенасыщена мною.
Я, под панцирем дома, во мхи уползу
и лицо оплесну неразгаданной мглою.
Покосившись на странность занятий моих,
на работу идет непроснувшийся малый.
Он не знает, что грустно любим в этот миг
изнуренным окном, перевязанным марлей.
Кто прощает висок, не познавший основ?
Кто смешливый и ласковый смотрит из близи?
И колышется сон… убаюканный сон…
сон-аргентум в отчетливой отчей таблице.
11—12 июня 1985
Сортавала
(обратно)

«Я – лишь горы моей подножье…»

Я – лишь горы моей подножье,
и бытия величина
в жемчужной раковине ночи
на весь июнь заточена.
Внутри немеркнущего нимба
души прижился завиток.
Иль Ибсена закрыта книга,
а я – засохший в ней цветок.
Всё кличет кто-то: Сольвейг! Сольвейг! —
в чащобах шхер и словарей.
И, как на исповеди совесть,
блаженно страждет соловей.
В жемчужной раковине ночи,
в ее прозрачной свето-тьме
не знаю я сторонней нови,
ее гонец не вхож ко мне.
Мгновенье сомкнутого ока
мою зеницу бережет.
Не сбережет: меня жестоко
всеобщий призовет рожок.
Когда в июль слепящий выйду
и вспомню местность и людей,
привыкну ль я к чужому виду
наружных черт судьбы моей?
Дни станут жарче и короче,
и чайка выклюет чуть свет
в жемчужной раковине ночи
невзрачный водянистый след.
12—13 июня 1985
Сортавала
(обратно)

«Где Питкяранта? Житель питкярантский…»

Где Питкяранта? Житель питкярантский
собрался в путь. Автобус дребезжит.
Мой тайный глаз, живущий под корягой,
автобуса оглядывает жизнь.
Пока стоим. Не поспешает к цели
сквозной приют скитальцев и сирот.
И силуэт старинной финской церкви
в проёме арки скорбно предстает.
Грейпфрут – добыча многих. Продавала
торговли придурь неуместный плод.
Эх, Сердоболь, эх, город Сортавала!
Нюх отворён и пришлый запах пьет.
Всех обликов так скудно выраженье,
так загнан взгляд и неказиста стать,
словно они эпоху Возрожденья
должны опровергать и попирать.
В дверь, впопыхах, три девушки скакнули.
Две первые пригожи, хоть грубы.
Содеяли уроки физкультуры
их наливные руки, плечи, лбы.
Но простодушна их живая юность,
добротна плоть, и дело лишь за тем
(он, кстати, рядом), кто зрачков угрюмость
примерит к зову их дремотных тел.
Но я о той, о третьей их подруге.
Она бледна, расплывчато полна,
пьяна, но четко обнимают руки
припасы бедной снеди и вина.
Совсем пьяна, и сонно и безгрешно
пустует глаз, безвольно голубой,
бесцветье прядей Ладоге прибрежно,
бесправье черт простёрто пред судьбой.
Поехали! И свалки мимолётность
пронзает вдруг единством и родством:
котомки, тетки, дети, чей-то локоть —
спасемся ль, коль друг в друга прорастём?
Гремим и едем. Хвойными грядами
обведено сверкание воды.
На всех балконах – рыбьих душ гирлянды.
Фиалки скал издалека видны.
Проносится роскошный дух грейпфрута,
словно гуляка, что тряхнул мошной.
Я озираю, мучась и ревнуя,
сокровища черемухи сплошной.
Но что мне в этой, бледно-белой, блёклой,
с кульками и бутылками в руках?
Взор, слабоумно-чистый и далекий,
оставит грамотея в дураках.
Ее толкают: – Танька! – дремлет Танька,
но сумку держит цепкостью зверька.
Блаженной, древней исподволи тайна
расширила бессмыслицу зрачка.
Должно быть, снимок есть на этажерке:
в огромной кофте Танька лет пяти.
Готовность к жалкой и неясной жертве
в чертах приметна и сбылась почти.
Да, этажерка с розаном, каморка.
В таких стенах роль сумки велика.
Брезгливого и жуткого кого-то
в свой час хмельной и Танька завлекла.
Подружек ждет обнимка танцплощадки,
особый смех, прищуриванье глаз.
Они уйдут. А Таньке нет пощады.
Пусть мается – знать, в мае родилась.
С утра не сыщет маковой росинки.
Окурки, стужа, лютая кровать.
Как размыкать ей белые ресницы?
Как миг снести и век провековать?
Мне – выходить. Навек я Таньку брошу.
Но всё она стоит передо мной.
С особенной тоской я вижу брошку:
юродивый цветочек жестяной.
13—14 июня 1985
Сортавала
(обратно)

Ночное

Ночные измышленья, кто вы, что вы?
Мне жалко вашей робкой наготы.
Жаль, что нельзя, нет сил надвинуть шторы
на дождь в окне, на мокрые цветы.
Всё отгоняю крылья херувима
от маленького ада ночника.
Черемуха – слепая балерина —
последний акт печально начала.
В чём наша связь, писания ночные?
Вы – белой ночи собственная речь.
Она пройдет – и вот уже ничьи вы.
О ней на память надо ль вас беречь?
И белый день туманен, белонощен.
Вниз поглядеть с обрыва – всё равно
что выхватить кинжал из мягких ножен:
так вод холодных остро серебро.
Дневная жизнь – уловка, ухищренье
приблизить ночь. Опаска всё сильней:
а вдруг вчера в над-ладожском ущелье
дотла испепелился соловей?
Нет, Феникс мой целёхонек и свищет:
слог, слог – тире, слог, слог – тире, тире.
Пунктира ощупь темной цели ищет,
и слаще слова стопор слов в строке.
Округла полночь. Всё свежо, всё внове.
Я из чужбины общей ухожу
и возвращаюсь в отчее, в ночное.
В ночное – что? В ночное – что хочу.
14—15 июня 1985
Сортавала
(обратно)

«Вся тьма – в отсутствии, в опале…»

Вся тьма – в отсутствии, в опале,
да несподручно без огня.
Пишу, читаю – но лампады
нет у людей, нет у меня.
Электрик запил, для элегий
тем больше у меня причин,
но выпросить простых энергий
не удалось мне у лучин.
Верней, лучинушки-лучины
не добыла, в сарай вошед:
те, кто мотиву научили,
сокрыли, как светец возжечь.
Немногого недоставало,
чтоб стала жизнь моя красна,
веретено мое сновало,
свисала до полу коса.
А там, в рубахе кумачовой,
а там, у белого куста…
Ни-ни! Брусникою мочёной
прилежно заняты уста.
И о свече – вотще мечтанье:
где нынче взять свечу в глуши?
Не то бы предавалась тайне
душа вблизи ее души.
Я б села с кротким рукодельем…
ах, нет, оно несносно мне.
Спросила б я: – О, Дельвиг, Дельвиг,
бела ли ночь в твоем окне?
Мне б керосинового света
зеленый конус, белый круг —
в канун столетия и лета,
где сад глубок и берег крут.
Меня б студента-златоуста
пленял мундир, пугал апломб.
«Так говори, как Заратустра!» —
он написал бы в мой альбом.
Но всё это пустая грёза.
Фонарик есть, да нет в нём сил.
Ночь и электрик правы розно:
в ночь у него родился сын.
Спасибо вечному обмену:
и ночи цвет не поврежден,
и посрамленному Амперу
соперник новый нарожден.
После полуночи темнеет —
не вовсе, не дотла, едва.
Все спать улягутся, но мне ведь
привычней складывать слова.
Я авторучек в автолавке
больной букет приобрела:
темны их тайные таланты,
но масть пластмассы так бела.
Вот пальцы зоркие поймали
бег анемичного пера.
А дальше просто: лист бумаги
чуть ярче общего пятна.
Несупротивна ночи белой
неразличимая строка.
Но есть светильник неумелый —
сообщник моего окна.
Хранит меня во тьме короткой,
хранит во дне, хранит всегда
черемухи простонародной
высокородная звезда.
Вдруг кто-то сыщется и спросит:
зачем при ней всю ночь сижу?
Что я отвечу? Хрупкий отсвет,
как я должна, так обвожу.
Прости, за то прости, читатель,
что я не смыслов поставщик,
а вымыслов приобретатель
черемуховых и своих.
Электрик, загулявший на ночь,
сурово смотрит на зарю
и говорит: «Всё сочиняешь?» —
«Всё починяешь?» – говорю.
Всяк о своем печётся свете
и возгорается, смеясь,
залатанной электросети
с вот этими стихами связь.
15—17 мая 1985
Сортавала
(обратно)

«Лапландских летних льдов недальняя граница…»

Лапландских летних льдов недальняя граница.
Хлад Ладоги глубок, и плавен ход ладьи.
Ладони ландыш дан и в ладанке хранится.
И ладен строй души, отверстой для любви.
Есть разве где-то юг с его латунным пеклом?
Брезгливо серебро к затратам золотым.
Ночь-римлянка влачит свой белоснежный пеплум.
(Латуни не нашлось, так сыщется латынь.)
Приладились слова к приладожскому ладу.
(Вкруг лада – всё мое, Брокгауз и Ефрон.)
Ум – гения черта, но он вредит таланту:
стих, сочиненный им, всегда чуть-чуть соврёт.
В околицах ума, в рассеянных чернотах,
ютится бедный дар и пробует сказать,
что он не позабыл Ладыжинских черемух
в пред-ладожской стране, в над-ладожских скалах.
Лещинный мой овраг, разлатанный, ледащий,
мной обольщен и мной приважен к похвалам.
Валунный водолей, над Ладогой летящий,
благослови его, владыко Валаам.
Черемух розных двух пересеченьем тайным
мой помысел ночной добыт и растворен
в гордыне бледных сфер, куда не вхож ботаник, —
он, впрочем, не вступал в безумный разговор.
Фотограф знать не мог, что выступит на снимке
присутствие судьбы и дерева в окне.
Средь схемы световой – такая сила схимы
в зрачке, что сил других не остается мне.
Лицо и речь – души неодолимый подвиг.
В окладе хладных вод сияет день младой.
Меж утомленных век смешались полночь, полдень,
лад, Ладога, ладонь и сладкий сон благой.
17—20 июня 1985
Сортавала
(обратно)

«Всё шхеры, фиорды, ущельных существ…»

Всё шхеры, фиорды, ущельных существ
оттуда пригляд, куда вживе не ходят.
Скитания омутно-леший сюжет,
остуда и оторопь, хвоя и холод.
Зажжён и не гаснет светильник сырой.
То – Гамсуна пагуба и поволока.
С налёту и смолоду прянешь в силок —
не вырвешь души из его приворота.
Болотный огонь одолел, опалил.
Что – белая ночь? Это имя обманно.
Так назван условно маньяк-аноним,
чьим бредням моя приглянулась бумага.
Он рыщет и свищет, и виснут усы,
и девушке с кухни понятны едва ли
его бормотанья: – Столь грешные сны
страшны или сладостны фрёкен Эдварде?
О, фрёкен Эдварда, какая тоска —
над вечно кипящей геенной отвара
помешивать волны, клубить облака —
какая отвага, о фрёкен Эдварда!
И девушка с кухни страшится и ждет.
Он сгинул в чащобе – туда и дорога.
Но огненной порчей смущает и жжет
наитье прохладного глаза дурного.
Я знаю! Сама я гоняюсь в лесах
за лаем собаки, за гильзой пустою,
за смехом презренья в отравных устах,
за гибелью сердца, за странной мечтою.
И слышится в сырости мха и хвоща:
– Как скушно! Ничто не однажды, всё – дважды
иль многажды. Ждет не хлыста, а хлыща
звериная душенька фрёкен Эдварды.
Все фрёкен Эдварды во веки веков
бледны от белил захолустной гордыни.
Подале от них и от их муженьков!
Обнимемся, пёс, мы свободны отныне.
И – хлыст оставляет рубец на руке.
Пёс уши уставил в мой шаг осторожный.
– Смотри, – говорю, – я хожу налегке:
лишь посох, да плащ, да сапог остроносый.
И мне, и тебе, белонощный собрат,
двоюродны люди и ровня – наяды.
Как мы – так никто не глядит на собак.
Мы встретились – и разминёмся навряд ли.
Так дивные дива в лесу завелись.
Народ собирался и медлил с облавой —
до разрешенья ответственных лиц
покончить хотя бы с бездомной собакой.
С утра начинает судачить табльдот
о призраках трёх, о кострах их наскальных.
И девушка с кухни кофейник прольет
и слепо и тупо взирает на скатерть.
Двоится мой след на росистом крыльце.
Гость-почерк плетет письмена предо мною.
И в новой, чужой, за-озерной красе
лицо провинилось пред явью дневною.
Всё чушь, чешуя, серебристая чудь.
И девушке с кухни до страсти охота
и страшно – крысиного яства чуть-чуть
добавить в унылое зелье компота.
20—21 июня 1985
Сортавала
(обратно)

«Так бел, что опаляет веки…»

Так бел, что опаляет веки,
кратчайшей ночи долгий день,
и белоручкам белошвейки
прощают молодую лень.
Оборок, складок, кружев, рюшей
сегодня праздник выпускной
и расставанья срок горючий
моей черемухи со мной.
В ночи девичьей, хороводной
есть болетворная тоска.
Ее, заботой хлороформной,
туманят действия цветка.
Воскликнет кто-то: знаем, знаем!
Приелся этот ритуал!
Но всех поэтов всех избранниц
кто не хулил, не ревновал?
Нет никого для восклицаний:
такую я сыскала глушь,
что слышно, как, гонимый цаплей,
в расщелину уходит уж.
Как плавно выступала пава,
пока была ее пора! —
опалом пагубным всплывала
и Анной Павловой плыла.
Еще ей рукоплещут ложи,
еще влюблен в нее бинокль —
есть время вымолвить: о Боже! —
нет черт в ее лице больном.
Осталась крайность славы: тризна.
Растенье свой триумф снесло,
как знаменитая артистка, —
скоропостижно и светло.
Есть у меня чулан фатальный.
Его окно темнит скала.
Там долго гроб стоял хрустальный,
и в нём черёмуха спала.
Давно в округе обгорело,
быльём зеленым поросло
ее родительское древо
и всё недальнее родство.
Уж примерялись банты бала.
Пылали щёки выпускниц.
Красавица не открывала
дремотно-приторных ресниц.
Пеклась о ней скалы дремучесть
всё каменистей, всё лесней.
Но я, любя ее и мучась, —
не королевич Елисей.
И главной ночью длинно-белой,
вблизи неутолимых глаз,
с печальной грацией несмелой
царевна смерти предалась.
С неизъяснимою тоскою,
словно былую жизнь мою,
я прах ее своей рукою
горы подножью отдаю.
– Еще одно настало лето, —
сказала девочка со сна.
Я ей заметила на это:
– Еще одна прошла весна.
Но жизнь свежа и беспощадна:
в черемухи прощальный день
глаз безутешный – мрачно, жадно
успел воззриться на сирень.
21—22 июня 1985
Сортавала
(обратно)

«Лишь июнь сортавальские воды согрел…»

Лишь июнь сортавальские воды согрел —
поселенья опальных черемух сгорели.
Предстояла сирень, и сильней и скорей,
чем сирень, расцвело обожанье к сирени.
Тьмам цветений назначил собор Валаам.
Был ли молод монах, чье деянье сохранно?
Тосковал ли, когда насаждал-поливал
очертания нерукотворного храма?
Или старец, готовый пред Богом предстать,
содрогнулся, хоть глубь этих почв не червива?
Суммой сумрачной заросли явлена страсть.
Ослушанье послушника в ней очевидно.
Это – ересь июньских ночей на устах,
сон зрачка, загулявший по ладожским водам.
И не виден мне богобоязненный сад,
дали ветку сирени – и кажется: вот он.
У сиреневых сводов нашелся один
прихожанин, любое хожденье отвергший.
Он глядит нелюдимо и сиднем сидит,
и крыльцу его – в невидаль след человечий.
Он заране запасся скалою в окне.
Есть сусек у него: ведовская каморка.
Там он держит скалу, там случалось и мне
заглядеться в ночное змеиное око.
Он хватает сирень и уносит во мрак
(и выносит черемухи остов и осыпь).
Не причастен сему светлоликий монах,
что терпеньем сирени отстаивал остров.
Наплывали разбой и разор по волнам.
Тем вольней принималась сирень разрастаться.
В облаченье лиловом вставал Валаам,
и смотрело растенье в глаза святотатца.
Да, хватает, уносит и смотрит с тоской,
обожая сирень, вожделея сирени.
В чернокнижной его кладовой колдовской
борода его кажется старше, синее.
Приворотный отвар на болотном огне
закипает. Летают крылатые мыши.
Помутилась скала в запотевшем окне:
так дымится отравное варево мысли.
То ль юннат, то ли юный другой следопыт
был отправлен с проверкою в дом под скалою.
Было рано. Он чая еще не допил.
Он ушел, не успев попрощаться с семьёю.
Он вернулся не скоро и вчуже смотрел,
говорил неохотно, держался сурово.
– Там такие дела, там такая сирень, —
проронил – и другого не вымолвил слова.
Относили затворнику новый журнал,
предлагали газету, какую угодно.
Никого не узнал. Ничего не желал.
Грубо ждал от смущенного гостя – ухода.
Лишь остался один – так и прыгнул в тайник,
где храним ненаглядный предмет обожанья.
Как цветет его радость! Как душу томит,
обещать не умея и лишь обольщая!
Неужели нагрянут, спугнут, оторвут
от судьбы одинокой, другим не завидной?
Как он любит теченье ее и триумф
под скалою лесною, звериной, змеиной!
Экскурсантам, что свойственны этим местам,
начал было твердить предводитель экскурсий:
вот-де дом под скалой… Но и сам он устал,
и народу казалась история скушной.
Был забыт и прощён ее скромный герой:
отсвет острова сердце склоняет к смиренью.
От свершений мирских упасаем горой,
пусть сидит со своей монастырской сиренью.
22—23 июня 1985
Сортавала
(обратно)

«То ль потому, что ландыш пожелтел…»

То ль потому, что ландыш пожелтел
и стал невзрачной пользою аптечной,
то ль отвращенье возбуждал комар
к съедобной плоти – родственнице тел,
кормящихся добычей бесконечной,
как и пристало лакомым кормам…
То ль потому, что встретилась змея, —
я бы считала встречу добрым знаком,
но так она не расплела колец,
так равнодушно видела меня,
как если б я была пред вещим зраком
пустым экраном с надписью: «конец»…
То ль потому, что смерклось на скалах
и паузой ответила кукушка
на нищенский и детский мой вопрос, —
схоласт-рассудок явственно сказал,
что мне мое не удалось искусство, —
и скушный холод в сердце произрос.
Нечаянно рука коснулась лба:
в чём грех его? в чём бедная ошибка?
Достало и таланта, и ума,
но слишком их таинственна судьба:
окраинней и глуше нет отшиба,
коль он не спас – то далее куда?
Вчера, в июня двадцать третий день,
был совершенен смысл моей печали,
как вид воды – внизу, вокруг, вдали.
Дано ль мне знать, ка́к глаз змеи глядел?
Те, что на скалах, ландыши увяли,
но ландыши низин не отцвели.
23—24 июня 1985
Сортавала
(обратно)

«Сверканье блёсен, жалобы уключин…»

Сверканье блёсен, жалобы уключин.
Лишь стол и я смеемся на мели.
Все ловят щук. Зато веленьем щучьим
сбываются хотения мои.
Лилового махрового растенья
хочу! – сгустился робкий аметист
до зауми чернильного оттенка,
чей мрачный слог мастит и знаменит.
Исчадье дальне-родственных династий,
породы упованье и итог, —
пустив на буфы бархат кардинальский,
цветок вступает в скудный мой чертог.
Лишь те, чей путь – прыжок из грязи в князи,
пугаются кромешности камор.
А эта гостья – на подмостках казни
войдет в костер: в обыденный комфорт.
Каморки заковыристой отшелье —
ночных крамол и таинств закрома.
Не всем домам дано вовнутрь ущелье.
Нет, не во всех домах живет скала.
В моём – живет. Мох застилает окна.
И Север, преступая перевал,
захаживает и туманит стёкла,
вот и сегодня вспомнил, побывал.
Красе цветка отечественна здравость
темнот застойных и прохладных влаг.
Он полюбил чужбины второзданность:
чащобу-дом, дом-волю, дом-овраг.
Явилась в нём нездешняя осанка,
и выдаст обращенья простота,
что эта, под вуалем, чужестранка —
к нам ненадолго и не нам чета.
Кровь звёзд и бездн под кожей серебрится,
и запах умоляюще не смел,
как слабый жест: ненадобно так близко!
здесь – грань прозрачных и возбранных сфер.
Высокородный выкормыш каморки
приемлет лилий флорентийских весть,
обмолвки, недомолвки, оговорки
вобрав в лилейный и лиловый цвет.
Так, усмотреньем рыбы востроносой,
в теснине каменистого жилья,
со мною делят сумрак осторожный
скала, цветок и ночь-ворожея.
Чтоб общежитья не смущать основы
и нам пред ним не возгордиться вдруг,
приходят блики, промельки, ознобы
и замыкают узко-стройный круг.
– Так и живете? – Так живу, представьте.
Насущнее всех остальных проблем —
оставленный для Ладоги в пространстве
и Ладогой заполненный пробел.
Соединив живой предмет и образ,
живет за дважды каменной стеной
двужильного уединенья доблесть,
обняв сирень, оборонясь скалой.
А этот вот, бредущий по дороге,
невзгодой оглушенный человек
как связан с домом на глухом отроге
судьбы, где камень вещ и островерх?
Всё связано, да объяснить не просто.
Скала – затем, чтоб тайну уберечь.
Со временем всё это разберется.
Сейчас – о ночи и сирени речь.
24—25 июня 1985
Сортавала
(обратно)

«Вошла в лиловом в логово и в лоно…»

Вошла в лиловом в логово и в лоно
ловушки – и благословил ловец
всё, что совсем, почти, едва лилово
иль около-лилово, наконец.
Отметина преследуемой масти,
вернись в бутон, в охранную листву:
всё, что повинно в ней хотя б отчасти,
несет язычник в жертву божеству.
Ему лишь лучше, если цвет уклончив:
содеяв колоколенки разор,
он нехристем напал на колокольчик,
но распалил и не насытил взор.
Анютиных дикорастущих глазок
здесь вдосталь, и, в отсутствие Анют,
их дикие глаза на скалолазов
глядят, покуда с толку не собьют.
Маньяк бросает выросший для взгляда
цветок к ногам лиловой госпожи.
Ей всё равно. Ей ничего не надо,
но выговорить лень, чтоб прочь пошли.
Лишь кисть для акварельных окроплений
и выдох жабр, нырнувших в акваспорт,
нам разъясняют имя аквилегий,
и попросту выходит: водосбор.
В аквариум окраины садовой
растенье окунает плавники.
Завидев блеск серебряно-съедобный,
охотник чайкой прянул в цветники.
Он страшен стал! Он всё влачит в лачугу
к владычице, к обидчице своей.
На Ладоги вечернюю кольчугу
он смотрит всё угрюмей и сильней.
Его терзает сизое сверканье
той части спектра, где сидит фазан.
Вдруг покусится на перо фазанье
запреты презирающий азарт?
Нам повезло: его глаза воззрились
на цветовой потуги абсолют —
на ирис, одинокий, как Озирис
в оазисе, где лютик робко-лют.
Не от сего он мира – и погибнет.
Ущербно-львиный по сравненью с ним,
в жилище, баснословном, как Египет,
сфинкс захолустья бредит и не спит.
И даже этот волокита-рыцарь,
чьи притязанья отемнили дом, —
бледнеет раб и прихвостень царицын,
лиловой кровью замарав ладонь.
Вот – идеал. Что идол, что идея!
Он – грань, пред-хаос, крайность красоты,
устойчивость и грация изделья
на волосок от роковой черты.
Покинем ирис до его скончанья —
тем боле что лиловости вампир,
владея ею и по ней скучая,
припас чернил давно до дна допил.
Страдание сознания больного —
сирень, сиречь: наитье и напасть.
И мглистая цветочная берлога —
душно-лилова, как медвежья пасть.
Над ней – дымок, словно она – Везувий
и думает: не скушно ль? не пора ль?
А я? Умно ль – Офелией безумной
цветы сбирать и песню напевать?
Плутаю я в пространном фиолете.
Свод розовый стал меркнуть и синеть.
Пришел художник, заиграл на флейте.
Звана сирень – ослышалась свирель.
Уж примелькалась слуху их обнимка,
но дудочка преследует цветок.
Вот и сейчас – печально, безобидно
всплыл в сумерках их общий завиток.
Как населили этот вечер летний
оттенков неземные мотыльки!
Но для чего вошел художник с флейтой
в проём вот этой прерванной строки?
То ль звук меня расстроил неискомый,
то ль хрупкий неприкаянный артист
какой-то незапамятно-иконный,
прозрачный свет держал между ресниц, —
но стало грустно мне, так стало грустно,
словно в груди всплакнула смерть птенца.
Сравненью ужаснувшись, трясогузка
улепетнула с моего крыльца.
Что делаю? Чего ищу в сирени —
уж не пяти, конечно, лепестков?
Вся жизнь моя – чем старе, тем страннее.
Коль есть в ней смысл, пора бы знать: каков?
Я слышу – ошибаюсь неужели? —
я слышу в еженощной тишине
неотвратимой воли наущенье —
лишь послушанье остается мне.
Лишь в полночь весть любовного ответа
явилась изумленному уму:
отверстая заря была со-цветна
цветному измышленью моему.
25—27 июня 1985
Сортавала
(обратно)

«Пора, прощай, моя скала…»

Пора, прощай, моя скала,
и милый дом, и в нём каморка,
где всё моя сирень спала, —
как сновиденно в ней, как мокро!
В опочивальне божества,
для козней цвета и уловок,
подрагивают существа
растений многажды лиловых.
В свой срок ступает на порог
акцент оттенков околичных:
то маргариток говорок,
то орхидеи архаичность.
Фиалки, водосбор, люпин,
качанье перьев, бархат мантий.
Но ирис боле всех любим:
он – средоточье черных магий.
Ему и близко равных нет.
Мучителен и хрупок облик,
как вывернутость тайных недр
в кунсткамерных прозрачных колбах.
Горы подножье и подвал —
словно провал ума больного.
Как бедный Врубель тосковал!
Как всё безвыходно лилово!
Но зачарован мой чулан.
Всего, что вне, душа чуралась,
пока садовник учинял
сад: чудо-лунность и чуланность.
И главное: скалы визит
сквозь стену и окно глухое.
Вошла – и тяжело висит,
как гобелен из мха и хвои.
А в комнате, где правит стол,
есть печь – серебряная львица.
И соловьиный произвол
в округе белонощной длится.
О чём уста ночных молитв
так воздыхают и пекутся?
Сперва пульсирует мотив
как бы в предсердии искусства.
Всё горячее перебой
артерии сакраментальной,
но бесполезен перевод
и суесловен комментарий.
Сомкнулись волны, валуны,
канун разлуки подневольной,
ночь белая и часть луны
над Ладогою хладноводной.
Ночь, соловей, луна, цветы —
круг стародавних упований.
Преуспеянью новизны
моих не нужно воспеваний.
Она б не тронула меня!
Я – ей вреда не причиняла
во глубине ночного дня,
в челне чернильного чулана.
Не признавайся, соловей,
не растолковывай, мой дальний,
в чём смысл страдальческой твоей
нескладицы исповедальной.
Пусть всяко понимает всяк
слогов и пауз двуединость,
утайки маленькой пустяк —
заветной тайны нелюдимость.
28 июня 1985
Сортавала
(обратно)

«Сирень, сирень – не кончилась бы худом…»

Сирень, сирень – не кончилась бы худом
моя сирень. Боюсь, что не к добру
в лесу нашла я разоренный хутор
и у него последнее беру.
Какое место уготовил дому
разумный финн! Блеск озера слезил
зрачок, когда спускалась за водою
красавица, а он за ней следил.
Как он любил жены златоволосой
податливый и плодоносный стан!
Она, в невестах, корень приворотный
заваривала – он о том не знал.
Уже сынок играл то в дровосека,
то в плотника, и здраво взгляд синел, —
всё мать с отцом шептались до рассвета,
и всё цвела и сыпалась сирень.
В пять лепестков она им колдовала
жить-поживать и наживать добра.
Сама собой слагалась Калевала
во мраке хвой вкруг светлого двора.
Не упасет неустрашимый Калев
добротной, животворной простоты.
Всё в бездну огнедышащую канет.
Пройдет полвека. Устоят цветы.
Душа сирени скорбная витает —
по недосмотру бывших здесь гостей.
Кто предпочел строению – фундамент,
румяной плоти – хрупкий хруст костей?
Нашла я доску, на которой режут
хозяйки снедь на ужинной заре, —
и заболел какой-то серый скрежет
в сплетенье солнц, в дыхательном ребре.
Зачем мой ход в чужой цветник вломился?
Ужель, чтоб на кладбище пировать
и языка чужого здравомыслье
возлюбленною речью попирать?
Нет, не затем сирени я добытчик,
что я сирень без памяти люблю
и многотолпен стал ее девичник
в сырой пристройке, в северном углу.
Всё я смотрю в сиреневые очи,
в серебряные воды тишины.
Кто помышлял: пожалуй, белой ночи
достаточно – и дал лишь пол-луны?
Пред-северно, продольно, сыровато.
Залив стоит отвесным серебром.
Дождит, и отзовется Сортавала,
коли ее окликнешь: Сердоболь.
Есть у меня будильник, полномочный
не относиться к бдению иль сну.
Коль зазвенит – автобус белонощный
я стану ждать в двенадцатом часу.
Он появляться стал в канун сирени.
Он начал до потопа, до войны
свой бег. Давно сносились, устарели
его крыла, и лица в нём бледны.
Когда будильник полночи добьется
по усмотренью только своему,
автобус белонощный пронесется —
назад, через потоп, через войну.
В обратность дней, вспять времени и смысла,
гремит его брезентовый шатёр.
Погони опасаясь или сыска,
тревожно озирается шофер.
Вдоль берега скалистого, лесного
летит автобус – смутен, никаков.
Одна я слышу жуткий смех клаксона,
хочу вглядеться в лица седоков.
Но вижу лишь бескровный и зловещий
туман обличий и не вижу лиц.
Всё это как-то связано с зацветшей
сиренью возле старых пепелищ.
Ужель спешат к владениям отцовским,
к пригожим женам, к милым сыновьям.
Конец июня: обоняньем острым
о сенокосе грезит сеновал.
Там – дом смолист, нарядна черепица.
Красавица ведро воды несла —
так донесла ли? О скалу разбиться
автобусу бы надо, да нельзя.
Должна ль я снова ждать их на дороге
на Питкяранту? (Славный городок,
но как-то грустно, и озябли ноги,
я нынестранный и плохой ходок.)
Успею ль сунуть им букет заветный
и прокричать: – Возьми, несчастный друг! —
в обмен на скользь и склизь прикосновений
их призрачных и благодарных рук.
Легко ль так ночи проводить, а утром,
чей загодя в ночи содеян свет,
опять брести на одинокий хутор
и уносить сирени ветвь и весть.
Мой с диким механизмом поединок
надолго ли? Хочу чернил, пера
или заснуть. Но вновь блажит будильник.
Беру сирень. Хоть страшно – но пора.
28—29 июня 1985
Сортавала
(обратно)

«– Что это, что? – Спи, это жар во лбу…»

– Что это, что? – Спи, это жар во лбу.
– Чьему же лбу такое пламя впору?
Кто сей со лбом и мыслью лба: веду
льва в поводу и поднимаюсь в гору?
– Не дать ли льда изнеможенью лба?
– Того ли лба, чья знала дальновидность,
где валуны воздвигнуть в память льда:
де, чти, простак, праматерь ледовитость?
– Испей воды и не дотла сгори.
Всё хорошо. Вот склянки, вот облатки.
– Со лбом и львом уже вверху горы:
клубится грива и сверкают латы.
– Спи, это бред, испекший ум в огне.
– Тот, кто со львом, и лев идут к порогу.
Коль это мой разыгран бред вовне,
пусть гением зовут мою хворобу.
И тот, кого так сильно… тот, кому
прискучил блеск быстротекучей ртути,
подвёл меня к замёрзшему окну,
и много счастья было в той минуте.
С горы небес шел латник золотой.
Среди ветвей, оранжевая, длилась
его стезя – неслышимой пятой
след голубой в ней пролагала львиность.
Вождь льва и лев вблизь подошли ко мне.
Мороз и солнце – вот в чём было дело.
Так день настал – девятый в декабре.
А я болела и в окно глядела.
Затмили окна, затворили дом
(день так сиял!), задвинули ворота.
Так страшно сердце расставалось с Днём,
как с тою – тот, где яд, клинок, Верона.
Уж много раз менялись свет и темь.
В пустыне мглы, в тоске неодолимой,
сиротствует и полыхает День,
мой не воспетый, мой любимый – львиный.
19—20 декабря 1985
Ленинград
(обратно)

Ёлка в больничном коридоре

В коридоре больничном поставили ёлку. Она
и сама смущена, что попала в обитель страданий.
В край окна моего ленинградская входит луна
и недолго стоит: много окон и много стояний.
К той старухе, что бойко бедует на свете одна,
переходит луна, и доносится шорох стараний
утаить от соседок, от злого непрочного сна
нарушенье порядка, оплошность запретных рыданий.
Всем больным стало хуже. Но всё же – канун Рождества.
Завтра кто-то дождется известий, гостинцев, свиданий.
Жизнь со смертью – в соседях. Каталка всегда не пуста —
лифт в ночи отскрипит равномерность ее упаданий.
Вечно радуйся, Дево! Младенца ты в ночь принесла.
Оснований других не оставлено для упований,
но они так важны, так огромны, так несть им числа,
что прощен и утешен безвестный затворник подвальный.
Даже здесь, в коридоре, где ёлка – причина для слёз
(не хотели ее, да сестра заносить повелела),
сердце бьется и слушает, и – раздалось, донеслось:
– Эй, очнитесь! Взгляните – восходит Звезда Вифлеема.
Достоверно одно: воздыханье коровы в хлеву,
поспешанье волхвов и неопытной матери локоть,
упасавший Младенца с отметиной чу́дной во лбу.
Остальное – лишь вздор, затянувшейся лжи мимолётность.
Этой плоти больной, изврежденной трудом и войной,
что нужней и отрадней столь просто описанной сцены?
Но – корят то вином, то другою какою виной
и питают умы рыбьей костью обглоданной схемы.
Я смотрела, как день занимался в десятом часу:
каплей был и блестел, как бессмысленный черный
фонарик, —
там, в окне и вовне. Но прислышалось общему сну:
в колокольчик на ёлке названивал крошка-звонарик.
Занимавшийся день был так слаб, неумел, неказист.
Цвет – был меньше, чем розовый: родом из робких,
не резких.
Так на девичьей шее умеет мерцать аметист.
Все потупились, глянув на кроткий и жалобный крестик.
А как стали вставать, с неохотой глаза открывать, —
вдоль метели пронёсся трамвай, изнутри золотистый.
Все столпились у окон, как дети: – Вот это трамвай!
Словно окунь, ушедший с крючка: весь пятнистый,
огнистый.
Сели завтракать, спорили, вскоре устали, легли.
Из окна вид таков, что невидимости Ленинграда
или невидали мне достанет для слёз и любви.
– Вам не надо ль чего-нибудь? – Нет, ничего нам не надо.
Мне пеняли давно, что мои сочиненья пусты.
Сочинитель пустот, в коридоре смотрю на сограждан.
Матерь Божия! Смилуйся! Сына о том же проси.
В День Рожденья Его дай молиться и плакать о каждом!
25 декабря 1985
Ленинград
(обратно)

«Поздней весны польза-обнова…»

Поздней весны польза-обнова.
Быстровелик оползень поля:
коли и есть посох-опора,
брод не возбредится к нам.
«Бысть человек послан от Бога,
имя ему Иоанн».
Росталь: растущей воды окиянье.
Полночь, но опалены
рытвины вежд и окраин канавье
досталью полулуны.
Несть нам отверзий принесть покаянье
и не прозреть пелены.
Ходу не имем, прийди, Иоанне,
к нам на брега полыньи.
Имя твое в прародстве с именами
тех, чьи кресты полегли
в снег, осененный тюрьмой и дымами, —
оборони, полюби
лютость округи, поруганной нами,
иже рекутся людьми.
«Бысть человек послан от Бога,
имя ему Иоанн».
О, не ходи! Нынче суббота,
праздник у нас: посвист разбоя,
обморок-март, путь без разбора,
топь, поволока, туман.
Март 1986
Иваново
(обратно)

Ивановские припевки

Созвали семинар – проникнуть в злобу дня,
а тут и без него говеют не во благе.
Заезжего ума пустует западня:
не дался день-злодей ловушке и облаве.
Двунадесять язык в Иванове сошлись
и с ними мой и свой, тринадцатый, злосчастный.
Весь в Уводь не изыдь, со злобой не созлись,
Ивановичей род, в хмельную ночь зачатый.
А ежели кто трезв – отымет и отъест
судьбы деликатес, весь диалект – про импорт.
Питают мать-отец плаксивый диатез
тех, кто, возмыв из детств, убьет, но и повымрет.
Забавится дитя: пешком под стол пойдя,
уже удавку вьет для Жучки и для Васьки.
Ко мне: «Почто зверям суёшь еды-питья?» —
«Аз есмь родня зверья, а вы мне – не свояси».
Перечу языку – порочному сынку
порушенных пород и пагубного чтива.
Потылицу чешу, возглавицей реку
то, что под ней держу в ночи для опочива.
Захаживал Иван, внимал моим словам,
поддакивал, кивал: «Душа твоя – Таврида.
Что делаешь-творишь?» – «Творю тебе стакан». —
«Старинно говоришь. Скажи: что есть творило?» —
«Тебя за речь твою прииму ко двору.
Стучись – я отворю. Отверстый ход – творило». —
«В заочье для чего слывешь за татарву?» —
«Заочье не болит, когда тавром тавримо».
Ой, город-городок, ой, говор-говорок:
прядильный монотон и матерок предельный —
в ооканье вовлёк и округлил роток,
опутал, обволок, в мое ушко продетый.
У нас труба коптит превыспренную синь
и ненависть когтит промеж родни простенок.
Мы знаем: стыдно пить, и даже в сырь и стынь
мы сикера не пьем, обходимся проствейном.
Окликнул семинар: «Куда идешь, Иван?» —
«На Кубу, семинар, всё наше устремленье».
Дивится семинар столь дальним именам.
(На Кубу – в магазин, за грань, за вод струенье.)
Раздолье для невест – без петуха насест,
а робятишки есть, при маме и во маме.
Ест поедом тоска, потом молва доест.
Чтоб не скучать – девчат черпнули во Вьетнаме.
Четыреста живых и чужеродных чад
усилили вдовства и девства многолюдность.
Улыбки их дрожат, потёмки душ – молчат.
Субтропиков здесь нет, зато сугуба лютость.
Смуглы, а не рябы, робки, а не грубы,
за малые рубли великими глазами
их страх глядит на нас – так, говорят, грибы
глядят, когда едят их едоки в Рязани.
Направил семинар свой променад в сельмаг,
проверил провиант – не сныть и не мякину.
Бахвалился Иван: «Не пуст сусек-сервант.
Полпяди есть во лбу – читай телемахину».
За словом не полез – зачем и лезть в карман?
«Рацеей, – объяснял, – упитана Расея.
Мы к лишним вообче бесчувственны кормам.
Нам коло-грядский жук оставил часть растенья».
Залётный семинар пасет нас от беды:
де, буйствует вино, как паводок апрельский.
Иван сказал: «Вино отлично от воды,
но смысл сего не здесь, а в Кане Галилейской».
От Иоанна – нам есть наущенье уст,
и слышимо во мглах: «Восстав, сойдем отсюду».
Путина – нет пути. То плачу, то смеюсь,
то ростепель терплю, то новую остуду.
«Эй, ты куда, Иван?» – «На Кубу, брат-мадам.
А ты?» – «Да по следам твоим, чрез половодье». —
«Держися за меня! Пройдемся по водам!»
И то: пора всплакнуть по певчем по Володе.
Ивану говорю по поводу вина:
«Нам отворенный ход – творило, хоть – травило».
Ответствует: «Хвалю! Ой, девка, ой, умна!
А я-то помышлял про кофе растворимо…»
Март 1986
Иваново
(обратно)

«Хожу по околицам дюжей весны…»

Хожу по околицам дюжей весны,
вкруг полой воды, и сопутствие чье-то
глаголаше: «Колицем должен еси?» —
сочти, как умеешь, я сбилась со счёта.
Хотелось мне моря, Батума, дождя,
кофейни и фески Омара-соседа.
Бубнило уже: «Ты должна, ты должна!» —
и двинулась я не овамо, а семо.
Прибой возыметь за спиной, на восток,
вершины ожегший, воззриться – могла ведь.
Всевластье трубы помавает хвостом,
предместье-прихвостье корпит, помогает.
Закат – и скорбит и робеет душа
пред пурпуром смрадным, прекрасно-зловещим.
Над гранью земли – ты должна, ты должна! —
на злате небес – филигрань-человечек.
Его пожирает отверстый вулкан,
его не спасет тихомолка оврага,
идет он – и поздно его окликать —
вдоль пламени, в челюсти антропофага.
Сближаются алое и фиолет.
Как стебель в средине захлопнутой книги,
меж ними расплющен его силуэт —
лишь вмятина видима в стынущем нимбе.
Добыча побоища и дележа —
невзрачная крапина крови и воли.
Как скушно жужжит: «Ты должна, ты должна!» —
тому ли скитальцу? Но нет его боле.
Я в местной луне, поначалу, своей
луны не узнала, да сжалилась лунность
и свойски зависла меж черных ветвей —
так ей приглянулась столь смелая глупость.
Меж тем я осталась одна, как она:
лишь нищие звери тянулись во други
да звук допекал: «Ты должна, ты должна!» —
ужель оборучью хапуги-округи?
Ее постояльцы забыли мотив,
родимая речь им далече латыни,
снуют, ненасытной мечтой охватив
кто – реки хмельные, кто – горы златые.
Не ласки и взоры, а лязг и возня.
Пришла для подачи – осталась при плаче.
Их скаредный скрытень скрадет и меня.
Незнаемый молвил: «Тем паче, тем паче».
Текут добры молодцы вотчины вспять.
Трущобы трещат – и пусты деревеньки.
Пошто бы им загодя джинсы не дать?
По сей промтовар все идут в делинквенты.
Восход малолетства задирчив и быстр:
тетрадки да прятки, а больше – рогатки.
До зверских убийств от звериных убийств
по прямопутку шагают ребятки.
Заради наживы решат на ножах:
не пусто ли брату остаться без брата?
Пребудут не живы – мне будет не жаль.
Истец улыбнулся: «Неправда, неправда».
Да ты их не видывал! Кто ты ни есть,
они в твою высь не взглянули ни разу.
И крестят детей, полагая, что крест —
условье улова и средство от сглазу.
До станции и до кладбища дошла,
чей вид и названье содеяны сажей.
Опять донеслось: «Ты должна, ты должна!» —
я думала, что-нибудь новое скажет.
Забытость надгробья нежна и прочна.
О, лакомка, сразу доставшийся раю!
«Вкушая, вкусих мало мёду, – прочла,
уже не прочесть: – и се аз умираю».
Заведомый ангел, жилец неземной,
как прочие все оснащенный скелетом.
«Ночной – на дневной, а шестой – на седьмой!» —
вдруг рявкнул вблизи станционный селектор.
Я стала любить эти вскрики ничьи,
пророчества малых событий и ругань.
Утешно мне их соучастье в ночи,
когда сортируют иль так, озоруют.
Гигант-репетир ударяет впотьмах,
железо наслав на другое железо:
вагону, под горку, препона – «башмак» —
и сыплется снег с потрясенного леса.
Твердящий темно: «Ты должна, ты должна!» —
учись направлять, чтобы слышащий понял,
и некий ночной, грохоча и дрожа,
воспомнил свой долг и веленье исполнил.
Незрячая ощупь ума не точна:
лелея во мгле коридора-ущелья,
не дали дитяти дьячка для тычка,
для лестовицей ременной наущенья.
Откройся: кто ты? Ослабел и уснул
злохмурый, как мурин, посёлок немытый.
Суфлёр в занебесном укрытье шепнул:
«Ты знаешь его, он – неправедный мытарь.
Призвал он кого́ждо из должников,
и мало взыскал, и хвалим был от Бога».
Но, буде ты – тот, почему не таков
и не отпустишь от мзды и побора?
Окраина эта тошна и душна! —
Брезгливо изрёк сортировочный рупор:
«Зла суща – ступай, ибо ты не должна
ни нам, ни местам нашим гиблым и грубым.
Таков уж твой сорт». – И подавленный всхлип
превысил слова про пути и про рейсы.
Потом я узнала: там сцепщик погиб.
Сам голову положил он на рельсы.
Не он ли вчера, напоследок дыша,
вдоль неба спешил из огня да в полымя?
И слабый пунктир – ты должна, ты должна! —
насквозь пролегал между нами двоими.
Хожу к тете Тасе, сижу и гляжу
на розан бумажный в зеленом вазоне.
Всю ночь потолок над глазами держу,
понять не умею и каюсь во злобе.
Иду в Афанасово крепким ледком,
по талой воде возвращаюсь оттуда.
И по пути, усмехнувшись тайком,
куплю мандариновый джем из Батума.
Покинувший – снова пришел: «Ты должна
заснуть, возомненья приидут иные».
Заснежило, и снизошла тишина,
и молвлю во сне: отпущаеши ныне…
Март 1986
Иваново
(обратно)

Пригород: названья улиц

Стихам о люксембургских розах
совсем не нужен Люксембург:
они порой цветут в отбросах
окраин, свалками обросших,
смущая сумрак и сумбур.
Шутил ботаник-переумок,
любитель роз и тишины:
две улицы и переулок
(он – к новостройке первопуток) —
растенью грёз посвящены.
Мы, для унятия страданий
коровьих, – не растим травы.
Народец мы дрянной и драный,
но любим свой родной дендрарий,
жаль – не сносить в нём головы.
Спасибо розе люксембургской
за чашу, полную услад:
к ней ходим за вином-закуской
(хоть и дают ее с нагрузкой),
цветём, как Люксембургский сад.
Не по прописке – для разбора,
чтоб в розных кущах не пропасть,
есть Роза-прима, Роза-втора,
а мелкий соименник вздора
зовется: Розкин непролаз.
Лишь розу чтит посёлок-бука,
хоть идол сей не им взращен.
А вдруг скажу, что сивка-бурка
катал меня до Люксембурга? —
пускай пошлют за псих-врачом.
А было что-то в этом роде:
плющ стены замка обвивал,
шло готике небес предгрозье,
склоняясь к люксембургской розе,
ее садовник поливал.
Царица тридевятой флоры!
Зачем на скромный наш восток,
на хляби наши и заборы,
на злоначальные затворы
пал твой прозрачный лепесток?
Но должно вот чему дивиться,
прочла – и белый свет стал мил:
«ул. им. Давыдова Дениса».
– Поведай мне, душа-девица,
ул. им. – кого? ум – ил затмил.
– Вы что, неграмотная, что ли? —
спросила девица-краса. —
Пойдите, подучитесь в школе. —
Открылись щёлки, створки, шторки,
и выглянули все глаза.
– Я мало видывала видов —
развейте умственную тьму:
вдруг есть средь ваших индивидов
другой Денис, другой Давыдов? —
Красавица сказала: – Тьфу!
Пред-магазинною горою
я шла, и грустно было мне.
Свет, радость, жизнь! Ночной порою
тебе певцу, тебе герою,
не страшно в этой стороне?
Март 1986
Иваново
(обратно)

«Тому назад два года, но в июне…»

Тому назад два года, но в июне:
«Как я люблю гряду моих камней», —
бубнивший ныне чужд, как новолюдье,
себе, гряде, своей строке о ней.
Чем ярче пахнет яблоко на блюде,
тем быстрый сон о Бунине темней.
Приснившемуся сразу же несносен,
проснувшийся свой простоватый сон
так опроверг: вид из окна на осень,
что до утра от зренья упасён,
на яблок всех невидимую осыпь —
как яблоко слепцу преподнесён.
Для краткости изваяна округа
так выпукло, как школьный шар земной.
Сиди себе! Как помысла прогулка
с тобой поступит – ей решать самой.
Уж знать не хочет – началась откуда?
Да – тот, кто снился, здесь бывал зимой.
Люблю его с художником свиданье.
Смеюсь и вижу и того, и с кем
не съединило пресных польз съеданье,
побег во снег из хладных стен и схем,
смех вызволенья, к станции – сюда ли?
а где буфет? Как блещет белый свет!
Иль пайщик сна – табак, сохранный в грядке?
Ночует ум во дне сто лет назад,
уж он влюблен, но встретится навряд ли
с ним гимназистки безмятежный взгляд.
Вперяется дозор его оглядки
в уездный город, в предвечерний сад.
Нюх и цветок сошлись не для того ли,
чтоб вдоха кругосветного в конце
очнулся дух Кураевых торговли
на площади Архангельской в Ельце
и так пахнуло рыбой, что в тревоге
я вышла в дождь и холод на крыльце.
Еще есть жизнь – избранников услада,
изделье их, не меньшее, чем явь.
Не дом в саду, а вымысел-усадьба
завещана, чтоб на крыльце стоять.
Как много тайн я от цветка узнала,
а он – всего лишь слово с буквой «ять».
Прочнее блеск воспетого мгновенья
чем то одно, чего нельзя воспеть.
Я там была, где зыбко и неверно
паломник робкий усложняет смерть:
о, есть! – но, как Святая Женевьева,
ведь не вполне же, не воочью есть?
Восьмого часа исподволь. Забыла
заря возжечься слева от лица.
С гряды камней в презрение залива
обрушился громоздкий всплеск пловца.
Пространство отчужденно и брезгливо
взирает, словно Бунин на льстеца.
Сентябрь – октябрь 1987
Репино
(обратно)

«Постоялец вникает в реестр проявлений…»

Постоялец вникает в реестр проявлений
благосклонной судьбы. Он польщен, что прощен.
Зыбкий перечень прихотей, прав, привилегий
исчисляющий – знает, что он ни при чём.
Вид: восстанье и бой лежебок-параллелей,
кривь на кось натравил геометра просчёт.
Пир элегий соседствует с паром варений.
Это – осень: течет, задувает, печет.
Всё сгодится! Пришедший не стал привередой.
Или стал? Он придирчиво список прочтет.
Вот – читает. Каких параллелей восстанье?
Это просто! Залив, возлежащий плашмя,
ныне вздыблен. Обратно небес нависанье
воздыманью воды, улетанью плаща.
Урожденного в не суверенной осанке,
супротивно стене своеволье плюща.
Золотится потатчица астры в стакане,
бурелома добытчица рубит с плеча.
Потеплело – и тел кровопьющих останки
мим расплющил, танцуя и рукоплеща.
Нет, не вздор! Комаров возродила натура.
Бледный лоб отвлекая от высших хлопот,
в освещенном окне сочинитель ноктюрна
грациозно свершает прыжок и хлопок
и, вернувшись к роялю, должно быть: «Недурно!» —
говорит, ибо эта обитель – оплот
одиноких избранников. Взялся откуда
здесь изгой и чужак, возымевший апломб
молвить слово… Молчи! В слух отверстый надуло
рознью музык в умах и разъятьем эпох
на пустых берегах. Содержанье недуга
не открыто пришельцу, но вид его плох.
Что он делает в гордых гармоний чужбине?
Тридевятая нота октавы, деталь,
ей не нужная, он принимает ушибы:
тронул клавишу кто-то, охочий до тайн.
Опыт зеркала, кресел ленивых ужимки —
о былых обитаньях нескромный доклад.
Гость бормочет: слагатели звуков, ушли вы,
но оставили ваш неусыпный диктант.
Звук-подкидыш мне мил. Мои струны учтивы.
Пусть вознянчится ими детёныш-дикарь.
Вдоль окраины моря он бродит, и резок
силуэт его черный, угрюм капюшон.
Звук-приёмыш возрос. Выживания средством
прочих сирых существ круг широкий прельщен.
Их сподвижник стеснён и, к тому же, истерзан
упомянутым ветролюбивым плащом,
да, но до – божеством боязливым. О, если б
не рояль за спиной и за правым плечом!
Сочинитель ноктюрна следит с интересом
за сюжетом, не вовсе сокрытым плющом.
Сентябрь – октябрь 1987
Репино
(обратно)

«Так запрокинут лоб, отозванный от яви…»

Так запрокинут лоб, отозванный от яви,
что перпендикуляр, который им взращён,
опорой яви стал и, если бы отняли,
распался бы чертеж, содеянный зрачком.
Семь пядей изведя на построенье это,
пульсирует всю ночь текущий выспрь пунктир.
Скудельный лоб иссяк. Явился брезг рассвета.
В зените потолка сыт лакомка-упырь.
Обратен сам себе стал оборотень-сидень.
Лоб – озиратель бездн, луны анахорет —
пал ниц и возлежит. Ладонь – его носитель.
Под заумью его не устоял хребет.
А осень так светла! Избыток солнца в доме
на счастье так похож! Уж не оно ль? Едва ль.
Мой безутешный лоб лежит в моей ладони
(в долони, если длань, не правда ль, милый Даль?).
Бессонного ума бессрочна гауптвахта.
А тайна – чудный смех донесся, – что должна —
опять донесся смех, – должна быть глуповата,
летает налегке, беспечна и нежна.
Октябрь 1987
Репино
(обратно)

Ларец и ключ

Осипу Мандельштаму

Когда бы этот день – тому, о ком читаю:
де, ключ он подарил от… скажем, от ларца
открытого… свою так оберёг он тайну,
как если бы ловил и окликал ловца.
Я не о тайне тайн, столь явных обиталищ
нет у нее, вся – в нём, прозрачно заперта,
как суть в устройстве сот. – Не много ль ты болтаешь? —
мне чтенье говорит, которым занята.
Но я и так – молчок, занятье уст – вино лишь,
и терпок поцелуй имеретинских лоз.
Поправший Кутаис, в строку вступил Воронеж —
как пекло дум зовут, сокрыть не удалось.
Вернее – в дверь вошел общения искатель.
Тоскою уязвлен и грёзой обольщен,
он попросту живет как житель и писатель
не в пекле ни в каком, а в центре областном.
Я сообщалась с ним в смущении двояком:
посол своей же тьмы иль вестник роковой
явился подтвердить, что свой чугунный якорь
удерживает Пётр чугунного рукой?
«Эй, с якорем!» – шутил опалы завсегдатай.
Не следует дерзить чугунным и стальным.
Что вспыльчивый изгой был лишнею загадкой,
с усмешкой небольшой приметил властелин.
Строй горла ярко наг и выдан пульсом пенья
и высоко над ним – лба над-седьмая пядь.
Где хруст и лязг возьмут уменья и терпенья,
чтоб дланью не схватить и не защелкнуть пасть?
Сапог – всегда сосед священного сосуда
и вхож в глаза птенца, им не живать втроём.
Гость говорит: тех мест писателей союза
отличный малый стал теперь секретарем.
Однако – поздний час. Мы навсегда простились.
Ему не надо знать, чьей тени он сосед.
Признаться, столь глухих и сумрачных потылиц
не собиратель я для пиршеств иль бесед.
Когда бы этот день – тому, о ком страданье —
обыденный устой и содержанье дней,
всё длилось бы ловца когтистого свиданье
с добычей меж ресниц, которых нет длинней.
Играла бы ладонь вещицей золотою
(лишь у совсем детей взор так же хитроват),
и был бы дну воды даруем ключ ладонью,
от тайнописи чьей отпрянет хиромант.
То, что ларцом зову (он обречён покраже),
и ульем быть могло для слёта розных крыл:
пчелит аэроплан, присутствуют плюмажи,
Италия плывет на сухопарый Крым.
А далее… Но нет! Кабы сбылось «когда бы»,
я наклоненья где двойной посул найду?
Не лучше ль сослагать купавы и канавы
и наклоненье ив с их образом в пруду?
И всё это – с моей последнею сиренью,
с осою, что и так принадлежит ему,
с тропой – вдоль соловья, через овраг – к селенью,
и с кем-то, по тропе идущим (я иду),
нам нужен штрих живой, усвоенный пейзажем,
чтоб поступиться им, оставить дня вовне.
Но всё, что обретем, куда мы денем? Скажем:
в ларец. А ключ? А ключ лежит воды на дне.
Июнь 1988
в Малеевке
(обратно)

Дворец

Мне во владенье дан дворец из алебастра
(столпов дебелых строй становится полней,
коль возвести в уме, для общего баланса,
виденье над-морских, над-земных пропилей).
Я вдвинулась в портал, и розных двух диковин
взаимный бред окреп и затвердел в уют.
Оврага храбрый мрак возлёг на подоконник.
Вот-вот часы внизу двенадцать раз пробьют.
Ночь – вотчина моя, во дне я – чужестранец,
молчу, но не скромна в глазах утайка слёз.
Сословье пошляков, для суесловья трапез
содвинувшее лбы, как Батюшков бы снёс?
К возлюбленным часам крадусь вдоль коридора.
Ключ к мертвой тайне их из чьей упал руки?
Едины бой часов и поступь Командора,
но спящих во дворце ему скушны грехи.
Есть меж часами связь и благородной группой
предметов наверху: три кресла, стол, диван.
В их времени былом какой гордец угрюмый
колена преклонял и руки воздевал?
Уж слышатся шаги тяжелые, и странно
смотреть – как хрупкий пол нарядно навощён.
Белей своих одежд вы стали, донна Анна.
И Батюшков один не знает, кто вошел.
Новёхонький витраж в старинной есть гостиной.
Моя игра с зарей вечерней такова:
лишь испечет стекло рубин неугасимый,
всегда его краду у алого ковра.
Хватаю – и бегу. Восходит слабый месяц.
Остался на ковре – и попран изумруд.
Но в комнате моей он был бы незаметен:
я в ней тайком от всех держу овраг и пруд.
Мне есть во что играть. Зачем я прочь не еду?
Всё длится меж колонн овражный мой постой.
Я сведуща в тоске. Но как назвать вот эту?
Не Батюшкова ли (ей равных нет) тоской?
Воспомнила стихи, что были им любимы.
Сколь кротко перед ним потупилось чело
счастливого певца Руслана и Людмилы,
но сумрачно взглянул – и не узнал его.
О чём, бишь? Что со мной? Мой разум сбивчив, жарок,
а прежде здрав бывал, смешлив и незлобив.
К добру ль плутает он средь колоннад и арок,
эклектики больной возляпье возлюбив?
Кружится голова на глиняном откосе,
балясины прочны, да воли нет спастись.
Изменчивость друзей, измена друга, козни…
Осталось: «Это кто?» – о Пушкине спросить.
Все-пошлость такова, – ты лучше лоб потрогай, —
что из презренья к ней любой исход мне гож.
– Ты попросту больна. – Не боле, чем Петроний.
Он тоже во дворец был раболепно вхож.
И воздалось дворцу. – Тебе уж постелили. —
Возможно дважды жить, дабы один лишь раз
сказать: мне сладок яд, рабы и властелины.
С усмешкой на устах я покидаю вас.
Мои овраг и пруд, одно неоспоримо:
величью перемен и превращений вспять
лоб должен испарять истому аспирина,
осадок же как мысль себе на память взять.
Закат – пора идти за огненным трофеем.
Трагедии внутри давайте-ка шалить:
измыслим что-нибудь и ощупью проверим
явь образа – есть чем ладони опалить!
Три кресла, стол, диван за ловлею рубина
участливо следят. И слышится в темне:
вдруг вымыслом своим, и только, ты любима?
довольно ли с тебя? не страшно ли тебе?
Вот дерзок почему пригляд дворцовой стражи
и челядь не таит ухмылочку свою.
На бал чужой любви в наёмном экипаже
явилась, как горбун, и, как слепец, стою.
Вдобавок, как глупец, дня расточаю убыль.
Жив на столе моём ночей анахорет.
Чего еще желать? Уж он-то крепко любит
сторожкий силуэт: висок, зрачок, хребет.
Из комнаты моей, тенистой и ущельной,
не слышно, как часы оплакивают день.
Неужто – всё, мой друг? Но замкнут круг ущербный:
свет лампы, пруд, овраг. И Батюшкова тень.
Июнь – июль 1988
в Малеевке
(обратно)

Гроза в Малеевке

Вспять времени идет идущий по аллее.
Коль в сумерках идет – тем ярче и верней
надежда, что пред ним предстанут пропилеи
и грубый чад огней в канун Панафиней.
Он с лирою пришел и всем смешон: привыкла
к звучанию кифар людская толчея.
Над нею: – Вы – равны! – несется глас Перикла.
– Да, вы – равны, – ему ответствует чума.
Что там еще? Расцвет искусства. Ввоз цикуты
налажен. По волнам снует торговый флот.
Сурово край одежд Сократовых целуйте,
пристало ль вам рыдать, Платон и Ксенофонт?
Эк занесло куда паломника! Пусть бродит
и уставляет взор на портик и фронтон,
из скопища колонн, чей безымянен ордер,
соорудив в уме аттический фантом.
Эй, эй, остерегись! Возбранностью окружья
себя не обводи, великих не гневи.
Рожденная на свет в убранстве всеоружья —
исчадье не твоей, а Зевсовой главы.
Помешан – и твердит: – Люблю ее рожденье
во шлеме, что тусклей сокрытых им волос.
Жизнь озера ушла на блеска отраженье.
Как озеро звалось? – Тритон – оно звалось. —
Гефест, топор! А мать, покуда неповинна,
проглочена… – Молчи! – Событья приведут
к тому – что вот она! Не знается Афина
со сбродом рожениц, кормилиц, повитух.
Всё подвиги свершать, Персея на Горгону
натравливать, терпеть хвалу досужих уст,
охочих до сластей. А не обречь ли грому
купальщиц молодых, боящихся медуз?
Когда б не плеск и смех – герои и атлеты
из грешных чресел их произрасти могли б,
и прачки, и рабы. – Идущий по аллее,
страшись! Гневлив, ревнив и молчалив Олимп.
– Что ж, – дерзкий говорит, – я Зевсу не соперник.
Но и моей главы возлюбленная дщерь,
в сей миг, замедлив шаг на мраморных ступенях,
то не она ль стоит и озирает чернь?
Громоздко-стройный шлем водвинув в мрак заката,
свободно опершись на грозное копьё,
живее и прочней, чем Фидиево злато,
ожгло мои зрачки измыслие мое.
Гром отвечал ему. В отъезде иль уходе
он не был уличён, но слухов нет о нём.
Я с ужасом гляжу на дерево сухое,
спаленное ему ниспосланным огнём.
Он виноват, он лгал! Содеян не громоздко
богини стройный шлем, и праведно ее
воздетое для войн, искусства и ремёсла
и всех купальщиц вздор хранящее копьё.
Но поздно! Месть сбылась змеиной, совоокой,
великой… ниц пред ней! (Здесь перерыв в строке:
я пала ниц.) Неслась вселенная вдоль окон,
дуб длани воздевал, как мученик в костре.
Такой грозы, как в день тринадцатый июня,
усилившейся в ночь на следующий день,
не видывала я. Довольно. Спать иду я.
Заря упразднена или не смеет рдеть.
Живого смысла нет в материальном мифе.
Афины – плоть тепла, непререкаем Зевс.
Светло живет душа в неочевидном мире,
приемля гнев богов как весть: – Мы суть. Мы здесь.
Июль 1988
в Малеевке
(обратно)

Венеция моя

Иосифу Бродскому

Темно, и розных вод смешались имена.
Окраиной басов исторгнут всплеск короткий.
То розу шлёт тебе, Венеция моя,
в Куоккале моей рояль высокородный.
Насупился – дал знать, что он здесь ни при чём.
Затылка моего соведатель настойчив.
Его: «Не лги!» – стоит, как Ангел за плечом,
с оскомою в чертах. Я – хаос, он – настройщик.
Канала вид… – Не лги! – в окне не водворен
и выдворен помин о виденном когда-то.
Есть под окном моим невзрачный водоём,
застой бесславных влаг. Есть, признаюсь, канава.
Правдивый за плечом, мой Ангел, такова
протечка труб – струи источие реально.
И розу я беру с роялева крыла.
Рояль, твое крыло в родстве с мостом Риальто.
Не так? Но роза – вот, и с твоего крыла
(застенчиво рука его изгиб ласкала).
Не лжёт моя строка, но всё ж не такова,
чтоб точно обвести уклончивость лекала.
В исходе час восьмой. Возрождено окно.
И темнота окна – не вырожденье света.
Цвет – не скажу какой, не знаю. Знаю, кто
содеял этот цвет, что вижу, – Тинторетто.
Мы дожили, рояль, мы – дожи, наш дворец
расписан той рукой, что не приемлет розы.
И с нами Марк Святой, и золотой отверст
зев льва на синеве, мы вместе, все не взрослы.
– Не лги! – но мой зубок изгрыз другой букварь.
Мне ведом звук черней диеза и бемоля.
Не лгу – за что запрет и каркает бекар?
Усладу обрету вдали тебя, близ моря.
Труп розы возлежит на гущине воды,
которую зову как знаю, как умею.
Лев сник и спит. Вот так я коротаю дни
в Куоккале моей, с Венецией моею.
Обо́сенел простор. Снег в ноябре пришел
и устоял. Луна была зрачком искома
и найдена. Но что с ревнивцем за плечом?
Неужто и на час нельзя уйти из дома?
Чем занят ум? Ничем. Он пуст, как небосклон.
– Не лги! – и впрямь я лгун, не слыть же недолыгой.
Не верь, рояль, что я съезжаю на поклон
к Венеции – твоей сопернице великой.
……………………………………………………………………
Здесь – перерыв. В Италии была.
Италия светла, прекрасна.
Рояль простил. Но лампа, сокровище окна, стола, —
погасла.
Декабрь 1988
Репино
(обратно)

Одевание ребенка

Андрею Битову

Ребенка одевают. Он стоит
и сносит – недвижимый, величавый —
угодливость приспешников своих,
наскучив лестью челяди и славой.
У вешалки, где церемониал
свершается, мы вместе провисаем,
отсутствуем. Зеницы минерал
до-первобытен, свеж, непроницаем.
Он смотрит вдаль, поверх услуг людских.
В разъятый пух продеты кисти, локти.
Побыть бы им. Недолго погостить
в обители его лилейной плоти.
Предаться воле и опеке сил
лелеющих. Их укачаться зыбкой.
Сокрыться в нём. Перемешаться с ним.
Стать крапинкой под рисовой присыпкой.
Эй, няньки, мамки, кумушки, вы что
разнюнились? Быстрее одевайте!
Не дайте, чтоб измыслие вошло
поганым войском в млечный мир дитяти.
Для посягательств прыткого ума
возбранны створки замкнутой вселенной.
Прочь, самозванец, званый, как чума,
тем, что сияло и звалось Сиеной.
Влекут рабы ребенка паланкин.
Журчит зурна. Порхает опахало.
Меня – набег недуга полонил.
Всю ночь во лбу неслось и полыхало.
Прикрыть глаза. Сна гобелен соткать.
Разглядывать, не нагляжусь покамест,
Палаццо Пикколомини в закат
водвинутость и вогнутость, покатость,
объятья нежно-каменный зажим
вкруг зрелища: резвится мимолётность
внутри, и Дева-Вечность возлежит,
изгибом плавным опершись на локоть.
Сиены площадь так нарёк мой жар,
это его наречья идиома.
Оставим площадь – вечно возлежать
прелестной девой возле водоёма.
Врач смущена: – О чём вы? – Ни о чём.
В разор весны ступаю я с порога
не сведущим в хожденье новичком.
– Но что дитя? – Дитя? Дитя здорово.
Апрель 1990
Репино
(обратно)

Портрет, пейзаж и интерьер

Как строить твой портрет, дородное палаццо?
Втесался гость Коринф в дорический портал.
Стесняет сброд колонн лепнины опояска.
И зодчий был широк, и каменщик приврал.
Меж нами сходство есть, соитье розных родин.
Лишь глянет кто-нибудь, желая угадать,
в какой из них рождён наш многосущий ордер, —
разгадке не нужна во лбу седьмая пядь.
Собратен мне твой бред, но с наипущей лаской
пойду и погляжу, поглажу, назову:
мой тайный, милый мой, по кличке «мой миланский»,
гераневый балкон – на пруд и на зарю.
В окне – карниз и фриз, и бабий бант гирлянды.
Вид гипса – пучеглаз и пялиться горазд
на зрителя. Пора наведаться в герани.
Как в летке пыл и гул, должно быть, так горят.
За ели западал сплав ржавчины и злата.
Оранжевый? Жарко́й? Прикрас не обновил
красильщик ни один, и я смиренно знала:
прилипчив и линюч эпитет-анилин.
Но есть перо, каким миг бытия врисован
в природу – равный ей. Зарю и пруд сложу
с очнувшейся строкой и, по моим резонам,
«мой бунинский балкон» про мой балкон скажу.
Проверить сей туман за Глухово ходила.
А там стоял туман. Стыл островерхий лес.
Всё – вотчина моя. Родимо и едино:
Тамань – я там была, и сям была – Елец.
Прости, не прогони, приют порочных таинств.
Когда растет сентябрь, то ластясь, то клубясь,
как жалко я спешу, в пустых полях скитаясь,
сокрыться в мощный плюш и дряблый алебастр.
Как я люблю витраж, чей яхонт дважды весел,
как лал и как сапфир, и толстый барельеф,
куда не львиный твой, не родовитый вензель
чванливо привнесен и выпячен: «эЛь эФ».
Да, есть и желтизна. Но лишь педант архаик
предтечу помянёт, названье огласит.
В утайке недр земных и словарей сохранен
сородич не цветка, а цвета: гиацинт.
Вот схватка и союз стекла с лучом закатным.
Их выпечка лежит объёмна и прочна.
Охотится ладонь за синим и за алым,
и в желтом вязнет взор, как алчная пчела.
Пруд-изумруд причтёт к сокровищам шкатулка.
Сладчайшей из добыч пребудет вольный парк,
где барышня веков читает том Катулла,
как бабочка веков в мой хлороформ попав.
Там, где течет ковер прозрачной галереи,
бюст-памятник забыл: зачем он и кому.
Старинные часы то плач, то говоренье
мне шлют, учуяв шаг по тихому ковру.
Пред входом во дворец – мыслителей арена.
Где утренник младой куртины разорил,
не снизошедший знать Палладио Андреа,
под сень враждебных чар вступает русофил.
Чем сумерки сплошней, тем ближе италиец,
что в тысяча пятьсот восьмом году рожден
в семье ди Пьетро. У, какие затаились
до времени красы базилик и ротонд.
Отчасти, дом, и ты – Палладио обитель.
В тот хрупкий час, когда темно, но и светло,
Виченца – для нее обочин путь обычен —
вовсельником вжилась в заглушное село.
И я туда тащусь, не тщась дойти до места.
Возлюбленное мной – чем дале, тем сильней.
Укачана ходьбой, как дрёмою дормеза,
задумчивость хвалю возницы и коней.
Десятый час едва – без малой зги услада.
Возглавие аллей – в сиянье и в жару.
Во все свои огни освещена усадьба,
столетие назад, а я еще живу.
Радушен франт-фронтон. Осанисты колонны.
На сходбище теней смотрю из близкой тьмы.
Строения черты разумны и холёны.
Конечно, не вполне – да восвоясях мы.
Кто лалы расхватал, тот времени подмену
присвоит, повлачит в свой ветреный сусек.
Я знаю: дальше что, и потому помедлю,
пока не лязгнет век – преемник и сосед.
Я стала столь одна, что в разноляпье дома,
пригляда не страшась, гуляет естество.
Скульптуры по ночам гримасничает догма.
Эклектика блазнит. Пожалуй, вот и всё.
Осень 1991 и 1992
в Малеевке
(обратно)

Вокзальчик

Сердчишко жизни – жил да был вокзальчик.
Горбы котомок на перрон сходили.
Их ждал детей прожорливый привет.
Юродивый там обитал вязальщик.
Не бельмами – зеницами седыми
всего, что зримо, он смотрел поверх.
Поила площадь пьяная цистерна.
Хмурь душ, хворь тел посуд не полоскали.
Вкус жесткой жижи и на вид – когтист.
А мимо них любители сотерна
неслись к нему под тенты полосаты.
(Взамен – изгой в моём уме гостит.)
Одно казалось мне недостоверно:
в окне вагона, в том же направленье,
ужель и я когда-то пронеслась?
И хмурь, и хворь, и площадь, где цистерна, —
набор деталей мельче нонпарели —
не прочитал в себя глядевший глаз?
Сновала прыткость, супилось терпенье.
Вязальщик оставался строг и важен.
Он видел запрокинутым челом
надземные незнаемые петли.
Я видела: в честь вечности он вяжет
безвыходный эпический чулок.
Некстати всплыло: после половодий,
когда прилив заманчиво и гадко
подводит счёт былому барахлу,
то ль вождь беды, то ль вестник подневольный,
какого одинокого гиганта
сиротствует башмак на берегу?
Близ сукровиц драчливых и сумятиц,
простых сокровищ надобных взалкавших,
брела, крестясь на грубый обелиск,
живых и мертвых горемык со-матерь.
Казалось – мне навязывал вязальщик
наказ: ничем другим не обольстись.
Наказывал, но я не обольщалась
ни прелестью чужбин, ни скушной лестью.
Лишь год меж сентябрем и сентябрем.
Наказывай. В угрюмую прыщавость
смотрю подростка и округи. Шар ведь
земной – округлый помысел о нём.
Опять сентябрь. Весть поутру блазнила:
– Хлеб завезли на станцию! Автобус
вот-вот прибудет! – Местность заждалась
гостинцев и диковинки бензина.
Я тороплюсь. Я празднично готовлюсь
не пропустить сей редкий дилижанс.
В добрососедство старых распрей вторглась,
в приют гремучий. Встречь помчались склоны,
рябины радость, рдяные леса.
Меньшой двойник отечества – автобус.
Легко добыть из многоликой злобы
и возлюбить сохранный свет лица.
Приехали. По-прежнему цистерна
язвит утробы. Булочной сегодня
ее триумф оспорить удалось.
К нам нынче неприветлива Церера.
Торгует георгинами зевота.
Лишь яблок вдосыть – под осадой ос.
Но всё ж и мы не вовсе без новинок.
Франтит и бредит импорт домотканый.
Сродни мне род уродов и калек.
Пинает лютость муку душ звериных.
Среди сует, метаний, бормотаний —
вязальщика слепого нет как нет.
Впустую обошла я привокзалье,
дивясь тому, что очередь к цистерне
на карликов делилась и верзил.
Дождь с туч свисал, как вещее вязанье.
Сплетатель самовольной Одиссеи,
глядевший ввысь, знать, сам туда возмыл.
Я знала, что изделье бесконечно
вязальщика, пришедшего оттуда,
где бодрствует, связуя твердь и твердь.
Но без него особенно кромешна
со мной внутри кровавая округа.
Чем искуплю? Где Ты ни есть, ответь.
1992
в Малеевке
(обратно)

Вид снизу вверх

Борису Толокнову

Был май в начале. Хладных и кипящих
следила я движенье сил морских.
К ним жало жажды примерял купальщик.
О, море-лев, зачем тебе москит,
пусть улетит. Уже зари натёки
кормяще впали в озеро Инкит.
Купальщик зябкий – яблоко на тёрке.
Взмахни хвостом, лев-море, пусть летит
подале, прочь от волн – горбов корпящих, —
мешает созерцанью красоты.
Зачем тебе докучливый купальщик?
Ответствовало море: – Это ты
валов моих невольная докука.
Я снизу вверх из волн на брег гляжу.
Лететь легко ль, да и лететь докуда?
Когда узна́ю – жаль, что не скажу.
1993
(обратно)

19 октября 1996 года

Осенний день, особый день —
былого дня неточный слепок.
Разор дерев, раздор людей
так ярки, словно напоследок.
Опальный Пасынок аллей,
на площадь сосланный Страстну́ю, —
суров. Вблизи – младой атлет
вкушает вывеску съестную.
Живая проголодь права́.
Книго́чий изнурён тоскою.
Я неприкаянно брела,
бульвару подчинясь Тверскому.
Гостинцем выпечки летел
лист, павший с клёна, с жара-пыла.
Не восхвалить ли мой Лицей?
В нём столько молодости было!
Останется сей храм наук,
наполненный гурьбой задорной,
из страшных герценовских мук
последнею и смехотворной.
Здесь неокрепшие умы
такой воспитывал Куницын,
что пасмурный румянец мглы
льнул метой оспы к юным лицам.
Предсмертный огнь окна светил,
и Переделкинский изгнанник
простил ученикам своим
измены роковой экзамен.
Где мальчик, чей триумф-провал
услужливо в погибель вырос?
Такую подлость затевал,
а малости вина – не вынес.
Совпали мы во дне земном,
одной питаемые кашей,
одним пытаемые злом,
чьё лакомство снесёт не каждый.
Поверженный в забытый прах,
Сибири свежий уроженец,
ты простодушной жертвой пал
чужих веленьиц и решеньиц.
Прости меня, за то прости,
что уцелела я невольно,
что я весьма или почти
жива и пред тобой виновна.
Наставник вздоров и забав —
ухмылка пасти нездоровой,
чьему железу – по зубам
нетвёрдый твой орех кедровый.
Нас нянчили надзор и сыск,
и в том я праведно виновна,
что, восприняв ученья смысл,
я упаслась от гувернёра.
Заблудший недоученик,
я, самодельно и вслепую,
во лбу желала учинить
пядь своедумную седьмую.
За это – в близкий час ночной
перо поведает странице,
как грустно был проведан мной
страдалец, погребённый в Ницце.
19 октября 1996
(обратно)

Надпись на книге: 19 октября

Фазилю Искандеру

Согласьем розных одиночеств
составлен дружества уклад.
И славно, и не надо новшеств
новей, чем сад и листопад.
Цветет и зябнет увяданье.
Деревьев прибылен урон.
На с Кем-то тайное свиданье
опять мой весь октябрь уйдёт.
Его присутствие в природе
наглядней смыслов и примет.
Я на балконе – на перроне
разлуки с Днём: отбыл, померк.
День девятнадцатый, октябрьский,
печально щедрый добродей,
отличен силой и окраской
от всех, ему не равных, дней.
Припёк остуды: роза блекнет.
Балкона ледовит причал.
Прощайте, Пущин, Кюхельбекер,
прекрасный Дельвиг мой, прощай!
И Ты… Но нет, так страшно близок
ко мне Ты прежде не бывал.
Смеётся надо мною призрак:
подкравшийся Тверской бульвар.
Там до́ма двадцать пятый нумер
меня тоскою донимал:
зловеще бледен, ярко нуден,
двояк и дик, как диамат.
Издёвка моего Лицея
пошла мне впрок, всё – не беда,
когда бы девочка Лизетта
со мной так схожа не была.
Я, с дальнозоркого балкона,
смотрю с усталой высоты
в уроки времени былого,
чья давность – ста́рее, чем Ты.
Жива в плечах прямая сажень:
к ним многолетье снизошло.
Твоим ровесником оставшись,
была б истрачена на что?
На всплески рук, на блёстки сцены,
на луч и лики мне в лицо,
на вздор неодолимой схемы…
Коль это – всё, зачем мне всё?
Но было, было: буря с мглою,
с румяною зарёй восток,
цветок, преподносимый мною
стихотворению «Цветок»,
хребет, подверженный ознобу,
когда в иных мирах гулял
меж теменем и меж звездою
прозрачный перпендикуляр.
Вот он – исторгнут из жаровен
подвижных полушарий двух,
как бы спасаемый жонглёром
почти предмет: искомый звук.
Иль так: рассчитан точным зодчим
отпор ветрам и ветеркам,
и поведенья позвоночник
блюсти обязан вертикаль.
Но можно, в честь Пизанской башни,
чьим креном мучим род людской,
клониться к пятистопной блажи
ночь напролёт и день-деньской.
Ночь совладает с днём коротким.
Вдруг, насылая гнев и гнёт,
потёмки, где сокрыт католик,
крестом пометил гугенот?
Лиловым сумраком аббатства
прикинулся наш двор на миг.
Сомкнулись жадные объятья
раздумья вкруг друзей моих.
Для совершенства дня благого,
покуда свет не оскудел,
надземней моего балкона
внизу проходит Искандер.
Фазиля детский смех восславить
успеть бы! День, повремени.
И нечего к строке добавить:
«Бог по́мочь вам, друзья мои!»
Весь мой октябрь иссякнет скоро,
часы, с их здравомысльем споря,
на час назад перевели.
Ты, одинокий вождь простора,
бульвара во главе Тверского,
и в Парке, с томиком Парни́
прости быстротекучесть слова,
прерви медлительность экспромта,
спать благосклонно повели…
19 и в ночь на 27 октября 1996
(обратно)

Поездка в город

Борису Мессереру

Я собиралась в город ехать,
но всё вперялись глаз и лоб
в окно, где увяданья ветхость
само сюжет и переплёт.
О чём шуршит интрига блеска?
Каким обречь её словам?
На пальцы пав пыльцой обреза,
что держит взаперти сафьян?
Мне в город надобно, – но втуне,
за краем книги золотым,
вникаю в лиственной латуни
непостижимую латынь.
Окна́ усидчивый читатель,
слежу вокабул письмена,
но сердца брат и обитатель
торопит и зовёт меня.
Там – дом-артист нескладно статен
и переулков приворот
издревле славит Хлеб и Скатерть
по усмотренью Поваров.
Возлюблен мной и зарифмован,
знать резвость грубую ленив,
союз мольберта с граммофоном
надменно непоколебим.
При нём крамольно чистых пиршеств
не по усам струился мёд…
…Сад сам себя творит и пишет,
извне отринув натюрморт.
Сочтёт ли сад природой мёртвой,
снаружи заглянув в стекло,
собранье рухляди аморфной
и нерадивое стило?
Поеду, право. Пушкин милый,
всё Ты, всё жар Твоих чернил!
Опять красу поры унылой
Ты самовластно учинил.
Пока никчемному посёлку
даруешь злато и багрец,
что к Твоему добавит слову
тетради узник и беглец?
Вот разве что́: у нас в селенье,
хоть улицы весьма важней,
проулок имени Сирени
перечит именам вождей.
Мы из Мичуринца, где листья
в дым обращает садовод.
Нам Переделкино – столица.
Там – ярче и хмельней народ.
О недороде огорода
пекутся честные сердца.
Мне не страшна запретность входа:
собачья стража – мне сестра.
За это прозвищем «не наши»
я не была уязвлена.
Сметливо-кротко, не однажды,
я в их владения звана.
День осени не сродствен злобе.
Вотще охоч до перемен
рождённый в городе Козлове
таинственный эксперимент.
Люблю: с оградою бодаясь,
привет козы меня узнал.
Ба! я же в город собиралась!
Придвинься, Киевский вокзал!
Ни с места он… Строптив и бурен
талант козы – коз помню всех.
Как пахнет яблоком! Как Бунин
«прелестную козу» воспел.
Но я – на станцию, я – мимо
угодий, пасек, погребов.
Жаль, электричка отменима,
что вольной ей до Поваров?
Парижский поезд мимолётный,
гнушаясь мною, здраво прав,
оставшись россыпью мелодий
в уме, воспомнившем Пиаф.
Что ум ещё в себе имеет?
Я в город ехать собралась.
С пейзажа, что уже темнеет,
мой натюрморт не сводит глаз.
Сосед мой, он отторгнут мною.
Я саду льщу, я к саду льну.
Скользит октябрь, гоним зимою,
румяный, по младому льду.
Опомнилась руки повадка.
Зрачок устал в дозоре лба.
Та, что должна быть глуповата,
пусть будет, если не глупа.
Луны усилилось значенье
в окне, в окраине угла.
Ловлю луча пересеченье
со струйкой дыма и ума,
пославшего из недр затылка
благожелательный пунктир.
Растратчик: детская копилка —
всё получил, за что платил.
Спит садовод. Корпит ботаник,
влеком Сиреневым Вождём.
А сердца брат и обитатель
взглянул в окно и в дверь вошёл.
Душа – надземно, над-оконно —
примерилась пребыть не здесь,
отведав воли и покоя,
чья сумма – счастие и есть.
Ночь на 27 октября 1996
(обратно) (обратно)

Поэмы

Озноб

Хвораю, что ли, – третий день дрожу,
как лошадь, ожидающая бега.
Надменный мой сосед по этажу
и тот вскричал:
– Как вы дрожите, Белла!
Но образумьтесь! Странный ваш недуг
колеблет стены и сквозит повсюду.
Моих детей он воспаляет дух
и по ночам звонит в мою посуду.
Ему я отвечала:
– Я дрожу
всё более – без умысла худого.
А впрочем, передайте этажу,
что вечером я ухожу из дома.
Но этот трепет так меня трепал,
в мои слова вставлял свои ошибки,
моей ногой приплясывал, мешал
губам соединиться для улыбки.
Сосед мой, перевесившись в пролёт,
следил за мной брезгливо, но без фальши.
Его я обнадежила:
– Пролог
вы наблюдали. Что-то будет дальше?
Моей болезни не скучал сюжет!
В себе я различала, взглядом скорбным,
мельканье диких и чужих существ,
как в капельке воды под микроскопом.
Всё тяжелей меня хлестала дрожь,
вбивала в кожу острые гвоздочки.
Так по осине ударяет дождь,
наказывая все ее листочки.
Я думала: как быстро я стою!
Прочь мускулы несутся и резвятся!
Мое же тело, свергнув власть мою,
ведет себя надменно и развязно.
Оно всё дальше от меня! А вдруг
оно исчезнет вольно и опасно,
как ускользает шар из детских рук
и ниточку разматывает с пальца?
Всё это мне не нравилось.
Врачу
сказала я, хоть перед ним робела:
– Я, знаете, горда и не хочу
сносить и впредь непослушанье тела.
Врач объяснил:
– Ваша болезнь проста.
Она была б и вовсе безобидна,
но ваших колебаний частота
препятствует осмотру – вас не видно.
Вот так, когда вибрирует предмет
и велика его движений малость,
он зрительно почти сведён на нет
и выглядит как слабая туманность.
Врач подключил свой золотой прибор
к моим приметам неопределенным,
и острый электрический прибой
охолодил меня огнём зеленым.
И ужаснулись стрелка и шкала!
Взыграла ртуть в неистовом подскоке!
Последовал предсмертный всплеск стекла,
и кровь из пальцев высекли осколки.
Встревожься, добрый доктор, оглянись!
Но он, не озадаченный нимало,
провозгласил:
– Ваш бедный организм
сейчас функционирует нормально.
Мне стало грустно. Знала я сама
свою причастность этой высшей норме.
Не умещаясь в узости ума,
плыл надо мной ее чрезмерный номер.
И, многозначной цифрою мытарств
наученная, нервная система,
пробившись, как пружины сквозь матрац,
рвала мне кожу и вокруг свистела.
Уродующий кисть огромный пульс
всегда гудел, всегда хотел на волю.
В конце концов казалось: к черту! Пусть
им захлебнусь, как Петербург Невою!
А по ночам – мозг навострится, ждет.
Слух так открыт, так взвинчен тишиною,
что скрипнет дверь иль книга упадет,
и – взрыв! и – всё! и – кончено со мною!
Да, я не смела укротить зверей,
в меня вселенных, жрущих кровь из мяса.
При мне всегда стоял сквозняк дверей!
При мне всегда свеча, вдруг вспыхнув, гасла!
В моих зрачках, нависнув через край,
слезы светлела вечная громада.
Я – всё собою портила! Я – рай
растлила б грозным неуютом ада.
Врач выписал мне должную латынь,
и с мудростью, цветущей в человеке,
как музыку по нотным запятым,
ее читала девушка в аптеке.
И вот теперь разнежен весь мой дом
целебным поцелуем валерьяны,
и медицина мятным языком
давно мои зализывает раны.
Сосед доволен, третий раз подряд
он поздравлял меня с выздоровленьем
через своих детей и, говорят,
хвалил меня пред домоуправленьем.
Я отдала визиты и долги,
ответила на письма. Я гуляю,
особо, с пользой делая круги.
Вина в шкафу держать не позволяю.
Вокруг меня – ни звука, ни души.
И стол мой умер и под пылью скрылся.
Уставили во тьму карандаши
тупые и неграмотные рыльца.
И, как у побежденного коня,
мой каждый шаг медлителен, стреножен.
Всё хорошо! Но по ночам меня
опасное предчувствие тревожит.
Мой врач еще меня не уличил,
но зря ему я голову морочу,
ведь всё, что он лелеял и лечил,
я разом обожгу иль обморожу.
Я, как улитка в костяном гробу,
спасаюсь слепотой и тишиною,
но, поболев, пощекотав во лбу,
рога антенн воспрянут надо мною.
О звездопад всех точек и тире,
зову тебя, осыпься! Пусть я сгину,
подрагивая в чистом серебре
русалочьих мурашек, жгущих спину!
Ударь в меня, как в бубен, не жалей,
озноб, я вся твоя! Не жить нам розно!
Я – балерина музыки твоей!
Щенок озябший твоего мороза!
Пока еще я не дрожу, о нет,
сейчас о том не может быть и речи.
Но мой предусмотрительный сосед
уже со мною холоден при встрече.
1962
(обратно)

Сказка о дожде в нескольких эпизодах с диалогами и хором детей

1
Со мной с утра не расставался Дождь.
– О, отвяжись! – я говорила грубо.
Он отступал, но преданно и грустно
вновь шел за мной, как маленькая дочь.
Дождь, как крыло, прирос к моей спине.
Его корила я:
– Стыдись, негодник!
К тебе в слезах взывает огородник!
Иди к цветам!
Что ты нашел во мне?
Меж тем вокруг стоял суровый зной.
Дождь был со мной, забыв про всё на свете.
Вокруг меня приплясывали дети,
как около машины поливной.
Я, с хитростью в душе, вошла в кафе
и спряталась за стол, укрытый нишей.
Дождь под окном пристроился, как нищий,
и сквозь стекло желал пройти ко мне.
Я вышла. И была моя щека
наказана пощёчиною влаги,
но тут же Дождь, в печали и отваге,
омыл мне губы запахом щенка.
Я думаю, что вид мой стал смешон.
Сырым платком я шею обвязала.
Дождь на моём плече, как обезьяна,
сидел.
И город этим был смущен.
Обрадованный слабостью моей,
Дождь детским пальцем щекотал мне ухо.
Сгущалась засуха. Всё было сухо.
И только я промокла до костей.
2
Но я была в тот дом приглашена,
где строго ждали моего привета,
где над янтарным озером паркета
всходила люстры чистая луна.
Я думала: что делать мне с Дождем?
Ведь он со мной расстаться не захочет.
Он наследит там. Он ковры замочит.
Да с ним меня вообще не пустят в дом.
Я толком объяснила: – Доброта
во мне сильна, но всё ж не безгранична.
Тебе ходить со мною неприлично. —
Дождь на меня смотрел, как сирота.
– Ну, черт с тобой, – решила я, – иди!
Какой любовью на меня ты пролит?
Ах, этот странный климат, будь он проклят!
Прощенный Дождь запрыгал впереди.
3
Хозяин дома оказал мне честь,
которой я не стоила. Однако,
промокшая всей шкурой, как ондатра,
я у дверей звонила ровно в шесть.
Дождь, притаившись за моей спиной,
дышал в затылок жалко и щекотно.
Шаги – глазок – молчание – щеколда.
Я извинилась: – Этот Дождь со мной.
Позвольте, он побудет на крыльце?
Он слишком влажный, слишком удлиненный
для комнат.
– Вот как? – молвил удивленный
хозяин, изменившийся в лице.
4
Признаться, я любила этот дом.
В нём свой балет всегда вершила лёгкость.
О, здесь углы не ушибают локоть,
здесь палец не порежется ножом.
Любила всё: как медленно хрустят
шелка хозяйки, затененной шарфом,
и, более всего, плененный шкафом —
мою царевну спящую – хрусталь.
Тот, в семь румянцев розовевший спектр,
в гробу стеклянном, мёртвый и прелестный.
Но я очнулась. Ритуал приветствий,
как опера, станцован был и спет.
5
Хозяйка дома, честно говоря,
меня бы не любила непременно,
но робость поступить несовременно
чуть-чуть мешала ей, что было зря.
– Как поживаете? (О блеск грозы,
смирённый в слабом горлышке гордячки!)
– Благодарю, – сказала я, – в горячке
я провалялась, как свинья в грязи.
(Со мной творилось что-то в этот раз.
Ведь я хотела, поклонившись слабо,
сказать:
– Живу хоть суетно, но славно,
тем более что снова вижу вас.)
Она произнесла:
– Я вас браню.
Помилуйте, такая одаренность!
Сквозь дождь! И расстояний отдалённость! —
Вскричали все:
– К огню ее, к огню!
– Когда-нибудь, во времени другом,
на площади, средь музыки и брани,
мы свидимся опять при барабане,
вскричите вы:
«В огонь ее, в огонь!»
За всё! За Дождь! За после! За тогда!
За чернокнижье двух зрачков чернейших,
за звуки с губ, как косточки черешен,
летящие без всякого труда!
Привет тебе! Нацель в меня прыжок.
Огонь, мой брат, мой пёс многоязыкий!
Лижи мне руки в нежности великой!
Ты – тоже Дождь! Как влажен твой ожог!
– Ваш несколько причудлив монолог, —
проговорил хозяин уязвленный. —
Но, впрочем, слава поросли зеленой!
Есть прелесть в поколенье молодом.
– Не слушайте меня! Ведь я в бреду! —
просила я. – Всё это Дождь наделал.
Да, это Дождь меня терзал, как демон.
Да, этот Дождь вовлёк меня в беду.
И вдруг я увидала – там, в окне,
мой верный Дождь один стоял и плакал.
В моих глазах двумя слезами плавал
лишь след Дождя, оставшийся во мне.
6
Одна из гостий, протянув бокал,
туманная, как голубь над карнизом,
спросила с неприязнью и капризом:
– Скажите, правда, что ваш муж богат?
– Богат ли муж? Не знаю. Не вполне.
Но он богат. Ему легка работа.
Хотите знать один секрет? – Есть что-то
неизлечимо нищее во мне.
Его я научила колдовству —
во мне была такая откровенность, —
он разом обратит любую ценность
в круг на воде, в зверька или траву.
Я докажу вам! Дайте мне кольцо.
Спасем звезду из тесноты колечка! —
Она кольца мне не дала, конечно,
в недоуменье отстранив лицо.
– И, знаете, еще одна деталь —
меня влечет подохнуть под забором.
(Язык мой так и воспалялся вздором.
О, это Дождь твердил мне свой диктант.)
7
Всё, Дождь, тебе припомнится потом!
Другая гостья, голосом глубоким,
осведомилась:
– Одаренных Богом
кто одаряет? И каким путем?
Как погремушкой, мной гремел озноб:
– Приходит Бог, преласков и превесел,
немного старомоден, как профессор,
и милостью ваш осеняет лоб.
А далее – летите вверх иль вниз,
в кровь разбивая локти и коленки
о снег, о воздух, об углы Кваренги,
о простыни гостиниц и больниц.
Василия Блаженного, в зубцах,
тот острый купол помните? Представьте —
всей кожей об него!
– Да вы присядьте! —
она меня одернула в сердцах.
8
Тем временем, для радости гостей,
творилось что-то новое, родное:
в гостиную впускали кружевное,
серебряное облако детей.
Хозяюшка, прости меня, я зла!
Я всё лгала, я поступала дурно!
В тебе, как на губах у стеклодува,
явился выдох чистого стекла.
Душой твоей насыщенный сосуд,
дитя твое, отлитое так нежно!
Как точен контур, обводящий нечто!
О том не знала я, не обессудь.
Хозяюшка, звериный гений твой
в отчаянье вседенном и всенощном
над детищем твоим, о, над сыночком
великой поникает головой.
Дождь мои губы звал к ее руке.
Я плакала:
– Прости меня! Прости же!
Глаза твои премудры и пречисты!
9
Тут хор детей возник невдалеке:
– Ах, так сложилось время —
смешинка нам важна!
У одного еврея —
хе-хе! – была жена.
Его жена корпела
над тягостным трудом,
чтоб выросла копейка
величиною с дом.
О, капелька металла,
созревшая, как плод!
Ты солнышком вставала,
украсив небосвод.
Всё это только шутка,
наш номер, наш привет.
Нас весело и жутко
растит двадцатый век.
Мы маленькие дети,
но мы растём во сне,
как маленькие деньги,
окрепшие в казне.
В лопатках – холод милый
и острия двух крыл.
Нам кожу алюминий,
как изморозь, покрыл.
Чтоб было жить не скушно,
нас трогает порой
искусствочко, искусство,
ребёночек чужой.
Родителей оплошность
искупим мы. Ура!
О, пошлость, ты не подлость,
ты лишь уют ума.
От боли и от гнева
ты нас спасешь потом.
Целуем, королева,
твой бархатный подол.
10
Лень, как болезнь, во мне смыкала круг.
Мое плечо вело чужую руку.
Я, как птенца, в ладони грела рюмку.
Попискивал ее открытый клюв.
Хозяюшка, вы ощущали грусть
над мальчиком, заснувшим спозаранку,
в уста его, в ту алчущую ранку,
отравленную проливая грудь?
Вдруг в нём, как в перламутровом яйце,
спала пружина музыки согбенной?
Как радуга – в бутоне краски белой?
Как тайный мускул красоты – в лице?
Как в Сашеньке – непробужденный Блок?
Медведица, вы для какой забавы
в детёныше влюбленными зубами
выщелкивали Бога, словно блох?
11
Хозяйка налила мне коньяка:
– Вас лихорадит. Грейтесь у камина. —
Прощай, мой Дождь!
Как весело, как мило
принять мороз на кончик языка!
Как крепко пахнет розой от вина!
Вино, лишь ты ни в чём не виновато.
Во мне расщеплен атом винограда,
во мне горит двух разных роз война.
Вино мое, я твой заблудший князь,
привязанный к двум деревам склоненным.
Разъединяй! Не бойся же! Со звоном
меня со мной пусть разлучает казнь!
Я делаюсь всё больше, всё добрей!
Смотрите – я уже добра, как клоун,
вам в ноги опрокинутый поклоном!
Уж мне тесно́ средь окон и дверей!
О Господи, какая доброта!
Скорей! Жалеть до слёз! Пасть на колени!
Я вас люблю! Застенчивость калеки
бледнит мне щеки и кривит уста.
Что сделать мне для вас хотя бы раз?
Обидьте! Не жалейте, обижая!
Вот кожа моя – голая, большая:
как холст для красок, чист простор для ран!
Я вас люблю без меры и стыда!
Как небеса, круглы мои объятья.
Мы из одной купели. Все мы братья.
Мой мальчик Дождь! Скорей иди сюда!
12
Прошел по спинам быстрый холодок.
В тиши раздался страшный крик хозяйки.
И ржавые, оранжевые знаки
вдруг выплыли на белый потолок.
И – хлынул Дождь! Его ловили в таз.
В него впивались веники и щётки.
Он вырывался. Он летел на щёки,
прозрачной слепотой вставал у глаз.
Отплясывал нечаянный канкан.
Звенел, играя с хрусталем воскресшим.
Но дом над ним уж замыкал свой скрежет,
как мышцы обрывающий капкан.
Дождь с выраженьем ласки и тоски,
паркет марая, полз ко мне на брюхе.
В него мужчины, подымая брюки,
примерившись, вбивали каблуки.
Его скрутили тряпкой половой
и выжимали, брезгуя, в уборной.
Гортанью, вдруг охрипшей и убогой,
кричала я:
– Не трогайте! Он мой!
Дождь был живой, как зверь или дитя.
О, вашим детям жить в беде и му́ке!
Слепые, тайн не знающие руки
зачем вы окунули в кровь Дождя?
Хозяин дома прошептал:
– Учти,
еще ответишь ты за эту встречу! —
Я засмеялась:
– Знаю, что отвечу.
Вы безобразны. Дайте мне пройти.
13
Страшил прохожих вид моей беды.
Я говорила:
– Ничего. Оставьте.
Пройдет и это. —
На сухом асфальте
я целовала пятнышко воды.
Земли перекалялась нагота,
и горизонт вкруг города был розов.
Повергнутое в страх Бюро прогнозов
осадков не сулило никогда.
1962
Тбилиси – Москва
(обратно)

Моя родословная

Вычисляя свою родословную, я не имела в виду сосредоточить внимание читателя на долгих обстоятельствах именно моего возникновения в мире: это было бы слишком самоуверенной и несовременной попыткой. Я хотела, чтобы героем этой истории стал Человек, любой, еще не рожденный, но как – если бы это было возможно – страстно, нетерпеливо желающий жизни, истомленный ее счастливым предчувствием и острым морозом тревоги, что оно может не сбыться. От сколького он зависит в своей беззащитности, этот еще не существующий ребёнок: от малой случайности и от великих военных трагедий, наносящих человечеству глубокую рану ущерба. Но всё же он выиграет в этой борьбе, и сильная, горячая, вечно прекрасная Жизнь придет к нему и одарит его своим справедливым, несравненным благом.

Проверив это удачей моего рождения, ничем не отличающегося от всех других рождений, я обратилась благодарной памятью к реальным людям и событиям, от которых оно так или иначе зависело.

Девичья фамилия моей бабушки по материнской линии – Стопани – была привнесена в Россию итальянским шарманщиком, который положил начало роду, ставшему впоследствии совершенно русским, но всё же прочно, во многих поколениях украшенному яркой чернотой волос и глубокой, выпуклой теменью глаз. Родной брат бабушки, чьё доброе влияние навсегда определило ее судьбу, Александр Митрофанович Стопани, стал известным революционером… Разумеется, эти стихи, упоминающие его имя, скажут о нём меньше, чем живые и точные воспоминания близких ему людей, из коих многие ныне здравствуют.

Дед моего отца, тяжко терпевший свое казанское сиротство в лихой и многотрудной бедности, именем своим объясняет простой секрет моей татарской фамилии.

Люди эти, познавшие испытания счастья и несчастья, допустившие к милому миру мои дыхание и зрение, представляются мне прекрасными – не больше и не меньше прекрасными, чем все люди, живущие и грядущие жить на белом свете, вершащие в нём непреклонное добро Труда, Свободы, Любви и Таланта.

1
…И я спала все прошлые века́
светло и тихо в глубине природы.
В сырой земле, черней черновика,
души моей лишь намечались всходы.
Прекрасна мысль – их поливать водой!
Мой стебелёк, желающий прибавки,
вытягивать магнитною звездой —
поторопитесь, прадеды, прабабки!
Читатель милый, поиграй со мной!
Мы два столетья вспомним в этих играх.
Представь себе: стоит к тебе спиной
мой дальний предок, непреклонный Игрек.
Лицо его пустынно, как пустырь,
не улыбнется, слова не проронит.
Всех сыновей он по миру пустил,
и дочери он монастырь пророчит.
Я говорю ему:
– Старик дурной!
Твой лютый гнев чья доброта поправит?
Я б разминуться предпочла с тобой,
но всё ж ты мне в какой-то мере прадед.
В унылой келье дочь губить не смей!
Ведь, если ты не сжалишься над нею,
как много жизней сгинет вместе с ней,
и я тогда родиться не сумею!
Он удивлен и говорит:
– Чур, чур!
Ты кто?
Рассейся, слабая туманность! —
Я говорю:
– Я – нечто.
Я – чуть-чуть,
грядущей жизни маленькая малость.
И нет меня. Но как хочу я быть!
Дождусь ли дня, когда мой первый возглас
опустошит гортань, чтоб пригубить,
о Жизнь, твой острый, бьющий в ноздри воздух?
Возражение Игрека:

– Не дождешься, шиш! И в том
я клянусь кривым котом,
приоткрывшим глаз зловещий,
худобой воро́ны ве́щей,
крылья вскинувшей крестом,
жабой, в тине разомлевшей,
смертью, тело одолевшей,
белизной ее белейшей
на кладбище роковом.
(Примечание автора:

Между прочим, я дождусь,
в чём торжественно клянусь
жизнью вечной, влагой вешней,
каждой веточкой расцветшей,
зверем, деревом, жуком
и высоким животом
той прекрасной, первой встречной,
женщины добросердечной,
полной тайны бесконечной,
и красавицы притом.)
– Помолчи. Я – вечный Игрек.
Безрассудна речь твоя.
Пусть я изверг, пусть я ирод,
я-то – есть, а нет – тебя.
И не будет! Как не будет
с дочерью моей греха.
Как усопших не разбудит
восклицанье петуха.
Холод мой твой пыл остудит.
Не бывать тебе! Ха-ха!
2
Каков мерзавец! Пусть он держит речь.
Нет полномочий у его злодейства,
чтоб тесноту природы уберечь
от новизны грядущего младенца.
Пускай договорит он до конца,
простак недобрый, так и не прознавший,
что уж слетают с отчего крыльца
два локотка, два крылышка прозрачных.
Ах, итальянка, девочка, пра-пра —
прабабушка! Неправедны, да правы
поправшие все правила добра,
любви твоей проступки и забавы.
Поникни удрученной головой!
Поверь лгуну! Не промедляй сомненья!
Не он, а я, я – искуситель твой,
затем, что алчу я возникновенья.
Спаси меня! Не плачь и не тяни!
Отдай себя на эту злую милость!
Отсутствуя в таинственной тени,
небытием моим я утомилась.
И там, в моей до-жизни неживой,
смертельного я натерпелась страху,
пока тебя учил родитель твой:
«Не смей! Не знай!» – и по щекам с размаху.
На волоске вишу! А вдруг тверда
окажется науки той твердыня?
И всё. Привет. Не быть мне ни-ко-гда.
Но, милая, ты знала, что творила,
когда в окно, в темно, в полночный сад
ты канула давно, неосторожно.
А он – так глуп, так мил и так усат,
что, право, невозможно… невозможно…
Благословляю в райском том саду
и дерева́, и яблоки, и змия,
и ту беду, Бог весть в каком году,
и грешницу по имени Мария.
Да здравствует твой слабый, чистый след
и дальновидный подвиг той ошибки!
Вернется через полтораста лет
к моим губам прилив твоей улыбки.
Но Боговым суровым облакам
не жалуйся! Вот вырастет твой мальчик —
наплачешься. Он вступит в балаган.
Он обезьяну купит. Он – шарманщик.
Прощай же! Он прощается с тобой,
и я прощусь. Прости нас, итальянка!
Мне нравится шарманщик молодой,
и обезьянка не чужда таланта.
Песенка шарманщика:

В саду личинка
выжить старается.
Санта Лючия,
мне это нравится!
Горсточка мусора —
тяжесть кармана.
Здравствуйте, музыка
и обезьяна!
Милая Генуя
нянчила мальчика,
думала – гения,
вышло – шарманщика!
Если нас улица
петь обязала,
пой, моя умница,
пой, обезьяна!
Сколько народу!
Мы с тобой – невидаль.
Стража, как воду,
ловит нас неводом.
Добрые люди,
в гуще базарной,
ах, как вам любы
мы с обезьяной!
Хочется мускулам
в дали летящие
ринуться с музыкой,
спрятанной в ящике.
Ах, есть причина,
всему причина,
Са-а-нта-а Лю-у-чия,
Санта-а Люч-ия!
3
Уж я не знаю, что его влекло:
корысть, иль блажь, иль зов любви неблизкой —
но некогда в российское село —
ура, ура! – шут прибыл италийский.
(А кстати, хороша бы я была,
когда бы он не прибыл, не прокрался.
И солнцем ты, Италия, светла,
и морем ты, Италия, прекрасна.
Но, будь добра, шарманщику не снись,
так властен в нём зов твоего соблазна,
так влажен образ твой между ресниц,
что он – о, ужас! – в дальний путь собрался.
Не отпускай его, земля моя!
Будь он неладен, странник одержимый!
В конце концов он доведет меня,
что я рожусь вне родины родимой.
Еще мне только не хватало: ждать
себя так долго в нетях нелюдимых,
мужчин и женщин стольких утруждать
рожденьем предков, мне необходимых,
и не рождаться столько лет подряд, —
рожусь ли? – всё игра орла и решки, —
и вот непоправимо, невпопад,
в чужой земле, под звуки чуждой речи,
вдруг появиться для житья-бытья.
Спасибо. Нет. Мне не подходит это.
Во-первых, я – тогда уже не я,
что очень усложняет суть предмета.
Но, если б даже, чтобы стать не мной,
а кем-то, был мне грустный пропуск выдан, —
всё ж не хочу свершить в земле иной
мой первый вздох и мой последний выдох.
Там и останусь, где душе моей
сулили жизнь, безжизньем истомили
и бросили на произвол теней
в домарксовом, нематерьяльном мире.
Но я шучу. Предупредить решусь:
отвергнув бремя немощи досадной,
во что бы то ни стало я рожусь
в своей земле, в апреле, в день десятый.)
…Итак, сто двадцать восемь лет назад
в России остается мой шарманщик.
4
Одновременно нужен азиат,
что нищенствует где-то и шаманит.
Он пригодится только через век.
Пока ж – пускай он по задворкам ходит,
старьё берёт или вершит набег,
пускай вообще он делает, что хочет.
Он в узкоглазом племени своем
так узкоглаз, что все давались диву,
когда он шел, черно кося зрачком,
большой ноздрёй принюхиваясь к дыму.
Он нищ и гол, а всё ж ему хвала!
Он сыт ничем, живет нигде, но рядом —
его меньшой сынок Ахмадулла,
как солнышком, сияет желтым задом.
Сияй, играй, мой друг Ахмадулла,
расти скорей, гляди продолговато.
А дальше так пойдут твои дела:
твой сын Валей будет отцом Ахата.
Ахатовной мне быть наверняка,
явиться в мир, как с привязи сорваться,
и усеченной полумглой зрачка
всё ж выразить открытый взор славянства.
Вольное изложение татарской песни:

Мне скакать, мне в степи озираться,
разорять караваны во мгле.
Незапамятный дух азиатства
тяжело колобродит во мне.
Мы в костре угольки шуровали.
Как врага, я ловил ее в плен.
Как тесно облекли шаровары
золотые мечети колен!
Быстроту этих глаз, чуть косивших,
я, как птиц, целовал на лету.
Семью семь ее черных косичек
обратил я в одну темноту.
В поле – пахарь, а в воинстве – воин
будет тот, в ком воскреснет мой прах.
Средь живых – прав навеки, кто волен,
средь умерших – бессмертен, кто прав.
Эге-гей! Эта жизнь неизбывна!
Как свежо мне в ее ширине!
И ликует, и свищет зазывно,
и трясет бородой шурале.
5
Меж тем шарманщик странно поражен
лицом рябым, косицею железной:
чуть голубой, как сабля из ножон,
дворяночкой худой и бесполезной.
Бедняжечка, она несла к венцу
лба узенького детскую прыщавость,
которая ей так была к лицу
и за которую ей всё прощалось.
А далее всё шло само собой:
сближались лица, упадали руки,
и в сумерках губернии глухой
старели дети, подрастали внуки.
Церквушкой бедной перекрещена,
упрощена полями да степями,
уже по-русски, ударяя в «а»,
звучит себе фамилия Стопани.
6
О, старина, начало той семьи —
две барышни, чья маленькая повесть
печальная осталась там, вдали,
где ныне пусто, лишь трава по пояс.
То ль итальянца темная печаль,
то ль этой жизни мертвенная скудость
придали вечный холодок плечам,
что шалью не утешить, не окутать.
Как матери влюбленная корысть
над вашей красотою колдовала!
Шарманкой деда вас не укорить,
придавлена приданым кладовая.
Но ваших уст не украшает смех,
и не придать вам радости приданым.
Пребудут в мире ваши жизнь и смерть
недобрым и таинственным преданьем.
Недуг неимоверный, для чего
ты озарил своею вспышкой белой
не гения просторное чело,
а двух детей рассудок неумелый?
В какую малость целишь свой прыжок,
словно в Помпею слабую – Везувий?
Не слишком ли огромен твой ожог
для лобика Офелии безумной?
Ученые жить скупо да с умом,
красавицы с огромными глазами
сошли с ума, и милосердный дом
их обряжал и орошал слезами.
Справка об их болезни:

«Справка выдана в том…»
О, как гром в этот дом
бьет огнем и метель колесом колесит.
Ранит голову грохот огромный.
И в тон
там, внизу, голосят голоски клавесин.
О, сестра, дай мне льда. Уж пробил и пропел
час полуночи. Льдом заострилась вода.
Остудить моей памяти черный пробел —
дай же, дай же мне белого льда.
Словно мост мой последний, пылает мой мозг,
острый остров сиротства замкнув навсегда.
О Наташа, сестра, мне бы лёд так помог!
Дай же, дай же мне белого льда.
Малый разум мой вырос в огромный мотор,
вкруг себя он вращает людей, города.
Не распутать мне той карусели моток.
Дай же, дай же мне белого льда.
В пекле казни горю Иоанною д’Арк,
свист зевак, лай собак, а я так молода.
Океан Ледовитый, пошли мне свой дар!
Дай же, дай же мне белого льда!
Справка выдана в том, что чрезмерен был стон
в малом горле.
Но ныне беда —
позабыта.
Земля утешает их сон
милосердием белого льда.
7
Конец столетья. Резкий крен основ.
Волненье. Что там? Выстрел. Мешанина.
Пронзительный русалочий озноб
вдруг потрясает тело мещанина.
Предчувствие серьезной новизны
томит и возбуждает человека.
В тревоге пред-войны и пред-весны,
в тумане вечереющего века —
мерцает лбом тщеславный гимназист,
и, ширясь там, меж Волгою и Леной,
тот свежий свет так остросеребрист
и так существенен в судьбе Вселенной.
Тем временем Стопани Александр
ведет себя опально и престранно.
Друзей своих он увлекает в сад,
и речь его опасна и пространна.
Он говорит:
– Прекрасен человек,
принявший дар дыхания и зренья.
В его коленях спит грядущий бег
и в разуме живет инстинкт творенья.
Всё для него: ему назначен мёд
земных растений, труд ему угоден.
Но всё ж он бездыханен, слеп и мёртв
до той поры, пока он не свободен.
Пока его хранимый Богом враг
ломает прямизну его коленей
и примеряет шутовской колпак
к его морщинам, выдающим гений,
пока к его дыханию приник
смертельно-душной духотою го́ря
железного мундира воротник,
сомкнувшийся вкруг пушкинского горла.
Но всё же он познает торжество
пред вечным правосудием природы.
Уж дерзок он. Стесняет грудь его
желание движенья и свободы.
Пусть завершится зрелостью дерев
младенчество зеленого побега.
Пусть нашу волю обостряет гнев,
а нашу смерть вознаградит победа.
Быть может, этот монолог в саду
неточно я передаю стихами,
но точно то, что в этом же году
был арестован Александр Стопани.
Комментарии жандарма:

– Всем, кто бунты разжигал, —
всем студентам
(о стыде-то
не подумают),
жидам,
и певцу, что пел свободу,
и глупцу, что быть собою
обязательно желал, —
всем отвечу я, жандарм,
всем я должное воздам.
Всех, кто смелостью повадок
посягает на порядок
высочайших правд, парадов, —
вольнодумцев неприятных,
а поэтов и подавно, —
я их всех тюрьмой порадую
и засов задвину сам.
В чём клянусь верностью Государю-императору
и здоровьем милых дам.
О, распущенность природы!
Дети в ней – и те пророки,
красок яркие мазки
возбуждают все мозги.
Ликовала, оживала,
напустила в белый свет
леопарда и жирафа,
Леонардо и Джордано,
всё кричит, имеет цвет.
Слава богу, власть жандарма
всё, что есть, сведет на нет.
(Примечание автора:

Между прочим, тот жандарм
ждал награды, хлеб жевал,
жил неважно, кончил плохо,
не заметила эпоха,
как подох он.
Никто на похороны
копеечки не дал.)
– Знают люди, знают дети:
я – бессмертен. Я – жандарм.
А тебе на этом свете
появиться я не дам.
Как не дам идти дождям,
как не дам, чтобы в народе
помышляли о свободе,
как не дам стоять садам
в бело-розовом восходе…
8
Каков мерзавец! Пусть болтает вздор,
повелевают вечность и мгновенность —
земле лететь, вершить глубокий вздох
и соблюдать свою закономерность.
Как надобно, ведет себя земля
уже в пределах нового столетья,
и в май маёвок бабушка моя
несет двух глаз огромные соцветья.
Что голосок той девочки твердит
и плечики на что идут войною?
Над нею вновь смыкается вердикт:
«Виновна ли?» – «Да, тягостно виновна!»
По следу брата, веруя ему,
она вкусила пыль дорог протяжных,
переступала из тюрьмы в тюрьму,
привыкла к монотонности присяжных.
И скоро уж на мужниных щеках
в два солнышка закатится чахотка.
Но есть все основания считать:
она грустит, а всё же ждет чего-то.
В какую даль теперь ее везут
небыстрые подковы Росинанта?
Но по тому, как снег берет на зуб,
как любит, чтоб сверкал и расстилался,
я узнаю твой облик, россиянка.
В глазах черно от белого сиянья!
Как холодно! Как лошади несут!
Выходит. Вдруг – мороз ей нов и чужд.
Сугробов белолобые телята
к ладоням льнут. Младенческая чушь
смешит уста. И нежно и чуть-чуть
в ней в полщеки проглянет итальянка,
и в чистой мгле ее лица таятся
движения неведомых причуд.
Всё ждет. И ей – то страшно, то смешно.
И похудела. Смотрит остроносо
куда-то ввысь. Лицо усложнено
всезнающей улыбкой астронома!
В ней сильный пульс играет вкось и вкривь.
Ей всё нужней, всё тяжелей работа.
Мне кажется, что скоро грянет крик
доселе неизвестного ребёнка.
9
Грянь и ты, месяц первый, Октябрь,
на твоем повороте мгновенном
электричеством бьет по локтям
острый угол меж веком и веком.
Узнаю изначальный твой гул,
оглашающий древние своды,
по огромной округлости губ,
называющих имя Свободы.
О, три слога! Рёв сильных широт
отворенной гортани!
Как в красных
и предельных объёмах шаров —
тесно воздуху в трёх этих гласных.
Грянь же, грянь, новорожденный крик
той Свободы! Навеки и разом —
распахни треугольный тупик,
образованный каменным рабством.
Подари отпущение мук
тем, что бились о стены и гибли, —
там, в Михайловском, замкнутом в круг,
там, в просторно-угрюмом Египте.
Дай, Свобода, высокий твой верх
видеть, знать в небосводе затихшем,
как бредущий в степи человек
близость звёзд ощущает затылком.
Приближай свою ласку к земле,
совершающей дивную дивность,
навсегда предрешившей во мне
свою боль, и любовь, и родимость.
10
Ну что ж. Уже всё ближе, всё верней
расчёт, что попаду я в эту повесть,
конечно, если появиться в ней
мне Игрека не помешает происк.
Всё непременным чередом идет,
двадцатый век наводит свой порядок,
подрагивает, словно самолёт,
предслыша небо серебром лопаток.
А та, что перламутровым белком
глядит чуть вкось, чуть невпопад и странно,
ступившая, как дети на балкон,
на край любви, на остриё пространства,
та, над которой в горлышко, как в горн,
дудит апрель, насытивший скворешник, —
нацеленный в меня, прости ей, гром! —
она мне мать, и перемен скорейших
ей предстоит удача и печаль.
А ты, о Жизнь, мой мальчик-непоседа,
спеши вперед и понукай педаль
открывшего крыла́ велосипеда.
Пусть роль свою сыграет азиат —
он белокур, как белая ворона,
как гончую, его влечет азарт
по следу, вдаль, и точно в те ворота,
где ждут его, где воспринять должны
двух острых скул опасность и подарок.
Округлое дитя из тишины
появится, как слово из помарок.
11
Я – скоро. Но покуда нет меня.
Я – где-то там, в преддверии природы.
Вот-вот окликнут, разрешат – и я
с готовностью возникну на пороге.
Я жду рожденья, я спешу теперь,
как посетитель в тягостной приёмной,
пробить бюрократическую дверь
всем телом – и предстать в ее проёме.
Ужо рожусь! Еще не рождена.
Еще не пала вещая щеколда.
Никто не знает, что я – вот она,
темно, смешно. Апчхи! В носу щекотно.
Вот так играют дети, прячась в шкаф,
испытывая радость отдаленья.
Сейчас расхохочусь! Нет сил! И ка-ак
вдруг вывалюсь вам всем на удивленье!
Таюсь, тянусь, претерпеваю рост,
вломлюсь птенцом горячим, косоротым —
ловить губами воздух, словно гроздь,
наполненную спелым кислородом.
Сравнится ль бледный холодок актрис,
трепещущих, что славы не добьются,
с моим волненьем среди тех кулис,
в потёмках, за минуту до дебюта!
Еще не знает речи голос мой,
еще не сбылся в лёгких вздох голодный.
Мир наблюдает смутной белизной,
сурово излучаемой галёркой.
(Как я смогу, как я сыграю роль
усильем безрассудства молодого?
О, перейти, превозмогая боль,
от немоты к началу монолога!
Как стеклодув, чьи сильные уста
взрастили дивный плод стекла простого,
играть и знать, что жизнь твоя проста
и выдох твой имеет форму слова.
Иль как печник, что краснотою труб
замаранный, сидит верхом на доме,
захохотать и ощутить свой труд
блаженною усталостью ладони.
Так пусть же грянет тот театр, тот бой
меж «да» и «нет», небытием и бытом,
где человек обязан быть собой
и каждым нерожденным и убитым.
Своим добром он возместит земле
всех сыновей ее, в ней погребенных.
Вершит всевечный свой восход во мгле
огромный, голый, золотой Ребёнок.)
Уж выход мой! Мурашками, спиной
предчувствую прыжок свой на арену.
Уже объявлен год тридцать седьмой.
Сейчас, сейчас – дадут звонок к апрелю.
Реплика доброжелателя:

О, нечто, крошка, пустота,
еще не девочка, не мальчик,
ничто, чужого пустяка
пустой и маленький туманчик!
Зачем, неведомый радист,
ты шлешь сигналы пробужденья?
Повремени и не родись,
не попади в беду рожденья.
Нераспрямленный организм,
закрученный кривой пружинкой,
о, образумься и очнись!
Я – умник, много лет проживший, —
я говорю: потом, потом
тебе родиться будет лучше.
А не родишься – что же, в том
всё ж есть своё благополучье.
Помедли двадцать лет хотя б,
утешься беззаботной ленью,
блаженной слепотой котят,
столь равнодушных к утопленью.
Что так не терпится тебе,
и, как птенец в тюрьме скорлупок,
ты спешку точек и тире
всё выбиваешь клювом глупым?
Чем плохо там – во тьме пустой,
где нет тебе ни слёз, ни горя?
Куда ты так спешишь? Постой!
Родится что-нибудь другое.
(Примечание автора:

Ах, умник! И другое пусть
родится тоже непременно, —
всей музыкой озвучен пульс,
прям позвоночник, как антенна.
Но для чего же мне во вред
ему прийти и стать собою?
Что ж, он займет весь белый свет
своею малой худобою?
Мне отведенный кислород,
которого я жду века́ми,
неужто он до дна допьет
один, огромными глотками?
Моих друзей он станет звать
своими? Всё наглей, всё дальше
они там будут жить, гулять
и про меня не вспомнят даже?
А мой родимый, верный труд,
в глаза глядящий так тревожно,
чужою властью новых рук
ужели приручить возможно?
Ну, нет! В какой во тьме пустой?
Сам там сиди. Довольно. Дудки.
Наскучив мной, меня в простор
выбрасывают виадуки!
И в солнце, среди синевы
расцветшее, нацелясь мною,
меня спускают с тетивы
стрелою с тонкою спиною.
Веселый центробежный вихрь
меня из круга вырвать хочет.
О Жизнь, в твою орбиту вник
меня таинственный комочек!
Твой золотой круговорот
так призывает к полнокровью,
словно сладчайший огород,
красно дразнящий рот морковью.
О Жизнь любимая, пускай
потом накажешь всем и смертью,
но только выуди, поймай,
достань меня своею сетью!
Дай выгадать мне белый свет —
одну-единственную пользу!)
– Припомнишь, дура, мой совет
когда-нибудь. Да будет поздно.
Зачем ты ломишься во вход,
откуда нет освобожденья?
Ведь более удачный год
ты сможешь выбрать для рожденья.
Как безопасно, как легко,
вне гнева ве́ка или ветра —
не стать. И не принять лицо,
талант и имя человека.
12
Каков мерзавец? Но, средь всех затей,
любой наш год – утешен, обнадёжен
неистовым рождением детей,
мельканьем ножек, пестротой одёжек.
И в их великий и всемирный рёв,
захлёбом насыщая древний голод,
гортань прорезав чистым остриём,
вонзился мой, ожегший губы голос!
Пусть вечно он благодарит тебя,
земля, меня исторгшая, родная,
в печаль и в радость, и в трубу трубя,
и в маленькую дудочку играя.
Мне нравится, что Жизнь всегда права,
что празднует в ней вечная повадка —
топырить корни, ставить дерева
и меж ветвей готовить плод подарка.
Пребуду в ней до края, до конца,
а пред концом – воздам благодаренье
всем девочкам, слетающим с крыльца,
всем людям, совершающим творенье.
13
Что еще вам сказать?
Я не знаю.
И не знаю: я одобрена вами
иль справедливо и бегло охаяна.
Но проносятся пусть надо мной
ваши лица и ваши слова.
Написала всё это Ахмадулина
Белла Ахатовна.
Год рождения – 1937. Место рождения —
город Москва.
1963
(обратно)

Приключение в антикварном магазине

Зачем? – да так, как входят в глушь осин,
для тишины и праздности гулянья, —
не ведая корысти и желанья,
вошла я в антикварный магазин.
Недобро глянул старый антиквар.
Когда б он не устал за два столетья
лелеять нежной ветхости соцветья,
он вовсе б мне дверей не открывал.
Он опасался грубого вреда
для слабых чаш и хрусталя больного.
Живая подлость возраста иного
была ему враждебна и чужда.
Избрав меня меж прочими людьми,
он кротко приготовился к подвоху,
и ненависть, мешающая вздоху,
возникла в нём с мгновенностью любви.
Меж тем искала выгоды толпа,
и чужеземец, мудростью холодной,
вникал в значенье люстры старомодной
и в руки брал бессвязный хор стекла.
Недосчитавшись голоска одной,
в былых балах утраченной подвески,
на грех ее обидевшись по-детски,
он заскучал и захотел домой.
Печальную пылинку серебра
влекла старуха из глубин юдоли,
и тяжела была ее ладони
вся невесомость быта и добра.
Какая грусть – средь сумрачных теплиц
разглядывать осеннее предсмертье
чужих вещей, воспитанных при свете
огней угасших и минувших лиц.
И вот тогда, в открывшейся тиши,
раздался оклик запаха иль цвета:
ко мне взывал и ожидал ответа
невнятный жест неведомой души.
Знакомой боли маленький горнист
трубил, словно в канун стихосложенья, —
так требует предмет изображенья,
и ты бежишь, как верный пёс на свист.
Я знаю эти голоса ничьи.
О плач всего, что хочет быть воспето!
Навзрыд звучит немая просьба эта,
как крик: – Спасите! – грянувший в ночи.
Отчаявшись, до крайности дойдя,
немое горло просьбу излучало.
Я ринулась на зов, и для начала
сказала я: – Не плачь, моё дитя.
– Что вам угодно? – молвил антиквар. —
Здесь всё мертво и не способно к плачу. —
Он, всё еще надеясь на удачу,
плечом меня теснил и оттирал.
Сведённые враждой, плечом к плечу
стояли мы. Я отвечала сухо:
– Мне, ставшею открытой раной слуха,
угодно слышать всё, что я хочу.
– Ступайте прочь! – он гневно повторял.
И вдруг, средь слабоумия сомнений,
в уме моём сверкнул случайно гений
и выпалил: – Подайте тот футляр!
– Тот ларь? – Футляр. – Фонарь? – Футляр! – Фуляр?
– Помилуйте, футляр из черной кожи. —
Он бледен стал и закричал: – О боже!
Всё, что хотите, но не тот футляр.
Я вас прошу, я заклинаю вас!
Вы молоды, вы пахнете бензином!
Ступайте к современным магазинам,
где так велик ассортимент пластмасс.
– Как это мило с вашей стороны, —
сказала я, – я не люблю пластмассы. —
Он мне польстил: – Вы правы и прекрасны.
Вы любите непрочность старины.
Я сам служу ее календарю.
Вот медальон, и в нём портрет ребёнка.
Минувший век. Изящная работа.
И всё это я вам теперь дарю.
…Печальный ангел с личиком больным.
Надземный взор. Прилежный лоб и локон.
Гроза в июне. Воспаленье в лёгком.
И тьма небес, закрывшихся за ним…
– Мне горестей своих не занимать,
а вы хотите мне вручить причину
оплакивать всю жизнь его кончину
и в горе обезумевшую мать?
– Тогда сервиз на двадцать шесть персон! —
воскликнул он, надеждой озарённый. —
В нём сто предметов ценности огромной.
Берите даром – и вопрос решен.
– Какая щедрость и какой сюрприз!
Но двадцать пять моих гостей возможных
всегда в гостях, в бегах неосторожных.
Со мной одной соскучится сервиз.
Как сто предметов я могу развлечь?
Помилуй бог, мне не по силам это.
Нет, я ценю единственность предмета,
вы знаете, о чём веду я речь.
– Как я устал! – промолвил антиквар. —
Мне двести лет. Моя душа истлела.
Берите всё! Мне всё осточертело!
Пусть всё мое теперь уходит к вам.
И он открыл футляр. И на крыльцо
из мглы сеней, на волю из темницы
явился свет и опалил ресницы,
и это было женское лицо.
Не по чертам его – по черноте,
ожегшей ум, по духоте пространства
я вычислила, сколь оно прекрасно,
еще до зренья, в первой слепоте.
Губ полусмехом, полумраком глаз
лицо ее внушало мысль простую:
утратить разум, кануть в тьму пустую,
просить руки, проситься на Кавказ.
Там – соблазнять ленивого стрелка
сверкающей открытостью затылка,
раз навсегда – и всё. Стрельба затихла,
и в небе то ли Бог, то ль облака.
– Я молод был сто тридцать лет назад, —
проговорился антиквар печальный. —
Сквозь зелень лип, по желтизне песчаной
я каждый день ходил в тот дом и сад.
О, я любил ее не первый год,
целуя воздух и каменья сада,
когда проездом – в ад или из ада —
вдруг объявился тот незваный гость.
Вы Ганнибала помните? Мастак
он был в делах, достиг чинов немалых.
Но я о том, что правнук Ганнибалов
случайно оказался в тех местах.
Туземным мраком горячо дыша,
он прыгнул в дверь. Всё вмиг переместилось.
Прислуга, как в грозу, перекрестилась.
И обмерла тогда моя душа.
Чужой сквозняк ударил по стеклу.
Шкаф отвечал разбитою посудой.
Повеяло палёным и простудой.
Свеча погасла. Гость присел к столу.
Когда же вновь затеяли огонь,
склонившись к ней, переменившись разом,
он всем опасным африканским рабством
потупился, как укрощенный конь.
Я ей шепнул: – Позвольте, он урод.
Хоть ростом скромен, и на том спасибо.
– Вы думаете? – так она спросила. —
Мне кажется, совсем наоборот.
Три дня гостил, – весь кротость, доброта, —
любой совет считал себе приказом.
А уезжая, вольно пыхнул глазом
и засмеялся красным пеклом рта.
С тех пор явился горестный намёк
в лице ее, в его простом порядке.
Над непосильным подвигом разгадки
трудился лоб, а разгадать не мог.
Когда из сна, из глубины тепла
всплывала в ней незрячая улыбка,
она пугалась, будто бы ошибка
лицом ее допущена была.
Но нет, я не уехал на Кавказ.
Я сватался. Она мне отказала.
Не изменив намерений нимало,
я сватался второй и третий раз.
В столетье том, в тридцать седьмом году,
по-моему, зимою, да, зимою,
она скончалась, не послав за мною,
без видимой причины и в бреду.
Бессмертным став от го́ря и любви,
я ведаю этим ничтожным храмом,
толкую с хамом и торгую хламом,
затерянный меж Богом и людьми.
Но я утешен мнением молвы,
что всё-таки убит он на дуэли.
– Он не убит, а вы мне надоели, —
сказала я, – хоть не виновны вы.
Простите мне желание руки
владеть и взять. Поделим то и это.
Мне – суть предмета, вам – краса портрета:
в награду, в месть, в угоду, вопреки.
Старик спросил: – Я вас не вверг в печаль
признаньем в этих бедах небывалых?
– Нет, вспомнился мне правнук Ганнибалов, —
сказала я, – мне лишь его и жаль.
А если вдруг, вкусивший всехнаук,
читатель мой заметит справедливо:
– Всё это ложь, изложенная длинно, —
отвечу я: – Конечно, ложь, мой друг.
Весьма бы усложнился трезвый быт,
когда б так поступали антиквары
и жили вещи, как живые твари,
а тот, другой, был бы и впрямь убит.
Но нет, портрет живет в моём дому!
И звон стекла! И лепет туфель бальных!
И мрак свечей! И правнук Ганнибалов
к сему причастен – судя по всему.
1964
(обратно)

Дачный роман

Вот вам роман из жизни дачной.
Он начинался в октябре,
когда зимы кристалл невзрачный
мерцал при утренней заре.
И Тот, столь счастливо любивший
печаль и блеск осенних дней,
был зренья моего добычей
и пленником души моей.
Недавно, добрый и почтенный,
сосед мой умер, и вдова,
для совершенья жизни бренной,
уехала, а дом сдала.
Так появились брат с сестрою.
По вечерам в чужом окне
сияла кроткою звездою
их жизнь, неведомая мне.
В благовоспитанном соседстве
поврозь мы дождались зимы,
но, с тайным любопытством в сердце,
невольно сообщались мы.
Когда вблизи моей тетради
встречались солнце и сосна,
тропинкой, скрытой в снегопаде,
спешила к станции сестра.
Я полюбила тратить зренье
на этот мимолётный бег,
и длилась целое мгновенье
улыбка, свежая, как снег.
Брат был свободней и не должен
вставать, пока не встанет день.
«Кто он? – я думала. – Художник?»
А думать дальше было лень.
Всю зиму я жила привычкой
их лица видеть поутру
и знать, с какою электричкой
брат пустится встречать сестру.
Я наблюдала их проказы,
снежки, огни, когда темно,
и знала, что они прекрасны,
а кто они – не всё ль равно?
Я вглядывалась в них так остро,
как в глушь иноязычных книг,
и слаще явного знакомства
мне были вымыслы о них.
Их дней цветущие картины
растила я меж сонных век,
сослав их образы в куртины,
в заглохший сад, в старинный снег.
Весной мы сблизились – не тесно,
не участив случайность встреч.
Их лица были так чудесно
ясны, так благородна речь.
Мы сиживали в час заката
в саду, где липа и скамья.
Брат без сестры, сестра без брата,
как ими любовалась я!
Я шла домой и до рассвета
зрачок держала на луне.
Когда бы не несчастье это,
была б несчастна я вполне.
Тёк август. Двум моим соседям
прискучила его жара.
Пришли, и молвил брат: – Мы едем.
– Мы едем, – молвила сестра.
Простились мы – скорей степенно,
чем пылко. Выпили вина.
Они уехали. Стемнело.
Их ключ остался у меня.
Затем пришло письмо от брата:
«Коли прогневаетесь Вы,
я не страшусь: мне нет возврата
в соседство с Вами, в дом вдовы.
Зачем, простак недальновидный,
я тронул на снегу Ваш след?
Как будто фосфор ядовитый
в меня вселился – еле видный,
доныне излучает свет
ладонь…» – с печалью деловитой
я поняла, что он – поэт,
и заскучала…
Тем не мене
отвыкшие скрипеть ступени
я поступью моей бужу,
когда в соседний дом хожу,
одна играю в свет и тени
и для таинственной затеи
часы зачем-то завожу
и долго за полночь сижу.
Ни брата, ни сестры. Лишь в скрипе
зайдется ставня. Видно мне,
как ум забытой ими книги
печально светится во тьме.
Уж осень. Разве осень? Осень.
Вот свет. Вот сумерки легли.
– Но где ж роман? – читатель спросит. —
Здесь нет героя, нет любви!
Меж тем – всё есть! Окрест крепчает
октябрь, и это означает,
что Тот, столь счастливо любивший
печаль и блеск осенних дней,
идет дорогою обычной
на жадный зов свечи моей.
Сад облетает первобытный,
и от любви кровопролитной
немеет сердце, и в костры
сгребают листья… Брат сестры,
прощай навеки! Ночью лунной
другой возлюбленный безумный,
чья поступь молодому льду
не тяжела, минует тьму
и к моему подходит дому.
Уж если говорить: люблю! —
то, разумеется, ему,
а не кому-нибудь другому.
Очнись, читатель любопытный!
Вскричи: – Как, намертво убитый
и прочный, точно лунный свет,
тебя он любит?! —
Вовсе нет.
Хочу соврать и не совру,
как ни мучительна мне правда.
Боюсь, что он влюблён в сестру
стихи слагающего брата.
Я влюблена, она любима,
вот вам сюжета грозный крен.
Ах, я не зря ее ловила
на робком сходстве с Анной Керн!
В час грустных наших посиделок
твержу ему: – Тебя злодей
убил! Ты заново содеян
из жизни, из любви моей!
Коль Ты таков – во мглу веков
назад сошлю! —
Не отвечает
и думает: «Она стихов
не пишет, часом?» – и скучает.
Вот так, столетия подряд,
все влюблены мы невпопад,
и странствуют, не совпадая,
два сердца, сирых две ладьи,
ямб ненасытный услаждая
великой горечью любви.
1973
(обратно) (обратно)

Рассказы

Много собак и собака

Посвящено Василию Аксёнову

…Смеркалось на Диоскурийском побережье… – вот что сразу увидел, о чем подумал и что сказал слабоумный и немой Шелапутов, ослепший от сильного холодного солнца, айсбергом вплывшего в южные сады. Он вышел из долгих потемок чужой комнаты, снятой им на неопределенное время, в мимолетную вечную ослепительность и так стоял на пороге между тем и этим, затаившись в убежище собственной темноты, владел мгновением, длил миг по своему усмотрению: не смотрел и не мигал беспорядочно, а смотрел не мигая в близкую преграду сомкнутых век, далеко протянув разъятые ладони. Ему впервые удалась общая бестрепетная недвижимость закрытых глаз и простертых рук. Уж не исцелился ли он в Диоскурийском блаженстве? Он внимательно ранил тупые подушечки (или как их?..) всех пальцев, в детстве не прозревшие к черно-белому Гедике, огромным ледяным белым светом, марая его невидимые острия очевидными капельками крови, проницательной ощупью узнавая каждую из семи разноцветных струн: толстая фиолетовая басом бубнила под большим пальцем, не причиняя боли. Каждый Охотник Желает Знать Где Сидит Фазан. Отнюдь нет – не каждый. Шелапутов выпустил спектр из взволнованной пятерни, открыл глаза и увидел то, что предвидел. Было люто светло и холодно. Безмерное солнце, не умещаясь в бесконечном небе и бескрайнем море, для большей выгоды блеска не гнушалось никакой отражающей поверхностью, даже бледной кожей Шелапутова, не замедлившей ощетиниться убогими воинственными мурашками, единственно защищающими человека от всемирных бедствий.

Смеркалось на Диоскурийском побережье – не к серым насморочным сумеркам меркнущего дня – к суровому мраку, к смерти цветов и плодов, к сиротству сирых – к зиме. Во всех прибрежных садах одновременно повернулись черные головы садоводов, обративших лица в сторону гор: там в эту ночь выпал снег.

Комната, одолженная Шелапутовым у расточительной судьбы, одинокая в задней части дома, имела независимый вход: гористую ржаво-каменную лестницу, с вершины которой он сейчас озирал изменившуюся окрестность. С развязным преувеличением постоялец мог считать своими отдельную часть сада, заляпанного приторными дребезгами хурмы, калитку, ведущую в море, ну, и море, чья вчерашняя рассеянная бесплотная лазурь к утру затвердела в непреклонную мускулистую материю. Шелапутову надо было спускаться в предгорьях лестницы, уловив возлюбленное веяние, мощную лакомую волну воздуха, посланную человеком, заюлила, затявкала, заблеяла Ингурка.

Но кто Шелапутов? Кто Ингурка?

Шелапутов – неизвестно кто. Да и Шелапутов ли он? Где он теперь и был ли на самом деле?

Ингурка же была, а может быть, и есть лукавая подобострастная собака, в детстве объявленная немецкой овчаркой и приобретенная год назад за бутыль (из-под виски) бешеной сливовой жижи. Щенка нарекли Ингуром и посадили на цепь, дабы взлелеять свирепость, спасительную для сокровищ дома и плодоносящего сада. Ингур скромно рос, женственно вилял голодными бедрами, угодливо припадал на передние лапы и постепенно утвердился в нынешнем имени, поле и облике: нечеткая помесь пригожей козы и неказистого волка. Цепь же вопросительно лежала на земле, вцепившись в отсутствие пленника. На исходе этой осени к Ингурке впервые пришла темная сильная пора, щекотно зудящая в подхвостье, но и возвышающая душу для неведомого порыва и помысла. В связи с этим за оградой сада, не защищенной сторожевым псом и опутанной колючей проволокой, теснилась разномастная разноликая толпа кобелей: нищие горемыки, не все дотянувшие до чина дворняги за неимением двора, но все с искаженными чертами славных собачьих пород, опустившиеся призраки предков, некогда населявших Диоскурию. Один был меньше других потрепан жизнью: ярко оранжевый заливистый юнец, безукоризненный Шарик, круглый от шерсти, как шпиц, но цвета закатной меди.

Несмотря на сложные личные обстоятельства, Ингурка, по своему обыкновению, упала в незамедлительный обморок любви к человеку, иногда – деловой и фальшивый. Шелапутов, несомненно, был искренне любим, с одним изъяном в комфорте нежного чувства: он не умещался в изворотливом воображении, воспитанном цепью, голодом, окриками и оплеухами. Он склонился над распростертым изнывающим животом, усмехаясь неизбежной связи между почесыванием собачьей подмышки и подергиванием задней ноги. Эту скромную закономерность и все Ингуркины превращения с легкостью понимал Шелапутов, сам претерпевший подобные перемены, впавший в обратность тому, чего от него ждали и хотели люди и чем он даже был еще недавно. Но, поврежденным умом, ныне различавшим лишь заглавные смыслы, он не мог проследить мерцающего пунктира между образом Ингурки, прижившимся в его сознании, и профилем Гёте над водами Рейна. Он бы еще больше запутался, если бы умел вспомнить историю, когда-то занимавшую его, – о внучатой племяннице великого немца, учившейся возить нечистоты вблизи северных лесов и болот, вдали от Веймара, но под пристальным приглядом чистопородной немецкой овчарки. То-то было смеху, когда маленькая старая дама в неуместных и трудно достижимых буклях навострилась прибавлять к обращению «Пфердхен, пфердхен» необходимое понукание, не понятное ей, но заметно ободряющее лошадь. Уже не зная этой зауми, Шелапутов двинулся в обход дома, переступая через слякоть разбившихся о землю плодов. Ингурка опасалась лишний раз выходить из закулисья угодий на парадный просцениум и осталась нюхать траву, не глядя на обожателей, повисших на колючках забора.

Опасался бы и Шелапутов, будь он в здравом уме.

Безбоязненно появившись из-за угла, Шелапутов оценил прелесть открывшейся картины. Миловидная хозяйка пансиона мадам Одетта, сияя при утреннем солнце, трагически озирала розы, смертельно раненные непредвиденным морозом. Маленькая нежная музыка задребезжала и прослезилась в спящей памяти Шелапутова, теперь пребывавшей с ним в двоюродной близости, сопутствующей ему сторонним облачком, прозрачной вольнолюбивой сферой, ускользающей от прикосновения. Это была тоска по чему-то кровно-родимому, по незапамятному пра-отечеству души, откуда ее похитили злые кочевники. Женщина, освещенная солнцем, алое варенье в хрустале на белой скатерти, розы и морозы, обреченные друг другу божественной шуткой и вот теперь совпавшие в роковом свадебном союзе… Где это, когда, с кем это было? Была же и у Шелапутова какая-то родина роднее речи, ранящей рот, и важности собственной жизни? Но почему так далеко, так давно?

Некоторое время назад приезжий Шелапутов явился к мадам Одетте с рекомендательным письмом, объясняющим, что податель сего, прежде имевший имя, ум, память, слух, дар чу́дной речи, временно утратил всё это и нуждается в отдыхе и покое. О деньгах же не следует беспокоиться, поскольку в них без убытка воплотилось всё, прежде крайне необходимое, а теперь даже неизвестное Шелапутову.

Он действительно понёс эти потери, включая не перечисленное в их списке обоняние. В тот день и час своей высшей радости и непринужденности он шел сквозь пространный многолюдный зал, принятый им за необитаемую Долину Смерти, если идти не в сторону благодатного океана, а иметь в виду расшибить лоб и тело о неодолимый Большой Каньон. Прямо перед ним, на горизонте, глыбилось возвышение, где за обычным длинным столом двенадцать раз подряд сидел один и тот же человек, не имевший никаких, пусть даже невзрачных, черт лица: просто открытое пустое лицо без штрихов и подробностей. Слаженным дюжинным хором громко вещающего чрева он говорил что-то, что ясно и с отвращением слышал Шелапутов, взятый на предостерегающий прицел его двенадцати указательных пальцев. Он шел все выше и выше, и маленький бледный дирижёр, стоящий на яркой заоблачной звезде, головой вниз, к земле и Шелапутову, ободрял его указующей палочкой, диктовал и молил, посылал весть, что нужно снести этот протяжный миг и потом уже предаться музыке. Шелапутов вознесся на деревянное подобие парижского уличного писсуара, увидел свет небосвода и одновременно графин и недопитый стакан воды, где кишели и плодились рослые хищные организмы. Маленький дирижер еще тянул к нему руки, когда Шелапутов, вернее, тот человек, которым был тогда Шелапутов, упал навзничь и потерял всё, чем ведал в его затылке крошечный всемогущий пульт. Его несбывшаяся речь, хотя и произвела плохое впечатление, была прощена ему как понятное и добродетельное волнение. Никто, включая самого оратора, никогда не узнал и не узнает, что же он так хотел и так должен был сказать.

И вот теперь, не ощущая и не умея вообразить предсмертного запаха роз, он смотрел на мадам Одетту и радовался, что она содеяна из чего-то голубовато-румяного, хрупкого и пухлого вместе (из фарфора, что ли? – он забыл, как называется), оснащена белокурыми волосами и туманными глазами, склонными расплываться влагой, посвященной жалости или искусству, но не отвлекающей трезвый зрачок от сурового безошибочного счета. Что ж, ведь она была вдова, хоть и опершаяся стыдливо на прочную руку Пыркина, но не принявшая вполне этой ищущей руки и чужой низкородной фамилии. Ее муж, скромный подвижник французской словесности, как ни скрывал этого извращенного пристрастия, вынужден был отступать под всевидящим неодобрительным прищуром – в тень, в глушь, в глубь злоключений. Когда он остановился, за его спиной было море, между грудью и спиной – гнилостное полыхание легких, а перед ним – магнолия в цвету и Пыркин в расцвете сил, лично приезжавший проверять документы, чтобы любоваться страхом мадам Одетты, плачущим туманом ее расплывчатых глаз и меткими твердыми зрачками. Деваться было некуда, и он пятился в море, впадающее в мироздание, холодея и сгорая во славу Франции, о чём не узнал ни один соотечественник Орлеанской девы (инкогнито Шелапутова родом из других мест). Он умер в бедности, в хижине на пустыре, превращенных умом и трудом вдовы в благоденствие, дом и сад. «Это всё – его», – говорила мадам Одетта, слабым коротким жестом соединяя портрет эссеиста и его посмертные владения, влажнея глазами и сосредоточив зрачки на сохранности растения фейхоа, притягательного для прохожих сластён. При этом Пыркин посылал казнящий каблук в мениск ближайшего древесного ствола, или в безгрешный пах олеандрового куста, или в Ингурку, забывшую обычную предусмотрительность ради неясной мечты и тревоги. Но как женщине обойтись без Пыркина? Это всегда трудно и вовсе невозможно при условии неблагополучного прошлого, живучей красоты и общей системы хозяйства, не предусматривающей процветания частного пансиона с табльдотом. Да и в безукоризненном Пыркине, честно и даже с некоторой роскошью рвения исполнявшем свой долг вплоть до отставки и пенсии, были трогательные изъяны и слабости. Например: смелый и равнодушный к неизбежному небытию всех каких-то остальных, перенасытившему землю и воздух, он боялся умереть во сне и, если неосторожно слабел и засыпал, кричал так, что даже невменяемый Шелапутов слышал и усмехался. Кроме того, он по-детски играл с непослушанием вещей. Если складной стул, притомившись или распоясавшись, разъезжался в двойной неполный «шпагат», Пыркин, меняясь в лице к худшему, орал: «Встать!» – стул вставал, а Пыркин усаживался читать утреннюю почту. По возрасту и общей ненадобности отстраненный от недовершенных дел, Пыркин иногда забывался и с криком: «Молчать!» – рвал онемевшую от изумления неоспоримую газету в клочки, которые, опомнившись, надменно воссоединялись. Но обычно они не пререкались и не дрались, и Пыркин прощался с чтением, опять-таки непозволительно фривольно, но милостиво: «Одобряю. Исполняйте». Затем Пыркин вставал, а отпущенный стул вольно садился на расхлябанные ноги. И была у него тайна, ради которой, помрачнев и замкнувшись, он раз в декаду выезжал в близлежащий городок, где имел суверенную жилплощадь, – мадам Одетта потупляла влажную голубизну, но зрачок сухо видел и знал.

Непослушная глухонемая вещь Шелапутов понятия не имел о том, что между ним и Пыркиным свищет целый роман, обоюдная тяга ненависти, подобной только любви неизъяснимостью и полнотой страсти. Весь труд тяжелой взаимной неприязни пал на одного Пыркина, как если бы при пилке дров один пильщик ушел пить пиво, предоставив усердному напарнику мучиться с провисающей, вкривь и вкось идущей пилою. Это небрежное отлынивание от общего дела оскорбляло Пыркина и внушало ему робость, в которой он был неопытен. В присутствии Шелапутова заколдованный Пыркин не лягал Ингурку, не швырял камней в ее назревающую свадьбу, не хватался за ружье, когда стайка детей снижала крылышки к вожделенному фейхоа.

В ямбическое морозно-розовое утро, завидев Шелапутова, Пыркин, за спиной мадам Одетты, тут же перепосвятил ему ужасные рожи, которые корчил портрету просвещенного страдальца и подлинного хозяина дома.

Но Шелапутов уже шел к главному входу-выходу: за его парадными копьями золотилась девочка Кетеван. Узкая, долгая, протянутая лишь в высоту, не имеющая другого объема, кроме продолговатости, она продлевала себя вставанием на носки, воздеванием рук, удлиняя простор, тесный для бега юной крови, бесконечным жестом, текущим в пространство. Так струилась в поднебесье, переливалась и танцевала, любопытствуя и страшась притяжения между завороженными псами и отстраненно-нервной Ингуркой. Девочка была молчаливей безмолвного Шелапутова: он иногда говорил, и сказал:

– Ну, что, дитя? Кто такая, откуда взялась? Легко ли состоять из ряби и зыби, из непрочных бликов, летящих прочь, в родную вечность неба и моря и снега на вершинах гор?

Он погладил сплетение радуг над ее египетскими волосами. Она отвечала ему вспышками глаз и робкого смеющегося рта, соловьиными пульсами запястий, висков и лодыжек и уже переместилась и сияла в отдаленье, ничуть не темней остального воздуха, его сверкающей дрожи.

Сзади донесся многократный стук плодов о траву, это Пыркин заехал инжировому дереву: он ненавидел инородцев и лучшую пору жизни потратил на выдворение смуглых племён из их родных мест в свои родные места.

Шелапутов пошел вдоль сквозняка между морем и далекими горами, глядя на осеннее благоденствие угодий. Мир вам, добрые люди, хватит скитаний, хватит цинги, чернящей рот. Пусторукий и сирый Шелапутов, предавшийся проголоди и беспечности мыслей, рад довольству, населившему богатые двухэтажные дома. Здравствуй, Варлам, пляшущий в деревянной выдолбине по колено в крови на время убитого винограда, который скоро воскреснет вином. Здравствуй, Полина, с мокрым слитком овечьего сыра в хватких руках. Соседи еще помнят, как Варлам вернулся из долгой отлучки с чужеродной узкоглазой Полиной, исцелившей его от смерти в дальних краях, был отвергнут родней и один неистово гулял на своей свадьбе. Полина же заговорила на языке мужа – о том о сем, о хозяйстве, как о любви, научилась делать лучший в округе сыр и оказалась плодородной, как эта земля, без утайки отвечающая труду избытком урожая. Смиренные родные приходили по праздникам или попросить взаймы денег, недостающих для покупки автомобиля, – Полина не отказывала им, глядя поверх денег и жалких людей мстительным припеком узкоглазья. Дети учились по разным городам, и только первенец Гиго всегда был при матери. Здравствуй и ты, Гиго, втуне едящий хлеб и пьющий вино. Полине ничего не жаль для твоей красоты, перекатывающей волны мощи под загорелой цитрусовой кожей. А что ты не умеешь читать – это к лучшему, все книги причиняют печаль. Да и сколько раз белотелые северянки прерывали чтение и покидали пляж, следуя за тобой в непроглядную окраину сада.

На почте, по чьей-то ошибке, из которой он никак не мог выпутаться, упирающемуся Шелапутову вручили корреспонденцию на имя какой-то Хамодуровой и заставили расписаться в получении. Он написал: «Шелапутов. Впрочем, если Вам так угодно, – Хамов и Дуров». Терзаемый тревогой и плохими предчувствиями, утяжелившими сердцебиение, вдруг показавшееся неблагополучным и ведущим к неминуемой гибели, он не совладал с мыслью о подземном переходе, вброд пересек мелкую пыльную площадь и вошел в заведение «Апавильон».

Стоя в очереди, Шелапутов отдыхал, словно, раскинув руки, спал и плыл по сильной воде, знающей путь и цель. Числившийся членом нескольких союзов и обществ и почетным членом туманной международной лиги, он на самом деле был только членом очереди, это было его место среди людей, краткие каникулы равенства между семестрами одиночества. Чем темней и сварливей было медленное течение, закипающее на порогах, тем явственней он ощущал нечто, схожее с любовью, с желанием жертвы, конечно, никчемной и бесполезной.

Он приобрел стакан вина, уселся в углу и стал, страдая, читать. Сначала – телеграмму: «вы срочно вы зываетесь объявления вы говора занесением личное дело стихотворение природе итог увяданья подводит октябрь». Эта заведомая бессмыслица, явно нацеленная в другую мишень, своим глупым промахом приласкала и утешила непричастного уцелевшего Шелапутова. Если бы и дальше все шло так хорошо! Но начало вскрытого письма: «Дорогая дочь, я призываю тебя, более того, я требую…» – хоть и не могло иметь к нему никакого отношения, страшно испугало его и расстроило. Его затылок набряк болью, как переспелая хурма, готовая сорваться с ветки, и он стиснул его ладонями, спасая от забытья и падения. Так он сидел, укачивая свою голову, уговаривая ее, что это просто продолжение нелепой и неопасной путаницы, преследующей его, что он ни при чём и всё обойдется. Он хотел было отпить вина, но остерегся возможного воспоминания о нежном обезболивании, затмевающем и целующем мозг в обмен на струйку души, отлёт чего-то, чем прежде единственно дорожил Шелапутов. Оставался еще пакет с – прежде – запиской, звавшей его скорее окрепнуть и вернуться в обширное покинутое братство… уж не те ли ему писали, с кем он только что стоял в очереди, дальше которой он не помнил и не искал себе родни?.. ибо есть основания надеяться на их общее выступление на стадионе. «Как – на стадионе? Что это? С кем они все меня путают?» – неповоротливо подумал Шелапутов и увидел каменное окружье, охлестнувшее арену, белое лицо толпы и опустившего голову быка, убитого больше, чем это надо для смерти, опустошаемого несколькими потоками крови. К посланию был приложен бело-черный свитер, допекавший Шелапутова навязчивыми вопросами о прошлом и будущем, на которые ему было бы легче ответить, обладай он хотя бы общедоступным талантом различать запахи. Брезгливо принюхавшись и ничего не узнав, он накинул свитер на спину и завязал рукава под горлом, причем от очереди отделился низкорослый задыхающийся человек и с криком: «Развяжи! Не могу! Душно!» – опустошил забытый Шелапутовым стакан.

Шелапутов поспешил развязать рукава и пошел прочь.

Вещь, утепляющая спину, продолжала свои намеки и недомолвки, и близорукая память Шелапутова с усилием вглядывалась в далекую предысторию, где неразборчиво брезжили голоса и лица, прояснявшиеся в его плохие ночи, когда ему снился живой горючий страх за кого-то и он просыпался в слезах. Все расплывалось в подслеповатом бинокле, которым Шелапутов пытал былое, где мерещилась ему мучительная для него певичка или акробатка, много собравшая цветов на полях своей неопределенной деятельности. Уж не ее ли был его свитер? Не от нее ли с омерзением бежал Шелапутов, выпроставшись из кожи и юркнув в расщелину новой судьбы? Ужаснувшись этому подозрению, он проверил свои очертания. К счастью, всё было в порядке: бесплотный бесполый силуэт путника на фоне небосвода, легкая поступь охотника, не желающего знать, где сидит фазан.

Возвращаясь, Шелапутов встретил слоняющегося Гиго, без скуки изживающего излишек сил и времени. Сохато-рослый и стройный, он объедал колючие заросли ежевики и вдруг увидел сладость слаще ягод: бело-черный свитер, вяло обнимавший Шелапутова.

– Дай, дай! – заклянчил Гиго. – Ты говорил: «Гиго, не бей собак, я тебе дам что-нибудь». Гиго не бьет, он больше не будет. Дай, дай! Гиго наденет, покажет Кетеван.

– Бери, бери, добрый Гиго, – сказал Шелапутов. – Носи на здоровье, не бей собак, не трогай Кетеван.

– У! Кетеван! У! – затрубил Гиго, лаская милую обнову.

Шелапутов сделал маленький крюк, чтобы проведать двор писателя, где его знакомый старик турок плел из прутьев летнюю трапезную, точное подражание фольклорной крестьянской кухне с открытым очагом посредине, с крюком над ним для копчения сыра и мяса. Прежде чем войти, Шелапутов, вздыбив невидимую шерсть, опушившую позвоночник, долго вглядывался в отсутствие хозяина дома. Прослышав о таинственном Шелапутове, любознательный писатель недавно приглашал его на званый ужин, и перепуганный несостоявшийся гость нисколько не солгал, передав через мадам Одетту, что болезнь его, к сожалению, усугубилась.

– Здравствуй, Асхат, – сказал Шелапутов. – Позволь войти и посидеть немного?

Старик приветливо махнул рукой, покореженной северным ревматизмом, но не утратившей ловкости и красоты движений. Ничего не помнил, все знал Шелапутов: час на сборы, рыдания женщин и детей, уплотнившие воздух, молитвы стариков, разграбленная серебряная утварь, сожранная скотина, смерть близких, долгая жизнь, совершенство опыта, но откуда в лице этот покой, этот свет? Именно люди, чьи бедствия тоже пестовали увеличивающийся недуг Шелапутова, теперь были для него отрадны, успокоительны и целебны. Асхат плел, Шелапутов смотрел.

Подойдя к своей калитке, он застал пленительную недостижимую Ингурку вплотную приблизившейся к забору: она отчужденно скосила на него глаза и условно пошевелила хвостом, имеющим новое, не относящееся к людям выражение. Собаки в изнеможении лежали на земле, тяжко дыша длинными языками, и только рыжий голосистый малыш пламенел и звенел.

И тогда Шелапутов увидел Собаку. Это был большой старый пес цвета львов и пустынь, с обрубленными ушами и хвостом, в клеймах и шрамах, не скрытых короткой шерстью, с обрывком цепи на сильной шее.

– Се лев, а не собака, – прошептал Шелапутов и, с воспламенившимся и уже тоскующим сердцем, напрямик шагнул к своему льву, к своей Собаке, протянул руку – и сразу совпали выпуклость лба и впадина ладони.

Пёс строго и спокойно смотрел желтыми глазами, нахмурив для мысли темные надбровья. Шелапутов осторожно погладил зазубрины обкромсанных ушей – тупым ножом привечали тебя на белом свете, но ничего, брат мой, ничего. Он попытался разъединить ошейник и цепь, но это была сталь, навсегда прикованная к стали, – ан ничего, посмотрим.

Шелапутов отворил калитку, с раздражением одёрнув оранжевого крикуна, ринувшегося ему под ноги: «Да погоди ты, ну-ка – пошел». Освобожденная Ингурка понеслась вдоль моря, окруженная усталыми преследователями. Сзади медленно шел большой старый пес.

Так цвел и угасал день.

Пристанище Шелапутова, расположенное на отшибе от благоустройства дома, не отапливалось, не имело электрического света и стекла в зарешеченном окне. Этой комнатой гнушались прихотливые квартиранты, но ее любил Шелапутов. Он приготовился было уподобиться озябшим розам, как вдруг, в чепчике и шали, кокетливо появилась мадам Одетта и преподнесла ему бутылку с горячей водой для согревания постели. Он отнёс эту любезность к мягкосердечию ее покойного мужа, сведущего в холоде грустных ночей: его робкая тень и прежде заметно благоволила к Шелапутову.

Красное солнце волнующе быстро уходило за мыс, и Шелапутов следил за его исчезновением с грустью, превышающей обыденные обстоятельства заката, словно репетируя последний миг существования. Совсем рядом трудилось и шумело море. Каждую ночь Шелапутов вникал в значение этого мерного многозвучного шума. Что знал, с чем обращался к его недалекости терпеливый гений стихии, монотонно вбивавший в каменья суши одну и ту же непостижимую мысль?

Шелапутов возжег свечу и стал смотреть на белый лист бумаги, в котором не обитало и не проступало ничего, кроме голенастого шестиногого паучка, резвой дактилической походкой снующего вдоль воображаемых строк. Уцелевшие в холоде ночные насекомые с треском окунали в пламя слепые крылья. «Зачем всё это? – с тоской подумал Шелапутов. – И чего хочет эта ненасытная белизна, почему так легко принимает жертву в му́ках умирающих, мясистых и сумрачных мотыльков? И кто волен приносить эту жертву? Неужто вымышленные буквы, приблизительно обозначающие страдание, существеннее и драгоценней, чем бег паучка и все мелкие жизни, сгорающие в чужом необязательном огне?» Шелапутов, и всегда тяготившийся видом белой бумаги, с облегчением задул свечу и сразу же различил в разгулявшемся шелесте ночи одушевленно-железный крадущийся звук. Шелапутов открыл дверь и сказал в темноту: «Иди сюда». Осторожно ступая, тысячелетним опытом беглого каторжника умеряя звон цепи, по лестнице поднялась его Собака.

Шелапутов в темноте расковырял банку тушенки – из припасов, которыми он тщетно пытался утолить весь голод Ингурки, накопленный ею к тому времени. И тут же в неприкрытую дверь вкатился Рыжий, повизгивая сначала от обиды, а потом – как бы всхлипывая и прощая. «Да молчи ты, по крайней мере», – сказал Шелапутов, отделяя ему часть мясного и хлебного месива.

Наконец улеглись: Собака возле постели, Шелапутов – в теплые, трудно сочетаемые с телом бутылки, куда вслед за ним взлетел Рыжий и начал капризно устраиваться, вспыльчиво прощелкивая зубами пушистое брюхо. «Да не толкайся ты, несносное существо, – безвольно укорил его Шелапутов. – Откуда ты взялся на мою голову?» Он сильно разволновался от возни, от своего самовольного гостеприимства, от пугающей остановки беспечного гамака, в котором он дремал и качался последнее время. Он опустил руку и сразу встретил обращенную к нему большую голову Собаки.

Странно, что всё это было на самом деле. Не Хамодурова, не Шелапутов, или как там их зовут по прихоти человека, который в ту осень предписанного ликования, в ночь своей крайней печали лежал на кровати, теснимый бутылками, Рыжим и толчеей внутри себя, достаточной для нескольких жизней и смертей, не это, конечно, а было: комната, буря сада и закипающего моря, Собака и человек, желавший все забыть и вот теперь положивший руку на голову Собаки и плачущий от любви, чрезмерной и непосильной для него в ту пору его жизни, а может быть, и в эту.

Было или не было, но из главной части дома, сквозь проницаемую каменную стену донеслось многоточие с восклицательным знаком в конце: это мадам Одетта ритуально пролепетала босыми ногами из спальни в столовую и повернула портрет лицом к обоям. Рыжий встрепенулся спросонок и залился пронзительным лаем. Похолодевший Шелапутов ловил и пробовал сомкнуть его мягко обороняющиеся челюсти. После паузы недоумения в застенной дали стукнуло и грохнуло: портрет повернулся лицом к неприглядной яви, а Пыркин мощно брыкнул изножие кровати. Уже не впопыхах, удобно запрокинув морду, Рыжий предался долгой вдохновенной трели. Шелапутов больше не боролся с ним. «Сделай что-нибудь, чтоб он наконец заткнулся», – безнадежно сказал он Собаке, как и он, понимавшей, что он говорит вздор. Рыжий тявкнул еще несколько раз, чтобы потратить возбуждение, отвлекающее от сна, звонко зевнул, и всё затихло.

За окном медленно, с неохотой светало. Из нажитого за ночь тепла Шелапутов смотрел сквозь решетку на серый зябкий свет, словно в темницу, где по обязанности приходил в себя бледный исполнительный узник. Пёс встал и, сдержанно звякая цепью, спустился в сад. Рыжий спал, иногда поскуливая и часто перебирая лапами. Уже было видно, какой он яркий франт, какой неженка – по собственной одаренности, по причуде крови, заблудшей в том месте судьбы, где собак не́жить некому. Успел ли он поразить Ингурку красотой оперения, усиленной восходом, – Шелапутов не знал, потому что проснулся поздно. Сад уже оттаял и сверкал, а Шелапутов всё робел появиться на хозяйской половине. Это живое чувство опять соотносило его с забытой действительностью, с ее привычным и когда-то любимым уютом.

Вопреки его опасениям, мадам Одетта, хоть и посмотрела на него очень внимательно, была легка и мила и предложила ему кофе. Шелапутов, подчеркнуто чуравшийся застольного и всякого единения, на этот раз заискивающе согласился. Пыркин фальшивой опрометью побежал на кухню, вычурно кривляясь и приговаривая: «Кофейник, кофейник, ау! Скорее иди сюда!» – но тут же умолк и насупился: сегодня был его день ехать в город.

Мадам Одетта, построив подбородку грациозную подпорку из локотка и кулачка, благосклонно смотрела, как Шелапутов, отвыкший от миниатюрного предмета чашки, неловко пьет кофе. Ее губы округлялись, вытягивались, складывались в поцелуйное рыльце для надобности гласных и согласных звуков – их общая сумма составила фразу, дикий смысл которой вдруг ясно дошел до сведения Шелапутова:

– Помните, у Пруста это называлось: совершить каттлею?

Он не только понял и вспомнил, но и совершенно увидел ночной Париж, фиакр, впускающий свет, и тьму фонарей, борьбу, бормотание, первое объятие Свана и его Одетты, его жалкую победу над ее податливостью, столь распростертой и недостижимой, возглавленной маленьким спертым умом, куда не было доступа страдающему Свану. При этом действительно была повреждена приколотая к платью орхидея, чьим именем стали они называть безымянную безысходность между ними.

Шелапутов прекрасно приживался в вымышленных обстоятельствах и в этом смысле был пронырливо практичен. Малым ребенком, страдая от войны и непрерывной зимы, он повадился гулять в овальном пейзаже, врисованном в старую синюю сахарницу. По изогнутому мостику блеклого красного кирпича, лаская ладонью его нежный мох, он проходил над глухим водоемом, вступал в заросли купавны на том берегу и навсегда причислил прелесть желто-зеленых цветов в молодой зелени луга к любимым радостям детства и дальнейшей жизни. Он возвращался туда и позже, смелея от возраста и удлиняя прогулки. Из черемухового оврага по крутой тропинке поднимался на обрыв парка, увенчанный подгнившей беседкой, видел в просвете аллеи большой, бесформенно-стройный дом, где то и дело кто-то принимался играть на рояле, бросал и смеялся. Целомудренный зонтик прогуливался над стриженым кустарником. Какой-то господин, забывшись, сидел на скамье, соединив нарядную бороду и пальцы, оплетшие набалдашник трости, недвижно глядя в невидимый объектив светлыми, чуть хмельными глазами. Шелапутов хорошо знал этих добрых беспечных людей, расточительных, невпопад влюбленных, томимых благородными помыслами и неясными предчувствиями. Он, крадучись, уходил, чтобы не разбудить их и скрыть от них, что ничего этого нет, что обожаемый кружевной ребенок, погоняющий обруч, давно превратился в прах и тлен.

Годы спустя, незадолго до постыдного публичного обморока, затаившись в руинах чьей-то дачи, он приспособился жить в чужеземстве настенного гобелена. Это было вовсе беспечальное место: с крепостью домика, увитого вечным плющом, с мельницей над сладким ручьем, с толстыми животными, опекаемыми пастушкой, похожей на мадам Одетту, но, разумеется, не сведущей в Прусте. Там бы ему и оставаться, но он затосковал, разбранился с пастушкой, раздражавшей его шепелящими ласкательными суффиксами, и бежал.

Вот и сейчас он легко променял цветущую Диоскурию на серую дымку Парижа, в которой и обитал палевый, голубой и лиловый фазан.

Две одновременные муки окликнули Шелапутова и вернули его в надлежащую географию. Первая была – маленькая месть задетой осы, трудящейся над красным вздутием его кисти. Вторая боль, бывшая больше его тела, коряво разрасталась и корчилась вовне, он был ею и натыкался на нее, может быть, потому, что шел вслепую напрямик, мимо дорожки к воротам и ворот, оставляя на оградительных шипах клочья одежды и кожи.

Бессмысленно тараща обрубки антенн, соотносящих живое существо с влияниями и зовами всего, что вокруг, он опять втеснился в душную комнату, достаточную лишь для малой части человека, для костяка, кое-как одетого худобою. Какие розы? Ах, да. Читатель ждет уж… Могила на холме и маленький белый монастырь с угловой темницей для наказанного монаха: камень, вплотную облегающий стоящего грешника, его глаза, уши, ноздри и губы, – благо ему, если он стоял вольготно, видел, слышал и вдыхал свет.

Потайным глубинным пеклом, загодя озирающим длительность предшествующего небытия, всегда остающимся про запас, чтобы успеть вглядеться в последующую запредельность и погаснуть, Шелапутов узнал и впитал ту, что стояла перед ним. Это и была его единственная родимая собственность: его жизнь и смерть. Ее седины развевались по безветрию, движимые круговертью под ними сквозь огромные глаза виден был ад кипящей безвыходной мысли. Они ринулись друг к другу, чтобы спасти и спастись, и, конечно, об этом было слово, которое дымилось и пенилось на ее губах, которое здраво и грамотно видел и никак не мог понять Шелапутов.

Как мало оставалось мученья: лишь разгадать и исполнить ее заклинающий крик и приникнуть к, проникнуть в, вновь обрести блаженный изначальный уют, охраняемый ее урчащей когтистой любовью. Но что она говорит? Неужели предлагает мне партию на биллиарде? Или все еще хуже, чем я знаю, и речь идет о гольфе, бридже, триктраке? Или она нашла мне хорошую партию? Но я же не могу всего этого, что нам делать, как искуплю я твою нестерпимую муку? Ведь я – лишь внешность раны, исходящей твоею бедною кровью. О, мама, неужели я умираю?

Они хватали и разбрасывали непреодолимый воздух между ними, а его все больше становилось. Какой маркшейдер ошибся, чтобы они так разминулись в прозрачной толще? Вот она уходит все дальше и дальше, протянув к нему руки, в латах и в мантии, в терновом венце и в погонах.

Шелапутов очнулся от того, что опять заметил свою руку, раненную осою: кисть болела и чесалась, ладонь обнимала темя Собаки.

Опираясь о голову Собаки, Шелапутов увидел великое множество моря с накипью серебра, сад, обманутый ослепительной видимостью зноя и опять желавший цвести и красоваться. На берегу ослабевшая Ингурка, вяло огрызаясь, уклонялась от неизбежной судьбы. Уже без гордости и жеманства стряхивала она то одни, то другие объятия. Рыжий всех разгонял мелким начальственным лаем. И другая стайка играла неподалеку: девочка Кетеван смеялась и убегала от Гиго.

Под рукой Шелапутова поднялся загривок Собаки, и у Шелапутова обострились лопатки. Он обернулся и увидел Пыркина, собравшегося в город. Он совсем не знал этого никакого человека и был поражен силою его взгляда, чья траектория отчетливо чернела на свету, пронзала затылок Шелапутова, взрывалась там, где обрывок цепи, и успевала контузить окрестность. Он сладострастно посылал взгляд и не мог прервать этого занятия, но и Шелапутов сильно смотрел на Пыркина.

Следуя к автобусной станции, Пыркин схватил каменья гор вместе с домами и огородами и запустил ими в иноплеменную нечисть собак и детей, во всю дикоязычную прустовую сволочь, норовящую бежать с каторги и пожирать фейхоа.

– Вот что, брат, – сказал Шелапутов. – Иди туда, не уступай Рыжему прощальной улыбки нашего печального заката. А я поеду в город и спрошу у тех, кто понимает: что делать человеку, который хочет уехать вместе со своей Собакой?

Пёс понуро пошел. Шелапутов не стал смотреть, как он стоит, опустив голову, пока Рыжий, наскакивая и отступая, поверхностно кусает воздух вокруг львиных лап, а Ингурка, в поддержку ему, морщит нос и дрожит верхней губой, открывая неприязненные мелкие острия, при одобрении всех второстепенных участников.

Не стал он смотреть и на то, как Гиго ловит смеющуюся Кетеван. Разве можно поймать свет, золотой столбик неопределенной пыли? – а вот поймал же и для шутки держит над прибоем, а прибой для шутки делает вид, что возьмет себе. Но она еще отбивается, еще утекает сквозь пальцы и свободно светится вдалеке – ровня лучу, неотличимая от остального солнца.

Престарелый автобус с брезентовым верхом так взбалтывал на ухабах содержимое, перемешивая разновидности, национальности, сорта и породы, что к концу пути всё в нём стало равно потно, помято и едино, – кроме Пыркина и Шелапутова.

Вот какой город, какой Афинно-белый и колоннадный, с короной сооружения на главе горы; ну, не Парфенон, я ведь ни на что и не претендую, а ресторан, где кончились купаты, нокакой любимый Шелапутовым город – вот он ждет, богатый чужеземец, владелец выспренних излишеств пальм, рододендронов и эвкалиптов, гипса вблизи и базальта вдали. Лазурный, жгучий, волосатый город, вожделеющий царственной недоступной сестры: как бы смял он ее флердоранж, у, Ницца, у!

Шелапутов, направляясь в контору Кука, как и всегда идучи, до отказа завел руки за спину, крепко ухватившись левой рукой за правую. Зачарованный Пыркин некоторое время шел за ним, доверчиво склонив набок голову для обдумывания этой особенности его походки, и даже говорил ему что-то поощрительное, но Шелапутов опять забыл замечать его.

Сподвижники отсутствующего Кука, до которых он доплыл, на этот раз без удовольствия, по извилинам очереди, брезгливо объяснили ему, что нужно делать человеку, который хочет уехать вместе со своей Собакой. Все это не умещалось во времени, отведенном Шелапутову, а намордник, реставрация оборванной цепи и отдельная клетка для путешествия и вовсе никуда не умещались.

Устав и померкнув, Шелапутов пошел вдоль набережной, тяготясь неподъемной величиной неба, гор и снующей жизни. Море белесо отсутствовало, и прямо за парапетом начиналось ничто. Урожденный близнец человеческой толчеи, слоняющейся, торгующей, настигающей женщин или другую добычу, он опять был совсем один и опирался лишь на сцепленные за спиною руки.

Усевшись в приморской кофейне, Шелапутов стал смотреть, как грек Алеко, изящный, поджарый, черно-седой, ведает жаровней с раскаленным песком. Никакой болтливости движений, краткий полёт крепкого локтя, скошенный блеск ёмкого глаза, предугадывающий всякую новую нужду в черном вареве, усмехающийся кофейным гадателям: ему-то не о чем спрашивать перевернутую чашку, он прозорливей всеведущей гущи.

Ничего не помнил, всё знал Шелапутов: тот же мгновенный – пошевеливайся, чучмек! – час на сборы, могилы – там, Алеко – здесь.

Почуяв Шелапутова, Алеко любовно полыхнул ему глазом: обожди, я иду, не печалься и здравствуй во веки веков. Есть взор между человеком и человеком, для которого и следует жить в этом несказанном мире, с блистающим морем и хрупкой гигантской магнолией, держащей на весу фарфоровую чашу со светом. Совладав с очередной партией меди в песке, Алеко подошел, легкой ладонью приветил плечо Шелапутова. Про Собаку сказал:

– Иди по этому адресу, договорись с проводником. Он приедет завтра вечером, послезавтра уедет и вместе с ним ты со своей Собакой.

Потом погасил глаза и спросил:

– Видел Кетеван?

– Езжай туда, Алеко, – внятно глядя на него, ответил Шелапутов. – Не медли, езжай сегодня.

Алеко посмотрел на простор дня, на Грецию вдали, коротко сыграл пальцами по столу конец какой-то музыки и сказал с вольной усмешкой:

– Я старый бедный грек из кофейни. А она – ты сам знаешь. Пойду-ка я на свое место. Прощай, брат.

Но как ты красив, Алеко, все в тебе. Ты всё видел на белом свете, кроме высшей его белизны – возлюбленной родины твоей древней и доблестной крови. С тобою Самофракийская Ника! Смежим веки и станем думать, что море и море похожи, как капля и капля воды. И что так стройно белеет на вершине горы? Не храм же в честь начала и конца купат, а мысль без просчета, красота без изъяна: Парфенон.

Шелапутов обнял разрушенную колонну, вслушиваясь лбом в шершавый мрамор. Внизу подтянуто раскинулся Акрополь, ниже и дальше с достоинством суетился порт Пирей, совсем далеко, за маревом морей, в кофейню вошли двенадцать человек, неотличимых один от другого. Кто такие? Должно быть, негоцианты, преуспевшие в торговле мускусом, имбирем и рабами, допировывающие очередную сделку. Но где уже видел их Шелапутов? Влюбленная прислуга сдвигала столы, тащила бутылки и снедь. Виктория – их, несомненно, но разве мало у них драхм, чтобы подкупить руку, смазавшую черты их лиц, воздвигшую больной жир животов, опасный для их счастливой жизни? Бр-р, однако, как они выглядят.

– Пошевеливайся, грек! – Но он уже идет с чашкой и медным сосудом, безупречно статный, как измышленье Лисиппа, весело глядя на них всезнающими глазами.

– На, грек, выпей!

С любезным поклоном берет он стакан, пристально разглядывает влагу, где что-то кишит и плодится, смеется дерзкими свежими зубами и говорит беспечно:

– Грязно ваше вино.

Больше он ничего не говорит, но они, беснуясь, слышат:

– Грязно ваше вино, блатные ублюдки. Проклятье тому, кто отпил его добровольно, горе тому, чью шею пригнули к нему. Этот – грек, тот – еще кто-нибудь, а вы – никто ниоткуда, много у вас владений, но родины – нет, потому что все ваше – чужое, отнятое у других.

Так он молчит, ставит стакан на стол и уходит на свое место: путем великих Панафиней, через Пропилеи, мимо Эрехтейона – к Парфенону.

Прощай.

Какое-то указание или приглашение было Шелапутову, о котором он забыл, но которому следовал. Бодрым и деловым шагом, задушевно и мимолетно поглаживая живую шерсть встречных пальм, шел он вдоль темнеющих улиц к подмигивающему маяку неведомой дали. Вот юный дом с обветшалой штукатуркой, надобный этаж, дверь, бескорыстный звонок с проводами, не впадающими в электричество. Он постучал, подождал и вошел.

Мрак комнаты был битком набит запахом, затрудняющим дыхание и продвижение вперед, – иначе как бы пронюхал Шелапутов густоту благовонного смрада?

Повсюду, в горшках и ящиках, подрагивали и извивались балетно-неземные развратно-прекрасные цветы.

Лицом к их раструбам, спиной к Шелапутову стоял и сотрясался Пыркин, в упоении хлопотавший о близкой удаче.

Вот пала рука, и раздался вопль победы и муки.

Отдохнув, охладев к докучливой искушающей флоре, Пыркин отвернулся от загадочно глядящих неутолимых растений, увидел Шелапутова и прикрикнул на него с достоинством:

– Я на пенсии! Я развожу орхидеи!

– Ну-ну, – молча пожал плечами Шелапутов, – это мило.

Они двинулись к автобусу и потом к дому: впереди Шелапутов, сомкнувший за спиной руки, сзади – Пыркин, приглядывающий за его затылком.

Поднявшись к себе, Шелапутов не закрыл дверь и стал ждать.

Вот – осторожно зазвенело в саду и вверх по лестнице. Шелапутов обнял голову Собаки, припал к ней лицом и отстранился:

– Ешь.

В эту ночь Рыжий появился ненадолго: перекусил, наспех лизнул Шелапутова, пискливо рявкнул на Собаку, в беспамятстве полежал на боку и умчался.

Важная нежная звезда настойчиво обращалась к Шелапутову – но с чем? Всю жизнь разгадывает человек значение этой кристальной связи, и лишь в мгновение, следующее за последним мгновеньем, осеняет его ослепительный ответ, то совершенное знание, которым никому не дано поделиться с другим.

Шелапутов проснулся, потому что пёс встал, по-военному насупив шерсть и мышцы, клокоча глубиною горла.

– Ты не ходи, – сказал Шелапутов и толкнул дверь.

Что-то ссыпалось с лестницы, затрещало в кустах и затаилось. Шелапутов без страха и интереса смотрел в темноту. Пёс всё же вышел и стал рядом. Выстрел, выстрел и выстрел наобум полыхнули по звезде небес. Эхо, эхо и эхо, оттолкнувшись от гор, лоб в лоб столкнулись с криком промахнувшегося неудачника:

– Все французы – жиды! Свершают каттлею! Прячут беглых! Воруют фейхоа!

– Не спится? – сказал Шелапутов. – Ах, да, вы боитесь умереть во сне. Опасайтесь: я знаю хорошую колыбельную.

Утром окоченевший Шелапутов ленился встать, да и не было у него дел покуда. В открытую дверь он увидел скромную кружевную франтоватость – исконную отраду земли, с которой он попытался разминуться: на железных перилах, увитых виноградом, на убитых тельцах уязвленной морозом хурмы лежала северная белизна. Обжигая ею пальчики, по ступеням поднималась мадам Одетта в премилой душегрейке. На пороге ей пришлось остановиться в смущении:

– Ах! Прошу прощения: вы еще не одеты и даже не вставали.

Галантный благовоспитанный Шелапутов как раз был одет во все свои одежды и встал без промедления.

Мадам Одетта задумчиво озирала его голубою влагой, красиво расположенной вокруг бдительных черных зрачков, знающих мысль, которую ей трудно было выразить, – такую:

– Причина, побуждающая меня объясниться с вами, лежит в моем прошлом. (Голубизна увеличилась и пролилась на щеку.) Видите ли, в Пыркине, лишенном лоска и лишнего образования, есть своя тонкость. Его странные поездки в город (влага подсохла, а зрачки цепко вчитались в Шелапутова) – это, в сущности, путешествие в мою сторону, преодоление враждебных символов, мешающих его власти надо мной. Он тяжко ревнует меня к покойному мужу – и справедливо. (Голубые ручьи.) Но я хочу говорить о другом. (Шепот и торжество черного над голубым.) Будьте осторожны. Он никогда не спит, чтобы не умереть, и всё видит. Пыркин – опасный для вас человек.

– Но кто это – Пыркин? – совершенно растерявшись, спросил Шелапутов и вдруг, страшно волнуясь, стал сбивчиво и словно нетрезво говорить: – Пыркин – это не здесь, это совсем другой. Клянусь вам, вы просто не знаете! Там, возле станции, холм, окаймленный соснами, и чу́дная церковь с витиеватыми куполами, один совсем золотой, и поле внизу, и дома́ на его другом берегу. Так вот, если идти к вершине кладбища не снизу, а сбоку, со стороны дороги, непременно увидишь забытую могилу, над которой ничего нет, только палка торчит из-под земли и на ней написано: «ПЫРКИН!» Представляете? Какой неистребимый характер, какая живучесть! Ходить за водкой на станцию, надвигать кепку на шальные глаза, на этом же кладбище, в праздник, сидеть среди цветной яичной скорлупы, ощущать в полегчавшем теле радостную облегченность к драке, горланить песнь, пока не захрипит в горле слеза неодолимой печали, когда-нибудь нелепо погибнуть и послать наружу этот веселый вертикальный крик: «ПЫРКИН!»

– Врешь! – закричал невидимый однофамилец нездешнего Пыркина. – Это тот – другой кто-нибудь, вор, пьяница, бездельник с тремя судимостями! Всё спал небось, налив глаза, – вот и умер, дурак!

Никто уже не стоял в проёме двери, не заслонял размороженный, нестерпимо сверкающий сад, а Шелапутов все смотрел на заветный холм, столь им любимый и для него неизбежный.

Дождавшись часа, когда солнце, сделав всё возможное для отогревания этих садов, стало примеряться к беспристрастной заботе о других садах и народах, Шелапутов через калитку вышел на берег и увяз в мокрой гальке. Уже затрещинами и зуботычинами учило море непонятливую землю, но, как ей и подобает, никто по-прежнему ничего не понимал.

Из ничьего самшита, вырвавшегося на волю из чьей-то изгороди, лениво вышел Гиго в полосатом свитере, снова не имеющий занятия и намерения. Далеко сзади, закрыв лицо всей длиной руки, преломленной в прелестной кисти, обмакнутой в грядущую мыльную бесконечность, шла и не золотилась девочка Кетеван.

Солнце, перед тем как невозвратимо уйти в тучу, ударило в бубен оранжевой шерсти, и Рыжий скрестил передние лапы на волчье-козьей темно-светлой шее. Сооружение из него и Ингурки упрочилось и застыло. Массовка доигрывала роль, сидя кругом и глядя. Вдали оцепеневшего хоровода стоял и смотрел большой старый пёс.

– Плюнь, – сказал ему Шелапутов. – Пойдем.

Впереди был торчок скалы на отлогом берегу: еще кто-нибудь оглянулся, когда нельзя. Шелапутов провел ладонью по худому хребту – львиная шерсть поежилась от ласки, и волна морщин прокатилась по шрамам и клеймам.

Сказал: – Жди меня здесь, а завтра – уедем, – и, не оглянувшись, пошел искать проводника.

Адрес был недальний, но Шелапутов далеко зашел в глубь расторопно сгустившейся ночи, упираясь то в тупик чащобы, то в обрыв дороги над хладным форельным ручьем. Небо ничем не выдавало своего предполагаемого присутствия, и Шелапутов, обособленный от мироздания, мыкался внутри каменной безвоздушной темноты, словно в погасшем безвыходном лифте.

Засквозило избавлением, и сразу обнаружилось небо со звездами и безукоризненной луной, чье созревание за долгими тучами упустил из виду Шелапутов и теперь был поражен ее видом и значением. Прямо перед ним, на освещенном пригорке, стоял блюститель порядка во всеоружье и плакал навзрыд. Переждав первую жалость и уважение к его горю, Шелапутов, стыдясь, все же обратился к нему за указанием – тот, не унимая лунных слез, движением руки объяснил: где.

Женщины, в черном с головы до ног, встретили Шелапутова на крыльце и ввели в дом. Он еще успел полюбоваться скорбным благородством их одеяний, независимых от пестроты нынешнего времени, и лишь потом заметил, как с легким шелковым треском порвалось его сердце, и это было не больно, а мятно-сладко. Старик, главный в доме, и другие мужчины стояли вкруг стола и окропляли вином хлеб. И Шелапутову дали вина и хлеба. Старик сказал:

– Выпей и ты за Алеко, – он пролил немного вина на хлеб, остальное выпил.

Как прохладно в груди, какое острое вино, как прекрасно добавлен к его вкусу вольно-озонный смолистый привкус. Уж не рецина ли это? Нет, это местное черное вино, а рецина золотится на свету и оскоминным золотом вяжет и услаждает рот. Но все равно – здравствуй, Алеко. Мы всегда умираем прежде, чем они, их нож поспевает за нашей спиною, но их смерть будет страшнее, потому что велик их страх перед нею. Какие бедные, в сущности, люди. И не потому ли они так прожорливо дорожат своей нищей жизнью, что у нее безусловно не будет продолжения и никто не заплачет по ним от горя, а не от корысти?

Шелапутов выпил еще, хоть тревожно знал, что ему пора идти: ему померещилось, что трижды пошатнулась и погасла звезда.

– Так приходи завтра, если сможешь, – сказал старик на прощанье. – Я буду ждать тебя с твоею Собакой.

Не потратив нисколько времени, одним прыжком спешащего ума, Шелапутов достиг вздыбленного камня. Собаки не было там. Шелапутов не знал, где его Собака, где его лев, где он лежит на боку, предельно потянувшись, далеко разведя голову и окоченевшие лапы. Три пулевые раны и еще одна, уже лишняя и безразличная телу, чернеют при ясной луне. По горлу и по бархатному свободному излишку шеи, надобному большой собаке лишь для того, чтобы с обожанием потрепала его рука человека, прошелся нож, уже не имевший понятной цели причинить смерть.

– Значит – четыре, – аккуратно сосчитал Шелапутов. – Вот сколько маленьких усилий задолжал я гиенам, которые давно недоумевают: уж не враг ли я их, если принадлежащая им падаль до сих пор разводит орхидеи?

Зарницей по ту сторону глаз, мгновенным после-тоннельным светом, за которым прежде он охотился жизнь напролет, он вспомнил всё, что забыл в укрытии недуга. Оставалось лишь менять картины в волшебном фонаре. Селенье называлось: Свистуха, река Яхрома, неподалеку мертвая вода канала возлежала в бетонной усыпальнице. За стеной с гобеленом хворала необщительная хозяйка развалившейся дачи. Однажды она призвала его стуком, и он впервые вошел в ее комнату, весело глядящую в багрец и золото, октябрь, подводивший итог увяданья, солнечный и паутинный в том году. Старая красивая дама пылко смотрела на него, крепко прихватив пальцами кружева на ключицах. Он сразу увидал в ней величественную тень чего-то, большего, чем она, оставившую ее облику лишь узкую ущербную скобку желтенького света. Он был не готов к этому, это было так же просто и дико, как склонить к букварю прилежный бант и прочесть слово: смерть.

– Голубчик, – сказала она, – я видела тех, кто строил этот канал. Туда нельзя было ходить, но мы заблудились после пикника и нечаянно приблизились к недозволенному месту. Нас резко завернули, но мы были веселы от вина и от жизни и продолжали шутить и смеяться. И тогда я встретила взгляд человека, которого уже не было на свете, он уже вымостил собою дно канала, но вот стоял и брезгливо и высокомерно смотрел на меня. Столько лет прошло, клешни внутри меня намертво сомкнулись и дожирают мою жизнь. А он всё стоит и смотрит. Бедное дитя, вы тогда еще не родились, но я должна была сказать это кому-то. Ведь надо же ему на кого-то смотреть.

Все это несправедливо показалось прежнему Шелапутову: ведь он уже бежал в спасительные чудотворные рощи и теперь ему надо было подаваться куда-то из безмятежных надмогильных лесов и отсиживаться в гобелене.

Время спустя Шелапутов или та, чей свитер был – его, плыл или плыла по каналу на развлекательном кораблике с музыкой и лампионами. Двенадцать спутников эффектной экскурсантки в обтяжном бархате и перезвоне серебряных цепочек – отвечали неграмотными любезностями на ее предерзкие словечки. Слагая допустимые колкости, она пригубляла вино, настоянное на жирных амёбах. И вдруг увидела, как из заоконной русалочьей сырости бледные лица глядят на нее брезгливо и высокомерно. Но почему не на тех, кого они видели в свой последний час, а на нее, разминувшуюся с ними во времени? Остальная компания с удовлетворением смотрела на уютную дрессированную воду, на холодную лунную ночь, удачно совпавшую с теплом и светом внутри быстрокрылого гулящего судна.

Затем был этот недо-полёт через долину зала, врожденный недо-поступок, дамский подвиг упасть без чувств и натужное мужество без них обходиться. Не пелось певунье, не кувыркалось акробатке, и этот трюк воспалил интерес публики, всегда грезящей об умственной собственности. Каждой делательнице тарталеток любо наречь божеством того, кто прирученно ест их с ее ладони, втянув зубы, вытянув губы. Но Шелапутова ей не обвести вокруг пальца!

Он положил руку на пустоту, нечаянно ища большую голову Собаки с ложбиной меж вдумчивых надбровных всхолмий.

Ничто не может быть так холодно, как это.

Спущенный с тетивы в близкую цель, Шелапутов несся вдоль сокрушительного моря и споткнулся бы о помеху, если бы не свитер цвета верстового столба.

Гиго рыдал, катая голову по мокрым камням.

– Мать побила меня! Мать била Гиго и звала его сыном беды, идиотом. Мать кричала: если у Кетеван нет отца, пусть мой отец убьет меня. Отец заступался и плакал. Он сказал: теперь Алеко женится на ней. А она убежала из дома. Мать велела мне жить там, где живут бездомные собаки, и она вместе со всеми будет бросать в меня камни и не бросит хлеба.

Отвечая праздничной легкости Шелапутова, сиял перед ним его курортик, его кромешный Сен-Тропез, возжегший все огни, факелами обыскивающий темноту.

Навстречу ему бежала развевающаяся мадам Одетта. Добежала, потащила к губам его руки, цепляясь за него и крича:

– Спасите! Он заснул! Он умирает во сне!

Отряхнувшись от нее, Шелапутов вошел в дом и не спеша поднялся в спальню. На кровати, под перевернутым портретом, глядящим сквозь стену в шелапутовскую каморку, хрипел и кричал во сне Пыркин. Лицо его быстро увеличивалось и темнело от прибыли некрасивой крови, руки хватались за что-то, что не выдерживало тяжести и вместе с ним летело с обрыва в пучину.

Ружье отдыхало рядом, вновь готовое к услугам.

– Помогите! – рыдала мадам Одетта. – Ради того, которого над нами нет, разбудите его! Вы можете это, я не верю, что вы так ужасно жестоки. – Она пала на колени, неприятно белея ими из-под распавшегося халата, и рассыпалась по полу саксонской фасолью, нестройными черепками грузного фарфора.

Маленький во фраке, головою вниз повисший со звезды, поднял хрустальную указку, и Шелапутов запел свою колыбельную. Это была невинная песенка, в чью снотворную силу твердо верил Шелапутов. От дремотного речитатива Пыркину заметно полегчало: рыщущие руки нашли искомый покой, истомленная грудь глубоко глотнула последнего воздуха и остановилась – на этом ее житейские обязанности кончались, и выдох был уже не ее заботой, а кого-то другого и высшего.

Прилично соответствуя грустным обстоятельствам, Шелапутов поднял к небу глаза и увидел, что маленький завсегдатай звезды, отшвырнув повелительную палочку, обнял луч и приник к нему плачущим телом.

Шелапутов накинулся на затихшего Пыркина: тряс его плечи, дул ему в рот, обегал ладонью левое предплечье, где что-то с готовностью проснулось и бодро защелкало. Он рабски вторил подсказке неведомого суфлера и приговаривал:

– Не баю-бай, а бей и убей! Я всё перепутал, а вы поверили! Никакого отбоя! Труба зовет нас в бой! Смерть тому, кто заснул на посту!

Новорожденный Пыркин открыл безоружные глаза, не успевшие возыметь цвет и взгляд, и, быстро взрослея, строго спросил:

– Что происходит?

– Ничего нового, – доложил Шелапутов. – Деление на убийц и убиенных предрешено и непоправимо.

Опытным движением из нескольких слагаемых: низко уронить лоб, успеть подхватить его на лету, вновь подпереть макушкой сто шестьдесят пятый от грязного пола сантиметр пространства с колосниками наверху и укоризненной звездой в зените и спиной наобум без промаха пройти сквозь занавес – он поклонился, миновал стену и оказался в своей чужой и родной, как могила, комнате. А там уже прогуливался бархат в обтяжку, вправленный в цирковые сапожки со шпорами, переливалось серебро цепочек, глаза наследственно вели в ад, но другого и обратного содержания.

– Привет, кавалерист-девица Хамодурова! – сказал Шелапутов (Шеламотов? Шуралеенко?). – Не засиделись ли мы в Диоскурийском блаженстве? Не время ли вернуться под купол стадиона и пугать простодушную публику песенкой о том, что песенка спета? Никто не знает, что это – правда, что канат над темнотой перетерся, как и связки голоса, покрытые хриплыми узелками. И лишь за это – браво и все предварительные глупые цветы. Ваш выход. Пора идти.

Так она и сделала.

Оставшийся живучий некто порыскал в небе, где притворно сияла несуществующая звезда, и пошел по лунной дорожке, которая – всего лишь отраженье отраженного света, видимость пути в невидимость за горизонтом, но ведь и сам опрометчивый путник – вздор, невесомость, призрачный неудачник, переживший свою Собаку и всё, без чего можно обойтись, но – зачем?

1978
(обратно)

Бабушка

Чаще всего она вспоминается мне большой неопределенностью, в которую мягко уходят голова и руки, густым облаком любви, сомкнувшимся надо мной, но не стесняющим моей свободы, – бабушка, еще с моего младенчества, как-то робко, восхищенно, не близко любила меня, даже ласкать словно не смела, а больше смотрела издалека огромными, до желтизны посветлевшими глазами, пугавшими страстным выражением доброты и безумия, навсегда полупротянув ко мне руки. Только теперь они успокоились в своей застенчивой, неутоленной алчности прикоснуться ко мне.

Я вообще в детстве не любила, чтобы меня трогали. Гневный, капризный стыд обжигал мою кожу, когда взрослые привлекали меня к себе или видели раздетой. Особенно жестоко стыдилась я родных – к немногим людям одной со мною крови, породившим меня, я навсегда сохранила неловкую, больную, кровавую корявость, мукой раздирающую организм. Даже Рома, собака моя, тесно породнившийся со мной за долгое время моей одинокой, страстной близости к нему, повторяющий мои повадки, очень известный мне, умеющий глянуть на меня взором бабушкиного прощения, подлежит в какой-то мере этой тяжелой сложности, мстящей за физическое единство.

К чужим у меня не было такой резкости ощущений, такой щепетильности тела. Однажды дурной, темный человек, попавший в дом, когда никого не было, кроме домработницы Кати, нечистой своею рукою попытался погладить мою детскую голову. Я брезгливо, высокомерно оттолкнула его. Но стыда во мне не было, даже когда вошла Катя и кокетливо улеглась животом на подоконник, открыв безобразные, закованные в синие штаны ноги.

Зато, когда мать захотела сняться в море со мной, восьмилетней и голой на руках, я бросилась бежать от нее, оступаясь на камнях гудаутского пляжа, и долго еще смотрела на нее восточным, исподлобья способом, которым очень хорошо владела в детстве.

Но бабушка, может быть, именно из-за безумия, кротко жившего в ней, своей влюбленной в меня слепотой чутко провидела кривизну моих причуд и никогда не гневила моего гордого и придирчивого детского целомудрия. Казалось, ей было достаточно принять в объятия воздух, вытесненный мной из пространства, еще сохраняющий мои, только для нее заметные контуры.

Степень моего физического доверия к родным установилась обратно моей к ним причастности: бабушка, тетка моя Христина, потом мама.

В баню я ходила только с бабушкой, но и тогда я не испытывала непринужденности моющегося ребенка, снисходительно выставляющего под мочалку руку и ногу. Предубежденным глазом злого начальника, ищущего желанного изъяна, я, сквозь боль мыла, косилась на бабушку, на ее маленькое жалкое тело с большой, подрагивающей головой, на белую седину которой нанесена трудно смывающаяся пестрота – она всегда пачкалась о Христинины краски, на нетвердые беленькие ноги. И злорадно заметив ее бедно поникший живот с уголком козье-седых слабых волос, в каком-то злобном отчаянье толкала его серым острием шайки.

По двум старым, чудом уцелевшим, фотографиям можно судить, что бабушка была очень высокая – много выше мужчины в нарядных праздничных усах, запечатленного рядом с ней, сильно и угрюмо стройная, с мощно-свободной теменью итальянских волос, с безмерными глазами, паническая обширность которых занесена в недоброе предвидение какого-то тщетного и гибельного подвига. В крупном смуглом лице – очевидная сокрытость тайны. В наклоне фигуры, подавшейся вперед, ощущается привольное неудобство, как если бы она стояла на высоком и узком карнизе.

У нее было четыре мужа, трое детей – девочка Елена умерла в младенчестве – и одна внучка. Может быть, из-за этой всё упрощающей единственности моей бабушка, холодком осенившая мужей, неточно делившая любовь между дочерьми, с болью и скрипом резкого торможения, свою летящую, рассеянную, любвеобильную душу остановила на мне. Ее разум, тесный для страстного неразумия, которым она захворала когда-то, мятущийся, суматошный, не прекративший своего ищущего бега даже перед преградой лечения, неопределенно тоскующий о препятствиях, замер, наконец, и угомонился под спасительным шоком моего появления на свет. Бабушкины разнонаправленные нервы, легко колеблемые жалостью, любопытством, вспыльчивостью переживаний, влюбчивостью во все, – конически, конечно, сосредоточились на мне, и это не было моей заслугой, – бабушка заранее, за глаза, неистово, горько и благоговейно полюбила меня 10 апреля 1937 года.

В детстве я знала, что бабушка родилась давно, в Казанской губернии. Ее девичью фамилию внес в Россию ее дед, шарманщик и итальянец. Я думаю теперь – что привело его именно в эту страну мучиться, мерзнуть, уморить обезьяну, южной мрачностью дикого взора растлить невзрачную барышню, случайно родить сына Митрофана – и всё там, близко к Казани, где его чужой, немыслимый брат по скудному небу, желтый и раскосый, уже хлопотал, трудясь и похохатывая, уже вызывал к жизни сына Ахмадуллу, моего прадеда по отцовской линии. Какой долгий взаимный подкоп вели они сквозь непроглядную судьбу, чтобы столкнуться на мне, сколько жертв было при этом. Отец бабушки был доктор, в Крымскую кампанию врачевавший раненых, мать смелым и терпеливым усилием практичного и тщеславного ума обрела дворянство и некоторое состояние. У них, сколько я помню по моим детским слушаниям, было шестеро детей обоего пола поровну. Старшие сыновья, своевольные и дерзкие, дырявили из рогаток портреты не очень почтенных предков, привязывали бабушку за ногу к столу и учились в кадетском корпусе. Что с ними, бедными, любимыми мной, плохими, дальше случилось в этом мире, я не знаю. Младший, несколько флегматичный и очень честный и добрый, стал известным революционером. Бабушка только с ним, до его смерти, держалась в родстве, восхищалась им, и мне казалось, что в ней навсегда задержалась нежная благодарность к нему за то, что он не привязывал ее за ногу. Мне и от других людей доводилось слышать, что он всегда был честен и добр, но его точной яркости я не усвоила. Старшие сестры бабушки Наталия и Мария Митрофановны были красавицы, певшие прекрасно, сильно итальянского облика и нрава, надолго заключенные в девичество корыстью матери и вступившие обе в трагический брак. Они жили какими-то порывами несчастий и умерли в сиротстве, украшенном глубоким психическим недугом. Моя мать помнит одну из них, еще прекрасную, но уже казненную болезнью, жадной судорогой тонких рук собирающую, выпрашивающую, ворующую разные ничтожные вещицы. Видимо, тяжело оскорбленная в своей красоте и бескорыстии павшей на нее тенью великих светил: Жизни, Любви, Надежды, – она доверяла только маленьким и безобидным солнышкам мира: жестяным баночкам, стекляшкам, конфетному серебру, осколкам зеркал, утешаясь их кротким, детским блеском. У бабушки, хотя болезнь давно оставила ее, тоже сохранилась страсть к пустяковым предметам, но она строго выбирала из них только те, которые казались ей отмеченными милостью моего следа: мои коробки, обертки моих конфет, обрывки моих рисунков, благодарности и письма печатными буквами многим животным моего детства. Все это и посейчас цело или исчезло вместе с ней, копившей их так скаредно и любовно.

Бабушка была самым младшим, некрасивым и нелюбимым ребенком в семье. Вероятно, мать ее к тому времени уже устала бороться, терпеть тяжелое хозяйство, принимать в себя острую, ранящую ее тело итальянскую кровь и разводить ее своей негустой, российско-мещанской кровью, чтобы смягчить черноглазие и безумие будущих детей, которые все разочаровывали и охладили ее своими неудачами. Я думаю, что ей, властным и равноправным участием скудного организма, кое-как удалось полуспасти, полуисправить судьбы всех ее потомков: благодаря ее трезвому здоровью безумие в нашей семье всегда было не окончательным, уравновешенным живой скудостью быта, страшная чернота зрачков подкрашена ленивой желтизной, неимоверному, гибельному запросу глаз отвечают бесплодность и скука существования. Но я все же надеюсь – может быть! – свежее азиатство отца, насильным подарком внесенное в путаницу кровей, освободит меня от ее опрометчиво-осторожного полуколдовства, даст мне жить и умереть за пределами тусклости, отвоеванной ею у трагедии!

Будучи маленькой гимназисткой, бабушка всей страстью сиротливой замкнутости полюбила старшую воспитанницу, которая оказывала ей снисходительное покровительство, звала «протежешкой» и потом осмеяла во всеуслышание бабушкины детские дневники, доверенные ей порывом признательности. Подобные истории случаются со всеми детьми, но бабушке никогда не удавалось вырасти из тихой, почти юродивой безобидности, непременно вызывающей злые проявления старших и сильных характеров. Уже в конце бабушкиной жизни, чем фантастичнее, карикатурнее становились ее доброта и кротость, тем яростнее они гневили и смешили соседей и прохожих, передразнивавших ее сбивчиво-возвышенную речь, брезгующих разведенным ею зверинцем, презирающих даже ее бескорыстие к еде, которую бабушка пробовала укрощать на кухне, но всегда выходила побежденной из неравной схватки с кастрюлей или сковородкой. Кроме того, постаревшую бабушку в магазинах стали принимать за еврейку, и она кротко сносила и этот, уже лишний, гнев.

В какое-то время юности бабушка была в гувернантках в семье Залесских, людей богатых, веселых, забывавших ее обижать. И только младшая их дочь Зинаида немного терзала бабушку резкостью нрава и неожиданностями рано и дерзко созревшего организма. Бабушка однажды вспомнила об этом, но почему-то и мне запомнилась их фамилия, беззаботный дом и большой сад, с горы впадающий в реку, и то, как они на лодках отправились на пикник, не взяв с собой бабушку и Зинаиду, и Зинаида, стоя на ветру горы, кричала им вслед: «Я, Зинаида Залесская, пятнадцати лет, желаю кататься на лодке!»; а когда, не вняв ей, они скрывались из виду, воскликнула с веселым высокомерием, дернув крючки, соединяющие батист: «Дураки! Смотрите! У меня грудь и все остальное взрослое и лучше, чем у мадемуазель Надин!» Бабушка отчетливо помнила и любила всё, что противостояло ее скромной тишине, видимо, тоскуя по бурности, которую велел ей шальной юг шарманщика и возбраняла жесткая умеренность матери. А я не забыла этого пустяка потому, что он жил там, где я хотела бы жить: в том доме, в том саду, в той единственной стране, осенившей меня глубоким ностальгическим переживанием, которую я, читая любимые книги, не узнаю, а будто вспоминаю – как древнюю до-жизнь в колыбели, откуда меня похитили кочевники.

Под влиянием доброго брата, поддерживающего ее в семейной одинокой угнетенности, бабушка резко рассталась с семьей и уехала в Казань на фельдшерские курсы. (Я перечисляю, сколько помню, ее жизнь не потому, что события ее сюжета представляются мне эффектными и замечательными, а скорее из уважения к ореолу многозначительной жалкости, бледно взошедшему над всеми нами, над скудной полутьмой наших драм, а также пробуя объяснить, чем образ бабушки, лишенный яркого острия, остро и больно поразил мое зрение и не раз мягко одернул меня в самонадеянности или начале бесполезного зла.) Она увлеклась идеями свободы и равенства, участвовала в сходках и маевках, хранила за корсетом прокламации и возглавляла недолгий революционный кружок. Две товарки по этому кружку более полувека спустя отыскали и проведали бабушку в ее узкой, длинной, холодной комнате, имеющей в виду закалить человека перед неудобствами кладбища. Чопорные, черно-нарядные, вечно-живые старухи с брезгливым ужасом переступили порог бабушкиного беспорядка, подхватив юбки над опасным болотом пола, населенного нечистью наших зверей. Рассерженные глубиной ее падения, словно и на них бросавшего обидную тень, они строго и наставительно говорили с бабушкой, грозно убеждали ее добиться увеличения пенсии, сияя лакированными револьверами черных ботинок. Она безбоязненно летала вокруг них на нечистых бумазейных крыльях, умиленно лепеча и не слушая, всему поддакивающая непрочным движением головы, совала им белый чай, конфеты, слившиеся в соты, ливерную колбасу, предназначенную коту, тут же отнимала все это, освобождая их руки для моих детских рисунков и стихов. И, в довершение всего, сначала объявила – чтобы подготовить их к счастливому потрясению, а затем уже привела маленькую и угрюмую меня как лукаво скрытый от них до времени, но все объяснивший наконец довод ее ослепительного и чрезмерного благополучия. Они холодно и без восхищения уставились на мой бодающе-насупленный лоб и одновременно пустили в меня острые стрелы ладоней. Это, видимо, несколько повредило им в глазах бабушки, потому что вдруг она глянула на них утемнившейся желтизной зрачков с ясным и веселым многознанием высокого превосходства. Мы вышли провожать их на лестницу, и бабушка снова радостно лепетала и ветхо склонялась им вслед, туманно паря над двумя черными и прямыми фигурами, сложенными в зонты.

Молодую бабушку то и дело сажали в тюрьму: по чьим-то оговоркам и оговорам, по неспособности охранить себя от расплохов слежки и обысков, по склонности, радостно и отвлеченно увеличив глаза, принять на себя всеобщую вину революционных проступков. Жандармы упорно и лениво, как спички у ребенка, постоянно отбирали у бабушки саквояжи с двойным дном, и привычным жестом – пардон, мадемуазель, – извлекали папиросную бумагу, адресованную пролетариям всех стран, из горячей тесноты ворота.

Последним, некрасивым и нелюбимым ребенком родилась и росла бабушка и в этой же неказистой, несмелой осанке прожила долгую жизнь. Детский страх перед собственной нежеланностью и обременительностью и в старости сообщал ее облику неуверенное, виноватое, стыдливое выражение.

Более всего и ужасно, до своевольного хода подрагивающих головы и рук, бабушка суетливо боялась, как боятся бомбежки, принять на себя даже мельк чьего-нибудь внимания, худобой своей, округленной в спине, загромоздить пространство, нужное для движения других людей. Старея, бабушка становилась все меньше и меньше, словно умышленно приближала себя к заветной и идеальной малости, уж никому не нужной и не мешающей, которую обрела теперь, нищей горсточкой пыли уместившись в крошечный и безобразный уют последнего прибежища.

Несмотря на грозные скандалы моей матери, бабушка, настойчиво и тайком, почти ничего не ела, словно стыдясь обделить вечно открытый, требующий, ненасытный рот какого-то неведомого птенца, и, чтобы задобрить алчность чьего-то чужого голода, угнетающего ее, она подкармливала худых железных котов, со свистом проносящихся над мрачной помойкой нашего двора, и прожорливую птичью толчею на подоконнике.

К маминому неудовольствию и стыду перед соседями, бабушка одевалась в неизменный гномий неряшливый бумазейный балахон, в зимнее время усиленный дополнительной ветошью, и спала на застиранной, свято и смело оберегаемой, серенькой тряпице – восемьдесят лет искупая вину изношенных в детстве пеленок и рубашек, угрюмо пересчитанных ее матерью, страстно боявшейся смерти своего добра, в муках порожденного ею.

Ее суровая, непреклонная мать всё чаще покидала гаснущее имение на произвол пьяных и сумасшедших людей, чей хоровод жутко смыкался вокруг подвига ее здравомыслия, и падала ниц, смущая немилосердные начальственные ноги, чтобы прижать к груди большую голову нелюбимого ребенка.

Бабушка вступила в фиктивный брак с молодым революционером, нужный ему для разрешения на выезд, и навсегда сохранила фамилию, дарованную ей этим бедным условным венчанием. Бабушка увезла его за границу, но Швейцария только усугубила его болезнь, выбирающую лёгкие исступленных людей; им надлежало срочно вернуться, но здесь имела место смутная, нечистая история с растратой денег, нужных для этого, какими-то товарищами, на счастливые десятилетия пережившими жертву своей неаккуратности, – бабушка никогда не говорила об этом. Наконец, они попали на юг России, как неблагонадежные люди, по случаю проезда царя были на три дня заключены в тюрьму, где иссякала не знавшая удержу кровь первого бабушкиного мужа.

Это было в самом начале века, еще до революции пятого года, и с этого времени, во всяком случае, по моим детским представлениям, начался несердцебиенный, полусонный провал бабушкиной жизни. Но, вероятно, я недооценивала его горестной остроты: бабушка в Нижнем Новгороде родила Христину, была окончательно отвергнута семьей и, оставшись без средств, отправилась в Донбасс на эпидемию холеры. Там она долгое время работала и жила во флигеле на больничном дворе, подвергая постоянной опасности старшую дочь и спустя несколько лет родившуюся маму (мама болела в лад со всеми, кто болел под бабушкиным присмотром). Четвертый муж бабушки, тот, украшенный усами, тяжело любил ее, теряя достоинство скромного мещанина, удочерил ее детей и был им добрым отцом, пока и его не скрыл туман, завершавший все линии бабушкиной судьбы. Бабушка по мере сил воспитывала дочерей, учила их рисованию, языкам и музыке, к которым они обе не были расположены. Христина так и не научилась ничему, даже живописи, которую она всю жизнь любила так безответно, а мама, усилием маленького поврежденного болезнями тела, – всему. Но только Христина умеет любить, жалеть и прощать. Разумеется, и жизнь на скушном, нищем руднике не обошлась без неизлечимо-буйной женщины, вырывавшейся подчас на гадкий простор больничного двора: нагая, в нечистом вихре великих волос являлась она на пыльное солнце мгновенной свободы, чтобы диким криком «Изыди, сатана!» огласить детство мамы и тетки, даже меня напугать воспроизведением страшного ыканья этой мольбы, предупреждающего о мучительном и непосильном гнете: «Изы-ы-ди!»…

То, что бабушка была «милосердной сестрой» – «чьей» – «всех кому нужно», – в раннем детстве было понятно и использовано мной. К ней, к ее сестринскому милосердию тащила я многочисленных слабых уродцев, отвергнутых моей мамой: белого щенка с огромным розовым животом, слепую морскую свинку, кролика с перебитыми ногами, кошек, бескрылых птиц и других убогих животных, чьи мелкие тела оказались огромно-лишними в избытке мира и униженно существовали вне породы. Бабушка всех их принимала в свое темное гнездо, равно воздавая им почести, заслуженные рождением. От нее, ныне мертвой, научилась я с нежным уважением выговаривать удивленно и нараспев: «Живое…» – стало быть, хрупкое, беззащитное, нуждающееся в помощи и сострадании. Однажды, когда тиканье малых пульсов, населивших ее комнату, грозило перерасти в сокрушительный гул, я купила и принесла домой только что вылупившегося инкубаторского цыпленка, и мама, не допустив меня к бабушке, будто навсегда захлопнула передо мной дверь в той непобедимой строгости, которая подчас овладевала ею и с которой ничего нельзя было поделать. Поникнув плачущей головой, я медленно спустилась по лестнице и уселась на пол за дверью, охраняя ладонью крошечную желтизну, осужденную и проклятую великим миром. Я слышала, как мимо прошел наверх отец, другие матери звали других детей, и мне страшно представилось, что я буду сидеть здесь всегда, заключенная в тюрьму между стеной и дверью. Двадцать лет спустя я помню, что мне пришла сложная, горячая мысль убить маленькое вздыхающее горло, и я примерила круг двух пальцев к узкому ручейку крови и воздуха, беззащитно текущему сквозь него. Но пальцы мои не сомкнулись – раз и навсегда, я радостно, свежо заплакала над своим и всеобщим спасением, и, в благодарность Бога мне, надо мной тут же склонилась отыскавшая меня бабушка и немедленно вознесла меня и цыпленка в спасительный рай своей любви, пахнущей увядшим тряпьем и животными.

Мы все очень боялись крыс после того, как, вернувшись из эвакуации, долго выпрашивали у них возможность жить в своем доме, по ночам чувствуя на себе острый двухогоньковый взор, не предвещающий добра, но и их нам с бабушкой довелось простить. Военный, охраняющий соседнее учреждение, смеясь испугу детворы, вышвырнул носком сапога большую, рыжую, в кровь полуубитую крысу. Оставшись наедине с ней на мостовой переулка, исподлобья оглянувшись на веселого военного, я торжественно пересилила содрогание тела, близко нагнулась и взяла ее в руки. Крыса ярко глядела на меня могучим взглядом ненависти, достойным красивого сильного животного, как будто именно отвращение ко мне было причиной ее смерти. Я повлекла ее всё в том же единственном направлении, где моя свобода была безгранична, и, наверно, моя чистая жалость к живому укреплялась злорадным измывательством над собой и, в отношении бабушки, некоторой ядовитостью, желавшей подразнить и испытать ее вседоброту. Но бабушка, не знавшая такой сложности, без гнева и удивления увидела меня с умирающей крысой в руках, осенив нас ясным, одноосмысленным вздохом сострадания.

Еще и теперь плывет, доплывает бедныйбабушкин ковчег, уже покинутый ею, не управляемый рассеянной старенькой Христиной, спасающей бледного, розового кота Петю и целое племя некрупных лепечущих голубей.

Бабушка не то что была щедра – просто организм ее, легкий, простой, усеченный недугом странности, уместил в своем ущербном полумесяце только главное: любовь и добро, не усвоив вторых инстинктов: осторожности, бережливости, зависти или злобы.

Она суеверно тяготилась всяким довольством, даже нищую пенсию вкладывала для меня и для Христины в толстую книгу о детских болезнях, лежавшую на виду, – как помнится мне эта книга, привыкшая открываться на одной странице, изображающей больного засохшего ребенка с упавшей головой и нескрытым обилием рёбер и костей, не сумевших помочь его прочности. Там-то и хранилось бабушкино богатство, словно принесенное в жертву маленькому нездоровому богу, достойному всей жалости мира. (Ключа у бабушки и подавно не было, и однажды кто-то насмешливо ограбил этого хилого заветного младенца.)

Как-то летом на все свои праздничные деньги я приобрела дюжину серебряных ёлочных слонов – меня почему-то до беспокойного, сводящего с ума ощущения щекотки поражало большое количество одинаковых предметов. Порицаемая и осмеянная всеми, я с одиноким рёвом уткнулась в бабушку, и она, подыгрывая то ли моему детскому безумию, то ли безумию старших сестер, восхищенно воззрилась на тупое, дикое, слоновье серебро, сбивчиво прославляя мою удачу. Мы купили еще восемь слонов, обеднив рахитичного бога, – у меня засвистело, засверкало в мозгу – и, захлебываясь смехом, стали всех их раздавать или тихонько подсовывать детям в Ильинском сквере, почти никто не брал, и бабушка испуганно улепетывала вместе со мной, шаркая обширной рванью обуви.

И, вероятно, не моя доброта велит мне спьяну или всерьез освобождаться от легкой тяжести имущества, а веселая бабушкина лень утруждать себя владением.

Бабушка до предпоследнего времени много и живо читала, просто и точно различая плохие и хорошие книги слабым, помноженным на стекла зрачком, много раз изменившимся в цвете, уж поголубленном катарактой. Она не умом рассуждала чтение или слушание, а все той же ограниченностью в добре, не знающей грамоты зла. Вообще, она ведала и воспринимала только живые, означающие слова, чья достоверность известна ощупи, всякое пустое, отвлеченное многословие обтекало ее, как чужая речь. Когда с маминой работы явилась комиссия проверять и осуждать мое воспитание, бабушка долго, почтительно, натужно подвергала ухо красноречию, трудному для нее, как не-музыка, и вдруг, поняв телом реальный смысл моего имени, мигом разобралась во всем и, страшно тряся головой, возобновив болезнь голоса, крикнула: «Вон!»

Бабушка восхищалась мной непрестанно, но редким моим удачам удивлялась менее других – уж она-то предусмотрела и преувеличила их заранее. Что бы ни сталось со мной, уж никому я не покажусь столь прекрасной и посильной для зрения, только если притупить его быстрым обмороком любви, влажно затемняющим веки.

Последний раз, после долгого перерыва, я увидела бабушку уже больной предсмертием, поровну поделившим ее тело между жизнью и смертью, победившим наконец все ее привычки: чистая, на чистом белье, с чистой маленькой успокоенной головой лежала бабушка и с ложечки ела протертые фрукты, о которых прежде думала, что они для меня лишь полезны и съедобны.

– Подожди, – прошептала Христина, заслоняя меня собой, – я сначала предупрежу ее.

Но она долго не могла решиться, боясь, что имя мое, всегда потрясавшее бабушку, теперь причинит ей вред.

– Мама, – осторожно и ласково сказала Христина, – только ты не волнуйся… к тебе Беллочка пришла…

– А, – равнодушно отозвалась бабушка половиной губ и голоса.

И вдруг я узнала свой худший, невыносимый страх, что Христина сейчас отойдет, и я увижу, и у меня уже не будет той моей бабушки, которая не позволит мне увидеть эту мою бабушку, как никогда не позволяла ничего, что может быть болью и страхом.

Всё же я присела на край ее чистой постели и слепым лицом поцеловала ее новый чистый запах.

– Скоро умру, – капризно и как будто даже кокетливо сказала бабушка, но мне всё уже было безразлично в первой, совершенной полноте беды, каменно утяжелившей сознание.

На мгновение живая сторона бабушкиного тела, где сильно, предельно умирало ее сердце, слабо встрепенулась, сознательно прильнула ко мне неполной теплотой, и один огромный, бессмертно любовный глаз вернулся ко мне из глубины отсутствия.

– Иди, я устала, – словно со скукой выговорила бабушка и добавила: – Убери, – имея в виду тоскующего, потускневшего Петьку, жавшегося к ней. Видимо, все, что она так долго любила и жалела, теперь было утомительным для нее, или, наоборот, она еще не утомилась любить и жалеть нас и потому отстраняла от себя сейчас.

Август 1968
Красная Пахра
(обратно)

На сибирских дорогах

Всем сразу нашлось куда ехать.

– Горск! Речинск! – радостно вскрикивали вокруг нас и бежали к «газикам», пофыркивающим у обкомовского подъезда.

И только мы с Шурой слонялись по городу, томились, растерянно ели беляши, и город призрачно являлся нам из темноты, по-южному белея невысокими домами, взревывая близкими паровозами.

Шура был долгий, нескладный человек, за это и звали его Шурой, а не Александром Семеновичем, как бы следовало, потому что он был не молод.

К утру наконец нашелся и для нас повод прыгнуть в «ГАЗ-69» и мчаться вперед, толкаясь плечами и проминая головой мягкий брезентовый потолок.

– Поезжайте-ка вы в Туму, – сказал нам руководитель нашей группы практикантов-журналистов. – Где-то возле Тумы работают археологи из Москвы, ведут интересные раскопки. Это для Шуры. А вы разыщите сказителя Дорышева.

Мы сразу встали и вышли. Яркий блеск неба шлепнул нас по щекам. И мне и Шуре хотелось бы иметь другого товарища – более надежного и энергичного, чем мы оба, которому счастливая звезда доставляет с легкостью билеты куда угодно и свободные места в гостинице. Неприязненно поглядывая друг на друга, мы с Шурой все больше тосковали по такому вот удачливому попутчику.


…На маленьком аэродроме маленькие легкомысленные самолеты взлетали и опускались, а очередь, почти сплошь одетая в белые платочки, всё не убавлялась. Куда летели, кого провожали эти женщины? Умудренные недавним огромным перелётом, мы с улыбкой думали о малых расстояниях, предстоящих им, а их лица были серьезны и сосредоточенны. И, может быть, им, подавленным значительностью перемен, которые собирались обрушить на их склоненные головы маленькие самолеты, суетными и бесконечно далекими казались и огромный город, из которого мы прилетели, и весь этот наш семичасовой перелёт, до сих пор тяжело, как вода, мешающий ушам, и все наши невзгоды, и археологи, блуждающие где-то около Тумы.

На маленьком аэродроме Шура стал уже нестерпимо высоким, и, когда я подняла голову, чтобы поймать его рассеянное, неопределенно плывущее в вышине лицо, я увидела сразу и лицо его и самолет.

Нас троих отсчитали от очереди: меня, Шуру и мрачного человека, за которым до самого самолета семенила, оступалась и всплакивала женщина в белом платке. Нам предстояло час лететь: дальше этого часа самолет не мог ни разлучить, ни осчастливить. Но когда самолет ударил во все свои погремушки, собираясь вспорхнуть, белым-бело, белее платка, ее лицо заслонило нам дорогу – у нас даже глаза заболели, – и, ослепленный и напуганный этой белизной, встрепенулся всегда дремлющий вполглаза, как птица, Шура. Белело вокруг нас! Но это уже небо белело – на маленьком аэродроме небо начиналось сразу над вялыми кончиками травы.

Летчик сидел среди нас, как равный нам, но все же мы с интересом и заискивающе поглядывали на его необщительную спину, по которой сильно двигались мышцы, сохранявшие нас в благополучном равновесии. Этот летчик не был отделен от нашего земного невежества таинственной недоступностью кабины, но цену себе он знал.

– Уберите локоть от дверцы! – прокричал он, не оборачиваясь. – До земли хоть и близко, а падать все равно неприятно.

Я думала, что он шутит, и с готовностью улыбнулась его спине. Тогда, опять-таки не оборачивая головы, он крепко взял мой локоть, как нечто лишнее и вредно мешающее порядку, и переместил его по своему усмотрению.

Внизу близко зеленели неистовой химической зеленью горы, поросшие лесом, или скушно голубела степь, по которой изредка проплывали грязноватые облака овечьих стад, а то вдруг продолговатое чистое озеро показывало себя до дна, и чудилось даже, что в нем различимы продолговатые рыбьи тела.

Эта таинственная, близко-далекая земля походила на дно моря – если плыть с аквалангом и видеть сквозь стекло и слой воды неведомые, опасно густые водоросли, пробитые белыми пузырьками, извещающими о чьей-то малой жизни, и вдруг из-за угла воды выйдет рыба и уставится в твои зрачки красным недобрым глазом.

– Красивая земля! – крикнула я дремлющему Шуре в ухо.

– Что?

– Красивая земля!

– Не слышу!

Пока я докричала до него эту фразу, она утратила свою незначительность и скромность и оглушила его высокопарностью, так что он даже отодвинулся от меня.

Около Тумы самолет взял курс на старика, вышедшего из незатейливой будки – в одной руке чайник, в другой полосатый флаг, – и прямо около чайника и флага остановился.

Нашего мрачного попутчика, которого на аэродроме провожала женщина в белом платке, встретила подвода, а мы, помаявшись с полчаса на посадочной площадке, отправились в ту же сторону пешком.

В Тумском райкоме, издалека обнаружившем себя бледно-розовым выцветшим флагом, не было ни души, только женщина мыла пол в коридоре. Она даже не разогнулась при нашем появлении и, глядя на нас вниз головой сквозь твердо расставленные ноги, сказала:

– С Москвы, что ль? Ваша телеграмма нечитаная лежит. Все на уборке в районе, сегодня третий день.

Видно, странный ее способ смотреть на нас – наоборот и снизу вверх – и нам придавал какую-то смехотворность, потому что она долго еще, совсем ослабев, заливалась смехом в длинной темноте коридора, и лужи всхлипывали под ней.

Наконец она домыла свое, страстно выжала тряпку и пошла мимо нас, радостно ступая по мокрому чистыми белыми ногами, и уже оттуда, с улицы, из сияющего простора своей субботы, крикнула нам:

– И ждать не ждите! Раньше понедельника никого не будет!

При нашей удачливости мы и не сомневались в этом. Вероятно, я и Шура одновременно представили себе наших товарищей по командировке, как они давно приехали на места, сразу обо всем договорились с толковыми секретарями райкомов, выработали план на завтра, провели встречи с работниками местных газет, и те, очарованные их столичной осведомленностью и уверенностью повадки, пригласили их поужинать чем Бог послал. А завтра они поедут куда нужно, и сокровенные тайны труда и досуга легко откроются их любопытству, и довольный наш руководитель, принимая из их рук лаконичный и острый материал, скажет озабоченно: «За вас-то я не беспокоился, а вот с этими двумя просто не знаю, что делать».

С завистью подумали мы о мире, уютно населенном счастливцами.

В безнадежной темноте пустого райкома мы вдруг так смешны и жалки показались друг другу, что чуть не обнялись на сиротском подоконнике, за которым с дымом и лязгом действовала станция Тума и девушки в железнодорожной форме, призывая паровозы, трубили в рожки. Мы долго, как та женщина, смеялись: Шура, закинув свою неровно седую, встрепанную голову, и я, уронив отяжелевшую свою.

Вдруг дверь отворилась, и два человека обозначились в ее неясной светлоте. Они приметили нас на фоне окна и, словно в ужасе, остановились. Один из них медленно и слепо пошел к выключателю, зажегся скромный свет, и, пока они с тревогой разглядывали нас, мы поняли, что они, как горем, подавлены тяжелой усталостью. Из воспаленных век глядели на нас их безразличные, уже подернутые предвкушением сна зрачки.

Окрыленные нашей первой удачей – их неожиданным появлением, – страстно пытаясь пробудить их, мы бойко заговорили:

– Мы из Москвы. Нам крайне важно увидеть сказителя Дорышева и археологов, работающих где-то в Тумском районе.

– Где-то в районе, – горько сказал тот из них, что был повыше и, видимо, постарше возрастом и должностью. – Район этот за неделю не объедешь.

– Товарищи, не успеваем мы с уборкой, прямо беда, – отозвался второй, виновато розовея белками, – не спим вторую неделю, третьи сутки за рулем.

Но все это они говорили ровно и вяло, уже подремывая в преддверии отдыха, болезненно ощущая чернеющий в углу облупившийся диван, воображая всем телом его призывную, спасительную округлость. Они бессознательно, блаженно и непреклонно двигались мимо нас в его сторону, и ничто не могло остановить их, во всяком случае, не мы с Шурой.


Мы не отыскали столовой и, нацелившись на гудение и оранжевое зарево, стоящие над станцией, осторожно пошли сквозь темноту, боясь расшибить лоб об ее плотность.

В станционном буфете, вкривь и вкось освещенном гуляющими вокруг паровозами, тосковал и метался единственный посетитель.

– Нинку речинскую знаешь? – горестно и вызывающе кричал он на буфетчицу. – Вот зачем я безобразничаю! На рудники я подамся, ищи меня свищи!

– Безобразничай себе, – скушно отозвалась буфетчица, и ее ленивые руки поплыли за выпуклым стеклом витрины, как рыбы в мутном аквариуме.

Лицо беспокойного человека озарилось лаской и надеждой.

– Нинку речинскую не знаете? – спросил он, искательно заглядывая нам в лица. И вдруг в дурном предчувствии, махнув рукой, словно отрекаясь от нас, бросился вон, скандально хлопнув дверью.

– Кто эту Нинку не знает! – брезгливо вздохнула буфетчица. – Зря вы с ним разговаривать затеяли.

Было еще рано, а в доме приезжих все уже спали, только грохочущий умывальник проливал иногда мелкую струю в чьи-то ладони. Я села на сурово-чистую, отведенную мне постель, вокруг которой крепким сном спали восемь женщин и девочка. «Что ее-то занесло сюда?» – подумала я, глядя на чистый, серебристый локоток, вольно откинутый к изголовью. Среди этой маленькой, непрочной тишины, отгороженной скудными стенами от грохота и неуюта наступающей ночи, она так ясно, так глубоко спала, и сладкая лужица прозрачной младенческой слюны чуть промочила подушку у приоткрытого уголка ее губ. Я пристально, нежно, точно колдуя ей доброе, смотрела на слабый, не окрепший еще полумесяц ее лба, неясно светлевший в полутьме комнаты.

Вдруг меня тихо позвали из дверей, я вышла в недоумении и увидела неловко стоящих в тесноте около умывальника тех двоих из райкома и Шуру.

– Еле нашли вас, – застенчиво сказал младший. – Поехали, товарищи.

Мы растерянно вышли на улицу и только тогда опомнились, когда в тяжело дышавшем, подпрыгивающем «газике» наши головы сшиблись на повороте.

Они оказались секретарем райкома и его помощником, Иваном Матвеевичем и Ваней.

Скованные стыдом и тяжелым чувством вины перед ними, мы невнятным лепетом уговаривали их не ехать никуда и выспаться.

– Мы выспались уже, – бодро прохрипел из-за руля Иван Матвеевич. – Только вот что. Неудобно вас просить, конечно, но это десять минут задержки, давайте заскочим в душевую, как раз в депо смена кончилась.

Нерешительно выговорив это, он с какой-то даже робостью ждал нашего ответа, а мы сами так оробели перед их бессонницей, что были счастливы и готовы сделать всё что угодно, а не то что заехать в душевую.

«Газик», похожий на «виллис» военных времен, резво запрыгал и заковылял через ухабы и рельсы, развернулся возле забора, и мы остановились. Шура остался сидеть, а мы пошли: те двое – в молчание и в тяжелый плеск воды, а я – в повизгивание, смех до упаду и приторный запах праздничного мыла. Но как только я открыла дверь в пар и влагу, всё стихло, и женщины, оцепенев, уставились на меня. Мы долго смотрели друг на друга, удивляясь разнице наших тел, отступая в горячий туман. Уж очень по-разному мы были скроены и расцвечены, снабжены мускулами рук и устойчивостью ног. Я брезговала теперь своей глупо белой, незагорелой кожей, а они смотрели на меня без раздражения, но с какой-то печалью, словно вспоминая что-то, что было давно.

– Ну что уставились? – сказала вдруг одна, греховно рыжая, расфранченная веснушками с головы до ног. – Какая-никакая, а тоже баба, как и мы. – И бросила мне в ноги горячую воду из шайки. И без всякого перехода они приняли меня в игру – визжать и заигрывать с душем, который мощно хлестал то горячей, то холодной водой.

А когда я ушла от них одеваться, та, рыжая, позолоченной раскрасавицей глянула из дверей и заокала:

– Эй, горожаночка! Оставайся у нас, мы на тебя быстро черноту наведем.

Иван Матвеевич и Ваня уже были на улице, и такими молодыми оказались они на свету, после бани, что снова мне жалко стало их: зачем они только связались со мной и Шурой?

Мы остановились еще один раз. Ваня нырнул, как в омут, в темноту и, вынырнув, бросил к нам назад ватник, один рукав которого приметно потяжелел и булькал.

– Ну, Дорышева известно где искать, – сказал Иван Матвеевич, посвежевший до почти мальчишеского облика. – Потрясемся часа два, никак не больше.

Жидким, жестяным громом грянул мотор по непроглядной дороге, в темноте зрение совсем уже отказывало нам, и только похолодевшими, переполненными хвоей легкими угадывали мы дико и мощно растущий вокруг лес.

– Эх, уводит меня в сторону! – тревожно и таясь от нас, сказал Иван Матвеевич. – Не иначе баллон спустил.

Он взял правее, и тут что-то еле слышно хрястнуло у нас под колесом.

– Ни за что погубили бурундучишку, – опечаленно поморщился Ваня.

Одурманенные, как после карусели, подламываясь нетвердыми коленями, мы вышли наружу.

– Не бурундук это! – радостно донеслось из-под машины.

Под правым колесом лежал огромный, смертельно перебитый в толстом стебле желтый цветок, истекающий жирною белой влагой.

– Здоровые цветы растут в Сибири! – пораженно заметил Ваня, но Иван Матвеевич перебил его:

– Ты бы лучше колесо посмотрел, ботаник.

Ваня с готовностью канул во тьму и восторженно заорал:

– В порядке баллон! Как новенький! Показалось вам, Иван Матвеевич! Баллончик хоть куда!

Он празднично застучал по колесу одним каблуком, но Иван Матвеевич всё же вышел поглядеть и весело, от всей своей молодости лягнул старенькую, да выносливую резину.

– Ну, гора с плеч, – смущенно доложил он нам. – Не хотел я вам говорить: нет у нас запаски, не успели перемонтировать. Сидели бы тут всю ночь.

Кажется, первый раз за это лето у меня стало легко и беззаботно на душе. Как счастливо все складывалось! Диковатая, неукрощенная луна тяжело явилась из-за выпуклой черноты гор, прояснились из опасной тьмы сильные фигуры деревьев, и, застигнутые врасплох этим ярким, всепроникающим светом, славно и причудливо проглянули наши лица. И когда, подброшенные резким изъяном дороги, наши плечи дружно встретились под худым брезентом, мы еще на секунду задержали их в этой радостной братской тесноте.

Я стала рассказывать им о Москве, я не вспоминала ее: в угоду им я заново возводила из слов прекрасный, легкий город, располагающий к головокружению. Дворцы, мосты и театры складывала я к их ногам взамен сна на черном диване.

Из благодарности к ним я и свою жизнь подвела под ту же радугу удач и развлечений, и столько оказалось в ней забавных пустяков, что они замолкли, не справляясь со смехом, прерывающим дыхание.

Вдруг впереди слабо, как будто пискнул, прорезался маленький свет.

На отчаянной скорости влетели мы в Улус и остановились, словно поймав его за хвост после утомительной погони.

Мы долго стучали на крыльце, прежде чем медленное, трудно выговоренное «Ну!» то ли пригласило нас в дом, то ли повелело уйти. Все же мы вошли – и замерли.

Прямо перед нами на высоком табурете сидела каменно-большая, в красном и желтом наряде женщина с темно-медными, далеко идущими скулами, с тяжко выложенными на живот руками, уставшими от власти и труда.

Ваня почему-то ничуть не оробел перед этой обширной, тяжело слепящей красотой. Ему и в голову не пришло, как мне, пасть к подножию ее грозного тела и просить прощения неведомо в чем.

– Здравствуйте, мамаша! – бойко сказал он. – А где хозяин? К нему люди из Москвы приехали.

Не зрачками она смотрела на нас, а всей длиной узко и сильно чернеющих глаз. Пока она смиряла в себе глубокий рокот древнего, царственного голоса, чтобы не тратить его попусту на неважное слово, казалось, проходили века.

Каков же должен быть он, ее «повелитель», отец ее детей, которого и ей не дано переглядеть и перемолчать, пред которым ее надменность кротко сникнет? Я представляла себе, как он, знаменитый сказитель, войдет в свой дом и оглянет его лукаво и самодовольно: ради этого дома он погнушался городской славы и почёта, а чего только не сулили ему! Без корысти лицемеря, он скромно вздохнет. Нет, он не понимает, почему не поют другие. Только первый раз трудно побороть немоту, загромождающую гортань. Зато потом так легко принять в грудь, освобожденную от душного косноязычия, чистый воздух и вернуть его полным и круглым звуком. Как сладко, как прохладно держать за щекой леденец еще не сказанного слова! Разве он сочинил что-нибудь? Он просто вспомнил то, что лежит за пределами памяти: изначальную влажность земли, вспоившую чью-то первую алчность жизни, высыхание степи, вспомнил он и то время, когда сам он был маленькой алой темнотой, предназначенной к жизни, и все то, что знали умершие, и то, чего еще никогда не было, да и вряд ли будет на земле.

Да и не поет он вовсе, а просто высоко, натужно бормочет, коряво пощипывая пальцем самодельную струну, натянутую вдоль полого длинного ящика.

Но вот острое кочевничье беспокойство легкой молнией наискось пробьет его неподвижное тело, хищной рукой он сорвет со стены чатхан с шестью струнами и для начала покажет нам ловкий кончик старого языка, в котором щекотно спит до поры звёздная тысяча тахпахов-песен, ведомых только ему.

Потом он начнет раздражать и томить инструмент, не прикасаясь к его больному месту, а ходя пальцами вокруг да около, пока тот, доведенный до предела тишины, сам не исторгнет печальной и тоненькой мелодии. Тогда, зовуще заглядывая в пустое нутро чатхана, выкликнет он имя богатыря Кюн-Тениса – раз и другой. Никто не отзовется ему. Красуясь перед нами разыгранной неудачей, загорюет он, заищет в струнах, и, на радость нашему слуху, явится милый богатырь, одетый в красный кафтан на девяти пуговках, добрый и к людям, и к скоту.

Так я слушала свои мысли о нём, а в ее небыстрых устах зрели, образовывались и наконец сложились слова:

– Нет его. Ушел за медведем на Белый Июс.

Зачарованная милостивым ее ответом, я не заметила даже, как с горестным сочувствием и виновато Иван Матвеевич и Ваня отводят от меня глаза. (Шура-то, наверное, и не ожидал ничего другого.) Но не жаль мне было почему-то, что, усугубляя мои невзгоды, все дальше и дальше в сторону Белого Июса, точно вслед медведю, легко празднуя телом семидесятилетний опыт, едет на лошади красивый и величавый старик. Родима и уютна ему глубокая бездна тайги, и конь его не ошибается в дороге, нацелившись смелой ноздрей на гибельный и опасный запах.

Но тут как бы сквозняком вошла в дом распаленная движением девушка и своей разудалою раскосостью, быстрым говором и современной кофтенкой расколдовала меня от чар матери.

Она сразу поняла, что к чему, без промедления обняла меня пахнущими степью руками и, безбоязненно сдернув с высокого гвоздя отцовский чатхан, заявила:

– Не горюйте, услышите вы, как отец поет. Я вам его брата позову – и совсем не так и всё-таки похоже.

Она повлекла нас на крыльцо, с крыльца и по улице, ясно видя в ночи. Возле большого, не веющего жильем дома она прыгнула, не примериваясь, где-то в вышине поймала ключ и, вталкивая нас в дверь, объяснила:

– Это клуб. Идите скорей: электричество до двенадцати.

Выдав нам по табуретке, она четыре раза назвалась Аней, на мгновение подарив каждому из нас маленькую трепещущую руку. Затем повелела темноте за окном:

– Коля! Веди отцовского брата! Скажи, гости из Москвы приехали.

– Сейчас, – покорно согласились потёмки.

Аня, словно яблоки с дерева рвала, без труда доставала из воздуха хлеб, молоко и сыр и раскладывала их перед нами на чернильных узорах стола. Иван Матвеевич нерешительно извлек из ватника бутылку водки и поместил ее среди прочей снеди.

Тут обнаружился в дверях тонко сложенный и обветренный, как будто только что с коня, юноша и доложил Ане:

– Не идет он. Говорит, стыдно будить старого человека в такой поздний час.

– Значит, сейчас придет вместе с женой, – предупредила Аня. – Вы наших стариков еще не знаете: все делают наоборот себе. Интересно им что-нибудь – головы не повернут посмотреть; поговорить хочется до смерти, вот как матери моей, – ни одного слова не услышите. А если так и подмывает глянуть на гостей, разведать, зачем приехали, нарочно спать улягутся, чтобы уговаривали.

Мне и самой потом казалось, что эти люди в память древней привычки делать только насущное стараются побарывать в себе малые и лишние движения: любопытство, разговорчивость, суетливость.

Мы вытрясли из единственного стакана карандаши и скрепки и по очереди выпили водки и молока. Я сидела вполспины к Шуре, чтобы не помешать ему в этих двух полезных и сладких глотках, но поняла все же, что он не допил своей водки и передал стакан дальше.

– Ну, за ваши удачи, – сказал Иван Матвеевич, настойчиво глядя мне в глаза, и вдруг я подумала, что он разгадал меня, добро и точно разгадал за всеми рассказами мою истинную неуверенность и печаль.

– Спасибо вам, – сказала я, и это «спасибо» запело и заплакало во мне.

Снова заговорили о Москве, и я легко, без стыда рассказала им, как мне что-то не везло последнее время… Окончательно развенчав и унизив свой первоначальный «столичный» образ, я остановилась. Они серьезно смотрели на меня.

Сосредоточившись телом, как гипнотизер, трудным возбуждением доведя себя до способности заклинать, ощущая мгновенную власть над жизнью, Ваня сказал:

– Всё это наладится.

Все торжественно повторили эти слова, и Аня тоже подтвердила:

– Наладится.

Милые люди! Как щедро отреклись они от своих неприятностей, употребив не себе, а мне на пользу восточную многозначительность этой ночи и непростое сияние луны, и у меня действительно все наладилось вскоре, спасибо им!

В двенадцать часов погас свет, и Аня заменила его мутной коптилкой. В сенях, словно в недрах природы, возник гордый медленный шум, и затем, широко отражая наш скудный огонь, вплыли одно за другим два больших лица.

На нас они и не глянули, а, имея на губах презрительное и независимое выражение, уставились куда-то чуть пониже луны.

– Явились наконец, – приветствовала их Аня.

Они только усмехнулись: огромный и плавный в плечах старик, стоящий впереди, и женщина, точно воспроизводящая его наружность и движения, не выходившая из тени за его спиной.

– Садитесь, пожалуйста, – пригласили мы.

– Нет уж, – с иронией ответил старик, обращаясь к луне, и у нее же строптиво осведомился: – Зачем звали?

– Спойте нам отцовские песни, – попросила его Аня.

Но упрямый гость опять не согласился:

– Ни к чему мне его песни петь. Медведя убить недолго, вернется и споет.

– Ну, свои спойте, ведь люди из Москвы приехали, – умоляли в два голоса Аня и Коля.

– Зря они ехали, – рассердился старик, – зачем им мои песни? Им и без песен хорошо.

Мы наперебой стали уговаривать его, но он, вконец обидевшись, объявил:

– Ухожу от вас. – И тут же прочно и довольно уселся на лавке, и жена его села рядом. Но, нанеся такой вред своему нраву, он молвил с каким-то ожесточением:

– Не буду петь. Они моего языка не знают.

– Ну, не пойте, – не выдержала Аня, – обойдемся без вас.

– Ха-ха! – надменно и коротко выговорил старик, и жена в лад ему усмехнулась.

– Может быть, выпьете с нами? – предложил Иван Матвеевич.

– Ну уж нет, – оскорбленно отказался старик и протянул к стакану тяжелую, цепкую руку. Он выпил сам и, не поворачивая головы, снисходительно и ехидно глянул косиной глаза, как, не меняясь в лице, пьет жена.

Иван Матвеевич тем временем рассказывал, что у них в райкоме все молодые, а тех, кто постарше, перевели кого куда, урожай в этом году большой, но дожди, и рук не хватает, еще киномеханик заболел, вот Ваня и таскает за собой передвижку, чтобы хоть чуть отвлечь людей от усталости, а пока невеста хочет его бросить – за бензинный дух и красные, как у кролика, глаза.

– Мне-то хорошо, – улыбнулся Иван Матвеевич, – моя невеста давно замуж вышла, еще когда я служил во флоте на Дальнем Востоке.

– Ну, давай, давай чатхан! – в злобном нетерпении прикрикнул старик и выхватил из Аниных рук простой, белого дерева инструмент. Он долго и недоброжелательно примеривался к нему, словно ревновал его к хозяину, потом закинул голову, словно хотел напиться и освобождал горло. В нашу тишину пришел первый, гортанный и горестный звук.

Он пел хрипло и ясно, выталкивая грудью прерывистый, насыщенный голосом звук, и все, что накопил он долгим бесчувствием и молчанием, теперь богато расточалось на нас. В чистом тщеславии высоко вознеся лицо, дважды освещенное – луной и керосиновым пламенем, он похвалялся перед нами глубиной груди, допускал нас заглянуть в ее далекость, но дна не показывал.

– Он поет о любви, – застенчиво пояснил Коля, но я сама поняла это, потому что на непроницаемом лице женщины мелькнуло вдруг какое-то слабое, неуловимое движение.

– Хорошо я пел? – горделиво спросил старик.

Мы принялись хвалить его, но он гневно нас одернул:

– Плохо я пел, да вам не понять этого. Семен поет лучше.

Я снова подумала: каков же должен быть тот, другой, всех превзошедший голосом и упрямством?

Мы уже собирались укладываться, как вдруг в дверях встало желто-красное зарево, облекающее ту женщину, и я вновь приняла на себя сказочный гнев ее воли.

– Иди, – звучно сказала она, словно не губы служили ее речи, а две сведенные медные грани.

Я подумала, что она зовет дочь, но ее согнутый, утяжеленный кольцом палец смотрел на меня.

– Правда, идемте к нам ночевать! – обрадовалась Аня и ласково прильнула ко мне, снова пахнув на меня травой, как жеребенок.

Меня уложили на высокую чистую постель под чатханом, хозяин которого так ловко провел меня, оседлав коня в тот момент, когда я отправилась на его поиски.

Я легко улыбнулась своему счастливому злополучию и заснула.

Проснувшись от внезапного беспокойства, я увидела над собой длинные черные зрачки, не оставившие места белкам, глядящие на меня с острым любопытством.

Видно, эта женщина учуяла во мне то далекое, татарское, милое ей и теперь вызывала его на поверхность, любовалась им и обращалась к нему на языке, неведомом мне, но спящем где-то в моем теле.

– Спи! – сказала она и с довольным смехом положила мне на лицо грузную, добрую ладонь.

Утром Аня повела меня на крыльцо умываться и, озорничая и радуясь встрече, плеснула мне в лицо ледяной, вкусно охолодившей язык водой. Сквозь радуги, повисшие на ресницах, увидела я вкривь и вкось сияющее, ярко-золотое пространство. Горы, украшенные голубыми деревьями, близко подступали к глазам, и было бы душно смотреть на них, если бы в спину чисто и влажно не сквозило степью.

Кто-то милый ткнул меня в плечо, и по-родному, трогательному запаху я отгадала, кто это, и обернулась, ожидая прекрасного. Славная лошадь приветливо глядела на меня.

– Ты что?! – ликующе удивилась Аня и, повиснув у нее на шее, поцеловала ее крутую, чисто-коричневую скулу.

Оцепенев, я смотрела на них и никак не могла отвести взгляда.


…Мои спутники были давно готовы к дороге. Иван Матвеевич и Ваня обернулись пригожими незнакомцами. Даже Шура стал молодцом, свободно расположив между землей и небом свою высоко протяженную худобу.

Аня прощально припала ко мне всем телом, и ее быстрая кровь толкала меня, напирала на мою кожу, словно просилась проникнуть вовнутрь и навсегда оставить во мне свой горьковатый, тревожный привкус.

Женщина уже царствовала на табурете, еще ярче краснея и желтея платьем в честь воскресного дня. Мы поклонились ей, и снова ее продолговатый всевидящий глаз объемно охватил нас в лицо и со спины, с нашим прошлым и будущим. Она кивнула нам, почти не утруждая головы, но какая-то одобряющая тайна быстро мелькнула между моей и ее улыбкой.

На пороге крайнего дома с угасшими, но еще вкусными трубками в сильных зубах сидели вчерашний певец и его жена. Как и положено, они не взглянули на нас, но Иван Матвеевич притормозил и крикнул:

– Доброе утро! Археологов не видали где-нибудь поблизости? Может, кто палатки заметил или ходил землю копать?

– Никого не видали, – замкнуто отозвался старик, и жена повторила его слова.

Мы выехали в степь и остановились. Наши ноги осторожно ступили на землю, как в студеную чистую воду: так холодно-ясно все сияло вокруг, и каждый шаг раздавливал солнышко, венчающее острие травинки. Бурный фейерверк перепелок взорвался вдруг у наших ног, и мы отпрянули, радостно испуганные их испугом. Желтое и голубое густо росло из глубокой земли и свадебно клонилось друг к другу. Растроганные доверием природы, не замкнувшей при нашем приближении свой нежный и беззащитный раструб, мы легли телом на ее благословенные корни, стебли и венчики, опустив лица в холодный ручей.

Вдруг тень всадника накрыла нас легким облаком. Мы подняли головы и узнали юношу, который так скромно, в половину своей стати, проявил себя вчера, а теперь был целостен и завершен в неразрывности с рослым и гневным конем.

– Старик велел сказать, – проговорил он, с трудом остывая от ветра, – археологи на крытой машине, девять человек, один однорукий, стояли вчера на горе в двух километрах отсюда.

Одним взмахом руки он простился с нами, подзадорил коня и как бы сразу переместил себя к горизонту.

Наш «газик», словно переняв повадку скакуна, фыркнул, взбрыкнул и помчался, слушаясь руки Ивана Матвеевича, вперед и направо мимо огромной желтизны ржаного поля. При виде этой богатой ржи лица наших попутчиков утратили утреннюю ясность и вернулись к вчерашнему выражению усталости и заботы.

– Хоть бы неделю продержалась погода! – с отчаянием взмолился Ваня и без веры и радости придирчиво оглядел чистое, кроткое небо.


…Мы полезли вверх по горе, цепляясь за густой орешник, и вдруг беспомощно остановились, потому что заняты стали наши руки: сами того не ведая, они набрали полные пригоршни орехов, крепко схваченных в грозди нежно-кислою зеленью.

Щедра и приветлива была эта гора, всеми своими плодами она одарила нас, даже приберегла в тени неожиданную позднюю землянику, которая не выдерживала прикосновения и проливалась в пальцы приторным, темно-красным медом.

– Вот он, бурундучишка, который вчера уцелел, – прошептал Ваня.

И правда, на поверженном стволе сосны, уже погребенном во мху, сидел аккуратно-оранжевый, в чистую белую полоску зверек и внимательно и бесстрашно наблюдал нас двумя черно-золотыми капельками.

Археологи выбрали для стоянки уютный пологий просвет, где гора как бы сама отдыхала от себя перед новым подъемом. Резко повеяло человеческим духом: дымом, едой, срубленным ельником. Видно, разумные, привыкшие к дороге люди ночевали здесь: последнее тление костра опрятно задушено землею, колышки вбиты прочно, словно навек, банки из-под московских консервов, грубо сверкающие среди чистого леса, стыдливо сложены в укромное место. Но не было там ни одного человека из тех девяти во главе с одноруким, и природа уже зализывала их следы влажным целебным языком.

У Шуры колени подкосились от смеха, и он нескладно опустился на землю, как упавший с трех ног мольберт.

– Не обращайте внимания, – едва выговорил он, – всё это так и должно быть.

Но те двое строго и непреклонно смотрели на нас.

– Что вы смеетесь? – жестко сказал Иван Матвеевич. – Надо догонять их, а не рассиживаться.

И тогда мы поняли, что эта затея обрела вдруг высокий и важный смысл необходимости с тех пор, как эти люди украсили ее серьезностью и силою сердца.

Мы сломя голову бросились с горы, оберегаемые пружинящим сопротивлением веток. Далеко в поле стрекотал комбайн, а там, где рожь подходила вплотную к горе, женщины побарывали ее серпами. Иван Матвеевич и Ваня жадно уставились на рожь, на комбайн и на женщин, прикидывая и вычисляя, и лица их отдалились от нас. Оба они поиграли колосом, сдули с ладони лишнее и медленно отведали зубами и языком спелых, пресно-сладких зерен, как бы предугадывая их будущий полезный вкус, когда они обратятся в зрелый и румяный хлеб.

– Когда кончить-то собираетесь, красавицы? – спросил Иван Матвеевич у жницы, показывающей нам сильную округлую спину.

Сладко хрустнув косточками, женщина разогнулась во весь рост и густою темнотой глянула на нас из-под низко повязанного платка. Уста ее помолчали недолго и пропели:

– Если солнышко поможет, – за три дня, а вы руку приложите, так сегодня к обеду управимся.

– Звать-то тебя как? – отозвался ее вызову Иван Матвеевич.

Радостно показывая нам себя, не таясь ладным, хороводно-медленным телом, она призналась с хитростью:

– Для женатых – Катерина Моревна, для тебя – Катенька.

Теперь они оба играли, прямо глядя в глаза друг другу, как в танце.

– А может, у меня три жены.

– Я к тебе и в седьмые пойду.

– Ну, хватит песни петь, – спохватился Иван Матвеевич. – Археологи на горе стояли – с палатками, с крытой машиной. Не видела, куда поехали?

– Видала, да забыла, – завела она на прежний мотив, но, горько разбуженная его деловитостью, опомнилась и буднично, безнапевно сказала, вновь поникая спиной: – Все их видали, девять человек, с ними девка и однорукий, вчера к ночи уехали, на озере будут копать.

– Поехали! – загорелся Иван Матвеевич и погнал нас к «газику», совсем заскучавшему в тени.

– Знаю я это озеро, – возбужденно говорил Ваня. – Там всяких первобытных черепков тьма-тьмущая. Экскаватору копнуть нельзя: то сосуд, то гробница. Весной готовили там яму под столб, отрыли кувшин и сдали к нам в райком. Так себе кувшинчик – сделан-то хорошо, но грязный, зеленый от плесени. Стоял он, стоял в красном уголке – не до него было, – вдруг налетели какие-то ученые, нюхают его, на зуб пробуют. Оказалось, он еще до нашей эры был изготовлен.

Всем этим он хотел убедить меня и Шуру, что на озере мы обязательно поймаем легких на подъем археологов.

Переутомленные остротой природы, мы уже не желали, не принимали ее, а она всё искушала, всё казнила нас своей яркостью. Ее цвета были возведены в такую высокую степень, что узнать и назвать их было невозможно. Мы не понимали, во что окрашены деревья, – настолько они были зеленее зеленого, а воспаленность соцветий, высоко поднятых над землей могучими стеблями, только условно можно было величать желтизною.

Машина заскользила по красной глине, оступаясь всеми колесами. Слева открылся крутой обрыв, где в глубоком разрезе земли, не ведая нашей жизни, каждый в своем веке, спали древние корни. Держась вплотную к ним, правым колесом разбивая воду, мы поехали вдоль небольшой быстрой реки. Два ее близких берега соединял канатный паром.

Согласно перебирая ладонями крученое железо каната, мы легко перетянули себя на ту сторону.

Озеро было большое, скучно-сладкое среди других, крепко посоленных озер. Наслаждаясь его пресностью, рыбы теснились в нём. Рыболовецкий совхоз как мог «облегчал» им эту тесноту: по всему круглому берегу сушились большие и продуваемые ветром, как брошенные замки, сети.

В конторе никого не было, только белоголовый мальчик, как наказанный, томился на лавке под доской почета. Он неслыханно обрадовался нам и в ответ на наш вопрос об археологах, заикаясь на каждом слове, восторженно залепетал:

– Есть, есть, в клубе, в клубе, я вас отведу, отведу.

Он сразу полюбил нас всем сердцем, пока мы ехали, перелез по кругу с колен на колени ко всем по очереди, приклеившись чумазой щекой.

– Ага, не ушли от нас! – завопил Ваня, приметив возле клуба крытый кузов грузовика.

– Не ушли, не ушли! – счастливо повторял мальчик.

Отворив дверь, мы наискось осветили большую затемненную комнату. В ее пахнущей рыбой полутьме приплясывали, бормотали и похаживали на руках странные и непригожие существа. Видимо, какой-то праздник происходил в этом царстве, но наше появление смутило его неладный порядок. Все участники этого темного и необъяснимого действа, завидев нас, в отчаянии бросились в дальний угол, оскальзываясь на серебряном конфетти рыбьей чешуи. И тогда, прикрывая собой их бегство, явился перед нами маленький невзрачный человек и объявил с воробьиной торжественностью:

– Да мы не профессионалы, мы от себя работаем!..

Он смело бросил нам в лицо эти гордые слова, и я почувствовала, как за моей спиной сразу сник и опечалился добрый Шура.

– Так, – потрясенно вымолвил Иван Матвеевич и, подойдя к окну, освободил его от мрачно-ветхого одеяла, заслонявшего солнце.

Среди чемоданов, самодельных ширм, оброненных на пол красных париков обнаружилось несколько человек, наряженных в бедную пестрость бантиков, косынок и беретов. В ярком и неожиданном свете дня они стыдливо и неумело томились, как выплеснутые на сушу водяные.

Меж тем маленький человек опять храбро выдвинулся вперед и заговорил, обращаясь именно ко мне и к Шуре, – видимо, он что-то приметил в нас, что его смутно обнадеживало.

– Мы действительно по собственной инициативе, – подтвердил он каким-то испуганным и вместе героическим голосом.

Тут он всполошился, забегал, нырнул в глубокий хлам и выловил там длинный лист бумаги, на котором жидкой кокетливой акварелью было выведено: «ЭСТРАДНО-КОМИЧЕСКИЙ КОСМИЧЕСКИЙ АНСАМБЛЬ». Рекламируя таким образом программу ансамбля, он застенчиво придерживал нижний нераскрученный завиток афиши, видимо, извещавший зрителя о цене билетов.

Поощренный нашей растерянностью, он резво и даже с восторгом обратился к своей труппе:

– Друзья, вот счастливый момент доказать руководящим товарищам нашу серьезность.

И жалобно скомандовал:

– Афина,пожалуйста!

Вышла тусклая, словно серым дождем прибитая, женщина. Она в страхе подняла на нас глаза, и сквозь скушный, нецветной туман ее облика забрезжило вдруг яркое синее солнышко детского взгляда. Ее как-то вообще не было видно, словно она смотрела на нас сквозь щель в заборе, только глаза синели, совсем одни, они одиноко синели, перебиваясь кое-как, вдали от нее, не ожидая помощи от ее слабой худобы и разладившихся пружин перманента.

Она торопливо запела, опустив руки, но они тяготили ее, и она сомкнула их за спиной.

– Больше мажора! – поддержал ее маленький человек.

– Тогда я, пожалуй, спою с движениями? – робко отозвалась она и отступила за ширму. Оттуда вынесла она большой капроновый шарф с опадающей позолотой и двинулась вперед, то широко распахивая, то соединяя под грудью его увядшие крылья.

Она грозно и бесстыдно наступала на нас озябшими локтями и острым голосом, а глаза ее синели все так же боязливо и недоуменно. Смущенно поддаваясь ее натиску, мы пятились к двери, и все участники ансамбля затаенно и страстно следили за нашим отходом.

– Эх, доиграетесь вы с вашей халтурой! – предостерег их Ваня.

На крыльце мы вздохнули разом и опять улыбнулись друг другу в какой-то странной радости.

Тут опять объявился мальчик и, словно мы были ненаглядно прекрасны, восхищенно уставился на нас.

– А других археологов не было тут? – присев перед ним для удобства, спросил Иван Матвеевич.

– Нет, других не было, – хорошо подумав, ответил мальчик. – Шпионы были, но я проводил их уже.

– Ишь ты! – удивился Иван Матвеевич. – А что ж они здесь делали?

Мальчик опять заговорил, радуясь, что вернулась надобность в нем.

– Приехали, приехали и давай, давай стариков расспрашивать. А главный все пишет, пишет в книжку. Я ему сказал: «Ты шпион?» – он засмеялся и говорит: «Конечно». И дал мне помидор. Потом говорит: «Ну, пора мне ехать по моим шпионским делам. А если пограничники будут меня ловить, скажи, уехал на Курганы». Но я никому ничего не сказал, только тебе, потому что он, наверно, обманул меня. И жалко его: он однорукий.

– Эх ты, маленький, расти большой, – сказал Иван Матвеевич, поднимаясь и его поднимая вместе с собой. Босые ножки полетали немного в синем небе и снова утвердились в пыли около озера. Я погладила мальчика по прозрачно-белым волосам, и близко под ними, пугая ладонь хрупкостью, обнаружилось теплое и круглое темя, вызывающее любовь и нежность.


На Курганах воскресенье шло своим чередом. По улице, с одной стороны имеющей несколько домов, а с другой – далекую и пустую степь, гулял гармонист, вполсилы растягивая гармонь. За ним, тесно взявшись под руки, следовали девушки в выходных ситцах, а в отдалении вилось пыльное облачко детворы. Изредка одна из девушек выходила вперед всей процессии и делала перед ней несколько кругов, притопывая ногами и выкрикивая частушку. Вроде бы и незатейливо они веселились, а все же не хотели отвлечься от праздника, чтобы ответить на наш вопрос об археологах. Наконец выяснилось, что никто не видел крытой машины и в ней девяти человек с одноруким.

– Разве это археологи? – взорвался вдруг Ваня. – Это летуны какие-то! Они что, дело делают, или в прятки играют, или вообще с ума сошли?

– А ты думал, они сидят где-нибудь, ждут-пождут, и однорукий говорит: «Что-то наш Ваня не едет?» – одернул его Иван Матвеевич и быстро глянул на нас: не обиделись ли мы на Ванину нетерпеливость?

У последнего дома мы остановились, чтобы опорожнить канистру с бензином для поддержки «газика», а Ваня распластался на траве, обновляя мыльную заплату на бензобаке.

На крыльцо вышла пригожая старуха, и Иван Матвеевич тотчас обратился к ней:

– Бабка, а не видала ты… – Он тут же осекся, потому что из бабушкиных век смотрели только две чистые, пустые, широко открытые слезы.

– Ты что примолк, милый? – безгневно отозвалась она. – Ты не смотри, что я слепая, может, и видала чего. Меня вон как давеча проезжий человек утешил, когда мою воду пил. Ты, говорит, мать, не скучай по своим глазам. У человека много всего человеческого, каждому калеке что-нибудь да останется. У меня, говорит, одна рука, а я ею землю копаю.

– Ну и бабка! – восхищенно воскликнул Иван Матвеевич. – Я ведь как раз этого однорукого ищу. Куда же он отсюда поехал?

– Отсюда-то вон туда, – она указала рукой, – а уж оттуда куда, не спрашивай – не знаю.

– Верно, вот их след, – закричал Ваня, – на полуторке они от нас удирают!

– Нам теперь прямая дорога в уголовный розыск, – заметил Иван Матвеевич, бодро усаживаясь за руль. – Иль в индейцы. Хватит жить без приключений!

У нас глаза сузились от напряжения и от света, летящего навстречу, в лицах появилось что-то древневоенное и непреклонное. «Газик» наш – гулять так гулять! – неистово гремел худым железом, и орлы, парящие вверху, брезгливо пережидали в небе нашу музыку.

Вдруг нам под ноги выкатилась большая фляга, обернутая войлоком. Мы не могли понять, ни откуда она взялась, ни что в ней, но наугад стали отхлёбывать из горлышка прямо на ходу и скоро, как щенки, перемазались в белой сладости. Фляга ударяла нас по зубам, и мы хохотали, обливаясь молоком, отнимая друг у друга его косые всплески. Мы нацеливались на него губами, а оно метило нам в лицо, мгновенным бельмом проплывало в глазу и клеило волосы. Но когда я уже отступилась от погони за ним, перемогая усталость дыхания, оно само пришло на язык, и его глубокий и чистый глоток растворился во мне, напоминая Аню. Это она, волшебная девочка, дочь волшебницы, предусмотрительно послала мне свое крепкое снадобье, настоянное на всех травах, цветах и деревьях. И я, вновь похолодев от тоски и жадности, пригубила ее живой и добрый мир. Его дети, растения и звери приблизились к моим губам, влажно проникая в мое тело, и ничего, кроме этого, тогда во мне не было.

Подослепшие от тяжелого степного солнца, нетрезво звенящего в голове, мы снова попали в хвойное поднебесье леса. Он осыпал на наши спины прохладный дождь детских мурашек, и разомлевшее тело строго подобралось в его свежести. Никогда потом не доводилось мне испытывать таких смелых и прихотливых чередований природы, обжигающих кожу веселым ознобом.

– Они в Сагале, больше негде им быть, – уверенно сказал Иван Матвеевич.

Мы остановились возле реки и умылись, раня ладони острым холодом зеленой воды.

На переправе мы хором, азартно и наперебой спросили:

– Был здесь грузовик с крытым кузовом?

– И с ним девять человек?

– Среди них – однорукий?

– И девушка? – мягко добавил Шура.

Не много машин переправлялось здесь в воскресенье, но старый хакас, работавший на пароме, долго размышлял, прежде чем ответить. Он раскурил трубку, отведал ее дыма, сдержанно улыбнулся и промолвил:

– Были час назад.

– Судя по всему, они должны быть в столовой, – обратился Иван Матвеевич к Ване. – Как ты думаешь, следопыт?

– Я думаю, если они даже сквозь землю провалились, в столовую нам не мешает заглянуть, – решительно заявил Ваня. – Целый день не ели, как верблюды.

– Может, Ванюша, ты по невесте скучаешь? – поддел его Иван Матвеевич.

Он, видимо, чувствовал, что нам с Шурой все больше делалось стыдно за их даром пропавшее воскресенье, и потому не позволял Ване никаких проявлений недовольства. Ваня ненадолго обиделся и замолк.

В совхозной чайной было светло и пусто, только два вместе сдвинутых стола стояли неубранными. Девять пустых тарелок, девять ложек и вилок насчитали мы в этом беспорядке, оцепенев в тяжелом волнении.

Я помню, что горе, настоящее горе осенило меня. Чем провинились мы перед этими девятью, что они так упорно и бессмысленно уходили от нас?

– Где археологи? – мрачно спросил Иван Матвеевич у розово-здоровой девушки, вышедшей убрать со стола.

– Они мне не докладывались, – с гневом отвечала она, – нагрязнили посуды – и ладно.

– Мало в тебе привета, хозяйка, – укорил ее Иван Матвеевич.

– На всех не напасешься, – отрезала она. – А вы за моим приветом пришли или обедать будете?

– А были с ними однорукий и девушка? – застенчиво вмешался Шура.

Он уже второй раз с какой-то нежностью в голосе поминал об этой девушке: видимо, ее неопределенный, стремительно ускользающий образ трогал его своей недосягаемостью.

Но кажется, именно в этой девушке и крылась причина немилости, павшей на наши головы.

– У нас таким девушкам вслед плюют! – закричала наша хозяйка. – Вырядилась в штаны – не то баба, не то мужик, глазам смотреть стыдно. И имя-то какое ей придумали! Я Ольга, и все Ольги, а она Э-льга! Знать, и родители ее бесстыдники были, вот и вышла Эль-га! Одна на восемь мужиков, а они и рады: всю мою герань для нее общипали. Отобедали – и ей, ей первой спасибо говорят, а уж за что спасибо, им одним известно.

– Как вам не стыдно! – не выдержал Шура. – Что она вам худого сделала? Ведь она работает здесь, одна, далеко от дома, думаете, легко ей с ними ездить?

– Что ты меня стыдишь? – горько сказала она, утихая голосом, и, поникнув розовым лицом на розовые локти, вдруг заплакала.

Иван Матвеевич ласково погладил ее по руке и поймал пальцем большую круглую слезу, уже принявшую в себя ее розовый цвет.

– Полно горевать, – утешал он ее, – у тебя слезинка – и та красавица. У них в городе все по-своему. А ты меня возьми спасибо говорить.

– А сам, небось, поедешь ее догонять? – ответила она, повеселев и одного только Шуру не прощая взглядом. – Что есть будете?

Мы уже перестали торопиться и, ослабев, медленно ели глубокий, нежно-крепкий борщ и оладьи, вздыхающие множеством круглых ноздрей. Сильный розовый отблеск хозяйки как бы плыл в борще, ложился на наши лица, вода, подкрашенная им, отдавала вином. За окном близко от нас садилось солнце.

Рядом, опаляя ресницы, действовала вечная закономерность природы: земля и солнце любовно огибали друг друга, сгущались земные облака над деревьями, иные планеты отчетливо прояснялись в небесах.

Быстро темнело, и только женщина смирно как бы теплилась в углу. Усталость клонила наши головы, ничего больше нам не хотелось.

– Зато выспитесь сегодня, – осторожно сказала я Ивану Матвеевичу и Ване.

Они тут же вскочили.

– Поехали! – крикнул Иван Матвеевич.

Мы помчались, не разбирая дороги. Иногда одинокая фигура, темнеющая далеко в степи, при нашем приближении распадалась на два тоненьких силуэта и четыре затуманенных глаза в блаженном неведении смотрели на нас. Тени встревоженных животных изредка пересекали свет впереди, и тогда Ваня в добром испуге хватался за рукав Ивана Матвеевича.

Никто из неспящих в этой ночи не знал об археологах. Раза два или три нас посылали далеко направо или налево, и мы, описав долгую кривую, находили в конце ее геологов, метеорологов, каких-то студентов или неведомых людей, тоже чего-то ищущих в Сибири.

Мы давно уже не знали, где мы, когда Иван Матвеевич с тревогой признался:

– Кончается бензин, меньше нуля осталось.

Вдали, в сплошной черноте, вздрагивал маленький оранжевый огонь. Наш «газик» все-таки дотянул до него из последних сил и остановился. Возле грузовика, стоящего поперек дороги, печально склонившись к скудному костру, воняющему резиной, сидел на земле человек.

– Браток, не одолжишь горючего? – с ходу обратился к нему Иван Матвеевич.

– Да понимаешь, какое дело, – живо отозвался тот, поднимая от огня яркое лицо южанина, – сам стою с пустым баком. Второй час уже старую запаску жгу.

Он говорил с акцентом, и из речи его, трудно напрягающей горло, возник и поплыл на меня город, живущий в горах, разгоряченный солнцем, громко говорящий по утрам и не утихающий ночью, в марте горько расцветающий миндалем, в декабре гордо увядающий платанами, щедро одаривший меня добром и лаской, умудривший мой слух своей огромной музыкой. Не знаю, что было мне в этом чужом городе, но я всегда нежно тосковала по нему, и по ночам мне снилось, что я легко выговариваю его слова, недоступные для моей гортани.

Иван Матвеевич и Ваня грустно, доверчиво и словно издалека слушали, как мы с этим шофером говорим о его стране, называя ее странным именем «Сакартвело».

Между тем становилось очень холодно, это резко континентальный климат давал о себе знать, остужая нас холодом после дневной жары.

Все они стали упрашивать меня поспать немного в кабине. Я отказалась и сразу же заснула, склонившись головой на колени.

Очнулась я среди ватников и плащей, укрывших меня с головой. Озябшее тело держалось как-то прямоугольно, онемевшие ноги то и дело смешно подламывались. Было еще бессолнечно, но совсем светло. Иван Матвеевич и тот шофер, сплевывая, отсасывали бензин из шланга, уходящего другим концом в глубину бензовоза, стоящего поодаль. Его водитель до упаду смеялся над нашими бледно-голубыми лицами и нетвердыми, как у ягнят, коленями.

– И этакие красавцы чуть не погибли в степи! – веселился он. – Из-за бензина! А у меня этого добра целая бездонность. Так бы и зимовали тут, если б не я.

Но Иван Матвеевич и Ваня, пригорюнившись с утра, ничего не отвечали.

У грузина под сиденьем припрятана была бутылка вина. Мы позавтракали только этим вином, уже чуть кислившим, но еще чистым и щекотным на вкус, и наскоро простились. Пыль, разбуженная двумя машинами, рванувшимися в разные стороны, соединилась в одну хлипкую, непрочную тучку, повисела недолго над дорогой и рассеялась.

Мы все молчали и словно стеснялись друг друга. Красное, точно круглое солнце понедельника уже отрывалось от горизонта. Мы никого больше не искали, мы возвращались, до Тумы было часа четыре езды.

И тут что-то добро и тепло обомлело там, в самой нашей глубине, видимо, слабое вино, принятое натощак, все же оказывало свое действие. Как долго было все это: из маленького, кислого, зеленого ничего образовывалось драгоценное, округлое тело ягоды с темными сердечками косточек под прозрачной кожей; все тягостнее, непосильней, томительней гроздь угнетала лозу; затем, бережно собранные воедино, разбивались хрупкие сосуды виноградин, и освобожденная влага опасно томилась и пенилась в чане; старик кахетинец и его молодые красивые дети, все умеющие петь, помещали эту густую сладость в кувшины с коническим дном, зарытые в землю, и постепенно укрощали и воспитывали ее буйность. И всё затем, чтобы в это утро, не принесшее нам удачи, мы испытали неопределенную радость и доброту друг к другу. Мы сильно, нежно ни с того ни с сего переглянулись вчетвером в последний раз в степи, под солнцем, уже занявшим на небе свое высокое неоспоримое место.

У переправы через Гутым сгрудилось несколько машин, ожидающих своей очереди. Мы пошли к реке, чтобы умыться. Там плескался, зайдя в воду у берега, какой-то угрюмый человек, оглянувшийся на нас криво и подозрительно.

– Возишь кого или сам начальство? – спросил он у Ивана Матвеевича, обнажив праздничный самородок зуба, недобро засиявший на солнце.

– А черт меня знает, – рассеянно и необщительно ответил Иван Матвеевич.

– Ну, а я сам с чертом одноруким связался. Замучили совсем, гробокопатели ненормальные, день и ночь с ними разъезжаю – ни покушать, ни пожрать, да еще землю рыть заставляют.

Вяло обмерев, слушали мы, как он говорит со злорадством и мукой, выдыхая свое золотое сияние.

– Где они? – слабо и боязливо выговорил Иван Матвеевич.

– Вон, вон! – в новом приливе ожесточения забубнил человек, протыкая воздух указательным пальцем. – То носились, как угорелые, а теперь палатки поставили и сидят, ничего не делают.

В стороне, близко к воде, и правда, белело несколько маленьких палаток, а между ними деловито и начальственно расхаживала тоненькая девушка в брюках и ковбойке.

Иван Матвеевич и Ваня, обгоняя друг друга, бросились к ней и разом обняли ее.

Холодно и удивленно отстранила она их руки и, отступив на шаг, сурово осведомилась:

– В чем дело?

– Вы археологи? Вас Эльга зовут?

– Да, археологи, да, Эльга, – строго и нетерпеливо продолжала она.

И тогда оба они увидели ее, надменную царевну неведомого царства, в брюках, загадочно украшенных швами и пуговками, с невыносимо гордой ее головой на непреклонной шее.

Отдалившись от нее, Иван Матвеевич, смутившись, стал сбивчиво оправдываться:

– Мы… ничего не хотим, тут вот товарищи из Москвы… всё разыскивали вас…

– Где?! – воскликнула девушка и радостно и недоверчиво посмотрела на меня и Шуру, склонив набок голову. – Вы, правда, из Москвы? – заговорила она, горячо схватив нас за руки. – Когда приехали? Что там нового? Мы же ничего не знаем, совсем одичали! Какое счастье, что вы нас разыскали! И как кстати: мы тут нашли одну замечательную вещь! Да идемте же, что мы стоим, как дураки! Как вы нас нашли, мы ж всё время мчались, намечали план раскопок!

Какие-то молодые люди обступили нас со всех сторон, тормошили, обнимали, расспрашивали и все кричали наперебой, как будто это они догнали нас наконец в огромном пространстве.

Мы с Шурой совсем растерялись. Вот они все тут, рядом, уже не отделенные от нас горизонтом: семь человек, девушка и вышедший из-за деревьев, ярко охваченный солнцем, смуглый, узкоглазый, однорукий.

– Это наш профессор, – шепнула Эльга, – он замечательный, очень ученый и умный, на вид строгий, а на самом деле предобрый.

Профессор крепко, больно пожал нам руки. Он, видно, был хакас и глядел зорко, словно прищурившись для хитрости.

Мы радостно оглянулись на Ивана Матвеевича и Ваню и вдруг увидели, что их нет. Как это? Мы так привыкли к тесной и постоянной близости этих людей, что неожиданное, немыслимое их отсутствие потрясло нас и обидело.

– Постойте, – сказал Шура, пробиваясь сквозь археологов, – где же они?

– Кого вы ищете? – удивилась Эльга. – Мы все здесь.

Еще обманывая себя надеждой, мы обыскали весь берег и лес около – их нигде не было. Золотозубый стоял на прежнем месте и, погруженный в глубокое и мрачное франтовство, налаживал брюки, красиво напуская их на сапоги.

– Тут было двое наших, не видели, куда они делись? – обратился к нему взволнованный Шура.

– Это почему же они ваши? Они сами по себе, – отозвался тот, выплюнув молнию. – Ваши вон стоят, а те – на работу, что ли, опаздывали да не хотели вас отвлекать своим прощанием, велели мне за них попрощаться. Так что счастливо.

Как-то сразу устав и помертвев, мы побрели назад, к поджидавшим нас археологам. Все они вдруг показались нам скучно похожими друг на друга. Эльга – жестокой и развязной, однорукий – чопорным. Мы и тогда знали, конечно, что это не так, но всё же дулись на них за что-то.

Целый день мы записывали их рассказы: о их работе, о тагарской культуре, длившейся с седьмого по второй век до нашей эры. Мне тоскливо почему-то подумалось в эту минуту, что все это ни к чему.

– Мы напишем прекрасную статью, романтическую и серьезную, – ласково ободрил меня Шура.

– Да, – сказала я, – только знаете, Александр Семенович, вы сами напишите ее, а я придумаю что-нибудь другое.

Вечером разожгли костер, и с разрешения профессора нам торжественно показали находку, которой все очень гордились.

Это был осколок древней стелы, случайно обнаруженный ими вчера в Курганах. Эльга осторожно, боясь вздохнуть, поднесла к огню небольшой плоский камень, в котором первый взгляд не находил ничего примечательного. Но, близко склонившись к нему, мы различили слабое, нежное, глубоко высеченное изображение лучника, грозно поднимающего к небу свое бедное оружие. Какая-то трогательная неправдоподобность была в его позе, словно это рисовал ребенок, томимый неосознанным и могучим предвкушением искусства. Две тысячи лет назад и больше кто-то кропотливо трудился над этим камнем. Милое, милое человечество!

В лице и руках Эльги ясно отражался огонь, делая ее трепетной соучастницей, живым и светлым языком этого пламени, радостно нарушающего порядок ночи. Я смотрела на славные, молодые лица, освещенные костром, выдающие нетерпение, талант и счастливую углубленность в свое дело, лучше которых ничего не бывает на свете, и меня легко коснулось печальное ожидание непременной и скорой разлуки с этими людьми, как было со всеми, кого я повстречала за два последних дня или когда-нибудь прежде.

– Как холодно, – сказала Эльга, поежившись, – скоро осень.

Я тихонько встала и пошла в деревья, в белую мглу тумана, поднявшегося от реки. Близкий огонь костра, густо осыпающиеся августовские звезды, теплый, родной вздох земли, омывающий ноги, – это было добрым и детским знаком, твердо обещающим, что все будет хорошо и прекрасно. И вдруг слезы, отделившись от моих глаз, упали мне на руки. Я радостно засмеялась этим слезам и всё же плакала, просто так, ни по чему, по всему на свете сразу: по Ане, по лучнику, по Ивану Матвеевичу и Ване, по бурундуку, живущему на горе, по небу над головой, по этому лету, которое уже подходило к концу.

1963
(обратно) (обратно)

Нечаяние. Дневник

Вечной памяти тети Дюни

В нечаянье ума, в бесчувствии затменном
внезапно возбелел, возбрезжил Белозерск…
Как будто склонны мы к Отечеству изменам,
нас милиционер сурово обозрел.
Как Нила Сорского, в утайке леса, пустынь,
спросили мы его, проведать и найти?
То ль вид наш был нелеп, то ль способ речи путан, —
он строго возвестил, что нет туда пути.
Мы двинулись назад, в предивный град Кириллов.
(О граде праведном мне бы всплакнуть в сей час.)
В милиции подверг нас новым укоризнам
младой сержант – за что так пылко он серчал?
Так гневался зачем, светло безбровье супил,
покуда, как букварь, все изучал права?
Но скромный чин его преуменьшал мой суффикс:
сержантику – гулять иль свататься пора.
Взгляд блекло-голубой и ветхость всеоружья —
вид власти не пугал, а к жалости взывал.
– Туда дорога есть, – сказала нам старушка, —
да горькая она и неподсильна вам.
Не надобно туда ни хаживать, ни ехать! —
Нам возбраненных тайн привиделся порог.
Участливым словам ответив грозным эхом,
над нами громыхнул-блеснул Илья-пророк.
Впрясь – грянула гроза. Коль, памятный поныне,
всезнающий диктант со мною говорит, —
как перед ним мои писанья заунывны!
Я ритм переменю, я отрекусь от рифм.
Становится к утру кипящею ретортой
тьма темени, испив всенощный кофеин.
Мой час, после полуночи четвёртый,
на этот раз прощусь с наитием твоим.
Правописанье слов и право слов изустных —
пред златом тишины всё тщетно, всё – равно.
Пусть Нила-Бессеребреника пустынь
словесное мое отринет серебро…
Вчера поступила так, как написала: поставила точку, задула свечу. Но лампа продолжала нести службу, жаль было грубо усмирить и без того смирную, иссякающую лампадку, не шел приглашаемый сон в непокойную темь меж челом и потылицей, меж подушкой и поддушкой – к этим словам часто и намеренно прибегаю, потому что любят их мои лоб, затылок и заповедная окраина быстротекущего сердца.

Молитвослов объясняет содержание слова «нечаяние» как «бесчувственность», я, в моем собственном случае, толкую его как условное, кажущееся бесчувствие, зоркое и деятельное не-сознание, чуткое забытье – например, опыт важного, как бы творческого, сна или хворобы, претерпеваемой организмом с трудным усердным успехом, с нечаянной пользой и выгодой драгоценно свежего бытия. Приблизительно в таком блазнящем и двойственном поведении разума ярко являлись мне Вологда, безумный Батюшков, Ферапонтов монастырь с Дионисием, череда прозрачно соотнесенных озер – вплоть до деревни Усково, тетя Дюня, давно покинувшая белый свет, но не меня.

Усмехнувшись, переглянулась с верным дружественным будильником, ни разу не исполнявшим этой своей должности: в восьмом часу утра обдумываю посвящение вечной ея памяти – не на долгую посмертную жизнь моих измышлений полагаясь, а на образ хрупко-сухонькой тети Дюни, он и есть зримо выпуклый, объемный образ моей пространной горемычной благословенной родной земли, поминаемой не всуе.

Сильно влияет на беспечно бодрое, вспыльчивое возглавие нерассветшее утро: «Другим – все ничего, а нам – всё через чело».

Раба Божия тетя Дюня, при крещении нареченная Евдокией, по батюшке – Кирилловна, родилась в последнем году прошлого века, в прямой близости от села Ферапонтова, жития ея было без малого девяносто лет. В девках ей недолго довелось погулять: о шестнадцатом годе вышла она замуж за Кузьму Лебедева – «самоходкою», без родительского благословения. «Мы на высочайшее подавали», – важно говаривала тетя Дюня. Высочайшее соизволение было молодыми получено: осенью четырнадцатого года Кузьма ушел на войну, успев перед походом сладить, сплотничать собственную нарядную избу в деревне Усково на крайнем берегу Бородаевского озера. Многажды и сладостно гащивали мы с Борисом в этой избе, в которой теперь гощу лишь мечтаньем помысла: иначе, без тети Дюни, – зачем? Исторический документ за Государевой подписью так хоронила тетя Дюня от вражеского призора, что потом уже не могла найти. От краткой девичьей поры осталась бледная, нежного цвета сумеречного воздуха лента, когда-то вплетаемая в косу, после венца, запрещенного отцом-матерью, повязавшая давно увядшие бумажные цветки, поднесенные дедовской иконе. Тетя Дюня, перед скудными трапезами, крестилась на нее, шептала «Отче наш…». Ей утешно было, что и мы встаем вместе с ней, кланяемся покаянно образу Божией Матери и соседнему Святому Николаю-угоднику, чья опека не помогла ее старшему сыну в грешной его, уже окончившейся, жизни. От чужих тетя Дюня таилась, и не напрасно: сколько раз посягали на ее сокровища местные начальственные антихристы, потом поглядывали в окошко хищные заезжие люди. Натруженные прялица, веретено, коклюшки в ту пору скушно отдыхали в верхней светелке, а прежде была тетя Дюня знаменитая мастерица прясть, ткать, плести кружева. Однажды явилась из Вологды комиссия, испугалась гореопытная хозяйка, завидев не своих гостей: неужто опять грядет разбой по ее иконы и другие, менее ценные необходимости, или несут дурную весть, или сбылся чей-то навет? Ан нет, пришельцы были ласковые, хвалебные, взяли ее рукоделия на выставку народного творчества и, через время, наградили почетной грамотой, с золотыми буквами вверху, с печатью внизу. Иногда тетя Дюня просила меня: «Вынь-ка, Беля, из скрывища мою лестную грамотку, почитай мне про мой почет». Я бережно доставала, вразумительно, с выражением читала. В конце чтения нетщеславная слушательница смеялась, прикрывая ладошкой рот: «Ишь, чего наславословили, да что им, они – власть, им – власть, они и не видывали, как в старое-то время кружевничали, вот хоть матушка моя, а бабка – и того кружевней. Ох, горе, не простили меня родные родители за Кузю, маменька сожалела по-тихому, а тятенька так и остался суров, царствие им небесное, вечная память». Так потеха переходила в печаль, но защитная грамотка обороняла ее владелицу от многих председателей, заместителей и прочих посланцев нечистого рока, упасала, как могла, хрупкую и гордую суверенность.

Если можно вкратце, спроста, поделить соотечественное человечество на светлых, «пушкинских» людей и на оборотных, противу-пушкинских, нечестивцев, то тетя Дюня, в моём представлении, нимало не ученая ни писать, ни читать, в иной, высокой грамоте сведущая, – чисто и ясно «пушкинский» человек, абсолют природы, ровня ее небесам, лесам и морским озерам.

Я передаю ее речь не притворно, не точно, уместно сказать: не грамотно, лишь некоторые выражения привожу дословно. Письма тети Дюни обычно писали за нее просвещенные соседки, кто четыре класса, а кто и восемь окончившие. Но одно ее собственноручное послание у меня есть, Борис подал его мне, опасаясь, что стану плакать. В конверте, заведомо мной надписанном и оставленном, достиг меня текст: «Беля прижай худо таскую бис тибя». К счастью, вскоре мы собрались и поехали. Что мне после этого все «почетные грамотки» или мысли о вечной обо мне памяти, которую провозгласят при удобном печальном случае. Но, может быть, в близком следующем веке кто-нибудь поставит за рабу Божию Евдокию поминальную заупокойную свечу.

Про следующий век ничего не могу сказать, но сегодня к обеду были гости, один из них привез мне из Иерусалима тридцать три свечи – сувенирных, конечно, но освященных у Гроба Господня. Разговоры веселого дружного застолья то и дело, впрямую или косвенно, нечаянно касались жизни и смерти, таинственной «вечной памяти». Потом гости ушли. В полночь, не для излишнего изъявления правоверного чувства, а по обыкновению своему, зажгла лампу, лампадку, дежурную свечу и одну из подаренных – с неопределенной улыбкой, посылаемой в сторону тети Дюни.

Моими поздними утрами
проверю прочность естества:
тепла, жива. Но я утраты,
на самом деле, – не снесла.
Претерпевая сердца убыль,
грусть чьим-то зреньям причиню:
стола – всё неусыпней угол,
перо – поспешней, почему?
Тьма заоконья – ежевична,
трепещет пульсов нетерпёж,
ознобно ночи еженище —
отраден мне нежданный ёж.
Мне не в новинку и не в диво
заране перейти в молву.
Сочтем, что будущность снабдила
моим – издалека – ау!
Не знаю – кто предастся думе
о старине отживших дней,
об Ускове, о тёте Дюне
во скрывище души моей.
Не призраков ли слышу вздохи?
В привал постели ухожу.
Лампадка – доблестней и дольше
строки. Жалею – но гашу.
Сей точки – точный возраст: сутки.
Свеча встречает час шестой.
Сверчка певучие поступки
вновь населяют лба шесток.
Ровно в шесть часов сама угасла лампадка: масло кончилось. Трудится большая, красного стеарина, для праздничных прикрас дареная, – рабочая свеча, определение относится лишь к занятию свечи. «Горит пламя, не чадит, надолго ли хватит?»

Иерусалимскую, как бы поминальную свечу я давно задула, чтобы не следить за ее скончанием, и подумала: возожгу новую во здравие и многолетие всех любимых живых.

Украшения отрясает ель.
Божье дерево отдохнёт от дел.
День, что был вчера, отошел во темь,
января настал двадцать пятый день.
Покаянная, так душа слаба,
будто хмурый кто смотрит искоса.
Для чего свои сочинять слова —
без меня светла слава икоса.
Сглазу ли, порчи ли помыслом сим
возбранен призор в новогодье лун.
Ангелов Творче и Господи сил,
отверзи ми недоуменный ум.
Неумение просвети ума,
поозяб в ночи занемогший мозг.
Сыне Божий, Спасе, помилуй мя,
не забуди мене, Предившый мой.
Стану тихо жить, затвержу псалтырь,
помяну Минеи дней имена.
К Тебе аз воззвах – мене Ты простил
в обстояниях, Надеждо моя.
Отмолю, отплачу грехи свои.
Живодавче мой, не в небесный край —
восхожу в ночи при огне свечи
во пречудный Твой в мой словесный рай.
По молитвеннику – словесный рай есть обитель не словес, не словесности, но духа, духовный рай. Искомая, совершенная и счастливая неразъятость того и другого – это ведь Слово и есть?

Некие неуправные девицы пошли в небеса по ягоды, обобрали ежевику ночи, голубику предрассвета – синицы прилетели по семечки кормушки.

Еще держу вживе огонь сильной красной свечи – во благоденствие всех Татьян, не-Татьян, всемирных добрых людей.

«Отче наш, Иже еси на небесех! Да святится имя Твое…» – дочитаю про себя, зачитаюсь… поставлю точку. Аминь.

Совсем недавно умер близкий друг художник Николай Андронов. Вижу и слышу как бы возбужденное, смятенное горе вдовы его, художницы Натальи Егоршиной.

Но было и пред-начало. Это Коля Андронов заведомо представил меня и Бориса тете Дюне – иначе не живать бы нам в ее избушке: строго опасалась она новых, сторонних людей. Но дверь не запирала – подпирала палкой, вторая, не запретная, была ее подмога: клюка и посох.

Задолго до того, в пред-пред-начале фабулы, состоялся знаменитый разгром художников, косым боком задевший и меня, и моих, тогда не рисующих, друзей. Сокрушенный земным громом, Коля подыскал и купил за малые деньги опустевшую, едва живую избу в деревне Усково, подправил ее, стал в ней жить, постепенно вошел в большое доверие деревенских жителей. Пропитание добывал рыбной ловлей и охотой. Тогда маленькая, теперь двудетная, дочка Машка говорила: «Я – балованная, я только черную часть рябчика ем». Так что – благородной художественной бедности сопутствовала некоторая вынужденная роскошь.

Я застала в еще бодрой, внешне свирепой резвости чудесного их пса – скотчтерьера по имени Джокер. За косматость и брадатость в деревне дразнили его за глаза – Маркс. Недавно Наташа сказала мне, что думала: это – мной данное шутливое прозвище. Куда там, мне бы и в голову не пришла такая смешная и не обидная для собаки складность. Джокер-Маркс, весьма избирательный и прихотливый в благосклонности к человеческому роду, был ко мне заметно милостив – в отличие от его ненастоящего тезки, терзавшего меня в институте, вплоть до заслуженного возмездия и исключения. Потомок родовитых чужеземных предков нисколько не скучал по Шотландии, вольготно освоился на Вологодчине, ярко соучаствовал в хозяйских трудах и развлечениях, но посягновений окрестной фамильярности не терпел.

Мне грустно, Коля и Наташа,
как будто в нежилой ночи
деревня Усково – не наша,
и мы – уж не её, ничьи.
Сиротам времени былого
найти ль дороги поворот,
где для моления благого
сошлись Кирилл и Ферапонт,
где мы совпали, возлюбивши
напевных половиц настил,
где шли наведывать кладбище
и небородный Монастырь.
Умением каких домыслий,
взяв камушек, да не любой,
творил – всех лучший! – Дионисий
цвет розовый и голубой,
и съединял с надземно-жёлтым,
навечно растерев желток?
Вдобавок – выпал сердцу Джокер
и в нём, покуда есмь, живёт.
Слова бумаге не солгали.
И говорю, и повторю:
ниспосланные нам Собаки
при нас и после нас – в раю.
И мне был рай: в небес востоке
начавшись, медленно плыла,
удвоясь в озере, светёлке
принадлежавшая луна.
Здесь нет её, она – в деревне.
Я не бедна, я – при луне.
Светло Наталии даренье
луны, преподнесённой мне.
Есть счастье воли и покоя.
Строке священной не хочу
перечить – и перечу. Коля,
прими приветную свечу.
В конце семидесятых – начале восьмидесятых годов стала я особенно ненасытно скучать по северным местам, по питательным пастбищам их сохранной речи. Очень был заманчив Архангельск – понаслышке, по упоительному чтению Шергина и о Шергине. Притягивала пучина сказов, песен, поверий Белого моря, но устрашали все беломорские направления: Каргополь, другие незабвенно смертные места. Впрочем, с пагубой таковых мест в моей стране нигде не разминешься.

Помню, как Надежда Яковлевна Мандельштам, до последних дней (умерла 29 декабря 1980 года) курившая «Беломор», удерживая кашель, указывала на папиросную пачку: на предъявленную карту злодеяний, на вечную память о лагерных мучениках. Мне ли забыть изысканную худобу ее долгих пальцев: дважды мы, по ее бескорыстному капризу, подбирали для нее колечко с зеленым камушком – одно в магазине, вместе с ней, в день ее рождения (31 октября), другое передала через нас Зинаида Шаховская, Надежда Яковлевна думала: Солженицын. При мне, по указанию Бориса, форматор, испросив вспомогательного алкоголя, снимал посмертную маску с ее остро-прекрасного лица и правой руки. Оба гипсовых слепка хранятся у нас. О Надежде Яковлевне, надеюсь, будет мой отдельный сказ.

До Белого моря мы не добрались, пришлось обойтись Белым озером. Тогда-то и затеял Андронов нахваливать нас тете Дюне. Она ответствовала: «Если ты не прилгнул мне, что они такие незлые люди, – мне с них ничего не надо, зови». И мы двинулись.

Путь известный: Загорск, Переславль-Залесский, где и сделаю неподробную остановку. В ту пору работал там старый друг и однокашник Бориса по Архитектурному институту Иван Пуришев. Тяжкие его труды напрямую были касаемы охраны памятников старины и состояли из непрестанной битвы: было от кого охранять. Туристы – нужны, но урожденный и воспитанный долг велит рушить и разорять. В побоище этом подвижник Иван был слабейшей, но доблестно оборонительной стороной. Кроме созерцания знаменитых заглавных храмов и Плещеева озера, где кораблестроил и флотоводил начинающий Великий Петр, предстояли нам горячие объятия, россказни с древним истоком, усладные застолья.

Одна Иванова тайна ранила и поразила. Это была его любимая печаль-забота: на отдаленном затаенном возвышении маленькая, незапамятного (не для Ивана) века, пре-скорбная, пожалуй, скорбнейшая из всех виданных, церковь – Троицкий собор Данилова Монастыря. Ключ от нее уберегал сражатель Иван.

Стены многогорестной церкви, словно вопреки пресветлому прозрачному Дионисию, расписал самородный, страстный, страждующий мастер, как бы загодя противоборствующий нашествию истребительных времен. Невыразимо печален был взор Божией Матери, словно предвидящий – что произойдет через тридцать три года с осиянным Младенцем, ушедшим из ее охранительных рук, суровы и укоризненны лики Апостолов и Святых угодников. Весь внутренний объем купола занимал страдальческий образ Иисуса Христа.

Страшно убитвище никогда не мирного времени. В церкви размещалась некогда воинская часть, используя оскверненный, опоганенный приют как развлекательное стрельбище. Все изображения были изранены тщательными или ленивыми пулями, наиболее меткие стрелки целились в очи Спасителя, так и взирал Он на нас простреленными живыми зрачками с не упасшей его высоты. Душераздирающее зрелище многое говорило о Его временной смерти, о нашей временной жизни.

Пред выходящим посетителем представала ужасающая картина Геенны огненной: алый и оранжевый пламень, черный дым, терзающие уголья, кипящие котлы, извивающиеся в мучениях, вопиящие и стенающие грешники. О чем думал грозно вдохновенный живописец, для нас безымянный: предостерегал ли, сам ли страшился и каялся, проклинал ли ведомых ему нехристей? Как бы то ни было, не убоялись его предупреждающего творения вооруженные недобрые молодцы.

Пришлось Ивану утешить нас лаской и опекой, чем он и теперь занимается время от времени.

Далее – сначала возмерещился вдали, потом вблизи явился сияющий куполами и крестами Ростов Великий. Подновленный пригожий блеск – приятная приманка для странников, желательно: чужеземных, но сошли и мы, особенно в мимолетной захудалой столовой, где то ли после заутрени, то ли небожно вкушал пиво воскресный люд. С удовольствием ощущая свою не-иностранность, приглядывались к пивопивцам, прислушивались к говору, приближающемуся к искомому. Затем – обозрели храмы, радуясь на множественных прихожан и отлично нарядных проезжих гостей, подчас крестившихся слева направо. Посетили трогательные окраины с престарелыми, дожившими до наших дней, когда-то процветавшими купеческими и мещанскими домами.

Миновали под вечер Карабиху, оставив ее себе на обратный путь, ночевали в Ярославле, в гостинице на берегу Волги, неожиданно оправдавшей свое название и предложившей нам пустующий «люкс». Но в этом лакированном и плюшевом «люксе» вспомнила я эпизод своего девятилетнего детства. Отец мой Ахат Валеевич, за годы войны раненный и контуженный, но уцелевающий в поблажках госпиталей, довоевался до медалей, ордена и звания майора. Двадцать лет, как он погребен, и остался у меня от него только гвардейский значок, да относительно недавно пришло письмо от его, много младшего, однополчанина, которое Борис прочел мне выразительно, как я тете Дюне ее «грамотку». Писано было про храбрость и доброту моего отца, про возглавленный им выход из опасно сомкнувшегося вражеского окружения к своим. Все это мне было грустно и приятно узнать, но клоню я к тому, что по новому его чину ему полагался ординарец, Андрей Холобуденко, тогда совсем юный и красивый, теперь – не знаю, какой. Я его очень помню, он дважды приезжал к нам в Москву с вестями и гостинцами от отца с побеждающего и победившего фронта. Так же сильно помню неразрывного с отцом военного друга добрейшего Ивана Макаровича. По окончании войны Андрей стал звать отца в разоренную Украину, Иван Макарович – в нищую Ярославщину, где сделался председателем доведенного до отчаяния колхоза. Отец думал, думал, примеривая ко мне обе красоты, оба бедствия. Надо было обживаться в чужом послевоенном времени, устраиваться на работу. Летом сорок шестого года выбрал Ивана Макаровича и малую деревеньку Попадинку. На Украине я побывала потом. И деревне Попадинке, где питалась исключительно изобильной переспелой земляникой, и хутору Чагиву, где по ночам с хозяйкой Ганной воровала жесткие колоски, – будут, если успею, мои посвящения, сейчас – только об Ярославле. Ехали мы туда в тесноте поезда, по которой гуляли крупнотелые белесые вши. Город успел осенить меня не белостенностью, не смугло-розовой кирпичностью, а угрюмым величественным влиянием – наверное, вот почему. Иван Макарович прислал за нами состоящий из прорех и дребезга грузовик. Родители поместились в кузове, я – рядом с водителем, явно неприязненным и ожесточенным, видно, хлебнувшим горюшка. Мы погромыхали по городу, вдруг он круто затормозил возле мрачного здания, я ударилась лбом о стекло – на то оно илобовое. Он обо мне не сожалел, а уставился на длинную, понурую, значительно-примечательную очередь, и я стала смотреть на схожие до одинаковости, объединенные общей, отдельной от всех тоской, лица, будто это был другой, чем я, особо обреченный народ. Я подобострастно спросила: «Дяденька, а за чем эти люди стоят?» Он враждебно глянул на меня и с необъяснимой ненавистью рявкнул: «Затем! Передачу в тюрьму принесли». Отец постучал в крышу кабины – и мы поехали. Видение знаменитой Ярославской тюрьмы, лица, преимущественно женские, врозь съединенные бледно-голубой, как бы уже посмертной затенью, надолго затмили землянику, Волгу, милую изнемогшую Попадинку и теперь очевидны. Можно было бы вглядеться в тоже приволжское пятилетие моей жизни, когда, в казанской эвакуации, слабо гуливала я вкруг Черного по названию и цвету озера, вблизи тюрьмы, где в год моего рождения изнывала по маленькому сыну Васеньке Аксенову Евгения Семеновна Гинзбург, но безвыходный затвор я смутно видела и вижу – ко мне тогда уже подступало предсмертие беспамятной голодной болезни.

Описывать удобное наше ночевье в ярославской гостинице и воспоследовавшее обзорное дневье не стану – поспешаю, как впервые, к тете Дюне.

Уклоняясь от прямого пути, как я сейчас уклоняюсь, заезжали мы и в Борисоглебск, тогда называемый иначе, но действовали церковь и строка Пастернака: «У Бориса и Глеба – свет, и служба идет».

Возжигая полночную свечу, воздумаю о Преподобном Ефреме Сирине и о втором, но не Ефреме, в согласии души – не менее первом, ясно: кому посвящена ясногорящая свеча.

«Отцы-пустынники и дѣвы непорочны»
не отверзаютъ попусту уста.
Хочу писать, не мудрствуя, попроще, —
нѣтъ умысла сложней, чѣм простота.
Избранникомъ настигнута добыча —
но к ней извилистъ путь черновика.
Иль невзнать мигъ ему блеснулъ – да вышло:
званъ быстрый блескъ во многiя вѣка.
Взираетъ затишь ночи окомъ синимъ —
и я отвѣтно пялю взоръ въ окно.
Словамъ, какими Преподобный Сиринъ
молился Богу, – внялъ и вторилъ Кто, —
не укажу, чтобъ имени не тронуть:
Оно и такъ живетъ насторожѣ…
…Но Тотъ, о Комъ нѣмотствую, должно быть,
смѣется – я люблю, когда смѣшливъ.
Во мнѣ такiя нѣжность и незлобность,
цѣлуя воздухъ, спѣлись и сошлись.
Забава упражненья неказиста —
челомъ ей бью и множицей воздамъ.
Неграмотность ночного экзерсиса
проститъ ли мнѣ усмѣшкой добрый Даль?
Родимой речи на глухомъ отшибѣ
кто навѣститъ меня, если не онъ?
Не просвѣтилъ ущербы и ошибки
текущий выспрь, свѣчи прилежный огнь.
Закончу ль ночи списокъ неподробный,
пока спѣшитъ и бодрствуетъ високъ?
Простилъ бы только Сиринъ Преподобный:
послалъ смиренный, благодатный сонъ.
Опять мое ночевье не снотворно:
Ужъ предъ-рассвѣта приоткрылся зракъ.
Не опытно, не вѣдуще, не твердо —
пусть букву «еръ» слукавитъ твердый знакЪ.
А я все еще вязну в любезных мне, затягивающих заболотьях «еръ» и «ять» и мутных, дымных загородьях Ярославля. Но и без меня – «понявы светлы постланы, Ефрему Сирину наволоки». Тетя Дюня моя, до коей все ѣду и ѣду, называла «понявой» и повязь платочка вкруг головы, и фату, хоть при утаенном венчании и обошлась бѣлой «косинкой» – наискось, в половину треугольника сложенным, шелковым бабкиным платом. На пред-родителев грѣхъ вѣнца, усиленный покражей плата из сундука, трачу я последние трудоемкие «ять» и «еръ». Всю жизнь замаливала этот грех тетя Дюня, а велик ли грех, что великим способом любила она грешника Кузьму: он и бивал ее, и на сторону хаживал, а что на колхозных насильных супостатов выходил с плотницким топором – грех за грех считать: он на германской войне расхрабрился. Бывало-живало: голубчика своего ворогом, погубителем рекла тетя Дюня, ловко уклонялась от хмельного натиска и напада. «Молода была – со грехом жила, теперь труха – все не без греха!» – туманилась, улыбчиво вспоминала, как сломя голову пошла за Кузю. Умела стаивать против угрозы отпором и отдачей: «Мужик – топор, баба – веретено». Обо всей этой бывальщине доложу в медленном последствии свече и бумаге. Сколько раз я при них «оканунилась», съединив ночи и дни последнего времени.

Пока я одолевала раняще невздольные, невзгодные предгородья Вологды и прощалась со старословием, оно самовольно вернулось и вновь со мной поздоровалось:

Сему и онымъ днямъ
привѣтственную дань
вновь посылаетъ длань.
Прости, любимый Даль.
Для ласки не совравъ
надбровiю тавра,
отвѣтствовалъ Словарь:
– Я не люблю тебя.
Нелестенъ фимiамъ
невѣрного Фомы.
Аз по грѣхамъ воздамъ:
не тронь моей «фиты».
Измучивъ «ять» и «ерѣ»
разгульною рукой,
ты «ижицы» моей
тревожишь «упакой».
Мнѣ внятна молвь свѣчи:
– Тщемудрiя труда
на-нѣтъ меня свели.
Я не люблю тебя.
Гашу укорный свѣтъ,
моей свѣчи ответъ.
Мнѣ бы свѣчу воспѣть —
а близокъ срокъ: отпѣть.
Смотрю со сцены въ залъ:
я – путникъ, онъ – тайга.
Безмолвилъ, да сказалъ:
– Я не люблю тебя.
С начинкой заковыкъ
нелакомый языкъ
мой разумъ затемнилъ.
Будь, где была, изыдь.
Я не кормлю всеядь,
и «ять» моя – темна.
Все мнѣ вольны сказать:
– Я не люблю тебя.
Любить позвольте васъ
въ моемъ свѣчномъ углу.
Словъ неразъемна власть:
«люблю» и «не люблю».
Ихъ втунѣ не свяжу,
я вѣрю во звѣзду:
полунощи свѣчу
усердно возожгу.
Мужъ подошелъ ко мнѣ,
провѣдалъ мой насѣстъ.
Зачеркиваю «не» —
оставлю то, что есть.
Есть то, что насъ свело:
безмолвiе любви.
Во здравiе твое —
свѣча и с точкой i…
Мирволь и многоточь,
февральскiй первый день,
вѣрней – покамѣстъ – ночь:
школяръ и буквоѣдъ.
Есть прозвище: «Ѳита» —
моимъ ночамъ-утрамъ.
До «ижицы» видна
свѣча – стола упархъ.
Не дамъ ей догорѣть.
Чиркъ спичкой – и с «аза»
глядятъ на то, что есть,
всенощные глаза…
Державинскихъ управъ
витаютъ «Снигири».
Глаза – от зла утратъ —
сухи, горьки, голы.
Иной свѣчи упархъ
достигъ поры-горы.
«Неистов и упрям,
гори, огонь, гори…»
* * *
Прощай, прощай, моя свеча!
Красна, сильна, прочна,
как много ты ночей сочла
и помыслов прочла.
Всю ночь на языке одном
с тобою говорим.
Согласны бодрый твой огонь
и бойкий кофеин.
Светлей ѲЕУРГИИ твои
кофейного труда.
Витийствуя, красы твори
до близкого утра.
Войди в далекий ежедень,
твой свет – не мимолет.
Сама – содеянный шедевр,
сама – Пигмалион.
Скажу, язычный ѲЕОГЕН,
что Афродиты власть
изделием твоих огней
воочию сбылась.
Служа недремлющим постам,
свеча, мы устоим,
застыл и мрамором предстал
истекший стеарин.
Вблизи лампадного тепла
гублю твое тепло.
Мне должно погасить тебя —
во житие твое.
Иначе изваянья смысл
падет, не устоит.
Он будет сам собою смыт
и станет сном страниц.
Мои слова до дел дошли:
я видеть не хочу
конец свечи, исход души —
я погашу свечу.
Безогненную жизнь влача,
продлится тайный свет.
Уединенная свеча
переживет мой век.
Лишь верный стол умеет знать,
как чуден мой пример:
мне не светло без буквы «ять»,
и слог не впрок без «ерь».
Чтоб воскурила ѲИМIАМЪ
свече – прошу «Ѳиту».
Я догореть свече не дам,
я упасу свечу.
Коль стол мой – град, свеча – VПАТѣ —
все к «ижице» сведу,
не жалко ей в строку упасть…
Задула я СВѣЧУ.
Я не раз от души заманивала тетю Дюню к нам зимовать, да обе мы понимали, что не гостить ей у нас так хорошо, как нам у нее. Лишь однажды, еще в бодрые горькие годы, кратким тяжелым проездом в плохое, «наказанное», место, отбываемое дочерью, краем глаза увидела и навсегда испугалась она Москвы, ее громадной и враждебной сутолочи.

Я вспоминаю, как легко привадилась в деревне Усково управляться с ухватом и русской печью. Нахваливала меня, посмеиваясь, тетя Дюня: «Эка ты, Беля, ухватиста девка, даром что уродилась незнамо где, аж в самой Москве».

Один день кончается, другой начинается, на точной их границе, по обыкновению, возжигаю свечу – в привет всем, кто помещен в пространном объеме любящего хлопочущего сердца.

Большая сильная свеча давно горит – «надолго ли хватит?» – и украшает себя самотворными, причудливыми и даже восхитительными, стеаринными изделиями, витиеватыми, как писания мои. Пожалуй, я только сейчас поняла, что их неопределенный, непреднамеренный жанр равен дневнику (и ночнику), и, стало быть, ни в чем не повинны все мои буквы и буквицы, пусть пребудут, если не для сведенья, то на память, хоть и об этом дне, понукающем меня кропотливо спешить с раздумиями и воспоминаниями.

Что касается многих слов моих и словечек, – они для меня не вычурны, а скорее «зачурны» (от «чур»), оградительны, заговорны. Не со свечой же мне заигрывать и миловидничать.

Не только к Далю – всегда я была слухлива к народным говорам и реченьям: калужским и тульским, разным по две стороны Оки, например: «на ло́шади» и «на лошади́», «ангел» и «андел», так и писала в тех местах. «Окала» в Иваново-Вознесенске, но никогда не гнушалась неизбежных, если справедливых, иностранных влияний, любила рифмовать родное и чужеродное слово, если кстати. Не пренебрегал чужеземными словесными вторжениями, подчас ехидно, а в Перми и «ахидно», сам народ.

Но не пора ли приблизиться к достославному городу Вологде?

При въезде, до осмотра достопримечательностей, с устатку дороги, сделали мы привал в приречном, пристанном ресторанчике. Спросили нехитрого того-сего и – опрометчиво – масла. По-северному пригожая, светловолосая и светлоглазая официантка гордо ответила, что об этом ястве имеются только слухи, но за иностранных туристов нас все-таки не приняла. Хорошо нам было сидеть, глядючи на необидно суровую подавальщицу, на захожих едоков, а больше – питоков, на реку, одноименную предстоящему городу.

Немногие колонны и арки старинных усадеб уцелели в претерпевшей многие беды Вологде. Это там архитектурно образованный Борис начал мне объяснять властное влияние Палладио на трогательное старо-русское и, в последовательно извращенном виде, пред-современное «дворцовое» зодчество. Первый вариант портиков, фронтонов и порталов как бы приходится Италии благородно потомственным и преемственным, второй – криво-косвенным, но зримым отражением учения Палладио. Приблизительно так толковал мне Борис, уточняя слова рисунком, приблизительно так не однажды воспето мной. Урок, посвященный обаянию Андреа Палладио, для него неожиданный, но не обидный, а приятный, окрепнет и усилится в городе Белозерске – если достигнем его, как некогда бывало.

Долго разглядывала картинку Бориса: старый господский дом с гостеприимным порталом, с колоннами (коринфскими, дорическими или тосканскими – не указано) с приросшими галереями, флигелями, можно довообразить въездную аллею, беседки, пруд… Хорошо: наводит на многие мечтания и грусти.

Отдаляя дальнейший тяжкий путь, минуя Вологду, воспомню родившегося и похороненного в ней Батюшкова. До ослепительности ярко и явно вижу я мало описанную (может быть, по неведению моему) сцену, когда страждущего, терзаемого пылким затмением умственного недуга Батюшкова проведал добрый, сострадающий Пушкин. Больной посетителя не узнал.

Привожу несколько четверостиший из давнего, не разлюбленного моего стихотворения.

Мне есть во что играть. Зачем я прочь не еду?
Все длится меж колонн овражный мой постой.
Я сведуща в тоске. Но как назвать вот эту?
Не Батюшкова ли (ей равных нет) тоской?
Воспомнила стихи, что были им любимы.
Сколь кротко перед ним потупилось чело
счастливого певца Руслана и Людмилы,
но сумрачно взглянул – и не узнал его.
О чем, бишь? Что со мной? Мой разум сбивчив, жарок,
а прежде здрав бывал, смешлив и незлобив.
К добру ль плутает он средь колоннад и арок,
эклектики больной возляпье возлюбив?
Кружится голова на глиняном откосе,
балясины прочны, да воли нет спастись.
Изменчивость друзей, измена друга, козни…
Осталось: «Это кто?» – о Пушкине спросить.
Из комнаты моей, овражной и ущельной,
не слышно, как часы оплакивают день.
Неужто – все, мой друг? Но замкнут круг ущербный:
свет лампы, пруд, овраг. И Батюшкова тень.
Путь от Вологды до поворота (ошуюю) к Ферапонтову помнится и исполняется тяжким и долгим, потому что одесную сопровождается скорбным простором Кубенского озера с высоко сиротствующей вдали колокольней Спас-Каменного монастыря. Я смотрю не справочник, а в путеводную память и передаю бумаге, не точь-в-точь, а окольно то, что слыхивала. Сказывали примерно так. В задавние времена, когда не горело еще наше киянское озеро – а разве горело оно у вас? – то-то и есть, что нет, но плыл по нему царь со свитою – а какой? – это мы – всякие, и такие, и сякие, а он – известно, какой: всего царства царь, и с ближними слугами. Плыли они в пучину, а попали в кручину: напал на них чомор – а кто это? – и не надо тебе знать, его назовут, а он подумает, что зовут, может, и с царем так было, может, из гребцов кто помянул его нечисто имя, а он и рад прежде слуг служить: вздыбил, взбурлил воду, стали угрозные волны бросать их аж до низких туч, и поняли пловцы, что пришла их смерть. Тогда взмолился земной царь к небесному, покаялся во всех грехах, и за то прибило их к отрожному острову, всему из камня. После утишья, когда заутрело, заметили они, что целиком спаслись и берег близко. Царь этого случая Богу не забыл и велел поставить на том месте благодарственную часовню. Дальше – стал монастырь: Спас-Каменный.

В случае с царем все обошлось Боголюбно и Богоспасаемо. Пока шедшее к нам время еще пребывало от нас вдали, пригляделся к часовне отшельник, потянулись другие монахи, воздвигли Богосоюзную обитель, проложили от своих камней до суши сильную каменную тропу, свершали по ней хождения и Пасхальный Крестный ход. Богоугодный порядок продолжался до конца прежних времен и начала наших, когда многими званый чомор с охотою откликнулся, явился во всей грозе: монахов и паломников разогнали и изничтожили, монастырь, за неудобством несподручного расстояния, взорвали в запоздавшие к нему тридцатые годы. Колокольня – устояла.

Во всю длину озера и высоту колокольни приходилось горевать, пока не скрывались они из озору, за озором.

В тех местах говорят изредка: озор, что подходит озеристому краю по звуку и пространной необозримости.

Тогда, в уже давности, добравшись до Ферапонтова, мы лишь снаружи оглядели знаменитый монастырь, благоговейно дивясь его стройной внушительности. В дальнейшие дни и лета бессчетно наведывались мы в его пределы и на прилегающее к нему кладбище.

Миновав почти не раздельные деревеньки и озера, с прибрежными огородами и баньками, достигли Ускова, легко нашли Колю Андронова, Наташу и Джокера. Когда, предводительствуемые Колей, подъехали к избушке тети Дюни, увидели, что дверь подперта палкой. «Куда же Дюня делась? – удивился Коля. – Ведь обещала ждать».

Она и ждала – затаившись в недалекой сторонке, опершись на свою «ходливую» палку, с предварительной зоркой тревогой вглядываясь в незнакомых гостей.

– Ну, с прибытием вас, – строго сказала, неспешно приблизившись, тетя Дюня, – пожалуйте в мою хоромину.

Крыльцо, сенцы с полкою для тщеты припасов, для пользы трав, налево – две комнаты, в первой – стол под иконами, лавки, при входе – печка, кровать за ситцевой занавеской. Вторая – готовая спаленка, где мы быстро обжились и надолго прижились.

Я упомянула вскользь сторожкую зоркость впервые поджидавшей нас тети Дюни, вскоре смягчившуюся до ласкового, заботного выражения. Подобную проницательную зрячесть видела я у деревенских жителей, у особо урожденных, наособь живших людей (Шукшин, Вампилов), у тех, чье избранное урожденье умножено и усилено безошибочным опытом больших испытаний (Солженицын). Так, думаю, взглядывал и глядел или не глядел Пушкин, наипервее, наиболее – так.

Тетя Дюня остро и ясно видела и провидела – и напрямик, и назад, и вперед. Ярко видимое ею давнее прошлое, оставшееся позади, я жадно присваивала, «присебривала», предстоящее, без хорошего ожиданья, с хорошим пожеланьем молитвенной опеки, относила она к тем, кого любила, без горечи оставляя себе – известно, что.

В этом году тете Дюне исполнилось бы сто лет – точно или около первого марта, многозначного дня Евдокии: имя одно, прозвищ несколько, все с приметами, с предсказаньями. Поговорка: «с Евдокеи погоже – все лето пригоже» ко многим летам тети Дюни могла быть применима в обратном, пасмурном, смысле. С подлинной датой рождения приходилось «недомеком мекать»: церковное свидетельство не сохранилось, паспорт, запоздавший на большую часть жизни, день, да, кажется, и год указывал наобумно, «по-сельсоветовски», документ редко надобился, я его не читала.

Когда для других чтений я надевала очки, тетя Дюня жалостливо говорила, приласкивая мою голову: «Ох, Беля, рано ты переграмотилась, не то что я».

Вскорости и постепенно мы с тетей Дюней близко и крепко сдружились и слюбились. Наш первый приезд и все последующие теперь слились для меня в одно неразлучное свидание, хотя долгие перерывы тех пор были обеими ощутимы и утешались через Андронова – Егоршину, много жившими в деревне.

Тетя Дюня, чем дальше, тем открытее передо мной не таилась, не «утаймничала». Я, по ее допуску, проникалась ее жизнью, но даже не пытаюсь вполне передать складность и «таланность» ее речи, тоже не соблюдавшую порядок летосчисления возрастов и событий.

Младенчество и детство ее были не балованные, но светлые, счастливые. «Тятенька-маменька, нежьте, пока маленька, вырасту большинская – занежат бесчинствия». Может, и другие так говорили, но многие слова сама рассказчица сочиняла. Повторяла, имея в виду свою малую бесплотность и потомственные поколения: «Глянь, Беля, какая я плохая-никакая, а какой большинский народ наплодила».

Грамотой ее сызмальства были разные рукоделия, молочная и печная стряпня, пастушество, дойка, обихаживание скотины и птицы. Множилось приданое: кружева, полотна, насережные камушки. «Придано – не отдано».

Еще девочкой выглядела Дюня приметного, норовистого, опасного Кузьму Лебедева, уже вошедшего в «наусье», и он ее цепко выбрал. Сказал: «Ты пока спей, но знай – я от тебя не отзарюсь».

– Я и знала, – вспоминала старая Дюня, Евдокия Кирилловна, – сразу поверила, что недолго мне хороводить, лентами баловаться, не миновать судьбы-Кузьмы, не глядя на родительский запрет. У других девок – посиделки, припловухи… – а что это: припловухи? – а это, когда отец с матерью дочерей-невест на показ на ярмарку в Кириллов или в Белозерск возили. Там по озеру на лодке, груженной приданым, плавают, а фуфыры-девки на берегу сидят, очи долу, а женихи ходят, глядят, промышляют себе добычу. Да, мной не плыто, а Кузьмой добыто.

Когда, после ранения, вернулся с войны бравый Кузьма, жили они поначалу ладно, слюбно и сытно. Хозяин плотничал, кожевничал – больше по конскому, упряжному делу. Держали лошадей, двух коров, другую живность. Но дошли и до них напасть и разор, начав с начала: с Ферапонтова монастыря. Тетя Дюня ярко помнила, горько рассказывала, как мужики – топорами и вилами, бабы – воплями пытались оборонить свою святыню и ее служителей и обитателей, да куда монаху против разбойника, топору против ружья. В это лютое время родился старший сын Николай. И потом все дети рождались словно не от любви, а от беды и ей же обрекались.

Но самая лютость еще гряла: раскулачиванье. Бедными были и слыли эти пред-северные места, а губили и грабили – щедро. С непрошедшим страхом, горем и стыдом скупо рассказывала тетя Дюня про отъятие живого и нажитого добра, про страдания скотины. Многажды крестилась при нечистом имени председателя, всех подряд заносившего на «черную доску», быть бы на ней и топористому Кузьме, да откупалась Дюня, как могла, мужниными и своими уменьями-рукодельями, остатками былого имущества. Приходилось, сломив гордость, словесно угодничать, лебезить: «Была Дюня Лебедева – стала дура лебеЗева». Но и председатель не до конца добровал: из вины ушел в вино, снизился и кончился.

Уже в сороковые годы, глухой ночью, постучался к Дюне в окно, назвался знакомым именем один из бывших соседей, сосланных в Сибирь, хоть и ближе север был. В избу не просился, попросил хлеба: лучше в окно подать, чем под окном стоять. Тетя Дюня проверила занавески, пригасила коптилку, завела неузнаваемого гостя в дом. У нее ничего, ни настольного, ни отстольного, не было – только гороховый кисель. Кормила тем, что было, выслушала страшный доверительный сказ. Давний этот «нетчик» (в отсутствии бывший) такой был бедяга, словно и не белосветный человек. Ушел до свету – и канул.

В двадцатые – тридцатые лихолетья родились Вера, Александр, известный округе и мне как Шурка, и – под самый конец бабьего долга, с позднего горяча, – поскребыш, любимец Алексей.

Кузьма работал хорошо, но пил и буянил – не хуже. Загуливал по дням и ночам, потом оттруживал.

Худшей из всех его прохуд для тети Дюни была его привадка к моложавой заманистой вдовице, мелкой, да ученой, колхозной начальнице – счетоводу или близко к этому чину.

С неутешным удовольствием, с гордым чувством правого поступка поверяла мне тетя Дюня, как еще без-палочным пехом, по-воински пошла она к разлучнице на пост при счетах и в зачарованном кругу свидетелей выдрала из ее счетоводно-греховодной головы крашенный белым, а снизу рыжий клок волос. После этой битвы Кузя – как очнулся, навсегда вспомнил: кто ему жена, а кто – счетовод. Загоревал, завинился, закаялся – «как старый черт, что по схиме заскучал, да в музее-то не замонашествуешь». Перед смертью тосковал, хворал, жался к Дюне, как свое же дитя.

Я его видела только на фотографическом настенном портрете, с которого он зорко и враждебно глядел на снимателя и прочую скуку. (Были и немногие маленькие блеклые карточки, не передающие его характера.)

Из Кузиных и Дюниных детей первым увидела я меньшого, любимейшего – Алексея, но не живого, а тоже портретного, рядом с родителем, который хоть и сдерживал привыкшую воевать и бедовать свирепость для насильного торжественного момента, не обещал привечать будущего незваного созерцателя. «Так-то, Кузя, еще на день я к тебе ближе», – прощалась с ним по вечерам тетя Дюня. Алексей же, не тяготясь мирной солдатской одеждой, как веселым нарядом, открыто сиял доверчивыми глазами, пригожим лицом, всей молодой беспечной статью. «Эх, Лексеюшка, заупокойная головушка, ймется ли тебешеньке на Господних небесех?» – причитывала, кратко всплакивала тетя Дюня, имея для этого бесконечного случая сбереженный и питаемый прибылью горести запас двух аккуратных слезинок.

Уже позже, сильно попривыкнув ко мне сердцем, закатными и стемневшими в ночь вечерами, ведывала мне тетя Дюня о любимом отдельно от всех, «последышном» своем дитятке:

– Вот, Беля, ты, что ни день, видишь, каковы мои Николай и Шурка: один смурый, другой – суматошный, сыздетства такие были. И то сказать, на худом молоке росли, мякиш суслили, травой подпитывались. Николая полуночица мучила (плакал по ночам), Шурка – и при груде озоровал: уже у него недопой начинался.

– А Лексеюшка, заупокойная его головушка, словно нарозни от всех уродился, да так и было: стыдилась я, немолодица, брюхо деревне предъявлять, потычищем стала. (Пальцем тыкали.) Кузя тоже тупился, даром что ни с кем наравне не жил. Надо мной насмешничал: «Я тебя не просил семейство большить». Я ему тоже смехом отвечала: «Твое дело постороннее, и я не просила, а Бог послал». И взаправду – в утешенье послал и не взял бы до времени, да люди направили. У Кузи своя была собь – Верка, ей дитем добром жилось, уж потом злом отдалось, да ты знаешь. А Лешенька – мой собственный считался, как в чреве был, так и дальше близко держался: все при мамке ютится, все к мамке ластится.

Замуж Дюня пошла, как она говорила, а я повторила: «самоходкою», – а детей крестила тайной «самоволкою», с затруднениями и ухищрениями, за что тоже грозила пространная «черная доска», в деревне секретов не бывает.

Леша был хороший и хорошенький ребенок, дошколье провел с матерью в колхозном коровнике, встречаемого быка не боялся, коров обнимал, телят целовал. Доярки его ласкали, молоком питался досыта. Если кто пугался порчи от «сглазчивого» человека, бабы просили Дюню прислать Лешку – отвести лихо светлотой лика, что безотказно исполнялось.

За службу коровам и государству тетя Дюня, уже в старости, получила маленькое печатное награжденье, которым не дорожила, никогда не забыв мученичества двух родных коров, отобранных и погубленных. Положенных денег «счетовод» не выписала. Впрочем, это я от себя говорю.

Учился Алексей с прилежной радостью, после семи классов работал с отцом и сам – до армии, где служил охотно и покорно, начальство хвалило здравую и здравоумную вологодскую «кровь с молоком». К этому, прежде расхожему выражению, по поводу других, иногда совместных с ним, разнообразных человеческих качеств тетя Дюня подчас пририфмовывала «дурь с кулаком». Счастье Алешина возвращения домой было густо омрачено предсмертной тоской, а затем и смертью отца.

Алеша плотничал, сладил, с помощниками, для дальнейшей семейной жизни избу – вплотную к родительской, с отдельным входом. Он влюбился – и не один, а вдвоем с товарищем. Девушка была сдержанно милостива к обоим, но обоим и помалкивала. Необжитая изба поджидала, держась стены материнского дома, как он когда-то материнской юбки.

Однажды, снежным вечером, пошел он в Ферапонтово на танцы, предварительно чисто побрившись и принарядившись. В клубе танцевал с девушкой, честно меняясь очередью с товарищем. Когда она, с намеренным беспристрастием, танцевала с кем-то другим, они украдкой понемногу выпивали. Послушный матери, он ушел раньше, но домой не пришел. Мать тревожилась, корила девушку, но больше молилась.

Утром прохожие нашли его мертвым на середине дороги от Ферапонтова до Ускова. Туда повлекли под руки обезумевшую Дюню, обманывая ложной надеждой. Она пала на тело сына, пытаясь оживить его своей жизнью, но сама застыла вместе с ним и не помнила, как сперва ее отняли от Алеши, потом его от нее.

Следствие установило, что Алексей, будучи нетрезвым, заснул на дороге, может быть, поджидая товарища, который провожал девушку и ничего не знает, свидетельница подтвердила, что провожал, большего не знает. По спящему проехал трактор, задержавшийся в селе для несбывшейся починки фар, что подтверждает МТС.

Было много несовпадений и недоумений, но дело, за туманностью обстоятельств и недоказанностью чьей-нибудь, кроме рока, вины, закрыли. Алешу похоронили. О следующем времени тетя Дюня помнила лишь, что оно, словно удушливым черным войлоком, окутало всю ее голову вместе с разумом и ослепшим лицом.

В то же время деревня написала в Вологодскую прокуратуру, что она об этом деле думает. Трактор Алешу действительно задавил, но не спящего, а убитого, доказательства тому имеются.

Приехали новые следователи, искали неподписавшихся заявителей – и не нашли, заново допрашивали девушку, но ничего яснее плача не добились. Пробудили тетю Дюню. Она твердо возбранила тревожить могилу сына и сказала, что расследование было правильное, на самом деле так же твердо зная, что это не так. «Юрчисты» с облегчением уехали.

Мне она, много лет спустя, объясняла так:

– Мне их дело было чужое, мое дело было в Лексеюшке, а не в том, чтобы его «дружка»-погубителя в тюрьму засадить и тем его мать извести, у меня у самой двое детей – тюремные. А правду все знали, и я знаю, да она мне – для горя, а не для того, чтобы горе – горем бить. С тем, кто убил Лексеюшку, девкин плач расписывался и сейчас живет, и такой судьбы с нее предостаточно. Только передала ей через соседей – пусть близко мимо меня не ходят, я-то не скажу и не трону, а глаз, хоть и во крещеном лбу, нечаянно от меня может ожечь. Я тебе их не назову, глаз твой, как мой, для порчи негодильный, да думать станешь, а ты отдыхай.

Подивилась бы тетя Дюня, заслышав, куда «незнамо где, аж в самой Москве», скрывается солнце, у нее заходившее за «озор». Также говорила: «Из твоей светелки – большой озор, удобно тебе луну сторожить».

Сегодня утром думала я вот о чем.

Много, теперь не подсчитать без ошибки – сколько лет прошло с погибели Алексея, так и не дожившего до говоримого отчества и до новоселья в ожидающей избе, когда в очередной раз гостили мы у тети Дюни. Борис нашел писанный мною текст, думала: краткого письма, но, судя по отсутствию знаков препинания и даты, – пространной телеграммы. Переписываю не по-телеграфному: «161120 Вологодская область, Кирилловский район, п/о Ферапонтово, деревня Усково, Андронову Николаю Ивановичу. Дорогие Коля и Наташа, так захотелось проведать Вас и Ваши места, что даже грустно стало. Не может ли быть такого счастья, чтобы тетя Дюня снова приютила нас вместе с детьми? Вы, так или иначе, кланяйтесь ей от нас и пошлите нам весточку. (Обратный адрес Мастерской.) Целуем Вас. Ваша Б. А.».

Сомнения наши могли относиться к возможному пребыванию у тети Дюни череповецких внуков и нашему опасению стеснить ее, перелюднить избу. С внуками, этими и другими, в тот ли, в другой ли раз, мы совпадали, но бабушка помещала молодежь на сеновале.

Получив радостный пригласительный ответ, мы поехали.

Шла афганская война, уже большой кровью омывшая Вологодчину.

В январе 1980 года я была на полулегальных, вскоре вовсе запрещенных, гастролях в Ташкенте и Алма-Ате (Алма-Аты). Сразу после начала войны в Среднюю Азию, разрывая и убивая сердце, прибывали закрытые и цинком покрытые гробы, Сахаров был выслан в Горький, что утяжелило жизнь, но облегчило написание моего заявления в его защиту.

Жили мы, уже не в первые раз, а по-свойски, у тети Дюни. Как-то, украдкой от хозяйки, пришла ко мне хорошая знакомая, молодая (около сорока лет) доярка Катька и говорит: «Дай-ка мне, Белка, винца, пока Шурка не заявился. Только не за твое и не за коровье здоровье я выпью, а за упокой убиенного раба Божия Евгения, преставленного недавно, а точно когда: неизвестно, и он ли во гробе – тоже неизвестно, мать на нем без памяти лежит, пойди завтра со мной на похороны и на поминки, не робей, ты – своя девка».

Одна тетя Дюня звала меня: Беля, близкие деревенские (и другие) знакомцы – Белкой, прочие – уважительно, без имени. В другие случаи Катька предлагала такой тост: «Да здравствует Катька и ее коровы!»

На следующий день, вместе с Катькой и Колей Андроновым, Борис и я пошли в Ферапонтово на похороны.

Прошлой ночью я вспомнила, что описание этого события есть в моей книге (1997 год). Привожу цитату, начало которой завершительно относится к моему выступлению в клубе одной из воинских частей Алма-Аты. Простуженные, плохо обмундированные (слово неверное) дети, в отличие от меня, смутно догадывались, куда их направляют. «…Все мне рассеянно улыбались, никто меня не слушал: офицеры были серьезны и напряжены, солдаты – отчаянно возбуждены и веселы. Я спросила светлого синеглазого мальчика: откуда родом? «Новгородские мы, – ответил он смеясь, – два месяца осталось служить». Воротничок его был расстегнут, бляха ремня сбилась на худенькое бедро. Он радостно прошептал мне в ухо: «Нам всем вина дали – вдосталь, ночью куда-то переводят, но говорить об этом нельзя, не велено». Я обняла его, слезы крупно лились, падали на его разгоряченное лицо… Шел снег, снежки летали, кто-то начал и бросил строить снежную бабу. Мальчик утешал меня, с удивлением, но уже и с тайной тревогой: «Что это вы, не надо, это – долг, это – за родину». – «Новгород твоя родина, дай-то Бог тебе ее увидеть». Меня окликнули – мягко, без осуждения, – я вернулась в помещение. Солдатам приказали снять шапки и шинели, было мрачно, холодно, все они кашляли, заглушая ладонями рты и бронхи. Я тоже сняла шапку и пальто, мелким и жалким помнится мне этот жест единения с теми, кого впрямую из своих разомкнутых рук отпускала я на погибель. Много позже, в Ферапонтово, я и Борис видели похороны вологодского мальчика Жени. Мать его, беспамятно стоя над непроницаемым, одетым в кумач гробом, издавала недрами муки ровный непрестанный звук крика. Ее одернули: «Мамаша, обождите убиваться, военком будет говорить». Мать умолкла. Военком с хладнокровным пафосом говорил о покойном, что он – герой и погиб за родину. «Вон она – Женькина родина», – сказал подвыпивший мужичок, указав рукой на кротко мерцающее озеро, на малую деревеньку на берегу; скорбные и дивные это места. «Тише ты», – цыкнула на мужика жена, опасливо поглядывая на нас, чужаков, и на милицию, во множестве надзирающую за бедной церемонией. Через год я с трудом нашла на окраине кладбища заросший безымянный холмик, видно, и жизнь матери иссякла вместе с жизнью сына, некому было присмотреть за могилкой».

Сейчас (сей – пятый) прибавляю к опубликованному тексту, что Катька помнила, как Женя родился, тогда она была ровесницей столь мало жившего, безвинно погибшего и неправедно погребенного человека. О том, какой Женя был добрый и способный мальчик, говорила его совсем недавняя плачущая учительница. Многие слезы присутствующей округи, вообще-то дозволенные и извиняемые, бдительными надзирателями заметно не одобрялись. Исполнявшие погребальные залпы солдаты, по возрасту такие же дети, как убиенный, но, судя по скулам и затаенному узкоглазию, все были родом из Средней Азии. В этом невнятно прочитывалась какая-то глупая преднамеренность, возможно, схожая со сподручным, но опрометчивым выбором, множественно бросившим азиатских уроженцев, оснащенных мусульманской кровью, на службу в северные губернии России, а вологодских мальчиков – на юг, в начальное пекло гибельной войны. При домашнем, в полдня и ночь, прощании матери с невидимым сыном присутствовал покуривающий на крыльце страж.

Искренне состраждущие, но сторонние все-таки люди, на поминки, устроенные военкоматом за счет смертоносной власти, мы не пошли, а выпили дома, уже при Шурке. К этому времени я привыкла к ежевечернему Шуркину приветствию: «Здорово, мать, это я, Шурка, ты не подохла еще?» – «Сынок, батюшка, – безгневно отвечала тетя Дюня, – ты бы хоть гостей посовестился, ведь ты их припиватель-прикушиватель». При этом Шурка мать, несомненно, любил, а со мной быстро сдружился, изъявляя расположение собственным, ехидно-заковыристым, способом. При первой встрече, услышав мое имя, задорно и надменно спросил: «Это как у Лермонтова или как у евреев?» Дивясь его учености, я любезно сказала: «По вашему усмотрению зовите. Садитесь, пожалуйста, если матушка вам позволит». Шурка уселся: «А на что мне ее позволение, если я с ее соизволения в этой избе родился? И ты не приглашай, гость – человек заезжий да проезжий, на время приблудный». За все долгое время нашего знакомства я на него ни разу не обиделась, а пререкалась с ним часто. Это ему нравилось. Кажется, что совсем недавно передавал через Колю: «Скажи Белке: «Пьянство стало дорогое, я от безделья дом построил, пусть хоть всегда живет».

Вечером того похоронного дня Шурка закатился поздно, простительно веселый: «Здорово, мать, пришел поминать», – тетя Дюня откликнулась: «Шел с помина, а надо и помимо». Они часто и легко говорили в рифму, для смеху и я к ним иногда подлаживалась.

Помянули убиенного Женю, все мальчишество которого Шурка тоже знал наизусть. Тетя Дюня только слегка омочила сухие губы, ушла в печаль: «Правильной войны нет, ее для смерти и делают…» Она, конечно, переместилась в думу о Лексеюшке, заупокойной головушке.

В то же или в близкое время подвозили мы от Ферапонтова к Ускову, извилисто огибая дождевую дорожную хлябь, незнакомого, отчужденно неразговорчивого парня – направлялся к дружку, с которым вместе служил. «Не с афганской ли войны?» – спросила я в плохом предчувствии. «Так точно», – мрачно отвечал он.

Машина увязала, Борис и нечаянный седок выходили – вытягивать и толкать. Видимо, общие действия сблизили пассажира со вспомогательными попутчиками, которым и он помогал, и он проговорился: «Нас было тысяча человек вологодского десанта, осталось несколько, все – увечные или навсегда ненормальные. И мы с другом такие. Вот, хмеля ему везу», – он позвякал сумкой. В начале деревни простились.

По этой дороге едва ли не каждый день ходили мы в Ферапонтово. Внизу – нежно-суровое озеро, среди которого высился когда-то крест одинокого отлученного Никона, прибрежные камушки, которые избирательно толок Дионисий для своих красок, а сыновья левкасили стены, он учил их быть не хуже себя, они, должно быть, отвечали: «Нет, батюшка, мы не посмеем».

На возвышении – меньший и больший входы в ограду Монастыря (вход и въезд), два возглавия надвратной церкви. (Борис подошел и нарисовал карандашом.) В соборе Рождества Богородицы шла тогда реставрация, Борис трепетал за Дионисия, музейные служители, по призванию близкие священнослужителям, его утешали. Главная из них, Марина, разрешала нам подниматься по лесам. Приходилось охорашивать душу, хотя бы на время, по высокой опрятности, Дионисий с сыновьями любовно содействовали. Невероятно и непостижимо виделись из близи чудные, словно нерукотворные, деяния Мастера и родных подмастерий. До лика Спасителя не добирались. Осторожно спускались, минуя и усваивая небесные и околонебесные, озерные и приозерные цвета и оттенки настенной росписи. В монастырских пределах и вовне Борис рисовал акварелью. Иногда шел дождь: «аква» удваивалась, красиво и расплывчато множилась. Пейзажи остались, я попросила Бориса привезти из Мастерской: «Помнишь, как вы рисовали вдвоем с дождем?»

Я много ходила по кладбищу, навещала могилы, родные и косвенно родственные тете Дюне, потом – и мальчика Жени, всё более зараставшую.

Монастырь строился и достраивался в конце пятнадцатого столетия, прочно стоял и белел до сокрушительного двадцатого, этим годом кончающегося. «Переживет мой век забвенный…»

Однажды, по долго сдерживаемой просьбе тети Дюни, повезли мы ее на кладбище, она долго готовилась, прибиралась, меняла платок, сильно волновалась. Остановилась на том месте дороги, где в последний раз увидела она младшего сына. И нам было тяжело. Боря ласково протянул на ладони валидол. «Что ты, Боренька, спасибо, не надо снадобья, дай тосковать».

На кладбище проведали только Алексея Кузьмича, при жизни так не званного, и Кузьму, до старости званного вкратце: «Аж до пред-конца моложавился, зипун за кафтан выдавал, так и до савана дошло…» – всё это и многое другое говорено было не там, конечно, а в наших домашних посиделках. Пока тетя Дюня шепталась со своими любимыми, целовала их поверх земли, мы стояли в отдаленье. До родительских могил тетя Дюня ослабела идти, да и знала, что ни только у нее в незабвенье, у всех других – в запустенье. Шурка говорил, что давно уж, но навещал двух дедов, двух бабок. Тетя Дюня не поддакивала: «Внук у них большой вырос, а навиранье его – еще больше».

На обратном пути, на смертном Алешином месте, мать попросилась выйти из машины, обняла, перекрестила землю.

Без большого значения вспомнила две свои строчки: «…вообще наш люд настроен рукопашно, хоть и живет смиренных далей средь». По возвращении домой хозяйка встрепенулась, оживилась: «Что это, Беля, я весь твой отдых испечалила! Несите, парень и девка, мужик и баба, воду с озера!» Озерная вода надобилась для баньки, для долгого самовара.

Как-то приехала к тете Дюне старшая внучка с мужем. Наши ночлеги переместились на сеновал. Однажды ночью по крыше приятно шелестел дождь, но и внятно бубнил по мутному полиэтиленовому настелью, которым мы покрылись поверх одеяла. В старом сене, припасенном лишь для прокорму привычки, шуршала, поскрипывала, попискивала малая ночная жизнь. Внизу дрались на топорах Шурка с сыном и взывала к нашему верху тетя Дюня: «Боря, Беля, опять распря, идите разымать!» Мы не могли спуститься: мы слушали, как по радиостанции «Свобода» близко и печально говорит Жора Владимов. Года за два до этого следователь Губинский, с особенным усердием служивший Владимовым, назвал точную дату намеченного ареста: 17 января. В отчаянье писала я главному тогда Андропову: «Нижайше, как и подобает просителю, прошу Вас…» – ответ был, если можно так сказать, «положительный». Жора долго тянул с отъездом, мы за него боялись. И вот теперь его вдумчивый родной голос говорил с нашим сеновалом из цветущего Франкфурта-на-Майне. Я искренне вздохнула: «Бедный, бедный Жора, ведь он мог быть вместе с нами». Эти задушевные слова стали нашей домашней поговоркой на многие случаи жизни.

Про «большинский народ», пошедший от тети Дюни, не касаясь последних не известных мне поколений, думалось так. Генеалогия древнего крестьянского рода достигла в образе тети Дюни последнего совершенства и затем стала клониться к упадку, соответствующему разгрому церквей, войнам, колхозному и общему гнету. Ее говор был много обильней и объемней моей бедной передачи, с изъянами иприправами собственного акцента. Но я не притворяюсь перед бумагой, как и в деревне была – какая есть, за что, может быть, снисходительно-милостиво относились ко мне местные и окрестные жители.

Про бесполезность притворства доводилось мне помышлять и рассказывать по такому поводу. Как-то заявилась к нам веселая Катька и стала заманивать меня в близкий колхозный коровник, пошла с нами и Дюня. Для смеху замечу, что мои ладные, долго служившие «джинсовые» сапожки с удивлением погрузились в глубокую настойную грязь. Катька стала меня дразнить и учить: «Давай, Белка, дои корову, на такое простое дело должно хватить и московского ума». Вопреки себе и праведному животному, я вымыла руки, робко взялась за выменные сосцы. Диким, безумным глазом испуга и недоумения оглянулась отпрянувшая корова на неуклюжего пришельца. Тетя Дюня засмеялась, помолодела, присела на скамеечку и, скрывая утомление, опорожнила молочную тяжесть в большую половину ведра. Пальцы ее, покореженные земными трудами и ревматизмом, были долгие, сноровистые, не зазря присудили ей «грамотку» за тонкое изящество рукоделий. Слово «изысканность» для меня очень применимо ко всей стати облика тети Дюни: узкому, стройному лицу, тонким запястьям, хрупкому, уже согбенному стану, кротко-гордой и независимой повадке.

Я писала, что могу применить слово «изысканность» к прозрачному и непростому образу тети Дюни, – им как бы завершался ее благой, незамутненный, древний крестьянский род. Следующие поколения, по-своему примечательные, яркие, но тускнеющие, имели в себе, по сравнению с предками, явные черты упадка, не хочу и не смею употребить слово «вырождение».

Про младшего, любимейшего, погибшего сына Алексея уж писано мною, и едва ли не каждый день, при двух кратких слезинках, было тетей Дюней мне говорено. Добрый, доверчивый, простодушный, он один, по воспоминаниям и лучистому портрету, светло противостоял значению нежелательного слова, но вот и оказался «не жилец», был коварно убит и найден на снежной дороге.

Старший сын Николай родился и рос в тяжкие и страшные годы гражданской войны и коллективизации, но к угрюмости, в которой я его застала, готовился словно с утробного изначалья и копил ее по мере жизни. Он был судим за покушение на жизнь и чужое имущество, может быть, и не вполне справедливо, но срок отбыл полностью, в тюрьме и лагере. В темную эту историю я, из осторожности и жалости к его матери, не вникала, но в знакомстве с ним и его семейством состояла весьма пристально. Добротная его изба помещалась ровно напротив материнской, через улочку, на берегу озера. Он был давно и прочно женат, выбрав супружницу себе под стать: тяжеловесную, ловкую и неприветливую. Переиначить пословицу: «каков Ананья, такова у него и Маланья» – на «Николашку и его милашку» никак не выходило ввиду суровой солидности нелюдимой пары. Имелся, надеюсь, и теперь здравствующий, молодой, уже женатый сын с ребенком, тогда маленьким. Мы жалели тихую, больную их сноху и невестку, с отечными, опухшими ногами, возили ее в горестную Кирилловскую больницу. Огород и хозяйство, по тем местам, – хорошие: корова, овцы, птица, собака на жестокой привязи – для лютости, нарушаемой моими угощениями и ласками. Из всего этого родственного соседства с тетей Дюней сообщались только внук, забегавший к бабке попросить того-сего у ее скудости, и овцы, с блеянием вламывающиеся в ее худой как бы не-огород: слабые грядки с порушенной изгородью. Ни сам Николай, ни жена его Нина к матери и свекрови, ни она к ним никогда не ходили. Я брала у них молоко – в очередь с Шуркой, на чьей живописной рыжей (в соответствии с прозвищем) личности я остановлюсь не однажды.

Николай Кузьмич имел к моей заезжей персоне заметный, мрачно скрываемый, ехидный интерес, который, с допуском натяжки, можно было бы даже считать расположением. Во всяком случае, отклонение от сугубо непреклонного характера мной ощущалось, и хаживала я к ним безбоязненно. Икон в избе не было, хозяин открыто в Бога не верил. Вина не пил, не курил, не сквернословил. Исподлобный его взгляд тоже был очень цепкий и зоркий: и по-деревенски, и по-арестантски. Сидевший по уголовной линии, он, кажется, смутно соотносил разные мои суждения с известной ему 58-й статьей, что несколько смягчало его проницательный хмурый взор. Он неизменно указывал мне, в виде исключения, на лавку и начинал беседу с иронического и презрительного посвящения Москве, что меня нимало не обижало, сначала – к его удивлению, потом – к раздражению, впоследствии – к удовольствию. Власть он впрямую не упоминал и близко не подходил к опасной теме, с детства привыкший никому не верить, но мы, хоть и московские простофили, тоже не лыком шиты. Он с удовлетворением замечал, что раскулачивание, тюрьма и прочие бедствия для меня – не пустая наслышка, а живое больное место. С братом Шуркой он не общался и мою с ним дружбу презирал как изъян и городскую придурь. Сыновья Николая и Шурки, Колька и Сережка, схоже ладные, здоровые, уже вполне сведущие в хмеле, ребята родственно братались и дрались, ко мне относились с приязнью.

Шуркина жена Зинаида, уставшая бороться с его пьянством, сама повадилась выпивать и, по мере сил, участвовать в семейных баталиях. Мои строчки из тарусского стихотворения и там были совершенно уместны: «Вообще, наш люд настроен рукопашно, / хоть и живет смиренных далей средь». У Шурки и Зинки тоже была корова с объемистым к вечеру выменем. Роднило братьев то обстоятельство, что ни у того, ни у другого мать молока не брала. Поначалу я думала, что маленькая, невесомая тетя Дюня, привыкшая очень мало есть, блюдет постоянный суровый пост, но вскоре заметила, что она украдкой ходит куда-то с граненым стаканом и у дальней соседки наполняет его молоком. Только потом, когда неимоверная ее щепетильность, близким полным родством, свыклась и сплотилась с нами, она милостиво и любовно перестала считаться с как бы не своей, гостевой снедью, и стол наш стал общий, обильный и счастливый: с простоквашей и творогом, с топленным в печке молоком и кашей, с лепешками и пирогами. Однажды, при нашем отъезде в Москву, тетя Дюня и я плакали, машина двинулась, и Борис увидел в зеркальце, что она машет рукой. Мы вернулись. Оказалось, что прощальный ржаной рыбный пирог, в печальной суматохе прощания, остался лежать на заднем крыле автомобиля.

Я пишу это и плачу.

Шуркина изба накоротке соседствовала с материнской – ежевечерние визиты, с громогласным грубым приветствием из сеней, были незатруднительны. В ответ на мои укоризны он заявлял: «Ты, Белка, не знашь того, что она все сердце на Лешку истратила, для меня мало осталось, а Кольку и вовсе любить не за что». Повторяю, что в его тайной нежности к матери я не сомневалась. Забегал он и днем: выпрашивая у нее «бражки», которую тетя Дюня изготавливала из черных сухарей, привозимых нами дрожжей и еще из чего-то. При всем нашем обожании к хозяйке Борис к этому напитку привыкнуть не мог, и за ужином они с Шуркой выпивали сельповскую водку. Для веселого обману мать подсовывала сыну озерного питья, приговаривая: «Чай, не боярского роду – выпьешь и воду». В долгое последнее время я присвоила это присловье. Шурка кривился: «Не могу такую крепость потреблять, не зря на лягушках веками настаивалась. Плесни-ка мне, Борис, послабже да послаще, глотнем за мамкину жадность». Как бумаге уже известно, он с грудного возраста весело страдал неутолимым «недопоем». Шурка уважал и слушался Колю Андронова, весьма считался с Борисом, со мною задорно и снисходительно дружил. Но был у него ближе и дороже всех неразрывный друг – тоже Шурка, по безотцовщине и покойной матери называемый: Еленчик. Этот второй был миловидный, смирный, застенчивый, но буянства нашего огнистого Шурки хватало на двоих. Они неразлучно плотничали, колобродили, рыбачили, парились в бане, фыркали в озере и так и славились на всю округу: Шурка-Рыжий и Шурка-Еленчик. Круглый сирота Еленчик был холост и только в Рыжем тезке имел задушевного вождя и опору.

Заметно было, что великодушная тетя Дюня, горько ученая долгой вредоносной жизнью, людей сторонилась, гостей не звала и опасалась нашего небогатого московского хлебосольства, обозначенного зазывным настольным огоньком. На этот одинокий приветный зов явился однажды из соседней деревни пожилой, видавший виды мужик Паня. Снял шапку: «Здорово, кума, пришел до твоего ума. Наше вам почтение, московиты, слыхивал, что вы мозговиты. На одной земле – как в одном селе, в родстве-косине – все вода на киселе. Ну, где кисель, там и сел». Тетя Дюня смотрела неодобрительно: «А мне и невдомек, что ты мне куманек. Близко-то не прикиселивайся: их Москва – не твои места». Мы, для деликатного противовесу, несколько заискивали. Заскочил Шурка. Борис наполнил рюмки. Хозяйка молчала, поджав губы, гостя не потчевала. Шурка веселился, пламенея веснушками, ероша редеющую, седеющую рыжину: «Жалую Паню, эжели спьяну, а был бы тверез – жил бы поврозь».

Когда гость ушел, тетя Дюня сказала: «Плохой Паня, ехидной, он сына-неслуха из ружжа удушегубил, для поучения». И закручинилась.

А к ночи тетя Дюня говорила: «Задвинь, Беля, затенники, не то опять Паню наманишь».

Очень любила я закатные часы. Солнце садилось за окном «кивотной», с иконами, стены, золотило вмятины старого самовара, играло с цветами, красиво нарисованными масляной краской на печке. Вспоминая бойкого «душегубного» Паню и печальные пышные закаты, я пропустила полночь и зажгла свечи в половине второго часа.

Днем и вечером, следуя движению солнца, мы с Борисом гуляли вдоль озер и полей со стогами, укрепленными посредине шестами, с загоном для грустных ласковых телят, обращавших к нам просительные, мычащие головы. Борис рисовал акварелью, прозрачно родственной этим озерам, полям, недальней синеве леса. Я собирала цветочки, приносила тете Дюне. Когда мы возвращались, со взгорбий дороги и пригорков виднелся временами Ферапонтов монастырь.

Послав Лексеюшке неусыпный небесный вздох и две слезинки, тетя Дюня, для моего утешения, успокаивалась, переходила к воспоминаниям молодости и даже веселью. Много в ней оставалось несбывшейся, неизрасходованной радости, резвости, прыти. Бывало, она заведет:

На полице две совицы
в лунном зареве… —
а я приговариваю, указывая на нас с нею:

А в светлице две девицы
разговаривали…
Дюня заливалась девичьим смехом, доставала ветхий батистовый платок, приплясывала:

Ходи, Дюня, хороводь,
не горюй, а греховодь,
одолела меня дума:
была Дюня, стала дура…
Я, подбоченясь, ходила кругом:

Дюня, Дюня, Евдокия,
твои думки не такия:
ты умна и хороша,
снова в девки перешла…
И вместе:

Что за лихо, что за диво
в свете деется:
загуляла, забродила
красна девица…
Разбуженный нашим гамом и плясом, являлся из спаленки Борис, хватался за сонную голову. Тетя Дюня закрывала смех платком, винилась, каялась:

«Боренька, батюшка, прости, в церковь-то не хожу, вот бес и проснулся внутре и тебя, голубчика, обеспокоил».

Но все это были шалости, озорство, а песни тетя Дюня певала долгие, прекрасные, я их повторить не могу, но протяжная тень их жива в уме и слухе.

Попалась я, девушка, в помчу,
польстилась на приваду-отраву,
как глупая плотица-рыбешечка,
как с матушкой простилась – не помню,
угодила во родню, во ораву,
через год уродила ребеночка.
А чужие люди-то люты,
усадила свекровушка за пряжу,
младенчик колышется в люльке,
а я плачу да слезынки прячу.
Говорил мне тятенька родный:
не ходи, девка, как гриб во кузов.
А батюшка-свекор суровый:
никшни, велит, перед Кузей…
Это «помча» еще водилась в то время как слово и как рыболовная снасть, сеть с «очепом»-перевесом, оба Шурки, Рыжий и Еленчик, ловко управлялись с нею с мостков и с лодки, с «привадой» для добычи. В ловушку для рыбы охотно шли на погибель раки, мы с Борисом ездили по дорожным рытвинам, а то и по дождевой «кислице», в Кириллов, для ловли пива.

Про раков до сих пор не могу вспоминать без ужаса и содрогания. Однажды принесли Шурки целое решето черно-зеленых, тщетно обороняющихся клешнями раков. Рыжий стал меня дразнить: «Вот, Белка, убоишься ты их сварить, куда тебе, госпоже белоручке, покуситься на живую тварь, а кушать не брезгуешь». Я подумала: и то правда, мало ли едала я морских чуд, надо своими грехами питаться. И бросила раков в готовый кипяток. Стыдно было реветь навзрыд, казниться рачьей казнью. Тетя-Дюня прижимала мою голову к сострадательному сердцу, всполошилась, причитала: «Ой, Беля, ты сильней убиваешься, чем живешь, уйми душу, им Господь предрек людям в рот идти, с ним спорить нельзя».

В утешение себе воспомню и воспою единственную тети-Дюнину живность: поджарого, мускулистого черного кота, состоящего из мощной охотничьей энергии постоянной азартной проголоди. При нас он питался сытно и даже как бы роскошно, но неутомимо мышковал, рыбачил, стрелял глазами по птицам. Тетя Дюня убирала всю снедь на высокую недоступную полку, приговаривая: «Близко молоко, да рыло коротко». Звала его, конечно, как зовут нашего драгоценного любимого друга Аксенова. В тот раз, не дожидаясь моих постыдных рыданий, он выхватил из дырявой тары живого рака, унес на крыльцо и там съел целиком, оставив на ступеньке убедительно наглядное «мокрое место».

Только по рассказам тети Дюни знали мы предшествующую ему долгожительницу кошку: «Этот Васька – зверь дикий, вольнолюбный, не ластится, не мурлычит, никакой власти не терпит. А Мурка-покойница такова была ласкова кошурка, жалела меня: ляжет на грудь, сердце под ней затихнет, не болит, не ноет. Раз поехала я к дочери Верке в Белозерск и забыла ее, грешница, в закрытой избе. Спохватилась, да не пускали меня домой по большому снегу. Мучилась издали ее мукой, зябла по ней под стылым окошком, шти мимо рта шли. Думала: сгубила я свою подругу-мурлычицу, зачтется мне в могилке ее голод-холод. А кошурка-то умней меня оказалась: расковыряла мешок с мучицей, ссухарилась, а спаслась. Жила почти с мое, а пред концом глянула на меня прощально и ушла на укромные зады, не стала мне очи слезить. Я уж потом упокоила ее в земле, посадила ей вербный росток. До погоста мне нет мочи ходить, а до вербочки – нет-нет, да и доковыляю по весне, приласкаю ее коший дух».

Пришла пора поговорить и про Веру Кузьминичну, про дочку Дюни и Кузи Верку, которую одну из всех детей жалел и баловал строгий отец. Ее малолетству он потакал, носил в кармане липкий леденец, сохлый пряник.

Вера росла крепко-пригожей, здравомысленной, училась хорошо, особенно по арифметике, которая впоследствии и довела ее до большой беды, до магазинной растраты. Она была уже замужем, жила хорошо, имела маленькую дочку, когда предали ее суду, после чего, вослед брату Николаю, отбывала она тюремный и лагерный срок. Мать ее не оправдывала и не винила («Я – не верховная людей судить»), но душою думала, что опутали, отуманили дурную бабу злоумные люди. Навещая горемычную дочь, и увидела тетя Дюня страшно промелькнувшую Москву, показавшуюся ей близким предместьем Того света. Было это, по моим неточным подсчетам, в половине пятидесятых годов. Тогда же, уже во второй раз, с помощью деревенского грамотея, подавала Евдокия Кирилловна прошение «на высочайшее имя». На этот раз на имя Крупской Надежды Константиновны, к тому времени давно покойной и забытой. Самое удивительное, что ответ пришел не быстрый, но опять положительный: Веру освободили досрочно. Благодарная просительница говорила: «Про мужа ее не умею знать, а сама Крупская – женщина сердечная, пожалела меня, безвестную бедовуху».

Маленькую дочку своей несчастливицы-каторжанки взяла себе бабка Дюня, одна питала и растила до ранней взрослости, до возвращения матери из мест заключения. Эта любимая внучка, Валя, вышла замуж подале от семейных бедствий за окраинного москвича, за доброго рабочего человека. Это в честь их недолгого визита ночевали мы с Борисом на дождливом сеновале, пока Шурка с сыном дружелюбили на топорах, а мы слушали близкий голос Жоры Владимова, поступавший в наши сердца из Германии.

Когда гости приехали, мы ненароком увидели их продвижение к бабкиной избе. Перед вступлением в деревню Валя сняла боты и шла по непогожей хляби в белых туфлях на высоких каблуках. Во все окошки смотрели на городское шествие возбужденные деревенские лица. Валя ступала прямо и важно, муж скромно нес сумку с иностранной московской надписью.

Вечером мы дружно ужинали, Шурка, материнскими мольбами, к трапезе допущен не был. Приезжие мне понравились, особенно простодушный словоохотливый муж. Жена, как подобает горожанке, держалась солидно и несколько отчужденно. Мое нескрываемое пылкое почтение к ее бабушке могло показаться ей приживальской угодливостью, вообще она меня необидно сторонилась, и я не могла попасть в уклюжий, естественный способ краткого общения. Гостили они поспешно и вкратце.

Деревенские, двоюродные друг другу, внуки присутствовали постоянно и были славные ребята, но легкая засень порока, добытая в армии и других отлучках, мглила подчас их свежие молодые черты и урожденные здоровые повадки. Ладила я с ними легко.

Время от времени наезжали с приятелями череповецкие внуки, еще не вступившие «в наусье», с хрипотцою в грубых молодых горлах. Смотрели и говорили они как-то вкось, не желая брать грех на душу, я относила к своей рассеянности незначительные пропажи сигарет и мелких вещиц, с милого мне сеновала доносилась тихомолка их неумелого сквернословия. Можно было искренне сожалеть о бедной их бессветной юности, но, пожалуй, больнее и более – о явленной ею новизне увядания долгого, добротно выпестованного Вологодчиной предыдущего родословия.

Ярче других были помечены порчей другие какие-то непонятные залетные родичи, не здоровавшиеся при встрече, неприкрыто зарившиеся на неопределенную судьбу Алешиной избы, да и на собственные убогие владения, на их недобрый взгляд, назойливо живучей тети Дюни. Эти редкие вторжения омрачали наши дни и весь «озор» человеческого рода, но тетя Дюня противостояла им с непреклонным и даже высокомерным достоинством. По ее, долго таимой, просьбе, относящейся к тоске по дочери и по собственному накопившемуся устремлению, минуя хорошо знакомый Кириллов, отправились мы в древний город Белозерск, озаглавленный и возглавленный обширным чудом великого Белого озера. Родилась я в белокаменном граде Москве, в нем росла, в него проросла, а спроси меня где-нибудь в чужой стороне о родине, пожалуй, прежде, чем темные белые камни, увижу я темные белые воды, благородную суровость, высокородную печаль.

Скажу только кончающейся странице, что наполненные и увеличенные озером зрачки ослепли от золотого зарева церковного иконостаса во много рядов, заслонившего и уменьшившего прочие белозерские впечатления. При виде сохранившихся домов и городских усадеб Борис опять вспоминал италийского Палладио, наивно отразившегося в колоннах, фронтонах и портиках самобытных русских строений.

Озеро, церковь, влиятельный итальянец поместили нас в приятный отпуск из современного захудания и разора.

Веру мы застали в осторожный расплох, «невознатьи», как говаривала ее матушка, но в опрятном доме, при обильном самоваре, при скатерках и салфетках с вазонами и безделушками, соленые волнушки от Дюни в гостинец привезли, бутылку сами купили, посидели в довольстве и покое. Только напряженный, сметливый хозяйкин взгляд выдавал большой опыт ее многознающей доли. Благоприятные сведения о матери, братьях, московских дочери и зяте выслушала она с наружным доброжелательным спокойствием, но привычка наглухо скрывать сильные чувства была заметна и красила ее в наших глазах.

Признаю, что поразивший меня Белозерск описан плохо, словно обобран, но доклад, доставленный тете Дюне, был подробный, красочный и утешительный.

Вспомнила я один жаркий деревенский день. Я с удовольствием плавала в озере, обнимая и прихлебывая прозрачную воду. Шурка, оранжевый на солнопеке, добродушно серчал на берегу, что я мешаю рыбе сосредоточиться на скорой поимке: он выкапывал возле вражеских братниных угодий «приваду»: «Этому скареду и червя лучше засолить, чем братцу отдать, вот ты к ним льнешь, их невкусицу знаешь».

«Экая загрева, – заметила тетя Дюня, когда я пришла домой с озерной водой в двух ведрах, – «нетники» большого солнца не любят, разве что «шутовки», при водяном хороводные девки». Я уж знала, что «нетчики» – это отсутствующие, отлучные, а вот с присутствием «нетников» постоянно приходится считаться: это – разного рода нежить, нечисть, благодушно-игривая или коварная, вредительная. Про нее-то и пошел у нас разговор.

Тетя Дюня подумала, посчитала по пальцам дни, сверилась с тайными знаньями и приметами и так порешила: «Готовься, Беля, не бояться, надо тебе в полночный час Домового показать. Мой-то – худой бедяга, сараешник, его можно в ночь на Светлое Воскресенье застать, и то не всегда. При Кузе его дедушка в конюшне жил, любил с лошадиными гривами баловать, да и его не пожалели, раскулачили вместе с конями, а заодно и та пала, что молоко давала. Ох, смертное горе, одно на всех: и людям, и животине хватило. А пойдем мы с тобой ближе к полунощи в Шуркин хлев, корова не выдаст, она меня больше Зинки жалует». Важную нашу затею утаили мы даже от Бориса, волновались, шептались, даже принарядились в угоду Хозяину. Еще в начале нашей дружбы спрашивала я тетю Дюню про холодные зимы, про дрова, про воду. На сыновей надежды не было, а после печального случая с кошкой мать к Вере зимовать не ездила. Она смеялась: «А что нам! Нас мороз нянчил. Шубы нет – палка греет». Я привезла ей свою старую шубейку, еще ничего, теплую. Тетя Дюня ее полюбила, надевала и в летние прохладные вечера, покрывала ею дрему и сон. Красовалась: «Эка я моничка-щеголиха!» Мы снаряжались, тетя Дюня меня наставляла: «Ты особо-то не кудрявься, повяжись моим старушьим платком, перед Ним басы нельзя разводить».

Весь поздний вечер мы с тетей Дюней шушукались, Борис лег спать.

Близко к полуночи тихохонько подкрались к спящему Шуркину дому, тетя Дюня просунула тонкую руку в секретное от чужих отверстие, мы протиснулись в коровье обиталище. Корова мыкнула было в удивлении, но от знакомого шепота успокоилась. «Истёшенько», как тетя Дюня, говорю: я ощущала значительность момента с большим волнением. Было совершенно темно, чуть светилось белое коровье ожерелье. Наученная провожатой, смотрела я в дальний угол, пока как бы пустой. Тетя Дюня держала меня за руку, наши пульсы разнобойно трепетали. Понятно было, что урочный час еще не наступил. Но вот что-то зашевелилось, закосматилось в углу – сплошней и темней темноты, из пропасти недр, не знаемых человеком, раздался глухой протяжный вздох: «Ох-хо-хо-о…» Последнее заунывное «о» еще висело в душном воздухе, когда мы, по уговору, бросились наутек – чтобы не прогневить полночного властелина лишней развязной докукой. Вомчались в избу, сели к печке, не зажигая света. «Ну, видела, – отдышавшись, сказала тетя Дюня, – а теперь забудь, Он, в отместку за погляденье, отшибает людскую память, чтобы не было о Нем пустого слуху, новый-то народ не чтит его, облихует, опорочит ни за что, ни про что, а он горланов не любит, беспременно накажет». Я призадумалась: «Тетя Дюня, давайте у него прощенья просить. Но, вообще-то, он мне хорошим показался, милостивым». – «Это – по его выбору, а прощенья давай просить», – и она стала креститься на иконы. Я вот – не забыла, а проговариваюсь с почтительной опаской, поглядываю на свечу, на лампадку возле иконки.

На следующий день после ночного похождения тетя Дюня истопила мне баньку, хоть и там предполагался незримый ночной насельник: «баешник». Я никакой бани не люблю, а тою, деревенской, еще Кузею строенной, наслаждалась, особенно – ныряя в озеро с горячего полка. Тетя Дюня в жизни и речах была очень целомудренна, в спаленку, на случай переодевания, без стука не входила, в парильное дело не вмешивалась, никаких предложений, вроде «спинку потереть», за ней не водилось.

Но самое мое сокровенное блаженство заключалось в верхней светелке, считавшейся как бы моим владеньем. Ход в нее был через сеновал, по ветхой лесенке. Убранство ее состояло из старой трудолюбивой прялки, шаткого дощатого стола, сооруженного Борисом, занесенного наверх самодельного стула, покрытого рядном. На столе – глиняный кувшин с полевыми цветами, свеча – не для прихоти, а по прямой необходимости. Во все окно с резным наличником – озеро. Прилежные мои занятия сводились к созерцанию озера и по ночам – луны, продвигающейся слева направо, вдоль озера и дальнейших озер. Свеча горела, бумага и перо возлежали в неприкосновенности. Испытывая непрестанное сосредоточенное волнение, я ничего не писала, словно терпела какую-то крайне важную тайну, не предаваемую огласке. Ощущения безделья не было – напротив, соучастие в ходе луны и неботечных созвездий казалось ответственным напряженным трудом на посту у вселенной. Извлекла из памяти никчемный сор сочиненных в ранней юности строк: «Хворая головокруженьем и заблуждением ума, я полагала, что движеньем всемирным ведаю сама». Самоуверенные эти словечки лишь очень приблизительно соответствовали занимаемой мною высокой светелочной должности – в глуши веков, вблизи отверстого мироздания.


Возвращаюсь в мою возлюбленную светелку, к самой большой и властительной луне из всех мною виданных, удвоенной озером. А сколько ночей провела я у нее в почетном карауле, и всегда мне казалось, что луна возвращает мне взор Пушкина, когда-то воспринятый и вобранный ею.

Стоит мне прикрыть глаза, как ноздри легко воскрешают запах прелого сена и полевых цветов, в которые я окунала лицо, голубое от луны, розовое от свечи, волновавшей бессонницу деревенских старух, издалека видной округе.

Когда, созревши на востоке,
луна над озером плыла,
все содержание светелки
и было – полная луна.
Прислуживавший горним высям,
живущий на луне зрачок
с луны мою светелку видел,
а до меня – не снизошел.
Он пренебрег моей деталью,
переселившись в лунный свет.
Жалеть, что, как свеча дотаю,
у вечности – мгновенья нет.
Тете Дюне уже трудно было воздыматься на вершину избы, но отыщет она какую-нибудь живую вещь из милой рухляди и ветоши – подаст мне: «Тащи, Беля, к себе на свечную гору, ты любишь». С гордостью могу заметить, что кот Василий, не поступаясь независимым и неподкупным нравом, захаживал ко мне наверх, глядел внимательным прищуром, без одобрения.

«Ты у меня, Беля, верхний жилец, повадный летатель, – говорила тетя Дюня, – пригодился теремок твоим летасам (мечтаньям)». Так оно и было. Я вдохновенно и торжественно ничего не писала, весь мой слух был занят реченьями тети Дюни, воспоминаниями, песнями, которых не певала она с молодых лет. Сама она, по мужу, была Лебедева, и лебеди часто главенствовали в наших вечерах, вторить их воспеванию я могу лишь приблизительно, бедно.

Лебедь белая над озером кичет,
друга любезного кличет,
у той у лебедушки – бела лепота,
а у меня, у молодушки, – беда-лебеда.
Дождалась лебедушка лебедина,
суженого господина,
а я перед свекровушкой лебезила,
да лишь досадила:
грибник мой кислый да тонкой,
а меня прозвала домоторкой.
Лебедин подруженьку холит,
не бедует с лебедушкой любимой.
А по берегу ходит охотник
до погибели лютой лебединой.
Оскудела, опустела водица,
стала лебедица вдовица…
Я спрашивала тетю Дюню: правда ли, что сурова была ее свекровь? кто это – «домоторка»? «Известно, кто, – объясняла она, – бедоноша, бедняха, бедяжная прикушивательница, побируха, чтоб тебе вразумительней было, их много после веролютия по домам торкалось».

Холодком ожигало меня «веролютное» обилие бедственных произрастаний в русской жизни и словесности. Про покойницу-свекровь старая ее невестка улыбалась: «Да нет, это больше по-песенному такое прилыганье выходит. Кузина матушка, как и по закону положено, строгая была, но меня жалела, собой заслоняла от сыновьего гнева. Он, смолоду, до ужасти ревнивый был, хоть я и глянуть не смела, что пол-людского роду – бородато да усато. Побелеет глазами и грозит: знай веретено да полбу, не то схлопочешь по лбу. Глаз не подымала – а схлопатывала, за посторонний призор за моей пригожестью». В этом месте памяти рассказчица несколько гордилась и приосанивалась, и я читала сквозь морщины ее стройно-овального, изящно сужающегося к подбородку лица свежую былую приглядность. «Да, жалела, и пироги мои, и грибники, и капустники, а особо – рыбники, едала с хвалебностью. Даривала мне свои прикрасы, да все – или роздано, или отнято. Вот, Беля, присудила я тебе остаточную низку, от большой шейной вязки, и ты мне не некай, возьми памятку». Маленькую нитку бисерного речного жемчуга я храню.

А я опять воспомнила «нетников». За избами тети Дюни и Шурки начиналось поле, где однажды, с Колей Андроновым, Наташей Егоршиной и с детьми, запускали мы «летушку» – воздушного змея. С ночною грустью вижу я погожий, ведреный и ветреный день нашего веселья. Присутствовавший при параде Рыжий Шурка, по своему обычаю, ерничал, «кудасничал»: «Эх вы, недотепы залетные, привыкли, что вас летчики по небу возят, вами начальство верховодит, а вы потеху по верху водить не умеете». Тетя Дюня радовалась вместе с нами: «Вам нельзя его видеть, а «Полевому» – все льзя, небось, дивуется на вашу забаву». Про этого невидимого обитателя полей было известно, что он благодушен и склонен к соглашательству и с Домовым, и с Лешим, враждующими меж собою. Про «Лесного дядю», «лесовика» сведения были не такие благоприятные. Тетя Дюня не любила и тревожилась, когда мы ходили в лес, прилегающий к полю. Прежде в лесу водились медведи, лосиные следы мы и сами видели, от Лешего были весьма предостерегаемы: «Рубахи для лесу надевайте изнанью вверх, это – одна от него охрана, иначе его не измините. Вы – мне свои, а на мне – родительское отлученье, он за это к себе берет. А проклятые отцом-матерью дети – все в его гущобе сгинули. Вид его – лохматый, волоса носит на левый бекрень, кафтан застегает – на правый бок. Блудящих тунеядов морочит, может и не отпустить». Послушно побаиваясь, мы в глубину чащи не заходили.

При этом описании все мои огни погасли, я подлила масла в лампадку (светильце со светиленкой, светник с фитилем). Про мою светелочную свечу тетя Дюня всегда справлялась: ясно ли горит? не «пинюгает» ли? Если мерцает и меркнет без причины – к беде.

Надеюсь, что мои свечи догорели справедливо, без дурных предзнаменований. Но присловья не погасли: беда беде потакает, бедой затыкает, таков наш рок – вилами в бок.

Про упомянутый лес Шурка, вертясь передо мною, так меня испытывал: «Докажи, Белка, что не зря тебя наше царство-государство учило-просветляло. Что в лес идет, а на дом глядит, домой идет – по лесу скучает?» Я податливо отвечала: «Куда нам до твоей учености? Сказывай, не томи». Он молча указывал на разгадку: на сподручный топор за поясом, и добавлял: «Да, учили нас крепче вашего, а всё не пойму: то ли вы глупые, то ли слепые, у нас – песни, у вас – пенсны, все наши бедовины – от вашей бредовины». И тут, Александр Кузьмич, я с вами совершенно согласная.

Я соотношу первый день марта со своим сюжетом по собственному вольному усмотрению, но всё же прочла по молитвеннику: «Упокой, Боже, рабу Твою Евдокию и учили ю в раи, идеже лицы святых, Господи, и праведницы сияют, яко светила, усопшую рабу Твою упокой: презирая ея вся согрешения».

Читая молитвослов, еще раз подивилась обилию Мучеников и Мучениц в русском православии, не говоря уже обо всех неисчислимых страстотерпцах отечественной истории и близких нам дней.

Число дней и, более, ночей, письменно посвященных тете Дюне, приблизительно соответствует времени, проведенному нами в ее избушке: мы бывали у нее редкими и недолгими наездами, обычно около двух недель. Сумма влияния ее образа на мои ум и душу оказалась длительнее и обширнее всех этих урывочных сроков.

Нечаянное свое писание начала я с описания Нил-Сорской пустыни. Вот каково было наше путешествие на самом деле. В очередной раз посетив недальний город Кириллов, снова любовались мы дивным озером и монастырем на его берегу. Кроме сохранившихся красот, имелся там и ресторан, так и называвшийся: «Трапезная», коего были мы едва ли не единственные частые посетители. В тот солнечный и дождливый день мы наведались в милицию – расспросить о маршруте. Скромный суровый чин встретил нас с недоброжелательным подозрением во грехах, вероятно, отчасти нам присущих, проверил водительские права Бориса, но дорогу объяснить туманно отказался. Встреченная старушка ласково и испуганно отговаривала нас от намерения, казавшегося нам безгрешным и усиливавшегося вместе с нарастающей тайной: «Ох, детки, не дело вы задумали, туда хорошего пути нет, подите лучше в магазин, там нынче завоз». В магазине мы и дознались до направления. Мы уж знали, что после «веролютия» обитель стала узилищем, но потом арестанты были перемещены кто в «небелесветие», кто в худшие места, но уцелела надвратная малая церковь с драгоценной росписью. В небесах погромыхивало, дождь, чередовавшийся с яркими просветами, размывал глинистую дорогу в лесную глубь, где когда-то искал святого уединения Пустынник и Бессребреник Нил Сорский. Когда хлябь временно подсыхала, – двигались, когда усугублялась, – дышали густою лесной влагой. В приблизительной середине пути встретились нам сначала одна, потом другая худая лошадь, впряженные в телеги. Поклажу составляли пустые бутылки, возницы и пассажиры были весьма примечательны. По бледным их, добродушным лицам блуждал рассеянный смех, лохмотья легко тяготили их слабую плоть. На наши вопросы они отвечали приветливо и невнятно, но взмахами рваных рукавных крыл подтверждали, что едем мы в должную сторону. Сердце, озадаченно и болезненно, сразу же к ним расположилось.

Когда мы достигли, наконец, искомой цели, церковь при входе в бывший маленький монастырь, произросший из Ниловой кельи, оказалась наглухо закрытой, снаружи – трогательной и стройной. Нас сразу же окружили обитатели «пустыни», близко схожие со встреченными путниками. Они сбивчиво и восторженно улыбались, лепетали, протягивали к нам просительные руки, в которые ссыпали мы сушки, сигареты и другие мелкие имевшиеся припасы, до неимоверного счастия услаждавшие их детские души, но не могшие утолить голод их истощенных, светящихся сквозь ветхую одежду, неземных тел. Острог, по мягкости времени, переменился в нестрогую «психушку», относительно вольготную – ввиду смирного и неопасного слабоумия пациентов, медицинского персонала мы не видели.

Кроткая, блаженная детвора этого народа вызывала неизбывную жалость, любовь, а во мне – и ощущение кровного, терзающе-сострадательного родства.

Леса и озера, разрушенные храмы и тюремные очереди, иконный лик тети Дюни – неполно составляют образ родины без этих незапамятно-юродивых, лунно-беспамятных, смиренных и всепрощающих, дорогих для меня незабвенных лиц.

Когда, более десяти лет назад, умерла тетя Дюня, мы были в Америке и узнали о ее кончине от Коли Андронова с большим и горьким опозданием.

Потом умер Николай, через несколько лет – Еленчик, а затем и милый моей душе, острый на язык и на топор, непутевый Рыжий Шурка.

Нет и Коли Андронова, связавшего нас с теми, для меня опустевшими, прекрасными и скорбными местами.

Ровно пять часов утра, приступаю к моим, пред-нежеланно-сонным, ритуалам, начав их с задувания свечи и лампадки.

(обратно) (обратно)

Александр Александрович Блок Полное собрание стихотворений

Стихотворения 1898 года

«Пусть светит месяц – ночь темна…»

Пусть светит месяц – ночь темна.
Пусть жизнь приносит людям счастье, —
В моей душе любви весна
Не сменит бурного ненастья.
Ночь распростерлась надо мной
И отвечает мертвым взглядом
На тусклый взор души больной,
Облитой острым, сладким ядом.
И тщетно, страсти затая,
В холодной мгле передрассветной
Среди толпы блуждаю я
С одной лишь думою заветной:
Пусть светит месяц – ночь темна.
Пусть жизнь приносит людям счастье, —
В моей душе любви весна
Не сменит бурного ненастья.
Январь 1898

(обратно)

«Одной тебе, тебе одной…»

A la tres-chere, a la tres-belle...

Baudelaire[16]

Одной тебе, тебе одной,
Любви и счастия царице,
Тебе прекрасной, молодой
Все жизни лучшие страницы!
Ни верный друг, ни брат, ни мать
Не знают друга, брата, сына,
Одна лишь можешь ты понять
Души неясную кручину.
Ты, ты одна, о, страсть моя,
Моя любовь, моя царица!
Во тьме ночной душа твоя
Блестит, как дальняя зарница.
Февраль – март 1898

(обратно)

«Ты много жил, я больше пел…»

Н. Гуну

Ты много жил, я больше пел...
Ты испытал и жизнь и горе,
Ко мне незримый дух слетел,
Открывший полных звуков море...
Твоя душа уже в цепях;
Ее коснулись вихрь и бури;
Моя – вольна: так тонкий прах
По ветру носится в лазури.
Мой друг, я чувствую давно,
Что скоро жизнь меня коснется...
Но сердце в землю снесено
И никогда не встрепенется!
Когда устанем на пути,
И нас покроет смрад туманный,
Ты отдохнуть ко мне приди,
А я – к тебе, мой друг желанный!
Февраль – март 1898

(обратно)

«Пора забыться полным счастья сном…»

Пора забыться полным счастья сном,
Довольно нас терзало сладострастье...
Покой везде. Ты слышишь: за окном
Нам соловей пророчит счастье?
Теперь одной любви полны сердца,
Одной любви и неги сладкой.
Всю ночь хочу я плакать без конца
С тобой вдвоем, от всех украдкой.
О, плачь, мой друг! Слеза туманит взор,
И сумрак ночи движется туманно...
Смотри в окно: уснул безмолвный бор,
Качая ветвями таинственно и странно.
Хочу я плакать... Плач моей души
Твоею страстью не прервется...
В безмолвной, сладостной, таинственной тиши
Песнь соловьиная несется...
Февраль – март 1898

(обратно)

«Пусть рассвет глядит нам в очи…»

Пусть рассвет глядит нам в очи,
Соловей поет ночной,
Пусть хоть раз во мраке ночи
Обовью твой стан рукой.
И челнок пойдет, качаясь
В длинных темных камышах,
Ты прильнешь ко мне, ласкаясь,
С жаркой страстью на устах.
Пой любовь, пусть с дивной песней
Голос льется всё сильней,
Ты прекрасней, ты прелестней,
Чем полночный соловей!..
Май 1898 (3 марта 1921)

(обратно)

«Муза в уборе весны постучалась к поэту…»

Муза в уборе весны постучалась к поэту,
Сумраком ночи покрыта, шептала неясные речи;
Благоухали цветов лепестки, занесенные ветром
К ложу земного царя и посланницы неба;
С первой денницей взлетев, положила она,
отлетая,
Желтую розу на темных кудрях человека:
Пусть разрушается тело – душа пролетит
над пустыней,
Будешь навеки печален и юн, обрученный
с богиней.
Май 1898 (Апрель 1918),

(обратно)

«Полный месяц встал над лугом…»

Полный месяц встал над лугом
Неизменным дивным кругом,
Светит и молчит.
Бледный, бледный луг цветущий,
Мрак ночной, по нем ползущий,
Отдыхает, спит.
Жутко выйти на дорогу:
Непонятная тревога
Под луной царит.
Хоть и знаешь: утром рано
Солнце выйдет из тумана,
Поле озарит,
И тогда пройдешь тропинкой,
Где под каждою былинкой
Жизнь кипит.
21 июля 1898

(обратно)

«Ловя мгновенья сумрачной печали…»

Ловя мгновенья сумрачной печали,
Мы шли неровной, скользкою стезей.
Минуты счастья, радости нас ждали,
Презрели их, отвергли мы с тобой.
Мы разошлись. Свободны жизни наши,
Забыли мы былые времена,
И, думаю, из полной, светлой чаши
Мы счастье пьем, пока не видя дна.
Когда-нибудь, с последней каплей сладкой,
Судьба опять столкнет упрямо нас,
Опять в одну любовь сольет загадкой,
И мы пойдем, ловя печали час.
21 июля 1898

(обратно)

«Она молода и прекрасна была…»

Она молода и прекрасна была
И чистой мадонной осталась,
Как зеркало речки спокойной, светла.
Как сердце моеразрывалось!..
Она беззаботна, как синяя даль,
Как лебедь уснувший, казалась;
Кто знает, быть может, была и печаль...
Как сердце мое разрывалось!..
Когда же мне пела она про любовь,
То песня в душе отзывалась,
Но страсти не ведала пылкая кровь...
Как сердце мое разрывалось!..
27 июля 1898

(обратно)

«Я ношусь во мраке, в ледяной пустыне…»

Я ношусь во мраке, в ледяной пустыне,
Где-то месяц светит? Где-то светит солнце?
Вон вдали блеснула ясная зарница,
Вспыхнула – погасла, не видать во мраке,
Только сердце чует дальний отголосок
Грянувшего грома, лишь в глазах мелькает
Дальний свет угасший, вспыхнувший мгновенно,
Как в ночном тумане вспыхивают звезды...
И опять – во мраке, в ледяной пустыне...
Где-то светит месяц? Где-то солнце светит?
Только месяц выйдет – выйдет, не обманет,
Только солнце встанет – сердце солнце встретит!..
Июль 1898. Трубицыно (Май 1918)

(обратно)

Моей матери

Друг, посмотри, как в равнине небесной
Дымные тучки плывут под луной,
Видишь, прорезал эфир бестелесный
Свет ее бледный, бездушный, пустой?
Полно смотреть в это звездное море,
Полно стремиться к холодной луне!
Мало ли счастья в житейском просторе
Мало ли жару в сердечном огне?
Месяц холодный тебе не ответит,
Звезд отдаленных достигнуть нет сил..
Холод могильный везде тебя встретит
В дальней стране безотрадных светил.
Июль 1898

(обратно)

«Я шел во тьме к заботам и веселью…»

Тоску и грусть, страданья, самый ад,

Всё в красоту она преобразила.

Гамлет
Я шел во тьме к заботам и веселью,
Вверху сверкал незримый мир духов.
За думой вслед лилися трель за трелью
Напевы звонкие пернатых соловьев.
И вдруг звезда полночная упала,
И ум опять ужалила змея...
Я шел во тьме, и эхо повторяло:
«Зачем дитя Офелия моя?»
2 августа 1898

(обратно)

«Я стремлюсь к роскошной воле…»

Там один и был цветок,

Ароматный, несравненный...

Жуковский
Я стремлюсь к роскошной воле,
Мчусь к прекрасной стороне,
Где в широком чистом поле
Хорошо, как в чудном сне.
Там цветут и клевер пышный,
И невинный василек,
Вечно шелест легкий слышно:
Колос клонит... Путь далек!
Есть одно лишь в океане,
Клонит лишь одно траву...
Ты не видишь там, в тумане,
Я увидел – и сорву!
7 августа 1898

Дедово

(обратно)

«Ты, может быть, не хочешь угадать…»

Ты, может быть, не хочешь угадать,
Как нежно я люблю Тебя, мой гений?
Никто, никто не может так страдать,
Никто из наших робких поколений.
Моя любовь горит огнем порой,
Порой блестит, как звездочка ночная,
Но вечно пламень вечный и живой
Дрожит в душе, на миг не угасая.
О, страсти нет! Но тайные мечты
Для сердца нежного порой бывают сладки,
Когда хочу я быть везде, где Ты,
И целовать Твоей одежды складки.
Мечтаю я, чтоб ни одна душа
Не видела Твоей души нетленной,
И я лишь, смертный, знал, как хороша
Одна она, во всей, во всей вселенной.
21 сентября 1898

(обратно)

«Как мучительно думать о счастьи былом…»

Как мучительно думать о счастьи былом,
Невозвратном, но ярком когда-то,
Что туманная вечность холодным крылом
Унесла, унесла без возврата.
Это счастье сулил мне изнеженный Лель,
Это счастье сулило мне лето.
О, обманчивый голос! певучая трель'
Ты поешь и не просишь ответа!
Я любил и люблю, не устану любить
Я по-прежнему стану молиться.
Ты, прекрасная, можешь поэта забыть
И своей красотой веселиться.
А когда твои песни польются вдали
Беспокойной, обманчивой клятвой,
Вспомню я, как кричали тогда журавли
Над осенней темнеющей жатвой.
23 сентября 1898 (Начало 1915)

(обратно)

«В ночи, когда уснет тревога…»

В ночи, когда уснет тревога,
И город скроется во мгле —
О, сколько музыки у бога,
Какие звуки на земле!
Что буря жизни, если розы
Твои цветут мне и горят!
Что человеческие слезы,
Когда румянится закат!
Прими, Владычица вселенной,
Сквозь кровь, сквозь муки, сквозь гроба
Последней страсти кубок пенный
От недостойного раба!
Сентябрь (?) 1898 (2 июня 1919)

(обратно)

«Душа моя тиха. В натянутых струнах…»

Душа моя тиха. В натянутых струнах
Звучит один порыв, здоровый и прекрасный,
И льется голос мой задумчиво и страстно.
И звуки гаснут, тонут в небесах...
Один лишь есть аккорд, взлелеянный ненастьем,
Его в душе я смутно берегу
И с грустью думаю: «Ужель я не могу
Делиться с Вами Вашим счастьем?»
Вы не измучены душевною грозой,
Вам не узнать, что в мире есть несчастный,
Который жизнь отдаст за мимолетный вздох,
Которому наскучил этот бог,
И Вы – один лишь бог в мечтаньи ночи страстной,
Всесильный, сладостный, безмерный и живой...
9 октября 1898 (1918)

(обратно)

«Жизнь – как море она – всегда исполнена бури…»

Жизнь – как море она – всегда исполнена бури.
Зорко смотри, человек: буря бросает корабль.
Если спустится мрачная ночь – управляй им тревожно,
Якорь спасенья ищи – якорь спасенья найдешь...
Если же ты, человек, не видишь конца этой ночи,
Если без якоря ты в море блуждаешь глухом,
Ну, без мысли тогда бросайся в холодное море!
Пусть потонет корабль – вынесут волны тебя!
30 октября 1898 (Май 1918)

(обратно)

«Усталый от дневных блужданий…»

Усталый от дневных блужданий
Уйду порой от суеты
Воспомнить язвы тех страданий,
Встревожить прежние мечты...
Когда б я мог дохнуть ей в душу
Весенним счастьем в зимний день!
О, нет, зачем, зачем разрушу
Ее младенческую лень?
Довольно мне нестись душою
К ее небесным высотам,
Где счастье брезжит нам порою,
Но предназначено – не нам.
30 октября 1898 (Декабрь 1914)

(обратно)

«Без веры в бога, без участья…»

Без веры в бога, без участья,
В скитаньи пошлом гибну я,
О, дай, любовь моя, мне счастья,
Спокойной веры бытия!
Какая боль, какая мука,
Мне в сердце бросили огня!
Подай спасительную руку,
Спаси от пламени меня!
О, нет! Молить Тебя не стану!
Еще, еще огня бросай,
О, растравляй живую рану
И только слез мне не давай!
Зачем нам плакать? Лучше вечно
Страдать и вечный жар любви
Нести в страданьи бесконечном,
Но с страстным трепетом в крови!
3 ноября 1898 (1918)

(обратно)

«Есть в дикой роще, у оврага…»

Есть в дикой роще, у оврага,
Зеленый холм. Там вечно тень.
Вокруг – ручья живая влага
Журчаньем нагоняет лень.
Цветы и травы покрывают
Зеленый холм, и никогда
Сюда лучи не проникают,
Лишь тихо катится вода.
Любовники, таясь, не станут
Заглядывать в прохладный мрак.
Сказать, зачем цветы не вянут,
Зачем источник не иссяк? —
Там, там, глубоко, под корнями
Лежат страдания мои,
Питая вечными слезами,
Офелия, цветы твои!
3 ноября 1898 (24 декабря 1914)

(обратно)

«Мне снилась смерть любимого созданья:…»

Мне снилось, что ты умерла,

Гейне
Мне снилась смерть любимого созданья:
Высоко, весь в цветах, угрюмый гроб стоял,
Толпа теснилась вкруг, и речи состраданья
Мне каждый так участливо шептал.
А я смотрел кругом без думы, без участья,
Встречая свысока желавших мне помочь;
Я чувствовал вверху незыблемое счастье,
Вокруг себя – безжалостную ночь.
Я всех благодарил за слово утешенья
И руки жал, и пела мысль в крови:
«Блаженный, вечный дух унес твое мученье!
Блажен утративший создание любви!»
10 ноября 1898

(обратно)

«Мрак. Один я. Тревожит мой слух тишина…»

Мрак. Один я. Тревожит мой слух тишина.
Всё уснуло, да мне-то не спится.
Я хотел бы уснуть, да уж очень темна
Эта ночь, – и луна не сребрится.
Думы всё неотвязно тревожат мой сон.
Вспоминаю я прошлые ночи:
Мрак неясный... По лесу разносится звон...
Как сияют прекрасные очи!
Дальше, дальше... Как холодно! Лед на Неве,
Открываются двери на стужу...
Что такое проснулось в моей голове?
Что за тайна всплывает наружу?..
Нет, не тайна: одна неугасшая страсть...
Но страстям я не стану молиться!
Пред другой на колени готов я упасть!..
Эх, уснул бы... да что-то не спится.
18 ноября 1898

(обратно)

«Вхожу наверх тропой кремнистой…»

Вхожу наверх тропой кремнистой,
Смотрю вперед: там всё молчит,
Лишь далеко источник чистый
О безмятежьи говорит.
Мой дух усталый в даль несется,
Тоска в груди; смотрю назад:
В долинах сквозь каменья рвется
Грозящий белый водопад.
Не знаю, что мой дух смутило
И вниз влечет с безлюдных скал...
«Явись, явись мне, образ милый!»
В смятеньи диком я взывал...
И Ты явилась: тихой властью
В моей затеплилась груди,
И я зову к Тебе со страстью:
«Не покидай! Не уходи!»
27 ноября 1898

(обратно)

«Офелия в цветах, в уборе…»

Офелия в цветах, в уборе
Из майских роз и нимф речных
В кудрях, с безумием во взоре,
Внимала звукам дум своих.
Я видел: ива молодая
Томилась, в озеро клонясь,
А девушка, венки сплетая,
Всё пела, плача и смеясь.
Я видел принца над потоком,
В его глазах была печаль.
В оцепенении глубоком
Он наблюдал речную сталь.
А мимо тихо проплывало
Под ветками плакучих ив
Ее девичье покрывало
В сплетеньи майских роз и нимф.
30 ноября 1898 (24 декабря 1914)

(обратно)

«Когда я вспоминал о прошлом, о забытом…»

Когда я вспоминал о прошлом, о забытом,
Меня опять влекло к утраченным годам,
Я чувствовал себя в земле давно зарытым,
В сырых досках, где воли нет мечтам.
И правда, что мне было в этом мире?
Я жил давно угасшим, прожитым
И, вздохи хладные вверяя хладной лире,
Не мог отдаться веяньям былым...
Но Ты явилась в жарком блеске лета,
Как вестник бури – дольний листьев шум,
И вновь душа любовию согрета,
И мысли черные оставили мой ум.
И я живу, пою, пока поется,
И сладко мне, как в ясной тишине...
Что, если сердце бурно оборвется? —
Я не привык к безоблачной весне.
Ноябрь (?) 1898

(обратно)

«В болезни сердца мыслю о Тебе:…»

В болезни сердца мыслю о Тебе:
Ты близ меня проходишь в сновиденьях,
Но я покорен року и судьбе,
Не смея высказать горячие моленья.
О, неужели утро жизни вешней
Когда-нибудь взойдет в душе моей?
Могу ли думать я о радости нездешней
Щедрот Твоих и благости Твоей?
Надежды нет: вокруг и ветер бурный,
И ночь, и гребни волн, и дым небесных туч
Разгонят всё, и образ Твой лазурный
Затмят, как всё, как яркий солнца луч...
Но если туча с молнией и громом
Пройдет, закрыв Тебя от взора моего,
Всё буду я страдать и мыслить о знакомом.
Желанном образе полудня Твоего.
11 декабря 1898

(обратно)

Летний вечер

Последние лучи заката
Лежат на поле сжатой ржи.
Дремотой розовой объята
Трава некошенной межи.
Ни ветерка, ни крика птицы,
Над рощей – красный диск луны,
И замирает песня жницы
Среди вечерней тишины.
Забудь заботы и печали,
Умчись без цели на коне
В туман и в луговые дали,
Навстречу ночи и луне!
13 декабря 1898 (Июль 1916)

(обратно)

«Луна проснулась. Город шумный…»

К. М. С.

Луна проснулась. Город шумный
Гремит вдали и льет огни,
Здесь всё так тихо, там безумно,
Там всё звенит, – а мы одни...
Но если б пламень этой встречи
Был пламень вечный и святой,
Не так лились бы наши речи,
Не так звучал бы голос твой!..
Ужель живут еще страданья,
И счастье может унести?
В час равнодушного свиданья
Мы вспомним грустное прости...[17]
14 декабря 1898

(обратно)

«Я думал, что умру сегодня к ночи…»

Я думал, что умру сегодня к ночи,
Но, слава богу, нет! Я жив и невредим, —
Недаром надо мной Твои сияли очи,
И крылья простирал стокрылый серафим.
Ты, Щедрая, царила в сердце знойном,
Увы, забывшем сладости весны,
И так задумчиво, задумчиво спокойно
Навеяла безоблачные сны...
Но лучше умереть во мраке без надежды,
Чет мучиться, любя и не любя,
Пусть вечный сон сомкнет навеки вежды,
Убив мечты, страданье и Тебя!.
18 декабря 1898

(обратно)

«Путник, ропщи…»

Путник, ропщи,
Бога ищи,
Бога тебе не найти.
Долог твой путь,
Всё позабудь,
Всё у тебя впереди!
Молодость, прочь!
Черная ночь
Молодость скроет от глаз.
Видишь других,
Вечно больных, —
Свет их погас!
Всё впереди,
Смело иди,
Черная двинулась ночь.
Нет, не дойдешь,
Прежде умрешь...
Прочь, безотрадная, прочь'
О, не томи,
Сердце уйми,
Сердца страданья не множь!
Друг, негодуй,
Вечно тоскуй,
Бога в могиле найдешь!..
18 декабря 1898

(обратно)

На вечере в честь Л. Толстого

В толпе, родной по вдохновенью,
В тумане, наполнявшем зал,
Средь блеска славы, средь волненья
Я роковой минуты ждал...
Но прежним холодом могилы
Дышали мне Твои уста.
Как прежде, гибли жизни силы,
Любовь, надежда и мечта.
И мне хотелось блеском славы
Зажечь любовь в Тебе на миг,
Как этот старец величавый
Себя кумиром здесь воздвиг!..
20 декабря 1918 (1915)

(обратно)

«Мне снилась снова ты, в цветах, на шумной сцене…»

Мне снилась снова ты, в цветах, на шумной сцене,
Безумная, как страсть, спокойная, как сон,
А я, повергнутый, склонял свои колени
И думал: «Счастье там, я снова покорен!»
Но ты, Офелия, смотрела на Гамлета
Без счастья, без любви, богиня красоты,
А розы сыпались на бедного поэта,
И с розами лились, лились его мечты...
Ты умерла, вся в розовом сияньи,
С цветами на груди, с цветами на кудрях,
А я стоял в твоем благоуханьи,
С цветами на груди, на голове, в руках...
23 декабря 1898

(обратно)

«Немало времени прошло уже с тех пор:…»

Немало времени прошло уже с тех пор:
Ты взглянешь на меня с безвестной тихой думой,
Я всё по-прежнему безжизненный актер,
Влачащий муки детские угрюмо.
Ты всё по-прежнему прекрасна и чиста,
Ты всё не видишь, – я сильнее стражду,
О, как мне хочется, чтоб Ты, о. Красота.
Узнала то, чего я страстно жажду!
И как мне хочется поплакать близ Тебя,
Как малому ребенку в колыбели!
Так чисто, так приветливо любя,
Мы слова вымолвить друг другу не успели
Да, я измученный, усталый соловей,
Пресеклись звуки, песня оборвалась,
Но с ясною гармонией Твоей
Моя душа больная не рассталась.
Теперь Тебе и говорить и петь,
Я буду слушать, плакать неутешно,
Ты сердце-то ведь можешь пожалеть?
О, оправдай, когда Ты так безгрешна!
Когда и Ты, одна моя мечта,
Не дашь мне выплакать давнишние страданья,
Я буду знать, что в мире красота
Всегда нема и нет в ней состраданья!
Декабрь 1898 (3 марта 1921)

(обратно)

«О, не просите скорбных песен!…»

О, не просите скорбных песен!
К чему томиться и вздыхать?..
Взгляните: майский день чудесен,
И в сердце снова благодать.
А вам томиться – тратить время,
Живите, если жизнь дана,
И песни скорби – только бремя, —
Его не выдержит весна!
1898 (?)

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1899 года

«Буду всегда я по-прежнему молод нетленной душою…»

Буду всегда я по-прежнему молод нетленной душою.
Пусть разрушается тело и страсти земные бушуют...
Дух молодой пролетит над пустыней бесплодных терзаний,
Всё молодой, ясноокий, – и чуждый печальных страданий!
15 января 1895

(обратно)

«Над старым мраком мировым…»

Над старым мраком мировым,
Исполненным враждой и страстью,
Навстречу кликам боевым
Зареет небо новой властью.
И скоро сумрак туч прорвут
Лучи – зубцы ее короны,
И люди с битвы потекут
К ее сверкающему трону.
Ослепнем в царственных лучах
Мы, знавшие лишь ночь да бури,
И самый мир сотрется в прах
Под тихим ужасом лазури...
Помедли, ночь! Небесный луч!
Не озаряй тюрьмы лазурной!
Пускай мерцают нам сквозь туч
Лишь звезды – очи ночи бурной!
20 января 1899 (Март 1918)

(обратно)

Одиночество

Река несла по ветру льдины,
Была весна, и ветер выл.
Из отпылавшего камина
Неясный мрак вечерний плыл.
И он сидел перед камином,
Он отгорел и отстрадал
И взглядом, некогда орлиным,
Остывший пепел наблюдал.
В вечернем сумраке всплывали
Пред ним виденья прошлых дней,
Будя старинные печали
Игрой бесплотною теней.
Один, один, забытый миром,
Безвластный, но еще живой,
Из сумрака былым кумирам
Кивал усталой головой…
Друзей бывалых вереница,
Врагов жестокие черты,
Любивших и любимых лица
Плывут из серой темноты...
Все бросили, забыли всюду,
Не надо мучиться и ждать,
Осталось только пепла груду
Потухшим взглядом наблюдать
Куда неслись его мечтанья?
Пред чем склонялся бедный ум?
Он вспоминал свои метанья,
Будил тревоги прежних дум...
И было сладко быть усталым,
Отрадно так, как никогда,
Что сердце больше не желало
Ни потрясений, ни труда,
Ни лести, ни любви, ни славы,
Ни просветлений, ни утрат...
Воспоминанья величаво,
Как тучи, обняли закат,
Нагромоздили груду башен,
Воздвигли стены, города,
Где небосклон был желт и страшен,
И грозен в юные года...
Из отпылавшего камина
Неясный сумрак плыл и плыл,
Река несла по ветру льдины,
Была весна, и ветер выл.
25 января 1899 (24 мая 1918)

(обратно)

«Окрай небес – звезда омега…»

Окрай небес – звезда омега,
Весь в искрах, Сириус цветной.
Над головой – немая Вега
Из царства сумрака и снега
Оледенела над землей.
Так ты, холодная богиня,
Над вечно пламенной душой
Царишь и властвуешь поныне,
Как та холодная святыня
Над вечно пламенной звездой!
27 января 1899 (1913)

(обратно)

«В минутном взрыве откровений…»

В минутном взрыве откровений,
В часы Твоей, моей весны,
Узнал я Твой блестящий гений
И дивных мыслей глубины.
Те благодатные порывы
Свободных дум о божестве
Вздымали чувства переливы
В моем угасшем существе...
Я буду помнить те мгновенья,
Когда душа Твоя с моей
Слились в блаженном упоеньи
Случайно сплетшихся ветвей...
3 февраля 1899 (1910)

(обратно)

«Милый друг! Ты юною душою…»

Милый друг! Ты юною душою
Так чиста!
Спи пока! Душа моя с тобою,
Красота!
Ты проснешься, будет ночь и вьюга
Холодна.
Ты тогда с душой надежной друга
Не одна.
Пусть вокруг зима и ветер воет, —
Я с тобой!
Друг тебя от зимних бурь укроет
Всей душой!
8 февраля 1899

(обратно)

Песня Офелии

Разлучаясь с девой милой,
Друг, ты клялся мне любить!..
Уезжая в край постылый,
Клятву данную хранить!..
Там, за Данией счастливой,
Берега твои во мгле...
Вал сердитый, говорливый
Моет слезы на скале...
Милый воин не вернется,
Весь одетый в серебро...
В гробе тяжко всколыхнется
Бант и черное перо...
8 февраля 1899

(обратно)

«Ночной туман застал меня в дороге…»

Ночной туман застал меня в дороге.
Сквозь чащу леса глянул лунный лик.
Усталый конь копытом бил в тревоге —
Спокойный днем, он к ночи не привык.
Угрюмый, неподвижный, полусонный
Знакомый лес был страшен для меня,
И я в просвет, луной осеребренный,
Направил шаг храпящего коня.
Туман болотный стелется равниной,
Но церковь серебрится на холме.
Там – за холмом, за рощей, за долиной —
Мой дом родной скрывается во тьме.
Усталый конь быстрее скачет к цели,
В чужом селе мерцают огоньки.
По сторонам дороги заалели
Костры пастушьи, точно маяки.
10 февраля 1899 (Июль 1916)

(обратно)

«Между страданьями земными…»

Между страданьями земными
Одна земная благодать:
Живя заботами чужими,
Своих не видеть и не знать,
10 февраля 1899

(обратно)

«Когда мы любим безотчетно…»

Когда мы любим безотчетно
Черты нам милого лица,
Все недостатки мимолетны,
Его красотам нет конца.
10 февраля 1899

(обратно)

«О, презирать я вас не в силах…»

О, презирать я вас не в силах,
Я проклинать и мстить готов!
Сегодня всех, когда-то милых,
Из сердца выброшу богов!
Но день пройдет, и в сердце снова
Ворвутся, не боясь угроз,
Слепые призраки былого,
Толпы вчера прошедших грез!
21 февраля 1899

(обратно)

«Когда толпа вокруг кумирам рукоплещет…»

К добру и злу постыдно равнодушны,

В начале поприща мы вянем без борьбы.

Лермонтов
Когда толпа вокруг кумирам рукоплещет,
Свергает одного, другого создает,
И для меня, слепого, где-то блещет
Святой огонь и младости восход!
К нему стремлюсь болезненной душою,
Стремлюсь и рвусь, насколько хватит сил...
Но, видно, я тяжелою тоскою
Корабль надежды потопил!
Затянут в бездну гибели сердечной,
Я – равнодушный серый нелюдим...
Толпа кричит – я хладен бесконечно,
Толпа зовет – я нем и недвижим.
23 февраля 1899

(обратно)

Гамаюн, птица вещая (Картина В. Васнецова)

На гладях бесконечных вод,
Закатом в пурпур облеченных,
Она вещает и поет,
Не в силах крыл поднять смятенных...
Вещает иго злых татар,
Вещает казней ряд кровавых,
И трус, и голод, и пожар,
Злодеев силу, гибель правых...
Предвечным ужасом объят,
Прекрасный лик горит любовью,
Но вещей правдою звучат
Уста, запекшиеся кровью!..
23 февраля 1899

(обратно)

Сирин и Алконост Птицы радости и печали

Густых кудрей откинув волны,
Закинув голову назад,
Бросает Сирин счастья полный,
Блаженств нездешних полный взгляд.
И, затаив в груди дыханье,
Перистый стан лучам открыв,
Вдыхает всё благоуханье,
Весны неведомой прилив...
И нега мощного усилья
Слезой туманит блеск очей...
Вот, вот, сейчас распустит крылья
И улетит в снопах лучей!
Другая – вся печалью мощной
Истощена, изнурена...
Тоской вседневной и всенощной
Вся грудь высокая полна...
Напев звучит глубоким стоном,
В груди рыданье залегло,
И над ее ветвистым троном
Нависло черное крыло...
Вдали – багровые зарницы,
Небес померкла бирюза...
И с окровавленной ресницы
Катится тяжкая слеза...
25 февраля 1899

(обратно)

«Мы были вместе, помню я…»

Мы были вместе, помню я...
Ночь волновалась, скрипка пела...
Ты в эти дни была – моя,
Ты с каждым часом хорошела...
Сквозь тихое журчанье струй,
Сквозь тайну женственной улыбки
К устам просился поцелуй,
Просились в сердце звуки скрипки.
9 марта 1899 (Апрель 1918)

(обратно)

«Темнеет небо. Туч гряда…»

Темнеет небо. Туч гряда,
Дождем пролившись, отлетела.
Высоко первая звезда
Зажглась, затеплилась, зардела...
Скажи мне, ночь, когда же вновь
Вернутся радостные муки?
Когда душа поймет любовь,
Свиданья счастье, гнет разлуки?
17 мая 1899

(обратно)

«Я шел к блаженству. Путь блестел…»

Я шел к блаженству. Путь блестел
Росы вечерней красным светом,
А в сердце, замирая, пел
Далекий голос песнь рассвета.
Рассвета песнь, когда заря
Стремилась гаснуть, звезды рдели,
И неба вышние моря
Вечерним пурпуром горели!..
Душа горела, голос пел,
В вечерний час звуча рассветом.
Я шел к блаженству. Путь блестел
Росы вечерней красным светом.
18 мая 1899 (1910)

(обратно)

«Гроза прошла, и ветка белых роз…»

Гроза прошла, и ветка белых роз
В окно мне дышит ароматом...
Еще трава полна прозрачных слез,
И гром вдали гремит раскатом.
20 мая 1899 (8 октября 1919)

(обратно)

«Сама судьба мне завещала…»

Сама судьба мне завещала
С благоговением святым
Светить в преддверьи Идеала
Туманным факелом моим.
И только вечер – до Благого
Стремлюсь моим земным умом,
И полный страха неземного
Горю Поэзии огнем.
26 мая 1899 (1910)

(обратно)

После дождя

Сирени бледные дождем к земле прибиты...
Замолкла песня соловья;
Немолчно говор слышится сердитый
Разлитого ручья.
Природа ждет лучей обетованных:
Цветы поднимут влажный лик,
И вновь в моих садах благоуханных
Раздастся птичий крик.
1 июня 1899 (1916 ?)

(обратно)

«Когда же смерть? Я всё перестрадал…»

Когда же смерть? Я всё перестрадал,
Передо мною – мир надзвездный.
Отсюда – юноше, мне Сириус сверкал,
Дрожал и искрился над бездной.
Прими, стоцветная звезда!
Прими меня в свой мир высокий,
Чтоб я дрожал и искрился всегда
Твоею мощью одинокой!
Дай мне твой свет – пустыню озарить,
Спасти от боли, от юдоли!
Дай сладкий яд мне – стражу отравить!
Дай острый луч мне – двери отворить!
4 июня 1899 (Апрель 1918)

(обратно)

«Я стар душой. Какой-то жребий черный…»

Я стар душой. Какой-то жребий черный
Мой долгий путь.
Тяжелый сон, проклятый и упорный,
Мне душит грудь.
Так мало лет, так много дум ужасных
Тяжел недуг...
Спаси меня от призраков неясных,
Безвестный друг!
Мне друг один – в сыром ночном тумане
Дорога вдаль.
Там нет жилья – как в темном океане —
Одна печаль.
Я стар душой. Какой-то жребий черный —
Мой долгий путь.
Тяжелый сон – проклятый и упорный —
Мне душит грудь.
6 июня 1899

(обратно)

«Там, за далью бесконечной…»

Там, за далью бесконечной,
Дышит счастье прошлых дней.
Отголосок ли сердечный?
Сочетанье ли теней?
Это – звезды светят вечно
Над землею без теней.
В их сияньи бесконечном
Вижу счастье прошлых дней.
8 июня 1899 (1918)

(обратно)

«Не проливай горючих слез…»

Не проливай горючих слез
Над кратковременной могилой.
Пройдут часы видений, грез,
Вернусь опять в объятья милой.
Не сожалей! Твоим страстям
Готов любовью я ответить,
Но я нашел чистейший храм,
Какого в жизни мне не встретить
Не призывай! Мирская власть
Не в силах дух сковать поэта.
Во мне – неведомая страсть
Живым огнем небес согрета.
Тебя покину. Скоро вновь
Вернусь к тебе еще блаженней
И обновлю мою любовь
Любовью ярче и нетленней.
8 июня 1899

(обратно)

«Я был влюблен. И лес ночной…»

Я был влюблен. И лес ночной
Внушал мне страх. И я дичился
Болот, одетых белой мглой,
И конь, пугливо, сторонился.
Так мало лет прошло с тех пор,
А в сердце – пусто и бездольно.
Когда въезжаю в темный бор
Ночной порой, – мне только больно.
18 июня 1899 (1918)

(обратно)

Накануне Иванова дня...

Накануне Иванова дня
Собирал я душистые травы,
И почуял, что нежит меня
Ароматом душевной отравы.
Я собрал полевые цветы
И росистые травы ночные
И на сон навеваю мечты,
И проходят они, голубые...
В тех мечтаньях ночных я узнал
Недалекую с милой разлуку,
И как будто во сне целовал
Я горячую нежную руку...
И катилися слезы мои,
Дорогая меня обнимала,
Я проснулся в слезах от любви
И почуял, как сердце стучало...
С этих пор не заманишь меня
Ароматом душевной отравы,
Не сберу я душистые травы
Накануне Иванова дня...
24 июня 1899

Иванов день

(обратно)

«Зачем, зачем во мрак небытия…»

Зачем, зачем во мрак небытия
Меня влекут судьбы удары?
Ужели всё, и даже жизнь моя —
Одни мгновенья долгой кары?
Я жить хочу, хоть здесь и счастья нет,
И нечем сердцу веселиться,
Но всё вперед влечет какой-то свет,
И будто им могу светиться!
Пусть призрак он, желанный свет здали!
Пускай надежды все напрасны!
Но там, – далёко суетной земли, —
Его лучи горят прекрасно!
29 июня 1899 (1910)

(обратно)

«И жизнь, и смерть, я знаю, мне равны…»

И жизнь, и смерть, я знаю, мне равны.
Идет гроза, блестят вдали зарницы,
Чернеет ночь, – а песни старины,
По-прежнему, – немые небылицы.
Я знаю – лес ночной далёко вкруг меня
Простер задумчиво свои немые своды,
Нигде живой души, ни крова, ни огня, —
Одна безмолвная природа...
И что ж? Моя душа тогда лишь гимн поет,
Мне всё равно – раздвинет ли разбойник
Кустов вблизи угрюмый черный свод,
Иль с кладбища поднимется покойник
Бродить по деревням, нося с собою страх..
Моя душа вся тает в песнях дальных,
И я могу тогда прочесть в ночных звездах
Мою судьбу и повесть дней печальных...
14 июля 1899

(обратно)

«Когда кончается тетрадь моих стихов…»

Когда кончается тетрадь моих стихов,
И я их перечту, мне грустно. Сердце давит
Печаль прошедших дней, прошедших слез и снов,
Душа притворствует, лукавит
И говорит: «Вперед! Там счастье! Там покой!»
Но знаю я: ни счастья, ни покоя...
Покой – далек; а счастье – не со мной,
Со мной – лишь дни и холода и зноя;
Порой мне холод душу леденит,
И я молчу; порой же ветер знойный
Мне душу бедную дыханием палит,
И я зову – бессчастный, беспокойный...
15 июля 1899

(обратно)

«Готов ли ты на путь далекий…»

Готов ли ты на путь далекий,
Добра певец?
Узрел ли ты в звезде высокой
Красот венец?
Готов ли ты с прощальной песней
Покинуть свет,
Лететь к звезде, что всех прелестней,
На склоне лет?
Готовься в путь! Близка могила, —
Спеши, поэт!
Земля мертва, земля уныла, —
Вдали – рассвет.
18 июля 1899
(обратно)

«Я – человек и мало богу равен…»

Моей матери

Я – человек и мало богу равен.
В моих стихах ты мощи не найдешь.
Напев их слаб и жизненно бесславен,
Ты новых мыслей в них не обретешь.
Их не согрел ни гений, ни искусство,
Они туманной, долгой чередой
Ведут меня без мысли и без чувства
К земной могиле, бедной и пустой.
О; если б мог я силой гениальной
Прозреть века, приблизить их к добру!
Я не дал миру мысли идеальной,
Ни чувства доброго покорному перу
Блажен поэт, добром проникновенный,
Что миру дал незыблемый завет
И мощью вечной, мощью дерзновенной
Увел толпы в пылающий рассвет!
18 июля 1899 (1918)

(обратно)

«Сомкни уста. Твой голос полн…»

Εivε γενοίμην οuρανoς ώς πολλοiς oμμασιν εiς σέ βλέπω.[18]

Сомкни уста. Твой голос полн
Страстей без имени и слова.
Нарушить гимн воздушных волн,
Стремящих вверх, к стопам Святого.
Пускай в безмолвных небесах,
Как факел, издали сияет
Огонь огней в твоих очах
И звезды ночи вопрошает.
А я, ничтожный смертный прах,
У ног твоих смятенно буду
Искать в глубоких небесах
Христа, учителя Иуды.
26 июля 1899 (1910)

(обратно)

Перед грозой

Закат горел в последний раз.
Светило дня спустилось в тучи,
И их края в прощальный час
Горели пламенем могучим.
А там, в неведомой дали,
Где небо мрачно и зловеще,
Немые грозы с вихрем шли,
Блестя порой зеницей вещей.
Земля немела и ждала,
Прошло глухое рокотанье,
И по деревьям пронесла
Гроза невольное дрожанье.
Казалось, мир – добыча гроз,
Зеницы вскрылись огневые,
И ветер ночи к нам донес
Впервые – слезы грозовые.
31 июля 1899 (8 октября 1919)

(обратно)

«Сомненья нет: мои печали…»

Сомненья нет: мои печали,
Моя тоска о прошлых днях
Душе покой глубокий дали,
Отняв крыла широкий взмах.
Моим страстям, моим забвеньям,
Быть может, близится конец,
Но буду вечно с упоеньем
Ловить счастливых дней венец.
Влачась по пажитям и долам,
Не в силах смятых крыл поднять,
Внимать божественным глаголам,
Глаголы бога– повторять.
И, может быть, придет мгновенье,
Когда крыла широкий взмах
Вернет былое вдохновенье —
Мою тоску о прошлых днях.
1 августа 1899

(обратно)

Черная дева Северное преданье

В дальних северных туманах
Есть угрюмая скала.
На безбрежных океанах
Чудный лик свой вознесла.
Тех утесов очертанье
Бедный северный народ,
По глубокому преданью,
Черной Девою зовет.
В час, когда средь океана
Нет спасенья, всё во мгле, —
Вдруг пловец из-за тумана
Видит Деву на скале...
Он молитву ей возносит...
Если Дева смягчена,
То корабль к земле приносит
Ей послушная волна...
4 августа 1899 (Июль 1912)

(обратно)

«Дышит утро в окошко твое…»

Дышит утро в окошко твое,
Вдохновенное сердце мое,
Пролетают забытые сны,
Воскресают виденья весны,
И на розовом облаке грез
В вышине чью-то душу пронес
Молодой, народившийся бог...
Покидай же тлетворный чертог,
Улетай в бесконечную высь,
За крылатым виденьем гонись,
Утро знает стремленье твое,
Вдохновенное сердце мое!
5 августа 1899

(обратно)

«Тяжелый занавес упал…»

Тяжелый занавес упал.
Толпа пронзительно кричала,
А я, униженный, молчал —
Затем, что ты рукоплескала.
И этот вычурный актер
Послал тебе привет нежданный,
И бросил дерзкий, жадный взор
К твоим плечам благоуханным!
Но нет! довольно! Боже мой!
Устал я ревностью терзаться!
Накинь личину! Смейся! Пой!
Ты, сердце, можешь разорваться!
9 августа 1899. Трубицыно (1910)

(обратно)

Накануне хх века

Влачим мы дни свои уныло,
Волнений далеки чужих;
От нас сокрыто, нам не мило,
Что вечно радует других...
Влачим мы дни свои без веры,
Судьба устала нас карать...
И наша жизнь тяжка без меры,
И тяжко будет умирать...
Так век, умчавшись беспощадно,
Встречая новый строй веков,
Бросает им загадкой хладной
Живых, безумных мертвецов...
11 августа 1899

(обратно)

«Глухая полночь. Цепененье…»

Глухая полночь. Цепененье
На душу сонную легло.
Напрасно жажду вдохновенья —
Не бьется мертвое крыло.
Кругом глубокий мрак. Я плачу,
Зову мои родные сны,
Слагаю песни наудачу,
Но песни бледны и больны.
О, в эти тяжкие мгновенья
Я вижу, что мне жизнь сулит,
Что крыл грядущее биенье —
Печаль, не песни породит.
20 августа 1899

(обратно)

«Помнишь ли город тревожный…»

К. М. С

Помнишь ли город тревожный,
Синюю дымку вдали?
Этой дорогою ложной
Молча с тобою мы шли...
Шли мы – луна поднималась
Выше из темных оград,
Ложной дорога казалась —
Я не вернулся назад.
Наша любовь обманулась,
Или стезя увлекла —
Только во мне шевельнулась
Синяя города мгла...
Помнишь ли город тревожный,
Синюю дымку вдали?
Этой дорогою ложной
Мы безрассудно пошли...
23 августа 1899

(обратно)

«Город спит, окутан мглою…»

Город спит, окутан мглою,
Чуть мерцают фонари...
Там далёко, за Невою,
Вижу отблески зари.
В этом дальнем отраженья,
В этих отблесках огня
Притаилось пробужденье
Дней тоскливых для меня.
23 августа 1899

(обратно)

Кошмар

Я проснулся внезапно в ночной тишине
И душа испугалась молчания ночи.
Я увидел на темной стене
Чьи-то скорбные очи
Без конца на пустой и безмолвной стене
Эти полные скорби и ужаса очи
Всё мерещатся мне в тишине
Леденеющей ночи.
24 августа 1899 (1910)

(обратно)

«О, как безумно за окном…»

Вы, бедные, нагие несчастливцы

Лир
О, как безумно за окном
Ревет, бушует буря злая,
Несутся тучи, льют дождем,
И ветер воет, замирая!
Ужасна ночь! В такую ночь
Мне жаль людей, лишенных крова,
И сожаленье гонит прочь —
В объятья холода сырого!..
Бороться с мраком и дождем,
Страдальцев участь разделяя...
О, как безумно за окном
Бушует ветер, изнывая!
24 августа 1899

(обратно)

Голос

Чей-то обманчивый голос поет,
Кто пробудился от сна и зовет?
Где-то в далеких знакомых краях
Гаснут и тают лучи в облаках.
Ночь наступает, но кто-то спешит,
К ночи в объятья зовет и манит...
Кто же ты, ночью поешь и не спишь?
Чей же ты, голос, обман мне сулишь?
9 сентября 1899 (Апрель 1918)

(обратно)

Неведомому богу

Не ты ли душу оживишь?
Не ты ли ей откроешь тайны?
Не ты ли песни окрылишь,
Что так безумны, так случайны?..
О, верь! Я жизнь тебе отдам,
Когда бессчастному поэту
Откроешь двери в новый храм,
Укажешь путь из мрака к свету!..
Не ты ли в дальнюю страну,
В страну неведомую ныне,
Введешь меня – я вдаль взгляну
И вскрикну: «Бог! Конец пустыне!»
22 сентября 1899 (1910)

(обратно)

«Ты не научишь меня проклинать…»

Ты не научишь меня проклинать,
Сколько ни трать свои силы!
Сердце по-прежнему будет рыдать
У одинокой могилы...
О, не грусти: бесполезен твой труд.
Сколько ни бейся ревниво:
Сонмы веков поколенья сотрут, —
Сердце останется живо!
Бездна – душа моя, сердце твое
Скроется в этой пустыне...
К вольному миру стремленье мое...
Мир близ тебя лишь, богиня!
1 октября 1899

(обратно)

«Не легли еще тени вечерние…»

Не легли еще тени вечерние,
А луна уж блестит на воде.
Всё туманнее, всё суевернее
На душе и на сердце – везде...
Суеверье рождает желания,
И в туманном и чистом везде
Чует сердце блаженство свидания,
Бледный месяц блестит на воде...
Кто-то шепчет, поет и любуется,
Я дыханье мое затаил, —
В этом блеске великое чуется,
Но великое я пережил...
И теперь лишь, как тени вечерние
Начинают ложиться смелей,
Возникают на миг суевернее
Вдохновенья обманутых дней...
5 октября 1899 (1910)

(обратно)

Servus-reginae[19]

He призывай. И без призыва
Приду во храм.
Склонюсь главою молчаливо
К твоим ногам.
И буду слушать приказанья
И робко ждать.
Ловить мгновенные свиданья
И вновь желать.
Твоих страстей повержен силой,
Под игом слаб.
Порой – слуга; порою – милый;
И вечно – раб.
14 октября 1899 (1909)

(обратно)

Песня за стеной

О, наконец! Былой тревоге
Отдаться мыслью и душой!
Вздыхать у милой на пороге
И слушать песню за стеной...
Но в этой песне одинокой,
Что звонко плачет за стеной...
Один мучительный, глубокий
Тоскливый призрак молодой...
О, кто ужасному поверит
И кто услышит стон живой,
Когда душа внимает, верит, —
А песня смолкла за стеной!..
9 ноября 1899

(обратно)

«Когда докучливые стоны…»

Когда докучливые стоны
Моей души услышишь ты,
Храни стыдливости законы
В благоуханьи красоты.
Не забывай, что беспощадно,
За каждый жалости порыв,
Тебе отплатят местью жадной,
Твое прошедшее забыв...
Ты недостойна оправданья,
Когда за глупую мечту,
За миг короткий состраданья
Приносишь в жертву красоту.
10 ноября 1899 (1918)

(обратно)

Моей матери

Спустилась мгла, туманами чревата.
Ночь зимняя тускла и сердцу не чужда.
Объемлет сирый дух бессилие труда,
Тоскующий покой, какая-то утрата.
Как уследишь ты, чем душа больна,
И, милый друг, чем уврачуешь раны?
Ни ты, ни я сквозь зимние туманы
Не можем зреть, зачем тоска сильна.
И нашим ли умам поверить, что когда-то
За чей-то грех на нас наложен гнет?
И сам покой тосклив, и нас к земле гнетет
Бессильный труд, безвестная утрата?
22 ноября 1899

(обратно)

«Ты много жил. Негодованье…»

Ты много жил. Негодованье
В своей душе взлелеял ты.
Теперь отдайся на прощанье
Бессмертью чистой красоты.
Увенчан трепетом любимым,
Отдай источник сил твоих
Иным богам неумолимым
Для новых сеяний живых.
А сам, уверенно бесстрастный,
Направь к могиле верной путь,
И – негодующий напрасно —
Умри, воскресни и забудь.
23 ноября 1899

(обратно)

«Пока спокойною стопою…»

Пока спокойною стопою
Иду, и мыслю, и пою,
Смеюсь над жалкою толпою
И вздохов ей не отдаю.
Пока душа еще согрета,
И рок велит в себе беречь
И дар незыблемый поэта,
И (сцены выспреннюю речь..
28 ноября 1899 (1910)

(обратно)

Dolor ante lucem[20]

Каждый вечер, лишь только погаснет заря,
Я прощаюсь, желанием смерти горя,
И опять, на рассвете холодного дня,
Жизнь охватит меня и измучит меня!
Я прощаюсь и с добрым, прощаюсь и с злым,
И надежда и ужас разлуки с земным,
А наутро встречаюсь с землею опять,
Чтобы зло проклинать, о добре тосковать!..
Боже, боже, исполненный власти и сил,
Неужели же всем ты так жить положил,
Чтобы смертный, исполненный утренних грез,
О тебе тоскованье без отдыха нес?..
3 декабря 1899

(обратно)

«Как всякий год, ночной порою…»

Как всякий год, ночной порою,
Под осень, в блеске красоты,
Моя звезда владеет мною, —
Так ныне мне восходишь Ты.
13 декабря 1899

(обратно)

«За краткий сон, что нынче снится…»

За краткий сон, что нынче снится,
А завтра – нет,
Готов и Смерти покориться
Младой поэт.
Я не таков: пусть буду снами
Заворожен, —
В мятежный час взмахну крылами
И сброшу сон.
Опять – тревога, опять – стремленье,
Опять готов
Всей битвы жизни я слушать пенье
До новых снов!
25 декабря 1899 (18 января 1919)

(обратно)

«Как сон молитвенно-бесстрастный…»

Как сон молитвенно-бесстрастный,
На душу грешную сошла;
И веют чистым и прекрасным
Ее прозрачные крыла.
Но грех, принявший отраженье,
В среде самих прозрачных крыл
Какой-то призрак искушенья
Греховным помыслам открыл.
25 декабря 1899

(обратно)

«Когда с безжалостным страданьем…»

Когда с безжалостным страданьем
В окно глядит угрюмый день,
В душе проходит тоскованьем
Прошедших дней младая тень.
Душа болит бесплодной думой,
И давит, душит мыслей гнет:
Назавтра новый день угрюмый
Еще безрадостней придет.
26 декабря 1899

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1900 года

Осенняя элегия

1

Медлительной чредой нисходит день осенний,
Медлительно крутится желтый лист,
И день прозрачно свеж, и воздух дивно чист —
Душа не избежит невидимого тленья.
Так, каждый день стареется она,
И каждый год, как желтый лист кружится,
Всё кажется, и помнится, и мнится,
Что осень прошлых лет была не так грустна.
(обратно)

2

Как мимолетна тень осенних ранних дней,
Как хочется сдержать их раннюю тревогу,
И этот желтый лист, упавший на дорогу,
И этот чистый день, исполненный теней, —
Затем, что тени дня – избытки красоты,
Затем, что эти дни спокойного волненья
Несут, дарят последним вдохновеньям
Избыток отлетающей мечты.
5 января 1900

(обратно) (обратно)

«Я умирал. Ты расцветала…»

Я умирал. Ты расцветала.
И вдруг, взглянув на смертный лик,
В чертах угасших угадала,
Что эта смерть – бессильный крик...
Смири же позднюю тревогу;
И я под осень дней моих,
Как лист, упавший на дорогу,
Смешаюсь с прахом остальных...
27 января 1900 (1910)

(обратно)

«Приветный Лель, не жду рассвета…»

Приветный Лель, не жду рассвета,
Но вижу дивный блеск вдали;
Скажи мне, Лель, не солнце ль это
За краем мертвенной земли?
Зачем же, Лель, ты будишь рано
Нас, не готовых в сонный час
Принять богиню, из тумана
Зарю несущую для нас?
Еще не время солнцу верить;
Нам, бедным жителям миров,
Не оценить и не измерить
Его божественных даров.
Оно взойдет, потоком света
Нас, полусонных, ослепит,
И лишь бессмертный дух поэта
К нему в объятья отлетит...
29 января 1900

(обратно)

«В те дни, когда душа трепещет…»

В те дни, когда душа трепещет
Избытком жизненных тревог,
В каких-то дальних сферах блещет
Мне твой, далекая, чертог.
И я стремлюсь душой тревожной
От бури жизни отдохнуть,
Но это счастье невозможно,
К твоим чертогам труден путь.
Оттуда светит луч холодный,
Сияет купол золотой,
Доступный лишь душе свободной,
Не омраченной суетой.
Ты только ослепишь сверканьем
Отвыкший от видений взгляд,
И уязвленная страданьем
Душа воротится назад
И будет жить, и будет видеть
Тебя, сквозящую вдали,
Чтоб только злее ненавидеть
Пути постылые земли.
17 февраля 1900 (21 мая 1918)

(обратно)

«Ярким солнцем, синей далью…»

Ярким солнцем, синей далью
В летний полдень любоваться —
Непонятною печалью
Дали солнечной терзаться...
Кто поймет, измерит оком,
Что за этой синей далью?
Лишь мечтанье о далеком
С непонятною печалью...
17 февраля 1900 (1910)

(обратно)

«Восходишь ты, что строгий день…»

Восходишь ты, что строгий день
Перед задумчивой природой.
В твоих чертах ложится тень
Лесной неволи и свободы.
Твой день и ясен и велик,
И озарен каким-то светом,
Но в этом свете каждый миг
Идут виденья – без ответа.
Никто не тронет твой покой
И не нарушит строгой тени.
И ты сольешься со звездой
В пути к обители видений.
25 февраля 1900

(обратно)

«Лениво и тяжко плывут облака…»

Лениво и тяжко плывут облака
По синему зною небес.
Дорога моя тяжела, далека,
В недвижном томлении лес.
Мой конь утомился, храпит подо мной,
Когда-то родимый приют?..
А там, далеко, из-за чащи лесной
Какую-то песню поют.
И кажется: если бы голос молчал,
Мне было бы трудно дышать,
И конь бы, храпя, на дороге упал,
И я бы не мог доскакать!
Лениво и тяжко плывут облака,
И лес истомленный вокруг.
Дорога моя тяжела, далека,
Но песня – мой спутник и друг.
27 февраля 1900

(обратно)

«Шли мы стезею лазурною…»

Шли мы стезею лазурною,
Только расстались давно...
В ночь непроглядную, бурную
Вдруг распахнулось окно...
Ты ли, виденье неясное?
Сердце остыло едва...
Чую дыхание страстное,
Прежние слышу слова...
Ветер уносит стенания,
Слезы мешает с дождем...
Хочешь обнять на прощание?
Прошлое вспомнить вдвоем?
Мимо, виденье лазурное!
Сердце сжимает тоской
В ночь непроглядную, бурную
Ветер, да образ былой!
28 февраля 1900 (1918)

(обратно)

«О, не тебя люблю глубоко…»

О, не тебя люблю глубоко,
Не о тебе – моя тоска!
Мне мнится – вечер недалеко,
Мне кажется, что ночь близка..
Укроет мрачной пеленою
Всё то, что я боготворил...
О, день, исполненный тобою!
Нет, нет! Я не тебя любил!
9 марта 1900 (10 апреля 1918)

(обратно)

«Ночь теплая одела острова…»

Ночь теплая одела острова.
Взошла луна. Весна вернулась.
Печаль светла. Душа моя жива.
И вечная холодная Нева
У ног сурово колыхнулась.
Ты, счастие! Ты, радость прежних лет!
Весна моей мечты далекой!
За годом год... Всё резче темный след,
И там, где мне сиял когда-то свет,
Всё гуще мрак... Во мраке – одиноко —
Иду – иду – душа опять жива,
Опять весна одела острова.
11 марта 1900 (12 мая 1918)

(обратно)

«Утро брезжит. День грозит ненастьем…»

Утро брезжит. День грозит ненастьем.
Вечер будет холоден, но ясен.
Будет время надышаться счастьем,
Чуять всё, чем божий мир прекрасен..
Одного не даст душе природа,
И у бога нет довольно власти,
Чтоб душа почуяла свободу
От прошедшей, вечно сущей страсти..
12 марта 1900

(обратно)

«Разверзлось утреннее око…»

Разверзлось утреннее око,
Сиянье льется без конца.
Мой дух летит туда, к Востоку,
Навстречу помыслам творца.
Когда я день молитвой встречу
На светлой утренней черте, —
Новорожденному навстречу
Пойду в духовной чистоте.
И после странствия земного
В лучах вечернего огня
Душе легко вернуться снова
К молитве завтрашнего дня.
14 марта 1900

(обратно)

«Я шел во тьме дождливой ночи…»

Я шел во тьме дождливой ночи
И в старом доме, у окна,
Узнал задумчивые очи
Моей тоски. – В слезах, одна
Она смотрела в даль сырую...
Я любовался без конца,
Как будто молодость былую
Узнал в чертах ее лица.
Она взглянула. Сердце сжалось,
Огонь погас – и рассвело.
Сырое утро застучалось
В ее забытое стекло.
15 марта 1900

(обратно)

«Сегодня в ночь одной тропою…»

Сегодня в ночь одной тропою
Тенями грустными прошли
Определенные судьбою
Для разных полюсов земли.
И разошлись в часы рассвета,
И каждый молча сохранял
Другому чуждого завета
Отвека розный идеал...
В тенях сплетенные случайно
С листами чуждые листы —
Всё за лучом стремятся тайно
Принять привычные черты.
19 марта 1900 (1915)

(обратно)

«В ночи, исполненной грозою…»

В ночи, исполненной грозою,
В средине тучи громовой,
Исполнен мрачной красотою,
Витает образ грозовой.
То – ослепленная зарницей,
Внемля раскатам громовым,
Юнона правит колесницей
Перед Юпитером самим.
20 марта 1900 (11 июля 1919)

(обратно)

«Поэт в изгнаньи и в сомненьи…»

Поэт в изгнаньи и в сомненьи
На перепутьи двух дорог.
Ночные гаснут впечатленья,
Восход и бледен и далек.
Всё нет в прошедшем указанья,
Чего желать, куда идти?
И он в сомненьи и в изгнаньи
Остановился на пути.
Но уж в очах горят надежды,
Едва доступные уму,
Что день проснется, вскроет вежды,
И даль привидится ему.
31 марта 1900 (1918)

(обратно)

«Мы все уйдем за грань могил…»

Мы все уйдем за грань могил,
Но счастье, краткое быть может,
Того, кто больше всех любил,
В земном скитаньи потревожит.
Любить и ближних и Христа —
Для бедных смертных – труд суровый.
Любовь понятна и проста
Душе неведомо здоровой.
У нас не хватит здравых сил
К борьбе со злом, повсюду сущим,
И все уйдем за грань могил
Без счастья в прошлом и в грядущем.
2 апреля 1900 (1918)

(обратно)

«Хоть всё по-прежнему певец…»

Хоть всё по-прежнему певец
Далеких жизни песен странных
Несет лирический венец
В стихах безвестных и туманных, —
Но к цели близится поэт,
Стремится, истиной влекомый,
И вдруг провидит новый свет
За далью, прежде незнакомой...
5 апреля 1900 (1918)

(обратно)

«Напрасно, дева, ты бежала…»

Напрасно, дева, ты бежала,
Моей пытливости страшась.
Моя мечта дорисовала
Тебя, волнуясь и смеясь.
И я узнал твои приметы
По искрам тайного огня
В твоих глазах, где бродят светы
Жестокого и злого дня.
Ты ныне блещешь красотою,
Ты древним молишься богам,
Но беззаконною тропою
Идешь к несчастным берегам
6 апреля 1900 (2 января 1916)

(обратно)

«До новых бурь, до новых молний…»

До новых бурь, до новых молний
Раскройся в пышной красоте
Всё безответней, всё безмолвней
В необъяснимой чистоте.
Но в дуновеньи бури новом
Укрась надеждой скучный путь,
Что в этом хаосе громовом
Могу в глаза твои взглянуть.
14 апреля 1900

(обратно)

«Хожу по камням старых плит…»

Хожу по камням старых плит,
Душа опять полна терзаний...
Блаженный дом! – Ты не закрыт
Для горечи воспоминаний!
Здесь – бедной розы лепестки
На камне плакали, алея...
Там – зажигала огоньки
В ночь уходящая аллея...
И ветер налетал, крутя
Пушинки легкие снежинок,
А город грохотал, шутя
Над святостью твоею, инок...
Где святость та? – У звезд спроси,
Светящих, как тогда светили...
А если звезды изменили —
Один сквозь ночь свой крест неси
14 апреля 1900 (2 января 1916)

(обратно)

«В фантазии рождаются порою…»

В фантазии рождаются порою
Немые сны.
Они горят меж солнцем и Тобою
В лучах весны.
О, если б мне владеть их голосами!
Они б могли
И наяву восстать перед сынами
Моей земли!
Но звук один – они свое значенье
Утратят вмиг.
И зазвучит в земном воображеньи
Земной язык.
22 апреля 1900 (24 января 1915)

(обратно)

«Мы не торопимся заране…»

Мы не торопимся заране
Огни ненужные зажечь,
Уже милее прежних встреч —
В вечернем встретиться тумане.
И пусть докучливая мать
Не будет наших разговоров
Дозором поздним нарушать.
Уйдем от материнских взоров,
И пусть прервется речи нить.
Так сладко в час очарованья
Твои волненья и молчанья
И тайные мечты следить.
29 апреля 1900 (1918)

(обратно)

«К ногам презренного кумира…»

К ногам презренного кумира
Слагать божественные сны
И прославлять обитель мира
В чаду убийства и войны,
Вперяясь в сумрак ночи хладной,
В нем прозревать огонь и свет, —
Вот жребий странный, беспощадный
Твой, божьей милостью поэт!
Весна 1900 (Декабрь 1914)

(обратно)

«Теряет берег очертанья…»

Теряет берег очертанья.
Плыви, челнок!
Плыви вперед без содроганья —
Мой сон глубок.
Его покоя не нарушит
Громада волн,
Когда со стоном вниз обрушит
На утлый челн.
В тумане чистом и глубоком,
Челнок, плыви.
Всё о бессмертьи в сне далеком
Мечты мои.
1 мая 1900

(обратно)

«Есть много песен в светлых тайниках…»

Есть много песен в светлых тайниках
Ее души невинной и приветной.
И грусти признак есть в его чертах,
Старинной грусти и заветной.
Им бог один – прозрачная печаль.
Единый бог – залог слиянья.
И, может быть, вдвоем – еще туманней даль
И обаятельней незнанье.
3 мая 1900 (Февраль 1914)

(обратно)

«Бежим, бежим, дитя свободы…»

Бежим, бежим, дитя свободы,
К родной стране!
Я верен голосу природы,
Будь верен мне!
Здесь недоступны неба своды
Сквозь дым и прах!
Бежим, бежим, дитя природы,
Простор – в полях!
Бегут... Уж стогны миновали,
Кругом – поля.
По всей необозримой дали
Дрожит земля.
Бегут навстречу солнца, мая,
Свободных дней...
И приняла земля родная
Своих детей...
И приняла, и обласкала,
И обняла,
И в вешних далях им качала
Колокола...
И, поманив их невозможным,
Вновь предала
Дням быстротечным, дням тревожным,
Злым дням – без срока, без числа...
7 мая 1900 (12 мая 1918)

(обратно)

«Звезда полночная скатилась…»

Звезда полночная скатилась
И не оставила следа...
Окно бесшумно растворилось...
Прости, крылатая мечта!
Ты здесь еще, но ты растаешь.
К моим сомненьям на пути,
Пока ты ночь в себя вдыхаешь,
Я буду все твердить: прости...
Я буду верить: не растает
До утра нежный облик твой:
То некий ангел расстилает
Ночные перлы предо мной.
16 мая 1900

(обратно)

«Пусть я покину этот град…»

Пусть я покину этот град...
Тоска невольная сжимает
Мне сердце. Я б остаться рад.
Что будет там, душа не знает...
Там – новый натиск бурь и бед,
Моя тоска – тому залогом.
В глубокой мгле грядущих лет
Каким предамся я дорогам?
Здесь – в свете дня, во тьме ночной
Душа боролась, погибала,
Опять воспрянув, свой покой
Вернуть не в силах, упадала
В тревоги жизни городской
И, дна достигнув, поднимала
Свой нежный цвет над черной мглой
Так – без конца, так – без начала...
Или бушующая кровь
Рождала новую любовь?
Иль в муке и тревоге тайной
И в сочетаньях строгих числ
Таился тот – необычайный,
Тот радостный, великий смысл?
Да, да! Моей исконной мукой
Клянусь, пожар иной любви
Горел, горит в моей крови!
Моя тоска – тому порукой!
16 мая 1900 (12 мая 1918)

(обратно)

«Прошедших дней немеркнущим сияньем…»

Прошедших дней немеркнущим сияньем
Душа, как прежде, вся озарена.
Но осень ранняя, задумчиво грустна,
Овеяла меня тоскующим дыханьем.
Близка разлука. Ночь темна.
А всё звучит вдали, как в те младые дни:
Мои грехи в твоих святых молитвах,
Офелия, о нимфа, помяни.
И полнится душа тревожно и напрасно
Воспоминаньем дальным и прекрасным.
28 мая 1900

(обратно)

«Не призывай и не сули…»

Не призывай и не сули
Душе былого вдохновенья.
Я – одинокий сын земли,
Ты – лучезарное виденье.
Земля пустынна, ночь бледна,
Недвижно лунное сиянье,
В звездах – немая тишина —
Обитель страха и молчанья.
Я знаю твой победный лик,
Призывный голос слышу ясно,
Душе понятен твой язык,
Но ты зовешь меня напрасно.
Земля пустынна, ночь бледна,
Не жди былого обаянья,
В моей душе отражена
Обитель страха и молчанья.
1 июня 1900

(обратно)

После грозы

Под величавые раскаты
Далеких, медленных громов
Встает трава, грозой примята,
И стебли гибкие цветов.
Последний ветер в содроганье
Приводит влажные листы,
Под ярким солнечным сияньем
Блестят зеленые кусты.
Всеохранительная сила
В своем неведомом пути
Природу чудно вдохновила
Вернуться к жизни и цвести.
3 июня 1900 (1915)

(обратно)

«В часы вечернего тумана…»

В часы вечернего тумана
Слетает в вихре и огне
Крылатый ангел от страниц Корана
На душу мертвенную мне.
Ум полон томного бессилья,
Душа летит, летит...
Вокруг шумят бесчисленные крылья,
И песня тайная звенит.
3 июня 1900 (Февраль 1914)

(обратно)

«Уже бледнеет день прощальный…»

Уже бледнеет день прощальный.
Ты эту ночь мне подари.
Услышишь мой рассказ печальный,
Внимай ему и жди зари.
Заря в твои заглянет очи.
И ты поймешь в ее огне,
Что в эти дни, что в эти ночи
В твоей душе открылось мне.
9 июня 1900 (24 января 1915)

(обратно)

«На небе зарево. Глухая ночь мертва…»

На небе зарево. Глухая ночь мертва.
Толпится вкруг меня лесных дерев громада,
Но явственно доносится молва
Далекого, неведомого града.
Ты различишь домов тяжелый ряд,
И башни, и зубцы бойниц его суровых,
И темные сады за камнями оград,
И стены гордые твердынь многовековых.
Так явственно из глубины веков
Пытливый ум готовит к возрожденью
Забытый гул погибших городов
И бытия возвратное движенье.
10 июня 1900

(обратно)

«В ночь молчаливую чудесен…»

В ночь молчаливую чудесен
Мне предстоит твой светлый лик.
Очарованья старых песен
Объемлют душу в этот миг.
Своей дорогой голубою
Проходишь медленнее ты,
И отдыхают над тобою
Две неподвижные звезды.
13 июня 1900 (Февраль 1914)

(обратно)

«Облит последними лучами…»

Облит последними лучами,
Чудесно вечереет день.
Идет с вечерними тенями
На душу пламенная тень.
Кто вознесет ее из тени,
Пока огонь горит в крови,
В твои тоскующие сени,
На чистый жертвенник любви?
17 июня 1900 (Февраль 1914)

(обратно)

«Полна усталого томленья…»

Полна усталого томленья,
Душа замолкла, не поет.
Пошли, господь, успокоенье
И очищенье от забот.
Дыханием живящей бури
Дохни в удушливой глуши,
На вечереющей лазури,
Для вечереющей души.
18 июня 1900 (Февраль 1914)

(обратно)

«Была пора – в твоих глазах…»

Была пора – в твоих глазах
Огни безумные сверкали:
Ты обрела в моих словах
Свои заветные печали.
Теперь их смысл тобой забыт.
Слова воскреснут в час победный,
Затем, что тайный яд разлит
В их колыбели заповедной.
20 июня 1900

(обратно)

«Пророк земли – венец творенья…»

Пророк земли – венец творенья,
Подобный молньям и громам,
Свои земные откровенья
Грядущим отдавал векам.
Толпы последних поколений,
Быть может, знать обречены,
О чем не ведал старый гений
Суровой Английской страны.
Но мы, – их предки и потомки, —
Сиянья их ничтожный след,
Земли ненужные обломки
На тайной грани лучших лет.
21 июня 1900

(обратно)

«В часы безмолвия ночного…»

В часы безмолвия ночного
Тревоги отлетают прочь.
Забудь событья дня пустого
И погрузись в родную ночь.
Молись, чтоб осень озарила,
Как ту весну, твоя звезда.
Тоскуй свободно над могилой
Весны, прошедшей без следа.
24 июня 1900 (Февраль 1914)

(обратно)

«Смеялись бедные невежды…»

Смеялись бедные невежды,
Похитил я, младой певец,
У безнадежности – надежды,
У бесконечности – конец.
Мне самому и дик и странен
Тот свет, который я зажег,
Я сам своей стрелою ранен,
Сам перед новым изнемог.
Идите мимо – погибаю,
Глумитесь над моей тоской.
Мой мир переживет, я знаю,
Меня и страшный смех людской.
25 июня 1900 (10 апреля 1918)

(обратно)

«Не доверяй своих дорог…»

class="stanza">
Не доверяй своих дорог
Толпе ласкателей несметной:
Они сломают твой чертог,
Погасят жертвенник заветный.
Все, духом сильные, – одни
Толпы нестройной убегают,
Одни на холмах жгут огни,
Завесы мрака разрывают.
25 июня 1900

(обратно)

«Увижу я, как будет погибать…»

Увижу я, как будет погибать
Вселенная, моя отчизна.
Я буду одиноко ликовать
Над бытия ужасной тризной.
Пусть одинок, но радостен мой век,
В уничтожение влюбленный.
Да, я, как ни один великий человек,
Свидетель гибели вселенной.
26 июня 1900 (Февраль 1914)

(обратно)

«Погибло всё. Палящее светило…»

Погибло всё. Палящее светило
По-прежнему вертит годов круговорот.
Под холмами тоскливая могила
О прежнем бытии прекрасном вопиет.
И черной ночью белый призрак ждет
Других теней безмолвно и уныло.
Ты обретешь, белеющая тень,
Толпы других, утративших былое.
Минует ночь, проснется долгий день —
Опять взойдет в своем палящем зное
Светило дня, светило огневое,
И будет жечь тоскующую сень.
2 июля 1900

(обратно)

«К чему бесцельно охранять…»

К чему бесцельно охранять
Свои былые вдохновенья?
Уже на всем – годов печать,
Седых времен прикосновенье.
Стихай, заветная печаль,
Проснулся день, дохнул страданьем.
Годов седеющая даль
Покрыта мраком и молчаньем.
И дале в сердце уходи
Ты, безнадежное стремленье,
Не отравляй и не буди
Меня, былое вдохновенье!
4 июля 1900 (24 января 1915)

(обратно)

«Они расстались без печали…»

Они расстались без печали,
Забыты были счастья дни;
Но неутешно тосковали
И снова встретились они.
Над ними плакал призрак юный
Уже увядшей красоты;
И эти жалобные струны
Будили старые мечты.
Но были новые свиданья
Так безмятежно холодны;
Их не согрел огонь желанья,
Ни говор плачущей струны.
Меж ними тайны не лежали,
Всё было пусто и мертво;
Они в скитаньи угасали
И хоронили божество.
10 июля 1900 (Февраль 1914)

(обратно)

«Новый блеск излило небо…»

Новый блеск излило небо
На небесные поля.
Мраком древнего Эреба
Преисполнена земля.
Вознесясь стезею бледной
В золотое без конца,
Стану, сын покорно-бедный,
В осиянности творца.
Если тайный грешный помысл
В душу скорбную слетит,
Лучезарный бога промысл
Утолит и осенит.
Вознесусь душой нетленной
На неведомых крылах.
Сердцем чистые блаженны —
Узрят бога в небесах.
25 июля 1900 (24 января 1915)

(обратно)

«То отголосок юных дней…»

То отголосок юных дней
В душе проснулся, замирая,
И в блеске утренних лучей,
Казалось, ночь была немая.
То сон предутренний сошел,
И дух, на грани пробужденья,
Воспрянул, вскрикнул и обрел
Давно мелькнувшее виденье.
То был безжалостный порыв
Бессмертных мыслей вне сомнений.
И он умчался, пробудив
Толпы забытых откровений.
То бесконечность пронесла
Над падшим духом ураганы.
То Вечно-Юная прошла
В неозаренные туманы.
29 июля 1900 (1918)

(обратно)

«Последний пурпур догорал…»

Последний пурпур догорал,
Последний ветр вздохнул глубоко,
Разверзлись тучи, месяц встал,
Звучала песня издалёка.
Все упованья юных лет
Восстали ярче и чудесней,
Но скорбью полнилась в ответ
Душа, истерзанная песней.
То старый бог блеснул вдали,
И над зловещею зарницей
Взлетели к югу журавли
Протяжно плачущей станицей.
4 августа 1900

(обратно)

«Не утоленная кровавыми струями…»

Не утоленная кровавыми струями,
Безмолвствует земля.
Иду вперед поспешными шагами,
Ищу от жертв свободные поля.
Но, как в темнице узник заключенный,
Ищу напрасно: кровь и мрак!
Лишь там, в черте зари окровавленной —
Таинственный, еще невнятный знак.
14 августа 1900 (1З января 1915)

(обратно)

«Порою вновь к твоим ногам…»

Порою вновь к твоим ногам
Меня влечет души смиренье.
Я с благодарностью отдам
Избыток властного презренья.
Не доверяйся страстным снам:
Пройдет короткое мгновенье —
Я с новой силою воздам
И власть и должное презренье.
18 августа 1900 (Февраль 1914)

(обратно)

Аграфа догмата[21]

Я видел мрак дневной и свет ночной.
Я видел ужас вечного сомненья.
И господа с растерзанной душой
В дыму безверья и смятенья.
То был рассвет великого рожденья,
Когда миров нечисленный хаос
Исчезнул в бесконечности мученья. —
И всё таинственно роптало и неслось.
Тяжелый огнь окутал мирозданье,
И гром остановил стремящие созданья.
Немая грань внедрилась до конца.
Из мрака вышел разум мудреца,
И в горной высоте – без страха и усилья
Мерцающих идей ему взыграли крылья
22 августа 1900

(обратно)

«В седую древность я ушел, мудрец…»

Revertitur in terrain suam unde erat, Et spiritus redit ad Deum, qui dedit ilium. Amen.[22]

В седую древность я ушел, мудрец.
Эллада холодна. Безмолвствует певец.
Эллада умерла, стяжав златой венец
И мудрости, и силы, и свободы.
Ту мудрость я передаю уму.
Ту силу я провижу и пойму.
Но жизнь души свободной не уйму —
Затем, что я – певец природы.
В холодном мраке эллинских могил
Я ум блуждающий напрасно укрепил.
Но пролил в сердце жар глубокий.
И первый зов души мне будет приговор
Седеющих веков меня покинет взор,
И в мир вернусь один – для песни одинокой
27 августа 1900

(обратно)

Смерть

Прислушайся к земле в родных полях»
Тебя овеет чуждыми странами,
Но вместе родственный обнимет некий страх.
Ты ощутишь шаги, следящие за нами.
О, друг мой, не беги родной своей земли,
Смотри: я жду таинственной пришлицы
И каждый час могу следящую вдали,
Но близкую всегда, принять в мои темницы.
13 сентября 1900

(обратно)

«Под вечер лет с немым вниманьем…»

Под вечер лет с немым вниманьем
В былое смутно погружен,
Я буду жить воспоминаньем,
Лелея жизни прошлой сон.
И вновь мне будет близко время,
Когда, в предчувствии беды,
Ума живительное семя
Взростило смелые плоды.
На молодых весенних грезах
Подстережет меня недуг,
Для опочившего на розах
Замкнется жизни светлый круг.
18 сентября 1900 (18 ноября 1920)

(обратно)

Аметист

К. М. С.

Порою в воздухе, согретом
Воспоминаньем и тобой,
Необычайно хладным светом
Горит прозрачный камень твой.
Гаси, крылатое мгновенье,
Холодный блеск его лучей,
Чтоб он воспринял отраженье
Ее ласкающих очей.
19 сентября 1900

(обратно)

«Твой образ чудится невольно…»

Твой образ чудится невольно
Среди знакомых пошлых лиц.
Порой легко, порою больно
Перед Тобой не падать ниц.
В моем забвеньи без печали
Я не могу забыть порой,
Как неутешно тосковали
Мои созвездья над Тобой.
Ты не жила в моем волненьи,
Но в том родном для нас краю
И в одиноком поклоненьи
Познал я истинность Твою.
22 сентября 1900

(обратно)

«Ночь грозой бушевала, и молний огни…»

Ночь грозой бушевала, и молний огни
Озаряли гряду отдаленных холмов,
Только утром я поднял безжизненный труп
И зарыл под холмами, у края земли.
День прошел молчалив и таинственно свеж
Ввечеру подошла непроглядная тьма,
И у края земли, над холмами вдали
Я услышал безжизненный голос тоски
Я пытался разбить заколдованный круг,
Перейти за черту оглушающей тьмы,
Но наутро я сам задохнулся вдали,
Беспокойно простертый у края земли.
24 сентября 1900 (1908?)

(обратно)

«Курятся алтари, дымят паникадила…»

Курятся алтари, дымят паникадила
Детей земли.
Богиня жизни, тайное светило —
Вдали.
Поют торжественно; победно славословят
Немую твердь.
И дланями пустынный воздух ловят,
Приемля смерть.
Неуловимая, она не между нами
И вне земли.
А мы, зовущие победными словами, —
В пыли.
29 сентября 1900 (1910)

(обратно)

«Напрасно я боролся с богом…»

Напрасно я боролся с богом.
Он – громоносный чудодей —
Над здешним, над земным чертогом
Воздвиг чертог еще страшней.
И средь кощунственных хулений,
Застигнут ясностью Зари,
Я пал, сраженный, на колени,
Иные славя алтари...
И вопреки хулам и стонам,
Во храме, где свершалось зло,
Над пламенеющим амвоном
Христово сердце расцвело.
4 октября 1900 (13 февраля 1914)

(обратно)

« Ты была у окна…»

Ты была у окна,
И чиста и нежна,
Ты царила над шумной толпой.
Я стоял позабыт
И толпою сокрыт
В поклоненьи любви пред тобой.
Мне казалось тогда,
Что теперь и всегда
Ты без мысли смотрела вперед.
А внизу, у окна,
Как морская волна,
Пред тобой колыхался народ.
Поклоненьем горда,
Ты казалась всегда
Одинокой и властной мечтой.
И никто не слыхал,
Как твой голос звучал, —
Ты в молчаньи владела толпой.
Я стоял позабыт
И толпою сокрыт.
Ты без мысли смотрела вперед,
И чиста, и нежна;
А внизу, у окна,
Вкруг меня волновался народ.
12 октября 1900 (1908)

(обратно)

«Поклонник эллинов – я лиру забывал…»

Поклонник эллинов – я лиру забывал,
Когда мой путь ты словом преграждала
Я пред тобой о счастьи воздыхал,
И ты презрительно молчала.
И я горел душой, а ты была темна.
И я, в страданьи безответном,
Я мнил: когда-нибудь единая струна
На зов откликнется приветно.
Но ты в молчании прошла передо мной
И, как тогда, одним напоминаньем
Ты рвешь теперь и мучаешь порой
Мои эллинские призванья.
12 октября 1900

(обратно)

Артистке

Позволь и мне сгорать душою,
Мгновенье жизнь торжествовать
И одинокою мечтою
В твоем бессмертьи ликовать.
Ты несравненна, ты – богиня,
Твои веселье и печаль —
Моя заветная святыня,
Моя пророческая даль.
Позволь же мне сгорать душою
И пламенеть огнем мечты,
Чтоб вечно мыслить пред собою
Твои небесные черты.
15 октября 1900 (27 января 1916)

(обратно)

«Я знаю, смерть близка. И ты…»

Я знаю, смерть близка. И ты
Уже меня не презришь ныне.
Ты снизойдешь из чистоты
К моей тоскующей кончине.
Но мне любовь твоя темна,
Твои признанья необычны.
Найдешь ли в сердце имена
Словам и ласкам непривычным?
Что, если ты найдешь слова,
И буду в позднем умиленьи
Я, умирающий едва,
Взывать о новом воскресенья?
15 октября 1900

(обратно)

«Пора вернуться к прежней битве…»

Пора вернуться к прежней битве,
Воскресни дух, а плоть усни!
Сменим стояньем на молитве
Все эти счастливые дни!
Но сохраним в душе глубоко
Все эти радостные дни:
И ласки девы черноокой,
И рампы светлые огни!
22 октября 1900

(обратно)

«Отрекись от любимых творений…»

Отрекись от любимых творений,
От людей и общений в миру,
Отрекись от мирских вожделений,
Думай день и молись ввечеру.
Если дух твой горит беспокойно,
Отгоняй вдохновения прочь.
Лишь единая мудрость достойна
Перейти в неизбежную ночь.
На земле не узнаешь награды.
Духом ясный пред божьим лицом,
Догорай, покидая лампаду,
Одиноким и верным огнем.
1 ноября 1900 (1910)

(обратно)

«Измучен бурей вдохновенья…»

Измучен бурей вдохновенья,
Весь опален земным огнем,
С холодной жаждой искупленья
Стучался я в господний дом.
Язычник стал христианином
И, весь израненный, спешил
Повергнуть ниц перед Единым
Остаток оскудевших сил.
Стучусь в преддверьи идеала,
Ответа нет... а там, вдали,
Манит, мелькает покрывало
Едва покинутой земли...
Господь не внял моей молитве,
Но чую – силы страстных дней
Дохнули раненому в битве,
Вновь разлились в душе моей.
Мне непонятно счастье рая,
Грядущий мрак, могильный мир.
Назад! Язычница младая
Зовет на дружественный пир!
3 ноября 1900 (1918)

(обратно)

«Не отравляй души своей…»

Не отравляй души своей
Всегда угрюмым отрицаньем.
Видения былых скорбей
Буди, буди – воспоминаньем!
Придет на смену этих дней
Суровый день и вечер сонный,
И будет легче и светлей,
Воспоминаньем окрыленный.
Когда настанет черный день,
Зови, зови успокоенье,
Буди прошедшей скорби тень, —
Она приносит исцеленье!
5 ноября 1900 (13 февраля 1914)

(обратно)

«В те целомудренные годы…»

В те целомудренные годы
Я понял тайный жизни смысл,
Поклонник твой, дитя свободы,
Как ты, далекий строгих числ.
Иль эти годы миновали,
Что я, свободу разлюбя,
Смотрю в грядущие печали
И числю, числю без тебя?
Что ж! Пусть прошедшему забвенье
Не в настоящем жизни смысл!
Я не достигну примиренья,
Ты не поймешь проклятых числ!
15 ноября 1900

(обратно)

«Мой монастырь, где я томлюсь безбожно…»

Мой монастырь, где я томлюсь безбожно, —
Под зноем разума расплавленный гранит.
Мне душно. Мне темно под этим зноем ложным.
Я ухожу в другой палящий скит...
Там будет зной, но зной земли всегдашний
Кровавый шар расплавит мозг дотла,
И я сойду с ума спокойней и бесстрашней,
Чем здесь, где плоть и кровь изнемогла.
Где новый скит? Где монастырь мой новый?
Не в небесах, где гробовая тьма,
А на земле – и пошлый и здоровый,
Где всё найду, когда сойду с ума!..
17 ноября 1900

(обратно)

«Там жили все мои надежды…»

Там жили все мои надежды,
Там мне пылал огонь земной,
Но душу осенил покой, —
Смежились дремлющие вежды.
Где грозовые тучи шли,
Слеза последняя иссохла.
Душа смирилась и заглохла
В убогом рубище земли.
А прежде – небом ночи звездной
Она росла, стремилась вдаль,
И та заветная печаль
Плыла, казалось, лунной бездной.
22 ноября 1900 (1913)

(обратно)

«Ищу спасенья…»

О. М. Соловьевой

Ищу спасенья.
Мои огни горят на высях гор —
Всю область ночи озарили.
Но ярче всех – во мне духовный взор
И Ты вдали... Но Ты ли?
Ищу спасенья.
Торжественно звучит на небе звездный хор.
Меня клянут людские поколенья.
Я для Тебя в горах зажег костер,
Но Ты – виденье.
Ищу спасенья.
Устал звучать, смолкает звездный хор
У ходит ночь. Бежит сомненье.
Там сходишь Ты с далеких светлых гор
Я ждал Тебя. Я дух к Тебе простер.
В Тебе – спасенье!
25 ноября 1900 (1907)

(обратно)

«Медленно, тяжко и верно…»

Медленно, тяжко и верно
В черную ночь уходя,
Полный надежды безмерной,
Слово молитвы твердя,
Знаю – молитва поможет
Ясной надежде всегда,
Тяжкая верность заложит
Медленный камень труда.
Медленно, тяжко и верно
Мерю ночные пути:
Полному веры безмерной
К утру возможно дойти.
5 декабря 1900

(обратно)

«Завтра с первым лучом…»

Завтра с первым лучом
Восходящего в небе светила
Встанет в сердце моем
Необъятная сила.
Дух всколеблет эфир
И вселенной немое забвенье,
Придвигается мир
Моего обновленья.
Воскурю я кадило,
Опояшусь мечом
Завтра с первым лучом
Восходящего в небе светила.
6 декабря 1900 (24 января 1915)

(обратно)

«Была и страсть, но ум холодный…»

Была и страсть, но ум холодный
Ее себе поработил,
И, проклинающий бесплодно,
В могильном мраке я бродил.
И час настал. Она далёко.
И в сновиденьях красоты
Меня не трогаешь глубоко,
Меня не посещаешь ты.
О, я стремлюсь к борьбе с собою,
К бесплодной, может быть, борьбе.
Когда-то полная тобою
Душа тоскует – о тебе!
9 декабря 1900 (1908)

(обратно)

Поэма философская Первые три посылки

Ты еси Петр, и на сем камени созижду церковь мою.

Еванг. Матфея, XVI. 18
Introibo ad altare Dei.

Ad Deum, qui laetificat

juventutem meam.[23]

Мне сердце светом озарил

Ты, мой задумчивый учитель,

Ты темный разум просветил,

Эллады мощный вдохновитель.

А ты, певец родной зимы,

Меня ведешь из вечной тьмы.

I

Здесь на земле единоцельны
И дух и плоть путем одним
Бегут, в стремлении нераздельны,
И бог – одно начало им.
Он сотворил одно общенье,
И к нам донесся звездный слух,
Что в вечном жизненном теченьи
И с духом плоть, и с плотью дух.
И от рожденья – силой бога
Они, исчислены в одно,
Бегут до смертного порога —
Вселенной тайное звено.
9 декабря 1900

(обратно)

II

Вечный дух – властитель вышний тела —
Божеству подвластен, как оно.
Их союз до смертного предела —
Власти тайное зерно.
Вечен дух – и преходящим телом
Правит, сам подвластный божеству:
Власть в общеньи стала их уделом,
В ней – стремленье к естеству.
Их союз – к природной духа власти,
К подчиненью тела – их союз.
И бегут в едино сплоченные части
Силой вышних, тайных уз.
10 декабря 1900

(обратно)

III

Дух человеческий властен земное покинуть жилище,
Тело не властно идти против велений души.
Сила души – властелин и могучий даятель закона,
Сила телесная вмиг точно исполнит закон.
Так-то объемлемый дух его же обнявшему телу
Властно законы дает, тело наполнив собой.
Тело же точно и вмиг души исполняет законы,
В жизненной связи с душой, вечно подвластно душе
10 декабря 1900

(обратно) (обратно)

Последняя часть философской поэмы

Ты, о Афина бессмертная
С неумирающим Эросом!
Бог бесконечного творчества
С вечно творящей богинею!
О, золотые родители
Всевдохновенных детей!
Ты, без болезни рожденное,
Ты, вдохновенно-духовное,
Мудро-любовное детище,
Умо-сердечное – ты!
Эроса мудро-блаженного,
Мудрой Афины божественной,
В вечном общеньи недремлющих,
Ты – золотое дитя!
11 февраля 1901

(обратно)

Е. А. Баратынскому

Так мгновенные созданья

Поэтической мечты

Исчезают от дыханья

Посторонней суеты.

Баратынский
Тебе, поэт, в вечерней тишине
Мои мечты, волненья и досуги.
Близь Музы, ветреной подруги,
Попировать недолго, видно, мне.
Придет пора – она меня покинет,
Настанет час тревожной суеты,
И прихоть легкая задумчивой мечты
В моей груди увянет и застынет.
16 декабря 1900

(обратно)

После битвы

Я возвращусь стопой тяжелой,
Паду средь храма я в мольбе,
Но обновленный и веселый
Навстречу выйду я к тебе.
Взнеся хвалу к немому своду,
Освобожденный, обновлюсь.
Из покаянья на свободу
К тебе приду и преклонюсь.
И, просветленные духовно,
Полны телесной чистоты,
Постигнем мы союз любовный
Добра, меча и красоты.
16 декабря 1900 (13 января 1915)

(обратно)

«Не нарушай гармонии моей…»

Не нарушай гармонии моей —
В ней всё светло и всё духовно.
Когда и ты душой ответишь ей,
С тобой мы связаны любовно.
Но если ты погасишь свет,
Смутишь на миг затишье моря,
Тогда – прощай. Любви меж нами нет-
Одно сухое, горестное горе.
18 декабря 1900 (1918)

(обратно)

Две любви

Любви и светлой, и туманной
Равно изведаны пути.
Они равно душе желанны,
Но как согласье в них найти?
Несъединимы, несогласны,
Они равны в добре и зле,
Но первый – безмятежно-ясный,
Второй – в смятеньи и во мгле.
Ты огласи их славой равной,
И равной тайной согласи,
И, раб лукавый, своенравный,
Обоим жертвы приноси!
Но трепещи грядущей кары,
Страшись грозящего перста:
Твои блаженства и пожары —
Всё – прах, всё – тлен, всё – суета!
19 декабря 1900 (14 февраля 1916)

(обратно)

«В полночь глухую рожденная…»

В полночь глухую рожденная
Спутником бледным земли,
В ткани земли облеченная,
Ты серебрилась вдали.
Шел я на север безлиственный,
Шел я в морозной пыли,
Слышал твой голос таинственный,
Ты серебрилась вдали.
В полночь глухую рожденная,
Ты серебрилась вдали.
Стала душа угнетенная
Тканью морозной земли.
Эллины, боги бессонные,
Встаньте в морозной пыли!
Солнцем своим опьяненные,
Солнце разлейте вдали!
Эллины, эллины сонные,
Солнце разлейте вдали!
Стала душа пораженная
Комом холодной земли!
24 декабря 1900

(обратно)

«Ты не обманешь, призрак бледный…»

К. М. С.

Ты не обманешь, призрак бледный
Давно испытанных страстей.
Твой вид нестройный, образ бедный
Не поразит души моей.
Я знаю дальнее былое,
Но в близком будущем не жду
Волнений страсти. Молодое —
Оно прошло, – я не найду
В твоем усталом, но зовущем,
Ненужном призраке – огня.
Ты только замыслом гнетущим
Еще измучаешь меня.
25 декабря 1900 (Декабрь 1908)

(обратно)

«Нет ни слезы, ни дерзновенья…»

Нет ни слезы, ни дерзновенья.
Всё тот же путь – прямей стрелы.
Где ваши гордые стремленья,
Когда-то мощные орлы?
Ужель и сила покидает,
И мудрость гасит светоч свой?
Ужель без песни умирает
Душа, сраженная тоской?
25 декабря 1900

(обратно)

Валкирия (На мотив из Вагнера)

Хижина Гундинга

Зигмунд (за дверями)

Одинокий, одичалый,
Зверь с косматой головой,
Я стучусь рукой усталой —
Двери хижины открой!
Носят северные волны
От зари и до зари —
Носят вместе наши челны.
Я изранен! Отвори!
Зигелинда

Кто ты, гость, ночной порою
Призывающий в тиши?
Черный Гундинг не со мною..
Голос друга... Клич души!
Зигмунд

Я в ночном бою с врагами
Меч разбил и бросил щит!
В темном доле, под скалами
Конь измученный лежит.
Я, в ночном бою усталый,
Сбросил щит с могучих плеч!
Черный меч разбил о скалы!
«Вельзе! Вельзе! Где твой меч!»
(Светится меч в стволе дерева)


Зигелинда

Вместе с кликами твоими
Загораются огни!
Ты, зовущий Вельзе имя,
Милый путник, отдохни!
(Отворяет двери)


Декабрь 1900 (1908)

(обратно)

31 декабря 1900 года

И ты, мой юный, мой печальный,
Уходишь прочь!
Привет тебе, привет прощальный
Шлю в эту ночь.
А я всё тот же гость усталый
Земли чужой.
Бреду, как путник запоздалый,
За красотой.
Она и блещет и смеется,
А мне – одно:
Боюсь, что в кубке расплеснется
Мое вино.
А между тем – кругом молчанье,
Мой кубок пуст,
И смерти раннее призванье
Не сходит с уст.
И ты, мой юный, вечной тайной
Отходишь прочь.
Я за тобою, гость случайный,
Как прежде – в ночь,
31 декабря 1900

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1901 года

«Когда я одинок и погружен в молчанье…»

Когда я одинок и погружен в молчанье,
Когда чужая речь давно мне не слышна,
Я чувствую в груди немое трепетанье,
И близким прошлым полнится она.
Когда я одинок, и голоса чужие
Не слышны, не нужны, и чужды, и темны,
Я чувствую в себе призвания былые,
И прошлого изгибы мне видны.
Не нужно мне грядущих, настоящих —
Всех пошлых сил, истраченных в «борьбе»
Я полн заветов дней моих давящих,
Подобных прошлой, может быть, судьбе.
4 января 1901 (1918)

(обратно)

«Я никогда не понимал…»

Я никогда не понимал
Искусства музыки священной,
А ныне слух мой различал
В ней чей-то голос сокровенный —
Я полюбил в ней ту мечту
И те души моей волненья,
Что всю былую красоту
Волной приносят из забвенья
Под звуки прошлое встает
И близким кажется и ясным:
То для меня мечта поет,
То веет таинством прекрасным.
17 января 1901

(обратно)

«Ты – думы вечной, вдохновенной…»

Ты – думы вечной, вдохновенной
Суровый блеск в вечерней мгле
С твоей улыбкой сокровенной
На незапятнанном челе!
Ты – откровение и тайна,
В вечерний час тебя мне жаль,
О, подаривший мне случайно
Живую радость и печаль...
Первоначальных лет счастливых
Остывший жар, потухший свет,
Ты всё еще на темных нивах
Огнистый оставляешь след.
20 января 1901 (1908)

(обратно)

«Благоуханных дней теченье…»

Благоуханных дней теченье
Сменяют тяжкие года,
Но этих прошлых дней значенье
Неизгладимо никогда...
Пускай зима снега покоит
На омертвелых лепестках, —
Мечта пророчески откроет
И в зимний день – цветистый прах.
2 января 1901 (1908)

(обратно)

«Часто в мысли гармония спит…»

Часто в мысли гармония спит
И не льется словесной волною.
И молчанье бесцельно таит
Непонятный упрек над собою.
Только чувствовать, верить, узрев,
Но сказать, – не услышишь ответа.
Точно песня, весь мир облетев,
Возвратилась, ничем не согрета.
23 января 1901

(обратно)

«Я вышел. Медленно сходили…»

Я вышел. Медленно сходили
На землю сумерки зимы.
Минувших дней младые были
Пришли доверчиво из тьмы...
Пришли и встали за плечами,
И пели с ветром о весне...
И тихими я шел шагами,
Провидя вечность в глубине...
О, лучших дней живые были!
Под вашу песнь из глубины
На землю сумерки сходили
И вечности вставали сны!..
25 января 1901

(обратно)

«Ветер принес издалёка…»

Ветер принес издалёка
Песни весенней намек,
Где-то светло и глубоко
Неба открылся клочок.
В этой бездонной лазури,
В сумерках близкой весны
Плакали зимние бури,
Реяли звездные сны.
Робко, темно и глубоко
Плакали струны мои.
Ветер принес издалёка
Звучные песни твои.
29 января 1901 (1907)

(обратно)

«Над синевой просторной дали…»

Над синевой просторной дали
Сквозили строгие черты.
Лик безмятежный обрамляли
Речные белые цветы.
Навек безмолвна и спокойна,
Она без мысли шла вперед,
И раболепно, и нестройно
Пред ней волнами шел народ.
Я, увлечен толпой народной
На обожанье красоты,
Смотрел, отвека несвободный,
В ее спокойные черты.
30 января 1901 (16 марта 1918)

(обратно)

«Тихо вечерние тени…»

Тихо вечерние тени
В синих ложатся снегах.
Сонмы нестройных видений
Твой потревожили прах.
Спишь ты за дальней равниной,
Спишь в снеговой пелене...
Песни твоей лебединой
Звуки почудились мне.
Голос, зовущий тревожно,
Эхо в холодных снегах...
Разве воскреснуть возможно?
Разве былое – не прах?
Нет, из господнего дома
Полный бессмертия дух
Вышел родной и знакомой
Песней тревожить мой слух.
Сонмы могильных видений,
Звуки живых голосов...
Тихо вечерние тени
Синих коснулись снегов.
2 февраля 1901

(обратно)

«Душа молчит. В холодном небе…»

Душа молчит. В холодном небе
Всё те же звезды ей горят.
Кругом о злате иль о хлебе
Народы шумные кричат...
Она молчит, – и внемлет крикам,
И зрит далекие миры,
Но в одиночестве двуликом
Готовит чудные дары,
Дары своим богам готовит
И, умащенная, в тиши,
Неустающим слухом ловит
Далекий зов другой души...
Так – белых птиц над океаном
Неразлученные сердца
Звучат призывом за туманом,
Понятным им лишь до конца.
3 февраля 1901

(обратно)

«Я сходил в стремнины горные…»

Я сходил в стремнины горные,
Видел долы и леса.
Над мечтой моей упорною
Загорались небеса.
Ночи шли путями звездными,
Ярким солнцем дни текли
Над горами и над безднами,
Где томился я в пыли.
Где сходил в стремнины горные,
Где в долинах и лесах
Воскрешал мечтой упорною
Давней жизни мертвый прах...
7 февраля 1901 (1908)

(обратно)

«Мой путь страстями затемнен…»

Мой путь страстями затемнен,
Но райских снов в полнощном бденьи
Исполнен дух, – и светлый сон
Мне близок каждое мгновенье.
Живите, сны, в душе моей,
В душе безумной и порочной,
Живите, сны, под гнетом дней
И расцветайте в час урочный!
В суровый час, когда вокруг
Другие сны толпою властной
Обстанут вкруг, смыкая круг,
Объемля душу мглою страстной!
Плывите, райских снов четы,
И силой бога всемогущей
Развейте адские мечты
Души, к погибели идущей.
11 февраля 1901 (3 января 1916)

(обратно)

«Ныне, полный блаженства…»

Ныне, полный блаженства,
Перед божьим чертогом
Жду прекрасного ангела
С благовестным мечом.
Ныне сжалься, о боже,
Над блаженным рабом!
Вышли ангела, боже,
С нежно-белым крылом!
Боже! Боже!
О, поверь моей молитве,
В ней душа моя горит!
Извлеки из жалкой битвы
Истомленного раба!
15 февраля 1901

(обратно)

«Я понял смысл твоих стремлений…»

Я понял смысл твоих стремлений —
Тебе я заслоняю путь.
Огонь нездешних вожделений
Вздымает девственную грудь.
Моей ли жалкой, слабой речи
Бороться с пламенем твоим
На рубеже безвестной встречи
С началом близким и чужим!
Я понял всё, и отхожу Я.
Благословен грядущий день.
Ты, в алом сумраке ликуя,
Ночную миновала тень.
Но риза девственная зрима,
Мой день с тобою проведен...
Пускай душа неисцелима —
Благословен прошедший сон.
26 февраля 1901
(обратно)

«Ты отходишь в сумрак алый…»

Ты отходишь в сумрак алый,
В бесконечные круги.
Я послышал отзвук малый,
Отдаленные шаги.
Близко ты, или далече
Затерялась в вышине?
Ждать иль нет внезапной встречи
В этой звучной тишине?
В тишине звучат сильнее
Отдаленные шаги.
Ты ль смыкаешь, пламенея,
Бесконечные круги?
6 марта 1901

(обратно)

«Так – одинокой, легкойтенью…»

Так – одинокой, легкой тенью
Перед душою, полной зла,
Свои благие исцеленья
Она однажды пронесла.
7 марта 1901

(обратно)

«Сбылось пророчество мое:…»

Сбылось пророчество мое:
Перед грядущею могилой
Еще однажды тайной силой
Зажглось святилище Твое.
И весь исполнен торжества,
Я упоен великой тайной
И твердо знаю – не случайно
Сбывались вещие слова.
7 марта 1901 (1910)

(обратно)

Моей матери

Чем больней душе мятежной,
Тем ясней миры.
Бог лазурный, чистый, нежный
Шлет свои дары.
Шлет невзгоды и печали,
Нежностью объят.
Но чрез них в иные дали
Проникает взгляд.
И больней душе мятежной,
Но ясней миры.
Это бог лазурный, нежный
Шлет свои дары.
8 марта 1901

(обратно)

«Пять изгибов сокровенных…»

Пять изгибов сокровенных
Добрых линий на земле.
К ним причастные во мгле
Пять стенаний вдохновенных.
Вы, рожденные вдали,
Мне, смятенному, причастны
Краем дальним и прекрасным
Переполненной земли.
Пять изгибов вдохновенных,
Семь и десять по краям,
Восемь, девять, средний храм —
Пять стенаний сокровенных,
Но ужасней – средний храм —
Меж десяткой и девяткой,
С черной, выспренней загадкой,
С воскуреньями богам.
10 марта 1901

(обратно)

«Отзвучала гармония дня…»

Отзвучала гармония дня —
Замирают последние песни...
Ты, душа, порожденье огня,
В наступающем мраке воскресни.
На границе печалей дневных,
На границе вечерних веселий,
Загорайся огнем новоселий
По краям облаков грозовых.
19(?) марта 1901

(обратно)

«Я недаром боялся открыть…»

Я недаром боялся открыть
В непогодную полночь окно.
Как и встарь, привелось отравить,
Что надеждою было полно.
Буду прежнею думой болеть
В непогодной полуночной мгле,
Но молитвенным миром гореть
И таиться на этой земле.
В непрестанной молитве моей,
Под враждующей силой твоей,
Я хранилище мысли моей
Утаю от людей и зверей.
1 апреля 1901

(обратно)

«Ночью сумрачной и дикой…»

О. М. Соловьевой

Ночью сумрачной и дикой —
Сын бездонной глубины —
Бродит призрак бледноликий
На полях моей страны,
И поля во мгле великой
Чужды, хладны и темны.
Лишь порой, заслышав бога,
Дочь блаженной стороны
Из родимого чертога
Гонит призрачные сны,
И в полях мелькает много
Чистых девственниц весны.
23 апреля 1901

(обратно)

«Навстречу вешнему расцвету…»

Навстречу вешнему расцвету
Зазеленели острова.
Одна лишь песня недопета,
Забылись вечные слова...
Душа в стремлении запоздала,
В пареньи смутном замерла,
Какой-то тайны не познала,
Каких-то снов не поняла...
И вот – в завистливом смущеньи
Глядит – растаяли снега,
И рек нестройное теченье
Свои находит берега.
25 апреля 1901

(обратно)

«В день холодный, в день осенний…»

В день холодный, в день осенний
Я вернусь туда опять
Вспомнить этот вздох весенний,
Прошлый образ увидать.
Я приду – и не заплачу,
Вспоминая, не сгорю.
Встречу песней наудачу
Новой осени зарю.
Злые времени законы
Усыпили скорбный дух.
Прошлый вой, былые стоны
Не услышишь – я потух.
Самый огнь – слепые очи
Не сожжет мечтой былой.
Самый день – темнее ночи
Усыпленному душой.
27 апреля 1901

Поле за Старой Деревней

(1908)

(обратно)

«Всё отлетают сны земные…»

Так – разошлись в часы рассвета.

А. Б.
Всё отлетают сны земные,
Всё ближе чуждые страны.
Страны холодные, немые,
И без любви, и без весны.
Там – далеко, открыв зеницы,
Виденья близких и родных
Проходят в новые темницы
И равнодушно смотрят в них.
Там – матерь сына не узнает,
Потухнут страстные сердца...
Там безнадежно угасает
Мое скитанье – без конца...
И вдруг, в преддверьи заточенья,
Послышу дальние шаги...
Ты – одиноко – в отдаленьи,
Сомкнешь последние круги...
4 мая 1901

(обратно)

«В передзакатные часы…»

В передзакатные часы
Среди деревьев вековых
Люблю неверные красы
Твоих очей и слов твоих.
Прощай, идет ночная тень,
Ночь коротка, как вешний сон,
Но знаю – завтра новый день,
И новый для тебя закон.
Не бред, не призрак ты лесной,
Но старина не знала фей
С такой неверностью очей,
С душой изменчивой такой!
5 мая 1901 (20 февраля 1915)

(обратно)

«Он уходил, а там глубоко…»

Он уходил, а там глубоко
Уже вещал ему закат
К земле, оставленной далеко,
Его таинственный возврат.
8 мая 1901

(обратно)

«Ты ли это прозвучала…»

Ты ли это прозвучала
Над темнеющей рекой?
Или вправду отвечала
Мне на крик береговой?
13 мая 1901

(обратно)

«Всё бытие и сущее согласно…»

Всё бытие и сущее согласно
В великой, непрестанной тишине.
Смотри туда участно, безучастно, —
Мне всё равно – вселенная во мне.
Я чувствую, и верую, и знаю,
Сочувствием провидца не прельстишь.
Я сам в себе с избытком заключаю
Все те огни, какими ты горишь.
Но больше нет ни слабости, ни силы,
Прошедшее, грядущее – во мне.
Всё бытие и сущее застыло
В великой, неизменной тишине.
Я здесь в конце, исполненный прозренья.
Я перешел граничную черту.
Я только жду условного виденья,
Чтоб отлететь в иную пустоту.
17 мая 1901

(обратно)

«Кто-то шепчет и смеется…»

Кто-то шепчет и смеется
Сквозь лазоревый туман.
Только мне в тиши взгрустнется
Снова смех из милых стран!
Снова шепот – и в шептаньи
Чья-то ласка, как во сне,
В чьем-то женственном дыханьи,
Видно, вечно радость мне!
Пошепчи, посмейся, милый,
Милый образ, нежный сон;
Ты нездешней, видно, силой
Наделен и окрылен.
20 мая 1901 (1910)

(обратно)

«Белой ночью месяц красный…»

Белой ночью месяц красный
Выплывает в синеве.
Бродит призрачно-прекрасный,
Отражается в Неве.
Мне провидится и снится
Исполненье тайных дум.
В вас ли доброе таится,
Красный месяц, тихий шум?..
22 мая 1901

(обратно)

«Небесное умом не измеримо…»

Небесное умом не измеримо,
Лазурное сокрыто от умов.
Лишь изредка приносят серафимы
Священный сон избранникам миров.
И мнилась мне Российская Венера,
Тяжелою туникой повита,
Бесстрастна в чистоте, нерадостна без меры,
В чертах лица – спокойная мечта.
Она сошла на землю не впервые,
Но вкруг нее толпятся в первый раз
Богатыри не те, и витязи иные...
И странен блеск ее глубоких глаз...
29 мая 1901

(обратно)

«Они звучат, они ликуют…»

Они звучат, они ликуют,
Не уставая никогда,
Они победу торжествуют,
Они блаженны навсегда.
Кто уследит в окрестном звоне,
Кто ощутит хоть краткий миг
Мой бесконечный в тайном лоне,
Мой гармонический язык?
Пусть всем чужда моя свобода,
Пусть всем я чужд в саду моем —
Звенит и буйствует природа,
Я – соучастник ей во всем!
30 мая 1901 (13 февраля 1914)

(обратно)

«Одинокий, к тебе прихожу…»

Одинокий, к тебе прихожу,
Околдован огнями любви.
Ты гадаешь. – Меня не зови. —
Я и сам уж давно ворожу.
От тяжелого бремени лет
Я спасался одной ворожбой,
И опять ворожу над тобой,
Но неясен и смутен ответ.
Ворожбой полоненные дни
Я лелею года, – не зови...
Только скоро ль погаснут огни
Заколдованной темной любви?
1 июня 1901

(обратно)

«Предчувствую Тебя. Года проходят мимо…»

И тяжкий сон житейского сознанья

Ты отряхнешь, тоскуя и любя.

Вл. Соловьев
Предчувствую Тебя. Года проходят мимо —
Всё в облике одном предчувствую Тебя.
Весь горизонт в огне – и ясен нестерпимо,
И молча жду, – тоскуя и любя.
Весь горизонт в огне, и близко появленье,
Но страшно мне: изменишь облик Ты,
И дерзкое возбудишь подозренье,
Сменив в конце привычные черты.
О, как паду – и горестно, и низко,
Не одолев смертельные мечты!
Как ясен горизонт! И лучезарность близко.
Но страшно мне: изменишь облик Ты.
4 июня 1901

(обратно)

«И поздно, и темно. Покину без желаний…»

И поздно, и темно. Покину без желаний
Бунтующий весельем божий дом.
Окончу светлый путь, не буду ждать свиданий,
Как шел туда, – и выйду, незнаком.
Последний вздох, и тайный, и бездонный,
Слова последние, последний ясный взгляд —
И кружный мрак, мечтою озаренный,
А светлых лет – не возвратить назад.
Еще в иную тьму, уже без старой силы
Безгласно отхожу, покинув ясный брег,
И не видать его – быть может, до могилы,
А может быть, не встретиться вовек.
6 июня 1901

(обратно)

«И я, неверный, тосковал…»

И я, неверный, тосковал,
И в поэтическом стремленьи
И я без нужды покидал
Свои родимые селенья.
Но внятен сердцу был язык,
Неслышный уху – в отдаленья,
И в запоздалом умиленьи
Я возвратился – и постиг.
9 июня 1901

(обратно)

«Не сердись и прости. Ты цветешь одиноко…»

...и поздно желать,

Всё минуло: и счастье, и горе.

Вл. Соловьев
Не сердись и прости. Ты цветешь одиноко,
Да и мне не вернуть
Этих снов золотых, этой веры глубокой...
Безнадежен мой путь.
Мыслью сонной цветя, ты блаженствуешь много,
Ты лазурью сильна,
Мне – другая и жизнь, и другая дорога,
И душе – не до сна.
Верь – несчастней моих молодых поклонений
Нет в обширной стране,
Где дышал и любил твой таинственный гений,
Безучастный ко мне.
10 июня 1901

(обратно)

«Молитву тайную твори…»

Молитву тайную твори —
Уже приблизились лучи
Последней для тебя зари, —
Готовься, мысли и молчи.
Готовый, мыслящий, немой,
Взгляни наверх в последний раз,
Не хочет бог, чтоб ты угас,
Не встретив здесь Любви былой.
Как в первый, так в последний раз
Проникнешь ты в Ее чертог,
Постигнешь ты – так хочет бог —
Ее необычайный глаз.
10 июня 1901

(обратно)

«За туманом, за лесами…»

За туманом, за лесами
Загорится – пропадет,
Еду влажными полями —
Снова издали мелькнет.
Так блудящими огнями
Поздней ночью, за рекой,
Над печальными лугами
Мы встречаемся с Тобой.
Но и ночью нет ответа,
Ты уйдешь в речной камыш,
Унося источник света,
Снова издали манишь.
14 июня 1901 (1908)

(обратно)

«В бездействии младом, в передрассветной лени…»

В бездействии младом, в передрассветной лени
Душа парила ввысь, и там Звезду нашла.
Туманен вечер был, ложились мягко тени.
Вечерняя Звезда, безмолвствуя, ждала.
Невозмутимая, на темные ступени
Вступила Ты, и. Тихая, всплыла.
И шаткою мечтой в передрассветной лени
На звездные пути Себя перенесла.
И протекала ночь туманом сновидений
И юность робкая с мечтами без числа.
И близится рассвет, И убегают тени.
И, Ясная, Ты с солнцем потекла.
19 июня 1901

(обратно)

«Какому богу служишь ты?…»

Какому богу служишь ты?
Родны ль тебе в твоем пареньи
Передрассветное волненье,
Передзакатные мечты?
Иль ты, сливаясь со звездой,
Сама богиня – и с богами
Гордишься равной красотой, —
И равнодушными очами
Глядишь с нездешней высоты
На пламенеющие тени
Земных молитв и поклонений
Тебе – царица чистоты?
20 июня 1901

(обратно)

«Сегодня шла Ты одиноко…»

Сегодня шла Ты одиноко,
Я не видал Твоих чудес.
Там, над горой Твоей высокой,
Зубчатый простирался лес.
И этот лес, сомкнутый тесно,
И эти горные пути
Мешали слиться с неизвестным,
Твоей лазурью процвести.
22 июня 1901 (1908)

(обратно)

«Она росла за дальними горами…»

С. Соловьеву

Она росла за дальними горами.
Пустынный дол – ей родина была.
Никто из вас горящими глазами
Ее не зрел – она одна росла.
И только лик бессмертного светила —
Что день – смотрел на девственный расцвет
И, влажный злак, она к нему всходила,
Она в себе хранила тайный след.
И в смерть ушла, желая и тоскуя.
Никто из вас не видел здешний прах.
Вдруг расцвела, в лазури торжествуя,
В иной дали и в неземных горах.
И ныне вся овеяна снегами.
Кто белый храм, безумцы, посетил?
Она цвела за дальними горами,
Она течет в ряду иных светил.
26 июня 1901

(обратно)

«Я помню час глухой, бессонной ночи…»

Я помню час глухой, бессонной ночи,
Прошли года, а память всё сильна.
Царила тьма, но не смежились очи,
И мыслил ум, и сердцу – не до сна.
Вдруг издали донесся в заточенье
Из тишины грядущих полуснов
Неясный звук невнятного моленья,
Неведомый, бескрылый, страшный зов.
То был ли стон души безбожно-дикой,
И уж тогда не встретились сердца?
Ты мне знаком, наперсник мой двуликий,
Мой милый друг, враждебный до конца.
27 июня 1901

С. Боблово

(обратно)

«Тебя в страны чужие звали…»

Тебя в страны чужие звали,
Ты собиралась в дальний путь.
Мы безнадежно провожали,
И многим привелось вздохнуть.
Зима подкралась незаметно,
И с первым снегом со двора
Ты унесла весь пыл заветный,
Которым жили мы вчера.
Прощай, мы смотрим на дорогу,
А вьюга заметает след.
Мы возвратимся понемногу
К безбожной лени прежних лет,
И над мистической загадкой
Уже не будем колдовать,
И поздней ночью, встав украдкой,
При бледном месяце мечтать.
28 июня 1901 (1910)

(обратно)

«Внемля зову жизни смутной…»

Внемля зову жизни смутной,
Тайно плещущей во мне,
Мысли ложной и минутной
Не отдамся и во сне.
Жду волны – волны попутной
К лучезарной глубине.
Чуть слежу, склонив колени,
Взором кроток, сердцем тих,
Уплывающие тени
Суетливых дел мирских
Средь видений, сновидений,
Голосов миров иных.
3 июля 1901 (1908)

(обратно)

«Прозрачные, неведомые тени…»

Прозрачные, неведомые тени
К Тебе плывут, и с ними Ты плывешь,
В объятия лазурных сновидений,
Невнятных нам, – Себя Ты отдаешь.
Перед Тобой синеют без границы
Моря, поля, и горы, и леса,
Перекликаются в свободной выси птицы,
Встает туман, алеют небеса.
А здесь, внизу, в пыли, в уничиженьи,
Узрев на миг бессмертные черты,
Безвестный раб, исполнен вдохновенья,
Тебя поет. Его не знаешь Ты,
Не отличишь его в толпе народной,
Не наградишь улыбкою его,
Когда вослед взирает, несвободный,
Вкусив на миг бессмертья Твоего.
3 июля 1901 (13 февраля 1914)

(обратно)

«Я жду призыва, ищу ответа…»

Я жду призыва, ищу ответа,
Немеет небо, земля в молчаньи,
За желтой нивой – далёко где-то —
На миг проснулось мое воззванье.
Из отголосков далекой речи,
С ночного неба, с полей дремотных,
Всё мнятся тайны грядущей встречи,
Свиданий ясных, но мимолетных.
Я жду – и трепет объемлет новый,
Всё ярче небо, молчанье глуше...
Ночную тайну разрушит слово...
Помилуй, боже, ночные души!
На миг проснулось за нивой, где-то,
Далеким эхом мое воззванье.
Всё жду призыва, ищу ответа,
Но странно длится земли молчанье..
7 июля 1901

(обратно)

«Не ты ль в моих мечтах, певучая, прошла…»

Не ты ль в моих мечтах, певучая, прошла
Над берегом Невы и за чертой столицы?
Не ты ли тайный страх сердечный совлекла
С отвагою мужей и с нежностью девицы?
Ты песнью без конца растаяла в снегах
И раннюю весну созвучно повторила.
Ты шла звездою мне, но шла в дневных лучах
И камни площадей и улиц освятила.
Тебя пою, о, да! Но просиял твой свет
И вдруг исчез – в далекие туманы.
Я направляю взор в таинственные страны, —
Тебя не вижу я, и долго бога нет.
Но верю, ты взойдешь, и вспыхнет сумрак алый,
Смыкая тайный круг, в движеньи запоздалый.
8 июля 1901 (1913)

(обратно)

«Вечереющий день, догорая…»

Вечереющий день, догорая,
Отступает в ночные края.
Посещает меня, возрастая,
Неотступная Тайна моя.
Неужели и страстная дума,
Бесконечно земная волна,
Затерявшись средь здешнего шума,
Не исчерпает жизни до дна?
Неужели в холодные сферы
С неразгаданной тайной земли
Отошли и печали без меры,
И любовные сны отошли?
Умирают мои угнетенья,
Утоляются горести дня,
Только Ты одинокою тенью
Посети на закате меня.
11 июля 1901 (1913)

(обратно)

«За городом в полях весною воздух дышит…»

За городом в полях весною воздух дышит
Иду и трепещу в предвестии огня.
Там, знаю, впереди – морскую зыбь колышет
Дыханье сумрака – и мучает меня.
Я помню: далеко шумит, шумит столица.
Там, в сумерках весны, неугомонный зной.
О, скудные сердца! Как безнадежны лица!
Не знавшие весны тоскуют над собой.
А здесь, как память лет невинных и великих,
Из сумрака зари – неведомые лики
Вещают жизни строй и вечности огни...
Забудем дольний шум. Явись ко мне без гнева;
Закатная, Таинственная Дева,
И завтра и вчера огнем соедини.
12 июля 1901

(обратно)

«Входите все. Во внутренних покоях…»

С. Соловьеву

Входите все. Во внутренних покоях
Завета нет, хоть тайна здесь лежит.
Старинных книг на древних аналоях
Смущает вас оцепеневший вид.
Здесь в них жива святая тайна бога,
И этим древностям истленья нет.
Вы, гордые, что создали так много,
Внушитель ваш и зодчий – здешний свет
Напрасно вы исторгнули безбожно
Крикливые хуленья на творца.
Вы все, рабы свободы невозможной,
Смутитесь здесь пред тайной без конца.
14 июля 1901 (1910)

(обратно)

«Ты прошла голубыми путями…»

Ты прошла голубыми путями,
За тобою клубится туман.
Вечереющий сумрак над нами
Обратился в желанный обман.
Над твоей голубою дорогой
Протянулась зловещая мгла.
Но с глубокою верою в бога
Мне и темная церковь светла.
16 июля 1901

(обратно)

«Не жди последнего ответа…»

Не жди последнего ответа,
Его в сей жизни не найти.
Но ясно чует слух поэта
Далекий гул в своем пути.
Он приклонил с вниманьем ухо,
Он жадно внемлет, чутко ждет,
И донеслось уже до слуха:
Цветет, блаженствует, растет...
Всё ближе – чаянье сильнее,
Но, ax! – волненья не снести...
И вещий падает, немея,
Заслыша близкий гул в пути.
Кругом – семья в чаду молений,
И над кладбищем – мерный звон.
Им не постигнуть сновидений,
Которых не дождался он!
19 июля 1901 (13 февраля 1914)

(обратно)

«Не пой ты мне и сладостно, и нежно:…»

Не пой ты мне и сладостно, и нежно:
Утратил я давно с юдолью связь.
Моря души – просторны и безбрежны,
Погибнет песнь, в безбрежность удалясь.
Одни слова без песен сердцу ясны.
Лишь правдой их над сердцем процветешь.
А песни звук – докучливый и страстный —
Таит в себе невидимую ложь.
Мой юный пыл тобою же осмеян,
Покинут мной – туманы позади.
Объемли сны, какими я овеян,
Пойми сама, что будет впереди.
25 июля 1901

(обратно)

«Не жаль мне дней ни радостных, ни знойных…»

Не жаль мне дней ни радостных, ни знойных,
Ни лета зрелого, ни молодой весны.
Они прошли – светло и беспокойно,
И вновь придут – они землей даны.
Мне жаль, что день великий скоро минет,
Умрет едва рожденное дитя.
О, жаль мне, друг, – грядущий пыл остынет,
В прошедший мрак и в холод уходя!
Нет, хоть в конце тревожного скитанья
Найду пути, и не вздохну о дне!
Не омрачить заветного свиданья
Тому, кто здесь вздыхает обо мне.
27 июля 1901 (13 февраля 1914)

(обратно)

«Признак истинного чуда…»

Признак истинного чуда
В час полночной темноты —
Мглистый мрак и камней груда,
В них горишь алмазом ты.
А сама – за мглой речною
Направляешь горный бег
Ты, лазурью золотою
Просиявшая навек!
30 июля 1901. Фабрика (1915)

(обратно)

«Нас старость грустная настигнет без труда…»

Нас старость грустная настигнет без труда,
Мы немощны теперь, и нет у нас желанья.
С тех пор, как умерла подруга, – никогда
Не полнится душа тревогой ожиданья.
Та жизнь прошла для нас, чудес и бед полна,
Оставив по себе одни воспоминанья.
Печальная, наш мир покинула она,
И в этой пустоте всё памятна весна,
Где каждый вздох хранит ее существованье
5 августа 1901

(обратно)

Преображение

Разверзаются туманы,
Буревестник на волне,
Пролетают ураганы
В бесконечной вышине.
В светлый день Преображенья
Дух безумца поражен:
Из неволи, из смятенья
Голос Твой услышал он.
Ныне скорбный, ныне бедный,
В лоне Вечного Отца,
Близ Тебя, в лазури бледной
Жаждет нового конца...
Лишь одна страна в тумане
(Буревестник на волне) —
Беспокойное желанье
Вместе с богом – в вышине.
6 августа 1901 (Февраль 1914)

(обратно)

«Ты далека, как прежде, так и ныне…»

Ты далека, как прежде, так и ныне,
Мне не найти родные берега.
Моя печаль чужда твоей святыне,
И радостью душа не дорога.
Суровый хлад – твоя святая сила:
Безбожный жар нейдет святым местам.
Пускай любви – забвенье и могила,
Ты над могилой – лучезарный храм.
11 августа 1901. Дедова (1918)

(обратно)

«Стою на царственном пути…»

Стою на царственном пути.
Глухая ночь, кругом огни, —
Неясно теплятся они,
А к утру надо всё найти.
Ступлю вперед – навстречу мрак,
Ступлю назад – слепая мгла.
А там – одна черта светла,
И на черте – условный знак.
Но труден путь – шумит вода,
Чернеет лес, молчат поля...
Обетованная земля —
Недостижимая звезда...
Звезда – условный знак в пути,
Но смутно теплятся огни,
А за чертой – иные дни,
И к утру, к утру – всё найти!
15 августа 1901 (1908)

(обратно)

«Сумерки, сумерки вешние…»

Дождешься ль вечерней порой

Опять и желанья, и лодки,

Весла и огня за рекой?

Фет
Сумерки, сумерки вешние,
Хладные волны у ног,
В сердце – надежды нездешние,
Волны бегут на песок.
Отзвуки, песня далекая,
Но различить – не могу.
Плачет душа одинокая
Там, на другом берегу.
Тайна ль моя совершается,
Ты ли зовешь вдалеке?
Лодка ныряет, качается,
Что-то бежит по реке.
В сердце – надежды нездешние,
Кто-то навстречу – бегу...
Отблески, сумерки вешние,
Клики на том берегу.
16 августа 1901

(обратно)

«Наступает пора небывалая…»

Наступает пора небывалая.
В освященные ризы одет,
Вознесу я хвалы запоздалые, —
Не раздастся ли свыше ответ.
Пламя алое в сумраке носится,
Потухают желанья в крови.
Вижу – к вышнему небу возносится
Безначальная дума Любви.
17 августа 1901 (Февраль 1914)

(обратно)

«Ты горишь над высокой горою…»

Ты горишь над высокой горою
Недоступна в Своем терему.
Я примчуся вечерней порою,
В упоеньи мечту обниму.
Ты, заслышав меня издалёка,
Свой костер разведешь ввечеру
Стану, верный велениям Рока,
Постигать огневую игру.
И, когда среди мрака снопами
Искры станут кружиться в дыму, —
Я умчусь с огневыми кругами
И настигну Тебя в терему.
18 августа 1901

(обратно)

«Видно, дни золотые пришли…»

Видно, дни золотые пришли.
Все деревья стоят, как в сияньи.
Ночью холодом веет с земли;
Утром белая церковь вдали
И близка и ясна очертаньем.
Всё поют и поют вдалеке,
Кто поет – не пойму; а казалось,
Будто к вечеру там, на реке —
В камышах ли, в сухой осоке —
И знакомая песнь раздавалась.
Только я не хочу узнавать.
Да и песням знакомым не верю.
Всё равно – мне певца не понять.
От себя ли скрывать
Роковую потерю?
24 августа 1901

(обратно)

«Кругом далекая равнина…»

Кругом далекая равнина,
Да толпы обгорелых пней.
Внизу – родимая долина,
И тучи стелются над ней.
Ничто не манит за собою,
Как будто даль сама близка.
Здесь между небом и землею
Живет угрюмая тоска.
Она и днем и ночью роет
В полях песчаные бугры.
Порою жалобно завоет
И вновь умолкнет – до поры.
И всё, что будет, всё, что было, —
Холодный и бездушный прах,
Как эти камни над могилой
Любви, затерянной в полях.
26 августа 1901. Мелево

(24 июля 1908)

(обратно)

«Я всё гадаю над тобою…»

Я всё гадаю над тобою,
Но, истомленный ворожбой,
Смотрю в глаза твои порою
И вижу пламень роковой.
Или великое свершилось,
И ты хранишь завет времен
И, озаренная, укрылась
От дуновения племен?
Но я, покорствуя заране,
Знай, сохраню святой завет.
Не оставляй меня в тумане
Твоих первоначальных лет.
Лежит заклятье между нами,
Но, в постоянстве недвижим,
Скрываю родственное пламя
Под бедным обликом своим.
27 августа 1901

(обратно)

«Когда-то долгие печали…»

Когда-то долгие печали
Связали нас.
Тогда мы вместе день встречали
В лазурный час.
И вечер гас. Хладели руки,
Среди огней
Мы шли под меркнущие звуки
Печальных дней.
Теперь – за ту младую муку
Я жизнь отдам...
О, если б вновь живую руку
Прижать к губам!
Лето 1901 (Февраль 1916)

(обратно)

«Синие горы вдали…»

Синие горы вдали —
Память горячего дня.
В теплой дорожной пыли —
Призрак бегущий коня.
Церковь в лесистой глуши
Только листы шелестят.
Стоны ли бедной души
Успокоенья хотят?..
2 сентября 1901

Поляна в Прасолове

(1918)

(обратно)

«Нет конца лесным тропинкам…»

Нет конца лесным тропинкам.
Только встретить до звезды
Чуть заметные следы...
Внемлет слух лесным былинкам.
Всюду ясная молва
Об утраченных и близких...
По верхушкам елок низких
Перелетные слова...
Не замечу ль по былинкам
Потаенного следа...
Вот она – зажглась звезда!
Нет конца лесным тропинкам.
2 сентября 1901. Церковный лес (1908)

(обратно)

«Внемлю голосу свободы…»

Внемлю голосу свободы,
Гулу утренней земли.
Там – вдали – морские воды
Схоронили корабли.
Но душа не сожалеет,
Все сомненья далеки:
На востоке пламенеют
Новой воли маяки!
Снова жду, надежды полный:
Солнце, светлый лик яви!
Пламенеющие волны
Расступились для любви!
4 сентября 1901 (Весна 1907)

(обратно)

«Глушь родного леса…»

Глушь родного леса,
Желтые листы.
Яркая завеса
Поздней красоты.
Замерли далече
Поздние слова,
Отзвучали речи —
Память всё жива.
5 сентября 1901 (1909?).

(обратно)

«Мчит меня мертвая сила…»

Мчит меня мертвая сила,
Мчит по стальному пути.
Небо уныньем затмило,
В сердце – твой голос: «Прости»
Да, и в разлуке чиста ты
И непорочно свята.
Вон огневого заката
Ясная гаснет черта.
Нет безнадежного горя!
Сердце – под гнетом труда,
А на небесном просторе —
Ты – золотая звезда.
6 сентября 1901. Почтовый поезд

Между Клином и Тверью.

(20 февраля 1915)

(обратно)

Ожидание

Дни текут молчаливо,
Непонятные дни.
Жду речного разлива,
Притаившись в тени.
В отдаленные страны,
В сероватую высь,
Все былые обманы
Без следа унеслись.
Но наутро чудесней
Вновь предстанут они:
Вслед таинственной песне
Светозарные дни.
9 сентября 1901 (13 января 1915)

(обратно)

«Знаю, бедная, тяжкое бремя…»

Смерть и время царят на земле -

Ты владыками их не зови.

Вл. Соловьев
Знаю, бедная, тяжкое бремя
Ты отвека устала нести.
Ропщешь ты на бездушное время, —
Я с открытой душою в пути.
Здесь бушуют неверные бури,
Злые сны пролетают, звеня.
Над тобою – всевластность лазури,
Нет в тебе – лучезарного дня.
Но у тайны немого виденья
Расцветешь, обновленьем горя.
Все мечты мимолетного тленья
Молодая развеет заря.
16 сентября 1901

(обратно)

Посвящение

Встали надежды пророка —
Близки лазурные дни.
Пусть лучезарность востока
Скрыта в неясной тени.
Но за туманами сладко
Чуется близкий рассвет.
Мне – мировая разгадка
Этот безбрежный поэт.
Здесь – голубыми мечтами
Светлый возвысился храм.
Всё голубое – за Вами
И лучезарное – к Вам.
18 сентября 1901

(обратно)

«Смотри – я отступаю в тень…»

Смотри – я отступаю в тень,
А ты по-прежнему в сомненьи
И всё боишься встретить день,
Не чуя ночи приближенья.
Не жди ты вдохновенных слов —
Я, запоздалый на границе,
Спокойно жду последних снов,
Забытых здесь, в земной темнице
Могу ли я хранить мечты
И верить в здешние виденья,
Когда единственная ты
Не веришь смертным песнопеньям?
Но предо мной кружится мгла,
Не чую мимолетной боли,
И ты безоблачно светла,
Но лишь в бессмертьи, – не в юдоли
20 сентября 1901

(обратно)

«Пройдет зима – увидишь ты…»

Пройдет зима – увидишь ты
Мои равнины и болота
И скажешь: «Сколько красоты!
Какая мертвая дремота!»
Но помни, юная, в тиши
Моих равнин хранил я думы
И тщетно ждал твоей души,
Больной, мятежный и угрюмый.
Я в этом сумраке гадал,
Взирал в лицо я смерти хладной
И бесконечно долго ждал,
В туманы всматриваясь жадно.
Но мимо проходила ты, —
Среди болот хранил я думы,
И этой мертвой красоты
В душе остался след угрюмы
21 сентября 1901

(обратно) class='book'> «Грустно и тихо у берега сонного…»
Грустно и тихо у берега сонного
Лодка плывет – ты дремли.
Я расскажу про мечты, озаренные
Прежнею лаской земли.
Только остались у берега сонного
Утлые в лодке мечты.
В этих мечтах – навсегда отдаленная,
Ты, лучезарная, ты...
Осень 1901

(обратно)

«Встану я в утро туманное…»

Встану я в утро туманное,
Солнце ударит в лицо.
Ты ли, подруга желанная,
Всходишь ко мне на крыльцо?
Настежь ворота тяжелые!
Ветром пахнуло в окно!
Песни такие веселые
Не раздавались давно!
С ними и в утро туманное
Солнце и ветер в лицо!
С ними подруга желанная
Всходит ко мне на крыльцо!
3 октября 1901

(обратно)

«Ранний час. В пути незрима…»

Ранний час. В пути незрима
Разгорается мечта.
Плещут крылья серафима,
Высь прозрачна, даль чиста.
Из лазурного чертога
Время тайне снизойти.
Белый, белый ангел бога
Сеет розы на пути.
Жду в пленительном волненьи
Тайна плачущей жены
Разомкнет златые звенья,
Вскроет крылий белизны.
4 октября 1901
(обратно)

«Ты уходишь от земной юдоли…»

Ты уходишь от земной юдоли,
Сердца лучшего любовь тебе несут.
Страшных снов не жди от новой воли,
Хоры ангелов, не смертных, припадут.
Припадут и снимут власяницы —
Символ здешних непомерных бед.
Я, в тоске, покину на границе
Твой нездешний, твой небесный след.
Покидай бессилье мирозданья,
Твой покой теперь ненарушим.
Предо мною – грань богопознанья,
Неизбежный сумрак, черный дым.
6 октября 1901

(обратно)

«Ходит месяц по волне…»

Ходит месяц по волне,
Ходит солнце в синей зыби,
Но в неведомом изгибе
Оба зримы не вполне.
Странно бледны лики их,
Отраженья их дробимы.
Ты равно ль с другой палима,
Или пламень твой затих
И неверным отраженьем
На волнах моей мечты
Бродишь мертвым сновиденьем
Отдаленной красоты?
7 октября 1901

(обратно)

«Снова ближе вечерние тени…»

Снова ближе вечерние тени,
Ясный день догорает вдали.
Снова сонмы нездешних видений
Всколыхнулись – плывут – подошли
Что же ты на великую встречу
Не вскрываешь свои глубины?
Или чуешь иного предтечу
Несомненной и близкой весны?
Чуть во мраке светильник завижу,
Поднимусь и, не глядя, лечу.
Ты жив сумраке, милая, ближе
К неподвижному жизни ключу.
14 октября 1901

(обратно)

«Я бремя похитил, как тать…»

Я бремя похитил, как тать,
Несчастье разбил я на части,
Но, боже! как тяжко внимать
Чужой нарастающей страсти!
Волна, забегая вперед,
У ног разобьется нещадно
И жадно меня обдает,
Бессильного, пеною хладной.
Не знаю – за дальней чертой
Живет ли лазурное счастье...
Теперь я внимаю чужой
И всё нарастающей страсти.
14 октября 1901 (1918)

(обратно)

«Хранила я среди младых созвучий…»

Хранила я среди младых созвучий
Задумчивый и нежный образ дня.
Вот дунул вихрь, поднялся прах летучий.
И солнца нет, и сумрак вкруг меня.
Но в келье – май, и я живу, незрима
Одна, в цветах, и жду другой весны
Идите прочь – я чую серафима,
Мне чужды здесь земные ваши сны
Идите прочь, скитальцы, дети, боги'
Я расцвету еще в последний день,
Мои мечты – священные чертоги,
Моя любовь – немеющая тень.
17 октября 1901

(обратно)

«Медленно в двери церковные…»

Медленно в двери церковные
Шла я, душой несвободная,
Слышались песни любовные,
Толпы молились народные.
Или в минуту безверия
Он мне послал облегчение?
Часто в церковные двери я
Ныне вхожу без сомнения.
Падают розы вечерние,
Падают тихо, медлительно.
Я же молюсь суевернее,
Плачу и каюсь мучительно.
17 октября 1901 (1908)

(обратно)

«Ловлю я тонкий прах надежды…»

Ловлю я тонкий прах надежды,
Ты замедляешь быстрый шаг,
Но через сомкнутые вежды
Горят слова: «Не друг, а враг».
Лишь отпылать – и правда ближе
Или – забвенные мечты
Проходят медленно, – и ниже
Пылаю я, и выше – ты.
Тогда, в спасительном забвеньи,
Улыбка бродит по лицу.
На завтра – в новом угнетеньи
Тоска по брачному венцу.
2 ноября 1901 (13 февраля 1914)

(обратно)

«Скрипнула дверь. Задрожала рука…»

Скрипнула дверь. Задрожала рука.
Вышла я в улицы сонные.
Там, в поднебесьи, идут облака,
Через туман озаренные.
С ними – знакомое, слышу, вослед...
Нынче ли сердце пробудится?
Новой ли, прошлой ли жизни ответ,
Вместе ли оба почудятся?
Если бы злое несли облака,
Сердце мое не дрожало бы...
Скрипнула дверь. Задрожала рука.
Слезы. И песни. И жалобы.
3 ноября 1901

(обратно)

«Зарево белое, желтое, красное…»

Зарево белое, желтое, красное,
Крики и звон вдалеке,
Ты не обманешь, тревога напрасная,
Вижу огни на реке.
Заревом ярким и поздними криками
Ты не разрушишь мечты.
Смотрится призрак очами великими
Из-за людской суеты.
Смертью твоею натешу лишь взоры я,
Жги же свои корабли!
Вот они – тихие, светлые, скорые —
Мчатся ко мне издали.
6 ноября 1901

(обратно)

«Восходя на первые ступени…»

Восходя на первые ступени,
Я смотрел на линии земли.
Меркли дни – порывы исступлений
Гасли, гасли в розовой дали.
Но томим еще желаньем горя,
Плакал дух, – а в звездной глубине
Расступалось огненное море,
Чей-то сон шептался обо мне...
8 ноября 1901 (1910)

(обратно)

«Один порыв – безвластный и плакучий…»

Один порыв – безвластный и плакучий,
Одна мечта – чрезмерностью слаба, —
И снова он – до боли жгучий,
Бессильный сон раба.
Но ты вкуси волшебство бед вседневных
И сон другой – проклятый сон веков.
В горниле старостей душевных
Цветет восторг богов.
17 ноября 1901

(обратно)

«Я ли пишу, или ты из могилы…»

Я ли пишу, или ты из могилы
Выслала юность свою, —
Прежними розами призрак мне милый
Я, как тогда, обовью.
Если умру – перелетные птицы
Призрак развеют, шутя.
Скажешь и ты, разбирая страницы:
«Божье то было дитя».
21 ноября 1901

(обратно)

«Жду я холодного дня…»

Жду я холодного дня,
Сумерек серых я жду.
Замерло сердце, звеня:
Ты говорила: «Приду, —
Жди на распутьи – вдали
Людных и ярких дорог,
Чтобы с величьем земли
Ты разлучиться не мог.
Тихо приду и замру,
Как твое сердце, звеня,
Двери тебе отопру
В сумерках зимнего дня».
21 ноября 1901

(обратно)

«Ты страстно ждешь. Тебя зовут…»

Ты страстно ждешь. Тебя зовут, —
Но голоса мне не знакомы,
Очаг остыл, – тебе приют —
Родная степь Лишь в ней ты – дома.
Там – вечереющая даль,
Туманы, призраки, виденья,
Мне – беспокойство и печаль,
Тебе – покой и примиренье.
О, жалок я перед тобой!
Всё обнимаю, всем владею,
Хочу владеть тобой одной,
Но не могу и не умею!
22 ноября 1901 (Февраль 1914)

(обратно)

«Будет день и свершится великое…»

Будет день и свершится великое,
Чую в будущем подвиг души.
Ты – другая, немая, безликая,
Притаилась, колдуешь в тиши.
Но, во что обратишься – не ведаю,
И не знаешь ты, буду ли твой,
А уж Там веселятся победою
Над единой и страшной душой.
23 ноября 1901

(обратно)

«Я долго ждал – ты вышла поздно…»

Я долго ждал – ты вышла поздно,
Но в ожиданьи ожил дух,
Ложился сумрак, но бесслезно
Я напрягал и взор, и слух.
Когда же первый вспыхнул пламень,
И слово к небу понеслось, —
Разбился лед, последний камень
Упал, – и сердце занялось.
Ты в белой вьюге, в снежном стоне
Опять волшебницей всплыла,
И в вечном свете, в вечном звоне
Церквей смешались купола.
27 ноября 1901

(обратно)

«Ночью вьюга снежная…»

Ночью вьюга снежная
Заметала след.
Розовое, нежное
Утро будит свет.
Встали зори красные,
Озаряя снег.
Яркое и страстное
Всколыхнуло брег.
Вслед за льдиной синею
В полдень я всплыву.
Деву в снежном инее
Встречу наяву.
5 декабря 1901

(обратно)

Ворожба

Я могуч и велик ворожбою,
Но тебя уследить – не могу.
Полечу ли в эфир за тобою —
Ты цветешь на земном берегу.
Опускаюсь в цветущие степи —
Ты уходишь в вечерний закат,
И меня оковавшие цепи
На земле одиноко бренчат.
Но моя ворожба не напрасна:
Пусть печально и страшно «вчера»,
Но сегодня – и тайно и страстно
Заалело полнеба с утра.
Я провижу у дальнего края
Разгоревшейся тучи – тебя.
Ты глядишь, улыбаясь и зная,
Ты придешь, трепеща и любя.
5 декабря 1901 (Декабрь 1915)

(обратно)

«Недосказанной речи тревогу…»

Недосказанной речи тревогу
Хороню до свиданья в ночи.
Окна терема – все на дорогу,
Вижу слабое пламя свечи.
Ждать ли поздней условленной встречи?
Знаю – юная сердцем в пути, —
Ароматом неведомой встречи
Сердце хочет дрожать и цвести.
В эту ночь благовонные росы,
Словно влажные страсти слова,
Тяжко лягут на мягкие косы —
Утром будет гореть голова...
Но несказанной речи тревогу
До свиданья в ночи – не уйму.
Слабый пламень глядит на дорогу,
Яркий пламень дрожит в терему.
6 декабря 1901

(обратно)

«Тёмно в комнатах и душно…»

Тёмно в комнатах и душно —
Выйди ночью – ночью звездной,
Полюбуйся равнодушно,
Как сердца горят над бездной.
Их костры далеко зримы,
Озаряя мрак окрестный.
Их мечты неутолимы,
Непомерны, неизвестны...
О, зачем в ночном сияньи
Не взлетят они над бездной,
Никогда своих желаний
Не сольют в стране надзвездной?
11 декабря 1901

(обратно)

«Мне битва сердце веселит…»

Все двери заперты, и отданы ключи

Тюремщиком твоей безжалостной царице

Петрарка
Мне битва сердце веселит,
Я чую свежесть ратной неги,
Но жаром вражеских ланит
Повержен в запоздалом беге.
А всё милее новый плен.
Смотрю я в сумрак непробудный,
Но в долгий холод здешних стен
Порою страж нисходит чудный.
Он окрылит и унесет,
И озарит, и отуманит,
И сладко речь его течет,
Но каждым звуком – сердце ранит
В нем – тайна юности лежит,
И медленным и сладким ядом
Он тихо узника поит,
Заворожив бездонным взглядом.
15 декабря 1901

(обратно)

«Неотвязный стоит на дороге…»

Неотвязный стоит на дороге,
Белый – смотрит в морозную ночь.
Я – навстречу в глубокой тревоге,
Он, шатаясь, сторонится прочь.
Не осилить морозного чуда...
Рядом с ним вырастает вдали,
Там, где камней вздымается груда,
Голубая царица земли.
И царица – в мольбе и тревоге,
Обрученная с холодом зим...
Он – без жизни стоит на дороге,
Я – навстречу, бессмертьем томим.
Но напрасны бессмертные силы —
И царице свободы не жаль...
Торжествуя победу могилы,
Белый – смотрит в морозную даль.
16 декабря 1901

(обратно)

«Смотри приветно и легко…»

Смотри приветно и легко
В глаза суровые разврата:
В них – бесконечно далеко —
Горит душа и ждет возврата
В жилище прежних благ и бед,
В миры молитвенных созвучий,
Где всем таинственный ответ
Дает Безвестный и Могучий,
Кому покорны мы, жрецы,
И те, кто проще, суеверней:
Те – бедняки – из наших терний
Себе плетущие венцы.
16 декабря 1901 (1918?)

(обратно)

«Молчи, как встарь, скрывая свет…»

Молчи, как встарь, скрывая свет, —
Я ранних тайн не жду.
На мой вопрос – один ответ:
Ищи свою звезду.
Не жду я ранних тайн, поверь,
Они не мне взойдут.
Передо мной закрыта дверь
В таинственный приют.
Передо мной – суровый жар
Душевных слез и бед,
И на душе моей пожар —
Один, один ответ.
Молчи, как встарь, – я услежу
Восход моей звезды,
Но сердцу, сердцу укажу
Я поздних тайн следы.
Но первых тайн твоей весны
Другим приснится свет.
Сольются наши две волны
В горниле поздних бед.
18 декабря 1901

(обратно)

«Вечереющий сумрак, поверь…»

Вечереющий сумрак, поверь,
Мне напомнил неясный ответ.
Жду – внезапно отворится дверь,
Набежит исчезающий свет.
Словно бледные в прошлом мечты,
Мне лица сохранились черты
И отрывки неведомых слов,
Словно отклики прежних миров,
Где жила ты и, бледная, шла,
Под ресницами сумрак тая,
За тобою – живая ладья,
Словно белая лебедь, плыла,
За ладьей – огневые струи —
Беспокойные песни мои...
Им внимала задумчиво ты,
И лица сохранились черты,
И запомнилась бледная высь,
Где последние сны пронеслись.
В этой выси живу я, поверь,
Смутной памятью сумрачных лет,
Смутно помню – отворится дверь,
Набежит исчезающий свет.
20 декабря 1901

(обратно)

«Сумрак дня несет печаль…»

Сумрак дня несет печаль.
Тусклых улиц очерк сонный,
Город, смутно озаренный,
Смотрит в розовую даль.
Видит с пасмурной земли
Безнадежный глаз столицы:
Поднял мрак свои зеницы,
Реют ангелы вдали.
Близок пламенный рассвет,
Мертвецу заглянет в очи
Утро после долгой ночи...
Но бежит мелькнувший свет,
И испуганные лики
Скрыли ангелы в крылах:
Видят – мертвый и безликий
Вырастает в их лучах.
24 декабря 1901

(обратно)

При посылке роз

Смотрел отвека бог лукавый
На эти душные цветы.
Их вековечною отравой
Дыши и упивайся ты.
С их страстной, с их истомной ленью
В младые сумерки твои
И пламенной и льстивой тенью
Войдут мечтания мои.
Неотвратимы и могучи,
И без свиданий, и без встреч,
Они тебя из душной тучи
Живою молньей будут жечь.
24 декабря 1901 (Декабрь 1915)

(обратно)

«Старый год уносит сны…»

Старый год уносит сны
Безмятежного расцвета.
На заре другой весны
Нет желанного ответа.
Новый год пришел в ночи
И раскинул покрывало.
Чьи-то крадутся лучи,
Что-то в сердце зазвучало.
Старый год уходит прочь.
Я невнятною мольбою,
Злая дева, за тобою
Вышлю северную ночь.
Отуманю страстью сны
Безмятежного расцвета,
Первый день твоей весны
Будет пламенное лето...
25 декабря 1901

(обратно)

Двойнику

Ты совершил над нею подвиг трудный,
Но, бедный друг! о, различил ли ты
Ее наряд, и праздничный и чудный,
И странные весенние цветы?..
Я ждал тебя. А тень твоя мелькала
Вдали, в полях, где проходил и я,
Где и она когда-то отдыхала,
Где ты вздыхал о тайнах бытия...
И знал ли ты, что я восторжествую?
Исчезнешь ты, свершив, но не любя?
Что я мечту безумно-молодую
Найду в цветах кровавых без тебя?
Мне ни тебя, ни дел твоих не надо,
Ты мне смешон, ты жалок мне, старик!
Твой подвиг – мой, – и мне твоя награда
Безумный смех и сумасшедший крик!
27 декабря 1901

(обратно)

«Черты знакомых лиц…»

Черты знакомых лиц,
Знакомые огни
Уходят от меня.
Мне памятны одни
Те, бедные мои,
Задумчивые дни,
Когда ты, притаясь,
Ждала меня в тени,
И путь бежал, виясь,
И были мы одни...
Таков он был тогда —
Мой сумрачный рассвет,
Начало всех блаженств,
Всех небывалых бед.
Когда же мне блеснет
Тот – настоящий свет?
Когда же мне сверкнет
Тот – пламенный рассвет?
Когда ж он пропоет
Тот – радостный ответ?
28 декабря 1901 (Май 1918)

(обратно)

«Мы, два старца, бредем одинокие…»

Мы, два старца, бредем одинокие,
Сырая простерлась мгла.
Перед нами – окна далекие,
Голубая даль светла.
Но откуда в сумрак таинственный
Смотрит, смотрит свет голубой?
Мы дрожим мечтою единственной,
О, невнятное! пред тобой.
О, откуда, откуда мглистые
Заалели тучи, горя,
И нити бегут золотистые,
И сумрак румянит заря?..
Мы, два старца, в сумрак таинственный
Бредем, – а в окнах свет.
И дрожим мечтою единственной,
Искушенные мудростью бед.
29 декабря 1901 (1915?)

(обратно)

Ночь на новый год

Лежат холодные туманы,
Горят багровые костры.
Душа морозная Светланы
В мечтах таинственной игры.
Скрипнет снег – сердца займутся —
Снова тихая луна.
За воротами смеются,
Дальше – улица темна.
Дай взгляну на праздник смеха,
Вниз сойду, покрыв лицо!
Ленты красные – помеха,
Милый глянет на крыльцо...
Но туман не шелохнется,
Жду полуночной поры.
Кто-то шепчет и смеется,
И горят, горят костры...
Скрипнет снег – в морозной дали
Тихий крадущийся свет.
Чьи-то санки пробежали...
«Ваше имя?» Смех в ответ...
Вот поднялся вихорь снежный,
Побелело всё крыльцо...
И смеющийся и нежный
Закрывает мне лицо...
Лежат холодные туманы,
Бледнея, крадется луна.
Душа задумчивой Светланы
Мечтой чудесной смущена...
31 декабря 1901

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1902 года

«Я шел – и вслед за мною шли…»

Я шел – и вслед за мною шли
Какие-то неистовые люди.
Их волосы вставали под луной,
И в ужасе, с растерзанной душой
Зубами скрежетали, били в груди,
И разносился скрежет их вдали.
Я шел – и вслед за мной влеклись
Усталые, задумчивые люди.
Они забыли ужас роковой.
Вдыхали тихо аромат ночной
Их впалые измученные груди,
И руки их безжизненно сплелись.
Передо мною шел огнистый столп.
И я считал шаги несметных толп.
И скрежет их, и шорох их ленивый
Я созерцал, безбрежный и счастливый.
7 января 1902

(обратно)

«Бегут неверные дневные тени…»

С. Соловьеву

Бегут неверные дневные тени.
Высок и внятен колокольный зов.
Озарены церковные ступени,
Их камень жив – и ждет твоих шагов.
Ты здесь пройдешь, холодный камень тронешь;
Одетый страшной святостью веков,
И, может быть, цветок весны уронишь
Здесь, в этой мгле, у строгих образов.
Растут невнятно розовые тени,
Высок и внятен колокольный зов,
Ложится мгла на старые ступени...
Я озарен – я жду твоих шагов.
4 января 1902

(обратно)

«Сгущался мрак церковного порога…»

Сгущался мрак церковного порога
В дни свадеб, в дни рождений, похорон;
А там – вилась широкая дорога,
И путник шел, закатом озарен.
Там не было конца свободной дали,
Но здесь, в тени, не виделось ни зги;
И каждый раз прохожего встречали
Из сумрака ответные шаги.
Церковный свод давал размерным звоном
Всем путникам напутственный ответ,
И в глубине, над сумрачным амвоном,
Остерегающий струился свет.
И, проходя в смеющиеся дали,
Здесь путник ждал, задумчив и смущен,
Чтоб меркнул свет, чтоб звуки замирали...
И дале шел, закатом озарен.
4 января 1902 (Декабрь 1911)

(обратно)

«Высоко с темнотой сливается стена…»

Высоко с темнотой сливается стена,
Там – светлое окно и светлое молчанье.
Ни звука у дверей, и лестница темна,
И бродит по углам знакомое дрожанье.
В дверях дрожащий свет, и сумерки вокруг
И суета и шум на улице безмерней.
Молчу и жду тебя, мой бедный, поздний друг
Последняя мечта моей души вечерней.
11 января 1902

(обратно)

«Туман скрывает берег отдаленный…»

Туман скрывает берег отдаленный.
Ладья бежит – заметней и смелей.
Кто на руле – прекрасный и влюбленный
Тебе поет и гладит шелк кудрей?
Смотрю я вдаль без воли и без плена,
Мой берег пуст, но ясно вижу я —
Поет и блещет розовая пена,
В лучах зари бегущая ладья.
И внятен крик тоскующий и страстный,
И даль нема, и взор еще немей.
И на руле – влюбленный и прекрасный
Тебе поет и гладит шелк кудрей.
12 января 1902

(обратно)

«Там, в полусумраке собора…»

Там, в полусумраке собора,
В лампадном свете образа.
Живая ночь заглянет скоро
В твои бессонные глаза.
В речах о мудрости небесной
Земные чуются струи.
Там, в сводах – сумрак неизвестный,
Здесь – холод каменной скамьи.
Глубокий жар случайной встречи
Дохнул с церковной высоты
На эти дремлющие свечи,
На образа и на цветы.
И вдохновительно молчанье,
И скрыты помыслы твои,
И смутно чуется познанье
И дрожь голубки и змеи.
14 января 1902

(обратно)

«Из царства сна выходит безнадежность…»

Из царства сна выходит безнадежность —
Как птица серая – туман.
В явь ото сна умчит меня безбрежность,
Как ураган.
Здесь – все года, все боли, все тревоги,
Как птицы черные в полях.
Там нет предела голубой дороге —
Один размах.
Из царства сна звенящей крикну птицей,
Орлом – в туман.
А вы – за мной, нестройной вереницей,
Туда – в обман!
17 января 1902

(обратно)

«Озарен таинственной улыбкой…»

Озарен таинственной улыбкой,
Проводил он дни земли.
Шел на берег – и на глади зыбкой
Льдистый призрак виделся вдали.
Открывались красные ворота
На другом, на другом берегу.
И там – прекрасное что-то,
Казалось, пело в лугу.
Озарен таинственной улыбкой,
Последние проводил он дни —
Не в дневной надежде зыбкой,
Не в ночной приветной тени.
17 января 1902

(обратно)

«Но прощай, о, прощай, человеческий род!…»

Но прощай, о, прощай, человеческий род!
Ты в тумане свои переходишь моря —
Через Красное море туман поползет,
Я покинул туман, предо мною – Заря!
Я смотрю ей в глаза, о, народ, о, народ,
Думы нет, мысли нет, только льдина плывет
Голубая, холодная, – прочь от земли!
Озаренная солнцем смеется вдали!
17 января 1902

(обратно)

«Мы преклонились у завета…»

Мы преклонились у завета,
Молчаньем храма смущены.
В лучах божественного света
Улыбка вспомнилась Жены.
Единодушны и безмолвны,
В одних лучах, в одних стенах,
Постигли солнечные волны
Вверху – на темных куполах.
И с этой ветхой позолоты,
Из этой страшной глубины
На праздник мой спустился Кто-то
С улыбкой ласковой Жены.
18 января 1902 Исаакиевский собор

(Лето 1904)

(обратно)

На могиле друга

Удалены от мира на кладбище,
Мы вновь с тобой, негаданный мертвец.
Ты перешел в последнее жилище,
Я всё в пыли, но вижу свой конец.
Там, в синеве, мы встретим наши зори,
Все наши сны продлятся наяву.
Я за тобой, поверь, мой милый, вскоре
За тем же сном в безбрежность уплыву
22 января 1902 (1910)

(обратно)

«Я укрыт до времени в приделе…»

Я укрыт до времени в приделе,
Но растут великие крыла.
Час придет – исчезнет мысль о теле,
Станет высь прозрачна и светла.
Так светла, как в день веселой встречи,
Так прозрачна, как твоя мечта.
Ты услышишь сладостные речи,
Новой силой расцветут уста.
Мы с тобой подняться не успели, —
Загорелся мой тяжелый щит.
Пусть же ныне в роковом приделе,
Одинокий, в сердце догорит.
Новый щит я подниму для встречи,
Вознесу живое сердце вновь.
Ты услышишь сладостные речи,
Ты ответишь на мою любовь.
Час придет – в холодные мятели
Даль весны заглянет, весела.
Я укрыт до времени в приделе.
Но растут всемощные крыла.
29 января 1902 (1918)

(обратно)

«Целый день – суета у могил…»

Целый день – суета у могил.
В синеватом кадильном дыму
Неизвестный уныло бродил,
Но открылся – лишь мне одному.
Не впервые встречаюсь я с ним.
Он – безликий и странный пришлец.
Задрожали бы все перед ним,
Мне же – радостен бледный мертвец.
Мглистый призрак стоял предо мной
В синеватом куреньи кадил.
Он владеет моею душой.
Он за мною тогда приходил.
Январь 1902 (1918)

(обратно)

«Война горит неукротимо…»

Война горит неукротимо,
Но ты задумайся на миг, —
И голубое станет зримо,
И в голубом – Печальный Лик.
Лишь загляни смиренным оком
В непреходящую лазурь, —
Там – в тихом, в голубом, в широком
Лазурный дым – не рокот бурь.
Старик-пастух стада покинет,
Лазурный догоняя дым.
Тяжелый щит боец отринет,
Гонясь без устали за ним.
Вот – равные, идут на воле,
На них – одной мечты наряд,
Ведь там, в широком божьем поле,
Нет ни щитов, ни битв, ни стад.
Январь 1902 (25 декабря 1914)

(обратно)

«Вдали мигнул огонь вечерний…»

Вдали мигнул огонь вечерний —
Там расступились облака.
И вновь, как прежде, между терний
Моя дорога нелегка.
Мы разошлись, вкусивши оба
Предчувствий неги и земли.
А сердце празднует до гроба
Зарю, мигнувшую вдали.
Так мимолетно перед нами
Перепорхнула жизнь – и жаль:
Всё мнится – зорь вечерних пламя
В последний раз открыло даль.
Январь 1902 (10 января 1916)

(обратно)

«...И были при последнем издыханьи…»

...И были при последнем издыханьи.
Болезнь пришла и заразила всех.
В последний раз в прерывистом дыханьи
Боролись жизнь, любовь и смертный грех
Он, озарен улыбкой всепознанья,
Нашел удушливый голубоватый смех.
Январь 1902

(обратно)

«В пути – глубокий мрак, и страшны высоты…»

В пути – глубокий мрак, и страшны высоты
Миндаль уже цветет, кузнечик тяжелеет,
И каперса осыпались цветы.
Но здешней суеты душа не сожалеет.
Свершай свои круги, о, чадо смертных чад,
Но вечно жди суда у беспощадной двери
Придет урочный час – и стражи задрожат,
И смолкнут жернова, и смолкнут пенья дщери
Январь 1902

(обратно)

«Уходит день. В пыли дорожной…»

Уходит день. В пыли дорожной
Горят последние лучи.
Их красный отблеск непреложно.
Слился с огнем моей свечи.
И ночь моя другой навстречу
Плывет, медлительно ясна.
Пусть красный отблеск не замечу, —
Придет наверное она.
И всё, что было невозможно
В тревоге дня иль поутру,
Свершится здесь, в пыли дорожной,
В лучах закатных, ввечеру.
1 февраля 1902

(обратно)

«Сны раздумий небывалых…»

Сны раздумий небывалых
Стерегут мой день.
Вот видений запоздалых
Пламенная тень.
Все лучи моей свободы
Заалели там.
Здесь снега и непогоды
Окружили храм.
Все виденья так мгновенны —
Буду ль верить им?
Но Владычицей вселенной,
Красотой неизреченной,
Я, случайный, бедный, тленный,
Может быть, любим.
Дни свиданий, дни раздумий
Стерегут в тиши...
Ждать ли пламенных безумий
Молодой души?
Иль, застывши в снежном храме
Не открыв лица,
Встретить брачными дарами
Вестников конца?
3 февраля 1902 (Лето 1914)

(обратно)

«На весенний праздник света…»

На весенний праздник света
Я зову родную тень.
Приходи, не жди рассвета,
Приноси с собою день!
Новый день – не тот, что бьется
С ветром в окна по весне!
Пусть без умолку смеется
Небывалый день в окне!
Мы тогда откроем двери,
И заплачем, и вздохнем,
Наши зимние потери
С легким сердцем понесем...
3 февраля 1902

(обратно)

«Ты была светла до странности…»

Ты была светла до странности
И улыбкой – не проста.
Я в лучах твоей туманности
Понял юного Христа.
Проглянул сквозь тучи прежние
Яркий отблеск неземной.
Нас колышет безмятежнее
Изумрудною волной.
Я твоей любовной ласкою
Озарен – и вижу сны.
Но, поверь, считаю сказкою
Небывалый знак весны.
8 февраля 1902 (1910)

(обратно)

«Не поймут бесскорбные люди…»

Не поймут бесскорбные люди
Этих масок, смехов в окне!
Ищу на распутьи безлюдий,
Веселий – не надо мне!
О, странно сладки напевы...
Они кажутся так ясны!
А здесь уже бледные девы
Уготовали путь весны.
Они знают, что мне неведомо,
Но поет теперь лишь одна...
Я за нею – горящим следом —
Всю ночь, всю ночь – у окна!
10 февраля 1902

(обратно)

«Или устал ты до времени…»

Или устал ты до времени,
Просишь забвенья могил,
Сын утомленного племени,
Чуждый воинственных сил?
Ищешь ты кротости, благости,
Где ж молодые огни?
Вот и задумчивой старости
К нам придвигаются дни.
Негде укрыться от времени —
Будет и нам череда...
Бедный из бедного племени!
Ты не любил никогда!
11 февраля 1902 (1918)

(обратно)

«Сны безотчетны, ярки краски…»

Для солнца возврата нет

«Снегурочка» Островского
Сны безотчетны, ярки краски,
Я не жалею бледных звезд.
Смотри, как солнечные ласки
В лазури нежат строгий крест.
Так – этим ласкам близ заката
Он отдается, как и мы,
Затем, что Солнцу нет возврата
Из надвигающейся тьмы.
Оно зайдет, и, замирая,
Утихнем мы, погаснет крест, —
И вновь очнемся, отступая
В спокойный холод бледных звезд.
12 февраля 1902

(обратно)

«Мы живем в старинной келье…»

Мы живем в старинной келье
У разлива вод.
Здесь весной кипит веселье,
И река поет.
Но в предвестие веселий,
В день весенних бурь
К нам прольется в двери келий
Светлая лазурь.
И полны заветной дрожью
Долгожданных лет,
Мы помчимся к бездорожью
В несказанный свет.
18 февраля 1902 (1915)

(обратно)

«Ты – божий день. Мои мечты…»

Ты – божий день. Мои мечты —
Орлы, кричащие в лазури.
Под гневом светлой красоты
Они всечасно в вихре бури.
Стрела пронзает их сердца,
Они летят в паденьи диком...
Но и в паденьи – нет конца
Хвалам, и клёкоту, и крикам!
21 февраля 1902 (1910)

(обратно)

«Верю в Солнце Завета…»

И Дух и Невеста говорят прииди

Апокалипсис
Верю в Солнце Завета,
Вижу зори вдали.
Ждувселенского света
От весенней земли.
Всё дышавшее ложью
Отшатнулось, дрожа.
Предо мной – к бездорожью
Золотая межа.
Заповеданных лилий
Прохожу я леса.
Полны ангельских крылий
Надо мной небеса.
Непостижного света
Задрожали струи.
Верю в Солнце Завета,
Вижу очи Твои.
22 февраля 1902

(обратно)

«Кто-то с богом шепчется…»

Кто-то с богом шепчется
У святой иконы.
Тайна жизни теплится,
Благовестны звоны.
Непорочность просится
В двери духа божья.
Сердце переносится
В дали бездорожья.
Здесь – смиренномудрия
Я кладу обеты.
В ризах целомудрия,
О, святая! где ты?
Испытаний силою
Истомленный – жду я
Ласковую, милую,
Вечно молодую.
27 февраля 1902

(обратно)

«Мы всё простим – и не нарушим…»

Мы всё простим – и не нарушим
Покоя девственниц весны,
Огонь божественный потушим,
Прогоним ласковые сны.
Нет меры нашему познанью,
Вещественный не вечен храм
Когда мы воздвигали зданье,
Его паденье снилось нам.
И каждый раз, входя под своды,
Молясь и плача, знали мы:
Здесь пронесутся непогоды,
Снега улягутся зимы.
Февраль 1902

(обратно)

«Целый день передо мною…»

Целый день передо мною,
Молодая, золотая,
Ярким солнцем залитая,
Шла Ты яркою стезею.
Так, сливаясь с милой, дальней,
Проводил я день весенний
И вечерней светлой тени
Шел навстречу, беспечальный.
Дней блаженных сновиденье —
Шла Ты чистою стезею.
О, взойди же предо мною
Не в одном воображеньи!
Февраль 1902 (1907)

(обратно)

У дверей

Я один шепчу заклятья,
Двери глухо заперты.
Смутно чуятся объятья,
В голове – Твои цветы.
Неизведанные шумы
За дверями чужды мне,
И пленительные думы —
Наяву, а не во сне.
Наяву шепчу заклятья, —
Наяву со мною Ты.
Долгожданные объятья —
Не обманы, не мечты.
Февраль 1902 (1916)

(обратно)

«Всю зиму мы плакали, бедные…»

Всю зиму мы плакали, бедные.
Весна отворила двери.
Мы вышли – грустные, бледные,
На сердце – боль и потери.
И шли навстречу томлению,
Полны предчувствий нестройных
И было нам дуновение
Весенних струй беспокойных.
В порыве ветра летучего —
Мечта иль воспоминание
Чего-то смутного, чего-то жгучего
Не этой весны дыхание.
Февраль 1902 (Январь 1916)

(обратно)

«Там сумерки невнятно трепетали…»

Там сумерки невнятно трепетали,
Таинственно сменяя день пустой.
Кто, проходя, души моей скрижали
Заполонил упорною мечтой?
Кто, проходя, тревожно кинул взоры
На этот смутно отходящий день?
Там, в глубинах, – мечты и мысли скоры
Здесь, на земле, – как сон, и свет и тень
Но я пойму и всё мечтой объемлю,
Отброшу сны, увижу наяву,
Кто тронул здесь одну со мною землю,
За ним в вечерний сумрак уплыву
Февраль 1902 (1912)

(обратно)

«Мы странствовали с Ним по городам…»

Мы странствовали с Ним по городам.
Из окон люди сонные смотрели.
Я шел вперед; а позади – Он Сам,
Всёпроникающий и близкий к цели.
Боялся я моих невольных сил,
Он направлял мой шаг завороженный.
Порой прохожий близко проходил
И тайно вздрагивал, смущенный...
Нас видели по черным городам,
И, сонные, доверчиво смотрели:
Я шел вперед; но позади – Он Сам,
Подобный мне. Но – близкий к цели.
Февраль 1902 (1912)

(обратно)

«Успокоительны, и чудны…»

Успокоительны, и чудны,
И странной тайной повиты
Для нашей жизни многотрудной
Его великие мечты.
Туманы призрачные сладки —
В них отражен Великий Свет,
И все суровые загадки
Находят дерзостный ответ —
В одном луче, туман разбившем,
В одной надежде золотой,
В горячем сердце – победившем
И хлад, и сумрак гробовой.
6 марта 1902

(обратно)

«Гадай и жди. Среди полночи…»

Гадай и жди. Среди полночи
В твоем окошке, милый друг,
Зажгутся дерзостные очи,
Послышится условный стук.
И мимо, задувая свечи,
Как некий Дух, закрыв лицо,
С надеждой невозможной встречи
Пройдет на милое крыльцо.
15 марта 1902

(обратно)

«Жизнь медленная шла, как старая гадалка…»

Жизнь медленная шла, как старая гадалка,
Таинственно шепча забытые слова.
Вздыхал о чем-то я, чего-то было жалко,
Какою-то мечтой горела голова.
Остановись на перекрестке, в поле,
Я наблюдал зубчатые леса.
Но даже здесь, под игом чуждой воли,
Казалось, тяжки были небеса.
И вспомнил я сокрытые причины
Плененья дум, плененья юных сил.
А там, вдали – зубчатые вершины
День отходящий томно золотил...
Весна, весна! Скажи, чего мне жалко?
Какой мечтой пылает голова?
Таинственно, как старая гадалка,
Мне шепчет жизнь забытые слова.
16 марта 1902 (1913)

(обратно)

«Ты не пленишь. Не жди меня…»

Ты не пленишь. Не жди меня,
Я не вернусь туда,
Откуда в утро злого дня
Ушла моя звезда.
Я для другой храню лучи
Моих великих сил.
Ты не пленишь меня в ночи.
Тебя я не любил.
Я за звездой – тебе чужой,
Я холоден с тобой.
В земле родной огонь живой
Храню я для другой.
16 марта 1902

(обратно)

«Мы шли заветною тропою…»

Мы шли заветною тропою
Сегодня ночью в светлом сне,
Ты в покрывало голубое
Закуталась, клонясь ко мне.
И, наяву не знавший ласки,
Всегда томившийся от ран,
В неизреченной, сонной сказке
Я обнимал твой милый стан.
Как бесконечны были складки
Твоей одежды голубой...
И в сердце больше нет загадки
Да, Ты и наяву – со мной.
22 марта 1902 (20 февраля 1915)

(обратно)

«Травы спят красивые…»

Травы спят красивые,
Полные росы.
В небе – тайно лживые
Лунные красы.
Этих трав дыхания
Нам обманный сон.
Я в твои мечтания
Страстно погружен.
Верится и чудится:
Мы – в согласном сне,
Всё, что хочешь, сбудется
Наклонись ко мне.
Обними – и встретимся,
Спрячемся в траве,
А потом засветимся
В лунной синеве.
22 марта 1902

(обратно)

«Мой вечер близок и безволен…»

Мой вечер близок и безволен.
Чуть вечереют небеса, —
Несутся звуки с колоколен,
Крылатых слышу голоса.
Ты – ласковым и тонким жалом
Мои пытаешь глубины,
Слежу прозрением усталым
За вестью чуждой мне весны.
Меж нас – случайное волненье.
Случайно сладостный обман —
Меня обрек на поклоненье,
Тебя призвал из белых стран.
И в бесконечном отдаленьи
Замрут печально голоса,
Когда окутанные тенью
Мои погаснут небеса.
27 марта 1902 (Лето 1904)

(обратно)

«Ты – злая колдунья. Мой вечер в огне…»

Ты – злая колдунья. Мой вечер в огне
Багрянец и злато горят.
Ты светишься денно и нощно во мне,
Но твой презираю наряд.
Я царь еще в жизни, – твоих багряниц
Не страшен ни звон мне, ни свет.
Воспряну в отчизне, поверженный ниц,
Исторгну последний ответ!
30 марта 1902

(обратно)

«На темном пороге тайком…»

На темном пороге тайком
Святые шепчу имена.
Я знаю: мы в храме вдвоем,
Ты думаешь: здесь ты одна...
Я слушаю вздохи твои
В каком-то несбыточном сне...
Слова о какой-то любви...
И, боже! мечты обо мне...
Но снова кругом тишина,
И плачущий голос затих...
И снова шепчу имена
Безумно забытых святых.
Всё призрак – всё горе – всё ложь!
Дрожу, и молюсь, и шепчу...
О, если крылами взмахнешь,
С тобой навсегда улечу!..
Март 1902 (1910)

(обратно)

«Я медленно сходил с ума…»

Я медленно сходил с ума
У двери той, которой жажду.
Весенний день сменяла тьма
И только разжигала жажду.
Я плакал, страстью утомясь,
И стоны заглушал угрюмо.
Уже двоилась, шевелясь,
Безумная, больная дума.
И проникала в тишину
Моей души, уже безумной,
И залила мою весну
Волною черной и бесшумной.
Весенний день сменяла тьма,
Хладело сердце над могилой.
Я медленно сходил с ума,
Я думал холодно о милой.
Март 1902 (Февраль 1914)

(обратно)

«Я жалок в глубоком бессильи…»

Я жалок в глубоком бессильи,
Но Ты всё ясней и прелестней.
Там бьются лазурные крылья,
Трепещет знакомая песня.
В порыве безумном и сладком,
В пустыне горящего гнева,
Доверюсь бездонным загадкам
Очей Твоих, Светлая Дева!
Пускай не избегну неволи,
Пускай безнадежна утрата, —
Ты здесь, в неисходной юдоли,
Безгневно взглянула когда-то!
Март 1902 (1916)

(обратно)

«Испытанный, стою на грани…»

Испытанный, стою на грани.
Земных свершений жизни жду.
Они взметнутся в урагане,
В экстазе, в страсти и в бреду.
Испытанный, последних терний
Я жду перед вечерней мглой.
Но засветить огонь вечерний
В моей ли власти молодой?
Март 1902

(обратно)

«Весна в реке ломает льдины…»

Весна в реке ломает льдины,
И милых мертвых мне не жаль:
Преодолев мои вершины,
Забыл я зимние теснины
И вижу голубую даль.
Что сожалеть в дыму пожара,
Что сокрушаться у креста,
Когда всечасно жду удара
Или божественного дара
Из Моисеева куста!
Март 1902

(обратно)

«Ищи разгадку ожиданий…»

Ищи разгадку ожиданий
В снегах зимы, в цветах весны,
В часы разлук, в часы свиданий
Изведай сердца глубины...
В томленьях страстного недуга,
В полях ожесточенных битв,
В тиши некошенного луга
Не забывай своих молитв.
Март 1902 (Январь 1916)

(обратно)

«Кто-то вздохнул у могилы…»

Кто-то вздохнул у могилы,
Пламя лампадки плывет.
Слышится голос унылый —
Старый священник идет.
Шепчет он тихие речи,
Всё имена, имена...
Тают и теплятся свечи,
И тишина, тишина...
Кто же вздохнул у могилы,
Чья облегчается грудь?
Скорбную душу помилуй,
Господи! Дай отдохнуть.
Март 1902

(обратно)

«Кто плачет здесь? На мирные ступени…»

Кто плачет здесь? На мирные ступени
Всходите все – в открытые врата.
Там – в глубине – Мария ждет молений,
Обновлена рождением Христа.
Скрепи свой дух надеждой высшей доли,
Войди и ты, печальная жена.
Твой милый пал, но весть в кровавом поле,
Весть о Любви – по-прежнему ясна.
Здесь места нет победе жалких тлений,
Здесь всё – Любовь. В открытые врата
Входите все. Мария ждет молений,
Обновлена рождением Христа.
Март 1902

(обратно)

«Ловлю дрожащие, хладеющие руки;…»

Ловлю дрожащие, хладеющие руки;
Бледнеют в сумраке знакомые черты!..
Моя ты, вся моя – до завтрашней разлуки,
Мне всё равно – со мной до утра ты.
Последние слова, изнемогая,
Ты шепчешь без конца, в неизреченном сне.
И тусклая свеча, бессильно догорая,
Нас погружает в мрак, – и ты со мной,
во мне...
Прошли года, и ты – моя, я знаю,
Ловлю блаженный миг, смотрю в твои черты,
И жаркие слова невнятно повторяю...
До завтра ты – моя... со мной до утра ты...
Март 1902

(обратно)

«У окна не ветер бродит…»

У окна не ветер бродит,
Задувается свеча.
Кто-то близкий тихо входит,
Встал – и дышит у плеча.
Обернусь и испугаюсь...
И смотрю вперед – в окно:
Вот, шатаясь, извиваясь,
Потянулся на гумно...
Не туман – красивый, белый,
Непонятный, как во сне...
Он – таинственное дело
Нашептать пришел ко мне...
Март 1902

(обратно)

«Ты, отчаянье жизни моей…»

Ты, отчаянье жизни моей,
Без цветов предо мной и без слез!
В полусумраке дней и ночей
Безответный и страшный вопрос!
Ты, тревога рассветных минут,
Непонятный, торжественный гул,
Где невнятные звуки растут,
Где Незримый Хранитель вздохнул!
Вас лелея, зову я теперь:
Укажите мне, скоро ль рассвет?
Вот уж дрогнула темная дверь,
Набежал исчезающий свет.
1 апреля 1902 (Февраль 1914)

(обратно)

«Утомленный, я терял надежды…»

Утомленный, я терял надежды,
Подходила темная тоска.
Забелели чистые одежды,
Задрожала тихая рука.
«Ты ли здесь? Долина потонула
В безысходном, в непробудном сне.
Ты сошла, коснулась и вздохнула, —
День свободы завтра мне?» —
«Я сошла, с тобой до утра буду,
На рассвете твой покину сон,
Без следа исчезну, всё забуду, —
Ты проснешься, вновь освобожден».
1 апреля 1902

(обратно)

«Странных и новых ищу на страницах…»

Странных и новых ищу на страницах
Старых испытанных книг,
Грежу о белых исчезнувших птицах,
Чую оторванный миг.
Жизнью шумящей нестройно взволнован,
Шепотом, криком смущен,
Белой мечтой неподвижно прикован
К берегу поздних времен.
Белая Ты, в глубинах несмутима,
В жизни – строга и гневна.
Тайно тревожна и тайно любима,
Дева, Заря, Купина.
Блекнут ланиты у дев златокудрых,
Зори не вечны, как сны.
Терны венчают смиренных и мудрых
Белым огнем Купины.
4 апреля 1902

(обратно)

«Днем вершу я дела суеты…»

Днем вершу я дела суеты,
Зажигаю огни ввечеру.
Безысходно туманная – ты
Предо мной затеваешь игру.
Я люблю эту ложь, этот блеск,
Твой манящий девичий наряд,
Вечный гомон и уличный треск,
Фонарей убегающий ряд.
Я люблю, и любуюсь, и жду
Переливчатых красок и слов
Подойду и опять отойду
В глубины протекающих снов.
Как ты лжива и как ты бела!
Мне же по сердцу белая ложь..
Завершая дневные дела,
Знаю – вечером снова придешь.
5 апреля 1902

(обратно)

«Люблю высокие соборы…»

Люблю высокие соборы,
Душой смиряясь, посещать,
Входить на сумрачные хоры,
В толпе поющих исчезать.
Боюсь души моей двуликой
И осторожно хороню
Свой образ дьявольский и дикий
В сию священную броню.
В своей молитве суеверной
Ищу защиты у Христа,
Но из-под маски лицемерной
Смеются лживые уста.
И тихо, с неизменным ликом,
В мерцаньи мертвенном свечей,
Бужу я память о Двуликом
В сердцах молящихся людей.
Вот – содрогнулись, смолкли хоры,
В смятеньи бросились бежать...
Люблю высокие соборы,
Душой смиряясь, посещать.
8 апреля 1902

(обратно)

«В сумерки девушку стройную…»

В сумерки девушку стройную
В рощу уводит луна.
Смотрит на рощу спокойную,
Бродит, тоскует она.
Стройного юноши пение
В сумерки слышно в лугах.
В звуках – печаль и томление,
Милая – в грустных словах.
В сумерки белый поднимется,
Рощу, луга окружит,
Милая с милым обнимется,
Песня в лугах замолчит.
10 апреля 1902 (Декабрь 1915)

(обратно)

«Я знаю день моих проклятий…»

Я знаю день моих проклятий,
Бегу в мой довременный скит,
Я вырываюсь из объятий,
Но он – распутье сторожит.
Его докучливые крики —
То близко, то издалека —
И страх, и стыд, и ужас дикий,
И обнаженная тоска.
И на распутьи – пленник жалкий
Я спотыкаюсь, я кричу...
Он манит белою русалкой,
Он теплит издали свечу...
И, весь измучен, в исступленьи,
Я к миру возвращаюсь вновь —
На безысходное мученье,
На безысходную любовь.
13 апреля 1902 (1908?)

(обратно)

«Мы отошли и стали у кормила…»

Мы отошли и стали у кормила,
Где мимо шли сребристые струи.
И наблюдали вздутое ветрило,
И вечер дня, и линии твои.
Теряясь в мгле, ты ветром управляла
Бесстрашная, на водной быстрине.
Ты, как заря, невнятно догорала
В его душе – и пела обо мне.
И каждый звук – короткий и протяжный
Я измерял, блаженный, у руля.
А он смотрел, задумчивый и важный,
Как вдалеке туманилась земля...
13 апреля 1902

(обратно)

«Завтра в сумерки встретимся мы…»

Завтра в сумерки встретимся мы
Ты протянешь приветливо руки.
Но на памяти – с прежней зимы
Непонятно тоскливые звуки.
Ты, я знаю, запомнила дни
Заблуждений моих и тревог.
И когда мы с тобою одни
И безмолвен соседний порог,
Начинают незримо летать
Одинокие искры твои,
Начинаю тебя узнавать
Под напевами близкой любви,
И на миг ты по-прежнему – ты,
Легкой дрожью даешь вспоминать
О блаженстве протекшей зимы,
Отдаленной, но верной мечты,
Под напевом мороза и тьмы
Начинаешь дрожать и роптать,
И, как прежде, мгновенную речь
Я стараюсь во тьме подстеречь...
13 апреля 1902

(обратно)

«Я тишиною очарован…»

Я тишиною очарован
Здесь – на дорожном полотне.
К тебе я мысленно прикован
В моей певучей тишине.
Там ворон каркает высоко,
И вдруг – в лазури потонул.
Из бледноватого далека
Железный возникает гул.
Вчера твое я слышал слово,
С тобой расстался лишь вчера,
Но тишина мне шепчет снова.
Не так нам встретиться пора.
Вдали от суетных селений,
Среди зеленой тишины
Обресть утраченные сны
Иных, несбыточных волнений.
18 апреля 1902

На полотне Фин. жел. дороги

(Декабрь 1915)

(обратно)

«Я – тварь дрожащая. Лучами…»

Я – тварь дрожащая. Лучами
Озарены, коснеют сны.
Перед Твоими глубинами
Мои ничтожны глубины.
Не знаешь Ты, какие цели
Таишь в глубинах Роз Твоих,
Какие ангелы слетели,
Кто у преддверия затих...
В Тебе таятся в ожиданьи
Великий свет и злая тьма —
Разгадка всякого познанья
И бред великого ума.
26 апреля 1902 (1915)

(обратно)

«Ты – молитва лазурная…»

Ты – молитва лазурная,
Ты – пустынная тишь,
В это небо безбурное
Молчаливо глядишь.
Здесь – пустыня безгранная,
Я замолк, и приник,
И вдыхаю, желанная,
Твой певучий родник.
Мне и мнится и верится
В бездыханной тиши:
В этой жизни измерится
Гнев пустынной души.
27 апреля 1902 (1908)

(обратно)

«Слышу колокол. В поле весна…»

Слышу колокол. В поле весна.
Ты открыла веселые окна.
День смеялся и гас. Ты следила одна
Облаков розоватых волокна.
Смех прошел по лицу, но замолк и исчез.
Что же мимо прошло и смутило?
Ухожу в розовеющий лес...
Ты забудешь меня, как простила.
Апрель 1902 (Лето 1904)

(обратно)

«Там – в улице стоял какой-то дом…»

Там – в улице стоял какой-то дом,
И лестница крутая в тьму водила.
Там открывалась дверь, звеня стеклом,
Свет выбегал, – и снова тьма бродила.
Там в сумерках белел дверной навес
Под вывеской «Цветы», прикреплен болтом
Там гул шагов терялся и исчез
На лестнице – при свете лампы желтом.
Там наверху окно смотрело вниз,
Завешанное неподвижной шторой,
И, словно лоб наморщенный, карниз
Гримасу придавал стене – и взоры...
Там, в сумерках, дрожал в окошках свет,
И было пенье, музыка и танцы.
А с улицы – ни слов, ни звуков нет, —
И только стекол выступали глянцы.
По лестнице над сумрачным двором
Мелькала тень, и лампа чуть светила.
Вдруг открывалась дверь, звеня стеклом,
Свет выбегал, и снова тьма бродила.
1 мая 1902

(обратно)

«Я и мир – снега, ручьи…»

Я и мир – снега, ручьи,
Солнце, песни, звезды, птицы,
Смутных мыслей вереницы —
Все подвластны, все – Твои!
Нам не страшен вечный плен,
Незаметна узость стен,
И от грани и до грани
Нам довольно содроганий,
Нам довольно перемен!
Возлюбить, возненавидеть
Мирозданья скрытый смысл,
Чёт и нечет мертвых числ, —
И вверху – Тебя увидеть!
10 мая 1902 (1918)

(обратно)

«Мы встречались с тобой на закате…»

Мы встречались с тобой на закате.
Ты веслом рассекала залив.
Я любил твое белое платье,
Утонченность мечты разлюбив.
Были странны безмолвные встречи.
Впереди – на песчаной косе
Загорались вечерние свечи.
Кто-то думал о бледной красе.
Приближений, сближений, стараний —
Не приемлет лазурная тишь...
Мы встречались в вечернем тумане,
Где у берега рябь и камыш.
Ни тоски, ни любви, ни обиды,
Всё померкло, прошло, отошло...
Белый стан, голоса панихиды
И твое золотое весло.
13 мая 1902

(обратно)

«Ты не ушла. Но, может быть…»

Ты не ушла. Но, может быть,
В своем непостижимом строе
Могла исчерпать и избыть
Всё мной любимое, земное...
И нет разлуки тяжелей:
Тебе, как роза, безответной,
Пою я, серый соловей,
В моей темнице многоцветной!
28 мая 1902 (Декабрь 1911)

(обратно)

«Тебя скрывали туманы…»

Тебя скрывали туманы,
И самый голос был слаб.
Я помню эти обманы,
Я помню, покорный раб.
Тебя венчала корона
Еще рассветных причуд.
Я помню ступени трона
И первый твой строгий суд.
Какие бледные платья!
Какая странная тишь!
И лилий полны объятья,
И ты без мысли глядишь...
Кто знает, где это было?
Куда упала Звезда?
Какие слова говорила,
Говорила ли ты тогда?
Но разве мог не узнать я
Белый речной цветок,
И эти бледные платья,
И странный, белый намек?
Май 1902

(обратно)

«Когда святого забвения…»

Когда святого забвения
Кругом недвижная тишь,
Ты смотришь в тихом томлении,
Речной раздвинув камыш.
Я эти травы зеленые
Люблю и в сонные дни.
Не в них ли мои потаенные,
Мои золотые огни?
Ты смотришь, тихая, строгая,
В глаза прошедшей мечте.
Избрал иную дорогу я, —
Иду, – и песни не те...
Вот скоро вечер придвинется,
И ночь – навстречу судьбе:
Тогда мой путь опрокинется,
И я возвращусь к Тебе.
Май 1902

(обратно)

«Проходят сны и женственные тени…»

Проходят сны и женственные тени,
В зеленый пруд смотрю я, не дыша.
Туда сойдут вечерние ступени,
Забытый сон воспразднует душа.
Безводный сон мгновенной и короче,
Мой сон продлит зеленая вода.
Настанет ночь – и влажно вскроешь очи
И ты на дне заглохшего пруда.
Они проходят, женственные тени
Безмирные и сладостные сны.
К ним возведу забытые ступени,
Воспраздную желаний глубины.
Май 1902

Ботанический сад

(обратно)

«Поздно. В окошко закрытое…»

Поздно. В окошко закрытое
Горькая мудрость стучит.
Всё ликованье забытое
Перелетело в зенит.
Поздно. Меня не обманешь ты.
Смейся же, светлая тень!
В небе купаться устанешь ты —
Вечером сменится день.
Сменится мертвенной скукою —
Краски поблекнут твои...
Мудрость моя близорукая!
Темные годы мои!
Май 1902

(обратно)

«Сплетались времена, сплетались страны…»

Сплетались времена, сплетались страны
Мы из Венеции на север шли.
Мы видели дождливые туманы,
Оторвались, – и к Лидо подошли.
Но берег пуст, и даль оделась в сети
И долгого и тонкого дождя.
Мы подождем. Мы будем только дети,
В живой игре на север уходя.
Так началось времен изображенье.
Игра веков! О, как ты дорога!
Бесчисленные развернулись звенья,
Летели брызги, искры, жемчуга.
Но кто прошел? кто заглянул в туманы?
Игру, мечту – кто видел издали?..
Сплетались времена, сплетались страны,
Мы, не свершив, на север отошли.
2 июня 1902

(обратно)

«Брожу в стенах монастыря…»

Брожу в стенах монастыря,
Безрадостный и темный инок.
Чуть брезжит бледная заря, —
Слежу мелькания снежинок.
Ах, ночь длинна, заря бледна
На нашем севере угрюмом.
У занесенного окна
Упорным предаюся думам.
Один и тот же снег – белей
Нетронутой и вечной ризы.
И вечно бледный воск свечей,
И убеленные карнизы.
Мне странен холод здешних стен
И непонятна жизни бедность.
Меня пугает сонный плен
И братии мертвенная бледность.
Заря бледна и ночь долга,
Как ряд заутрень и обеден.
Ах, сам я бледен, как снега,
В упорной думе сердцем беден...
11 июня 1902

(обратно)

«Ушли в туман мечтания…»

Ушли в туман мечтания,
Забылись все слова:
Вся в розовом сиянии
Воскресла синева.
Умчались тучи грозные,
И пролились дожди.
Великое, бесслезное!..
Надейся, верь и жди.
30 июня 1902

(обратно)

«Вот снова пошатнулись дали…»

Вот снова пошатнулись дали,
Бегут, синеющие, в высь.
Открыли всё, что закрывали,
И, засмеявшись, вновь слились...
Пускай же долго без просвета
Клубятся тяжко облака.
Ты неизбежна. Дева Света,
Душа – предчувствием легка.
Она займется в час вечерний,
В прохладном таинстве струи,
И скроет свой восторг безмерный
В одежды белые Твои.
Июнь 1902 (1913)

(обратно)

«Хоронил я тебя, и, тоскуя…»

Хоронил я тебя, и, тоскуя,
Я растил на могиле цветы,
Но в лазури, звеня и ликуя,
Трепетала, блаженная, ты.
И к родимой земле я клонился,
И уйти за тобою хотел,
Но, когда я рыдал и молился,
Звонкий смех твой ко мне долетел.
Похоронные слезы напрасны —
Ты трепещешь, смеешься, жива!
И растут на могиле прекрасной
Не цветы – огневые слова!
Июнь 1902 (18 ноября 1920)

(обратно)

«На ржавых петлях открываю ставни…»

На ржавых петлях открываю ставни,
Вдыхаю сладко первые струи.
С горы спустился весь туман недавний
И, белый, обнял пажити мои.
Там рассвело, но солнце не всходило.
Я ожиданье чувствую вокруг.
Спи без тревог. Тебя не разбудила
Моя мечта, мой безмятежный друг.
Я бодрствую, задумчивый мечтатель:
У изголовья, в тайной ворожбе,
Твои черты, философ и ваятель,
Изображу и передам тебе.
Когда-нибудь в минуту восхищенья
С ним заодно и на закате дня,
Даря ему свое изображенье,
Ты скажешь вскользь: «Как он любил меня!..»
Июнь 1902

(обратно)

«Золотокудрый ангел дня…»

Золотокудрый ангел дня
В ночную фею обратится,
Но и она уйдет, звеня,
Как мимолетный сон приснится.
Предел наш – синяя лазурь
И лоно матери земное.
В них тишина – предвестье бурь,
И бури – вестницы покоя.
Пока ты жив, – один закон
Младенцу, мудрецу и деве.
Зачем же, смертный, ты смущен
Преступным сном о божьем гневе?
Лето 1902 (1910)

(обратно)

«Пробивалась певучим потоком…»

Пробивалась певучим потоком,
Уходила в немую лазурь,
Исчезала в просторе глубоком
Отдаленным мечтанием бурь.
Мы, забыты в стране одичалой,
Жили бедные, чуждые слез,
Трепетали, молились на скалы,
Не видали сгарающих роз.
Вдруг примчалась на север угрюмый,
В небывалой предстала красе,
Назвала себя смертною думой,
Солнце, месяц и звезды в косе.
Отошли облака и тревоги,
Всё житейское – в сладостной мгле,
Побежали святые дороги,
Словно небо вернулось к земле.
И на нашей земле одичалой
Мы постигли сгарания роз.
Злые думы и гордые скалы —
Всё растаяло в пламени слез.
1 июля 1902

(обратно)

На смерть деда (1 июля 1902 г.)

Мы вместе ждали смерти или сна.
Томительные проходили миги.
Вдруг ветерком пахнуло от окна,
Зашевелился лист Священной Книги.
Там старец шел – уже, как лунь, седой —
Походкой бодрою, с веселыми глазами,
Смеялся нам, и всё манил рукой,
И уходил знакомыми шагами.
И вдруг мы все, кто был, – и стар и млад
Узнали в нем того, кто перед нами,
И, обернувшись с трепетом назад,
Застали прах с закрытыми глазами...
Но было сладко душу уследить
И в отходящей увидать веселье.
Пришел наш час – запомнить и любить,
И праздновать иное новоселье.
2 июля 1902

(обратно)

«Не бойся умереть в пути…»

Не бойся умереть в пути.
Не бойся ни вражды, ни дружбы.
Внимай словам церковной службы,
Чтоб грани страха перейти.
Она сама к тебе сойдет.
Уже не будешь в рабстве тленном
Манить смеющийся восход
В обличьи бедном и смиренном.
Она и ты – один закон,
Одно веленье Высшей Воли.
Ты не навеки обречен
Отчаянной и смертной боли.
5 июля 1902 (1915)

(обратно)

«Я, отрок, зажигаю свечи…»

Имеющий невесту есть жених,

а друг жениха, стоящий и внимающий ему,

радостью радуется, слыша голос жениха.

От Иоанна III, 21
Я, отрок, зажигаю свечи,
Огонь кадильный берегу.
Она без мысли и без речи
На том смеется берегу.
Люблю вечернее моленье
У белой церкви над рекой,
Передзакатное селенье
И сумрак мутно-голубой.
Покорный ласковому взгляду,
Любуюсь тайной красоты,
И за церковную ограду
Бросаю белые цветы.
Падет туманная завеса.
Жених сойдет из алтаря.
И от вершин зубчатых леса
Забрезжит брачная заря.
7 июля 1902

(обратно)

«Говорили короткие речи…»

Говорили короткие речи,
К ночи ждали странных вестей.
Никто не вышел навстречу.
Я стоял один у дверей.
Подходили многие к дому,
Крича и плача навзрыд.
Все были мне незнакомы,
И меня не трогал их вид.
Все ждали какой-то вести.
Из отрывков слов я узнал
Сумасшедший бред о невесте,
О том, что кто-то бежал.
И, всходя на холмик за садом,
Все смотрели в синюю даль.
И каждый притворным взглядом
Показать старался печаль.
Я один не ушел от двери
И не смел войти и спросить.
Было сладко знать о потере,
Но смешно о ней говорить.
Так стоял один – без тревоги.
Смотрел на горы вдали.
А там – на крутой дороге —
Уж клубилось в красной пыли.
15 июля 1902

(обратно)

«Сбежал с горы и замер в чаще…»

Сбежал с горы и замер в чаще.
Кругом мелькают фонари...
Как бьется сердце – злей и чаще!
Меня проищут до зари.
Огонь болотный им неведом.
Мои глаза – глаза совы.
Пускай бегут за мною следом
Среди запутанной травы.
Мое болото их затянет,
Сомкнется мутное кольцо,
И, опрокинувшись, заглянет
Мой белый призрак им в лицо.
21 июля 1902

(обратно)

«Как сон, уходит летний день…»

Как сон, уходит летний день,
И летнийвечер только снится.
За ленью дальних деревень
Моя задумчивость таится.
Дышу и мыслю и терплю.
Кровавый запад так чудесен...
Я этот час, как сон, люблю,
И силы нет страшиться песен.
Я в этот час перед тобой
Во прахе горестной душою.
Мне жутко с песней громовой
Под этой тучей грозовою.
27 июля 1902

(обратно)

«Зову тебя в дыму пожара…»

Зову тебя в дыму пожара,
В тревоге, в страсти и в пути.
Ты – чудодейственная кара,
К земле грозящая сойти.
Но в этом сумраке бездумном,
В отдохновительные дни —
Я полон мыслью о бесшумном,
И сердце прячется в тени.
О, пробуди на подвиг ратный,
Тревогой бранной напои!
Восторг живой и благодатный —
Бряцанья звонкие твои!
В суровом дуновеньи брани
Воспряну, вскрикну и пойму
Мечты, плывущие в тумане,
Черты, сквозящие в дыму!
26 июля 1902 (1918)

(обратно)

«Я и молод, и свеж, и влюблен…»

Я и молод, и свеж, и влюблен,
Я в тревоге, в тоске и в мольбе,
Зеленею, таинственный клен,
Неизменно склоненный к тебе.
Теплый ветер пройдет по листам —
Задрожат от молитвы стволы,
На лице, обращенном к звездам, —
Ароматные слезы хвалы.
Ты придешь под широкий шатер
В эти бледные сонные дни
Заглядеться на милый убор,
Размечтаться в зеленой тени.
Ты одна, влюблена и со мной,
Нашепчу я таинственный сон,
И до ночи – с тоскою, с тобой,
Я с тобой, зеленеющий клен.
31 июля 1902

(обратно)

«Ужасен холод вечеров…»

Ужасен холод вечеров,
Их ветер, бьющийся в тревоге,
Несуществующих шагов
Тревожный шорох на дороге.
Холодная черта зари —
Как память близкого недуга
И верный знак, что мы внутри
Неразмыкаемого круга.
Июль 1902

(обратно)

«Инок шел и нес святые знаки…»

Инок шел и нес святые знаки.
На пути, в желтеющих полях,
Разгорелись огненные маки,
Отразились в пасмурных очах.
Он узнал, о чем душа сгорала,
Заглянул в бледнеющую высь.
Там приснилось, ветром нашептало
«Отрок, в небо поднимись.
Милый, милый, вечные надежды
Мы лелеем посреди небес...»
Он покинул темные одежды,
Загорелся, воспарил, исчез.
А за ним – росли восстаний знаки,
Красной вестью вечного огня
Разгорались дерзостные маки,
Побеждало солнце Дня.
1 августа 1902

(обратно)

«За темной далью городской…»

За темной далью городской
Терялся белый лед.
Я подружился с темнотой,
Замедлил быстрый ход.
Ревело с черной высоты
И приносило снег.
Навстречу мне из темноты
Поднялся человек.
Лицо скрывая от меня,
Он быстро шел вперед —
Туда, где не было огня
И где кончался лед.
Он обернулся – встретил я
Один горящий глаз.
Потом сомкнулась полынья
Его огонь погас.
Слилось морозное кольцо
В спокойный струйный бег.
Зарделось нежное лицо,
Вздохнул холодный снег.
И я не знал, когда и где
Явился и исчез —
Как опрокинулся в воде
Лазурный сон небес.
4 августа 1902

(обратно)

«Свет в окошке шатался…»

Свет в окошке шатался,
В полумраке – один —
У подъезда шептался
С темнотой арлекин.
Был окутанный мглою
Бело-красный наряд.
Наверху – за стеною —
Шутовской маскарад.
Там лицо укрывали
В разноцветную ложь.
Но в руке узнавали
Неизбежную дрожь.
Он – мечом деревянным
Начертал письмена.
Восхищенная странным,
Потуплялась Она.
Восхищенью не веря,
С темнотою – один —
У задумчивой двери
Хохотал арлекин.
6 августа 1902

(обратно)

Боец

Я облачился перед битвой
В доспехи черного слуги.
Вам не спасти себя молитвой,
Остервенелые враги!
Клинок мой дьяволом отточен,
Вам на погибель, вам на зло!
Залог побед за мной упрочен
Неотвратимо и светло.
Ты не спасешь себя молитвой
Дрожи, скрывайся и беги!
Я облачился перед битвой
В доспехи черного слуги.
13 августа 1902 (24 января 1916)

(обратно)

«Всё, чем дышал я…»

Всё, чем дышал я,
Чем ты жила,
Вчера умчал я
В пустыню зла.
Там насажу я
Мои цветы.
В гробу вздохну я —
Услышишь ты
О темной дали
Великих лет,
Когда мы знали
Вечерний свет.
14 августа 1902 (1908)

(обратно)

«Тебе, Тебе, с иного света…»

Тебе, Тебе, с иного света,
Мой Друг, мой Ангел, мой Закон!
Прости безумного поэта,
К тебе не возвратится он.
Я был безумен и печален,
Я искушал свою судьбу,
Я золотистым сном ужален
И чаю таинства в гробу.
Ты просияла мне из ночи,
Из бедной жизни увела,
Ты долу опустила очи,
Мою Ты музу приняла.
В гробу я слышу голос птичий,
Весна близка, земля сыра.
Мне золотой косы девичьей
Понятна томная игра.
14 августа 1902 (1908)

(обратно)

«Моя душа в смятеньи страха…»

Моя душа в смятеньи страха
На страже смерти заждалась,
Как молодая Андромаха
В печальный пеплум облеклась.
Увы, не встанет Гектор новый,
Сражен Ахиллом у стены,
И долговечные оковы
Жене печальной суждены.
Вот он ведет ее из брани —
Всесокрушающий Ахилл,
И далеко, в горящем стане,
Сраженья затихает пыл.
15 августа 1902

(обратно)

«Прости. Я холодность заметил…»

Прости. Я холодность заметил
Равно – в тревоге и в тиши.
О, если бы хоть миг был светел
Бесцельный май твоей души!
О, если б знала ты величье
Неслыханное бытия!
О, если б пало безразличье,
Мы знали б счастье – ты и я!
Но это счастье невозможно,
Как невозможны все мечты,
Которые порою ложно
Моей душе внушаешь ты.
26 августа 1902 (Февраль 1914)

(обратно)

«Пытался сердцем отдохнуть я…»

Пытался сердцем отдохнуть я —
Ужель не сбросить этих снов!
Но кто-то ждал на перепутьи
Моих последних, страшных слов...
Он ждет еще. Редеют тени,
Яснее, ближе сон конца.
Он спрятал голову в колени
И не покажет мне лица.
Но в день последний, в час бездонный,
Нарушив всяческий закон,
Он встанет, призрак беззаконный,
Зеркальной гладью отражен.
И в этот час в пустые сени
Войдет подобие лица,
И будет в зеркале без тени
Изображенье Пришлеца.
27 августа 1902

(обратно)

«Золотистою долиной…»

Золотистою долиной
Ты уходишь, нем и дик.
Тает в небе журавлиный
Удаляющийся крик.
Замер, кажется, в зените
Грустный голос, долгий звук.
Бесконечно тянет нити
Торжествующий паук.
Сквозь прозрачные волокна
Солнце, света не тая,
Праздно бьет в слепые окна
Опустелого жилья.
За нарядные одежды
Осень солнцу отдала
Улетевшие надежды
Вдохновенного тепла.
29 августа 1902

(обратно)

«Без Меня б твои сны улетали…»

Без Меня б твои сны улетали
В безжеланно-туманную высь,
Ты воспомни вечерние дали,
В тихий терем, дитя, постучись.
Я живу над зубчатой землею,
Вечерею в Моем терему.
Приходи, Я тебя успокою,
Милый, милый, тебя обниму.
Отошла Я в снега без возврата,
Но, холодные вихри крутя,
На черте огневого заката
Начертала Я Имя, дитя...
Август 1902 (1915)

(обратно)

«В чужбину по гудящей стали…»

В чужбину по гудящей стали
Лечу, опомнившись едва,
И, веря обещаньям дали,
Твержу вчерашние слова.
Теперь я знаю: где-то в мире,
За далью каменных дорог,
На страшном, на последнем пире
Для нас готовит встречу бог.
И нам недолго любоваться
На эти, здешние пиры:
Пред нами тайны обнажатся,
Возблещут новые миры.
Август 1902 (Февраль 1914)

(обратно)

«Я вышел в ночь – узнать, понять…»

Я вышел в ночь – узнать, понять
Далекий шорох, близкий ропот,
Несуществующих принять,
Поверить в мнимый конский топот.
Дорога, под луной бела,
Казалось, полнилась шагами.
Там только чья-то тень брела
И опустилась за холмами.
И слушал я – и услыхал:
Среди дрожащих лунных пятен
Далёко, звонко конь скакал,
И легкий посвист был понятен.
Но здесь, и дальше – ровный звук,
И сердце медленно боролось,
О, как понять, откуда стук,
Откуда будет слышен голос?
И вот, слышнее звон копыт,
И белый конь ко мне несется...
И стало ясно, кто молчит
И на пустом седле смеется.
Я вышел в ночь – узнать, понять
Далекий шорох, близкий ропот,
Несуществующих принять,
Поверить в мнимый конский топот.
6 сентября 1902

(обратно)

«Безрадостные всходят семена…»

Безрадостные всходят семена.
Холодный ветер бьется в голых прутьях.
В моей душе открылись письмена.
Я их таю – в селеньях, на распутьях...
И крадусь я, как тень, у лунных стен.
Меняются, темнеют, глохнут стены.
Мне сладостно от всяких перемен,
Мне каждый день рождает перемены.
О, как я жив, как бьет ключами кровь!
Я здесь родной с подземными ключами!
Мгновенья тайн! Ты, вечная любовь!
Я понял вас! Я с вами! Я за вами!
Растет, растет великая стена.
Холодный ветер бьется в голых прутьях..
Я вас открыл, святые письмена.
Я вас храню с улыбкой на распутьях.
6 сентября 1902 (1910)

(обратно)

«Давно хожу я под окнами…»

Давно хожу я под окнами,
Но видел ее лишь раз.
Я в небе слежу за волокнами
И думаю: день погас.
Давно я думу печальную
Всю отдал за милый сон.
Но песню шепчу прощальную
И думаю: где же он?
Она окно занавесила —
Не смотрит ли милый глаз?
Но сердцу, сердцу не весело:
Я видел ее лишь раз.
Погасло небо осеннее
И розовый небосклон.
А я считаю мгновения
И думаю: где же сон?
7 сентября 1902

(обратно)

«Смолкали и говор, и шутки…»

Смолкали и говор, и шутки,
Входили, главы обнажив.
Был воздух туманный и жуткий,
В углу раздавался призыв... —
Призыв к неизвестной надежде,
За ним – тишина, тишина...
Там женщина в черной одежде
Читала, крестясь, письмена.
А люди, не зная святыни,
Искали на бледном лице
Тоски об утраченном сыне,
Печали о раннем конце...
Она же, собравшись в дорогу,
Узнала, что жив ее сын,
Что где-то он тянется к богу,
Что где-то он плачет один...
И только последняя тягость
Осталась – сойти в его тьму,
Поведать великую радость,
Чтоб стало полегче ему...
11 сентября 1902 (24 мая 1918)

(обратно)

«В городе колокол бился…»

В городе колокол бился,
Поздние славя мечты.
Я отошел и молился
Там, где провиделась Ты.
Слушая зов иноверца,
Поздними днями дыша,
Билось по-прежнему сердце,
Не изменялась душа.
Всё отошло, изменило,
Шепчет про душу мою...
Ты лишь Одна сохранила
Древнюю Тайну Свою.
15 сентября 1902 (1907)

(обратно)

«Я просыпался и всходил…»

Я просыпался и всходил
К окну на темные ступени.
Морозный месяц серебрил
Мои затихнувшие сени.
Давно уж не было вестей,
Но город приносил мне звуки,
И каждый день я ждал гостей
И слушал шорохи и стуки.
И в полночь вздрагивал не раз
И, пробуждаемый шагами,
Всходил к окну – и видел газ,
Мерцавший в улицах цепями.
Сегодня жду моих гостей
И дрогну, и сжимаю руки.
Давно мне не было вестей,
Но были шорохи и стуки.
18 сентября 1902

(обратно)

«Как старинной легенды слова…»

Как старинной легенды слова,
Твоя тяжкая прелесть чиста.
Побелела, поблекла трава —
Всё жива еще сила листа.
Как трава, изменяя цвета,
Затаилась – а всё не мертва,
Так – сегодня и завтра не та —
Ты меняешь убор – и жива.
Но иная проснется весна,
Напряжется иная струна, —
И уйдешь Ты, умрешь, как трава,
Как старинной легенды слова.
22 сентября 1902 (Декабрь 1915)

(обратно)

«Мы – чернецы, бредущие во мгле…»

Мы – чернецы, бредущие во мгле,
Куда ведет нас факел знанья
И старый жрец с морщиной на челе,
Изобличающей страданья.
Молчим, точа незнаемый гранит,
Кругом – лишь каменные звуки.
Он свысока рассеянно глядит
И направляет наши руки.
Мы дрогнем. Прозвенит, упав, кирка —
Взглянуть в глаза не всякий смеет...
Лишь старый жрец – улыбкой свысока
На нас блеснет – и страх рассеет.
24 сентября 1902 (Апрель 1918)

(обратно)

Экклесиаст

Благословляя свет и тень
И веселясь игрою лирной,
Смотри туда – в хаос безмирный,
Куда склоняется твой день.
Цела серебряная цепь,
Твои наполнены кувшины,
Миндаль цветет на дне долины,
И влажным зноем дышит степь.
Идешь ты к дому на горах,
Полдневным солнцем залитая;
Идешь – повязка золотая
В смолистых тонет волосах.
Зачахли каперса цветы,
И вот – кузнечик тяжелеет,
И на дороге ужас веет,
И помрачились высоты.
Молоть устали жернова.
Бегут испуганные стражи,
И всех объемлет призрак вражий,
И долу гнутся дерева.
Всё диким страхом смятено.
Столпились в кучу люди, звери.
И тщетно замыкают двери
Досель смотревшие в окно.
24 сентября 1902

(обратно)

«Она стройна и высока…»

Она стройна и высока,
Всегда надменна и сурова.
Я каждый день издалека
Следил за ней, на всё готовый.
Я знал часы, когда сойдет
Она – и с нею отблеск шаткий.
И, как злодей, за поворот
Бежал за ней, играя в прятки.
Мелькали желтые огни
И электрические свечи.
И он встречал ее в тени,
А я следил и пел их встречи.
Когда, внезапно смущены,
Они предчувствовали что-то,
Меня скрывали в глубины
Слепые темные ворота.
И я, невидимый для всех,
Следил мужчины профиль грубый,
Ее сребристо-черный мех
И что-то шепчущие губы.
27 сентября 1902

(обратно)

«Они говорили о ранней весне…»

Они говорили о ранней весне,
О белых, синих снегах.
А там – горела звезда в вышине,
Горели две жизни в мечтах.
И смутно помня прошедший день,
Приветствуя сонную мглу,
Они чуяли храм – и холод ступень,
И его золотую иглу.
Но сказкой веяла синяя даль, —
За сказкой – утренний свет.
И брезжило утро – и тихо печаль
Обнимала последний ответ.
И день всходил – величав и строг —
Она заглянула в высь...
В суровой мгле холодел порог
И золото мертвых риз.
1 февраля – 28 сентября 1902 (1915)

(обратно)

«Когда я вышел – были зори…»

Когда я вышел – были зори,
Белело утро впереди.
Я думал: забелеет вскоре
Забытое в моей груди.
О, час коварный, миг случайный'
Я сердцем слаб во тьме ночной,
И этой исповедью тайной
В слезах излился пред тобой...
И вышел в снах – и в отдаленьи
Пошла покинутая там,
И я поверил на мгновенье
Встающим в сумраке домам.
Смотрел на ласковые зори,
Мечтал про утро впереди
И думал: забелеет вскоре
Давно забытое в груди...
17 апреля – 28 сентября 1902

(обратно)

«Был вечер поздний и багровый…»

Был вечер поздний и багровый,
Звезда-предвестница взошла.
Над бездной плакал голос новый —
Младенца Дева родила.
На голос тонкий и протяжный,
Как долгий визг веретена,
Пошли в смятеньи старец важный,
И царь, и отрок, и жена.
И было знаменье и чудо:
В невозмутимой тишине
Среди толпы возник Иуда
В холодной маске, на коне.
Владыки, полные заботы,
Послали весть во все концы,
И на губах Искариота
Улыбку видели гонцы.
19 апреля – 28 сентября 1902 (1907?)

(обратно)

Старик

А. С. Ф.

Под старость лет, забыв святое,
Сухим вниманьем я живу.
Когда-то – там – нас было двое,
Но то во сне – не наяву.
Смотрю на бледный цвет осенний,
О чем-то память шепчет мне...
Но разве можно верить тени,
Мелькнувшей в юношеском сне?
Всё это было, или мнилось?
В часы забвенья старых ран
Мне иногда подолгу снилась
Мечта, ушедшая в туман.
Но глупым сказкам я не верю,
Больной, под игом седины.
Пускай другой отыщет двери,
Какие мне не суждены.
29 сентября 1902

(обратно)

Случайному

Ты мне явился, темнокудрый,
Ты просиял мне и потух.
Всё, что сказал ты, было мудро,
Но ты бедней, чем тот пастух.
Он говорил со мной о счастьи,
На незнакомом языке,
Он пел о буре, о ненастьи
И помнил битвы вдалеке.
Его слова казались песней.
Восторг и бури полюбя,
Он показался мне чудесней
И увлекательней тебя.
И я, задумчиво играя
Его богатством у костра,
Сегодня томно забываю
Тебя, сиявшего вчера.
30 сентября 1902 (13 ноября 1915)

(обратно)

«Стремленья сердца непомерны…»

Стремленья сердца непомерны,
Но на вершинах – маяки.
Они испытаны и верны,
И бесконечно далеки.
Там стерегут мое паденье
Веселых ангелов четы.
Там лучезарным сновиденьем
В лазури строгой блещешь Ты.
Призвал ли я Тебя из праха,
Иль Ты Сама ко мне сошла,
Но, неизведанного страха,
Душа, вкусивши, замерла...
15 – 30 сентября 1902 (1908?)

(обратно)

«Передо мной – моя дорога…»

Передо мной – моя дорога,
Хранитель вьется в высоте:
То – ангел, ропщущий на бога
В неизъяснимой чистоте.
К нему не долетают стоны,
Ему до неба – взмах крыла,
Но тайновиденья законы
Еще земля превозмогла.
Он, белокрылый, звонко бьется,
Я отразил его мятеж:
Высоко песня раздается, —
Здесь – вздохи те же, звуки те ж.
И я тянусь, подобный стеблю,
В голубоватый сумрак дня,
И тайно вздохами колеблю
Траву, обнявшую меня.
30 сентября 1902

(обратно)

«Всё, что в море покоит волну…»

Всё, что в море покоит волну,
Всколыхнет ее в бурные дни.
Я и ныне дремлю и усну —
До заката меня не мани...
О, я знаю, что солнце падет
За вершину прибрежной скалы!
Всё в единую тайну сольет
Тишина окружающей мглы!
Если знал я твои имена, —
Для меня они в ночь отошли...
Я с Тобой, золотая жена,
Облеченная в сумрак земли.
Сентябрь 1902

(обратно)

«Все они загораются здесь…»

Все они загораются здесь.
Там – туманы и мертвенный дым,
Безначальная хмурая весь,
С ней роднюся я духом моим.
Но огни еще всё горячи,
Всё томлюсь в огневой полосе...
Только дума рождает ключи,
Холодеющий сон о красе...
Ах, и дума уйдет и замрет,
Будет прежняя сила кипеть,
Только милая сердцу вздохнет,
Только бросит мне зов – улететь.
Полетим в беззаконную весь,
В вышине, воздыхая, замрем..
Только ужас рождается здесь.
Там – лишь нежная память о нем.
Сентябрь 1902

(обратно)

«Я ждал под окнами в тени…»

Я ждал под окнами в тени,
Готовый гибнуть и смеяться.
Они ушли туда – одни —
Любить, мечтать и целоваться
Рука сжимала тонкий нож.
В лохмотьях, нищий, был я жалок
Мечтал про счастье и про ложь,
Про белых, девственных русалок.
И, дрогнув, пробегала тень,
Спешил рассеянный прохожий.
Там смутно нарождался день,
С прошедшим схожий и несхожий.
И вот они – вдвоем – одни...
Он шепчет, жмет, целует руки...
И замер я в моей тени,
Раздавлен тайной серой скуки.
Сентябрь 1902

(обратно)

«При желтом свете веселились…»

При желтом свете веселились,
Всю ночь у стен сжимался круг,
Ряды танцующих двоились,
И мнился неотступный друг.
Желанье поднимало груди,
На лицах отражался зной.
Я проходил с мечтой о чуде,
Томимый похотью чужой...
Казалось, там, за дымкой пыли,
В толпе скрываясь, кто-то жил,
И очи странные следили,
И голос пел и говорил...
Сентябрь 1902

(обратно)

«О легендах, о сказках, о тайнах…»

О легендах, о сказках, о тайнах.
Был один Всепобедный Христос.
На пустынях, на думах случайных
Начертался и вихри пронес.
Мы терзались, стирались веками,
Закаляли железом сердца,
Утомленные, вновь вспоминали
Непостижную тайну Отца.
И пред ним распростертые долу
Замираем на тонкой черте:
Не понять Золотого Глагола
Изнуренной железом мечте.
Сентябрь 1902

(обратно)

«Он входил простой и скудный…»

Он входил простой и скудный,
Не дыша, молчал и гас.
Неотступный, изумрудный
На него смеялся глаз.
Или тайно изумленный
На него смотрел в тиши.
Он молчал, завороженный
Сладкой близостью души.
Но всегда, считая миги,
Знал – изменится она.
На страницах тайной книги
Видел те же письмена.
Странен был, простой и скудный
Молчаливый нелюдим.
И внимательный, и чудный
Тайный глаз следил за ним.
Сентябрь 1902

(обратно)

«Явился он на стройном бале…»

Явился он на стройном бале
В блестяще сомкнутом кругу.
Огни зловещие мигали,
И взор описывал дугу.
Всю ночь кружились в шумном танце,
Всю ночь у стен сжимался круг.
И на заре – в оконном глянце
Бесшумный появился друг.
Он встал и поднял взор совиный,
И смотрит – пристальный – один,
Куда за бледной Коломбиной
Бежал звенящий Арлекин.
А там – в углу – под образами,
В толпе, мятущейся пестро,
Вращая детскими глазами,
Дрожит обманутый Пьеро.
7 октября 1902

(обратно)

«Свобода смотрит в синеву…»

Свобода смотрит в синеву.
Окно открыто. Воздух резок.
За желто-красную листву
Уходит месяца отрезок.
Он будет ночью – светлый серп,
Сверкающий на жатве ночи.
Его закат, его ущерб
В последний раз ласкает очи.
Как и тогда, звенит окно.
Но голос мой, как воздух свежий,
Пропел давно, замолк давно
Под тростником у прибережий.
Как бледен месяц в синеве,
Как золотится тонкий волос...
Как там качается в листве
Забытый, блеклый, мертвый колос.
10 октября 1902 (Лето 1904)

(обратно)

«Ушел он, скрылся в ночи…»

Ушел он, скрылся в ночи,
Никто не знает, куда.
На столе остались ключи,
В столе – указанье следа.
И кто же думал тогда,
Что он не придет домой?
Стихла ночная езда —
Он был обручен с Женой.
На белом холодном снегу
Он сердце свое убил.
А думал, что с Ней в лугу
Средь белых лилий ходил.
Вот брезжит утренний свет,
Но дома его всё нет.
Невеста напрасно ждет,
Он был, но он не придет.
12 октября 1902 (1916)

(обратно)

«О легендах, о сказках, о мигах:…»

О легендах, о сказках, о мигах:
Я искал до скончания дней
В запыленных, зачитанных книгах
Сокровенную сказку о Ней.
Об отчаяньи муки напрасной:
Я стою у последних ворот
И не знаю – в очах у Прекрасной
Сокровенный огонь, или лед.
О последнем, о светлом, о зыбком:
Не открою, и дрогну, и жду:
Верю тихим осенним улыбкам,
Золотистому солнцу на льду.
17 октября 1902 (1907)

(обратно)

Religio[24]

1

Любил я нежные слова.
Искал таинственных соцветий.
И, прозревающий едва,
Еще шумел, как в играх дети.
Но, выходя под утро в луг,
Твердя невнятные напевы,
Я знал Тебя, мой вечный друг,
Тебя, Хранительница-Дева.
Я знал, задумчивый поэт,
Что ни один не ведал гений
Такой свободы, как обет
Моих невольничьих Служений.
(обратно)

2

Безмолвный призрак в терему,
Я – черный раб проклятой крови
Я соблюдаю полутьму
В Ее нетронутом алькове.
Я стерегу Ее ключи
И с Ней присутствую, незримый,
Когда скрещаются мечи
За красоту Недостижимой.
Мой голос глух, мой волос сед.
Черты до ужаса недвижны.
Со мной всю жизнь – один Завет
Завет служенья Непостижной.
18 октября 1902

(обратно) (обратно)

«Вхожу я в темные храмы…»

Вхожу я в темные храмы,
Совершаю, бедный обряд.
Там жду я Прекрасной Дамы
В мерцаньи красных лампад.
В тени у высокой колонны
Дрожу от скрипа дверей.
А в лицо мне глядит, озаренный,
Только образ, лишь сон о Ней.
О, я привык к этим ризам
Величавой Вечной Жены!
Высоко бегут по карнизам
Улыбки, сказки и сны.
О, Святая, как ласковы свечи,
Как отрадны Твои черты!
Мне не слышны ни вздохи, ни
Но я верю: Милая – Ты.
25 октября 1902

(обратно)

«Ты свята, но я Тебе не верю…»

Ты свята, но я Тебе не верю,
И давно всё знаю наперед:
Будет день, и распахнутся двери,
Вереница белая пройдет.
Будут страшны, будут несказанны
Неземные маски лиц...
Буду я взывать к Тебе: «Осанна!»,
Сумасшедший, распростертый ниц.
И тогда, поднявшись выше тлена,
Ты откроешь Лучезарный Лик.
И, свободный от земного плена,
Я пролью всю жизнь в последний
29 октября 1902

(обратно)

«Будет день, словно миг веселья…»

Будет день, словно миг веселья.
Мы забудем все имена.
Ты сама придешь в мою келью
И разбудишь меня от сна.
По лицу, объятому дрожью,
Угадаешь думы мои.
Но всё прежнее станет ложью,
Чуть займутся Лучи Твои.
Как тогда, с безгласной улыбкой
Ты прочтешь на моем челе
О любви неверной и зыбкой,
О любви, что цвела на земле.
Но тогда – величавей и краше,
Без сомнений и дум приму
И до дна исчерпаю чашу,
Сопричастный Дню Твоему.
31 октября 1902

(обратно)

«Блаженный, забытый в пустыне…»

Блаженный, забытый в пустыне,
Ищу небывалых распятий.
Молюсь небывалой богине —
Владыке исчезнувших ратей.
Ищу тишины и безлюдий,
Питаюсь одною отравой.
Истерзанный, с язвой кровавой,
Когда-нибудь выйду к вам, люди!
Октябрь 1902 (20 февраля 1915)

(обратно)

«Его встречали повсюду…»

Его встречали повсюду
На улицах в сонные дни.
Он шел и нес свое чудо,
Спотыкаясь в морозной тени.
Входил в свою тихую келью,
Зажигал последний свет,
Ставил лампаду веселью
И пышный лилий букет.
Ему дивились со смехом,
Говорили, что он чудак.
Он думал о шубке с мехом
И опять скрывался во мрак.
Однажды его проводили,
Он весел и счастлив был,
А утром в гроб уложили,
И священник тихо служил.
Октябрь 1902

(обратно)

«Они живут под серой тучей…»

Они живут под серой тучей.
Я им чужда и не нужна.
Они не вспомнят тех созвучий,
Которым я научена.
Я всё молчу и всё тоскую.
Слова их бледны и темны.
Я вспоминаю голубую
Лазурь родимой стороны.
Как странно им на все вопросы
Встречать молчанье и вопрос!
Но им приятно гладить косы
Моих распущенных волос.
Их удивленье не обидно,
Но в предвечерние часы
Мне иногда бывает стыдно
Моей распущенной косы.
Октябрь 1902

(обратно)

«Мысли мои утопают в бессилии…»

Мысли мои утопают в бессилии.
Душно, светло, безотрадно и весело.
Ты, прозвеневшая в странном обилии,
Душу мою торжеством занавесила.
Нет Тебе имени. Неизреченная,
Ты – моя тайна, до времени скрытая,
Солнце мое, в торжество облеченное,
Чаша блаженная и ядовитая!
Октябрь 1902

(обратно)

«Разгораются тайные знаки…»

Разгораются тайные знаки
На глухой, непробудной стене.
Золотые и красные маки
Надо мной тяготеют во сне.
Укрываюсь в ночные пещеры
И не помню суровых чудес.
На заре – голубые химеры
Смотрят в зеркале ярких небес.
Убегаю в прошедшие миги,
Закрываю от страха глаза,
На листах холодеющей книги —
Золотая девичья коса.
Надо мной небосвод уже низок,
Черный сон тяготеет в груди.
Мой конец предначертанный близок,
И война, и пожар – впереди.
Октябрь 1902

(обратно)

«Мне страшно с Тобой встречаться…»

Мне страшно с Тобой встречаться.
Страшнее Тебя не встречать.
Я стал всему удивляться,
На всем уловил печать.
По улице ходят тени,
Не пойму – живут, или спят.
Прильнув к церковной ступени,
Боюсь оглянуться назад.
Кладут мне на плечи руки,
Но я не помню имен.
В ушах раздаются звуки
Недавних больших похорон.
А хмурое небо низко —
Покрыло и самый храм.
Я знаю: Ты здесь. Ты близко.
Тебя здесь нет. Ты – там.
5 ноября 1902

(обратно)

«Дома растут, как желанья…»

Дома растут, как желанья,
Но взгляни внезапно назад:
Там, где было белое зданье,
Увидишь ты черный смрад.
Так все вещи меняют место,
Неприметно уходят ввысь.
Ты, Орфей, потерял невесту, —
Кто шепнул тебе: «Оглянись...»?
Я закрою голову белым,
Закричу и кинусь в поток.
И всплывет, качнется над телом
Благовонный, речной цветок.
5 ноября 1902

(обратно)

7 – 8 ноября 1902 года

Осанна! Ты входишь в терем!
Ты – Голос, Ты – Слава Царицы!
Поем, вопием и верим,
Но нас гнетут багряницы!
Мы слепы от слез кровавых,
Оглушенные криками тлений.
......................
Но в небывалых словах
Принесла нам вздохи курений!
(обратно)

«Я их хранил в приделе Иоанна…»

Я их хранил в приделе Иоанна,
Недвижный страж, – хранил огонь лампад.
И вот – Она, и к Ней – моя Осанна —
Венец трудов – превыше всех наград.
Я скрыл лицо, и проходили годы.
Я пребывал в Служеньи много лет.
И вот зажглись лучом вечерним своды,
О на дала мне Царственный Ответ.
Я здесь один хранил и теплил свечи.
Один – пророк – дрожал в дыму кадил.
И в Оный День – один участник Встречи —
Я этих Встреч ни с кем не разделил.
8 ноября 1902

(обратно)

Сфинкс

Шевельнулась безмолвная сказка пустынь,
Голова поднялась, высока.
Задрожали слова оскорбленных богинь
И готовы слететь с языка...
Преломилась излучиной гневная бровь,
Зарываютсякогти в песке...
Я услышу забытое слово Любовь
На забытом, живом языке...
Но готовые врыться в сыпучий песок
Выпрямляются лапы его...
И опять предо мной – только тайный намек
Нераскрытой мечты торжество.
8 ноября 1902 (Апрель 1918)

(обратно)

«Загляжусь ли я в ночь на метелицу…»

Загляжусь ли я в ночь на метелицу,
Загорюсь – и погаснуть невмочь.
Что в очах Твоих, красная девица,
Нашептала мне синяя ночь.
Нашепталась мне сказка косматая,
Нагадал заколдованный луг
Про тебя сновиденья крылатые,
Про тебя, неугаданный друг.
Я завьюсь снеговой паутиною,
Поцелуи, что долгие сны.
Чую сердце твое лебединое,
Слышу жаркое сердце весны.
Нагадала Большая Медведица,
Да колдунья, морозная дочь,
Что в очах твоих, красная девица
На челе твоем, синяя ночь.
12 ноября 1902

(обратно)

«Стою у власти, душой одинок…»

Стою у власти, душой одинок,
Владыка земной красоты.
Ты, полный страсти ночной цветок,
Полюбила мои черты.
Склоняясь низко к моей груди,
Ты печальна, мой вешний цвет.
Здесь сердце близко, но там впереди
Разгадки для жизни нет.
И, многовластный, числю, как встарь,
Ворожу и гадаю вновь,
Как с жизнью страстной я, мудрый царь,
Сочетаю Тебя, Любовь?
14 ноября 1902

(обратно)

«Ушел я в белую страну…»

Ушел я в белую страну,
Минуя берег возмущенный.
Теперь их голос отдаленный
Не потревожит тишину.
Они настойчиво твердят,
Что мне, как им, любезно братство,
И христианское богатство
Самоуверенно сулят.
Им нет числа. В своих гробах
Они замкнулись неприступно.
Я знаю: больше чем преступно
Будить сомненье в их сердцах.
Я кинул их на берегу.
Они ужасней опьяненных.
И в глубинах невозмущенных
Мой белый светоч берегу.
16 ноября 1902 (1907)

(обратно)

«Еще бледные зори на небе…»

Несбыточное грезится опять.

Фет
Еще бледные зори на небе,
Далеко запевает петух.
На полях в созревающем хлебе
Червячок засветил и потух.
Потемнели ольховые ветки,
За рекой огонек замигал.
Сквозь туман чародейный и редкий
Невидимкой табун проскакал.
Я печальными еду полями,
Повторяю печальный напев.
Невозможные сны за плечами
Исчезают, душой овладев.
Я шепчу и слагаю созвучья —
Небывалое в думах моих.
И качаются серые сучья,
Словно руки и лица у них.
17 ноября 1902 (1918)

(обратно)

Жрец

Там – в синевах – была звезда.
Я шел на башню – ждать светила.
И в синий мрак, в огнях стыда,
На башню девушка входила.
Внизу белели города
И дол вздыхающего Нила.
И ночь текла – влажней мечты,
Вся убеленная от счастья.
Мы жгли во славу чистоты,
Во славу непорочной страсти
Костры надзвездной красоты
И целомудренные страсти.
И я, недвижно бледнолиц,
Когда заря едва бледнела,
Сносил в покровах багряниц
Ее нетронутое тело.
И древний Нил, слуга цариц,
Свершал таинственное дело.
17 ноября 1902

(обратно)

«Я надел разноцветные перья…»

Я надел разноцветные перья,
Закалил мои крылья – и жду.
Надо мной, подо мной – недоверье,
Расплывается сумрак – я жду.
Вот сидят, погружаясь в дремоту,
Птицы, спутники прежних годов.
Всё забыли, не верят полету
И не видят, на что я готов.
Эти бедные, сонные птицы —
Не взлетят они стаей с утра,
Не заметят мерцанья денницы,
Не поймут восклицанья: «Пора!»
Но сверкнут мои белые крылья,
И сомкнутся, сожмутся они,
Удрученные снами бессилья,
Засыпая на долгие дни.
21 ноября 1902

(обратно)

Песня Офелии

Он вчера нашептал мне много,
Нашептал мне страшное, страшное.
Он ушел печальной дорогой,
А я забыла вчерашнее —
забыла вчерашнее.
Вчера это было – давно ли?
Отчего он такой молчаливый?
Я не нашла моих лилий в поле,
Я не искала плакучей ивы —
плакучей ивы.
Ах, давно ли! Со мною, со мною
Говорили – и меня целовали...
И не помню, не помню – скрою,
О чем берега шептали —
берега шептали.
Я видела в каждой былинке
Дорогое лицо его страшное...
Он ушел по той же тропинке,
Куда уходило вчерашнее —
уходило вчерашнее...
Я одна приютилась в поле,
И не стало больше печали.
Вчера это было – давно ли?
Со мной говорили, и меня целовали
меня целовали.
23 ноября 1902 (Лето 1904)

(обратно)

«Мы проснулись в полном забвении…»

Мы проснулись в полном забвении —
в полном забвении.
Не услышали ничего. Не увидели никого.
Больше не было слуха и зрения —
слуха и зрения...
Колыхались, качались прекрасные —
венчались прекрасные
Над зыбью Дня Твоего...
Мы были страстные и бесстрастные —
страстные и бесстрастные.
Увидали в дали несвязанной —
в дали нерассказанной
Пересвет Луча Твоего.
Нам было сказано. И в даль указано.
Всё было сказано. Всё рассказано.
23 ноября 1902 (1907)

(обратно)

«Я, изнуренный и премудрый…»

Я, изнуренный и премудрый,
Восстав от тягостного сна,
Перед Тобою, Златокудрой,
Склоняю долу знамена.
Конец всеведущей гордыне. —
Прошедший сумрак разлюбя,
Навеки преданный Святыне,
Во всем послушаюсь Тебя.
Зима пройдет – в певучей вьюге
Уже звенит издалека.
Сомкнулись царственные дуги,
Душа блаженна. Ты близка.
30 ноября 1902

(обратно)

«Золотит моя страстная осень…»

Золотит моя страстная осень
Твои думы и кудри твои.
Ты одна меж задумчивых сосен
И поешь о вечерней любви.
Погружаясь в раздумья лесные,
Ты училась меня целовать.
Эти ласки и песни ночные —
Только ночь – загорятся опять.
Я страстнее и дольше пробуду
В упоенных объятьях твоих
И зарей светозарному чуду
Загорюсь на вершинах лесных.
Ноябрь 1902

(обратно)

Голос

Жарки зимние .туманы —
Свод небесный весь в крови
Я иду в иные страны
Тайнодейственной любви.
Ты – во сне. Моих объятий
Не дарю тебе в ночи.
Я – царица звездных ратей,
Не тебе – мои лучи.
Ты обманут неизвестным:
За священные мечты
Невозможно бестелесным
Открывать свои черты.
Углубись еще бесстрастней
В сумрак духа своего:
Ты поймешь, что я прекрасней
Привиденья твоего.
3 декабря 1902 (1918)

(обратно)

«Я буду факел мой блюсти…»

Я буду факел мой блюсти
У входа в душный сад.
Ты будешь цвет и лист плести
Высоко вдоль оград.
Цветок – звезда в слезах росы
Сбежит ко мне с высот.
Я буду страж его красы —
Безмолвный звездочет.
Но в страстный час стена низка,
Запретный цвет любим.
По следу первого цветка
Откроешь путь другим.
Ручей цветистый потечет —
И нет числа звездам.
И я забуду строгий счет
Влекущимся цветам.
4 декабря 1902

(обратно)

«Мы всюду. Мы нигде. Идем…»

Мы всюду. Мы нигде. Идем,
И зимний ветер нам навстречу
В церквах и в сумерки и днем
Поет и задувает свечи.
И часто кажется – вдали,
У темных стен, у поворота,
Где мы пропели и прошли,
Еще поет и ходит Кто-то.
На ветер зимний я гляжу:
Боюсь понять и углубиться.
Бледнею. Жду. Но не скажу,
Кому пора пошевелиться.
Я знаю всё. Но мы – вдвоем.
Теперь не может быть и речи,
Что не одни мы здесь идем,
Что Кто-то задувает свечи.
5 декабря 1902

(обратно)

«Я смотрел на слепое людское строение…»

Андрею Белому

Я смотрел на слепое людское строение,
Под крышей медленно зажигалось окно.
Кто-то сверху услыхал приближение
И думал о том, что было давно.
Занавески шевелились и падали.
Поднимались от невидимой руки.
На лестнице тени прядали.
И осторожные начинались звонки.
Еще никто не вошел на лестницу,
А уж заслышали счет ступень.
И везде проснулись, кричали, поджидая
вестницу,
И седые головы наклонялись в тень.
Думали: за утром наступит день.
Выше всех кричащих и всклокоченных
Под крышей медленно загоралось окно.
Там кто-то на счетах позолоченных
Сосчитал, что никому не дано.
И понял, что будет темно.
5 декабря 1902

(обратно)

«Любопытство напрасно глазело…»

Любопытство напрасно глазело
Из щелей развратных притонов.
Окно наверху потемнело —
Не слышно ни вздохов, ни стонов.
Недовольные, сытые люди,
Завидуйте верхнему счастью!
Вы внизу – безвластные судьи,
Без желаний, без слез, без страсти.
Мы прошли желанья и слезы,
Наши страсти открыли тайны.
И мы с высоты, как грозы,
Опалили и вас – случайно...
13 декабря 1902 (1908)

(обратно)

«Царица смотрела заставки…»

Царица смотрела заставки —
Буквы из красной позолоты.
Зажигала красные лампадки,.
Молилась богородице кроткой.
Протекали над книгой Глубинной
Синие ночи царицы.
А к Царевне с вышки голубиной
Прилетали белые птицы.
Рассыпала Царевна зерна,
И плескались белые перья.
Голуби ворковали покорно
В терему – под узорчатой дверью.
Царевна румяней царицы —
Царицы, ищущей смысла.
В книге на каждой странице
Золотые да красные числа.
Отворилось облако высоко,
И упала Голубиная книга.
А к Царевне из лазурного ока
Прилетела воркующая птица.
Царевне так томно и сладко —
Царевна-Невеста, что лампадка.
У царицы синие загадки —
Золотые да красные заставки.
Поклонись, царица. Царевне,
Царевне золотокудрой:
От твоей глубинности древней —
Голубиной кротости мудрой.
Ты сильна, царица, глубинностью,
В твоей книге раззолочены страницы
А Невеста одной невинностью
Твои числа замолит, царица.
14 декабря 1902

(обратно)

«Вот она – в налетевшей волне…»

Вот она – в налетевшей волне
Распылалась последнею местью,
В камышах пробежала на дне
Догорающей красною вестью.
Но напрасен манящий наряд;
Полюбуйся на светлые латы:
На корме неподвижно стоят
Обращенные грудью к закату.
Ты не видишь спокойных твердынь,
Нам не страшны твои непогоды
Догорающий факел закинь
В безмятежные, синие воды.
24 декабря 1902

(обратно)

«Все кричали у круглых столов…»

Все кричали у круглых столов,
Беспокойно меняя место.
Было тускло от винных паров.
Вдруг кто-то вошел – и сквозь гул голосов
Сказал: «Вот моя невеста».
Никто не слыхал ничего.
Все визжали неистово, как звери.
А один, сам не зная отчего, —
Качался и хохотал, указывая на него
И на девушку, вошедшую в двери.
Она уронила платок,
И все они, в злобном усильи,
Как будто поняв зловещий намек,
Разорвали с визгом каждый клочок
И окрасили кровью и пылью.
Когда все опять подошли к столу,
Притихли и сели на место,
Он указал им на девушку в углу
И звонко сказал, пронизывая мглу:
«Господа! Вот моя невеста».
И вдруг тот, кто качался и хохотал,
Бессмысленно протягивая руки,
Прижался к столу, задрожал, —
И те, кто прежде безумно кричал,
Услышали плачущие звуки.
25 декабря 1902

(обратно)

«Покраснели и гаснут ступени…»

Покраснели и гаснут ступени.
Ты сказала сама: «Приду».
У входа в сумрак молений
Я открыл мое сердце. – Жду.
Что скажу я тебе – не знаю.
Может быть, от счастья умру.
Но огнем вечерним сгорая,
Привлеку и тебя к костру.
Расцветает красное пламя.
Неожиданно сны сбылись.
Ты идешь. Над храмом, над нами
Беззакатная глубь и высь.
25 декабря 1902

(обратно)

«На обряд я спешил погребальный…»

На обряд я спешил погребальный,
Ускоряя таинственный бег.
Сбил с дороги не ветер печальный —
Закрутил меня розовый снег.
Притаился я в тихой долине —
Расступилась морозная мгла.
Вот и церковь видна на равнине —
Золотятся ее купола...
Никогда не устану молиться,
Никогда не устану желать, —
Только б к милым годам возвратиться
И младенческий сон увидать!
Декабрь 1902

(обратно)

«Я искал голубую дорогу…»

Я искал голубую дорогу
И кричал, оглушенный людьми,
Подходя к золотому порогу,
Затихал пред Твоими дверьми.
Проходила Ты в дальние залы,
Величава, тиха и строга.
Я носил за Тобой покрывало
И смотрел на Твои жемчуга.
Декабрь 1902

(обратно)

«Мы отошли – и тяжко поднимали…»

Мы отошли – и тяжко поднимали
Веселый флаг в ночные небеса,
Пока внизу боролись и кричали
Нестройные людские голоса.
И вот – заря последнего сознанья, —
Они кричат в неслыханной борьбе,
Шатается испытанное зданье,
Но обо мне – воздушный сон в Тебе.
Декабрь 1902

(обратно)

«Она ждала и билась в смертной муке…»

Она ждала и билась в смертной муке.
Уже маня, как зов издалека,
Туманные протягивались руки,
И к ним влеклась неверная рука.
И вдруг дохнул весенний ветер сонный,
Задул свечу, настала тишина,
И голос важный, голос благосклонный
Запел вверху, как тонкая струна.
Декабрь 1902

(обратно)

«Запевающий сон, зацветающий цвет…»

Запевающий сон, зацветающий цвет,
Исчезающий день, погасающий свет.
Открывая окно, увидал я сирень.
Это было весной – в улетающий день.
Раздышались цветы – и на темный карниз
Передвинулись тени ликующих риз.
Задыхалась тоска, занималась душа,
Распахнул я окно, трепеща и дрожа.
И не помню – откуда дохнула в лицо,
Запевая, старая, взошла на крыльцо.
11 сентября – декабрь 1902

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1903 года

«Целый год не дрожало окно…»

Андрею Белому

Целый год не дрожало окно,
Не звенела тяжелая дверь;
Всё забылось – забылось давно,
И она отворилась теперь.
Суетились, поспешно крестясь...
Выносили серебряный гроб...
И старуха, за ручку держась,
Спотыкалась о снежный сугроб.
Равнодушные лица толпы,
Любопытных соседей набег...
И кругом протоптали тропы,
Осквернив целомудренный снег.
Но, ложась в снеговую постель,
Услыхал заключенный в гробу,
Как вдали запевала метель,
К небесам подымая трубу.
6 января 1903

(обратно)

«Здесь ночь мертва. Слова мои дики…»

Здесь ночь мертва. Слова мои дики.
Мигает красный призрак – заря.
Наутро ввысь пущу мои крики,
Как белых птиц на встречу, Царя.
Во сне и в яви – неразличимы
Заря и зарево – тишь и страх...
Мои безумья – мои херувимы...
Мой Страшный, мой Близкий – черный монах
Рука или ветер шевелит лоскутья?
Костлявые пальцы – обрывки трав...
Зеленые очи горят на распутьи —
Там ветер треплет пустой рукав...
Закрыт один, или многие лики?
Ты знаешь? Ты видишь! Одежда пуста!..
До утра – без солнца – пущу мои крики.
Как черных птиц, на встречу Христа!
9 января 1903

(обратно)

«Я к людям не выйду навстречу…»

Я к людям не выйду навстречу,
Испугаюсь хулы и похвал.
Пред Тобой Одною отвечу,
За то, что всю жизнь молчал.
Молчаливые мне понятны,
И люблю обращенных в слух:
За словами – сквозь гул невнятный
Просыпается светлый Дух.
Я выйду на праздник молчанья,
Моего не заметят лица.
Но во мне – потаенное знанье
О любви к Тебе без конца.
14 января 1903

(обратно)

Отшедшим

Здесь тихо и светло. Смотри, я подойду
И в этих камышах увижу всё, что мило.
Осиротел мой пруд. Но сердце не остыло
В нем всё отражено – и возвращений жду
Качаются и зеленеют травы.
Люблю без слов колеблемый камыш.
Всё, что ты знал, веселый и кудрявый,
Одной мечтой найдешь и возвратишь.
Дождусь ли здесь условленного знака,
Или уйду в ласкающую тень, —
Заря не перейдет, и не погаснет день.
Здесь тихо и светло. В душе не будет мрака.
Она перенесла – и смотрит сквозь листву
В иные времена – к иному торжеству.
22 января 1903

(обратно)

«В посланьях к земным владыкам…»

В посланьях к земным владыкам
Говорил я о Вечной Надежде.
Они не поверили крикам,
И я не такой, как прежде.
Никому не открою ныне
Того, что рождается в мысли.
Пусть думают – я в пустыне
Блуждаю, томлюсь и числю.
Но, боже! какие посланья
Отныне шлю я Пречистой!
Мое роковое познанье
Углубилось в сумрак лучистый...
И только одна из мира
Отражается в каждом слоге...
Но она – участница пира
В твоем, о, боже! – чертоге.
27 января 1903 (1918)

(обратно)

«Днем за нашей стеной молчали, – …»

Днем за нашей стеной молчали, —
Кто-то злой измерял свою совесть.
И к вечеру мы услыхали,
Как раскрылась странная повесть.
Вчера еще были объятья,
Еще там улыбалось и пело.
По крику, по шороху платья
Мы узнали свершенное дело.
Там в книге открылась страница,
И ее пропустить не смели...
А утром узнала столица
То, о чем говорили неделю...
И всё это – здесь за стеною,
Где мы так привыкли к покою'
Какой же нам-то ценою
Досталось счастье с тобою!
29 января 1903

(обратно)

«Здесь память волны святой…»

Здесь память волны святой
Осталась пенистым следом.
Беспечальный иду за Тобой —
Мне путь неизвестный ведом.
Когда и куда поведешь,
Не знаю, но нет сомнений,
Что погибла прежняя ложь,
И близится вихрь видений.
Когда настанет мой час,
И смолкнут любимые песни,
Здесь печально скажут: «Угас»,
Но Там прозвучит: «Воскресни!»
31 января 1903

(обратно)

«Потемнели, поблекли залы…»

Потемнели, поблекли залы.
Почернела решетка окна.
У дверей шептались вассалы:
«Королева, королева больна».
И король, нахмуривший брови,
Проходил без пажей и слуг.
И в каждом брошенном слове
Ловили смертный недуг.
У дверей затихнувшей спальни
Я плакал, сжимая кольцо.
Там – в конце галереи дальней
Кто-то вторил, закрыв лицо.
У дверей Несравненной Дамы
Я рыдал в плаще голубом.
И, шатаясь, вторил тот самый —
Незнакомец с бледным лицом.
4 февраля 1903

(обратно)

«Разгадал я, какие цветы…»

Разгадал я, какие цветы
Ты растила на белом окне.
Испугалась, наверное, ты,
Что меня увидала во сне:
Как хожу среди белых цветов
И не вижу мерцания дня.
Пусть он радостен, пусть он суров —
Всё равно ты целуешь меня...
Ты у солнца не спросишь, где друг,
Ты и солнце боишься впустить:
Раскаленный блуждающий круг
Не умеет так страстно любить.
Утром я подошел и запел,
И не скроешь – услышала ты,
Только голос ответный звенел,
И, качаясь, белели цветы...
9 февраля 1903

(обратно)

«Старуха гадала у входа…»

Старуха гадала у входа
О том, что было давно.
И вдруг над толпой народа
Со звоном открылось окно.
Шуршала за картой карта.
Чернела темная дверь.
И люди, полны азарта,
Хотели знать – что теперь?
И никто не услышал звона —
Говорил какой-то болтун.
А там, в решетке балкона,
Шатался и пел чугун.
Там треснули темные балки,
В окне разлетелось стекло.
И вдруг на лице гадалки
Заструилось – стало светло.
Но поздно узнавшие чары,
Увидавшие страшный лик,
Задыхались в дыму пожара,
Испуская пронзительный крик.
На обломках рухнувших зданий
Извивался красный червяк.
На брошенном месте гаданий
Кто-то встал – и развеял флаг
13 февраля 1903

(обратно)

«Погружался я в море клевера…»

Погружался я в море клевера,
Окруженный сказками пчел.
Но ветер, зовущий с севера,
Мое детское сердце нашел.
Призывал на битву равнинную —
Побороться с дыханьем небес.
Показал мне дорогу пустынную,
Уходящую в темный лес.
Я иду по ней косогорами
И смотрю неустанно вперед,
Впереди с невинными взорами
Мое детское сердце идет.
Пусть глаза утомятся бессонные,
Запоет, заалеет пыль...
Мне цветы и пчелы влюбленные
Рассказали не сказку – быль.
18 февраля 1903

(обратно)

«Зимний ветер играет терновником…»

Зимний ветер играет терновником,
Задувает в окне свечу.
Ты ушла на свиданье с любовником.
Я один. Я прощу. Я молчу.
Ты не знаешь, кому ты молишься —
Он играет и шутит с тобой.
О терновник холодный уколешься,
Возвращаясь ночью домой.
Но, давно прислушавшись к счастию,
У окна я тебя подожду.
Ты ему отдаешься со страстию.
Все равно. Я тайну блюду.
Всё, что в сердце твоем туманится,
Станет ясно в моей тишине.
И, когда он с тобой расстанется,
Ты признаешься только мне.
20 февраля 1903

(обратно)

«Снова иду я над этой пустынной равниной…»

Снова иду я над этой пустынной равниной.
Сердце в глухие сомненья укрыться не властно.
Что полюбил я в твоей красоте лебединой, —
Вечно прекрасно, но сердце несчастно.
Я не скрываю, что плачу, когда поклоняюсь,
Но, перейдя за черту человеческой речи,
Я и молчу, и в слезах на тебя улыбаюсь:
Проводы сердца – и новые встречи.
Снова нахмурилось небо, и будет ненастье.
Сердцу влюбленному негде укрыться от боли.
Так и счастливому страшно, что кончится счастье
Так и свободный боится неволи.
22 февраля 1903

(обратно)

«Всё ли спокойно в народе?…»

– Всё ли спокойно в народе?
– Нет. Император убит.
Кто-то о новой свободе
На площадях говорит.
– Все ли готовы подняться?
– Нет. Каменеют и ждут.
Кто-то велел дожидаться:
Бродят и песни поют.
– Кто же поставлен у власти?
– Власти не хочет народ.
Дремлют гражданские страсти.
Слышно, что кто-то идет.
– Кто ж он, народный смиритель?
– Темен, и зол, и свиреп:
Инок у входа в обитель
Видел его – и ослеп.
Он к неизведанным безднам
Гонит людей, как стада...
Посохом гонит железным...
– Боже! Бежим от Суда!
3 марта 1903

(обратно)

«Дела свершились…»

Дела свершились.
Дни сочтены.
Мы здесь молились
У сонной реки.
Там льды носились
В дни весны.
И дни забылись!
Как далеки!
Мой день свершенный
Кончил себя.
Мой дух обнаженный
Для всех поет.
Утомленный, влюбленный,
Я жду тебя,
Угрюмый, бессонный,
Холодный, как лед.
4 марта 1903

(обратно)

«Мне снились веселые думы…»

Мне снились веселые думы,
Мне снилось, что я не один...
Под утро проснулся от шума
И треска несущихся льдин.
Я думал о сбывшемся чуде...
А там, наточив топоры,
Веселые красные люди,
Смеясь, разводили костры:
Смолили тяжелые челны...
Река, распевая, несла
И синие льдины, и волны,
И тонкий обломок весла...
Пьяна от веселого шума,
Душа небывалым полна...
Со мною – весенняя дума,
Я знаю, что Ты не одна...
11 марта 1903

(обратно)

«Никто не умирал. Никто не кончил жить…»

Никто не умирал. Никто не кончил жить.
Но в звонкой тишине блуждали и сходились
Вот близятся, плывут... черты определились..
Внезапно отошли – и их не различить.
Они – невдалеке. Одна и та же нить
Связует здесь и там; лишь два пути открылись:
Один – безбурно ждать и юность отравить,
Другой – скорбеть о том, что пламенно молились...
Внимательно следи. Разбей души тайник:
Быть может, там мелькнет твое же повторенье
Признаешь ли его, скептический двойник?
Там – в темной глубине – такое же томленье
Таких же нищих душ и безобразных тел —
Гармоний безрадостный предел.
12 марта 1903 (5 ноября 1904)

(обратно)

«Отворяются двери – там мерцанья…»

Отворяются двери – там мерцанья,
И за ярким окошком – виденья.
Не знаю – и не скрою незнанья,
Но усну – и потекут сновиденья.
В тихом воздухе – тающее, знающее...
Там что-то притаилось и смеется.
Что смеется? Мое ли, вздыхающее,
Мое ли сердце радостно бьется?
Весна ли за окнами – розовая, сонная?
Или это Ясная мне улыбается?
Или только мое сердце влюбленное?
Или только кажется? Или всё узнается?
17 марта 1903

(обратно)

Noli tangere circulos meos[25]

Символ мой знаком отметить,
Счастье мое сохранить...
Только б на пути никого не встретить,
Не обидеть, не говорить...
Не заметить участливого сомнения,
Не услышать повторенную речь,
Чтоб когда-нибудь от сновидения
Свой таинственный факел зажечь!
Миновать не знавших сияния,
Не истратить искры огня...
Кто не знал моего содрогания,
Отойди от меня!
Дальше, дальше, слепые, странные!
Вас душит любопытство и смех!
Мои думы – веселые, слова несказанные!
Я навек – один! – Я навек – для всех!
19 марта 1903 (16 марта 1918)

(обратно)

«Всё тихо на светлом лице…»

Всё тихо на светлом лице.
И росистая полночь тиха.
С немым торжеством на лице
Открываю грани стиха.
Шепчу и звеню, как струна.
То – ночные цветы – не слова.
Их росу убелила луна
У подножья Ее торжества.
19 марта 1903 (1907)

(обратно)

«Я вырезал посох из дуба…»

Я вырезал посох из дуба
Под ласковый шепот вьюги.
Одежды бедны и грубы,
О, как недостойны подруги!
Но найду, и нищий, дорогу,
Выходи, морозное солнце!
Проброжу весь день ради бога,
Ввечеру постучусь в оконце..
И откроет белой рукою
Потайную дверь предо мною
Молодая, с золотой косою,
С ясной, открытой душою.
Месяц и звезды в косах...
«Входи, мой царевич приветный...»
И бедный дубовый посох
Заблестит слезой самоцветной...
25 марта 1903

(обратно)

«У забытых могил пробивалась трава…»

С. Соловьеву

У забытых могил пробивалась трава.
Мы забыли вчера... И забыли слова...
И настала кругом тишина...
Этой смертью отшедших, сгоревших дотла,
Разве Ты не жива? Разве Ты не светла?
Разве сердце Твое – не весна?
Только здесь и дышать, у подножья могил,
Где когда-то я нежные песни сложил
О свиданьи, быть может, с Тобой...
Где впервые в мои восковые черты
Отдаленною жизнью повеяла Ты,
Пробиваясь могильной травой...
1 апреля 1903

(обратно)

«Нет, я не отходил. Я только тайны ждал…»

Нет, я не отходил. Я только тайны ждал
И был таинственно красив, как ожиданье.
Но Ты не приняла вечернего молчанья,
Когда я на заре Тебя лишь различал.
Ты бурно вознесла Единственную Весть,
Непобедимую Зарницу Откровений...
Ты, в сумрак отойдя. Сама не можешь счесть
Разбросанных лучей Твоих Преображений!
2 апреля 1903

(обратно)

«Вот они – белые звуки…» (При посылке белой азалии)

Вот они – белые звуки
Девственно-горных селений
Девушки бледные руки,
Белые сказки забвений...
Медленно шла от вечерни,
Полная думы вчерашней...
У колокольни вечерней
Таяли белые башни...
Белые башни уплыли,
Небо горит на рассвете.
Песню цветы разбудили —
Песню о белом расцвете..
5 апреля 1903. Пасха

(обратно)

А. М. Добролюбов

А. М. D. своею кровью

Начертал он на щите.

Пушкин
Из городского тумана,
Посохом землю чертя,
Холодно, странно и рано
Вышло больное дитя.
Будто играющий в жмурки
С Вечностью – мальчик больной,
Странствуя, чертит фигурки
И призывает на бой.
Голос и дерзок и тонок,
Замысел – детски-высок.
Слабый и хилый ребенок
В ручке несет стебелек.
Стебель вселенского дела
Гладит и кличет: «Молись!»
Вкруг исхудалого тела
Стебли цветов завились...
Вот поднимаются выше —
Скоро уйдут в небосвод...
Голос всё тише, всё тише..
Скоро заплачет – поймет.
10 апреля 1903

(обратно)

«Кто заметил огненные знаки…»

Кто заметил огненные знаки,
Не уйдет безмолвный прочь.
Ты светла – и в светлом зраке
Отражаешь ночь.
Есть молчанье – тягостное горе,
Вздохи сердца у закрытых врат.
Но в моем молчаньи – зори
Тают и горят.
Ты взойдешь в моей немой отчизне
Ярче всех других светил
И – поймешь, какие жизни
Я в Тебе любил.
13 апреля 1903

(обратно)

«Глухая полночь медленный кладет покров…»

Глухая полночь медленный кладет покров.
Зима ревущим снегом гасит фонари.
Вчера высокий, статный, белый подходил к окну,
И Ты зажгла лицо, мечтой распалена.
Один, я жду, я жду, я жду – Тебя, Тебя.
У черных стен – Твой профиль, стан и смех.
И я живу, живу, живу – сомненьем о Тебе.
Приди, приди, приди – душа истомлена.
Горящий факел к снегу, к небу вознесла
Моя душа, – Тобой, Тобой, Тобой распалена.
Я трижды звал – и трижды подходил к окну
Высокий, статный, белый – и смеялся мне.
Один – я жду, я жду – Тебя, Тебя, Тебя – Одну.
18 апреля 1903

(обратно)

«У берега зеленого на малой могиле…»

У берега зеленого на малой могиле
В праздник Благовещенья пели псалом.
Белые священники с улыбкой хоронили
Маленькую девочку в платье голубом.
Все они – помощью Вышнего Веления —
В крове бога Небесного Отца расцвели
И тихонько возносили к небу курения,
Будто не с кадильницы, а с зеленой земли
24 апреля 1903

(обратно)

«Я был весь в пестрых лоскутьях…»

Я был весь в пестрых лоскутьях,
Белый, красный, в безобразной маске.
Хохотал и кривлялся на распутьях,
И рассказывал шуточные сказки.
Развертывал длинные сказанья
Бессвязно, и долго, и звонко —
О стариках, и о странах без названья,
И о девушке с глазами ребенка.
Кто-то долго, бессмысленно смеялся,
И кому-то становилось больно.
И когда я внезапно сбивался,
Из толпы кричали: «Довольно!»
Апрель 1903

(обратно)

«По городу бегал черный человек…»

По городу бегал черный человек.
Гасил он фонарики, карабкаясь на лестницу.
Медленный, белый подходил рассвет,
Вместе с человеком взбирался налестницу.
Там, где были тихие, мягкие тени —
Желтые полоски вечерних фонарей, —
Утренние сумерки легли на ступени,
Забрались в занавески, в щели дверей.
Ах, какой бледный город на заре!
Черный человечек плачет на дворе.
Апрель 1903

(обратно)

«Мой остров чудесный…»

Мой остров чудесный
Средь моря лежит.
Там, в чаще древесной,
Повесил я щит.
Пропал я в морях
На неясной черте.
Но остался мой страх
И слова на щите.
Когда моя месть
Распевает в бою,
Можешь, Дева, прочесть
Про душу мою.
Можешь Ты увидать,
Что Тебя лишь страшусь
И, на черную рать
Нападая, молюсь!
Апрель 1903

(обратно)

«Просыпаюсь я – и в поле туманно…»

Просыпаюсь я – и в поле туманно,
Но с моей вышки – на солнце укажу.
И пробуждение мое безжеланно,
Как девушка, которой я служу.
Когда я в сумерки проходил по дороге,
Заприметился в окошке красный огонек.
Розовая девушка встала на пороге
И сказала мне, что я красив и высок.
В этом вся моя сказка, добрые люди.
Мне больше не надо от вас ничего:
Я никогда не мечтал о чуде —
И вы успокойтесь – и забудьте про него
2 мая 1903

(обратно)

«Моя сказка никем не разгадана…»

Моя сказка никем не разгадана,
И тому, кто приблизится к ней,
Станет душно от синего ладана,
От узорных лампадных теней.
Безответное чуждым не скажется,
Я открою рекущим: аминь.
Только избранным пояс развяжется,
Окружающий чресла богинь.
Я открою ушедшим в познание,
Опаленным в горниле огня,
Кто придет на ночное Свидание
На исходе четвертого дня.
8 мая 1903 (1910)

(обратно)

«На Вас было черное закрытое платье…»

На Вас было черное закрытое платье.
Вы никогда не поднимали глаз.
Только на груди, может быть, над распятьем,
Вздыхал иногда и шевелился газ.
У Вас был голос серебристо-утомленный.
Ваша речь была таинственно проста.
Кто-то Сильный и Знающий, может быть,
Влюбленный
В Свое Создание, замкнул Вам уста.
Кто был Он – не знаю – никогда не узнаю,
Но к Нему моя ревность, и страх мой к Нему
Ревную к Божеству, Кому песни слагаю,
Но песни слагаю – я не знаю. Кому.
5 мая 1903 (1907?)

(обратно)

«Я умер. Я пал от раны…»

Я умер. Я пал от раны.
И друзья накрыли щитом.
Может-быть, пройдут караваны.
И вожатый растопчет конем.
Так лежу три дня без движенья.
И взываю к песку: «Задуши!..»
Но тело хранит от истленья
Красноватый уголь души.
На четвертый день я восстану,
Подыму раскаленный щит,
Растравлю песком свою рану
И приду к Отшельнице в скит.
Из груди, сожженной песками,
Из плаща, в пыли и крови,
Негодуя, вырвется пламя
Безначальной, живой любви.
19 мая 1903

(обратно)

«Если только она подойдет…»

Если только она подойдет —
Буду ждать, буду ждать...
Голубой, голубой небосвод...
Голубая спокойная гладь.
Кто прикликал моих лебедей?
Кто над озером бродит, смеясь?
Неужели средь этих людей
Незаметно Заря занялась?
Всё равно – буду ждать, буду ждать.
Я один, я в толпе, я – как все...
Окунусь в безмятежную гладь —
И всплыву в лебединой красе.
3 июня 1903

Bad Nauheim

(обратно)

«Когда я стал дряхлеть и стынуть…»

Когда я стал дряхлеть и стынуть,
Поэт, привыкший к сединам,
Мне захотелось отодвинуть
Конец, сужденный старикам.
И я опять, больной и хилый,
Ищу счастливую звезду.
Какой-то образ, прежде милый,
Мне снится в старческом бреду.
Быть может, память изменила,
Но я не верю в эту ложь,
И ничего не пробудила
Сия пленительная дрожь.
Все эти россказни далече —
Они пленяли с юных лет,
Но старость мне согнула плечи,
И мне смешно, что я поэт...
Устал я верить жалким книгам
Таких же розовых глупцов!
Проклятье снам! Проклятье мигам
Моих пророческих стихов!
Наедине с самим собою
Дряхлею, сохну, душит злость,
И я морщинистой рукою
С усильем поднимаю трость...
Кому поверить? С кем мириться?
Врачи, поэты и попы...
Ах, если б мог я научиться
Бессмертной пошлости толпы!
4 июня 1903

Bad Nauheim

(1906?)

(обратно)

«Неправда, неправда, я в бурю влюблен…»

Неправда, неправда, я в бурю влюблен,
Я люблю тебя, ветер, несущий листы,
И в час мой последний, в час похорон,
Я встану из гроба и буду, как ты!
Я боюсь не тебя, о, дитя, ураган!
Не тебя, мой старый ребенок, зима!
Я боюсь неожиданно колющих ран...
Так может изранить – лишь Она... лишь Сама
Сама – и Душой непостижно кротка,
И прекрасным Лицом несравненно бела.
Но она убьет и тебя, старина, —
И никто не узнает, что буря была...
10 июня 1903

Bad Nauheim

(обратно)

«Скрипка стонет под горой…»

Скрипка стонет под горой.
В сонном парке вечер длинный,
Вечер длинный – Лик Невинный,
Образ девушки со мной.
Скрипки стон неутомимый
Напевает мне: «Живи...»
Образ девушки любимой —
Повесть ласковой любви.
10 июня 1903

Bad Nauheim

(обратно)

«Очарованный вечер мой долог…»

Очарованный вечер мой долог,
И внимаю журчанью струи,
Лег туманов белеющий полог
На зелёные нивы Твои.
Безотрадному сну я не верю,
Погрузив мое сердце в покой...
Скоро жизнь мою бурно измерю
Пред неведомой встречей с Тобой...
Чьи-то очи недвижно и длинно
На меня сквозь деревья глядят.
Всё, что в сердце, по-детски невинно
И не требует страстных наград.
Всё, что в сердце, смежило ресницы,
Но, едва я заслышу: «Лети», —
Полечу я с восторгами птицы,
Оставляющей перья в пути...
11 июня 1903

Bad Nauheim

(1908?)

(обратно)

«Сердито волновались нивы…»

К. М. С.

Сердито волновались нивы.
Собака выла. Ветер дул.
Ее восторг самолюбивый
Я в этот вечер обманул...
Угрюмо шепчется болото.
Взошла угрюмая луна.
Там в поле бродит, плачет кто-то.
Она! Наверное – она!
Она смутила сон мой странный —
Пусть приютит ее другой:
Надутый, глупый и румяный
Паяц в одежде голубой.
12 июня 1903

Bad Nauheim

(обратно)

«Ей было пятнадцать лет. Но по стуку…»

Ей было пятнадцать лет. Но по стуку
Сердца – невестой быть мне могла.
Когда я, смеясь, предложил ей руку,
Она засмеялась и ушла.
Это было давно. С тех пор проходили
Никому не известные годы и сроки.
Мы редко встречались и мало говорили,
Но молчанья были глубоки.
И зимней ночью, верен сновиденью,
Я вышел из людных и ярких зал,
Где душные маски улыбались пенью,
Где я ее глазами жадно провожал.
И она вышла за мной, покорная,
Сама не ведая, что будет через миг.
И видела лишь ночь городская, черная,
Как прошли и скрылись: невеста и жених
И в день морозный, солнечный, красный —
Мы встретились в храме – в глубокой
тишине
Мы поняли, что годы молчанья были ясны,
И то, что свершилось, – свершилось в вышине.
Этой повестью долгих, блаженных исканий
Полна моя душная, песенная грудь.
Из этих песен создал я зданье,
А другие песни – спою когда-нибудь.
16 июня 1903

Bad Nauheim

(обратно)

«Многое замолкло. Многие ушли…»

Многое замолкло. Многие ушли.
Много дум уснуло на краю земли.
Но остались песни и остались дни.
Истина осталась: мы с тобой – одни
Всё, что миновалось, вот оно – смотри:
Бледная улыбка утренней зари.
Сердце всё открыто, как речная гладь,
Если хочешь видеть, можешь увидать.
Июнь 1903

Bad Nauheim

(обратно)

«День был нежно-серый, серый, как тоска…»

День был нежно-серый, серый, как тоска.
Вечер стал матовый, как женская рука.
В комнатах вечерних прятали сердца,
Усталые от нежной тоски без конца.
Пожимали руки, избегали встреч,
Укрывали смехи белизною плеч.
Длинный вырез платья, платье, как змея,
В сумерках белее платья чешуя.
Над скатертью в столовой наклонились ниц,
Касаясь прическами пылающих лиц.
Стуки сердца чаще, напряженней взгляд,
В мыслях – он, глубокий, нежный, душный сад.
И молча, как по знаку, двинулись вниз.
На ступеньках шорох белых женских риз.
Молча потонули в саду без следа.
Небо тихо вспыхнуло заревом стыда.
Может быть, скатилась красная звезда.
Июнь 1903

Bad Nauheim

(обратно)

Заклинание

Луна взошла. На вздох родимый
Отвечу вздохом торжества,
И сердце девушки любимой
Услышит страстные слова.
Слушай! Повесила дева
Щит на высоком дубу,
Полная страстного гнева,
Слушает в далях трубу.
Юноша в белом – высоко
Стал на горе и трубит.
Вспыхнуло синее око,
Звук замирает – летит.
Полная гневной тревоги
Девушка ищет меча...
Ночью на горной дороге
Падает риза с плеча...
Звуки умолкли так близко.
Ближе! Приди! Отзовись!
Ризы упали так низко.
Юноша! ниже склонись!
Луна взошла. На вздох любимой
Отвечу вздохом торжества.
И сердце девы нелюдимой
Услышит страстные слова.
Июнь 1903

Bad Nauheim

(1917)

(обратно)

«Пристань безмолвна. Земля близка…»

Пристань безмолвна. Земля близка.
Земли не видно. Ночь глубока.
Стою на серых мокрых досках.
Буря хохочет в седых кудрях.
И слышу, слышу, будто кричу:
«Поставьте в море на камне свечу!
Когда пристанет челнок жены,
Мы будем вместе с ней спасены!»
И страшно, и тяжко в мокрый песок
Бьют волны, шлют волны седой намек.,.
Она далёко. Ответа нет.
Проклятое море, дай мне ответ!
Далёко, там, камень! Там ставьте свечу!
И сам не знаю, я ли кричу.
22 июля 1903

(обратно)

«Я – меч, заостренный с обеих сторон…»

Я – меч, заостренный с обеих сторон.
Я правлю, архангел. Ее Судьбой.
В щите моем камень зеленый зажжен.
Зажжен не мной, – господней рукой.
Ему непомерность мою вручу,
Когда отыду на вечный сон.
Ей в мире оставлю мою свечу,
Оставлю мой камень, мой здешний звон.
Поставлю на страже звенящий стих.
Зеленый камень Ей в сердце зажгу.
И камень будет Ей друг и жених,
И Ей не солжет, как я не лгу.
25 июля 1903

(обратно)

Двойник

Вот моя песня – тебе. Коломбина.
Это – угрюмых созвездий печать:
Только в наряде шута-Арлекина
Песни такие умею слагать.
Двое – мы тащимся вдоль по базару,
Оба – в звенящем наряде шутов.
Эй, полюбуйтесь на глупую пару,
Слушайте звон удалых бубенцов!
Мимо идут, говоря: «Ты, прохожий,
Точно такой же, как я, как другой;
Следом идет на тебя не похожий
Сгорбленный нищий с сумой и клюкой»
Кто, проходя, удостоит нас взора?
Кто угадает, что мы с ним – вдвоем?
Дряхлый старик повторяет мне: «Скоро»
Я повторяю: «Пойдем же, пойдем».
Если прохожий глядит равнодушно,
Он улыбается; я трепещу;
Злобно кричу я: «Мне скучно! Мне душно!»
Он повторяет: «Иди. Не пущу».
Там, где на улицу, в звонкую давку,
Взглянет и спрячется розовый лик, —
Там мы войдем в многолюдную лавку, —
Я – Арлекин, и за мною – старик.
О, если только заметят, заметят,
Взглянут в глаза мне за пестрый наряд! —
Может быть, рядом со мной они встретят
Мой же – лукавый, смеющийся взгляд!
Там – голубое окно Коломбины,
Розовый вечер, уснувший карниз...
В смертном весельи – мы два Арлекина —
Юный и старый – сплелись, обнялись!..
О, разделите! Вы видите сами:
Те же глаза, хоть различен наряд!..
Старый – он тупо глумится над вами,
Юный – он нежно вам преданный брат!
Та, что в окне, – розовей навечерий,
Та, что вверху, – ослепительней дня!
Там Коломбина! О, люди! О, звери!
Будьте, как дети. Поймите меня.
30 июля 1903 (24 февраля 1906)

(обратно)

«Горит мой день, будя ответы…»

Горит мой день, будя ответы
В сердцах, приявших торжество.
Уже зловещая комета
Смутилась заревом его.
Она бежит стыдливым бегом,
Оставив красную черту,
И гаснет над моим ночлегом
В полуразрушенном скиту.
8 августа 1903

(обратно)

«Над этой осенью – во всем…»

Над этой осенью – во всем
Ты прошумела и устала.
Но я вблизи – стою с мечом,
Спустив до времени забрало.
Души кипящий гнев смири,
Как я проклятую отвагу.
Остался красный зов зари
И верность голубому стягу.
На верном мы стоим пути,
Избегли плена не впервые.
Веди меня. Чтоб всё пройти,
Нам нужны силы неземные.
11 августа 1903

(обратно)

Вербная суббота

Вечерние люди уходят в дома.
Над городом синяя ночь зажжена.
Боярышни тихо идут в терема.
По улице веет, гуляет весна.
На улице праздник, на улице свет,
И свечки, и вербы встречают зарю.
Дремотная сонь, неуловленный бред —
Заморские гости приснились царю...
Приснились боярам... – «Проснитесь, мы тут.
Боярышня сонно склонилась во мгле...
Там тени идут и виденья плывут...
Что было на небе – теперь на земле...
Весеннее утро. Задумчивый сон.
Влюбленные гости заморских племен
И, может быть, поздних, веселых времен.
Прозрачная тучка. Жемчужный узор.
Там было свиданье. Там был разговор...
И к утру лишь бледной рукой отперлась,
И розовой зорькой душа занялась.
1 сентября 1903

(обратно)

«Я был невенчан. Премудрость храня…»

Я был невенчан. Премудрость храня,
У Тайны ключами зловеще звенел.
Но Ты полюбила меня.
Ты – нежная жрица Лазурного Дня
Блуждая глазами, в подземных ходах
Искал – и достался мне камень в удел —
Тяжелый и черный. Впотьмах
Впился я глазами – и видеть хотел
Все жилы, все ходы и все письмена.
Но властный поток Твоих роз
Восставил меня. И на выси вознес,
Где Ты пробуждалась от зимнего сна,
Где Весна
Победила мороз.
11 сентября 1903

(обратно)

«Я мог бы ярче просиять…»

Я мог бы ярче просиять,
Оставив след на синей влаге.
Но в тихо-сумрачном овраге
Уже струится благодать.
И буду верен всем надеждам.
Приму друзей, когда падут.
Пусть в тихом сне к моим одеждам
Они, избитые, прильнут.
Но эта Муза не выносит
Мечей, пронзающих врага.
Она косою мирной косит
Головку сонного цветка.
15 сентября 1903

(обратно)

Ответ

С. М. Соловьеву

Сквозь тонкий пар сомнения
Смотрю в голубоватый сон.
В твоих словах – веления
И заповедь святых времен.
Когда померкнут звонкие
Раздумья трехвенечных снов,
Совьются нити тонкие
Немеркнущих осенних слов.
Твои слова – любимый клик,
Спокойный зов к осенним дням,
Я их люблю – и я привык
Внимать и верить глубинам.
Но сам – задумчивей, чем был,
Пою и сдерживаю речь.
Мой лебедь здесь, мой друг приплыл
Мою задумчивость беречь.
19 сентября 1903 (1908?)

(обратно)

«Мой месяц в царственном зените…»

Мой месяц в царственном зените.
Ночной свободой захлебнусь
И там – в серебряные нити
В избытке счастья завернусь.
Навстречу страстному безволью
И только будущей Заре —
Киваю синему раздолью,
Ныряю в темном серебре!..
На площадях столицы душной
Слепые люди говорят:
«Что над землею? Шар воздушный.
Что под луной? Аэростат».
А я – серебряной пустыней
Несусь в пылающем бреду.
И в складки ризы темно-синей
Укрыл Любимую Звезду.
1 октября 1903

(обратно)

«Возвратилась в полночь. До утра…»

Возвратилась в полночь. До утра
Подходила к синим окнам зала.
Где была? – Ушла и не сказала.
Неужели мне пора?
Беспокойно я брожу по зале...
В этих окнах есть намек.
Эти двери мне всю ночь бросали
Скрипы, тени, может быть, упрек?.
Завтра я уйду к себе в ту пору,
Как она придет ко мне рыдать.
Опущу белеющую штору,
Занавешу пологом кровать.
Лягу, робкий, улыбаясь мигу,
И один, вкусив последний хлеб,
Загляжусь в таинственную книгу
Совершившихся судеб.
9 октября 1903

(обратно)

«Я бежал и спотыкался…»

Андрею Белому

Я бежал и спотыкался,
Обливался кровью, бился
Об утесы, поднимался,
На бегу опять молился.
И внезапно повеяло холодом.
Впереди покраснела заря.
Кто-то звонким, взывающим молотом
Воздвигал столпы алтаря.
На черте горизонта пугающей,.
Где скончалась внезапно земля,
Мне почудился ты – умирающий,
Истекающий кровью, как я.
Неужели и ты отступаешь?
Неужели я стал одинок?
Или ты, испытуя, мигаешь,
Будто в поле кровавый платок?
О, я увидел его, несчастный,
Увидел красный платок полей...
Заря ли кинула клич свой красный?
Во мне ли грянула мысль о Ней?
То – заря бесконечного холода,
Что послала мне сладкий намек.
Что рассыпала красное золото,
Разостлала кровавый платок.
Из огня душа твоя скована
И вселенской мечте предана.
Непомерной мечтой взволнована —
Угадать Ее Имена.
18 октября 1903 (Лето 1904)

(обратно)

«Сижу за ширмой. У меня…»

Иммануил Кант

Сижу за ширмой. У меня
Такие крохотные ножки...
Такие ручки у меня,
Такое темное окошко...
Тепло и темно. Я гашу
Свечу, которую приносят,
Но благодарность приношу...
Меня давно развлечься просят,
Но эти ручки... Я влюблен
В мою морщинистую кожу...
Могу увидеть сладкий сон,
Но я себя не потревожу:
Не потревожу забытья,
Вот этих бликов на окошке...
И ручки скрещиваю я,
И также скрещиваю ножки.
Сижу за ширмой. Здесь тепло.
Здесь кто-то есть. Не надо свечки.
Глаза бездонны, как стекло.
На ручке сморщенной – колечки.
18 октября 1903

(обратно)

«...И снова подхожу к окну…»

...И снова подхожу к окну,
Влюблен в мерцающую сагу.
Недолго слушать тишину:
Изнеможенный, снова лягу.
Я на покой ушел от дня,
И сон гоню, чтоб длить молчанье.
Днем никому не жаль меня, —
Мне ночью жаль мое страданье...
Оно в бессонной тишине
Мне льет торжественные муки.
И кто-то милый, близкий мне
Сжимает жалобные руки...
26 октября 1903

(обратно)

«Когда я уйду на покой от времен…»

Когда я уйду на покой от времен,
Уйду от хулы и похвал,
Ты вспомни ту нежность, тот ласковый сон,
Которым я цвел и дышал.
Я знаю, не вспомнишь Ты, Светлая, зла,
Которое билось во мне,
Когда подходила Ты, стройно-бела,
Как лебедь, к моей глубине.
Не я возмущал Твою гордую лень —
То чуждая сила его.
Холодная туча смущала мой день, —
Твой день был светлей моего.
Ты вспомнишь, когда я уйду на покой,
Исчезну за синей чертой, —
Одну только песню, что пел я с Тобой,
Что Ты повторяла за мной.
1 ноября 1903

(обратно)

«Так. Я знал. И ты задул…»

Андрею Белому

Так. Я знал. И ты задул
Яркий факел, изнывая
В дымной мгле.
В бездне – мрак, а в небе – гул.
Милый друг! Звезда иная
Нам открылась на земле.
Неразлучно – будем оба
Клятву Вечности нести.
Поздно встретимся у гроба
На серебряном пути.
Там – сжимающему руки
Руку нежную сожму.
Молчаливому от муки
Шею крепко обниму.
Так. Я слышал весть о новом!
Маска траурной души!
В Оный День – знакомым словом
Снова сердце оглуши!
И тогда – в гремящей сфере
Небывалого огня —
Светлый меч нам вскроет двери
Ослепительного Дня.
1 ноября 1903

(обратно)

«Ты у камина, склонив седины…»

Ты у камина, склонив седины,
Слушаешь сказки в стихах.
Мы за тобою – незримые сны —
Чертим узор на стенах.
Дочь твоя – в креслах – весны розовей,
Строже вечерних теней.
Мы никогда не стучали при ней,
Мы не шалили при ней.
Как у тебя хорошо и светло —
Нам за стеною темно...
Дай пошалим, постучимся в стекло,
Дай-ка – забьемся в окно!
Скажешь ты, тихо подняв седины:
«Стукнуло где-то, дружок?»
Дочка твоя, что румяней весны,
Скажет: «Там серый зверок».
1 ноября 1903

(обратно)

«Крыльцо Ее словно паперть…»

Крыльцо Ее словно паперть.
Вхожу – и стихает гроза.
На столе – узорная скатерть.
Притаились в углу образа.
На лице Ее – нежный румянец,
Тишина озаренных теней.
В душе – кружащийся танец
Моих улетевших дней.
Я давно не встречаю румянца,
И заря моя – мутно тиха.
И в каждом кружении танца
Я вижу пламя греха.
Только в дар последним похмельям
Эта тихая радость дана.
Я пришел к ней с горьким весельем
Осушить мой кубок до дна.
7 ноября 1903 (1905)
(обратно)

Рассвет

Я встал и трижды поднял руки.
Ко мне по воздуху неслись
Зари торжественные звуки,
Багрянцем одевая высь.
Казалось, женщина вставала,
Молилась, отходя во храм,
И розовой рукой бросала
Зерно послушным голубям.
Они белели где-то выше,
Белея, вытянулись в нить
И скоро пасмурные крыши
Крылами стали золотить.
Над позолотой их заемной,
Высоко стоя на окне,
Я вдруг увидел шар огромный,
Плывущий в красной тишине.
18 ноября 1903

(обратно)

«Облака небывалой услады…»

Облака небывалой услады —
Без конца их лазурная лень.
Уходи в снеговые громады
Розоватый приветствовать день.
Тишины снегового намека,
Успокоенных дум не буди...
Нежно-синие горы глубоко
Притаились в небесной груди.
Там до спора – сквозящая ласка,
До войны – только нежность твоя,
Без конца – безначальная сказка,
Рождество голубого ручья...
Невозможную сладость приемли,
О, изменник! Люблю и зову
Голубые приветствовать земли,
Жемчуговые сны наяву.
21 ноября 1903 (1906?)

(обратно)

«Спустись в подземные ущелья…»

Спустись в подземные ущелья,
Земные токи разбуди,
Спасай, спасай твое веселье,
Спасай ребенка на груди!
Уж поздно. На песке ложбины
Лежит, убита горем, мать.
Холодный ветер будет в спину
Тебе, бегущему, хлестать!
Но ты беги, спасай ребенка,
Прижав к себе, укутав в плащ,
И равномерным бегом звонко
Буди, буди нагорный хрящ!
Успеешь добежать до срока,
Покинув горестную мать,
И на скале, от всех далекой,
Ему – ребенку – имя дать!
21 ноября 1903

(обратно)

«Темная, бледно-зеленая…»

М. А. Олениной-д'Альгейм

Темная, бледно-зеленая
Детская комнатка.
Нянюшка бродит сонная.
«Спи, мое дитятко».
В углу – лампадка зеленая.
От нее – золотые лучики.
Нянюшка, над постелькой склоненная...
«Дай заверну твои ноженьки и рученьки».
Нянюшка села и задумалась.
Лучики побежали – три лучика.
«Нянюшка, о чем ты задумалась?
Расскажи про святого мученика».
Три лучика. Один тоненький...
«Святой мученик, дитятко, преставился...
Закрой глазки, мой мальчик сонненький.
Святой мученик от мученья избавился».
23 ноября 1903

(обратно)

Фабрика

В соседнем доме окна жолты.
По вечерам – по вечерам
Скрипят задумчивые болты,
Подходят люди к воротам.
И глухо заперты ворота,
А на стене – а на стене
Недвижный кто-то, черный кто-то
Людей считает в тишине.
Я слышу всё с моей вершины:
Он медным голосом зовет
Согнуть измученные спины
Внизу собравшийся народ.
Они войдут и разбредутся,
Навалят на спины кули.
И в жолтых окнах засмеются,
Что этих нищих провели.
24 ноября 1903

(обратно)

Заключение спора

И. Д. Менделееву

Ты кормчий – сам, учитель – сам.
Твой путь суров. Что толку в этом?
А я служу Ее зарям,
Моим звездящимся обетам.
Я изменений сон люблю,
Открытый ветру в час блужданий.
Изменник сам – не истреблю
Моих' задумчивых гаданий.
Ты также грезишь над рулем,
Но ветх твой челн, старо кормило,
А мы в урочный час придем —
И упадет твое ветрило.
Скажи, когда в лазури вдруг
Заплещут ангелы крылами,
Кто первый выпустит из рук
Свое трепещущее знамя?
2 декабря 1903 (1910)

(обратно)

«Что с тобой – не знаю и не скрою…»

Что с тобой – не знаю и не скрою —
Ты больна прозрачной белизной.
Милый друг, узнаешь, что с тобою,
Ты узнаешь будущей весной.
Ты поймешь, когда, в подушках лежа,
Ты не сможешь запрокинуть рук.
И тогда сойдет к тебе на ложе
Непрерывный, заунывный звук.
Тень лампадки вздрогнет и встревожит
Кто-то, отделившись от стены,
Подойдет – и медленно положит
Нежный саван снежной белизны.
5 декабря 1903 (1915)

(обратно)

«Мы шли на Лидо в час рассвета…»

Мы шли на Лидо в час рассвета
Под сетью тонкого дождя.
Ты отошла, не дав ответа,
А я уснул, к волнам сойдя.
Я чутко спал, раскинув руки,
И слышал мерный плеск волны.
Манили страстной дрожью звуки,
В колдунью-птицу влюблены.
И чайка – птица, чайка – дева
Всё опускалась и плыла
В волнах влюбленного напева,
Которым ты во мне жила.
11 декабря 1903 (1910)

(обратно)

«Мне гадалка с морщинистым ликом…»

Мне гадалка с морщинистым ликом
Ворожила под темным крыльцом.
Очарованный уличным криком,
Я бежал за мелькнувшим лицом.
Я бежал и угадывал лица,
На углах останавливал бег.
Предо мною ползла вереница
Нагруженных, скрипящих телег.
Проползала змеей меж домами —
Я не мог площадей перейти...
А оттуда взывало: «За нами!»
Раздавалось: «Безумный! Прости!»
Там – бессмертною волей томима,
Может быть, призывала Сама...
Я бежал переулками мимо —
И меня поглотили дома.
13 декабря 1903 (Лето 1904)

(обратно)

«Плачет ребенок. Под лунным серпом…»

Е. П. Иванову'

Плачет ребенок. Под лунным серпом
Тащится по полю путник горбатый.
В роще хохочет над круглым горбом
Кто-то косматый, кривой и рогатый
В поле дорога бледна от луны.
Бледные девушки прячутся в травы.
Руки, как травы, бледны и нежны.
Ветер колышет их влево и вправо
Шепчет и клонится злак голубой.
Пляшет горбун под луною двурогой.
Кто-то зовет серебристой трубой.
Кто-то бежит озаренной дорогой.
Бледные девушки встали из трав.
Подняли руки к познанью, к молчанью
Ухом к земле неподвижно припав,
Внемлет горбун ожиданью, дыханью.
В роще косматый беззвучно дрожит
Месяц упал в озаренные злаки.
Плачет ребенок. И ветер молчит.
Близко труба. И не видно во мраке
14 декабря 1903

(обратно)

«Среди гостей ходил я в черном фраке…»

Среди гостей ходил я в черном фраке
Я руки жал. Я, улыбаясь, знал:
Пробьют часы. Мне будут делать знаки.
Поймут, что я кого-то увидал...
Ты подойдешь. Сожмешь мне больно руку.
Ты скажешь: «Брось. Ты возбуждаешь смех».
Но я пойму – по голосу, по звуку,
Что ты меня боишься больше всех.
Я закричу, беспомощный и бледный,
Вокруг себя бесцельно оглянусь.
Потом – очнусь у двери с ручкой медной.
Увижу всех... и слабо улыбнусь.
18 декабря 1903

(обратно)

Из газет

Встала в сияньи. Крестила детей.
И дети увидели радостный сон.
Положила, до полу клонясь головой,
Последний земной поклон.
Коля проснулся. Радостно вздохнул,
Голубому сну еще рад наяву.
Прокатился и замер стеклянный гул:
Звенящая дверь хлопнула внизу.
Прошли часы. Приходил человек
С оловянной бляхой на теплой шапке.
Стучал и дожидался у двери человек.
Никто не открыл. Играли в прятки.
Были веселые морозные Святки.
Прятали мамин красный платок.
В платке уходила она по утрам.
Сегодня оставила дома платок:
Дети прятали его по углам.
Подкрались сумерки. Детские тени
Запрыгали на стене при свете фонарей.
Кто-то шел по лестнице, считая ступени.
Сосчитал. И заплакал. И постучал у дверей.
Дети прислушались. Отворили двери.
Толстая соседка принесла им щей.
Сказала: «Кушайте». Встала на колени
И, кланяясь, как мама, крестила детей
Мамочке не больно, розовые детки.
Мамочка сама на рельсы легла.
Доброму человеку, толстой соседке,
Спасибо, спасибо. Мама не могла...
Мамочке хорошо. Мама умерла.
27 декабря 1903

(обратно)

Статуя

Лошадь влекли под уздцы на чугунный
Мост. Под копытом чернела вода.
Лошадь храпела, и воздух безлунный
Храп сохранял на мосту навсегда.
Песни воды и хрипящие звуки
Тут же вблизи расплывались в хаос.
Их раздирали незримые руки.
В черной воде отраженье неслось.
Мерный чугун отвечал однотонно.
Разность отпала. И вечность спала.
Черная ночь неподвижно, бездонно —
Лопнувший в бездну ремень увлекла.
Всё пребывало. Движенья, страданья —
Не было. Лошадь храпела навек.
И на узде в напряженьи молчанья
Вечно застывший висел человек.
28 декабря 1903

(обратно)

«По берегу плелся больной человек…»

По берегу плелся больной человек.
С ним рядом ползла вереница телег
В дымящийся город везли балаган,
Красивых цыганок и пьяных цыган.
И сыпали шутки, визжали с телег.
И рядом тащился с кульком человек.
Стонал и просил подвезти до села.
Цыганочка смуглую руку дала.
И он подбежал, ковыляя, как мог,
И бросил в телегу тяжелый кулек.
И сам надорвался, и пена у губ.
Цыганка в телегу взяла его труп.
С собой усадила в телегу рядком,
И мертвый качался и падал ничком.
И с песней свободы везла до села.
И мертвого мужа жене отдала.
28 декабря 1903

(обратно)

«Протянуты поздние нити минут…»

Протянуты поздние нити минут,
Их все сосчитают и нам отдадут.
«Мы знаем, мы знаем начертанный круг» —
Ты так говорила, мой Ангел, мой Друг.
Судьбой назвала и сказала: «Смотри,
Вот только: от той до последней зари.
Пусть ходит, тревожит, колеблет ночник,
Твой бледный, твой серый, твой жалкий двойник
Все нити в Одной Отдаленной Руке,
Все воды в одном голубом роднике,
И ты не поднимешь ни края завес,
Скрывающих ужас последних небес».
Я знаю, я помню, ты так мне велишь,
Но ты и сама эти ночи не спишь,
И вместе дрожим мы с тобой по ночам,
И слушаем сказки, и верим часам...
Мы знаем, мы знаем, подруга, поверь:
Отворится поздняя, древняя дверь,
И Ангел Высокий отворит гробы,
И больше не будет соблазна судьбы.
28 декабря 1903 (1907?)

(обратно)

«Я кую мой меч у порога…»

class="stanza">
Я кую мой меч у порога.
Я опять бесконечно люблю.
Предо мною вьется дорога.
Кто пройдет – того я убью.
Только ты не пройди, мой Глашатай.
Ты вчера промелькнул на горе.
Я боюсь не Тебя, а заката.
Я – слепец на вечерней заре.
Будь Ты ангел – Тебя не узнаю
И смертельной сталью убью:
Я сегодня наверное чаю
Воскресения мертвых в раю.
28 декабря 1903 (1907)

(обратно)

«Ветер хрипит на мосту меж столбами…»

Ветер хрипит на мосту меж столбами,
Черная нить под снегами гудёт.
Чудо ползет под моими санями,
Чудо мне сверху поет и поет...
Всё мне, певучее, тяжко и трудно,
Песни твои, и снега, и костры...
Чудо, я сплю, я устал непробудно..
Чудо, ложись в снеговые бугры!
28 декабря 1903

(обратно)

«Отдых напрасен. Дорога крута…»

Отдых напрасен. Дорога крута.
Вечер прекрасен. Стучу в ворота.
Дольнему стуку чужда и строга,
Ты рассыпаешь кругом жемчуга.
Терем высок, и заря замерла.
Красная тайна у входа легла.
Кто поджигал на заре терема,
Что воздвигала Царевна Сама?
Каждый конек на узорной резьбе
Красное пламя бросает к Тебе.
Купол стремится в лазурную высь
Синие окна румянцем зажглись.
Все колокольные звоны гудят.
Залит весной беззакатный наряд.
Ты ли меня на закатах ждала?
Терем зажгла? Ворота отперла?
28 декабря 1903 (Июль 1904 ?)

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1904 года

«Жду я смерти близ денницы…»

Л. Семенову

Жду я смерти близ денницы.
Ты пришла издалека.
Здесь исполни долг царицы
В бледном свете ночника.
Я готов. Мой саван плотен.
Смертный венчик вкруг чела.
На снегу моих полотен
Ты лампадный свет зажгла.
Опусти прозрачный полог
Отходящего царя.
На вершинах колких елок
Занимается заря.
Путь неровен. Ветви гибки.
Ими путь мой устели.
Царски-каменной улыбки
Не нарушу на земли.
Январь 1904

(обратно)

Последний день

Ранним утром, когда люди ленились шевелиться,
Серый сон предчувствуя последних дней зимы,
Пробудились в комнате мужчина и блудница,
Медленно очнулись среди угарной тьмы.
Утро копошилось. Безнадежно догорели свечи,
Оплывший огарок маячил в оплывших глазах.
За холодным окном дрожали женские плечи,
Мужчина перед зеркалом расчесывал пробор
в волосах
Но серое утро уже не обмануло:
Сегодня была она, как смерть, бледна.
Еще вечером у фонаря ее лицо блеснуло,
В этой самой комнате была влюблена.
Сегодня безобразно повисли складки рубашки,
На всем был серый постылый налет.
Углами торчала мебель, валялись окурки, бумажки,
Всех ужасней в комнате был красный комод.
И вдруг влетели звуки. Верба, раздувшая почки,
Раскачнулась под ветром, осыпая снег.
В церкви ударил колокол. Распахнулись форточки,
И внизу стал слышен торопливый бег.
Люди суетливо выбегали за ворота
(Улицу скрывал дощатый забор).
Мальчишки, женщины, дворники заметили что-то,
Махали руками, чертя незнакомый узор.
Бился колокол. Гудели крики, лай и ржанье.
Там, на грязной улице, где люди собрались,
Женщина-блудница – от ложа пьяного желанья —
На коленях, в рубашке, поднимала руки ввысь.
Высоко – над домами – в тумане снежной бури,
Нa месте полуденных туч и полунощных звезд,
Розовым зигзагом в разверстой лазури
Тонкая рука распластала тонкий крест.
3 февраля 1904 (1915)

(обратно)

Петр

Евг. Иванову

Он спит, пока закат румян.
И сонно розовеют латы.
И с тихим свистом сквозь туман
Глядится Змей, копытом сжатый.
Сойдут глухие вечера,
Змей расклубится над домами.
В руке протянутой Петра
Запляшет факельное пламя.
Зажгутся нити фонарей,
Блеснут витрины и троттуары.
В мерцаньи тусклых площадей
Потянутся рядами пары.
Плащами всех укроет мгла,
Потонет взгляд в манящем взгляде.
Пускай невинность из угла
Протяжно молит о пощаде!
Там, на скале, веселый царь
Взмахнул зловонное кадило,
И ризой городская гарь
Фонарь манящий облачила!
Бегите все на зов! на лов!
На перекрестки улиц лунных!
Весь город полон голосов
Мужских – крикливых, женских —
струнных
Он будет город свой беречь,
И, заалев перед денницей,
В руке простертой вспыхнет меч
Над затихающей столицей.
22 февраля 1904

(обратно)

Поединок

Дни и ночи я безволен,
Жду чудес, дремлю без сна.
В песнях дальних колоколен
Пробуждается весна.
Чутко веет над столицей
Угнетенного Петра.
Вечерница льнет к деннице,
Несказанной вечера.
И зарей – очам усталым
Предстоит, озарена,
За прозрачным покрывалом
Лучезарная Жена...
Вдруг летит с отвагой ратной —
В бранном шлеме голова —
Ясный, Кроткий, Златолатный,
Кем возвысилась Москва!
Ангел, Мученик, Посланец
Поднял звонкую трубу...
Слышу коней тяжкий танец,
Вижу смертную борьбу...
Светлый Муж ударил Деда!
Белый – черного коня!..
Пусть последняя победа
Довершится без меня!..
Я бегу на воздух вольный,
Жаром битвы утомлен...
Бейся, колокол раздольный,
Разглашай весенний звон!
Чуждый спорам, верный взорам
Девы алых вечеров,
Я опять иду дозором
В тень узорных теремов:
Не мелькнет ли луч в светлице?
Не зажгутся ль терема?
Не сойдет ли от божницы
Лучезарная Сама?
22 февраля 1904

(обратно)

«Светлый сон, ты не обманешь…»

Светлый сон, ты не обманешь,
Ляжешь в утренней росе,
Алой пылью тихо встанешь
На закатной полосе.
Солнце небо опояшет,
Вот и вечер – весь в огне.
Зайчик розовый запляшет
По цветочкам на стене.
На балконе, где алеют
Мхи старинных балюстрад,
Деды дремлют и лелеют
Сны французских баррикад.
Мы внимаем ветхим дедам,
Будто статуям из ниш:
Сладко вспомнить за обедом
Старый пламенный Париж,
Протянув больную руку,
Сладко юным погрозить,
Сладко гладить кудри внуку,
О минувшем говорить.
И в алеющем закате
На балконе подремать,
В мягком стеганом халате
Перебраться на кровать...
Скажут: «Поздно, мы устали...»
Разойдутся на заре.
Я с тобой останусь в зале,
Лучик ляжет на ковре.
Милый сон, вечерний лучик...
Тени бархатных ресниц...
В золотистых перьях тучек
Танец нежных вечерниц...
25 февраля 1904

(обратно)

Обман

В пустом переулке весенние воды
Бегут, бормочут, а девушка хохочет.
Пьяный красный карлик не дает проходу,
Пляшет, брызжет воду, платье мочит.
Девушке страшно. Закрылась платочком.
Темный вечер ближе. Солнце за трубой.
Карлик прыгнул в лужицу красным комочком,
Гонит струйку к струйке сморщенной рукой.
Девушку манит и пугает отраженье.
Издали мигнул одинокий фонарь.
Красное солнце село за строенье.
Хохот. Всплески. Брызги. Фабричная гарь.
Будто издали невнятно доносятся звуки...
Где-то каплет с крыши... где-то кашель старика...
Безжизненно цепляются холодные руки...
В расширенных глазах не видно зрачка...
...........................
Как страшно! Как бездомно! Там, у забора,
Легла некрасивым мокрым комком.
Плачет, чтобы ночь протянулась не скоро —
Стыдно возвратиться с дьявольским клеймом...
Утро. Тучки. Дымы. Опрокинутые кадки.
В светлых струйках весело пляшет синева.
По улицам ставят красные рогатки.
Шлепают солдатики: раз! два! раз! два!
В переулке у мокрого забора над телом
Спящей девушки – трясется, бормочет голова;
Безобразный карлик занят делом:
Спускает в ручеек башмаки: раз! два!
Башмаки, крутясь, несутся по теченью,
Стремительно обгоняет их красный колпак...
Хохот. Всплески. Брызги. Еще мгновенье —
Плывут собачьи уши, борода и красный фрак.
Пронеслись, – и струйки шепчут невнятно.
Девушка медленно очнулась от сна:
В глазах ее красно-голубые пятна.
Блестки солнца. Струйки. Брызги. Весна.
5 марта 1904

(обратно)

«Я восходил на все вершины…»

Я восходил на все вершины,
Смотрел в иные небеса,
Мой факел был и глаз совиный,
И утра божия роса.
За мной! За мной! Ты молишь взглядом,
Ты веришь брошенным словам,
Как будто дважды чашу с ядом
Я поднесу к своим губам!
О, нет! Я сжег свои приметы,
Испепелил свои следы!
Всё, что забыто, недопето,
Не возвратится до Звезды —
До Той Звезды, которой близость
Познав, – сторицей отплачу
За всё величие и низость,
Которых тяжкий груз влачу!
Около 15 марта 1904

(обратно)

«Мой любимый, мой князь, мой жених…»

Мой любимый, мой князь, мой жених,
Ты печален в цветистом лугу.
Павиликой средь нив золотых
Завилась я на том берегу.
Я ловлю твои сны на лету
Бледно-белым прозрачным цветком.
Ты сомнешь меня в полном цвету
Белогрудым усталым конем.
Ах, бессмертье мое растопчи, —
Я огонь для тебя сберегу.
Робко пламя церковной свечи
У заутрени бледной зажгу.
В церкви станешь ты, бледен лицом,
И к царице небесной придешь, —
Колыхнусь восковым огоньком,
Дам почуять знакомую дрожь...
Над тобой – как свеча – я тиха,
Пред тобой – как цветок – я нежна.
Жду тебя, моего жениха,
Всё невеста – и вечно жена.
26 марта 1904

(обратно)

Молитвы

Наш Арго!

Андрей Белый

1

Сторожим у входа в терем,
Верные рабы.
Страстно верим, выси мерим,
Вечно ждем трубы.
Вечно – завтра. У решетки
Каждый день и час
Славословит голос четкий
Одного из нас.
Воздух полон воздыханий,
Грозовых надежд,
Высь горит от несмыканий
Воспаленных вежд.
Ангел розовый укажет,
Скажет: «Вот она:
Бисер нижет, в нити вяжет —
Вечная Весна».
В светлый миг услышим звуки
Отходящих бурь.
Молча свяжем вместе руки,
Отлетим в лазурь.
(обратно)

2. Утренняя

До утра мы в комнатах спорим,
На рассвете один из нас
Выступает к розовым зорям —
Золотой приветствовать час.
Высоко он стоит над нами —
Тонкий профиль на бледной заре
За плечами его, за плечами —
Все поля и леса в серебре.
Так стоит в кругу серебристом,
Величав, милосерд и строг.
На челе его бледно-чистом
Мы читаем, что близок срок.
(обратно)

3. Вечерняя

Солнце сходит на запад. Молчанье
Задремала моя суета.
Окружающих мерно дыханье.
Впереди – огневая черта.
Я зову тебя, смертный товарищ!
Выходи! Расступайся, земля!
На золе прогремевших пожарищ
Я стою, мою жизнь утоля.
Приходи, мою сонь исповедай,
Причасти и уста оботри...
Утоли меня тихой победой
Распылавшейся алой зари.
(обратно)

4. Ночная

Они Ее видят!

В. Брюсов
Тебе, Чей Сумрак был так ярок,
Чей Голос тихостью зовет, —
Приподними небесных арок
Всё опускающийся свод.
Мой час молитвенный недолог —
Заутра обуяет сон.
Еще звенит в душе осколок
Былых и будущих времен.
И в этот час, который краток,
Душой измученной зову:
Явись! продли еще остаток
Минут, мелькнувших наяву!
Тебе, Чья Тень давно трепещет
В закатно-розовой пыли!
Пред Кем томится и скрежещет
Суровый маг моей земли!
Тебя – племен последних Знамя,
Ты, Воскрешающая Тень!
Зову Тебя! Склонись над нами!
Нас ризой тихости одень!
(обратно)

5. Ночная

Спи. Да будет твой сон спокоен.
Я молюсь. Я дыханью внемлю.
Я грущу, как заоблачный воин,
Уронивший панцырь на землю.
Бесконечно легко мое бремя.
Тяжелы только эти миги.
Всё снесет золотое время:
Мои цепи, думы и книги.
Кто бунтует, – в том сердце щедро,
Но безмерно прав молчаливый.
Я томлюсь у Ливанского кедра,
Ты – в тени под мирной оливой.
Я безумец! Мне в сердце вонзили
Красноватый уголь пророка!
Ветви мира тебя осенили...
Непробудная... Спи до срока.
Март – апрель 1904

(обратно) (обратно)

« На перекрестке…»

На перекрестке,
Где даль поставила,
В печальном весельи встречаю весну.
На земле еще жесткой
Пробивается первая травка.
И в кружеве березки —
Далеко – глубоко —
Лиловые скаты оврага.
Она взманила,
Земля пустынная!
На западе, рдея от холода,
Солнце – как медный шлем воина,
Обращенного ликом печальным
К иным горизонтам,
К иным временам...
И шишак – золотое облако —
Тянет ввысь белыми перьями
Над дерзкой красою
Лохмотий вечерних моих!
И жалкие крылья мои —
Крылья вороньего пугала —
Пламенеют, как солнечный шлем,
Отблеском вечера...
Отблеском счастия...
И кресты – и далекие окна —
И вершины зубчатого леса —
Всё дышит ленивым
И белым размером
Весны.
5 мая 1904 (Декабрь 1904)

(обратно)

«Ты оденешь меня в серебро…»

Ты оденешь меня в серебро,
И когда я умру,
Выйдет месяц – небесный Пьеро,
Встанет красный паяц на юру
Мертвый месяц беспомощно нем,
Никому ничего не открыл.
Только спросит подругу – зачем
Я когда-то ее полюбил?
В этот яростный сон наяву
Опрокинусь я мертвым лицом
И паяц испугает сову,
Загремев под горой бубенцом...
Знаю – сморщенный лик его стар
И бесстыден в земной наготе.
Но зловещий восходит угар —
К небесам, к высоте, к чистоте.
14 мая 1904

(обратно)

«Фиолетовый запад гнетет…»

Фиолетовый запад гнетет,
Как пожатье десницы свинцовой.
Мы летим неизменно вперед —
Исполнители воли суровой.
Нас немного. Все в дымных плащах.
Брызжут искры и блещут кольчуги.
Поднимаем на севере прах,
Оставляем лазурность на юге.
Ставим троны иным временам —
Кто воссядет на темные троны?
Каждый душу разбил пополам
И поставил двойные законы.
Никому не известен конец.
И смятенье сменяет веселье.
Нам открылось в гаданьи: мертвец
Впереди рассекает ущелье.
14 мая 1904

(обратно)

«Дали слепы, дни безгневны…»

Дали слепы, дни безгневны,
Сомкнуты уста.
В непробудном сне царевны,
Синева пуста.
Были дни – над теремами
Пламенел закат.
Нежно белыми словами
Кликал брата брат.
Брата брат из дальних келий
Извещал: «Хвала!»
Где-то голуби звенели,
Расплескав крыла.
С золотистых ульев пчелы
Приносили мед.
Наполнял весельем долы
Праздничный народ.
В пестрых бусах, в алых лентах
Девушки цвели...
Кто там скачет в позументах
В голубой пыли?
Всадник в битвенном наряде,
В золотой парче,
Светлых кудрей бьются пряди,
Искры на мече,
Белый конь, как цвет вишневый.
Блещут стремена...
На кафтан его парчовый
Пролилась весна.
Пролилась – он сгинет в тучах,
Вспыхнет за холмом.
На зеленых встанет кручах
В блеске заревом,
Где-то перьями промашет,
Крикнет: «Берегись!»
На коне селом пропляшет,
К ночи канет ввысь...
Ночью девушкам приснится,
Прилетит из туч
Конь – мгновенная зарница,
Всадник – беглый луч...
И, как луч, пройдет в прохладу
Узкого окна,
И Царевна, гостю рада,
Встанет с ложа сна...
Или, в злые дни ненастий,
Глянет в сонный пруд,
И его, дрожа от страсти,
Руки заплетут.
И потом обманут – вскинут
Руки к серебру,
Рыбьим плёсом отодвинут
В струйную игру...
И душа, летя на север
Золотой пчелой,
В алый сон, в медовый клевер
Ляжет на покой...
И опять в венках и росах
Запоет мечта,
Засверкает на откосах
Золото щита,
И поднимет щит девица,
И опять вдали
Всадник встанет, конь вздыбится
В голубой пыли...
Будут вёсны в вечной смене
И падений гнет.
Вихрь, исполненный видений, —
Голубиный лет...
Что мгновенные бессилья?
Время – легкий дым...
Мы опять расплещем крылья,
Снова отлетим!
И опять, в безумной смене
Рассекая твердь,
Встретим новый вихрь видений,
Встретим жизнь и смерть!
22 апреля – 20 мая 1904 (1910)

(обратно)

Взморье

Сонный вздох онемелой волны
Дышит с моря, где серый маяк
Указал морякам быстрины,
Растрепал у поднебесья флаг.
Там зажегся последний фонарь,
Озаряя таинственный мол.
Там корабль возвышался, как царь,
И вчера в океан отошел.
Чуть серели его паруса,
Унося торжество в океан.
Я покорно смотрел в небеса,
Где Она расточала туман.
Я увидел Глядящую в твердь —
С неземным очертанием рук.
Издали мне привиделась Смерть,
Воздвигавшая тягостный звук.
Там поют среди серых камней,
В отголосках причудливых пен —
Переплески далеких морей,
Голоса корабельных сирен.
26 мая 1904

(обратно)

«В час, когда пьянеют нарциссы…»

В час, когда пьянеют нарциссы,
И театр в закатном огне,
В полутень последней кулисы
Кто-то ходит вздыхать обо мне...
Арлекин, забывший о роли?
Ты, моя тихоокая лань?
Ветерок, приносящий с поля
Дуновений легкую дань?
Я, паяц, у блестящей рампы
Возникаю в открытый люк.
Это – бездна смотрит сквозь лампы
Ненасытно-жадный паук.
И, пока пьянеют нарциссы,
Я кривляюсь, крутясь и звеня..
Но в тени последней кулисы
Кто-то плачет, жалея меня.
Нежный друг с голубым туманом,
Убаюкан качелью снов.
Сиротливо приникший к ранам
Легкоперстный запах цветов.
26 мая 1904

(обратно)

«Я живу в глубоком покое…»

Я живу в глубоком покое.
Рою днем могилы корням.
Но в туманный вечер – нас двое.
Я вдвоем с Другим по ночам.
Обычайный – у входа в сени,
Где мерцают мои образа.
Лоб закрыт тенями растений.
Чуть тускнеют в тени глаза.
Из угла серебрятся латы,
Испуская жалобный скрип.
В дальних залах – говор крылатый
Тех, с кем жил я, и с кем погиб.
Одинок – в конце вереницы —
Я – последний мускул земли.
Не откроет уст Темнолицый,
Будто ждет, чтобы все прошли.
Раздавив похоронные звуки
Равномерно-жутких часов,
Он поднимет тяжкие руки,
Что висят, как петли веков.
Заскрипят ли тяжкие латы?
Или гроб их, как страх мой, пуст?
Иль Он вдунет звук хриповатый
В этот рог из смердящих уст?
Или я, как месяц двурогий,
Только жалкий сон серебрю,
Что приснился в долгой дороге
Всем бессильным встретить зарю?
Около 15 июня 1904

(обратно)

«Вот он – ряд гробовых ступеней…»

Вот он – ряд гробовых ступеней.
И меж нас – никого. Мы вдвоем.
Спи ты, нежная спутница дней,
Залитых небывалым лучом.
Ты покоишься в белом гробу.
Ты с улыбкой зовешь: не буди.
Золотистые пряди на лбу.
Золотой образок на груди.
Я отпраздновал светлую смерть,
Прикоснувшись к руке восковой,
Остальное – бездонная твердь
Схоронила во мгле голубой.
Спи – твой отдых никто не прервет
Мы – окрай неизвестных дорог.
Всю ненастную ночь напролет
Здесь горит осиянный чертог.
18 июня 1904

(обратно)

«Вечность бросила в город…»

Вечность бросила в город
Оловянный закат.
Край небесный распорот,
Переулки гудят.
Всё бессилье гаданья
У меня на плечах.
В окнах фабрик – преданья
О разгульных ночах.
Оловянные кровли —
Всем безумным приют.
В этот город торговли
Небеса не сойдут.
Этот воздух так гулок,
Так заманчив обман.
Уводи, переулок,
В дымно-сизый туман...
26 июня 1904

(обратно)

«Город в красные пределы…»

Город в красные пределы
Мертвый лик свой обратил,
Серо-каменное тело
Кровью солнца окатил.
Стены фабрик, стекла окон,
Грязно-рыжее пальто,
Развевающийся локон —
Всё закатом залито.
Блещут искристые гривы
Золотых, как жар, коней,
Мчатся бешеные дива
Жадных облачных грудей,
Красный дворник плещет ведра
С пьяно-алою водой,
Пляшут огненные бедра
Проститутки площадной,
И на башне колокольной
В гулкий пляс и медный зык
Кажет колокол раздольный
Окровавленный язык.
28 июня 1904 (1915)

(обратно)

«Я жалобной рукой сжимаю свой костыль…»

Я жалобной рукой сжимаю свой костыль.
Мой друг – влюблен в луну – живет ее обманом.
Вот – третий на пути. О, милый друг мой, ты ль
В измятом картузе над взором оловянным?
И – трое мы бредем. Лежит пластами пыль.
Всё пусто – здесь и там – под зноем неустанным.
Заборы – как гроба. В канавах преет гниль.
Всё, всё погребено в безлюдьи окаянном.
Стучим. Печаль в домах. Покойники в гробах.
Мы робко шепчем в дверь: «Не умер – спит
ваш близкий...»
Но старая, в чепце, наморщив лоб свой низкий,
Кричит: «Ступайте прочь! Не оскорбляйте прах!»
И дальше мы бредем. И видим в щели зданий
Старинную игру вечерних содроганий.
3 июля 1904 (Январь 1906)

(обратно)

«Поет, краснея, медь. Над горном…»

Поет, краснея, медь. Над горном
Стою – и карлик служит мне:
Согбенный карлик в платье черном,
Какой являлся мне во сне.
Сбылось немного – слишком много,
И в гроб переплавляю медь.
Я сам открыл себе дорогу,
Не в силах зной преодолеть.
Последним шествием украшен,
Склонюсь под красный балдахин.
И прогремят останки башен
С моих довременных вершин.
И вольно – смуглая гадалка,
Спеша с потехи площадной,
Швырнет под сени катафалка
Свой воскрешающий запой.
Тогда – огромен бледным телом —
Я красной медью зазвучу.
И предо мною люди в белом
Поставят бледную свечу.
4 июля 1904

(обратно)

Гимн

В пыльный город небесный кузнец прикатил
Огневой переменчивый диск.
И по улицам – словно бесчисленных пил
Смех и скрежет и визг.
Вот в окно, где спокойно текла
Пыльно-серая мгла,
Луч вонзился в прожженное сердце стекла,
Как игла.
Все испуганно пьяной толпой
Покидают могилы домов...
Вот – всем телом прижат под фабричной трубой
Незнакомый с весельем разгульных часов...
Он вонзился ногтями в кирпич
В унизительной позе греха...
Но небесный кузнец раздувает меха,
И свистит раскаленный, пылающий бич.
Вот – на груде горячих камней
Распростерта не смевшая пасть...
Грудь раскрыта – и бродит меж темных бровей
Набежавшая страсть...
Вот – монах, опустивший глаза,
Торопливо идущий вперед...
Но и тех, кто безумно обеты дает,
Кто бесстрастные гимны поет,
Настигает гроза!
Всем раскрывшим пред солнцем тоскливую груда
На распутьях, в подвалах, на башнях – хвала!
Солнцу, дерзкому солнцу, пробившему путь, —
Наши гимны, и песни, и сны – без числа!..
Золотая игла!
Исполинским лучом пораженная мгла!
Опаленным, сметенным, сожженным дотла —
Хвала!
27 августа 1904 (1915)

(обратно)

«Поднимались из тьмы погребов…»

Поднимались из тьмы погребов.
Уходили их головы в плечи.
Тихо выросли шумы шагов,
Словеса незнакомых наречий.
Скоро прибыли толпы других,
Волочили кирки и лопаты.
Расползлись по камням мостовых,
Из земли воздвигали палаты.
Встала улица, серым полна,
Заткалась паутинною пряжей.
Шелестя, прибывала волна,
Затрудняя проток экипажей.
Скоро день глубоко отступил,
В небе дальнем расставивший зори.
А незримый поток шелестил,
Проливаясь в наш город, как в море
Мы не стали искать и гадать:
Пусть заменят нас новые люди!
В тех же муках рождала их мать,
Так же нежно кормила у груди...
В пелене отходящего дня
Нам была эта участь понятна...
Нам последний закат из огня
Сочетал и соткал свои пятна.
Не стерег исступленный дракон,
Не пылала над нами геенна.
Затопили нас волны времен,
И была наша участь – мгновенна.
10 сентября 1904

(обратно)

«В высь изверженные дымы…»

В высь изверженные дымы
Застилали свет зари.
Был театр окутан мглою.
Ждали новой пантомимы,
Над вечернею толпою
Зажигались фонари.
Лица плыли и сменились,
Утонули в темной массе
Прибывающей толпы.
Сквозь туман лучи дробились,
И мерцали в дальней кассе
Золоченые гербы.
Гулкий город, полный дрожи,
Вырастал у входа в зал.
Звуки бешено ломились...
Но, взлетая к двери ложи,
Рокот смутно замирал,
Где поклонники толпились...
В темном зале свет заемный
Мог мерцать и отдохнуть.
В ложе – вещая сибилла,
Облачась в убор нескромный,
Черный веер распустила,
Черным шелком оттенила
Бледно-матовую грудь.
Лишь в глазах таился вызов,
Но в глаза вливался мрак...
И от лож до темной сцены,
С позолоченных карнизов,
Отраженный, переменный —
Свет мерцал в глазах зевак...
Я покину сон угрюмый,
Буду первый пред толпой:
Взору смерти – взор ответный!
Ты пьяна вечерней думой,
Ты на очереди смертной:
Встану в очередь с тобой!
25 сентября 1904

(обратно)

Колыбельная песня

Спят луга, спят леса,
Пала божия роса,
В небе звездочки горят,
В речке струйки говорят,
К нам в окно луна глядит,
Малым детям спать велит
«Спите, спите, поздний час,
Завтра брат разбудит вас.
Братний в золоте кафтан,
В серебре мой сарафан,
Встречу брата и пойду,
Спрячусь в божием саду,
А под вечер брат уснет
И меня гулять пошлет.
Сладкий сон вам пошлю,
Тихой сказкой усыплю,
Сказку сонную скажу,
Как детей сторожу...
Спите, спите, спать пора.
Детям спится до утра...»
25 сентября 1904

(обратно)

«Зажигались окна узких комнат…»

Зажигались окна узких комнат,
Возникали скудные лучи,
Там, где люди сиротливо берегут и помнят
Царствия небесного ключи.
В этот час и Ты прошла к вечерне,
Свой задумчивый и строгий сон храня.
На закате поднимался занавес вечерний,
Открывалось действие огня.
Так, как я, тонуть в небесном равнодушном взгляде
Не умел никто. Свободная, поверь!
Кто-то ласковый рассыпал золотые пряди,
Луч проник в невидимую дверь.
И, вступив на звонкий ряд ступеней,
Я стоял преображенный на горе —
Там, где стая тускло озаренных привидений
Простирала руки к догорающей заре.
(обратно)

«Всё бежит, мы пребываем…»

Всё бежит, мы пребываем,
Вервий ночи вьем концы,
Заплетаем, расплетаем
Белых ландышей венцы.
Всё кружится, круторогий
Месяц щурится вверху.
Мы, расчислив все дороги,
Утром верим петуху.
Вот – из кельи Вечной Пряхи
Нити кажут солнцу путь.
Утром сходятся монахи,
Прикрывая рясой грудь.
«Всю ли ночь молились в нишах?
Всю ли ночь текли труды?» —
«Нет, отец, на светлых крышах
Ждали Утренней Звезды.
Мы молчали, колдовали,
Ландыш пел. Она цвела,
Мы над прялкой тосковали
В ночь, когда Звезда пряла».
Сентябрь 1904

(обратно)

«Блеснуло в глазах. Метнулось в мечте…»

Блеснуло в глазах. Метнулось в мечте.
Прильнуло к дрожащему сердцу.
Красный с козел спрыгнул – и на светлой черте
Распахнул каретную дверцу.
Нищий поднял дрожащий фонарь
Афиша на мокром столбе...
Ступила на светлый троттуар,
Исчезла в толпе.
Луч дождливую мглу пронизал —
Богиня вступила в склеп...
Гори, маскарадный зал!
Здесь нищий во мгле ослеп.
Сентябрь 1904

(обратно)

«Нежный! У ласковой речки…»

Федору Смородскому

Нежный! У ласковой речки
Ты – голубой пастушок.
Белые бродят овечки,
Круто загнут посошок.
Ласковы желтые мели,
Где голубеет вода.
Голосу тихой свирели
Грустно покорны стада.
Грусть несказанных намеков
В долгом журчаньи волны.
О, береги у истоков
Эти мгновенные сны.
Люди придут и растратят
Золоторунную тишь.
Тяжкие камни прикатят,
Нежный растопчат камыш.
Но высоко – в изумрудах
Облаки-овцы бредут.
В тихих и темных запрудах
Их отраженья плывут.
Пусть и над городом встанет
Стадо вечернее. Пусть
Людям предстанет в тумане
Золоторунная грусть.
18 октября 1904 (Январь 1906)

(обратно)

«Гроб невесты легкой тканью…»

Гроб невесты легкой тканью
Скрыт от глаз в соборной мгле.
Пресвятая тонкой дланью
Охраняет на земле.
Кто у гроба в час закатный?
Мать и солнечная сень.
Третий с ними – благодатный
Несмежающийся день.
Над ее бессмертной дремой
Нить Свершений потекла...
Это – Третий – Незнакомый
Кротко смотрит в купола.
5 ноября 1904

(обратно)

«Тяжко нам было под вьюгами…»

Тяжко нам было под вьюгами
Зиму холодную спать...
Землю промерзлую плугами
Не было мочи поднять!
Ранними летними росами
Выйдем мы в поле гулять...
Будем звенящими косами
Сочные травы срезать!
Настежь ворота тяжелые!
Ветер душистый в окно!
Песни такие веселые
Мы не певали давно!
5 ноября 1904

(обратно)

Ночь

Маг, простерт над миром брений,
В млечной ленте – голова.
Знаки поздних поколений —
Счастье дольнего волхва.
Поднялась стезею млечной,
Осиянная – плывет.
Красный шлем остроконечный
Бороздит небесный свод.
В длинном черном одеяньи,
В сонме черных колесниц,
В бледно-фосфорном сияньи —
Ночь плывет путем цариц.
Под луной мерцают пряжки
До лица закрытых риз.
Оперлась на циркуль тяжкий,
Равнодушно смотрит вниз.
Застилая всю равнину,
Косы скрыли пол-чела.
Тенью крылий – половину
Всей подлунной обняла.
Кто Ты, зельями ночными
Опоившая меня?
Кто Ты, Женственное Имя
В нимбе красного огня?
19 ноября 1904 (Май 1906)

(обратно)

«Вот – в изнурительной работе…»

Вот – в изнурительной работе
Вы духу выковали меч.
Вы – птицы. Будьте на отлете,
Готовьте дух для новых встреч.
Весенних талей вздохи томны,
Звездясь, синеет тонкий лед.
О, разгадай под маской скромной,
Какая женщина зовет!
Вам перепутья даль откроют,
Призывно засинеет мгла.
Вас девы падшие укроют
В приюты света и тепла...
Открытый путь за далью вольной,
Но берегитесь, в даль стремясь,
Чтоб голос меди колокольной
Не опрокинулся на вас!
Ноябрь 1904

(обратно)

Моей матери

Помнишь думы? Они улетели.
Отцвели завитки гиацинта.
Мы провидели светлые цели
В отдаленных краях лабиринта.
Нам казалось: мы кратко блуждали.
Нет, мы прожили долгие жизни...
Возвратились – и нас не узнали,
И не встретили в милой отчизне.
И никто не спросил о Планете,
Где мы близились к юности вечной...
Пусть погибнут безумные дети
За стезей ослепительно млечной!
Но в бесцельном, быть может, круженьи
Были мы, как избранники, нищи.
И теперь возвратились в сомненьи
В дорогое, родное жилище...
Так. Не жди изменений бесцельных,
Не смущайся забвеньем. Не числи.
Пусть к тебе – о краях запредельных
Не придут и спокойные мысли.
Но, прекрасному прошлому радо, —
Пусть о будущем сердце не плачет.
Тихо ведаю: будет награда:
Ослепительный Всадник прискачет.
4 декабря 1904

(обратно)

«Все отошли. Шумите, сосны…»

Все отошли. Шумите, сосны,
Гуди, стальная полоса.
Над одиноким веют вёсны
И торжествуют небеса.
Я не забыл на пире хмельном
Мою заветную свирель.
Пошлю мечту о запредельном
В Его Святую колыбель...
Над ней синеет вечный полог,
И слишком тонки кружева.
Мечты пронзительный осколок
Свободно примет синева.
Не о спасеньи, не о Слове...
И мне ли – падшему в пыли?
Но дым всходящих славословий
Вернется в сад моей земли.
14 декабря 1904

У полотна Финл. ж. д.

(обратно)

«День поблек, изящный и невинный…»

День поблек, изящный и невинный
Вечер заглянул сквозь кружева.
И над книгою старинной
Закружилась голова.
Встала в легкой полутени,
Заструилась вдоль перил...
В голубых сетях растений
Кто-то медленный скользил
Тихо дрогнула портьера.
Принимала комната шаги
Голубого кавалера
И слуги.
Услыхала об убийстве —
Покачнулась – умерла.
Уронила матовые кисти
В зеркала.
24 декабря 1904

(обратно)

«В кабаках, в переулках, в извивах…»

В кабаках, в переулках, в извивах,
В электрическом сне наяву
Я искал бесконечно красивых
И бессмертно влюбленных в молву
Были улицы пьяны от криков.
Были солнца в сверканьи витрин.
Красота этих женственных ликов!
Эти гордые взоры мужчин!
Это были цари – не скитальцы!
Я спросил старика у стены:
«Ты украсил их тонкие пальцы
Жемчугами несметной цены?
Ты им дал разноцветные шубки?
Ты зажег их снопами лучей?
Ты раскрасил пунцовые губки,
Синеватые дуги бровей?»
Но старик ничего не ответил,
Отходя за толпою мечтать.
Я остался, таинственно светел,
Эту музыку блеска впивать...
А они проходили всё мимо,
Смутно каждая в сердце тая,
Чтоб навеки, ни с кем не сравнимой,
Отлететь в голубые края.
И мелькала за парою пара...
Ждал я светлого ангела к нам,
Чтобы здесь, в ликованьи троттуара,
Он одну приобщил небесам...
А вверху – на уступе опасном, —
Тихо съежившись, карлик приник,
И казался нам знаменем красным
Распластавшийся в небе язык.
Декабрь 1904

(обратно)

«Барка жизни встала…»

Барка жизни встала
На большой мели.
Громкий крик рабочих
Слышен издали.
Песни и тревога
На пустой реке.
Входит кто-то сильный
В сером армяке.
Руль дощатый сдвинул,
Парус распустил
И багор закинул,
Грудью надавил.
Тихо повернулась
Красная корма,
Побежали мимо
Пестрые дома.
Вот они далёко,
Весело плывут.
Только нас с собою,
Верно, не возьмут!
Декабрь 1904

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1905 года

«Шли на приступ. Прямо в грудь…»

Шли на приступ. Прямо в грудь
Штык наточенный направлен.
Кто-то крикнул: «Будь прославлен.»
Кто-то шепчет: «Не забудь!»
Рядом пал, всплеснув руками,
И над ним сомкнулась рать.
Кто-то бьется под ногами,
Кто – не время вспоминать...
Только в памяти веселой
Где-то вспыхнула свеча.
И прошли, стопой тяжелой
Тело теплое топча...
Ведь никто не встретит старость —
Смерть летит из уст в уста...
Высоко пылает ярость,
Даль кровавая пуста...
Что же! громче будет скрежет,
Слаще боль и ярче смерть!
И потом – земля разнежит
Перепуганную твердь.
Январь 1905

(обратно)

«Улица, улица…»

Улица, улица...
Тени беззвучно спешащих
Тело продать,
И забвенье купить,
И опять погрузиться
В сонное озеро города – зимнего холода.
Спите. Забудьте слова лучезарных.
О, если б не было в окнах
Светов мерцающих!
Штор и пунцовых цветочков!
Лиц, наклоненных над скудной работой!
Всё тихо.
Луна поднялась.
И облачных перьев ряды
Разбежались далёко.
Январь 1905

(обратно)

Болотные чертенятки

А. М. Ремизову

Я прогнал тебя кнутом
В полдень сквозь кусты,
Чтоб дождаться здесь вдвоем
Тихой пустоты.
Вот – сидим с тобой на мху
Посреди болот.
Третий – месяц наверху —
Искривил свой рот.
Я, как ты, дитя дубрав,
Лик мой также стерт.
Тише вод и ниже трав —
Захудалый черт.
На дурацком колпаке
Бубенец разлук.
За плечами – вдалеке —
Сеть речных излук...
И сидим мы, дурачки, —
Нежить, немочь вод.
Зеленеют колпачки
Задом наперед.
Зачумленный сон воды,
Ржавчина волны...
Мы – забытые следы
Чьей-то глубины...
Январь 1905

(обратно)

«Я живу в отдаленном скиту…»

Я живу в отдаленном скиту
В дни, когда опадают листы.
Выхожу – и стою на мосту,
И смотрю на речные цветы.
Вот – предчувствие белой зимы:
Тишина колокольных высот...
Та, что нынче читала псалмы, —
Та монахиня, верно, умрет.
Безначально свободная ширь,
Слишком радостной вестью дыша,
Подошла – и покрыла Псалтирь,
И в страницах осталась душа.
Как свеча, догорала она,
Вкруг лица улыбалась печаль.
Долетали слова от окна,
Но сквозила за окнами даль...
Уплывали два белых цветка —
Эта легкая матовость рук...
Мне прозрачная дева близка
В золотистую осень разлук...
Но живу я в далеком скиту
И не знаю для счастья границ.
Тишиной провожаю мечту.
И мечта воздвигает Царицу.
Январь 1905

(обратно)

Повесть

Г. Чулкову

В окнах, занавешенных сетью мокрой пыли,
Темный профиль женщины наклонился вниз.
Серые прохожие усердно проносили
Груз вечерних сплетен, усталых стертых лиц.
Прямо перед окнами – светлый и упорный —
Каждому прохожему бросал лучи фонарь.
И в дождливой сети – не белой, не черной —
Каждый скрывался – не молод и не стар.
Были как виденья неживой столицы —
Случайно, нечаянно вступающие в луч.
Исчезали спины, возникали лица,
Робкие, покорные унынью низких туч.
И – нежданно резко – раздались проклятья,
Будто рассекая полосу дождя:
С головой открытой – кто-то в красном платье
Поднимал на воздух малое дитя...
Светлый и упорный, луч упал бессменный —
И мгновенно женщина, ночных веселий дочь,
Бешено ударилась головой о стену,
С криком исступленья, уронив ребенка в ночь...
И столпились серые виденья мокрой скуки.
Кто-то громко ахал, качая головой.
А она лежала на спине, раскинув руки,
В грязно-красном платье, на кровавой мостовой.
Но из глаз открытых – взор упорно-дерзкий
Всё искал кого-то в верхних этажах...
И нашел – и встретился в окне у занавески
С взором темной женщины в узорных кружевах.
Встретились и замерли в беззвучном вопле взоры,
И мгновенье длилось... Улица ждала...
Но через мгновенье наверху упали шторы,
А внизу – в глазах открытых – сила умерла.
Умерла – и вновь в дождливой сети тонкой
Зычные, нестройные звучали голоса.
Кто-то поднял на руки кричащего ребенка
И, крестясь, украдкой утирал глаза...
Но вверху сомнительно молчали стекла окон.
Плотно-белый занавес пустел в сетях дождя
Кто-то гладил бережно ребенку мокрый локон.
Уходил тихонько. И плакал, уходя.
Январь 1905

(обратно)

Твари весенние (Из альбома «Kindisch…»[26] Т. Н. Гиппиус)

Золотисты лица купальниц.
Их стебель влажен.
Это вышли молчальницы
Поступью важной
В лесные душистые скважины.
Там, где проталины,
Молчать повелено,
И весной непомерной взлелеяны
Поседелых туманов развалины.
Окрестности мхами завалены.
Волосы ночи натянуты туго на срубы
И пни.
Мы в листве и в тени
Издали начинаем вникать в отдаленные грубы
Приближаются новые дни.
Но пока мы одни,
И молчаливо открыты бескровные губы
Чуда! о, чуда!
Тихонько дым
Поднимается с пруда...
Мы еще помолчим.
Утро сонной тропою пустило стрелу,
Но одна – на руке, опрокинутой в высь,
Ладонью в стволистую мглу —
Светляка подняла... Оглянись:
Где ты скроешь зеленого света ночную иглу?
Нет, светись,
Светлячок, молчаливой понятный!
Кусочек света,
Клочочек рассвета...
Будет вам день беззакатный!
С ночкой вы не радели —
Вот и всё ушло...
Ночку вы не жалели —
И становится слишком светло.
Будете маяться, каяться,
И кусаться, и лаяться,
Вы, зеленые, крепкие, малые,
Твари милые, небывалые.
Туман клубится, проносится
По седым прудам.
Скоро каждый чертик запросится
Ко Святым Местам.
19 февраля 1905

(обратно)

«Иду – и всё мимолетно…»

Иду – и всё мимолетно.
Вечереет – и газ зажгли.
Музыка ведет бесповоротно,
Куда глядят глаза мои.
Они глядят в подворотни,
Где шарманщик вздыхал над тенью своей.
Не встречу ли оборотня?
Не увижу ли красной подруги моей?
Смотрю и смотрю внимательно,
Может быть, слишком упорно еще...
И – внезапно – тенью гадательной —
Вольная дева в огненном плаще!..
В огненном! Выйди за поворот:
На глазах твоих повязка лежит еще...
И она тебя кольцом неразлучным сожмет
В змеином логовище.
9 марта 1905

(обратно)

Песенка

Она поет в печной трубе.
Ее веселый голос тонок.
Мгла опочила на тебе.
За дверью плачет твой ребенок.
Весна, весна! Как воздух пуст!
Как вечер непомерно скуден!
Вон – тощей вербы голый куст —
Унылый призрак долгих буден.
Вот вечер кутает окно
Сплошными белыми тенями.
Мое лицо освещено
Твоими страшными глазами.
Но не боюсь смотреть в упор,
В душе – бездумность и беспечность!
Там – вихрем разметен костер,
Но искры улетели в вечность...
Глаза горят, как две свечи.
О чем она тоскует звонко?
Поймем. Не то пронзят ребенка
Безумных глаз твоих мечи.
9 апреля 1905

(обратно)

Легенда

Господь, ты слышишь? Господь, простишь ли? —
Весна плыла высоко в синеве.
На глухую улицу в полночь вышли
Веселые девушки. Было – две.
Но Третий за ними – за ними следом
Мелькал, неслышный, в луче фонаря.
Он был неведом... одной неведом:
Ей казалось... казалось, близка заря.
Но синей и синее полночь мерцала,
Тая, млея, сгорая полношумной весной.
И одна сказала... «Ты слышишь? – сказала. —
О, как страшно, подруга... быть с тобой»
И была эта девушка в белом... в белом,
А другая – в черном... Твоя ли дочь?
И одна – дрожала слабеньким телом,
А другая – смеялась, бежала в ночь...
Ты слышишь, господи? Сжалься! О, сжалься!
Другая, смеясь, убежала прочь...
И на улице мертвой, пустынной остались.
Остались... Третий, она и ночь.
Но, казалось, близко... Казалось, близко
Трепетно бродит, чуть белеет заря...
Но синий полог упал так низко
И задернул последний свет фонаря.
Был синий полог. Был сумрак долог.
И ночь прошла мимо них, пьяна.
И когда в траве заблестел осколок,
Она осталась совсем одна.
И первых лучей протянулись нити,
И слабые руки схватили нить...
Но уж город, гудя чредою событий,
Где-то там, далеко, начал жить...
Был любовный напиток – в красной пачке
кредиток
И заря испугалась. Но рукою Судьбы
Кто-то городу дал непомерный избыток,
И отравленной пыли полетели столбы.
Подходили соседи и шептались докучно.
Дымно-сизый старик оперся на костыль —
И кругом стало душно... А в полях однозвучно
Хохотал Невидимка – и разбрасывал пыль
В этом огненном смерче обняла она крепче
Пыльно-грязной земли раскаленную печь...
Боже правый! Соделай, чтобы твердь стала легче!
Отврати твой разящий и карающий меч!
И откликнулось небо: среди пыли и давки
Появился архангел с убеленной рукой:
Всем казалось – он вышел из маленькой лавки,
И казалось, что был он – перепачкан мукой...
Но уж твердь разрывало. И земля отдыхала.
под дождем умолкала песня дальних колес...
И толпа грохотала. И гроза хохотала.
Ангел белую девушку в дом свой унес.
5 апреля 1905

(обратно)

«Ты в поля отошла без возврата…»

Ты в поля отошла без возврата.
Да святится Имя Твое!
Снова красные копья заката
Протянули ко мне острие.
Лишь к Твоей золотой свирели
В черный день устами прильну.
Если все мольбы отзвенели,
Угнетенный, в поле усну.
Ты пройдешь в золотой порфире —
Уж не мне глаза разомкнуть.
Дай вздохнуть в этом сонном мире,
Целовать излучённый путь...
О, исторгни ржавую душу!
Со святыми меня упокой,
Ты, Держащая море и сушу
Неподвижно тонкой Рукой!
16 апреля 1905

(обратно)

«Я вам поведал неземное…»

Я вам поведал неземное.
Я всё сковал в воздушной мгле.
В ладье – топор. В мечте – герои.
Так я причаливал к земле.
Скамья ладьи красна от крови
Моей растерзанной мечты,
Но в каждом доме, в каждом крове
Ищу отважной красоты.
Я вижу: ваши девы слепы,
У юношей безогнен взор.
Назад! Во мглу! В глухие склепы'
Вам нужен бич, а не топор!
И скоро я расстанусь с вами,
И вы увидите меня
Вон там, за дымными горами,
Летящим в облаке огня!
16 апреля 1905

(обратно)

Невидимка

Веселье в ночном кабаке.
Над городом синяя дымка.
Под красной зарей вдалеке
Гуляет в полях Невидимка.
Танцует над топью болот,
Кольцом окружающих домы,
Протяжно зовет и поет
На голос, на голос знакомый.
Вам сладко вздыхать о любви,
Слепые, продажные твари?
Кто небо запачкал в крови?
Кто вывесил красный фонарик?
И воет, как брошенный пес,
Мяучит, как сладкая кошка,
Пучки вечереющих роз
Швыряет блудницам в окошко..
И ломится в черный притон
Ватага веселых и пьяных,
И каждый во мглу увлечен
Толпой проституток румяных...
В тени гробовой фонари,
Смолкает над городом грохот...
На красной полоске зари
Беззвучный качается хохот...
Вечерняя надпись пьяна
Над дверью, отворенной в лавку..
Вмешалась в безумную давку
С расплеснутой чашей вина
На Звере Багряном – Жена.
16 апреля 1905

(обратно)

Болотный попик

На весенней проталинке
За вечерней молитвою – маленький
Попик болотный виднеется.
Ветхая ряска над кочкой
Чернеется
Чуть заметною точкой.
И в безбурности зорь красноватых
Не видать чертенят бесноватых,
Но вечерняя прелесть
Увила вкруг него свои тонкие руки.
Предзакатные звуки,
Легкий шелест.
Тихонько он молится,
Улыбается, клонится,
Приподняв свою шляпу.
И лягушке хромой, ковыляющей,
Травой исцеляющей
Перевяжет болящую лапу.
Перекрестит и пустит гулять:
«Вот, ступай в родимую гать.
Душа моя рада
Всякому гаду
И всякому зверю
И о всякой вере».
И тихонько молится,
Приподняв свою шляпу,
За стебель, что клонится,
За больную звериную лапу,
И за римского папу.
Не бойся пучины тряской —
Спасет тебя черная ряска.
17 апреля 1905

(обратно)

«На весеннем пути в теремок…»

На весеннем пути в теремок
Перелетный вспорхнул ветерок,
Прозвенел золотой голосок.
Постояла она у крыльца,
Поискала дверного кольца,
И поднять на посмела лица.
И ушла в синеватую даль,
Где дымилась весенняя таль,
Где кружилась над лесом печаль
Там – в березовом дальнем кругу —
Старикашка сгибал из березы дугу
И приметил ее на лугу.
Закричал и запрыгал на пне:
«Ты, красавица, верно, ко мне'
Стосковалась в своей тишине!»
За корявые пальцы взялась,
С бородою зеленой сплелась
И с туманом лесным поднялась
Так тоскуют они об одном,
Так летают они вечерком,
Так венчалась весна с колдуном.
24 апреля 1905

(обратно)

«Вот на тучах пожелтелых…»

Вот на тучах пожелтелых
Отблеск матовой свечи.
Пробежали в космах белых
Черной ночи трубачи.
Пронеслась, бесшумно рея,
Птицы траурной фата.
В глуби меркнущей аллеи
Зароилась чернота.
Разметались в тучах пятна,
Заломились руки Дня.
Бездыханный, необъятный
Истлевает без огня.
Кто там встанет с мертвым глазом
И серебряным мечом?
Невидимкам черномазым
Кто там будет трубачом?
28 мая 1905

(обратно)

Война

Вот поднялась. В железных лапах
Визжит кровавой смерти весть.
В горах, в долинах, на этапах
Щетиной заметалась месть.
Не в силах мстительная гордость
Противостать тому кольцу,
Чьи равнодушие и твердость
Встречают смерть лицом к лицу.
И вот в парах и тучах тучных,
Гремя вблизи, свистя вдали,
Она краями крыльев звучных
Пускает ко дну корабли.
Но в воплях исполинской бури,
В мечте бойца, в его крови,
Одушевительница фурий —
Она вздыхает о Любви.
28 мая 1905

(обратно)

Влюбленность

Королевна жила на высокой горе,
И над башней дымились прозрачные сны облаков.
Темный рыцарь в тяжелой кольчуге
шептал о любви на заре,
В те часы, когда Рейн выступал из своих берегов
Над зелеными рвами текла, розовея, весна.
Непомерность ждала в синевах отдаленной черты.
И влюбленность звала – не дала отойти от окна,
Не смотреть в роковые черты,
оторваться от светлой мечты
«Подними эту розу», – шепнула – и ветер донес
Тишину улетающих лат, бездыханный ответ.
«В синем утреннем небе найдешь Купину
расцветающих роз», —
Он шепнул, и сверкнул, и взлетел,
и она полетела вослед.
И за облаком плыло и пело мерцание тьмы,
И влюбленность в погоне забыла, забыла свой щит.
И она, окрылясь, полетела из отчей тюрьмы —
На воздушном пути королевна полет свой стремит
Уж в стремнинах туман, и рога созывают стада,
И заветная мгла протянула плащи и скрестила мечи,
И вечернюю грусть тишиной отражает вода,
И над лесом погасли лучи.
Не смолкает вдали властелинов борьба,
Распри дедов над ширью земель.
Но различна Судьба: здесь – мечтанье раба,
Там – воздушной Влюбленности хмель.
И в воздушный покров улетела на зов
Навсегда... О, Влюбленность! Ты строже Судьбы!
Повелительней древних законов отцов!
Слаще звука военной трубы!
3 июня 1905

(обратно)

«Она веселой невестой была…»

Она веселой невестой была.
Но смерть пришла. Она умерла.
И старая мать погребла ее тут.
Но церковь упала в зацветший пруд.
Над зыбью самых глубоких мест
Плывет один неподвижный крест.
Миновали сотни и сотни лет,
А в старом доме юности нет.
И в доме, уставшем юности ждать,
Одна осталась старая мать.
Старуха вдевает нити в иглу.
Тени нитей дрожат на светлом полу.
Тихо, как будет. Светло, как было.
И счет годин старуха забыла.
Как мир, стара, как лунь, седа.
Никогда не умрет, никогда, никогда...
А вдоль комодов, вдоль старых кресел
Мушиный танец всё так же весел,
И красные нити лежат на полу,
И мышь щекочет обои в углу.
В зеркальной глуби – еще покой
С такой же старухой, как лунь, седой.
И те же нити, и те же мыши,
И тот же образ смотрит из ниши —
В окладе темном – темней пруда,
Со взором скромным – всегда, всегда...
Давно потухший взгляд безучастный,
Клубок из нитей веселый, красный...
И глубже, и глубже покоев ряд,
И в окна смотрит всё тот же сад,
Зеленый, как мир; высокий, как ночь,
Нежный, как отошедшая дочь...
«Вернись, вернись. Нить не хочет тлеть.
Дай мне спокойно умереть».
3 июня 1905 (1915)

(обратно)

«Полюби эту вечность болот:…»

Полюби эту вечность болот:
Никогда не иссякнет их мощь.
Этот злак, что сгорел, – не умрет.
Этот куст – без истления – тощ.
Эти ржавые кочки и пни
Знают твой отдыхающий плен.
Неизменно предвечны они, —
Ты пред Вечностью полон измен.
Одинокая участь светла.
Безначальная доля свята.
Это Вечность Сама снизошла
И навеки замкнула уста.
Июнь 1905

(обратно)

«Белый конь чуть ступает усталой ногой…»

Белый конь чуть ступает усталой ногой,
Где бескрайная зыбь залегла.
Мне болотная схима – желанный покой,
Будь ночлегом, зеленая мгла!
Алой ленты Твоей надо мной полоса,
Бьется в ноги коня змеевик,
На горе безмятежно поют голоса,
Всё о том, как закат Твой велик.
Закатилась Ты с мертвым Твоим женихом,
С палачом раскаленной земли.
Но сквозь ели прощальный Твой луч мне
знаком?
Тишина Твоя дремлет вдали.
Я с Тобой – навсегда, не уйду никогда,
И осеннюю волю отдам.
В этих впадинах тихая дремлет вода,
Запирая ворота безумным ключам.
О, Владычица дней! алой лентой Твоей
Окружила Ты бледно-лазоревый свод!
Знаю, ведаю ласку Подруги моей —
Старину озаренных болот.
Июнь 1905, Новоселки

(обратно)

«Болото – глубокая впадина…»

Болото – глубокая впадина
Огромного ока земли.
Он плакал так долго,
Что в слезах изошло его око
И чахлой травой поросло.
Но сквозь травы и злаки
И белый пух смежённых ресниц —
Пробегает зеленая искра,
Чтобы снова погаснуть в болоте.
И тогда говорят в деревнях
Неизвестно откуда пришедшие
Колдуны и косматые ведьмы:
«Это шутит над вами болото.
Это манит вас темная сила».
И когда они так говорят,
Старики осеняются знаменьем крестным,
Пожилые – смеются,
А у девушек – ясно видны
За плечами белые крылья.
Июнь 1905

(обратно)

«Не строй жилищ у речных излучин…»

Г. Чулкову

Не строй жилищ у речных излучин,
Где шумной жизни заметен рост.
Поверь, конец всегда однозвучен,
Никому не понятен и торжественно прост.
Твоя участь тиха, как рассказ вечерний,
И душой одинокой ему покорись.
Ты иди себе, молча, к какой хочешь вечерне,
Где душа твоя просит, там молись.
Кто придет к тебе, будь он, как ангел, светел,
Ты прими его просто, будто видел во сне,
И молчи без конца, чтоб никто не заметил,
Кто сидел на скамье, промелькнул в окне.
И никто не узнает, о чем молчанье,
И о чем спокойных дум простота.
Да. Она придет. Забелеет сиянье.
Без вины прижмет к устам уста.
Июнь 1905

(обратно)

«Потеха! Рокочет труба…»

Потеха! Рокочет труба,
Кривляются белые рожи,
И видит на флаге прохожий
Огромную надпись: «Судьба».
Палатка. Разбросаны карты.
Гадалка, смуглее июльского дня,
Бормочет, монетой звеня,
Слова слаще звуков Моцарта.
Кругом – возрастающий крик,
Свистки и нечистые речи,
И ярмарки гулу – далече
В полях отвечает зеленый двойник.
В палатке всё шепчет и шепчет,
И скоро сливаются звуки,
И быстрые смуглые руки
Впиваются крепче и крепче...
Гаданье! Мгновенье! Мечта!..
И, быстро поднявшись, презрительным жестом
Встряхнула одеждой над проклятым местом;
Гадает... и шепчут уста.
И вновь завывает труба,
И в памяти пыльной взвиваются речи,
И руки... и плечи...
И быстрая надпись: «Судьба»!
Июль 1905

(обратно)

Старушка и чертенята

Григорию Е

Побывала старушка у Троицы
И всё дальше идет, на восток.
Вот сидит возле белой околицы,
Обвевает ее вечерок.
Собрались чертенята и карлики,
Только диву даются в кустах
На костыль, на мешок, на сухарики,
На усталые ноги в лаптях.
«Эта странница, верно, не рада нам —
Приложилась к мощам – и свята;
Надышалась божественным ладаном,
Чтобы видеть Святые Места.
Чтоб идти ей тропинками злачными,
На зеленую травку присесть...
Чтоб высоко над елями мрачными
Пронеслась золотистая весть...»
И мохнатые, малые каются,
Умиленно глядят на костыль,
Униженно в траве кувыркаются,
Поднимают копытцами пыль:
«Ты прости нас, старушка ты божия,
Не бери нас в Святые Места!
Мы и здесь лобызаем подножия
Своего, полевого Христа.
Занимаются села пожарами,
Грозовая над нами весна,
Но за майскими тонкими чарами
Затлевает и нам Купина...»
Июль 1905

(обратно)

У моря

Стоит полукруг зари.
Скоро солнце совсем уйдет.
– Смотри, папа, смотри,
Какой к нам корабль плывет!
– Ах, дочка, лучше бы нам
Уйти от берега прочь...
Смотри; он несет по волнам
Нам светлым – темную ночь...
– Нет, папа, взгляни разок,
Какой на нем пестрый флаг!
Ах, как его голос высок!
Ах, как освещен маяк!
– Дочка, то сирена поет.
Берегись, пойдем-ка домой...
Смотри: уж туман ползет:
Корабль стал совсем голубой...
Но дочка плачет навзрыд,
Глубь морская ее манит,
И хочет пуститься вплавь,
Чтобы сон обратился в явь.
Июль 1905

(обратно)

Балаганчик

Вот открыт балаганчик
Для веселых и славных детей,
Смотрят девочка и мальчик
На дам, королей и чертей.
И звучит эта адская музыка,
Завывает унылый смычок.
Страшный черт ухватил карапузика,
И стекает клюквенный сок.
Мальчик

Он спасется от черного гнева
Мановением белой руки.
Посмотри: огоньки
Приближаются слева...
Видишь факелы? видишь дымки?
Это, верно, сама королева...
Девочка

Ах, нет, зачем ты дразнишь меня?
Это – адская свита...
Королева – та ходит средь белого дня,
Вся гирляндами роз перевита,
И шлейф ее носит, мечами звеня,
Вздыхающих рыцарей свита.
Вдруг паяц перегнулся за рампу
И кричит: «Помогите!
Истекаю я клюквенным соком!
Забинтован тряпицей!
На голове моей – картонный шлем!
А в руке – деревянный меч!»
Заплакали девочка и мальчик,
И закрылся веселый балаганчик
Июль 1905

(обратно)

Поэт

Сидят у окошка с папой.
Над берегом вьются галки.
– Дождик, дождик! Скорей закапай!
У меня есть зонтик на палке!
– Там весна. А ты – зимняя пленница,
Бедная девочка в розовом капоре...
Видишь, море за окнами пенится?
Полетим с тобой, девочка, за море.
– А за морем есть мама?
– Нет.
– А где мама?
– Умерла.
– Что это значит?
– Это значит: вон идет глупый поэт:
Он вечно о чем-то плачет.
– О чем?
– О розовом капоре.
– Так у него нет мамы?
– Есть. Только ему нипочем:
Ему хочется за море,
Где живет Прекрасная Дама.
– А эта Дама – добрая?
– Да.
– Так зачем же она не приходит?
– Она не придет никогда:
Она не ездит на пароходе.
Подошла ночка,
Кончился разговор папы с дочкой.
Июль 1905

(обратно)

Моей матери

Тихо. И будет всё тише.
Флаг бесполезный опущен.
Только флюгарка на крыше
Сладко поет о грядущем.
Ветром в полнебе раскинут,
Дымом и солнцем взволнован,
Бедный петух очарован,
В синюю глубь опрокинут.
В круге окна слухового
Лик мой, как нимбом, украшен.
Профиль лица воскового
Правилен, прост и нестрашен.
Смолы пахучие жарки,
Дали извечно туманны...
Сладки мне песни флюгарки:
Пой, петушок оловянный!
Июль 1905

(обратно)

«Старость мертвая бродит вокруг…»

Старость мертвая бродит вокруг,
В зеленях утонула дорожка.
Я пилю наверху полукруг —
Я пилю слуховое окошко.
Чую дали – и капли смолы
Проступают в сосновые жилки.
Прорываются визги пилы,
И летят золотые опилки.
Вот последний свистящий раскол —
И дощечка летит в неизвестность...
В остром запахе тающих смол
Подо мной распахнулась окрестность..
Всё закатное небо – в дреме,
Удлиняются дольние тени,
И на розовой гаснет корме
Уплывающий кормщик весенний...
Вот – мы с ним уплываем во тьму,
И корабль исчезает летучий...
Вот и кормщик – звездою падучей —
До свиданья!... летит за корму...
Июль 1905

(обратно)

«В туманах, над сверканьем рос…»

В туманах, над сверканьем рос,
Безжалостный, святой и мудрый,
Я в старом парке дедов рос,
И солнце золотило кудри.
Не погасал лесной пожар,
Но, гарью солнечной влекомый,
Стрелой бросался я в угар,
Целуя воздух незнакомый.
И проходили сонмы лиц,
Всегда чужих и вечно взрослых,
Но я любил взлетанье птиц,
И лодку, и на лодке весла.
Я уплывал один в затон
Бездонной заводи и мутной,
Где утлый остров окружен
Стеною ельника уютной.
И там в развесистую ель
Я доску клал и с нею реял,
И таяла моя качель,
И сонный ветер тихо веял.
И было как на Рождестве,
Когда игра давалась даром,
А жизнь всходила синим паром
К сусально-звездной синеве.
Июль 1905

(обратно)

Осенняя воля

Выхожу я в путь, открытый взорам,
Ветер гнет упругие кусты,
Битый камень лег по косогорам,
Желтой глины скудные пласты.
Разгулялась осень в мокрых долах,
Обнажила кладбища земли,
Но густых рябин в проезжих селах
Красный цвет зареет издали.
Вот оно, мое веселье, пляшет
И звенит, звенит, в кустах пропав!
И вдали, вдали призывно машет
Твой узорный, твой цветной рукав.
class="stanza">
Кто взманил меня на путь знакомый,
Усмехнулся мне в окно тюрьмы?
Или – каменным путем влекомый
Нищий, распевающий псалмы?
Нет, иду я в путь никем не званый,
И земля да будет мне легка!
Буду слушать голос Руси пьяной,
Отдыхать под крышей кабака.
Запою ли про свою удачу,
Как я молодость сгубил в хмелю...
Над печалью нив твоих заплачу,
Твой простор навеки полюблю...
Много нас – свободных, юных, статных
Умирает, не любя...
Приюти ты в далях необъятных!
Как и жить и плакать без тебя!
Июль 1905

Рогачевское шоссе

(обратно)

«Не мани меня ты, воля…»

Не мани меня ты, воля,
Не зови в поля!
Пировать нам вместе, что ли,
Матушка-земля ?
Кудри ветром растрепала
Ты издалека,
Но меня благословляла
Белая рука...
Я крестом касался персти,
Целовал твой прах,
Нам не жить с тобою вместе
В радостных полях!
Лишь на миг в воздушном мире
Оглянусь, взгляну,
Как земля в зеленом пире
Празднует весну, —
И пойду путем-дорогой,
Тягостным путем —
Жить с моей душой убогой
Нищим бедняком.
Июль 1905

(обратно)

«Утихает светлый ветер…»

Утихает светлый ветер,
Наступает серый вечер,
Ворон канул на сосну,
Тронул сонную струну.
В стороне чужой и темной
Как ты вспомнить обо мне?
О моей любови скромной
Закручинишься ль во сне?
Пусть душа твоя мгновенна —
Над тобою неизменна
Гордость юная твоя,
Верность женская моя.
Не гони летящий мимо
Призрак легкий и простой,
Если будешь, мой любимый,
Счастлив с девушкой другой...
Ну, так с богом! Вечер близок,
Быстрый лет касаток низок,
Надвигается гроза,
Ночь глядит в твои глаза.
21 августа 1905

(обратно)

«Оставь меня в моей дали…»

Оставь меня в моей дали.
Я неизменен. Я невинен.
Но темный берег так пустынен,
А в море ходят корабли.
Порою близок парус встречный,
И зажигается мечта;
И вот – над ширью бесконечной
Душа чудесным занята.
Но даль пустынна и спокойна —
И я всё тот же – у руля,
И я пою, всё так же стройно,
Мечту родного корабля.
Оставь же парус воли бурной
Чужой, а не твоей судьбе:
Еще не раз в тиши лазурной
Я буду плакать о тебе.
Август 1905

(обратно)

«Осень поздняя. Небо открытое…»

Осень поздняя. Небо открытое,
И леса сквозят тишиной.
Прилегла на берег размытый
Голова русалки больной.
Низко ходят туманные полосы,
Пронизали тень камыша.
На зеленые длинные волосы
Упадают листы, шурша.
И опушками отдаленными
Месяц ходит с легким хрустом и глядит,
Но, запутана узлами зелеными,
Не дышит она и не спит.
Бездыханный покой очарован.
Несказанная боль улеглась.
И над миром, холодом скован,
Пролился звонко-синий час.
Август 1905

(обратно)

«Девушка пела в церковном хоре…»

Девушка пела в церковном хоре
О всех усталых в чужом краю,
О всех кораблях, ушедших в море,
О всех, забывших радость свою.
Так пел ее голос, летящий в купол,
И луч сиял на белом плече,
И каждый из мрака смотрел и слушал,
Как белое платье пело в луче.
И всем казалось, что радость будет,
Что в тихой заводи все корабли,
Что на чужбине усталые люди
Светлую жизнь себе обрели.
И голос был сладок, и луч был тонок,
И только высоко, у Царских Врат,
Причастный Тайнам, – плакал ребенок
О том, что никто не придет назад.
Август 1905

(обратно)

«В лапах косматых и страшных…»

В лапах косматых и страшных
Колдун укачал весну.
Вспомнили дети о снах вчерашних,
Отошли тихонько ко сну.
Мама крестила рукой усталой,
Никому не взглянула в глаза.
На закате полоской алой
Покатилась к земле слеза.
«Мама, красивая мама, не плачь ты!
Золотую птицу мы увидим во сне.
Всю вчерашнюю ночь она пела с мачты,
А корабль уплывал к весне.
Он плыл и качался, плыл и качался,
А бедный матросик смотрел на юг:
Он друга оставил и в слезах надрывался, —
Верно, есть у тебя печальный друг?» —
«Милая девочка, спи, не тревожься,
Ты сегодня другое увидишь во сне.
Ты к вчерашнему сну никогда не вернешься:
Одно и то же снится лишь мне...»
Август 1905

(обратно)

«Там, в ночной завывающей стуже…»

Там, в ночной завывающей стуже,
В поле звезд отыскал я кольцо.
Вот лицо возникает из кружев,
Возникает из кружев лицо.
Вот плывут ее вьюжные трели,
Звезды светлые шлейфом влача,
И взлетающий бубен метели,
Бубенцами призывно бренча.
С легким треском рассыпался веер, —
Ах, что значит – не пить и не есть!
Но в глазах, обращенных на север,
Мне холодному – жгучая весть...
И над мигом свивая покровы,
Вся окутана звездами вьюг,
Уплываешь ты в сумрак снеговый,
Мой от века загаданный друг.
Август 1905

(обратно)

Пляски осенние

Волновать меня снова и снова —
В этом тайная воля твоя.
Радость ждет сокровенного слова,
И уж ткань золотая готова,
Чтоб душа засмеялась моя.
Улыбается осень сквозь слезы,
В небеса улетает мольба,
И за кружевом тонкой березы
Золотая запела труба.
Так волнуют прозрачные звуки,
Будто милый твой голос звенит,
Но молчишь ты, поднявшая руки,
Устремившая руки в зенит.
И округлые руки трепещут,
С белых плеч ниспадают струй,
За тобой в хороводах расплещут
Осенницы одежды свои.
Осененная реющей влагой,
Распустила ты пряди волос.
Хороводов твоих по оврагу
Золотое кольцо развилось.
Очарованный музыкой влаги,
Не могу я не петь, не плясать,
И не могут луга и овраги
Под стопою твоей не сгорать.
С нами, к нам – легкокрылая младость,
Нам воздушная участь дана...
И откуда приходит к нам Радость,
И откуда плывет Тишина?
Тишина умирающих злаков —
Это светлая в мире пора:
Сон, заветных исполненный знаков,
Что сегодня пройдет, как вчера,
Что полеты времен и желаний —
Только всплески девических рук —
На земле, на зеленой поляне,
Неразлучный и радостный круг.
И безбурное солнце не будет
Нарушать и гневить Тишину,
И лесная трава не забудет,
Никогда не забудет весну.
И снежинки по склонам оврага
Заметут, заровняют края,
Там, где им заповедала влага,
Там, где пляска, где воля твоя.
1 октября 1905

Лесной

(обратно)

«В голубой далекой спаленке…»

В голубой далекой спаленке
Твой ребенок опочил.
Тихо вылез карлик маленький
И часы остановил.
Всё, как было. Только странная
Воцарилась тишина.
И в окне твоем – туманная
Только улица страшна.
Словно что-то недосказано,
Что всегда звучит, всегда...
Нить какая-то развязана,
Сочетавшая года.
И прошла ты, сонно-белая,
Вдоль по комнатам одна.
Опустила, вся несмелая,
Штору синего окна.
И потом, едва заметная,
Тонкий полог подняла.
И, как время безрассветная,
Шевелясь, поникла мгла.
Стало тихо в дальней спаленке —
Синий сумрак и покой,
Оттого, что карлик маленький
Держит маятник рукой.
4 октября 1905

(обратно)

Эхо

К зеленому лугу, взывая, внимая,
Иду по шуршащей листве.
И месяц холодный стоит, не сгорая,
Зеленым серпом в синеве.
Листва кружевная!
Осеннее злато!
Зову – и трикраты
Мне издали звонко
Ответствует нимфа, ответствует Эхо,
Как будто в поля золотого заката
Гонимая богом-ребенком
И полная смеха...
Вот, богом настигнута, падает Эхо,
И страстно круженье, и сладко паденье,
И смех ее в длинном
Звучит повтореньи
Под небом невинным...
И страсти и смерти,
И смерти и страсти —
Венчальные ветви
Осенних убранств и запястий...
Там – в синем раздольи – мой голос пророчит
Возвратить, опрокинуть весь мир на меня!
Но, сверкнув на крыле пролетающей ночи,
Томной свирелью вечернего дня
Ускользнувшая нимфа хохочет.
4 октября 1905

(обратно)

«Вот Он – Христос – в цепях и розах…»

Евгению Иванову

Вот Он – Христос – в цепях и розах —
За решеткой моей тюрьмы.
Вот Агнец Кроткий в белых ризах
Пришел и смотрит в окно тюрьмы.
В простом окладе синего неба
Его икона смотрит в окно.
Убогий художник создал небо.
Но Лик и синее небо – одно.
Единый, Светлый, немного грустный —
За Ним восходит хлебный злак,
На пригорке лежит огород капустный,
И березки и елки бегут в овраг.
И всё так близко и так далёко,
Что, стоя рядом, достичь нельзя,
И не постигнешь синего Ока,
Пока не станешь сам как стезя...
Пока такой же нищий не будешь,
Не ляжешь, истоптан, в глухой овраг,
Обо всем не забудешь, и всего не разлюбишь,
И не поблекнешь, как мертвый злак.
10 октября 1905

(обратно)

«Так. Неизменно всё, как было…»

Так. Неизменно всё, как было.
Я в старом ласковом бреду.
Ты для меня остановила
Времен живую череду.
И я пришел, плющом венчанный,
Как в юности, – к истокам рек.
И над водой, за мглой туманной, —
Мне улыбнулся тот же брег.
И те же явственные звуки
Меня зовут из камыша.
И те же матовые руки
Провидит вещая душа.
Как будто время позабыло
И ничего не унесло,
И неизменным сохранило
Певучей юности русло.
И так же вечен я и мирен,
Как был давно, в годину сна.
И тяжким золотом кумирен
Моя душа убелена.
10 октября 1905

(обратно)

Митинг

Он говорил умно и резко,
И тусклые зрачки
Метали прямо и без блеска
Слепые огоньки.
А снизу устремлялись взоры
От многих тысяч глаз,
И он не чувствовал, что скоро
Пробьет последний час.
Его движенья были верны,
И голос был суров,
И борода качалась мерно
В такт запыленных слов.
И серый, как ночные своды,
Он знал всему предел.
Цепями тягостной свободы
Уверенно гремел.
Но те, внизу, не понимали
Ни чисел, ни имен,
И знаком долга и печали
Никто не заклеймен.
И тихий ропот поднял руку,
И дрогнули огни.
Пронесся шум, подобный звуку
Упавшей головни.
Как будто свет из мрака брызнул,
Как будто был намек...
Толпа проснулась. Дико взвизгнул
Пронзительный свисток.
И в звоны стекол перебитых
Ворвался стон глухой,
И человек упал на плиты
С разбитой головой.
Не знаю, кто ударом камня
Убил его в толпе,
И струйка крови, помню ясно,
Осталась на столбе.
Еще свистки ломали воздух,
И крик еще стоял,
А он уж лег на вечный отдых
У входа в шумный зал...
Но огонек блеснул у входа...
Другие огоньки...
И звонко брякнули у свода
Взведенные курки.
И промелькнуло в беглом свете,
Как человек лежал,
И как солдат ружье над мертвым
Наперевес держал.
Черты лица бледней казались
От черной бороды,
Солдаты, молча, собирались
И строились в ряды.
И в тишине, внезапно вставшей,
Был светел круг лица,
Был тихий ангел пролетавший,
И радость – без конца.
И были строги и спокойны
Открытые зрачки,
Над ними вытянулись стройно
Блестящие штыки.
Как будто, спрятанный у входа
За черной пастью дул,
Ночным дыханием свободы
Уверенно вздохнул.
10 октября 1905

(обратно)

«Вися над городом всемирным…»

Вися над городом всемирным,
В пыли прошедшей заточен,
Еще монарха в утре лирном
Самодержавный клонит сон.
И предок царственно-чугунный
Всё так же бредит на змее,
И голос черни многострунный
Еще не властен на Неве.
Уже на домах веют флаги,
Готовы новые птенцы,
Но тихи струи невской влаги,
И слепы темные дворцы.
И если лик свободы явлен,
То прежде явлен лик змеи,
И ни один сустав не сдавлен
Сверкнувших колец чешуи.
18 октября 1905

(обратно)

«Еще прекрасно серое небо…»

Еще прекрасно серое небо,
Еще безнадежна серая даль.
Еще несчастных, просящих хлеба,
Никому не жаль, никому не жаль!
И над заливами голос черни
Пропал, развеялся в невском сне.
И дикие вопли: «Свергни! О, свергни!»
Не будят жалости в сонной волне..
И в небе сером холодные светы
Одели Зимний дворец царя,
И латник в черном[27] не даст ответа,
Пока не застигнет его заря.
Тогда, алея над водной бездной,
Пусть он угрюмей опустит меч,
Чтоб с дикой чернью в борьбе бесполезной
За древнюю сказку мертвым лечь...
18 октября 1905

(обратно)

«Ты проходишь без улыбки…»

Ты проходишь без улыбки,
Опустившая ресницы,
И во мраке над собором
Золотятся купола.
Как лицо твое похоже
На вечерних богородиц,
Опускающих ресницы,
Пропадающих во мгле...
Но с тобой идет кудрявый
Кроткий мальчик в белой шапке,
Ты ведешь его за ручку,
Не даешь ему упасть.
Я стою в тени портала,
Там, где дует резкий ветер,
Застилающий слезами
Напряженные глаза.
Я хочу внезапно выйти
И воскликнуть: «Богоматерь!
Для чего в мой черный город
Ты Младенца привела?»
Но язык бессилен крикнуть.
Ты проходишь. За тобою
Над священными следами
Почивает синий мрак.
И смотрю я, вспоминая,
Как опущены ресницы,
Как твой мальчик в белой шапке
Улыбнулся на тебя.
29 октября 1905

(обратно)

Перстень-страданье

Шел я по улице, горем убитый.
Юность моя, как печальная ночь,
Бледным лучом упадала на плиты,
Гасла, плелась и шарахалась прочь.
Горькие думы – лохмотья печалей —
Нагло просили на чай, на ночлег,
И пропадали средь уличных далей,
За вереницей зловонных телег.
Господи боже! Уж утро клубится,
Где, да и как этот день проживу?..
Узкие окна. За ними – девица.
Тонкие пальцы легли на канву.
Локоны пали на нежные ткани —
Верно, работала ночь напролет...
Щеки бледны от бессонных мечтаний,
И замирающий голос поет:
«Что я сумела, когда полюбила?
Бросила мать и ушла от отца...
Вот я с тобою, мой милый, мой милый.
Перстень-Страданье нам свяжет сердца.
Что я могу? Своей алой кровью
Нежность мою для тебя украшать...
Верностью женской, вечной любовью
Перстень-Страданье тебе сковать».
30 октября 1905 (1915)

(обратно)

«Прискакала дикой степью…»

Прискакала дикой степью
На вспененном скакуне.
«Долго ль будешь лязгать цепью?
Выходи плясать ко мне!»
Рукавом в окно мне машет,
Красным криком зажжена,
Так и манит, так и пляшет,
И ласкает скакуна.
«А, не хочешь! Ну, так с богом!»
Пыль клубами завилась...
По тропам и по дорогам
В чистом поле понеслась...
Не меня ты любишь. Млада,
Дикой вольности сестра!
Любишь краденые клады,
Полуночный свист костра!
И в степях, среди тумана,
Ты страшна своей красой —
Разметавшейся у стана
Рыжей спутанной косой.
31 октября 1905

(обратно)

Бред

Я знаю, ты близкая мне...
Больному так нужен покой...
Прильнувши к седой старине,
Торжественно брежу во сне...
С тобою, мой свет, говорю...
Пьяни, весели меня, боль! —
Ты мне обещаешь зарю?
Нет, с этой свечой догорю!
Так слушай, как память остра, —
Недаром я в смертном бреду...
Вчера еще были, вчера
Заветные лес и гора...
Я Белую Деву искал —
Ты слышишь? Ты веришь? Ты спишь?
Я Древнюю Деву искал,
И рог мой раскатом звучал.
Вот иней мне кудри покрыл,
Дыханье спирала зима...
И ветер мне очи слепил,
И рог мой неверно трубил...
Но слушай, как слушал тогда
Я голос пронзительных вьюг!
Что было со мной в те года, —
Тому не бывать никогда!..
Я твердой стопою всхожу —
О, слушай предсмертный завет!..
В последний тебе расскажу:
Я Белую Деву бужу!
Вот спит Она в облаке мглы
На темной вершине скалы,
И звонко взывают орлы,
Свои расточая хвалы...
Как странен мой траурный бред!
То – бред обнищалой души...
Ты – свет мой, единственный свет
Другой – в этом трауре нет.
Уютны мне черные сны.
В них память свежеет моя:
В виденьях седой старины,
Бывалой, знакомой страны...
Мы были, – но мы отошли,
И помню я звук похорон:
Как гроб мой тяжелый несли,
Как сыпались комья земли.
4 ноября 1905 (1915)

(обратно)

Сытые

Они давно меня томили;
В разгаре девственной мечты
Они скучали, и не жили,
И мяли белые цветы.
И вот – в столовых и гостиных,
Над грудой рюмок, дам, старух,
Над скукой их обедов чинных —
Свет электрический потух.
К чему-то вносят, ставят свечи,
На лицах – желтые круги,
Шипят пергаментные речи,
С трудом шевелятся мозги.
Так – негодует всё, что сыто,
Тоскует сытость важных чрев:
Ведь опрокинуто корыто,
Встревожен их прогнивший хлев!
Теперь им выпал скудный жребий:
Их дом стоит неосвещен,
И жгут им слух мольбы о хлебе
И красный смех чужих знамен!
Пусть доживут свой век привычно
Нам жаль их сытость разрушать.
Лишь чистым детям – неприлично
Их старой скуке подражать.
10 ноября 1905

(обратно)

«Свободны дали. Небо открыто…»

Свободны дали. Небо открыто.
Смотрите на нас, планеты,
Как наше веселое знамя развито,
Вкруг каждого лика – круг из света.
Нам должно точить такие косы,
Такие плуги,
Чтоб уронить все слезные росы,
Чтоб с кровью вскрыть земляные глуби
Друзья! Над нами лето, взгляните —
Безоблачен день, беззакатно светел.
И солнце стоит высоко – в зените,
И утро пропел давно уже петел.
Мы все, как дети, слепнем от света,
И сердце встало в избытке счастья.
О, нет, не темница наша планета:
Она, как солнце, горит от страсти!
И Дева-Свобода в дали несказанной
Открылась всем – не одним пророкам'
Так все мы – равные дети вселенной,
Любовники Счастья...
Ноябрь-декабрь (?) 1905

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1906 года

Сказка о петухе и старушке

Петуха упустила старушка,
Золотого, как день, петуха!
Не сама отворилась клетушка,
Долго ль в зимнюю ночь до греха!
И на белом узорном крылечке
Промелькнул золотой гребешок...
А старуха спускается с печки,
Всё не может найти посошок...
Вот – ударило светом в оконце,
Загорелся старушечий глаз...
На дворе – словно яркое солнце,
Деревенька стоит напоказ.
Эх, какая беда приключилась,
Впопыхах не нащупать клюки...
Ишь, проклятая, где завалилась!..
А у страха глаза велики:
Вон стоит он в углу, озаренный,
Из-под шапки таращит глаза...
А на улице снежной и сонной
Суматоха, возня, голоса...
Прибежали к старухину дому,
Захватили ведро, кто не глуп...
А уж в кучке золы – незнакомый
Робко съежился маленький труп...
Долго, бабушка, верно, искала,
Не сыскала ты свой посошок...
Петушка своего потеряла,
ан, нашел тебя сам петушок!
Зимний ветер гуляет и свищет,
Всё играет с торчащей трубой...
Мертвый глаз будто всё еще ищет,
Где пропал петушок... золотой.
А над кучкой золы разметенной,
Где гулял и клевал петушок,
То погаснет, то вспыхнет червонный
Золотой, удалой гребешок.
11 января 1906

(обратно)

«Милый брат! Завечерело…»

Милый брат! Завечерело.
Чуть слышны колокола.
Над равниной побелело —
Сонноокая прошла.
Проплыла она – и стала,
Незаметная, близка.
И опять нам, как бывало,
Ноша тяжкая легка.
Меж двумя стенами бора
Редкий падает снежок.
Перед нами – семафора
Зеленеет огонек.
Небо – в зареве лиловом,
Свет лиловый на снегах,
Словно мы – в пространстве новом,
Словно – в новых временах.
Одиноко вскрикнет птица,
Отряхнув крылами ель,
И засыплет нам ресницы
Белоснежная метель...
Издали – локомотива
Поступь тяжкая слышна...
Скоро Финского залива
Нам откроется страна.
Ты поймешь, как в этом море
Облегчается душа,
И какие гаснут зори
За грядою камыша.
Возвратясь, уютно ляжем
Перед печкой на ковре
И тихонько перескажем
Всё, что видели, сестре...
Кончим. Тихо встанет с кресел,
Молчалива и строга.
Скажет каждому: «Будь весел.
За окном лежат снега».
13 января 1906

Ланская

(обратно)

«Мы подошли – и воды синие…»

Мы подошли – и воды синие,
Как две расплеснутых стены.
И вот – вдали белеет скиния,
И дали мутные видны.
Но уж над горными провалами
На дымно блещущий утес
Ты не взбежишь, звеня кимвалами,
В венке из диких красных роз.
Так – и чудесным очарованы —
Не избежим своей судьбы,
И, в цепи новые закованы,
Бредем, печальные рабы.
25 января 1906

(обратно)

«Ты придешь и обнимешь…»

Ты придешь и обнимешь.
И в спокойной мгле
Мне лицо опрокинешь
Встречу новой земле.
В новом небе забудем,
Что прошло, – навсегда.
Тихо молвят люди:
«Вот еще звезда».
И, мерцая, задремлем
На туманный век,
Посылая землям
Среброзвездный снег.
На груди из рая —
Твой небесный цвет.
Я пойму, мерцая,
Твой спокойный свет.
24 января 1906

(обратно)

«Лазурью бледной месяц плыл…»

Лазурью бледной месяц плыл
Изогнутым перстом.
У всех, к кому я приходил,
Был алый рот крестом.
Оскал зубов являл печаль,
И за венцом волос
Качалась мерно комнат даль,
Где властвовал хаос.
У женщин взор был тускл и туп,
И страшен был их взор:
Я знал, что судороги губ
Открыли их позор,
Что пили ночь и забытье,
Но день их опалил...
Как страшно мирное жилье
Для тех, кто изменил!
Им смутно помнились шаги,
Падений тайный страх,
И плыли красные круги
В измученных глазах.
Меня сжимал, как змей, диван,
Пытливый гость – я знал,
Что комнат бархатный туман
Мне душу отравлял.
Но, душу нежную губя,
В себя вонзая нож,
Я в муках узнавал тебя,
Блистательная ложь!
О, запах пламенный духов!
О, шелестящий миг!
О, речи магов и волхвов!
Пергамент желтых книг!
Ты, безымянная! Волхва
Неведомая дочь!
Ты нашептала мне слова,
Свивающие ночь.
Январь 1906

(обратно)

Вербочки

Мальчики да девочки
Свечечки да вербочки
Понесли домой.
Огонечки теплятся,
Прохожие крестятся,
И пахнет весной.
Ветерок удаленький,
Дождик, дождик маленький,
Не задуй огня!
В Воскресенье Вербное
Завтра встану первая
Для святого дня.
10 февраля 1906

(обратно)

Учитель

Кончил учитель урок,
Мирно сидит на крылечке.
Звонко кричит пастушок.
Скачут барашки, овечки.
Солнце за горку ушло,
Светит косыми лучами.
В воздухе сыро, тепло,
Белый туман за прудами.
Старый учитель сидит, —
Верно, устал от работы:
Завтра ему предстоит
Много трудов и заботы.
Завтра он будет с утра
Школить упрямых ребяток,
Чтобы не грызли пера
И не марали тетрадок.
Стадо идет и пылит,
Дети за ним – врассыпную.
Старый учитель сидит,
Голову клонит седую.
10 февраля 1906

(обратно)

Снег да снег

Снег да снег. Всю избу занесло.
Снег белеет кругом по колено.
Так морозно, светло и бело!
Только черные, черные стены...
И дыханье выходит из губ
Застывающим в воздухе паром.
Вон дымок выползает из труб;
Вон в окошке сидят с самоваром;
Старый дедушка сел у стола,
Наклонился и дует на блюдце;
Вон и бабушка с печки сползла,
И кругом ребятишки смеются.
Притаились ребята, глядят,
Как играет с котятами кошка...
Вдруг ребята пискливых котят
Побросали обратно в лукошко...
Прочь от дома на снежный простор
На салазках они покатили.
Оглашается криками двор —
Великана из снега слепили!
Палку в нос, провертели глаза
И надели лохматую шапку.
И стоит он, ребячья гроза, —
Вот возьмет, вот ухватит в охапку
И хохочут ребята, кричат,
Великан у них вышел на славу!
А старуха глядит на внучат,
Не перечит ребячьему нраву.
10 февраля 1906

(обратно)

Ветхая избушка

Ветхая избушка
Вся в снегу стоит.
Бабушка-старушка
Из окна глядит.
Внукам-шалунишкам
По колено снег.
Весел ребятишкам
Быстрых санок бег...
Бегают, смеются,
Лепят снежный дом,
Звонко раздаются
Голоса кругом...
В снежном доме будет
Резвая игра...
Пальчики застудят, —
По домам пора!
Завтра выпьют чаю,
Глянут из окна, —
Ан, уж дом растаял,
На дворе – весна!
10 февраля 1906

(обратно)

Зайчик

Маленькому зайчику
На сырой ложбинке
Прежде глазки тешили
Белые цветочки...
Осенью расплакались
Тонкие былинки,
Лапки наступают
На желтые листочки.
Хмурая, дождливая
Наступила осень,
Всю капусту сняли,
Нечего украсть.
Бедный зайчик прыгает
Возле мокрых сосен,
Страшно в лапы волку
Серому попасть...
Думает о лете,
Прижимает уши,
На небо косится —
Неба не видать...
Только б потеплее,
Только бы посуше...
Очень неприятно
По воде ступать!
Октябрь 1903-10 февраля 1906

(обратно)

Иванова ночь

Мы выйдем в сад с тобою. Скромной,
И будем странствовать одни.
Ты будешь за травою темной
Искать купальские огни.
Я буду ждать с глубокой верой
Чудес, желаемых тобой:
Пусть вспыхнет папоротник серый
Под встрепенувшейся рукой.
Ночь полыхнет зеленым светом, —
Ведь с нею вместе вспыхнешь ты,
Упоена в волшебстве этом
Двойной отравой красоты!
Я буду ждать, любуясь втайне,
Ночных желаний не будя.
Твоих девичьих очертаний —
Не бойся – не спугну, дитя!
Но если ночь, встряхнув ветвями,
Захочет в небе изнемочь,
Я загляну в тебя глазами
Туманными, как эта ночь.
И будет миг, когда ты снидешь
Еще в иные небеса.
И в новых небесах увидишь
Лишь две звезды – мои глаза.
Миг! В этом небе глаз упорных
Ты вся отражена – смотри!
И под навес ветвей узорных
Проникло таинство зари.
12 февраля 1906

(обратно)

Сольвейг

Сергею Городецкому

Сольвейг прибегает на лыжах.

Ибсен. «Пep Гюнт»
Сольвейг! Ты прибежала на лыжах ко мне,
Улыбнулась пришедшей весне!
Жил я в бедной и темной избушке моей
Много дней, меж камней, без огней.
Но веселый, зеленый твой глаз мне блеснул —
Я топор широко размахнул!
Я смеюсь и крушу вековую сосну,
Я встречаю невесту – весну!
Пусть над новой избой
Будет свод голубой —
Полно соснам скрывать синеву!
Это небо – твое!
Это небо – мое!
Пусть недаром я гордым слыву!
Жил в лесу как во сне,
Пел молитвы сосне,
Надо мной распростершей красу.
Ты пришла – и светло,
Зимний сон разнесло,
И весна загудела в лесу!
Слышишь звонкий топор? Видишь
радостный взор,
На тебя устремленный в упор?
Слышишь песню мою? Я крушу и пою
Про весеннюю Сольвейг мою!
Под моим топором, распевая хвалы,
Раскачнулись в лазури стволы!
Голос твой – он звончей песен старой сосны!
Сольвейг! Песня зеленой весны!
20 февраля 1906

(обратно)

«Ты был осыпан звездным цветом…»

Г. Гюнтеру

Ты был осыпан звездным цветом
Ее торжественной весны,
И были пышно над поэтом
Восторг и горе сплетены.
Открылось небо над тобою,
Ты слушал пламенный хорал,
День белый с ночью голубою
Зарею алой сочетал.
Но в мирной безраздумной сини
Очарованье доцвело,
И вот – осталась нежность линий
И в нимбе пепельном чело.
Склонясь на цвет полуувядший,
Стремиться не устанешь ты,
Но заглядишься, ангел падший,
В двойные, нежные черты.
И, может быть, в бреду ползучем,
Межу не в силах обойти,
Ты увенчаешься колючим
Венцом запретного пути.
Так, – не забудь в венце из терний,
Кому молился в первый раз,
Когда обманет свет вечерний
Расширенных и светлых глаз.
19 марта 1906

(обратно)

«Твое лицо бледней, чем было…»

Твое лицо бледней, чем было
В тот день, когда я подал знак,
Когда, замедлив, торопила
Ты легкий, предвечерний шаг.
Вот я стою, всему покорный,
У немерцающей стены.
Что сердце? Свиток чудотворный,
Где страсть и горе сочтены!
Поверь, мы оба небо знали:
Звездой кровавой ты текла,
Я измерял твой путь в печали,
Когда ты падать начала.
Мы знали знаньем несказанным
Одну и ту же высоту
И вместе пали за туманом,
Чертя уклонную черту.
Но я нашел тебя и встретил
В неосвещенных воротах,
И этот взор – не меньше светел,
Чем был в туманных высотах!
Комета! Я прочел в светилах
Всю повесть раннюю твою,
И лживый блеск созвездий милых
Под черным шелком узнаю!
Ты путь свершаешь предо мною,
Уходишь в тени, как тогда,
И то же небо за тобою,
И шлейф влачишь, как та звезда!
Не медли, в темных тенях кроясь,
Не бойся вспомнить и взглянуть.
Серебряный твой узкий пояс —
Сужденный магу млечный путь.
Март 1906

(обратно)

Незнакомка

По вечерам над ресторанами
Горячий воздух дик и глух,
И правит окриками пьяными
Весенний и тлетворный дух.
Вдали, над пылью переулочной,
Над скукой загородных дач,
Чуть золотится крендель булочной,
И раздается детский плач.
И каждый вечер, за шлагбаумами,
Заламывая котелки,
Среди канав гуляют с дамами
Испытанные остряки.
Над озером скрипят уключины,
И раздается женский визг,
А в небе, ко всему приученный,
Бессмысленно кривится диск.
И каждый вечер друг единственный
В моем стакане отражен
И влагой терпкой и таинственной,
Как я, смирён и оглушен.
А рядом усоседних столиков
Лакеи сонные торчат,
И пьяницы с глазами кроликов
«In vino veritas!»[28] кричат.
И каждый вечер, в час назначенный
(Иль это только снится мне?),
Девичий стан, шелками схваченный,
В туманном движется окне.
И медленно, пройдя меж пьяными,
Всегда без спутников, одна,
Дыша духами и туманами,
Она садится у окна.
И веют древними поверьями
Ее упругие шелка,
И шляпа с траурными перьями,
И в кольцах узкая рука.
И странной близостью закованный,
Смотрю за темную вуаль,
И вижу берег очарованный
И очарованную даль.
Глухие тайны мне поручены,
Мне чье-то солнце вручено,
И все души моей излучины
Пронзило терпкое вино.
И перья страуса склоненные
В моем качаются мозгу,
И очи синие бездонные
Цветут на дальнем берегу.
В моей душе лежит сокровище,
М ключ поручен только мне!
Ты право, пьяное чудовище!
Я знаю: истина в вине.
24 апреля 1906

Озерки

(обратно)

«Там дамы щеголяют модами…»

Там дамы щеголяют модами,
Там всякий лицеист остер —
Над скукой дач, над огородами,
Над пылью солнечных озер.
Туда манит перстами алыми
И дачников волнует зря
Над запыленными вокзалами
Недостижимая заря.
Там, где скучаю так мучительно,
Ко мне приходит иногда
Она – бесстыдно упоительна
И унизительно горда.
За толстыми пивными кружками,
За сном привычной суеты
Сквозит вуаль, покрытый мушками
Глаза и мелкие черты.
Чего же жду я, очарованный
Моей счастливою звездой,
И оглушенный и взволнованный
Вином, зарею и тобой?
Вздыхая древними поверьями,
Шелками черными шумна,
Под шлемом с траурными перьями
И ты вином оглушена?
Средь этой пошлости таинственной,
Скажи, что делать мне с тобой —
Недостижимой и единственной,
Как вечер дымно-голубой?
Апрель 1906 (28 апреля 1911)

(обратно)

«Прошли года, но ты – всё та же…»

Я знал ее еще тогда

В те баснословные года

Тютчев
Прошли года, но ты – всё та же:
Строга, прекрасна и ясна;
Лишь волосы немного глаже,
И в них сверкает седина.
А я – склонен над грудой книжной,
Высокий, сгорбленный старик, —
С одною думой непостижной
Смотрю на твой спокойный лик.
Да. Нас года не изменили.
Живем и дышим, как тогда,
И, вспоминая, сохранили
Те баснословные года...
Их светлый пепел – в длинной урне.
Наш светлый дух – в лазурной мгле.
И всё чудесней, всё лазурней —
Дышать прошедшим на земле.
30 мая 1906

(обратно)

Ангел-хранитель

Люблю Тебя, Ангел-Хранитель во мгле.
Во мгле, что со мною всегда на земле,
За то, что ты светлой невестой была,
За то, что ты тайну мою отняла.
За то, что связала нас тайна и ночь,
Что ты мне сестра, и невеста, и дочь.
За то, что нам долгая жизнь суждена,
О, даже за то, что мы – муж и жена!
За цепи мои и заклятья твои.
За то, что над нами проклятье семьи.
За то, что не любишь того, что люблю.
За то, что о нищих и бедных скорблю.
За то, что не можем согласно мы жить.
За то, что хочу и не смею убить —
Отметить малодушным, кто жил без огня,
Кто так унижал мой народ и меня!
Кто запер свободных и сильных в тюрьму,
Кто долго не верил огню моему.
Кто хочет за деньги лишить меня дня,
Собачью покорность купить у меня..
За то, что я слаб и смириться готов,
Что предки мои – поколенье рабов,
И нежности ядом убита душа,
И эта рука не поднимет ножа...
Но люблю я тебя и за слабость мою,
За горькую долю и силу твою
Что огнем сожжено и свинцом залито —
Того разорвать не посмеет никто!
С тобою смотрел я на эту зарю —
С тобой в эту черную бездну смотрю.
И двойственно нам приказанье судьбы:
Мы вольные души! Мы злые рабы!
Покорствуй! Дерзай! Не покинь! Отойди!
Огонь или тьма – впереди?
Кто кличет? Кто плачет? Куда мы идем?
Вдвоем – неразрывно – навеки вдвоем!
Воскреснем? Погибнем? Умрем?
17 августа 1906

(обратно)

Деве-революции

О, Дева, иду за тобой —
И страшно ль идти за тобой
Влюбленному в душу свою,
Влюбленному в тело свое?
19 августа 1906

Малиновая гора

(обратно)

Русь

Ты и во сне необычайна.
Твоей одежды не коснусь.
Дремлю – и за дремотой тайна,
И в тайне – ты почиешь, Русь.
Русь, опоясана реками
И дебрями окружена,
С болотами и журавлями,
И с мутным взором колдуна,
Где разноликие народы
Из края в край, из дола в дол
Ведут ночные хороводы
Под заревом горящих сел.
Где ведуны с ворожеями
Чаруют злаки на полях,
И ведьмы тешатся с чертями
В дорожных снеговых столбах.
Где буйно заметает вьюга
До крыши – утлое жилье,
И девушка на злого друга
Под снегом точит лезвеё.
Где все пути и все распутья
Живой клюкой измождены,
И вихрь, свистящий в голых
Поет преданья старины...
Так – я узнал в моей дремоте
Страны родимой нищету,
И в лоскутах ее лохмотий
Души скрываю наготу.
Тропу печальную, ночную
Я до погоста протоптал,
И там, на кладбище ночуя,
Подолгу песни распевал.
И сам не понял, не измерил,
Кому я песни посвятил,
В какого бога страстно верил,
Какую девушку любил.
Живую душу укачала,
Русь, на своих просторах, ты,
И вот – она не запятнала
Первоначальной чистоты.
Дремлю – и за дремотой тайна,
И в тайне почивает Русь,
Она и в снах необычайна.
Ее одежды не коснусь.
24 сентября 1906

(обратно)

«Есть лучше и хуже меня…»

Есть лучше и хуже меня,
И много людей и богов,
И в каждом – метанье огня,
И в каждом – печаль облаков.
И каждый другого зажжет
И снова потушит костер,
И каждый печально вздохнет,
Взглянувши другому во взор...
Да буду я – царь над собой,
Со мною – да будет мой гнев,
Чтоб видеть над бездной глухой
Черты ослепительных дев!
Я сам свою жизнь сотворю,
И сам свою жизнь погублю.
Я буду смотреть на Зарю
Лишь с теми, кого полюблю.
Сентябрь 1906

(обратно)

«Передвечернею порою…»

Передвечернею порою
Сходил я в сумерки с горы,
И вот передо мной – за мглою —
Черты печальные сестры.
Она идет неслышным шагом,
За нею шевелится мгла,
И по долинам, по оврагам
Вздыхают груди без числа.
«Сестра, откуда в дождь и холод
Идешь с печальною толпой,
Кого бичами выгнал голод
В могилы жизни кочевой?»
Вот подошла, остановилась
И факел подняла во мгле,
И тихим светом озарилось
Всё, что незримо на земле.
И там, в канавах придорожных,
Я, содрогаясь, разглядел
Черты мучений невозможных
И корчи ослабевших тел.
И вновь опущен факел душный,
И, улыбаясь мне, прошла —
Такой же дымной и воздушной,
Как окружающая мгла.
Но я запомнил эти лица
И тишину пустых орбит,
И обреченных вереница
Передо мной всегда стоит.
Сентябрь 1906

(обратно)

Холодный день

Мы встретились с тобою в храме
И жили в радостном саду,
Но вот зловонными дворами
Пошли к проклятью и труду.
Мы миновали все ворота
И в каждом видели окне,
Как тяжело лежит работа
На каждой согнутой спине.
И вот пошли туда, где будем
Мы жить под низким потолком,
Где прокляли друг друга люди,
Убитые своим трудом.
Стараясь на запачкать платья,
Ты шла меж спящих на полу;
Но самый сон их был проклятье,
Вон там – в заплеванном углу...
Ты обернулась, заглянула
Доверчиво в мои глаза...
И на щеке моей блеснула,
Скатилась пьяная слеза.
Нет! Счастье – праздная забота,
Ведь молодость давно прошла.
Нам скоротает век работа,
Мне – молоток, тебе – игла.
Сиди, да шей, смотри в окошко,
Людей повсюду гонит труд,
А те, кому трудней немножко,
Те песни длинные поют.
Я близ тебя работать стану,
Авось, ты не припомнишь мне,
Что я увидел дно стакана,
Топя отчаянье в вине.
Сентябрь 1906

(обратно)

В октябре

Открыл окно. Какая хмурая
Столица в октябре!
Забитая лошадка бурая
Гуляет на дворе.
Снежинка легкою пушинкою
Порхает на ветру,
И елка слабенькой вершинкою
Мотает на юру.
Жилось легко, жилось и молодо —
Прошла моя пора.
Вон – мальчик, посинев от холода,
Дрожит среди двора.
Всё, всё по-старому, бывалому,
И будет как всегда:
Лошадке и мальчишке малому
Не сладки холода.
Да и меня без всяких поводов
Загнали на чердак.
Никто моих не слушал доводов,
И вышел мой табак.
А всё хочу свободной волею
Свободного житья,
Хоть нет звезды счастливой более
С тех пор, как запил я!
Давно звезда в стакан мой канула, —
Ужели навсегда?..
И вот душа опять воспрянула:
Со мной моя звезда!
Вот, вот – в глазах плывет манящая,
Качается в окне...
И жизнь начнется настоящая,
И крылья будут мне!
И даже всё мое имущество
С собою захвачу!
Познал, познал свое могущество!..
Вот вскрикнул... и лечу!
Лечу, лечу к мальчишке малому,
Средь вихря и огня...
Всё, всё по-старому, бывалому,
Да только – без меня!
Сентябрь 1906

(обратно)

«Шлейф, забрызганный звездами…»

Шлейф, забрызганный звездами,
Синий, синий, синий взор.
Меж землей и небесами
Вихрем поднятый костер.
Жизнь и смерть в круженьи вечном,
Вся – в шелках тугих —
Ты – путям открыта млечным,
Скрыта в тучах грозовых.
Пали душные туманы.
Гасни, гасни свет, пролейся мгла...
Ты – рукою узкой, белой, странной
Факел-кубок в руки мне дала.
Кубок-факел брошу в купол синий —
Расплеснется млечный путь.
Ты одна взойдешь над всей пустыней
Шлейф кометы развернуть.
Дай серебряных коснуться складок,
Равнодушным сердцем знать,
Как мой путь страдальный сладок,
Как легко и ясно умирать.
Сентябрь 1906

(обратно)

Сын и мать

Моей матери

Сын осеняется крестом.
Сын покидает отчий дом.
В песнях матери оставленной
Золотая радость есть:
Только б он пришел прославленный,
Только б радость перенесть!
Вот, в доспехе ослепительном,
Слышно, ходит сын во мгле.
Дух свой предал небожителям,
Сердце – матери-земле.
Петухи поют к заутрене,
Ночь испуганно бежит.
Хриплый рог туманов утренних
За спиной ее трубит.
Поднялись над луговинами
Кудри спутанные мхов,
Метят взорами совиными
В стаю легких облаков...
Вот он, сын мой, в светлом облаке,
В шлеме утренней зари!
Сыплет он стрелами колкими
В чернолесья, в пустыри!..
Веет ветер очистительный
От небесной синевы.
Сын бросает меч губительный,
Шлем снимает с головы.
Точит грудь его пронзенная
Кровь и горние хвалы:
Здравствуй, даль, освобожденная
От ночной туманной мглы!
В сердце матери оставленной
Золотая радость есть:
Вот он, сын мой, окровавленный!
Только б радость перенесть!
Сын не забыл родную мать:
Сын воротился умирать.
4 октября 1906

(обратно)

«Нет имени тебе, мой дальний…»

Нет имени тебе, мой дальний.
Вдали лежала мать, больна.
Над ней склонялась всё печальней
Ее сиделка – тишина.
Но счастье было безначальней,
Чем тишина. Была весна.
Ты подходил к стеклянной двери
И там стоял, в саду, маня
Меня, задумчивую Мэри,
Голубоокую меня.
Я проходила тихой залой
Сквозь дрему, шелесты и сны...
И на балконе тень дрожала
Ее сиделки – тишины...
Мгновенье – в зеркале старинном
Я видела себя, себя...
И шелестила платьем длинным
По ступеням – встречать тебя.
И жали руку эти руки...
И трепетала в них она...
Но издали летели звуки:
Там... задыхалась тишина.
И миг еще – в оконной раме
Я видела – уходишь ты...
И в окна к бедной, бедной маме
С балкона кланялись цветы...
К ней прилегла в опочивальне
Ее сиделка – тишина...
Я здесь, в моей девичьей спальне,
И рук не разомкнуть... одна...
Нет имени тебе, весна.
Нет имени тебе, мой дальний.
Октябрь 1906

(обратно)

«К вечеру вышло тихое солнце…»

К вечеру вышло тихое солнце,
И ветер понес дымки из труб.
Хорошо прислониться к дверному косяку
После ночной попойки моей.
Многое миновалось
И много будет еще,
Но никогда не перестанет радоваться сердце
Тихою радостью
О том, что вы придете,
Сядете на этом старом диване
И скажете простые слова
При тихом вечернем солнце,
После моей ночной попойки.
Я люблю ваше тонкое имя,
Ваши руки и плечи
И черный платок.
Октябрь 1906 (Февраль 1907)

(обратно)

«Ночь. Город угомонился…»

Ночь. Город угомонился.
За большим окном
Тихо и торжественно,
Как будто человек умирает.
Но там стоит просто грустный,
Расстроенный неудачей,
С открытым воротом,
И смотрит на звезды.
«Звезды, звезды,
Расскажите причину грусти!»
И на звезды смотрит.
«Звезды, звезды,
Откуда такая тоска?»
И звезды рассказывают.
Всё рассказывают звезды.
Октябрь 1906 (Февраль 1907)

(обратно)

«Я в четырех стенах – убитый…»

Я в четырех стенах – убитый
Земной заботой и нуждой.
А в небе – золотом расшитый
Наряд бледнеет голубой.
Как сладко, и светло, и больно,
Мой голубой, далекий брат!
Душа в слезах, – она довольна
И благодарна за наряд.
Она – такой же голубою
Могла бы стать, как в небе – ты
Не удрученный тяготою
Дух глубины и высоты.
Но и в стенах – моя отрада
Лазурию твоей гореть,
И думать, что близка награда,
Что суждено мне умереть...
И в бледном небе – тихим дымом
Голубоватый дух певца
Смешается с тобой, родимым,
На лоне Строгого Отца.
Октябрь 1906

(обратно)

Угар

Заплетаем, расплетаем
Нити дьявольской Судьбы,
Звуки ангельской трубы.
Будем счастьем, будем раем,
Только знайте: вы – рабы.
Мы ребенку кудри чешем,
Песни длинные поем,
Поиграем и потешим —
Будет маленьким царем,
Царь повырастет потом...
Вот ребенок засыпает
На груди твоей, сестра...
Слышишь, он во сне вздыхает, —
Видит красный свет костра:
На костер идти пора!
Положи венок багряный
Из удушливых углей
В завитки его кудрей:
Пусть он грезит в час румяный,
Что на нем – венец царей...
Пойте стройную стихиру:
Царь отходит почивать!
Песня носится по миру —
Будут ангелы вздыхать,
Над костром, кружа, рыдать.
Тихо в сонной колыбели
Успокоился царек.
Девы-сестры улетели —
Сизый стелется дымок,
Рдеет красный уголек.
Октябрь 1906

(обратно)

Тишина цветет

Здесь тишина цветет и движет
Тяжелым кораблем души,
И ветер, пес послушный, лижет
Чуть пригнутые камыши.
Здесь в заводь праздную желанье
Свои приводит корабли.
И сладко тихое незнанье
О дальних ропотах земли.
Здесь легким образам и думам
Я отдаю стихи мои,
И томным их встречают шумом
Реки согласные струи.
И, томно опустив ресницы,
Вы, девушки, в стихах прочли,
Как от страницы до страницы
В даль потянули журавли.
И каждый звук был вам намеком
И несказанным – каждый стих.
И вы любили на широком
Просторе легких рифм моих.
И каждая навек узнала
И не забудет никогда,
Как обнимала, целовала,
Как пела тихая вода.
Октябрь 1906

(обратно)

«Так окрыленно, так напевно…»

Так окрыленно, так напевно
Царевна пела о весне.
И я сказал: «Смотри, царевна,
Ты будешь плакать обо мне».
Но руки мне легли на плечи,
И прозвучало: «Нет. Прости.
Возьми свой меч. Готовься к сече.
Я сохраню тебя в пути.
Иди, иди, вернешься молод
И долгу верен своему.
Я сохраню мой лед и холод,
Замкнусь в хрустальном терему.
И будет радость в долгих взорах,
И тихо протекут года.
Вкруг замка будет вечный шорох,
Во рву – прозрачная вода...
Да, я готова к поздней встрече,
Навстречу руки протяну
Тебе, несущему из сечи
На острие копья – весну».
Даль опустила синий полог
Над замком, башней и тобой.
Прости, царевна. Путь мой долог.
Иду за огненной весной.
Октябрь 1906 (1915)

(обратно)

«Ты можешь по траве зеленой…»

Ты можешь по траве зеленой
Всю церковь обойти,
И сесть на паперти замшённой,
И кружево плести.
Ты можешь опустить ресницы,
Когда я прохожу,
Поправить кофточку из ситца,
Когда я погляжу.
Твои глаза еще невинны,
Как цветик голубой,
И эти косы слишком длинны
Для шляпки городской.
Но ты гуляешь с красным бантом
И семячки лущишь,
Телеграфисту с желтым кантом
Букетики даришь.
И потому – ты будешь рада
Сквозь мокрую траву
Прийти в туман чужого сада,
Когда я позову.
Октябрь 1906

(обратно)

Окна во двор

Одна мне осталась надежда:
Смотреться в колодезь двора.
Светает. Белеет одежда
В рассеянном свете утра.
Я слышу – старинные речи
Проснулись глубоко на дне.
Вон теплятся желтые свечи,
Забытые в чьем-то окне.
Голодная кошка прижалась
У жолоба утренних крыш.
Заплакать – одно мне осталось,
И слушать, как мирно ты спишь
Ты спишь, а на улице тихо,
И я умираю с тоски,
И злое, голодное Лихо
Упорно стучится в виски...
Эй, малый, взгляни мне в оконце!.
Да нет, не заглянешь – пройдешь..
Совсем я на зимнее солнце,
На глупое солнце похож.
Октябрь 1906

(обратно)

«Ищу огней – огней попутных…»

Ищу огней – огней попутных
В твой черный, ведовской предел
Меж темных заводей и мутных
Огромный месяц покраснел.
Его двойник плывет над лесом
И скоро станет золотым.
Тогда – простор болотным бесам,
И водяным, и лесовым.
Вертлявый бес верхушкой ели
Проткнет небесный золотой,
И долго будут петь свирели,
И стадо звякать за рекой...
И дальше путь, и месяц выше,
И звезды меркнут в серебре.
И тихо озарились крыши
В ночной деревне, на горе.
Иду, и холодеют росы,
И серебрятся о тебе,
Всё о тебе, расплетшей косы
Для друга тайного, в избе.
Дай мне пахучих, душных зелий
И ядом сладким заморочь,
Чтоб, раз вкусив твоих веселий,
Навеки помнить эту ночь.
Октябрь 1906

(обратно)

Рождество

Звонким колокол ударом
Будит зимний воздух.
Мы работали недаром,
Будет светел отдых.
Серебрится легкий иней
Около подъезда.
Серебристые на синей
Ясной тверди звезды.
Как прозрачен, белоснежен
Блеск узорных окон!
Как пушист и мягко нежен
Золотой твой локон!
Как тонка ты в красной шубке,
С бантиком в косице!
Засмеешься – вздрогнут губки,
Задрожат ресницы.
Веселишь ты всех прохожих —
Молодых и старых,
Некрасивых и пригожих,
Толстых и поджарых.
Подивятся, улыбнутся,
Поплетутся дале,
Будто вовсе, как смеются
Дети, не видали.
И пойдешь ты дальше с мамой
Покупать игрушки
И рассматривать за рамой
Звезды и хлопушки...
Сестры будут куклам рады,
Братья просят пушек,
А тебе совсем не надо
Никаких игрушек.
Ты сама нарядишь елку
В звезды золотые
И привяжешь к ветке колкой
Яблоки большие,
Ты на елку бусы кинешь,
Золотые нити.
Ветки крепкие раздвинешь,
Крикнешь: « Посмотрите!»
Крикнешь ты, поднимешь ветку
Тонкими руками...
А уж там смеется дедка
С белыми усами!
7 ноября 1906

(обратно)

Проклятый колокол

Вёсны и зимы меняли убранство.
Месяц по небу катился – зловещий фонарь.
Вы, люди, рождались с желаньем скорей умереть,
Страхом ночным обессилены.
А над болотом – проклятый звонарь
Бил и будил колокольную медь.
Звуки летели, как филины,
В ночное пространство.
Колокол самый блаженный,
Самый большой и святой,
Тот, что утром скликал прихожан,
По ночам расточал эти звуки.
Кто рассеет болотный туман,
Хоронясь за ночной темнотой?
Чьи качают проклятые руки
Этот колокол пленный?
В час угрюмого звона я был
Под стеной, средь болотной травы,
Я узнал тебя, черный звонарь,
Но не мне укротить твою медь!
Я в туманах бродил.
Люди спали. О, люди! Пока не пробудитесь вы, —
Месяц будет вам – красный, зловещий фонарь,
Страшный колокол будет вам петь!
Ноябрь 1906 (1917 или 1918)

(обратно)

«О жизни, догоревшей в хоре…»

О жизни, догоревшей в хоре
На темном клиросе твоем.
О Деве с тайной в светлом взоре
Над осиянным алтарем.
О томных девушках у двери,
Где вечный сумрак и хвала.
О дальней Мэри, светлой Мэри,
В чьих взорах – свет, в чьих косах – мгла.
Ты дремлешь, боже, на иконе,
В дыму кадильниц голубых.
Я пред тобою, на амвоне,
Я – сумрак улиц городских.
Со мной весна в твой храм вступила,
Она со мной обручена.
Я – голубой, как дым кадила,
Она – туманная весна.
И мы под сводом веем, веем,
Мы стелемся над алтарем,
Мы над народом чары деем
И Мэри светлую поем,
И девушки у темной двери,
На всех ступенях алтаря —
Как засветлевшая от Мэри
Передзакатная заря.
И чей-то душный, тонкий волос
Скользит и веет вкруг лица,
И на амвоне женский голос
Поет о Мэри без конца.
О розах над ее иконой,
Где вечный сумрак и хвала,
О деве дальней, благосклонной,
В чьих взорах – свет, в чьих косах – мгла.
Ноябрь 1906

(обратно)

«В синем небе, в темной глуби…»

В синем небе, в темной глуби
Над собором – тишина.
Мы одну и ту же любим,
Легковейная весна.
Как согласны мы мечтами,
Благосклонная весна!
Не шелками, не речами
Покорила нас она.
Удивленными очами
Мы с тобой покорены,
Над округлыми плечами
Косы в узел сплетены.
Эта девушка узнала
Чары легкие весны.
Мгла весенняя сплетала
Ей задумчивые сны,
Опустила покрывало,
Руки нежные сплела,
Тонкий стан заколдовала,
В храм вечерний привела,
Обняла девичьи плечи,
Поднялась в колокола,
Погасила в храме свечи,
Осенила купола,
И за девушкой – далече
В синих улицах – весна,
Смолкли звоны, стихли речи,
Кротко молится она...
В синем небе, в темной глуби
Над собором – тишина.
Мы с тобой так нежно любим,
Тиховейная весна!
Ноябрь 1906

(обратно)

Балаган

Ну, старая кляча, пойдем ломать своего Шекспира!

Кин
Над черной слякотью дороги
Не поднимается туман.
Везут, покряхтывая, дроги
Мой полинялый балаган.
Лицо дневное Арлекина
Еще бледней, чем лик Пьеро.
И в угол прячет Коломбина
Лохмотья, сшитые пестро...
Тащитесь, траурные клячи!
Актеры, правьте ремесло,
Чтобы от истины ходячей
Всем стало больно и светло!
В тайник души проникла плесень,
Но надо плакать, петь, идти,
Чтоб в рай моих заморских песен
Открылись торные пути.
Ноябрь 1906

(обратно)

«Твоя гроза меня умчала…»

Твоя гроза меня умчала
И опрокинула меня.
И надо мною тихо встала
Синь умирающего дня.
Я на земле грозою смятый
И опрокинутый лежу.
И слышу дальние раскаты,
И вижу радуги межу.
Взойду по ней, по семицветной
И незапятнанной стезе —
С улыбкой тихой и приветной
Смотреть в глаза твоей грозе.
Ноябрь 1906

(обратно)

«В час глухой разлуки с морем…»

В час глухой разлуки с морем,
С тихо ропщущим прибоем,
С отуманенною далью —
Мы одни, с великим горем,
Седины твои закроем
Белым саваном – печалью.
Протекут еще мгновенья,
Канут в темные века.
Будут новые виденья,
Будет старая тоска.
И в печальный саван кроясь,
Предаваясь тайно горю,
Не увидим мы тогда, —
Как горит твой млечный пояс!
Как летит к родному морю
Серебристая звезда!
Ноябрь 1906

(обратно)

«Хожу, брожу понурый…»

Хожу, брожу понурый,
Один в своей норе.
Придет шарманщик хмурый,
Заплачет на дворе...
О той свободной доле,
Что мне не суждена,
О том, что ветер в поле,
А на дворе – весна.
А мне – какое дело?
Брожу один, забыт.
И свечка догорела,
И маятник стучит.
Одна, одна надежда
Вон там, в ее окне.
Светла ее одежда,
Она придет ко мне.
А я, нахмурив брови,
Ей в сотый передам,
Как много портил крови
Знакомым и друзьям.
Опять нам будет сладко,
И тихо, и тепло...
В углу горит лампадка,
На сердце отлегло...
Зачем она приходит
Со мною говорить?
Зачем в иглу проводит
Веселенькую нить?
Зачем она роняет
Веселые слова?
Зачем лицо склоняет
И прячет в кружева?
Как холодно и тесно,
Когда ее здесь нет!
Как долго неизвестно,
Блеснет ли в окнах свет...
Лицо мое белее,
Чем белая стена...
Опять, опять сробею,
Когда придет она...
Ведь нечего бояться
И нечего терять...
Но надо ли сказаться?
Но можно ли сказать?
И что ей молвить – нежной?
Что сердце расцвело?
Что ветер веет снежный?
Что в комнате светло?
7 декабря 1906

(обратно)

Пожар

Понеслись, блеснули в очи
Огневые языки,
Золотые брызги ночи,
Городские мотыльки.
Зданье дымом затянуло,
Толпы темные текут...
Но вдали несутся гулы,
Светы новые бегут...
Крики брошены горстями
Золотых монет.
Над вспененными конями
Факел стелет красный свет.
И, крутя живые спицы,
Мчатся вихрем колесницы,
Впереди – скакун с трубой
Над испуганной толпой.
Скок по камню тяжко звонок,
Голос хриплой меди тонок,
Расплеснулась, широка,
Гулкой улицы река.
На блистательные шлемы
Каплет снежная роса...
Дети ночи черной – где мы?..
Чьи взывают голоса?..
Нет, опять погаснут зданья,
Нет, опять он обманул, —
Отдаленного восстанья
Надвигающийся гул...
Декабрь 1906 (1917)

(обратно)

«Сольвейг! О, Сольвейг! О, Солнечный Путь!…»

Сольвейг! О, Сольвейг! О, Солнечный Путь!
Дай мне вздохнуть, освежить мою грудь!
В темных провалах, где дышит гроза,
Вижу зеленые злые глаза.
Ты ли глядишь, иль старуха – сова?
Чьи раздаются во мраке слова?
Чей ослепительный плащ на лету
Путь открывает в твою высоту?
Знаю – в горах распевают рога,
Волей твоей зацветают луга.
Дай отдохнуть на уступе скалы!
Дай расколоть это зеркало мглы!
Чтобы лохматые тролли, визжа,
Вниз сорвались, как потоки дождя,
Чтоб над омытой душой в вышине
День золотой был всерадостен мне!
Декабрь 1906

(обратно)

«На серые камни ложилась дремота…»

На серые камни ложилась дремота,
Но прялкой вилась городская забота.
Где храмы подъяты и выступы круты, —
Я видел вас, женщины в темных одеждах,
С молитвой в глазах и с изменой в надеждах
О, женщины помнят такие минуты!
Сходились, считая ступень за ступенью,
И вновь расходились, томимые тенью,
Сияя очами, сливаясь с тенями...
О, город! О, ветер! О, снежные бури!
О, бездна разорванной в клочья лазури!
Я здесь! Я невинен! Я с вами! Я с вами!
Декабрь 1906

(обратно)

«Ты смотришь в очи ясным зорям…»

Ты смотришь в очи ясным зорям,
А город ставит огоньки,
И в переулках пахнет морем,
Поют фабричные гудки.
И в суете непобедимой
Душа туманам предана...
Вот красный плащ, летящий мима,
Вот женский голос, как струна.
И помыслы твои несмелы,
Как складки современных риз...
И женщины ресницы-стрелы
Так часто опускают вниз.
Кого ты в скользкой мгле заметал?
Чьи окна светят сквозь туман?
Здесь ресторан, как храмы, светел,
И храм открыт, как ресторан...
На безысходные обманы
Душа напрасно понеслась:
И взоры дев, и рестораны
Погаснут все – в урочный час.
Декабрь 1906 (1907)

(обратно)

На чердаке

Что на свете выше
Светлых чердаков?
Вижу трубы, крыши
Дальних кабаков.
Путь туда заказан,
И на что – теперь?
Вот – я с ней лишь связан.,
Вот – закрыта дверь...
А она не слышит —
Слышит – не глядит,
Тихая – не дышит,
Белая – молчит...
Уж не просит кушать...
Ветер свищет в щель.
Как мне любо слушать
Вьюжную свирель!
Ветер, снежный север,
Давний друг ты мне!
Подари ты веер
Молодой жене!
Подари ей платье
Белое, как ты!
Нанеси в кровать ей
Снежные цветы!
Ты дарил мне горе,
Тучи, да снега...
Подари ей зори,
Бусы, жемчуга!
Чтоб была нарядна
И, как снег, бела!
Чтоб глядел я жадно
Из того угла!..
Слаще пой ты, вьюга,
В снежную трубу,
Чтоб спала подруга
В ледяном гробу!
Чтоб она не встала,
Не скрипи, доска...
Чтоб не испугала
Милого дружка!
Декабрь 1906

(обратно)

«В серебре росы трава…»

В серебре росы трава.
Холодна ты, не жива.
Слышишь нежные слова?
Я склонился. Улыбнись.
Я прошу тебя: очнись.
Месяц залил светом высь.
Вдалеке поют ручьи.
Руки белые твои —
Две холодные змеи.
Шевельни смолистый злак.
Ты открой твой мертвый зрак.
Ты подай мне тихий знак.
Декабрь 1906 (1918)

(обратно)

«Вот явилась.Заслонила…»

Вот явилась. Заслонила
Всех нарядных, всех подруг»
И душа моя вступила
В предназначенный ей круг.
И под знойным снежным стоном
Расцвели черты твои.
Только тройка мчит со звоном
В снежно-белом забытьи.
Ты взмахнула бубенцами,
Увлекла меня в поля...
Душишь черными шелками,
Распахнула соболя...
И о той ли вольной воле
Ветер плачет вдоль реки,
И звенят, и гаснут в поле
Бубенцы, да огоньки?
Золотой твой пояс стянут,
Нагло скромен дикий взор!
Пусть мгновенья все обманут,
Канут в пламенный костер!
Так пускай же ветер будет
Петь обманы, петь шелка!
Пусть навек не знают люди,
Как узка твоя рука!
Как за темною вуалью
Мне на миг открылась даль...
Как над белой, снежной далью
Пала темная вуаль...
Декабрь 1906 (1918)

(обратно)

«Я был смущенный и веселый…»

Я был смущенный и веселый.
Меня дразнил– твой темный шелк.
Когда твой занавес тяжелый
Раздвинулся – театр умолк.
Живым огнем разъединило
Нас рампы светлое кольцо,
И музыка преобразила
И обожгла твое лицо.
И вот – опять сияют свечи,
Душа одна, душа слепа...
Твои блистательные плечи,
Тобою пьяная толпа...
Звезда, ушедшая от мира,
Ты над равниной – вдалеке...
Дрожит серебряная лира
В твоей протянутой руке...
Декабрь 1906

(обратно) (обратно)

Поэмы 1897-1906 годов

Неоконченная поэма (Bad nauheim. 1897-1903)

1

Я видел огненные знаки
Чудес, рожденных на заре.
Я вышел – пламенные маки
Сложить на горном алтаре.
Со мною утро в дымных ризах
Кадило в голубую твердь,
И на уступах, на карнизах
Бездымно испарялась смерть.
Дремали розовые башни,
Курились росы в вышине.
Какой-то призрак – сон вчерашний
Кривлялся в голубом окне.
Еще мерцал вечерний хаос —
Восторг, достигший торжества, —
Но всё, что в пурпур облекалось,
Шептало белые слова.
И жизнь казалась смутной тайной...
Что в утре раннем, полном сна,
Я вскрыл, мудрец необычайный,
Чья усмехнулась глубина?
(обратно)

2

Там, на горах, белели виллы,
Алели розы в цепком сне.
И тайна смутно нисходила
Чертой, в горах неясной мне.
О, как в горах был воздух кроток!
Из парка бешено взывал
И спорил с грохотом пролеток
Веками стиснутый хорал.
Там – к исцеляющим истокам
Увечных кресла повлеклись,
Там – в парке, на лугу широком,
Захлопал мяч и lawn-tennis;[29]
Там – нить железная гудела,
И поезда вверху, внизу
Вонзали пламенное тело
В расплавленную бирюзу.
И в двери, в окна пыльных зданий
Врывался крик продавщика
Гвоздик и лилий, роз и тканей,
И cartes postales, и kodak'a.[30]
(обратно)

3

Я понял: шествие открыто, —
Узор явлений стал знаком.
Но было смутно, было слито,
Терялось в небе голубом.
Она сходила в час веселый
На городскую суету.
И тихо возгорались долы,
Приемля горную мечту...
И в диком треске, в зыбком гуле
День уползал, как сонный змей...
Там счастью в очи не взглянули
Миллионы сумрачных людей.
(обратно)

4

Ее огнем, ее Вечерней
Один дышал я на горе,
А город грохотал безмерней
На возрастающей заре.
Я шел свободный, утоленный...
А день в померкшей синеве
Еще вздыхал, завороженный,
И росы прятались в траве.
Они сверкнут заутра снова,
К встанет Горная – средь роз,
У склона дымно-голубого,
В сияньи золотых волос...
12 мая 1904

(обратно) (обратно)

Ее прибытие

1. Рабочие на рейде

Окаймлен летучей пеной,
Днем и ночью дышит мол.
Очарованный сиреной,
Труд наш медленный тяжел.
Океан гудит под нами,
В порте блещут огоньки,
Кораблей за бурунами
Чутко ищут маяки.
И шатают мраки в море
Эти тонкие лучи,
Как испуганные зори,
Проскользнувшие в ночи.
Широки ночей объятья,
Тяжки вздохи темноты!
Все мы близки, все мы братья —
Там, на рейде, в час мечты!
Далеко за полночь – в дали
Неизведанной земли —
Мы печально провожали
Голубые корабли.
Были странны очертанья
Черных труб и тонких рей,
Были темные названья
Нам неведомых зверей.
«Птица Пен» ходила к югу,
Возвратясь, давала знак:
Через бурю, через вьюгу
Различали красный флаг...
Что за тайну мы хранили,
Чьи богатства стерегли?
Золотые ль слитки плыли
В наши темные кули?
Не чудесная ли птица
В клетке плечи нам свела?
Или черная царица
В ней пугливо замерла?..
Но, как в сказке, люди в море:
Тяжкой ношей каждый горд.
И, туманным песням вторя,
Грохотал угрюмый порт.
(обратно)

2. Так было

Жизнь была стремленьем.
Смерть была причиной
Не свершенных в мире
Бесконечных благ.
Небо закрывалось
Над морской равниной
В час, когда являлся
Первый светлый флаг.
Ночи укрывали
От очей бессонных
Всё, что совершалось
За чертой морей.
Только на закате
В зорях наклоненных
Мчались отраженья,
Тени кораблей.
Но не все читали
Заревые знаки,
Да и зори гасли,
И – лицом к луне —
Бледная планета,
Разрывая мраки,
Знала о грядущем
Безнадежном дне.
(обратно)

3. Песня матросов

Подарило нам море
Обручальное кольцо!
Целовало нас море
В загорелое лицо!
Приневестилась
Морская глубина!
Неневестная
Морская быстрина!
С ней жизнь вольна,
С ней смерть не страшна,
Она, матушка, свободна, холодна!
С ней погуляем
На вольном просторе!
Синее море!
Красные зори!
Ветер, ты, пьяный,
Трепли волоса!
Ветер соленый,
Неси голоса!
Ветер, ты, вольный,
Раздуй паруса!
(обратно)

4. Голос в тучах

Нас море примчало к земле одичалой
В убогие кровы, к недолгому сну,
А ветер крепчал, и над морем звучало,
И было тревожно смотреть в глубину.
Больным и усталым – нам было завидно,
Что где-то в морях веселилась гроза,
А ночь, как блудница, смотрела бесстыдно
На темные лица, в больные глаза.
Мы с ветром боролись и, брови нахмуря,
Во мраке с трудом различали тропу...
И вот, как посол нарастающей бури,
Пророческий голос ударил в толпу.
Мгновенным зигзагом на каменной круче
Торжественный профиль нам брызнул в глаза,
И в ясном разрыве испуганной тучи
Веселую песню запела гроза:
«Печальные люди, усталые люди,
Проснитесь, узнайте, что радость близка!
Туда, где моря запевают о чуде,
Туда направляется свет маяка!
Он рыщет, он ищет веселых открытий
И зорким лучом стережет буруны,
И с часу на час ожидает прибытий
Больших кораблей из далекой страны!
Смотрите, как ширятся полосы света,
Как радостен бег закипающих пен!
Как море ликует! Вы слышите – где-то —
За ночью, за бурей – взыванье сирен!»
Казалось, вверху разметались одежды,
Гремящую даль осенила рука...
И мы пробуждались для новой надежды,
Мы знали: нежданная Радость близка!..
А там – горизонт разбудили зарницы,
Как будто пылали вдали города,
И к порту всю ночь, как багряные птицы,
Летели, шипя и свистя, поезда.
Гудел океан, и лохмотьями пены
Швырялись моря на стволы маяков.
Протяжной мольбой завывали сирены:
Там буря настигла суда рыбаков.
(обратно)

5. Корабли идут

О, светоносные стебли морей, маяки!
Ваш прожектор – цветок!
Ваша почва – созданье волненья,
Песчаные косы!
Ваши стебли, о, цвет океана, крепки,
И силен электрический ток!
И лучи обещают спасенье
Там, где гибнут матросы!
Утро скажет: взгляни: утомленный работой,
Ты найдешь в бурунах
Обессиленный труп,
Не спасенный твоею заботой,
С остывающим смехом на синих углах
Искривившихся губ...
Избежавший твоих светоносных лучей,
Преступивший последний порог...
Невидим для очей,
Через полог ночей
На челе начертал примиряющий Рок:
«Ничей».
Ты нам мстишь, электрический свет!
Ты – не свет от зари, ты – мечта от земли,
Но в туманные дни ты пронзаешь лучом
Безначальный обман океана...
И надежней тебя нам товарища нет:
Мы сквозь зимнюю вьюгу ведем корабли,
Мы заморские тайны несем,
Мы под игом ночного тумана...
Трюмы полны сокровищ!
Отягченные мчатся суда!..
Пусть хранит от подводных чудовищ
Электричество – наша звезда!
Через бурю, сквозь вьюгу – вперед!
Электрический свет не умрет!
(обратно)

6. Корабли пришли

Океан дремал зеркальный,
Злые бури отошли.
В час закатный, в час хрустальный
Показались корабли.
Шли, как сказочные феи,
Вымпелами даль пестря.
Тяжело согнулись реи,
Наготове якоря.
Пели гимн багряным зорям,
Вся горя, смеялась даль.
С голубым прощальным морем
Разлучаться было жаль.
А уж там – за той косою —
Неожиданно светла,
С затуманенной красою
Их красавица ждала...
То – земля, о, дети страсти,
Дети бурь, – она за вас! —
Тяжело упали снасти.
Весть ракетой понеслась.
(обратно)

7. Рассвет

Тихо рассыпалась в небе ракета,
Запад погас, и вздохнула земля.
Стали на рейде и ждали рассвета,
Ночь возвращенья мечте уделя.
Сумерки близятся. В утренней дреме
Что-то безмерно-печальное есть.
Там – в океане – в земном водоеме —
Бродит и плещет пугливая весть...
Белый, как белая птица, далёко
Мерит и выси и глуби – и вдруг
С первой стрелой, прилетевшей с востока,
Сонный в морях пробуждается звук.
Смерть или жизнь тяготеет над морем,
Весть о победе – в полете стрелы.
Смертные мы и о солнце не спорим,
Знаем, что время готовить хвалы.
Кто не проснулся при первом сияньи —
Сумрачно помнит, что гимн отзвучал,
Чует сквозь сон, что утратил познанье
Ранних и светлых и мудрых начал...
Но с кораблей, испытавших ненастье,
Весть о рассвете достигла земли:
Буйные толпы, в предчувствии счастья,
Вышли на берег встречать корабли.
Кто-то гирлянду цветочную бросил,
Лодки помчались от пестрой земли.
Сильные юноши сели у весел,
Скромные девушки взяли рули.
Плыли и пели, и море пьянело...
...................
Ноябрь – 16 декабря 1904 (1918)

(обратно) (обратно)

Ночная фиалка Сон

Миновали случайные дни
И равнодушные ночи,
И, однако, памятно мне
То, что хочу рассказать вам,
То, что случилось во сне.
Город вечерний остался за мною.
Дождь начинал моросить.
Далеко, у самого края,
Там, где небо, устав прикрывать
Поступки и мысли сограждан моих,
Упало в болото, —
Там краснела полоска зари.
Город покинув,
Я медленно шел по уклону
Малозастроенной улицы,
И, кажется, друг мой со мной.
Но если и шел он,
То молчал всю дорогу.
Я ли просил помолчать,
Или сам он был грустно настроен,
Только, друг другу чужие,
Разное видели мы:
Он видел извощичьи дрожки,
Где молодые и лысые франты
Обнимали раскрашенных женщин.
Также не были чужды ему
Девицы, смотревшие в окна
Сквозь желтые бархатцы...
Но всё посерело, померкло,
И зренье у спутника – также,
И, верно, другие желанья
Его одолели,
Когда он исчез за углом,
Нахлобучив картуз,
И оставил меня одного
(Чем я был несказанно доволен,
Ибо что же приятней на свете,
Чем утрата лучших друзей?).
Прохожих стало всё меньше.
Только тощие псы попадались навстречу,
Только пьяные бабы ругались вдали.
Над равниною мокрой торчали
Кочерыжки капусты, березки и вербы,
И пахло болотом.
И пока прояснялось сознанье,
Умолкали шаги, голоса,
Разговоры о тайнах различных религий,
И заботы о плате за строчку, —
Становилось ясней и ясней,
Что когда-то я был здесь и видел
Все, что вижу во сне, – наяву.
Опустилась дорога,
И не стало видно строений.
На болоте, от кочки до кочки,
Над стоячей и ржавой водой
Перекинуты мостики были,
И тропинка вилась
Сквозь лилово-зеленые сумерки
В сон, и в дрёму, и в лень,
Где внизу и вверху,
И над кочкою чахлой,
И под красной полоской зари, —
Затаил ожидание воздух
И как будто на страже стоял,
Ожидая расцвета
Нежной дочери струй
Водяных и воздушных.
И недаром всё было спокойно
И торжественной встречей полно:
Ведь никто не слыхал никогда
От родителей смертных,
От наставников школьных,
Да и в книгах никто не читал,
Что вблизи от столицы,
На болоте глухом и пустом,
В час фабричных гудков и журфиксов,
В час забвенья о зле и добре,
В час разгула родственных чувств
И развратно длинных бесед
О дурном состояньи желудка
И о новом совете министров,
В час презренья к лучшим из нас,
Кто, падений своих не скрывая,
Без стыда продает свое тело
И на пыльно-трескучих троттуарах
С наглой скромностью смотрит в глаза, —
Что в такой оскорбительный час
Всем доступны виденья.
Что такой же бродяга, как я,
Или, может быть, ты, кто читаешь
Эти строки, с любовью иль злобой, —
Может видеть лилово-зеленый
Безмятежный и чистый цветок,
Что зовется Ночною Фиалкой.
Так я знал про себя,
Проходя по болоту,
И увидел сквозь сетку дождя
Небольшую избушку.
Сам не зная, куда я забрел,
Приоткрыл я тяжелую дверь
И смущенно встал на пороге.
В длинной, низкой избе по стенам
Неуклюжие лавки стояли.
На одной – перед длинным столом —
Молчаливо сидела за пряжей,
Опустив над работой пробор,
Некрасивая девушка
С неприметным лицом.
Я не знаю, была ли она
Молода иль стара,
И какого цвета волосы были,
И какие черты и глаза.
Знаю только, что тихую пряжу пряла,
И потом, отрываясь от пряжи,
Долго, долго сидела, не глядя,
Без забот и без дум.
И еще я, наверное, знаю,
Что когда-то уж видел ее,
И была она, может быть, краше
И, пожалуй, стройней и моложе,
И, быть может, грустили когда-то,
Припадая к подножьям ее,
Короли в сединах голубых.
И запомнилось мне,
Что в избе этой низкой
Веял сладкий дурман,
Оттого, что болотная дрёма
За плечами моими текла,
Оттого, что пронизан был воздух
Зацветаньем Фиалки Ночной,
Оттого, что на праздник вечерний
Я не в брачной одежде пришел.
Был я нищий бродяга,
Посетитель ночных ресторанов,
А в избе собрались короли;
Но запомнилось ясно,
Что когда-то я был в их кругу
И устами касался их чаши
Где-то в скалах, на фьордах,
Где уж нет ни морей, ни земли,
Только в сумерках снежных
Чуть блестят золотые венцы
Скандинавских владык.
Было тяжко опять приступить
К исполненью сурового долга,
К поклоненью забытым венцам,
Но они дожидались,
И, грустя, засмеялась душа
Запоздалому их ожиданью.
Обходил я избу,
Руки жал я товарищам прежним,
Но они не узнали меня.
Наконец, за огромною бочкой
(Верно, с пивом), на узкой скамье
Я заметил сидящих
Старика и старуху.
И глаза различили венцы,
Потускневшие в воздухе ржавом,
На зеленых и древних кудрях.
Здесь сидели веками они,
Дожидаясь привычных поклонов,
Чуть кивая пришельцам в ответ.
Обойдя всех сидевших на лавках,
Я отвесил поклон королям,
И по старым, глубоким морщинам
Пробежала усталая тень;
И привычно торжественным жестом
Короли мне велели остаться.
И тогда, обернувшись,
Я увидел последнюю лавку
В самом темном углу.
Там, на лавке неровной и шаткой,
Неподвижно сидел человек,
Опершись на колени локтями,
Подпирая руками лицо.
Было видно, что он, не старея,
Не меняясь, и думая думу одну,
Прогрустил здесь века,
Так что члены одеревенели,
И теперь, обреченный, сидит
За одною и тою же думой
И за тою же кружкой пивной,
Что стоит рядом с ним на скамейке.
И когда я к нему подошел,
Он не поднял лица, не ответил
На поклон, и не двинул рукой.
Только понял я, тихо вглядевшись
В глубину его тусклых очей,
Что и мне, как ему, суждено
Здесь сидеть – у недопитой кружки,
В самом темном углу.
Суждена мне такая же дума,
Так же руки мне надо сложить,
Так же тусклые очи направить
В дальний угол избы,
Где сидит под мерцающим светом,
За дремотой четы королевской,
За уснувшей дружиной,
За бесцельною пряжей —
Королевна забытой страны,
Что зовется Ночною Фиалкой.
Так сижу я в избе.
Рядом – кружка пивная
И печальный владелец ее.
Понемногу лицо его никнет,
Скоро тихо коснется колен,
Да и руки, не в силах согнуться,
Только брякнут костями,
Упадут и повиснут.
Этот нищий, как я, – в старину
Был, как я, благородного рода,
Стройным юношей, храбрым героем,
Обольстителем северных дев
И певцом скандинавских сказаний.
Вот обрывки одежды его:
Разноцветные полосы тканей,
Шитых золотом красным
И поблекших.
Дальше вижу дружину
На огромных скамьях:
Кто владеет в забвеньи
Рукоятью меча;
Кто, к щиту прислонясь,
Увязил долговязую шпору
Под скамьей;
Кто свой шлем уронил, – и у шлема,
На истлевшем полу,
Пробивается бледная травка,
Обреченная жить без весны
И дышать стариной бездыханной.
Дальше – чинно, у бочки пивной,
Восседают старик и старуха,
И на них догорают венцы,
Озаренные узкой полоской
Отдаленной зари.
И струятся зеленые кудри,
Обрамляя морщин глубину,
И глаза под навесом бровей
Огоньками болотными дремлют.
Дальше, дальше – беззвучно прядет,
И прядет, и прядет королевна,
Опустив над работой пробор.
Сладким сном одурманила нас,
Опоила нас зельем болотным,
Окружила нас сказкой ночной,
А сама всё цветет и цветет,
И болотами дышит Фиалка,
И беззвучная кружится прялка,
И прядет, и прядет, и прядет.
Цепенею, и сплю, и грущу,
И таю мою долгую думу,
И смотрю на полоску зари.
И проходят, быть может, мгновенья,
А быть может, – столетья.
Слышу, слышу сквозь сон
За стенами раскаты,
Отдаленные всплески,
Будто дальний прибой,
Будто голос из родины новой,
Будто чайки кричат,
Или стонут глухие сирены,
Или гонит играющий ветер
Корабли из веселой страны.
И нечаянно Радость приходит,
И далекая пена бушует,
Зацветают далёко огни.
Вот сосед мой склонился на кружку,
Тихо брякнули руки,
И приникла к скамье голова.
Вот рассыпался меч, дребезжа.
Щит упал. Из-под шлема
Побежала веселая мышка.
А старик и старуха на лавке
Прислонились тихонько друг к другу,
И над старыми их головами
Больше нет королевских венцов.
И сижу на болоте.
Над болотом цветет,
Не старея, не зная измены,
Мой лиловый цветок,
Что зову я – Ночною Фиалкой.
За болотом остался мой город,
Тот же вечер и та же заря.
И, наверное, друг мой, шатаясь,
Не однажды домой приходил
И ругался, меня проклиная,
И мертвецким сном засыпал.
Но столетья прошли,
И продумал я думу столетий.
Я у самого края земли,
Одинокий и мудрый, как дети.
Так же тих догорающий свод,
Тот же мир меня тягостный встретил.
Но Ночная Фиалка цветет,
И лиловый цветок ее светел.
И в зеленой ласкающей мгле
Слышу волн круговое движенье,
И больших кораблей приближенье,
Будто вести о новой земле.
Так заветная прялка прядет
Сон живой и мгновенный,
Что нечаянно Радость придет
И пребудет она совершенной.
И Ночная Фиалка цветет.
18 ноября 1905 – 6 мая 1906

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1907 года

«Я в дольний мир вошла, как в ложу...»

Н.Н.В.

Я в дольний мир вошла, как в ложу.
Театр взволнованный погас.
И я одна лишь мрак тревожу
Живым огнем крылатых глаз.
Они поют из темной ложи:
«Найди. Люби. Возьми. Умчи».
И все, кто властен и ничтожен,
Опустят предо мной мечи.
И все придут, как волны в море,
Как за грозой идет гроза.
Пылайте, траурные зори,
Мои крылатые глаза!
Взор мой – факел, к высям кинут,
Словно в небо опрокинут
Кубок темного вина!
Тонкий стан мой шелком схвачен.
Темный жребий вам назначен,
Люди! Я стройна!
Я – звезда мечтаний нежных,
И в венце метелей снежных
Я плыву, скользя...
В серебре метелей кроясь,
Ты горишь, мой узкий пояс —
Млечная стезя!
1 января 1907

(обратно)

Снежная маска

Посвящается Н. Н. В.

Снега

Снежное вино

И вновь, сверкнув из чаши винной,
Ты поселила в сердце страх
Своей улыбкою невинной
В тяжелозмейных волосах.
Я опрокинут в темных струях
И вновь вдыхаю, не любя,
Забытый сон о поцелуях,
О снежных вьюгах вкруг тебя.
И ты смеешься дивным смехом,
Змеишься в чаше золотой,
И над твоим собольим мехом
Гуляет ветер голубой.
И как, глядясь в живые струи,
Не увидать себя в венце?
Твои не вспомнить поцелуи
На запрокинутом лице?
29 декабря 1906

(обратно)

Снежная вязь

Снежная мгла взвилась.
Легли сугробы кругом.
Да. Я с тобой незнаком.
Ты – стихов моих пленная вязь.
И тайно сплетая вязь,
Нити снежные тку и плету.
Ты не первая мне предалась
На темном мосту.
Здесь – электрический свет.
Там – пустота морей,
И скована льдами злая вода.
Я не открою тебе дверей.
Нет.
Никогда.
И снежные брызги влача за собой,
Мы летим в миллионы бездн...
Ты смотришь всё той же пленной душой
В купол всё тот же – звездный...
И смотришь в печали,
И снег синей...
Темные дали,
И блистательный бег саней...
И когда со мной встречаются
Неизбежные глаза, —
Глуби снежные вскрываются,
Приближаются уста...
Вышина. Глубина. Снеговая тишь.
И ты молчишь.
И в душе твоей безнадежной
Та же легкая, пленная грусть.
О, стихи зимы среброснежной!
Я читаю вас наизусть.
3 января 1907

(обратно)

Последний путь

В снежной пене – предзакатная —
Ты встаешь за мной вдали,
Там, где в дали невозвратные
Повернули корабли.
Не видать ни мачт, ни паруса,
Что манил от снежных мест,
И на дальнем храме безрадостно
Догорел последний крест.
И на этот путь оснеженный
Если встанешь – не сойдешь.
И душою безнадежной
Безотзывное поймешь.
Ты услышишь с белой пристани
Отдаленные рога.
Ты поймешь растущий издали
Зов закованной в снега.
3 января 1907

(обратно)

На страже

Я – непокорный и свободный.
Я правлю вольною судьбой.
А Он – простерт над бездной водной
С подъятой к небесам трубой.
Он видит все мои измены,
Он исчисляет все дела.
И за грядой туманной пены
Его труба всегда светла.
И, опустивший меч на струи,
Он не смежит упорный взор.
Он стережет все поцелуи,
Паденья, клятвы и позор.
И Он потребует ответа,
Подъемля засветлевший меч.
И канет темная комета
В пучины новых темных встреч.
3 января 1907

(обратно)

Второе крещенье

Открыли дверь мою метели,
Застыла горница моя,
И в новой снеговой купели
Крещен вторым крещеньем я.
И, в новый мир вступая, знаю,
Что люди есть, и есть дела,
Что путь открыт наверно к раю
Всем, кто идет путями зла.
Я так устал от ласк подруги
На застывающей земле.
И драгоценный камень вьюги
Сверкает льдиной на челе.
И гордость нового крещенья
Мне сердце обратила в лед.
Ты мне сулишь еще мгновенья?
Пророчишь, что весна придет?
Но посмотри, как сердце радо!
Заграждена снегами твердь.
Весны не будет, и не надо:
Крещеньем третьим будет – Смерть.
3 января 1907

(обратно)

Настигнутый метелью

Вьюга пела.
И кололи снежные иглы.
И душа леденела.
Ты меня настигла.
Ты запрокинула голову в высь.
Ты сказала: «Глядись, глядись,
Пока не забудешь
Того, что любишь».
И указала на дальние города линии,
На поля снеговые и синие,
На бесцельный холод.
И снежных вихрей подъятый молот
Бросил нас в бездну, где искры неслись,
Где снежинки пугливо вились...
Какие-то искры,
Каких-то снежинок неверный полет..
Как быстро – так быстро
Ты надо мной
Опрокинула свод
Голубой...
Метель взвилась,
Звезда сорвалась,
За ней другая...
И звезда за звездой
Понеслась,
Открывая
Вихрям звездным
Новые бездны.
В небе вспыхнули темные очи
Так ясно!
И я позабыл приметы
Страны прекрасной —
В блеске твоем, комета!
В блеске твоем, среброснежная ночь!
И неслись опустошающие
Непомерные года,
Словно сердце застывающее
Закатилось навсегда.
Но бредет за дальним полюсом
Солнце сердца моего,
Льдяным скованное поясом
Безначалья твоего.
Так взойди ж в морозном инее
Непомерный свет – заря!
Подними над далью синей
Жезл померкшего царя!
3 января 1907

(обратно)

На зов метелей

Белоснежной не было зим
И перистей тучек.
Ты дала мне в руки
Серебряный ключик,
И владел я сердцем твоим.
Тихо всходил над городом дым.
Умирали звуки.
Белые встали сугробы,
И мраки открылись.
Выплыл серебряный серп.
И мы уносились,
Обреченные оба
На ущерб.
Ветер взвихрил снега.
Закатился серп луны.
И пронзительным взором
Ты измерила даль страны,
Откуда звучали рога
Снежным, метельным хором.
И мгла заломила руки,
Заломила руки в высь.
Ты опустила очи,
И мы понеслись.
И навстречу вставали новые звуки:
Летели снега,
Звенели рога
Налетающей ночи.
3 января 1907

(обратно)

Ее песни

Не в земной темнице душной
Я гублю.
Душу вверь ладье воздушной —
Кораблю.
Ты пойми душой послушной,
Что люблю.
Взор твой ясный к выси звездной
Обрати.
И в руке твой меч железный
Опусти.
Сердце с дрожью бесполезной
Укроти.
Вихри снежные над бездной
Закрути.
Рукавом моих метелей
Задушу.
Серебром моих веселий
Оглушу.
На воздушной карусели
Закружу.
Пряжей спутанной кудели
Обовью.
Легкой брагой снежных хмелей
Напою.
4 января 1907

(обратно)

Крылья

Крылья легкие раскину,
Стены воздуха раздвину,
Страны дольние покину.
Вейтесь, искристые нити,
Льдинки звездные, плывите,
Вьюги дольние, вздохните!
В сердце – легкие тревоги,
В небе – звездные дороги,
Среброснежные чертоги.
Сны метели светлозмейной,
Песни вьюги легковейной,
Очи девы чародейной.
И какие-то печали
Издали,
И туманные скрижали
От земли.
И покинутые в дали
Корабли.
И какие-то за мысом
Паруса.
И какие-то над морем
Голоса.
И расплеснут меж мирами,
Над забытыми пирами —
Кубок долгой страстной ночи,
Кубок темного вина.
4 января 1907

(обратно)

Влюбленность

И опять твой сладкий сумрак, влюбленность.
И опять: «Навеки. Опусти глаза твои».
И дней туманность, и ночная бессонность,
И вдали, в волнах, вдали – пролетевшие ладьи.
И чему-то над равнинами снежными
Улыбнувшаяся задумчиво заря.
И ты, осенившая крылами белоснежными
На вечный покой отходящего царя.
Ангел, гневно брови изламывающий,
Два луча – два меча скрестил в вышине.
Но в гневах стали звенящей и падающей
Твоя улыбка струится во мне.
4 января 1907

(обратно)

Не надо

Не надо кораблей из дали,
Над мысом почивает мрак.
На снежносинем покрывале
Читаю твой условный знак.
Твой голос слышен сквозь метели,
И звезды сыплют снежный прах.
Ладьи ночные пролетели,
Ныряя в ледяных струях.
И нет моей завидней доли —
В снегах забвенья догореть,
И на прибрежном снежном поле
Под звонкой вьюгой умереть.
Не разгадать живого мрака,
Которым стан твой окружен.
И не понять земного знака,
Чтоб не нарушить снежный сон.
4 января 1907

(обратно)

Тревога

Сердце, слышишь
Легкий шаг
За собой?
Сердце, видишь:
Кто-то подал знак,
Тайный знак рукой?
Ты ли? Ты ли?
Вьюги плыли,
Лунный серп застыл...
Ты ль нисходишь?
Ты ль уводишь, —
Ты, кого я полюбил?
Над бескрайными снегами
Возлетим!
За туманными морями
Догорим!
Птица вьюги
Темнокрылой,
Дай мне два крыла!
Чтоб с тобою, сердцу милой,
В серебристом лунном круге
Вся душа изнемогла!
Чтоб огонь зимы палящей
Сжег грозящий
Дальний крест!
Чтоб лететь стрелой звенящей
В пропасть черных звезд!
4 января 1907

(обратно)

Прочь!

И опять открыли солнца
Эту дверь.
И опять влекут от сердца
Эту тень.
И опять, остерегая,
Знак дают,
Чтобы медленный растаял
В келье лед.
«Кто ты? Кто ты?
Скован дремой,
Пробудись!
От дремоты
Незнакомой
Исцелись!
Мы – целители истомы,
Нашей медленной заботе
Покорись!
В златоверхие хоромы,
К созидающей работе
Воротись!»
– Кто вы? Кто вы?
Рая дщери!
Прочь! Летите прочь!
Кто взломал мои засовы?
Ты кому открыла двери,
Задремав, служанка-ночь?
Стерегут мне келью совы, —
Вам забвенью и потере
Не помочь!
На груди – снегов оковы,
В ледяной моей пещере —
Вихрей северная дочь!
Из очей ее крылатых
Светит мгла.
Трехвенечная тиара
Вкруг чела.
Золотистый уголь в сердце
Мне вожгла!
Трижды северное солнце
Обошло подвластный мир!
Трижды северные фьорды
Знали тихий лет ночей!
Трижды красные герольды
На кровавый звали пир!
Мне – мое открыло сердце
Снежный мрак ее очей!
Прочь лети, святая стая,
К старой двери
Умирающего рая!
Стерегите, злые звери,
Чтобы ангелам самим
Не поднять меня крылами,
Не вскружить меня хвалами,
Не пронзить меня Дарами
И Причастием своим!
У меня в померкшей келье —
Два меча.
У меня над ложем – знаки
Черных дней.
И струит мое веселье.
Двалуча.
То горят и дремлют маки
Злых очей.
8 января 1907

(обратно)

И опять снега

И опять, опять снега
Замели следы...
Над пустыней снежных мест
Дремлют две звезды.
И поют, поют рога.
Над парами злой воды
Вьюга строит белый крест,
Рассыпает снежный крест,
Одинокий смерч.
И вдали, вдали, вдали,
Между небом и землей
Веселится смерть.
И за тучей снеговой
Задремали корабли —
Опрокинутые в твердь
Станы снежных мачт.
И в полях гуляет смерть —
Снеговой трубач...
И вздымает вьюга смерч,
Строит белый, снежный крест,
Заметает твердь...
Разрушает снежный крест
И бежит от снежных мест...
И опять глядится смерть
С беззакатных звезд...
8 января 1907

(обратно)

Голоса

(Двое проносятся в сфере метелей)


Он

Нет исхода вьюгам певучим!
Нет заката очам твоим звездным!
Рукою, подъятой к тучам,
Ты влечешь меня к безднам!
Она

О, настигай! О, догони!
Померкли дни.
Столетья минут.
Земля остынет.
Луна опрокинет
Свой лик к земле!
Он

Кто жребий мой вынет,
Тот опрокинут
В бездонной мгле!
Она

Оставь тревоги,
Метель в дороге
Тебя застигла.
Ласкают вьюги,
Ты – в лунном круге,
Тебя пронзили снежные иглы!
Он

Сердце – громада
Горной лавины —
Катится в бездны...
Ты гибели рада,
Дева пучины
Звездной!
Она

Я укачала
Царей и героев...
Слушай снега!
Из снежного зала,
Из надзвездных покоев
Поют боевые рога!
Он

Меч мой железный
Утонул в серебряной вьюге...
Где меч мой? Где меч мой!
Она

Внимай! Внимай! Я – ветер встречный!
Мы – в лунном круге!
Мы – в бездне звездной!
Он

Прости, отчизна!
Здравствуй, холод!
Отвори мне застывшие руки!
Она

Слушай, слушай трубные звуки!
Кто молод, —
Расстанься с дольнею жизнью!
Он

Прости! Прости!
Остыло сердце!
Где ты, солнце?
(Вьюга вздымает белый крест)


8 января 1907

(обратно)

В снегах

И я затянут
Лентой млечной!
Тобой обманут,
О, Вечность!
Подо мной растянут
В дали бесконечной
Твой узор. Бесконечность,
Темница мира!
Узкая лира,
Звезда богини,
Снежно стонет
Мне.
И корабль закатный
Тонет
В нежно-синей
Глубине.
9 января 1907
(обратно) (обратно)

Маски

Под масками

А под маской было звездно.
Улыбалась чья-то повесть,
Короталась тихо ночь.
И задумчивая совесть,
Тихо плавая над бездной,
Уводила время прочь.
И в руках, когда-то строгих,
Был бокал стеклянных влаг.
Ночь сходила на чертоги,
Замедляя шаг.
И позвякивали миги,
И звенела влага в сердце,
И дразнил зеленый зайчик
В догоревшем хрустале.
А в шкалу дремали книги.
Там – к резной старинной дверце
Прилепился голый мальчик
На одном крыле.
9 января 1907
(обратно)

Бледные сказанья

– Посмотри, подруга, эльф твой
Улетел!
– Посмотри, как быстролетны
Времена!
Так смеется маска маске,
Злая маска, к маске скромной
Обратясь:
– Посмотри, как темный рыцарь
Скажет сказки третьей маске...
Темный рыцарь вкруг девицы
Заплетает вязь.
Тихо шепчет маска маске,
Злая маска – маске скромной...
Третья – смущена...
И еще темней – на темной
Завесе окна
Темный рыцарь – только мнится..
И стрельчатые ресницы
Опускает маска вниз.
Снится маске, снится рыцарь...
– Темный рыцарь, улыбнись...
Он рассказывает сказки,
Опершись на меч.
И она внимает в маске.
И за ними – тихий танец
Отдаленных встреч...
Как горит ее румянец!
Странен профиль темных плеч!
А за ними – тихий танец
Отдаленных встреч.
И на завесе оконной
Золотится
Луч, протянутый от сердца —
Тонкий цепкий шнур,
И потерянный, влюбленный
Не умеет прицепиться
Улетевший с книжной дверцы
Амур.
9 января 1907

(обратно)

Сквозь винный хрусталь

В длинной сказке
Тайно кроясь,
Бьет условный час.
В темной маске
Прорезь
Ярких глаз.
Нет печальней покрывала,
Тоньше стана нет...
– Вы любезней, чем я знала,
Господин поэт!
– Вы не знаете по-русски,
Госпожа моя...
На плече за тканью тусклой,
На конце ботинки узкой
Дремлет тихая змея.
9 января 1907

(обратно)

В углу дивана

Но в камине дозвенели
Угольки.
За окошком догорели
Огоньки.
И на вьюжном море тонут
Корабли.
И над южным морем стонут
Журавли.
Верь мне, в этом мире солнца
Больше нет.
Верь лишь мне, ночное сердце,
Я – поэт!
Я какие хочешь сказки
Расскажу,
И какие хочешь маски
Приведу.
И пройдут любые тени
При огне,
Странных очерки видений
На стене.
И любой колени склонит
Пред тобой...
И любой цветок уронит
Голубой...
9 января 1907

(обратно)

Тени на стене

Вот прошел король с зубчатым
Пляшущим венцом.
Шут прошел в плаще крылатом
С круглым бубенцом.
Дамы с шлейфами, пажами,
В розовых тенях.
Рыцарь с темными цепями
На стальных руках.
Ах, к походке вашей, рыцарь,
Шел бы длинный меч!
Под забралом вашим, рыцарь,
Нежный взор желанных встреч!
Ах, петуший гребень, рыцарь,
Ваш украсил шлем!
Ах, скажите, милый рыцарь,
Вы пришли зачем?
К нашим сказкам, милый рыцарь,
Приклоните слух...
Эти розы, милый рыцарь,
Подарил мне друг.
Эти розаны – мне, рыцарь,
Милый друг принес...
Ах, вы сами в сказке, рыцарь!
Вам не надо роз...
9 января 1907

(обратно)

Насмешница

Подвела мне брови красным,
Поглядела и сказала:
«Я не Знала:
Тоже можешь быть прекрасным,
Темный рыцарь, ты!»
И, смеясь, ушла с другими.
А под сводами ночными
Плыли тени пустоты,
Догорали хрустали.
Тени плыли, колдовали,
Струйки винные дремали,
И вдали
Заливалось утро криком
Петуха...
И летели тройки с гиком...
И она пришла опять
И сказала: «Рыцарь, что ты?
Это – сны твоей дремоты.
Что ты хочешь услыхать?
Ночь глуха.
Ночь не может понимать
Петуха».
10 января 1907

(обратно)

Они читают стихи

Смотри: я спутал все страницы,
Пока глаза твои цвели.
Большие крылья снежной птицы
Мой ум метелью замели.
Как странны были речи маски!
Понятны ли тебе? – Бог весть!
Ты твердо знаешь: в книгах – сказки,
А в жизни – только проза есть.
Но для меня неразделимы
С тобою – ночь и мгла реки,
И застывающие дымы,
И рифм веселых огоньки.
Не будь и ты со мною строгой,
И маской не дразни меня.
И в темной памяти не трогай
Иного – страшного – огня.
10 января 1907

(обратно)

Неизбежное

Тихо вывела из комнат,
Затворила дверь.
Тихо. Сладко. Он не вспомнит,
Не запомнит, что теперь.
Вьюга память похоронит,
Навсегда затворит дверь.
Сладко в очи поглядела
Взором как стрела.
Слушай, ветер звезды гонит,
Слушай, пасмурные кони
Топчут звездные пределы
И кусают удила...
И под маской – так спокойно
Расцвели глаза.
Неизбежно и спокойно
Взор упал в ее глаза.
13 января 1907

(обратно)

Здесь и там

Ветер звал и гнал погоню,
Черных масок не догнал...
Были верны наши кони,
Кто-то белый помогал...
Заметал снегами сани,
Коней иглами дразнил,
Строил башни из тумана,
И кружил, и пел в тумане,
И из снежного бурана
Оком темным сторожил.
И метался ветер быстрый
По бурьянам,
И снопами мчались искры
По туманам, —
Ветер масок не догнал,
И с высот сереброзвездных
Тучу белую сорвал...
И в открытых синих безднах
Обозначились две тени,
Улетающие в дали
Незнакомой стороны...
Странных очерки видений
В черных масках танцевали —
Были влюблены.
13 января 1907

(обратно)

Смятение

Мы ли – пляшущие тени?
Или мы бросаем тень?
Снов, обманов и видений
Догоревший полон день.
Не пойму я, что нас манит,
Не поймешь ты, что со мной,
Чей под маской взор туманит
Сумрак вьюги снеговой?
И твои мне светят очи
Наяву или во сне?
Даже в полдне, даже в дне
Разметались космы ночи...
И твоя ли неизбежность
Совлекла меня с пути?
И моя ли страсть и нежность
Хочет вьюгой изойти?
Маска, дай мне чутко слушать
Сердце темное твое,
Возврати мне, маска, душу,
Горе светлое мое!
13 января 1907

(обратно)

Обреченный

Тайно сердце просит гибели.
Сердце легкое, скользи...
Вот меня из жизни вывели
Снежным серебром стези...
Как над тою дальней прорубью
Тихий пар струит вода,
Так своею тихой поступью
Ты свела меня сюда.
Завела, сковала взорами
И рукою обняла,
И холодными призерами
Белой смерти предала...
И в какой иной обители
Мне влачиться суждено,
Если сердце хочет гибели,
Тайно просится на дно?
12 января 1907

(обратно)

Нет исхода

Нет исхода из вьюг,
И погибнуть мне весело.
Завела в очарованный круг,
Серебром своих вьюг занавесила...
Тихо смотрит в меня,
Темноокая.
И, колеблемый вьюгами Рока,
Я взвиваюсь, звеня,
Пропадаю в метелях...
И на снежных постелях
Спят цари и герои
Минувшего дня
В среброснежном покое —
О, Твои, Незнакомая, снежные жертвы!
И приветно глядят на меня:
«Восстань из мертвых!»
13 января 1907

(обратно)

Сердце предано метели

Сверкни, последняя игла,
В снегах!
Встань, огнедышащая мгла!
Взмети твой снежный прах!
Убей меня, как я убил
Когда-то близких мне!
Я всех забыл, кого любил,
Я сердце вьюгой закрутил,
Я бросил сердце с белых гор,
Оно лежит на дне!
Я сам иду на твой костер!
Сжигай меня!
Пронзай меня,
Крылатый взор,
Иглою снежного огня!
13 января 1907
(обратно)

На снежном костре

И взвился костер высокий
Над распятым на кресте.
Равнодушны, снежнооки,
Ходят ночи в высоте.
Молодые ходят ночи,
Сестры – пряхи снежных зим,
И глядят, открывши очи,
Завивают белый дым.
И крылатыми очами
Нежно смотрит высота.
Вейся, легкий, вейся, пламень,
Увивайся вкруг креста!
В снежной маске, рыцарь милый,
В снежной маске ты гори!
Я ль не пела, не любила,
Поцелуев не дарила
От зари и до зари?
Будь и ты моей любовью,
Милый рыцарь, я стройна,
Милый рыцарь, снежной кровью
Я была тебе верна.
Я была верна три ночи,
Завивалась и звала,
Я дала глядеть мне в очи,
Крылья легкие дала...
Так гори, и яр и светел,
Я же – легкою рукой
Размету твой легкий пепел
По равнине снеговой.
13 января 1907

(обратно)

Усталость

Кому назначен темный жребий,
Над тем не властен хоровод.
Он, как звезда, утонет в небе,
И новая звезда взойдет.
И краток путь средь долгой ночи,
Друзья, близка ночная твердь!
И даже рифмы нет короче
Глухой, крылатой рифмы: смерть.
И есть ланит живая алость,
Печаль свиданий и разлук...
Но есть паденье, и усталость,
И торжество предсмертных мук.
14 февраля 1907

(обратно) (обратно)

Ненужная весна

1

Отсеребрилась; отзвучала...
И вот из-за домов, пьяна,
В пустую комнату стучала
Ненужно ранняя весна.
Она сера и неумыта,
Она развратна до конца.
Как свиньи тычутся в корыта,
Храпит у моего крыльца.
И над неубранной постелью
Склонилась, давит мне на грудь,
И в сердце, смятое метелью,
Бесстыдно хочет заглянуть.
Ну, что же! Стисну зубы, встречу,
И, выбрав хитрый, ясный миг,
Ее заклятьем изувечу
И вырву пожелтелый клык!
Пускай трясет визгливым рылом:
Зачем непрошеной вошла,
Куда и солнце не входило,
Где ночь метельная текла!
(обратно)

2

В глазах ненужный день так ярок,
Но в сердце неотлучно – ночь.
За красоту мою – в подарок
Старуха привела мне дочь.
«Вот, проводи с ней дни и ночи:
Смотри, она стройна, как та.
Она исполнит всё, что хочешь:
Она бесстыдна и проста».
Смотрю. Мой взор – слепой и зоркий
«Она красива, дочь твоя.
Вот, погоди до Красной Горки:
Тогда с ней повенчаюсь я».
(обратно)

3

Зима прошла. Я болен.
Я вновь в углу, средь книг.
Он, кажется, доволен,
Досужий мой двойник.
Да мне-то нет досуга
Болтать про всякий вздор.
Мы поняли друг друга?
Ну, двери на запор.
Мне гости надоели.
Скажите, что грущу.
А впрочем, на неделе —
Лишь одного впущу:
Того, кто от занятий
Утратил цвет лица,
И умер от заклятий
Волшебного кольца.
18 марта 1907

(обратно) (обратно)

«Придут незаметные белые ночи…»

Придут незаметные белые ночи.
И душу вытравят белым светом.
И бессонные птицы выклюют очи.
И буду ждать я с лицом воздетым.
Я буду мертвый – с лицом подъятым
Придет, кто больше на свете любит
В мертвые губы меня поцелует,
Закроет меня благовонным платом.
Придут другие, разрыхлят глыбы,
Зароют – уйдут беспокойно прочь
Они обо мне помолиться могли бы,
Да вот – помешала белая ночь'.
18 марта 1907

(обратно)

«Ушла. Но гиацинты ждали…»

Ушла. Но гиацинты ждали,
И день не разбудил окна,
И в легких складках женской шали
Цвела ночная тишина.
В косых лучах вечерней пыли,
Я знаю, ты придешь опять
Благоуханьем нильских лилий
Меня пленять и опьянять.
Мне слабость этих рук знакома,
И эта шепчущая речь,
И стройной талии истома,
И матовость покатых плеч.
Но в имени твоем – безмерность,
И рыжий сумрак глаз твоих
Таит змеиную неверность
И ночь преданий грозовых.
И, миру дольнему подвластна,
Меж всех – не знаешь ты одна,
Каким раденьям ты причастна,
Какою верой крещена.
Войди, своей не зная воли,
И, добрая, в глаза взгляни,
И темным взором острой боли
Живое сердце полосни.
Вползи ко мне змеей ползучей,
В глухую полночь оглуши,
Устами томными замучай,
Косою черной задуши.
31 марта

1907

(обратно)

«За холмом отзвенели упругие латы…»

За холмом отзвенели упругие латы,
И копье потерялось во мгле.
Не сияет и шлем – золотой и пернатый —
Всё, что было со мной на земле.
Встанет утро, застанет раскинувшим руки,
Где я в небо ночное смотрел.
Солнцебоги, смеясь, напрягут свои луки,
Обольют меня тучами стрел.
Если близкое утро пророчит мне гибель,
Неужели твой голос молчит?
Чую, там, под холмами, на горном изгибе
Лик твой молнийный гневом горит!
Воротясь, ты направишь копье полуночи
Солнцебогу веселому в грудь.
Я увижу в змеиных кудрях твои очи,
Я услышу твой голос: «Забудь».
Надо мною ты в синем своем покрывале,
С исцеляющим жалом – змея...
Мы узнаем с тобою, что прежде знавали,
Под неверным мерцаньем копья!
2 апреля 1907

(обратно)

«Зачатый в ночь, я в ночь рожден…»

Зачатый в ночь, я в ночь рожден,
И вскрикнул я, прозрев:
Так тяжек матери был стон,
Так черен ночи зев.
Когда же сумрак поредел,
Унылый день повлек
Клубок однообразных дел,
Безрадостный клубок.
Что быть должно – то быть должно,
Так пела с детских лет
Шарманка в низкое окно,
И вот – я стал поэт.
Влюбленность расцвела в кудрях
И в ранней грусти глаз.
И был я в розовых цепях
У женщин много раз.
И всё, как быть должно, пошло:
Любовь, стихи, тоска;
Всё приняла в свое русло
Спокойная река.
Как ночь слепа, так я был слеп,
И думал жить слепой...
Но раз открыли темный склеп,
Сказали: Бог с тобой.
В ту ночь был белый ледоход,
Разлив осенних вод.
Я думал: «Вот, река идет».
И я пошел вперед.
В ту ночь река во мгле была,
И в ночь и в темноту
Та – незнакомая – пришла
И встала на мосту.
Она была – живой костер
Из снега и вина.
Кто раз взглянул в желанный взор,
Тот знает, кто она.
И тихо за руку взяла
И глянула в лицо.
И маску белую дала
И светлое кольцо.
«Довольно жить, оставь слова,
Я, как метель, звонка,
Иною жизнию жива,
Иным огнем ярка».
Она зовет. Она манит.
В снегах земля и твердь.
Что мне поет? Что мне звенит?
Иная жизнь! Глухая смерть?
12 апреля 1907

(обратно)

«В темной комнате ты обесчещена…»

В темной комнате ты обесчещена,
Светлой улице ты предана,
Ты идешь, красивая женщина,
Ты пьяна!
Шлейф ползет за тобой и треплется,
Как змея, умирая в пыли...
Видишь ты: в нем жизнь еще теплится'
Запыли!
12 апреля 1907

(обратно)

«Я насадил мой светлый рай…»

Моей матери

Я насадил мой светлый рай
И оградил высоким тыном,
И в синий воздух, в дивный край
Приходит мать за милым сыном.
«Сын, милый, где ты?» – Тишина.
Над частым тыном солнце зреет,
И медленно и верно греет
Долину райского вина.
И бережно обходит мать
Мои сады, мои заветы,
И снова кличет: «Сын мой! Где ты?»
Цветов стараясь не измять...
Всё тихо. Знает ли она,
Что сердце зреет за оградой?
Что прежней радости не надо
Вкусившим райского вина?
Апрель 1907

(обратно)

«Ты пробуждалась утром рано…»

Ты пробуждалась утром рано
И покидала милый дом.
И долго, долго из тумана
Копье мерцало за холмом.
А я, чуть отрок, слушал толки
Про силу дивную твою,
И шевелил мечей осколки,
Тобой разбросанных в бою.
Довольно жить в разлуке прежней
Не выйдешь из дому с утра.
Я всё влюбленней и мятежней
Смотрю в глаза твои, сестра!
Учи меня дневному бою —
Уже не прежний отрок я,
И миру тесному открою
Полет свободного копья!
Апрель (?) 1907

(обратно)

«С каждой весною пути мои круче…»

С каждой весною пути мои круче,
Мертвенней сумрак очей.
С каждой весною ясней и певучей
Таинства белых ночей.
Месяц ладью опрокинул в последней
Бледной могиле, – и вот
Стертые лица и пьяные бредни...
Карты... Цыганка поет.
Смехом волнуемый черным и громким
Был у нас пламенный лик.
Свет набежал. Промелькнули потемки.
Вот он: бесстрастен и дик.
Видишь, и мне наступила на горло;
Душит красавица ночь...
Краски последние смыла и стерла...
Что ж? Если можешь, пророчь..
Ласки мои неумелы и грубы.
Ты же – нежнее, чем май.
Что же? Целуй в помертвелые губы.
Пояс печальный снимай.
7 мая 1907

(обратно)

«Ты отошла, и я в пустыне…»

Ты отошла, и я в пустыне
К песку горячему приник.
Но слова гордого отныне
Не может вымолвить язык.
О том, что было, не жалея,
Твою я понял высоту:
Да. Ты – родная Галилея
Мне – невоскресшему Христу.
И пусть другой тебя ласкает,
Пусть множит дикую молву:
Сын Человеческий не знает,
Где приклонить ему главу.
30 мая 1907

(обратно)

«Я ухо приложил к земле…»

Я ухо приложил к земле.
Я муки криком не нарушу.
Ты слишком хриплым стоном душу
Бессмертную томишь во мгле!
Эй, встань и загорись и жги!
Эй, подними свой верный молот,
Чтоб молнией живой расколот
Был мрак, где не видать ни зги!
Ты роешься, подземный крот!
Я слышу трудный, хриплый голос...
Не медли. Помни: слабый колос
Под их секирой упадет...
Как зерна, злую землю рой
И выходи на свет. И ведай:
За их случайною победой
Роится сумрак гробовой.
Лелей, пои, таи ту новь,
Пройдет весна – над этой новью,
Вспоенная твоею кровью,
Созреет новая любовь.
3 июня 1907

(обратно)

«Тропами тайными, ночными…»

Тропами тайными, ночными,
При свете траурной зари,
Придут замученные ими,
Над ними встанут упыри.
Овеют призраки ночные
Их помышленья и дела,
И загниют еще живые
Их слишком сытые тела.
Их корабли в пучине водной
Не сыщут ржавых якорей,
И не успеть дочесть отходной
Тебе, пузатый иерей!
Довольных сытое обличье,
Сокройся в темные гроба!
Так нам велит времен величье
И розоперстая судьба!
Гроба, наполненные гнилью,
Свободный, сбрось с могучих плеч!
Всё, всё – да станет легкой пылью
Под солнцем, не уставшим жечь!
3 июня 1907

(обратно)

Девушке

Ты перед ним – что стебель гибкий,
Он пред тобой – что лютый зверь.
Не соблазняй его улыбкой,
Молчи, когда стучится в дверь.
А если он ворвется силой,
За дверью стань и стереги:
Успеешь – в горнице немилой
Сухие стены подожги.
А если близок час позорный,
Ты повернись лицом к углу,
Свяжи узлом платок свой черный
И в черный узел спрячь иглу.
И пусть игла твоя вонзится
В ладони грубые, когда
В его руках ты будешь биться,
Крича от боли и стыда...
И пусть в угаре страсти грубой
Он не запомнит, сгоряча,
Твои оттиснутые зубы
Глубоким шрамом вдоль плеча!
6 июня 1907

(обратно)

«Сырое лето. Я лежу…»

Сырое лето. Я лежу
В постели – болен. Что-то подступает
Горячее и жгучее в груди.
А на усадьбе, в тенях светлой ночи,
Собаки с лаем носятся вкруг дома.
И меж своих – я сам не свой. Меж кровных
Бескровен – и не знаю чувств родства.
И люди опостылели немногим
Лишь меньше, чем убитый мной комар.
И свечкою давно озарено
То место в книжке, где профессор скучный.
Как ноющий комар, – поет мне в уши,
Что женщина у нас угнетена
И потому сходна судьбой с рабочим.
Постой-ка! Вот портрет: седой профессор —
Прилизанный, умытый, тридцать пять
Изданий книги выпустивший! Стой!
Ты говоришь, что угнетен рабочий?
Постой: весной я видел смельчака,
Рабочего, который смело на смерть
Пойдет, и с ним – друзья. И горны замолчат
И остановятся работы разом
На фабриках. И жирный фабрикант
Поклонится рабочим в ноги. Стой!
Ты говоришь, что женщина – раба?
Я знаю женщину. В ее душе
Был сноп огня. В походке – ветер.
В глазах – два моря скорби и страстей
И вся она была из легкой персти —
Дрожащая и гибкая. Так вот,
Профессор, четырех стихий союз
Был в ней одной. Она могла убить —
Могла и воскресить. А ну-ка, ты
Убей, да воскреси потом! Не можешь?
А женщина с рабочим могут.
20 июня 1907

(обратно)

Песельник

Там за лесом двадцать девок

Расцветало краше дня.

Сергей Городецкий
Я. – песельник. Я девок вывожу
В широкий хоровод. Я с ветром ворожу.
Я голосом тот край, где синь туман, бужу,
Я песню длинную прилежно вывожу.
Ой, дальний край! Ты – мой! Ой, косыньку
развей!
Ой, девка, заводи в глухую топь весной!
Эй, девка, собирай лесной туман косой!
Эй, песня, веселей! Эй, сарафан, алей!
Легла к земле косой, туманится росой...
Яр темных щек загар, что твой лесной пожар...
И встала мне женой... Ой, синь туман, ты – мой
Ал сарафан – пожар, что девичий загар!
24 июня 1907

(обратно)

«В этот серый летний вечер…»

В этот серый летний вечер,
Возле бедного жилья,
По тебе томится ветер,
Черноокая моя!
Ты в каких степях гуляла,
Дожидалась до звезды,
Не дождавшись, обнимала
Прутья ивы у воды?
Разлюбил тебя и бросил,
Знаю – взял, чего хотел,
Бросил, вскинул пару весел,
Уплывая, не запел...
Долго ль песни заунывной
Ты над берегом ждала,
И какой реке разливной
Душу-бурю предала?
25 июня 1907

(обратно)

Вольные мысли

(Посв. Г. Чулкову)

1. О смерти

Всё чаще я по городу брожу.
Всё чаще вижу смерть – и улыбаюсь
Улыбкой рассудительной. Ну, что же?
Так я хочу. Так свойственно мне знать,
Что и ко мне придет она в свой час.
Я проходил вдоль скачек по шоссе.
День золотой дремал на грудах щебня,
А за глухим забором – ипподром
Под солнцем зеленел. Там стебли злаков
И одуванчики, раздутые весной,
В ласкающих лучах дремали. А вдали
Трибуна придавила плоской крышей
Толпу зевак и модниц. Маленькие флаги
Пестрели там и здесь. А на заборе
Прохожие сидели и глазели.
Я шел и слышал быстрый гон коней
По грунту легкому. И быстрый топот
Копыт. Потом – внезапный крик:
«Упал! Упал!» – кричали на заборе,
И я, вскочив на маленький пенек,
Увидел всё зараз: вдали летели
Жокеи в пестром – к тонкому столбу.
Чуть-чуть отстав от них, скакала лошадь
Без седока, взметая стремена.
А за листвой кудрявеньких березок,
Так близко от меня – лежал жокей,
Весь в желтом, в зеленях весенних злаков,
Упавший навзничь, обратив лицо
В глубокое ласкающее небо.
Как будто век лежал, раскинув руки
И ногу подогнув. Так хорошо лежал.
К нему уже бежали люди. Издали,
Поблескивая медленными спицами, ландо
Катилось мягко. Люди подбежали
И подняли его...
И вот повисла
Беспомощная желтая нога
В обтянутой рейтузе. Завалилась
Им на плечи куда-то голова...
Ландо подъехало. К его подушкам
Так бережно и нежно приложили
Цыплячью желтизну жокея. Человек
Вскочил неловко на подножку, замер,
Поддерживая голову и ногу,
И важный кучер повернул назад.
И так же медленно вертелись спицы,
Поблескивали козла, оси, крылья...
Так хорошо и вольно умереть.
Всю жизнь скакал – с одной упорной мыслью,
Чтоб первым доскакать. И на скаку
Запнулась запыхавшаяся лошадь,
Уж силой ног не удержать седла,
И утлые взмахнулись стремена,
И полетел, отброшенный толчком...
Ударился затылком о родную,
Весеннюю, приветливую землю,
И в этот миг – в мозгу прошли все мысли
Единственные нужные. Прошли —
И умерли. И умерли глаза.
И труп мечтательно глядит наверх.
Так хорошо и вольно.
Однажды брел по набережной я.
Рабочие возили с барок в тачках
Дрова, кирпич и уголь. И река
Была еще синей от белой пены.
В отстегнутые вороты рубах
Глядели загорелые тела,
И светлые глаза привольной Руси
Блестели строго с почерневших лиц.
И тут же дети голыми ногами
Месили груды желтого песку,
Таскали – то кирпичик, то полена,
То бревнышко. И прятались. А там
Уже сверкали грязные их пятки,
И матери – с отвислыми грудями
Под грязным платьем – ждали их, ругались
И, надавав затрещин, отбирали
Дрова, кирпичики, бревёшки. И тащили,
Согнувшись под тяжелой ношей, вдаль.
И снова, воротясь гурьбой веселой,
Ребятки начинали воровать:
Тот бревнышко, другой – кирпичик...
И вдруг раздался всплеск воды и крик.
«Упал! Упал!» – опять кричали с барки.
Рабочий, ручку тачки отпустив,
Показывал рукой куда-то в воду,
И пестрая толпа рубах неслась
Туда, где на траве, в камнях булыжных,
На самом берегу – лежала сотка.
Один тащил багор.
А между свай,
Забитых возле набережной в воду,
Легко покачивался человек
В рубахе и в разорванных портках.
Один схватил его. Другой помог,
И длинное растянутое тело,
С которого ручьем лилась вода,
Втащили на берег и положили.
Городовой, гремя о камни шашкой,
Зачем-то щеку приложил к груди
Намокшей, и прилежно слушал,
Должно быть, сердце. Собрался народ,
И каждый вновь пришедший задавал
Одни и те же глупые вопросы:
Когда упал, да сколько пролежал
В воде, да сколько выпил?
Потом все стали тихо отходить,
И я пошел своим путем, и слушал,
Как истовый, но выпивший рабочий
Авторитетно говорил другим,
Что губит каждый день людей вино
Пойду еще бродить. Покуда солнце,
Покуда жар, покуда голова
Тупа, и мысли вялы...
Сердце!
Ты будь вожатаем моим. И смерть
С улыбкой наблюдай. Само устанешь,
Не вынесешь такой веселой жизни,
Какую я веду. Такой любви
И ненависти люди не выносят,
Какую я в себе ношу.
Хочу,
Всегда хочу смотреть в глаза людские,
И пить вино, и женщин целовать,
И яростью желаний полнить вечер,
Когда жара мешает днем мечтать
И песни петь! И слушать в мире ветер!
(обратно)

2. Над озером

С вечерним озером я разговор веду
Высоким ладом песни. В тонкой чаще
Высоких сосен, с выступов песчаных,
Из-за могил и склепов, где огни
Лампад и сумрак дымно-сизый, —
Влюбленные ему я песни шлю.
Оно меня не видит – и ненадо.
Как женщина усталая, оно
Раскинулось внизу и смотрит в небо,
Туманится, и даль поит туманом,
И отняло у неба весь закат.
Все исполняют прихоти его:
Та лодка узкая, ласкающая гладь,
И тонкоствольный строй сосновой рощи,
И семафор на дальнем берегу,
В нем отразивший свой огонь зеленый —
Как раз на самой розовой воде.
К нему ползет трехглазая змея
Своим единственным стальным путем,
И, прежде свиста, озеро доносит
Ко мне – ее ползучий, хриплый шум.
Я на уступе. Надо мной – могила
Из темного гранита. Подо мной —
Белеющая в сумерках дорожка.
И кто посмотрит снизу на меня,
Тот испугается: такой я неподвижный,
В широкой шляпе, средь ночных могил,
Скрестивший руки, стройный и влюбленный
в мир
Но некому взглянуть. Внизу идут
Влюбленные друг в друга: нет им дела
До озера, которое внизу,
И до меня, который наверху.
Им нужны человеческие вздохи,
Мне нужны вздохи сосен и воды.
А озеру – красавице – ей нужно,
Чтоб я, никем не видимый, запел
Высокий гимн о том, как ясны зори,
Как стройны сосны, как вольна душа.
Прошли все пары. Сумерки синей,
Белей туман. И девичьего платья
Я вижу складки легкие внизу.
Задумчиво прошла она дорожку
И одиноко села на ступеньки
Могилы, не заметивши меня...
Я вижу легкий профиль. Пусть не знает,
Что знаю я, о чем пришла мечтать
Тоскующая девушка... Светлеют
Все окна дальних дач: там – самовары,
И синий дым сигар, и плоский смех...
Она пришла без спутников сюда...
Наверное, наверное прогонит
Затянутого в китель офицера
С вихляющимся задом и ногами,
Завернутыми в трубочки штанов!
Она глядит как будто за туманы,
За озеро, за сосны, за холмы,
Куда-то так далёко, так далёко,
Куда и я не в силах заглянуть...
О, нежная! О, тонкая! – И быстро
Ей мысленно приискиваю имя:
Будь Аделиной! Будь Марией! Теклой!
Да, Теклой!.. – И задумчиво глядит
В клубящийся туман... Ах, как прогонит!..
А офицер уж близко: белый китель,
Над ним усы и пуговица-нос,
И плоский блин, приплюснутый фуражкой.
Он подошел... он жмет ей руку!.. смотрят
Его гляделки в ясные глаза!..
Я даже выдвинулся из-за склепа...
И вдруг... протяжно чмокает ее,
Дает ей руку и ведет на дачу!
Я хохочу! Взбегаю вверх. Бросаю
В них шишками, песком, визжу, пляшу
Среди могил – незримый и высокий...
Кричу: «Эй, Фёкла! Фёкла!» – И они
Испуганы, сконфужены, не знают,
Откуда шишки, хохот и песок...
Он ускоряет шаг, не забывая
Вихлять проворно задом, и она,
Прижавшись крепко к кителю, почти
Бегом бежит за ним...
Эй, доброй ночи!
И, выбегая на крутой обрыв,
Я отражаюсь в озере... Мы видим
Друг друга: «Здравствуй!» – я кричу...
И голосом красавицы – леса
Прибрежные ответствуют мне: «Здравствуй!»
Кричу: «Прощай!» – они кричат: «Прощай!»
Лишь озеро молчит, влача туманы,
Но явственно на нем отражены
И я, и все союзники мои:
Ночь белая, и бог, и твердь, и сосны...
И белая задумчивая ночь
Несет меня домой. И ветер свищет
В горячее лицо. Вагон летит...
И в комнате моей белеет утро.
Оно на всем: на книгах и столах,
И на постели, и на мягком кресле,
И на письме трагической актрисы:
«Я вся усталая. Я вся больная.
Цветы меня не радуют. Пишите...
Простите и сожгите этот бред...»
И томные слова... И длинный почерк,
Усталый, как ее усталый шлейф...
И томностью пылающие буквы,
Как яркий камень в черных волосах.
Шувалово

(обратно)

3. В северном море

Что сделали из берега морского
Гуляющие модницы и франты?
Наставили столов, дымят, жуют,
Пьют лимонад. Потом бредут по пляжу,
Угрюмо хохоча и заражая
Соленый воздух сплетнями. Потом
Погонщики вывозят их в кибитках,
Кокетливо закрытых парусиной,
На мелководье. Там, переменив
Забавные тальеры и мундиры
На легкие купальные костюмы,
И дряблость мускулов и грудей обнажив,
Они, визжа, влезают в воду. Шарят
Неловкими ногами дно. Кричат,
Стараясь показать, что веселятся.
А там – закат из неба сотворил
Глубокий многоцветный кубок. Руки
Одна заря закинула к другой,
И сестры двух небес прядут один —
То розовый, то голубой туман.
И в море утопающая туча
В предсмертном гневе мечет из очей
То красные, то синие огни.
И с длинного, протянутого в море,
Подгнившего, сереющего мола,
Прочтя все надписи: «Навек с тобой»,
Здесь были Коля с Катей», «Диодор
Иеромонах и послушник Исидор
Здесь были. Дивны божий дела», —
Прочтя все надписи, выходим в море
В пузатой и смешной моторной лодке.
Бензин пыхтит и пахнет. Два крыла
Бегут в воде за нами. Вьется быстрый след
И, обогнув скучающих на пляже,
Рыбачьи лодки, узкий мыс, маяк,
Мы выбегаем многоцветной рябью
B просторную ласкающую соль.
На горизонте, за спиной, далёко
Безмолвным заревом стоит пожар.
Рыбачий Вольный остров распростерт
В воде, как плоская спина морского
Животного. А впереди, вдали —
Огни судов и сноп лучей бродячих
Прожектора таможенного судна.
И мы уходим в голубой туман.
Косым углом торчат над морем вехи,
Метелками фарватер оградив,
И далеко – от вехи и до вехи —
Рыбачьих шхун маячат паруса...
Над морем – штиль. Под всеми парусами
Стоит красавица – морская яхта.
На тонкой мачте – маленький фонарь,
Что камень драгоценной фероньеры,
Горит над матовым челом небес.
На острогрудой, в полной тишине,
В причудливых сплетениях снастей,
Сидят, скрестивши руки, люди в светлых
Панамах, сдвинутых на строгие черты.
А посреди, у самой мачты, молча,
Стоит матрос, весь темный, и глядит.
Мы огибаем яхту, как прилично,
И вежливо и тихо говорит
Один из нас: «Хотите на буксир?»
И с важной простотой нам отвечает
Суровый голос: «Нет. Благодарю».
И, снова обогнув их, мы глядим
С молитвенной и полною душою
На тихо уходящий силуэт
Красавицы под всеми парусами...
На драгоценный камень фероньеры,
Горящий в смуглых сумерках чела.
Сестрорецкий курорт

(обратно)

4. В дюнах

Я не люблю пустого словаря
Любовных слов и жалких выражений:
«Ты мой», «Твоя», «Люблю», «Навеки твой»,
Я рабства не люблю. Свободным взором
Красивой женщине смотрю в глаза
И говорю: «Сегодня ночь. Но завтра —
Сияющий и новый день. Приди.
Бери меня, торжественная страсть.
А завтра я уйду – и запою».
Моя душа проста. Соленый ветер
Морей и смольный дух сосны
Ее питал. И в ней – всё те же знаки,
Что на моем обветренном лице.
И я прекрасен – нищей красотою
Зыбучих дюн и северных морей.
Так думал я, блуждая по границе
Финляндии, вникая в темный говор
Небритых и зеленоглазых финнов.
Стояла тишина. И у платформы
Готовый поезд разводил пары.
И русская таможенная стража
Лениво отдыхала на песчаном
Обрыве, где кончалось полотно.
Там открывалась новая страна —
И русский бесприютный храм глядел
В чужую, незнакомую страну.
Так думал я. И вот она пришла
И встала на откосе. Были рыжи
её глаза от солнца и песка.
И волосы, смолистые как сосны,
В отливах синих падали на плечи.
Пришла. Скрестила свой звериный взгляд
С моим звериным взглядом. Засмеялась
Высоким смехом. Бросила в меня
Пучок травы и золотую горсть
Песку. Потом – вскочила
И, прыгая, помчалась под откос...
Я гнал ее далёко. Исцарапал
Лицо о хвои, окровавил руки
И платье изорвал. Кричал и гнал
Ее, как зверя, вновь кричал и звал,
И страстный голос был как звуки рога.
Она же оставляла легкий след
В зыбучих дюнах, и пропала в соснах,
Когда их заплела ночная синь.
И я лежу, от бега задыхаясь,
Один, в песке. В пылающих глазах
Еще бежит она – и вся хохочет:
Хохочут волосы, хохочут ноги,
Хохочет платье, вздутое от бега...
Лежу и думаю: «Сегодня ночь
И завтра ночь. Я не уйду отсюда,
Пока не затравлю ее, как зверя,
И голосом, зовущим, как рога,
Не прегражу ей путь. И не скажу:
«Моя! Моя!» – И пусть она мне крикнет:
«Твоя! Твоя!»
Дюны

Июнь – июль 1907

(обратно) (обратно)

«Везде – над лесом и над пашней…»

Везде – над лесом и над пашней,
И на земле, и на воде —
Такою близкой и вчерашней
Ты мне являешься – везде.
Твой стан под душной летней тучей
Твой стан, закутанный в меха,
Всегда пою – всегда певучий,
Клубясь туманами стиха.
И через годы, через воды,
И на кресте и во хмелю,
Тебя, Дитя моей свободы,
Подруга Светлая, люблю.
8 июля 1907

(обратно)

«В густой траве пропадешь с головой…»

В густой траве пропадешь с головой.
В тихий дом войдешь, не стучась...
Обнимет рукой, оплетет косой
И, статная, скажет: «Здравствуй, князь.
Вот здесь у меня – куст белых роз.
Вот здесь вчера – повилика вилась.
Где был, пропадал? что за весть принес?
Кто любит, не любит, кто гонит нас?»
Как бывало, забудешь, что дни идут,
Как бывало, простишь, кто горд и зол.
И смотришь – тучи вдали встают,
И слушаешь песни далеких сел...
Заплачет сердце по чужой стороне,
Запросится в бой – зовет и манит...
Только скажет: «Прощай. Вернись ко мне»
И опять за травой колокольчик звенит..
12 июля 1907

(обратно)

Осенняя любовь

1

Когда в листве сырой и ржавой
Рябины заалеет гроздь, —
Когда палач рукой костлявой
Вобьет в ладонь последний гвоздь; —
Когда над рябью рек свинцовой,
В сырой и серой высоте,
Пред ликом родины суровой
Я закачаюсь на кресте, —
Тогда – просторно и далёко
Смотрю сквозь кровь предсмертных слез,
И вижу: по реке широкой
Ко мне плывет в челне Христос.
В глазах – такие же надежды,
И то же рубище на нем.
И жалко смотрит из одежды
Ладонь, пробитая гвоздем.
Христос! Родной простор печален!
Изнемогаю на кресте!
И челн твой – будет ли причален
К моей распятой высоте?
(обратно)

2

И вот уже ветром разбиты, убиты
Кусты облетелой ракиты.
И прахом дорожным
Угрюмая старость легла на ланитах.
Но в темных орбитах
Взглянули, сверкнули глаза невозможным
И радость, и слава —
Всё в этом сияньи бездонном,
И дальнем.
Но смятые травы
Печальны,
И листья крутятся в лесу обнаженном.
И снится, и снится, и снится:
Бывалое солнце!
Тебя мне всё жальче и жальче...
О, глупое сердце,
Смеющийся мальчик,
Когда перестанешь ты биться?
(обратно)

3

Под ветром холодные плечи
Твои обнимать так отрадно:
Ты думаешь – нежная ласка,
Я знаю – восторг мятежа!
И теплятся очи, как свечи
Ночные, и слушаю жадно —
Шевелится страшная сказка,
И звездная дышит межа...
О, в этот сияющий вечер
Ты будешь всё так же прекрасна,
И, верная темному раю,
Ты будешь мне светлой звездой!
Я знаю, что холоден ветер,
Я верю, что осень бесстрастна!
Но в темном плаще не узнают,
Что ты пировала со мной!..
И мчимся в осенние дали,
И слушаем дальние трубы,
И мерим ночные дороги,
Холодные выси мои...
Часы торжества миновали —
Мои опьяненные губы
Целуют в предсмертной тревоге
Холодные губы твои.
3 октября 1907

(обратно) (обратно)

«Когда я создавал героя…»

Когда я создавал героя,
Кремень дробя, пласты деля,
Какого вечного покоя
Была исполнена земля!
Но в зацветающей лазури
Уже боролись свет и тьма,
Уже металась в синей буре
Одежды яркая кайма...
Щит ослепительно сверкучий
Сиял в разрыве синих туч,
И светлый меч, пронзая тучи,
Разил, как неуклонный луч...
Еще не явлен лик чудесный,
Но я провижу лик – зарю,
И в очи молнии небесной
С чудесным трепетом смотрю!
3 октября 1907

(обратно)

«Всюду ясность божия…»

Всюду ясность божия,
Ясные поля,
Девушки пригожие,
Как сама земля.
Только верить хочешь всё,
Что на склоне лет
Ты, душа, воротишься
В самый ясный свет.
3 октября 1907 (Февраль 1908)

(обратно)

«В те ночи светлые, пустые…»

В те ночи светлые, пустые,
Когда в Неву глядят мосты,
Они встречались как чужие,
Забыв, что есть простое ты.
И каждый был красив и молод,
Но, окрыляясь пустотой,
Она таила странный холод
Под одичалой красотой.
И, сердцем вечно строгим меря,
Он не умел, не мог любить.
Она любила только зверя
В нем раздразнить – и укротить.
И чуждый – чуждой жал он руки
И север сам, спеша помочь
Красивой нежности и скуке,
В день превращал живую ночь.
Так в светлоте ночной пустыни,
В объятья ночи не спеша,
Гляделась в купол бледно-синий
Их обреченная душа.
10 октября 1907 (24 декабря 1913)

(обратно)

Снежная дева

Она пришла из дикой дали —
Ночная дочь иных времен.
Ее родные не встречали,
Не просиял ей небосклон.
Но сфинкса с выщербленным ликом
Над исполинскою Невой
Она встречала легким вскриком
Под бурей ночи снеговой.
Бывало, вьюга ей осыпет
Звездами плечи, грудь и стан, —
Всё снится ей родной Египет
Сквозь тусклый северный туман.
И город мой железно-серый,
Где ветер, дождь, и зыбь, и мгла,
С какой-то непонятной верой
Она, как царство, приняла.
Ей стали нравиться громады,
Уснувшие в ночной глуши,
И в окнах тихие лампады
Слились с мечтой ее души.
Она узнала зыбь и дымы,
Огни, и мраки, и дома —
Весь город мой непостижимый —
Непостижимая сама.
Она дарит мне перстень вьюги
За то, что плащ мой полон звезд
За то, что я в стальной кольчуге
И на кольчуге – строгий крест
Она глядит мне прямо в очи,
Хваля неробкого врага.
С полей ее холодной ночи
В мой дух врываются снега.
Но сердце Снежной Девы немо
И никогда не примет меч,
Чтобы ремень стального шлема
Рукою страстною рассечь.
И я, как вождь враждебной рати
Всегда закованный в броню,
Мечту торжественных объятий
В священном трепете храню.
17 октября 1907

(обратно)

«И я провел безумный год…»

И я провел безумный год
У шлейфа черного. За муки,
За дни терзаний и невзгод
Моих волос касались руки,
Смотрели темные глаза,
Дышала синяя гроза.
И я смотрю. И синим кругом
Мои глаза обведены.
Она зовет печальным другом.
Она рассказывает сны.
И в темный вечер, в долгий вечер
За окнами кружится ветер.
Потом она кончает прясть
И тихо складывает пряжу.
И перешла за третью стражу
Моя нерадостная страсть.
Смотрю. Целую черный волос,
И в сердце льется темный голос.
Так провожу я ночи, дни
У шлейфа девы, в тихой зале.
В камине умерли огни,
В окне быстрее заплясали
Снежинки быстрые – и вот
Она встает. Она уйдет.
Она завязывает туго
Свой черный шелковый платок,
В последний раз ласкает друга,
Бросая ласковый намек,
Идет... Ее движенья быстры,
В очах, тускнея, гаснут искры.
И я прислушиваюсь к стуку
Стеклянной двери вдалеке,
И к замирающему звуку
Углей в потухшем камельке...
Потом – опять бросаюсь к двери,
Бегу за ней... В морозном сквере
Вздыхает по дорожкам ночь.
Она тихонько огибает
За клумбой клумбу; отступает;
То подойдет, то прянет прочь...
И дальний шум почти не слышен,
И город спит, морозно пышен...
Лишь в воздухе морозном – гулко
Звенят шаги. Я узнаю
В неверном свете переулка
Мою прекрасную змею:
Она ползет из света в светы,
И вьется шлейф, как хвост кометы
И, настигая, с новым жаром
Шепчу ей нежные слова,
Опять кружится голова...
Далеким озарен пожаром,
Я перед ней, как дикий зверь...
Стучит зевающая дверь, —
И, словно в бездну, в лоно ночи
Вступаем мы... Подъем наш крут...
И бред. И мрак. Сияют очи.
На плечи волосы текут
Волной свинца – чернее мрака...
О, ночь мучительного брака!..
Мятеж мгновений. Яркий сон.
Напрасных бешенство объятий, —
И звонкий утренний трезвон:
Толпятся ангельские рати
За плотной завесой окна,
Но с нами ночь – буйна, хмельна...
Да! с нами ночь! И новой властью
Дневная ночь объемлет нас,
Чтобы мучительною страстью
День обессиленный погас, —
И долгие часы над нами
Она звенит и бьет крылами...
И снова вечер...
21 октября 1907

(обратно)

Заклятие огнем и мраком

За всё, за всё тебя благодарю я:

За тайные мучения страстей,

За горечь слез, отраву поцелуя,

За месть врагов и клевету друзей;

За жар души, растраченный в пустыне.

Лермонтов

1

О, весна без конца и без краю —
Без конца и без краю мечта!
Узнаю тебя, жизнь! Принимаю!
И приветствую звоном щита!
Принимаю тебя, неудача,
И удача, тебе мой привет!
В заколдованной области плача,
В тайне смеха – позорного нет!
Принимаю бессонные споры,
Утро в завесах темных окна,
Чтоб мои воспаленные взоры
Раздражала, пьянила весна!
Принимаю пустынные веси!
И колодцы земных городов!
Осветленный простор поднебесий
И томления рабьих трудов!
И встречаю тебя у порога —
С буйным ветром в змеиных кудрях,
С неразгаданным именем бога
На холодных и сжатых губах...
Перед этой враждующей встречей
Никогда я не брошу щита...
Никогда не откроешь ты плечи...
Но над нами – хмельная мечта!
И смотрю, и вражду измеряю,
Ненавидя, кляня и любя:
За мученья, за гибель – я знаю —
Всё равно: принимаю тебя!
24 октября 1907

(обратно)

2

Приявший мир, как звонкий дар,
Как злата горсть, я стал богат.
Смотрю: растет, шумит пожар —
Глаза твои горят.
Как стало жутко и светло!
Весь город – яркий сноп огня.
Река – прозрачное стекло,
И только – нет меня...
Я здесь, в углу. Я там, распят.
Я пригвожден к стене – смотри!
Горят глаза твои, горят,
Как черных две зари!
Я буду здесь. Мы все сгорим:
Весь город мой, река, и я...
Крести крещеньем огневым,
О, милая моя!
26 октября 1907

(обратно)

3

Я неверную встретил у входа:
Уронила платок – и одна.
Никого. Только ночь и свобода.
Только жутко стоит тишина.
Говорил ей несвязные речи,
Открывал ей все тайны с людьми,
Никому не поведал о встрече,
Чтоб она прошептала: возьми...
Но она ускользающей птицей
Полетела в ненастье и мрак,
Где взвился огневой багряницей
Засыпающий праздничный флаг.
И у светлого дома, тревожно,
Я остался вдвоем с темнотой.
Невозможное было возможно,
Но возможное – было мечтой.
23 октября 1907

(обратно)

4

Перехожу от казни к казни
Широкой полосой огня.
Ты только невозможным дразнишь,
Немыслимым томишь меня...
И я, как темный раб, не смею
В огне и мраке потонуть.
Я только робкой тенью вею,
Не смея в небо заглянуть...
Как ветер, ты целуешь жадно,
Как осень, шлейфом шелестя,
Храня в темнице безотрадной
Меня, как бедное дитя...
Рабом безумным и покорным
До времени таюсь и жду
Под этим взором, слишком черным,
В моем пылающем бреду...
Лишь утром смею покидать я
Твое высокое крыльцо,
А ночью тонет в складках платья
Мое безумное лицо...
Лишь утром воронам бросаю
Свой хмель, свой сон, свою мечту...
А ночью снова – знаю, знаю
Твою земную красоту!
Что быть бесстрастным? Что – крылатым?
Сто раз бичуй и укори,
Чтоб только быть на миг проклятым
С тобой – в огне ночной зари!
Октябрь 1907

(обратно)

5

Пойми же, я спутал, я спутал
Страницы и строки стихов,
Плащом твои плечи окутал,
Остался с тобою без слов...
Пойми, в этом сумраке – магом
Стою над тобою и жду
Под бьющимся праздничным флагом,
На страже, под ветром, в бреду...
И ветер поет и пророчит
Мне в будущем – сон голубой...
Он хочет смеяться, он хочет,
Чтоб ты веселилась со мной!
И розы, осенние розы
Мне снятся на каждом шагу
Сквозь мглу, и огни, и морозы,
На белом, на легком снегу!
О будущем ветер не скажет,
Не скажет осенний цветок,
Что милая тихо развяжет
Свой шелковый, черный платок.
Что только звенящая снится
И душу палящая тень...
Что сердце – летящая птица...
Что в сердце – щемящая лень...
21 октября 1907

(обратно)

6

В бесконечной дали корридоров
Не она ли там пляшет вдали?
Не меня ль этой музыкой споров
От нее в этот час отвели?
Ничего вы не скажете, люди,
Не поймете, что темен мой храм.
Трепетанья, вздыхания груди
Воспаленным открыты глазам.
Сердце – легкая птица забвений
В золотой пролетающий час:
То она, в опьяненьи кружений,
Пляской тризну справляет о вас.
Никого ей не надо из скромных,
Ей не ум и не глупость нужны,
И не любит, наверное, темных,
Прислоненных, как я, у стены...
Сердце, взвейся, как легкая птица,
Полети ты, любовь разбуди,
Истоми ты истомой ресницы,
К бледно-смуглым плечам припади!
Сердце бьется, как птица томится —
То вдали закружилась она —
В легком танце, летящая птица,
Никому, ничему не верна...
23 октября 1907

(обратно)

7

По улицам метель метет,
Свивается, шатается.
Мне кто-то руку подает
И кто-то улыбается.
Ведет – и вижу: глубина,
Гранитом темным сжатая.
Течет она, поет она,
Зовет она, проклятая.
Я подхожу и отхожу,
И замер в смутном трепете:
Вот только перейду межу —
И буду в струйном лепете.
И шепчет он – не отогнать
(И воля уничтожена):
«Пойми: уменьем умирать
Душа облагорожена.
Пойми, пойми, ты одинок,
Как сладки тайны холода...
Взгляни, взгляни в холодный ток,
Где всё навеки молодо...»
Бегу. Пусти, проклятый, прочь!
Не мучь ты, не испытывай!
Уйду я в поле, в снег и в ночь,
Забьюсь под куст ракитовый!
Там воля всех вольнее воль
Не приневолит вольного,
И болей всех больнее боль
Вернет с пути окольного!
26 октября 1907

(обратно)

8

О, что мне закатный румянец,
Что злые тревоги разлук?
Всё в мире – кружащийся танец
И встречи трепещущих рук!
Я бледные вижу ланиты,
Я поступь лебяжью ловлю,
Я слушаю говор открытый,
Я тонкое имя люблю!
И новые сны, залетая,
Тревожат в усталом пути...
А всё пелена снеговая
Не может меня занести...
Неситесь, кружитесь, томите,
Снежинки – холодная весть...
Души моей тонкие нити,
Порвитесь, развейтесь, сгорите...
Ты, холод, мой холод, мой зимний,
В душе моей – страстное есть...
Стань, сердце, вздыхающий схимник,
Умрите, умрите, вы, гимны...
Вновь летит, летит, летит,
Звенит, и снег крутит, крутит,
Налетает вихрь
Снежных искр...
Ты виденьем, в пляске нежной,
Посреди подруг
Обошла равниной снежной
Быстротечный
Бесконечный круг...
Слышу говор твой открытый,
Вижу бледные ланиты,
В ясный взор гляжу...
Всё, что не скажу,
Передам одной улыбкой...
Счастье, счастье! С нами ночь!
Ты опять тропою зыбкой
Улетаешь прочь...
Заметая, запевая,
Стан твой гибкий
Вихрем туча снеговая
Обдала,
Отняла...
И опять метель, метель
Вьет, поет, кружит...
Всё – виденья, всё – измены...
В снежном кубке, полном пены,
Хмель
Звенит...
Заверти, замчи,
Сердце, замолчи,
Замети девичий след —
Смерти нет!
В темном поле
Бродит свет!
Горькой доле —
Много лет...
И вот опять, опять в возвратный
Пустилась пляс...
Метель поет. Твой голос – внятный.
Ты понеслась
Опять по кругу,
Земному другу
Сверкнув на миг...
Какой это танец? Каким это светом
Ты дразнишь и манишь?
В кружении этом
Когда ты устанешь?
Чьи песни? И звуки?
Чего я боюсь?
Щемящие звуки
И – вольная Русь?..
И словно мечтанье, и словно круженье,
Земля убегает, вскрывается твердь,
И словно безумье, и словно мученье,
Забвенье и удаль, смятенье и смерть, —
Ты мчишься! Ты мчишься!
Ты бросила руки
Вперед...
И песня встает...
И странным сияньем сияют черты...
Удалая пляска!
О, песня! О, удаль! О, гибель! О, маска.
Гармоника – ты?
1 ноября 1907

(обратно)

9

Гармоника, гармоника!
Эй, пой, визжи и жги!
Эй, желтенькие лютики,
Весенние цветки!
Там с посвистом да с присвистом
Гуляют до зари,
Кусточки тихим шелестом
Кивают мне: смотри.
Смотрю я – руки вскинула,
В широкий пляс пошла,
Цветами всех осыпала
И в песне изошла...
Неверная, лукавая,
Коварная – пляши!
И будь навек отравою
Растраченной души!
С ума сойду, сойду с ума,
Безумствуя, люблю,
Что вся ты – ночь, и вся ты – тьма,
И вся ты – во хмелю...
Что душу отняла мою,
Отравой извела,
Что о тебе, тебе пою,
И песням нет числа!..
9 ноября 1907

(обратно)

10

Работай, работай, работай:
Ты будешь с уродским горбом
За долгой и честной работой,
За долгим и честным трудом.
Под праздник – другим будет сладко,
Другой твои песни споет,
С другими лихая солдатка
Пойдет, подбочась, в хоровод.
Ты знай про себя, что не хуже
Другого плясал бы – вон как!
Что мог бы стянуть и потуже
Свой золотом шитый кушак!
Что ростом и станом ты вышел
Статнее и краше других,
Что та молодица – повыше
Других молодиц удалых!
В ней сила играющей крови,
Хоть смуглые щеки бледны,
Тонки ее черные брови,
И строгие речи хмельны...
Ах, сладко, как сладко, так сладко
Работать, пока рассветет,
И знать, что лихая солдатка
Ушла за село, в хоровод!
26 октября 1907

(обратно)

11

И я опять затих у ног —
У ног давно и тайно милой,
Заносит вьюга на порог
Пожар метели белокрылой...
Но имя тонкое твое
Твердить мне дивно, больно, сладко...
И целовать твой шлейф украдкой,
Когда метель поет, поет...
В хмельной и злой своей темнице
Заночевало, сердце, ты,
И тихие твои ресницы
Смежили снежные цветы.
Как будто, на средине бега,
Я под метелью изнемог,
И предо мной возник из снега
Холодный, неживой цветок...
И с тайной грустью, с грустью нежной,
Как снег спадает с лепестка,
Живое имя Девы Снежной
Еще слетает с языка...
8 ноября 1907

(обратно) (обратно)

«Меня пытали в старой вере…»

Меня пытали в старой вере.
В кровавый просвет колеса
Гляжу на вас. Что – взяли, звери?
Что встали дыбом волоса?
Глаза уж не глядят – клоками
Кровавой кожи я покрыт.
Но за ослепшими глазами
На вас иное поглядит.
27 октября 1907
(обратно)

Инок

Никто не скажет: я безумен.
Поклон мой низок, лик мой строг.
Не позовет меня игумен
В ночи на строгий свой порог.
Я грустным братьям – брат примерный,
И рясу черную несу,
Когда с утра походкой верной
Сметаю с бледных трав росу.
И, подходя ко всем иконам,
Как строгий и смиренный брат,
Творю поклон я за поклоном
И за обрядами обряд.
И кто поймет, и кто узнает,
Что ты сказала мне: молчи...
Что воск души блаженной тает
На яром пламени свечи...
Что никаких молитв не надо,
Когда ты ходишь по реке
За монастырскою оградой
В своем монашеском платке.
Что вот – меня цветистым хмелем
Безумно захлестнула ты,
И потерял я счет неделям
Моей преступной красоты.
6 ноября 1907

(обратно)

«Она пришла с заката…»

Она пришла с заката.
Был плащ ее заколот
Цветком нездешних стран.
Звала меня куда-то
В бесцельный зимний холод
И в северный туман.
И был костер в полночи,
И пламя языками
Лизало небеса.
Сияли ярко очи,
И черными змеями
Распуталась коса.
И змеи окрутили
Мой ум и дух высокий
Распяли на кресте.
И в вихре снежной пыли
Я верен черноокой
Змеиной красоте.
8 ноября 1907

(обратно)

Клеопатра

Открыт паноптикум печальный
Один, другой и третий год.
Толпою пьяной и нахальной
Спешим... В гробу царица ждет.
Она лежит в гробу стеклянном,
И не мертва и не жива,
А люди шепчут неустанно
О ней бесстыдные слова.
Она раскинулась лениво —
Навек забыть, навек уснуть...
Змея легко, неторопливо
Ей жалит восковую грудь...
Я сам, позорный и продажный,
С кругами синими у глаз,
Пришел взглянуть на профиль важный,
На воск, открытый напоказ...
Тебя рассматривает каждый,
Но, если б гроб твой не был пуст,
Я услыхал бы не однажды
Надменный вздох истлевших уст:
«Кадите мне. Цветы рассыпьте.
Я в незапамятных веках
Была царицею в Египте.
Теперь – я воск. Я тлен. Я прах». —
«Царица! Я пленен тобою!
Я был в Египте лишь рабом,
А ныне суждено судьбою
Мне быть поэтом и царем!
Ты видишь ли теперь из гроба,
Что Русь, как Рим, пьяна тобой?
Что я и Цезарь – будем оба
В веках равны перед судьбой?»
Замолк. Смотрю. Она не слышит.
Но грудь колышется едва
И за прозрачной тканью дышит...
И слышу тихие слова:
«Тогда я исторгала грозы.
Теперь исторгну жгучей всех
У пьяного поэта – слезы,
У пьяной проститутки – смех».
16 декабря 1907

(обратно)

«Стучится тихо. Потом погромче…»

Стучится тихо. Потом погромче.
Потом смеется.
И смех всё ярче, желанней, звонче,
И сердце бьется.
Я сам не знаю,
О чем томится
Мое жилье?
Не сам впускаю
Такую птицу
В окно свое!
И что мне снится
В моей темнице,
Когда поет
Такая птица?
Прочь из темницы
Куда зовет?
24 декабря 1907 (1915?)

(обратно) (обратно) (обратно)

Стихотворения 1908 года

«Всю жизнь ждала. Устала ждать…»

Всю жизнь ждала. Усталаждать.
И улыбнулась. И склонилась.
Волос распущенная прядь
На плечи темные спустилась.
Мир не велик и не богат —
И не глядеть бы взором черным!
Ведь только люди говорят,
Что надо ждать и быть покорным...
А здесь – какая-то свирель
Поет надрывно, жалко, тонко:
«Качай чужую колыбель,
Ласкай немилого ребенка...»
Я тоже – здесь. С моей судьбой,
Над лирой, гневной, как секира,
Такой приниженный и злой,
Торгуюсь на базарах мира...
Я верю мгле твоих волос
И твоему великолепью.
Мой сирый дух – твой верный пес,
У ног твоих грохочет цепью...
И вот опять, и вот опять,
Встречаясь с этим темным взглядом,
Хочу по имени назвать,
Дышать и жить с тобою рядом...
Мечта! Что жизни сон глухой?
Отрава – вслед иной отраве...
Я изменю тебе, как той,
Не изменяя, не лукавя...
Забавно жить! Забавно знать,
Что под луной ничто не ново!
Что мертвому дано рождать
Бушующее жизнью слово!
И никому заботы нет,
Что людям дам, что ты дала мне,
А люди – на могильном камне
Начертят прозвище: Поэт.
13 января 1908

(обратно)

«Когда вы стоите на моем пути…»

Когда вы стоите на моем пути,
Такая живая, такая красивая,
Но такая измученная,
Говорите всё о печальном,
Думаете о смерти,
Никого не любите
И презираете свою красоту —
Что же? Разве я обижу вас?
О, нет! Ведь я не насильник,
Не обманщик и не гордец,
Хотя много знаю,
Слишком много думаю с детства
И слишком занят собой.
Ведь я – сочинитель,
Человек, называющий всё по имени,
Отнимающий аромат у живого цветка.
Сколько ни говорите о печальном,
Сколько ни размышляйте о концах и началах,
Всё же, я смею думать,
Что вам только пятнадцать лет.
И потому я хотел бы,
Чтобы вы влюбились в простого человека,
Который любит землю и небо
Больше, чем рифмованные и нерифмованные
Речи о земле и о небе.
Право, я буду рад за вас,
Так как – только влюбленный
Имеет право на звание человека.
6 февраля 1908

(обратно)

«Она пришла с мороза…»

Она пришла с мороза,
Раскрасневшаяся,
Наполнила комнату
Ароматом воздуха и духов,
Звонким голосом
И совсем неуважительной к занятиям
Болтовней.
Она немедленно уронила на пол
Толстый том художественного журнала,
И сейчас же стало казаться,
Что в моей большой комнате
Очень мало места.
Всё это было немножко досадно
И довольно нелепо.
Впрочем, она захотела,
Чтобы я читал ей вслух «Макбета».
Едва дойдя до пузырей земли,
О которых я не могу говорить без волнения,
Я заметил, что она тоже волнуется
И внимательно смотрит в окно.
Оказалось, что большой пестрый кот
С трудом лепится по краю крыши,
Подстерегая целующихся голубей.
Я рассердился больше всего на то,
Что целовались не мы, а голуби,
И что прошли времена Паоло и Франчески.
6 февраля 1908

(обратно)

«Я миновал закат багряный…»

Я миновал закат багряный,
Ряды строений миновал,
Вступил в обманы и туманы, —
Огнями мне сверкнул вокзал...
Я сдавлен давкой человечьей,
Едва не оттеснен назад...
И вот – ее глаза и плечи,
И черных перьев водопад...
Проходит в час определенный,
За нею – карлик, шлейф влача...
И я смотрю вослед, влюбленный,
Как пленный раб – на палача...
Она проходит – и не взглянет,
Пренебрежением казня...
И только карлик не устанет
Глядеть с усмешкой на меня.
Февраль 1908

(обратно)

Не пришел на свиданье

Поздним вечером ждала
У кисейного окна
Вплоть до раннего утра.
Нету милого – ушла.
Нету милого – одна.
Даль мутна, светла, сыра.
Занавесила окно,
Засветила огонек,
Наклонилась над столом...
Загляни еще в окно!
Загляни еще разок!
Загляни одним глазком!
Льется, льется холодок.
Догорает огонек.
«Как он в губы целовал...
Как невестой называл...»
Рано, холодно, светло.
Ветер ломится в стекло.
Посмотри одним глазком,
Что там с миленьким дружком?.
Белый саван – . снежный плат.
А под платом – голова...
Тяжело проспать в гробу.
Ноги вытянулись в ряд...
Протянулись рукава...
Ветер ломится в трубу...
Выйди, выйди из ворот...
Лейся, лейся, ранний свет,
Белый саван, распухай...
Приподымешь белый край —
И сомнений больше нет:
Провалился мертвый рот.
Февраль 1908

Ревелъ

(обратно)

«Душа! Когда устанешь верить?…»

Душа! Когда устанешь верить?
Весна, весна! Она томна,
Как тайна приоткрытой двери
В кумирню золотого сна...
Едва, подругу покидая,
Ушел я в тишину и тень,
И вот опять – зовет другая,
Другая вызывает день...
Но мглой весеннею повито
Всё, что кипело здесь в груди..
Не пой, не требуй, Маргарита,
В мое ты сердце не гляди...
26 марта 1908
(обратно)

«И я любил. И я изведал…»

И я любил. И я изведал
Безумный хмель любовных мук,
И пораженья, и победы,
И имя: враг; и слово: друг.
Их было много... Что я знаю?
Воспоминанья, тени сна...
Я только странно повторяю
Их золотые имена.
Их было много. Но одною
Чертой соединил их я,
Одной безумной красотою,
Чье имя: страсть и жизнь моя.
И страсти таинство свершая,
И поднимаясь над землей,
Я видел, как идет другая
На ложе страсти роковой...
И те же ласки, те же речи,
Постылый трепет жадных уст,
И примелькавшиеся плечи...
Нет! Мир бесстрастен, чист и пуст!
И, наполняя грудь весельем,
С вершины самых снежных скал
Я шлю лавину тем ущельям,
Где я любил и целовал!
30 марта 1908 (Январь 1912)

(обратно)

«Их было много – дев прекрасных…»

Их было много – дев прекрасных.
Ущелья гор, хребты холмов
Полны воспоминаний страстных
И потаенных голосов...
Они влеклись в дорожной пыли
Отвека ведомым путем,
Они молили и грозили
Кинжалом, ядом и огнем...
Подняв немые покрывала,
Они пасли стада мои,
Когда я крепко спал, усталый,
А в далях плакали ручьи...
И каждая прекрасной ложью
Со мною связана была,
И каждая заветной дрожью
Меня томила, жгла и жгла...
Но над безумной головою
Я бич занес, собрал стада
И вышел горною тропою,
Чтоб не вернуться – никогда!
Здесь тишина. Здесь ходят тучи.
И ветер шелестит травой.
Я слушаю с заветной кручи
Их дольний ропот под горой.
Когда, топча цветы лазури
Копытом черного коня,
Вернусь, как царь в дыханьи бури, —
Вы не узнаете меня!
Март 1908

(обратно)

«Свирель запела на мосту…»

Свирель запела на мосту,
И яблони в цвету.
И ангел поднял в высоту
Звезду зеленую одну,
И стало дивно на мосту
Смотреть в такую глубину,
В такую высоту.
Свирель поет: взошла звезда,
Пастух, гони стада...
И под мостом поет вода:
Смотри, какие быстрины,
Оставь заботы навсегда,
Такой прозрачной глубины
Не видел никогда...
Такой глубокой тишины
Не слышал никогда...
Смотри, какие быстрины,
Когда ты видел эти сны?.
22 мая 1908

(обратно)

«В глубоких сумерках собора…»

В глубоких сумерках собора
Прочитан мною свиток твой:
Твой голос – только стон из хора,
Стон протяженный и глухой.
И испытать тебя мне надо:
Их много, ищущих меня,
Неповторяемого взгляда,
Неугасимого огня.
И вот тебе ответный свиток
На том же месте, на стене,
За то, что много страстных пыток
Узнал ты на пути ко мне.
Кто я, ты долго не узнаешь,
Ночами глаз ты не сомкнешь,
Ты, может быть, как воск, истаешь,
Ты смертью, может быть, умрешь,
Твои стенанья и мученья,
Твоя тоска – что мне до них?
Ты – только смутное виденье
Миров далеких и глухих.
Смотри, ты многого ль достоин?
Смотри, как жалок ты и слаб,
Трусливый и безвестный воин,
Ленивый и лукавый раб!
И если отдаленным эхом
Ко мне дойдет твой вздох «люблю»,
Я громовым холодным смехом
Тебя, как плетью, опалю!
25 мая 1908 (1917)

(обратно)

«Май жестокий с белыми ночами!…»

Вл. Пясту

Май жестокий с белыми ночами!
Вечный стук в ворота: выходи!
Голубая дымка за плечами,
Неизвестность, гибель впереди!
Женщины с безумными очами,
С вечно смятой розой на груди! —
Пробудись! Пронзи меня мечами,
«От страстей моих освободи!
Хорошо в лугу широким кругом
В хороводе пламенном пройти,
Пить вино, смеяться с милым другом
И венки узорные плести,
Раздарить цветы чужим подругам,
Страстью, грустью, счастьем изойти, —
Но достойней за тяжелым плугом
В свежих росах поутру идти!
28 мая 1908

(обратно)

«Всё помнит о весле вздыхающем…»

Всё помнит о весле вздыхающем
Мое блаженное плечо...
Под этим взором убегающим
Не мог я вспомнить ни о чем...
Твои движения несмелые,
Неверный поворот руля...
И уходящий в ночи белые
Неверный призрак корабля...
И в ясном море утопающий
Печальный стан рыбачьих шхун...
И в золоте восходном тающий
Бесцельный путь, бесцельный вьюн...
28 мая 1908

(обратно)

Встречной

Я только рыцарь и поэт,
Потомок северного скальда.
А муж твой носит томик Уайльда,
Шотландский плэд, цветной жилет.
Твой муж – презрительный эстет.
Не потому ль насмешлив он,
Что подозрителен без меры?
Следит, кому отдашь поклон...
А я... что мне его химеры!
Сегодня я в тебя влюблен!
Ты вероломством, лестью, ложью,
Как ризами, облечена...
Скажи мне, верная жена,
Дрожала ль ты заветной дрожью,
Была ли тайно влюблена?
И неужели этот сонный,
Ревнивый и смешной супруг
Шептал тебе: «Поедем, друг...»,
Тебя закутав в плэд зеленый
От зимних петербургских вьюг?
И неужели после бала
Твой не лукавил томный взгляд,
Когда воздушный свой наряд
Ты с плеч покатых опускала,
Изведав танца легкий яд?
2 июня 1908 (1912)

(обратно)

На поле Куликовом

1

Река раскинулась. Течет, грустит лениво
И моет берега.
Над скудной глиной желтого обрыва
В степи грустят стога.
Русь моя! Жена моя! До боли
Нам ясен долгий путь!
Наш путь – стрелой татарской древней воли
Пронзил нам грудь.
Наш путь – степной, наш путь – в тоске безбрежной,
В твоей тоске, о, Русь!
И даже мглы – ночной и зарубежной —
Я не боюсь.
Пусть ночь. Домчимся. Озарим кострами
Степную даль.
В степном дыму блеснет святое знамя
И ханской сабли сталь...
И вечный бой! Покой нам только снится
Сквозь кровь и пыль...
Летит, летит степная кобылица
И мнет ковыль...
И нет конца! Мелькают версты, кручи...
Останови!
Идут, идут испуганные тучи,
Закат в крови!
Закат в крови! Из сердца кровь струится!
Плачь, сердце, плачь...
Покоя нет! Степная кобылица
Несется вскачь!
(обратно)

2

Мы, сам-друг, над степью в полночь стали:
Не вернуться, не взглянуть назад.
За Непрядвой лебеди кричали,
И опять, опять они кричат...
На пути – горючий белый камень.
За рекой – поганая орда.
Светлый стяг над нашими полками
Не взыграет больше никогда.
И, к земле склонившись головою,
Говорит мне друг: «Остри свой меч,
Чтоб недаром биться с татарвою,
За святое дело мертвым лечь!»
Я – не первый воин, не последний,
Долго будет родина больна.
Помяни ж за раннею обедней
Мила друга, светлая жена!
8 июня 1908

(обратно)

3

В ночь, когда Мамай залег с ордою
Степи и мосты,
В темном поле были мы с Тобою, —
Разве знала Ты?
Перед Доном темным и зловещим,
Средь ночных полей,
Слышал я Твой голос сердцем вещим
В криках лебедей.
С полуночи тучей возносилась
Княжеская рать,
И вдали, вдали о стремя билась,
Голосила мать.
И, чертя круги, ночные птицы
Реяли вдали.
А над Русью тихие зарницы
Князя стерегли.
Орлий клекот над татарским станом
Угрожал бедой,
А Непрядва убралась туманом,
Что княжна фатой.
И с туманом над Непрядвой спящей,
Прямо на меня
Ты сошла, в одежде свет струящей,
Не спугнув коня.
Серебром волны блеснула другу
На стальном мече,
Освежила пыльную кольчугу
На моем плече.
И когда, наутро, тучей черной
Двинулась орда,
Был в щите Твой лик нерукотворный
Светел навсегда.
14 июня 1908

(обратно)

4

Опять с вековою тоскою
Пригнулись к земле ковыли.
Опять за туманной рекою
Ты кличешь меня издали...
Умчались, пропали без вести
Степных кобылиц табуны,
Развязаны дикие страсти
Под игом ущербной луны.
И я с вековою тоскою,
Как волк под ущербной луной,
Не знаю, что делать с собою,
Куда мне лететь за тобой!
Я слушаю рокоты сечи
И трубные крики татар,
Я вижу над Русью далече
Широкий и тихий пожар.
Объятый тоскою могучей,
Я рыщу на белом коне...
Встречаются вольные тучи
Во мглистой ночной вышине.
Вздымаются светлые мысли
В растерзанном сердце моем,
И падают светлые мысли,
Сожженные темным огнем...
«Явись, мое дивное диво!
Быть светлым меня научи!»
Вздымается конская грива...
За ветром взывают мечи...
31 июля 1908

(обратно)

5 «Опять над полем Куликовым...»

И мглою бед неотразимых

Грядущий день заволокло.

Вл. Соловьев
Опять над полем Куликовым
Взошла и расточилась мгла,
И, словно облаком суровым,
Грядущий день заволокла.
За тишиною непробудной,
За разливающейся мглой
Не слышно грома битвы чудной,
Не видно молньи боевой.
Но узнаю тебя, начало
Высоких и мятежных дней!
Над вражьим станом, как бывало,
И плеск и трубы лебедей.
Не может сердце жить покоем,
Недаром тучи собрались.
Доспех тяжел, как перед боем.
Теперь твой час настал. – Молись!
23 декабря 1908

(обратно) (обратно)

«Я помню длительные муки:…»

Я помню длительные муки:
Ночь догорала за окном;
Ее заломленные руки
Чуть брезжили в луче дневном.
Вся жизнь, ненужно изжитая,
Пытала, унижала, жгла;
А там, как призрак возрастая,
День обозначил купола;
И под окошком участились
Прохожих быстрые шаги;
И в серых лужах расходились
Под каплями дождя круги;
И утро длилось, длилось, длилось..
И праздный тяготил вопрос;
И ничего не разрешилось
Весенним ливнем бурных слез.
9 июня 1908 (1 января 1911)

(обратно)

За гробом

Божья матерь Утоли мои печали
Перед гробом шла, светла, тиха.
А за гробом – в траурной вуали
Шла невеста, провожая жениха...
Был он только литератор модный,
Только слов кощунственных творец...
Но мертвец – родной душе народной:
Всякий свято чтит она конец.
И навстречу кланялись, крестили
Многодумный, многотрудный лоб.
А друзья и близкие пылили
На икону, на нее, на гроб...
И с какою бесконечной грустью
(Не о нем – бог весть о ком?)
Приняла она слова сочувствий
И венок случайный за венком...
Этих фраз избитых повторенья,
Никому не нужные слова —
Возвела она в венец творенья,
В тайную улыбку божества...
Словно здесь, где пели и кадили,
Где и грусть не может быть тиха,
Убралась она фатой от пыли
И ждала Иного Жениха...
6 июля 1908

(обратно)

Мэри

1

Опять у этой двери
Оставила коня
И пухом светлых перий
Овеяла меня,
И профиль прежней Мэри
Горит на склоне дня.
Опять затепли свечи,
Укрась мое жилье,
Пусть будут те же речи
Про вольное житье,
Твои высокие плечи,
Безумие мое!
Последней страсти ярость,
В тебе величье есть:
Стучащаяся старость
И близкой смерти весть...
О, зрелой страсти ярость,
Тебя не перенесть!
(обратно)

2

Жениха к последней двери
Проводив,
О негаданной потере
Погрустив,
Встала Мэри у порога,
Грустно смотрит на дорогу,
Звезды ранние зажглись,
Мэри смотрит ввысь.
Вон о той звезде далекой,
Мэри, спой.
Спой о жизни одиноко
Прожитой...
Спой о том, что не свершил он,
Для чего от нас спешил он
В незнакомый, тихий край,
В песнях, Мэри, вспоминай...
Тихо пой у старой двери,
Нежной песне мы поверим,
Погрустим с тобою, Мэри.
(обратно)

3

Косы Мэри распущены,
Руки опущены,
Слезы уронены,
Мечты похоронены.
И рассыпалась грусть
Жемчугами...
Мы о Мэри твердим наизусть
Золотыми стихами...
Мы о Мэри грустим и поем,
А вверху, в водоеме твоем,
Тихий господи,
И не счесть светлых рос,
Не заплесть желтых кос
Тучки утренней.
17 января 1908 (1911?)

(обратно) (обратно)

Друзьям

Молчите, проклятые струны!

А. Майков
Друг другу мы тайно враждебны,
Завистливы, глухи, чужды,
А как бы и жить и работать,
Не зная извечной вражды!
Что делать! Ведь каждый старался
Свой собственный дом отравить,
Все стены пропитаны ядом,
И негде главы приклонить!
Что делать! Изверившись в счастье,
От смеху мы сходим с ума
И, пьяные, с улицы смотрим,
Как рушатся наши дома!
Предатели в жизни и дружбе,
Пустых расточители слов,
Что делать! Мы путь расчищаем
Для наших далеких сынов!
Когда под забором в крапиве
Несчастные кости сгниют,
Какой-нибудь поздний историк
Напишет внушительный труд...
Вот только замучит, проклятый,
Ни в чем не повинных ребят
Годами рожденья и смерти
И ворохом скверных цитат...
Печальная доля – так сложно,
Так трудно и празднично жить,
И стать достояньем доцента,
И критиков новых плодить...
Зарыться бы в свежем бурьяне,
Забыться бы сном навсегда!
Молчите, проклятые книги!
Я вас не писал никогда!
24 июля 1908

(обратно)

Поэты

За городом вырос пустынный квартал
На почве болотной и зыбкой.
Там жили поэты, – и каждый встречал
Другого надменной улыбкой.
Напрасно и день светозарный вставал
Над этим печальным болотом:
Его обитатель свой день посвящал
Вину и усердным работам.
Когда напивались, то в дружбе клялись,
Болтали цинично и пряно.
Под утро их рвало. Потом, запершись,
Работали тупо и рьяно.
Потом вылезали из будок, как псы,
Смотрели, как море горело.
И золотом каждой прохожей косы
Пленялись со знанием дела.
Разнежась, мечтали о веке златом,
Ругали издателей дружно.
И плакали горько над малым цветком,
Над маленькой тучкой жемчужной...
Так жили поэты. Читатель и друг!
Ты думаешь, может быть, – хуже
Твоих ежедневных бессильных потуг,
Твоей обывательской лужи?
Нет, милый читатель, мой критик слепой!
По крайности, есть у поэта
И косы, и тучки, и век золотой,
Тебе ж не доступно всё это!..
Ты будешь доволен собой и женой,
Своей конституцией куцой,
А вот у поэта – всемирный запой,
И мало ему конституций!
Пускай я умру под забором, как пес,
Пусть жизнь меня в землю втоптала, —
Я верю: то бог меня снегом занес,
То вьюга меня целовала!
24 июля 1908

(обратно)

«Она, как прежде, захотела…»

Она, как прежде, захотела
Вдохнуть дыхание свое
В мое измученное тело,
В мое холодное жилье.
Как небо, встала надо мною,
А я не мог навстречу ей
Пошевелить больной рукою,
Сказать, что тосковал о ней...
Смотрел я тусклыми глазами,
Как надо мной она грустит,
И больше не было меж нами
Ни слов, ни счастья, ни обид...
Земное сердце уставало
Так много лет, так много дней..
Земное счастье запоздало
На тройке бешеной своей!
Я, наконец, смертельно болен,
Дышу иным, иным томлюсь,
Закатом солнечным доволен
И вечной ночи не боюсь...
Мне вечность заглянула в очи,
Покой на сердце низвела,
Прохладной влагой синей ночи
Костер волненья залила...
30 июля 1908

(обратно)

«Усните блаженно, заморские гости, усните…»

Усните блаженно, заморские гости, усните,
Забудьте, что в клетке, где бьемся, темней и темнее...
Что падают звезды, чертя серебристые нити,
Что пляшут в стакане вина золотистые змеи...
Когда эти нити соткутся в блестящую сетку,
И винные змеи сплетутся в одну бесконечность?
Поднимут, закрутят и бросят ненужную клетку
В бездонную пропасть, в какую-то синюю вечность.
30 июля 1908

(обратно)

«Когда замрут отчаянье и злоба…»

Когда замрут отчаянье и злоба,
Нисходит сон. И крепко спим мы оба
На разных полюсах земли.
Ты обо мне, быть может, грезишь в эти
Часы. Идут часы походкою столетий,
И сны встают в земной дали.
И вижу в снах твой образ, твой прекрасные,
Каким он был до ночи злой и страстной,
Каким являлся мне. Смотри:
Всё та же ты, какой цвела когда-то,
Там, над горой туманной и зубчатой,
В лучах немеркнущей зари.
1 августа 1908 (8 февраля 1914)

(обратно)

Забывшие тебя

И час настал. Свой плащ скрутило время,
И меч блеснул, и стены разошлись.
И я пошел с толпой – туда, за всеми,
В туманную и злую высь.
За кручами опять открылись кручи,
Народ роптал, вожди лишились сил.
Навстречу нам шли грозовые тучи,
Их молний сноп дробил.
И руки повисали, словно плети,
Когда вокруг сжимались кулаки,
Грозящие громам, рыдали дети,
И жены кутались в платки.
И я, без сил, отстал, ушел. из строя,
За мной – толпа сопутников моих,
Нам не сияло небо голубое,
И солнце – в тучах грозовых.
Скитались мы, беспомощно роптали,
И прежних хижин не могли найти,
И, у ночных костров сходясь, дрожали,
Надеясь отыскать пути...
Напрасный жар! Напрасные скитанья!
Мечтали мы, мечтанья разлюбя.
Так – суждена безрадостность мечтанья
Забывшему Тебя.
1 августа 1908 (8 февраля 1914)

(обратно)

«Твое лицо мне так знакомо…»

Твое лицо мне так знакомо,
Как будто ты жила со мной.
В гостях, на улице и дома
Я вижу тонкий профиль твой.
Твои шаги звенят за мною,
Куда я ни войду, ты там.
Не ты ли легкою стопою
За мною ходишь по ночам?
Не ты ль проскальзываешь мимо,
Едва лишь в двери загляну,
Полувоздушна и незрима,
Подобна виденному сну?
Я часто думаю, не ты ли
Среди погоста, за гумном,
Сидела, молча, на могиле
В платочке ситцевом своем?
Я приближался – ты сидела,
Я подошел – ты отошла,
Спустилась к речке и запела...
На голос твой колокола
Откликнулись вечерним звоном...
И плакал я, и робко ждал...
Но за вечерним перезвоном
Твой милый голос затихал...
Еще мгновенье – нет ответа,
Платок мелькает за рекой...
Но знаю горестно, что где-то
Еще увидимся с тобой.
1 августа 1908

(обратно)

Россия

Опять, как в годы золотые,
Три стертых треплются шлеи,
И вязнут спицы росписные
В расхлябанные колеи...
Россия, нищая Россия,
Мне избы серые твои,
Твои мне песни ветровые —
Как слезы первые любви!
Тебя жалеть я не умею
И крест свой бережно несу...
Какому хочешь чародею
Отдай разбойную красу!
Пускай заманит и обманет, —
Не пропадешь, не сгинешь ты,
И лишь забота затуманит
Твои прекрасные черты...
Ну что ж? Одной заботой боле —
Одной слезой река шумней,
А ты всё та же – лес, да поле,
Да плат узорный до бровей...
И невозможное возможно,
Дорога долгая легка,
Когда блеснет в дали дорожной
Мгновенный взор из-под платка,
Когда звенит тоской острожной
Глухая песня ямщика!..
18 октября 1908

(обратно)

«Я пригвожден к трактирной стойке…»

Я пригвожден к трактирной стойке.
Я пьян давно. Мне всё – равно.
Вон счастие мое – на тройке
В сребристый дым унесено...
Летит на тройке, потонуло
В снегу времен, в дали веков...
И только душу захлестнуло
Сребристой мглой из-под подков...
В глухую темень искры мечет,
От искр всю ночь, всю ночь светло..
Бубенчик под дугой лепечет
О том, что счастие прошло...
И только сбруя золотая
Всю ночь видна... Всю ночь слышна..
А ты, душа... душа глухая...
Пьяным-пьяна... пьяным-пьяна...
26 октября 1908

(обратно)

«Часовая стрелка близится к полночи…»

Часовая стрелка близится к полночи.
Светлою волною всколыхнулись свечи.
Темною волною всколыхнулись думы.
С Новым годом, сердце! Я люблю вас тайно.
Вечера глухие, улицы немые.
Я люблю вас тайно, темная подруга
Юности порочной, жизни догоревшей.
4 ноября 1908 (2 января 1914)

(обратно)

«Старинные розы…»

Старинные розы
Несу, одинок,
В снега и в морозы,
И путь мой далек.
И той же тропою,
С мечом на плече,
Идет он за мною
В туманном плаще.
Идет он и знает,
Что снег уже смят,
Что там догорает
Последний закат.,
Что нет мне исхода
Всю ночь напролет,
Что больше свобода
За мной не пойдет.
И где, запоздалый,
Сыщу я ночлег?
Лишь розы на талый
Падают снег,
Лишь слезы на алый
Падают снег.
Тоскуя смертельно,
Помочь не могу.
Он розы бесцельно
Затопчет в снегу.
4 ноября 1908 12 января 1914)

(обратно)

«Вот он – ветер…»

Вот он – ветер,
Звенящий тоскою острожной,
Над бескрайною топью
Огонь невозможный,
Распростершийся призрак
Ветлы придорожной...
Вот – что ты мне сулила:
Могила.
4 ноября 1908

(обратно)

«Ночь – как ночь, и улица пустынна…»

Ночь – как ночь, и улица пустынна.
Так всегда!
Для кого же ты была невинна
И горда?
Лишь сырая каплет мгла с карнизов.
Я и сам
Собираюсь бросить злобный вызов
Небесам.
Все на свете, все на свете знают:
Счастья нет.
И который раз в руках сжимают
Пистолет!
И который раз, смеясь и плача,
Вновь живут!
День – как день; ведь решена задача
Все умрут.
4 ноября 1908

(обратно)

«Ты так светла, как снег невинный…»

Ты так светла, как снег невинный.
Ты так бела, как дальний храм.
Не верю этой ночи длинной
И безысходным вечерам.
Своей душе, давно усталой,
Я тоже верить не хочу.
Быть может, путник запоздалый,
В твой тихий терем постучу.
За те погибельные муки
Неверного сама простишь,
Изменнику протянешь руки,
Весной далекой наградишь.
8 ноября 1908

(обратно)

«Своими горькими слезами…»

Своими горькими слезами
Над нами плакала весна.
Огонь мерцал за камышами,
Дразня лихого скакуна...
Опять звала бесчеловечным,
Ты, отданная мне давно!..
Но ветром буйным, ветром встречным
Твое лицо опалено...
Опять – бессильно и напрасно —
Ты отстранялась от огня...
Но даже небо было страстно,
И небо было за меня!.
И стало всё равно, какие
Лобзать уста, ласкать плеча,
В какие улицы глухие
Гнать удалого лихача...
И всё равно, чей вздох, чей шепот,
Быть может, здесь уже не ты...
Лишь скакуна неровный топот,
Как бы с далекой высоты...
Так – сведены с ума мгновеньем —
Мы отдавались вновь и вновь,
Гордясь своим уничтоженьем,
Твоим превратностям, любовь!
Теперь, когда мне звезды ближе,
Чем та неистовая ночь,
Когда еще безмерно ниже
Ты пала, униженья дочь,
Когда один с самим собою
Я проклинаю каждый день, —
Теперь проходит предо мною
Твоя развенчанная тень...
С благоволеньем ? Иль с укором?
Иль ненавидя, мстя, скорбя?
Иль хочешь быть мне приговором? —
Не знаю: я забыл тебя.
20 ноября 1908 (Осень 1910)

(обратно)

«Уже над морем вечереет…»

Уже над морем вечереет,
Уж ты мечтой меня томишь,
И с полуночи ветер веет
Через неласковый камыш.
Огни на мачтах зажигая,
Уходят в море корабли,
А ты, ночная, ты, земная,
Опять уносишь от земли.
Ты вся пленительна и лжива,
Вся – в отступающих огнях,
Во мгле вечернего залива,
В легко-туманных пеленах.
Позволь и мне огонь прибрежный
Тебе навстречу развести,
В венок страстной и неизбежный —
Цветок влюбленности вплести...
Обетование неложно:
Передо мною – ты опять.
Душе влюбленной невозможно
О сладкой смерти не мечтать.
24 ноября 1908

(обратно)

«Не могу тебя не звать…»

Не могу тебя не звать,
Счастие мое!
Имя нежное твое
Сладко повторять!
Вся ты – бурная весна,
Вся ты – мной одним пьяна.,
Не беги же прочь!
Хочешь дня —
Приходит ночь...
Не избегнешь ты меня!
Золотистая коса, расплетись!
В эти жадные глаза заглядись!
Долгожданная гроза, разразись!
30 ноября 1908 (1918)

(обратно)

«Всё б тебе желать веселья…»

Всё б тебе желать веселья,
Сердце, золото мое!
От похмелья до похмелья,
От приволья вновь к приволью —
Беспечальное житье!
Но низка земная келья,
Бледно золото твое!
В час разгульного веселья
Вдруг намашет страстной болью,
Черным крыльем воронье!
Всё размучен я тобою,
Подколодная змея!
Синечерною косою
Мила друга оплетая,
Ты моя и не моя!
Ты со мной и не со мною —
Рвешься в дальние края!
Оплетешь меня косою
И услышишь, замирая,
Мертвый окрик воронья!
7 декабря 1908

(обратно)

«Я не звал тебя – сама ты…»

Я не звал тебя – сама ты
Подошла.
Каждый вечер – запах мяты,
Месяц узкий и щербатый,
Тишь и мгла.
Словно месяц встал из далей,
Ты пришла
В ткани легкой, без сандалий.
За плечами трепетали
Два крыла.
На траве, едва примятой,
Легкий след.
Свежий запах дикой мяты,
Неживой, голубоватый
Ночи свет.
И живу с тобою рядом,
Как во сне.
И живу под бледным взглядом
Долгой ночи,
Словно месяц там, над садом,
Смотрит в очи
Тишине.
7 декабря 1908

(обратно)

«Грустя и плача и смеясь…»

Грустя и плача и смеясь,
Звенят ручьи моих стихов
У ног твоих,
И каждый стих
Бежит, плетет живую вязь,
Своих не зная берегов.
Но сквозь хрустальные струи
Ты далека мне, как была...
Поют и плачут хрустали...
Как мне создать черты твои,
Чтоб ты прийти ко мне могла
Из очарованной дали?
8 декабря 1908

(обратно)

«Опустись, занавеска линялая…»

Опустись, занавеска линялая,
На больные герани мои.
Сгинь, цыганская жизнь небывалая,
Погаси, сомкни очи твои!
Ты ли, жизнь, мою горницу скудную
Убирала степным ковылем!
Ты ли, жизнь, мою сонь непробудную
Зеленым отравляла вином!
Как цыганка, платками узорными
Расстилалася ты предо мной,
Ой ли косами иссиня-черными,
Ой ли бурей страстей огневой!
Что рыдалось мне в шепоте, в забытьи,
Неземные ль какие слова?
Сам не свой только был я, без памяти,
И ходила кругом голова...
Спалена моя степь, трава свалена,
Ни огня, ни звезды, ни пути...
И кого целовал – не моя вина,
Ты, кому обещался, – прости...
30 декабря 1908

(обратно)

«О доблестях, о подвигах, о славе…»

О доблестях, о подвигах, о славе
Я забывал на горестной земле,
Когда твое лицо в простой оправе
Передо мной сияло на столе.
Но час настал, и ты ушла из дому.
Я бросил в ночь заветное кольцо.
Ты отдала свою судьбу другому,
И я забыл прекрасное лицо.
Летели дни, крутясь проклятым роем...
Вино и страсть терзали жизнь мою...
И вспомнил я тебя пред аналоем,
И звал тебя, как молодость свою...
Я звал тебя, но ты не оглянулась,
Я слезы лил, но ты не снизошла.
Ты в синий плащ печально завернулась,
В сырую ночь ты из дому ушла.
Не знаю, где приют своей гордыне
Ты, милая, ты, нежная, нашла...
Я крепко сплю, мне снится плащ твой синий,
В котором ты в сырую ночь ушла...
Уж не мечтать о нежности, о славе,
Всё миновалось, молодость прошла!
Твое лицо в его простой оправе
Своей рукой убрал я со стола.
30 декабря 1908

(обратно)

«Не затем величал я себя паладином…»

Не затем величал я себя паладином,
Не затем ведь и ты приходила ко мне,
Чтобы только рыдать над потухшим камином,
Чтобы только плясать при умершем огне'
Или счастие вправду неверно и быстро?
Или вправду я слаб уже, болен и стар?
Нет! В золе еще бродят последние искры —
Есть огонь, чтобы вспыхнул пожар!
30 декабря 1908

(обратно)

«Ты из шепота слов родилась…»

Ты из шепота слов родилась,
В вечереющий сад забралась
И осыпала вишневый цвет,
Прозвенел твой весенний привет.
С той поры, что ни ночь, что ни день.
Надо мной твоя легкая тень,
Запах белых цветов средь садов,
Шелест легких шагов у прудов,
И тревожной бессонницы прочь
Не прогонишь в прозрачную ночь.
Май 1903 – декабрь 1908

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1909 года

Осенний день

Идем по жнивью, не спеша,
С тобою, друг мой скромный,
И изливается душа,
Как в сельской церкви темной.
Осенний день высок и тих,
Лишь слышно – ворон глухо
Зовет товарищей своих,
Да кашляет старуха.
Овин расстелет низкий дым,
И долго под овином
Мы взором пристальным следим
За лётом журавлиным...
Летят, летят косым углом,
Вожак звенит и плачет...
О чем звенит, о чем, о чем?
Что плач осенний значит?
И низких нищих деревень
Не счесть, не смерить оком,
И светит в потемневший день
Костер в лугу далеком...
О, нищая моя страна,
Что ты для сердца значишь?
О, бедная моя жена,
О чем ты горько плачешь?
1 января 1909

(обратно)

«Мой милый, будь смелым…»

Мой милый, будь смелым
И будешь со мной.
Я вишеньем белым
Качнусь над тобой.
Зеленой звездою
С востока блесну,
Студеной волною
На панцырь плесну,
Русалкою вольной
Явлюсь над ручьем,
Нам вольно, нам больно,
Нам сладко вдвоем.
Нам в темные ночи
Легко умереть
И в мертвые очи
Друг другу глядеть.
7 января 1909

(обратно)

«Не венчал мою голову траурный лавр…»

Не венчал мою голову траурный лавр
В эти годы пиров и скорбей.
Праздный слух был исполнен громами литавр,
Сердце – музыкой буйных страстей.
Светлой ангельской лжи не знавал я отрав,
Не бродил средь божественных чащ.
Сон мой длился века, все виденья собрав
В свой широкий, полунощный плащ.
И когда вам мерцает обманчивый свет,
Знайте – вновь он совьется во тьму.
Беззакатного дня, легковерные, нет.
Я ночного плаща не сниму.
22 января 1909

(обратно)

«Под шум и звон однообразный…»

Под шум и звон однообразный,
Под городскую суету
Я ухожу, душою праздный,
В метель, во мрак и в пустоту.
Я обрываю нить сознанья
И забываю, что и как...
Кругом – снега, трамваи, зданья,
А впереди – огни и мрак.
Что, если я, завороженный,
Сознанья оборвавший нить,
Вернусь домой уничиженный, —
Ты можешь ли меня простить?
Ты, знающая дальней цели
Путеводительный маяк,
Простишь ли мне мои метели,
Мой бред, поэзию и мрак?
Иль можешь лучше: не прощая,
Будить мои колокола,
Чтобы распутица ночная
От родины не увела?
2 февраля 1909

(обратно)

«Я сегодня не помню, что было вчера…»

Я сегодня не помню, что было вчера,
По утрам забываю свои вечера,
В белый день забываю огни,
По ночам забываю дни.
Но все ночи и дни наплывают на нас
Перед смертью, в торжественный час.
И тогда – в духоте, в тесноте
Слишком больно мечтать
О былой красоте
И не мочь:
Хочешь встать —
И ночь.
3 февраля 1909

(обратно)

«Покойник спать ложится…»

Покойник спать ложится
На белую постель.
В окне легко кружится
Спокойная метель.
Пуховым ветром мчится
На снежную постель.
Снежинок легкий пух
Куда летит, куда?
Прошли, прошли года,
Прости, бессмертный дух,
Мятежный взор и слух!
Настало никогда.
И отдых, милый отдых
Легко прильнул ко мне.
И воздух, вольный воздух
Вздохнул на простыне.
Прости, крылатый дух!
Лети, бессмертный пух!
3 февраля 1909 (1912?)

(обратно)

«Так. Буря этих лет прошла…»

Так. Буря этих лет прошла.
Мужик поплелся бороздою
Сырой и черной. Надо мною
Опять звенят весны крыла...
И страшно, и легко, и больно;
Опять весна мне шепчет: встань.
И я целую богомольно
Ее невидимую ткань...
И сердце бьется слишком скоро,
И слишком молодеет кровь,
Когда за тучкой легкоперой
Сквозит мне первая любовь...
Забудь, забудь о страшном мире,
Взмахни крылом, лети туда...
Нет, не один я был на пире!
Нет, не забуду никогда!
14 февраля 1909 (Февраль 1914)

(обратно)

«В голодной и больной неволе…»

В голодной и больной неволе
И день не в день, и год не в год.
Когда же всколосится поле,
Вздохнет униженный народ?
Что лето, шелестят во мраке,
То выпрямляясь, то клонясь
Всю ночь под тайным ветром, злаки:
Пора цветенья началась.
Народ – венец земного цвета,
Краса и радость всем цветам:
Не миновать господня лета
Благоприятного – и нам.
15 февраля 1909 17 февраля 1914)

(обратно)

«Уж вечер светлой полосою…»

Уж вечер светлой полосою
На хладных рельсах догорал.
Ты, стройная, с тугой косою
Прошла по черным пятнам шпал.
Твой быстрый взор огнем докучным
Меня обжег и ослепил.
Мгновенье... громом однозвучным
Нас черный поезд разделил...
Когда же чуть дрожащим звоном
Пропели рельсы: не забудь,
И семафор огнем зеленым
Мне указал свободный путь, —
Уж ты далёко уходила,
Уже теряла цвет трава...
Там пыль взвилась, там ночь вступила
В свои туманные права...
Тревожный свист и клубы дыма
За поворотом на горе...
Напрасный миг, проплывший мимо.
Огонь зеленый на заре.
1 марта 1909

(обратно)

На смерть младенца

Когда под заступом холодным
Скрипел песок и яркий снег,
Во мне, печальном и свободном,
Еще смирялся человек.
Пусть эта смерть была понятна —
В душе, под песни панихид,
Уж проступали злые пятна
Незабываемых обид.
Уже с угрозою сжималась
Доселе добрая рука.
Уж подымалась и металась
В душе отравленной тоска...
Я подавлю глухую злобу,
Тоску забвению предам.
Святому маленькому гробу
Молиться буду по ночам.
Но – быть коленопреклоненным,
Тебя благодарить, скорбя? —
Нет. Над младенцем, над блаженным
Скорбеть я буду без Тебя.
2 марта 1909

(обратно)

«Здесь в сумерки в конце зимы…»

Здесь в сумерки в конце зимы
Она да я – лишь две души.
«Останься, дай посмотрим мы,
Как месяц канет в камыши».
Но в легком свисте камыша,
Под налетевшим ветерком,
Прозрачным синеньким ледком
Подернулась ее душа...
Ушла – и нет другой души,
Иду, мурлычу: тра-ля-ля...
Остались: месяц, камыши,
Да горький запах миндаля.
27 марта 1909

(обратно)

«Не спят, не помнят, не торгуют…»

Не спят, не помнят, не торгуют.
Над черным городом, как стон,
Стоит, терзая ночь глухую,
Торжественный пасхальный звон.
Над человеческим созданьем,
Которое он в землю вбил,
Над смрадом, смертью и страданьем
Трезвонят до потери сил...
Над мировою чепухою;
Над всем, чему нельзя помочь;
Звонят над шубкой меховою,
В которой ты была в ту ночь.
30 марта 1909. Ревель

(Весна 1911)

(обратно)

«Когда я прозревал впервые…»

Когда я прозревал впервые,
Навстречу жаждущей мечте
Лучи метнулись заревые
И трубный ангел в высоте.
Но торжества не выносила
Пустынной жизни суета,
Беззубым смехом исказила
Всё, чем жива была мечта.
Замолкли ангельские трубы,
Немотствует дневная ночь.
Верни мне, жизнь, хоть смех беззубый,
Чтоб в тишине не изнемочь!
Март 1909

(обратно)

«Дохнула жизнь в лицо могилой…»

Дохнула жизнь в лицо могилой —
Мне страстной бурей не вздохнуть.
Одна мечта с упрямой силой
Последний открывает путь:
Пои, пои свои творенья
Незримым ядом мертвеца,
Чтоб гневной зрелостью презренья
Людские отравлять сердца.
Март 1909

(обратно)

«Весенний день прошел без дела…»

Весенний день прошел без дела
У неумытого окна;
Скучала за стеной и пела,
Как птица пленная, жена.
Я, не спеша, собрал бесстрастно
Воспоминанья и дела;
И стало беспощадно ясно:
Жизнь прошумела и ушла.
Еще вернутся мысли, споры,
Но будет скучно и темно;
К чему спускать на окнах шторы
День догорел в душе давно.
Март 1909

(обратно)

«Когда, вступая в мир огромный…»

Евг. Иванову

Когда, вступая в мир огромный,
Единства тщетно ищешь ты;
Когда ты смотришь в угол темный
И смерти ждешь из темноты;
Когда ты злобен, или болен,
Тоской иль страстию палим,
Поверь: тогда еще ты волен
Гордиться счастием своим!
Когда ж ни скукой, ни любовью,
Ни страхом уж не дышишь ты,
Когда запятнаны мечты
Не юной и не быстрой кровью, —
Тогда – ограблен ты и наг:
Смерть не возможна без томленья,
А жизнь, не зная истребленья,
Так – только замедляет шаг.
Март 1909

(обратно)

«Какая дивная картина…»

Какая дивная картина
Твоя, о, север мой, твоя!
Всегда бесплодная равнина,
Пустая, как мечта моя!
Здесь дух мой, злобный и упорный
Тревожит смехом тишину;
И, откликаясь, ворон черный
Качает мертвую сосну;
Внизу клокочут водопады,
Точа гранит и корни древ;
И на камнях поют наяды
Бесполый гимн безмужних дев;
И в этом гуле вод холодных,
В постылом крике воронья,
Под рыбьим взором дев бесплодных
Тихонько тлеет жизнь моя!
Март 1909

(обратно)

«Ты в комнате один сидишь…»

Ты в комнате один сидишь.
Ты слышишь?
Я знаю: ты теперь не спишь...
Ты дышишь и не дышишь.
Зачем за дверью свет погас?
Не бойся!
Я твой давно забытый час,
Стучусь – откройся.
Я знаю, ты теперь в бреду,
Мятежный!
Я всё равно к тебе войду,
Старинный друг и нежный...
Не бойся вспоминать меня:
Ты был так молод...
Ты сел на белого коня,
И щеки жег осенний холод!
Ты полетел туда, туда —
В янтарь закатный!
Немудрый, знал ли ты тогда
Свой нищий путь возвратный?
Теперь ты мудр: не прекословь —
Что толку в споре?
Ты помнишь первую любовь
И зори, зори, зори?
Зачем склонился ты лицом
Так низко?
Утешься: ветер за окном —
То трубы смерти близкой!
Открой, ответь на мой вопрос:
Твой день был ярок?
Я саван царственный принес
Тебе в подарок!
Март 1909

(обратно)

Итальянские стихи

Sic finit occulte sic multos decipit aetas

Sic venit ad finem quidquid in orbe manet

Heu heu praeteritum non est revocabile tempus

Heu propius tacito mors venit ipsa pede.[31]

Надпись под часами в церкви Santa Maria Novella (Флоренция)

(обратно)

Равенна

Всё, что минутно, всё, что бренно,
Похоронила ты в веках.
Ты, как младенец, спишь, Равенна,
У сонной вечности в руках.
Рабы сквозь римские ворота
Уже не ввозят мозаик.
И догорает позолота
В стенах прохладных базилик.
От медленных лобзаний влаги
Нежнее грубый свод гробниц,
Где зеленеют саркофаги
Святых монахов и цариц.
Безмолвны гробовые залы,
Тенист и хладен их порог,
Чтоб черный взор блаженной Галлы,
Проснувшись, камня не прожег.
Военной брани и обиды
Забыт и стерт кровавый след,
Чтобы воскресший глас Плакиды
Не пел страстей протекших лет.
Далёко отступило море,
И розы оцепили вал,
Чтоб спящий в гробе Теодорих
О буре жизни не мечтал.
А виноградные пустыни,
Дома и люди – всё гроба.
Лишь медь торжественной латыни
Поет на плитах, как труба.
Лишь в пристальном и тихом взоре
Равеннских девушек, порой,
Печаль о невозвратном море
Проходит робкой чередой.
Лишь по ночам, склонясь к долинам,
Ведя векам грядущим счет,
Тень Данта с профилем орлиным
О Новой Жизни мне поет.
Май – июнь 1909

(обратно)

* * *

Почиет в мире Теодорих,
И Дант не встанет с ложа сна.
Где прежде бушевало море,
Там – виноград и тишина.
В ласкающем и тихом взоре
Равеннских девушек – весна.
Здесь голос страсти невозможен,
Ответа нет моей мольбе!
О, как я пред тобой ничтожен!
Завидую твоей судьбе,
О, Галла! – страстию к тебе
Всегда взволнован и встревожен!
Июнь 1909 (27 февраля 1914)

(обратно)

Девушка из Spoleto

Строен твой стан, как церковные свечи.
Взор твой – мечами пронзающий взор.
Дева, не жду ослепительной встречи —
Дай, как монаху, взойти на костер!
Счастья не требую. Ласки не надо.
Лаской ли грубой тебя оскорблю?
Лишь, как художник, смотрю за ограду
Где ты срываешь цветы, – и люблю!
Мимо, всё мимо – ты ветром гонима —
Солнцем палима – Мария! Позволь
Взору – прозреть над тобой херувима,
Сердцу – изведать сладчайшую боль!
Тихо я в темные кудри вплетаю
Тайных стихов драгоценный алмаз.
Жадно влюбленное сердце бросаю
В темный источник сияющих глаз.
3 июня 1909

(обратно)

Венеция

1

С ней уходил я в море,
С ней покидал я берег,
С нею я был далёко,
С нею забыл я близких...
О, красный парус
В зеленой дали!
Черный стеклярус
На темной шали!
Идет от сумрачной обедни,
Нет в сердце крови...
Христос, уставший крест нести.
Адриатической любови —
Моей последней —
Прости, прости!
9 мая 1909 (16 января 1914)

(обратно)

2 «Холодный ветер от лагуны...»

Евг. Иванову

Холодный ветер от лагуны.
Гондол безмолвные гроба.
Я в эту ночь – больной и юный —
Простерт у львиного столба.
На башне, с песнию чугунной,
Гиганты бьют полночный час.
Марк утопил в лагуне лунной
Узорный свой иконостас.
В тени дворцовой галлереи,
Чуть озаренная луной,
Таясь, проходит Саломея
С моей кровавой головой.
Всё спит – дворцы, каналы, люди,
Лишь призрака скользящий шаг,
Лишь голова на черном блюде
Глядит с тоской в окрестный мрак.
Август – октябрь 1909

(обратно)

3

Слабеет жизни гул упорный,
Уходит вспять прилив забот.
И некий ветр сквозь бархат черный
О жизни будущей поет.
Очнусь ли я в другой отчизне,
Не в этой сумрачной стране?
И памятью об этой жизни
Вздохну ль когда-нибудь во сне?
Кто даст мне жизнь? Потомок дожа,
Купец, рыбак, иль иерей
В грядущем мраке делит ложе
С грядущей матерью моей?
Быть может, венецейской девы
Канцоной нежной слух пленя,
Отец грядущий сквозь напевы
Уже предчувствует меня?
И неужель в грядущем веке
Младенцу мне – велит судьба
Впервые дрогнувшие веки
Открыть у львиного столба?
Мать, что поют глухие струны?
Уж ты мечтаешь, может быть,
Меня от ветра, от лагуны
Священной шалью оградить?
Нет! Всё, что есть, что было, – живо
Мечты, виденья, думы – прочь!
Волна возвратного прилива
Бросает в бархатную ночь!
Август – сентябрь 1909

(обратно) (обратно)

Перуджия

День полувеселый, полустрадный,
Голубая гарь от Умбрских гор.
Вдруг – минутный ливень, ветр прохладный.
За окном открытым – громкий хор.
Там – в окне, под фреской Перуджино,
Черный глаз смеется, дышит грудь:
Кто-то смуглою рукой корзину
Хочет и не смеет дотянуть...
На корзине – белая записка:
«...Questa sera...[32] монастырь Франциска...»
Июнь 1909 (5 мая 1911)

(обратно)

Флоренция

1

Умри, Флоренция, Иуда,
Исчезни в сумрак вековой!
Я в час любви тебя забуду,
В час смерти буду не с тобой!
О, Bella[33], смейся над собою,
Уж не прекрасна больше ты!
Гнилой морщиной гробовою
Искажены твои черты!
Хрипят твои автомобили,
Твои уродливы дома,
Всеевропейской желтой пыли
Ты предала себя сама!
Звенят в пыли велосипеды
Там, где святой монах сожжен,
Где Леонардо сумрак ведал,
Беато снился синий сон!
Ты пышных Медичей тревожишь,
Ты топчешь лилии свои,
Но воскресить себя не можешь
В пыли торговой толчеи!
Гнусавой мессы стон протяжный
И трупный запах роз в церквах —
Весь груз тоски многоэтажный —
Сгинь в очистительных веках!
Май – июнь, ноябрь 1909

(обратно)

2

Флоренция, ты ирис нежный;
По ком томился я один
Любовью длинной, безнадежной,
Весь день в пыли твоих Кашин?
О, сладко вспомнить безнадежность:
Мечтать и жить в твоей глуши;
Уйти в твой древний зной и в нежность
Своей стареющей души...
Но суждено нам разлучиться,
И через дальние края
Твой дымный ирис будет сниться,
Как юность ранняя моя.
Июнь 1909 (5 мая 1911)

(обратно)

3

Страстью длинной, безмятежной
Занялась душа моя,
Ирис дымный, ирис нежный,
Благовония струя,
Переплыть велит все реки
На воздушных парусах,
Утонуть велит навеки
В тех вечерних небесах,
И когда предамся зною,
Голубой вечерний зной
В голубое голубою
Унесет меня волной...
Июнь 1909 (17 марта 1914)

(обратно)

4

Жгут раскаленные камни
Мой лихорадочный взгляд.
Дымные ирисы в пламени,
Словно сейчас улетят.
О, безысходность печали,
Знаю тебя наизусть!
В черное небо Италии
Черной душою гляжусь.
Июнь 1909 (27 февраля 1914)

(обратно)

5

Окна ложные на небе черном,
И прожектор на древнем дворце.
Вот проходит она – вся в узорном
И с улыбкой на смуглом лице.
А вино уж мутит мои взоры
И по жилам огнем разлилось...
Что мне спеть в этот вечер, синьора?
Что мне спеть, чтоб вам сладко спалось?
Июнь 1909 (17 марта 1914)

(обратно)

6

Под зноем флорентийской лени
Еще беднее чувством ты:
Молчат церковные ступени,
Цветут нерадостно цветы.
Так береги остаток чувства,
Храни хоть творческую ложь:
Лишь в легком челноке искусства
От скуки мира уплывешь.
17 мая 1909 (11 февраля 1914)

(обратно)

7

Голубоватым дымом
Вечерний зной возносится,
Долин тосканских царь...
Он мимо, мимо, мимо
Летучей мышью бросится
Под уличный фонарь...
И вот уже в долинах
Несметный сонм огней,
И вот уже в витринах
Ответный блеск камней,
И город скрыли горы
В свой сумрак голубой,
И тешатся синьоры
Канцоной площадной.
Дымится пыльный ирис,
И легкой пеной пенится
Бокал Христовых Слез...
Пляши и пой на пире,
Флоренция, изменница,
В венке спаленных роз!
Сведи с ума канцоной
О преданной любви,
И сделай ночь бессонной,
И струны оборви,
И бей в свой бубен гулкий,
Рыдания тая!
В пустынном переулке
Скорбит душа твоя...
Август 1909

(обратно) (обратно) (обратно)

«Вот девушка, едва развившись…»

Вот девушка, едва развившись,
Еще не потупляясь, не краснея,
Непостижимо черным взглядом
Смотрит мне навстречу.
Была бы на то моя воля,
Просидел бы я всю жизнь в Сеттиньяно,
У выветрившегося камня Септимия Севера.
Смотрел бы я на камни, залитые солнцем,
На красивую загорелую шею и спину
Некрасивой женщины под дрожащими тополями.
15 мая 1909. Settignano

(16 января 1914)

(обратно)

Madonna da Settignano

Встретив на горном тебя перевале,
Мой прояснившийся взор
Понял тосканские дымные дали
И очертания гор.
Желтый платок твой разубран цветами —
Сонный то маковый цвет.
Смотришь большими, как небо, глазами
Бедному страннику вслед.
Дашь ли запреты забыть вековые
Вечному путнику – мне?
Страстно твердить твое имя, Мария
Здесь, на чужой стороне?
3 июня 1909

(обратно)

Фьёзоле

Стучит топор, и с кампанил
К нам флорентийский звон долинный
Плывет, доплыл и разбудил
Сон золотистый и старинный...
Не так же ли стучал топор
В нагорном Фьёзоле когда-то,
Когда впервые взор Беато
Флоренцию приметил с гор?
Июнь 1909 (27 февраля 1914 )

(обратно)

Сиена

В лоне площади пологой
Пробивается трава.
Месяц острый, круторогий,
Башни – свечи божества.
О, лукавая Сиена,
Вся – колчан упругих стрелf
Вероломство и измена —
Твой таинственный удел!
От соседних лоз и пашен
Оградясь со всех сторон,
Острия церквей и башен
Ты вонзила в небосклон!
И томленьем дух влюбленный
Исполняют образа,
Где коварные мадонны
Щурят длинные глаза:
Пусть грозит младенцу буря,
Пусть грозит младенцу враг, —
Мать глядится в мутный мрак,
Очи влажные сощуря!..
7 июня 1909 (1914)

(обратно)

Сиенский собор

Когда страшишься смерти скорой,
Когда твои неярки дни, —
К плитам Сиенского собора
Свой натружённый взор склони.
Скажи, где место вечной ночи?
Вот здесь – Сивиллины уста
В безумном трепете пророчат
О воскресении Христа.
Свершай свое земное дело,
Довольный возрастом своим.
Здесь под резцом оцепенело
Всё то, над чем мы ворожим.
Вот – мальчик над цветком и с птицей,
Вот – муж с пергаментом в руках,
Вот – дряхлый старец над гробницей
Склоняется на двух клюках.
Молчи, душа. Не мучь, не трогай,
Не понуждай и не зови:
Когда-нибудь придет он, строгий,
Кристально-ясный час любви.
Июнь 1909 (5 мая 1911)

(обратно) (обратно)

«Искусство – ноша на плечах…»

Искусство – ноша на плечах,
Зато как мы, поэты, ценим
Жизнь в мимолетных мелочах!
Как сладостно предаться лени,
Почувствовать, как в жилах кровь
Переливается певуче,
Бросающую в жар любовь
Поймать за тучкою летучей,
И грезить, будто жизнь сама
Встает во всем шампанском блеске
В мурлыкающем нежно треске
Мигающего cinema!
А через год – в чужой стране:
Усталость, город неизвестный,
Толпа, – и вновь на полотне
Черты француженки прелестной!
Июнь 1909. Foligm

(4 марта 1914)

(обратно)

«Глаза, опущенные скромно…»

Глаза, опущенные скромно,
Плечо, закрытое фатой...
Ты многим кажешься святой,
Но ты, Мария, вероломна...
Быть с девой – быть во власти ночи,
Качаться на морских волнах...
И не напрасно эти очи
К мирянам ревновал монах:
Он в нише сумрачной церковной
Поставил с братией ее —
Подальше от мечты греховной,
В молитвенное забытье...
Однако, братьям надоело
....................
....................
....................
Конец преданьям и туманам!
Теперь – во всех церквах она
Равно – монахам и мирянам
На поруганье предана...
Но есть один вздыхатель тайный
Красы божественной – поэт...
Он видит твой необычайный,
Немеркнущий, Мария, свет!
Он на коленях в нише темной
Замолит страстные грехи,
Замолит свой восторг нескромный,
Свои греховные стихи!
И ты, чье сердце благосклонно,
Не гневайся и не дивись,
Что взглянет он порой влюбленно
В твою ласкающую высь!
12 июня 1909 (12 февраля 1914)

(обратно)

Благовещение

С детских лет – видения и грезы,
Умбрии ласкающая мгла.
На оградах вспыхивают розы,
Тонкие поют колокола.
Слишком резвы милые подруги,
Слишком дерзок их открытый взор.
Лишь она одна в предвечном круге
Ткет и ткет свой шелковый узор.
Робкие томят ее надежды,
Грезятся несбыточные сны.
И внезапно – красные одежды
Дрогнули на золоте стены.
Всем лицом склонилась над шелками,
Но везде – сквозь золото ресниц —
Вихрь ли с многоцветными крылами,
Или ангел, распростертый ниц...
Темноликий ангел с дерзкой ветвью
Молвит: «Здравствуй! Ты полна красы!»
И она дрожит пред страстной вестью,
С плеч упали тяжких две косы...
Он поет и шепчет – ближе, ближе,
Уж над ней – шумящих крыл шатер.
И она без сил склоняет ниже
Потемневший, помутневший взор...
Трепеща, не верит: «Я ли, я ли?»
И рукою закрывает грудь...
Но чернеют пламенные дали —
Не уйти, не встать и не вздохнуть...
И тогда – незнаемою болью
Озарился светлый круг лица...
А над ними – символ своеволья —
Перуджийский гриф когтит тельца.
Лишь художник, занавесью скрытый, —
Он провидит страстной муки крест
И твердит: «Profani, procul ite,
Hie amoris locus sacer est».[34]
Май – июнь 1909

Pcrudgia – Spolelo

(обратно)

Успение

Ее спеленутое тело
Сложили в молодом лесу.
Оно от мук помолодело,
Вернув бывалую красу.
Уже не шумный и не ярый,
С волненьем, в сжатые персты
В последний раз архангел старый
Влагает белые цветы.
Златит далекие вершины
Прощальным отблеском заря,
И над туманами долины
Встают усопших три царя.
Их привела, как в дни былые,
Другая, поздняя звезда.
И пастухи, уже седые,
Как встарь, сгоняют с гор стада.
И стражей вечному покою
Долины заступила мгла.
Лишь меж звездою и зарею
Златятся нимбы без числа.
А выше, по крутым оврагам
Поет ручей, цветет миндаль,
И над открытым саркофагом
Могильный ангел смотрит в даль.
4 июня 1909

Spoleto

(обратно)

Эпитафия фра Филиппо Липпи[35]

Здесь я покоюсь, Филипп,
живописец навеки бессмертный,
Дивная прелесть моей кисти – у всех на устах.
Душу умел я вдохнуть искусными пальцами в краски,
Набожных души умел – голосом бога смутить.
Даже природа сама, на мои заглядевшись созданья,
Принуждена меня звать мастером равным себе.
В мраморном этом гробу меня упокоил Лаврентий
Медичи, прежде чем я в низменный прах обращусь.
17 марта 1914

(обратно) (обратно)

«Кольцо существованья тесно:…»

Кольцо существованья тесно:
Как все пути приводят в Рим,
Так нам заранее известно,
Что всё мы рабски повторим.
И мне, как всем, всё тот же жребий
Мерещится в грядущей мгле:
Опять – любить Ее на небе
И изменить ей на земле.
Июнь 1909 (19 марта 1914)
(обратно)

Через двенадцать лет

К. М. С.

1

Всё та же озерная гладь,
Всё так же каплет соль с градирен.
Теперь, когда ты стар и мирен,
О чем волнуешься опять?
Иль первой страсти юный гений
Еще с душой не разлучен,
И ты навеки обручен
Той давней, незабвенной тени?
Ты позови – она придет:
Мелькнет, как прежде, профиль важный,
И голос, вкрадчиво-протяжный,
Слова бывалые шепнет.
Июнь 1909 (Май 1911)

(обратно)

2

В темном парке под ольхой
В час полуночи глухой
Белый лебедь от весла
Спрятал голову в крыла.
Весь я – память, весь я – слух,
Ты со мной, печальный дух,
Знаю, вижу – вот твой след,
Смытый бурей стольких лет.
В тенях траурной ольхи
Сладко дышат мне духи,
В листьях матовых шурша,
Шелестит еще душа,
Но за бурей страстных лет
Всё – как призрак, всё –как бред,
Всё, что было, всё прошло,
В прудовой туман ушло.
Июнь 1909 (Май, 1911)

(обратно)

3

Когда мучительно восстали
Передо мной дела и дни,
И сном глубоким от печали
Забылся я в лесной тени, —
Не знал я, что в лесу девичьем
Проходит память прежних дней,
И, пробудясь в игре теней,
Услышал ясно в пеньи птичьем:
«Внимай страстям, и верь, и верь,
Зови их всеми голосами,
Стучись полночными часами
В блаженства замкнутую дверь!»
Июнь 1909 (27 февраля 1914)

(обратно)

4

Синеокая, бог тебя создал такой.
Гений первой любви надо мной,
Встал он тихий, дождями омытый,
Запевает осой ядовитой,
Разметает он прошлого след,
Ему легкого имени нет,
Вижу снова я тонкие руки,
Снова слышу гортанные звуки.
И в глубокую глаз синеву
Погружаюсь опять наяву.
1897-1909. Bad Nauheim

(19 марта 1914)

(обратно)

5

Бывают тихие минуты:
Узор морозный на стекле;
Мечта невольно льнет к чему-то.
Скучая в комнатном тепле...
И вдруг – туман сырого сада,
Железный мост через ручей,
Вся в розах серая ограда,
И синий, синий плен очей...
О чем-то шепчущие струи,
Кружащаяся голова...
Твои, хохлушка, поцелуи,
Твои гортанные слова...
Июнь 1909 (3 января 1912)

(обратно)

6

В тихий вечер мы встречались
(Сердце помнит эти сны).
Дерева едва венчались
Первой зеленью весны.
Ясным заревом алея,
Уводила вдоль пруда
Эта узкая аллея
В сны и тени навсегда.
Эта юность, эта нежность —
Что для нас она была?
Всех стихов моих мятежность
Не она ли создала?
Сердце занято мечтами,
Сердце помнит долгий срок,
Поздний вечер над прудами,
Раздушенный ваш платок.
25 марта 1910

Елагин остров

(обратно)

7

Уже померкла ясность взора,
И скрипка под смычок легла,
И злая воля дирижера
По арфам ветер пронесла...
Твой очерк страстный, очерк дымный
Сквозь сумрак ложи плыл ко мне.
И тенор пел на сцене гимны
Безумным скрипкам и весне...
Когда внезапно вздох недальный,
Домчавшись, кровь оледенил,
И кто-то бедный и печальный
Мне к сердцу руку прислонил...
Когда в гаданьи, еле зримый,
Встал предо мной, как редкий дым,
Тот призрак, тот непобедимый...
И арфы спели: улетим.
Март 1910

(обратно)

8

Всё, что память сберечь мне старается,
Пропадает в безумных годах,
Но горящим зигзагом взвивается
Эта повесть в ночных небесах.
Жизнь давно сожжена и рассказана,
Только первая снится любовь,
Как бесценный ларец перевязана
Накрест лентою алой, как кровь.
И когда в тишине моей горницы
Под лампадой томлюсь от обид,
Синий призрак умершей любовницы
Над кадилом мечтаний сквозит.
23 марта 1910

(обратно) (обратно)

Утро в Москве

Упоительно встать в ранний час,
Легкий след на песке увидать.
Упоительно вспомнить тебя,
Что со мною ты, прелесть моя.
Я люблю тебя, панна моя,
Беззаботная юность моя,
И прозрачная нежность Кремля
В это утро как прелесть твоя.
Июль 1909. Москва

(Февраль 1914)

(обратно)

«Чем больше хочешь отдохнуть…»

Чем больше хочешь отдохнуть,
Тем жизнь страшней, тем жизнь страшней,
Сырой туман ползет с полей,
Сырой туман вползает в грудь
По бархату ночей...
Забудь о том, что жизнь была,
О том, что будет жизнь, забудь...
С полей ползет ночная мгла...
Одно, одно —
Уснуть, уснуть...
Но всё равно —
Разбудит кто-нибудь.
27 августа 1909 (Весна 1911)

(обратно)

«„Дым от костра струею сизой…“«

«Дым от костра струею сизой...»
Не уходи. Побудь со мною,
Я так давно тебя люблю.
Дым от костра струею сизой
Струится в сумрак, в сумрак дня.
Лишь бархат алый алой ризой,
Лишь свет зари – покрыл меня.
Всё, всё обман, седым туманом
Ползет печаль угрюмых мест.
И ель крестом, крестом багряным
Кладет на даль воздушный крест...
Подруга, на вечернем пире,
Помедли здесь, побудь со мной.
Забудь, забудь о страшном мире,
Вздохни небесной глубиной.
Смотри с печальною усладой,
Как в свет зари вползает дым.
Я огражу тебя оградой —
Кольцом из рук, кольцом стальным.
Я огражу тебя оградой —
Кольцом живым, кольцом из рук.
И нам, как дым, струиться надо
Седым туманом – в алый круг.
Август 1909

(обратно)

«Всё это было, было, было…»

Всё это было, было, было,
Свершился дней круговорот.
Какая ложь, какая сила
Тебя, прошедшее, вернет?
В час утра, чистый и хрустальный,
У стен Московского Кремля,
Восторг души первоначальный
Вернет ли мне моя земля?
Иль в ночь на Пасху, над Невою,
Под ветром, в стужу, в ледоход —
Старуха нищая клюкою
Мой труп спокойный шевельнет?
Иль на возлюбленной поляне
Под шелест осени седой
Мне тело в дождевом тумане
Расклюет коршун молодой?
Иль просто в час тоски беззвездной,
В каких-то четырех стенах,
С необходимостью железной
Усну на белых простынях?
И в новой жизни, непохожей,
Забуду прежнюю мечту,
И буду так же помнить дожей,
Как нынче помню Калиту?
Но верю – не пройдет бесследно
Всё, что так страстно я любил,
Весь трепет этой жизни бедной,
Весь этот непонятный пыл!
Август 1909 (Весна 1911)

(обратно)

«Как прощались, страстно клялись…»

Как прощались, страстно клялись
В верности любви...
Вместе тайн приобщались,
Пели соловьи...
Взял гитару на прощанье
И у струн исторг
Все признанья, обещанья,
Всей души восторг...
Да тоска заполонила,
Порвалась струна...
Не звала б да не манила
Дальня сторона!
Вспоминай же, ради бога,
Вспоминай меня,
Как седой туман из лога
Встанет до плетня...
5 сентября 1909

(обратно)

«Всё на земле умрет – и мать, и младость…»

Всё на земле умрет – и мать, и младость,
Жена изменит, и покинет друг.
Но ты учись вкушать иную сладость,
Глядясь в холодный и полярный круг.
Бери свой челн, плыви на дальний полюс
B стенах из льда – и тихо забывай,
Как там любили, гибли и боролись...
И забывай страстей бывалый край.
И к вздрагиваньям медленного хлада
Усталую ты душу приучи,
Чтоб было здесь ей ничего не надо,
Когда оттуда ринутся лучи.
7 сентября 1909

(обратно)

«Из хрустального тумана…»

Из хрустального тумана,
Из невиданного сна
Чей-то образ, чей-то странный.
(В кабинете ресторана
За бутылкою вина).
Визг цыганского напева
Налетел из дальних зал,
Дальних скрипок вопль туманный
Входит ветер, входит дева
В глубь исчерченных зеркал
Взор во взор – и жгуче-синий
Обозначился простор.
Магдалина! Магдалина!
Веет ветер из пустыни,
Раздувающий костер.
Узкий твой бокал и вьюга
За глухим стеклом окна —
Жизни только половина!
Но за вьюгой – солнцем юга
Опаленная страна!
Разрешенье всех мучений,
Всех хулений и похвал,
Всех змеящихся улыбок,
Всех просительных движений, —
Жизнь разбей, как мой бокал!
Чтоб на ложе долгой ночи
Не хватило страстных сил!
Чтоб в пустынном вопле скрипок
Перепуганные очи
Смертный сумрак погасил.
6 октября 1909

(обратно)

«В эти желтые дни меж домами…»

В эти желтые дни меж домами
Мы встречаемся только на миг.
Ты меня обжигаешь глазами
И скрываешься в темный тупик...
Но очей молчаливым пожаром
Ты недаром меня обдаешь,
И склоняюсь я тайно недаром
Пред тобой, молчаливая ложь!
Ночи зимние бросят, быть может,
Нас в безумный и дьявольский бал,
И меня, наконец, уничтожит
Твой разящий, твой взор, твой кинжал!
6 октября 1909

(обратно)

Песнь ада

День догорел на сфере той земли,
Где я искал путей и дней короче.
Там сумерки лиловые легли.
Меня там нет. Тропой подземной ночи
Схожу, скользя, уступом скользких скал.
Знакомый Ад глядит в пустые очи.
Я на земле был брошен в яркий бал,
И в диком танце масок и обличий
Забыл любовь и дружбу потерял.
Где спутник мой? – О, где ты, Беатриче? —
Иду один, утратив правый путь,
В кругах подземных, как велит обычай,
Средь ужасов и мраков потонуть.
Поток несет друзей и женщин трупы,
Кой-где мелькнет молящий взор, иль грудь;
Пощады вопль, иль возглас нежный – скупо
Сорвется с уст; здесь умерли слова;
Здесь стянута бессмысленно и тупо
Кольцом железной боли голова;
И я, который пел когда-то нежно, —
Отверженец, утративший права!
Все к пропасти стремятся безнадежной,
И я вослед. Но вот, в прорыве скал,
Над пеною потока белоснежной,
Передо мною бесконечный зал.
Сеть кактусов и роз благоуханье,
Обрывки мрака в глубине зеркал;
Далеких утр неясное мерцанье
Чуть золотит поверженный кумир;
И душное спирается дыханье.
Мне этот зал напомнил страшный мир,
Где я бродил слепой, как в дикой сказке,
И где застиг меня последний пир.
Там – брошены зияющие маски;
Там – старцем соблазненная жена,
И наглый свет застал их в мерзкой ласке
Но заалелся переплет окна
Под утренним холодным поцелуем,
И странно розовеет тишина.
В сей час в стране блаженной мы ночуем,
Лишь здесь бессилен наш земной обман,
И я смотрю, предчувствием волнуем,
В глубь зеркала сквозь утренний туман.
Навстречу мне, из паутины мрака,
Выходит юноша. Затянут стан;
Увядшей розы цвет в петлице фрака
Бледнее уст на лике мертвеца;
На пальце – знак таинственного брака —
Сияет острый аметист кольца;
И я смотрю с волненьем непонятным
В черты его отцветшего лица
И вопрошаю голосом чуть внятным:
«Скажи, за что томиться должен ты
И по кругам скитаться невозвратным?»
Пришли в смятенье тонкие черты,
Сожженный рот глотает воздух жадно,
И голос говорит из пустоты:
«Узнай: я предан муке беспощадной
За то, что был на горестной земле
Под тяжким игом страсти безотрадной
Едва наш город скроется во мгле, —
Томим волной безумного напева,
С печатью преступленья на челе,
Как падшая униженная дева,
Ищу забвенья в радостях вина...
И пробил час карающего гнева'
Из глубины невиданного сна
Всплеснулась, ослепила, засияла
мной – чудесная жена!
В вечернем звоне хрупкого бокала,
В тумане хмельном встретившись на миг
С единственной, кто ласки презирала,
Я ликованье первое постиг!
Я утопил в ее зеницах взоры!
Я испустил впервые страстный крик!
Так этот миг настал, нежданно скорый.
И мрак был глух. И долгий вечер мглист
И странно встали в небе метеоры.
Но был в крови вот этот аметист.
И пил я кровь из плеч благоуханных,
И был напиток душен и смолист...
Но не кляни повествований странных
О том, как длился непонятный сон...
Из бездн ночных и пропастей туманных
К нам доносился погребальный звон;
Язык огня взлетел, свистя, над нами,
Чтоб сжечь ненужность прерванных времен!
И – сомкнутых безмерными цепями —
Нас некий вихрь увлек в подземный мир!
Окованной навек глухими снами,
Дано ей чуять боль и помнить пир,
Когда, что ночь, к плечам ее атласным
Тоскующий склоняется вампир!
Но мой удел – могу ль не звать ужасным?
Едва холодный и больной рассвет
Исполнит Ад сияньем безучастным,
Из зала в зал иду свершать завет,
Гоним тоскою страсти безначальной, —
Так сострадай и помня, мой поэт:
Я обречен в далеком мраке спальной,
Где спит она и дышит горячо,
Склонясь над ней влюбленно и печально,
Вонзить свой перстень в белое плечо!»
31 октября 1909

(обратно)

Двойник

Однажды в октябрьском тумане
Я брел, вспоминая напев.
(О, миг непродажных лобзаний!
О, ласки некупленных дев!)
И вот – в непроглядном тумане
Возник позабытый напев.
И стала мне молодость сниться,
И ты, как живая, и ты...
И стал я мечтой уноситься
От ветра, дождя, темноты...
(Так ранняя молодость снится.
А ты-то, вернешься ли ты?)
Вдруг вижу – из ночи туманной,
Шатаясь, подходит ко мне
Стареющий юноша (странно,
Не снился ли мне он во сне?),
Выходит из ночи туманной
И прямо подходит ко мне.
И шепчет: «Устал я шататься,
Промозглым туманом дышать,
В чужих зеркалах отражаться
И женщин чужих целовать...»
И стало мне странным казаться,
Что я его встречу опять...
Вдруг – он улыбнулся нахально, —
И нет близ меня никого...
Знаком этот образ печальный,
И где-то я видел его...
Быть может, себя самого
Я встретил на глади зеркальной?
Октябрь 1909 (26 августа 1914)

(обратно)

«Поздней осенью из гавани…»

Поздней осенью из гавани
От заметенной снегом земли
В предназначенное плаванье
Идут тяжелые корабли.
В черном небе означается
Над водой подъемный кран,
И один фонарь качается
На оснежённом берегу.
И матрос, на борт не принятый,
Идет, шатаясь, сквозь буран.
Всё потеряно, всё выпито!
Довольно – больше не могу...
А берег опустелой гавани
Уж первый легкий снег занес...
В самом чистом, в самом нежном саване
Сладко ли спать тебе, матрос?
14 ноября 1909

(обратно)

На островах

Вновь оснежённые колонны,
Елагин мост и два огня.
И голос женщины влюбленный.
И хруст песка и храп коня.
Две тени, слитых в поцелуе,
Летят у полости саней.
Но не таясь и не ревнуя,
Я с этой новой – с пленной – с ней.
Да, есть печальная услада
В том, что любовь пройдет, как снег.
О, разве, разве клясться надо
В старинной верности навек?
Нет, я не первую ласкаю
И в строгой четкости моей
Уже в покорность не играю
И царств не требую у ней.
Нет, с постоянством геометра
Я числю каждый раз без слов
Мосты, часовню, резкость ветра,
Безлюдность низких островов.
Я чту обряд: легко заправить
Медвежью полость на лету,
И, тонкий стан обняв, лукавить,
И мчаться в снег и темноту,
И помнить узкие ботинки,
Влюбляясь в хладные меха...
Ведь грудь моя на поединке
Не встретит шпаги жениха...
Ведь со свечой в тревоге давней
Ее не ждет у двери мать...
Ведь бедный муж за плотной ставней
Ее не станет ревновать...
Чем ночь прошедшая сияла,
Чем настоящая зовет,
Всё только – продолженье бала,
Из света в сумрак переход...
22 ноября 1909

(обратно)

Сусальный ангел

На разукрашенную елку
И на играющих детей
Сусальный ангел смотрит в щелку
Закрытых наглухо дверей.
А няня топит печку в детской,
Огонь трещит, горит светло...
Но ангел тает. Он – немецкий.
Ему не больно и тепло.
Сначала тают крылья крошки,
Головка падает назад,
Сломались сахарные ножки
И в сладкой лужице лежат...
Потом и лужица засохла.
Хозяйка ищет – нет его...
А няня старая оглохла,
Ворчит, не помнит ничего...
Ломайтесь, тайте и умрите,
Созданья хрупкие мечты,
Под ярким пламенем событий,
Под гул житейской суеты!
Так! Погибайте! Что в вас толку?
Пускай лишь раз, былым дыша,
О вас поплачет втихомолку
Шалунья девочка – душа...
25 ноября 1909 (1911)

(обратно)

«Как из сумрачной гавани…»

Как из сумрачной гавани,
От родимой земли
В кругосветное плаванье
Отошли корабли, —
Так и вы, мои
Золотые года —
В невозвратное
Отошли навсегда.
Ноябрь (?) 1909

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1910 года

«С мирным счастьем покончены счеты…»

С мирным счастьем покончены счеты,
Не дразни, запоздалый уют.
Всюду эти щемящие ноты
Стерегут и в пустыню зовут.
Жизнь пустынна, бездомна, бездонна,
Да, я в это поверил с тех пор,
Как пропел мне сиреной влюбленной
Тот, сквозь ночь пролетевший, мотор
11 февраля 1910 (25 декабря 1914)

(обратно)

«Седые сумерки легли…»

Седые сумерки легли
Весной на город бледный.
Автомобиль пропел вдали
В рожок победный.
Глядись сквозь бледное окно,
К стеклу прижавшись плотно.
Глядись. Ты изменил давно,
Бесповоротно.
11 февраля 1910 (4 марта 1914)

(обратно)

«Черный ворон в сумраке снежном…»

Черный ворон в сумраке снежном,
Черный бархат на смуглых плечах.
Томный голос пением нежным
Мне поет о южных ночах.
В легком сердце – страсть и беспечность,
Словно с моря мне подан знак.
Над бездонным провалом в вечность,
Задыхаясь, летит рысак.
Снежный ветер, твое дыханье,
Опьяненные губы мои...
Валентина, звезда, мечтанье!
Как поют твои соловьи...
Страшный мир! Он для сердца тесен!
И нем – твоих поцелуев бред,
Темный морок цыганских песен,
Торопливый полет комет!
Февраль 1910

(обратно)

Голоса скрипок

Евг. Иванову

Из длинных трав встает луна
Щитом краснеющим героя,
И буйной музыки волна
Плеснула в море заревое.
Зачем же в ясный час торжеств
Ты злишься, мой смычок визгливый,
Врываясь в мировой оркестр
Отдельной песней торопливой?
Учись вниманью длинных трав,
Разлейся в море зорь бесцельных,
Протяжный голос свой послав
В отчизну скрипок запредельных.
Февраль 1910

(обратно)

На смерть Коммиссаржевской

Пришла порою полуночной
На крайний полюс, в мертвый край.
Не верили. Не ждали. Точно
Не таял снег, не веял май.
Не верили. А голос юный
Нам пел и плакал о весне,
Как будто ветер тронул струны
Там, в незнакомой вышине,
Как будто отступили зимы,
И буря твердь разорвала,
И струнно плачут серафимы,
Над миром расплескав крыла...
Но было тихо в нашем склепе,
И полюс – в хладном серебре.
Ушла. От всех великолепий —
Вот только: крылья на заре.
Что в ней рыдало? Что боролось?
Чего она ждала от нас?
Не знаем. Умер вешний голос,
Погасли звезды синих глаз.
Да, слепы люди, низки тучи...
И где нам ведать торжества?
Залег здесь камень бел-горючий,
Растет у ног плакун-трава...
Так спи, измученная славой,
Любовью, жизнью, клеветой...
Теперь ты с нею – с величавой,
С несбыточной твоей мечтой.
А мы – что мы на этой тризне?
Что можем знать, чему помочь?
Пускай хоть смерть понятней жизни,
Хоть погребальный факел – в ночь..
Пускай хоть в небе – Вера с нами.
Смотри сквозь тучи: там она —
Развернутое ветром знамя,
Обетованная весна.
Февраль 1910

(обратно)

«Дух пряный марта был в лунном круге…»

Дух пряный марта был в лунном круге
Под талым снегом хрустел песок.
Мой город истаял в мокрой вьюге,
Рыдал, влюбленный, у чьих-то ног.
Ты прижималась всё суеверней,
И мне казалось – сквозь храп коня —
Венгерский танец в небесной черни
Звенит и плачет, дразня меня.
А. шалый ветер, носясь над далью, —
Хотел он выжечь душу мне,
В лицо швыряя твоей вуалью
И запевая о старине...
И вдруг – ты, дальняя, чужая,
Сказала с молнией в глазах:
То душа, на последний путь вступая,
Безумно плачет о прошлых снах.
6 марта 1910

Часовня на Крестовском острове

(обратно)

На пасхе

В сапогах бутылками,
Квасом припомажен,
С новою гармоникой
Стоит под крыльцом.
На крыльце вертлявая,
Фартучек с кружевцом,
Каблучки постукивают,
Румяная лицом.
Ангел мой, барышня,
Что же ты смеешься,
Ангел мой, барышня,
Дай поцеловать'
Вот еще, стану я,
Мужик неумытый,
Стану я, беленькая,
Тебя целовать!
18 апреля 1910 (Май 1914)

(обратно)

В ресторане

Никогда не забуду (он был, или не был,
Этот вечер): пожаром зари
Сожжено и раздвинуто бледное небо,
И на желтой заре – фонари.
Я сидел у окна в переполненном зале.
Где-то пели смычки о любви.
Я послал тебе черную розу в бокале
Золотого, как небо, аи.
Ты взглянула. Я встретил смущенно и дерзко
Взор надменный и отдал поклон.
Обратись к кавалеру, намеренно резко
Ты сказала: «И этот влюблен».
И сейчас же в ответ что-то грянули струны,
Исступленно запели смычки...
Но была ты со мной всем презрением юным,
Чуть заметным дрожаньем руки...
Ты рванулась движеньем испуганной птицы,
Ты прошла, словно сон мой легка...
И вздохнули духи, задремали ресницы,
Зашептались тревожно шелка.
Но из глуби зеркал ты мне взоры бросала
И, бросая, кричала: «Лови!..»
А монисто бренчало, цыганка плясала
И визжала заре о любви.
19 апреля 1910

(обратно)

Демон

Прижмись ко мне крепче и ближе,
Не жил я – блуждал средь чужих...
О, сон мой! Я новое вижу
В бреду поцелуев твоих!
В томленьи твоем исступленном
Тоска небывалой весны
Горит мне лучом отдаленным
И тянется песней зурны.
На дымно-лиловые горы
Принес я на луч и на звук
Усталые губы и взоры
И плети изломанных рук.
И в горном закатном пожаре,
В разливах синеющих крыл,
С тобою, с мечтой о Тамаре,
Я, горний, навеки без сил...
И снится – в далеком ауле,
У склона бессмертной горы,
Тоскливо к нам в небо плеснули
Ненужные складки чадры...
Там стелется в пляске и плачет,
Пыль вьется и стонет зурна...
Пусть скачет жених – не доскачет!
Чеченская пуля верна.
19 апреля 1910

(обратно)

«Как тяжело ходить среди людей…»

Там человек сгорел

Фет
Как тяжело ходить среди людей
И притворяться непогибшим,
И об игре трагической страстей
Повествовать еще не жившим.
И, вглядываясь в свой ночной кошмар,
Строй находить в нестройном вихре чувства,
Чтобы по бледным заревам искусства
Узнали жизни гибельной пожар!
10 мая 1910 (27 февраля 1914)

(обратно)

На железной дороге

Марии Павловне Ивановой

Под насыпью, во рву некошенном,
Лежит и смотрит, как живая,
В цветном платке, на косы брошенном,
Красивая и молодая.
Бывало, шла походкой чинною
На шум и свист за ближним лесом.
Всю обойдя платформу длинную,
Ждала, волнуясь, под навесом.
Три ярких глаза набегающих —
Нежней румянец, круче локон:
Быть может, кто из проезжающих
Посмотрит пристальней из окон...
Вагоны шли привычной линией,
Подрагивали и скрипели;
Молчали желтые и синие;
В зеленых плакали и пели.
Вставали сонные за стеклами
И обводили ровным взглядом
Платформу, сад с кустами блёклыми
Ее, жандарма с нею рядом...
Лишь раз гусар, рукой небрежною
Облокотясь на бархат алый,
Скользнул по ней улыбкой нежною
Скользнул – и поезд в даль умчало
Так мчалась юность бесполезная,
В пустых мечтах изнемогая...
Тоска дорожная, железная
Свистела, сердце разрывая...
Да что – давно уж сердце вынуто
Так много отдано поклонов,
Так много жадных взоров кинуто
В пустынные глаза вагонов...
Не подходите к ней с вопросами,
Вам всё равно, а ей – довольно:
Любовью, грязью иль колесами
Она раздавлена – всё больно.
14 июня 1910

(обратно)

Сон

Моей матери

Я видел сон: мы в древнем склепе
Схоронены; а жизнь идет
Вверху – всё громче, всё нелепей;
И день последний настает.
Чуть брезжит утро Воскресенья.
Труба далекая слышна.
Над нами – красные каменья
И мавзолей из чугуна.
И Он идет из дымной дали;
И ангелы с мечами – с Ним;
Такой, как в книгах мы читали,
Скучая и не веря им.
Под аркою того же свода
Лежит спокойная жена;
Но ей не дорога свобода:
Не хочет воскресать она...
И слышу, мать мне рядом шепчет:
«Мой сын, ты в жизни был силен:
Нажми рукою свод покрепче,
И камень будет отвален». —
«Нет, мать. Я задохнулся в гробе,
И больше нет бывалых сил.
Молитесь и просите обе,
Чтоб ангел камень отвалил».
20 июня 1910 (5 мая 1911)

(обратно)

«Когда-то гордый и надменный…»

Когда-то гордый и надменный,
Теперь с цыганкой я в раю,
И вот – прошу ее смиренно:
«Спляши, цыганка, жизнь мою».
И долго длится пляс ужасный,
И жизнь проходит предо мной
Безумной, сонной и прекрасной
И отвратительной мечтой...
То кружится, закинув руки,
То поползет змеей, – и вдруг
Вся замерла в истоме скуки,
И бубен падает из рук...
О, как я был богат когда-то,
Да всё – не стоит пятака:
Вражда, любовь, молва и злато,
А пуще – смертная тоска.
11 июля 1910 (4 декабря 1913)

(обратно)

«Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?…»

Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?
Царь, да Сибирь, да Ермак, да тюрьма!
Эх, не пора ль разлучиться, раскаяться.
Вольному сердцу на что твоя тьма?
Знала ли что? Или в бога ты верила?
Что там услышишь из песен твоих?
Чудь начудила, да Меря намерила
Гатей, дорог да столбов верстовых...
Лодки да грады по рекам рубила ты,
Но до Царьградских святынь не дошла..
Соколов, лебедей в степь распустила ты —
Кинулась из степи черная мгла...
За море Черное, за море Белое
В черные ночи и в белые дни
Дико глядится лицо онемелое,
Очи татарские мечут огни...
Тихое, долгое, красное зарево
Каждую ночь над становьем твоим...
Что же маячишь ты, сонное марево?
Вольным играешься духом моим?
19 июля 1910

(обратно)

«Где отдается в длинных залах…»

Где отдается в длинных залах
Безумных троек тихий лет,
Где вина теплятся в бокалах, —
Там возникает хоровод.
Шурша, звеня, виясь, белея,
Идут по медленным кругам;
И скрипки, тая и слабея,
Сдаются бешеным смычкам.
Одна выходит прочь из круга,
Простерши руку в полумглу;
Избрав назначенного друга,
Цветок роняет на полу.
Не поднимай цветка: в нем сладость
Забвенья всех прошедших дней,
И вся неистовая радость
Грядущей гибели твоей!..
Там всё – игра огня и рока,
И только в горький час обид
Из невозвратного далека
Печальный ангел просквозит...
19 июля 1910

(обратно)

«Сегодня ты на тройке звонкой…»

Сегодня ты на тройке звонкой
Летишь, богач, гусар, поэт,
И каждый, проходя сторонкой,
Завистливо посмотрит вслед...
Но жизнь – проезжая дорога,
Неладно, жутко на душе:
Здесь всякой праздной голи много
Остаться хочет в барыше...
Ямщик – будь он в поддевке темной
С пером павлиньим напоказ,
Будь он мечтой поэта скромной, —
Не упускай его из глаз...
Задремлешь – и тебя в дремоте
Он острым полоснет клинком,
Иль на безлюдном повороте
К версте прикрутит кушаком,
И в час, когда изменит воля,
Тебе мигнет издалека
В кусте темнеющего поля
Лишь бедный светик светляка..
6 августа 1910

(обратно)

«Я коротаю жизнь мою…»

Я коротаю жизнь мою,
Мою безумную, глухую:
Сегодня – трезво торжествую,
А завтра – плачу и пою.
Но если гибель предстоит?
Но если за моей спиною
Тот – необъятною рукою
Покрывший зеркало – стоит?..
Блеснет в глаза зеркальный свет
И в ужасе, зажмуря очи,
Я отступлю в ту область ночи,
Откуда возвращенья нет...
27 сентября 1910

(обратно)

«Там неба осветленный край…»

Там неба осветленный край
Средь дымных пятен.
Там разговор гусиных стай
Так внятен.
Свободен, весел и силен,
В дали любимой
Я слышу непомерный звон
Неуследимый.
Там осень сумрачным пером
Широко реет,
Там старый лес под топором
Редеет.
Сентябрь 1910 (5 мая 1911)

(обратно)

Юрию Верховскому (При получении «Идиллий и элегий…»)

Дождь мелкий, разговор неспешный,
Из-под цилиндра прядь волос,
Смех легкий и немножко грешный —
Ведь так при встречах повелось?
Но вот – какой-то светлый гений
С туманным факелом в руке
Занес ваш дар в мой дом осенний,
Где я – в тревоге и в тоске.
И в шуме осени суровом
Я вспомнил вас, люблю уже
За каждый ваш намек о новом
В старинном, грустном чертеже.
Мы посмеялись, пошутили,
И всем придется, может быть,
Сквозь резвость томную идиллий
В ночь скорбную элегий плыть.
Сентябрь 1910 (5 мая 1911)

(обратно)

Посещение

Голос

То не ели, не тонкие ели
На закате подъемлют кресты,
То в дали снеговой заалели
Мои нежные, милый, персты.
Унесенная белой метелью
В глубину, в бездыханность мою, —
Вот я вновь над твоею постелью
Наклонилась, дышу, узнаю...
Я сквозь ночи, сквозь долгие ночи,
Я сквозь темные ночи – в венце.
Вот они – еще синие очи
На моем постаревшем лице!
В твоем голосе – возгласы моря,
На лице твоем – жала огня,
Но читаю в испуганном взоре,
Что ты помнишь и любишь меня.
Второй голос

Старый дом мой пронизан метелью,
И остыл одинокий очаг.
Я привык, чтоб над этой постелью
Наклонялся лишь пристальный враг
И душа для видений ослепла,
Если вспомню, – лишь ветр налетит,
Лишь рубин раскаленный из пепла
Мой обугленный лик опалит!
Я не смею взглянуть в твои очи,
Всё, что было – далёко оно.
Долгих лет нескончаемой ночи
Страшной памятью сердце полно.
Сентябрь 1910

(обратно)

Комета

Ты нам грозишь последним часом,
Из синей вечности звезда!
Но наши девы – по атласам
Выводят шелком миру: да!
Но будят ночь всё тем же гласом —
Стальным и ровным – поезда!
Всю ночь льют свет в твои селенья
Берлин, и Лондон, и Париж,
И мы не знаем удивленья,
Следя твой путь сквозь стекла крыш,
Бензол приносит исцеленья,
До звезд разносится матчиш
Наш мир, раскинув хвост павлиний,
Как ты, исполнен буйством грез
Через Симплон, моря, пустыни,
Сквозь алый вихрь небесных роз,
Сквозь ночь, сквозь мглу – стремят отныне
Полет – стада стальных стрекоз!
Грозись, грозись над головою,
Звезды ужасной красота!
Смолкай сердито за спиною,
Однообразный треск винта!
Но гибель не страшна герою,
Пока безумствует мечта!
Сентябрь-октябрь 1910 (1917)

(обратно)

«Идут часы, и дни, и годы…»

Идут часы, и дни, и годы.
Хочу стряхнуть какой-то сон,
Взглянуть в лицо людей, природы
Рассеять сумерки времен...
Там кто-то машет, дразнит светом
(Так зимней ночью, на крыльцо
Тень чья-то глянет силуэтом,
И быстро спрячется лицо).
Вот меч. Он – был. Но он – не нужен.
Кто обессилил руку мне? —
Я помню: мелкий ряд жемчужин
Однажды ночью, при луне,
Больная, жалобная стужа,
И моря снеговая гладь...
Из-под ресниц сверкнувший ужас —
Старинный ужас (дай понять)...
Слова? – Их не было. – Что ж было?
Ни сон, ни явь. Вдали, вдали
Звенело, гасло, уходило
И отделялось от земли...
И умерло. А губы пели.
Прошли часы, или года...
(Лишь телеграфные звенели
На черном небе провода...)
И вдруг (как памятно, знакомо!)
Отчетливо, издалека
Раздался голос: Ессе homo![36]
Меч выпал. Дрогнула рука...
И перевязан шелком душным
(Чтоб кровь не шла из черных' жил),
Я был веселым и послушным,
Обезоруженный – служил.
Но час настал. Припоминая,
Я вспомнил: Нет, я не слуга.
Так падай, перевязь цветная!
Хлынь, кровь, и обагри снега!
4 октября 1910

(обратно)

«Знаю я твое льстивое имя…»

Знаю я твое льстивое имя,
Черный бархат и губы в огне,
Но стоит за плечами твоими
Иногда неизвестное мне.
И ложится упорная гневность
У меня меж бровей на челе:
Она жжет меня, черная ревность
По твоей незнакомой земле.
И, готовый на новые муки,
Вспоминаю те вьюги, снега,
Твои дикие слабые руки,
Бормотании твоих жемчуга.
18 ноября 1910

(обратно)

«В неуверенном, зыбком полете…»

В неуверенном, зыбком полете
Ты над бездной взвился и повис.
Что-то древнее есть в повороте
Мертвых крыльев, подогнутых вниз.
Как ты можешь летать и кружиться
Без любви, без души, без лица?
О, стальная, бесстрастная птица,
Чем ты можешь прославить творца?
В серых сферах летай и скитайся,
Пусть оркестр на трибуне гремит
Но под легкую музыку вальса
Остановится сердце – и винт.
Ноябрь 1910

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1911 года

«В огне и холоде тревог…»

В огне и холоде тревог —
Так жизнь пройдет. Запомним оба,
Что встретиться судил нам бог
В час искупительный – у гроба.
Я верю: новый век взойдет
Средь всех несчастных поколений.
Недаром славит каждый род
Смертельно оскорбленный гений.
И все, как он, оскорблены
В своих сердцах, в своих певучих.
И всем – священный меч войны
Сверкает в неизбежных тучах.
Пусть день далек – у нас всё те ж
Заветы юношам и девам:
Презренье созревает гневом,
А зрелость гнева – есть мятеж.
Разыгрывайте жизнь, как фант.
Сердца поэтов чутко внемлют,
В их беспокойстве – воли дремлют,
Так точно – черный бриллиант
Спит сном неведомым и странным,
В очарованья бездыханном,
Среди глубоких недр, – пока
В горах не запоет кирка.
Январь 1911 (6 февраля 1914)

(обратно)

«Когда мы встретились с тобой…»

Когда мы встретились с тобой,
Я был больной, с душою ржавой.
Сестра, сужденная судьбой,
Весь мир казался мне Варшавой!
Я помню: днем я был «поэт»,
А ночью (призрак жизни вольной!) —
Над черной Вислой – черный бред...
Как скучно, холодно и больно!
Когда б из памяти моей
Я вычеркнуть имел бы право
Сырой притон тоски твоей
И скуки, мрачная Варшава!
Лишь ты, сестра, твердила мне
Своей волнующей тревогой
О том, что мир – жилище бога,
О холоде и об огне.
Январь 1911 (8 марта 1915)

(обратно)

«О, как смеялись вы над нами…»

О, как смеялись вы над нами,
Как ненавидели вы нас
За то, что тихими стихами
Мы громко обличили вас!
Но мы – всё те же. Мы, поэты,
За вас, о вас тоскуем вновь,
Храня священную любовь,
Твердя старинные обеты...
И так же прост наш тихий храм,
Мы на стенах читаем сроки...
Так смейтесь, и не верьте нам,
И не читайте наши строки
О том, что под землей струи
Поют, о том, что бродят светы...
Но помни Тютчева заветы
Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты свои...
Весна 1911 (6 февраля 1914)

(обратно)

«Да. Так диктует вдохновенье:…»

Да. Так диктует вдохновенье:
Моя свободная мечта
Всё льнет туда, где униженье,
Где грязь, и мрак, и нищета.
Туда, туда, смиренней, ниже, —
Оттуда зримей мир иной...
Ты видел ли детей в Париже,
Иль нищих на мосту зимой?
На непроглядный ужас жизни
Открой скорей, открой глаза,
Пока великая гроза
Всё не смела в твоей отчизне, —
Дай гневу правому созреть,
Приготовляй к работе руки...
Не можешь – дай тоске и скуке
В тебе копиться и гореть...
Но только – лживой жизни этой
Румяна жирные сотри,
Как боязливый крот, от света
Заройся в землю – там замри,
Всю жизнь жестоко ненавидя
И презирая этот свет,
Пускай грядущего не видя, —
Дням настоящим молвив: нет!
Сентябрь 1911 (7 февраля 1914)

(обратно)

«Земное сердце стынет вновь…»

Земное сердце стынет вновь,
Но стужу я встречаю грудью.
Храню я к людям на безлюдьи
Неразделенную любовь.
Но за любовью – зреет гнев,
Растет презренье и желанье
Читать в глазах мужей и дев
Печать забвенья, иль избранья.
Пускай зовут: Забудь, поэт!
Вернись в красивые уюты!
Нет! Лучше сгинуть в стуже лютой
Уюта – нет. Покоя – нет.
Осень 1911 (6 февраля 1914)

(обратно)

Унижение

В черных сучьях дерев обнаженных
Желтый зимний закат за окном.
(К эшафоту на казнь осужденных
Поведут на закате таком).
Красный штоф полинялых диванов,
Пропыленные кисти портьер...
В этой комнате, в звоне стаканов,
Купчик, шулер, студент, офицер...
Этих голых рисунков журнала
Не людская касалась рука...
И рука подлеца нажимала
Эту грязную кнопку звонка...
Чу! По мягким коврам прозвенели
Шпоры, смех, заглушенный дверьми...
Разве дом этот – дом в самом деле?
Разве так суждено меж людьми?
Разве рад я сегодняшней встрече?
Что ты ликом бела, словно плат?
Что в твои обнаженные плечи
Бьет огромный холодный закат?
Только губы с запекшейся кровью
На иконе твоей золотой
(Разве это мы звали любовью?)
Преломились безумной чертой...
В желтом, зимнем, огромном закате
Утонула (так пышно!) кровать...
Еще тесно дышать от объятий,
Но ты свищешь опять и опять...
Он не весел – твой свист замогильный.
Чу! опять – бормотание шпор...
Словно змей, тяжкий, сытый и пыльный,
Шлейф твой с кресел ползет на ковер...
Ты смела! Так еще будь бесстрашней!
Я – не муж, не жених твой, не друг!
Так вонзай же, мой ангел вчерашний,
В сердце – острый французский каблук!
6 декабря 1911

(обратно)

«Без слова мысль, волненье без названья…»

Без слова мысль, волненье без названья,
Какой ты шлешь мне знак,
Вдруг взбороздив мгновенной молньей знанья
Глухой декабрьский мрак?
Всё призрак здесь – и праздность, и забота,
И горькие года...
Что б ни было, – ты помни, вспомни что-то,
Душа... (когда? когда?)
Что б ни было, всю ложь, всю мудрость века
Душа, забудь, оставь...
Снам бытия ты предпочла отвека
Несбыточную явь...
Чтобы сквозь сны бытийственных метаний,
Сбивающих с пути,
Со знаньем несказанных очертаний,
Как с факелом, пройти.
Декабрь 1911

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1912 года

«Ветр налетит, завоет снег…»

Ветр налетит, завоет снег,
И в памяти на миг возникнет
Тот край, тот отдаленный брег...
Но цвет увял, под снегом никнет...
И шелестят травой сухой
Мои старинные болезни...
И ночь. И в ночь – тропой глухой
Иду к прикрытой снегом бездне...
Ночь, лес и снег. И я несу
Постылый груз воспоминаний...
Вдруг – малый домик на поляне,
И девочка поет в лесу.
6 января 1912

(обратно)

«Шар раскаленный, золотой…»

Борису Садовскому

Шар раскаленный, золотой
Пошлет в пространство луч огромный,
И длинный конус тени темной
В пространство бросит шар другой.
Таков наш безначальный мир.
Сей конус – наша ночь земная.
За ней – опять, опять эфир
Планета плавит золотая...
И мне страшны, любовь моя,
Твои сияющие очи:
Ужасней дня, страшнее ночи
Сияние небытия.
6 января 1912

(обратно)

«Повеселясь на буйном пире…»

Моей матери

Повеселясь на буйном пире,
Вернулся поздно я домой;
Ночь тихо бродит по квартире,
Храня уютный угол мой.
Слились все лица, все обиды
В одно лицо, в одно пятно,
И ветр ночной поет в окно
Напевы сонной панихиды...
Лишь соблазнитель мой не спит;
Он льстиво шепчет: «Вот твой скит.
Забудь о временном, о пошлом
И в песнях свято лги о прошлом».
6 января 1912

(обратно)

«Благословляю всё, что было…»

Благословляю всё, что было,
Я лучшей доли не искал.
О, сердце, сколько ты любило!
О, разум, сколько ты пылал!
Пускай и счастие и муки
Свой горький положили след,
Но в страстной буре, в долгой скуке
Я не утратил прежний свет.
И ты, кого терзал я новым,
Прости меня. Нам быть – вдвоем.
Всё то, чего не скажешь словом,
Узнал я в облике твоем.
Глядят внимательны очи,
И сердце бьет, волнуясь, в грудь,
В холодном мраке снежной ночи
Свой верный продолжая путь.
15 января 1912

(обратно)

Авиатор

Летун отпущен на свободу.
Качнув две лопасти свои,
Как чудище морское в воду,
Скользнул в воздушные струи.
Его винты поют, как струны...
Смотри: недрогнувший пилот
К слепому солнцу над трибуной
Стремит свой винтовой полет...
Уж в вышине недостижимой
Сияет двигателя медь...
Там, еле слышный и незримый,
Пропеллер продолжает петь...
Потом – напрасно ищет око:
На небе не найдешь следа,
В бинокле, вскинутом высоко,
Лишь воздух – ясный, как вода...
А здесь, в колеблющемся зное,
В курящейся над лугом мгле,
Ангары, люди, всё земное —
Как бы придавлено к земле...
Но снова в золотом тумане
Как будто – неземной аккорд...
Он близок, миг рукоплесканий
И жалкий мировой рекорд!
Всё ниже спуск винтообразный,
Всё круче лопастей извив,
И вдруг... нелепый, безобразный
В однообразьи перерыв...
И зверь с умолкшими винтами
Повис пугающим углом...
Ищи отцветшими глазами
Опоры в воздухе... пустом!
Уж поздно: на траве равнины
Крыла измятая дуга...
В сплетеньи проволок машины
Рука – мертвее рычага...
Зачем ты в небе был, отважный,
В свой первый и последний раз?
Чтоб львице светской и продажной
Поднять к тебе фиалки глаз?
Или восторг самозабвенья
Губительный изведал ты,
Безумно возалкал паденья
И сам остановил винты?
Иль отравил твой мозг несчастный
Грядущих войн ужасный вид:
Ночной летун, во мгле ненастной
Земле несущий динамит?
1910 – январь 1912

(обратно)

Шаги Командора

В. А. Зоргенфрею

Тяжкий, плотный занавес у входа,
За ночным окном – туман.
Что теперь твоя постылая свобода,
Страх познавший Дон-Жуан?
Холодно и пусто в пышной спальне,
Слуги спят, и ночь глуха.
Из страны блаженной, незнакомой, дальней
Слышно пенье петуха.
Что изменнику блаженства звуки?
Миги жизни сочтены.
Донна Анна спит, скрестив на сердце руки,
Донна Анна видит сны...
Чьи черты жестокие застыли,
В зеркалах отражены?
Анна, Анна, сладко ль спать в могиле?
Сладко ль видеть неземные сны?
Жизнь пуста, безумна и бездонна!
Выходи на битву, старый рок!
И в ответ – победно и влюбленно —
В снежной мгле поет рожок...
Пролетает, брызнув в ночь огнями,
Черный, тихий, как сова, мотор.
Тихими, тяжелыми шагами
В дом вступает Командор...
Настежь дверь. Из непомерной стужи,
Словно хриплый бой ночных часов —
Бой часов: «Ты звал меня на ужин.
Я пришел. А ты готов?..»
На вопрос жестокий нет ответа,
Нет ответа – тишина.
В пышной спальне страшно в час рассвета,
Слуги спят, и ночь бледна.
В час рассвета холодно и странно,
В час рассвета – ночь мутна.
Дева Света! Где ты, донна Анна?
Анна! Анна! – Тишина.
Только в грозном утреннем тумане
Бьют часы в последний раз:
Донна Анна в смертный час твой встанет
Анна встанет в смертный час.
Сентябрь 1910 – 16 февраля 1912

(обратно)

Пляски смерти

1

Как тяжко мертвецу среди людей
Живым и страстным притворяться!
Но надо, надо в общество втираться,
Скрывая для карьеры лязг костей...
Живые спят. Мертвец встает из гроба,
И в банк идет, и в суд идет, в сенат...
Чем ночь белее, тем чернее злоба,
И перья торжествующе скрипят.
Мертвец весь день трудится над докладом.
Присутствие кончается. И вот —
Нашептывает он, виляя задом,
Сенатору скабрезный анекдот...
Уж вечер. Мелкий дождь зашлепал грязью
Прохожих, и дома, и прочий вздор...
А мертвеца – к другому безобразью
Скрежещущий несет таксомотор.
В зал многолюдный и многоколонный
Спешит мертвец. На нем – изящный фрак.
Его дарят улыбкой благосклонной
Хозяйка – дура и супруг – дурак.
Он изнемог от дня чиновной скуки,
Но лязг костей музыкой заглушен...
Он крепко жмет приятельские руки —
Живым, живым казаться должен он/
Лишь у колонны встретится очами
С подругою – она, как он, мертва.
За их условно-светскими речами
Ты слышишь настоящие слова:
«Усталый друг, мне странно в этом зале» —
«Усталый друг, могила холодна». —
«Уж полночь». – «Да, но вы не приглашали
На вальс NN. Она в вас влюблена...»
А там – NN уж ищет взором страстным
Его, его – с волнением в крови...
В ее лице, девически прекрасном,
Бессмысленный восторг живой любви...
Он шепчет ей незначащие речи,
Пленительные для живых слова,
И смотрит он, как розовеют плечи,
как на плечо склонилась голова...
И острый яд привычно-светской злости
С нездешней злостью расточает он...
«Как он умен! Как он в меня влюблен!»
В ее ушах – нездешний, странный звон:
То кости лязгают о кости.
19 февраля 1912

(обратно)

2

Ночь, улица, фонарь, аптека,
Бессмысленный и тусклый свет.
Живи еще хоть четверть века —
Всё будет так. Исхода нет.
Умрешь – начнешь опять сначала,
И повторится всё, как встарь:
Ночь, ледяная рябь канала,
Аптека, улица, фонарь.
10 октября 1912

(обратно)

3

Пустая улица. Один огонь в окне.
Еврей-аптекарь охает во сне.
А перед шкапом с надписью Venena[37]
Хозяйственно согнув скрипучие колена,
Скелет, до глаз закутанный плащом,
Чего-то ищет, скалясь черным ртом...
Нашел... Но ненароком чем-то звякнул,
И череп повернул... Аптекарь крякнул,
Привстал – и на другой сжалился бок...
А гость меж тем – заветный пузырек
Сует из-под плаща двум женщинам безносым».
На улице, под фонарем белёсым.
Октябрь 1912

(обратно)

4

Старый, старый сон. Из мрака
Фонари бегут – куда?
Там – лишь черная вода,
Там – забвенье навсегда.
Тень скользит из-за угла,
К ней другая подползла.
Плащ распахнут, грудь бела,
Алый цвет в петлице фрака.
Тень вторая – стройный латник,
Иль невеста от венца?
Шлем и перья. Нет лица.
Неподвижность мертвеца.
В воротах гремит звонок,
Глухо щелкает замок.
Переходят за порог
Проститутка и развратник...
Воет ветер леденящий,
Пусто, тихо и темно.
Наверху горит окно.
Всё равно.
Как свинец, черна вода.
В ней забвенье навсегда.
Третий призрак. Ты куда,
Ты, из тени в тень скользящий?
Февраля 1914

(обратно)

5

Вновь богатый зол и рад,
Вновь унижен бедный.
С кровель каменных громад
Смотрит месяц бледный,
Насылает тишину,
Оттеняет крутизну
Каменных отвесов,
Черноту навесов...
Всё бы это было зря,
Если б не было царя,
Чтоб блюсти законы.
Только не ищи дворца,
Добродушного лица,
Золотой короны.
Он – с далеких пустырей
В свете редких фонарей
Появляется.
Шея скручена платком,
Под дырявым козырьком
Улыбается.
7 февраля 1914

(обратно) (обратно)

Валерию Брюсову (При получении «Зеркала теней…»)

И вновь, и вновь твой дух таинственный
В глухой ночи, в ночи пустой
Велит к твоей мечте единственной
Прильнуть и пить напиток твой.
Вновь причастись души неистовой,
И яд, и боль, и сладость пей,
И тихо книгу перелистывай,
Впиваясь в зеркало теней...
Пусть, несказанной мукой мучая,
Здесь бьется страсть, змеится грусть,
Восторженная буря случая
Сулит конец, убийство – пусть!
Что жизнь пытала, жгла, коверкала,
Здесь стало легкою мечтой,
И поле траурного зеркала
Прозрачной стынет красотой...
А красотой без слов поведено:
«Гори, гори. Живи, живи.
Пускай крыло души прострелено —
Кровь обагрит алтарь любви».
20 марта 1912

(обратно)

Владимиру Бестужеву (Ответ)

Да, знаю я: пронзили ночь отвека
Незримые лучи.
Но меры нет страданью человека,
Ослепшего в ночи!
Да, знаю я, что в тайне – мир прекрасен
(Я знал Тебя, Любовь!),
Но этот шар над льдом жесток и красен,
Как гнев, как месть, как кровь!
Ты ведаешь, что некий свет струится,
Объемля всё до дна,
Что ищет нас, что в свисте ветра длится
Иная тишина...
Но страннику, кто снежной ночью полон,
Кто загляделся в тьму,
Приснится, что не в вечный свет вошел он,
А луч сошел к нему.
24 марта 1912

(обратно)

Вячеславу Иванову

Был скрипок вой в разгаре бала.
Вином и кровию дыша,
В ту ночь нам судьбы диктовала
Восстанья страшная душа.
Из стран чужих, из стран далеких
В наш огнь вступивши снеговой,
В кругу безумных, томнооких
Ты золотою встал главой.
Слегка согбен, не стар, не молод,
Весь – излученье тайных сил,
О, скольких душ пустынный холод
Своим ты холодом пронзил!
Был миг – неведомая сила,
Восторгом разрывая грудь,
Сребристым звоном оглушила,
Секучим снегом ослепила,
Блаженством исказила путь!
И в этот миг, в слепящей вьюге,
Не ведаю, в какой стране,
Не ведаю, в котором круге,
Твой странный лик явился мне...
И я, дичившийся доселе
Очей пронзительных твоих,
Взглянул... И наши души спели
В те дни один и тот же стих.
Но миновалась ныне вьюга.
И горькой складкой те года
Легли на сердце мне. И друга
В тебе не вижу, как тогда.
Как в годы юности, не знаю
Бездонных чар твоей души...
Порой, как прежде, различаю
Песнь соловья в твоей глуши...
И много чар, и много песен,
И древних ликов красоты...
Твой мир, поистине, чудесен!
Да, царь самодержавный – ты.
А я, печальный, нищий, жесткий,
В час утра встретивший зарю,
Теперь на пыльном перекрестке
На царский поезд твой смотрю.
18 апреля 1912

(обратно)

«Сквозь серый дым от краю и до краю…»

Сквозь серый дым от краю и до краю
Багряный свет
Зовет, зовет к неслыханному раю,
Но рая – нет.
О чем в сей мгле безумной, красно-серой,
Колокола —
О чем гласят с несбыточною верой?
Ведь мгла – всё мгла.
И чем он громче спорит с мглою будней,
Сей праздный звон,
Тем кажется железней, непробудней
Мой мертвый сон.
30 апреля 1912 (1913)

(обратно)

«Приближается звук. И, покорна щемящему звуку…»

Приближается звук. И, покорна щемящему звуку,
Молодеет душа.
И во сне прижимаю к губам твою прежнюю руку,
Не дыша.
Снится – снова я мальчик, и снова любовник,
И овраг, и бурьян,
И в бурьяне – колючий шиповник,
И вечерний туман.
Сквозь цветы, и листы, и колючие ветки, я знаю,
Старый дом глянет в сердце мое,
Глянет небо опять, розовея от краю до краю,
И окошко твое.
Этот голос – он твой, и его непонятному звуку
Жизнь и горе отдам,
Хоть во сне твою прежнюю милую руку
Прижимая к губам.
2 мая 1912

(обратно)

«И вновь – порывы юных лет…»

И вновь – порывы юных лет,
И взрывы сил, и крайность мнений.
Но счастья не было – и нет.
Хоть в этом больше нет сомнений!
Пройди опасные года.
Тебя подстерегают всюду.
Но если выйдешь цел – тогда
Ты, наконец, поверишь чуду,
И, наконец, увидишь ты,
Что счастья и не надо было,
Что сей несбыточной мечты
И на пол-жизни не хватило,
Что через край перелилась
Восторга творческого чаша,
И всё уж не мое, а наше,
И с миром утвердилась связь, —
И только с нежною улыбкой
Порою будешь вспоминать
О детской той мечте, о зыбкой,
Что счастием привыкли звать!
19 июня 1912

(обратно)

«Миры летят. Года летят. Пустая…»

Миры летят. Года летят. Пустая
Вселенная глядит в нас мраком глаз.
А ты, душа, усталая, глухая,
О счастии твердишь, – который раз?
Что счастие? Вечерние прохлады
В темнеющем саду, в лесной глуши?
Иль мрачные, порочные услады
Вина, страстей, погибели души?
Что счастие? Короткий миг и тесный,
Забвенье, сон и отдых от забот...
Очнешься – вновь безумный, неизвестный
И за сердце хватающий полет...
Вздохнул, глядишь – опасность миновала...
Но в этот самый миг – опять толчок!
Запущенный куда-то, как попало,
Летит, жужжит, торопится волчок!
И, уцепясь за край скользящий, острый,
И слушая всегда жужжащий звон, —
Не сходим ли с ума мы в смене пестрой
Придуманных причин, пространств, времен...
Когда ж конец? Назойливому звуку
Не станет сил без отдыха внимать...
Как страшно всё! Как дико! – Дай мне руку,
Товарищ, друг! Забудемся опять.
2 июля 1912

(обратно)

«Есть минуты, когда не тревожит…»

Есть минуты, когда не тревожит
Роковая нас жизни гроза.
Кто-то на плечи руки положит,
Кто-то ясно заглянет в глаза...
И мгновенно житейское канет,
Словно в темную пропасть без дна.
И над пропастью медленно встанет
Семицветной дугой тишина...
И напев заглушенный и юный
В затаенной затронет тиши
Усыпленные жизнию струны
Напряженной, как арфа, души...
Июль 1912

(обратно)

Сны

И пора уснуть, да жалко,
Не хочу уснуть!
Конь качается качалка,
На коня б скакнуть!
Луч лампадки, как в тумане,
Раз-два, раз-два, раз!..
Идет конница... а няня
Тянет свой рассказ...
Внемлю сказке древней, древней
О богатырях,
О заморской, о царевне,
О царевне... ах...
Раз-два, раз-два! Конник в латах
Трогает коня
И манит и мчит куда-то
За собой меня...
За моря, за океаны
Он манит и мчит,
В дымно-синие туманы,
Где царевна спит...
Спит в хрустальной, спит в кроватке
Долгих сто ночей,
И зеленый свет лампадки
Светит в очи ей...
Под парчами, под лучами
Слышно ей сквозь сны,
Как звенят и бьют мечами
О хрусталь стены...
С кем там бьется конник гневный,
Бьется семь ночей?
На седьмую – над царевной
Светлый круг лучей...
И сквозь дремные покровы
Стелятся лучи,
О тюремные засовы
Звякают ключи...
Сладко дремлется в кроватке.
Дремлешь? – Внемлю... сплю.
Луч зеленый, луч лампадки,
Я тебя люблю!
Около 8 октября 1912

(обратно)

На лугу

Леса вдали виднее,
Синее небеса,
Заметней и чернее
На пашне полоса,
И детские звончее
Над лугом голоса.
Весна идет сторонкой,
Да где ж сама она?
Чу, слышен голос звонкий,
Не это ли весна?
Нет, это звонко, тонко
В ручье журчит волна...
25 октября 1912

(обратно)

Ворона

Вот ворона на крыше покатой
Так с зимы и осталась лохматой...
А уж в воздухе – вешние звоны,
Даже дух занялся у вороны...
Вдруг запрыгала вбок глупым скоком,
Вниз на землю глядит она боком:
Что белеет под нежною травкой?
Вон желтеют под серою лавкой
Прошлогодние мокрые стружки...
Это всё у вороны – игрушки,
И уж так-то ворона довольна,
Что весна, и дышать ей привольно!.
25 октября 1912

(обратно)

Сочельник в лесу

Ризу накрест обвязав,
Свечку к палке привязав,
Реет ангел невелик,
Реет лесом, светлолик.
В снежно-белой тишине
От сосны порхнет к сосне,
Тронет свечкою сучок —
Треснет, вспыхнет огонек,
Округлится, задрожит,
Как по нитке, побежит
Там и сям, и тут, и здесь...
Зимний лес сияет весь!..
Так легко, как снежный пух,
Рождества крылатый дух
Озаряет небеса,
Сводит праздник на леса,
Чтоб от неба и земли
Светы встретиться могли,
Чтоб меж небом и землей
Загорелся луч иной,
Чтоб от света малых свеч
Длинный луч, как острый меч,
Сердце светом пронизал,
Путь неложный указал.
Октябрь 1912

(обратно)

Тишина в лесу После ночной метели

Бушевали ночные метели,
Заметали лесные пути,
И гудели мохнатые ели,
И у ангелов не было силы
Звездный свет до земли донести.
Но полночные силы устали
В небе черные тучи клубить,
И деревья стонать перестали,
И у ангелов силы хватило
Звездным светом леса озарить.
И деревья торжественным строем
Перед ясным лицом тишины
Убеляются снежным покоем,
Исполняются светлою силой
Ледяной и немой белизны.
Чье там брезжит лазурное око?
Как поляна из звезд – небеса.
В тишине голубой и глубокой
С дивной ратью своей многокрылой
Бог идет сквозь ночные леса.
Октябрь 1912

(обратно)

«Болотистым, пустынным лугом…»

Болотистым, пустынным лугом
Летим. Одни.
Вон, точно карты, полукругом
Расходятся огни.
Гадай, дитя, по картам ночи,
Где твой маяк...
Еще смелей нам хлынет в очи
Неотвратимый мрак.
Он морем ночи замкнут – дальный
Простор лугов!
И запах горький и печальный
Туманов и духов,
И кольца сквозь перчатки тонкой,
И строгий вид,
И эхо над пустыней звонкой
От цоканья копыт —
Всё говорит о беспредельном,
Всё хочет нам помочь,
Как этот мир, лететь бесцельно
В сияющую ночь!
Октябрь 1912

(обратно)

Испанке

Не лукавь же, себе признаваясь,
Что на миг ты был полон одной,
Той, что встала тогда, задыхаясь,
Перед редкой и сытой толпой...
Что была, как печаль, величава
И безумна, как только печаль...
Заревая господняя слава
Исполняла священную шаль...
И в бедро уперлася рукою,
И каблук застучал по мосткам,
Разноцветные ленты рекою
Буйно хлынули к белым чулкам...
Но, средь танца волшебств и наитий,
Высоко занесенной рукой
Разрывала незримые нити
Между редкой толпой и собой,
Чтоб неведомый северу танец,
Крик Handa[38] и язык кастаньет
Понял только влюбленный испанец
Или видевший бога поэт.
Октябрь 1912

(обратно)

«В небе – день, всех ночей суеверней…»

В небе – день, всех ночей суеверней,
Сам не знает, он – ночь или день.
На лице у подруги вечерней
Золотится неясная тень.
Но рыбак эти сонные струи
Не будил еще взмахом весла...
Огневые ее поцелуи
Говорят мне, что ночь – не прошла...
Легкий ветер повеял нам в очи...
Если можешь, костер потуши!
Потуши в сумасшедшие ночи
Распылавшийся уголь души!
Октябрь 1912

(обратно)

«Осенний вечер был. Под звук дождя стеклянный…»

Ночь без той, зовут кого

Светлым именем. Ленора.

Эдгар По
Осенний вечер был. Под звук дождя стеклянный
Решал всё тот же я – мучительный вопрос,
Когда в мой кабинет, огромный и туманный,
Вошел тот джентльмен. За ним – лохматый пес.
На кресло у огня уселся гость устало,
И пес у ног его разлегся на ковер.
Гость вежливо сказал: «Ужель еще вам мало?
Пред Гением Судьбы пора смириться, сор».
«Но в старости – возврат и юности, и жара...» —
Так начал я... но он настойчиво прервал»
«Она – всё та ж: Линор безумного Эдгара.
Возврата нет. – Еще? Теперь я всё сказал».
И странно: жизнь была – восторгом, бурей, адом,
А здесь – в вечерний час – с чужим наедине —
Под этим деловым, давно спокойным взглядом,
Представилась она гораздо проще мне...
Тот джентльмен ушел. Но пес со мной бессменно.
В час горький на меня уставит добрый взор,
И лапу жесткую положит на колено,
Как будто говорит: Пора смириться, сор.
2 ноября 1912

(обратно)

К музе

Есть в напевах твоих сокровенных
Роковая о гибели весть.
Есть проклятье заветов священных,
Поругание счастия есть.
|И такая влекущая сила,
Что готов я твердить за молвой,
Будто ангелов ты низводила,
Соблазняя своей красотой...
И когда ты смеешься над верой,
Над тобой загорается вдруг
Тот неяркий, пурпурово-серый
И когда-то мной виденный круг.
Зла, добра ли? – Ты вся – не отсюда.
Мудрено про тебя говорят:
Для иных ты – и Муза, и чудо.
Для меня ты – мученье и ад.
Я не знаю, зачем на рассвете,
В час, когда уже не было сил,
Не погиб я, но лик твой заметил
И твоих утешений просил?
Я хотел, чтоб мы были врагами,
Так за что ж подарила мне ты
Луг с цветами и твердь со звездами —
Всё проклятье своей красоты?
И коварнее северной ночи,
И хмельней золотого аи,
И любови цыганской короче
Были страшные ласки твои...
И была роковая отрада
В попираньи заветных святынь,
И безумная сердцу услада —
Эта горькая страсть, как полынь!
29 декабря 1912

(обратно)

«Мой бедный, мой далекий друг!…»

Мой бедный, мой далекий друг!
Пойми, хоть в час тоски бессонной,
Таинственно и неуклонно
Снедающий меня недуг...
Зачем в моей стесненной груди
Так много боли и тоски?
И так ненужны маяки,
И так давно постыли люди,
Уныло ждущие Христа...
Лишь дьявола они находят...
Их лишь к отчаянью приводят
Извечно лгущие уста...
Все, кто намеренно щадит,
Кто без желанья ранит больно...
Иль – порываний нам довольно,
И лишь недуг – надежный щит?
29 декабря 1912

(обратно)

«В сыром ночном тумане…»

В сыром ночном тумане
Всё лес, да лес, да лес...
В глухом сыром бурьяне
Огонь блеснул – исчез...
Опять блеснул в тумане,
И показалось мне:
Изба, окно, герани
Алеют на окне...
В сыром ночном тумане
На красный блеск огня,
На алые герани
Направил я коня...
И вижу: в свете красном
Изба в бурьян вросла,
Неведомо несчастным
Быльём поросла...
И сладко в очи глянул
Неведомый огонь,
И над бурьяном прянул
Испуганный мой конь...
«О, друг, здесь цел не будешь,
Скорей отсюда прочь!
Доедешь – всё забудешь,
Забудешь – канешь в ночь!
В тумане да в бурьяне,
Гляди, – продашь Христа
За жадные герани,
За алые уста!»
Декабрь 1912

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1913 года

О чем поет ветер

1

Мы забыты, одни на земле.
Посидим же тихонько в тепле.
В этом комнатном, теплом углу
Поглядим на октябрьскую мглу
За окном, как тогда, огоньки.
Милый друг, мы с тобой старики.
Всё, что было и бурь и невзгод,
Позади. Что ж ты смотришь вперед?
Смотришь, точно ты хочешь прочесть
Там какую-то новую весть?
Точно ангела бурного ждешь?
Всё прошло. Ничего не вернешь.
Только стены, да книги, да дни.
Милый друг мой, привычны они.
Ничего я не жду, не ропщу,
Ни о чем, что прошло, не грущу.
Только, вот, принялась ты опять
Светлый бисер на нитки низать,
Как когда-то, ты помнишь тогда..
О, какие то были года!
Но, когда ты моложе была,
И шелка ты поярче брала,
И ходила рука побыстрей...
Так возьми ж и теперь попестрей,
Чтобы шелк, что вдеваешь в иглу,
Побеждал пестротой эту мглу.
19 октября 1913

(обратно)

2

Поет, поет...
Поет и ходит возле дома...
И грусть, и нежность, и истома,
Как прежде, за сердце берет...
Нетяжко бремя,
Всей жизни бремя прожитой,
И песнью длинной и простой
Баюкает и нежит время...
Так древни мы,
Так древен мира
Бег,
И лира
Поет нам снег
Седой зимы,
Поет нам снег седой зимы...
Туда, туда,
На снеговую грудь
Последней ночи...
Вздохнуть – и очи
Навсегда
Сомкнуть,
Сомкнуть в объятьях ночи...
Возврата нет
Страстям и думам...
Смотри, смотри:
С полночным шумом
Идет к нам ветер от зари...
Последний свет
Померк. Умри.
Померк последний свет зари.
19 октября – 27 декабря 1913

(обратно)

3

Милый друг, и в этом тихом доме
Лихорадка бьет меня.
Не найти мне места в тихом доме
Возле мирного огня!
Голоса поют, взывает вьюга,
Страшен мне уют...
Даже за плечом твоим, подруга,
Чьи-то очи стерегут!
За твоими тихими плечами
Слышу трепет крыл...
Бьет в меня светящими очами
Ангел бури – Азраил!
Октябрь 1913 (26 августа 1914)

(обратно)

4

Из ничего – фонтаном синим
Вдруг брызнул свет.
Мы головы наверх закинем —
Его уж нет,
Рассыпался над черной далью
Златым пучком,
А здесь – опять, – дугой, спиралью,
Шаром, волчком,
Зеленый, желтый, синий, красный -
Вся ночь в лучах...
И, всполошив ее напрасно,
Зачах.
Октябрь 1913 (26 августа 1914)

(обратно)

5

Вспомнил я старую сказку,
Слушай, подруга, меня;
Сказочник добрый и старый
Тихо сидел у огня.
Дождик стучался в окошко,
Ветер в трубе завывал.
«Плохо теперь бесприютным!»
Сказочник добрый сказал.
В дверь постучались легонько,
Сказочник дверь отворил,
Ветер ворвался холодный,
Дождик порог окатил...
Мальчик стоит на пороге
Жалкий, озябший, нагой,
Мокрый колчан за плечами,
Лук с тетивою тугой.
И, усадив на колени,
Греет бедняжку старик.
Тихо доверчивый мальчик
К старому сердцу приник.
«Что у тебя за игрушки?» —
«Их подарила мне мать». —
«Верно, ты стрелы из лука
Славно умеешь пускать?»
Звонко в ответ засмеялся
Мальчик и на пол спрыгнул.
«Вот как умею!» – сказал он
И тетиву натянул...
В самое сердце попал он,
Старое сердце в крови...
Как неожиданно ранят
Острые стрелы любви!
Старик, терпи
Тяжкий недуг,
И ты, мой друг,
Терпи и спи,
Спи, спи,
Не забудешь никогда
Старика,
Провспоминаешь ты года,
Провспоминаешь ты века,
И средь растущей темноты
Припомнишь ты
И то и се,
Всё, что было,
Что манило,
Что цвело,
Что прошло, —
Всё, всё.
Октябрь 1913 (26 августа 1914)

(обратно)

6

Было то в темных Карпатах,
Было в Богемии дальней...
Впрочем, прости... мне немного
Жутко и холодно стало;
Это – я помню неясно,
Это – отрывок случайный,
Это – из жизни другой мне
Жалобный ветер напел...
Верь, друг мой, сказкам: я привык
Вникать
В чудесный их язык
И постигать
В обрывках слов
Туманный ход
Иных миров,
И темный времени полет
Следить,
И вместе с ветром петь;
Так легче жить,
Так легче жизнь терпеть
И уповать,
Что темной думы рост
Нам в вечность перекинет мост,
Надеяться и ждать...
Жди, старый друг, терпи, терпи,
Терпеть недолго, крепче спи,
Всё равно всё пройдет,
Всё равно ведь никто не поймет,
Ни тебя не поймет, ни меня,
Ни что ветер поет
Нам, звеня...
Октябрь 1913 (26 августа 1914)

(обратно) (обратно)

«Есть времена, есть дни, когда…»

Есть времена, есть дни, когда
Ворвется в сердце ветер снежный,
И не спасет ни голос нежный,
Ни безмятежный час труда...
Испуганной и дикой птицей
Летишь ты, но заря – в крови...
Тоскою, страстью, огневицей
Идет безумие любви...
Пол-сердца – туча грозовая,
Под ней – всё глушь, всё немота,
И эта – прежняя, простая —
Уже другая, уж не та...
Темно, и весело, и душно,
И, задыхаясь, не дыша,
Уже во всем другой послушна
Доселе гордая душа!
22 ноября 1913

(обратно)

Седое утро

Утро туманное, утро седое...

Тургенев
Утреет. С богом! По домам!
Позвякивают колокольцы.
Ты хладно жмешь к моим губам
Свои серебряные кольцы,
И я – который раз подряд —
Целую кольцы, а не руки...
В плече, откинутом назад, —
Задор свободы и разлуки,
Но еле видная за мглой,
За дождевою, за докучной...
И взгляд – как уголь под золой,
И голос утренний и скучный...
Нет, жизнь и счастье до утра
Я находил не в этом взгляде!
Не этот голос пел вчера
С гитарой вместе на эстраде!..
Как мальчик, шаркнула; поклон
Отвешивает... «До свиданья...»
И звякнул о браслет жетон
(Какое-то воспоминанье)...
Я молча на нее гляжу,
Сжимаю пальцы ей до боли...
Ведь нам уж не встречаться боле.
Что ж на прощанье ей скажу?..
«Прощай, возьми еще колечко.
Оденешь рученьку свою
И смуглое свое сердечко
В серебряную чешую...
Лети, как пролетала, тая,
Ночь огневая, ночь былая...
Ты, время, память притуши,
А путь снежком запороши».
29 ноября 1913

(обратно)

Новая Америка

Праздник радостный, праздник великий,
Да звезда из-за туч не видна...
Ты стоишь под метелицей дикой,
Роковая, родная страна.
За снегами, лесами, степями
Твоего мне не видно лица.
Только ль страшный простор пред очами,
Непонятная ширь без конца?
Утопая в глубоком сугробе,
Я на утлые санки сажусь.
Не в богатом покоишься гробе
Ты, убогая финская Русь!
Там прикинешься ты богомольной,
Там старушкой прикинешься ты,
Глас молитвенный, звон колокольный,
3а крестами – кресты, да кресты...
Только ладан твой синий и росный
Просквозит мне порою иным...
Нет, не старческий лик и не постный
Под московским платочком цветным!
Сквозь земные поклоны, да свечи,
Ектеньи, ектеньи, ектеньи —
Шепотливые, тихие речи,
Запылавшие щеки твои...
Дальше, дальше... И ветер рванулся,
Черноземным летя пустырем...
Куст дорожный по ветру метнулся,
Словно дьякон взмахнул орарем...
А уж там, за рекой полноводной,
Где пригнулись к земле ковыли,
Тянет гарью горючей, свободной,
Слышны гуды в далекой дали...
Иль опять это – стан половецкий
И татарская буйная крепь?
Не пожаром ли фески турецкой
Забуянила дикая степь?
Нет, не видно там княжьего стяга,
Не шеломами черпают Дон,
И прекрасная внучка варяга
Не клянет половецкий полон...
Нет, не вьются там по ветру чубы,
Не пестреют в степях бунчуки...
Там чернеют фабричные трубы,
Там заводские стонут гудки.
Путь степной – без конца, без исхода,
Степь, да ветер, да ветер, – и вдруг
Многоярусный корпус завода,
Города из рабочих лачуг...
На пустынном просторе, на диком
Ты всё та, что была, и не та,
Новым ты обернулась мне ликом,
И другая волнует мечта...
Черный уголь – подземный мессия,
Черный уголь – здесь царь и жених,
Но не страшен, невеста, Россия,
Голос каменных песен твоих!
Уголь стонет, и соль забелелась,
И железная воет руда...
То над степью пустой загорелась
Мне Америки новой звезда!
12 декабря 1913

(обратно)

Художник

В жаркое лето и в зиму метельную,
В дни ваших свадеб, торжеств, похорон,
Жду, чтоб спугнул мою скуку смертельную
Легкий, доселе не слышанный звон.
Вот он – возник. И с холодным вниманием
Жду, чтоб понять, закрепить и убить.
И перед зорким моим ожиданием
Тянет он еле приметную нить.
С моря ли вихрь? Или сирины райские
В листьях поют? Или время стоит?
Или осыпали яблони майские
Снежный свой цвет? Или ангел летит?
Длятся часы, мировое несущие.
Ширятся звуки, движенье и свет.
Прошлое страстно глядится в грядущее.
Нет настоящего. Жалкого – нет.
И, наконец, у предела зачатия
Новой души, неизведанных сил, —
Душу сражает, как громом, проклятие:
Творческий разум осилил – убил.
И замыкаю я в клетку холодную
Легкую, добрую птицу свободную,
Птицу, хотевшую смерть унести,
Птицу, летевшую душу спасти.
Boт моя клетка – стальная, тяжелая,
Как золотая, в вечернем огне.
Вот моя птица, когда-то веселая,
Обруч качает, поет на окне.
Крылья подрезаны, песни заучены.
Любите вы под окном постоять?
Песни вам нравятся. Я же, измученный,
Нового жду – и скучаю опять.
12 декабря 1913

(обратно)

«Я вижу блеск, забытый мной…»

Я вижу блеск, забытый мной,
Я различаю на мгновенье
За скрипками – иное пенье,
Тот голос низкий и грудной,
Каким ответила подруга
На первую любовь мою.
Его доныне узнаю
В те дни, когда бушует вьюга,
Когда былое без следа
Прошло, и лишь чужие страсти
Напоминают иногда,
Напоминают мне – о счастьи.
12 декабря 1913

(обратно)

«Ты говоришь, что я дремлю…»

Ты говоришь, что я дремлю,
Ты унизительно хохочешь.
И ты меня заставить хочешь
Сто раз произнести: люблю.
Твой южный голос томен. Стан
Напоминает стан газели,
А я пришел к тебе из стран,
Где вечный снег и вой метели.
Мне странен вальса легкий звон
И душный облак над тобою.
Ты для меня – прекрасный сон,
Сквозящий пылью снеговою...
И я боюсь тебя назвать
По имени. Зачем мне имя?
Дай мне тревожно созерцать
Очами жадными моими
Твой южный блеск, забытый мной,
Напоминающий напрасно
День улетевший, день прекрасный,
Убитый ночью снеговой.
12 декабря 1913

(обратно)

«Ваш взгляд – его мне подстеречь…»

Ваш взгляд – его мне подстеречь...
Но уклоняете вы взгляды...
Да! Взглядом – вы боитесь сжечь
Меж нами вставшие преграды!
Когда же отойду под сень
Колонны мраморной угрюмо,
И пожирающая дума
Мне на лицо нагонит тень,
Тогда – угрюмому скитальцу
Вослед скользнет ваш беглый взгляд,
Тревожно шелк зашевелят
Трепещущие ваши пальцы,
К ланитам хлынувшую кровь
Не скроет море кружев душных,
И я прочту в очах послушных
Уже ненужную любовь.
12 декабря 1913

(обратно)

«О, нет! не расколдуешь сердца ты…»

О, нет! не расколдуешь сердца ты
Ни лестию, ни красотой, ни словом.
Я буду для тебя чужим и новым,
Всё призрак, всё мертвец, в лучах мечты.
И ты уйдешь. И некий саван белый
Прижмешь к губам ты, пребывая в снах.
Всё будет сном: что ты хоронишь тело,
Что ты стоишь три ночи в головах.
Упоена красивыми мечтами,
Ты укоризны будешь слать судьбе.
Украсишь ты нежнейшими цветами
Могильный холм, приснившийся тебе.
И тень моя пройдет перед тобою
В девятый день, и в день сороковой —
Неузнанной, красивой, неживою.
Такой ведь ты искала? – Да, такой.
Когда же грусть твою погасит время,
Захочешь жить, сначала робко, ты
Другими снами, сказками не теми...
И ты простой возжаждешь красоты.
И он придет, знакомый, долгожданный,
Тебя будить от неземного сна.
И в мир другой, на миг благоуханный,
Тебя умчит последняя весна.
А я умру, забытый и ненужный,
В тот день, когда придет твой новый друг,
В тот самый миг, когда твой смех жемчужный
Ему расскажет, что прошел недуг.
Забудешь ты мою могилу, имя...
И вдруг – очнешься: пусто; нет огня,
И в этот час, под ласками чужими,
Припомнишь ты и призовешь – меня!
Как исступленно ты протянешь руки
В глухую ночь, о, бедная моя!
Увы! Не долетают жизни звуки
К утешенным весной небытия.
Ты проклянешь, в мученьях невозможных,
Всю жизнь за то, что некого любить!
Но есть ответ в моих стихах тревожных:
Их тайный жар тебе поможет жить.
15 декабря 1913

(обратно)

Анне Ахматовой

«Красота страшна» – Вам скажут, —
Вы накинете лениво
Шаль испанскую на плечи,
Красный розан – в волосах.
«Красота проста» – Вам скажут, —
Пестрой шалью неумело
Вы укроете ребенка,
Красный розан – на полу.
Но, рассеянно внимая
Всем словам, кругом звучащим,
Вы задумаетесь грустно
И твердите про себя:
«Не страшна и не проста я;
Я не так страшна, чтоб просто
Убивать, не так проста я,
Чтоб не знать, как жизнь страшна».
16 декабря 1913

(обратно)

«Есть игра: осторожно войти…»

Есть игра: осторожно войти,
Чтоб вниманье людей усыпить;
И глазами добычу найти;
И за ней незаметно следить.
Как бы ни был нечуток и груб
Человек, за которым следят, —
Он почувствует пристальный взгляд
Хоть в углах еле дрогнувших губ.
А другой – точно сразу поймет:
Вздрогнут плечи, рука у него;
Обернется – и нет ничего;
Между тем – беспокойство растет.
Тем и страшен невидимый взгляд,
Что его невозможно поймать;
Чуешь ты, но не можешь понять,
Чьи глаза за тобою следят.
Не корысть, не влюбленность, не месть;
Так – игра, как игра у детей;
И в собрании каждом людей
Эти тайные сыщики есть.
Ты и сам иногда не поймешь,
Отчего так бывает порой,
Что собою ты к людям придешь,
А уйдешь от людей – не собой.
Есть дурной и хороший есть глаз,
Только лучше б ничей не следил:
Слишком много есть в каждом из нас
Неизвестных, играющих сил...
О, тоска! Через тысячу лет
Мы не сможем измерить души:
Мы услышим полет всех планет,
Громовые раскаты в тиши...
А пока – в неизвестном живем
И не ведаем сил мы своих,
И, как дети, играя с огнем,
Обжигаем себя и других...
18 декабря 1913

(обратно)

«Натянулись гитарные струны…»

Натянулись гитарные струны,
Сердце ждет.
Только тронь его голосом юным
Запоет!
И старик перед хором
Уже топнул ногой.
Обожги меня голосом, взором,
Ксюша, пой!
И гортанные звуки
Понеслись,
Словно в серебре смуглые руки
Обвились...
Бред безумья и страсти,
Бред любви...
Невозможное счастье!
На! Лови!
19 декабря 1913

(обратно)

«Как свершилось, как случилось?…»

Как свершилось, как случилось?
Был я беден, слаб и мал.
Но Величий неких тайна
Мне до времени открылась,
Я Высокое познал.
Недостойный раб, сокровищ
Мне врученных не храня,
Был я царь и страж случайный.
Сонмы лютые чудовищ
Налетели на меня.
Приручил я чарой лестью
Тех, кто первые пришли.
Но не счесть нам вражьей силы!
Ощетинившейся местью
Остальные поползли.
И, покинув стражу, к ночи
Я пошел во вражий стан.
Ночь курилась, как кадило.
Ослепительные очи
Повлекли меня в туман.
Падший ангел, был я встречен
В стане их, как юный бог.
Как прекрасный небожитель,
Я царицей был замечен,
Я входил в ее чертог,
В тот чертог, который в пепел
Обратится на земле.
Но не спал мой грозный Мститель:
Лик Его был гневно-светел
В эти ночи на скале.
И рассвет мне в очи глянул,
Наступил мой скудный день.
Только крыл раздался трепет,
Кто-то мимо в небо канул,
Как разгневанная тень.
Было долгое томленье.
Думал я: не будет дня.
Бред безумный, страстный лепет,
Клятвы, пени, уверенья
Доносились до меня.
Но, тоской моей гонима,
Нежить сгинула, – и вдруг
День жестокий, день железный
Вкруг меня неумолимо
Очертил замкнутый круг.
Нет конца и нет начала,
Нет исхода – сталь и сталь.
И пустыней бесполезной
Душу бедную обстала
Прежде милая мне даль.
Не таюсь я перед вами,
Посмотрите на меня:
Я стою среди пожарищ,
Обожженный языками
Преисподнего огня.
Где же ты? не медли боле.
Ты, как я, не ждешь звезды.
Приходи ко мне, товарищ,
Разделить земной юдоли
Невеселые труды.
19 декабря 1913

(обратно)

«Как растет тревога к ночи!…»

Как растет тревога к ночи!
Тихо, холодно, темно.
Совесть мучит, жизнь хлопочет.
На луну взглянуть нет мочи
Сквозь морозное окно.
Что-то в мире происходит.
Утром страшно мне раскрыть
Лист газетный. Кто-то хочет
Появиться, кто-то бродит.
Иль – раздумал, может быть?
Гость бессонный, пол скрипучий?
Ах, не всё ли мне равно!
Вновь сдружусь с кабацкой скрипкой,
Монотонной и певучей!
Вновь я буду пить вино!
Всё равно не хватит силы
Дотащиться до конца
С трезвой, лживою улыбкой,
За которой – страх могилы,
Беспокойство мертвеца.
30 декабря 1913

(обратно)

«Ты – буйный зов рогов призывных…»

Ты – буйный зов рогов призывных,
Влекущий на неверный след,
Ты – серый ветер рек разливных,
Обманчивый болотный свет.
Люблю тебя, как посох – странник,
Как воин – милую в бою,
Тебя провижу, как изгнанник
Провидит родину свою.
Но лик твой мне незрим, неведом,
Твоя непостижима власть:
Ведя меня, как вождь, к победам,
Испепеляешь ты, как страсть.
Декабрь 1913

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1914 года

Черная кровь

1

Вполоборота ты встала ко мне,
Грудь и рука твоя видится мне.
Мать запрещает тебе подходить,
Мне – искушенье тебя оскорбить!
Нет, опустил я напрасно глаза,
Дышит, преследует, близко – гроза...
Взор мой горит у тебя на щеке,
Трепет бежит по дрожащей руке...
Ширится круг твоего мне огня,
Ты, и не глядя, глядишь на меня!
Пеплом подернутый бурный костер —
Твой не глядящий, скользящий твой взор!
Нет! Не смирит эту черную кровь
Даже – свидание, даже – любовь!
2 января 1914

(обратно)

2

Я гляжу на тебя. Каждый демон во мне
Притаился, глядит.
Каждый демон в тебе сторожит,
Притаясь в грозовой тишине...
И вздымается жадная грудь...
Этих демонов страшных вспугнуть?
Нет! Глаза отвратить, и не сметь, и не сметь
В эту страшную пропасть глядеть!
22 марта 1914

(обратно)

3

Даже имя твое мне презренно,
Но, когда ты сощуришь глаза,
Слышу, воет поток многопенный,
Из пустыни подходит гроза.
Глаз молчит, золотистый и карий,
Горла тонкие ищут персты...
Подойди. Подползи. Я ударю —
И, как кошка, ощеришься ты...
30 января 1914

(обратно)

4

О, нет! Я не хочу, чтоб пали мы с тобой
В объятья страшные. Чтоб долго длились муки,
Когда – ни расплести сцепившиеся руки,
Ни разомкнуть уста – нельзя во тьме ночной!
Я слепнуть не хочу от молньи грозовой,
Ни слушать скрипок вой (неистовые звуки!),
Ни испытать прибой неизреченной скуки,
Зарывшись в пепел твой горящей головой!
Как первый человек, божественным сгорая,
Хочу вернуть навек на синий берег рая
Тебя, убив всю ложь и уничтожив яд...
Но ты меня зовешь! Твой ядовитый взгляд
Иной пророчит рай! – Я уступаю, зная,
Что твой змеиный рай – бездонной скуки ад.
Февраль 1912

(обратно)

5

Вновь у себя... Унижен, зол и рад,
Ночь, день ли там, в окне?
Вон месяц, как паяц, над кровлями громад
Гримасу корчит мне...
Дневное солнце – прочь, раскаяние – прочь!
Кто смеет мне помочь?
В опустошенный мозг ворвется только ночь
Ворвется только ночь!
В пустую грудь один, один проникнет взгляд,
Вопьется жадный взгляд...
Всё отойдет навек, настанет никогда,
Когда ты крикнешь: Да!
29 января 1914

(обратно)

6

Испугом схвачена, влекома
В водоворот...
Как эта комната знакома!
И всё навек пройдет?
И, в ужасе, несвязно шепчет...
И, скрыв лицо,
Пугливых рук свивает крепче
Певучее кольцо...
...И утра первый луч звенящий
Сквозь желтых штор...
И чертит бог на теле спящей
Свой световой узор.
2 января 1914

(обратно)

7

Ночь – как века, и томный трепет,
И страстный бред,
Уст о блаженно-странном лепет,
В окне – старинный, слабый свет.
Несбыточные уверенья,
Нет, не слова —
То, что теряет всё значенье,
Забрезжит бледный день едва...
Тогда – во взгляде глаз усталом
Твоя в нем ложь!
Тогда мой рот извивом алым
На твой таинственно похож!
27 декабря 1913

(обратно)

8

Я ее победил, наконец!
Я завлек ее в мой дворец!
Три свечи в бесконечной дали.
Мы в тяжелых коврах, в пыли.
И под смуглым огнем трех свеч
Смуглый бархат открытых плеч,
Буря спутанных кос, тусклый глаз,
На кольце – померкший алмаз,
И обугленный рот в крови
Еще просит пыток любви...
А в провале глухих окон
Смутный шелест многих знамен,
Звон и трубы, и конский топ,
И качается тяжкий гроб.
О, любимый, мы не одни!
О, несчастный, гаси огни!..
– Отгони непонятный страх —
Это кровь прошумела в ушах.
Близок вой похоронных труб,
Смутен вздох охладевших губ:
– Мой красавец, позор мой, бич....
Ночь бросает свой мглистый клич,
Гаснут свечи, глаза, слова...
– Ты мертва наконец, мертва!
Знаю, выпил я кровь твою...
Я кладу тебя в гроб и пою, —
Мглистой ночью о нежной весне
Будет петь твоя кровь во мне!
Октябрь 1909 (Июль 1914)

(обратно)

9

Над лучшим созданием божьим
Изведал я силу презренья.
Я палкой ударил ее.
Поспешно оделась. Уходит.
Ушла. Оглянулась пугливо
На сизые окна мои.
И нет ее. В сизые окна
Вливается вечер ненастный,
А дальше, за мраком ненастья,
Горит заревая кайма.
Далекие, влажные долы
И близкое, бурное счастье!
Один я стою и внимаю
Тому, что мне скрипки поют.
Поют они дикие песни
О том, что свободным я стал!
О том, что на лучшую долю
Я низкую страсть променял!
13 марта 1910 (21 февраля 1914)

(обратно) (обратно)

«О, я хочу безумно жить:…»

О, я хочу безумно жить:
Всё сущее – увековечить,
Безличное – вочеловечить,
Несбывшееся – воплотить!
Пусть душит жизни сон тяжелый,
Пусть задыхаюсь в этом сне, —
Быть может, юноша веселый
В грядущем скажет обо мне:
Простим угрюмство – разве это
Сокрытый двигатель его?
Он весь – дитя добра и света,
Он весь – свободы торжество!
5 февраля 1914

(обратно)

«Я – Гамлет. Холодеет кровь…»

Я – Гамлет. Холодеет кровь,
Когда плетет коварство сети,
И в сердце – первая любовь
Жива – к единственной на свете.
Тебя, Офелию мою,
Увел далёко жизни холод,
И гибну, принц, в родном краю,
Клинком отравленным заколот.
6 февраля 1914

(обратно)

«Ты помнишь? В нашей бухте сонной…»

Ты помнишь? В нашей бухте сонной
Спала зеленая вода,
Когда кильватерной колонной
Вошли военные суда.
Четыре – серых. И вопросы
Нас волновали битый час,
И загорелые матросы
Ходили важно мимо нас.
Мир стал заманчивей и шире,
И вдруг – суда уплыли прочь.
Нам было видно: все четыре
Зарылись в океан и в ночь.
И вновь обычным стало море,
Маяк уныло замигал,
Когда на низком семафоре
Последний отдали сигнал...
Как мало в этой жизни надо
Нам, детям, – и тебе и мне.
Ведь сердце радоваться радо
И самой малой новизне.
Случайно на ноже карманном
Найди пылинку дальних стран —
И мир опять предстанет странным,
Закутанным в цветной туман!
1911-6 февраля 1914

Aber Wrack, Finistere

(обратно)

Жизнь моего приятеля

1

Весь день – как день: трудов исполнен малых
И мелочных забот.
Их вереница мимо глаз усталых
Ненужно проплывет.
Волнуешься, – а в глубине покорный:
Не выгорит – и пусть.
На дне твоей души, безрадостной и черной,
Безверие и грусть.
И к вечеру отхлынет вереница
Твоих дневных забот.
Когда ж в морозный мрак засмотрится столица
И полночь пропоет, —
И рад бы ты уснуть, но – страшная минута!
Средь всяких прочих дум -
Бессмысленность всех дел, безрадостность уюта
Придут тебе на ум.
И тихая тоска сожмет так нежно горло:
Ни охнуть, ни вздохнуть,
Как будто ночь на всё проклятие простерла,
Сам дьявол сел на грудь!
Ты вскочишь и бежишь на улицы глухие,
Но некому помочь:
Куда ни повернись – глядит в глаза пустые
И провожает – ночь.
Там ветер над тобой на сквозняках простонет
До бледного утра;
Городовой, чтоб не заснуть, отгонит
Бродягу от костра...
И, наконец, придет желанная усталость,
И станет всё равно...
Что? Совесть? Правда? Жизнь? Какая это малость!
Ну, разве не смешно?
11 февраля 1914

(обратно)

2

Поглядите, вот бессильный,
Не умевший жизнь спасти,
И она, как дух могильный,
Тяжко дремлет взаперти.
В голубом морозном своде
Так приплюснут диск больной,
Заплевавший всё в природе
Нестерпимой желтизной.
Уходи и ты. Довольно
Ты терпел, несчастный друг,
От его тоски невольной,
От его невольных мук.
То, что было, миновалось,
Ваш удел на все похож:
Сердце к правде порывалось,
Но его сломила ложь.
30 декабря 1913 (12 февраля 1914)

(обратно)

3

Всё свершилось по писаньям:
Остудился юный пыл,
И конец очарованьям
Постепенно наступил.
Был в чаду, не чуя чада,
Утешался мукой ада,
Перечислил все слова,
Но – болела голова...
Долго, жалобно болела,
Тело тихо холодело,
Пробудился: тридцать лет.
Хвать-похвать, – а сердца нет.
Сердце – крашеный мертвец.
И, когда настал конец,
Он нашел весьма банальной
Смерть души своей печальной.
30 декабря 1913 (12 февраля 1914)

(обратно)

4

Когда невзначай в воскресенье
Он душу свою потерял,
В сыскное не шел отделенье,
Свидетелей он не искал.
А было их, впрочем, не мало:
Дворовый щенок голосил,
В воротах старуха стояла,
И дворник на чай попросил.
Когда же он медленно вышел,
Подняв воротник, из ворот,
Таращил сочувственно с крыши
Глазищи обмызганный кот.
Ты думаешь, тоже свидетель?
Так он и ответит тебе!
В такой же гульбе
Его добродетель!
30 декабря 1913 (12 февраля 1914)

(обратно)

5

Пристал ко мне нищий дурак,
Идет по пятам, как знакомый.
«Где деньги твои?» – «Снес в кабак».– 
«Где сердце?» – «Закинуто в омут».
«Чего ж тебе надо?» – «Того,
Чтоб стал ты, как я, откровенен,
Как я, в униженьи, смиренен,
А больше, мой друг, ничего». —
«Что лезешь ты в сердце чужое?
Ступай, проходи, сторонись!» —
«Ты думаешь, милый, нас двое?
Напрасно: смотри, оглянись...»
И правда (ну, задал задачу!),
Гляжу – близ меня никого...
В карман посмотрел – ничего...
Взглянул в свое сердце... и плачу.
30 декабря 1913 (3 января 1914)

(обратно)

6

День проходил, как всегда:
В сумасшествии тихом.
Все говорили кругом
О болезнях, врачах и лекарствах.
О службе рассказывал друг,
Другой – о Христе,
О газете – четвертый.
Два стихотворца (поклонники Пушкина)
Книжки прислали
С множеством рифм и размеров.
Курсистка прислала
Рукопись с тучей эпиграфов
(Из Надсона и символистов).
После – под звон телефона —
Посыльный конверт подавал,
Надушенный чужими духами.
Розы поставьте на стол –
Написано было в записке,
И приходилось их ставить на стол...
После – собрат по перу,
До глаз в бороде утонувший,
О причитаньях у южных хорватов
Рассказывал долго.
Критик, громя футуризм,
Символизмом шпынял,
Заключив реализмом.
В кинематографе вечером
Знатный барон целовался под пальмой
С барышней низкого званья,
Ее до себя возвышая...
Всё было в отменном порядке.
Он с вечера крепко уснул
И проснулся в другой стране.
Ни холод утра,
Ни слово друга,
Ни дамские розы,
Ни манифест футуриста,
Ни стихи пушкиньянца,
Ни лай собачий,
Ни грохот тележный —
Ничто, ничто
В мир возвратить не могло...
И что поделаешь, право,
Если отменный порядок
Милого дольнего мира
В сны иногда погрузит,
И в снах этих многое снится...
И не всегда в них такой,
Как в мире, отменный порядок...
Нет, очнешься порой,
Взволнован, встревожен
Воспоминанием смутным,
Предчувствием тайным...
Буйно забьются в мозгу
Слишком светлые мысли...
И, укрощая их буйство,
Словно пугаясь чего-то, – не лучше ль,
Думаешь ты, чтоб и новый
День проходил, как всегда:
В сумасшествии тихом?
24 мая 1914

(обратно)

7 Говорят черти:

Греши, пока тебя волнуют
Твои невинные грехи,
Пока красавицу колдуют
Твои греховные стихи.
На утешенье, на забаву
Пей искрометное вино,
Пока вино тебе по нраву,
Пока не тягостно оно.
Сверкнут ли дерзостные очи —
Ты их сверканий не отринь,
Грехам, вину и страстной ночи
Шепча заветное «аминь».
Ведь всё равно – очарованье
Пройдет, и в сумасшедший час
Ты, в исступленном покаяньи,
Проклясть замыслишь бедных, нас.
И станешь падать – но толпою
Мы все, как ангелы, чисты,
Тебя подхватим, чтоб пятою
О камень не преткнулся ты...
10 декабря 1915

(обратно)

8 Говорит смерть:

Когда осилила тревога,
И он в тоске обезумел,
Он разучился славить бога
И песни грешные запел.
Но, оторопью обуянный,
Он прозревал, и смутный рой
Былых видений, образ странный
Его преследовал порой.
Но он измучился – и ранний
Жар юности простыл – и вот
Тщета святых воспоминаний
Пред ним медлительно встает.
Он больше ни во что не верит,
Себя лишь хочет обмануть,
А сам – к моей блаженной двери
Отыскивает вяло путь.
С него довольно славить бога —
Уж он – не голос, только – стон.
Я отворю. Пускай немного
Еще помучается он.
10 декабря 1915

(обратно) (обратно)

«Как день, светла, но непонятна…»

Как день, светла, но непонятна,
Вся – явь, но – как обрывок сна,
Она приходит с речью внятной,
И вслед за ней – всегда весна.
Вот здесь садится и болтает.
Ей нравится дразнить меня
И намекать, что всякий знает
Про тайный вихрь ее огня.
Но я, не вслушиваясь строго
В ее порывистую речь,
Слежу, как ширится тревога
В сияньи глаз и в дрожи плеч.
Когда ж дойдут до сердца речи,
И опьянят ее духи,
И я влюблюсь в глаза и в плечи,
Как в вешний ветер, как в стихи, —
Сверкнет холодное запястье,
И, речь прервав, она сама
Уже твердит, что сила страсти —
Ничто пред холодом ума!..
20 февраля 1914

(обратно)

«Ну, что же? Устало заломлены слабые руки…»

Ну, что же? Устало заломлены слабые руки,
И вечность сама загляделась в погасшие очи,
И муки утихли. А если б и были высокие муки, —
Что нужды? – Я вижу печальное шествие ночи.
Ведь солнце, положенный круг обойдя, закатилось.
Открой мои книги: там сказано всё, что свершится.
Да, был я пророком, пока это сердце молилось, —
Молилось и пело тебя, но ведь ты – не царица.
Царем я не буду: ты власти мечты не делила.
Рабом я не стану: ты власти земли не хотела.
вот новая ноша: пока не откроет могила
Сырые объятья, – тащиться без важного дела...
Но я – человек. И, паденье свое признавая,
Тревогу свою не смирю я: она всё сильнее.
То ревность по дому, тревогою сердце снедая,
Твердит неотступно: Что делаешь, делай скорее.
21 февраля 1914

(обратно)

Голос из хора

Как часто плачем – вы и я —
Над жалкой жизнию своей!
О, если б знали вы, друзья,
Холод и мрак грядущих дней!
Теперь ты милой руку жмешь,
Играешь с нею, шутя,
И плачешь ты, заметив ложь,
Или в руке любимой нож,
Дитя, дитя!
Лжи и коварству меры нет,
А смерть – далека.
Всё будет чернее страшный свет,
И всё безумней вихрь планет
Еще века, века!
И век последний, ужасней всех,
Увидим и вы и я.
Всё небо скроет гнусный грех,
На всех устах застынет смех,
Тоска небытия...
Весны, дитя, ты будешь ждать —
Весна обманет.
Ты будешь солнце на небо звать —
Солнце не встанет.
И крик, когда ты начнешь кричать,
Как камень, канет...
Будьте ж довольны жизнью своей,
Тише воды, ниже травы!
О, если б знали, дети, вы,
Холод и мрак грядущих дней!
6 июня 1910 – 27 февраля 1914

(обратно)

Кармен

Л. А. Д.

1

Как океан меняет цвет,
Когда в нагроможденной туче
Вдруг полыхнет мигнувший свет, –
Так сердце под грозой певучей
Меняет строй, боясь вздохнуть,
И кровь бросается в ланиты,
И слезы счастья душат грудь
Перед явленьем Карменситы.
4 марта 1914

(обратно)

2

На небе – празелень, и месяца осколок
Омыт, в лазури спит, и ветер, чуть дыша,
Проходит, и весна, и лед последний колок,
И в сонный входит вихрь смятенная душа..
что месяца нежней, что зорь закатных выше?
Знай про себя, молчи, друзьям не говори:
В последнем этаже, там, под высокой крышей,
Окно, горящее не от одной зари...
24 марта 1914

(обратно)

3

Есть демон утра. Дымно-светел он,
Золотокудрый и счастливый.
Как небо, синь струящийся хитон,
Весь – перламутра переливы.
Но как ночною тьмой сквозит лазурь,
Так этот лик сквозит порой ужасным,
И золото кудрей – червонно-красным,
И голос – рокотом забытых бурь.
24 марта 1914

(обратно)

4

Бушует снежная весна.
Я отвожу глаза от книги...
О, страшный час, когда она,
Читая по руке Цуниги,
В глаза Хозе метнула взгляд!
Насмешкой засветились очи,
Блеснул зубов жемчужный ряд,
И я забыл все дни, все ночи,
И сердце захлестнула кровь,
Смывая память об отчизне...
А голос пел: Ценою жизни
Ты мне заплатишь за любовь!
18 марта 1914

(обратно)

5

Среди поклонников Кармен,
Спешащих пестрою толпою,
Ее зовущих за собою,
Один, как тень у серых стен
Ночной таверны Лиллас-Пастья,
Молчит и сумрачно глядит,
Не ждет, не требует участья,
Когда же бубен зазвучит
И глухо зазвенят запястья, —
Он вспоминает дни весны,
Он средь бушующих созвучий
Глядит на стан ее певучий
И видит творческие сны.
26 марта 1914

(обратно)

6

Сердитый взор бесцветных глаз.
Их гордый вызов, их презренье.
Всех линий – таянье и пенье.
Так я Вас встретил в первый раз.
В партере – ночь. Нельзя дышать.
Нагрудник черный близко, близко...
И бледное лицо... и прядь
Волос, спадающая низко...
О, не впервые странных встреч
Я испытал немую жуткость!
Но этих нервных рук и плеч
Почти пугающая чуткость...
В движеньях гордой головы
Прямые признаки досады...
(Так на людей из-за ограды
Угрюмо взглядывают львы.)
А там, под круглой лампой, там
Уже замолкла сегидилья,
И злость, и ревность, что не к Вам
Идет влюбленный Эскамильо,
Не Вы возьметесь за тесьму,
Чтобы убавить свет ненужный,
И не блеснет уж ряд жемчужный
Зубов – несчастному тому...
О, не глядеть, молчать – нет мочи,
Сказать – не надо и нельзя...
И Вы уже (звездой средь ночи),
Скользящей поступью скользя,
Идете – в поступи истома,
И песня Ваших нежных плеч
Уже до ужаса знакома,
И сердцу суждено беречь,
Как память об иной отчизне, —
Ваш образ, дорогой навек...
А там: Уйдем, уйдем от жизни,
Уйдем от этой грустной жизни!
Кричит погибший человек...
И март наносит мокрый снег.
25 марта 1914

(обратно)

7

Вербы – это весенняя таль,
И чего-то нам светлого жаль,
Значит – теплится где-то свеча,
И молитва моя горяча,
И целую тебя я в плеча.
Этот колос ячменный – поля,
И заливистый крик журавля,
Это значит – мне ждать у плетня
До заката горячего дня.
Значит – ты вспоминаешь меня.
Розы – страшен мне цвет этих роз,
Это – рыжая ночь твоих кос?
Это – музыка тайных измен?
Это – сердце в плену у Кармен?
30 марта 1914

(обратно)

8

Ты – как отзвук забытого гимна
В моей черной и дикой судьбе.
О, Кармен, мне печально и дивно,
Что приснился мне сон о тебе.
Вешний трепет, и лепет, и шелест,
Непробудные, дикие сны,
И твоя одичалая прелесть —
Как гитара, как бубен весны!
И проходишь ты в думах и грезах,
Как царица блаженных времен,
С головой, утопающей в розах,
Погруженная в сказочный сон.
Спишь, змеею склубясь прихотливой,
Спишь в дурмане и видишь во сне
Даль морскую и берег счастливый,
И мечту, недоступную мне.
Видишь день беззакатный и жгучий
И любимый, родимый свой край,
Синий, синий, певучий, певучий,
Неподвижно-блаженный, как рай.
В том раю тишина бездыханна,
Только в куще сплетенных ветвей
Дивный голос твой, низкий и. странный,
Славит бурю цыганских страстей.
28 марта 1914

(обратно)

9

О да, любовь вольна, как птица,
Да, всё равно – я твой!
Да, всё равно мне будет сниться
Твой стан, твой огневой!
Да, в хищной силе рук прекрасных,
В очах, где грусть измен,
Весь бред моих страстей напрасных,
Моих ночей, Кармен!
Я буду петь тебя, я небу
Твой голос передам!
Как иерей, свершу я требу
За твой огонь – звездам!
Ты встанешь бурною волною
В реке моих стихов,
И я с руки моей не смою,
Кармен, твоих духов...
И в тихий час ночной, как пламя,
Сверкнувшее на миг,
Блеснет мне белыми зубами
Твой неотступный лик.
Да, я томлюсь надеждой сладкой,
Что ты, в чужой стране,
Что ты, когда-нибудь, украдкой
Помыслишь обо мне...
За бурей жизни, за тревогой,
За грустью всех измен, —
Пусть эта мысль предстанет строгой,
Простой и белой, как дорога,
Как дальний путь, Кармен!
28 марта 1914

(обратно)

10

Нет, никогда моей, и ты ничьей не будешь.
Так что так влекло сквозь бездну грустных лет,
Сквозь бездну дней пустых, чье бремя не избудешь.
Вот почему я – твой поклонник и поэт!
Здесь – страшная печать отверженности женской
За прелесть дивную – постичь ее нет сил.
Там – дикий сплав миров, где часть души вселенской
Рыдает, исходя гармонией светил.
Вот – мой восторг, мой страх в тот вечер в темном зале!
Вот, бедная, зачем тревожусь за тебя!
Вот чьи глаза меня так странно провожали,
Еще не угадав, не зная... не любя!
Сама себе закон – летишь, летишь ты мимо,
К созвездиям иным, не ведая орбит,
И этот мир тебе – лишь красный облак дыма,
Где что-то жжет, поет, тревожит и горит!
И в зареве его – твоя безумна младость...
Всё – музыка и свет: нет счастья, нет измен...
Мелодией одной звучат печаль и радость...
Но я люблю тебя: я сам такой, Кармен.
31 марта 1914

(обратно) (обратно)

«Петербургские сумерки снежные…»

Петербургские сумерки снежные.
Взгляд на улице, розы в дому...
Мысли – точно у девушки нежные,
А о чем – и сама не пойму.
Всё гляжусь в мое зеркало сонное...
(Он, должно быть, глядится в окно.
Вон лицо мое – злое, влюбленное!
Ах, как мне надоело оно!
Запевания низкого голоса,
Снежно-белые руки мои,
Мои тонкие рыжие волосы, —
Как давно они стали ничьи!
Муж ушел. Свет такой безобразный..
Всё же кровь розовеет... на свет...
Посмотрю-ка, он там или нет?
Так и есть... ах, какой неотвязный!
14 мая 1914

(обратно)

Последнее напутствие

Боль проходит понемногу,
Не навек она дана.
Есть конец мятежным стонам.
Злую муку и тревогу
Побеждает тишина.
Ты смежил больные вежды,
Ты не ждешь – она вошла.
Вот она – с хрустальным звоном
Преисполнила надежды,
Светлым кругом обвела.
Слышишь ты сквозь боль мучений,
Точно друг твой, старый друг,
Тронул сердце нежной скрипкой?
Точно легких сновидений
Быстрый рой домчался вдруг?
Это – легкий образ рая,
Это – милая твоя.
Ляг на смертный одр с улыбкой,
Тихо грезить, замыкая
Круг постылый бытия.
Протянуться без желаний,
Улыбнуться навсегда,
Чтоб в последний раз проплыли
Мимо, сонно, как в тумане,
Люди, зданья, города...
Чтобы звуки, чуть тревожа
Легкой музыкой земли,
Прозвучали, потомили
Над последним миром ложа
И в иное увлекли...
Лесть, коварство, слава, злато —
Мимо, мимо, навсегда...
Человеческая тупость —
Всё, что мучило когда-то,
Забавляло иногда...
И опять – коварство, слава,
Злато, лесть, всему венец —
Человеческая глупость,
Безысходна, величава,
Бесконечна... Что ж, конец?
Нет... еще леса, поляны,
И проселки, и шоссе,
Наша русская дорога,
Наши русские туманы,
Наши шелесты в овсе...
А когда пройдет всё мимо,
Чем тревожила земля,
Та, кого любил ты много,
Поведет рукой любимой
В Елисейские поля.
14 мая 1914

(обратно)

«Смычок запел. И облак душный…»

Смычок запел. И облак душный
Над нами встал. И соловьи
Приснились нам. И стан послушный
Скользнул в объятия мои...
Не соловей – то скрипка пела,
Когда ж оборвалась струна,
Кругом рыдала и звенела,
Как в вешней роще, тишина...
Как там, в рыдающие звуки
Вступала майская гроза...
Пугливые сближались руки,
И жгли смеженные глаза...
14 мая 1914

(обратно)

Королевна

Не было и нет во всей подлунной
Белоснежней плеч.
Голос нежный, голос многострунный,
Льстивая, смеющаяся речь.
Все певцы полночные напевы
Ей слагают, ей.
Шепчутся завистливые девы
У ее немых дверей.
Темный рыцарь, не подняв забрала,
Жадно рвется в бой;
То она его на смерть послала
Белоснежною рукой.
Но, когда одна, с холодной башни
Всё глядит она
На поля, леса, озера, пашни
Из высокого окна.
И слеза сияет в нежном взоре,
А вдали, вдали
Ходят тучи, да алеют зори,
Да летают журавли...
Да еще – души ее властитель,
Тот, кто навсегда —
Путь забыл в далекую обитель,
Не вернется никогда!
28 ноября 1908 – 16 мая 1914

(обратно)

«Я помню нежность ваших плеч…»

Я помню нежность ваших плеч —
Они застенчивы и чутки.
И лаской прерванную речь,
Вдруг, после болтовни и шутки.
Волос червонную руду
И голоса грудные звуки.
Сирени темной в час разлуки
Пятиконечную звезду.
И то, что больше и странней:
Из вихря музыки и света —
Взор, полный долгого привета,
И тайна верности... твоей.
1 июля 1914

(обратно)

«Ты жил один! Друзей ты не искал…»

Ты жил один! Друзей ты не искал
И не искал единоверцев.
Ты острый нож безжалостно вонзал
В открытое для счастья сердце.
«Безумный друг! Ты мог бы счастлив быть!..» —
«Зачем? Средь бурного ненастья
Мы, всё равно, не можем сохранить
Неумирающего счастья!»
26 августа 1914

(обратно)

«Грешить бесстыдно, непробудно…»

Грешить бесстыдно, непробудно,
Счет потерять ночам и дням,
И, с головой от хмеля трудной,
Пройти сторонкой в божий храм.
Три раза преклониться долу,
Семь – осенить себя крестом,
Тайком к заплеванному полу
Горячим прикоснуться лбом.
Кладя в тарелку грошик медный,
Три, да еще семь раз подряд
Поцеловать столетний, бедный
И зацелованный оклад.
А воротясь домой, обмерить
На тот же грош кого-нибудь,
И пса голодного от двери,
Икнув, ногою отпихнуть.
И под лампадой у иконы
Пить чай, отщелкивая счет,
Потом переслюнить купоны,
Пузатый отворив комод,
И на перины пуховые
В тяжелом завалиться сне...
Да, и такой, моя Россия,
Ты всех краев дороже мне.
26 августа 1914

(обратно)

«Задобренные лесом кручи:…»

Задобренные лесом кручи:
Когда-то там, на высоте,
Рубили деды сруб горючий
И пели о своем Христе.
Теперь пастуший кнут не свистнет,
И песни не споет свирель.
Лишь мох сырой с обрыва виснет,
Как ведьмы сбитая кудель.
Навеки непробудной тенью
Ресницы мхов опушены,
Спят, убаюканные ленью
Людской врагини – тишины.
И человек печальной цапли
С болотной кочки не спугнет,
Но в каждой тихой, ржавой капле —
Зачало рек, озер, болот.
И капли ржавые, лесные,
Родясь в глуши и темноте,
Несут испуганной России
Весть о сжигающем Христе.
Октябрь 190729 августа 1914

(обратно)

«Та жизнь прошла…»

Та жизнь прошла,
И сердце спит,
Утомлено.
И ночь опять пришла,
Бесстрашная – глядит
В мое окно.
И выпал снег,
И не прогнать
Мне зимних чар...
И не вернуть тех нег,
И странно вспоминать,
Что был пожар.
31 августа 1914

(обратно)

«Была ты всех ярче, верней и прелестней…»

Была ты всех ярче, верней и прелестней,
Не кляни же меня, не кляни!
Мой поезд летит, как цыганская песня,
Как те невозвратные дни...
Что было любимо – всё мимо, мимо,
Впереди – неизвестность пути...
Благословенно, неизгладимо,
Невозвратимо... прости!
31 августа 1914

(обратно)

«Ветер стих, и слава заревая…»

Моей матери

Ветер стих, и слава заревая
Облекла вон те пруды.
Вон и схимник. Книгу закрывая,
Он смиренно ждет звезды.
Но бежит шоссейная дорога,
Убегает вбок...
Дай вздохнуть, помедли, ради бога,
Не хрусти, песок!
Славой золотеет заревою
Монастырский крест издалека.
Не свернуть ли к вечному покою?
Да и что за жизнь без клобука?.
И опять влечет неудержимо
Вдаль из тихих мест
Путь шоссейный, пробегая мимо,
Мимо инока, прудов и звезд...
Август 1914

(обратно)

Женщина

Памяти Августа Стриндберга

Да, я изведала все муки,
Мечтала жадно о конце...
Но нет! Остановились руки,
Живу – с печалью на лице...
Весной по кладбищу бродила
И холмик маленький нашла.
Пусть неизвестная могила
Узнает всё, чем я жила!
Я принесла цветов любимых
К могиле на закате дня...
Но кто-то ходит, ходит мимо
И взглядывает на меня.
И этот взгляд случайно встретя,
Я в нем внимание прочла...
Нет, я одна на целом свете!..
Я отвернулась и прошла.
Или мой вид внушает жалость?
Или понравилась ему
Лица печального усталость?
Иль просто – скучно одному?..
Нет, лучше я глаза закрою:
Он строен, он печален; пусть
Не ляжет между ним и мною
Соединяющая грусть...
Но чувствую: он за плечами
Стоит, он подошел в упор...
Ему я гневными речами
Уже готовлюсь дать отпор, —
И вдруг, с мучительным усильем,
Чуть слышно произносит он:
«О, не пугайтесь. Здесь в могиле
Ребенок мой похоронен».
Я извинилась, выражая
Печаль наклоном головы;
А он, цветы передавая,
Сказал: «Букет забыли вы». —
«Цветы я в память встречи с вами
Ребенку вашему отдам...»
Он, холодно пожав плечами,
Сказал: «Они нужнее вам».
Да, я винюсь в своей ошибке,
Но... не прощу до смерти (нет!)
Той снисходительной улыбки,
С которой он смотрел мне вслед!
Август 1914

(обратно)

«Петроградское небо мутилось дождем…»

Петроградское небо мутилось дождем,
На войну уходил эшелон.
Без конца – взвод за взводом и штык за штыком
Наполнял за вагоном вагон.
В этом поезде тысячью жизней цвели
Боль разлуки, тревоги любви,
Сила, юность, надежда... В закатной дали
Были дымные тучи в крови.
И, садясь, запевали Варяга одни,
А другие – не в лад – Ермака,
И кричали ура, и шутили они,
И тихонько крестилась рука.
Вдруг под ветром взлетел опадающий лист,
Раскачнувшись, фонарь замигал,
И под черною тучей веселый горнист
Заиграл к отправленью сигнал.
И военною славой заплакал рожок,
Наполняя тревогой сердца.
Громыханье колес и охрипший свисток
Заглушило ура без конца.
Уж последние скрылись во мгле буфера,
И сошла тишина до утра,
А с дождливых полей всё неслось к нам ура,
В грозном клике звучало: пора!
Нет, нам не было грустно, нам не было жаль,
Несмотря на дождливую даль.
Это – ясная, твердая, верная сталь,
И нужна ли ей наша печаль?
Эта жалость – ее заглушает пожар,
Гром орудий и топот коней.
Грусть – ее застилает отравленный пар
С галицийских кровавых полей...
1 сентября 1914

(обратно)

«Рожденные в года глухие…»

З. Н. Гиппиус

Рожденные в года глухие
Пути не помнят своего.
Мы – дети страшных лет России —
Забыть не в силах ничего.
Испепеляющие годы!
Безумья ль в вас, надежды ль весть?
От дней войны, от дней свободы —
Кровавый отсвет в лицах есть.
Есть немота – то гул набата
Заставил заградить уста.
В сердцах, восторженных когда-то,
Есть роковая пустота.
И пусть над нашим смертным ложем
Взовьется с криком воронье, —
Те, кто достойней, боже, боже,
Да узрят царствие твое!
8 сентября 1914

(обратно)

Антверпен

Пусть это время далеко,
Антверпен! – И за морем крови
Ты памятен мне глубоко...
Речной туман ползет с верховий
Широкой, как Нева, Эско.
И над спокойною рекой
В тумане теплом и глубоком,
Как взор фламандки молодой,
Нет счета мачтам, верфям, докам,
И пахнет снастью и смолой.
Тревожа водяную гладь,
В широко стелющемся дыме
Уж якоря готов отдать
Тяжелый двухмачтовый стимер:
Ему на Конго курс держать...
А ты – во мглу веков глядись
В спокойном городском музее:
Там царствует Квентин Массис;
Там в складки платья Саломеи
Цветы из золота вплелись...
Но всё – притворство, всё – обман:
Взгляни наверх... В клочке лазури,
Мелькающем через туман,
Увидишь ты предвестье бури —
Кружащийся аэроплан.
5 октября 1914

(обратно)

«Он занесен – сей жезл железный…»

Он занесен – сей жезл железный —
Над нашей головой. И мы
Летим, летим над грозной бездной
Среди сгущающейся тьмы.
Но чем полет неукротимей,
Чем ближе веянье конца,
Тем лучезарнее, тем зримей
Сияние Ее лица.
И сквозь круженье вихревое,
Сынам отчаянья сквозя,
Ведет, уводит в голубое
Едва приметная стезя.
3 декабря 1914

(обратно)

«Я не предал белое знамя…»

Я не предал белое знамя,
Оглушенный криком врагов,
Ты прошла ночными путями,
Мы с тобой – одни у валов.
Да, ночные пути, роковые,
Развели нас и вновь свели,
И опять мы к тебе, Россия,
Добрели из чужой земли.
Крест и насыпь могилы братской,
Вот где ты теперь, тишина!
Лишь щемящей песни солдатской
Издали несется волна.
А вблизи – всё пусто и немо,
В смертном сне – враги и друзья.
И горит звезда Вифлеема
Так светло, как любовь моя.
3 декабря 1914

(обратно)

«Разлетясь по всему небосклону…»

Разлетясь по всему небосклону,
Огнекрасная туча идет.
Я пишу в моей келье мадонну,
Я пишу – моя дума растет.
Вот я вычертил лик ее нежный,
Вот под кистью рука расцвела,
Вот сияют красой белоснежной
Два небесных, два легких крыла.
Огнекрасные отсветы ярче
На суровом моем полотне...
Неотступная дума всё жарче
Обнимает, прильнула ко мне...
25 декабря 1914

(обратно)

«Распушилась, раскачнулась…»

Распушилась, раскачнулась
Под окном ветла.
Божья матерь улыбнулась
С красного угла.
Отложила молодица
Зимнюю кудель...
Поглядеть, как веселится
В улице апрель!
Раскрутился над рекою
Красный сарафан,
Счастьем, удалью, тоскою
Задышал туман.
И под ветром заметались
Кончики платка,
А прохожим примечтались
Алых два цветка.
И кто шел путем-дорогой
С дальнего села,
Стал просить весны у бога,
И весна пришла.
25 декабря 1914

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1915 года

«Протекли за годами года…»

Протекли за годами года,
И слепому и глупому мне
Лишь сегодня приснилось во сне,
Что она не любила меня никогда...
Только встречным случайным я был,
Только встречным я был на пути,
Но остыл тот младенческий пыл,
И она мне сказала: прости.
А душа моя – той же любовью полна,
И минуты с другими отравлены мне,
Та же дума – и песня одна
Мне звучала сегодня во сне...
30 сентября 1915 (9 июня 1916)

(обратно)

«За горами, лесами…»

За горами, лесами,
За дорогами пыльными,
За холмами могильными —
Под другими цветешь небесами...
И когда забелеет гора,
Дол оденется зеленью вешнею,
Вспоминаю с печалью нездешнею
Всё былое мое, как вчера...
В снах печальных тебя узнаю
И сжимаю руками моими
Чародейную руку твою,
Повторяя далекое имя.
30 сентября 1915 (9 июня 1916)

(обратно)

«Пусть я и жил, не любя…»

Пусть я и жил, не любя,
Пусть я и клятвы нарушу, —
Всё ты волнуешь мне душу
Где бы ни встретил тебя!
О, эти дальние руки!
В тусклое это житье
Очарованье свое
Вносишь ты, даже в разлуке!
И в одиноком моем
Доме, пустом и холодном,
В сне, никогда не свободном,
Снится мне брошенный дом.
Старые снятся минуты,
Старые снятся года...
Видно, уж так навсегда
Думы тобою замкнуты!
Кто бы ни звал – не хочу
На суетливую нежность
Я променять безнадежность —
И, замыкаясь, молчу.
8 октября 1915

(обратно)

Перед судом

Что же ты потупилась в смущеньи?
Погляди, как прежде, на меня.
Вот какой ты стала – в униженьи,
В резком, неподкупном свете дня!
Я и сам ведь не такой – не прежний,
Недоступный, гордый, чистый, злой.
Я смотрю добрей и безнадежней
На простой и скучный путь земной.
Я не только не имею права,
Я тебя не в силах упрекнуть
За мучительный твой, за лукавый,
Многим женщинам сужденный путь...
Но ведь я немного по-другому,
Чем иные, знаю жизнь твою,
Более, чем судьям, мне знакомо,
Как ты очутилась на краю.
Вместе ведь по краю, было время,
Нас водила пагубная страсть,
Мы хотели вместе сбросить бремя
И лететь, чтобы потом упасть.
Ты всегда мечтала, что, сгорая,
Догорим мы вместе – ты и я,
Что дано, в объятьях умирая,
Увидать блаженные края...
Что же делать, если обманула
Та мечта, как всякая мечта,
И что жизнь безжалостно стегнула
Грубою веревкою кнута?
Не до нас ей, жизни торопливой,
И мечта права, что нам лгала. —
Всё-таки, когда-нибудь счастливой
Разве ты со мною не была?
Эта прядь – такая золотая
Разве не от старого огня? —
Страстная, безбожная, пустая,
Незабвенная, прости меня!
11 октября 1915

(обратно)

«Похоронят, зароют глубоко…»

Похоронят, зароют глубоко,
Бедный холмик травой порастет,
И услышим: далёко, высоко
На земле где-то дождик идет.
Ни о чем уж мы больше не спросим,
Пробудясь от ленивого сна.
Знаем: если не громко – там осень,
Если бурно – там, значит, весна.
Хорошо, что в дремотные звуки
Не вступают восторг и тоска,
Что от муки любви и разлуки
Упасла гробовая доска.
Торопиться не надо, уютно;
Здесь, пожалуй, надумаем мы,
Что под жизнью беспутной и путной
Разумели людские умы.
18 октября 1915

(обратно)

«Милая девушка, что ты колдуешь…»

Милая девушка, что ты колдуешь
Черным зрачком и плечом?
Так и меня ты, пожалуй, взволнуешь,
Только – я здесь ни при чем.
Знаю, что этой игрою опасной
Будешь ты многих пленять,
Что превратишься из женщины страстной
В умную нежную мать.
Но, испытавши судьбы перемены, —
Сколько блаженств и потерь! —
Вновь ты родишься из розовой пены
Точно такой, как теперь.
9 декабря 1915

(обратно)

«На улице – дождик и слякоть…»

На улице – дождик и слякоть,
Не знаешь, о чем горевать.
И скучно, и хочется плакать,
И некуда силы девать.
Глухая тоска без причины
И дум неотвязный угар.
Давай-ка, наколем лучины,
Раздуем себе самовар!
Авось, хоть за чайным похмельем
Ворчливые речи мои
Затеплят случайным весельем
Сонливые очи твои.
За верность старинному чину!
За то, чтобы жить не спеша!
Авось, и распарит кручину
Хлебнувшая чаю душа!
10 декабря 1915

(обратно)

«От знающего почерк ясный…»

От знающего почерк ясный
Руки прилежной и прекрасной,
На память вечную о том
Лишь двум сердцам знакомом мире,
Который вспыхнул за окном
Зимой, над Ponte dei Sospiri...[39]
15 декабря 1915

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1916 года

«Превратила всё в шутку сначала…»

Превратила всё в шутку сначала,
Поняла – принялась укорять,
Головою красивой качала,
Стала слезы платком вытирать.
И, зубами дразня, хохотала,
Неожиданно всё позабыв.
Вдруг припомнила всё – зарыдала,
Десять шпилек на стол уронив.
Подурнела, пошла, обернулась,
Воротилась, чего-то ждала,
Проклинала, спиной повернулась
И, должно быть, навеки ушла...
Что ж, пора приниматься за дело,
За старинное дело свое. —
Неужели и жизнь отшумела,
Отшумела, как платье твое?
29 февраля 1916

(обратно)

« Дикий ветер…»

Дикий ветер
Стекла гнет,
Ставни с петель
Буйно рвет.
Час заутрени пасхальной,
Звон далекий, звон печальный,
Глухота и чернота.
Только ветер, гость нахальный,
Потрясает ворота.
За окном черно и пусто,
Ночь полна шагов и хруста,
Там река ломает лед,
Там меня невеста ждет...
Как мне скинуть злую дрёму,
Как мне гостя отогнать?
Как мне милую – чужому,
Проклятому не отдать?
Как не бросить всё на свете,
Не отчаяться во всем,
Если в гости ходит ветер,
Только дикий черный ветер,
Сотрясающий мой дом?
Что ж ты, ветер,
Стекла гнешь?
Ставни с петель
Дико рвешь?
22 марта 1916

(обратно)

Коршун

class="poem">
Чертя за кругом плавный круг,
Над сонным лугом коршун кружит
И смотрит на пустынный луг. —
В избушке мать над сыном тужит:
«На хлеба, на, на грудь, соси,
Расти, покорствуй, крест неси».
Идут века, шумит война,
Встает мятеж, горят деревни,
А ты всё та ж, моя страна,
В красе заплаканной и древней. —
Доколе матери тужить?
Доколе коршуну кружить?
22 марта 1916

(обратно)

Демон

Иди, иди за мной – покорной
И верною моей рабой.
Я на сверкнувший гребень горный
Взлечу уверенно с тобой.
Я пронесу тебя над бездной,
Ее бездонностью дразня.
Твой будет ужас бесполезный —
Лишь вдохновеньем для меня.
Я от дождя эфирной пыли
И от круженья охраню
Всей силой мышц и сенью крылий
И, вознося, не уроню.
И на горах, в сверканьи белом,
На незапятнанном лугу,
Божественно-прекрасным телом
Тебя я странно обожгу.
Ты знаешь ли, какая малость
Та человеческая ложь,
Та грустная земная жалость,
Что дикой страстью ты зовешь?
Когда же вечер станет тише,
И, околдованная мной,
Ты полететь захочешь выше
Пустыней неба огневой, —
Да, я возьму тебя с собою
И вознесу тебя туда,
Где кажется земля звездою,
Землею кажется звезда.
И, онемев от удивленья,
Ты узришь новые миры —
Невероятные виденья,
Создания моей игры...
Дрожа от страха и бессилья,
Тогда шепнешь ты: отпусти...
И, распустив тихонько крылья,
Я улыбнусь тебе: лети.
И под божественной улыбкой
Уничтожаясь на лету,
Ты полетишь, как камень зыбкий,
В сияющую пустоту...
9 июня 1916

(обратно)

«Ты твердишь, что я холоден, замкнут и сух…»

Ты твердишь, что я холоден, замкнут и сух,
Да, таким я и буду с тобой:
Не для ласковых слов я выковывал дух,
Нe для дружб я боролся с судьбой.
Ты и сам был когда-то мрачней и смелей,
По звездам прочитать ты умел,
Что грядущие ночи – темней и темней,
что ночам неизвестен предел.
Вот – свершилось. Весь мир одичал, и окрест
Ни один не мерцает маяк.
И тому, кто не понял вещания звезд, —
Нестерпим окружающий мрак.
И у тех, кто не знал, что прошедшее есть,
Что грядущего ночь не пуста, —
Затуманила сердце усталость и месть,
Отвращенье скривило уста...
Было время надежды и веры большой —
Был я прост и доверчив, как ты.
Шел я к людям с открытой и детской душой,
Не пугаясь людской клеветы...
А теперь – тех надежд не отыщешь следа,
Всё к далеким звездам унеслось.
И к кому шел с открытой душою тогда,
От того отвернуться пришлось.
И сама та душа, что, пылая, ждала,
Треволненьям отдаться спеша, —
И враждой, и любовью она изошла,
И сгорела она, та душа.
И остались – улыбкой сведенная бровь,
Сжатый рот и печальная власть
Бунтовать ненасытную женскую кровь,
Зажигая звериную страсть...
Не стучись же напрасно у плотных дверей,
Тщетным стоном себя не томи:
Ты не встретишь участья у бедных зверей,
Называвшихся прежде людьми.
Ты – железною маской лицо закрывай,
Поклоняясь священным гробам,
Охраняя железом до времени рай,
Недоступный безумным рабам.
9 июня 1916

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1918 года

Скифы

Панмонголизм! Хоть имя дико,

Но мне ласкает слух оно.

Владимир Соловьев
Мильоны – вас. Нас – тьмы, и тьмы, и тьмы.
Попробуйте, сразитесь с нами!
Да, скифы – мы! Да, азиаты – мы,
С раскосыми и жадными очами!
Для вас – века, для нас – единый час.
Мы, как послушные холопы,
Держали щит меж двух враждебных рас
Монголов и Европы!
Века, века ваш старый горн ковал
И заглушал грома лавины,
И дикой сказкой был для вас провал
И Лиссабона, и Мессины!
Вы сотни лет глядели на Восток,
Копя и плавя наши перлы,
И вы, глумясь, считали только срок,
Когда наставить пушек жерла!
Вот – срок настал. Крылами бьет беда,
И каждый день обиды множит,
И день придет – не будет и следа
От ваших Пестумов, быть может!
О, старый мир! Пока ты не погиб,
Пока томишься мукой сладкой,
Остановись, премудрый, как Эдип,
Пред Сфинксом с древнею загадкой!
Россия – Сфинкс. Ликуя и скорбя,
И обливаясь черной кровью,
Она глядит, глядит, глядит в тебя,
И с ненавистью, и с любовью!..
Да, так любить, как любит наша кровь,
Никто из вас давно не любит!
Забыли вы, что в мире есть любовь,
Которая и жжет, и губит!
Мы любим всё – и жар холодных числ,
И дар божественных видений,
Нам внятно всё – и острый галльский смысл,
И сумрачный германский гений...
Мы помним всё – парижских улиц ад,
И венецьянские прохлады,
Лимонных рощ далекий аромат,
И Кельна дымные громады...
Мы любим плоть – и вкус ее, и цвет,
И душный, смертный плоти запах...
Виновны ль мы, коль хрустнет ваш скелет
В тяжелых, нежных наших лапах?
Привыкли мы, хватая под уздцы
Играющих коней ретивых,
Ломать коням тяжелые крестцы,
И усмирять рабынь строптивых...
Придите к нам! От ужасов войны
Придите в мирные объятья!
Пока не поздно – старый меч в ножны,
Товарищи! Мы станем – братья!
А если нет, – нам нечего терять,
И нам доступно вероломство!
Века, века – вас будет проклинать
Больное позднее потомство!
Мы широко по дебрям и лесам
Перед Европою пригожей
Расступимся! Мы обернемся к вам
Своею азиатской рожей!
Идите все, идите на Урал!
Мы очищаем место бою
Стальных машин, где дышит интеграл,
С монгольской дикою ордою!
Но сами мы – отныне вам не щит,
Отныне в бой не вступим сами,
Мы поглядим, как смертный бой кипит,
Своими узкими глазами.
Не сдвинемся, когда свирепый гунн
В карманах трупов будет шарить,
Жечь города, и в церковь гнать табун,
И мясо белых братьев жарить!..
В последний раз – опомнись, старый мир!
На братский пир труда и мира,
В последний раз на светлый братский пир
Сзывает варварская лира!
30 января 1918

(обратно)

З. Гиппиус (При получении «Последних стихов…»)

Женщина, безумная гордячка!
Мне понятен каждый ваш намек,
Белая весенняя горячка
Всеми гневами звенящих строк!
Все слова – как ненависти жала,
Все слова – как колющая сталь!
Ядом напоенного кинжала
Лезвее целую, глядя в даль...
Но в дали я вижу – море, море,
Исполинский очерк новых стран,
Голос ваш не слышу в грозном хоре,
Где гудит и воет ураган!
Страшно, сладко, неизбежно, надо
Мне – бросаться в многопенный вал,
Вам – зеленоглазою наядой
Петь, плескаться у ирландских скал.
Высоко – над нами – над волнами, —
Как заря над черными скалами —
Веет знамя – Интернацьонал!
6 июня 1918

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1919 года

Русский бред

Зачинайся, русский бред...
...Древний образ в темной раке,
Перед ним подлец во фраке,
В лентах, звездах и крестах...
Воз скрипит по колее,
Поп идет по солее...
Три... в автомобиле...
Есть одно, что в ней скончалось
Безвозвратно,
Но нельзя его оплакать
И нельзя его почтить,
Потому что там и тут
В кучу сбившиеся тупо
Толстопузые мещане
Злобно чтут
Дорогую память трупа —
Там и тут,
Там и тут...
Так звени стрелой в тумане,
Гневный стих и гневный вздох.
Плач заказан, снов не свяжешь
Бредовым...
Февра.ль 1918 – 8 апреля 1919

(обратно)

«Вы жизнь по-прежнему нисколько…»

Вы жизнь по-прежнему нисколько
Не знаете. Сменилась полька
У них печальным кикапу...
И что Вам, умной, за охота
Швырять в них солью анекдота,
В них видеть только шантрапу?
Май 1919

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1920 года

«Яблони сада вырваны…»

Яблони сада вырваны,
Дети у женщины взяты,
Песню не взять, не вырвать,
Сладостна боль ее.
Август 1920

(обратно)

Две надписи на сборнике «Седое утро…»

1

Вы предназначены не мне.
Зачем я видел Вас во сне?
Бывает сон – всю ночь один:
Так видит Даму паладин,
Так раненому снится враг,
Изгнаннику – родной очаг,
И капитану – океан,
И деве – розовый туман...
Но сон мой был иным, иным,
Неизъясним, неповторим,
И если он приснится вновь,
Не возвратится к сердцу кровь...
И сам не знаю, для чего
Сна не скрываю моего,
И слов, и строк, ненужных Вам,
Как мне, – забвенью не предам.
23 октября 1920

(обратно)

2

Едва в глубоких снах мне снова
Начнет былое воскресать, —
Рука уж вывести готова
Слова, которых не сказать...
Но я руке не позволяю
Писать про виденные сны,
И только книжку посылаю
Царице песен и весны...
В моей душе, как келья, душной
Все эти песни родились.
Я их любил. И равнодушно
Их отпустил. И понеслись...
Неситесь! Буря и тревога
Вам дали легкие крыла,
Но нежной прихоти немного
Иным из вас она дала...
24 октября 1920

(обратно) (обратно) (обратно)

Стихотворения 1921 года

Пушкинскому дому

Имя Пушкинского Дома
В Академии Наук!
Звук понятный и знакомый,
Не пустой для сердца звук!
Это – звоны ледохода
На торжественной реке,
Перекличка парохода
С пароходом вдалеке.
Это – древний Сфинкс, глядящий
Вслед медлительной волне,
Всадник бронзовый, летящий
На недвижном скакуне.
Наши страстные печали
Над таинственной Невой,
Как мы черный день встречали
Белой ночью огневой.
Что за пламенные дали
Открывала нам река!
Но не эти дни мы звали,
А грядущие века.
Пропуская дней гнетущих
Кратковременный обман,
Прозревали дней грядущих
Сине-розовый туман.
Пушкин! Тайную свободу
Пели мы вослед тебе!
Дай нам руку в непогоду,
Помоги в немой борьбе!
Не твоих ли звуков сладость
Вдохновляла в те года?
Не твоя ли, Пушкин, радость
Окрыляла нас тогда?
Вот зачем такой знакомый
И родной для сердца звук
Имя Пушкинского Дома
В Академии Наук.
Вот зачем, в часы заката
Уходя в ночную тьму,
С белой площади Сената
Тихо кланяюсь ему.
11 февраля 1921

(обратно) (обратно)

Поэмы 1907-1921 годов

Соловьиный сад

1

Я ломаю слоистые скалы
В час отлива на илистом дне,
И таскает осел мой усталый
Их куски на мохнатой спине.
Донесем до железной дороги,
Сложим в кучу, – и к морю опять
Нас ведут волосатые ноги,
И осел начинает кричать.
И кричит, и трубит он, – отрадно,
Что идет налегке хоть назад.
А у самой дороги – прохладный
И тенистый раскинулся сад.
По ограде высокой и длинной
Лишних роз к нам свисают цветы.
Не смолкает напев соловьиный,
Что-то шепчут ручьи и листы.
Крик осла моего раздается
Каждый раз у садовых ворот,
А в саду кто-то тихо смеется,
И потом – отойдет и поет.
И, вникая в напев беспокойный,
Я гляжу, понукая осла,
Как на берег скалистый и знойный
Опускается синяя мгла.
(обратно)

2

Знойный день догорает бесследно,
Сумрак ночи ползет сквозь кусты;
И осел удивляется, бедный:
«Что, хозяин, раздумался ты?»
Или разум от зноя мутится,
Замечтался ли в сумраке я?
Только всё неотступнее снится
Жизнь другая – моя, не моя...
И чего в этой хижине тесной
Я, бедняк обездоленный, жду,
Повторяя напев неизвестный,
В соловьином звенящий саду?
Не доносятся жизни проклятья
В этот сад, обнесенный стеной,
В синем сумраке белое платье
За решеткой мелькает резной.
Каждый вечер в закатном тумане
Прохожу мимо этих ворот,
И она меня, легкая, манит
И круженьем, и пеньем зовет.
И в призывном круженьи и пеньи
Я забытое что-то ловлю,
И любить начинаю томленье,
Недоступность ограды люблю.
(обратно)

3

Отдыхает осел утомленный,
Брошен лом на песке под скалой,
А хозяин блуждает влюбленный
За ночною, за знойною мглой.
И знакомый, пустой, каменистый,
Но сегодня – таинственный путь
Вновь приводит к ограде тенистой,
Убегающей в синюю муть.
И томление всё безысходной,
И идут за часами часы,
И колючие розы сегодня
Опустились под тягой росы.
Наказанье ли ждет, иль награда,
Если я уклонюсь от пути?
Как бы в дверь соловьиного сада
Постучаться, и можно ль войти?
А уж прошлое кажется странным,
И руке не вернуться к труду:
Сердце знает, что гостем желанным
Буду я в соловьином саду...
(обратно)

4

Правду сердце мое говорило,
И ограда была не страшна,
Не стучал я – сама отворила
Неприступные двери она.
Вдоль прохладной дороги, меж лилий,
Однозвучно запели ручьи,
Сладкой песнью меня оглушили,
Взяли душу мою соловьи.
Чуждый край незнакомого счастья
Мне открыли объятия те,
И звенели, спадая, запястья
Громче, чем в моей нищей мечте.
Опьяненный вином золотистым,
Золотым опаленный огнем,
Я забыл о пути каменистом,
О товарище бедном своем.
(обратно)

5

Пусть укрыла от дольнего горя
Утонувшая в розах стена, —
Заглушить рокотание моря
Соловьиная песнь не вольна!
И вступившая в пенье тревога
Рокот волн до меня донесла...
Вдруг – виденье: большая дорога
И усталая поступь осла...
И во мгле благовонной и знойной
Обвиваясь горячей рукой,
Повторяет она беспокойно:
«Что с тобою, возлюбленный мой?»
Но, вперяясь во мглу сиротливо,
Надышаться блаженством спеша,
Отдаленного шума прилива
Уж не может не слышать душа.
(обратно)

6

Я проснулся на мглистом рассвете
Неизвестно которого дня.
Спит она, улыбаясь, как дети, —
Ей пригрезился сон про меня.
Как под утренним сумраком чарым
Лик, прозрачный от страсти, красив!..
По далеким и мерным ударам
Я узнал, что подходит прилив.
Я окно распахнул голубое,
И почудилось, будто возник
За далеким рычаньем прибоя
Призывающий жалобный крик.
Крик осла был протяжен и долог,
Проникал в мою душу, как стон,
И тихонько задернул я полог,
Чтоб продлить очарованный сон.
И, спускаясь по камням ограды,
Я нарушил цветов забытье.
Их шипы, точно руки из сада,
Уцепились за платье мое.
(обратно)

7

Путь знакомый и прежде недлинный
В это утро кремнист и тяжел.
Я вступаю на берег пустынный,
Где остался мой дом и осел.
Или я заблудился в тумане?
Или кто-нибудь шутит со мной?
Нет, я помню камней очертанье,
Тощий куст и скалу над водой...
Где же дом? – И скользящей ногою
Спотыкаюсь о брошенный лом,
Тяжкий, ржавый, под черной скалою
Затянувшийся мокрым песком...
Размахнувшись движеньем знакомым
(Или всё еще это во сне?),
Я ударил заржавленным ломом
По слоистому камню на дне...
И оттуда, где серые спруты
Покачнулись в лазурной щели,
Закарабкался краб всполохнутый
И присел на песчаной мели.
Я подвинулся, – он приподнялся,
Широко разевая клешни,
Но сейчас же с другим повстречался,
Подрались и пропали они...
А с тропинки, протоптанной мною,
Там, где хижина прежде была,
Стал спускаться рабочий с киркою,
Погоняя чужого осла.
6 января 1914 – 14 октября 1915

(обратно) (обратно)

Возмездие

Юность – это возмездие.

Ибсен

Предисловие

Не чувствуя ни нужды, ни охоты заканчивать поэму, полную революционных предчувствий, в года, когда революция уже произошла, я хочу предпослать наброску последней главы[40] рассказ о том, как поэма родилась, каковы были причины ее возникновения, откуда произошли ее ритмы.

Интересно и небесполезно и для себя и для других припомнить историю собственного произведения. К тому же нам, счастливейшим или несчастливейшим детям своего века, приходится помнить всю свою жизнь; все годы наши резко окрашены для нас, и – увы! – забыть их нельзя, – они окрашены слишком неизгладимо, так что каждая цифра кажется написанной кровью; мы и не можем забыть этих цифр; они написаны на наших собственных лицах.

Поэма «Возмездие» была задумана в 1910 году и в главных чертах набросана в 1911 году. Что это были за годы?

1910 год – это смерть Коммиссаржевской, смерть Врубеля и смерть Толстого. С Коммиссаржевской умерла лирическая нота на сцене; с Врубелем – громадный личный мир художника, безумное упорство, ненасытность исканий – вплоть до помешательства. С Толстым умерла человеческая нежность – мудрая человечность.

Далее, 1910 год – это кризис символизма, о котором тогда очень много писали и говорили как в лагере символистов, так и в противоположном. В этом году явственно дали о себе знать направления, которые встали во враждебную позицию и к символизму и друг к другу: акмеизм, эгофутуризм и первые начатки футуризма. Лозунгом первого из этих направлений был человек – но какой-то уже другой человек, вовсе без человечности, какой то «первозданный Адам».

Зима 1911 года была исполнена глубокого внутреннего мужественного напряжения и трепета. Я помню ночные разговоры, из которых впервые вырастало сознание нераздельности и неслиянности искусства, жизни и политики. Мысль, которую, по-видимому, будили сильные толчки извне, одновременно стучалась во все эти двери, не удовлетворясь более слиянием всего воедино, что было легко и возможно в истинном мистическом сумраке годов, предшествовавших первой революции, а также – в неистинном мистическом похмелье, которое наступило вслед за нею.

Именно мужественное веянье преобладало: трагическое сознание неслиянности и нераздельности всего – противоречий непримиримых и требовавших примирения. Ясно стал слышен северный жесткий голос Стриндберга, которому остался всего год жизни. Уже был ощутив запах гари, железа и крови. Весной 1911 года П. Н. Милюков прочел интереснейшую лекцию под заглавием «Вооруженный мир и сокращение вооружений». В одной из московских газет появилась пророческая статья: «Близость большой войны». В Киеве произошло убийство Андрея Ющинского, и возник вопрос об употреблении евреями христианской крови. Летом этого года, исключительно жарким, так что трава горела на корню, в Лондоне происходили грандиозные забастовки железнодорожных рабочих, в Средиземном море разыгрался знаменательный эпизод «Пантера – Агадир».

Неразрывно со всем этим связан для меня расцвет французской борьбы в петербургских цирках; тысячная толпа проявляла исключительный интерес к ней; среди борцов были истинные художники; я никогда не забуду борьбы безобразного русского тяжеловеса с голландцем, мускульная система которого представляла из себя совершеннейший музыкальный инструмент редкой красоты,

В этом именно году, наконец, была в особенной моде у нас авиация; все мы помним ряд красивых воздушных петель, полетов вниз головой, – падений и смертей талантливых и бездарных авиаторов.

Наконец, осенью в Киеве был убит Столыпин, что знаменовало окончательный переход управления страной из рук полудворянских, получиновничьих в руки департамента полиции.

Все эти факты, казалось бы столь различные, для меня имеют один музыкальный смысл. Я привык сопоставлять факты из всех областей жизни, доступных моему зрению в данное время, и уверен, что все они вместе всегда создают единый музыкальный напор.

Я думаю, что простейшим выражением ритма того времени, когда мир, готовившийся к неслыханным событиям, так усиленно и планомерно развивал свои физические, политические и военные мускулы, был ямб. Вероятно, потому повлекло и меня, издавна гонимого по миру бичами этого ямба, отдаться его упругой волне на более продолжительное время.

Тогда мне пришлось начать постройку большой поэмы под названием «Возмездие». Ее план представлялся мне в виде концентрических кругов, которые становились всё уже и уже, и самый маленький круг, съежившись до предела, начинал опять жить своей самостоятельной жизнью, распирать и раздвигать окружающую среду и, в свою очередь, действовать на периферию. Такова была жизнь чертежа, который мне рисовался, – в сознание и на слова я это стараюсь перевести лишь сейчас; тогда это присутствовало преимущественно в понятии музыкальном и мускульном; о мускульном сознании я говорю недаром, потому что в то время все движение и развитие поэмы для меня тесно соединилось с развитием мускульной системы. При систематическом ручном труде развиваются сначала мускулы на руках, так называемые – бицепсы, а потом уже – постепенно – более тонкая, более изысканная и более редкая сеть мускулов на груди и на спине под лопатками. Вот такое ритмическое и постепенное нарастание мускулов должно было составлять ритм всей поэмы. С этим связана и ее основная идея, и тема.

Тема заключается в том, как развиваются звенья единой цепи рода. Отдельные отпрыски всякого рода развиваются до положенного им предела и затем вновь поглощаются окружающей мировой средой; но в каждом отпрыске зреет и отлагается нечто новое и нечто более острое, ценою бесконечных потерь, личных трагедий, жизненных неудач, падений и т. д.; ценою, наконец, потери тех бесконечно высоких свойств, которые в свое время сияли, как лучшие алмазы в человеческой короне (как, например, свойства гуманные, добродетели, безупречная честность, высокая нравственность и проч.). Словом, мировой водоворот засасывает в свою воронку почти всего человека, от личности почти вовсе не остается следа, сама она, если остается еще существовать, становится неузнаваемой, обезображенной, искалеченной. Был человек – и не стало человека, осталась дрянная вялая плоть и тлеющая душонка. Но семя брошено, и в следующем первенце растет новое, более упорное; и в последнем первенце это новое и упорное начинает, наконец, ощутительно действовать на окружающую среду; таким образом, род, испытавший на себе возмездие истории, среды, эпохи, начинает, в свою очередь, творить возмездие; последний первенец уже способен огрызаться и издавать львиное рычание; он готов ухватиться своей человечьей ручонкой за колесо, которым движется история человечества. И, может быть, ухватится-таки за него...

Что же дальше? Не знаю, и никогда не знал; могу сказать только, что вся эта концепция возникла под давлением все растущей во мне ненависти к различным теориям прогресса.

Такую идею я хотел воплотить в моих «Rougon-Macquar'ax» в малом масштабе, в коротком обрывке рода русского, живущего в условиях русской жизни: «Два-три звена, и уж видны заветы темной старины»... Путем катастроф и падений мой «Rougon-Macquar'bi» постепенно освобождаются от русско дворянского education sentimentale[41], превращается в алмаз», Россия – в новую Америку; в новую, а не в старую Америку.

Поэма должна была состоять из пролога, трех больших глав и эпилога. Каждая глава обрамлена описанием событий мирового значения; составляют ее фон.

Первая глава развивается в 70-х годах прошлого века, на фоне русско-турецкой войны и народовольческого движения, в просвещенной либерально семье; в эту семью является некий «демон», первая ласточка «индивидуализма», человек, похожий на Байрона, с каким-то нездешними порываниями и стремлениями, притупленными, однако, болезнью века, начинающимся fin de siecle[42].

Вторая глава, действие которой развивается в конце XIX и начале ХХ века, так и не написанная, за исключением вступления, должна быть посвящена сыну этого «демона», наследнику его мятежных порывов и болезненных падений, – бесчувственному сыну нашего века. Это – тоже лишь одно из звеньев длинного рода; от него тоже не останется, по-видимому, ничего, кроме искры огня, заброшенной в мир, кроме семени, кинутого им в страстную и грешную ночь в лоно какой-то тихой и женственной дочери чужого народа.

В третьей главе описано, как кончил жизнь отец, что сталось с бывшим блестящим «демоном», в какую бездну упал этот яркий когда-то человек. Действие поэмы переносится из русской столицы, где оно сих пор развивалось, в Варшаву – кажущуюся сначала «задворками России», а потом призванную, по-видимому, играть некую мессианическую роль, связанную с судьбами забытой богом и истерзанной Польши. Тут, над свежей могилой отца, заканчивается развитие и жизненный путь сына, который уступает место собственному отпрыску, третьему звену все того же высоко взлетающего и низко падающего рода.

В эпилоге должен быть изображен младенец, которого держит и баюкает на коленях простая мать, затерянная где-то в широких польских клеверных полях, никому не ведомая и сама ни о чем не ведающая. Но она баюкает и кормит грудью сына, и сын растет; он начинает уже играть, он начинает повторять по складам вслед за матерью: «И я пойду навстречу солдатам... И я брошусь на их штыки... И за тебя, моя свобода, взойду на черный эшафот».

Вот, по-видимому, круг человеческой жизни, съежившийся до предела, последнее звено длинной цепи; тот круг, который сам, наконец, начинает топорщиться, давить на окружающую среду, на периферию; вот отпрыск рода, который, может быть, наконец, ухватится ручонкой за колесо, движущее человеческую историю.

Вся поэма должна сопровождаться определенным лейтмотивом «возмездия»; этот лейтмотив есть мазурка, танец, который носил на своих крыльях Марину, мечтавшую о русском престоле, и Костюшку с протянутой к небесам десницей, и Мицкевича на русских и парижских балах. В первой главе этот танец легко доносится из окна какой-то петербургской квартиры – глухие 70-е годы; во второй главе танец гремит на балу, смешиваясь со звоном офицерских шпор,. подобный пене шампанского fin de siecle, знаменитой veuve Clicquof[43] еще более глухие – цыганские, апухтинские годы; наконец, в третьей главе мазурка разгулялась: она звенит в снежной вьюге, проносящейся над ночной Варшавой, над занесенными снегом польскими клеверными полями. В ней явственно слышится уже голос Возмездия.


12 июля 1919

(обратно)

Пролог

Жизнь – без начала и конца.
Нас всех подстерегает случай.
Над нами – сумрак неминучий,
Иль ясность божьего лица.
Но ты, художник, твердо веруй
В начала и концы. Ты знай,
Где стерегут нас ад и рай.
Тебе дано бесстрастной мерой
Измерить всё, что видишь ты.
Твой взгляд – да будет тверд и ясен.
Сотри случайные черты —
И ты увидишь: мир прекрасен.
Познай, где свет, – поймешь, где тьма.
Пускай же всё пройдет неспешно,
Что в мире свято, что в нем грешно,
Сквозь жар души, сквозь хлад ума.
Так Зигфрид правит меч над горном:
То в красный уголь обратит,
То быстро в воду погрузит —
И зашипит, и станет черным
Любимцу вверенный клинок...
Удар – он блещет, Нотунг верный,
И Миме, карлик лицемерный,
В смятеньи падает у ног!
Кто меч скует? – Не знавший страха.
А я беспомощен и слаб,
Как все, как вы, – лишь умный раб,
Из глины созданный и праха, —
И мир – он страшен для меня.
Герой уж не разит свободно, —
Его рука – в руке народной,
Стоит над миром столб огня,
И в каждом сердце, в мысли каждой
Свой произвол и свой закон...
Над всей Европою дракон,
Разинув пасть, томится жаждой...
Кто нанесет ему удар?..
Не ведаем: над нашим станом,
Как встарь, повита даль туманом,
И пахнет гарью. Там – пожар.
Но песня – песнью всё пребудет,
В толпе всё кто-нибудь поет.
Вот – голову его на блюде
Царю плясунья подает;
Там – он на эшафоте черном
Слагает голову свою;
Здесь – именем клеймят позорным
Его стихи... И я пою, —
Но не за вами суд последний,
Не вам замкнуть мои уста!..
Пусть церковь темная пуста,
Пусть пастырь спит; я до обедни
Пройду росистую межу,
Ключ ржавый поверну в затворе
И в алом от зари притворе
Свою обедню отслужу.
Ты, поразившая Денницу,
Благослови на здешний путь!
Позволь хоть малую страницу
Из книги жизни повернуть.
Дай мне неспешно и нелживо
Поведать пред Лицом Твоим
О том, что мы в себе таим,
О том, что в здешнем мире живо,
О том, как зреет гнев в сердцах,
И с гневом – юность и свобода,
Как в каждом дышит дух народа.
Сыны отражены в отцах:
Коротенький обрывок рода —
Два-три звена, – и уж ясны
Заветы темной старины;
Созрела новая порода, —
Угль превращается в алмаз.
Он, под киркой трудолюбивой,
Восстав из недр неторопливо,
Предстанет – миру напоказ!
Так бей, не знай отдохновенья,
Пусть жила жизни глубока:
Алмаз горит издалека —
Дроби, мой гневный ямб, каменья!
(обратно)

Первая глава

Век девятнадцатый, железный,
Воистину жестокий век!
Тобою в мрак ночной, беззвездный
Беспечный брошен человек!
В ночь умозрительных понятий,
Матерьялистских малых дел,
Бессильных жалоб и проклятий
Бескровных душ и слабых тел!
С тобой пришли чуме на смену
Нейрастения, скука, сплин,
Век расшибанья лбов о стену
Экономических доктрин,
Конгрессов, банков, федераций,
Застольных спичей, красных слов,
Век акций, рент и облигаций,
И малодейственных умов,
И дарований половинных
(Так справедливей – пополам!),
Век не салонов, а гостиных,
Не Рекамье, – а просто дам...
Век буржуазного богатства
(Растущего незримо зла!).
Под знаком равенства и братства
Здесь зрели темные дела...
А человек? – Он жил безвольно:
Не он – машины, города,
«Жизнь» так бескровно и безбольно
Пытала дух, как никогда...
Но тот, кто двигал, управляя
Марионетками всех стран, —
Тот знал, что делал, насылая
Гуманистический туман:
Там, в сером и гнилом тумане,
Увяла плоть, и дух погас,
И ангел сам священной брани,
Казалось, отлетел от нас:
Там – распри кровные решают
Дипломатическим умом,
Там – пушки новые мешают
Сойтись лицом к лицу с врагом,
Там – вместо храбрости – нахальство,
А вместо подвигов – «психоз»,
И вечно ссорится начальство,
И длинный громоздкой обоз
Волочит за собой команда,
Штаб, интендантов, грязь кляня,
Рожком горниста – рог Роланда
И шлем – фуражкой заменя...
Тот век немало проклинали
И не устанут проклинать.
И как избыть его печали?
Он мягко стлал – да жестко спать...
Двадцатый век... Еще бездомней,
Еще страшнее жизни мгла
(Еще чернее и огромней
Тень Люциферова крыла).
Пожары дымные заката
(Пророчества о нашем дне),
Кометы грозной и хвостатой
Ужасный призрак в вышине,
Безжалостный конец Мессины
(Стихийных сил не превозмочь),
И неустанный рев машины,
Кующей гибель день и ночь,
Сознанье страшное обмана
Всех прежних малых дум и вер,
И первый взлет аэроплана
В пустыню неизвестных сфер...
И отвращение от жизни,
И к ней безумная любовь,
И страсть и ненависть к отчизне...
И черная, земная кровь
Сулит нам, раздувая вены,
Все разрушая рубежи,
Неслыханные перемены,
Невиданные мятежи...
Что ж, человек? – За ревом стали,
В огне, в пороховом дыму,
Какие огненные дали
Открылись взору твоему?
О чем – машин немолчный скрежет?
Зачем – пропеллер, воя, режет
Туман холодный – и пустой?
Теперь – за мной, читатель мой,
В столицу севера больную,
На отдаленный финский брег!
Уж осень семьдесят восьмую
Дотягивает старый век.
В Европе спорится работа,
А здесь – по-прежнему в болото
Глядит унылая заря...
Но в половине сентября
В тот год, смотри, как солнца много!
Куда народ валит с утра?
И до заставы всю дорогу
Горохом сыплется ура,
И Забалканский, и Сенная
Кишат полицией, толпой,
Крик, давка, ругань площадная...
За самой городской чертой,
Где светится золотоглавый
Новодевичий монастырь,
Заборы, бойни и пустырь
Перед Московскою заставой, —
Стена народу, тьма карет,
Пролетки, дрожки и коляски,
Султаны, кивера и каски,
Царица, двор и высший свет!
И пред растроганной царицей,
В осенней солнечной пыли,
Войска проходят вереницей
От рубежей чужой земли...
Идут, как будто бы с парада.
Иль не оставили следа
Недавний лагерь у Царьграда,
Чужой язык и города?
За ними – снежные Балканы,
Три Плевны, Шипка и Дубняк,
Незаживающие раны,
И хитрый и неслабый враг...
Вон – павловцы, вон – гренадеры
По пыльной мостовой идут;
Их лица строги, груди серы,
Блестит Георгий там и тут,
Разрежены их батальоны,
Но уцелевшие в бою
Теперь под рваные знамена
Склонили голову свою...
Конец тяжелого похода,
Незабываемые дни!
Пришли на родину они,
Они – средь своего народа!
Чем встретит их родной народ?
Сегодня – прошлому забвенье,
Сегодня – тяжкие виденья
Войны – пусть ветер разнесет!
И в час торжественный возврата
Они забыли обо всем:
Забыли жизнь и смерть солдата
Под неприятельским огнем,
Ночей, для многих – без рассвета,
Холодную, немую твердь,
Подстерегающую где-то —
И настигающую смерть,
Болезнь, усталость, боль и голод,
Свист пуль, тоскливый вой ядра,
Зальдевших ложементов холод,
Негреющий огонь костра,
И даже – бремя вечной розни
Среди штабных и строевых,
И (может, горше всех других)
Забыли интендантов козни...
Иль не забыли, может быть? —
Их с хлебом-солью ждут подносы,
Им речи будут говорить,
На них – цветы и папиросы
Летят из окон всех домов...
Да, дело трудное их – свято!
Смотри: у каждого солдата
На штык надет букет цветов!
У батальонных командиров —
Цветы на седлах, чепраках,
В петлицах выцветших мундиров,
На конских челках и в руках...
Идут, идут... Едва к закату
Придут в казармы: кто – сменять
На ранах корпию и вату,
Кто – на вечер лететь, пленять
Красавиц, щеголять крестами,
Слова небрежные ронять,
Лениво шевеля усами
Перед униженным «штрюком»,
Играя новым темляком
На алой ленточке, – как дети...
Иль, в самом деле, люди эти
Так интересны и умны?
За что они вознесены
Так высоко, за что в них вера?
В глазах любого офицера
Стоят видения войны.
На их, обычных прежде, лицах
Горят заемные огни.
Чужая жизнь свои страницы
Перевернула им. Они
Все крещены огнем и делом,
Их речи об одном твердят:
Как Белый Генерал на белом
Коне, средь вражеских гранат,
Стоял, как призрак невредимый,
Шутя спокойно над огнем;
Как красный столб огня и дыма
Взвился над Горным Дубняком;
О том, как полковое знамя
Из рук убитый не пускал;
Как пушку горными тропами
Тащить полковник помогал;.
Как царский конь, храпя, запнулся
Пред искалеченным штыком,
Царь посмотрел и отвернулся,
И заслонил глаза платком...
Да, им известны боль и голод
С простым солдатом наравне...
Того, кто побыл на войне,
Порой пронизывает холод —
То роковое всё равно,
Которое подготовляет
Чреду событий мировых
Лишь тем одним, что не мешает...
Всё отразится на таких
Полубезумною насмешкой...
И власть торопится скорей
Всех тех, кто перестал быть пешкой,
В тур превращать, или в коней...
А нам, читатель, не пристало
Считать коней и тур никак,
С тобой нас нынче затесало
В толпу глазеющих зевак,
Нас вовсе ликованье это
Заставило забыть вчера...
У нас в глазах пестрит от света,
У нас в ушах гремит ура!
И многие, забывшись слишком,
Ногами штатскими пылят,
Подобно уличным мальчишкам,
Близ марширующих солдат,
И этот чувств прилив мгновенный
Здесь – в петербургском сентябре!
Смотри: глава семьи почтенный
Сидит верхом на фонаре!
Его давно супруга кличет,
Напрасной ярости полна,
И, чтоб услышал, зонтик тычет,
Куда не след, ему она.
Но он и этого не чует
И, несмотря на общий смех,
Сидит, и в ус себе не дует,
Каналья, видит лучше всех!..
Прошли... В ушах лишь стонет эхо,
А всё – не разогнать толпу;
Уж с бочкой водовоз проехал,
Оставив мокрою тропу,
И ванька, тумбу огибая,
Напер на барыню – орет
Уже по этому случаю
Бегущий подсобить народ
(Городовой – свистки дает)...
Проследовали экипажи,
В казармах сыграна заря, —
И сам отец семейства даже
Полез послушно с фонаря,
Но, расходясь, все ждут чего-то...
Да, нынче, в день возврата их,
Вся жизнь в столице, как пехота,
Гремит по камню мостовых,
Идет, идет – нелепым строем,
Великолепна и шумна...
Пройдет одно – придет другое,
Вглядись – уже не та она,
И той, мелькнувшей, нет возврата,
Ты в ней – как в старой старине...
Замедлил бледный луч заката
В высоком, невзначай, окне.
Ты мог бы в том окне приметить
За рамой – бледные черты,
Ты мог бы некий знак заметить,
Которого не знаешь ты,
Но ты проходишь – и не взглянешь,
Встречаешь – и не узнаешь,
Ты за другими в сумрак канешь,
Ты за толпой вослед пройдешь.
Ступай, прохожий, без вниманья,
Свой ус лениво теребя,
Пусть встречный человек и зданье —
Как все другие – для тебя.
Ты занят всякими делами,
Тебе, конечно, невдомек,
Что вот за этими стенами
И твой скрываться может рок...
(Но если б ты умом раскинул,
Забыв жену и самовар,
Со страху ты бы рот разинул
И сел бы прямо на троттуар!)
Смеркается. Спустились шторы.
Набита комната людьми,
И за прикрытыми дверьми
Идут глухие разговоры,
И эта сдержанная речь
Полна заботы и печали.
Огня еще не зажигали
И вовсе не спешат зажечь.
В вечернем мраке тонут лица,
Вглядись – увидишь ряд один
Теней неясных, вереницу
Каких-то женщин и мужчин.
Собранье не многоречиво,
И каждый гость, входящий в дверь,
Упорным взглядом молчаливо
Осматривается, как зверь.
Вот кто-то вспыхнул папироской:
Средь прочих – женщина сидит:
Большой ребячий лоб не скрыт
Простой и скромною прической,
Широкий белый воротник
И платье черное – всё просто,
Худая, маленького роста,
Голубоокий детский лик,
Но, как бы что найдя за далью,
Глядит внимательно, в упор,
И этот милый, нежный взор
Горит отвагой и печалью...
Кого-то ждут... Гремит звонок.
Неспешно отворяя двери,
Гость новый входит на порог:
В своих движениях уверен
И статен; мужественный вид;
Одет совсем как иностранец,
Изысканно; в руке блестит
Высокого цилиндра глянец;
Едва приметно затемнен
Взгляд карих глаз сурово-кроткий;
Наполеоновской бородкой
Рот беспокойный обрамлен;
Большеголовый, темновласый —
Красавец вместе и урод:
Тревожный передернут рот
Меланхолической гримасой.
И сонм собравшихся затих...
Два слова, два рукопожатья —
И гость к ребенку в черном платье
Идет, минуя остальных...
Он смотрит долго и любовно,
И крепко руку жмет не раз,
И молвит: «Поздравляю вас
С побегом. Соня... Софья Львовна!
Опять – на смертную борьбу!»
И вдруг – без видимой причины —
На этом странно-белом лбу
Легли глубоко две морщины...
Заря погасла. И мужчины
Вливают в чашу ром с вином,
И пламя синим огоньком
Под полной чашей побежало.
Над ней кладут крестом кинжалы.
Вот пламя ширится – и вдруг,
Взбежав над жженкой, задрожало
В глазах столпившихся вокруг...
Огонь, борясь с толпою мраков,
Лилово-синий свет бросал,
Старинной песни гайдамаков
Напев согласный зазвучал,
Как будто – свадьба, новоселье,
Как будто – всех не ждет гроза, —
Такое детское веселье
Зажгло суровые глаза...
Прошло одно – идет другое.
Проходит пестрый ряд картин.
Не замедляй, художник: вдвое
Заплатишь ты за миг один
Чувствительного промедленья,
И, если в этот миг тебя
Грозит покинуть вдохновенье, —
Пеняй на самого себя!
Тебе единым на потребу
Да будет – пристальность твоя.
В те дни под петербургским небом
Живет дворянская семья.
Дворяне – все родня друг другу,
И приучили их века
Глядеть в лицо другому кругу
Всегда немного свысока.
Но власть тихонько ускользала
Из их изящных белых рук,
И записались в либералы
Честнейшие из царских слуг,
А всё в брезгливости природной
Меж волей царской и народной
Они испытывали боль
Нередко от обеих воль.
Всё это может показаться
Смешным и устарелым нам,
Но, право, может только хам
Над русской жизнью издеваться.
Она всегда – меж двух огней.
Не всякий может стать героем,
И люди лучшие – не скроем —
Бессильны часто перед ней,
Так неожиданно сурова
И вечных перемен полна;
Как вешняя река, она
Внезапно тронуться готова,
На льдины льдины громоздить
И на пути своем крушить
Виновных, как и невиновных,
И не чиновных, как чиновных...
Так было и с моей семьей:
В ней старина еще дышала
И жить по-новому мешала,
Вознаграждая тишиной
И благородством запоздалым
(Не так в нем вовсе толку мало,
Как думать принято теперь,
Когда в любом семействе дверь
Открыта настежь зимней вьюге,
И ни малейшего труда
Не стоит изменить супруге,
Как муж, лишившейся стыда).
И нигилизм здесь был беззлобен,
И дух естественных наук
(Властей ввергающий в испуг)
Здесь был религии подобен,
«Семейство – вздор, семейство – блажь»,
Любили здесь примолвить гневно,
А в глубине души – всё та ж
«Княгиня Марья Алексевна»...
Живая память старины
Должна была дружить с неверьем —
И были все часы полны
Каким-то новым «двоеверьем»,
И заколдован был сей круг:
Свои словечки и привычки,
Над всем чужим – всегда кавычки,
И даже иногда – испуг;
А жизнь меж тем кругом менялась,
И зашаталось всё кругом,
И ветром новое врывалось
В гостеприимный старый дом:
То нигилист в косоворотке
Придет и нагло спросит водки,
Чтоб возмутить семьи покой
(В том видя долг гражданский свой),
А то – и гость весьма чиновный
Вбежит совсем не хладнокровно
С «Народной Волею» в руках —
Советоваться впопыхах,
Что неурядиц всех причиной ?
Что предпринять пред «годовщиной»?
Как урезонить молодежь,
Опять поднявшую галдеж? —
Всем ведомо, что в доме этом
И обласкают, и поймут,
И благородным мягким светом
Всё осветят и обольют...
Жизнь старших близится к закату.
(Что ж, как полудня ни жалей,
Не остановишь ты с полей
Ползущий дым голубоватый).
Глава семьи – сороковых
Годов соратник; он поныне,
В числе людей передовых,
Хранит гражданские святыни,
Он с николаевских времен
Стоит на страже просвещенья,
Но в буднях нового движенья
Немного заплутался он...
Тургеневская безмятежность
Ему сродни; еще вполне
Он понимает толк в вине,
В еде ценить умеет нежность;
Язык французский и Париж
Ему своих, пожалуй, ближе
(Как всей Европе: поглядишь —
И немец грезит о Париже),
И – ярый западник во всем —
В душе он – старый барин русский,
И убеждений склад французский
Со многим не мирится в нем;
Он на обедах у Бореля
Брюзжит не плоше Щедрина:
То – недоварены форели,
А то – уха им не жирна.
Таков закон судьбы железной:
Нежданный, как цветок над бездной,
Очаг семейный и уют...
В семье нечопорно растут
Три дочки: старшая – томится
И над кипсэком мужа ждет,
Второй – всегда не лень учиться,
Меньшая – скачет и поет,
Велит ей нрав живой и страстный
Дразнить в гимназии подруг
И косоплеткой ярко-красной
Вводить начальницу в испуг...
Вот подросли: их в гости водят,
В карете возят их на бал;
Уж кто-то возле окон ходит,
Меньшой записку подослал
Какой-то юнкер шаловливый —
И первых слез так сладок пыл,
А старшей – чинной и стыдливой —
Внезапно руку предложил
Вихрастый идеальный малый;
Ее готовят под венец...
«Смотри, он дочку любит мало, —
Ворчит и хмурится отец, —
Смотри, не нашего он круга...»
И втайне с ним согласна мать,
Но ревность к дочке друг от друга
Они стараются скрывать...
Торопит мать наряд венчальный,
Приданое поспешно шьют,
И на обряд (обряд печальный)
Знакомых и родных зовут...
Жених – противник всех обрядов
(Когда «страдает так народ»).
Невеста – точно тех же взглядов:
Она – с ним об руку пойдет,
Чтоб вместе бросить луч прекрасный,
«Луч света в царство темноты»
(И лишь венчаться не согласна
Без флер д'оранжа и фаты).
Вот – с мыслью о гражданском браке,
С челом мрачнее сентября,
Нечесаный, в нескладном фраке
Он предстоит у алтаря,
Вступая в брак «принципиально», —
Сей новоявленный жених.
Священник старый, либеральный,
Рукой дрожащей крестит их,
Ему, как жениху, невнятны
Произносимые слова,
А у невесты – голова
Кружится; розовые пятна
Пылают на ее щеках,
И слезы тают на глазах...
Пройдет неловкая минута —
Они воротятся в семью,
И жизнь, при помощи уюта,
В свою вернется колею;
Им рано в жизнь; еще не скоро
Здоровым горбиться плечам;
Не скоро из ребячьих споров
С товарищами по ночам
Он выйдет, честный, на соломе
В мечтах почиющий жених...
В гостеприимном добром доме
Найдется комната для них,
А разрушение уклада
Ему, пожалуй, не к лицу:
Семейство просто будет радо
Ему, как новому жильцу,
Всё обойдется понемногу:
Конечно, младшей по нутру
Народницей и недотрогой
Дразнить замужнюю сестру,
Второй – краснеть и заступаться,
Сестру резоня и уча,
А старшей – томно забываться,
Склонясь у мужнина плеча;
Муж в это время спорит втуне,
Вступая в разговор с отцом
О соцьялизме, о коммуне,
О том, что некто – «подлецом»
Отныне должен называться
За то, что совершил донос.
И вечно будет разрешаться
«Проклятый и больной вопрос»...
Нет, вешний лед круша, не смоет
Их жизни быстрая река:
Она оставит на покое
и юношу, и старика —
Смотреть, как будет лед носиться,
И как ломаться будет лед,
И им обоим будет сниться,
Что их «народ зовет вперед»...
Но эти детские химеры
Не помешают наконец
Кой-как приобрести манеры
(От этого не прочь отец),
Косоворотку на манишку
Сменить, на службу поступить,
Произвести на свет мальчишку,
Жену законную любить,
И, на посту не стоя «славном»,
Прекрасно исполнять свой долг
И быть чиновником исправным,
Без взяток видя в службе толк. .
Да, этим в жизнь – до смерти рано
Они похожи на ребят:
Пока не крикнет мать, – шалят;
Они – «не моего романа»:
Им – всё учиться, да болтать,
Да услаждать себя мечтами,
Но им навеки не понять
Тех, с обреченными глазами:
Другая стать, другая кровь —
Иная (жалкая) любовь...
Так жизнь текла в семье. Качали
Их волны. Вешняя река
Неслась – темна и широка,
И льдины грозно нависали,
И вдруг, помедлив, огибали
Сию старинную ладью...
Но скоро пробил час туманный —
И в нашу дружную семью
Явился незнакомец странный.
Встань, выйди поутру на луг:
На бледном небе ястреб кружит,
Чертя за кругом плавный круг,
Высматривая, где похуже
Гнездо припрятано в кустах...
Вдруг – птичий щебет и движенье...
Он слушает... еще мгновенье —
Слетает на прямых крылах...
Тревожный крик из гнезд соседних,
Печальный писк птенцов последних,
Пух нежный по ветру летит
Он жертву бедную когтит...
И вновь, взмахнув крылом огромным,
Взлетел – чертить за кругом круг,
Несытым оком и бездомным
Осматривать пустынный луг...
Когда ни взглянешь, – кружит, кружит.
Россия-мать, как птица, тужит
О детях, но – ее судьба,
Чтоб их терзали ястреба.
На вечерах у Анны Вревской
Был общества отборный цвет.
Больной и грустный Достоевский
Ходил сюда на склоне лет
Суровой жизни скрасить бремя,
Набраться сведений и сил
Для «Дневника». (Он в это время
С Победоносцевым дружил.)
С простертой дланью вдохновенно
Полонский здесь читал стихи.
Какой-то экс-министр смиренно
Здесь исповедовал грехи.
И ректор университета
Бывал ботаник здесь Бекетов,
И многие профессора,
И слуги кисти и пера,
И также – слуги царской власти,
И недруги ее отчасти,
Ну, словом, можно встретить здесь
Различных состояний смесь.
В салоне этом без утайки,
Под обаянием хозяйки,
Славянофил и либерал
Взаимно руку пожимал
(Как, впрочем, водится издавна
У нас, в России православной:
Всем, слава богу, руку жмут).
И всех – не столько разговором,
Сколь оживленностью и взором, —
Хозяйка в несколько минут
К себе привлечь могла на диво.
Она, действительно, слыла
Обворожительно-красивой,
И вместе – добрая была.
Кто с Анной Павловной был связан, —
Всяк помянет ее добром
(Пока еще молчать обязан
Язык писателя о том).
Вмещал немало молодежи
Ее общественный салон:
Иные – в убежденьях схожи,
Тот – попросту в нее влюблен,
Иной – с конспиративным делим...
И всем нужна она была,
Все приходили к ней, – и смело
Она участие брала
Во всех вопросах без изъятья,
Как и в опасных предприятьях...
К ней также из семьи моей
Всех трех возили дочерей.
Средь пожилых людей и чинных,
Среди зеленых и невинных —
В салоне Вревской был как свой
Один ученый молодой.
Непринужденный гость, привычный —
Он был со многими на «ты».
Его отмечены черты
Печатью не совсем обычной.
Раз (он гостиной проходил)
Его заметил Достоевский.
«Кто сей красавец? – он спросил
Негромко, наклонившись к Вревской: —
Похож на Байрона». – Словцо
Крылатое все подхватили,
И все на новое лицо
Свое вниманье обратили.
На сей раз милостив был свет,
Обыкновенно – столь упрямый;
«Красив, умен», – твердили дамы,
Мужчины морщились: «поэт»...
Но если морщатся мужчины,
Должно быть, зависть их берет...
А чувств прекрасной половины
Никто, сам черт, не разберет...
И дамы были в восхищеньи:
«Он – Байрон, значит – демон...» – Что ж?
Он впрямь был с гордым лордом схож
Лица надменным выраженьем
И чем-то, что хочу назвать
Тяжелым пламенем печали...
(Вообще, в нем странность замечали —
И всем хотелось замечать.)
Пожалуй, не было, к несчастью,
В нем только воли этой... Он
Одной какой-то тайной страстью,
Должно быть, с лордом был сравнен:
Потомок поздний поколений,
В которых жил мятежный пыл
Нечеловеческих стремлений, —
На Байрона он походил,
Как брат болезненный на брата
Здорового порой похож:
Тот самый отсвет красноватый,
И выраженье власти то ж,
И то же порыванье к бездне.
Но – тайно околдован дух
Усталым холодом болезни,
И пламень действенный потух,
И воли бешеной усилья
Отягчены сознаньем.
Так
Вращает хищник мутный зрак,
Больные расправляя крылья.
«Как интересен, как умен», —
За общим хором повторяет
Меньшая дочь. И уступает
Отец. И в дом к ним приглашен
Наш новоявленный Байрон.
И приглашенье принимает.
В семействе принят, как родной,
Красивый юноша. Вначале
В старинном доме над Невой
Его, как гостя, привечали,
Но скоро стариков привлек
Его дворянский склад старинный,
Обычай вежливый и чинный:
Хотя свободен и широк
Был новый лорд в своих воззреньях,
Но вежливость он соблюдал
И дамам ручки целовал
Он без малейшего презренья.
Его блестящему уму
Противоречия прощали,
Противоречий этих тьму
По доброте не замечали,
Их затмевал таланта блеск,
В глазах какое-то горенье...
(Ты слышишь сбитых крыльев треск? —
То хищник напрягает зренье...)
С людьми его еще тогда
Улыбка юности роднила,
Еще в те ранние года
Играть легко и можно было...
Он тьмы своей не ведал сам...
Он в доме запросто обедал
И часто всех по вечерам
Живой и пламенной беседой
Пленял. (Хоть он юристом был,
Но поэтическим примером
Не брезговал: Констан дружил
В нем с Пушкиным, и Штейн – с Флобером)
Свобода, право, идеал – .
Всё было для него не шуткой,
Ему лишь было втайне жутко:
Он, утверждая, отрицал
И утверждал он, отрицая.
(Всё б – в крайностях бродить уму,
А середина золотая
Всё не давалася ему!)
Он ненавистное – любовью
Искал порою окружить,
Как будто труп хотел налить
Живой, играющею кровью...
«Талант» – твердили все вокруг, —
Но, не гордясь (не уступая),
Он странно омрачался вдруг...
Душа больная, но младая,
Страшась себя (она права),
Искала утешенья: чужды
Ей становились все слова...
, пыль словесная! Что нужды
В тебе? – Утешишь ты едва ль,
Едва ли разрешишь ты муки!) —
И на покорную рояль
Властительно ложились руки,
Срывая звуки, как цветы,
Безумно, дерзостно и смело,
Как женских тряпок лоскуты
С готового отдаться тела...
Прядь упадала на чело...
Он сотрясался в тайной дрожи...
(Всё, всё – как в час, когда на ложе
Двоих желание сплело...)
И там – за бурей музыкальной —
Вдруг возникал (как и тогда)
Какой-то образ – грустный, дальный,
Непостижимый никогда...
И крылья белые в лазури,
И неземная тишина...
Но эта тихая струна
Тонула в музыкальной буре...
Что ж стало? – Всё, что быть должно
Рукопожатья, разговоры,
Потупленные долу взоры...
Грядущее отделено
Едва приметною чертою
От настоящего... Он стал
Своим в семье. Он красотою
Меньшую дочь очаровал.
И царство (царством не владея)
Он обещал ей. И ему
Она поверила, бледнея...
И дом ее родной в тюрьму
Он превратил (хотя нимало
С тюрьмой не сходствовал сей дом..
Но чуждо, пусто, дико стало
Всё, прежде милое, кругом —
Под этим странным обаяньем
Сулящих новое речей,
Под этим демонским мерцаньем
Сверлящих пламенем очей...
Он – жизнь, он – счастье, он – стихия,
Она нашла героя в нем, —
И вся семья, и все родные
Претят, мешают ей во всем,
И всё ее волненье множит...
Она не ведает сама,
Что уж кокетничать не может
Она – почти сошла с ума...
А он? —
Он медлит; сам не знает,
Зачем он медлит, для чего?
И ведь нимало не прельщает
Армейский демонизм его...
Нет, мой герой довольно тонок
И прозорлив, чтобы не знать,
Как бедный мучится ребенок,
Что счастие ребенку дать —
Теперь – в его единой власти.
Нет, нет... но замерли в груди
Доселе пламенные страсти,
И кто-то шепчет: погоди...
То – ум холодный, ум жестокий
Вступил в нежданные права...
То – муку жизни одинокой
Предугадала голова...
«Нет, он не любит, он играет, —
Твердит она, судьбу кляня, —
За что терзает и пугает
Он беззащитную меня...
Он объясненья не торопит,
Как будто сам чего-то ждет...»
(Смотри: так хищник силы копит:
Сейчас – больным крылом взмахнет,
На луг опустится бесшумно
И будет пить живую кровь
Уже от ужаса – безумной,
Дрожащей жертвы...) – Вот – любовь
Того вампирственного века,
Который превратил в калек
Достойных званья человека!
Будь трижды проклят, жалкий век!
Другой жених на этом месте
Давно отряс бы прах от ног,
Но мой герой был слишком честен
И обмануть ее не мог:
Он не гордился нравом странным,
И было знать ему дано,
Что демоном и Дон-Жуаном
В тот век вести себя – смешно...
Он много знал – себе на горе,
Слывя недаром «чудаком»
В том дружном человечьем хоре,
Который часто мы зовем
(Промеж себя) – бараньим стадом...
Но – «глас народа – божий глас»,
и это чаще помнить надо,
Хотя бы, например, сейчас:
Когда б он был глупей немного
(Его ль, однако, в том вина?), —
Быть может, лучшую дорогу
Себе избрать могла она,
И, может быть, с такою нежной
Дворянской девушкой связав
Свой рок холодный и мятежный, —
Герой мой был совсем не прав...
Но всё пошло неотвратимо
Своим путем. Уж лист, шурша,
Крутился. И неудержимо
У дома старилась душа.
Переговоры о Балканах
Уж дипломаты повели,
Войска пришли и спать легли,
Нева закуталась в туманах,
И штатские пошли дела,
И штатские пошли вопросы:
Аресты, обыски, доносы
И покушенья – без числа...
И книжной крысой настоящей
Мой Байрон стал средь этой мглы;
Он диссертацией блестящей
Стяжал отменные хвалы
И принял кафедру в Варшаве...
Готовясь лекции читать,
Запутанный в гражданском праве,
С душой, начавшей уставать, —
Он скромно предложил ей руку,
Связал ее с своей судьбой
И в даль увез ее с собой,
Уже питая в сердце скуку, —
Чтобы жена с ним до звезды
Делила книжные труды...
Прошло два года. Грянул взрыв
С Екатеринина канала,
Россию облаком покрыв.
Все издалёка предвещало,
Что час свершится роковой,
Что выпадет такая карта...
И этот века час дневной —
Последний – назван первым марта.
В семье – печаль. Упразднена
Как будто часть ее большая:
Всех веселила дочь меньшая,
Но из семьи ушла она,
А жить – и путано, и трудно:
То – над Россией дым стоит..
Отец, седея, в дым глядит...
Тоска! От дочки вести скудны...
Вдруг – возвращается она...
Что с ней? Как стан прозрачный тонок!
Худа, измучена, бледна...
И на руках лежит ребенок.
(обратно)

Вторая глава <Вступление>

I

В те годы дальние, глухие,
В сердцах царили сон и мгла:
Победоносцев над Россией
Простер совиные крыла,
И не было ни дня, ни ночи,
А только – тень огромных крыл;
Он дивным кругом очертил
Россию, заглянув ей в очи
Стеклянным взором колдуна;
Под умный говор сказки чудной
Уснуть красавице не трудно, —
И затуманилась она,
Заспав надежды, думы, страсти...
Но и под игом темных чар
Ланиты красил ей загар:
И у волшебника во власти
Она казалась полной сил,
Которые рукой железной
Зажаты в узел бесполезный...
Колдун одной рукой кадил,
И струйкой синей и кудрявой
Курился росный ладан... Но —
Он клал другой рукой костлявой
Живые души под сукно.
(обратно)

II

В те незапамятные годы
Был Петербург еще грозней,
Хоть не тяжеле, не серей
Под крепостью катила воды
Необозримая Нева...
Штык светил, плакали куранты,
И те же барыни и франты
Летели здесь на острова,
И так же конь чуть слышным смехом
Коню навстречу отвечал,
И черный ус, мешаясь с мехом,
Глаза и губы щекотал...
Я помню, так и я, бывало,
Летал с тобой, забыв весь свет,
Но... право, проку в этом нет,
Мой друг, и счастья в этом мало...
(обратно)

III

Востока страшная заря
В те годы чуть еще алела...
Чернь петербургская глазела
Подобострастно на царя...
Народ толпился в самом деле,
В медалях кучер у дверей
Тяжелых горячил коней,
Городовые на панели
Сгоняли публику... «Ура»
Заводит кто-то голосистый,
И царь – огромный, водянистый —
С семейством едет со двора...
Весна, но солнце светит глупо,
До Пасхи – целых семь недель,
А с крыш холодная капель
Уже за воротник мой тупо
Сползает, спину холодя...
Куда ни повернись, всё ветер...
«Как тошно жить на белом свете», —
Бормочешь, лужу обходя,
Собака под ноги суется,
Калоши сыщика блестят,
Вонь кислая с дворов несется,
И «князь» орет: «Халат, халат!»
И встретившись лицом с прохожим,
Ему бы в рожу наплевал,
Когда б желания того же
В его глазах не прочитал...
(обратно)

IV

Но перед майскими ночами
Весь город погружался в сон,
И расширялся небосклон;
Огромный месяц за плечами
Таинственно румянил лик
Перед зарей необозримой...
О, город мой неуловимый,
Зачем над бездной ты возник?..
Ты помнишь: выйдя ночью белой
Туда, где в море сфинкс глядит,
И на обтесанный гранит
Склонясь главой отяжелелой,
Ты слышать мог: вдали, вдали,
Как будто с моря, звук тревожный,
Для божьей тверди невозможный
И необычный для земли...
Провидел ты всю даль, как ангел
На шпиле крепостном; и вот —
(Сон или явь): чудесный флот,
Широко развернувший фланги,
Внезапно заградил Неву...
И Сам Державный Основатель
Стоит на головном фрегате...
Так снилось многим наяву...
Какие ж сны тебе, Россия,
Какие бури суждены?..
Но в эти времена глухие
Не всем, конечно, снились сны...
Да и народу не бывало
На площади в сей дивный миг
(Один любовник запоздалый
Спешил, поднявши воротник...)
Но в алых струйках за кормами
Уже грядущий день сиял,
И дремлющими вымпелами
Уж ветер утренний играл,
Раскинулась необозримо
Уже кровавая заря,
Грозя Артуром и Цусимой,
Грозя Девятым января...
(обратно) (обратно)

Третья глава

Отец лежит в «Аллее роз»,[44]
Уже с усталостью не споря,
А сына поезд мчит в мороз
От берегов родного моря...
Жандармы, рельсы, фонари,
Жаргон и пейсы вековые, —
И вот – в лучах больной зари
Задворки польские России...
Здесь всё, что было, всё, что есть,
Надуто мстительной химерой;
Коперник сам лелеет месть,
Склоняясь над пустою сферой...
«Месть! Месть!» – в холодном чугуне
Звенит, как эхо, над Варшавой:
То Пан-Мороз на злом коне
Бряцает шпорою кровавой...
Вот оттепель: блеснет живей
Край неба желтизной ленивой,
И очи панн чертят смелей
Свой круг ласкательный и льстивый...
Но всё, что в небе, на земле,
По-прежнему полно печалью...
Лишь рельс в Европу в мокрой мгле
Поблескивает честной сталью.
Вокзал заплеванный, дома,
Коварно преданные вьюгам;
Мост через Вислу – как тюрьма,
Отец, сраженный злым недугом, —
Все внове баловню судеб;
Ему и в этом мире скудном
Мечтается о чем-то чудном;
Он хочет в камне видеть хлеб,
Бессмертья знак – на смертном ложе,
За тусклым светом фонаря
Ему мерещится заря
Твоя, забывший Польшу, боже
Что здесь он с юностью своей?
О чем у ветра жадно просит? —
Забытый лист осенних дней
Да пыль сухую ветер носит!
А ночь идет, ведя мороз,
Усталость, сонные желанья...
Как улиц гадостны названья!
Вот, наконец, «Аллея Роз»!.. —
Неповторимая минута:
Больница в сон погружена, —
Но в раме светлого окна
Стоит, оборотясь к кому-то,
Отец... и сын, едва дыша,
Глядит, глазам не доверяя...
Как будто в смутном сне душа
Его застыла молодая,
И злую мысль не отогнать:
«Он жив еще!.. В чужой Варшаве
С ним разговаривать о праве,
Юристов с ним критиковать!..»
Но всё – одной минуты дело:
Сын быстро ищет ворота
(Уже больница заперта),
Он за звонок берется смело
И входит... Лестница скрипит...
Усталый, грязный от дороги
Он по ступенькам вверх бежит
Без жалости и без тревоги...
Свеча мелькает... Господин
Загородил ему дорогу
И, всматриваясь, молвит строго:
«Вы – сын профессора?» – «Да, сын...»
Тогда (уже с любезной миной):
«Прошу вас. В пять он умер. Там...»
Отец в гробу был сух и прям.
Был нос прямой – а стал орлиный.
Был жалок этот смятый одр,
И в комнате, чужой и тесной,
Мертвец, собравшийся на смотр,
Спокойный, желтый, бессловесный...
«Он славно отдохнет теперь», —
Подумал сын, спокойным взглядом
Смотря в отворенную дверь...
(С ним кто-то неотлучно рядом
Глядел туда, где пламя свеч,
Под веяньем неосторожным
Склоняясь, озарит тревожно
Лик желтый, туфли, узость плеч, —
И, выпрямляясь, слабо чертит
Другие тени на стене...
А ночь стоит, стоит в окне...)
И мыслит сын: «Где ж праздник Смерти?
Отцовский лик так странно тих...
Где язвы дум, морщины муки,
Страстей, отчаянья и скуки?
Иль смерть смела бесследно их?» —
Но все утомлены. Покойник
Сегодня может спать один.
Ушли родные. Только сын
Склонен над трупом... Как разбойник,
Он хочет осторожно снять
Кольцо с руки оцепенелой...
(Неопытному трудно смело
У мертвых пальцы разгибать).
И только преклонив колени
Над самой грудью мертвеца,
Увидел он, какие тени
Легли вдоль этого лица...
Когда же с непокорных пальцев
Кольцо скользнуло в жесткий гроб,
Сын окрестил отцовский лоб,
Прочтя на нем печать скитальцев,
Гонимых по миру судьбой...
Поправил руки, образ, свечи,
Взглянул на вскинутые плечи
И вышел, молвив: «Бог с тобой»
Да, сын любил тогда отца
Впервой – и, может быть, в последний,
Сквозь скуку панихид, обедней,
Сквозь пошлость жизни без конца.
Отец лежал не очень строго:
Торчал измятый клок волос;
Всё шире с тайною тревогой
Вскрывался глаз, сгибался нос;
Улыбка жалкая кривила
Неплотно сжатые уста...
Но разложенье – красота
Неизъяснимо победила...
Казалось, в этой красоте
Забыл он долгие обиды
И улыбался суете
Чужой военной панихиды...
А чернь старалась, как могла:
Над гробом говорили речи;
Цветками дама убрала
Его приподнятые плечи;
Потом на ребра гроба лег
Свинец полоскою бесспорной
(Чтоб он, воскреснув, встать не мог
Потом, с печалью непритворной,
От паперти казенной прочь
Тащили гроб, давя друг друга...
Бесснежная визжала вьюга.
Злой день сменяла злая ночь.
По незнакомым площадям
Из города в пустое поле
Все шли за гробом по пятам...
Кладбище называлось: «Воля»
Да! Песнь о воле слышим мы,
Когда могильщик бьет лопатой
По глыбам глины желтоватой;
Когда откроют дверь тюрьмы;
Когда мы изменяем женам,
А жены – нам; когда, узнав
О поруганьи чьих-то прав,
Грозим министрам и законам
Из запертых на ключ квартир;
Когда проценты с капитала
Освободят от идеала;
Когда... – На кладбище был мир,
И впрямь пахнуло чем-то вольным:
Кончалась скука похорон,
Здесь радостный галдеж ворон
Сливался с гулом колокольным...
Как пусты ни были сердца,
Все знали: эта жизнь – сгорела...
И даже солнце поглядело
В могилу бедную отца.
Глядел и сын, найти пытаясь
Хоть в желтой яме что-нибудь...
Но всё мелькало, расплываясь,
Слепя глаза, стесняя грудь...
Три дня – как три тяжелых года!
Он чувствовал, как стынет кровь...
Людская пошлость? Иль – погода?
Или – сыновняя любовь? —
Отец от первых лет сознанья
В душе ребенка оставлял
Тяжелые воспоминанья —
Отца он никогда не знал.
Они встречались лишь случайно,
Живя в различных городах,
Столь чуждые во всех путях
(Быть может, кроме самых тайных).
Отец ходил к нему, как гость,
Согбенный, с красными кругами
Вкруг глаз. За вялыми словами
Нередко шевелилась злость...
Внушал тоску и мысли злые
Его циничный, тяжкий ум,
Грязня туман сыновних дум.
(А думы глупые, младые...)
И только добрый льстивый взор,
Бывало, упадал украдкой
На сына, странною загадкой
Врываясь в нудный разговор...
Сын помнит: в детской, на диване
Сидит отец, куря и злясь,
А он, безумно расшалясь,
Вертится пред отцом в тумане...
Вдруг (злое, глупое дитя!) —
Как будто бес его толкает,
И он стремглав отцу вонзает
Булавку около локтя...
Растерян, побледнев от боли,
Тот дико вскрикнул...
Этот крик
С внезапной яркостью возник
Здесь, над могилою, на «Воле», —
И сын очнулся... Вьюгисвист,
Толпа; могильщик холм ровняет;
Шуршит и бьется бурый лист...
И женщина навзрыд рыдает
Неудержимо и светло...
Никто с ней не знаком. Чело
Покрыто траурной фатою.
Что там? Небесной красотою
Оно сияет? Или – там
Лицо старухи некрасивой,
И слезы катятся лениво
По провалившимся щекам?
И не она ль тогда в больнице
Гроб вместе с сыном стерегла?..
Вот, не открыв лица, ушла...
Чужой народ кругом толпится...
И жаль отца, безмерно жаль:
Он тоже получил от детства
Флобера странное наследство —
Education sentimentale.[45]
От панихид и от обедней
Избавлен сын; но в отчий дом
Идет он. Мы туда пойдем
За ним и бросим взгляд последний
На жизнь отца (чтобы уста
Поэтов не хвалили мира!).
Сын входит. Пасмурна, пуста
Сырая, темная квартира...
Привыкли чудаком считать
Отца – на то имели право:
На всем покоилась печать
Его тоскующего нрава;
Он был профессор и декан;
Имел ученые заслуги;
Ходил в дешевый ресторан
Поесть – и не держал прислуги
По улице бежал бочком
Поспешно, точно пес голодный,
В шубенке никуда не годной
С потрепанным воротником;
И видели его сидевшим
На груде почернелых шпал;
Здесь он нередко отдыхал,
Вперяясь взглядом опустевшим
В прошедшее... Он «свел на нет»
Всё, что мы в жизни ценим строго
Не освежалась много лет
Его убогая берлога;
На мебели, на грудах книг
Пыль стлалась серыми слоями,
Здесь в шубе он сидеть привык
И печку не топил годами;
Он всё берег и в кучу нес:
Бумажки, лоскутки материй,
Листочки, корки хлеба, перья,
Коробки из-под папирос,
Белья не стиранного груду,
Портреты, письма дам, родных
И даже то, о чем в своих
Стихах рассказывать не буду...
И наконец – убогий свет
Варшавский падал на киоты
И на повестки и отчеты
«Духовно-нравственных бесед»...
Так, с жизнью счет сводя печальный,
Презревши молодости пыл,
Сей Фауст, когда-то радикальный,
«Правел», слабел... и всё забыл;
Ведь жизнь уже не жгла – чадила,
И однозвучны стали в ней
Слова: «свобода» и «еврей»...
Лишь музыка – одна будила
Отяжелевшую мечту:
Брюзжащие смолкали речи;
Хлам превращался в красоту;
Прямились сгорбленные плечи;
С нежданной силой пел рояль,
Будя неслыханные звуки:
Проклятия страстей и скуки,
Стыд, горе, светлую печаль...
И наконец – чахотку злую
Своею волей нажил он,
И слег в лечебницу плохую
Сей современный Гарпагон...
Так жил отец: скупцом, забытым
Людьми, и богом, и собой,
Иль псом бездомным и забитым
В жестокой давке городской.
А сам... Он знал иных мгновений
Незабываемую власть!
Недаром в скуку, смрад и страсть
Его души – какой-то гений
Печальный залетал порой;
И Шумана будили звуки
Его озлобленные руки,
Он ведал холод за спиной...
И, может быть, в преданьях темных
Его слепой души, впотьмах —
Хранилась память глаз огромных
И крыл, изломанных в горах...
В ком смутно брезжит память эта,
Тот странен и с людьми не схож
Всю жизнь его – уже поэта
Священная объемлет дрожь,
Бывает глух, и слеп, и нем он,
В нем почивает некий бог,
Его опустошает Демон,
Над коим Врубель изнемог...
Его прозрения глубоки,
Но их глушит ночная тьма,
И в снах холодных и жестоких
Он видит «Горе от ума».
Страна – под бременем обид,
Под игом наглого насилья —
Как ангел, опускает крылья,
Как женщина, теряет стыд.
Безмолвствует народный гений,
И голоса не подает,
Не в силах сбросить ига лени,
В полях затерянный народ.
И лишь о сыне, ренегате,
Всю ночь безумно плачет мать,
Да шлет отец врагу проклятье
(Ведь старым нечего терять!..
А сын – он изменил отчизне!
Он жадно пьет с врагом вино,
И ветер ломится в окно,
Взывая к совести и к жизни...
Не также ль и тебя, Варшава,
Столица гордых поляков,
Дремать принудила орава
Военных русских пошляков?
Жизнь глухо кроется в подпольи,
Молчат магнатские дворцы...
Лишь Пан-Мороз во все концы
Свирепо рыщет на раздольи!
Неистово взлетит над вами
Его седая голова,
Иль откидные рукава
Взметутся бурей над домами,
Иль конь заржет – и звоном струн
Ответит телеграфный провод,
Иль вздернет Пан взбешённый повод,
И четко повторит чугун
Удары мерзлого копыта
По опустелой мостовой...
И вновь, поникнув головой,
Безмолвен Пан, тоской убитый...
И, странствуя на злом коне,
Бряцает шпорою кровавой...
Месть! Месть! – Так эхо над Варшавой
Звенит в холодном чугуне!
Еще светлы кафэ и бары,
Торгует телом «Новый свет»,
Кишат бесстыдные троттуары,
Но в переулках – жизни нет,
Там тьма и вьюги завыванье...
Вот небо сжалилось – и снег
Глушит трескучей жизни бег,
Несет свое очарованье...
Он вьется, стелется, шуршит,
Он – тихий, вечный и старинный...
Герой мой милый и невинный,
Он и тебя запорошит,
Пока бесцельно и тоскливо,
Едва похоронив отца,
Ты бродишь, бродишь без конца
В толпе больной и похотливой...
Уже ни чувств, ни мыслей нет,
В пустых зеницах нет сиянья,
Как будто сердце от скитанья
Состарилось на десять лет...
Вот робкий свет фонарь роняет...
Как женщина, из-за угла
Вот кто-то льстиво подползает.
Вот – подольстилась, подползла,
И сердце торопливо сжала
Невыразимая тоска,
Как бы тяжелая рука
К земле пригнула и прижала...
И он уж не один идет,
А точно с кем-то новым вместе...
Вот быстро под гору ведет
Его «Краковское предместье»
Вот Висла – снежной бури ад.
Ища защиты за домами,
Стуча от холода зубами,
Он повернул опять назад...
Опять над сферою Коперник
Под снегом в думу погружен.
(А рядом – друг или соперник
Идет тоска...) Направо он
Поворотил – немного в гору...
На миг скользнул ослепший взор
По православному собору.
(Какой-то очень важный вор,
Его построив, не достроил...)
Герой мой быстро шаг удвоил,
Но скоро изнемог опять —
Он начинал уже дрожать
Непобедимой мелкой дрожью
(В ней всё мучительно сплелось:
Тоска, усталость и мороз...)
Уже часы по бездорожью
По снежному скитался он
Без сна, без отдыха, без цели...
Стихает злобный визг метели,
И на Варшаву сходит сон...
Куда ж еще идти? Нет мочи
Бродить по городу всю ночь. —
Теперь уж некому помочь!
Теперь он – в самом сердце ночи!
О, черен взор твой, ночи тьма,
И сердце каменное глухо,
Без сожаленья и без слуха,
Как те ослепшие дома!..
Лишь снег порхает – вечный, белый,
Зимой – он площадь оснежит,
И мертвое засыплет тело,
Весной – ручьями побежит...
Но в мыслях моего героя
Уже почти несвязный бред...
Идет... (По снегу вьется след
Один, но их, как было, двое...)
В ушах – какой-то смутный звон.
Вдруг – бесконечная ограда
Саксонского, должно быть, сада.
К ней тихо прислонился он.
Когда ты загнан и забит
Людьми, заботой, иль тоскою,
Когда под гробовой доскою
Всё, что тебя пленяло, спит;
Когда по городской пустыне,
Отчаявшийся и больной,
Ты возвращаешься домой,
И тяжелит ресницы иней,
Тогда – остановись на миг
Послушать тишину ночную:
Постигнешь слухом жизнь иную,
Которой днем ты не постиг;
По-новому окинешь взглядом
Даль снежных улиц, дым костра,
Ночь, тихо ждущую утра
Над белым запушённым садом,
И небо – книгу между книг,
Найдешь в душе опустошенной
Вновь образ матери склоненный,
И в этот несравненный миг —
Узоры на стекле фонарном,
Мороз, оледенивший кровь,
Твоя холодная любовь —
Всё вспыхнет в сердце благодарном,
Ты всё благословишь тогда,
Поняв, что жизнь – безмерно боле,
Чем quantum satis[46] Бранда воли,
А мир – прекрасен, как всегда
...................
(обратно) (обратно)

Двенадцать

1

Черный вечер.
Белый снег.
Ветер, ветер!
На ногах не стоит человек.
Ветер, ветер —
На всем божьем свете!
Завивает ветер
Белый снежок.
Под снежком – ледок.
Скользко, тяжко,
Всякий ходок
Скользит – ах, бедняжка!
От здания к зданию
Протянут канат.
На канате – плакат:
«Вся власть Учредительному Собранию!»
Старушка убивается – плачет,
Никак не поймет, что значит,
На что такой плакат,
Такой огромный лоскут?
Сколько бы вышло портянок для ребят
А всякий – раздет, разут...
Старушка, как курица,
Кой-как перемотнулась через сугроб.
– Ох, Матушка-Заступница!
– Ох, большевики загонят в гроб!
Ветер хлесткий!
Не отстает и мороз!
И буржуй на перекрестке
В воротник упрятал нос.
А это кто? – Длинные волосы
И говорит вполголоса'
Предатели!
Погибла Россия!
Должно быть, писатель —
Вития...
А вон и долгополый —
Сторонкой – за сугроб...
Что нынче невеселый,
Товарищ поп?
Помнишь, как бывало
Брюхом шел вперед,
И крестом сияло
Брюхо на народ?..
Вон барыня в каракуле
К другой подвернулась
– Уж мы плакали, плакали...
Поскользнулась
И – бац – растянулась!
Ай, ай!
Тяни, подымай!
Ветер веселый
И зол, и рад.
Крутит подолы,
Прохожих косит,
Рвет, мнет и носит
Большой плакат
«Вся власть Учредительному Собранию»
И слова доносит
...И у нас было собрание.
...Вот в этом здании.
...Обсудили —
Постановили
На время – десять, на ночь – двадцать пять..
...И меньше – ни с кого не брать..
...Пойдем спать.
Поздний вечер.
Пустеет улица.
Один бродяга
Сутулится,
Да свищет ветер...
Эй, бедняга!
Подходи —
Поцелуемся...
Хлеба!
Что впереди?
Проходи'
Черное, черное небо.
Злоба, грустная злоба
Кипит в груди...
Черная злоба, святая злоба...
Товарищ! Гляди
В оба!
(обратно)

2

Гуляет ветер, порхает снег.
Идут двенадцать человек.
Винтовок черные ремни
Кругом – огни, огни, огни...
В зубах – цыгарка, примят картуз,
На спину б надо бубновый туз!
Свобода, свобода,
Эх, эх, без креста!
Тра-та-та!
Холодно, товарищи, холодно!
– А Ванька с Катькой – в кабаке...
– У ей керенки есть в чулке!
– Ванюшка сам теперь богат...
– Был Ванька наш, а стал солдат
– Ну, Ванька, сукин сын, буржуй,
Мою, попробуй, поцелуй!
Свобода, свобода,
Эх, эх, без креста!
Катька с Ванькой занята —
Чем, чем занята?..
Тра-та-та!
Кругом – огни, огни, огни...
Оплечь – ружейные ремни...
Революцьонный держите шаг!
Неугомонный не дремлет враг
Товарищ, винтовку держи, не трусь
Пальнем-ка пулей в Святую Русь —
В кондовую,
В избяную,
В толстозадую!
Эх, эх, без креста!
(обратно)

3

Как пошли наши ребята
В красной гвардии служить
В красной гвардии служить
Буйну голову сложить!
Эх ты, горе-горькое,
Сладкое житье!
Рваное пальтишко,
Австрийское ружье!
Мы на горе всем буржуям
Мировой пожар раздуем,
Мировой пожар в крови —
Господи, благослови!
(обратно)

4

Снег крутит, лихач кричит,
Ванька с Катькою летит —
Елекстрический фонарик
На оглобельках...
Ах, ах, пади!..
Он в шинелишке солдатской
С физьономией дурацкой
Крутит, крутит черный ус,
Да покручивает,
Да пошучивает...
Вот так Ванька – он плечист!
Вот так Ванька – он речист!
Катьку-дуру обнимает,
Заговаривает...
Запрокинулась лицом,
Зубки блещут жемчугом...
Ах ты, Катя, моя Катя,
Толстоморденькая...
(обратно)

5

У тебя на шее, Катя,
Шрам не зажил от ножа.
У тебя под грудью. Катя,
Та царапина свежа!
Эх, эх, попляши!
Больно ножки хороши!
В кружевном белье ходила —
Походи-ка, походи!
С офицерами блудила —
Поблуди-ка, поблуди!
Эх, эх, поблуди!
Сердце ёкнуло в груди!
Помнишь, Катя, офицера —
Не ушел он от ножа...
Аль не вспомнила, холера?
Али память не свежа?
Эх, эх, освежи,
Спать с собою положи.'
Гетры серые носила,
Шоколад Миньон жрала,
С юнкерьем гулять ходила
С солдатьем теперь пошла?
Эх, эх, согреши!
Будет легче для души!
(обратно)

6

...Опять навстречу несется вскачь,
Летит, вопит, орет лихач. .
Стой, стой! Андрюха, помогай
Петруха, сзаду забегай!..
Трах-тарарах-тах-тах-тах-тах
....................
Вскрутился к небу снежный прах .
Лихач – и с Ванькой – наутек...
Еще разок! Взводи курок!..
Трах-тарарах! Ты будешь знать,
Как с девочкой чужой гулять!..
Утек, подлец! Ужо, постой,
Расправлюсь завтра я с тобой
А Катька где? – Мертва, мертва
Простреленная голова!
Что, Катька, рада? – Ни гу-гу...
Лежи ты, падаль, на снегу
Революцьонный держите шаг
Неугомонный не дремлет враг
(обратно)

7

И опять идут двенадцать,
За плечами – ружьеца.
Лишь у бедного убийцы
Не видать совсем лица...
Всё быстрее и быстрее
Уторапливает шаг.
Замотал платок на шее —
Не оправиться никак...
– Что, товарищ, ты не весел?
– Что, дружок, оторопел?
– Что, Петруха, нос повесил,
Или Катьку пожалел?
– Ох, товарищи, родные,
Эту девку я любил...
Ночки черные, хмельные
С этой девкой проводил...
– Из-за удали бедовой
В огневых ее очах,
Из-за родинки пунцовой
Возле правого плеча,
Загубил я, бестолковый,
Загубил я сгоряча... ах!
– Ишь, стервец, завел шарманку,
Что ты, Петька, баба, что ль?
– Верно, душу наизнанку
Вздумал вывернуть? Изволь!
– Поддержи свою осанку!
– Над собой держи контроль!
– Не такое нынче время,
Чтобы няньчиться с тобой!
Потяжеле будет бремя
Нам, товарищ дорогой!
И Петруха замедляет
Торопливые шаги...
Он головку вскидавает,
Он опять повеселел. .
Эх, эх!
Позабавиться не грех!
Запирайте етажи,
Нынче будут грабежи!
Отмыкайте погреба —
Гуляет нынче голытьба
(обратно)

8

Ох ты, горе-горькое
Скука скучная,
Смертная!
Ужь я времячко
Проведу, проведу...
Ужь я темячко
Почешу, почешу...
Ужь я семячки
Полущу, полущу...
Ужь я ножичком
Полосну, полосну!..
Ты лети, буржуй, воробышком
Выпью кровушку
За зазнобушку,
Чернобровушку...
Упокой, господи, душу рабы твоея.
Скучно!
(обратно)

9

Не слышно шуму городского,
Над невской башней тишина,
И больше нет городового —
Гуляй, ребята, без вина!
Стоит буржуй на перекрестке
И в воротник упрятал нос.
А рядом жмется шерстью жесткой
Поджавший хвост паршивый пес.
Стоит буржуй, как пес голодный,
Стоит безмолвный, как вопрос
И старый мир, как пес безродный,
Стоит за ним, поджавши хвост.
(обратно)

10

Разыгралась чтой-то вьюга,
Ой, вьюга, ой, вьюга!
Не видать совсем друг друга
За четыре за шага!
Снег воронкой завился,
Снег столбушкой поднялся...
– Ох, пурга какая, спасе!
– Петька! Эй, не завирайся
От чего тебя упас
Золотой иконостас?
Бессознательный ты, право,
Рассуди, подумай здраво —
Али руки не в крови
Из-за Катькиной любви?
– Шаг держи революцьонный
Близок враг неугомонный!
Вперед, вперед, вперед,
Рабочий народ!
(обратно)

11

...И идут без имени святого
Все двенадцать – вдаль.
Ко всему готовы,
Ничего не жаль...
Их винтовочки стальные
На незримого врага...
В переулочки глухие,
Где одна пылит пурга...
Да в сугробы пуховые —
Не утянешь сапога...
В очи бьется
Красный флаг.
Раздается
Мерный шаг.
Вот – проснется
Лютый враг...
И вьюга пылит им в очи
Дни и ночи
Напролет...
Вперед, вперед,
Рабочий народ!
(обратно)

12

...Вдаль идут державным шагом...
– Кто еще там? Выходи!
Это – ветер с красным флагом
Разыгрался впереди...
Впереди – сугроб холодный,
– Кто в сугробе – выходи!..
Только нищий пес голодный
Ковыляет позади...
– Отвяжись ты, шелудивый,
Я штыком пощекочу!
Старый мир, как пес паршивый,
Провались – поколочу!
...Скалит зубы – волк голодный —
Хвост поджал – не отстает —
Пес холодный – пес безродный...
– Эй, откликнись, кто идет?
– Кто там машет красным флагом?
– Приглядись-ка, эка тьма!
– Кто там ходит беглым шагом,
Хоронясь за все дома?
– Всё равно, тебя добуду,
Лучше сдайся мне живьем!
– Эй, товарищ, будет худо,
Выходи, стрелять начнем!
Трах-тах-тах! – И только эхо
Откликается в домах...
Только вьюга долгим смехом
Заливается в снегах...
Трах-тах-тах!
Трах-тах-тах...
...Так идут державным шагом —
Позади – голодный пес,
Впереди – с кровавым флагом,
И за вьюгой невидим,
И от пули невредим,
Нежной поступью надвьюжной,
Снежной россыпью жемчужной,
В белом венчике из роз —
Впереди – Исус Христос.
Январь 1918

(обратно) (обратно) (обратно) (обратно)

Борис Гребенщиков Серебро Господа моего

© Гребенщиков Б. Б., 2015

© Быков Д. Л., вступительная статья, 2015

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2015

* * *
(обратно)

Партизан полной луны

1
Поэтом называется человек, дающий современникам и потомкам оптимальные формы для выражения их мыслей, состояний и трудноуловимых ощущений. Он либо видит то, чего до него не видели, и дает этому имя, – либо находит формулу для того, что все понимали давно, но по разным причинам боялись сказать.

Один из наиболее надежных (хотя не единственный) критериев оценки поэта – количество его цитат, ушедших в речь: в пословицы, чужие тексты, газетные заголовки. В России по этому параметру лидируют Грибоедов – что предсказано Пушкиным, – и Крылов: мастера стихотворного афоризма и разговорного жанра, то есть репризного поэтического диалога. Сам Пушкин как раз не в лидерах, и это естественно: он сложнее, интимнее. Прекрасно обстоят дела у Маяковского – оратора, плакатиста. Само собой, на цитаты охотней всего разбирают песню – ее воздействие тотально, она и сочиняется, и поется всенародно. Авторская песня – продолжением которой стал русский рок – в смысле цитирования и расхищения на повседневные диалоги, может смело соперничать с Грибоедовым и Маяковским. Лидирует тут Окуджава, рядом с ним – Гребенщиков, обогативший русскую литературную и разговорную речь десятками цитат. Об этом парадоксе впервые сказал – а потом написал – превосходный петербургский прозаик и по совместительству историк русского рока, Александр Житинский: всем, кто сомневался в поэтическом таланте БГ, – а такие находились, – он возражал простым перечнем его цитат, превратившихся в пароли.

Поколение дворников и ночных сторожей.

Я знаю все, что есть, но разве я могу?

Я покоряю города истошным воплем идиота.

Сползает по крыше старик Козлодоев, пронырливый, как коростель.

На нашем месте в небе должна быть звезда.

Рок-н-ролл мертв, а я еще нет.

Нам всем будет лучше, когда ты уйдешь. (Последняя песня, впрочем, сделалась источником цитат на многие случаи жизни: «Твой муж был похож на бога – теперь он похож на тень. Теперь он просто не может то, что раньше ему было лень».)

Ты дерево, твое место в саду. (В армии обычно поют: «Ты дерево, твое место в строю»; по крайней мере пели в наше время.)

Они не выйдут из клетки, потому что они не хотят.

Это только наши танцы на грани весны.

Праздник урожая во дворце труда.

Возьми меня к реке, положи меня в воду. (Просьба, часто обращаемая к женам с похмелья.)

Вперед, вперед, плешивые стада (как, впрочем, и вся «Московская октябрьская»).

Моя смерть ездит в черной машине с голубым огоньком.

Восемь тысяч двести верст пустоты, а все равно нам с тобой негде ночевать.

Мама, я не могу больше пить.

Все говорят, что пить нельзя, а я говорю, что буду.

Что нам делать с пьяным матросом?! (говорится, когда кто-либо в компании опередил прочих в утрате самоконтроля).

И так далее – свой перечень любимых цитат найдется у каждого и окажется много длиннее, я привел только самое общеупотребительное, то, что давно уже выполняет в российской культуре двоякую функцию: во-первых, это система опознавания своих, пароль-отзыв, а во-вторых – наилучший способ выразить трудновыразимое. Борис Борисович за нас уже постарался.

И пусть мне скажут, что песня по природе своей массова, а потому ему легче; что каждый вкладывает в его слова собственное содержание, потому что Гребенщиков так устроен – говорить все, не сказав ничего; что его тиражирует радио, а потому его творчество как бы насаждается, тогда как настоящая поэзия остается делом маргиналов. Пусть мне все это скажут. И все эти комментарии – чаще всего завистливые – не отменяют того простого факта, что подавляющее большинство российского населения давно уже думает о себе словами Гребенщикова, объясняется в любви и ненависти словами Гребенщикова, напевает или проговаривает про себя в экстремальных ситуациях слова этого поэта. Из тех, кто работал или работает рядом с ним, соперничать с Гребенщиковым по этому параметру мог только Илья Кормильцев, – безусловно великий поэт, к которому посмертно можно применить такое определение, – да, пожалуй, Макаревич, хотя рейтинг его цитируемости несколько ниже.

Те, кого крутят по радио не в пример чаще, – не станем перечислять голимую попсу, – этому критерию не соответствуют, ибо их словами пользуются лишь в ироническом смысле, желая обозначить некий нижеплинтусный уровень. Гребенщиков – иной случай. Он умудрился высказаться за всех и про всех.

2
Как у него это получилось – вопрос отдельный, заслуживающий серьезного исследования, каковое, кстати, уже и предпринималось много раз. Попробуем высказать собственные догадки, касающиеся – предупредим сразу – только текстов, поскольку о музыке Гребенщикова, богатой и сложной, должны высказываться профессионалы-музыковеды, а не скромные филологи.

Все поэты делятся на две категории, обозначим их условно как «риторы» и «трансляторы». Трансляторы – Блок, Жуковский, Окуджава, – передают звук эпохи; у них нет единой интонации, они поют на разные голоса, часто меняются до неузнаваемости. У них словно нет авторской личности, которая только мешала бы расслышать музыку времени. Такого поэта можно представить себе любым – скажем, молодой романтичный кудрявый Жуковский и Жуковский пожилой, с брюшком, миролюбивый, одинаково представимы в качестве авторов «Светланы» или «Эоловой арфы». Любым можно представить Блока – просто нам нравится кудрявый Блок-романтик; но и страшный Блок 1920 года, с серым волчьим лицом и потухшими глазами, вполне представим в качестве автора «Соловьиного сада» или «Седого утра». И «Снежную маску» он мог бы написать. У поэта-транслятора чаще всего есть первоклассная интуиция и, скажем, обусловленная ею способность разбираться в людях, – но чаще всего нет цельного мировоззрения; его можно любить, даже боготворить – но спросить чаще всего не о чем: он, подобно Окуджаве, ответит шуткой или спрячется за азбучные истины. Это нормально, и не надо от него требовать того, чего он не может дать.

Пример ритора, как раз обладающего мировоззрением и дающего (по крайней мере для себя) ответы на вопросы, – Галич, особенно наглядный на фоне Окуджавы. Пожалуй, и главный русский поэт Пушкин, заповедавший нам традицию интеллектуальной, насыщенной мыслями повествовательной поэзии, – в большей степени ритор, чем Лермонтов, умеющий ловить божественные звуки (хотя и Лермонтов, по мысли Белинского, обещал стать незаурядным мыслителем; иное дело, что от Лермонтова мы ждем именно «звуков небес», а мыслителем он был чересчур импульсивным, зависимым от настроения, и вопросов у него больше, чем ответов; интуиция, догадки, прозрения – да, цельная философская система – нет, конечно). Риторы вырабатывают формулы, интонации, стили, они мгновенно узнаются – по одной строке и даже по фирменному неологизму. «Вежливейше» – это только Маяковский и никто другой. Бессмысленно сталкивать между собой риторов и трансляторов – никто не лучше, и «звуки небес» удаются транслятору далеко не всегда – когда в горних сферах наступает тишина, он транслирует белый шум. Наглядней всего эту разницу обозначил Маяковский: «У меня из десяти стихотворений пять хороших, а у него два. Но таких, как эти два, мне не написать». Сказано предельно самокритично и не вполне справедливо, ибо в иных ситуациях душе нужен именно мощный, утешительный, надежный голос Маяковского – он подхлестывает слабых, внушает твердость колеблющимся; ритор утешает в отчаянии – но сам чаще всего нуждается в таких стихах, как лермонтовские или блоковские, и тянется к этой противоположности. Риторы – Слуцкий, Бродский, поэты напряженной мысли и внятного, афористичного высказывания. Много ли афоризмов мы найдем у Блока? Чаще всего банальности, что-нибудь вроде «Он весь дитя добра и света», да и то не афоризм, а расхожая цитата для юбилейной статьи. «Революционный держите шаг. Неугомонный не дремлет враг» – хорошо для плаката, да и то ведь не своим голосом.

Самые интересные случаи – промежуточные, иногда маскирующиеся, неявные. БГ по природе своей – безусловно ритор, почему он и расходится с такой легкостью на цитаты и афоризмы. Припечатать он умеет не хуже Маяковского. Возьмем, однако, самый наглядный пример – классическую песню «500»:

Пятьсот песен – и нечего петь;
Небо обращается в запертую клеть.
Те же старые слова в новом шрифте.
Комический куплет для падающих в лифте.
По улицам провинции метет суховей,
Моя Родина, как свинья, жрет своих сыновей;
С неумолимостью сверхзвуковой дрели
Руки в перчатках качают колыбель.
Свечи запалены с обоих концов.
Мертвые хоронят своих мертвецов.
Хэй, кто-нибудь помнит, кто висит на кресте?
Праведников колбасит, как братву на кислоте;
Каждый раз, когда мне говорят, что мы – вместе,
Я помню – больше всего денег приносит «груз 200».
У желтой подводной лодки мумии в рубке.
Колесо смеха обнаруживает свойства мясорубки.
Патриотизм значит просто «убей иноверца».
Эта трещина проходит через мое сердце.
В мутной воде не видно концов.
Мертвые хоронят своих мертвецов.
Я чувствую себя, как негатив на свету;
Сухая ярость в сердце, вкус железа во рту,
Наше счастье изготовлено в Гонконге и Польше,
Ни одно имя не подходит нам больше;
В каждом юном бутоне часовой механизм,
Мы движемся вниз по лестнице, ведущей вниз,
Связанная птица не может быть певчей,
Падающим в лифте с каждой секундой становится все легче.
Собаки захлебнулись от воя.
Нас учили не жить, нас учили умирать стоя.
Знаешь, в эту игру могут играть двое.
Здесь что ни строчка – то афоризм, чеканка: «Моя Родина, как свинья, жрет своих сыновей» (пусть это не ново, вспомним Синявского – «Россия – Мать, Россия – Сука, ты ответишь и за это очередное, вскормленное тобою и выброшенное потом на помойку, с позором – дитя!», а еще раньше Джойс – «Ирландия, как свинья, пожирает своих детей», – но важно ведь, кто и когда сказал; иногда повтор важней, концептуальней свежей, но расплывчатой или трусливой мысли). «Мы движемся вниз по лестнице, ведущей вниз». «Связанная птица не может быть певчей». Сплошь плакат, состояние зафиксировано с избыточной, убойной точностью. Но само это состояние размыто, универсально, беспричинно – непонятно, с чего автор впал в это настроение тоскливой ярости: все это могло быть сказано в любую эпоху и по любому поводу.

В этом тайна гребенщиковской универсальности. Давид Самойлов сказал об Окуджаве: «Слово Окуджавы не точно. Точно его состояние». Об этом же говорил Николай Богомолов, авторитетнейший исследователь русской поэзии вообще и авторской песни в частности: «Окуджава размывает слово, оно мерцает». Гребенщиков – случай внешне сходный, но по сути прямо противоположный: его слово прицельно точно, афористично, даже плакатно. Но состояние его размыто, таинственно – оно вызвано неясными причинами, бесконечно более тонкими, чем история, политика или погода. Гребенщиков точно и внятно называет то, что чувствуют все – причем в разное время и по разным поводам; Окуджава, напротив, размыто и приподнято говорит о приземленном и конкретном, и потому, слушая его, каждый чувствует себя более возвышенным, оправданным, причастившимся к высокому и универсальному. Окуджава может сказать: «Арбат, ты моя религия», а Гребенщиков скорей сказал бы: «Религия стала Арбатом» («Будешь в Москве – остерегайся говорить о святом»; «Харе-Кришна ходят строем по Арбату и Тверской»). Предельно точные слова о неточных, неклассифицируемых и неквалифицируемых, размытых состояниях – вот Гребенщиков, транслятор с повадками ритора. В этом не только тайна его притягательности, но и разгадка его творческого долголетия, производительности, самодисциплины: он не сошел с ума, не спился и не сломался во времена, когда весь российский рок – в особенности ленинградский – колбасило так, что мама не горюй. БГ – тонкая, чуткая, деликатная душа в железных латах петербургской литературной традиции, гений формы, прямой наследник обэриутов с издевательской ясностью и точностью их слова – но не забудем, что в это ясное и точное слово облечены мысли безумцев, провидцев, отчаявшихся последышей Серебряного века. Хармс и Заболоцкий блюдут рифму, облекают свои кошмары в веселенький четырехстопный хорей – «Меркнут знаки Зодиака» или «Стих Петра Яшкина», – но внутри тайна, и мы никогда не знаем истинного повода к речи, ее причины, ее raison d’etre. Таков и Гребенщиков – предельно четко, лично и стопроцентно узнаваемо о невыразимом; и потому его слова так легко применяются к любой ситуации, так легко повторяются от первого лица, что и требуется от песни.

Иногда Гребенщиков социален и фельетонно точен, как в тексте – но не в названии! – «Древнерусской тоски». Сам БГ утверждает, что позаимствовал это выражение у Лихачева, но у Лихачева такой формулы нет, и она в самом деле слишком субъективна для его научных текстов и слишком иронична – во всяком случае амбивалентна – для публицистических. Может, я просто не встречал ее в опубликованных работах Лихачева, кто знает. Все реалии предельно точны, формулы запоминаются мгновенно, – но вот состояние «древнерусской тоски» куда сложней, беспричинней, амбивалентней. От чего эта тоска происходит, с чем связана? В том ли причина, что русская жизнь неизменна и бесперспективна, или в том, что автор с утра не опохмелился, или в том, что прекрасные российские традиции отданы на откуп чужакам? Подставьте что угодно – не ошибетесь, вот почему любой считает БГ своей собственностью и выразителем личных чувств. «Еще один раз» – песня, которую автор этих строк считает лучшим сочинением БГ, как в музыкальном, так и в поэтическом отношении, – тоже с безупречной точностью фиксирует состояние безысходности и противоречащего, противостоящего ей долга: ничего не изменится, но возвращаться нужно вновь и вновь. О чем, однако, эта вещь и откуда взялось это состояние? Неужели это опять только о России – «Над ними синева, но они никуда не взлетят»? Да нет, конечно, о человечестве в целом. А кто-то скажет, что это вообще о любви – о том, как трудно любящим вырваться из оков быта; во всяком случае я встречал такие трактовки. И каждый надевает лирическую маску героя БГ – она любому впору; проблема только в том, что за все надо платить. Как-то я спросил Гребенщикова, не кажется ли ему, тысяча извинений, что пользоваться его чисто внешними приемами очень уж просто? Это и у него иногда доходит до автоматизма. Приходишь, например, в столовую и говоришь спутнице: «Ты можешь взять борщ, если ты хочешь взять бо-о-орщ», еще так слегка можно повибрировать голосом для внушительности. БГ без всякого раздражения ответил: да, это внешне несложно. Но ведь если говоришь, как мы, и поешь, как мы, – очень скоро начинаешь жить, как мы, а всякий ли это выдержит?

Резонное замечание.

3
Когда-то выше всех песен БГ, написанных в смутные восьмидесятые, после периода светлого абсурда, который после «Треугольника» и «Детей Декабря» стал прочно ассоциироваться с «Аквариумом», – я ценил «Партизан Полной Луны», и БГ, кажется, это одобрял. Он сам любит эту вещь. Почему этот автор называет себя партизаном полной луны? Потому что, насколько я могу судить, глубоко презирает всяческую подпольность, заигрывания с подсознанием, попытки со взломом проникнуть туда, куда надо входить со своим ключом. Отсюда – отказ от саморастраты, наркомании, черной энергии самоуничтожения, с которой рок так часто заигрывает; для БГ всегда было важно жить дольше и плодотворней, а если уж умирать, то в случае крайней необходимости, и лучше бы воздержаться от этой практики как можно дольше. Некоторые рокеры – не станем называть их имен – называли лирику БГ «Фонтаном фальшивого света». Бог им судья. «Аквариум» – в самом деле явление светлое, но не потому, что песни Гребенщикова оптимистичны или полны любви. Они амбивалентны, и нет никакого противоречия между «Ну-ка мечи стаканы на стол» и «Мама, я не могу больше пить». Сходство здесь в том, что состояние – то или другое – артикулируется с абсолютной точностью, с безупречным владением всем формальным арсеналом русского стиха.

Песни Гребенщикова потому и могут существовать без музыкальной основы, в качестве чистой лирики, что в них соблюдены главные требования к поэтическому тексту: плотность стихового ряда, свежесть сравнений, интонационная заразительность, мнемоничность, сиречь запоминаемость, и элегантная, без вычур, рифмовка. Как поэт БГ ориентировался на Дилана, а в русской традиции, пожалуй, на уже упомянутого Заболоцкого, сочетающего внешнюю простоту с загадочностью и даже таинственностью. Самый прямой продолжатель Заболоцкого в этом смысле – Юрий Кузнецов, блестящий, трагический и часто очень противный русский поэт первого ряда; о сходстве между Кузнецовым и Гребенщиковым не писал еще, насколько я знаю, никто, – но сравните текст БГ «Волки и вороны» с любым стихотворением Кузнецова на фольклорную тему. Россия Кузнецова – страна мрачная, но штука в том, что это страна волшебная.

Завижу ли облако в небе высоком,
Примечу ли дерево в поле широком, –
Одно уплывает, одно засыхает…
А ветер гудит и тоску нагоняет.
Что вечного нету – что чистого нету.
Пошел я шататься по белому свету.
Но русскому сердцу везде одиноко…
И поле широко,и небо высоко.
Это очень по-гребенщиковски, очень беспричинно и совершенно точно. Возможно, древнерусская и – шире – среднерусская тоска происходит от того, что автор – и любой здешний житель – всегда чувствует присутствие рядом абсолютной вертикали, но горизонталь русского пейзажа словно не хочет о ней помнить. А может, напротив, она ее только подчеркивает, делает осязаемее. Как сформулировал тот же БГ – поистине у него есть формулы на все случаи жизни! – «Нигде нет неба ниже, чем здесь. Нигде нет неба ближе, чем здесь».

Неизменная радость читателя от встреч со словом БГ – именно от точности, от абсолютного попадания, и какая нам разница, что он имеет в виду?

А про буддизм мы, если можно, ничего не будем. Он тут вообще ни при чем.

Дмитрий Быков
(обратно)

Железнодорожная вода

Дай мне напиться железнодорожной воды;
Дай мне напиться железнодорожной воды.
Мне нравится лето тем, что летом тепло,
Зима мне мила тем, что замерзло стекло,
Меня не видно в окно, и снег замел следы.
Когда я был младше, я ставил весь мир по местам;
Когда я был младше, я расставил весь мир по местам.
Теперь я пью свой wine, я ем свой cheese,
Я качусь по наклонной – не знаю, вверх или вниз,
Я стою на холме – не знаю, здесь или там.
Мы были знакомы, я слышал, что это факт;
Мы были знакомы, я слышал, что это факт.
Но сегодня твой мозг жужжит, как фреза;
Здесь слишком светло, и ты не видишь глаза,
Но вот я пою – попадешь ли ты в такт?
Есть те, что верят, и те, что смотрят из лож.
И даже я порой уверен, что вижу, где ложь.
Но когда ты проснешься, скрой свой испуг:
Это был не призрак, это был только звук;
Это тронулся поезд, на который ты не попадешь.
Так дай мне напиться железнодорожной воды;
Дай мне напиться железнодорожной воды.
Я писал эти песни в конце декабря
Голый, в снегу, при свете полной луны,
Но если ты меня слышишь, наверное, это не зря.
1981
«Синий Альбом»
(обратно)

Герои рок-н-ролла (Молодая шпана)

Мне
   пора
      на покой –
Я устал быть послом рок-н-ролла
В неритмичной стране.
Я уже не боюсь тех, кто уверен во мне.
Мы танцуем на столах в субботнюю ночь,
Мы старики, и мы не можем помочь,
Но мы никому не хотим мешать,
Дайте счет в сберкассе – мы умчимся прочь;
Я куплю себе Arp и drum-machine
И буду писа́ться совсем один,
С двумя-тремя друзьями, мирно, до самых седин…
Если бы вы знали, как мне надоел скандал;
Я готов уйти; эй, кто здесь
Претендует на мой пьедестал?
Где та молодая шпана,
Что сотрет нас с лица земли?
Ее нет, нет, нет…
Мое место под солнцем жарко как печь.
Мне хочется спать, но некуда лечь.
У меня не осталось уже ничего,
Чего я мог или хотел бы сберечь;
И мы на полном лету в этом странном пути,
И нет дверей, куда мы могли бы войти.
Забавно думать, что есть еще люди,
У которых все впереди.
«Жить быстро, умереть молодым» –
Это старый клич; но я хочу быть живым.
Но кто-то тянет меня за язык,
И там, где был дом, остается дым;
Но другого пути, вероятно, нет.
Вперед – это там, где красный свет…
Где та молодая шпана,
Что сотрет нас с лица земли?
Где та молодая шпана,
Что сотрет нас с лица земли?
Ее нет, нет, нет…
1980
«Синий Альбом»
(обратно)

Гость

Мне кажется, нам не уйти далеко,
Похоже, что мы взаперти.
У каждого есть свой город и дом,
И мы пойманы в этой сети;
И там, где я пел, ты не больше, чем гость,
Хотя я пел не для них.
Но мы станем такими, какими они видят нас –
Ты вернешься домой,
И я – домой,
И все при своих.
Но, в самом деле – зачем мы нам?
Нам и так не хватает дня,
Чтобы успеть по всем рукам,
Что хотят тебя и меня.
И только когда я буду петь,
Где чужие взгляды и дым –
Я знаю, кто встанет передо мной,
И заставит меня,
И прикажет мне
Еще раз остаться живым.
1981
«Синий Альбом»
(обратно)

Электрический пес

Долгая память хуже, чем сифилис,
Особенно в узком кругу.
Такой вакханалии воспоминаний
Не пожелать и врагу.
И стареющий юноша в поисках кайфа
Лелеет в зрачках своих вечный вопрос,
И поливает вином, и откуда-то сбоку
С прицельным вниманьем глядит электрический пес.
И мы несем свою вахту в прокуренной кухне,
В шляпах из перьев и трусах из свинца,
И если кто-то издох от удушья,
То отряд не заметил потери бойца.
И сплоченность рядов есть свидетельство дружбы –
Или страха сделать свой собственный шаг.
И над кухней-замком возвышенно реет
Похожий на плавки и пахнущий плесенью флаг.
И у каждого здесь есть излюбленный метод
Приводить в движенье сияющий прах.
Гитаристы лелеют свои фотоснимки,
А поэты торчат на чужих номерах.
Но сами давно звонят лишь друг другу,
Обсуждая, насколько прекрасен наш круг.
А этот пес вгрызается в стены
В вечном поиске новых и ласковых рук.
Но женщины – те, что могли быть, как сестры, –
Красят ядом рабочую плоскость ногтей,
И во всем, что движется, видят соперниц,
Хотя уверяют, что видят…
И от таких проявлений любви к своим ближним
Мне становится страшно за рассудок и нрав.
Но этот пес не чужд парадоксов:
Он влюблен в этих женщин,
И с его точки зренья он прав.
Потому что другие здесь не вдохновляют
Ни на жизнь, ни на смерть, ни на несколько строк;
И один с изумлением смотрит на Запад,
А другой с восторгом глядит на Восток.
И каждый уже десять лет учит роли,
О которых лет десять как стоит забыть.
А этот пес смеется над нами:
Он не занят вопросом, каким и зачем ему быть.
У этой песни нет конца и начала,
Но есть эпиграф – несколько фраз:
Мы выросли в поле такого напряга,
Где любое устройство сгорает на раз.
И, логически мысля, сей пес невозможен –
Но он жив, как не снилось и нам, мудрецам.
И друзья меня спросят: «О ком эта песня?»
И я отвечу загадочно: «Ах, если б я знал это сам…»
1981
«Синий Альбом»
(обратно)

Все, что я хочу

Все, что я пел – упражнения в любви
Того, у кого за спиной
Всегда был дом.
Но сегодня я один
За праздничным столом;
Я желаю счастья
Каждой двери,
Захлопнутой за мной.
Я никогда не хотел хотеть тебя
Так,
Но сейчас мне светло,
Как будто я знал, куда иду.
И сегодня днем моя комната – клетка,
В которой нет тебя…
Ты знаешь, что я имею в виду.
Все, что я хочу;
Все, что я хочу,
Это ты.
Я пел о том, что знал.
Я что-то знал;
Но, Господи, я не помню, каким я был тогда.
Я говорил люблю, пока мне не скажут нет;
И когда мне говорили нет,
Я не верил и ждал, что скажут да,
И проснувшись сегодня, мне было так странно знать,
Что мы лежим, разделенные, как друзья;
Но я не терплю слова друзья,
Я не терплю слова любовь,
Я не терплю слова всегда,
Я не терплю слов.
Мне не нужно слов, чтобы сказать тебе, что ты –
Это все, что я хочу…
1981
«Синий Альбом»
(обратно)

Плоскость

Мы стояли на плоскости
С переменным углом отраженья,
Наблюдая закон,
Приводящий пейзажи в движенье;
Повторяя слова,
Лишенные всякого смысла,
Но без напряженья,
Без напряженья…
Их несколько здесь –
Измеряющих время звучаньем,
На хороший вопрос
Готовых ответить мычаньем;
И глядя вокруг,
Я вижу, что их появленье
Весьма неслучайно,
Весьма неслучайно…
1980
«Синий Альбом»
(обратно)

Иванов

Иванов на остановке,
В ожиданьи колесницы,
В предвкушеньи кружки пива –
В понедельник утром жизнь тяжела;
А кругом простые люди,
Что, толпясь, заходят в транспорт,
Топчут ноги Иванову,
Наступают ему прямо на крыла.
И ему не слиться с ними,
С согражданами своими:
У него в кармане Сартр,
У сограждан – в лучшем случае пятак.
Иванов читает книгу,
И приходят контролеры,
И штрафуют Иванова;
В понедельник утром все всегда не так.
Он живет на Петроградской,
В коммунальном коридоре,
Между кухней и уборной,
И уборная всегда полным-полна;
И к нему приходят люди
С чемоданами портвейна,
И проводят время жизни
За сравнительным анализом вина;
А потом они уходят,
Только лучшие друзья
И очарованные дамы
Остаются с Ивановым до утра;
А потом приходит утро,
Все прокуренно и серо,
Подтверждая старый тезис,
Что сегодня тот же день, что был вчера.
1980
«Акустика»
(обратно)

Моей звезде

Моей звезде не суждено
Тепла, как нам, простым и смертным;
Нам – сытный дом под лампой светлой,
А ей – лишь горькое вино;
А ей – лишь горькая беда,
Сгорать, где все бегут пожара;
Один лишь мальчик скажет: «Жалко,
Смотрите, падает звезда!»
Моей звезде не суждено
Устать или искать покоя;
Она не знает, что такое
Покой, но это все равно.
Ей будет сниться по ночам
Тот дом, что обойден бедою,
А наяву – служить звездою.
И горький дым, и горький чай…
1978
«Акустика»
(обратно)

Почему не падает небо

Он слышал ее имя – он ждал повторенья;
Он бросил в огонь все, чего было не жаль.
Он смотрел на следы ее, жаждал воды ее,
Шел далеко в свете звезды ее;
В пальцах его снег превращался в сталь.
И он встал у реки, чтобы напиться молчанья;
Смыть с себя все и снова остаться живым.
Чтобы голос найти ее, в сумрак войти ее,
Странником стать в долгом пути ее;
В пальцах его вода превращалась в дым.
И когда его день кончился молча и странно,
И кони его впервые остались легки,
То пламя свечей ее, кольца ключей ее,
Нежный, как ночь, мрамор плечей ее
Молча легли в камень его руки.
1978
«Акустика»
(обратно)

Укравший дождь

Я думаю, ты не считал себя богом,
Ты просто хотел наверх,
Резонно решив, что там теплей, чем внизу.
И мне любопытно, как ты себя
Чувствуешь там теперь –
Теперь, когда все бревна в твоем глазу;
Ты смеялся в лицо, ты стрелял со спины,
Ты бросал мне песок в глаза;
Ты создал себе карму на десять жизней вперед.
Ты думал, что если двое молчат,
То и третий должен быть «за»,
Забыв уточнить, чем ты зашил ему рот.
Теперь нам пора прощаться, но я не подам руки,
Мне жаль тебя, но пальцы твои в грязи;
И мне наплевать, как ты будешь жить
У убитой тобой реки
И что ты чувствуешь в этой связи.
Ты жил, продавая девственницам
Свой портрет по рублю в полчаса –
Тот, что я написал с тебя позавчера;
Ты кричал о ветрах – но горе тому,
Кто подставил тебе паруса:
Ведь по стойке «смирно» застыли твои флюгера;
И ты флейтист, но это не флейта неба,
Это даже не флейта земли;
Слава богу, ты не успел причинить вреда.
Ведь я говорил, что они упадут –
И они тебя погребли;
Небес без дождя не бывало еще никогда.
Не жди от меня прощенья, не жди от меня суда;
Ты сам свой суд, ты сам построил тюрьму.
Но ежели некий ангел
Случайно войдет сюда –
Я хотел бы знать, что ты ответишь ему.
1979
«Акустика»
(обратно)

С той стороны зеркального стекла

Последний дождь – уже почти не дождь;
Смотри, как просто в нем найти покой.
И если верить в то, что завтра будет новый день,
Тогда совсем легко…
Ах, только б не кончалась эта ночь;
Мне кажется, мой дом уже не дом.
Смотри, как им светло – они играют в жизнь свою
На стенке за стеклом.
Мне кажется, я узнаю себя
В том мальчике, читающем стихи;
Он стрелки сжал рукой, чтоб не кончалась эта ночь,
И кровь течет с руки.
Но кажется, что это лишь игра
С той стороны зеркального стекла;
А здесь рассвет, но мы не потеряли ничего:
Сегодня тот же день, что был вчера.
1977
«Акустика»
(обратно)

Сталь

Я не знаю, зачем ты вошла в этот дом,
Но давай проведем этот вечер вдвоем;
Если кончится день, нам останется ром,
Я купил его в давешней лавке.
Мы погасим весь свет, и мы станем смотреть,
Как соседи напротив пытаются петь,
Обрекая бессмертные души на смерть,
Чтоб остаться в живых в этой давке.
Здесь дворы, как колодцы, но нечего пить;
Если хочешь здесь жить, то умерь свою прыть,
Научись то бежать, то слегка тормозить,
Подставляя соседа под вожжи.
И когда по ошибке зашел в этот дом
Александр Сергеич с разорванным ртом,
То распяли его, перепутав с Христом
И узнав об ошибке днем позже.
Здесь развито искусство смотреть из окна
И записывать тех, кто не спит, имена.
Если ты невиновен, то чья в том вина?
Важно первым успеть с покаяньем.
Ну а ежели кто не еще, а уже,
И душа, как та леди, верхом в неглиже,
То Вергилий живет на втором этаже,
Он поделится с ним подаяньем.
Здесь вполголоса любят, здесь тихо кричат,
В каждом яде есть суть, в каждой чаше есть яд;
От напитка такого поэты не спят,
Издыхая от недосыпанья.
И в оправе их глаз – только лед и туман,
Но порой я не верю, что это обман;
Я напитком таким от рождения пьян,
Это здешний каприз мирозданья.
Нарисуй на стене моей то, чего нет;
Твое тело как ночь, но глаза как рассвет.
Ты – не выход, но, видимо, лучший ответ;
Ты уходишь, и я улыбаюсь…
И назавтра мне скажет повешенный раб:
«Ты не прав, господин»; и я вспомню твой взгляд,
И скажу ему: «Ты перепутал, мой брат:
В этой жизни я не ошибаюсь».
1978
«Акустика»
(обратно)

Второе стеклянное чудо

Когда ты был мал, ты знал все, что знал,
И собаки не брали твой след.
Теперь ты открыт, ты отбросил свой щит,
Ты не помнишь, кто прав и кто слеп.
Ты повесил мишени на грудь,
Стоит лишь тетиву натянуть;
Ты ходячая цель,
Ты уверен, что верен твой путь.
Но тем, кто не спит, не нужен твой сад,
В нем нет ни цветов, ни камней.
И даже твой бог никому не помог,
Есть другие, светлей и сильней;
И поэтому ты в пустоте,
Как на старом забытом холсте:
Не в начале, не в центре
И даже не в самом хвосте.
1979
«Акустика»
(обратно)

Мне было бы легче петь

Мне не нужно касанья твоей руки
И свободы твоей реки;
Мне не нужно, чтоб ты была рядом со мной,
Мы и так не так далеки.
И я знаю, что это чужая игра,
И не я расставляю сеть;
Но если бы ты могла меня слышать,
Мне было бы легче петь.
Это новые листья меняют свой цвет,
Это в новых стаканах вино.
Только время уже не властно над нами,
Мы движемся, словно в кино.
И когда бы я мог изменить расклад,
Я оставил бы все как есть,
Но если бы ты могла меня слышать,
Мне было бы легче петь.
По дощатым полам твоего эдема
Мне не бродить наяву.
Но когда твои руки в крови от роз,
Я режу свои о траву.
И ни там, ни здесь не осталось скрипок,
Не переплавленных в медь;
Но если бы ты могла меня слышать,
Мне было бы легче петь.
Так прости за то, что любя тебя
Я остался таким же, как был.
Но я до сих пор не умею прощаться
С теми, кого я любил;
И хотя я благословляю того,
Кто позволил тебе взлететь –
Если бы ты могла меня слышать,
Мне было бы легче петь…
Если бы ты могла меня слышать,
Мне было бы незачем петь.
1981
«Электричество»
(обратно)

Кто ты теперь?

Я хотел бы видеть тебя,
Я хотел бы знать,
С кем ты сейчас;
Ты как вода,
Ты всегда принимаешь форму того,
С кем ты;
С кем ты сейчас,
Кто верит сегодня
Своему отраженью
В прозрачной воде твоих глаз?
Кто ты теперь,
С кем ты сейчас?
С кем ты сейчас, сестра или мать,
Или кто-то, кто ждет на земле?
Легко ли тебе, светло ли тебе,
И не скучно ли в этом тепле?
Крылат ли он?
Когда он приходит,
Снимаешь ли ты с него крылья
И ставишь за дверь?
Кто ты сейчас,
С кем ты теперь?
С кем ты сейчас, сестра или мать,
Или кто-то, кто ждет на земле?
Тепло ли тебе – а если тепло,
То не скучно ли в этом тепле?
Крылат ли он,
и кто дал мне право
Помнить тебя и вспомнить еще один раз?
Кто ты теперь;
С кем ты сейчас?
1981
«Электричество»
(обратно)

Герои

Порой мне кажется, что мы герои,
Мы стоим у стены, ничего не боясь.
Порой мне кажется, что мы герои,
Порой мне кажется, что мы – просто грязь.
И часто мы играем бесплатно,
Таскаем колонки в смертельную рань.
Порой мне кажется, что мы идиоты,
Порой мне кажется, что мы просто дрянь.
И, как у всех, у меня есть ангел,
Она танцует за моей спиной.
Она берет мне кофе в «Сайгоне»,
И ей все равно, что будет со мной.
Она танцует без состраданья,
Она танцует, чтобы стало темно.
И кто-то едет, а кто-то в отказе, а мне –
Мне все равно.
И когда я стою в «Сайгоне»,
Проходят люди на своих двоих.
Большие люди – в больших машинах,
Но я не хотел бы быть одним из них.
И разве это кому-то важно,
Что сладкая Джейн стала моей?
Из этой грязи не выйти в князи;
Мне будет лучше, если я буду с ней.
И я хотел бы говорить на равных;
Но если не так, то вина не моя.
И если кто-то здесь должен меняться,
То мне не кажется, что это я.
1980
«Электричество»
(обратно)

Мой друг музыкант

Мой друг музыкант
Знает массу забавных вещей;
Мой друг музыкант
Не похож на обычных людей.
Он строит аккорд
Из того, что он видит вокруг,
И он говорит,
Что это божественный звук.
Я слышал, что он чертовски неплох,
Что когда он не пьян, он играет как бог.
И, простая душа, я гляжу не дыша,
Как вдохновенно наполняет стакан
Мой друг музыкант…
Мой друг музыкант,
Он только ждет подходящего дня,
Чтоб взять свой смычок
И сыграть что-нибудь для меня.
И весь наш мир
Засохнет тогда на корню,
А если нет,
То мир – большая свинья;
Но сегодня на редкость задумчивый день,
А вчера был дождь, играть было лень.
Наверное, завтра; да, завтра наверняка;
Во славу музыки
Сегодня начнем с коньяка…
1980
«Электричество»
(обратно)

Сегодня ночью

Бери свою флейту;
Я уже упаковал свой
Станок с неизвестным количеством струн,
Я едва ли вернусь сегодня домой.
Не надо звонить,
Мы поймаем машину внизу;
Я надеюсь, что ты разбудишь меня
Не раньше, чем нас довезут.
Еще один вечер;
Еще один камень, смотри на круги.
Нас забудут не раньше, чем в среду к утру,
Я опять не замечу, когда нам скажут: «Беги».
Пора выезжать;
Нет, она сказала, что позвонит сама,
Я опять должен петь, но мне нужно видеть ее –
Я, наверно, схожу с ума.
Но – сегодня ночью кто-то ждет нас;
Сегодня ночью кто-то ждет нас…
Из города в город;
Из дома в дом,
По квартирам чужих друзей –
Наверно, когда я вернусь домой,
Это будет музей.
Вперед, флейтист;
Стоять на пороге тринадцатый год,
И хотя бы два дня, хотя бы два дня
Там, где светит солнце
И где нас никто не найдет…
Но – сегодня ночью кто-то ждет нас;
Сегодня ночью кто-то ждет нас…
1981
«Табу»
(обратно)

Пустые места

Она использует меня, чтоб заполнить пустые места.
Использует меня, чтоб заполнить пустые места.
Знаешь, если бы мы были вместе,
То эта задача проста;
Но я дал тебе руку, и рука осталась пуста.
Мы шли через реку, пока нам хватало моста.
Мы шли через реку, пока нам хватало моста.
Мы что-то обещали друг другу,
Кто был первым, ты или я?
И вот мы все еще идем, но вода под нами чиста.
В своем кругу мы выбивали двести из ста.
В своем кругу мы выбивали двести из ста.
Но каждый из нас стрелял в свое солнце,
И времени было в обрез;
Теперь я знаю песню, и эта песня проста.
Мы используем друг друга, чтоб заполнить пустые места.
Используем друг друга, чтоб заполнить пустые места…
1982
«Табу»
(обратно)

Сыновья молчаливых дней

Сыновья молчаливых дней
Смотрят чужое кино,
Играют в чужих ролях,
Стучатся в чужую дверь;
Сыновья молчаливых дней
Боятся смотреть в окно,
Боятся шагов внизу,
Боятся своих детей;
Дайте немного воды
Сыновьям молчаливых дней…
1982
«Табу»
(обратно)

Игра наверняка

Мы до сих пор поем, хотя я не уверен,
Хочу ли я что-то сказать.
Мы до сих пор поем, хотя я не уверен:
Хочу ли я что-то сказать;
Но из моря информации,
В котором мы тонем,
Единственный выход – это саморазрушенье;
Мы до сих пор поем, но нам уже недолго ждать.
Мы стали респектабельны, мы стали большими,
Мы приняты в приличных домах.
Я больше не пишу сомнительных текстов,
Чтобы вызвать смятенье в умах.
Мы взяты в телевизор,
Мы – пристойная вещь,
Нас можно ставить там, нас можно ставить здесь, но
В игре наверняка – что-то не так;
Сидя на красивом холме,
Видишь ли ты то, что видно мне:
В игре наверняка
Что-то не так.
Мои друзья опять ждут хода
На клетку, где нас ждет мат.
Но я не понимаю – как я стал ограничен
Движеньем вперед-назад.
Приятно двигать нами, как на доске,
Поставить нас в ряд и забить заряд;
Но едва ли наша цель –
Оставить след на вашем песке;
Сидя на красивом холме,
Видишь ли ты то, что видно мне?
В игре наверняка – что-то не так;
В этой игре наверняка что-то не так…
1982
«Табу»
(обратно)

Пепел

Я вижу провода, я жду наступленья тепла.
Мне кажется порой, что я из стекла и ты из стекла.
Но часто мне кажется что-то еще –
Мне снится пепел.
Моя эффективность растет с каждым днем;
Я люблю свои стены, я называю их «дом».
Ко мне поступают сигналы с разных сторон;
Мне снится пепел.
Мне нравится сталь тем, что она чиста;
Мне нравится жизнь тем, что она проста.
Напомни мне улыбнуться, когда ты видишь меня;
Мне снится пепел.
1981
«Табу»
(обратно)

Музыка серебряных спиц

Доверься мне в главном,
Не верь во всем остальном;
Не правда ли, славно,
Что кто-то пошел за вином?
Остался лишь первый месяц,
Но это пустяк.
Когда я был младше,
Я не знал, что может быть так;
Они стоят, как камни в лесу,
Но кто подаст им знак?
Мы ждали так долго –
Что может быть глупее, чем ждать?
Смотри мне в глаза,
Скажи мне, могу ли я лгать?
И я ручаюсь,
Я клянусь на упавшей звезде:
Я знаю тропинку,
Ведущую к самой воде;
И те, что смеются среди ветвей, –
Им будет на что глядеть
Под музыку серебряных спиц…
Я где-то читал
О людях, что спят по ночам;
Ты можешь смеяться –
Клянусь, я читал это сам.
О, музыка серебряных спиц;
Музыка серебряных спиц…
1982
«Радио Африка»
(обратно)

Капитан Африка

Фантастический день; моя природа не дает мне спать,
Пожарные едут домой: им нечего делать здесь.
Солдаты любви, мы движемся, как призраки
Фей на трамвайных путях;
Мы знаем электричество в лицо – но разве это повод?
Развяжите мне руки;
Я вызываю капитана Африка…
Сколько тысяч слов – все впустую,
Или кража огня у слепых богов;
Мы умеем сгорать, как спирт в распростертых ладонях;
Я возьму свое там, где я увижу свое:
Белый растафари, прозрачный цыган,
Серебряный зверь в поисках тепла;
Я вызываю капитана Африка…
1983
«Радио Африка»
(обратно)

Песни вычерпывающих людей

Когда заря
Собою озаряет полмира
И стелется гарь
От игр этих взрослых детей,
Ты скажешь: «Друзья, чу,
Я слышу звуки чудной лиры»,
Милый, это лишь я
                            пою
Песнь вычерпывающих людей;
Есть книги для глаз
И книги в форме пистолета;
Сядь у окна
И слушай шум больших идей;
Но если ты юн, то ты –
Яростный противник света; это –
Еще один плюс
Песням вычерпывающих людей;
Есть много причин
Стремиться быть одним из меньших;
Избыток тепла
                    всегда
Мешает изобилию дней;
Я очень люблю
                    лежать
И, глядя на плывущих женщин,
Тихо
Мурлыкать себе
Песни вычерпывающих людей.
Приятно быть женой лесоруба,
Но это будет замкнутый круг.
Я сделал бы директором клуба
Тебя, мой цветок, мой друг…
Когда заря
Собою озаряет полмира
И стелется гарь
От игр этих взрослых детей,
Ты скажешь: «Друзья, чу,
Я слышу звуки чудной лиры»,
Ах, милый, это лишь я пою
Песнь вычерпывающих людей…
1983
«Радио Африка»
(обратно)

Рок-н-ролл мертв

Какие нервные лица – быть беде;
Я помню, было небо, я не помню где;
Мы встретимся снова, мы скажем «Привет», –
В этом есть что-то не то;
Рок-н-ролл мертв, а я еще нет,
Рок-н-ролл мертв, а я…
Те, что нас любят, смотрят нам вслед.
Рок-н-ролл мертв, а я еще нет.
Отныне время будет течь по прямой;
Шаг вверх, шаг вбок – их мир за спиной.
Я сжег их жизнь, как ворох газет –
Остался только грязный асфальт;
Но рок-н-ролл мертв, а я еще нет,
Рок-н-ролл мертв, а я…
Те, что нас любят, смотрят нам вслед.
Рок-н-ролл мертв, а я…
                                …еще нет.
Локоть к локтю, кирпич в стене;
Мы стояли слишком гордо – мы платим втройне:
За тех, кто шел с нами, за тех, кто нас ждал,
За тех, кто никогда не простит нам то,
                                                  что
Рок-н-ролл мертв – а мы еще нет,
Рок-н-ролл мертв, а мы…
Те, что нас любят, смотрят нам вслед.
Рок-н-ролл мертв, а мы…
Рок-н-ролл мертв, а я еще нет,
Рок-н-ролл мертв, а я…
Те, что нас любят, смотрят нам вслед,
Рок-н-ролл мертв, а я…
1982
«Радио Африка»
(обратно)

Искусство быть смирным

Я выкрашу комнату светлым;
Я сделаю новые двери.
Если выпадет снег,
Мы узнаем об этом только утром
Хороший год для чтенья,
Хороший год, чтобы сбить со следа;
Странно – я пел так долго;
Возможно, в этом что-то было.
Возьми меня к реке,
Положи меня в воду;
Учи меня искусству быть смирным,
Возьми меня к реке.
Танцевали на пляже,
Любили в песке;
Летели выше, чем птицы,
Держали камни в ладонях:
Яшму и оникс; хрусталь, чтобы лучше видеть;
Чай на полночных кухнях –
Нам было нужно так много.
Возьми меня к реке,
Положи меня в воду;
Учи меня искусству быть смирным,
Возьми меня к реке.
Я выкрашу комнату светлым,
Я сделаю новые двери;
Если ночь будет темной,
Мы выйдем из дома чуть раньше,
Чтобы говорить негромко,
Чтобы мерить время по звездам;
Мы пойдем, касаясь деревьев, –
Странно, я пел так долго.
Возьми меня к реке,
Положи меня в воду;
Учи меня искусству быть смирным,
Возьми меня к реке.
1982
«Радио Африка»
(обратно)

С утра шел снег

Выключи свет,
Оставь записку, что нас нет дома, –
На цыпочках мимо открытых дверей,
Туда, где все светло, туда, где все молча;
И можно быть надменной, как сталь,
И можно говорить, что все
Не так, как должно быть,
И можно делать вид, что
Ты играешь в кино
О людях, живущих под высоким давленьем. Но
С утра шел снег,
С утра шел снег;
Ты можешь делать что-то еще,
Если ты хочешь, если ты хочешь…
Ты помнишь, я знал себя,
Мои следы лежали, как цепи,
Я жил, уверенный в том, что я прав;
Но вот выпал снег, и я опять не знаю, кто я;
И кто-то сломан и не хочет быть целым,
И кто-то занят собственным делом,
И можно быть рядом, но не ближе, чем кожа,
Но есть что-то лучше, и это так просто;
С утра шел снег,
С утра шел снег;
Ты можешь быть кем-то еще,
Если ты хочешь, если ты хочешь…
1982
«Радио Африка»
(обратно)

Время луны

Я видел вчера новый фильм,
Я вышел из зала таким же, как раньше;
Я знаю уют вагонов метро,
Когда известны законы движенья;
И я читал несколько книг,
Я знаю радость печатного слова,
Но сделай шаг – и ты вступишь в игру,
В которой нет правил.
Нет времени ждать,
Едва ли есть кто-то, кто поможет нам в этом;
Подай мне знак,
Когда ты будешь знать, что выхода нет;
Структура тепла,
Еще один символ – не больше, чем выстрел,
Но, слышишь меня: у нас есть шанс,
В котором нет правил.
Время Луны – это время Луны;
У нас есть шанс, у нас есть шанс,
В котором нет правил.
1983
«Радио Африка»
(обратно)

Мальчик Евграф

Мальчик Евграф
Шел по жизни, как законченный граф,
Он прятал женщин в несгораемый шкаф,
Но вел себя, как джентльмен,
И всегда платил штраф;
Он носил фрак,
Поил шампанским всех бездомных собак;
Но если дело доходило до драк,
Он возвышался над столом,
Как чистый лом;
Он был
Сторонником гуманных идей;
Он жил
Не зная, что в мире
Есть столько ужасно одетых людей;
Он верил в одно:
Что очень важно не играть в домино,
Ни разу в жизни не снимался в кино,
И не любил писать стихи,
Предпочитая вино;
Он ушел прочь,
И, не в силах пустоту превозмочь,
Мы смотрим в точку, где он только что был,
И восклицаем: «Почему? Что? Как?
Какая чудесная ночь!» –
Но я
Считаю, что в этом он прав;
Пускай
У нас будет шанс,
Что к нам опять вернется мальчик Евграф…
1983
«Радио Африка»
(обратно)

Еще один упавший вниз

Искусственный свет на бумажных цветах –
Это так смешно;
Я снова один, как истинный новый романтик.
Возможно, я сентиментален –
Таков мой каприз…
Нелепый конец для того,
Кто так долго шел иным путем;
Геометрия лома в хрустальных пространствах;
Я буду петь как синтезатор –
Таков мой каприз…
…Еще один, упавший вниз,
На полпути вверх…
Архангельский всадник смотрит мне вслед;
Прости меня за то, что я пел так долго…
Еще один, упавший вниз.
1983
«Радио Африка»
(обратно)

Ключи от моих дверей

Между тем, кем я был,
И тем, кем я стал,
Лежит бесконечный путь;
Но я шел весь день,
И я устал,
И мне хотелось уснуть.
И она не спросила, кто я такой,
И с чем я стучался к ней;
Она сказала: «Возьми с собой
Ключи от моих дверей».
Между тем, кем я стал,
И тем, кем я был –
Семь часов до утра.
Я ушел до рассвета, и я забыл,
Чье лицо я носил вчера.
И она не спросила, куда я ушел,
Северней или южней;
Она сказала: «Возьми с собой
Ключи от моих дверей».
Я трубил в эти дни в жестяную трубу,
Я играл с терновым венцом,
И мои восемь струн казались мне
То воздухом, то свинцом;
И десяткам друзей
Хотелось сварить
Суп из моих зверей;
Она сказала: «Возьми с собой
Ключи от моих дверей».
И когда я решил, что некому петь,
Я сталмолчать и охрип.
И когда я решил, что нет людей
Между свиней и рыб;
И когда я решил, что остался один
Мой джокер средь их козырей,
Она сказала: «Возьми с собой
Ключи от моих дверей».
1982
«Ихтиология»
(обратно)

Рыба

Какая рыба в океане плавает быстрее всех?
Какая рыба в океане плавает быстрее всех?
Я хочу знать, я хочу знать, я всегда хотел знать,
Какая рыба в океане плавает быстрее всех.
Я долго был занят чужими делами,
Я пел за ненакрытым столом.
Но кто сказал вам, что я пел с вами,
Что мы пели одно об одном?
Вы видели шаги по ступеням, но
Кто сказал вам, что я шел наверх?
Я просто ставил опыты о том, какая
Рыба быстрее всех.
Я не хочу говорить вам «нет»,
Но поймете ли вы мое «да»?
Двери открыты, ограда тю-тю,
Но войдете ли вы сюда?
Я спросил у соседа: «Почему ты так глуп?» –
Он принял мои слезы за смех.
Он ни разу не раздумывал о том, какая
Рыба быстрее всех.
Вавилон – город как город,
Печалиться об этом не след.
Если ты идешь, то мы идем в одну сторону –
Другой стороны просто нет.
Ты выбежал на угол купить вина,
Ты вернулся, но вместо дома – стена.
Зайди ко мне, и мы подумаем вместе
О рыбе, что быстрее всех.
Какая рыба в океане плавает быстрее всех?
Какая рыба в океане плавает быстрее всех?
Я хочу знать, я хочу знать, я всегда хотел знать,
Какая рыба в океане плавает быстрее всех.
1984
«Ихтиология»
(обратно)

Лети, мой ангел, лети

Крылья сломались, когда еще воздух был пуст.
Кто мог сказать ему, что за плечами лишь груз?
Кто мог что-то сказать ему – мы знали, что он впереди.
Я шепнул ему вслед: «Лети, мой ангел, лети!»
Мальчик, похожий на мага, слепой, как стрела,
Девственность неба разрушивший взмахом крыла;
Когда все мосты обратились в прах и пепел покрыл пути,
Я сказал ему вслед: «Лети, мой ангел, лети!»
Я знаю – во всем, что было со мной, Бог на моей стороне,
И все упреки в том, что я глух, относятся не ко мне.
Ведь я слышу вокруг миллион голосов.
Но один – как птица в горсти;
И я сжимаю кулак: «Лети, мой ангел, лети!»
1982
«Ихтиология»
(обратно)

Платан

Зуд телефонов, связки ключей;
Ты выйдешь за дверь, и вот ты снова ничей.
Желчь поражений, похмелье побед,
Но чем ты заплатишь за воду ничьей?
Я хотел бы опираться о платан,
Я так хотел бы опираться о платан,
А так мне кажется, что все это зря.
Свои законы у деревьев и трав;
Один из нас весел, другой из нас прав.
Прекрасное братство, о достойный монах,
С коростылем, зашитым в штанах.
С мешком кефира до Великой Стены;
Идешь за ним, но ты не видишь спины,
Встретишь его – не заметишь лица;
Забудь начало – лишишься конца.
Торжественны клятвы до лучших времен;
Я пью за верность всем богам без имен.
Я пью за вас, моя любовь, мои друзья;
Завидую вашему знанию, что я – это я.
Но будет время, и я обопрусь о платан;
Будет время – я обопрусь о платан,
А так, пока что мне кажется, что все это зря.
1983
«Ихтиология»
(обратно)

Движение в сторону весны

Некоторым людям свойственно петь,
Отдельным из них – в ущерб себе.
Я думал, что нужно быть привычным к любви,
Но пришлось привыкнуть к прицельной стрельбе.
Я стану красивой мишенью ради тебя;
Закрой глаза – ты будешь видеть меня, как сны;
Что с того, что я пел то, что я знал?
Я начинаю движение в сторону весны.
Я буду учиться не оставлять следов,
Учиться мерить то, что рядом со мной:
Землю – на ощупь, хлеб и вино – на вкус,
Губы губами, небо – своей звездой;
Я больше не верю в то, что есть что-то еще;
Глаза с той стороны прицела ясны.
Все назад! Я делаю первый шаг,
Я начинаю движение в сторону весны.
Некоторым людям свойственно пить –
Но раз начав, нужно допить до дна.
И некоторым людям нужен герой,
И если я стану им – это моя вина;
Прости мне все, что я сделал не так,
Мои пустые слова, мои предвестья войны;
Господи! Храни мою душу –
Я начинаю движение в сторону весны.
1983
«Ихтиология»
(обратно)

Сидя на красивом холме

Сидя на красивом холме,
Я часто вижу сны, и вот что кажется мне:
Что дело не в деньгах, и не в количестве женщин,
И не в старом фольклоре, и не в Новой Волне –
Но мы идем вслепую в странных местах,
И все, что есть у нас, – это радость и страх,
Страх, что мы хуже, чем можем,
И радость того, что все в надежных руках;
И в каждом сне
Я никак не могу отказаться,
И куда-то бегу, но когда я проснусь,
Я надеюсь, ты будешь со мной…
1984
«День серебра»
(обратно)

Иван Бодхидхарма

Иван Бодхидхарма движется с юга
На крыльях весны;
Он пьет из реки,
В которой был лед.
Он держит в руках географию
Всех наших комнат,
Квартир и страстей;
И белый тигр молчит,
И синий дракон поет;
Он вылечит тех, кто слышит,
И, может быть, тех, кто умен;
И он расскажет тем, кто хочет все знать,
Историю светлых времен.
Он движется мимо строений, в которых
Стремятся избегнуть судьбы;
Он легче, чем дым;
Сквозь пластмассу и жесть
Иван Бодхидхарма склонен видеть деревья
Там, где мы склонны видеть столбы;
И если стало светлей,
То, видимо, он уже здесь;
Он вылечит тех, кто слышит,
И, может быть, тех, кто умен;
И он расскажет тем, кто хочет все знать,
Историю светлых времен.
1984
«День серебра»
(обратно)

Дело мастера Бо

Она открывает окно,
Под снегом не видно крыш.
Она говорит: «Ты помнишь, ты думал,
Что снег состоит из молекул?»
Дракон приземлился на поле –
Поздно считать, что ты спишь,
Хотя сон был свойственным этому веку.
Но время сомнений прошло, уже раздвинут камыш;
Благоприятен брод через великую реку.
А вода продолжает течь
Под мостом Мирабо;
Но что нам с того?
Это
Дело мастера Бо.
У тебя есть большие друзья,
Они снимут тебя в кино.
Ты лежишь в своей ванной,
Как среднее между Маратом и Архимедом.
Они звонят тебе в дверь – однако входят в окно,
И кто-то чужой рвется за ними следом…
Они съедят твою плоть, как хлеб,
И выпьют кровь, как вино;
И взяв три рубля на такси,
Они отправятся к новым победам;
А вода продолжает течь
Под мостом Мирабо;
Но что нам с того –
Это дело мастера Бо.
И вот – Рождество опять
Застало тебя врасплох.
А любовь для тебя – иностранный язык,
И в воздухе запах газа.
Естественный шок,
Это с нервов спадает мох;
И вопрос: «Отчего мы не жили так сразу?»
Но кто мог знать, что он провод, пока не включили ток?
Наступает эпоха интернационального джаза;
А вода продолжает течь
Под мостом Мирабо;
Теперь ты узнал,
Что ты всегда был мастером Бо;
А любовь – как метод вернуться домой;
Любовь – это дело мастера Бо…
1984
«День серебра»
(обратно)

Двигаться дальше

Двигаться дальше,
Как страшно двигаться дальше,
Выстроил дом, в доме становится тесно,
На улице мокрый снег.
Ветер и луна, цветы абрикоса –
Какая терпкая сладость;
Ветер и луна, все время одно и то же;
Хочется сделать шаг.
Рожденные в травах, убитые мечом,
Мы думаем, это важно.
А кто-то смеется, глядя с той стороны, –
Да, это мастер иллюзий.
Простые слова, иностранные связи –
Какой безотказный метод!
И я вижу песни, все время одни и те же:
Хочется сделать шаг.
Иногда это странно,
Иногда это больше чем я;
Едва ли я смогу сказать,
Как это заставляет меня,
Просит меня
Двигаться дальше,
Как страшно двигаться дальше.
Но я еще помню это место,
Когда здесь не было людно.
Я оставляю эти цветы
Для тех, кто появится после;
Дай Бог вам покоя,
Пока вам не хочется
Сделать шаг…
1984
«День серебра»
(обратно)

Небо становится ближе

Каждый из нас знал, что у нас
Есть время опоздать и опоздать еще,
Но выйти к победе в срок.
И каждый знал, что пора занять место,
Но в кодексе чести считалось существенным
Не приходить на урок;
И только когда кто-то вышел вперед,
И за сотни лет никто не вспомнил о нем,
Я понял – небо
Становится ближе
С каждым днем…
Мы простились тогда, на углу всех улиц,
Свято забыв, что кто-то смотрит нам вслед;
Все пути начинались от наших дверей,
Но мы только вышли, чтобы стрельнуть сигарет.
И эта долгая ночь была впереди,
И я был уверен, что мы никогда не уснем;
Но знаешь, небо
Становится ближе
С каждым днем…
Сестра моя, куда ты смотрела, когда восход
Встал между нами стеной?
Знала ли ты, когда ты взяла мою руку,
Что это случится со мной?
И ты можешь идти и вперед, и назад,
Взойти, упасть и снова взойти звездой;
Но только пепел твоих сигарет – это пепел империй,
И это может случиться с тобой;
Но голоса тех богов, что верят в тебя,
Еще звучат, хотя ты тяжел на подъем;
Но знаешь, небо
Становится ближе;
Слышишь, небо
Становится ближе;
Смотри – небо
становится ближе
С каждым днем.
1983
«День серебра»
(обратно)

Электричество

Моя работа проста – я смотрю на свет.
Ко мне приходит мотив, я отбираю слова,
Но каждую ночь, когда восходит звезда,
Я слышу плеск волн, которых здесь нет.
Мой путь длинней, чем эта тропа за спиной.
И я помню то, что было показано мне –
Белый город на далеком холме,
Свет высоких звезд по дороге домой.
Но электричество смотрит мне в лицо,
И просит мой голос;
Но я говорю: «Тому, кто видел город, уже
Не нужно твое кольцо».
Слишком рано для цирка,
Слишком поздно для начала похода к святой земле.
Мы движемся медленно, словно бы плавился воск;
В этом нет больше смысла –
Здравствуйте, дети бесцветных дней!
Если бы я был малиново-алой птицей,
Я взял бы тебя домой;
Если бы я был…
У каждого дома есть окна вверх;
Из каждой двери можно сделать шаг;
Но если твой путь впечатан мелом в асфальт –
Куда ты пойдешь, когда выпадет снег?
Но электричество смотрит мне в лицо,
И просит мой голос;
Но я говорю: «Тому, кто видел город, уже
Не нужно твое кольцо».
1984
«День серебра»
(обратно)

Она не знает, что это сны

Я видел дождь, хотя, возможно, это был снег,
Но я был смущен и до утра не мог открыть глаз.
Еще одно мгновенье – и та, кто держит нити, будет видна;
Но лестницы уходят вверх и вьются бесконечно –
В этом наша вина;
В книгах всегда много правильных слов,
Но каждую ночь я вижу все как в первый раз;
Никто не сможет вывести меня из этого переплетенья перил;
Но та, кто смотрит на меня из темноты пролетов,
Не слыхала про крылья,
Она не знает, что это сны.
Каждый мой шаг вычислен так же, как твой.
И это уже повод не верить словам.
Каждое мое письмо прочитано здесь так же, как там;
Но я хочу сказать тебе, пускай ты не поверишь,
Но знай, это верно –
Она не знает, что это сны.
1984
«День серебра»
(обратно)

Здравствуй, моя смерть (Тема для новой войны)

Здравствуй, моя смерть,
Я рад, что мы говорим на одном языке.
Мне часто нужен был кто-то, кому все равно,
Кто я сейчас,
Кто знает меня и откроет мне двери домой;
Учи меня в том, что может быть сказано мной.
Учи меня – слова безразличны, как нож.
А тот, кто хочет любви, беззащитен вдвойне,
И не зная тебя, движется словно впотьмах –
И каждый говорит о любви в словах,
Каждый видит прекрасные сны,
Каждый уверен, что именно он – источник огня,
И это – тема для новой войны.
Здравствуй, моя смерть, спасибо за то, что ты есть;
Мой торжественный город еще не проснулся от сна.
Пока мы здесь, и есть еще время делать движенья любви,
Нужно оставить чистой тропу к роднику;
И кто-то ждет нас на том берегу,
Кто-то взглянет мне прямо в глаза,
Но я слышал песню, в ней пелось:
«Делай, что должен, и будь, что будет», –
Мне кажется, это удачный ответ на вопрос;
Но каждый из нас торгует собой всерьез,
Чтобы купить себе продолженье весны.
И каждый в душе сомневается в том, что он прав,
И это – тема для новой войны.
Fais se que dois, – adviegne que peut;
C’est commande au chevalier[47].
1984
«День серебра»
(обратно)

Жажда

Я просыпаюсь, я боюсь открыть веки,
Я спрашиваю: «Кто здесь, кто здесь?»
Они отвечают, но как-то крайне невнятно.
Все часы ушли в сторону – это новое время.
Трубы, я слышу трубы… кто зовет нас?
Я въехал в дом, но в нем снова нет места.
Я говорю нет, но это условный рефлекс,
Наверное, слишком поздно; слишком поздно…
Ты можешь спросить себя:
«Где мой новый красивый дом?»
Ты можешь цитировать Брайана Ино с Дэвидом Бирном,
Но в любой коммунальной квартире
Есть свой собственный цирк,
Шаги в сапогах в абсолютно пустом коридоре.
И ты вел их все дальше и дальше,
Но чем дальше в лес, тем легче целиться в спину.
И ты приходил домой с сердцем, полным любви,
И мы разбивали его вместе,
Каждый последний раз вместе.
Наши руки привыкли к пластмассе,
Наши руки боятся держать серебро;
Но кто сказал, что мы не можем стать чище?
Кто сказал, что мы не можем стать чище?
Закрыв глаза, я прошу воду:
«Вода, очисти нас еще один раз»;
Закрыв глаза, я прошу воду:
«Вода, очисти нас еще один раз»;
Закрыв глаза, я прошу воду: «Вода, очисти нас…»
1985
«Дети декабря»
(обратно)

Сны о чем-то большем

Февральским утром выйду слишком рано,
Вчерашний вечер остается смутным;
В конце концов, зачем об этом думать?
Найдется кто-то, кто мне все расскажет.
Горсть жемчуга в ладонях –
Вот путь, который я оставлю тайной.
Благодарю тебя за этот дар –
Уменье спать и видеть сны;
Сны о чем-то большем.
Когда наступит время оправданий,
Что я скажу тебе?
Что я не видел смысла делать плохо,
И я не видел шансов сделать лучше.
Видимо, что-то прошло мимо,
И я не знаю, как мне сказать об этом.
Недаром в доме все зеркала из глины,
Чтобы с утра не разглядеть в глазах
Снов о чем-то большем.
1985
«Дети декабря»
(обратно)

Кад Годдо

Я был сияющим ветром, я был полетом стрелы,
Я шел по следу оленя среди высоких деревьев.
Помни, что, кроме семи, никто не вышел из дома
Той, кто приносит дождь.
Ветви дуба хранят нас, орешник будет судьей.
Кровь тростника на песке – это великая тайна.
Кто помнит о нас? Тот, кто приходит молча,
И та, кто приносит дождь.
Только во тьме – свет;
Только в молчании – слово.
Смотри, как сверкают крылья
Ястреба в ясном небе.
Я знаю имя звезды;
Я стану словом ответа
Той, кто приносит дождь.
1985
«Дети декабря»
(обратно)

Танцы на грани весны

Сегодня днем я смотрел с крыши,
Сегодня ночью я буду жечь письма.
Камни в моих руках,
Камни, держащие мир,
Это не одно и то же.
Я мог бы написать эпос,
Но к чему рисковать камуфляжем?
Мог бы взять холст и кисти,
Но это ничего не меняет.
Мог бы сделать шаг назад,
Я мог бы сделать шаг назад,
Но это не то, что мне нужно,
Это не то, что мне нужно, –
Это только наши танцы на грани весны;
Это только наши танцы на грани весны.
Я вижу твой берег, но что там блестит в кустах?
Я видел что-то подобное в одном из видеофильмов.
Я знаю твой голос лучше, чем свой,
Но я хочу знать, кто говорит со мной;
Я мог бы остаться целым,
Но это не в правилах цирка.
Мог бы остаться целым,
Но это не в моих свойствах;
Мог бы признаться в любви,
Я мог бы признаться тебе в любви,
Но разве ты этого хочешь?
И разве это что-то меняет?
Это только наши танцы на грани весны;
Это только наши танцы на грани весны.
Сегодня днем я смотрел с крыши,
Сегодня ночью я буду жечь письма.
Камни в моих руках, камни, держащие мир,
Это не одно и то же;
Я мог бы написать эпос,
Но к чему рисковать камуфляжем?
Мог бы взять холст и кисти,
Но это ничего не меняет.
Мог бы сделать шаг назад,
Я мог бы сделать шаг назад,
Но это не то, что мне нужно;
Нет, это не то, что мне нужно.
Это только наши танцы на грани весны;
Это только наши танцы на грани весны.
1985
«Дети декабря»
(обратно)

Деревня

Я уезжаю в деревню, чтобы стать ближе к земле;
Я открываю свойства растений и трав.
Я брошу в огонь душистый чабрец.
Дым поднимается вверх, и значит, я прав.
Я отыщу корень дягиля – сделай меня веселей;
Ветви березы, прочь, демоны, прочь…
Если же станет слишком темно, чтобы читать тебе,
Я открываю дверь, и там стоит ночь.
Кто говорит со мной;
Кто говорит со мной здесь?
Радости тем, кто ищет; мужества тем, кто спит.
Тринадцать дней в сторону полной луны.
Я думал, что это мне снится,
Что же, здравствуйте, сны;
По-моему, я знаю, зачем вы пришли ко мне;
Так я уезжаю в деревню, чтобы стать ближе к земле…
1985
«Дети декабря»
(обратно)

2-12-85-06

Если бы я знал, что такое электричество,
Я сделал бы шаг, я вышел на улицу,
Зашел бы в телефон, набрал бы твой номер
И услышал бы твой голос, голос, голос…
Но я не знаю, как идет сигнал,
Я не знаю принципа связи,
Я не знаю, кто клал кабель,
Едва ли я когда-нибудь услышу тебя, тебя, тебя…
2-12-85-06
2-12-85-06
2-12-85-06 – это твой номер, номер, номер…
– что это, Бэрримор?
– это даб, сэр.
А меня били-колотили во дороге во кустах
Проломили мою голову в семнадцати местах.
Увы, недолго это тело будет жить на земле,
Недолго это тело будет жить на земле,
Спроси об этом всадника в белом седле,
Недолго это тело будет жить на земле…
Вот женщина, завязанная в транспортном узле,
Вот женщина, верхом на шершавом козле,
Вот женщина, глядящая на белом стекле,
Недолго это тело будет жить на земле…
В мире есть семь, и в мире есть три,
Есть люди, у которых капитан внутри,
Есть люди, у которых хризолитовые ноги,
Есть люди, у которых между ног Брюс Ли,
Есть люди, у которых обращаются на «Вы»,
Есть люди, у которых сто четыре головы,
Есть загадочные девушки с магнитными глазами,
Есть большие пассажиры мандариновой травы,
Есть люди, разгрызающие кобальтовый сплав,
Есть люди, у которых есть двадцать кур-мяф,
Есть люди типа «жив» и люди типа «помер»,
Но нет никого, кто знал бы твой номер…
– типа
2-12-85-0а
2-12-85-0б
2-12-85-0в
2-12-85-0г
2-12-85-0д
2-12-85-0е
2-12-85-0ё
2-12-85-0ж
2-12-85-06 – это твой номер, номер, номер…
1985
«Дети декабря»
(обратно)

Дети декабря

Здравствуй, я так давно не был рядом с тобой,
Но то, что держит вместе детей декабря,
Заставляет меня прощаться с тем, что я знаю,
И мне никогда не уйти, до тех пор, пока…
Но если ты хочешь слушать, то я хочу петь для тебя,
И если ты хочешь пить, я стану водой для тебя.
1985
«Дети декабря»
(обратно)

Я – змея

Ты улыбаешься,
Наверное, ты хочешь пить.
Я наблюдаю,
Я ничего не хочу говорить.
Я змея,
Я сохраняю покой.
Сядь ко мне ближе, ты
Узнаешь, кто я такой.
Я знаю тепло камня,
Я знаю запах и цвет.
Но когда поднимаются птицы,
Я подолгу гляжу им вслед,
Я змея;
Я сохраняю покой.
Сядь ко мне ближе, ты
Узнаешь, кто я такой.
Иногда я гоню их прочь;
Иногда я хочу им петь.
Иногда мне хочется спрятаться в угол,
Затихнуть и умереть,
Но я змея;
И я сохраняю покой.
Сядь ко мне ближе, ты
Узнаешь, кто я такой.
Ты улыбаешься,
Должно быть, ты ждешь ответ –
Дай руки; я покажу тебе,
Как живое дерево станет пеплом;
Я змея;
Я сохраняю покой.
Смотри на свои ладони – теперь
Ты знаешь, кто я такой.
1985
«Дети декабря»
(обратно)

Трамвай

Близилась ночь;
Рельсы несли свой груз.
Трамвай не был полон,
Фактически он был пуст.
Кроме двух-трех плотников,
Которых не знал никто,
Судьи, который ушел с работы,
И джентльмена в пальто.
Судья сказал: «Уже поздно,
Нам всем пора по домам.
Но Будда в сердце, а бес в ребро:
Молчать сейчас – это срам.
Скамья подсудимых всегда полна,
Мы по крайней мере в этом равны.
Но если каждый из нас возьмет вину на себя,
То на всех не хватит вины».
Плотник поставил стаканы на пол
И ответил: «Да, дело – труба.
Многие здесь считают жизнь шуткой,
Но это не наша судьба.
Лично я готов ответить за все,
А мне есть за что отвечать.
Но я пою, когда я строю свой город,
И я не могу молчать».
Судья достал из кармана деньги
И выбросил их в окно.
Он сказал: «Я знаю, что это не нужно,
Но все-таки – где здесь вино?
Едва ли мы встретимся здесь еще раз
Под этим синим плащом,
И я прошу прощенья за все, что я сделал,
И я хочу быть прощен!»
Когда вошел контролер,
Скорость перевалила за сто.
Он даже не стал проверять билеты,
Он лишь попросил снять пальто.
В вагоне было светло,
И ночь подходила к концу,
И трамвай уже шел там, где не было рельсов,
Выходя напрямую к кольцу.
1985
«10 стрел»
(обратно)

Хозяин

Хозяин, прости, что тревожу тебя,
Это несколько странный визит.
Я видел свет в окнах твоего этажа,
Дверь открыта, вахтер уже спит.
У новых жильцов вечеринка,
Они, выпив, кричат, что ты миф;
Но я помню день, когда я въехал сюда,
И я действительно рад, что ты жив.
Хозяин, я просто шел от друзей,
Я думал о чем-то своем.
Они живут в этих новых домах
И по-детски довольны жильем.
Но я вспоминаю свой прокуренный угол,
Фонарь в окне, купол с крестом,
И мне светло, как в снежную ночь,
И я смеюсь над их колдовством.
Хозяин, я веду странную жизнь,
И меня не любит завхоз;
Твои слуги, возможно, милые люди,
Но тоже не дарят мне роз.
И я иду мимо них, как почетный гость,
Хотя мне просто сдан угол внаем;
Но, Хозяин, прости за дерзость,
Я не лишний в доме твоем.
Хозяин, я плачу не как все,
Но я плачу тем, что есть.
Хозяин, моя вера слаба,
Но я слышал добрую весть.
Хозяин, я никудышный фундамент,
И, наверно, плохое весло –
Но, Хозяин, когда ты захочешь пить,
Ты вспомнишь мое ремесло.
1985
«10 стрел»
(обратно)

Яблочные дни

Они говорили всю ночь; я говорил, как все.
Но правду сказать, я не знаю, о чем шла речь:
Я был занят одним,
Тем, насколько ты близко ко мне.
Я могу сказать тебе то,
Что ты знала во сне;
Я приглашаю тебя работать вместе со мной,
Ожидая
Наступления яблочных дней.
Я мог бы купить тебе дом по эту сторону дня,
Но, чтобы идти сквозь стекло, нужно владеть собой,
А это одно из тех качеств,
Которых нет у меня.
Но кто-то играет, и я должен петь,
И с каждым днем все сильней.
Мое ощущение, что это просто мой метод любви,
И я ожидаю
Наступления яблочных дней.
У этой науки нет книг,
Но кто пишет книги весной?
И если, закрыв глаза, смотреть на солнечный свет,
То можно увидеть кого-то из тех,
Кто работает вместе со мной.
И деревья, растущие здесь,
Растут из древних корней.
Ты спросишь меня, зачем капитаны стоят на башнях –
Они ожидают
Наступления яблочных дней.
1985
«10 стрел»
(обратно)

Стучаться в двери травы

Я видел, как реки идут на юг,
И как боги глядят на восток.
Я видел в небе стальные ветра,
Я зарыл свои стрелы в песок.
И я был бы рад остаться здесь,
Но твои, как всегда, правы;
Так не плачь обо мне, когда я уйду
Стучаться в двери травы.
Твоя мать дает мне свой сладкий чай,
Но отвечает всегда о другом;
Отец считает свои ордена
И считает меня врагом.
И в доме твоем слишком мало дверей,
И все зеркала кривы;
Так не плачь обо мне, когда я уйду
Стучаться в двери травы.
Я видел в небе тысячу птиц,
Но они улетели давно.
Я видел тысячу зорких глаз,
Что смотрят ко мне в окно.
И ты прекрасна, как день, но мне надоело
Обращаться к тебе на «Вы»;
Так не плачь обо мне, когда я уйду
Стучаться в двери травы.
1977
«10 стрел»
(обратно)

Каменный уголь

Если б каменный уголь умел говорить,
Он не стал бы вести беседы с тобой.
И каррарский мрамор не стал бы смотреть тебе вслед.
Но ты занят войной, ты стреляешь
На тысячу верст и тысячу лет.
И я ничего не отвечу, когда меня спросят,
Как продолжается бой.
В эротических снах молодого дворника
Ты будешь пойман в трубе,
И надменные девы привяжут тебя к станку.
Они коронуют тебя цветами,
И с песнями бросятся прочь,
На бегу забывая самое имя твое,
И никто никогда не вспомнит здесь о тебе.
И когда наступит День Серебра,
И кристалл хрусталя будет чист,
И тот, кто бежал, найдет наконец покой,
Ты встанешь из недр земли, исцеленный,
Не зная, кто ты такой.
Я хотел бы быть рядом, когда
Всадник протянет тебе
Еще нетронутый лист.
1985
«10 стрел»
(обратно)

Иван-чай

Пока цветет иван-чай, пока цветет иван-чай,
Мне не нужно других книг, кроме тебя,
Мне не нужно, мне не нужно…
Возьми снежно-белый холст,
Тронь его зеленым и желтым,
Ослепительно-синим.
Сделай деревья, и они тебе скажут,
Как все, что я хотел,
Становится ветром, и ветер целует ветви.
И я говорю: спасибо за эту радость!
Я говорю: спасибо за эту радость!
Пока цветет иван-чай, пока цветет иван-чай,
Мне не нужно других книг, кроме тебя,
Мне не нужно, мне не нужно.
Это совершенный метод,
Жалко, что нам не хватает терпенья.
Но это совершенный метод,
Рано или поздно, мы опять будем вместе,
И то, что было боль, станет как ветер,
И пламя сожжет мне сердце,
И я повторю: спасибо за эту радость!
Я повторяю: спасибо за эту радость!
Пока цветет иван-чай, пока цветет иван-чай,
Мне не нужно других книг, кроме тебя,
Мне не нужно, мне не нужно.
1986
«Равноденствие»
(обратно)

Наблюдатель

Здесь между двух рек –
Ночь на древних холмах;
Лежа в холодном песке,
Ждет наблюдатель.
Он знает, что прав.
Он неподвижен и прям.
Скрыт в кустах его силуэт.
Ветер качает над ним ветви,
Хоть ветра сегодня нет.
Ночь кружится в такт
Плеску волн, блеску звезды,
И наблюдатель уснул,
Убаюканный плеском воды.
Ночь пахнет костром.
Там за холмом – отблеск огня,
Четверо смотрят на пламя.
Неужели один из них я?
Может быть, это был сон,
Может быть, нет –
Не нам это знать.
Где-нибудь ближе к утру
Наблюдатель проснется,
Чтобы отправиться спать.
1987
«Равноденствие»
(обратно)

Великий дворник

Великий дворник, великий дворник
В полях бесконечной росы,
Великий дворник, великий…
Они догонят нас,
Только если мы будем бежать,
Они найдут нас,
Только если мы спрячемся в тень.
Они не властны
        над тем, что по праву твое,
Они не тронут тебя, они не тронут тебя…
Вечные сумерки времени с одной стороны,
Великое утро с другой.
Никто не тронет нас в этих полях,
Никто не тронет тебя, никто не тронет тебя.
Великий дворник, великий дворник
В полях бесконечной росы,
Великий дворник, великий дворник…
1987
«Равноденствие»
(обратно)

Партизаны полной луны

Тем, кто держит камни для долгого дня,
Братьям винограда и сестрам огня,
О том, что есть во мне,
Но радостно не только для меня.
Я вижу признаки великой весны,
Серебряное пламя в ночном небе,
У нас есть все, что есть.
Пришла пора, откроем ли мы дверь?
Вот едут партизаны полной луны,
Мое место здесь.
Вот едут партизаны полной луны.
Пускай…
У них есть знания на том берегу,
Белые олени на черном снегу.
Я знаю все, что есть, любовь моя,
но разве я могу?
Так кто у нас начальник и где его плеть?
Страх – его праздник и вина – его сеть.
Мы будем только петь, любовь моя,
Но мы откроем дверь.
Вот едут партизаны полной луны,
Мое место здесь.
Вот едут партизаны полной луны.
Пускай их едут.
1986
«Равноденствие»
(обратно)

Лебединая сталь

Возьми в ладонь пепел, возьми в ладонь лед.
Это может быть случай, это может быть дом,
Но вот твоя боль, так пускай она станет крылом,
Лебединая сталь в облаках еще ждет.
Я всегда был один – в этом право стрелы,
Но никто не бывает один, даже если б он смог,
Пускай наш цвет глаз ненадежен, как мартовский лед,
Но мы станем, как сон, и тогда сны станут светлы.
Так возьми в ладонь клевер, возьми в ладонь мед,
Пусть охота, летящая вслед, растает, как тень.
Мы прожили ночь, так посмотрим, как выглядит день,
Лебединая сталь в облаках – вперед!
1986
«Равноденствие»
(обратно)

Золото на голубом

Те, кто рисует нас,
Рисуют нас красным на сером.
Цвета как цвета,
Но я говорю о другом:
Если бы я умел это, я нарисовал бы тебя
Там, где зеленые деревья
И золото на голубом.
Место, в котором мы живем –
В нем достаточно света,
Но каждый закат сердце поет под стеклом.
Если бы я был плотником,
Я сделал бы корабль для тебя,
Чтобы уплыть с тобой к деревьям
И к золоту на голубом.
Если бы я мог любить,
Не требуя любви от тебя,
Если бы я не боялся
И пел о своем,
Если бы я умел видеть,
Я бы увидел нас так, как мы есть,
Как зеленые деревья и золото на голубом.
1987
«Равноденствие»
(обратно)

Аделаида

Ветер, туман и снег.
Мы – одни в этом доме.
Не бойся стука в окно –
Это ко мне,
Это северный ветер,
Мы у него в ладонях.
Но северный ветер – мой друг,
Он хранит все, что скрыто.
Он сделает так,
Что небо станет свободным от туч
Там, где взойдет звезда Аделаида.
Я помню движение губ,
Прикосновенье руками.
Я слышал, что время стирает все.
Ты слышишь стук сердца –
Это коса нашла на камень.
И нет ни печали, ни зла,
Ни горечи, ни обиды.
Есть только северный ветер,
И он разбудит меня
Там, где взойдет звезда
Аделаида.
1985
«Равноденствие»
(обратно)

Поколение дворников

Поколение дворников и сторожей
Потеряло друг друга
В просторах бесконечной земли,
Все разошлись по домам.
В наше время,
Когда каждый третий – герой,
Они не пишут статей,
Они не шлют телеграмм,
Они стоят как ступени,
Когда горящая нефть
Хлещет с этажа на этаж,
И откуда-то им слышится пение.
И кто я такой, чтобы говорить им,
Что это мираж?
Мы молчали, как цуцики,
Пока шла торговля всем,
Что только можно продать,
Включая наших детей,
И отравленный дождь
Падает в гниющий залив.
И мы еще смотрим в экран,
А мы еще ждем новостей.
И наши отцы никогда не солгут нам.
Они не умеют лгать,
Как волк не умеет есть мясо,
Как птица не умеет летать.
Скажи мне, что я сделал тебе,
За что эта боль?
Но этобез объяснений,
Это, видимо, что-то в крови,
Но я сам разжег огонь,
Который выжег меня изнутри.
Я ушел от закона,
Но так не дошел до любви.
Но молись за нас,
Молись за нас, если ты можешь.
У нас нет надежды, но этот путь наш,
И голоса звучат все ближе и строже,
И будь я проклят, если это мираж.
1987
«Равноденствие»
(обратно)

Дерево

Ты – дерево, твое место в саду,
И когда мне темно, я вхожу в этот сад.
Ты – дерево, и ты у всех на виду,
Но если я буду долго смотреть на тебя,
Ты услышишь мой взгляд.
Ты – дерево, твой ствол прозрачен и чист,
Но я касаюсь рукой, и ты слышишь меня.
Ты – дерево, и я как осиновый лист,
Но ты ребенок воды и земли, а я сын огня.
Я буду ждать тебя там, где ты скажешь мне,
Там, где ты скажешь мне,
Пока эта кровь во мне и ветер в твоих ветвях,
Я буду ждать тебя, ждать тебя.
Ты – дерево, твоя листва в облаках,
Но вот лист пролетел мимо лица.
Ты – дерево, и мы в надежных руках.
Мы будем ждать, пока не кончится время,
И встретимся после конца.
1986
«Равноденствие»
(обратно)

Очарованный тобой

Очарованный тобой
Мой лес – ослепительный сад,
Неподвижный и прямой все дни.
Кто мог знать, что мы
Никогда не вернемся назад,
Однажды выйдя из дверей.
Очарованный тобой, я ничего не скажу,
Между нами нет стекла и нечего бить.
Кто мог знать, что нам –
Нам будет нечего пить,
Хотя вода течет в наших руках…
Скажи мне хоть слово, я хочу слышать тебя!
И оставленный один, беззащитен и смят.
Этот выбор был за мной, и я прав,
Вот мой дом, мой ослепительный сад
И отражение ясных звезд
В темной воде, в темной воде, в темной воде…
1987
«Равноденствие»
(обратно)

Капитан Воронин

Когда отряд въехал в город, было время людской доброты.
Население ушло в отпуск, на площади томились цветы.
Все было неестественно мирно, как в кино, когда ждет западня.
Часы на башне давно били полдень какого-то прошедшего дня.
Капитан Воронин жевал травинку и задумчиво смотрел вокруг.
Он знал, что все видят отраженье в стекле и все слышат неестественный стук.
Но люди верили ему, как отцу, они знали, кто все должен решить.
Он был известен, как тот, кто никогда не спешил, когда некуда больше спешить.
Я помню, кто вызвался первым, я скажу вам их имена.
Матрос Егор Трубников и индеец Острие Бревна,
Третий был без имени, но со стажем в полторы тыщи лет.
И прищурившись, как Клинт Иствуд, капитан Воронин смотрел им вслед.
Ждать пришлось недолго, не дольше, чем зимой ждать весны.
Плохие новости скачут как блохи, а хорошие и так ясны.
И когда показалось облако пыли там, где расступались дома,
Дед Василий сказал, до конца охренев: наконец-то мы сошли с ума.
Приехавший соскочил с коня, пошатнулся и упал назад.
Его подвели к капитану, и вдруг стало видно, что Воронин был рад.
Приехавший сказал: О том, что я видел, я мог бы говорить целый год.
Суть в том, что никто, кроме нас, не знал, где здесь выход, и даже мы не знали, где вход.
На каждого, кто пляшет русалочьи пляски, есть тот, кто идет по воде.
Каждый человек – он как дерево, он отсюда и больше нигде.
И если дерево растет, то оно растет вверх, и никто не волен это менять.
Луна и солнце не враждуют на небе, и теперь я могу их понять.
Наверное, только птицы в небе и рыбы в море знают, кто прав.
Но мы знаем, что о главном не пишут в газетах, и о главном молчит телеграф.
И может быть, город назывался Маль-Пасо, а может быть, Матренин Посад.
Но из тех, кто попадал туда, еще никто не возвращался назад.
Так что нет причин плакать, нет повода для грустных дум,
Теперь нас может спасти только сердце, потому что нас уже не спас ум.
А сердцу нужны и небо и корни, оно не может жить в пустоте.
Как сказал один мальчик, случайно бывший при этом, отныне все мы будем не те.
1987
«Наша жизнь
с точки зрения деревьев»
(обратно)

Генерал Скобелев

Мне снился генерал Скобелев,
Только что попавший в тюрьму.
Мне снилось, что он говорит с водой,
И вода отвечает ему.
Деревья слушали их,
Вокруг них была пустота.
Была видна только тень от круга,
Тень от круга и в ней тень креста.
Дело было на острове женщин,
Из земли поднимались цветы.
Вокруг них было Белое море,
В море громоздились льды.
Женщины стояли вокруг него,
Тонкие, как тополя.
Над их ветвями поднималась Луна,
И под ногами молчала земля.
Генерал оглянулся вокруг и сказал:
«Прекратите ваш смех.
Дайте мне веревку и мыло,
И мы сошьем платья для всех.
Немного бересты на шапки,
Обувь из десяти тысяч трав;
Потом подкинем рябины в очаг,
И мы увидим, кто из нас прав».
Никто не сказал ни слова,
Выводы были ясны.
Поодаль кругом стояли все те,
Чьи взгляды были честны.
Их лица были рябы
От сознанья своей правоты;
Их пальцы плясали балет на курках,
И души их были пусты.
Какой-то случайный прохожий
Сказал: «Мы все здесь вроде свои.
Пути Господни не отмечены в картах,
На них не бывает ГАИ.
И можно верить обществу,
Можно верить судьбе,
Но если ты хочешь узнать Закон,
То ты узнаешь его в себе».
Конвой беспокойно задвигался,
Но пришедший был невидим для них.
А генерал продолжал чинить валенки,
Лицо его скривилось на крик.
Он сказал: «В такие времена, как наши,
Нет места ненаучной любви», –
И руки его были до локтей в землянике,
А может быть – по локоть в крови.
Между тем кто-то рядом бил мух,
Попал ему ложкой в лоб.
Собравшиеся скинулись,
Собрали на приличный гроб.
Священник отпел его,
Судья прочитал приговор;
И справа от гроба стоял председатель,
А слева от гроба был вор.
Этот случай был отмечен в анналах,
Но мало кто писал о нем.
Тот, кто писал, вспоминал об общественном,
Но чаще вспоминал о своем.
А деревья продолжают их слушать,
Гудит комариная гнусь;
И женщины ждут продолженья беседы,
А я жду, пока я проснусь.
1987
«Наша жизнь
с точки зрения деревьев»
(обратно)

Серые камни на зеленой траве

Когда мы будем знать то, что мы должны знать,
Когда мы будем верить только в то, во что не верить нельзя,
Мы станем интерконтинентальны,
Наши телефоны будут наши друзья.
Все правильно – вот наш долг,
Наш путь к золотой синеве.
Но когда все уйдут, Господи, оставь мне
Серые камни на зеленой траве.
Когда буря загоняла нас в дом,
Ветер нес тех – тех, кто не для наших глаз.
Когда небо над твоей головой,
Легко ли ты скажешь, кто убил тебя и кто спас?
Наука на твоем лице,
Вертолеты в твоей голове;
Но выйдя за порог, остерегайся наступать
На серые камни в зеленой траве.
Ты знаешь, о чем я пел,
Разжигая огонь;
Ты знаешь, о чем я пел:
Белые лебеди движутся в сторону земли…
Мы вышли на развилку, нам некуда вперед;
Идти назад нам не позволит наша честь.
Непонятно, что такие, как мы,
До сих пор делаем в таком отсталом месте, как здесь;
Когда вы сгинете в своих зеркалах,
Не поняв, что дорог есть две,
Я останусь горевать, пока не взойдет солнце
Над живыми камнями в зеленой траве.
1987
«Наша жизнь
с точки зрения деревьев»
(обратно)

Мальчик

В еще не открытой земле,
На которой пока лежит снег,
Мимо горных ручьев, мимо стоячих камней,
Мимо голубых куполов, из которых бьет свет,
Мимо черных деревьев,
Трепещущих в ожиданьи весны,
Мимо магнитных полей, морочащих нас,
Мимо золотых мертвецов,
Пришедших, узнав, что мы спим,
Мимо начинаний, вознесшихся мощно, но без имени,
Вот идет мальчик,
И он просто влюблен.
И что мне делать с ним?
Принцип женщины наблюдает за ним, полузакрыв глаза.
Принцип справедливости уже подвел ему счет.
И все знают, что он упадет.
И заключают ставки – где и когда.
И они правы, они правы, они, конечно, правы,
Но только это еще не все.
Мимо ледяных статуй с глазами тех, кто знал меня,
Мимо сокрушенного сердца, у которого больше нет сил,
Мимо объяснения причин и мимо отпущения грехов
Вот идет мальчик –
Он просто влюблен
И что мне делать с ним?
Мимо непокорных и нежных,
Мимо этой и той стороны стекла,
Мимо митьков и друидов,
Мимо тех, кто может не пить.
У меня есть только один голос,
И я хочу спеть все, что я должен спеть.
Только одно сердце,
И оно не может отказаться,
Не умеет отказаться любить.
Не может, не хочет,
Не умеет отказаться любить.
Сквозь можжевеловый ветер,
Сквозь пламя, чище которого нет,
В хрустальных сумерках
Светом звезд и светом ветвей,
Задыхаясь от нежности,
К этому небу и к этой земле.
И мой сын говорит: Господи,
Приди и будь соловей.
Господи,
Приди и будь соловей.
Так начнем все с радости…
1987
«Наша жизнь
с точки зрения деревьев»
(обратно)

Они назовут это блюз

Он движется молча, словно бы налегке,
Глядя на небо, исследуя след на песке.
Он знает, где минус, он хочет узнать, где плюс.
Он не знает, что они назовут это «блюз».
В двери звонят – мы делаем вид, что мы спим.
У всех есть дело – нет времени, чтобы заняться им.
А он пьет воду, он хочет запомнить вкус.
Когда-нибудь они назовут это «блюз».
Наступает ночь, потом иногда наступает день.
Он пишет: «Нет, я бессилен, когда я злюсь».
Начнем все сначала и сделаем песню светлей.
Право – какое забавное слово «блюз».
1986
«Наша жизнь
с точки зрения деревьев»
(обратно)

Когда пройдет боль

Когда пройдет дождь – тот, что уймет нас,
Когда уйдет тень над моей землей,
Я проснусь здесь; пусть я проснусь здесь,
В долгой траве, рядом с тобой.
И пусть будет наш дом беспечальным,
Скрытым травой и густой листвой.
И узнав все, что было тайной,
Я начну ждать, когда пройдет боль.
Так пусть идет дождь, пусть горит снег,
Пускай поет смерть над моей землей.
Я хочу знать; просто хочу знать,
Будем ли мы тем, что мы есть, когда пройдет боль.
1987
«Наша жизнь
с точки зрения деревьев»
(обратно)

Ангел

Я связан с ней цепью,
Цепью неизвестной длины.
Мы спим в одной постели
По разные стороны стены.
И все замечательно ясно,
Но что в том небесам?
И каждый умрет той смертью,
Которую придумает сам.
У нее свои демоны,
И свои соловьи за спиной,
И каждый из них был причиной,
По которой она не со мной.
Но под медленным взглядом икон
В сердце, сыром от дождя,
Я понял, что я невиновен,
А значит, что я не судья.
Так сделай мне ангела,
И я покажу тебе твердь.
Покажи мне счастливых людей,
И я покажу тебе смерть.
Поведай мне чудо
Побега из этой тюрьмы,
И я скажу, что того, что есть у нас,
Хватило бы для больших, чем мы.
Я связан с ней цепью,
Цепью неизвестной длины,
Я связан с ней церковью,
Церковью любви и войны.
А небо становится ближе,
Так близко, что больно глазам;
Но каждый умрет только той смертью,
Которую придумает себе сам.
1988
«Феодализм»
(обратно)

Боже, храни полярников

Боже, помилуй полярников с их бесконечным днем,
С их портретами партии, которые греют их дом;
С их оранжевой краской и планом на год вперед,
С их билетами в рай на корабль, уходящий под лед.
Боже, храни полярников – тех, кто остался цел,
Когда охрана вдоль берега, скучая, глядит в прицел.
Никто не знает, зачем они здесь, и никто не помнит их лиц,
Но во имя их женщины варят сталь и дети падают ниц.
Как им дремлется, Господи, когда ты им даришь сны?
С их предчувствием голода и страхом гражданской войны,
С их техническим спиртом и вопросами к небесам,
На которые ты отвечаешь им, не зная об этом сам.
Так помилуй их, словно страждущих, чьи закрома полны,
Помилуй их, как влюбленных, боящихся света луны;
И когда ты помилуешь их и воздашь за любовь и честь,
Удвой им выдачу спирта и оставь их, как они есть.
1988
«Феодализм»
(обратно)

Не стой на пути у высоких чувств

Джульетта оказалась пиратом,
Ромео был морской змеей.
Их чувства были чисты,
А после наступил зной.
Ромео читал ей Шекспира,
Матросы плакали вслух.
Капитан попытался вмешаться,
Но его смыло за борт волной;
Не стой на пути у высоких чувств,
А если ты встал – отойди,
Это сказано в классике,
Сказано в календарях,
Об этом знает любая собака:
Не плюй против ветра, не стой на пути.
Прошлой ночью на площади
Инквизиторы кого-то жгли.
Пары танцевали при свете костра,
А потом чей-то голос скомандовал: «Пли!»
Типичное начало новой эры
Торжества прогрессивных идей.
Мы могли бы войти в историю;
Мы туда не пошли.
Не стой на пути у высоких чувств,
А если ты встал – отойди.
Это сказано в классике,
Это сказано в календарях.
Об этом знает любая собака:
Не плюй против ветра, не стой на пути.
Потом они поженились,
И все, что это повлекло за собой,
Матросы ликовали неделю,
А после увлеклись травой.
Иван Сусанин был первым,
Кто заметил, куда лежит курс:
Он вышел на берег, встал к лесу передом,
А к нам спиной, и спел:
«Не стой на пути у высоких чувств,
А если ты встал – отойди.
Это сказано в классике,
Сказано в календарях.
Об этом знает любая собака:
Не плюй против ветра, не стой на пути».
И лес расступился, и все дети пели:
«Не стой на пути у высоких чувств!»
1988
«Феодализм»
(обратно)

Серебро Господа моего

Я ранен светлой стрелой,
Меня не излечат.
Я ранен в сердце –
Чего мне желать еще?
Как будто бы ночь нежна,
Как будто бы есть еще путь,
Старый прямой путь нашей любви.
А мы все молчим,
Мы все считаем и ждем;
Мы все поем о себе,
О чем же нам петь еще?
Но словно бы что-то не так,
Словно бы блеклы цвета,
Словно бы нам опять не хватает тебя,
Серебро Господа моего, Серебро Господа,
Разве я знаю слова, чтобы сказать о тебе?
Серебро Господа моего, Серебро Господа –
Выше слов, выше звезд, вровень с нашей тоской.
И как деревенский кузнец,
Я выйду засветло.
Туда, куда я,
За мной не уйдет никто.
И может быть, я был слеп,
И может быть, это не так,
Но я знаю, что ждет перед самым концом пути;
Серебро Господа моего, Серебро Господа,
Разве я знаю слова, чтобы сказать о тебе?
Серебро Господа моего, Серебро Господа –
Выше слов, выше звезд, вровень с нашей тоской.
1986
«Феодализм»
(обратно)

Поезд в огне

Полковник Васин приехал на фронт
Со своей молодой женой.
Полковник Васин созвал свой полк
И сказал им – пойдем домой;
Мы ведем войну уже семьдесят лет,
Нас учили, что жизнь – это бой,
Но, по новым данным разведки,
Мы воевали сами с собой.
Я видел генералов,
Они пьют и едят нашу смерть,
Их дети сходят с ума оттого,
Что им нечего больше хотеть.
А земля лежит в ржавчине,
Церкви смешали с золой;
И если мы хотим, чтобы было куда вернуться,
Время вернуться домой.
Этот поезд в огне,
И нам не на что больше жать.
Этот поезд в огне,
И нам некуда больше бежать.
Эта земля была нашей,
Пока мы не увязли в борьбе.
Она умрет, если будет ничьей.
Пора вернуть эту землю себе.
А кругом горят факелы –
Это сбор всех погибших частей;
И люди, стрелявшие в наших отцов,
Строят планы на наших детей.
Нас рожали под звуки маршей,
Нас пугали тюрьмой.
Но хватит ползать на брюхе:
Мы уже возвратились домой.
Этот поезд в огне,
И нам не на что больше жать.
Этот поезд в огне,
И нам некуда больше бежать.
Эта земля была нашей,
Пока мы не увязли в борьбе.
Она умрет, если будет ничьей.
Пора вернуть эту землю себе.
1988
«Феодализм»
(обратно)

Волки и вороны

Пили-пили, а проснулися – и ночь пахнет ладаном.
А кругом высокий лес, темен и замшел.
То ли это благодать, то ли это засада нам;
Весело на ощупь, да сквозняк на душе.
Вот идут с образами – с образами незнакомыми,
Да светят им лампады из-под темной воды;
Я не помню, как мы встали, как мы вышли из комнаты,
Только помню, что идти нам до теплой звезды…
Вот стоит храм высок, да тьма под куполом.
Проглядели все глаза, да ни хрена не видать.
Я поставил бы свечу, да все свечи куплены.
Зажег бы спирт на руке – да где ж его взять?
А кругом лежат снега на все четыре стороны;
Легко по снегу босиком, если души чисты.
А мы пропали бы совсем, когда б не волки да вороны;
Они спросили: «Вы куда? Небось, до теплой звезды?..»
Назолотили крестов, навтыкали, где ни попадя;
Да променяли на вино один, который был дан.
А поутру с похмелья пошли к реке по воду,
А там вместо воды – Монгол Шуудан.
А мы хотели дать веселый знак ангелам,
Да потеряли их из виду, заметая следы;
Вот и вышло бы каждому по делам его,
Если бы не свет этой чистой звезды.
Так что нам делать, как нам петь, как не ради пустой руки?
А если нам не петь, то сгореть в пустоте;
А петь и не допеть – то за мной придут орлики;
С белыми глазами, да по мутной воде.
Только пусть они идут – я и сам птица черная,
Смотри, мне некуда бежать: еще метр – и льды;
Так я прикрою вас, а вы меня, волки да вороны,
Чтобы кто-нибудь дошел до этой чистой звезды…
Так что теперь с того, что тьма под куполом,
Что теперь с того, что ни хрена не видать?
Что теперь с того, что все свечи куплены,
Ведь если нет огня, мы знаем, где его взять;
Может, правда, что нет путей, кроме торного,
И нет рук для чудес, кроме тех, что чисты,
А все равно нас грели только волки да вороны,
И благословили нас до чистой звезды…
1991
«Русский альбом»
(обратно)

Никита Рязанский

Никита Рязанский
Строил город, и ему не хватило гвоздя.
Никита Рязанский
Протянул ладони и увидел в них капли дождя;
Никита Рязанский
Оставил город и вышел в сад.
Никита Рязанский
Оставль старце и учаше кто млад…
Святая София,
Узнав о нем, пришла к нему в дом;
Святая София
Искала его и нашла его под кустом;
Она крестила его
Соленым хлебом и горьким вином,
И они смеялись и молились вдвоем:
Смотри, Господи:
Крепость, и от крепости – страх,
И мы, Господи, дети, у Тебя в руках,
Научи нас видеть Тебя
За каждой бедой…
Прими, Господи, этот хлеб и вино,
Смотри, Господи, – вот мы уходим на дно;
Научи нас дышать под водой…
Девять тысяч церквей
Ждут Его, потому что Он должен спасти;
Девять тысяч церквей
Ищут Его, и не могут Его найти;
А ночью опять был дождь,
И пожар догорел, нам остался лишь дым;
Но город спасется,
Пока трое из нас
Продолжают говорить с Ним:
Смотри, Господи:
Крепость, и от крепости – страх,
И мы, дети, у Тебя в руках,
Научи нас видеть Тебя
За каждой бедой…
Прими, Господи, этот хлеб и вино;
Смотри, Господи, – вот мы уходим на дно:
Научи нас дышать под водой…
1991
«Русский альбом»
(обратно)

Кони беспредела

Ехали мы, ехали с горки на горку,
Да потеряли ось от колеса.
Вышли мы вприсядку, мундиры в оборку;
Солдатики любви – синие глаза…
Как взяли – повели нас дорогами странными;
Вели – да привели, как я погляжу;
Сидит птица бледная с глазами окаянными;
Что же, спой мне, птица, – может, я попляшу…
Спой мне, птица, сладко ли душе без тела?
Легко ли быть птицей – да так, чтоб не петь?
Запрягай мне, Господи, коней беспредела;
Я хотел пешком, да видно, мне не успеть…
А чем мне их кормить, если кони не сыты?
Как их напоить? – они не пьют воды.
Шелковые гривы надушены, завиты;
Острые копыта, алые следы.
А вот и все мои товарищи – водка без хлеба,
Один брат Сирин, а другой брат Спас.
А третий хотел дойти ногами до неба,
Но выпил, удолбался – вот и весь сказ.
Эх, вылетела пташка – да не долетела;
Заклевал коршун – да голубя.
Запрягли, взнуздали мне коней беспредела,
А кони понесли – да все прочь от тебя…
Метились мы в дамки, да масть ушла мимо;
А все козыри в грязи, как ни крути.
Отче мой Сергие, отче Серафиме!
Звезды – наверху, а мы здесь – на пути…
1991
«Русский альбом»
(обратно)

Бурлак

А как по Волге ходит одинокий бурлак,
Ходит бечевой небесных равнин;
Ему господин кажет с неба кулак,
А ему все смешно – в кулаке кокаин;
А вниз по Волге – Золотая Орда,
Вверх по Волге – барышни глядят с берега.
Ох, козельское зелье – живая вода;
Отпустите мне кровь, голубые снега.
Как мирила нас зима железом и льдом,
Замирила, а сама обернулась весной.
Как пойдет таять снег – ох, что будет потом,
А как тронется лед – ох, что будет со мной…
А то ли волжский разлив, то ли вселенский потоп,
То ли просто господин заметает следы,
Только мне все равно – я почти готов,
Готов тебе петь по-над темной воды;
А из-под темной воды бьют колокола,
Из-под древней стены – ослепительный чиж.
Отпусти мне грехи первым взмахом крыла;
Отпусти мне грехи – ну почему ты молчишь?!
Ты гори, Серафим, золотые крыла –
Гори, не стесняйся, путеводной звездой.
Мне все равно – я потерял удила,
И нет другого пути, только вместе с тобой…
Вот так и вся наша жизнь – то Секам, а то Пал;
То во поле кранты, то в головах Спас.
Вышел, чтоб идти к началу начал,
Но выпил и упал – вот и весь сказ;
А вороны молчат, а барышни кричат,
Тамбовской волчицей или светлой сестрой.
То спасительный пост, то спасительный яд;
Но слышишь, я стучу – открой!
Так причисли нас к ангелам, или среди зверей,
Но только не молчи – я не могу без огня;
И, где бы я ни шел, я все стучусь у дверей:
Так Господи мой Боже, помилуй меня!
1991
«Русский альбом»
(обратно)

Елизавета

У Елизаветы два друга:
Конь и тот, кто во сне.
За шторами вечный покой, шелест дождя,
А там, как всегда, воскресенье,
И свечи, и праздник,
И лето, и смех,
И то, что нельзя…
Скажи мне, зачем тогда
Статуи падали вниз, в провода,
Зачем мы стрелялись и шли
Горлом на плеть?
Она положила
Мне палец на губы,
И шепчет: «Делай, что хочешь,
Но молчи, слова – это смерть;
Это смерть…»
И наши тела распахнутся, как двери,
И – вверх, в небеса,
Туда, где привольно лететь,
Плавно скользя.
А там, как всегда, воскресенье,
И свечи, и праздник,
И лето, и смех,
И то, что нельзя;
То, что нельзя…
1990
«Русский альбом»
(обратно)

Сирин, Алконост, Гамаюн

В жилищных конторах лесной полумрак;
На крышах домов фонари с египетской тьмой:
Тронулся лед – так часто бывает весной:
Живущим на льдинах никто не сказал,
Что может быть так…
Откуда нам знать, что такое волна?
Полуденный фавн, трепет русалок во тьме…
Наступает ночь – начнем подготовку к зиме;
И может быть, следующим, кто постучит
К нам в дверь,
Будет война…
Я возьму на себя зеркала,
Кто-то другой – хмель и трепетный вьюн…
Все уже здесь: Сирин, Алконост, Гамаюн;
Как мы условились, я буду ждать по ту
Сторону стекла.
1991
«Русский альбом»
(обратно)

Пески Петербурга

Ты – животное лучше любых других,
Я лишь дождь на твоем пути.
Золотые драконы в лесах твоих,
От которых мне не уйти.
И отмеченный знаком твоих зрачков
Не сумеет замкнуть свой круг,
Но пески Петербурга заносят нас
И следы наших древних рук.
Ты могла бы быть луком – но кто стрелок,
Если каждый не лучше всех?
Здесь забыто искусство спускать курок
И ложиться лицом на снег.
И порою твой блеск нестерпим для глаз,
А порою ты – как зола;
И пески Петербурга заносят нас
Всех
По эту сторону стекла…
Ты спросила: «Кто?»
Я ответил: «Я»,
Не сочтя еще это за честь.
Ты спросила: «Куда?»
Я сказал: «С тобой,
Если там хоть что-нибудь есть».
Ты спросила: «А если?» – и я промолчал,
Уповая на чей-нибудь дом.
Ты сказала: «Я лгу»; я сказал: «Пускай,
Тем приятнее будет вдвоем»;
И когда был разорван занавес дня,
Наши кони пустились в пляс,
На земле, на воде и среди огня,
Окончательно бросив нас.
Потому что твой блеск – как мои слова:
Не надежнее, чем вода.
Но спросили меня: «Ну а жив ли ты?»
Я сказал: «Если с ней – то да».
1979
«Пески Петербурга»
(обратно)

День первый

И был день первый, и птицы взлетали из рук твоих;
И ветер пах грецким орехом,
Но не смел тронуть губ твоих,
И полдень длился почти что тринадцатый час;
И ты сказал слово, и мне показалось,
Что слово было живым;
И поодаль в тени
Она улыбалась, как детям, глядя на нас;
И после тени домов ложились под ноги, узнав тебя,
И хозяйки домов зажигали свечи, зазвав тебя;
И, как иголку в компасе, тебя била дрожь от их глаз;
И они ложились под твой прицел,
Не зная, что видишь в них ты,
Но готовые ждать,
Чтобы почувствовать слово еще один раз.
Те, кто любят тебя, молчат – теперь ты стал лучше их,
И твои мертвецы ждут внизу,
Но едва ли ты впустишь их;
И жонглеры на площади считают каждый твой час;
Но никто из них не скажет тебе
Того, что ты хочешь знать:
Как сделать так,
Чтобы она улыбалась еще один раз?
1992
«Пески Петербурга»
(обратно)

Юрьев день

Я стоял и смотрел, как ветер рвет
Венки с твоей головы.
А один из нас сделал рыцарский жест –
Пой песню, пой…
Теперь он стал золотом в списках святых,
Он твой новый последний герой.
Говорили, что следующим должен быть я –
Прости меня, но это будет кто-то другой.
Незнакомка с Татьяной торгуют собой
В тени твоего креста,
Благодаря за право на труд;
А ты пой песню, пой…
Твой певец исчез в глубине твоих руд,
Резная клетка пуста.
Говорили, что я в претендентах на трон –
Прости меня, там будет кто-то другой.
В небесах из картона летят огни,
Унося наших девушек прочь.
Анубис манит тебя левой рукой,
А ты пой, не умолкай…
Обожженный матрос с берегов Ориона
Принят сыном полка.
Ты считала, что это был я
Той ночью –
Прости меня, но это был кто-то другой.
Но когда семь звезд над твоей головой
Встанут багряным серпом,
И пьяный охотник спустит собак
На просторы твоей пустоты,
Я вспомню всех, кто красивей тебя,
Умнее тебя, лучше тебя;
Но кто из них шел по битым стеклам
Так же грациозно, как ты?
Скоро Юрьев день, и все больше свечей
У заброшенных царских врат.
Но жги их, не жги, они не спасут –
Лучше пой песню, пой.
Вчера пионеры из монастыря
Принесли мне повестку в суд,
И сказали, что я буду в списке судей –
Прости меня, там будет кто-то другой.
От угнанных в рабство я узнал про твой свет.
От синеглазых волков – про все твои чудеса.
В белом кружеве, на зеленой траве,
Заблудилась моя душа;
Заблудились мои глаза.
С берегов Боттичелли белым снегом в огонь,
С лебединых кораблей ласточкой – в тень.
Скоро Юрьев день,
И мы отправимся вверх –
Вверх по теченью.
1992
«Пески Петербурга»
(обратно)

Я не хотел бы быть тобой в тот день

Ты неизбежна, словно риф в реке,
Ты повергаешь всех во прах;
Вожжа небес в твоей руке,
Власть пустоты – в губах;
И, раз увидевший тебя, уж не поднимется с колен,
Ты утонченна, словно Пруст, и грациозна, как олень;
Но будет день – и ты забудешь, что значит «трах»,
Я не хотел бы быть тобой в тот день.
Люблю смотреть, как ты вершишь свой суд
Верхом на цинковом ведре;
Твои враги бегут,
Ты Бонапарт в своем дворе;
Возможно, ты их просветишь, укажешь им – где ночь, где день,
Возможно, ты их пощадишь, когда казнить их будет лень,
Но будет день – и нищий с паперти протянет тебе пятак,
Я не хотел бы быть тобой в тот день.
Слепые снайперы поют твой гимн,
Пока ты спишь под их стволом;
Нечеловечески проста
Твоя звезда Шалом.
Твои орлы всегда зорки, пока едят с твоей руки;
Твои колодцы глубоки,
Карманы широки;
Но будет день – и дети спросят тебя:
«Что значит слово «дом»?»
Я не хотел бы быть тобой в тот день.
1992
«Пески Петербурга»
(обратно)

Сельские леди и джентльмены

Пограничный Господь стучится мне в дверь,
Звеня бороды своей льдом.
Он пьет мой портвейн и смеется,
Так сделал бы я;
А потом, словно дьявол с серебряным ртом,
Он диктует строку за строкой,
И когда мне становится страшно писать,
Говорит, что строка моя;
Он похож на меня, как две капли воды,
Нас путают, глядя в лицо.
Разве только на мне есть кольцо,
А он без колец,
И обо мне говорят и то и се,
Но порой я кажусь святым;
А он выглядит чертом, хотя он Господь,
Но нас ждет один конец;
Так как есть две земли, и у них никогда
Не бывало общих границ,
И узнавший путь
Кому-то обязан молчать.
Так что в лучших книгах всегда нет имен,
А в лучших картинах – лиц,
Чтобы сельские леди и джентльмены
Продолжали свой утренний чай.
Та, кого я считаю своей женой –
Дай ей, Господи, лучших дней,
Для нее он страшнее чумы,
Таков уж наш брак.
Но ее сестра за зеркальным стеклом
С него не спускает глаз,
И я знаю, что если бы я был не здесь,
Дело было б совсем не так;
Ах, я знаю, что было бы, будь он как я,
Но я человек, у меня есть семья,
А он – Господь, он глядит сквозь нее,
И он глядит сквозь меня;
Так как есть две земли, и у них никогда
Не бывало общих границ,
И узнавший путь
Кому-то обязан молчать.
Так что в лучших книгах всегда нет имен,
А в лучших картинах – лиц,
Чтобы сельские леди и джентльмены
Продолжали свой утренний чай.
1992
«Пески Петербурга»
(обратно)

Трачу свое время

Трачу свое время;
Трачу свой последний день.
Но что мне делать еще,
Ведь я люблю тебя;
Твой ангел седлает слепых коней
У твоего крыльца,
И ради него ты готова на все,
Но ты не помнишь его лица.
А он так юн и прекрасен собой,
Что это похоже на сон;
И ваши цепи как колокола,
Но сладок их звон.
Трачу свое время;
Трачу свой последний день.
Но что мне делать еще,
Ведь я люблю тебя;
А мальчики в коже ловят свой кайф,
И девочки смотрят им вслед,
И странные птицы над ними кружат,
Названья которым нет.
И я надеюсь, что этот пожар
Выжжет твой дом дотла,
И на прощанье я подставлю лицо
Куску твоего стекла.
Трачу свое время;
Трачу свой последний день.
Но что мне делать еще,
Ведь я люблю тебя.
1979
«Пески Петербурга»
(обратно)

Летчик

Я проснулся, смеясь, –
Я спустился вниз, я вернулся назад;
Я проснулся, смеясь
Над тем, какие мы здесь;
Хлеб насущный наш днесь –
Хлеб, speed, стопудовый оклад,
Вдоль под теплой звездой
В скромной избе – странная смесь…
Лети, летчик, лети, лети высоко, лети глубоко;
Лети над темной водой, лети над той стороной дня;
Неси, летчик, неси – неси мне письмо:
Письмо из святая святых, письмо сквозь огонь,
Письмо от меня…
Белый голубь слетел;
Серый странник зашел посмотреть;
Посидит полчаса,
И, глядишь, опять улетел;
Над безводной землей,
Через тишь, гладь, костромской беспредел,
Без руля, без ветрил…
Но всегда – так, как хотел.
Вместо крыл – пустота,
В районе хвоста –третий глаз;
За стеной изо льда,
За спиной у трав и дерев;
Принеси мне цвета,
Чтобы я знал, как я знаю сейчас,
Голоса райских птиц
И глаза райских дев;
Лети, летчик, лети, лети высоко, лети глубоко;
Лети над темной водой, лети над той стороной дня;
Неси, летчик, неси – неси мне письмо;
Письмо из святая святых, письмо сквозь огонь,
Письмо от родных и знакомых;
Лети, летчик, лети, лети высоко, лети глубоко;
Лети над темной водой, лети над той стороной дня;
Неси, летчик, неси – неси мне письмо:
Письмо из святая святых, письмо сквозь огонь,
Мне от меня…
1993
«любимые песни
Рамзеса IV»
(обратно)

Науки юношей

Науки юношей питают,
Но каждый юнош – как питон,
И он с земли своей слетает,
Надев на голову бидон.
На нем висят одежды песьи;
Светлее солнца самого,
Он гордо реет в поднебесье,
Совсем не зная ничего.
Под ним река, над нею – древо,
Там рыбы падают на дно.
А меж кустами бродит дева,
И все, что есть, у ней видно.
И он в порыве юной страсти
Летит на деву свысока,
Кричит и рвет ее на части,
И мнет за нежные бока.
Пройдет зима, настанет лето,
И станет все ему не то;
Грозит он деве пистолетом,
И все спешит надеть пальто.
Прощай, злодей, венец природы;
Грызи зубами провода;
Тебе младенческой свободы
Не видеть больше никогда.
1991
«любимые песни
Рамзеса IV»
(обратно)

8200

Восемь тысяч двести верст пустоты –
А все равно нам с тобой негде ночевать.
Был бы я весел, если бы не ты –
Если бы не ты, моя родина-мать…
Был бы я весел, да что теперь в том;
Просто здесь красный, где у всех – голубой;
Серебром по ветру, по сердцу серпом –
И Сирином моя душа взлетит над тобой.
1992
«любимые песни
Рамзеса IV»
(обратно)

Королевское утро

Им не нужен свой дом,
День здесь, а потом прочь.
Им достаточно быть вдвоем,
Вдвоем всю ночь.
Колесницы летят им вслед,
Только что для них наш хлеб?
Королевское утро всегда здесь,
Вот оно, разве ты слеп?
Им не нужно других книг,
Шелк рук и язык глаз.
Мы помолимся за них,
Пусть они – за нас.
Им не нужен свой дом…
1990
«любимые песни
Рамзеса IV»
(обратно)

Как нам вернуться домой

Взгляд влево был бы признаком страха,
Взгляд вправо был бы признаком сна.
И мы знали, что деревья молчат –
Но мы боялись, что взойдет Луна.
И не было грани между сердцем и Солнцем,
И не было сил отделять огонь от воды.
И мы знали, что для нас поет свет,
Но мы искали след Полынной звезды.
Я хотел бы, чтобы я умел верить,
Но как верить в такие бездарные дни –
Нам, потерянным между сердцем и полночью,
Нам, брошенным там, где погасли огни?
Как нам вернуться домой,
Когда мы одни;
Как нам вернуться домой?
1986
«любимые песни
Рамзеса IV»
(обратно)

Кострома mon amour

Мне не нужно победы, не нужно венца;
Мне не нужно губ ведьмы, чтоб дойти до конца.
Мне б весеннюю сладость да жизнь без вранья:
Ох, Самара, сестра моя…
Как по райскому саду ходят злые стада;
Ох, измена-засада, да святая вода…
Наотмашь по сердцу, светлым лебедем в кровь,
А на горке – Владимир,
А под горкой Покров…
Бьется солнце о тучи над моей головой.
Я, наверно, везучий, раз до сих пор живой;
А над рекой кричит птица, ждет милого дружка –
А здесь белые стены да седая тоска.
Что ж я пьян, как архангел с картонной трубой;
Как на черном – так чистый, как на белом – рябой;
А вверху летит летчик, беспристрастен и хмур…
Ох, Самара, сестра моя;
Кострома, мон амур…
Я бы жил себе трезво, я бы жил не спеша –
Только хочет на волю живая душа;
Сарынью на кичку – разогнать эту смурь…
Ох, Самара, сестра моя;
Кострома, мон амур.
Мне не нужно награды, не нужно венца,
Только стыдно всем стадом прямо в царство Отца;
Мне б резную калитку, кружевной абажур…
Ох, Самара, сестра моя;
Кострома, мон амур…
1993
«Кострома mon amour»
(обратно)

Звездочка

Вот упала с неба звездочка, разбилась на-поровну,
Половинкой быть холодно, да вместе не след;
Поначалу был ястребом, а потом стал вороном;
Сел на крыльцо светлое, да в доме никого нет.
Один улетел по ветру, другой уплыл по воду,
А третий пьет горькую, да все поет об одном:
Весело лететь ласточке над золотым проводом,
Восемь тысяч вольт под каждым крылом…
Одному дала с чистых глаз, другому из шалости,
А сама ждала третьего – да уж сколько лет…
Ведь если нужно мужика в дом – так вот он, пожалуйста;
Но ведь я тебя знаю – ты хочешь, чего здесь нет.
Так ты не плачь, моя милая;
Ты не плачь, красавица;
Нам с тобой ждать нечего, нам вышел указ.
Ведь мы ж из серебра-золота, что с нами станется,
Ну а вы, кто остались здесь, – молитесь за нас.
1993
«Кострома mon amour»
(обратно)

Не пей вина, Гертруда

В Ипатьевской слободе по улицам водят коня.
На улицах пьяный бардак;
На улицах полный привет.
А на нем узда изо льда;
На нем – венец из огня;
Он мог бы спалить этот город –
Но города, в сущности, нет.
А когда-то он был другим;
Он был женщиной с узким лицом;
На нем был черный корсаж,
А в корсаже спрятан кинжал.
И когда вокруг лилась кровь –
К нему в окно пришел гость;
И когда этот гость был внутри,
Он тихо-спокойно сказал:
Не пей вина, Гертруда;
Пьянство не красит дам.
Нажрешься в хлам – и станет противно
Соратникам и друзьям.
Держись сильней за якорь –
Якорь не подведет;
А ежели поймешь, что самсара – нирвана,
То всяка печаль пройдет.
Пускай проходят века;
По небу едет река,
И всем, кто поднимет глаза,
Из лодочки машет рука;
Пускай на сердце разброд,
Но всем, кто хочет и ждет,
Достаточно бросить играть –
И сердце с улыбкой споет:
Не пей вина, Гертруда,
Пьянство не красит дам.
Напьешься в хлам – и станет противно
Соратникам и друзьям.
Держись сильней за якорь –
Якорь не подведет;
А если поймешь, что самсара – нирвана,
То всяка печаль пройдет.
1993
«Кострома mon amour»
(обратно)

Ты нужна мне

Ты нужна мне – ну что еще?
Ты нужна мне – это все, что мне отпущено знать;
Утро не разбудит меня, ночь не прикажет мне спать;
И разве я поверю в то, что это может кончиться вместе с сердцем?
Ты нужна мне – дождь пересохшей земле;
Ты нужна мне – утро накануне чудес.
Это вырезано в наших ладонях, это сказано в звездах небес;
Как это полагается с нами – без имени и без оправданья…
Но, если бы не ты, ночь была бы пустой темнотой;
Если бы не ты, этот прах оставался бы – прах;
И, когда наступающий день
Отразится в твоих вертикальных зрачках –
Тот, кто закроет мне глаза, прочтет в них все то же –
Ты нужна мне…
…окружила меня стеной,
Протоптала во мне тропу через поле,
А над полем стоит звезда –
Звезда без причины…
1987
«Кострома mon amour»
(обратно)

Сувлехим Такац

Его звали Сувлехим Такац,
И он служил почтовой змеей.
Женщины несли свои тела, как ножи,
Когда он шел со службы домой;
И как-то ночью он устал глядеть вниз,
И поднял глаза в небосвод;
И он сказал: «Я не знаю, что такое грехи,
Но мне душно здесь – пора вводить парусный флот!»
Они жили в полутемной избе,
В которой нечего было стеречь;
Они следили за развитием легенд,
Просто открывая дверь в печь;
И каждый раз, когда король бывал прав
И ночь подходила к ним вброд,
Королева говорила: «Подбрось еще дров,
И я люблю тебя, и к нам идет парусный флот!»
Так сделай то, что хочется сделать,
Спой то, что хочется спеть.
Спой мне что-нибудь, что больше, чем слава,
И что-нибудь, что больше, чем смерть;
И может быть, тогда откроется дверь,
И звезды замедлят свой ход,
И мы встанем на пристани вместе,
Взявшись за руки; глядя на парусный флот.
1987
«Кострома mon amour»
(обратно)

Русская нирвана

На чем ты медитируешь, подруга светлых дней?
Какую мантру дашь душе измученной моей?
Горят кресты горячие на куполах церквей –
И с ними мы в согласии, внедряя в жизнь У Вэй.
Сай Рам, отец наш батюшка; Кармапа – свет души;
Ой, ламы линии Кагью – до чего ж вы хороши!
Я сяду в лотос поутру посереди Кремля
И вздрогнет просветленная сырая мать-земля.
На что мне жемчуг с золотом, на что мне art nouveau;
Мне, кроме просветления, не нужно ничего.
Мандала с махамудрою мне светят свысока –
Ой, Волга, Волга-матушка, буддийская река!
1993
«Кострома mon amour»
(обратно)

Голубой огонек

Черный ветер гудит над мостами,
Черной гарью покрыта земля.
Незнакомые смотрят волками,
И один из них, может быть, я.
Моя жизнь дребезжит, как дрезина,
А могла бы лететь мотыльком;
Моя смерть ездит в черной машине
С голубым огоньком.
Не корите меня за ухарство,
Не стыдите разбитым лицом.
Я хотел бы венчаться на царство,
Или просто ходить под венцом –
Но не купишь судьбы в магазине,
Не прижжешь ей хвоста угольком;
Моя смерть ездит в черной машине
С голубым огоньком.
Мне не жаль, что я здесь не прижился;
Мне не жаль, что родился и жил;
Попадись мне, кто все так придумал –
Я бы сам его здесь придушил;
Только поздно – мы все на вершине,
И теперь только вниз босиком;
Моя смерть ездит в черной машине
С голубым огоньком.
1994
«Навигатор»
(обратно)

Фикус религиозный

Ой ты, фикус мой, фикус; фикус религиозный!
Что стоишь одиноко возле края земли?
Иноверцы-злодеи тебя шашкой рубили,
Затупили все шашки и домой побрели.
Ясно солнце с луною над тобой не заходят,
Вкруг корней твоих реки золотые текут;
А на веточке верхней две волшебные птицы,
Не смыкая очей, все тебя стерегут.
Одну звать Евдундоксия, а другую – Снандулия;
У них перья днем – жемчуг, а в ночи – бирюза;
У них сердце – как камень, а слеза – как железо,
И, любимые мною, с переливом глаза.
Я читал в одной книге, что, когда станет плохо
И над миром взойдут ледоруб да пила –
Они снимутся с ветки, они взовьются в небо
И возьмут нас с тобою под тугие крыла.
1994
«Навигатор»
(обратно)

Навигатор

С арбалетом в метро,
Я самурайским мечом меж зубами;
В виртуальной броне, а чаще, как правило, без –
Неизвестный для вас, я тихонько парю между вами
Светлой татью в ночи, среди черных и белых небес.
На картинах святых я –
Незримый намек на движенье,
В новостях CNN я – черта, за которой провал;
Но для тех, кто в ночи,
Я – звезды непонятной круженье,
И последний маяк тем, кто знал, что навеки пропал…
Навигатор! Пропой мне канцону-другую;
Я, конечно, вернусь – жди меня у последних ворот,
Вот еще поворот – и я к сердцу прижму дорогую,
Ну а тем, кто с мечом –
Я скажу им: «Шалом Лейтрайот!»
А пока – a la guerre comme a la guerre, все спокойно.
На границах мечты мы стоим от начала времен;
В монастырской тиши мы –
Сподвижники главного Война,
В инфракрасный прицел
Мы видны как Небесный ОМОН.
1994
«Навигатор»
(обратно)

Три сестры

Что ж ты смотришь совой – дышишь, словно рухнул с дуба?
Посмотри на себя – хвост торчком, глаза востры.
Это все пустяки; в жизни все легко и любо,
Пока вдруг у тебя на пути не возникнут три сестры.
У них кудри – как шелк, а глаза – как чайны блюдца;
У них семь тысяч лет без пардонов, без мерси.
У них в сердце пожар; они плачут и смеются;
Загляни им в зрачки – и скажи прощай-прости.
Три сестры, три сестры
Черно-бело-рыжей масти
В том далеком краю, где не ходят поезда;
Три сестры, три сестры
Разорвут тебя на части:
Сердце – вверх, ноги – вниз,
Остальное – что куда.
А в саду – благодать, пахнет медом и сиренью.
Навсегда, навсегда, навсегда – я шепчу: Приди, приди!
Кто зажег в тебе свет – обернется твоей тенью
И в ночной тишине вырвет сердце из груди.
Три сестры…
1994
«Навигатор»
(обратно)

Гарсон № 2

Гарсон № 2, Гарсон № 2,
На наших ветвях пожухла листва;
И, может, права людская молва,
И все – только сон, Гарсон № 2.
Вот стол, где я пил; вот виски со льдом;
Напиток стал пыль, стол сдали в музей.
А вот – за стеклом –
Мумии всех моих близких друзей;
А я только встал на пять минут – купить сигарет.
Я вышел пройтись в Латинский Квартал,
Свернул с Camden Lock на Невский с Тверской;
Я вышел – духовный, а вернулся – мирской,
Но мог бы пропасть – ан нет, не пропал.
Так Гарсон № 2, Гарсон № 2,
То разум горит, а то брезжит едва;
Но мысль мертва, радость моя, а жизнь – жива,
И все это сон, Гарсон № 2.
А колокольный звон течет, как елей;
Ох, моя душа, встань, помолись –
Ну что ж ты спешишь?
А здесь тишина, иконы битлов, ладан-гашиш;
А мне все равно – лишь бы тебе было светлей.
Так Гарсон № 2, Гарсон № 2,
На кладбище – тишь;
На наших гробах – цветы да трава,
И, похоже, права людская молва,
И все – только сон, Гарсон № 2;
А раз это сон – что ж ты стоишь, Гарсон № 2?!
1994
«Навигатор»
(обратно)

Самый быстрый самолет

Не успели все разлить, а полжизни за кормою,
И ни с лупой, ни с ружьем не найти ее следы;
Самый быстрый самолет не успеет за тобою,
А куда деваться мне – я люблю быть там, где ты.
Вроде глупо так стоять, да не к месту целоваться;
Белым голубем взлететь – только на небе темно;
Остается лишь одно – пить вино да любоваться;
Если б не было тебя, я б ушел давным-давно.
Все, что можно пожелать, – все давным-давно сбылося,
Я ушел бы в темный лес, да нельзя свернуть с тропы;
Ох, я знаю, отчего мне сегодня не спалося –
Видно, где-то рядом ты, да глаза мои слепы.
Так что хватит запрягать, хватит гнаться за судьбою,
Хватит попусту гонять в чистом море корабли:
Самый быстрый самолет не поспеет за тобою –
Но, когда ты прилетишь, я махну тебе с земли.
1994
«Навигатор»
(обратно)

Удивительный мастер Лукьянов

Как большой друг людей, я гляжу на тебя непрестанно;
Как сапер-подрывник, чую сердцем тугую струну –
А в чертогах судьбы удивительный мастер Лукьянов
Городит мне хором с окном на твою сторону.
Если б я был матрос, я б уплыл по тебе, как по морю,
В чужеземном порту пропивать башмаки в кабаке;
Но народы кричат, и никто не поможет их горю –
Если только что ты, с утешительной ветвью в руке.
Жили впотьмах, ждали ответа;
Кто там внизу – а это лишь стекло.
Счастье мое, ты одна, и другой такой нету;
Жили мы бедно – хватит; станем жить светло.
В журавлиных часах зажигается надпись: «К отлету»;
От крыла до крыла рвать наверху тишину;
Только кто – не скажу – начинает другую работу;
Превращается в свет из окна на твою сторону.
В невечерний свет в окне на твою сторону.
1994
«Навигатор»
(обратно)

Не коси

Не коси меня косой,
Не втыкай в ладонь гвоздь;
Настоем цикуты ты меня не глуши.
Ты – мой светлый разум,
Я те – черная кость,
Так сбегай в честь пропоя
Нашей чистой души.
Сколько я ни крал – а все руки пусты;
Сколько я ни пил – все вина как с куста;
Хошь ты голосуй, хошь иди в буддисты,
А проснешься поутру – всяк вокруг пустота.
Не пили меня пилой, не тычь бревном в глаз:
Бревен здесь хватит на порядочный дом;
А душа – святая, она клала на нас,
Так что пей – не ерзай, мы с тобою вдвоем.
Я бы и хотел, да все как след на песке;
Хошь – пой в опере, хошь брей топором –
А все равно Владимир гонит стадо к реке,
А стаду все одно, его съели с говном.
1994
«Навигатор»
(обратно)

Стерегущий баржу

У всех самолетов по два крыла, а у меня одно;
У всех людей даль светлым-светла, а у меня темно;
Гости давно собрались за стол – я все где-то брожу,
И где я – знает один лишь Тот, кто Сторожит Баржу.
В каждой душе есть игла востра, режет аж до кости;
В каждом порту меня ждет сестра, хочет меня спасти –
А я схожу на берег пень-пнем и на них не гляжу,
И надо мной держит черный плащ Тот, кто Сторожит Баржу.
Я был рыцарем в цирке,
Я был святым в кино;
Я хотел стать водой для тебя –
Меня превратили в вино.
Я прочел это в книге,
И это читать смешно:
Как будто бы все это с кем-то другим,
Давным-давным-давно…
А Тот, кто Сторожит Баржу, спесив и вообще не святой;
Но Тот, кто Сторожит Баржу, красив неземной красотой.
И вот мы плывем через это бытье, как радужный бес в ребро –
Но, говорят, что таким, как мы, таможня дает добро.
1994
«Навигатор»
(обратно)

Истребитель

Расскажи мне, дружок, отчего вокруг засада?
Отчего столько лет нашей жизни нет как нет?
От ромашек-цветов пахнет ладаном из ада,
И апостол Андрей носит Люгер-пистолет?
От того, что пока снизу ходит мирный житель,
В голове все вверх дном, а на сердце маета,
Наверху в облаках реет черный истребитель,
Весь в парче-жемчугах с головы и до хвоста.
Кто в нем летчик – пилот, кто в нем давит на педали?
Кто вертит ему руль, кто дымит его трубой?
На пилотах чадра, ты узнаешь их едва ли,
Но если честно сказать – те пилоты мы с тобой.
А на небе гроза, чистый фосфор с ангидридом,
Все хотел по любви, да в прицеле мир дотла
Рвануть холст на груди, положить конец обидам,
Да в глазах чернота, в сердце тень его крыла…
Изыди, гордый дух, поперхнись холодной дулей.
Все равно нам не жить, с каждым годом ты смелей.
Изловчусь под конец и стрельну последней пулей,
Выбью падаль с небес, может, станет посветлей…
1995
«Снежный Лев»
(обратно)

Великая железнодорожная симфония

Я учился быть ребенком, я искал себе причал,
Я разбил свой лоб в щебенку об начало всех начал.
Ох, нехило быть духовным – в голове одни кресты,
А по свету мчится поезд, и в вагоне едешь ты.
Молодым на небе нудно, да не влезешь, если стар.
По Голгофе бродит Будда и кричит: «Аллах Акбар».
Неизвестно, где мне место, раз я в этой стороне,
Машинист и сам не знает, что везет тебя ко мне.
Есть края, где нет печали, есть края, где нет тоски.
Гроб хрустальный со свечами заколочен в три доски,
Да порою серафимы раскричатся по весне.
Машинист и сам не знает, что везет тебя ко мне.
В мире все непостоянно, все истлеет – вот те крест.
Я б любил всю флору-фауну – в сердце нет свободных мест.
Паровоз твой мчит по кругу, рельсы тают как во сне,
Машинист и сам не знает, что везет тебя ко мне.
1995
«Снежный Лев»
(обратно)

Древнерусская тоска

Куда ты, тройка, мчишься, куда ты держишь путь?
Ямщик опять нажрался водки или просто лег вздремнуть,
Колеса сдадены в музей, музей весь вынесли вон,
В каждом доме раздается то ли песня, то ли стон,
Как предсказано святыми все висит на волоске,
Я гляжу на это дело в древнерусской тоске…
На поле древней битвы нет ни копий, ни костей,
Они пошли на сувениры для туристов и гостей,
Добрыня плюнул на Россию и в Милане чинит газ,
Алеша, даром что Попович, продал весь иконостас.
Один Илья пугает девок, скача в одном носке,
И я гляжу на это дело в древнерусской тоске…
У Ярославны дело плохо, ей некогда рыдать,
Она в конторе с полседьмого, у ней брифинг ровно в пять,
А все бояре на «Тойотах» издают «PlayBoy» и «Vogue»,
Продав леса и нефть на Запад, СС20 – на Восток.
Князь Владимир, чертыхаясь, рулит в море на доске,
И я гляжу на это дело в древнерусской тоске…
У стен монастыря опять большой переполох,
По мелкой речке к ним приплыл четырнадцатирукий бог.
Монахи с матом машут кольями, бегут его спасти,
А бог глядит, что дело плохо, и кричит: «Пусти, пусти!»
Настоятель в женском платье так и скачет на песке,
Я гляжу на это дело в древнерусской тоске…
А над удолбанной Москвою в небо лезут леса,
Турки строят муляжи Святой Руси за полчаса,
А у хранителей святыни палец пляшет на курке,
Знак червонца проступает вместо лика на доске,
Харе Кришна ходят строем по Арбату и Тверской,
Я боюсь, что сыт по горло древнерусской тоской…
1995
«Снежный Лев»
(обратно)

Инцидент в Настасьино

Дело было как-то ночью, за околицей села,
Вышла из дому Настасья в чем ее мама родила,
Налетели ветры злые, в небесах открылась дверь,
И на трех орлах спустился незнакомый кавалер.
Он весь блещет, как Жар-Птица, из ноздрей клубится пар,
То ли Атман, то ли Брахман, то ли полный аватар.
Он сказал – «У нас в нирване все чутки к твоей судьбе,
Чтоб ты больше не страдала, я женюся на тебе».
Содрогнулась вся природа, звезды градом сыплют вниз,
Расступились в море воды, в небе радуги зажглись.
Восемь рук ее обьяли, третий глаз сверкал огнем,
Лишь успела крикнуть «мама», а уж в рай взята живьем.
С той поры прошло три года, стал святым колхозный пруд,
К нему ходят пилигримы, а в нем лотосы цветут.
В поле ходят Вишна с Кришной, климат мягок, воздух чист,
И с тех пор у нас в деревне каждый третий – индуист.
1995
«Снежный Лев»
(обратно)

Черный брахман

Когда летний туман пахнет вьюгой,
Когда с неба крошится труха,
Когда друга прирежет подруга,
И железная вздрогнет соха,
Я один не теряю спокойства,
Я один не пру против рожна.
Мне не нужно ни пушек, ни войска,
И родная страна не нужна.
Что мне ласковый шепот засады,
Что мне жалобный клекот врага?
Я не жду от тиранов награды,
И не прячу от них пирога.
У меня за малиновой далью,
На далекой лесной стороне,
Спит любимая в маленькой спальне
И во сне говорит обо мне…
Ей не нужны ни ведьмы, ни судьи,
Ей не нужно ни плакать, ни петь,
Между левой и правою грудью
На цепочке у ней моя смерть.
Пусть ехидные дядьки с крюками
Вьются по небу, словно гроза –
Черный брахман с шестью мясниками
Охраняет родные глаза.
Прекращайся немедленно, вьюга,
Возвращайся на небо, труха.
Воскрешай свово друга, подруга,
Не грусти, дорогая соха.
У меня за малиновой далью,
Равнозначная вечной весне,
Спит любимая в маленькой спальне
И во сне говорит обо мне,
Всегда говорит обо мне.
1994
«Снежный Лев»
(обратно)

Дубровский

Когда в лихие года пахнет
Народной бедой,
Тогда в полуночный час,
Тихий, неброский,
Из леса выходит старик,
А глядишь – он совсем не старик,
А напротив, совсем молодой
Красавец Дубровский.
Проснись, моя Кострома,
Не спи, Саратов и Тверь,
Не век же нам мыкать беду
И плакать о хлебе,
Дубровский берет ероплан,
Дубровский взлетает наверх,
И летает над грешной землей,
И пишет на небе:
«Не плачь, Маша, я здесь;
Не плачь – солнце взойдет;
Не прячь от Бога глаза,
А то как он найдет нас?
Небесный град Иерусалим
Горит сквозь холод и лед
И вот он стоит вокруг нас,
И ждет нас, и ждет нас…»
Он бросил свой щит и свой меч,
Швырнул в канаву наган,
Он понял, что некому мстить,
И радостно дышит,
В тяжелый для Родины час
Над нами летит его ероплан,
Красивый, как иконостас,
И пишет, и пишет:
«Не плачь, Маша, я здесь;
Не плачь – солнце взойдет;
Не прячь от Бога глаза,
А то как он найдет нас?
Небесный град Иерусалим
Горит сквозь холод и лед
И вот он стоит вокруг нас,
И ждет нас, и ждет нас…»
1992
«Снежный Лев»
(обратно)

Максим-лесник

Я хотел стакан вина – меня поят молоком,
Ох я вырасту быком, пойду волком выти.
Сведи меня скорей с Максимом-Лесником,
Может, он подскажет, как в чисто поле выйти.
То ли вынули чеку, то ль порвалась связь времен,
Подружились господа да с господней сранью.
На святой горе Монмартр есть магический Семен,
Он меняет нам тузы на шестерки с дрянью.
Раньше сверху ехал Бог, снизу прыгал мелкий бес,
А теперь мы все равны, все мы анонимы.
Через дырку в небесах въехал белый «Мерседес»,
Всем раздал по три рубля и проехал мимо.
Чаши с ядом и с вином застыли на весу.
Ох, Фемида, где ж твой меч, где ты была раньше?
Вдохновение мое ходит голое в лесу,
То посмотрит на меня, а то куда дальше.
Я опять хочу вина, меня поят молоком,
Ох я вырасту быком, пойду волком выти,
Сведи меня скорей с Максимом-Лесником
Может, он подскажет, как в чисто поле выйти.
1994
«Снежный Лев»
(обратно)

Если бы не ты

Когда Луна глядит на меня, как совесть,
Когда тошнит от пошлости своей правоты,
Я не знаю, куда б я плыл, – я бы пил и пил,
Я бы выпил все, над чем летал дух, если бы не ты.
Когда жажда джихада разлита в чаши завета
И Моисей с брандспойтом поливает кусты,
И на каждой пуле выбита фигура гимнаста,
Я бы стал атеистом, если бы не ты.
В наше время, когда крылья – это признак паденья,
В этом городе нервных сердец и запертых глаз
Ты одна знаешь, что у Бога нет денег,
Ты одна помнишь, что нет никакого завтра, есть только сейчас.
Когда каждый пароход, сходящий с этой верфи, – «Титаник»,
Когда команда – медведи, а капитаны – шуты,
И порт назначенья нигде, я сошел и иду по воде,
Но я бы не ушел далеко, если бы не ты.
1997
«Лилит»
(обратно)

Из Калинина в Тверь

Я вошел сюда с помощью двери,
Я пришел сюда с помощью ног,
Я пришел, чтоб опять восхититься
Совершенством железных дорог.
Даже странно подумать, что раньше
Каждый шел, как хотел – а теперь
Паровоз, как мессия, несет нас вперед –
По пути из Калинина в Тверь.
Проводница проста, как Джоконда,
И питье у ней слаще, чем мед,
И она отвечает за качество шпал,
И что никто никогда не умрет.
Между нами – я знал ее раньше,
Рядом с ней отдыхал дикий зверь,
А теперь она стелет нежнее, чем пух,
По пути из Калинина в Тверь.
Машинист зарубает Вивальди,
И музыка летит меж дерев.
В синем с золотом тендере вместо угля –
Души тургеневских дев.
В стопудовом чугунном окладе
Богоизбранный (хочешь – проверь)
Этот поезд летит, как апостольский чин,
По пути из Калинина в Тверь.
Не смотри, что моя речь невнятна
И я неаутентично одет –
Я пришел, чтобы сделать приятно
И еще соблюсти свой обет.
Если все хорошо, так и Бог с ним,
Но я один знаю, как открыть дверь,
Если ты спросишь себя – на хрена мы летим
По пути из Калинина в Тверь.
1997
«Лилит»
(обратно)

Дарья

Дарья, Дарья, в этом городе что-то горит:
То ли души праведных, то ли метеорит,
Но пусть горит, пока я пою,
Только не спрашивай меня, что я люблю,
Говорящий не знает, Дарья, знающий не говорит.
Ван Гог умер, Дарья, а мы еще нет.
Так что, Дарья, Дарья, не нужно рисовать мой портрет.
Ты можешь добиться реального сходства
Или феноменального скотства,
Ты все равно рисуешь сама себя, меня здесь нет.
Бог сказал Лазарю – мне нужен кто-то живой,
Господь сказал Лазарю – хэй, проснись и пой!
А Лазарь сказал – Я видел это в гробу,
Это не жизнь, это цирк Марабу,
А ты у них, как фокусник-клоун, лучше двигай со мной.
Смотри, из труб нет дыма, и на воротах печать,
И ни из одной трубы нет дыма, и на каждых воротах печать.
Здесь каждый украл себе железную дверь,
Сидит и не знает, что делать теперь,
У всех есть алиби, но не перед кем отвечать.
А я пою тебе с той стороны одиночества,
Но пока я пою, я поверну эти реки вспять,
И я не помню ни твоего званья, ни отчества,
Но знаешь, в тебе есть что-то, что заставляет этот курятник сиять.
Спасибо, Дарья, – похоже, время идти,
Дарья, Дарья, нас ждут где-то дальше на этом пути.
Мне было весело с твоими богами,
Но я чувствую – трава растет под ногами,
Мы разлили все поровну, Дарья, – прощай и прости.
1997
«Лилит»
(обратно)

Тень

Откуда я знаю тебя? Скажи мне, и я буду рад.
Мы долго жили вместе, или я где-то видел твой взгляд?
То ли в прошлой жизни на поляне в забытом лесу,
То ли это ты был за темным стеклом
Той машины, что стояла внизу.
Напомни, где мы виделись – моя память уж не та, что была.
Ты здесь просто так или у нас есть дела?
Скажи мне, чем мы связаны, скажи хотя бы «Да» или «Нет».
Но сначала скажи, отчего так сложно стало
Выйти из тени на свет.
Считай меня Иваном Непомнящим или назови подлецом,
Но зачем ты надел это платье и что у тебя с лицом?
И если ты мой ангел, зачем мы пьем эту смесь?
И откуда я знаю тебя, скажи мне, если ты еще здесь.
Я помню дни, когда каждый из нас мог быть первым,
И мне казалось, наши цепи сами рвались напополам.
Я пришел сюда выпить вина и дать отдых нервам.
Я забыл на секунду, что, чтобы здесь был свет,
Ток должен идти по нам. Эй!
Почему здесь так холодно, или это норма в подобных местах?
Зачем ты целуешь меня? И чего ждут солдаты в кустах?
Если тебе платят за это, скажи, я, наверно, пойму.
Но если ты пришел сюда дать мне волю,
Спасибо, уже ни к чему.
Вокруг меня темнота, она делает, что я прошу.
Я так долго был виновным, что даже не знаю, зачем я дышу.
И каждый раз – это последний раз, и каждый раз я знаю – приплыл.
Но глядя на тебя, я вспоминаю сейчас то, что даже не знал, что забыл.
Мое сердце не здесь, снимайте паруса с кораблей.
Мы долго плыли в декорациях моря,
Но вот они – фанера и клей.
А где-то ключ повернулся в замке,
Где-то открылась дверь.
Теперь я вспомнил, откуда я знаю тебя,
И мы в расчете теперь.
1997
«Лилит»
(обратно)

На ее стороне

Дело было в Казани, дело кончилось плохо,
Хотя паруса его флота были из самоцветных камней,
На него гнула спину страна и эпоха,
Но она была в шелковом платье и много сильней.
Утро не предвещало такого расклада:
Кто-то праздновал Пасху, где-то шла ворожба,
И Волга мирно текла, текла, куда ей было надо,
И войска херувимов смотрели на то, как вершилась судьба.
На подъездах к собору пешим не было места,
На паперти – водка-мартини, соболя-жемчуга,
Но те, кто знал, знали, когда пойдут конвой и невеста,
Лучше быть немного подальше, если жизнь дорога.
Когда вышел священник, он не знал, что ему делать:
То ли мазать всех миром, то ли блевать с алтаря,
А жених, хоть крепился, сам был белее мела,
А по гостям, по которым не плакал осиновый кол, рыдала петля.
И никто не помнит, как это было,
А те кто помнят, те в небе или в огне,
А те, кто сильны – сильны тем, что знают, где сила,
А сила на ее стороне.
Говорят, что был ветер – ветер с ослепительным жаром,
Говорят, что камни рыдали, когда рвалась животворная нить,
А еще говорят, что нельзя вымогать того, что дается даром,
И чем сильнее ты ударишься об воду, тем меньше хлопотать-хоронить.
Он один остался в живых. Он вышел сквозь контуры двери.
Он поднялся на башню. Он вышел в окно.
И он сделал три шага – и упал не на землю, а в небо.
Она взяла его на руки, потому что они были одно.
1997
«Лилит»
(обратно)

По дороге в Дамаск

Апостол Федор был дворником в Летнем Саду зимой.
Он встретил девушку в длинном пальто, она сказала: «Пойдем со мной».
Они шли по морю четырнадцать дней, слева вставала заря.
И теперь они ждут по дорогев Дамаск, когда ты придешь в себя.
Над Москвой-рекой встает Собачья звезда, но вверх глядеть тебе не с руки.
В марокканских портах ренегаты ислама ждут, когда ты отдашь долги.
По всей Смоленщине нет кокаина – это временный кризис сырья.
Ты не узнаешь тех мест, где ты вырос, когда ты придешь в себя.
Оживление мощей святого битла, вернисаж забытых святынь.
Ты бьешься о стену с криком: «She loves you», но кто здесь помнит латынь?
А песни на музыку белых людей все звучат, как крик воронья.
Тебе будет нужен гид-переводчик, когда ты придешь в себя.
А девки все пляшут – по четырнадцать девок в ряд.
И тебе невдомек, что ты видишь их оттого, что они так хотят.
Спроси у них, отчего их весна мудрей твоего сентября.
Спроси, а то встретишь Святого Петра скорей, чем придешь в себя.
По дороге в Дамаск неземная тишь, время пошло на слом.
И все, чего ты ждал, чего ты хотел – все здесь кажется сном.
Лишь далекий звук одинокой трубы, тот самый, что мучил тебя.
Я сказал тебе все, что хотел. До встречи, когда ты придешь в себя.
1997
«Лилит»
(обратно)

Маша и медведь

Маша и медведь.
Главное – это взлететь.
Пригоршня снега за ворот,
Я знаю лучший вид на этот город:
Маша и медведь.
У нас в карманах есть медь,
Пятак на пятак – и колокол льется,
Но спящий все равно не проснется.
Напомни мне, если я пел об этом раньше –
Я все равно не помню ни слова:
Напомни, если я пел об этом раньше –
И я спою это снова.
Я не знаю ничего другого.
Маша и медведь.
Вот нож, а вот сеть.
Привяжи к ногам моим камень,
Те, кто легче воздуха, все равно с нами:
Есть грань, за которой железо уже не ранит –
Но слепой не видит, а умный не знает:
Напомни мне, если я пел об этом раньше –
Вот пламя, которое все сжигает.
Маша и медведь.
Это солнце едва ли закатится,
Я знаю, что нас не хватятся –
Но оставь им еще одну нить.
Скажи, что им будут звонить
Маша и медведь.
1998
«Пси»
(обратно)

Луна, успокой меня

Луна, успокой меня.
Луна, успокой меня – мне нужен твой свет.
Напои меня чем хочешь, но напои.
Я забытый связной в доме чужой любви.
Я потерял связь с миром, которого нет.
На Севере дождь, на Юге – белым-бело.
Подо мной нет дна, надо мной стекло;
Я иду по льду последней реки,
Оба берега одинаково далеки.
Я не помню, как петь; у меня не осталось слов.
Луна, я знаю тебя; я знаю твои корабли.
С тобой легко, с тобой не нужно касаться земли:
Все, что я знал; все, чего я хотел –
Растоптанный кокон, когда мотылек взлетел.
Те, кто знают, о чем я, – те навсегда одни.
1996
«Пси»
(обратно)

Имя моей тоски

Она жжет как удар хлыста.
Вся здесь, но недостижима.
Отраженье в стекле, огонь по ту сторону реки.
И – если хочешь – иди по воде, или стань другим, но
Он шепчет – Господи свят, научи меня
Имени моей тоски.
Между мной и тобой – каждое мое слово;
О том, как медленен снег;
О том, как небеса высоки:
Господи, если ты не в силах
Выпустить меня из клетки этой крови –
Научи меня
Имени моей тоски.
Ты слишком далеко от меня.
Слишком далеко от меня –
Как воздух от огня, вода от волны, сердце от крови;
И вот я падаю вниз, уже в двух шагах от земли:
Господи, смотри.
Ты все мне простил, и я знаю – ты истин;
Но твой негасимый свет гаснет, коснувшись руки.
Господи, если я вернусь, то я вернусь чистым;
Все остальное за мной:
Научи меня имени моей тоски.
1998
«Пси»
(обратно)

Пока несут Сакэ

В саду камней вновь распускаются розы.
Ветер любви пахнет, как горький миндаль.
При взгляде на нас у древних богов выступают слезы.
Я никак не пойму, как мне развязать твое кимоно – а жаль.
Вот самурай, а вот гейша. А вот их сегун
Рубит их на сотню частей.
Белый цвет Минамото и красный цвет Тайра –
Не больше, чем краски для наших кистей.
Пока несут сакэ,
Мы будем пить то, что есть, –
Ползи, улитка, по склону Фудзи
Вверх до самых высот –
А нам еще по семьсот,
И так, чтобы в каждой руке –
Пока несут сакэ.
Третьи сутки играет гагаку.
Мое направленье запретно.
Накоси мне травы для кайсяку –
Мы уже победили (просто это еще не так заметно).
И можно жить с галлюциногенным кальмаром.
Можно быть в особой связи с овцой –
Но как только я засыпаю в восточных покоях,
Мне снится Басе с плакатом «Хочу быть, как Цой!».
Пока несут сакэ…
1998
«Пси»
(обратно)

Цветы Йошивары

Я назван в честь цветов Йошивары.
Я был рожден в Валентинов день.
У меня приказ внутри моей кожи,
И я иду, как все, спотыкаясь об эту тень.
У меня есть дом, в котором мне тесно,
У меня есть рот, которым поет кто-то другой,
И когда я сплю – мое отраженье
Ходит вместо меня с необрезанным сердцем
И третьей хрустальной ногой.
Я был на дне – но вся вода вышла.
Я ушел в тень – я был совсем плохой.
Я просил пить – и мне дали чашу,
И прибили к кресту – но гвозди были трухой.
И теперь я здесь – и я под током,
Семь тысяч вольт – товарищ, не тронь проводов.
Я отец и сын, мы с тобой одно и то же,
Я бы все объяснил – но я не помню истинных слов.
Я назван в честь цветов Йошивары.
Я был рожден в Валентинов день.
Я загнан как зверь в тюрьму этой кожи,
Но я смеюсь, когда спотыкаюсь об эту тень.
1998
«Пси»
(обратно)

Сын плотника

Логин – сын плотника. Пароль – начало начал.
Логин – сын плотника. Пароль – начало начал.
Пока ты на суше, тебе не нужен причал.
Сорок лет в пустыне, горечи песка не отмыть.
Сорок лет в пустыне, и горечи песка не отмыть –
Но мучаться жаждой ты всегда любил больше, чем пить.
Когда глаза закрыты, что небо, что земля – один цвет.
Когда глаза открыты, что небо, что земля – один цвет.
Я не знаю, в кого ты стреляешь, кроме Бога здесь никого нет.
Так дуй за сыном плотника. Ломись к началу начал.
Дуй за сыном плотника, жги резину к началу начал.
Когда ты будешь тонуть, ты поймешь, зачем был нужен причал.
1998
«Пси»
(обратно)

500

Пятьсот песен – и нечего петь;
Небо обращается в запертую клеть.
Те же старые слова в новом шрифте.
Комический куплет для падающих в лифте.
По улицам провинции метет суховей,
Моя Родина, как свинья, жрет своих сыновей;
С неумолимостью сверхзвуковой дрели
Руки в перчатках качают колыбель.
Свечи запалены с обоих концов.
Мертвые хоронят своих мертвецов.
Хэй, кто-нибудь помнит, кто висит на кресте?
Праведников колбасит, как братву на кислоте;
Каждый раз, когда мне говорят, что мы – вместе,
Я помню – больше всего денег приносит «груз 200».
У желтой подводной лодки мумии в рубке.
Колесо смеха обнаруживает свойства мясорубки.
Патриотизм значит просто «убей иноверца».
Эта трещина проходит через мое сердце.
В мутной воде не видно концов.
Мертвые хоронят своих мертвецов.
Чувствую себя, как негатив на свету;
Сухая ярость в сердце, вкус железа во рту,
Наше счастье изготовлено в Гонконге и Польше,
Ни одно имя не подходит нам больше;
В каждом юном бутоне часовой механизм,
Мы движемся вниз по лестнице, ведущей вниз,
Связанная птица не может быть певчей,
Падающим в лифте с каждой секундой становится все легче.
Собаки захлебнулись от воя.
Нас учили не жить, нас учили умирать стоя.
Знаешь, в эту игру могут играть двое.
2002
«Сестра хаос»
(обратно)

Брод

Там, где я родился, основной цвет был серый;
Солнце было не отличить от луны.
Куда бы я ни шел, я всегда шел на север –
Потому что там нет и не было придумано другой стороны.
Первая звезда мне сказала: «Ты первый».
Ветер научил меня ходить одному.
Поэтому я до сих пор немножечко нервный –
Когда мне говорят: «Смотри – счастье»,
Я смотрю туда и вижу тюрьму.
Время перейти эту реку вброд,
Самое время перейти эту реку вброд,
Пока ты на этой стороне, ты сам знаешь, что тебя ждет,
Вставай.
Переходим эту реку вброд.
Там, где я родился, каждый знал Колю.
Коля был нам лучший товарищ и друг.
Коля научил пить вино, вино заменило мне волю,
А яшмовый стебель заменил
Компас и спасательный круг.
Но в воскресенье утром нам опять идти в стаю,
И нас благословят размножаться во мгле;
Нежность воды надежней всего, что я знаю,
Но инженеры моего тела велели мне ходить по земле.
Время перейти эту реку вброд,
Самое время перейти эту реку вброд.
Если хочешь сказать мне слово, попытайся использовать рот,
Вставай.
Переходим эту реку вброд.
2002
«Сестра хаос»
(обратно)

Нога судьбы

Быколай Оптоед совсем не знал молодежь.
Быколай Оптоед был в бегах за грабеж.
Но он побрил лицо лифтом,
Он вышел в январь;
Он сосал бирюзу и ел кусками янтарь;
Океан пел как лошадь, глядящая в зубы коню.
Он сжег офис Лукойл вместе с бензоколонкой –
Без причин, просто так.
Из уваженья к огню.
Екатерина-с-Песков у нас считалась звезда,
Пока заезжий мордвин не перегрыз провода…
Ей было даже смешно, что он не был влюблен;
Она ела на завтрак таких, как он;
Генеральские дочки знать не знают, что значит «нельзя»;
А что до всех остальных, то она говорила –
На хрена нам враги,
Когда у нас есть такие друзья?
Acid jazz – это праздник, рок-н-ролл – это жмур.
И диджей сжал в зубах холодеющий шнур.
Официанты, упав, закричали: «Банзай!»;
Она шептала: «Мой милый!»,
Он шептал: «Отползай!»
Было ясно как день, что им не уйти далеко.
Восемь суток на тракторе по снежной степи…
Красота никогда не давалась легко.
Под Тобольском есть плес, где гнездится минтай,
И там подземные тропы на Цейлон и в Китай –
Где летучие рыбы сами прыгают в рот,
Ну, другими словами, фэн-шуй, да не тот,
У нее женский бизнес;
Он танцует и курит грибы.
Старики говорят про них: «Ом Мани Пэмэ Хум»,
Что в переводе часто значит –
Нога судьбы.
2002
«Сестра хаос»
(обратно)

Псалом 151

Я видел – Моисей зашел по грудь в Иордан,
Теперь меня не остановить.
Время собирать мой черный чемодан,
Теперь меня не остановить.
Мы баловались тем, чего нет у богов,
Теперь наше слово – сумма слогов.
Время отчаливать от этих берегов.
Теперь меня не остановить.
Я взошел в гору и был с духом горы,
Теперь меня не остановить.
Ему милей запах его кобуры,
Теперь меня не остановить.
Пускай я в темноте, но я вижу, где свет.
Моему сердцу четырнадцать лет,
И я пришел сказать, что домой возврата нет.
Теперь меня не остановить.
Мы так давно здесь, что мы забыли – кто мы.
Теперь меня не остановить.
Пришли танцевать, когда время петь псалмы –
Теперь меня не остановить.
Я сидел на крыше и видел, как оно есть:
Нигде нет неба ниже, чем здесь.
Нигде нет неба ближе, чем здесь.
Теперь меня не остановить.
2002
«Сестра хаос»
(обратно)

Брат Никотин

Брат Никотин, брат Никотин,
Я не хочу ходить строем,
Хочу ходить один;
Иду по битым стеклам линии огня –
Отженись от меня, брат Никотин.
У меня аллергия, мне не встать в эту рань –
Подзаборный Будда, трамвайная пьянь.
Бешеное небо – строгий Господин;
Отженись от меня, брат Никотин.
Я пришел греться в церковь.
Из алтаря глядит глаз.
Господь, идет пригородный поезд,
Режет рельсы, как алмаз;
Если мне станет душно,
Когда горят тормоза –
Я смотрю, как по белоснежной коже
Медленно движется лезвие ножа…
А вокруг меня тундра, вокруг меня лед;
Я смотрю, как все торопятся,
Хотя никто никуда не идет.
А карусель вертится, крыльями шурша,
И вот моя жизнь танцует на пригородных рельсах,
На лезвии ножа.
Но если я рухну, рухну как-то не так –
Нас у Бога много, килограмм на пятак;
У каждого в сердце разбитый гетеродин –
Отженись от меня, пока не поздно,
Брат Никотин.
2002
«Сестра хаос»
(обратно)

Северный цвет

Вороника на крыльце;
В доме спит зверь, в доме ждет ангел;
В доме далеко до утра.
Вороника на крыльце, она по ту сторону стекла,
И я бы открыл ей,
Если бы я знал, где здесь дверь…
Список кораблей
Никто не прочтет до конца; кому это нужно –
Увидеть там свои имена…
Мы шли туда, где стена, туда, где должна быть стена,
Но там только утро
И тени твоего лица.
Оторвись от земли, Северный Цвет;
Ты знаешь, как должно быть в конце;
Отпои меня нежностью
Своей подвенечной земли,
Я не вижу причин, чтобы быть осторожным –
В доме зверь, Вороника на крыльце.
Если Ты хочешь, то земля станет мертвой;
Если Ты хочешь – камни воспоют Тебе славу;
Если Ты хочешь – сними
Эту накипь с моего сердца.
Оторвись от земли, Северный Цвет;
Ты знаешь, как должно быть в конце;
Отпои меня нежностью
Своей подвенечной земли,
Я не вижу причин, чтобы быть осторожным –
В доме зверь, Вороника на крыльце.
Ключ к северу лежит там, где никто не ищет,
Ключ к северу ждет между биениями сердца,
Я знаю, отчего ты не можешь заснуть ночью –
Мы с тобой одной крови.
Мы с тобой одной крови.
2002
«Сестра хаос»
(обратно)

Зимняя роза

Зимняя Роза,
Мы встретились с тобой на углу.
Ты стояла в пальто с воротником,
Ты сказала: «Сейчас я умру».
Мы выпили горилки,
Ты двигала левой ногой,
Жаль, что вместо тебя в этом зеркале
Отражается кто-то другой;
А священник на стадионе
Даже не знал, что ты танцуешь на льду;
Как много вредных веществ в тот день
Было выброшено в окружающую среду –
Если б мир был старше на тысячу лет,
Он не смог бы тебя прочесть –
Но мне все равно, я люблю тебя
В точности такой, как ты есть.
Мы встретились в 73-м,
Коллеги на Алмазном Пути,
У тебя тогда был сквот в Лувре,
Там еще внизу был склад DMT;
Твой отец звонил с Байконура,
Что купил пропуска и посты;
Жаль, что ребята из «Баадер и Майнхоф»
Пропили твои софты;
А у тебя была привычка говорить во сне,
Так я узнал про твою паранджу,
Но ты же знаешь, ты можешь быть спокойна,
Я никому ничего не скажу –
Если б мир был мудрее на тысячу лет,
Он не смог бы тебя прочесть –
Но мне все равно, я люблю тебя
В точности такой, как ты есть.
Помнишь, у тебя был японец
Из чайной школы Джоши Энро,
Вы с ним пытались раскопать на Юкатане
Мощи Мэрлин Монро,
Ты сказала мне: «Держи свое при себе
И не оставляй следов».
И, как Савонарола, ты ушла в Антарктиду,
Растаяв среди вечных льдов;
Но я сохранил твои вещи,
Даже эту голову из St. Tropez,
Я знал, что рано или поздно звезды выстроятся в ряд,
И мы сойдемся на одной тропе.
Если б мир был лучше в тысячу раз,
Он не смог бы тебя прочесть;
Но мне все равно, я люблю тебя
В точности такой, как ты есть.
Все те, кто знал тебя раньше,
Их можно вбить на один CD-ROM;
Они до сих пор пьют твою кровь
И называют ее вином.
Но нет смысла таить на них зла,
Я даже не хочу о них петь –
Просто некоторые старятся раньше,
Чем успевают начать взрослеть.
А я не знаю, откуда я,
Я не знаю, куда я иду,
Когда при мне говорят: «Все будет хорошо»,
Я не знаю, что они имеют в виду.
Если б мир был мудрее в тысячу раз,
Он не смог бы тебя прочесть.
Мне все равно, я люблю тебя
Точно такой, как ты есть.
Ребенка выплеснули вместе с водой.
Изумруды зарыли во мху.
Не это ли то, о чем предупреждали
Ребята, что сидят наверху?
Но они все равно пляшут,
Когда ты трогаешь рукой эту нить;
А любовь это или отрава –
Я никогда не мог определить.
Но иногда едешь в поезде,
Пьешь Шато Лафит из горла,
И вдруг понимаешь – то, что ждет тебя завтра,
Это то, от чего ты бежал вчера.
Если б мир был старше на тысячу лет,
Он не смог бы тебя прочесть;
Ты Зимняя Роза, я просто люблю тебя
Такой, как ты есть.
2004
«Песни рыбака»
(обратно)

Человек из Кемерова

У меня были проблемы;
Я зашел чересчур далеко;
Нижнее днище нижнего ада
Мне казалось не так глубоко,
Я позвонил своей маме,
И мама была права –
Она сказала: «Немедля звони
Человеку из Кемерова».
Он скуп на слова, как де Ниро;
С ним спорит только больной.
Его не проведешь на мякине,
Он знает ходы под землей.
Небо рухнет на землю,
Перестанет расти трава –
Он придет и молча поправит все,
Человек из Кемерова.
Адам стал беженцем,
Авель попал на мобильную связь,
Ной не достроил того, что он строил,
Нажрался и упал лицом в грязь;
История человечества
Была бы не так крива,
Если б они догадались связаться
С человеком из Кемерова.
Мне звонили из Киева,
Звонили из Катманду;
Звонили с открытия пленума –
Я сказал им, что я не приду.
Нужно будет выпить на ночь два литра воды,
Чтоб с утра была цела голова –
Ведь сегодня я собираюсь пить
С человеком из Кемерова.
2004
«Песни рыбака»
(обратно)

Пабло

Пабло – не поминай к ночи беса;
Не торгуй оружием
И вообще не сбивайся с пути;
Судя по выраженью лица,
Ты совсем недавно вышел из леса,
А судя по тому, как ты смотришь вокруг,
Ты снова хочешь туда зайти.
Пабло – я восхищен твоим талантом тащиться;
Скажи – откуда ты все время берешь тех,
Кто согласен тебя тащить?
И заешь, Пабло, говоря о жене,
Тебе могла бы подойти крановщица,
Она сидит себе между небом и землей,
И ей пофиг, как кто хочет жить.
Случилось так, что наша совесть и честь
Была записана у нас на кассетах;
Кто-то принес новой музыки –
И нам больше нечего было стирать.
Знаешь, Пабло, будь у тебя даже мучо миллионас песетас –
Если хочешь научиться красиво жить,
Давай сначала научись умирать.
В этом городе, Пабло, кроме выпить,
Больше нечего делать.
К черту политкорректность,
Судьба здесь тяжела и слепа,
Нам хватит на билеты, если выгресть из карманов всю мелочь,
Я буду называть тебя Пабло,
Ты можешь обращаться ко мне «Papa».
Пабло – мы встретились сравнительно поздно;
Я уже не очень охотно дышу
И не всегда помню, как меня звать –
Но, Пабло, если б я отдал тебе то,
Что, в принципе, отдать невозможно –
Ты забыл бы о любви значительно больше,
Чем они когда-либо будут знать.
2004
«Песни рыбака»
(обратно)

Феечка

Иногда летишь в электрическом небе
И думаешь – Скорее бы я упал.
Иногда летишь в электрическом небе
И думаешь – Уж скорее бы я упал.
Иногда проснешься в кресле президента
И плачешь, сам не зная, как сюда попал.
Сначала ты надежда и гордость,
Потом о спину ломают аршин.
Сначала ты надежда и гордость,
Потом о спину ломают аршин.
Ох, брошу я работать под этим мостом,
Пойду летать феечкой
В Страну Синих Вершин.
Едет лимузин. Снаружи бриллианты,
Внутри некуда сесть.
Едет лимузин, снаружи бриллианты,
Внутри такая скотобаза, что некуда сесть.
Как сказала на съезде мясников Коза Маня:
Тусоваться с вами – невеликая честь.
А любая весть изначально благая –
Просто ты к этому еще не привык;
Любая весть изначально благая –
Просто ты к этому еще не привык.
А если не нравится, как я излагаю –
Купи себе у Бога копирайт на русский язык.
2004
«Песни рыбака»
(обратно)

Туман над Янцзы

Туман над Янцзы.
Туман над Янцзы.
Душистый, как шерсть
Небесной лисы.
Я выбросил компас,
Растоптал в пыль часы
И вышел плясать
В туман над Янцзы.
Над рисовым полем
Сгустился туман,
В нем бродит католик,
И бродит шаман.
Бродят верха,
И бродят низы,
Их скрыл друг от друга
Туман над Янцзы.
И я был, как все,
Пил да пахал.
Прочел Дао Дэ Цзин
И понял «Попал!»;
Сжег свой пентхаус,
Снял пробу с лозы
И вышел плясать
В туман над Янцзы.
Ответь, Нижневартовск,
И Харьков, ответь –
Давно ль по-китайски
Вы начали петь?
И чья в том вина,
Что арбатская пьянь
Пьет водку из чаш
Династии Тань?
Мы все теперь братья,
Мы все здесь семья;
Так кто из нас ты
И кто из нас я?
Кто весел, тот стар,
А кто мрачен – тот юн;
И все хотят знать:
Так о чем я пою?
А я хожу и пою,
И все вокруг Бог;
Я сам себе суфий
И сам себе йог.
В сердце печать
Неизбывной красы,
А в голове
Туман над Янцзы.
2004
«Песни рыбака»
(обратно)

Белая

Белая, как выпавший снег,
Белая, как темная ночь,
Белая, как сакура весной,
Милосердная, но не может помочь.
Белая, как сибирский мел,
Белая, как нетронутый лист,
Я отдал тебе все, что имел,
Теперь я черный, как трубочист.
Без имени, как меч кузнеца,
Невиданная без прикрас,
Без начала и без конца,
Бывшая здесь прежде всех нас.
Я искал тебя, не мог понять как;
Писал тебе, но не было слов;
Я был слепой, но я вижу твой знак:
Мой палец на курке, я всегда готов.
Половина – соловьиная падь,
Половина – алеет восток,
Ты знаешь сама – с меня нечего взять,
Но все, что есть – у твоих ног.
Я проснулся после долгого сна
Небритый, без имени, совсем ничей.
Моя кровь говорит, что скоро весна,
Может быть, в одну из этих ночей.
2005
«zoom zoom zoom»
(обратно)

Не могу оторвать глаз от тебя

Я родился сегодня утром
Еще до первого света зари.
Молчание у меня снаружи,
Молчание у меня внутри.
Я кланяюсь гаснущим звездам,
Кланяюсь свету луны,
Но внутри у меня никому не слышный звук,
Поднимающийся из глубины.
Я родился на севере,
Чтобы дольше оставался цел,
У меня нет друзей,
Чтобы никто не смог сбить прицел.
Море расступилось передо мной,
Не выдержав жара огня,
И все стрелки внутри зашкаливали
При первых проблесках дня.
Я не мог оторвать глаз от тебя.
Я родился со стертой памятью,
Моя родина где-то вдали.
Я помню, как учился ходить,
Чтобы не слишком касаться земли;
Я ушел в пустыню,
Где каждый камень помнит твой след,
Но я не мог бы упустить тебя,
Как я не мог бы не увидеть рассвет.
Я не могу оторвать глаз от тебя.
2005
«zoom zoom zoom»
(обратно)

Красота (Это страшная сила)

Особенности оперы в Нижнем Тагиле
Совсем не повлияли на мое воспитание.
Меня несло как воздушного змея,
Когда всем остальным отключали питание.
Скоро я буду баснословно богатым,
Но это меня не приводит в смущение.
Я не стану бояться своих капиталов,
Я легко найду для них помещение,
Потому что
Красота – это страшная сила.
И нет слов, чтобы это сказать.
Красота – это страшная сила.
Но мне больше не страшно,
Я хочу знать.
Один Чжу учился ловить драконов,
Выбросил силы и деньги на ветер,
Жаль, что за всю свою жизнь
Он так ни одного и не встретил.
Я прочел об этом в старинных трактатах,
Прочел и сразу ушел из деревни,
Скоро я буду баснословно богатым
И смогу претворить в жизнь учения древних,
Потому что
Красота – это страшная сила.
И нет слов, чтобы это сказать.
Красота – это страшная сила,
Но мне больше не страшно,
Я хочу знать.
Я буду жить в доме из костей земли,
И с большой дороги будут заходить дети,
Чтобы любоваться на мои кристаллы,
Сияющие во фрактальном свете,
И на семь чудес с семи концов света.
Я не стану размениваться на мелочь,
Ведь очень скоро у меня будет Это,
И я буду ясно знать, что с Этим делать,
Потому что
Красота – это страшная сила.
И нет слов, чтобы это сказать.
Красота – это страшная сила
Но мне больше не страшно,
Я хочу знать.
Это делаю я.
Это делаешь ты.
Нас спасут немотивированные акты красоты.
2005
«zoom zoom zoom»
(обратно)

Забадай

Бессердечные братья Забадай
С улыбкой от уха до уха
Скоро приедут в наш край
Показывать свою силу духа;
Они будут ходить по углям,
Будут служить нам примером –
Как сладко нарушить закон,
Какое счастье быть старовером.
Я был привязан к земле,
Я молча глотал свои слезы;
Но то, что я нес на себе,
Теперь горит в пламени Розы;
А те, кто снимал дивиденд –
Я помню, как они улыбались –
Они думали, что все это им;
Похоже, что они ошибались.
Четырнадцать лет я не ел;
Четырнадцать лет я не пил;
Четырнадцать лет молчал,
Чтобы не тревожить Тебя.
Теперь мне стал узок причал
И нет больше сил;
Я сделаю так, как хотел,
Чтобы растаможить Тебя.
Велик император, нет слов –
Но он, как DJ без эфира;
С тех пор, как я знаю тебя,
Я потерян для внешнего мира.
Я встал на твоем берегу,
Спасибо этому дому;
Ты воздух, которым я жив,
И я бы не хотел по-другому.
Четырнадцать лет я не ел;
Четырнадцать лет я не пил;
Четырнадцать лет молчал,
Чтобы не тревожить Тебя.
Теперь мне стал узок причал
И нет больше сил;
Я сделаю так, как хотел,
Чтобы растаможить Тебя.
2005
«zoom zoom zoom»
(обратно)

Мертвые матросы не спят

Кто бы сказал, что мы встретимся под этой звездой,
Я не смотрел на часы, я думал, у меня проездной.
Побереги себя, не трать на меня весь свой яд.
Все уже случилось. Мертвые матросы не спят.
Я не знал, что я участвую в этой войне.
Я шел по своим делам, я пал в перекрестном огне.
Едва ли я узнаю, кому был назначен заряд.
Впрочем, все равно. Мертвые матросы не спят.
Не спрашивай меня;
Я не знаю, как испытывать грусть.
Соленая вода разрешила мне молчать.
Соленая вода знает меня наизусть.
Знать бы загодя, что уготовано мне впереди,
Я бы вырезал твое имя у себя на груди;
Все было так быстро, я даже не запомнил твой взгляд,
Но теперь я в курсе, а мертвые матросы не спят.
Мертвые матросы не спят.
2005
«zoom zoom zoom»
(обратно)

Дело за мной

Сегодня днем единственная тень –
Это тень от облаков на траве.
Иду, как будто бы козырь в кармане
И еще полтора в рукаве;
Я напоен солнцем,
Я напоен луной.
Я чувствую, что ты где-то рядом,
И я знаю, что дело за мной.
Мы бьемся, как мухи в стекло,
Мы попали в расколдованный круг;
Отчетливо пахнет плесенью.
Моя душа рвется на юг.
Сколько можно стоять в болоте,
Пугая друг друга волной?
Кто-то должен был спеть эту песню,
И похоже, что дело за мной.
Дело за мной, дело за мной.
Я был на Ибице, и я был в Кремле,
И я понял, что дело за мной.
Злоумышленники отключили наш мын,
Теперь мы временно без;
Мы, конечно, вернем его, как только
Закончим писать SMS;
Ты в одном сантиметре,
Я с тем же успехом мог бы быть на луне.
Похожая история была в Вавилоне,
Но на этот раз дело во мне.
А в аэропортах не успевают
Подкатывать трапы к бортам;
Все куда-то торопятся,
Не понимая, что они уже там;
Мы с ними одной крови,
Лицом к одной и той же стене,
Единственная разница между нами –
Я понял, что дело во мне.
Дело во мне, дело во мне,
Я прыгал окунем, летал в облаках –
И я понял, что дело во мне.
Как правая нога
Следует за левой ногой,
С тех пор, как я знаю тебя,
Мне не нужен никто другой.
Говорят, тебя нет здесь,
Я слышал, что ты в стороне,
Но если б я не смог достучаться до тебя,
Я бы думал, что дело во мне.
А те, кто говорят, что не знают тебя –
Только ты можешь их спасти.
Ты дала мне этот мир как игрушку,
Я верну тебе его в целости;
Нахожу тебя в нежности ветра,
В каждой набежавшей волне,
Я даже не думал, что такое возможно,
Я не думал, что дело во мне.
А дело во мне.
Дело во мне.
2006
«Беспечный русский бродяга»
(обратно)

Мама, я не могу больше пить

Мама, я не могу больше пить.
Мама, я не могу больше пить.
Мама, вылей все, что стоит на столе, –
Я не могу больше пить,
На мне железный аркан,
Я крещусь, когда я вижу стакан.
Я не в силах поддерживать этот обман.
Мама, я не могу больше пить.
Патриоты скажут, что я дал слабину,
Практически продал родную страну.
Им легко, а я иду ко дну.
Я гляжу, как истончается нить.
Я не валял дурака
Тридцать пять лет от звонка до звонка,
Но мне не вытравить из себя чужака.
Мама, я не могу больше пить.
Мама, я не могу больше пить.
Мама, я не могу больше пить.
Мама, позвони всем моим друзьям,
Скажи – я не могу больше пить.
Вот она – пропасть во ржи,
Под босыми ногами ножи,
Как достало жить не по лжи –
Я не могу больше пить.
Скажи моим братьям, что теперь я большой.
Скажи сестре, что я болен душой.
Я мог бы быть обычным человеком,
Но я упустил эту роль,
Зашел в бесконечный лес,
Гляжу вверх, но я не вижу небес.
Скажи в церкви, что во всех дверях стоит бес –
Демон Алкоголь.
Мама, я не могу больше пить.
Мама, я не могу больше пить.
Мама, вылей все, что стоит на столе, –
Я не могу больше пить.
На мне железный аркан.
Я крещусь, когда я вижу стакан.
Я не в силах поддерживать этот обман.
Мама, я не могу больше пить.
«Беспечный русский бродяга»
(обратно)

Терапевт

Отрубился в час, а проснулся в три,
Полнолуние выжгло тебя изнутри,
На углу у аптеки горят фонари,
И ты едешь –
Ты хотел бы напиться хоть чем-нибудь всласть,
Ты пытаешься, но не можешь упасть,
И кто-то внутри говорит – это счастье,
Или ты бредишь,
Вкус крови лишил тебя слова,
И к бровям подходит вода –
Где-то именно здесь
Пал пламенный вестник,
И сегодня еще раз все та же среда –
Да хранит тебя Изида!
Ты подходишь к кому-то сказать «Привет»
И вдруг понимаешь, что нет ничего конкретного,
И прохожие смотрят тебе вослед
С издевкой;
На улице летом метет метель,
И ветер срывает двери с петель,
И прибежище, там, где была постель, теперь –
Яма с веревкой;
Так взлетев вопреки всех правил,
Разорвав крылом провода,
Ты оказываешься опять
Там, где всем нужно спать,
Где каждый день, как всегда –
Да хранит тебя Изида!
Все говорят и все не про то,
Эта комната сделана из картона.
И ты смотришь вокруг – Неужели никто
Не слышит?
И вдруг ракурс меняется. Ты за стеклом,
А друзья – в купе уходящего поезда –
Уезжают, даже не зная о том,
Что ты вышел.
И оставшись один на перроне,
Выпав из дельты гнезда,
Теперь ты готов
К духовной жизни,
Но она тебе не нужна –
Да хранит тебя Изида!
И ты слышал, что где-то за часом пик,
В тишине алтаря или в списках книг,
Есть неизвестный тебе язык,
На котором
Сказано все, что ты хочешь знать,
В чем ты боялся даже признаться,
И отчего все святые глядят на тебя
С укором.
Перестань делать вид, что не можешь понять их,
Ты один на пути навсегда –
Улыбнись, растворись
В шорохе листьев,
В шепоте летнего льда –
Да хранит тебя Изида!
2004
«Беспечный русский бродяга»
(обратно)

День в доме дождя

День в доме дождя,
Лед и пастис,
Если мы не уснем,
Нам не спастись.
А я пришел сюда сам,
В дом тишины,
И если ты спросишь меня,
Я отвечу тебе на все
Словами луны.
День в доме дождя,
Кап-капли в воде,
Я знаю, что я видел тебя,
Но никакне припомню – где.
Но здесь так всегда,
Здесь как во сне,
Деревья знают секрет,
А небо меняет цвета
На моей стороне.
Я искал тебя столько лет,
Я знал, что найти нельзя,
Но сегодня ты рядом со мной
В комнате, полной цветов,
В доме дождя.
Ум лезет во все.
Ум легче, чем дым.
Но он никогда не поймет –
Спим мы или не спим.
А я пришел сюда сам,
И мне не уйти,
Потому что именно здесь
Сходятся все пути.
Здесь, в доме дождя.
2006
«Беспечный русский бродяга»
(обратно)

Афанасий Никитин Буги, Или хождение за три моря-2

Мы съехали с Макдугал в середине зимы:
Моя подруга из Тольятти, я сам из Костромы.
Мы бы дожили до лета, а там секир-башка,
Но в кокаине было восемь к трем зубного порошка,
Пришлось нам ехать через люк
При свете косяка,
Она решила ехать в Мекку. Я сказал: «Пока».
Не помню, как это случилось, чей ветер дул мне в рот,
Я шел по следу Кастанеды – попал в торговый флот,
Где все матросы носят юбки, у юнги нож во рту.
И тут мы встали под погрузку в Улан-Баторском порту,
Я сразу кинулся в дацан – хочу уйти в ритрит,
А мне навстречу Лагерфельд,
Гляжу – а мы на Оксфорд-стрит.
Со мной наш боцман Паша, вот кто держит фасон,
На нем пиджак от Ямамото и штаны Ком Де Гарсон,
И тут вбегает эта женщина с картины Моне,
Кричит – у нас четыре третьих, быстро едем все ко мне.
У них нет денег на такси, пришлось продать пальто.
Клянусь, такого в Костроме еще не видел никто.
Вначале было весело, потом спустился сплин,
Когда мы слизывали слизь у этих ящериц со спин.
В квартире не было прохода от языческих святынь,
Я перевел все песни Цоя с урду на латынь,
Когда я допил все, что было у них меж оконных рам,
Я сел на первый сабвей в Тируванантапурам.
И вот мы мчимся по пустыне, поезд блеет и скрипит,
И нас везет по тусклым звездам старый блюзмен-трансвестит.
Кругом творится черте-те что – то дальше, то вблизи,
То ли пляски сталеваров, то ли женский бой в грязи,
Когда со мной случился двадцать пятый нервный срыв,
Я бросил ноги в Катманду через Большой Барьерный Риф.
И вот я семь недель не брился, восемь суток ел грибы,
Я стал похож на человека героической судьбы,
Шаманы с докторами спорят, как я мог остаться жив,
Но я выучил суахили и сменил культурный миф,
Когда в село войдут пришельцы, я их брошу в тюрьму.
Нам, русским за границей, иностранцы ни к чему.
1998
«Беспечный русский бродяга»
(обратно)

Ткачиха

Мне снилось, что я ткачиха,
Которая часто бывает мною во сне.
Я долго не мог понять – то ли я снюсь ей,
То ли это она снится мне.
Да, я знаю, что об этом писали китайцы,
Но теория суха, а древо жизни
Зеленеет в листах;
Придется проснуться и поехать в Иваново
Проверить, как реально обстоят там дела на местах.
Волга шумит волнами;
Редкая птица долетит до ее берегов,
А на всех берегах черно от тех, кто
Ожидает, когда течение пронесет мимо
Тела их врагов.
И только полная луна оживляет
Чередование этих верхов и низин.
Слава богу, что она никогда не читала
Ни «Цветочков Франциска Ассизского»,
Ни Дао Дэ Цзин.
В пустыне бредут верблюды,
У каждого из них что-то свое на уме.
Один знакомый тоже шел на Северный полюс –
Оказался предпринимателем в Костроме.
Так начинания, вознесшиеся мощно,
Сворачивают в сторону, теряют имя действия – какой срам.
Я не вижу причины куда-то стремиться, если в итоге ты всегда
Оказываешься где-то не там.
Я сижу на пустынной скале,
Наблюдаю, как плывут облака.
Сердце, как старый пепел,
Глаза, как у полного дурака.
Я ничего не начинаю, пускай все
Течет само по себе, как Волга-река.
Под лестницей сидит голодная кошка.
Пойду-ка спущусь выставлю ей молока.
2006
«Беспечный русский бродяга»
(обратно)

О смысле всего сущего

Человеческая жизнь имеет более одного аспекта.
В городе Таганроге есть два Звездных проспекта.
На одном – небеса зияющие
И до самого Волго-Дона
Возвышаются сияющие
Дворцы из шлакобетона.
И по нему каждую пятницу,
Как выйдут со смены из шахты,
Маршируют белозубые
Космонавты.
А на другом все дома в полтора этажа
И по истоптанной траве гуляет коза,
Год проходит и два проходит,
Веревка перетерлась, но коза не уходит;
Ей совершенно некуда идти,
Она смотрит в небеса и шепчет: «Господи, прости!»
2006
«Беспечный русский бродяга»
(обратно)

Голова Альфредо Гарсии

В детстве мне снился один и тот же сон:
Что я иду весел, небрит, пьян и влюблен,
И пою песни, распространяя вокруг себя
Свет и сладость.
Теперь друзья говорят, что эти песни не нужны,
Что они далеки от чаяний нашей страны
И нужно петь про нефть.
Я устарел. Мне не понять эту радость.
Новости украшают наш быт:
Пожары, катастрофы, еще один убит,
И всенародная запись на курсы,
Как учиться бодаться;
На каждой странице – Обнаженная Маха;
Я начинаю напоминать себе монаха –
Вокруг нет искушений, которым
Я хотел бы поддаться.
И я прошу – что было сил;
Я прошу, как никогда не просил,
Я прошу: заварите мне девятисил – и еще:
Унесите отсюда голову Альфредо Гарсии;
Унесите отсюда голову Альфредо Гарсии;
Вы – несостоявшиеся мессии и
Население всей соборной России –
Воздержитесь от торговли
Головой Альфредо Гарсии;
Унесите отсюда
Голову Альфредо Гарсии.
Главная национальная особенность – понт;
Неприглядно, слякотно и вечный ремонт –
Говорят, с этим можно справиться,
Если взяться дружно;
Но мешает смятенье в неокрепших умах;
Засада в пригородах, медведь на холмах;
И женщины носят матросов на головах,
Значит – им это нужно;
Маразм на линии электропередач,
Всадник с чашей Грааля несется вскачь;
Но под копытами –
Пересеченная рас…вом местность;
Даже хоры ангелов в этом краю
Звучат совсем не так, как в раю;
То ли нужно менять слуховой аппарат –
То ли менять окрестность.
И я прошу – что было сил;
Я прошу, как никогда не просил,
Я прошу: заварите мне девятисил – и еще:
Унесите отсюда голову Альфредо Гарсии;
Унесите отсюда голову Альфредо Гарсии;
Вы – несостоявшиеся мессии и
Население всей соборной России –
Воздержитесь от торговли
Головой Альфредо Гарсии;
Унесите отсюда
Голову Альфредо Гарсии.
2006
«Беспечный русский бродяга»
(обратно)

Обещанный день

Сегодня самый замечательный день,
О нем написано в тысяче книг:
Слева небеса, справа пустота,
А я иду по проволоке между них.
Спетое вчера осталось вчера,
В белой тишине белые поля,
Нечего желать, и некем больше быть:
Здравствуй, это я.
Господи, я Твой, я ничей другой;
Кроме Тебя, здесь никого нет.
Пусть они берут все, что хотят,
А я хочу к Тебе – туда, где Свет.
2007
«Пушкинская, 10»
(обратно)

Два поезда

Влюбленные в белом купе,
Постель холодна, как лед,
Влюбленные в белом купе,
Постель холодна, как лед.
Два поезда на перегоне –
Один из них не дойдет.
Если ты рододендрон –
Твое место в окне;
Если ты истинный якорь –
Давай, брат, лежи на дне.
А если ты хочешь войти,
Придется выйти вовне.
Так не пой, Инезилья, при мне
Ни про осень, ни про весну.
Не пой про то, как летят,
Не пой про то, как идут ко дну,
Лучше вобще не пой,
А то я усну.
Влюбленные в белом купе,
Вагоны летят вперед,
Влюбленные в белом купе,
Рельсы хрустят, как лед.
Сегодня все поезда в пути –
Ни один из них не дойдет.
1996
«Пушкинская, 10»
(обратно)

Мария

Эй, Мария, что у тебя в голове?
Эй, Мария, что у тебя в голове?
Ты говорила мне, но я не знал этих слов,
Ты снилась мне, я не смотрел этих снов,
Тебе нужна была рука, я дал тебе две.
Один знакомый спел, что ты попала в беду,
Один знакомый спел, что ты попала в беду,
Но ты прости ему его бессмысленный труд.
Те, кто обижают тебя, – не слишком долго живут,
Он был просто не в курсе, он ничего не имел в виду.
На палубе танцы, в трюме дыра пять на пять,
Капитан где-то здесь, никто не знает, как его опознать.
А оркестр из переодетых врачей
Играет траурный вальс Шопена на семь четвертей,
И там бросают за борт всех, кто не хотел танцевать.
А твои губы, Мария, они – этот ветер, который
Сорок лет учил меня петь.
Из всего, что я видел на этой Земле,
Самое важное было – дать тебе крылья
И смотреть, как ты будешь лететь.
Твои подруги не знают, о чем идет речь,
Им невдомек, что в корабле изначальная течь,
Они хихичут в ладоши за крестильным столом,
У них синдром Моны Лизы и перманентный облом,
Но ты все отдала сама – и нечего больше беречь.
Так что, Мария, я знаю, что у тебя в голове,
Мое сердце в твоих руках, как ветер на подлунной траве.
А Луна источает свой целительный мед,
То, что пугало тебя, уже тает как лед;
Тебе нужна была рука, я дал тебе две.
2003
«Пушкинская, 10»
(обратно)

Девушки танцуют одни

Мы закрыли глаза, чтоб не знать, как нам плохо,
И с тех пор все равно – где здесь ночи, где дни;
Партизанским костром догорает эпоха,
А в парикмахерских – вальс, и девушки танцуют одни.
На роскошных столах все накрыто для пира,
Только нету гостей – хоть зови не зови;
Можно бить, хоть разбей, в бубен верхнего мира,
Только летчиков нет, девушки танцуют одни.
Все иконы в шитье, так что ликам нет места,
А святую святых завалили в пыли;
В алтаре, как свеча, молча гаснет невеста,
Но все куда-то ушли, и девушки танцуют одни.
От пещер Катманду до мостов Сан-Франциско
Алеет восток, и мерцают в тени
Эти двери в Эдем, что всегда слишком близко,
Но нам было лень встать, и девушки танцуют одни.
Научи меня петь вопреки всей надежде,
Оторваться – и прочь, сквозь завесы земли;
Ярче тысячи солнц пусть горит все, что прежде.
Я еще попою.
Девушки танцуют одни.
1998
«Пушкинская, 10»
(обратно)

Письма с границы между светом и тенью

На что я смотрю?
На тополя под моим окном.
Все меньше листьев, скоро будет зима.
Но даже если
Зима будет долгой,
Едва ли она будет вечной.
Ну а тем временем
Что же мне делать с такой бедой?
Какая роль здесь положена мне?
Для тех, кто придет ко мне,
Чайник держать на огне
И ночью писать
Письма с границы между светом и тенью.
Мы движемся медленно,
Но мы движемся наверняка,
Меняя пространство на ощупь.
От самой нижней границы
До самой вершины холма
Я знаю все собственным телом.
Никто не пройдет за нас
По этой черте.
Никто не знает того,
Что здесь есть.
Но каждый юный географ
Скоро сможет об этом прочесть
В полном собрании
Писем с границы между светом и тенью.
1985
«Пушкинская, 10»
(обратно)

Вятка – Сан-Франциско

В Сан-Франциско на улице Индианы
Растут пальмы марихуаны.
Эти пальмы неземной красоты,
Их охраняют голубые менты.
Мимо них фланируют бомжи-растаманы,
У которых всего полные карманы;
Льются коктейли, и плещется виски,
И кружатся квадратные диски.
А здесь, в Вятке, избы под снегом;
И как сказать – кто из нас
Более любим этим небом?
И пока мы рыщем в поисках Рая,
Некто, смеясь и играя,
Бросает нам в сердце пригоршни огня –
И нет ничего, кроме этого дня;
И все равно – здороваться или прощаться,
Нам некуда и некогда возвращаться.
Нет ничего, кроме этой дороги,
Пока вместе с нами идут
Беззаботные боги.
2009
«Пушкинская, 10»
(обратно)

Теорема шара

В Багдаде сегодня жара,
А я хотел бы доказать теорему об округлости шара.
Но Шар сегодня борзой,
Он ужален в сердце козой,
Он забыл про матер,
Он забыл про фатер.
Он желает встать
На челябинский фарватер.
А сам живет в трансформаторной будке,
И из головы у него растут незабудки.
Он пытается вынуть из сердца жало –
Тут входят Белые волосы и Убежала…
Как нам дожить до весенней поры,
Когда каждый норовит метать топоры?
Я уже не различаю
Алфавитные знаки,
Я болен, как Конфуций,
Танцующий сиртаки.
Так он прокричал
В форме буквы «SOS».
В это время пожарные
Включают насос.
И больше не слышно
Ни единого слова.
Отныне я буду ходить, как корова
На пуантах по горло в снегу
На шотландском высокогорном лугу.
И больше ни слова про все эти звуки.
Да пощадит Господь разум всех,
Играющих на тарабуке!
2009
«Пушкинская, 10»
(обратно)

Лошадь белая

Лошадь белая на траве
Далеко ушла в поле;
Дома упряжь вся в серебре,
А ей нужно лишь воли.
Конюх сбился с ног – да что с тобой?
Целый день звонит, пишет.
А она трясет гривой
И как будто б не слышит.
Твердая земля да долгий путь
Из огня в полымя.
Много кто хотел ее вернуть,
Ни один не знал имя.
2009
«Лошадь белая»
(обратно)

Сокол

Если долго плакать
Возле мутных стекол,
Высоко в небе
Появится сокол.
Появится сокол
Высоко над тучей,
В это время важно
Не упустить случай.
Увидеть его крылья,
Увидеть его перья
И вдруг удивиться –
А кто это теперь я?
Почему внизу туча,
А надо мной ясно?
Видимо, я плакал
Совсем не напрасно.
Видимо, вот оно –
Пришло мое время,
А внизу медленно
Бредет мое племя.
А мне лететь выше,
А мне лететь в солнце
И все-таки вспомнить,
Что внизу оконце
С мутными стеклами,
В которое бьются
Милые мои.
Сгореть и вернуться.
Если долго плакать…
2009
«Лошадь белая»
(обратно)

Еще один раз

Серые следы на сером снегу,
Сбитые с камней имена.
Я много лет был в долгу:
Мне забыли сказать,
Что долг заплачен сполна.
Пахнет застарелой бедой.
Солнцу не пробиться в глубину этих глаз.
Теперь мне все равно,
Что спрятано под темной водой:
Едва ли я вернусь сюда еще один раз.
Есть одно слово,
Которое сложно сказать,
Но скажи его раз, и железная клетка пуста.
Останется ночь, останется снежная степь,
Молчащее небо и северная звезда.
И кажется, что там, впереди
Что-то непременно для нас,
Но сколько ни идешь,
Отсюда никуда не уйти.
Едва ли я вернусь сюда еще один раз.
Над скудной землей бешено кричит воронье,
Над ними синева, но они никуда не взлетят.
У каждого судьба, у каждого что-то свое,
Они не выйдут из клетки,
Потому что они не хотят.
И если выбить двери плечом –
Все выстроится снова за час,
Сколько ни кричи.
Пустота в пустоту ни о чем,
Есть повод прийти сюда еще один раз.
2009
«Лошадь белая»
(обратно)

Девушка с веслом

Девушка с Веслом на лихом коне
С шашкой наголо, вижу, ты ко мне,
Заезжай во двор, постучись в окно.
Видишь, я не сплю, жду тебя давно.
Расскажи мне всю правду, не таясь –
Как там князь тверской, как рязанский князь?
Как гудят в степи провода?
Как живут в Москве немцы и орда?
Как живет твой друг Пионер с Трубой?
Он весь в трещинах, но еще с тобой.
Передай ему от меня –
До сих пор печет от его огня.
Я налью тебе ключевой воды,
Отвези в свои Чистые Пруды.
Пусть сияет там тишина,
Пусть гуляют там Солнце и Луна.
А случится что, слышишь, не горюй,
Рассекай Веслом гладь небесных струй.
Ведь твое Весло, как лихой булат,
Все поправит, и все пойдет на лад.
Девушка с Веслом, ты красавица.
Мы затем и здесь, чтобы справиться.
Мы сильны своим ремеслом,
Заходи еще, девушка с Веслом.
2009
«Лошадь белая»
(обратно)

Небо цвета дождя

Долго мы пели про Свет, а сами шли сумраком,
Не замечая за болтовней,
Как ветер играл стеклянными струнами,
Соединяющими наши души с землей.
Мы шли далеко, шли за высокими тайнами,
Шли, потому что иначе нельзя,
А стерегущие дом замолкали и таяли,
Один за другим таяли, таяли, таяли в небе
Цвета дождя.
Пальцы октябрьских святых по-прежнему ласковы,
Только их лиц становится не разглядеть.
Это все я – видно, не справился с красками
Или снова забыл слова, когда хотел петь.
Ничего, скоро январь затрещит за оградою,
Своим ледяным питием вороша и дразня.
Только бы мне устоять. Но я вижу – я падаю,
Падаю, падаю, падаю, падаю в небо
Цвета дождя.
А еще говорят, что они были с крыльями,
И глаза у них были живая вода,
Но благостные слова опять пахнут пылью,
И нас снова ведут и снова не скажут куда.
А в небе прозрачная тишь, и все ясней ясного,
Времени нет, и значит, мы больше не ждем.
И в синеву сердце возносится ястребом,
Чтобы благословить горящую землю дождем.
Таких бесконечных цветов со мной еще не было,
И за горизонтом, вплотную к нему подойдя,
Видишь, что сети пусты, и ловить было некого,
И никогда не было, не было, не было, не было небо
Цвета дождя.
2011
«Архангельск»
(обратно)

Красная река

Красная река
Поперек моего пути.
Я помню, что шел,
Но вспомнить куда – не могу.
И кажется легко –
Переплыть, перейти,
И вдруг видишь самого себя
Как вкопанного на берегу.
У красной реки
Крылья небесной зари.
В красной реке
Вода точь-в-точь моя кровь.
Ты хочешь что-то сказать,
Помолчи немного, не говори –
Все уже сказано,
Сказано тысячу раз,
Нет смысла повторять это вновь.
А твоя красота – свет в окне
Потерянному в снегах.
Твоя красота ошеломляет меня –
Я не могу устоять на ногах,
Но чтобы пробиться к воде,
Нужно сердцем растопить этот лед,
А там сумрак и бесконечный путь,
Который никуда не ведет.
Нет сделанного,
Чего не мог бы сделать кто-то другой.
Нет перешедшего реку
И неперешедшего нет.
Но когда это солнце
Восходит над красной рекой –
Кто увидит вместе со мной,
Как вода превращается в свет.
2010
«Архангельск»
(обратно)

Назад в Архангельск

У нас были руки и дороги,
Теперь ждем на пороге.
Мы смотрим на дым из трубы,
И голубь благодати встает на дыбы.
Резной ветер, хрустальный ветер,
Поздно ждать, когда наступят сдвиги.
Смотри, как горят эти книги –
Назад в Архангельск.
В цепах и веригах
Калика перехожий
Пьет с кухаркой Дуней
Шампанское в прихожей.
Куда ни глянь – везде образа:
То ли лезь под кровать,
То ли жми на тормоза.
Резной ветер, хрустальный ветер,
Поздно сжимать в кармане фиги.
Смотри, как горят эти книги –
Назад в Архангельск.
Банана-мама с крепкими ногами
Режет карту мира на оригами,
За кассой дремлет совершенномудрый муж,
Мы выходим по приборам на великую глушь –
Назад в Архангельск.
Мертвые с туманом вместо лиц
Жгут в зиккуратах на улицах столицы
В небе один манифест,
Куда бы ты ни шел – на тебе стоит крест.
Резной ветер, хрустальный ветер,
Поздно считать связи и интриги.
Смотри, как горят эти книги –
Назад в Архангельск.
2011
«Архангельск»
(обратно)

Тайный узбек

Мы держались так долго, как только могли,
Но туда и сюда – напрочь забыли пин-код.
И теперь мы скользим, не касаясь земли,
И бьемся в стену, хотя с рождения знали, где вход.
Но тяжелое время сомнений пришло и ушло,
Рука славы сгорела, и пепел рассыпан, и смесь
Вылита. И тому, кто тут держит весло,
Сообщите, что Тайный Узбек уже здесь.
Три старухи в подвале, закутанные в тряпье,
Но прядущие драгоценную нить,
Знают, как знает тот, кто пьет, опершись на копье,
И как знают все те, кому нечем и незачем пить.
Так раструбите на всю бесконечную степь
Сквозь горящий туман и мутно-зеленую взвесь
Добывающим соль и ласково сеющим хлеб,
Шепните им, что Тайный Узбек уже здесь.
Он не «за», он не «против», он занят другим, как Басе.
Он не распоряжается ничьей судьбой,
Просто там, где он появляется, все
Происходит словно само собой.
Так передайте всем тем, кто долго был выгнут дугой,
Что нет смысла скрывать больше тупость, и жадность, и спесь,
И бессмысленно делать вид, что ты кто-то другой,
Когда Тайный Узбек уже здесь.
И даже если нам всем запереться в глухую тюрьму,
Сжечь самолеты, расформировать поезда –
Это вовсе не помешает ему
Перебраться из там-где-он-есть к нам сюда.
И повторяю, что это не повод рыдать и кричать,
Все останется точно таким, как все есть,
А те, кто знают, в чем дело, знают и будут молчать,
Потому что Тайный Узбек уже здесь.
2010
«Архангельск»
(обратно)

Огонь Вавилона

Он приходит, когда к этому никто не готов,
Старомодно учтив, как в фильмах тридцатых годов.
Искать его бессмысленно, как иголку в стогу,
У нас с ним есть одно неоконченное дело на восточном берегу.
Он улыбается, когда при нем говорят: «мы».
Как и я, он принадлежит к детям северной тьмы,
Но он меньше всего похож на лист на ветру,
Он говорит: «Ложась спать, никогда не знаешь –
Где обнаружишь себя поутру».
Чтобы узнать вкус воды, нужно начать пить,
Но ты привык к лабиринту, забыл, зачем тебе нить.
Ты выходишь к воротам, чтобы принять угловой,
И Вавилон играет в футбол твоей головой.
Рассказывают, что у него не одна жизнь, а три,
Говорят, что он совершенно пустой внутри.
Никто не видел, чтобы он отвечал ударом на удар,
Он сильно изменился с тех пор, как повернулся и ушел под радар.
А ты записан в GPS, теперь беги – не беги,
Черные птицы будут сужать над тобой круги,
По радио будут петь, что любовь – кольцо,
Огонь печей Вавилона опаляет твое лицо.
Многие надеются, что он отошел от дел,
Что он продался, спился и оскудел,
Что он сгорел или провалился под лед,
Но неправильные пчелы продолжают
Делать свой неправильный мед.
А значит, остается только чистая вода
И скрепляющие тебя провода;
Остается то, на чем машина дает сбой,
И Вавилон… Вавилон…
Вавилон не властен над тобой,
Вавилон не властен над тобой,
Вавилон не властен над тобой,
Вавилон никогда не был властен над тобой.
2010
«Архангельск»
(обратно)

Марш священных коров

Хватит развлекать меня, не то я завою.
Лучше скажем «нет!» насилью и разбою.
Скажем «нет!» разбою и насилью
И уподобимся Блаженному Василию.
Наша Ефросинья зависит от момента:
То божественна, а то амбивалентна.
Но кто не без греха, пусть первый бросит камень.
Из этой искры может возгореться пламень.
Найди семь отличий на этой картине,
А лучше неси сюда водку-мартини.
(Shaken not stirred!)
Моя профессия с утра до полвторого
Считать, что я – твоя Священная корова.
Священная корова, небесная манна,
Пускай питательна, но не всегда гуманна.
А если мы завязнем в болоте и тине,
Я буду первый, кто крикнет: «Эй! Водка-мартини!»
(Shaken not stirred!)
Коровы слышат,
Коровы знают,
Коровы в курсе,
Открой глаза, смотри: они взлетают!
Смотри, вот они взлетают!
Так мы летим вперед, и пусть мы не без пятен,
Но дым отечества нам сладок и приятен.
Спасибо солнцу, что у нас над головою,
Но будь готов, что я все равно завою –
Как нам не стыдно так погрязнуть в рутине.
Догадайся, что делать, когда нет мартини.
(Sorry, Mr. Bond!)
2010
«Архангельск»
(обратно)

Дед Мороз блюз

Рано поутру, лицом на восток,
Стоя под деревом, опуская ладони в исток,
Растворяясь в радуге, пробуя солнце на вкус;
Когда ночь поджигает падающие с неба цветы,
Мы вспомним этот Дед Мороз блюз.
Зашел я в Венеции в один магазин –
Граппу пить дорого, станемте пить бензин,
Станем бросаться с мостов, демонстрировать ловкость и вкус;
И когда гондольеры выловят нас из каналов –
Из радиоточки на кухне донесется Дед Мороз блюз.
То у нас Кондопога, то у нас Хохлома,
Отечество никогда не скупилось на причины сойти с ума…
Безымянной звездой рассекая мглу
Или долгой зимой в замшелом медвежьем углу:
Сияющие, сбросив бессмысленный груз,
Мы смотрим, как ночь поджигает падающие с неба цветы,
И говорим: «Прощай, прощай, прощай,
Прощай, Дед Мороз блюз».
2011
«Воздухоплавание в Компании Сфинксов»
(обратно)

Бригадир

Под Тамбовом есть избушка,
В ней живет большой и сильный,
Бородой зарос по пояс,
Синеглазый бригадир.
И никто из нас не знает,
Что вот он и есть махатма,
Всех молчальников начальник
И мандиров командир.
Многорукие аскеты
Шелестят Махабхаратой;
Много в мире есть сюрпризов,
Если встать на голове.
Но сиди ты хоть сто жизней,
Ноги за уши закинув –
Бог в твоем гнездится сердце,
Ходит кошкой по траве.
2008
«Воздухоплавание в Компании Сфинксов»
(обратно)

Новая песня о Родине

Хорошо ли молодцу быть неженату?
Маялся он тридцать лет, тряхнул головой –
Да вышел во поле, вставил в уши вату,
Чтобы не грузил жадный девичий вой.
А ночью во поле глухо, как в могиле:
Мощи да ржавчина, да скрип вороньих крыл;
Долго ж ты маялся, – молвил ему филин, –
Девки все в Лондоне, их тут и след простыл.
Жил на иконе Бог – выпрыгнул в оконце,
Замела след Его золотая грязь.
Береглася радость моя черного червонца –
Да от самой себя не убереглась.
Охайте, бабоньки; налетайте, дети, –
Надобно выпить – вот вам сердце с молотка.
Нету другой такой Родины на свете,
Каждый мечтал бы так, да их кишка тонка.
А над Бел-озером тучи так и вьются,
То ли это кто-то курит, то ли просто так – то ли это рыбы курят,
А из моей прорехи песни так и льются –
Льются и льются, все не выльются никак.
Начальник Кладбища, Сестры Долгой Жизни,
Трое Братьев Бритвы да Водитель Коня –
Примите в дар мою Песню об Отчизне
И пощадите Ее,
И всех нас,
И меня.
1996
«Воздухоплавание в Компании Сфинксов»
(обратно)

Под мостом, как Чкалов

Эй, на том берегу,
Здесь тепло, а у вас все в снегу –
Я могу сказать вам тайное слово, но
Как до вас докричаться?
От стены до стены
Вы все молитесь богу войны,
А над всем купол злой тишины;
Ох, легко доиграться.
Два крыла по плечам
Мешают мне спать по ночам,
А учить летать – инструкторов тьма,
Лишь ленивый не учит;
Им легко с высоты,
А мы здесь – как я, так и ты,
А над всем – вилок, рогаток, ножей
Нас спасает лишь случай.
Но когда – от винта
И кругом пустота,
От зубов до хвоста –
И в пропасть на скалы;
И не встать, и не сесть –
Ты скажи все, как есть,
И – привет, Ваша честь,
Прямо в рай, под мостом, как Чкалов.
Ой, легко на земле;
Что в Тибете, что в Царском Селе
Все, похоже, хотят одного,
Да не могут добиться –
И чертят себе круг,
И стреляют в друзей и подруг,
А внутри бьет живая вода –
Ну, кто ж мешает напиться?
И когда от винта,
И кругом пустота,
Не лечи, не кричи,
Что дали так мало –
Двум смертям не бывать,
Так чего здесь скрывать,
Продолби в сердце лед –
И вперед – под мостом, как Чкалов.
1996
«Воздухоплавание в Компании Сфинксов»
(обратно)

Та, которую я люблю

Снился мне путь на Север,
Снежная гладь и тишь,
И будто открылось небо,
И будто бы ты глядишь,
И ангелы все в сияньи,
И с ними в одном строю
Рядом с тобой одна – та,
Которую я люблю.
Я говорю: Послушай,
Что б ты хотел, ответь
Тело мое и душу,
Жизнь мою и смерть,
Все, что еще не спето,
Место в твоем раю,
Только отдай мне ту,
Которую я люблю.
В сердце немного света,
Лампочка в тридцать ватт.
Перегорит и это –
Снова спускаться в ад.
А мы все пляшем не глядя
На ледяном краю,
И держит меня одна – та,
Которую я люблю.
Что впереди, не знаю,
Но знаю судьбу свою:
Вот она ждет, одна – та,
Которую я люблю.
1996
«Воздухоплавание в Компании Сфинксов»
(обратно)

Географическая

Когда попал впервые Беринг
В северо-западный проход,
Он вышел на пустынный берег,
А мимо ехал пароход.
Там Бонапарт работал коком,
Но не готовил он еды –
Лишь озирал свирепым оком
Сплошную гладь пустой воды.
Так мчался дико между скал он
И резал воду, как кинжал.
Увы, не счастия искал он
И не от счастия бежал.
1988
«Воздухоплавание в Компании Сфинксов»
(обратно)

Для тех, кто влюблен

Не стой так близко ко мне,
Воздух здесь слишком прозрачен.
А год уже заполнен совсем
Своим количеством смертельных исходов.
Мои друзья советуют мне,
Но ты знаешь, странно, я не слышу ни слова,
И стою на этом пороге,
Не зная, как двигаться дальше,
И может быть, я сделаю шаг,
Еще один шаг в эту пропасть.
И в момент, когда тронется поезд,
Мы впервые встретимся взглядом,
А может быть, я буду сидеть здесь,
Вот так, глядя, как падают листья,
И медленно думать о том,
Что делают те,
Кто делает, как тот, кто влюблен.
Когда-то у нас был метод,
Ты должен помнить, чем все это кончалось.
Так что все под контролем,
Вы можете быть спокойны.
Хотя любовь – это странная вещь,
И никто не знает, что она скажет,
Но мы же взрослые люди,
Мы редко рискуем бесплатно,
Да и что мы, в сущности, можем,
Разве что рассказывать сказки,
И верить в электричество, забыв,
Что мы сами что-то умеем.
Или, может быть, поздно ночью,
Когда уже никто не услышит,
Глядя вслед уходящей звезде,
Молиться за то,
Что делают те, кто влюблен.
Так что же стало с плохими детьми,
С теми, кто не слушался старших:
Они куда-то ушли и едва ли вернутся обратно.
И мы вычеркнем их телефоны,
И мы сделаем двери прочнее,
И будем молчать, и молчанье
Сыграет с нами в странные игры.
И, может быть, день будет ясным,
И, может быть, ночь будет странной
В том смысле, что что-то случилось,
Хотя все осталось, как прежде.
И один, если так будет нужно,
Раз уж эта звезда не гаснет,
Я забуду все, что я должен
И сделаю так,
Как делают те, кто влюблен.
1983
(обратно)

Паленое виски и толченый мел

Паленое виски и толченый мел –
Кто смел, тот и съел;
Кто съел, тот и сыт,
Еще чуть-чуть, и он уже спит.
Он спит, ему снится покой.
Ты погоди, ты не трогай его рукой;
Не трогай рукой, чтобы он не вставал –
Парадоксальный, как коленчатый вал.
Паленое виски и толченый мел:
Скажи, зачем ты так побледнел?
Скажи, зачем ты глядишь сквозь кусты?
И клянись Христом Богом, что ты – это ты.
Зачем этот якорь у тебя во рту,
Зачем дыра в твоем левом борту,
И долго ли нам ходить здесь с трубой,
Пока нас не вынесет на берег прибой?
А на берегу ждет родник с водой.
Смотри – какой ты сталмолодой,
Сквозь твои пальцы плывут облака,
И в твоих волосах заблудилась река.
Значит, это было совсем неспроста,
И наша природа нежна и пуста;
И Млечный Путь шумит, как шумел –
Как паленое виски и толченый мел.
2012
(обратно)

Как движется лед

Те, кто знает, о чем идет речь,
Похожи на тех, кто спит.
Я раньше думал, что важно, в чем суть,
Но я понял, что важнее мой вид,
И есть время раскидывать сеть,
И время на цыпочках вброд,
Время петь и время учиться смотреть,
Как движется лед.
Ты ляжешь спать мудрый как слон,
Проснешься всемогущий как бог,
Чуть-чуть с похмелья и немного влюблен,
Но как странно бел потолок.
Зачем кидаться голым к окну:
Вот твой шанс, чтобы выйти на взлет.
Спустив в сортир фотографии всех, кто не понял,
Как движется лед.
Моя любовь купит сахар и чай,
И мы откроем свой дом.
И к нам придет кто-то, такой же, как мы,
Чтобы вместе не помнить о том,
Что нет времени, кроме сейчас,
И нет движения, кроме вперед.
И мы сдвинем стаканы плотнее,
Чувствуя краем зрачка,
Как движется лед.
1982
«А+»
(обратно)

Молитва и пост

Проснулся сегодня утром
Оттого, что ползу, как змея,
При мне говорят мое имя,
Но я знаю, что это не я;
Я работал всю жизнь,
Должно быть – коту под хвост,
Остается одно –
Молитва и Пост.
Я встретился с Миком Джаггером
В Juan Les Pins на пляжу,
Он сидел на красивом матрасе
И не видел, как я лежу,
А я лежал рядом –
Немногословен и прост;
Я лежал и думал – ну, на тебе!
Молитва и Пост.
Учись у меня воздержанью,
Не суй что попало в рот;
Не смотри, что я пью с утра –
Это йога наших широт;
Просто перемыкает,
Хочется выйти на мост;
А выйдешь и думаешь: «На фиг!
Молитва и Пост».
2001
«А+»
(обратно)

Сердце из песка

Сердце из песка – скажи мне, как петь?
Здесь станет светло – когда они зажгут нефть;
Они зажгут нефть – начнут гореть облака;
Они зря тратят пули на сердце из песка.
Я звал как умел – ответил только прибой;
Ты говоришь со мной, как будто я кто-то другой;
А я вправду другой; я издалека;
Пиши все, что хочешь, на сердце из песка.
В пороховницах есть еще порох;
Еще не все мосты сожжены;
То, что небо сказало мне – мне некому пересказать;
Меня бы не было здесь, когда б не тайная милость Луны.
В самом сердце зимы здесь пахнет весной;
Я могу падать семь раз, но я поднимусь на восьмой.
И наша песня проста, и наша ноша легка;
Напомни мне, кто я, – сердце из песка.
2013
«А+»
(обратно)

Рухнул

Каменная, как мотылек,
Сделанная из порошка,
У меня была обида на жизнь,
Со временем она прошла.
Спасибо милосердным богам,
Но если бы я знал, как найти тебя, я бы
Рухнул к твоим ногам.
Живем в серо-грязной стране,
Где главная политика – лечь;
Мне не хватает цветов,
Мне хочется что-то поджечь;
Смешали дизель и баблгам;
Если бы я знал, как найти тебя, я бы
Рухнул к твоим ногам.
Возвышенный, как Тир-нан-ог,
Бородат и душевно хвостат;
Затерянный в степях свармандал,
Бешеный, как аэростат…
Я буду вам подмогой в пути
Буду алеть как восток.
Положите меня между двух
Контактов, чтобы в сердце шел ток;
Зарывший в землю ветер
В итоге пожнет ураган,
Но если бы я знал, как найти тебя, я бы
Рухнул к твоим ногам.
2013
«А+»
(обратно)

Синее небо, белые облака

Синее небо, белые облака
Высоко над землей; веселей, чем вино;
Солнце над головой, тень далека –
Хотя по всем моим подсчетам
Давно уже должно быть темно.
Я бы не сказал, что я знаю – куда я иду,
Но мне нравится эта жара в сентябре;
Самолеты застыли в воздухе, как пчелы в меду,
Ангелы, напротив, удивительно близко к земле.
Что-то здесь, и я не знаю, как это назвать;
Но слова будут потом, а пока
Солнце над головой, запах нагретой земли,
И синее небо и белые облака.
2013
«А+»
(обратно)

Из Хрустального Захолустья

Парадоксально, но факт;
Я не сразу открыл Ваш конверт;
Я знать не знал, что нас до сих пор считают своими;
У вас, наверное, снег
И железные цветы рвутся вверх;
И мне весело то, что вы помните мое имя.
А здесь как всегда:
В хрустальном захолустьи светло:
Здесь нет ничего, что бы могло измениться.
И время идет;
Но, по-моему, то туда, то сюда,
И в прозрачной его глубине мне чудится птица.
И я смотрю, как в вашем сегодня
Бешено летят поезда;
Не поймите меня не так – я рад их движенью;
Но, когда сегодня становится завтра,
У нас здесь восходит звезда
И каждую ночь я лицом к лицу с твоей тенью.
Ну вот, наверное, и все –
Спасибо Вам за Ваше письмо;
Спасибо за беспокойство и попытку спасти нас;
Но в наших краях
Все медленней почтовая связь;
Не знаю, сможет ли Ваше следующее найти нас.
И я останусь смотреть, как в вашем сегодня
Бешено летят поезда;
Не поймите меня не так – я рад их движенью;
Но когда сегодня становится завтра,
У нас здесь восходит звезда –
И каждую ночь я лицом к лицу с твоей тенью;
Каждую ночь я глаза в глаза
С твоей тенью.
2013
«А+»
(обратно)

Кошка моря

Кошка моря,
Кошка ветра –
Мои соседи
По этой ветке;
Крепкой ветке
Большого дуба,
И мы заметны
Лишь друг для друга.
Сидим.
Море качает,
А ветер носит,
И что то значит –
Никто не спросит;
Никто не спросит,
А очень жалко,
А то бы в стужу
Стало жарко,
Ярко, жарко
И невесомо –
Но здесь пределы
Любого слова,
Молчи.
Вот мы сидим здесь,
Напившись чаю,
Пойду-ка, встану,
Тебя встречаю;
Ну где ж ты ходишь,
Где летаешь?
Стужей завоешь,
Снегом растаешь;
Да сколько ж можно
Играться в цацки –
У нас есть дело,
Дело по-царски,
Весне на радость,
Беде на горе,
С кошкой ветра,
Кошкой моря
И со мной.
«А+»
(обратно)

Сутра ледоруба

Это не песня, это шаг вброд;
Это шашка мескалина,
Это вересковый мед;
Это сутра ледоруба –
Чтобы вновь было слово,
Чтобы тронулся лед;
Вера и надежда лязгают зубами в кустах.
Хей, харе-харе.
Ее не нужно будет слушать,
Не нужно будет ждать,
Не нужно репетировать,
Не нужно писать;
Ей не нужно делать мастер –
Она мать всех слов,
Сама себе мастер;
Белая кобыла точит копыта и ждет.
Харе, харе.
Дети пепси колы
Задумчиво отходят ко сну;
А осень патриарха
Длится так долго,
Что рискует превратиться в весну.
Так что это не песня, это шаг вброд,
Шашка мескалина, это тронулся лед;
Это новый снег на губы;
Это месть партизана,
Сутра ледоруба;
Аста маньяна, мы движемся теперь на восход.
Харе, харе.
2013
«А+»
(обратно)

Песнь весеннего восстановления

Над прозрачной водой тает дивная сень,
Я называю происходящее воскресеньем;
Иногда меня нет здесь,
Иногда нас два или три –
И лед на реке, текущей снаружи,
Тает в точности так, как лед, что внутри.
Долгие зимние дни, пыльная лень;
Я приветствую время весеннего восстановления;
Я смеюсь из омутов,
Брожу по рощам нагой:
Наблюдатели из независимой прессы
Сходятся в том, что я – это кто-то другой.
Растолку в уксусе мел;
Увижу – кто меня ел.
Властью, дарованной мне синклитом сердец,
Я всегда отрицал, что материя – дура, а дух – молодец;
Я беседую с башней,
Жгу костры тишины
И всю свою жизнь я иду по цветущим лесам
Моей Нерушимой Стены.
2013
«А+»
(обратно)

Праздник Урожая во Дворце Труда

Сколько мы ни пели – все равно, что молчали.
От этого мертвой стала наша святая вода;
По нам проехали колеса печали –
И вот мы идем
На Праздник Урожая во Дворец Труда.
Время уклоняться, но как уклониться?
Уйти с этой зоны, вырвать из себя провода;
А Роза Леспромхоза и Мария Подвенечная Птица
Готовы отдать все, что есть, за билет
На Праздник Урожая во Дворце Труда.
Мы знаем, что машина вконец неисправна;
Мы знаем, что дороги нет и не было здесь никогда.
Закрой глаза, чтоб не видеть
Крадущегося по полю фавна;
В двери стучит сорвавшаяся с неба звезда.
Праздник Урожая во Дворце Труда.
Красный краплак и черная сажа;
В античных руинах разорванные в хлам поезда;
Под ногами прохожих – холсты Эрмитажа;
Дирижер абсолютно глухой:
Праздник Урожая во Дворце Труда.
Сколько мы ни пели – все равно, что молчали;
Поэтому мертвой стала наша святая вода;
Беззвездной ночью я буду ждать на причале;
Мы в самом начале.
Праздник Урожая во Дворце Труда.
2013
«Соль»
(обратно)

Пришел Пить Воду

Пришел пить воду;
Не смог узнать ее вкус.
Железные скобы вбиты в крылья,
Источник задушен золотой пылью –
Закрой за мной; едва ли я вернусь.
Будешь в Москве – остерегайся говорить о святом;
Не то кроткие как голуби поймают тебя,
Безгрешные оседлают тебя,
Служители любви вобьют тебя в землю крестом.
А нищие духом блаженны, вопрос снят.
Но имеющие уши слышат, и Покров свят.
Бессмысленны против и за,
Просто что-то изменилось у тебя в глазах;
Когда соль теряет силу, она становится яд.
Пришел пить воду; не смог узнать ее вкус.
Пришел пить воду; не смог узнать ее вкус.
Железные скобы вбиты в крылья,
Источник задушен золотой пылью.
Закрой за мной. Я не вернусь.
2014
«Соль»
(обратно)

Губернатор

У нас в деревне праздник –
Горит небесный свод,
На пепелище сельсовета
Девки водят хоровод.
Губернатор, пляши.
У нас есть новость, губернатор,
Новость для тела и души.
Ты думал – шито-крыто,
Ты думал – нож на дне,
Проплата в Дойче банке,
Но губерния в огне.
Губернатор, как сладко пахнет дым,
Уже недолго, губернатор,
Осталось оставаться молодым.
Под рубашкой от Бриони
Наколки на груди,
А мертвых журналистов
Без тебя хоть пруд пруди.
Губернатор,
Труби отбой полкам,
Из центра, губернатор,
Пришел сигнал скормить тебя волкам.
Забудь квартиру в Ницце,
Грядет девятый вал;
Поздно суетиться,
Запрись с ружьем в подвал;
Губернатор,
На зоне учат – жизнь – это бой;
Еще не поздно, губернатор –
Но, впрочем, думай сам,
Господь с тобой.
2013
«Соль»
(обратно)

Не было Такой

Я знаю одну песню, летит, не касаясь земли;
Лето не сожжет ее, январь не остудит;
Хочешь ругай ее, хочешь хвали –
Но не было такой и не будет.
Я знаю одну песню на вкус, как пожар,
Попробовавший раз не забудет.
Хватило б только сил самому возвратить этот дар.
Не было такой и не будет.
А в темных аллеях
Ангелы плетут кружева,
И все мои слова смыты дождем;
И эхом в тишине едва-едва:
«Любимая моя, пробьемся…»
Так тому и быть: Да значит да;
От идущего ко дну не убудет;
А в небе надо мной все та же звезда.
Не было другой и не будет.
2013
«Соль»
(обратно)

Любовь во время войны

Не помню, как мы зашли за порог,
Но вот тяжелое небо над разбитой дорогой,
В конце которой врут, что нам обещан покой.
Над нами развернуто зимнее знамя,
Нет лиц у тех, кто против; лиц у тех, кто с нами;
Не смей подходить, пока не скажешь – кто ты такой.
На улицах ярость ревет мотором.
Закатан в асфальт тот лес, в котором
Нам было явлено то, чего не скажешь в словах;
Я слышу работу лопат;
На нас направлены ружья заката,
Но скоро их патроны станут взрываться прямо в стволах.
Я чувствую, как вокруг нас сгущаются тени;
Река пылает, и мосты над ней разведены;
В Своей доброте
Господь дарует нам, что мы хотели –
Любовь, любовь, любовь:
Любовь во время войны.
И я протягиваю ладони ладонь,
Но это все равно, что гасить бензином огонь:
Рука в руке в пропасть;
Я знаю этот бред наизусть;
И я не помню, кем был, не знаю, кем стал,
Но кровь моя теперь сильнее, чем сталь.
Им крепко не повезет, когда я проснусь.
Я знаю умом, что вокруг нет ни льдов, ни метели;
Но я по горло в снегу, глаза мои не видят весны;
Господи, скажи мне – кто мы, что мы так хотели,
Чтобы любовь, любовь, любовь – исключительно во время войны.
2014
«Соль»
(обратно)

Ветка

Ничто из того, что было сказано, не
Было существенным:
        мы на другой стороне;
Обожженный дом в шинкаревском
        пейзаже,
Неважно куда, важно – все равно
        мимо;
Не было печали, и это не она,
Заблудившись с обоих сторон
        веретена,
Я почти наугад произношу имена.
Действительность по-прежнему
        недостижима.
Я открывал все двери
        самодельным ключом.
Я брал, не спрашивая –
        что и почем.
Люди не могут согласиться
        друг с другом
            практически ни в чем;
В конце концов, это их дело.
Я хотел все сразу, а иначе – нет;
Образцовый нищий
        у Галери Лафайет.
Но я смотрел на эту ветку
        сорок пять лет.
В конце концов, она
        взяла и взлетела;
Словно нас зачали
        во время войны,
Нас крестили именами вины.
И когда слова были отменены,
Мы стали неуязвимы.
Словно что-то сдвинулось
        в Млечном Пути,
Сняли с плеч ношу,
        отпустило в груди.
Словно мы наконец
        оставили позади
Эту бесконечную зиму…
2013
«Соль»
(обратно)

Голубиное Слово

Нарисованное ветками сирени;
Написанное листьями по коже;
Самым своим последним дыханьем
Я скажу: Господи, любимый, спасибо
За то, что я сподобился видеть, как ты сгораешь в пламени заката,
Чтобы никогда не вернуться,
Потому что ты никуда не уходишь;
Просто еще одному будет некуда деваться,
Еще одного за руку и в сад над рекою,
Где ходят по крыльям херувимов,
Потому что им никто не дал имя –
И значит, все молча…
А завтра будет то, что было раньше –
Священный союз земли и неба;
Если повезет, поймаешь пулю зубами,
Одна только красота косит без пощады,
Потому что она держит суд в сердце,
Потому что она держит путь на север,
Где ни времени, ни объяснений,
Один только снег до горизонта.
Значит еще перед одним откроется небо
С сияющими от счастья глазами,
Дела Твои, Господи, бессмертны
И пути Твои неисповедимы –
И все ведут в одну сторону…
Напишите это слово на камне,
Раскрасьте его северным сиянием,
Наполните голубиной кровью
И забудьте навсегда, что оно значит.
Голуби возьмут его в небо,
Так высоко, что больше не видно,
И небо расколется на части,
Но об этом никто не узнает.
А мы сгорим в пламени заката,
Чтобы остаться навсегда в саду над рекою,
Потому что это
        нашими губами
Ты сказал однажды раз и навсегда
Голубиное слово.
2013
«Соль»
(обратно)

Если я уйду

Если я уйду,
    кто сможет меня найти?
Но если я останусь здесь,
    кто сможет меня спасти?
Ты рядом, но не здесь.
    Ты прекрасна, но ты ни при чем.
Луна в моих зрачках.
Ворон за моим плечом.
Окно выходит вверх,
    но сумрак морочит мой дом.
Утро еще далеко,
    ничего, мы подождем.
2014
«Соль»
(обратно)

Селфи

Я ходячее лихо.
Плохая примета, дурной знак.
Не трать дыханья на мое имя –
Я обойдусь и так.
Те, кому я протягивал руку,
Спотыкались и сбивались с пути;
Я хозяин этого прекрасного мира,
Но мне некуда в нем идти.
Я иду с тяжелым сердцем;
Моя тропа не выводит к крыльцу;
Передайте в Министерство
        Путей Сообщения –
Этот рейс подходит к концу.
2014
«Соль»
(обратно)

Stella Maris

Непредставимая тяжесть звездного свода,
И время так долго, что боль больше не боль.
Раньше у нас были крылья, но мы ушли в воду
И наше дыхание стало прибой.
Только ночью, когда небо становится выше
И неосторожному сердцу
Хочется вверх –
Напомни о нас Той, что слышит:
Etoile de la Mer[48].
Ave, Maris Stella,
Dei Mater alma,
atque semper virgo,
felix coeli porta.
Sumens illud «Ave»
Gabrielis ore,
funda nos in pace,
mutans Evae nomen.
Solve vincla reis,
profer lumen caecis,
mala nostra pelle,
bona cuncta posce.
Monstra te esse Matrem,
sumat per te precem
qui pro nobis natus
tulit esse tuus[49].
2013
(обратно) (обратно)

Борис Пастернак Свеча горела (сборник)

© Пастернак Б. Л., наследники, 2016

© Оформление. ООО «Издательство «Э», 2016

* * *
(обратно)

Начальная пора

«Февраль. Достать чернил и плакать!..»

Февраль. Достать чернил и плакать!
Писать о феврале навзрыд,
Пока грохочущая слякоть
Весною черною горит.
Достать пролетку. За шесть гривен,
Чрез бла́говест, чрез клик колес,
Перенестись туда, где ливень
Еще шумней чернил и слез.
Где, как обугленные груши,
С деревьев тысячи грачей
Сорвутся в лужи и обрушат
Сухую грусть на дно очей.
Под ней проталины чернеют,
И ветер криками изрыт,
И чем случайней, тем вернее
Слагаются стихи навзрыд.
1912
(обратно)

«Как бронзовой золой жаровень…»

Как бронзовой золой жаровень,
Жуками сыплет сонный сад.
Со мной, с моей свечою вровень
Миры расцветшие висят.
И, как в неслыханную веру,
Я в эту ночь перехожу,
Где тополь обветшало-серый
Завесил лунную межу,
Где пруд как явленная тайна,
Где шепчет яблони прибой,
Где сад висит постройкой свайной
И держит небо пред собой.
1912
(обратно)

«Когда за лиры лабиринт…»

Когда за лиры лабиринт
Поэты взор вперят,
Налево развернется Инд,
Правей пойдет Евфрат.
А посреди меж сим и тем
Со страшной простотой
Легенде ведомый Эдем
Взовьет свой ствольный строй,
Он вырастет над пришлецом
И прошумит: мой сын!
Я историческим лицом
Вошел в семью лесин.
Я – свет. Я тем и знаменит,
Что сам бросаю тень.
Я – жизнь земли, ее зенит,
Ее начальный день.
‹1913, 1928›
(обратно)

Сон

Мне снилась осень в полусвете стекол,
Друзья и ты в их шутовской гурьбе,
И, как с небес добывший крови сокол,
Спускалось сердце на руку к тебе.
Но время шло, и старилось, и глохло,
И, паволокой рамы серебря,
Заря из сада обдавала стекла
Кровавыми слезами сентября.
Но время шло и старилось. И рыхлый,
Как лед, трещал и таял кресел шелк.
Вдруг, громкая, запнулась ты и стихла,
И сон, как отзвук колокола, смолк.
Я пробудился. Был, как осень, темен
Рассвет, и ветер, удаляясь, нес,
Как за возом бегущий дождь соломин,
Гряду бегущих по небу берез.
1913, 1928
(обратно)

«Я рос. Меня, как Ганимеда…»

Я рос. Меня, как Ганимеда,
Несли ненастья, сны несли.
Как крылья, отрастали беды
И отделяли от земли.
Я рос. И повечерий тканых
Меня фата обволокла.
Напутствуем вином в стаканах,
Игрой печальною стекла.
Я рос, и вот уж жар предплечий
Студит объятие орла.
Дни далеко, когда предтечей, –
Любовь, ты надо мной плыла.
Но разве мы не в том же небе?
На то и прелесть высоты,
Что, как себя отпевший лебедь,
С орлом плечо к плечу и ты.
‹1913, 1928›
(обратно)

«Все наденут сегодня пальто…»

Все наденут сегодня пальто
И заденут за поросли капель,
Но из них не заметит никто,
Что опять я ненастьями запил.
Засребрятся малины листы,
Запрокинувшись кверху изнанкой.
Солнце грустно сегодня, как ты, –
Солнце нынче, как ты, северянка.
Все наденут сегодня пальто,
Но и мы проживем без убытка.
Нынче нам не заменит ничто
Затуманившегося напитка.
‹1913, 1928›
(обратно)

«Сегодня с первым светом встанут…»

Сегодня с первым светом встанут
Детьми уснувшие вчера.
Мечом призывов новых стянут
Изгиб застывшего бедра.
Дворовый окрик свой татары
Едва успеют разнести, –
Они оглянутся на старый
Пробег знакомого пути.
Они узнают тот сиротский,
Северно-сизый, сорный дождь,
Тот горизонт горнозаводский
Театров, башен, боен, почт,
Где что ни знак, то отпечаток
Ступни, поставленной вперед.
Они услышат: вот начаток,
Пример преподан, – ваш черед.
Обоим надлежит отныне
Пройти его во весь объем,
Как рашпилем, как краской синей,
Как брод, как полосу вдвоем.
‹1913, 1928›
(обратно)

Вокзал

Вокзал, несгораемый ящик
Разлук моих, встреч и разлук,
Испытанный друг и указчик,
Начать – не исчислить заслуг.
Бывало, вся жизнь моя – в шарфе,
Лишь подан к посадке состав,
И пышут намордники гарпий,
Парами глаза нам застлав.
Бывало, лишь рядом усядусь –
И крышка. Приник и отник.
Прощай же, пора, моя радость!
Я спрыгну сейчас, проводник.
Бывало, раздвинется запад
В маневрах ненастий и шпал
И примется хлопьями цапать,
Чтоб под буфера не попал.
И глохнет свисток повторенный,
А издали вторит другой,
И поезд метет по перронам
Глухой многогорбой пургой.
И вот уже сумеркам невтерпь,
И вот уж, за дымом вослед,
Срываются поле и ветер, –
О, быть бы и мне в их числе!
1913, 1928
(обратно)

Венеция

Я был разбужен спозаранку
Щелчком оконного стекла.
Размокшей каменной баранкой
В воде Венеция плыла.
Все было тихо, и, однако,
Во сне я слышал крик, и он
Подобьем смолкнувшего знака
Еще тревожил небосклон.
Он вис трезубцем Скорпиона
Над гладью стихших мандолин
И женщиною оскорбленной,
Быть может, издан был вдали.
Теперь он стих и черной вилкой
Торчал по черенок во мгле.
Большой канал с косой ухмылкой
Оглядывался, как беглец.
Туда, голодные, противясь,
Шли волны, шлендая с тоски,
И го́ндолы[50] рубили привязь,
Точа о пристань тесаки.
Вдали за лодочной стоянкой
В остатках сна рождалась явь.
Венеция венецианкой
Бросалась с набережных вплавь.
1913, 1928
(обратно)

Пиры

Пью горечь тубероз, небес осенних горечь
И в них твоих измен горящую струю.
Пью горечь вечеров, ночей и людных сборищ,
Рыдающей строфы сырую горечь пью.
Исчадья мастерских, мы трезвости не терпим.
Надежному куску объявлена вражда.
Тревожней ветр ночей – тех здравиц виночерпьем,
Которым, может быть, не сбыться никогда.
Наследственность и смерть – застольцы наших трапез.
И тихою зарей – верхи дерев горят –
В сухарнице, как мышь, копается анапест,
И Золушка, спеша, меняет свой наряд.
Полы подметены, на скатерти – ни крошки,
Как детский поцелуй, спокойно дышит стих,
И Золушка бежит – во дни удач на дрожках,
А сдан последний грош – и на своих двоих.
1913, 1928
(обратно)

Зимняя ночь

Не поправить дня усильями светилен.
Не поднять теням крещенских покрывал.
На земле зима, и дым огней бессилен
Распрямить дома, полегшие вповал.
Булки фонарей и пышки крыш, и черным
По белу в снегу – косяк особняка:
Это – барский дом, и я в нем гувернером.
Я один, я спать услал ученика.
Никого не ждут. Но – наглухо портьеру.
Тротуар в буграх, крыльцо заметено.
Память, не ершись! Срастись со мной! Уверуй
И уверь меня, что я с тобой – одно.
Снова ты о ней? Но я не тем взволнован.
Кто открыл ей сроки, кто навел на след?
Тот удар – исток всего. До остального,
Милостью ее, теперь мне дела нет.
Тротуар в буграх. Меж снеговых развилин
Вмерзшие бутылки голых, черных льдин.
Булки фонарей, и на трубе, как филин,
Потонувший в перьях нелюдимый дым.
1913, 1928
(обратно) (обратно)

Поверх барьеров

Возможность

В девять, по левой, как выйти со Страстного,
На сырых фасадах – ни единой вывески.
Солидные предприятья, но улица – из снов ведь!
Щиты мешают спать, и их велели вынести.
Суконщики, С. Я., то есть сыновья суконщиков
(Форточки наглухо, конторщики в отлучке).
Спит, как убитая, Тверская, только кончик
Сна высвобождая, точно ручку.
К ней-то и прикладывается памятник Пушкину,
И дело начинает пахнуть дуэлью,
Когда какой-то из новых воздушный
Поцелуй ей шлет, легко взмахнув метелью.
Во-первых, он помнит, как началось бессмертье
Тотчас по возвращеньи с дуэли, дома,
И трудно отвыкнуть. И во-вторых, и в-третьих,
Она из Гончаровых, их общая знакомая!
‹1914›
(обратно)

«Оттепелями из магазинов…»

Оттепелями из магазинов
Веяло ватным теплом.
Вдоль по панелям зимним
Ездил звездистый лом.
Лед, перед тем как дрогнуть,
Соками пух, трещал.
Как потемневший ноготь,
Ныла вода в клещах.
Капала медь с деревьев.
Прячась под карниз,
К окнам с галантереей
Жался букинист.
Клейма резиновой фирмы
Сеткою подошв
Липли к икринкам фирна
Или влекли под дождь.
Вот как бывало в будни.
В праздники ж рос буран
И нависал с полудня
Вестью полярных стран.
Небу под снег хотелось,
Улицу бил озноб,
Ветер дрожал за целость
Вывесок, блях и скоб.
1928
(обратно)

Зимнее небо

Цельною льдиной из дымности вынут
Ставший с неделю звездный поток.
Клуб конькобежцев вверху опрокинут:
Чокается со звонкою ночью каток.
Реже-реже-ре-же ступай, конькобежец,
В беге ссекая шаг свысока.
На повороте созвездьем врежется
В небо Норвегии скрежет конька.
Воздух окован мерзлым железом.
О конькобежцы! Там – всё равно,
Что, как глаза со змеиным разрезом,
Ночь на земле, и как кость домино;
Что языком обомлевшей легавой
Месяц к скобе примерзает; что рты,
Как у фальшивомонетчиков, – лавой
Дух захватившего льда налиты.
1915
(обратно)

Душа

О вольноотпущенница, если вспомнится,
О, если забудется, пленница лет.
По мнению многих, душа и паломница,
По-моему, – тень без особых примет.
О, в камне стиха, даже если ты канула,
Утопленница, даже если – в пыли,
Ты бьешься, как билась княжна Тараканова,
Когда февралем залило равелин.
О, внедренная! Хлопоча об амнистии,
Кляня времена, как клянут сторожей,
Стучатся опавшие годы, как листья,
В садовую изгородь календарей.
1915
(обратно)

«Не как люди, не еженедельно…»

Не как люди, не еженедельно,
Не всегда, в столетье раза два
Я молил Тебя: членораздельно
Повтори творящие слова.
И Тебе ж невыносимы смеси
Откровений и людских неволь.
Как же хочешь Ты, чтоб я был весел,
С чем бы стал Ты есть земную соль?
1915
(обратно)

Раскованный голос

В шалящую полночью площадь,
В сплошавшую белую бездну
Незримому ими – «Извозчик!»
Низринуть с подъезда. С подъезда
Столкнуть в воспаленную полночь,
И слышать сквозь темные спаи
Ее поцелуев – «На помощь!»
Мой голос зовет, утопая.
И видеть, как в единоборстве
С метелью, с лютейшей из лютен,
Он – этот мой голос – на черствой
Узде выплывает из мути…
1915
(обратно)

Метель

1
В посаде, куда ни одна нога
Не ступала, лишь ворожеи да вьюги
Ступала нога, в бесноватой округе,
Где и то, как убитые, спят снега, –
Постой, в посаде, куда ни одна
Нога не ступала, лишь ворожеи
Да вьюги ступала нога, до окна
Дохлестнулся обрывок шальной шлеи.
Ни зги не видать, а ведь этот посад
Может быть в городе, в Замоскворечьи,
В Замостьи, и прочая (в полночь забредший
Гость от меня отшатнулся назад).
Послушай, в посаде, куда ни одна
Нога не ступала, одни душегубы,
Твой вестник – осиновый лист, он безгубый,
Безгласен, как призрак, белей полотна!
Метался, стучался во все ворота,
Кругом озирался, смерчом с мостовой…
– Не тот это город, и полночь не та,
И ты заблудился, ее вестовой!
Но ты мне шепнул, вестовой, неспроста.
В посаде, куда ни один двуногий…
Я тоже какой-то… я сбился с дороги:
– Не тот это город, и полночь не та.
2
Все в крестиках двери, как в Варфоломееву
Ночь. Распоряженья пурги-заговорщицы:
Заваливай окна и рамы заклеивай,
Там детство рождественской елью топорщится.
Бушует бульваров безлиственных заговор.
Они поклялись извести человечество.
На сборное место, город! Загород!
И вьюга дымится, как факел над нечистью.
Пушинки непрошенно валятся на руки.
Мне страшно в безлюдьи пороши разнузданной.
Снежинки снуют, как ручные фонарики.
Вы узнаны, ветки! Прохожий, ты узнан!
Дыра полыньи, и мерещится в музыке
Пурги: – Колиньи, мы узнали твой адрес! –
Секиры и крики: – Вы узнаны, узники
Уюта! – и по двери мелом – крест-накрест.
Что лагерем стали, что подняты на ноги
Подонки творенья, метели – сполагоря.
Под праздник отправятся к праотцам правнуки.
Ночь Варфоломеева. За город, за город!
1914, 1928
(обратно)

Урал впервые

Без родовспомогательницы, во мраке, без памяти,
На ночь натыкаясь руками, Урала
Твердыня орала и, падая замертво,
В мученьях ослепшая, утро рожала.
Гремя опрокидывались нечаянно задетые
Громады и бронзы массивов каких-то.
Пыхтел пассажирский. И, где-то от этого
Шарахаясь, падали призраки пихты.
Коптивший рассвет был снотворным. Не иначе:
Он им был подсыпан – заводам и горам –
Лесным печником, злоязычным Горынычем,
Как опий попутчику опытным вором.
Очнулись в огне. С горизонта пунцового
На лыжах спускались к лесам азиатцы,
Лизали подошвы и соснам подсовывали
Короны и звали на царство венчаться.
И сосны, повстав и храня иерархию
Мохнатых монархов, вступали
На устланный наста оранжевым бархатом
Покров из камки и сусали.
1916
(обратно)

Ледоход

Еще о всходах молодых
Весенний грунт мечтатьне смеет.
Из снега выкатив кадык,
Он берегом речным чернеет.
Заря, как клещ, впилась в залив,
И с мясом только вырвешь вечер
Из топи. Как плотолюбив
Простор на севере зловещем!
Он солнцем давится взаглот
И тащит эту ношу по мху.
Он шлепает ее об лед
И рвет, как розовую семгу.
Увалы хищной тишины,
Шатанье сумерек нетрезвых, –
Но льдин ножи обнажены,
И стук стоит зеленых лезвий.
Немолчный, алчный, скучный хрип,
Тоскливый лязг и стук ножовый,
И сталкивающихся глыб
Скрежещущие пережевы.
1916, 1928
(обратно)

«Я понял жизни цель и чту…»

Я понял жизни цель и чту
Ту цель, как цель, и эта цель –
Признать, что мне невмоготу
Мириться с тем, что есть апрель,
Что дни – кузнечные мехи,
И что растекся полосой
От ели к ели, от ольхи
К ольхе, железный и косой,
И жидкий, и в снега дорог,
Как уголь в пальцы кузнеца,
С шипеньем впившийся поток
Зари без края и конца.
Что в берковец церковный зык,
Что взят звонарь в весовщики,
Что от капели, от слезы
И от поста болят виски.
1916
(обратно)

Весна

1
Что почек, что клейких заплывших огарков
Налеплено к веткам! Затеплен
Апрель. Возмужалостью тянет из парка,
И реплики леса окрепли.
Лес стянут по горлу петлею пернатых
Гортаней, как буйвол арканом,
И стонет в сетях, как стенает в сонатах
Стальной гладиатор органа.
Поэзия! Греческой губкой в присосках
Будь ты, и меж зелени клейкой
Тебя б положил я на мокрую доску
Зеленой садовой скамейки.
Расти себе пышные брыжжи и фижмы,
Вбирай облака и овраги,
А ночью, поэзия, я тебя выжму
Во здравие жадной бумаги.
2
Весна! Не отлучайтесь
Сегодня в город. Стаями
По городу, как чайки,
Льды раскричались, таючи.
Земля, земля волнуется,
И катятся, как волны,
Чернеющие улицы, –
Им, ветреницам, холодно.
По ним плывут, как спички,
Сгорая и захлебываясь,
Сады и электрички, –
Им, ветреницам, холодно.
От кружки синевы со льдом,
От пены буревестников
Вам дурно станет. Впрочем, дом
Кругом затоплен песнью.
И бросьте размышлять о тех,
Кто выехал рыбачить.
По городу гуляет грех
И ходят слезы падших.
3
Разве только грязь видна вам,
А не скачет таль в глазах?
Не играет по канавам –
Словно в яблоках рысак?
Разве только птицы цедят,
В синем небе щебеча,
Ледяной лимон обеден
Сквозь соломину луча?
Оглянись, и ты увидишь
До зари, весь день, везде,
С головой Москва, как Китеж, –
В светло-голубой воде.
Отчего прозрачны крыши
И хрустальны колера?
Как камыш, кирпич колыша,
Дни несутся в вечера.
Город, как болото, топок,
Струпья снега на счету,
И февраль горит, как хлопок,
Захлебнувшийся в спирту.
Белым пламенем измучив
Зоркость чердаков, в косом
Переплете птиц и сучьев –
Воздух гол и невесом.
В эти дни теряешь имя,
Толпы лиц сшибают с ног.
Знай, твоя подруга с ними,
Но и ты не одинок.
1914
(обратно)

Ивака

Кокошник нахлобучила
Из низок ливня – паросль.
Футляр дымится тучею,
В ветвях горит стеклярус.
И на подушке плюшевой
Сверкает в переливах
Разорванное кружево
Деревьев говорливых.
Сережек аметистовых
И шишек из сапфира
Нельзя и было выставить,
Из-под земли не вырыв.
Чтоб горы очаровывать
В лиловых мочках яра,
Их вынули из нового
Уральского футляра.
1916, 1928
(обратно)

Стрижи

Нет сил никаких у вечерних стрижей
Сдержать голубую прохладу.
Она прорвалась из горластых грудей
И льется, и нет с нею сладу.
И нет у вечерних стрижей ничего,
Что б там, наверху, задержало
Витийственный возглас их: о торжество,
Смотрите, земля убежала!
Как белым ключом закипая в котле,
Уходит бранчливая влага, –
Смотрите, смотрите – нет места земле
От края небес до оврага.
1915
(обратно)

Счастье

Исчерпан весь ливень вечерний
Садами. И вывод – таков:
Нас счастье тому же подвергнет
Терзанью, как сонм облаков.
Наверное, бурное счастье
С лица и на вид таково.
Как улиц по смытьи ненастья
Столиственное торжество.
Там мир заключен. И, как Каин,
Там заштемпелеван теплом
Окраин, забыт и охаян,
И высмеян листьями гром.
И высью. И капель икотой.
И – внятной тем более, что
И рощам нет счета: решета
В сплошное слились решето.
На плоской листве. Океане
Расплавленных почек на дне
Бушующего обожанья
Молящихся вышине.
Кустарника сгусток не выжат.
По клетке и влюбчивый клёст
Зерном так задорно не брызжет,
Как жимолость – россыпью звезд.
1915
(обратно)

Эхо

Ночам соловьем обладать,
Что ведром полнодонным колодцам.
Не знаю я, звездная гладь
Из песни ли, в песню ли льется.
Но чем его песня полней,
Тем полночь над песнью просторней.
Тем глубже отдача корней,
Когда она бьется об корни.
И если березовых куп
Безвозгласно великолепье,
Мне кажется, бьется о сруб
Та песня железною цепью,
И каплет со стали тоска,
И ночь растекается в слякоть,
И ею следят с цветника
До самых закраинных пахот.
1915
(обратно)

Три варианта

1
Когда до тончайшей мелочи
Весь день пред тобой на весу,
Лишь знойное щелканье белочье
Не молкнет в смолистом лесу.
И млея, и силы накапливая,
Спит строй сосновых высот.
И лес шелушится и каплями
Роняет струящийся пот.
2
Сады тошнит от верст затишья.
Столбняк рассерженных лощин
Страшней, чем ураган, и лише,
Чем буря, в силах всполошить.
Гроза близка. У сада пахнет
Из усыхающего рта
Крапивой, кровлей, тленьем, страхом.
Встает в колонны рев скота.
3
На кустах растут разрывы
Облетелых туч. У сада
Полон рот сырой крапивы:
Это запах гроз и кладов.
Устает кустарник охать.
В небе множатся пролеты.
У босой лазури – по́ходь
Голенастых по болоту.
И блестят, блестят, как губы,
Не утертые рукою,
Лозы ив, и листья дуба,
И следы у водопоя.
1914
(обратно)

Июльская гроза

Так приближается удар
За сладким, из-за ширмы лени,
Во всеоружьи мутных чар
Довольства и оцепененья.
Стоит на мертвой точке час
Не оттого ль, что он намечен,
Что желчь моя не разлилась,
Что у меня на месте печень?
Не отсыхает ли язык
У лип, не липнут листья к нёбу ль
В часы, как в лагере грозы
Полнеба топчется поодаль?
И слышно: гам ученья там,
Глухой, лиловый, отдаленный.
И жарко белым облакам
Грудиться, строясь в батальоны.
Весь лагерь мрака на виду.
И, мрак глазами пожирая,
В чаду стоят плетни. В чаду –
Телеги, кадки и сараи.
Как плат белы, забыли грызть
Подсолнухи, забыли сплюнуть,
Их всех поработила высь,
На них дохнувшая, как юность.
Гроза в воротах! на дворе!
Преображаясь и дурея,
Во тьме, в раскатах, в серебре,
Она бежит по галерее.
По лестнице. И на крыльцо.
Ступень, ступень, ступень. – Повязку!
У всех пяти зеркал лицо
Грозы, с себя сорвавшей маску.
1915
(обратно)

После дождя

За окнами давка, толпится листва,
И палое небо с дорог не подобрано.
Всё стихло. Но что это было сперва!
Теперь разговор уж не тот и по-доброму.
Сначала всё опрометью, вразноряд
Ввалилось в ограду деревья развенчивать,
И попранным парком из ливня – под град,
Потом от сараев – к террасе бревенчатой.
Теперь не надышишься крепью густой.
А то, что у тополя жилы полопались, –
Так воздух садовый, как соды настой,
Шипучкой играет от горечи тополя.
Со стекол балконных, как с бедер и спин
Озябших купальщиц, – ручьями испарина.
Сверкает клубники мороженый клин,
И градинки стелются солью поваренной.
Вот луч, покатясь с паутины, залег
В крапиве, но, кажется, это ненадолго,
И миг недалек, как его уголек
В кустах разожжется и выдует радугу.
1915, 1928
(обратно)

Импровизация

Я клавишей стаю кормил с руки
Под хлопанье крыльев, плеск и клекот.
Я вытянул руки, я встал на носки,
Рукав завернулся, ночь терлась о локоть.
И было темно. И это был пруд
И волны. – И птиц из породы люблю вас,
Казалось, скорей умертвят, чем умрут
Крикливые, черные, крепкие клювы.
И это был пруд. И было темно.
Пылали кубышки с полуночным дегтем.
И было волною обглодано дно
У лодки. И грызлися птицы у локтя.
И ночь полоскалась в гортанях запруд.
Казалось, покамест птенец не накормлен,
И самки скорей умертвят, чем умрут
Рулады в крикливом, искривленном горле.
1915
(обратно)

Мельницы

Стучат колеса на селе.
Струятся и хрустят колосья.
Далёко, на другой земле
Рыдает пес, обезголосев.
Село в серебряном плену
Горит белками хат потухших,
И брешет пес, и бьет в луну
Цепной, кудлатой колотушкой.
Мигают вишни, спят волы,
Внизу спросонок пруд маячит,
И кукурузные стволы
За пазухой початки прячут.
А над кишеньем всех естеств,
Согбенных бременем налива,
Костлявой мельницы крестец,
Как крепость, высится ворчливо.
Плакучий Харьковский уезд,
Русалочьи начесы лени,
И ветел, и плетней, и звезд,
Как сизых свечек, шевеленье.
Как губы, – шепчут; как руки, – вяжут;
Как вздох, – невнятны, как кисти, – дряхлы.
И кто узнает, и кто расскажет,
Чем тут когда-то дело пахло?
И кто отважится и кто осмелится
Из сонной одури хоть палец высвободить,
Когда и ветряные мельницы
Окоченели на лунной исповеди?
Им ветер был роздан, как звездам – свет.
Он выпущен в воздух, а нового нет.
А только, как судна, земле вопреки,
Воздушною ссудой живут ветряки.
Ключицы сутуля, крыла разбросав,
Парят на ходулях степей паруса.
И сохнут на срубах, висят на горбах
Рубахи из луба, порты-короба.
Когда же беснуются куры и стружки,
И дым коромыслом, и пыль столбом,
И падают капли медяшками в кружки,
И ночь подплывает во всем голубом,
И рвутся оборки настурций, и буря,
Баллоном раздув полотно панталон,
Вбегает и видит, как тополь, зажмурясь,
Нашествием снега слепит небосклон, –
Тогда просыпаются мельничные тени.
Их мысли ворочаются, как жернова.
И они огромны, как мысли гениев,
И несоразмерны, как их права.
Теперь перед ними всей жизни умолот.
Все помыслы степи и все слова,
Какие жара в горах придумала,
Охапками падают в их постава.
Завидевши их, паровозы тотчас же
Врезаются в кашу, стремя к ветрякам,
И хлопают паром по тьме клокочущей,
И мечут из топок во мрак потроха.
А рядом, весь в пеклеванных выкликах,
Захлебываясь кулешом подков,
Подводит шлях, в пыли по щиколку,
Под них свой сусличий подкоп.
Они ж, уставая от далей, пожалованных
Валам несчастной шестерни,
Меловые обвалы пространств обмалывают
И судьбы, и сердца, и дни.
И они перемалывают царства проглоченные,
И, вращая белками, пылят облака,
И, быть может, нигде не найдется вотчины,
Чтоб бездонным мозгам их была велика.
Но они и не жалуются на каторгу.
Наливаясь в грядущем и тлея в былом,
Неизвестные зарева, как элеваторы,
Преисполняют их теплом.
1915, 1928
(обратно)

На пароходе

Был утренник. Сводило челюсти,
И шелест листьев был как бред.
Синее оперенья селезня
Сверкал за Камою рассвет.
Гремели блюда у буфетчика.
Лакей зевал, сочтя судки.
В реке, на высоте подсвечника,
Кишмя кишели светляки.
Они свисали ниткой искристой
С прибрежных улиц. Било три.
Лакей салфеткой тщился выскрести
На бронзу всплывший стеарин.
Седой молвой, ползущей исстари,
Ночной былиной камыша
Под Пермь, на бризе, в быстром бисере
Фонарной ряби Кама шла.
Волной захлебываясь, на волос
От затопленья, за суда
Ныряла и светильней плавала
В лампаде камских вод звезда.
На пароходе пахло кушаньем
И лаком цинковых белил.
По Каме сумрак плыл с подслушанным,
Не пророня ни всплеска, плыл.
Держа в руке бокал, вы суженным
Зрачком следили за игрой
Обмолвок, вившихся за ужином,
Но вас не привлекал их рой.
Вы к былям звали собеседника,
К волне до вас прошедших дней,
Чтобы последнею отцединкой
Последней капли кануть в ней.
Был утренник. Сводило челюсти,
И шелест листьев был как бред.
Синее оперенья селезня
Сверкал за Камою рассвет.
И утро шло кровавой банею,
Как нефть разлившейся зари,
Гасить рожки в кают-компании
И городские фонари.
1916
(обратно)

Из поэмы (Два отрывка)

1
Я тоже любил, и дыханье
Бессонницы раннею ранью
Из парка спускалось в овраг, и впотьмах
Выпархивало на архипелаг
Полян, утопавших в лохматом тумане,
В полыни и мяте и перепелах.
И тут тяжелел обожанья размах,
Хмелел, как крыло, обожженное дробью,
И бухался в воздух, и падал в ознобе,
И располагался росой на полях.
А там и рассвет занимался. До двух
Несметного неба мигали богатства,
Но вот петухи начинали пугаться
Потемок и силились скрыть перепуг,
Но в глотках рвались холостые фугасы,
И страх фистулой голосил от потуг,
И гасли стожары, и, как по заказу,
С лицом пучеглазого свечегаса
Показывался на опушке пастух.
Я тоже любил, и она пока еще
Жива, может статься. Время пройдет,
И что-то большое, как осень, однажды
(Не завтра, быть может, так позже когда-нибудь)
Зажжется над жизнью, как зарево, сжалившись
Над чащей. Над глупостью луж, изнывающих
По-жабьи от жажды. Над заячьей дрожью
Лужаек, с ушами ушитых в рогожу
Листвы прошлогодней. Над шумом, похожим
На ложный прибой прожитого. Я тоже
Любил, и я знаю: как мокрые пожни
От века положены году в подножье,
Так каждому сердцу кладется любовью
Знобящая новость миров в изголовье.
Я тоже любил, и она жива еще.
Всё так же, катясь в ту начальную рань,
Стоят времена, исчезая за краешком
Мгновенья. Всё так же тонка эта грань.
По-прежнему давнее кажется давешним.
По-прежнему, схлынувши с лиц очевидцев,
Безумствует быль, притворяясь не знающей,
Что больше она уж у нас не жилица.
И мыслимо это? Так, значит, и впрямь
Всю жизнь удаляется, а не длится
Любовь, удивленья мгновенная дань?
1917, 1928
2
Я спал. В ту ночь мой дух дежурил.
Раздался стук. Зажегся свет.
В окно врывалась повесть бури.
Раскрыл, как был, – полуодет.
Так тянет снег. Так шепчут хлопья.
Так шепелявят рты примет.
Там подлинник, здесь – бледность копий.
Там все в крови, здесь крови нет.
Там, озаренный, как покойник,
С окна блужданьем ночника,
Сиренью моет подоконник
Продрогший абрис ледника.
И в ночь женевскую, как в косы
Южанки, югом вплетены
Огни рожков и абрикосы,
Оркестры, лодки, смех волны.
И, будто вороша каштаны,
Совком к жаровням в кучу сгреб
Мужчин – арак, а горожанок –
Иллюминованный сироп.
И говор долетает снизу.
А сверху, задыхаясь, вяз
Бросает в трепет холст маркизы
И ветки вчерчивает в газ.
Взгляни, как Альпы лихорадит!
Как верен дому каждый шаг!
О, будь прекрасна, бога ради,
О, бога ради, только так.
Когда ж твоя стократ прекрасней
Убийственная красота
И только с ней и до утра с ней
Ты отчужденьем облита,
То атропин и белладонну
Когда-нибудь в тоску вкропив,
И я, как ты, взгляну бездонно,
И я, как ты, скажу: терпи.
1916
(обратно)

Марбург

Я вздрагивал. Я загорался и гас.
Я трясся. Я сделал сейчас предложенье, –
Но поздно, я сдрейфил, и вот мне – отказ.
Как жаль ее слез! Я святого блаженней.
Я вышел на площадь. Я мог быть сочтен
Вторично родившимся. Каждая малость
Жила и, не ставя меня ни во что,
В прощальном значеньи своем подымалась.
Плитняк раскалялся, и улицы лоб
Был смугл, и на небо глядел исподлобья
Булыжник, и ветер, как лодочник, греб
По лицам. И всё это были подобья.
Но как бы то ни было, я избегал
Их взглядов. Я не замечал их приветствий.
Я знать ничего не хотел из богатств.
Я вон вырывался, чтоб не разреветься.
Инстинкт прирожденный, старик-подхалим,
Был невыносим мне. Он крался бок о бок
И думал: «Ребячья зазноба. За ним,
К несчастью, придется присматривать в оба».
«Шагни, и еще раз», – твердил мне инстинкт
И вел меня мудро, как старый схоластик,
Чрез девственный, непроходимый тростник
Нагретых деревьев, сирени и страсти.
«Научишься шагом, а после хоть в бег», –
Твердил он, и новое солнце с зенита
Смотрело, как сызнова учат ходьбе
Туземца планеты на новой планиде.
Одних это всё ослепляло. Другим –
Той тьмою казалось, что глаз хоть выколи.
Копались цыплята в кустах георгин,
Сверчки и стрекозы, как часики, тикали.
Плыла черепица, и полдень смотрел,
Не смаргивая, на кровли. А в Марбурге
Кто, громко свища, мастерил самострел,
Кто молча готовился к Троицкой ярмарке.
Желтел, облака пожирая, песок.
Предгрозье играло бровями кустарника,
И небо спекалось, упав на кусок
Кровоостанавливающей арники.
В тот день всю тебя, от гребенок до ног,
Как трагик в провинции драму Шекспирову,
Носил я с собою и знал назубок,
Шатался по городу и репетировал.
Когда я упал пред тобой, охватив
Туман этот, лед этот, эту поверхность
(Как ты хороша!) – этот вихрь духоты –
О чем ты? Опомнись! Пропало… Отвергнут.
*****
Тут жил Мартин Лютер. Там – братья Гримм.
Когтистые крыши. Деревья. Надгробья.
И всё это помнит и тянется к ним.
Всё – живо. И всё это тоже – подобья.
О, нити любви! Улови, перейми.
Но как ты громаден, отбор обезьяний,
Когда под надмирными жизни дверьми,
Как равный, читаешь свое описанье!
Когда-то под рыцарским этим гнездом
Чума полыхала. А нынешний жупел –
Насупленный лязг и полет поездов
Из жарко, как ульи, курящихся дупел.
Нет, я не пойду туда завтра. Отказ –
Полнее прощанья. Всё ясно. Мы квиты.
Да и оторвусь ли от газа, от касс, –
Что будет со мною, старинные плиты?
Повсюду портпледы разложит туман,
И в обе оконницы вставят по месяцу.
Тоска пассажиркой скользнет по томам
И с книжкою на оттоманке поместится.
Чего же я трушу? Ведь я, как грамматику,
Бессонницу знаю. Стрясется – спасут.
Рассудок? Но он – как луна для лунатика.
Мы в дружбе, но я не его сосуд.
Ведь ночи играть садятся в шахматы
Со мной на лунном паркетном полу.
Акацией пахнет, и окна распахнуты,
И страсть, как свидетель, седеет в углу.
И тополь – король. Я играю с бессонницей.
И ферзь – соловей. Я тянусь к соловью.
И ночь побеждает, фигуры сторонятся,
Я белое утро в лицо узнаю.
1916, 1928
(обратно) (обратно)

Сестра моя – жизнь

Посвящается Лермонтову

Es braust der Wald, am Himmel zieh’n
Des Sturmes Donnerflüge,
Da mal’ ich in die Wetter hin,
O, Mädchen, deine Züge.
Nic. Lenau[51]

Памяти демона

Приходил по ночам
В синеве ледника от Тамары,
Парой крыл намечал,
Где гудеть, где кончаться кошмару.
Не рыдал, не сплетал
Оголенных, исхлестанных, в шрамах.
Уцелела плита
За оградой грузинского храма.
Как горбунья дурна,
Под решеткою тень не кривлялась.
У лампады зурна,
Чуть дыша, о княжне не справлялась.
Но сверканье рвалось
В волосах, и, как фосфор, трещали.
И не слышал колосс,
Как седеет Кавказ за печалью.
От окна на аршин,
Пробирая шерстинки бурнуса,
Клялся льдами вершин:
Спи, подруга, – лавиной вернуся.
Лето 1917 года
(обратно)

Не время ль птицам петь

Про эти стихи

На тротуарах истолку
С стеклом и солнцем пополам.
Зимой открою потолку
И дам читать сырым углам.
Задекламирует чердак
С поклоном рамам и зиме,
К карнизам прянет чехарда
Чудачеств, бедствий и замет.
Буран не месяц будет месть,
Концы, начала заметет.
Внезапно вспомню: солнце есть;
Увижу: свет давно не тот.
Галчонком глянет Рождество,
И разгулявшийся денек
Откроет много из того,
Что мне и милой невдомек.
В кашне, ладонью заслонясь,
Сквозь фортку крикну детворе:
Какое, милые, у нас
Тысячелетье на дворе?
Кто тропку к двери проторил,
К дыре, засыпанной крупой,
Пока я с Байроном курил,
Пока я пил с Эдгаром По?
Пока в Дарьял, как к другу, вхож,
Как в ад, в цейхгауз и в арсенал,
Я жизнь, как Лермонтова дрожь,
Как губы в вермут окунал.
(обратно)

Тоска

Для этой книги на эпиграф
Пустыни сипли,
Ревели львы, и к зорям тигров
Тянулся Киплинг.
Зиял, иссякнув, страшный кладезь
Тоски отверстой,
Качались, ляская и гладясь
Иззябшей шерстью.
Теперь качаться продолжая
В стихах вне ранга,
Бредут в туман росой лужаек
И снятся Гангу.
Рассвет холодною ехидной
Вползает в ямы,
И в джунглях сырость панихиды
И фимиама.
(обратно)

«Сестра моя – жизнь и сегодня в разливе…»

Сестра моя – жизнь и сегодня в разливе
Расшиблась весенним дождем обо всех,
Но люди в брелоках высоко брюзгливы
И вежливо жалят, как змеи в овсе.
У старших на это свои есть резоны.
Бесспорно, бесспорно смешон твой резон,
Что в гро́зу лиловы глаза и газоны
И пахнет сырой резедой горизонт.
Что в мае, когда поездов расписанье
Камышинской веткой читаешь в купе,
Оно грандиозней Святого Писанья
И черных от пыли и бурь канапе.
Что только нарвется, разлаявшись, тормоз
На мирных сельчан в захолустном вине,
С матрацев глядят, не моя ли платформа,
И солнце, садясь, соболезнует мне.
И в третий плеснув, уплывает звоночек
Сплошным извиненьем: жалею, не здесь.
Под шторку несет обгорающей ночью
И рушится степь со ступенек к звезде.
Мигая, моргая, но спят где-то сладко,
И фата-морганой любимая спит
Тем часом, как сердце, плеща по площадкам,
Вагонными дверцами сыплет в степи.
(обратно)

Плачущий сад

Ужасный! – Капнет и вслушается,
Всё он ли один на свете
Мнет ветку в окне, как кружевце,
Или есть свидетель.
Но давится внятно от тягости
Отеков – земля ноздревая,
И слышно: далеко, как в августе,
Полуночь в полях назревает.
Ни звука. И нет соглядатаев.
В пустынности удостоверясь,
Берется за старое – скатывается
По кровле, за желоб и через.
К губам поднесу и прислушаюсь,
Всё я ли один на свете, –
Готовый навзрыд при случае, –
Или есть свидетель.
Но тишь. И листок не шелохнется.
Ни признака зги, кроме жутких
Глотков и плескания в шлепанцах
И вздохов и слез в промежутке.
(обратно)

Зеркало

В трюмо испаряется чашка какао,
Качается тюль, и – прямой
Дорожкою в сад, в бурелом и хаос
К качелям бежит трюмо.
Там сосны враскачку воздух саднят
Смолой; там по маете
Очки по траве растерял палисадник,
Там книгу читает Тень.
И к заднему плану, во мрак, за калитку
В степь, в запах сонных лекарств
Струится дорожкой, в сучках и в улитках
Мерцающий жаркий кварц.
Огромный сад тормошится в зале
В трюмо – и не бьет стекла!
Казалось бы, всё коллодий залил,
С комода до шума в стволах.
Зеркальная всё б, казалось, нахлынь
Непотным льдом облила,
Чтоб сук не горчил и сирень не пахла, –
Гипноза залить не могла.
Несметный мир семенит в месмеризме,
И только ветру связать,
Что ломится в жизнь и ломается в призме,
И радо играть в слезах.
Души не взорвать, как селитрой залежь,
Не вырыть, как заступом клад.
Огромный сад тормошится в зале
В трюмо – и не бьет стекла.
И вот, в гипнотической этой отчизне
Ничем мне очей не задуть.
Так после дождя проползают слизни
Глазами статуй в саду.
Шуршит вода по ушам, и, чирикнув,
На цыпочках скачет чиж.
Ты можешь им выпачкать губы черникой,
Их шалостью не опоишь.
Огромный сад тормошится в зале,
Подносит к трюмо кулак,
Бежит на качели, ловит, салит,
Трясет – и не бьет стекла!
(обратно)

Девочка

Ночевала тучка золотая
На груди утеса великана.
Из сада, с качелей, с бухты-барахты
Вбегает ветка в трюмо!
Огромная, близкая, с каплей смарагда
На кончике кисти прямой.
Сад застлан, пропал за ее беспорядком,
За бьющей в лицо кутерьмой.
Родная, громадная, с сад, а характером –
Сестра! Второе трюмо!
Но вот эту ветку вносят в рюмке
И ставят к раме трюмо.
Кто это, – гадает, – глаза мне рюмит
Тюремной людской дремой?
(обратно)

«Ты в ветре, веткой пробующем…»

Ты в ветре, веткой пробующем,
Не время ль птицам петь,
Намокшая воробышком
Сиреневая ветвь!
У капель – тяжесть запонок,
И сад слепит, как плес,
Обрызганный, закапанный
Мильоном синих слез.
Моей тоскою вынянчен
И от тебя в шипах,
Он ожил ночью нынешней,
Забормотал, запах.
Всю ночь в окошко торкался,
И ставень дребезжал.
Вдруг дух сырой прогорклости
По платью пробежал.
Разбужен чудным перечнем
Тех прозвищ и времен,
Обводит день теперешний
Глазами анемон.
(обратно) (обратно)

Книга степи

Est-il possible, – le fût-il?

Verlaine[52]

До всего этого была зима

В занавесках кружевных
Воронье.
Ужас стужи уж и в них
Заронен.
Это кружится октябрь,
Это жуть
Подобралась на когтях
К этажу.
Что ни просьба, что ни стон,
То, кряхтя,
Заступаются шестом
За октябрь.
Ветер за руки схватив,
Дерева
Гонят лестницей с квартир
По дрова.
Снег всё гуще, и с колен –
В магазин
С восклицаньем: «Сколько лет,
Сколько зим!»
Сколько раз он рыт и бит,
Сколько им
Сыпан зимами с копыт
Кокаин!
Мокрой солью с облаков
И с удил
Боль, как пятна с башлыков,
Выводил.
(обратно)

Не трогать

«Не трогать, свежевыкрашен», –
Душа не береглась,
И память – в пятнах икр и щек,
И рук, и губ, и глаз.
Я больше всех удач и бед
За то тебя любил,
Что пожелтелый белый свет
С тобой – белей белил.
И мгла моя, мой друг, божусь,
Он станет как-нибудь
Белей, чем бред, чем абажур,
Чем белый бинт на лбу!
(обратно)

«Ты так играла эту роль!..»

Ты так играла эту роль!
Я забывал, что сам – суфлер!
Что будешь петь и во второй,
Кто б первой ни совлек.
Вдоль облаков шла лодка. Вдоль
Лугами кошеных кормов.
Ты так играла эту роль,
Как лепет шлюз – кормой!
И, низко рея на руле
Касаткой об одном крыле,
Ты так! – ты лучше всех ролей
Играла эту роль!
(обратно)

Подражатели

Пекло, и берег был высок.
С подплывшей лодки цепь упала
Змеей гремучею – в песок,
Гремучей ржавчиной – в купаву.
И вышли двое. Под обрыв
Хотелось крикнуть им: «Простите,
Но бросьтесь, будьте так добры,
Не врозь, так в реку, как хотите.
Вы верны лучшим образцам.
Конечно, ищущий обрящет.
Но… бросьте лодкою бряцать:
В траве терзается образчик».
(обратно)

Образец

О, бедный Homo sapiens[53],
Существованье – гнет.
Былые годы за пояс
Один такой заткнет.
Все жили в сушь и впроголодь,
В борьбе ожесточась,
И никого не трогало,
Что чудо жизни – с час.
С тех рук впивавши ландыши,
На те глаза дышав,
Из ночи в ночь валандавшись,
Гормя горит душа.
Одна из южных мазанок
Была других южней.
И ползала, как пасынок,
Трава в ногах у ней.
Сушился холст. Бросается
Еще сейчас к груди
Плетень в ночной красавице,
Хоть год и позади.
Он незабвенен тем еще,
Что пылью припухал,
Что ветер лускал семечки,
Сорил по лопухам.
Что незнакомой мальвою
Вел, как слепца, меня,
Чтоб я тебя вымаливал
У каждого плетня.
Сошел и стал окидывать
Тех новых луж масла,
Разбег тех рощ ракитовых,
Куда я письма слал.
Мой поезд только тронулся,
Еще вокзал, Москва,
Плясали в кольцах, в конусах
По насыпи, по рвам.
А уж гудели кобзами
Колодцы, и, пылясь,
Скрипели, бились об землю
Скирды и тополя.
Пусть жизнью связи портятся,
Пусть гордость ум вредит,
Но мы умрем со спертостью
Тех розысков в груди.
(обратно) (обратно)

Развлеченья любимой

«Душистою веткою машучи…»

Душистою веткою машучи,
Впивая впотьмах это благо,
Бежала на чашечку с чашечки
Грозой одуренная влага.
На чашечку с чашечки скатываясь,
Скользнула по двум, – и в обеих
Огромною каплей агатовою
Повисла, сверкает, робеет.
Пусть ветер, по таволге веющий,
Ту капельку мучит и плющит.
Цела, не дробится, – их две еще
Целующихся и пьющих.
Смеются и вырваться силятся
И выпрямиться, как прежде,
Да капле из рылец не вылиться,
И не разлучатся, хоть режьте.
(обратно)

Сложа весла

Лодка колотится в сонной груди,
Ивы нависли, целуют в ключицы,
В локти, в уключины – о погоди,
Это ведь может со всяким случиться!
Этим ведь в песне тешатся все.
Это ведь значит – пепел сиреневый,
Роскошь крошеной ромашки в росе,
Губы и губы на звезды выменивать!
Это ведь значит – обнять небосвод,
Руки сплести вкруг Геракла громадного,
Это ведь значит – века напролет
Ночи на щелканье славок проматывать!
(обратно)

Весенний дождь

Усмехнулся черемухе, всхлипнул, смочил
Лак экипажей, деревьев трепет.
Под луною на выкате гуськом скрипачи
Пробираются к театру. Граждане, в цепи!
Лужи на камне. Как полное слез
Горло – глубокие розы, в жгучих,
Влажных алмазах. Мокрый нахлест
Счастья – на них, на ресницах, на тучах.
Впервые луна эти цепи и трепет
Платьев и власть восхищенных уст
Гипсовою эпопеею лепит,
Лепит никем не лепленный бюст.
В чьем это сердце вся кровь его быстро
Хлынула к славе, схлынув со щек?
Вон она бьется: руки министра
Рты и аорты сжали в пучок.
Это не ночь, не дождь и не хором
Рвущееся: «Керенский, ура!»,
Это слепящий выход на форум
Из катакомб, безысходных вчера.
Это не розы, не рты, не ропот
Толп, это здесь, пред театром – прибой
Заколебавшейся ночи Европы,
Гордой на наших асфальтах собой.
(обратно)

Свистки милиционеров

Дворня бастует. Брезгуя
Мусором пыльным и тусклым,
Ночи сигают до брезгу
Через заборы на мускулах.
Возятся в вязах, падают,
Не удержавшись, с деревьев.
Вскакивают: за оградою
Север злодейств сереет.
И вдруг, – из садов, где твой
Лишь глаз ночевал, из милого
Душе твоей мрака, плотвой
Свисток расплескавшийся выловлен.
Милиционером зажат
В кулак, как он дергает жабрами
И горлом, и глазом, назад
По-рыбьи наискось задранным!
Трепещущего серебра
Пронзительная горошина,
Как утро, бодряще мокра,
Звездой за забор переброшена.
И там, где тускнеет восток
Чахоткою летнего Тиволи,
Валяется дохлый свисток,
В пыли агонической вывалян.
(обратно)

Звезды летом

Рассказали страшное,
Дали точный адрес,
Отпирают, спрашивают.
Движутся, как в театре.
Тишина, ты – лучшее
Из всего, что слышал.
Некоторых мучает,
Что летают мыши.
Июльской ночью слободы
Чудно белокуры.
Небо в бездне поводов,
Чтоб набедокурить.
Блещут, дышат радостью,
Обдают сияньем,
На таком-то градусе
И меридиане.
Ветер розу пробует
Приподнять по просьбе
Губ, волос и обуви,
Подолов и прозвищ.
Газовые, жаркие,
Осыпают в гравий
Всё, что им нашаркали,
Всё, что наиграли.
(обратно)

Уроки английского

Когда случилось петь Дездемоне, –
А жить так мало оставалось, –
Не по любви, своей звезде, она –
По иве, иве разрыдалась.
Когда случилось петь Дездемоне
И голос завела, крепясь,
Про черный день чернейший демон ей
Псалом плакучих русл припас.
Когда случилось петь Офелии, –
А жить так мало оставалось, –
Всю сушь души взмело и свеяло,
Как в бурю стебли с сеновала.
Когда случилось петь Офелии, –
А горечь слез осточертела, –
С какими канула трофеями?
С охапкой верб и чистотела.
Дав страсти с плеч отлечь, как рубищу,
Входили, с сердца замираньем,
В бассейн вселенной, стан свой любящий
Обдать и оглушить мирами.
(обратно) (обратно)

Занятье философией

Определение поэзии

Это – круто налившийся свист,
Это – щелканье сдавленных льдинок,
Это – ночь, леденящая лист,
Это – двух соловьев поединок.
Это – сладкий заглохший горох,
Это – слезы вселенной в лопатках,
Это – с пультов и флейт – Фигаро
Низвергается градом на грядку.
Всё, что ночи так важно сыскать
На глубоких купаленных доньях,
И звезду донести до садка
На трепещущих мокрых ладонях.
Площе досок в воде – духота.
Небосвод завалился ольхою.
Этим звездам к лицу б хохотать,
Ан вселенная – место глухое.
(обратно)

Определение души

Спелой грушею в бурю слететь
Об одном безраздельном листе.
Как он предан – расстался с суком!
Сумасброд – задохнется в сухом!
Спелой грушею, ветра косей.
Как он предан, – «Меня не затреплет!»
Оглянись: отгремела в красе,
Отпылала, осыпалась – в пепле.
Нашу родину буря сожгла.
Узнаешь ли гнездо свое, птенчик?
О мой лист, ты пугливей щегла!
Что ты бьешься, о шелк мой застенчивый?
О, не бойся, приросшая песнь!
И куда порываться еще нам?
Ах, наречье смертельное «здесь» –
Невдомек содроганью сращенному.
(обратно)

Болезни земли

О еще! Раздастся ль только хохот
Перламутром, Иматрой бацилл,
Мокрым гулом, тьмой стафилококков,
И блеснут при молниях резцы,
Так – шабаш! Нешаткие титаны
Захлебнутся в черных сводах дня.
Тени стянет трепетом tetanus[54],
И медянок запылит столбняк.
Вот и ливень. Блеск водобоязни,
Вихрь, обрывки бешеной слюны.
Но откуда? С тучи, с поля, с Клязьмы
Или с сардонической сосны?
Чьи стихи настолько нашумели,
Что и гром их болью изумлен?
Надо быть в бреду по меньшей мере,
Чтобы дать согласье быть землей.
(обратно)

Определение творчества

Разметав отвороты рубашки,
Волосато, как торс у Бетховена,
Накрывает ладонью, как шашки,
Сон и совесть, и ночь, и любовь оно.
И какую-то черную доведь[55],
И – с тоскою какою-то бешеной –
К преставлению света готовит,
Конноборцем над пешками пешими.
А в саду, где из погреба, со льду,
Звезды благоуханно разахались,
Соловьем над лозою Изольды
Захлебнулась Тристанова захолодь.
И сады, и пруды, и ограды,
И кипящее белыми воплями
Мирозданье – лишь страсти разряды,
Человеческим сердцем накопленной.
(обратно)

Наша гроза

Гроза, как жрец, сожгла сирень
И дымом жертвенным застлала
Глаза и тучи. Расправляй
Губами вывих муравья.
Звон ведер сшиблен набекрень.
О, что за жадность: неба мало?!
В канаве бьется сто сердец.
Гроза сожгла сирень, как жрец.
В эмали – луг. Его лазурь,
Когда бы зябли, – соскоблили.
Но даже зяблик не спешит
Стряхнуть алмазный хмель с души.
У кадок пьют еще грозу
Из сладких шапок изобилья,
И клевер бурен и багров
В бордовых брызгах маляров.
К малине липнут комары.
Однако ж хобот малярийный,
Как раз сюда вот, изувер,
Где роскошь лета розовей?!
Сквозь блузу заронить нарыв
И сняться красной балериной?
Всадить стрекало озорства,
Где кровь как мокрая листва?!
О, верь игре моей, и верь
Гремящей вслед тебе мигрени!
Так гневу дня судьба гореть
Дичком в черешенной коре.
Поверила? Теперь, теперь
Приблизь лицо, и, в озареньи
Святого лета твоего,
Раздую я в пожар его!
Я от тебя не утаю:
Ты прячешь губы в снег жасмина,
Я чую на моих тот снег,
Он тает на моих во сне.
Куда мне радость деть мою?
В стихи, в графленую осьмину?
У них растрескались уста
От ядов писчего листа.
Они, с алфавитом в борьбе,
Горят румянцем на тебе.
(обратно)

Заместительница

Я живу с твоей карточкой, с той, что хохочет,
У которой суставы в запястьях хрустят,
Той, что пальцы ломает и бросить не хочет,
У которой гостят и гостят и грустят.
Что от треска колод, от бравады Ракочи,
От стекляшек в гостиной, от стекла и гостей
По пианино в огне пробежится и вскочит
От розеток, костяшек, и роз, и костей.
Чтоб, прическу ослабив, и чайный и шалый,
Зачаженный бутон заколов за кушак,
Провальсировать к славе, шутя, полушалок
Закусивши, как муку, и еле дыша.
Чтобы, комкая корку рукой, мандарина
Холодящие дольки глотать, торопясь
В опоясанный люстрой, позади, за гардиной,
Зал, испариной вальса запахший опять.
Так сел бы вихрь, чтоб на пари
Порыв паров в пути
И мглу и иглы, как мюрид,
Не жмуря глаз снести.
И объявить, что не скакун,
Не шалый шепот гор,
Но эти розы на боку
Несут во весь опор.
Не он, не он, не шепот гор,
Не он, не топ подков,
Но только то, но только то,
Что – стянута платком.
И только то, что тюль и ток,
Душа, кушак и в такт
Смерчу умчавшийся носок
Несут, шумя в мечтах.
Им, им – и от души смеша,
И до упаду, в лоск,
На зависть мчащимся мешкам,
До слез, – до слез!
(обратно) (обратно)

Песни в письмах, чтобы не скучала

Воробьевы горы

Грудь под поцелуи, как под рукомойник!
Ведь не век, не сряду лето бьет ключом.
Ведь не ночь за ночью низкий рев гармоник
Подымаем с пыли, топчем и влечем.
Я слыхал про старость. Страшны прорицанья!
Рук к звездам не вскинет ни один бурун.
Говорят – не веришь. На лугах лица нет,
У прудов нет сердца, Бога нет в бору.
Расколышь же душу! Всю сегодня выпень.
Это полдень мира. Где глаза твои?
Видишь, в высях мысли сбились в белый кипень
Дятлов, туч и шишек, жара и хвои.
Здесь пресеклись рельсы городских трамваев.
Дальше служат сосны. Дальше им нельзя.
Дальше – воскресенье. Ветки отрывая,
Разбежится просек, по траве скользя.
Просевая полдень, Тройцын день, гулянье,
Просит роща верить: мир всегда таков.
Так задуман чащей, так внушен поляне,
Так на нас, на ситцы пролит с облаков.
(обратно)

Mein liebchen, was willst du noch mehr?[56]

По стене сбежали стрелки.
Час похож на таракана.
Брось, к чему швырять тарелки,
Бить тревогу, бить стаканы?
С этой дачею дощатой
Может и не то случиться.
Счастье, счастью нет пощады!
Гром не грянул, что креститься?
Может молния ударить, –
Вспыхнет мокрою кабинкой.
Или всех щенят раздарят.
Дождь крыло пробьет дробинкой.
Всё еще нам лес – передней.
Лунный жар за елью – печью,
Всё, как стираный передник,
Туча сохнет и лепечет.
И когда к колодцу рвется
Смерч тоски, то мимоходом
Буря хвалит домоводство.
Что тебе еще угодно?
Год сгорел на керосине
Залетевшей в лампу мошкой.
Вон, зарею серо-синей
Встал он сонный, встал намокший.
Он глядит в окно, как в дужку,
Старый, страшный состраданьем.
От него мокра подушка,
Он зарыл в нее рыданья.
Чем утешить эту ветошь?
О, ни разу не шутивший,
Чем запущенного лета
Грусть заглохшую утишить?
Лес навис в свинцовых пасмах,
Сед и пасмурен репейник,
Он – в слезах, а ты – прекрасна,
Вся как день, как нетерпенье!
Что он плачет, старый олух?
Иль видал каких счастливей?
Иль подсолнечники в селах
Гаснут – солнца – в пыль и ливень?
(обратно)

Распад

Вдруг стало видимо далеко во все концы света.

Гоголь
Куда часы нам затесать?
Как скоротать тебя, Распад?
Поволжьем мира, чудеса
Взялись, бушуют и не спят.
И где привык сдаваться глаз
На милость засухи степной,
Она, туманная, взвилась
Революционною копной.
По элеваторам, вдали,
В пакгаузах, очумив крысят,
Пылают балки и кули,
И кровли гаснут и росят.
У звезд немой и жаркий спор:
Куда девался Балашов?
В скольких верстах? И где Хопер?
И воздух степи всполошен:
Он чует, он впивает дух
Солдатских бунтов и зарниц.
Он замер, обращаясь в слух.
Ложится – слышит: обернись!
Там – гул. Ни лечь, ни прикорнуть.
По площадям летает трут.
Там ночь, шатаясь на корню,
Целует уголь поутру.
(обратно) (обратно)

Романовка

Степь

Как были те выходы в тишь хороши!
Безбрежная степь, как марина,
Вздыхает ковыль, шуршат мураши,
И плавает плач комариный,
Стога с облаками построились в цепь
И гаснут, вулкан на вулкане.
Примолкла и взмокла безбрежная степь,
Колеблет, относит, толкает.
Туман отовсюду нас морем обстиг,
В волчцах волочась за чулками,
И чудно нам степью, как взморьем, брести –
Колеблет, относит, толкает.
Не стог ли в тумане? Кто поймет?
Не наш ли омет? Доходим. – Он.
– Нашли! Он самый и есть. – Омет,
Туман и степь с четырех сторон.
И Млечный Путь стороной ведет
На Керчь, как шлях, скотом пропылен.
Зайти за хаты, и дух займет:
Открыт, открыт с четырех сторон.
Туман снотворен, ковыль как мед.
Ковыль всем Млечным Путем рассорён.
Туман разойдется, и ночь обоймет
Омет и степь с четырех сторон.
Тенистая полночь стоит у пути,
На шлях навалилась звездами,
И через дорогу за тын перейти
Нельзя, не топча мирозданья.
Когда еще звезды так низко росли
И полночь в бурьян окунало,
Пылал и пугался намокший муслин,
Льнул, жался и жаждал финала?
Пусть степь нас рассудит и ночь разрешит.
Когда, когда не: – В Начале
Плыл Плач Комариный, Ползли Мураши,
Волчцы по Чулкам Торчали?
Закрой их, любимая! Запорошит!
Вся степь как до грехопаденья:
Вся – миром объята, вся – как парашют,
Вся – дыбящееся виденье!
(обратно)

Душная ночь

Накрапывало, – но не гнулись
И травы в грозовом мешке.
Лишь пыль глотала дождь в пилюлях,
Железо в тихом порошке.
Селенье не ждало целенья,
Был мак, как обморок, глубок,
И рожь горела в воспаленьи.
И в лихорадке бредил Бог.
В осиротелой и бессонной,
Сырой, всемирной широте
С постов спасались бегством стоны,
Но вихрь, зарывшись, коротел.
За ними в бегстве слепли следом
Косые капли. У плетня
Меж мокрых веток с ветром бледным
Шел спор. Я замер. Про меня!
Я чувствовал, он будет вечен,
Ужасный, говорящий сад.
Еще я с улицы за речью
Кустов и ставней – не замечен.
Заметят – некуда назад:
Навек, навек заговорят.
(обратно)

Еще более душный рассвет

Всё утро голубь ворковал
У вас в окне.
На желобах,
Как рукава сырых рубах,
Мертвели ветки.
Накрапывало. Налегке
Шли пыльным рынком тучи,
Тоску на рыночном лотке,
Боюсь, мою
Баюча.
Я умолял их перестать.
Казалось, – перестанут.
Рассвет был сер, как спор в кустах,
Как говор арестантов.
Я умолял приблизить час,
Когда за окнами у вас
Нагорным ледником
Бушует умывальный таз
И песни колотой куски,
Жар наспанной щеки и лоб
В стекло горячее, как лед,
На подзеркальник льет.
Но высь за говором под стяг
Идущих туч
Не слышала мольбы
В запорошенной тишине,
Намокшей, как шинель,
Как пыльный отзвук молотьбы,
Как громкий спор в кустах.
Я их просил –
Не мучьте!
Не спится.
Но – моросило, и, топчась,
Шли пыльным рынком тучи,
Как рекруты, за хутор, поутру,
Брели не час, не век,
Как пленные австрийцы,
Как тихий хрип,
Как хрип:
«Испить,
Сестрица».
(обратно) (обратно)

Попытка душу разлучить

Мучкап

Душа – душна, и даль табачного
Какого-то, как мысли, цвета.
У мельниц – вид села рыбачьего:
Седые сети и корветы.
Чего там ждут, томя картиною
Корыт, клешней и лишних крыльев,
Застлавши слез излишней тиною
Последний блеск на рыбьем рыле?
Ах, там и час скользит, как камешек
Заливом, мелью рикошета!
Увы, не тонет, нет, он там еще,
Табачного, как мысли, цвета.
Увижу нынче ли опять ее?
До поезда ведь час. Конечно!
Но этот час объят апатией
Морской, предгромовой, кромешной.
(обратно)

«Дик прием был, дик приход…»

Дик прием был, дик приход,
Еле ноги доволок.
Как воды набрала в рот,
Взор уперла в потолок.
Ты молчала. Ни за кем
Не рвался с такой тугой.
Если губы на замке,
Вешай с улицы другой.
Нет, не на́ дверь, не в пробой,
Если на сердце запрет,
Но на весь одной тобой
Немутимо белый свет.
Чтобы знал, как балки брус
По-над лбом проволоку,
Что в глаза твои упрусь,
В непрорубную тоску.
Чтоб бежал с землей знакомств,
Видев издали, с пути
Гарь на солнце под замком,
Гниль на веснах взаперти.
Не вводи души в обман,
Оглуши, завесь, забей.
Пропитала, как туман,
Груду белых отрубей.
Если душным полднем желт
Мышью пахнущий овин,
Обличи, скажи, что лжет
Лжесвидетельство любви.
(обратно)

«Попытка душу разлучить…»

Попытка душу разлучить
С тобой, как жалоба смычка,
Еще мучительно звучит
В названьях Ржакса и Мучкап.
Я их, как будто это ты,
Как будто это ты сама,
Люблю всей силою тщеты,
До помрачения ума.
Как ночь, уставшую сиять,
Как то, что в астме – кисея,
Как то, что даже антресоль
При виде плеч твоих трясло.
Чей шепот реял на брезгу?
О, мой ли? Нет, душою – твой
Он улетучивался с губ
Воздушней капли спиртовой.
Как в неге прояснялась мысль!
Безукоризненно. Как стон.
Как пеной, в полночь, с трех сторон
Внезапно озаренный мыс.
(обратно) (обратно)

Возвращение

«Как усыпительна жизнь!..»

Как усыпительна жизнь!
Как откровенья бессонны!
Можно ль тоску размозжить
Об мостовые кессоны?
Где с железа ночь согнал
Каплей копленный сигнал,
И колеблет всхлипы звезд
В апокалипсисе мост,
Переплет, цепной обвал
Балок, ребер, рельс и шпал.
Где, шатаясь, подают
Руки, падают, поют.
Из объятий, и – опять
Не устанут повторять.
Где внезапно зонд вонзил
В лица вспыхнувший бензин
И остался, как загар,
На тупых концах сигар…
Это огненный тюльпан,
Полевой огонь бегоний
Жадно нюхает толпа,
Заслонив ладонью.
И сгорают, как в стыде,
Пыльники, нежнее лент,
Каждый пятый – инженер
И студент (интеллигенты).
Я с ними не знаком.
Я послан богом мучить
Себя, родных и тех,
Которых мучить грех.
Под Киевом – пески
И выплеснутый чай,
Присохший к жарким лбам,
Пылающим по классам.
Под Киевом, в числе
Песков, как кипяток,
Как смытый пресный след
Компресса, как отек…
Пыхтенье, сажу, жар
Не соснам разжижать.
Гроза торчит в бору,
Как всаженный топор.
Но где он, дроворуб?
До коих пор? Какой
Тропой идти в депо?
Сажают пассажиров,
Дают звонок, свистят,
Чтоб копоть послужила
Пустыней миг спустя.
Базары, озаренья
Ночных эспри и мглы,
А днем, в сухой спирее
Вопль полдня и пилы.
Идешь, и с запасных
Доносится, как всхнык,
И начали стираться
Клохтанья и матрацы.
Я с ними не знаком.
Я послан богом мучить
Себя, родных и тех,
Которых мучить грех.
«Мой сорт», кефир, менадо.
Чтоб разрыдаться, мне
Не так уж много надо, –
Довольно мух в окне.
Охлынет поле зренья,
С салфетки набежит,
От поросенка в хрене,
Как с полусонной ржи.
Чтоб разрыдаться, мне
По край, чтоб из редакций
Тянуло табачком
И падал жар ничком.
Чтоб щелкали с кольца
Клесты по канцеляриям
И тучи в огурцах
С отчаянья стрелялись.
Чтоб полдень осязал
Сквозь сон: в обед трясутся
По звону квизисан
Столы в пустых присутствиях,
И на лоб по жаре
Сочились сквозь малинник,
Где – блеск оранжерей,
Где – белый корпус клиники.
Я с ними не знаком.
Я послан богом мучить
Себя, родных и тех,
Которых мучить грех.
Возможно ль? Этот полдень
Сейчас, южней губернией,
Не сир, не бос, не голоден
Блаженствует, соперник?
Вот этот, душный, лишний,
Вокзальный вор, валандала,
Следит с соседских вишен
За вышиваньем ангела?
Синеет морем точек,
И, низясь, тень без косточек
Бросает, горсть за горстью
Измученной сорочке?
Возможно ль? Те вот ивы –
Их гонят с рельс шлагбаумами –
Бегут в объятья дива,
Обращены на взбалмошность?
Перенесутся за ночь,
С крыльца вдохнут эссенции
И бросятся хозяйничать
Порывом полотенец?
Увидят тень орешника
На каменном фундаменте?
Узнают день, сгоревший
С восхода на свиданьи?
Зачем тоску упрямить,
Перебирая мелочи?
Нам изменяет память,
И гонит с рельсов стрелочник.
(обратно)

У себя дома

Жар на семи холмах,
Голуби в тлелом сенце.
С солнца спадает чалма:
Время менять полотенце
(Мокнет на днище ведра)
И намотать на купол.
В городе – говор мембран,
Шарканье клумб и кукол.
Надо гардину зашить:
Ходит, шагает масоном.
Как усыпительно – жить!
Как целоваться – бессонно!
Грязный, гремучий, в постель
Падает город с дороги.
Нынче за долгую степь
Веет впервые здоровьем.
Черных имен духоты
Не исчерпать.
Звезды, плацкарты, мосты,
Спать!
(обратно)

Елене

Я и непечатным
Словом не побрезговал бы,
Да на ком искать нам?
Не на ком и не с кого нам.
Разве просит арум
У болота милостыни?
Ночи дышат даром
Тропиками гнилостными.
Будешь – думал, чаял –
Ты с того утра виднеться,
Век в душе качаясь
Лилиею, праведница!
Луг дружил с замашкой
Фауста, что ли, Гамлета ли,
Обегал ромашкой,
Стебли по ногам летали.
Или еле-еле,
Как сквозь сон овеивая
Жемчуг ожерелья
На плече Офелиином.
Ночью бредил хутор:
Спать мешали перистые
Тучи. Дождик кутал
Ниву тихой переступью
Осторожных капель.
Юность в счастье плавала, как
В тихом детском храпе
Наспанная наволока.
Думал, – Трои б век ей,
Горьких губ изгиб целуя:
Были дивны веки
Царственные, гипсовые.
Милый, мертвый фартук
И висок пульсирующий.
Спи, царица Спарты,
Рано еще, сыро еще.
Горе не на шутку
Разыгралось, навеселе.
Одному с ним жутко.
Сбесится, – управиться ли?
Плачь, шепнуло. Гложет?
Жжет? Такую ж на щеку ей!
Пусть судьба положит –
Матерью ли, мачехой ли.
(обратно)

Как у них

Лицо лазури пышет над лицом
Недышащей любимицы реки.
Подымется, шелохнется ли сом, –
Оглушены. Не слышат. Далеки.
Очам в снопах, как кровлям, тяжело.
Как угли, блещут оба очага.
Лицо лазури пышет над челом
Недышащей подруги в бочагах,
Недышащей питомицы осок.
То ветер смех люцерны вдоль высот,
Как поцелуй воздушный, пронесет,
То, княженикой с топи угощен,
Ползет и губы пачкает хвощом
И треплет речку веткой по щеке,
То киснет и хмелеет в тростнике.
У окуня ли ёкнут плавники, –
Бездонный день – огромен и пунцов.
Поднос Шелони – черен и свинцов.
Не свесть концов и не поднять руки…
Лицо лазури пышет над лицом
Недышащей любимицы реки.
(обратно)

Лето

Тянулось в жажде к хоботкам
И бабочкам и пятнам,
Обоим память оботкав
Медовым, майным, мятным.
Не ход часов, но звон цепов
С восхода до захода
Вонзался в воздух сном шипов,
Заворожив погоду.
Бывало – нагулявшись всласть,
Закат сдавал цикадам
И звездам и деревьям власть
Над кухнею и садом.
Не тени, – балки месяц клал,
А то бывал в отлучке,
И тихо, тихо ночь текла
Трусцой, от тучки к тучке.
Скорей со сна, чем с крыш; скорей
Забывчивый, чем робкий,
Топтался дождик у дверей,
И пахло винной пробкой.
Так пахла пыль. Так пах бурьян.
И, если разобраться,
Так пахли прописи дворян
О равенстве и братстве.
Вводили земство в волостях,
С другими – вы, не так ли?
Дни висли, в кислице блестя,
И винной пробкой пахли.
(обратно)

Гроза, моментальная навек

А затем прощалось лето
С полустанком. Снявши шапку,
Сто слепящих фотографий
Ночью снял на память гром.
Меркла кисть сирени. В это
Время он, нарвав охапку
Молний, с поля ими трафил
Озарить управский дом.
И когда по кровле зданья
Разлилась волна злорадства
И, как уголь по рисунку,
Грянул ливень всем плетнем,
Стал мигать обвал сознанья:
Вот, казалось, озарятся
Даже те углы рассудка,
Где теперь светло, как днем!
(обратно) (обратно)

Послесловье

«Любимая, – жуть! Когда любит поэт…»

Любимая, – жуть! Когда любит поэт,
Влюбляется бог неприкаянный.
И хаос опять выползает на свет,
Как во времена ископаемых.
Глаза ему тонны туманов слезят.
Он застлан. Он кажется мамонтом.
Он вышел из моды. Он знает – нельзя:
Прошли времена и – безграмотно.
Он видит, как свадьбы справляют вокруг.
Как спаивают, просыпаются.
Как общелягушечью эту икру
Зовут, обрядив ее, – паюсной.
Как жизнь, как жемчужную шутку Ватто,
Умеют обнять табакеркою.
И мстят ему, может быть, только за то,
Что там, где кривят и коверкают,
Где лжет и кадит, ухмыляясь, комфорт
И трутнями трутся и ползают,
Он вашу сестру, как вакханку с амфор,
Подымет с земли и использует.
И таянье Андов вольет в поцелуй,
И утро в степи, под владычеством
Пылящихся звезд, когда ночь по селу
Белеющим блеяньем тычется.
И всем, чем дышалось оврагам века,
Всей тьмой ботанической ризницы
Пахнёт по тифозной тоске тюфяка,
И хаосом зарослей брызнется.
(обратно)

«Давай ронять слова…»

Мой друг, ты спросишь, кто велит,
Чтоб жглась юродивого речь?
Давай ронять слова,
Как сад – янтарь и цедру,
Рассеянно и щедро,
Едва, едва, едва.
Не надо толковать,
Зачем так церемонно
Мареной и лимоном
Обрызнута листва.
Кто иглы заслезил
И хлынул через жерди
На ноты, к этажерке
Сквозь шлюзы жалюзи.
Кто коврик за дверьми
Рябиной иссурьмил,
Рядном сквозных, красивых
Трепещущих курсивов.
Ты спросишь, кто велит,
Чтоб август был велик,
Кому ничто не мелко,
Кто погружен в отделку
Кленового листа
И с дней Экклезиаста
Не покидал поста
За теской алебастра?
Ты спросишь, кто велит,
Чтоб губы астр и далий
Сентябрьские страдали?
Чтоб мелкий лист ракит
С седых кариатид
Слетал на сырость плит
Осенних госпиталей?
Ты спросишь, кто велит?
– Всесильный Бог деталей,
Всесильный Бог любви,
Ягайлов и Ядвиг.
Не знаю, решена ль
Загадка зги загробной,
Но жизнь, как тишина
Осенняя, – подробна.
(обратно)

Имелось

Засим, имелся сеновал
И пахнул винной пробкой
С тех дней, что август миновал
И не пололи тропки.
В траве, на кислице, меж бус
Брильянты, хмурясь, висли,
По захладелости на вкус
Напоминая рислинг.
Сентябрь составлял статью
В извозчичьем хозяйстве,
Летал, носил и по чутью
Предупреждал ненастье.
То, застя двор, водой с винцом
Желтил песок и лужи,
То с неба спринцевал свинцом
Оконниц полукружья.
То золотил их, залетев
С куста за хлев, к крестьянам,
То к нашему стеклу, с дерев
Пожаром листьев прянув.
Есть марки счастья. Есть слова
Vin gai, vin triste[57], – но верь мне,
Что кислица – травой трава,
А рислинг – пыльный термин.
Имелась ночь. Имелось губ
Дрожание. На веках висли
Брильянты, хмурясь. Дождь в мозгу
Шумел, не отдаваясь мыслью.
Казалось, не люблю, – молюсь
И не целую, – мимо
Не век, не час плывет моллюск,
Свеченьем счастья тмимый.
Как музыка: века в слезах,
А песнь не смеет плакать,
Тряслась, не прорываясь в ах! –
Коралловая мякоть.
(обратно)

«Любить, – идти, – не смолкнул гром…»

Любить, – идти, – не смолкнул гром,
Топтать тоску, не знать ботинок,
Пугать ежей, платить добром
За зло брусники с паутиной.
Пить с веток, бьющих по лицу,
Лазурь с отскоку полосуя:
«Так это эхо?» – и к концу
С дороги сбиться в поцелуях.
Как с маршем, бресть с репьем на всем.
К закату знать, что солнце старше
Тех звезд и тех телег с овсом,
Той Маргариты и корчмарши.
Терять язык, абонемент
На бурю слез в глазах валькирий,
И в жар всем небом онемев,
Топить мачто́вый лес в эфире.
Разлегшись, сгресть, в шипах, клочьми
Событья лет, как шишки ели:
Шоссе; сошествие Корчмы;
Светало; зябли; рыбу ели.
И раз свалясь, запеть: «Седой,
Я шел и пал без сил. Когда-то
Давился город лебедой,
Купавшейся в слезах солдаток.
В тени безлунных длинных риг,
В огнях баклаг и бакалеей,
Наверное, и он – старик
И тоже следом околеет».
*****
Так пел я, пел и умирал.
И умирал, и возвращался
К ее рукам, как бумеранг,
И – сколько помнится – прощался.
(обратно)

Послесловье

Нет, не я вам печаль причинил.
Я не стоил забвения родины.
Это солнце горело на каплях чернил,
Как в кистях запыленной смородины.
И в крови моих мыслей и писем
Завелась кошениль.
Этот пурпур червца от меня независим.
Нет, не я вам печаль причинил.
Это вечер из пыли лепился и, пышучи,
Целовал вас, задохшися в охре, пыльцой.
Это тени вам щупали пульс. Это, вышедши
За плетень, вы полям подставляли лицо
И пылали, плывя по олифе калиток,
Полумраком, золою и маком залитых.
Это – круглое лето, горев в ярлыках
По прудам, как багаж солнцепекомзаляпанных,
Сургучом опечатало грудь бурлака
И сожгло ваши платья и шляпы.
Это ваши ресницы слипались от яркости,
Это диск одичалый, рога истесав
Об ограды, бодаясь, крушил палисад.
Это – запад, карбункулом вам в волоса
Залетев и гудя, угасал в полчаса,
Осыпая багрянец с малины и бархатцев.
Нет, не я, это – вы, это ваша краса.
(обратно)

Конец

Наяву ли всё? Время ли разгуливать?
Лучше вечно спать, спать, спать, спать
И не видеть снов.
Снова – улица. Снова – полог тюлевый,
Снова, что ни ночь – степь, стог, стон,
И теперь и впредь.
Листьям в августе, с астмой в каждом атоме,
Снится тишь и темь. Вдруг бег пса
Пробуждает сад.
Ждет – улягутся. Вдруг – гигант из затеми,
И другой. Шаги. «Тут есть болт».
Свист и зов: тубо!
Он буквально ведь обливал, обваливал
Нашим шагом шлях! Он и тын
Истязал тобой.
Осень. Изжелта-сизый
Ах, как и тебе, прель, м
Как приелось жить!
О, не вовремя ночь кади
Паровозов: в дождь каж
Рвется в степь, как те.
Окна сцены мне делают
Рвется с петель дверь, ц
Лед ее локтей.
Познакомь меня с кем-н
Как они, страдой южны
Пустырей и ржи.
(обратно) (обратно) (обратно)

Темы и вариации

Пять повестей

Вдохновение

По заборам бегут амбразуры,
Образуются бреши в стене,
Когда ночь оглашается фурой
Повестей, неизвестных весне.
Без клещей приближенье фургона
Вырывает из ниш костыли
Только гулом свершенных прогонов,
Подымающих пыль издали.
Этот грохот им слышен впервые.
Завтра, завтра понять я вам дам,
Как рвались из ворот мостовые,
Вылетая по жарким следам.
Как в росистую хвойную скорбкость
Скипидарной, как утро, струи
Погружали постройки свой корпус
И лицо окунал конвоир.
О, теперь и от лип не в секрете:
Город пуст по зарям оттого,
Что последний из смертных в карете
Под стихом и при нем часовой.
В то же утро, ушам не поверя,
Протереть не успевши очей,
Сколько бедных, истерзанных перьев
Рвется к окнам из рук рифмачей!
1921
(обратно)

Встреча

Вода рвалась из труб, из луночек,
Из луж, с заборов, с ветра, с кровель,
С шестого часа пополуночи,
С четвертого и со второго.
На тротуарах было скользко,
И ветер воду рвал, как вретище,
И можно было до Подольска
Добраться, никого не встретивши.
В шестом часу, куском ландшафта
С внезапно подсыревшей лестницы,
Как рухнет в воду, да как треснется
Усталое: «Итак, до завтра!»
Автоматического блока
Терзанья дальше начинались,
Где в предвкушеньи водостоков
Восток шаманил машинально.
Дремала даль, рядясь неряшливо
Над ледяной окрошкой в иней,
И вскрикивала и покашливала
За пьяной мартовской ботвиньей.
И мартовская ночь и автор
Шли рядом, и обоих спорящих
Холодная рука ландшафта
Вела домой, вела со сборища.
И мартовская ночь и автор
Шли шибко, вглядываясь изредка
В мелькавшего как бы взаправду
И вдруг скрывавшегося призрака.
То был рассвет. И амфитеатром,
Явившимся на зов предвестницы,
Неслось к обоим это завтра,
Произнесенное на лестнице.
Оно с багетом шло, как рамошник.
Деревья, здания и храмы
Нездешними казались, тамошними,
В провале недоступной рамы.
Они трехъярусным гекзаметром
Смещались вправо по квадрату.
Смещенных выносили замертво,
Никто не замечал утраты.
1921
(обратно)

Маргарита

Разрывая кусты на себе, как силок,
Маргаритиных стиснутых губ лиловей,
Горячей, чем глазной Маргаритин белок,
Бился, щелкал, царил и сиял соловей.
Он как запах от трав исходил. Он как ртуть
Очумелых дождей меж черемух висел.
Он кору одурял. Задыхаясь, ко рту
Подступал. Оставался висеть на косе.
И когда, изумленной рукой проводя
По глазам, Маргарита влеклась к серебру,
То казалось, под каской ветвей и дождя
Повалилась без сил амазонка в бору.
И затылок с рукою в руке у него,
А другую назад заломила, где лег,
Где застрял, где повис ее шлем теневой,
Разрывая кусты на себе, как силок.
1919
(обратно)

Мефистофель

Из массы пыли за заставы
По воскресеньям высыпали,
Меж тем как, дома не застав их,
Ломились ливни в окна спален.
Велось у всех, чтоб за обедом
Хотя б на третье дождь был подан,
Меж тем как вихрь – велосипедом
Летал по комнатным комодам.
Меж тем как там до потолков их
Взлетали шелковые шторы,
Расталкивали бестолковых
Пруды, природа и просторы.
Длиннейшим поездом линеек
Позднее стягивались к валу,
Где тень, пугавшая коней их,
Ежевечерне оживала.
В чулках как кровь, при паре бантов,
По залитой зарей дороге,
Упав, как лямки с барабана,
Пылили дьяволовы ноги.
Казалось, захлестав из низкой
Листвы струей высокомерья,
Снесла б весь мир надменность диска
И терпит только эти перья.
Считая ехавших, как вехи,
Едва прикладываясь к шляпе,
Он шел, откидываясь в смехе,
Шагал, приятеля облапя.
1919
(обратно)

Шекспир

Извозчичий двор и встающий из вод
В уступах – преступный и пасмурный Тауэр,
И звонкость подков, и простуженный звон
Вестминстера, глыбы, закутанной в траур.
И тесные улицы; стены, как хмель,
Копящие сырость в разросшихся бревнах,
Угрюмых, как копоть, и бражных, как эль,
Как Лондон, холодных, как поступь, неровных.
Спиралями, мешкотно падает снег.
Уже запирали, когда он, обрюзгший,
Как сползший набрюшник, пошел в полусне
Валить, засыпая уснувшую пустошь.
Оконце и зерна лиловой слюды
В свинцовых ободьях. – «Смотря по погоде.
А впрочем… А впрочем, соснем на свободе.
А впрочем – на бочку! Цирюльник, воды!»
И, бреясь, гогочет, держась за бока,
Словам остряка, не уставшего с пира
Цедить сквозь приросший мундштук чубука
Убийственный вздор.
А меж тем у Шекспира
Острить пропадает охота. Сонет,
Написанный ночью с огнем, без помарок,
За дальним столом, где подкисший ранет
Ныряет, обнявшись с клешнею омара,
Сонет говорит ему:
«Я признаю
Способности ваши, но, гений и мастер,
Сдается ль, как вам, и тому, на краю
Бочонка, с намыленной мордой, что мастью
Весь в молнию я, то есть выше по касте,
Чем люди, – короче, что я обдаю
Огнем, как, на нюх мой, зловоньем ваш кнастер?
Простите, отец мой, за мой скептицизм
Сыновний, но, сэр, но, милорд, мы – в трактире.
Что мне в вашем круге? Что ваши птенцы
Пред плещущей чернью? Мне хочется шири!
Прочтите вот этому. Сэр, почему ж?
Во имя всех гильдий и биллей! Пять ярдов –
И вы с ним в бильярдной, и там – не пойму,
Чем вам не успех популярность в бильярдной?»
– Ему?! Ты сбесился? – И кличет слугу,
И, нервно играя малаговой веткой,
Считает: полпинты, французский рагу –
И в дверь, запустя в привиденье салфеткой.
1919
(обратно) (обратно)

Тема с вариациями

…Вы не видали их,
Египта древнего живущих изваяний,
С очами тихими, недвижных и немых,
С челом, сияющим от царственных венчаний.
………………………………………………………………………………
Но вы не зрели их, не видели меж нами
И теми сфинксами таинственную связь.
Ап. Григорьев

Тема

Скала и шторм. Скала и плащ и шляпа.
Скала и – Пушкин. Тот, кто и сейчас,
Закрыв глаза, стоит и видит в сфинксе
Не нашу дичь: не домыслы в тупик
Поставленного грека, не загадку,
Но предка: плоскогубого хамита,
Как оспу, перенесшего пески,
Изрытого, как оспою, пустыней,
И больше ничего. Скала и шторм.
В осатаненьи льющееся пиво
С усов обрывов, мысов, скал и кос,
Мелей и миль. И гул, и полыханье
Окаченной луной, как из лохани,
Пучины. Шум и чад и шторм взасос.
Светло как днем. Их озаряет пена.
От этой точки глаз нельзя отвлечь.
Прибой на сфинкса не жалеет свеч
И заменяет свежими мгновенно.
Скала и шторм. Скала и плащ и шляпа.
На сфинксовых губах – соленый вкус
Туманностей. Песок кругом заляпан
Сырыми поцелуями медуз.
Он чешуи не знает на сиренах,
И может ли поверить в рыбий хвост
Тот, кто хоть раз с их чашечек коленных
Пил бившийся как об лед отблеск звезд?
Скала и шторм и – скрытый ото всех
Нескромных – самый странный, самый тихий,
Играющий с эпохи Псамметиха
Углами скул пустыни детский смех…
(обратно)

Вариации

1. Оригинальная
Над шабашем скал, к которым
Сбегаются с пеной у рта,
Чадя, трапезундские штормы,
Когда якорям и портам,
И выбросам волн, и разбухшим
Утопленникам, и седым
Мосткам набивается в уши
Клокастый и пильзенский дым.
Где ввысь от утеса подброшен
Фонтан, и кого-то позвать
Срываются гребни, но – тошно
И страшно, и – рвется фосфат.
Где белое бешенство петель,
Где грохот разостланных гроз,
Как пиво, как жеваный бетель,
Песок осушает взасос.
Что было наследием кафров?
Что дал царскосельский лицей?
Два бога прощались до завтра,
Два моря менялись в лице:
Стихия свободной стихии
С свободной стихией стиха.
Два дня в двух мирах, два ландшафта,
Две древние драмы с двух сцен.
2. Подражательная
На берегу пустынных волн
Стоял он, дум великих полн.
Был бешен шквал. Песком сгущенный,
Кровавился багровый вал.
Такой же гнев обуревал
Его, и, чем-то возмущенный,
Он злобу на себе срывал.
В его устах звучало «завтра»,
Как на устах иных «вчера».
Еще не бывших дней жара
Воображалась в мыслях кафру,
Еще не выпавший туман
Густые целовал ресницы.
Он окунал в него страницы
Своей мечты. Его роман
Вставал из мглы, которой климат
Не в силах дать, которой зной
Прогнать не может никакой,
Которой ветры не подымут
И не рассеют никогда
Ни утро мая, ни страда.
Был дик открывшийся с обрыва
Бескрайный вид. Где огибал
Купальню гребень белогривый,
Где смерч на воле погибал,
В последний миг еще качаясь,
Трубя и в отклике отчаясь,
Борясь, чтоб захлебнуться вмиг
И сгинуть вовсе с глаз. Был дик
Открывшийся с обрыва сектор
Земного шара, и дика
Необоримая рука,
Пролившая соленый нектар
В пространство слепнущих снастей,
На протяженье дней и дней,
В сырые сумерки крушений,
На милость черных вечеров…
На редкость дик, на восхищенье
Был вольный этот вид суров.
Он стал спускаться. Дикий чашник
Гремел ковшом, и через край
Бежала пена. Молочай,
Полынь и дрок за набалдашник
Цеплялись, затрудняя шаг,
И вихрь степной свистел в ушах.
И вот уж бережок, пузырясь,
Заколыхал камыш и ирис,
И набежала рябь с концов.
Но неподернуто-свинцов
Посередине мрак лиловый.
А рябь! Как будто рыболова
Свинцовый грузик заскользил,
Осунулся и лег на ил
С непереимчивой ужимкой,
С какою пальцу самолов
Умеет намекнуть без слов:
Вода, мол, вот и вся поимка.
Он сел на камень. Ни одна
Черта не выдала волненья,
С каким он погрузился в чтенье
Евангелья морского дна.
Последней раковине дорог
Сердечный шелест, капля сна,
Которой мука солона,
Ее сковавшая. Из створок
Не вызвать и клинком ножа
Того, чем боль любви свежа.
Того счастливейшего всхлипа,
Что хлынул вон и создал риф,
Кораллам губы обагрив,
И замер на устах полипа.
3
Мчались звезды. В море мылись мысы.
Слепла соль. И слезы высыхали.
Были темны спальни. Мчались мысли,
И прислушивался сфинкс к Сахаре.
Плыли свечи. И казалось, стынет
Кровь колосса. Заплывали губы
Голубой улыбкою пустыни.
В час отлива ночь пошла на убыль.
Море тронул ветерок с Марокко.
Шел самум. Храпел в снегах Архангельск.
Плыли свечи. Черновик «Пророка»
Просыхал, и брезжил день на Ганге.
4
Облако. Звезды. И сбоку
Шлях и – Алеко. – Глубок
Месяц Земфирина ока –
Жаркий бездонный белок.
Задраны к небу оглобли.
Лбы голубее олив.
Табор глядит исподлобья,
В звезды мониста вперив.
Это ведь кровли Халдеи
Напоминает! Печет,
Лунно; а кровь холодеет.
Ревность? Но ревность не в счет!
Стой! Ты похож на сирийца.
Сух, как скопец-звездочет.
Мысль озарилась убийством.
Мщенье? Но мщенье не в счет!
Тень как навязчивый евнух.
Табор покрыло плечо.
Яд? Но по кодексу гневных
Самоубийство не в счет!
Прянул, и пыхнули ноздри.
Не уходился еще?
Тише, скакун, – заподозрят.
Бегство? Но бегство не в счет!
5
Цыганских красок достигал,
Болел цингой и тайн не делал
Из черных дырок тростника
В краю воров и виноделов.
Забором крался конокрад,
Загаром крылся виноград,
Клевали кисти воробьи,
Кивали безрукавки чучел,
Но, шорох гроздий перебив,
Какой-то рокот мёр и мучил.
Там мрело море. Берега
Гремели, осыпался гравий.
Тошнило гребни изрыгать,
Барашки грязные играли.
И шквал за Шабо бушевал,
И выворачивал причалы.
В рассоле крепла бечева,
И шторма тошнота крепчала.
Раскатывался балкой гул,
Как баней шваркнутая шайка,
Как будто говорил Кагул
В ночах с очаковскою чайкой.
6
В степи охладевал закат, –
И вслушивался в звон уздечек,
В акцент звонков и языка
Мечтательный, как ночь, кузнечик.
И степь порою спрохвала
Волок, как цепь, как что-то третье,
Как выпавшие удила,
Стреноженный и сонный ветер.
Истлела тряпок пестрота,
И, захладев, как медь безмена,
Завел глаза, чтоб стрекотать,
И засинел, уже безмерный,
Уже, как песнь, безбрежный юг,
Чтоб перед этой песнью дух
Невесть каких ночей, невесть
Каких стоянок перевесть.
Мгновенье длился этот миг,
Но он и вечность бы затмил.
1918
(обратно)

Болезнь

1
Больной следит. Шесть дней подряд
Смерчи беснуются без устали.
По кровле катятся, бодрят,
Бушуют, падают в бесчувствии.
Средь вьюг проходит Рождество.
Он видит сон: пришли и подняли.
Он вскакивает: «Не его ль?»
(Был зов. Был звон. Не новогодний ли?)
Вдали, в Кремле гудит Иван,
Плывет, ныряет, зарывается.
Он спит. Пурга, как океан
В величьи, – тихой называется.
2
С полу, звезда́ми облитого,
К месяцу, вдоль по ограде
Тянется волос ракитовый,
Дыбятся клочья и пряди.
Жутко ведь, вея, окутывать
Дымами Кассиопею!
На́утро куколкой тутовой
Церковь свернуться успеет.
Что это? Лавры ли Киева
Спят купола или Эдду
Север взлелеял и выявил
Перлом предвечного бреда?
Так это было. Тогда-то я,
Дикий, скользящий, растущий,
Встал среди сада рогатого
Призраком тени пастушьей.
Был он как лось. До колен ему
Снег доходил, и сквозь ветви
Виделась взору оленьему
На полночь легшая четверть.
Замер загадкой, как вкопанный,
Глядя на поле лепное:
В звездную стужу как сноп оно
Белой плескало копною.
До снегу гнулся. Подхватывал
С полу, всей мукой извилин
Звезды и ночь. У сохатого
Хаос веков был не спилен.
3
Может статься так, может иначе,
Но в несчастный некий час
Духовенств душней, черней иночеств
Постигает безумье нас.
Стужа. Ночь в окне, как приличие,
Соблюдает холод льда.
В шубе, в креслах Дух и мурлычет – и
Всё одно, одно всегда.
И чекан сука, и щека его,
И паркет, и тень кочерги
Отливают сном и раскаяньем
Сутки сплошь грешившей пурги.
Ночь тиха. Ясна и морозна ночь,
Как слепой щенок – молоко,
Всею темью пихт неосознанной
Пьет сиянье звезд частокол.
Будто каплет с пихт. Будто теплятся.
Будто воском ночь заплыла.
Лапой ели на ели слепнет снег,
На дупле – силуэт дупла.
Будто эта тишь, будто эта высь,
Элегизм телеграфной волны –
Ожиданье, сменившее крик: «Отзовись!»
Или эхо другой тишины.
Будто нем он, взгляд этих игл и ветвей,
А другой, в высотах, – тугоух,
И сверканье пути на раскатах – ответ
На взыванье чьего-то ау.
Стужа. Ночь в окне, как приличие,
Соблюдает холод льда.
В шубе, в креслах Дух и мурлычет – и
Всё одно, одно всегда.
Губы, губы! Он стиснул их до крови,
Он трясется, лицо обхватив.
Вихрь догадок родит в биографе
Этот мертвый, как мел, мотив.
4. Фуфайка больного
От тела отдельную жизнь, и длинней
Ведет, как к груди непричастный пингвин
Бескрылая кофта больного – фланель:
То каплю тепла ей, то лампу придвинь.
Ей помнятся лыжи. От дуг и от тел,
Терявшихся в мраке, от сбруи, от бар
Валило. Казалось – сочельник потел!
Скрипели, дышали езда и ходьба.
Усадьба и ужас, пустой в остальном:
Шкафы с хрусталем и ковры и лари.
Забор привлекало, что дом воспален.
Снаружи казалось, у люстр плеврит.
Снедаемый небом, с зимою в очах,
Распухший кустарник был бел, как испуг.
Из кухни, за сани, пылавший очаг
Клал на снег огромные руки стряпух.
5. Кремль в буран конца 1918 года
Как брошенный с пути снегам
Последней станцией в развалинах,
Как полем в полночь, в свист и гам,
Бредущий через силу в валяных,
Как пред концом, в упаде сил
С тоски взывающий к метелице,
Чтоб вихрь души не угасил,
К поре, как тьмою всё застелется.
Как схваченный за обшлага
Хохочущею вьюгой нарочный,
Ловившей кисти башлыка,
Здоровающеюся в наручнях,
А иногда! – А иногда,
Как пригнанный канатом накороть
Корабль, с гуденьем, прочь к грядам
Срывающийся чудом с якоря,
Последней ночью, несравним
Ни с чем, какой-то странный, пенный весь,
Он, Кремль, в оснастке стольких зим,
На нынешней срывает ненависть.
И грандиозный, весь в былом,
Как визьонера дивинация,
Несется, грозный, напролом,
Сквозь неистекший в девятнадцатый.
Под сумерки к тебе в окно
Он всею медью звонниц ломится.
Боится, видно, – год мелькнет, –
Упустит и не познакомится.
Остаток дней, остаток вьюг,
Сужденных башням в восемнадцатом,
Бушует, прядает вокруг,
Видать – не наигрались насыто.
За морем этих непогод
Предвижу, как меня, разбитого,
Ненаступивший этот год
Возьмется сызнова воспитывать.
6. Январь 1919 года
Тот год! Как часто у окна
Нашептывал мне, старый: «Выкинься».
А этот, новый, всё прогнал
Рождественскою сказкой Диккенса.
Вот шепчет мне: «Забудь, встряхнись!»
И с солнцем в градуснике тянется
Точь-в-точь, как тот дарил стрихнин
И падал в пузырек с цианистым.
Его зарей, его рукой,
Ленивым веяньем волос его
Почерпнут за окном покой
У птиц, у крыш, как у философов.
Ведь он пришел и лег лучом
С панелей, с снеговой повинности.
Он дерзок и разгорячен,
Он просит пить, шумит, не вынести.
Он вне себя. Он внес с собой
Дворовый шум и – делать нечего:
На свете нет тоски такой,
Которой снег бы не вылечивал.
7
Мне в сумерки ты всё – пансионеркою,
Всё – школьницей. Зима. Закат лесничим
В лесу часов. Лежу и жду, чтоб смерклося,
И вот – айда! Аукаемся, кличем.
А ночь, а ночь! Да это ж ад, дом ужасов!
Проведай ты, тебя б сюда пригнало!
Она – твой шаг, твой брак, твое замужество,
И тяжелей дознаний трибунала.
Ты помнишь жизнь? Ты помнишь, стаей горлинок
Летели хлопья грудью против гула.
Их вихрь крутил, кутя, валясь прожорливо
С лотков на снег, их до панелей гнуло!
Перебегала ты! Ведь он подсовывал
Ковром под нас салазки и кристаллы!
Ведь жизнь, как кровь, до облака пунцового
Пожаром вьюги озарясь, хлестала!
Движенье помнишь? Помнишь время? Лавочниц?
Палатки? Давку? За разменом денег
Холодных, звонких, – помнишь, помнишь давешних
Колоколов предпраздничных гуденье?
Увы, любовь! Да, это надо высказать!
Чем заменить тебя? Жирами? Бромом?
Как конский глаз, с подушек, жаркий, искоса
Гляжу, страшась бессонницы огромной.
Мне в сумерки ты будто всё с экзамена,
Всё – с выпуска. Чижи, мигрень, учебник.
Но по ночам! Как просят пить, как пламенны
Глаза капсюль и пузырьков лечебных!
1918–1919
(обратно)

Разрыв

1
О ангел залгавшийся, сразу бы, сразу б,
И я б опоил тебя чистой печалью!
Но так – я не смею, но так – зуб за зуб?
О скорбь, зараженная ложью вначале,
О горе, о горе в проказе!
О ангел залгавшийся, – нет, не смертельно
Страданье, что сердце, что сердце в экземе!
Но что же ты душу болезнью нательной
Даришь на прощанье? Зачем же бесцельно
Целуешь, как капли дождя, и, как время,
Смеясь, убиваешь, за всех, перед всеми!
2
О стыд, ты в тягость мне! О совесть, в этом раннем
Разрыве столько грез, настойчивых еще!
Когда бы, человек, – я был пустым собраньем
Висков и губ и глаз, ладоней, плеч и щек!
Тогда б по свисту строф, по крику их, по знаку,
По крепости тоски, по юности ее
Я б уступил им всем, я б их повел в атаку,
Я б штурмовал тебя, позорище мое!
3
От тебя все мысли отвлеку
Не в гостях, не за вином, так на́ небе.
У хозяев, рядом, по звонку
Отопрут кому-нибудь когда-нибудь.
Вырвусь к ним, к бряцанью декабря.
Только дверь – и вот я! Коридор один.
«Вы оттуда? Что там говорят?
Что слыхать? Какие сплетни в городе?
Ошибается ль еще тоска?
Шепчет ли потом: «Казалось – вылитая».
Приготовясь футов с сорока
Разлететься восклицаньем: «Вы ли это?»
Пощадят ли площади меня?
Ах, когда б вы знали, как тоскуется,
Когда вас раз сто в теченье дня
На ходу на сходствах ловит улица!»
4
Помешай мне, попробуй. Приди, покусись потушить
Этот приступ печали, гремящей сегодня, как ртуть в пустоте Торичелли.
Воспрети, помешательство, мне, – о, приди, посягни!
Помешай мне шуметь о тебе! Не стыдись, мы – одни.
О, туши ж, о туши! Горяче́е!
5
Заплети этот ливень, как волны, холодных локтей
И, как лилии, атласных и властных бессильем ладоней!
Отбивай, ликованье! На волю! Лови их, – ведь в бешеной этой лапте –
Голошенье лесов, захлебнувшихся эхом охот в Калидоне,
Где, как лань, обеспамятев, гнал Аталанту к поляне Актей,
Где любили бездонной лазурью, свистевшей в ушах лошадей,
Целовались заливистым лаем погони
И ласкались раскатами рога и треском деревьев, копыт и когтей.
– О, на волю! На волю – как те!
6
Разочаровалась? Ты думала – в мире нам
Расстаться за реквиемом лебединым?
В расчете на горе, зрачками расширенными
В слезах, примеряла их непобедимость?
На мессе б со сводов посыпалась стенопись,
Потрясшись игрой на губах Себастьяна.
Но с нынешней ночи во всем моя ненависть
Растянутость видит, и жаль, что хлыста нет.
Впотьмах, моментально опомнясь, без ме́длящего
Раздумья, решила, что все перепашет.
Что – время. Что самоубийство ей не́ для чего,
Что даже и это есть шаг черепаший.
7
Мой друг, мой нежный, о, точь-в-точь, как ночью,
в перелете с Бергена на полюс,
Валящим снегом с ног гагар сносимый жаркий пух,
Клянусь, о нежный мой, клянусь, я не неволюсь,
Когда я говорю тебе – забудь, усни, мой друг.
Когда, как труп затертого до самых труб норвежца,
В виденьи зим, не движущих заиндевелых мачт,
Ношусь в сполохах глаз твоих шутливым – спи, утешься,
До свадьбы заживет, мой друг, угомонись, не плачь.
Когда, совсем как север вне последних поселений,
Украдкой от арктических и неусыпных льдин,
Полночным куполом полощущий глаза слепых тюленей,
Я говорю – не три их, спи, забудь: всё вздор один.
8
Мой стол не столь широк, чтоб грудью всею
Налечь на борт, и локоть завести
За край тоски, за этот перешеек
Сквозь столько верст прорытого прости.
(Сейчас там ночь.) За душный свой затылок.
(И спать легли.) Под царства плеч твоих.
(И тушат свет.) Я б утром возвратил их.
Крыльцо б коснулось сонной ветвью их.
Не хлопьями! Руками крой! – Достанет!
О, десять пальцев муки, с бороздой
Крещенских звезд, как знаков опозданья
В пургу на север шедших поездов!
9
Рояль дрожащий пену с губ оближет.
Тебя сорвет, подкосит этот бред.
Ты скажешь: – Милый! – Нет, – вскричу я, – нет.
При музыке?! – Но можно ли быть ближе,
Чем в полутьме, аккорды, как дневник,
Меча в камин комплектами, погодно?
О пониманье дивное, кивни,
Кивни, и изумишься! – ты свободна.
Я не держу. Иди, благотвори.
Ступай к другим. Уже написан Вертер,
А в наши дни и воздух пахнет смертью:
Открыть окно – что жилы отворить.
1919
(обратно)

Я их мог позабыть

1. Клеветникам
О детство! Ковш душевной глуби!
О всех лесов абориген,
Корнями вросший в самолюбье,
Мой вдохновитель, мой регент!
Что слез по стеклам усыхало!
Что сохло ос и чайных роз!
Как часто угасавший хаос
Багровым папортником рос!
Что вдавленных сухих костяшек,
Помешанных клавиатур,
Бродячих, черных и грустящих,
Готовят месть за клевету!
Правдоподобье бед клевещет,
Соседство богачей,
Хозяйство за дверьми клевещет.
Веселый звон ключей.
Рукопожатье лжи клевещет,
Манишек аромат,
Изящество дареной вещи,
Клевещет хиромант.
Ничтожность возрастов клевещет,
О юные – а нас?
О левые, – а нас, левейших, –
Румянясь и юнясь?
О солнце, слышишь? «Выручь денег».
Сосна, нам снится? «Напрягись».
О жизнь, нам имя вырожденье,
Тебе и смыслу вопреки.
Дункан седых догадок – помощь!
О смута сонмищ в отпусках,
О боже, боже, может, вспомнишь,
Почем нас людям отпускал?
1917
2
Я их мог позабыть? Про родню,
Про моря? Приласкаться к плацкарте?
И за оргию чувств – в западню?
С ураганом – к ордалиям партий?
За окошко, в купе, к погребцу?
Где-то слезть? Что-то снять? Поселиться?
Я горжусь этой мукой. – Рубцуй!
По когтям узнаю тебя, львица.
Про родню, про моря. Про абсурд
Прозябанья, подобного каре.
Так не мстят каторжанам. – Рубцуй!
О, не вы, это я – пролетарий!
Это правда. Я пал. О, секи!
Я упал в самомнении зверя.
Я унизил себя до неверья.
Я унизил тебя до тоски.
1917
3
Так начинают. Года в два
От мамки рвутся в тьму мелодий,
Щебечут, свищут, – а слова
Являются о третьем годе.
Так начинают понимать.
И в шуме пущенной турбины
Мерещится, что мать – не мать,
Что ты – не ты, что дом – чужбина.
Что делать страшной красоте
Присевшей на скамью сирени,
Когда и впрямь не красть детей?
Так возникают подозренья.
Так зреют страхи. Как он даст
Звезде превысить досяганье,
Когда он – Фауст, когда – фантаст?
Так начинаются цыгане.
Так открываются, паря
Поверх плетней, где быть домам бы,
Внезапные, как вздох, моря.
Так будут начинаться ямбы.
Так ночи летние, ничком
Упав в овсы с мольбой: исполнься,
Грозят заре твоим зрачком.
Так затевают ссоры с солнцем.
Так начинают жить стихом.
1921
4
Нас мало. Нас, может быть, трое
Донецких, горючих и адских
Под серой бегущей корою
Дождей, облаков и солдатских
Советов, стихов и дискуссий
О транспорте и об искусстве.
Мы были людьми. Мы эпохи.
Нас сбило и мчит в караване,
Как тундру под тендера вздохи
И поршней и шпал порыванье.
Слетимся, ворвемся и тронем,
Закружимся вихрем вороньим,
И – мимо! – Вы поздно поймете.
Так, утром ударивши в ворох
Соломы – с момент на намете, –
След ветра живет в разговорах
Идущего бурно собранья
Деревьев над кровельной дранью.
1921
5
Косых картин, летящих ливмя
С шоссе, задувшего свечу,
С крюков и стен срываться к рифме
И падать в такт не отучу.
Что в том, что на вселенной – маска?
Что в том, что нет таких широт,
Которым на зиму замазкой
Зажать не вызвались бы рот?
Но вещи рвут с себя личину,
Теряют власть, роняют честь,
Когда у них есть петь причина,
Когда для ливня повод есть.
1922
(обратно)

Нескучный сад

1. Нескучный
Как всякий факт на всяком бланке,
Так все дознанья хороши
О вакханалиях изнанки
Нескучного любой души.
Он тоже – сад. В нем тоже – скучен
Набор уставших цвесть пород.
Он тоже, как и сад, – Нескучен
От набережной до ворот.
И, окуная парк за старой
Беседкою в заглохший пруд,
Похож и он на тень гитары,
С которой, тешась, струны рвут.
1917
2
Достатком, а там и пирами,
И мебелью стиля жакоб
Иссушат, убьют темперамент,
Гудевший, как ветвь жуком.
Он сыплет искры с зубьев,
Когда, сгребя их в ком,
Ты бесов самолюбья
Терзаешь гребешком.
В осанке твоей: «С кой стати?»,
Любовь, а в губах у тебя
Насмешливое: «Оставьте,
Вы хуже малых ребят».
О свежесть, о капля смарагда
В упившихся ливнем кистях,
О сонный начес беспорядка,
О дивный, божий пустяк!
1917
3. Орешник
Орешник тебя отрешает от дня,
И мшистые солнца ложатся с опушки
То решкой на плотное тленье пня,
То мутно-зеленым орлом на лягушку.
Кусты обгоняют тебя, и пока
С родимою чащей сроднишься с отвычки, –
Она уж безбрежна: ряды кругляка,
И роща редеет, и птичка – как гичка,
И песня – как пена, и – наперерез,
Лазурь забирая, нырком, душегубкой
И – мимо… И долго безмолвствует лес,
Следя с облаков за пронесшейся шлюпкой.
О, место свиданья малины с грозой,
Где, в тучи рогами лишайника тычась,
Горят, одуряя наш мозг молодой,
Лиловые топи угасших язычеств!
1917
4. В лесу
Луга мутило жаром лиловатым,
В лесу клубился кафедральный мрак.
Что оставалось в мире целовать им?
Он весь был их, как воск на пальцах мяк.
Есть сон такой, – не спишь, а только снится,
Что жаждешь сна; что дремлет человек,
Которому сквозь сон палит ресницы
Два черных солнца, бьющих из-под век.
Текли лучи. Текли жуки с отливом,
Стекло стрекоз сновало по щекам.
Был полон лес мерцаньем кропотливым,
Как под щипцами у часовщика.
Казалось, он уснул под стук цифири,
Меж тем как выше, в терпком янтаре,
Испытаннейшие часы в эфире
Переставляют, сверив по жаре.
Их переводят, сотрясают иглы
И сеют тень, и мают, и сверлят
Мачтовый мрак, который ввысь воздвигло,
В истому дня, на синий циферблат.
Казалось, древность счастья облетает.
Казалось, лес закатом снов объят.
Счастливые часов не наблюдают,
Но те, вдвоем, казалось, только спят.
1917
5. Спасское
Незабвенный сентябрь осыпается в Спасском.
Не сегодня ли с дачи съезжать вам пора?
За плетнем перекликнулось эхо с подпаском
И в лесу различило удар топора.
Этой ночью за парком знобило трясину.
Только солнце взошло, и опять – наутек.
Колокольчик не пьет костоломных росинок,
На березах несмытый лиловый отек.
Лес хандрит. И ему захотелось на отдых,
Под снега, в непробудную спячку берлог.
Да и то, меж стволов, в почерневших обводах
Парк зияет в столбцах, как сплошной некролог.
Березняк перестал ли линять и пятнаться,
Водянистую сень потуплять и редеть?
Этот – ропщет еще, и опять вам – пятнадцать,
И опять, – о дитя, о, куда нам их деть?
Их так много уже, что не всё ж – куролесить.
Их – что птиц по кустам, что грибов за межой.
Ими свой кругозор уж случалось завесить,
Их туманом случалось застлать и чужой.
В ночь кончины от тифа сгорающий комик
Слышит гул: гомерический хохот райка.
Нынче в Спасском с дороги бревенчатый домик
Видит, галлюцинируя, та же тоска.
1918
6. Да будет
Рассвет расколыхнет свечу,
Зажжет и пустит в цель стрижа.
Напоминанием влечу:
Да будет так же жизнь свежа!
Заря как выстрел в темноту.
Бабах! – и тухнет на лету
Пожар ружейного пыжа.
Да будет так же жизнь свежа.
Еще снаружи – ветерок,
Что ночью жался к нам, дрожа.
Зарей шел дождь, и он продрог.
Да будет так же жизнь свежа.
Он поразительно смешон!
Зачем совался в сторожа?
Он видел – вход не разрешен.
Да будет так же жизнь свежа.
Повелевай, пока на взмах
Платка – пока ты госпожа,
Пока – покамест мы впотьмах,
Покамест не угас пожар.
1919
7. Зимнее утро
(Пять стихотворений)
* * *
Воздух седенькими складками падает.
Снег припоминает мельком, мельком:
Спатки – называлось, шепотом и патокою
День позападал за колыбельку.
Выйдешь – и мурашки разбегаются и ежится
Кожица, бывало, – сумки, дети, –
Улица в бесшумные складки ложится
Серой рыболовной сети.
Все, бывало, складывают: сказку о лисице,
Рыбу пошвырявшей с возу,
Дерево, сарай и варежки, и спицы,
Зимний изумленный воздух.
А потом поздней, под чижиком, пред цветиками
Не сложеньем, что ли, с воли,
Дуло и мело, не ей, не арифметикой ли
Подирало столик в школе?
Зуб, бывало, ноет: мажут его, лечат его, –
В докторском глазу ж – безумье
Сумок и снежков, линованное, клетчатое
С сонными каракулями в сумме.
Та же нынче сказка, зимняя, мурлыкина,
На бегу шурша метелью по газете,
За барашек грив и тротуаров выкинулась
Серой рыболовной сетью.
Ватная, примерзлая и байковая, фортковая
Та же жуть берез безгнездых
Гарусную ночь чем свет за чаем свертывает
Зимний изумленный воздух.
1918
* * *
Как не в своем рассудке,
Как дети ослушанья,
Облизываясь, сутки
Шутя мы осушали.
Иной, не отрываясь
От судорог страницы
До утренних трамваев,
Грозил заре допиться.
Раскидывая хлопко
Снежок, бывало, чижик
Шумит: какою пробкой
Такую рожу выжег?
И день вставал, оплеснясь,
В помойной жаркой яме,
В кругах пожарных лестниц,
Ушибленный дровами.
1919
* * *
Я не знаю, что тошней:
Рушащийся лист с конюшни
Или то, что все в кашне,
Всё в снегу, и всё в минувшем.
Что, пентюх, головотяп,
Там меж листьев, меж домов там
Машет галкою октябрь
По каракулевым кофтам.
Треск ветвей – ни дать ни взять
Сушек с запахом рогожи.
Не растряс бы вихрь – связать,
Упадут, стуча, похоже.
Упадут в морозный прах,
Ах, похоже, спозаранок
Вихрь берется трясть впотьмах
Тминной вязкою баранок.
1919
* * *
Ну, и надо ж было, тужась,
Каркнуть и взлететь в хаос,
Чтоб сложить октябрьский ужас
Парой крыльев на киоск.
И поднять содом со шпилей
Над живой рекой голов,
Где и ты, вуаль зашпилив,
Шляпку шпилькой заколов,
Где и ты, моя забота,
Котик лайкой застегнув,
Темной рысью в серых ботах
Машешь муфтой в море муфт.
1919
* * *
Между прочим, все вы, чтицы,
Лгать охотницы, а лгать –
У оконницы учиться,
Вот и вся вам недолга.
Тоже блещет, как баллада,
Дивной влагой; тоже льет
Слезы; тоже мечет взгляды
Мимо, – словом, тот же лед.
Тоже, вне правдоподобья,
Ширит, рвет ее зрачок,
Птичью церковь на сугробе,
Отдаленный конский чок.
И Чайковский на афише
Патетично, как и вас,
Может потрясти, и к крыше,
В вихорь театральных касс.
1919
8. Весна
(Пять стихотворений)
* * *
Весна, я с улицы, где тополь удивлен,
Где даль пугается, где дом упасть боится,
Где воздух синь, как узелок с бельем
У выписавшегося из больницы.
Где вечер пуст, как прерванный рассказ,
Оставленный звездой без продолженья
К недоуменью тысяч шумных глаз,
Бездонных и лишенных выраженья.
1918
* * *
Пара форточных петелек,
Февраля отголоски.
Пить, пока не заметили,
Пить вискам и прическе!
Гул ворвался, как шомпол.
О, холодный, сначала бы!
Бурный друг мой, о чем бы?
Воздух воли и – жалобы?!
Что за смысл в этом пойле?
Боже, кем это мелются,
Языком ли, душой ли,
Этот плеск, эти прелести?
Кто ты, март? – Закипал же
Даже лед, и обуглятся,
Раскатясь, экипажи
По свихнувшейся улице!
Научи, как ворочать
Языком, чтоб растрогались,
Как тобой, этой ночью
Эти дрожки и щеголи.
1919
* * *
Воздух дождиком частым сечется.
Поседев, шелудивеет лед.
Ждешь: вот-вот горизонт и очнется
И – начнется. И гул пойдет.
Как всегда, расстегнув нараспашку
Пальтецо и кашне на груди,
Пред собой он погонит неспавших,
Очумелых птиц впереди.
Он зайдет к тебе и, развинчен,
Станет свечный натек колупать,
И зевнет и припомнит, что нынче
Можно снять с гиацинтов колпак.
И шальной, шевелюру ероша,
В замешательстве смысл темня,
Ошарашит тебя нехорошей
Глупой сказкой своей про меня.
1918
* * *
Закрой глаза. В наиглушайшем органе
На тридцать верст забывшихся пространств
Стоят в парах и каплют храп и хорканье,
Смех, лепет, плач, беспамятство и транс.
Им, как и мне, невмочь с весною свыкнуться,
Не в первый раз стараюсь, – не привык.
Сейчас по чащам мне и этим мыканцам
Подносит чашу дыма паровик.
Давно ль под сенью орденских капитулов,
Служивших в полном облаченьи хвой,
Мирянин-март украдкою пропитывал
Тропинки парка терпкой синевой?
Его грехи на мне под старость скажутся,
Бродивших верб откупоривши штоф,
Он уходил с утра под прутья саженцев,
В пруды с угаром тонущих кустов.
В вечерний час переставала двигаться
Жемчужных луж и речек акварель,
И у дверей показывались выходцы
Из первых игр и первых букварей.
1921
* * *
Чирикали птицы и были искренни.
Сияло солнце на лаке карет.
С точильного камня не сыпались искры,
А сыпались – гасли, в лучах сгорев.
В раскрытые окна на их рукоделье
Садились, как голуби, облака.
Они замечали: с воды похудели
Заборы – заметно, кресты – слегка.
Чирикали птицы. Из школы на улицу,
На тумбы ложилось, хлынув волной,
Немолчное пенье и щелканье шпулек,
Мелькали косички и цокал челнок.
Не сыпались искры, а сыпались – гасли.
Был день расточителен; над школой свежей
Неслись облака, и точильщик был счастлив,
Что столько на свете у женщин ножей.
1922
9. Сон в летнюю ночь
(Пять стихотворений)
* * *
Крупный разговор. Еще не запирали,
Вдруг как: моментально вон отсюда! –
Сбитая прическа, туча препирательств,
И сплошной поток шопеновских этюдов.
Вряд ли, гений, ты распределяешь кету
В белом доме против кооператива,
Что хвосты луны стоят до края света
Чередой ночных садов без перерыва.
1918
* * *
Все утро с девяти до двух
Из сада шел томящий дух
Озона, змей и розмарина,
И олеандры разморило.
Синеет белый мезонин.
На мызе – сон, кругом – безлюдье.
Седой малинник, а за ним
Лиловый грунт его прелюдий.
Кому ужонок прошипел?
Кому прощально машет розан?
Опять депешею Шопен
К балладе страждущей отозван.
Когда ее не излечить,
Все лето будет в дифтерите.
Сейчас ли, черные ключи,
Иль позже кровь нам отворить ей?
Прикосновение руки –
И полвселенной – в изоляции,
И там плантации пылятся
И душно дышат табаки.
1918
* * *
Пианисту понятно шнырянье ветошниц
С косыми крюками обвалов в плечах.
Одно прозябанье корзины и крошни
И крышки раскрытых роялей влачат.
По стройкам таскавшись с толпою тряпичниц
И клад этот где-то на свалках сыскав,
Он вешает облако бури кирпичной,
Как робу на вешалку на лето в шкаф.
И тянется, как за походною флягой,
Военную карту грозы расстелив,
К роялю, обычно обильному влагой
Огромного душного лета столиц.
Когда, подоспевши совсем незаметно,
Сгорая от жажды, гроза четырьмя
Прыжками бросается к бочкам с цементом,
Дрожащими лапами ливня гремя.
1921
* * *
Я вишу на пере у творца
Крупной каплей лилового лоска.
Под домами – загадки канав.
Шибко воздух ли соткой и коксом
По вокзалам дышал и зажегся,
Но, едва лишь зарю доконав,
Снова розова ночь, как она,
И забор поражен парадоксом.
И бормочет: прерви до утра
Этих сохлых белил колебанье.
Грунт убит и червив до нутра,
Эхо чутко, как шар в кегельбане.
Вешний ветер, шевьот и грязца,
И гвоздильных застав отголоски,
И на утренней терке торца
От зари, как от хренной полоски,
Проступают отчетливо слезки.
Я креплюсь на пере у творца
Терпкой каплей густого свинца.
1922
* * *
Пей и пиши, непрерывным патрулем
Ламп керосиновых подкарауленный
С улиц, гуляющих под руку в июле
С кружкою пива, тобою пригубленной.
Зеленоглазая жажда гигантов!
Тополь столы осыпает пикулями,
Шпанкой, шиповником – тише, не гамьте! –
Шепчут и шепчут пивца загогулины.
Бурная кружка с трехгорным Рембрандтом!
Спертость предгрозья тебя не испортила.
Ночью быть буре. Виденья, обратно!
Память, труби отступленье к портерной!
Век мой безумный, когда образумлю
Темп потемнелый былого бездонного?
Глуби Мазурских озер не разуют
В сон погруженных горнистов Самсонова.
После в Москве мотоцикл тараторил,
Громкий до звезд, как второе пришествие.
Это был мор. Это был мораторий
Страшных судов, не съезжавшихся к сессии.
1922
10. Поэзия
Поэзия, я буду клясться
Тобой и кончу, прохрипев:
Ты не осанка сладкогласца,
Ты – лето с местом в третьем классе,
Ты – пригород, а не припев.
Ты – душная, как май, Ямская,
Шевардина ночной редут,
Где тучи стоны испускают
И врозь по роспуске идут.
И, в рельсовом витье двояся, –
Предместье, а не перепев –
Ползут с вокзалов восвояси
Не с песней, а оторопев.
Отростки ливня грязнут в гроздьях
И долго, долго, до зари
Кропают с кровель свой акростих,
Пуская в рифму пузыри.
Поэзия, когда под краном
Пустой, как цинк ведра, трюизм,
То и тогда струя сохранна,
Тетрадь подставлена – струись!
1922
11. Два письма
* * *
Любимая, безотлагательно,
Не дав заре с пути рассесться,
Ответь чем свет с его подателем
О ходе твоего процесса.
И, если это только мыслимо,
Поторопи зарю, а лень ей, –
Воспользуйся при этом высланным
Курьером умоисступленья.
Дождь, верно, первым выйдет из лесу
И выспросит, где тор, где топко.
Другой ему вдогонку вызвался
И это – под его диктовку.
Наверно, бурю безрассудств его
Сдадут деревья в руки из рук,
Моя ж рука давно отсутствует:
Под ней жилой кирпичный призрак.
Я не бывал на тех урочищах,
Она ж ведет себя, как прадед,
И, знаменьем сложась пророчащим,
Тот дом по голой кровле гладит.
1921
* * *
На днях, в тот миг, как в ворох корпии
Был дом под Костромой искромсан,
Удар того же грома копию
Мне свел с каких-то незнакомцев.
Он свел ее с их губ, с их лацканов,
С их туловищ и туалетов,
В их лицах было что-то адское,
Их цвет был светло-фиолетов.
Он свел ее с их губ и лацканов,
С их блюдечек и физиономий,
Но, сделав их на миг мулатскими,
Не сделал ни на миг знакомей.
В ту ночь я жил в Москве и в частности
Не ждал известий от бесценной,
Когда порыв зарниц негаснущих
Прибил к стене мне эту сцену.
1921
12. Осень
(Пять стихотворений)
* * *
С тех дней стал над недрами парка сдвигаться
Суровый, листву леденивший октябрь.
Зарями ковался конец навигации,
Спирало гортань и ломило в локтях.
Не стало туманов. Забыли про пасмурность.
Часами смеркалось. Сквозь все вечера
Открылся, в жару, в лихорадке и насморке,
Больной горизонт – и дворы озирал.
И стынула кровь. Но, казалось, не стынут
Пруды, и – казалось – с последних погод
Не движутся дни, и, казалося – вынут
Из мира прозрачный, как звук, небосвод.
И стало видать так далёко, так трудно
Дышать, и так больно глядеть, и такой
Покой разлился, и настолько безлюдный,
Настолько беспамятно звонкий покой!
1916
* * *
Потели стекла двери на балкон.
Их заслонял заметно зимний фикус.
Сиял графин. С недопитым глотком
Вставали вы, веселая навыказ, –
Смеркалась даль, – спокойная на вид, –
И дуло в щели, – праведница ликом, –
И день сгорал, давно остановив
Часы и кровь, в мучительно великом
Просторе долго, без конца горев
На остриях скворешниц и дерев,
В осколках тонких ледяных пластинок,
По пустырям и на ковре в гостиной.
1916
* * *
Но и им суждено было выцвесть,
И на лете – налет фиолетовый,
И у туч, громогласных до этого, –
Фистула и надтреснутый присвист.
Облака над заплаканным флоксом,
Обволакивав даль, перетрафили.
Цветники как холодные кафли.
Город кашляет школой и коксом.
Редко брызжет восток бирюзою.
Парников изразцы, словно в заморозки,
Застывают, и ясен, как мрамор,
Воздух рощ и, как зов, беспризорен.
Я скажу до свиданья стихам, моя мания,
Я назначил вам встречу со мною в романе.
Как всегда, далеки от пародий,
Мы окажемся рядом в природе.
1917
* * *
Весна была просто тобой,
И лето – с грехом пополам.
Но осень, но этот позор голубой
Обоев, и войлок, и хлам!
Разбитую клячу ведут на махан,
И ноздри с коротким дыханьем
Заслушались мокрой ромашки и мха,
А то и конины в духане.
В прозрачность заплаканных дней целиком
Губами и глаз полыханьем
Впиваешься, как в помутнелый флакон
С невыдохшимися духами.
Не спорить, а спать. Не оспаривать,
А спать. Не распахивать наспех
Окна, где в беспамятных заревах
Июль, разгораясь, как яспис,
Расплавливал стекла и спаривал
Тех самых пунцовых стрекоз,
Которые нынче на брачных
Брусах – мертвей и прозрачней
Осыпавшихся папирос.
Как в сумерки сонно и зябко
Окошко! Сухой купорос.
На донышке склянки – козявка
И гильзы задохшихся ос.
Как с севера дует! Как щупло
Нахохлилась стужа! О вихрь,
Общупай все глуби и дупла,
Найди мою песню в живых!
1917
* * *
Здесь прошелся загадки таинственный ноготь.
– Поздно, высплюсь, чем свет перечту и пойму.
А пока не разбудят, любимую трогать
Так, как мне, не дано никому.
Как я трогал тебя! Даже губ моих медью
Трогал так, как трагедией трогают зал.
Поцелуй был как лето. Он медлил и медлил,
Лишь потом разражалась гроза.
Пил, как птицы. Тянул до потери сознанья.
Звезды долго горлом текут в пищевод,
Соловьи же заводят глаза с содроганьем,
Осушая по капле ночной небосвод.
1918
(обратно) (обратно) (обратно)

Стихи разных лет

Смешанные ст и хот ворения

Борису Пильняку

Иль я не знаю, что, в потемки тычась,
Вовек не вышла б к свету темнота,
И я – урод, и счастье сотен тысяч
Не ближе мне пустого счастья ста?
И разве я не мерюсь пятилеткой,
Не падаю, не подымаюсь с ней?
Но как мне быть с моей грудною клеткой
И с тем, что всякой косности косней?
Напрасно в дни великого совета,
Где высшей страсти отданы места,
Оставлена вакансия поэта:
Она опасна, если не пуста.
1931
(обратно)

Анне Ахматовой

Мне кажется, я подберу слова,
Похожие на вашу первозданность.
А ошибусь, – мне это трын-трава,
Я все равно с ошибкой не расстанусь.
Я слышу мокрых кровель говорок,
Торцовых плит заглохшие эклоги.
Какой-то город, явный с первых строк,
Растет и отдается в каждом слоге.
Кругом весна, но за город нельзя.
Еще строга заказчица скупая.
Глаза шитьем за лампою слезя,
Горит заря, спины не разгибая.
Вдыхая дали ладожскую гладь,
Спешит к воде, смиряя сил упадок.
С таких гулянок ничего не взять.
Каналы пахнут затхлостью укладок.
По ним ныряет, как пустой орех,
Горячий ветер и колышет веки
Ветвей, и звезд, и фонарей, и вех,
И с моста вдаль глядящей белошвейки.
Бывает глаз по-разному остер,
По-разному бывает образ точен.
Но самой страшной крепости раствор –
Ночная даль под взглядом белой ночи.
Таким я вижу облик ваш и взгляд.
Он мне внушен не тем столбом из соли,
Которым вы пять лет тому назад
Испуг оглядки к рифме прикололи,
Но, исходив от ваших первых книг,
Где крепли прозы пристальной крупицы,
Он и во всех, как искры проводник,
Событья былью заставляет биться.
(обратно)

М‹арине› Ц‹ветаевой›

Ты вправе, вывернув карман,
Сказать: ищите, ройтесь, шарьте.
Мне все равно, чем сыр туман.
Любая быль – как утро в марте.
Деревья в мягких армяках
Стоят в грунту из гуммигута,
Хотя ветвям наверняка
Невмоготу среди закута.
Роса бросает ветки в дрожь,
Струясь, как шерсть на мериносе.
Роса бежит, тряся, как еж,
Сухой копной у переносья.
Мне всё равно, чей разговор
Ловлю, плывущий ниоткуда.
Любая быль – как вешний двор,
Когда он дымкою окутан.
Мне всё равно, какой фасон
Сужден при мне покрою платьев.
Любую быль сметут, как сон,
Поэта в ней законопатив.
Клубясь во много рукавов,
Он двинется, подобно дыму,
Из дыр эпохи роковой
В иной тупик непроходимый.
Он вырвется, курясь, из прорв
Судеб, расплющенных в лепеху,
И внуки скажут, как про торф:
Горит такого-то эпоха.
1929
(обратно)

Мейерхольдам

Желоба коридоров иссякли.
Гул отхлынул и сплыл, и заглох.
У окна, опоздавши к спектаклю,
Вяжет вьюга из хлопьев чулок.
Рытым ходом за сценой залягте,
И, обуглясь у всех на виду,
Как дурак, я зайду к вам в антракте,
И смешаюсь, и слов не найду.
Я увижу деревья и крыши.
Вихрем кинутся мушки во тьму.
По замашкам зимы-замухрышки
Я игру в кошки-мышки пойму.
Я скажу, что от этих ужимок
Еле цел я остался внизу,
Что пакет развязался и вымок,
И что я вам другой привезу.
Что от чувств на земле нет отбою,
Что в руках моих – плеск из фойе,
Что из этих признаний – любое
Вам обоим, а лучшее – ей.
Я люблю ваш нескладный развалец,
Жадной проседи взбитую прядь.
Если даже вы в это выгрались,
Ваша правда, так надо играть.
Так играл пред землей молодою
Одаренный один режиссер,
Что носился как дух над водою
И ребро сокрушенное тер.
И, протискавшись в мир из-за дисков
Наобум размещенных светил,
За дрожащую руку артистку
На дебют роковой выводил.
Той же пьесою неповторимой,
Точно запахом краски, дыша,
Вы всего себя стерли для грима.
Имя этому гриму – душа.
1928
(обратно)

Пространство

Н. Н. Вильям-Вильмонту

К ногам прилипает наждак.
Долбеж понемногу стихает.
Над стежками капли дождя,
Как птицы, в ветвях отдыхают.
Чернеют сережки берез.
Лозняк отливает изнанкой.
Ненастье, дымясь, как обоз,
Задерживается по знаку,
И месит шоссейный кисель,
Готовое снова по взмаху
Рвануться, осев до осей
Свинцового всей колымагой.
Недолго приходится ждать.
Движенье нахмуренной выси, –
И дождь, затяжной, как нужда,
Вывешивает свой бисер.
Как к месту тогда по таким
Подушкам колей непроезжих
Пятнистые пятаки
Лиловых, как лес, сыроежек!
И заступ скрежещет в песке,
И не попадает зуб на зуб,
И знаться не хочет ни с кем
Железнодорожная насыпь.
Уж сорок без малого лет
Она у меня на примете,
И тянется рельсовый след
В тоске о стекле и цементе.
Во вторник молебен и акт.
Но только ль о том их тревога?
Не ради того и не так
По шпалам проводят дорогу.
Зачем же водой и огнем
С откоса хлеща переезды,
Упорное, ночью и днем
Несется на север железо?
Там город, – и где перечесть
Московского съезда соблазны,
Ненастий горящую шерсть,
Заманчивость мглы непролазной?
Там город, – и ты посмотри,
Как ночью горит он багрово.
Он былью одной изнутри,
Как плошкою, иллюминован.
Он каменным чудом облег
Рожденья стучащий подарок.
В него, как в картонный кремлек,
Случайности вставлен огарок.
Он с гор разбросал фонари,
Чтоб капать, и теплить, и плавить
Историю, как стеарин
Какой-то свечи без заглавья.
1927
(обратно)

Бальзак

Париж в златых тельцах, в дельцах,
В дождях, как мщенье, долгожданных.
По улицам летит пыльца.
Разгневанно цветут каштаны.
Жара покрыла лошадей
И щелканье бичей глазурью
И, как горох на решете,
Дрожит в оконной амбразуре.
Беспечно мчатся тильбюри.
Своя довлеет злоба дневи.
До завтрашней ли им зари?
Разгневанно цветут деревья.
А их заложник и должник,
Куда он скрылся? Ах, алхимик!
Он, как над книгами, поник
Над переулками глухими.
Почти как тополь, лопоух,
Он смотрит вниз, как в заповедник,
И ткет Парижу, как паук,
Заупокойную обедню.
Его бессонные зенки
Устроены, как веретена.
Он вьет, как нитку из пеньки,
Историю сего притона.
Чтоб выкупиться из ярма
Ужасного заимодавца,
Он должен сгинуть задарма
И дать всей нитке размотаться.
Зачем же было брать в кредит
Париж с его толпой и биржей,
И поле, и в тени ракит
Непринужденность сельских пиршеств?
Он грезит волей, как лакей,
Как пенсией – старик бухгалтер,
А весу в этом кулаке
Что в каменщиковой кувалде.
Когда, когда ж, утерши пот
И сушь кофейную отвеяв,
Он оградится от забот
Шестой главою от Матфея?
1927
(обратно)

Бабочка – буря

Бывалый гул былой Мясницкой
Вращаться стал в моем кругу,
И, как вы на него ни цыцкай,
Он пальцем вам – и ни гугу.
Он снится мне за массой действий,
В рядах до крыш горящих сумм,
Он сыплет лестницы, как в детстве,
И подымает страшный шум.
Напрасно в сковороды били,
И огорчалась кочерга.
Питается пальбой и пылью
Окуклившийся ураган.
Как призрак порчи и починки,
Объевший веточки мечтам,
Асфальта алчного личинкой
Смолу котлами пьет почтамт.
Но за разгромом и ремонтом,
К испугу сомкнутых окон,
Червяк спокойно и дремотно
По закоулкам ткет кокон.
Тогда-то, сбившись с перспективы,
Мрачатся улиц выхода,
И бритве ветра тучи гриву
Подбрасывает духота.
Сейчас ты выпорхнешь, инфанта,
И, сев на телеграфный столб,
Расправишь водяные банты
Над топотом промокших толп.
1923
(обратно)

Отплытие

Слышен лепет соли каплющей.
Гул колес едва показан.
Тихо взявши гавань за плечи,
Мы отходим за пакгаузы.
Плеск и плеск, и плеск без отзыва.
Разбегаясь со стенаньем,
Вспыхивает бледно-розовая
Моря ширь берестяная.
Треск и хруст скелетов раковых,
И шипит, горя, берёста.
Ширь растет, и море вздрагивает
От ее прироста.
Берега уходят ельничком, –
Он невзрачен и тщедушен.
Море, сумрачно бездельничая,
Смотрит сверху на идущих.
С моря еще по морошку
Ходит и ходит лесками,
Грохнув и борт огороша,
Ширящееся плесканье.
Виден еще, еще виден
Берег, еще не без пятен
Путь, – но уже необыден
И, как беда, необъятен.
Страшным полуоборотом,
Сразу меняясь во взоре,
Мачты въезжают в ворота
Настежь открытого моря.
Вот оно! И, в предвкушеньи
Сладко бушующих новшеств,
Камнем в пучину крушений
Падает чайка, как ковшик.
1922
Финский залив
(обратно)

«Рослый стрелок, осторожный охотник…»

Рослый стрелок, осторожный охотник,
Призрак с ружьем на разливе души!
Не добирай меня сотым до сотни,
Чувству на корм по частям не кроши.
Дай мне подняться над смертью позорной.
С ночи одень меня в тальник и лед.
Утром спугни с мочажины озерной.
Целься, все кончено! Бей меня влёт.
За высоту ж этой звонкой разлуки,
О, пренебрегнутые мои,
Благодарю и целую вас, руки
Родины, робости, дружбы, семьи.
1928
(обратно)

Петухи

Всю ночь вода трудилась без отдышки.
Дождь до утра льняное масло жег.
И валит пар из-под лиловой крышки,
Земля дымится, словно щей горшок.
Когда ж трава, отряхиваясь, вскочит,
Кто мой испуг изобразит росе
В тот час, как загорланит первый кочет,
За ним другой, еще за этим – все?
Перебирая годы поименно,
Поочередно окликая тьму,
Они пророчить станут перемену
Дождю, земле, любви – всему, всему.
(обратно)

Ландыши

С утра жара. Но отведи
Кусты, и грузный полдень разом
Всей массой хряснет позади,
Обламываясь под алмазом.
Он рухнет в ребрах и лучах,
В разгранке зайчиков дрожащих,
Как наземь с потного плеча
Опущенный стекольный ящик.
Укрывшись ночью навесно́й,
Здесь белизна сурьмится углем.
Непревзойденной новизной
Весна здесь сказочна, как Углич.
Жары нещадная резня
Сюда не сунется с опушки.
И вот ты входишь в березняк,
Вы всматриваетесь друг в дружку.
Но ты уже предупрежден.
Вас кто-то наблюдает снизу:
Сырой овраг сухим дождем
Росистых ландышей унизан.
Он отделился и привстал,
Кистями капелек повисши,
На палец, на два от листа,
На полтора – от корневища.
Шурша неслышно, как парча,
Льнут лайкою его початки,
Весь сумрак рощи сообща
Их разбирает на перчатки.
1927
(обратно)

Сирень

Положим, – гудение улья,
И сад утопает в стряпне,
И спинки соломенных стульев,
И черные зерна слепней.
И вдруг объявляется отдых,
И всюду бросают дела:
Далекая молодость в сотах,
Седая сирень расцвела!
Уж где-то телеги и лето,
И гром отмыкает кусты,
И ливень въезжает в кассеты
Отстроившейся красоты.
И чуть наполняет повозка
Раскатистым воздухом свод, –
Лиловое зданье из воска,
До облака вставши, плывет.
И тучи играют в горелки,
И слышится старшего речь,
Что надо сирени в тарелке
Путем отстояться и стечь.
1927
(обратно)

Любка

В. В. Гольцеву

Недавно этой просекой лесной
Прошелся дождь, как землемер и метчик.
Лист ландыша отяжелен блесной,
Вода забилась в уши царских свечек.
Взлелеяны холодным сосняком,
Они росой оттягивают мочки,
Не любят дня, растут особняком
И даже запах льют поодиночке.
Когда на дачах пьют вечерний чай,
Туман вздувает паруса комарьи,
И ночь, гитарой брякнув невзначай,
Молочной мглой стоит в иван-да-марье,
Тогда ночной фиалкой пахнет всё:
Лета и лица. Мысли. Каждый случай,
Который в прошлом может быть спасен
И в будущем из рук судьбы получен.
1927
(обратно)

Брюсову

Я поздравляю вас, как я отца
Поздравил бы при той же обстановке.
Жаль, что в Большом театре под сердца
Не станут стлать, как под ноги, циновки.
Жаль, что на свете принято скрести
У входа в жизнь одни подошвы; жалко,
Что прошлое смеется и грустит,
А злоба дня размахивает палкой.
Вас чествуют. Чуть-чуть страшит обряд,
Где вас, как вещь, со всех сторон покажут
И золото судьбы посеребрят,
И, может, серебрить в ответ обяжут.
Что мне сказать? Что Брюсова горька
Широко разбежавшаяся участь?
Что ум черствеет в царстве дурака?
Что не безделка – улыбаться, мучась?
Что сонному гражданскому стиху
Вы первый настежь в город дверь открыли?
Что ветер смел с гражданства шелуху
И мы на перья разодрали крылья?
Что вы дисциплинировали взмах
Взбешенных рифм, тянувшихся за глиной,
И были домовым у нас в домах
И дьяволом недетской дисциплины?
Что я затем, быть может, не умру,
Что, до смерти теперь устав от гили,
Вы сами, было время, поутру
Линейкой нас не умирать учили?
Ломиться в двери пошлых аксиом,
Где лгут слова и красноречье храмлет?..
О! весь Шекспир, быть может, только в том,
Что запросто болтает с тенью Гамлет.
Так запросто же! Дни рожденья есть.
Скажи мне, тень, что ты к нему желала б?
Так легче жить. А то почти не снесть
Пережитого слышащихся жалоб.
1923
(обратно)

Памяти Рейснер

Лариса, вот когда посожалею,
Что я не смерть и ноль в сравненьи с ней.
Я б разузнал, чем держится без клею
Живая повесть на обрывках дней.
Как я присматривался к матерьялам!
Валились зимы кучей, шли дожди,
Запахивались вьюги одеялом
С грудными городами на груди.
Мелькали пешеходы в непогоду,
Ползли возы за первый поворот,
Года по горло погружались в воду,
Потоки новых запружали брод.
А в перегонном кубе всё упрямей
Варилась жизнь, и шла постройка гнезд.
Работы оцепляли фонарями
При свете слова, разума и звезд.
Осмотришься, какой из нас не свалян
Из хлопьев и из недомолвок мглы?
Нас воспитала красота развалин,
Лишь ты превыше всякой похвалы.
Лишь ты, на славу сбитая боями,
Вся сжатым залпом прелести рвалась.
Не ведай жизнь, что значит обаянье,
Ты ей прямой ответ не в бровь, а в глаз.
Ты точно бурей грации дымилась.
Чуть побывав в ее живом огне,
Посредственность впадала вмиг в немилость,
Несовершенство навлекало гнев.
Бреди же в глубь преданья, героиня.
Нет, этот путь не утомит ступни.
Ширяй, как высь, над мыслями моими:
Им хорошо в твоей большой тени.
1926
(обратно)

Приближенье грозы

Я. З. Черняку

Ты близко. Ты идешь пешком
Из города и тем же шагом
Займешь обрыв, взмахнешь мешком
И гром прокатишь по оврагам.
Как допетровское ядро,
Он лугом пустится вприпрыжку
И раскидает груду дров
Слетевшей на сторону крышкой.
Тогда тоска, как оккупант,
Оцепит даль. Пахнёт окопом.
Закаплет. Ласточки вскипят.
Всей купой в сумрак вступит тополь.
Слух пронесется по верхам,
Что, сколько помнят, ты – до шведа.
И холод въедет в арьергард,
Скача с передовых разведок.
Как вдруг, очистивши обрыв,
Ты с поля повернешь, раздумав,
И сгинешь, так и не открыв
Разгадки шлемов и костюмов.
А завтра я, нырнув в росу,
Ногой наткнусь на шар гранаты
И повесть в комнату внесу,
Как в оружейную палату.
1927
(обратно) (обратно)

Эпические мотивы

Жене

Город

Уже за́ версту,
В капиллярах ненастья и вереска,
Густ и солон тобою туман.
Ты горишь, как лиман,
Обжигая пространства, как пересыпь,
Огневой солончак
Растекающихся по стеклу
Фонарей, – каланча,
Пронизавшая заревом мглу!
Навстречу курьерскому, от города, как от моря,
По воздуху мчатся огромные рощи.
Это галки, кресты и сады, и подворья
В перелетном клину пустырей.
Всё скорей и скорей вдоль вагонных дверей,
И – за поезд
Во весь карьер.
Это вещие ветки,
Божась чердаками,
Вылетают на тучу.
Это черной божбою
Бьется пригород Тьмутараканью в падучей.
Это Люберцы или Любань. Это гам
Шпор и блюдец, и тамбурных дверец, и рам
О чугунный перрон. Это сонный разброд
Бутербродов с цикорной бурдой и ботфорт.
Это смена бригад по утрам. Это спор
Забытья с голосами колес и рессор.
Это грохот утрат о возврат. Это звон
Перецепок у цели о весь перегон.
Ветер треплет ненастья наряд и вуаль.
Даль скользит со словами: навряд и едва ль –
От расспросов кустов, полустанков и птах,
И лопат, и крестьянок в лаптях на путях.
Воедино сбираются дни сентября.
В эти дни они в сборе. Печальный обряд.
Обирают убранство. Дарят, обрыдав.
Это всех, обреченных земле, доброта.
Это горсть повестей, скопидомкой-судьбой
Занесенная в поздний прибой и отбой
Подмосковных платформ. Это доски мостков
Под кленовым листом. Это шелковый скоп
Шелестящих красот и крылатых семян
Для засева прудов. Всюду рябь и туман.
Всюду скарб на возах. Всюду дождь. Всюду скорбь.
Это – наш городской гороскоп.
Уносятся шпалы, рыдая.
Листвой оглушенною свист замутив,
Скользит, задевая парами за ивы,
Захлебывающийся локомотив.
Считайте места. Пора. Пора.
Окрестности взяты на буфера.
Окно в слезах. Огни. Глаза.
Народу! Народу! Сопят тормоза.
Где-то с шумом падает вода.
Как в платок боготворимой, где-то
Дышат ночью тучи, провода,
Дышат зданья, дышит гром и лето.
Где-то с шумом падает вода.
Где-то, где-то, раздувая ноздри,
Скачут случай, тайна и беда,
За собой погоню заподозрив.
Где-то ночь, весь ливень расструив,
На двоих наскакивает в чайной.
Где же третья? А из них троих
Больше всех она гналась за тайной.
Громом дрожек, с аркады вокзала,
На краю заповедных рощ,
Ты развернут, роман небывалый,
Сочиненный осенью, в дождь.
Фонарями, – и сказ свой ширишь
О страдалице бельэтажей,
О любви и о жертве, сиречь,
О рассроченном платеже.
Что сравнится с женскою силой?
Как она безумно смела!
Мир, как дом, сняла, заселила,
Корабли за собой сожгла.
Я опасаюсь, небеса,
Как их, ведут меня к тем самым
Жилым и скользким корпусам,
Где стены – с тенью Мопассана.
Где за болтами жив Бальзак,
Где стали предсказаньем шкапа,
Годами в форточку вползав,
Гнилой декабрь и жуткий запад.
Как неудавшийся пасьянс,
Как выпад карты неминучей.
Honny soit qui mal у pense:[58]
Нас только ангел мог измучить.
В углах улыбки, на щеке,
На прядях – алая прохлада.
Пушатся уши и жакет.
Перчатки – пара шоколадок.
В коленях – шелест тупиков,
Тех тупиков, где от проходок,
От ветра, метел и пинков
Боярышник вкушает отдых.
Где горизонт, как рубикон,
Где сквозь агонию громленой
Рябины, в дождь бегут бегом
Свистки и тучи, и вагоны.
1916
(обратно)

Уральские стихи

1. Станция
Будто всем, что видит глаз,
До крапивы подзаборной,
Перед тем за миг пилась
Сладость радуги нагорной.
Будто оттого синель
Из буфета выгнать нечем,
Что в слезах висел туннель
И на поезде ушедшем.
В час его прохода столь
На песке перронном людно,
Что глядеть с площадок боль,
Как на блеск глазури блюдной.
Ад кромешный! К одному
Гибель солнц, стальных вдобавок,
Смотрит с темечек в дыму
Кружев, гребней и булавок.
Плюют семечки, топча
Мух, глотают чай, судача,
В зале, льющем сообща
С зноем неба свой в придачу.
А меж тем наперекор
Черным каплям пота в скопе,
Этой станции средь гор
Не к лицу названье «Копи».
Пусть нельзя сильнее сжать
(Горы. Говор. Инородцы),
Но и в жар она – свежа,
Будто только от колодца.
Будто всем, что видит глаз,
До крапивы подзаборной,
Перед тем за миг пилась
Сладость радуги нагорной.
Что ж вдыхает красоту
В мленье этих скул и личек? –
Мысль, что кажутся Хребту
Горкой крашеных яичек.
Это шеломит до слез,
Обдает холодной смутой,
Веет, ударяет в нос,
Снится, чудится кому-то.
Кто крестил леса и дал
Им удушливое имя?
Кто весь край предугадал,
Встарь пугавши финна ими?
Уголь эху завещал:
Быть Уралом диким соснам.
Уголь дал и уголь взял.
Уголь, уголь был их крестным.
Целиком пошли в отца
Реки и клыки ущелий,
Черной бурею лица,
Клиньями столетних елей.
1919
2. Рудник
Косую тень зари роднит
С косою тенью спин Продольный
Великокняжеский Рудник
И лес теней у входа в штольню.
Закат особенно свиреп,
Когда, с задов облив китайцев,
Он обдает тенями склеп,
Куда они упасть боятся.
Когда, цепляясь за края
Камнями выложенной арки,
Они волнуются, снуя,
Как знаки заклинанья, жарки.
На волосок от смерти всяк
Идущий дальше. Эти группы
Последний отделяет шаг
От царства угля – царства трупа.
Прощаясь, смотрит рудокоп
На солнце, как огнепоклонник.
В ближайший миг на этот скоп
Пахнет руда, дохнет покойник.
И ночь обступит. Этот лед
Ее тоски неописуем!
Так страшен, может быть, отлет
Души с последним поцелуем.
Как на разведке, чуден звук
Любой. Ночами звуки редки.
И дико вскрикивает крюк
На промелькнувшей вагонетке.
Огарки, – а светлей костров.
Вблизи, – а чудится, верст за пять.
Росою черных катастроф
На волоса со сводов капит.
Слепая, вещая рука
Впотьмах выщупывает стенку,
Здорово дышит ли штрека,
И нет ли хриплого оттенка.
Ведь так легко пропасть, застряв,
Когда, лизнув пистон патрона,
Прольется, грянувши, затрав
По недрам гулко, похоронно.
А знаете ль, каков на цвет,
Как выйдешь, день с порога копи?
Слепит, землистый, – слова нет, –
Расплавленные капли, хлопья.
В глазах бурлят луга, как медь
В отеках белого каленья.
И шутка ль! – Надобно уметь
Не разрыдаться в исступленьи.
Как будто ты воскрес, как те –
Из допотопных зверских капищ,
И руки поднял, и с ногтей
Текучим сердцем наземь капишь.
1918
(обратно)

Белые стихи

И в этот миг прошли в мозгу все мысли
Единственные, нужные. Прошли
И умерли…
Александр Блок
Он встал. В столовой било час. Он знал, –
Теперь конец всему. Он встал и вышел.
Шли облака. Меж строк и как-то вскользь
Стучала трость по плитам тротуара,
И где-то громыхали дрожки. – Год
Назад Бальзак был понят сединой.
Шли облака. Стучала трость. Лило.
Он мог сказать: «Я знаю, старый друг,
Как ты дошел до этого. Я знаю,
Каким ключом ты отпер эту дверь,
Как ту взломал, как глядывал сквозь эту
И подсмотрел всё то, что увидал».
Из-под ладоней мокрых облаков,
Из-под теней, из-под сырых фасадов,
Мотаясь, вырывалась в фонарях
Захватанная мартом мостовая.
«И даже с чьим ты адресом в руках
Стирал ступени лестниц, мне известно».
– Блистали бляхи спавших сторожей,
И ветер гнал ботву по рельсам рынка.
«Сто Ганских с кашлем зябло по утрам
И волосы, расчесывая, драло
Гребенкою. Сто Ганских в зеркалах
Бросало в дрожь. Сто Ганских пило кофе.
А надо было Богу доказать,
Что Ганская – одна, как он задумал…» –
На том конце, где громыхали дрожки,
Запел петух. – «Что Ганская – одна,
Как говорила подпись Ганской в письмах,
Как сон, как смерть». – Светало. В том конце,
Где громыхали дрожки, пробуждались.
Как поздно отпираются кафе,
И как свежа печать сырой газеты!
Ничто не мелко, жирен всякий шрифт,
Как жир галош и шин, облитых солнцем.
Как празден дух проведшего без сна
Такую ночь! Как голубо пылает
Фитиль в мозгу! Как ласков огонек!
Как непоследовательно насмешлив!
Он вспомнил всех. – Напротив, у молочной,
Рыжел навоз. Чирикал воробей.
Он стал искать той ветки, на которой
На части разрывался, вне себя
От счастья, этот щебет. Впрочем, вскоре
Он заключил, что ветка – над окном,
Ввиду того ли, что в его виду
Перед окошком не было деревьев,
Иль от чего еще. – Он вспомнил всех. –
О том, что справа сад, он догадался
По тени вяза, легшей на панель.
Она блистала, как и подстаканник.
Вдруг с непоследовательностью в мыслях,
Приличною не спавшему, ему
Подумалось на миг такое что-то,
Что трудно передать. В горящий мозг
Вошли слова: любовь, несчастье, счастье,
Судьба, событье, похожденье, рок,
Случайность, фарс и фальшь. – Вошли и вышли.
По выходе никто б их не узнал,
Как девушек, остриженных машинкой
И пощаженных тифом. Он решил,
Что этих слов никто не понимает,
Что это не названия картин,
Не сцены, но – разряды матерьялов.
Что в них есть шум и вес сыпучих тел,
И сумрак всех букетов москательной.
Что мумией изображают кровь,
Но можно иней начертить сангиной,
И что в душе, в далекой глубине,
Сидит такой завзятый рисовальщик
И иногда рисует lune de miel[59]
Куском беды, крошащейся меж пальцев,
Куском здоровья – бешеный кошмар,
Обломком бреда – светлое блаженство.
В пригретом солнцем синем картузе,
Обдернувшись, он стал спиной к окошку,
Он продавал жестяных саламандр.
Он торговал осколками лазури,
И ящерицы бегали, блеща,
По яркому песку вдоль водостоков,
И щебетали птицы. Шел народ,
И дети разевали рты на диво.
Кормилица царицей проплыла.
За март, в апрель просилось ожерелье,
И жемчуг, и глаза, – кровь с молоком
Лица и рук, и бус, и сарафана.
Еще по кровлям ездил снег. Еще
Весна смеялась, вспенив снегу с солнцем.
Десяток парниковых огурцов
Был слишком слаб, чтоб в марте дать понятье
О зелени. Но март их понимал
И всем трубил про молодость и свежесть.
Из всех картин, что память сберегла,
Припомнилась одна: ночное поле.
Казалось, в звезды, словно за чулок,
Мякина забивается и колет.
Глаза, казалось, Млечный Путь пылит.
Казалось, ночь встает без сил с омета
И сор со звезд сметает. – Степь неслась
Рекой безбрежной к морю, и со степью
Неслись стога и со стогами – ночь.
На станции дежурил крупный храп,
Как пласт, лежавший на листе железа.
На станции ревели мухи. Дождь
Звенел об зымзу, словно о подойник.
Из четырех громадных летних дней
Сложило сердце эту память правде.
По рельсам плыли, прорезая мглу,
Столбы сигналов, ударяя в тучи,
И резали глаза. Бессонный мозг
Тянуло в степь, за шпалы и сторожки.
На станции дежурил храп, и дождь
Ленился и вздыхал в листве. – Мой ангел,
Ты будешь спать: мне обещала ночь!
Мой друг, мой дождь, нам некуда спешить.
У нас есть время. У меня в карманах –
Орехи. Есть за чем с тобой в степи
Полночи скоротать. Ты видел? Понял?
Ты понял? Да? Не правда ль, это – то?
Та бесконечность? То обетованье?
И стоило расти, страдать и ждать,
И не было ошибкою родиться?
На станции дежурил крупный храп.
Зачем же так печально опаданье
Безумных знаний этих? Что за грусть
Роняет поцелуи, словно август,
Которого ничем не оторвать
От лиственницы? Жаркими губами
Пристал он к ней, она и он в слезах,
Он совершенно мокр, мокры и иглы…
1918
(обратно)

Высокая болезнь

Мелькает движущийся ребус,
Идет осада, идут дни,
Проходят месяцы и лета.
В один прекрасный день пикеты,
Сбиваясь с ног от беготни,
Приносят весть: сдается крепость.
Не верят, верят, жгут огни,
Взрывают своды, ищут входа,
Выходят, входят, идут дни,
Проходят месяцы и годы.
Проходят годы, – все – в тени.
Рождается троянский эпос,
Не верят, верят, жгут огни,
Нетерпеливо ждут развода,
Слабеют, слепнут, – идут дни,
И в крепости крошатся своды.
Мне стыдно и день ото дня стыдней,
Что в век таких теней
Высокая одна болезнь
Еще зовется песнь.
Уместно ль песнью звать содом,
Усвоенный с трудом
Землей, бросавшейся от книг
На пики и на штык.
Благими намереньями вымощен ад.
Установился взгляд,
Что, если вымостить ими стихи, –
Простятся все грехи.
Все это режет слух тишины,
Вернувшейся с войны.
А как натянут этот слух, –
Узнали в дни разрух.
В те дни на всех припала страсть
К рассказам, и зима ночами
Не уставала вшами прясть,
Как лошади прядут ушами.
То шевелились тихой тьмы
Засыпанные снегом уши,
И сказками метались мы
На мятных пряниках подушек.
Обивкой театральных лож
Весной овладевала дрожь.
Февраль нищал и стал неряшлив.
Бывало, крякнет, кровь откашляв,
И сплюнет, и пойдет тишком
Шептать теплушкам на ушко
Про то да се, про путь, про шпалы.
Про оттепель, про что попало;
Про то, как с фронта шли пешком.
Уж ты и спишь, и смерти ждешь.
Рассказчику ж и горя мало:
В ковшах оттаявших калош
Припутанную к правде ложь
Глотает платяная вошь
И прясть ушами не устала.
Хотя зарей чертополох,
Стараясь выгнать тень подлиньше,
Растягивал с трудом таким же
Ее часы, как только мог;
Хотя, как встарь, проселок влек
Колеса по песку в разлог,
Чтоб снова на суглинок вымчать
И вынесть вдоль жердей и слег;
Хотя осенний свод, как нынче,
Был облачен, и лес далек,
А вечер холоден и дымчат,
Однако это был подлог,
И сон застигнутой врасплох
Земли похож был на родимчик,
На смерть, на тишину кладбищ,
На ту особенную тишь,
Что спит, окутав округ целый,
И, вздрагивая то и дело,
Припомнить силится: «Что, бишь,
Я только что сказать хотела?»
Хотя, как прежде, потолок,
Служа опорой новой клети,
Тащил второй этаж на третий
И пятый на шестой волок,
Внушая сменой подоплек,
Что все по-прежнему на свете,
Однако это был подлог,
И по водопроводной сети
Взбирался кверху тот пустой,
Сосущий клекот лихолетья,
Тот, жженный на огне газеты,
Смрад лавра и китайских сой,
Что был нудней, чем рифмы эти,
И, стоя в воздухе верстой,
Как бы бурчал: «Что, бишь, постой,
Имел я нынче съесть в предмете?»
*****
И полз голодною глистой
С второго этажа на третий
И крался с пятого в шестой.
Он славил твердость и застой
И мягкость объявлял в запрете.
Что было делать? Звук исчез
За гулом выросших небес.
Их шум, попавши на вокзал,
За водокачкой исчезал,
Потом их относило за лес,
Где сыпью насыпи казались,
Где между сосен, как насос,
Качался и качал занос,
Где рельсы слепли и чесались,
Едва с пургой соприкасались.
А сзади, в зареве легенд,
Дурак, герой, интеллигент
В огне декретов и реклам
Горел во славу темной силы,
Что потихоньку по углам
Его с усмешкой поносила
За подвиг, если не за то,
Что дважды два не сразу сто.
А сзади, в зареве легенд
Идеалист-интеллигент
Печатал и писал плакаты
Про радость своего заката.
В сермягу завернувшись, смерд
Смотрел назад, где север мерк,
И снег соперничал в усердьи
С сумерничающею смертью.
Там, как орган, во льдах зеркал
Вокзал загадкою сверкал,
Глаз не смыкал и горе мыкал
И спорил дикой красотой
С консерваторской пустотой
Порой ремонтов и каникул.
Невыносимо тихий тиф,
Колени наши охватив,
Мечтал и слушал с содроганьем
Недвижно лившийся мотив
Сыпучего самосверганья.
Он знал все выемки в органе
И пылью скучивался в швах
Органных меховых рубах.
Его взыскательные уши
Еще упрашивали мглу,
И лед, и лужи на полу
Безмолвствовать как можно суше.
Мы были музыкой во льду.
Я говорю про всю среду,
С которой я имел в виду
Сойти со сцены, и сойду.
Здесь места нет стыду.
Я не рожден, чтоб три раза
Смотреть по-разному в глаза.
Еще двусмысленней, чем песнь,
Тупое слово – враг.
Гощу. – Гостит во всех мирах
Высокая болезнь.
Всю жизнь я быть хотел как все,
Но век в своей красе
Сильнее моего нытья
И хочет быть, как я.
Мы были музыкою чашек,
Ушедших кушать чай во тьму
Глухих лесов, косых замашек
И тайн, не льстящих никому.
Трещал мороз, и ведра висли.
Кружились галки, – и ворот
Стыдился застуженный год.
Мы были музыкою мысли,
Наружно сохранявшей ход,
Но в стужу превращавшей в лед
Заслякоченный черный ход.
Но я видал Девятый съезд
Советов. В сумерки сырые
Пред тем обегав двадцать мест,
Я проклял жизнь и мостовые,
Однако сутки на вторые,
И, помню, в самый день торжеств,
Пошел, взволнованный донельзя,
К театру с пропуском в оркестр.
Я трезво шел по трезвым рельсам,
Глядел кругом, и всё окрест
Смотрело полным погорельцем,
Отказываясь наотрез
Когда-нибудь подняться с рельс.
С стенных газет вопрос карельский
Глядел и вызывал вопрос
В больших глазах больных берез.
На телеграфные устои
Садился снег тесьмой густою,
И зимний день в канве ветвей
Кончался, по обыкновенью,
Не сам собою, но в ответ
На поученье. В то мгновенье
Моралью в сказочной канве
Казалась сказка про конвент.
Про то, что гения горячка
Цемента крепче и белей.
(Кто не ходил за этой тачкой,
Тот испытай и поболей.)
Про то, как вдруг в конце недели
На слепнущих глазах творца,
Родятся стены цитадели
Иль крошечная крепостца.
Чреду веков питает новость,
Но золотой ее пирог,
Пока преданье варит соус,
Встает нам горла поперек.
Теперь из некоторой дали
Не видишь пошлых мелочей.
Забылся трафарет речей,
И время сгладило детали,
А мелочи преобладали.
Уже мне не прописан фарс
В лекарства ото всех мытарств.
Уж я не помню основанья
Для гладкого голосованья.
Уже я позабыл о дне,
Когда на океанском дне
В зияющей японской бреши
Сумела различить депеша
(Какой ученый водолаз)
Класс спрутов и рабочий класс.
А огнедышащие горы,
Казалось, – вне ее разбора.
Но было много дел тупей
Классификации Помпей.
Я долго помнил назубок
Кощунственную телеграмму:
Мы посылали жертвам драмы
В смягченье треска Фузиямы
Агитпрофсожеский лубок.
Проснись, поэт, и суй свой пропуск.
Здесь не в обычае зевать.
Из лож по креслам скачут в пропасть
Мста, Ладога, Шексна, Ловать.
Опять из актового зала
В дверях, распахнутых на юг,
Прошлось по лампам опахало
Арктических Петровых вьюг.
Опять фрегат пошел на траверс.
Опять, хлебнув большой волны,
Дитя предательства и каверз
Не узнает своей страны.
Все спало в ночь, как с громким порском
Под царский поезд до зари
По всей окраине поморской
По льду рассыпались псари.
Бряцанье шпор ходило горбясь,
Преданье прятало свой рост
За железнодорожный корпус,
Под железнодорожный мост,
Орлы двуглавые в вуали,
Вагоны Пульмана во мгле
Часами во поле стояли,
И мартом пахло на земле.
Под Порховом в брезентах мокрых
Вздувавшихся верст за сто вод
Со сна на весь Балтийский округ
Зевал пороховой завод.
И уставал орел двуглавый,
По Псковской области кружа,
От стягивавшейся облавы
Неведомого мятежа.
Ах, если бы им мог попасться
Путь, что на карты не попал.
Но быстро таяли запасы
Отмеченных на картах шпал.
Они сорта перебирали
Исщипанного полотна.
Везде ручьи вдоль рельс играли,
И будущность была мутна.
Сужался круг, редели сосны,
Два солнца встретились в окне.
Одно всходило из-за Тосна,
Другое заходило в Дне.
Чем мне закончить мой отрывок?
Я помню, говорок его
Пронзил мне искрами загривок,
Как шорох молньи шаровой.
Все встали с мест, глазами втуне
Обшаривая крайний стол,
Как вдруг он вырос на трибуне,
И вырос раньше, чем вошел.
Он проскользнул неуследимо
Сквозь строй препятствий и подмог,
Как этот в комнату без дыма
Грозы влетающий комок.
Тогда раздался гул оваций,
Как облегченье, как разряд
Ядра, невластного не рваться
В кольце поддержек и преград.
И он заговорил. Мы помним
И памятники павшим чтим.
Но я о мимолетном. Что в нем
В тот миг связалось с ним одним?
Он был как выпад на рапире.
Гонясь за высказанным вслед,
Он гнул свое, пиджак топыря
И пяля передки штиблет.
Слова могли быть о мазуте,
Но корпуса его изгиб
Дышал полетом голой сути,
Прорвавшей глупый слой лузги.
И эта голая картавость
Отчитывалась вслух во всем,
Что кровью былей начерталось:
Он был их звуковым лицом.
Когда он обращался к фактам,
То знал, что, полоща им рот
Его голосовым экстрактом,
Сквозь них история орет.
И вот, хоть и без панибратства,
Но и вольней, чем перед кем,
Всегда готовый к ней придраться,
Лишь с ней он был накоротке.
Столетий завистью завистлив,
Ревнив их ревностью одной,
Он управлял теченьем мыслей
И только потому – страной.
Я думал о происхожденьи
Века связующих тягот.
Предвестьем льгот приходит гений
И гнетом мстит за свой уход.
1923, 1928
(обратно) (обратно)

Второе рождение

Волны

Здесь будет всё: пережито́е,
И то, чем я еще живу,
Мои стремленья и устои,
И виденное наяву.
Передо мною волны моря.
Их много. Им немыслим счет.
Их тьма. Они шумят в миноре.
Прибой, как вафли, их печет.
Весь берег, как скотом, исшмыган.
Их тьма, их выгнал небосвод.
Он их гуртом пустил на выгон
И лег за горкой на живот.
Гуртом, сворачиваясь в трубки,
Во весь разгон моей тоски
Ко мне бегут мои поступки,
Испытанного гребешки.
Их тьма, им нет числа и сметы,
Их смысл досель еще не полн,
Но всё их сменою одето,
Как пенье моря пеной волн.
(обратно)

«Вот чем лесные дебри брали…»

Вот чем лесные дебри брали,
Когда на рубеже их царств
Предупрежденьем о Дарьяле
Со дна оврага вырос Ларс.
Всё смолкло, сразу впав в немилость,
Всё стало гулом: сосны, мгла…
Всё громкой тишиной дымилось,
Как звон во все колокола.
Кругом толпились гор отроги,
И новые отроги гор
Входили молча по дороге
И уходили в коридор.
А в их толпе у парапета
Из-за угла, как пешеход,
Прошедший на рассвете Млеты,
Показывался небосвод.
Он дальше шел. Он шел отселе,
Как всякий шел. Он шел из мглы
Удушливых ушей ущелья –
Верблюдом сквозь ушко иглы.
Он шел с котомкой по́ дну балки,
Где кости круч и облака
Торчат, как палки катафалка,
И смотрят в клетку рудника.
На дне той клетки едким натром
Травится Терек, и руда
Орет пред всем амфитеатром
От боли, страха и стыда.
Он шел породой, бьющей настежь
Из преисподней на простор,
А эхо, как шоссейный мастер,
Сгребало в пропасть этот сор.
(обратно)

«Уж замка тень росла из крика…»

Уж замка тень росла из крика
Обретших слово, а в горах,
Как мамкой пуганный заика,
Мычал и таял Девдорах.
Мы были в Грузии. Помножим
Нужду на нежность, ад на рай,
Теплицу льдам возьмем подножьем,
И мы получим этот край.
И мы поймем, в сколь тонких дозах
С землей и небом входят в смесь
Успех и труд, и долг, и воздух,
Чтоб вышел человек, как здесь.
Чтобы, сложившись средь бескормиц,
И поражений, и неволь,
Он стал образчиком, оформясь
Во что-то прочное, как соль.
(обратно)

«Кавказ был весь как на ладони…»

Кавказ был весь как на ладони
И весь как смятая постель,
И лед голов синел бездонней
Тепла нагретых пропастей.
Туманный, не в своей тарелке,
Он правильно, как автомат,
Вздымал, как залпы перестрелки,
Злорадство ледяных громад.
И в эту красоту уставясь
Глазами бравших край бригад,
Какую ощутил я зависть
К наглядности таких преград!
О, если б нам подобный случай,
И из времен, как сквозь туман,
На нас смотрел такой же кручей
Наш день, наш генеральный план!
Передо мною днем и ночью
Шагала бы его пята,
Он мял бы дождь моих пророчеств
Подошвой своего хребта.
Ни с кем не надо было б грызться.
Не заподозренный никем,
Я вместо жизни виршеписца
Повел бы жизнь самих поэм.
«Здесь будет всё: пережитое…»
Здесь будет всё: пережитое
В предвиденьи и наяву,
И те, которых я не стою,
И то, за что средь них слыву.
И в шуме этих категорий
Займут по первенству куплет
Леса аджарского предгорья
У взморья белых Кобулет.
Еще ты здесь, и мне сказали,
Где ты сейчас и будешь в пять,
Я б мог застать тебя в курзале,
Чем даром языком трепать.
Ты б слушала и молодела,
Большая, смелая, своя,
О человеке у предела
От переростка муравья.
Есть в опыте больших поэтов
Черты естественности той,
Что невозможно, их изведав,
Не кончить полной немотой.
В родстве со всем, что есть, уверясь
И знаясь с будущим в быту,
Нельзя не впасть к концу, как в ересь,
В неслыханную простоту.
Но мы пощажены не будем,
Когда ее не утаим.
Она всего нужнее людям,
Но сложное понятней им.
(обратно)

«Октябрь, а солнце, что твой август…»

Октябрь, а солнце, что твой август,
И снег, ожегший первый холм,
Усугубляет тугоплавкость
Катящихся, как вафли, волн.
Когда он платиной из тигля
Просвечивает сквозь листву,
Чернее лиственницы иглы, –
И снег ли то по существу?
Он блещет снимком лунной ночи,
Рассматриваемой в обед,
И сообщает пошлость Сочи
Природе скромных Кобулет.
И всё ж то знак: зима при две́рях,
Почтим же лета эпилог.
Простимся с ним, пойдем на берег
И ноги окунем в белок.
(обратно)

«Растет и крепнет ветра натиск…»

Растет и крепнет ветра натиск,
Растут фигуры на ветру.
Растут и, кутаясь и пятясь,
Идут вдоль волн, как на смотру.
Обходят линию прибоя,
Уходят в пены перезвон,
И с ними, выгнувшись трубою,
Здоровается горизонт.
1931
(обратно)

Баллада

Дрожат гара́жи автобазы,
Нет-нет, как кость, взблеснет костел.
Над парком падают топазы,
Слепых зарниц бурлит котел.
В саду – табак, на тротуаре –
Толпа, в толпе – гуденье пчел,
Разрывы туч, обрывки арий,
Недвижный Днепр, ночной Подол.
«Пришел», – летит от вяза к вязу,
И вдруг становится тяжел
Как бы достигший высшей фазы
Бессонный запах метиол.
«Пришел», – летит от пары к паре,
«Пришел», – стволу лепечет ствол.
Потоп зарниц, гроза в разгаре,
Недвижный Днепр, ночной Подол.
Удар, другой, пассаж, – и сразу
В шаров молочный ореол
Шопена траурная фраза
Вплывает, как больной орел.
Под ним – угар араукарий,
Но глух, как будто что обрел,
Обрывы донизу обшаря,
Недвижный Днепр, ночной Подол.
Полет орла как ход рассказа.
В нем все соблазны южных смол
И все молитвы и экстазы
За сильный и за слабый пол.
Полет – сказанье об Икаре.
Но тихо с круч ползет подзол,
И глух, как каторжник на Каре,
Недвижный Днепр, ночной Подол.
Вам в дар баллада эта, Гарри.
Воображенья произвол
Не тронул строк о вашем даре:
Я видел всё, что в них привел.
Запомню и не разбазарю:
Метель полночных метиол.
Концерт и парк на крутояре.
Недвижный Днепр, ночной Подол.
(обратно)

Лето

Ирпень – это память о людях и лете,
О воле, о бегстве из-под кабалы,
О хвое на зное, о сером левкое
И смене безветрия, вёдра и мглы.
О белой вербене, о терпком терпеньи
Смолы; о друзьях, для которых малы
Мои похвалы и мои восхваленья,
Мои славословья, мои похвалы.
Пронзительных иволог крик и явленье
Китайкой и углем желтило стволы,
Но сосны не двигали игол от лени
И белкам и дятлам сдавали углы.
Сырели комоды, и смену погоды
Древесная квакша вещала с сучка,
И балка у входа ютила удода,
И, детям в угоду, запечье – сверчка.
В дни съезда шесть женщин топтали луга.
Лениво паслись облака в отдаленьи.
Смеркалось, и сумерек хитрый манёвр
Сводил с полутьмою зажженный репейник,
С землею – саженные тени ирпенек
И с небом – пожар полосатых панёв.
Смеркалось, и, ставя простор на колени,
Загон горизонта смыкал полукруг.
Зарницы вздымали рога по-оленьи,
И с сена вставали и ели из рук
Подруг, по приходе домой, тем не мене
От жуликов дверь запиравших на крюк.
В конце, пред отъездом, ступая по кипе
Листвы облетелой в жару бредовом,
Я с неба, как с губ, перетянутых сыпью,
Налет недомолвок сорвал рукавом.
И осень, дотоле вопившая выпью,
Прочистила горло; и поняли мы,
Что мы на пиру в вековом прототипе –
На пире Платона во время чумы.
Откуда же эта печаль, Диотима?
Каким увереньем прервать забытье?
По улицам сердца из тьмы нелюдимой!
Дверь настежь! За дружбу, спасенье мое!
И это ли происки Мэри-арфистки,
Что рока игрою ей под руки лег
И арфой шумит ураган аравийский,
Бессмертья, быть может, последний залог.
1930
(обратно)

Смерть поэта

Не верили, – считали, – бредни,
Но узнавали: от двоих,
Троих, от всех. Равнялись в строку
Остановившегося срока
Дома чиновниц и купчих,
Дворы, деревья, и на них
Грачи, в чаду от солнцепека
Разгоряченно на грачих
Кричавшие, чтоб дуры впредь не
Совались в грех.
И как намедни
Был день. Как час назад. Как миг
Назад. Соседний двор, соседний
Забор, деревья, шум грачих.
Лишь был на лицах влажный сдвиг,
Как в складках порванного бредня.
Был день, безвредный день, безвредней
Десятка прежних дней твоих.
Толпились, выстроясь в передней,
Как выстрел выстроил бы их.
Как, сплющив, выплеснул из стока б
Лещей и щуку минный вспых
Шутих, заложенных в осоку,
Как вздох пластов нехолостых.
Ты спал, постлав постель на сплетне,
Спал и, оттрепетав, был тих, –
Красивый, двадцатидвухлетний,
Как предсказал твой тетраптих.
Ты спал, прижав к подушке щеку,
Спал, – со всех ног, со всех лодыг
Врезаясь вновь и вновь с наскоку
В разряд преданий молодых.
Ты в них врезался тем заметней,
Что их одним прыжком достиг.
Твой выстрел был подобен Этне
В предгорьи трусов и трусих.
Друзья же изощрялись в спорах,
Забыв, что рядом – жизнь и я.
Ну что ж еще? Что ты припер их
К стене, и стер с земли, и страх
Твой порох выдает за прах?
Но мрази только он и дорог.
На то и рассуждений ворох,
Чтоб не бежала за края
Большого случая струя,
Чрезмерно скорая для хворых.
Так пошлость свертывает в творог
Седые сливки бытия.
1930
(обратно)

«Годами когда-нибудь в зале концертной…»

Годами когда-нибудь в зале концертной
Мне Брамса сыграют, – тоской изойду.
Я вздрогну, я вспомню союз шестисердый,
Прогулки, купанье и клумбу в саду.
Художницы робкой, как сон, крутолобость,
С беззлобной улыбкой, улыбкой взахлеб,
Улыбкой, огромной и светлой, как глобус,
Художницы облик, улыбку и лоб.
Мне Брамса сыграют, – я вздрогну, я сдамся,
Я вспомню покупку припасов и круп,
Ступеньки террасы и комнат убранство,
И брата, и сына, и клумбу, и дуб.
Художница пачкала красками траву,
Роняла палитру, совала в халат
Набор рисовальный и пачки отравы,
Что «Басмой» зовутся и астму сулят.
Мне Брамса сыграют, – я сдамся, я вспомню
Упрямую заросль, и кровлю, и вход,
Балкон полутемный и комнат питомник,
Улыбку, и облик, и брови, и рот.
И сразу же буду слезами увлажен
И вымокну раньше, чем выплачусь я.
Горючая давность ударит из скважин,
Околицы, лица, друзья и семья.
И станут кружком на лужке интермеццо,
Руками, как дерево, песнь охватив,
Как тени, вертеться четыре семейства
Под чистый, как детство, немецкий мотив.
1931
(обратно)

«Не волнуйся, не плачь, не труди…»

Не волнуйся, не плачь, не труди
Сил иссякших и сердца не мучай.
Ты жива, ты во мне, ты в груди,
Как опора, как друг и как случай.
Верой в будущее не боюсь
Показаться тебе краснобаем.
Мы не жизнь, не душевный союз, –
Обоюдный обман обрубаем.
Из тифозной тоски тюфяков
Вон на воздух широт образцовый!
Он мне брат и рука. Он таков,
Что тебе, как письмо, адресован.
Надорви ж его ширь, как письмо,
С горизонтом вступи в переписку,
Победи изнуренья измор,
Заведи разговор по-альпийски.
И над блюдом баварских озер
С мозгом гор, точно кости мосластых,
Убедишься, что я не фразер
С заготовленной к месту подсласткой.
Добрый путь. Добрый путь. Наша связь,
Наша честь не под кровлею дома.
Как росток на свету распрямясь,
Ты посмотришь на всё по-другому.
1931
(обратно)

«Окно, пюпитр и, как овраги эхом…»

Окно, пюпитр и, как овраги эхом, –
Полны ковры всем игранным. В них есть
Невысказанность. Здесь могло с успехом
Сквозь исполненье авторство процвесть.
Окно не на две створки alla breve[60],
Но шире, – на три: в ритме трех вторых.
Окно и двор, и белые деревья,
И снег, и ветки, – свечи пятерик.
Окно, и ночь, и пульсом бьющий иней
В ветвях, – в узлах височных жил. Окно,
И синий лес висячих нотных линий,
И двор. Здесь жил мой друг. Давно-давно
Смотрел отсюда я за круг Сибири,
Но друг и сам был городом, как Омск
И Томск, – был кругом войн и перемирий
И кругом свойств, занятий и знакомств.
И часто-часто, ночь о нем продумав,
Я утра ждал у трех оконных створ.
И муторным концертом мертвых шумов
Копался в мерзлых внутренностях двор.
И мерил я полуторного мерой
Судьбы и жизни нашей недомер,
В душе ж, как в детстве, снова шел премьерой
Большого неба ветреный пример.
1931
(обратно)

«Любить иных – тяжелый крест…»

Любить иных – тяжелый крест,
А ты прекрасна без извилин,
И прелести твоей секрет
Разгадке жизни равносилен.
Весною слышен шорох снов
И шелест новостей и истин.
Ты из семьи таких основ.
Твой смысл, как воздух, бескорыстен.
Легко проснуться и прозреть,
Словесный сор из сердца вытрясть
И жить, не засоряясь впредь,
Всё это – не большая хитрость.
1931
(обратно)

«Все снег да снег, – терпи и точка…»

Все снег да снег, – терпи и точка.
Скорей уж, право б, дождь прошел
И горькой тополевой почкой
Подруги сдобрил скромный стол.
Зубровкой сумрак бы закапал,
Укропу к супу б накрошил,
Бокалы, грохотом вокабул,
Латынью ливня оглушил.
Тупицу б двинул по затылку, –
Мы в ту пору б оглохли, но
Откупорили б, как бутылку,
Заплесневелое окно,
И гам ворвался б: «Ливень заслан
К чертям, куда Макар телят
Не ганивал…» И солнце маслом
Асфальта б залило салат.
А вскачь за тряскою четверкой
За безрессоркою Ильи, –
Мои телячьи бы восторги,
Телячьи б нежности твои.
1931
(обратно)

«Платки, подборы, жгучий взгляд…»

Платки, подборы, жгучий взгляд
Подснежников – не оторваться.
И грязи рыжий шоколад
Не выровнен по ватерпасу.
Но слякоть месит из лучей
Весну и сонный стук каменьев,
И птичьи крики мнет ручей,
Как лепят пальцами пельмени.
Платки, оборки – благодать!
Проталин черная лакрица…
Сторицей дай тебе воздать
И, как реке, вздохнуть и вскрыться.
Дай мне, превысив нивелир,
Благодарить тебя до сипу
И сверху окуни свой мир,
Как в зеркало, в мое спасибо.
Толпу и тумбы опрокинь,
И желоба в слюне и пене,
И неба роговую синь,
И облаков пустые тени.
Слепого полдня желатин,
И желтые очки промоин,
И тонкие слюдинки льдин,
И кочки с черной бахромою.
1931
(обратно)

«Любимая, – молвы слащавой…»

Любимая, – молвы слащавой,
Как угля, вездесуща гарь.
А ты – подспудной тайной славы
Засасывающий словарь.
А слава – почвенная тяга.
О, если б я прямей возник!
Но пусть и так, – не как бродяга,
Родным войду в родной язык.
Теперь не сверстники поэтов,
Вся ширь проселков, меж и лех
Рифмует с Лермонтовым лето
И с Пушкиным гусей и снег.
И я б хотел, чтоб после смерти,
Как мы замкнемся и уйдем,
Тесней, чем сердце и предсердье,
Зарифмовали нас вдвоем.
Чтоб мы согласья сочетаньем
Застлали слух кому-нибудь
Всем тем, что сами пьем и тянем
И будем ртами трав тянуть.
1931
(обратно)

«Красавица моя, вся стать…»

Красавица моя, вся стать,
Вся суть твоя мне по сердцу,
Вся рвется музыкою стать,
И вся на рифмы просится.
А в рифмах умирает рок,
И правдой входит в наш мирок
Миров разноголосица.
И рифма не вторенье строк,
А гардеробный номерок,
Талон на место у колонн
В загробный гул корней и лон.
И в рифмах дышит та любовь,
Что тут с трудом выносится,
Перед которой хмурят бровь
И морщат переносицу.
И рифма не вторенье строк,
Но вход и пропуск за порог,
Чтоб сдать, как плащ за бляшкою,
Болезни тягость тяжкую,
Боязнь огласки и греха
За громкой бляшкою стиха.
Красавица моя, вся суть,
Вся стать твоя, красавица,
Спирает грудь и тянет в путь,
И тянет петь и – нравится.
Тебе молился Поликлет.
Твои законы изданы.
Твои законы в далях лет.
Ты мне знакома издавна.
1931
(обратно)

«Никого не будет в доме…»

Никого не будет в доме,
Кроме сумерек. Один
Зимний день в сквозном проеме
Незадернутых гардин.
Только белых мокрых комьев
Быстрый промельк маховой.
Только крыши, снег и, кроме
Крыш и снега, – никого.
И опять зачертит иней,
И опять завертит мной
Прошлогоднее унынье
И дела зимы иной,
И опять кольнут доныне
Не отпущенной виной,
И окно по крестовине
Сдавит голод дровяной.
Но нежданно по портьере
Пробежит вторженья дрожь.
Тишину шагами меря,
Ты, как будущность, войдешь.
Ты появишься у двери
В чем-то белом, без причуд,
В чем-то впрямь из тех материй,
Из которых хлопья шьют.
1931
(обратно)

«Ты здесь, мы в воздухе одном…»

Ты здесь, мы в воздухе одном.
Твое присутствие, как город,
Как тихий Киев за окном,
Который в зной лучей обернут,
Который спит, не опочив,
И сном борим, но не поборот,
Срывает с шеи кирпичи,
Как потный чесучовый ворот,
В котором, пропотев листвой
От взятых только что препятствий,
На побежденной мостовой
Устало тополя толпятся.
Ты вся, как мысль, что этот Днепр
В зеленой коже рвов и стежек,
Как жалобная книга недр
Для наших записей расхожих.
Твое присутствие, как зов
За полдень поскорей усесться
И, перечтя его с азов,
Вписать в него твое соседство.
1931
(обратно)

«Опять Шопен не ищет выгод…»

Опять Шопен не ищет выгод,
Но, окрыляясь на лету,
Один прокладывает выход
Из вероятья в правоту.
Задворки с выломанным лазом,
Хибарки с паклей по бортам.
Два клена в ряд, за третьим, разом
Соседней Рейтарской квартал.
Весь день внимают клены детям,
Когда ж мы ночью лампу жжем
И листья, как салфетки, метим,
Крошатся огненным дождем.
Тогда, насквозь проколобродив
Штыками белых пирамид,
В шатрах каштановых напротив
Из окон музыка гремит.
Гремит Шопен, из окон грянув,
А снизу, под его эффект
Прямя подсвечники каштанов,
На звезды смотрит прошлый век.
Как бьют тогда в его сонате,
Качая маятник громад,
Часы разъездов и занятий,
И снов без смерти и фермат!
Итак, опять из-под акаций
Под экипажи парижан?
Опять бежать и спотыкаться,
Как жизни тряский дилижанс?
Опять трубить, и гнать, и звякать,
И, мякоть в кровь поря, – опять
Рождать рыданье, но не плакать,
Не умирать, не умирать?
Опять в сырую ночь в мальпосте
Проездом в гости из гостей
Подслушать пенье на погосте
Колес, и листьев, и костей.
В конце ж, как женщина, отпрянув
И чудом сдерживая прыть
Впотьмах приставших горлопанов,
Распятьем фортепьян застыть?
А век спустя, в самозащите
Задев за белые цветы,
Разбить о плиты общежитий
Плиту крылатой правоты.
Опять? И, посвятив соцветьям
Рояля гулкий ритуал,
Всем девятнадцатым столетьем
Упасть на старый тротуар.
1931
(обратно)

«Вечерело. Повсюду ретиво…»

Вечерело. Повсюду ретиво
Рос орешник. Мы вышли на скат.
Нам открылась картина на диво.
Отдышась, мы взглянули назад.
По краям пропастей куролеся,
Там, как прежде, при нас, напролом
Совершало подъем мелколесье,
Попирая гнилой бурелом.
Там, как прежде, в фарфоровых гнездах
Колченого хромал телеграф,
И дышал и карабкался воздух,
Грабов головы кверху задрав.
Под прорешливой сенью орехов
Там, как прежде, в петлистой красе
По заре вечеревшей проехав,
Колесило и рдело шоссе.
Каждый спуск и подъем что-то чуял,
Каждый столб вспоминал про разбой,
И, всё тулово вытянув, буйвол
Голым дьяволом плыл под арбой.
А вдали, где, как змеи на яйцах,
Тучи в кольца свивались, – грозней,
Чем былые набеги ногайцев,
Стлались цепи китайских теней.
То был ряд усыпальниц, в завесе
Заметенных снегами путей
За кулисы того поднебесья,
Где томился и мерк Прометей.
Как усопших представшие души,
Были все ледники налицо.
Солнце тут же японскою тушью
Переписывало мертвецов.
И тогда, вчетвером на отвесе,
Как один, заглянули мы вниз.
Мельтеша, точно чернь на эфесе,
В глубине шевелился Тифлис.
Он так полно осмеивал сферу
Глазомера и всё естество,
Что возник и остался химерой,
Точно град не от мира сего.
Точно там, откупаяся данью,
Длился век, когда жизнь замерла
И горячие серные бани
Из-за гор воевал Тамерлан.
Будто вечер, как встарь, его вывел
На равнину под персов обстрел.
Он малиною кровель червивел
И, как древнее войско, пестрел.
1931
(обратно)

«О, знал бы я, что так бывает…»

О, знал бы я, что так бывает,
Когда пускался на дебют,
Что строчки с кровью – убивают,
Нахлынут горлом и убьют!
От шуток с этой подоплекой
Я б отказался наотрез.
Начало было так далеко,
Так робок первый интерес.
Но старость – это Рим, который
Взамен турусов и колес
Не читки требует с актера,
А полной гибели всерьез.
Когда строку диктует чувство,
Оно на сцену шлет раба,
И тут кончается искусство,
И дышат почва и судьба.
1932
(обратно)

«Когда я устаю от пустозвонства…»

Когда я устаю от пустозвонства
Во все века вертевшихся льстецов,
Мне хочется, как сон при свете солнца,
Припомнить жизнь и ей взглянуть в лицо.
Незваная, она внесла, во-первых,
Во все, что сталось, вкус больших начал.
Я их не выбирал, и суть не в нервах,
Что я не жаждал, а предвосхищал.
И вот года строительного плана,
И вновь зима, и вот четвертый год.
Две женщины, как отблеск ламп Светлана,
Горят и светят средь его тягот.
Мы в будущем, твержу я им, как все, кто
Жил в эти дни. А если из калек,
То все равно: телегою проекта
Нас переехал новый человек.
Когда ж от смерти не спасет таблетка,
То тем свободней время поспешит
В ту даль, куда вторая пятилетка
Протягивает тезисы души.
Тогда не убивайтесь, не тужите,
Всей слабостью клянусь остаться в вас.
А сильными обещано изжитье
Последних язв, одолевавших нас.
1932
(обратно)

«Стихи мои, бегом, бегом…»

Стихи мои, бегом, бегом,
Мне в вас нужда, как никогда.
С бульвара за угол есть дом,
Где дней порвалась череда,
Где пуст уют и брошен труд
И плачут, думают и ждут.
Где пьют, как воду, горький бром
Полубессонниц, полудрем.
Есть дом, где хлеб как лебеда,
Есть дом, – так вот бегом туда.
Пусть вьюга с улиц улюлю, –
Вы – радугой по хрусталю,
Вы – сном, вы – вестью: я вас шлю,
Я шлю вас, значит, я люблю.
О ссадины вкруг женских шей
От вешавшихся фетишей!
Как я их знаю, как постиг,
Я, вешающийся на них.
Всю жизнь я сдерживаю крик
О видимости их вериг,
Но их одолевает ложь
Чужих похолодевших лож,
И образ Синей Бороды
Сильнее, чем мои труды.
Наследье страшное мещан,
Их посещает по ночам
Несуществующий, как Вий,
Обидный призрак нелюбви,
И привиденьем искажен
Природный жребий лучших жен.
О, как она была смела,
Когда едва из-под крыла
Любимой матери, шутя,
Свой детский смех мне отдала,
Без прекословий и помех
Свой детский мир и детский смех,
Обид не знавшее дитя,
Свои заботы и дела.
1931
(обратно)

«Упрек не успел потускнеть…»

Упрек не успел потускнеть,
С рассвета опять потрясенье.
Вослед за содеянным смерть
Той ночью вошла в твои сени.
Скончался большой музыкант,
Твой идол и родич, и этой
Утратой открылся закат
Уюта и авторитета.
Стояли, от слез охмелев
И астр тяжеля переливы,
Белел алебастром рельеф
Одной головы горделивой.
Черты в две орлиных дуги
Несли на буксире квартиру,
Обрывки цветов, и шаги,
И приторный привкус эфира.
Твой обморок мира не внес
В качанье венков в одноколке,
И пар обмороженных слез
Пронзил нашатырной иголкой.
И марш похоронный роптал,
И снег у ворот был раскидан,
И консерваторский портал
Гражданскою плыл панихидой.
Меж пальм и московских светил,
К которым ковровой дорожкой
Я тихо тебя подводил,
Играла огромная брошка.
Орган отливал серебром,
Немой, как в руках ювелира,
А издали слышался гром,
Катившийся из-за полмира.
Покоилась люстр тишина,
И в зареве их бездыханном
Играл не орган, а стена,
Украшенная органом.
Ворочая балки, как слон,
И освобождаясь от бревен,
Хорал выходил, как Самсон,
Из кладки, где был замурован.
Томившийся в ней поделом,
Но пущенный из заточенья,
Он песнею несся в пролом
О нашем с тобой обрученьи.
*****
Но он был любим. Ничего
Не может пропасть. Еще мене –
Семья и талант. От него
Остались броски сочинений.
Ты дома подымешь пюпитр,
И, только коснешься до клавиш,
Попытка тебя ослепит,
И ты ей все крылья расправишь.
И будет январь и луна,
И окна с двойным позументом
Ветвей в серебре галуна,
И время пройдет незаметно.
А то, удивившись на миг,
Спохватишься ты на концерте,
Насколько скромней нас самих
Вседневное наше бессмертье.
1931
(обратно)

«Весенний день тридцатого апреля…»

Весенний день тридцатого апреля
С рассвета отдается детворе.
Захваченный примеркой ожерелья,
Он еле управляется к заре.
Как горы мятой ягоды под марлей,
Всплывает город из-под кисеи.
По улицам шеренгой куцых карлиц
Бульвары тянут сумерки свои.
Вечерний мир всегда бутон кануна.
У этого ж – особенный почин.
Он расцветет когда-нибудь коммуной
В скрещеньи многих майских годовщин.
Он долго будет днем переустройства,
Предпраздничных уборок и затей,
Как были до него березы Тройцы
И, как до них, огни панатеней.
Всё так же будут бить песок размякший
И на иллюминованный карниз
Подтаскивать кумач и тес. Всё так же
По сборным пунктам развозить актрис.
И будут бодро по трое матросы
Гулять по скверам, огибая дерн.
И к ночи месяц в улицы вотрется,
Как мертвый город и остывший горн.
Но с каждой годовщиной все махровей
Тугой задаток розы будет цвесть,
Все явственнее прибывать здоровье,
И все заметней искренность и честь.
Все встрепаннее, все многолепестней
Ложиться будут первого числа
Живые нравы, навыки и песни
В луга и пашни и на промысла.
Пока, как запах мокрых центифолий,
Не вырвется, не выразится вслух,
Не сможет не сказаться поневоле
Созревших лет перебродивший дух.
1931
(обратно)

«Столетье с лишним – не вчера…»

Столетье с лишним – не вчера,
А сила прежняя в соблазне
В надежде славы и добра
Глядеть на вещи без боязни.
Хотеть, в отличье от хлыща
В его существованьи кратком,
Труда со всеми сообща
И заодно с правопорядком.
И тот же тотчас же тупик
При встрече с умственною ленью,
И те же выписки из книг,
И тех же эр сопоставленье.
Но лишь сейчас сказать пора,
Величьем дня сравненье разня:
Начало славных дней Петра
Мрачили мятежи и казни.
Итак, вперед, не трепеща
И утешаясь параллелью,
Пока ты жив, и не моща,
И о тебе не пожалели.
1931
(обратно)

«Весеннею порою льда…»

Весеннею порою льда
И слез, весной бездонной,
Весной бездонною, когда
В Москве – конец сезона,
Вода доходит в холода
По пояс небосклону,
Отходят рано поезда,
Пруды – желто-лимонны,
И проводы, как провода,
Оттянуты в затоны.
Когда ручьи поют романс
О непролазной грязи,
И вечер явно не про нас
Таинственен и черномаз,
И неба безобразье –
Как речь сказителя из масс
И женщин до потопа,
Как обаянье без гримас
И отдых углекопа.
Когда какой-то брод в груди,
И лошадью на броде
В нас что-то плачет: пощади,
Как площади отродье.
Но столько в лужах позади
Затопленных мелодий,
Что вставил вал, и заводи
Машину половодья.
Какой в нее мне вставить вал?
Весна моя, не сетуй.
Печали час твоей совпал
С преображеньем света.
Струитесь, черные ручьи.
Родимые, струитесь.
Примите в заводи свои
Околицы строительств.
Их марева – как облака
Зарей неторопливой.
Как август, жаркие века
Скопили их наплывы.
В краях заката стаял лед.
И по воде, оттаяв,
Гнездом сполоснутым плывет
Усадьба без хозяев.
Прощальных слез не осуша
И плакав вечер целый,
Уходит с Запада душа,
Ей нечего там делать.
Она уходит, как весной
Лимонной желтизною
Закатной заводи лесной
Пускаются в ночное.
Она уходит в перегной
Потопа, как при Ное,
И ей не боязно одной
Бездонною весною.
Пред нею край, где в поясной
Поклон не вгонят стона,
Из сердца девушки сенной
Не вырежут фестона.
Пред ней заря, пред ней и мной
Зарей желто-лимонной –
Простор, затопленный весной,
Весной, весной бездонной.
И так как с малых детских лет
Я ранен женской долей,
И след поэта – только след
Ее путей, не боле,
И так как я лишь ей задет
И ей у нас раздолье,
То весь я рад сойти на нет
В революцьонной воле.
О том ведь и веков рассказ,
Как, с красотой не справясь,
Пошли топтать не осмотрясь
Ее живую завязь.
А в жизни красоты как раз
И крылась жизнь красавиц.
Но их дурманил лоботряс
И развивал мерзавец.
Венец творенья не потряс
Участвующих и погряз
Во тьме утаек и прикрас.
Отсюда наша ревность в нас
И наша месть и зависть.
1932
(обратно) (обратно) (обратно)

На ранних поездах

Из летних записок

Друзьям в Тифлисе

1
«Не чувствую красот
В Крыму и на Ривьере,
Люблю речной осот,
Чертополоху верю».
Бесславить бедный Юг
Считает пошлость долгом,
Он ей, как роем мух,
Засижен и оболган.
А между тем и тут
Сырую прелесть мира
Не вынесли на суд
Для нашего блезира.
2
Как кочегар, на бак
Поднявшись, отдыхает, –
Так по ночам табак
В грядах благоухает.
С земли гелиотроп
Передает свой запах
Рассолу флотских роб,
Развешанных на трапах.
В совхозе садовод
Ворочается чаще,
Глаза на небосвод
Из шалаша тараща.
Ночь в звездах, стих норд-ост,
И жерди палисадин
Моргают сквозь нарост
Зрачками виноградин.
Левкой и Млечный Путь
Одною лейкой полит.
И близостью чуть-чуть
Цветам глаза мозолит.
3
Счастли́в, кто целиком,
Без тени чужеродья,
Всем детством с бедняком,
Всей кровию в народе.
Я в ряд их не попал,
Но и не ради форса
С шеренгой прихлебал
В родню чужую втерся.
Отчизна с малых лет
Влекла к такому гимну,
Что небу дела нет –
Была ль любовь взаимна.
Народ, как дом без кром,
И мы не замечаем,
Что этот свод шатром,
Как воздух, нескончаем.
Он – чащи глубина,
Где кем-то в детстве раннем
Давались имена
Событьям и созданьям.
Ты без него ничто.
Он, как свое изделье,
Кладет под долото
Твои мечты и цели.
Чье сердце не рвалось
Ответного отдачей,
Когда он шел насквозь
Как знающий и зрячий?
Внося в инвентари
Наследий хлам досужий,
Он нами изнутри
Нас освещал снаружи.
Он выжег фетиши,
Чтоб тем светлей и чище
По образу души
Возвесть векам жилище.
4
Дымились, встав от сна,
Пространства за Навтлугом,
Познанья новизна
Была к моим услугам.
Откинув лучший план,
Я ехал с волокитой,
Дорога на Беслан
Была грозой размыта.
Откос пути размяк,
И вспухшая Арагва
Неслась, сорвав башмак
С болтающейся дратвой.
Я видел поутру
С моста за старой мытней
Взбешенную Куру
С машиной стенобитной.
5
За прошлого порог
Не вносят произвола.
Давайте с первых строк
Обнимемся, Паоло!
Ни разу властью схем
Я близких не обидел,
В те дни вы были всем,
Что я любил и видел.
Входили ль мы в квартал
Оружья, кож и сёдел,
Везде ваш дух витал
И мною верховодил.
Уступами террас
Из вьющихся глициний
Я мерил ваш рассказ
И слушал, рот разиня.
Не зная ваших строф,
Но полюбив источник,
Я понимал без слов
Ваш будущий подстрочник.
Лето 1936
6
Я видел, чем Тифлис
Удерж ан по отко са м.
Я видел даль и близь
Кругом под абрикосом.
Он был во весь отвес,
Как книга с фронтисписом,
На языке чудес
Кистями слив исписан.
По склонам цвел анис,
И, высясь пирамидой,
Смотрели сверху вниз
Сады горы Давида.
Я видел блеск светца
Меж кадок с олеандром,
И видел ночь: чтеца
За старым фолиантом.
7
Я помню грязный двор.
Внизу был винный погреб,
А из чердачных створ
Виднелся гор апокриф.
Собьются тучи в ком,
Глазами не осилишь,
А через них гуськом
Бредет толпа страшилищ.
В колодках облаков,
Протягивая шляпы,
Обозы ледников
Тащились по этапу.
Однако иногда
Пред комнатами дома
Кавказская гряда
Вставала по-другому.
На окна и балкон,
Где жарились оладьи,
Смотрел весь южный склон
В серебряном окладе.
Перила галерей
Прохватывало как бы
Морозом алтарей,
Пылавших за Арагвой.
Там реял дух земли,
Остановивший время,
Которым мы, врали,
Так грезили в богеме.
Объятья протянув
Из вьюги многогодней,
Стучался в вечность туф
Руками преисподней.
8
Меня б не тронул рай
На вольном ветерочке.
Иным мне дорог край
Родившихся в сорочке.
Живут и у озер
Слепые и глухие,
У этих – фантазер
Стал пятою стихией.
Убогие арбы
И хижины без прясел
Он меткостью стрельбы
И шуткою украсил.
Когда во весь свой рост
Встает хребта громада,
Его застольный тост –
Венец ее наряда.
Лето 1936
9
Чернее вечера,
Заливистее ливни,
И песни овчара
С ночами заунывней.
В горах, средь табуна,
Холодной ночью лунной
Встречаешь чабана.
Он – как дольмен валунный.
Он – повесть ближних сел.
Поди, что хочешь, вызнай.
Он кнут ременный сплел
Из лиц, имен и жизней.
Он может наугад
В любую даль зарыться,
Он сам – восстанье дат,
Как пятый год гурийца.
Колхозы не вопрос
Для старика. Неужто
Рассудком не дорос
До нас двойник Вахушта?
Он знает: нет того,
Чтоб в единеньи силы
Народа торжество
В пути остановило.
10
Немолчный плеск солей.
Скалистое ущелье.
Стволы густых елей.
Садовый стол под елью.
На свежем шашлыке
Дыханье водопада,
Он тут невдалеке
На оглушенье саду.
На хлебе и жарком
Угар его обвала,
Как пламя кувырком
Упавшего шандала.
От говора ключей,
Сочащихся из скважин,
Тускнеет блеск свечей, –
Так этот воздух влажен.
Они висят во мгле
Сученой ниткой книзу,
Их шум прибит к скале,
Как канделябр к карнизу.
11
Еловый бурелом,
Обрыв тропы овечьей.
Нас много за столом,
Приборы, звезды, свечи.
Как пылкий дифирамб,
Всё затмевая оптом,
Огнем садовых ламп
Тицьян Табидзе обдан.
Сейчас он речь начнет
И мыслью – на прицеле.
Он слово почерпнет
Из этого ущелья.
Он курит, подперев
Рукою подбородок,
Он строг, как барельеф,
И чист, как самородок.
Он плотен, он шатен,
Он смертен, и однако
Таким, как он, Роден
ИзобразилБальзака.
Он в глыбе поселен,
Чтоб в тысяче градаций
Из каменных пелен
Всё явственней рождаться.
Свой непомерный дар
Едва, как свечку, тепля,
Он – пира перегар
В рассветном сером пепле.
12
На Грузии не счесть
Одёж и оболочек.
На свете розы есть.
Я лепесткам не счетчик.
О роза, с синевой
Из радуг и алмазин,
Тягучий роспуск твой,
Как сна теченье, связен.
На трубочке чуть свет
Следы ночной примерки.
Ты ярче всех ракет
В садовом фейерверке.
Чуть зной коснется губ,
Ты вся уже в эфире,
Зачатья пышный клуб,
Как пава, расфуфыря.
Но лето на кону,
И ты, не медля часу,
Роняешь всю копну
Обмякшего атласа.
(обратно)

Переделкино

Сосны

В траве, меж диких бальзаминов,
Ромашек и лесных купав,
Лежим мы, руки запрокинув
И к небу головы задрав.
Трава на просеке сосновой
Непроходима и густа.
Мы переглянемся – и снова
Меняем позы и места.
И вот, бессмертные на время,
Мы к лику сосен причтены
И от болей и эпидемий
И смерти освобождены.
С намеренным однообразьем,
Как мазь, густая синева
Ложится зайчиками наземь
И пачкает нам рукава.
Мы делим отдых краснолесья,
Под копошенье мураша
Сосновою снотворной смесью
Лимона с ладаном дыша.
И так неистовы на синем
Разбеги огненных стволов,
И мы так долго рук не вынем
Из-под заломленных голов,
И столько широты во взоре,
И так покорно всё извне,
Что где-то за стволами море
Мерещится всё время мне.
Там волны выше этих веток,
И, сваливаясь с валуна,
Обрушивают град креветок
Со взбаламученного дна.
А вечерами за буксиром
На пробках тянется заря
И отливает рыбьим жиром
И мглистой дымкой янтаря.
Смеркается, и постепенно
Луна хоронит все следы
Под белой магиею пены
И черной магией воды.
А волны всё шумней и выше,
И публика на поплавке
Толпится у столба с афишей,
Не различимой вдалеке.
1941
(обратно)

Ложная тревога

Корыта и ушаты,
Нескладица с утра;
Дождливые закаты,
Сырые вечера,
Проглоченные слезы
Во вздохах темноты,
И зовы паровоза
С шестнадцатой версты.
И ранние потемки
В саду и на дворе,
И мелкие поломки,
И всё как в сентябре.
А днем простор осенний
Пронизывает вой
Тоскою голошенья
С погоста за рекой.
Когда рыданье вдовье
Относит за бугор,
Я с нею всею кровью
И вижу смерть в упор.
Я вижу из передней
В окно, как всякий год,
Своей поры последней
Отсроченный приход.
Пути себе расчистив,
На жизнь мою с холма
Сквозь желтый ужас листьев
Уст а ви лась зима.
1941
(обратно)

Зазимки

Открыли дверь, и в кухню паром
Вкатился воздух со двора,
И всё мгновенно стало старым,
Как в детстве в те же вечера.
Сухая, тихая погода.
На улице, шагах в пяти,
Стоит, стыдясь, зима у входа
И не решается войти.
Зима, и всё опять впервые.
В седые дали ноября
Уходят ветлы, как слепые
Без палки и поводыря.
Во льду река и мерзлый тальник,
А поперек, на голый лед,
Как зеркало на подзеркальник,
Поставлен черный небосвод.
Пред ним стоит на перекрестке,
Который полузанесло,
Береза со звездой в прическе
И смотрится в его стекло.
Она подозревает втайне,
Что чудесами в решете
Полна зима на даче крайней,
Как у нее на высоте.
1944
(обратно)

Иней

Глухая пора листопада.
Последних гусей косяки.
Расстраиваться не надо:
У страха глаза велики.
Пусть ветер, рябину занянчив,
Пугает ее перед сном.
Порядок творенья обманчив,
Как сказка с хорошим концом.
Ты завтра очнешься от спячки
И, выйдя на зимнюю гладь,
Опять за углом водокачки
Как вкопанный будешь стоять.
Опять эти белые мухи,
И крыши, и святочный дед,
И трубы, и лес лопоухий
Шутом маскарадным одет.
Всё обледенело с размаху
В папахе до самых бровей
И крадущейся росомахой
Подсматривает с ветвей.
Ты дальше идешь с недоверьем.
Тропинка ныряет в овраг.
Здесь инея сводчатый терем,
Решетчатый тес на дверях.
За снежной густой занавеской
Какой-то сторожки стена,
Дорога, и край перелеска,
И новая чаща видна.
Торжественное затишье,
Оправленное в резьбу,
Похоже на четверостишье
О спящей царевне в гробу.
И белому мертвому царству,
Бросавшему мысленно в дрожь,
Я тихо шепчу: «Благодарствуй,
Ты больше, чем просят, даешь».
1941
(обратно)

Город

Зима на кухне, пенье петьки,
Метели, вымерзшая клеть
Нам могут хуже горькой редьки
В конце концов осточертеть.
Из чащи к дому нет прохода,
Кругом сугробы, смерть и сон,
И кажется, не время года,
А гибель и конец времен.
Со скользких лестниц лед не сколот,
Колодец кольцами свело.
Каким магнитом в этот холод
Нас тянет в город и тепло!
Меж тем как, не преувелича,
Зимой в деревне нет житья,
Исполнен город безразличья
К несовершенствам бытия.
Он создал тысячи диковин
И может не бояться стуж.
Он сам, как призраки, духовен
Всей тьмой перебывавших душ.
Во всяком случае, поленьям
На станционном тупике
Он кажется таким виденьем
В ночном горящем далеке.
Я тоже чтил его подростком.
Его надменность льстила мне.
Он жизнь веков считал наброском,
Лежавшим до него вчерне.
Он звезды переобезьянил
Вечерней выставкою благ
И даже место неба занял
В моих ребяческих мечтах.
1942
(обратно)

Вальс с чертовщиной

Только заслышу польку вдали,
Кажется, вижу в замочную скважину:
Лампы задули, сдвинули стулья,
Пчелками кверху порх фитили,
Масок и ряженых движется улей.
Это за щелкой елку зажгли.
Великолепие выше сил
Туши, и сепии, и белил,
Синих, пунцовых и золотых
Львов и танцоров, львиц и франтих.
Реянье блузок, пенье дверей,
Рев карапузов, смех матерей,
Финики, книги, игры, нуга,
Иглы, ковриги, скачки, бега.
В этой зловещей сладкой тайге
Люди и вещи на равной ноге.
Этого бора вкусный цукат
К шапок разбору рвут нарасхват.
Душно от лакомств. Елка в поту
Клеем и лаком пьет темноту.
Всё разметала, всем истекла,
Вся из металла и из стекла.
Искрится сало, брызжет смола
Звездами в залу и зеркала
И догорает дотла. Мгла.
Мало-помалу толпою усталой
Гости выходят из-за стола.
Шали, и боты, и башлыки.
Вечно куда-нибудь их занапастишь!
Ставни, ворота и дверь на крюки.
В верхнюю комнату форточку настежь.
Улицы зимней синий испуг.
Время под третьими петухами.
И возникающий в форточной раме
Дух сквозняка, задувающий пламя,
Свечка за свечкой явственно вслух:
Фук. Фук. Фук. Фук.
1941
(обратно)

Вальс со слезой

Как я люблю ее в первые дни
Только что из лесу или с метели!
Ветки неловкости не одолели.
Нитки ленивые, без суетни
Медленно переливая на теле,
Виснут серебряною канителью.
Пень под глухой пеленой простыни.
Озолотите ее, осчастливьте, –
И не смигнет, но стыдливая скромница
В фо́льге лиловой и синей финифти
Вам до скончания века запомнится.
Как я люблю ее в первые дни,
Всю в паутине или в тени!
Только в примерке звезды и флаги,
И в бонбоньерки не клали малаги.
Свечки не свечки, даже они
Штифтики грима, а не огни.
Это волнующаяся актриса
С самыми близкими в день бенефиса.
Как я люблю ее в первые дни
Перед кулисами в кучке родни!
Яблоне – яблоки, елочке – шишки.
Только не этой. Эта в покое.
Эта совсем не такого покроя.
Это – отмеченная избранница.
Вечер ее вековечно протянется.
Этой нимало не страшно пословицы.
Ей небывалая участь готовится:
В золоте яблок, как к небу пророк,
Огненной гостьей взмыть в потолок.
Как я люблю ее в первые дни,
Когда о елке толки одни!
1941
(обратно)

На ранних поездах

Я под Москвою эту зиму,
Но в стужу, снег и буревал
Всегда, когда необходимо,
По делу в городе бывал.
Я выходил в такое время,
Когда на улице ни зги,
И рассыпал лесною темью
Свои скрипучие шаги.
Навстречу мне на переезде
Вставали ветлы пустыря.
Надмирно высились созвездья
В холодной яме января.
Обыкновенно у задворок
Меня старался перегнать
Почтовый или номер сорок,
А я шел на шесть двадцать пять.
Вдруг света хитрые морщины
Сбирались щупальцами в круг.
Прожектор несся всей махиной
На оглушенный виадук.
В горячей духоте вагона
Я отдавался целиком
Порыву слабости врожденной
И всосанному с молоком.
Сквозь прошлого перипетии
И годы войн и нищеты
Я молча узнавал России
Неповторимые черты.
Превозмогая обожанье,
Я наблюдал, боготворя.
Здесь были бабы, слобожане,
Учащиеся, слесаря.
В них не было следов холопства,
Которые кладет нужда,
И новости и неудобства
Они несли как господа.
Рассевшись кучей, как в повозке,
Во всем разнообразьи поз,
Читали дети и подростки,
Как заведенные, взасос.
Москва встречала нас во мраке,
Переходившем в серебро,
И, покидая свет двоякий,
Мы выходили из метро.
Потомство тискалось к перилам
И обдавало на ходу
Черемуховым свежим мылом
И пряниками на меду.
1941
(обратно)

Опять весна

Поезд ушел. Насыпь черна.
Где я дорогу впотьмах раздобуду?
Неузнаваемая сторона,
Хоть я и сутки только отсюда.
Замер на шпалах лязг чугуна.
Вдруг – что за новая, право, причуда:
Сутолка, кумушек пересуды.
Что их попутал за сатана?
Где я обрывки этих речей
Слышал уж как-то порой прошлогодней?
Ах, это сызнова, верно, сегодня
Вышел из рощи ночью ручей.
Это, как в прежние времена,
Сдвинула льдины и вздулась запруда.
Это поистине новое чудо,
Это, как прежде, снова весна.
Это она, это она,
Это ее чародейство и диво,
Это ее телогрейка за ивой,
Плечи, косынка, стан и спина.
Это Снегурка у края обрыва.
Это о ней из оврага со дна
Льется без умолку бред торопливый
Полубезумного болтуна.
Это пред ней, заливая преграды,
Тонет в чаду водяном быстрина,
Лампой висячего водопада
К круче с шипеньем пригвождена.
Это, зубами стуча от простуды,
Льется чрез край ледяная струя
В пруд и из пруда в другую посуду.
Речь половодья – бред бытия.
1941
(обратно)

Дрозды

На захолустном полустанке
Обеденная тишина.
Безжизненно поют овсянки
В кустарнике у полотна.
Бескрайный, жаркий, как желанье,
Прямой проселочный простор.
Лиловый лес на заднем плане,
Седого облака вихор.
Лесной дорогою деревья
Заигрывают с пристяжной.
По углубленьям на корчевье
Фиалки, снег и перегной.
Наверное, из этих впадин
И пьют дрозды, когда взамен
Раззванивают слухи за день
Огнем и льдом своих колен.
Вот долгий слог, а вот короткий,
Вот жаркий, вот холодный душ.
Вот что выделывают глоткой,
Луженной лоском этих луж.
У них на кочках свой поселок,
Подглядыванье из-за штор,
Шушуканье в углах светелок
И целодневный таратор.
По их распахнутым покоям
Загадки в гласности снуют.
У них часы с дремучим боем,
Им ветви четверти поют.
Таков притон дроздов тенистый.
Они в неубранном бору
Живут, как жить должны артисты,
Я тоже с них пример беру.
1941
(обратно) (обратно)

Стихи о войне

Страшная сказка

Все переменится вокруг.
Отстроится столица.
Детей разбуженных испуг
Вовеки не простится.
Не сможет позабыться страх,
Изборождавший лица.
Сторицей должен будет враг
За это поплатиться.
Запомнится его обстрел.
Сполна зачтется время,
Когда он делал, что хотел,
Как Ирод в Вифлееме.
Настанет новый, лучший век.
Исчезнут очевидцы.
Мученья маленьких калек
Не смогут позабыться.
1941
(обратно)

Бобыль

Грустно в нашем саду.
Он день ото дня краше.
В нем и в этом году
Жить бы полною чашей.
Но обитель свою
Разлюбил обитатель.
Он отправил семью,
И в краю неприятель.
И один, без жены,
Он весь день у соседей,
Точно с их стороны
Ждет вестей о победе.
А повадится в сад
И на пункт ополченский,
Так глядит на закат
В направленьи к Смоленску.
Там в вечерней красе
Мимо Вязьмы и Гжатска
Протянулось шоссе
Пятитонкой солдатской.
Он еще не старик
И укор молодежи,
А его дробовик
Лет на двадцать моложе.
Июль 1941
(обратно)

Застава

Садясь, как куры на насест,
Зарей заглядывают тени
Под вечереющий подъезд,
На кухню, в коридор и сени.
Приезжий видит у крыльца
Велосипед и две винтовки
И поправляет деревца
В пучке воздушной маскировки.
Он знает: этот мирный вид –
В обман вводящий пережиток.
Его попутчиц ослепит
Огонь восьми ночных зениток.
Деревья окружат блиндаж.
Войдут две женщины, робея,
И спросят, наш или не наш,
Ловя ворчанье из траншеи.
Украдкой, ежась, как в мороз,
Вернутся горожанки к дому
И позабудут бомбовоз
При зареве с аэродрома.
Они увидят, как патруль,
Меж тем как пламя кровель светит,
Крестом трассирующих пуль
Ночную нечисть в небе метит.
И вдруг взорвется небосвод,
И, догорая над поселком,
Чадящей плашкой упадет
Налетчик, сшибленный осколком.
1941
(обратно)

Смелость

Безымянные герои
Осажденных городов,
Я вас в сердце сердца скрою,
Ваша доблесть выше слов.
В круглосуточном обстреле,
Слыша смерти перекат,
Вы векам в глаза смотрели
С пригородных баррикад.
Вы ложились на дороге
И у взрытой колеи
Спрашивали о подмоге
И не слышно ль, где свои.
А потом, жуя краюху,
По истерзанным полям
Шли вы, не теряя духа,
К обгорелым флигелям.
Вы брались рукой умелой –
Не для лести и хвалы,
А с холодным знаньем дела –
За ружейные стволы.
И не только жажда мщенья,
Но спокойный глаз стрелка,
Как картонные мишени,
Пробивал врагу бока.
Между тем слепое что-то,
Опьяняя и кружа,
Увлекало вас к пролету
Из глухого блиндажа.
Там в неистовстве наитья
Пела буря с двух сторон.
Ветер вам свистел в прикрытье:
Ты от пуль заворожен.
И тогда, чужие миру,
Не причислены к живым,
Вы являлись к командиру
С предложеньем боевым.
Вам казалось – все пустое!
Лучше, выиграв, уйти,
Чем бесславно сгнить в застое
Или скиснуть взаперти.
Так рождался победитель:
Вас над пропастью голов
Подвиг уносил в обитель
Громовержцев и орлов.
1941
(обратно)

Старый парк

Мальчик маленький в кроватке,
Бури озверелый рев.
Каркающих стай девятки
Разлетаются с дерев.
Раненому врач в халате
Промывал вчерашний шов.
Вдруг больной узнал в палате
Друга детства, дом отцов.
Вновь он в этом старом парке.
Заморозки по утрам,
И когда кладут припарки,
Плачут стекла первых рам.
Голос нынешнего века
И виденья той поры
Уживаются с опекой
Терпеливой медсестры.
По палате ходят люди.
Слышно хлопанье дверей.
Глухо ухают орудья
Заозерных батарей.
Солнце низкое садится.
Вот оно в затон впилось
И оттуда длинной спицей
Протыкает даль насквозь.
И минуты две оттуда
В выбоины на дворе
Льются волны изумруда,
Как в волшебном фонаре.
Зверской боли крепнут схватки,
Крепнет ветер, озверев,
И летят грачей девятки,
Черные девятки треф.
Вихрь качает липы, скрючив,
Буря гнет их на корню,
И больной под стоны сучьев
Забывает про ступню.
Парк преданьями состарен.
Здесь стоял Наполеон,
И славянофил Самарин
Послужил и погребен.
Здесь потомок декабриста,
Правнук русских героинь,
Бил ворон из монтекристо
И одолевал латынь.
Если только хватит силы,
Он, как дед, энтузиаст,
Прадеда-славянофила
Пересмотрит и издаст.
Сам же он запишет пьесу,
Вдохновленную войной, –
Под немолчный ропот леса,
Лёжа, думает больной.
Там он жизни небывалой
Невообразимый ход
Языком провинциала
В строй и ясность приведет.
1941
(обратно)

Зима приближается

Зима приближается. Сызнова
Какой-нибудь угол медвежий
По прихоти неба капризного
Исчезнет в грязи непроезжей.
Домишки в озерах очутятся.
Над ними закурятся трубы.
В холодных объятьях распутицы
Сойдутся к огню жизнелюбы.
Обители севера строгого,
Накрытые небом, как крышей,
На вас, захолустные логова,
Написано: «Сим победиши».
Люблю вас, далекие пристани
В провинции или деревне.
Чем книга чернее и ли́станней,
Тем прелесть ее задушевней.
Обозы тяжелые двигая,
Раскинувши нив алфавиты,
Россия волшебною книгою
Как бы на середке открыта.
И вдруг она пишется заново
Ближайшею первой метелью,
Вся в росчерках полоза санного
И белая, как рукоделье.
Октябрь серебристо-ореховый.
Блеск заморозков оловянный.
Осенние сумерки Чехова,
Чайковского и Левитана.
Октябрь 1943
(обратно)

Памяти Марины Цветаевой

Хмуро тянется день непогожий.
Безутешно струятся ручьи
По крыльцу перед дверью прихожей
И в открытые окна мои.
За оградою вдоль по дороге
Затопляет общественный сад.
Развалившись, как звери в берлоге,
Облака в беспорядке лежат.
Мне в ненастьи мерещится книга
О земле и ее красоте.
Я рисую лесную шишигу
Для тебя на заглавном листе.
Ах, Марина, давно уже время,
Да и труд не такой уж ахти,
Твой заброшенный прах в реквие́ме
Из Елабуги перенести.
Торжество твоего переноса
Я задумывал в прошлом году
Над снегами пустынного плеса,
Где зимуют баркасы во льду.
* * *
Мне так же трудно до сих пор
Вообразить тебя умершей,
Как скопидомкой мильонершей
Средь голодающих сестер.
Что сделать мне тебе в угоду?
Дай как-нибудь об этом весть.
В молчаньи твоего ухода
Упрек невысказанный есть.
Всегда загадочны утраты.
В бесплодных розысках в ответ
Я мучаюсь без результата:
У смерти очертаний нет.
Тут всё – полуслова и тени,
Обмолвки и самообман,
И только верой в воскресенье
Какой-то указатель дан.
Зима – как пышные поминки:
Наружу выйти из жилья,
Прибавить к сумеркам коринки,
Облить вином – вот и кутья.
Пред домом яблоня в сугробе.
И город в снежной пелене –
Твое огромное надгробье,
Как целый год казалось мне.
Лицом повернутая к Богу,
Ты тянешься к нему с земли,
Как в дни, когда тебе итога
Еще на ней не подвели.
1943
(обратно)

Зарево

Вступление
1
Нас время балует победами,
И вещи каждую минуту
Все сказочнее и неведомей
В зеленом зареве салюта.
Все смотрят, как ракета, падая,
Ударится о мостовую,
За холостою канонадою
Припоминая боевую.
На улице светло, как в храмине,
И вид ее неузнаваем.
Мы от толпы в ракетном пламени
Горящих глаз не отрываем.
2
В пути из армии, нечаянно
На это зарево наехав,
Встречает кто-нибудь окраину
В блистании своих успехов.
Он сходит у опушки рощицы,
Где в черном кружеве, узорясь,
Ночное зарево полощется
Сквозь веток реденькую прорезь.
И он сухой листвою шествует
На пункт поверочно-контрольный
Узнать, какую новость чествуют
Зарницами первопрестольной.
Там называют операцию,
Которой он и сам участник,
И он столбом иллюминации
Пленяется, как третьеклассник.
3
И вдруг его машина портится,
Опять с педалями нет сладу.
Ругаясь, как казак на Хортице,
Он ходит, чтоб унять досаду.
И он отходит к ветлам, стелющим
Вдоль по́ лугу холсты тумана,
И остается перед зрелищем,
Прикованный красой нежданной.
Болотной непроглядной гущею
Чернеют заросли заречья,
И город, яркий, как грядущее,
Вздымается из тьмы навстречу.
4
Он думает: «Я в нем изведаю,
Что и не снилось мне доселе,
Что я купил в крови победою
И видел в смотровые щели.
Мы на словах не остановимся,
Но, точно в сновиденьи вещем,
Еще привольнее отстроимся
И лучше прежнего заблещем».
Пока мечтами горделивыми
Он залетает в край бессонный,
Его протяжно, с перерывами,
Зовет с дороги рев клаксона.
Глава первая
1
В искатели благополучия
Писатель в старину не метил.
Его герой болел падучею,
Горел и был страданьем светел.
Мне думается, не прикрашивай
Мы самых безобидных мыслей,
Писали б, с позволенья вашего,
И мы, как Хемингуэй и Пристли.
Я тьму бумаги перепачкаю
И пропасть краски перемажу,
Покамест доберусь раскачкою
До истинного персонажа.
Зато без всякой аллегории
Он – зарево в моем заглавьи,
Стрелок, как в песнях Черногории,
И служит в младшем комсоставе.
2
Все было громко, неожиданно,
И спор горяч, и чувства пылки,
И все замолкло, все раскидано.
Супруги спят. Блестят бутылки.
С ней вышел кто-то в куртке хромовой.
Она смутилась: «Ты, Володя?
Я только выпущу знакомого».
– А дети где? – «На огороде,
Я их тащу домой, – противятся».
– Кого ты это принимала?
«Делец. Приятель сослуживицы.
Достал мне соды и крахмалу.
Да, подвигам твоим пред родиной
Здесь все наперечет дивятся.
Все говорят: звезда Володина
Уже не будет затмеваться.
Особенно с губою заячьей
Пристал как банный лист поганый:
– Вы заживете припеваючи…»
– Повесь мне полотенце в ванну.
3
Ничем душа не озадачена
Его дрожайшей половины.
Набит нехитрой всякой всячиной,
Как прежде, ум ее невинный.
Обыкновенно напомадится,
Табак, цыганщина и гости.
Как лямка, тяжкая нескладица,
И дети бедные в коросте.
А он не вор и не пропоица,
Был ранен, захватил трофеи…
И он, раздевшись, жадно моется
И мылит голову и шею.
4
Ах это своеволье Катино!
Когда ни вспомнишь, перепалка
Из-за какой-нибудь пошлятины.
Уйти – детей несчастных жалко.
Детей несчастных и племянницу.
Остаться – обстановка давит.
Но если с ней он и расстанется,
Детей в беде он не оставит.
Он надышался смертью, порохом,
Борьбой, опасностями, риском,
И стал чужой мышиным шорохам
И треснувшим горшкам и мискам.
Он не изменит жизни воина,
Бесстрашью братии бродячей,
Лесам, стоянке неустроенной,
Боям, поступкам наудачу!
А горизонты с перспективами!
А новизна народной роли!
А вдаль летящее прорывами
И победившее раздолье!
А час, пробивший пред неметчиной,
И внятно – за морем и дома
Всем человечеством замеченный
Час векового перелома!
Ай время! Ай да мы! Подите-ка,
Считали: рохли, разгильдяи.
Да это ж сон, а не политика!
Вот вам и рохли. Поздравляю.
Большое море взбаламучено!
И видя, что белье закапал,
Он все не попадает в брючину
И, крякнув, ставит ногу на пол.
5
«Дай мне уснуть. Не разговаривай.
Нельзя ли, право, понормальней».
Он видит сон. Лесное зарево
С горы заглядывает в спальню.
Он спит, и зубы сжаты в скрежете.
Он стонет. У него диалог
С какой-то придорожной нежитью.
Его двойник смешон и жалок.
«Вам не до нас, такому соколу.
В честь вас пускают фейерверки.
Хоть я все время терся около,
Нас не видать, мы недомерки.
Не пью и табаку не нюхаю,
Но, выпив на поминках тети,
Ползу домой чуть-чуть под мухою.
Прошу простить. Не подвезете?
Над рощей буквы трехаршинные
Зовут к далеким идеалам.
Вам что, вы со своей машиною,
А пехтурою, пешедралом?
За полосатой перекладиной,
Где предъявляются бумаги,
Прогалина и дачка дядина.
Свой огород, грибы в овраге.
Мой дядя жертва беззакония,
Как все порядочные люди.
В лесу их целая колония,
А в чем ошибка правосудия?
У нас ни ведер, ни учебников,
А плохи прачки, педагоги.
С нас спрашивают, как с волшебников,
А разве служащие – боги?»
«Да, боги, боги, слякоть клейкая,
Да, либо боги, либо плесень.
Не пользуйся своей лазейкою,
Не пой мне больше старых песен.
Нытьем меня свои пресытили,
Ужасное однообразье.
Пройди при жизни в победители
И волю ей диктуй в приказе.
Вертясь, как бес перед заутреней,
Перед душою сердобольной,
Ты подменял мой голос внутренний.
Я больше не хочу. Довольно».
6
«Володя, ты покрыт испариной.
Ты стонешь. У тебя удушье?»
– Во сне мне новое подарено,
И это к лучшему, Катюша.
Давай не будем больше ссориться
И вспомним, если в стенах этих
Оно когда-нибудь повторится,
О нашем будущем и детях. –
Из кухни вид. Оконце узкое
За занавескою в оборках,
И ходики, и утро русское
На русских городских задворках.
И золотая червоточина
На листьях осени горбатой,
И угол, бомбой развороченный,
Где лазали его ребята.
Октябрь 1943
(обратно)

Смерть сапера

Мы время по часам заметили
И кверху поползли по склону.
Вот и обрыв. Мы без свидетелей
У края вражьей обороны.
Вот там она, и там, и тут она –
Везде, везде, до самой кручи.
Как паутиною опутана
Вся проволокою колючей.
Он наших мыслей не подслушивал
И не заглядывал нам в душу.
Он из конюшни вниз обрушивал
Свой бешеный огонь по Зуше.
Прожекторы, как ножки циркуля,
Лучом вонзались в коновязи.
Прямые попаданья фыркали
Фонтанами земли и грязи.
Но чем обстрел дымил багровее,
Тем равнодушнее к осколкам,
В спокойствии и хладнокровии
Работали мы тихомолком.
Со мною были люди смелые.
Я знал, что в проволочной чаще
Проходы нужные проделаю
Для битвы, завтра предстоящей.
Вдруг одного сапера ранило.
Он отползал от вражьих линий,
Привстал, и дух от боли заняло,
И он упал в густой полыни.
Он приходил в себя урывками,
Осматривался на пригорке
И щупал место под нашивками
На почерневшей гимнастерке.
И думал: глупость, оцарапали,
И он отвалит от Казани,
К жене и детям вверх к Сарапулю, –
И вновь и вновь терял сознанье.
Всё в жизни может быть издержано,
Изведаны все положенья, –
Следы любви самоотверженной
Не подлежат уничтоженью.
Хоть землю грыз от боли раненый,
Но стонами не выдал братьев,
Врожденной стойкости крестьянина
И в обмороке не утратив.
Его живым успели вынести.
Час продышал он через силу.
Хотя за речкой почва глинистей,
Там вырыли ему могилу.
Когда, убитые потерею,
К нему сошлись мы на прощанье,
Заговорила артиллерия
В две тысячи своих гортаней.
В часах задвигались колесики.
Проснулись рычаги и шкивы.
К проделанной покойным просеке
Шагнула армия прорыва.
Сраженье хлынуло в пробоину
И выкатилось на равнину,
Как входит море в край застроенный,
С разбега проломив плотину.
Пехота шла вперед маршрутами,
Как их располагал умерший.
Поздней немногими минутами
Противник дрогнул у Завершья.
Он оставлял снарядов штабели,
Котлы дымящегося супа,
Всё, что обозные награбили,
Палатки, ящики и трупы.
Потом дорогою завещанной
Прошло с победами всё войско.
Края расширившейся трещины
У Криворожья и Пропойска.
Мы оттого теперь у Гомеля,
Что на поляне в полнолунье
Своей души не экономили
В пластунском деле накануне.
Жить и сгорать у всех в обычае,
Но жизнь тогда лишь обессмертишь,
Когда ей к свету и величию
Своею жертвой путь прочертишь.
Декабрь 1943
(обратно)

Преследование

Мы настигали неприятеля.
Он отходил. И в те же числа,
Что мы бегущих колошматили,
Шли ливни и земля раскисла.
Когда нежданно в коноплянике
Показывались мы ватагой,
Их танки скатывались в панике
На дно размокшего оврага.
Везде встречали нас известия,
Как, все растаптывая в мире,
Командовали эти бестии,
Насилуя и дебоширя.
От боли каждый, как ужаленный,
За ними устремлялся в гневе
Через горящие развалины
И падающие деревья.
Деревья падали, и в хворосте
Лесное пламя бесновалось.
От этой сумасшедшей скорости
Все в памяти перемешалось.
Своих грехов им прятать не во что.
И мы всегда припоминали
Подобранную в поле девочку,
Которой тешились канальи.
За след руки на мертвом личике
С кольцом на пальце безымянном
Должны нам заплатить обидчики
Сторицею и чистоганом.
В неистовстве как бы молитвенном
От трупа бедного ребенка
Летели мы по рвам и рытвинам
За душегубамивдогонку.
Тянулись тучи с промежутками,
И сами, грозные, как туча,
Мы с чертовней и прибаутками
Давили гнезда их гадючьи.
1944
(обратно)

Разведчики

Синело небо. Было тихо.
Трещали на лугу кузнечики.
Нагнувшись, низкою гречихой
К деревне двигались разведчики.
Их было трое, откровенно
Отчаянных до молодечества,
Избавленных от пуль и плена
Молитвами в глуби отечества.
Деревня вражеским вертепом
Царила надо всей равниною.
Луга желтели курослепом,
Ромашками и пастью львиною.
Вдали был сад, деревьев купы,
Толпились немцы белобрысые,
И под окном стояли группой
Вкруг стойки с канцелярской крысою.
Всмотрясь и головы попрятав,
Разведчики, недолго думая,
Пошли садить из автоматов,
Уверенные и угрюмые.
Деревню пересуматошить
Трудов не стоило особенных.
Взвилась подстреленная лошадь,
Мелькнули мертвые в колдобинах.
И как взлетают арсеналы
По мановенью рук подрывника,
Огню разведки отвечала
Вся огневая мощь противника.
Огонь дал пищу для засечек
На наших пунктах за равниною.
За этой пищею разведчик
И полз сюда, в гнездо осиное.
*****
Давно шел бой. Он был так долог,
Что пропадало чувство времени.
Разрывы мин из шестистволок
Забрасывали небо теменью.
Наверно, вечер. Скоро ужин.
В окопах дома щи с бараниной.
А их короткий век отслужен:
Они контужены и ранены.
*****
Валили наземь басурмане
Зеленоглазые и карие.
Поволокли, как на аркане,
За палисадник в канцелярию.
Фуражки, морды, папиросы
И роем мухи, как к покойнику.
Вдруг первый вызванный к допросу
Шагнул к ближайшему разбойнику.
Он дал ногой в подвздошье вору
И, выхвативши автомат его,
Очистил залпами контору
От этого жулья проклятого.
Как вдруг его сразила пуля.
Их снова окружили кучею.
Два остальных рукой махнули.
Теперь им гибель неминучая.
Вверху задвигались стропила,
Как бы в ответ их маловерию,
Над домом крышу расщепило
Снарядом нашей артиллерии.
Дом загорелся. В суматохе
Метнулись к выходу два пленника,
И вот они в чертополохе
Бегут задами по гуменнику.
По ним стреляют из-за клети.
Момент – и не было товарища.
И в поле выбегает третий
И трет глаза рукою шарящей.
Все день еще, и даль объята
Пожаром солнца сумасшедшего.
Но он дивится не закату,
Закату удивляться нечего.
Садится солнце в курослепе,
И вот что, вот что не безделица:
В деревню входят наши цепи,
И пыль от перебежек стелется.
Без памяти, забыв раненья,
Руками на бегу работая,
Бежит он на соединенье
С победоносною пехотою.
Январь 1944
(обратно)

Неоглядность

Непобедимым многолетье,
Прославившимся исполать!
Раздолье жить на белом свете,
И без конца морская гладь.
И русская судьба безбрежней,
Чем может грезиться во сне,
И вечно остается прежней
При небывалой новизне.
И на одноименной грани
Ее поэтов похвала,
Историков ее преданья
И армии ее дела.
И блеск ее морского флота,
И русских сказок закрома,
И гении ее полета,
И небо, и она сама.
И вот на эту ширь раздолья
Глядят из глубины веков
Нахимов в звездном ореоле
И в медальоне – Ушаков.
Вся жизнь их – подвиг неустанный.
Они, не пожалев сердец,
Сверкают темой для романа
И дали чести образец.
Их жизнь не промелькнула мимо,
Не затерялась вдалеке.
Их след лежит неизгладимо
На времени и моряке.
Они живут свежо и пылко,
Распорядительны без слов,
И чувствуют родную жилку
В горячке гордых парусов.
На боевой морской арене
Они из дымовых завес
Стрелой бросаются в сраженье
Противнику наперерез.
Бегут в расстройстве стаи турок.
За ночью следует рассвет.
На рейде тлеет, как окурок,
Турецкий тонущий корвет.
И, все препятствия осилив,
Ширяет флагманский фрегат,
Размахом вытянутых крыльев
Уже не ведая преград.
Март 1944
(обратно)

В низовьях

Илистых плавней желтый янтарь,
Блеск чернозема.
Жители чинят снасть, инвентарь,
Лодки, паромы.
В этих низовьях ночи – восторг,
Светлые зори.
Пеной по отмели шорх-шорх
Черное море.
Птица в болотах, по рекам – налим,
Уймища раков.
В том направлении берегом – Крым,
В этом – Очаков.
За Николаевом книзу – лиман.
Вдоль поднебесья
Степью на запад – зыбь и туман.
Это к Одессе.
Было ли это? Какой это стиль?
Где эти годы?
Можно ль вернуть эту жизнь, эту быль,
Эту свободу?
Ах, как скучает по пахоте плуг,
Пашня – по плугу,
Море – по Бугу, по северу – юг,
Все – друг по другу!
Миг долгожданный уже на виду,
За поворотом.
Дали предчувствуют. В этом году –
Слово за флотом.
Март 1944
(обратно)

Ожившая фреска

Как прежде падали снаряды.
Высокое, как в дальнем плаваньи,
Ночное небо Сталинграда
Качалось в штукатурном саване.
Земля гудела, как молебен
Об отвращеньи бомбы воющей,
Кадильницею дым и щебень
Выбрасывая из побоища.
Когда урывками, меж схваток,
Он под огнем своих проведывал,
Необъяснимый отпечаток
Привычности его преследовал.
Где мог он видеть этот ежик
Домов с бездонными проломами?
Свидетельства былых бомбежек
Казались сказочно знакомыми.
Что означала в черной раме
Четырехпалая отметина?
Кого напоминало пламя
И выломанные паркетины?
И вдруг он вспомнил детство, детство,
И монастырский сад, и грешников,
И с общиною по соседству
Свист соловьев и пересмешников.
Он мать сжимал рукой сыновней,
И от копья архистратига ли
На темной росписи часовни
В такие ямы черти прыгали.
И мальчик облекался в латы,
За мать в воображеньи ратуя,
И налетал на супостата
С такой же свастикой хвостатою.
А рядом в конном поединке
Сиял над змеем лик Георгия.
И на пруду цвели кувшинки,
И птиц безумствовали оргии.
И родина, как голос пущи,
Как зов в лесу и грохот отзыва,
Манила музыкой зовущей
И пахла почкою березовой.
О, как он вспомнил те полянки
Теперь, когда судьбы иронией
Он топчет вражеские танки
С их грозной чешуей драконьею!
Он перешел земли границы,
И будущность, как ширь небесная,
Уже бушует, а не снится,
Приблизившаяся, чудесная.
Март 1944
(обратно)

Победитель

Вы помните еще ту сухость в горле,
Когда, бряцая голой силой зла,
Навстречу нам горланили и перли
И осень шагом испытаний шла?
Но правота была такой оградой,
Которой уступал любой доспех.
Все воплотила участь Ленинграда.
Стеной стоял он на глазах у всех.
И вот пришло заветное мгновенье:
Он разорвал осадное кольцо.
И целый мир, столпившись в отдаленьи,
В восторге смотрит на его лицо.
Как он велик! Какой бессмертный жребий!
Как входит в цепь легенд его звено!
Все, что возможно на земле и в небе,
Им вынесено и совершено.
Январь 1944
(обратно)

Весна

Всё нынешней весной особое.
Живее воробьев шумиха.
Я даже выразить не пробую,
Как на душе светло и тихо.
Иначе думается, пишется,
И громкою октавой в хоре
Земной могучий голос слышится
Освобожденных территорий.
Весеннее дыханье родины
Смывает след зимы с пространства
И черные от слез обводины
С заплаканных очей славянства.
Везде трава готова вылезти,
И улицы старинной Праги
Молчат, одна другой извилистей,
Но заиграют, как овраги.
Сказанья Чехии, Моравии
И Сербии с весенней негой,
Сорвавши пелену бесправия,
Цветами выйдут из-под снега.
Все дымкой сказочной подернется,
Подобно завиткам по стенам
В боярской золоченой горнице
И на Василии Блаженном.
Мечтателю и полуночнику
Москва милей всего на свете.
Он дома, у первоисточника
Всего, чем будет цвесть столетье.
Апрель 1944
(обратно) (обратно) (обратно)

Стихотворения Юрия Живаго

1. Гамлет

Гул затих. Я вышел на подмостки.
Прислонясь к дверному косяку,
Я ловлю в далеком отголоске,
Что случится на моем веку.
На меня наставлен сумрак ночи
Тысячью биноклей на оси.
Если только можно, Авва Отче,
Чашу эту мимо пронеси.
Я люблю Твой замысел упрямый
И играть согласен эту роль.
Но сейчас идет другая драма,
И на этот раз меня уволь.
Но продуман распорядок действий,
И неотвратим конец пути.
Я один, всё тонет в фарисействе.
Жизнь прожить – не поле перейти.
1946
(обратно)

2. Март

Солнце греет до седьмого пота,
И бушует, одурев, овраг.
Как у дюжей скотницы работа,
Дело у весны кипит в руках.
Чахнет снег и болен малокровьем
В веточках бессильно синих жил.
Но дымится жизнь в хлеву коровьем,
И здоровьем пышут зубья вил.
Эти ночи, эти дни и ночи!
Дробь капелей к середине дня,
Кровельных сосулек худосочье,
Ручейков бессонных болтовня!
Настежь всё, конюшня и коровник.
Голуби в снегу клюют овес,
И, всего живитель и виновник, –
Пахнет свежим воздухом навоз.
1946
(обратно)

3. На страстной

Еще кругом ночная мгла.
Еще так рано в мире,
Что звездам в небе нет числа,
И каждая, как день, светла,
И если бы земля могла,
Она бы Пасху проспала
Под чтение Псалтыри.
Еще кругом ночная мгла.
Такая рань на свете,
Что площадь вечностью легла
От перекрестка до угла,
И до рассвета и тепла
Еще тысячелетье.
Еще земля голым-гола,
И ей ночами не в чем
Раскачивать колокола
И вторить с воли певчим.
И со Страстного четверга
Вплоть до Страстной субботы
Вода буравит берега
И вьет водовороты.
И лес раздет и непокрыт,
И на Страстях Христовых,
Как строй молящихся, стоит
Толпой стволов сосновых.
А в городе, на небольшом
Пространстве, как на сходке,
Деревья смотрят нагишом
В церковные решетки.
И взгляд их ужасом объят.
Понятна их тревога.
Сады выходят из оград,
Колеблется земли уклад:
Они хоронят Бога.
И видят свет у царских врат,
И черный плат, и свечек ряд,
Заплаканные лица –
И вдруг навстречу крестный ход
Выходит с плащаницей,
И две березы у ворот
Должны посторониться.
И шествие обходит двор
По краю тротуара,
И вносит с улицы в притвор
Весну, весенний разговор
И воздух с привкусом просфор
И вешнего угара.
И март разбрасывает снег
На паперти толпе калек,
Как будто вышел человек,
И вынес, и открыл ковчег,
И всё до нитки роздал.
И пенье длится до зари,
И, нарыдавшись вдосталь,
Доходят тише изнутри
На пустыри под фонари
Псалтырь или Апостол.
Но в полночь смолкнут тварь и плоть,
Заслышав слух весенний,
Что только-только распогодь –
Смерть можно будет побороть
Усильем воскресенья.
1946
(обратно)

4. Белая ночь

Мне далекое время мерещится,
Дом на стороне Петербургской.
Дочь степной небогатой помещицы,
Ты – на курсах, ты родом из Курска.
Ты – мила, у тебя есть поклонники.
Этой белою ночью мы оба,
Примостясь на твоем подоконнике,
Смотрим вниз с твоего небоскреба.
Фонари, точно бабочки газовые,
Утро тронуло первою дрожью.
То, что тихо тебе я рассказываю,
Так на спящие дали похоже!
Мы охвачены тою же самою
Оробелою верностью тайне,
Как раскинувшийся панорамою
Петербург за Невою бескрайней.
Там вдали, по дремучим урочищам,
Этой ночью весеннею белой
Соловьи славословьем грохочущим
Оглашают лесные пределы.
Ошалелое щелканье катится.
Голос маленькой птички ледащей
Пробуждает восторг и сумятицу
В глубине очарованной чащи.
В те места босоногою странницей
Пробирается ночь вдоль забора,
И за ней с подоконника тянется
След подслушанного разговора.
В отголосках беседы услышанной
По садам, огороженным тёсом,
Ветви яблоновые и вишенные
Одеваются цветом белёсым.
И деревья, как призраки, белые
Высыпают толпой на дорогу,
Точно знаки прощальные делая
Белой ночи, видавшей так много.
1953
(обратно)

5. Весенняя распутица

Огни заката догорали,
Распутицей в бору глухом
В далекий хутор на Урале
Тащился человек верхом.
Болтала лошадь селезенкой,
И звону шлепавших подков
Дорогой вторила вдогонку
Вода в воронках родников.
Когда же опускал поводья
И шагом ехал верховой,
Прокатывало половодье
Вблизи весь гул и грохот свой.
Смеялся кто-то, плакал кто-то,
Крошились камни о кремни,
И падали в водовороты
С корнями вырванные пни.
А на пожарище заката,
В далекой прочерни ветвей,
Как гулкий колокол набата,
Неистовствовал соловей.
Где ива вдовий свой повойник
Клонила, свесивши в овраг,
Как древний соловей-разбойник,
Свистал он на семи дубах.
Какой беде, какой зазнобе
Предназначался этот пыл?
В кого ружейной крупной дробью
Он по чащобе запустил?
Казалось, вот он выйдет лешим
С привала беглых каторжан
Навстречу конным или пешим
Заставам здешних партизан.
Земля и небо, лес и поле
Ловили этот редкий звук,
Размеренные эти доли
Безумья, боли, счастья, мук.
1953
(обратно)

6. Объяснение

Жизнь вернулась так же беспричинно,
Как когда-то странно прервалась.
Я на той же улице старинной,
Как тогда, в тот летний день и час.
Те же люди и заботы те же,
И пожар заката не остыл.
Как его тогда к стене Манежа
Вечер смерти наспех пригвоздил.
Женщины в дешевом затрапезе
Так же ночью топчут башмаки.
Их потом на кровельном железе
Так же распинают чердаки.
Вот одна походкою усталой
Медленно выходит на порог
И, поднявшись из полуподвала,
Переходит двор наискосок.
Я опять готовлю отговорки,
И опять всё безразлично мне.
И соседка, обогнув задворки,
Оставляет нас наедине.
* * *
Не плачь, не морщь опухших губ,
Не собирай их в складки.
Разбередишь присохший струп
Весенней лихорадки.
Сними ладонь с моей груди,
Мы провода под током.
Друг к другу вновь, того гляди,
Нас бросит ненароком.
Пройдут года, ты вступишь в брак,
Забудешь неустройства.
Быть женщиной – великий шаг,
Сводить с ума – геройство.
А я пред чудом женских рук,
Спины, и плеч, и шеи
И так с привязанностью слуг
Весь век благоговею.
Но, как ни сковывает ночь
Меня кольцом тоскливым,
Сильней на свете тяга прочь
И манит страсть к разрывам.
1947
7. ЛЕТО В ГОРОДЕ
Разговоры вполголоса,
И с поспешностью пылкой
Кверху собраны волосы
Всей копною с затылка.
Из-под гребня тяжелого
Смотрит женщина в шлеме,
Запрокинувши голову
Вместе с косами всеми.
А на улице жаркая
Ночь сулит непогоду,
И расходятся, шаркая,
По домам пешеходы.
Гром отрывистый слышится,
Отдающийся резко,
И от ветра колышется
На окне занавеска.
Наступает безмолвие,
Но по-прежнему парит,
И по-прежнему молнии
В небе шарят и шарят.
А когда светозарное
Утро знойное снова
Сушит лужи бульварные
После ливня ночного,
Смотрят хмуро по случаю
Своего недосыпа
Вековые, пахучие
Неотцветшие липы.
1953
(обратно)

8. Ветер

Я кончился, а ты жива.
И ветер, жалуясь и плача,
Раскачивает лес и дачу.
Не каждую сосну отдельно,
А полностью все дерева
Со всею далью беспредельной,
Как парусников кузова
На глади бухты корабельной.
И это не из удальства
Или из ярости бесцельной,
А чтоб в тоске найти слова
Тебе для песни колыбельной.
1953
(обратно)

9. Хмель

Под ракитой, обвитой плющом,
От ненастья мы ищем защиты.
Наши плечи покрыты плащом,
Вкруг тебя мои руки обвиты.
Я ошибся. Кусты этих чащ
Не плющом перевиты, а хмелем.
Ну так лучше давай этот плащ
В ширину под собою расстелем.
1953
(обратно)

10. Бабье лето

Лист смородины груб и матерчат.
В доме хохот и стекла звенят,
В нем шинкуют, и квасят, и перчат,
И гвоздики кладут в маринад.
Лес забрасывает, как насмешник,
Этот шум на обрывистый склон,
Где сгоревший на солнце орешник
Словно жаром костра опален.
Здесь дорога спускается в балку,
Здесь и высохших старых коряг,
И лоскутницы осени жалко,
Всё сметающей в этот овраг.
И того, что вселенная проще,
Чем иной полагает хитрец,
Что как в воду опущена роща,
Что приходит всему свой конец.
Что глазами бессмысленно хлопать,
Когда всё пред тобой сожжено,
И осенняя белая копоть
Паутиною тянет в окно.
Ход из сада в заборе проломан
И теряется в березняке.
В доме смех и хозяйственный гомон,
Тот же гомон и смех вдалеке.
1946
(обратно)

11. Свадьба

Пересекши край двора,
Гости на гулянку
В дом невесты до утра
Перешли с тальянкой.
За хозяйскими дверьми
В войлочной обивке
Стихли с часу до семи
Болтовни обрывки.
А зарею, в самый сон,
Только спать и спать бы,
Вновь запел аккордеон,
Уходя со свадьбы.
И рассыпал гармонист
Снова на баяне
Плеск ладоней, блеск монист,
Шум и гам гулянья.
И опять, опять, опять
Говорок частушки
Прямо к спящим на кровать
Ворвался с пирушки.
А одна, как снег бела,
В шуме, свисте, гаме
Снова павой поплыла,
Поводя боками.
Помавая головой
И рукою правой,
В плясовой по мостовой,
Павой, павой, павой.
Вдруг задор и шум игры,
Топот хоровода,
Провалясь в тартарары,
Канули, как в воду.
Просыпался шумный двор.
Деловое эхо
Вмешивалось в разговор
И раскаты смеха.
В необъятность неба, ввысь
Вихрем сизых пятен
Стаей голуби неслись,
Снявшись с голубятен.
Точно их за свадьбой вслед,
Спохватясь спросонья,
С пожеланьем многих лет
Выслали в погоню.
Жизнь ведь тоже только миг,
Только растворенье
Нас самих во всех других
Как бы им в даренье.
Только свадьба, в глубь окон
Рвущаяся снизу,
Только песня, только сон,
Только голубь сизый.
1953
(обратно)

12. Осень

Я дал разъехаться домашним,
Все близкие давно в разброде,
И одиночеством всегдашним
Полно всё в сердце и природе.
И вот я здесь с тобой в сторожке.
В лесу безлюдно и пустынно.
Как в песне, стежки и дорожки
Позаросли наполовину.
Теперь на нас одних с печалью
Глядят бревенчатые стены.
Мы брать преград не обещали,
Мы будем гибнуть откровенно.
Мы сядем в час и встанем в третьем,
Я с книгою, ты с вышиваньем,
И на рассвете не заметим,
Как целоваться перестанем.
Еще пышней и бесшабашней
Шумите, осыпайтесь, листья,
И чашу горечи вчерашней
Сегодняшней тоской превысьте.
Привязанность, влеченье, прелесть!
Рассеемся в сентябрьском шуме!
Заройся вся в осенний шелест!
Замри или ополоумей!
Ты так же сбрасываешь платье,
Как роща сбрасывает листья,
Когда ты падаешь в объятье
В халате с шелковою кистью.
Ты – благо гибельного шага,
Когда житье тошней недуга,
А корень красоты – отвага,
И это тянет нас друг к другу.
1949
(обратно)

13. Сказка

Встарь, во время оно,
В сказочном краю
Пробирался конный
Степью по репью.
Он спешил на сечу,
А в степной пыли
Темный лес навстречу
Вырастал вдали.
Ныло ретивое,
На сердце скребло:
Бойся водопоя,
Подтяни седло.
Не послушал конный
И во весь опор
Залетел с разгону
На лесной бугор.
Повернул с кургана,
Въехал в суходол,
Миновал поляну,
Гору перешел.
И забрел в ложбину,
И лесной тропой
Вышел на звериный
След и водопой.
И глухой к призыву
И не вняв чутью,
Свел коня с обрыва
Попоить к ручью.
У ручья пещера.
Пред пещерой – брод.
Как бы пламя серы
Озаряло вход.
И в дыму багровом,
Застилавшем взор,
Отдаленным зовом
Огласился бор.
И тогда оврагом,
Вздрогнув, напрямик
Тронул конный шагом
На призывный крик.
И увидел конный,
И приник к копью,
Голову дракона,
Хвост и чешую.
Пламенем из зева
Рассевал он свет,
В три кольца вкруг девы
Обмотав хребет.
Туловище змея,
Как концом бича,
Поводило шеей
У ее плеча.
Той страны обычай
Пленницу-красу
Отдавал в добычу
Чудищу в лесу.
Края населенье
Хижины свои
Выкупало пеней
Этой от змеи.
Змей обвил ей руку
И оплел гортань,
Получив на муку
В жертву эту дань.
Посмотрел с мольбою
Всадник в высь небес
И копье для боя
Взял наперевес.
Сомкнутые веки.
Выси. Облака.
Воды. Броды. Реки.
Годы и века.
Конный в шлеме сбитом,
Сшибленный в бою.
Верный конь, копытом
Топчущий змею.
Конь и труп дракона
Рядом на песке.
В обмороке конный,
Дева в столбняке.
Светел свод полдневный,
Синева нежна.
Кто она? Царевна?
Дочь земли? Княжна?
То, в избытке счастья,
Слезы в три ручья,
То душа во власти
Сна и забытья.
То возврат здоровья,
То недвижность жил
От потери крови
И упадка сил.
Но сердца их бьются.
То она, то он
Силятся очнуться
И впадают в сон.
Сомкнутые веки.
Выси. Облака.
Воды. Броды. Реки.
Годы и века.
1953
(обратно)

14. Август

Как обещало, не обманывая,
Проникло солнце утром рано
Косою полосой шафрановою
От занавеси до дивана.
Оно покрыло жаркой охрою
Соседний лес, дома поселка,
Мою постель, подушку мокрую
И край стены за книжной полкой.
Я вспомнил, по какому поводу
Слегка увлажнена подушка.
Мне снилось, что ко мне на проводы
Шли по лесу вы друг за дружкой.
Вы шли толпою, врозь и парами,
Вдруг кто-то вспомнил, что сегодня
Шестое августа по старому,
Преображение Господне.
Обыкновенно свет без пламени
Исходит в этот день с Фавора,
И осень, ясная, как знаменье,
К себе приковывает взоры.
И вы прошли сквозь мелкий, нищенский,
Нагой, трепещущий ольшаник
В имбирно-красный лес кладбищенский,
Горевший, как печатный пряник.
С притихшими его вершинами
Соседствовало небо важно,
И голосами петушиными
Перекликалась даль протяжно.
В лесу казенной землемершею
Стояла смерть среди погоста,
Смотря в лицо мое умершее,
Чтоб вырыть яму мне по росту.
Был всеми ощутим физически
Спокойный голос чей-то рядом.
То прежний голос мой провидческий
Звучал, не тронутый распадом.
«Прощай, лазурь преображенская
И золото второго Спаса.
Смягчи последней лаской женскою
Мне горечь рокового часа.
Прощайте, годы безвременщины!
Простимся, бездне унижений
Бросающая вызов женщина!
Я – поле твоего сраженья.
Прощай, размах крыла расправленный,
Полета вольное упорство,
И образ мира, в слове явленный,
И творчество, и чудотворство».
1953
(обратно)

15. Зимняя ночь

Мело, мело по всей земле
Во все пределы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
Как летом роем мошкара
Летит на пламя,
Слетались хлопья со двора
К оконной раме.
Метель лепила на стекле
Кружки и стрелы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
На озаренный потолок
Ложились тени,
Скрещенья рук, скрещенья ног,
Судьбы скрещенья.
И падали два башмачка
Со стуком на пол.
И воск слезами с ночника
На платье капал.
И всё терялось в снежной мгле,
Седой и белой.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
На свечку дуло из угла,
И жар соблазна
Вздымал, как ангел, два крыла
Крестообразно.
Мело весь месяц в феврале,
И то и дело
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
1946
(обратно)

16. Разлука

С порога смотрит человек,
Не узнавая дома.
Ее отъезд был как побег.
Везде следы разгрома.
Повсюду в комнате хаос.
Он меры разоренья
Не замечает из-за слез
И приступа мигрени.
В ушах с утра какой-то шум.
Он в памяти иль грезит?
И почему ему на ум
Всё мысль о море лезет?
Когда сквозь иней на окне
Не видно света божья,
Безвыходность тоски вдвойне
С пустыней моря схожа.
Она была так дорога
Ему чертой любою,
Как морю близки берега
Всей линией прибоя.
Как затопляет камыши
Волненье после шторма,
Ушли на дно его души
Ее черты и формы.
В года мытарств, во времена
Немыслимого быта
Она волной судьбы со дна
Была к нему прибита.
Среди препятствий без числа,
Опасности минуя,
Волна несла ее, несла
И пригнала вплотную.
И вот теперь ее отъезд,
Насильственный, быть может!
Разлука их обоих съест,
Тоска с костями сгложет.
И человек глядит кругом:
Она в момент ухода
Всё выворотила вверх дном
Из ящиков комода.
Он бродит, и до темноты
Укладывает в ящик
Раскиданные лоскуты
И выкройки образчик.
И, наколовшись об шитье
С невынутой иголкой,
Внезапно видит всю ее
И плачет втихомолку.
1953
(обратно)

17. Свидание

Засыпет снег дороги,
Завалит скаты крыш.
Пойду размять я ноги:
За дверью ты стоишь.
Одна, в пальто осеннем,
Без шляпы, без калош,
Ты борешься с волненьем
И мокрый снег жуешь.
Деревья и ограды
Уходят вдаль, во мглу.
Одна средь снегопада
Стоишь ты на углу.
Течет вода с косынки
По рукаву в обшлаг,
И каплями росинки
Сверкают в волосах.
И прядью белокурой
Озарены: лицо,
Косынка, и фигура,
И это пальтецо.
Снег на ресницах влажен,
В твоих глазах тоска,
И весь твой облик слажен
Из одного куска.
Как будто бы железом,
Обмокнутым в сурьму,
Тебя вели нарезом
По сердцу моему.
И в нем навек засело
Смиренье этих черт,
И оттого нет дела,
Что свет жестокосерд.
И оттого двоится
Вся эта ночь в снегу,
И провести границы
Меж нас я не могу.
Но кто мы и откуда,
Когда от всех тех лет
Остались пересуды,
А нас на свете нет?
1949
(обратно)

18. Рождественская звезда

Стояла зима.
Дул ветер из степи.
И холодно было Младенцу в вертепе
На склоне холма.
Его согревало дыханье вола.
Домашние звери
Стояли в пещере,
Над яслями теплая дымка плыла.
Доху отряхнув от постельной трухи
И зернышек проса,
Смотрели с утеса
Спросонья в полночную даль пастухи.
Вдали было поле в снегу и погост,
Ограды, надгробья,
Оглобля в сугробе,
И небо над кладбищем, полное звезд.
А рядом, неведомая перед тем,
Застенчивей плошки
В оконце сторожки
Мерцала звезда по пути в Вифлеем.
Она пламенела, как стог, в стороне
От неба и Бога,
Как отблеск поджога,
Как хутор в огне и пожар на гумне.
Она возвышалась горящей скирдой
Соломы и сена
Средь целой вселенной,
Встревоженной этою новой звездой.
Растущее зарево рдело над ней
И значило что-то,
И три звездочета
Спешили на зов небывалых огней.
За ними везли на верблюдах дары.
И ослики в сбруе, один малорослей
Другого, шажками спускались с горы.
И странным виденьем грядущей поры
Вставало вдали всё пришедшее после.
Все мысли веков, все мечты, все миры,
Всё будущее галерей и музеев,
Все шалости фей, все дела чародеев,
Все елки на свете, все сны детворы.
Весь трепет затепленных свечек, все цепи,
Всё великолепье цветной мишуры…
…Всё злей и свирепей дул ветер из степи…
…Все яблоки, все золотые шары.
Часть пруда скрывали верхушки ольхи,
Но часть было видно отлично отсюда
Сквозь гнезда грачей и деревьев верхи.
Как шли вдоль запруды ослы и верблюды,
Могли хорошо разглядеть пастухи.
– Пойдемте со всеми, поклонимся чуду, –
Сказали они, запахнув кожухи.
От шарканья по снегу сделалось жарко.
По яркой поляне листами слюды
Вели за хибарку босые следы.
На эти следы, как на пламя огарка,
Ворчали овчарки при свете звезды.
Морозная ночь походила на сказку,
И кто-то с навьюженной снежной гряды
Всё время незримо входил в их ряды.
Собаки брели, озираясь с опаской,
И жались к подпаску, и ждали беды.
По той же дороге, чрез эту же местность
Шло несколько ангелов в гуще толпы.
Незримыми делала их бестелесность,
Но шаг оставлял отпечаток стопы.
У камня толпилась орава народу.
Светало. Означились кедров стволы.
– А кто вы такие? – спросила Мария.
– Мы племя пастушье и неба послы,
Пришли вознести вам обоим хвалы.
– Всем вместе нельзя. Подождите у входа.
Средь серой, как пепел, предутренней мглы
Топтались погонщики и овцеводы,
Ругались со всадниками пешеходы,
У выдолбленной водопойной колоды
Ревели верблюды, лягались ослы.
Светало. Рассвет, как пылинки золы,
Последние звезды сметал с небосвода.
И только волхвов из несметного сброда
Впустила Мария в отверстье скалы.
Он спал, весь сияющий, в яслях из дуба,
Как месяца луч в углубленье дупла.
Ему заменяли овчинную шубу
Ослиные губы и ноздри вола.
Стояли в тени, словно в сумраке хлева,
Шептались, едва подбирая слова.
Вдруг кто-то в потемках, немного налево
От яслей рукой отодвинул волхва,
И тот оглянулся: с порога на Деву,
Как гостья, смотрела звезда Рождества.
1947
(обратно)

19. Рассвет

Ты значил всё в моей судьбе.
Потом пришла война, разруха,
И долго-долго о Тебе
Ни слуху не было, ни духу.
И через много-много лет
Твой голос вновь меня встревожил.
Всю ночь читал я Твой Завет
И как от обморока ожил.
Мне к людям хочется, в толпу,
В их утреннее оживленье.
Я всё готов разнесть в щепу
И всех поставить на колени.
И я по лестнице бегу,
Как будто выхожу впервые
На эти улицы в снегу
И вымершие мостовые.
Везде встают, огни, уют,
Пьют чай, торопятся к трамваям.
В теченье нескольких минут
Вид города неузнаваем.
В воротах вьюга вяжет сеть
Из густо падающих хлопьев,
И, чтобы вовремя поспеть,
Все мчатся недоев-недопив.
Я чувствую за них за всех,
Как будто побывал в их шкуре,
Я таю сам, как тает снег,
Я сам, как утро, брови хмурю.
Со мною люди без имен,
Деревья, дети, домоседы.
Я ими всеми побежден,
И только в том моя победа.
1947
(обратно)

20. Чудо

Он шел из Вифании в Ерусалим,
Заранее грустью предчувствий томим.
Колючий кустарник на круче был выжжен,
Над хижиной ближней не двигался дым,
Был воздух горяч и камыш неподвижен,
И Мертвого моря покой недвижим.
И в горечи, спорившей с горечью моря,
Он шел с небольшою толпой облаков
По пыльной дороге на чье-то подворье,
Шел в город на сборище учеников.
И так углубился Он в мысли свои,
Что поле в уныньи запахло полынью.
Всё стихло. Один Он стоял посредине,
А местность лежала пластом в забытьи.
Всё перемешалось: теплынь и пустыня,
И ящерицы, и ключи, и ручьи.
Смоковница высилась невдалеке,
Совсем без плодов, только ветки да листья.
И Он ей сказал: «Для какой ты корысти?
Какая мне радость в твоем столбняке?
Я жажду и алчу, а ты – пустоцвет,
И встреча с тобой безотрадней гранита.
О, как ты обидна и недаровита!
Останься такой до скончания лет».
По дереву дрожь осужденья прошла,
Как молнии искра по громоотводу.
Смоковницу испепелило дотла.
Найдись в это время минута свободы
У листьев, ветвей, и корней, и ствола,
Успели б вмешаться законы природы.
Но чудо есть чудо, и чудо есть Бог.
Когда мы в смятеньи, тогда средь разброда
Оно настигает мгновенно, врасплох.
1947
(обратно)

21. Земля

В московские особняки
Врывается весна нахрапом.
Выпархивает моль за шкапом
И ползает по летним шляпам,
И прячут шубы в сундуки.
По деревянным антресолям
Стоят цветочные горшки
С левкоем и желтофиолем,
И дышат комнаты привольем,
И пахнут пылью чердаки.
И улица запанибрата
С оконницей подслеповатой,
И белой ночи и закату
Не разминуться у реки.
И можно слышать в коридоре,
Что происходит на просторе,
О чем в случайном разговоре
С капелью говорит апрель.
Он знает тысячи историй
Про человеческое горе,
И по заборам стынут зори
И тянут эту канитель.
И та же смесь огня и жути
На воле и в жилом уюте,
И всюду воздух сам не свой.
И тех же верб сквозные прутья,
И тех же белых почек вздутья
И на окне, и на распутье,
На улице и в мастерской.
Зачем же плачет даль в тумане
И горько пахнет перегной?
На то ведь и мое призванье,
Чтоб не скучали расстоянья,
Чтобы за городскою гранью
Земле не тосковать одной.
Для этого весною ранней
Со мною сходятся друзья,
И наши вечера – прощанья,
Пирушки наши – завещанья,
Чтоб тайная струя страданья
Согрела холод бытия.
1947
(обратно)

22. Дурные дни

Когда на последней неделе
Входил Он в Иерусалим,
Осанны навстречу гремели,
Бежали с ветвями за ним.
А дни всё грозней и суровей.
Любовью не тронуть сердец.
Презрительно сдвинуты брови,
И вот послесловье, конец.
Свинцовою тяжестью всею
Легли на дворы небеса.
Искали улик фарисеи,
Юля перед ним, как лиса.
И темными силами храма
Он отдан подонкам на суд,
И с пылкостью тою же самой,
Как славили прежде, клянут.
Толпа на соседнем участке
Заглядывала из ворот,
Толклись в ожиданьи развязки
И тыкались взад и вперед.
И полз шепоток по соседству
И слухи со многих сторон.
И бегство в Египет, и детство
Уже вспоминались, как сон.
Припомнился скат величавый
В пустыне, и та крутизна,
С которой всемирной державой
Его соблазнял сатана.
И брачное пиршество в Кане,
И чуду дивящийся стол,
И море, которым в тумане
Он к лодке, как посуху, шел.
И сборище бедных в лачуге,
И спуск со свечою в подвал,
Где вдруг она гасла в испуге,
Когда воскрешенный вставал.
1949
(обратно)

23. Магдалина

1
Чуть ночь, мой демон тут как тут,
За прошлое моя расплата.
Придут и сердце мне сосут
Воспоминания разврата,
Когда, раба мужских причуд,
Была я дурой бесноватой
И улицей был мой приют.
Осталось несколько минут,
И тишь наступит гробовая.
Но, раньше чем они пройдут,
Я жизнь свою, дойдя до края,
Как алавастровый сосуд,
Перед Тобою разбиваю.
О, где бы я теперь была,
Учитель мой и мой Спаситель,
Когда б ночами у стола
Меня бы вечность не ждала,
Как новый, в сети ремесла
Мной завлеченный посетитель.
Но объясни, что значит грех,
И смерть, и ад, и пламень серный,
Когда я на глазах у всех
С тобой, как с деревом побег,
Срослась в своей тоске безмерной.
Когда Твои стопы, Исус,
Оперши о свои колени,
Я, может, обнимать учусь
Креста четырехгранный брус
И, чувств лишаясь, к телу рвусь,
Тебя готовя к погребенью.
1949
(обратно)

24. Магдалина

2
У людей пред праздником уборка.
В стороне от этой толчеи
Обмываю миром из ведерка
Я стопы пречистые Твои.
Шарю и не нахожу сандалий.
Ничего не вижу из-за слез.
На глаза мне пеленой упали
Пряди распустившихся волос.
Ноги я Твои в подол уперла,
Их слезами облила, Исус,
Ниткой бус их обмотала с горла,
В волосы зарыла, как в бурнус.
Будущее вижу так подробно,
Словно Ты его остановил.
Я сейчас предсказывать способна
Вещим ясновиденьем сивилл.
Завтра упадет завеса в храме,
Мы в кружок собьемся в стороне,
И земля качнется под ногами,
Может быть, из жалости ко мне.
Перестроятся ряды конвоя,
И начнется всадников разъезд.
Словно в бурю смерч, над головою
Будет к небу рваться этот крест.
Брошусь на землю у ног распятья,
Обомру и закушу уста.
Слишком многим руки для объятья
Ты раскинешь по концам креста.
Для кого на свете столько шири,
Столько муки и такая мощь?
Есть ли столько душ и жизней в мире?
Столько поселений, рек и рощ?
Но пройдут такие трое суток
И столкнут в такую пустоту,
Что за этот страшный промежуток
Я до воскресенья дорасту.
1949
(обратно)

25. Гефсиманский сад

Мерцаньем звезд далеких безразлично
Был поворот дороги озарен.
Дорога шла вокруг горы Масличной,
Внизу под нею протекал Кедрон.
Лужайка обрывалась с половины.
За нею начинался Млечный Путь.
Седые серебристые маслины
Пытались вдаль по воздуху шагнуть.
В конце был чей-то сад, надел земельный.
Учеников оставив за стеной,
Он им сказал: «Душа скорбит смертельно,
Побудьте здесь и бодрствуйте со мной».
Он отказался без противоборства,
Как от вещей, полученных взаймы,
От всемогущества и чудотворства,
И был теперь как смертные, как мы.
Ночная даль теперь казалась краем
Уничтоженья и небытия.
Простор вселенной был необитаем,
И только сад был местом для житья.
И, глядя в эти черные провалы,
Пустые, без начала и конца,
Чтоб эта чаша смерти миновала,
В поту кровавом Он молил Отца.
Смягчив молитвой смертную истому,
Он вышел за ограду. На земле
Ученики, осиленные дремой,
Валялись в придорожном ковыле.
Он разбудил их: «Вас Господь сподобил
Жить в дни мои, вы ж разлеглись, как пласт.
Час Сына Человеческого пробил.
Он в руки грешников себя предаст».
И лишь сказал, неведомо откуда
Толпа рабов и скопище бродяг,
Огни, мечи и впереди – Иуда
С предательским лобзаньем на устах.
Петр дал мечом отпор головорезам
И ухо одному из них отсек.
Но слышит: «Спор нельзя решать железом,
Вложи свой меч на место, человек.
Неужто тьмы крылатых легионов
Отец не снарядил бы мне сюда?
И волоска тогда на мне не тронув,
Враги рассеялись бы без следа.
Но книга жизни подошла к странице,
Которая дороже всех святынь.
Сейчас должно написанное сбыться,
Пускай же сбудется оно. Аминь.
Ты видишь, ход веков подобен притче
И может загореться на ходу.
Во имя страшного ее величья
Я в добровольных муках в гроб сойду.
Я в гроб сойду и в третий день восстану,
И, как сплавляют по реке плоты,
Ко мне на суд, как баржи каравана,
Столетья поплывут из темноты».
1949
(обратно) (обратно)

Когда разгуляется

Un livre est un grand cimetière оù sur la plupart des tombes on ne peut plus lire les noms effacés.

Marcel Proust[61]

«Во всем мне хочется дойти…»

Во всем мне хочется дойти
До самой сути.
В работе, в поисках пути,
В сердечной смуте.
До сущности протекших дней,
До их причины,
До оснований, до корней,
До сердцевины.
Всё время схватывая нить
Судеб, событий,
Жить, думать, чувствовать, любить,
Свершать открытья.
О, если бы я только мог
Хотя отчасти,
Я написал бы восемь строк
О свойствах страсти.
О беззаконьях, о грехах,
Бегах, погонях,
Нечаянностях впопыхах,
Локтях, ладонях.
Я вывел бы ее закон,
Ее начало,
И повторял ее имен
Инициалы.
Я б разбивал стихи, как сад.
Всей дрожью жилок
Цвели бы липы в них подряд,
Гуськом, в затылок.
В стихи б я внес дыханье роз,
Дыханье мяты,
Луга, осоку, сенокос,
Грозы раскаты.
Так некогда Шопен вложил
Живое чудо
Фольварков, парков, рощ, могил
В свои этюды.
Достигнутого торжества
Игра и мука –
Натянутая тетива
Тугого лука.
1956
(обратно)

«Быть знаменитым некрасиво…»

Быть знаменитым некрасиво.
Не это подымает ввысь.
Не надо заводить архива,
Над рукописями трястись.
Цель творчества – самоотдача,
А не шумиха, не успех.
Позорно, ничего не знача,
Быть притчей на устах у всех.
Но надо жить без самозванства,
Так жить, чтобы в конце концов
Привлечь к себе любовь пространства,
Услышать будущего зов.
И надо оставлять пробелы
В судьбе, а не среди бумаг,
Места и главы жизни целой
Отчеркивая на полях.
И окунаться в неизвестность,
И прятать в ней свои шаги,
Как прячется в тумане местность,
Когда в ней не видать ни зги.
Другие по живому следу
Пройдут твой путь за пядью пядь,
Но пораженья от победы
Ты сам не должен отличать.
И должен ни единой долькой
Не отступаться от лица,
Но быть живым, живым и только,
Живым и только до конца.
1956
(обратно)

Душа

Душа моя, печальница
О всех в кругу моем,
Ты стала усыпальницей
Замученных живьем.
Тела их бальзамируя,
Им посвящая стих,
Рыдающею лирою
Оплакивая их,
Ты в наше время шкурное
За совесть и за страх
Стоишь могильной урною,
Покоящей их прах.
Их муки совокупные
Тебя склонили ниц.
Ты пахнешь пылью трупною
Мертвецких и гробниц.
Душа моя, скудельница,
Всё, виденное здесь,
Перемолов, как мельница,
Ты превратила в смесь.
И дальше перемалывай
Всё бывшее со мной,
Как сорок лет без малого,
В погостный перегной.
1956
(обратно)

Ева

Стоят деревья у воды,
И полдень с берега крутого
Закинул облака в пруды,
Как переметы рыболова.
Как невод, тонет небосвод,
И в это небо, точно в сети,
Толпа купальщиков плывет –
Мужчины, женщины и дети.
Пять-шесть купальщиц в лозняке
Выходят на берег без шума
И выжимают на песке
Свои купальные костюмы.
И наподобие ужей
Ползут и вьются кольца пряжи,
Как будто искуситель-змей
Скрывался в мокром трикотаже.
О женщина, твой вид и взгляд
Ничуть меня в тупик не ставят.
Ты вся – как горла перехват,
Когда его волненье сдавит.
Ты создана как бы вчерне,
Как строчка из другого цикла,
Как будто не шутя во сне
Из моего ребра возникла.
И тотчас вырвалась из рук
И выскользнула из объятья,
Сама – смятенье и испуг
И сердца мужеского сжатье.
1956
(обратно)

Без названия

Недотрога, тихоня в быту,
Ты сейчас вся огонь, вся горенье.
Дай запру я твою красоту
В темном тереме стихотворенья.
Посмотри, как преображена
Огневой кожурой абажура
Конура, край стены, край окна,
Наши тени и наши фигуры.
Ты с ногами сидишь на тахте,
Под себя их поджав по-турецки.
Все равно, на свету, в темноте,
Ты всегда рассуждаешь по-детски.
Замечтавшись, ты нижешь на шнур
Горсть на платье скатившихся бусин.
Слишком грустен твой вид, чересчур
Разговор твой прямой безыскусен.
Пошло слово любовь, ты права.
Я придумаю кличку иную.
Для тебя я весь мир, все слова,
Если хочешь, переименую.
Разве хмурый твой вид передаст
Чувств твоих рудоносную залежь,
Сердца тайно светящийся пласт?
Ну так что же глаза ты печалишь?
1956
(обратно)

Перемена

Я льнул когда-то к беднякам
Не из возвышенного взгляда,
А потому, что только там
Шла жизнь без помпы и парада.
Хотя я с барством был знаком
И с публикою деликатной,
Я дармоедству был врагом
И другом голи перекатной.
И я старался дружбу свесть
С людьми из трудового званья,
За что и делали мне честь,
Меня считая тоже рванью.
Был осязателен без фраз,
Вещественен, телесен, весок
Уклад подвалов без прикрас
И чердаков без занавесок.
И я испортился с тех пор,
Как времени коснулась порча,
И горе возвели в позор,
Мещан и оптимистов корча.
Всем тем, кому я доверял,
Я с давних пор уже не верен.
Я человека потерял
С тех пор, как всеми он потерян…
1956
(обратно)

Весна в лесу

Отчаянные холода
Задерживают таянье.
Весна позднее, чем всегда,
Но и зато нечаянней.
С утра амурится петух,
И нет прохода курице.
Лицом поворотясь на юг,
Сосна на солнце жмурится.
Хотя и парит и печет,
Еще недели целые
Дороги сковывает лед
Корою почернелою.
В лесу еловый мусор, хлам,
И снегом всё завалено.
Водою с солнцем пополам
Затоплены проталины.
И небо в тучах как в пуху
Над грязной вешней жижицей
Застряло в сучьях наверху
И от жары не движется.
1956
(обратно)

Июль

По дому бродит привиденье.
Весь день шаги над головой.
На чердаке мелькают тени.
По дому бродит домовой.
Везде болтается некстати,
Мешается во все дела,
В халате крадется к кровати,
Срывает скатерть со стола.
Ног у порога не обтерши,
Вбегает в вихре сквозняка
И с занавеской, как с танцоршей,
Взвивается до потолка.
Кто этот баловник-невежа
И этот призрак и двойник?
Да это наш жилец приезжий,
Наш летний дачник-отпускник.
На весь его недолгий роздых
Мы целый дом ему сдаем.
Июль с грозой, июльский воздух
Снял комнаты у нас внаем.
Июль, таскающий в одёже
Пух одуванчиков, лопух,
Июль, домой сквозь окна вхожий,
Всё громко говорящий вслух.
Степной нечесаный растрепа,
Пропахший липой и травой,
Ботвой и запахом укропа,
Июльский воздух луговой.
1956
(обратно)

По грибы

Плетемся по грибы.
Шоссе. Леса. Канавы.
Дорожные столбы
Налево и направо.
С широкого шоссе
Идем во тьму лесную.
По щиколку в росе
Плутаем врассыпную.
А солнце под кусты
На грузди и волнушки
Чрез дебри темноты
Бросает свет с опушки.
Гриб прячется за пень,
На пень садится птица.
Нам вехой – наша тень,
Чтобы с пути не сбиться.
Но время в сентябре
Отмерено так куце:
Едва ль до нас заре
Сквозь чащу дотянуться.
Набиты кузовки,
Наполнены корзины.
Одни боровики
У доброй половины.
Уходим. За спиной –
Стеною лес недвижный,
Где день в красе земной
Сгорел скоропостижно.
1956
(обратно)

Тишина

Пронизан солнцем лес насквозь.
Лучи стоят столбами пыли.
Отсюда, уверяют, лось
Выходит на дорог развилье.
В лесу молчанье, тишина,
Как будто жизнь в глухой лощине
Не солнцем заворожена,
А по совсем другой причине.
Действительно, невдалеке
Средь заросли стоит лосиха.
Пред ней деревья в столбняке.
Вот отчего в лесу так тихо.
Лосиха ест лесной подсед,
Хрустя обгладывает молодь.
Задевши за ее хребет,
Болтается на ветке желудь.
Иван-да-марья, зверобой,
Ромашка, иван-чай, татарник,
Опутанные ворожбой,
Глазеют, обступив кустарник.
Во всем лесу один ручей
В овраге, полном благозвучья,
Твердит то тише, то звончей
Про этот небывалый случай.
Звеня на всю лесную падь
И оглашая лесосеку,
Он что-то хочет рассказать
Почти словами человека.
1957
(обратно)

Стога

Снуют пунцовые стрекозы,
Летят шмели во все концы.
Колхозницы смеются с возу,
Проходят с косами косцы.
Пока хорошая погода,
Гребут и ворошат корма
И складывают до захода
В стога, величиной с дома.
Стог принимает на закате
Вид постоялого двора,
Где ночь ложится на полати
В накошенные клевера.
К утру, когда потемки реже,
Стог высится, как сеновал,
В котором месяц мимоезжий,
Зарывшись, переночевал.
Чем свет телега за телегой
Лугами катятся впотьмах.
Наставший день встает с ночлега
С трухой и сеном в волосах.
А в полдень вновь синеют выси,
Опять стога, как облака,
Опять, как водка на анисе,
Земля душиста и крепка.
1957
(обратно)

Липовая аллея

Ворота с полукруглой аркой.
Холмы, луга, леса, овсы.
В ограде – мрак и холод парка
И дом невиданной красы.
Там липы в несколько обхватов
Справляют в сумраке аллей,
Вершины друг за друга спрятав,
Свой двухсотлетний юбилей.
Они смыкают сверху своды.
Внизу – лужайка и цветник,
Который правильные ходы
Пересекают напрямик.
Под липами, как в подземельи,
Ни светлой точки на песке,
И лишь отверстием туннеля
Светлеет выход вдалеке.
Но вот приходят дни цветенья,
И липы в поясе оград
Разбрасывают вместе с тенью
Неотразимый аромат.
Гуляющие в летних шляпах
Вдыхают, кто бы ни прошел,
Непостижимый этот запах,
Доступный пониманью пчел.
Он составляет в эти миги,
Когда он за сердце берет.
Предмет и содержанье книги,
А парк и клумбы – переплет.
На старом дереве громоздком,
Завешивая сверху дом,
Горят, закапанные воском,
Цветы, зажженные дождем.
1957
(обратно)

Когда разгуляется

Большое озеро как блюдо.
За ним – скопленье облаков,
Нагроможденных белой грудой
Суровых горных ледников.
По мере смены освещенья
И лес меняет колорит.
То весь горит, то черной тенью
Насевшей копоти покрыт.
Когда в исходе дней дождливых
Меж туч проглянет синева,
Как небо празднично в прорывах,
Как торжества полна трава!
Стихает ветер, даль расчистив.
Разлито солнце по земле.
Просвечивает зелень листьев,
Как живопись в цветном стекле.
В церковной росписи оконниц
Так в вечность смотрят изнутри
В мерцающих венцах бессонниц
Святые, схимники, цари.
Как будто внутренность собора –
Простор земли, и чрез окно
Далекий отголосок хора
Мне слышать иногда дано.
Природа, мир, тайник вселенной,
Я службу долгую твою,
Объятый дрожью сокровенной,
В слезах от счастья, отстою.
1956
(обратно)

Хлеб

Ты выводы копишь полвека,
Но их не заносишь в тетрадь,
И если ты сам не калека,
То должен был что-то понять.
Ты понял блаженство занятий,
Удачи закон и секрет.
Ты понял, что праздность – проклятье
И счастья без подвига нет.
Что ждет алтарей, откровений,
Героев и богатырей
Дремучее царство растений,
Могучее царство зверей.
Что первым таким откровеньем
Остался в сцепленьи судеб
Прапращуром в дар поколеньям
Взращенный столетьями хлеб.
Что поле во ржи и пшенице
Не только зовет к молотьбе,
Но некогда эту страницу
Твой предок вписал о тебе.
Что это и есть его слово,
Его небывалый почин
Средь круговращенья земного,
Рождений, скорбей и кончин.
1956
(обратно)

Осенний лес

Осенний лес заволосател.
В нем тень, и сон, и тишина.
Ни белка, ни сова, ни дятел
Его не будят ото сна.
И солнце, по тропам осенним
В него входя на склоне дня,
Кругом косится с опасеньем,
Не скрыта ли в нем западня.
В нем топи, кочки и осины,
И мхи, и заросли ольхи,
И где-то за лесной трясиной
Поют в селенье петухи.
Петух свой окрик прогорланит,
И вот он вновь надолго смолк,
Как будто он раздумьем занят,
Какой в запевке этой толк.
Но где-то в дальнем закоулке
Прокукарекает сосед.
Как часовой из караулки,
Петух откликнется в ответ.
Он отзовется словно эхо,
И вот, за петухом петух,
Отметят глоткою, как вехой,
Восток и запад, север, юг.
По петушиной перекличке
Расступится к опушке лес
И вновь увидит с непривычки
Поля, и даль, и синь небес.
1956
(обратно)

Заморозки

Холодным утром солнце в дымке
Стоит столбом огня в дыму.
Я тоже, как на скверном снимке,
Совсем неотличим ему.
Пока оно из мглы не выйдет,
Блеснув за прудом на лугу,
Меня деревья плохо видят
На отдаленном берегу.
Прохожий узнается позже,
Чем он пройдет, нырнув в туман.
Мороз покрыт гусиной кожей,
И воздух лжив, как слой румян.
Идешь по инею дорожки,
Как по настилу из рогож.
Земле дышать ботвой картошки
И стынуть больше невтерпеж.
1956
(обратно)

Ночной ветер

Стихли песни и пьяный галдеж,
Завтра надо вставать спозаранок.
В избах гаснут огни. Молодежь
Разошлась по домам с погулянок.
Только ветер бредет наугад
Всё по той же заросшей тропинке,
По которой с толпою ребят
Восвояси он шел с вечеринки.
Он за дверью поник головой.
Он не любит ночных катавасий.
Он бы кончить хотел мировой
В споре с ночью свои несогласья.
Перед ними – заборы садов.
Оба спорят, не могут уняться.
За разборами их неладов
На дороге деревья толпятся.
1957
(обратно)

Золотая осень

Осень. Сказочный чертог,
Всем открытый для обзора.
Просеки лесных дорог,
Заглядевшихся в озера.
Как на выставке картин:
Залы, залы, залы, залы
Вязов, ясеней, осин
В позолоте небывалой.
Липы обруч золотой –
Как венец на новобрачной.
Лик березы – под фатой
Подвенечной и прозрачной.
Погребенная земля
Под листвой в канавах, ямах.
В желтых кленах флигеля,
Словно в золоченых рамах.
Где деревья в сентябре
На заре стоят попарно,
И закат на их коре
Оставляет след янтарный.
Где нельзя ступить в овраг,
Чтоб не стало всем известно:
Так бушует, что ни шаг,
Под ногами лист древесный.
Где звучит в конце аллей
Эхо у крутого спуска
И зари вишневый клей
Застывает в виде сгустка.
Осень. Древний уголок
Старых книг, одежд, оружья,
Где сокровищ каталог
Перелистывает стужа.
1956
(обратно)

Ненастье

Дождь дороги заболотил.
Ветер режет их стекло.
Он платок срывает с ветел
И стрижет их наголо.
Листья шлепаются оземь.
Едут люди с похорон.
Потный трактор пашет озимь
В восемь дисковых борон.
Черной вспаханною зябью
Листья залетают в пруд
И по возмущенной ряби
Кораблями в ряд плывут.
Брызжет дождик через сито.
Крепнет холода напор.
Точно всё стыдом покрыто,
Точно в осени – позор.
Точно срам и поруганье
В стаях листьев и ворон,
И дожде, и урагане,
Хлещущих со всех сторон.
1956
(обратно)

Трава и камни

С действительностью иллюзию,
С растительностью гранит
Так сблизили Польша и Грузия,
Что это обеих роднит.
Как будто весной в Благовещенье
Им милости возвещены
Землей – в каждой каменной трещине,
Травой – из-под каждой стены.
И те обещанья подхвачены
Природой, трудами их рук,
Искусствами, всякою всячиной,
Развитьем ремесл и наук.
Побегами жизни и зелени,
Развалинами старины,
Землей в каждой мелкой расселине,
Травой из-под каждой стены.
Следами усердья и праздности,
Беседою, бьющей ключом,
Речами про разные разности,
Пустой болтовней ни о чем.
Пшеницей в полях выше сажени,
Сходящейся над головой,
Землей – в каждой каменной скважине,
Травой – в половице кривой.
Душистой густой повиликою,
Столетьями, вверх по кусту,
Обвившей былое великое
И будущего красоту.
Сиренью, двойными оттенками
Лиловых и белых кистей,
Пестреющей между простенками
Осыпавшихся крепостей.
Где люди в родстве со стихиями,
Стихии в соседстве с людьми,
Земля – в каждом каменном выеме,
Трава – перед всеми дверьми.
Где с гордою лирой Мицкевича
Таинственно слился язык
Грузинских цариц и царевичей
Из девичьих и базилик.
1956
(обратно)

Ночь

Идет без проволочек
И тает ночь, пока
Над спящим миром летчик
Уходит в облака.
Он потонул в тумане,
Исчез в его струе,
Став крестиком на ткани
И меткой на белье.
Под ним ночные бары,
Чужие города,
Казармы, кочегары,
Вокзалы, поезда.
Всем корпусом на тучу
Ложится тень крыла.
Блуждают, сбившись в кучу,
Небесные тела.
И страшным, страшным креном
К другим каким-нибудь
Неведомым вселенным
Повернут Млечный Путь.
В пространствах беспредельных
Горят материки.
В подвалах и котельных
Не спят истопники.
В Париже из-под крыши
Венера или Марс
Глядят, какой в афише
Объявлен новый фарс.
Кому-нибудь не спится
В прекрасном далеке
На крытом черепицей
Старинном чердаке.
Он смотрит на планету,
Как будто небосвод
Относится к предмету
Его ночных забот.
Не спи, не спи, работай,
Не прерывай труда,
Не спи, борись с дремотой,
Как летчик, как звезда.
Не спи, не спи, художник,
Не предавайся сну.
Ты – вечности заложник
У времени в плену.
1956
(обратно)

Ветер (Четыре отрывка о Блоке)

«Кому быть живым и хвалимым…»

Кому быть живым и хвалимым,
Кто должен быть мертв и хулим, –
Известно у нас подхалимам
Влиятельным только одним.
Не знал бы никто, может статься,
В почете ли Пушкин иль нет,
Без докторских их диссертаций,
На всё проливающих свет.
Но Блок, слава богу, иная,
Иная, по счастью, статья.
Он к нам не спускался с Синая,
Нас не принимал в сыновья.
Прославленный не по программе
И вечный вне школ и систем,
Он не изготовлен руками
И нам не навязан никем.
(обратно)

«Он ветрен, как ветер. Как ветер…»

Он ветрен, как ветер. Как ветер,
Шумевший в имении в дни,
Как там еще Филька-фалетер[62]
Скакал в голове шестерни.
И жил еще дед-якобинец,
Кристальной души радикал,
От коего ни на мизинец
И ветреник внук не отстал.
Тот ветер, проникший под ребра
И в душу, в течение лет
Недоброю славой и доброй
Помянут в стихах и воспет.
Тот ветер повсюду. Он – дома,
В деревьях, в деревне, в дожде,
В поэзии третьего тома,
В «Двенадцати», в смерти, везде.
(обратно)

«Широко, широко, широко…»

Широко, широко, широко
Раскинулись речка и луг.
Пора сенокоса, толока,
Страда, суматоха вокруг,
Косцам у речного протока
Заглядываться недосуг.
Косьба разохотила Блока,
Схватил косовище барчук.
Ежа чуть не ранил с наскоку,
Косой полоснул двух гадюк.
Но онне доделал урока.
Упреки: лентяй, лежебока!
О детство! О школы морока!
О песни пололок и слуг!
А к вечеру тучи с востока.
Обложены север и юг.
И ветер жестокий не к сроку
Влетает и режется вдруг
О косы косцов, об осоку,
Резучую гущу излук.
О детство! О школы морока!
О песни пололок и слуг!
Широко, широко, широко
Раскинулись речка и луг.
(обратно)

«Зловещ горизонт и внезапен…»

Зловещ горизонт и внезапен,
И в кровоподтеках заря,
Как след незаживших царапин
И кровь на ногах косаря.
Нет счета небесным порезам,
Предвестникам бурь и невзгод,
И пахнет водой и железом
И ржавчиной воздух болот.
В лесу, на дороге, в овраге,
В деревне или на селе
На тучах такие зигзаги
Сулят непогоду земле.
Когда ж над большою столицей
Край неба так ржав и багрян,
С державою что-то случится,
Постигнет страну ураган.
Блок на небе видел разводы.
Ему предвещал небосклон
Большую грозу, непогоду,
Великую бурю, циклон.
Блок ждал этой бури и встряски.
Ее огневые штрихи
Боязнью и жаждой развязки
Легли в его жизнь и стихи.
1956
(обратно) (обратно)

Дорога

То насыпью, то глубью лога,
То по прямой за поворот
Змеится лентою дорога
Безостановочно вперед.
По всем законам перспективы
За придорожные поля
Бегут мощеные извивы,
Не слякотя и не пыля.
Вот путь перебежал плотину,
На пруд не посмотревши вбок,
Который выводок утиный
Переплывает поперек.
Вперед то под гору, то в гору
Бежит прямая магистраль,
Как разве только жизни впору
Всё время рваться вверх и вдаль.
Чрез тысячи фантасмагорий,
И местности и времена,
Через преграды и подспорья
Несется к цели и она.
А цель ее в гостях и дома –
Все пережить и всё пройти,
Как оживляют даль изломы
Мимоидущего пути.
1957
(обратно)

В больнице

Стояли как перед витриной,
Почти запрудив тротуар.
Носилки втолкнули в машину.
В кабину вскочил санитар.
И скорая помощь, минуя
Панели, подъезды, зевак,
Сумятицу улиц ночную,
Нырнула огнями во мрак.
Милиция, улицы, лица
Мелькали в свету фонаря.
Покачивалась фельдшерица
Со склянкою нашатыря.
Шел дождь, и в приемном покое
Уныло шумел водосток,
Меж тем как строка за строкою
Марали опросный листок.
Его положили у входа.
Всё в корпусе было полно.
Разило парами иода,
И с улицы дуло в окно.
Окно обнимало квадратом
Часть сада и неба клочок.
К палатам, полам и халатам
Присматривался новичок.
Как вдруг из расспросов сиделки,
Покачивавшей головой,
Он понял, что из переделки
Едва ли он выйдет живой.
Тогда он взглянул благодарно
В окно, за которым стена
Была точно искрой пожарной
Из города озарена.
Там в зареве рдела застава,
И, в отсвете города, клен
Отвешивал веткой корявой
Больному прощальный поклон.
«О Господи, как совершенны
Дела Твои, – думал больной, –
Постели, и люди, и стены,
Ночь смерти и город ночной.
Я принял снотворного дозу
И плачу, платок теребя.
О Боже, волнения слезы
Мешают мне видеть Тебя.
Мне сладко при свете неярком,
Чуть падающем на кровать,
Себя и свой жребий подарком
Бесценным Твоим сознавать.
Кончаясь в больничной постели,
Я чувствую рук Твоих жар.
Ты держишь меня, как изделье,
И прячешь, как перстень, в футляр».
1956
(обратно)

Музыка

Дом высился, как каланча.
По тесной лестнице угольной
Несли рояль два силача,
Как колокол на колокольню.
Они тащили вверх рояль
Над ширью городского моря,
Как с заповедями скрижаль
На каменное плоскогорье.
И вот в гостиной инструмент,
И город в свисте, шуме, гаме,
Как под водой на дне легенд,
Внизу остался под ногами.
Жилец шестого этажа
На землю посмотрел с балкона,
Как бы ее в руках держа
И ею властвуя законно.
Вернувшись внутрь, он заиграл
Не чью-нибудь чужую пьесу,
Но собственную мысль, хорал,
Гуденье мессы, шелест леса.
Раскат импровизаций нес
Ночь, пламя, гром пожарных бочек,
Бульвар под ливнем, стук колес,
Жизнь улиц, участь одиночек.
Так ночью, при свечах, взамен
Былой наивности нехитрой,
Свой сон записывал Шопен
На черной выпилке пюпитра.
Или, опередивши мир
На поколения четыре,
По крышам городских квартир
Грозой гремел полет валькирий.
Или консерваторский зал
При адском грохоте и треске
До слез Чайковский потрясал
Судьбой Паоло и Франчески.
1956
(обратно)

После перерыва

Три месяца тому назад,
Лишь только первые метели
На наш незащищенный сад
С остервененьем налетели,
Прикинул тотчас я в уме,
Что я укроюсь, как затворник,
И что стихами о зиме
Пополню свой весенний сборник.
Но навалились пустяки
Горой, как снежные завалы.
Зима, расчетам вопреки,
Наполовину миновала.
Тогда я понял, почему
Она во время снегопада,
Снежинками пронзая тьму,
Заглядывала в дом из сада.
Она шептала мне: «Спеши!» –
Губами, белыми от стужи,
А я чинил карандаши,
Отшучиваясь неуклюже.
Пока под лампой у стола
Я медлил зимним утром ранним,
Зима явилась и ушла
Непонятым напоминаньем.
1957
(обратно)

Первый снег

Снаружи вьюга мечется
И всё заносит в лоск.
Засыпана газетчица,
И заметен киоск.
На нашей долгой бытности
Казалось нам не раз,
Что снег идет из скрытности
И для отвода глаз.
Утайщик нераскаянный, –
Под белой бахромой
Как часто нас с окраины
Он разводил домой!
Всё в белых хлопьях скроется,
Залепит снегом взор, –
На ощупь, как пропоица,
Проходит тень во двор.
Движения поспешные:
Наверное, опять
Кому-то что-то грешное
Приходится скрывать.
1956
(обратно)

Снег идет

Снег идет, снег идет.
К белым звездочкам в буране
Тянутся цветы герани
За оконный переплет.
Снег идет, и всё в смятеньи,
Всё пускается в полет, –
Черной лестницы ступени,
Перекрестка поворот.
Снег идет, снег идет,
Словно падают не хлопья,
А в заплатанном салопе
Сходит наземь небосвод.
Словно с видом чудака,
С верхней лестничной площадки,
Крадучись, играя в прятки,
Сходит небо с чердака.
Потому что жизнь не ждет.
Не оглянешься – и святки.
Только промежуток краткий,
Смотришь, там и новый год.
Снег идет, густой-густой.
В ногу с ним, стопами теми,
В том же темпе, с ленью той
Или с той же быстротой,
Может быть, проходит время?
Может быть, за годом год
Следуют, как снег идет,
Или как слова в поэме?
Снег идет, снег идет,
Снег идет, и всё в смятеньи:
Убеленный пешеход,
Удивленные растенья,
Перекрестка поворот.
1957
(обратно)

Следы на снегу

Полями наискось к закату
Уходят девушек следы.
Они их валенками вмяты
От слободы до слободы.
А вот ребенок жался к мамке.
Луч солнца, как лимонный морс,
Затек во впадины и ямки
И лужей света в льдину вмерз.
Он стынет вытекшею жижей
Яйца в разбитой скорлупе,
И синей линиею лыжи
Его срезают на тропе.
Луна скользит блином в сметане,
Всё время скатываясь вбок.
За ней бегут вдогонку сани,
Но не дается колобок.
1958
(обратно)

После вьюги

После угомонившейся вьюги
Наступает в округе покой.
Я прислушиваюсь на досуге
К голосам детворы за рекой.
Я, наверно, неправ, я ошибся,
Я ослеп, я лишился ума.
Белой женщиной мертвой из гипса
Наземь падает навзничь зима.
Небо сверху любуется лепкой
Мертвых, крепко придавленных век.
Всё в снегу: двор и каждая щепка,
И на дереве каждый побег.
Лед реки, переезд и платформа,
Лес, и рельсы, и насыпь, и ров
Отлились в безупречные формы
Без неровностей и без углов.
Ночью, сном не успевши забыться,
В просветленьи вскочивши с софы,
Целый мир уложить на странице,
Уместиться в границах строфы.
Как изваяны пни и коряги
И кусты на речном берегу,
Море крыш возвести на бумаге,
Целый мир, целый город в снегу.
1957
(обратно)

Вакханалия

Город. Зимнее небо.
Тьма. Пролеты ворот.
У Бориса и Глеба
Свет, и служба идет.
Лбы молящихся, ризы
И старух шушуны
Свечек пламенем снизу
Слабо озарены.
А на улице вьюга
Всё смешала в одно,
И пробиться друг к другу
Никому не дано.
В завываньи бурана
Потонули: тюрьма,
Экскаваторы, краны,
Новостройки, дома,
Клочья репертуара
На афишном столбе
И деревья бульвара
В серебристой резьбе.
И великой эпохи
След на каждом шагу –
В толчее, в суматохе,
В метках шин на снегу,
В ломке взглядов – симптомах
Вековых перемен, –
В наших добрых знакомых,
В тучах мачт и антенн,
На фасадах, в костюмах,
В простоте без прикрас,
В разговорах и думах,
Умиляющих нас.
И в значеньи двояком
Жизни, бедной на взгляд,
Но великой под знаком
Понесенных утрат.
* * *
«Зимы», «зисы» и «татры»,
Сдвинув полосы фар,
Подъезжают к театру
И слепят тротуар.
Затерявшись в метели,
Перекупщики мест
Осаждают без цели
Театральный подъезд.
Все идут вереницей,
Как сквозь строй алебард,
Торопясь протесниться
На «Марию Стюарт».
Молодежь по записке
Добывает билет
И великой артистке
Шлет горячий привет.
* * *
За дверьми еще драка,
А уж средь темноты
Вырастают из мрака
Декораций холсты.
Словно выбежав с танцев
И покинув их круг,
Королева шотландцев
Появляется вдруг.
Всё в ней жизнь, всё свобода,
И в груди колотье,
И тюремные своды
Не сломили ее.
Стрекозою такою
Родила ее мать
Ранить сердце мужское,
Женской лаской пленять.
И за это, быть может,
Как огонь горяча,
Дочка голову сложит
Под рукой палача.
В юбке пепельно-сизой
Села с краю за стол.
Рампа яркая снизу
Льет ей свет на подол.
Нипочем вертихвостке
Похождений угар,
И стихи, и подмостки,
И Париж, и Ронсар.
К смерти приговоренной,
Что ей пища и кров,
Рвы, форты, бастионы,
Пламя рефлекторов?
Но конец героини
До скончанья времен
Будет славой отныне
И молвой окружен.
* * *
То же бешенство риска,
Та же радость и боль
Слили роль и артистку,
И артистку и роль.
Словно буйство премьерши
Через столько веков
Помогает умершей
Убежать из оков.
Сколько надо отваги,
Чтоб играть на века,
Как играют овраги,
Как играет река,
Как играют алмазы,
Как играет вино,
Как играть без отказа
Иногда суждено.
Как игралось подростку
На народе простом
В белом платье в полоску
И с косою жгутом.
* * *
И опять мы в метели,
А она всё метет,
И в церковном приделе
Свет, и служба идет.
Где-то зимнее небо,
Проходные дворы,
И окно ширпотреба
Под горой мишуры.
Где-то пир, где-то пьянка,
Именинный кутеж.
Мехом вверх, наизнанку
Свален ворох одёж.
Двери с лестницы в сени,
Смех и мнений обмен.
Три корзины сирени.
Ледяной цикламен.
По соседству в столовой
Зелень, горы икры,
В сервировке лиловой
Семга, сельди, сыры.
И хрустенье салфеток,
И приправ острота,
И вино всех расцветок,
И всех водок сорта.
И под говор стоустый
Люстра топит в лучах
Плечи, спины и бюсты,
И сережки в ушах.
И смертельней картечи
Эти линии рта,
Этих рук бессердечье,
Этих губ доброта.
И на эти-то дива
Глядя, как маниак,
Кто-то пьет молчаливо
До рассвета коньяк.
Уж над ним межеумки
Проливают слезу.
На шестнадцатой рюмке
Ни в одном он глазу.
За собою упрочив
Право зваться немым,
Он средь женщин находчив,
Средь мужчин – нелюдим.
В третий раз разведенец
И дожив до седин,
Жизнь своих современниц
Оправдал он один.
Дар подруг и товарок
Он пустил в оборот
И вернул им в подарок
Целый мир в свой черед.
Но для первой же юбки
Он порвет повода,
И какие поступки
Совершит он тогда!
Средь гостей танцовщица
Помирает с тоски.
Он с ней рядом садится,
Это ведь двойники.
Эта тоже открыто
Может лечь на ура
Королевой без свиты
Под удар топора.
И свою королеву
Он на лестничный ход
От печей перегрева
Освежиться ведет.
Хорошо хризантеме
Стыть на стуже в цвету.
Но назад уже время –
В духоту, в тесноту.
С табаком в чайных чашках
Весь в окурках буфет.
Стол в конфетных бумажках.
Наступает рассвет.
И своей балерине,
Перетянутой так,
Точно стан на пружине,
Он шнурует башмак.
Между ними особый
Распорядок с утра,
И теперь они оба
Точно брат и сестра.
Перед нею в гостиной
Не встает он с колен.
На дела их картины
Смотрят строго со стен.
Впрочем, что им, бесстыжим,
Жалость, совесть и страх
Пред живым чернокнижьем
В их горячих руках?
Море им по колено,
И в безумьи своем
Им дороже вселенной
Миг короткий вдвоем.
* * *
Цветы ночные утром спят,
Не прошибает их поливка,
Хоть выкати на них ушат.
В ушах у них два-три обрывка
Того, что тридцать раз подряд
Пел телефонный аппарат.
Так спят цветы садовых гряд
В плену своих ночных фантазий.
Они не помнят безобразья,
Творившегося час назад.
Состав земли не знает грязи.
Всё очищает аромат,
Который льет без всякой связи
Десяток роз в стеклянной вазе.
Прошло ночное торжество.
Забыты шутки и проделки.
На кухне вымыты тарелки.
Никто не помнит ничего.
1957
(обратно)

За поворотом

Насторожившись, начеку
У входа в чащу,
Щебечет птичка на суку
Легко, маняще.
Она щебечет и поет
В преддверьи бора,
Как бы оберегая вход
В лесные норы.
Под нею – сучья, бурелом,
Над нею – тучи,
В лесном овраге, за углом –
Ключи и кручи.
Нагроможденьем пней, колод
Лежит валежник.
В воде и холоде болот
Цветет подснежник.
А птичка верит, как в зарок,
В свои рулады
И не пускает на порог
Кого не надо.
* * *
За поворотом, в глубине
Лесного лога,
Готово будущее мне
Верней залога.
Его уже не втянешь в спор
И не заластишь.
Оно распахнуто, как бор,
Всё вглубь, всё настежь.
Март 1958
(обратно)

Всё сбылось

Дороги превратились в кашу.
Я пробираюсь в стороне.
Я с глиной лед, как тесто, квашу,
Плетусь по жидкой размазне.
Крикливо пролетает сойка
Пустующим березняком.
Как неготовая постройка,
Он высится порожняком.
Я вижу сквозь его пролеты
Всю будущую жизнь насквозь.
Всё до мельчайшей доли сотой
В ней оправдалось и сбылось.
Я в лес вхожу, и мне не к спеху.
Пластами оседает наст.
Как птице, мне ответит эхо,
Мне целый мир дорогу даст.
Среди размокшего суглинка,
Где обнажился голый грунт,
Щебечет птичка под сурдинку
С пробелом в несколько секунд.
Как музыкальную шкатулку,
Ее подслушивает лес,
Подхватывает голос гулко
И долго ждет, чтоб звук исчез.
Тогда я слышу, как верст за пять,
У дальних землемерных вех
Хрустят шаги, с деревьев капит
И шлепается снег со стрех.
Март 1958
(обратно)

Пахота

Что сталось с местностью всегдашней?
С земли и неба стерта грань.
Как клетки шашечницы, пашни
Раскинулись, куда ни глянь.
Пробороненные просторы
Так гладко улеглись вдали,
Как будто выровняли горы
Или равнину подмели.
И в те же дни единым духом
Деревья по краям борозд
Зазеленели первым пухом
И выпрямились во весь рост.
И ни соринки в новых кленах,
И в мире красок чище нет,
Чем цвет берез светло-зеленых
И светло-серых пашен цвет.
Май 1958
(обратно)

Поездка

На всех парах несется поезд,
Колеса вертит паровоз.
И лес кругом смолист и хвоист,
И склон березами порос.
И путь бежит, столбы простерши,
И треплет кудри контролерши,
И воздух делается горше
От гари, легшей на откос.
Беснуются цилиндр и поршень,
Мелькают гайки шатуна,
И тенью проплывает коршун
Вдоль рельсового полотна.
Машина испускает вздохи
В дыму, как в шапке набекрень,
А лес, как при царе Горохе,
Как в предыдущие эпохи,
Не замечая суматохи,
Стоит и дремлет по сей день.
И где-то, где-то города
Вдали маячат, как бывало,
Куда по вечерам устало
Подвозят к старому вокзалу
Новоприбывших поезда.
Туда толпою пассажиры
Текут с вокзального двора,
Путейцы, сторожа, кассиры,
Проводники, кондуктора.
Вот он со скрытностью сугубой
Ушел за улицы изгиб,
Вздымая каменные кубы
Лежащих друг на друге глыб.
Афиши, ниши, крыши, трубы,
Гостиницы, театры, клубы,
Бульвары, скверы, купы лип,
Дворы, ворота, номера,
Подъезды, лестницы, квартиры,
Где всех страстей идет игра
Во имя переделки мира.
Июль 1958
(обратно)

Женщины в детстве

В детстве, я как сейчас еще помню,
Высунешься, бывало, в окно,
В переулке, как в каменоломне,
Под деревьями в полдень темно.
Тротуар, мостовую, подвалы,
Церковь слева, ее купола
Тень двойных тополей покрывала
От начала стены до угла.
За калитку дорожки глухие
Уводили в запущенный сад,
И присутствие женской стихии
Облекало загадкой уклад.
Рядом к девочкам кучи знакомых
Заходили и толпы подруг,
И цветущие кисти черемух
Мыли листьями рамы фрамуг.
Или взрослые женщины в гневе,
Разбранившись без обиняков,
Вырастали в дверях, как деревья
По краям городских цветников.
Приходилось, насупившись букой,
Щебет женщин сносить словно бич,
Чтоб впоследствии страсть, как науку,
Обожанье, как подвиг, постичь.
Всем им, вскользь промелькнувшим где-либо
И пропавшим на том берегу,
Всем им, мимо прошедшим, спасибо, –
Перед ними я всеми в долгу.
Июль 1958
(обратно)

После грозы

Пронесшейся грозою полон воздух.
Всё ожило, всё дышит, как в раю.
Всем роспуском кистей лиловогроздых
Сирень вбирает свежести струю.
Всё живо переменою погоды.
Дождь заливает кровель желоба,
Но всё светлее неба переходы,
И высь за черной тучей голуба.
Рука художника еще всесильней
Со всех вещей смывает грязь и пыль.
Преображенней из его красильни
Выходят жизнь, действительность и быль.
Воспоминание о полувеке
Пронесшейся грозой уходит вспять.
Столетье вышло из его опеки.
Пора дорогу будущему дать.
Не потрясенья и перевороты
Для новой жизни очищают путь,
А откровенья, бури и щедроты
Души воспламененной чьей-нибудь.
Июль 1958
(обратно)

Зимние праздники

Будущего недостаточно,
Старого, нового мало.
Надо, чтоб елкою святочной
Вечность средь комнаты стала.
Чтобы хозяйка утыкала
Россыпью звезд ее платье,
Чтобы ко всем на каникулы
Съехались сестры и братья.
Сколько цепей ни примеривай,
Как ни возись с туалетом,
Все еще кажется дерево
Голым и полуодетым.
Вот, трубочиста замаранней,
Взбив свои волосы клубом,
Елка напыжилась барыней
В нескольких юбках раструбом.
Лица становятся каменней,
Дрожь пробегает по свечкам,
Струйки зажженного пламени
Губы сжимают сердечком.
* * *
Ночь до рассвета просижена.
Весь содрогаясь от храпа,
Дом, точно утлая хижина,
Хлопает дверцею шкапа.
Новые сумерки следуют,
День убавляется в росте.
Завтрак проспавши, обедают
Заночевавшие гости.
Солнце садится, и пьяницей
Издали, с целью прозрачной
Через оконницу тянется
К хлебу и рюмке коньячной.
Вот оно ткнулось, уродина,
В снег образиною пухлой,
Цвета наливки смородинной,
Село, истлело, потухло.
Январь 1959
(обратно)

Нобелевская премия

Я пропал, как зверь в загоне.
Где-то люди, воля, свет,
А за мною шум погони,
Мне наружу ходу нет.
Темный лес и берег пруда,
Ели сваленной бревно.
Путь отрезан отовсюду.
Будь что будет, всё равно.
Что же сделал я за пакость,
Я, убийца и злодей?
Я весь мир заставил плакать
Над красой земли моей.
Но и так, почти у гроба,
Верю я, придет пора –
Силу подлости и злобы
Одолеет дух добра.
Январь 1959
(обратно)

Божий мир

Тени вечера волоса тоньше
За деревьями тянутся вдоль.
На дороге лесной почтальонша
Мне протягивает бандероль.
По кошачьим следам и по лисьим,
По кошачьим и лисьим следам
Возвращаюсь я с пачкою писем
В дом, где волю я радости дам.
Горы, страны, границы, озера,
Перешейки и материки,
Обсужденья, отчеты, обзоры,
Дети, юноши и старики.
Досточтимые письма мужские!
Нет меж вами такого письма,
Где свидетельства мысли сухие
Не выказывали бы ума.
Драгоценные женские письма!
Я ведь тоже упал с облаков.
Присягаю вам ныне и присно:
Ваш я буду во веки веков.
Ну, а вы, собиратели марок!
За один мимолетный прием,
О, какой бы достался подарок
Вам на бедственном месте моем!
Январь 1959
(обратно)

Единственные дни

На протяженьи многих зим
Я помню дни солнцеворота,
И каждый был неповторим
И повторялся вновь без счета.
И целая их череда
Составилась мало-помалу –
Тех дней единственных, когда
Нам кажется, что время стало.
Я помню их наперечет:
Зима подходит к середине,
Дороги мокнут, с крыш течет,
И солнце греется на льдине.
И любящие, как во сне,
Друг к другу тянутся поспешней,
И на деревьях в вышине
Потеют от тепла скворешни.
И полусонным стрелкам лень
Ворочаться на циферблате,
И дольше века длится день,
И не кончается объятье.
Январь 1959
(обратно) (обратно)

Стихотворения, не включенные в основное собрание, и другие редакции

«Я в мысль глухую о себе…»

Я в мысль глухую о себе
Ложусь, как в гипсовую маску.
И это – смерть: застыть в судьбе,
В судьбе – формовщика повязке.
Вот слепок. Горько разрешен
Я этой думою о жизни.
Мысль о себе – как капюшон,
Чернеет на весне капризной.
(обратно)

«Сумерки… словно оруженосцы роз…»

Сумерки… словно оруженосцы роз,
На которых – их копья и шарфы.
Или сумерки – их менестрель, что врос
С плечами в печаль свою – в арфу.
Сумерки – оруженосцы роз –
Повторят путей их извивы
И, чуть опоздав, отклонят откос
За рыцарскою альмавивой.
Двух иноходцев сменный черед,
На одном только вечер рьяней.
Тот и другой. Их соберет
Ночь в свои тусклые ткани.
Тот и другой. Топчут полынь
Вспышки копыт порыжелых.
Глубже во мглу. Тушит полынь
Сердцебиение тел их.
(обратно)

«Тоска, бешеная, бешеная…»

Тоска, бешеная, бешеная,
Тоска в два-три прыжка
Достигает оконницы, завешенной
Обносками крестовика.
Тоска стекло вышибает
И мокрою куницею выносится
Туда, где плоскогорьем лунно-холмным
Леса ночные стонут
Враскачку, ртов не разжимая,
Изъеденные серною луной.
Сквозь заросли татарника, ошпаренная,
Задами пробирается тоска;
Где дуб дуплом насупился,
Здесь тот же желтый жупел всё,
И так же, серой улыбаясь,
Луна дубам зажала рты.
Чтоб той улыбкою отсвечивая,
Отмалчивались стиснутые в тысяче
Про опрометчиво-запальчивую,
Про облачно-заносчивую ночь.
Листы обнюхивают воздух,
По ним пробегает дрожь,
И ноздри хвойных загвоздок
Воспаляет неба дебош.
Про неба дебош только знает
Редизна сквозная их,
Соседний север краешком
К ним, в их вертепы вхож.
Взъерошенная, крадучись, боком,
Тоска в два-три прыжка
Достигает, черная, наскоком
Вонзенного в зенит сука.
Кишмя кишат затишьями маковки,
Их целый голубой поток,
Тоска всплывает плакальщицей чащ,
Надо всем водружает вопль.
И вот одна на свете ночь идет
Бобылем по усопшим урочищам,
Один на свете сук опылен
Первопутком млечной ночи.
Одно клеймо тоски на суку,
Полнолунью клейма не снесть.
И кунью лапу подымает клеймо,
Отдает полнолунью честь.
Это, лапкой по воздуху водя, тоска
Подалась изо всей своей мочи
В ночь, к звездам и молит с последнего сука
Вынуть из лапки занозу.
* * *
Надеюсь, ее вынут. Тогда, в дыру
Амбразуры – стекольщик – вставь ее,
Души моей, с именем женским в миру
Едко въевшуюся фотографию.
1916
(обратно)

Город (Отрывки целого)

Уже за версту
В капиллярах ненастья и вереска
Густ и солон тобою туман.
Ты горишь, как лиман,
Обжигая пространства, как пере́сыпь,
Огневой солончак
Растекающихся по стеклу
Фонарей, каланча,
Пронизавшая заревом мглу.
Навстречу, по зареву, от города, как от моря,
По воздуху мчатся огромные рощи,
Это – галки; это – крыши, кресты и сады и подворья.
Это – галки,
О ближе и ближе; выше и выше.
Мимо, мимо проносятся, каркая, мощно, как мачты за поезд, к Подольску.
Бушуют и ропщут.
Это вещие, голые ветки, божась чердаками,
Вылетают на тучу.
Это – черной божбою
Над тобой бьется пригород Тмутараканью
В падучей.
Это – «Бесы», «Подросток» и «Бедные люди»,
Это – Крымские бани, татары, слободки, Сибирь и бессудье,
Это – стаи ворон. – И скворешницы в лапах суков
Подымают модели предместий с издельями гробовщиков.
Уносятся шпалы, рыдая.
Листвой встрепенувшейся свист замутив,
Скользит, задевая краями за ивы,
Захлебывающийся локомотив.
Считайте места! – Пора, пора.
Окрестности взяты на буфера.
Стекло в слезах. Огни. Глаза,
Народу, народу! – Сопят тормоза.
Где-то с шумом падает вода.
Как в платок боготворимой, где-то
Дышат ночью тучи, провода,
Дышат зданья, дышит гром и лето.
Где-то с ливнем борется трамвай.
Где-то снится каменным метопам
Лошадьми срываемый со свай
Громовержец, правящий потопом.
Где-то с шумом падает вода.
Где-то театр музеем заподозрен.
Где-то реют молний повода.
Где-то рвутся каменные ноздри.
Где-то ночь, весь ливень расструив,
Носится с уже погибшим планом:
Что ни вспышка, – в тучах, меж руин
Пред галлюцинанткой – Геркуланум.
Громом дрожек, с аркады вокзала
На границе безграмотных рощ
Ты развернут, Роман Небывалый,
Сочиненный осенью, в дождь,
Фонарями бульваров, книга
О страдающей в бельэтажах
Сандрильоне всех зол, с интригой
Бессословной слуги в госпожах.
Бовари! Без нее б бакалее
Не пылать за стеклом зеленной.
Не вминался б в суглинок аллеи
Холод мокрых вечерен весной.
Не вперялись бы от ожиданья
Темноты, в пустоте rendez-vous
Оловянные птицы и зданья,
Без нее не знобило б траву.
Колокольня лекарствами с ложки
По Посту не поила бы верб,
И Страстною, по лужам дорожки
Не дрожал гимназический герб.
Я опасаюсь, небеса,
Как их, ведут меня к тем самым
Жилым и скользким корпусам,
Где стены – с тенью Мопассана,
Где за болтами жив Бальзак,
Где стали предсказаньем шкапа,
Годами в форточку вползав,
Гнилой декабрь и жуткий запад,
Как неудавшийся пасьянс,
Как выпад карты неминучей.
Honny soit qui mal y pense:[63]
Нас только ангел мог измучить.
В углах улыбки, на щеке,
На прядях – алая прохлада,
Пушатся уши и жакет,
Перчатки – пара шоколадок.
В коленях – шелест тупиков,
Тех тупиков, где от проходок,
От ветра, метел и пинков
Шуршащий лист вкушает отдых.
Где горизонт как Рубикон,
Где сквозь агонию громленной
Рябины, в дождь, бегут бегом
Свистки, и тучи, и вагоны.
1916. Тихие Горы
(обратно)

Маяковскому

Вы заняты нашим балансом,
Трагедией ВСНХ,
Вы, певший Летучим голландцем
Над краем любого стиха.
Холщовая буря палаток
Раздулась гудящей Двиной
Движений, когда вы, крылатый,
Возникли борт о борт со мной.
И вы с прописями о нефти?
Теряясь и оторопев,
Я думаю о терапевте,
Который вернул бы вам гнев.
Я знаю, ваш путь неподделен,
Но как вас могло занести
Под своды таких богаделен
На искреннем вашем пути?
1922
(обратно)

Gleisdreieck

Надежде Александровне Залшупиной

Чем в жизни пробавляется чудак,
Что каждый день за небольшую плату
Сдает над ревом пропасти чердак
Из Потсдама спешащему закату?
Он выставляет розу с резедой
В клубящуюся на́ версты корзину,
Где семафоры спорят красотой
Со снежной далью, пахнущей бензином.
В руках у крыш, у труб, у недотрог
Не сумерки, – карандаши для грима.
Туда из мрака вырвавшись, метро
Комком гримас летит на крыльях дыма.
30 января 1923
Берлин
(обратно) name=t2651>

Морской штиль

Палящим полднем вне времен
В одной из лучших экономий
Я вижу движущийся сон, –
Историю в сплошной истоме.
Прохладой заряжён револьвер
Подвалов, и густой салют
Селитрой своды отдают
Гостям при входе в полдень с воли.
В окно ж из комнат в этом доме
Не видно ни с каких сторон
Следов знакомой жизни, кроме
Воды и неба вне времен.
Хватясь искомого приволья,
Я рвусь из низких комнат вон.
Напрасно! За лиловый фольварк,
Под слуховые окна служб
Верст на сто в черное безмолвье
Уходит белой лентой глушь.
Верст на сто путь на запад занят
Клубничной пеной, и янтарь
Той пены за собою тянет
Глубокой ложкой вал винта.
А там, с обмылками в обнимку,
С бурлящего песками дна,
Как кверху всплывшая клубника,
Круглится цельная волна.
1923
(обратно)

Наступленье зимы

Трепещет даль. Ей нет препон.
Еще оконницы крепятся.
Когда же сдернут с них кретон,
Зима заплещет без препятствий.
Зачертыхались сучья рощ,
Трепещет даль, и плещут шири.
Под всеми чертежами ночь
Подписывается в четыре.
Внизу толпится гольтепа,
Пыхтит ноябрь в седой попоне.
При первой пробе фортепьян
Все это я тебе напомню,
Едва допущенный Шопен
Опять не сдержит обещанья
И кончит бешенством взамен
Баллады самообладанья.
1923
(обратно)

Осень

Ты распугал моих товарок,
Октябрь, ты страху задал им,
Не стало астр на тротуарах,
И страшно ставней мостовым.
Со снегом в кулачке, чахотка
Рукой хватается за грудь.
Ей надо, видишь ли, находку
В обрывок легких завернуть.
А ты глядишь? Беги, преследуй,
Держи ее – и не добром,
Так силой – отыми браслеты,
Завещанные сентябрем.
1923
(обратно)

Бодрость

В холодный ясный день, как сосвистав листву,
Ведет свою игру недобрый блеск графита,
Не слышу ног и я, и возраст свой зову
Дурной привычкой тли, в дурном кругу добытой.
В чем состязаться нам, из полутьмы гурьбой
Повышвырнутым в синь, где птиц гоняет гений,
Где горизонт орет подзорною трубой,
В чем состязаться нам, как не на дальность зренья?
Трещит зловещий змей. Оглохший полигон
Оседланных небес не кажется оседлей,
Плывет и он, плывет, торопит небосклон,
И дали с фонарем являются немедля.
О сердце, ведь и ты летишь на них верхом,
Захлебываясь крыш затопленных обильем,
И хочется тебе поездить под стихом,
Чтоб к виденному он прибавил больше шпилем.
1923
(обратно)

«И спящий Петербург огромен…»

И спящий Петербург огромен,
И в каждой из его ячей
Скрывается живой феномен:
Безмолвный говор мелочей.
Пыхтят пары, грохочут тени,
Стучит и дышит машинизм.
Земля – планета совпадений,
Стеченье фактов любит жизнь.
В ту ночь, нагрянув не по делу,
Кому-то кто-то что-то бурк –
И юрк во тьму, и вскоре Белый
Задумывает «Петербург».
В ту ночь, типичный петербуржец,
Ей посвящает слух и слог
Кругам артисток и натурщиц
Еще малоизвестный Блок.
Ни с кем не знаясь, не знакомясь,
Дыша в ту ночь одним чутьем,
Они в ней открывают помесь
Обетованья с забытьём.
1925
(обратно)

Мороз

Над банями дымятся трубы,
И дыма белые бока
У выхода в платки и шубы
Запахивают облака.
Весь жар души дворы вложили
В сугробы, тропки и следки,
И рвутся стужи сухожилья,
И виснут визга языки.
Лучи стругают, вихри сверлят,
И воздух, как пила, остер,
И как мороженая стерлядь
Пылка дорога, бел простор.
Коньки, поленья, елки, миги,
Огни, волненья, времена,
И в вышине струной визиги
Загнувшаяся тишина.
1927
(обратно)

Ремесло

Когда я, кончив, кресло отодвину,
Страница вскрикнет, сон свой победя.
Она в бреду и спит наполовину
Под властью ожиданья и дождя.
Такой не наплетешь про арлекинов.
На то поэт, чтоб сделать ей теплей.
Она забылась, корпус запрокинув,
Всей тяжестью сожженных кораблей.
Я ей внушил в часы, за жуть которых
Ручается фантазия, когда
Зима зажжет за окнами конторок
Зеленый визг заждавшегося льда,
И циферблаты банков и присутствий,
Впивая снег и уличную темь,
Зайдутся боем, вскочат, потрясутся,
Подымут стрелки и покажут семь,
В такой-то, темной памяти событий
Глубокий час внушил странице я
Опомниться, надеть башлык и выйти
К другим, к потомкам, как из забытья.
1927
(обратно)

«Мне кажется, я подберу слова…»

Мне кажется, я подберу слова,
Похожие на Вашу первозданность,
И если не означу существа,
То все равно с ошибкой не расстанусь.
Я слышу мокрых кровель говорок,
Колоколов безмолвные эклоги.
Какой-то город, явный с первых строк,
Растет и узнается в каждом слоге.
Волнует даль, но за город нельзя,
Пока внизу гуляют краснобаи,
Глаза шитьем за лампою слезя,
Горит заря, спины не разгибая.
С недавних пор в стекле оконных рам
Тоскует воздух в складках предрассветных.
С недавних пор по долгим вечерам
Его кроят по выкройкам газетным.
В воде каналов, как пустой орех,
Ныряет ветер и колышет веки
Заполуночничавшейся за всех
И счет часам забывшей белошвейки.
Мерцают, заостряясь, острова.
Метя песок, клубится малокровье,
И хмурит брови странная Нева,
Срываясь за мост в роды и здоровье.
Всех градусов грунты рождает взор:
Что чьи глаза накурят, все равно чьи.
Но самой сильной крепости раствор –
Ночная даль под взглядом белой ночи.
Таким я вижу облик Ваш и взгляд.
Он мне внушен не тем столбом из соли,
Которым Вы пять лет тому назад
Испуг оглядки к рифме прикололи,
Но, исходив от Ваших первых книг,
Где крепли прозы пристальной крупицы,
Он и сейчас, как искры проводник,
Событья былью заставляет биться.
6. III.1929
(обратно)

«Жизни ль мне хотелось слаще?..»

Жизни ль мне хотелось слаще?
Нет, нисколько; я хотел
Только вырваться из чащи
Полуснов и полудел.
Но откуда б взял я силы,
Если б ночью сборов мне
Целой жизни не вместило
Сновиденье в Ирпене?
Никого не будет в доме,
Кроме сумерек. Один
Серый день в сквозном проеме
Незадернутых гардин.
Хлопья лягут и увидят:
Синь и солнце, тишь и гладь.
Так и нам прощенье выйдет,
Будем верить, жить и ждать.
1931
(обратно)

«Будущее! Облака встрепанный бок!..»

Будущее! Облака встрепанный бок!
Шапка седая! Гроза молодая!
Райское яблоко года, когда я
Буду как бог.
Я уже пе́режил это. Я предал.
Я это знаю. Я это отведал.
Зоркое лето. Безоблачный зной.
Жаркие папоротники. Ни звука.
Муха не сядет. И зверь не сягнет.
Птица не по́рхнет – палящее лето.
Лист не шело́хнет – и пальмы стеной.
Папоротники и пальмы, и это
Дерево. Это, корзиной ранета,
Раненной тенью вонзенное в зной,
Дерево девы и древо запрета.
Это, и пальмы стеною, и «Ну-ка,
Что там, была не была, подойду-ка…»
Пальмы стеною и кто-то иной,
Кто-то как сила, и жажда, и мука,
Кто-то как хохот и холод сквозной –
По́ лбу и в волосы всей пятерней, –
И утюгом по лужайке – гадюка.
Синие линии пиний. Ни звука.
Папоротники и пальмы стеной.
1931
(обратно)

«Все наклоненья и залоги…»

Все наклоненья и залоги
Изжеваны до одного.
Хватить бы соды от изжоги!
Так вот итог твой, мастерство?
На днях я вышел книгой в Праге.
Она меня перенесла
В те дни, когда с заказом на дом
От зарев, догоравших рядом,
Я верил на слово бумаге,
Облитой лампой ремесла.
Бывало, снег несет вкрутую,
Что только в голову придет.
Я сумраком его грунтую
Свой дом, и холст, и обиход.
Всю зиму пишет он этюды,
И у прохожих на виду
Я их переношу оттуда,
Таю, копирую, краду.
Казалось, альфой и омегой –
Мы с жизнью на один покрой;
И круглый год, в снегу, без снега,
Она жила, как alter ego[64],
И я назвал ее сестрой.
Землею был так полон взор мой,
Что зацветал, как курослеп,
С сурепкой мелкой неврасцеп,
И пил корнями жженый, черный
Цикорный сок густого дерна,
И только это было формой,
И это – лепкою судеб.
Как вдруг – издание из Праги.
Как будто реки и овраги
Задумали на полчаса
Наведаться из грек в варяги,
В свои былые адреса.
С тех пор все изменилось в корне.
Мир стал невиданно широк.
Так революции ль порок,
Что я, с годами все покорней,
Твержу, не знаю чей, урок?
Откуда это? Что за притча,
Что пепел рухнувших планет
Родит скрипичные капричьо?
Талантов много, духу нет.
(обратно)

«Поэт, не принимай на веру…»

Поэт, не принимай на веру
Примеров Дантов и Торкват.
Искусство – дерзость глазомера,
Влеченье, сила и захват.
Тебя пилили на поленья
В года, когда в огне невзгод,
В золе народонаселенья
Оплавилось ядро: народ.
Он для тебя вода и воздух,
Он – прежний лютик луговой,
Копной черемух белогроздых
До облак взмывший головой.
Не выставляй ему отметок.
Растроганности грош цена.
Грозой пади в объятья веток,
Дождем обдай его до дна.
Не умиляйся, – не подтянем.
Сгинь без вести, вернись без сил,
И по репьям и по плутаньям
Поймем, кого ты посетил.
Твое творение не орден:
Награды назначает власть.
А ты – тоски пеньковый гордень,
Паренья парусная снасть.
1936
(обратно)

Лето

Босой по угольям иду.
Как печку изразцами,
Зной полдня выложил гряду
Литыми огурцами.
Жары безоблачной лубок
Не выдавал нигде нас.
Я и сегодня в солнцепек
До пояса разденусь.
Ступая пыльной лебедой
И выполотой мятой,
Ручьями пота, как водой,
Я оболью лопату.
Как глину, солнце обожжет
Меня по самый пояс,
И я глазурью, стерши пот,
Горшечною покроюсь.
Я подымусь в свой мезонин,
И ночь в оконной раме
Меня наполнит, как кувшин,
Водою и цветами.
Она отмоет верхний слой
С похолодевших стенок
И даст какой-нибудь одной
Из местных уроженок.
Наш отдых будет как набег.
Весь день царил порядок,
А ночью спящий человек –
Собрание загадок.
Во сне, как к крышке сундука
И ящику комода,
Протянута его рука
К ночному небосводу.
1940
(обратно)

Город

Когда с колодца лед не сколот
И в проруби не весь пробит,
Как тянет в город в этот холод,
И лихорадит, и знобит.
Из чащи к дому нет прохода:
Кругом сугробы, смерть и сон.
Зима в лесу – не время года,
А гибель и конец времен.
А между тем, пока мы хнычем
И тащим хворост для жилья,
Гордится город безразличьем
К несовершенствам бытия.
Он создал тысячи диковин
И может не бояться стуж.
Он с ног до головы духовен
Мильоном в нем живущих душ.
На то он родина ремесел,
Чтоб не робеть стихий. Он их
За тридевять земель отбросил
Усильями мастеровых.
Он – воздух будущих зимовий
И наготове к ним ко всем.
Он с самого средневековья
Приют учений и систем.
Когда надменно, руки фертом,
В снега он смотрит свысока,
Он роще кажется бессмертным:
Здесь ель да шишки, там – века.
И разве он и впрямь не вечен,
Когда зимой, с разбега вдаль,
Он всем скрещеньем поперечин
Вонзает в запад магистраль?
1940
(обратно)

Присяга

Толпой облеплены ограды,
В ушах печатный шаг с утра,
Трещат пропеллеры парада,
Орут упорно рупора.
Три дня проходят как в угаре,
В гостях, в театре, у витрин,
На выставке, на тротуаре,
Три дня сливаются в один.
Все умолкает на четвертый.
Никто не открывает рта.
В окрестностях аэропорта
Усталость, отдых, глухота.
Наутро отпускным курсантом
Полкомнаты заслонено.
В рубашке с первомайским бантом
Он свешивается в окно.
Все существо его во власти
Надвинувшейся новизны,
Коротким сном огня и счастья
Все чувства преображены.
С души дремавшей снят наглазник.
Он за ночь вырос раза в два.
К его годам прибавлен праздник.
Он отстоит свои права.
На дне дворового колодца
Оттаивает снега пласт.
Сейчас он в комнату вернется
К той, за кого он жизнь отдаст.
Он смотрит вниз на эти комья.
Светает. Тушат фонари.
Все ежится, как он, в истоме,
Просвечивая изнутри.
1941
(обратно)

Русскому гению

Не слушай сплетен о другом.
Чурайся старых своден.
Ни в чем не меряйся с врагом,
Его пример не годен.
Чем громче о тебе галдеж,
Тем умолкай надменней.
Не довершай чужую ложь
Позором объяснений.
Ни с кем соперничества нет.
У нас не поединок.
Полмиру затмевает свет
Несметный вихрь песчинок.
Пусть тучи пыли до небес,
Ты высишься над прахом.
Вся суть твоя – противовес
Коричневым рубахам.
Ты взял над всякой спесью верх
С того большого часа,
Как истуканов ниспроверг
И вечностью запасся.
Оставь врагу его болты,
И медь, и алюминий.
Твоей великой правоты
Нет у него в помине.
1941
(обратно)

«Грядущее на все изменит взгляд…»

Грядущее на все изменит взгляд,
И странностям, на выдумки похожим,
Оглядываясь издали назад,
Когда-нибудь поверить мы не сможем.
Когда кривляться станет ни к чему
И даже правда будет позабыта,
Я подойду к могильному холму
И голос подниму в ее защиту.
И я припомню страшную войну,
Народу возвратившую оружье,
И старое перебирать начну,
И городок на Каме обнаружу.
Я с палубы увижу огоньки,
И даль в снегу, и отмели под сплавом,
И домики на берегу реки,
Задумавшейся перед рекоставом.
И в тот же вечер разыщу семью
Под каланчою в каменном подвале,
И на зиму свой труд обосную
В той комнате, где Вы потом бывали.
Когда же безутешно на дворе
И дни всего короче и печальней,
На общем выступленьи в ноябре
Ошанин познакомит нас в читальне…
24. VIII.1942
(обратно)

В. Д. Авдееву

Когда в своих воспоминаньях
Я к Чистополю подойду,
Я вспомню городок в геранях
И домик с лодками в саду.
Я вспомню отмели под сплавом,
И огоньки, и каланчу
И осенью пред рекоставом
Перенестись к Вам захочу.
Каким тогда я буду старым!
Как мне покажется далек
Ваш дом, нас обдававший жаром,
Как разожженный камелек.
Я вспомню длинный стол и залу,
Где в мягких креслах у конца
Таланты братьев завершала
Усмешка умного отца.
И дни Авдеевских салонов,
Где, лучшие среди живых,
Читали Федин и Леонов,
Тренев, Асеев, Петровых.
Забудьте наши перегибы,
И, чтоб полней загладить грех,
Мое живейшее спасибо
За весь тот год, за нас за всех.
1. VII. 42
(обратно)

1917–1942

Заколдованное число!
Ты со мной при любой перемене.
Ты свершило свой круг и пришло.
Я не верил в твое возвращенье.
Как тогда, четверть века назад,
На заре молодых вероятий,
Золотишь ты мой ранний закат
Светом тех же великих начатий.
Ты справляешь свое торжество,
И опять, двадцатипятилетье,
Для тебя мне не жаль ничего,
Как на памятном первом рассвете.
Мне не жалко незрелых работ,
И опять этим утром осенним
Я оцениваю твой приход
По готовности к свежим лишеньям.
Предо мною твоя правота.
Ты ни в чем предо мной не повинно,
И война с духом тьмы неспроста
Омрачает твою годовщину.
6 ноября 1942
(обратно)

Спешные строки

Помню в поездах мороку,
Толчею подвод,
Осень отводил к востоку
Сорок первый год.
Чувствовалась близость фронта.
Разговор «катюш»
Заносило с горизонта
В тыловую глушь.
И когда гряда позиций
Отошла к Орлу,
Все задвигалось в столице
И ее тылу.
Я любил искус бомбежек,
Хриплый вой сирен,
Ощетинившийся ежик
Улиц, крыш и стен.
Тротуар под небоскребом
В страшной глубине
Мертвым островом за гробом
Представлялся мне.
И когда от бомбы в небо
Вскинуло труху,
Я и Анатолий Глебов
Были наверху.
Чем я вознесен сегодня
До седьмых небес,
Точно вновь из преисподней
Я на крышу влез?
Я спущусь в подвал к жилицам,
Объявлю отбой,
Проведу рукой по лицам,
Пьяный и слепой.
Я скажу: долой суровость!
Белую на стол!
Сногсшибательная новость:
Возвращен Орел.
Я великолепно помню
День, когда он сдан.
Было жарко, словно в домне,
И с утра туман.
И с утра пошло катиться,
Побежало вширь:
Отдан город, город – птица,
Город – богатырь.
Но тревога миновала.
Он освобожден.
Поднимайтесь из подвала,
Выходите вон.
Слава павшим. Слава строем
Проходящим вслед.
Слава вечная героям
И творцам побед!
7 августа 1943
(обратно)

Одесса

Земля смотрела именинницей
И все ждала неделю эту,
Когда к ней избавитель кинется
Под сумерки или к рассвету.
Прибой рычал свою невнятицу
У каменистого отвеса,
Как вдруг все слышат, сверху катится
«Одесса занята, Одесса».
По улицам, давно не езженным,
Несется русский гул веселый.
Сапер занялся обезвреженьем
Подъездов и домов от тола.
Идет пехота, входит конница,
Гремят тачанки и телеги.
В беседах время к ночи клонится,
И нет конца им на ночлеге.
А рядом в яме череп скалится,
Раскинулся пустырь безмерный.
Здесь дикаря гуляла палица,
Прошелся человек пещерный.
Пустыми черепа глазницами
Глядят головки иммортелей
И населяют воздух лицами,
Расстрелянными в том апреле.
Зло будет отмщено, наказано,
А родственникам жертв и вдовам
Мы горе облегчить обязаны
Еще каким-то новым словом.
Клянемся им всем русским гением,
Что мученикам и героям
Победы одухотворением
Мы вечный памятник построим.
1944
(обратно)

Импровизация на рояле

Я клавишей стаю кормил с руки
Под хлопанье крыльев, плеск и гогот.
Казалось, всё знают, казалось, всё могут
Кричавших кругом лебедей вожаки.
И было темно, и это был пруд
И волны. И птиц из семьи горделивой,
Казалось, скорей умертвят, чем умрут
Дробившиеся вдалеке переливы.
И все, что в пруду утопил небосвод,
Ковшами кипящими на воду вылив,
Казалось, доплескивало до высот
Ответное хлопанье весел и крыльев.
И это был пруд, и было темно,
И было охвачено тою же самой
Тревогою сердце, как небо и дно,
Оглохшие от лебединого гама.
1915, 1946
(обратно)

Нежность

Ослепляя блеском,
Вечерело в семь.
С улиц к занавескам
Приникала темь.
Замирали звуки
Жизни в слободе.
И блуждали руки
Неизвестно где.
Люди – манекены,
Но слепая страсть
Тянется к вселенной
Ощупью припасть,
Чтобы под ладонью
Слушать, как поет
Бегство и погоня,
Трепет и полет.
Чувство на свободе –
Это налегке
Рвущая поводья
Лошадь в мундштуке.
1949
(обратно)

Бессонница

Который час? Темно. Наверно, третий.
Опять мне, видно, глаз сомкнуть не суждено.
Пастух в поселке щелкнет плетью на рассвете.
Потянет холодом в окно,
Которое во двор обращено.
А я один.
Неправда, ты
Всей белизны своей сквозной волной
Со мной.
1953
(обратно)

Под открытым небом

Вытянись вся в длину,
Во весь рост
На полевом стану
В обществе звезд.
Незыблем их порядок.
Извечен ход времен.
Да будет так же сладок
И нерушим твой сон.
Мирами правит жалость,
Любовью внушена
Вселенной небывалость
И жизни новизна.
У женщины в ладони,
У девушки в горсти
Рождений и агоний
Начала и пути.
1953
(обратно)

Поверх барьеров

Скрипка Паганини

1
Душа, что получается?
– Повремени. Терпенье.
Он на простенок выбег,
Он почернел, кончается –
Сгустился, – целый цыбик
Был высыпан из чайницы.
Он на карнизе узком,
Он из агата выточен,
Он одуряет сгустком
Какой-то страсти плиточной.
Отчетлив, как майолика,
Из смол и молний набран,
Он дышит дрожью столика
И зноем канделябров.
Довольно. Мгла заплакала,
Углы стекла всплакнули…
Был карликом, кривлякою –
Messieurs[65] – расставьте стулья.
2
Дома из более, чем антрацитных плиток,
Сады из более, чем медных мозаик,
И небо более паленое, чем свиток,
И воздух более надтреснутый, чем вскрик,
И в сердце, более прерывистом, чем – «Слушай» –
Глухих морей в ушах материка,
Врасплох застигнутая боле, чем удушьем,
Любовь и боле, чем любовная тоска!
3
Я дохну на тебя, мой замысел,
И ты станешь как кожа индейца.
Но на что тебе, песня, надеяться?
Что с тобой я вовек не расстанусь?
Я создам, как всегда, по подобию
Своему вас, рабы и повстанцы, –
И закаты за вами потянутся,
Как напутствия вам и надгробья.
Но нигде я не стану вас чествовать
Юбилеем лучей, и на свете
Вы не встретите дня, день не встретит вас.
Я вам ночь оставляю в наследье.
4
Я люблю тебя черной от сажи
Сожиганья пассажей, в золе
Отпылавших андант и адажий,
С белым пеплом баллад на челе,
С загрубевшей от музыки коркой
На поденной душе, вдалеке
Неумелой толпы, как шахтерку,
Проводящую день в руднике.
5
Она
Изборожденный тьмою бороздок,
Рябью сбежавший при виде любви,
Этот, вот этот бесснежный воздух,
Этот, вот этот – руками лови?
Годы льдов простерлися
Небом в отдаленьи,
Я ловлю, как горлицу,
Воздух голой жменей.
Вслед за накидкой ваточной
Всё – долой, долой!
Нынче небес недостаточно,
Как мне дышать золой!
Ах, грудь с грудью борются
День с уединеньем.
Я ловлю, как горлицу,
Воздух голой жменей.
6
Он
Я люблю, как дышу. И я знаю:
Две души стали в теле моем.
И любовь та душа иная,
Им несносно и тесно вдвоем.
От тебя моя жажда пособья,
Без тебя я не знаю пути,
Я с восторгом отдам тебе обе,
Лишь одну из двоих приюти.
О, не смейся, ты знаешь какую.
О, не смейся, ты знаешь к чему.
Я и старой лишиться рискую,
Если новой я рта не зажму.
(обратно)

«Вслед за мной все зовут вас барышней…»

Вслед за мной все зовут вас барышней,
Для меня ж этот зов зачастую,
Как акт наложенья наручней,
Как возглас: «Я вас арестую».
Нас отыщут легко все тюремщики
По очень простой примете:
Отныне на свете есть женщина
И у ней есть тень на свете.
Есть лица к туману притертые
Всякий раз, как плашмя на них глянешь,
И только одною аортою
Лихорадящий выплеснут глянец.
1914
(обратно)

«Порою ты, опередив…»

Порою ты, опередив
Мгновенной вспышкой месяцы,
Сродни пожарам чащ и нив,
Когда края безлесятся;
Дыши в грядущее, теребь
И жги его – залижется
Оно душой твоей, как степь
Пожара беглой жижицей.
И от тебя, по самый гроб
С судьбы твоей преддверия
Дни, словно стадо антилоп,
В испуге топчут прерии.
(обратно)

Pro domo[66]

Налетела тень. Затрепыхалась в тяге
Сального огарка. И метнулась вон
С побелевших губ и от листа бумаги
В меловой распах сыреющих окон.
В час, когда писатель – только вероятье,
Бледная догадка бледного огня,
В уши душной ночи как не прокричать ей:
«Это – час убийства! Где-то ждут меня!»
В час, когда из сада остро тянет тенью,
Пьяной, как пространства, мировой, как скок
Степи под седлом, – я весь – на иждивенье
У огня в колонной воспаленных строк.
1914
(обратно)

Appassionata[67]

От жара струились стручья,
От стручьев струился жар,
И ночь пронеслась, как из тучи
С корнем вырванный шар.
Удушьем свело оболочку,
Как змей, трещала ладья,
Сегодня ж мне кажется точкой
Та ночь в небесах бытия.
Не помню я, был ли я первым,
Иль первою были вы –
По ней барабанили нервы,
Как сетка из бечевы.
Громадой рубцов напружась,
От жару грязен и наг,
Был одинок, как ужас,
Ее восклицательный знак.
Проставленный жизнью по сизой
Безводной Сахаре небес,
Он плыл, оттянутый книзу,
И пел про удельный вес.
(обратно)

Последний день Помпеи

Был вечер, как удар,
И был грудною жабой
Лесов – багровый шар,
Чадивший без послабы.
И день валился с ног,
И с ног валился тут же,
Где с людом и шинок,
Подобранный заблудшей
Трясиной, влекся. Где
Концы свели с концами,
Плавучесть звезд в воде
И вод в их панораме.
Где, словно спирт, взасос
Пары болот под паром
Тянули крепость рос,
Разбавленных пожаром.
И был, как паралич,
Тот вечер. Был как кризис
Поэм о смерти. Притч,
Решивших сбыться, близясь.
Сюда! лицом к лицу
Заката, не робея!
Сейчас придет к концу
Последний день Помпеи.
(обратно)

«Это мои, это мои…»

Это мои, это мои,
Это мои непогоды –
Пни и ручьи, блеск колеи,
Мокрые стекла и броды,
Ветер в степи, фыркай, храпи,
Наотмашь брызжи и фыркай!
Что тебе сплин, ропот крапив,
Лепет холстины по стирке.
Платья, кипя, лижут до пят,
Станы гусей и полотнищ
Рвутся, летят, клонят канат,
Плещут в ладони работниц.
Ты и тоску порешь в лоскут,
Порешь, не знаешь покрою,
Вот они там, вот они тут,
Клочьями кочки покроют.
(обратно)

Прощанье

Небо гадливо касалось холма,
Осенью произносились проклятья,
По ветру время носилось, как с платья
Содранная бурьянами тесьма.
Тучи на горку держали. И шли
Переселеньем народов – на горку.
По ветру время носилось оборкой
Грязной, худой, затрапезной земли.
Степь, как архангел, трубила в трубу,
Ветер горланил протяжно и властно:
Степь! Я забыл в обладании гласной,
Как согласуют с губою губу.
Вон, наводя и не на воды жуть,
Как на лампаду, подул он на речку,
Он и пионы, как сальные свечки,
Силится полною грудью задуть.
И задувает. И в мрак погрузясь,
Тускло хладеют и плещут подкладкой
Листья осин. И, упав на площадку,
Свечи с куртин зарываются в грязь.
Стало ли поздно в полях со вчера,
Иль до бумажек сгорел накануне
Вянувший тысячесвечник петуний, –
Тушат. Прощай же. На месяц. Пора.
(обратно)

Муза девятьсот девятого

Слывшая младшею дочерью
Гроз, из фамилии ливней,
Ты, опыленная дочерна
Громом, как крылья крапивниц!
Молния былей пролившихся,
Мглистость молившихся мыслей,
Давность, ты взрыта излишеством,
Ржавчиной блеск твой окислен!
Башни, сшибаясь, набатили,
Вены вздымались в галопе.
Небо купалося в кратере,
Полдень стоял на подкопе.
Луч оловел на посудинах.
И, как пески на самуме,
Клубы догадок полуденных
Рот задыхали безумьем.
Твой же глагол их осиливал,
Но от всемирных песчинок
Хруст на зубах, как от пылева,
Напоминал поединок.
(обратно) (обратно) (обратно) (обратно)

Булат Окуджава Стихотворения

Душевный разговор с сыном

Мой сын, твой отец — лежебока и плут
из самых на этом веку.
Ему не знакомы ни молот, ни плуг,
я в этом поклясться могу.
Когда на земле бушевала война
и были убийства в цене,
он раной одной откупился сполна
от смерти на этой войне.
Когда погорельцы брели на восток
и участь была их горька,
он в теплом окопе пристроиться смог
на сытную должность стрелка.
Не словом трибуна, не тяжкой киркой
на благо родимой страны —
он всё норовит заработать строкой
тебе и себе на штаны.
И всё же, и всё же не будь с ним суров
(не знаю и сам почему),
поздравь его с тем, что он жив и здоров,
хоть нет оправданья ему.
Он, может, и рад бы достойней прожить
(далече его занесло),
но можно рубаху и паспорт сменить,
но поздно менять ремесло.
(обратно)

Подмосковье

I. «Март намечается. Слезою со щеки…»

Март намечается. Слезою со щеки
вдруг скатывается издалека…
И вербины цветки, как серые щенки,
ерошат шерсть и просят молока.
И тополи попеременно
босые ноги ставят в снег, скользя,
шагают, как великие князья, —
как будто безнадежно, но надменно.
(обратно)

II. «Кричат за лесом электрички…»

Кричат за лесом электрички,
от лампы — тени по стене,
и бабочки, как еретички,
горят на медленном огне.
Сойди к реке по тропке топкой,
и понесет сквозь тишину
зари вечерней голос тонкий,
ее последнюю струну.
Там отпечатаны коленей
остроконечные следы,
как будто молятся олени,
чтоб не остаться без воды…
По берегам, луной залитым,
они стоят: глаза — к реке,
твердя вечерние молитвы
на тарабарском языке.
Там птицы каркают и стонут.
Синеют к ночи камыши,
и ветры с грустною истомой
все дуют в дудочку души…
(обратно)

III. «На белый бал берез не соберу…»

На белый бал берез не соберу.
Холодный хор хвои хранит молчанье.
Кукушки крик, как камешек отчаянья,
все катится и катится в бору.
И все-таки я жду из тишины
(как тот актер, который знает цену
чужим словам, что он несет на сцену)
каких-то слов, которым нет цены.
Ведь у надежд всегда счастливый цвет,
надежный и таинственный немного,
особенно, когда глядишь с порога,
особенно, когда надежды нет.
(обратно)

IV. «Как ты там поживаешь, над рекой Сереной…»

Как ты там поживаешь, над рекой Сереной,
карасями заселенной,
облаками засоренной?
Как ты там поживаешь в своем скворешнике,
примостившемся на берегу,
где полки молодого орешника
на бегу
согнулись в дугу,
где в тине, зеленой и темной,
перепутались рыбьи следы,
где ивы, упрямо и томно,
перелистывают книгу воды?..
А когда осенний дождичек частый
бубнит, как столетний дед,
кому ты выносишь в пригоршнях счастье,
которому имени нет?
(обратно)

V. «Всё поле взглядом невзначай окинь…»

Всё поле взглядом невзначай окинь:
костры, костры, костры и дух щавелий…
И трактора сползались на огонь
и желтыми лучами шевелили.
Осенний первый дождь спокойно шел
и не мешал огню, и было ярко,
и пахло щами и ржаною коркой…
Лес лисами и листьями шуршал.
Мы крепко спали на пороге дня.
Лишь дождь перебирал привычно струны,
и наши тени, медленно и странно,
плясали, приседая, у огня…
(обратно)

VI. «А знаешь ты, что времени у нас в обрез…»

А знаешь ты,
что времени у нас в обрез
и кошельки легки без серебра,
учитель мой, взъерошенный как бес,
живущий в ожидании добра?
Когда-нибудь
окончится осенний рейс,
и выяснится наконец, кто прав,
и скинет с плеч своих наш поздний лес
табличку медную: «За нарушенье — штраф!»
Когда-нибудь
внезапно стихнет карусель
осенних рощ и неумытых луж,
и только изумленное: «Ужель
возможно это?!» — вырвется из душ.
И в небеса
взовьется белый дым змеей,
и, словно по законам волшебства,
мы пролетим над теплою землей
в обнимку, как кленовая листва…
(обратно) (обратно)

Подмосковье

Подмосковье, Подмосковье,
ты прохладное дно морское,
кладовая синего света.
Где-то там,
над тобою где-то,
пекло
горькое городское, лето
переспелого цвета…
Как мне помнится это лето!
Провожанье, провожанье —
тонких стекол в ночи дрожанье,
два луча голубых над крышей…
На плече у солдата — скатка,
он тревожных гудков не слышит —
всё целует свою солдатку…
Всё целует ее, целует,
у войны минуты ворует.
Подмосковье, Подмосковье
провожало меня с тоскою,
а встречало — просило страстно:
«Здравствуй!
Только больше не странствуй…»
А леса
как закружатся сами
перед глазами
зелеными небесами…
А голоса
ночных электричек то
проплачут,
а то прокличут…
А роса
вдруг покатится слезой
голубою…
Подмосковье,
что мне делать с твоей
любовью?
(обратно)

Сентиментальный марш

Надежда, я вернусь тогда, когда трубач отбой сыграет,
когда трубу к губам приблизит и острый локоть
   отведет.
Надежда, я останусь цел: не для меня земля сырая,
а для меня твои тревоги и добрый мир твоих забот.
Но если целый век пройдет, и ты надеяться устанешь,
Надежда, если надо мною смерть распахнет свои
   крыла,
ты прикажи, пускай тогда трубач израненный
   привстанет,
чтобы последняя граната меня прикончить не смогла.
Но если вдруг когда-нибудь мне уберечься не удастся,
какое б новое сраженье ни покачнуло шар земной,
я всё равно паду на той, на той единственной
   гражданской,
и комиссары в пыльных шлемах склонятся молча
   надо мной.
(обратно)

Голубой шарик

Девочка плачет: шарик улетел.
Ее утешают, а шарик летит.
Девушка плачет: жениха всё нет.
Ее утешают, а шарик летит.
Женщина плачет: муж ушел к другой.
Ее утешают, а шарик летит.
Плачет старушка: мало пожила…
А шарик вернулся, а он голубой.
1957

(обратно)

Полночный троллейбус

Когда мне невмочь пересилить беду,
когда подступает отчаянье,
я в синий троллейбус сажусь на ходу,
в последний,
случайный.
Полночный троллейбус, по улице мчи,
верши по бульварам круженье,
чтоб всех подобрать, потерпевших в ночи
крушенье,
крушенье.
Полночный троллейбус, мне дверь отвори!
Я знаю, как в зябкую полночь
твои пассажиры — матросы твои —
приходят
на помощь.
Я с ними не раз уходил от беды,
я к ним прикасался плечами…
Как много, представьте себе, доброты
в молчанье,
в молчанье.
Полночный троллейбус плывет по Москве,
Москва, как река, затухает,
и боль, что скворчонком стучала в виске,
стихает,
стихает.
1957

(обратно)

Веселый барабанщик

Встань пораньше, встань пораньше, встань пораньше,
когда дворники маячат у ворот.
Ты увидишь, ты увидишь, как веселый барабанщик
в руки палочки кленовые берет.
Будет полдень, суматохою пропахший,
звон трамваев и людской водоворот,
но прислушайся — услышишь, как веселый барабанщик
с барабаном вдоль по улице идет.
Будет вечер — заговорщик и обманщик,
темнота на мостовые упадет,
но вглядись — и ты увидишь, как веселый барабанщик
с барабаном вдоль по улице идет.
Грохот палочек… то ближе он, то дальше,
сквозь сумятицу, и полночь, и туман…
Неужели ты не слышишь, как веселый барабанщик
вдоль по улице проносит барабан?!
(обратно)

Песенка о Леньке Королеве

Б. Федорову

Во дворе, где каждый вечер всё играла радиола,
где пары танцевали, пыля,
ребята уважали очень Леньку Королева
и присвоили ему званье короля.
Был Король, как король, всемогущ. И если другу
станет худо и вообще не повезет,
он протянет ему свою царственную руку,
свою верную руку, — и спасет.
Но однажды, когда «мессершмитты», как вороны,
разорвали на рассвете тишину,
наш Король, как король, он кепчонку, как корону,
набекрень, и пошел на войну.
Вновь играет радиола, снова солнце в зените,
да некому оплакать его жизнь,
потому что тот Король был один (уж извините),
королевой не успел обзавестись.
Но куда бы я ни шел, пусть какая ни забота
(по делам или так, погулять),
всё мне чудится, что вот за ближайшим поворотом
Короля повстречаю опять.
Потому что на войне, хоть и правда стреляют,
не для Леньки сырая земля.
Потому что (виноват), но я Москвы не представляю
без такого, как он, короля.
(обратно)

«Не бродяги, не пропойцы…»

Не бродяги, не пропойцы,
за столом семи морей
вы пропойте, вы пропойте
славу женщине моей!
Вы в глаза ее взгляните,
как в спасение свое,
вы сравните, вы сравните
с близким берегом ее.
Мы земных земней. И вовсе
к черту сказки о богах!
Просто мы на крыльях носим
то, что носят на руках.
Просто нужно очень верить
этим синим маякам,
и тогда нежданный берег
из тумана выйдет к вам.
(обратно)

Песенка об арбатских ребятах

О чем ты успел передумать, отец расстрелянный мой,
когда я шагнул с гитарой, растерянный, но живой?
Как будто шагнул я со сцены в полночный
   московский уют,
где старым арбатским ребятам бесплатно
   судьбу раздают.
По-моему, всё распрекрасно, и нет для печали причин,
и грустные те комиссары идут по Москве, как один,
и нету, и нету погибших средь старых арбатских ребят,
лишь те, кому нужно, уснули, но те, кому нужно,
   не спят.
Пусть память — нелегкая служба, но все повидала
   Москва,
И старым арбатским ребятам смешны утешений слова.
(обратно)

Новое утро

Не клонись-ка ты, головушка,
от невзгод и от обид.
Мама, белая голубушка,
утро новое горит.
Всё оно смывает начисто,
всё разглаживает вновь…
Отступает одиночество,
возвращается любовь.
И сладки, как в полдень пасеки,
как из детства голоса,
твои руки, твои песенки,
твои вечные глаза.
(обратно)

Песенка о солдатских сапогах

Вы слышите: грохочут сапоги,
и птицы ошалелые летят,
и женщины глядят из-под руки,
вы поняли, куда они глядят?
Вы слышите, грохочет барабан?
Солдат, прощайся с ней, прощайся с ней.
Уходит взвод в туман-туман-туман…
а прошлое ясней-ясней-ясней.
А где же наше мужество, солдат,
когда мы возвращаемся назад?
Его, наверно, женщины крадут
и, как птенца, за пазуху кладут.
А где же наши женщины, дружок,
когда ступаем мы на свой порог?
Они встречают нас и вводят в дом,
но в нашем доме пахнет воровством.
А мы рукой на прошлое — вранье!
А мы с надеждой в будущее: свет!
А по полям жиреет воронье,
а по пятам война грохочет вслед.
И снова переулком — сапоги,
и птицы ошалелые летят,
и женщины глядят из-под руки…
В затылки наши круглые глядят.
(обратно)

«А как первая любовь — она сердце жжет…»

А как первая любовь — она сердце жжет,
А вторая любовь — она к первой льнет.
А как третья любовь — ключ дрожит в замке,
ключ дрожит в замке, чемодан в руке.
А как первая война — да ничья вина,
А вторая война — чья-нибудь вина,
А как третья война — лишь моя вина,
а моя вина — она всем видна.
А как первый обман — на заре туман,
А второй обман — закачался пьян.
А как третий обман — он ночи черней,
он ночи черней, он войны страшней.
(обратно)

Песенка о моей душе

Что такое душа? Человечек задумчивый,
всем наукам печальным и горьким обученный
(видно, что-то не так в его долгой судьбе).
Но — он сам по себе, а я — сам по себе.
Он томится, он хочет со мной поделиться,
очень важное слово готово пролиться —
как пушинка, дрожит на печальной губе…
Но — он сам по себе, а я сам по себе.
Я своей доброты никогда не разбрасываю,
я его никогда ни о чем не расспрашиваю.
Каждый волен играть, что горазд, на трубе…
Каждый сам по себе: я — себе, он — себе.
(обратно)

Песенка о моряках

Над синей улицей портовой
всю ночь сияют маяки.
Откинув ленточки фартово,
всю ночь гуляют моряки.
Кричат над городом сирены,
и птицы крыльями шуршат.
И припортовые царевны
к ребятам временным спешат.
Ведь завтра, может быть, проститься
придут ребята, да не те.
Ах, море — синяя водица,
ах, голубая канитель.
Его затихнуть — не умолишь,
взметнутся щепками суда.
Земля надежнее, чем море,
так почему же вы туда?
Волна соленая задушит,
ее попробуй упросить…
Ах, если б вам служить на суше
да только б ленточки носить!..
(обратно)

«Нева Петровна, возле Вас — все львы…»

Нева Петровна, возле Вас — все львы.
Они Вас охраняют молчаливо.
Я с женщинами не бывал счастливым,
Вы — первая. Я чувствую, что Вы.
Послушайте, не ускоряйте бег,
банальным славословьем Вас не трону:
ведь я не экскурсант, Нева Петровна,
я просто одинокий человек.
Мы снова рядом. Как я к Вам привык!
Я всматриваюсь в Ваших глаз глубины.
Я знаю: Вас великие любили,
да Вы не выбирали, кто велик.
Бывало, Вы идете на проспект,
не вслушиваясь в титулы и званья,
а мраморные львы — рысцой за Вами
и Ваших глаз запоминают свет.
И я, бывало, к тем глазам нагнусь
и отражусь в их океане синем
таким счастливым, молодым и сильным…
Так отчего, скажите, Ваша грусть?
Пусть говорят, что прошлое не в счет.
Но волны набегают, берег точат,
и Ваше платье цвета белой ночи
мне третий век забыться не дает.
(обратно)

Песенка о комсомольской богине

Я смотрю на фотокарточку:
две косички, строгий взгляд,
и мальчишеская курточка,
и друзья кругом стоят.
За окном все дождик тенькает:
там ненастье во дворе.
Но привычно пальцы тонкие
прикоснулись к кобуре.
Вот скоро дом она покинет,
вот скоро вспыхнет бой кругом,
но комсомольская богиня…
Ах, это, братцы, о другом!
На углу у старой булочной,
там, где лето пыль метет,
в синей маечке-футболочке
комсомолочка идет.
А ее коса острижена,
в парикмахерской лежит.
Лишь одно колечко рыжее
на виске ее дрожит.
И никаких богов в помине,
лишь только дела гром кругом,
но комсомольская богиня…
Ах, это, братцы, о другом!
(обратно)

Часовые любви

Часовые любви на Смоленской стоят,
Часовые любви у Никитских не спят,
Часовые любви по Петровке идут
неизменно.
Часовым полагается смена.
О великая вечная армия,
где не властны слова и рубли,
где все рядовые — ведь маршалов нет у любви!
Пусть поход никогда ваш не кончится,
признаю только эти войска!..
Сквозь зимы и вьюги к Москве подступает весна.
Часовые любви на Волхонке стоят.
Часовые любви на Неглинной не спят.
Часовые любви по Арбату идут
неизменно.
Часовым полагается смена.
(обратно)

До свидания, мальчики

Ах, война, что ж ты сделала, подлая:
стали тихими наши дворы,
наши мальчики головы подняли —
повзрослели они до поры,
на пороге едва помаячили
и ушли, за солдатом — солдат…
До свидания, мальчики!
Мальчики,
постарайтесь вернуться назад.
Нет, не прячьтесь вы, будьте высокими,
не жалейте ни пуль, ни гранат
и себя не щадите,
и всё-таки
постарайтесь вернуться назад.
Ах, война, что ж ты, подлая, сделала:
вместо свадеб — разлуки и дым,
наши девочки платьица белые
раздарили сестренкам своим.
Сапоги — ну куда от них денешься?
Да зеленые крылья погон…
Вы наплюйте на сплетников, девочки.
Мы сведем с ними счеты потом.
Пусть болтают, что верить вам не во что,
что идете войной наугад…
До свидания, девочки!
Девочки,
постарайтесь вернуться назад.
(обратно)

Песенка о бумажном солдатике

Один солдат на свете жил,
красивый и отважный,
но он игрушкой детской был,
ведь был солдат бумажный.
Он переделать мир хотел,
чтоб был счастливым каждый,
а сам на ниточке висел:
ведь был солдат бумажный.
Он был бы рад в огонь и в дым,
за вас погибнуть дважды,
но потешались вы над ним,
ведь был солдат бумажный.
Не доверяли вы ему
своих секретов важных.
А почему? А потому,
что был солдат бумажный.
А он, судьбу свою кляня,
не тихой жизни жаждал
и всё просил: «Огня, огня!» —
забыв, что он бумажный.
В огонь? Ну что ж, иди! Идешь?
И он шагнул однажды,
и там сгорел он ни за грош:
ведь был солдат бумажный.
(обратно)

Песенка об Арбате

Ты течешь, как река. Странное название!
И прозрачен асфальт, как в реке вода.
Ах, Арбат, мой Арбат, ты — мое призвание.
Ты — и радость моя, и моя беда.
Пешеходы твои — люди не великие,
каблучками стучат — по делам спешат.
Ах, Арбат, мой Арбат, ты — моя религия,
мостовые твои подо мной лежат.
От любови твоей вовсе не излечишься,
сорок тысяч других мостовых любя.
Ах, Арбат, мой Арбат, ты — мое отечество,
никогда до конца не пройти тебя!
(обратно)

Песенка об открытой двери

Когда метель кричит, как зверь —
протяжно и сердито, —
не запирайте вашу дверь,
пусть будет дверь открыта.
А если ляжет дальний путь,
нелегкий путь, представьте,
дверь не забудьте распахнуть,
открытой дверь оставьте.
И, уходя, в ночной тиши
без долгих слов решайте:
огонь сосны с огнем души
в печи перемешайте.
Пусть будет теплою стена
и мягкою — скамейка…
Дверям закрытым — грош цена,
замку цена — копейка!
(обратно)

Живописцы

Ю. Васильеву

Живописцы, окуните ваши кисти
в суету дворов арбатских и в зарю,
чтобы были ваши кисти словно листья,
словно листья, словно листья к ноябрю.
Окуните ваши кисти в голубое,
по традиции забытой городской,
нарисуйте и прилежно и с любовью,
как с любовью мы проходим по Тверской.
Мостовая пусть качнется, как очнется!
Пусть начнется, что еще не началось!
Вы рисуйте, вы рисуйте, вам зачтется…
Что гадать нам: удалось — не удалось?
Вы, как судьи, нарисуйте наши судьбы,
наше лето, нашу зиму и весну…
Ничего, что мы — чужие. Вы рисуйте!
Я потом, что непонятно, объясню.
(обратно)

«Мне нужно на кого-нибудь молиться…»

О. Батраковой

Мне нужно на кого-нибудь молиться.
Подумайте, простому муравью
вдруг захотелось в ноженьки валиться,
поверить в очарованность свою!
И муравья тогда покой покинул,
всё показалось будничным ему,
и муравей создал себе богиню
по образу и духу своему.
И в день седьмой, в какое-то мгновенье,
она возникла из ночных огней
без всякого небесного знаменья…
Пальтишко было легкое на ней.
Всё позабыв — и радости, и муки,
он двери распахнул в свое жилье
и целовал обветренные руки
и старенькие туфельки ее.
И тени их качались на пороге,
безмолвный разговор они вели,
красивые и мудрые, как боги,
и грустные, как жители земли.
(обратно)

«Не верь войне, мальчишка…»

Не верь войне, мальчишка,
не верь: она грустна.
Она грустна, мальчишка,
как сапоги тесна.
Твои лихие кони
не смогут ничего:
ты весь — как на ладони,
все пули — в одного.
(обратно)

«Опустите, пожалуйста, синие шторы…»

Опустите, пожалуйста, синие шторы.
Медсестра, всяких снадобий мне не готовь.
Вот стоят у постели моей кредиторы
молчаливые: Вера, Надежда, Любовь.
Раскошелиться б сыну недолгого века,
да пусты кошельки упадают с руки…
— Не грусти, не печалься, о моя Вера, —
остаются еще у тебя должники!
И еще я скажу и бессильно и нежно,
две руки виновато губами ловя:
— Не грусти, не печалься, матерь Надежда, —
есть еще на земле у тебя сыновья!
Протяну я Любови ладони пустые,
покаянный услышу я голос ее:
— Не грусти, не печалься, память не стынет,
я себя раздарила во имя твое.
Но какие бы руки тебя ни ласкали,
как бы пламень тебя ни сжигал неземной,
в троекратном размере болтливость людская
за тебя расплатилась… Ты чист предо мной!
Чистый-чистый лежу я в наплывах рассветных,
белым флагом струится на пол простыня…
Три сестры, три жены, три судьи милосердных
открывают бессрочный кредит для меня.
(обратно)

«Глаза, словно неба осеннего свод…»

Глаза, словно неба осеннего свод,
и нет в этом небе огня,
и давит меня это небо и гнет —
вот так она любит меня.
Прощай. Расстаемся. Пощады не жди!
Всё явственней день ото дня,
что пусто в груди, что темно впереди —
вот так она любит меня.
Ах, мне бы уйти на дорогу свою,
достоинство молча храня!
Но старый солдат, я стою, как в строю.
Вот так она любит меня.
(обратно)

«Не пробуй этот мед: в нём ложка дегтя…»

Не пробуй этот мед: в нём ложка дегтя.
Чего не заработал — не проси.
Не плюй в колодец. Не кичись. До локтя
всего вершок — попробуй укуси.
Час утренний — делам, любви — вечерний,
раздумьям — осень, бодрости — зима…
Весь мир устроен из ограничений,
чтобы от счастья не сойти с ума.
(обратно)

«Эта женщина! Увижу и немею…»

Эта женщина! Увижу и немею.
Потому-то, понимаешь, не гляжу.
Ни кукушкам, ни ромашкам я не верю
и к цыганкам, понимаешь, не хожу.
Напророчат: не люби ее такую,
набормочут: до рассвета заживет,
наколдуют, нагадают, накукуют…
А она на нашей улице живет!
(обратно)

«Рифмы, милые мои…»

Б. Ахмадулиной

Рифмы, милые мои,
баловни мои, гордячки!
Вы — как будто соловьи
из бессонниц и горячки,
вы — как музыка за мной,
умопомраченья вроде,
вы — как будто шар земной,
вскрикнувший на повороте.
С вами я, как тот богач,
и куражусь и чудачу,
но из всяких неудач
выбираю вам удачу…
Я как всадник на коне
со склоненной головою…
Господи, легко ли мне?
Вам-то хорошо ль со мною?
(обратно)

«Это случится, случится…»

Это случится, случится,
этого не миновать:
вскрикнут над городом птицы,
будут оркестры играть.
Станет прозрачнее воздух,
пушек забудется гам,
и пограничное войско
с песней уйдет по домам.
Кровь и военная служба
сгинут навеки во мгле, —
вот уж воистину дружба
будет царить на земле.
Это случится, случится.
В домнах расплавят броню…
Не забывайте учиться
этому нужному дню.
(обратно)

Дежурный по апрелю

Ах, какие удивительные ночи!
Только мама моя в грусти и тревоге:
— Что же ты гуляешь, мой сыночек,
одинокий,
одинокий? —
Из конца в конец апреля путь держу я.
Стали звезды и круглее и добрее…
— Мама, мама, это я дежурю,
я — дежурный
по апрелю!
— Мой сыночек, вспоминаю всё, что было,
стали грустными глаза твои, сыночек…
Может быть, она тебя забыла,
знать не хочет?
Знать не хочет? —
Из конца в конец апреля путь держу я.
Стали звезды и круглее и добрее…
— Что ты, мама! Просто я дежурю,
я — дежурный
по апрелю…
(обратно)

О кузнечиках

Два кузнечика зеленых в траве, насупившись, сидят.
Над ними синие туманы во все стороны летят.
Под ними красные цветочки и золотые лопухи…
Два кузнечика зеленых пишут белые стихи.
Они перышки макают в облака и молоко,
чтобы белые их строчки было видно далеко,
и в затылках дружно чешут, каждый лапкой шевелит.
Но заглядывать в работу один другому не велит.
К ним бежит букашка божья, бедной барышней бежит,
но у них к любви и ласкам что-то сердце не лежи.
К ним и прочие соблазны подбираются, тихи,
но кузнечики не видят — пишут белые стихи.
Снег их бьет, жара их мучит, мелкий дождичек
   кропит,
шар земной на повороте отвратительно скрипит…
Но меж летом и зимою, между счастьем и бедой
прорастает неизменно вещий смысл работы той,
и сквозь всякие обиды пробиваются в века
хлеб (поэма), жизнь (поэма), ветка тополя (строка)…
(обратно)

Осень в Кахетии

Вдруг возник осенний ветер, и на землю он упал.
Красный ястреб в листьях красных словно
   в краске утопал.
Были листья странно скроены, похожие на лица, —
сумасшедшие закройщики кроили эти листья,
озорные, заводные посшивали их швеи…
Листья падали на палевые пальчики свои.
Называлось это просто: облетевшая листва.
С ней случалось это часто по традиции по давней.
Было поровну и в меру в ней улыбки и страданья,
торжества и увяданья, колдовства и мастерства.
И у самого порога, где кончается дорога,
веселился, и кружился, и плясал хмельной немного
лист осенний, лист багряный, лист с нелепою резьбой.
В час, когда печальный ястреб вылетает на разбой.
(обратно)

«Горит пламя, не чадит…»

Горит пламя, не чадит.
Надолго ли хватит?
Она меня не щадит —
тратит меня, тратит.
Быть недолго молодым,
скоро срок догонит.
Неразменным золотым
покачусь с ладони.
Потемнят меня ветра,
дождичком окатит…
А она щедра, щедра —
надолго ли хватит?
(обратно)

Старый пиджак

Я много лет пиджак ношу.
Давно потерся и не нов он.
И я зову к себе портного
и перешить пиджак прошу.
Я говорю ему шутя:
«Перекроите всё иначе,
сулит мне новые удачи
искусство кройки и шитья».
Я пошутил. А он пиджак
серьезно так перешивает,
а сам-то всё переживает:
вдруг что не так. Такой чудак.
Одна забота наяву
в его усердье молчаливом,
чтобы я выглядел счастливым
в том пиджаке, пока живу.
Он представляет это так:
едва лишь я пиджак примерю —
опять в твою любовь поверю…
Как бы не так. Такой чудак.
(обратно)

«Тьмою здесь всё занавешено…»

Г. Венгеровой

Тьмою здесь всё занавешено
И тишина, как на дне…
Ваше величество женщина,
да неужели — ко мне?
Тусклое здесь электричество,
с крыши сочится вода.
Женщина, ваше величество,
как вы решились сюда?
О, ваш приход — как пожарище.
Дымно, и трудно дышать…
Ну, заходите, пожалуйста.
Что ж на пороге стоять?
Кто вы такая? Откуда вы?!
Ах, я смешной человек…
Просто вы дверь перепутали,
улицу, город и век.
(обратно)

Московский муравей

Не тридцать лет, а триста лет иду, представьте вы,
по этим древним площадям, по голубым торцам.
Мой город носит высший чин и звание Москвы,
но он навстречу всем гостям всегда выходит сам.
Иду по улицам его в рассветной тишине,
бегу по улицам кривым (простите, города).
Но я — московский муравей, и нет покоя мне,
так было триста лет назад, и будет так всегда.
Ах, этот город, он такой, похожий на меня:
то грустен он, то весел он, но он всегда высок.
Что там за девочка в руке несет кусочек дня,
как будто завтрак в узелке мне, муравью, несет?
(обратно)

По Смоленской дороге

По Смоленской дороге — леса, леса, леса.
По Смоленской дороге — столбы, столбы, столбы.
Над Смоленской дорогою, как твои глаза, —
две вечерних звезды — голубых моей судьбы.
По Смоленской дороге — метель в лицо, в лицо,
всё нас из дому гонят дела, дела, дела.
Может, будь понадежнее рук твоих кольцо —
покороче б, наверно, дорога мне легла.
По Смоленской дороге — леса, леса, леса.
По Смоленской дороге — столбы гудят, гудят.
На дорогу Смоленскую, как твои глаза,
две холодных звезды голубых глядят, глядят.
(обратно)

Шарманка-шарлатанка

Е. Евтушенко

Шарманка-шарлатанка, как сладко ты поешь!
Шарманка-шарлатанка, куда меня зовешь?
Шагаю еле-еле, вершок за пять минут.
Ну как дойти до цели, когда ботинки жмут?
Работа есть работа. Работа есть всегда.
Хватило б только пота на все мои года.
Расплата за ошибки — она ведь тоже труд.
Хватило бы улыбки, когда под ребра бьют.
(обратно)

Чудесный вальс

Ю. Левитанскому

Музыкант в лесу под деревом наигрывает вальс.
Он наигрывает вальс то ласково, то страстно.
Что касается меня, то я опять гляжу на вас,
а вы глядите на него, а он глядит в пространство.
Целый век играет музыка. Затянулся наш пикник.
Тот пикник, где пьют и плачут, любят и бросают.
Музыкант приник губами к флейте. Я бы к вам
   приник!
Но вы, наверно, тот родник, который не спасает.
А музыкант играет вальс. И он не видит ничего.
Он стоит, к стволу березовому прислонясь плечами.
И березовые ветки вместо пальцев у него,
а глаза его березовые строги и печальны.
А перед ним стоит сосна, вся в ожидании весны.
А музыкант врастает в землю… Звуки вальса льются…
И его худые ноги как будто корни той сосны —
они в земле переплетаются, никак не расплетутся.
Целый век играет музыка. Затянулся наш роман.
Он затянулся в узелок, горит он — не сгорает…
Ну, давайте ж успокоимся! Разойдемся по домам!..
Но вы глядите на него… А музыкант играет.
(обратно)

Песенка веселого солдата

Возьму шинель, и вещмешок, и каску,
в защитную окрашенные краску.
Ударю шаг по улицам горбатым…
Как просто быть солдатом, солдатом.
Забуду все домашние заботы.
Не надо ни зарплаты, ни работы.
Иду себе, играю автоматом…
Как просто быть солдатом, солдатом.
А если что не так — не наше дело:
как говорится, родина велела.
Как славно быть ни в чем не виноватым
совсем простым солдатом, солдатом.
(обратно)

Песенка про дураков

Вот так и ведется на нашем веку:
на каждый прилив по отливу,
на каждого умного по дураку, —
всё поровну, всё справедливо.
Но принцип такой дуракам не с руки:
с любых расстояний их видно.
Кричат дуракам: «Дураки! Дураки!..»
А это им очень обидно.
И чтоб не краснеть за себя дураку,
чтоб каждый был выделен, каждый,
на каждого умного по ярлыку
повешено было однажды.
Давно в обиходе у нас ярлыки
по фунту на грошик на медный.
И умным кричат: «Дураки! Дураки!»
А вот дураки незаметны.
(обратно)

«Берегите нас, поэтов, берегите нас…»

Берегите нас, поэтов, берегите нас.
Остаются век, полвека, год, неделя, час,
три минуты, две минуты, вовсе ничего…
Берегите нас. И чтобы все — за одного.
Берегите нас с грехами, с радостью и без.
Где-то, юный и прекрасный, ходит наш Дантес.
Он минувшие проклятья не успел забыть,
но велит ему призванье пулю в ствол забить.
Где-то плачет наш Мартынов, поминает кровь.
Он уже убил однажды, он не хочет вновь.
Но судьба его такая, и свинец отлит,
и двадцатое столетье так ему велит.
Берегите нас, поэтов, от дурацких рук,
от поспешных приговоров, от слепых подруг.
Берегите нас, покуда можно уберечь.
Только так не берегите, чтоб костьми нам лечь.
Только так не берегите, как борзых — псари!
Только так не берегите, как псарей — цари!
Будут вам стихи и песни, и еще не раз…
Только вы нас берегите. Берегите нас.
(обратно)

Черный кот

Со двора подъезд известный
под названьем черный ход.
В том подъезде, как в поместье,
проживает черный кот.
Он в усы усмешку прячет,
темнота ему, как щит.
Все коты поют и плачут,
этот черный кот молчит.
Он давно мышей не ловит,
усмехается в усы,
ловит нас на честном слове,
на кусочке колбасы.
Он не требует, не просит,
желтый глаз его горит,
каждый сам ему выносит
и спасибо говорит.
Он ни звука не проронит,
только ест и только пьет.
Грязный пол когтями тронет —
как по горлу поскребет.
Оттого-то, знать, невесел
дом, в котором мы живем…
Надо б лампочку повесить —
денег всё не соберем.
(обратно)

«Сладко спится на майской заре…»

Сладко спится на майской заре.
Петуху б не кричать во дворе!
Но не может петух молчать,
потому что он создан кричать.
Он кричит, помутнел его взор —
но никто не выходит во двор.
Видно, нету уже дураков,
чтоб сбегались на крик петухов.
(обратно)

Песенка о старом, больном, усталом короле, который отправился завоевывать чужую страну, и о том, что из этого получилось

В поход на чужую страну собирался король.
Ему королева мешок сухарей насушила
и старую мантию так аккуратно зашила,
дала ему пачку махорки и в тряпочке соль.
И руки свои королю положила на грудь,
сказала ему, обласкав его взором лучистым:
«Получше их бей, а не то прослывешь пацифистом,
и пряников сладких отнять у врага не забудь».
И видит король — его войско стоит средь двора.
Пять грустных солдат, пять веселых солдат и ефрейтор.
Сказал им король: «Не страшны нам ни пресса,
   ни ветер,
врага мы побьем и с победой придем, и ура!»
Но вот отгремело прощальных речей торжество.
В походе король своюармию переиначил:
веселых солдат интендантами сразу назначил,
а грустных оставил в солдатах — «Авось, ничего».
Представьте себе, наступили победные дни.
Пять грустных солдат не вернулись из схватки
   военной.
Ефрейтор, морально нестойкий, женился на пленной,
но пряников целый мешок захватили они.
Играйте, оркестры, звучите, и песни и смех.
Минутной печали не стоит, друзья, предаваться.
Ведь грустным солдатам нет смысла в живых
   оставаться,
и пряников, кстати, всегда не хватает на всех.
(обратно)

Песенка о пехоте

Простите пехоте,
что так неразумна бывает она:
всегда мы уходим,
когда над землею бушует весна.
И шагом неверным
по лестничке шаткой (спасения нет).
Лишь белые вербы,
как белые сестры, глядят тебе вслед.
Не верьте погоде,
когда затяжные дожди она льет.
Не верьте пехоте,
когда она бравые песни поет.
Не верьте, не верьте,
когда по садам закричат соловьи:
у жизни со смертью
еще не окончены счеты свои.
Нас время учило:
живи по-походному, дверь отворя…
Товарищ мужчина,
а всё же заманчива доля твоя:
Всегда ты в походе,
и только одно отрывает от сна:
чего ж мы уходим,
когда над землею бушует весна?
(обратно)

«Всю ночь кричали петухи…»

Всю ночь кричали петухи
и шеями мотали,
как будто новые стихи,
закрыв глаза, читали.
Но было что-то в крике том
от едкой той кручины,
когда, согнувшись, входят в дом,
стыдясь себя, мужчины.
И был тот крик далек-далек
и падал так же мимо,
как гладят, глядя в потолок,
чужих и нелюбимых.
Когда ласкать уже невмочь
и отказаться трудно…
И потому всю ночь, всю ночь
не наступало
утро.
(обратно)

Ночной разговор

Оле

— Мой конь притомился. Стоптались мои башмаки.
Куда же мне ехать? Скажите мне, будьте добры.
— Вдоль Красной реки, моя радость,
     вдоль Красной реки,
до Синей горы, моя радость, до Синей горы.
— А где ж та река и гора? Притомился мой конь.
Скажите, пожалуйста, как мне проехать туда?
— На ясный огонь, моя радость, на ясный огонь,
езжай на огонь, моя радость, найдешь без труда.
— А где же тот ясный огонь? Почему не горит?
Сто лет подпираю я небо ночное плечом…
— Фонарщик был должен зажечь,
     да фонарщик-то спит,
фонарщик-то спит, моя радость, а я ни при чем.
И снова он едет один без дороги во тьму.
Куда же он едет, ведь ночь подступила к глазам!..
— Ты что потерял, моя радость? — кричу я ему.
А он отвечает: — Ах, если б я знал это сам!
(обратно)

Мой карандашный портрет

Шуршат, шуршат карандаши
за упокой моей души.
Шуршат не нашуршатся,
а вскрикнуть не решатся.
А у меня горит душа,
но что возьмешь с карандаша:
он правил не нарушит
и душу мне потушит.
…Последний штрих, и вот уже
я выполнен в карандаше,
мой фас увековечен…
Но бушевать мне нечем,
и жилка не стучит в висок,
хоть белый лоб мой так высок,
и я гляжу бесстрастно
куда-то всё в пространство.
Как будет назван тот портрет?
«Учитель», «Каменщик», «Поэт»,
«Немой свидетель века»?..
Но мне ли верить в это?
Я смертен. Я горю в огне.
Он вечен в рамке на стене
и премией отмечен…
…да плакать ему нечем.
(обратно)

Замок надежды

Я строил замок надежды. Строил-строил.
Глину месил. Холодные камни носил.
Помощи не просил. Мир так устроен:
была бы надежда — пусть не хватает сил.
А время шло. Времена года сменялись.
Лето жарило камни. Мороз их жег.
Прилетали белые сороки — смеялись.
Мне было тогда наплевать на белых сорок.
Лепил я птицу. С красным пером. Лесную.
Безымянную птицу, которую так люблю.
«Жизнь коротка. Не успеешь, дурак…» Рискую.
Женщина уходит, посмеиваясь. Леплю.
Коронованный всеми празднествами, всеми боями,
строю-строю. Задубела моя броня…
Все лесные свирели, все дудочки, все баяны,
плачьте, плачьте, плачьте вместо меня.
(обратно)

Два великих слова

Не пугайся слова «кровь» —
кровь, она всегда прекрасна.
Кровь ярка, красна и страстна,
«кровь» рифмуется с «любовь».
Этой рифмы древний лад!
Разве ты не клялся ею,
самой малостью своею,
чем богат и не богат?
Жар ее неотвратим…
Разве ею ты не клялся
в миг, когда один остался
с вражьей пулей на один?
И когда упал в бою,
эти два великих слова,
словно красный лебедь, снова
прокричали песнь твою.
И когда пропал в краю
вечных зим, песчинка словно,
эти два великих слова
прокричали песнь твою.
Мир качнулся. Но опять
в стуже, пламени и бездне
эти две великих песни
так слились, что не разнять.
И не верь ты докторам,
что для улучшенья крови
килограмм сырой моркови
нужно кушать по утрам.
(обратно)

Главная песенка

Наверное, самую лучшую
на этой земной стороне
хожу я и песенку слушаю —
она шевельнулась во мне.
Она еще очень неспетая.
Она зелена, как трава.
Но чудится музыка светлая,
и строго ложатся слова.
Сквозь время, что мною не пройдено,
сквозь смех наш короткий и плач
я слышу: выводит мелодию
какой-то грядущий трубач.
Легко, необычно и весело
кружит над скрещеньем дорог
та самая главная песенка,
которую спеть я не смог.
(обратно)

Ленинградская музыка

Пока еще звезды последние не отгорели,
вы встаньте, вы встаньте с постели, сойдите к дворам,
туда, где — трава, где пестреют мазки акварели…
И звонкая скрипка Растрелли послышится вам.
Неправда, неправда, всё — враки, что будто бы старят
старанья и годы! Едва вы очутитесь тут,
как в колокола купола золотые ударят,
колонны горластые трубы свои задерут.
Веселую полночь люби — да на утро надейся…
Когда ни грехов и ни горестей не отмолить,
качаясь, игла опрокинется с Адмиралтейства
и в сердце ударит, чтоб старую кровь отворить.
О, вовсе не ради парада, не ради награды,
а просто для нас, выходящих с зарей из ворот,
гремят барабаны гранита, кларнеты ограды
свистят менуэты… И улица Росси поет!
(обратно)

Музыка

Симону Чиковани

Вот ноты звонкие органа
то порознь вступают, то вдвоем,
и шелковые петельки аркана
на горле стягиваются моем…
И музыка передо мной танцует гибко,
и оживает всё до самых мелочей:
пылинки виноватая улыбка
так красит глубину ее очей!
Ночной комар, как офицер гусарский, тонок,
и женщина какая-то стоит,
прижав к груди стихов каких-то томик,
и на колени падает старик.
и каждый жест велик, как расстоянье,
и веточка умершая жива, жива…
И стыдно мне за мелкие мои старанья
и за непоправимые слова.
…Вот сила музыки. Едва ли
поспоришь с ней бездумно и легко,
как будто трубы медные зазвали
куда-то горячо и далеко…
И музыки стремительное тело
плывет, кричит неведомо кому:
«Куда вы все?! Да разве в этом дело?!»
А в чем оно? Зачем оно? К чему?!!
…Вот черт, как ничего еще не надоело!
(обратно)

«Я никогда не витал, не витал…»

Оле

Я никогда не витал, не витал
в облаках, в которых я не витал,
и никогда не видал, не видал
городов, которых я не видал.
И никогда не лепил, не лепил
кувшин, который я не лепил,
и никогда не любил, не любил
женщин, которых я не любил.
Так что же я смею? И что я могу?
Неужто лишь то, чего не могу?
И неужели я не добегу
до дома, к которому я не бегу?
И неужели не полюблю
женщин, которых не полюблю?
И неужели не разрублю
узел, который не разрублю,
узел, который не развяжу,
в слове, которого я не скажу,
в песне, которую я не сложу,
в деле, которому не послужу,
в пуле, которую не заслужу?
(обратно)

«Нацеленный в глаз одинокого лося…»

Нацеленный в глаз одинокого лося.
Рога в серебре, и копыта в росе.
А красный автобус вдоль черного леса,
как заяц, по белому лупит шоссе.
Шофер молодую кондукторшу любит.
Ах, только б автобус дошел невредим…
Горбатых снопов золотые верблюды
упрямо и долго шагают за ним.
Шагают столбы по-медвежьи, враскачку,
друг друга ведут, как коней, в поводах,
и птичка какая-то, словно циркачка,
шикарно качается на проводах.
А лес раскрывает навстречу ворота,
и ветки ладонями бьют по лицу.
Кондукторша ахает на поворотах:
ах, ей непривычно с мужчиной в лесу!
Сигнал повисает далекий-далекий.
И смотрят прохожие из-под руки:
там красный автобус на белой дороге,
у черного леса, у синей реки.
(обратно)

«Мы приедем туда, приедем…»

М. Хуциеву

Мы приедем туда, приедем,
проедем — зови не зови —
вот по этим каменистым, по этим
осыпающимся дорогам любви.
Там мальчики гуляют, фасоня,
по августу, плавают в нем,
и пахнет песнями и фасолью,
красной солью и красным вином.
Перед чинарою голубою
поет Тинатин в окне,
и моя юность с моей любовью
перемешиваются во мне.
…Худосочные дети с Арбата,
вот мы едем, представь себе,
а арба под нами горбата,
и трава у вола на губе.
Мимо нас мелькают автобусы,
перегаром в лицо дыша…
Мы наездились, мы не торопимся.
Мы хотим хоть раз не спеша.
После стольких лет перед бездною,
раскачавшись, как на волнах,
вдруг предстанет, как неизбежное,
путешествие на волах.
И по синим горам, пусть не плавное,
будет длиться через мир и войну
путешествие наше самое главное
в ту неведомую страну.
И потом без лишнего слова,
дней последних не торопя,
мы откроем нашу родину снова,
но уже для самих себя.
(обратно)

Храмули

Храмули — серая рыбка с белым брюшком.
А хвост у нее как у кильки, а нос — пирожком.
И чудится мне, будто брови ее взметены
и к сердцу ее все на свете крючки сведены.
Но если вглядеться в извилины жесткого дна —
счастливой подковкою там шевелится она.
Но если всмотреться в движение чистой струи —
она как обрывок еще не умолкшей струны.
И если внимательно вслушаться, оторопев, —
у песни бегущей воды эта рыбка — припев.
На блюде простом, пересыпана пряной травой,
лежит и кивает она голубой головой.
И нужно достойно и точно ее оценить,
как будто бы первой любовью себя осенить.
Потоньше, потоньше колите на кухне дрова,
такие же тонкие, словно признаний слова!
Представьте, она понимает призванье свое:
и громоподобные пиршества не для нее.
Ей тосты смешны, с позолотою вилки смешны,
ей четкие пальцы и теплые губы нужны.
Ее не едят, а смакуют в вечерней тиши,
как будто беседуют с ней о спасеньи души.
(обратно)

Фрески

I. Охотник

Спасибо тебе, стрела,
спасибо, сестра,
что ты так кругла и остра,
что оленю в горячий бок
входишь, как Бог!
Спасибо тебе за твое уменье,
за чуткий сон в моем колчане,
за оперенье,
за тихое пенье…
Дай тебе бог воротиться ко мне!
Чтоб мясу быть жирным на целую треть,
чтоб кровь была густой и липкой,
олень не должен предчувствовать смерть…
Он должен
     умереть
        с улыбкой.
Когда окончится день,
я поклонюсь всем богам…
Спасибо тебе, Олень,
твоим ветвистым рогам,
мясу сладкому твоему,
побуревшему в огне и в дыму…
О Олень, не дрогнет моя рука,
твой дух торопится ко мне под крышу…
Спасибо, что ты не знаешь моего языка
и твоих проклятий я не расслышу!
О, спасибо тебе, расстоянье, что я
не увидел оленьих глаз, когда он угас!..
(обратно)

II. Гончар

Красной глины беру прекрасный ломоть
и давить начинаю его, и ломать,
плоть его мять, и месить, и молоть…
И когда остановится гончарный круг,
на красной чашке качнется вдруг
желтый бык — отпечаток с моей руки,
серый аист, пьющий из белой реки,
черный нищий, поющий последний стих,
две красотки зеленых, пять рыб голубых…
Царь, а царь, это рыбы раба твоего,
бык раба твоего… Больше нет у него ничего.
Черный нищий, поющий во имя его,
от обид обалдевшего раба твоего.
Царь, а царь, хочешь, будем вдвоем рисковать:
ты башкой рисковать, я тебя рисовать?
Вместе будем с тобою озоровать:
бога — побоку, бабу — под бок, на кровать?!
Царь, а царь, когда ты устанешь из золота есть,
вели себе чашек моих принесть,
где желтый бык — отпечаток с моей руки,
серый аист, пьющий из белой реки,
черный нищий, поющий последний стих,
две красотки зеленых, пять рыб голубых…
(обратно)

III. Раб

Один шажок,
и другой шажок,
а солнышко село…
О господин,
вот тебе стожок
и другой стожок
доброго сена!
И все стога
(ты у нас один)
и колода меда…
Пируй, господин,
до нового года!
Я амбар — тебе,
а пожар — себе…
Я рвань,
я дрянь,
меня жалеть опасно.
А ты живи праздно:
сам ешь, не давай никому…
Пусть тебе — прекрасно,
госпоже — прекрасно,
холуям — прекрасно,
а плохо пусть —
топору твоему!
(обратно) (обратно)

Письмо Антокольскому

Здравствуйте, Павел Григорьевич! Всем штормам
   вопреки,
пока конфликты улаживаются и рушатся материки,
крепкое наше суденышко летит по волнам стрелой,
и его добротное тело пахнет свежей смолой.
Работа наша матросская призывает бодрствовать нас,
хоть Вы меня и постарше, а я помоложе Вас
(а может быть, Вы моложе, а я намного старей)…
Ну что нам все эти глупости? Главное —
   плыть поскорей.
Киплинг, как леший, в морскую дудку насвистывает
   без конца,
Блок над картой морей просиживает, не поднимая лица,
Пушкин долги подсчитывает, и, от вечной петли спасен,
в море вглядывается с мачты вор Франсуа Вийон!
Быть может, завтра меня матросы под бульканье якорей
высадят на одинокий остров с мешком гнилых сухарей,
и рулевой равнодушно встанет за штурвальное колесо,
и кто-то выругается сквозь зубы на прощание
   мне в лицо.
Быть может, всё это так и будет. Я точно знать не могу.
Но лучше пусть это будет в море, чем на берегу.
И лучше пусть меня судят матросы от берегов вдали,
чем презирающие море обитатели твердой земли…
До свидания, Павел Григорьевич! Нам сдаваться
   нельзя.
Все враги после нашей смерти запишутся к нам в друзья.
Но перед бурей всегда надежней в будущее глядеть…
Самые чистые рубахи велит капитан надеть!
(обратно)

Эта комната

К. Г. Паустовскому

Люблю я эту комнату,
где розовеет вереск
в зеленом кувшине.
Люблю я эту комнату,
где проживает ересь
с богами наравне.
Где в этом, только в этом
находят смысл
и ветром
смывают гарь и хлам,
где остро пахнет веком
четырнадцатым
с веком
двадцатым пополам.
Люблю я эту комнату
без драм и без расчета…
И так за годом год
люблю я эту комнату,
что, значит, в этом что-то,
наверно, есть, но что-то —
и в том, чему черед.
Где дни, как карты, смешивая —
грядущий и начальный,
что жив и что угас, —
я вижу, как насмешливо,
а может быть, печально
глядит она на нас.
Люблю я: эту комнату,
где даже давний берег
так близок — не забыть…
Где нужно мало денег,
чтобы счастливым быть.
(обратно)

«В чаду кварталов городских…»

В чаду кварталов городских,
среди несметных толп людских
на полдороге к раю
звучит какая-то струна,
но чья она, о чем она,
кто музыкант — не знаю.
Кричит какой-то соловей
отличных городских кровей,
как мальчик, откровенно:
«Какое счастье — смерти нет!
Есть только тьма и только свет —
всегда попеременно».
Столетья строгого дитя,
он понимает не шутя,
в значении высоком:
вот это — дверь, а там — порог,
за ним — толпа, над ней — пророк
и слово — за пророком.
Как прост меж тьмой и светом спор!
И счастлив я, что с давних пор
всё это принимаю.
Хотя куда ты не взгляни,
кругом пророчества одни,
а кто пророк — не знаю.
(обратно)

Осень в Царском Селе

Какая царская нынче осень в Царском Селе!
Какие красные листья тянутся к черной земле,
какое синее небо и золотая трава,
какие высокопарные хочется крикнуть слова.
Но вот опускается вечер,
и слышится ветер с полей,
и филин рыдает, как Вертер,
над серенькой мышкой своей.
Уже он не первую губит,
не первые вопли слышны.
Он плоть их невинную любит,
а души ему не нужны.
И всё же какая царская осень в Царском Селе!
Как прижимаются листья лбами к прохладной земле,
какое белое небо и голубая трава,
какие высокопарные хочется крикнуть слова!
(обратно)

* * *

Оле

1. «Вся земля, вся планета — сплошное „туда“…»

Вся земля, вся планета — сплошное «туда».
Как струна, дорога звонка и туга.
Все, куда бы ни ехали, только — туда,
и никто не сюда. Все — туда и туда.
Остаюсь я один. Вот так. Остаюсь.
Но смеюсь (и признаться боюсь, что боюсь).
Сам себя осуждаю, корю. И курю.
Вдруг какая-то женщина (сердце горит)…
— Вы куда?! — удивленно я ей говорю.
— Я сюда… — так влюбленно она говорит.
«Сумасшедшая! — думаю. — Вот ерунда…
Как же можно „сюда“, когда нужно — „туда“?!»
(обратно)

2. «Строгая женщина в строгих очках…»

Строгая женщина в строгих очках
мне рассказывает о сверчках,
о том, как они свои скрипки
на протянутых носят руках,
о том, как они понемногу,
едва за лесами забрезжит зима,
берут свои скрипки с собою в дорогу
и являются в наши дома.
Мы берем их пальто, приглашаем к столу
и признательные расточаем улыбки,
но они очень скромно садятся в углу,
извлекают свои допотопные скрипки,
расправляют помятые сюртучки,
поднимают над головами смычки,
распрямляют свои вдохновенные усики…
Что за дом, если в нем не пригреты сверчки
и не слышно их музыки!..
Строгая женщина щурится из-под очков,
по столу громоздит угощенье…
Вот и я приглашаю заезжих сверчков
за приличное вознагражденье.
Я помятые им вручаю рубли,
их рассаживаю по чину и званию,
и играют они вечный вальс по названию:
«Может быть, наконец, повезет мне в любви…»
(обратно)

3. «Я люблю эту женщину. Очень люблю…»

Я люблю эту женщину.
   Очень люблю.
Керамический конь увезет нас постранствовать,
будет нас на ухабах трясти и подбрасывать…
Я в Тарусе ей кружев старинных куплю.
Между прочим,
Таруса стоит над Окой.
Там торгуют в базарные дни земляникою,
не клубникою,
а земляникою,
дикою…
Вы, конечно, еще не встречали такой.
Эту женщину я от тревог излечу
и себя отучу от сомнений и слабости,
и совсем не за радости и не за сладости
я награду потом от нее получу.
Между прочим, земля околдует меня
и ее и окружит людьми и деревьями,
и, наверно, уже за десятой деревнею
с этой женщиной мы потеряем коня.
Ах, как сладок и холоден был этот конь!
Позабудь про него.
И, как зернышко — в борозду,
ты подкинь-ка, смеясь, августовского хворосту
своей белою пригоршней в красный огонь.
Что ж касается славы, любви и наград…
Где-то ходит, наверное, конь керамический
со своею улыбочкою иронической…
А в костре настоящие сосны горят!
(обратно)

4. «Вокзал прощанье нам прокличет…»

Вокзал прощанье нам прокличет,
и свет зеленый расцветет,
и так легко до неприличья
шлагбаум руки разведет.
Не буду я кричать и клясться,
в лицо заглядывать судьбе…
Но дни и версты будут красться
вдоль окон поезда к тебе.
И лес, и горизонт далекий,
и жизнь, как паровозный дым,
все — лишь к тебе, как те дороги,
которые когда-то в Рим.
(обратно) (обратно)

Как я сидел в кресле царя

Век восемнадцатый. Актеры
играют прямо на траве.
Я — Павел Первый, тот, который
сидит России во главе.
И полонезу я внимаю,
и головою в такт верчу,
по-царски руку поднимаю,
но вот что крикнуть я хочу:
«Срывайте тесные наряды!
Презренье хрупким каблукам…
Я отменяю все парады…
Чешите все по кабакам…
Напейтесь все, переженитесь
кто с кем желает, кто нашел…
А ну, вельможи, оглянитесь!
А ну-ка денежки на стол!..»
И золотую шпагу нервно
готов я выхватить, грозя…
Но нет, нельзя. Я ж — Павел Первый.
Мне бунт устраивать нельзя.
И снова полонеза звуки.
И снова крикнуть я хочу:
«Ребята, навострите руки,
вам это дело по плечу:
Смахнем царя… Такая ересь!
Жандармов всех пошлем к чертям —
мне самому они приелись…
Я поведу вас сам… Я сам…»
И золотую шпагу нервно
готов я выхватить, грозя…
Но нет, нельзя. Я ж — Павел Первый.
Мне бунт устраивать нельзя.
И снова полонеза звуки.
Мгновение — и закричу:
«За вашу боль, за ваши муки
собой пожертвовать хочу!
Не бойтесь, судей не жалейте,
иначе — всем по фонарю.
Я зрю сквозь целое столетье…
Я знаю, что я говорю!»
И золотую шпагу нервно
готов я выхватить, грозя…
Да мне ж нельзя. Я — Павел Первый.
Мне бунтовать никак нельзя.
(обратно)

«Плыл троллейбус по улице…»

Плыл троллейбус по улице.
Женщина шла впереди.
И все мужчины в троллейбусе
молча смотрели ей вслед.
Троллейбус промчался мимо,
женщину он обогнал.
Но все мужчины в троллейбусе
глаз не сводили с нее.
Только водитель троллейбуса
головой не вертел:
ведь должен хотя бы кто-нибудь
всё время смотреть вперед.
(обратно)

Песенка о Барабанном переулке

В Барабанном переулке барабанщики живут.
Поутру они как встанут, барабаны как возьмут,
как ударят в барабаны, двери настежь отворя…
Но где же, где же, барабанщик, барабанщица твоя?
В Барабанном переулке барабанщиц нет, хоть плачь.
Лишь грохочут барабаны ненасытные, хоть прячь.
То ли утренние зори, то ль вечерняя заря…
Но где же, где же, барабанщик, барабанщица твоя?
Барабанщик пестрый бантик к барабану привязал,
барабану бить побудку, как по буквам, приказал
и пошел по переулку, что-то в сердце затая…
Но где же, где же, барабанщик, барабанщица твоя?
А в соседнем переулке барабанщицы живут
и, конечно, в переулке очень добрыми слывут,
и за ними ведь не надо отправляться за моря…
Но где же, где же, барабанщик, барабанщица твоя?!
(обратно)

«Затихнет шрапнель, и начнется апрель…»

Затихнет шрапнель, и начнется апрель.
На прежний пиджак поменяю шинель.
Вернутся полки из похода.
Хорошая нынче погода.
Хоть сабля сечет, да и кровь всё течет —
брехня, что у смерти есть точный расчет,
что где-то я в поле остался…
Назначь мне свиданье, Настасья.
Всё можно пройти, и всё можно снести,
а если погибнуть — надежду спасти,
а выжить — как снова родиться…
Да было б куда воротиться.
В назначенный час проиграет трубач,
что есть нам удача средь всех неудач,
что все мы еще молодые
и крылья у нас золотые.
(обратно)

Песенка о ночной Москве

Б. Ахмадулиной

Когда внезапно возникает
еще неясный голос труб,
слова, как ястребы ночные,
срываются с горячих губ,
мелодия, как дождь случайный,
гремит; и бродит меж людьми
надежды маленький оркестрик
под управлением любви.
В года разлук, в года сражений,
когда свинцовые дожди
лупили так по нашим спинам,
что снисхождения не жди,
и командиры все охрипли…
тогда командовал людьми
надежды маленький оркестрик
под управлением любви.
Кларнет пробит, труба помята,
фагот, как старый посох, стерт,
на барабане швы разлезлись…
Но кларнетист красив как черт!
Флейтист, как юный князь, изящен.
И вечно в сговоре с людьми
надежды маленький оркестрик
под управлением любви.
(обратно)

Красные цветы

Ю. Домбровскому

Срываю красные цветы.
Они стоят на красных ножках.
Они звенят, как сабли в ножнах,
и пропадают, как следы…
О эти красные цветы!
Я от земли их отрываю.
Они как красные трамваи
среди полдневной суеты.
Тесны их задние площадки —
там две пчелы, как две пилы,
жужжат, добры и беспощадны,
забившись в темные углы.
Две женщины на тонких лапках.
У них кошелки в свежих латках,
но взгляды слишком старомодны,
и жесты слишком благородны,
и помыслы их так чисты!..
О эти красные цветы!
Их стебель почему-то колет.
Они, как красные быки, идут толпою к водопою,
у каждого над головою рога сомкнулись, как венки…
Они прекрасны, как полки, остры их красные штыки,
портянки выстираны к бою.
У командира в кулаке — цветок на красном стебельке…
Он машет им перед собою.
Качается цветок в руке, как память о живом быке,
как память о самом цветке,
как памятник поре походной,
как монумент пчеле безродной,
той,
благородной,
старомодной,
летать привыкшей налегке…
Срываю красные цветы.
Они еще покуда живы.
Движения мои учтивы,
решения неторопливы,
и помыслы мои чисты…
(обратно)

В городском саду

Круглы у радости глаза и велики у страха,
и пять морщинок на челе от празднеств и обид…
Но вышел тихий дирижер, но заиграли Баха,
и всё затихло, улеглось и обрело свой вид.
Всё стало на свои места, едва сыграли Баха…
Когда бы не было надежд — на черта белый свет?
К чему вино, кино, пшено, квитанции Госстраха
и вам — ботинки первый сорт, которым сносу нет?
«Не всё ль равно: какой земли касаются подошвы?
Не всё ль равно: какой улов из волн несет рыбак?
Не всё ль равно: вернешься цел или в бою падешь ты
и руку кто подаст в беде — товарищ или враг?»
О, чтобы было всё не так, чтоб всё иначе было,
наверно, именно затем, наверно, потому
играет будничный оркестр привычно и вполсилы,
а мы так трудно и легко всё тянемся к нему.
Ах, музыкант мой, музыкант, играешь, да не знаешь,
что нет печальных и больных, и виноватых нет,
когда в прокуренных руках так просто ты сжимаешь,
ах, музыкант мой, музыкант, черешневый кларнет!
(обратно)

Последний мангал

Тамазу Чиладзе,

Джансугу Чарквиани

Когда под хохот Куры и сплетни,
в холодной выпачканный золе,
вдруг закричал мангал последний,
что он последний на всей земле,
мы все тогда над Курой сидели
и мясо сдабривали вином,
и два поэта в обнимку пели
о трудном счастье, о жестяном.
А тот мангал, словно пес — на запах
орехов, зелени, бастурмы,
качаясь, шел на железных лапах
к столу, за которым сидели мы.
И я клянусь вам, что я увидел,
как он в усердье своем простом,
как пес, которого мир обидел,
присел и вильнул жестяным хвостом.
Пропахший зеленью, как духами,
и шашлыками еще лютей,
он, словно свергнутый бог, в духане
с надеждой слушал слова людей…
…Поэты плакали. Я смеялся.
Стакан покачивался в руке.
И современно шипело мясо
на электрическом очаге.
(обратно)

Молитва

Оле

Пока земля еще вертится, пока еще ярок свет,
Господи, дай же ты каждому, чего у него нет:
мудрому дай голову, трусливому дай коня,
дай счастливому денег… И не забудь про меня.
Пока земля еще вертится — Господи, твоя власть! —
дай рвущемуся к власти навластвоваться всласть,
дай передышку щедрому, хоть до исхода дня.
Каину дай раскаяние… И не забудь про меня.
Я знаю: ты всё умеешь, я верую в мудрость твою,
как верит солдат убитый, что он проживает в раю,
как верит каждое ухо тихим речам твоим,
как веруем и мы сами, не ведая, что творим!
Господи мой Боже, зеленоглазый мой!
Пока земля еще вертится, и это ей странно самой,
пока ей еще хватает времени и огня,
дай же ты всем понемногу… И не забудь про меня.
(обратно)

Прощание с осенью

Осенний холодок. Пирог с грибами.
Калитки шорох и простывший чай.
И снова
неподвижными губами
короткое, как вздох: «Прощай, прощай».
«Прощай, прощай…»
Да я и так прощаю
всё, что простить возможно, обещаю
и то простить, чего нельзя простить.
Великодушным мне нельзя не быть.
Прощаю всех, что не были убиты
тогда, перед лицом грехов своих.
«Прощай, прощай…»
Прощаю все обиды,
обеды у обидчиков моих.
«Прощай…»
Прощаю, чтоб не вышло боком.
Сосуд добра до дна не исчерпать.
Я чувствую себя последним богом,
единственным умеющим прощать.
«Прощай, прощай…»
Старания упрямы
(знать, мне лишь не простится одному),
но горести моей прекрасной мамы
прощаю я неведомо кому.
«Прощай, прощай…» Прощаю, не смущаю
угрозами, надежно их таю.
С улыбкою, размашисто прощаю,
как пироги, прощенья раздаю.
Прощаю побелевшими губами,
пока не повторится всё опять:
осенний горький чай, пирог с грибами
и поздний час — прощаться и прощать.
(обратно)

Разговор с рекой Курой

Я тщательно считал друзей своих убитых.
— Зачем? Зачем? — кричала мне река
издалека. — И так во все века
мы слишком долго помним об обидах!..
А я считал… И не гасил огня…
И плакала Кура перед восходом.
А я считал… сравнил приход с расходом.
И не сошлось с ответом у меня.
(обратно)

«Былое нельзя воротить, и печалиться не о чем…»

Былое нельзя воротить, и печалиться не о чем:
у каждой эпохи свои подрастают леса.
А всё-таки жаль, что нельзя с Александром Сергеичем
поужинать в «Яр» заскочить хоть на четверть часа.
Теперь нам не надо по улицам мыкаться ощупью:
машины нас ждут, и ракеты уносят нас вдаль…
А всё-таки жаль, что в Москве больше нету извозчиков,
хотя б одного, и не будет отныне… А жаль.
Я кланяюсь низко познания морю безбрежному,
разумный свой век, многоопытный век свой любя.
А всё-таки жаль, что кумиры нам снятся по-прежнему
и мы до сих пор всё холопами числим себя.
Победы свои мы ковали не зря и вынашивали,
мы всё обрели — и надежную пристань, и свет…
А всё-таки жаль — иногда над победами нашими
встают пьедесталы, которые выше побед.
Былое нельзя воротить… Выхожу я на улицу.
И вдруг замечаю: у самых Арбатских ворот
извозчик стоит, Александр Сергеич прогуливается…
Ах, завтра, наверное, что-нибудь произойдет.
(обратно)

Как научиться рисовать

Если ты хочешь стать живописцем,
ты рисовать не спеши.
Разные кисти из шерсти барсучьей
перед собой разложи.
Белую краску возьми, потому что
это — начало, потом
желтую краску возьми, потому что
всё созревает, потом
серую краску возьми, чтобы осень
в небо плеснула свинец,
черную краску возьми, потому что
есть у начала конец,
краски лиловой возьми пощедрее,
смейся и плачь, а потом
синюю краску возьми, чтобы вечер
птицей слетел на ладонь,
красную краску возьми, чтобы пламя
затрепетало, потом
краски зеленой возьми, чтобы веток
в красный подбросить огонь.
Перемешай эти краски, как страсти,
в сердце своем, а потом
перемешай эти краски и сердце
с небом, с землей, а потом…
Главное — это сгорать и, сгорая,
не сокрушаться о том.
Может быть, кто и осудит сначала,
но не забудет потом!
(обратно)

Песенка о художнике Пиросмани

Николаю Грицюку

Что происходит с нами,
когда мы смотрим сны?
Художник Пиросмани
выходит из стены,
из рамок примитивных,
из всякой суеты
и продает картины
за порцию еды.
Худы его колени,
и насторожен взгляд,
но сытые олени
с картин его глядят,
красотка Маргарита
в траве густой лежит,
а грудь ее открыта —
там родинка дрожит.
И вся земля ликует,
пирует и поет,
и он ее рисует
и Маргариту ждет.
Он жизнь любил не скупо,
как видно по всему…
Но не хватило супа
на всей земле
ему.
(обратно)

Капли Датского короля

Вл. Мотылю

В раннем детстве верил я,
что от всех болезней
капель Датского короля
не найти полезней.
И с тех пор горит во мне
огонек той веры…
Капли Датского короля
пейте, кавалеры!
Капли Датского короля
или королевы —
это крепче, чем вино,
слаще карамели
и сильнее клеветы,
страха и холеры…
Капли Датского короля
пейте, кавалеры!
Рев орудий, посвист пуль,
звон штыков и сабель
растворяются легко
в звоне этих капель,
солнце, май, Арбат, любовь —
выше нет карьеры…
Капли Датского короля
пейте, кавалеры!
Слава головы кружит,
власть сердца щекочет.
Грош цена тому, кто встать
над другим захочет.
Укрепляйте организм,
принимайте меры…
Капли Датского короля
пейте, кавалеры!
Если правду прокричать
вам мешает кашель,
не забудьте отхлебнуть
этих чудных капель.
Перед вами пусть встают
прошлого примеры…
Капли Датского короля
пейте, кавалеры!
(обратно)

Зной

Питер парится. Пора парочкам пускаться в поиск
по проспектам полуночным за прохладой. Может быть,
им пора поторопиться в петергофский первый поезд,
пекло потное покинуть, на перроне позабыть.
Петухи проголосили, песни поздние погасли.
Прямо перед паровозом проплывают и парят
Павловска перрон пустынный, Петергофа плен
   прекрасный,
плеть Петра, причуды Павла, Пушкина
   пресветлый взгляд.
(обратно)

«Не верю в бога и судьбу. Молюсь прекрасному и высшему…»

Не верю в бога и судьбу. Молюсь прекрасному
   и высшему
предназначенью своему, на белый свет меня явившему.
Чванливы черти, дьявол зол, бездарен бог —
   ему неможется.
О, были б помыслы чисты! А остальное все приложится!
Верчусь, как белка в колесе, с надеждою своей
   за пазухою,
ругаюсь, как мастеровой, то тороплюсь, а то запаздываю.
Покуда дремлет бог войны — печет пирожные
   пирожница…
О, были б небеса чисты, а остальное все приложится.
Молюсь, чтоб не было беды, и мельнице молюсь,
   и мыльнице,
воде простой, когда она из крана золотого выльется,
молюсь, чтоб не было разлук, разрух, чтоб больше
   не тревожиться.
О, руки были бы чисты! А остальное все приложится.
(обратно)

Песенка про маляров

Уважайте маляров,
как ткачей и докторов!
Нет, не тех, кто по ограде
раз мазнул и — будь здоров.
Тех, кто ради солнца, ради
красок из глубин дворов
в мир выходит на заре:
сами в будничном наряде,
кисти — в чистом серебре.
Маляры всегда честны.
Только им слегка тесны
сроки жизни человечьей,
как недолгий свет весны.
И когда ложатся спать,
спят тела, не спится душам:
этим душам вездесущим
красить хочется опять.
Бредят кистями ладони,
краски бодрствуют, спешат,
кисти, как ночные кони,
по траве сырой шуршат…
Синяя по окнам влага,
бурный оползень оврага,
пятна на боках коров —
это штуки маляров.
Или вот вязанка дров,
пестрая, как наважденье,
всех цветов нагроможденье:
дуба серая кора,
золотое тело липы,
красный сук сосны, облитый
липким слоем серебра…
Или вот огонь костра…
Или первый свет утра…
Маляры всегда честны.
Только им слегка тесны
сроки жизни человечьей,
как недолгий свет весны.
И когда у них в пути
обрывается работа,
остается впереди
недокрашенное что-то,
как неспетое — в груди…
Уважайте маляров —
звонких красок мастеров!
Лейтесь, краски,
пойте, кисти,
крась, маляр,
и будь здоров!
(обратно)

Свет в окне на улице Вахушти

Кружатся тени, кружатся тени.
Они — как бабочки в тишине.
Чернеют тени ночных строений,
и только тени — в ночном окне.
Кружатся тени за занавеской,
то врозь, то снова — совсем одно
плечо мужское и профиль женский —
как два актера в немом кино.
На фоне спящего, городского,
всему обычному вопреки,
так четок профиль лица мужского,
так плавен контур ее руки…
…С утра обычно в дела и будни
уйдут, похожи на всех других,
а тут как будто
   муссон попутный
струится в их
   парусах тугих.
Две тени кружатся, крылья сливши
к неведомым берегам гребя…
Который век, никому не слышны,
играют тени самих себя.
И в белом свете, в окно идущем
и опечатавшем их жилье,
они — как будто живые души,
которым нужно сказать свое.
То руки тонкие воздевают,
то вдруг взлетают на свет утра,
то неподвижные
   замирают,
как два молчальника
   у костра.
(обратно)

Старый дом

Дом предназначен на слом. Извините,
если господствуют пыль в нем и мрак.
Вы в колокольчик уже не звоните.
Двери распахнуты. Можно и так.
Все здесь в прошедшем, в минувшем и бывшем.
Ночь неспроста тишину созвала.
Серые мыши, печальные мыши
все до единой ушли со двора.
Где-то теперь собралось их кочевье?..
Дом предназначен на слом. Но сквозь тьму,
полно таинственного значенья,
что-то еще шелестит по нему.
Мел осыпается, ставенка стонет.
Двери надеются на визит.
И удивленно качается столик.
И фотокарточка чья-то висит.
И, припорошенный душною пылью,
помня еще о величье своем,
дом шевелит пожелтевшие крылья
старых газет, поселившихся в нем.
Дом предназначен на слом. Значит, кроме
не улыбнется ему ничего.
Что ж мы с тобой позабыли в том доме?
Или не все унесли из него?
Может быть, это ошибка? А если
это ошибка? А если — она?..
Ну-ка гурьбой соберемся в подъезде,
где, замирая, звенит тишина!
Ну-ка, взбежим по ступенькам знакомым!
Ну-ка для успокоенья души
крикнем, как прежде: «Вы дома?.. Вы дома?!..»
Двери распахнуты. И ни души.
(обратно)

Ленинградская элегия

Я видел удивительную, красную, огромную луну,
подобную предпраздничному первому помятому блину,
а может быть, подобную ночному комару,
   что в свой черед
легко взлетел в простор с лесных болот.
Она над Ленинградом очень медленно плыла.
Так корабли плывут без капитанов медленно…
Но что-то бледное мне виделось сквозь медное
покрытие ее высокого чела.
Под ней покоилось в ночи пространство невское,
и слышалась лишь перекличка площадей пустых…
И что-то женское мне чудилось сквозь резкое
слияние ее бровей густых.
Как будто гаснущий фонарь, она качалась в бездне
   синей,
туда-сюда над Петропавловкой скользя…
Но в том ее огне казались мне мои друзья
еще надежней и еще красивей.
Я вслушиваюсь: это их каблуки отчетливо стучат…
и словно невская волна, на миг взметнулось эхо,
когда друзьям я прокричал, что на прощание кричат.
Как будто сам себе я прокричал всё это.
(обратно)

«В саду Нескучном тишина…»

В саду Нескучном тишина,
Встает рассвет светло и строго.
А женщину зовут Дорога…
Какая дальняя она!
(обратно)

«Осень ранняя. Падают листья…»

Осень ранняя. Падают листья.
Осторожно ступайте в траву.
Каждый лист — это мордочка лисья…
Вот земля, на которой живу.
Лисы ссорятся, лисы тоскуют,
лисы празднуют, плачут, поют,
а когда они трубки раскурят,
значит — дождички скоро польют.
По стволам пробегает горенье,
и стволы пропадают во рву.
Каждый ствол — это тело оленье…
Вот земля, на которой живу.
Красный дуб с голубыми рогами
ждет соперника из тишины…
Осторожней: топор под ногами!
А дороги назад сожжены!
…Но в лесу, у соснового входа,
кто-то верит в него наяву…
Ничего не попишешь: природа!
Вот земля, на которой живу.
(обратно)

Улица моей любви

Закрывают старую пивную.
Новые родятся воробьи.
Скоро-скоро переименуют
улицу
   моей любви.
Имечко ей звонкое подыщут,
ласково, должно быть, нарекут,
на табличку светлую подышат,
тряпочкой суконною протрут.
Но останется
   в подъездах
тихий заговор моих стихов,
как остались девушки в невестах
после долгих войн, без женихов.
А строитель ничего не знает,
то есть знает, но не признает.
Он топор свой буднично вонзает,
новый вид предметам придает.
Но по-прежнему
   и неспроста ведь
мы слетаемся как воробьи —
стоит только снегу стаять —
прямо в улицу своей любви,
где асфальт придуман просто,
голубеет, как январский наст,
где воспоминанья, словно просо,
соблазняют непутевых нас.
(обратно)

Георгий Саакадзе

Разлука — вот какая штука:
не ожидая ничего,
мы вздрагиваем не от стука,
а от надежды на него.
Бежит ли дождь по ржавой жести,
стучит ли ставня — он такой:
разлука с женщиною — женский,
с надеждами — глухой, другой,
с победами былыми — колкий,
нетерпеливый, частый он,
а с родиной — не стук, а долгий
вечерний звон, вечерний звон.
(обратно)

«Дорога, слишком дорого берешь…»

Дорога,
слишком дорого берешь.
Не забывай про долг.
Когда вернешь?..
Молчит дорога.
Лишь июль печет,
да пыль сухая по ногам течет,
да черный грач на камне золотом,
задумавшись, сидит
с открытым ртом.
Грачиный царь — корона на башке
да перышко седое
на брюшке.
Знать, и ему дорога дорога…
А может, и не царь он, а слуга?
Почем дорога?
Разве хватит ног,
чтоб уплатить?
А сколько их, дорог!
Лежат дороги. Да цена красна.
Пуста-пуста грачиная казна.
Лежат дороги.
Пыль по ним метет.
Но всяк по ним задумчиво идет:
и царь, и раб, и плотник, и поэт…
Идут-идут… И виноватых нет.
(обратно)

«Есть муки у огня…»

Есть муки у огня.
Есть радость у железа.
Есть голоса у леса…
Всё это — про меня.
В моем пустом дому —
большое ожиданье,
как листьев оживанье
неведомо к чему.
И можно гнать коня,
беснуясь над обрывом,
но можно быть счастливым
и голову клоня.
И каждый день и час,
кладя на сердце руку,
я славлю ту разлуку,
что связывает нас.
(обратно)

«В детстве мне встретился как-то кузнечик…»

Ярославу Смелякову

В детстве мне встретился как-то кузнечик
в дебрях колечек трав и осок.
Прямо с колючек, словно с крылечек,
спрыгивал он, как танцор, на носок,
передо мною маячил мгновенье
и исчезал иноходцем в траве…
Может быть, первое стихотворенье
зрело в зеленой его голове.
— Намереваюсь! — кричал тот кузнечик.
— Может ли быть? — усмехался сверчок.
И из-за досок, щелей, из-за печек
крался насмешливый этот басок.
Но из-за речек, с лугов отдаленных:
— Намереваюсь! — как песня, как гром…
Я их встречал, голубых и зеленых.
Печка и луг им служили жильем.
Печка и Луг — разделенный на части
счастья житейского замкнутый круг,
к чести его обитателей частых,
честных, не праздных, как Печка и Луг,
маленьких рук постоянно стремленье,
маленьких мук постоянна волна…
Племени этого столпотворенье
не успокоят ни мир, ни война,
ни уговоры его не излечат,
ни приговоры друзей и врагов…
— Может ли быть?! — как всегда, из-за печек.
— Намереваюсь! — грохочет с лугов.
Годы прошли, да похвастаться нечем.
Те же дожди, те же зимы и зной.
Прожита жизнь, но всё тот же кузнечик
пляшет и кружится передо мной.
Гордый бессмертьем своим непреклонным,
мировоззреньем своим просветленным,
скачет, куражится, ест за двоих…
Но не молчит и сверчок тот бессонный.
Всё усмехается.
Что мы — для них?
(обратно)

Оловянный солдатик моего сына

Игорю

Земля гудит под соловьями,
под майским нежится дождем,
а вот солдатик оловянный
на вечный подвиг осужден.
Его, наверно, грустный мастер
пустил по свету, невзлюби.
Спроси солдатика: «Ты счастлив?»
И он прицелится в тебя.
И в смене праздников и буден,
в нестройном шествии веков
смеются люди, плачут люди,
а он всё ждет своих врагов.
Он ждет упрямо и пристрастно,
когда накинутся, трубя…
Спроси его: «Тебе не страшно?»
И он прицелится в тебя.
Живет солдатик оловянный
предвестником больших разлук
и автоматик окаянный
боится выпустить из рук.
Живет защитник мой, невольно
сигнал к сраженью торопя.
Спроси его: «Тебе не больно?»
И он прицелится в тебя.
(обратно)

Песенка о Сокольниках

По Сокольникам листья летят золотые,
а за Яузу — лето летит.
Мы с тобою, Володя, почти молодые —
нам и старость в глаза не глядит.
Ну давай, как в канун годового отчета,
не подумав заняться другим,
мы положим на стол канцелярские счеты
и ударим по струнам тугим.
И разлукой, и кровью, и хлебом мякинным,
и победой помянем войну:
пять печальных костяшек налево откинем,
а счастливую — только одну.
Всё припомним, сочтем и учтем, и, конечно,
не похожи на скуку и бред,
побегут под рукой за колечком колечко
цвета радостей наших и бед.
Ах, потери, потери, — с кого мы их спросим?
Потому, разобравшись во всем,
два печальных колечка налево отбросим,
три веселых направо снесем.
…По Сокольникам сумерки сыплются синим,
и домишки старинные спят.
Навсегда нам с тобою, Володя Максимов,
каждый шорох за окнами свят.
Навсегда-навсегда, меж ночами и днями,
меж высокой судьбой и жильем
мы вросли, словно сосны, своими корнями
в ту страну, на которой живем.
(обратно)

«Ты — мальчик мой, мой белый свет…»

Оле

Ты — мальчик мой, мой белый свет,
оруженосец мой примерный.
В круговороте дней и лет
какие ждут нас перемены?
Какие примут нас века?
Какие смехом нас проводят?..
Живем как будто в половодье…
Как хочется наверняка!
(обратно)

Цирк

Ю. Никулину

Цирк — не парк, куда вы входите грустить и отдыхать.
В цирке надо не высиживать, а падать и взлетать.
И, под куполом, под куполом, под куполом скользя,
ни о чем таком сомнительном раздумывать нельзя.
Все костюмы наши праздничные — смех и суета.
Все улыбки наши пряничные не стоят ни черта
перед красными султанами на конских головах,
перед лицами, таящими надежду, а не страх.
О Надежда, ты крылатое такое существо!
Как прекрасно твое древнее святое вещество:
даже если вдруг потеряна (как будто не была),
как прекрасно ты распахиваешь два своих крыла
над манежем и над ярмаркою праздничных одежд,
над тревогой завсегдатаев, над ужасом невежд,
похороненная заживо, являешься опять
тем, кто жаждет не высиживать, а падать и взлетать.
(обратно)

«Разве лев — царь зверей? Человек — царь зверей…»

Ю. Домбровскому

Разве лев — царь зверей? Человек — царь зверей.
Вот он выйдет с утра из квартиры своей,
он посмотрит кругом, улыбнется…
Целый мир перед ним содрогнется.
(обратно)

Встреча

Кайсыну Кулиеву

Насмешливый, тщедушный и неловкий,
единственный на этот шар земной,
на Усачевке, возле остановки,
вдруг Лермонтов возник передо мной,
и в полночи рассеянной и зыбкой
(как будто я о том его просил)
— Мартынов — что… —
он мне сказал с улыбкой. —
Он невиновен.
Я его простил.
Что — царь? Бог с ним. Он дожил до могилы.
Что — раб? Бог с ним. Не воин он один.
Царь и холоп — две крайности, мой милый.
Нет ничего опасней середин…
Над мрамором, венками перевитым,
убийцы стали ангелами вновь.
Удобней им считать меня убитым:
венки всегда дешевле, чем любовь.
Как дети, мы всё забываем быстро,
обидчикам не помним мы обид,
и ты не верь, не верь в мое убийство:
другой поручик был тогда убит.
Что — пистолет?.. Страшна рука дрожащая,
тот пистолет растерянно держащая,
особенно тогда она страшна,
когда сто раз пред тем была нежна…
Но, слава Богу, жизнь не оскудела,
мой Демон продолжает тосковать,
и есть еще на свете много дела,
и нам с тобой нельзя не рисковать.
Но, слава Богу, снова паутинки,
и бабье лето тянется на юг,
и маленькие грустные грузинки
полжизни за улыбки отдают,
и суждены нам новые порывы,
они скликают нас наперебой…
Мой дорогой, пока с тобой мы живы,
всё будет хорошо у нас с тобой…
(обратно)

«Человек стремится в простоту…»

Человек стремится в простоту,
как небесный камень — в пустоту,
медленно сгорает
и за предпоследнюю черту
нехотя взирает.
Но во глубине его очей,
будто бы во глубине ночей,
что-то назревает.
Время изменяет его внешность.
Время усмиряет его нежность.
Словно пламя спички на мосту,
гасит красоту.
Человек стремится в простоту
через высоту.
Главные его учителя —
Небо и Земля.
(обратно)

Прощание с Польшей

Мы связаны, поляки, давно одной судьбою
в прощанье, и в прощенье, и в смехе, и в слезах.
Когда трубач над Краковом возносится с трубою,
хватаюсь я за саблю с надеждою в глазах.
Потертые костюмы сидят на нас прилично,
и плачут наши сестры, как Ярославны, вслед,
когда под крик гармоник уходим мы привычно
сражаться за свободу в свои семнадцать лет.
Прошу у вас прощенья за раннее прощанье,
за долгое молчанье, за поздние слова;
нам время подарило пустые обещанья,
от них у нас, Агнешка, кружится голова.
Над Краковом убитый трубач трубит бессменно,
любовь его безмерна, сигнал тревоги чист.
Мы школьники, Агнешка. И скоро перемена.
И чья-то радиола наигрывает твист.
(обратно)

Прощание с новогодней елкой

З. Крахмальниковой

Синяя крона, малиновый ствол,
звяканье шишек зеленых.
Где-то по комнатам ветер прошел:
там поздравляли влюбленных.
Где-то он старые струны задел —
тянется их перекличка…
Вот и январь накатил-налетел
бешеный, как электричка.
Мы в пух и прах наряжали тебя,
мы тебе верно служили.
Громко в картонные трубы трубя,
словно на подвиг спешили.
Даже поверилось где-то на миг
знать, в простодушье сердечном):
женщины той очарованный лик
слит с твоим празднеством вечным.
В миг расставания, в час платежа,
в день увяданья недели
чем это стала ты нехороша?
Что они все, одурели?!
И утонченные, как соловьи,
гордые, как гренадеры,
что же надежные руки свои
прячут твои кавалеры?
Нет бы собраться им — время унять,
нет бы им всем — расстараться…
Но начинают колеса стучать
как тяжело расставаться!
Но начинается вновь суета.
Время по-своему судит.
И в суете тебя сняли с креста,
и воскресенья не будет.
Ель моя, ель — уходящий олень,
зря ты, наверно, старалась:
женщины той осторожная тень
в хвое твоей затерялась!
Ель моя, ель, словно Спас на Крови,
твой силуэт отдаленный,
будто бы след удивленной любви,
вспыхнувшей, неутоленной.
(обратно)

Старинная студенческая песня

Ф. Светову

Поднявший меч на наш союз
достоин будет худшей кары,
и я за жизнь его тогда
не дам и ломаной гитары.
Как вожделенно жаждет век
нащупать брешь у нас в цепочке…
Возьмемся за руки, друзья,
чтоб не пропасть поодиночке.
Среди совсем чужих пиров
и слишком ненадежных истин,
не дожидаясь похвалы,
мы перья белые почистим.
Пока безумный наш султан
сулит дорогу нам к острогу,
возьмемся за руки, друзья,
возьмемся за руки, ей-богу.
Когда ж придет дележки час,
не нас калач ржаной поманит,
и рай настанет не для нас,
зато Офелия помянет.
Пока ж не грянула пора
нам отправляться понемногу,
возьмемся за руки, друзья,
возьмемся за руки, ей-богу.
(обратно)

Счастливчик Пушкин

Александру Сергеичу хорошо!
Ему прекрасно!
Гудит мельничное колесо,
боль угасла,
баба щурится из избы,
в небе — жаворонки,
только десять минут езды
до ближней ярмарки.
У него ремесло первый сорт
и перо остро.
Он губаст и учен как черт,
и всё ему просто:
жил в Одессе, бывал в Крыму,
ездил в карете,
деньги в долг давали ему
до самой смерти.
Очень вежливы и тихи,
делами замученные,
жандармы его стихи
на память заучивали!
Даже царь приглашал его в дом,
желая при этом
потрепаться о том о сем
с таким поэтом.
Он красивых женщин любил
любовью не чинной,
и даже убит он был
красивым мужчиной.
Он умел бумагу марать
под треск свечки!
Ему было за что умирать
у Черной речки.
(обратно)

Путешествие в памяти

Анатолию Рыбакову

Не помню зла, обид не помню, ни громких слов,
   ни малых дел
и ни того, что я увидел, и ни того, что проглядел.
Я всё забыл, как днище вышиб из бочки века своего.
Я выжил.
Я из пекла вышел.
Там не оставил ничего.
Теперь живу посередине между войной и тишиной,
грехи приписываю Богу, а доблести — лишь Ей одной.
Я не оставил там ни боли, ни пепла, ни следов сапог,
и только глаз мой карий-карий блуждает там,
   как светлячок.
Но в озаренье этом странном, в сиянье вещем светляка
счастливые былые люди мне чудятся издалека:
высокий хор поет с улыбкой,
земля от выстрелов дрожит,
сержант Петров, поджав коленки,
как новорожденный лежит.
(обратно)

Путешествие по ночной Варшаве в дрожках

Варшава, я тебя люблю легко, печально и навеки.
Хоть в арсенале слов, наверно, слова есть тоньше
   и верней,
но та, что с левой стороны, святая мышца в человеке
как бьется, как она тоскует!.. И ничего не сделать с ней.
Трясутся дрожки. Ночь плывет. Отбушевал
   в Варшаве полдень.
Она пропитана любовью и муками обожжена,
как веточка в Лазенках та, которую я нынче поднял,
как Зигмунта поклон неловкий, как пани
   странная одна.
Забытый Богом и людьми, спит офицер в конфедератке.
Над ним шумят леса чужие, чужая плещется река.
Пройдут недолгие века — напишут школьники
   в тетрадке
про всё, что нам не позволяет писать дрожащая рука.
Невыносимо, как в раю, добро просеивать сквозь сито,
слова процеживать сквозь зубы, сквозь недоверие —
   любовь…
Фортуну верткую свою воспитываю жить открыто,
надежду — не терять надежды, доверие —
   проснуться вновь.
Извозчик, зажигай фонарь на старомодных
   крыльях дрожек.
Неправда, будто бы он прожит, наш главный полдень
   на земле!
Варшава, мальчики твои прически модные ерошат,
но тянется одна сплошная раздумья складка на челе.
Трясутся дрожки. Ночь плывет. Я еду Краковским
   Предместьем.
Я захожу во мрак кавярни, где пани странная поет,
где мак червонный вновь цветет уже иной любви
   предвестьем…
Я еду Краковским Предместьем…
Трясутся дрожки.
Ночь плывет…
(обратно)

«Официант Иван Афанасьевич ненавидит посуды звон…»

Официант Иван Афанасьевич ненавидит посуды звон,
все равно ему — оловянная, серебряная, золотая…
И несдержанность постояльцев оборачивается злом,
и тускнеет шевелюра его завитая.
Шеф-повар Антон Андрианыч ненавидит всякую снедь.
Ему бы — селедки да хлеба кусочек…
Но супруга ему пророчит голодную смерть
и готовит ему разносолы. А он не хочет.
Она идет к нему с блюдами, как на свидание.
Но пончики портятся, прокисает рагу,
и лежат нетронутыми караси в сметане,
как французские гренадеры — в подмосковном снегу.
Майор товарищ Сергеев ненавидит шаг строевой:
человеку нужна раскованная походка.
Но он марширует, пока над его головой
клубится такая рискованная погодка.
Я, нижеподписавшийся, ненавижу слова.
Слова, которым не боязно в речах поизноситься,
слова, от которых кружится говорящего голова,
слова, которые любят со звоном произноситься.
Они себя кулачками ударяют в медную грудь,
разевают ротики розовые, чтоб крикнуть трубно,
слова, которым так хочется меня обмануть,
хотя меня давно обмануть уже трудно…
(обратно)

Песенка о дальней дороге

Б. Золотухину

Забудешь первый праздник и позднюю утрату,
когда луны колеса затренькают по тракту,
и силуэт совиный склонится с облучка,
и прямо в душу грянет простой романс сверчка.
Пускай глядит с порога красотка, увядая,
та гордая, та злая, та злая, та святая…
Что — прелесть ее ручек? Что — жар ее перин?
Давай, брат, отрешимся.
Давай, брат, воспарим.
Жена, как говорится, найдет себе другого,
какого-никакого, как ты, недорогого.
А дальняя дорога дана тебе судьбой,
как матушкины слезы, всегда она с тобой.
Покуда ночка длится, покуда бричка катит,
дороги этой дальней на нас обоих хватит.
Зачем ладонь с повинной ты на сердце кладешь?
Чего не потеряешь — того, брат, не найдешь.
От сосен свет целебный, от неба запах хлебный,
а от любови бедной сыночек будет бледный,
а дальняя дорога…
а дальняя дорога…
а дальняя дорога…
(обратно)

Грузинская песня

Виноградную косточку в теплую землю зарою,
и лозу поцелую, и спелые гроздья сорву,
и друзей созову, на любовь свое сердце настрою…
А иначе зачем на земле этой вечной живу?
Собирайтесь-ка, гости мои, на мое угощенье,
говорите мне прямо в лицо, кем пред вами слыву,
царь небесный пошлет мне прощение за прегрешенья…
А иначе зачем на земле этой вечной живу?
В темно-красном своем будет петь для меня моя Дали,
в черно-белом своем преклоню перед нею главу,
и заслушаюсь я, и умру от любви и печали…
А иначе зачем на земле этой вечной живу?
И когда заклубится закат, по углам залетая,
пусть опять и опять предо мной проплывут наяву
синий буйвол, и белый орел, и форель золотая…
А иначе зачем на земле этой вечной живу?
(обратно)

«Ваше благородие госпожа разлука…» (Песня из к/ф «Белое солнце пустыни»)

П. Луспекаеву

Ваше благородие госпожа разлука,
мне с тобою холодно, вот какая штука.
Письмецо в конверте погоди — не рви…
Не везет мне в смерти,
повезет в любви.
Ваше благородие госпожа чужбина,
жарко обнимала ты, да мало любила.
В шелковые сети постой — не лови…
Не везет мне в смерти,
повезет в любви.
Ваше благородие госпожа удача,
для кого ты добрая, а кому иначе.
Девять граммов в сердце постой — не зови…
Не везет мне в смерти,
повезет в любви.
Ваше благородие госпожа победа,
значит, моя песенка до конца не спета!
Перестаньте, черти, клясться на крови…
Не везет мне в смерти,
повезет в любви.
(обратно)

«Вселенский опыт говорит…»

Б. Слуцкому

Вселенский опыт говорит,
что погибают царства
не оттого, что тяжек быт
или страшны мытарства.
А погибают оттого
(и тем больней, чем дольше),
что люди царства своего
не уважают больше.
(обратно)

«Песенка короткая, как жизнь сама…»

Песенка короткая, как жизнь сама,
где-то в дороге услышанная,
у нее пронзительные слова,
а мелодия почти что возвышенная.
Она возникает с рассветом, вдруг,
медлить и врать не обученная,
она как надежда, из первых рук
в дар от природы полученная.
От дверей к дверям, из окна в окно
вслед за тобой она тянется.
Всё пройдет, чему суждено,
только она останется.
Песенка короткая, как жизнь сама,
где-то в дороге услышанная,
у нее пронзительные слова,
а мелодия почти что возвышенная.
(обратно)

Песенка о Моцарте

И. Балаевой

Моцарт на старенькой скрипке играет.
Моцарт играет, а скрипка поет.
Моцарт отечества не выбирает —
просто играет всю жизнь напролет.
Ах, ничего, что всегда, как известно,
наша судьба — то гульба, то пальба…
Не оставляйте стараний, маэстро,
не убирайте ладони со лба.
Где-нибудь на остановке конечной
скажем спасибо и этой судьбе,
но из грехов нашей родины вечной
не сотворить бы кумира себе.
Ах, ничего, что всегда, как известно,
наша судьба — то гульба, то пальба…
Не расставайтесь с надеждой, маэстро,
не убирайте ладони со лба.
Коротки наши лета молодые:
миг — и развеются, как на кострах,
красный камзол, башмаки золотые,
белый парик, рукава в кружевах.
Ах, ничего, что всегда, как известно,
наша судьба — то гульба, то пальба…
Не обращайте вниманья, маэстро,
не убирайте ладони со лба.
(обратно)

«Среди стерни и незабудок…»

Ю. Мориц

Среди стерни и незабудок
не нами выбрана стезя,
и родина — есть предрассудок,
который победить нельзя.
(обратно)

Старый флейтист

Идут дожди, и лето тает,
как будто не было его.
В пустом саду флейтист играет,
а больше нету никого.
Он одинок, как ветка в поле,
косым омытая дождем.
Давно ли, долго ли, легко ли —
никто не спросит ни о чем.
Ах, флейтист, флейтист в старом пиджаке,
с флейтою послушною в руке,
вот уж день прошел, так и жизнь пройдет,
словно лист осенний опадет.
Всё ниже, глуше свод небесный,
звук флейты слышится едва.
«Прости-прощай» — мотив той песни,
«Я всё прощу» — ее слова.
Знать, надо вымокнуть до нитки,
знать, надо горюшка хлебнуть,
чтоб к заколоченной калитке
с надеждой руки протянуть.
Ах, флейтист, флейтист в старом пиджаке,
с флейтою послушною в руке,
вот уж год прошел, так и век пройдет,
словно лист осенний опадет.
(обратно)

«Я вас обманывать не буду…»

Я вас обманывать не буду.
Мне вас обманывать нельзя:
обман и так лежит повсюду,
мы по нему идем, скользя.
Давно погашены улыбки,
вокруг болотная вода,
и в том — ни тайны, ни ошибки,
а просто горе да беда.
Когда-то в молодые годы,
когда всё было невдомек,
какой-то призрачной свободы
достался мне шальной глоток.
Единственный. И без обмана
средь прочих ненадежных снов,
как сладкий яд, как с неба манна,
как дар судьбы без лишних слов.
Не в строгих правилах природы
ошибку повторять свою,
поэтому глоток свободы
я долго и счастливо пью.
(обратно)

«Скрипят на новый лад все перья золотые…»

Скрипят на новый лад все перья золотые.
Стращают рай и ад то зноем, то грозой.
Поэты молодые не ставят запятые,
но плачут, как и мы, горючею слезой.
Вот милое лицо искажено печалью.
Вот вскинута ладонь под кромку топора.
И этот скорбный жест всё разгадать не чаю.
Понять бы уж пора, что каяться пора.
Соединив души отчаянье и трепет,
и трещинку в стене, и облачко тоски,
фантазия моя свое подобье слепит
и воспроизведет разбитое в куски:
ту трещинку в стене, ту фортку, что разбита,
тот первый сквознячок, что в ней проголосил…
Не катастрофа, нет, а так — гримасы быта.
Пора бы починить, да не хватает сил.
Мой дом стоит в лесу. Мой лес в окно глядится.
Окно выходит в лес. В лесу пока темно.
За лесом — божий мир: Россия, Заграница —
на перекрестке том, где быть им суждено.
(обратно)

«Карандаш желает истину знать…»

Карандаш желает истину
знать. И больше ничего.
Только вечную и чистую,
как призвание его.
И не блатом, не лекарствами —
создан словно на века.
Он как джентльмен при галстуке,
как умелец у станка.
Он не жаждет строчки прибыльной,
задыхаясь на бегу —
только б у фортуны гибельной
ни на грош не быть в долгу.
И пока больной, расхристанный
вижу райские места,
взгляд его, стальной и пристальный,
не оторван от листа.
И, пока недолго длящийся
жизни путь к концу лежит,
грифелек его дымящийся
за добычею бежит.
Подступает мгла могильная,
но… уже совмещены
зов судьбы, ладонь бессильная,
запах пота и вины.
(обратно)

«Немоты нахлебавшись без меры…»

Немоты нахлебавшись без меры,
с городскою отравой в крови,
опасаюсь фанатиков веры
и надежды, и поздней любви.
Как блистательны их карнавалы —
каждый крик, каждый взгляд, каждый жест.
Но зато как горьки и усталы
окончания пышных торжеств!
Я надеялся выйти на волю.
Как мы верили сказкам, скажи?
Но мою злополучную долю
утопили во зле и во лжи.
От тоски никуда не укрыться,
от природы ее грозовой.
Между мною и небом — граница.
На границе стоит часовой.
(обратно)

«Здесь птицы не поют, деревья не растут…» (Песня из к/ф «Белорусский вокзал»)

Здесь птицы не поют,
деревья не растут,
и только мы, плечом к плечу, врастаем в землю тут.
Горит и кружится планета,
над нашей родиною дым,
и, значит, нам нужна одна победа,
одна на всех, мы за ценой не постоим.
Нас ждет огонь смертельный,
и всё ж бессилен он.
Сомненья прочь. Уходит в ночь отдельный,
десятый наш, десантный батальон.
Едва огонь угас —
звучит другой приказ,
и почтальон сойдет с ума, разыскивая нас.
Взлетает красная ракета,
бьет пулемет, неутомим,
и, значит, нам нужна одна победа,
одна на всех, мы за ценой не постоим.
Нас ждет огонь смертельный,
и всё ж бессилен он.
Сомненья прочь. Уходит в ночь отдельный,
десятый наш, десантный батальон.
От Курска и Орла
война нас довела
до самых вражеских ворот… Такие, брат, дела.
Когда-нибудь мы вспомним это
и не поверится самим,
а нынче нам нужна одна победа,
одна на всех, мы за ценой не постоим.
Нас ждет огонь смертельный,
и всё ж бессилен он.
Сомненья прочь. Уходит в ночь отдельный,
десятый наш, десантный батальон.
(обратно)

«Он, наконец, явился в дом…»

Оле

Он, наконец, явился в дом,
где она сто лет вздыхала о нем,
куда он сам сто лет спешил:
ведь она так решила и он решил.
Клянусь, что это любовь была.
Посмотри — ведь это ее дела.
Но, знаешь, хоть Бога к себе призови,
всё равно ничего не понять в любви.
И поздний дождь в окно стучал,
и она молчала, и он молчал,
и он повернулся, чтобы уйти,
и она не припала к его груди.
Я клянусь, что и это любовь была.
Посмотри — ведь это ее дела.
Но, знаешь, хоть Бога к себе призови,
всё равно ничего не понять в любви.
(обратно)

Проводы юнкеров

Наша жизнь не игра.
Собираться пора.
Кант малинов, и лошади серы.
Господа юнкера,
кем вы были вчера?
А сегодня вы все — офицеры.
Господа юнкера,
кем вы были вчера
без лихой офицерской осанки?
Можно вспомнить опять
(ах, зачем вспоминать?),
как ходили гулять по Фонтанке.
Над гранитной Невой
гром стоит полковой,
да прощанье недорого стоит.
На германской войне
только пушки в цене,
а невесту другой успокоит.
Наша жизнь не игра.
В штыковую! Ура!..
Замерзают окопы пустые.
Господа юнкера,
кем вы были вчера?
Да и нынче вы все — холостые.
(обратно)

Приезжая семья фотографируется у памятника Пушкину

А. Цыбулевскому

На фоне Пушкина снимается семейство.
Фотограф щелкает, и птичка вылетает.
Фотограф щелкает, но вот что интересно:
на фоне Пушкина! И птичка вылетает.
Все счеты кончены, и кончены все споры.
Тверская улица течет, куда, не знает.
Какие женщины на нас кидают взоры
и улыбаются… И птичка вылетает.
На фоне Пушкина снимается семейство.
Как обаятельны (для тех, кто понимает)
все наши глупости и мелкие злодейства
на фоне Пушкина! И птичка вылетает.
Мы будем счастливы (благодаренье снимку!).
Пусть жизнь короткая проносится и тает.
На веки вечные мы все теперь в обнимку
на фоне Пушкина! И птичка вылетает.
(обратно)

Речитатив

Владлену Ермакову

Тот самый двор, где я сажал березы,
был создан по законам вечной прозы
и образцом дворов арбатских слыл;
там, правда, не выращивались розы,
да и Гомер туда не заходил…
Зато поэт Глазков напротив жил.
Друг друга мы не знали совершенно,
но, познавая белый свет блаженно,
попеременно — снег, дожди и сушь,
разгулы будней, и подъездов глушь,
и мостовых дыханье, неизменно
мы ощущали близость наших душ.
Ильинку с Божедомкою, конечно,
не в наших нравах предавать поспешно,
и Усачевку, и Охотный ряд…
Мы с ними слиты чисто и безгрешно,
как с нашим детством — сорок лет подряд;
мы с детства их пророки… Но Арбат!
Минувшее тревожно забывая,
на долголетие втайне уповая,
всё медленней живем, всё тяжелей…
Но песня тридцать первого трамвая
с последней остановкой у Филей
звучит в ушах, от нас не отставая.
И если вам, читатель торопливый,
он не знаком, тот гордый, сиротливый,
извилистый, короткий коридор
от ресторана «Праги» до Смоляги
и рай, замаскированный под двор,
где все равны: и дети и бродяги,
спешите же… Всё остальное — вздор.
(обратно)

Заезжий музыкант

Оле

Заезжий музыкант целуется с трубою.
Пассажи по утрам, так просто, ни о чем.
Он любит не тебя, опомнись, Бог с тобою,
прижмись ко мне плечом! Прижмись ко мне плечом!
Живет он третий день в гостинице районной,
где койка у окна — всего лишь по рублю,
и на своей трубе, как чайник, раскаленной
вздыхает тяжело… А я тебя люблю.
Ты слушаешь его задумчиво и кротко,
как пенье соловья, как дождь и как прибой.
Его большой трубы простуженная глотка
отчаянно хрипит: труба, трубы, трубой.
Трубач играет гимн, трубач потеет в гамме,
трубач хрипит свое и кашляет, хрипя…
Но словно лик судьбы он весь в оконной раме,
да любит не тебя… А я люблю тебя.
Дождусь я лучших дней и новый плащ надену,
чтоб пред тобой проплыть, как поздний лист, кружа…
Не многого ль хочу, всему давая цену?
Не сладко ль я живу, тобой лишь дорожа?
Тебя не соблазнить ни платьями, ни снедью:
заезжий музыкант играет на трубе!
Что мир весь рядом с ней, с ее горячей медью?..
Судьба, судьбы, судьбе, судьбою, о судьбе…
(обратно)

Старинная солдатская песня

Отшумели песни нашего полка,
отзвенели звонкие копыта.
Пулями пробито днище котелка,
маркитантка юная убита.
Нас осталось мало: мы да наша боль.
Нас немного, и врагов немного.
Живы мы покуда — фронтовая голь,
а погибнем — райская дорога.
Руки на затворе, голова в тоске,
а душа уже взлетела вроде.
Для чего мы пишем кровью на песке?
Наши письма не нужны природе.
Спите себе, братцы, — всё придет опять:
новые родятся командиры,
новые солдаты будут получать
вечные казенные квартиры.
Спите себе, братцы, — всё начнется вновь,
всё должно в природе повториться:
и слова, и пули, и любовь, и кровь…
Времени не будет помириться.
(обратно)

Послевоенное танго

Вяч. Кондратьеву

Восславив тяготы любви и свои слабости,
слетались девочки в тот двор, как пчелы в августе;
и совершалось наших душ тогда мужание
под их загадочное жаркое жужжание.
Судьба ко мне была щедра: надежд подбрасывала.
Да жизнь по-своему текла — меня не спрашивала.
Я пил из чашки голубой — старался дочиста…
Случайно чашку обронил — вдруг август кончился.
Двор закачался, загудел, как хор под выстрелами,
и капельмейстер удалой кричал нам что-то…
Любовь иль злоба наш удел? Падем ли, выстоим ли?
Мужайтесь, девочки мои! Прощай, пехота!
Примяли наши сапоги траву газонную,
всё завертелось по трубе по гарнизонной,
благословили времена шинель казенную,
не вышла вечною любовь — а лишь сезонной.
Мне снятся ваши имена — не помню облика:
в какие ситчики вам грезилось облечься?
Я слышу ваши голоса — не слышу отклика,
но друг от друга нам уже нельзя отречься.
Я загадал лишь на войну — да не исполнилось.
Жизнь загадала навсегда — сошлось с ответом…
Поплачьте, девочки мои, о том, что вспомнилось,
не уходите со двора: нет счастья в этом!
(обратно)

Кабинеты моих друзей

Что-то дождичек удач падает не часто.
Впрочем, жизнью и такой стоит дорожить.
Скоро все мои друзья выбьются в начальство,
и, наверно, мне тогда станет легче жить.
Робость давнюю свою я тогда осилю.
Как пойдут мои дела — можно не гадать:
зайду к Юре в кабинет, загляну к Фазилю,
и на сердце у меня будет благодать.
Зайду к Белле в кабинет, скажу: «Здравствуй, Белла!»
Скажу: «Дело у меня, помоги решить…»
Она скажет: «Ерунда, разве это дело?..»
И, конечно, сразу мне станет легче жить.
Часто снятся по ночам кабинеты эти,
не сегодняшние, нет; завтрашние, да:
самовары на столе, дама на портрете…
В общем, стыдно по пути не зайти туда.
Города моей страны все в леса одеты,
звук пилы и топора трудно заглушить:
может, это для друзей строят кабинеты —
вот построят, и тогда станет легче жить.
(обратно)

Я пишу исторический роман

В. Аксенову

В склянке темного стекла
из-под импортного пива
роза красная цвела
гордо и неторопливо.
Исторический роман
сочинял я понемногу,
пробиваясь как в туман
от пролога к эпилогу.
Были дали голубы,
было вымысла в избытке,
и из собственной судьбы
я выдергивал по нитке.
В путь героев снаряжал,
наводил о прошлом справки
и поручиком в отставке
сам себя воображал.
Вымысел — не есть обман.
Замысел — еще не точка.
Дайте дописать роман
до последнего листочка.
И пока еще жива
роза красная в бутылке,
дайте выкрикнуть слова,
что давно лежат в копилке.
Каждый пишет, как он слышит.
Каждый слышит, как он дышит.
Как он дышит, так и пишет,
не стараясь угодить…
Так природа захотела.
Почему?
Не наше дело.
Для чего?
Не нам судить.
(обратно)

Пожелание друзьям

Ю. Трифонову

Давайте восклицать, друг другом восхищаться.
Высокопарных слов не стоит опасаться.
Давайте говорить друг другу комплименты —
ведь это всё любви счастливые моменты.
Давайте горевать и плакать откровенно
то вместе, то поврозь, а то попеременно.
Не нужно придавать значения злословью —
поскольку грусть всегда соседствует с любовью.
Давайте понимать друг друга с полуслова,
чтоб, ошибившись раз, не ошибиться снова.
Давайте жить, во всем друг другу потакая, —
тем более что жизнь короткая такая.
(обратно)

Божественная суббота, или стихи о том, как нам с Зиновием Гердтом в одну из суббот не было куда торопиться

Божественной субботы
хлебнули мы глоток.
От празднеств и работы
закрылись на замок.
Ни суетная дама,
ни улиц мельтешня
нас не коснутся, Зяма,
до середины дня.
Как сладко мы курили!
Как будто в первый раз
на этом свете жили
и он сиял для нас.
Еще придут заботы,
но главное в другом:
божественной субботы
нам терпкий вкус знаком!
Уже готовит старость
свой непременный суд.
А много ль нам досталось
за жизнь таких минут?
На пышном карнавале
торжественных невзгод
мы что-то не встречали
божественных суббот.
Ликуй, мой друг сердечный,
сдаваться не спеши,
пока течет он, грешный,
неспешный пир души.
Дыши, мой друг, свободой…
Кто знает, сколько раз
еще такой субботой
наш век одарит нас.
(обратно)

«Я вновь повстречался с надеждой — приятная встреча…»

О. Чухонцеву

Я вновь повстречался с надеждой — приятная встреча.
Она проживает всё там же — то я был далече.
Всё то же на ней из поплина счастливое платье,
всё так же горящ ее взор, устремленный в века…
Ты наша сестра, мы твои молчаливые братья,
и трудно поверить, что жизнь коротка.
А разве ты нам обещала чертоги златые?
Мы сами себе их рисуем, пока молодые,
мы сами себе сочиняем и песни и судьбы,
и горе тому, кто одернет не вовремя нас…
Ты наша сестра, мы твои торопливые судьи,
нам выпало счастье, да скрылось из глаз.
Когда бы любовь и надежду связать воедино,
какая бы (трудно поверить) возникла картина!
Какие бы нас миновали напрасные муки,
и только прекрасные муки глядели б с чела…
Ты наша сестра. Что ж так долго мы были в разлуке?
Нас юность сводила, да старость свела.
(обратно)

«Чувствую: пора прощаться…»

Чувствую: пора прощаться.
Всё решительно к тому.
Не угодно ль вам собраться
у меня, в моем дому?
Будут ужин, и гитара,
и слова под старину.
Я вам буду за швейцара —
ваши шубы отряхну.
И, за ваш уют радея,
как у нас теперь в ходу,
я вам буду за лакея
и за повара сойду.
Приходите, что вам стоит!
Путь к дверям не занесен.
Оля в холле стол накроет
на четырнадцать персон.
Ни о чем не пожалеем,
и, с бокалом на весу,
я в последний раз хореем
тост за вас произнесу.
Нет, не то чтоб перед светом
буйну голову сложу…
Просто, может, и поэтом
вам при этом послужу.
Был наш путь не слишком гладок.
Будет горек черный час…
Дух прозренья и загадок
пусть сопровождает нас.
(обратно)

«Шарманка старая крутилась…»

Шарманка старая крутилась,
катилось жизни колесо.
Я пил вино за вашу милость
и за минувшее за всё.
За то, что в прошлом не случилось
на бранном поле помереть,
а что разбилось — то разбилось,
зачем осколками звенеть?
Шарманщик был в пальто потертом,
он где-то в музыке витал.
Моим ладоням, к вам простертым,
значенья он не придавал.
Я вас любил, но клялся прошлым,
а он шарманку обнимал,
моим словам, земным и пошлым,
с тоской рассеянной внимал.
Текла та песня, как дорога,
последних лет не торопя.
Все звуки были в ней от Бога —
ни жалкой нотки от себя.
Но падали слова убого,
живую музыку губя:
там было лишь одно от Бога,
всё остальное — от себя.
(обратно)

Римская империя

Римская империя времени упадка
сохраняла видимость твердого порядка:
Цезарь был на месте, соратники рядом,
жизнь была прекрасна, судя по докладам.
А критики скажут, что слово «соратник» —
   не римская деталь,
что эта ошибка всю песенку смысла лишает…
Может быть, может быть, может, и не римская —
   не жаль.
Мне это совсем не мешает, а даже меня возвышает.
Римляне империи времени упадка
ели что придется, напивались гадко,
а с похмелья каждый на рассол был падок —
видимо, не знали, что у них упадок.
А критики скажут, что слово «рассол», мол,
   не римская деталь,
что эта ошибка всю песенку смысла лишает…
Может быть, может быть, может, и не римская —
   не жаль.
Мне это совсем не мешает, а даже меня возвышает.
Юношам империи времени упадка
снились постоянно то скатка, то схватка,
то они в атаке, то они в окопе,
то вдруг — на Памире, а то вдруг — в Европе.
А критики скажут, что «скатка», представьте,
   не римская деталь,
что эта ошибка, представьте, всю песенку смысла
   лишает…
Может быть, может быть, может, и не римская —
   не жаль.
Мне это совсем не мешает, а даже меня возвышает.
Римлянкам империи времени упадка,
только им, красавицам, доставалось сладко —
все пути открыты перед ихним взором:
хочешь — на работу, а хочешь — на форум.
А критики хором: «Ах, форум! Ах, форум! —
вот римская деталь!
Одно лишь словечко — а песенку как украшает!..»
Может быть, может быть, может, и римская — а жаль…
Мне это немного мешает и замысел мой разрушает.
(обратно)

«Антон Палыч Чехов однажды заметил…»

Антон Палыч Чехов однажды заметил,
что умный любит учиться, а дурак учить.
Скольких дураков в этой жизни я встретил!
Мне давно пора уже орден получить.
Дураки обожают собираться в стаю.
Впереди — главный во всей красе.
В детстве я верил, что однажды встану,
а дураков нету: улетели все.
Ах, детские сны мои — какая ошибка,
в каких облаках я по глупости витал!
У природы на устах коварная улыбка…
Может быть, чего-то я не рассчитал.
А умный в одиночестве гуляет кругами,
он ценит одиночество превыше всего.
И его так просто взять голыми руками…
Скоро их повыловят всех до одного.
Когда ж их всех повыловят, наступит эпоха,
которую не выдумать и не описать.
С умным хлопотно, с дураком плохо.
Нужно что-то среднее, да где ж его взять?
Дураком быть выгодно, да очень не хочется.
Умным очень хочется, да кончится битьем…
У природы на устах коварные пророчества.
Но, может быть, когда-нибудь к среднему придем.
(обратно)

Пиратская лирическая

В ночь перед бурею на мачте горят святого Эльма
   свечки,
отогревают наши души за все минувшие года.
Когда воротимся мы в Портленд,
   мы будем кротки как овечки,
да только в Портленд воротиться
   нам не придется никогда.
Что ж, если в Портленд нет возврата,
   пускай несет нас черный парус,
пусть будет крепок ром ямайский, всё остальное ерунда.
Когда воротимся мы в Портленд,
   ей-богу, я во всем покаюсь.
Да только в Портленд воротиться
   нам не придется никогда.
Что ж, если в Портленд нет возврата,
   пускай купец помрет со страху,
Ни Бог, ни дьявол не помогут ему спасти свои суда.
Когда воротимся мы в Портленд,
   клянусь — я сам взбегу на плаху.
Да только в Портленд воротиться нам
   не придется никогда.
Что ж, если в Портленд нет возврата,
   поделим золото как братья,
поскольку денежки чужие не достаются без труда.
Когда воротимся мы в Портленд,
   нас примет родина в объятья.
Да только в Портленд воротиться
   не дай нам, Боже, никогда.
(обратно)

Еще один романс

В моей душе запечатлен портрет одной прекрасной дамы.
Ее глаза в иные дни обращены.
Там хорошо, там лишних нет, и страх не властен
   над годами,
и все давно уже друг другом прощены.
Еще покуда в честь нее высокий хор звучит хвалебно,
и музыканты все в парадных пиджаках.
Но с каждой нотой, Боже мой, иная музыка целебна…
И дирижер ломает палочку в руках.
Не оскорблю своей судьбы слезой поспешной
   и напрасной,
но вот о чем я сокрушаюсь иногда:
ведь что мы сами, господа, в сравненье
   с дамой той прекрасной,
и наша жизнь, и наши дамы, господа?
Она и нынче, может быть, ко мне, как прежде,
   благосклонна,
и к ней за это благосклонны небеса.
Она, конечно, пишет мне, но… постарели почтальоны,
и все давно переменились адреса.
(обратно)

«Быстро молодость проходит, дни счастливые крадет…»

Ф. Искандеру

Быстро молодость проходит, дни счастливые крадет.
Что назначено судьбою — обязательно случится:
то ли самое прекрасное, ну, самое прекрасное,
   в окошко постучится,
то ли самое напрасное, ну, самое напрасное,
   в объятья упадет.
     Две жизни прожить не дано,
     два счастья — затея пустая.
     Из двух выпадает одно —
     такая уж правда простая.
     Кому проиграет труба
     прощальные в небо мотивы,
     кому улыбнется судьба,
     и он улыбнется счастливый.
Так не делайте запасов из любви и доброты
и про черный день грядущий не копите милосердье:
пропадет ни за понюшку, ну, совсем ни за понюшку,
   ваше горькое усердье,
лягут ранние морщины, лягут свежие морщины
   от напрасной суеты.
     Две жизни прожить не дано,
     два счастья — затея пустая.
     Из двух выпадает одно —
     такая уж правда простая.
     Кому проиграет труба
     прощальные в небо мотивы,
     кому улыбнется судьба,
     и он улыбнется счастливый.
Жаль, что юность пролетела, жаль, что старость коротка.
Всё теперь как на ладони: лоб в поту, душа в ушибах…
Но зато уже не будет, никогда уже не будет
   ни загадок, ни ошибок —
только ровная дорога, только ровная дорога,
   до последнего звонка.
     Две жизни прожить не дано,
     два счастья — затея пустая.
     Из двух выпадает одно —
     такая уж правда простая.
     Кому проиграет труба
     прощальные в небо мотивы,
     кому улыбнется судьба,
     и он улыбнется счастливый.
(обратно)

«У Спаса на Кружке забыто наше детство…»

У Спаса на Кружке забыто наше детство.
Что видится теперь в раскрытое окно?
Всё меньше мест в Москве, где можно нам согреться,
всё больше мест в Москве, где пусто и темно.
Мечтали зло унять и новый мир построить,
построить новый мир, иную жизнь начать.
Всё меньше мест в Москве, где есть о чем поспорить,
всё больше мест в Москве, где есть о чем молчать.
Куда-то всё спешит надменная столица,
с которою давно мы перешли на «вы»…
Всё меньше мест в Москве, где помнят наши лица,
всё больше мест в Москве, где и без нас правы.
(обратно)

«Убили моего отца…»

Убили моего отца
ни за понюшку табака.
Всего лишь капелька свинца —
зато как рана глубока!
Он не успел, не закричал,
лишь выстрел треснул в тишине.
Давно тот выстрел отзвучал,
но рана та еще во мне.
Как эстафету прежних дней
сквозь эти дни ее несу.
Наверно, и подохну с ней,
как с трехлинейкой на весу.
А тот, что выстрелил в него,
готовый заново пальнуть,
он из подвала своего
домой поехал отдохнуть.
И он вошел к себе домой
пить водку и ласкать детей,
он — соотечественник мой
и брат по племени людей.
И уж который год подряд,
презревши боль былых утрат,
друг друга братьями зовем
и с ним в обнимку мы живем.
(обратно)

«Солнышко сияет, музыка играет…»

Солнышко сияет, музыка играет.
Отчего ж так сердце замирает?
Там, за поворотом, недурен собою,
полк гусар стоит перед толпою.
Барышни краснеют, танцы предвкушают,
кто кому достанется, решают.
Но полковник главный на гнедой кобыле
говорит: «Да что ж вы всё забыли!
Танцы были в среду; нынче воскресенье,
с четверга — война, и нет спасенья.
А на поле брани смерть гуляет всюду.
Может, не вернемся, врать не буду!..»
Барышни не верят, в кулачки смеются,
невдомек, что вправду расстаются.
Вы, мол, повоюйте, если вам охота,
да не опоздайте из похода…
Солнышко сияет, музыка играет,
отчего ж так сердце замирает?
(обратно)

«Мы стоим с тобой в обнимку возле Сены…»

В. Некрасову

Мы стоим с тобой в обнимку возле Сены,
как статисты в глубине парижской сцены,
очень скромно, натурально, без прикрас…
Что-то вечное проходит мимо нас.
Расставались мы где надо и не надо —
на вокзалах и в окопах Сталинграда
на минутку и навеки, и не раз…
Что-то вечное проходит мимо нас.
(обратно)

«Не слишком-то изыскан вид за окнами…»

Не слишком-то изыскан вид за окнами,
пропитан гарью и гнилой водой.
Вот город, где отца моего кокнули.
Стрелок тогда был слишком молодой.
Он был обучен и собой доволен.
Над жертвою в сомненьях не кружил.
И если не убит был алкоголем,
то, стало быть, до старости дожил.
И вот теперь на отдыхе почетном
внучат лелеет и с женой в ладу.
Прогулки совершает шагом четким
и вывески читает на ходу.
То в парке, то на рынке, то в трамвае
как равноправный дышит за спиной.
И зла ему никто не поминает,
и даже не обходят стороной.
Иные времена, иные лица.
И он со всеми как навеки слит.
И у него в бумажнике — убийца
пригрелся и усами шевелит.
И, на тесемках пестрых повисая,
гитары чьи-то в полночи бренчат,
а он всё смотрит, смотрит не мигая
на круглые затылочки внучат.
(обратно)

«Летняя бабочка вдруг закружилась над лампой полночной…»

Летняя бабочка вдруг закружилась над лампой
   полночной:
каждому хочется ввысь вознестись над фортуной
   непрочной.
Летняя бабочка вдруг пожелала ожить в декабре,
не разглагольствуя, не помышляя о Зле и Добре.
Может быть, это не бабочка вовсе, а ангел небесный
кружит и кружит по комнате тесной с надеждой
   чудесной:
разве случайно его пребывание в нашей глуши,
если мне видятся в нем очертания вашей души?
Этой порою в Салослове — стужа, и снег, и метели.
Я к вам в письме пошутил, что, быть может,
   мы зря не взлетели:
нам, одуревшим от всяких утрат и от всяких торжеств,
самое время использовать опыт крылатых существ.
Нас, тонконогих, и нас, длинношеих, нелепых,
   очкастых,
терпят еще и возносят еще при свиданьях нечастых.
Не потому ли, что нам удалось заработать горбом
точные знания о расстоянье меж Злом и Добром?
И оттого нам теперь ни к чему вычисления эти.
Будем надеяться снова увидеться в будущем лете:
будто лишь там наша жизнь так загадочно не убывает…
Впрочем, вот ангел над лампой летает…
     Чего не бывает?
(обратно)

О Володе Высоцком

Марине Владимировне Поляковой

О Володе Высоцком я песню придумать решил:
вот еще одному не вернуться домой из похода.
Говорят, что грешил, что не к сроку свечу затушил…
Как умел, так и жил, а безгрешных не знает природа.
Ненадолго разлука, всего лишь на миг, а потом
отправляться и нам по следам по его по горячим.
Пусть кружит над Москвою охрипший его баритон,
ну а мы вместе с ним посмеемся и вместе поплачем.
О Володе Высоцком я песню придумать хотел,
но дрожала рука и мотив со стихом не сходился…
Белый аист московский на белое небо взлетел,
черный аист московский на черную землю спустился.
(обратно)

Арбатское вдохновение, или воспоминания о детстве

Посвящаю Антону

Упрямо я твержу с давнишних пор:
меня воспитывал арбатский двор,
всё в нем, от подлого до золотого.
А если иногда я кружева
накручиваю на свои слова,
так это от любви. Что в том дурного?
На фоне непросохшего белья
руины человечьего жилья,
крутые плечи дворника Алима…
В Дорогомилово из тьмы Кремля,
усы прокуренные шевеля,
мой соплеменник пролетает мимо.
Он маленький, немытый и рябой
и выглядит растерянным и пьющим,
но суть его — пространство и разбой
в кровавой драке прошлого с грядущим.
Его клевреты топчутся в крови…
Так где же почва для твоей любви? —
вы спросите с сомненьем, вам присущим.
Что мне сказать? Я только лишь пророс.
Еще далече до военных гроз.
Еще загадкой манит подворотня.
Еще я жизнь сверяю по двору
и не подозреваю, что умру,
как в том не сомневаюсь я сегодня.
Что мне сказать? Еще люблю свой двор,
его убогость и его простор,
и аромат грошового обеда.
И льну душой к заветному Кремлю,
и усача кремлевского люблю,
и самого себя люблю за это.
Он там сидит, изогнутый в дугу,
и глину разминает на кругу,
и проволочку тянет для основы.
Он лепит, обстоятелен и тих,
меня, надежды, сверстников моих,
отечество… И мы на всё готовы.
Что мне сказать? На всё готов я был.
Мой страшный век меня почти добил,
но речь не обо мне — она о сыне.
И этот век не менее жесток,
а между тем насмешлив мой сынок:
его не облапошить на мякине.
Еще он, правда, тоже хил и слаб,
но он страдалец, а не гордый раб,
небезопасен и небезоружен…
А глина ведь не вечный матерьял,
и то, что я когда-то потерял,
он в воздухе арбатском обнаружил.
(обратно)

«Ну что, генералиссимус прекрасный…»

Ю. Корякину

Ну что, генералиссимус прекрасный,
потомки, говоришь, к тебе пристрастны?
Их не угомонить, не упросить…
Одни тебя мордуют и поносят,
другие всё малюют, и возносят,
и молятся, и жаждут воскресить.
Ну что, генералиссимус прекрасный?
Лежишь в земле на площади на Красной…
Уж не от крови ль красная она,
которую ты пригоршнями пролил,
пока свои усы блаженно холил,
Москву обозревая из окна?
Ну что, генералиссимус прекрасный?
Твои клешни сегодня безопасны —
опасен силуэт твой с низким лбом.
Я счета не веду былым потерям,
но, пусть в своем возмездье и умерен,
я не прощаю, помня о былом.
(обратно)

«Как наш двор ни обижали — он в классической поре…»

Как наш двор ни обижали — он в классической поре.
С ним теперь уже не справиться, хоть он и безоружен,
А там Володя во дворе,
его струны в серебре,
его пальцы золотые, голос его нужен.
Как с гитарой ни боролись — распалялся струнный звон.
Как вино стихов ни портили — всё крепче становилось.
А кто сначала вышел вон,
а кто потом украл вагон —
всё теперь перемешалось, всё объединилось.
Может, кто и нынче снова хрипоте его не рад,
может, кто намеревается подлить в стихи елея…
А ведь и песни не горят,
они в воздухе парят,
чем им делают больнее — тем они сильнее.
Что ж печалиться напрасно: нынче слезы лей — не лей,
но запомним хорошенечко и повод, и причину.
Ведь мы воспели королей
от Таганки до Филей,
пусть они теперь поэту воздают по чину.
(обратно)

Плач по Арбату

Ч. Амирэджиби

Я выселен с Арбата, арбатский эмигрант.
В Безбожном переулке хиреет мой талант.
Вокруг чужие лица, враждебные места.
Хоть сауна напротив, да фауна не та.
Я выселен с Арбата и прошлого лишен,
и лик мой чужеземцам не страшен, а смешон.
Я выдворен, затерян среди чужих судеб,
и горек мне мой сладкий, мой эмигрантский хлеб.
Без паспорта и визы, лишь с розою в руке
слоняюсь вдоль незримой границы на замке
и в те, когда-то мною обжитые края
всё всматриваюсь, всматриваюсь, всматриваюсь я.
Там те же тротуары, деревья и дворы,
но речи несердечны и холодны пиры.
Там так же полыхают густые краски зим,
но ходят оккупанты в мой зоомагазин.
Хозяйская походка, надменные уста…
Ах, флора там всё та же, да фауна не та…
Я эмигрант с Арбата. Живу, свой крест неся.
Заледенела роза и облетела вся.
(обратно)

Надпись на камне

Посвящается учащимся 33-й московской школы, придумавшим слово «арбатство»

Пускай моя любовь как мир стара, —
лишь ей одной служил и доверялся
я — дворянин с арбатского двора,
своим двором введенный во дворянство.
За праведность и преданность двору
пожалован я кровью голубою.
Когда его не станет — я умру,
пока он есть — я властен над судьбою.
Молва за гробом чище серебра
и вслед звучит музыкою прекрасной…
Но ты, моя фортуна, будь добра,
не выпускай моей руки несчастной.
Не плачь, Мария, радуйся, живи,
по-прежнему встречай гостей у входа…
Арбатство, растворенное в крови,
неистребимо, как сама природа.
(обратно)

Дорожная песня

Еще он не сшит, твой наряд подвенечный,
и хор в нашу честь не споет…
А время торопит — возница беспечный, —
и просятся кони в полет.
Ах, только бы тройка не сбилась бы с круга,
не смолк бубенец под дугой…
Две вечных подруги — любовь и разлука —
не ходят одна без другой.
Мы сами раскрыли ворота, мы сами
счастливую тройку впрягли,
и вот уже что-то сияет пред нами,
но что-то погасло вдали.
Святая наука — расслышать друг друга
сквозь ветер, на все времена…
Две странницы вечных — любовь и разлука —
поделятся с нами сполна.
Чем дольше живем мы, тем годы короче,
тем слаще друзей голоса.
Ах, только б не смолк под дугой колокольчик,
глаза бы глядели в глаза.
То берег — то море, то солнце — то вьюга,
то ангелы — то воронье…
Две вечных дороги — любовь и разлука —
проходят сквозь сердце мое.
(обратно)

«Всему времечко свое: лить дождю, земле вращаться…»

Всему времечко свое: лить дождю, земле вращаться,
знать, где первое прозренье, где последняя черта…
Началася вдруг война — не успели попрощаться,
адресами обменяться, не успели ни черта.
Где встречались мы потом? Где нам выпала прописка?
Где сходились наши души, воротясь с передовой?
На поверхности ль земли? Под пятой ли обелиска?
В гастрономе ли арбатском? В черной туче ль грозовой?
Всяк неправедный урок впрок затвержен и заучен,
ибо праведных уроков не бывает. Прах и тлен.
Руку на сердце кладя, разве был я невезучим?
А вот надо ж, сердце стынет вожиданье перемен.
Гордых гимнов, видит Бог, я не пел окопной каше.
От разлук не зарекаюсь и фортуну не кляну…
Но на мягкое плечо, на вечернее, на ваше,
если вы не возражаете, я голову склоню.
(обратно)

Парижская фантазия

Т. Кулымановой

У парижского спаниеля лик французского короля,
не погибшего на эшафоте, а достигшего славы и лени:
набекрень паричок рыжеватый, милосердие
   в каждом движенье,
а в глазах, голубых и счастливых, отражаются
   жизнь и земля.
На бульваре Распай, как обычно, господин
   Доминик у руля.
И в его ресторанчике тесном заправляют
   полдневные тени,
петербургскою ветхой салфеткой прикрывая
   от пятен колени,
розу красную в лацкан вонзая, скатерть белую
   с хрустом стеля.
Этот полдень с отливом зеленым между нами
   по горстке деля,
как стараются неутомимо Бог, Природа, Судьба,
   Провиденье,
короли, спаниели, и розы, и питейные все заведенья,
Сколько прелести в этом законе! Но и грусти
   порой… Voilà!
Если есть еще позднее слово, пусть замолвят его
   обо мне.
Я прошу не о вечном блаженстве — о минуте
   возвышенной пробы,
где возможны, конечно, утраты и отчаянье даже,
   но чтобы —
милосердие в каждом движенье и красавица
   в каждом окне!
(обратно)

«Собрался к маме — умерла…»

Собрался к маме — умерла,
к отцу хотел — а он расстрелян,
и тенью черного орла
горийского весь мир застелен.
И, измаравшись в той тени,
нажравшись выкриков победных,
вот что хочу спросить у бедных,
пока еще бедны они:
собрался к маме — умерла,
к отцу подался — застрелили…
Так что ж спросить-то позабыли,
верша великие дела:
отец и мать нужны мне были?
…В чем философия была?
(обратно)

Музыкант

И. Шварцу

Музыкант играл на скрипке — я в глаза ему глядел.
Я не то чтоб любопытствовал — я по небу летел.
Я не то чтобы от скуки — я надеялся понять,
как умеют эти руки эти звуки извлекать
из какой-то деревяшки, из каких-то грубых жил,
из какой-то там фантазии, которой он служил?
Да еще ведь надо пальцы знать к чему прижать когда,
чтоб во тьме не затерялась гордых звуков череда.
Да еще ведь надо в душу к нам проникнуть и поджечь…
А чего с ней церемониться? Чего ее беречь?
Счастлив дом, где пенье скрипки наставляет нас
   на путь
и вселяет в нас надежды… Остальное как-нибудь.
Счастлив инструмент, прижатый к угловатому плечу,
по чьему благословению я по небу лечу.
Счастлив тот, чей путь недолог, пальцы злы,
   смычок остер,
музыкант, соорудивший из души моей костер.
А душа, уж это точно, ежели обожжена,
справедливей, милосерднее и праведней она.
(обратно)

Песенка о молодом гусаре

Грозной битвы пылают пожары,
и пора уж коней под седло.
Изготовились к схватке гусары:
их счастливое время пришло.
Впереди — командир, на нем новый мундир,
а за ним — эскадрон после зимних квартир.
А молодой гусар, в Амалию влюбленный,
он всё стоит пред ней коленопреклоненный.
Все погибли в бою. Флаг приспущен.
И земные дела не для них.
И летят они в райские кущи
на конях на крылатых своих.
Впереди — командир, на нем рваный мундир,
а за ним — тот гусар покидает сей мир.
Но чудится ему: по-прежнему влюбленный
он всё стоит пред ней коленопреклоненный.
Вот иные столетья настали,
и несчетно воды утекло,
и давно уже нет той Амальи,
и в музее пылится седло.
Позабыт командир — дам уездных кумир.
Жаждет новых потех просвещенный наш мир.
А юный тот гусар, в Амалию влюбленный,
он всё стоит пред ней коленопреклоненный.
(обратно)

Памяти брата моего Гиви

На откосе, на обрыве
нашей жизни удалой
ты не удержался, Гиви,
стройный, добрый, молодой.
Кто столкнул тебя с откоса,
не сказав тебе «прощай»,
будто рюмочку — с подноса,
будто вправду невзначай?
Мы давно отвоевали.
Кто же справился с тобой?
Рок ли, время ли, молва ли,
вождь ли, мертвый и рябой?
Он и нынче, как ни странно —
похоронен и отпет, —
усмехается с экрана,
а тебя в помине нет.
Стих на сопках Магадана
лай сторожевых собак,
но твоя большая рана
не рубцуется никак.
И кого теперь с откоса
по ранжиру за тобой?..
Спи, мой брат беловолосый,
стройный, добрый, молодой.
(обратно)

Дерзость, или разговор перед боем

— Господин лейтенант, что это вы хмуры?
Аль не по сердцу вам наше ремесло?
— Господин генерал, вспомнились амуры —
не скажу, чтобы мне с ними не везло.
— Господин лейтенант, нынче не до шашней:
скоро бой предстоит, а вы всё про баб!
— Господин генерал, перед рукопашной
золотые деньки вспомянуть хотя б.
— Господин лейтенант, не к добру всё это!
Мы ведь здесь для того, чтобы побеждать…
— Господин генерал, будет вам победа,
да придется ли мне с вами пировать?
— На полях, лейтенант, кровию политых,
расцветет, лейтенант, славы торжество…
— Господин генерал, слава для убитых,
а живому нужней женщина его.
— Черт возьми, лейтенант, да что это с вами!
Где же воинский долг, ненависть к врагу?!
— Господин генерал, посудите сами:
я и рад бы приврать, да вот не могу…
— Ну гляди, лейтенант, каяться придется!
Пускай счеты с тобой трибунал сведет…
— Видно, так, генерал: чужой промахнется,
а уж свой в своего всегда попадет.
(обратно)

Примета

А. Жигулину

Если ворон в вышине —
дело, стало быть, к войне,
если дать ему кружить,
если дать ему кружить —
значит, всем на фронт иттить.
Чтобы не было войны —
надо ворона убить,
надо ворона убить,
чтобы ворона убить —
надо ружья зарядить.
А как станем заряжать, —
всем захочется стрелять,
а уж как стрельба пойдет,
а уж как стрельба пойдет —
пуля дырочку найдет.
Ей не жалко никого,
ей попасть бы хоть в кого —
хоть в чужого, хоть в свово —
лишь бы всех до одного.
Во — и боле ничего.
Во — и боле ничего,
во — и боле никого,
во — и боле никого,
кроме ворона того, —
стрельнуть некому в него.
(обратно)

«Я выдумал музу иронии…»

Я выдумал музу иронии
для этой суровой земли.
Я дал ей владенья огромные:
пари, усмехайся, шали.
Зевеса надменные дочери,
ценя превосходство свое,
каких бы там умниц ни корчили,
не стоят гроша без нее.
(обратно)

«После дождичка небеса просторны…»

После дождичка небеса просторны,
голубей вода, зеленее медь.
В городском саду — флейты да валторны.
Капельмейстеру хочется взлететь.
Ах как помнятся прежние оркестры,
не военные, а из мирных лет!
Расплескалася в улочках окрестных
та мелодия… А поющих нет.
С нами женщины. Все они красивы.
И черемуха — вся она в цвету.
Может, жребий нам выпадет счастливый:
снова встретимся в городском саду.
Но из прошлого, из былой печали,
как ни сетую, как там ни молю,
проливается черными ручьями
эта музыка прямо в кровь мою.
(обратно)

«Ну чем тебе потрафить, мой кузнечик?..»

Ю. Киму

Ну чем тебе потрафить, мой кузнечик?
Едва твой гимн пространства огласит,
прислушаться — он от скорбей излечит,
а вслушаться — из мертвых воскресит.
Какой струны касаешься прекрасной,
что тотчас за тобой вступает хор
таинственный, возвышенный и страстный
твоих зеленых братьев и сестер?
Какое чудо обещает скоро
слететь на нашу землю с высоты,
что так легко, в сопровожденье хора,
так звонко исповедуешься ты?
Ты тоже из когорты стихотворной,
из нашего бессмертного полка.
Кричи и плачь. Авось твой труд упорный
потомки не оценят свысока.
Поэту настоящему спасибо,
руке его, безумию его
и голосу, когда, взлетев до хрипа,
он неба достигает своего.
(обратно)

«Не сольются никогда зимы долгие и лета…»

Не сольются никогда зимы долгие и лета:
у них разные привычки и совсем несхожий вид:
Не случайны на земле две дороги — та и эта,
та натруживает ноги, эта душу бередит.
Эта женщина в окне в платье розового цвета
утверждает, что в разлуке невозможно жить без слез,
потому что перед ней две дороги — та и эта,
та прекрасна, но напрасна, эта, видимо, всерьез.
Хоть разбейся, хоть умри — не найти верней ответа,
и, куда бы наши страсти нас с тобой ни завели,
неизменно впереди две дороги — та и эта,
без которых невозможно, как без неба и земли.
(обратно)

«В день рождения подарок преподнес я сам себе…»

В день рождения подарок преподнес я сам себе.
Сын потом возьмет, озвучит и сыграет на трубе.
Сочинилось как-то так, само собою
что-то среднее меж песней и судьбою.
Я сижу перед камином, нарисованным в углу,
старый пудель растянулся под ногами на полу.
Пусть труба, сынок, мелодию сыграет…
Что из сердца вышло — быстро не сгорает.
Мы плывем ночной Москвою между небом и землей.
Кто-то балуется рядом черным пеплом и золой.
Лишь бы только в суете не заигрался…
Или зря нам этот век, сынок, достался?
Что ж, играй, мой сын кудрявый, ту мелодию в ночи,
пусть ее подхватят следом и другие трубачи.
Нам не стоит этой темени бояться,
но счастливыми не будем притворяться.
(обратно)

«В нашей жизни, прекрасной, и странной…»

В нашей жизни, прекрасной, и странной,
и короткой, как росчерк пера,
над дымящейся свежею раной
призадуматься, право, пора.
Призадуматься и присмотреться,
поразмыслить, покуда живой,
что там кроется в сумерках сердца,
в самой черной его кладовой.
Пусть твердят, что дела твои плохи,
но пора научиться, пора
не вымаливать жалкие крохи
милосердия, правды, добра.
Но пред ликом суровой эпохи,
что по-своему тоже права,
не выжуливать жалкие крохи,
а творить, засучив рукава.
(обратно)

«Гомон площади Петровской…»

О. В. Волкову

Гомон площади Петровской,
Знаменка, Коровий вал —
драгоценные обноски…
Кто их с детства не знавал?
Кто Пречистенки не холил,
Божедомки не любил,
по Варварке слез не пролил,
Якиманку позабыл?
Сколько лет без меры длился
этот славный карнавал!
На Покровке я молился,
на Мясницкой горевал.
А Тверская, а Тверская,
сея праздник и тоску,
от себя не отпуская,
провожала сквозь Москву.
Не выходят из сознанья
(хоть иные времена)
эти древние названья,
словно дедов имена.
И живет в душе, не тая,
пусть нелепа, да своя,
эта звонкая, святая,
поредевшая семья.
И в мечте о невозможном
словно вижу наяву,
что и сам я не в Безбожном,
а в Божественном живу.
(обратно)

«Всё глуше музыка души…»

Всё глуше музыка души,
всё звонче музыка атаки.
Но ты об этом не спеши:
не обмануться бы во мраке,
что звонче музыка атаки,
что глуше музыка души.
Чем громче музыка атак,
тем слаще мед огней домашних.
И это было только так
в моих скитаниях вчерашних:
тем слаще мед огней домашних,
чем громче музыка атак.
Из глубины ушедших лет
еще вернее, чем когда-то, —
чем звонче музыка побед,
тем горше каждая утрата,
еще вернее, чем когда-то,
из глубины ушедших лет.
И это всё у нас в крови,
хоть этому не обучали:
чем выше музыка любви,
тем громче музыка печали,
чем громче музыка печали,
тем чище музыка любви.
(обратно)

Дунайская фантазия

Оле

Как бы мне сейчас хотелось в Вилкове вдруг
   очутиться!
Там — каналы, там — гондолы, гондольеры.
Очутиться, позабыться, от печалей отшутиться:
ими жизнь моя отравлена без меры.
Там побеленные стены и фундаменты цветные,
а по стенам плющ клубится для оправы.
И лежат на солнцепеке безопасные, цепные,
показные, пожилые волкодавы.
Там у пристани танцуют жок, а может быть, сиртаки:
сыновей своих в солдаты провожают.
Всё надеются: сгодятся для победы, для атаки,
а не хватит — сколько надо, нарожают.
Там опять для нас с тобою дебаркадер домом служит.
Мы гуляем вдоль Дуная, рыбу удим.
И объятья наши жарки, и над нами ангел кружит
и клянется нам, что счастливы мы будем.
Как бы мне сейчас хотелось очутиться в том,
   вчерашнем,
быть влюбленным и не думать о спасенье,
пить вино из черных кружек, хлебом заедать
   домашним,
чтоб смеялась ты и плакала со всеми.
Как бы мне сейчас хотелось ускользнуть туда,
   в начало,
к тем ребятам уходящим приобщиться.
И с тобою так расстаться у дунайского причала,
чтоб была еще надежда воротиться.
(обратно)

«У поэта соперников нету…»

У поэта соперников нету
ни на улице и ни в судьбе.
И когда он кричит всему свету,
это он не о вас — о себе.
Руки тонкие к небу возносит,
жизнь и силы по капле губя.
Догорает, прощения просит…
Это он не за вас — за себя.
Но когда достигает предела
и душа отлетает во тьму —
поле пройдено, сделано дело…
Вам решать: для чего и кому.
То ли мед, то ли горькая чаша,
то ли адский огонь, то ли храм…
Всё, что было его, — нынче ваше.
Всё для вас. Посвящается вам.
(обратно)

Работа

Жест. Быстрый взгляд. Движение души.
На кончике ресницы — влага.
Отточены карандаши,
и приготовлена бумага.
Она бела, прохладна и гладка.
Друзья примолкли сиротливо.
А перспектива так сладка
в зеленом поле объектива.
Определяю день и час,
события изобретаю,
как ворон, вытаращив глаз,
над жертвою своей витаю.
Нелепо скрючена рука,
искажены черты и поза…
Но перспектива как сладка!
Какая вызревает проза!
Уж целый лист почти совсем готов,
и вдруг как будто прозреваю:
как нищ и беден мой улов,
не те цветы ищу я и срываю.
И жар ловлю не от того огня,
и лгу по мелочам природе…
Что стоит помолиться за меня?
Да нынче нам не до молитвы вроде.
И вновь: Я. Злость. И трепет у виска.
И пот… Какой квартет отличный!
А перспектива так близка,
и сроки жизни безграничны.
(обратно)

«Черный ворон сквозь белое облако глянет…»

Черный ворон сквозь белое облако глянет —
значит, скоро кровавая музыка грянет.
В генеральском мундире стоит дирижер,
перед ним — под машинку остриженный хор.
У него — руки в белых перчатках.
Песнопенье, знакомое с давешних пор,
возникает из слов непечатных.
Постепенно вступают штыки и мортиры —
значит, скоро по швам расползутся мундиры,
значит, скоро сподобимся есть за двоих,
забывать мертвецов и бояться живых,
Разыгрался на славу оркестр допотопный.
Все наелись от пуза музыки окопной.
Дирижер дирижера спешит заменить.
Те, что в поле вповалку (прошу извинить),
с того ворона взоров не сводят,
и кого хоронить, и кому хоронить —
непонятно… А годы уходят.
Все кончается в срок. Лишней крови хватает.
Род людской ведь не сахар — авось не растает.
Двое живы (покуда их вексель продлен),
третий (лишний, наверно) в раю погребен,
и земля словно пух под лопатой…
А над ними с прадедовых самых времен —
черный ворон, во всем виноватый.
(обратно)

«На полянке разминаются оркестры духовые…»

На полянке разминаются оркестры духовые
и играют марш известный неизвестно для чего.
Мы пока еще все целы, мы покуда все живые,
а когда нагрянет утро — там посмотрим, кто кого.
И  ефрейтор одинокий шаг высокий отбивает,
у него глаза большие, у него победный вид…
Но глубоко, так глубоко, просто глубже не бывает,
он за пазухою письма треугольные хранит.
Лейтенантик моложавый (он назначен к нам
   комбатом)
смотрит карту полевую, верит в чудо и в успех.
А солдат со мною рядом называет меня братом:
кровь, кипящая по жилам, нынче общая на всех.
Смолкли гордые оркестры — это главная примета.
Наготове все запасы: крови, брани и свинца…
Сколько там минут осталось… три-четыре до рассвета,
три-четыре до победы… три-четыре до конца.
(обратно)

«Ах, что-то мне не верится, что я, брат, воевал…»

Ах, что-то мне не верится, что я, брат, воевал.
А может, это школьник меня нарисовал:
я ручками размахиваю, я ножками сучу,
и уцелеть рассчитываю, и победить хочу.
Ах, что-то мне не верится, что я, брат, убивал.
А может, просто вечером в кино я побывал?
И не хватал оружия, чужую жизнь круша,
и руки мои чистые, и праведна душа.
Ах, что-то мне не верится, что я не пал в бою.
А может быть, подстреленный, давно живу в раю,
и кущи там, и рощи там, и кудри по плечам…
А эта жизнь прекрасная лишь снится по ночам.
(обратно)

«Взяться за руки не я ли призывал вас, господа?..»

Взяться за руки не я ли призывал вас, господа?
Отчего же вы не вслушались в слова мои, когда
кто-то властный наши души друг от друга уводил?
Чем же я вам не потрафил? Чем я вам не угодил?
Ваши взоры, словно пушки, на меня наведены,
словно я вам что-то должен… Мы друг другу не должны.
Что мы есть? Всего лишь крохи в мутном море бытия.
Всё, что рядом, тем дороже, чем короче жизнь моя.
Не сужу о вас с пристрастьем, не рыдаю, не ору,
со спокойным вдохновеньем в руки тросточку беру
и на гордых тонких ножках семеню в святую даль.
Видно, всё должно распасться. Распадайся же…
     А жаль.
(обратно)

«Хочу воскресить своих предков…»

А. Кушнеру

Хочу воскресить своих предков,
хоть что-нибудь в сердце сберечь.
Они словно птицы на ветках,
и мне непонятна их речь.
Живут в небесах мои бабки
и ангелов кормят с руки.
На райское пение падки,
на доброе слово легки.
Не слышно им плача и грома,
и это уже на века.
И нет у них отчего дома,
а только одни облака.
Они в кринолины одеты.
И льется божественный свет
от бабушки Елизаветы
к прабабушке Элисабет.
(обратно)

Детство

Я еду Тифлисом в пролетке.
Октябрь стоит золотой.
Осенние нарды и четки
повсюду стучат вразнобой.
Сапожник согнулся над хромом,
лудильщик ударил в котел,
и с уличным гамом и громом
по городу праздник пошел.
Уже за спиной Ортачала.
Кура пролегла стороной.
Мне только лишь три отстучало,
а что еще будет со мной!
Пустячное жизни мгновенье,
едва лишь запомнишь его,
но всюду царит вдохновенье,
и это превыше всего.
В застолье, в любви и коварстве,
от той и до этой стены,
и в воздухе, как в государстве,
все страсти в одну сведены.
Я еду Тифлисом в пролетке
и вижу, как осень кружит,
и локоть родной моей тетки
на белой подушке дрожит.
(обратно)

«В земные страсти вовлеченный…»

В земные страсти вовлеченный,
я знаю, что из тьмы на свет
шагнет однажды ангел черный
и крикнет, что спасенья нет.
Но, простодушный и несмелый,
прекрасный, как благая весть,
идущий следом ангел белый
прошепчет, что надежда есть.
(обратно)

«Отчего ты печален, художник…»

Отчего ты печален, художник —
живописец, поэт, музыкант?
На какую из бурь невозможных
ты растратил свой гордый талант?
На каком из отрезков дороги
растерял ты свои медяки?
Всё надеялся выйти в пророки,
а тебя занесло в должники.
Словно эхо поры той прекрасной,
словно память надежды былой —
то на Сретенке профиль твой ясный,
то по Пятницкой шаг удалой.
Так плати из покуда звенящих,
пот и слезы стирая со щек,
за истертые в пальцах дрожащих
холст и краски, перо и смычок.
(обратно)

«На Сретенке ночной надежды голос слышен…»

На Сретенке ночной надежды голос слышен.
Он слаб и одинок, но сладок и возвышен.
Уже который раз он разрывает тьму…
И хочется верить ему.
Когда пройдет нужда за жизнь свою бояться,
тогда мои друзья с прогулки возвратятся,
и расцветет Москва от погребов до крыш…
Тогда опустеет Париж.
А если всё не так, а всё как прежде будет,
пусть Бог меня простит, пусть сын меня осудит,
что зря я распахнул напрасные крыла…
Что ж делать? Надежда была.
(обратно)

Песенка

Совесть, благородство и достоинство —
вот оно, святое наше воинство.
Протяни ему свою ладонь,
за него не страшно и в огонь.
Лик его высок и удивителен.
Посвяти ему свой краткий век.
Может, и не станешь победителем,
но зато умрешь как человек.
(обратно)

«Приносит письма письмоносец…»

М. Козакову

Приносит письма письмоносец
о том, что Пушкин — рогоносец.
Случилось это в девятнадцатом столетье.
Да, в девятнадцатом столетье
влетели в окна письма эти,
и наши предки в них купались, словно дети.
Еще далече до дуэли.
В догадках ближние дурели.
Всё созревало, как нарыв на теле… Словом,
еще последний час не пробил,
но скорбным был арапский профиль,
как будто создан был художником Луневым.
Я знаю предков по картинкам,
но их пристрастье к поединкам —
не просто жажда проучить и отличиться,
но в кажущейся жажде мести
преобладало чувство чести,
чему с пеленок пофартило им учиться.
Загадочным то время было:
в понятье чести что входило?
Убить соперника и распрямиться сладко?
Но если дуло грудь искало,
ведь не убийство их ласкало…
И это всё для нас еще одна загадка.
И прежде чем решать вопросы
про сплетни, козни и доносы
и расковыривать причины тайной мести,
давайте-ка отложим это
и углубимся в дух поэта,
поразмышляем о достоинстве и чести.
(обратно)

Звездочет

Что в подзорные трубы я вижу,
поднимаясь на башню во мгле?
Почему так печально завишу
от чего-то былого во мне?
И, смотря с высоты виновато
на уснувшую пропасть Арбата,
отчего так поспешно и вдруг
инструмент выпускаю из рук?
Спят в постелях своих горожане,
спят с авоськами, спят с гаражами,
спят тревожно на правом боку…
Изготовилось тело к прыжку.
Вот из пятен ночного тумана
появляется вдруг вдалеке
моя стройная старая мама —
чемоданчик фанерный в руке.
Он, пожалуй, минувшая мода,
но внутри, словно в дебрях комода,
что давно развалиться готов,
фотографии прежних годов.
Память, словно ребенок, ранима
и куда-то зовет и зовет…
Всё печально, что катится мимо,
всё банально, что вечно живет.
И живу я вот с этой виною
на двадцатом ее этаже
между тою и этой войною,
не умея спуститься уже.
(обратно)

«В больничное гляну окно, а там за окном — Пироговка…»

В больничное гляну окно, а там за окном — Пироговка
и жизнь, и судьба, и надежда, и горечь, и слава, и дым.
Мне старость уже не страшна, но все-таки как-то
   неловко
мешать вашей праздничной рыси неловким
   галопом своим.
А там, за широким окном, за хрупким, прозрачным,
   больничным,
вершится житейский порядок, единый во все времена:
то утро с кефиром ночным, то вечер с вареньем
   клубничным,
и все это с плачем и смехом, и с пеной,
   взлетевшей со дна.
В больничное гляну окно, а там, за окошком — аллея,
клубится февральское утро, и санный рождается путь.
С собой ничего не возьмешь, лишь выронить можно,
   жалея,
но есть кого вспомнить с проклятьем, кого и добром
   помянуть.
В больничное гляну окно — узнаю, что может начаться,
и чем, наконец, завершится по этому свету ходьба,
что завтра случится, пойму… И в сердце мое постучатся
надежда, любовь и терпенье, и слава, и дым, и судьба.
(обратно)

«Мне все известно. Я устал всё знать…»

Мне все известно. Я устал всё знать,
и всё предвидеть.
А между тем как запросто опять
меня обидеть.
Как мало значу я без гордых сил,
в костюм зашитый.
Мой опыт мне совсем не накопил
от бед защиты.
Судьба моя, беспомощна сама,
и в ус не дует.
История, сходящая с ума,
со мной флиртует.
Флиртуй, флиртуй, сентябрьская ночь,
кажись забавной.
Невыносимо, но не превозмочь
печали главной.
Она стоит, как стрелочник, за мной —
служака честный —
и отправляет мой состав земной
в тупик небесный.
(обратно)

«Надежды крашеная дверь…»

Оле

Надежды крашеная дверь.
Фортуны мягкая походка.
Усталый путник, средь потерь
всегда припрятана находка.
И пусть видна она нечетко,
но ждет тебя она, поверь.
Улыбка женщины одной,
единственной, неповторимой,
соединенною с тобой
суровой ниткою незримой,
от обольщения хранимой
своей загадочной судьбой.
Придут иные времена
и выдумки иного рода,
но будет прежнею она,
как май, надежда и природа,
как жизнь и смерть, и запах меда,
и чашу не испить до дна.
(обратно)

«В больнице медленно течет река часов…»

В больнице медленно течет река часов,
сочится в форточки и ускользает в двери.
По колким волоскам моих седых усов
стекает, растворяясь в атмосфере.
Течет река. Над нею — вечный дым.
Чем исповедаюсь? Куда опять причалю?
Был молодым. Казался молодым.
О молодости думаю с печалью.
В больнице медленно течет поток времен,
так медленно, что мнится беспредельным.
Его волной доставленный урон
не выглядит ни скорбным, ни смертельным.
На новый лад судьбу не перешить.
Самодовольство — горькое блаженство.
Искусство все простить и жажда жить —
недосягаемое совершенство.
(обратно)

«Мне нравится то, что в отдельном…»

Мне нравится то, что в отдельном
фанерном домишке живу.
И то, что недугом смертельным
еще не сражен наяву.
И то, что погодам метельным
легко предаюсь без затей,
и то, что режимом постельным
не брезгаю с юных ногтей, —
Но так, чтобы позже ложиться,
и так, чтобы раньше вставать,
а после обеда свалиться
на жесткое ложе опять.
Пугают меня, что продлится
недолго подобная блажь…
Но жив я, мне сладко лежится —
за это чего не отдашь?
Сперва с аппетитом отличным
съедаю нехитрый обед
и в пику безумцам столичным
ныряю под клетчатый плед,
а после в порыве сердечном,
пока за окошком черно,
меж вечным и меж быстротечным
ищу золотое зерно.
Вот так и живу в Подмосковье,
в заснеженном этом раю,
свое укрепляя здоровье
и душу смиряя свою.
Смешны мне хула и злословье
и сладкие речи смешны,
слышны мне лишь выхлопы крови
да арии птичьи слышны.
Покуда старается гений
закон разгадать мировой,
покуда минувшего тени
плывут над его головой
и редкие вспышки прозрений
теснят его с разных сторон,
мой вечер из неги и лени
небесной рукой сотворен.
И падает, падает наземь
загадочный дождик с небес.
Неистовей он раз за разом,
хоть силы земные в обрез.
И вот уж противится разум,
и даже слабеет рука,
но будничным этим рассказом
я вас развлекаю слегка.
На самом-то деле, представьте,
загадочней всё и страшней,
и голос фортуны некстати,
и черные крылья за ней,
и вместо напрасных проклятий,
смиряя слепой их обвал,
бегу от постыдных объятий
еще не остывших похвал.
Во мгле переделкинской пущи,
в разводах еловых стволов,
чем он торопливей, тем гуще,
поток из загадок и слов.
Пока ж я на волю отпущен,
и слово со мной заодно,
меж прожитым и меж грядущим
ищу золотое зерно.
(обратно)

«Париж для того, чтоб ходить по нему…»

Париж для того, чтоб ходить по нему,
глазеть на него, изумляться,
грозящему бездной концу своему
не верить и жить не бояться.
Он благоуханием так умащен,
таким он мне весь достается,
как будто я понят уже и прощен,
и праздновать лишь остается.
Париж для того, чтоб, забыв хоть на час
борения крови и классов,
зайти мимоходом в кафе «Монпарнас»,
где ждет меня Вика Некрасов.
(обратно)

«Пишу роман. Тетрадка в клеточку…»

Пишу роман. Тетрадка в клеточку.
Пишу роман. Страницы рву.
Февраль к стеклу подставил веточку,
чтоб так я жил, пока живу.
Шуршат, шуршат листы тетрадные,
чисты, как аиста крыло,
а я ищу слова нескладные
о том, что было и прошло.
А вам как бы с полета птичьего
мерещится всегда одно —
лишь то, что было возвеличено,
лишь то, что в прах обращено.
Но вам сквозь ту бумагу белую
не разглядеть, что слезы лью,
что я люблю отчизну бедную,
как маму бедную мою.
(обратно)

«Восемнадцатый век из античности…»

Восемнадцатый век из античности
в назиданье нам, грешным, извлек
культ любви, обаяние личности,
наслаждения сладкий урок.
И различные высокопарности,
щегольства достославный парад…
Не ослабнуть бы от благодарности
перед ликом скуластых наяд.
Но куда-то лета эти минули,
как под жесткой ладонью раба:
невеселую карточку вынули
наше время и наша судьба.
И в лицо — что-то злобное, резкое,
как по мягкому горлу ребром,
проклиная, досадуя, брезгуя
тем, уже бесполезным добром.
Палаши, извлеченные наголо,
и без устали — свой своего…
А глаза милосердного ангела?..
А напрасные крики его?..
(обратно)

Батальное полотно

Сумерки. Природа. Флейты голос нервный.
   Позднее катанье.
На передней лошади едет император в голубом
   кафтане.
Серая кобыла с карими глазами, с челкой вороною.
Красная попона. Крылья за спиною, как перед войною.
Вслед за императором едут генералы, генералы свиты,
славою увиты, шрамами покрыты, только не убиты.
Следом — дуэлянты, флигель-адъютанты.
   Блещут эполеты.
Все они красавцы, все они таланты, все они поэты.
Всё слабее звуки прежних клавесинов, голоса былые.
Только топот мерный, флейты голос нервный
   да надежды злые.
Всё слабее запах очага и дыма, молока и хлеба.
Где-то под ногами да над головами —
   лишь земля и небо.
(обратно)

Арбатский романс

Оле

Арбатского романса старинное шитье,
к прогулкам в одиночестве пристрастие;
из чашки запотевшей счастливое питье
и женщины рассеянное «здрасьте»…
Не мучьтесь понапрасну: она ко мне добра.
Светло иль грустно — век почти что прожит.
Поверьте, эта дама из моего ребра,
и без меня она уже не может.
Бывали дни такие — гулял я молодой,
глаза глядели в небо голубое,
еще был не разменян мой первый золотой,
пылали розы, гордые собою.
Еще моя походка мне не была смешна,
еще подошвы не поотрывались,
за каждым поворотом, где музыка слышна,
какие мне удачи открывались!
Любовь такая штука: в ней так легко пропасть,
зарыться, закружиться, затеряться…
Нам всем знакома эта мучительная страсть,
поэтому не стоит повторяться.
Не мучьтесь понапрасну: всему своя пора.
Траву взрастите — к осени сомнется.
Вы начали прогулку с арбатского двора,
к нему-то всё, как видно, и вернется.
Была бы нам удача всегда из первых рук,
и как бы там ни холило, ни било,
в один прекрасный полдень оглянетесь вокруг,
и всё при вас, целехонько, как было:
арбатского романса знакомое шитье,
к прогулкам в одиночестве пристрастье,
из чашки запотевшей счастливое питье
и женщины рассеянное «здрасьте»…
(обратно)

Прогулки фрайеров

Оле

[68]

По прихоти судьбы — Разносчицы даров —
в прекрасный день мне откровенья были.
Я написал роман «Прогулки фрайеров»,
и фрайера меня благодарили.
Они сидят в кружок, как пред огнем святым,
забытое людьми и Богом племя,
каких-то горьких дум их овевает дым,
и приговор нашептывает время.
Они сидят в кружок под низким потолком.
Освистаны их речи и манеры.
Но вечные стихи затвержены тайком,
и сундучок сколочен из фанеры.
Наверно, есть резон в исписанных листах,
в затверженных местах и в горстке пепла…
О, как сидят они с улыбкой на устах,
прислушиваясь к выкрикам из пекла!
Пока не замело следы на их крыльце
и ложь не посмеялась над судьбою,
я написал роман о них, но в их лице
о нас: ведь всё, мой друг, о нас с тобою.
Когда в прекрасный день Разносчица даров
вошла в мой тесный двор, бродя дворами,
я мог бы написать, себя переборов,
«Прогулки маляров», «Прогулки поваров»…
Но по пути мне вышло с фрайерами.
(обратно)

Письмо к маме

Ты сидишь на нарах посреди Москвы.
Голова кружится от слепой тоски.
На окне — намордник,
воля — за стеной,
ниточка порвалась меж тобой и мной.
За железной дверью топчется солдат…
Прости его, мама: он не виноват,
он себе на душу греха не берет —
он не за себя ведь — он за весь народ.
Следователь юный машет кулаком.
Ему так привычно звать тебя врагом.
За свою работу рад он попотеть…
Или ему тоже в камере сидеть?
В голове убогой — трехэтажный мат…
Прости его, мама: он не виноват,
он себе на душу греха не берет —
он не за себя ведь — он за весь народ.
Чуть за Красноярском — твой лесоповал.
Конвоир на фронте сроду не бывал.
Он тебя прикладом, он тебя пинком,
чтоб тебе не думать больше ни о ком.
Тулуп на нем жарок, да холоден взгляд…
Прости его, мама: он не виноват,
он себе на душу греха не берет —
он не за себя ведь — он за весь народ.
Вождь укрылся в башне у Москвы-реки.
У него от страха паралич руки.
Он не доверяет больше никому,
словно сам построил для себя тюрьму.
Всё ему подвластно, да опять не рад…
Прости его, мама: он не виноват,
он себе на душу греха не берет —
он не за себя ведь — он за весь народ.
(обратно)

Мой отец

Он был худощав и насвистывал старый, давно
   позабытый мотив,
и к жесткому чубчику ежеминутно его пятерня
   прикасалась.
Он так и запомнился мне на прощанье, к порогу
   лицо обратив,
а жизнь быстротечна, да вот бесконечной ему
   почему-то казалась.
Его расстреляли на майском рассвете, и вот он
   уже далеко.
Всё те же леса, водопады, дороги и запах акации
   острый.
А кто-то ж кричал: «Не убий!» — одинокий…
   И в это поверить легко,
но бредили кровью и местью святою все прочие
   братья и сестры.
И время отца моего молодого печальный развеяло прах,
и нету надгробья, и памяти негде над прахом
   склониться, рыдая.
А те, что виновны в убийстве, и сами давно в небесах.
И там, в вышине, их безвестная стая кружится,
   редея и тая.
В учебниках школьных покуда безмолвны
   и пули, и пламя, и плеть,
но чье-то перо уже пишет и пишет о том, что пока
   безымянно.
И нам остается, пока суд да дело, не грезить,
   а плакать и петь.
И слезы мои солоны и горючи.
   И голос прекрасен…
      Как странно!
(обратно)

«Не успел на жизнь обидеться…»

Ю. Даниэлю

Не успел на жизнь обидеться —
вот и кончилась почти.
Стало реже детство видеться,
так — какие-то клочки.
И уже не спросишь — не с кого.
Видно, каждому — свое.
Были песни пионерские,
было всякое вранье.
И по щучьему велению,
по лесам и по морям:
шло народонаселение
к магаданским лагерям.
И с фанерным чемоданчиком
мама ехала моя
удивленным неудачником
в те богатые края.
Забываются минувшие
золотые времена;
как монетки потонувшие,
не всплывут они со дна.
Память пылью позасыпало?
Постарел ли? Не пойму:
вправду ль нам такое выпало?
Для чего? И почему?
Почему нам жизнь намерила
вместо хлеба отрубей?..
Что Москва слезам не верила —
это помню. Хоть убей.
(обратно)

«Арбата больше нет: растаял словно свеченька…»

Арбата больше нет: растаял словно свеченька,
весь вытек, будто реченька; осталась только Сретенка.
Сретенка, Сретенка, ты хоть не спеши:
надо, чтоб хоть что-нибудь осталось для души!
(обратно)

Красный клен

Красный клен, мое почтение!
Добрый день, вермонтский друг!
Азбуки твоей прочтение
занимает мой досуг.
Каждый лист твой что-то важное
говорит ученику
в это жаркое и влажное
время года на веку.
Здесь из норвичского скверика
открывается глазам
первозданная Америка,
та, что знал по «голосам».
Здесь, как грамота охранная,
выдана на сорок дней
жизнь короткая и странная
мне и женщине моей.
Красный клен, в твоей обители
нет скорбящих никого.
Разгляди средь всех и выдели
матерь сына моего.
Красный клен, рукой божественной,
захиревшей на Руси,
приголубь нас с этой женщиной,
защити нас и спаси.
(обратно)

Краткая автобиография

Не укрыть, не утаить, а напротив, пусть несмело,
тайну сердца, тайну жизни вам доверить я хотел,
откровенный свой рассказ прерывая то и дело,
ночь пока не отгорела, дождь пока не отшумел.
Но за этот подвиг мой без притворства и коварства
и за это вдохновенье без расчета и вранья
слишком горькая на вкус, как напрасное лекарство,
эта поздняя надежда отказалась от меня.
И осталось, как всегда, непрочитанное что-то
в белой книге ожиданий, в черной книге праздных дел.
Тонких листьев октября позолота. Жить охота,
жизнь пока не облетела, свет пока не отгорел.
(обратно)

Нянька

Акулина Ивановна, нянька моя дорогая,
в закуточке у кухни сидела, чаек попивая,
выпевая молитвы без слов золотым голоском,
словно жаворонок над зеленым еще колоском.
Акулина Ивановна, около храма Спасителя
ты меня наставляла, на тоненьких ножках просителя,
а потом я и душу сжигал, и дороги месил…
Не на то, знать, надеялся и не о том, знать, просил.
По долинам, по взгорьям толпою текло человечество.
Слева — поле и лес, справа — слезы, любовь
   и отечество,
посередке лежали холодные руки судьбы,
и две ножки еще не устали от долгой ходьбы.
Ах, наверно, не зря распалялся небесною властью
твой российский костер над моею грузинскою
   страстью,
узловатые руки сплетались теплей и добрей,
как молитва твоя над армянскою скорбью моей.
Акулина Ивановна, всё мне из бед наших помнится.
Оттого-то и совесть моя трепетанием полнится,
оттого-то и сердце мое перебои дает,
и не только когда соловей за окошком поет.
Акулина Ивановна, нянька моя дорогая,
всё, что мы потеряли, пусть вспыхнет еще, догорая,
всё, что мы натворили, и всё, что еще сотворим, —
словно утренний дым
   над тамбовским надгробьем твоим.
(обратно)

«Ах, если б знать заранее, заранее, заранее…»

Ах, если б знать заранее, заранее, заранее,
что будет не напрасным горение, сгорание
терпения и веры, любви и волшебства,
трагического после, счастливого сперва.
Никто на едкий вызов ответа не получит.
Напрасны наши споры. Вот Лермонтов-поручик.
Он некрасив, нескладен, и всё вокруг серо,
но как же он прекрасен, когда в руке перо!
Вот Александр Сергеич, он в поиске и муке,
да козыри лукавы и не даются в руки,
их силуэты брезжут на дне души его…
Терпение и вера, любовь и волшебство!
Всё гаснет понемногу: надежды и смятенье.
К иным, к иным высотам возносятся их тени.
А жизнь неутомимо вращает колесо,
но искры остаются. И это хорошо.
И вот я замечаю, хоть и не мистик вроде,
какие-то намеки в октябрьской природе:
не просто пробужденье мелодий и кистей,
а даже возрожденье умолкнувших страстей.
Всё в мире созревает в борениях и встрясках.
Не спорьте понапрасну о линиях и красках.
Пусть каждый, изнывая, достигнет своего…
Терпение и вера, любовь и волшебство!
(обратно)

«Вот комната эта — храни ее Бог!..»

Вот комната эта — храни ее Бог! —
мой дом, мою крепость и волю.
Четыре стены, потолок и порог,
и тень моя с хлебом и солью.
И в комнате этой ночною порой
я к жизни иной прикасаюсь.
Но в комнате этой, отнюдь не герой,
я плачу, молюсь и спасаюсь.
В ней всё соразмерно желаньям моим —
то облик берлоги, то храма, —
в ней жизнь моя тает, густая, как дым,
короткая, как телеграмма.
Пока вы возносите небу хвалу,
пока укоряете время,
меня приглашает фортуна к столу
нести свое сладкое бремя.
Покуда по свету разносит молва,
что будто я зло низвергаю,
я просто слагаю слова и слова
и чувства свои излагаю.
Судьба и перо, по бумаге шурша,
стараются, лезут из кожи.
Растрачены силы, сгорает душа…
А там, за окошком, — всё то же.
(обратно)

«К старости косточки стали болеть…»

К старости косточки стали болеть,
старая рана нет-нет и заноет.
Стоило ли воскресать и гореть?
Всё, что исхожено, что оно стоит?
Вон ведь какая прогорклая мгла!
Лето кончается. Лета уж близко.
Мама меня от беды берегла,
Бога просила о том, атеистка,
карагандинской фортуны своей
лик, искореженный злом, проклиная…
Что там за проволокой? Соловей,
смолкший давно, да отчизна больная.
Всё, что мерещилось, в прах сожжено.
Так, лишь какая-то малость в остатке…
Вот, мой любезный, какое кино
я досмотрел на седьмом-то десятке!
«Так тебе, праведник!» — крикнет злодей.
«Вот тебе, грешничек!» — праведник кинет.
Я не прощенья прошу у людей:
что их прощение? Вспыхнет и сгинет.
Так и качаюсь на самом краю
и на свечу несгоревшую дую…
Скоро увижу я маму мою,
стройную, гордую и молодую.
(обратно)

«Шестидесятники развенчивать усатого должны…»

Лену Карпинскому

Шестидесятники развенчивать усатого должны,
и им для этого особые приказы не нужны:
они и сами, словно кони боевые,
и бьют копытами, пока еще живые.
Ну а кому еще рассчитывать в той драке на успех?
Не зря кровавые отметины видны на них на всех.
Они хлебнули этих бед не понаслышке.
Им всё маячило — от высылки до вышки.
Судьба велит шестидесятникам исполнить этот долг,
и в этом их предназначение, особый смысл и толк.
Ну а приказчики, влюбленные в деспóта,
пусть огрызаются — такая их работа.
Шестидесятникам не кажется, что жизнь сгорела зря:
они поставили на родину, короче говоря.
Она, конечно, в суете о них забудет,
но ведь одна она. Другой уже не будет.
(обратно)

«На странную музыку сумрак горазд…»

И. Бродскому

На странную музыку сумрак горазд,
как будто природа пристанище ищет:
то голое дерево голос подаст,
то почва вздохнет, а то ветер просвищет.
Всё злей эти звуки, чем ближе к зиме
и чем откровеннее горечь и полночь.
Там дальние кто-то страдают во тьме
за дверью глухой, призывая на помощь.
Там чьей-то слезой затуманенный взор,
которого ветви уже не упрячут…
И дверь распахну я и брошусь во двор:
а это в дому моем стонут и плачут.
(обратно)

«Что-то сыночек мой уединением стал тяготиться…»

Антону

Что-то сыночек мой уединением стал тяготиться.
Разве прекрасное в шумной компании может родиться?
Там и мыслишки, внезапно явившейся, не уберечь:
в уши разверстые только напрасная просится речь.
Папочка твой не случайно сработал надежный
   свой кокон.
Он состоит из дубовых дверей и зашторенных окон.
Он состоит из надменных замков и щеколд золотых…
Лица незваные с благоговением смотрят на них.
Чем же твой папочка в коконе этом прокуренном
   занят?
Верит ли в то, что перо не продаст, что строка
   не обманет?
Верит ли вновь, как всю жизнь, в обольщения
   вечных химер:
в гибель зловещего Зла и в победу Добра, например?
Шумные гости, не то чтобы циники — дети стихии,
ищут себе вдохновенья и радостей в годы лихие,
не замечая, как вновь во все стороны щепки летят,
черного Зла не боятся, да вот и Добра не хотят.
Всё справедливо. Там новые звуки рождаются глухо.
Это мелодия. К ней и повернуто папочки ухо.
Но неуверенно как-то склоняется вниз голова:
музыка нравится, но непонятные льются слова.
Папочка делает вид, что и нынче он истиной правит.
То ли и впрямь не устал обольщаться, а то ли лукавит,
что, мол, гармония с верою будут в одно сведены…
Только никто не дает за нее даже малой цены.
Всё справедливо. И пусть он лелеет и холит
   свой кокон.
Вы же ликуйте и иронизируйте шумно и скопом,
но погрустите хотя бы, увидев, как сходит на нет
серый, чужой, старомодный, сутулый его силуэт.
(обратно)

«Мне не нравится мой силуэт…»

Мне не нравится мой силуэт:
невпопад как-то скомкан и скроен.
А ведь мальчик был ладен и строен…
И надежды на лучшее нет.
Поистерся мой старый пиджак,
но уже не зову я портного:
перекройки не выдержать снова —
доплетусь до финала и так.
Но тогда почему, почему
по капризу какому такому
ничего не прощаю другому
и перчатку швыряю ему?
Покосился мой храм на крови,
впрочем, так же, как прочие стройки.
Новогодняя ель — на помойке.
Ни надежд, ни судьбы, ни любви…
Но тогда отчего, отчего
рву листы и бумагу мараю?
Не сгорел — только всё догораю
и молчанья боюсь своего?
(обратно)

«Я вам описываю жизнь свою, и больше никакую…»

Б. Чичибабину

Я вам описываю жизнь свою, и больше никакую.
Я вам описываю жизнь свою, и только лишь свою.
Каким я вижу этот свет, как я люблю и протестую,
всю подноготную живую у этой жизни на краю.
И с краюшка того бытья, с последней той
   ступеньки шаткой,
из позднего того окошка, и зазывая и маня,
мне представляется она такой бескрайнею и сладкой,
как будто дальняя дорога опять открылась для меня.
Как будто это для меня: березы белой лист багряный,
рябины красной лист узорный и дуба черная кора,
и по капризу моему клубится утренник туманный,
по прихоти моей счастливой стоит сентябрьская пора.
(обратно)

«Вы — армия перед походом…»

Вы — армия перед походом
в преддверии грозных атак.
Отставка вчерашним свободам!
Все собрано в жесткий кулак.
Соперника профиль неясный
всё четче под жгучим огнем,
и ваши солдаты прекрасны
в воинственном раже своем.
Всё будет как в том, сорок пятом:
приходит с едой аппетит.
И армия свой ультиматум
предъявит, когда победит.
Рассеется дым над полями,
но вы — уже войско без крыл
с обозами, госпиталями,
с надгробьями братских могил.
(обратно)

Шмель в Массачусетсе

Ну надо же: шмель подмосковный
откуда куда залетел! —
и свой пиджачишко посконный
для пущего форса надел.
А свой локоточек протертый
под крылышко спрятал слегка,
и лапкой как будто нетвердой
коснулся живого цветка.
Не склонный отнюдь к сантиментам,
он словно из ковшика пил
и с русским как будто акцентом
английские фразы бубнил.
Потом покачал головою,
пыльцу утирая со щек…
И вновь загудел над травою
шаляпинский чистый басок.
(обратно)

«На улице моей беды стоит ненастная погода…»

На улице моей беды стоит ненастная погода,
шумят осенние деревья, листвою блеклою соря.
На улице моих утрат зиме господствовать полгода:
всё ближе, всё неумолимей разбойный холод декабря.
На улице моей судьбы не всё возвышенно и гладко…
Но теплых стен скупая кладка? А дым колечком
   из трубы?
А звук неумершей трубы, хоть всё так призрачно
   и шатко?
А та синица, как загадка, на улице моей судьбы?..
(обратно)

Подмосковная фантазия

В. Астафьеву

Ворон над Переделкином черную глотку рвет.
Он как персонаж из песни над головой кружится.
Я клювом назвать не осмеливаюсь его
   вдохновенный рот,
складками обрамленный скорбными, как у провидца.
И видя глаз прозорливый, и слушая речи его,
исполненные предчувствий, отчаяния и желчи,
я птицей назвать не осмеливаюсь крылатое существо —
как будто оно обвиняет, а мне оправдаться нечем.
Когда бы я был поэтом — я бы нашел слова
точные и единственные, не мучаясь, не морочась,
соответствующие склонностям этого существа
и скромным моим представлениям о силе его
   пророчеств.
Но я всего стихотворец: так создан и так живу,
в пристрастии к строчке и рифме, в безумии этом
   нелепом,
и вижу крылья, присущие этому существу,
но не пойму души его, ниспосланной ему небом.
Я выгляжу праздным и временным в застывших
   его глазах,
когда он белое облако рассекает крылом небрежным.
Я царствую здесь, в малиннике, он царствует
   в небесах,
и в этом его преимущество передо мною, грешным.
Ворон над Переделкином черную глотку рвет,
что-то он все пророчит мне будто бы ненароком,
и, судя по интонациям, он знает всё наперед…
Но в этом мое преимущество перед лесным пророком.
(обратно)

«Вот странный инструмент для созиданья строчек…»

Вот странный инструмент для созиданья строчек,
которых в первый миг никто понять не хочет.
Вот странный инструмент: два уха, два зрачка,
изгиб надменных губ и шепоток сверчка.
Под ним внизу — сама конструкции основа —
в ней действует душа, разогревая слово.
Меж ними — коридор, на нем, его деля, —
то крестик, то кадык, то галстук, то петля.
(обратно)

«Прощайте, стихи, ваши строки и ваши намеки и струны…»

Прощайте, стихи, ваши строки и ваши намеки
   и струны,
и ваши вулканы погасли, и, видимо, пробил тот час…
И вот по капризу природы, по тайному знаку фортуны
решается эта загадка: кто будет услышан из вас.
Когда вы так странно рождались, как будто
   входили без спроса,
как будто с блаженной улыбкой с господского
   ели стола,
вам всё удавалось отменно, и были наглы вы, а проза
была, словно нищенка, нема и словно подачки ждала.
Но вот, словно молнии, стрелы в глазах
неподвижных проснулись,
но вспыхнули, зарозовели неюные щеки ее.
И тотчас гусиные перья шершавой бумаги коснулись,
и тотчас ушли, не прощаясь, и быт, и беда, и вранье.
А там уж как Бог пожелает, а там уж как время
   захочет,
а там, что подскажет природа, а там, что
   позволят грехи…
Покуда шершавой бумаги хоть капля слезы не омочит,
кто знает — что проза такое? Кто знает,
   что значит стихи?
(обратно)

«Сладкое бремя, глядишь, обернется копейкою…»

Рахели

Сладкое бремя, глядишь, обернется копейкою:
кровью и порохом пахнет от близких границ.
Смуглая сабра с оружием, с тоненькой шейкою
юной хозяйкой глядит из-под черных ресниц.
Как ты стоишь… как приклада рукою касаешься!
В темно-зеленую курточку облачена…
Знать, неспроста предо мною возникли, хозяюшка,
те фронтовые, иные, мои времена.
Может быть, наша судьба — как расхожие денежки,
что на ладонях чужих обреченно дрожат…
Вот и кричу невпопад: до свидания, девочки!
Выбора нет! Постарайтесь вернуться назад!..
(обратно)

«Через два поколения выйдут на свет…»

Через два поколения выйдут на свет
люди, которых сегодня нет.
Им будут странными страхи мои,
искаженный овал моего лица.
Ниточка неразделенной любви
вонзится пулею в их сердца.
Им будет робость моя чужда,
они раскованней будут и злей…
Зависть, ненависть и вражда
взойдут над просторами их полей.
(обратно)

Новая Англия

Оле

Новая Англия. Старая песенка. Дождь.
   И овсяной лепешки похрустыванье,
и по траве неизвестного хищника след.
Что-то во всем вашем, ваше величество, облике
   неповторимое, грустное,
что-то такое, чему и названия нет.
Времечко, что ли, еще непривычное, облачко,
   слишком уж низко бредущее,
образ ли жизни, рожденный цветком луговым?
Или вам видится, ваше величество,
   непредсказуемым наше грядущее,
или минувшее видится вам роковым?
Кто его знает, что завтра отыщется. Может
   случиться, надежд увеличится.
Кто потеряет, а кто непременно найдет.
Новая Англия. Старая песенка. Что ж тут поделаешь,
   ваше величество:
что предназначено, то и стоит у ворот.
(обратно)

Перед витриной

Вот дурацкий манекен, расточающий улыбки.
Я гляжу через стекло. Он глядит поверх меня.
У него большая жизнь, у меня ж — одни ошибки…
Дайте мне хоть передышку и крылатого коня!
У него такой успех! Мне подобное не снится.
Вокруг барышни толпятся, и милиция свистит.
У него — почти что всё, он — почти что заграница,
а с меня ведь время спросит и, конечно, не простит.
Мой отец погиб в тюрьме. Мама долго просидела.
Я сражался на войне, потому что верил в сны.
Жизнь меня не берегла и шпыняла то и дело.
Может, я бы стал поэтом, если б не было войны.
У меня медаль в столе. Я почти что был героем.
Манекены без медалей, а одеты хоть куда.
Я солдатом спину гнул, а они не ходят строем,
улыбаются вальяжно, как большие господа.
Правда, я еще могу ничему не удивляться,
выпить кружечку, другую, подскользнуться на бегу.
Манекены же должны днем и ночью улыбаться
и не могут удержаться. Никогда. А я могу.
Так чего же я стою перед этою витриной
и, открывши рот, смотрю на дурацкий силуэт.
Впрочем, мне держать ответ и туда идти с повинной,
где кончается дорога… А с него и спросу нет.
(обратно)

«Поверь мне, Агнешка, грядут перемены…»

Поверь мне, Агнешка, грядут перемены…
Так я написал тебе в прежние дни.
Я знал и тогда, что они непременны,
лишь ручку свою ты до них дотяни.
А если не так, для чего ж мы сгораем?
Так, значит, свершится всё то, что хотим?
Да, всё совершится, чего мы желаем,
оно совершится, да мы улетим.
(обратно)

«Погода что-то портится…»

Погода что-то портится,
тусклее как-то свет.
Во что-то верить хочется,
да образцов всё нет.
(обратно)

«Мне русские милы из давней прозы…»

Мне русские милы из давней прозы
и в пушкинских стихах.
Мне по сердцу их лень, и смех, и слезы,
и горечь на устах.
Когда они сидят на кухне старой
во власти странных дум,
их горький век, подзвученный гитарой,
насмешлив и угрюм.
Когда толпа внизу кричит и стонет,
что — гордый ум и честь?
Их мало так, что ничего не стоит
по пальцам перечесть.
Мне по сердцу их вера и терпенье,
неверие и раж…
Кто знал, что будет страшным пробужденье
и за окном — пейзаж?
Что ж, век иной. Развеяны все мифы.
Повержены умы.
Куда ни посмотреть — всё скифы, скифы.
Их тьмы, и тьмы, и тьмы.
И с грустью озираю землю эту,
где злоба и пальба.
И кажется, что русских вовсе нету,
а вместо них толпа.
Я знаю этот мир не понаслышке:
я из него пророс,
но за его утраты и излишки
с меня сегодня спрос.
(обратно)

«Поверившие в сны крамольные…»

Поверившие в сны крамольные,
владельцы злата и оков,
наверно, что-то проворонили
во тьме растаявших веков.
И как узнать, что там за окнами?
Какой у времени расчет?..
Лишь дрожь в душе, и плечи согнуты,
и слезы едкие — со щек.
Но эти поздние рыдания
нас убеждают неспроста,
что вечный мир спасут страдания,
а не любовь и красота.
(обратно)

«Малиновка свистнет и тут же замрет…»

Малиновка свистнет и тут же замрет,
как будто я должен без слов догадаться,
что значит всё это и что меня ждет,
куда мне идти и чего мне бояться.
Напрасных надежд долгожданный канун.
Березовый лист на лету бронзовеет.
Уж поздно. Никто никого не заменит…
Лишь долгое эхо оборванных струн.
(обратно)

Свадебное фото

Памяти Ольги Окуджава

и Галактиона Табидзе

Тетя Оля, ты — уже история:
нет тебя — ты только лишь была.
Вот твоя ромашка, та, которая
из твоей могилки проросла.
Вот поэт, тогда тебя любивший,
муж хмельной — небесное дитя,
сам былой, из той печали бывшей,
из того свинцового житья.
А на фото свадебном, на тусклом,
ты еще не знаешь ничего:
ни про пулю меж Орлом и Курском,
ни про слезы тайные его.
Вот и восседаешь рядом тихо
у нестрашных, у входных дверей,
словно маленькая олениха,
не слыхавшая про егерей.
(обратно)

Отъезд

Владимиру Спивакову

С Моцартом мы уезжаем из Зальцбурга.
Бричка вместительна. Лошади в масть.
Жизнь моя, как перезревшее яблоко,
тянется к теплой землице припасть.
Ну а попутчик мой, этот молоденький,
радостных слёз не стирает с лица.
Что ему думать про век свой коротенький?
Он лишь про музыку, чтоб до конца.
Времени не останется на проводы…
Да неужели уже не нужны
слёзы, что были недаром ведь пролиты,
крылья, что были не зря ведь даны?
Ну а попутчик мой ручкою нервною
машет и машет фортуне своей,
нотку одну лишь нащупает верную —
и заливается, как соловей.
Руки мои на коленях покоятся,
вздох безнадежный густеет в груди:
там, за спиной — «До свиданья, околица!»…
И ничего, ничего впереди.
Ну а попутчик мой, божеской выпечки,
не покладая стараний своих,
то он на флейточке, то он на скрипочке,
то на валторне поет за двоих.
(обратно)

«Мгновенна нашей жизни повесть…»

Мгновенна нашей жизни повесть,
такой короткий промежуток, —
шажок, и мы уже не те…
Но совесть, совесть, совесть, совесть
в любом отрезке наших суток
должна храниться в чистоте.
За это, что ни говорите,
чтоб всё сложилось справедливо,
как суждено, от А до Я,
платите, милые, платите
без громких слов и без надрыва,
по воле страстного порыва,
ни слёз, ни сердца не тая.
(обратно)

«Вымирает мое поколение…»

Вымирает мое поколение,
собралось у двери проходной.
То ли нету уже вдохновения,
то ли нету надежд. Ни одной.
(обратно)

Обольщение

В старинном зеркале стенном, потрескавшемся,
   тускловатом,
хлебнувший всякого с лихвой, я выгляжу аристократом
и млею, и горжусь собою, и с укоризною гляжу
на соплеменников ничтожных — сожителей по этажу.
Какие жалкие у них телодвижения и лица!
Не то, что гордый профиль мой, достойный
   с вечностию слиться.
Какие подлые повадки и ухищрения у них!
Не то, что зов фортуны сладкий и торжество
   надежд моих.
Знать, высший смысл в моей судьбе златые
   предсказали трубы…
Вот так я мыслю о себе, надменно поджимая губы,
и так с надеждою слепою в стекло туманное гляжусь,
пока холопской пятернею к щеке своей не прикоснусь.
(обратно)

«Ехал всадник на коне…»

Ехал всадник на коне.
Артиллерия орала.
Танк стрелял. Душа сгорала.
Виселица на гумне…
Иллюстрация к войне.
Я, конечно, не помру:
ты мне раны перевяжешь,
слово ласковое скажешь…
Всё затянется к утру…
Иллюстрация к добру.
Мир замешен на крови.
Это наш последний берег.
Может, кто и не поверит —
ниточку не оборви…
Иллюстрация к любви.
(обратно)

«Вот приходит Юлик Ким и смешное напевает…»

Вот приходит Юлик Ким и смешное напевает.
А потом вдруг как заплачет, песню выплеснув в окно.
Ничего дурного в том: в жизни всякое бывает —
то смешно, а то и грустно, то светло, а то темно.
Так за что ж его тогда не любили наши власти?
За российские ли страсти? За корейские ль глаза?
Может быть, его считали иудеем? Вот так здрасьте!
Может, чудились им в песнях диссидентов голоса?
Страхи прежние в былом. Вот он плачет и смеется,
и рассказывает людям, кто мы есть и кто он сам.
Впрочем, помнит он всегда, что веревочка-то вьется…
Это видно по усмешке, по походке, по глазам.
(обратно)

В карете прошлого

1. «В карету прошлого сажусь. Друзья в восторге…»

В карету прошлого сажусь. Друзья в восторге.
Окрестный люд весь двор заполонил.
Тюльпаны в гривах вороной четверки,
и розу кучер к шляпе прицепил.
С улыбкою я слышу из-за шторки
ликующий шумок скороговорки…
Не понимаю: чем я угодил?
Как будто хлынул свет во все каморки,
которыми кишат еще задворки,
как прошлого неповторимый жест…
Не понимаю сути сих торжеств.
(обратно)

2. «Я что хочу? В минувший век пробраться…»

Я что хочу? В минувший век пробраться.
Быть может, там — секреты бытия,
что так бездарно в канувшем таятся
и без которых нынче жалок я.
Вот и рискую. А куда деваться?
И обойдусь, такое может статься,
без ваших правд и вашего вранья.
Как просто всё! Чего же тут бояться?
И визы ведь не нужно добиваться
и всяких циркуляров и словес,
пожалованных будто бы с небес.
(обратно)

3. «Мы трогаемся. Тут же ироничный…»

Мы трогаемся. Тут же ироничный,
глумливый хор арбатский слышен вслед.
Как понимать? На мне костюм приличный,
не под судом, долгов как будто нет.
Я здесь рожден, я — баловень столичный,
к мытарствам и к хуле давно привычный…
Не понимаю: чем я застю свет?
Кому мешает мой поступок личный?
Чей шепоток несется фанатичный,
что мне, мол, не уехать далеко?..
Не понимаю: едется легко.
(обратно)

4. «Откинувшись, я еду по бульварам…»

Откинувшись, я еду по бульварам,
Пречистенке, Никитской и Сенной.
Вот дворник с запотевшим самоваром,
а вот субботний митинг у пивной,
где некто норовит надраться даром.
Его городовой порочит с жаром,
а барышня обходит стороной.
Попахивает анекдотцем старым
с папашей-недотепой и гусаром…
И в этот водевильный ералаш
въезжает мой стерильный экипаж.
(обратно)

5. «Стоит июль безветренный и знойный…»

Стоит июль безветренный и знойный,
на козлах кучер головой поник,
Мясницкою плетется скот убойный
(народ не только баснями велик).
Виновного в тюрьму ведет конвойный,
и оба лучшей участи достойны,
но каждый к этой участи привык.
Прошла война, грядут другие войны,
их воспевает бардов хор нестройный,
героев прославляя имена
всё те же, что и в наши времена.
(обратно)

6. «Минувшее мне мнится водевильным…»

Минувшее мне мнится водевильным,
крикливым, как пасхальное яйцо.
Под ярмарочным гримом, под обильным,
лубочное блестит его лицо.
Потряхивая бутафорским, пыльным
отрепьем то военным, то цивильным,
комедиант взбегает на крыльцо
и голосом глухим и замогильным
с каким-то придыханием бессильным
вещает вздор, сивухою томим…
Минувшее мне видится таким.
(обратно)

7. «И всё-таки я навзничь пораженным…»

И всё-таки я навзничь пораженным
не падаю. Не проявляю прыть.
На всем пути, в былое протяженном,
Америки, я вижу не открыть.
И не каким-то городским пижоном,
а путником, в раздумья погруженным,
я продолжаю потихоньку плыть;
всё тем же завсегдатаем прожженным,
картинками из быта окруженным…
Кого-то, знать, их правда потрясла,
но не меня. Я не из их числа.
(обратно)

8. «И вижу: ба, знакомые всё лица…»

И вижу: ба, знакомые всё лица,
и речи, и грехи из года в год!
В одежке, может, малая крупица
нас различает — прочее не в счет.
Так стоило ли в даль сию тащиться,
чтоб выведать, в чем разница таится?
Уж эта ловля блох из рода в род!..
Куда течешь, ленивая столица?
Успел уже и кучер притомиться:
Он в этом разбирается весьма,
хоть не учил ни счета, ни письма.
(обратно)

9. «Отбив бока и с привкусом отравы…»

Отбив бока и с привкусом отравы
во рту, я поздно начал понимать:
для поисков мифической державы
вояжи ни к чему предпринимать:
итоги их, какводится, лукавы,
а за пределы выходить заставы —
ну разве что суставы поразмять.
Дворовые пророчества, вы правы:
я жертвой стал совсем пустой забавы,
с которой с детства кем-то связан был…
Движение я переоценил!
(обратно)

10. «„Дай Бог“, — я говорил и клялся Богом…»

«Дай Бог», — я говорил и клялся Богом,
«Бог с ним», — врага прощая, говорил
так, буднично и невысоким слогом,
так, между дел, без неба и без крыл.
Я был воспитан в атеизме строгом.
Перед церковным не вздыхал порогом,
но то, что я в вояже том открыл,
скитаясь по минувшего дорогам,
заставило подумать вдруг о многом.
Не лишним был раздумий тех итог:
пусть Бога нет, но что же значит Бог?
(обратно)

11. «Гармония материи и духа?..»

Гармония материи и духа?
Слияние мечты и бытия?
Пока во мне всё это зреет глухо,
я глух и нем, и неразумен я.
Лишь шум толпы влетает в оба уха.
И как тут быть? Несовершенство слуха?
А прозорливость гордая моя?
Как шепоток, когда в гортани сухо,
как в просторечье говорят «непруха»…
А Бог, на всё взирающий в тиши, —
гармония пространства и души.
(обратно)

12. «Скорей назад, покуда вечер поздний…»

Скорей назад, покуда вечер поздний
движенья моего не перекрыл!
И там и здесь — одни и те же козни,
добро и зло, и пагубность чернил,
кровавой сечи шум и запах розни,
хотя неумолимей и серьезней,
но тот же, тот же, что и прежде был…
И всякий день, то знойный, то морозный,
нам предстает судьбою нашей грозной.
История нам кажется дурной.
А сами мы?.. А кто тому виной?..
(обратно)

13. «И в наши дни, да и в минувшем веке…»

И в наши дни, да и в минувшем веке,
как это парадоксом ни зови,
всё те же страсти бьются в человеке:
в его мозгу, и в жестах, и в крови.
Всех нас ведет путеводитель некий,
он сам приподымает наши веки,
и нас сжигает то огонь любви,
а то страданье о родимом бреге,
то слепота от сытости и неги…
А то вдруг распояшется толпа,
откинув чубчик праздничный со лба.
(обратно)

14. «…Чем тягостней кареты продвиженье…»

…Чем тягостней кареты продвиженье,
тем кажется напраснее езда.
Печально распалять воображенье,
но расслаблять не стоит повода.
Крушение надежд — не пораженье,
и наших лиц святое выраженье
авось не исказится от стыда.
Стакан вина снимает напряженье…
Как сладостно к пенатам возвращенье!
Да не покинем дома своего,
чтоб с нами не случилось бы чего.
(обратно) (обратно)

Итоги

В двадцать четвертом родился я,
и закружилась моя эпоха.
Верю, что прожил ее неплохо,
но пусть потомки поправят меня.
В тридцать четвертом родился мой брат,
и жизнь его вслед за моей полетела.
Во всех его бедах я не виноват,
но он меня проклял… И, может, за дело.
В сорок четвертом шумела война.
Там я в солдатиках быть пригодился.
В сорок четвертом никто не родился:
Были суровыми те времена.
В пятидесятых, в четвертом опять,
сын мой родился, печальный мой, старший,
рано уставший, бедой моей ставший,
в землю упавший… И не поднять.
В шестидесятых, тоже в четвертом,
младший родился, добрым и гордым;
время ему потрафляет пока…
лишь бы он помнил, что жизнь коротка.
Как бы хотел я, бывалый и зоркий,
вычислить странную тайну четверки:
что же над нашей кружит головой —
прихоть судьбы или знак роковой?
(обратно)

«Насколько мудрее законы, чем мы, брат, с тобою!..»

А. Приставкину

Насколько мудрее законы, чем мы, брат, с тобою!
Настолько, насколько прекраснее солнце, чем тьма.
Лишь только начнешь размышлять над своею судьбою,
как тотчас в башке — то печаль, то сума, то тюрьма.
А долго ль еще колесить нам по этим дорогам
с тоскою в глазах и с сумой на сутулой спине?
И кто виноват, если выбор, дарованный Богом,
выходит нам боком? По нашей, по нашей вине.
Конечно, когда-нибудь будет конец этой драме,
а нынче всё то же, что нам непонятно самим:
насколько прекрасней портрет наш в ореховой раме,
чем мы, брат, с тобою, лежащие в прахе пред ним!
(обратно)

«В арбатском подъезде мне видятся дивные сцены…»

В арбатском подъезде мне видятся дивные сцены
из давнего детства, которого мне не вернуть:
то Ленька Гаврилов ухватит чинарик бесценный,
мусолит, мусолит и мне оставляет курнуть.
То Нинка Сочилина учит меня целоваться,
и сердце мое разрывается там, под пальто.
И счастливы мы, что не знаем, что значит прощаться,
тем более слова «навеки» не знает никто.
(обратно)

«Что было, то было. Минувшее не оживает…»

Что было, то было. Минувшее не оживает.
Ничто ничего никуда никого не зовет.
И немец, застреленный Ленькой, в раю проживает,
и Ленька, застреленный немцем, в соседях живет.
Что было, то было. Не нужно им славы и денег.
По кущам и рощам гуляют они налегке.
То перышки белые чистят, то яблочко делят,
то сладкие речи на райском ведут языке.
Что было, то было. И я по окопам полазил.
И я пострелял по живым — все одно к одному.
Убил ли кого? Или вдруг поспешил и промазал?..
…А справиться негде. И надо решать самому.
(обратно)

«Когда петух над Марбургским собором…»

Когда петух над Марбургским собором
пророчит ночь и предрекает тьму,
его усердье не считайте вздором,
но счеты предъявляйте не ему.
Он это так заигрывает с нами
и самоутверждается притом.
А подлинную ночь несем мы сами
себе самим, не ведая о том.
Он воспевает лишь рассвет прекрасный
или закат и праведную ночь.
А это мы, что над добром не властны,
стараемся и совесть превозмочь.
Кричи, петух, на Марбургском соборе,
насмешничай, пугай, грози поджечь.
Пока мы живы, и пока мы в горе,
но есть надежда нас предостеречь.
(обратно)

«Я люблю! Да, люблю! Без любви я совсем одинок…»

Я люблю! Да, люблю!
   Без любви я совсем одинок.
Я отверженных вдоволь встречал,
   я встречал победителей.
Но люблю не столицу,
   а Пески, Таганку, Щипок,
и люблю не народ,
   а отдельных его представителей.
(обратно)

«Чувство собственного достоинства — вот загадочный инструмент…»

Б. Ахмадулиной

Чувство собственного достоинства —
   вот загадочный инструмент:
созидается он столетьями, а утрачивается в момент,
под бомбежку ли, под гармошку ли,
   под красивую ль болтовню
иссушается, разрушается, сокрушается на корню.
Чувство собственного достоинства —
   вот таинственная стезя,
на которой разбиться запросто, но с которой
   свернуть нельзя,
потому что без промедления, вдохновенный,
   чистый, живой,
растворится, в пыль превратится человеческий
   образ твой.
Чувство собственного достоинства — это просто
   портрет любви.
Я люблю вас, мои товарищи, — боль и нежность
   в моей крови.
Что б там тьма и зло ни пророчили, кроме этого
   ничего
не придумало человечество для спасения своего.
















(обратно) (обратно)

Вероника Аркадьевна Долина Цветной бульвар. Новые стихи

© Долина В.А., 2015

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015

(обратно)

Сретенский бульвар

2013
(обратно)

19.01.2013

Замело и Мюнхен, и Чикаго.
Лыжи, санки, горка и каток.
Что другим работа, нам – во благо.
Пусть Москва припудрится чуток.
Пусть ее причешет частый гребень,
Ведь без слез смотреть уж не могу…
…У Москвы свои и Босх, и Брейгель.
Человек заметней на снегу.
(обратно)

31.01.2013

Тут не ветрено и очень не противно.
Не толкаются и говорят без мата.
Здесь и живопись-то не супремативна.
Тут, боюсь, не знают Черного квадрата…
Но отзывчивы, по-здешнему пикантны.
Из еды предпочитают сыр и мясо.
И машину водят тоже деликатно…
Хоть машины тут не нашенского класса.
Но и я тут не пою, хоть не тоскую.
Не вымучиваю строчки – выдыхаю.
Тот, кто мог бы потерпеть меня, такую —
Жил бы тут, но занят музыкой, стихами…
Что же толку от империи, от Рима?
От руин его, и Тибра, и спагетти?
Все же поняли, что это повторимо…
Все уж поняли – и взрослые, и дети.
Не ценю я пылко-праздного туризма.
Тут Нормандия, мой городок соленый.
Если где-то и укрыться от царизма —
То в моей рыбачьей хижине зеленой.
(обратно)

31.01.2013

Не то-не то-не то-не то-не то!
Нутро визжало, корчилось, грустило.
…Три курточки купила и пальто.
Из недешевых. Тут же отпустило.
О чем напишем мы в январской главке?
О том, как оказались сразу в лавке
Моей простой излюбленной одежной,
И не скажу чтоб очень молодежной…
Там было пальтецо
Одно из драпа —
Как детское лицо
В семье сатрапа…
Конечно, я за пальтецо схватилась…
Пока душа моя не укатилась,
Покуда не ушла шинель с прилавка,
Незримо, как перчатки, как булавка…
Как вдруг смотрю —
В соседней-то кабинке
Какие там устроились картинки!
Там старичок в очках, седой, умильный,
Глядел с любовью за своей
Двужильной,
Такие же очки,
Седины те же…
Две старые лошадки на манеже.
Так вот она в моем пальто
Стояла…
Стояла и тихонько так сияла.
И хороша была на ней шинелька,
И старичок сиял, как карамелька.
Потом пошли и тихо заплатили.
Потом глаза друг к другу обратили
И унесли пакет с шинелью серой —
C достоинством, и грацией, и верой.
(обратно)

01.02.2013

Любимица моя, Эмманюэль Беар…
Какое там – Бинош, Тату и Котийяр?
Полет широких скул,
Нацелен в вечность бюст.
Таких бы поискал
И Мопассан, и Пруст.
Старик Варнье Режис,
Уж раз тебе дано…
Пожалуйста, держись,
Крути свое кино.
Где нет любви – тюрьма.
За чем же я слежу?
Затем что я сама
Себе принадлежу.
Да, было волшебство.
Я помню этот год.
Но больше – ничего
Уж не произойдет.
(обратно)

17.02.2013

Как всегда, улетаю с трудом,
Позвонивши и сестрам, и брату,
И, как старый солдат Розенбом,
Восхожу молчаливо по трапу.
Но, похоже, скажу наконец
Свое слово, угрюмо и прямо.
Что Израиль? Мой мощный отец.
Что Москва? Моя бедная мама.
(обратно)

20.02.2013

Не стихотворно, не стихотворенно —
Она сама плела себе судьбу.
Моя Марьфедна, мертвая царевна,
Лежала в красном маленьком гробу.
Была она никчемный богомолец —
Но книжная пречистая душа.
Флобер, Бальзак, «Московский комсомолец»,
И Жапризо – все разом, не дыша.
Пока детей питали порошками
И вспаивали серым молоком —
Она их оделяла пирожками…
Проглатывалось это целиком.
За восемьдесят было. Нам, калекам,
Ручных ее работ не сосчитать.
Таким была кристальным человеком —
Каким, подружка, нам уже не стать.
Как Баба Груша – из рязанских скотниц
И не склонила мудрой головы.
Последняя из старых домработниц
Моей неубираемой Москвы.
(обратно)

22.02.2013

Не так пишу. Не столько и пою.
Так отчего ж так больно устаю…
Так мертвенно, болезненно дышу,
Как будто ворох книжек ворошу,
Лежащих на полу передо мной,
Меж изголовьем, лампой и стеной.
Зачем я так бездарно устаю,
Как будто ежедневно узнаю
Такое что-то… что не стоит знать,
Чтобы себя саму не проклинать,
Чтоб, искупав дитя, создать ночлег…
И, почитав, уснуть как человек.
(обратно)

09.03.2013

Мезами. Я – улетаю.
В ужасе часы считаю.
Перед тем как улечу —
Я еще сказать хочу…
Всем спасибо, кто полгода
(Снег, метель и непогода…) —
Рядом был, стоял стеной
И плечом к плечу – со мной.
Со стихами и картинкой,
На свету и невидимкой,
С сумасшедшинкой лихой,
Ни хороший, ни плохой,
Ни сиропный, ни сусальный,
Но, как камушек хрустальный,
Поместился на груди…
И сияет впереди.
Я большой ценитель слова.
Но такого-то улова
Мы не ждали со стишком,
Нехотя идя пешком…
Из Москвы… к Ерусалиму,
Улицею Россолимо,
Долороза за стеной.
И Ломброзо за спиной…
Что мы можем со стишками?
Встать пораньше, с петушками,
Пробежать с собачкой круг —
И скорей нырнуть в Ф-бук.
Не кричите мне – куда ты??.
Там за окияном Штаты…
Тоже полные братвы,
Хоть неблизко от Москвы…
Все, короче. Мне наука:
Хоть денек, а без Ф-бука…
Но продолжат семинар
Сторож и Ветеринар.
(обратно)

16.03.2013

…Кстати, тут снежок ледяной.
И мой голосок нитяной
Надо б заплести за струну,
Хоть бы за одну.
Кстати, всюду вижу гусей,
Нильсовых канадских друзей.
Каждый сер и черноголов.
Тут не нужно слов.
Кстати, тут и белок стада.
Рыскают туда и сюда…
Тощие они по весне.
Или мнится мне?
Кстати, вот он, лед снеговой.
Над моей летит головой.
Вот уж я по этому льду —
Стало быть, поеду-пойду.
Эти гуси-белки-снега…
Слава богу, дождь – не пурга.
…ты ж, гитарка, тихо радей.
Радуй людей.
(обратно)

16.03.2013

И дальше, дальше – на пароме,
Уже и Питтсбург впереди…
Кого еще увижу в доме?
Кого смогу прижать к груди?..
Над речкой, будто старый Киев…
Не помню имени реки,
Но вряд ли встречу местных виев
На расстоянии руки…
А публику? Пошли Господь
Ее, хоть малую щепоть…
(обратно)

17.03.2013

Уставши от тихих словес,
От собственных музык – и вовсе…
Сижу и считаю овец.
Хочу к Пенсильвании в овцы.
Якутия и Абакан
Мне пишут светло и подробно.
Я как-то сродни облакам,
Но все же и овцеподобна.
(обратно)

17.03.2013

И что сказать под мартовским шатром?
Меня опять увозит мой паром.
Я тут шатун. Я ветхий пилигрим.
Но скоро (сун…) —
Мне будет мой айскрим…
…Они зовут свой городок Фили.
Стоит себе на краешке Земли.
Я тут бывала в разные года.
Я вообще видала города…
Но тут Фили… забытые Фили.
…бежит грейхаунд в мировой пыли.
(обратно)

18.03.2013

И вот уж снова на перроне…
Скажи себе – как на духу,
Что ты напела о пароме
Не более, чем на строку…
Строка к строке, щепотка к праху…
В груди дымится проводок-с…
Он нанизал простую пряху
На ненаглядный парадокс.
Строка к строке. Вокзал высокий,
там поезда бегут внизу.
Утри, изгнанник одинокий,
Неоднозначную слезу.
Что делать тут с таким навзрыдом?
Ну, хочешь крохотный укол?
…Такси у них зовется ФРИДОМ.
И ЛИБЕРТИ есть колокол.
(обратно)

19.03.2013

А сегодня в Новоанглии —
Метель, метель.
Ночью прилетели ангелы,
Постелили постель.
Заглянули и ко мне, хотя
Высокий этаж…
Я глаза открыла нехотя —
А тут такой пилотаж!..
(обратно)

20.03.2013

Меня по швам всю распороли,
А сердце залили водой…
Но завтра – снова на пароме…
Беги, грейхаунд молодой.
Я робко приоткрою шторку.
Увижу лес, увижу плес…
Всяк музыкант бежит к Нью-Йорку —
Как старый пес. Как гончий пес.
(обратно)

20.03.2013

Александр Моисеич, привет!
Перед как отъехать к Нью-Йорку,
Прокричу вам, атлант и атлет, много лет —
И легко, как под горку…
Муз любимец, орел, образец…
Так и видим, смутясь, год от году —
Будто все еще божий резец
Вашу крепкую точит породу.
Вы все тоньше, сильнее, новей,
Многим людям пути указатель…
И чего бы нам вихрь ни навей,
И какой бы ни рви нас терзатель…
Вы ж как были – поэт и галант,
Вопреки мвд или миду,
Всех живее российский атлант.
Мы увидим еще Атлантиду!
(обратно)

22.03.2013

Погода бывает мерзкой.
Бывает и благодатной.
На нашей Красноармейской
Была я ловильщик знатный.
Куда же я так спешила?
За мной, что ли, гнались волки?..
Начальственные машины,
Прекрасные были «Волги»!
Водилы не вороваты,
Водилы не виноваты,
Водить меня обучали
И были не староваты…
Среди трепотни гусарской
По нашей Москве покорной
Я мчалась в машине царской,
Такой безвозвратно черной…
Зачем я все вспоминаю?
Какого такого черта?
Москву, что ли, поливаю
В районе Аэропорта?..
Затем, что нехороши мы…
Что впадины нам, что горки…
…я плохо ловлю машины
В готовом на все Нью-Йорке.
(обратно)

22.03.2013

А завтра снова – жди парома…
И Бруклин на исходе дня…
Придет машина в полвторого,
И – только видели меня!
Приеду к старикам на Брайтон,
Пойду с бабульками на бич…
Конечно, может, и не рай там.
Но – не московская же дичь.
(обратно)

23.03.2013

Короткий сон. Потеря веса.
Неочевидный аппетит.
Паромчик тут. На кромке леса.
Потом поедет – полетит.
Ни выспаться, ни утопиться.
И не вода – аэрозоль.
Все тверже, все грубей копытца.
Одна железная мозоль.
Неблизко гавань. Плыли, плыли…
Все там же. Как я ни радей.
Что вспомнишь после? Только мили?
Или на берегу людей?
(обратно)

28.03.2013

Я снова выступлю по роли,
Хотя боюсь, что выйду из…
Но завтра снова на пароме
Отправлюсь в город Сент-Луис…
И дальше, но пускай отвага
Не покидает нипочем
Того, кто полетит в Чикаго —
С одной гитарой за плечом.
Быть может, дихлофосом, дустом —
Остановить меня успеть?..
Но в воскресенье город Хьюстон
Приговорен. Там будем петь.
И главное. Безмерно рада.
Тут всех давно должно мутить.
Вот только Денвер (Колорадо)
Еще придется охватить.
Там, в понедельник, в ресторане…
Последний звук… последний бал.
Предупреждаю всех заране —
Кого паром мой задолбал.
…но скоро – снова за работу.
И смех и грех. И грязь, и мрак.
13-го, уж в субботу —
В Москве поэт де Бержерак.
(обратно)

30.03.2013

Цветут – и крокусы, и слива
В Чикаго. Всем бы так цвести.
…До Мексиканского залива
Паромчик должен довезти…
В Чикаго озеро, не демо и не промо,
А просто озеро. Запомни, запиши.
А если кто-то не нашел себе парома —
Так ведь и в теле можно не найти души.
Так, до последнего патрона
Мы будем биться с темнотой…
Сегодня снова жду парома.
Чикаго – город непростой…
(обратно)

31.03.2013

С Техасом говорить стихами…
Доставил и сюда паром.
Во лбу шумы не затихали —
Как марафонец с топором.
Вдохну отчаянно и хрипло,
Весенний воздушок сырой.
Моя издерганная скрипка —
Вот та воистину герой.
(обратно)

26.04.2013

Была и у меня своя метода.
И я, теряясь в море новостей,
С чувствительною разницей в три года —
Когда-то родила на свет детей.
Но в день один и тот же, как будильник.
В конце апреля. Так, чтоб в Первомай —
Мужчина бы наполнил холодильник,
И – марш к роддому, деток принимай.
…Так было – лет назад почти что триста.
Сияло солнце. Плыл пасхальный мир.
Я не была женою декабриста,
и обувь у детей не знала дыр.
Сегодня вспомню об апрельском часе.
Мне весу было – 45 кило.
Спасибо, братцы, вам – Олегу, Асе.
Мне, как и обещалось, повезло.
(обратно)

10.05.2013

Уснула под грозу, встаю с дождем.
Не слышно соловья или голубку.
Огромна лужа. Знаю – перейдем.
Что дождь промочит —
Выжмем, будто губку.
Ну что погода? Я же пилигрим.
Мне дождь как солнце.
Без стиха – ни шагу.
Перо отточим, рифму заострим.
Вставай, Планше,
Давай сюда бумагу.
(обратно)

12.05.2013

…Кролик чугунный, эпический, давай-ка, меня вези.
Самой не добраться до поезда —
Мне, слабенькой и усталой.
И пусть никто не показывает мне Бондарчука вблизи…
Все-таки он металлический,
Не нравящийся мне малый.
Не тянет он на титана.
Странная голова…
Наподобие набалдашника.
…Голос полон дурной морали.
Из Бахчисарайского фонтана – играл бы, пока я жива.
Или Отелло – как папа.
Как они уже и играли…
(обратно)

13.05.2013

Тогда вот так… я в Лейпциге была.
Как водится, я людям песни пела.
Ко времени едва-едва успела,
Прихрамывая, по перрону шла.
И вот, когда почти окончен кросс,
Я из иных времен встречаю фото:
Старинный черный тяжкий паровоз.
Угрюмый, но готовый для полета.
…В рабочем виде, дремлет на пути.
И сверху ящик с угольком
Искрится.
Вот-вот, пожалуй, может отойти,
Едва огонь, где надо – загорится.
Устало осмотрела уголок.
И вижу – камень и резьбу на камне.
И сверху так насыпан уголек…
И тут, боюсь, не хватит языка мне.
Я вижу ясно слово «Терезин».
И на вокзале, чистом и прозрачном —
Тот самый ветерок меня пронзил.
Окутал темным облаком барачным.
…Такое то барокко, мил-друзья,
Я в Лейпциге видала. Что ж, погуглим?..
Оно там есть. Бесшумно, не грозя —
Стоит и спит, заправленное углем.
(обратно)

16.05.2013

Какой мы замок тут видали!
Мы в воду камушки кидали,
А он стоял на берегу —
Хорошенький до не могу…
Нафабрен и наштукатурен,
Весь отшлифован, окультурен…
Мостов и лестниц кутерьма,
И потаенная тюрьма…
…И тут же анекдот немецкий:
Вот тут-то офицер советский
Однажды ванну принимал…
Ну ванна-то – не криминал?..
Но так, похоже, веселился —
Что вниз насквозь и провалился,
На предыдущий, что ль, этаж…
Для замка – высший пилотаж.
И эту дикость на привале —
Еще впечатали в скрижали,
Чтоб каждый местный тут турист —
Попомнил, как наш брат игрист…
А в замке тот же самый климат…
И камни смертушки не имут.
Все те же камни, черт возьми.
А отшлифованы людьми.
(обратно)

16.05.2013

Мне был бассейн термальный дан.
Таких бы нашим городам,
Немытым, непротертым,
Еще живым – но мертвым.
Германия – Восточная.
Задание – неточное.
И все мое сознание
Какое-то проточное…
Я задремала, мезами…
Меж нами, тонкими людьми,
Я тут дремлю открыто.
Простите уж пиита…
Вращайся же, мой скромный диск.
Не возвращайся, Отто Дикс,
В родимые поселки,
Где темень и осколки.
Ты был тут главный генерал.
Ты и остался – минерал,
Из здешних аметистов.
И нежен, и неистов.
Уехал, не отдал редут…
А вот меня в театр ведут —
Чего-то из балета…
Саксония и лето.
(обратно)

20.05.2013

…Смотрю, как мой ровесник, полный сил —
Восходит в небо – как и попросил.
Как дедушка Глазков…
Как Леонардо…
Как прочие небесные тела —
Кому земная жизнь тесна была,
Художники иного авангарда…
Смотрю в слезах.
Но, как ни обнимай
…Того, кто переходит месяц май —
Не все пройдут вторую половину.
Не с каждого снимается вина.
И пальцу больно от веретена —
А замок спит. И переждет лавину.
Смотрю в окно – там полтора часа
Идет одно кино, где небеса —
Как пастбища нестриженых баранов.
Повсюду замки. Стены снесены.
И сбрызнуты луга, и зелены.
…Все спасены. Взлетает
Балабанов.
(обратно)

31.05.2013

Вот любопытно.
Вот же ведь Москва.
И солнечно, и тополь, и трава.
Но уезжала – месяц как отсюда…
И щиколотка ныла,
Тихий факт.
Нога с ногою даже шла не в такт.
И, как всегда, в пути случилось чудо.
И перестала щиколотка ныть.
…И я могла ходить, летать и плыть.
С десяток городов – как на пуантах.
Играла на кифаре, как Гомер.
В музеях проводила свой замер.
И не желала знать о дилетантах.
Поскольку я-то профи, старый вепрь,
Которому любой не страшен ветр,
И грозы, и дожди, и континенты.
И щиколотка, что была в Москве,
Ни разу не мелькнула в голове —
Хотя бывали разные моменты.
Короче – все, молчала, день и ночь.
И я о ней забыла – дескать, прочь
Пошли, мои артрозы. Я об этом.
А щиколотка, темная душа,
Хотя и отсиделась, не дыша,
В Москве очнулась.
…Родина, с приветом!
(обратно)

05.06.2013

Сегодня удивительно черно.
Темно ночное мирное окно.
И пух тяжелый не летит уже
На этом, на четвертом этаже.
Детей моих невидимый патруль.
Людей моих неведомый пароль.
Дверей моих сломавшийся замок.
…одни стихи приходят
под шумок.
* * *
Не увидела моя мама
Золотистого Амстердама.
Не успела. А как хотела…
Так хотела – мечтала прямо.
А была моя милая мама —
Самая настоящая дама,
Для которой все продавщицы
И раскладывали вещицы,
И разглаживали любовно,
Щебеча, как есть, поголовно.
А моя античная мама
Шла, несла себя – только прямо.
Папа мой и летал пониже,
И мечтал-то лишь о Париже.
Но Москва пустить не хотела,
Пока мама не улетела.
Улетела мама на небо —
И взять билеты бы, что ли, мне бы…
Погулять с отцом – не счастливо,
Но хотя бы – не сиротливо.
А не так, как было на деле.
А на деле – не углядели.
Я пишу это много позже.
На отца похожа, похоже.
Я сама себя укротила,
Но Москве моей не простила.
А чего я ей не простила?
Что родителей упустила.
(обратно)

07.06.2013

Мой ангел.
Мы, пожалуй, торжество
Сегодня не устроим, как бывало.
А прежде, как бы время ни черство, —
Я детский день рожденья затевала.
Домашнее едва ли не кино.
Живые театральные картины.
Хотя сама заметила давно:
Все, кроме взрослых, там
Невозмутимы…
Из «Праги» было «Птичье молоко».
Из «Будапешта» – безотказный «Зденко».
Недорого все было и легко.
И никакого горького оттенка.
Мой ангел. Все. Иные времена.
Старик Макдоналдс что-то отодвинул…
Пирушек вроде стало до хрена.
Но что-то же он выгнал… или вынул…
Теперь у нас в Москве – не прежний дух.
Тебе, мой ангел, не четыре года —
Когда кругом летает светлый пух,
А мы идем в Макдоналдс,
Там – свобода!
Прости, мой милый, маме простоту.
И папе тоже. И сестру, и брата.
И бабушкину вспомни красоту.
Такие были девочки с Арбата.
(обратно)

09.06.2013

На даче были, господи прости…
На даче хорошо. Кусты и птицы.
Возьми себя за шкирку, укроти.
Побудь щенком крота, его кротицы.
Включаем электричество и газ.
Чуть морщась, подметем помет мышиный.
Руины? Нет, мы не опустим глаз.
Не побежим сейчас же за машиной.
Все наклонилось. Тяжесть лопухов,
Укромные орешники да елки.
Едва отыщешь музыку стихов —
Как старые журналы спрыгнут с полки.
А их-то и придется избегать.
Все эти «Огоньки» и «Иностранки»…
Не хочется на них и посягать,
Как солью посыпать былые ранки.
Хоть небольшие… крови-то и нет.
Здесь крови нет. Но комары – на диво.
Лет через тридцать будет интернет.
А наше время было нерадиво.
(обратно)

10.06.2013

Не бегать же, суставами хрустя?
Не заливать же милый дом слезами —
Когда почти что взрослое дитя
Уходит и идет сдавать экзамен…
Экзамены нелегкие в Москве.
Когда-то тоже было туговато.
Москва тебе – не завтрак на траве…
И не растительного пуха вата.
Состарилась теперь моя Москва.
Вот у меня такая же собака…
Подслеповат, но вроде голова
Работает. Работает, однако.
Экзамены… едва ли помогу.
Хоть что-то соберу ему в дорогу.
И подожду его на берегу,
Среди людей ваганьковских, ей-богу.
* * *
…Дитя пришло, почти ликуя.
Над головой его, бликуя,
Посверкивал зеленый луч.
Побрякивал в кармане ключ.
Дитя сменило майку свежу…
Уж мне казалось, что я брежу…
Айфон зажало в кулаке —
Да и исчезло вдалеке.
Таких оттенков был экзамен,
Чтобы вздохнуть под вечер:
Амен!..
(обратно)

13.06.2013

Взяла таких ванильных белых роз…
Вся дюжина моя. И сверху ирис.
И вышла из ночных тревожных грез.
И небо надо мной
Висело, ширясь.
Висело, невеселое мое.
Топорщилось июньскими
Глазами.
Вот кладбище, а вот и забытье.
Прошли насквозь, но уголки срезали.
В июне есть такой приметный день,
Когда я обмираю, как мембрана.
Как от себя отброшенная тень.
Ну а коньки – пока отбросить рано.
И вот я отправляюсь – без коньков,
Но с розами, и ирисы наружу.
Такой уж это день. Каков?
Таков.
И, как всегда, я мучаюсь и трушу.
Не трусь, малютка.
Русь – она правей.
Она глядит нещипаною павой.
А ты опять о том, как соловей
Сегодня пел в кустах над Окуджавой.
(обратно) (обратно)

Страстной бульвар

20.06.2013

..У собак легчайшая походка.
Легче, чем у бабочек, у птиц.
От братоубийства до потопа.
До размокших кружевных страниц.
От кухонных запахов – до банных.
Вплоть до аромата бельевой.
До младенцев шумных, богоданных —
Собранных в гостиной, в игровой.
…Вот идет легко, как император —
Хоть и в тяжкой упряжи из кож.
Человечьих душ аккумулятор.
Агнец, что на ангела похож.
Этой самой поступи воздушной
Как могу не слышать отголос,
Если мне в последней ночи душной —
Без собаки мерзнуть довелось…
(обратно)

22.06.2013

Отнесите мое письмо
Тому – кому оно не придет само.
Да, одной из моих мечт
Было сделать одну из почт
Такой – чтоб была там бессильна речь.
И, возможно, всесильна ночь.
Отвезите мое письмо
Туда – куда оно не придет само.
Мне самой уже все равно
Ямщиком служить не дано.
(обратно)

22.06.2013

Давно. Давно. Давно.
Сто двадцать лет тому.
Оно. Оно. Оно.
Ей страшно. И ему.
Дымится полоса.
Страна мужей и жен —
Где всяк на полчаса
Разъят, разоружен,
…Невыносимо гол,
Неприхотлив, как галл.
Умел бы – не ушел.
Умел бы лгать – солгал…
В те прежние года
Никто не думал лгать.
Мы верили тогда,
Что надо избегать —
Позорной левизны,
Тяжелой правоты.
Ни мужа, ни жены.
Теперь скажу – понты.
Без воздуха, во мгле
Сто двадцать лет живу.
Не знаю, кто во мне
Колеблет тетиву…
Бывает, что стрела
Перечеркнет строку,
Сама я не смогла.
И больше не смогу.
* * *
Мой бедный.
Тяжелы твои дела.
…а было дело – я тебя взяла,
Малюсенького, месяцев пяти,
Чтобы скорей на дачу отвезти…
Чтоб радовались дети,
Мой отец —
Тебе, мой толстолапый молодец.
…Давно когда-то, догадал же черт,
Меня попасть в один аэропорт.
Расхристанной, зареванной, во сне…
Такой в тот год любовь явилась мне.
Явилась – и изгрызла мне лицо.
И ела на глазах мое мясцо.
Как темный зверь, как небольшой шакал,
Который в темноте меня искал.
И вот, в далеком аэропорту,
Когда я заступила за черту,
Такого я увидела щенка,
Что онемели сердце и щека…
Такой был медвежонок тот щенок,
Так славно ковылял у самых ног…
И села я на пол еще в слезах,
А встала – было олово в глазах.
Да, олово. Я с ним живу давно.
Готовлю с ним обед. Иду в кино.
Особенно кино… но тот щенок —
Он был отец, и муж, да и сынок.
Прошла эпоха. Он на небесах.
И, как овчарка, умер на часах.
И я взяла второго, не смогла
Без этого овчинного тепла.
Теперь и он… уже почти что там.
У нас кардиограмма – не фонтан.
У нас одышка, тяжкий, вялый ход.
Над нами оловянный небосвод.
…живут же как то…
Научусь еще.
Последнее пушистое плечо.
* * *
Все подросли. Все выросли в семье.
Какой-то ужас – все, одновременно.
И что ж теперя, что ли, о себе
Подумать, что ль, коленопреклоненно?..
Все справились с задачей.
Только я…
Все хлюпаю, не выучив уроки…
Они успели. Даже колотья
В боку – не наступили сроки.
А я была такою в их года…
Я в тридцать лет —
О, я была такою…
Мужчине объяснялась без стыда.
Без страха статься дурой городскою.
А песенки! А песенки пучком!
Ну, кто там был – тот песни эти помнит.
…Сынок, не бойся. Будешь дурачком —
Хоть мамою своею будешь понят.
(обратно)

25.06.2013

Нет, я ни в чем не виновата.
Но правая моя рука —
Та выбрала кольцо из Цфата,
На лапках, чтоб наверняка.
Да, я ни в чем не виновата.
Но симпатичный продавец,
Чего он там наколдовал-то,
С густой бородкою стервец?
…Сто раз мне жизнь казалась адом.
Сто раз я вспоминала Цфат.
Где продавец назвался – Адам.
И точно – был не виноват.
* * *
Мальчики пятидесяти лет —
Хруст рубашки, мягкий блеск штиблет…
Или карта Острова сокровищ?
Или робингудов арбалет?
Мальчики пятидесяти лет…
Туз-король – усатенький валет,
…Все это теперь в одном флаконе,
И парфюму тоже – равных нет.
Мальчуган пятидесяти лет —
Это супермен, легкоатлет.
Зоркий глаз, неслышная походка.
В Катманду – невидимый билет.
Но не все попали в Катманду.
С полдороги – и в Караганду.
…тихо ждет Москва, Михал Борисыч.
На ходу. Хоть в будущем году.
* * *
Позвоните мне, позвоните!
Вы струною во мне звените…
Ваши строчки со мною рядом…
Ну и дальше – лесом и садом…
Позвоните мне с вашей грустью…
Вашей Францией… нашей Русью…
Если что не дай бог приснится…
Если диск земной накренится…
…Позвоните туда, оттуда,
Просто так – без стыда, без чуда,
С головною болью, сердечной,
с вашей памятью бесконечной…
Позвоните, я все улажу…
Усажу, уложу, разглажу…
…дело к вечеру или к ночи.
Одиноче и одиноче.
Дело взрослое… Извините,
Что-то вроде – подать пальто —
Это самое «позвоните!».
Кто там был-то?
Не помню кто.
(обратно)

27.06.2013

Никто, боюсь, не в теме. Или все.
Возможно, целый свет как раз и в теме.
А это я опять о старом псе.
Об этой неувядшей хризантеме.
…Какую он давал недавно нить!
Каково натуральнейшего шелку…
Такую нить нельзя не оценить —
Четырежды в году – клубки в кошелку.
Как строились овечки на лугу,
Когда он к ним солидно приближался…
Я описать их лица не могу,
А редкий бы художник удержался.
Бывало, разыграется, телок,
И рухнет средь детей – как мертвый воин.
А все-таки работал котелок.
Дитя на нем гарцует – он спокоен.
Овчарка не овчарка, видит Бог,
И с этими хотел любви, и с теми.
Мой седенький, мой светлый голубок.
Я это о тебе, о хризантеме.
(обратно)

28.06.2013

Сегодня нам довольно много лет.
Я тут прочла у мальчика, на ленте…
Довольно много самых разных лент.
И вот – печально думаю о лете.
Такие дни рожденья – вопреки
И разуму, и тем, кто был бы рядом, —
Когда бы комары не допекли,
И марево, стоящее над садом.
От летних дней рождений
Мало ждем…
Придут – спасибо, не придут – досадно.
Неплохо, если кончится дождем.
Тогда в саду и дымно, и прохладно.
Мой день рожденья – посреди зимы.
Он просто лету перпендикулярен.
Зимой повсюду белые холмы.
А летом что? Тяжелый дух испарин.
Но вот надену на руку браслет,
Такой, тяжелый, серебро, эмали.
А этой духоты последних этих лет —
Мы знать не знали и не понимали.
(обратно)

29.06.2013

Вставай, проклятьем заклейменный!
Твержу себе который день.
Смотри – какой лужок зеленый.
Смотри – кругом какая хрень…
Ну что ж, что бронхи заложило?
Усталая клокочет грудь…
Еще одна осталась жила.
Попробуй – про нее забудь.
Примолк невидимый охальник.
Хоть на придурков я не злюсь.
И завтра вечером в Глухарик —
Выходит так, что заявлюсь.
Там сторож мой ветеринарный,
Там ветеран сторожевой…
Там общий стиль – чуть-чуть бульварный,
Но все-таки – еще живой.
Там завтра петь, хоть и с бронхитом,
Я буду снова – гой, еси!
Уж так положено пиитам
В Москве да и по всей Руси.
* * *
Люди, собравшиеся на похоронах Асара Эппеля,
были похожи на альманах эпохи оттепели.
Не банкетный зал, а обычный морг,
лентой не обвязанный.
Кто туда пришел – не прийти не мог,
как военнообязанный.
Как я помню, снег все не шел, не шел,
утро безмятежное.
Снег – не снег, но пришел милой Польши посол,
лепеча что-то нежное.
Неизвестно, кто это мог сотворить, и какие поводы…
Только все принялись говорить, говорить,
будто это не проводы.
Будто это не морг – а вокзал, базар
и приморская улица.
И за этим – морг-морг – наблюдал Асар,
хоть немного осунулся.
Говорили без страха, без обиняков,
не сказать бы лишнее,
я таких прекраснейших языков
сколько лет уж не слышала!
Я бы всех усадила в свое «Пежо» —
обитателей птичников,
вот бы стало Москве моей хорошо
без этих язычников.
* * *
Да как, Москва моя, тебя покину,
Когда ты вся – преданье старины?
Вот только что коржавинскую спину —
Предательски видала со спины.
Все те же куртку-кепку-палку эту…
Неверный шаг, тревожное плечо.
Последнюю московскую примету,
Из тех, что не потеряны еще.
Я знаю все про эту двойниковость.
Про этих неопознанных родных.
В Нью-Йорке, под Москвой —
Оно не новость
В подлунном мире —
Тень миров иных.
Не догоню. Не выпрошу прощенье.
Совсем другой во мне
Клубится страх.
Москва готовит нам
Запорошенье.
Там впереди —
Пороша-порох-прах.
* * *
Что делает со мной Москва? Да голову снимает.
Зачем моя мне голова – семья не понимает.
Семья не смотрит на меня, но фыркает смешливо.
Что ни скажу – одна фигня. А я – неприхотлива.
А я себе не госпожа, хотя и не служанка.
Свернулась ежиком душа – в полосочку пижамка.
С трудом хожу, с трудом лежу, и есть и пить мне пресно.
Едва вожу свою «пежу». Мне все неинтересно.
Терплю и хаос, и террор – по признаку и знаку,
И все же вывожу во двор дрожащую собаку.
(обратно)

04.07.2013

Говори уже все как есть.
Я потом с каталогом сверюсь.
Говори. Говори: «Я есмь».
Говори: «Неси свою ересь».
Говори: «Кончай поучать.
Различать белое с черным.
Канцлера ставить печать.
Ученого быть ученым».
…Говори: «…ем когда захочу.
Чем питаюсь? Тем же, чем птички».
Говори, говори. Я-то молчу.
Так-то мы живем, еретички.
(обратно)

04.07.2013

Все молчит. Не иначе как пара строк
Изготовилась к бою.
Где же, где же ты, мой сурок?
Что с тобою?
Есть ли там другие сурки —
Высоко-высоко?
Или черные там круги,
Острая осока…
…Может быть, ты в таком лесу,
Где пруды прудятся…
Птицы там поют на весу,
На лету плодятся…
Не любил ты леса, всегда просил
из кустов – на свет, на Полянку…
И тащилась я из последних сил —
С поводком. С сурком, спозаранку.
И какой-нибудь не опознанный мной сосед
Говорил со слезами:
Что же делается?
Сколько же вы тут ходите лет?
И собака эта вечная с вами!
(обратно)

07.07.2013

Привнесешь человеку компота вишневого —
И узнаешь об окружающем мире много нового.
Что вишня – синильна.
Вода – нестерильна.
Жизнь коротка, а ты не двужильна.
Привнесешь баклажку
Компота из абрикосов —
И снова список нерешаемых вопросов:
Откуда абрикосы?
С какого рынка?
И наконец – где серединка,
Брюшко и спинка?
Привнесешь человеку
Корзинку малины —
Будешь свидетелем
Выкидывания половины…
Мелковата.
Грязновата.
Не малина – а стекловата.
Хороши наши люди.
Наслажденье одно.
Это не люди,
А стекловолокно.
(обратно)

19.07.2013

В омлете – отыщу бекон.
Гранже – в дорожной сумке.
А дух моих духов, флакон —
напомнит мне о Мунке.
Не будет голову мою
Держать сосед по раю.
Я по пути вам все спою.
В дороге доиграю…
Последний маленький сынок
…Во сне сжигает спички.
Хваленый мамин сосунок,
по мне, он легче птички.
Кто лучше Мунка нам под стать?
Черней и тише ада?
Быть может, Муха?.. Улетать,
лететь отсюда надо.
(обратно)

20.07.2013

Более или менее хочется жить.
Более или менее. Более или менее.
Хочется строить. Не хочется крушить.
Дамы с аномалиями – не дамы с камелиями.
Более или менее
Не хочется страдать.
Все еще верится —
Что все перемелется.
Куда-то девалось умение рыдать.
…Зато появились иные уменьица.
Более или менее —
Тут состою…
При этой старой мельнице —
Малою мышью.
Все менее стóю.
Все больше пою.
Спокойно говорю:
Ай уиш ю. Ай уиш ю.
(обратно)

30.07.2013

Музейное

Кто сильно любит —
Тот нескоро забывает.
А тот, кто слишком скор —
Он не со мной, увы.
Не знаю – правда ль?
С кем-то до сих пор бывает?
Возможно, где-то
За пределами Москвы.
Я целый год жила
В тени одной ладони.
Ее давно пора забыть —
Но не смогла.
Не то чтоб после
Мне не встретились Любови —
Но только эта
самой долгою была.
Она была, тяжелая, густая.
Свинец и мед, я помню,
Все еще течет.
А без нее – зачем и жизнь
тогда пустая?
Где самым быстрым дням
Моим не нужен счет.
Кто умер раз —
Потом нескоро оживает.
А что там было,
На заброшенном мосту?
…но если правда —
Что оно еще бывает —
Есть на кого оставить
Старую Москву.
(обратно)

14.08.2013

Дом ученых сегодня вспомнили —
Прибалтийские очаги.
Прибалдевшие были, скованные —
Цепью с левой до правой ноги.
Там рыбачили и судачили.
Никого никто не стерег.
Не рыдая расстались с дачами
И пополнили лагерек.
Отказались от электричества.
И от стула, и от стола…
Не невиданное количество.
Но уж сотня-то нас была.
Седовласые беспризорные,
Авантюрные дураки.
Основали школы озерные —
Где сновали, как гусаки…
Гусаки со своими гусынями…
С сыновьями и дочерьми.
Никакой сумы не просили мы,
Ну и точно уж – не тюрьмы.
Так жила тогда академия:
Академики-старики
И еще два-три поколения
Не попавших под тесаки.
(обратно)

18.08.2013

Не замечаешь мелкий чахлый дождь,
А он стоит стеной вторые сутки…
Когда с пакетом пончиков идешь,
Купила – и несешь своей малютке.
Танцуй и пританцовывай, душа,
Пока еще в хрустящей оболочке…
Что пончики… А тут и ты, шурша,
Покинешь тело бабки-одиночки.
Как Ходасевич пробочку свою
Пронес через горнило эмиграций —
Я пончики носить не устаю —
Как яблоки для гесперид и граций.
…Одних лишь этих булочных задор
Ласкает всех и вся, светло и хлебно.
Багет и мелких булочек набор —
И – где там дождь?
Все вообще волшебно.
(обратно)

01.09.2013

…да и ладно.
И так сойдет.
Да и так – ничего…
И нет сил подняться.
Обняться.
То есть обнять его.
Того, кто сто раз уже
Мимо тебя проходил.
Или – чуть ли не проползал,
Как чужой крокодил…
Да и ладно.
И так все сходит.
Сходит, как кожа с рук.
Может, руки обварены.
День был черен.
И пар был крут.
Потому что пар —
Это тот же крутой кипяток.
Как ни странно.
Возьми хоть Запад,
хоть и Восток.
То, что ты надышишь,
То, что выдохнешь —
Носом и ртом,
То потом и ищешь.
Тоскуешь в слезах о том.
Не пиши тоскливо.
Ешь тонкий поджаренный хлеб
С абрикосовым джемом.
Пей ароматный чай.
Не скучай обо мне.
Не скучай.
Не скучай.
(обратно)

02.09.2013

Нет у меня никаких новостей.
Нет ни собаки.
Ни малых детей.
Нет бесшабашных
Галдящих гостей,
Не замечающих
Псов и детей.
Нет ни гудящей моей головы.
Ни – понимающей сердце Москвы…
Все-то мне видится голым,
Медленным и невеселым.
Я ль не засеяла поле стихом?
Маком опийным,
Зеленым жмыхом…
Нечем особо гордиться.
Все никуда не годится.
Надо мне было выращивать мак.
А не дурацких детей и собак.
Мак – и другие понятья.
Все бы мне были как братья.
(обратно)

05.09.2013

Смою с кожи последнее море
И последнее солнце сотру.
Эти тени соборные смою.
Этих птиц на соленом ветру.
Теплый выветрю запах багета,
Поразительный дух ливаро.
Это было короткое лето,
Но ведь было же. Не понаро
Шку… Куплю я печений миндальных,
И поеду себе в Шарльдеголль.
А в страну моих мидий медальных —
Целых месяца два – ни ногой.
(обратно)

06.09.2013

Никто не поет в моем доме.
Никто не лопочет.
Никто не пыхтит,
Не дышит,
Не ходит на лапах тяжелых,
Пушистое светлое тело
С большою медвежьей башкою
Таща по длиннейшему коридору.
Никто не желает мне
Доброго утра…
Мягкого вечера – уж конечно,
Никто.
Никто не глядит – без укора,
С одною заботой:
Ты тут? Слава богу.
А больше-то ничего и не нужно.
(обратно)

06.09.2013

Что долго-предолгое мое
Смиренное растительное лето?
А вот уже окончилось и это.
То было вышиванье и шитье.
Но тут-то грянут подлинно они,
Строительные грязные работы.
Вокзало-чемодан-аэропорты…
И ночи беспощадные, и дни.
Осенняя тревога, глухота.
Тяжелая родительская лента.
Невидимые записи туда —
Что вряд ли носит имя документа.
Что в этих новогодних
закромах?
Непросто верить —
Что орехи с медом.
Потопнет город
В собственных дымах…
Выходит так, что я —
оттуда родом.
Вот эта, знаю, четверть сентября.
По-девичьи желает узаконить
Штурм дождевой
И мокрый подоконник.
И лето – пролетевшее не зря.
(обратно)

11.09.2013

Все говорят: пирожные и кофе.
Пирожные и кофе, говорят.
Ни в том, ни в этом – жаль, но я не профи.
Я ем и пью – почти что все подряд.
Могу паштеты… кроличий,
утиный.
Могу прозрачный, с гренками бульон.
Была когда-то вовсе буратиной,
Где луковка – обед…
Но то быльем
Уж поросло… и я по гастроному
Изрядно бегаю,
Диковины ища…
Меня не сразу сыщешь,
Быстроногу…
Я тут и там, с кошелкой сообща.
Но все твердят: найди себе пирожных.
И кофе – раздобудь и овладей.
О сколько их, людей неосторожных…
К любви предрасположенных
людей…
(обратно)

14.09.2013

…шла по брусчатке.
В городе во Львове.
Чего такого
мы все время ждем?..
И три-четыре
Небольших любови
За мной тащились
Тихо под дождем.
Как мушкетеров
Стройная команда…
Пока в отеле спит
Планше-планшет.
Да, я четверочник.
Но все стихи – как надо.
А кто отличник —
там другой сюжет.
(обратно)

18.09.2013

Я в поезде… Но может, это
не поезд вовсе, если я,
Собрав все слабости поэта,
Пишу тебе, душа моя?
Да разве в поезде возможен
Сердечный крик, печальный вздох?
Ведь поезд краток и тревожен…
Он этим сладостен и плох,
Что не успеешь изовраться,
Со спутником деля часы…
А вот уж надо собираться —
Огни граничной полосы
Так ярко криво проступили,
Весь в звездах сизый небосвод…
Не может быть, чтоб пропустили
Мы станцию, как Новый год…
Я в поезде… но это тоже
Как будто бы на корабле.
И поезд мой – мороз по коже.
И стих мой – компас на Земле.
(обратно)

21.09.2013

…Никого по эту сторону.
Все – по ту, по ту, по ту.
И стоит, понурив голову,
Плачет девушка в порту.
Не видать нигде кораблика.
Ветер дует и трясет…
Кто придет ее порадовать,
Свежей рыбки принесет?
Не горит свеча за окнами.
Были лодки, да ушли.
Камбалы, трески и окуни —
Отдыхают на мели.
Соляные склады старые.
Рыбный рынок, старый мол.
Морячки придут усталые.
Хоть один бы да пришел.
Вот идет она по берегу.
С ней почти что – благодать.
Не короткий путь в Америку.
Из Канады – долго ждать.
(обратно)

21.09.2013

…Не потому,
что город при дожде
Покажется безглазым,
Бесполезным…
Не потому, что при любой беде
Все станет деревянным и железным…
Не оттого, что в теле пастуха
Уснет душа ягненка и барана…
А только тихий поворот стиха…
Застал тебя
Сегодня слишком рано.
И этот же скрипичный поворот —
Как звук ключа
В искривленной личине,
Уже проник – из уха
В нос и рот…
По сумрачной заре
И по причине…
Вот полон рот
Угрюмого дождя.
Тяжелых нот
тетрадки скоро явит.
Вперед, вперед.
Немного погодя
Все станет на места.
Зима заставит.
(обратно)

22.09.2013

Отвыкла я от нежности сыновьей.
От этих и подобных пустяков.
Теперь присматриваюсь вот
К щеновьей.
От хвостика – до цепких коготков.
Игрушечное бархатное чадо.
Пушистый восхитительный живот.
И нет того – чего ему не надо.
И сам он вроде – мусоропровод.
Грызет…
Сейчас погибнут проводочки,
Поэта перезрелая любовь…
Мои запястья… эти кровоточки —
Следы его младенческих зубов.
И мальчики мои меня крушили…
Но все уже забыто на века.
И вместе собрались, и подложили
Испанца, диверсанта,
Двойника.
(обратно)

24.09.2013

«Отверженных смотрю…
И эскалатор
Куда-то вниз уносит жизнь мою.
А в пятницу, в местечке
«Альма-матер»
Я снова по-осеннему спою.
Что в осени и не первоначальной?..
При дождике,
Почти что при свече,
Придите слушать
Голос мой печальный,
И повидаться стоит вообще.
Пускай Москва
Сияет как лучина.
С теплом и светом
Множество проблем…
Меж небом и землей
Живет мужчина…
А женщина?
Нигде. Уже совсем.
(обратно)

25.09.2013

Ну, что нам с вами делать
Под дождем?
Ну, суши, что ли, заказать
В сушилке?
Их принесут…
Мы растрясем копилки.
И нехотя к десерту перейдем.
Ну, что нам делать с вами
При дожде?
Ну, обувь, что ли, перебрать
К погоде?
Так мы еще вчера
Смотрели вроде?
Такой, как надо, —
Не видать нигде.
Каких перчаток, шарфиков,
Зонтов?
Когда зима уже глядит
В затылок…
Каких сыров, паштетов
И бутылок —
Тех, что нашел
И оплатить готов.
Чем буржуазией эта дребедень —
Тем безобразней
Мутный праздник ночи.
Еще скудней сентябрь,
Еще короче.
Еще темней
И беспощадней день.
(обратно)

03.10.2013

…хоть тридцать девять каменных ступеней
И посылает в полночь нам
Хичкок…
Но ты моих не слышишь песнопений.
Все для тебя – частушки и прыг-скок.
И ты мою старинную гитару
Готов распять на первом же гвозде…
Да я сама повисну с ней на пару.
Хоть в доме, хоть на улице.
Везде.
Таких, как я, —
любовь низкочастотна.
Не говори, что это только китч…
Всегда любила старика Хичкока.
А он – меня.
Мой психо-птице-Хич.
(обратно)

04.10.2013

Сегодня вот ведь что
со мной случилось…
Вы знаете, я музыке училась?
Училась, да, ну, правда,
Уж давно…
Я за руку держалась
Няньки старой.
Так после обнималась я с гитарой,
как в те года мы с нею – у кино…
Что за кино,
Вы, кажется, спросили?
Да у кино, у нашей у России…
Такое у фонтана возвели.
Где мы гуляли с няньками,
Дурашки.
Кудрявенькие девочки-барашки,
Приемыши своей родной земли.
Лишь только выйдем с музыки проклятой,
Суровой, но ни в чем
Не виноватой —
Лишь только выйдем с нянею моей —
Бегом бежим в тот малый зал «России»,
Где мультики идут…
Сердца просили
Одних лишь только мультиков скорей…
Бегом-бегом, хоть с пирожком, хоть с булкой.
Бог с ним, с дождем, со снегом
и с прогулкой,
Дом Фамусова, тяжкий, как свинец.
Мы мультики сегодня заслужили.
Недаром мы весь день-деньской кружили,
Сейчас уж оторвемся под конец…
…так размышляла, подперевшись, тетка.
Звезда гитары, фея околотка,
У светофора выглянув в окно.
Все в прошлом.
Времена теперь жестоки.
В России – не кино, а караоке.
И няньки нет, и школы нет давно.
(обратно)

05.10.2013

Котов – почти что ненавижу.
В их сторону и не гляжу.
И кошку – белу, черну, рыжу —
Красавицей не нахожу.
Уж так устроен мой хрусталик,
Что выделяет он собак
Для бедных глаз моих усталых…
А кошек – нет. Ну вот никак.
А все же, дело пожилое,
Иду с лохматым другом тут —
И вижу – как полуживое
Три микронедруга сосут…
Чуть не грызут мамашу, урки.
Она – худышка в три ребра.
Потомству этой тощей мурки —
Ее саму кормить пора.
Сосут, терзают оголтело
Ее непышные сосцы —
Вот так-то это само дело
Умели делать их отцы…
Один черныш, другой белянка,
А третий густо полосат.
Асфальтом залита полянка,
Подвальный уголок им сад.
Под боком бочек просмоленных,
Где закатали всю Москву —
Свет диких глаз ее зеленых
Сверкает страшно, наяву.
Я вовсе не котов поборник.
Но я им вынесу мясцо,
Чтоб в тех глазах москвич-позорник
Вконец не потерял лицо.
(обратно) (обратно)

Покровский бульвар

05.10.2013

…вчера язык говяжий ели.
Ну, то есть принести успели,
Ну, то есть вынули пакет…
Как вдруг, стремительно,
В прихожей,
Торпедою, на вихрь похожей,
Летит щенок – пакета нет.
Ну, нет уже того пакета!
Его курчавая ракета
Терзает, ест уже почти…
И отбивается, и стонет,
И нападающих всех гонит
Бесстрашным боем лап пяти…
Пока покупку отнимали,
Пока остатки вынимали,
Покуда прятали язык…
Все вспоминали про корриду.
Видать, испанец-то не с виду,
А сердцем жарок, мозгом чист.
Еще куплю язык малютке…
Коррида, а не просто шутки.
Терпи покуда, брат-лингвист.
(обратно)

08.10.2013

А можно мне с тобой поговорить —
Не то чтобы одно иносказанье?..
Который год, такое наказанье.
Придется преступленье повторить.
Ты – только ты.
Смеясь среди девиц,
Небесных гурий,
Виноградных, сочных,
Ты – обитатель
Зон моих височных.
А я простой
Ночной рецидивист.
Вчера тихонько
Спела про Фили…
И профили
Восстали так чеканно —
Мы под окном,
под клювом пеликана,
Там, в Мальборге,
На краешке Земли.
(обратно)

09.10.2013

Лишь те свидетели Марины,
что приказали долго жить,
Но были слышимы и зримы
В аду – могли бы ей служить.
Чьи зорки очи.
Чутки лица.
Чья невосстановима речь.
А прочих —
Просим удалиться.
И яблоки свои стеречь.
(обратно)

10.10.2013

Живу-живу,
а вот уж и за полночь.
Где ж волшебство?
Зову-зову
кого-нибудь на помощь,
И – никого.
Ну никого.
Где люди, где предметы,
полезные уму?
Бессмертия чудесные приметы —
Ушли к кому?
Живут же крабы
двести или триста
примерно лет.
Еще могла бы
Встретить эгоиста —
но тоже нет.
Пришла пора.
Набухли оболочки.
Зубов следы.
…а что вчера?
Ну, были одиночки
тут, у воды.
(обратно)

13.10.2013

Есть признаки.
Есть признаки беды.
Все над моею бедной головою.
То топором взмахнут,
То головнею.
На подземельном дереве
Плоды.
Есть признаки.
Есть признаки нужды.
Моей нужды в тепле и в человеке.
Мышиное гнездо в библиотеке.
Устала мышь.
Пусты ее труды.
Есть признаки.
Но зоомагазин
Не входит в отношения с мышами.
Не делится судьбой и барышами.
Мышиный дух —
Он невообразим.
А общий грозный человечий дух
Не признаками жив,
А лишь разведкой.
Мукою костной полной вагонеткой.
Мышиною возней.
Полетом мух.
(обратно)

24.10.2013

Теперь, когда мобильник сыплет трель,
Кто вздрагивает свечкой на морозе?
Возьмите венедиктову свирель.
Сыграйте на хорошей русской прозе.
Услышали божественный рингтон?
Увидели Москву мою такую?
Да, это я и мой сынок Антон
Пришли стоять на улицу Донскую.
У церкви небывалые цветы.
У нас, у лопоухих и бесхвостых,
И крылья подрастали, и хвосты.
…Там, на углу, в начале девяностых.
(обратно)

02.11.2013

Коленки Толоконниковой Нади
Приснились мне.
Ей-богу же, не вру.
Да не какой-то благородной дамы…
А девочки, рожающей в жару.
Приснился темных глаз ее
Колодец.
Закушенные губы – из катар.
Прости нас, искупитель,
Инородец.
Прости нам этот
Новый Бабий Яр.
Я ортодокс. И многие инферно
Мою б хотели душу получить.
Но девочку – с башкою Олоферна
Могу еще от дряни отличить.
(обратно)

04.11.2013

Все вышло из строя,
Что было в строю.
И было-то трое —
Да те уж в раю.
Ну может, четыре
Летучих души.
Им люди простили
Простые стиши.
Не стали с них брать
Непосильный налог.
Не стали искать
Им цивильный предлог.
Ведь пишет-то складно,
Поет, как струна.
Да может, и ладно? —
Решила страна.
И вымерли все гитаристы
с тех пор.
От силы-то триста.
Всех видно в упор.
Слегка ворошили
Огонь в костерке.
Неплохо прожили.
С синицей в руке.
(обратно)

06.11.2013

В те времена,
Когда была я не калечка…
И не заигрывала хворь еще со мной —
Купила я себе старушечье колечко.
С отменным камушком,
Оправой и ценой.
Когда мне на море работать приходилось —
Где сеть, где рыба, где мой ялик на волне…
Оно светилось, тыщу раз оно годилось.
И много раз могло еще сгодиться мне.
Когда же надобно дурную генеральшу
Представить людям
И певичку в кабаре…
Мне надо вовремя,
А лучше и пораньше —
Сменить кольцо свое
На утренней заре.
Не то однажды спутаю,
Бедняжка.
Рыбачку с генеральшей, хлеб и сталь.
Как буду жить тогда?
Кольцо – бомбошка, пряжка.
Все – все играет роль,
одна деталь.
(обратно)

07.11.2013

Что у нас тут с тобой?
Адрес – почти любой.
Воздух – настолько плох,
Что попугайчик сдох.
Что у нас там потом?
Я над сухим листом,
Ты – на пути в сапсан,
Питерский партизан.
Что у нас про запас?
Денежек – в самый раз,
Если бы не лгуны,
Взявшиеся с луны.
Кто нас сто раз спасал?
Именно он, сапсан.
Синий – как тетива.
Сильный, как вся Москва.
(обратно)

09.11.2013

В двух совсем небольших словах:
Я рассохлась в важнейших швах.
Разошлися мои бока
И не сшились еще пока.
Что ж я лодку свою кляну?
А пойду-ка, переверну…
Просмолю ее всю, пока
Еще дышат с трудом бока.
Они дышат с таким трудом —
Будто тонким покрыты льдом.
Или тот, кто придумал лед, —
Мне уже дышать не дает.
(обратно)

10.11.2013

В темноте, когда ни предмета,
Ни шумов, ни книг, ни людей, —
Он приходит – ни то, ни это,
Мой маленький Асмодей.
Он растерзывает утенка,
Он невинного ест козла…
И мокра его бороденка,
И морденка честна и зла.
Он журналы мои разрушит.
Уничтожит мою хурму.
А потом меня обнаружит —
Запечатанную в тюрьму.
И тогда он достать захочет
Мою голову из угла —
И топочет, рычит, грохочет —
И я выкачусь, в чем была…
Сколько раз мохнатые руки
Доставали меня во мгле…
Горловые чудные звуки —
Невозможные на земле —
Разносились…
Глаза палились —
Зеленущие, мир другой.
Так мы в утро и провалились —
Асмодей ты мой дорогой.
(обратно)

11.11.2013

Внутри меня – восстание ткачей.
Буянов записных, бородачей.
Оболтусов лионских, дурачков,
Упившихся до красноты зрачков.
Но там же – и восстание ткачих,
Готовых лечь за каждый мужний чих.
Готовых всю себя отдать,
С чепцом —
Делимую меж мужем и отцом.
Но тут же и восстание детей…
Вот мы и дождалися новостей.
Детишки тут. Бодры как огурец.
В провинцию назначен
Жиль де Рец.
(обратно)

11.11.2013

И клинопись кардиограммы,
И знаки тайные узи…
Вот жизнь одной неюной дамы.
А уж какой – вообрази.
Одно суровое коленце —
И небольшое полотенце
Подмокшее на горьком лбу…
Почти вершит твою судьбу.
Приляжем-ка, планше-планшетик.
Постыдный высветлим сюжетик.
Положенная на слова —
И не кружится голова.
(обратно)

12.11.2013

Пускай же выкипает суп
И как-то сам спасается…
У Бенедикта первый зуб —
Того… И не кусается!
Теперь все будет весело,
Все будет по-хорошему.
Мое побитое село
Покроется порошею…
Уйдет проклятая чума,
Мы вслед ей кинем валенком.
Ну и окажется – зима
В аббатстве нашем маленьком.
(обратно)

12.11.2013

А кто не явится, сквозь дождь и снег, во Вражек —
Пусть больше руку даже мне не подает.
Там буду я, как прежде, в ворохе бумажек.
Но и с гитарой все же. А она – поет.
(обратно)

16.11.2013

…Престранная неделя, господа.
Борьба с собою.
С силами природы…
Себя восстановленье.
Соки-воды.
Средь них – одна особая вода.
Чего-то я кому-то не дала…
Одним – сказать.
Другим – рыгнуть покруче.
Над теменем печальным
Встали тучи,
И молнии – давай меня пронзать…
И не успел пройти электрошок…
Стиральная машина поспешила,
Все подсушила,
Пуговки пришила,
Белье мое —
Ну, свеженький снежок.
* * *
Какой-то ужас с нашими людьми.
Хорошими родными дураками.
И с бабами беда, и с мужиками.
Пойди-ка корвалольчику прими…
(обратно)

17.11.2013

Жужжит в ушах.
На сердце дрема.
Весь день – сплошная ерунда.
Зато звонил поэт Ерема.
А он-то – гений, господа.
(обратно)

17.11.2013

Воскресной вечер, тары-бары.
Московский тихий уголок.
Невнятный перебор гитары,
Уж всяк его забыл, милок.
Наш мещанин какой-то «Голос»
Глядит, размашисто плодясь.
И – ни на волос, ни на волос…
Никто не слышал отродясь
Ни Галича угрюмый рокот,
Ни Клячкина мальчиший лад,
Бачурина свирепый клекот,
Ручей новеллиных баллад…
Да ничего тут не слыхали.
Зачем мы только родились.
Зачем никчемными стихами
В руках и в списках разошлись.
Не возражайте. Мы – не баре.
Чего-то нам недостает.
Внучок играет на гитаре,
Но, к сожаленью, не поет.
* * *
Я говорю обычным языком.
Обыденным и досконально ясным.
Живи как есть.
Со мною не знаком.
Не утруждай себя
письмом напрасным.
Когда-то заградительный отряд
Стоял у нашей старой цитадели.
Он весь полег.
Хронисты нас корят —
Семью мою, – что мы
Не углядели.
Потерянный последний паладин,
Ты несмешон.
В родстве с летучей мышью.
Вспорхни с усильем —
И лети один.
Писать не вздумай.
Я все письма вышлю.
(обратно)

19.11.2013

…Удивительная тишь.
И не первый день такая.
Встанешь утром, помолчишь.
Ежечасно привыкая…
Второсортная еда.
Третьесортная посуда.
То и это – не беда.
Разве скроешься отсюда,
Где асфальт пороховой…
Где взрывается ступенька.
Где гороховый, живой,
Суп вскипает, будто Стенька.
В набежавшую волну
Бросит девушку, мерзавец.
Все тут так. Бросай жену,
А не девушку, как заяц.
(обратно)

21.11.2013

…Моя собака-террорист.
Она сепаратист, однако.
Но в то же время – интурист.
А в то же время – лишь собака.
Что я могу? Могу рыдать —
Какой полет, какие грани…
А все-таки предупреждать
Продюсеры должны заране…
(обратно)

22.11.2013

Меж нами, неуютными людьми…
Куда лететь – неважно,
Лишь бы
Ждали…
Допустим, что сегодня —
До Перми.
А завтра, все возможно, —
В Амстердаме.
Но, стоя на обломках бытия,
Придерживая юморок дурацкий —
К тебе хочу, Нормандия моя.
Мой соль-де-мер, мой кабийо
Пиратский.
(обратно)

24.11.2013

Вот бабушка приехала с Урала…
Чего она там делала, скажи?
Ходила по грибы?
Белье стирала?
Жила-то хоть, надеюсь, не по лжи?
Да, бабушка, без дедушки на пару…
Не столь плечиста,
Не широк мосол…
А все же мучит, тискает гитару,
Как гость желанный,
Музыки посол…
Что бабушка читала по дороге?
Урал дымился,
Грохала судьба.
Теллурию читала…
Босы ноги…
Всем самолетом пела
Голытьба.
(обратно)

25.11.2013

Друзья мои – по свету
и по мгле,
По грустной жизни этой
На земле…
Я в среду жду вас всех, 27-го
там в Глухаре,
Как тихий угль в золе…
Среди московских визгов,
Хрипов, лаев —
Стихи свои расскажет
Николаев,
Печальный, безнадежный и густой —
Как слепок нашей жизни непростой.
Не гипсовый, не бронзовый
Покуда.
Не каменный… а то бы вовсе худо —
Совсем, совсем не каменный поэт.
Прошу явиться всех.
Большой привет.
(обратно)

26.11.2013

…не те, что веселятся в темноте, —
А те, что никогда не веселятся.
Вот именно, что ЭТИ, а не те.
Умеют на земле определяться.
Так бровь печально может изогнуть —
Как кое-кто не может и мизинец.
Умеет день и ночь перевернуть,
И Вену разменять:
Венеций, Винниц…
А может и похлеще,
Побойчей.
Жонглирует направо и налево.
И семисвечник, мать семи свечей —
Ему не канделябр, а королева.
Он только соло.
Никаким хорам
Не станет доверять ночное слово.
И небольшой, едва заметный шрам —
На лбу змеится,
Будто у живого.
(обратно)

27.11.2013

В Москве, конечно, первый снег.
Но каждый милый человек —
А не задушенный сухарь —
Сегодня топает в Глухарь…
К стихам поближе, к очагу…
Все на Цветной. Хочу-могу.
(обратно)

28.11.2013

По лужам или по снежку —
Я прилечу, пища – ку-ку!..
Невелики мои права,
Да и частенько голова
Так безнадежно кружится…
И что снежок, что лужица —
Мне опасаться нечего:
Люблю любое метео.
(обратно) (обратно)

Рождественский бульвар

01.12.2013

Нисколько она не одна,
Вот с этой вот шеею птичьей.
Ну, нитка от веретена.
Иголка. И этот обычай
Руками все время вертеть.
Так мелко, по швейному туго.
Себе ничего не хотеть,
А все – для детей и мил-друга.
И строчки, хоть эти, хоть те.
Вечерняя, в столбик, записка.
И меленькое декольте —
Не бабушка, не гимназистка.
Когда за плечами Херсон,
Сургучная тяжесть перчатки,
Зачем еще прочих персон
Не льстящие нам отпечатки?
Так бабку увидят внучки.
Свежа и почти без изъянов.
Скорее напялим очки.
Прости меня, брат Аверьянов.
(обратно)

01.12.2013

Я – старинный госпитальер.
Ну и кто в моей госпитальне?
Молодежь нельзя, например,
Мне доверить для воспитанья.
Правда, простыни так свежи,
И бинты, как пух, белоснежны.
Хирургические ножи
Ослепительно неизбежны…
Рыцарь ранен, смертельно желт,
И страдает от сильной жажды.
Все багровее горизонт,
Будто он из прибрежной яшмы.
Но когда мне свезут детей —
В годы голода или ссылки,
Я не стану ждать новостей.
Они тут, во лбу и затылке.
(обратно)

02.12.2013

Пропустила первое декабря.
Проспала, прохныкала. Зря, зря, зря…
Пусть оно недорого,
как минтай…
А наврут с три короба —
Про Китай.
Ничего не слушаю, не могу.
Сковородку лучшую сберегу.
Чтобы тело вялое жарил газ,
Вялое, усталое, не для глаз.
Рядом с зоопарками скучно жить.
Парками-лопарками ткется нить.
Я моргнула песенке:
Улетай!
Где там еще Хельсинки?
Тут Китай.
(обратно)

02.12.2013

Мало мы знаем о маврах.
Мало и маловато.
Об их обычаях, нравах.
Смотрим подслеповато
На их черты грозовые…
Зрачки – зеленый крыжовник.
А пазухи носовые?
Да это же уголовник,
Заезжий маг или демон.
Клыкастый, широкогрудый.
А чуть отвернешься – где он?
В раскачку, походкой грубой
Уносит гибкое тело,
Осла заломав, барана…
Зачем ты пришел, Отелло?
Ей-богу же, слишком рано.
(обратно)

10.12.2013

Зима. Зиме. Зимою.
Сколько пустых, бессмысленных
И беспощадных дней…
Прокисших словес бесчисленных,
Слабых чужих огней…
После ночевок точечных,
С книгами или без,
Я и сейчас не то чтобы —
Прыгаю до небес.
Не кормлю ни птиц,
Ни животных…
Ни гур-гур тебе, ни ме-ме.
Но и виршей нет тягомотных.
И за все спасибо зиме.
Подморозила, подвязала,
Подтянула всем языки.
Пальцем на небо указала
И сказала: давай стихи.
Пусть бессмысленно,
Беспощадно…
Безнадежно – почти всегда.
Я свобода твоя, и ладно.
Ты меня поняла, балда?
(обратно)

10.12.2013

Тут, в моем небольшом изгнании —
Очень маленькое теле.
Но мы любим воспоминания
О себе на пустой Земле…
Ежедневно смотрю, как девочка:
Либо новости, либо весть.
Раз жива – никуда не денешься.
Они тут. Они здесь. Все есть.
Но все жутче прически, к ночи ли?
Невозможный какой-то грим.
Распадаются, что ли, клочьями?
Страшно думать – что там, под ним.
Что мужчины уже, что женщины —
Что за странные пиджаки?
Или судороги кишечные?
Что, засасывают пески?..
Эти шутки неграциозные —
Только им одним и смешны.
И прически сыпно-тифозные
Одолевшие полстраны.
У меня вообще изгнание.
Далеко мой автомобиль.
Где мой Киев? Как заклинание.
Что там Оттепель?
Просто пыль.
(обратно)

11.12.2013

Одно расстройство, господа.
Замерзли птицы.
Ушли неведомо куда
Родные лица.
В уютном этом гараже
Тепло и сырость.
И отчего же на душе —
Такая сирость?
Депо. Амбар. Сиротский дом.
Отдел малютки.
Чего же я ищу с трудом,
Какие сутки?
Я полонянка, господа.
Одни реснички
Уже остались, да-да-да,
От Веронички.
Она тут сохнет от тоски,
Без личной ласки…
И все белей ее виски
Без лишней краски.
(обратно)

12.12.2013

Ну что, ребята.
Это тоже я.
Смешная?
Ах, естественно, смешная.
Когда бы знать…
Но, ничего не зная,
Мы пели звонко,
Слаще соловья.
И что, вот эта птица,
Рыба, агасфер —
Чужого разве стоила вниманья?
Полна, пожалуй,
Школьного ломанья.
Да и еще чего-то…
Например:
Где милое, костерное,
С тоской?
Залитое каким-то
Жутким хреном…
Где блюдо основное:
Чай с поленом,
Где жидкий суп
С дешевою треской?
Ну, не было такого ничего.
Ну, не было,
хоть вы меня убейте.
Поймайте, взрежьте,
Ватою набейте,
Устройте куклу,
Знамо для чего…
Не кукольный
Мой угольный зрачок.
Горящий, восхитительный,
Тревожный.
Божественный,
бессовестный, безбожный.
Как было знать?
Курился табачок…
(обратно)

13.12.2013

Что мне сегодня снилось —
Я расскажу вам, но —
Не сразу же как промылось
Мое слуховое окно.
Пока же нырну обратно…
И – ничего не сказав.
Я расскажу вам, ладно?
Но это будет зав…
* * *
…к огромному недоумению,
Скорее всего – моему —
Все сводится к местоимению.
К нему лишь, к нему одному.
Оно долговечнее долгого.
Оно водянистее льда.
Когда – тугоплавкое олово.
Когда – соляная слюда.
Подходит шагами пустынными.
И дышит, и дует в лицо.
И вот он лишается имени,
Теряет часы и кольцо.
Не хочет ни звона, ни музыки.
Стена пред глазами, стена.
Ни женства отныне, ни мужества.
Какие-то он и она.
(обратно)

14.12.2013

Когда еще железное кольцо
На пальце повернешь,
Теряя силы…
Последним лоскутом утрешь лицо,
И скромно встанешь
на краю могилы…
Когда запишешь,
тяжело дыша,
Последний перевод
Из Геродота.
И подчеркнешь
Строку, что хороша,
И сургучом прижжешь у переплета…
Миры избавишь
От тяжелых тел,
От ревности,
Проказы,
Желчи тоже.
Вина напьешься —
Ты его хотел…
Вот тут-то
И расскажешь молодежи:
Есть город-царство.
Кто же, например,
Там будет жить —
Обыденно, но мудро?
Так думал, засыпая,
Тамплиер.
Тринадцатое, пятница,
Под утро.
(обратно)

14.12.2013

…Не говори со мной о хилом декабре,
Где мерзнут ноги, где
язык жестоко скован.
Не говори о зле.
Не надо о добре.
О женах, о мужах.
О старом и о новом.
Пожалуйста, молчи —
О курочке рябой,
Которая несла,
Да не снесла яичко.
О фее молодой.
О птице голубой.
Ты мог бы знать ее.
И издали, и лично.
Такую порют чушь
Верховные вруны —
Несутся соловьи,
Слетаются павлины…
Промерзнуть,
Промолчать
Мы приговорены.
И сведенья пришли —
Что мы неисцелимы.
(обратно)

15.12.2013

Проснулась и стояла у окна.
Кругом – одна гусарская баллада…
Прошла война.
Москва не спасена.
Но, может, ей самой —
Не очень надо?
Проснулась.
Не готовая к борьбе,
Доверила себя
Стеклу и свету.
А наверху – Коро? Моне?
Курбе? —
Одну большую вывесил монету
Неровную,
У нас тут тоже Рим.
Как можем, так чеканим
Понемногу.
Но тут и замигал через дорогу
Малютка-самолет.
Парим, парим!..
(обратно)

16.12.2013

Страшно представить —
Что будет с моим щенком,
Когда я открою дверь,
Вернусь, так сказать, в обитель…
Ведь он просидел чуть не пару недель —
почти что и под замком…
И вот, ярких сцен не любитель —
Осыпаема молодыми зубами,
Облита детским лаем его,
Я увижу себя героем…
Здравствуй, здравствуй,
Братец Иванушка!
Ничего…
Мы с тобой еще всех построим.
(обратно)

17.12.2013

Маленькое сверло
Голову мне снесло.
В темени заблудилось
И глубоко прошло.
Маленькое сверло
Знает – как мне светло,
Как мне темно бывает,
Холодно и тепло…
Помнит все уголки.
Письма мои, звонки.
Пусть пощадит худые,
Слабенькие виски.
Ладно, студи, суши.
Я же от всей души…
Эти мои осколки —
Разве не хороши?
Колются, как стекло.
Даром, что их сверло —
Било, рвало, ломало.
Что-то же их спасло?..
(обратно)

19.12.2013

Дети моей Москвы —
Все лишены, увы,
Ярких смешных подарков,
Снега среди травы.
Их не зовет рожок.
Вышитый сапожок —
Может, и есть в семействе,
Красный, как петушок…
Но не дымит камин,
Где головней кармин
Дышит – как зоб дракона —
Жарок, неутомим.
Дети шумят, шалят.
Папы им не велят.
Мамы хотят порядка,
Строят своих телят.
И невдомек Москве,
С дыркой в голове,
Что вот сегодня можно
Бурю поднять и две…
Только сегодня лишь
Каждый земной малыш
Может шалить как хочет,
А не пищать, как мышь.
Вот тебе – золотой.
На – пока молодой,
Купишь себе игрушек,
Или какой другой —
Подлинный дар небес,
С мамой пойдешь и без
В маленький магазинчик,
Где и зверье, и лес —
Стоят совсем гроши.
Быстро бери, спеши,
И убегай немедля,
Спрятав в карман души…
Нет у нас Рождества.
Но ничего. Москва
Лупит свое потомство,
Любит без озорства…
Ну-ка, иди сюда.
Ближе, еще, балда.
Зуб потерял, бедняжка?
Вот тебе грошик, да.
В бабушке все же – прок.
Если приходит срок —
Бабушка-чудотворец,
Гном, лепрекон, пророк.
(обратно)

21.12.2013

Где-то в третьей-четвертой,
в другой половине дня…
Поищи меня, подожди меня.
Поищи, полови меня.
Но ни в коем случае —
Не в первой,
и пожалуйста —
не во второй.
В первой я буду стервой.
Да и во второй —
не герой.
Но когда наступает третья,
Специальная половина дня —
Вот к ней-то хочу успеть я…
А ты подожди меня.
Я не каждый день успеваю
Шубку теплую надевать…
А потом, когда надеваю —
То куда мне ее девать?
И, когда приходит четвертая,
Та самая половина дня —
Открывается дверь потертая,
Невозможная для меня…
Ты уж лучше успей до полночи,
До полуночи, до поры…
Когда пальцы мои наполнятся
Тьмой и сумерками игры.
Эта третья жизнь половинная,
А все прочие – не видны.
Как тональность неуловимая —
Для последней моей струны.
(обратно)

22.12.2013

В основном – конечно же, поздно.
Но я помню, как ВВПознер,
Звал меня для своих программ.
А тогда мы могли в эфире
Говорить обо всем, что в мире…
Что ни есть – просто стыд и срам.
Я надеюсь, что мне простили.
Там сидел посол Палестины.
Там Израиля был посол.
И Ястржембский – пошел, пошел…
И все это катилось, длилось.
Я ужаснейше разозлилась.
Под тяжелый вопрос – Чечня —
Не смогли удержать меня…
Я сказала: Израиль – это
Чистый пламень добра и света.
Палестина – гора камней.
Тыщу лет, от начала дней.
Что я помню, чего там было?
Если честно, то я забыла
Оловянный их юморок.
Но ведь я-то была – пророк.
Через день уже было поздно.
Через день уже ВВПознер
Понял все: что шутили зря…
Ни хорошие, ни плохие,
Мы умеем созвать стихии.
Это было ТО сентября.
И хотя мне чеченцы кивали
У прилавков и на вокзале,
Головы не сносил Нью-Йорк.
Со зверьем невозможен торг.
Отчего я сегодня это?
Кто тут луч и добра и света?
Кто икона, мегазвезда?
Но мой папа был жив тогда.
И сегодня я помню папу —
Ходорковского по этапу
Протащили тогда уже,
Но на первом лишь этаже…
И мой папочка, видя это,
Говорил мне в то злое лето:
Как тут больно… огнем гори…
Но ведь он же красив, смотри!..
(обратно)

24.12.2013

Ничего, что я заплутала?
Ничего, что не говорю?
Я недавно во сне летала.
И немного еще парю.
Правда, это было больнично,
И задействован был наркоз.
Но, ей-богу же, непривычно —
Среди бабочек и стрекоз.
Было густо, как в океане.
Было пусто, был край Земли.
Но и кролики мне кивали,
И цыплята за мною шли.
И еще одного видала,
И могу рассказать теперь…
Он сказал: «Ты чего рыдала?
Заходи. Тут открыта дверь».
(обратно)

28.12.2013

Как надоели мелкие дела…
Осточертели лишние детали.
А часики ходить не перестали,
И из метро – в метро все шли тела…
Усталые тяжелые тела,
Друзья мои, ничуть не боевые.
Садовые, лесные, полевые.
Москва их обманула, провела.
Что стоит человека провести?
Да ничего на свете проще нету.
Он таракана – примет за монету.
Пойдет искать, сочтя до десяти…
До десяти неявных единиц…
До тыщи пленниц…
Тыщ до трех племянниц…
Он по команде тихо ляжет ниц,
Чуть оглянувшись на окрестных пьяниц,
А те лежат…
Сложившись в штабеля.
Для них зима —
Тяжелый выпуск лета.
Да где ж ты есть,
Московская земля?
Неужто ты, скажи,
И вправду – это?..
(обратно)

30.12.2013

Не знаю, как дальше будет.
С трудом вспоминаю, как было.
Пожалуй, что все-таки прежде —
было повеселей.
Никто никого не судит.
Там тонны детского мыла.
Практически отсутствует уксус.
Совсем не в ходу елей.
Пыла, говоришь, пыла?
Но ты так и не побывала в Прадо.
Ты не была в Дордони.
В Венеции – лишь разок.
А полночь уже пробило.
И вот тебе твоя правда.
Она вся тут, на ладони.
Пискляв ее голосок.
Пронзителен, неудобен.
Щекочуще неуютен.
И там и сям не бывала —
А все-таки мне везло.
И помню, что дом был скуден.
И день нехорош и смутен.
Но я свое напевала.
И время за мною шло.
(обратно)

31.12.2013

Собака летает по дому, как демон.
И ест мандарины, и щиплет цветы.
И кажется – все это только затем он,
Что я – это я же.
А ты – это ты.
Какое печальное время, однако…
протертое просто,
хоть штопай, хоть шей…
Но вот же, по дому
Летает собака —
Язык развевается,
Рот до ушей.
А я почему не могу, интересно,
Метаться, как фурия,
Глядя в окно?..
Да заняты уж
И диваны и кресла —
Все той же собакой…
Повсюду – оно.
2014
(обратно)

03.01.2014

Ну что? Я посмотрела «Жизнь Адели»…
Все как всегда, ребята перебдели…
Обиделись на что-то, дурачки.
Не розовые, стало быть, очки.
Я и сама… ждала и не решалась.
На край села сбежав,
В комок зажалась…
И думала печальное: «Ну вот,
Сейчас покажут эдакие ласки…
Шехерезаде снившиеся сказки…
Где европейца сдержанного рвет…»
Но не рвало. Нисколечко, ни капли.
Весь зал сидел – так, словно на спектакле.
Не шевелясь, не дрогнув, ни гугу…
И в тонком месте – ну никто не вякал…
Не хохотал, не скрежетал, не плакал.
Вот я-то, например, так не могу.
А я и плакала. И сомневалась…
Была одна. В пальто. Не раздевалась.
Пила водицу. Все же три часа…
Но хорошо мне было, вот ведь братцы.
Там все так просто!
Можно было б вкратце
Пересказать… разбить на голоса.
Не буду вам рассказывать детали.
Мой сверстник – он не человек из стали.
Он плачет, он на все пойти готов.
Но только бы его не щекотали…
Не мучали… допросом не пытали…
Идите на Адель.
Там есть местов.
(обратно)

04.01.2014

Одному из младших детей —
Сегодня четыре года.
Это круг моих новостей.
Результат моего похода,
Начатого сорок лет назад,
От отчаяния, под угрозой…
И на сердце не цвел жасминовый сад
С одною пурпурной розой.
Сердце… Или, может быть, и не оно?
Оно падало в пятки, катилось…
Не придумали еще стекло – волокно.
Солнце вкруг нас крутилось.
Да, система была не солнечной.
На Красносельской – мой факультет.
Я училась жевать пельмени.
А любовь была подоконничной,
Напряженное тет-а-тет…
Не без пламени, тем не мене.
Что теперь?
Сидишь с младенцами,
Их смутя…
Плутуешь,
Делаешь вид, что в теме.
А глазами ищешь одно дитя,
Живущее не в солнечной системе.
(обратно)

05.01.2014

Хулиганит лохматая тварь,
Все снося на пути-дороге.
Хоть секирой его секи,
Хоть кипятком ошпарь.
Ох, недешевы нынче
Хот-доги…
До такой ужасной степени
Этот дог-хот,
Что, ища куда бы укрыться —
Я давно ускоряю собственный ход,
Наполняя его корытце.
Ну, честное слово,
Что ж это за дог —
Если с виду только ягненок.
Что за нос его схватишь,
Что за задок —
Нежно щерится,
Как спросонок…
А потом проснется,
Грызет-грызет…
Что ни попадя,
Что попадется.
И последней книге
В доме грозит…
Если книга еще найдется.
И сверкает его крыжовенный глаз,
И оскал – особого вида.
…Мы, хот-доги, еще вам покажем испанский класс.
Впереди еще вся коррида.
(обратно)

07.01.2014

…Когда был Беник маленький,
С кудрявой головой —
Он мог бы бегать в валенках
По горке снеговой…
А мог бы в книжку детскую
Засунуть черный нос.
Уж зимушку советскую
Не упустил бы пес.
Снеговика огромного
Лепил бы во дворе,
Котеночка бездомного
Кормил бы на заре…
Он человека-сверстника
Валял бы на катке,
Хозяина-наперсника
Облаяв вдалеке.
Какой салют с петардами!
Во всех дворах уют…
Ну, может, вечер с бардами
По телеку дают.
Когда был Беник маленький —
Границы на замке…
И все мы – на завалинке,
Шампанское в руке.
И что с того, что маленький?
Он тоже – человек.
На елке были шарики.
А над Москвою – снег.
(обратно)

08.01.2014

Что делать, братцы…
Я цепляюсь за нее —
Как Буратино
За руку Мальвины.
Куда деваться…
Грязное мое,
Картина безутешная
Лавины.
Снесло нас,
Драгоценные мои.
Смело нас,
В одночасье закатало.
Лакеи воцарились, холуи.
Хотя еще недавно —
Рассветало…
Цвело, ребяты.
Ясный бил фонтан.
И каждый книжный —
Продавал романы.
И на тебе —
Живой неосултан
Засунул руку
Нам с тобой в карманы.
Мне скучно, бес.
Мне так – как никогда.
Бреду к себе на Сретенку,
С секретом.
А там, конечно,
Точно та беда.
Я про Глухарь.
Я завтра там. Об этом.
(обратно)

10.01.2014

…Зимы ждала-ждала природа.
И дождалась.
Вот это да…
Ни города, ни огорода.
Приехал – слазь.
Вокруг пруда
Хоть Патриаршего,
Хоть Чистых —
Пойди, немножко походи.
Откушай здешних вин
Игристых.
Да, тут такая малади…
Всеобщая…
Был год несчастный.
А ты, бедняжка, помни впредь:
Наш город, дикий и ненастный,
В ладонях не обязан греть
Чужую худенькую руку.
И к сердцу тихо прижимать…
Тебя еще везет по кругу
Ямщик, покрикивая – мать…
Ни високосный, ни высокий.
Ни Новагода, ни зимы.
Спаси нас, Шерлок
Волоокий.
Устали ждать.
Устали мы.
(обратно)

11.01.2014

Людей не надо учить.
Но надо с людьми возиться…
Их можно тихонько гладить,
И вовсе не говоря.
На вкус они могут горчить.
И самый кончик мизинца
Не может с тобой поладить,
И это-то, точно, зря…
Чертовый этот кончик,
Порезанный тонкой бритвой.
Чем еще обернется
Маленький наш порез?
Никто ничего не хочет,
Истерзан своей молитвой.
А палец еще проснется —
И вспомнит свой первый стресс.
Всяк палец желает помнить.
А кончик – особо тонок.
Не дай тебе бог пореза
Такою стальной струной…
Потом веществом
наполнить,
Чтоб сон не забыл ребенок,
Ни света его, ни веса,
И этот порез ночной.
(обратно)

14.01.2014

Никакого нового года.
Никакого нового бога.
Может быть, питьевая сода.
А возможно – и это много.
Есть только чуточка лени.
На кончике ножика – боли.
Пока не согнешь колени —
Машину не сдвинешь в поле.
Пока не оплатишь парковку,
Не попадешь в психушку.
Подарочную упаковку —
Скорее в стирку и сушку…
И никакого года.
И никакого бога.
А питьевая сода —
Ее даже слишком много.
Да, как-то болит млечно,
Меж правой и левой почкой.
Меня бы спасло колечко…
Кулон с небольшой цепочкой.
(обратно)

15.01.2014

Да что с тобой, унылая луна?
Устала ты, ступай к своей подружке.
Какая неуемная страна…
Все пишут тут, все думают
По-русски.
Недурно бы английский понимать…
Неплохо бы и размышлять по-датски.
Китайское кино пора снимать.
Да плохонькие мы тут господа все.
И детушки валяют дурака,
И тетушки стоят себе на вахте.
Старуха обнимает старика —
И каждый в теплом ватнике на вате.
Не буду я любить тебя, луна.
Ты злая оборотная картина.
Пока еще горит во рту слюна,
Не выйду я, не жди, из карантина.
Я тихий расскажу тебе стишок.
Луна в Москве! – вздыхая недовольно.
Летит над подоконником снежок.
Уснул щенок.
Не страшно и не больно.
(обратно)

16.01.2014

Да что тут такое
На каждом шагу!
Ни грамма покоя,
Ни капли не лгу…
Иду ли не в ногу,
Грущу ли в тиши —
Точу понемногу
Ли карандаши…
Одна только запись,
Кустарный дневник.
И вот уже запуск
Невидимых книг.
Неслыханный выпуск
Свежайших стихов.
Источник не высох,
Чуть-чуть пересох…
Издатель небесный,
Тебе моя страсть.
Мой строй бесполезный
Всяк может украсть.
Пускай же крадется
И катит шаром…
Издатель пройдется
Огнем и пером.
(обратно)

17.01.2014

…И, в третий раз закидывая невод,
Да что же ты? – спрошу мой городок…
Я все учусь. И неуд, снова неуд.
Я неуч, а не завуч. Парадокс.
Я троечница, но тянусь к четверке.
Я девочка, но с мальчиком дружу.
Мне мамин гардероб откроет створки,
А я давно брожу по стеллажу
По книжному – со стариной Бальзаком…
По пыльному – со стариком Дюма.
Мне и Куприн вполне, признаться, лаком.
А Мериме… и минула зима.
Тогда мы не видали зим без снега.
Немало прочитали, кроме Цвейга.
Все стали незнакомками, увы.
А всадник, как и был, без головы.
(обратно)

18.01.2014

Как должно факиру и магу —
А кто тут светило-молчок! —
Он тащит свою костымагу,
Кладет ее мне под бочок.
То в мягкие ноздри подует,
То, чавкая, лижет скорей…
Но мило, по-детски, колдует
Над грубой игрушкой своей.
Как житель Варшавского гетто.
Укрывшийся от топора.
Зачем я – про это, про это?
Затем, что про это – пора.
(обратно)

19.01.2014

Видела нынче приятелей юности.
Дело-то тут не в моей тонкострунности.
Дело не в избранности
Или странности.
Дело в сегодняшнем дне,
В этой данности.
Что я увидела? Чуткое, нежное?
Или избыточное и небрежное?
Или вообще, не дай бог, госпитальное?
Где только опыт-урок-испытание?
Неузнаваемы стали товарищи.
Смотрят отчаянно:
Нет, не пора еще!..
Многие сморщены,
Многие скрючены.
Но и стесняться
Еще не обучены.
Черт, забери
Эти злые реалии!
Бог, подари
Им иные регалии.
Раз уж так вышло,
Что с гордою песнею
Наши товарищи
Встретили пенсию.
Пусть эта дата
им будет страницею.
Может, Парижем когда-то
И Ниццею.
Там и тогда
Три строфы не истлевшие —
Тихо споют господа
Уцелевшие.
(обратно)

19.01.2014

Зачем я утятину жарю сегод?
Ведь только что, только
Ушел Новогод…
На что я утятину трачу?
Бывало, шпигую – и плачу…
Зачем я еще и тащу лосося?
Притом никого из детей не спрося?
Зачем натираю лимоном —
По старым рыбачьим законам?..
Зачем бы взяла я огромнейших слив,
Любая – как яблоко, белый налив?
Зачем заливаю сиропом
И ставлю в духовку, все скопом?
Зачем я все это затеяла, а?
Ну где же была же моя голова?
Ну нет бы – картошку и шпроты…
Придут и сожрут, идиоты…
(обратно)

20.01.2014

Когда случится воскресенье,
Двадцать шестое января —
Конечно, не землетрясенье —
Но надо день прожить не зря
Тебе и мне, москвич печальный.
Тебе и мне. Кругом зима.
И есть в зиме второначальной —
Большое горе от ума.
Когда же зимних дней рожденья
Вечерний отгрохочет гром —
Зазеленеют насажденья
Из зерен, сеянных пером.
Перо такие знает перлы —
Каких гитара не таит.
Боюсь сказать, какие рифмы
Здесь извергаются в аид.
Мужские, женские, любые.
Из самых недр, почти с нуля.
И алые, и голубые,
Все, что придумала Земля.
Зимой Высоцкий, наш,
Январный,
Родиться вздумал, говорю.
А я свой голосок гитарный —
Предоставляю Глухарю.
(обратно)

21.01.2014

Козленок мой…
Куда же ты девался?
Куда исчез
Почти что на три дня?
Ты не замерз?
В снегу не зазевался?
Ты не забыл
Суровую, меня?
Нашлась ли утепленная жилетка?
Обул сапожки,
Повязал кашне?
Ведь ты пока детеныш,
Малолетка.
Легко ли крошке
В нашей-то стране?
Да хоть в другой,
Какой-нибудь народной
Веселой демократии большой,
Где пес живет,
Прекрасный и свободный,
Смеясь и плача полною душой…
Не плачь, дитя.
Мы предаемся мраку ль
Иль все же одолеем
Грязь и гнусь?
Мы приспособим к делу
Твой каракуль
Для наших нужд —
Как только я вернусь…
(обратно)

21.01.2014

В пещере моей снеговой —
Январскую полночь встречаю.
А ты не качай головой —
«Прощаю – прощаю – прощаю».
Да что ты мне можешь прощать
В высокую эту погоду?
Попробуй меня замещать.
Возьми себе йоду и соду.
Бери себе колкого льда
От берега каменной речки…
Надеюсь, что больше сюда
Не пустят тебя человечки.
Увидя их всех на холме,
Ты сразу поймешь – мы знакомы.
Но ты же не помнишь, что мне
Двоюродны эльфы и гномы.
Такие густые снега
В мои заметают окошки…
У речки темны берега.
Но есть между ними – берложки.
В пещере моей снеговой
Хранится кифара Орфея.
…а ты не качай головой —
Я все-таки здешняя фея.
(обратно)

23.01.2014

По зимнему небу ночному,
Где климат не очень жесток,
Летит мой сынишка из дому,
Летит он на Дальний Восток.
Не так-то уж он и возвышен,
Порядком измотан в быту…
Но все-таки двигатель слышен —
Машина берет высоту.
Какие-то странные знаки
По воздуху чертит Луна…
И машет вдали Миядзаки —
Не знаю я, он иль она.
И сыну мерещится: прямо
По борту невиданный храм…
Да это же… нет… Фудзияма,
Известная прочим мирам.
Мой сын подлетает к Японии,
А мог бы на лавке лежать…
При нашем-то тут беззаконьи
Куда ты задумал бежать?
Ну, разве на остров безлюдный,
Один из Курильской гряды —
Построить дворец изумрудный
И вытащить нас из воды.
Мой сын переводит дыханье,
Москвы ему все-таки жаль —
Но мать и запишет стихами,
И вырубит в камне скрижаль.
Сынишка спускается с трапа
А с ним всепогодный сундук…
На нем треугольная шляпа
И серый походный сюртук.
(обратно)

23.01.2014

Мы здоровенные,
Мы и убогие,
Мы не такие, какие нужны.
Невыносимый уют урологии —
Вот золотые запасы страны.
Здесь понемногу, мужские и женские,
Органы – все потерявшие пол.
Здесь и пореченковы,
И хабенские.
Все по-военному.
Вышел – вошел.
Слава тебе, дорогая столовая,
Где жанмарэ повстречает бинош.
Что эта жизнь, безвозмездно суровая —
Если товарища тут же найдешь?
Но донжуаны лежат, безучастные…
Но инезильи рыдают в платок.
Плохо причесаны, руки без часиков…
Весь в гематомах худой локоток.
Слава те господи, есть демократия!
Хоть в урологии, хоть на столе.
Как ни скандаль буржуазная братия —
А демократия есть на Земле!
(обратно)

23.01.2014

Ответь-ка мне, друг-имярек:
Что пилим, что режем и колем?
Кто это – зелененький Шрек?
А может быть, глиняный Голем?
Какого театра теней
То будет участник туманный?
На склоне испуганных дней —
Наш темный кумир окаянный.
Не выкипит все молоко.
Не скиснет покуда сметана.
И дети пойдут далеко —
Дойдут до границ Индостана.
А куклы, которых строгал
Их тихий отец или отчим,
Достанутся нашим врагам.
Совместно с могилами, впрочем.
(обратно)

29.01.2014

Что будет с нами
Золушки мои,
Когда кругом закончатся все принцики?
Да, птички передохнут…
Соловьи
Забудут петь,
Отбросят птичьи принципы.
Что будет? Гладкоперые крыла —
Нехитрое наследье
Белоснежное.
Бронею покрываются тела.
Все запотело.
Действие потешное.
Что будет – говори со мной,
Спеши.
Русалочьи хвосты мы как-то вынесем.
Не можешь говорить —
Так напиши.
Оставь меня.
Займись отцовским бизнесом.
(обратно)

31.01.2014

Не будь, дружище, круглым дураком.
Раз уж зову – не в джунгли, не под пальму.
А на программу тихую – ДРАКОН.
Куда идти? Таганка,
В Матерь Альму…
Там завтра же
На краешке Земли —
Сработают такие агрегаты…
Всплывут среди пустыни корабли,
Авось, Арго
и прочие фрегаты.
И там же,
Влажным шлепая хвостом,
Плезиозавры бродят,
Злы и грубы.
Но я пою обычно не о том,
Когда вхожу
В родные наши клубы.
(обратно)

31.01.2014

Наш варварский
Январский городок…
Махни рукой Коржавину,
Братуха…
Окончилась баллада.
Коробок
Опустошен —
От зрения до слуха.
От уха и до уха
Режут скот.
Мы не скоты.
Но – старые собаки.
И если уж достался антрекот,
Мы не пойдем в креветки,
В «Маки-Маки»…
Пошли письмо,
Записку старику…
Он звал тебя,
Салфетки, помню, комкал.
На этом берегу «кукареку» —
И он проснется
В мире темных комнат.
Непроходимых комнат
Проходных.
Она во всем и всех —
Непроходимость.
Пиши ему.
Звони на выходных.
Дурацкий голос твой —
Необходимость.
(обратно)

01.02.2014

Мой городок с бородой…
Грязный, немолодцеватый.
Все говорят – дорогой.
Где же? На пластике с ватой?
В чем же? В обрывках квартир,
Вздернутых мусорных баках?
Пьяный уродский сатир
Выместил желчь на собаках…
Кошке неймется и псу.
Крышу отыщешь едва ли…
Белке уютно в лесу.
Мыши удобно в подвале.
Вот он, с петлей мыловар.
Ближе и ближе, однако.
…и человек староват,
И беззащитна собака.
(обратно) (обратно)

Цветной бульвар

05.02.2014

Попробуй подсобрать силенок —
И на детей, и на собак.
Последний папин «жигуленок»,
Табак дела твои, табак.
Почти что полтора десятка
Тяжелых лет – в моем дворе
Живет. Ни солоно, ни сладко.
Как пес в унылой конуре.
Сто раз могли чужие руки
Забрать и разобрать его…
И только наши руки-крюки
Не позволяли ничего.
Не позволяли, в самом деле.
Давали место в гараже.
Но как мы, братцы, ни галдели —
И это кончилось уже.
Все завершается на свете,
И сказку подменяет быль.
И те ушли от нас, и эти.
Уйдет и наш автомобиль.
Но как глядит со старых пленок —
Зеленый гладенький балбес!
Последний папин «жигуленок».
Тебя там ждут, среди небес.
(обратно)

06.02.2014

Как страшно книжки разбирать —
Как перед бурей, перед бурей.
Тетради детства раздирать —
Уж в них-то мы писать не будем.
Кошмарны кубики, флажки —
Все вверх брюшком лежат, сиротки.
Уж не мелки, а порошки
Найдешь в продавленной коробке.
Но самый ужас, самый стыд —
Они, приятельские книги…
Те из-под глыб да из-под плит —
Тебе показывают фиги…
А я им тоже покажу.
Пусть знают, полный подоконник —
Меня, известную ханжу,
Чья совесть – крохотный покойник…
Да, я БЫЛА любитель книг.
И покупатель и читатель.
Но темперамент весь поник —
Перед тобой, поэт – приятель.
Да, были дружбы прежних дней,
Когда мечталось о подборке,
Всего-то навсего о ней —
В воображенье и в подкорке.
А что теперь? Тома, тома…
На стол, под стол взгляну угрюмо.
Мы Фениморы? Мы Дюма?
Но каковы размеры трюма?
Мой перегруженный корабь…
Неубираемое судно.
Приди, пират, меня пограбь!
Мне пыльно, суетно и трудно…
(обратно)

08.02.2014

Земфира-девушка,
На многих твой медок.
Театр зеленый,
Девушка предметна.
В ее распевочной
Капель и холодок.
Глазок каленый,
Песенка приметна.
Земфира – лапушка.
С Шарлотою Генсбур
Не всем грозит
Мистическое сходство.
Наш осовиахим и каламбур —
Тебя родили.
Вот оно, пилотство.
Земфира, деточка.
Незимняя зима…
Жестокая фигурка,
Дочь эфира.
В моей семье —
Тебя бы звали Фира…
Зима и зелень…
Сочини сама.
(обратно)

09.02.2014

Страшно представить: вскоре
я полечу над миром.
В страну кальвадоса и моря,
Где все измеряют сыром…
Насколько он свеж и влажен,
Чувствителен, эротичен.
Как он хозяину важен
И всей семье симпатичен.
Отвыкла – считать в умишке,
Трепать лошадку по холке,
Искать посуду и книжки
На рынке, на барахолке.
Отвыкла я – на десятку
Купить и мидий, и сидру.
За хлебом пойти в палатку —
И в речке заметить выдру.
Отвыкла. А что с Москвою,
с моим зеленым домишкой?
Засну – и над головою
Сынок с компьютерной мышкой.
(обратно)

09.02.2014

Поди сюда, испанский мой сапог.
Мой робингуд, дубровский,
Мой цапок…
Мой чикатило, потрошитель мой.
Бери свой мячик – и пошли домой.
(обратно)

13.02.2014

Не успела написать – никто не умер…
Как тотчас же и послышалось: бим-бом.
Надо впредь еще суметь,
Пока не сумер
Ки… суметь перенаправить
Землю лбом.
Стоит лоб подставить —
Влажный, воспаленный…
Иссеченный лицедейством
Белый лик…
Как кончается твоя нелепость с детством…
Перед вами
Недолепленный старик.
Но и так уже давно
смеяться больно.
Да и мальчика
Не видно с круглым лбом.
Беспорядочна болезнь.
Отвратна бойня.
И едва напишешь —
Слышится бим-бом.
(обратно)

14.02.2014

Истинно вам говорю:
Что я ни сотворю,
Что только ни устрою —
Небо с землей мирю.
Истинно вам говорю:
Куда я ни посмотрю,
Там излечу ребенка,
Тут старика взбодрю.
Так ли уж я горда —
Ваша знает орда.
Все она точно знает:
Где я, зачем, куда…
Знать обо мне легко.
Я же недалеко,
Хлебом полна корзинка,
Теплое молоко.
Что же, что я тут гость?
Полная, видишь, горсть:
Творог свежее снега
И винограда гроздь.
(обратно)

14.02.2014

Пойдем, отыщем замок наш.
Павлинов радужный плюмаж,
Коровок мягкое мычанье
И весь камиль-коро-пейзаж.
Пошли, проверим замок наш.
Идет зима, стоит шалаш.
Пруды, смотри-ка, не замерзли.
Весь в дымке – лебединый пляж.
Идем, посмотрим замок наш —
Там есть надстроенный этаж,
Такой чудной, паранормальный —
Для замка тоже пилотаж…
Здесь жил кузен Делакруа.
Всегда зеленая трава —
Взбодрит людей, животных вскормит.
Здесь даже я – вполне жива.
Давай, наш замок обойдем…
Под изнурительным дождем
Он выглядит совсем сиротски —
Но мы и это украдем.
(обратно)

15.02.2014

В День святого Валентина —
Никакого никотина.
Никакого алкоголя.
Я – на родине де Голля…
(обратно)

15.02.2014

Не ярмарка, а ярмарка, ребята…
Тут овощи – капуста, кабачки.
Ну, не жалей так сильно уж себя-то…
Мы не совсем старушки-старички.
Гляди, какие сельские бригады:
Из разных областей везут сыры.
Мы тоже бы могли тут быть, ребяты…
Когда б не ели с детства той муры,
Что нам преподносили педагоги.
Зачем же, величавы и убоги,
Они стояли и кормили нас??
Родная речь…
За три копейки квас…
За что они нас вообще кормили?
Они же нас до гроба утомили.
До гроба, да, до крышки гробовой.
Таков учитель был передовой.
А семьи наши?
Бабушки и деды?
Ну, из чего семейные обеды
Творили наши предки, расскажи?
Роскошные встречались типажи…
Из требухи нежданной, невозможной —
Из курицы худой, неосторожной,
Могли состряпать
Праздничный обед…
Ну, что поделать?
Если мяса нет…
Нет мяса.
Нет ни овощей, ни рыбы.
А ведь могли бы
Бабушки, могли бы…
Ты только дай им волю!
Рыбу дай.
Дай мясо.
Кабачки и помидоры.
Да бабушка
Задернула бы шторы,
Закрыла б двери
На большой замок —
Чтоб неприятель
Отобрать не мог…
Давай, попросим
Этот тонкий блинчик.
Съедим его…
Подумаем о личном…
О, тонкости французские,
Братва!..
О ярмарка…
О, кругом голова!..
(обратно)

18.02.2014

Совсем, душа, не ловишь ты мышей.
Совсем, ей-богу, плавать разучилась…
Сегодня взобралась на Сен-Мишель,
С реальностью и вовсе разлучилась.
Ведь ты же знала – там солончаки.
Там тонут овцы… Лошади не скачут.
Монашенки там грустные стихи
Придумают – а после долго плачут.
Куда же мы поехали с утра?
Положим, проглотив по бутерброду…
Пора – душонка пискнула – пора!
Мне, Вероничка, нужно на природу…
Да нет же, там ни небо, ни земля.
Там чистая страница, голубь глупый!
Там море? Но не видно корабля.
Там суша? Ну, ищи получше, с лупой.
Мон-Сен-Мишель, архангел на воде.
Невинный град, где люди испарились.
Когда такое сыщется и где?
И мы с душой – молчать договорились.
(обратно)

20.02.2014

…И кто бы впредь меня ни отравил…
Как ни были б язык и губы слабы…
Едва ль тебя забуду, мой Трувиль.
Твои креветки, устрицы и крабы.
Особенно сейчас, пока февраль
Тихонько дует в ухо,
Как любовник…
И щеголь местный,
И столичный враль —
Едят похлебку рыбную,
Половник
Серьезно, но любезно теребя,
Крутонами делясь,
Дрожа от страсти…
Не надо – ни меня и ни тебя,
А старый рынок – все-таки подкрасьте.
Еще пройдемся.
За мостом Довиль.
Там женщины бывали и мужчины…
…Расставил по местам.
Не раздавил.
Кормил. Поил.
На все свои причины.
(обратно)

24.02.2014

Усталое животное
Не нужно никому.
Лежит оно, дремотное.
Невесело ему.
Ему внутри неможется.
Снаружи чернота.
Скукожилася кожица.
И рожица не та.
Да, все обеды съедены.
И ужины тю-тю.
И косточки объедены…
Пора бежать к врачу.
А что умеют медики?
Да, в общем, ничего.
Британцы или шведики —
Возможно, ого-го.
И то ведь – нынче думаю,
Простой ветеринар,
А запятнал звезду мою…
Ногами запинал.
Не верим мы, животные,
Неведомым врачам.
Пришел один – и рвотные
Все время назначал.
Другой явился с грелкою.
Прикладывал, балбес…
А мог бы и с тарелкою,
Да, в общем-то, и без.
Все бесполезно внешнее,
И безобразна суть.
Живому нужно нежное.
А мертвым – как-нибудь.
И если от усталости
Животное мертво —
То, кроме тихой жалости,
Не нужно ничего.
(обратно)

24.02.2014

Колотилово-молотилово.
Колотьба моя, молотьба.
Было счастье мое сатиново.
Ну, и в дырах была судьба.
А была б голуба и шелкова,
Предрассветные облака?
Чтоб цветы, как рисуют в Жостово.
Чтобы Палех – наверняка.
И зачем тебе Палех-Марфино?
Подмосковные чертежи…
У меня тут такая мафия —
Незнакомцу не расскажи…
И не ходят тут незнакомые.
Как не ходят? Да неужель?
Только мелкие насекомые
Понимают родную Гжель.
Колотилово-молотилово.
Я давно тебя не хочу.
Ты взяло меня, отпустило бы?
Я куда-нибудь улечу.
Я же весь корвалол тут выпила.
Я прикончила порошок.
Все я выпила. Губы вытерла.
Гусь-Хрустальный?
Ну, хорошо.
(обратно)

25.02.2014

Дрожат болты.
Взбухает тесто.
Все живо, все возбуждено.
И только ты,
Пустое место, —
Как прежде, пусто и темно.
(обратно)

26.02.2014

Что мне хроники нимфоманки?
У меня тут свое, свое…
У меня тут белья останки.
То есть… Было у нас белье.
Не получится – не раздевшись,
Уложить себя на бочок…
И вот тут-то, слегка зардевшись,
Появляется наш бычок.
Он взъерошен, как барракуда,
Колоссален его оскал.
Но куда он бежал, откуда?
И чего у меня искал?
И вчера еще, и сегодня
Он звереет как раз к ночи…
Он вытягивает исподне,
Как мальчишка – автоключи…
И бежит он по коридору
В ореоле моих колгот —
Я за ним… Но, имея фору,
Он топочет как гунн, как гот.
Измусоленный мой бюстгальтер
Или мужний крутой носок —
Все учитывает бухгалтер,
Все закапывает в песок…
Все уносит к себе, все копит,
Все утащит в свою нору.
Он не многого-то и хочет —
Но играет свою игру.
Что я утром-то обнаружу?
Злодеяний везде плоды…
Что скажу самодержцу-мужу?
Где последних носков следы?
…до свидания, синефилы.
Каждый день вдохновенный кросс…
У меня тут судьба и фильмы.
У собаки – военный нос.
(обратно)

28.02.2014

Сегодня, спевши песни на Таганке —
Зимою, говорю, в последний раз,
Я, мезами, уж завтра сяду в санки
И, видимо, увы, покину вас.
Вы без меня… Прошу вас,
Не шалите.
Не трогайте руками ничего.
Кастрюлю между делом не спалите.
Сковороду тефлонную, во-во.
Без шапок из домов не выходите.
Держитесь за карманы,
За ключи.
Оставишь вас – а вы и начудите!..
Бесстрашные мои вы москвичи.
Ходите ровно.
Лучше бы – по струнке.
Паркуйтесь строго —
Если вы не скот.
Кидаете предмет —
Кидайте в лунки.
Запомните навеки
Свой пин-код.
Не тронет вас
Гаишник или стражник,
Налоговый инспектор,
Ревизор.
Держите ближе к сердцу
Ваш бумажник,
Земляк мой бедный.
Совесть и позор.
(обратно)

04.03.2014

Памяти Марка Фрейдкина

Не знаю, что тут делать.
Вверх и вниз
Качается качель венецианский.
Приехала некстати —
Извинись…
За этот опыт,
Плоский, россиянский.
Тут некоторый все же
Карнавал.
Смеющие, жующие народы.
И кто-то это самоосновал,
Кто слышал изнутри слова
Свободы.
Тут масочная,
пудреная жисть.
Я не охотник
до последней капли.
Но если бы мне только
Дали кисть —
Я знала б все
О мартовском спектакле.
А я молчу. И здешняя вода
Зеленым светом
плещет мне неярко.
Сейчас пойду – как все.
Куда – туда,
Где все сегодня поминают
Марка.
(обратно)

05.03.2014

Зачем мне эти бусы, господа?
Зачем мне гондольеры и гондолы…
Мы, мрачные, заехали сюда.
Такие и уедем – босы, голы.
Унылая советская чума.
Тяжелые восточные отбросы.
Не стала бы… но чувствую сама —
Какие даже не встают вопросы.
Ужасней всех. И – да, опасней всех.
Наследственно кривые, но – опасней.
И каждый – псих, но для своих утех
Найдет гнездо меж Истрой и Лопасней.
И как его сюда-то принесло —
Где Пегги Гугенхайм жила на воле…
Но бросил же усадьбу и село —
И взял весло, и подгребает, что ли.
А я и не умею подгрести,
Хотя и это – не к моей чести.
И с тяжким вздохом не негоцианта
Стою, таращусь на венецианта…
(обратно)

07.03.2014

И не успела бабушка подумать —
Куда тебя, ей-богу, понесло? —
Как ветерок сумел в затылок дунуть,
И поднял лодку, и сломал весло.
И закружился трехэтажный зонтик,
И замер под рукой аэродром.
Когда она, шагнув за горизонтик —
Слегка качнула каменным бедром.
Сперва по-итальянски попросила —
Конечно, перепутав день и ночь.
Потом смеялась, разом всех простила.
Потом пыталась тихо звать сыноч
Ка… неудачно, вышло тихо.
Где сын, где дочь – расследовали, но
Не поддавалась старая плутиха.
А, вся в слезах, стучалась об окно.
Ей надо бы щенка, или козленка.
Или стихов побольше, без числа.
Земля крутилась, натянулась пленка.
И никого старушка не спасла.
(обратно)

09.03.2014

И когда настает финал —
Надо прыгать в один прыжок.
Жили, окнами на канал —
Это было давно, дружок.
Только начали понимать
В козьем сыре, терпком вине —
А уже пора поминать.
А вот это-то – не по мне.
И не чаечный переклич,
А нечаянный в сумке ключ.
Я хрычиха. А ты мой хрыч.
Теплых мягких девушек мучь.
Увози их на тот канал.
Рыба с корочкой, хлебный суп.
Тут у нас – небольшой финал.
Закрывается летний клуб.
(обратно)

10.03.2014

Как тут у нас печально непохоже.
Дом непохож на дом.
Ресто не есть ресто.
И я привыкну – чуточку попозже —
Не тыкать пальцем – все не то, не то.
Где фонари? Фонарики хотя бы?
Чудеснейшие двери под стеклом?
Где рыба, сыр? Где устрицы, где крабы?
Где ноги, налитые под столом?
Где именно что:
ночь-фонарь-аптека?
Канал дрожащий, ботик и челнок?
Тут пластик…
Тут – в Мытищах дискотека.
Мой Мандельштам.
Мой берег.
Мой щенок.
(обратно)

13.03.2014

К груди подтянувши колени
И ластами грея бока —
Идут в океане тюлени,
Покинув свое ЮБК.
Огромное темное стадо.
Почти что сухие усы.
Кто знает – чего им там надо
Вдали от родной полосы?
От береговой постоянной…
От теплых и ласковых скал.
Их след по воде осиянный —
Далекий маяк отыскал.
Маяк им ударил в затылок
Тяжелым неслышным лучом.
И берега жалкий обмылок
Остался вообще ни при чем…
Прощай, черемша и соленья.
Прощай, виноград, шашлыки.
Судьба неизвестна тюленья,
Не так уж сильны плавники.
Мечтательны круглые морды.
На шкурах прекрасный узор.
Им снились норвежские фьорды,
И Дания, и Эльсинор.
Не знали, бароны и графы,
Оставивши свой ЮБК,
Сколь мало живут там жирафы,
Едва и живут-то пока…
Тюлени пушисты и гладки.
В их взоре довольно огня.
Всплывут – и поставят палатки.
И вызовут сразу меня.
Маяк оказался бессилен,
Хотя и взорвался вдали.
Тюлени прошли, как мессии.
Они как по маслу прошли.
По морю прошли, как по мосту.
К щеке примерзала щека.
Вот так-то все трудно и просто,
Когда позади ЮБК.
(обратно)

13.03.2014

Какие-то странные боли.
Так кончики пальцев болят —
Как будто порезалась, что ли.
Так, словно огнем их палят.
Быть может, в холодную воду
В домашнюю вазу со льдом?
Но, выпустив их на свободу,
Я вытащу снова – с трудом.
Горят мои бедные пальцы.
Мизинцы – те сходят с ума.
Китайцы, малайцы, испанцы,
Не знаю какая чума,
Какие верховные старцы,
Жестокие мегахрычи
Мои разнесчастные пальцы
Корежат – мычи и молчи…
Хорошая боль ювелирна.
Там нежно сверкает сверло —
В мизинцах черно и настырно,
Как золото – светится зло.
(обратно)

14.03.2014

Не такие теперь заботы.
Не такие пришли дела —
Чтоб вопросы любви и свободы
Обсуждать с темна до светла.
Я боюсь рубахи позорной,
Изорвавшейся не на треть,
И прошу о трубе подзорной —
Чтобы было куда смотреть.
(обратно)

16.03.2014

Нет, никакая мы не Корея.
Мы были и есть совершенно не то.
Послушайте уж немолодого еврея —
Женского пола, в красном пальто.
Нам крикнут – а мы поворачиваемся неделю.
Прикажут – а мы хаха да хихи.
Нам зиму – а тут уж давно вспотели.
Нам лето – у нас и про это стихи.
Молчать! Построиться! Дура ты, дура…
Шепчем, считаясь на первый – второй.
На черта ты нам нужна, физкультура?
Чего-нибудь повеселее устрой!
Шагать, подтянуться.
Шагать, веселиться!
О физкультурница,
Ты наш крест…
Видали вы наши постные лица?
Ну, бог не выдаст, кошер не съест.
Ничто не указ, никто не учитель.
Идти не в ногу, века и года…
И только это московский житель
Умеет делать, беда, беда.
Ленив, как котенок.
Как мышь, он жалок.
Как голубь – готов разнести орнитоз.
Для мамы – расписанный полушалок.
А маме – протезы нужны, балдос!
Когда бы знать – из какого сора…
Какого мусора и дерьма…
Какого незнания и позора…
Не знать – и ничуть не сойти с ума.
(обратно)

24.03.2014

Не знаешь ты: сто раз на дню
Я с диким криком «догоню!»
Бегу, предметы хороню…
Но у него – свое меню.
Не знаешь ты – что в том бою
Он катит голову мою,
Ну, наподобие мяча,
Счастливо, долго хохоча.
Не знаешь, бедный Аладдин,
Что мы их сами же плодим…
Где лампы – там и джинны,
Ничем не удержимы.
(обратно)

24.03.2014

Запретила я сердцу глухую мигрень.
Голове – непрестанную вьюгу.
Будто Врубель – рисую большую сирень
И несу ее милому другу.
Потому что – легка, глуповата, честна,
Вопрошая «о чем же ты плачешь?» —
В мой болезненный город приходит весна,
И она начинается с кладбищ.
(обратно)

24.03.2014

Слушай, я не могу смотреть…
Я Тверскую прошла на треть.
Я могла бы пройти и больше.
И пройти, и не умереть.
И никто за мои труды
Мне не вынес стакан воды.
Все смотрели как на чужую…
Вот они, моих дней плоды.
Зал Чайковского, милый зал —
Стал похож на большой вокзал.
Моя площадь, мой Маяковский!
Кто-то вымел вас, растерзал.
А кино моих дней, Москва??
Моя бедная голова…
Где ты, где ты, мой друг печальный…
Только что ведь была жива.
Невозможный метет сквозняк.
Неотложный катит пивняк.
У дверей филармоньи бедной —
Однородный гудит маньяк…
Где ты, прежний московский шум?
Целиковской былой парфюм…
Цвет московский был не таковский —
Цвет былого и крепких дум.
А теперь не могу смотреть,
Прошагав-то едва на треть.
Встать хочу и раскинуть руки.
И обнять ее, и согреть.
Не получится – не согреть.
Разве спичку поджечь, сгореть?
Не получится, и не надо.
Хорошо хоть прошла на треть.
(обратно)

26.03.2014

Твоя женщина так глупа…
Так безоблачно, так беспросветно —
Что моя в твоем сердце тропа
Заросла почти незаметно.
Не приду к тебе с пирогом
И корзинкою спелых вишен.
Знай, живи, дурак дураком.
Ты и сам – и румян, и пышен.
Потешайся чужой бедой.
Не прихрамывай и не морщись.
Как и прежде – злой, молодой,
Принимающий все – как почесть.
Вот придет зима – примирит
Нас с тобою, хотя и шатко…
Миру – мир. Но огнем горит
На тебе дорогая шапка.
(обратно)

26.03.2014

Дружище. Там, в Европе душат львов.
А в США линчуют чернокожих.
А ты? В тебе весенняя любовь.
Ты весь горишь в сухих ладонях Божьих.
Чего ты дышишь алым языком?
Куда ты смотришь дикими очами?
К другим подвидам яростно влеком —
Не торопись, дитя. Пожми плечами…
Да те, кого ты хочешь обхватить
И придушить могучей лапой страсти, —
Не захотят тебя понять-простить…
Не смогут рот открыть и всхлипнуть «здрасьте»!
Пойми же, необузданный балбес.
Услышь свою несчастную мамашу:
Их охраняет мировой СОВБЕЗ,
А тут СОБЕС… и надо выпить чашу.
Не трогай тех, кто нам едва знаком!
Кто по газонам носится прыжками…
Мы ни при чем. Мы даже ни при ком.
Они ничуть не машут нам флажками.
Они – коты. Весенние коты.
У них лицо опасное, однако.
А ты чего? Ты должен знать, кто ты —
Ты сирота, московская собака.
(обратно)

28.03.2014

По вселенским законам гармонии —
Или музыки? Или судьбы? —
На краю этой дикой колонии
Я живу для моей ворожбы.
И когда остальное исполнится,
Дети вырастут, книги уйдут —
Я предчувствую, чем вам запомнятся
Эти несколько страшных минут.
class="stanza">
По закону кошмара и паники,
По закону старухи-чумы —
Не поэты родятся, не странники,
А охранники новой тюрьмы.
И пока не придет санитарная
Специальная помощь с небес —
Власть над нами пребудет бездарная
И с топориком наперевес.
По законам волшбы и иллюзии —
Если люди зовутся людьми,
Ваши дети не будут изрублены.
И пророки у вас не лгуны.
Как однажды сказали убогие,
Распрямивши свой крохотный рост:
Ваши единороги – безрогие.
А драконы – лишь ящерный хвост.
(обратно)

28.03.2014

Когда бы одна деловитость
Была бы мой недруг… боюсь,
Повысила б я домовитость,
И был бы кристальным союз.
Но я ненавижу хористов.
Они на любом этаже…
И их дирижер или пристав —
Мне топает ножкой уже.
(обратно)

28.03.2014

Ну не так-то уж мы и божественны.
Есть над нами местком, профком.
Обнаружено тело женщины —
А потом столбняк столбняком.
Завтра ровно в четыре откроется
Сокровенный глаз Глухаря.
И строфа со строфой построятся —
У непышного алтаря.
Приходите, а вдруг подружатся
Мальчик с девочкой, наконец?
Может, кто еще обнаружится —
Чья-то мама или отец…
(обратно)

31.03.2014

События не могут говорить.
События нас только побуждают.
И женщины – мужчин давай корить…
А лучшие – так те еще рыдают.
Замучил ты меня и запытал.
Забросил и давно не вспоминаешь…
Я создала семью и капитал,
А что ты обо мне вообще-то знаешь?
О, стервы многозначные мои.
О кумушки Шекспира и Мольера.
Ведут свои подземные бои.
Дымится безнадежная галера
От этих жалоб, жлобского нытья.
Нескладны взмахи невесомых весел.
Давно мужланам нет от вас житья.
Но всяк погиб – кто вас однажды бросил.
Вас не бросают. Ин-зе-сити-секс…
Куда пойдут невинные пастушки?
И наполняют каждый мультиплекс
Пустые ваши сухонькие тушки.
(обратно)

01.04.2014

…тут терпенье нужны и отвага.
Лишь они и осталися мне.
Выхожу я, как Доктор Живаго,
В старомодном моем шушуне.
Я зипун с шушуном повенчала,
Рукавицы оставив внутри.
Не такою была я сначала.
Что-то вроде Мадам Бовари…
Но сырые московские бури…
Но немытые в корне авто…
Как там пляжи в Довиле, Кабуре?
Кто теперь их погладит? Никто.
Выхожу, запахнувши дубленку.
Отряхая с себя нафталин.
Дал же кто-то для жизни силенку,
Даже чуть чересчур отвалил.
А всего-то – терпеж да отвага,
Чтобы выйти в заснеженный мир —
И погибнуть, как доктор Живаго.
Или мигом – как Генрих Сапгир.
(обратно)

02.04.2014

В те поры все мы были широкими.
Добывали звезду в глубине.
И ничуточки не одинокими —
Все родители живы вполне…
«Что тебе привезти, моя милочка?» —
Лепетал он, неровно дыша…
«Что мне надо? Вот разве точилочка —
Для волшебного карандаша».
Прилетает он в Лондон. Безропотно
Начинает свой поиск в глуши…
Каково это – вовсе без опыта?
Что за дивные карандаши?
Вот гранено сверкает бутылочка,
Вот пуховка взлетает, и две…
Где же прячется чудо-точилочка,
О какой не слыхали в Москве?
А она, проронивши желание,
Поминает, тихонько смеясь:
Точно ль выполнит он указание,
Понимает ли тонкую связь?
Меж мирами, между континентами,
Натянулась некрепкая нить
Кто знаком вот с такими моментами,
Не пытается мир изменить…
Обыскал он весь город с предместьями.
Даже в Оксфорде он побывал.
Ну, сперва-то все с шуткой и песнями,
А потом-то уже подвывал…
Но дошел до случайного рыночка,
И китайских увидел кликуш.
И нашлась в этом месте точилочка
Для особо утонченных душ.
Приезжает в Москву и к возлюбленной
Отправляется, в сладком поту,
Он с точилочкой крохотной, купленной
Черт-те где, не в аэропорту.
А она, лишь десертною вилочкой
Ковырнув кружевной пирожок,
Говорит: «Поздновато с точилочкой
Прилетел ты, мой бедный дружок.
Тут такие дворцы понастроили!
Тут хоромы, до Крыма мосты.
Все мужчины тут стали героями,
Но не ты, я же вижу, не ты.
У меня, как у дамы, копилочка.
Там поместье, лошадки, белье.
Для чего мне теперь-то точилочка,
Сам подумай-ка, горе мое?!»
И пошел он путями короткими.
И исчез в подмосковной пыли.
Времена, где мы были широкими, —
Где они? Безнадежно прошли.
Но в конце прилагается ссылочка —
Без нее неспокойна душа.
У него все ж осталась точилочка
Для волшебного карандаша!
(обратно) (обратно) (обратно)

Владимир Высоцкий Лирика

Песни

Песни 1960–1966 годов

Серебряные струны

У меня гитара есть – расступитесь, стены!
Век свободы не видать из-за злой фортуны!
Перережьте горло мне, перережьте вены —
Только не порвите серебряные струны!
Я зароюсь в землю, сгину в одночасье —
Кто бы заступился за мой возраст юный!
Влезли ко мне в душу, рвут ее на части —
Только б не порвали серебряные струны!
Но гитару унесли, с нею – и свободу, —
Упирался я, кричал: «Сволочи, паскуды!
Вы втопчите меня в грязь, бросьте меня в воду —
Только не порвите серебряные струны!»
Что же это, братцы! Не видать мне, что ли,
Ни денечков светлых, ни ночей безлунных?!
Загубили душу мне, отобрали волю, —
А теперь порвали серебряные струны…
1962

(обратно)

Тот, кто раньше с нею был

В тот вечер я не пил, не пел —
Я на нее вовсю глядел,
Как смотрят дети, как смотрят дети.
Но тот, кто раньше с нею был,
Сказал мне, чтоб я уходил,
Сказал мне, чтоб я уходил,
Что мне не светит.
И тот, кто раньше с нею был, —
Он мне грубил, он мне грозил.
А я все помню – я был не пьяный.
Когда ж я уходить решил,
Она сказала: «Не спеши!»
Она сказала: «Не спеши,
Ведь слишком рано!»
Но тот, кто раньше с нею был,
Меня, как видно, не забыл, —
И как-то в осень, и как-то в осень —
Иду с дружком, гляжу – стоят, —
Они стояли молча в ряд,
Они стояли молча в ряд —
Их было восемь.
Со мною – нож, решил я: что ж,
Меня так просто не возьмешь, —
Держитесь, гады! Держитесь, гады!
К чему задаром пропадать,
Ударил первым я тогда,
Ударил первым я тогда —
Так было надо.
Но тот, кто раньше с нею был, —
Он эту кашу заварил
Вполне серьезно, вполне серьезно.
Мне кто-то на́ плечи повис, —
Валюха крикнул: «Берегись!»
Валюха крикнул: «Берегись!» —
Но было поздно.
За восемь бед – один ответ.
В тюрьме есть тоже лазарет, —
Я там валялся, я там валялся.
Врач резал вдоль и поперек,
Он мне сказал: «Держись, браток!»
Он мне сказал: «Держись, браток!» —
И я держался.
Разлука мигом пронеслась,
Она меня не дождалась,
Но я прощаю, ее – прощаю.
Ее, как водится, простил,
Того ж, кто раньше с нею был,
Того, кто раньше с нею был, —
Не извиняю.
Ее, конечно, я простил,
Того ж, кто раньше с нею был,
Того, кто раньше с нею был, —
Я повстречаю!
1962

(обратно)

Лежит камень в степи

Артуру Макарову

Лежит камень в степи,
А под него вода течет,
А на камне написано слово:
«Кто направо пойдет —
Ничего не найдет,
А кто прямо пойдет —
Никуда не придет,
Кто налево пойдет —
Ничего не поймет
И ни за грош пропадет».
Перед камнем стоят
Без коней и без мечей
И решают: идти или не надо.
Был один из них зол —
Он направо пошел,
В одиночку пошел, —
Ничего не нашел —
Ни деревни, ни сел, —
И обратно пришел.
Прямо нету пути —
Никуда не прийти,
Но один не поверил в заклятья
И, подобравши подол,
Напрямую пошел, —
Сколько он ни бродил —
Никуда не добрел, —
Он вернулся и пил,
Он обратно пришел.
Ну а третий – был дурак,
Ничего не знал и так,
И пошел без опаски налево.
Долго ль, коротко ль шагал —
И совсем не страдал,
Пил, гулял и отдыхал,
Ничего не понимал, —
Ничего не понимал,
Так всю жизнь и прошагал —
И не сгинул, и не пропал.
<1962>

(обратно)

Большой Каретный

Левону Кочаряну

Где твои семнадцать лет?
На Большом Каретном.
Где твои семнадцать бед?
На Большом Каретном.
Где твой черный пистолет?
На Большом Каретном.
А где тебя сегодня нет?
На Большом Каретном.
Помнишь ли, товарищ, этот дом?
Нет, не забываешь ты о нем.
Я скажу, что тот полжизни потерял,
Кто в Большом Каретном не бывал.
Еще бы, ведь
Где твои семнадцать лет?
На Большом Каретном.
Где твои семнадцать бед?
На Большом Каретном.
Где твой черный пистолет?
На Большом Каретном.
А где тебя сегодня нет?
На Большом Каретном.
Переименован он теперь,
Стало все по новой там, верь не верь.
И все же, где б ты ни был, где ты ни бредешь
Нет-нет да по Каретному пройдешь.
Еще бы, ведь
Где твои семнадцать лет?
На Большом Каретном.
Где твои семнадцать бед?
На Большом Каретном.
Где твой черный пистолет?
На Большом Каретном.
А где тебя сегодня нет?
На Большом Каретном.
1962

(обратно)

Правда ведь, обидно

Правда ведь, обидно – если завязал,
А товарищ продал, падла, и за все сказал:
За давнишнее, за драку – все сказал Сашок, —
Двое в синем, двое в штатском, черный воронок…
До свиданья, Таня, а может быть – прощай!
До свиданья, Таня, если можешь – не серчай!
Но все-таки обидно, чтоб за просто так
Выкинуть из жизни напрочь цельный четвертак!
На суде судья сказал: «Двадцать пять! До встречи!»
Раньше б горло я порвал за такие речи!
А теперь – терплю обиду, не показываю виду, —
Если встречу я Сашка – ох как изувечу!
До свиданья, Таня, а может быть – прощай!
До свиданья, Таня, если можешь – не серчай!
Но все-таки обидно, чтоб за просто так
Выкинуть из жизни напрочь цельный четвертак!
<1962>

(обратно)

«Эй, шофер, вези – Бутырский хутор…»

– Эй, шофер, вези – Бутырский хутор,
Где тюрьма, – да поскорее мчи!
– Ты, товарищ, опоздал,
ты на два года перепутал —
Разбирают уж тюрьму на кирпичи.
– Очень жаль, а я сегодня спозаранку
По родным решил проехаться местам…
Ну да ладно, что ж, шофер,
тогда вези меня в «Таганку», —
Погляжу, ведь я бывал и там.
– Разломали старую «Таганку» —
Подчистую, всю, ко всем чертям!
– Что ж, шофер, давай назад,
крути-верти свою баранку, —
Так ни с чем поедем по домам.
Или нет, шофер, давай закурим,
Или лучше – выпьем поскорей!
Пьем за то, чтоб не осталось
по России больше тюрем,
Чтоб не стало по России лагерей!
<1963>

(обратно)

«За меня невеста отрыдает честно…»

За меня невеста отрыдает честно,
За меня ребята отдадут долги,
За меня другие отпоют все песни,
И, быть может, выпьют за меня враги.
Не дают мне больше интересных книжек,
И моя гитара – без струны.
И нельзя мне выше, и нельзя мне ниже,
И нельзя мне солнца, и нельзя луны.
Мне нельзя на волю – не имею права, —
Можно лишь – от двери до стены.
Мне нельзя налево, мне нельзя направо —
Можно только неба кусок, можно только сны.
Сны – про то, как выйду, как замок мой снимут,
Как мою гитару отдадут,
Кто меня там встретит, как меня обнимут
И какие песни мне споют.
1963

(обратно)

Я женщин не бил до семнадцати лет

Я женщин не бил до семнадцати лет —
В семнадцать ударил впервые, —
С тех пор на меня просто удержу нет:
Направо – налево
я им раздаю «чаевые».
Но как же случилось, что интеллигент,
Противник насилия в быте,
Так низко упал я – и в этот момент,
Ну если хотите,
себя осквернил мордобитьем?
А было все так: я ей не изменил
За три дня ни разу, признаться, —
Да что говорить – я духи ей купил! —
Французские, братцы,
за тридцать четыре семнадцать.
Но был у нее продавец из «ТЭЖЭ» —
Его звали Голубев Слава, —
Он эти духи подарил ей уже, —
Налево – направо
моя улыбалась шалава.
Я был молодой, и я вспыльчивый был —
Претензии выложил кратко —
Сказал ей: «Я Славку вчера удавил, —
Сегодня ж, касатка,
тебя удавлю для порядка!»
Я с дрожью в руках подошел к ней впритык,
Зубами стуча «Марсельезу», —
К гортани присох непослушный язык —
И справа и слева
я ей основательно врезал.
С тех пор все шалавы боятся меня —
И это мне больно, ей-богу!
Поэтому я – не проходит и дня —
Бью больно и долго, —
но всех не побьешь – их ведь много.
1963

(обратно)

«Мы вместе грабили одну и ту же хату…»

Мы вместе грабили одну и ту же хату,
В одну и ту же мы проникли щель, —
Мы с ними встретились как три молочных брата,
Друг друга не видавшие вообще.
За хлеб и воду и за свободу —
Спасибо нашему совейскому народу!
За ночи в тюрьмах, допросы в МУРе —
Спасибо нашей городской прокуратуре!
Нас вместе переслали в порт Находку,
Меня отпустят завтра, пустят завтра их, —
Мы с ними встретились как три рубля на водку,
И разошлись как водка на троих.
За хлеб и воду и за свободу —
Спасибо нашему совейскому народу!
За ночи в тюрьмах, допросы в МУРе —
Спасибо нашей городской прокуратуре!
Как хорошо устроен белый свет! —
Меня вчера отметили в приказе:
Освободили раньше на пять лет, —
И подпись: «Ворошилов, Георгадзе».
За хлеб и воду и за свободу —
Спасибо нашему совейскому народу!
За ночи в тюрьмах, допросы в МУРе —
Спасибо нашей городской прокуратуре!
Да это ж математика богов:
Меня ведь на двенадцать осудили, —
У жизни отобрали семь годов,
И пять – теперь обратно возвратили!
За хлеб и воду и за природу —
Спасибо нашему совейскому народу!
За ночи в тюрьмах, допросы в МУРе —
Спасибо нашей городской прокуратуре!
(обратно)

Про Сережку Фомина

Я рос как вся дворовая шпана —
Мы пили водку, пели песни ночью, —
И не любили мы Сережку Фомина
За то, что он всегда сосредоточен.
Сидим раз у Сережки Фомина —
Мы у него справляли наши встречи, —
И вот о том, что началась война,
Сказал нам Молотов в своей известной речи.
В военкомате мне сказали: «Старина,
Тебе броню дает родной завод «Компрессор»!»
Я отказался, – а Сережку Фомина
Спасал от армии отец его, профессор.
Кровь лью я за тебя, моя страна,
И все же мое сердце негодует:
Кровь лью я за Сережку Фомина —
А он сидит и в ус себе не дует!
Теперь небось он ходит по кина́м —
Там хроника про нас перед сеансом, —
Сюда б сейчас Сережку Фомина —
Чтоб побыл он на фронте на германском!
…Но наконец закончилась война —
С плеч сбросили мы словно тонны груза, —
Встречаю я Сережку Фомина —
А он Герой Советского Союза…
(обратно)

Штрафные батальоны

Всего лишь час дают на артобстрел —
Всего лишь час пехоте передышки,
Всего лишь час до самых главных дел:
Кому – до ордена, ну а кому – до «вышки».
За этот час не пишем ни строки —
Молись богам войны, артиллеристам!
Ведь мы ж не просто так – мы штрафники, —
Нам не писать: «…считайте коммунистом».
Перед атакой – водку, – вот мура!
Свое отпили мы еще в гражданку,
Поэтому мы не кричим «ура» —
Со смертью мы играемся в молчанку.
У штрафников один закон, один конец:
Коли, руби фашистского бродягу,
И если не поймаешь в грудь свинец —
Медаль на грудь поймаешь за отвагу.
Ты бей штыком, а лучше – бей рукой:
Оно надежней, да оно и тише, —
И ежели останешься живой —
Гуляй, рванина, от рубля и выше!
Считает враг: морально мы слабы, —
За ним и лес, и города сожжены.
Вы лучше лес рубите на гробы —
В прорыв идут штрафные батальоны!
Вот шесть ноль-ноль – и вот сейчас обстрел, —
Ну, бог войны, давай без передышки!
Всего лишь час до самых главных дел:
Кому – до ордена, а большинству – до «вышки»…
1964

(обратно)

Антисемиты

Зачем мне считаться шпаной и бандитом —
Не лучше ль податься мне в антисемиты:
На их стороне хоть и нету законов, —
Поддержка и энтузиазм миллионов.
Решил я – и значит, кому-то быть битым.
Но надо ж узнать, кто такие семиты, —
А вдруг это очень приличные люди,
А вдруг из-за них мне чего-нибудь будет!
Но друг и учитель – алкаш в бакалее —
Сказал, что семиты – простые евреи.
Да это ж такое везение, братцы, —
Теперь я спокоен – чего мне бояться!
Я долго крепился, ведь благоговейно
Всегда относился к Альберту Эйнштейну.
Народ мне простит, но спрошу я невольно:
Куда отнести мне Абрама Линко́льна?
Средь них – пострадавший от Сталина Каплер,
Средь них – уважаемый мной Чарли Чаплин,
Мой друг Рабинович и жертвы фашизма,
И даже основоположник марксизма.
Но тот же алкаш мне сказал после дельца,
Что пьют они кровь христианских младенцев;
И как-то в пивной мне ребята сказали,
Что очень давно они Бога распяли!
Им кровушки надо – они по запарке
Замучили, гады, слона в зоопарке!
Украли, я знаю, они у народа
Весь хлеб урожая минувшего года!
По Курской, Казанской железной дороге
Построили дачи – живут там как боги…
На всё я готов – на разбой и насилье, —
И бью я жидов – и спасаю Россию!
(обратно)

Песня про Уголовный кодекс

Нам ни к чему сюжеты и интриги:
Про всё мы знаем, про всё, чего ни дашь.
Я, например, на свете лучшей книгой
Считаю Кодекс уголовный наш.
И если мне неймется и не спится
Или с похмелья нет на мне лица —
Открою Кодекс на любой странице,
И не могу – читаю до конца.
Я не давал товарищам советы,
Но знаю я – разбой у них в чести, —
Вот только что я прочитал про это:
Не ниже трех, не свыше десяти.
Вы вдумайтесь в простые эти строки, —
Что нам романы всех времен и стран! —
В них есть бараки, длинные как сроки,
Скандалы, драки, карты и обман…
Сто лет бы мне не видеть этих строчек! —
За каждой вижу чью-нибудь судьбу, —
И радуюсь, когда статья – не очень:
Ведь все же повезет кому-нибудь!
И сердце бьется раненою птицей,
Когда начну свою статью читать,
И кровь в висках так ломится-стучится, —
Как мусора́, когда приходят брать.
1964

(обратно)

Песня о госпитале

Жил я с матерью и батей
На Арбате – здесь бы так! —
А теперь я в медсанбате —
На кровати, весь в бинтах…
Что нам слава, что нам Клава —
Медсестра – и белый свет!..
Помер мой сосед, что справа,
Тот, что слева, – еще нет.
И однажды, как в угаре,
Тот сосед, что слева, мне
Вдруг сказал: «Послушай, парень,
У тебя ноги-то нет».
Как же так? Неправда, братцы, —
Он, наверно, пошутил!
«Мы отрежем только пальцы» —
Так мне доктор говорил.
Но сосед, который слева,
Все смеялся, все шутил,
Даже если ночью бредил —
Все про ногу говорил.
Издевался: мол, не встанешь,
Не увидишь, мол, жены!..
Поглядел бы ты, товарищ,
На себя со стороны!
Если б был я не калека
И слезал с кровати вниз —
Я б тому, который слева,
Просто глотку перегрыз!
Умолял сестричку Клаву
Показать, какой я стал…
Был бы жив сосед, что справа, —
Он бы правду мне сказал!..
1964

(обратно)

Все ушли на фронт

Все срока уже закончены,
А у лагерных ворот,
Что крест-накрест заколочены, —
Надпись: «Все ушли на фронт».
За грехи за наши нас простят,
Ведь у нас такой народ:
Если Родина в опасности —
Значит, всем идти на фронт.
Там год – за три, если Бог хранит, —
Как и в лагере зачет.
Нынче мы на равных с вохрами —
Нынче всем идти на фронт.
У начальника Березкина —
Ох и гонор, ох и понт! —
И душа – крест-накрест досками, —
Но и он пошел на фронт.
Лучше было – сразу в тыл его:
Только с нами был он смел, —
Высшей мерой наградил его
Трибунал за самострел.
Ну а мы – всё оправдали мы, —
Наградили нас потом:
Кто живые, тех – медалями,
А кто мертвые – крестом.
И другие заключенные
Пусть читают у ворот
Нашу память застекленную —
Надпись: «Все ушли на фронт»…
1964

(обратно)

Песня про стукача

В наш тесный круг не каждый попадал,
И я однажды – про́клятая дата —
Его привел с собою и сказал:
«Со мною он – нальем ему, ребята!»
Он пил как все и был как будто рад,
А мы – его мы встретили как брата…
А он назавтра продал всех подряд, —
Ошибся я – простите мне, ребята!
Суда не помню – было мне невмочь,
Потом – барак, холодный как могила, —
Казалось мне – кругом сплошная ночь,
Тем более что так оно и было.
Я сохраню хотя б остаток сил, —
Он думает – отсюда нет возврата,
Он слишком рано нас похоронил, —
Ошибся он – поверьте мне, ребята!
И день наступит – ночь не на года, —
Я попрошу, когда придет расплата:
«Ведь это я привел его тогда —
И вы его отдайте мне, ребята!..»
1964

(обратно)

Песня о звездах

Мне этот бой не забыть нипочем —
Смертью пропитан воздух, —
А с небосклона бесшумным дождем
Падали звезды.
Снова упала – и я загадал:
Выйти живым из боя, —
Так свою жизнь я поспешно связал
С глупой звездою.
Я уж решил: миновала беда
И удалось отвертеться, —
С неба свалилась шальная звезда —
Прямо под сердце.
Нам говорили: «Нужна высота!»
И «Не жалеть патроны!»…
Вон покатилась вторая звезда —
Вам на погоны.
Звезд этих в небе – как рыбы в прудах, —
Хватит на всех с лихвою.
Если б не насмерть, ходил бы тогда
Тоже – Героем.
Я бы Звезду эту сыну отдал,
Просто – на память…
В небе висит, пропадает звезда —
Некуда падать.
1964

(обратно)

Бал-маскарад

Сегодня в нашей комплексной бригаде
Прошел слушок о бале-маскараде, —
Раздали маски кроликов,
Слонов и алкоголиков,
Назначили все это – в зоосаде.
«Зачем идти при полном при параде —
Скажи мне, моя радость, Христа ради?»
Она мне: «Одевайся!» —
Мол, я тебя стесняюся,
Не то, мол, как всегда, пойдешь ты сзади.
«Я платье, – говорит, – взяла у Нади —
Я буду нынче как Марина Влади
И проведу, хоть тресну я,
Часы свои воскресные
Хоть с пьяной твоей мордой, но в наряде!»
…Зачем же я себя утюжил, гладил? —
Меня поймали тут же, в зоосаде, —
Ведь массовик наш Колька
Дал мне маску алкоголика —
И на троих зазвали меня дяди.
Я снова очутился в зоосаде:
Глядь – две жены, – ну две Марины Влади! —
Одетые животными,
С двумя же бегемотами, —
Я тоже озверел – и стал в засаде.
Наутро дали премию в бригаде,
Сказав мне, что на бале-маскараде
Я будто бы не только
Сыграл им алкоголика,
А был у бегемотов я в ограде.
1964

(обратно)

Братские могилы

На братских могилах не ставят крестов,
И вдовы на них не рыдают, —
К ним кто-то приносит букеты цветов,
И Вечный огонь зажигают.
Здесь раньше вставала земля на дыбы,
А нынче – гранитные плиты.
Здесь нет ни одной персональной судьбы —
Все судьбы в единую слиты.
А в Вечном огне – видишь вспыхнувший танк,
Горящие русские хаты,
Горящий Смоленск и горящий рейхстаг,
Горящее сердце солдата.
У братских могил нет заплаканных вдов —
Сюда ходят люди покрепче,
На братских могилах не ставят крестов…
Но разве от этого легче?!
1964

(обратно)

«Говорят, арестован…»

Говорят, арестован
Добрый парень
за три слова, —
Говорят, арестован
Мишка Ларин
за три слова.
Говорят, что не помог ему заступник,
честно слово, —
Мишка Ларин как опаснейший преступник
аттестован.
Ведь это ж правда несправедливость!
Говорю: невиновен,
Не со зла ведь,
но вино ведь!..
Говорю: невиновен,
А ославить —
разве новость!
Говорю, что не поднял бы Мишка руку
на ту суку, —
Так возьмите же вы Мишку на поруки —
вот вам руку!
А то ведь правда несправедливость!
Говорят, что до свадьбы
Он придет,
до женитьбы, —
Вот бы вас бы послать бы,
Вот бы вас
погноить бы!
Вот бы вас бы на Камчатку, на Камчатку —
нары дали б, —
Пожалели бы вы нашего Мишатку,
порыдали б!..
А то ведь правда несправедливость!
Говорю: заступитесь!
Повторяю:
на поруки!
Если ж вы поскупитесь —
Заявляю:
ждите, суки!
Я ж такое вам устрою! Я ж такое
вам устрою!
Друга Мишку не забуду – и вас в землю
всех зарою!
А то ведь правда несправедливость!
1964

(обратно)

«Передо мной любой факир – ну просто карлик…»

Передо мной любой факир – ну просто карлик,
Я их держу за самых мелких фрайеров, —
Возьмите мне один билет до Монте-Карло —
Я потревожу ихних шулеров!
Не соблазнят меня ни ихние красотки,
А на рулетку – только б мне взглянуть, —
Их банкометы мине вылижут подметки,
А я на поезд – ивобратный путь.
Играть я буду и на красных, и на черных,
И в Монте-Карло я облажу все углы, —
Останутся у них в домах игорных
Одни хваленые зеленые столы.
Я привезу с собою массу впечатлений:
Попью коктейли, послушаю джаз-банд, —
Я привезу с собою кучу ихних денег —
И всю валюту сдам в советский банк.
Я говорю про все про это без уха́рства —
Шутить мне некогда: мне «вышка» на носу, —
Но пользу нашему родному государству
Наверняка я этим принесу!
1964

(обратно)

Песня студентов-археологов

Наш Федя с детства связан был с землею —
Домой таскал и щебень, и гранит…
Однажды он домой принес такое,
Что папа с мамой плакали навзрыд.
Студентом Федя очень был настроен
Поднять археологию на щит, —
Он в институт притаскивал такое,
Что мы кругом все плакали навзрыд.
Привез он как-то с практики
Два ржавых экспонатика
Иутверждал, чтоэто – древнийклад,—
Потом однажды в Э́листе
Нашел вставные челюсти
Размером с самогонный аппарат.
Диплом писал про древние святыни,
О скифах, о языческих богах.
При этом так ругался по-латыни,
Что скифы эти корчились в гробах.
Он древние строения
Искал с остервенением
И часто диким голосом кричал,
Что есть еще пока тропа,
Где встретишь питекантропа, —
И в грудь себя при этом ударял.
Он жизнь решил закончить холостую
И стал бороться за семейный быт.
«Я, – говорил, – жену найду такую —
От зависти заплачете навзрыд!»
Он все углы облазил – и
В Европе был, и в Азии —
И вскоре раскопал свой идеал.
Но идеал связать не мог
В археологии двух строк, —
И Федя его снова закопал.
1964

(обратно)

Марш студентов-физиков

Тропы еще в антимир не протоптаны, —
Но как на фронте держись ты!
Бомбардируем мы ядра протонами,
Значит, мы – антиллеристы.
Нам тайны нераскрытые раскрыть пора —
Лежат без пользы тайны, как в копилке, —
Мы тайны эти с корнем вырвем у ядра —
На волю пустим джинна из бутылки!
Тесно сплотились коварные атомы —
Ну-ка, попробуй прорвись ты!
Живо по ко́ням – в погоню за квантами!
Значит, мы – кванталеристы.
Нам тайны нераскрытые раскрыть пора —
Лежат без пользы тайны, как в копилке, —
Мы тайны эти с корнем вырвем у ядра —
На волю пустим джинна из бутылки!
Пусть не поймаешь нейтрино за бороду
И не посадишь в пробирку, —
Но было бы здорово, чтоб Понтекорво
Взял его крепче за шкирку.
Нам тайны нераскрытые раскрыть пора —
Лежат без пользы тайны, как в копилке, —
Мы тайны эти с корнем вырвем у ядра —
На волю пустим джинна из бутылки!
Жидкие, твердые, газообразные —
Просто, понятно, вольготно!
А с этою плазмой дойдешь до маразма, и
Это довольно почетно.
Нам тайны нераскрытые раскрыть пора —
Лежат без пользы тайны, как в копилке, —
Мы тайны эти с корнем вырвем у ядра —
На волю пустим джинна из бутылки!
Молодо-зелено. Древность – в историю!
Дряхлость – в архивах пылиться!
Даешь эту общую эту теорию
Элементарных частиц нам!
Нам тайны нераскрытые раскрыть пора —
Лежат без пользы тайны, как в копилке, —
Мы тайны эти скоро вырвем у ядра —
И вволю выпьем джина из бутылки!
1964

(обратно)

Песня о нейтральной полосе

На границе с Турцией или с Пакистаном —
Полоса нейтральная; а справа, где кусты, —
Наши пограничники с нашим капитаном, —
А на левой стороне – ихние посты.
А на нейтральной полосе – цветы
Необычайной красоты!
Капитанова невеста жить решила вместе —
Прикатила, говорит: «Милый!..» – то да сё.
Надо ж хоть букет цветов подарить невесте:
Что за свадьба без цветов! – пьянка да и все.
А на нейтральной полосе – цветы
Необычайной красоты!
К ихнему начальнику, точно по повестке,
Тоже баба прикатила – налетела блажь, —
Тоже «милый» говорит, только по-турецки,
Будет свадьба, говорит, свадьба – и шабаш!
А на нейтральной полосе – цветы
Необычайной красоты!
Наши пограничники – храбрые ребята, —
Трое вызвались идти, а с ними капитан, —
Разве ж знать они могли про то, что азиаты
Порешили в ту же ночь вдарить по цветам!
Ведь на нейтральной полосе – цветы
Необычайной красоты!
Пьян от запаха цветов капитан мертвецки,
Ну и ихний капитан тоже в доску пьян, —
Повалился он в цветы, охнув по-турецки,
И, по-русски крикнув «…мать!», рухнул капитан.
А на нейтральной полосе – цветы
Необычайной красоты!
Спит капитан – и ему снится,
Что открыли границу как ворота в Кремле, —
Ему и на фиг не нужна была чужая заграница —
Он пройтиться хотел по ничейной земле.
Почему же нельзя? Ведь земля-то – ничья,
Ведь она – нейтральная!..
А на нейтральной полосе – цветы
Необычайной красоты!
1965

(обратно)

Солдаты группы «Центр»

Солдат всегда здоров,
Солдат на все готов, —
И пыль, как из ковров,
Мы выбиваем из дорог.
И не остановиться,
И не сменить ноги, —
Сияют наши лица,
Сверкают сапоги!
По выжженной равнине —
За метром метр —
Идут по Украине
Солдаты группы «Центр».
На «первый-второй» рассчитайсь!
Первый-второй…
Первый, шаг вперед! – иврай.
Первый – второй…
А каждый второй – тоже герой, —
В рай попадет вслед за тобой.
Первый-второй,
Первый-второй,
Первый-второй…
А перед нами все цветет,
За нами все горит.
Не надо думать – с нами тот,
Кто все за нас решит.
Веселые – не хмурые —
Вернемся по домам, —
Невесты белокурые
Наградой будут нам!
Всё впереди, а ныне —
За метром метр —
Идут по Украине
Солдаты группы «Центр».
На «первый-второй» рассчитайсь!
Первый-второй…
Первый, шаг вперед! – иврай.
Первый-второй…
А каждый второй – тоже герой, —
В рай попадет вслед за тобой.
Первый-второй,
Первый-второй,
Первый-второй…
1965

(обратно)

«Мой друг уедет в Магадан…»

Игорю Кохановскому

Мой друг уедет в Магадан —
Снимите шляпу, снимите шляпу!
Уедет сам, уедет сам —
Не по этапу, не по этапу.
Не то чтоб другу не везло,
Не чтоб кому-нибудь назло,
Не для молвы: что, мол, – чудак, —
А просто так.
Быть может, кто-то скажет: «Зря!
Как так решиться – всего лишиться!
Ведь там – сплошные лагеря,
А в них – убийцы, а в них – убийцы…»
Ответит он: «Не верь молве —
Их там не больше, чем в Москве!»
Потом уложит чемодан
И – в Магадан!
Не то чтоб мне – не по годам, —
Я б прыгнул ночью из электрички, —
Но я не еду в Магадан,
Забыв привычки, закрыв кавычки.
Я буду петь под струнный звон
Про то, что будет видеть он,
Про то, что в жизни не видал, —
Про Магадан.
Мой друг поедет сам собой —
С него довольно, с него довольно, —
Его не будет бить конвой —
Он добровольно, он добровольно.
А мне удел от Бога дан…
А может, тоже – в Магадан?
Уехать с другом заодно —
И лечь на дно!..
1965

(обратно)

«В холода, в холода…»

В холода, в холода
От насиженных мест
Нас другие зовут города, —
Будь то Минск, будь то Брест, —
В холода, в холода…
Неспроста, неспроста
От родных тополей
Нас суровые манят места —
Будто там веселей, —
Неспроста, неспроста…
Как нас дома ни грей —
Не хватает всегда
Новых встреч нам и новых друзей, —
Будто с нами беда,
Будто с ними теплей…
Как бы ни было нам
Хорошо иногда —
Возвращаемся мы по домам.
Где же наша звезда?
Может – здесь, может – там…
1965

(обратно)

Высота

Вцепились они в высоту, как в свое.
Огонь минометный, шквальный…
А мы всё лезли толпой на нее,
Как на буфет вокзальный.
И крики «ура» застывали во рту,
Когда мы пули глотали.
Семь раз занимали мы ту высоту —
Семь раз мы ее оставляли.
И снова в атаку не хочется всем,
Земля – как горелая каша…
В восьмой раз возьмем мы ее насовсем—
Свое возьмем, кровное, наше!
А можно ее стороной обойти, —
И что мы к ней прицепились?!
Но, видно, уж точно – все судьбы-пути
На этой высотке скрестились.
1965

(обратно)

Песня про снайпера, который через 15 лет после войны спился и сидит в ресторане

А ну-ка, пей-ка,
Кому не лень!
Вам жисть – копейка,
А мне – мишень.
Который в фетрах,
Давай на спор:
Я – на сто метров,
А ты – в упор.
Не та раскладка,
Но я не трус.
Итак, десятка —
Бубновый туз…
Ведь ты же на спор
Стрелял в упор, —
Но я ведь – снайпер,
А ты – тапер.
Куда вам деться!
Мой выстрел – хлоп!
Девятка в сердце,
Десятка – в лоб…
И черной точкой
На белый лист —
Легла та ночка
На мою жисть!
1965

(обратно)

Песня завистника

Мой сосед объездил весь Союз —
Что-то ищет, а чего – не видно, —
Я в дела чужие не суюсь,
Но мне очень больно и обидно.
У него на окнах – плюш и шелк,
Баба его шастает в халате, —
Я б в Москве с киркой уран нашел
При такой повышенной зарплате!
И сдается мне, что люди врут, —
Он нарочно ничего не ищет:
Для чего? – ведь денежки идут —
Ох, какие крупные деньжищи!
А вчера на кухне ихний сын
Головой упал у нашей двери —
И разбил нарочно мой графин, —
Я – мамаше счет в тройном размере.
Ему, значит, – рупь, а мне – пятак?!
Пусть теперь мне платит неустойку!
Я ведь не из зависти, я так —
Ради справедливости, и только.
…Ничего, я им создам уют —
Живо он квартиру обменяет, —
У них денег – куры не клюют,
А у нас – на водку не хватает!
1965

(обратно)

«Перед выездом в загранку…»

Перед выездом в загранку
Заполняешь кучу бланков —
Это еще не беда, —
Но в составе делегаций
С вами ездит личность в штатском —
Просто завсегда.
А за месяц до вояжа
Инструктаж проходишь даже —
Как там проводить все дни:
Чтоб поменьше безобразий,
А потусторонних связей
Чтобы – ни-ни-ни!
…Личность в штатском – парень рыжий —
Мне представился в Париже:
«Будем с вами жить, я – Никодим.
Вел нагрузки, жил в Бобруйске,
Папа – русский, сам я – русский,
Даже не судим».
Исполнительный на редкость,
Соблюдал свою секретность
И во всем старался мне помочь:
Он теперь по роду службы
Дорожил моею дружбой
Просто день и ночь.
На экскурсию по Риму
Я решил – без Никодиму:
Он всю ночь писал – и вот уснул, —
Но личность в штатском, оказалось,
Раньше боксом увлекалась,
Так что – не рискнул.
Со мной он завтракал, обедал,
Он везде – за мною следом, —
Будто у него нет дел.
Я однажды для порядку
Заглянул в его тетрадку —
Просто обалдел!
Он писал – такая стерьва! —
Что в Париже я на мэра
С кулаками нападал,
Что я к женщинам несдержан
И влияниям подвержен
Будто Запада…
Значит, личность может даже
Заподозрить в шпионаже!..
Вы прикиньте – что тогда?
Это значит – не увижу
Я ни Риму, ни Парижу
Больше никогда!..
1965

(обратно)

«Есть на земле предостаточно рас…»

Есть на земле предостаточно рас —
Просто цветная палитра, —
Воздуху каждый вдыхает за раз
Два с половиною литра!
Если так дальше, то – полный привет —
Скоро конец нашей эры:
Эти китайцы за несколько лет
Землю лишат атмосферы!
Сон мне тут снился неделю подряд —
Сон с пробужденьем кошмарным:
Будто – я в дом, а на кухне сидят
Мао Цзедун с Ли Сын Маном!
И что – разделился наш маленький шар
На три огромные части:
Нас – миллиард, их – миллиард,
А остальное – китайцы.
И что – подают мне какой-то листок:
На, мол, подписывай – ну же, —
Очень нам нужен ваш Дальний Восток —
Ох как ужасно нам нужен!..
Только об этом я сне вспоминал,
Только о нем я и думал, —
Я сослуживца недавно назвал
Мао – простите – Цзедуном!
Но вскорости мы на Луну полетим, —
И что нам с Америкой драться:
Левую – нам, правую – им,
А остальное – китайцам.
1965

(обратно)

Песня о сумасшедшем доме

Сказал себе я: брось писать, —
но руки сами просятся.
Ох, мама моя ро́дная, друзья любимые!
Лежу в палате – ко́сятся,
не сплю: боюсь – набросятся, —
Ведь рядом психи тихие, неизлечимые.
Бывают психи разные —
не буйные, но грязные, —
Их лечат, мо́рят голодом, их санитары бьют.
И вот что удивительно:
все ходят без смирительных
И то, что мне приносится, всё психи эти жрут.
Куда там Достоевскому
с «Записками» известными, —
Увидел бы, покойничек, как бьют об двери лбы!
И рассказать бы Гоголю
про нашу жизнь убогую, —
Ей-богу, этот Гоголь бы нам не поверил бы.
Вот это му́ка, – плюй на них! —
они ж ведь, суки, буйные:
Всё норовят меня лизнуть, – ей-богу, нету сил!
Вчера в палате номер семь
один свихнулся насовсем —
Кричал: «Даешь Америку!» – и санитаров бил.
Я не желаю славы, и
пока я в полном здравии —
Рассудок не померк еще, но это впереди, —
Вот главврачиха – женщина —
пусть тихо, но помешана, —
Я говорю: «Сойду с ума!» – она мне: «Подожди!»
Я жду, но чувствую – уже
хожу по лезвию ноже:
Забыл алфа́вит, падежей припомнил только два…
И я прошу моих друзья,
чтоб кто бы их бы ни был я,
Забрать его, ему, меня отсюдова!
Зима 1965/66

(обратно)

Про черта

У меня запой от одиночества —
По ночам я слышу голоса…
Слышу – вдруг зовут меня по отчеству, —
Глянул – черт, – вот это чудеса!
Черт мне корчил рожи и моргал, —
А я ему тихонечко сказал:
«Я, брат, коньяком напился вот уж как!
Ну, ты, наверно, пьешь денатурат…
Слушай, черт-чертяка-чертик-чертушка,
Сядь со мной – я очень буду рад…
Да неужели, черт возьми, ты трус?!
Слезь с плеча, а то перекрещусь!»
Черт сказал, что он знаком с Борисовым —
Это наш запойный управдом, —
Черт за обе щёки хлеб уписывал,
Брезговать не стал и коньяком.
Кончился коньяк – не пропадем, —
Съездим к трем вокзалам и возьмем.
Я уснул, к вокзалам черт мой съездил сам…
Просыпаюсь – снова черт, – боюсь:
Или он по новой мне пригрезился,
Или это я ему кажусь.
Черт ругнулся матом, а потом
Целоваться лез, вилял хвостом.
Насмеялся я над ним до коликов
И спросил: «Как там у вас в аду
Отношенье к нашим алкоголикам —
Говорят, их жарят на спирту?!»
Черт опять ругнулся и сказал:
«И там не тот товарищ правит бал!»
…Все кончилось, светлее стало в комнате, —
Черта я хотел опохмелять.
Но растворился черт как будто в омуте…
Я все жду – когда придет опять…
Я не то чтоб чокнутый какой,
Но лучше – с чертом, чем с самим собой.
Зима 1965/66

(обратно)

Песня о сентиментальном боксере

Удар, удар… Еще удар…
Опять удар – и вот
Борис Буткеев (Краснодар)
Проводит апперкот.
Вот он прижал меня в углу,
Вот я едва ушел…
Вот апперкот – я на полу,
И мне нехорошо!
И думал Буткеев, мне челюсть кроша:
И жить хорошо, и жизнь хороша!
При счете семь я все лежу —
Рыдают землячки.
Встаю, ныряю, ухожу —
И мне идут очки.
Неправда, будто бы к концу
Я силы берегу, —
Бить человека по лицу
Я с детства не могу.
Но думал Буткеев, мне ребра круша:
И жить хорошо, и жизнь хороша!
В трибунах свист, в трибунах вой:
«Ату его, он трус!»
Буткеев лезет в ближний бой —
А я к канатам жмусь.
Но он пролез – он сибиряк,
Настырные они, —
И я сказал ему: «Чудак!
Устал ведь – отдохни!»
Но он не услышал – он думал, дыша,
Что жить хорошо и жизнь хороша!
А он всё бьет – здоровый, черт! —
Я вижу – быть беде.
Ведь бокс не драка – это спорт
Отважных и т. д.
Вот он ударил – раз, два, три —
И… сам лишился сил, —
Мне руку поднял рефери́,
Которой я не бил.
Лежал он и думал, что жизнь хороша.
Кому хороша, а кому – ни шиша!
1966

(обратно)

Песня о конькобежце на короткие дистанции, которого заставили бежать на длинную

Десять тысяч – и всего один забег
остался.
В это время наш Бескудников Олег
зазнался:
Я, говорит, болен, бюллетеню, нету сил —
и сгинул.
Вот наш тренер мне тогда и предложил:
беги, мол.
Я ж на длинной на дистанции помру —
не охну, —
Пробегу, быть может, только первый круг —
и сдохну!
Но сурово эдак тренер мне: мол, на —
до, Федя, —
Главное дело – чтобы воля, говорит, была
к победе.
Воля волей, если сил невпроворот, —
а я увлекся:
Я на десять тыщ рванул как на пятьсот —
и спёкся!
Подвела меня – ведь я предупреждал! —
дыхалка:
Пробежал всего два круга – и упал, —
а жалко!
И наш тренер, экс– и вице-чемпион
ОРУДа,
Не пускать меня велел на стадион —
иуда!
Ведь вчера мы только брали с ним с тоски
по банке —
А сегодня он кричит: «Меняй коньки
на санки!»
Жалко тренера – он тренер неплохой, —
ну бог с ним!
Я ведь нынче занимаюся борьбой
и боксом, —
Не имею больше я на счет на свой
сомнений:
Все вдруг стали очень вежливы со мной,
и – тренер…
1966

(обратно)

Песня космических негодяев

Вы мне не поверите и просто не поймете:
В космосе страшней, чем даже в дантовском аду, —
По пространству-времени мы прём на звездолете,
Как с горы на собственном заду.
От Земли до Беты – восемь дён,
Ну а до планеты Эпсилон —
Не считаем мы, чтоб не сойти с ума.
Вечность и тоска – ох, влипли как!
Наизусть читаем Киплинга,
А кругом – космическая тьма.
На Земле читали в фантастических романах
Про возможность встречи с иноземным существом, —
Мы на Земле забыли десять заповедей рваных —
Нам все встречи с ближним нипочем!
От Земли до Беты – восемь дён,
Ну а до планеты Эпсилон —
Не считаем мы, чтоб не сойти с ума.
Вечность и тоска – игрушки нам!
Наизусть читаем Пушкина,
А кругом – космическая тьма.
Нам прививки сделаны от слез и грез дешевых,
От дурных болезней и от бешеных зверей, —
Нам плевать из космоса на взрывы всех сверхновых —
На Земле бывало веселей!
От Земли до Беты – восемь дён,
Ну а до планеты Эпсилон —
Не считаем мы, чтоб не сойти с ума.
Вечность и тоска – ох, влипли как!
Наизусть читаем Киплинга,
А кругом – космическая тьма.
Прежнего, земного не увидим небосклона,
Если верить россказням ученых чудаков, —
Ведь, когда вернемся мы, по всем по их законам
На Земле пройдет семьсот веков!
То-то есть смеяться отчего:
На Земле бояться нечего —
На Земле нет больше тюрем и дворцов.
На бога уповали бедного,
Но теперь узнали: нет его —
Ныне, присно и вовек веков!
1966

(обратно)

В далеком созвездии Тау Кита

В далеком созвездии Тау Кита
Все стало для нас непонятно, —
Сигнал посылаем: «Вы что это там?» —
А нас посылают обратно.
На Тау Ките
Живут в тесноте —
Живут, между прочим, по-разному —
Товарищи наши по разуму.
Вот, двигаясь по световому лучу
Без помощи, но при посредстве,
Я к Тау Кита этой самой лечу,
Чтоб с ней разобраться на месте.
На Тау Кита
Чегой-то не так —
Там таукитайская братия
Свихнулась, – по нашим понятиям.
Покамест я в анабиозе лежу,
Те таукитяне буянят, —
Все реже я с ними на связь выхожу:
Уж очень они хулиганят.
У таукитов
В алфа́вите слов —
Немного, и строй – буржуазный,
И юмор у них – безобразный.
Корабль посадил я, как собственный зад,
Слегка покривив отражатель.
Я крикнул по-таукитянски: «Виват!» —
Что значит по-нашему – «Здрасьте!».
У таукитян
Вся внешность – обман, —
Тут с ними нельзя состязаться:
То явятся, то растворятся…
Мне таукитянин – как вам папуас, —
Мне вкратце об них намекнули.
Я крикнул: «Галактике стыдно за вас!» —
В ответ они чем-то мигнули.
На Тау Ките
Условья не те:
Тут нет атмосферы, тут душно, —
Но таукитяне радушны.
В запале я крикнул им: мать вашу, мол!..
Но кибернетический гид мой
Настолько буквально меня перевел,
Что мне за себя стало стыдно.
Но таукиты —
Такие скоты —
Наверно, успели набраться:
То явятся, то растворятся…
«Вы, братья по полу, – кричу, – мужики!
Ну что…» – тут мой голос сорвался.
Я таукитянку схватил за грудки́:
«А ну, – говорю, – признавайся!..»
Она мне: «Уйди!» —
Мол, мы впереди —
Не хочем с мужчинами знаться, —
А будем теперь почковаться!
Не помню, как поднял я свой звездолет, —
Лечу в настроенье питейном:
Земля ведь ушла лет на триста вперед
По гнусной теорьи Эйнштейна!
Что, если и там,
Как на Тау Кита,
Ужасно повысилось знанье, —
Что, если и там – почкованье?!
1966

(обратно)

Про дикого вепря

В королевстве, где все тихо и складно,
Где ни войн, ни катаклизмов, ни бурь,
Появился дикий вепрь огромадный —
То ли буйвол, то ли бык, то ли тур.
Сам король страдал желудком и астмой,
Только кашлем сильный страх наводил, —
А тем временем зверюга ужасный
Коих ел, а коих в лес волочил.
И король тотчас издал три декрета:
«Зверя надо одолеть наконец!
Вот кто отчается на это, на это,
Тот принцессу поведет под венец».
А в отчаявшемся том государстве —
Как войдешь, так прямо наискосок —
В бесшабашной жил тоске и гусарстве
Бывший лучший, но опальный стрелок.
На полу лежали люди и шкуры,
Пели песни, пили мёды – итут
Протрубили во дворе трубадуры,
Хвать стрелка – иводворец волокут.
И король ему прокашлял: «Не буду
Я читать тебе морали, юнец, —
Но если завтра победишь чуду-юду,
То принцессу поведешь под венец».
А стрелок: «Да это что за награда?!
Мне бы – выкатить портвейну бадью!»
Мол, принцессу мне и даром не надо, —
Чуду-юду я и так победю!
А король: «Возьмешь принцессу – и точка!
А не то тебя раз-два – ивтюрьму!
Ведь это все же королевская дочка!..»
А стрелок: «Ну хоть убей – не возьму!»
И пока король с им так препирался,
Съел уже почти всех женщин и кур
И возле самого дворца ошивался
Этот самый то ли бык, то ли тур.
Делать нечего – портвейн он отспорил, —
Чуду-юду уложил – и убег…
Вот так принцессу с королем опозорил
Бывший лучший, но опальный стрелок.
1966

(обратно)

Песня о друге

Если друг
оказался вдруг
И не друг, и не враг,
а так;
Если сразу не разберешь,
Плох он или хорош, —
Парня в горы тяни —
рискни! —
Не бросай одного
его:
Пусть он в связке в одной
с тобой —
Там поймешь, кто такой.
Если парень в горах —
не ах,
Если сразу раскис —
и вниз,
Шаг ступил на ледник —
и сник,
Оступился – ивкрик, —
Значит, рядом с тобой —
чужой,
Ты его не брани —
гони:
Вверх таких не берут
и тут
Про таких не поют.
Если ж он не скулил,
не ныл,
Пусть он хмур был и зол,
но шел,
А когда ты упал
со скал,
Он стонал,
но держал;
Если шел он с тобой
как в бой,
На вершине стоял – хмельной, —
Значит, как на себя самого
Положись на него!
1966

(обратно)

Здесь вам не равнина

Здесь вам не равнина, здесь климат иной —
Идут лавины одна за одной,
И здесь за камнепадом ревет камнепад, —
И можно свернуть, обрыв обогнуть, —
Но мы выбираем трудный путь,
Опасный, как военная тропа.
Кто здесь не бывал, кто не рисковал —
Тот сам себя не испытал,
Пусть даже внизу он звезды хватал с небес:
Внизу не встретишь, как ни тянись,
За всю свою счастливую жизнь
Десятой доли таких красот и чудес.
Нет алых роз и траурных лент,
И не похож на монумент
Тот камень, что покой тебе подарил, —
Как Вечным огнем, сверкает днем
Вершина изумрудным льдом —
Которую ты так и не покорил.
И пусть говорят, да, пусть говорят,
Но – нет, никто не гибнет зря!
Так лучше – чем от водки и от простуд.
Другие придут, сменив уют
На риск и непомерный труд, —
Пройдут тобой не пройденный маршрут.
Отвесные стены… А ну – не зевай!
Ты здесь на везение не уповай —
В горах не надежны ни камень, ни лед,
ни скала, —
Надеемся только на крепость рук,
На руки друга и вбитый крюк —
И молимся, чтобы страховка не подвела.
Мы рубим ступени… Ни шагу назад!
И от напряженья колени дрожат,
И сердце готово к вершине бежать из груди.
Весь мир на ладони – ты счастлив и нем
И только немного завидуешь тем,
Другим – у которых вершина еще впереди.
1966

(обратно)

Военная песня

Мерцал закат, как сталь клинка.
Свою добычу смерть считала.
Бой будет завтра, а пока
Взвод зарывался в облака
И уходил по перевалу.
Отставить разговоры!
Вперед и вверх, а там…
Ведь это наши горы —
Они помогут нам!
А до войны – вот этот склон
Немецкий парень брал с тобою,
Он падал вниз, но был спасен, —
А вот сейчас, быть может, он
Свой автомат готовит к бою.
Отставить разговоры!
Вперед и вверх, а там…
Ведь это наши горы —
Они помогут нам!
Ты снова здесь, ты собран весь —
Ты ждешь заветного сигнала.
И парень тот – он тоже здесь,
Среди стрелков из «Эдельвейс», —
Их надо сбросить с перевала!
Отставить разговоры!
Вперед и вверх, а там…
Ведь это наши горы —
Они помогут нам!
Взвод лезет вверх, а у реки —
Тот, с кем ходил ты раньше в паре.
Мы ждем атаки до тоски,
А вот альпийские стрелки
Сегодня что-то не в ударе…
Отставить разговоры!
Вперед и вверх, а там…
Ведь это наши горы —
Они помогут нам!
1966

(обратно)

Скалолазка

Я спросил тебя: «Зачем идете в гору вы? —
А ты к вершине шла, а ты рвалася в бой. —
Ведь Эльбрус и с самолета видно здорово…»
Рассмеялась ты – и взяла с собой.
И с тех пор ты стала близкая и ласковая,
Альпинистка моя, скалолазка моя, —
Первый раз меня из трещины вытаскивая,
Улыбалась ты, скалолазка моя!
А потом за эти про́клятые трещины,
Когда ужин твой я нахваливал,
Получил я две короткие затрещины —
Но не обиделся, а приговаривал:
«Ох, какая же ты близкая и ласковая,
Альпинистка моя, скалолазка моя!..»
Каждый раз меня по трещинам выискивая,
Ты бранила меня, альпинистка моя!
А потом на каждом нашем восхождении —
Ну почему ты ко мне недоверчивая?! —
Страховала ты меня с наслаждением,
Альпинистка моя гуттаперчевая!
Ох, какая ж ты не близкая, не ласковая,
Альпинистка моя, скалолазка моя!
Каждый раз меня из пропасти вытаскивая,
Ты ругала меня, скалолазка моя.
За тобой тянулся из последней силы я —
До тебя уже мне рукой подать, —
Вот долезу и скажу: «Довольно, милая!»
Тут сорвался вниз, но успел сказать:
«Ох, какая же ты близкая и ласковая,
Альпинистка моя скалоласковая!..»
Мы теперь с тобою одной веревкой связаны —
Стали оба мы скалолазами!
1966

(обратно)

Прощание с горами

В суету городов и в потоки машин
Возвращаемся мы – просто некуда деться! —
И спускаемся вниз с покоренных вершин,
Оставляя в горах свое сердце.
Так оставьте ненужные споры —
Я себе уже все доказал:
Лучше гор могут быть только горы,
На которых еще не бывал.
Кто захочет в беде оставаться один,
Кто захочет уйти, зову сердца не внемля?!
Но спускаемся мы с покоренных вершин, —
Что же делать – и боги спускались на землю.
Так оставьте ненужные споры —
Я себе уже все доказал:
Лучше гор могут быть только горы,
На которых еще не бывал.
Сколько слов и надежд, сколько песен и тем
Горы будят у нас – и зовут нас остаться! —
Но спускаемся мы – кто на год, кто совсем, —
Потому что всегда мы должны возвращаться.
Так оставьте ненужные споры —
Я себе уже все доказал:
Лучше гор могут быть только горы,
На которых никто не бывал!
1966

(обратно)

Она была в Париже

Наверно, я погиб: глаза закрою – вижу.
Наверно, я погиб: робею, а потом —
Куда мне до нее – она была в Париже,
И я вчера узнал – не только в ём одном!
Какие песни пел я ей про Север дальний! —
Я думал: вот чуть-чуть – и будем мы на «ты», —
Но я напрасно пел о полосе нейтральной —
Ей глубоко плевать, какие там цветы.
Я спел тогда еще – я думал, это ближе —
«Про счетчик», «Про того, кто раньше с нею был»…
Но что́ ей до меня – она была в Париже, —
Ей сам Марсель Марсо чевой-то говорил!
Я бросил свой завод – хоть, в общем, был не вправе, —
Засел за словари на совесть и на страх…
Но что ей от того – она уже в Варшаве, —
Мы снова говорим на разных языках…
Приедет – я скажу по-польски: «Про́шу, пани,
Прими таким как есть, не буду больше петь…»
Но что́ ей до меня – она уже в Иране, —
Я понял: мне за ней, конечно, не успеть!
Она сегодня здесь, а завтра будет в О́сле, —
Да, я попал впросак, да, я попал в беду!..
Кто раньше с нею был, и тот, кто будет после, —
Пусть пробуют они – я лучше пережду!
1966

(обратно)

Песня-сказка о нечисти

В заповедных и дремучих
страшных Муромских лесах
Всяка нечисть бродит тучей
и в проезжих сеет страх:
Воет воем, что твои упокойники,
Если есть там соловьи – то разбойники.
Страшно, аж жуть!
В заколдованных болотах
там кикиморы живут, —
Защекочут до икоты
и на дно уволокут.
Будь ты пеший, будь ты конный —
заграбастают,
А уж лешие – так по́ лесу и шастают.
Страшно, аж жуть!
А мужик, купец и воин —
попадал в дремучий лес, —
Кто зачем: кто с перепою,
а кто сдуру в чащу лез.
По причине попадали, без причины ли, —
Только всех их и видали – словно сгинули.
Страшно, аж жуть!
Из заморского из лесу,
где и вовсе сущий ад,
Где такие злые бесы —
чуть друг друга не едят, —
Чтоб творить им совместное зло потом,
Поделиться приехали опытом.
Страшно, аж жуть!
Соловей-разбойник главный
им устроил буйный пир,
А от их был Змей трехглавый
и слуга его – Вампир, —
Пили зелье в черепах, ели бульники,
Танцевали на гробах, богохульники!
Страшно, аж жуть!
Змей Горыныч взмыл на древо,
ну – раскачивать его:
«Выводи, Разбойник, девок, —
пусть покажут кой-чего!
Пусть нам лешие попляшут, попоют!
А не то я, матерь вашу, всех сгною!»
Страшно, аж жуть!
Все взревели, как медведи:
«Натерпелись – сколько лет!
Ведьмы мы али не ведьмы,
патриотки али нет?!
На́лил бельма, ишь ты, клещ, – отоварился!
А еще на наших женщин позарился!..»
Страшно, аж жуть!
Соловей-разбойник тоже
был не только лыком шит, —
Гикнул, свистнул, крикнул: «Рожа,
ты, заморский паразит!
Убирайся без бою, уматывай
И Вампира с собою прихватывай!»
Страшно, аж жуть!
…А теперь седые люди
помнят прежние дела:
Билась нечисть грудью в груди
и друг друга извела, —
Прекратилося навек безобразие —
Ходит в лес человек безбоязненно.
И не страшно ничуть!
<1966 или 1967>

(обратно)

Песня о новом времени

Как призывный набат, прозвучали в ночи тяжело шаги, —
Значит, скоро и нам – уходить и прощаться без слов.
По нехоженым тропам протопали лошади, лошади,
Неизвестно к какому концу унося седоков.
Наше время иное, лихое, но счастье, как встарь, ищи!
И в погоню летим мы за ним, убегающим, вслед.
Только вот в этой скачке теряем мы лучших товарищей,
На скаку не заметив, что рядом – товарищей нет.
И еще будем долго огни принимать за пожары мы,
Будет долго зловещим казаться нам скрип сапогов,
О войне будут детские игры с названьями старыми,
И людей будем долго делить на своих и врагов.
А когда отгрохочет, когда отгорит и отплачется,
И когда наши кони устанут под нами скакать,
И когда наши девушки сменят шинели на платьица, —
Не забыть бы тогда, не простить бы и не потерять!..
<1966 или 1967>

(обратно)

Гололед

Гололед на Земле, гололед —
Целый год напролет гололед.
Будто нет ни весны, ни лета —
В саван белый одета планета —
Люди, падая, бьются об лед.
Гололед на Земле, гололед —
Целый год напролет гололед.
Гололед, гололед, гололед —
Целый год напролет, целый год.
Даже если всю Землю – в облет,
Не касаясь планеты ногами, —
Не один, так другой упадет
На поверхность, а там – гололед! —
И затопчут его сапогами.
Гололед на Земле, гололед —
Целый год напролет гололед.
Гололед, гололед, гололед —
Целый год напролет, целый год.
Только – лед, словно зеркало, лед,
Но на детский каток не похоже, —
Может – зверь не упавши пройдет…
Гололед! – и двуногий встает
На четыре конечности тоже.
Гололед на Земле, гололед —
Целый год напролет гололед.
Гололед, гололед, гололед —
Целый год напролет, целый год.
Зима 1966/67, ред. <1973>

(обратно) (обратно)

Песни 1967–1970 годов

«Корабли постоят – и ложатся на курс…»

Корабли постоят – и ложатся на курс, —
Но они возвращаются сквозь непогоды…
Не пройдет и полгода – ияпоявлюсь, —
Чтобы снова уйти на полгода.
Возвращаются все – кроме лучших друзей,
Кроме самых любимых и преданных женщин.
Возвращаются все – кроме тех, кто нужней, —
Я не верю судьбе, а себе – еще меньше.
Но мне хочется верить, что это не так,
Что сжигать корабли скоро выйдет из моды.
Я, конечно, вернусь – весь в друзьях и в делах —
Я, конечно, спою – не пройдет и полгода.
Я, конечно, вернусь – весь в друзьях и в мечтах, —
Я, конечно, спою – не пройдет и полгода.
<1967>

(обратно)

Случай в ресторане

В ресторане по стенкам висят тут и там —
«Три медведя», «Заколотый витязь»…
За столом одиноко сидит капитан.
«Разрешите?» – спросил я. «Садитесь!
…Закури!» – «Извините, «Казбек» не курю…»
«Ладно, выпей, – давай-ка посуду!..
Да пока принесут… Пей, кому говорю!
Будь здоров!» – «Обязательно буду!»
«Ну так что же, – сказал, захмелев, капитан, —
Водку пьешь ты красиво, однако.
А видал ты вблизи пулемет или танк?
А ходил ли ты, скажем, в атаку?
В сорок третьем под Курском я был старшиной, —
За моею спиной – такое…
Много всякого, брат, за моею спиной,
Чтоб жилось тебе, парень, спокойно!»
Он ругался и пил, он спросил про отца,
И кричал он, уставясь на блюдо:
«Я полжизни отдал за тебя, подлеца, —
А ты жизнь прожигаешь, иуда!
А винтовку тебе, а послать тебя в бой?!
А ты водку тут хлещешь со мною!..»
Я сидел как в окопе под Курской дугой —
Там, где был капитан старшиною.
Он все больше хмелел, я – за ним по пятам, —
Только в самом конце разговора
Я обидел его – я сказал: «Капитан,
Никогда ты не будешь майором!..»
1967

(обратно)

Парус

Песня беспокойства

А у дельфина
Взрезано брюхо винтом!
Выстрела в спину
Не ожидает никто.
На батарее
Нету снарядов уже.
Надо быстрее
На вираже!
Парус! Порвали парус!
Каюсь! Каюсь! Каюсь!
Даже в дозоре
Можешь не встретить врага.
Это не горе —
Если болит нога.
Петли дверные
Многим скрипят, многим поют:
Кто вы такие?
Вас здесь не ждут!
Парус! Порвали парус!
Каюсь! Каюсь! Каюсь!
Многие лета —
Всем, кто поет во сне!
Все части света
Могут лежать на дне,
Все континенты
Могут гореть в огне, —
Только все это —
Не по мне!
Парус! Порвали парус!
Каюсь! Каюсь! Каюсь!
1967

(обратно)

Пародия на плохой детектив

Опасаясь контрразведки,
избегая жизни светской,
Под английским псевдонимом
«мистер Джон Ланкастер Пек»,
Вечно в кожаных перчатках —
чтоб не делать отпечатков, —
Жил в гостинице «Советской» несоветский человек.
Джон Ланкастер в одиночку,
преимущественно ночью,
Щелкал носом – в ём был спрятан инфракрасный
объектив, —
А потом в нормальном свете
представало в черном цвете
То, что ценим мы и любим, чем гордится коллектив.
Клуб на улицеНагорной —
стал общественной уборной,
Наш родной Центральный рынок – стал похож
на грязный склад,
Искаженный микропленкой,
ГУМ – стал маленькой избенкой,
И уж вспомнить неприлично, чем предстал театр МХАТ.
Но работать без подручных —
может, грустно, а может, скучно, —
Враг подумал – враг был дока, – написал
фиктивный чек,
И где-то в дебрях ресторана
гражданина Епифана
Сбил с пути и с панталыку несоветский человек.
Епифан казался жадным,
хитрым, умным, плотоядным,
Меры в женщинах и в пиве он не знал и не хотел.
В общем так: подручный Джона
был находкой для шпиона, —
Так случиться может с каждым – если пьян и мягкотел!
«Вот и первое заданье:
в три пятнадцать возле бани —
Может, раньше, а может, позже – остановится такси, —
Надо сесть, связать шофера,
разыграть простого вора, —
А потом про этот случай раструбят по «Би-би-си».
И еще. Побрейтесь свеже,
и на выставке в Манеже
К вам приблизится мужчина с чемоданом – скажет он:
«Не хотите ли черешни?»
Вы ответите: «Конечно», —
Он вам даст батон с взрывчаткой – принесете
мне батон.
А за это, друг мой пьяный, —
говорил он Епифану, —
Будут деньги, дом в Чикаго, много женщин и машин!»
…Враг не ведал, дурачина:
тот, кому все поручил он,
Был – чекист, майор разведки и прекрасный семьянин.
Да, до этих штучек мастер
этот самый Джон Ланкастер!..
Но жестоко просчитался пресловутый мистер Пек —
Обезврежен он, и даже
он пострижен и посажен, —
А в гостинице «Советской» поселился мирный грек.
1967

(обратно)

Песенка про йогов

Чем славится индийская культура?
Ну, скажем, – Шива – многорук, клыкаст…
Еще артиста знаем – Радж Капюра,
И касту йогов – странную из каст.
Говорят, что раньше йог
мог
Ни черта не брамши в рот —
год, —
А теперь они рекорд
бьют:
Всё едят и целый год
пьют!
А что же мы? И мы не хуже многих —
Мы тоже можем много выпивать, —
И бродят многочисленные йоги —
Их, правда, очень трудно распознать.
Очень много может йог
штук:
Вот один недавно лег
вдруг —
Третий день уже летит, —
стыд! —
Ну а йог себе лежит
спит.
Я знаю, что у них секретов много, —
Поговорить бы с йогом тет-на-тет, —
Ведь даже яд не действует на йога:
На яды у него иммунитет.
Под водой не дышит час —
раз,
Не обидчив на слова —
два,
Если чует, что старик
вдруг —
Скажет «стоп!», и в тот же миг —
труп!
Я попросил подвыпимшего йога
(Он бритвы, гвозди ел, как колбасу):
«Послушай, друг, откройся мне – ей-богу,
С собой в могилу тайну унесу!»
Был ответ на мой вопрос
прост,
Но поссорились мы с ним
в дым, —
Я бы мог открыть ответ
тот,
Но йог велел хранить секрет,
вот…
1967

(обратно)

Песня-сказка про джинна

У вина достоинства, говорят, целебные, —
Я решил попробовать – бутылку взял, открыл…
Вдруг оттуда вылезло чтой-то непотребное:
Может быть, зеленый змий, а может – крокодил!
Если я чего решил – я выпью обязательно, —
Но к этим шуткам отношусь очень отрицательно!
А оно – зеленое, пахучее, противное —
Прыгало по комнате, ходило ходуном, —
А потом послышалось пенье заунывное —
И виденье оказалось грубым мужиком!
Если я чего решил – я выпью обязательно, —
Но к этим шуткам отношусь очень отрицательно!
Если б было у меня времени хотя бы час —
Я бы дворников позвал с метлами, а тут
Вспомнил детский детектив – «Старика
Хоттабыча» —
И спросил: «Товарищ ибн, как тебя зовут?»
Если я чего решил – я выпью обязательно, —
Но к этим шуткам отношусь очень отрицательно!
«Так что хитрость, – говорю, – брось свою иудину —
Прямо, значит, отвечай: кто тебя послал,
Кто загнал тебя сюда, в винную посудину,
От кого скрывался ты и чего скрывал?»
Тут мужик поклоны бьет, отвечает вежливо:
«Я не вор, я не шпион, я вообще-то – дух, —
За свободу за мою – захотите ежли вы —
Изобью для вас любого, можно даже двух!»
Тут я понял: это – джинн, – он ведь может многое —
Он же может мне сказать «Враз озолочу!»…
«Ваше предложение, – говорю, – убогое.
Морды будем после бить – я вина хочу!
Ну а после – чудеса по такому случаю:
До небес дворец хочу – ты на то и бес!..»
А он мне: «Мы таким делам вовсе не обучены, —
Кроме мордобитиев – никаких чудес!»
«Врешь!» – кричу. «Шалишь!» – кричу. Но и дух —
в амбицию, —
Стукнул раз – специалист! – видно по нему.
Я, конечно, побежал – позвонил в милицию.
«Убивают, – говорю, – прямо на дому!»
Вот они подъехали – показали аспиду!
Супротив милиции он ничего не смог:
Вывели болезного, руки ему – за́ спину
И с размаху кинули в черный воронок.
…Что с ним стало? Может быть, он в тюряге мается, —
Чем в бутылке, лучше уж в Бутырке посидеть!
Ну а может, он теперь боксом занимается, —
Если будет выступать – я пойду смотреть!
1967

(обратно)

Песня о вещем Олеге

Как ныне сбирается вещий Олег
Щита прибивать на ворота,
Как вдруг подбегает к нему человек —
И ну шепелявить чего-то.
«Эх, князь, – говорит ни с того ни с сего, —
Ведь примешь ты смерть от коня своего!»
Но только собрался идти он на вы —
Отмщать неразумным хазарам,
Как вдруг прибежали седые волхвы,
К тому же разя перегаром, —
И говорят ни с того ни с сего,
Что примет он смерть от коня своего.
«Да кто вы такие, откуда взялись?! —
Дружина взялась за нагайки. —
Напился, старик, – так пойди похмелись,
И неча рассказывать байки
И говорить ни с того ни с сего,
Что примет он смерть от коня своего!»
Ну, в общем, они не сносили голов, —
Шутить не могите с князьями! —
И долго дружина топтала волхвов
Своими гнедыми конями:
Ишь, говорят ни с того ни с сего,
Что примет он смерть от коня своего!
А вещий Олег свою линию гнул,
Да так, что никто и не пикнул, —
Он только однажды волхвов вспомянул,
И то – саркастически хмыкнул:
Ну надо ж болтать ни с того ни с сего,
Что примет он смерть от коня своего!
«А вот он, мой конь – на века опочил, —
Один только череп остался!..» —
Олег преспокойно стопу возложил —
И тут же на месте скончался:
Злая гадюка кусила его —
И принял он смерть от коня своего.
…Каждый волхвов покарать норовит, —
А нет бы – послушаться, правда?
Олег бы послушал – еще один щит
Прибил бы к вратам Цареграда.
Волхвы-то сказали с того и с сего,
Что примет он смерть от коня своего!
1967

(обратно)

Два письма

I
Здравствуй, Коля, милый мой, друг мой ненаглядный!
Во первы́х строках письма шлю тебе привет.
Вот вернешься ты, боюсь, занятой, нарядный —
Не заглянешь и домой, – сразу в сельсовет.
Как уехал ты – явкрик, – бабы прибежали:
«Ой, разлуки, – говорят, – ей не перенесть».
Так скучала за тобой, что меня держали, —
Хоть причина не скучать очень даже есть.
Тута Пашка приходил – кум твой окаянный, —
Еле-еле не далась – даже щас дрожу.
Он три дня уж, почитай, ходит злой и пьяный —
Перед тем как приставать, пьет для куражу.
Ты, болтают, получил премию большую;
Будто Борька, наш бугай, – первый чемпион…
К злыдню этому быку я тебя ревную
И люблю тебя сильней, нежели чем он.
Ты приснился мне во сне – пьяный, злой, угрюмый, —
Если думаешь чего – так не мучь себя:
С агрономом я прошлась, – только ты не думай —
Говорили мы весь час только про тебя.
Я-то ладно, а вот ты – страшно за тебя-то:
Тут недавно приезжал очень важный чин, —
Так в столице, говорит, всякие развраты,
Да и женщин, говорит, больше, чем мужчин.
Ты уж, Коля, там не пей – потерпи до дому, —
Дома можешь хоть чего: можешь – хоть в запой!
Мне не надо никого – даже агроному, —
Хоть культурный человек – не сравню с тобой.
Наш амбар в дожди течет – прохудился, верно, —
Без тебя невмоготу – кто создаст уют?!
Хоть какой, но приезжай – жду тебя безмерно!
Если можешь, напиши – что там продают.
1967

II
Не пиши мне про любовь – не поверю я:
Мне вот тут уже дела твои прошлые.
Слушай лучше: тут – с лавсаном материя, —
Если хочешь, я куплю – вещь хорошая.
Водки я пока не пил – ну ни стопочки!
Экономлю и не ем даже супу я, —
Потому что я куплю тебе кофточку,
Потому что я люблю тебя, глупая.
Был в балете, – мужики девок лапают.
Девки – все как на подбор – в белых тапочках.
Вот пишу, а слезы душат и капают:
Не давай себя хватать, моя лапочка!
Наш бугай – один из первых на выставке.
А сперва кричали – будто бракованный, —
Но очухались – и вот дали приз таки:
Весь в медалях он лежит, запакованный.
Председателю скажи, пусть избу мою
Кроют нынче же, и пусть травку выкосют, —
А не то я тёлок крыть – не подумаю:
Рекордсмена портить мне – накось, выкуси!
Пусть починют наш амбар – ведь не гнить зерну!
Будет Пашка приставать – симкакспредателем!
С агрономом не гуляй, – ноги выдерну, —
Можешь раза два пройтись с председателем!
До свидания, я – вГУМ, за покупками:
Это – вроде наш лабаз, но – со стеклами…
Ты мне можешь надоесть с полушубками,
В сером платьице с узорами блеклыми.
…Тут стоит культурный парк по-над речкою,
В ём гуляю – и плюю только в урны я.
Но ты, конечно, не поймешь – там, за печкою, —
Потому – ты темнота некультурная.
1966

(обратно)

Песня о вещей Кассандре

Долго Троя в положении осадном
Оставалась неприступною твердыней,
Но троянцы не поверили Кассандре, —
Троя, может быть, стояла б и поныне.
Без умолку безумная девица
Кричала: «Ясно вижу Трою павшей в прах!»
Но ясновидцев – впрочем, как и очевидцев —
Во все века сжигали люди на кострах.
И в ночь, когда из чрева лошади на Трою
Спустилась смерть, как и положено, крылата,
Над избиваемой безумною толпою
Кто-то крикнул: «Это ведьма виновата!»
Без умолку безумная девица
Кричала: «Ясно вижу Трою павшей в прах!»
Но ясновидцев – впрочем, как и очевидцев —
Во все века сжигали люди на кострах.
И в эту ночь, и в эту смерть, и в эту смуту,
Когда сбылись все предсказания на славу,
Толпа нашла бы подходящую минуту,
Чтоб учинить свою привычную расправу.
Без устали безумная девица
Кричала: «Ясно вижу Трою павшей в прах!»
Но ясновидцев – впрочем, как и очевидцев —
Во все века сжигали люди на кострах.
Конец простой – хоть не обычный, но досадный:
Какой-то грек нашел Кассандрину обитель, —
И начал пользоваться ей не как Кассандрой,
А как простой и ненасытный победитель.
Без умолку безумная девица
Кричала: «Ясно вижу Трою павшей в прах!»
Но ясновидцев – впрочем, как и очевидцев —
Во все века сжигали люди на кострах.
1967

(обратно)

Случай на шахте

Сидели пили вразнобой
«Мадеру», «старку», «зверобой» —
И вдруг нас всех зовут в забой, до одного:
У нас – стахановец, гагановец,
Загладовец, – и надо ведь,
Чтоб завалило именно его.
Он – в прошлом младший офицер,
Его нам ставили в пример,
Он был, как юный пионер – всегда готов, —
И вот он прямо с корабля
Пришел стране давать угля, —
А вот сегодня – наломал, как видно, дров.
Спустились в штрек, и бывший зэк —
Большого риска человек —
Сказал: «Беда для нас для всех, для всех одна:
Вот раскопаем – он опять
Начнет три нормы выполнять,
Начнет стране угля давать – и нам хана.
Так что, вы, братцы, – не стараться,
А поработаем с прохладцей —
Один за всех и все за одного».
…Служил он в Таллине при Сталине —
Теперь лежит заваленный, —
Нам жаль по-человечески его…
1967

(обратно)

Аисты

Небо этого дня —
ясное,
Но теперь в нем – броня
лязгает.
А по нашей земле —
гул стоит,
И деревья в смоле —
грустно им.
Дым и пепел встают,
как кресты,
Гнезд по крышам не вьют
аисты.
Колос – в цвет янтаря, —
успеем ли?
Нет! Выходит, мы зря
сеяли.
Что ж там, цветом в янтарь,
светится?
Это в поле пожар
мечется.
Разбрелись все от бед
в стороны…
Певчих птиц больше нет —
во́роны!
И деревья в пыли
к осени.
Те, что песни могли, —
бросили.
И любовь не для нас, —
верно ведь,
Что нужнее сейчас
ненависть?
Дым и пепел встают,
как кресты,
Гнезд по крышам не вьют
аисты.
Лес шумит, как всегда,
кронами,
А земля и вода —
стонами.
Но нельзя без чудес —
аукает
Довоенными лес
звуками.
Побрели все от бед
на восток,
Певчих птиц больше нет,
нет аистов.
Воздух звуки хранит
разные,
Но теперь в нем – гремит,
лязгает.
Даже цокот копыт —
топотом,
Если кто закричит —
шепотом.
Побрели все от бед
на восток, —
И над крышами нет
аистов…
1967

(обратно)

Лукоморья больше нет

Антисказка

Лукоморья больше нет,
От дубов простыл и след, —
Дуб годится на паркет —
так ведь нет:
Выходили из избы
Здоровенные жлобы —
Порубили все дубы
на гробы.
Ты уймись, уймись, тоска,
У меня в груди!
Это – только присказка,
Сказка – впереди.
Распрекрасно жить в домах
На куриных на ногах,
Но явился всем на страх
вертопрах, —
Добрый молодец он был —
Бабку Ведьму подпоил,
Ратный подвиг совершил,
дом спалил.
Тридцать три богатыря
Порешили, что зазря
Берегли они царя
и моря, —
Кажный взял себе надел —
Кур завел – ивёмсидел,
Охраняя свой удел
не у дел.
Ободрав зеленый дуб,
Дядька ихний сделал сруб,
С окружающими туп
стал и груб, —
И ругался день-деньской
Бывший дядька их морской,
Хоть имел участок свой
под Москвой.
Здесь и вправду ходит Кот, —
Как направо – так поет,
Как налево – так загнет
анекдот, —
Но, ученый сукин сын,
Цепь златую снес в торгсин
И на выручку – один —
в магазин.
Как-то раз за божий дар
Получил он гонорар, —
В Лукоморье перегар —
на гектар!
Но хватил его удар, —
Чтоб избегнуть божьих кар,
Кот диктует про татар
мемуар.
И Русалка – вот дела! —
Честь недолго берегла —
И однажды, как смогла,
родила, —
Тридцать три же мужика
Не желают знать сынка, —
Пусть считается пока —
сын полка.
Как-то раз один Колдун —
Врун, болтун и хохотун —
Предложил ей как знаток
дамских струн:
Мол, Русалка, все пойму
И с дитем тебя возьму, —
И пошла она к ему
как в тюрьму.
Бородатый Черномор —
Лукоморский первый вор —
Он давно Людмилу спер, —
ох, хитер!
Ловко пользуется, тать,
Тем, что может он летать:
Зазеваешься – он хвать! —
и тикать.
А коверный самолет
Сдан в музей в запрошлый год —
Любознательный народ
так и прет!
Без опаски старый хрыч
Баб ворует, хнычь не хнычь, —
Ох, скорей ему накличь
паралич!
Нету мочи, нету сил, —
Леший как-то недопил —
Лешачиху свою бил
и вопил:
«Дай рубля, прибью а то, —
Я добытчик али кто?!
А не дашь – тады пропью
долото!»
«Я ли ягод не носил?! —
Снова Леший голосил. —
А коры по скольку кил
приносил!
Надрывался – издаля,
Всё твоей забавы для, —
Ты ж жалеешь мне рубля —
ах ты тля!»
И невиданных зверей,
Дичи всякой – нету ей:
Понаехало за ей
егерей…
В общем, значит, не секрет:
Лукоморья больше нет, —
Всё, про что писал поэт,
это – бред.
Ты уймись, уймись, тоска, —
Душу мне не рань!
Раз уж это присказка —
Значит, сказка – дрянь.
1967

(обратно)

Сказка о несчастных сказочных персонажах

На краю края земли, где небо ясное
Как бы вроде даже сходит за кордон,
На горе стояло здание ужасное,
Издаля напоминавшее ООН.
Все сверкает как зарница —
Красота, – но только вот
В этом здании царица
В заточении живет.
И Кощей Бессмертный грубую животную
Это здание поставил охранять, —
Но по-своему несчастное и кроткое,
Может, было то животное – как знать!
От большой тоски по маме
Вечно чудище в слезах, —
Ведь оно с семью главами,
О пятнадцати глазах.
Сам Кощей (он мог бы раньше – врукопашную)
От любви к царице высох и увял —
Стал по-своему несчастным старикашкою, —
Ну а зверь – его к царице не пускал.
«Пропусти меня, чего там,
Я ж от страсти трепещу!..»
«Хочь снимай меня с работы —
Ни за что не пропущу!»
Добрый молодец Иван решил попасть туда:
Мол, видали мы кощеев, так-растак!
Он все время: где чего – так сразу шасть туда, —
Он по-своему несчастный был – дурак!
То ли выпь захохотала,
То ли филин заикал, —
На душе тоскливо стало
У Ивана-дурака.
Началися его подвиги напрасные,
С баб-ягами никчемушная борьба, —
Тоже ведь она по-своему несчастная —
Эта самая лесная голытьба.
Сколько ведьмочков пришипнул! —
Двух молоденьких, в соку, —
Как увидел утром – всхлипнул:
Жалко стало, дураку!
Но, однако же, приблизился, дремотное
Состоянье превозмог свое Иван, —
В уголку лежало бедное животное,
Все главы свои склонившее в фонтан.
Тут Иван к нему сигает —
Рубит головы спеша, —
И к Кощею подступает,
Кладенцом своим маша.
И грозит он старику двухтыщелетнему:
«Щас, – говорит, – бороду-то мигом обстригу!
Так умри ты, сгинь, Кощей!» А тот в ответ ему:
«Я бы – рад, но я бессмертный – не могу!»
Но Иван себя не помнит:
«Ах ты, гнусный фабрикант!
Вон настроил сколько комнат, —
Девку спрятал, интриган!
Я закончу дело, взявши обязательство!..» —
И от этих-то неслыханных речей
Умер сам Кощей, без всякого вмешательства, —
Он неграмотный, отсталый был Кощей.
А Иван, от гнева красный, —
Пнул Кощея, плюнул в пол —
И к по-своему несчастной
Бедной узнице взошел!..
1967

(обратно)

Спасите наши души

Уходим под воду
В нейтральной воде.
Мы можем по году
Плевать на погоду, —
А если накроют —
Локаторы взвоют
О нашей беде.
Спасите наши души!
Мы бредим от удушья.
Спасите наши души!
Спешите к нам!
Услышьте нас на суше —
Наш SOS все глуше, глуше, —
И ужас режет души
Напополам…
И рвутся аорты,
Но наверх – не сметь!
Там слева по борту,
Там справа по борту,
Там прямо по ходу —
Мешает проходу
Рогатая смерть!
Спасите наши души!
Мы бредим от удушья.
Спасите наши души!
Спешите к нам!
Услышьте нас на суше —
Наш SOS все глуше, глуше, —
И ужас режет души
Напополам…
Но здесь мы – на воле, —
Ведь это наш мир!
Свихнулись мы, что ли, —
Всплывать в минном поле!
«А ну, без истерик!
Мы врежемся в берег», —
Сказал командир.
Спасите наши души!
Мы бредим от удушья.
Спасите наши души!
Спешите к нам!
Услышьте нас на суше —
Наш SOS все глуше, глуше, —
И ужас режет души
Напополам…
Всплывем на рассвете —
Приказ есть приказ!
Погибнуть во цвете —
Уж лучше при свете!
Наш путь не отмечен…
Нам нечем… Нам нечем!..
Но помните нас!
Спасите наши души!
Мы бредим от удушья.
Спасите наши души!
Спешите к нам!
Услышьте нас на суше —
Наш SOS все глуше, глуше, —
И ужас режет души
Напополам…
Вот вышли наверх мы.
Но выхода нет!
Вот – полный на верфи!
Натянуты нервы.
Конец всем печалям,
Концам и началам —
Мы рвемся к причалам
Заместо торпед!
Спасите наши души!
Мы бредим от удушья.
Спасите наши души!
Спешите к нам!
Услышьте нас на суше —
Наш SOS все глуше, глуше, —
И ужас режет души
Напополам…
Спасите наши души!
Спасите наши души…
1967

(обратно)

Дом хрустальный

Если я богат, как царь морской,
Крикни только мне: «Лови блесну!» —
Мир подводный и надводный свой,
Не задумываясь, выплесну!
Дом хрустальный на горе – для нее,
Сам, как пес бы, так и рос – в цепи.
Родники мои серебряные,
Золотые мои россыпи!
Если беден я, как пес – один,
И в дому моем – шаром кати, —
Ведь поможешь ты мне, Господи,
Не позволишь жизнь скомкати!
Дом хрустальный на горе – для нее,
Сам, как пес бы, так и рос – в цепи.
Родники мои серебряные,
Золотые мои россыпи!
Не сравнил бы я любую с тобой —
Хоть казни меня, расстреливай.
Посмотри, как я любуюсь тобой, —
Как Мадонной Рафаэлевой!
Дом хрустальный на горе – для нее,
Сам, как пес бы, так и рос – в цепи.
Родники мои серебряные,
Золотые мои россыпи!
1967

(обратно)

«Мао Цзедун – большой шалун…»

Мао Цзедун —
большой шалун —
Он до сих пор не прочь кого-нибудь потискать, —
Заметив слабину,
меняет враз жену, —
И вот недавно докатился до артистки.
Он маху дал —
он похудал:
У ней открылся темперамент слишком бурный, —
Не баба – зверь, —
она теперь
Вершит делами «революции культурной».
А ну-ка встань, Цин Цзянь,
а ну Талмуд достань, —
Уже трепещут мужнины враги!
Уже видать концы —
жена Лю Шаоци
Сломала две свои собачие ноги.
А кто не чтит цитат,
тот – ренегат и гад, —
Тому на задницы наклеим дацзыбао!
Кто с Мао вступит в спор,
тому дадут отпор
Его супруга вместе с другом Линем Бяо.
А кто не верит нам,
тот – негодяй и хам,
А кто не верит нам, тот – прихвостень и плакса.
Марксизм для нас – азы,
ведь Маркс не плыл в Янцзы, —
Китаец Мао раздолбал еврея Маркса!
1967

(обратно)

«От скушных шаба́шей…»

От скушных шаба́шей
Смертельно уставши,
Две ведьмы идут и беседу ведут:
«Ну что ты, брат-ведьма,
Пойтить посмотреть бы,
Как в городе наши живут!
Как все изменилось!
Уже развалилось
Подножие Лысой горы.
И молодцы вроде
Давно не заходят —
Остались одни упыри…»
Спросил у них леший:
«Вы камо грядеши?»
«Намылились в город – у нас ведь тоска».
«Ах, гнусные бабы!
Да взяли хотя бы
С собою меня, старика».
Ругая друг дружку,
Взошли на опушку.
Навстречу попался им враг-вурдалак.
Он скверно ругался,
Он к им увязался,
Кричал, будто знает, что как.
Те к лешему: как он?
«Возьмем вурдалака!
Но кровь не сосать и прилично вести!»
Тот малость покрякал,
Клыки свои спрятал —
Красавчиком стал, – хочь крести.
Освоились быстро, —
Под видом туристов
Поели-попили в кафе «Гранд-отель».
Но леший поганил
Своими ногами —
И их попросили оттель.
Пока леший брился,
Упырь испарился, —
И леший доверчивость проклял свою.
И ведьмы пошлялись —
И тоже смотались,
Освоившись в этом раю.
И наверняка ведь
Прельстили бега́ ведьм:
Там много орут, и азарт на бегах, —
И там проиграли
Ни много ни мало —
Три тысячи в новых деньгах.
Намокший, поблекший,
Насупился леший,
Но вспомнил, что здесь его друг, домовой, —
Он начал стучаться:
«Где друг, домочадцы?!»
А те отвечают: «Запой».
Пока ведьмы выли
И все просадили,
Пока леший пил-надирался в кафе, —
Найдя себе вдовушку,
Выпив ей кровушку,
Спал вурдалак на софе.
1967

(обратно)

Невидимка

Сижу ли я, пишу ли я, пью кофе или чай,
Приходит ли знакомая блондинка —
Я чувствую, что на меня глядит соглядата́й,
Но только не простой, а – невидимка.
Иногда срываюсь с места
Будто тронутый я,
До сих пор моя невеста —
Мной не тронутая!
Про погоду мы с невестой
Ночью диспуты ведем,
Ну а что другое, если —
Мы стесняемся при ём.
Обидно мне,
Досадно мне, —
Ну ладно!
Однажды выпиваю – да и кто сейчас не пьет! —
Нейдет она: как рюмка – так в отрыжку, —
Я чувствую – сидит, подлец, и выпитому счет
Ведет в свою невидимую книжку.
Иногда срываюсь с места
Как напудренный я,
До сих пор моя невеста —
Целомудренная!
Про погоду мы с невестой
Ночью диспуты ведем,
Ну а что другое, если —
Мы стесняемся при ём.
Обидно мне,
Досадно мне, —
Ну ладно!
Я дергался, я нервничал – на выдумки пошел:
Вот лягу спать и подымаю храп; ну,
Коньяк открытый ставлю и – закусочки на стол, —
Вот сядет он – тут я его и хапну!
Иногда срываюсь с места
Будто тронутый я,
До сих пор моя невеста —
Мной не тронутая!
Про погоду мы с невестой
Ночью диспуты ведем,
Ну а что другое, если —
Мы стесняемся при ём.
Обидно мне,
Досадно мне, —
Ну ладно!
К тому ж он мне вредит, – да вот не дале как вчера —
Поймаю, так убью его на месте! —
Сижу, а мой партнер подряд играет «мизера́»,
А у меня «гора» – три тыщи двести.
Побледнев, срываюсь с места
Как напудренный я,
До сих пор моя невеста —
Целомудренная!
Про погоду мы с невестой
Ночью диспуты ведем,
Ну а что другое, если —
Мы стесняемся при ём.
Обидно мне,
Досадно мне, —
Ну ладно!
А вот он мне недавно на работу написал
Чудовищно тупую анонимку, —
Начальник прочитал, мне показал, – аяузнал
По почерку – родную невидимку.
Оказалась невидимкой —
Нет, не тронутый я —
Эта самая блондинка,
Мной не тронутая!
Эта самая блондинка…
У меня весь лоб горит!
Я спросил: «Зачем ты, Нинка?»
«Чтоб женился», – говорит.
Обидно мне,
Досадно мне, —
Ну ладно!
1967

(обратно)

Песня про плотника Иосифа, деву Марию, Святого Духа и непорочное зачатье

Возвращаюся с работы,
Рашпиль ставлю у стены, —
Вдруг в окно порхает кто-то
Из постели от жены!
Я, конечно, вопрошаю:
«Кто такой?»
А она мне отвечает:
«Дух Святой!»
Ох, я встречу того Духа —
Ох, отмечу его в ухо!
Дух он тоже Духу рознь:
Коль Святой – так Машку брось!
Хочь ты – кровь голубая,
Хочь ты – белая кость, —
Вот родится Он, и знаю —
Не пожалует Христос!
Машка – вредная натура —
Так и лезет на скандал, —
Разобиделася, дура:
Вроде, значит, помешал!
Я сперва-сначала с лаской:
То да сё…
А она – к стене с опаской:
«Нет, и всё!»
Я тогда цежу сквозь зубы,
Но уже, конечно, грубо:
«Хочь он возрастом и древний,
Хочь годов ему тыщ шесть, —
У него в любой деревне
Две-три бабы точно есть!»
Я – к Марии с предложеньем, —
Я на выдумки мастак! —
Мол, в другое воскресенье
Ты, Мария, сделай так:
Я потопаю под утро —
Мол, пошел, —
А ты прими его как будто,
Хорошо?
Ты накрой его периной —
И запой, – тут я с дубиной!
Он – крылом, ая – колом,
Он – псалом, ая – кайлом!
Тут, конечно, он сдается —
Честь Марии спасена, —
Потому что, мне сдается,
Этот Ангел – Сатана!
…Вот влетаю с криком, с древом,
Весь в надежде на испуг…
Машка плачет. «Машка, где он?»
«Улетел, желанный Дух!»
«Как же это, я не знаю,
Как успел?»
«Да вот так вот, – отвечает, —
Улетел!
Он псалом мне прочитал
И крылом пощекотал…»
«Ты шутить с живым-то мужем!
Ах ты скверная жена!..»
Я взмахнул своим оружьем…
Смейся, смейся, Сатана!
1967

(обратно)

Дайте собакам мяса

Дайте собакам мяса —
Может, они подерутся.
Дайте похмельным кваса —
Авось они перебьются.
Чтоб не жиреть воронам,
Ставьте побольше пугал.
Чтобы любить, влюбленным
Дайте укромный угол.
В землю бросайте зерна —
Может, появятся всходы.
Ладно, я буду покорным —
Дайте же мне свободу!
Псам мясные ошметки
Дали – а псы не подрались.
Дали пьяницам водки —
А они отказались.
Люди ворон пугают —
А воронье не боится.
Пары соединяют —
А им бы разъединиться.
Лили на землю воду —
Нету колосьев, – чудо!
Мне вчера дали свободу —
Что я с ней делать буду?!
1967

(обратно)

Моя цыганская

В сон мне – желтые огни,
И хриплю во сне я:
«Повремени, повремени —
Утро мудренее!»
Но и утром всё не так,
Нет того веселья:
Или куришь натощак,
Или пьешь с похмелья.
В кабаках – зеленый штоф,
Белые салфетки, —
Рай для нищих и шутов,
Мне ж – как птице в клетке.
В церкви – смрад и полумрак,
Дьяки курят ладан…
Нет, и в церкви всё не так,
Всё не так, как надо!
Я – на гору впопыхах,
Чтоб чего не вышло, —
На горе стоит ольха,
Под горою – вишня.
Хоть бы склон увить плющом —
Мнебитоотрада,
Хоть бы что-нибудь еще…
Всё не так, как надо!
Я – по полю вдоль реки:
Света – тьма, нет Бога!
В чистом поле – васильки,
Дальняя дорога.
Вдоль дороги – лес густой
С бабами-ягами,
А в конце дороги той —
Плаха с топорами.
Где-то кони пляшут в такт,
Нехотя и плавно.
Вдоль дороги всё не так,
А в конце – подавно.
И ни церковь, ни кабак —
Ничего не свято!
Нет, ребята, всё не так!
Всё не так, ребята…
Зима 1967/68

(обратно)

Марш аквалангистов

Нас тянет на дно, как балласты.
Мы цепки, легки, как фаланги,
А ноги закованы в ласты,
А наши тела – в акваланги.
В пучину не просто полезли,
Сжимаем до судорог скулы,
Боимся кессонной болезни
И, может, немного – акулы.
Замучила жажда – воды бы!
Красиво здесь – все это сказки, —
Здесь лишь пучеглазые рыбы
Глядят удивленно нам в маски.
Понять ли лежащим в постели,
Изведать ли ищущим брода?!
Нам нужно добраться до цели,
Где третий наш без кислорода!
Мы плачем – пускай мы мужчины:
Застрял он в пещере кораллов, —
Как истинный рыцарь пучины,
Он умер с открытым забралом.
Пусть рок оказался живучей, —
Он сделал, что мог и что должен.
Победу отпраздновал случай, —
Ну что же, мы завтра продолжим!
1968

(обратно)

Я уехал в Магадан

Ты думаешь, что мне – не по годам,
Я очень редко раскрываю душу, —
Я расскажу тебе про Магадан —
Слушай!
Как я видел Нагайскую бухту
да тракты, —
Улетел я туда не с бухты —
барахты.
Однажды я уехал в Магадан —
Я от себя бежал, как от чахотки.
Я сразу там напился вдрабадан
Водки!
Но я видел Нагайскую бухту
да тракты, —
Улетел я туда не с бухты —
барахты.
За мной летели слухи по следам,
Опережая самолет и вьюгу, —
Я все-таки уехал в Магадан
К другу!
И я видел Нагайскую бухту
да тракты, —
Улетел я туда не сбухты —
барахты.
Я повода врагам своим не дал —
Не взрезал вены, не порвал аорту, —
Я взял да как уехал в Магадан,
К черту!
Я увидел Нагайскую бухту
да тракты, —
Улетел я туда не с бухты —
барахты.
Я, правда, здесь оставил много дам, —
Писали мне: «Все ваши дамы биты!» —
Ну что ж – а я уехал в Магадан, —
Квиты!
И я видел Нагайскую бухту
да тракты, —
Улетел я туда не с бухты —
барахты.
Когда подходит дело к холодам, —
Пусть это далеко, да и накладно, —
Могу уехать к другу в Магадан —
Ладно!
Ты не видел Нагайскую бухту —
дурак ты!
Улетел я туда не с бухты —
барахты.
1968

(обратно)

«Жил-был добрый дурачина-простофиля…»

Жил-был добрый дурачина-простофиля.
Куда только его черти не носили!
Но однажды, как назло,
Повезло —
И в совсем чужое царство занесло.
Слезы градом – так и надо
Простофиле:
Не усаживайся задом
На кобыле,
Ду-ра-чи-на!
Посреди большого поля – глядь – три стула,
Дурачину в область печени кольнуло, —
Сверху – надпись: «Для гостей»,
«Для князей»,
А на третьем – «Стул для царских кровей».
Вот на первый стул уселся
Простофиля,
Потому что он у сердца
Обессилел,
Ду-ра-чи-на!
Только к стулу примостился дурачина —
Сразу слуги принесли хмельные вина,
Дурачина ощутил
Много сил —
Элегантно ел, кутил и шутил.
Погляди-ка, поглазей —
В буйной силе
Взлез на стул для князей
Простофиля,
Ду-ра-чи-на!
И сейчас же бывший добрый дурачина
Ощутил, что он – ответственный мужчина, —
Стал советы отдавать,
Крикнул рать
И почти уже решил воевать.
Дальше – больше руки грей,
Ежли в силе! —
Взлез на стул для королей
Простофиля,
Ду-ра-чи-на!
Сразу руки потянулися к печати,
Сразу топать стал ногами и кричати:
«Будь ты князь, будь ты хоть
Сам Господь —
Вот возьму и прикажу запороть!»
Если б люди в сей момент
Рядом были —
Не сказали б комплимент
Простофиле,
Ду-ра-чи-не!
Но был добрый этот самый простофиля —
Захотел издать Указ про изобилье…
Только стул подобных дел
Не терпел:
Как тряхнет – и, ясно, тот не усидел…
И очнулся добрый малый
Простофиля
У себя на сеновале
В чем родили, —
Ду-ра-чи-на!
1968

(обратно)

«Красивых любят чаще и прилежней…»

Красивых любят чаще и прилежней,
Веселых любят меньше, но быстрей, —
И молчаливых любят, только реже,
Зато уж если любят, то сильней.
Не кричи нежных слов, не кричи,
До поры подержи их в неволе, —
Пусть кричат пароходы в ночи,
Ну а ты промолчи, помолчи, —
Поспешишь – и ищи ветра в поле.
Она читает грустные романы, —
Ну пусть сравнит, и ты доверься ей, —
Ведь появились черные тюльпаны —
Чтобы казались белые белей.
Не кричи нежных слов, не кричи,
До поры подержи их в неволе, —
Пусть поэты кричат и грачи,
Ну а ты помолчи, промолчи, —
Поспешишь – и ищи ветра в поле.
Слова бегут, им тесно – ну и что же! —
Ты никогда не бойся опоздать.
Их много – слов, но все же, если можешь,
Скажи, когда не можешь не сказать.
Но не кричи этих слов, не кричи,
До поры подержи их в неволе, —
Пусть кричат пароходы в ночи…
Замолчи, промолчи, помолчи, —
Поспешишь – и ищи ветра в поле.
1968

(обратно)

«Вот и разошлись пути-дороги вдруг…»

Вот и разошлись пути-дороги вдруг:
Один – на север, другой – на запад, —
Грустно мне, когда уходит друг
Внезапно, внезапно.
Ушел, – невелика потеря
Для многих людей.
Не знаю, как другие, а я верю,
Верю в друзей.
Наступило время неудач,
Следы и души заносит вьюга,
Все из рук вон плохо – плачь не плачь, —
Нет друга, нет друга.
Ушел, – невелика потеря
Для многих людей.
Не знаю, как другие, а я верю,
Верю в друзей.
А когда вернется друг назад
И скажет: «Ссора была ошибкой»,
Бросим на минувшее мы взгляд,
С улыбкой, с улыбкой.
Ушло, – невелика потеря
Для многих людей…
Не знаю, как другие, а я верю,
Верю в друзей.
1968

(обратно)

Две песни об одном воздушном бое

I. Песня летчика
Их восемь – нас двое, – расклад перед боем
Не наш, но мы будем играть!
Сережа, держись! Нам не светит с тобою,
Но козыри надо равнять.
Я этот небесный квадрат не покину —
Мне цифры сейчас не важны:
Сегодня мой друг защищает мне спину,
А значит – и шансы равны.
Мне в хвост вышел «мессер», но вот задымил он,
Надсадно завыли винты, —
Им даже не надо крестов на могилы —
Сойдут и на крыльях кресты!
Я – «Первый», я – «Первый», – они под тобою!
Я вышел им наперерез!
Сбей пламя, уйди в облака – я прикрою!
В бою не бывает чудес.
Сергей, ты горишь! Уповай, человече,
Теперь на надежность строп!
Нет, поздно – и мне вышел «мессер» навстречу, —
Прощай, я приму его в лоб!..
Я знаю – другие сведут с ними счеты, —
Но, по облакам скользя,
Взлетят наши души, как два самолета, —
Ведь им друг без друга нельзя.
Архангел нам скажет: «В раю будет туго!»
Но только ворота – щелк, —
Мы Бога попросим: «Впишите нас с другом
В какой-нибудь ангельский полк!»
И я попрошу Бога, Духа и Сына, —
Чтоб выполнил волю мою:
Пусть вечно мой друг защищает мне спину,
Как в этом последнем бою!
Мы крылья и стрелы попросим у Бога, —
Ведь нужен им ангел-ас, —
А если у них истребителей много —
Пусть пишут в хранители нас!
Хранить – это дело почетное тоже, —
Удачу нести на крыле
Таким, как при жизни мы были с Сережей
И в воздухе, и на земле.
II. Песня самолета-истребителя
Я – «ЯК», истребитель, – мотор мой звенит,
Небо – моя обитель, —
А тот, который во мне сидит,
Считает, что – он истребитель.
В этом бою мною «юнкерс» сбит —
Я сделал с ним, что хотел, —
А тот, который во мне сидит,
Изрядно мне надоел!
Я в прошлом бою навылет прошит,
Меня механик заштопал, —
А тот, который во мне сидит,
Опять заставляет – в штопор!
Из бомбардировщика бомба несет
Смерть аэродрому, —
А кажется – стабилизатор поет:
«Мир вашему дому!»
Вот сзади заходит ко мне «мессершмитт», —
Уйду – я устал от ран!..
Но тот, который во мне сидит,
Я вижу, решил – на таран!
Что делает он?! Вот сейчас будет взрыв!..
Но мне не гореть на песке, —
Запреты и скорости все перекрыв,
Я выхожу из пике!
Я – главный, а сзади… Ну чтоб я сгорел! —
Где же он, мой ведомый?
Вот он задымился, кивнул – и запел:
«Мир вашему дому!»
И тот, который в моем черепке,
Остался один – и влип, —
Меня в заблужденье он ввел – ивпике
Прямо из мертвой петли.
Он рвет на себя – и нагрузки вдвойне, —
Эх, тоже мне – летчик-ас!..
Но снова приходится слушаться мне, —
И это – в последний раз!
Я больше не буду покорным – клянусь! —
Уж лучше лежать на земле…
Ну что ж он не слышит, как бесится пульс:
Бензин – моя кровь – на нуле!
Терпенью машины бывает предел.
И время его истекло, —
И тот, который во мне сидел,
Вдруг ткнулся лицом в стекло.
Убит! Наконец-то лечу налегке.
Последние силы жгу…
Но что это, что?! Я – в глубоком пике. —
И выйти никак не могу!
Досадно, что сам я не много успел, —
Но пусть повезет другому!
Выходит, и я напоследок спел:
«Мир вашему дому!»
1968

(обратно)

«Давно смолкли залпы орудий…»

Давно смолкли залпы орудий,
Над нами лишь солнечный свет, —
На чем проверяются люди,
Если войны уже нет?
Приходится слышать нередко
Сейчас, как тогда:
«Ты бы пошел с ним в разведку?
Нет или да?»
Не ухнет уже бронебойный,
Не быть похоронной под дверь,
И кажется – все так спокойно,
Негде раскрыться теперь…
Но все-таки слышим нередко
Сейчас, как тогда:
«Ты бы пошел с ним в разведку?
Нет или да?»
Покой только снится, я знаю, —
Готовься, держись и дерись! —
Есть мирная передовая —
Беда, и опасность, и риск.
Поэтому слышим нередко
Сейчас, как тогда:
«Ты бы пошел с ним в разведку?
Нет или да?»
В полях обезврежены мины,
Но мы не на поле цветов, —
Вы поиски, звезды, глубины
Не сбрасывайте со счетов.
Поэтому слышим нередко,
Если приходит беда:
«Ты бы пошел с ним в разведку?
Нет или да?»
1968

(обратно)

Песенка ни про что, или Что случилось в Африке

Одна семейная хроника
В желтой жаркой Африке,
В центральной ее части,
Как-то вдруг вне графика
Случилося несчастье, —
Слон сказал, не разобрав:
«Видно, быть потопу!..»
В общем, так: один Жираф
Влюбился в Антилопу!
Поднялся́ галдеж и лай, —
Только старый Попугай
Громко крикнул из ветвей:
«Жираф большой – ему видней!»
«Что же что рога у ней, —
Кричал Жираф любовно, —
Нынче в нашей фауне
Равны все пороговно!
Если вся моя родня
Будет ей не рада —
Не пеняйте на меня, —
Я уйду из стада!»
Поднялся́ галдеж и лай, —
Только старый Попугай
Громко крикнул из ветвей:
«Жираф большой – ему видней!»
Папе Антилопьему
Зачем такого сына:
Все равно – что в лоб ему,
Что по́ лбу – все едино!
И Жирафов зять брюзжит:
«Видали остолопа?!»
И ушли к Бизонам жить
С Жирафом Антилопа.
Поднялся́ галдеж и лай, —
Только старый Попугай
Громко крикнул из ветвей:
«Жираф большой – ему видней!»
В желтой жаркой Африке
Не видать идиллий —
Льют Жираф с Жирафихой
Слезы крокодильи, —
Только горю не помочь —
Нет теперь закона:
У Жирафов вышла дочь
Замуж – за Бизона!
…Пусть Жираф был не прав, —
Но виновен не Жираф,
А тот, кто крикнул из ветвей:
«Жираф большой – ему видней!»
1968

(обратно)

Банька по-белому

Протопи ты мне баньку, хозяюшка, —
Раскалю я себя, распалю,
На полоке, у самого краюшка,
Я сомненья в себе истреблю.
Разомлею я до неприличности,
Ковш холодной – и всё позади, —
И наколка времен культа личности
Засинеет на левой груди.
Протопи ты мне баньку по-белому, —
Я от белого свету отвык, —
Угорю я – и мне, угорелому,
Пар горячий развяжет язык.
Сколько веры и лесу повалено,
Сколь изведано горя и трасс!
А на левой груди – профиль Сталина,
А на правой – Маринка анфас.
Эх, за веру мою беззаветную
Сколько лет отдыхал я в раю!
Променял я на жизнь беспросветную
Несусветную глупость мою.
Протопи ты мне баньку по-белому, —
Я от белого свету отвык, —
Угорю я – и мне, угорелому,
Пар горячий развяжет язык.
Вспоминаю, как утречком раненько
Брату крикнуть успел: «Пособи!» —
И меня два красивых охранника
Повезли из Сибири в Сибирь.
А потом на карьере ли, в топи ли,
Наглотавшись слезы и сырца,
Ближе к сердцу кололи мы профили,
Чтоб он слышал, как рвутся сердца.
Не топи ты мне баньку по-белому, —
Я от белого свету отвык, —
Угорю я – и мне, угорелому,
Пар горячий развяжет язык.
Ох, знобит от рассказа дотошного!
Пар мне мысли прогнал от ума.
Из тумана холодного прошлого
Окунаюсь в горячий туман.
Застучали мне мысли под темечком:
Получилось – я зря им клеймен, —
И хлещу я березовым веничком
По наследию мрачных времен.
Протопи ты мне баньку по-белому, —
Чтоб я к белому свету привык, —
Угорю я – и мне, угорелому,
Ковш холодной развяжет язык.
Протопи!..
Не топи!..
Протопи!..
1968

(обратно)

Охота на волков

Рвусь из сил – и из всех сухожилий,
Но сегодня – опять как вчера:
Обложили меня, обложили —
Гонят весело на номера!
Из-за елей хлопочут двустволки —
Там охотники прячутся в тень, —
На снегу кувыркаются волки,
Превратившись в живую мишень.
Идет охота на волков, идет охота —
На серых хищников, матерых и щенков!
Кричат загонщики, и лают псы до рвоты,
Кровь на снегу – и пятна красные флажков.
Не на равных играют с волками
Егеря – но не дрогнет рука, —
Оградив нам свободу флажками,
Бьют уверенно, наверняка.
Волк не может нарушить традиций, —
Видно, в детстве – слепые щенки —
Мы, волчата, сосали волчицу
И всосали: нельзя за флажки!
И вот – охота на волков, идет охота, —
На серых хищников, матерых и щенков!
Кричат загонщики, и лают псы до рвоты,
Кровь на снегу – и пятна красные флажков.
Наши ноги и челюсти быстры, —
Почему же, вожак, – дай ответ —
Мы затравленно мчимся на выстрел
И не пробуем – через запрет?!
Волк не может, не должен иначе.
Вот кончается время мое:
Тот, которому я предназначен,
Улыбнулся – и поднял ружье.
Идет охота на волков, идет охота —
На серых хищников, матерых и щенков!
Кричат загонщики, и лают псы до рвоты,
Кровь на снегу – и пятна красные флажков.
Я из повиновения вышел —
За флажки, – жажда жизни сильней!
Только сзади я радостно слышал
Удивленные крики людей.
Рвусь из сил – и из всех сухожилий,
Но сегодня не так, как вчера:
Обложили меня, обложили —
Но остались ни с чем егеря!
Идет охота на волков, идет охота —
На серых хищников, матерых и щенков!
Кричат загонщики, и лают псы до рвоты,
Кровь на снегу – и пятна красные флажков.
1968

(обратно)

Москва – Одесса

В который раз лечу Москва – Одесса, —
Опять не выпускают самолет.
А вот прошла вся в синем стюардесса, как принцесса —
Надежная, как весь гражданский флот.
Над Мурманском – ни туч, ни облаков,
И хоть сейчас лети до Ашхабада,
Открыты Киев, Харьков, Кишинев,
И Львов открыт, – но мне туда не надо!
Сказали мне: «Сегодня не надейся —
Не стоит уповать на небеса!»
И вот опять дают задержку рейса на Одессу:
Теперь – обледенела полоса.
А в Ленинграде – с крыши потекло, —
И что мне не лететь до Ленинграда?!
В Тбилиси – там все ясно, там тепло,
Там чай растет, – но мне туда не надо!
Я слышу: ростовчане вылетают, —
А мне в Одессу надо позарез!
Но надо мне туда, куда меня не принимают, —
И потому откладывают рейс.
Мне надо – где сугробы намело,
Где завтра ожидают снегопада!..
А где-нибудь все ясно и светло —
Там хорошо, – но мне туда не надо!
Отсюда не пускают, а туда не принимают, —
Несправедливо – грустно мне, – но вот
Нас на посадку скучно стюардесса приглашает,
Доступная, как весь гражданский флот.
Открыли самый дальний закуток,
В который не заманят и награды,
Открыт закрытый порт Владивосток,
Париж открыт, – но мне туда не надо!
Взлетим мы, распогодится – теперь запреты снимут!
Напрягся лайнер, слышен визг турбин…
А я уже не верю ни во что – меня не примут, —
Опять найдется множество причин.
Мне надо – где метели и туман,
Где завтра ожидают снегопада!..
Открыли Лондон, Дели, Магадан —
Открыто все, – но мне туда не надо!
Я прав, хоть плачь, хоть смейся, —
но опять задержка рейса —
И нас обратно к прошлому ведет
Вся стройная, как «ТУ», та стюардесса, мисс Одесса, —
Похожая на весь гражданский флот.
Опять дают задержку до восьми —
И граждане покорно засыпают…
Мне это надоело, черт возьми, —
И я лечу туда, где принимают!
1968

(обратно)

«То ли – в и́збу и запеть…»

Марине

То ли – в и́збу и запеть,
Просто так, с морозу,
То ли взять да помереть
От туберкулезу,
То ли выстонать без слов,
А может – под гитару?..
Лучше – в сани рысаков
И уехать к «Яру»!
Вот напасть! – то не всласть,
То не в масть карту класть, —
То ли счастие украсть,
То ли просто упасть
В грязь…
Навсегда в никуда —
Вечное стремленье.
То ли – с неба вода,
То ль – разлив весенний…
Может, эта песня – без конца,
А может – без идеи…
А я строю печку в изразцах
Или просто сею.
Сколько лет счастья нет,
Впереди – все красный свет…
Не допетый куплет,
Недодаренный букет…
Бред!
На́зло всем – насовсем
Со звездою в лапах,
Без реклам, без эмблем,
В пимах косолапых…
Не догнал бы кто-нибудь,
Не почуял запах, —
Отдохнуть бы, продыхнуть
Со звездою в лапах!
Без нее, вне ее —
Ничего не мое,
Невеселое житье, —
И былье – и то ее…
Ё-моё!
1968

(обратно)

«Мне каждый вечер зажигают свечи…»

Мне каждый вечер зажигают свечи,
И образ твой окуривает дым, —
И не хочу я знать, что время лечит,
Что все проходит вместе с ним.
Я больше не избавлюсь от покоя:
Ведь все, что было на душе на год вперед,
Не ведая, она взяла с собою —
Сначала в порт, а после – в самолет.
Мне каждый вечер зажигают свечи,
И образ твой окуривает дым, —
И не хочу я знать, что время лечит,
Что все проходит вместе с ним.
В душе моей – пустынная пустыня, —
Ну что стоите над пустой моей душой!
Обрывки песен там и паутина, —
А остальное все она взяла с собой.
Теперь мне вечер зажигает свечи,
И образ твой окуривает дым, —
И не хочу я знать, что время лечит,
Что все проходит вместе с ним.
В душе моей – всё цели без дороги, —
Поройтесь в ней – и вы найдете лишь
Две полуфразы, полудиалоги, —
А остальное – Франция, Париж…
И пусть мне вечер зажигает свечи,
И образ твой окуривает дым, —
Но не хочу я знать, что время лечит,
Что все проходит вместе с ним.
1968

(обратно)

Песенка про метателя молота

Я раззудил плечо – трибуны замерли,
Молчанье в ожидании храня.
Эх, что мне мой соперник – Джонс ли, Крамер ли, —
Рекорд уже в кармане у меня!
Замётано, заказано, заколото, —
Мне кажется – я следом полечу.
Но мне нельзя, ведь я – метатель молота:
Приказано метать – иямечу.
Эх, жаль, что я мечу его в Италии:
Я б дома кинул молот без труда, —
Ужасно далеко, куда подалее,
И лучше – если б враз и навсегда.
Я против восхищения повального,
Но я надеюсь: го́да не пройдет —
Я все же зашвырну в такую даль его,
Что и судья с ищейкой не найдет…
Сейчас кругом корреспонденты бесятся.
«Мне помогли, – им отвечаю я, —
Подняться по крутой спортивной лестнице
Мой коллектив, мой тренер и – семья».
1968

(обратно)

Ноль семь

Для меня эта ночь – вне закона.
Я пишу – по ночам больше тем.
Я хватаюсь за диск телефона,
Набираю вечное ноль семь.
«Девушка, здравствуйте! Как вас звать?» – «Тома».
«Семьдесят вторая! Жду, дыханье затая…
Быть не может, повторите, я уверен – дома!..
Вот уже ответили.
Ну здравствуй, это я!»
Эта ночь для меня вне закона,
Я не сплю – я кричу: «Поскорей!..»
Почему мне в кредит, по талону
Предлагают любимых людей!
«Девушка, слушайте! Семьдесят вторая!
Не могу дождаться, и часы мои стоят…
К дьяволу все линии – я завтра улетаю!..
Вот уже ответили.
Ну здравствуй, это я!»
Телефон для меня – как икона,
Телефонная книга – трипти́х,
Стала телефонистка Мадонной,
Расстоянье на миг сократив.
«Девушка, милая! Я прошу – продлите!
Вы теперь как ангел – не сходите ж с алтаря!
Самое главное – впереди, поймите…
Вот уже ответили.
Ну здравствуй, это я!»
Что, опять поврежденье на трассе?
Что, реле там с ячейкой шалят?
Мне плевать – буду ждать, – я согласен
Начинать каждый вечер с нуля!
«Ноль семь, здравствуйте! Снова я». – «Да что вам?»
«Нет, уже не нужно, – нужен город Магадан.
Не даю вам слова, что звонить не буду снова, —
Просто друг один – узнать, как он, бедняга, там…»
Эта ночь для меня вне закона,
Ночи все у меня не для сна, —
А усну – мне приснится Мадонна,
На кого-то похожа она.
«Девушка, милая! Снова я, Тома!
Не могу дождаться – жду, дыханье затая…
Да, меня!.. Конечно я!.. Да, я! Конечно дома!»
«Вызываю… Отвечайте…» – «Здравствуй, это я!»
1969

(обратно)

Песенка о переселении душ

Кто верит в Магомета, кто – в Аллаха, кто – в Исуса,
Кто ни во что не верит – даже в черта, на́зло всем, —
Хорошую религию придумали индусы:
Что мы, отдав концы, не умираем насовсем.
Стремилась ввысь душа твоя —
Родишься вновь с мечтою,
Но если жил ты как свинья —
Останешься свиньею.
Пусть косо смотрят на тебя – привыкни к укоризне, —
Досадно – что ж, родишься вновь на колкости горазд.
А если видел смерть врага еще при этой жизни —
В другой тебе дарован будет верный зоркий глаз.
Живи себе нормальненько —
Есть повод веселиться:
Ведь, может быть, в начальника
Душа твоя вселится.
Пускай живешь ты дворником – родишься
вновь прорабом,
А после из прораба до министра дорастешь, —
Но если туп как дерево – родишься баобабом
И будешь баобабом тыщу лет, пока помрешь.
Досадно попугаем жить,
Гадюкой с длинным веком, —
Не лучше ли при жизни быть
Приличным человеком?!
Так кто есть кто, так кто был кем? – мы никогда
не знаем.
Кто был никем, тот станет всем, – задумайся о том!
Быть может, тот облезлый кот – был раньше негодяем,
А этот милый человек – был раньше добрым псом.
Я от восторга прыгаю,
Я обхожу искусы, —
Удобную религию
Придумали индусы!
(обратно)

Я не люблю

Я не люблю фатального исхода,
От жизни никогда не устаю.
Я не люблю любое время года,
Когда веселых песен не пою.
Я не люблю холодного цинизма,
В восторженность не верю, и еще —
Когда чужой мои читает письма,
Заглядывая мне через плечо.
Я не люблю, когда – наполовину
Или когда прервали разговор.
Я не люблю, когда стреляют в спину,
Я также против выстрелов в упор.
Я ненавижу сплетни в виде версий,
Червей сомненья, почестей иглу,
Или – когда все время против шерсти
Или – когда железом по стеклу.
Я не люблю уверенности сытой, —
Уж лучше пусть откажут тормоза.
Досадно мне, что слово «честь» забыто
И что в чести наветы за глаза.
Когда я вижу сломанные крылья —
Нет жалости во мне, и неспроста:
Я не люблю насилье и бессилье, —
Вот только жаль распятого Христа.
Я не люблю себя, когда я трушу,
Досадно мне, когда невинных бьют.
Я не люблю, когда мне лезут в душу,
Тем более – когда в нее плюют.
Я не люблю манежи и арены:
На них мильон меняют по рублю.
Пусть впереди большие перемены —
Я это никогда не полюблю!
1969

(обратно)

«Ну вот, исчезла дрожь в руках…»

Ну вот, исчезла дрожь в руках,
Теперь – наверх!
Ну вот, сорвался в пропасть страх
Навек, навек, —
Для остановки нет причин —
Иду, скользя…
И в мире нет таких вершин,
Что взять нельзя!
Среди нехоженых путей
Один – пусть мой!
Среди невзятых рубежей
Один – за мной!
А имена тех, кто здесь лег,
Снега таят…
Среди непройденных дорог
Одна – моя!
Здесь голубым сияньем льдов
Весь склон облит,
И тайну чьих-нибудь следов
Гранит хранит…
И я гляжу в свою мечту
Поверх голов
И свято верю в чистоту
Снегов и слов!
И пусть пройдет немалый срок —
Мне не забыть,
Что здесь сомнения я смог
В себе убить.
В тот день шептала мне вода:
Удач – всегда!..
А день… какой был день тогда?
Ах да – среда!..
1969

(обратно)

К вершине

Памяти Михаила Хергиани

Ты идешь по кромке ледника,
Взгляд не отрывая от вершины.
Горы спят, вдыхая облака,
Выдыхая снежные лавины.
Но они с тебя не сводят глаз —
Будто бы тебе покой обещан,
Предостерегая всякий раз
Камнепадом и оскалом трещин.
Горы знают – к ним пришла беда, —
Дымом затянуло перевалы.
Ты не отличал еще тогда
От разрывов горные обвалы.
Если ты о помощи просил —
Громким эхом отзывались скалы,
Ветер по ущельям разносил
Эхо гор, как радиосигналы.
И когда шел бой за перевал, —
Чтобы не был ты врагом замечен,
Каждый камень грудью прикрывал,
Скалы сами подставляли плечи.
Ложь, что умный в горы не пойдет!
Ты пошел – ты не поверил слухам, —
И мягчал гранит, и таял лед,
И туман у ног стелился пухом…
Если в вечный снег навеки ты
Ляжешь – над тобою, как над близким,
Наклонятся горные хребты
Самым прочным в мире обелиском.
1969

(обратно)

Песенка о слухах

Сколько слухов наши уши поражает,
Сколько сплетен разъедает, словно моль!
Ходят слухи, будто все подорожает —
абсолютно, —
А особенно – штаны и алкоголь!
Словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
– Слушай, слышал? Под землею город строют, —
Говорят – на случай ядерной войны!
– Вы слыхали? Скоро бани все закроют —
повсеместно —
Навсегда, – и эти сведенья верны!
Словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
– А вы знаете? Мамыкина снимают —
За разврат его, за пьянство, за дебош!
– Кстати, вашего соседа забирают,
негодяя, —
Потому что он на Берию похож!
Словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
– Ой, что деется! Вчерась траншею рыли —
Откопали две коньячные струи!
– Говорят, шпионы воду отравили
самогоном,
Ну а хлеб теперь – из рыбной чешуи!
Словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
Закаленные во многих заварухах,
Слухи ширятся, не ведая преград, —
Ходят сплетни, что не будет больше слухов
абсолютно,
Ходят слухи, будто сплетни запретят!
Словно мухи, тут и там
Ходят слухи по домам,
А беззубые старухи
Их разносят по умам!
1969

(обратно)

«Рядовой Борисов!..»

«Рядовой Борисов!» – «Я!» – «Давай, как было дело!»
«Я держался из последних сил:
Дождь хлестал, потом устал, потом уже стемнело…
Только я его предупредил!
На первый окрик «Кто идет?» он стал шутить,
На выстрел в воздух закричал: «Кончай дурить!»
Я чуть замешкался и, не вступая в спор,
Чинарик выплюнул – и выстрелил в упор».
«Бросьте, рядовой, давайте правду, – вам же лучше!
Вы б его узнали за версту…»
«Был туман – узнать не мог – темно, на небе тучи, —
Кто-то шел – я крикнул в темноту.
На первый окрик «Кто идет?» он стал шутить,
На выстрел в воздух закричал: «Кончай дурить!»
Я чуть замешкался и, не вступая в спор,
Чинарик выплюнул – и выстрелил в упор».
«Рядовой Борисов, – снова следователь мучил, —
Попадете вы под трибунал!»
«Я был на посту – был дождь, туман, и были тучи, —
Снова я устало повторял. —
На первый окрик «Кто идет?» он стал шутить,
На выстрел в воздух закричал: «Кончай дурить!»
Я чуть замешкался и, не вступая в спор,
Чинарик выплюнул – и выстрелил в упор».
…Год назад – аяобид не забываю скоро —
В шахте мы повздорили чуток, —
Правда, по душам не получилось разговора:
Нам мешал отбойный молоток.
На крик души «Оставь ее!» он стал шутить,
На мой удар он закричал: «Кончай дурить!»
Я чуть замешкался – я был обижен, зол, —
Чинарик выплюнул, нож бросил и ушел.
Счастие мое, что оказался он живучим!..
Ну а я – я долг свой выполнял.
Правда ведь, – был дождь, туман, по небу плыли тучи…
По уставу – правильно стрелял!
На первый окрик «Кто идет?» он стал шутить,
На выстрел в воздух закричал: «Кончай дурить!»
Я чуть замешкался и, не вступая в спор,
Чинарик выплюнул – и выстрелил в упор.
1969

(обратно)

Посещение Музы, или Песенка плагиатора

Я щас взорвусь, как триста тонн тротила, —
Во мне заряд нетворческого зла:
Меня сегодня Муза посетила, —
Немного посидела и ушла!
У ней имелись веские причины —
Я не имею права на нытье, —
Представьте: Муза… ночью… у мужчины! —
Бог весть, что люди скажут про нее.
И все же мне досадно, одиноко:
Ведь эта Муза – люди подтвердят! —
Засиживалась сутками у Блока,
У Пушкина жила не выходя.
Я бросился к столу, весь нетерпенье,
Но – Господи помилуй и спаси —
Она ушла, – исчезло вдохновенье
И – три рубля: должно быть, на такси.
Я в бешенстве мечусь, как зверь, по дому,
Но бог с ней, с Музой, – яеепростил.
Она ушла к кому-нибудь другому:
Я, видно, ее плохо угостил.
Огромный торт, утыканный свечами,
Засох от горя, да и я иссяк,
С соседями я допил, сволочами,
Для Музы предназначенный коньяк.
…Ушли года, как люди в черном списке, —
Всё в прошлом, я зеваю от тоски.
Она ушла безмолвно, по-английски,
Но от нее остались две строки.
Вот две строки – я гений, прочь сомненья,
Даешь восторги, лавры и цветы:
«Я помню это чудное мгновенье,
Когда передо мной явилась ты!»
1969

(обратно)

Он не вернулся из боя

Почему всё не так? Вроде – всё как всегда:
То же небо – опять голубое,
Тот же лес, тот же воздух и та же вода…
Только – он не вернулся из боя.
Мне теперь не понять, кто же прав был из нас
В наших спорах без сна и покоя.
Мне не стало хватать его только сейчас —
Когда он не вернулся из боя.
Он молчал невпопад и не в такт подпевал,
Он всегда говорил про другое,
Он мне спать не давал, он с восходом вставал, —
А вчера не вернулся из боя.
То, что пусто теперь, – не про то разговор:
Вдруг заметил я – нас было двое…
Для меня – будто ветром задуло костер,
Когда он не вернулся из боя.
Нынче вырвалась, словно из плена, весна.
По ошибке окликнул его я:
«Друг, оставь покурить!» – а в ответ – тишина…
Он вчера не вернулся из боя.
Наши мертвые нас не оставят в беде,
Наши павшие – как часовые…
Отражается небо в лесу, как в воде, —
И деревья стоят голубые.
Нам и места в землянке хватало вполне,
Нам и время текло – для обоих…
Всё теперь – одному, – только кажется мне —
Это я не вернулся из боя.
1969

(обратно)

Песня о Земле

Кто сказал: «Все сгорело дотла,
Больше в землю не бросите семя!»?
Кто сказал, что Земля умерла?
Нет, она затаилась на время!
Материнства не взять у Земли,
Не отнять, как не вычерпать моря.
Кто поверил, что Землю сожгли?
Нет, она почернела от горя.
Как разрезы, траншеи легли,
И воронки – как раны зияют.
Обнаженные нервы Земли
Неземное страдание знают.
Она вынесет все, переждет, —
Не записывай Землю в калеки!
Кто сказал, что Земля не поет,
Что она замолчала навеки?!
Нет! Звенит она, стоны глуша,
Изо всех своих ран, из отдушин,
Ведь Земля – это наша душа, —
Сапогами не вытоптать душу!
Кто поверил, что Землю сожгли?!
Нет, она затаилась на время…
1969

(обратно)

Сыновья уходят в бой

Сегодня не слышно биенье сердец —
Оно для аллей и беседок.
Я падаю, грудью хватая свинец,
Подумать успев напоследок:
«На этот раз мне не вернуться,
Я ухожу – придет другой».
Мы не успели оглянуться —
А сыновья уходят в бой!
Вот кто-то, решив: после нас – хоть потоп,
Как в пропасть шагнул из окопа.
А я для того свой покинул окоп,
Чтоб не было вовсе потопа.
Сейчас глаза мои сомкнутся,
Я крепко обнимусь с землей.
Мы не успели оглянуться —
А сыновья уходят в бой!
Кто сменит меня, кто в атаку пойдет?
Кто выйдет к заветному мо́сту?
И мне захотелось – пусть будет вон тот,
Одетый во все не по росту.
Я успеваю улыбнуться,
Я видел, кто придет за мной.
Мы не успели оглянуться —
А сыновья уходят в бой!
Разрывы глушили биенье сердец,
Мое же – мне громко стучало,
Что все же конец мой – еще не конец:
Конец – это чье-то начало.
Сейчас глаза мои сомкнутся,
Я крепко обнимусь с землей.
Мы не успели оглянуться —
А сыновья уходят в бой!
1969

(обратно)

Темнота

Темнота впереди – подожди!

Там – стеною закаты багровые,

Встречный ветер, косые дожди

И дороги неровные.


Там – чужие слова, там – дурная молва,

Там ненужные встречи случаются,

Там сгорела, пожухла трава

И следы не читаются, —

В темноте.


Там проверка на прочность – бои,

И закаты, и ветры с прибоями, —

Сердце путает ритмы свои

И стучит с перебоями.


Там – чужие слова, там – дурная молва,

Там ненужные встречи случаются,

Там сгорела, пожухла трава

И следы не читаются, —

В темноте.


Там и звуки и краски – не те,

Только мне выбирать не приходится —

Видно, нужен я там, в темноте, —

Ничего – распогодится!


Там – чужие слова, там – дурная молва,

Там ненужные встречи случаются,

Там сгорела, пожухла трава

И следы не читаются, —

В темноте.

1969

(обратно)

Про любовь в каменном веке

А ну отдай мой каменный топор!
И шкур моих набедренных не тронь!
Молчи, не вижу я тебя в упор, —
Сиди вон и поддерживай огонь!
Выгадывать не смей на мелочах,
Не опошляй семейный наш уклад!
Не убрана пещера и очаг, —
Разбаловалась ты в матриархат!
Придержи свое мнение:
Я – глава, и мужчина – я!
Соблюдай отношения
Первобытнообщинныя!
Там мамонта убьют – поднимут вой,
Начнут добычу поровну делить…
Я не могу весь век сидеть с тобой —
Мне надо хоть кого-нибудь убить!
Старейшины сейчас придут ко мне, —
Смотри еще – не выйди голой к ним!
Смотри еще – не выйди голой к ним!
В век каменный – и недостать камней, —
Мне стыдно перед племенем моим!
Пять бы жен мне – наверное,
Разобрался бы с вами я!
Но дела мои – скверные,
Потому – моногамия.
А всё – твоя проклятая родня!
Мой дядя, что достался кабану,
Когда был жив, предупреждал меня:
Нельзя из людоедок брать жену!
Не ссорь меня с общиной – это ложь,
Что будто к тебе ктой-то пристает, —
Не клевещи на нашу молодежь,
Она – надежда наша и оплот!
Ну что глядишь – тебя пока не бьют, —
Отдай топор – добром тебя прошу!
И шкуры – где? Ведь люди засмеют!..
До трех считаю, после – задушу!
1969

(обратно)

Семейные дела в Древнем Риме

Как-то вечером патриции
Собрались у Капитолия
Новостями поделиться и
Выпить малость алкоголия.
Не вести ж бесед тверёзыми!
Марк-патриций не мытарился —
Пил нектар большими дозами
И ужасно нанектарился.
И под древней под колонною
Он исторг из уст проклятия:
«Эх, с почтенною матроною
Разойдусь я скоро, братия!
Она спуталась с поэтами,
Помешалась на театрах —
Так и шастает с билетами
На приезжих гладиаторов!
«Я, – кричит, – от бескультурия
Скоро стану истеричкою!» —
В общем, злобствует как фурия,
Поощряема сестричкою!
Только цыкают и шикают…
Ох, налейте снова мне «двойных»!
Мне ж – рабы в лицо хихикают.
На войну бы мне, да нет войны!
Я нарушу все традиции —
Мне не справиться с обеими, —
Опускаюсь я, патриции,
Дую горькую с плебеями!
Я ей дом оставлю в Персии —
Пусть берет сестру-мегерочку, —
На отцовские сестерции
Заведу себе гетерочку.
У гетер хотя безнравственней,
Но они не обезумели.
У гетеры пусть всё явственней,
Зато родственники умерли.
Там сумею исцелиться и
Из запоя скоро выйду я!»
…И пошли домой патриции,
Марку пьяному завидуя.
1969

(обратно)

Про любовь в Средние века

Сто сарацинов я убил во славу ей —
Прекрасной даме посвятил я сто смертей, —
Но сам король – лукавый сир —
затеял рыцарский турнир, —
Я ненавижу всех известных королей!
Вот мой соперник – рыцарь Круглого стола, —
Чужую грудь мне под копье король послал.
Но в сердце нежное ее
мое направлено копье, —
Мне наплевать на королевские дела!
Герб на груди его – там плаха и петля,
Но будет дырка там, как в днище корабля.
Он – самый первый фаворит,
к нему король благоволит, —
Но мне сегодня наплевать на короля!
Король сказал: «Он с вами справится шаля! —
И пошутил: – Пусть будет пухом вам земля!»
Я буду пищей для червей —
тогда он женится на ней, —
Простит мне Бог, я презираю короля!
Вот подан знак – друг друга взглядом пепеля,
Коней мы гоним, задыхаясь и пыля.
Забрало поднято – изволь!
Ах, как волнуется король!..
Но мне, ей-богу, наплевать на короля!
Ну вот все кончено – пусть отдохнут поля, —
Вот льется кровь его на стебли ковыля.
Король от бешенства дрожит,
но мне она принадлежит —
Мне так сегодня наплевать на короля!
…Но в замке счастливо мы не пожили с ней:
Король в поход послал на сотни долгих дней, —
Не ждет меня мой идеал,
ведь он – король, а я – вассал, —
И рано, видимо, плевать на королей!
1969

(обратно)

Про любовь в эпоху Возрождения

Может быть, выпив пол-литру,
Некий художник от бед
Встретил чужую палитру
И посторонний мольберт.
Дело теперь за немногим —
Нужно натуры живой, —
Глядь – симпатичные ноги
С гордой идут головой.
Он подбегает к Венере:
«Знаешь ли ты, говорят,
Данте к своей – Алигьери —
Запросто шастает в ад!
Ада с тобой нам не надо —
Холодно в царстве теней…
Кличут меня Леонардо.
Так раздевайся скорей!
Я тебя – даже нагую —
Действием не оскорблю, —
Дай я тебя нарисую
Или из глины слеплю!»
Но отвечала сестричка:
«Как же вам не ай-яй-яй!
Честная я католичка —
И несогласная я!
Вот испохабились нынче —
Так и таскают в постель!
Ишь – Леонардо да Винчи —
Тоже какой Рафаэль!
Я не привыкла без чувства —
Не соглашуся ни в жисть!
Мало что ты – для искусства, —
Спе́рва давай-ка женись!
Там и разденемся в спальной —
Как у людей повелось…
Мало что ты – гениальный! —
Мы не глупее небось!»
«Так у меня ж – вдохновенье. —
Можно сказать, что экстаз!» —
Крикнул художник в волненье…
Свадьбу сыграли на раз.
…Женщину с самого низа
Встретил я раз в темноте, —
Это была Мона Лиза —
В точности как на холсте.
Бывшим подругам в Сорренто
Хвасталась эта змея:
«Ловко я интеллигента
Заполучила в мужья!..»
Вкалывал он больше года —
Весь этот длительный срок
Все улыбалась Джоконда:
Мол, дурачок, дурачок!
…В песне разгадка дается
Тайны улыбки, а в ней—
Женское племя смеется
Над простодушьем мужей!
1969

(обратно)

Человек за бортом

Анатолию Гарагуле

Был шторм – канаты рвали кожу с рук,
И якорная цепь визжала чертом,
Пел ветер песню грубую, – и вдруг
Раздался голос: «Человек за бортом!»
И сразу – «Полный назад! Стоп машина!
На воду шлюпки, помочь —
Вытащить сукина сына
Или, там, сукину дочь!»
Я пожалел, что обречен шагать
По суше, – значит, мне не ждать подмоги —
Никто меня не бросится спасать,
И не объявят шлюпочной тревоги.
А скажут: «Полный вперед! Ветер в спину!
Будем в порту по часам.
Так ему, сукину сыну, —
Пусть выбирается сам!»
И мой корабль от меня уйдет —
На нем, должно быть, люди выше сортом.
Впередсмотрящий смотрит лишь вперед —
Не видит он, что человек за бортом.
Я вижу – мимо суда проплывают,
Ждет их приветливый порт, —
Мало ли кто выпадает
С главной дороги за борт!
Пусть в море меня вынесет, а там —
Шторм девять баллов новыми деньгами, —
За мною спустит шлюпку капитан —
И обрету я почву под ногами.
Они зацепят меня за одежду, —
Значит, падать одетому – плюс, —
В шлюпочный борт, как в надежду,
Мертвою хваткой вцеплюсь.
Я на борту – курс прежний, прежний путь —
Мне тянут руки, души, папиросы, —
И я уверен: если что-нибудь —
Мне бросят круг спасательный матросы.
Правда, с качкой у них перебор там,
В штормы от вахт не вздохнуть, —
Но человеку за бортом
Здесь не дадут утонуть!
1969

(обратно)

Пиратская

На судне бунт, над нами чайки реют!
Вчера из-за дублонов золотых
Двух негодяев вздернули на рею, —
Но мало – нужно было четверых.
Ловите ветер всеми парусами!
К чему гадать, любой корабль – враг!
Удача – миф, но эту веру сами
Мы создали, поднявши черный флаг!
Катился ком по кораблю от бака,
Забыто все – и честь, и кутежи, —
И, подвывая, может быть, от страха,
Они достали длинные ножи.
Ловите ветер всеми парусами!
К чему гадать, любой корабль – враг!
Удача – миф, но эту веру сами
Мы создали, поднявши черный флаг!
Вот двое в капитана пальцем тычут:
Достать его – и им нестрашен черт!
Но капитан вчерашнюю добычу
При всей команде выбросил за борт.
Ловите ветер всеми парусами!
К чему гадать, любой корабль – враг!
Удача – миф, но эту веру сами
Мы создали, поднявши черный флаг!
И вот волна, подобная надгробью,
Все смыла, с горла сброшена рука…
Бросайте ж за борт всё, что пахнет кровью, —
Поверьте, что цена невысока!
Ловите ветер всеми парусами!
К чему гадать, любой корабль – враг!
Удача – здесь, и эту веру сами
Мы создали, поднявши черный флаг!
1969

(обратно)

«Нет меня – я покинул Расею…»

Нет меня – я покинул Расею, —
Мои девочки ходят в соплях!
Я теперь свои семечки сею
На чужих Елисейских полях.
Кто-то вякнул в трамвае на Пресне:
«Нет его – умотал наконец!
Вот и пусть свои чуждые песни
Пишет там про Версальский дворец».
Слышу сзади – обмен новостями:
«Да не тот! Тот уехал – спроси!»
«Ах не тот?!» – и толкают локтями,
И сидят на коленях в такси.
Тот, с которым сидел в Магадане,
Мой дружок по гражданской войне —
Говорит, что пишу ему: «Ваня!
Скушно, Ваня, – давай, брат, ко мне!»
Я уже попросился обратно —
Унижался, юлил, умолял…
Ерунда! Не вернусь, вероятно, —
Потому что я не уезжал!
Кто поверил – тому по подарку, —
Чтоб хороший конец, как в кино:
Забирай Триумфальную арку,
Налетай на заводы Рено!
Я смеюсь, умираю от смеха:
Как поверили этому бреду?! —
Не волнуйтесь – я не уехал,
И не надейтесь – я не уеду!
1970

(обратно)

Разведка боем

Я стою́, стою спиною к строю, —
Только добровольцы – шаг вперед!
Нужно провести разведку боем, —
Для чего – да кто ж там разберет…
Кто со мной? С кем идти?
Так, Борисов… Так, Леонов…
И еще этот тип
Из второго батальона!
Мы ползем, к ромашкам припадая, —
Ну-ка, старшина, не отставай!
Ведь на фронте два передних края:
Наш, а вот он – их передний край.
Кто со мной? С кем идти?
Так, Борисов… Так, Леонов…
Да, еще этот тип
Из второго батальона!
Проволоку грызли без опаски:
Ночь – темно, и не видать ни зги.
В двадцати шагах – чужие каски, —
С той же целью – защитить мозги.
Кто со мной? С кем идти?
Так, Борисов… Так, Леонов…
Ой!.. Еще этот тип
Из второго батальона.
Скоро будет «Надя с шоколадом» —
В шесть они подавят нас огнем, —
Хорошо, нам этого и надо —
С Богом, потихонечку начнем!
С кем обратно идти?
Так, Борисов… Где Леонов?!
Эй ты, жив? Эй ты, тип
Из второго батальона!
Пулю для себя не оставляю.
Дзот накрыт и рассекречен дот…
А этот тип, которого не знаю,
Очень хорошо себя ведет.
С кем в другой раз идти?
Где Борисов? Где Леонов?
Правда, жив этот тип
Из второго батальона.
…Я стою спокойно перед строем —
В этот раз стою к нему лицом, —
Кажется, чего-то удостоен,
Награжден и назван молодцом.
С кем в другой раз ползти?
Где Борисов? Где Леонов?
И парнишка затих
Из второго батальона…
1970

(обратно)

Про двух громилов – братьев Прова и Николая

Как в селе Большие Вилы,
Где еще сгорел сарай,
Жили-были два громилы
Огромадной жуткой силы —
Братья Пров и Николай.
Николай – что понахальней —
По ошибке лес скосил,
Ну а Пров – в опочивальни
Рушил стены – и входил.
Как братья́ не вяжут лыка,
Пьют отвар из чаги —
Все от мала до велика
Прячутся в овраге.
В общем, лопнуло терпенье, —
Ведь добро – свое, не чье, —
Начинать вооруженье
И идти на усмиренье
Порешило мужичьё.
Николай – что понахальней —
В тот момент быка ломал,
Ну а Пров в какой-то спальне
С маху стену прошибал.
«Эй, братан, гляди – ватага, —
С кольями, да слышь ли,
Чтой-то нынче из оврага
Рановато вышли!»
Неудобно сразу драться —
Наш мужик так не привык, —
Стали прежде задираться:
«Для чего, скажите, братцы,
Нужен вам безрогий бык?!»
Николаю это странно:
«Если жалко вам быка —
С удовольствием с братаном
Можем вам намять бока!»
Где-то в поле замер заяц,
Постоял – и ходу…
Пров ломается, мерзавец,
Сотворивши шкоду.
«Ну-ка, кто попробуй вылезь —
Вмиг разделаюсь с врагом!»
Мужики перекрестились —
Всей ватагой навалились:
Кто – багром, кто – батогом.
Николай, печась о брате,
Первый натиск отражал,
Ну а Пров укрылся в хате
И оттуда хохотал.
От могучего напора
Развалилась хата, —
Пров оттяпал ползабора
Для спасенья брата.
«Хватит, брат, обороняться —
Пропадать так пропадать!
Коля, нечего стесняться, —
Колья начали ломаться, —
Надо, Коля, нападать!»
По мужьям да по ребятам
Будут бабы слезы лить…
Но решили оба брата
С наступленьем погодить.
«Гляди в оба, брате́нь, —
Со спины заходят!»
«Может, оборотень?»
«Не похоже вроде!»
Дело в том, что к нам в селенье
Напросился на ночлег —
И остался до Успенья,
А потом – на поселенье
Никчемушный человек.
И сейчас вот из-за крика
Ни один не услыхал:
Этот самый горемыка
Чтой-то братьям приказал.
Кровь уже лилась ручьями, —
Так о чем же речь-то?
«Бей братьев!» – Но вдруг с братьями
Сотворилось нечто:
Братьев как бы подкосило —
Стали братья отступать —
Будто вмиг лишились силы…
Мужичье их попросило
Больше бед не сотворять.
…Долго думали-гадали,
Что блаженный им сказал, —
Как затылков ни чесали —
Ни один не угадал.
И решили: он заклятьем
Обладает, видно…
Ну а он сказал лишь: «Братья,
Как же вам не стыдно!»
1970

(обратно)

Странная сказка

В Тридевятом государстве
(Трижды девять – двадцать семь)
Все держалось на коварстве —
Без проблем и без систем.
Нет того, чтобы сам – воевать, —
Стал король втихаря попивать,
Расплевался с королевой,
Дочь оставил старой девой, —
А наследник пошел воровать.
В Тридесятом королевстве
(Трижды десять – тридцать, что ль?)
В добром дружеском соседстве
Жил еще один король.
Тишь да гладь, да спокойствие там, —
Хоть король был отъявленный хам,
Он прогнал министров с кресел,
Оппозицию повесил —
И скучал от тоски по делам.
В Триодиннадцатом царстве
(То бишь – в царстве Тридцать три)
Царь держался на лекарстве:
Воспалились пузыри.
Был он – милитарист и вандал, —
Двух соседей зазря оскорблял —
Слал им каждую субботу
Оскорбительную ноту, —
Шел на международный скандал.
В Тридцать третьем царь сказился:
Не хватает, мол, земли, —
На соседей покусился —
И взбесились короли:
«Обуздать его, смять!» – только глядь —
Нечем в Двадцать седьмом воевать,
А в Тридцатом – полководцы
Все утоплены в колодце
И вассалы восстать норовят…
1970

(обратно)

Песенка про прыгуна в высоту

Разбег, толчок… И стыдно подыматься:
Во рту опилки, слезы из-под век, —
На рубеже проклятом два двенадцать
Мне планка преградила путь наверх.
Я признаюсь вам как на духу:
Такова вся спортивная жизнь, —
Лишь мгновение ты наверху —
И стремительно падаешь вниз.
Но съем плоды запретные с древа я,
И за хвост подергаю славу я.
У кого толчковая – левая,
А у меня толчковая – правая!
Разбег, толчок… Свидетели паденья
Свистят и тянут за ноги ко дну.
Мне тренер мой сказал без сожаленья:
«Да ты же, парень, прыгаешь в длину!»
У тебя – растяженье в паху;
Прыгать с правой – дурацкий каприз, —
Не удержишься ты наверху —
Ты стремительно падаешь вниз».
Но, задыхаясь словно от гнева я,
Объяснил толково я: главное,
Что у них толчковая – левая,
А у меня толчковая – правая!
Разбег, толчок… Мне не догнать канадца —
Он мне в лицо смеется на лету!
Я снова планку сбил на два двенадцать —
И тренер мне сказал напрямоту,
Что – начальство в десятом ряду,
И что мне прополощут мозги,
Если враз, в сей же час не сойду
Я с неправильной правой ноги.
Но лучше выпью зелье с отравою,
Я над собою что-нибудь сделаю —
Но свою неправую правую
Я не сменю на правую левую!
Трибуны дружно начали смеяться —
Но пыл мой от насмешек не ослаб:
Разбег, толчок, полет… И два двенадцать —
Теперь уже мой пройденный этап!
Пусть болит моя травма в паху,
Пусть допрыгался до хромоты, —
Но я все-таки был наверху —
И меня не спихнуть с высоты!
Я им всем показал «ху из ху», —
Жаль, жена подложила сюрприз:
Пока я был на самом верху —
Она с кем-то спустилася вниз…
Но съел плоды запретные с древа я,
И за хвост подергал все же славу я, —
Пусть у них толчковая – левая,
Но моя толчковая – правая!
1970

(обратно)

Бег иноходца

Я скачу, но я скачу иначе, —
По камням, по лужам, по росе, —
Бег мой назван иноходью – значит:
По-другому, то есть – не как все.
Мне набили раны на спине,
Я дрожу боками у воды.
Я согласен бегать в табуне —
Но не под седлом и без узды!
Мне сегодня предстоит бороться, —
Ска́чки! – я сегодня фаворит.
Знаю, ставят все на иноходца, —
Но не я – жокей на мне хрипит!
Он вонзает шпоры в ребра мне,
Зубоскалят первые ряды…
Я согласен бегать в табуне —
Но не под седлом и без узды!
Нет, не будут золотыми горы —
Я последним цель пересеку:
Я ему припомню эти шпоры —
Засбою, отстану на скаку!..
Колокол! Жокей мой «на коне» —
Он смеется в предвкушенье мзды.
Ох, как я бы бегал в табуне, —
Но не под седлом и без узды!
Что со мной, что делаю, как смею —
Потакаю своему врагу!
Я собою просто не владею —
Я прийти не первым не могу!
Что же делать? Остается мне —
Вышвырнуть жокея моего
И бежать, как будто в табуне, —
Под седлом, в узде, но – без него!
Я пришел, а он в хвосте плетется —
По камням, по лужам, по росе…
Я впервые не был иноходцем —
Я стремился выиграть, как все!
1970

(обратно)

«Я несла свою Беду…»

Я несла свою Беду
по весеннему по льду, —
Обломился лед – душа оборвалася —
Камнем по́д воду пошла, —
а Беда – хоть тяжела,
А за острые края задержалася.
И Беда с того вот дня
ищет по́ свету меня, —
Слухи ходят – вместе с ней – с Кривотолками.
А что я не умерла —
знала голая ветла
И еще – перепела с перепелками.
Кто ж из них сказал ему,
господину моему, —
Только – выдали меня, проболталися, —
И, от страсти сам не свой,
он отправился за мной,
Ну а с ним – Беда с Молвой увязалися.
Он настиг меня, догнал —
обнял, на руки поднял, —
Рядом с ним в седле Беда ухмылялася.
Но остаться он не мог —
был всего один денек, —
А Беда – на вечный срок задержалася…
1970

(обратно)

Банька по-черному

Копи!
Ладно, мысли свои вздорные
копи!
Топи!
Ладно, баню мне по-черному
топи!
Вопи!
Все равно меня утопишь,
но – вопи!..
Топи!
Только баню мне, как хочешь,
натопи.
Ох, сегодня я отмаюсь,
эх, освоюсь!
Но сомневаюсь,
что отмоюсь!
Не спи!
Где рубаху мне по пояс
добыла?!
Топи!
Ох, сегодня я отмоюсь
добела!
Кропи!
В бане стены закопченные
кропи!
Топи!
Слышишь, баню мне по-черному
топи!
Ох, сегодня я отмаюсь,
эх, освоюсь!
Но сомневаюсь,
что отмоюсь!
Кричи!
Загнан в угол зельем, словно
гончей – лось.
Молчи!
У меня давно похмелье
кончилось.
Терпи!
Ты ж сама по дури
про́дала меня!
Топи!
Чтоб я чист был, как щенок,
к исходу дня!
Ох, сегодня я отмаюсь,
эх, освоюсь!
Но сомневаюсь,
что отмоюсь!
Купи!
Хоть кого-то из охранников
купи!
Топи!
Слышишь, баню ты мне раненько
топи!
Вопи!
Все равно меня утопишь,
но – вопи!..
Топи!
Эту баню мне, как хочешь,
но – топи!
Ох, сегодня я отмаюсь,
эх, освоюсь!
Но сомневаюсь,
что отмоюсь!
<1970>

(обратно)

МАрш шахтеров

Не космос – метры грунта надо мной,
И в шахте не до праздничных процессий, —
Но мы владеем тоже внеземной —
И самою земною из профессий!
Любой из нас – ну чем не чародей?!
Из преисподней наверх уголь мечем.
Мы топливо отнимем у чертей —
Свои котлы топить им будет нечем!
Взорвано, уложено, сколото
Черное надежное золото.
Да, сами мы – как дьяволы – в пыли,
Зато наш поезд не уйдет порожний.
Терзаем чрево матушки-земли —
Но на земле теплее и надежней.
Вот вагонетки, душу веселя,
Проносятся, как в фильме о погонях, —
И шуточку «Даешь стране угля!»
Мы чувствуем на собственных ладонях.
Взорвано, уложено, сколото
Черное надежное золото.
Воро́нками изрытые поля
Не позабудь – и оглянись во гневе, —
Но нас, благословенная Земля,
Прости за то, что роемся во чреве.
Не бойся заблудиться в темноте
И захлебнуться пылью – не один ты!
Вперед и вниз! Мы будем на щите —
Мы сами рыли эти лабиринты!
Взорвано, уложено, сколото
Черное надежное золото.
Зима 1970/71

(обратно)

«Здесь лапы у елей дрожат на весу…»

Здесь лапы у елей дрожат на весу,
Здесь птицы щебечут тревожно —
Живешь в заколдованном диком лесу,
Откуда уйти невозможно.
Пусть черемухи сохнут бельем на ветру,
Пусть дождем опадают сирени, —
Все равно я отсюда тебя заберу
Во дворец, где играют свирели!
Твой мир колдунами на тысячи лет
Укрыт от меня и от света, —
И думаешь ты, что прекраснее нет,
Чем лес заколдованный этот.
Пусть на листьях не будет росы поутру,
Пусть луна с небом пасмурным в ссоре, —
Все равно я отсюда тебя заберу
В светлый терем с балконом на море!
В какой день недели, в котором часу
Ты выйдешь ко мне осторожно,
Когда я тебя на руках унесу
Туда, где найти невозможно?
Украду, если кража тебе по душе, —
Зря ли я столько сил разбазарил?!
Соглашайся хотя бы на рай в шалаше,
Если терем с дворцом кто-то занял!
1970

(обратно)

«Я все вопросы освещу сполна…»

Я все вопросы освещу сполна —
Дам любопытству удовлетворенье!
Да, у меня француженка жена —
Но русского она происхожденья.
Нет, у меня сейчас любовниц нет.
А будут ли? Пока что не намерен.
Не пью примерно около двух лет.
Запью ли вновь? Не знаю, не уверен.
Да нет, живу не возле «Сокола»…
В Париж пока что не проник.
Да что вы всё вокруг да около —
Да спрашивайте напрямик!
Я все вопросы освещу сполна —
Как на духу попу в исповедальне!
В блокноты ваши капает слюна —
Вопросы будут, видимо, о спальне…
Да, так и есть! Вот густо покраснел
Интервьюер: «Вы изменяли женам?» —
Как будто за портьеру подсмотрел
Иль под кровать залег с магнитофоном.
Да нет, живу не возле «Сокола»…
В Париж пока что не проник.
Да что вы всё вокруг да около —
Да спрашивайте напрямик!
Теперь я к основному перейду.
Один, стоявший скромно в уголочке,
Спросил: «А что имели вы в виду
В такой-то песне и в такой-то строчке?»
Ответ: во мне Эзоп не воскресал,
В кармане фиги нет – не суетитесь, —
А что имел в виду – то написал, —
Вот – вывернул карманы – убедитесь!
Да нет, живу не возле «Сокола»…
В Париж пока что не проник.
Да что вы всё вокруг да около —
Да спрашивайте напрямик!
Зима 1970/71

(обратно) (обратно)

Песни 1971–1980 годов

«Я теперь в дураках – не уйти мне с земли…»

Я теперь в дураках – не уйти мне с земли —
Мне расставила суша капканы:
Не заметивши сходней, на берег сошли —
И навечно – мои капитаны.
И теперь в моих песнях сплошные нули,
В них всё больше прорехи и раны:
Из своих кителей капитанских ушли,
Как из кожи, мои капитаны.
Мне теперь не выйти в море
И не встретить их в порту.
Ах, мой вечный санаторий —
Как оскомина во рту!
Капитаны мне скажут: «Давай не скули!»
Ну а я не скулю – волком вою:
Вы ж не просто с собой мои песни везли —
Вы везли мою душу с собою.
Вас встречали в порту толпы верных друзей,
И я с вами делил ваши лавры, —
Мне казалось, я тоже сходил с кораблей
В эти Токио, Гамбурги, Гавры…
Вам теперь не выйти в море,
Мне не встретить вас в порту.
Ах, мой вечный санаторий —
Как оскомина во рту!
Я надеюсь, что море сильней площадей
И прочнее домов из бетона,
Море лучший колдун, чем земной чародей, —
И я встречу вас из Лиссабона.
Я механиков вижу во сне, шкиперов —
Вижу я, что не бесятся с жира, —
Капитаны по сходням идут с танкеров,
С сухогрузов, да и с «пассажиров»…
Нет, я снова выйду в море
Или встречу их в порту, —
К черту вечный санаторий
И оскомину во рту!
1971

(обратно)

Баллада о брошенном корабле

Капитана в тот день называли на «ты»,
Шкипер с юнгой сравнялись в талантах;
Распрямляя хребты и срывая бинты,
Бесновались матросы на вантах.
Двери наших мозгов
Посрывало с петель
В миражи берегов,
В покрывала земель,
Этих обетованных, желанных —
И колумбовых, и магелланных.
Только мне берегов
Не видать и земель —
С хода в девять узлов
Сел по горло на мель!
А у всех молодцов —
Благородная цель…
И в конце-то концов —
Я ведь сам сел на мель.
И ушли корабли – мои братья, мой флот, —
Кто чувствительней – брызги сглотнули.
Без меня продолжался великий поход,
На меня ж парусами махнули.
И погоду, и случай
Безбожно кляня,
Мои пасынки кучей
Бросали меня.
Вот со шлюпок два залпа – и ладно! —
От Колумба и от Магеллана.
Я пью пену – волна
Не доходит до рта,
И от палуб до дна
Обнажились борта,
А бока мои грязны —
Таи не таи, —
Так любуйтесь на язвы
И раны мои!
Вот дыра у ребра – это след от ядра,
Вот рубцы от тарана, и даже
Видно шрамы от крючьев – какой-то пират
Мне хребет перебил в абордаже.
Киль – как старый неровный
Гитаровый гриф:
Это брюхо вспорол мне
Коралловый риф.
Задыхаюсь, гнию – так бывает:
И просоленное загнивает.
Ветры кровь мою пьют
И сквозь щели снуют
Прямо с бака на ют, —
Меня ветры добьют:
Я под ними стою
От утра до утра, —
Гвозди в душу мою
Забивают ветра.
И гулякой шальным всё швыряют вверх дном
Эти ветры – незваные гости, —
Захлебнуться бы им в моих трюмах вином
Или – с мели сорвать меня в злости!
Я уверовал в это,
Как загнанный зверь,
Но не злобные ветры
Нужны мне теперь.
Мои мачты – как дряблые руки,
Паруса – словно груди старухи.
Будет чудо восьмое —
И добрый прибой
Мое тело омоет
Живою водой,
Моря Божья роса
С меня снимет табу —
Вздует мне паруса,
Будто жилы на лбу.
Догоню я своих, догоню и прощу
Позабывшую помнить армаду.
И команду свою я обратно пущу:
Я ведь зла не держу на команду.
Только, кажется, нет
Больше места в строю.
Плохо шутишь, корвет,
Потеснись, – раскрою́!
Как же так – я ваш брат,
Я ушел от беды…
Полевее, фрегат, —
Всем нам хватит воды!
До чего ж вы дошли:
Значит, что – мне уйти?!
Если был на мели —
Дальше нету пути?!
Разомкните ряды,
Всё же мы – корабли, —
Всем нам хватит воды,
Всем нам хватит земли,
Этой обетованной, желанной —
И колумбовой, и магелланной!
1971

(обратно)

Песенка про прыгуна в длину

Что случилось, почему кричат?
Почему мой тренер завопил?
Просто – восемь сорок результат, —
Правда, за черту переступил.
Ой, приходится до дна ее испить —
Чашу с ядом вместо кубка я беру, —
Стоит только за черту переступить —
Превращаюсь в человека-кенгуру.
Что случилось, почему кричат?
Почему соперник завопил?
Просто – ровно восемь шестьдесят, —
Правда, за черту переступил.
Что же делать мне, как быть, кого винить —
Если мне черта́ совсем не по нутру?
Видно, негру мне придется уступить
Этот титул человека-кенгуру.
Что случилось, почему кричат?
Стадион в единстве завопил…
Восемь девяносто, говорят, —
Правда, за черту переступил.
Посоветуйте, вы все, ну как мне быть?
Так и есть, что негр титул мой забрал.
Если б ту черту да к черту отменить —
Я б Америку догнал и перегнал!
Что случилось, почемумолчат?
Комментатор даже приуныл.
Восемь пять – который раз подряд, —
Значит – за черту не заступил.
1971

(обратно)

Марафон

Я бегу, топчу, скользя
По гаревой дорожке, —
Мне есть нельзя, мне пить нельзя,
Мне спать нельзя – ни крошки.
А может, я гулять хочу
У Гурьева Тимошки, —
Так нет: бегу, бегу, топчу
По гаревой дорожке.
А гвинеец Сэм Брук
Обошел меня на круг, —
А вчера все вокруг
Говорили: «Сэм – друг!
Сэм – наш гвинейский друг!»
Друг гвинеец так и прет —
Все больше отставанье, —
Ну, я надеюсь, что придет
Второе мне дыханье.
Третее за ним ищу,
Четвертое дыханье, —
Ну, я на пятом сокращу
С гвинейцем расстоянье!
Тоже мне – хорош друг, —
Обошел меня на круг!
А вчера все вокруг
Говорили: «Сэм – друг!
Сэм – наш гвинейский друг!»
Гвоздь программы – марафон,
А градусов – все тридцать, —
Но к жаре привыкший он —
Вот он и мастерится.
Я поглядел бы на него,
Когда бы – минус тридцать!
Ну а теперь – достань его, —
Осталось – материться!
Тоже мне – хорош друг, —
Обошел на третий круг!
Нужен мне такой друг, —
Как его – забыл… Сэм Брук!
Сэм – наш гвинейский Брут!
1971

(обратно)

Вратарь

Льву Яшину

Да, сегодня я в ударе, не иначе —
Надрываются в восторге москвичи, —
Я спокойно прерываю передачи
И вытаскиваю мертвые мячи.
Вот судья противнику пенальти назначает —
Репортеры тучею кишат у тех ворот.
Лишь один упрямо за моей спиной скучает —
Он сегодня славно отдохнет!
Извиняюсь,
вот мне бьют головой…
Я касаюсь —
подают угловой.
Бьет десятый – дело в том,
Что своим «сухим листом»
Размочить он может счет нулевой.
Мяч в моих руках – с ума трибуны сходят, —
Хоть десятый его ловко завернул.
У меня давно такие не проходят!..
Только сзади кто-то тихо вдруг вздохнул.
Обернулся – голос слышу из-за фотокамер:
«Извини, но ты мне, парень, снимок запорол.
Что тебе – ну лишний раз потрогать мяч руками, —
Ну а я бы снял красивый гол».
Я хотел его послать —
не пришлось:
Еле-еле мяч достать
удалось.
Но едва успел привстать,
Слышу снова: «Вот опять!
Все б ловить тебе, хватать – не́ дал снять!»
«Я, товарищ дорогой, все понимаю,
Но культурно вас прошу: подите прочь!
Да, вам лучше, если хуже я играю,
Но поверьте – я не в силах вам помочь».
Вот летит девятый номер с пушечным ударом —
Репортер бормочет: «Слушай, дай ему забить!
Я бы всю семью твою всю жизнь снимал задаром…» —
Чуть не плачет парень. Как мне быть?!
«Это все-таки футбол, —
говорю. —
Нож по сердцу – каждый гол
вратарю».
«Да я ж тебе как вратарю
Лучший снимок подарю, —
Пропусти – а я отблагодарю!»
Гнусь, как ветка, от напора репортера,
Неуверенно иду наперехват…
Попрошу-ка потихонечку партнеров,
Чтоб они ему разбили аппарат.
Ну а он все ноет: «Это ж, друг, бесчеловечно —
Ты, конечно, можешь взять, но только, извини, —
Это лишь момент, а фотография – навечно.
А ну не шевелись, потяни!»
Пятый номер в двадцать два —
знаменит.
Не бежит он, а едва
семенит.
В правый угол мяч, звеня, —
Значит, в левый от меня, —
Залетает и нахально лежит.
В этом тайме мы играли против ветра,
Так что я не мог поделать ничего…
Снимок дома у меня – два на три метра —
Как свидетельство позора моего.
Проклинаю миг, когда фотографу потрафил,
Ведь теперь я думаю, когда беру мячи:
Сколько ж мной испорчено прекрасных фотографий! —
Стыд меня терзает, хоть кричи.
Искуситель-змей, палач!
Как мне жить?!
Так и тянет каждый мяч
пропустить.
Я весь матч борюсь с собой —
Видно, жребий мой такой…
Так, спокойно – подают угловой…
1971

(обратно)

Маски

Смеюсь навзрыд – как у кривых зеркал, —
Меня, должно быть, ловко разыграли:
Крючки носов и до ушей оскал —
Как на венецианском карнавале!
Вокруг меня смыкается кольцо —
Меня хватают, вовлекают в пляску, —
Так-так, мое нормальное лицо
Все, вероятно, приняли за маску.
Петарды, конфетти… Но всё не так, —
И маски на меня глядят с укором, —
Они кричат, что я опять – не в такт,
Что наступаю на ноги партнерам.
Что делать мне – бежать, да поскорей?
А может, вместе с ними веселиться?..
Надеюсь я – под масками зверей
Бывают человеческие лица.
Все в масках, в париках – все как один, —
Кто – сказочен, а кто – литературен…
Сосед мой слева – грустный арлекин,
Другой – палач, а каждый третий – дурень.
Один себя старался обелить,
Другой – лицо скрывает от огласки,
А кто – уже не в силах отличить
Свое лицо от непременной маски.
Я в хоровод вступаю, хохоча, —
И все-таки мне неспокойно с ними:
А вдруг кому-то маска палача
Понравится – ионеенеснимет?
Вдруг арлекин навеки загрустит,
Любуясь сам своим лицом печальным;
Что, если дурень свой дурацкий вид
Так и забудет на лице нормальном?!
Как доброго лица не прозевать,
Как честных отличить наверняка мне? —
Все научились маски надевать,
Чтоб не разбить свое лицо о камни.
Я в тайну масок все-таки проник, —
Уверен я, что мой анализ точен:
Что маски равнодушья у иных —
Защита от плевков и от пощечин.
1971

(обратно)

Песня про первые ряды

Была пора – я рвался в первый ряд,
И это все от недопониманья, —
Но с некоторых пор сажусь назад:
Там, впереди, как в спину автомат —
Тяжелый взгляд, недоброе дыханье.
Может, сзади и не так красиво,
Но – намного шире кругозор,
Больше и разбег, и перспектива,
И еще – надежность и обзор.
Стволы глазищ – числом до десяти —
Как дула на мишень, но на живую, —
Затылок мой от взглядов не спасти,
И сзади так удобно нанести
Обиду или рану ножевую.
Может, сзади и не так красиво.
Но – намного шире кругозор,
Больше и разбег, и перспектива,
И еще – надежность и обзор.
Мне вреден первый ряд, и говорят —
От мыслей этих я в ненастье ною.
Уж лучше – где темней – в последний ряд:
Отсюда больше нет пути назад,
И за спиной стоит стена стеною.
Может, сзади и не так красиво,
Но – намного шире кругозор,
Больше и разбег, и перспектива,
И еще – надежность и обзор.
И пусть хоть реки утекут воды,
Пусть будут в пух засалены перины, —
До лысин, до седин, до бороды
Не выходите в первые ряды
И не стремитесь в примы-балерины.
Может, сзади и не так красиво,
Но – намного шире кругозор,
Больше и разбег, и перспектива,
И еще – надежность и обзор.
Надежно сзади, но бывают дни —
Я говорю себе, что выйду червой:
Не стоит вечно пребывать в тени —
С последним рядом долго не тяни,
А постепенно пробирайся в первый.
Может, сзади и не так красиво,
Но – намного шире кругозор,
Больше и разбег, и перспектива,
И еще – надежность и обзор.
1971

(обратно)

I. Певец у микрофона

Я весь в свету, доступен всем глазам, —
Я приступил к привычной процедуре:
Я к микрофону встал, как к образам…
Нет-нет, сегодня точно – к амбразуре.
И микрофону я не по нутру —
Да, голос мой любому опостылит, —
Уверен, если где-то я совру —
Он ложь мою безжалостно усилит.
Бьют лучи от рампы мне под ребра,
Светят фонари в лицо недобро,
И слепя́т с боков прожектора,
И – жара!.. Жара!.. Жара!..
Сегодня я особенно хриплю,
Но изменить тональность не рискую, —
Ведь если я душою покривлю —
Он ни за что не выпрямит кривую.
Он, бестия, потоньше острия —
Слух безотказен, слышит фальшь до йоты, —
Ему плевать, что не в ударе я, —
Но пусть я верно выпеваю ноты!
Бьют лучи от рампы мне под ребра,
Светят фонари в лицо недобро,
И слепя́т с боков прожектора,
И – жара!.. Жара!.. Жара!..
На шее гибкой этот микрофон
Своей змеиной головою вертит:
Лишь только замолчу – ужалит он, —
Я должен петь – до одури, до смерти.
Не шевелись, не двигайся, не смей!
Я видел жало – ты змея, я знаю!
И я – как будто заклинатель змей:
Я не пою – я кобру заклинаю!
Бьют лучи от рампы мне под ребра,
Светят фонари в лицо недобро,
И слепя́т с боков прожектора,
И – жара!.. Жара!.. Жара!..
Прожорлив он, и с жадностью птенца
Он изо рта выхватывает звуки,
Он в лоб мне влепит девять грамм свинца, —
Рук не поднять – гитара вяжет руки!
Опять не будет этому конца!
Что есть мой микрофон – кто мне ответит?
Теперь он – как лампада у лица,
Но я не свят, и микрофон не светит.
Мелодии мои попроще гамм,
Но лишь сбиваюсь с искреннего тона —
Мне сразу больно хлещет по щекам
Недвижимая тень от микрофона.
Бьют лучи от рампы мне под ребра,
Светят фонари в лицо недобро,
И слепя́т с боков прожектора,
И – жара!.. Жара!..
(обратно)

II. Песня микрофона

Я оглох от ударов ладоней,
Я ослеп от улыбок певиц, —
Сколько лет я страдал от симфоний,
Потакал подражателям птиц!
Сквозь меня многократно просеясь,
Чистый звук в ваши души летел.
Стоп! Вот – тот, на кого я надеюсь,
Для кого я все муки стерпел.
Сколько раз в меня шептали про луну,
Кто-то весело орал про тишину,
На пиле один играл – шею спиливал, —
А я усиливал,
усиливал,
усиливал…
На «низах» его голос утробен,
На «верхах» он подобен ножу, —
Он покажет, на что он способен, —
Но и я кое-что покажу!
Он поет задыхаясь, с натугой —
Он устал, как солдат на плацу, —
Я тянусь своей шеей упругой
К золотому от пота лицу.
Сколько раз в меня шептали про луну,
Кто-то весело орал про тишину,
На пиле один играл – шею спиливал, —
А я усиливал,
усиливал,
усиливал…
Только вдруг: «Человече, опомнись, —
Что поешь?! Отдохни – ты устал.
Это – патока, сладкая помесь!
Зал, скажи, чтобы он перестал!..»
Всё напрасно – чудес не бывает, —
Я качаюсь, я еле стою, —
Он бальзамом мне горечь вливает
В микрофонную глотку мою.
Сколько лет в меня шептали про луну,
Кто-то весело орал про тишину,
На пиле один играл – шею спиливал, —
А я усиливал,
усиливал,
усиливал…
В чем угодно меня обвините —
Только против себя не пойдешь:
По профессии я – усилитель, —
Я страдал – но усиливал ложь.
Застонал я – динамики взвыли, —
Он сдавил мое горло рукой…
Отвернули меня, умертвили —
Заменили меня на другой.
Тот, другой, – он все стерпит и примет, —
Он навинчен на шею мою.
Нас всегда заменяют другими,
Чтобы мы не мешали вранью.
…Мы в чехле очень тесно лежали —
Я, штатив и другой микрофон, —
И они мне, смеясь, рассказали,
Как он рад был, что я заменен.
1971

(обратно)

Одна научная загадка, или Почему аборигены съели Кука

Не хватайтесь за чужие талии,
Вырвавшись из рук своих подруг!
Вспомните, как к берегам Австралии
Подплывал покойный ныне Кук,
Как, в кружок усевшись под азалии,
Поедом – с восхода до зари —
Ели в этой солнечной Австралии
Друга дружку злые дикари.
Но почему аборигены съели Кука,
За что – неясно, молчит наука.
Мне представляется совсем простая штука:
Хотели кушать – и съели Кука!
Есть вариант, что ихний вождь – Большая Бука —
Сказал, что – очень вкусный кок на судне Кука…
Ошибка вышла – вот о чем молчит наука:
Хотели – кока, а съели – Кука!
И вовсе не было подвоха или трюка —
Вошли без стука, почти без звука, —
Пустили в действие дубинку из бамбука —
Тюк! прямо в темя – и нету Кука!
Но есть, однако же, еще предположенье,
Что Кука съели из большого уваженья, —
Что всех науськивал колдун – хитрец и злюка:
«Ату, ребята, хватайте Кука!
Кто уплетет его без соли и без лука,
Тот сильным, смелым, добрым будет – вроде Кука!»
Комуй-то под руку попался каменюка —
Метнул, гадюка, – и нету Кука!
А дикари теперь заламывают руки,
Ломают копья, ломают луки,
Сожгли и бросили дубинки из бамбука —
Переживают, что съели Кука!
1971, ред. 1979

(обратно)

«Лошадей двадцать тысяч в машины зажаты…»

Александру Назаренко

и экипажу теплохода «Шота Руставели»

Лошадей двадцать тысяч в машины зажаты —
И хрипят табуны, стервенея, внизу.
На глазах от натуги худеют канаты,
Из себя на причал выжимая слезу.
И команды короткие, злые
Быстрый ветер уносит во тьму:
«Кранцы за борт!», «Отдать носовые!»
И – «Буксир, подработать корму!»
Капитан, чуть улыбаясь, —
Всё, мол, верно – молодцы, —
От земли освобождаясь,
Приказал рубить концы.
Только снова назад обращаются взоры —
Цепко держит земля, все и так, и не так:
Почему слишком долго не сходятся створы,
Почему слишком часто моргает маяк?!
Всё в порядке, конец всем вопросам.
Кроме вахтенных, все – отдыхать!
Но пустуют каюты – матросам
К той свободе еще привыкать.
Капитан, чуть улыбаясь,
Бросил только: «Молодцы!»
От земли освобождаясь,
Нелегко рубить концы.
Переход – двадцать дней, – рассыхаются шлюпки,
Нынче утром последний отстал альбатрос…
Хоть бы – шторм! Или лучше – чтоб в радиорубке
Обалдевший радист принял чей-нибудь SOS.
Так и есть: трое – месяц в корыте,
Яхту вдребезги кит разобрал…
Да за что вы нас благодарите —
Ва́м спасибо за этот аврал!
Капитан, чуть улыбаясь,
Бросил только: «Молодцы!» —
Тем, кто, с жизнью расставаясь,
Не хотел рубить концы.
И опять будут Фиджи, и порт Кюрасао,
И еще чёрта в ступе и бог знает что,
И красивейший в мире фиорд Мильфорсаун —
Всё, куда я ногой не ступал, но зато —
Пришвартуетесь вы на Таити
И прокрутите запись мою, —
Через самый большой усилитель
Я про вас на Таити спою.
Скажет мастер, улыбаясь
Мне и песне: «Молодцы!»
Так, на суше оставаясь,
Я везде креплю концы.
И опять продвигается, словно на ринге,
По воде осторожная тень корабля.
В напряженье матросы, ослаблены шпринги…
Руль полборта налево – и в прошлом земля!
1971

(обратно)

Баллада о бане

Благодать или благословенье
Ниспошли на подручных твоих —
Дай нам, Бог, совершить омовенье,
Окунаясь в святая святых!
Исцеленьем от язв и уродства
Будет душ из живительных вод, —
Это – словно возврат первородства,
Или нет – осушенье болот.
Все пороки, грехи и печали,
Равнодушье, согласье и спор —
Пар, который вот только наддали,
Вышибает, как пули, из пор.
Все, что мучит тебя, – испарится
И поднимется вверх, к небесам, —
Ты ж, очистившись, должен спуститься —
Пар с грехами расправится сам.
Не стремись прежде времени к душу,
Не равняй с очищеньем мытье, —
Нужно выпороть веником душу,
Нужно выпарить смрад из нее.
Здесь нет голых – стесняться не надо,
Что кривая рука да нога.
Здесь – подобие райского сада, —
Пропуск тем, кто раздет донага.
И, в предбаннике сбросивши вещи,
Всю одетость свою позабудь —
Одинаково веничек хлещет,
Так что зря не выпячивай грудь!
Все равны здесь единым богатством,
Все легко переносят жару, —
Здесь свободу и равенство с братством
Ощущаешь в кромешном пару.
Загоняй по коленья в парную
И крещенье принять убеди, —
Лей на нас свою воду святую —
И от варварства освободи!
1971

(обратно)

О фатальных датах и цифрах

Моим друзьям – поэтам

Кто кончил жизнь трагически, тот – истинный поэт,
А если в точный срок, так – в полной мере:
На цифре 26 один шагнул под пистолет,
Другой же – в петлю слазил в «Англетере».
А в 33 Христу – он был поэт, он говорил:
«Да ни убий!» Убьешь – везде найду, мол.
Но – гвозди ему в руки, чтоб чего не сотворил,
Чтоб не писал и чтобы меньше думал.
С меня при цифре 37 в момент слетает хмель, —
Вот и сейчас – как холодом подуло:
Под эту цифру Пушкин подгадал себе дуэль
И Маяковский лег виском на дуло.
Задержимся на цифре 37! Коварен Бог —
Ребром вопрос поставил: или – или!
На этом рубеже легли и Байрон, и Рембо, —
А нынешние – как-то проскочили.
Дуэль не состоялась или – перенесена,
А в 33 распяли, но – не сильно,
А в 37 – не кровь, да что там кровь! – и седина
Испачкала виски не так обильно.
«Слабо́ стреляться?! В пятки, мол, давно ушла душа!»
Терпенье, психопаты и кликуши!
Поэты ходят пятками по лезвию ножа —
И режут в кровь свои босые души!
На слово «длинношеее» в конце пришлось три «е», —
Укоротить поэта! – вывод ясен, —
И нож в него! – но счастлив он висеть на острие,
Зарезанный за то, что был опасен!
Жалею вас, приверженцы фатальных дат и цифр, —
Томитесь, как наложницы в гареме!
Срок жизни увеличился – и, может быть, концы
Поэтов отодвинулись на время!
1971

(обратно)

О моем старшине

Я помню райвоенкомат:
«В десант не годен – так-то, брат, —
Таким, как ты, – там невпротык…» И дальше – смех:
Мол, из тебя какой солдат?
Тебя – хоть сразу в медсанбат!..
А из меня – такой солдат, как изо всех.
А на войне как на войне,
А мне – и вовсе, мне – вдвойне, —
Присохла к телу гимнастерка на спине.
Я отставал, сбоил в строю, —
Но как-то раз в одном бою —
Не знаю чем – я приглянулся старшине.
…Шумит окопная братва:
«Студент, а сколько дважды два?
Эй, холостой, а правда – графом был Толстой?
А кто евоная жена?..»
Но тут встревал мой старшина:
«Иди поспи – ты ж не святой, а утром – бой».
И только раз, когда я встал
Во весь свой рост, он мне сказал:
«Ложись!.. – и дальше пару слов без падежей. —
К чему две дырки в голове!»
И вдруг спросил: «А что, в Москве
Неужто вправду есть дома в пять этажей?..»
Над нами – шквал, – он застонал —
И в нем осколок остывал, —
И на вопрос его ответить я не смог.
Он в землю лег – за пять шагов,
За пять ночей и за́ пять снов —
Лицом на запад и ногами на восток.
1971

(обратно)

«Зарыты в нашу память на века…»

Зарыты в нашу память на века
И даты, и события, и лица.
А память – как колодец глубока:
Попробуй заглянуть – наверняка
Лицо, и то неясно отразится.
Разглядеть, что истинно, что ложно,
Может только беспристрастный суд:
Осторожно с прошлым, осторожно —
Не разбейте глиняный сосуд!
До сих пор иногда вспоминается
Из войны много фраз —
Например, что сапер ошибается
Только раз.
Одни его лениво ворошат,
Другие неохотно вспоминают,
А третьи – даже помнить не хотят, —
И прошлое лежит, как старый клад,
Который никогда не раскопают.
И поток годов унес с границы
Стрелки – указатели пути, —
Очень просто в прошлом заблудиться —
И назад дороги не найти.
До сих пор иногда вспоминается
Из войны пара фраз —
Например, что сапер ошибается
Только раз.
С налета не вини – повремени:
Есть у людей на всё свои причины —
Не скрыть, а позабыть хотят они, —
Ведь в толще лет еще лежат в тени
И часа ждут заржавленные мины.
В минном поле прошлого копаться —
Лучше без ошибок, – потому
Что на минном поле ошибаться
Просто абсолютно ни к чему.
Иногда как-то вдруг вспоминается
Из войны пара фраз —
Например, что сапер ошибается
Только раз.
Один толчок – и стрелки побегут, —
А нервы у людей не из каната, —
И будет взрыв, и перетрется жгут…
Но, может, люди вовремя найдут
И извлекут до взрыва детонатор!
Спит земля спокойно под цветами,
Но еще находят мины в ней, —
Их берут умелыми руками
И взрывают дальше от людей.
До сих пор из войны вспоминается
Пара фраз, пара фраз —
Например, что сапер ошибается
Только раз, только раз.
1971

(обратно)

Горизонт

Чтоб не было следов, повсюду подмели…
Ругайте же меня, позорьте и трезвоньте:
Мой финиш – горизонт, а лента – край земли, —
Я должен первым быть на горизонте!
Условия пари одобрили не все —
И руки разбивали неохотно.
Условье таково: чтоб ехать – по шоссе,
И только по шоссе – бесповоротно.
Наматываю мили на кардан
И еду параллельно проводам, —
Но то и дело тень перед мотором —
То черный кот, то кто-то в чем-то черном.
Я знаю – мне не раз в колеса палки ткнут.
Догадываюсь, в чем и как меня обманут.
Я знаю, где мой бег с ухмылкой пресекут.
И где через дорогу трос натянут.
Но стрелки я топлю – на этих скоростях
Песчинка обретает силу пули, —
И я сжимаю руль до судорог в кистях —
Успеть, пока болты не затянули!
Наматываю мили на кардан
И еду вертикально проводам, —
Завинчивают гайки, – побыстрее! —
Не то поднимут трос, как раз где шея.
И плавится асфальт, протекторы кипят,
Под ложечкой сосет от близости развязки.
Я голой грудью рву натянутый канат, —
Я жив – снимите черные повязки!
Кто вынудил меня на жесткое пари —
Нечистоплотны в споре и в расчетах.
Азарт меня пьянит, но, как ни говори,
Я торможу на скользких поворотах.
Наматываю мили на кардан,
Назло канатам, тросам, проводам, —
Вы только проигравших урезоньте,
Когда я появлюсь на горизонте!
Мой финиш – горизонт – по-прежнему далек,
Я ленту не порвал, но я покончил с тросом, —
Канат не пересек мой шейный позвонок,
Но из кустов стреляют по колесам.
Меня ведь не рубли на гонку завели, —
Меня просили: «Миг не проворонь ты —
Узнай, а есть предел – там, на краю земли,
И – можно ли раздвинуть горизонты?»
Наматываю мили на кардан
И пулю в скат влепить себе не дам.
Но тормоза отказывают, – кода! —
Я горизонт промахиваю с хода!
1971

(обратно)

Мои похорона, или Страшный сон очень смелого человека

Сон мне снится – вот те на:
Гроб среди квартиры,
На мои похорона
Съехались вампиры, —
Стали речи говорить —
Всё про долголетие, —
Кровь сосать решили погодить:
Вкусное – на третие.
В гроб вогнали кое-как,
А самый сильный вурдалак
Все втискивал, и всовывал,
И плотно утрамбовывал, —
Сопел с натуги, сплевывал
И желтый клык высовывал.
Очень бойкий упырек
Стукнул по колену,
Подогнал – и под шумок
Надкусил мне вену.
А умудренный кровосос
Встал у изголовия
И очень вдохновенно произнес
Речь про полнокровие.
И почетный караул
Для приличия всплакнул, —
Но я чую взглядов серию
На сонную мою артерию:
А если кто пронзит артерию —
Мне это сна грозит потерею.
Погодите, спрячьте крюк!
Да куда же, черт, вы!
Я же слышу, что вокруг, —
Значит, я не мертвый!
Яду капнули в вино,
Ну а мы набросились, —
Опоить меня хотели, но
Опростоволосились.
Тот, кто в зелье губы клал, —
В самом деле дуба дал, —
Ну а на меня – как рвотное
То зелье приворотное:
Здоровье у меня добротное,
И закусил отраву плотно я.
Так почему же я лежу,
Дурака валяю, —
Ну почему, к примеру, не заржу —
Их не напугаю?!
Я ж их мог прогнать давно
Выходкою смелою —
Мне бы взять пошевелиться, но
Глупостей не делаю.
Безопасный, как червяк,
Я лежу, а вурдалак
Со стаканом носится —
Сейчас наверняка набросится, —
Еще один на шею косится —
Ну, гад, он у меня допросится!
Кровожадно вопия,
Высунули жалы —
И кровиночка моя
Полилась в бокалы.
Погодите – сам налью, —
Знаю, знаю – вкусная!..
Ну нате, пейте кровь мою,
Кровососы гнусные!
А сам – и мышцы не напряг,
И не попытался сжать кулак, —
Потому что кто не напрягается,
Тот никогда не просыпается,
Тот много меньше подвергается
И много дольше сохраняется.
Вот мурашки по спине
Смертные крадутся…
А всего делов-то мне
Было, что – проснуться!
…Что, сказать, чего боюсь
(А сновиденья – тянутся)?
Да того, что я проснусь —
А они останутся!..
1971

(обратно)

Песенка про мангустов

«Змеи, змеи кругом – будь им пусто!» —
Человек в исступленье кричал —
И позвал на подмогу мангуста,
Чтобы, значит, мангуст выручал.
И мангусты взялись за работу,
Не щадя ни себя, ни родных, —
Выходили они на охоту
Без отгулов и без выходных.
И в пустынях, в степях и в пампасах
Даже дали наказ патрулям —
Игнорировать змей безопасных
И сводить ядовитых к нулям.
Приготовьтесь – сейчас будет грустно:
Человек появился тайком —
И поставил силки на мангуста,
Объявив его вредным зверьком.
Он наутро пришел – с ним собака —
И мангуста упрятал в мешок, —
А мангуст отбивался и плакал,
И кричал: «Я – полезный зверек!»
Но зверьков в переломах и ранах
Всё швыряли в мешок, как грибы, —
Одуревших от боли в капканах
Ну и от поворота судьбы.
И гадали они: в чем же дело —
Почему нас несут на убой?
И сказал им мангуст престарелый
С перебитой передней ногой:
«Козы в Бельгии съели капусту,
Воробьи – рис в Китае с полей,
А в Австралии злые мангусты
Истребили полезнейших змей.
Вот за это им вышла награда
От расчетливых этих людей, —
Видно, люди не могут без яда,
Ну а значит – не могут без змей»…
И снова:
«Змеи, змеи кругом – будь им пусто!» —
Человек в исступленье кричал —
И позвал на подмогу…
Ну, и так далее —
как «Сказка про Белого Бычка».
1971

(обратно)

Милицейский протокол

Считай по-нашему, мы выпили не много —
Не вру, ей-богу, – скажи, Серега!
И если б водку гнать не из опилок,
То чё б нам было с пяти бутылок!
…Вторую пили близ прилавка в закуточке, —
Но это были еще цветочки, —
Потом – в скверу, где детские грибочки,
Потом – не помню, – дошел до точки.
Я пил из горлышка, с устатку и не евши,
Но – как стекло был, – остекленевший.
А уж когда коляска подкатила,
Тогда в нас было – семьсот на рыло!
Мы, правда, третьего насильно затащили, —
Ну, тут промашка – переборщили.
А что очки товарищу разбили —
Так то портвейном усугубили.
Товарищ первый нам сказал, что, мол, уймитесь,
Что – не буяньте, что – разойдитесь.
На «разойтись» я сразу ж согласился —
И разошелся, – и расходился!
Но если я кого ругал – карайте строго!
Но это вряд ли, – скажи, Серега!
А что упал – так то от помутненья,
Орал не с горя – от отупенья.
…Теперь дозвольте пару слов без протокола.
Чему нас учит семья и школа?
Что жизнь сама таких накажет строго.
Тут мы согласны, – скажи, Серега!
Вот он проснется утром – протрезвеет – скажет:
Пусть жизнь осудит, пусть жизнь накажет!
Так отпусти́те – вам же легче будет:
Чего возиться, раз жизнь осудит!
Вы не глядите, что Сережа все кивает, —
Он соображает, все понимает!
А что молчит – так это от волненья,
От осознанья и просветленья.
Не запирайте, люди, – плачут дома детки, —
Ему же – в Химки, а мне – в Медведки!..
Да, все равно: автобусы не ходят,
Метро закрыто, в такси не содят.
Приятно все-таки, что нас тут уважают:
Гляди – подвозят, гляди – сажают!
Разбудит утром не петух, прокукарекав, —
Сержант подымет – как человеков!
Нас чуть не с музыкой проводят, как проспимся.
Я рупь заначил, – опохмелимся!
И все же, брат, трудна у нас дорога!
Эх, бедолага! Ну спи, Серега!
1971

(обратно)

Песня о штангисте

Василию Алексееву

Как спорт – поднятье тяжестей не ново
В истории народов и держав:
Вы помните, как некий грек
другого
Поднял и бросил, чуть попридержав?
Как шею жертвы, круглый гриф сжимаю —
Чего мне ждать: оваций или – свист?
Я от земли Антея отрываю,
Как первый древнегреческий штангист.
Не отмечен грацией мустанга,
Скован я, в движениях не скор.
Штанга, перегруженная штанга —
Вечный мой соперник и партнер.
Такую неподъемную громаду
Врагу не пожелаю своему —
Я подхожу к тяжелому снаряду
С тяжелым чувством: вдруг не подниму?!
Мы оба с ним как будто из металла.
Но только он – действительно металл.
А я так долго шел до пьедестала,
Что вмятины в помосте протоптал.
Не отмечен грацией мустанга,
Скован я, в движениях не скор.
Штанга, перегруженная штанга —
Вечный мой соперник и партнер.
Повержен враг на землю – как красиво! —
Но крик «Вес взят!» у многих на слуху.
«Вес взят!» – прекрасно, но несправедливо:
Ведь я внизу, а штанга наверху.
Такой триумф подобен пораженью,
А смысл победы до смешного прост:
Все дело в том, чтоб, завершив движенье,
С размаху штангу бросить на помост.
Не отмечен грацией мустанга,
Скован я, в движениях не скор.
Штанга, перегруженная штанга —
Вечный мой соперник и партнер.
Он вверх ползет – чем дальше, тем безвольней, —
Мне напоследок мышцы рвет по швам.
И со своей высокой колокольни
Мне зритель крикнул: «Брось его к чертям!»
Еще одно последнее мгновенье —
И брошен наземь мой железный бог!
…Я выполнял обычное движенье
С коротким злым названием «рывок».
1971

(обратно)

«Так дымно, что в зеркале нет отраженья…»

Так дымно, что в зеркале нет отраженья
И даже напротив не видно лица,
И пары успели устать от круженья, —
И все-таки я допою до конца!
Все нужные ноты давно
сыграли,
Сгорело, погасло вино
в бокале,
Минутный порыв говорить —
пропал, —
И лучше мне молча допить
бокал…
Полгода не балует солнцем погода,
И души застыли под коркою льда, —
И, видно, напрасно я жду ледохода,
И память не может согреть в холода.
Все нужные ноты давно
сыграли,
Сгорело, погасло вино
в бокале,
Минутный порыв говорить —
пропал, —
И лучше мне молча допить
бокал…
В оркестре играют устало, сбиваясь,
Смыкается круг – не порвать мне кольца…
Спокойно! Мне лучше уйти улыбаясь, —
И все-таки я допою до конца!
Все нужные ноты давно
сыграли,
Сгорело, погасло вино
в бокале,
Тусклей, равнодушней оскал
зеркал…
И лучше мне просто разбить
бокал!
1971

(обратно)

Кони привередливые

Вдоль обрыва, по-над пропастью, по самому по краю
Я коней своих нагайкою стегаю, погоняю…
Что-то воздуху мне мало – ветер пью, туман глотаю, —
Чую с гибельным восторгом: пропадаю, пропадаю!
Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее!
Вы тугую не слушайте плеть!
Но что-то кони мне попались привередливые —
И дожить не успел, мне допеть не успеть.
Я коней напою,
я куплет допою —
Хоть мгновенье еще постою
на краю…
Сгину я – меня пушинкой ураган сметет с ладони,
И в санях меня галопом повлекут по снегу утром, —
Вы на шаг неторопливый перейдите, мои кони,
Хоть немного, но продлите путь к последнему приюту!
Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее!
Не указчики вам кнут иплеть.
Но что-то кони мне попались привередливые —
И дожить не успел, мне допеть не успеть.
Я коней напою,
я куплет допою —
Хоть мгновенье еще постою
на краю…
Мы успели: в гости к Богу не бывает опозданий, —
Что ж там ангелы поют такими злыми голосами?!
Или это колокольчик весь зашелся от рыданий,
Или я кричу коням, чтоб не несли так быстро сани?!
Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее!
Умоляю вас вскачь не лететь!
Но что-то кони мне попались привередливые —
Коль дожить не успел, так хотя бы – допеть!
Я коней напою,
я куплет допою —
Хоть мгновенье еще постою
на краю…
1972

(обратно)

Белое безмолвие

Все года, и века, и эпохи подряд
Все стремится к теплу от морозов и вьюг, —
Почему ж эти птицы на север летят,
Если птицам положено – только на юг?
Слава им не нужна – и величие,
Вот под крыльями кончится лед —
И найдут они счастие птичее
Как награду за дерзкий полет!
Что же нам не жилось, что же нам не спалось?
Что нас выгнало в путь по высокой волне?
Нам сиянье пока наблюдать не пришлось, —
Это редко бывает – сиянья в цене!
Тишина… Только чайки – как молнии, —
Пустотой мы их кормим из рук.
Но наградою нам за безмолвие
Обязательно будет звук!
Как давно снятся нам только белые сны —
Все иные оттенки снега занесли, —
Мы ослепли – темно от такой белизны, —
Но прозреем от черной полоски земли.
Наше горло отпустит молчание,
Наша слабость растает, как тень, —
И наградой за ночи отчаянья
Будет вечный полярный день!
Север, воля, надежда – страна без границ,
Снег без грязи – как долгая жизнь без вранья.
Воронье нам не выклюет глаз из глазниц —
Потому что не водится здесь воронья.
Кто не верил в дурные пророчества,
В снег не лег ни на миг отдохнуть —
Тем наградою за одиночество
Должен встретиться кто-нибудь!
1972

(обратно)

Песня про белого слона

Жили-были в Индии с самой старины
Дикие огромные серые слоны —
Слоны слонялись в джунглях без маршрута, —
Один из них был белый почему-то.
Добрым глазом, тихим нравом отличался он,
И умом, и мастью благородной, —
Средь своих собратьев серых – белый слон
Был, конечно, белою вороной.
И владыка Индии – были времена —
Мне из уважения подарил слона.
«Зачем мне слон?» – спросил я иноверца,
А он сказал: «В слоне – большое сердце…»
Слон мне сделал реверанс, а я ему – поклон,
Речь моя была незлой и тихой, —
Потому что этот самый – белый слон
Был к тому же белою слонихой.
Я прекрасно выглядел, сидя на слоне,
Ездил я по Индии – сказочной стране, —
Ах, где мы только вместе ни скитались!
И в тесноте отлично уживались.
И бывало, шли мы петь под чей-нибудь балкон, —
Дамы так и прыгали из спален…
Надо вам сказать, что этот белый слон
Был необычайно музыкален.
Карту мира видели вы наверняка —
Знаете, что в Индии тоже есть река, —
Мой слон и я питались соком манго
И как-то потерялись в дебрях Ганга.
Я метался по реке, забыв еду и сон,
Безвозвратно подорвал здоровье…
А потом сказали мне: «Твой белый слон
Встретил стадо белое слоновье…»
Долго был в обиде я, только – вот те на! —
Мне владыка Индии вновь прислал слона:
В виде украшения для трости —
Белый слон, но из слоновой кости.
Говорят, что семь слонов иметь – хороший тон, —
На шкафу, как средство от напастей…
Пусть гуляет лучше в белом стаде белый слон —
Пусть он лучше не приносит счастья!
1972

(обратно)

Честь шахматной короны

I. Подготовка
Я кричал: «Вы что ж там, обалдели? —
Уронили шахматный престиж!»
Мне сказали в нашем спортотделе:
«Ага, прекрасно – ты и защитишь!
Но учти, что Фишер очень ярок, —
Даже спит с доскою – сила в ём,
Он играет чисто, без помарок…»
Ничего, я тоже не подарок, —
У меня в запасе – ход конем.
Ох вы мускулы стальные,
Пальцы цепкие мои!
Эх, резные, расписные
Деревянные ладьи!
Друг мой, футболист, учил: «Не бойся, —
Он к таким партнерам не привык.
За тылы и центр не беспокойся,
А играй по краю – напрямик!..»
Я налег на бег, на стометровки,
В бане вес согнал, отлично сплю,
Были по хоккею тренировки…
В общем, после этой подготовки —
Я его без мата задавлю!
Ох, вы, сильные ладони,
Мышцы крепкие спины!
Эх, вы, кони мои, кони,
Ох, вы, милые слоны!
«Не спеши и, главное, не горбись, —
Так боксер беседовал со мной. —
В ближний бой не лезь, работай в корпус,
Помни, что коронный твой – прямой».
Честь короны шахматной – на карте, —
Он от пораженья не уйдет:
Мы сыграли с Талем десять партий —
В преферанс, в очко и на бильярде, —
Таль сказал: «Такой не подведет!»
Ох, рельеф мускулатуры!
Дельтовидные – сильны!
Что мне легкие фигуры,
Эти кони да слоны!
И в буфете, для других закрытом,
Повар успокоил: «Не робей!
Ты с таким прекрасным аппетитом —
Враз проглотишь всех его коней!
Ты присядь перед дорогой дальней —
И бери с питанием рюкзак.
На двоих готовь пирог пасхальный:
Этот Шифер – хоть и гениальный, —
А небось покушать не дурак!»
Ох мы – крепкие орешки!
Мы корону – привезем!
Спать ложусь я – вроде пешки,
Просыпаюся – ферзем!
II. Игра
Только прилетели – сразу сели.
Фишки все заранее стоят.
Фоторепортеры налетели —
И слепят, и с толку сбить хотят.
Но меня и дома – кто положит?
Репортерам с ног меня не сбить!..
Мне же неумение поможет:
Этот Шифер ни за что не сможет
Угадать, чем буду я ходить.
Выпало ходить ему, задире, —
Говорят, он белыми мастак! —
Сделал ход с е2 на е4…
Чтой-то мне знакомое… Так-так!
Ход за мной – что делать?! Надо, Сева, —
Наугад, как ночью по тайге…
Помню – всех главнее королева:
Ходит взад-вперед и вправо-влево, —
Ну а кони вроде – буквой «Г».
Эх, спасибо заводскому другу —
Научил, как ходят, как сдают…
Выяснилось позже – я с испугу
Разыграл классический дебют!
Все следил, чтоб не было промашки,
Вспоминал все повара в тоске.
Эх, сменить бы пешки на рюмашки —
Живо б прояснилось на доске!
Вижу, он нацеливает вилку —
Хочет есть, – иябысъел ферзя…
Под такой бы закусь – да бутылку!
Но во время матча пить нельзя.
Я голодный, посудите сами:
Здесь у них лишь кофе да омлет, —
Клетки – как круги перед глазами,
Королей я путаю с тузами
И с дебютом путаю дуплет.
Есть примета – вот я и рискую:
В первый раз должно мне повезти.
Я его замучу, зашахую —
Мне дай только дамку провести!
Не мычу не те́люсь, весь – как вата.
Надо что-то бить – уже пора!
Чем же бить? Ладьею – страшновато,
Справа в челюсть – вроде рановато,
Неудобно – первая игра.
…Он мою защиту разрушает —
Старую индийскую – в момент, —
Это смутно мне напоминает
Индо-пакистанский инцидент.
Только зря он шутит с нашим братом —
У меня есть мера, даже две:
Если он меня прикончит матом,
Я его – через бедро с захватом,
Или – ход конем – по голове!
Я еще чуток добавил прыти —
Все не так уж сумрачно вблизи:
В мире шахмат пешка может выйти —
Если тренируется – в ферзи!
Шифер стал на хитрости пускаться:
Встанет, пробежится и – назад;
Предложил тура́ми поменяться, —
Ну еще б ему меня не опасаться —
Когда я лежа жму сто пятьдесят!
Я его фигурку смерил оком,
И когда он объявил мне шах —
Обнажил я бицепс ненароком,
Даже снял для верности пиджак.
И мгновенно в зале стало тише,
Он заметил, что я привстаю…
Видно, ему стало не до фишек —
И хваленый пресловутый Фишер
Тут же согласился на ничью.
1972

(обратно)

«Прошла пора вступлений и прелюдий…»

Прошла пора вступлений и прелюдий, —
Все хорошо – не вру, без дураков:
Меня к себе зовут большие люди —
Чтоб я им пел «Охоту на волков»…
Быть может, запись слышал из окон,
А может быть, с детьми ухи не сваришь —
Как знать, – но приобрел магнитофон
Какой-нибудь ответственный товарищ.
И, предаваясь будничной беседе
В кругу семьи, где свет торшера тускл, —
Тихонько, чтоб не слышали соседи,
Он взял да и нажал на кнопку «пуск».
И там, не разобрав последних слов, —
Прескверный дубль достали на работе, —
Услышал он «Охоту на волков»
И кое-что еще на обороте.
И всё прослушав до последней ноты,
И разозлясь, что слов последних нет,
Он поднял трубку: «Автора «Охоты»
Ко мне пришлите завтра в кабинет!»
Я не хлебнул для храбрости винца, —
И, подавляя частую икоту,
С порога – от начала до конца —
Я проорал ту самую «Охоту».
Его просили дети, безусловно,
Чтобы была улыбка на лице, —
Но он меня прослушал благосклонно
И даже аплодировал в конце.
И об стакан бутылкою звеня,
Которую извлек из книжной полки,
Он выпалил: «Да это ж – про меня!
Про нас про всех – какие, к черту, волки!»
…Ну все, теперь, конечно, что-то будет —
Уже три года в день по пять звонков:
Меня к себе зовут большие люди —
Чтоб я им пел «Охоту на волков».
1972

(обратно)

«Так случилось – мужчины ушли…»

Так случилось – мужчины ушли,
Побросали посевы до срока, —
Вот их больше не видно из окон —
Растворились в дорожной пыли.
Вытекают из колоса зерна —
Эти слезы несжатых полей,
И холодные ветры проворно
Потекли из щелей.
Мы вас ждем – торопите коней!
В добрый час, в добрый час, в добрый час!
Пусть попутные ветры не бьют, а ласкают вам спины…
А потом возвращайтесь скорей:
Ивы плачут по вас,
И без ваших улыбок бледнеют и сохнут рябины.
Мы в высоких живем теремах —
Входа нет никому в эти зданья:
Одиночество и ожиданье
Вместо вас поселились в домах.
Потеряла и свежесть и прелесть
Белизна ненадетых рубах,
Да и старые песни приелись
И навязли в зубах.
Мы вас ждем – торопите коней!
В добрый час, в добрый час, в добрый час!
Пусть попутные ветры не бьют, а ласкают вам спины…
А потом возвращайтесь скорей:
Ивы плачут по вас,
И без ваших улыбок бледнеют и сохнут рябины.
Все единою болью болит,
И звучит с каждым днем непрестанней
Вековечный надрыв причитаний
Отголоском старинных молитв.
Мы вас встретим и пеших, и конных,
Утомленных, нецелых – любых, —
Только б не пустота похоронных,
Не предчувствие их!
Мы вас ждем – торопите коней!
В добрый час, в добрый час, в добрый час!
Пусть попутные ветры не бьют, а ласкают вам спины…
А потом возвращайтесь скорей,
Ибо плачут по вас,
И без ваших улыбок бледнеют и сохнут рябины.
1972

(обратно)

«Проложите, проложите…»

Проложите, проложите
Хоть туннель по дну реки
И без страха приходите
На вино и шашлыки.
И гитару приносите,
Подтянув на ней колки, —
Но не забудьте – затупите
Ваши острые клыки.
А когда сообразите —
Все пути приводят в Рим, —
Вот тогда и приходите,
Вот тогда поговорим.
Нож забросьте, камень выньте
Из-за пазухи своей
И перебросьте, перекиньте
Вы хоть жердь через ручей.
За посев ли, за покос ли —
Надо взяться, поспешать, —
А прохлопав, сами после
Локти будете кусать.
Сами будете не рады,
Утром вставши, – вот те раз! —
Все мосты через преграды
Переброшены без нас.
Так проложите, проложите
Хоть туннель по дну реки!
Но не забудьте – затупите
Ваши острые клыки!
1972

(обратно)

Жертва телевиденья

Есть телевизор – подайте трибуну, —
Так проору – разнесется на мили!
Он – не окно, я в окно и не плюну, —
Мне будто дверь в целый мир прорубили.
Всё на дому – самый полный обзор:
Отдых в Крыму, ураган и Кобзон.
Фильм, часть седьмая – тут можно поесть:
Я не видал предыдущие шесть.
Врубаю первую – а там ныряют, —
Ну, это так себе, а с двадцати —
«А ну-ка, девушки!» – что вытворяют!
И все – в передничках, – с ума сойти!
Есть телевизор – мне дом не квартира, —
Я всею скорбью скорблю мировою,
Грудью дышу я всем воздухом мира,
Никсона вижу с его госпожою.
Вот тебе раз! Иностранный глава —
Прямо глаз в глаз, к голове голова, —
Чуть пододвинул ногой табурет —
И оказался с главой тет-на-тет.
Потом – ударники в хлебопекарне, —
Дают про выпечку до десяти.
И вот любимая – «А ну-ка, парни!» —
Стреляют, прыгают, – с ума сойти!
Если не смотришь – ну пусть не болван ты,
Но уж, по крайности, богом убитый:
Ты же не знаешь, что ищут таланты,
Ты же не ведаешь, кто даровитый!
Как убедить мне упрямую Настю?! —
Настя желает в кино – как суббота, —
Настя твердит, что проникся я страстью
К глупому ящику для идиота.
Да, я проникся – в квартиру зайду,
Глядь – дома Никсон и Жорж Помпиду!
Вот хорошо – я бутылочку взял, —
Жорж – посошок, Ричард, правда, не стал.
Ну а действительность еще кошмарней, —
Врубил четвертую – и на балкон:
«А ну-ка, девушки!» «А ну-ка, па́рням!»
Вручают премию в О-О-ООН!
…Ну а потом, на Канатчиковой даче,
Где, к сожаленью, навязчивый сервис,
Я и в бреду всё смотрел передачи,
Всё заступался за Анджелу Дэвис.
Слышу: не плачь – всё в порядке в тайге,
Выигран матч СССР – ФРГ,
Сто негодяев захвачены в плен,
И Магомаев поет в КВН.
Ну а действительность еще шикарней —
Два телевизора – крути-верти:
«А ну-ка, девушки!» – «А ну-ка, парни!», —
За них не боязно с ума сойти!
1972

(обратно)

«Оплавляются свечи…»

Оплавляются свечи
На старинный паркет,
И стекает на плечи
Серебро с эполет.
Как в агонии бродит
Золотое вино…
Все былое уходит, —
Что придет – все равно.
И в предсмертном томленье
Озираясь назад,
Убегают олени,
Нарываясь на залп.
Кто-то дуло наводит
На невинную грудь…
Все былое уходит, —
Пусть придет что-нибудь.
Кто-то злой и умелый,
Веселясь, наугад
Мечет острые стрелы
В воспаленный закат.
Слышно в буре мелодий
Повторение нот…
Пусть былое уходит, —
Пусть придет что придет.
1972

(обратно)

Натянутый канат

Он не вышел ни званьем, ни ростом.
Не за славу, не за плату —
На свой, необычный манер
Он по жизни шагал над помостом —
По канату, по канату,
Натянутому, как нерв.
Посмотрите – вот он
без страховки идет.
Чуть правее наклон —
упадет, пропадет!
Чуть левее наклон —
все равно не спасти…
Но должно быть, ему очень нужно пройти
четыре четверти пути.
И лучи его с шага сбивали,
И кололи, словно лавры.
Труба надрывалась – как две.
Крики «Браво!» его оглушали,
А литавры, а литавры —
Как обухом по голове!
Посмотрите – вот он
без страховки идет.
Чуть правее наклон —
упадет, пропадет!
Чуть левее наклон —
все равно не спасти…
Но теперь ему меньше осталось пройти —
уже три четверти пути.
«Ах как жутко, как смело, как мило!
Бой со смертью – три минуты!» —
Раскрыв в ожидании рты,
Из партера глядели уныло —
Лилипуты, лилипуты —
Казалось ему с высоты.
Посмотрите – вот он
без страховки идет.
Чуть правее наклон —
упадет, пропадет!
Чуть левее наклон —
все равно не спасти…
Но спокойно, – ему остается пройти
всего две четверти пути!
Он смеялся над славою бренной,
Но хотел быть только первым —
Такого попробуй угробь!
Не по проволоке над ареной, —
Он по нервам – нам по нервам —
Шел под барабанную дробь!
Посмотрите – вот он
без страховки идет.
Чуть правее наклон —
упадет, пропадет!
Чуть левее наклон —
все равно не спасти…
Но замрите, – ему остается пройти
не больше четверти пути!
Закричал дрессировщик – и звери
Клали лапы на носилки…
Но прост приговор и суров:
Был растерян он или уверен —
Но в опилки, но в опилки
Он пролил досаду и кровь!
И сегодня другой
без страховки идет.
Тонкий шнур под ногой —
упадет, пропадет!
Вправо, влево наклон —
и его не спасти…
Но зачем-то ему тоже нужно пройти
четыре четверти пути!
1972

(обратно)

Черные бушлаты

Евпаторийскому десанту

За нашей спиною
остались
паденья,
закаты, —
Ну хоть бы ничтожный,
ну хоть бы
невидимый
взлет!
Мне хочется верить,
что черные
наши
бушлаты
Дадут мне возможность
сегодня
увидеть
восход.
Сегодня на людях
сказали:
«Умрите
геройски!»
Попробуем, ладно,
увидим,
какой
оборот…
Я только подумал,
чужие
куря
папироски:
«Тут – кто как умеет,
мне важно —
увидеть
восход».
Особая рота —
особый
почет
для сапера.
Не прыгайте с финкой
на спи́ну
мою
из ветвей, —
Напрасно стараться —
я и
с перерезанным
горлом
Сегодня увижу
восход
до развязки
своей!
Прошли по тылам мы,
держась,
чтоб не резать
их – сонных, —
И вдруг я заметил,
когда
прокусили
проход:
Еще несмышленый,
зеленый,
но чуткий
подсолнух
Уже повернулся
верхушкой
своей
на восход.
За нашей спиною
в шесть тридцать
остались —
я знаю —
Не только паденья,
закаты,
но – взлет
и восход.
Два провода голых,
зубами
скрипя,
зачищаю.
Восхода не видел,
но понял:
вот-вот
и взойдет!
Уходит обратно
на нас
поредевшая
рота.
Что было – не важно,
а важен
лишь взорванный
форт.
Мне хочется верить,
что грубая
наша
работа
Вам дарит возможность
беспошлинно
видеть
восход!
1972

(обратно)

Товарищи ученые

Товарищи ученые, доценты с кандидатами!
Замучились вы с иксами, запутались в нулях,
Сидите, разлагаете молекулы на атомы,
Забыв, что разлагается картофель на полях.
Из гнили да из плесени бальзам извлечь пытаетесь
И корни извлекаете по десять раз на дню, —
Ох, вы там добалуетесь, ох, вы доизвлекаетесь,
Пока сгниет, запле́сневеет картофель на корню!
Автобусом до Сходни доезжаем,
А там – рысцой, и не стонать!
Небось картошку все мы уважаем, —
Когда с сольцой ее намять.
Вы можете прославиться почти на всю Европу, коль
С лопатами проявите здесь свой патриотизм, —
А то вы всем кагалом там набросились на опухоль,
Собак ножами режете, а это – бандитизм!
Товарищи ученые, кончайте поножовщину,
Бросайте ваши опыты, гидрид и ангидрид:
Садитеся в полуторки, валяйте к нам в Тамбовщину, —
А гамма-излучение денек повременит.
Полуторкой к Тамбову подъезжаем,
А там – рысцой, и не стонать!
Небось картошку все мы уважаем, —
Когда с сольцой ее намять.
К нам можно даже с семьями, с друзьями и знакомыми —
Мы славно тут разме́стимся, и скажете потом,
Что бог, мол, с ними, с генами, бог с ними, с хромосомами,
Мы славно поработали и славно отдохнем!
Товарищи ученые, Эйнштейны драгоценные,
Ньюто́ны ненаглядные, любимые до слез!
Ведь лягут в землю общую остатки наши бренные, —
Земле – ей всё едино: апатиты и навоз.
Так приезжайте, милые, – рядами и колоннами!
Хотя вы все там химики и нет на вас креста,
Но вы ж ведь там задо́хнетесь за синхрофазотронами, —
А тут места отличные – воздушные места!
Товарищи ученые, не сумлевайтесь, милые:
Коль что у вас не ладится, – ну, там, не тот аффект, —
Мы мигом к вам заявимся с лопатами и с вилами,
Денечек покумекаем – и выправим дефект!
1972

(обратно)

Мы вращаем Землю

От границы мы Землю вертели назад —
Было дело сначала, —
Но обратно ее закрутил наш комбат,
Оттолкнувшись ногой от Урала.
Наконец-то нам дали приказ наступать,
Отбирать наши пяди и крохи, —
Но мы помним, как солнце отправилось вспять
И едва не зашло на востоке.
Мы не меряем Землю шагами,
Понапрасну цветы теребя, —
Мы толкаем ее сапогами —
От себя, от себя!
И от ветра с востока пригнулись стога,
Жмется к скалам отара.
Ось земную мы сдвинули без рычага,
Изменив направленье удара.
Не пугайтесь, когда не на месте закат, —
Судный день – это сказки для старших, —
Просто Землю вращают, куда захотят,
Наши сменные роты на марше.
Мы ползем, бугорки обнимаем,
Кочки тискаем – зло, не любя,
И коленями Землю толкаем —
От себя, от себя!
Здесь никто б не нашел, даже если б хотел,
Руки кверху поднявших.
Всем живым ощутимая польза от тел:
Как прикрытье используем павших.
Этот глупый свинец всех ли сразу найдет,
Где настигнет – в упор или с тыла?
Кто-то там впереди навалился на дот —
И Земля на мгновенье застыла.
Я ступни свои сзади оставил,
Мимоходом по мертвым скорбя, —
Шар земной я вращаю локтями —
От себя, от себя!
Кто-то встал в полный рост и, отвесив поклон,
Принял пулю на вдохе, —
Но на запад, на запад ползет батальон,
Чтобы солнце взошло на востоке.
Животом – по грязи́, дышим смрадом болот,
Но глаза закрываем на запах.
Нынче по́ небу солнце нормально идет,
Потому что мы рвемся на запад.
Руки, ноги – на месте ли, нет ли, —
Как на свадьбе росу пригубя,
Землю тянем зубами за стебли —
На себя! От себя!
1972

(обратно)

I. Песня автозавистника

Произошел необъяснимый катаклизм:
Я шел домой по тихой улице своей —
Глядь, мне навстречу нагло прет капитализм,
Звериный лик свой скрыв под маской «Жигулей»!
Я по подземным переходам не пойду:
Визг тормозов мне – как романс о трех рублях, —
За то ль я гиб и мер в семнадцатом году,
Чтоб частный собственник глумился в «Жигулях»!
Он мне не друг и не родственник,
Он мне – заклятый враг, —
Очкастый частный собственник
В зеленых, серых, белых «Жигулях»!
Но ничего, я к старой тактике пришел:
Ушел в подполье – пусть ругают за прогул!
Сегодня ночью я три шины пропорол, —
Так полегчало – без снотворного уснул!
Дверь проломить – купил отбойный молоток,
Электродрель, – попробуй крышу пропили!
Не дам порочить наш совейский городок,
Где пиво варят золотое «Жигули»!
Он мне не друг и не родственник,
Он мне – заклятый враг, —
Очкастый частный собственник
В зеленых, серых, белых «Жигулях»!
Мне за грехи мои не будет ничего:
Я в психбольнице все права завоевал.
И я б их к стенке ставил через одного
И направлял на них груженый самосвал!
Но вскоре я машину сделаю свою —
Все части есть, – а от владения уволь:
Отполирую – и с разгону разобью
Ее под окнами отеля «Метрополь».
Нет, чтой-то ёкнуло – ведь части-то свои! —
Недосыпал, недоедал, пил только чай…
Всё, – еду, еду регистрировать в ГАИ!..
Ах, черт! – «москвич» меня забрызгал, негодяй!
Он мне не друг и не родственник,
Он мне – заклятый враг, —
Очкастый частный собственник
В зеленых, серых, белых «москвичах»!
1971

(обратно)

II. Песня автомобилиста

Отбросив прочь свой деревянный посох,
Упав на снег и полежав ничком,
Я встал – и сел в «погибель на колесах»,
Презрев передвижение пешком.
Я не предполагал играть с судьбою,
Не собирался спирт в огонь подлить, —
Я просто этой быстрою ездою
Намеревался жизнь себе продлить.
Подошвами своих спортивных «чешек»
Топтал я прежде тропы и полы —
И был неуязвим я для насмешек,
И был недосягаем для хулы.
Но я в другие перешел разряды —
Меня не примут в общую кадриль,
Я еду, я ловлю косые взгляды
И на меня, и на автомобиль.
Прервав общенье и рукопожатья,
Отворотилась прочь моя среда, —
Но кончилось глухое неприятье —
И началась открытая вражда.
Я в мир вкатился, чуждый нам по духу,
Все правила движения поправ, —
Орудовцы мне робко жали руку,
Вручая две квитанции на штраф.
Я во вражду включился постепенно,
Я утром зрел плоды ночных атак:
Морским узлом завязана антенна…
То был намек: с тобою будет так!
Прокравшись огородами, полями,
Вонзали шило в шины, как кинжал, —
Я ж отбивался целый день рублями —
И не сдавался, и в боях мужал.
Безлунными ночами я нередко
Противника в засаде поджидал, —
Но у него поставлена разведка —
И он в засаду мне не попадал.
И вот – как «языка» – бесшумно сняли
Передний мост и унесли во тьму.
Передний мост!.. Казалось бы – детали, —
Но без него и задний ни к чему.
Я доставал мосты, рули, колеса, —
Не за глаза красивые – за мзду.
Но понял я: не одолеть колосса, —
Назад – пока машина на ходу!
Назад, к моим нетленным пешеходам!
Пусти назад, о отворись, сезам!
Назад в метро, к подземным переходам!
Разгон, руль влево и – по тормозам!
…Восстану я из праха, вновь обыден,
И улыбнусь, выплевывая пыль:
Теперь народом я не ненавидим
За то, что у меня автомобиль!
1972

(обратно)

Тот, который не стрелял

Я вам мозги не пудрю —
Уже не тот завод:
В меня стрелял поу́тру
Из ружей целый взвод.
За что мне эта злая,
Нелепая стезя —
Не то чтобы не знаю, —
Рассказывать нельзя.
Мой командир меня почти что спас,
Но кто-то на расстреле настоял…
И взвод отлично выполнил приказ, —
Но был один, который не стрелял.
Судьба моя лихая
Давно наперекос:
Однажды языка я
Добыл, да не донес, —
И особист Суэтин,
Неутомимый наш,
Еще тогда приметил
И взял на карандаш.
Он выволок на свет и приволок
Подколотый, подшитый матерьял…
Никто поделать ничего не смог.
Нет – смог один, который не стрелял.
Рука упала в пропасть
С дурацким звуком «Пли!» —
И залп мне выдал пропуск
В ту сторону земли.
Но слышу: «Жив, зараза, —
Тащите в медсанбат.
Расстреливать два раза
Уставы не велят».
А врач потом все цокал языком
И, удивляясь, пули удалял, —
А я в бреду беседовал тайком
С тем пареньком, который не стрелял.
Я раны, как собака, —
Лизал, а не лечил;
В госпиталях, однако, —
В большом почете был.
Ходил в меня влюбленный
Весь слабый женский пол:
«Эй ты, недострелённый,
Давай-ка на укол!»
Наш батальон геройствовал в Крыму,
И я туда глюкозу посылал —
Чтоб было слаще воевать ему.
Кому? Тому, который не стрелял.
Я пил чаек из блюдца,
Со спиртиком бывал…
Мне не пришлось загнуться,
И я довоевал.
В свой полк определили, —
«Воюй! – сказал комбат. —
А что недострелили —
Так я не виноват».
Я очень рад был – но, присев у пня,
Я выл белугой и судьбину клял:
Немецкий снайпер дострелил меня, —
Убив того, который не стрелял.
1972

(обратно)

Чужая колея

Сам виноват – и слезы лью,
и охаю:
Попал в чужую колею
глубокую.
Я цели намечал свои
на выбор сам —
А вот теперь из колеи
не выбраться.
Крутые скользкие края
Имеет эта колея.
Я кляну проложивших ее —
Скоро лопнет терпенье мое —
И склоняю, как школьник плохой:
Колею, в колее, с колеёй…
Но почему неймется мне —
нахальный я, —
Условья, в общем, в колее
нормальные:
Никто не стукнет, не притрет —
не жалуйся, —
Желаешь двигаться вперед —
пожалуйста!
Отказа нет в еде-питье
В уютной этой колее —
И я живо себя убедил:
Не один я в нее угодил, —
Так держать – колесо в колесе! —
И доеду туда, куда все.
Вот кто-то крикнул сам не свой:
«А ну пусти!» —
И начал спорить с колеей
по глупости.
Он в споре сжег запас до дна
тепла души —
И полетели клапана
и вкладыши.
Но покорежил он края —
И шире стала колея.
Вдруг его обрывается след…
Чудака оттащили в кювет,
Чтоб не мог он нам, задним, мешать
По чужой колее проезжать.
Вот и ко мне пришла беда —
стартёр заел, —
Теперь уж это не езда,
а ёрзанье.
И надо б выйти, подтолкнуть —
но прыти нет, —
Авось подъедет кто-нибудь
и вытянет.
Напрасно жду подмоги я —
Чужая эта колея.
Расплеваться бы глиной и ржой
С колеей этой самой – чужой, —
Тем, что я ее сам углубил,
Я у задних надежду убил.
Прошиб меня холодный пот
до косточки,
И я прошелся чуть вперед
по досточке, —
Гляжу – размыли край ручьи
весенние,
Там выезд есть из колеи —
спасение!
Я грязью из-под шин плюю
В чужую эту колею.
Эй вы, задние, делай как я!
Это значит – не надо за мной,
Колея эта – только моя,
Выбирайтесь своей колеей!
1973

(обратно)

Затяжной прыжок

Хорошо, что за ревом не слышалось звука,
Что с позором своим был один на один:
Я замешкался возле открытого люка —
И забыл пристегнуть карабин.
Мне инструктор помог – и коленом пинок —
Перейти этой слабости грань:
За обычное наше «Смелее, сынок!»
Принял я его сонную брань.
И оборвали крик мой,
И обожгли мне щеки
Холодной острой бритвой
Восходящие потоки.
И звук обратно в печень мне
Вогнали вновь на вдохе
Веселые, беспечные
Воздушные потоки.
Я попал к ним в умелые, цепкие руки:
Мнут, швыряют меня – что хотят, то творят!
И с готовностью я сумасшедшие трюки
Выполняю шутя – все подряд.
Есть ли в этом паденье какой-то резон,
Я узнаю потом, а пока —
То валился в лицо мне земной горизонт,
То шарахались вниз облака.
И обрывали крик мой,
И выбривали щеки
Холодной острой бритвой
Восходящие потоки.
И кровь вгоняли в печень мне,
Упруги и жестоки,
Невидимые встречные
Воздушные потоки.
Но рванул я кольцо на одном вдохновенье,
Как рубаху от ворота или чеку.
Это было в случайном свободном паденье —
Восемнадцать недолгих секунд.
…А теперь – некрасив я, горбат с двух сторон,
В каждом горбе – спасительный шелк.
Я на цель устремлен и влюблен, и влюблен
В затяжной неслучайный прыжок!
И обрывают крик мой,
И выбривают щеки
Холодной острой бритвой
Восходящие потоки.
И проникают в печень мне
На выдохе и вдохе
Бездушные и вечные
Воздушные потоки.
Беспримерный прыжок из глубин стратосферы —
По сигналу «Пошел!» я шагнул в никуда, —
За невидимой тенью безликой химеры,
За свободным паденьем – айда!
Я пробьюсь сквозь воздушную ватную тьму,
Хоть условья паденья нете.
Но и падать свободно нельзя – потому,
Что мы падаем не в пустоте.
И обрывают крик мой,
И выбривают щеки
Холодной острой бритвой
Восходящие потоки.
На мне мешки заплечные,
Встречаю – руки в боки —
Прямые, безупречные
Воздушные потоки.
Ветер в уши сочится и шепчет скабрезно:
«Не тяни за кольцо – скоро легкость придет…»
До земли триста метров – сейчас будет поздно!
Ветер врет, обязательно врет!
Стропы рвут меня вверх, выстрел купола – стоп!
И – как не было этих минут.
Нет свободных падений с высот, но зато —
Есть свобода раскрыть парашют!
Мне охлаждают щеки
И открывают веки
Исполнены потоки
Забот о человеке!
Глазею ввысь печально я
Там звезды одиноки —
И пью горизонтальные
Воздушные потоки.
1973

(обратно)

Памятник

Я при жизни был рослым и стройным,
Не боялся ни слова, ни пули
И в привычные рамки не лез, —
Но с тех пор, как считаюсь покойным,
Охромили меня и согнули,
К пьедесталу прибив ахиллес.
Не стряхнуть мне гранитного мяса
И не вытащить из постамента
Ахиллесову эту пяту,
И железные ребра каркаса
Мертво схвачены слоем цемента, —
Только судороги по хребту.
Я хвалился косою саженью —
Нате смерьте! —
Я не знал, что подвергнусь суженью
После смерти, —
Но в обычные рамки я всажен —
На́ спор вбили,
А косую неровную сажень —
Распрямили.
И с меня, когда взял я да умер,
Живо маску посмертную сняли
Расторопные члены семьи, —
И не знаю, кто их надоумил, —
Только с гипса вчистую стесали
Азиатские скулы мои.
Мне такое не мнилось, не снилось,
И считал я, что мне не грозило
Оказаться всех мертвых мертвей, —
Но поверхность на слепке лоснилась,
И могильною скукой сквозило
Из беззубой улыбки моей.
Я при жизни не клал тем, кто хищный,
В пасти палец,
Подходившие с меркой обычной —
Отступались, —
Но по снятии маски посмертной —
Тут же в ванной —
Гробовщик подошел ко мне с меркой
Деревянной…
А потом, по прошествии года, —
Как венец моего исправленья —
Крепко сбитый литой монумент
При огромном скопленье народа
Открывали под бодрое пенье, —
Под мое – с намагниченных лент.
Тишина надо мной раскололась —
Из динамиков хлынули звуки,
С крыш ударил направленный свет, —
Мой отчаяньем сорванный голос
Современные средства науки
Превратили в приятный фальцет.
Я немел, в покрывало упрятан, —
Все там будем! —
Я орал в то же время кастратом
В уши людям.
Саван сдернули – как я обужен, —
Нате смерьте! —
Неужели такой я вам нужен
После смерти?!
Командора шаги злы и гулки.
Я решил: как во времени оном —
Не пройтись ли, по плитам звеня? —
И шарахнулись толпы в проулки,
Когда вырвал я ногу со стоном
И осыпались камни с меня.
Накренился я – гол, безобразен, —
Но и падая – вылез из кожи,
Дотянулся железной клюкой, —
И, когда уже грохнулся наземь,
Из разодранных рупоров все же
Прохрипел я похоже: «Живой!»
1973

(обратно)

Я из дела ушел

Я из дела ушел, из такого хорошего дела!
Ничего не унес – отвалился в чем мать родила, —
Не затем, что приспичило мне, – просто время
приспело,
Из-за синей горы понагнало другие дела.
Мы многое из книжек узнаём,
А истины передают изустно:
«Пророков нет в отечестве своем», —
Но и в других отечествах – не густо.
Растащили меня, но я счастлив, что львиную долю
Получили лишь те, комуябеео́тдал и так.
Я по скользкому полу иду, каблуки канифолю,
Подымаюсь по лестнице и прохожу на чердак.
Пророков нет – не сыщешь днем с огнем, —
Ушли и Магомет, и Заратустра.
Пророков нет в отечестве своем, —
Но и в других отечествах – не густо.
А внизу говорят – от добра ли, от зла ли, не знаю:
«Хорошо, что ушел, – без него стало дело верней!»
Паутину в углу с образов я ногтями сдираю,
Тороплюсь – потому что за домом седлают коней.
Открылся лик – я встал к нему лицом,
И Он поведал мне светло и грустно:
«Пророков нет в отечестве своем, —
Но и в других отечествах – не густо».
Я влетаю в седло, я врастаю в коня – тело в тело, —
Конь падет подо мной – я уже закусил удила!
Я из дела ушел, из такого хорошего дела:
Из-за синей горы понагнало другие дела.
Скачу – хрустят колосья под конем,
Но ясно различаю из-за хруста:
«Пророков нет в отечестве своем, —
Но и в других отечествах – не густо».
1973

(обратно)

Диалог у телевизора

– Ой, Вань, гляди, какие клоуны!
Рот – хочь завязочки пришей…
Ой, до чего, Вань, размалеваны,
И голос – как у алкашей!
А тот похож – нет, правда, Вань, —
На шурина – такая ж пьянь.
Ну нет, ты глянь, нет-нет, ты глянь,—
Я – правду, Вань!
– Послушай, Зин, не трогай шурина:
Какой ни есть, а он – родня, —
Сама намазана, прокурена —
Гляди, дождешься у меня!
А чем болтать – взяла бы, Зин,
В антракт сгоняла в магазин…
Что, не пойдешь? Ну, я – один, —
Подвинься, Зин!..
– Ой, Вань, гляди, какие карлики!
В джерси одеты, не в шевьёт, —
На нашей Пятой швейной фабрике
Такое вряд ли кто пошьет.
А у тебя, ей-богу, Вань,
Ну все друзья – такая рвань
И пьют всегда в такую рань
Такую дрянь!
– Мои друзья – хоть не в болонии,
Зато не тащут из семьи, —
А гадость пьют – из экономии:
Хоть поутру – да на свои!
А у тебя самой-то, Зин,
Приятель был с завода шин,
Так тот – вообще хлебал бензин, —
Ты вспомни, Зин!..
– Ой, Вань, гляди-кось – попугайчики!
Нет, я, ей-богу, закричу!..
А это кто в короткой маечке?
Я, Вань, такую же хочу.
В конце квартала – правда, Вань, —
Ты мне такую же сваргань…
Ну что «отстань», опять «отстань», —
Обидно, Вань!
– Уж ты б, Зин, лучше помолчала бы —
Накрылась премия в квартал!
Кто мне писал на службу жалобы?
Не ты?! Да я же их читал!
К тому же эту майку, Зин,
Тебе напяль – позор один.
Тебе шитья пойдет аршин —
Где деньги, Зин?..
– Ой, Вань, умру от акробатиков!
Смотри, как вертится, нахал!
Завцеха наш – товарищ Сатиков —
Недавно в клубе так скакал.
А ты придешь домой, Иван,
Поешь и сразу – на диван,
Иль, вон, кричишь, когда не пьян…
Ты что, Иван?
– Ты, Зин, на грубость нарываешься,
Все, Зин, обидеть норовишь!
Тут за день так накувыркаешься…
Придешь домой – там ты сидишь!
Ну, и меня, конечно, Зин,
Все время тянет в магазин, —
А там – друзья… Ведь я же, Зин,
Не пью один!
1973

(обратно)

Песенка про Козла отпущения

В заповеднике (вот в каком – забыл)
Жил да был Козел – роги длинные, —
Хоть с волками жил – не по-волчьи выл —
Блеял песенки всё козлиные.
И пощипывал он травку, и нагуливал бока,
Не услышишь от него худого слова, —
Толку было с него, правда, как с козла молока,
Но вреда, однако, тоже – никакого.
Жил на выпасе, возле о́зерка, —
Не вторгаясь в чужие владения, —
Но заметили скромного Козлика
И избрали в козлы отпущения!
Например, Медведь – баламут и плут —
Обхамит кого-нибудь по-медвежьему, —
Враз Козла найдут, приведут и бьют:
По рогам ему и промеж ему…
Не противился он, серенький, насилию со злом,
А сносил побои весело и гордо.
Сам Медведь сказал: «Робяты, я горжусь Козлом —
Героическая личность, козья морда!»
Берегли Козла, как наследника, —
Вышло даже в лесу запрещение
С территории заповедника
Отпускать Козла отпущения.
А Козел себе все скакал козлом,
Но пошаливать он стал втихомолочку:
Как-то бороду завязал узлом —
Из кустов назвал Волка сволочью.
А когда очередное отпущенье получал —
Всё за то, что волки лишку откусили, —
Он, как будто бы случайно, по-медвежьи зарычал, —
Но внимания тогда не обратили.
Пока хищники меж собой дрались,
В заповеднике крепло мнение,
Что дороже всех медведей и лис —
Дорогой Козел отпущения!
Услыхал Козел – да и стал таков:
«Эй вы, бурые, – кричит, – эй вы, пегие!
Отниму у вас рацион волков
И медвежие привилегии!
Покажу вам «козью морду» настоящую в лесу,
Распишу туда-сюда по трафарету, —
Всех на роги намотаю и по кочкам разнесу,
И ославлю по всему по белу свету!
Не один из вас будет землю жрать,
Все подохнете без прощения, —
Отпускать грехи кому – это мне решать:
Это я – Козел отпущения!»
…В заповеднике (вот в каком – забыл)
Правит бал Козел не по-прежнему:
Он с волками жил – и по-волчьи взвыл, —
И рычит теперь по-медвежьему.
1973

(обратно)

Кто за чем бежит

На дистанции – четверка первачей, —
Каждый думает, что он-то побойчей,
Каждый думает, что меньше всех устал,
Каждый хочет на высокий пьедестал.
Кто-то кровью холодней, кто горячей, —
Все наслушались напутственных речей,
Каждый съел примерно поровну харчей, —
Но судья не зафиксирует ничьей.
А борьба на всем пути —
В общем, равная почти.
«Расскажите, как идут,
бога ради, а?»
«Телевиденье тут
вместе с радио!
Нет особых новостей —
все равнехонько,
Но зато наказ страстей —
о-хо-хо какой!»
Номер первый – рвет подметки, как герой,
Как под гору катит, хочет под горой
Он в победном ореоле и в пылу
Твердой поступью приблизиться к котлу.
Почему высоких мыслей не имел? —
Потому что в детстве мало каши ел,
Голодал он в этом детстве, не дерзал, —
Успевал переодеться – ивспортзал.
Что ж, идеи нам близки —
Первым лучшие куски,
А вторым – чего уж тут,
он все выверил —
В утешение дадут
кости с ливером.
Номер два – далек от плотских тех утех, —
Он из сытых, он из этих, он из тех, —
Он надеется на славу, на успех —
И уж ноги задирает выше всех.
Ох, наклон на вираже – бетон у щек!
Краше некуда уже, а он – еще!
Он стратег, он даже тактик, словом – спец, —
Сила, воля плюс характер – молодец!
Четок, собран, напряжен
И не лезет на рожон, —
Этот – будет выступать
на Салониках,
И детишек поучать
в кинохрониках,
И соперничать с Пеле
в закаленности,
И являть пример целе —
устремленности!
Номер третий – убелен и умудрен, —
Он всегда – второй надежный эшелон, —
Вероятно, кто-то в первом заболел,
Ну а может, его тренер пожалел.
И назойливо в ушах звенит струна:
У тебя последний шанс, эх, старина!
Он в азарте – как мальчишка, как шпана, —
Нужен спурт – иначе крышка и хана!
Переходит сразу он
В задний старенький вагон,
Где былые имена —
предынфарктные,
Где местам одна цена —
все плацкартные.
А четвертый – тот, что крайний, боковой, —
Так бежит – ни для чего, ни для кого:
То приблизится – мол, пятки оттопчу,
То отстанет, постоит – мол, так хочу.
Не проглотит первый лакомый кусок,
Не надеть второму лавровый венок,
Ну а третьему – ползти
На запа́сные пути…
Сколько все-таки систем
в беге нынешнем! —
Он вдруг взял да сбавил темп
перед финишем,
Майку сбросил – вот те на! —
не противно ли?
Поведенье бегуна —
неспортивное!
На дистанции – четверка первачей,
Злых и добрых, бескорыстных и рвачей.
Кто из них что исповедует, кто чей?
…Отделяются лопатки от плечей —
И летит уже четверка первачей!
1974

(обратно)

Песня про Джеймса Бонда, агента 007

Себя от надоевшей славы спрятав,
В одном из их Соединенных Штатов,
В глуши и в дебрях чуждых нам систем
Жил-был известный больше, чем Иуда,
Живое порожденье Голливуда —
Артист, Джеймс Бонд, шпион, агент 07.
Был этот самый парень —
Звезда, ни дать ни взять, —
Настолько популярен,
Что страшно рассказать.
Да шуточное ль дело —
Почти что полубог!
Известный всем Марчелло
В сравненье с им – щенок.
Он на своей на загородной вилле
Скрывался, чтоб его не подловили,
И умирал от скуки и тоски.
А то, бывало, встретят у квартиры —
Набросятся и рвут на сувениры
Последние штаны и пинджаки.
Вот так и жил, как в клетке,
Ну а в кино – потел:
Различные разведки
Дурачил, как хотел.
То ходит в чьей-то шкуре,
То в пепельнице спит,
А то на абажуре
Ково-нибудь соблазнит.
И вот артиста этого – Джеймс Бонда —
Товарищи из Госафильмофонда
В совместную картину к нам зовут, —
Чтоб граждане его не узнавали,
Он к нам решил приехать в одеяле:
Мол, все равно на клочья разорвут.
Ну посудите сами:
На про́водах в ЮСА
Все хиппи с волосами
Побрили волоса;
С его сорвали свитер,
Отгрызли вмиг часы
И растащили плиты
Со взлетной полосы.
И вот в Москве нисходит он по трапу,
Дает долла́р носильщику на лапу
И прикрывает личность на ходу, —
Вдруг ктой-то шасть на «газике» к агенту
И – киноленту вместо документу:
Что, мол, свои, мол, хау ду ю ду!
Огромная колонна
Стоит сама в себе, —
Но встречает чемпиона
По стендовой стрельбе.
Попал во все, что было,
Тот выстрелом с руки, —
Ну все с ума сходило,
И даже мужики.
Довольный, что его не узнавали,
Он одеяло снял в «Национале», —
Но, несмотря на личность и акцент,
Его там обозвали оборванцем,
Который притворялся иностранцем
И заявлял, что, дескать, он – агент.
Швейцар его – за ворот, —
Решил открыться он:
«07 я!» – «Вам межгород —
Так надо взять талон!»
Во рту скопилась пена
И горькая слюна, —
И в позе супермена
Он уселся у окна.
Но вот киношестерки прибежали
И недоразумение замяли,
И разменяли фунты на рубли.
…Уборщица ворчала: «Вот же пройда!
Подумаешь – агентишка какой-то!
У нас в девятом – прынц из Сомали!»
1974

(обратно)

Очи черные

I. Погоня
Во хмелю слегка
Лесом правил я.
Не устал пока, —
Пел за здравие.
А умел я петь
Песни вздорные:
«Как любил я вас,
Очи черные…»
То плелись, то неслись, то трусили рысцой.
И болотную слизь конь швырял мне в лицо.
Только я проглочу вместе с грязью слюну,
Штофу горло скручу – и опять затяну:
«Очи черные!
Как любил я вас…»
Но – прикончил я
То, что впрок припас.
Головой тряхнул,
Чтоб слетела блажь,
И вокруг взглянул —
И присвистнул аж:
Лес стеной впереди – не пускает стена, —
Кони прядут ушами, назад подают.
Где просвет, где прогал – не видать ни рожна!
Колют иглы меня, до костей достают.
Коренной ты мой.
Выручай же, брат!
Ты куда, родной, —
Почему назад?!
Дождь – как яд с ветвей —
Недобро м пропах.
Пристяжной моей
Волк нырнул под пах.
Вот же пьяный дурак, вот же на́лил глаза!
Ведь погибель пришла, а бежать – не суметь, —
Из колоды моей утащили туза,
Да такого туза, без которого – смерть!
Я ору волкам:
«Побери вас прах!..» —
А коней пока
Подгоняет страх.
Шевелю кнутом —
Бью крученые
И ору притом:
«Очи черные!..»
Храп, да топот, да лязг, да лихой перепляс —
Бубенцы плясовую играют с дуги.
Ах вы кони мои, погублю же я вас, —
Выносите, друзья, выносите, враги!
…От погони той
Даже хмель иссяк.
Мы на кряж крутой —
На одних осях,
В хлопьях пены мы —
Струи в кряж лились, —
Отдышались, отхрипели
Да откашлялись.
Я лошадкам забитым, что не подвели,
Поклонился в копыта, до самой земли,
Сбросил с воза манатки, повел в поводу…
Спаси Бог вас, лошадки, что целым иду!
II. Старый дом
Что за дом притих,
Погружен во мрак,
На семи лихих
Продувных ветрах,
Всеми окнами
Обратясь в овраг,
А воротами —
На проезжий тракт?
Ох, устал я, устал, – а лошадок распряг.
Эй, живой кто-нибудь, выходи, помоги!
Никого, – только тень промелькнула в сенях
Да стервятник спустился и сузил круги.
В дом заходишь, как
Все равно в кабак,
А народишко —
Каждый третий – враг.
Своротят скулу,
Гость непрошеный!
Образа в углу —
И те перекошены.
И затеялся смутный, чудной разговор,
Кто-то песню стонал и гитару терзал,
И припадочный малый – придурок и вор —
Мне тайком из-под скатерти нож показал.
«Кто ответит мне —
Что за дом такой,
Почему – во тьме,
Как барак чумной?
Свет лампад погас,
Воздух вылился…
Али жить у вас
Разучилися?
Двери настежь у вас, а душа взаперти.
Кто хозяином здесь? – напоил бы вином».
А в ответ мне: «Видать, был ты долго в пути —
И людей позабыл, – мы всегда так живем!
Тра́ву кушаем,
Век – на щавеле,
Скисли душами,
Опрыщавели,
Да еще вином
Много тешились, —
Разоряли дом,
Дра́лись, вешались».
«Я коней заморил, – от волков ускакал.
Укажите мне край, где светло от лампад,
Укажите мне место, какое искал, —
Где поют, а не стонут, где пол не покат».
«О таких домах
Не слыхали мы,
Долго жить впотьмах
Привыкали мы.
Испокону мы —
В зле да шепоте,
Под иконами
В черной копоти».
И из смрада, где косо висят образа,
Я башку очертя гнал, забросивши кнут,
Куда кони несли да глядели глаза,
И где люди живут, и – как люди живут.
…Сколько кануло, сколько схлынуло!
Жизнь кидала меня – не докинула.
Может, спел про вас неумело я,
Очи черные, скатерть белая?!
1974

(обратно)

Памяти Василия Шукшина

Еще – ни холодов, ни льдин,
Земля тепла, красна калина, —
А в землю лег еще один
На Новодевичьем мужчина.
Должно быть, он примет не знал, —
Народец праздный суесловит, —
Смерть тех из нас всех прежде ловит,
Кто понарошку умирал.
Коль так, Макарыч, – не спеши,
Спусти колки, ослабь зажимы,
Пересними, перепиши,
Переиграй, – останься жи́вым!
Но, в слезы мужиков вгоняя,
Он пулю в животе понес,
Припал к земле, как верный пес…
А рядом куст калины рос —
Калина красная такая.
Смерть самых лучших намечает —
И дергает по одному.
Такой наш брат ушел во тьму! —
Не поздоровилось ему, —
Не буйствует и не скучает.
А был бы «Разин» в этот год…
Натура где? Онега? Нарочь?
Всё – печки-лавочки, Макарыч, —
Такой твой парень не живет!
Вот после вре́менной заминки
Рок процедил через губу:
«Снять со скуластого табу —
За то, что он видал в гробу
Все панихиды и поминки.
Того, с большой душою в теле
И с тяжким грузом на гробу, —
Чтоб не испытывал судьбу, —
Взять утром тепленьким с постели!»
И после непременной бани,
Чист перед Богом и тверез,
Вдруг взял да умер он всерьез —
Решительней, чем на экране.
1974

(обратно)

Песня о погибшем летчике

Дважды Герою

Советского Союза

Николаю Скоморохову

и его погибшему другу

Всю войну под завязку
я все к дому тянулся,
И хотя горячился —
воевал делово, —
Ну а он торопился,
как-то раз не пригнулся —
И в войне взад-вперед обернулся
за два года – всего ничего.
Не слыхать его пульса
С сорок третьей весны, —
Ну а я окунулся
В довоенные сны.
И гляжу я, дурея,
И дышу тяжело:
Он был лучше, добрее,
Добрее, добрее, —
Ну а мне – повезло.
Я за пазухой не́ жил,
не́ пил с Господом чая,
Я ни в тыл не просился,
ни судьбе под подол, —
Но мне женщины молча
намекали, встречая:
Если б ты там навеки остался —
может, мой бы обратно пришел?!
Для меня – не загадка
Их печальный вопрос, —
Мне ведь тоже несладко,
Что у них не сбылось.
Мне ответ подвернулся:
«Извините, что цел!
Я случайно вернулся,
Вернулся, вернулся, —
Ну а ваш – не сумел».
Он кричал напоследок,
в самолете сгорая:
«Ты живи! Ты дотянешь!» —
доносилось сквозь гул.
Мы летали под Богом
возле самого рая, —
Он поднялся чуть выше и сел там,
ну а я – до земли дотянул.
Встретил летчика сухо
Райский аэродром.
Он садился на брюхо,
Но не ползал на нем.
Он уснул – не проснулся,
Он запел – не допел.
Так что я вот вернулся,
Глядите – вернулся, —
Ну а он – не успел.
Я кругом и навечно
виноват перед теми,
С кем сегодня встречаться
я почел бы за честь, —
Но хотя мы живыми
до конца долетели —
Жжет нас память и мучает совесть,
у кого, у кого она есть.
Кто-то скупо и четко
Отсчитал нам часы
Нашей жизни короткой,
Как бетон полосы, —
И на ней – кто разбился,
Кто взлетел навсегда…
Ну а я приземлился,
А я приземлился, —
Вот какая беда…
1975

(обратно)

Баллада о детстве

Час зачатья я помню неточно, —
Значит, память моя – однобока, —
Но зачат я был ночью, порочно
И явился на свет не до срока.
Я рождался не в муках, не в злобе, —
Девять месяцев – это не лет!
Первый срок отбывал я в утробе, —
Ничего там хорошего нет.
Спасибо вам, святители,
Что плюнули да дунули,
Что вдруг мои родители
Зачать меня задумали —
В те времена укромные,
Теперь – почти былинные,
Когда срока огромные
Брели в этапы длинные.
Их брали в ночь зачатия,
А многих – даже ранее, —
А вот живет же братия —
Моя честна компания!
Ходу, думушки резвые, ходу!
Сло́ва, строченьки милые, сло́ва!..
В первый раз получил я свободу
По указу от тридцать восьмого.
Знать бы мне, кто так долго мурыжил, —
Отыгрался бы на подлеце!
Но родился и жил я, и выжил, —
Дом на Первой Мещанской – в конце.
Там за стеной, за стеночкою,
За перегородочкой
Соседушка с соседочкою
Баловались водочкой.
Все жили вровень, скромно так, —
Система коридорная,
На тридцать восемь комнаток —
Всего одна уборная.
Здесь на́ зуб зуб не попадал,
Не грела телогреечка,
Здесь я доподлинно узнал,
Почем она – копеечка.
…Не боялась сирены соседка,
И привыкла к ней мать понемногу,
И плевал я – здоровый трехлетка —
На воздушную эту тревогу!
Да не все то, что сверху, – от Бога, —
И народ «зажигалки» тушил;
И как малая фронту подмога —
Мой песок и дырявый кувшин.
И било солнце в три луча,
Сквозь дыры крыш просеяно,
На Евдоким Кирилыча
И Гисю Моисеевну.
Она ему: «Как сыновья?»
«Да без вести пропавшие!
Эх, Гиська, мы одна семья —
Вы тоже пострадавшие!
Вы тоже – пострадавшие,
А значит – обрусевшие:
Мои – без ве́сти павшие,
Твои – безвинно севшие».
…Я ушел от пеленок и сосок,
Поживал – не забыт, не заброшен,
И дразнили меня: «Недоносок», —
Хоть и был я нормально доношен.
Маскировку пытался срывать я:
Пленных гонят – чего ж мы дрожим?!
Возвращались отцы наши, братья
По домам – по своим да чужим…
У тети Зины кофточка
С драконами да змеями, —
То у Попова Вовчика
Отец пришел с трофеями.
Трофейная Япония,
Трофейная Германия…
Пришла страна Лимония,
Сплошная Чемодания!
Взял у отца на станции
Погоны, словно цацки, я, —
А из эвакуации
Толпой валили штатские.
Осмотрелись они, оклемались,
Похмелились – потом протрезвели.
И отплакали те, кто дождались,
Недождавшиеся – отревели.
Стал метро рыть отец Витькин с Генкой, —
Мы спросили – зачем? – он в ответ:
«Коридоры кончаются стенкой,
А тоннели – выводят на свет!»
Пророчество папашино
Не слушал Витька с корешем —
Из коридора нашего
В тюремный коридор ушел.
Да он всегда был спорщиком,
Припрут к стене – откажется…
Прошел он коридорчиком —
И кончил «стенкой», кажется.
Но у отцов – свои умы,
А что до нас касательно —
На жизнь засматривались мы
Уже самостоятельно.
Все – от нас до почти годовалых —
«Толковищу» вели до кровянки, —
А в подвалах и полуподвалах
Ребятишкам хотелось под танки.
Не досталось им даже по пуле, —
В «ремеслухе» – живи да тужи:
Ни дерзнуть, ни рискнуть, – но рискнули
Из напильников делать ножи.
Они воткнутся в легкие,
От никотина черные,
По рукоятки легкие,
Трехцветные, наборные…
Вели дела обменные
Сопливые острожники —
На стройке немцы пленные
На хлеб меняли ножики.
Сперва играли в «фантики»,
В «пристенок» с крохоборами, —
И вот ушли романтики
Из подворотен ворами.
…Спекулянтка была номер перший —
Ни соседей, ни Бога не труся,
Жизнь закончила миллионершей —
Пересветова тетя Маруся.
У Маруси за стенкой говели, —
И она там втихую пила…
А упала она – возле двери, —
Некрасиво так, зло умерла.
Нажива – как наркотика, —
Не выдержала этого
Богатенькая тетенька
Маруся Пересветова.
Но было все обыденно:
Заглянет кто – расстроится.
Особенно обидело
Богатство – метростроевца.
Он дом сломал, а нам сказал:
«У вас носы не вытерты,
А я, за что я воевал?!» —
И разные эпитеты.
…Было время – и были подвалы,
Было дело – и цены снижали,
И текли куда надо каналы,
И в конце куда надо впадали.
Дети бывших старшин да майоров
До ледовых широт подняли́сь,
Потому что из тех коридоров,
Им казалось, сподручнее – вниз.
1975

(обратно)

I. ИНструкция перед поездкой за рубеж, или Полчаса в месткоме

Я вчера закончил ковку,
Я два плана залудил, —
И в загранкомандировку
От завода угодил.
Копоть, сажу смыл под душем,
Съел холодного язя, —
И инструктора послушал —
Что там можно, что нельзя.
Там у них пока что лучше
бытово, —
Так чтоб я не отчубучил
не того,
Он мне дал прочесть брошюру —
как наказ,
Чтоб не вздумал жить там сдуру,
как у нас.
Говорил со мной, как с братом,
Про коварный зарубеж,
Про поездку к демократам
В польский город Будапешт:
«Там у них уклад особый —
Нам так сразу не понять, —
Ты уж их, браток, попробуй
Хоть немного уважать.
Будут с водкою дебаты —
отвечай:
«Нет, ребяты-демократы, —
только чай!»
От подарков их сурово
отвернись:
«У самих добра такого —
завались!»
Он сказал: «Живя в комфорте —
Экономь, но не дури, —
И гляди не выкинь фортель —
С сухомятки не помри!
В этом чешском Будапеште —
Уж такие времена —
Может, скажут «пейте-ешьте»,
Ну а может – ни хрена!»
Ох, я в Венгрии на рынок
похожу,
На немецких на румынок
погляжу!
Демократки, уверяли
кореша́,
Не берут с советских граждан
ни гроша!
«Буржуазная зараза
Все же ходит по пятам, —
Опасайся пуще глаза
Ты внебрачных связей там:
Там шпиёнки с крепким телом, —
Ты их в дверь – они в окно!
Говори, что с этим делом
Мы покончили давно.
Могут действовать они
не прямиком:
Шасть в купе – и притворится
мужиком, —
А сама наложит тола
под корсет…
Проверяй, какого пола
твой сосед!»
Тут давай его пытать я:
«Опасаюсь – маху дам, —
Как проверить? – лезть под платье —
Так схлопочешь по мордам!»
Но инструктор – парень дока,
Деловой – попробуй срежь!
И опять пошла морока
Про коварный зарубеж…
Популярно объясняю
для невежд:
Я к болгарам уезжаю —
в Будапешт.
«Если темы там возникнут —
сразу снять, —
Бить не нужно, а не вникнут —
разъяснять!»
Я ж по-ихнему – ни слова, —
Ни в дугу и ни в ту́ю!
Молот мне – так я любого
В своего перекую!
Но ведь я – не агитатор,
Я – потомственный кузнец…
Я к полякам в Улан-Батор
Не поеду, наконец!
Сплю с женой, а мне не спится:
«Дусь, а Дусь!
Может, я без заграницы обойдусь?
Я ж не ихнего замесу —
я сбегу,
Я на ихнем – ни бельмеса,
ни гугу!»
Дуся дремлет, как ребенок,
Накрутивши бигуди, —
Отвечает мне спросонок:
«Знаешь, Коля, – не зуди!
Что ты, Коля, больно робок —
Я с тобою разведусь! —
Двадцать лет живем бок о бок —
И все время: «Дуся, Дусь…»
Обещал, – забыл ты нешто?
ну хорош! —
Что клеенку с Бангладешта
привезешь.
Сбереги там пару рупий —
не бузи, —
Мне хоть чё – хоть чёрта в ступе —
привези!»
Я уснул, обняв супругу —
Дусю нежную мою, —
Снилось мне, что я кольчугу,
Щит и меч себе кую.
Там у них другие мерки, —
Не поймешь – съедят живьем, —
И всё снились мне венгерки
С бородами и с ружьем.
Снились Дусины клеенки
цвета беж
И нахальные шпиёнки
в Бангладеш…
Поживу я – воля Божья —
у румын, —
Говорят – они с Поволжья,
как и мы!
Вот же женские замашки! —
Провожала – стала петь.
Отутюжила рубашки —
Любо-дорого смотреть.
До свиданья, цех кузнечный,
Аж до гвоздика родной!
До свиданья, план мой встречный,
Перевыполненный мной!
Пили мы – мне спирт в аорту
проникал, —
Я весь путь к аэропорту
проикал.
К трапу я, а сзади в спину —
будто лай:
«На кого ж ты нас покинул,
Николай!»
1974

(обратно)

II. Случай на таможне

Над Шере —
метьево
В ноябре
третьего —
Метеоусловия не те, —
Я стою встревоженный,
Бледный, но ухоженный,
На досмотр таможенный в хвосте.
Стоял сначала – чтоб не нарываться:
Ведь я спиртного лишку загрузил, —
А впереди шмонали уругвайца,
Который контрабанду провозил.
Крест на груди в густой шерсти, —
Толпа как хором ахнет:
«За ноги надо потрясти, —
Глядишь – чего и звякнет!»
И точно: ниже живота —
Смешно, да не до смеха —
Висели два литых креста
Пятнадцатого века.
Ох, как он
сетовал:
Где закон —
нету, мол!
Я могу, мол, опоздать на рейс!..
Но Христа распятого
В половине пятого
Не пустили в Буэно́с-Айре́с.
Мы все-таки мудреем год от года —
Распятья нам самим теперь нужны, —
Они – богатство нашего народа,
Хотя и – пережиток старины.
А раньше мы во все края —
И надо, и не надо —
Дарили лики, жития,
В окладе, без оклада…
Из пыльных ящиков косясь
Безропотно, устало, —
Искусство древнее от нас,
Бывало, и – сплывало.
Доктор зуб
высверлил,
Хоть слезу
мистер лил,
Но таможник вынул из дупла,
Чуть поддев лопатою, —
Мраморную статую —
Целенькую, только без весла.
Общупали заморского барыгу,
Который подозрительно притих, —
И сразу же нашли в кармане фигу,
А в фиге – вместо косточки – триптих.
«Зачем вам складень, пассажир? —
Купили бы за трешку
В “Березке” русский сувенир —
Гармонь илиматрешку!»
«Мир-дружба! Прекратить огонь!» —
Попер он как на кассу.
Козе – баян, попу – гармонь,
Икона – папуасу!
Тяжело
с истыми
Контрабан —
дистами!
Этот, что стату́и был лишен, —
Малый с подковыркою, —
Цыкнул зубом с дыркою,
Сплюнул – и уехал в Вашингтон.
Как хорошо, что бдительнее стало, —
Таможня ищет ценный капитал —
Чтоб золотинки с нимба не упало,
Чтобы гвоздок с распятья не пропал!
Таскают – кто иконостас,
Кто крестик, кто иконку, —
И веру в Господа от нас
Увозят потихоньку.
И на поездки в далеко —
Навек, бесповоротно —
Угодники идут легко,
Пророки – неохотно.
Реки льют
потные!
Весь я тут,
вот он я —
Слабый для таможни интерес, —
Правда, возле щиколот
Синий крестик выколот, —
Но я скажу, что это – Красный Крест.
Один мулла трипти́х запрятал в книги, —
Да, контрабанда – это ремесло!
Я пальцы сжал в кармане в виде фиги —
На всякий случай – чтобы пронесло.
Арабы нынче – ну и ну! —
Европу поприжали, —
Мы в «шестидневную войну»
Их очень поддержали.
Они к нам ездят неспроста —
Задумайтесь об этом! —
И возят нашего Христа
На встречу с Магометом.
…Я пока
здесь еще,
Здесь мое
детище, —
Все мое – и дело, и родня!
Лики – как товарищи —
Смотрят понимающе
С почерневших до́сок на меня.
Сейчас, как в вытрезвителе ханыгу,
Разденут – стыд и срам – при всех святых, —
Найдут в мозгу туман, в кармане фигу,
Крест на ноге – и кликнут понятых!
Я крест сцарапывал, кляня
Судьбу, себя – всё вкупе, —
Но тут вступился за меня
Ответственный по группе.
Сказал он тихо, делово —
Такого не обшаришь:
Мол, вы не трогайте его,
Мол, кроме водки – ничего, —
Проверенный товарищ!
1975

(обратно)

Песня о времени

Замок временем срыт и укутан, укрыт
В нежный плед из зеленых побегов,
Но… развяжет язык молчаливый гранит —
И холодное прошлое заговорит
О походах, боях и победах.
Время подвиги эти не стерло:
Оторвать от него верхний пласт
Или взять его крепче за горло —
И оно свои тайны отдаст.
Упадут сто замков, и спадут сто оков,
И сойдут сто потов с целой груды веков, —
И польются легенды из сотен стихов
Про турниры, осады, про вольных стрелков.
Ты к знакомым мелодиям ухо готовь
И гляди понимающим оком, —
Потому что любовь – это вечно любовь,
Даже в будущем вашем далеком.
Звонко лопалась сталь под напором меча,
Тетива от натуги дымилась,
Смерть на копьях сидела, утробно урча,
В грязь валились враги, о пощаде крича,
Победившим сдаваясь на милость.
Но не все, оставаясь живыми,
В доброте сохраняли сердца,
Защитив свое доброе имя
От заведомой лжи подлеца.
Хорошо, если конь закусил удила
И рука на копье поудобней легла,
Хорошо, если знаешь – откуда стрела,
Хуже – если по-подлому, из-за угла.
Как у вас там с мерзавцами? Бьют? Поделом!
Ведьмы вас не пугают шабашем?
Но… не правда ли, зло называется злом
Даже там – в добром будущем вашем?
И во веки веков, и во все времена
Трус, предатель – всегда презираем,
Враг есть враг, и война все равно есть война,
И темница тесна, и свобода одна —
И всегда на нее уповаем.
Время эти понятья не стерло,
Нужно только поднять верхний пласт —
И дымящейся кровью из горла
Чувства вечные хлынут на нас.
Ныне, присно, во веки веков, старина, —
И цена есть цена, и вина есть вина,
И всегда хорошо, если честь спасена,
Если другом надежно прикрыта спина.
Чистоту, простоту мы у древних берем,
Саги, сказки – из прошлого тащим, —
Потому что добро остается добром —
В прошлом, будущем и настоящем!
1975

(обратно)

Песня о вольных стрелках

Если рыщут за твоею
Непокорной головой,
Чтоб петлей худую шею
Сделать более худой, —
Нет надежнее приюта:
Скройся в лес – не пропадешь, —
Если продан ты кому-то
С потрохами ни за грош.
Бедняки и бедолаги,
Презирая жизнь слуги́,
И бездомные бродяги,
У кого одни долги, —
Все, кто загнан, неприкаян,
В этот вольный лес бегут, —
Потому что здесь хозяин —
Славный парень Робин Гуд!
Здесь с полслова понимают,
Не боятся острых слов,
Здесь с почетом принимают
Оторви-сорви-голов.
И скрываются до срока
Даже рыцари в лесах:
Кто без страха и упрека —
Тот всегда не при деньгах!
Знают все оленьи тропы,
Словно линии руки,
В прошлом – слуги и холопы,
Ныне – вольные стрелки.
Здесь того, кто все теряет,
Защитят и сберегут:
По лесной стране гуляет
Славный парень Робин Гуд!
И живут да поживают
Всем запретам вопреки
И ничуть не унывают
Эти вольные стрелки, —
Спят, укрывшись звездным небом,
Мох под ребра подложив, —
Им какой бы холод ни был —
Жив, и славно, если жив!
Но вздыхают от разлуки —
Где-то дом и клок земли —
Да поглаживают луки,
Чтоб в бою не подвели, —
И стрелков не сыщешь лучших!..
Что же завтра, где их ждут —
Скажет первый в мире лучник
Славный парень Робин Гуд!
1975

(обратно)

Баллада о Любви

Когда вода Всемирного потопа
Вернулась вновь в границы берегов,
Из пены уходящего потока
На сушу тихо выбралась Любовь —
И растворилась в воздухе до срока,
А срока было – сорок сороков…
И чудаки – еще такие есть —
Вдыхают полной грудью эту смесь,
И ни наград не ждут, ни наказанья, —
И, думая, что дышат просто так,
Они внезапно попадают в такт
Такого же – неровного – дыханья.
Я поля влюбленным постелю —
Пусть поют во сне и наяву!..
Я дышу, и значит – я люблю!
Я люблю, и значит – я живу!
И много будет странствий и скитаний:
Страна Любви – великая страна!
И с рыцарей своих – для испытаний —
Все строже станет спрашивать она:
Потребует разлук и расстояний,
Лишит покоя, отдыха и сна…
Но вспять безумцев не поворотить —
Они уже согласны заплатить:
Любой ценой – и жизнью бы рискнули, —
Чтобы не дать порвать, чтоб сохранить
Волшебную невидимую нить,
Которую меж ними протянули.
Я поля влюбленным постелю —
Пусть поют во сне и наяву!..
Я дышу, и значит – я люблю!
Я люблю, и значит – я живу!
Но многих захлебнувшихся любовью
Не докричишься – сколько ни зови, —
Им счет ведут молва и пустословье,
Но этот счет замешан на крови.
А мы поставим свечи в изголовье
Погибших от невиданной любви…
И душам их дано бродить в цветах,
Их голосам дано сливаться в такт,
И вечностью дышать в одно дыханье,
И встретиться – со вздохом на устах —
На хрупких переправах и мостах,
На узких перекрестках мирозданья.
Свежий ветер избранных пьянил,
С ног сбивал, из мертвых воскрешал, —
Потому что, если не любил —
Значит, и не жил, и не дышал!
1975

(обратно)

Песня о двух погибших лебедях

Трубят рога: скорей, скорей! —
И копошится свита.
Душа у ловчих без затей,
Из жил воловьих свита.
Ну и забава у людей —
Убить двух белых лебедей!
И стрелы ввысь помчались…
У лучников наметан глаз, —
А эти лебеди как раз
Сегодня повстречались.
Она жила под солнцем – там,
Где синих звезд без счета,
Куда под силу лебедям
Высокого полета.
Ты воспари – крыла раскинь —
В густую трепетную синь,
Скользи по Божьим склонам, —
В такую высь, куда и впредь
Возможно будет долететь
Лишь ангелам и стонам.
Но он и там ее настиг —
И счастлив миг единый, —
Но может, был тот яркий миг
Их песней лебединой…
Двум белым ангелам сродни,
К земле направились они —
Опасная повадка!
Из-за кустов, как из-за стен,
Следят охотники за тем,
Чтоб счастье было кратко.
Вот утирают пот со лба
Виновники паденья:
Сбылась последняя мольба:
«Остановись, мгновенье!»
Так пелся вечный этот стих
В пик лебединой песне их —
Счастливцев одночасья:
Они упали вниз вдвоем,
Так и оставшись на седьмом,
На высшем небе счастья.
1975

(обратно)

Песня о ненависти

Торопись – тощий гриф над страною кружи́т!
Лес – обитель твою – по весне навести!
Слышишь – гулко земля под ногами дрожит?
Видишь – плотный туман над полями лежит? —
Это росы вскипают от ненависти!
Ненависть – в почках набухших томится,
Ненависть – в нас затаенно бурлит,
Ненависть – по́том сквозь кожу сочится,
Головы наши палит!
Погляди – что за рыжие пятна в реке, —
Зло решило порядок в стране навести.
Рукояти мечей холодеют в руке,
И отчаянье бьется, как птица, в виске,
И заходится сердце от ненависти!
Ненависть – юным уродует лица,
Ненависть – просится из берегов,
Ненависть – жаждет и хочет напиться
Черною кровью врагов!
Да, нас ненависть в плен захватила сейчас,
Но не злоба нас будет из плена вести.
Не слепая, не черная ненависть в нас, —
Свежий ветер нам высушит слезы у глаз
Справедливой и подлинной ненависти!
Ненависть – пей, переполнена чаша!
Ненависть – требует выхода, ждет.
Но благородная ненависть наша
Рядом с любовью живет!
1975

(обратно)

Баллада о Борьбе

Средь оплывших свечей и вечерних молитв,
Средь военных трофеев и мирных костров
Жили книжные дети, не знавшие битв,
Изнывая от детских своих катастроф.
Детям вечно досаден
Их возраст и быт —
И дрались мы до ссадин,
До смертных обид.
Но одежды латали
Нам матери в срок,
Мы же книги глотали,
Пьянея от строк.
Липли волосы нам на вспотевшие лбы,
И сосало под ложечкой сладко от фраз,
И кружил наши головы запах борьбы,
Со страниц пожелтевших слетая на нас.
И пытались постичь —
Мы, не знавшие войн,
За воинственный клич
Принимавшие вой, —
Тайну слова «приказ»,
Назначенье границ,
Смысл атаки и лязг
Боевых колесниц.
А в кипящих котлах прежних боен и смут
Столько пищи для маленьких наших мозгов!
Мы на роли предателей, трусов, иуд
В детских играх своих назначали врагов.
И злодея следам
Не давали остыть,
И прекраснейших дам
Обещали любить;
И, друзей успокоив
И ближних любя,
Мы на роли героев
Вводили себя.
Только в грезы нельзя насовсем убежать:
Краткий век у забав – столько боли вокруг!
Попытайся ладони у мертвых разжать
И оружье принять из натруженных рук.
Испытай, завладев
Еще теплым мечом
И доспехи надев, —
Что почем, что почем!
Разберись, кто ты – трус
Иль избранник судьбы,
И попробуй на вкус
Настоящей борьбы.
И когда рядом рухнет израненный друг
И над первой потерей ты взвоешь, скорбя,
И когда ты без кожи останешься вдруг
Оттого, что убили – его, не тебя, —
Ты поймешь, что узнал,
Отличил, отыскал
По оскалу забрал —
Это смерти оскал! —
Ложь и зло, – погляди,
Как их лица грубы,
И всегда позади —
Воронье и гробы!
Если, путь прорубая отцовским мечом,
Ты соленые слезы на ус намотал,
Если в жарком бою испытал что почем, —
Значит, нужные книги ты в детстве читал!
Если мяса с ножа
Ты не ел ни куска,
Если руки сложа
Наблюдал свысока
И в борьбу не вступил
С подлецом, с палачом —
Значит, в жизни ты был
Ни при чем, ни при чем!
1975

(обратно)

Разбойничья

Как во смутной волости
Лютой, злой губернии
Выпадали мо́лодцу
Всё шипы да тернии.
Он обиды зачерпнул, зачерпнул
Полные пригоршни,
Ну а горе, что хлебнул, —
Не бывает горше.
Пей отраву, хочь залейся!
Благо, денег не берут.
Сколь веревочка ни вейся —
Все равно совьешься в кнут!
Гонит неудачников
По́ миру с котомкою,
Жизнь текет меж пальчиков
Паутинкой тонкою.
А которых повело, повлекло
По лихой дороге —
Тех ветрами сволокло
Прямиком в остроги.
Тут на милость не надейся —
Стиснуть зубы да терпеть!
Сколь веревочка ни вейся —
Все равно совьешься в плеть!
Ах, лихая сторона,
Сколь в тебе ни рыскаю —
Лобным местом ты красна
Да веревкой склизкою!
А повешенным сам дьявол-сатана
Голы пятки лижет.
Смех, досада, мать честна! —
Ни пожить ни выжить!
Ты не вой, не плачь, а смейся —
Слез-то нынче не простят.
Сколь веревочка ни вейся —
Все равно укоротят!
Ночью думы муторней.
Плотники не мешкают —
Не успеть к заутрене:
Больно рано вешают.
Ты об этом не жалей, не жалей, —
Что тебе отсрочка?!
На веревочке твоей
Нет ни узелочка!
Лучше ляг да обогрейся —
Я, мол, казни не просплю…
Сколь веревочка ни вейся —
А совьешься ты в петлю!
1975

(обратно)

Купола

Михаилу Шемякину

Как засмотрится мне нынче, как задышится?!
Воздух крут перед грозой, крут да вязок.
Что споется мне сегодня, что услышится?
Птицы вещие поют – да все из сказок.
Птица Сирин мне радостно скалится —
Веселит, зазывает из гнезд,
А напротив – тоскует-печалится,
Травит душу чудной Алконост.
Словно семь заветных струн
Зазвенели в свой черед —
Это птица Гамаюн
Надежду подает!
В синем небе, колокольнями проколотом, —
Медный колокол, медный колокол —
То ль возрадовался, то ли осерчал…
Купола в России кроют чистым золотом —
Чтобы чаще Господь замечал.
Я стою, как перед вечною загадкою,
Пред великою да сказочной страною —
Перед солоно– да горько-кисло-сладкою,
Голубою, родниковою, ржаною.
Грязью чавкая жирной да ржавою,
Вязнут лошади по стремена,
Но влекут меня сонной державою,
Что раскисла, опухла от сна.
Словно семь богатых лун
На пути моем встает —
То мне птица Гамаюн
Надежду подает!
Душу, сбитую утратами да тратами,
Душу, стертую перекатами, —
Если до́ крови лоскут истончал, —
Залатаю золотыми я заплатами —
Чтобы чаще Господь замечал!
1975

(обратно)

История болезни

I.Ошибка вышла
Я был и слаб, и уязвим,
Дрожал всем существом своим,
Кровоточил своим больным,
Истерзанным нутром, —
И, словно в пошлом попурри,
Огромный лоб возник в двери
И озарился изнутри
Здоровым недобром.
И властно дернулась рука:
«Лежать лицом к стене!» —
И вот мне стали мять бока
На липком топчане.
А самый главный – сел за стол,
Вздохнул осатанело
И что-то на меня завел,
Похожее на «дело».
Вот в пальцах цепких и худых
Смешно задергался кадык,
Нажали в пах, потом – под дых,
На печень-бедолагу, —
Когда давили под ребро —
Как ёкало мое нутро!
И кровью харкало перо
В невинную бумагу.
В полубреду, в полупылу
Разделся донага, —
В углу готовила иглу
Нестарая карга, —
И от корней волос до пят
По телу ужас плелся:
А вдруг уколом усыпят,
Чтоб сонный раскололся?!
Он, потрудясь над животом,
Сдавил мне череп, а потом
Предплечье мне стянул жгутом
И крови ток прервал, —
Я, было, взвизгнул, но замолк, —
Сухие губы на замок, —
А он кряхтел, кривился, мок,
Писал и ликовал.
Он в раж вошел – знакомый раж, —
Но я как заору:
«Чего строчишь? А ну покажь
Секретную муру!..»
Подручный – бывший психопат —
Вязал мои запястья, —
Тускнели, выложившись в ряд,
Орудия пристрастья.
Я терт и бит, и нравом крут,
Могу – вразнос, могу – враскрут, —
Но тут смирят, но тут уймут —
Я никну и скучаю.
Лежу я голый как соко́л,
А главный – шмыг да шмыг за стол —
Все что-то пишет в протокол,
Хоть я не отвечаю.
Нет, надо силы поберечь,
А то уже устал, —
Ведь скоро пятки станут жечь,
Чтоб я захохотал.
Держусь на нерве, начеку,
Но чувствую отвратно, —
Мне в горло всунули кишку —
Я выплюнул обратно.
Я взят в тиски, я в клещи взят —
По мне елозят, егозят,
Всё вызнать, выведать хотят,
Всё пробуют на ощупь, —
Тут не пройдут и пять минут,
Как душу вынут, изомнут,
Всю испоганят, изорвут,
Ужмут и прополощут.
«Дыши, дыши поглубже ртом!
Да выдохни, – умрешь!»
«У вас тут выдохни – потом
Навряд ли и вздохнешь!»
Во весь свой пересохший рот
Я скалюсь: «Ну, порядки!
У вас, ребятки, не пройдет
Играть со мною в прятки!»
Убрали свет и дали газ,
Доска какая-то зажглась, —
И гноем брызнуло из глаз,
И булькнула трахея.
Он стервенел, входил в экстаз,
Приволокли зачем-то таз…
Я видел это как-то раз —
Фильм в качестве трофея.
Ко мне заходят со спины
И делают укол…
«Колите, сукины сыны,
Но дайте протокол!»
Я даже на колени встал,
Я к тазу лбом прижался;
Я требовал и угрожал,
Молил и унижался.
Но туже затянули жгут,
Вон вижу я – спиртовку жгут,
Все рыжую чертовку ждут
С волосяным кнутом.
Где-где, а тут свое возьмут!
А я гадаю, старый шут:
Когда же раскаленный прут —
Сейчас или потом?
Шаба́ш калился и лысел,
Пот лился горячо, —
Раздался звон – и ворон сел
На белое плечо.
И ворон крикнул: «Nevermore!» —
Проворен он и прыток, —
Напоминает: прямо в морг
Выходит зал для пыток.
Я слабо подымаю хвост,
Хотя для них я глуп и прост:
«Эй! За пристрастный ваш допрос
Придется отвечать!
Вы, как вас там по именам, —
Вернулись к старым временам!
Но протокол допроса нам
Обязаны давать!»
И я через плечо кошу
На писанину ту:
«Я это вам не подпишу,
Покуда не прочту!»
Мне чья-то желтая спина
Ответила бесстрастно:
«А ваша подпись не нужна —
Нам без нее все ясно».
«Сестренка, милая, не трусь —
Я не смолчу, я не утрусь,
От протокола отопрусь
При встрече с адвокатом!
Я ничего им не сказал,
Ни на кого не показал, —
Скажите всем, кого я знал:
Я им остался братом!»
Он молвил, подведя черту:
Читай, мол, и остынь!
Я впился в писанину ту,
А там – одна латынь…
В глазах – круги, в мозгу – нули, —
Прокля́тый страх, исчезни:
Они же просто завели
Историю болезни!
1975

II. Никакой ошибки
На стене висели в рамках бородатые мужчины —
Все в очочках на цепочках, по-народному – в пенсне, —
Все они открыли что-то, все придумали вакцины,
Так что если я не умер – это все по их вине.
Мне сказали: «Вы больны», —
И меня заколотило,
Но сердечное светило
Улыбнулось со стены, —
Здесь не камера – палата,
Здесь не нары, а скамья,
Не подследственный, ребята,
А исследуемый я!
И хотя я весь в недугах, мне не страшно почему-то, —
Подмахну давай, не глядя, медицинский протокол!
Мне приятен Склифосовский, основатель института,
Мне знаком товарищ Боткин – он желтуху изобрел.
В положении моем
Лишь чудак права качает:
Доктор, если осерчает,
Так упрячет в «желтый дом».
Все зависит в доме оном
От тебя от самого:
Хочешь – можешь стать Буденным,
Хочешь – лошадью его!
У меня мозги за разум не заходят – верьте слову, —
Задаю вопрос с намеком, то есть лезу на скандал:
«Если б Кащенко, к примеру, лег лечиться к Пирогову —
Пирогов бы без причины резать Кащенку не стал…»
Доктор мой не лыком шит —
Он хитер и осторожен:
«Да, вы правы, но возможен
Ход обратный», – говорит.
Вот палата на пять коек,
Вот профессор входит в дверь —
Тычет пальцем: «Параноик», —
И пойди его проверь!
Хорошо, что вас, светила, всех повесили на стенку —
Я за вами, дорогие, как за каменной стеной:
На Вишневского надеюсь, уповаю на Бурденку, —
Подтвердят, что не душевно, а духовно я больной!
Род мой крепкий – весь в меня, —
Правда, прадед был незрячий;
Шурин мой – белогорячий,
Но ведь шурин – не родня!
«Доктор, мы здесь с глазу на́ глаз —
Отвечай же мне, будь скор:
Или будет мне диагноз,
Или будет приговор?»
И врачи, и санитары, и светила все смутились,
Заоконное светило закатилось за спиной,
И очочки на цепочке как бы влагою покрылись,
У отца желтухи щечки вдруг покрылись белизной.
И нависло остриё,
И поежилась бумага, —
Доктор действовал во благо,
Жалко – благо не мое, —
Но не лист перо стальное —
Грудь пронзило, как стилет:
Мой диагноз – паранойя,
Это значит – пара лет!
1975

III. История болезни
Вдруг словно канули во мрак
Портреты и врачи,
Жар от меня струился, как
От доменной печи.
Я злую ловкость ощутил —
Пошел как на таран, —
И фельдшер еле защитил
Рентгеновский экран.
И – горлом кровь, и не уймешь —
Залью хоть всю Россию, —
И – крик: «На стол его, под нож!
Наркоз! Анестезию!»
Мне обложили шею льдом —
Спешат, рубаху рвут, —
Я ухмыляюсь красным ртом,
Как на манеже шут.
Я сам кричу себе: «Трави! —
И напрягаю грудь. —
В твоей запекшейся крови
Увязнет кто-нибудь!»
Я б мог, когда б не глаз да глаз,
Всю землю окровавить, —
Жаль, что успели медный таз
Не вовремя подставить!
Уже я свой не слышу крик,
Не узнаю сестру, —
Вот сладкий газ в меня проник,
Как водка поутру.
Цветастый саван скрыл и зал
И лица докторов, —
Но я им все же доказал,
Что умственно здоров!
Слабею, дергаюсь и вновь
Травлю, – но иглы вводят
И льют искусственную кровь —
Та горлом не выходит.
«Хирург, пока не взял наркоз,
Ты голову нагни, —
Я важных слов не произнес —
Послушай, вот они.
Взрезайте с Богом, помолясь,
Тем более бойчей,
Что эти строки не про вас,
А про других врачей!..
Я лег на сгибе бытия,
На полдороге к бездне, —
И вся история моя —
История болезни.
Я был здоров – здоров как бык,
Как целых два быка, —
Любому встречному в час пик
Я мог намять бока.
Идешь, бывало, и поёшь,
Общаешься с людьми,
И вдруг – на стол тебя, под нож, —
Допелся, черт возьми!..»
«Не огорчайтесь, милый друг, —
Врач стал чуть-чуть любезней. —
Почти у всех людей вокруг —
История болезни.
Все человечество давно
Хронически больно —
Со дня творения оно
Болеть обречено.
Сам первый человек хандрил —
Он только это скрыл, —
Да и Создатель болен был,
Когда наш мир творил.
Вы огорчаться не должны —
Для вас покой полезней, —
Ведь вся история страны —
История болезни.
У человечества всего —
То колики, то рези, —
И вся история его —
История болезни.
Живет больное всё бодрей,
Всё злей и бесполезней —
И наслаждается своей
Историей болезни…»
1976

(обратно)

«Наши помехи эпохе под стать…»

Наши помехи эпохе под стать,
Все наши страхи причинны.
Очень собаки нам стали мешать —
Эти бездомные псины.
Бред, говоришь… Но – судить потерпи, —
Не обойдешься без бредней.
Что говорить – на надежной цепи
Пес несравненно безвредней.
Право, с ума посходили не все —
Это не бредни, не басни:
Если хороший ошейник на псе —
Это и псу безопасней.
Едешь хозяином ты вдоль земли —
Скажем, в Великие Луки, —
А под колеса снуют кобели,
И попадаются суки.
Их на дороге размазавши в слизь,
Что вы за чушь создадите?
Вы поощряете сюрреализм,
Милый товарищ водитель.
Дрожь проберет от такого пятна!
Дворников следом когорты
Будут весь день соскребать с полотна
Мрачные те натюрморты.
Пса без намордника чуть раздразни, —
Он только челюстью лязгни! —
Вот и кончай свои грешные дни
В приступе водобоязни.
Не напасутся и тоненьких свеч
За упокой
наши дьяки…
Все же намордник – прекрасная вещь
Ежели он на собаке!
Мы и собаки – легли на весы!
Всем нам спокойствия нету,
Если бездомные шалые псы
Бродят свободно по свету.
И кругозор крайне узок у вас,
Если вас цирк не пленяет, —
Пляшут собачки под музыку вальс —
Прямо слеза прошибает!
Или – ступают, вселяя испуг,
Страшные пасти раззявив, —
Будто у них даже больше заслуг,
Нежели чем у хозяев.
Этих собак не заманишь во двор —
Им отдохнуть бы, поспать бы, —
Стыд просто им и семейный позор —
Эти собачие свадьбы.
Или – на выставке псы, например,
Даже хватают медали, —
Пусть не за доблесть, а за экстерьер,
Но награждают – беда ли?
Эти хозяева славно живут,
Не получая получку, —
Слышал, огромные деньги гребут
За… извините – за случку.
Значит, к чему это я говорю, —
Что мне, седому, неймется?
Очень я, граждане, благодарю
Всех, кто решили бороться!
Вон, притаившись в ночные часы,
Из подворотен укромных
Лают в свое удовольствие псы —
Не приручить их, никчемных.
Надо с бездомностью этой кончать,
С неприручённостью – тоже.
Слава же собаколовам! Качать!..
Боже! Прости меня, Боже!..
Некуда деться бездомному псу?
Места не хватит собакам?..
Это – при том, что мы строим вовсю,
С невероятным размахом?!
1976

(обратно)

Две судьбы

Жил я славно в первой трети
Двадцать лет на белом свете —
по учению,
Жил безбедно и при деле,
Плыл, куда глаза глядели, —
по течению.
Заскрипит ли в повороте,
Затрещит в водовороте —
я не слушаю.
То разуюсь, то обуюсь,
На себя в воде любуюсь —
брагу кушаю.
И пока я наслаждался,
Пал туман и оказался
в гиблом месте я, —
И огромная старуха
Хохотнула прямо в ухо,
злая бестия.
Я кричу, – не слышу крика,
Не вяжу от страха лыка,
вижу плохо я,
На ветру меня качает…
«Кто здесь?» Слышу – отвечает:
«Я, Нелегкая!
Брось креститься, причитая, —
Не спасет тебя святая
Богородица:
Кто рули да весла бросит,
Тех Нелегкая заносит —
так уж водится!»
И с одышкой, ожиреньем
Ломит, тварь, по пням, кореньям
тяжкой поступью.
Я впотьмах ищу дорогу,
Но уж брагу понемногу —
только по́ сту пью.
Вдруг навстречу мне – живая
Колченогая Кривая —
морда хитрая:
«Не горюй, – кричит, – болезный,
Горемыка мой нетрезвый, —
слезы вытру я!»
Взвыл я, ворот разрывая:
«Вывози меня, Кривая, —
я на привязи!
Мне плевать, что кривобока,
Криворука, кровоока, —
только вывези!»
Влез на горб к ней с перепугу, —
Но Кривая шла по кругу —
ноги разные.
Падал я и полз на брюхе —
И хихикали старухи
безобразные.
Не до жиру – быть бы жи́вым, —
Много горя над обрывом,
а в обрыве – зла.
«Слышь, Кривая, четверть ставлю —
Кривизну твою исправлю,
раз не вывезла!
Ты, Нелегкая, маманя!
Хочешь истины в стакане —
на лечение?
Тяжело же столько весить,
А хлебнешь стаканов десять —
облегчение!»
И припали две старухи
Ко бутыли медовухи —
пьянь с ханыгою, —
Я пока за кочки прячусь,
К бережку́ тихонько пячусь —
с кручи прыгаю.
Огляделся – лодка рядом, —
А за мною по корягам,
дико охая,
Припустились, подвывая,
Две судьбы мои – Кривая
да Нелегкая.
Греб до умопомраченья,
Правил против ли теченья,
на стремнину ли, —
А Нелегкая с Кривою
От досады, с перепою
там и сгинули!
1976

(обратно)

Песня о судьбе

Куда ни втисну душу я, куда себя ни дену,
За мною пес – Судьба моя, беспомощна, больна, —
Я гнал ее каменьями, но жмется пес к колену —
Глядит, глаза навыкате, и с языка – слюна.
Морока мне с нею —
Я оком грустнею,
Я ликом тускнею
И чревом урчу,
Нутром коченею,
А горлом немею, —
И жить не умею,
И петь не хочу!
Должно быть, старею, —
Пойти к палачу…
Пусть вздернет на рею,
А я заплачу́.
Я зарекался столько раз, что на Судьбу я плюну,
Но жаль ее, голодную, – ласкается, дрожит, —
Я стал тогда из жалости подкармливать Фортуну —
Она, когда насытится, всегда подолгу спит.
Тогда я гуляю,
Петляю, вихляю,
Я ваньку валяю
И небо копчу.
Но пса охраняю,
Сам вою, сам лаю —
О чем пожелаю,
Когда захочу.
Нет, не постарею —
Пойду к палачу, —
Пусть вздернет скорее,
А я приплачу.
Бывают дни, я голову в такое пекло всуну,
Что и Судьба попятится, испуганна, бледна, —
Я как-то влил стакан вина для храбрости в Фортуну —
С тех пор ни дня без стакана́, еще ворчит она:
Закуски – ни корки!
Мол, я бы в Нью-Йорке
Ходила бы в норке,
Носила б парчу!..
Я ноги – в опорки,
Судьбу – на закорки, —
И в гору и с горки
Пьянчугу влачу.
Когда постарею,
Пойду к палачу, —
Пусть вздернет на рею,
А я заплачу́.
Однажды пере-перелил Судьбе я ненароком —
Пошла, родимая, вразнос и изменила лик, —
Хамила, безобразила и обернулась Роком, —
И, сзади прыгнув на меня, схватила за кадык.
Мне тяжко под нею,
Гляди – я синею,
Уже сатанею,
Кричу на бегу:
«Не надо за шею!
Не надо за шею!
Не надо за шею, —
Я петь не смогу!»
Судьбу, коль сумею,
Снесу к палачу —
Пусть вздернет на рею,
А я заплачу́!
<1976>

304

(обратно)

«Этот день будет первым всегда и везде…»

Этот день будет первым всегда и везде —
Пробил час, долгожданный серебряный час:
Мы ушли по весенней высокой воде,
Обещанием помнить и ждать заручась.
По горячим следам мореходов живых и экранных,
Что пробили нам курс через рифы, туманы и льды,
Мы под парусом белым идем с океаном на равных
Лишь в упряжке ветров – не терзая винтами воды.
Впереди – чудеса неземные!
А земле, чтобы ждать веселей,
Будем честно мы слать позывные —
Эту вечную дань кораблей.
Говорят, будто парусу реквием спет,
Черный бриг за пиратство в музей заточен,
Бросил якорь в историю стройный корвет,
Многотрубные увальни вышли в почет.
Но весь род моряков – сколько есть —
до седьмого колена
Будет помнить о тех, кто ходил на накале страстей.
И текла за кормой добела раскаленная пена,
И щадила судьба непутевых своих сыновей.
Впереди – чудеса неземные!
А земле, чтобы ждать веселей,
Будем честно мы слать позывные —
Эту вечную дань кораблей.
Материк безымянный не встретим вдали,
Островам не присвоим названий своих —
Все открытые земли давно нарекли
Именами великих людей и святых.
Расхватали открытья – мы ложных иллюзий не строим, —
Но стекает вода с якорей, как живая вода.
Повезет – и тогда мы в себе эти земли откроем, —
И на берег сойдем – и останемся там навсегда.
Не смыкайте же век, рулевые, —
Вдруг расщедрится серая мгла —
На «Летучем Голландце» впервые
Запалят ради нас факела!
Впереди – чудеса неземные!
А земле, чтобы ждать веселей,
Будем честно мы слать позывные —
Эту вечную дань кораблей.
1976

(обратно)

Гимн морю и горам

Заказана погода нам Удачею самой,
Довольно футов нам под киль обещано,
И небо поделилось с океаном синевой —
Две синевы у горизонта скрещены.
Не правда ли, морской хмельной невиданный простор
Сродни горам в безумье, буйстве, кротости:
Седые гривы волн чисты, как снег на пиках гор,
И впадины меж ними – словно пропасти!
Служение стихиям не терпит суеты,
К двум полюсам ведет меридиан.
Благословенны вечные хребты,
Благословен Великий океан!
Нам сам Великий случай – брат, Везение – сестра,
Хотя – на всякий случай – мы встревожены.
На суше пожелали нам ни пуха ни пера,
Созвездья к нам прекрасно расположены.
Мы все – впередсмотрящие, все начали с азов,
И если у кого-то невезение —
Меняем курс, идем на SOS, как там, в горах, – на зов,
На помощь, прерывая восхождение.
Служение стихиям не терпит суеты,
К двум полюсам ведет меридиан.
Благословенны вечные хребты,
Благословен Великий океан!
Потери подсчитаем мы, когда пройдет гроза, —
Не сединой, а солью убеленные, —
Скупая океанская огромная слеза
Умоет наши лица просветленные…
Взята вершина – клотики вонзились в небеса!
С небес на землю – только на мгновение:
Едва закончив рейс, мы поднимаем паруса —
И снова начинаем восхождение.
Служение стихиям не терпит суеты,
К двум полюсам ведет меридиан.
Благословенны вечные хребты,
Благословен Великий океан!
1976

(обратно)

Про глупцов

Этот шум – не начало конца,
Не повторная гибель Помпеи —
Спор вели три великих глупца:
Кто из них, из великих, глупее.
Первый выл: «Я физически глуп, —
Руки вздел, словно вылез на клирос. —
У меня даже мудрости зуб,
Невзирая на возраст, не вырос!»
Но не приняли это в расчет —
Даже умному эдак негоже:
«Ах, подумаешь, зуб не растет!
Так другое растет – ну и что же?..»
К синяку прижимая пятак,
Встрял второй: «По́лно вам, загалдели!
Я – способен все видеть не так,
Как оно существует на деле!»
«Эх, нашел чем хвалиться, простак, —
Недостатком всего поколенья!..
И к тому же все видеть не так —
Доказательство слабого зренья!»
Третий был непреклонен и груб,
Рвал лицо на себе, лез из платья:
«Я – единственный подлинно глуп, —
Ни про что не имею понятья».
Долго спорили – дни, месяца, —
Но у всех аргументы убоги…
И пошли три великих глупца
Глупым шагом по глупой дороге.
Вот и берег – дороге конец.
Откатив на обочину бочку,
В ней сидел величайший мудрец, —
Мудрецам хорошо в одиночку.
Молвил он подступившим к нему:
Дескать, знаю – зачем, кто такие, —
Одного только я не пойму —
Для чего это вам, дорогие!
Или, может, вам нечего есть,
Или – мало друг дружку побили?
Не кажитесь глупее, чем есть, —
Оставайтесь такими, как были.
Сто́ит только не спорить о том,
Кто главней, – уживетесь отлично, —
Покуражьтесь еще, а потом —
Так и быть – приходите вторично!..
Он залез в свою бочку с торца —
Жутко умный, седой и лохматый…
И ушли три великих глупца —
Глупый, глупенький и глуповатый.
Удаляясь, ворчали в сердцах:
«Стар мудрец – никакого сомненья!
Мир стоит на великих глупцах, —
Зря не выказал старый почтенья!»
Потревожат вторично его —
Темной ночью попросят: «Вылазьте!»
Все бы это еще ничего,
Но глупцы – состояли при власти…
И у сказки бывает конец:
Больше нет на обочине бочки —
В «одиночку» отправлен мудрец.
Хорошо ли ему в «одиночке»?
1977

(обратно)

Притча о Правде и Лжи

Булату Окуджаве

Нежная Правда в красивых одеждах ходила,
Принарядившись для сирых, блаженных, калек, —
Грубая Ложь эту Правду к себе заманила:
Мол, оставайся-ка ты у меня на ночлег.
И легковерная Правда спокойно уснула,
Слюни пустила и разулыбалась во сне, —
Грубая Ложь на себя одеяло стянула,
В Правду впилась – и осталась довольна вполне.
И поднялась, и скроила ей рожу бульдожью:
Баба как баба, и что ее ради радеть?! —
Разницы нет никакой между Правдой и Ложью, —
Если, конечно, и ту, и другую раздеть.
Выплела ловко из кос золотистые ленты
И прихватила одежды, примерив на глаз;
Деньги взяла, и часы, и еще документы, —
Сплюнула, грязно ругнулась – и вон подалась.
Только к утру обнаружила Правда пропажу —
И подивилась, себя оглядев делово:
Кто-то уже, раздобыв где-то черную сажу,
Вымазал чистую Правду, а так – ничего.
Правда смеялась, когда в нее камни бросали:
«Ложь это все, и на Лжи одеянье мое…»
Двое блаженных калек протокол составляли
И обзывали дурными словами ее.
Стервой ругали ее, и похуже чем стервой,
Мазали глиной, спустили дворового пса…
«Духу чтоб не было, – на километр сто первый
Выселить, выслать за двадцать четыре часа!»
Тот протокол заключался обидной тирадой
(Кстати, навесили Правде чужие дела):
Дескать, какая-то мразь называется Правдой,
Ну а сама – пропилась, проспалась догола.
Чистая Правда божилась, клялась и рыдала,
Долго скиталась, болела, нуждалась в деньгах, —
Грязная Ложь чистокровную лошадь украла —
И ускакала на длинных и тонких ногах.
Некий чудак и поныне за Правду воюет, —
Правда, в речах его правды – на ломаный грош:
«Чистая Правда со временем восторжествует!..»
Если проделает то же, что явная Ложь!
Часто, разлив по сту семьдесят граммов на брата,
Даже не знаешь, куда на ночлег попадешь.
Могут раздеть, – это чистая правда, ребята, —
Глядь – а штаны твои носит коварная Ложь.
Глядь – на часы твои смотрит коварная Ложь.
Глядь – а конем твоим правит коварная Ложь.
1977

(обратно)

Письмо в редакцию телевизионной передачи «Очевидное – невероятное» из сумасшедшего дома – с Канатчиковой дачи

Дорогая передача!
Во субботу, чуть не плача,
Вся Канатчикова дача
К телевизору рвалась, —
Вместо чтоб поесть, помыться,
Уколоться и забыться,
Вся безумная больница
У экрана собралась.
Говорил, ломая руки,
Краснобай и баламут
Про бессилие науки
Перед тайною Бермуд, —
Все мозги разбил на части,
Все извилины заплел —
И канатчиковы власти
Колют нам второй укол.
Уважаемый редактор!
Может, лучше – про реактор?
Про любимый лунный трактор?!
Ведь нельзя же! – год подряд:
То тарелками пугают —
Дескать, подлые, летают;
То у вас собаки лают,
То руины – говорят!
Мы кой в чем поднаторели:
Мы тарелки бьем весь год —
Мы на них собаку съели, —
Если повар нам не врет.
А медикаментов груды —
В унитаз, кто не дурак.
Это жизнь! И вдруг – Бермуды!
Вот те раз! Нельзя же так!
Мы не сделали скандала —
Нам вождя недоставало:
Настоящих буйных мало —
Вот и нету вожаков.
Но на происки и бредни
Сети есть у нас и бредни —
Не испортят нам обедни
Злые происки врагов!
Это их худые черти
Бермутят воду во пруду,
Это все придумал Черчилль
В восемнадцатом году!
Мы про взрывы, про пожары
Сочиняли ноту ТАСС…
Тут примчались санитары —
Зафиксировали нас.
Тех, кто был особо боек,
Прикрутили к спинкам коек —
Бился в пене параноик
Как ведьмак на шабаше́:
«Развяжите полотенцы,
Иноверы, изуверцы!
Нам бермуторно на сердце
И бермутно на душе!»
Сорок душ посменно воют —
Раскалились добела, —
Во как сильно беспокоют
Треугольные дела!
Все почти с ума свихнулись —
Даже кто безумен был, —
И тогда главврач Маргулис
Телевизор запретил.
Вон он, змей, в окне маячит —
За спиною штепсель прячет, —
Подал знак кому-то – значит,
Фельдшер вырвет провода.
Нам осталось уколоться —
И упасть на дно колодца,
И пропасть на дне колодца,
Как в Бермудах, навсегда.
Ну а завтра спросят дети,
Навещая нас с утра:
«Папы, что сказали эти
Кандидаты в доктора?»
Мы откроем нашим чадам
Правду – им не все равно:
«Удивительное рядом —
Но оно запрещено!»
Вон дантист-надомник Рудик —
У него приемник «Грундиг», —
Он его ночами крутит —
Ловит, контра, ФРГ.
Он там был купцом по шмуткам —
И подвинулся рассудком, —
К нам попал в волненье жутком
С номерочком на ноге.
Прибежал, взволнован крайне, —
Сообщеньем нас потряс,
Будто – наш научный лайнер
В треугольнике погряз:
Сгинул, топливо истратив,
Весь распался на куски, —
Двух безумных наших братьев
Подобрали рыбаки.
Те, кто выжил в катаклизме,
Пребывают в пессимизме, —
Их вчера в стеклянной призме
К нам в больницу привезли —
И один из них, механик,
Рассказал, сбежав от нянек,
Что Бермудский многогранник —
Незакрытый пуп Земли.
«Что там было? Как ты спасся?» —
Каждый лез и приставал, —
Но механик только трясся
И чинарики стрелял.
Он то плакал, то смеялся,
То щетинился, как еж, —
Он над нами издевался, —
Сумасшедший – что возьмешь!
Взвился бывший алкоголик,
Матерщинник и крамольник:
«Надо выпить треугольник!
На троих его! Даешь!»
Разошелся – так и сыпет:
«Треугольник будет выпит! —
Будь он параллелепипед,
Будь он круг, едрена вошь!»
Больно бьют по нашим душам
«Голоса» за тыщи́ миль, —
Зря «Америку» не глушим,
Зря не давим «Израи́ль»:
Всей своей враждебной сутью
Подрывают и вредят —
Кормят, поят нас бермутью
Про таинственный квадрат!
Лектора́ из передачи!
Те, кто так или иначе
Говорят про неудачи
И нервируют народ!
Нас берите, обреченных, —
Треугольник вас, ученых,
Превратит в умалишенных,
Ну а нас – наоборот.
Пусть – безумная идея, —
Не решайте сгоряча.
Отвечайте нам скорее
Через доку главврача!
С уваженьем… Дата. Подпись,
Отвечайте нам – а то,
Если вы не отзоветесь,
Мы напишем… в «Спортлото»!
1977

(обратно)

«Мне судьба – до последней черты, до креста…»

Мне судьба – до последней черты, до креста
Спорить до хрипоты (а за ней – немота),
Убеждать и доказывать с пеной у рта,
Что – не то это вовсе, не тот и не та!
Что – лабазники врут про ошибки Христа,
Что – пока еще в грунт не влежалась плита, —
Триста лет под татарами – жизнь еще та:
Маета трехсотлетняя и нищета.
Но под властью татар жил Иван Калита,
И уж был не один, кто один против ста.
<Пот> намерений добрых и бунтов тщета,
Пугачевщина, кровь и опять – нищета…
Пусть не враз, пусть сперва не поймут ни черта, —
Повторю даже в образе злого шута, —
Но не стоит предмет, да и тема не та, —
Суета всех сует – все равно суета.
Только чашу испить – не успеть на бегу,
Даже если разлить – все равно не смогу;
Или выплеснуть в наглую рожу врагу —
Не ломаюсь, не лгу – все равно не могу!
На вертящемся гладком и скользком кругу
Равновесье держу, изгибаюсь в дугу!
Что же с чашею делать?! Разбить – не могу!
Потерплю – и достойного подстерегу:
Передам – и не надо держаться в кругу
И в кромешную тьму, и в неясную згу, —
Другу передоверивши чашу, сбегу!
Смог ли он ее выпить – узнать не смогу.
Я с сошедшими с круга пасусь на лугу,
Я о чаше невыпитой здесь ни гугу —
Никому не скажу, при себе сберегу, —
А сказать – и затопчут меня на лугу.
Я до рвоты, ребята, за вас хлопочу!
Может, кто-то когда-то поставит свечу
Мне за голый мой нерв, на котором кричу,
И веселый манер, на котором шучу…
Даже если сулят золотую парчу
Или порчу грозят напустить – не хочу, —
На ослабленном нерве я не зазвучу —
Я уж свой подтяну, подновлю, подвинчу!
Лучше я загуляю, запью, заторчу,
Все, что ночью кропаю, – в чаду растопчу,
Лучше голову песне своей откручу, —
Но не буду скользить, словно пыль, по лучу!
…Если все-таки чашу испить мне судьба,
Если музыка с песней не слишком груба,
Если вдруг докажу, даже с пеной у рта, —
Я умру и скажу, что не все суета!
1978

(обратно)

«Реальней сновидения и бреда…»

Реальней сновидения и бреда,
Чуднее старой сказки для детей —
Красивая восточная легенда
Про озеро на сопке и про омут в сто локтей.
И кто нырнет в холодный этот омут,
Насобирает ра́кушек, приклеенных ко дну, —
Ни заговор, ни смерть его не тронут;
А кто потонет – обретет покой и тишину.
Эх, сапоги-то стоптаны – походкой косолапою
Протопаю по тропочке до каменных гольцов,
Со дна кружки блестящие я соскоблю, сцарапаю —
Тебе на серьги, милая, а хошь – инакольцо!
Я от земного низкого поклона
Не откажусь, хотя спины не гнул.
Родился я в рубашке – из нейлона, —
На шелковую, тоненькую я не потянул.
Спасибо и за ту на добром слове:
Ношу – не берегу ее, не прячу в тайниках, —
Ее легко отстирывать от крови,
Не рвется – хоть от ворота рвани ее – никак!
Я на гольцы вскарабкаюсь, на сопку тихой сапою,
Всмотрюсь во дно озерное при отблеске зарниц:
Мерцающие ра́кушки я подкрадусь и сцапаю —
Тебе на ожерелие, какое у цариц!
Пылю посу́ху, топаю по жиже, —
Я иногда спускаюсь по ножу…
Мне говорят, что я качусь все ниже,
А я – хоть и внизу, а все же уровень держу!
Жизнь впереди – один отрезок прожит,
Я вхож куда угодно – в терема и в закрома:
Рожден в рубашке – Бог тебе поможет, —
Хоть наш, хоть удэгейский – старый Сангия-мама́!
Дела мои любезные, я вас накрою шляпою —
Я доберусь, долезу до заоблачных границ, —
Не взять волшебных ра́кушек – звезду с небес
сцарапаю,
Алмазную да крупную – какие у цариц!
Нанес бы звезд я в золоченом блюде,
Чтобы при них вам век прокоротать, —
Да вот беда – заботливые люди
Сказали: «Звезды с неба – не хватать!»
Ныряльщики за ра́кушками – тонут.
Но кто в рубашке – что тому тюрьма или сума:
Бросаюсь головою в синий омут —
Бери меня к себе, не мешкай, Сангия-мама́!..
Но до того, душа моя, по странам по Муравиям
Прокатимся, и боги подождут-повременят!
Мы в галечку прибрежную, в дорожки
с белым гравием
Вобьем монету звонкую, затопчем – и назад.
А помнишь ли, голубушка, в денечки наши летние
Бросали в море денюжку – просила ты сама?..
А может быть, и в озеро те ра́кушки заветные
Забросил Бог для верности – сам Сангия-мама́!..
1978

(обратно)

Письмо к другу, или Зарисовка о Париже

Ах, милый Ваня! Я гуляю по Парижу —
И то, что слышу, и то, что вижу, —
Пишу в блокнотик, впечатлениям вдогонку:
Когда состарюсь – издам книжонку
Про то, что, Ваня, мы с тобой в Париже
Нужны – как в бане пассатижи.
Все эмигранты тут второго поколенья —
От них сплошные недоразуменья:
Они всё путают – и имя, и названья, —
И ты бы, Ваня, у них был – «Ванья».
А в общем, Ваня, мы с тобой в Париже
Нужны – как в русской бане лыжи!
Я сам завел с француженкою шашни,
Мои друзья теперь – и Пьер, и Жан.
Уже плевал я с Эйфелевой башни
На головы беспечных парижан!
Проникновенье наше по планете
Особенно заметно вдалеке:
В общественном парижском туалете
Есть надписи на русском языке!
1978

(обратно)

Конец «Охоты на волков», или Охота с вертолетов

Михаилу Шемякину

Словно бритва, рассвет полоснул по глазам,
Отворились курки, как волшебный сезам,
Появились стрелки, на помине легки, —
И взлетели стрекозы с протухшей реки,
И потеха пошла – в две руки, в две руки!
Вы легли на живот и убрали клыки.
Даже тот, даже тот, кто нырял под флажки,
Чуял волчие ямы подушками лап;
Тот, кого даже пуля догнать не могла б, —
Тоже в страхе взопрел и прилег – и ослаб.
Чтобы жизнь улыбалась волкам – не слыхал, —
Зря мы любим ее, однолюбы.
Вот у смерти – красивый широкий оскал
И здоровые, крепкие зубы.
Улыбнемся же волчьей ухмылкой врагу —
Псам еще не намылены холки!
Но – на татуированном кровью снегу
Наша роспись: мы больше не волки!
Мы ползли, по-собачьи хвосты подобрав,
К небесам удивленные морды задрав:
Либо с неба возмездье на нас пролилось,
Либо света конец – ивмозгах перекос, —
Только били нас в рост из железных стрекоз.
Кровью вымокли мы под свинцовым дождем —
И смирились, решив: все равно не уйдем!
Животами горячими плавили снег.
Эту бойню затеял не Бог – человек:
Улетающим – влет, убегающим – в бег…
Свора псов, ты со стаей моей не вяжись,
В равной сваре – за нами удача.
Волки мы – хороша наша волчая жизнь,
Вы собаки – и смерть вам собачья!
Улыбнемся же волчьей ухмылкой врагу —
Чтобы в корне пресечь кривотолки!
Но – на татуированном кровью снегу
Наша роспись: мы больше не волки!
К лесу – там хоть немногих из вас сберегу!
К лесу, волки, – труднее убить на бегу!
Уносите же ноги, спасайте щенков!
Я мечусь на глазах полупьяных стрелков
И скликаю заблудшие души волков.
Те, кто жив, затаились на том берегу.
Что могу я один? Ничего не могу!
Отказали глаза, притупилось чутье…
Где вы, волки, былое лесное зверье,
Где же ты, желтоглазое племя мое?!
…Я живу, но теперь окружают меня
Звери, волчьих не знавшие кличей, —
Это псы, отдаленная наша родня,
Мы их раньше считали добычей.
Улыбаюсь я волчьей ухмылкой врагу —
Обнажаю гнилые осколки.
Но – на татуированном кровью снегу
Тает роспись: мы больше не волки!
1978

(обратно)

Пожары

Пожары над страной всё выше, жарче, веселей,
Их отблески плясали в два притопа, три прихлопа, —
Но вот Судьба и Время пересели на коней,
А там – в галоп, под пули в лоб, —
И мир ударило в озноб
От этого галопа.
Шальные пули злы, слепы и бестолковы,
А мы летели вскачь – они за нами влет, —
Расковывались кони – и горячие подковы
Летели в пыль – на счастье тем, кто их потом найдет.
Увертливы поводья, словно угри,
И спутаны и волосы, и мысли на бегу, —
А ветер дул – и расплетал нам кудри,
И распрямлял извилины в мозгу.
Ни бегство от огня, ни страх погони – ни при чем,
А Время подскакало, и Фортуна улыбалась, —
И сабли седоков скрестились с солнечным лучом, —
Седок – поэт, а конь – пегас.
Пожар померк, потом погас, —
А скачка разгоралась.
Еще не видел свет подобного аллюра —
Копыта били дробь, трезвонила капель.
Помешанная на крови слепая пуля-дура
Прозрела, поумнела вдруг – и чаще била в цель.
И кто кого – азартней перепляса,
И кто скорее – в этой скачке опоздавших нет, —
А ветер дул, с костей сдувая мясо
И радуя прохладою скелет.
Удача впереди и исцеление больным, —
Впервые скачет Время напрямую – не по кругу,
Обещанное завтра будет горьким и хмельным…
Легко скакать, врага видать,
И друга тоже – благодать!
Судьба летит по лугу!
Доверчивую Смерть вкруг пальца обернули —
Замешкалась она, забыв махнуть косой, —
Уже не догоняли нас и отставали пули…
Удастся ли умыться нам не кровью, а росой?!
Пел ветер все печальнее и глуше,
Навылет Время ранено, досталось и Судьбе.
Ветра и кони – и тела и души
Убитых – выносили на себе.
1978

(обратно)

О конце войны

Сбивают из досок столы во дворе, —
Пока не накрыли – стучат в домино…
Дни в мае длиннее ночей в декабре,
И тянется время – но все решено!
Уже довоенные лампы горят вполнакала,
Из окон на пленных глазела Москва свысока, —
А где-то солдатиков в сердце осколком толкало,
А где-то разведчикам надо добыть языка.
Вот уже обновляют знамена, и строят в колонны,
И булыжник на площади чист, как паркет на полу, —
А все же на запад идут и идут, и идут батальоны,
И над похоронкой заходятся бабы в тылу.
Не выпито всласть родниковой воды,
Не куплено впрок обручальных колец —
Всё смыло потоком великой беды,
Которой приходит конец наконец!
Со стекол содрали кресты из полосок бумаги,
И шторы долой – затемненье уже ни к чему, —
А где-нибудь – спирт раздают перед боем из фляги:
Он все выгоняет – и холод, и страх, и чуму.
Вот уже очищают от копоти свечек иконы,
А душа и уста – и молитвы творят, и стихи, —
Но с красным крестом всё идут и идут, и идут эшелоны,
А вроде по сводкам – потери не так велики.
Уже зацветают повсюду сады,
И землю прогрело, и воду во рвах, —
И скоро награда за ратны труды —
Подушка из свежей травы в головах!
Уже не маячат над городом аэростаты,
Замолкли сирены, готовясь победу трубить, —
Но ротные все-таки выйти успеют в комбаты —
Которого всё еще запросто могут убить.
Вот уже зазвучали трофейные аккордеоны,
Вот и клятвы слышны – жить в согласье, любви,
без долгов, —
И все же на запад идут и идут, и идут эшелоны,
А нам показалось – почти не осталось врагов!..
1978

(обратно)

Белый вальс

Какой был бал! Накал движенья, звука, нервов!
Сердца стучали на три счета вместо двух.
К тому же дамы приглашали кавалеров
На белый вальс традиционный – и захватывало дух.
Ты сам, хотя танцуешь с горем пополам,
Давно решился пригласить ее одну, —
Но вечно надо отлучаться по делам —
Спешить на помощь, собираться на войну.
И вот, все ближе, все реальней становясь,
Она, к которой подойти намеревался,
Идет сама, чтоб пригласить тебя на вальс, —
И кровь в виски твои стучится в ритме вальса.
Ты внешне спокоен средь шумного бала,
Но тень за тобою тебя выдавала —
Металась, ломалась, дрожала она
в зыбком свете свечей.
И бережно держа, и бешено кружа,
Ты мог бы провести ее по лезвию ножа, —
Не стой же ты руки сложа,
сам не свой и – ничей!
Если петь без души —
вылетает из уст белый звук.
Если строки ритмичны без рифмы,
тогда говорят: белый стих.
Если все цвета радуги снова сложить —
будет свет, белый свет.
Если все в мире вальсы сольются в один —
будет вальс, белый вальс.
Был белый вальс – конец сомненья маловеров
И завершенье юных снов, забав, утех, —
Сегодня дамы приглашали кавалеров —
Не потому, не потому, что мало храбрости у тех.
Возведены на время бала в званье дам,
И кружит головы нам вальс, как в старину.
Партнерам скоро отлучаться по делам —
Спешить на помощь, собираться на войну.
Белее снега, белый вальс, кружись, кружись,
Чтоб снегопад подольше не прервался!
Она пришла, чтоб пригласить тебя на жизнь, —
И ты был бел – бледнее стен, белее вальса.
Ты внешне спокоен средь шумного бала,
Но тень за тобою тебя выдавала —
Металась, ломалась, дрожала она
в зыбком свете свечей.
И бережно держа, и бешено кружа,
Ты мог бы провести ее по лезвию ножа, —
Не стой же ты руки сложа,
сам не свой и – ничей!
Если петь без души —
вылетает из уст белый звук.
Если строки ритмичны без рифмы,
тогда говорят: белый стих.
Если все цвета радуги снова сложить —
будет свет, белый свет.
Если все в мире вальсы сольются в один —
будет вальс, белый вальс!
Где б ни был бал – в лицее, в Доме офицеров,
В дворцовой зале, в школе – как тебе везло, —
В России дамы приглашали кавалеров
Во все века на белый вальс, и было все белым-бело.
Потупя взоры, не смотря по сторонам,
Через отчаянье, молчанье, тишину
Спешили женщины прийти на помощь к нам, —
Их бальный зал – величиной во всю страну.
Куда б ни бросило тебя, где б ни исчез, —
Припомни этот белый зал – и улыбнешься.
Век будут ждать тебя – и с моря, и с небес —
И пригласят на белый вальс, когда вернешься.
Ты внешне спокоен средь шумного бала,
Но тень за тобою тебя выдавала —
Металась, ломалась, дрожала она
в зыбком свете свечей.
И бережно держа, и бешено кружа,
Ты мог бы провести ее по лезвию ножа, —
Не стой же ты руки сложа,
сам не свой и – ничей!
Если петь без души —
вылетает из уст белый звук.
Если строки ритмичны без рифмы,
тогда говорят: белый стих.
Если все цвета радуги снова сложить —
будет свет, белый свет.
Если все в мире вальсы сольются в один —
будет вальс, белый вальс!
1978

(обратно)

Райские яблоки

Я когда-то умру – мы когда-то всегда умираем, —
Как бы так угадать, чтоб не сам – чтобы в спину ножом:
Убиенных щадят, отпевают и балуют раем, —
Не скажу про живых, а покойников мы бережем.
В грязь ударю лицом, завалюсь покраси́вее набок —
И ударит душа на ворованных клячах в галоп,
В дивных райских садах наберу бледно-розовых яблок…
Жаль, сады сторожат и стреляют без промаха в лоб.
Прискакали – гляжу – пред очами не райское что-то:
Неродящий пустырь и сплошное ничто – беспредел.
И среди ничего возвышались литые ворота,
И огромный этап – тысяч пять – на коленях сидел.
Как ржанет коренной! Я смирил его ласковым словом,
Да репьи из мочал еле выдрал и гриву заплел.
Седовласый старик слишком долго возился с засовом —
И кряхтел и ворчал, и не смог отворить – и ушел.
И измученный люд не издал ни единого стона,
Лишь на корточки вдруг с онемевших колен пересел.
Здесь малина, братва, – нас встречают малиновым
звоном!
Все вернулось на круг, и Распятый над кругом висел.
Всем нам блага подай, да и много ли требовал я благ?!
Мне – чтоб были друзья, да жена – чтобы пала
на гроб, —
Ну а я уж для них наберу бледно-розовых яблок…
Жаль, сады сторожат и стреляют без промаха в лоб.
Я узнал старика по слезам на щеках его дряблых:
Это Петр Святой – он апостол, а я – остолоп.
Вот и кущи-сады, в коих прорва мороженых яблок…
Но сады сторожат – и убит я без промаха в лоб.
И погнал я коней прочь от мест этих гиблых и зяблых, —
Кони просят овсу, но и я закусил удила.
Вдоль обрыва с кнутом по-над пропастью пазуху яблок
Для тебя я везу: ты меня и из рая ждала!
1978

(обратно)

Лекция о международном положении, прочитанная человеком, посаженным на 15 суток за мелкое хулиганство, своим сокамерникам

Я вам, ребяты, на мозги не капаю,
Но вот он перегиб и парадокс:
Ковой-то выбирают римским папою —
Ковой-то запирают в тесный бокс.
Там все места – блатные расхватали и
Пришипились, надеясь на авось, —
Тем временем во всёй честно́й Италии
На папу кандидата не нашлось.
Жаль; на меня не вовремя накинули аркан, —
Я б засосал стакан – и в Ватикан!
Церковники хлебальники разинули,
Замешкался маленько Ватикан, —
Мы тут им папу римского подкинули —
Из наших, из поляков, из славян.
Сижу на нарах я, в Наро-Фоминске я.
Когда б ты знала, жизнь мою губя,
Что я бы мог бы выйти в папы римские, —
А в мамы взять – естественно, тебя!
Жаль, на меня не вовремя накинули аркан, —
Я б засосал стакан – и в Ватикан!
При власти, при деньгах ли, при короне ли —
Судьба людей швыряет, как котят.
Но как мы место шаха проворонили?!
Нам этого потомки не простят!
Шах расписался в полном неумении —
Вот тут его возьми и замени!
Где взять? У нас любой второй в Туркмении —
Аятолла и даже Хомейни.
Всю жизнь мою в ворота бью рогами, как баран, —
А мне бы взять Коран – и в Тегеран!
В Америке ли, в Азии, в Европе ли —
Тот нездоров, а этот вдруг умрет…
Вот место Голды Меир мы прохлопали, —
А там – на четверть бывший наш народ.
Плывут у нас по Волге ли, по Каме ли
Таланты – все при шпаге, при плаще, —
Руслан Халилов, мой сосед по камере, —
Там Мао делать нечего вообще!
1979

(обратно)

Грусть моя, тоска моя

Вариации на цыганские темы

Шел я, брел я, наступал то с пятки, то с носка, —
Чувствую – дышу и хорошею…
Вдруг тоска змеиная, зеленая тоска,
Изловчась, мне прыгнула на шею.
Я ее и знать не знал, меняя города, —
А она мне шепчет: «Как ждала я!..»
Как теперь? Куда теперь? Зачем да и когда?
Сам связался с нею, не желая.
Одному идти – куда ни шло, еще могу, —
Сам себе судья, хозяин-барин.
Впрягся сам я вместо коренного под дугу, —
С виду прост, а изнутри – коварен.
Я не клевещу, подобно вредному клещу
Впился сам в себя, трясу за плечи,
Сам себя бичую я и сам себя хлещу, —
Так что – никаких противоречий.
Одари, судьба, или за деньги отоварь! —
Буду дань платить тебе до гроба.
Грусть моя, тоска моя – чахоточная тварь, —
До чего ж живучая хвороба!
Поутру не пикнет – как бичами ни бичуй,
Ночью – бац! – со мной на боковую.
С кем-нибудь другим хотя бы ночь переночуй, —
Гадом буду, я не приревную!
1980

(обратно) (обратно) (обратно)

Стихотворения

«День на редкость – тепло и не тает…»

День на редкость – тепло и не тает, —
Видно, есть у природы ресурс, —
Ну… и, как это часто бывает,
Я ложусь на лирический курс.
Сердце бьется, как будто мертвецки
Пьян я, будто по горло налит:
Просто выпил я шесть по-турецки
Черных кофе, – оно и стучит!
Пить таких не советуют доз, но —
Не советуют даже любить! —
Есть знакомый один – виртуозно
Он докажет, что можно не жить.
Нет, жить можно, жить нужно и – много:
Пить, страдать, ревновать и любить, —
Не тащиться по жизни убого —
А дышать ею, петь ее, пить!
А не то и моргнуть не успеешь —
И пора уже в ящик играть.
Загрустишь, захандришь, пожалеешь —
Но… пора уж на ладан дышать!
Надо так, чтоб когда подытожил
Все, что пройдено, – чтобы сказал:
«Ну а все же не плохо я пожил, —
Пил, любил, ревновал и страдал!»
Нет, а все же природа богаче!
День какой! Что – поэзия? – бред!
…Впрочем, я написал-то иначе,
Чем хотел. Что ж, ведь я – не поэт.
<Конец 1950-х – начало 1960-х>

(обратно)

«Есть у всех: у дураков…»

Есть у всех: у дураков
И у просто жителей
Средь небес и облаков
Ангелы-хранители.
То же имя, что и вам,
Ангелам присвоено:
Если, скажем, я – Иван,
Значит, он – святой Иван.
У меня есть друг, мозгуем:
Мы с Николкой всё вдвоем —
Мы на пару с ним воруем
И на пару водку пьем.
Я дрожал, а он ходил,
Не дрожа нисколечко, —
Видно, очень Бог любил
Николай Угодничка.
После дня тяжелого,
Ох, завидовал я как:
Твой святой Никола – во!
Ну а мой Иван – дурак!
Я придумал ход такой,
Чтоб заране причитать:
Мне ж до Бога – далеко,
А ему – рукой подать.
А недавно снилось мне,
И теперь мне кажется:
Николай Угодник – не,
А Иван мой – пьяница.
Но вчера патруль накрыл
И меня, и Коленьку —
Видно, мой-то соблазнил
Николай Угодника.
Вот сиди и ожидай —
Вдруг вы протрезвеете.
Хоть пошли бы к Богу в рай —
Это ж вы умеете.
Нет! Надежды нет на вас,
Сами уж отвертимся,
На похмелку пейте квас, —
Мы на вас не сердимся.
<1965>

(обратно)

«Сколько павших бойцов полегло вдоль дорог…»

Сколько павших бойцов полегло вдоль дорог —
Кто считал, кто считал!..
Сообщается в сводках Информбюро
Лишь про то, сколько враг потерял.
Но не думай, что мы обошлись без потерь —
Просто так, просто так…
Видишь – в поле застыл, как подстреленный зверь,
Весь в огне, искалеченный танк!
Где ты, Валя Петров? – что за глупый вопрос?
Ты закрыл своим танком брешь.
Ну а в сводках прочтем: враг потери понес,
Ну а мы – на исходный рубеж.
1965

(обратно)

«Я – летчик, я – истребитель…»

Я – летчик, я – истребитель,
Вылетов шесть на дню.
Хотите, о «мессершмитте»,
О двух «фокке-вульфах» – хотите?..
Ладно, повременю.
Сейчас эскадрилья тяжелых – девятка
Уходит в ночной полет.
Ну а теперь я начну по порядку,
Зачем забегать вперед?
Я ложь отличаю от были —
Положено мне различать.
Мы Брест сегодня отбили.
Вчера же мы Брест бомбили,
А в Бресте – дом мой и мать.
Мы сопровождали тяжелых девятку —
Свои свой же город бомбят!
Но… видите, я не могу по порядку,
Опять забегаю назад.
Теряю я голову редко:
Я – ас, но внизу же Брест!
Один так и содит в отметку!..
Я чуть не нажал на гашетку,
Случайно поймав его в крест.
Но вот отбомбилась тяжелых девятка,
Внизу все, как надо, идет.
Все было, как надо, и скоро посадка,
А я забегаю вперед.
Я – летчик, я – истребитель,
Со мною случилась беда,
Я ночью летал в прикрытье,
Хотите, еще пошлите,
Но – чтобы не знать, куда.
<1967>

(обратно)

«Подымайте руки…»

Подымайте руки,
в урны суйте
Бюллетени, даже не читав, —
Помереть от скуки!
Голосуйте,
Только, чур, меня не приплюсуйте:
Я не разделяю ваш устав!
<1967>

(обратно)

«Бывало, Пушкина читал всю ночь до зорь я…»

Бывало, Пушкина читал всю ночь до зорь я —
Про дуб зеленый и про цепь златую там.
И вот сейчас я нахожусь у Лукоморья,
Командированный по пушкинским местам.
Мед и пиво предпочел зелью приворотному,
Хоть у Пушкина прочел: «Не попало в рот ему…»
Правда, пиво, как назло,
Горьковато стало,
Все ж не можно, чтоб текло
Прям куда попало!
Работал я на ГЭСах, ТЭЦах и каналах,
Я видел всякое, но тут я онемел:
Зеленый дуб, как есть, был весь в инициалах,
А Коля Волков здесь особо преуспел.
И в поэтических горячих моих жилах,
Разгоряченных после чайной донельзя,
Я начал бешено копаться в старожилах,
Но, видно, выпала мне горькая стезя.
Лежали банки на невидимой дорожке,
А изб на ножках – здесь не видели таких.
Попались две худые мартовские кошки,
Просил попеть, но результатов никаких.
<1967>

(обратно)

«Хоть нас в наш век ничем не удивить…»

Хоть нас в наш век ничем не удивить,
Но к этому мы были не готовы, —
Дельфины научились говорить!
И первой фразой было: «Люди, что вы!»
Ученые схватились за главы,
Воскликнули: «А ну-ка, повторите!»
И снова то же: «Люди, что же вы!»
И дальше: «Люди, что же вы творите!
Вам скоро не пожать своих плодов.
Ну, мы найдем какое избавленье… —
Но ведь у вас есть зуб на муравьев,
И комары у вас на подозренье…»
Сам Лилли в воду спрятал все концы,
Но в прессе – крик про мрачные карти<ны>,
Что есть среди дельфинов мудрецы,
А есть среди дельфинов хунвейбины.
Вчера я выпил небольшой графин
И, видит бог, на миг свой пост покинул.
И вот один отъявленный дельфин
Вскричал: «Долой общение!» – и сгинул.
Когда ж другой дельфин догнал того
И убеждал отречься от крамолы —
Он ренегатом обозвал его
И в довершение крикнул: «Бык комолый!»
<1968>

(обратно)

«Я лежу в изоляторе…»

Я лежу в изоляторе —
Здесь кругом резонаторы, —
Если что-то случается —
Тут же врач появляется.
Здесь врачи – узурпаторы,
Злые, как аллигаторы.
Персонал – то есть нянечки —
Запирают в предбанничке.
Что мне север, экваторы,
Что мне бабы-новаторы —
Если в нашем предбанничке
Так свирепствуют нянечки!
Санитары – как авторы, —
Хоть не бегай в театры вы! —
Бьют и вяжут, как веники, —
Правда, мы – шизофреники.
У них лапы косматые,
У них рожи усатые,
И бутылки початые,
Но от нас их попрятали.
<Между 1967 и 1969>


«…»

Слухи по России верховодят

И со сплетней в терцию поют.

Ну а где-то рядом с ними ходит

Правда, на которую плюют.

<1969>

(обратно)

«Как-то раз, цитаты Мао прочитав…»

Как-то раз, цитаты Мао прочитав,
Вышли к нам они с большим его портретом.
Мы тогда чуть-чуть нарушили устав…
Остальное вам известно по газетам.
Вспомнилась песня, вспомнился стих —
Словно шепнули мне в ухо:
«Сталин и Мао слушают их», —
Вот почему заваруха.
При поддержке минометного огня
Молча, медленно, как будто на охоту,
Рать китайская бежала на меня, —
Позже выяснилось – численностью в роту.
Вспомнилась песня, вспомнился стих —
Словно шепнули мне в ухо:
«Сталин и Мао слушают их», —
Вот почему заваруха.
Раньше – локти кусать, но не стрелять,
Лучше дома пить сгущенное какао, —
Но сегодня приказали – не пускать, —
Теперь вам шиш – но пасаран, товарищ Мао!
Вспомнилась песня, вспомнился стих —
Словно шепнули мне в ухо:
«Сталин и Мао слушают их», —
Вот почему заваруха.
Раньше я стрелял с колена – на бегу, —
Не привык я просто к медленным решеньям.
Раньше я стрелял по мнимому врагу,
А теперь придется – по живым мишеням.
Вспомнилась песня, вспомнился стих —
Словно шепнули мне в ухо,
«Сталин и Мао слушают их», —
Вот почему заваруха.
Мины падают, и рота так и прет —
Кто как может – по воде, не зная броду…
Что обидно – этот самый миномет
Подарили мы китайскому народу.
Вспомнилась песня, вспомнился стих —
Словно шепнули мне в ухо:
«Сталин и Мао слушают их», —
Вот почему заваруха.
Он давно – великий кормчий – вылезал,
А теперь, не успокоившись на этом,
Наши братья залегли – и дали залп…
Остальное вам известно по газетам.
1969

(обратно)

«Маринка, слушай, милая Маринка…»

Маринка, слушай, милая Маринка,
Кровиночка моя и половинка, —
Ведь если разорвать, то – рупь за сто —
Вторая будет совершать не то!
Маринка, слушай, милая Маринка,
Прекрасная, как детская картинка!
Ну кто сейчас ответит – что есть то?
Ты, только ты, ты можешь – и никто!
Маринка, слушай, милая Маринка,
Далекая, как в сказке Метерлинка,
Ты – птица моя синяя вдали, —
Вот только жаль – ее в раю нашли!
Маринка, слушай, милая Маринка,
Загадочная, как жилище инка,
Идем со мной! Куда-нибудь, идем, —
Мне все равно куда, но мы найдем!
Поэт – и слово долго не стареет —
Сказал: «Россия, Лета, Лорелея», —
Россия – ты, и Лета, где мечты.
Но Лорелея – нет. Ты – это ты!
1969

(обратно)

«Нет рядом никого, как ни дыши…»

Нет рядом никого, как ни дыши.
Давай с тобой организуем встречу!
Марина, ты письмо мне напиши —
По телефону я тебе отвечу.
Пусть будет так, как года два назад,
Пусть встретимся надолго иль навечно,
Пусть наши встречи только наугад,
Хотя ведь ты работаешь, конечно.
Не видел я любой другой руки,
Которая бы так меня ласкала, —
Вот по таким тоскуют моряки, —
Сейчас моя душа затосковала.
Я песен петь не буду никому —
Пусть, может быть, ты этому не рада, —
Я для тебя могу пойти в тюрьму —
Пусть это будет за тебя награда.
Не верь тому, что будут говорить,
Не верю я тому, что люди рады,
<И> как-нибудь мы будем вместе пить
Любовный вздор и трепетного яда.
<1969>

(обратно)

«В царстве троллей главный тролль…»

В царстве троллей главный тролль
И гражданин
Был, конечно, сам король —
Только один.
И бывал он, правда, лют —
Часто порол!
Но был жуткий правдолюб
Этот король.
Десять раз за час серчал
Бедный король.
Каждый вечер назначал
Новый пароль.
Своих подданных забил
До одного.
Правда, правду он любил
Больше всего.
Может, правду кто кому
Скажет тайком,
Но королю жестокому —
Нет дураков!
И созвал король – вот смех! —
Конкурс шутов:
Кто сострит удачней всех —
Деньги и штоф.
Что за цель? А в шутке – соль,
Доля правды там.
Правду узнавал король
По мелочам.
Но все больше корчился,
Вскоре – готов!
И плачевно кончился
Конкурс шутов.
<1969?>

(обратно)

«Я все чаще думаю о судьях…»

Я все чаще думаю о судьях, —
Я такого не предполагал:
Если обниму ее при людях —
Будет политический скандал!
Будет тон в печати комедийный,
Я представлен буду чудаком, —
Начал целоваться с беспартийной,
А теперь целуюсь – с вожаком!
Трубачи, валяйте – дуйте в трубы
Я еще не сломлен и не сник:
Я в ее лице целую в губы —
Общество «Франс – Юньон Совьетик»!
<Между 1968 и 1970>

(обратно)

«Бродят по свету люди разные…»

Бродят
по свету люди
разные,
Грезят
они о чуде —
Будет
или не будет…
Стук —
и в этот вечер
Вдруг
тебя замечу, —
Вот и чудо!
Скачет
по не́бу всадник —
облако,
Плачет
дождем и градом —
Значит,
на землю надо.
Здесь
чудес немало
355
Есть —
звезда упала, —
Вот и чудо!
Знаешь,
я с чудесами —
запросто:
Хочешь,
моргни глазами —
Тотчас
под небесами!
Я
заклятье знаю —
Ну,
скажи: «Желаю», —
Вот и чудо!
<1960-е>

(обратно)

«В плен – приказ – не сдаваться, – они не сдаются…»

В плен – приказ – не сдаваться, – они не сдаются
Хоть им никому не иметь орденов.
Только черные вороны стаею вьются
Над трупами наших бойцов.
Бог войны – по цепям на своей колеснице, —
И, в землю уткнувшись, солдаты лежат.
Появились откуда-то белые птицы
Над трупами наших солдат.
После смерти для всех свои птицы найдутся —
Так и белые птицы для наших бойцов,
Ну а вороны – словно над падалью – вьются
Над черной колонной врагов.
<1960-е>


«В тайгу…»

В тайгу
На санях на развалюхах,
В соболях или в треухах —
И богатый, и солидный, и убогий —
Бегут
В неизведанные чащи, —
Кто-то реже, кто-то чаще, —
В волчьи логова, в медвежие берлоги.
Стоят,
Как усталые боксеры,
Вековые гренадеры
В два обхвата, в три обхвата и поболе.
И я
Воздух ем, жую, глотаю, —
Да я только здесь бываю
За решеткой из деревьев – но на воле!
1970

(обратно)

«Нараспашку – при любой погоде…»

Нараспашку – при любой погоде,
Босиком хожу по лужам и росе…
Даже конь мой иноходью ходит,
Это значит – и́наче, чем все.
Я иду в строю всегда не в ногу,
Столько раз уже обруган старшиной!
Шаг я прибавляю понемногу —
И весь строй сбивается на мой.
Мой кумир – на рынке зазывалы:
Каждый хвалит только свой товар вразвес.
Из меня не выйдет запевалы —
Я пою с мелодией вразрез.
Знаю, мне когда-то будет лихо;
Мне б заранее могильную плиту,
На табличке: «Говорите тихо!»
Я второго слова не прочту.
Из двух зол – из темноты и света —
Люди часто выбирают темноту.
Мне с любимой наплевать на это —
Мы гуляем только на свету!
<1970>

(обратно)

«По воде, на колесах, в седле, меж горбов и в вагоне…»

По воде, на колесах, в седле, меж горбов и в вагоне,
Утром, днем, по ночам, вечерами, в погоду и без
Кто за делом большим, кто за крупной добычей —
в погони
Отправляемся мы <судьбам наперекор>,
всем советам вразрез.
И наши щеки жгут пощечинами ветры,
Горбы на спины нам наваливает снег…
<Но впереди – рубли длиною в километры
И крупные дела величиною в век>.
За окном и за нашими душами света не стало,
И вне наших касаний повсюду исчезло тепло.
На земле дуют ветры, за окнами похолодало,
Всё, что грело, светило, теперь в темноту утекло.
И вот нас бьют в лицо пощечинами ветры
И жены от обид не поднимают век!
Но впереди – рубли длиною в километры
И крупные дела величиною в век.
Как чужую гримасу надел и чужую одежду,
Или в шкуру чужую на время я вдруг перелез?
До и после, в течение, вместо, во время и между —
Поступаю с тех пор просьбам наперекор и советам
вразрез.
Мне щеки обожгли пощечины и ветры,
Я взламываю лед, плыву в пролив Певек!
Ах, где же вы, рубли длиною в километры?..
Всё вместо них дела величиною в век.
<1972>

(обратно)

Енгибарову – от зрителей

Шут был вор: он воровал минуты —
Грустные минуты, тут и там, —
Грим, парик, другие атрибуты
Этот шут дарил другим шутам.
В светлом цирке между номерами
Незаметно, тихо, налегке
Появлялся клоун между нами.
В иногда дурацком колпаке.
Зритель наш шутами избалован —
Жаждет смеха он, тряхнув мошной,
И кричит: «Да разве это клоун!
Если клоун – должен быть смешной!»
Вот и мы… Пока мы вслух ворчали:
«Вышел на арену – так смеши!» —
Он у нас тем временем печали
Вынимал тихонько из души.
Мы опять в сомненье – век двадцатый:
Цирк у нас, конечно, мировой, —
Клоун, правда, слишком мрачноватый —
Невеселый клоун, не живой.
Ну а он, как будто в воду канув,
Вдруг при свете, нагло, в две руки
Крал тоску из внутренних карманов
Наших душ, одетых в пиджаки.
Мы потом смеялись обалдело,
Хлопали, ладони раздробя.
Он смешного ничего не делал, —
Горе наше брал он на себя.
Только – балагуря, тараторя —
Все грустнее становился мим:
Потому что груз чужого горя
По привычке он считал своим.
Тяжелы печали, ощутимы —
Шут сгибался в световом кольце, —
Делались всё горше пантомимы,
И морщины – глубже на лице.
Но тревоги наши и невзгоды
Он горстями выгребал из нас —
Будто обезболивал нам роды, —
А себе – защиты не припас.
Мы теперь без боли хохотали,
Весело по нашим временам:
Ах, как нас приятно обокрали —
Взяли то, что так мешало нам!
Время! И, разбив себе колени,
Уходил он, думая свое.
Рыжий воцарился на арене,
Да и за пределами ее.
Злое наше вынес добрый гений
За кулисы – вот нам и смешно.
Вдруг – весь рой украденных мгновений
В нем сосредоточился в одно.
В сотнях тысяч ламп погасли свечи.
Барабана дробь – и тишина…
Слишком много он взвалил на плечи
Нашего – и сломана спина.
Зрители – и люди между ними —
Думали: вот пьяница упал…
Шут в своей последней пантомиме
Заигрался – и переиграл.
Он застыл – не где-то, не за морем —
Возле нас, как бы прилег, устав, —
Первый клоун захлебнулся горем,
Просто сил своих не рассчитав.
Я шагал вперед неутомимо,
Но успев склониться перед ним.
Этот трюк – уже не пантомима:
Смерть была – царица пантомим!
Этот вор, с коленей срезав путы,
По ночам не угонял коней.
Умер шут. Он воровал минуты —
Грустные минуты у людей.
Многие из нас бахвальства ради
Не давались: проживем и так!
Шут тогда подкрадывался сзади
Тихо и бесшумно – на руках…
Сгинул, канул он – как ветер сдунул!
Или это шутка чудака?..
Только я колпак ему – придумал, —
Этот клоун был без колпака.
1972

(обратно)

«Он вышел – зал взбесился на мгновенье…»

Он вышел – зал взбесился на мгновенье.
Пришла в согласье инструментов рать,
Пал пианист на стул и мановенья
Волшебной трости начал ожидать.
Два первых ряда отделяли ленты —
Для свиты, для вельмож и короля.
Лениво пререкались инструменты,
За первой скрипкой повторяя: «ля».
Настраивались нехотя и хитро,
Друг друга зная издавна до йот.
Поскрипывали старые пюпитры,
На плечи принимая груды нот.
Стоял рояль на возвышенье в центре,
Как черный раб, покорный злой судьбе.
Он знал, что будет главным на концерте,
Он взгляды всех приковывал к себе.
И, смутно отражаясь в черном теле,
Как два соглядатая, изнутри,
Из черной лакированной панели
Следили за маэстро фонари.
В холодном чреве вены струн набухли —
В них звук томился, пауза долга…
И взмыла вверх рояля крышка – будто
Танцовщица разделась донага.
Рука маэстро над землей застыла,
И пианист подавленно притих,
Клавиатура пальцы ощутила
И поддалась настойчивости их.
Минор мажору портил настроенье,
А тот его упрямо повышал,
Басовый ключ, спасая положенье,
Гармониями ссору заглушал,
У нот шел спор о смысле интервала,
И вот одноголосия жрецы
Кричали: «В унисоне – все начала!
В октаве – все начала и концы!»
И возмущались грубые бемоли,
Негодовал изломанный диез:
Зачем, зачем вульгарные триоли
Врываются в изящный экосез?
Низы стремились выбиться в икары,
В верха – их вечно манит высота,
Но мудрые и трезвые бекары
Всех возвращали на свои места.
Склоняясь к пульту, как к военным картам,
Войсками дирижер повелевал,
Своим резервам – терциям и квартам —
Смертельные приказы отдавал.
И черный лак потрескался от боли,
Взвились смычки штыками над толпой
И, не жалея сил и канифоли,
Осуществили смычку со струной.
Тонули мягко клавиши вселенной,
Решив, что их ласкают, а не бьют.
Подумать только: для ленивой левой
Шопен писал Двенадцатый этюд!
Тончали струны под смычком, дымились,
Медь плавилась на сомкнутых губах,
Ударные на мир ожесточились —
У них в руках звучал жестоко Бах.
Уже над грифом пальцы коченели,
На чьей-то деке трещина, как нить:
Так много звука из виолончели
Отверстия не в силах пропустить.
Как кулаки в сумбурной дикой драке,
Взлетали вверх манжеты в темноте,
Какие-то таинственные знаки
Концы смычков чертили в пустоте.
И, зубы клавиш обнажив в улыбке,
Рояль смотрел, как он его терзал,
И слезы пролились из первой скрипки
И незаметно затопили зал.
Рояль терпел побои, лез из кожи,
Звучала в нем, дрожала в нем мольба,
Но господин, не замечая дрожи,
Красиво мучал черного раба.
Вот разошлись смычковые, картинно
Виновников маэстро наказал
И с пятой вольты слил всех воедино.
Он продолжал нашествие на зал.
<1972>

(обратно)

Мой Гамлет

Я только малость объясню в стихе —
На все я не имею полномочий…
Я был зачат как нужно, во грехе —
В поту и в нервах первой брачной ночи.
Я знал, что, отрываясь от земли, —
Чем выше мы, тем жестче и суровей;
Я шел спокойно прямо в короли
И вел себя наследным принцем крови.
Я знал – все будет так, как я хочу,
Я не бывал внакладе и в уроне,
Мои друзья по школе и мечу
Служили мне, как их отцы – короне.
Не думал я над тем, что говорю,
И с легкостью слова бросал на ветер, —
Мне верили и так, как главарю,
Все высокопоставленные дети.
Пугались нас ночные сторожа,
Как оспою, болело время нами.
Я спал на кожах, мясо ел с ножа
И злую лошадь мучил стременами.
Я знал – мне будет сказано: «Царуй!» —
Клеймо на лбу мне рок с рожденья выжег.
И я пьянел среди чеканных сбруй,
Был терпелив к насилью слов и книжек.
Я улыбаться мог одним лишь ртом,
А тайный взгляд, когда он зол и горек,
Умел скрывать, воспитанный шутом, —
Шут мертв теперь: «Аминь!» Бедняга Йорик!..
Но отказался я от дележа
Наград, добычи, славы, привилегий:
Вдруг стало жаль мне мертвого пажа,
Я объезжал зеленые побеги…
Я позабыл охотничий азарт,
Возненавидел и борзых, и гончих,
Я от подранка гнал коня назад
И плетью бил загонщиков и ловчих.
Я видел – наши игры с каждым днем
Всё больше походили на бесчинства, —
В проточных водах по ночам, тайком
Я отмывался от дневного свинства.
Я прозревал, глупея с каждым днем,
Я прозевал домашние интриги.
Не нравился мне век, и люди в нем
Не нравились, – иязарылся в книги.
Мой мозг, до знаний жадный, как паук,
Все постигал: недвижность и движенье, —
Но толка нет от мыслей и наук,
Когда повсюду – им опроверженье.
С друзьями детства перетерлась нить,
Нить Ариадны оказалась схемой.
Я бился над словами «быть, не быть»,
Как над неразрешимою дилеммой.
Но вечно, вечно плещет море бед, —
В него мы стрелы мечем – в сито просо,
Отсеивая призрачный ответ
От вычурного этого вопроса.
Зов предков слыша сквозь затихший гул,
Пошел на зов, – сомненья крались с тылу,
Груз тяжких дум наверх меня тянул,
А крылья плоти вниз влекли, в могилу.
В непрочный сплав меня спаяли дни —
Едва застыв, он начал расползаться.
Я пролил кровь, как все, – и, как они,
Я не сумел от мести отказаться.
А мой подъем пред смертью – есть провал.
Офелия! Я тленья не приемлю.
Но я себя убийством уравнял
С тем, с кем я лег в одну и ту же землю.
Я Гамлет, я насилье презирал,
Я наплевал на датскую корону, —
Но в их глазах – за трон я глотку рвал
И убивал соперника по трону.
Но гениальный всплеск похож на бред,
В рожденье смерть проглядывает косо.
А мы всё ставим каверзный ответ
И не находим нужного вопроса.
1972

(обратно)

«Я бодрствую, но вещий сон мне снится…»

Я бодрствую, но вещий сон мне снится.
Пилюли пью – надеюсь, что усну.
Не привыкать глотать мне горькую слюну:
Организации, инстанции и лица
Мне объявили явную войну —
За то, что я нарушил тишину,
За то, что я хриплю на всю страну,
Затем, чтоб доказать – явколесе не спица,
За то, что мне неймется, и за то, что мне не спится,
За то, что в передачах заграница
Передает блатную старину,
Считая своим долгом извиниться:
«Мы сами, без согласья…» – Ну и ну!
За что еще? Быть может, за жену —
Что, мол, не мог на нашей подданной жениться,
Что, мол, упрямо лезу в капстрану
И очень не хочу идти ко дну,
Что песню написал, и не одну,
Про то, как мы когда-то били фрица,
Про рядового, что на дзот валится,
А сам – ни сном ни духом про войну.
Кричат, что я у них украл луну
И что-нибудь еще украсть не премину.
И небылицу догоняет небылица.
Не спится мне… Ну как же мне не спиться!
Нет, не сопьюсь – я руку протяну
И завещание крестом перечеркну,
И сам я не забуду осениться,
И песню напишу, и не одну,
И в песне я кого-то прокляну,
Но в пояс не забуду поклониться
Всем тем, кто написал, чтоб я не смел ложиться!
Пусть даже горькую пилюлю заглотну.
<1973>

(обратно)

«Жил-был один чудак…»

Жил-был один чудак —
Он как-то раз, весной,
Сказал чуть-чуть не так —
И стал невыездной.
А может, что-то спел не то
По молодости лет,
А может, выпил два по сто
С кем выпивать не след.
Он письма отправлял —
Простым и заказным,
И не подозревал,
Что стал невыездным.
Да и не собирался он
На выезд никуда —
К друзьям лишь ездил на поклон
В другие города.
На сплетни он махнул
Свободною рукой, —
Сиделивуснедул
Чудак невыездной.
С ним вежливы, на вы везде,
Без спущенных забрал,
Подписку о невыезде
Никто с него не брал.
Он в карточной игре
Не гнался за игрой —
Всегда без козырей
И вечно без одной.
И жил он по пословице:
Хоть эта мысль не та —
Всё скоро обеззлобится
И встанет на места.
И он пером скрипел —
То злее, то добрей, —
Писал себе и пел.
Про всяческих зверей:
Что, мол, сбежал гиппопотам
С Египта в Сомали —
Хотел обосноваться там,
Да высох на мели.
Но строки те прочлись
Кому-то поутру —
И, видимо, пришлись
С утра не по нутру.
Должно быть, между строк прочли,
Что бегемот – не тот,
Что Сомали – не Сомали,
Что всё наоборот.
Прочли, от сих до всех
Разрыв и перерыв,
Закрыли это в сейф,
И все – на перерыв.
Чудак пил кофе натощак —
Такой же заводной, —
Но для кого-то был чудак
Уже невыездной.
…Пришла пора – ато
Он век бы не узнал,
Что он совсем не то,
За что себя считал.
И, после нескольких атак,
В июльский летний зной
Ему сказали: «Ты, чудак,
Давно невыездной!»
Другой бы, может, и запил —
А он махнул рукой:
«Что я, – когда и Пушкин был
Всю жизнь невыездной!»
1973

(обратно)

«Люблю тебя сейчас…»

Марине В.

Люблю тебя сейчас,
не тайно – напоказ, —
Не после и не до в лучах твоих сгораю;
Навзрыд или смеясь,
но я люблю сейчас,
А в прошлом – не хочу, а в будущем – не знаю.
В прошедшем – «я любил» —
печальнее могил,
Все нежное во мне бескрылит и стреножит, —
Хотя поэт поэтов говорил:
«Я вас любил: любовь еще, быть может…»
Так говорят о брошенном, отцветшем,
И в этом жалость есть и снисходительность,
Как к свергнутому с трона королю,
Есть в этом сожаленье об ушедшем,
Стремленье, где утеряна стремительность,
И как бы недоверье к «я люблю».
Люблю тебя теперь
без пятен, без потерь.
Мой век стоит сейчас – я вен не перережу!
Во время, в продолжение, теперь
Я прошлым не дышу и будущим не брежу.
Приду и вброд, и вплавь
к тебе – хоть обезглавь,
С цепями на ногах и с гирями по пуду, —
Ты только по ошибке не заставь,
Чтоб после «я люблю» добавил я «и буду».
Есть горечь в этом «буду», как ни странно,
Подделанная подпись, червоточина
И лаз для отступленья про запас,
Бесцветный яд на самом дне стакана
И, словно настоящему пощечина, —
Сомненье в том, что «я люблю» сейчас.
Смотрю французский сон
с обилием времен.
Где в будущем – не так и в прошлом – по-другому.
К позорному столбу я пригвожден,
К барьеру вызван я – языковому.
Ах, разность в языках, —
не положенье – крах!
Но выход мы вдвоем поищем – и обрящем.
Люблю тебя и в сложных временах —
И в будущем, и в прошлом настоящем!
1973

(обратно)

<Из дорожного дневника>

I. Из дорожного дневника
Ожидание длилось,
а проводы были недолги —
Пожелали друзья:
«В добрый путь! Чтобы – всё без помех!»
И четыре страны
предо мной расстелили дороги,
И четыре границы
шлагбаумы подняли вверх.
Тени голых берез
добровольно легли под колеса,
Залоснилось шоссе
и штыком заострилось вдали.
Вечный смертник – комар
разбивался у самого носа,
Превращая стекло
лобовое
в картину Дали.
Сколько смелых мазков
на причудливом мертвом покрове,
Сколько серых мозгов
и комарьих раздавленных плевр!
Вот взорвался один,
до отвала напившийся крови,
Ярко-красным пятном
завершая дорожный шедевр.
И сумбурные мысли,
лениво стучавшие в темя,
Устремились в пробой —
ну попробуй-ка останови!
И в машину ко мне
постучало просительно время, —
Я впустил это время,
замешенное на крови.
И сейчас же в кабину
глаза из бинтов заглянули
И спросили: «Куда ты?
На запад?
Вертайся назад!..»
Я ответить не смог —
по обшивке царапнули пули, —
Я услышал: «Ложись!
Берегись!
Проскочили!
Бомбят!»
Этот первый налет
оказался не так чтобы очень:
Схоронили кого-то,
прикрыв его кипой газет,
Вышли чьи-то фигуры —
назад, на шоссе – из обочин,
Как лет тридцать спустя,
на машину мою поглазеть.
И исчезло шоссе —
мой единственно верный фарватер,
Только – елей стволы
без обрубленных минами крон.
Бестелесный поток
обтекал не спеша радиатор.
Я за сутки пути
не продвинулся ни на микрон.
Я уснул за рулем —
я давно разомлел до зевоты, —
Ущипнуть себя за ухо
или глаза протереть?!
В кресле рядом с собой
я увидел сержанта пехоты:
«Ишь, трофейная пакость, – сказал он, —
удобно сидеть!..»
Мы поели с сержантом
домашних котлет и редиски,
Он опять удивился:
откуда такое в войну?!
«Я, браток, – говорит, —
восемь дней как позавтракал в Минске.
Ну, спасибо! Езжай!
Будет время – опять загляну…»
Он ушел на восток
со своим поредевшим отрядом,
Снова мирное время
в кабину вошло сквозь броню.
Это время глядело
единственной женщиной рядом,
И она мне сказала:
«Устал! Отдохни – я сменю!»
Всё в порядке, на месте, —
мы едем к границе, нас двое.
Тридцать лет отделяет
от только что виденных встреч.
Вот забегали щетки,
отмыли стекло лобовое, —
Мы увидели знаки,
что призваны предостеречь.
Кроме редких ухабов,
ничто на войну не похоже, —
Только лес – молодой,
да сквозь снова налипшую грязь
Два огромных штыка
полоснули морозом по коже,
Остриями – по-мирному —
кверху,
а не накренясь.
Здесь, на трассе прямой,
мне, не знавшему пуль,
показалось,
Что и я где-то здесь
довоевывал невдалеке, —
Потому для меня
и шоссе словно штык заострялось,
И лохмотия свастик
болтались на этом штыке.
II. Солнечные пятна, или Пятна на Солнце
Шар огненный всё просквозил,
Всё перепек, перепалил,
И, как груженый лимузин,
За полдень он перевалил, —
Но где-то там – в зените был
(Он для того и плыл туда), —
Другие головы кружил,
Сжигал другие города.
Еще асфальт не растопило
И не позолотило крыш,
Еще светило солнце лишь
В одну худую светосилу,
Еще стыдились нищеты
Поля без всходов, лес без тени,
Еще тумана лоскуты
Ложились сыростью в колени, —
Но диск на тонкую черту
От горизонта отделило, —
Меня же фраза посетила:
«Не ясен свет, когда светило
Лишь набирает высоту».
Пока гигант еще на взлете,
Пока лишь начат марафон,
Пока он только устремлен
К зениту, к пику, к верхней ноте,
И вряд ли астроном-старик
Определит: на Солнце – буря, —
Мы можем всласть глазеть на лик,
Разинув рты и глаз не щуря.
И нам, разиням, на потребу
Уверенно восходит он, —
Зачем спешить к зениту Фебу?
Ведь он один бежит по небу —
Без конкурентов – марафон!
Но вот – зенит. Глядеть противно
И больно, и нельзя без слез,
Но мы – очки себе на нос
И смотрим, смотрим неотрывно,
Задравши головы, как псы,
Всё больше жмурясь, скаля зубы, —
И нам мерещатся усы —
И мы пугаемся, – грозу бы!
Должно быть, древний гунн Аттила
Был тоже солнышком палим, —
И вот при взгляде на светило
Его внезапно осенило —
И он избрал похожий грим.
Всем нам известные уроды
(Уродам имя легион)
С доисторических времен
Уроки брали у природы, —
Им апогеи не претили
И, глядя вверх до слепоты,
Они искали на светиле
Себе подобные черты.
И если б ведало светило,
Кому в пример встает оно, —
Оно б затмилось и застыло,
Оно бы бег остановило
Внезапно, как стоп-кадр в кино.
Вон, наблюдая втихомолку
Сквозь закопченное стекло —
Когда особо припекло, —
Один узрел на лике челку.
А там – другой пустился в пляс,
На солнечном кровоподтеке
Увидев щели узких глаз
И никотиновые щеки…
Взошла Луна, – вы крепко спите.
Для вас – светило тоже спит, —
Но где-нибудь оно в зените
(Круговорот, как ни пляшите) —
И там палит, и там слепит!..
III. Дороги… Дороги…
Ах, дороги узкие —
Вкось, наперерез, —
Версты белорусские —
С ухабами и без!
Как орехи грецкие,
Щелкаю я их, —
Говорят, немецкие —
Гладко, напрямик…
Там, говорят, дороги – ряда по́ три
И нет дощечек с «Ахтунг!» или «Хальт!».
Ну что же – мы прокатимся, посмотрим,
Понюхаем – не порох, а асфальт.
Горочки пологие —
Я их щелк да щелк!
Но в душе, как в логове,
Затаился волк.
Ату, колеса гончие!
Целюсь под обрез —
С волком этим кончу я
На отметке «Брест».
Я там напьюсь водички из колодца
И покажу отметки в паспортах.
Потом мне пограничник улыбнется,
Узнав, должно быть, или – просто так…
После всякой зауми
Вроде «кто таков?» —
Как взвились шлагбаумы
Вверх, до облаков!
Взял товарищ в кителе
Снимок для жены —
И… только нас и видели
С нашей стороны!
Я попаду в Париж, вВаршаву, в Ниццу!
Они – рукой подать – наискосок…
Так я впервые пересек границу —
И чьи-то там сомнения пресек.
Ах, дороги скользкие —
Вот и ваш черед, —
Деревеньки польские —
Стрелочки вперед;
Телеги под навесами,
Булыжник-чешуя…
По-польски ни бельмеса мы —
Ни жена, ни я!
Потосковав о ло́мте, о стакане,
Остановились где-то наугад, —
И я сказал по-русски: «Про́шу, пани!» —
И получилось точно и впопад!
Ах, еда дорожная
Из немногих блюд!
Ем неосторожно я
Всё, что подают.
Напоследок – сладкое,
Стало быть – кончай!
И на их хербатку я
Дую, как на чай.
А панночка пощелкала на счетах
(Всё как у нас – зачем туристы врут!) —
И я, прикинув разницу валют,
Ей отсчитал не помню сколько злотых
И проворчал: «По-божески дерут…»
Где же песни-здравицы, —
Ну-ка, подавай! —
Польские красавицы,
Для туристов – рай?
Рядом на поляночке —
Души нараспах —
Веселились панночки
С гра́блями в руках.
«Да, побывала Польша в самом пекле, —
Сказал старик – и лошадей распряг… —
Красавицы-полячки не поблекли —
А сгинули в немецких лагерях…»
Лемеха въедаются
В землю, как каблук,
Пеплы попадаются
До сих пор под плут.
Память вдруг разрытая —
Неживой укор:
Жизни недожитые —
Для колосьев корм.
В мозгу моем, который вдруг сдавило,
Как обручем, – но так его, дави! —
Варшавское восстание кровило,
Захлебываясь в собственной крови…
Дрались – худо-бедно ли,
А наши корпуса —
В пригороде медлили
Целых два часа.
В марш-бросок, в атаку ли —
Рвались как один, —
И танкисты плакали
На броню машин…
Военный эпизод – давно преданье,
В историю ушел, порос быльем —
Но не забыто это опозданье,
Коль скоро мы заспорили о нем.
Почему же медлили
Наши корпуса?
Почему обедали
Эти два часа?
Потому что танками,
Мокрыми от слез,
Англичанам с янками
Мы утерли нос!
А может быть, разведка оплошала —
Не доложила?.. Что теперь гадать!
Но вот сейчас читаю я: «Варшава» —
И еду, и хочу не опоздать!
1973

(обратно)

«Когда я отпою и отыграю…»

Когда я отпою и отыграю,
Где кончу я, на чем – не угадать?
Но лишь одно наверное я знаю:
Мне будет не хотеться умирать!
Посажен на литую цепь почета,
И звенья славы мне не по зубам…
Эй, кто стучит в дубовые ворота
Костяшками по кованым скобам!..
Ответа нет, – но там стоят, я знаю,
Кому не так страшны цепные псы.
Но вот над изгородью замечаю
Знакомый серп отточенной косы…
Я перетру серебряный ошейник
И золотую цепь перегрызу.
Перемахну забор, ворвусь в репейник,
Порву бока – и выбегу в грозу!
1973

(обратно)

Нить Ариадны

Миф этот в детстве каждый прочел,
черт побери! —
Парень один к счастью прошел
сквозь лабиринт.
Кто-то хотел парня убить, —
видно, со зла, —
Но царская дочь путеводную нить
парню дала…
С древним сюжетом
Знаком не один ты.
В городе этом —
Сплошь лабиринты:
Трудно дышать,
Не отыскать
воздух и свет…
И у меня дело неладно:
Я потерял нить Ариадны!
Словно в час пик,
Всюду тупик —
выхода нет!
Древний герой ниточку ту
крепко держал:
И слепоту, и немоту —
все испытал;
И духоту, и черноту
жадно глотал.
И долго руками одну пустоту
парень хватал.
Сколько их бьется,
Людей одиноких,
В душных колодцах
Улиц глубоких!
Я тороплюсь,
В горло вцеплюсь —
вырву ответ!
Слышится смех: зря вы спешите,
Поздно! У всех порваны нити!
Хаос, возня…
И у меня —
выхода нет!
Злобный король в этой стране
повелевал,
Бык Минотавр ждал в тишине —
и убивал.
Лишь одному это дано —
смерть миновать:
Только одно, только одно —
нить не порвать!
Кончилось лето,
Зима на подходе,
Люди одеты
Не по погоде, —
Видно, подолгу
Ищут без толку
слабый просвет.
Холодно – пусть! Всё заберите…
Я задохнусь здесь, в лабиринте:
Наверняка:
Из тупика
выхода нет!
Древним затея их удалась —
ну и дела!
Нитка любви не порвалась,
не подвела.
Свет впереди! Именно там
хрупкий ледок:
Легок герой, – а Минотавр —
с голода сдох!
Здесь, в лабиринте,
Мечутся люди:
Рядом – смотрите! —
Жертвы и судьи, —
Здесь в темноте,
Этиите
чествуют ночь.
Крики и вопли – всё без вниманья!..
Я не желаю в эту компанью!
Кто меня ждет,
Знаю – придет,
выведет прочь.
Только пришла бы,
Только нашла бы —
И поняла бы:
Нитка ослабла…
Да, так и есть:
Ты уже здесь —
будет и свет!
Руки сцепились до миллиметра,
Всё – мы уходим к свету и ветру, —
Прямо сквозь тьму,
Где – одному
выхода нет!..
1973

(обратно)

«Не однажды встречал на пути подлецов…»

Не однажды встречал на пути подлецов,
Но один мне особо запал —
Он коварно швырнул горсть махорки в лицо,
Нож в живот – и пропал.
Я здоровый, я выжил, не верил хирург,
Ну а я веру в нем возродил,
Не отыщешь таких и в Америке рук —
Я его не забыл.
Я поставил мечту свою на тормоза,
Встречи ждал и до мести дожил.
Не швырнул ему, правда, махорку в глаза,
Но потом закурил.
Никогда с удовольствием я не встречал
Откровенных таких подлецов.
Но теперь я доволен: ах, как он лежал,
Не дыша, среди дров!
<1975>

396

(обратно)

«Вы были у Беллы?..»

Вы были у Беллы?
Мы были у Беллы —
Убили у Беллы
День белый, день целый:
И пели мы Белле,
Молчали мы Белле,
Уйти не хотели,
Как утром с постели.
И если вы слишком душой огрубели —
Идите смягчиться не к водке, а к Белле.
И если вам что-то под горло подкатит —
У Беллы и боли, и нежности хватит.
<1975>

(обратно)

«Препинаний и букв чародей…»

Препинаний и букв чародей,
Лиходей непечатного слова
Трал украл для волшебного лова
Рифм и наоборотных идей.
Мы, неуклюжие, мы, горемычные,
Идем и падаем по всей России…
Придут другие, еще лиричнее,
Но это будут – не мы, другие.
Автогонщик, бурлак и ковбой,
Презирающий гладь плоскогорий,
В мир реальнейших фантасмагорий
Первым в связке ведешь за собой!
Стонешь ты эти горькие личные,
В мире лучшие строки! Какие? —
Придут другие, еще лиричнее,
Но это будут – не мы – другие.
Пришли дотошные «немыдругие»,
Они – хорошие, стихи – плохие.
<1975>

(обратно)

«Что брюхо-то поджалось-то…»

Что брюхо-то поджалось-то —
Нутро почти видно́?
Ты нарисуй, пожалуйста,
Что прочим не дано.
Пусть вертит нам судья вола
Логично, делово:
Де, пьянь – она от Дьявола,
А трезвь – от Самого.
Начнет похмельный тиф трясти —
Претерпим муки те!
Равны же в Антихристе
Мы, братья во Христе…
<1975?>

(обратно)

«Растревожили в логове старое зло…»

Растревожили в логове старое зло,
Близоруко взглянуло оно на восток.
Вот поднялся шатун и пошел тяжело —
Как положено зверю – свиреп и жесток.
Так подняли вас в новый крестовый поход,
И крестов намалевано вдоволь.
Что вам надо в стране, где никто вас не ждет,
Что ответите будущим вдовам?
Так послушай, солдат! Не ходи убивать —
Будешь кровью богат, будешь локти кусать!
За развалины школ, за сиротский приют
Вам осиновый кол меж лопаток вобьют.
Будет в школах пять лет недобор, старина, —
Ты отсутствовал долго, прибавил смертей,
А твоя, в те года молодая, жена
Не рожала детей.
Неизвестно, получишь ли рыцарский крест,
Но другой – на могилу над Волгой – готов.
Бог не выдаст? Свинья же, быть может, и съест, —
Раз крестовый поход – значит, много крестов.
Только ваши – подобье раздвоенных жал,
Все вранье – вы пришли без эмоций!
Гроб Господень не здесь – он лежит, где лежал,
И креста на вас нет, крестоносцы.
Но, хотя миновало немало веков,
Видно, не убывало у вас дураков!
Вас прогонят, пленят, ну а если убьют —
Неуютным, солдат, будет вечный приют.
<Будет в школах пять лет недобор, старина, —
Ты отсутствовал долго, прибавил смертей,
А твоя, в те года молодая, жена
Не рожала детей.>
Зря колосья и травы вы топчете тут,
Скоро кто-то из вас станет чахлым кустом,
Ваши сбитые наспех кресты прорастут
И настанет покой, только слишком потом.
Вы ушли от друзей, от семей, от невест —
Не за пищей птенцам желторотым.
И не нужен железный оплавленный крест
Будет будущим вашим сиротам.
Возвращайся назад, чей-то сын и отец!
Убиенный солдат – это только мертвец.
Если выживешь – тысячам свежих могил
Как потом объяснишь, для чего приходил?
<Будет в школах пять лет недобор, старина, —
Ты отсутствовал долго, прибавил смертей,
А твоя, в те года молодая, жена
Не рожала детей.>
<1976>

(обратно)

«…Когда я о́б стену разбил лицо и члены…»

…Когда я о́б стену разбил лицо и члены
И все, что только было можно, произнес,
Вдруг – сзади тихое шептанье раздалось:
«Я умоляю вас, пока не трожьте вены.
При ваших нервах и при вашей худобе
Не лучше ль – чаю? Или – огненный напиток…
Чем учинять членовредительство себе —
Оставьте что-нибудь нетронутым для пыток».
Он сказал мне: «Приляг,
Успокойся, не плачь!»
Он сказал: «Я не врач —
Я твой верный палач.
Уж не за полночь – за три, —
Давай отдохнем:
Нам ведь все-таки завтра
Работать вдвоем…»
Чем черт не шутит – может, правда выпить чаю,
Раз дело приняло подобный оборот?
«Но только, знаете, весь ваш палачий род
Я, как вы можете представить, презираю!»
Он попросил: «Не трожьте грязное белье,
Я сам к палачеству пристрастья не питаю.
Но вы войдите в положение мое:
Я здесь на службе состою, я здесь пытаю.
Молчаливо, прости,
Счет веду головам.
Ваш удел – не ахти,
Но завидую вам.
Право, я не шучу —
Я смотрю делово:
Говори – что хочу,
Обзывай хоть кого…»
Он был обсыпан белой перхотью, как содой,
Он говорил, сморкаясь в старое пальто:
«Приговоренный обладает как никто
Свободой слова – то есть подлинной свободой».
И я избавился от острой неприязни
И посочувствовал дурной его судьбе.
Спросил он: «Как ведете вы себя на казни?»
И я ответил: «Вероятно, так себе…
Ах, прощенья прошу, —
Важно знать палачу,
Что когда я вишу —
Я ногами сучу.
Кстати, надо б сперва,
Чтоб у плахи мели, —
Чтоб, упавши, глава
Не валялась в пыли».
Чай закипел, положен сахар по две ложки.
«Спасибо…» – «Что вы! Не извольте возражать
Вам скрутят ноги, чтоб сученья избежать.
А грязи нет – у нас ковровые дорожки».
«Ах, да неужто ли подобное возможно!»
От умиленья я всплакнул и лег ничком, —
Потрогав шею мне легко и осторожно,
Он одобрительно поцокал языком.
Он шепнул: «Ни гугу!
Здесь кругом – стукачи.
Чем смогу – помогу,
Только ты не молчи.
Стану ноги пилить —
Можешь ересь болтать, —
Чтобы казнь отдалить,
Буду дальше пытать».
Не ночь пред казнью – а души отдохновенье, —
А я уже дождаться утра не могу.
Когда он станет жечь меня и гнуть в дугу,
Я крикну весело: «Остановись, мгновенье!»
И можно музыку заказывать при этом —
Чтоб стоны с воплями остались на губах, —
Я, признаю́сь, питаю слабость к менуэтам.
Но есть в коллекции у них и Оффенбах.
«Будет больно – поплачь,
Если невмоготу», —
Намекнул мне палач.
«Хорошо, я учту».
Подбодрил меня он,
Правда, сам загрустил:
«Помнят тех, кто казнен,
А не тех, кто казнил».
Развлек меня про гильотину анекдотом,
Назвав ее карикатурой на топор.
«Как много миру дал голов французский двор!» —
И посочувствовал убитым гугенотам.
Жалел о том, что кол в России упразднен,
Был оживлен и сыпал датами привычно.
Он знал доподлинно – кто, где и как казнен,
И горевал о тех, над кем работал лично.
«Раньше, – он говорил, —
Я дровишки рубил, —
Я и стриг, я и брил,
И с ружьишком ходил,
Тратил пыл в пустоту
И губил свой талант, —
А на этом посту —
Повернулось на лад».
Некстати вспомнил дату смерти Пугачева,
Рубил – должно быть, для наглядности – рукой;
А в то же время знать не знал, кто он такой,
Невелико образованье палачово.
Парок над чаем тонкой змейкой извивался.
Он дул на воду, грея руки о стекло, —
Об инквизиции с почтеньем отозвался
И об опричниках – особенно тепло.
Мы гоняли чаи, —
Вдруг палач зарыдал:
Дескать, жертвы мои —
Все идут на скандал.
«Ах вы тяжкие дни,
Палачова стерня!
Ну за что же они
Ненавидят меня!»
Он мне поведал назначенье инструментов, —
Всё так нестрашно, и палач – как добрый врач.
«Но на работе до поры все это прячь,
Чтоб понапрасну не нервировать клиентов.
Бывает, только его в чувство приведешь,
Водой окатишь и поставишь Оффенбаха —
А он примерится, когда ты подойдешь,
Возьмет и плюнет, – и испорчена рубаха!»
Накричали речей
Мы за клан палачей,
Мы за всех палачей
Пили чай – чай ничей.
Я совсем обалдел,
Чуть не лопнул крича —
Я орал: «Кто посмел
Обижать палача!..»
…Смежила веки мне предсмертная усталость,
Уже светало – наше время истекло.
Но мне хотя бы перед смертью повезло:
Такую ночь провел – не каждому досталось!
Он пожелал мне доброй ночи на прощанье,
Согнал назойливую муху мне с плеча…
Как жаль – недолго мне хранить воспоминанье
И образ доброго, чудного палача!
1977

(обратно)

«Упрямо я стремлюсь ко дну…»

Упрямо я стремлюсь ко дну —
Дыханье рвется, давит уши…
Зачем иду на глубину —
Чем плохо было мне на суше?
Там, на земле, – и стол, и дом,
Там – я и пел, и надрывался;
Я плавал все же – хоть с трудом,
Но на поверхности держался.
Линяют страсти под луной
В обыденной воздушной жиже, —
А я вплываю в мир иной:
Тем невозвратнее – чем ниже.
Дышу я непривычно – ртом.
Среда бурлит – плевать на среду!
Я погружаюсь, и притом —
Быстрее, в пику Архимеду.
Я потерял ориентир, —
Но вспомнил сказки, сны и мифы:
Я открываю новый мир,
Пройдя коралловые рифы.
Коралловые города…
В них многорыбно, но – не шумно:
Нема подводная среда,
И многоцветна, и разумна.
Где ты, чудовищная мгла,
Которой матери стращают?
Светло – хотя ни факела́,
Ни солнца
мглу не освещают!
Все гениальное и не —
Допонятое – всплеск и шалость —
Спаслось и скрылось в глубине, —
Все, что гналось и запрещалось.
Дай бог, я все же дотону —
Не дам им долго залежаться! —
И я вгребаюсь в глубину,
И – все труднее погружаться.
Под черепом – могильный звон,
Давленье мне хребет ломает,
Вода выталкивает вон,
И глубина не принимает.
Я снял с острогой карабин,
Но камень взял – не обессудьте, —
Чтобы добраться до глубин,
До тех пластов, до самой сути.
Я бросил нож – не нужен он:
Там нет врагов, там все мы – люди,
Там каждый, кто вооружен, —
Нелеп и глуп, как вошь на блюде.
Сравнюсь с тобой, подводный гриб,
Забудем и чины, и ранги, —
Мы снова превратились в рыб,
И наши жабры – акваланги.
Нептун – ныряльщик с бородой,
Ответь и облегчи мне душу:
Зачем простились мы с водой,
Предпочитая влаге – сушу?
Меня сомненья, черт возьми,
Давно буравами сверлили:
Зачем мы сделались людьми?
Зачем потом заговорили?
Зачем, живя на четырех,
Мы встали, распрямивши спины?
Затем – и это видит Бог, —
Чтоб взять каменья и дубины!
Мы умудрились много знать,
Повсюду мест наделать лобных.
И предавать, и распинать,
И брать на крюк себе подобных!
И я намеренно тону,
Зову: «Спасите наши души!»
И если я не дотяну —
Друзья мои, бегите с суши!
Назад – не к горю и беде,
Назад и вглубь – но не ко гробу,
Назад – к прибежищу, к воде,
Назад – в извечную утробу!
Похлопал по плечу трепанг,
Признав во мне свою породу, —
И я – выплевываю шланг
И в легкие пускаю воду!..
Сомкните стройные ряды.
Покрепче закупорьте уши:
Ушел один – в том нет беды, —
Но я приду по ваши души!
1977

(обратно)

«Я дышал синевой…»

Я дышал синевой,
Белый пар выдыхал, —
Он летел, становясь облаками.
Снег скрипел подо мной
Поскрипев, затихал, —
А сугробы прилечь завлекали.
И звенела тоска, что в безрадостной песне поется:
Как ямщик замерзал в той глухой незнакомой степи, —
Усыпив, ямщика заморозило желтое солнце,
И никто не сказал: «Шевелись, подымайся, не спи!»
Все стоит на Руси,
До макушек в снегу.
Полз, катился, чтоб не провалиться, —
Сохрани и спаси,
Дай веселья в пургу,
Дай не лечь, не уснуть, не забыться!
Тот ямщик-чудодей бросил кнут, и – куда ему деться! —
Помянул он Христа, ошалев от заснеженных верст…
Он, хлеща лошадей, мог бы этим немного согреться, —
Ну а он в доброте их жалел и не бил – и замерз.
Отраженье свое
Увидал в полынье —
И взяла меня оторопь: в пору б
Оборвать житие —
Я по грудь во вранье,
Да и сам-то я кто, – надо в прорубь!
Вьюги стонут, поют, – кто же выстоит, выдержит
стужу!
В прорубь надо да в омут, – но сам, а не руки сложа.
Пар валит изо рта – эк душа моя рвется наружу, —
Выйдет вся – схороните, зарежусь – снимите с ножа!
Снег кружит над землей,
Над страною моей,
Мягко стелет, в запой зазывает.
Ах, ямщик удалой —
Пьет и хлещет коней!
А непьяный ямщик – замерзает.
<Между 1970 и 1977>

(обратно)

«Я первый смерил жизнь обратным счетом…»

Я первый смерил жизнь обратным счетом —
Я буду беспристрастен и правдив:
Сначала кожа выстрелила потом
И задымилась, поры разрядив.
Я затаился, и затих, и замер, —
Мне показалось – я вернулся вдруг
В бездушье безвоздушных барокамер
И в замкнутые петли центрифуг.
Сейчас я стану недвижим и грузен,
И погружен в молчанье, а пока —
Меха и горны всех газетных кузен
Раздуют это дело на века.
Хлестнула память мне кнутом по нервам —
В ней каждый образ был неповторим…
Вот мой дублер, который мог быть первым,
Который смог впервые стать вторым.
Пока что на него не тратят шрифта, —
Запас заглавных букв – на одного.
Мы с ним вдвоем прошли весь путь до лифта,
Но дальше я поднялся без него…
Вот тот, который прочертил орбиту,
При мне его в лицо не знал никто, —
Все мыслимое было им открыто
И брошено горстями в решето…
И, словно из-за дымовой завесы,
Друзей явились лица и семьи, —
Они все скоро на страницах прессы
Расскажут биографии свои.
Их всех, с кем вел я доброе соседство,
Свидетелями выведут на суд, —
Обычное мое, босое детство
Обуют и в скрижали занесут…
Чудное слово «Пуск!» – подобье вопля —
Возникло и нависло надо мной, —
Недобро, глухо заворчали сопла
И сплюнули расплавленной слюной.
И вихрем чувств пожар души задуло,
И я не смел – или забыл – дышать.
Планета напоследок притянула.
Прижала, не желая отпускать.
Она вцепилась удесятеренно, —
Глаза, казалось, вышли из орбит,
И правый глаз впервые удивленно
Взглянул на левый, веком не прикрыт.
Мне рот заткнул – не помню, крик ли, кляп ли, —
Я рос из кресла, как с корнями пень.
Вот сожрала все топливо до капли
И отвалилась первая ступень.
Там, подо мной, сирены голосили,
Не знаю – хороня или храня,
А здесь надсадно двигатели взвыли
И из объятий вырвали меня.
Приборы на земле угомонились,
Вновь чередом своим пошла весна,
Глаза мои на место возвратились,
Исчезли перегрузки, – тишина…
Эксперимент вошел в другую фазу, —
Пульс начал реже в датчики стучать.
Я в ночь влетел – минуя вечер, сразу, —
И получил команду отдыхать.
И неуютно сделалось в эфире,
Но Левитан ворвался в тесный зал
И отчеканил громко: «Первый в мире…» —
И про меня хорошее сказал.
Я шлем скафандра положил на локоть,
Изрек про самочувствие свое.
Пришла такая приторная легкость,
Что даже затошнило от нее.
Шнур микрофона словно в петлю свился
Стучали в ребра легкие, звеня.
Я на мгновенье сердцем подавился —
Оно застряло в горле у меня.
Я отдал рапорт весело – на совесть,
Разборчиво и очень делово.
Я думал: вот она и невесомость —
Я вешу нуль – так мало, ничего!
Но я не ведал в этот час полета,
Шутя над невесомостью чудной,
Что от нее кровавой будет рвота
И костный кальций вымоет с мочой…
<Между 1970 и 1978>

(обратно)

«Зарыты в нашу память на века…»

Зарыты в нашу память на века
И даты, и события, и лица,
А память – как колодец глубока:
Попробуй заглянуть – наверняка
Лицо и то неясно отразится.
Разглядеть, что истинно, что ложно,
Может только беспристрастный суд:
Осторожно с прошлым, осторожно —
Не разбейте глиняный сосуд!
Иногда как-то вдруг вспоминается
Из войны пара фраз —
Например, что сапер ошибается
Только раз.
Одни его лениво ворошат,
Другие неохотно вспоминают,
А третьи – даже помнить не хотят,
И прошлое лежит, как старый клад,
Который никогда не раскопают.
И поток годов унес с границы
Стрелки – указатели пути, —
Очень просто в прошлом заблудиться —
И назад дороги не найти.
Иногда как-то вдруг вспоминается
Из войны пара фраз —
Например, что сапер ошибается
Только раз.
С налета не вини – повремени:
Есть у людей на всё свои причины —
Не скрыть, а позабыть хотят они, —
Ведь в толще лет еще лежат в тени
Забытые заржавленные мины.
В минном поле прошлого копаться —
Лучше без ошибок, – потому
Что на минном поле ошибаться
Просто абсолютно ни к чему.
Иногда как-то вдруг вспоминается
Из войны пара фраз —
Например, что сапер ошибается
Только раз.
Один толчок – и стрелки побегут, —
А нервы у людей не из каната, —
И будет взрыв, и перетрется жгут…
Но, может, мину вовремя найдут
И извлекут до взрыва детонатор!
Спит земля спокойно под цветами,
Но когда находят мины в ней —
Их берут умелыми руками
И взрывают дальше от людей.
Иногда как-то вдруг вспоминается
Из войны пара фраз —
Например, что сапер ошибается
Только раз.
<До 1978>

(обратно)

«Я спокоен – он мне все поведал…»

Я спокоен – он мне все поведал.
«Не таись», – велел. И я скажу.
Кто меня обидел или предал —
Покарает тот, кому служу.
Не знаю как – ножом ли под ребро,
Или сгорит их дом и все добро,
Или сместят, сомнут, лишат свободы,
Когда – опять не знаю, – через годы
Или теперь, а может быть – уже…
Судьбу не обойти на вираже
И на кривой на вашей не объехать,
Напропалую тоже не протечь.
А я? Я – что! Спокоен я, по мне – хоть
Побей вас камни, град или картечь.
<1978>

(обратно)

«Слева бесы, справа бесы…»

Слева бесы, справа бесы.
Нет, по новой мне налей!
Эти – с нар, а те – из кресел, —
Не поймешь, какие злей.
И куда, в какие дали,
На какой еще маршрут
Нас с тобою эти врали
По этапу поведут?
Ну а нам что остается?
Дескать, горе не беда?
Пей, дружище, если пьется, —
Все – пустыми невода.
Что искать нам в этой жизни?
Править к пристани какой?
Ну-ка, солнце, ярче брызни!
Со святыми упокой…
<1979>

(обратно)

«И кто вы суть? Безликие кликуши?..»

Михаилу Шемякину

под впечатлением от серии «Чрево»

И кто вы суть? Безликие кликуши?
Куда грядете – в Мекку ли, в Мессины?
Модели ли влачите к Монпарнасу?
Кровавы ваши спины, словно туши,
И туши – как ободранные спины, —
И ребра в ребра вам – и нету спасу.
Ударил ток, скотину оглоуша,
Обмякла плоть на плоскости картины
И тяжко пала мяснику на плечи.
На ум, на кисть творцу попала туша —
И дюжие согбенные детины,
Вершащие дела нечеловечьи.
Кончал палач – дела его ужасны,
А дальше те, кто гаже, ниже, плоше,
Таскали жертвы после гильотины:
Безглазны, безголовы и безгласны
И, кажется, бессутны тушеноши,
Как бы катками вмяты в суть картины.
Так кто вы суть, – загубленные души?
Куда спешите, полуобразины?
Вас не разъять – едины обе массы.
Суть Сутина – «Спасите наши туши!»
Вы ляжете, заколотые в спины,
И Урка слижет с ваших лиц гримасу.
Я ротозей – но вот не сплю ночами, —
В глаза бы вам взглянуть из-за картины!..
Неймется мне, шуту и лоботрясу, —
Сдается мне, хлестали вас бичами?!
Вы крест несли – и ободрали спины?!
И ребра в ребра вам – и нету спасу.
<Между 1977 и 1979>

(обратно)

«Меня опять ударило в озноб…»

Меня опять ударило в озноб,
Грохочет сердце, словно в бочке камень,
Во мне живет мохнатый злобный жлоб
С мозолистыми цепкими руками.
Когда, мою заметив маету,
Друзья бормочут: «Снова загуляет», —
Мне тесно с ним, мне с ним невмоготу!
Он кислород вместо меня хватает.
Он не двойник и не второе Я —
Все объясненья выглядят дурацки, —
Он плоть и кровь, дурная кровь моя, —
Такое не приснится и Стругацким.
Он ждет, когда закончу свой виток —
Моей рукою выведет он строчку,
И стану я расчетлив и жесток,
И всех продам – гуртом и в одиночку.
Я оправданья вовсе не ищу,
Пусть жизнь уходит, ускользает, тает, —
Но я себе мгновенья не прощу —
Когда меня он вдруг одолевает.
Но я собрал еще остаток сил, —
Теперь его не вывезет кривая:
Я в глотку, в вены яд себе вгоняю —
Пусть жрет, пусть сдохнет, – я перехитрил!
<1979>

(обратно)

«Я верю в нашу общую звезду…»

Я верю в нашу общую звезду,
Хотя давно за нею не следим мы, —
Наш поезд с рельс сходил на всем ходу —
Мы всё же оставались невредимы.
Бил самосвал машину нашу в лоб,
Но знали мы, что ищем и обрящем,
И мы ни разу не сходили в гроб,
Где нет надежды всем в него сходящим.
Катастрофы, паденья, – но между —
Мы взлетали туда, где тепло,
Просто ты не теряла надежду,
Мне же – с верою очень везло.
Да и теперь, когда вдвоем летим,
Пускай на ненадежных самолетах, —
Нам гасят свет и создают интим,
Нам и мотор поет на низких нотах.
Бывали «ТУ» и «ИЛы», «ЯКи», «АН», —
Я верил, что в Париже, в Барнауле —
Мы сядем, – если ж рухнем в океан —
Двоих не съесть и голубой акуле!
Все мы смертны – и люди смеются:
Не дождутся и вас города!
Я же знал: все кругом разобьются,
Мы ж с тобой – ни за что никогда!
Мне кажется такое по плечу —
Что смертным не под силу столько прыти:
Что на лету тебя я подхвачу —
И вместе мы спланируем в Таити.
И если заболеет кто из нас
Какой-нибудь болезнею смертельной —
Она уйдет, – хоть искрами из глаз,
Хоть стонами и рвотою похмельной.
Пусть в районе Мэзона-Лаффитта
Упадет злополучный «Скайлаб»
И судьба всех обманет – финита, —
Нас она обмануть не смогла б!
1979

(обратно)

«Мне скулы от досады сводит…»

Мне скулы от досады сводит:
Мне кажется который год,
Что там, где я, – там жизнь проходит,
А там, где нет меня, – идет.
А дальше – больше, – каждый день я
Стал слышать злые голоса:
«Где ты – там только наважденье,
Где нет тебя – всё чудеса.
Ты только ждешь и догоняешь,
Врешь и боишься не успеть,
Смеешься меньше ты, и, знаешь,
Ты стал разучиваться петь!
Как дым, твои ресурсы тают,
И сам швыряешь всё подряд, —
Зачем?! Где ты – там не летают,
А там, где нет тебя, – парят».
Я верю крику, вою, лаю,
Но все-таки, друзей любя,
Дразнить врагов я не кончаю,
С собой в побеге от себя.
Живу, не ожидаю чуда,
Но пухнут жилы от стыда, —
Я каждый раз хочу отсюда
Сбежать куда-нибудь туда…
Хоть все пропой, протарабань я,
Хоть всем хоть голым покажись —
Пустое все, – здесь – прозябанье,
А где-то там – такая жизнь!..
Фартило мне, Земля вертелась.
И, взявши пары три белья,
Я – шасть! – и там. Но вмиг хотелось
Назад, откуда прибыл я.
1979

(обратно)

«Мой черный человек в костюме сером…»

Мой черный человек в костюме сером —
Он был министром, домуправом, офицером, —
Как злобный клоун, он менял личины
И бил под дых, внезапно, без причины.
И, улыбаясь, мне ломали крылья,
Мой хрип порой похожим был на вой, —
И я немел от боли и бессилья,
И лишь шептал: «Спасибо, что – живой».
Я суеверен был, искал приметы,
Что, мол, пройдет, терпи, всё ерунда…
Я даже прорывался в кабинеты
И зарекался: «Больше – никогда!»
Вокруг меня кликуши голосили:
«В Париж мотает, словно мы – в Тюмень, —
Пора такого выгнать из России!
Давно пора, – видать, начальству лень!»
Судачили про дачу и зарплату:
Мол, денег – прорва, по ночам кую.
Я всё отдам – берите без доплаты
Трехкомнатную камеру мою.
И мне давали добрые советы,
Чуть свысока похлопав по плечу,
Мои друзья – известные поэты:
«Не стоит рифмовать «кричу – торчу».
И лопнула во мне терпенья жила —
И я со смертью перешел на ты, —
Она давно возле меня кружила,
Побаивалась только хрипоты.
Я от суда скрываться не намерен,
Коль призовут – отвечу на вопрос,
Я до секунд всю жизнь свою измерил —
И худо-бедно, но тащил свой воз.
Но знаю я, что лживо, а что свято, —
Я понял это все-таки давно.
Мой путь один, всего один, ребята, —
Мне выбора, по счастью, не дано.
<1979 или 1980>

(обратно)

«Я никогда не верил в миражи…»

Я никогда не верил в миражи,
В грядущий рай не ладил чемодана, —
Учителей сожрало море лжи —
И выплюнуло возле Магадана.
И я не отличался от невежд,
А если отличался – очень мало,
Занозы не оставил Будапешт,
А Прага сердце мне не разорвала.
А мы шумели в жизни и на сцене:
Мы путаники, мальчики пока, —
Но скоро нас заметят и оценят.
Эй! Против кто?
Намнем ему бока!
Но мы умели чувствовать опасность
Задолго до начала холодов,
С бесстыдством шлюхи приходила ясность —
И души запирала на засов.
И нас хотя расстрелы не косили,
Но жили мы, поднять не смея глаз, —
Мы тоже дети страшных лет России,
Безвременье вливало водку в нас.
<1979 или 1980>

(обратно)

«А мы живем в мертвящей пустоте…»

А мы живем в мертвящей пустоте, —
Попробуй надави – так брызнет гноем, —
И страх мертвящий заглушаем воем —
И те, что первые, и люди, что в хвосте.
И обязательные жертвоприношенья,
Отцами нашими воспетые не раз,
Печать поставили на наше поколенье —
Лишили разума, и памяти, и глаз.
<1979 или 1980>

(обратно)

Две просьбы

М. Шемякину – другу и брату —

посвящен сей полуэкспромт

Мне снятся крысы, хоботы и черти. Я
Гоню их прочь, стеная и браня.
Но вместо них я вижу виночерпия —
Он шепчет: «Выход есть. К исходу дня —
Вина! И прекратится толкотня,
Виденья схлынут, сердце и предсердие
Отпустит, и расплавится броня!»
Я – снова я, и вы теперь мне верьте, – я
Немногого прошу взамен бессмертия —
Широкий тракт, холст, друга да коня;
Прошу покорно, голову склоня,
Побойтесь Бога, если не меня, —
Не плачьте вслед, во имя Милосердия!
Чту Фауста ли, Дориана Грея ли,
Но чтобы душу дьяволу – ни-ни!
Зачем цыганки мне гадать затеяли?
День смерти уточнили мне они…
Ты эту дату, Боже, сохрани, —
Не отмечай в своем календаре или
В последний миг возьми и измени,
Чтоб я не ждал, чтоб вороны не реяли
И чтобы агнцы жалобно не блеяли,
Чтоб люди не хихикали в тени, —
От них от всех, о Боже, охрани —
Скорее, ибо душу мне они
Сомненьями и страхами засеяли!
Париж, 1 июня 1980 г.

(обратно)

«И снизу лед, и сверху – маюсь между…»

И снизу лед, и сверху – маюсь между, —
Пробить ли верх иль пробуравить низ?
Конечно – всплыть и не терять надежду,
А там – за дело в ожиданье виз.
Лед надо мною, надломись и тресни!
Я весь в поту, как пахарь от сохи.
Вернусь к тебе, как корабли из песни,
Всё помня, даже старые стихи.
Мне меньше полувека – сорок с лишним, —
Я жив, тобой и господом храним.
Мне есть что спеть, представ перед всевышним,
Мне есть чем оправдаться перед ним.
1980

(обратно) (обратно) (обратно)

Владимир Высоцкий Я не верю судьбе


(обратно)

Если друг оказался вдруг

Песня о друге

Если друг
   оказался вдруг
И не друг, и не враг,
   а так;
Если сразу не разберешь,
Плох он или хорош, —
Парня в горы тяни —
   рискни! —
Не бросай одного
   его:
Пусть он в связке в одной
   с тобой
Там поймешь, кто такой.
Если парень в горах —
   не ах,
Если сразу раскис —
   и вниз,
Шаг ступил на ледник —
   и сник,
Оступился —
   и в крик, —
Значит, рядом с тобой —
   чужой,
Ты его не брани —
   гони:
Вверх таких не берут
   и тут
Про таких не поют.
Если ж он не скулил,
   не ныл,
Пусть он хмур был и зол,
   но шел,
А когда ты упал
   со скал,
Он стонал,
   но держал;
Если шел он с тобой
   как в бой,
На вершине стоял — хмельной, —
Значит, как на себя самого
Положись на него!
1966

(обратно)

Здесь вам не равнина

Здесь вам не равнина, здесь климат иной —
Идут лавины одна за одной,
И здесь за камнепадом ревет камнепад, —
И можно свернуть, обрыв обогнуть, —
Но мы выбираем трудный путь,
Опасный, как военная тропа.
Кто здесь не бывал, кто не рисковал —
Тот сам себя не испытал,
Пусть даже внизу он звезды хватал с небес:
Внизу не встретишь, как ни тянись,
За всю свою счастливую жизнь
Десятой доли таких красот и чудес.
Нет алых роз и траурных лент,
И не похож на монумент
Тот камень, что покой тебе подарил, —
Как Вечным огнем, сверкает днем
Вершина изумрудным льдом —
Которую ты так и не покорил.
И пусть говорят, да, пусть говорят,
Но — нет, никто не гибнет зря!
Так лучше — чем от водки и от простуд.
Другие придут, сменив уют
На риск и непомерный труд, —
Пройдут тобой не пройденный маршрут.
Отвесные стены… А ну — не зевай!
Ты здесь на везение не уповай —
В горах не надежны ни камень, ни лед,
   ни скала,
Надеемся только на крепость рук,
На руки друга и вбитый крюк —
И молимся, чтобы страховка не подвела.
Мы рубим ступени… Ни шагу назад!
И от напряженья колени дрожат,
И сердце готово к вершине бежать из груди.
Весь мир на ладони — ты счастлив и нем
И только немного завидуешь тем,
Другим — у которых вершина еще впереди.
1966

(обратно)

Военная песня

Мерцал закат, как сталь клинка.
Свою добычу смерть считала…
Бой будет завтра, а пока
Взвод зарывался в облака
И уходил по перевалу.
Отставить разговоры!
Вперед и вверх, а там…
Ведь это наши горы —
Они помогут нам!
А до войны — вот этот склон
Немецкий парень брал с тобою,
Он падал вниз, но был спасен, —
А вот сейчас, быть может, он
Свой автомат готовит к бою.
Отставить разговоры!
Вперед и вверх, а там…
Ведь это наши горы —
Они помогут нам!
Ты снова здесь, ты собран весь —
Ты ждешь заветного сигнала.
И парень тот — он тоже здесь,
Среди стрелков из «Эдельвейс», —
Их надо сбросить с перевала!
Отставить разговоры!
Вперед и вверх, а там…
Ведь это наши горы —
Они помогут нам!
Взвод лезет вверх, а у реки —
Тот, с кем ходил ты раньше в паре.
Мы ждем атаки до тоски,
А вот альпийские стрелки
Сегодня что-то не в ударе…
Отставить разговоры!
Вперед и вверх, а там…
Ведь это наши горы —
Они помогут нам!
1966

(обратно)

Скалолазка

Я спросил тебя: «Зачем идете в гору вы? —
А ты к вершине шла, а ты рвалася в бой. —
Ведь Эльбрус и с самолета видно здорово…»
Рассмеялась ты — и взяла с собой.
И с тех пор ты стала близкая и ласковая,
Альпинистка моя, скалолазка моя, —
Первый раз меня из трещины вытаскивая,
Улыбалась ты, скалолазка моя!
А потом за эти проклятые трещины,
Когда ужин твой я нахваливал,
Получил я две короткие затрещины —
Но не обиделся, а приговаривал:
«Ох, какая же ты близкая и ласковая,
Альпинистка моя, скалоолазка моя!..»
Каждый раз меня по трещинам выискивая,
Ты бранила меня, альпинистка моя!
А потом на каждом нашем восхождении —
Ну почему ты ко мне недоверчивая?! —
Страховала ты меня с наслаждением,
Альпинистка моя гуттаперчевая!
Ох, какая ж ты не близкая, не ласковая,
Альпинистка моя, скалоолазка моя!
Каждый раз меня из пропасти вытаскивая,
Ты ругала меня, скалоолазка моя.
За тобой тянулся из последней силы я —
До тебя уже мне рукой подать, —
Вот долезу и скажу: «Довольно, милая!»
Тут сорвался вниз, но успел сказать:
«Ох, какая же ты близкая и ласковая,
Альпинистка моя скало ласковая!..»
Мы теперь с тобою одной веревкой связаны,
Стали оба мы скалолазами!
1966

(обратно)

Прощание с горами

В суету городов и в потоки машин
Возвращаемся мы — просто некуда деться! —
И спускаемся вниз с покоренных вершин,
Оставляя в горах свое сердце.
Так оставьте ненужные споры —
Я себе уже все доказал:
Лучше гор могут быть только горы,
На которых еще не бывал.
Кто захочет в беде оставаться один,
Кто захочет уйти, зову сердца не внемля?!
Но спускаемся мы с покоренных вершин, —
Что же делать — и боги спускались на землю.
Так оставьте ненужные споры —
Я себе уже все доказал:
Лучше гор могут быть только горы,
На которых еще не бывал.
Сколько слов и надежд, сколько песен и тем
Горы будят у нас — и зовут нас остаться! —
Но спускаемся мы — кто на год, кто совсем, —
Потому что всегда мы должны возвращаться.
Так оставьте ненужные споры —
Я себе уже все доказал:
Лучше гор могут быть только горы,
На которых никто не бывал!
1966

(обратно)

«Свои обиды каждый человек…»

Свои обиды каждый человек —
Проходит время — и забывает.
А моя печаль — как вечный снег:
Не тает, не тает.
Не тает она и летом
В полуденный зной, —
И знаю я: печаль-тоску мне эту
Век носить с собой.
1966

(обратно)

Она была в Париже

[69]

Наверно, я погиб: глаза закрою — вижу.
Наверно, я погиб: робею, а потом —
Куда мне до нее — она была в Париже,
И я вчера узнал — не только в ём одном!
Какие песни пел я ей про Север дальний! —
Я думал: вот чуть-чуть — и будем мы на ты, —
Но я напрасно пел о полосе нейтральной —
Ей глубоко плевать, какие там цветы.
Я спел тогда еще — я думал, это ближе —
«Про счетчик», «Про того, кто раньше с нею
   был»…
Но что ей до меня — она была в Париже, —
Ей сам Марсель Марсо чевой-то говорил!
Я бросил свой завод — хоть, в общем, был не
   вправе, —
Засел за словари на совесть и на страх…
Но что ей от того — она уже в Варшаве, —
Мы снова говорим на разных языках…
Приедет — я скажу по-польски: «Прóшу, пани,
Прими таким как есть, не буду больше петь…»
Но что ей до меня — она уже в Иране, —
Я понял: мне за ней, конечно, не успеть!
Она сегодня здесь, а завтра будет в Осле, —
Да, я попал впросак, да, я попал в беду!..
Кто раньше с нею был и тот, кто будет после, —
Пусть пробуют они — я лучше пережду!
1966

(обратно)

Песня о новом времени

Как призывный набат, прозвучали в ночи тяжело
   шаги, —
Значит, скоро и нам — уходить и прощаться
   без слов.
По нехоженым тропам протопали лошади, лошади,
Неизвестно к какому концу унося седоков.
Наше время иное, лихое, но счастье, как встарь,
   ищи!
И в погоню летим мы за ним, убегающим, вслед.
Только вот в этой скачке теряем мы лучших
   товарищей,
На скаку не заметив, что рядом — товарищей нет.
И еще будем долго огни принимать за пожары мы,
Будет долго зловещим казаться нам скрип сапогов,
О войне будут детские игры с названьями старыми,
И людей будем долго делить на своих и врагов.
А когда отгрохочет, когда отгорит и отплачется,
И когда наши кони устанут под нами скакать,
И когда наши девушки сменят шинели
   на платьица, —
Не забыть бы тогда, не простить бы и не потерять!..
<1966 или 1967>

(обратно)

Гололед

Гололед на Земле, гололед —
Целый год напролет гололед.
Будто нет ни весны, ни лета —
В саван белый одета планета —
Люди, падая, бьются об лед.
Гололед на Земле, гололед —
Целый год напролет гололед.
Гололед, гололед, гололед —
Целый год напролет, целый год.
Даже если всю Землю — в облет,
Не касаясь планеты ногами, —
Не один, так другой упадет
На поверхность, а там — гололед! —
И затопчут его сапогами.
Гололед на Земле, гололед —
Целый год напролет гололед.
Гололед, гололед, гололед —
Целый год напролет, целый год.
Только — лед, словно зеркало, лед,
Но на детский каток не похоже, —
Может — зверь не упавши пройдет…
Гололед! — и двуногий встает
На четыре конечности тоже.
Гололед на Земле, гололед —
Целый год напролет гололед.
Гололед, гололед, гололед —
Целый год напролет, целый год.
Зима 1966/67, ред. <1973>

(обратно)

«Вот — главный вход, но только вот…»

Вот — главный вход, но только вот
Упрашивать — я лучше сдохну, —
Вхожу я через черный ход,
А выходить стараюсь в окна.
Не вгоняю я в гроб никого,
Но вчера меня, тепленького —
Хоть бываю и хуже я сам, —
Оскорбили до ужаса.
И, плюнув в пьяное мурло
И обвязав лицо портьерой,
Я вышел прямо сквозь стекло —
В объятья к милиционеру.
И меня — окровавленного,
Всенародно прославленного,
Прям как был я — в амбиции
Довели до милиции.
И, кулаками покарав
И попинав меня ногами,
Мне присудили крупный штраф —
За то, что я нахулиганил.
А потом — перевязанному,
Несправедливо наказанному —
Сердобольные мальчики
Дали спать на диванчике.
Проснулся я — еще темно, —
Успел поспать и отдохнуть я, —
Встаю и, как всегда, — в окно,
Но на окне — стальные прутья!
И меня — патентованного,
Ко всему подготовленного, —
Эти прутья печальные
Ввергли в бездну отчаянья.
А рано утром — верь не верь —
Я встал, от слабости шатаясь, —
И вышел в дверь — я вышел в дверь!
С тех пор в себе я сомневаюсь.
В мире — тишь и безветрие,
Чистота и симметрия, —
На душе моей — тягостно,
И живу я безрадостно.
Зима 1966/67

(обратно)

«Корабли постоят — и ложатся на курс…»

Корабли постоят — и ложатся на курс, —
Но они возвращаются сквозь непогоды…
Не пройдет и полгода — и я появлюсь, —
Чтобы снова уйти на полгода.
Возвращаются все — кроме лучших друзей,
Кроме самых любимых и преданных женщин.
Возвращаются все — кроме тех, кто нужней, —
Я не верю судьбе, а себе — еще меньше.
Но мне хочется верить, что это не так,
Что сжигать корабли скоро выйдет из моды.
Я, конечно, вернусь — весь в друзьях
   и в делах —
Я, конечно, спою — не пройдет и полгода.
Я, конечно, вернусь — весь в друзьях
   и в мечтах,
Я, конечно, спою — не пройдет и полгода.
<1967>

(обратно)

Случай в ресторане

В ресторане по стенкам висят тут и там —
«Три медведя», «Заколотый витязь»…
За столом одиноко сидит капитан.
«Разрешите?» — спросил я. «Садитесь!
…Закури!» — «Извините, „Казбек“
   не курю…»
«Ладно, выпей, — давай-ка посуду!..
Да пока принесут… Пей, кому говорю!
Будь здоров!» — «Обязательно буду!»
«Ну так что же, — сказал, захмелев,
   капитан, —
Водку пьешь ты красиво, однако.
А видал ты вблизи пулемет или танк?
А ходил ли ты, скажем, в атаку?
В сорок третьем под Курском я был
   старшиной, —
За моею спиной — такое…
Много всякого, брат, за моею спиной,
Чтоб жилось тебе, парень, спокойно!»
Он ругался и пил, он спросил про отца,
И кричал он, уставясь на блюдо:
«Я полжизни отдал за тебя, подлеца, —
А ты жизнь прожигаешь, иуда!
А винтовку тебе, а послать тебя в бой?!
А ты водку тут хлещешь со мною!..»
Я сидел как в окопе под Курской дугой —
Там, где был капитан старшиною.
Он все больше хмелел, я — за ним
   по пятам, —
Только в самом конце разговора
Я обидел его — я сказал: «Капитан,
Никогда ты не будешь майором!..»
1967

(обратно)

«Ну вот, исчезла дрожь в руках…»

Ну вот, исчезла дрожь в руках,
   Теперь — наверх!
Ну вот, сорвался в пропасть страх
   Навек, навек, —
Для остановки нет причин —
   Иду, скользя…
И в мире нет таких вершин,
   Что взять нельзя!
Среди нехоженых путей
   Один — пусть мой!
Среди невзятых рубежей
   Один — за мной!
А имена тех, кто здесь лег,
   Снега таят…
Среди непройденных дорог
   Одна — моя!
Здесь голубым сияньем льдов
   Весь склон облит,
И тайну чьих-нибудь следов
   Гранит хранит…
И я гляжу в свою мечту
   Поверх голов
И свято верю в чистоту
   Снегов и слов!
И пусть пройдет немалый срок —
   Мне не забыть,
Что здесь сомнения я смог
   В себе убить.
В тот день шептала мне вода:
   Удач — всегда!..
А день… какой был день тогда?
   Ах да — среда!..
1969

(обратно)

К вершине

Памяти Михаила Хергиани

Ты идешь по кромке ледника,
Взгляд не отрывая от вершины.
Горы спят, вдыхая облака,
Выдыхая снежные лавины.
Но они с тебя не сводят глаз —
Будто бы тебе покой обещан,
Предостерегая всякий раз
Камнепадом и оскалом трещин.
Горы знают — к ним пришла беда, —
Дымом затянуло перевалы.
Ты не отличал еще тогда
От разрывов горные обвалы.
Если ты о помощи просил —
Громким эхом отзывались скалы,
Ветер по ущельям разносил
Эхо гор, как радиосигналы.
И когда шел бой за перевал, —
Чтобы не был ты врагом замечен,
Каждый камень грудью прикрывал,
Скалы сами подставляли плечи.
Ложь, что умный в горы не пойдет!
Ты пошел — ты не поверил слухам, —
И мягчал гранит, и таял лед,
И туман у ног стелился пухом…
Если в вечный снег навеки ты
Ляжешь — над тобою, как над близким,
Наклонятся горные хребты
Самым прочным в мире обелиском.
1969

(обратно) (обратно)

Мне этот бой не забыть нипочем

О моем старшине

Я помню райвоенкомат:
«В десант не годен — так-то, брат, —
Таким, как ты, — там невпротык…»
   И дальше — смех:
Мол, из тебя какой солдат?
Тебя — хоть сразу в медсанбат!..
А из меня — такой солдат, как изо всех.
А на войне как на войне,
А мне — и вовсе, мне — вдвойне, —
Присохла к телу гимнастерка на спине.
Я отставал, сбоил в строю, —
Но как-то раз в одном бою —
Не знаю чем — я приглянулся старшине.
…Шумит окопная братва:
«Студент, а сколько дважды два?
Эй, холостой, а правда — графом был Толстой?
А кто евоная жена?..»
Но тут встревал мой старшина:
«Иди поспи — ты ж не святой, а утром — бой».
И только раз, когда я встал
Во весь свой рост, он мне сказал:
«Ложись!.. — и дальше пару слов без падежей. —
К чему две дырки в голове!»
И вдруг спросил: «А что в Москве,
Неужто вправду есть дома в пять этажей?..»
Над нами — шквал, — он застонал —
И в нем осколок остывал, —
И на вопрос его ответить я не смог.
Он в землю лег — за пять шагов,
За пять ночей и за пять снов —
Лицом на запад и ногами на восток.
1971

(обратно)

Черные бушлаты

Евпаторийскому десанту

За нашей, спиною
   остались
     паденья,
       закаты, —
Ну хоть бы ничтожный,
   ну хоть бы
     невидимый
       взлет!
Мне хочется верить,
   что черные
     наши
       бушлаты
Дадут мне возможность
   сегодня
     увидеть
       восход.
Сегодня на людях
   сказали:
     «Умрите
       геройски!»
Попробуем, ладно,
   увидим,
     какой
       оборот…
Я только подумал,
   чужие
     куря
       папироски:
Тут — кто как умеет,
   мне важно —
     увидеть
      =восход.
Особая рота —
   особый
     почет
       для сапера.
Не прыгайте с финкой
   нá спину
   ==мою
       из ветвей, —
Напрасно стараться —
   я и
     с перерезанным
       горлом
Сегодня увижу
   восход
     до развязки
       своей!
Прошли по тылам мы,
   держась,
     чтоб не резать
       их — сонных, —
И вдруг я заметил,
   когда
     прокусили
       проход:
Еще несмышленый,
   зеленый,
     но чуткий
       подсолнух
Уже повернулся
   верхушкой
     своей
       на восход.
За нашей спиною
   в шесть тридцать
     остались —
       я знаю —
Не только паденья,
   закаты,
     но — взлет
       и восход.
Два провода голых,
   зубами
     скрипя,
       зачищаю.
Восхода не видел,
   но понял:
     вот-вот
       и взойдет!
Уходит обратно
   на нас
     поредевшая
       рота.
Что было — не важно,
   а важен
     лишь взорванный
       форт.
Мне хочется верить,
   что грубая
     наша
       работа
Вам дарит возможность
   беспошлинно
     видеть
       восход!
1972

(обратно)

Песня о звездах

Мне этот бой не забыть нипочем —
Смертью пропитан воздух, —
А с небосклона бесшумным дождем
Падали звезды.
Снова упала — и я загадал:
Выйти живым из боя, —
Так свою жизнь я поспешно связал
С глупой звездою.
Я уж решил: миновала беда
И удалось отвертеться, —
С неба свалилась шальная звезда —
Прямо под сердце.
Нам говорили: «Нужна высота!»
И «Не жалеть патроны!»…
Вон покатилась вторая звезда —
Вам на погоны.
Звезд этих в небе — как рыбы в прудах,
Хватит на всех с лихвою.
Если б не насмерть, ходил бы тогда
Тоже — Героем.
Я бы Звезду эту сыну отдал,
Просто — на память…
В небе висит, пропадает звезда —
Некуда падать.
1964

(обратно)

Песня о земле

Кто сказал: «Все сгорело дотла,
Больше в землю не бросите семя!»?
Кто сказал, что Земля умерла?
Нет, она затаилась на время!
Материнства не взять у Земли,
Не отнять, как не вычерпать моря.
Кто поверил, что Землю сожгли?
Нет, она почернела от горя.
Как разрезы, траншеи легли,
И воронки — как раны зияют.
Обнаженные нервы Земли
Неземное страдание знают.
Она вынесет все, переждет, —
Не записывай Землю в калеки!
Кто сказал, что Земля не поет,
Что она замолчала навеки?!
Нет! Звенит она, стоны глуша,
Изо всех своих ран, из отдушин,
Ведь Земля — это наша душа, —
Сапогами не вытоптать душу!
Кто поверил, что Землю сожгли?!
Нет, она затаилась на время…
1969

(обратно)

Сыновья уходят в бой

Сегодня не слышно биенья сердец —
Оно для аллей и беседок.
Я падаю, грудью хватая свинец,
Подумать успев напоследок:
   «На этот раз мне не вернуться,
   Я ухожу — придет другой».
   Мы не успели оглянуться —
   А сыновья уходят в бой!
Вот кто-то, решив: после нас — хоть потоп,
Как в пропасть шагнул из окопа.
А я для того свой покинул окоп,
Чтоб не было вовсе потопа.
   Сейчас глаза мои сомкнутся,
   Я крепко обнимусь с землей.
   Мы не успели оглянуться —
   А сыновья уходят в бой!
Кто сменит меня, кто в атаку пойдет?
Кто выйдет к заветному мосту?
И мне захотелось — пусть будет вон тот,
Одетый во все не по росту.
   Я успеваю улыбнуться,
   Я видел, кто придет за мной.
   Мы не успели оглянуться —
   А сыновья уходят в бой!
Разрывы глушили биенье сердец,
Мое же — мне громко стучало,
Что все же конец мой — еще не конец:
Конец — это чье-то начало.
   Сейчас глаза мои сомкнутся,
   Я крепко обнимусь с землей.
   Мы не успели оглянуться —
   А сыновья уходят в бой!
1969

(обратно) (обратно)

Жил я с матерью и батей

Серебряные струны

У меня гитара есть — расступитесь, стены!
Век свободы не видать из-за злой фортуны!
Перережьте горло мне, перережьте вены —
Только не порвите серебряные струны!
Я зароюсь в землю, сгину в одночасье —
Кто бы заступился за мой возраст юный!
Влезли ко мне в душу, рвут ее на части —
Только б не порвали серебряные струны!
Но гитару унесли, с нею — и свободу, —
Упирался я, кричал: «Сволочи, паскуды!
Вы втопчите меня в грязь, бросьте меня в воду
Только не порвите серебряные струны!»
Что же это, братцы! Не видать мне, что ли,
Ни денечков светлых, ни ночей безлунных?!
Загубили душу мне, отобрали волю, —
А теперь порвали серебряные струны…
1962

(обратно)

Тот, кто раньше с нею был

В тот вечер я не пил, не пел —
Я на нее вовсю глядел,
Как смотрят дети, как смотрят дети.
Но тот, кто раньше с нею был,
Сказал мне, чтоб я уходил,
Сказал мне, чтоб я уходил,
Что мне не светит.
И тот, кто раньше с нею был, —
Он мне грубил, он мне грозил.
А я все помню — я был не пьяный.
Когда ж я уходить решил,
Она сказала: «Не спеши!»
Она сказала: «Не спеши,
Ведь слишком рано!»
Но тот, кто раньше с нею был,
Меня, как видно, не забыл, —
И как-то в осень, и как-то в осень —
Иду с дружком, гляжу — стоят, —
Они стояли молча в ряд,
Они стояли молча в ряд
Их было восемь.
Со мною — нож, решил я: что ж,
Меня так просто не возьмешь, —
Держитесь, гады! Держитесь, гады!
К чему задаром пропадать,
Ударил первым я тогда,
Ударил первым я тогда —
Так было надо.
Но тот, кто раньше с нею был, —
Он эту кашу заварил
Вполне серьезно, вполне серьезно.
Мне кто-то на плечи повис, —
Валюха крикнул: «Берегись!»
Валюха крикнул: «Берегись!» —
Но было поздно.
За восемь бед — один ответ.
В тюрьме есть тоже лазарет, —
Я там валялся, я там валялся.
Врач резал вдоль и поперек,
Он мне сказал: «Держись, браток!»
Он мне сказал: «Держись, браток!» —
И я держался.
Разлука мигом пронеслась,
Она меня не дождалась,
Но я прощаю, ее — прощаю.
Ее, как водится, простил,
Того ж, кто раньше с нею был,
Того, кто раньше с нею был, —
Не извиняю.
Ее, конечно, я простил,
Того ж, кто раньше с нею был,
Того, кто раньше с нею был, —
Я повстречаю!
1962

(обратно)

Весна еще в начале

Весна еще в начале,
Еще не загуляли,
Но уж душа рвалася из груди, —
И вдруг приходят двое
С конвоем, с конвоем:
«Оденься, — говорят, — и выходи!»
Я так тогда просил у старшины:
«Не уводите меня из Весны!»
До мая пропотели —
Всё расколоть хотели, —
Но — нате вам — темню я сорок дней.
И вдруг — как нож мне в спину —
Забрали Катерину, —
И следователь стал меня главней.
Я понял, я понял, что тону, —
Покажьте мне хоть в форточку Весну!
И вот опять — вагоны,
Перегоны, перегоны,
И стыки рельс отсчитывают путь, —
А за окном — в зеленом
Березки и клены, —
Как будто говорят: «Не позабудь!»
А с насыпи мне машут пацаны, —
Зачем меня увозят из Весны!..
Спросил я Катю взглядом:
«Уходим?» — «Не надо!»
«Нет, хватит, — без Весны я не могу!»
И мне сказала Катя:
«Что ж, хватит так хватит». —
И в ту же ночь мы с ней ушли в тайгу.
Как ласково нас встретила она!
Так вот, так вот какая ты, Весна!
А на вторые сутки На след напали суки
Как псы на след напали и нашли,
И завязали суки И ноги и руки —
Как падаль по грязú поволокли.
Я понял: мне не видеть больше сны
Совсем меня убрали из Весны…
1962

(обратно)

«У меня было сорок фамилий…»

У меня было сорок фамилий,
У меня было семь паспортов,
Меня семьдесят женщин любили,
У меня было двести врагов.
Но я не жалею!
Сколько я ни старался,
Сколько я ни стремился —
Все равно, чтоб подраться,
Кто-нибудь находился.
И хоть путь мой и длинен и долог,
И хоть я заслужил похвалу —
Обо мне не напишут некролог
На последней странице в углу.
Но я не жалею!
Сколько я ни стремился,
Сколько я ни старался —
Кто-нибудь находился —
И я с ним напивался.
И хотя во все светлое верил —
Например, в наш советский народ, —
Не поставят мне памятник в сквере
Где-нибудь у Петровских ворот.
Но я не жалею!
Сколько я ни старался,
Сколько я ни стремился —
Все равно я спивался,
Все равно я катился.
Сочиняю я песни о драмах
И о жизни карманных воров, —
Мое имя не встретишь в рекламах
Популярных эстрадных певцов.
Но я не жалею!
Сколько я ни старался,
Сколько я ни стремился —
Я всегда попадался —
И все время садился.
Говорят, что на место все встанет.
Бросить пить? Видно, мне не судьба,
Все равно меня не отчеканят
На монетах заместо герба.
Но я не жалею!
Так зачем мне стараться?
Так зачем мне стремиться?
Чтоб во всем разобраться —
Нужно сильно напиться!
<1962 или 1963>

(обратно)

«Сколько лет, сколько лет…»

Сколько лет, сколько лет —
Всё одно и то же:
Денег нет, женщин нет,
Да и быть не может.
Сколько лет воровал,
Столько лет старался, —
Мне б скопить капитал —
Ну а я спивался.
Ни кола ни двора —
И ни рожи с кожей,
И друзей — ни хера,
Да и быть не может.
Только — водка на троих,
Только — пика с червой, —
Комом — все блины мои,
А не только первый.
<1962>

(обратно)

Правда ведь, обидно

Правда ведь, обидно — если завязал,
А товарищ продал, падла, и за все сказал:
За давнишнее, за драку — все сказал Сашок, —
Двое в синем, двое в штатском, черный воронок…
До свиданья, Таня, а может быть — прощай!
До свиданья, Таня, если можешь — не серчай!
Но все-таки обидно, чтоб за просто так
Выкинуть из жизни напрочь цельный четвертак!
На суде судья сказал: «Двадцать пять! До встречи!»
Раньше б горло я порвал за такие речи!
А теперь — терплю обиду, не показываю виду, —
Если встречу я Сашка — ох как изувечу!
До свиданья, Таня, а может быть — прощай!
До свиданья, Таня, если можешь — не серчай!
Но все-таки обидно, чтоб за просто так
Выкинуть из жизни напрочь цельный четвертак!
<1962>

(обратно)

Зэка Васильев и Петров зэка

Сгорели мы по недоразумению —
Он за растрату сел, а я — за Ксению, —
У нас любовь была, но мы рассталися:
Она кричала и сопротивлялася.
На нас двоих нагрянула ЧК,
И вот теперь мы оба с ним зэка —
Зэка Васильев и Петров зэка.
А в лагерях — не жизнь, а темень-тьмущая:
Кругом майданщики, кругом домушники,
Кругом ужасное к нам отношение
И очень странные поползновения.
Ну а начальству наплевать — за что и как,
Мы для начальства — те же самые зэка —
Зэка Васильев и Петров зэка.
И вот решили мы — бежать нам хочется,
Не то все это очень плохо кончится:
Нас каждый день мордуют уголовники,
И главный врач зовет к себе в любовники.
И вот — в бега решили мы, ну а пока
Мы оставалися всё теми же зэка —
Зэка Васильев и Петров зэка.
Четыре года мы побег готовили —
Харчей три тонны мы наэкономили,
И нам с собою даже дал половничек
Один ужасно милый уголовничек.
И вот ушли мы с ним в руке рука, —
Рукоплескали нашей дерзости зэка —
Зэка Петрову, Васильеву зэка.
И вот — по тундре мы, как сиротиночки, —
Не по дороге всё, а по тропиночке.
Куда мы шли — в Москву или в Монголию, —
Он знать не знал, паскуда, я — тем более.
Я доказал ему, что запад — где закат,
Но было поздно: нас зацапала ЧК —
Зэка Петрова, Васильева зэка.
Потом — приказ про нашего полковника:
Что он поймал двух крупных уголовников, —
Ему за нас — и деньги, и два ордена,
А он от радости все бил по морде нас.
Нам после этого прибавили срока,
И вот теперь мы — те же самые зэка —
Зэка Васильев и Петров зэка.
1962

(обратно)

«— Эй шофер, вези — Бутырский хутор…»

— Эй шофер, вези — Бутырский хутор,
Где тюрьма, — да поскорее мчи!
— Ты, товарищ, опоздал,
   ты на два года перепутал —
Разбирают уж тюрьму на кирпичи.
— Очень жаль, а я сегодня спозаранку
По родным решил проехаться местам…
Ну да ладно, что ж, шофер,
   тогда вези меня в «Таганку», —
Погляжу, ведь я бывал и там.
— Разломали старую «Таганку» —
Подчистую, всю, ко всем чертям!
— Что ж, шофер, давай назад,
   крути-верти свою баранку, —
Так ни с чем поедем по домам.
Или нет, шофер, давай закурим,
Или лучше — выпьем поскорей!
Пьем за то, чтоб не осталось
   по России больше тюрем,
Чтоб не стало по России лагерей!
<1963>

(обратно)

«За меня невеста отрыдает честно…»

За меня невеста отрыдает честно,
За меня ребята отдадут долги,
За меня другие отпоют все песни,
И, быть может, выпьют за меня враги.
Не дают мне больше интересных книжек,
И моя гитара — без струны.
И нельзя мне выше, и нельзя мне ниже,
И нельзя мне солнца, и нельзя луны.
Мне нельзя на волю — не имею права, —
Можно лишь — от двери до стены.
Мне нельзя налево, мне нельзя направо —
Можно только неба кусок, можно только сны.
Сны — про то, как выйду, как замок мой
   снимут,
Как мою гитару отдадут,
Кто меня там встретит, как меня обнимут
И какие песни мне споют.
<1963>

(обратно)

Про Сережку Фомина

Я рос как вся дворовая шпана —
Мы пили водку, пели песни ночью, —
И не любили мы Сережку Фомина
За то, что он всегда сосредоточен.
Сидим раз у Сережки Фомина —
Мы у него справляли наши встречи, —
И вот о том, что началасьвойна,
Сказал нам Молотов в своей известной речи.
В военкомате мне сказали: «Старина,
Тебе броню дает родной завод „Компрессор“!»
Я отказался, — а Сережку Фомина
Спасал от армии отец его, профессор.
Кровь лью я за тебя, моя страна,
И все же мое сердце негодует:
Кровь лью я за Сережку Фомина —
А он сидит и в ус себе не дует!
Теперь небось он ходит по кинам —
Там хроника про нас перед сеансом, —
Сюда б сейчас Сережку Фомина —
Чтоб побывал он на фронте на германском!
…Но наконец закончилась война —
С плеч сбросили мы словно тонны груза, —
Встречаю я Сережку Фомина —
А он Герой Советского Союза…
1964

(обратно)

Штрафные батальоны

Всего лишь час дают на артобстрел —
Всего лишь час пехоте передышки.
Всего лишь час до самых главных дел:
Кому — до ордена, ну а кому — до «вышки».
За этот час не пишем ни строки —
Молись богам войны артиллеристам!
Ведь мы ж не просто так — мы штрафники, —
Нам не писать: «…считайте коммунистом».
Перед атакой — водку, — вот мура!
Свое отпили мы еще в гражданку,
Поэтому мы не кричим «ура» —
Со смертью мы играемся в молчанку.
У штрафников один закон, один конец:
Коли, руби фашистского бродягу,
И если не поймаешь в грудь свинец —
Медаль на грудь поймаешь за отвагу.
Ты бей штыком, а лучше — бей рукой:
Оно надежней, да оно и тише, —
И ежели останешься живой —
Гуляй, рванина, от рубля и выше!
Считает враг: морально мы слабы, —
За ним и лес, и города сожжены.
Вы лучше лес рубите на гробы —
В прорыв идут штрафные батальоны!
Вот шесть ноль-ноль — и вот сейчас обстрел, —
Ну, бог войны, давай без передышки!
Всего лишь час до самых главных дел:
Кому — до ордена, а большинству —
   до «вышки»…
1964

(обратно)

Письмо рабочих Тамбовского завода китайским руководителям

В Пекине очень мрачная погода,
У нас в Тамбове на заводе перекур, —
Мы пишем вам с тамбовского завода,
Любители опасных авантюр!
Тем, что вы договóр не подписали,
Вы причинили всем народам боль
И, извращая факты, доказали,
Что нам дороже генерал де Голль.
Нам каждый день насущный мил и дорог,
Но если даже вспомнить старину,
То это ж вы изобретали порох
И строили Китайскую стенý.
Мы понимаем — вас совсем не мало,
Чтоб триста миллионов погубить, —
Но мы уверены, что сам товарищ Мао,
Ей-богу, очень-очень хочет жить.
Когда вы рис водою запивали —
Мы проявляли интернационализм, —
Небось когда вы русский хлеб жевали,
Не говорили про оппортунизм!
Боитесь вы, что — реваншисты в Бонне,
Что — Вашингтон грозится перегнать, —
Но сам Хрущев сказал еще в ООНе,
Что мы покажем кузькину им мать!
Вам не нужны ни бомбы, ни снаряды —
Не раздувайте вы войны пожар, —
Мы нанесем им, если будет надо,
Ответный термоядерный удар.
А если зуд — без дела не страдайте, —
У вас еще достаточно делов:
Давите мух, рождаемость снижайте,
Уничтожайте ваших воробьев!
И не интересуйтесь нашим бытом —
Мы сами знаем, где у нас чего.
Так наш ЦК писал в письме открытом, —
Мы одобряем линию его!
<1964>

(обратно)

Антисемиты

Зачем мне считаться шпаной и бандитом —
Не лучше ль податься мне в антисемиты:
На их стороне хоть и нету законов, —
Поддержка и энтузиазм миллионов.
Решил я — и значит, кому-то быть битым.
Но надо ж узнать, кто такие семиты, —
А вдруг это очень приличные люди,
А вдруг из-за них мне чего-нибудь будет!
Но друг и учитель — алкаш в бакалее —
Сказал, что семиты — простые евреи.
Да это ж такое везение, братцы, —
Теперь я спокоен — чего мне бояться!
Я долго крепился, ведь благоговейно
Всегда относился к Альберту Эйнштейну.
Народ мне простит, но спрошу я невольно:
Куда отнести мне Абрама Линкольна?
Средь них — пострадавший от Сталина
   Каплер,
Средь них — уважаемый мной Чарли Чаплин,
Мой друг Рабинович и жертвы фашизма,
И даже основоположник марксизма.
Но тот же алкаш мне сказал после дельца,
Что пьют они кровь христианских младенцев:
И как-то в пивной мне ребята сказали,
Что очень давно они Бога распяли!
Им кровушки надо — они по запарке
Замучили, гады, слона в зоопарке!
Украли, я знаю, они у народа
Весь хлеб урожая минувшего года!
По Курской, Казанской железной дороге
Построили дачи — живут там как боги…
На всё я готов — на разбой и насилье, —
И бью я жидов — и спасаю Россию!
1964

(обратно)

Песня про уголовный кодекс

Нам ни к чему сюжеты и интриги:
Про всё мы знаем, про всё, чего ни дашь.
Я, например, на свете лучшей книгой
Считаю Кодекс уголовный наш.
И если мне неймется и не спится
Или с похмелья нет на мне лица —
Открою Кодекс на любой странице,
И не могу — читаю до конца.
Я не давал товарищам советы,
Но знаю я — разбой у них в чести, —
Вот только что я прочитал про это:
Не ниже трех, не свыше десяти.
Вы вдумайтесь в простые эти строки, —
Что нам романы всех времен и стран! —
В них есть бараки, длинные как сроки,
Скандалы, драки, карты и обман…
Сто лет бы мне не видеть этих строчек! —
За каждой вижу чью-нибудь судьбу, —
И радуюсь, когда статья — не очень:
Ведь все же повезет кому-нибудь!
И сердце бьется раненою птицей,
Когда начну свою статью читать,
И кровь в висках так ломится-стучится, —
Как мусорá, когда приходят брать.
1964

(обратно)

Наводчица

— Сегодня я с большой охотою
Распоряжусь своей субботою,
И если Нинка не капризная,
Распоряжусь своею жизнью я!
— Постой, чудак, она ж — наводчица, —
   Зачем?
— Да так, уж очень хочется!
— Постой, чудак, у нас — компания, —
Пойдем в кабак — зальем желание!
— Сегодня вы меня не пачкайте,
Сегодня пьянка мне — до лампочки:
Сегодня Нинка соглашается —
Сегодня жисть моя решается!
— Ну и дела же с этой Нинкою!
Она жила со всей Ордынкою, —
И с нею спать ну кто захочет сам!..
— А мне плевать — мне очень хочется!
Сказала: любит, — все, заметано!
— Отвечу рупь за сто, что врет она!
Она ж того — ко всем ведь просится…
— А мне чего — мне очень хочется!
— Она ж хрипит, она же грязная,
И глаз подбит, и ноги разные,
Всегда одета как уборщица…
— Плевать на это — очень хочется!
Все говорят, что — не красавица, —
А мне такие больше нравятся.
Ну что ж такого, что — наводчица, —
А мне еще сильнее хочется!
1964

(обратно)

О нашей встрече

О нашей встрече что там говорить! —
Я ждал ее, как ждут стихийных бедствий, —
Но мы с тобою сразу стали жить,
Не опасаясь пагубных последствий.
Я сразу сузил круг твоих знакомств,
Одел, обул и вытащил из грязи, —
Но за тобой тащился длинный хвост —
Длиннющий хвост твоих коротких связей.
Потом, я помню, бил друзей твоих:
Мне с ними было как-то неприятно, —
Хотя, быть может, были среди них
Наверняка отличные ребята.
О чем просила — делал мигом я, —
Мне каждый час хотелось сделать
   ночью брачной.
Из-за тебя под поезд прыгал я,
Но, слава Богу, не совсем удачно.
И если б ты ждала меня в тот год,
Когда меня отправили на дачу,
Я б для тебя украл весь небосвод
И две звезды Кремлевские в придачу.
И я клянусь — последний буду гад! —
Не ври, не пей — и я прощу измену, —
И подарю тебе Большой театр
И Малую спортивную арену.
А вот теперь я к встрече не готов:
Боюсь тебя, боюсь ночей интимных —
Как жители японских городов
Боятся повторенья Хиросимы.
1964

(обратно)

Песня о госпитале

Жил я с матерью и батей
На Арбате — здесь бы так!
А теперь я в медсанбате —
На кровати, весь в бинтах…
Что нам слава, что нам Клава —
Медсестра — и белый свет!..
Помер мой сосед, что справа,
Тот, что слева, — еще нет.
И однажды, как в угаре,
Тот сосед, что слева, мне
Вдруг сказал: «Послушай, парень,
У тебя ноги-то нет».
Как же так? Неправда, братцы, —
Он, наверно, пошутил!
«Мы отрежем только пальцы» —
Так мне доктор говорил.
Но сосед, который слева,
Все смеялся, все шутил,
Даже если ночью бредил —
Все про ногу говорил.
Издевался: мол, не встанешь,
Не увидишь, мол, жены!..
Поглядел бы ты, товарищ,
На себя со стороны!
Если б был я не калека
И слезал с кровати вниз —
Я б тому, который слева,
Просто глотку перегрыз!
Умолял сестричку Клаву
Показать, какой я стал…
Был бы жив сосед, что справа, —
Он бы правду мне сказал!..
1964

(обратно)

Все ушли на фронт

Все срока уже закончены,
А у лагерных ворот,
Что крест-накрест заколочены, —
Надпись: «Все ушли на фронт».
За грехи за наши нас простят,
Ведь у нас такой народ:
Если Родина в опасности —
Значит, всем идти на фронт.
Там год — за три, если Бог хранит, —
Как и в лагере зачет.
Нынче мы на равных с вохрами —
Нынче всем идти на фронт.
У начальника Березкина —
Ох и гонор, ох и понт! —
И душа — крест-накрест досками, —
Но и он хотел на фронт.
Лучше было — сразу в тыл его:
Только с нами был он смел, —
Высшей мерой наградил его
Трибунал за самострел.
Ну а мы — всё оправдали мы, —
Наградили нас потом:
Кто живые, тех — медалями,
А кто мертвые — крестом.
И другие заключенные
Пусть читают у ворот
Нашу память застекленную —
Надпись: «Все ушли на фронт»…
1964

(обратно)

«Я любил и женщин и проказы…»

Я любил и женщин и проказы:
Что ни день, то новая была, —
И ходили устные рассказы
Про мои любовные дела.
И однажды как-то на дороге
Рядом с морем — с этим не шути —
Встретил я одну из очень многих
На моем на жизненном пути.
А у ней — широкая натура,
А у ней — открытая душа,
А у ней — отличная фигура, —
А у меня в кармане — ни гроша.
Ну а ей — в подарок нужно кольца;
Кабаки, духи из первых рук, —
А взамен — немного удовольствий
От ее сомнительных услуг.
«Я тебе, — она сказала, — Вася,
Дорогое самое отдам!..»
Я сказал: «За сто рублей согласен, —
Если больше — с другом пополам!»
Женщины — как очень злые кони:
Захрипит, закусит удила!..
Может, я чего-нибудь не понял,
Но она обиделась — ушла.
…Через месяц улеглись волненья
Через месяц вновь пришла она, —
У меня такое ощущенье,
Что ее устроила цена.
1964

(обратно)

Песня про стукача

В наш тесный круг не каждый попадал,
И я однажды — проклятая дата —
Его привел с собою и сказал:
«Со мною он — нальем ему, ребята!»
Он пил как все и был как будто рад,
А мы — его мы встретили как брата…
А он назавтра продал всех подряд, —
Ошибся я — простите мне, ребята!
Суда не помню — было мне невмочь,
Потом — барак, холодный как могила, —
Казалось мне — кругом сплошная ночь,
Тем более что так оно и было.
Я сохраню хотя б остаток сил, —
Он думает — отсюда нет возврата,
Он слишком рано нас похоронил, —
Ошибся он — поверьте мне, ребята!
И день наступит — ночь не на года, —
Я попрошу, когда придет расплата:
«Ведь это я привел его тогда —
И вы его отдайте мне, ребята!..»
1964

(обратно)

«Нам вчера прислали…»

Нам вчера прислали
Из рук вон плохую весть:
Нам вчера сказали,
Что Алеха вышел весь.
Как же так! Он Наде
Говорил, что — пофартит,
Что сыграет свадьбу —
На неделю загудит…
Не видать девахе
Этот свадебный гудеж,
Потому что — в драке
Налетел на чей-то нож,
Потому что — плохо,
Хоть не в первый раз уже
Получал Алеха
Дырки новые в душе.
Для того ль он душу,
Как рубаху, залатал,
Чтоб его убила
В пьяной драке сволота!
Если б всё в порядке —
Мы б на свадьбу нынче шли.
Но с ножом в лопатке
Поутру его нашли.
Что ж, поубивается
Девчонка, поревет,
Что ж, посомневается —
И слезы оботрет, —
А потом без вздоха
Отопрет любому дверь…
Ничего, Алеха, —
Все равно тебе теперь!
Мы его схороним очень скромно,
Что рыдать!
Некому о нем и похоронную
Послать,
Потому — никто не знает,
Где у Лехи дом, —
Вот такая смерть шальная
Всех нас ждет потом.
Что ж, поубивается
Девчонка, поревет,
Чуть посомневается —
И слезы оботрет,
А потом без вздоха
Отопрет любому дверь, —
Бог простит, а Леха…
Все равно ему теперь…
1964

(обратно)

Бал-маскарад

Сегодня в нашей комплексной бригаде
Прошел слушок о бале-маскараде, —
Раздали маски кроликов,
Слонов и алкоголиков,
Назначили все это — в зоосаде.
«Зачем идти при полном при параде —
Скажи мне, моя радость, Христа ради?»
Она мне: «Одевайся!» —
Мол, я тебя стесняюся,
Не то, мол, как всегда, пойдешь ты сзади.
«Я платье, — говорит, — взяла у Нади —
Я буду нынче как Марина Влади
И проведу, хоть тресну я,
Часы свои воскресные
Хоть с пьяной твоей мордой, но в наряде!»
…Зачем же я себя утюжил, гладил? —
Меня поймали тут же, в зоосаде, —
Ведь массовик наш Колька
Дал мне маску алкоголика —
И на троих зазвали меня дяди.
Я снова очутился в зоосаде:
Глядь — две жены, — ну две Марины Влади!
Одетые животными,
С двумя же бегемотами, —
Я тоже озверел — и стал в засаде.
Наутро дали премию в бригаде,
Сказав мне, что на бале-маскараде
Я будто бы не только
Сыграл им алкоголика,
А был у бегемотов я в ограде.
1964

(обратно)

Городской романс

Я однажды гулял по столице — и
Двух прохожих случайно зашиб, —
И, попавши за это в милицию,
Я увидел ее — и погиб.
Я не знаю, что там она делала, —
Видно, паспорт пришла получать —
Молодая, красивая, белая…
И решил я ее разыскать.
Шел за ней — и запомнил парадное.
Что сказать ей? — ведь я ж хулиган…
Выпил я — и позвал ненаглядную
В привокзальный один ресторан.
Ну а ей улыбались прохожие —
Мне хоть просто кричи «Караул!» —
Одному человеку по роже я
Дал за то, что он ей подморгнул.
Я икрою ей булки намазывал,
Деньги просто рекою текли, —
Я ж такие ей песни заказывал!
А в конце заказал — «Журавли».
Обещанья я ей до утра давал,
Повторял что-то вновь ей и вновь:
«Я ж пять дней никого не обкрадывал,
Моя с первого взгляда любовь!»
Говорил я, что жизнь потеряна,
Я сморкался и плакал в кашне, —
А она мне сказала: «Я верю вам —
И отдамся по сходной цене».
Я ударил ее, птицу белую, —
Закипела горячая кровь:
Понял я, что в милиции делала
Моя с первого взгляда любовь…
1964

(обратно)

Я был слесарь шестого разряда

Я был слесарь шестого разряда,
Я получки на ветер кидал, —
Получал я всегда сколько надо —
И плюс премию в каждый квартал.
Если пьешь, — понимаете сами —
Должен чтой-то иметь человек, —
Ну, и кроме невесты в Рязани,
У меня — две шалавы в Москве.
Шлю посылки и письма в Рязань я,
А шалавам — себя и вино, —
Каждый вечер — одно наказанье,
И всю ночь — истязанье одно.
Вижу я, что здоровие тает,
На работе — все брак и скандал, —
Никаких моих сил не хватает —
И плюс премии в каждый квартал.
Синяки и морщины на роже, —
И сказал я тогда им без слов:
На фиг вас — мне здоровье дороже, —
Поищите других фрайеров!..
Если б знали, насколько мне лучше,
Как мне чýдно — хоть кто б увидал:
Я один пропиваю получку —
И плюс премию в каждый квартал!
1964

(обратно)

Ребята, напишите мне письмо

Мой первый срок я выдержать не смог, —
Мне год добавят, может быть — четыре…
Ребята, напишите мне письмо:
Как там дела в свободном вашем мире?
Что вы там пьете? Мы почти не пьем.
Здесь — только снег при солнечной погоде…
Ребята, напишите обо всем,
А то здесь ничего не происходит!
Мне очень-очень не хватает вас —
Хочу увидеть милые мне рожи!
Как там Надюха, с кем она сейчас?
Одна? — тогда пускай напишет тоже.
Страшней, быть может, — только Страшный
   суд!
Письмо мне будет уцелевшей нитью, —
Его, быть может, мне не отдадут,
Но все равно, ребята, напишите!..
1964

(обратно) (обратно)

А люди все роптали и роптали

«День на редкость — тепло и не тает…»

День на редкость — тепло и не тает, —
Видно, есть у природы ресурс, —
Ну… и, как это часто бывает,
Я ложусь на лирический курс.
Сердце бьется, как будто мертвецки
Пьян я, будто по горло налит:
Просто выпил я шесть по-турецки
Черных кофе, — оно и стучит!
Пить таких не советуют доз, но —
Не советуют даже любить! —
Есть знакомый один — виртуозно
Он докажет, что можно не жить.
Нет, жить можно, жить нужно и — много:
Пить, страдать, ревновать и любить, —
Не тащиться по жизни убого —
А дышать ею, петь ее, пить!
А не то и моргнуть не успеешь —
И пора уже в ящик играть.
Загрустишь, захандришь, пожалеешь —
Но… пора уж на ладан дышать!
Надо так, чтоб когда подытожил
Все, что пройдено, — чтобы сказал:
«Ну а все же неплохо я пожил, —
Пил, любил, ревновал и страдал!»
Нет, а все же природа богаче!
День какой! Что — поэзия? — бред!..
Впрочем, я написал-то иначе,
Чем хотел. Что ж, ведь я — не поэт.
<Конец 1950-х — начало 1960-х>

(обратно)

«Про меня говорят: он, конечно, не гений…»

Про меня говорят: он, конечно, не гений, —
Да, согласен — не мною гордится наш век, —
Интегральных и даже других исчислений
Не понять мне — не тот у меня интеллект.
Я однажды сказал: «Океан — как
   бассейн», —
И меня в этом друг мой не раз упрекал —
Но ведь даже известнейший физик Эйнштейн,
Как и я, относительно все понимал.
И пишу я стихи про одежду на вате, —
И такие!.. Без лести я б вот что сказал:
Как-то раз мой покойный сосед по палате
Встал, подполз ко мне ночью и вслух
   зарыдал.
Я пишу обо всем: о животных, предметах,
И о людях хотел, втайне женщин любя, —
Но в редакциях так посмотрели на это,
Что — прости меня, Муза, — я бросил тебя!
Говорят, что я скучен, — да, не был я
   в Ницце, —
Да, в стихах я про воду и пар говорил…
Эх, погиб, жаль, дружище в запое
в больнице —
Он бы вспомнил, как я его раз впечатлил!
И теперь я проснулся от длительной спячки,
От кошмарных ночей — <и> вот снова
   дышу, —
Я очнулся от белой-пребелой горячки —
В ожидании следующей снова пишу!
Конец 1950-х — начало 1960-х

(обратно)

«Если нравится — мало?..»

   Если нравится — мало?
   Если влюбился — много?
   Если б узнать сначала,
   Если б узнать надолго!
Где ж ты, фантазия скудная,
Где ж ты, словарный запас!
Милая, нежная, чудная!..
Эх, не влюбиться бы в вас!
<1961>

(обратно)

«Из-за гор — я не знаю, где горы те…»

Из-за гор — я не знаю, где горы те, —
Он приехал на белом верблюде,
Он ходил в задыхавшемся городе —
И его там заметили люди.
   И людскую толпу бесталанную
   С ее жизнью беспечной <и> зыбкой
   Поразил он спокойною, странною
   И такой непонятной улыбкой.
Будто знает он что-то заветное,
Будто слышал он самое вечное,
Будто видел он самое светлое,
Будто чувствовал все бесконечное.
   И взбесило толпу ресторанную
   С ее жизнью и прочной и зыбкой
   То, что он улыбается странною
   И такой непонятной улыбкой.
И герои все были развенчаны,
Оказались их мысли преступными,
Оказались красивые женщины
И холодными и неприступными.
   И взмолилась толпа бесталанная —
   Эта серая масса бездушная, —
   Чтоб сказал он им самое главное,
   И открыл он им самое нужное.
И, забыв все отчаянья прежние,
На свое место все стало снова:
Он сказал им три са<мые> нежные
И давно позабытые <слóва>.
<1961>

(обратно)

«Люди говорили морю: „До свиданья“…»

Люди говорили морю: «До свиданья»,
Чтоб приехать вновь они могли —
В воду медь бросали, загадав желанья, —
Я ж бросал тяжелые рубли.
Может, это глупо, может быть — не нужно, —
Мне не жаль их — я ведь не Гобсек.
Ну а вдруг найдет их совершенно чуждый
По мировоззренью человек!
Он нырнет, отыщет, радоваться будет,
Удивляться первых пять минут, —
После злиться будет: «Вот ведь, —
   скажет, — люди!
Видно, денег куры не клюют».
Будет долго мыслить головою бычьей:
«Пятаки — понятно — это медь.
Ишь — рубли кидают, — завели обычай!
Вот бы, гаду, в рожу посмотреть!»
Что ж, гляди, товарищ! На, гляди, любуйся!
Только не дождешься, чтоб сказал —
Что я здесь оставил, кáк хочу вернуться,
И тем боле — чтó я загадал!
<1962 или 1963>

(обратно)

«Я не пил, не воровал…»

Я не пил, не воровал
Ни штанов, ни денег,
Ни по старой я не знал,
Ни по новой фене.
   Запишите мне по глазу,
   Если я соврал, —
   Падла буду, я ни разу
   Грош не своровал!
Мне сказали — торгаши
Как-то там иначе, —
На какие-то гроши
Строют себе дачи.
   Ну и я решил податься
   К торгашам, клянусь,
   Честный я — чего бояться!
   Я и не боюсь.
Начал мной ОБХС
Интересоваться, —
А в меня вселился бес —
Очень страшный, братцы:
   Раз однажды я малину
   Оптом запродал, —
   Бес — проклятая скотина —
   Половину взял!
Бес недолго все вершил —
Всё раскрыли скоро, —
Суд — приятное решил
Сделать прокурору.
   И послали по Указу —
   Где всегда аврал.
   Запишите мне по глазу,
   Если я соврал!
Я забыл про отчий дом
И про нежность к маме,
И мой срок, как снежный ком,
Обрастал годами.
   И прошу верховный суд —
   Чтоб освободиться, —
   Ведь жена и дети ждут
   Своего кормильца!..
<1962 или 1963>

(обратно)

«Давно я понял: жить мы не смогли бы…»

Давно я понял: жить мы не смогли бы,
И что ушла — все правильно, клянусь, —
А за поклоны к праздникам — спасибо,
И за приветы тоже не сержусь.
А зря заботишься, хотя и пишешь — муж, но,
Как видно, он тебя не балует грошом, —
Так что, скажу за яблоки — не нужно,
А вот за курево и водку — хорошо.
Ты не пиши мне про березы, вербы —
Прошу Христом, не то я враз усну, —
Ведь здесь растут такие, Маша, кедры,
Что вовсе не скучаю за сосну!
Ты пишешь мне про кинофильм «Дорога»
И что народу — тыщами у касс, —
Но ты учти — людей здесь тоже много
И что кино бывает и у нас.
Ну в общем ладно — надзиратель злится,
И я кончаю, — ну всего, бывай!
Твой бывший муж, твой бывший кровопийца.
…А знаешь, Маша, знаешь, — приезжай!
1964

(обратно)

«Сколько павших бойцов полегло вдоль дорог…»

Сколько павших бойцов полегло вдоль дорог —
   Кто считал, кто считал!..
Сообщается в сводках Информбюро
   Лишь про то, сколько враг потерял.
Но не думай, что мы обошлись без потерь —
   Просто так, просто так…
Видишь — в поле застыл как подстреленный
   зверь,
Весь в огне, искалеченный танк!
Где ты, Валя Петров? — что за глупый вопрос:
   Ты закрыл своим танком брешь.
Ну а в сводках прочтем: враг потери понес,
   Ну а мы — на исходный рубеж.
1965

(обратно)

«Экспресс Москва — Варшава, тринадцатое место…»

Экспресс Москва — Варшава, тринадцатое место, —
В приметы я не верю — приметы ни при чем:
Ведь я всего до Минска, майор — всего до Бреста, —
Толкуем мы с майором, и каждый — о своем.
   Я ему про свои неполадки,
   Но ему незнакома печаль:
   Материально — он в полном порядке,
   А морально… Плевать на мораль!
Майор неразговорчив — кончал войну солдатом, —
Но я ему от сердца — и потеплел майор.
Но через час мы оба пошли ругаться матом,
И получился очень конкретный разговор.
Майор чуть-чуть не плакал, что снова уезжает,
Что снова под Берлином еще на целый год:
Ему без этих немцев своих забот хватает, —
Хотя бы воевали, а то — наоборот…
Майор сентиментален — не выдержали нервы:
Жена ведь провожала, — я с нею говорил.
Майор сказал мне после: «Сейчас не сорок первый,
А я — поверишь, парень! — как снова пережил».
1966

(обратно)

«Что сегодня мне суды и заседанья…»

   Что сегодня мне суды и заседанья —
   Мчусь галопом, закусивши удила:
   У меня приехал друг из Магадана —
   Так какие же тут могут быть дела!
Он привез мне про колымскую столицу
   ==небылицы, —
Ох, чего-то порасскажет он под водку мне
   ==в охотку! —
Может, даже прослезится долгожданная девица —
Комом в горле ей рассказы про Чукотку.
   Не начну сегодня нового романа,
   Плюнь в лицо от злости — только вытрусь я:
   У меня не каждый день из Магадана
   Приезжают мои лучшие друзья.
Спросит он меня, конечно, как ребятки, —
   ==всё в порядке! —
И предложит рюмку водки без опаски —
   ==я в завязке.
А потом споем на пару — ну конечно,
   ==дай гитару! —
«Две гитары», или нет — две новых сказки.
   Не уйду — пускай решит, что прогадала, —
   Ну и что же, что она его ждала:()
   У меня приехал друг из Магадана —
   Попрошу не намекать, — что за дела!
Он приехал не на день — он все успеет, —
   ==он умеет! —
У него на двадцать дней командировка —
   ==правда, ловко?
Он посмотрит все хоккей — поболеет, похудеет, —
У него к большому старту подготовка.
   Он стихов привез небось — два чемодана, —
   Хорошо, что есть кому его встречать!
   У меня приехал друг из Магадана, —
   Хорошо, что есть откуда приезжать!
1966

(обратно)

«А люди всё роптали и роптали…»

А люди всё роптали и роптали,
А люди справедливости хотят:
«Мы в очереди первыми стояли, —
А те, кто сзади нас, уже едят!»
Им объяснили, чтобы не ругаться:
«Мы просим вас, уйдите, дорогие!
Те, кто едят, — ведь это иностранцы,
А вы, прошу прощенья, кто такие?»
Но люди всё роптали и роптали,
Но люди справедливости хотят:
«Мы в очереди первыми стояли, —
А те, кто сзади нас, уже едят!»
Им снова объяснил администратор:
«Я вас прошу, уйдите, дорогие!
Те, кто едят, — ведь это ж делегаты,
А вы, прошу прощенья, кто такие?»
Но люди всё роптали и роптали,
Но люди справедливости хотят:
«Мы в очереди первыми стояли, —
А те, кто сзади нас, уже едят…»
1966

(обратно)

«Парад-алле! Не видно кресел, мест!..»

Парад-алле! Не видно кресел, мест!
Оркестр шпарил марш — и вдруг,
   весь в черном,
Эффектно появился шпрехшталмейстр
И крикнул о сегодняшнем коверном.
Вот на манеже мощный черный слон, —
Он показал им свой нерусский норов.
Я раньше был уверен, будто он —
Главою у зверей и у жонглеров…
Я был не прав: с ним шел холуй с кнутом —
Кормил его, ласкал, лез целоваться
И на ухо шептал ему… О чем?!
В слоне я сразу начал сомневаться.
Потом слон сделал что-то вроде па —
С презреньем, и уведен был куда-то.
И всякая полезла шантрапа —
В лице людей, певиц и акробатов…
Вот выскочили трое молодцов —
Одновременно всех подвергли мукам, —
Но вышел мужичок, из наглецов,
И их убрал со сцены ловким трюком.
Потом, когда там кто-то выжимал
Людей ногами, грудью и руками, —
Тот мужичок весь цирк увеселял
Какой-то непонятностью с шарами.
Он все за что-то брался, что-то клал,
Хватал за все, — я понял: вот работа!
Весь трюк был в том, что он не то хватал —
Наверное, высмеивал кого-то!
Убрав его — он был навеселе, —
Арену занял сонм эквилибристов…
Ну всё, пора кончать парад-алле
Коверных! Дайте туш — даешь артистов!
<Между 1967 и 1969>

(обратно)

«День-деньской я с тобой, за тобой…»

День-деньской я с тобой, за тобой —
Будто только одна забота,
Будто выследил главное что-то —
То, что снимет тоску как рукой.
Это глупо — ведь кто я такой?!
Ждать меня — никакого резона.
Тебе нужен другой и — покой,
А со мной — неспокойно, бессонно.
Сколько лет ходу нет — в чем секрет?!
Может, я невезучий — не знаю!
Как бродяга гуляю по маю,
И прохода мне нет от примет.
Может быть, наложили запрет?
Я на каждом шагу спотыкаюсь:
Видно, сколько шагов — столько бед, —
Вот узнаю в чем дело — покаюсь.
Зима 1966/67

(обратно)

«У меня долги перед друзьями…»

У меня долги перед друзьями,
А у них зато — передо мной, —
Но своими странными делами
И они чудят, и я чудной.
   Напишите мне письма, ребята,
   Подарите мне пару минут —
   А не то моя жизнь будет смята
   И про вас меньше песен споют.
Вы мосты не жгите за собою,
Вы не рушьте карточных домов, —
Бóг с ними совсем, кто рвется к бою
Просто из-за женщин и долгов!
   Напишите мне письма, ребята,
   Осчастливьте меня хоть чуть-чуть,
   А не то я умру без зарплаты,
   Не успев вашей ласки хлебнуть.
<1969>

(обратно) (обратно)

Бить человека по лицу я с детства не могу

Песня о сентиментальном боксере

Удар, удар… Еще удар…
Опять удар — и вот
Борис Буткеев (Краснодар)
Проводит апперкот.
Вот он прижал меня в углу,
Вот я едва ушел…
Вот апперкот — я на полу,
И мне нехорошо!
И думал Буткеев, мне челюсть кроша:
И жить хорошо, и жизнь хороша!
При счете семь я все лежу —
Рыдают землячки.
Встаю, ныряю, ухожу —
И мне идут очки.
Неправда, будто бы к концу
Я силы берегу, —
Бить человека по лицу
Я с детства не могу.
Но думал Буткеев, мне ребра круша:
И жить хорошо, и жизнь хороша!
В трибунах свист, в трибунах вой:
«Ату его, он трус!»
Буткеев лезет в ближний бой —
А я к канатам жмусь.
Но он пролез — он сибиряк,
Настырные они, —
И я сказал ему: «Чудак!
Устал ведь — отдохни!»
Но он не услышал — он думал, дыша,
Что жить хорошо и жизнь хороша!
А он всё бьет — здоровый, черт! —
Я вижу — быть беде.
Ведь бокс не драка — это спорт
Отважных и т. д.
Вот он ударил — раз, два, три —
И… сам лишился сил, —
Мне руку поднял реферú,
Которой я не бил.
Лежал он и думал, что жизнь хороша.
Кому хороша, а кому — ни шиша!
1966

(обратно)

Песня о конькобежце на короткие дистанции, которого заставили бежать на длинную

Десять тысяч — и всего один забег
   остался.
В это время наш Бескудников Олег
   зазнался:
Я, говорит, болен, бюллетеню, нету сил —
   и сгинул.
Вот наш тренер мне тогда и предложил:
   беги, мол.
Я ж на длинной на дистанции помру —
   не охну, —
Пробегу, быть может, только первый круг —
   и сдохну!
Но сурово эдак тренер мне: мол, надо,
   Федя, —
Главное дело — чтобы воля, говорит, была
   к победе.
Воля волей, если сил невпроворот, —
   а я увлекся:
Я на десятьтыщ рванул как на пятьсот —
   и спёкся!
Подвела меня — ведь я предупреждал! —
   дыхалка:
Пробежал всего два круга — и упал, —
   а жалко!
И наш тренер, экс- и вице-чемпион
   ОРУДа,
Не пускать меня велел на стадион —
   иуда!
Ведь вчера мы только брали с ним с тоски
   по банке —
А сегодня он кричит: «Меняй коньки
   на санки!»
Жалко тренера — он тренер неплохой, —
   ну Бог с ним!
Я ведь нынче занимаюся борьбой
   и боксом, —
Не имею больше я на счет на свой
   сомнений:
Все вдруг стали очень вежливы со мной,
   и — тренер…
1966

(обратно)

«Комментатор из своей кабины…»

Комментатор из своей кабины
Кроет нас для красного словца, —
Но недаром клуб «Фиорентины»
Предлагал мильон за Бышовца.
Что ж, Пеле как Пеле,
Объясняю Зине я,
Ест Пеле крем-брюле,
Вместе с Жаирзинио.
Муром занялась прокуратура, —
Что ему — реклама! — он и рад.
Здесь бы Мур не выбрался из МУРа
Если б был у нас чемпионат.
Я сижу на нуле, —
Дрянь купил жене — и рад.
А у Пеле — «шевроле»
В Рио-де-Жанейро.
Может, не считает и до ста он, —
Но могу сказать без лишних слов:
Был бы глаз второй бы у Тостао —
Он вдвое больше б забивал голов.
Что ж, Пеле как Пеле,
Объясняю Зине я,
Ест Пеле крем-брюле,
Вместе с Жаирзинио.
Я сижу на нуле, —
Дрянь купил жене — и рад.
А у Пеле — «шевроле»
В Рио-де-Жанейро.
1970

(обратно)

Песенка про прыгуна в высоту

Разбег, толчок… И стыдно подыматься:
Во рту опилки, слезы из-под век, —
На рубеже проклятом два двенадцать
Мне планка преградила путь наверх.
Я признаюсь вам как на духу:
Такова вся спортивная жизнь, —
Лишь мгновение ты наверху —
И стремительно падаешь вниз.
Но съем плоды запретные с древа я,
И за хвост подергаю славу я.
У кого толчковая — левая,
А у меня толчковая — правая!
Разбег, толчок… Свидетели паденья
Свистят и тянут за ноги ко дну.
Мне тренер мой сказал без сожаленья:
«Да ты же, парень, прыгаешь в длину!
У тебя — растяженье в паху;
Дрыгать с правой — дурацкий каприз, —
Не удержишься ты наверху —
Ты стремительно падаешь вниз».
Но, задыхаясь словно от гнева я,
Объяснил толково я: главное,
Что у них толчковая — левая,
А у меня толчковая — правая!
Разбег, толчок… Мне не догнать
   канадца —
Он мне в лицо смеется на лету!
Я снова планку сбил на два двенадцать —
И тренер мне сказал напрямоту,
Что — начальство в десятом ряду,
И что мне прополощут мозги,
Если враз, в сей же час не сойду
Я с неправильной правой ноги.
Но лучше выпью зелье с отравою,
Я над собою что-нибудь сделаю —
Но свою неправую правую
Я не сменю на правую левую!
Трибуны дружно начали смеяться —
Но пыл мой от насмешек не ослаб:
Разбег, толчок, полет… И два двенадцать
Теперь уже мой пройденный этап!
Пусть болит моя травма в паху,
Пусть допрыгался до хромоты, —
Но я все-таки был наверху —
И меня не спихнуть с высоты!
Я им всем показал «ху из ху», —
Жаль, жена подложила сюрприз:
Пока я был на самом верху —
Она с кем-то спустилася вниз…
Но съел плоды запретные с древа я,
И за хвост подергал все же славу я, —
Пусть у них толчковая — левая,
Но моя толчковая — правая!
1970

(обратно)

Бег иноходца

Я скачу, но я скачу иначе, —
По камням, по лужам, по росе, —
Бег мой назван иноходью — значит:
По-другому, то есть — не как все.
Мне набили раны на спине,
Я дрожу боками у воды.
Я согласен бегать в табуне —
Но не под седлом и без узды!
Мне сегодня предстоит бороться, —
Скáчки! — я сегодня фаворит.
Знаю, ставят все на иноходца, —
Но не я — жокей на мне хрипит!
Он вонзает шпоры в ребра мне,
Зубоскалят первые ряды…
Я согласен бегать в табуне —
Но не под седлом и без узды!
Нет, не будут золотыми горы —
Я последним цель пересеку:
Я ему припомню эти шпоры —
Засбою, отстану на скаку!..
Колокол! Жокей мой «на коне» —
Он смеется в предвкушенье мзды.
Ох, как я бы бегал в табуне, —
Но не под седлом и без узды!
Что со мной, что делаю, как смею —
Потакаю своему врагу!
Я собою просто не владею —
Я прийти не первым не могу!
Что же делать? Остается мне —
Вышвырнуть жокея моего
И бежать, как будто в табуне, —
Под седлом, в узде, но — без него!
Я пришел, а он в хвосте плетется —
По камням, по лужам, по росе…
Я впервые не был иноходцем —
Я стремился выиграть, как все!
1970

(обратно)

Песенка про прыгуна в длину

   Что случилось, почему кричат?
   Почему мой тренер завопил?
   Просто — восемь сорок результат, —
   Правда, за черту переступил.
Ой, приходится до дна ее испить —
Чашу с ядом вместо кубка я беру, —
Стоит только за черту переступить —
Превращаюсь в человека-кенгуру.
   Что случилось, почему кричат?
   Почему соперник завопил?
   Просто — ровно восемь шестьдесят, —
   Правда, за черту переступил.
Что же делать мне, как быть, кого винить
Если мне черта совсем не по нутру?
Видно, негру мне придется уступить
Этот титул человека-кенгуру.
   Что случилось, почему кричат?
   Стадион в единстве завопил…
   Восемь девяносто, говорят, —
   Правда, за черту переступил.
Посоветуйте вы все, ну как мне быть?
Так и есть, что негр титул мой забрал.
Если б ту черту да к черту отменить —
Я б Америку догнал и перегнал!
   Что случилось, почему молчат?
   Комментатор даже приуныл.
   Восемь пять — который раз подряд, —
   Значит — за черту не заступил.
1971

(обратно)

Марафон

Я бегу, топчу, скользя
По гаревой дорожке, —
Мне есть нельзя, мне пить нельзя,
Мне спать нельзя — ни крошки.
А может, я гулять хочу
У Гурьева Тимошки, —
Так нет: бегу, бегу, топчу
По гаревой дорожке.
   А гвинеец Сэм Брук
   Обошел меня на круг, —
   А вчера все вокруг
   Говорили: «Сэм — друг!
   Сэм — наш гвинейский друг!»
Друг гвинеец так и прет —
Все больше отставанье, —
Ну, я надеюсь, что придет
Второе мне дыханье.
Третье за ним ищу,
Четвертое дыханье, —
Ну, я на пятом сокращу
С гвинейцем расстоянье!
   Тоже мне — хорош друг, —
   Обошел меня на круг!
   А вчера все вокруг
   Говорили: «Сэм — друг!
   Сэм — наш гвинейский друг!»
Гвоздь программы — марафон,
А градусов — все тридцать, —
Но к жаре привыкший он —
Вот он и мастерится.
Я поглядел бы на него,
Когда бы — минус тридцать!
Ну а теперь — достань его, —
Осталось — материться!
   Тоже мне — хорош друг, —
   Обошел на третий круг!
   Нужен мне такой друг, —
   Как его — забыл… Сэм Брук!
   Сэм — наш гвинейский Брут!
1971

(обратно)

Вратарь

Льву Яшину

Да, сегодня я в ударе, не иначе —
Надрываются в восторге москвичи, —
Я спокойно прерываю передачи
И вытаскиваю мертвые мячи.
Вот судья противнику пенальти назначает —
Репортеры тучею кишат у тех ворот.
Лишь один упрямо за моей спиной скучает —
Он сегодня славно отдохнет!
   Извиняюсь,
     вот мне бьют головой…
   Я касаюсь —
     подают угловой.
   Бьет десятый — дело в том,
   Что своим «сухим листом»
   Размочить он может счет нулевой.
Мяч в моих руках — с ума трибуны сходят, —
Хоть десятый его ловко завернул.
У меня давно такие не проходят!..
Только сзади кто-то тихо вдруг вздохнул.
Обернулся — голос слышу из-за фотокамер:
«Извини, но ты мне, парень, снимок запорол.
Что тебе — ну лишний раз потрогать мяч руками, —
Ну а я бы снял красивый гол».
   Я хотел его послать —
     не пришлось:
   Еле-еле мяч достать
     удалось.
   Но едва успел привстать,
   Слышу снова: «Вот опять!
   Все б ловить тебе, хватать — нé дал
     снять!»
«Я, товарищ дорогой, все понимаю,
Но культурно вас прошу: подите прочь!
Да, вам лучше, если хуже я играю,
Но поверьте — я не в силах вам помочь».
Вот летит девятый номер с пушечным ударом —
Репортер бормочет: «Слушай, дай ему забить!
Я бы всю семью твою всю жизнь снимал
   задаром…» —
Чуть не плачет парень. Как мне быть?!
   «Это все-таки футбол, —
     говорю. —
   Нож по сердцу — каждый гол
     вратарю».
   «Да я ж тебе как вратарю
   Лучший снимок подарю, —
   Пропусти — а я отблагодарю!»
Гнусь как ветка от напора репортера,
Неуверенно иду наперехват…
Попрошу-ка потихонечку партнеров,
Чтоб они ему разбили аппарат.
Ну а он все ноет: «Это ж, друг, бесчеловечно —
Ты, конечно, можешь взять, но только, извини, —
Это лишь момент, а фотография — навечно.
А ну не шевелись, потяни!»
   Пятый номер в двадцать два —
     знаменит.
   Не бежит он, а едва
     семенит.
   В правый угол мяч, звеня, —
   Значит, в левый от меня, —
   Залетает и нахально лежит.
В этом тайме мы играли против ветра,
Так что я не мог поделать ничего…
Снимок дома у меня — два на три метра —
Как свидетельство позора моего.
Проклинаю миг, когда фотографу потрафил,
Ведь теперь я думаю, когда беру мячи:
Сколько ж мной испорчено прекрасных
     фотографий!
Стыд меня терзает, хоть кричи.
Искуситель-змей, палач!
   Как мне жить?!
Так и тянет каждый мяч
   пропустить.
Я весь матч борюсь с собой —
Видно, жребий мой такой…
Так, спокойно — подают угловой…
1971

(обратно)

Честь шахматной короны

I. Подготовка
Я кричал: «Вы что ж там, обалдели?
Уронили шахматный престиж!»
Мне сказали в нашем спортотделе:
«Ага, прекрасно — ты и защитишь!
Но учти, что Фишер очень ярок, —
Даже спит с доскою — сила в ём,
Он играет чисто, без помарок…»
Ничего, я тоже не подарок, —
У меня в запасе — ход конем.
   Ох вы мускулы стальные,
   Пальцы цепкие мои!
   Эх, резные, расписные
   Деревянные ладьи!
Друг мои, футболист, учил: «Не бойся, —
Он к таким партнерам не привык.
За тылы и центр не беспокойся,
А играй по краю — напрямик!..»
Я налег на бег, на стометровки,
В бане вес согнал, отлично сплю,
Были по хоккею тренировки…
В общем, после этой подготовки —
Я его без мата задавлю!
   Ох вы сильные ладони,
   Мышцы крепкие спины!
   Эх вы кони мои, кони,
   Ох вы милые слоны!
«Не спеши и, главное, не горбись, —
Так боксер беседовал со мной. —
В ближний бой не лезь, работай в корпус,
Помни, что коронный твой — прямой».
Честь короны шахматной — на карте, —
Он от поражения не уйдет:
Мы сыграли с Талем десять партий —
В преферанс, в очко и на бильярде, —
Таль сказал: «Такой не подведет!»
   Ох, рельеф мускулатуры!
   Дельтовидные — сильны!
   Что мне легкие фигуры,
   Эти кони да слоны!
И в буфете, для других закрытом,
Повар успокоил: «Не робей!
Ты с таким прекрасным аппетитом —
Враз проглотишь всех его коней!
Ты присядь перед дорогой дальней —
И бери с питанием рюкзак.
На двоих готовь пирог пасхальный:
Этот Шифер — хоть и гениальный, —
А небось покушать не дурак!»
   Ох мы — крепкие орешки!
   Мы корону — привезем!
   Спать ложусь я — вроде пешки,
   Просыпаюся — ферзем!
II. Игра
Только прилетели — сразу сели.
Фишки все заранее стоят.
Фоторепортеры налетели —
И слепят, и с толку сбить хотят.
Но меня и дома — кто положит?
Репортерам с ног меня не сбить!..
Мне же неумение поможет:
Этот Шифер ни за что не сможет
Угадать, чем буду я ходить.
Выпало ходить ему, задире, —
Говорят, он белыми мастак! —
Сделал ход с е2 на е4…
Чтой-то мне знакомое… Так-так!
Ход за мной — что делать?! Надо, Сева, —
Наугад, как ночью по тайге…
Помню — всех главнее королева:
Ходит взад-вперед и вправо-влево, —
Ну а кони вроде — буквой «Г».
Эх, спасибо заводскому другу —
Научил, как ходят, как сдают…
Выяснилось позже — я с испугу
Разыграл классический дебют!
Все следил, чтоб не было промашки,
Вспоминал все повара в тоске.
Эх, сменить бы пешки на рюмашки —
Живо б прояснилось на доске!
Вижу, он нацеливает вилку —
Хочет есть, — и я бы съел ферзя…
Под такой бы закусь — да бутылку!
Но во время матча пить нельзя.
Я голодный, посудите сами:
Здесь у них лишь кофе да омлет, —
Клетки как круги перед глазами,
Королей я путаю с тузами
И с дебютом путаю дуплет.
Есть примета — вот я и рискую:
В первый раз должно мне повезти.
Я его замучу, зашахую —
Мне дай только дамку провести!
Не мычу не телюсь, весь — как вата.
Надо что-то бить — уже пора!
Чем же бить? Ладьею — страшновато,
Справа в челюсть — вроде рановато,
Неудобно — первая игра.
…Он мою защиту разрушает —
Старую индийскую — в момент, —
Это смутно мне напоминает
Индо-пакистанский инцидент.
Только зря он шутит с нашим братом —
У меня есть мера, даже две:
Если он меня прикончит матом,
Я его — через бедро с захватом,
Или — ход конем — по голове!
Я еще чуток добавил прыти —
Все не так уж сумрачно вблизи:
В мире шахмат пешка может выйти,
Если тренируется, — в ферзи!
Шифер стал на хитрости пускаться:
Встанет, пробежится и — назад;
Предложил турами поменяться, —
Ну еще б ему меня не опасаться —
Когда я лежа жму сто пятьдесят!
Я его фигурку смерил оком,
И когда он объявил мне шах —
Обнажил я бицепс ненароком,
Даже снял для верности пиджак.
И мгновенно в зале стало тише,
Он заметил, что я привстаю…
Видно, ему стало не до фишек —
И хваленый пресловутый Фишер
Тут же согласился на ничью.
1972

(обратно)

Баллада о гипсе

Нет острых ощущений — все старье, гнилье и хлам,
Того гляди, с тоски сыграю в ящик.
Балкон бы, что ли, сверху, иль автобус —
пополам, —
Вот это боле-мене подходяще!
   Повезло! Наконец повезло! —
   Видел Бог, что дошел я до точки! —
   Самосвал в тридцать тысяч кило
   Мне скелет раздробил на кусочки!
     Вот лежу я на спине
     Загипсованный, —
     Кажный член у мене —
     Расфасованный
     По отдельности
     До исправности, —
     Все будет в цельности
     И в сохранности!
Эх, жаль, что не роняли вам на череп утюгов, —
Скорблю о вас — как мало вы успели! —
Ах, это просто прелесть — сотрясение мозгов,
Ах, это наслажденье — гипс на теле!
   Как броня — на груди у меня,
   На руках моих — крепкие латы. —
   Так и хочется крикнуть: «Коня мне,
     коня!» —
   И верхом ускакать из палаты!
     Но лежу я на спине
     Загипсованный, —
     Кажный член у мене —
     Расфасованный
     По отдельности
     До исправности, —
     Все будет в цельности
     И в сохранности!
Задавлены все чувства — лишь для боли нет
     преград.
Ну что ж, мы часто сами чувства губим. —
Зато я, как ребенок, — весь спеленутый до пят
И окруженный человеколюбьем!
   Я любовию к людям проникся —
   И, клянусь, до доски гробовой
   Я б остался невольником гипса!
     Вот лежу я на спине
     Загипсованный, —
     Кажный член у мене —
     Расфасованный
     По отдельности
     До исправности, —
     Все будет в цельности
     И в сохранности!
Вот жаль, что мне нельзя уже увидеть прежних
     снов:
Они — как острый нож для инвалида, —
Во сне я рвусь наружу из-под гипсовых оков,
Мне снятся свечи, рифмы и коррида…
   Ах, надежна ты, гипса броня,
   От того, кто намерен кусаться!
   Но одно угнетает меня:
   Что никак не могу почесаться. —
     Что лежу я на спине
     Загипсованный, —
     Кажный член у мене —
     Расфасованный
     По отдельности
     До исправности, —
     Все будет в цельности
     И в сохранности!
Так, я давно здоров, но не намерен гипс снимать:
Пусть руки стали чем-то вроде бивней,
Пусть ноги опухают — мне на это наплевать. —
Зато кажусь значительней, массивней!
   Я под гипсом хожу ходуном,
   Наступаю на пятки прохожим, —
   Мне удобней казаться слоном
   И себя ощущать толстокожим!
     И по жизни я иду
     Загипсованный, —
     Кажный член — на виду,
     Расфасованный
     По отдельности
     До исправности, —
     Все будет в цельности
     И в сохранности!
1972

(обратно) (обратно)

Бьют лучи от рампы мне под ребра

Енгибарову — от зрителей

Шут был вор: он воровал минуты —
Грустные минуты, тут и там, —
Грим, парик, другие атрибуты
Этот шут дарил другим шутам.
В светлом цирке между номерами
Незаметно, тихо, налегке
Появлялся клоун между нами.
В иногда дурацком колпаке.
Зритель наш шутами избалован —
Жаждет смеха он, тряхнув мошной,
И кричит: «Да разве это клоун!
Если клоун — должен быть смешной!»
Вот и мы… Пока мы вслух ворчали:
«Вышел на арену — так смеши!» —
Он у нас тем временем печали
Вынимал тихонько из души.
Мы опять в сомненье — век двадцатый:
Цирк у нас, конечно, мировой, —
Клоун, правда, слишком мрачноватый —
Невеселый клоун, не живой.
Ну а он, как будто в воду канув,
Вдруг при свете, нагло, в две руки
Крал тоску из внутренних карманов
Наших душ, одетых в пиджаки.
Мы потом смеялись обалдело,
Хлопали, ладони раздробя.
Он смешного ничего не делал, —
Горе наше брал он на себя.
Только — балагуря, тараторя —
Все грустнее становился мим:
Потому что груз чужого горя
По привычке он считал своим.
Тяжелы печали, ощутимы —
Шут сгибался в световом кольце, —
Делались все горше пантомимы,
И морщины — глубже на лице.
Но тревоги наши и невзгоды
Он горстями выгребал из нас —
Будто обезболивал нам роды, —
А себе — защиты не припас.
Мы теперь без боли хохотали,
Весело по нашим временам:
Ах, как нас приятно обокрали —
Взяли то, что так мешало нам!
Время! И, разбив себе колени,
Уходил он, думая свое.
Рыжий воцарился на арене,
Да и за пределами ее.
Злое наше вынес добрый гений
За кулисы — вот нам и смешно.
Вдруг — весь рой украденных мгновений
В нем сосредоточился в одно.
В сотнях тысяч ламп погасли свечи.
Барабана дробь — и тишина…
Слишком много он взвалил на плечи
Нашего — и сломана спина.
Зрители — и люди между ними —
Думали: вот пьяница упал…
Шут в своей последней пантомиме
Заигрался — и переиграл.
Он застыл — не где-то, не за морем —
Возле нас, как бы прилег, устав, —
Первый клоун захлебнулся горем,
Просто сил своих не рассчитав.
Я шагал вперед неутомимо,
Не успев склониться перед ним.
Этот трюк — уже не пантомима:
Смерть была — царица пантомим!
Этот вор, с коленей срезав путы,
По ночам не угонял коней.
Умер шут. Он воровал минуты —
Грустные минуты у людей.
Многие из нас бахвальства ради
Не давались: проживем и так!
Шут тогда подкрадывался сзади
Тихо и бесшумно — на руках…
Сгинул, канул он — как ветер сдунул!
Или это шутка чудака?..
Только я колпак ему — придумал, —
Этот клоун был без колпака.
1972

(обратно)

Мой Гамлет

Я только малость объясню в стихе —
На все я не имею полномочий…
Я был зачат как нужно, во грехе —
В поту и в нервах первой брачной ночи.
Я знал, что, отрываясь от земли, —
Чем выше мы, тем жестче и суровей;
Я шел спокойно прямо в короли
И вел себя наследным принцем крови.
Я знал — все будет так, как я хочу,
Я не бывал внакладе и в уроне,
Мои друзья по школе и мечу
Служили мне, как их отцы — короне.
Не думал я над тем, что говорю,
И с легкостью слова бросал на ветер, —
Мне верили и так как главарю
Все высокопоставленные дети.
Пугались нас ночные сторожа,
Как оспою, болело время нами.
Я спал на кожах, мясо ел с ножа
И злую лошадь мучил стременами.
Я знал — мне будет сказано: «Царуй!» —
Клеймо на лбу мне рок с рожденья выжег.
И я пьянел среди чеканных сбруй,
Был терпелив к насилью слов и книжек.
Я улыбаться мог одним лишь ртом,
А тайный взгляд, когда он зол и горек,
Умел скрывать, воспитанный шутом, —
Шут мертв теперь: «Аминь!» Бедняга
   Йорик!..
Но отказался я от дележа
Наград, добычи, славы, привилегий:
Вдруг стало жаль мне мертвого пажа,
Я объезжал зеленые побеги…
Я позабыл охотничий азарт,
Возненавидел и борзых и гончих,
Я от подранка гнал коня назад
И плетью бил загонщиков и ловчих.
Я видел — наши игры с каждым днем
Все больше походили на бесчинства, —
В проточных водах по ночам, тайком
Я отмывался от дневного свинства.
Я прозревал, глупея с каждым днем,
Я прозевал домашние интриги.
Не нравился мне век, и люди в нем
Не нравились, — и я зарылся в книги.
Мой мозг, до знаний жадный как паук,
Все постигал: подвижность и движенье, —
Но толка нет от мыслей и наук,
Когда повсюду — им опроверженье.
С друзьями детства перетерлась нить,
Нить Ариадны оказалась схемой.
Я бился над словами «быть, не быть»,
Как над неразрешимою дилеммой.
Но вечно, вечно плещет море бед, —
В него мы стрелы мечем — в сито просо,
Отсеивая призрачный ответ
От вычурного этого вопроса.
Зов предков слыша сквозь затихший гул,
Пошел на зов, — сомненья крались с тылу,
Груз тяжких дум наверх меня тянул,
А крылья плоти вниз влекли, в могилу.
В непрочный сплав меня спаяли дни —
Едва застыв, он начал расползаться.
Я пролил кровь как все — и, как они,
Я не сумел от мести отказаться.
А мой подъем пред смертью — есть провал.
Офелия! Я тленья не приемлю.
Но я себя убийством уравнял
С тем, с кем я лег в одну и ту же землю.
Я Гамлет, я насилье презирал,
Я наплевал на датскую корону, —
Но в их глазах — за трон я глотку рвал
И убивал соперника по трону.
Но гениальный всплеск похож на бред,
В рожденье смерть проглядывает косо.
А мы всё ставим каверзный ответ
И не находим нужного вопроса.
1972

(обратно)

I. Певец у микрофона

Я весь в свету, доступен всем глазам, —
Я приступил к привычной процедуре:
Я к микрофону встал как к образам…
Нет-нет, сегодня точно — к амбразуре.
И микрофону я не по нутру —
Да, голос мой любому опостылит, —
Уверен, если где-то я совру —
Он ложь мою безжалостно усилит.
   Бьют лучи от рампы мне под ребра,
   Светят фонари в лицо недобро,
   И слепят с боков прожектора,
   И — жара!.. Жара!.. Жара!..
Сегодня я особенно хриплю,
Но изменить тональность не рискую, —
Ведь если я душою покривлю —
Он ни за что не выпрямит кривую.
Он, бестия, потоньше острия —
Слух безотказен, слышит фальшь до йоты,
Ему плевать, что не в ударе я, —
Но пусть я верно выпеваю ноты!
   Бьют лучи от рампы мне под ребра,
   Светят фонари в лицо недобро,
   И слепят с боков прожектора,
   И — жара!.. Жара!.. Жара!..
На шее гибкой этот микрофон
Своей змеиной головою вертит:
Лишь только замолчу — ужалит он, —
Я должен петь — до одури, до смерти.
Не шевелись, не двигайся, не смей!
Я видел жало — ты змея, я знаю!
И я — как будто заклинатель змей:
Я не пою — я кобру заклинаю!
   Бьют лучи от рампы мне под ребра,
   Светят фонари в лицо недобро,
   И слепят с боков прожектора,
   И — жара!.. Жара!.. Жара!..
Прожорлив он, и с жадностью птенца
Он изо рта выхватывает звуки,
Он в лоб мне влепит девять грамм свинца, —
Рук не поднять — гитара вяжет руки!
Опять не будет этому конца!
Что есть мой микрофон — кто мне ответит?
Теперь он — как лампада у лица,
Но я не свят, и микрофон не светит.
Мелодии мои попроще гамм,
Но лишь сбиваюсь с искреннего тона —
Мне сразу больно хлещет по щекам
Недвижимая тень от микрофона.
   Бьют лучи от рампы мне под ребра,
   Светят фонари в лицо недобро,
   И слепят с боков прожектора,
   И — жара!.. Жара!.. Жара!..
(обратно)

II. Песня микрофона

Я оглох от ударов ладоней,
Я ослеп от улыбок певиц, —
Сколько лет я страдал от симфоний,
Потакал подражателям птиц!
Сквозь меня многократно просеясь,
Чистый звук в ваши души летел.
Стоп! Вот — тот, на кого я надеюсь,
Для кого я все муки стерпел.
   Сколько раз в меня шептали про луну,
   Кто-то весело орал про тишину,
   На пиле один играл — шею спиливал, —
   А я усиливал,
     усиливал,
       усиливал…
На «низах» его голос утробен,
На «верхах» он подобен ножу, —
Он покажет, на что он способен, —
Но и я кое-что покажу!
Он поет задыхаясь, с натугой —
Он устал, как солдат на плацу, —
Я тянусь своей шеей упругой
К золотому от пота лицу.
   Сколько раз в меня шептали про луну,
   Кто-то весело орал про тишину,
   На пиле один играл — шею спиливал, —
   А я усиливал,
     усиливал,
       усиливал…
Только вдруг: «Человече, опомнись, —
Что поешь?! Отдохни — ты устал.
Это — патока, сладкая помесь!
Зал, скажи, чтобы он перестал!..»
Все напрасно — чудес не бывает, —
Я качаюсь, я еле стою, —
Он бальзамом мне горечь вливает
В микрофонную глотку мою.
   Сколько раз в меня шептали про луну,
   Кто-то весело орал про тишину,
   На пиле один играл — шею спиливал, —
   А я усиливал,
     усиливал,
       усиливал…
В чем угодно меня обвините —
Только против себя не пойдешь:
По профессии я — усилитель, —
Я страдал — но усиливал ложь.
Застонал я — динамики взвыли, —
Он сдавил мое горло рукой…
Отвернули меня, умертвили —
Заменили меня на другой.
Тот, другой, — он все стерпит и примет,
Он навинчен на шею мою.
Нас всегда заменяют другими,
Чтобы мы не мешали вранью.
  …Мы в чехле очень тесно лежали —
   Я, штатив и другой микрофон, —
   И они мне, смеясь, рассказали,
   Как он рад был, что я заменен.
1971

(обратно)

О фатальных датах и цифрах

Моим друзьям — поэтам

Кто кончил жизнь трагически, тот — истинный
   поэт,
А если в точный срок, так — в полной мере:
На цифре 26 один шагнул под пистолет,
Другой же — в петлю слазил в «Англетере».
А в 33 Христу — он был поэт, он говорил:
«Да ни убий!» Убьешь — везде найду, мол.
Но — гвозди ему в руки, чтоб чего не сотворил,
Чтоб не писал и чтобы меньше думал.
С меня при цифре 37 в момент слетает хмель, —
Вот и сейчас — как холодом подуло:
Под эту цифру Пушкин подгадал себе дуэль
И Маяковский лег виском на дуло.
Задержимся на цифре 37! Коварен Бог —
Ребром вопрос поставил: или — или!
На этом рубеже легли и Байрон, и Рембо, —
А нынешние — как-то проскочили.
Дуэль не состоялась или — перенесена,
А в 33 распяли, но — не сильно,
А в 37 — не кровь, да что там кровь! — и седина.
Испачкала виски не так обильно.
«Слабо стреляться?!
В пятки, мол, давно ушла душа!»
Терпенье, психопаты и кликуши!
Поэты ходят пятками по лезвию ножа —
И режут в кровь свои босые души!
На слово «длинношеее» в конце пришлось
   три «е», —
Укоротить поэта! — вывод ясен, —
И нож в него! — но счастлив он висеть
   на острие,
Зарезанный за то, что был опасен!
Жалею вас, приверженцы фатальных дат
   и цифр, —
Томитесь, как наложницы в гареме!
Срок жизни увеличился — и, может быть,
   концы
Поэтов отодвинулись на время!
1971

(обратно) (обратно)

Вот и разошлись пути-дороги вдруг

«Вот и разошлись пути-дороги вдруг…»

Вот и разошлись пути-дороги вдруг:
Один — на север, другой — на запад, —
Грустно мне, когда уходит друг
Внезапно, внезапно.
   Ушел — невелика потеря
   Для многих людей.
   Не знаю, как другие, а я верю,
   Верю в друзей.
Наступило время неудач,
Следы и души заносит вьюга,
Все из рук вон плохо — плачь не плачь, —
Нет друга, нет друга.
   Ушел — невелика потеря
   Для многих людей.
   Не знаю, как другие, а я верю,
   Верю в друзей.
А когда вернется друг назад
И скажет: «Ссора была ошибкой»,
Бросим на минувшее мы взгляд,
С улыбкой, с улыбкой.
   Ушел — невелика потеря
   Для многих людей.
   Не знаю, как другие, а я верю,
   Верю в друзей.
1968

(обратно)

«Мой друг уедет в Магадан…»

Игорю Кохановскому

Мой друг уедет в Магадан —
Снимите шляпу, снимите шляпу!
Уедет сам, уедет сам —
Не по этапу, не по этапу.
   Не то чтоб другу не везло,
   Не чтоб кому-нибудь назло,
   Не для молвы: что, мол, — чудак, —
   А просто так.
Быть может, кто-то скажет: «Зря!
Как так решиться — всего лишиться!
Ведь там — сплошные лагеря,
А в них — убийцы, а в них — убийцы…»
   Ответит он: «Не верь молве —
   Их там не больше, чем в Москве!»
   Потом уложит чемодан
   И — в Магадан!
Не то чтоб мне — не по годам, —
Я б прыгнул ночью из электрички, —
Но я не еду в Магадан,
Забыв привычки, закрыв кавычки.
   Я буду петь под струнный звон
   Про то, что будет видеть он,
   Про то, что в жизни не видал, —
   Про Магадан.
Мой друг поедет сам собой —
С него довольно, с него довольно, —
Его не будет бить конвой —
Он добровольно, он добровольно.
   А мне удел от Бога дан…
   А может, тоже — в Магадан?
   Уехать с другом заодно —
   И лечь на дно!..
1965

(обратно)

Притча о правде и лжи

Булату Окуджаве

Нежная Правда в красивых одеждах ходила,
Принарядившись для сирых, блаженных, калек, —
Грубая Ложь эту Правду к себе заманила:
Мол, оставайся-ка ты у меня на ночлег.
И легковерная Правда спокойно уснула,
Слюни пустила и разулыбалась во сне, —
Грубая Ложь на себя одеяло стянула,
В Правду впилась — и осталась довольна вполне.
И поднялась, и скроила ей рожу бульдожью:
Баба как баба, и что ее ради радеть?! —
Разницы нет никакой между Правдой и Ложью, —
Если, конечно, и ту и другую раздеть.
Выплела ловко из кос золотистые ленты
И прихватила одежды, примерив на глаз;
Деньги взяла, и часы, и еще документы, —
Сплюнула, грязно ругнулась — и вон подалась.
Только к утру обнаружила Правда пропажу —
И подивилась, себя оглядев делово:
Кто-то уже, раздобыв где-то черную сажу,
Вымазал чистую Правду, а так — ничего.
Правда смеялась, когда в нее камни бросали:
«Ложь это все, и на Лжи одеянье мое…»
Двое блаженных калек протокол составляли
И обзывали дурными словами ее.
Стервой ругали ее, и похуже, чем стервой,
Мазали глиной, спустили дворового пса…
«Духу чтоб не было, — на километр сто первый
Выселить, выслать за двадцать четыре часа!»
Тот протокол заключался обидной тирадой
(Кстати, навесили Правде чужие дела):
Дескать, какая-то мразь называется Правдой,
Ну а сама — пропилась, проспалась догола.
Чистая Правда божилась, клялась и рыдала,
Долго скиталась, болела, нуждалась в деньгах, —
Грязная Ложь чистокровную лошадь украла —
И ускакала на длинных и тонких ногах.
Некий чудак и поныне за Правду воюет, —
Правда, в речах его правды — на ломаный грош:
«Чистая Правда со временем восторжествует!..»
Если проделает то же, что явная Ложь!
Часто, разлив по сто семьдесят граммов на брата,
Даже не знаешь, куда на ночлег попадешь.
Могут раздеть, — это чистая правда, ребята, —
Глядь — а штаны твои носит коварная Ложь.
Глядь — на часы твои смотрит коварная Ложь.
Глядь — а конем твоим правит коварная Ложь.
1977

(обратно)

Купола

Михаилу Шемякину

Как засмотрится мне нынче, как задышится?!
Воздух крут перед грозой, крут да вязок.
Что споется мне сегодня, что услышится?
Птицы вещие поют — да все из сказок.
   Птица Сирин мне радостно скалится —
   Веселит, зазывает из гнезд,
   А напротив — тоскует-печалится,
   Травит душу чудной Алконост.
     Словно семь заветных струн
     Зазвенели в свой черед —
     Это птица Гамаюн
     Надежду подает!
В синем небе, колокольнями проколотом, —
Медный колокол, медный колокол —
То ль возрадовался, то ли осерчал…
Купола в России кроют чистым золотом —
Чтобы чаще Господь замечал.
Я стою, как перед вечною загадкою,
Пред великою да сказочной страною —
Перед солоно- да горько-кисло-сладкою,
Голубою, родниковою, ржаною.
   Грязью чавкая жирной да ржавою,
   Вязнут лошади по стремена,
   Но влекут меня сонной державою,
   Что раскисла, опухла от сна.
     Словно семь богатых лун
     На пути моем встает —
     То мне птица Гамаюн
     Надежду подает!
Душу, сбитую утратами да тратами,
Душу, стертую перекатами, —
Если дó крови лоскут истончал, —
Залатаю золотыми я заплатами —
Чтобы чаще Господь замечал!
1975

(обратно)

«Был побег на рывок…»

Вадиму Туманову

   Был побег на рывок —
   Наглый, глупый, дневной, —
   Вологодского — с ног
   И — вперед головой.
   И запрыгали двое,
   В такт сопя на бегу,
   На виду у конвоя
   Да по пояс в снегу.
Положен строй в порядке образцовом,
И взвыла «Дружба» — старая пила,
И осенили знаменьем свинцовым
Сочухавшихся вышек три ствола.
   Все лежали плашмя,
   В снег уткнули носы, —
   А за нами двумя —
   Бесноватые псы.
   Девять граммов горячие,
   Аль вам тесно в стволах!
   Мы на мушках корячились,
   Словно как на колах.
Нам — добежать до берега, до цели, —
Но свыше — с вышек — все предрешено:
Там у стрелков мы дергались в прицеле —
Умора просто, до чего смешно.
   Вот бы мне посмотреть,
   С кем отправился в путь,
   С кем рискнул помереть,
   С кем затеял рискнуть!
   Где-то виделись будто, —
   Чуть очухался я —
   Прохрипел: «Как зовут-то?
   И — какая статья?»
Но поздно: зачеркнули его пули —
Крестом — в затылок, пояс, два плеча, —
А я бежал и думал: добегу ли? —
И даже не заметил сгоряча.
   Я — к нему, чудаку:
   Почему, мол, отстал?
   Ну а он — на боку
   И мозги распластал.
   Пробрало! — телогрейка
   Аж просохла на мне:
   Лихо бьет трехлинейка —
   Прямо как на войне!
Как за грудкú, держался я за камни:
Когда собаки близко — не беги!
Псы покропили землю языками —
И разбрелись, слизав его мозги.
   Приподнялся и я,
   Белый свет стервеня, —
   И гляжу — кумовья
   Поджидают меня.
   Пнули труп: «Эх, скотина!
   Нету проку с него:
   За поимку полтина,
   А за смерть — ничего».
И мы прошли гуськом перед бригадой,
Потом — за вахту, отряхнувши снег:
Они обратно в зону — за наградой,
А я — за новым сроком за побег.
   Я сначала грубил,
   А потом перестал.
   Целый взвод меня бил —
   Аж два раза устал.
   Зря пугают тем светом, —
   Тут — с дубьем, там — с кнутом:
   Врежут там — я на этом,
   Врежут здесь — я на том.
Я гордость под исподнее упрятал —
Видал, как пятки лижут гордецы, —
Пошел лизать я раны в лизолятор, —
Не зализал — и вот они, рубцы.
   Эх бы нам — вдоль реки, —
   Он был тоже не слаб, —
   Чтобы им — не с руки,
   А собакам — не с лап!..
   Вот и сказке конец.
   Зверь бежал на ловца.
   Снес — как срезал — ловец
   Беглецу пол-лица.
…Все взято в трубы, перекрыты краны, —
Ночами только воют и скулят,
Что надо, надо сыпать соль на раны:
Чтоб лучше помнить — пусть они болят!
1977

(обратно)

«В младенчестве нас матери пугали…»

Вадиму Туманову

В младенчестве нас матери пугали,
Суля за ослушание Сибирь, грозя рукой, —
Они в сердцах бранились — и едва ли
Желали детям участи такой.
   А мы пошли за так на четвертак, за ради Бога,
   В обход и напролом, и просто пылью по лучу…
   К каким порогам приведет дорога?
   В какую пропасть напоследок прокричу?
Мы Север свой отыщем без компáса —
Угрозы матерей мы зазубрили как завет, —
И ветер дул, с костей сдувая мясо
И радуя прохладою скелет.
Мольбы и стоны здесь не выживают, —
Хватает и уносит их поземка и метель,
Слова и слезы на лету смерзают, —
Лишь брань и пули настигают цель.
   И мы пошли за так на четвертак, за ради Бога,
   В обход и напролом, и просто пылью по лучу…
   К каким порогам приведет дорога?
   В какую пропасть напоследок прокричу?
Про всё писать — не выдержит бумага,
Всё — в прошлом, ну а прошлое — былье
     и трын-трава, —
Не раз нам кости перемыла драга —
В нас, значит, было золото, братва!
Но чуден звон души моей помина,
И белый день белей, и ночь черней, и суше снег, —
И мерзлота надежней формалина
Мой труп на память схоронит навек.
   А мы пошли за так на четвертак, за ради Бога,
   В обход и напролом, и просто пылью по лучу…
   К каким порогам приведет дорога?
   В какую пропасть напоследок прокричу?
Я на воспоминания не падок,
Но если занесла судьба — гляди и не тужи:
Мы здесь подохли — вон он, тот распадок, —
Нас выгребли бульдозеров ножи.
   Здесь мы прошли за так на четвертак,
     за ради Бога,
   В обход и напролом, и просто пылью
     по лучу, —
   К таким порогам привела дорога…
   В какую ж пропасть напоследок прокричу?..
1977

(обратно)

«Открытые двери больниц…»

Другу моему Михаилу Шемякину

   Открытые двери
   Больниц, жандармерий —
   Предельно натянута нить, —
   Французские бесы —
   Большие балбесы,
   Но тоже умеют кружить.
Я где-то точно — наследил, —
Последствия предвижу:
Меня сегодня бес водил
По городу Парижу,
Канючил: «Выпей-ка бокал!
Послушай-ка гитары!» —
Таскал по русским кабакам,
Где — венгры да болгары.
Я рвался на природу, в лес,
Хотел в траву и в воду, —
Но это был — французский бес:
Он не любил природу.
Мы — как сбежали из тюрьмы, —
Веди куда угодно, —
Пьянели и трезвели мы
Всегда поочередно.
И бес водил, и пели мы,
И плакали свободно.
А друг мой — гений всех времен,
Безумец и повеса, —
Когда бывал в сознанье он —
Седлал хромого беса.
Трезвея, он вставал под душ,
Изничтожая вялость, —
И бесу наших русских душ
Сгубить не удавалось.
А то, что друг мой сотворил, —
От Бога, не от беса, —
Он крупного помола был,
Крутого был замеса.
Его снутри не провернешь
Ни острым, ни тяжелым,
Хотя он огорожен сплошь
Враждебным частоколом.
Пить — наши пьяные умы
Считали делом кровным, —
Чего наговорили мы
И правым и виновным!
Нить порвалась — и понеслась —
Спасайте наши шкуры!
Больницы плакали по нас,
А также префектуры.
Мы лезли к бесу в кабалу,
С гранатами — под танки, —
Блестели слезы на полу,
А в них тускнели франки.
Цыгане пели нам про шаль
И скрипками качали —
Вливали в нас тоску-печаль, —
По горло в нас печали.
Уж влага из ушей лилась —
Все чушь, глупее чуши, —
Но скрипки снова эту мразь
Заталкивали в души.
Армян в браслетах и серьгах
Икрой кормили где-то,
А друг мой в черных сапогах —
Стрелял из пистолета.
Набрякли жилы, и в крови
Образовались сгустки, —
И бес, сидевший визави,
Хихикал по-французски.
Всё в этой жизни — суета, —
Плевать на префектуры!
Мой друг подписывал счета
И раздавал купюры.
   Распахнуты двери
   Больниц, жандармерий —
   Предельно натянута нить, —
   Французские бесы
   Такие балбесы! —
   Но тоже умеют кружить.
1978

(обратно)

Письмо к другу, или зарисовка о Париже

Ах, милый Ваня! Я гуляю по Парижу —
И то, что слышу, и то, что вижу, —
Пишу в блокнотик, впечатлениям вдогонку:
Когда состарюсь — издам книжонку
   Про то, что, Ваня, мы с тобой в Париже
   Нужны — как в бане пассатижи.
Все эмигранты тут второго поколенья —
От них сплошные недоразуменья:
Они всё путают — и имя, и названья, —
И ты бы, Ваня, у них был — «Ванья».
   А в общем, Ваня, мы с тобой в Париже
   Нужны — как в русской бане лыжи!
Я сам завел с француженкою шашни,
Мои друзья теперь — и Пьер, и Жан.
Уже плевал я с Эйфелевой башни
На головы беспечных парижан!
Проникновенье наше по планете
Особенно заметно вдалеке:
В общественном парижском туалете
Есть надписи на русском языке!
1978

(обратно)

II. Конец «Охоты на волков», или охота с вертолетов

Михаилу Шемякину

Словно бритва рассвет полоснул по глазам,

Отворились курки, как волшебный Сезам,

Появились стрелки, на помине легки,

И взлетели стрекозы с протухшей реки,

И потеха пошла — в две руки, в две руки!


Вы легли на живот и убрали клыки.

Даже тот, даже тот, кто нырял под флажки,

Чуял волчие ямы подушками лап;

Тот, кого даже пуля догнать не могла б, —

Тоже в страхе взопрел и прилег — и ослаб.


Чтобы жизнь улыбалась волкам — не слыхал,

Зря мы любим ее, однолюбы.

Вот у смерти — красивый широкий оскал

И здоровые, крепкие зубы.


Улыбнемся же волчьей ухмылкой врагу —

Псам еще не намылены холки!

Но — на татуированном кровью снегу

Наша роспись: мы больше не волки!


Мы ползли, по-собачьи хвосты подобрав,

К небесам удивленные морды задрав:

Либо с неба возмездье на нас пролилось,

Либо света конец — и в мозгах перекос, —

Только били нас в рост из железных стрекоз.


Кровью вымокли мы под свинцовым дождем —

И смирились, решив: все равно не уйдем!

Животами горячими плавили снег.

Эту бойню затеял не Бог — человек:

Улетающим — влет, убегающим — в бег…


Свора псов, ты со стаей моей не вяжись,

В равной сваре — за нами удача.

Волки мы — хороша наша волчая жизнь,

Вы собаки — и смерть вам собачья!


Улыбнемся же волчьей ухмылкой врагу —

Чтобы в корне пресечь кривотолки!

Но — на татуированном кровью снегу

Наша роспись: мы больше не волки!


К лесу — там хоть немногих из вас сберегу!

К лесу, волки, — труднее убить на бегу!

Уносите же ноги, спасайте щенков!

Я мечусь на глазах полупьяных стрелков

И скликаю заблудшие души волков.


Те, кто жив, затаились на том берегу.

Что могу я один? Ничего не могу!

Отказали глаза, притупилось чутье…

Где вы, волки, былое лесное зверье,

Где же ты, желтоглазое племя мое?!


…Я живу, но теперь окружают меня

Звери, волчьих не знавшие кличей, —

Это псы, отдаленная наша родня,

Мы их раньше считали добычей.


Улыбаюсь я волчьей ухмылкой врагу —

Обнажаю гнилые осколки.

Но — на татуированном кровью снегу

Тает роспись: мы больше не волки!

1978

(обратно) (обратно)

Лечь бы на дно, как подводная лодка

Песня о нейтральной полосе

На границе с Турцией или с Пакистаном —
Полоса нейтральная; а справа, где кусты, —
Наши пограничники с нашим капитаном, —
А на левой стороне — ихние посты.
А на нейтральной полосе — цветы
Необычайной красоты!
Капитанова невеста жить решила вместе —
Прикатила, говорит: «Милый!..» — то да сё.
Надо ж хоть букет цветов подарить невесте:
Что за свадьба без цветов! — пьянка да и все.
А на нейтральной полосе — цветы
Необычайной красоты!
К ихнему начальнику, точно по повестке,
Тоже баба прикатила — налетела блажь, —
Тоже «милый» говорит, только по-турецки,
Будет свадьба, говорит, свадьба — и шабаш!
А на нейтральной полосе — цветы
Необычайной красоты!
Наши пограничники — храбрые ребята, —
Трое вызвались идти, а с ними капитан, —
Разве ж знать они могли про то, что азиаты
Порешили в ту же ночь вдарить по цветам!
Ведь на нейтральной полосе — цветы
Необычайной красоты!
Пьян от запаха цветов капитан мертвецки,
Ну и ихний капитан тоже в доску пьян, —
Повалился он в цветы, охнув по-турецки,
И, по-русски крикнув «…мать!», рухнул
     капитан.
А на нейтральной полосе — цветы
Необычайной красоты!
Спит капитан — и ему снится,
Что открыли границу как ворота в Кремле, —
Ему и на фиг не нужна была чужая
     заграница —
Он пройтиться хотел по ничейной земле.
Почему же нельзя? Ведь земля-то — ничья,
Ведь она — нейтральная!..
А на нейтральной полосе — цветы
Необычайной красоты!
1965

(обратно)

Попутчик

Хоть бы — облачко, хоть бы — тучка
В этот год на моем горизонте, —
Но однажды я встретил попутчика —
Расскажу про него, знакомьтесь.
Он спросил: «Вам куда?» — «До Вологды».
«Ну, до Вологды — это полбеды».
Чемодан мой от водки ломится —
Предложил я, как полагается:
«Может, выпить нам — познакомиться, —
Поглядим, кто быстрей сломается!..»
Он сказал: «Вылезать нам в Вологде,
Ну а Вологда — это вона где!..»
Я не помню, кто первый сломался, —
Помню, он подливал, поддакивал, —
Мой язык как шнурок развязался —
Я кого-то ругал, оплакивал…
И проснулся я в городе Вологде,
Но — убей меня — не припомню где.
А потом мне пришили дельце
По статье Уголовного кодекса, —
Успокоили: «Все перемелется», —
Дали срок — не дали опомниться.
И остался я в городе Вологде,
Ну а Вологда — это вона где!..
Пятьдесят восьмую дают статью —
Говорят: «Ничего, вы так молоды…»
Если б знал я, с кем еду, с кем водку пью, —
Он бы хрен доехал до Вологды!
Он живет себе в городе Вологде,
А я — на Севере, а Север — вона где!
…Все обиды мои — годы стерли,
Но живу я теперь как в наручниках:
Мне до боли, до кома в горле
Надо встретить того попутчика!
Но живет он в городе Вологде,
А я — на Севере, а Север — вона где!..
1965

(обратно)

«Сыт я по горло, до подбородка…»

Сыт я по горло, до подбородка —
Даже от песен стал уставать, —
Лечь бы на дно, как подводная лодка,
Чтоб не могли запеленговать!
Друг подавал мне водку в стакане,
Друг говорил, что это пройдет,
Друг познакомил с Веркой по пьяне:
Верка поможет, а водка спасет.
Не помогли ни Верка, ни водка:
С водки — похмелье, а с Верки — что взять!
Лечь бы на дно, как подводная лодка, —
И позывных не передавать!..
Сыт я по горло, сыт я по глотку —
Ох, надоело петь и играть, —
Лечь бы на дно, как подводная лодка,
Чтоб не могли запеленговать!
1965

(обратно)

«В холода, в холода…»

В холода, в холода
От насиженных мест
Нас другие зовут города, —
Будь то Минск, будь то Брест, —
В холода, в холода…
Неспроста, неспроста
От родных тополей
Нас суровые манят места —
Будто там веселей, —
Неспроста, неспроста…
Как нас дома ни грей —
Не хватает всегда
Новых встреч нам и новых друзей, —
Будто с нами беда,
Будто с ними теплей…
Как бы ни было нам
Хорошо иногда —
Возвращаемся мы по домам.
Где же наша звезда?
Может — здесь, может — там…
1965

(обратно)

Высота

Вцепились они в высоту как в свое.
Огонь минометный, шквальный…
А мы всё лезли толпой на нее,
Как на буфет вокзальный.
И крики «ура» застывали во рту,
Когда мы пули глотали.
Семь раз занимали мы ту высоту —
Семь раз мы ее оставляли.
И снова в атаку не хочется всем,
Земля — как горелая каша…
В восьмой раз возьмем мы ее насовсем —
Свое возьмем, кровное, наше!
А можно ее стороной обойти, —
И что мы к ней прицепились?!
Но, видно, уж точно — все судьбы-пути
На этой высотке скрестились.
1965

(обратно)

Песня завистника

Мой сосед объездил весь Союз —
Что-то ищет, а чего — не видно, —
Я в дела чужие не суюсь,
Но мне очень больно и обидно.
У него на окнах — плюш и шелк,
Баба его шастает в халате, —
Я б в Москве с киркой уран нашел
При такой повышенной зарплате!
И сдается мне, что люди врут, —
Он нарочно ничего не ищет:
Для чего? — ведь денежки идут —
Ох, какие крупные деньжищи!
А вчера на кухне ихний сын
Головой упал у нашей двери —
И разбил нарочно мой графин, —
Я — мамаше счет в тройном размере.
Ему, значит, — рупь, а мне — пятак?!
Пусть теперь мне платит неустойку!
Я ведь не из зависти, я так —
Ради справедливости, и только.
…Ничего, я им создам уют —
Живо он квартиру обменяет, —
У них денег — куры не клюют,
А у нас — на водку не хватает!
1965

(обратно)

«Перед выездом в загранку…»

Перед выездом в загранку
Заполняешь кучу бланков —
Это еще не беда, —
Но в составе делегаций
С вами ездит личность в штатском
Просто завсегда.
А за месяц до вояжа
Инструктаж проходишь даже —
Как там проводить все дни:
Чтоб поменьше безобразий,
А потусторонних связей
Чтобы — ни-ни-ни!
…Личность в штатском — парень
   рыжий —
Мне представился в Париже:
«Будем с вами жить, я — Никодим.
Вел нагрузки, жил в Бобруйске,
Папа — русский, сам я — русский,
Даже не судим».
Исполнительный на редкость,
Соблюдал свою секретность
И во всем старался мне помочь:
Он теперь по роду службы
Дорожил моею дружбой
Просто день и ночь.
На экскурсию по Риму
Я решил — без Никодиму:
Он всю ночь писал — и вот уснул, —
Но личность в штатском, оказалось,
Раньше боксом увлекалась,
Так что — не рискнул.
Со мной он завтракал, обедал,
Он везде — за мною следом, —
Будто у него нет дел.
Я однажды для порядку
Заглянул в его тетрадку —
Просто обалдел!
Он писал — такая стерьва! —
Что в Париже я на мэра
С кулаками нападал,
Что я к женщинам несдержан
И влияниям подвержен
Будто Запада…
Значит, личность может даже
Заподозрить в шпионаже!..
Вы прикиньте — что тогда?
Это значит — не увижу
Я ни Риму, ни Парижу
Больше никогда!..
1965

(обратно)

«В тюрьме Таганской нас стало мало…»

В тюрьме Таганской нас стало мало —
Вести по-бабски нам не пристало.
Дежурный по предбаннику
Все бьет — хоть землю с мелом ешь, —
И я сказал охраннику:
«Ну что ж ты, сука, делаешь?!»
В тюрьме Таганской легавых нету, —
Но есть такие — не взвидишь свету!
И я вчера напарнику,
Который всем нам вслух читал,
Как будто бы охраннику,
Сказал, что он легавым стал.
В тюрьме Таганской бывает хуже, —
Там каждый — волком, никто не дружит.
Вчера я подстаканником
По темечку по белому
Употребил охранника:
Ну что он, сука, делает?!
1965

(обратно)

Песня о сумасшедшем доме

Сказал себе я: брось писать, —
   но руки сами просятся.
Ох, мама моя рóдная, друзья любимые!
Лежу в палате — кóсятся,
   не сплю: боюсь — набросятся, —
Ведь рядом психи тихие, неизлечимые.
Бывают психи разные —
   не буйные, но грязные, —
Их лечат, морят голодом, их санитары бьют.
И вот что удивительно:
   все ходят без смирительных
И то, что мне приносится, всё психи эти жрут.
Куда там Достоевскому
   с «Записками» известными, —
Увидел бы, покойничек, как бьют об двери лбы!
И рассказать бы Гоголю
   про нашу жизнь убогую, —
Ей-Богу, этот Гоголь бы нам не поверил бы.
Вот это мука, — плюй на них! —
   они ж ведь, суки, буйные:
Всё норовят меня лизнуть, — ей-Богу, нету сил!
Вчера в палате номер семь
   один свихнулся насовсем —
Кричал: «Даешь Америку!» — и санитаров бил.
Я не желаю славы, и
   пока я в полном здравии —
Рассудок не померк еще, но это впереди, —
Вот главврачиха — женщина —
   пусть тихо, но помешана, —
Я говорю: «Сойду с ума!» — она мне: «Подожди!»
Я жду, но чувствую — уже
   хожу по лезвию ноже:
Забыл алфáвит, падежей припомнил только два…
И я прошу моих друзья,
   чтоб кто бы их бы ни был я,
Забрать его, ему, меня отсюдова!
Зима 1965/66

(обратно)

Про черта

У меня запой от одиночества —
По ночам я слышу голоса…
Слышу — вдруг зовут меня по отчеству, —
Глянул — черт, — вот это чудеса!
Черт мне корчил рожи и моргал, —
А я ему тихонечко сказал:
«Я, брат, коньяком напился вот уж как!
Ну, ты, наверно, пьешь денатурат…
Слушай, черт-чертяка-чертик-чертушка,
Сядь со мной — я очень буду рад…
Да неужели, черт возьми, ты трус?!
Слезь с плеча, а то перекрещусь!»
Черт сказал, что он знаком с Борисовым —
Это наш запойный управдом, —
Черт за обе щеки хлеб уписывал,
Брезговать не стал и коньяком.
Кончился коньяк — не пропадем, —
Съездим к трем вокзалам и возьмем.
Я уснул, к вокзалам черт мой съездил сам.
Просыпаюсь — снова черт, — боюсь:
Или он по новой мне пригрезился,
Или это я ему кажусь.
Черт ругнулся матом, а потом
Целоваться лез, вилял хвостом.
Насмеялся я над ним до коликов
И спросил: «Как там у вас в аду
Отношенье к нашим алкоголикам —
Говорят, их жарят на спирту?!»
Черт опять ругнулся и сказал:
«И там не тот товарищ правит бал!»
…Все кончилось, светлее стало в комнате, —
Черта я хотел опохмелять.
Но растворился черт как будто в омуте…
Я все жду — когда придет опять…
Я не то чтоб чокнутый какой,
Но лучше — с чертом, чем с самим собой.
Зима 1965/66

(обратно)

Песня конченого человека

Истома ящерицей ползает в костях,
И сердце с трезвой головой не на ножах,
И не захватывает дух на скоростях,
Не холодеет кровь на виражах.
И не прихватывает горло от любви,
И нервы больше не внатяжку, — хочешь —
     рви, —
Провисли нервы, как веревки от белья,
И не волнует, кто кого, — он или я.
   На коне, —
     толкани —
       я с коня.
   Только не,
     только ни
       у меня.
Не пью воды — чтоб стыли зубы —
     питьевой
И ни событий, ни людей не тороплю.
Мой лук валяется со сгнившей тетивой,
Все стрелы сломаны — я ими печь топлю.
Не напрягаюсь, не стремлюсь, а как-то так…
Не вдохновляет даже самый факт атак.
Сорви-голов не принимаю и корю,
Про тех, кто в омут с головой, — не говорю.
   На коне, —
     толкани —
       я с коня.
   Только не,
     только ни
       у меня.
И не хочу ни выяснять, ни изменять
И ни вязать и ни развязывать узлы.
Углы тупые можно и не огибать,
Ведь после острых — это не углы.
Свободный ли, тугой ли пояс — мне-то что!
Я пули в лоб не удостоюсь — не за что.
Я весь прозрачный, как раскрытое окно,
И неприметный, как льняное полотно.
   На коне, —
     толкани —
       я с коня.
   Только не,
     только ни
       у меня.
Не ноют раны, да и шрамы не болят,
На них наложены стерильные бинты.
И не волнуют, не свербят, не теребят
Ни мысли, ни вопросы, ни мечты.
Любая нежность душу не разбередит,
И не внушит никто, и не разубедит.
А так как чужды всякой всячины мозги,
То ни предчувствия не жмут, ни сапоги.
   На коне, —
     толкани —
       я с коня.
   Только не,
     только ни
       у меня.
Ни философский камень больше не ищу,
Ни корень жизни, — ведь уже нашли
     женьшень.
Не вдохновляюсь, не стремлюсь, не трепещу
И не надеюсь поразить мишень.
Устал бороться с притяжением земли —
Лежу, — так больше расстоянье до петли.
И сердце дергается словно не во мне, —
Пора туда, где только ни и только не.
   На коне, —
     толкани —
       я с коня.
   Только не,
     только ни
       у меня.
1971

(обратно)

«Так дымно, что в зеркале нет отраженья…»

Так дымно, что в зеркале нет отраженья
И даже напротив не видно лица.
И пары успели устать от круженья, —
И все-таки я допою до конца!
   Все нужные ноты давно
     сыграли,
   Сгорело, погасло вино
     в бокале,
   Минутный порыв говорить —
     пропал. —
   И лучше мне молча допить
     бокал…
Полгода не балует солнцем погода.
И души застыли под коркою льда. —
И, видно, напрасно я жду ледохода,
И память не может согреть в холода.
   Все нужные ноты давно
     сыграли,
   Сгорело, погасло вино
     в бокале.
   Минутный порыв говорить —
     пропал, —
   И лучше мне молча допить
     бокал…
В оркестре играют устало, сбиваясь,
Смыкается крут — не порвать мне кольца…
Спокойно! Мне лучше уйти улыбаясь, —
И все-таки я допою до конца!
   Все нужные ноты давно
     сыграли,
   Сгорело, погасло вино
     в бокале,
   Тусклей, равнодушней оскал
     зеркал.
   И лучше мне просто разбить
     бокал!
1971

(обратно)

Кони привередливые

Вдоль обрыва, по-над пропастью, по самому
   по краю
Я коней своих нагайкою стегаю, погоняю…
Что-то воздуху мне мало — ветер пью, туман
   глотаю,
Чую с гибельным восторгом: пропадаю,
   пропадаю!
   Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее!
   Вы тугую не слушайте плеть!
   Но что-то кони мне попались
     привередливые —
   И дожить не успел, мне допеть не успеть.
   ==Я коней напою,
       я куплет допою —
     Хоть мгновенье еще постою
       на краю…
Сгину я — меня пушинкой ураган сметет с ладони,
И в санях меня галопом повлекут по снегу утром, —
Вы на шаг неторопливый перейдете, мои кони,
Хоть немного, но продлите путь к последнему
   приюту!
   Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее!
   Не указчики вам кнут и плеть.
   Но что-то кони мне попались
     привередливые —
   И дожить не успел, мне допеть не успеть.
     Я коней напою,
       я куплет допою —
     Хоть мгновенье еще постою
       на краю…
Мы успели: в гости к Богу не бывает опозданий, —
Что ж там ангелы поют такими злыми голосами?!
Или это колокольчик весь зашелся от рыданий,
Или я кричу коням, чтоб не несли так быстро сани?
   Чуть помедленнее, кони, чуть помедленнее!
   Умоляю вас вскачь не лететь!
   Но что-то кони мне попались
     привередливые —
   Коль дожить не успел, так хотя бы —
     допеть.
     Я коней напою,
       я куплет допою —
     Хоть мгновенье еще постою
       на краю…
1972

(обратно)

Белое безмолвие

Все года, и века, и эпохи подряд
Все стремится к теплу от морозов и вьюг, —
Почему ж эти птицы на север летят,
Если птицам положено — только на юг?
   Слава им не нужна — и величие,
   Вот под крыльями кончится лед —
   И найдут они счастие птичее
   Как награду за дерзкий полет!
Что же нам не жилось, что же нам не спалось?
Что нас выгнало в путь по высокой волне?
Нам сиянье пока наблюдать не пришлось, —
Это редко бывает — сиянья в цене!
   Тишина… Только чайки — как молнии, —
   Пустотой мы их кормим из рук.
   Но наградою нам за безмолвие
   Обязательно будет звук!
Как давно снятся нам только белые сны —
Все иные оттенки снега занесли, —
Мы ослепли — темно от такой белизны, —
Но прозреем от черной полоски земли.
   Наше горло отпустит молчание,
   Наша слабость растает как тень, —
   И наградой за ночи отчаянья
   Будет вечный полярный день!
Север, воля, надежда — страна без границ,
Снег без грязи — как долгая жизнь без вранья.
Воронье нам не выклюет глаз из глазниц —
Потому что не водится здесь воронья.
   Кто не верил в дурные пророчества,
   В снег не лег ни на миг отдохнуть —
   Тем наградою за одиночество
   Должен встретиться кто-нибудь!
1972

(обратно) (обратно)

Москва — Одесса

I. Москва — Одесса

В который раз лечу Москва — Одесса, —
Опять не выпускают самолет.
А вот прошла вся в синем стюардесса как принцесса,
Надежная, как весь гражданский флот.
   Над Мурманском — ни туч, ни облаков,
   И хоть сейчас лети до Ашхабада,
   Открыты Киев, Харьков, Кишинев,
   И Львов открыт, — но мне туда не надо!
Сказали мне: «Сегодня не надейся —
Не стоит уповать на небеса!»
И вот опять дают задержку рейса на Одессу:
Теперь — обледенела полоса.
   А в Ленинграде — с крыши потекло, —
   И что мне не лететь до Ленинграда?!
   В Тбилиси — там все ясно, там тепло,
   Там чай растет, — но мне туда не надо!
Я слышу: ростовчане вылетают, —
А мне в Одессу надо позарез!
Но надо мне туда, куда меня не принимают, —
И потому откладывают рейс.
   Мне надо — где сугробы намело,
   Где завтра ожидают снегопада!..
   А где-нибудь все ясно и светло —
   Там хорошо, — но мне туда не надо!
Отсюда не пускают, а туда не принимают, —
Несправедливо — грустно мне, — но вот
Нас на посадку скучно стюардесса приглашает,
Доступная, как весь гражданский флот.
   Открыли самый дальний закуток,
   В который не заманят и награды,
   Открыт закрытый порт Владивосток,
   Париж открыт, — но мне туда не надо!
Взлетим мы, распогодится — теперь запреты
     снимут!
Напрягся лайнер, слышен визг турбин…
А я уже не верю ни во что — меня не примут, —
Опять найдется множество причин.
   Мне надо — где метели и туман,
   Где завтра ожидают снегопада!..
   Открыли Лондон, Дели, Магадан —
   Открыто все, — но мне туда не надо!
Я прав, хоть плачь, хоть смейся, —
     но опять задержка рейса,
И нас обратно к прошлому ведет
Вся стройная, как «ТУ», та стюардесса мисс
     Одесса, —
Похожая на весь гражданский флот.
   Опять дают задержку до восьми —
   И граждане покорно засыпают…
   Мне это надоело, черт возьми, —
   И я лечу туда, где принимают!
1968

(обратно)

II. Через десять лет

Еще бы — не бояться мне полетов,
Когда начальник мой, Е. Б. Изотов,
   Жалея вроде, колет как игла:
«Эх, — говорит, — бедняга!
У них и то в Чикаго
   Три дня назад авария была!..»
Хотя бы сплюнул: всё же люди — братья,
И мы вдвоем и не под кумачом, —
Но знает, черт, и так для предприятия
Я — хоть куда, хоть как и хоть на чем!
Мне не страшно: я навеселе, —
Чтоб по трапу пройти не моргнув,
Тренируюсь, уже на земле
Туго-натуго пояс стянув.
Но, слава Богу, я не вылетаю —
В аэропорте время коротаю
   Еще с одним, таким же — побратим, —
Мы пьем седьмую за день
За то, что все мы сядем,
   И может быть — туда, куда летим.
Пусть в ресторане не дают навынос,
Там радио молчит — там благодать, —
Вбежит швейцар и рявкнет: «Кто на
     Вильнюс!..
Спокойно продолжайте выпивать!»
Мне летать — острый нож и петля:
Ни поесть, ни распить, ни курнуть,
И еще — безопасности для —
Должен я сам себя пристегнуть!
У автомата — в нем ума палата —
Стою я, улыбаюсь глуповато:
   Такое мне ответил автомат!..
Невероятно, — в Ейске —
     почти по-европейски:
Свобода слова, — если это мат.
Мой умный друг к полýдню стал ломаться —
Уже наряд милиции зовут:
Он гнул винты у «ИЛа-18»
И требовал немедля парашют.
Я приятеля стал вразумлять:
«Паша, Пашенька, Паша, Пашут!
Если нам по чуть-чуть добавлять,
Так на кой тебе шут парашют!..»
Он пояснил — такие врать не станут:
Летел он раз, ремнями не затянут,
   Вдруг — взрыв! Но он был к этому готов:
И тут нашел лазейку —
Расправил телогрейку
   И приземлился в клумбу от цветов…
Мы от его рассказа обалдели!
А здесь всё переносят — и не зря —
Все рейсы за последние недели
На завтра — тридцать третье декабря.
Я напрасно верчусь на пупе,
Я напрасно волнуюсь вообще:
Если в воздухе будет ЧП —
Приземлюсь на китайском плаще!
Но, смутно беспокойство ощущая,
Припоминаю: вышел без плаща я, —
   Ну что ж ты натворила, Кать, а Кать!
Вот только две соседки —
С едой всучили сетки,
   А сетки воздух будут пропускать…
Мой вылет объявили, что ли? Я бы
Не встал — теперь меня не подымай!
Я слышу: «Пассажиры на ноябрь!
Ваш вылет переносится на май!»
Зря я дергаюсь: Ейск не Бейрут, —
Пассажиры спокойней ягнят,
Террористов на рейс не берут,
Неполадки к весне устранят.
Считайте меня полным идиотом,
Но я б и там летал Аэрофлотом:
   У них — гуд бай — и в небо, хошь
     не хошь.
А здесь — сиди и грейся:
Всегда, задержка рейса, —
   Хоть день, а все же лишний проживешь!
Мы взяли пунш и кожу индюка — бр-р!
Снуем теперь до ветру в темноту:
Удобства — во дворе, хотя — декабрь,
И Новый год — летит себе на «ТУ».
Друг мой честью клянется спьяна,
Что он всех, если надо, сместит.
«Как же так, — говорит, — вся страна
Никогда никуда не летит!..»
…А в это время где-то в Красноярске,
На кафеле рассевшись по-татарски,
   О промедленье вовсе не скорбя,
Проводит сутки третьи
С шампанским в туалете
   Сам Новый год — и пьет сам за себя!
Помешивая воблою в бокале,
Чтоб вышел газ — от газа он блюет, —
Сидит себе на аэровокзале
И ждет, когда наступит новый год.
   Но в Хабаровске рейс отменен —
   Там надежно засел самолет, —
   Потому-то и новых времен
   В нашем городе не настает!
1979

(обратно)

Песенка о слухах

Сколько слухов наши уши поражает,
Сколько сплетен разъедает, словно моль!
Ходят слухи, будто все подорожает —
     абсолютно, —
А особенно — штаны и алкоголь!
   Словно мухи, тут и там
   Ходят слухи по домам,
   А беззубые старухи
   Их разносят по умам!
— Слушай, слышал? Под землею город
     строют, —
Говорят — на случай ядерной войны!
— Вы слыхали? Скоро бани все закроют —
     повсеместно
Навсегда, — и эти сведенья верны!
   Словно мухи, тут и там
   Ходят слухи по домам,
   А беззубые старухи
   Их разносят по умам!
— А вы знаете? Мамыкина снимают —
За разврат его, за пьянство, за дебош!
— Кстати, вашего соседа забирают,
     негодяя, —
Потому что он на Берию похож!
   Словно мухи, тут и там
   Ходят слухи по домам,
   А беззубые старухи
   Их разносят по умам!
— Ой, что деется! Вчерась траншею рыли —
Откопали две коньячные струи!
— Говорят, шпионы воду отравили
     самогоном,
Ну а хлеб теперь — из рыбной чешуи!
   Словно мухи, тут и там
   Ходят слухи по домам,
   А беззубые старухи
   Их разносят по умам!
Закаленные во многих заварухах,
Слухи ширятся, не ведая преград, —
Ходят сплетни, что не будет больше слухов
     абсолютно,
Ходят слухи, будто сплетни запретят!
   Словно мухи, тут и там
   Ходят слухи по домам,
   А беззубые старухи
   Их разносят по умам!
1969

(обратно)

«Подумаешь — с женой не очень ладно…»

Подумаешь — с женой не очень ладно,
Подумаешь — неважно с головой,
Подумаешь — ограбили в парадном, —
Скажи еще спасибо, что — живой!
Ну что ж такого — мучает саркома,
Ну что ж такого — начался запой,
Ну что ж такого — выгнали из дома,
Скажи еще спасибо, что — живой!
Плевать — партнер по покеру дал дуба,
Плевать, что снится ночью домовой,
Плевать — в «Софии» выбили два зуба,
Скажи еще спасибо, что — живой!
Да ладно — ну уснул вчера в опилках,
Да ладно — в челюсть врезали ногой,
Да ладно — потащили на носилках, —
Скажи еще спасибо, что — живой!
Да, правда — тот, кто хочет, тот и может,
Да, правда — сам виновен, Бог со мной,
Да, правда, — но одно меня тревожит:
Кому сказать спасибо, что — живой!
1969

(обратно)

Старательская

(Письмо друга)

Друг в порядке — он, словом, при деле, —
Завязал он с газетой тесьмой:
Друг мой золото моет в артели, —
Получил я сегодня письмо.
Пишет он, что работа — не слишком…
Словно лозунги клеит на дом:
«Государство будет с золотишком,
А старатель будет — с трудоднем!»
Говорит: «Не хочу отпираться,
Что поехал сюда за рублем…»
Говорит: «Если чуть постараться,
То вернуться могу королем!»
Написал, что становится злее.
«Друг, — он пишет, — запомни одно:
Золотишко всегда тяжелее
И всегда оседает на дно.
Тонет золото — хоть с топорищем.
Что ж ты скис, захандрил и поник?
Не боись: если тонешь, дружище, —
Значит, есть и в тебе золотник!»
Пишет он второпях, без запинки:
«Если грязь и песок над тобой —
Знай: то жизнь золотые песчинки
Отмывает живящей водой…»
Он ругает меня: «Что ж не пишешь?!
Знаю — тонешь, и знаю — хандра, —
Всё же золото — золото, слышишь! —
Люди бережно снимут с ковра…»
Друг стоит на насосе и в метку
Отбивает от золота муть.
…Я письмо проглотил как таблетку —
И теперь не боюсь утонуть!
Становлюсь я упрямей, прямее, —
Пусть бежит по колоде вода, —
У старателей — всё лотерея,
Но старатели будут всегда!
1969

(обратно)

Посещение музы, или песенка плагиатора

Я щас взорвусь, как триста тонн тротила, —
Во мне заряд нетворческого зла:
Меня сегодня Муза посетила, —
Немного посидела и ушла!
У ней имелись веские причины —
Я не имею права на нытье, —
Представьте: Муза… ночью… у мужчины! —
Бог весть что люди скажут про нее.
И все же мне досадно, одиноко:
Ведь эта Муза — люди подтвердят! —
Засиживалась сутками у Блока,
У Пушкина жила не выходя.
Я бросился к столу, весь нетерпенье,
Но — Господи помилуй и спаси —
Она ушла, — исчезло вдохновенье
И — три рубля: должно быть, на такси.
Я в бешенстве мечусь, как зверь, по дому,
Но Бог с ней, с Музой, — я ее простил.
Она ушла к кому-нибудь другому:
Я, видно, ее плохо угостил.
Огромный торт, утыканный свечами,
Засох от горя, да и я иссяк,
С соседями я допил, сволочами,
Для Музы предназначенный коньяк.
…Ушли года, как люди в черном списке, —
Всё в прошлом, я зеваю от тоски.
Она ушла безмолвно, по-английски,
Но от нее остались две строки.
Вот две строки — я гений, прочь сомненья,
Даешь восторги, лавры и цветы:
«Я помню это чудное мгновенье,
Когда передо мной явилась ты!»
1969

(обратно)

«И вкусы и запросы мои — странны…»

И вкусы и запросы мои — странны,
Я экзотичен, мягко говоря:
Могу одновременно грызть стаканы —
И Шиллера читать без словаря.
Во мне два Я — два полюса планеты,
Два разных человека, два врага:
Когда один стремится на балеты —
Другой стремится прямо на бега.
Я лишнего и в мыслях не позволю,
Когда живу от первого лица, —
Но часто вырывается на волю
Второе Я в обличье подлеца.
И я борюсь, давлю в себе мерзавца, —
О, участь беспокойная моя! —
Боюсь ошибки: может оказаться,
Что я давлю не то второе Я.
Когда в душе я раскрываю гранки
На тех местах, где искренность сама, —
Тогда мне в долг дают официантки
И женщины ласкают задарма.
Но вот летят к чертям все идеалы,
Но вот я груб, я нетерпим и зол,
Но вот сижу и тупо ем бокалы,
Забрасывая Шиллера под стол.
…А суд идет, весь зал мне смотрит в спину.
Вы, прокурор, вы, гражданин судья,
Поверьте мне: не я разбил витрину,
А подлое мое второе Я.
И я прошу вас: строго не судите, —
Лишь дайте срок, но не давайте срок! —
Я буду посещать суды как зритель
И в тюрьмы заходить на огонек.
Я больше не намерен бить витрины
И лица граждан — так и запиши!
Я воссоединю две половины
Моей больной раздвоенной души!
Искореню, похороню, зарою, —
Очищусь, ничего не скрою я!
Мне чуждо это ё мое второе, —
Нет, это не мое второе Я!
1969

(обратно)

Темнота

Темнота впереди — подожди!
Там — стеною закаты багровые,
Встречный ветер, косые дожди
И дороги неровные.
   Там — чужие слова, там — дурная молва,
   Там ненужные встречи случаются,
   Там сгорела, пожухла трава
   И следы не читаются, —
     В темноте.
Там проверка на прочность — бои,
И закаты, и ветры с прибоями, —
Сердце путает ритмы свои
И стучит с перебоями.
   Там — чужие слова, там — дурная молва,
   Там ненужные встречи случаются,
   Там сгорела, пожухла трава
   И следы не читаются, —
     В темноте.
Там и звуки и краски — не те,
Только мне выбирать не приходится —
Видно, нужен я там, в темноте, —
Ничего — распогодится!
   Там — чужие слова, там — дурная молва,
   Там ненужные встречи случаются,
   Там сгорела, пожухла трава
   И следы не читаются, —
     В темноте.
1969

(обратно)

«Нет меня — я покинул Расею…»

Нет меня — я покинул Расею, —
Мои девочки ходят в соплях!
Я теперь свои семечки сею
На чужих Елисейских полях.
Кто-то вякнул в трамвае на Пресне:
«Нет его — умотал наконец!
Вот и пусть свои чуждые песни
Пишет там про Версальский дворец».
Слышу сзади — обмен новостями:
«Да не тот! Тот уехал — спроси!»
«Ах не тот?!» — и толкают локтями,
И сидят на коленях в такси.
Тот, с которым сидел в Магадане,
Мой дружок по гражданской войне —
Говорит, что пишу ему: «Ваня!
Скушно, Ваня, — давай, брат, ко мне!»
Я уже попросился обратно —
Унижался, юлил, умолял…
Ерунда! Не вернусь, вероятно, —
Потому что я не уезжал!
Кто поверил — тому по подарку, —
Чтоб хороший конец, как в кино:
Забирай Триумфальную арку,
Налетай на заводы Рено!
Я смеюсь, умираю от смеха:
Как поверили этому бреду?! —
Не волнуйтесь — я не уехал,
И не надейтесь — я не уеду!
1970

(обратно)

Веселая покойницкая

Едешь ли в поезде, в автомобиле
Или гуляешь, хлебнувши винца, —
При современном машинном обилье
Трудно по жизни пройти до конца.
Вот вам авария: в Замоскворечье
Трое везли хоронить одного, —
Все, и шофер, получили увечья,
Только который в гробу — ничего.
Бабы по найму рыдали сквозь зубы,
Дьякон — и тот верхней ноты не брал,
Громко фальшивили медные трубы, —
Только который в гробу — не соврал.
Бывший начальник — и тайный разбойник
В лоб лобызал и брезгливо плевал,
Все приложились, — а скромный покойник
Так никого и не поцеловал.
Но грянул гром — ничего не попишешь,
Силам природы на речи плевать, —
Все разбежались под плиты и крыши, —
Только покойник не стал убегать.
Что ему дождь — от него не убудет, —
Вот у живущих — закалка не та.
Ну а покойники, бывшие люди, —
Смелые люди и нам не чета.
Как ни спеши, тебя опережает
Клейкий ярлык, как отметка на лбу, —
А ничего тебе не угрожает,
Только когда ты в дубовом гробу.
Можно в отдельный, а можно и в общий —
Мертвых квартирный вопрос не берет, —
Вот молодец этот самый — усопший —
Вовсе не требует лишних хлопот.
В царстве теней — в этом обществе строгом
Нет ни опасностей, нет ни тревог, —
Ну а у нас — все мы ходим под Богом,
Только которым в гробу — ничего.
Слышу упрек: «Он покойников славит!»
Нет — я в обиде на злую судьбу:
Всех нас когда-нибудь ктой-то задавит, —
За исключением тех, кто в гробу.
1970

(обратно)

Милицейский протокол

Считай по-нашему, мы выпили не много —
Не вру, ей-богу, — скажи, Серега!
И если б водку гнать не из опилок,
То чё б нам было с пяти бутылок!
…Вторую пили близ прилавка в закуточке, —
Но это были еще цветочки, —
Потом — в скверу, где детские грибочки,
Потом — не помню, — дошел до точки.
Я пил из горлышка, с устатку и не евши,
Но — как стекло был, — остекленевший.
А уж когда коляска подкатила,
Тогда в нас было — семьсот на рыло!
Мы, правда, третьего насильно затащили, —
Ну, тут промашка — переборщили.
А что очки товарищу разбили —
Так то портвейном усугубили.
Товарищ первый нам сказал, что, мол,
   уймитесь,
Что — не буяньте, что — разойдитесь.
На «разойтись» я сразу ж согласился —
И разошелся, — и расходился!
Но если я кого ругал — карайте строго!
Но это — вряд ли, — скажи, Серега!
А что упал — так то от помутненья,
Орал не с горя — от отупенья.
…Теперь дозвольте пару слов без протокола.
Чему нас учит семья и школа?
Что жизнь сама таких накажет строго.
Тут мы согласны, — скажи, Серега!
Вот он проснется утром — протрезвеет — скажет:
Пусть жизнь осудит, пусть жизнь накажет!
Так отпустите — вам же легче будет:
Чего возиться, раз жизнь осудит!
Вы не глядите, что Сережа все кивает, —
Он соображает, все понимает!
А что молчит — так это от волненья,
От осознанья и просветленья.
Не запирайте, люди, — плачут дома детки, —
Ему же — в Химки, а мне — в Медведки!..
Да все равно: автобусы не ходят,
Метро закрыто, в такси не содят.
Приятно все-таки, что нас тут уважают:
Гляди — подвозят, гляди — сажают!
Разбудит утром не петух, прокукарекав, —
Сержант подымет — как человеков!
Нас чуть не с музыкой проводят, как
   проспимся.
Я рупь заначил — опохмелимся!
И все же, брат, трудна у нас дорога!
Эх, бедолага! Ну спи, Серега!
1971

(обратно) (обратно)

Где деньги, Зин?

Два письма

I
Здравствуй, Коля, милый мой, друг мой
   ненаглядный!
Во первых строках письма шлю тебе привет.
Вот вернешься ты, боюсь, занятой, нарядный —
Не заглянешь и домой — сразу в сельсовет.
Как уехал ты — я в крик, — бабы прибежали:
«Ой, разлуки, — говорят, — ей не перенести».
Так скучала за тобой, что меня держали, —
Хоть причина не скучать очень даже есть.
Тута Пашка приходил — кум твой окаянный, —
Еле-еле не далась — даже щас дрожу.
Он три дня уж, почитай, ходит злой и пьяный —
Перед тем как приставать, пьет для куражу.
Ты, болтают, получил премию большую;
Будто Борька, наш бугай, — первый чемпион…
К злыдню этому быку я тебя ревную
И люблю тебя сильней, нежели чем он.
Ты приснился мне во сне — пьяный, злой,
   угрюмый, —
Если думаешь чего — так не мучь себя:
С агрономом я прошлась, — только ты не думай —
Говорили мы весь час только про тебя.
Я-то ладно, а вот ты — страшно за тебя-то:
Тут недавно приезжал очень важный чин, —
Так в столице, говорит, всякие развраты,
Да и женщин, говорит, больше, чем мужчин.
Ты уж, Коля, там не пей — потерпи до дому, —
Дома можешь хоть чего: можешь — хоть в запой!
Мне не надо никого — даже агроному, —
Хоть культурный человек — не сравню с тобой.
Наш амбар в дожди течет — прохудился, верно, —
Без тебя невмоготу — кто создаст уют?!
Хоть какой, но приезжай — жду тебя безмерно!
Если можешь, напиши — что там продают.
1967

II
Не пиши мне про любовь — не поверю я:
Мне вот тут уже дела твои прошлые.
Слушай лучше: тут — с лавсаном материя, —
Если хочешь, я куплю — вещь хорошая.
Водки я пока не пил — ну ни стопочки!
Экономлю и не ем даже супу я, —
Потому что я куплю тебе кофточку,
Потому что я люблю тебя, глупая.
Был в балете, — мужики девок лапают.
Девки — все как на подбор — в белых
   тапочках.
Вот пишу, а слезы душат и капают:
Не давай себя хватать, моя лапочка!
Наш бугай — один из первых на выставке.
А сперва кричали — будто бракованный, —
Но очухались — и вот дали приз таки:
Весь в медалях он лежит, запакованный.
Председателю скажи, пусть избу мою
Кроют нынче же, и пусть травку выкосют, —
А не то я тёлок крыть — не подумаю:
Рекордсмена портить мне — на-кось, выкуси!
Пусть починют наш амбар — ведь не гнить
   зерну!
Будет Пашка приставать — с им как
   с предателем!
С агрономом не гуляй — ноги выдерну, —
Можешь раза два пройтись с председателем.
До свидания, я — в ГУМ, за покупками:
Это — вроде наш лабаз, но — со стеклами…
Ты мне можешь надоесть с полушубками,
В сером платьице с узорами блеклыми.
…Туг стоит культурный парк по-над речкою,
В ем гуляю — и плюю только в урны я.
Но ты, конечно, не поймешь — там, за печкою,
Потому — ты темнота некультурная.
1966

(обратно)

Диалог у телевизора

— Ой, Вань, гляди, какие клоуны!
Рот — хочь завязочки пришей…
Ой, до чего, Вань, размалеваны,
И голос — как у алкашей!
   А тот похож — нет, правда, Вань, —
   На шурина — такая ж пьянь.
   Ну нет, ты глянь, нет-нет, ты глянь, —
     Я — правду, Вань!
— Послушай, Зин, не трогай шурина:
Какой ни есть, а он — родня, —
Сама намазана, прокурена —
Гляди, дождешься у меня!
   А чем болтать — взяла бы, Зин,
   В антракт сгоняла в магазин…
   Что, не пойдешь? Ну, я — один, —
     Подвинься, Зин!..
— Ой, Вань, гляди, какие карлики!
В джерси одеты, не в шевьёт, —
На нашей Пятой швейной фабрике
Такое вряд ли кто пошьет.
   А у тебя, ей-богу, Вань,
   Ну, все друзья — такая рвань
   И пьют всегда в такую рань
     Такую дрянь!
— Мои друзья — хоть не в болоний,
Зато не тащут из семьи, —
А гадость пьют — из экономии:
Хоть поутру — да на свои!
   А у тебя самой-то, Зин,
   Приятель был с завода шин,
   Так тот — вообще хлебал бензин, —
     Ты вспомни, Зин!..
— Ой, Вань, гляди-кось — попугайчики!
Нет, я, ей-богу, закричу!..
А это кто в короткой маечке?
Я, Вань, такую же хочу.
   В конце квартала — правда, Вань, —
   Ты мне такую же сваргань…
   Ну что «отстань», опять «отстань», —
     Обидно, Вань!
— Уж ты б, Зин, лучше помолчала бы —
Накрылась премия в квартал!
Кто мне писал на службу жалобы?
Не ты?! Да я же их читал!
   К тому же эту майку, Зин,
   Тебе напяль — позор один.
   Тебе шитья пойдет аршин —
     Где деньги, Зин?..
— Ой, Вань, умру от акробатиков!
Смотри, как вертится, нахал!
Завцеха наш — товарищ Сатиков —
Недавно в клубе так скакал.
   А ты придешь домой, Иван,
   Поешь и сразу — на диван,
   Иль, вон, кричишь, когда не пьян…
     Ты что, Иван?
— Ты, Зин, на грубость нарываешься,
Все, Зин, обидеть норовишь!
Тут за день так накувыркаешься…
Придешь домой — там ты сидишь!
   Ну, и меня, конечно, Зин,
   Все время тянет в магазин, —
   А там — друзья… Ведь я же, Зин,
     Не пью один!
1973

(обратно)

Я к вам пишу

Спасибо вам, мои корреспонденты —
Все те, кому ответить я не смог, —
Рабочие, узбеки и студенты —
Все, кто писал мне письма, — дай вам Бог!
   Дай Бог вам жизни две
   И друга одного,
   И света в голове,
   И доброго всего!
Найдя стократно вытертые ленты,
Вы хрип мой разбирали по слогам.
Так дай же Бог, мои корреспонденты,
И сил в руках, да и удачи вам!
Вот пишут — голос мой не одинаков:
То хриплый, то надрывный, то глухой.
И просит население бараков:
«Володя, ты не пой за упокой!»
Но что поделать, если я не звонок, —
Звенят другие — я хриплю слова.
Обилие некачественных пленок
Вредит мне даже больше, чем молва.
Вот спрашивают: «Попадал ли в плен ты?»
Нет, не бывал — не воевал ни дня!
Спасибо вам, мои корреспонденты,
Что вы неверно поняли меня!
Друзья мои — жаль, что не боевые —
От моря, от станка и от сохи, —
Спасибо вам за присланные — злые
И даже неудачные стихи.
Вот я читаю: «Вышел ты из моды.
Сгинь, сатана, изыди, хриплый бес!
Как глупо, что не месяцы, а годы
Тебя превозносили до небес!»
Еще письмо: «Вы умерли от водки!»
Да, правда, умер, — но потом воскрес.
«А каковы доходы ваши все-таки?
За песню трешник — вы же просто крез!»
За письма высочайшего пошиба:
Идите, мол, на Темзу и на Нил, —
Спасибо, люди добрые, спасибо, —
Что не жалели ночи и чернил!
Но только я уже бывал на Темзе,
Собакою на Сене восседал.
Я не грублю, но отвечаю тем же, —
А писем до конца не дочитал.
И ваши похвалы и комплименты,
Авансы мне — не отфутболю я:
От ваших строк, мои корреспонденты,
Прямеет путь и сохнет колея.
Сержанты, моряки, интеллигенты, —
Простите, что не каждому ответ:
Я вам пишу, мои корреспонденты,
Ночами песни — вот уж десять лет!
1973

(обратно)

Песенка про козла отпущения

В заповеднике (вот в каком — забыл)
Жил да был Козел — роги длинные, —
Хоть с волками жил — не по-волчьи выл —
Блеял песенки, всё козлиные.
   И пощипывал он травку, и нагуливал бока,
   Не услышишь от него худого слова, —
   Толку было с него, правда, как с козла
     молока,
   Но вреда, однако, тоже — никакого.
Жил на выпасе, возле озерка, —
Не вторгаясь в чужие владения, —
Ну заметили скромного Козлика
И избрали в козлы отпущения!
Например, Медведь — баламут и плут —
Обхамит кого-нибудь по-медвежьему, —
Враз Козла найдут, приведут и бьют:
По рогам ему и промеж ему…
   Не противился он, серенький, насилию
     со злом,
   А сносил побои весело и гордо.
   Сам Медведь сказал: «Робяты, я горжусь
     Козлом —
   Героическая личность, козья морда!»
Берегли Козла как наследника, —
Вышло даже в лесу запрещение
С территории заповедника
Отпускать Козла отпущения.
А Козел себе все скакал козлом,
Но пошаливать он стал втихомолочку:
Как-то бороду завязал узлом —
Из кустов назвал Волка сволочью.
   А когда очередное отпущенье получал —
   Всё за то, что волки лишку откусили, —
   Он, как будто бы случайно, по-медвежьи
     зарычал, —
   Но внимания тогда не обратили.
Пока хищники меж собой дрались,
В заповеднике крепло мнение,
Что дороже всех медведей и лис —
Дорогой Козел отпущения!
Услыхал Козел — да и стал таков:
«Эй вы, бурые, — кричит, — эй вы, пегие!
Отниму у вас рацион волков
И медвежие привилегии!
   Покажу вам „козью морду“ настоящую
     в лесу,
   Распишу туда-сюда по трафарету, —
   Всех на роги намотаю и по кочкам разнесу,
   И ославлю по всему по белу свету!
Не один из вас будет землю жрать,
Все подохнете без прощения, —
Отпускать грехи кому — это мне решать:
Это я — Козел отпущения!»
…В заповеднике (вот в каком — забыл)
Правит бал Козел не по-прежнему:
Он с волками жил — и по-волчьи взвыл, —
И рычит теперь по-медвежьему.
1973

(обратно) (обратно)

Красивых любят чаще и прилежней

Дом хрустальный

Коли я богат, как царь морской,
Крикни только мне: «Лови блесну!» —
Мир подводный и надводный свой,
Не задумываясь, выплесну!
Дом хрустальный на горе — для нее,
Сам, как пес бы, так и рос — в цепи.
Родники мои серебряные,
Золотые мои россыпи!
Если беден я, как пес — один,
И в дому моем — шаром кати, —
Ведь поможешь ты мне, Господи,
Не позволишь жизнь скомкати!
Дом хрустальный на горе — для нее,
Сам, как пес бы, так и рос — в цепи.
Родники мои серебряные,
Золотые мои россыпи!
Не сравнил бы я любую с тобой, —
Хоть казни меня, расстреливай.
Посмотри, как я любуюсь тобой —
Как мадонной Рафаэлевой!
Дом хрустальный на горе — для нее,
Сам, как пес бы, так и рос — в цепи.
Родники мои серебряные,
Золотые мои россыпи!
1967

(обратно)

«Красивых любят чаще и прилежней…»

Красивых любят чаще и прилежней,
Веселых любят меньше, но быстрей, —
И молчаливых любят, только реже,
Зато уж если любят, то сильней.
Не кричи нежных слов, не кричи,
До поры подержи их в неволе, —
Пусть кричат пароходы в ночи,
Ну а ты промолчи, помолчи, —
Поспешишь — и ищи ветра в поле.
Она читает грустные романы, —
Ну пусть сравнит, и ты доверься ей, —
Ведь появились черные тюльпаны —
Чтобы казались белые белей.
Не кричи нежных слов, не кричи,
До поры подержи их в неволе, —
Пусть поэты кричат и грачи,
Ну а ты помолчи, промолчи, —
Поспешишь — и ищи ветра в поле.
Слова бегут, им тесно — ну и что же! —
Ты никогда не бойся опоздать.
Их много — слов, но все же если можешь,
Скажи, когда не можешь не сказать.
Но не кричи этих слов, не кричи,
До поры подержи их в неволе, —
Пусть кричат пароходы в ночи…
Замолчи, промолчи, помолчи, —
Поспешишь — и ищи ветра в поле.
1968

(обратно)

«То ли — в избу и запеть…»

Марине

То ли — в избу и запеть,
Просто так, с морозу,
То ли взять да помереть
От туберкулезу,
То ли выстонать без слов,
А может — под гитару?..
Лучше — в сани рысаков
И уехать к «Яру»!
Вот напасть! — то не всласть,
То не в масть карту класть, —
То ли счастие украсть,
То ли просто упасть
В грязь…
Навсегда в никуда —
Вечное стремленье.
То ли — с неба вода,
То ль — разлив весенний…
Может, эта песня — без конца,
А может — без идеи…
А я строю печку в изразцах
Или просто сею.
Сколько лет счастья нет,
Впереди — все красный свет…
Недопетый куплет,
Недодаренный букет…
Бред!
Назло всем — насовсем
Со звездою в лапах,
Без реклам, без эмблем,
В пимах косолапых…
Не догнал бы кто-нибудь,
Не почуял запах, —
Отдохнуть бы, продыхнуть
Со звездою в лапах!
Без нее, вне ее —
Ничего не мое,
Невеселое житье, —
И былье — и то ее…
Ё-моё!
1968

(обратно)

«Мне каждый вечер зажигают свечи…»

Мне каждый вечер зажигают свечи,
И образ твой окуривает дым, —
И не хочу я знать, что время лечит,
Что все проходит вместе с ним.
Я больше не избавлюсь от покоя:
Ведь все, что было на душе на год вперед,
Не ведая, она взяла с собою —
Сначала в порт, а после — в самолет.
Мне каждый вечер зажигают свечи,
И образ твой окуривает дым, —
И не хочу я знать, что время лечит,
Что все проходит вместе с ним.
В душе моей — пустынная пустыня, —
Ну что стоите над пустой моей душой!
Обрывки песен там и паутина, —
А остальное все она взяла с собой.
Теперь мне вечер зажигает свечи,
И образ твой окуривает дым, —
И не хочу я знать, что время лечит,
Что все проходит вместе с ним.
В душе моей — всё цели без дороги, —
Поройтесь в ней — и вы найдете лишь
Две полуфразы, полудиалоги, —
А остальное — Франция, Париж…
И пусть мне вечер зажигает свечи,
И образ твой окуривает дым, —
Но не хочу я знать, что время лечит,
Что все проходит вместе с ним.
1968

(обратно)

«Маринка, слушай, милая Маринка…»

Маринка, слушай, милая Маринка,
Кровиночка моя и половинка, —
Ведь если разорвать, то — рубь за сто —
Вторая будет совершать не то!
Маринка, слушай, милая Маринка,
Прекрасная, как детская картинка!
Ну кто сейчас ответит — что есть то?
Ты, только ты, ты можешь — и никто!
Маринка, слушай, милая Маринка,
Далекая, как в сказке Метерлинка,
Ты — птица моя синяя вдали, —
Вот только жаль — ее в раю нашли!
Маринка, слушай, милая Маринка,
Загадочная, как жилище инка,
Идем со мной! Куда-нибудь, идем, —
Мне все равно куда, но мы найдем!
Поэт — и слово долго не стареет —
Сказал: «Россия, Лета, Лорелея», —
Россия — ты, и Лета, где мечты.
Но Лорелея — нет. Ты — это ты!
1969

(обратно)

«Нет рядом никого, как ни дыши…»

Нет рядом никого, как ни дыши.
Давай с тобой организуем встречу!
Марина, ты письмо мне напиши —
По телефону я тебе отвечу.
Пусть будет так, как года два назад,
Пусть встретимся надолго иль навечно,
Пусть наши встречи только наугад,
Хотя ведь ты работаешь, конечно.
Не видел я любой другой руки,
Которая бы так меня ласкала, —
Вот по таким тоскуют моряки, —
Сейчас моя душа затосковала.
Я песен петь не буду никому —
Пусть, может быть, ты этому не рада, —
Я для тебя могу пойти в тюрьму —
Пусть это будет за тебя награда.
Не верь тому, что будут говорить,
Не верю я тому, что люди рады,
<И> как-нибудь мы будем вместе пить
Любовный вздор и трепетного яда.
<1969>

(обратно)

«Я все чаще думаю о судьях…»

Я все чаще думаю о судьях, —
Я такого не предполагал:
Если обниму ее при людях —
Будет политический скандал!
Будет тон в печати комедийный,
Я представлен буду чудаком, —
Начал целоваться с беспартийной,
А теперь целуюсь — с вожаком!
Трубачи, валяйте — дуйте в трубы!
Я еще не сломлен и не сник:
Я в ее лице целую в губы —
Общество «Франс — Юньон Совьетик»!
<Между 1968 и 1970>

(обратно)

Ноль семь

   Для меня эта ночь — вне закона.
   Я пишу — по ночам больше тем.
   Я хватаюсь за диск телефона,
   Набираю вечное ноль семь.
«Девушка, здравствуйте! Как вас звать?» — «Тома».
«Семьдесят вторая! Жду дыханье затая…
Быть не может, повторите, я уверен — дома!..
Вот уже ответили.
     Ну здравствуй, это я!»
   Эта ночь для меня вне закона,
   Я не сплю — я кричу: «Поскорей!..»
   Почему мне в кредит, по талону
   Предлагают любимых людей!
«Девушка, слушайте! Семьдесят вторая!
Не могу дождаться, и часы мои стоят…
К дьяволу все линии — я завтра улетаю!..
Вот уже ответили.
     Ну здравствуй, это я!»
   Телефон для меня — как икона,
   Телефонная книга — триптих,
   Стала телефонистка мадонной,
   Расстоянье на миг сократив.
«Девушка, милая! Я прошу — продлите!
Вы теперь, как ангел — не сходите ж с алтаря!
Самое главное — впереди, поймите…
Вот уже ответили.
     Ну здравствуй, это я!»
   Что, опять поврежденье на трассе?
   Что, реле там с ячейкой шалят?
   Мне плевать — буду ждать, — я согласен
   Начинать каждый вечер с нуля!
«Ноль семь, здравствуйте! Снова я». — «Да что вам?»
«Нет, уже не нужно, — нужен город Магадан.
Не даю вам слова, что звонить не буду снова, —
Просто друг один — узнать, как он, бедняга, там…»
   Эта ночь для меня вне закона,
   Ночи все у меня не для сна, —
   А усну — мне приснится мадонна,
   На кого-то похожа она.
«Девушка, милая! Снова я. Тома!
Не могу дождаться — жду дыханье затая…
Да, меня!.. Конечно я!.. Да, я! Конечно дома!»
«Вызываю… Отвечайте…» — «Здравствуй, это я!»
1969

(обратно)

«Здесь лапы у елей дрожат на весу…»

Здесь лапы у елей дрожат на весу,
Здесь птицы щебечут тревожно —
Живешь в заколдованном диком лесу,
Откуда уйти невозможно.
class="stanza">
   Пусть черемухи сохнут бельем на ветру,
   Пусть дождем опадают сирени, —
   Все равно я отсюда тебя заберу
   Во дворец, где играют свирели!
Твой мир колдунами на тысячи лет
Укрыт от меня и от света, —
И думаешь ты, что прекраснее нет,
Чем лес заколдованный этот.
   Пусть на листьях не будет росы поутру,
   Пусть луна с небом пасмурным в ссоре, —
   Все равно я отсюда тебя заберу
   В светлый терем с балконом на море!
В какой день недели, в котором часу
Ты выйдешь ко мне осторожно,
Когда я тебя на руках унесу
Туда, где найти невозможно?
   Украду, если кража тебе по душе, —
   Зря ли я столько сил разбазарил?!
   Соглашайся хотя бы на рай в шалаше,
   Если терем с дворцом кто-то занял!
1970

(обратно)

«Я все вопросы освещу сполна…»

Я все вопросы освещу сполна —
Дам любопытству удовлетворенье!
Да, у меня француженка жена —
Но русского она происхождения.
Нет, у меня сейчас любовниц нет.
А будут ли? Пока что не намерен.
Не пью примерно около двух лет.
Запью ли вновь? Не знаю, не уверен.
   Да нет, живу не возле «Сокола»…
   В Париж пока что не проник.
   Да что вы всё вокруг да около —
   Да спрашивайте напрямик!
Я все вопросы освещу сполна —
Как на духу попу в исповедальне!
В блокноты ваши капает слюна —
Вопросы будут, видимо, о спальне…
Да, так и есть! Вот густо покраснел
Интервьюер: «Вы изменяли женам?» —
Как будто за портьеру подсмотрел
Иль под кровать залег с магнитофоном.
   Да нет, живу не возле «Сокола»…
   В Париж пока что не проник.
   Да что вы всё вокруг да около —
   Да спрашивайте напрямик!
Теперь я к основному перейду.
Один, стоявший скромно в уголочке,
Спросил: «А что имели вы в виду
В такой-то песне и в такой-то строчке?»
Ответ: во мне Эзоп не воскресал,
В кармане фиги нет — не суетитесь, —
А что имел в виду — то написал, —
Вот — вывернул карманы — убедитесь!
   Да нет, живу не возле «Сокола»…
   В Париж пока что не проник.
   Да что вы всё вокруг да около —
   Да спрашивайте напрямик!
Зима 1970/71

(обратно)

«Люблю тебя сейчас…»

Марине В.

Люблю тебя сейчас,
   не тайно — напоказ, —
Не после и не до в лучах твоих сгораю;
Навзрыд или смеясь,
   но я люблю сейчас,
А в прошлом — не хочу, а в будущем —
   не знаю.
В прошедшем — «я любил» —
   печальнее могил,
Все нежное во мне бескрылит и стреножит, —
Хотя поэт поэтов говорил:
«Я вас любил: любовь еще, быть может…»
Так говорят о брошенном, отцветшем,
И в этом жалость есть и снисходительность,
Как к свергнутому с трона королю,
Есть в этом сожаленье об ушедшем,
Стремленье, где утеряна стремительность,
И как бы недоверье к «я люблю».
Люблю тебя теперь —
    без пятен, без потерь.
Мой век стоит сейчас — я вен не перережу!
Во время, в продолжение, теперь —
Я прошлым не дышу и будущим не брежу.
Приду и вброд и вплавь
   к тебе — хоть обезглавь! —
С цепями на ногах и с гирями по пуду, —
Ты только по ошибке не заставь,
Чтоб после «я люблю» добавил я «и буду».
Есть горечь в этом «буду», как ни странно,
Подделанная подпись, червоточина
И лаз для отступленья про запас,
Бесцветный яд на самом дне стакана
И, словно настоящему пощечина, —
Сомненье в том, что «я люблю» сейчас.
Смотрю французский сон
   с обилием времен,
Где в будущем — не так, и в прошлом —
   по-другому.
К позорному столбу я пригвожден,
К барьеру вызван я — языковому.
Ах, разность в языках, —
   не положенье — крах!
Но выход мы вдвоем поищем — и обрящем.
Люблю тебя и в сложных временах —
И в будущем, и в прошлом настоящем!
1973

(обратно)

I. Из дорожного дневника

Ожидание длилось,
   а проводы были недолги —
Пожелали друзья:
   «В добрый путь! Чтобы — всё
     без помех!»
И четыре страны
   предо мной расстелили дороги,
И четыре границы
   шлагбаумы подняли вверх.
Тени голых берез
   добровольно легли под колеса,
Залоснилось шоссе
   и штыком заострилось вдали.
Вечный смертник — комар
   разбивался у самого носа,
Превращая стекло
   лобовое
     в картину Дали.
Сколько смелых мазков
   на причудливом мертвом покрове,
Сколько серых мозгов
   и комарьих раздавленных плевр!
Вот взорвался один,
   до отвала напившийся крови,
Ярко-красным пятном
   завершая дорожный шедевр.
И сумбурные мысли,
   лениво стучавшие в темя,
Устремились в пробой —
   ну попробуй-ка останови!
И в машину ко мне
   постучало просительно время, —
Я впустил это время,
   замешенное на крови.
И сейчас же в кабину
   глаза из бинтов заглянули
И спросили: «Куда ты?
   На запад?
     Вертайся назад!..»
Я ответить не смог —
   по обшивке царапнули пули, —
Я услышал: «Ложись!
   Берегись!
     Проскочили!
       Бомбят!»
Этот первый налет
   оказался не так чтобы очень:
Схоронили кого-то,
   прикрыв его кипой газет,
Вышли чьи-то фигуры —
   назад, на шоссе — из обочин,
Как лет тридцать спустя,
   на машину мою поглазеть.
И исчезло шоссе —
   мой единственно верный фарватер,
Только — елей стволы
   без обрубленных минами крон.
Бестелесный поток
   обтекал не спеша радиатор.
Я за сутки пути
   не продвинулся ни на микрон.
Я уснул за рулем —
   я давно разомлел до зевоты, —
Ущипшуть себя за ухо
   или глаза протереть?!
В кресле рядом с собой
   я увидел сержанта пехоты:
«Ишь, трофейная пакость, — сказал он, —
   удобно сидеть!..»
Мы поели с сержантом
   домашних котлет и редиски,
Он опять удивился:
   откуда такое в войну?!
«Я, браток, — говорит, —
   восемь дней как позавтракал
в Минске.
Ну, спасибо! Езжай!
   Будет время — опять загляну…»
Он ушел на восток
   со своим поредевшим отрядом,
Снова мирное время
   в кабину вошло сквозь броню.
Это время глядело
   единственной женщиной рядом,
И она мне сказала:
   «Устал! Отдохни — я сменю!»
Всё в порядке, на месте, —
   мы едем к границе, нас двое.
Тридцать лет отделяет
   от только что виденных встреч.
Вот забегали щетки,
   отмыли стекло лобовое, —
Мы увидели знаки,
   что призваны предостеречь.
Кроме редких ухабов,
   ничто на войну не похоже, —
Только лес — молодой,
   да сквозь снова налипшую грязь
Два огромных штыка
   полоснули морозом по коже,
Остриями — по-мирному —
   кверху,
     а не накренясь.
Здесь, на трассе прямой,
   мне, не знавшему пуль,
     показалось,
Что и я где-то здесь
   довоевывал невдалеке, —
Потому для меня
   и шоссе словно штык заострялось,
И лохмотия свастик
   болтались на этом штыке.
(обратно)

II. Солнечные пятна, или пятна на солнце

Шар огненный всё просквозил,
Всё перепек, перепалил,
И как груженый лимузин
За полдень он перевалил, —
Но где-то там — в зените был
(Он для того и плыл туда), —
Другие головы кружил,
Сжигал другие города.
Еще асфальт не растопило
И не позолотило крыш,
Еще светило солнце лишь
В одну худую светосилу,
Еще стыдились нищеты
Поля без всходов, лес без тени,
Еще тумана лоскуты
Ложились сыростью в колени,
   Но диск на тонкую черту
   От горизонта отделило, —
   Меня же фраза посетила:
   «Не ясен свет, когда светило
   Лишь набирает высоту».
Пока гигант еще на взлете,
Пока лишь начат марафон,
Пока он только устремлен
К зениту, к пику, к верхней ноте,
И вряд ли астроном-старик
Определит: на Солнце — буря, —
Мы можем всласть глазеть на лик,
Разинув рты и глаз не щуря.
   И нам, разиням, на потребу
   Уверенно восходит он, —
   Зачем спешить к зениту Фебу?
   Ведь он один бежит по небу —
   Без конкурентов — марафон!
Но вот — зенит. Глядеть противно
И больно, и нельзя без слез,
Но мы — очки себе на нос
И смотрим, смотрим неотрывно,
Задравши головы, как псы,
Всё больше жмурясь, скаля зубы, —
И нам мерещатся усы —
И мы пугаемся, — грозу бы!
   Должно быть, древний гунн Аттила
   Был тоже солнышком палим, —
   И вот при взгляде на светило
   Его внезапно осенило —
   И он избрал похожий грим.
Всем нам известные уроды
(Уродам имя легион)
С доисторических времен
Уроки брали у природы, —
Им апогеи не претили
И, глядя вверх до слепоты,
Они искали на светиле
Себе подобные черты.
   И если б ведало светило,
   Кому в пример встает оно, —
   Оно б затмилось и застыло,
   Оно бы бег остановило
   Внезапно, как стоп-кадр в кино.
Вон, наблюдая втихомолку
Сквозь закопченное стекло —
Когда особо припекло, —
Один узрел на лике челку.
А там — другой пустился в пляс,
На солнечном кровоподтеке
Увидев щели узких глаз
И никотиновые щеки…
   Взошла Луна, — вы крепко спите.
   Для вас — светило тоже спит, —
   Но где-нибудь оно в зените
   (Круговорот, как ни пляшите) —
   И там палит, и там слепит!..
(обратно)

III. Дороги… дороги…

   Ах, дороги узкие —
   Вкось, наперерез, —
   Версты белорусские —
   С ухабами и без!
   Как орехи грецкие
   Щелкаю я их, —
   Говорят, немецкие —
   Гладко, напрямик…
Там, говорят, дороги — ряда пó три
И нет дощечек с «Ахтунг!» или «Хальт!».
Ну что же — мы прокатимся, посмотрим,
Понюхаем — не порох, а асфальт.
   Горочки пологие —
   Я их щелк да щелк!
   Но в душе, как в логове,
   Затаился волк.
   Ату, колеса гончие!
   Целюсь под обрез —
   С волком этим кончу я
   На отметке «Брест».
Я там напьюсь водички из колодца
И покажу отметки в паспортах.
Потом мне пограничник улыбнется,
Узнав, должно быть, или — просто так…
   После всякой зауми
   Вроде «кто таков?» —
   Как взвились шлагбаумы
   Вверх, до облаков!
   Взял товарищ в кителе
   Снимок для жены —
   И… только нас и видели
   С нашей стороны!
Я попаду в Париж, в Варшаву, в Ниццу!
Они — рукой подать — наискосок…
Так я впервые пересек границу —
И чьи-то там сомнения пресек.
   Ах, дороги скользкие —
   Вот и ваш черед, —
   Деревеньки польские —
   Стрелочки вперед;
   Телеги под навесами,
   Булыжник-чешуя…
   По-польски ни бельмеса мы —
   Ни жена, ни я!
Потосковав о лóмте, о стакане,
Остановились где-то наугад, —
И я сказал по-русски: «Прóшу, пани!» —
И получилось точно и впопад!
   Ах, еда дорожная
   Из немногих блюд!
   Ем неосторожно я
   Все, что подают.
   Напоследок — сладкое,
   Стало быть — кончай!
   И на их хербатку я
   Дую, как на чай.
А панночка пощелкала на счетах
(Всё как у нас — зачем туристы врут!) —
И я, прикинув разницу валют,
Ей отсчитал не помню сколько злотых
И проворчал: «По-божески дерут»…
   Где же песни-здравицы, —
   Ну-ка, подавай! —
   Польские красавицы,
   Для туристов — рай?
   Рядом на поляночке —
   Души нараспах —
   Веселились панночки
   С грáблями в руках.
«Да, побывала Польша в самом пекле, —
Сказал старик — и лошадей распряг… —
Красавицы полячки не поблекли —
А сгинули в немецких лагерях…»
   Лемеха въедаются
   В землю, как каблук,
   Пеплы попадаются
   До сих пор под плуг.
   Память вдруг разрытая —
   Неживой укор:
   Жизни недожитые —
   Для колосьев корм.
В мозгу моем, который вдруг сдавило
Как обручем, — но так его, дави! —
Варшавское восстание кровило,
Захлебываясь в собственной крови…
   Дрались — худо-бедно ли,
   А наши корпуса —
   В пригороде медлили
   Целых два часа.
   В марш-бросок, в атаку ли —
   Рвались как один, —
   И танкисты плакали
   На броню машин…
Военный эпизод — давно преданье,
В историю ушел, порос быльем —
Но не забыто это опозданье,
Коль скоро мы заспорили о нем.
   Почему же медлили
   Наши корпуса?
   Почему обедали
   Эти два часа?
   Потому что танками,
   Мокрыми от слез,
   Англичанам с янками
   Мы утерли нос!
А может быть, разведка оплошала —
Не доложила?.. Что теперь гадать!
Но вот сейчас читаю я: «Варшава» —
И éду, и хочу не опоздать!
1973

(обратно)

Баллада о любви

Когда вода Всемирного потопа
Вернулась вновь в границы берегов,
Из пены уходящего потока
На сушу тихо выбралась Любовь —
И растворилась в воздухе до срока,
А срока было — сорок сороков…
И чудаки — еще такие есть —
Вдыхают полной грудью эту смесь,
И ни наград не ждут, ни наказанья, —
И, думая, что дышат просто так,
Они внезапно попадают в такт
Такого же — неровного — дыханья.
   Я поля влюбленным постелю —
   Пусть поют во сне и наяву!..
   Я дышу, и значит — я люблю!
   Я люблю, и значит — я живу!
И много будет странствий и скитаний:
Страна Любви — великая страна!
И с рыцарей своих — для испытаний —
Все строже станет спрашивать она:
Потребует разлук и расстояний,
Лишит покоя, отдыха и сна…
Но вспять безумцев не поворотить —
Они уже согласны заплатить:
Любой ценой — и жизнью бы рискнули, —
Чтобы не дать порвать, чтоб сохранить
Волшебную невидимую нить,
Которую меж ними протянули.
   Я поля влюбленным постелю —
   Пусть поют во сне и наяву!..
   Я дышу, и значит — я люблю!
   Я люблю, и значит — я живу!
Но многих захлебнувшихся любовью
Не докричишься — сколько ни зови, —
Им счет ведут молва и пустословье,
Но этот счет замешен на крови.
А мы поставим свечи в изголовье
Погибших от невиданной любви…
И душам их дано бродить в цветах,
Их голосам дано сливаться в такт,
И вечностью дышать в одно дыханье,
И встретиться — со вздохом на устах —
На хрупких переправах и мостах,
На узких перекрестках мирозданья.
   Свежий ветер избранных пьянил,
   С ног сбивал, из мертвых воскрешал, —
   Потому что если не любил —
   Значит, и не жил, и не дышал!
1975

(обратно) (обратно)

Час зачатья я помню неточно

Моя цыганская

В сон мне — желтые огни,
И хриплю во сне я:
«Повремени, повремени —
Утро мудренее!»
Но и утром все не так,
Нет того веселья:
Или куришь натощак,
Или пьешь с похмелья.
В кабаках — зеленый штоф,
Белые салфетки, —
Рай для нищих и шутов,
Мне ж — как птице в клетке.
В церкви — смрад и полумрак,
Дьяки курят ладан…
Нет, и в церкви все не так,
Все не так, как надо!
Я — на гору впопыхах,
Чтоб чего не вышло, —
На горе стоит ольха,
Под горою — вишня.
Хоть бы склон увить плющом —
Мне б и то отрада,
Хоть бы что-нибудь еще…
Все не так, как надо!
Я — по полю вдоль реки:
Света — тьма, нет Бога!
В чистом поле — васильки,
Дальняя дорога.
Вдоль дороги — лес густой
С бабами-ягами,
А в конце дороги той —
Плаха с топорами.
Где-то кони пляшут в такт,
Нехотя и плавно.
Вдоль дороги все не так,
А в конце — подавно.
И ни церковь, ни кабак —
Ничего не свято!
Нет, ребята, все не так!
Все не так, ребята…
Зима 1967/68

(обратно)

«На стол колоду, господа…»

«На стол колоду, господа, —
Крапленая колода!
Он подменил ее». — «Когда?»
«Барон, вы пили воду…
Валет наколот, так и есть!
Барон, ваш долг погашен!
Вы проходимец, ваша честь, —
И я к услугам вашим!
Что? Я не слышу ваш апарт…
О нет, так не годится!»
…А в это время Бонапарт
Переходил границу.
«Закончить не смогли вы кон —
Верните бриллианты!
А вы, барон, и вы, виконт,
Пожалте в секунданты!
Ответьте, если я не прав, —
Но наперед все лживо!
Итак, оружье ваше, граф?!
За вами выбор — живо!
Вы не получите инфаркт,
Вам не попасть в больницу!»
…А в это время Бонапарт
Переходил границу.
«Да полно, назначаю сам:
На шпагах, пистолетах…
Хотя сподручней было б вам —
На дамских амулетах.
Кинжал… — ах, если б вы смогли!..
Я дрался им в походах!
Но вы б, конечно, предпочли —
На шулерских колодах!
Вам скоро будет не до карт —
Вам предстоит сразиться!»
…А в это время Бонапарт
Переходил границу.
«Не поднимайте, ничего, —
Я встану сам, сумею!
Я снова вызову его,
Пусть даже протрезвею.
Барон, молчать! Виконт, не хнычь!
Плевать, что тьма народу!
Пусть он расскажет, старый хрыч,
Чем он крапил колоду!
Когда откроет тайну карт —
Дуэль не состоится!»
…А в это время Бонапарт
Переходил границу.
«А коль откажется сказать —
Клянусь своей главою:
Графиню можете считать
Сегодня же вдовою.
И хоть я шуток не терплю,
Но я могу взбеситься, —
Тогда я графу прострелю,
Экскьюз ми, ягодицу!»
Стоял июль, а может — март.
Летели с юга птицы…
А в это время Бонапарт
Переходил границу.
…«Ах, граф, прошу меня простить —
Я вел себя бестактно, —
Я в долг хотел у вас просить,
Но не решился как-то.
Хотел просить наедине —
Мне на людях неловко —
И вот пришлось затеять мне
Дебош и потасовку.
О да, я выпил целый штоф —
И сразу вышел червой…
Дурак?! Вот как! Что ж, я готов!
Итак, ваш выстрел первый…»
Стоял весенний месяц март,
Летели с юга птицы…
А в это время Бонапарт
Переходил границу.
1968

(обратно)

Смотрины

В. Золотухину и Б. Можаеву

   Там у соседа — пир горой,
   И гость — солидный, налитой,
   Ну а хозяйка — хвост трубой —
     Идет к подвалам, —
   В замок врезаются ключи,
   И вынимаются харчи;
   И с тягой ладится в печи,
     И с поддувалом.
А у меня — сплошные передряги:
То в огороде недород, то скот падет,
То печь чадит от нехорошей тяги,
А то щекý на сторону ведет.
   Там у соседа мясо в щах —
   На всю деревню хруст в хрящах,
   И дочь — невеста, вся в прыщах, —
     Дозрела, значит.
   Смотрины, стало быть, у них —
   На сто рублей гостей одних,
   И даже тощенький жених
     Поет и скачет.
А у меня цепные псы взбесились —
Средь ночи с лая перешли на вой,
Да на ногах моих мозоли прохудились
От топотни по комнате пустой.
   Ох, у соседа быстро пьют!
   А что не пить, когда дают?
   А что не петь, когда уют
     И не накладно?
   А тут, вон, баба на сносях,
   Гусей некормленных косяк…
   Да дело даже не в гусях, —
     А все неладно.
Тут у меня постены появились,
Я их гоню и так и сяк — они опять,
Да в неудобном месте чирей вылез —
Пора пахать, а тут — ни сесть ни встать.
   Сосед малёночка прислал —
   Он от щедрот меня позвал, —
   Ну, я, понятно, отказал,
     А он — сначала.
   Должно, литровую огрел —
   Ну и, конечно, подобрел…
   И я пошел — попил, поел, —
     Не полегчало.
И посредине этого разгула
Я пошептал на ухо жениху —
И жениха как будто ветром сдуло, —
Невеста, вон, рыдает наверху.
   Сосед орет, что он — народ,
   Что основной закон блюдет:
   Что — кто не ест, тот и не пьет, —
     И выпил, кстати.
   Все сразу повскакали с мест,
   Но тут малец с поправкой влез:
   «Кто не работает — не ест, —
     Ты спутал, батя!»
А я сидел с засаленною трешкой,
Чтоб завтра гнать похмелие мое,
В обнимочку с обшарпанной гармошкой —
Меня и пригласили за нее.
   Сосед другую литру съел —
   И осовел, и опсовел.
   Он захотел, чтоб я попел, —
     Зря, что ль, поили?!
   Меня схватили за бока
   Два здоровенных мужика:
   «Играй, паскуда, пой, пока
     Не удавили!»
Уже дошло веселие до точки,
Уже невесту тискали тайком —
И я запел про светлые денечки,
«Когда служил на почте ямщиком».
   Потом у них была уха
   И заливные потроха,
   Потом поймали жениха
     И долго били,
   Потом пошли плясать в избе,
   Потом, дрались не по злобé —
   И всё хорошее в себе
     Доистребили.
А я стонал в углу болотной выпью,
Набычась, а потом и подбочась, —
И думал я: а с кем я завтра выпью
Из тех, с которыми я пью сейчас?!
   Наутро там всегда покой,
   И хлебный мякиш за щекой,
   И без похмелья перепой,
     Еды навалом,
   Никто не лается в сердцах,
     Собачка мается в сенцах,
   И печка — в синих изразцах
     И с поддувалом.
А у меня — и в ясную погоду
Хмарь на душе, которая горит, —
Хлебаю я колодезную воду,
Чиню гармошку, и жена корит.
1973

(обратно)

«Штормит весь вечер, и пока…»

Штормит весь вечер, и пока
Заплаты пенные латают
Разорванные швы песка —
Я наблюдаю свысока,
Как волны головы ломают.
И я сочувствую слегка
Погибшим — но издалека.
Я слышу хрип, и смертный стон,
И ярость, что не уцелели, —
Еще бы — взять такой разгон,
Набраться сил, пробить заслон —
И голову сломать у цели!..
И я сочувствую слегка
Погибшим — но издалека.
А ветер снова в гребни бьет
И гривы пенные ерошит.
Волна барьера не возьмет, —
Ей кто-то ноги подсечет —
И рухнет взмыленная лошадь.
И посочувствуют слегка
Погибшей ей, — издалека.
Придет и мой черед вослед:
Мне дуют в спину, гонят к краю.
В душе — предчувствие как бред, —
Что надломлю себе хребет —
И тоже голову сломаю.
Мне посочувствуют слегка —
Погибшему, — издалека.
Так многие сидят в веках
На берегах — и наблюдают
Внимательно и зорко, как
Другие рядом на камнях
Хребты и головы ломают.
Они сочувствуют слегка
Погибшим — но издалека.
1973

(обратно)

Баллада о короткой шее

Полководец — с шеею короткой
Должен быть в любые времена:
Чтобы грудь — почти от подбородка,
От затылка — сразу чтоб спина.
На короткой незаметной шее
Голове удобнее сидеть, —
И душить значительно труднее,
И арканом не за что задеть.
   А они вытягивают шеи
   И встают на кончики носков:
   Чтобы видеть дальше и вернее —
   Нужно посмотреть поверх голов.
Все, теперь ты — темная лошадка,
Даже если видел свет вдали, —
Поза — неустойчива и шатка,
И открыта шея для петли.
И любая подлая ехидна
Сосчитает позвонки на ней, —
Дальше видно, но — недальновидно
Жить с открытой шеей меж людей.
   Вот какую притчу о Востоке
   Рассказал мне старый аксакал.
   «Даже сказки здесь — и те жестоки»,
   Думал я — и шею измерял.
1973

(обратно)

«Мы все живем как будто, но…»

   Мы все живем как будто, но
   Не будоражат нас давно
   Ни паровозные свистки,
   Ни пароходные гудки.
   Иные — те, кому дано, —
   Стремятся вглубь — и видят дно, —
   Но — как навозные жуки
   И мелководные мальки…
А рядом случаи летают, словно пули, —
Шальные, запоздалые, слепые на излете, —
Одни под них подставиться рискнули —
И сразу: кто — в могиле, кто — в почете.
   А мы — так не заметили
   И просто увернулись, —
   Нарочно, по примете ли —
   На правую споткнулись.
  Средь суеты и кутерьмы —
  Ах, как давно мы не прямы! —
  То гнемся бить поклоны впрок,
  А то — завязывать шнурок…
  Стремимся вдаль проникнуть мы, —
  Но даже светлые умы
  Всё размещают между строк —
  У них расчет на долгий срок…
  Стремимся мы подняться ввысь —
  Ведь думы наши поднялись, —
  И там царят они, легки,
  Свободны, вечны, высоки.
  И так нам захотелось ввысь,
  Что мы вчера перепились —
  И горьким думам вопреки
  Мы ели сладкие куски…
  Открытым взломом, без ключа,
  Навзрыд об ужасах крича,
  Мы вскрыть хотим подвал чумной —
  Рискуя даже головой.
  И трезво, а не сгоряча
  Мы рубим прошлое с плеча, —
  Но бьем расслабленной рукой,
  Холодной, дряблой — никакой.
  Приятно сбросить гору с плеч —
  И все на божий суд извлечь,
  И руку выпростать, дрожа,
  И показать — в ней нет ножа, —
  Не опасаясь, что картечь
  И безоружных будет сечь.
  Но нас, железных, точит ржа —
  И психология ужа…
А рядом случаи летают, словно пули, —
Шальные, запоздалые, слепые на излете, —
Одни под них подставиться рискнули —
И сразу: кто — в могиле, кто — в почете.
   А мы — так не заметили
   И просто увернулись, —
   Нарочно, по примете ли —
   На правую споткнулись.
1974

(обратно)

«Сначала было Слово печали и тоски…»

   Сначала было Слово печали и тоски,
   Рождалась в муках творчества планета, —
   Рвались от суши в никуда огромные куски
   И островами становились где-то.
И, странствуя по свету без фрахта и без флага
Сквозь миллионолетья, эпохи и века,
Менял свой облик остров, отшельник и бродяга.
Но сохранял природу и дух материка.
   Сначала было Слово, но кончились слова.
   Уже матросы Землю населяли, —
   И ринулись они по сходням вверх
   ==на острова.
   Для красоты назвав их кораблями.
Но цепко держит берег — надежней мертвой хватки.
И острова вернутся назад наверняка.
На них царят морские — особые порядки.
На них хранят законы и честь материка.
   Простит ли нас наука за эту параллель,
   За вольность в толковании теорий, —
   Но если уж сначала было слово на Земле,
   То это, безусловно, — слово «море»!
1974

(обратно)

Очи черные

I. Погоня
   Во хмелю слегка
   Лесом правил я.
   Не устал пока, —
   Пел за здравие.
   А умел я петь
   Песни вздорные:
   «Как любил я вас.
   Очи черные…»
То плелись, то неслись, то трусили рысцой.
И болотную слизь конь швырял мне в лицо.
Только я проглочу вместе с грязью слюну,
Штофу горло скручу — и опять затяну:
   «Очи черные!
   Как любил я вас…»
   Но — прикончил я
   То, что впрок припас.
   Головой тряхнул,
   Чтоб слетела блажь,
   И вокруг взглянул —
   И присвистнув аж:
Лес стеной впереди — не пускает стена, —
Кони прядут ушами, назад подают.
Где просвет, где прогал — не видать ни рожна!
Колют иглы меня, до костей достают.
   Коренной ты мой,
   Выручай же, брат!
   Ты куда, родной, —
   Почему назад?!
   Дождь — как яд с ветвей —
   Недобром пропах.
   Пристяжной моей
   Волк нырнул под пах.
Вот же пьяный дурак, вот же нáлил глаза!
Ведь погибель пришла, а бежать — не суметь, —
Из колоды моей утащили туза,
Да такого туза, без которого — смерть!
   Я ору волкам:
   «Побери вас прах!..» —
   А коней пока
   Подгоняет страх.
   Шевелю кнутом —
   Бью крученые
   И ору притом:
   «Очи черные!..»
Храп, да топот, да лязг, да лихой перепляс —
Бубенцы плясовую играют с дуги.
Ах вы кони мои, погублю же я вас, —
Выносите, друзья, выносите, враги!
  …От погони той
   Даже хмель иссяк.
   Мы на кряж крутой —
   На одних осях,
   В хлопьях пены мы —
   Струи в кряж лились, —
Отдышались, отхрипели
Да откашлялись.
Я лошадкам забитым, что не подвели,
Поклонился в копыта, до самой земли,
Сбросил с воза манатки, повел в поводу…
Спаси Бог вас, лошадки, что целым иду!
II. Старый дом
   Что за дом притих,
   Погружен во мрак,
   На семи лихих
   Продувных ветрах,
   Всеми окнами
   Обратясь в овраг,
   А воротами —
   На проезжий тракт?
Ох, устал я, устал, — а лошадок распряг.
Эй, живой кто-нибудь, выходи, помоги!
Никого, — только тень промелькнула в сенях
Да стервятник спустился и сузил круги.
   В дом заходишь как
   Все равно в кабак,
   А народишко —
   Каждый третий — враг.
   Своротят скулу,
   Гость непрошеный!
   Образа в углу —
   И те перекошены.
И затеялся смутный, чудной разговор,
Кто-то песню стонал и гитару терзал,
И припадочный малый — придурок и вор —
Мне тайком из-под скатерти нож показал.
   «Кто ответит мне —
   Что за дом такой.
   Почему — во тьме,
   Как барак чумной?
   Свет лампад погас,
   Воздух вылился…
   Али жить у вас
   Разучилися?
Двери настежь у вас, а душа взаперти.
Кто хозяином здесь? — напоил бы вином».
А в ответ мне: «Видать, был ты долго в пути —
И людей позабыл, — мы всегда так живем!
   Трáву кушаем,
   Век — на щавеле,
   Скисли душами,
   Опрыщавели,
   Да еще вином
   Много тешились, —
   Разоряли дом,
   Дрались, вешались».
«Я коней заморил, — от волков ускакал.
Укажите мне край, где светло от лампад,
Укажите мне место, какое искал, —
Где поют, а не стонут, где пол не покат».
   «О таких домах
   Не слыхали мы,
   Долго жить впотьмах
   Привыкали мы.
   Испокону мы —
   В зле да шепоте,
   Под иконами
   В черной копоти».
И из смрада, где косо висят образа,
Я башку очертя гнал, забросивши кнут,
Куда кони несли да глядели глаза,
И где люди живут, и — как люди живут.
…Сколько кануло, сколько схлынуло!
Жизнь кидала меня — не докинула.
Может, спел про вас неумело я,
Очи черные, скатерть белая?!
1974

(обратно)

Памяти Василия Шукшина

Еще — ни холодов, ни льдин,
Земля тепла, красна калина, —
А в землю лег еще один
На Новодевичьем мужчина.
Должно быть, он примет не знал, —
Народец праздный суесловит, —
Смерть тех из нас всех прежде ловит,
Кто понарошку умирал.
Коль так, Макарыч, — не спеши,
Спусти колки, ослабь зажимы,
Пересними, перепиши,
Переиграй, — останься живым!
Но, в слезы мужиков вгоняя,
Он пулю в животе понес,
Припал к земле, как верный пес…
А рядом куст калины рос —
Калина красная такая.
Смерть самых лучших намечает —
И дергает по одному.
Такой наш брат ушел во тьму! —
Не поздоровилось ему, —
Не буйствует и не скучает.
А был бы «Разин» в этот год…
Натура где? Онега? Нарочь?
Всё — печки-лавочки, Макарыч, —
Такой твой парень не живет!
Вот после временной заминки
Рок процедил через губу:
«Снять со скуластого табу —
За то, что он видал в гробу
Все панихиды и поминки.
Того, с большой душою в теле
И с тяжким грузом на горбу, —
Чтоб не испытывал судьбу, —
Взять утром тепленьким с постели!»
И после непременной бани,
Чист перед Богом и тверез,
Вдруг взял да умер он всерьез —
Решительней, чем на экране.
1974

(обратно)

Баллада о детстве

Час зачатья я помню неточно, —
Значит, память моя — однобока, —
Но зачат я был ночью, порочно
И явился на свет не до срока.
Я рождался не в муках, не в злобе, —
Девять месяцев — это не лет!
Первый срок отбывал я в утробе, —
Ничего там хорошего нет.
   Спасибо вам, святители,
   Что плюнули да дунули,
   Что вдруг мои родители
   Зачать меня задумали —
   В те времена укромные,
   Теперь — почти былинные,
   Когда срока огромные
   Брели в этапы длинные.
   Их брали в ночьзачатия,
   А многих — даже ранее, —
   А вот живет же братия —
   Моя честна компания!
Ходу, думушки резвые, ходу!
Слóва, строченьки милые, слова!..
В первый раз получил я свободу
По указу от тридцать восьмого.
Знать бы мне, кто так долго мурыжил, —
Отыгрался бы на подлеце!
Но родился, и жил я, и выжил, —
Дом на Первой Мещанской — в конце.
   Там за стеной, за стеночкою,
   За перегородочкой
   Соседушка с соседочкою
   Баловались водочкой.
   Все жили вровень, скромно так, —
   Система коридорная,
   На тридцать восемь комнаток —
   Всего одна уборная.
   Здесь нá зуб зуб не попадал,
   Не грела телогреечка,
   Здесь я доподлинно узнал,
   Почем она — копеечка.
…Не боялась сирены соседка,
И привыкла к ней мать понемногу,
И плевал я — здоровый трехлетка —
На воздушную эту тревогу!
Да не все то, что сверху, — от Бога, —
И народ «зажигалки» тушил;
И как малая фронту подмога —
Мой песок и дырявый кувшин.
   И било солнце в три луча,
   Сквозь дыры крыш просеяно,
   На Евдоким Кирилыча
   И Гисю Моисеевну.
   Она ему: «Как сыновья?»
   «Да без вести пропавшие!
   Эх, Гиська, мы одна семья —
   Вы тоже пострадавшие!
   Вы тоже — пострадавшие,
   А значит — обрусевшие:
   Мои — без вести павшие,
   Твои — безвинно севшие».
…Я ушел от пеленок и сосок,
Поживал — не забыт, не заброшен,
И дразнили меня: «Недоносок», —
Хоть и был я нормально доношен.
Маскировку пытался срывать я:
Пленных гонят — чего ж мы дрожим?!
Возвращались отцы наши, братья
По домам — по своим да чужим…
   У тети Зины кофточка
   С драконами да змеями, —
   То у Попова Вовчика
   Отец пришел с трофеями.
   Трофейная Япония,
   Трофейная Германия…
   Пришла страна Лимония,
   Сплошная Чемодания!
   Взял у отца на станции
   Погоны, словно цацки, я, —
   А из эвакуации
   Толпой валили штатские.
Осмотрелись они, оклемались,
Похмелились — потом протрезвели.
И отплакали те, кто дождались,
Недождавшиеся — отревели.
Стал метро рыть отец Витьки с Генкой, —
Мы спросили — зачем? — он в ответ:
«Коридоры кончаются стенкой,
А тоннели — выводят на свет!»
   Пророчество папашино
   Не слушал Витька с корешем —
   Из коридора нашего
   В тюремный коридор ушел.
   Да он всегда был спорщиком,
   Припрут к стене — откажется…
   Прошел он коридорчиком —
   И кончил «стенкой», кажется.
   Но у отцов — свои умы,
   А что до нас касательно —
   На жизнь засматривались мы
   Уже самостоятельно.
Все — от нас до почти годовалых —
«Толковищу» вели до кровянки, —
А в подвалах и полуподвалах
Ребятишкам хотелось под танки.
Не досталось им даже по пуле, —
В «ремеслухе» — живи да тужи:
Ни дерзнуть, ни рискнуть, — но рискнули
Из напильников делать ножи.
   Они воткнутся в легкие,
   От никотина черные,
   Но рукоятки легкие
   Трехцветные наборные…
   Вели дела обменные
   Сопливые острожники —
   На стройке немцы пленные
   На хлеб меняли ножики.
   Сперва играли в «фантики»,
   В «пристенок» с крохоборами, —
   И вот ушли романтики
   Из подворотен вóрами.
…Спекулянтка была номер перший —
Ни соседей, ни Бога не труся,
Жизнь закончила миллионершей —
Пересветова тетя Маруся.
У Маруси за стенкой говели, —
И она там втихую пила…
А упала она — возле двери, —
Некрасиво так, зло умерла.
   Нажива — как наркотика, —
   Не выдержала этого
   Богатенькая тетенька
   Маруся Пересветова.
   Но было все обыденно:
   Заглянет кто — расстроится.
   Особенно обидело
   Богатство — метростроевца.
   Он дом сломал, а нам сказал:
   «У вас носы не вытерты,
   А я, за что я воевал?!» —
   И разные эпитеты.
…Было время — и были подвалы,
Было дело — и цены снижали,
И текли куда надо каналы,
И в конце куда надо впадали.
Дети бывших старшин да майоров
До ледовых широт поднялúсь,
Потому что из тех коридоров,
Им казалось, сподручнее — вниз.
1975

(обратно)

«Давно смолкли залпы орудий…»

Давно смолкли залпы орудий,
Над нами лишь солнечный свет, —
На что проверяются люди,
Если войны уже нет?
Приходится слышать нередко
Сейчас, как тогда:
«Ты бы пошел с ним в разведку?
Нет или да?»
Не ухнет уже бронебойный,
Не быть похоронной под дверь,
И кажется — все так спокойно,
Негде раскрыться теперь…
Но все-таки слышим нередко
Сейчас, как тогда:
«Ты бы пошел с ним в разведку?
Нет или да?»
Покой только снится, я знаю, —
Готовься, держись и дерись! —
Есть мирная передовая —
Беда, и опасность, и риск.
Поэтому слышим нередко
Сейчас, как тогда:
«Ты бы пошел с ним в разведку?
Нет или да?»
В полях обезврежены мины,
Но мы не на поле цветов, —
Вы поиски, звезды, глубины
Не сбрасывайте со счетов.
Поэтому слышим нередко,
Если приходит беда:
«Ты бы пошел с ним в разведку?
Нет или да?»
1968

(обратно)

Еще не вечер

Четыре года рыскал в море наш корсар, —
В боях и штормах не поблекло наше знамя,
Мы научились штопать паруса
И затыкать пробоины телами.
За нами гонится эскадра по пятам, —
На море штиль — и не избегнуть встречи!
Но нам сказал спокойно капитан:
«Еще не вечер, еще не вечер!»
Вот развернулся боком флагманский фрегат, —
И левый борт окрасился дымами, —
Ответный залп — на глаз и наугад —
Вдали пожар и смерть! Удача с нами!
Из худших выбирались передряг,
Но с ветром худо, и в трюме течи, —
А капитан нам шлет привычный знак:
Еще не вечер, еще не вечер!
На нас глядят в бинокли, в трубы сотни глаз —
И видят нас от дыма злых и серых, —
Но никогда им не увидеть нас
Прикованными к веслам на галерах!
Неравный бой — корабль кренится наш, —
Спасите наши души человечьи!
Но крикнул капитан: «На абордаж!
Еще не вечер, еще не вечер!»
Кто хочет жить, кто весел, кто не тля, —
Готовьте ваши руки к рукопашной!
А крысы — пусть уходят с корабля, —
Они мешают схватке бесшабашной.
И крысы думали: а чем не шутит черт, —
И тупо прыгали, спасаясь от картечи.
А мы с фрегатом становились к борту борт, —
Еще не вечер, еще не вечер!
Лицо в лицо, ножи в ножи, глаза в глаза, —
Чтоб не достаться спрутам или крабам —
Кто с кольтом, кто с кинжалом, кто в слезах, —
Мы покидали тонущий корабль.
Но нет, им не послать его на дно —
Поможет океан, взвалив на плечи, —
Ведь океан-то с нами заодно.
И прав был капитан: еще не вечер!
1968

(обратно)

Банька по-белому

Протопи ты мне баньку, хозяюшка, —
Раскалю я себя, распалю,
На полоке, у самого краюшка,
Я сомненья в себе истреблю.
Разомлею я до неприличности,
Ковш холодной — и всё позади, —
И наколка времен культа личности
Засинеет на левой груди.
Протопи ты мне баньку по-белому, —
Я от белого свету отвык, —
Угорю я — и мне, угорелому,
Пар горячий развяжет язык.
Сколько веры и лесу повалено,
Сколь изведано горя и трасс!
А на левой груди — профиль Сталина,
А на правой — Маринка анфас.
Эх, за веру мою беззаветную
Сколько лет отдыхал я в раю!
Променял я на жизнь беспросветную
Несусветную глупость мою.
Протопи ты мне баньку по-белому, —
Я от белого свету отвык, —
Угорю я — и мне, угорелому,
Пар горячий развяжет язык.
Вспоминаю, как утречком раненько
Брату крикнуть успел: «Пособи!» —
И меня два красивых охранника
Повезли из Сибири в Сибирь.
А потом на карьере ли, в топи ли,
Наглотавшись слезы и сырца,
Ближе к сердцу кололи мы профили,
Чтоб он слышал, как рвутся сердца.
Не топи ты мне баньку по-белому, —
Я от белого свету отвык, —
Угорю я — и мне, угорелому,
Пар горячий развяжет язык.
Ох, знобит от рассказа дотошного!
Пар мне мысли прогнал от ума.
Из тумана холодного прошлого
Окунаюсь в горячий туман.
Застучали мне мысли под темечком:
Получилось — я зря им клеймен, —
И хлещу я березовым веничком
По наследию мрачных времен.
Протопи ты мне баньку по-белому, —
Чтоб я к белому свету привык, —
Угорю я — и мне, угорелому,
Ковш холодной развяжет язык.
Протопи!..
Не топи!..
Протопи!..
1968

(обратно)

Я не люблю

Я не люблю фатального исхода,
От жизни никогда не устаю.
Я не люблю любое время года,
Когда веселых песен не пою.
Я не люблю холодного цинизма,
В восторженность не верю, и еще —
Когда чужой мои читает письма,
Заглядывая мне через плечо.
Я не люблю, когда — наполовину
Или когда прервали разговор.
Я не люблю, когда стреляют в спину,
Я также против выстрелов в упор.
Я ненавижу сплетни в виде версий,
Червей сомненья, почестей иглу,
Или — когда все время против шерсти,
Или — когда железом по стеклу.
Я не люблю уверенности сытой, —
Уж лучше пусть откажут тормоза.
Досадно мне, что слово «честь» забыто
И что в чести наветы за глаза.
Когда я вижу сломанные крылья —
Нет жалости во мне, и неспроста:
Я не люблю насилье и бессилье, —
Вот только жаль распятого Христа.
Я не люблю себя, когда я трушу,
Досадно мне, когда невинных бьют.
Я не люблю, когда мне лезут в душу,
Тем более — когда в нее плюют.
Я не люблю манежи и арены:
На них мильон меняют по рублю.
Пусть впереди большие перемены —
Я это никогда не полюблю!
1969

(обратно) (обратно)

Наматываю мили на кардан

Песня о вещей Кассандре

Долго Троя в положении осадном
Оставалась неприступною твердыней,
Но троянцы не поверили Кассандре, —
Троя, может быть, стояла б и поныне.
Без умолку безумная девица Кричала:
«Ясно вижу Трою павшей в прах!»
Но ясновидцев — впрочем, как и очевидцев —
Во все века сжигали люди на кострах.
И в ночь, когда из чрева лошади на Трою
Спустилась смерть, как и положено, крылата,
Над избиваемой безумною толпою
Кто-то крикнул: «Это ведьма виновата!»
Без умолку безумная девица
Кричала: «Ясно вижу Трою павшей в прах!»
Но ясновидцев — впрочем, как и очевидцев —
Во все века сжигали люди на кострах.
И в эту ночь, и в эту смерть, и в эту смуту,
Когда сбылись все предсказания на славу,
Толпа нашла бы подходящую минуту,
Чтоб учинить свою привычную расправу.
Без устали безумная девица
Кричала: «Ясно вижу Трою павшей в прах!»
Но ясновидцев — впрочем, как и очевидцев —
Во все века сжигали люди на кострах.
Конец простой — хоть не обычный,
   но досадный:
Какой-то грек нашел Кассандрину обитель, —
И начал пользоваться ей не как Кассандрой,
А как простой и ненасытный победитель.
Без умолку безумная девица
Кричала: «Ясно вижу Трою павшей в прах!»
Но ясновидцев — впрочем, как и очевидцев —
Во все века сжигали люди на кострах.
1967

(обратно)

Спасите наши души

Уходим под воду
В нейтральной воде.
Мы можем по году
Плевать на погоду, —
А если накроют —
Локаторы взвоют
О нашей беде.
Спасите наши души!
Мы бредим от удушья.
Спасите наши души!
Спешите к нам!
Услышьте нас на суше —
Наш SOS все глуше, глуше, —
И ужас режет души
Напополам…
И рвутся аорты,
Но наверх — не сметь!
Там слева по борту,
Там справа по борту,
Там прямо по ходу —
Мешает проходу
Рогатая смерть!
Спасите наши души!
Мы бредим от удушья.
Спасите наши души!
Спешите к нам!
Услышьте нас на суше —
Наш SOS все глуше, глуше, —
И ужас режет души
Напополам…
Но здесь мы — на воле, —
Ведь это наш мир!
Свихнулись мы, что ли, —
Всплывать в минном поле!
«А ну, без истерик!
Мы врежемся в берег», —
Сказал командир.
Спасите наши души!
Мы бредим от удушья.
Спасите наши души!
Спешите к нам!
Услышьте нас на суше —
Наш SOS все глуше, глуше, —
И ужас режет души
Напополам…
Всплывем на рассвете —
Приказ есть приказ!
Погибнуть во цвете —
Уж лучше при свете!
Наш путь не отмечен…
Нам нечем… Нам нечем!..
Но помните нас!
Спасите наши души!
Мы бредим от удушья.
Спасите наши души!
Спешите к нам!
Услышьте нас на суше —
Наш SOS все глуше, глуше, —
И ужас режет души
Напополам…
Вот вышли наверх мы.
Но выхода нет!
Вот — полный на верфи!
Натянуты нервы.
Конец всем печалям,
Концам и началам —
Мы рвемся к причалам
Заместо торпед!
Спасите наши души!
Мы бредим от удушья.
Спасите наши души!
Спешите к нам!
Услышьте нас на суше —
Наш SOS все глуше, глуше, —
И ужас режет души
Напополам…
Спасите наши души!
Спасите наши души…
1967

(обратно)

I. Охота на волков

Рвусь из сил — и из всех сухожилий,
Но сегодня — опять как вчера:
Обложили меня, обложили —
Гонят весело на номера!
Из-за елей хлопочут двустволки —
Там охотники прячутся в тень, —
На снегу кувыркаются волки,
Превратившись в живую мишень.
   Идет охота на волков, идет охота —
   На серых хищников, матерых и щенков!
   Кричат загонщики, и лают псы до рвоты,
   Кровь на снегу — и пятна красные
     флажков.
Не на равных играют с волками
Егеря — но не дрогнет рука, —
Оградив нам свободу флажками,
Бьют уверенно, наверняка.
Волк не может нарушить традиций, —
Видно, в детстве — слепые щенки —
Мы, волчата, сосали волчицу
И всосали: нельзя за флажки!
   И вот — охота на волков, идет охота, —
   На серых хищников, матерых и щенков!
   Кричат загонщики, и лают псы до рвоты,
   Кровь на снегу — и пятна красные
     флажков.
Наши ноги и челюсти быстры, —
Почему же, вожак, — дай ответ —
Мы затравленно мчимся на выстрел
И не пробуем — через запрет?!
Волк не может, не должен иначе.
Вот кончается время мое:
Тот, которому я предназначен,
Улыбнулся — и поднял ружье.
   Идет охота на волков, идет охота —
   На серых хищников, матерых и щенков!
   Кричат загонщики, и лают псы до рвоты,
   Кровь на снегу — и пятна красные
     флажков.
Я из повиновения вышел —
За флажки, — жажда жизни сильней!
Только сзади я радостно слышал
Удивленные крики людей.
Рвусь из сил — и из всех сухожилий,
Но сегодня не так, как вчера:
Обложили меня, обложили —
Но остались ни с чем егеря!
   Идет охота на волков, идет охота —
   На серых хищников, матерых и щенков!
   Кричат загонщики, и лают псы до рвоты,
   Кровь на снегу — и пятна красные
     флажков.
1968

(обратно)

Горизонт

Чтоб не было следов, повсюду подмели…
Ругайте же меня, позорьте и трезвоньте:
Мой финиш — горизонт, а лента — край земли, —
Я должен первым быть на горизонте!
Условия пари одобрили не все —
И руки разбивали неохотно.
Условье таково: чтоб ехать — по шоссе,
И только по шоссе — бесповоротно.
   Наматываю мили на кардан
   И еду параллельно проводам, —
   Но то и дело тень перед мотором —
   То черный кот, то кто-то в чем-то черном.
Я знаю — мне не раз в колеса палки ткнут.
Догадываюсь, в чем и как меня обманут.
Я знаю, где мой бег с ухмылкой пресекут
И где через дорогу трос натянут.
Но стрелки я топлю — на этих скоростях
Песчинка обретает силу пули, —
И я сжимаю руль до судорог в кистях —
Успеть, пока болты не затянули!
   Наматываю мили на кардан
   И еду вертикально проводам, —
   Завинчивают гайки, — побыстрее! —
   Не то поднимут трос как раз где шея.
И плавится асфальт, протекторы кипят,
Под ложечкой сосет от близости развязки.
Я голой грудью рву натянутый канат, —
Я жив — снимите черные повязки!
Кто вынудил меня на жесткое пари —
Нечистоплотны в споре и в расчетах.
Азарт меня пьянит, но, как ни говори,
Я торможу на скользких поворотах.
   Наматываю мили на кардан,
   Назло канатам, тросам, проводам, —
   Вы только проигравших урезоньте,
   Когда я появлюсь на горизонте!
Мой финиш — горизонт — по-прежнему далек,
Я ленту не порвал, но я покончил с тросом, —
Канат не пересек мой шейный позвонок,
Но из кустов стреляют по колесам.
Меня ведь не рубли на гонку завели, —
Меня просили: «Миг не проворонь ты —
Узнай, а есть предел — там, на краю земли,
И — можно ли раздвинуть горизонты?»
   Наматываю мили на кардан
   И пулю в скат влепить себе не дам.
   Но тормоза отказывают, — кода! —
   Я горизонт промахиваю с хода!
1971

(обратно)

«Прошла пора вступлений и прелюдий…»

Прошла пора вступлений и прелюдий, —
Все хорошо, — не вру, без дураков:
Меня к себе зовут большие люди —
Чтоб я им пел «Охоту на волков»…
   Быть может, запись слышал из óкон,
   А может быть, с детьми ухи не сваришь,
   Как знать, — но приобрел магнитофон
   Какой-нибудь ответственный товарищ.
И, предаваясь будничной беседе
В кругу семьи, где свет торшера тускл, —
Тихонько, чтоб не слышали соседи,
Он взял да и нажал на кнопку «пуск».
   И там, не разобрав последних слов, —
   Прескверный дубль достали на работе, —
   Услышал он «Охоту на волков»
   И кое-что еще на обороте.
И все прослушав до последней ноты
И разозлись, что слов последних нет,
Он поднял трубку: «Автора „Охоты“
Ко мне пришлите завтра в кабинет!»
   Я не хлебнул для храбрости винца, —
   И, подавляя частую икоту,
   С порога — от начала до конца —
   Я проорал ту самую «Охоту».
Его просили дети, безусловно,
Чтобы была улыбка на лице, —
Но он меня прослушал благосклонно
И даже аплодировал в конце.
   И об стакан бутылкою звеня,
   Которую извлек из книжной полки,
   Он выпалил: «Да это ж — про меня!
   Про нас про всех — какие, к черту, волки!»
…Ну все, теперь, конечно, что-то будет —
Уже три года в день по пять звонков:
Меня к себе зовут большие люди —
Чтоб я им пел «Охоту на волков».
1972

(обратно)

«Так случилось — мужчины ушли…»

   Так случилось — мужчины ушли,
   Побросали посевы до срока, —
   Вот их больше не видно из окон —
   Растворились в дорожной пыли.
   Вытекают из колоса зерна —
   Эти слезы несжатых полей,
   И холодные ветры проворно
   Потекли из щелей.
Мы вас ждем — торопите коней!
В добрый час, в добрый час, в добрый час!
Пусть попутные ветры не бьют, а ласкают вам спины…
А потом возвращайтесь скорей:
Ивы плачут по вас,
И без ваших улыбок бледнеют и сохнут рябины.
   Мы в высоких живем теремах —
   Входа нет никому в эти зданья:
   Одиночество и ожиданье
   Вместо вас поселились в домах.
   Потеряла и свежесть и прелесть
   Белизна ненадетых рубах,
   Да и старые песни приелись
   И навязли в зубах.
Мы вас ждем — торопите коней!
В добрый час, в добрый час, в добрый час!
Пусть попутные ветры не бьют, а ласкают вам
     спины…
А потом возвращайтесь скорей:
Ивы плачут по вас,
И без ваших улыбок бледнеют и сохнут рябины.
   Все единою болью болит,
   И звучит с каждым днем непрестанней
   Вековечный надрыв причитаний
   Отголоском старинных молитв.
   Мы вас встретим и пеших, и конных,
   Утомленных, нецелых — любых, —
   Только б не пустота похоронных,
   Не предчувствие их!
Мы вас ждем — торопите коней!
В добрый час, в добрый час, в добрый час!
Пусть попутные ветры не бьют, а ласкают вам
     спины.
А потом возвращайтесь скорей,
Ибо плачут по вас,
И без ваших улыбок бледнеют и сохнут рябины.
1972

(обратно)

«Проложите, проложите…»

Проложите, проложите
   Хоть туннель по дну реки
И без страха приходите
   На вино и шашлыки.
И гитару приносите,
   Подтянув на ней колки, —
Но не забудьте — затупите
   Ваши острые клыки.
А когда сообразите —
   Все пути приводят в Рим, —
Вот тогда и приходите,
   Вот тогда поговорим.
Нож забросьте, камень выньте
   Из-за пазухи своей
И перебросьте, перекиньте
   Вы хоть жердь через ручей.
За посев ли, за покос ли —
   Надо взяться, поспешать, —
А прохлопав, сами после
   Локти будете кусать.
Сами будете не рады,
   Утром вставши, — вот те раз! —
Все мосты через преграды
   Переброшены без нас.
Так проложите, проложите
   Хоть туннель по дну реки!
Но не забудьте — затупите
   Ваши острые клыки!
1972

(обратно)

Жертва телевиденья

Есть телевизор — подайте трибуну, —
Так проору — разнесется на мили!
Он — не окно, я в окно и не плюну, —
Мне будто дверь в целый мир прорубили.
Всё на дому — самый полный обзор:
Отдых в Крыму, ураган и Кобзон.
Фильм, часть седьмая — тут можно поесть:
Я не видал предыдущие, шесть.
   Врубаю первую — а там ныряют, —
   Ну, это так себе, а с двадцати —
   «А ну-ка, девушки!» — что вытворяют!
   И все — в передничках, — с ума сойти!
Есть телевизор — мне дом не квартира, —
Я всею скорбью скорблю мировою,
Грудью дышу я всем воздухом мира,
Никсона вижу с его госпожою.
Вот тебе раз! Иностранный глава —
Прямо глаз в глаз, к голове голова, —
Чуть пододвинул ногой табурет —
И оказался с главой тет-на-тет.
   Потом — ударники в хлебопекарне, —
   Дают про выпечку до десяти.
   И вот любимая — «А ну-ка, парни!» —
   Стреляют, прыгают, — с ума сойти!
Если не смотришь — ну пусть не болван ты,
Но уж, по крайности, Богом убитый:
Ты же не знаешь, что ищут таланты,
Ты же не ведаешь, кто даровитый!
Как убедить мне упрямую Настю?! —
Настя желает в кино — как суббота, —
Настя твердит, что проникся я страстью
К глупому ящику для идиота.
Да, я проникся — в квартиру зайду,
Глядь — дома Никсон и Жорж Помпиду!
Вот хорошо — я бутылочку взял, —
Жорж — посошок, Ричард, правда, не стал.
   Ну а действительность еще кошмарней, —
   Врубил четвертую — и на балкон:
   «А ну-ка, девушки!» «А ну-ка, парням!»
   Вручают премию в О-О-ООН!
…Ну а потом, на Канатчиковой даче,
Где, к сожаленью, навязчивый сервис,
Я и в бреду все смотрел передачи,
Все заступался за Анджелу Дэвис.
Слышу: не плачь — все в порядке в тайге,
Выигран матч СССР — ФРГ,
Сто негодяев захвачены в плен,
И Магомаев поет в КВН.
   Ну а действительность еще шикарней —
   Два телевизора — крути-верти:
   «А ну-ка, девушки!» — «А ну-ка, парни!»
   За них не боязно с ума сойти!
1972

(обратно)

Дорожная история

Я вышел ростом и лицом —
Спасибо матери с отцом, —
С людьми в ладу — не понукал, не помыкал,
Спины не гнул — прямым ходил,
И в ус не дул, и жил как жил,
И голове своей руками помогал…
Но был донос и был навет —
Кругом пятьсот и наших нет, —
Был кабинет с табличкой «Время уважай», —
Там прямо без соли едят,
Там штемпель ставят наугад,
Кладут в конверт — и посылают за Можай.
Потом — зачет, потом — домой
С семью годами за спиной, —
Висят года на мне — ни бросить, ни продать.
Но на начальника попал,
Который бойко вербовал, —
И за Урал машины стал перегонять.
Дорога, а в дороге — МАЗ,
Который по уши увяз,
В кабине — тьма, напарник третий час молчит,
Хоть бы кричал, аж зло берет —
Назад пятьсот, пятьсот вперед,
А он — зубами «Танец с саблями» стучит!
Мы оба знали про маршрут,
Что этот МАЗ на стройках ждут, —
А наше дело — сел, поехал — ночь, полнóчь!
Ну надо ж так — под Новый год —
Назад пятьсот, пятьсот вперед, —
Сигналим зря — пурга, и некому помочь!
«Глуши мотор, — он говорит, —
Пусть этот МАЗ огнем горит!»
Мол, видишь сам — тут больше нечего ловить.
Мол, видишь сам — кругом пятьсот,
А к ночи точно — занесет, —
Так заровняет, что не надо хоронить!..
Я отвечаю: «Не канючь!»
А он — за гаечный за ключ
И волком смотрит (он вообще бывает крут), —
А что ему — кругом пятьсот,
И кто кого переживет,
Тот и докажет, кто был прав, когда припрут!
Он был мне больше чем родня —
Он ел с ладони у меня, —
А тут глядит в глаза — и холодно спине.
А что ему — кругом пятьсот,
И кто там после разберет,
Что он забыл, кто я ему и кто он мне!
И он ушел куда-то вбок.
Я отпустил, а сам — прилег, —
Мне снился сон про наш «веселый» наворот:
Что будто вновь кругом пятьсот,
Ищу я выход из ворот, —
Но нет его, есть только вход, и то — не тот.
…Конец простой: пришел тягач,
И там был трос, и там был врач,
И МАЗ попал куда положено ему, —
И он пришел — трясется весь…
А там — опять далекий рейс, —
Я зла не помню — я опять его возьму!
1972

(обратно)

Мишка Шифман

Мишка Шифман башковит —
У него предвиденье.
«Что мы видим, — говорит, —
Кроме телевиденья?!
Смотришь конкурс в Сопоте —
И глотаешь пыль,
А кого ни попадя
Пускают в Израиль!»
Мишка также сообщил
По дороге в Мнёвники:
«Голду Меир я словил
В радиоприемнике…»
И такое рассказал,
До того красиво! —
Я чуть было не попал
В лапы Тель-Авива.
Я сперва-то был не пьян.
Возразил два раза я —
Говорю: «Моше Даян —
Сука одноглазая, —
Агрессивный, бестия,
Чистый фараон, —
Ну а где агрессия —
Там мне не резон».
Мишка тут же впал в экстаз
После литры выпитой —
Говорит: «Они же нас
Выгнали с Египета!
Оскорбления простить
Не могу такого, —
Я позор желаю смыть
С Рождества Христова!»
Мишка взял меня за грудь:
«Мне нужна компания!
Мы ж с тобой не как-нибудь
Здравствуй, до свидания, —
Побредем, паломники,
Чувства придавив!..
Хрена ли нам Мнёвники —
Едем в Тель-Авив!»
Я сказал: «Я вот он весь,
Ты же меня спас в порту.
Но одна загвоздка есть:
Русский я по паспорту.
Только русские в родне,
Прадед мой — самарин, —
Если кто и влез ко мне,
Так и тот — татарин».
Мишку Шифмана не трожь,
С Мишкой — прочь сомнения:
У него евреи сплошь
В каждом поколении.
Дед, параличом разбит, —
Бывший врач-вредитель…
А у меня — антисемит
На антисемите.
Мишка — врач, он вдруг затих:
В Израúле бездна их, —
Гинекологов одних —
Как собак нерезаных;
Нет зубным врачам пути —
Слишком много просятся.
Где на всех зубов найти?
Значит — безработица!
Мишка мой кричит: «К чертям!
Виза — или ванная!
Едем, Коля, — море там
Израилеванное!..»
Видя Мишкину тоску, —
А он в тоске опасный, —
Я еще хлебнул кваску
И сказал: «Согласный!»
…Хвост огромный в кабинет
Из людей, пожалуй, ста.
Мишке там сказали «нет»,
Ну а мне — «пожалуйста».
Он кричал: «Ошибка тут, —
Это я — еврей!..»
А ему: «Не шибко тут!
Выйдь, вон, из дверей!»
Мишку мучает вопрос:
Кто здесь враг таинственный?
А ответ ужасно прост —
И ответ единственный:
Я в порядке, тьфу-тьфу-тьфу, —
Мишка пьет проклятую, —
Говорит, что за графу
Не пустили — пятую.
1972

(обратно)

«Оплавляются свечи…»

Оплавляются свечи
   На старинный паркет,
И стекает на плечи
   Серебро с эполет.
Как в агонии бродит
   Золотое вино…
Все былое уходит, —
   Что придет — все равно.
И, в предсмертном томленье
   Озираясь назад,
Убегают олени,
   Нарываясь на залп.
Кто-то дуло наводит
   На невинную грудь…
Все былое уходит, —
   Пусть придет что-нибудь.
Кто-то злой и умелый,
   Веселясь, наугад
Мечет острые стрелы
   В воспаленный закат.
Слышно в буре мелодий
   Повторение нот…
Пусть былое уходит, —
   Пусть придет что придет.
1972

(обратно)

Натянутый канат

Он не вышел ни званьем, ни ростом.
Не за славу, не за плату —
На свой, необычный манер
Он по жизни шагал над помостом —
По канату, по канату,
Натянутому, как нерв.
Посмотрите — вот он
   без страховки идет.
Чуть, правее наклон —
   упадет, пропадет!
Чуть левее наклон —
   все равно не спасти…
Но должно быть, ему очень нужно пройти
   четыре четверти пути.
И лучи его с шага сбивали,
И кололи, словно лавры.
Труба надрывалась — как две.
Крики «Браво!» его оглушали,
А литавры, а литавры —
Как обухом по голове!
Посмотрите — вот он
   без страховки идет.
Чуть правее наклон —
   упадет, пропадет!
Чуть левее наклон —
   все равно не спасти…
Но теперь ему меньше осталось пройти —
   уже три четверти пути.
«Ах, как жутко, как смело, как мило!
Бой со смертью — три минуты!» —
Раскрыв в ожидании рты,
Из партера глядели уныло —
Лилипуты, лилипуты —
Казалось ему с высоты.
Посмотрите — вот он
   без страховки идет.
Чуть правее наклон —
   упадет, пропадет!
Чуть левее наклон —
   все равно не спасти…
Но спокойно, — ему остается пройти
   всего две четверти пути!
Он смеялся над славою бренной,
Но хотел быть только первым —
Такого попробуй угробь!
Не по проволоке над ареной, —
Он по нервам — нам по нервам —
Шел под барабанную дробь!
Посмотрите — вот он
   без страховки идет.
Чуть правее наклон —
   упадет, пропадет!
Чуть левее наклон —
   все равно не спасти…
Но замрите, — ему остается пройти
   не больше четверти пути!
Закричал дрессировщик — и звери
Клали лапы на носилки…
Но прост приговор и суров:
Был растерян он или уверен —
Но в опилки, но в опилки
Он пролил досаду и кровь!
И сегодня другой
   без страховки идет.
Тонкий шнур под ногой —
   упадет, пропадет!
Вправо, влево наклон —
   и его не спасти…
Но зачем-то ему тоже нужно пройти
   четыре четверти пути!
1972

(обратно)

«Мосты сгорели, углубились броды…»

Мосты сгорели, углубились броды,
И тесно — видим только черепа,
И перекрыты выходы и входы,
И путь один — туда, куда толпа.
И парами коней, привыкших к цугу,
Наглядно доказав, как тесен мир,
Толпа идет по замкнутому кругу —
И круг велик, и сбит ориентир.
Течет под дождь попавшая палитра,
Врываются галопы в полонез,
Нет запахов, цветов, тонов и ритмов,
И кислород из воздуха исчез.
Ничье безумье или вдохновенье
Круговращенье это не прервет.
Не есть ли это — вечное движенье,
Тот самый бесконечный путь вперед?
1972

(обратно)

Тот, который не стрелял

   Я вам мозги не пудрю —
   Уже не тот завод:
   В меня стрелял поутру
   Из ружей целый взвод.
   За что мне эта злая,
   Нелепая стезя —
   Не то чтобы не знаю, —
   Рассказывать нельзя.
Мой командир меня почти что спас,
Но кто-то на расстреле настоял…
И взвод отлично выполнил приказ, —
Но был один, который не стрелял.
   Судьба моя лихая
   Давно наперекос:
   Однажды языка я
   Добыл, да не донес, —
   И особист Суэтин,
   Неутомимый наш,
   Еще тогда приметил
   И взял на карандаш.
Он выволок на свет и приволок
Подколотый, подшитый матерьял…
Никто поделать ничего не смог.
Нет — смог один, который не стрелял.
   Рука упала в пропасть
   С дурацким звуком «Пли!» —
   И залп мне выдал пропуск
   В ту сторону земли.
   Но слышу: «Жив, зараза, —
   Тащите в медсанбат.
   Расстреливать два раза
   Уставы не велят».
А врач потом все цокал языком
И, удивляясь, пули удалял, —
А я в бреду беседовал тайком
С тем пареньком, который не стрелял.
   Я раны, как собака, —
   Лизал, а не лечил;
   В госпиталях, однако, —
   В большом почете был.
   Ходил в меня влюбленный
   Весь слабый женский пол:
   «Эй ты, недострелённый,
   Давай-ка на укол!»
Наш батальон геройствовал в Крыму,
И я туда глюкозу посылал —
Чтоб было слаще воевать ему.
Кому? Тому, который не стрелял.
   Я пил чаек из блюдца,
   Со спиртиком бывал…
   Мне не пришлось загнуться,
   И я довоевал.
   В свой полк определили, —
   «Воюй! — сказал комбат. —
   А что недострелили —
   Так я не виноват».
Я очень рад был — но, присев у пня,
Я выл белугой и судьбину клял:
Немецкий снайпер дострелил меня, —
Убив того, который не стрелял.
1972

(обратно)

Чужая колея

Сам виноват — и слезы лью,
     и охаю:
Попал в чужую колею
     глубокую.
Я цели намечал свои
     на выбор сам —
А вот теперь из колеи
     не выбраться.
   Крутые скользкие края
   Имеет эта колея.
   Я кляну проложивших ее —
   Скоро лопнет терпенье мое —
   И склоняю, как школьник плохой:
   Колею, в колее, с колеей…
Но почему неймется мне —
     нахальный я, —
Условья, в общем, в колесе
     нормальные:
Никто не стукнет, не притрет —
     не жалуйся, —
Желаешь двигаться вперед —
     пожалуйста!
   Отказа нет в еде-питье
   В уютной этой колее —
   И я живо себя убедил:
   Не один я в нее угодил, —
   Так держать — колесо в колесе! —
   И доеду туда, куда все.
Вот кто-то крикнул сам не свой:
     «А ну пусти!» —
И начал спорить с колеей
     по глупости.
Он в споре сжег запас до дна
     тепла души —
И полетели клапана
     и вкладыши.
   Но покорежил он края —
   И шире стала колея.
   Вдруг его обрывается след…
   Чудака оттащили в кювет,
   Чтоб не мог он нам, задним, мешать
   По чужой колее проезжать.
Вот и ко мне пришла беда —
     стартёр заел, —
Теперь уж это не езда,
     а ёрзанье.
И надо б выйти, подтолкнуть —
     но прыти нет, —
Авось подъедет кто-нибудь
     и вытянет.
   Напрасно жду подмоги я —
   Чужая эта колея.
   Расплеваться бы глиной и ржой
   С колеей этой самой — чужой, —
   Тем, что я ее сам углубил,
   Я у задних надежду убил.
Прошиб меня холодный пот
     до косточки,
И я прошелся чуть вперед,
     по досточке, —
Гляжу — размыли край ручьи
     весенние,
Там выезд есть из колеи —
     спасение!
   Я грязью из-под шин плюю
   В чужую эту колею.
   Эй вы, задние, делай как я!
   Это значит — не надо за мной,
   Колея эта — только моя,
   Выбирайтесь своей колеей!
1973

(обратно)

«Я скачу позади на полслова…»

   Я скачу позади на полслова,
   На нерезвом коне, без щита, —
   Я похож не на ратника злого,
   А скорее — на злого шута.
Бывало, вырывался я на корпус,
Уверенно, как сам великий князь,
Клонясь вперед — не падая, не горбясь,
А именно намеренно клонясь.
Но из седла меня однажды выбили —
Копьем поддели, сбоку подскакав, —
И надо мной, лежащим, лошадь вздыбили,
И надругались, плетью приласкав.
   Рядом всадники с гиканьем диким
   Копья целили в месиво тел.
   Ах, дурак я, что с князем великим
   Поравняться в осанке хотел!
Меня на поле битвы не ищите —
Я отстранен от всяких ратных дел, —
Кольчугу унесли — я беззащитен
Для зуботычин, дротиков и стрел.
Зазубрен мой топор, и руки скручены,
Ложусь на сбитый наскоро настил,
Пожизненно до битвы недопущенный
За то, что раз бестактность допустил.
   Назван я перед ратью двуликим —
   И топтать меня можно и сечь.
   Но взойдет и над князем великим
   Окровавленный кованый меч!..
Встаю я, отряхаюсь от навоза,
Худые руки сторожу кручу,
Беру коня плохого из обоза,
Кромсаю ребра — и вперед скачу.
Влечу я в битву звонкую да манкую,
Я не могу, чтоб это без меня, —
И поступлюсь я княжеской осанкою,
И если надо — то сойду с коня!
1973

(обратно) (обратно)

Я несла свою Беду

«Я несла свою Беду…»

Я несла свою Беду
   по весеннему по льду, —
Обломился лед — душа оборвалася —
Камнем пóд воду пошла, —
   а Беда — хоть тяжела,
А за острые края задержалася.
И Беда с того вот дня
   ищет пó свету меня, —
Слухи ходят — вместе с ней —
   с кривотолками.
А что я не умерла —
   знала голая ветла
И еще — перепела с перепелками.
Кто ж из них сказал ему,
   господину моему, —
Только выдали меня, проболталися, —
И, от страсти сам не свой,
   он отправился за мной,
Ну а с ним — Беда с Молвой увязалися.
Он настиг меня, догнал —
   обнял, на руки поднял, —
Рядом с ним в седле Беда ухмылялася.
Но остаться он не мог —
   был всего один денек, —
А Беда — на вечный срок задержалася…
1970

(обратно)

Банька по-черному

Копи!
   Ладно, мысли свои вздорные
     копи!
Топи!
   Ладно, баню мне по-черному
     топи!
Вопи!
   Все равно меня утопишь,
     но — вопи!..
Только баню мне как хочешь
   натопи.
Ох, сегодня я отмаюсь,
   эх, освоюсь!
Но сомневаюсь,
   что отмоюсь!
Не спи!
   Где рубаху мне по пояс
     добыла?!
Топи!
   Ох, сегодня я отмоюсь
     добела!
Кропи!
   В бане стены закопченные
     кропи!
Топи!
   Слышишь, баню мне по-черному
     топи!
Ох, сегодня я отмаюсь,
   эх, освоюсь!
Но сомневаюсь,
   что отмоюсь!
Кричи!
   Загнан в угол зельем, словно
     гончей — лось.
Молчи!
   У меня давно похмелье
     кончилось.
Терпи!
   Ты ж сама по дури
     прóдала меня!
Топи!
   Чтоб я чист был, как щенок,
     к исходу дня!
Ох, сегодня я отмаюсь,
   эх, освоюсь!
Но сомневаюсь,
   что отмоюсь!
Купи!
   Хоть кого-то из охранников
     купи!
Топи!
   Слышишь, баню ты мне раненько
     топи!
Вопи!
   Все равно меня утопишь,
     но — вопи!..
Топи!
   Эту баню мне как хочешь,
     но — топи!
Ох, сегодня я отмаюсь,
   эх, освоюсь!
Но сомневаюсь,
   что отмоюсь!
<1970>

(обратно)

«Я первый смерил жизнь обратным счетом…»

Я первый смерил жизнь обратным счетом —
Я буду беспристрастен и правдив:
Сначала кожа выстрелила потом
И задымилась, поры разрядив.
Я затаился, и затих, и замер, —
Мне показалось — я вернулся вдруг
В бездушье безвоздушных барокамер
И в замкнутые петли центрифуг.
Сейчас я стану недвижим и грузен,
И погружен в молчанье, а пока —
Меха и горны всех газетных кузен
Раздуют это дело на века.
Хлестнула память мне кнутом по нервам —
В ней каждый образ был неповторим…
Вот мой дублер, который мог быть первым,
Который смог впервые стать вторым.
Пока что на него не тратят шрифта, —
Запас заглавных букв — на одного.
Мы с ним вдвоем прошли весь путь до лифта,
Но дальше я поднялся без него…
Вот тот, который прочертил орбиту,
При мне его в лицо не знал никто, —
Все мыслимое было им открыто
И брошено горстями в решето…
И словно из-за дымовой завесы
Друзей явились лица и семьи, —
Они все скоро на страницах прессы
Расскажут биографии свои.
Их всех, с кем вел я доброе соседство,
Свидетелями выведут на суд, —
Обычное мое, босое детство
Обуют и в скрижали занесут…
Чудное слово «Пуск!» — подобье вопля —
Возникло и нависло надо мной, —
Недобро, глухо заворчали сопла
И сплюнули расплавленной слюной.
И вихрем чувств пожар души задуло,
И я не смел — или забыл — дышать.
Планета напоследок притянула,
Прижала, не желая отпускать.
Она вцепилась удесятеренно, —
Глаза, казалось, вышли из орбит,
И правый глаз впервые удивленно
Взглянул на левый, веком не прикрыт.
Мне рот заткнул — не помню, крик ли,
   кляп ли,
Я рос из кресла, как с корнями пень.
Вот сожрала все топливо до капли
И отвалилась первая ступень.
Там, подо мной, сирены голосили,
Не знаю — хороня или храня,
А здесь надсадно двигатели взвыли
И из объятий вырвали меня.
Приборы на земле угомонились,
Вновь чередом своим пошла весна,
Глаза мои на место возвратились,
Исчезли перегрузки, — тишина…
Эксперимент вошел в другую фазу, —
Пульс начал реже в датчики стучать.
Я в ночь влетел — минуя вечер, сразу, —
И получил команду отдыхать.
И неуютно сделалось в эфире,
Но Левитан ворвался в тесный зал
И отчеканил громко: «Первый в мире…» —
И про меня хорошее сказал.
Я шлем скафандра положил на локоть,
Изрек про самочувствие свое.
Пришла такая приторная легкость,
Что даже затошнило от нее.
Шнур микрофона словно в петлю свился.
Стучали в ребра легкие, звеня.
Я на мгновенье сердцем подавился —
Оно застряло в горле у меня.
Я óтдал рапорт весело — на совесть,
Разборчиво и очень делово.
Я думал: вот она и невесомость —
Я вешу нуль, — так мало, ничего!..
Но я не ведал в этот час полета,
Шутя над невесомостью чуднóй,
Что от нее кровавой будет рвота
И костный кальций вымоет с мочой…
<Между 1970 и 1978>

(обратно)

«Проделав брешь в затишье…»

   Проделав брешь в затишье,
   Весна идет в штыки,
   И высунули крыши
   Из снега языки.
   Голодная до драки,
   Оскалилась весна, —
   Как с языка собаки,
   Стекает с крыш слюна.
Весенние армии жаждут успеха,
Все ясно, и стрелы на карте прямы, —
И воины в легких небесных доспехах
Врубаются в белые рати зимы.
   Но рано веселиться:
   Сам зимний генерал
   Никак своих позиций
   Без боя не сдавал.
   Тайком под белым флагом
   Он собирал войска —
   И вдруг ударил с фланга
   Мороз исподтишка.
И битва идет с переменным успехом:
Где свет и ручьи — где поземка и мгла,
И воины в легких небесных доспехах
С потерями вышли назад из «котла».
   Морозу удирать бы —
   А он впадает в раж:
   Играет с вьюгой свадьбу, —
   Не свадьбу — а шабаш!
   Окно скрипит фрамугой —
   То ветер перебрал, —
   Но он напрасно с вьюгой
   Победу пировал!
А в зимнем тылу говорят об успехах,
И наглые сводки приходят из тьмы, —
Но воины в легких небесных доспехах
Врубаются клиньями в царство зимы.
   Откуда что берется —
   Сжимается без слов
   Рука тепла и солнца
   На горле холодов.
   Не совершиться чуду:
   Снег виден лишь в тылах —
   Войска зимы повсюду
   Бросают белый флаг.
И дальше на север идет наступленье —
Запела вода, пробуждаясь от сна, —
Весна неизбежна — ну как обновленье,
И необходима, как — просто весна.
   Кто славно жил в морозы,
   Те не снимают шуб, —
   Но ржаво льются слезы
   Из водосточных труб.
   Но только грош им, нищим,
   В базарный день цена —
   На эту землю свыше
   Ниспослана весна.
…Два слова войскам: несмотря на успехи,
Не прячьте в чулан или в старый комод
Небесные легкие ваши доспехи —
Они пригодятся еще через год!
<Между 1970 и 1978>

(обратно)

«Вот я вошел и дверь прикрыл…»

Вот я вошел и дверь прикрыл,
И показал бумаги,
И так толково объяснил,
Зачем приехал в лагерь.
   Начальник — как уключина, —
   Скрипит — и ни в какую!
   «В кино мне роль поручена, —
   Опять ему толкую, —
   И вот для изучения —
   Такое ремесло —
   Имею направление!
   Дошло теперь?» — «Дошло!
Вот это мы приветствуем, —
Чтоб было как с копирки,
Вам хорошо б — под следствием
Полгодика в Бутырке!
   Чтоб ощутить затылочком,
   Что чуть не расстреляли,
   Потом — по пересылочкам, —
   Тогда бы вы сыграли!..»
   Внушаю бедолаге я
   Настойчиво, с трудом:
   «Мне нужно прямо с лагеря —
   Не бывши под судом!»
«Да вы ведь знать не знаете,
За что вас осудили, —
Права со мной качаете —
А вас еще не брили!»
   «Побреют — рожа сплющена! —
   Но все познать желаю,
   А что уже упущено —
   Талантом наверстаю!»
   «Да что за околесица, —
   Опять он возражать, —
   Пять лет в четыре месяца —
   Экстерном, так сказать!..»
Он даже шаркнул мне ногой —
Для секретарши Светы:
«У нас, товарищ дорогой,
Не университеты!»
   Я стервенею, в роль вхожу,
   А он, гляжу, — сдается.
   Я в раже, ýдержа мне нет,
   Бумагами трясу:
   «Мне некогда сидеть пять лет —
   Премьера на носу!»
<Между 1970 и 1978>

(обратно)

«Возвратятся на свои на крýги…»

Возвратятся на свои на крýги
Ураганы поздно или рано,
И, как сыромятные подпруги,
Льды затянут брюхо океана.
Словно наговоры и наветы,
Землю обволакивают вьюги, —
Дуют, дуют северные ветры,
Превращаясь в южные на юге.
Упадут огромной силы токи
Со стальной коломенской версты —
И высоковольтные потоки
Станут током низкой частоты.
И взовьются бесом у антенны,
И, пройдя сквозь омы — на реле,
До того ослабнут постепенно,
Что лови их стрелкой на шкале.
…В скрипе, стуке, скрежете и гуде
Слышно, как клевещут и судачат.
Если плачут северные люди —
Значит, скоро южные заплачут.
<До 1978>

(обратно)

«У профессиональных игроков…»

У профессиональных игроков
Любая масть ложится перед червой, —
Так век двадцатый — лучший из веков
Как шлюха упадет под двадцать первый.
Я думаю — ученые наврали, —
Прокол у них в теории, порез:
Развитие идет не по спирали,
А вкривь и вкось, вразнос, наперерез.
<До 1978>

(обратно)

«Зарыты в нашу память на века…»

Зарыты в нашу память на века
И даты, и события, и лица,
А память — как колодец глубока:
Попробуй заглянуть — наверняка
Лицо — и то — неясно отразится.
   Разглядеть, что истинно, что ложно,
   Может только беспристрастный суд:
   Осторожно с прошлым, осторожно —
   Не разбейте глиняный сосуд!
     Иногда как-то вдруг вспоминается
     Из войны пара фраз —
     Например, что сапер ошибается
     Только раз.
Одни его лениво ворошат,
Другие неохотно вспоминают,
А третьи — даже помнить не хотят, —
И прошлое лежит как старый клад,
Который никогда не раскопают.
   И поток годов унес с границы
   Стрелки — указатели пути, —
   Очень просто в прошлом заблудиться —
   И назад дороги не найти.
     Иногда как-то вдруг вспоминается
     Из войны пара фраз —
     Например, что сапер ошибается
     Только раз.
С налета не вини — повремени:
Есть у людей на все свои причины —
Не скрыть, а позабыть хотят они, —
Ведь в толще лет еще лежат в тени
Забытые заржавленные мины.
   В минном поле прошлого копаться —
   Лучше без ошибок, — потому
   Что на минном поле ошибаться
   Просто абсолютно ни к чему.
     Иногда как-то вдруг вспоминается
     Из войны пара фраз —
     Например, что сапер ошибается
     Только раз.
Один толчок — и стрелки побегут, —
А нервы у людей не из каната, —
И будет взрыв, и перетрется жгут…
Но может, мину вовремя найдут
И извлекут до взрыва детонатор!
   Спит земля спокойно под цветами,
   Но когда находят мины в ней —
   Их берут умелыми руками
   И взрывают дальше от людей.
     Иногда как-то вдруг вспоминается
     Из войны пара фраз —
     Например, что сапер ошибается
     Только раз.
<До 1978>

(обратно)

«Мы бдительны — мы тайн не разболтаем…»

Мы бдительны — мы тайн не разболтаем, —
Они в надежных жилистых руках,
К тому же этих тайн мы знать не знаем —
Мы умникам секреты доверяем, —
А мы, даст Бог, походим в дураках.
Успехи взвесить — нету разновесов,
Успехи есть, а разновесов нет, —
Они весомы — и крутых замесов.
А мы стоим на страже интересов,
Границ, успехов, мира и планет.
Вчера отметив запуск агрегата,
Сегодня мы героев похмелим,
Еще возьмем по полкило на брата…
Свой интерес мы — побоку, ребята, —
На кой нам свой, и что нам делать с ним?
Мы телевизоров напокупали,
В шесть — по второй глядели про хоккей,
А в семь — по всем Нью-Йорк передавали,
Я не видал — мы Якова купали, —
Но там у них, наверное, — о'кей!
Хотя волнуюсь — в голове вопросы:
Как негры там? — а тут детей купай, —
Как там с Ливаном? что там у Сомосы?
Ясир здоров ли? каковы прогнозы?
Как с Картером? на месте ли Китай?
«Какие ордена еще бывают?» —
Послал письмо в программу «Время» я.
Еще полно — так что ж их не вручают?!
Мои детишки просто обожают, —
Когда вручают — плачет вся семья.
<1978>

(обратно)

«Мне скулы от досады сводит…»

Мне скулы от досады сводит:
Мне кажется который год,
Что там, где я, — там жизнь проходит,
А там, где нет меня, — идет.
А дальше — больше, — каждый день я
Стал слышать злые голоса:
«Где ты — там только наважденье,
Где нет тебя — всё чудеса.
Ты только ждешь и догоняешь,
Врешь и боишься не успеть,
Смеешься меньше ты, и, знаешь,
Ты стал разучиваться петь!
Как дым твои ресурсы тают,
И сам швыряешь всё подряд, —
Зачем?! Где ты — там не летают,
А там, где нет тебя, — парят».
Я верю крику, вою, лаю,
Но все-таки, друзей любя,
Дразнить врагов я не кончаю,
С собой в побеге от себя.
Живу, не ожидаю чуда,
Но пухнут жилы от стыда, —
Я каждый раз хочу отсюда
Сбежать куда-нибудь туда…
Хоть все пропой, протарабань я,
Хоть всем хоть голым покажись —
Пустое все, — здесь — прозябанье,
А где-то там — такая жизнь!..
Фартило мне. Земля вертелась,
И, взявши пары три белья,
Я — шасть! — и там. Но вмиг хотелось
Назад, откуда прибыл я.
1979

(обратно)

«Мой черный человек в костюме сером…»

Мой черный человек в костюме сером —
Он был министром, домуправом, офицером, —
Как злобный клоун, он менял личины
И бил под дых, внезапно, без причины.
И, улыбаясь, мне ломали крылья,
Мой хрип порой похожим был на вой, —
И я немел от боли и бессилья,
И лишь шептал: «Спасибо, что — живой».
Я суеверен был, искал приметы,
Что, мол, пройдет, терпи, всё ерунда…
Я даже прорывался в кабинеты
И зарекался: «Больше — никогда!»
Вокруг меня кликуши голосили:
«В Париж мотает, словно мы — в Тюмень, —
Пора такого выгнать из России!
Давно пора, — видать, начальству лень!»
Судачили про дачу и зарплату:
Мол, денег — прорва, по ночам кую.
Я всё отдам — берите без доплаты
Трехкомнатную камеру мою.
И мне давали добрые советы,
Чуть свысока похлопав по плечу,
Мои друзья — известные поэты:
«Не стоит рифмовать „кричу — торчу“».
И лопнула во мне терпенья жила —
И я со смертью перешел на «ты», —
Она давно возле меня кружила,
Побаивалась только хрипоты.
Я от суда скрываться не намерен,
Коль призовут — отвечу на вопрос.
Я до секунд всю жизнь свою измерил —
И худо-бедно, но тащил свой воз.
Но знаю я, что лживо, а что свято, —
Я понял это все-таки давно.
Мой путь один, всего один, ребята, —
Мне выбора, по счастью, не дано.
<1979 или 1980>

(обратно)

«Я никогда не верил в миражи…»

Я никогда не верил в миражи,
В грядущий рай не ладил чемодана, —
Учителей сожрало море лжи —
И выплюнуло возле Магадана.
И я не отличался от невежд,
А если отличался — очень мало,
Занозы не оставил Будапешт,
А Прага сердце мне не разорвала.
А мы шумели в жизни и на сцене:
Мы путаники, мальчики пока, —
Но скоро нас заметят и оценят.
Эй! Против кто?
     Намнем ему бока!
Но мы умели чувствовать опасность
Задолго до начала холодов,
С бесстыдством шлюхи приходила ясность
И души запирала на засов.
И нас хотя расстрелы не косили,
Но жили мы, поднять не смея глаз, —
Мы тоже дети страшных лет России,
Безвременье вливало водку в нас.
<1979 или 1980>

(обратно)

«А мы живем в мертвящей пустоте…»

А мы живем в мертвящей пустоте, —
Попробуй надави — так брызнет гноем, —
И страх мертвящий заглушаем воем —
И те, что первые, и люди, что в хвосте.
И обязательные жертвоприношенья,
Отцами нашими воспетые не раз,
Печать поставили на наше поколенье,
Лишили разума и памяти и глаз.
<1979 или 1980>

(обратно)

«И снизу лед и сверху — маюсь между…»

И снизу лед и сверху — маюсь между, —
Пробить ли верх иль пробуравить низ?
Конечно — всплыть и не терять надежду,
А там — за дело в ожиданье виз.
Лед надо мною, надломись и тресни!
Я весь в поту, как пахарь от сохи.
Вернусь к тебе, как корабли из песни,
Все помня, даже старые стихи.
Мне меньше полувека — сорок с лишним, —
Я жив, тобой и Господом храним.
Мне есть что спеть, представ перед всевышним,
Мне есть чем оправдаться перед ним.
1980

(обратно)

Белый вальс

Какой был бал! Накал движенья, звука, нервов!
Сердца стучали на три счета вместо двух.
К тому же дамы приглашали кавалеров
На белый вальс традиционный — и
     захватывало дух.
Ты сам, хотя танцуешь с горем пополам,
Давно решился пригласить ее одну, —
Но вечно надо отлучаться по делам —
Спешить на помощь, собираться на войну.
И вот, все ближе, все реальней становясь,
Она, к которой подойти намеревался,
Идет сама, чтоб пригласить тебя на вальс, —
И кровь в виски твои стучится в ритме вальса.
   Ты внешне спокоен средь шумного бала,
   Но тень за тобою тебя выдавала —
   Металась, ломалась, дрожала она
     в зыбком свете свечей.
   И бережно держа, и бешено кружа,
   Ты мог бы провести ее по лезвию ножа, —
   Не стой же ты руки сложа,
     сам не свой и — ничей!
   Если петь без души —
     вылетает из уст белый звук.
   Если строки ритмичны без рифмы,
     тогда говорят: белый стих.
   Если все цвета радуги снова сложить —
     будет свет, белый свет.
   Если все в мире вальсы сольются в один —
     будет вальс, белый вальс.
Был белый вальс — конец сомненья маловеров
И завершенье юных снов, забав, утех, —
Сегодня дамы приглашали кавалеров —
Не потому, не потому, что мало храбрости у тех.
Возведены на время бала в званье дам,
И кружит головы нам вальс, как в старину.
Партнерам скоро отлучаться по делам —
Спешить на помощь, собираться на войну.
Белее снега, белый вальс, кружись, кружись,
Чтоб снегопад подольше не прервался!
Она пришла, чтоб пригласить тебя на жизнь, —
И ты был бел — бледнее стен, белее вальса.
   Ты внешне спокоен средь шумного бала,
   Но тень за тобою тебя выдавала —
   Металась, ломалась, дрожала она
     в зыбком свете свечи.
   И бережно держа, и бешено кружа,
   Ты мог бы провести ее по лезвию ножа, —
   Не стой же ты руки сложа,
     сам не свой и — ничей!
   Если петь без души —
     вылетает из уст белый звук.
   Если строки ритмичны без рифмы,
     тогда говорят: белый стих.
   Если все цвета радуги снова сложить —
     будет свет, белый свет.
   Если все в мире вальсы сольются в один —
     будет вальс, белый вальс!
Где б ни был бал — в лицее, в Доме офицеров,
В дворцовой зале, в школе — как тебе везло, —
В России дамы приглашали кавалеров
Во все века на белый вальс, и было все белым-бело.
Потупя взоры, не смотря по сторонам,
Через отчаянье, молчанье, тишину
Спешили женщины прийти на помощь к нам, —
Их бальный зал — величиной во всю страну.
Куда б ни бросило тебя, где б ни исчез, —
Припомни этот белый зал — и улыбнешься.
Век будут ждать тебя — и с моря и с небес —
И пригласят на белый вальс, когда вернешься.
   Ты внешне спокоен средь шумного бала,
   Но тень за тобою тебя выдавала —
   Металась, ломалась, дрожала она
     в зыбком свете свечей.
   И бережно держа, и бешено кружа,
   Ты мог бы провести ее по лезвию ножа, —
   Не стой же ты руки сложа,
     сам не свой и — ничей!
   Если петь без души —
     вылетает из уст белый звук.
   Если строки ритмичны без рифмы,
     тогда говорят: белый стих.
   Если все цвета радуги снова сложить —
     будет свет, белый свет.
   Если все в мире вальсы сольются в один —
     будет вальс, белый вальс!
1978

(обратно)

Райские яблоки

Я когда-то умру — мы когда-то всегда умираем, —
Как бы так угадать, чтоб не сам — чтобы
   в спину ножом:
Убиенных щадят, отпевают и балуют раем, —
Не скажу про живых, а покойников мы бережем.
В грязь ударю лицом, завалюсь покрасúвее
   набок —
И ударит душа на ворованных клячах в галоп,
В дивных райских садах наберу бледно-розовых
   яблок…
Жаль, сады сторожат и стреляют без промаха
   в лоб.
Прискакали — гляжу — пред очами не райское
   что-то:
Неродящий пустырь и сплошное ничто —
   беспредел.
И среди ничего возвышались литые ворота,
И огромный этап — тысяч пять — на коленях
   сидел.
Как ржанет коренной! Я смирил его ласковым
   словом,
Да репьи из мочал еле выдрал и гриву заплел.
Седовласый старик слишком долго возился
   с засовом —
И кряхтел и ворчал, и не смог отворить — и ушел.
И измученный люд не издал ни единого стона,
Лишь на корточки вдруг с онемевших колен
   пересел.
Здесь малина, братва, — нас встречают малиновым
   звоном!
Все вернулось на круг, и распятый над кругом
   висел.
Всем нам блага подай, да и много ли требовал я
   благ?!
Мне — чтоб были друзья, да жена — чтобы пала
   на гроб, —
Ну а я уж для них наберу бледно-розовых
   яблок…
Жаль, сады сторожат и стреляют без промаха
   в лоб.
Я узнал старика по слезам на щеках его дряблых:
Это Петр Святой — он апостол, а я — остолоп.
Вот и кущи-сады, в коих прорва мороженых
   яблок…
Но сады сторожат — и убит я без промаха в лоб.
И погнал я коней прочь от мест этих гиблых
   и зяблых, —
Кони просят овсу, но и я закусил удила.
Вдоль обрыва с кнутом по-над пропастью пазуху
   яблок
Для тебя я везу: ты меня и из рая ждала!
1978

(обратно)

«Мне судьба — до последней черты, до креста…»

Мне судьба — до последней черты, до креста
Спорить до хрипоты (а за ней — немота),
Убеждать и доказывать с пеной у рта,
Что — не то это вовсе, не тот и не та!
Что — лабазники врут про ошибки Христа,
Что — пока еще в грунт не влежалась плита, —
Триста лет под татарами — жизнь еще та:
Маета трехсотлетняя и нищета.
Но под властью татар жил Иван Калита,
И уж был не один, кто один против ста.
<Пот> намерений добрых и бунтов тщета,
Пугачевщина, кровь и опять — нищета…
Пусть не враз, пусть сперва не поймут
   ни черта, —
Повторю даже в образе злого шута, —
Но не стóит предмет, да и тема не та, —
Суета всех сует — все равно суета.
Только чашу испить — не успеть на бегу,
Даже если разлить — все равно не смогу;
Или выплеснуть в наглую рожу врагу —
Не ломаюсь, не лгу — все равно не могу!
На вертящемся гладком и скользком кругу
Равновесье держу, изгибаюсь в дугу!
Что же с чашею делать?! Разбить — не могу!
Потерплю — и достойного подстерегу:
Передам — и не надо держаться в кругу
И в кромешную тьму, и в неясную згу, —
Другу передоверивши чашу, сбегу!
Смог ли он ее выпить — узнать не смогу.
Я с сошедшими с круга пасусь на лугу,
Я о чаше невыпитой здесь ни гугу —
Никому не скажу, при себе сберегу, —
А сказать — и затопчут меня на лугу.
Я до рвоты, ребята, за вас хлопочу!
Может, кто-то когда-то поставит свечу
Мне за голый мой нерв, на котором кричу,
И веселый манер, на котором шучу…
Даже если сулят золотую парчу
Или порчу грозят напустить — не хочу, —
На ослабленном нерве я не зазвучу —
Я уж свой подтяну, подновлю, подвинчу!
Лучше я загуляю, запью, заторчу,
Все, что ночью кропаю, — в чаду растопчу,
Лучше голову песне своей откручу, —
Но не буду скользить словно пыль по лучу!..
Если все-таки чашу испить мне судьба,
Если музыка с песней не слишком груба,
Если вдруг докажу, даже с пеной у рта, —
Я умру и скажу, что не все суета!
1978

(обратно)

Попытка самоубийства

Подшит крахмальный подворотничок
И наглухо застегнут китель серый —
И вот легли на спусковой крючок
Бескровные фаланги офицера.
Пора! Кто знает время сей поры?
Но вот она воистину близка:
О, как недолог жест от кобуры
До выбритого начисто виска!
   Движение закончилось, и сдуло
   С назначенной мишени волосок —
   С улыбкой Смерть уставилась из дула
   На аккуратно выбритый висок.
Виднелась сбоку поднятая бровь,
А рядом что-то билось и дрожало —
В виске еще не пущенная кровь
Пульсировала, то есть возражала.
И перед тем как ринуться посметь
От уха в мозг, наискосок к затылку, —
Вдруг загляделась пристальная Смерть
На жалкую взбесившуюся жилку…
   Промедлила она — и прогадала:
   Теперь обратно в кобуру ложись!
   Так Смерть впервые близко увидала
   С рожденья ненавидимую Жизнь.
<До 1978>

(обратно)

Памятник

Я при жизни был рослым и стройным,
Не боялся ни слова, ни пули
И в привычные рамки не лез, —
Но с тех пор, как считаюсь покойным,
Охромили меня и согнули,
К пьедесталу прибив ахиллес.
Не стряхнуть мне гранитного мяса
И не вытащить из постамента
Ахиллесову эту пяту,
И железные ребра каркаса
Мертво схвачены слоем цемента, —
Только судороги по хребту.
Я хвалился косою саженью —
   Нате смерьте! —
Я не знал, что подвергнусь суженью
   После смерти, —
Но в обычные рамки я всажен —
   Нá спор вбили,
А косую неровную сажень —
   Распрямили.
И с меня, когда взял я да умер,
Живо маску посмертную сняли
Расторопные члены семьи, —
И не знаю, кто их надоумил, —
Только с гипса вчистую стесали
Азиатские скулы мои.
Мне такое не мнилось, не снилось,
И считал я, что мне не грозило
Оказаться всех мертвых мертвей, —
Но поверхность на слепке лоснилась,
И могильною скукой сквозило
Из беззубой улыбки моей.
Я при жизни не клал тем, кто хищный,
   В пасти палец,
Подходившие с меркой обычной —
   Отступались, —
Но по снятии маски посмертной —
   Тут же в ванной —
Гробовщик подошел ко мне с меркой
   Деревянной…
А потом, по прошествии года, —
Как венец моего исправленья —
Крепко сбитый литой монумент
При огромном скопленье народа
Открывали под бодрое пенье, —
Под мое — с намагниченных лент.
Тишина надо мной раскололась —
Из динамиков хлынули звуки,
С крыш ударил направленный свет, —
Мой отчаяньем сорванный голос
Современные средства науки
Превратили в приятныйфальцет.
Я немел, в покрывало упрятан, —
   Все там будем! —
Я орал в то же время кастратом
   В уши людям.
Саван сдернули — как я обужен,
   Нате смерьте! —
Неужели такой я вам нужен
   После смерти?!
Командора шаги злы и гулки.
Я решил: как во времени оном —
Не пройтись ли, по плитам звеня? —
И шарахнулись толпы в проулки,
Когда вырвал я ногу со стоном
И осыпались камни с меня.
Накренился я — гол, безобразен, —
Но и падая — вылез из кожи,
Дотянулся железной клюкой, —
И, когда уже грохнулся наземь,
Из разодранных рупоров все же
Прохрипел я похоже: «Живой!»
1973











(обратно) (обратно) (обратно)

Андрей Вознесенский Тьмать

ПЛАBКИ БОГА Пятидесятые

* * *
Памяти Б. и С.

Эх, Россия!
Эх, размах…
Пахнет псиной
в небесах.
Мимо Марсов, Днепрогэсов,
мачт, антенн, фабричных труб
страшным символом
прогресса
носится собачий труп.
1959
ПЕРBЫЙ СНЕГ
Над Академией,
осатанев,
грехопадением
падает снег.
Парками, скверами
счастье взвилось.
Мы были первыми.
С нас началось —
рифмы, молитвы,
свист пулевой,
прыганья в лифты
вниз головой!
Сани, погони,
искры из глаз.
Все – эпигоны,
все после нас…
С неба тяжёлого,
сном, чудодейством,
снегом на голову
валится детство,
свалкою, волей,
шапкой с ушами,
шалостью, школой,
непослушаньем.
Здесь мы встречаемся.
Мы однолетки.
Мы задыхаемся
в лестничной клетке.
Автомобилями
мчатся недели.
К чёрту фамилии!
Осточертели!
Разве Монтекки
и Капулетти
локоны, веки,
лепеты эти?
Тысячеустым
четверостишием
чище искусства,
чуда почище.
1950-е
ОСЕННИЙ BОСКРЕСНИК
Кружатся опилки,
груши и лимоны.
Прямо
на затылки
падают балконы!
Мимо этой сутолоки,
ветра, листопада
мчатся на полуторке
вёдра и лопаты.
Над головоломной
ка —
та —
строфой
мы летим в Коломну
убирать картофель.
Замотаем платьица,
брючины засучим.
Всадим заступ в задницы
пахотам и кручам!
1953
КОЛЕСО СМЕХА
Летят носы клубникой,
подолы и трико.
А в центре столб клубится —
ого-го!
Смеху сколько —
скользко!
Девчонки и мальчишки
слетают в снег, визжа,
как с колеса точильщика
иль с веловиража.
Не так ли жизнь заносит
товарищей иных,
им задницы занозит
и скидывает их?
Как мне нужна в поэзии
святая простота,
но мчит меня по лезвию
куда-то не туда.
Обледенели доски.
Лечу под хохот толп,
а в центре, как Твардовский,
стоит дубовый столб.
Слетаю метеором
под хохот и галдёж…
Умора!
Ой, умрёшь.
1953
* * *
Меня пугают формализмом.
Как вы от жизни далеки,
пропахнувшие формалином
и фимиамом знатоки!
В вас, может, есть и целина,
но нет жемчужного зерна.
Искусство мертвенно без искры,
не столько Божьей, как людской,
чтоб слушали бульдозеристы
непроходимою тайгой.
Им приходилось зло и солоно,
но чтоб стояли, как сейчас,
они – небритые, как солнце,
и точно сосны – шелушась.
И чтобы девочка-чувашка,
смахнувши синюю слезу,
смахнувши – чисто и чумазо,
смахнувши – точно стрекозу,
в ладони хлопала раскатисто…
Мне ради этого легки
любых ругателей рогатины
и яростные ярлыки.
1953
ГОРНЫЙ РОДНИЧОК
Стучат каблучонки
как будто копытца
девчонка к колонке
сбегает напиться
и талия блещет
увёртливей змейки
и юбочка плещет
как брызги из лейки
хохочет девчонка
и голову мочит
журчащая чёлка
с водою лопочет
две чудных речонки
к кому кто приник?
и кто тут
девчонка?
и кто тут родник?
1955
* * *
Не надо околичностей,
не надо чушь молоть.
Мы – дети культа личности,
мы кровь его и плоть.
Мы выросли в тумане,
двусмысленном весьма,
среди гигантомании
и скудости ума.
Отцам за Иссык-Кули,
за домны, за пески
не орденами – пулями
сверлили пиджаки.
И серые медали
довесочков свинца,
как пломбы, повисали
на души, на сердца.
Мы не подозревали,
какая шла игра.
Деревни вымирали.
Чернели вечера.
И огненной подковой
горели на заре
венки колючих проволок
над лбами лагерей.
Мы люди, по распутью
ведомые гуськом,
продутые, как прутья,
сентябрьским сквозняком.
Мы – сброшенные листья,
мы музыка оков.
Мы мужество амнистий
и сорванных замков.
Распахнутые двери,
сметённые посты.
И ярость новой ереси,
и яркость правоты.
1956
ДАЧА ДЕТСТBА
Интерьеры скособочены
в оплеухах снежных масс.
В интерьерах блеск пощёчин —
раз-раз!
За проказы, неприличности
и бесстыжие глаза,
за расстёгнутые лифчики —
за-за!
Дым шатает половицы,
искры сыплются из глаз.
Этак дача подпалится —
раз-раз!
Поцелуи и пощёчины,
море солнца, птичий гвалт, —
задыхаемся, хохочем —
март!
1950-е
ФЕСТИBАЛЬ МОЛОДЁЖИ
Пляска затылков,
блузок, грудей —
это в Бутырках
бреют блядей.
Амбивалентно
добро и зло —
может, и Лермонтова
наголо?
Пей вверхтормашками,
влей депрессант,
чтоб нового «Сашку»
не смог написать…
Волос – под ноль.
Воля – под ноль.
Больше не выйдешь
под выходной!
Смех беспокоен,
снег бестолков.
Под «Метрополем»
дробь каблучков.
Точно косули,
зябко стоят.
Вешних сосулек
грешный отряд.
Фары по роже
хлещут, как жгут.
Их в Запорожье
матери ждут.
Их за бутылками
не разглядишь.
Бреют в Бутырках
бедных блядищ.
Эх, бедовая
судьба девчачья!
Снявши голову,
по волосам не плачут.
1956
B. Б.
Нет у поэтов отчества.
Творчество – это отрочество.
Ходит он – синеокий,
гусельки на весу,
очи его – как окуни
или окно в весну.
Он неожидан, как фишка.
Ветренен, точно март…
Нет у поэта финиша.
Творчество – это старт.
1957
ПЕРBЫЙ ЛЁД
Мёрзнет девочка в автомате,
прячет в зябкое пальтецо
всё в слезах и губной помаде
перемазанное лицо.
Дышит в худенькие ладошки.
Пальцы – льдышки. В ушах – серёжки.
Ей обратно одной, одной
вдоль по улочке ледяной.
Первый лёд. Это в первый раз.
Первый лёд телефонных фраз.
Мёрзлый след на щеках блестит —
первый лёд от людских обид.
Поскользнёшься, ведь в первый раз.
Бьёт по радио поздний час.
Эх, раз,
ещё раз,
ещё много, много раз.
1956
СBАДЬБА
Где пьют, там и бьют —
чашки, кружки об пол бьют,
горшки – в черепки,
молодым под каблуки.
Брызжут чашки на куски:
чьё-то счастье —
в черепки!
И ты в прозрачной юбочке,
юна, бела,
дрожишь, как будто рюмочка
на краешке стола.
Горько! Горько!
Нелёгкая игра.
За что? За горку
с набором серебра?
Где пьют, там и льют —
слёзы, слёзы, слёзы льют…
1956
ТОРГУЮТ АРБУЗАМИ
Москва завалена арбузами.
Пахнуло волей без границ.
И веет силой необузданной
от возбуждённых продавщиц.
Палатки. Гвалт. Платки девчат.
Хохочут. Сдачею стучат.
Ножи и вырезок тузы.
«Держи, хозяин, не тужи!»
Кому кавун? Сейчас расколется!
И так же сочны и вкусны:
милиционерские околыши
и мотороллер у стены.
И так же весело и свойски,
как те арбузы у ворот,
земля мотается
в авоське
меридианов и широт!
1956
ПОЖАР B АРХИТЕКТУРНОМ ИНСТИТУТЕ
Пожар в Архитектурном!
По залам, чертежам,
амнистией по тюрьмам —
пожар, пожар!
По сонному фасаду
бесстыже, озорно,
гориллой краснозадой
взвивается окно!
А мы уже дипломники,
нам защищать пора.
Трещат в шкафу под пломбами
мои выговора!
Ватман – как подраненный,
красный листопад.
Горят мои подрамники,
города горят.
Бутылью керосиновой
взвилось пять лет и зим…
Кариночка Красильникова,
ой! Горим!
Прощай, архитектура!
Пылайте широко,
коровники в амурах,
райклубы в рококо!
О юность, феникс, дурочка,
весь в пламени диплом!
Ты машешь красной юбочкой
и дразнишь язычком.
Прощай, пора окраин!
Жизнь – смена пепелищ.
Мы все перегораем.
Живёшь – горишь.
А завтра, в палец чиркнувши,
вонзится злей пчелы
иголочка от циркуля
из горсточки золы…
…Всё выгорело начисто.
Милиции полно.
Всё – кончено!
Всё – начато!
Айда в кино!
1957
ПЕСНЯ ОФЕЛИИ
Мои дела —
как сажа бела,
была черноброва, светла была,
да всё добро своё раздала,
миру по нитке – голая станешь,
ивой поникнешь, горкой растаешь,
мой Гамлет приходит с угарным дыханьем,
пропахший бензином, чужими духами,
как свечки, бокалы стоят вдоль стола,
идут дела
и рвут удила,
уж лучше б на площадь в чём мать родила,
не крошка с Манежной, не мужу жена,
а жизнь, как монетка,
на решку легла,
искала —
орла,
да вот не нашла…
Мои дела —
как зола – дотла.
1957
МАСТЕРСКИЕ НА ТРУБНОЙ
Дом на Трубной.
В нём дипломники басят.
Окна бубной
жгут заснеженный фасад.
Дому трудно.
Раньше он соцреализма не видал
в безыдейном заведенье у мадам.
В нём мы чертим клубы, домны,
но бывало,
стены фрескою огромной
сотрясало,
шла империя вприпляс
под венгерку,
«феи» реяли меж нас
фейерверком!
Мы небриты, как шинель.
Мы шалели,
отбиваясь от мамзель,
от шанели,
но упорны и умны,
сжавши зубы,
проектировали мы
домны, клубы…
Ах, куда вспорхнём с твоих
авиаматок,
Дом на Трубной, наш Парнас,
alma mater?
Я взираю, онемев,
на лекало —
мне районный монумент
кажет
ноженьку
лукаво!
1957
РУССКИЕ ПОЭТЫ
Не пуля, так сплетня
их в гроб уложила,
не с песней, а с петлей
их горло дружило.
И пули свистали,
как в дыры кларнетов,
в пробитые головы
лучших поэтов.
Их свищут метели.
Их пленумы судят.
Но есть Прометеи.
И пленных не будет.
Несётся в поверья
верстак под Москвой.
А я подмастерье
в его мастерской.
Свищу, как попало,
и так и сяк.
Лиха беда начало.
Велик верстак.
1957
ЕЛЕНА СЕРГЕЕBНА
Борька – Любку, Чубук – двух Мил,
а он учителку полюбил!
Елена Сергеевна, ах, она…
(Ленка по уши влюблена!)
Елена Сергеевна входит в класс.
(«Милый!» – Ленка кричит из глаз.)
Елена Сергеевна ведёт урок.
(Ленка, вспыхнув, крошит мелок.)
Понимая, не понимая,
точно в церкви или в кино,
мы взирали, как над пеналами
шло таинственное
о н о…
И стоит она возле окон —
чернокосая, синеокая,
закусивши свой красный рот,
белый табель его берёт!
Что им делать, таким двоим?
Мы не ведаем, что творим.
Педсоветы сидят:
«Учтите,
вы советский никак учитель!
На Смоленской вас вместе видели…»
Как возмездье грядут родители.
Ленка-хищница, Ленка-мразь,
ты ребёнка втоптала в грязь!
«О, спасибо, моя учительница,
за твою высоту лучистую,
как сквозь первый ночной снежок
я затверживал твой урок,
и сейчас, как звон выручалочки,
из жемчужных уплывших стран
окликает меня англичаночка:
«Проспишь алгебру,
мальчуган…»
Ленка, милая, Ленка – где?
Ленка где-то в Алма-Ате.
Ленку сшибли, как птицу влёт…
Елена Сергеевна водку пьёт.
1958
* * *
Б. А.

Дали девочке искру.
Не ириску, а искру,
искру поиска, искру риска.
искру дерзости олимпийской!
Можно сердце зажечь, можно – печь,
можно
землю
к чертям
поджечь!
В папироске сгорает искорка.
И девчонка смеётся искоса.
1958
* * *
У речки-игруньи
у горной глазури
берёзы
в Ингури
берёзы
в Ингури
как портики храма
колонками в ряд
прозрачно и прямо
берёзы стоят
как после разлуки
я в рощу вхожу
раскидываю руки
и до ночи
лежу
сумерки сгущаются
надо мной
белы
качаются смещаются
прозрачные стволы
вот так светло и прямо
по трассе круговой
стоят
прожекторами
салюты над Москвой
1958
НЕМЫЕ B МАГАЗИНЕ
Д. Н. Журавлёву

Немых обсчитали.
Немые вопили.
Медяшек медали
влипали в опилки.
И гневным протестом,
что всё это сказки,
кассирша, как тесто,
вздымалась из кассы.
И сразу по залам,
по курам зелёным,
пахнуло слезами,
как будто озоном.
О, слёз этих запах
в мычащей ораве!..
Два были без шапок.
Их руки орали.
А третий, с беконом,
подобием мата
ревел, как Бетховен,
земно и лохмато.
В стекло барабаня,
ладони ломая,
орала судьба моя
глухонемая!
Кассирша, осклабясь,
косилась на солнце
и ленинский абрис
искала в полсотне.
Но не было Ленина.
Всё было фальшью…
Была бакалея.
В ней люди и фарши.
1958
* * *
Сидишь беременная, бледная.
Как ты переменилась, бедная.
Сидишь, одёргиваешь платьице,
и плачется тебе, и плачется…
За что нас только бабы балуют,
и губы, падая, дают,
и выбегают за шлагбаумы,
и от вагонов отстают?
Как ты бежала за вагонами,
глядела в полосы оконные…
Стучат почтовые, курьерские,
хабаровские, люберецкие…
И от Москвы до Ашхабада,
остолбенев до немоты,
стоят, как каменные, бабы,
луне подставив животы.
И, поворачиваясь к свету,
в ночном быту необжитом —
как понимает их планета
своим огромным животом.
1958
ТАЙГОЙ
Твои зубы смелы
в них усмешка ножа
и гудят как шмели
золотые глаза!
Мы бредём от избушки
нам трава до ушей
ты пророчишь мне взбучку
от родных и друзей
ты отнюдь не монахиня
хоть в округе – скиты
бродят пчёлы мохнатые
нагибая цветы
на ромашках роса
как в буддийских пиалах
как она хороша
в длинных мочках фиалок
В каждой капельке-мочке
отражаясь мигая
ты дрожишь как Дюймовочка
только кверху ногами
ты – живая вода
на губах на листке
ты себя раздала
всю до капли – тайге.
1958
СИБИРСКИЕ БАНИ
Бани! Бани! Двери – хлоп!
Бабы прыгают в сугроб.
Прямо с пылу, прямо с жару —
ну и ну!
Слабовато Ренуару
до таких сибирских «ню»!
Что мадонны! Эти плечи,
эти спины наповал —
будто доменною печью
запрокинутый металл.
Задыхаясь от разбега,
здесь на ты, на ты, на ты
чистота огня и снега
с чистотою наготы.
День морозный, чистый, парный.
Мы стоим, четыре парня,
в полушубках, кровь с огнём, —
как их шуткой
шуганём!
Ой, испугу!
Ой, в избушку
как из пушки, во весь дух:
– Ух!..
А одна в дверях задержится,
за приступочку подержится
и в соседа со смешком
кинет
кругленьким снежком!
1958
ТУЛЯ
Кругом тута и туя.
А что такое – Туля?
То ли турчанка —
тонкая талия?
То ли речонка —
горная,
талая?
То ли свистулька?
То ли козуля?
Т у л я!
Я ехал по Грузии,
грушевой, вешней,
среди водопадов
и белых черешней.
Чинары, чонгури,
цветущие персики
о маленькой Туле
свистали мне песенки.
Мы с ней не встречались.
И всё, что успели,
столкнулись – расстались
на Руставели…
Но свищут пичуги
в московском июле:
«Туит —
ту-ту —
туля!
Туля! Туля!
1958
* * *
По Суздалю, по Суздалю
сосулек, смальт —
авоською с посудою
несётся март.
И колокол над рынком
мотается серьгой.
Колхозницы – как крынки
в машине грузовой.
Я в городе бидонном,
морозном, молодом.
«Америку догоним
по мясу с молоком!»
Я счастлив, что я русский,
так вижу, так живу.
Я воздух, как краюшку
морозную, жую.
Весна над рыжей кручей,
взяв снеговой рубеж,
весна играет крупом
и ржёт, как жеребец.
А ржёт она над критикой
из толстого журнала,
что видит во мне скрытое
посконное начало.
1958
ТБИЛИССКИЕ БАЗАРЫ
…носы на солнце лупятся,

как живопись на фресках.

Долой Рафаэля!
Да здравствует Рубенс!
Фонтаны форели,
цветастая грубость!
Здесь праздники в будни,
арбы и арбузы.
Торговки – как бубны,
в браслетах и бусах.
Индиго индеек.
Вино и хурма.
Ты нынче без денег?
Пей задарма!
Да здравствуют бабы,
торговки салатом,
под стать баобабам
в четыре обхвата!
Базары – пожары.
Здесь огненно, молодо
пылают загаром
не руки, а золото.
В них отблески масел
и вин золотых.
Да здравствует мастер,
что выпишет их!
1958
ОДА СПЛЕТНИКАМ
Я сплавлю скважины замочные.
Клевещущему – исполать.
Все репутации подмочены.
Трещи,
трёхспальная кровать!
У, сплетники! У, их рассказы!
Люблю их царственные рты,
их уши,
точно унитазы,
непогрешимы и чисты.
И версии урчат отчаянно
в лабораториях ушей,
что кот на даче у Ошанина
сожрал соседских голубей,
что гражданина А. в редиске
накрыли с балериной Б…
Я жил тогда в Новосибирске
в блистанье сплетен о тебе.
Как пулемёты, телефоны
меня косили наповал.
И точно тенор – анемоны,
я анонимки получал.
Междугородные звонили.
Их голос, пахнущий ванилью,
шептал, что ты опять дуришь,
что твой поклонник толст и рыж,
что таешь, таешь льдышкой тонкой
в пожатье пышущих ручищ…
Я возвращался.
На Волхонке
лежали чёрные ручьи.
И всё оказывалось шуткой,
насквозь придуманной виной,
и ты запахивала шубку
и пахла снегом и весной.
Так ложь становится гарантией
твоей любви, твоей тоски…
Орите, милые, горланьте!..
Да здравствуют клеветники!
Смакуйте! Дёргайтесь от тика!
Но почему так страшно тихо?
Тебя не судят, не винят,
и телефоны не звонят…
1958
БАЛЛАДА ТОЧКИ
«Баллада? О точке?! О смертной пилюле?!»
Балда!
Вы забыли о пушкинской пуле!
Что ветры свистали, как в дыры кларнетов,
в пробитые головы лучших поэтов.
Стрелою пронзив самодурство и свинство,
к потомкам неслась траектория свиста!
И не было точки. А было – начало.
Мы в землю уходим, как в двери вокзала.
И точка тоннеля, как дуло, черна…
В бессмертье она?
Иль в безвестность она?…
Нет смерти. Нет точки. Есть путь пулевой —
вторая проекция той же прямой.
В природе по смете отсутствует точка.
Мы будем бессмертны. И это – точно!
1958
БАЛЛАДА РАБОТЫ
Е. Евтушенко

Пётр
Первый —
пот
первый…
не царский (от шубы,
от баньки с музыкой) —
а радостный,
грубый,
мужицкий!
От плотской забавы
гудела спина,
от плотницкой бабы,
пилы, колуна.
Аж в дуги сгибались
дубы топорищ!
Аж щепки вонзались
в Стамбул и Париж!
А он только крякал,
упруг и упрям,
расставивши краги,
как башенный кран.
А где-то в Гааге
духовный буян,
бродяга отпетый,
и нос точно клубень —
Петер?
Рубенс?!
А может, не Петер?
А может, не Рубенс?
Но жил среди петель
рубинов и рубищ,
где в страшных пучинах
восстаний и путчей
неслись капуцины,
как бочки с капустой.
Его обнажённые идеалы
бугрились, как стёганые одеяла.
Дух жил в стройном гранде,
как бюргер
обрюзгший,
и брюхо моталось
мохнатою
брюквой.
Женившись на внучке,
свихнувшись отчасти,
он уши топорщил,
как ручки от чашки.
Дымясь волосами, как будто над чаном,
он думал.
И всё это было началом,
началом, рождающим Савских и Саский…
Бьёт пот —
олимпийский,
торжественный,
царский!
Бьёт пот
(чтобы стать жемчугами Вирсавии).
Бьёт пот
(чтоб сверкать сквозь фонтаны Версаля).
Бьёт пот,
превращающий на века
художника – в бога, царя – в мужика!
Вас эта высокая влага кропила,
чело целовала и жгла, как крапива.
Вы были как боги – рабы ремесла!..
В прилипшей ковбойке
стою у стола.
1958
* * *
Друг, не пой мне песню про Сталина.
Эта песенка непростая.
Непроста усов седина.
То хрустальна, а то мутна.
Как плотина, усы блистали,
как присяга иным векам.
Партизаночка шла босая
к их сиянию по снегам.
Кто в них верил? И кто в них сгинул,
как иголка в седой копне?
Их разглаживали при гимне.
Их мочили в красном вине.
И торжественно над страною,
словно птица страшной красы,
плыли с красною бахромою
государственные усы…
Друг, не пой мне песню про Сталина.
Ты у гроба его не простаивал,
провожая – аж губы в кроввь —
роковую свою любовь.
1958
* * *
Кто мы – фишки или великие?
Гениальность в крови планеты.
Нету «физиков», нету «лириков» —
лилипуты или поэты!
Независимо от работы
нам, как оспа, привился век.
Ошарашивающее – «Кто ты?»
нас заносит, как велотрек.
Кто ты? Кто ты? А вдруг – не то?…
Как Венеру шерстит пальто!
Кукарекать стремятся скворки,
архитекторы – в стихотворцы!
Ну а ты?…
Уж который месяц —
В звёзды метишь, дороги месишь…
Школу кончила, косы сбросила,
побыла продавщицей – бросила.
И опять, и опять, как в салочки,
меж столешниковых афиш,
несмышлёныш,
олешка,
самочка,
запыхавшаяся стоишь!..
Кто ты? Кто?! – Ты глядишь с тоскою
в книги, в окна – но где ты там? —
Припадаешь, как к телескопам,
к неподвижным мужским зрачкам…
Я брожу с тобой, Верка, Вега…
Я и сам посреди лавин,
вроде снежного человека,
абсолютно неуловим.
1958
BЕЧЕРИНКА
Подгулявшей гурьбою
все расселись. И вдруг —
где
двое?!
Нет
двух!
Может, ветром их сдуло?
Посреди кутежа
два пустующих стула,
два лежащих ножа.
Они только что пили
из бокалов своих.
Были —
сплыли.
Их нет, двоих.
Водою талою —
ищи-свищи!
Сбежали, бросив к дьяволу
приличья и плащи!
Сбежали, как сбегает
с фужеров гуд.
Так реки берегами,
так облака бегут.
Так убегает молодость
из-под опек,
и так весною поросли
пускаются в побег!
В разгаре вечеринка,
но смелость этих двух
закинутыми спинками
захватывает дух!
1959
ЁЛКА
За окном кариатиды,
а в квартирах – каблуки…
Ёлок
крылья
реактивные
прошибают потолки!
Что за чуда нам пророчатся?
Какая из шарад
в этой хвойной непорочности,
в этих огненных шарах?!
Ах, девочка с мандолиной!
Одуряя и журя,
полыхает мандарином
рыжей чёлки кожура!
Расшалилась, точно школьница,
иголочки грызёт…
Что хочется,
чем колется
ей следующий год?
Века, бокалы, луны…
«Туши! Туши!»
Любовь всегда —
кануны.
В ней —
Новый год
души.
а ёлочное буйство,
как женщина впотьмах, —
вся в будущем,
как в бусах,
и иглы на губах!
1959
ГОЙЯ
Я – Гойя!
Глазницы воронок мне выклевал ворон,
слетая на поле нагое.
Я – Горе.
Я – голос
войны, городов головни
на снегу сорок первого года.
Я – Голод.
Я – горло
повешенной бабы, чьё тело, как колокол,
било над площадью голой…
Я – Гойя!
О, грозди
возмездья! Взвил залпом на Запад —
я пепел незваного гостя!
И в мемориальное небо вбил крепкие звёзды —
как гвозди.
Я – Гойя.
1959
ПАРАБОЛИЧЕСКАЯ БАЛЛАДА
Судьба, как ракета, летит по параболе
обычно – во мраке, и реже – по радуге.
Жил огненно-рыжий художник Гоген,
богема, а в прошлом – торговый агент.
Чтоб в Лувр королевский попасть из Монмартра,
он дал кругаля через Яву с Суматрой!
Унёсся, забыв сумасшествие денег,
кудахтанье жён и дерьмо академий.
Он преодолел тяготенье земное.
Жрецы гоготали за кружкой пивною:
«Прямая – короче, парабола – круче,
не лучше ль скопировать райские кущи?»
А он уносился ракетой ревущей
сквозь ветер, срывающий фалды и уши.
И в Лувр он попал не сквозь главный порог —
параболой гневно пробив потолок!
Идут к своим правдам, по-разному храбро,
червяк – через щель, человек – по параболе.
Жила-была девочка рядом в квартале.
Мы с нею учились, зачёты сдавали.
Куда ж я уехал! И чёрт меня нёс
меж грузных тбилисских двусмысленных звёзд!
Прости мне дурацкую эту параболу.
Простывшие плечики в чёрном парадном…
О, как ты звенела во мраке Вселенной
упруго и прямо – как прутик антенны!
А я всё лечу, приземляясь по ним —
земным и озябшим твоим позывным.
Как трудно даётся нам эта парабола!..
Сметая каноны, прогнозы, параграфы,
несутся искусство, любовь и история —
по параболической траектории!
В Сибирь уезжает он нынешней ночью.
….
А может быть, всё же прямая – короче?
1959
МАСТЕРА
Поэма
ПЕРBОЕ ПОСBЯЩЕНИЕ
Колокола, гудошники…
Звон. Звон…
Вам,
художники
всех времён!
Вам,
Микеланджело,
Барма, Дант!
Вас молниею заживо
испепелял талант.
Ваш молот не колонны
и статуи тесал —
сбивал со лбов короны
и троны сотрясал.
Художник первородный —
всегда трибун.
В нём дух переворота
и вечно – бунт.
Вас в стены муровали.
Сжигали на кострах.
Монахи муравьями
плясали на костях.
Искусство воскресало
из казней и из пыток
и било, как кресало,
о камни Моабитов.
Кровавые мозоли.
Зола и пот.
И Музу, точно Зою,
вели на эшафот.
Но нет противоядия
её святым словам —
воители,
ваятели,
слава вам!
BТОРОЕ ПОСBЯЩЕНИЕ
Москва бурлит, как варево,
под колокольный звон…
Вам,
варвары
всех времён!
Цари, тираны,
в тиарах яйцевидных,
в пожарищах-сутанах
и с жерлами цилиндров!
Империи и кассы
страхуя от огня,
вы видели в Пегасе
троянского коня.
Ваш враг – резец и кельма.
И выжженные очи,
как
клейма,
горели среди ночи.
Вас моё слово судит.
Да будет – срам,
да
будет
проклятье вам!
I
Жил-был царь.
У царя был двор.
На дворе был кол.
На колу не мочало —
человека мотало!
Хвор царь, хром царь,
а у самых хором ходит вор и бунтарь.
Не туга мошна,
да рука мощна!
Он деревни мутит.
Он царевне свистит.
И ударил жезлом
и велел государь,
чтоб на площади главной
из цветных терракот
храм стоял семиглавый —
семиглавый дракон.
Чтоб царя сторожил.
Чтоб народ страшил.
II
Их было смелых – семеро,
их было сильных – семеро,
наверно, с моря синего
или откуда с севера,
где Ладога, луга,
где радуга-дуга.
Они ложили кладку
вдоль белых берегов,
чтобы взвились, точно радуга,
семь разных городов.
Как флаги корабельные,
как песни коробейные.
Один – червонный, башенный,
разбойный, бесшабашный.
Другой – чтобы, как девица,
был белогруд, высок.
А третий – точно деревце,
зелёный городок!
Узорные, кирпичные,
цветите по холмам…
Их привели опричники,
чтобы построить храм.
III
Кудри – стружки,
руки – на рубанки.
Яростные, русские,
красные рубахи.
Очи – ой, отчаянны!
При подобной силе —
как бы вы нечаянно
царство не спалили!..
Бросьте, дети бисовы,
кельмы и резцы.
Не мечите бисером
изразцы.
IV
Не памяти юродивой
вы возводили храм,
а богу плодородия,
его земных дарам.
Здесь купола – кокосы,
и тыквы – купола.
И бирюза кокошников
окошки оплела.
Сквозь кожуру мишурную
глядело с завитков,
что чудилось Мичурину
шестнадцатых веков.
Диковины кочанные,
их буйные листы,
кочевников колчаны
и кочетов хвосты.
И башенки буравами
взвивались по бокам,
и купола булавами
грозили облакам!
И москвичи молились
столь дерзкому труду —
арбузу и маису
в чудовищном саду.
V
Взглянув на главы-шлемы,
боярин рёк:
– У, шельмы,
в бараний рог!
Сплошные перламутры —
сойдёшь с ума.
Уж больно баламутны
их сурик и сурьма.
Купец галантный,
куль голландский,
шипел: – Ишь, надругательство,
хула и украшательство.
Нашёл уж царь работничков —
смутьянов и разбойничков!
У них не кисти,
а кистени.
Семь городов, антихристы,
задумали они.
Им наша жизнь – кабальная,
им Русь – не мать!
…А младший у кабатчика
всё похвалялся, тать,
как в ночь перед заутреней,
охальник и бахвал,
царевне
целомудренной
он груди целовал…
И дьяки присные,
как крысы по углам,
в ладони прыснули:
– Не храм, а срам!..
…А храм пылал вполнеба,
как лозунг к мятежам,
как пламя гнева —
крамольный храм!
От страха дьякон пятился,
в сундук купчишко прятался.
А немец, как козёл,
скакал, задрав камзол.
Уж как ты зол,
храм антихристовый!..
А мужик стоял да подсвистывал,
всё посвистывал, да поглядывал,
да топор
рукой всё поглаживал…
VI
Холод, хохот, конский топот да собачий звонкий
лай.
Мы, как дьяволы, работали, а сегодня – пей,
гуляй!
Гуляй!
Девкам юбки заголяй!
Эх, на синих, на глазурных да на огненных
санях…
Купола горят глазуньями на распахнутых
снегах.
Ах! —
Только губы на губах!
Мимо ярмарок, где ярки яйца, кружки, караси.
По соборной, по собольей, по оборванной
Руси —
эх, еси —
только ноги уноси!
Завтра новый день рабочий грянет в тысячу
ладов.
Ой, вы, плотнички, пилите тёс для новых
городов.
Го-ро-дов?
Может, лучше – для гробов?…
VII
Тюремные стены.
И нем рассвет.
А где поэма?
Поэмы нет.
Была в семь глав она —
как храм в семь глав.
А нынче безгласна —
как лик без глаз.
Она у плахи.
Стоит в ночи.
И руки о рубахи
отёрли палачи.
РЕКBИЕМ
Вам сваи не бить, не гулять по лугам.
Не быть, не быть, не быть городам!
Узорчатым башням в тумане не плыть.
Ни солнцу, ни пашням, ни соснам – не быть!
Ни белым, ни синим – не быть, не бывать.
И выйдет насильник губить-убивать.
И женщины будут в оврагах рожать,
и кони без всадников – мчаться и ржать.
Сквозь белый фундамент трава прорастёт.
И мрак, словно мамонт, на землю сойдёт.
Растерзанным бабам на площади выть.
Ни белым, ни синим, ни прочим – не быть!
Ни в снах, ни воочию – нигде, никогда…
Врёте,
сволочи,
будут города!
Над ширью вселенской
в лесах золотых
я,
Вознесенский,
воздвигну их!
Я – парень с Калужской,
я явно не промах.
В фуфайке колючей,
с хрустящим дипломом.
Я той же артели,
что семь мастеров.
Бушуйте в артериях,
двадцать веков!
Я тысячерукий —
руками вашими,
я тысячеокий —
очами вашими.
Я осуществляю в стекле
и металле,
о чём вы мечтали,
о чём – не мечтали…
Я со скамьи студенческой
мечтаю, чтобы зданья
ракетой
стоступенчатой
взвивались
в мирозданье!
И завтра ночью блядскою
в 0.45
я еду
Братскую
осуществлять!
…А вслед мне из ночи
окон и бойниц
уставились очи
безглазых глазниц.
1959
ОСЕНЬ
С. Щипачёву

Утиных крыльев переплеск.
И на тропинках заповедных
последних паутинок блеск,
последних спиц велосипедных.
И ты примеру их последуй,
стучись проститься в дом последний.
В том доме женщина живёт
и мужа к ужину не ждёт.
Она откинет мне щеколду,
к тужурке припадёт щекою,
она, смеясь, протянет рот.
И вдруг, погаснув, всё поймёт —
поймёт осенний зов полей,
полёт семян, распад семей…
Озябшая и молодая,
она подумает о том,
что яблонька и та – с плодами,
бурёнушка и та – с телком.
Что бродит жизнь в дубовых дуплах,
в полях, в домах, в лесах продутых,
им – колоситься, токовать.
Ей – голосить и тосковать.
Как эти губы жарко шепчут:
«Зачем мне руки, груди, плечи?
К чему мне жить, и печь топить,
и на работу выходить?»
Её я за плечи возьму —
я сам не знаю что к чему…
А за окошком в юном инее
лежат поля из алюминия.
По ним – черны, по ним – седы,
до железнодорожной линии
протянутся мои следы.
1959
ТУМАННАЯ УЛИЦА
Туманный пригород как турман.
Как поплавки – милиционеры.
Туман.
Который век? Которой эры?
Всё – по частям, подобно бреду.
Людей как будто развинтили…
Бреду.
Верней – барахтаюсь в ватине.
Носы. Подфарники. Околыши.
Они, как в фодисе, двоятся.
Калоши?
Как бы башкой не обменяться!
Так женщина – от губ едва,
двоясь и что-то воскрешая,
уж не любимая – вдова,
ещё твоя, уже – чужая…
О тумбы, о прохожих трусь я…
Венера? Продавец мороженого!..
Друзья?
Ох, эти яго доморощенные!
Я спотыкаюсь, бьюсь, живу,
туман, туман – не разберёшься,
о чью щеку в тумаке трёшься?…
Ау!
Туман, туман – не дозовёшься…
1959
ПОСЛЕДНЯЯ ЭЛЕКТРИЧКА
Мальчики с финками, девочки с фиксами.
Две контролёрши заснувшими сфинксами.
Я еду в этом тамбуре,
спасаясь от жары.
Кругом гудят, как в таборе,
гитары и воры.
И как-то получилось,
что я читал стихи
между теней плечистых,
окурков, шелухи.
У них свои ремёсла.
А я читаю им,
как девочка примёрзла
к окошкам ледяным.
На чёрта им девчонка
и рифм ассортимент?
Таким, как эта, – с чёлкой
и пудрой в сантиметр?!
Стоишь – черты спитые,
на блузке видит взгляд
всю дактилоскопию
малаховских ребят.
Чего ж ты плачешь бурно,
и, вся от слёз светла,
мне шепчешь нецензурно —
чистейшие слова?…
И вдруг из электрички,
ошеломив вагон,
ты, чище Беатриче,
сбегаешь на перрон!
1959
* * *
Мы писали историю
не пером – топором.
Сколько мы понастроили
деревень и хором.
Пахнут стружкой фасады,
срубы башни, шатры.
Сколько барских усадеб
взято в те топоры!
Сотрясай же основы!
Куй, пока горячо.
Мы последнего слова
не сказали ещё.
Взрогнут крыши и листья.
И поляжет весь свет
от трёхпалого свиста
межпланетных ракет.
1959
(обратно)

ТИШИНЫ ХОЧУ! Шестидесятые

Между кошкой и собакой
Лиловые сумерки Парижа. Мой номер в гостинице.

Сумерки настаиваются, как чай. За круглым столом напротив меня сидит, уронив голову на локоть, могутный Твардовский. Он любил приходить к нам, молодым поэтам, тогда, потому что руководитель делегации Сурков прятал от него бутылки и отнимал, если находил. А может, и потому, что и ему приятно было поговорить с независимыми поэтами. Пиетет наш к нему был бескорыстен – мы никогда не носили стихи в журнал, где он редакторствовал, не обивали пороги его кабинета.

В отдалении, у стены, на тёмно-зёленой тахте полувозлежит медноволосая юная женщина, надежда русской поэзии. Её оранжевая чёлка спадала на глаза подобно прядкам пуделя.

Угасающий луч света озаряет белую тарелку на столе с останками апельсина. Женщина приоткрывает левый глаз и, напряжённо щупая почву, начинает: «Александр Трифонович, подайте-ка мне апельсин. – И уже смело: Закусить».

Трифонович протрезвел от такой наглости. Он вытаращил глаза, очумело огляделся, потом, что-то сообразив, усмехнулся. Он встал; его грузная фигура обрела грацию; он взял тарелку с апельсином, на левую руку по-лакейски повесил полотенце и изящно подошёл к тахте.

«Многоуважаемая сударыня, – он назвал женщину по имени и отчеству. – Вы должны быть счастливы, что первый поэт России преподносит Вам апельсин. Закусить».

Вы попались, Александр Трифонович! Едва тарелка коснулась тахты, второй карий глаз лукаво приоткрылся: «Это Вы должны быть счастливы, Александр Трифонович, что Вы преподнесли апельсин первому поэту России. Закусить».

И тут я, давясь от смеха, подаю голос: «А первый поэт России спокойно смотрит на эту пикировку».


Поэт – всегда или первый, или никакой.

БЬЮТ ЖЕНЩИНУ
Бьют женщину. Блестит белок.
В машине темень и жара.
И бьются ноги в потолок,
как белые прожектора!
Бьют женщину. Так бьют рабынь.
Она в заплаканной красе
срывает ручку, как рубильник,
выбрасываясь на шоссе!
И взвизгивали тормоза.
К ней подбегали, тормоша.
И волочили, и лупили
лицом по лугу и крапиве…
Подонок, как он бил подробно,
стиляга, Чайльд-Гарольд, битюг!
Вонзался в дышащие рёбра
ботинок узкий, как утюг.
О, упоенье оккупанта,
изыски деревенщины…
У поворота на Купавну
бьют женщину.
Бьют женщину. Веками бьют,
бьют юность, бьёт торжественно
набата свадебного гуд,
бьют женщину.
А от жаровен сквозь уют
горящие затрещины?
Не любят – бьют, и любят – бьют,
бьют женщину.
Но чист её высокий свет,
отважный и божественный.
Религий – нет, знамений – нет.
Есть Женщина!..
…Она, как озеро, лежала,
стояли очи, как вода,
и не ему принадлежала,
как просека или звезда,
и звёзды по небу стучали,
как дождь о чёрное стекло,
и, скатываясь, остужали
её горячее чело.
1960
ГИТАРА
Б. Окуджаве

К нам забредал Булат
под небо наших хижин
костлявый как бурлак
он молод был и хищен
и огненной настурцией
робея и наглея
гитара как натурщица
лежала на коленях
она была смирней
чем в таинстве дикарь
и тёмный город в ней
гудел и затихал
а то как в рёве цирка
вся не в своём уме —
горящим мотоциклом
носилась по стене!
мы – дети тех гитар
отважных и дрожащих
между подруг дражайших
неверных как янтарь
среди ночных фигур
ты губы морщишь едко
к ним как бикфордов шнур
крадётся сигаретка
1960
* * *
По мотивам Расула Гамзатова

Если б были чемпионаты,
кто в веках по убийствам первый, —
ты бы выиграл, Век Двадцатый.
Усмехается Век Двадцать Первый.
Если б были чемпионаты,
кто по лжи и подлостям первый,
ты бы выиграл, Век Двадцатый.
Усмехается Век Двадцать Первый.
Если б были чемпионаты,
кто по подвигам первый, —
нет нам равных, мой Век Двадцатый!..
Безмолвствует Двадцать Первый.
1960
БАЛЛАДА 41-го ГОДА
Партизанам Керченской каменоломни

Рояль вползал в каменоломню.
Его тащили на дрова
к замёрзшим чанам и половням.
Он ждал удара топора!
Он был без ножек, чёрный ящик,
лежал на брюхе и гудел.
Он тяжело дышал, как ящер,
в пещерном логове людей.
А пальцы вспухшие алели.
На левой – два, на правой – пять…
Он
опускался
на колени,
чтобы до клавишей достать.
Семь пальцев бывшего завклуба!
И, обмороженно-суха,
с них, как с разваренного клубня,
дымясь, сползала шелуха.
Металась пламенем сполошным
их красота, их божество…
И было величайшей ложью
всё, что игралось до него!
Все отраженья люстр, колонны…
Во мне ревёт рояля сталь.
И я лежу в каменоломне.
И я огромен, как рояль.
Я отражаю штолен сажу.
Фигуры. Голод. Блеск костра.
И, как коронного пассажа,
я жду удара топора!
1960
КРОНЫ И КОРНИ
Несли не хоронить,
несли короновать.
Седее, чем гранит,
как бронза – красноват,
дымясь локомотивом,
художник жил,
лохмат,
ему лопаты были
божественней лампад!
его сирень томилась…
Как звездопад,
в поту,
его спина дымилась
буханкой на поду!..
Зияет дом его.
Пустые этажи.
На даче никого.
В России – ни души.
Художники уходят
Без шапок,
будто в храм,
в гудящие угодья,
к берёзам и дубам.
Побеги их – победы.
Уход их – как восход
к полянам и планетам
от ложных позолот.
Леса роняют кроны.
Но мощно над землёй
ворочаются корни
корявой пятернёй.
1960
ПРОТИBОСТОЯНИЕ ОЧЕЙ
Третий месяц её хохот нарочит,
третий месяц по ночам она кричит.
А над нею, как сиянье, голося,
вечерами
разражаются
глаза!
Пол-лица ошеломлённое стекло
вертикальными озёрами зажгло.
…Ты худеешь. Ты не ходишь на завод,
ты их слушаешь, как лунный садовод,
жизнь и боль твоя, как влага к облакам,
поднимается к наполненным зрачкам.
Говоришь: «Невыносима синева!
И разламывает голова!
Кто-то хищный и торжественно-чужой
свет зажёг и поселился на постой…»
Ты грустишь – хохочут очи, как маньяк.
Говоришь – они к аварии манят.
Вместо слёз —
иллюминированный взгляд.
«Симулирует», – соседи говорят.
Ходят люди, как глухие этажи.
Над одной горят глаза, как витражи.
Сотни женщин их носили до тебя,
сколько муки накопили для тебя!
Раз в столетие
касается
людей
это Противостояние Очей!..
…Возле моря отрешённо и отчаянно
бродит женщина, беременна очами.
Я под ними не бродил,
за них жизнью заплатил.
1961
МОНОЛОГ БИТНИКА
Лежу бухой и эпохальный.
Постигаю Мичиган.
Как в губке, время набухает
в моих веснушчатых щеках.
В лице, лохматом, как берлога,
лежат озябшие зрачки.
Перебираю, как брелоки,
прохожих, огоньки.
Ракетодромами гремя,
дождями атомными рея,
Плевало время на меня,
плюю на время!
Политика? К чему валандаться!
Цивилизация душна.
Вхожу, как в воду с аквалангом,
в тебя, зелёная душа.
Мы – битники. Среди хулы
мы – как зверёныши, волчата.
Скандалы, точно кандалы,
за нами с лязгом волочатся.
Когда магнитофоны ржут,
с опухшим носом скомороха,
вы думали – я шут?
Я – суд!
Я – Страшный суд. Молись, эпоха!
1961
НОЧНОЙ АЭРОПОРТ B НЬЮ-ЙОРКЕ
Автопортрет мой, реторта неона, апостол
небесных ворот —
аэропорт!
Брезжат дюралевые витражи,
точно рентгеновский снимок души.
Как это страшно, когда в тебе небо стоит
в тлеющих трассах необыкновенных столиц!
Каждые сутки
тебя наполняют, как шлюз,
звёздные судьбы
грузчиков, шлюх.
В баре, как ангелы, гаснут твои алкоголики,
ты им глаголешь!
Ты их, прибитых,
возвышаешь!
Ты им «Прибытье»
возвещаешь!
* * *
Ждут кавалеров, судеб, чемоданов, чудес…
Пять «Каравелл»
ослепительно
сядут с небес!
Пять полуночниц шасси выпускают устало.
Где же шестая?
Видно, допрыгалась —
блядь, аистёнок, звезда!..
Электроплитками
пляшут под ней города.
Где она реет,
стонет, дурит?
И сигареткой
в тумане горит?
Она прогноз не понимает.
Её земля не принимает.
* * *
Худы прогнозы. И ты в ожидании бури,
как в партизаны, уходишь в свои вестибюли.
Мощное око взирает в иные мира.
Мойщики окон
слезят тебя, как мошкара,
Звёздный десантник, хрустальное чудище,
сладко, досадно быть сыном будущего,
где нет дураков
и вокзалов-тортов —
одни поэты и аэропорты!
Стонет в аквариумном стекле
небо,
приваренное к земле.
* * *
Аэропорт – озона и солнца
аккредитованное посольство!
Сто поколений
не смели такого коснуться —
преодоленья
несущих конструкций.
Вместо каменных истуканов
стынет стакан синевы —
без стакана.
Рядом с кассами-теремами
он, точно газ,
антиматериален!
Бруклин – дурак, твердокаменный чёрт.
Памятник эры —
Аэропорт.
1961
BСТУПЛЕНИЕ
Открывайся, Америка!
Эврика!
Короную Емельку,
открываю, сопя,
в Америке – Америку,
в себе —
себя.
Рву кожуру с планеты,
сметаю пыль и тлен,
спускаюсь
в глубь
предмета,
как в метрополитен.
Там груши – треугольные,
ищу в них души голые.
Я плод трапециевидный
беру, не чтоб глотать —
чтоб стёкла-сердцевинки
сияли, как алтарь!
Исследуйте, орудуйте,
не дуйте в ус,
пусть врут, что изумрудный, —
он красный, ваш арбуз!
Дарвины, Рошали
ошибались начисто.
Скромность украшает?
К чёрту украшательство!
Вгрызаюсь, как легавая,
врубаюсь, как колун…
Художник хулиганит?
Балуй,
Колумб!
По наитию
дую к берегу…
Ищешь
Индию —
найдёшь
Америку!
1961
BТОРОЕ BСТУПЛЕНИЕ
Обожаю
твой пожар этажей, устремлённых
к окрестностям рая!
Я – борзая,
узнавшая гон наконец, я – борзая!
Я тебя догоню и породу твою распознаю.
По базарному дну
ты, как битница, дуешь, босая!
Под брандспойтом шоссе мои уши кружились,
как мельницы,
по безбожной, бейсбольной,
по бензоопасной Америке!
Кока-кола. Колокола.
Вот нелёгкая занесла!
Ты, чертовски дразня, сквозь чертоги вела и задворки,
и на женщин глаза
отлетали, как будто затворы!
Мне на шею с витрин твои вещи дешёвками вешались.
Но я душу искал,
я турил их, забывши про вежливость.
Я спускался в Бродвей, как идут под водой с аквалангом.
Синей лампой в подвале
плясала твоя негритянка!
Я был рядом почти, но ты зябко ушла от погони.
Ты прочти и прости,
если что в суматохе не понял…
Я на крыше, как гном,
над нью-йоркской стою планировкой.
На мизинце моём
твоё солнце – как божья коровка.
1961
МОТОГОНКИ ПО BЕРТИКАЛЬНОЙ СТЕНЕ
Н. Андросовой

Заворачивая, манежа,
свищет женщина по манежу!
Краги —
красные, как клешни.
Губы крашеные – грешны.
Мчит торпедой горизонтальною,
хризантему заткнув за талию!
Ангел атомный, амазонка!
Щёки вдавлены, как воронка.
Мотоцикл над головой
электрическою пилой.
Надоело жить вертикально.
Ах, дикарочка, дочь Икара…
Обыватели и весталки
вертикальны, как ваньки-встаньки.
В этой, взвившейся над зонтами,
меж оваций, афиш, обид,
сущность женщины
горизонтальная
мне мерещится и летит!
Ах, как кружит её орбита!
Ах, как слёзы к белкам прибиты!
И тиранит её Чингисхан —
замдиректора Сингичанц…
Сингичанц:
«Ну, а с ней не мука?
Тоже трюк – по стене, как муха…
А вчера камеру проколола… Интриги…
Пойду, напишу по инстанции…
И царапается, как конокрадка».
Я к ней вламываюсь в антракте.
«Научи, – говорю, – горизонту…»
А она молчит, амазонка.
А она головой качает.
А её ещё трек качает.
А глаза полны такой —
горизонтальною
тоской!..
1961
ОСЕНЬ B СИГУЛДЕ
Свисаю с вагонной площадки,
прощайте,
прощай моё лето,
пора мне,
на даче стучат топорами,
мой дом забивают дощатый,
прощайте,
леса мои сбросили кроны,
пусты они и грустны,
как ящик с аккордеона,
а музыку – унесли,
мы – люди,
мы тоже порожни,
уходим мы,
так уж положено,
из стен,
матерей
и из женщин,
и этот порядок извечен,
прощай, моя мама,
у окон
ты станешь прозрачно, как кокон,
наверно, умаялась за день,
присядем,
друзья и враги, бывайте,
good bye,
из меня сейчас
со свистом вы выбегаете,
и я ухожу из вас,
о родина, попрощаемся,
буду звезда, ветла,
не плачу, не попрошайка,
спасибо, жизнь, что была,
на стрельбищах
в 10 баллов
я пробовал выбить 100,
спасибо, что ошибался,
но трижды спасибо, что
в прозрачные мои лопатки
вошла гениальность, как
в резиновую перчатку
красный мужской кулак,
«Андрей Вознесенский» – будет,
побыть бы не словом, не бульдиком,
ещё на щеке твоей душной —
«Андрюшкой»,
спасибо, что в рощах осенних
ты встретилась, что-то спросила
и пса волокла за ошейник,
а он упирался,
спасибо,
я ожил, спасибо за осень,
что ты мне меня объяснила,
хозяйка будила нас в восемь,
а в праздники сипло басила
пластинка блатного пошиба,
спасибо,
но вот ты уходишь, уходишь,
как поезд отходит, уходишь…
из пор моих полых уходишь,
мы врозь друг из друга уходим,
чем нам этот дом неугоден?
ты рядом и где-то далёко,
почти что у Владивостока,
я знаю, что мы повторимся
в друзья и подругах, в травинках,
нас этот заменит и тот —
«природа боится пустот»,
спасибо за сдутые кроны,
на смену придут миллионы,
за ваши законы – спасибо,
но женщина мчится по склонам,
как огненный лист за вагоном…
Спасите!
1961
СТРИПТИЗ
В ревю
танцовщица раздевается, дуря…
Реву?…
Или режут мне глаза прожектора?
Шарф срывает, шаль срывает, мишуру,
как сдирают с апельсина кожуру.
А в глазах тоска такая, как у птиц.
Этот танец называется «стриптиз».
Страшен танец. В баре лысины и свист,
как пиявки, глазки пьяниц налились.
Этот рыжий, как обляпанный желтком,
пневматическим исходит молотком!
Тот, как клоп, —
апоплексичен и страшон.
Апокалипсисом воет саксофон!
Проклинаю твой, Вселенная, масштаб!
Марсианское сиянье на мостах,
проклинаю,
обожая и дивясь.
Проливная пляшет женщина под джаз!..
«Вы Америка?» – спрошу как идиот.
Она сядет, сигаретку разомнёт.
«Мальчик, – скажет, – ах, какой у вас акцент!
Закажите-ка мартини и абсент».
1961
НЬЮ-ЙОРКСКАЯ ПТИЦА
На окно ко мне садится
в лунных вензелях
алюминиевая птица —
вместо тела
фюзеляж
и над её шеей гайковой
как пламени язык
над гигантской зажигалкой
полыхает
женский
лик!
(в простынь капиталистическую
завернувшись, спит мой друг.)
кто ты? бред кибернетический?
полуробот? полудух?
помесь королевы блюза
и летающего блюдца?
может ты душа Америки
уставшей от забав?
кто ты юная химера
с сигареткою в зубах?
но взирают не мигая
не отёрши крем ночной
очи как на Мичигане
у одной
у неё такие газовые
под глазами синячки
птица что предсказываешь?
птица не солги!
что ты знаешь, сообщаешь?
что-то странное извне
как в сосуде сообщающемся
подымается во мне
век атомный стонет в спальне…
(Я ору. И, матерясь,
мой напарник
как ошпаренный
садится на матрас.)
1961
СИРЕНЬ «МОСКBА – BАРШАBА»
Р. Гамзатову

11. III.61

Сирень прощается, сирень – как лыжница,
сирень, как пудель, мне в щёки лижется!
Сирень зарёвана,
сирень – царевна,
сирень пылает ацетиленом!
Расул Гамзатов хмур, как бизон.
Расул Гамзатов сказал: «Свезём».
12. III.61

Расул упарился. Расул не спит.
В купе купальщицей сирень дрожит.
О, как ей боязно! Под низом
колёса поезда – не чернозём.
Наверно, в мае цвесть «красивей»…
Двойник мой, магия, сирень, сирень,
сирень как гений! Из всех одна
на третьей скорости цветёт она!
Есть сто косулей —
одна газель.
Есть сто свистулек – одна свирель.
Несовременно цвести в саду.
Есть сто сиреней.
Люблю одну.
Ночные грозди гудят махрово,
как микрофоны из мельхиора.
У, дьявол-дерево! У всех мигрень.
Как сто салютов, стоит сирень.
13. III.61

Таможник вздрогнул: «Живьём? В кустах?!»
Таможник, ахнув, забыл устав.
Ах, чувство чуда – седьмое чувство…
Вокруг планеты зелёной люстрой,
промеж созвездий и деревень
свистит
трассирующая
сирень!
Смешны ей – почва, трава, права…
P. S.
Читаю почту: «Сирень мертва».
P. P. S.
Чёрта с два!
1961
* * *
Конфедераток тузы бесшабашные
кривы.
Звёзды вонзались, точно собашник
в гривы!
Польша – шампанское, танки палящая
Польша!
Ах, как банально – «Андрей и полячка»,
пошло…
Как я люблю её еле смежённые веки,
жарко и снежно, как сны? – на мгновенье, навеки…
Во поле русском, аэродромном,
во поле-полюшке
вскинула рученьки к крыльям огромным —
Польша!
Сон? Богоматерь?…
Буфетчицы прыщут, зардев, —
весь я в помаде,
как будто абстрактный шедевр.
1961
ЛОБНАЯ БАЛЛАДА
Их Величеством поразвлечься
прёт народ от Коломн и Клязьм.
«Их любовница – контрразведчица
англо-шведско-немецко-греческая…»
Казнь!
Царь страшон: точно кляча, тощий,
почерневший, как антрацит.
По лицу проносятся очи,
как буксующий мотоцикл.
И когда голова с топорика
подкатилась к носкам ботфорт,
он берёт её
над толпою,
точно репу с красной ботвой!
Пальцы в щёки впились, как клещи,
переносицею хрустя,
кровь из горла на брюки хлещет.
Он целует её в уста.
Только Красная площадь ахнет,
тихим стоном оглушена:
«А-а-анхен!..»
Отвечает ему она:
«Мальчик мой Государь великий
не судить мне твоей вины
но зачем твои руки липкие
солоны?
баба я
вот и вся провинность государства мои в устах
я дрожу брусничной кровиночкой
на державных твоих усах
в дни строительства и пожара
до малюсенькой до любви?
ты целуешь меня Держава
твои губы в моей крови
перегаром борщом горохом
пахнет щедрый твой поцелуй
как ты любишь меня Эпоха
обожаю тебя
царуй!..»
Царь застыл – смурной, малохольный,
царь взглянул с такой меланхолией,
что присел заграничный гость,
будто вбитый по шляпку гвоздь.
1961
ПОЮТ НЕГРЫ
Мы —
тамтамы гомеричные с глазами горемычными,
клубимся, как дымы, —
мы…
Вы —
белы, как холодильники, как марля карантинная,
безжизненно мертвы —
вы…
О чём мы поём вам, уважаемые джентльмены?
О
руках ваших из воска, как белая извёстка,
о, как они впечатались между плечей печальных, о,
о, наших жён печальных,
как их позорно жгло – о-о!
«Н-но!»
Нас лупят, точно клячу, мы чаевые клянчим,
на рингах и на рынках у нас в глазах темно,
но,
когда ночами спим мы, мерцают наши спины,
как звёздное окно.
В нас,
боксёрах, гладиаторах, как в чёрных радиаторах
или в пруду карась,
созвездья отражаются торжественно и жалостно —
Медведица и Марс – в нас…
Мы – негры, мы – поэты,
в нас плещутся планеты.
Так и лежим, как мешки, полные звёздами и легендами…
Когда нас бьют ногами —
пинают небосвод.
У вас под сапогами
Вселенная орёт!
1961
РОК-Н-РОЛЛ
Андрею Тарковскому

ПАРТИЯ ТРУБЫ

Рок —
н —
ролл —
об стену сандалии!
Ром
в рот – лица как неон.
Ревёт
музыка скандальная,
труба
пляшет, как питон!
В тупик
врежутся машины.
Двух
всмятку —
«Хау ду ю ду?»
Туз пик – негритос в манишке,
дуй,
дуй
в страшную трубу!
В ту
трубу
мчатся, как в воронку,
лица,
рубища, вопли какаду,
две мадонны
а-ля подонок —
в мясорубочную трубу!
Негр
рыж —
как затменье солнца.
Он жуток,
сумасшедший шут.
Над миром,
точно рыба с зонтиком,
пляшет
с бомбою парашют!
Рок-н-ролл. Факелы бород.
Шарики за ролики! Всё – наоборот.
Рок-н-ролл – в юбочках юнцы,
а у женщин пробкой выжжены усы.
(Время, остановись! Ты отвратительно…)
Рок-н-ролл.
Об стену часы!
«Я носила часики – вдребезги, хреновые!
Босиком по стёклышкам – ой, лады…»
Рок-н-ролл по белому линолеуму…
(Гы!.. Вы обрежетесь временем, мисс!
Осторожнее!..)
…по белому линолеуму
кровь, кровь —
червонные следы!
ХОР МАЛЬЧИКОB

Мешайте красные коктейли!
Даёшь ерша!
Под бельём дымится, как котельная,
доисторическая душа!
Мы – продукты атомных распадов.
За отцов продувшихся —
расплата.
Вместо телевизоров нам – камины.
В рёве мотороллеров и коров
наши вакханалии страшны, как поминки…
Рок, рок —
танец роковой!
BСЕ

Над страной хрустальной и красивой,
выкаблучиваясь, как каннибал,
миссисипийский
мессия
Мистер Рок правит карнавал.
Шерсть скрипит в манжете целлулоидовой.
Мистер Рок – бледен, как юродивый,
Мистер Рок – министр, пророк, маньяк;
по прохожим
пляшут небоскрёбы —
башмаками по муравьям.
СКРИПКА

И к нему от тундры до Атлантики,
вся неоновая от слёз,
наша юность…
(«О, только не её, Рок, Рок, ей нет
ещё семнадцати!..»)
Наша юность тянется лунатиком…
Рок! Рок!
SOS! SOS!
1961
* * *
Я сослан в себя
я – Михайловское
горят мои сосны смыкаются
в лице моём мутном как зеркало
смеркаются лоси и перголы
природа в реке и во мне
и где-то ещё – извне
три красные солнца горят
три рощи как стёкла дрожат
три женщины брезжут в одной
как матрёшки – одна в другой
одна меня любит смеётся
другая в ней птицей бьётся
а третья – та в уголок
забилась как уголёк
она меня не простит
она ещё отомстит
мне светит её лицо
как со дна колодца —
кольцо
1961
ПРОЩАНИЕ С ПОЛИТЕХНИЧЕСКИМ
Большой аудитории посвящаю

В Политехнический!
В Политехнический!
По снегу фары шипят яичницей.
Милиционеры свистят панически.
Кому там хнычется?!
В Политехнический!
Ура, студенческая шарага!
А ну, шарахни
по совмещанам свои затрещины!
Как нам мещане мешали встретиться!
Ура вам, дура
в серьгах-будильниках!
Ваш рот, как дуло,
разинут бдительно.
Ваш стул трещит от перегрева.
Умойтесь! Туалет – налево.
Ура, галёрка! Как шашлыки,
дымятся джемперы, пиджаки.
Тысячерукий, как бог языческий,
Твое Величество —
Политехнический!
Ура, эстрада! Но гасят бра.
И что-то траурно звучит «ура».
Двенадцать скоро. Пора уматывать.
Как ваши лица струятся матово!
В них проступают, как сквозь экраны,
все ваши радости, досады, раны.
Вы, третья с краю,
с копной на лбу,
я вас не знаю.
Я вас – люблю!
Чему смеётесь? Над чем всплакнете?
И что черкнёте, косясь, в блокнотик?
Что с вами, синий свитерок?
В глазах тревожный ветерок…
Придут другие – ещё лиричнее,
но это будут не вы —
другие.
Мои ботинки черны, как гири.
Мы расстаёмся, Политехнический!
Нам жить недолго. Суть не в овациях,
мы растворяемся в людских количествах
в твоих просторах,
Политехнический.
Невыносимо нам расставаться.
Ты на кого-то меня сменяешь,
но, понимаешь,
пообещай мне, не будь чудовищем,
забудь со стоящим!
Ты ворожи ему, храни разиню.
Политехнический —
моя Россия! —
ты очень бережен и добр, как Бог,
лишь Маяковского не уберёг…
Поэты падают,
дают финты
меж сплетен, патоки
и суеты,
но где б я ни был – в земле, на Ганге, —
ко мне прислушивается магически
гудящей раковиною гиганта
большое ухо
Политехнического!
1962
ФУТБОЛЬНОЕ
Левый крайний!
Самый тощий в душевой,
самый страшный на штрафной,
бито стёкол – боже мой!
И гераней…
Нынче пулей меж тузов
блещет попкой из трусов
левый крайний.
Левый шпарит, левый лупит.
Стадион нагнулся лупой,
прожигательным стеклом
над дымящимся мячом.
Правый край спешит заслоном,
он сипит, как сто сифонов,
ста медалями увенчан,
стольким ноги поувечил.
Левый крайний, милый мой,
ты играешь головой!
О, атака до угара!
Одурение удара.
Только мяч,
мяч,
мяч,
только – вмажь,
вмажь,
вмажь!
«Наши – ваши» – к богу в рай.
Ай!
Что наделал левый край!..
Мяч лежит в своих воротах.
Солнце чёрной сковородкой.
Ты уходишь, как горбун,
под молчание трибун.
Левый крайний…
Не сбываются мечты,
с ног срезаются мячи.
И под краном
ты повинный чубчик мочишь,
ты горюешь
и бормочешь:
«А ударчик – самый сок,
прямо в верхний уголок!»
1962
РУБЛЁBСКОЕ ШОССЕ
Мимо санатория
реют мотороллеры.
За рулём влюблённые —
как ангелы рублёвские.
Фреской Благовещенья,
резкой белизной,
за ними блещут женщины,
как крылья за спиной!
Их одежда плещет,
рвётся от руля,
вонзайтесь в мои плечи,
белые крыла.
Улечу ли?
Кану ль?
Соколом ли?
Камнем?
Осень. Небеса.
Красные леса.
1962
* * *
Ж.-П. Сартру

Я – семья
во мне как в спектре живут семь «я»
невыносимых как семь зверей
а самый синий
свистит в свирель!
а весной
мне снится
что я – восьмой!
1962
ФЛОРЕНТИЙСКИЕ ФАКЕЛЫ
З. Богуславской

Ко мне является Флоренция,
фосфоресцируя домами,
и отмыкает, как дворецкий,
свои палаццо и туманы.
Я знаю их, я их калькировал
для бань, для стадиона в Кировске.
Спит Баптистерий – как развитие
моих проектов вытрезвителя.
Дитя соцреализма грешное,
вбегаю в факельные площади.
Ты калька с юности, Флоренция!
Брожу по прошлому!
Через фасады, амбразуры,
как сквозь восковку,
восходят судьбы и фигуры
моих товарищей московских.
Они взирают в интерьерах,
меж вьющихся интервьюеров,
как ангелы или лакеи,
стоят за креслами, глазея.
А факелы над чёрным Арно
невыносимы —
как будто в огненных подфарниках
несутся в прошлое машины!
– Ау! – зовут мои обеты,
– Ау! – забытые мольберты,
и сигареты,
и спички сквозь ночные пальцы.
– Ау! – сбегаются палаццо,
авансы юности опасны —
попался?!
И между ними мальчик странный,
ещё не тронутый эстрадой,
с лицом, как белый лист тетрадный,
в разинутых подошвах с дратвой, —
здравствуй!
Он говорит: «Вас не поймёшь,
преуспевающий пай-мальчик!
Вас заграницы издают.
Вас продавщицы узнают.
Но почему вы чуть не плакали?
И по кому прощально факелы
над флорентийскими хоромами
летят свежо и похоронно?!»
Я занят. Я его прерву.
Осточертели интервью…
Сажусь в машину. Дверцы мокры,
Флоренция летит назад.
И, как червонные семёрки,
палаццо в факелах горят.
1962
ИТАЛЬЯНСКИЙ ГАРАЖ
Б. Ахмадулиной

Пол – мозаика,
как карась.
Спит в палаццо
ночной гараж.
Мотоциклы как сарацины
или спящие саранчихи.
Не Паоло и не Джульетты —
дышат потные «шевролеты».
Как механики, фрески Джотто
отражаются в их капотах.
Реют призраки войн и краж.
Что вам снится,
ночной гараж?
Алебарды?
или тираны?
или бабы
из ресторана?…
Лишь один мотоцикл притих —
самый алый из молодых.
Что он бодрствует? Завтра – Святки.
Завтра он разобьётся всмятку!
Апельсины, аплодисменты…
Расшибающиеся —
бессмертны!
Мы родились – не выживать,
а спидометры выжимать!..
Алый, конченный, жарь! Жарь!
Только гонщицу очень жаль…
1962
BОЗBРАЩЕНИЕ B СИГУЛДУ
Отшельничаю, берложу,
отлёживаюсь в берёзах,
лужаечный, можжевельничий,
отшельничаю,
отшельничаем, нас трое,
наш третий всегда на стрёме,
позвякивает ошейничком,
отшельничаем,
мы новые, мы знакомимся,
а те, что мы были прежде,
как наши пустые одежды,
валяются на подоконнике,
как странны нам те придурки,
далёкие, как при Рюрике
(дрались, мельтешили, дулись),
какая всё это дурость!
А домик наш в три окошечка
сквозь холм в лесовых массивах
просвечивает, как косточка
просвечивает сквозь сливу,
мы тоже в леса обмакнуты,
мы зёрна в зелёной мякоти,
притягиваем, как соки,
все мысли земли и шорохи,
как мелко мы жили, ложно,
турбазники сквозь кустарник
пройдут, постоят, как лоси,
растают,
умаялась бегать по лесу,
вздремнула, ко мне припавши,
и тенью мне в кожу пористую
впиталась, как в промокашку,
я весь тобою пропитан,
лесами твоими, тропинками,
читаю твоё лицо,
как лёгкое озерцо,
как ты изменилась, милая,
как ссадина, след от свитера,
но снова, как разминированная, —
спасённая? спасительная!
ты младше меня? старше!
на липы, глаза застлавшие,
наука твоя вековая
ауканья, кукованья,
как утра хрустальны летние,
как чисто у речки бисерной
дочурка твоя трёхлетняя
писает по биссектриске!
«Мой милый, теперь не денешься,
ни к другу и ни к врагу,
тебя за щекой, как денежку,
серебряно сберегу»,
я думал, мне не вернуться,
гроза прошла, не волнуйся,
леса твои островные
печаль мою растворили,
в нас просеки растворяются,
как ночь растворяет день,
как окна в сад растворяются
и всасывают сирень,
и это круговращение
щемяще, как возвращение…
Куда б мы теперь ни выбыли,
с просвечивающих холмов
нам вслед улетает Сигулда,
как связка
зелёных
шаров!
1963
ЛАТЫШСКИЙ ЭСКИЗ
Уходят парни от невест.
Невесть зачем из отчих мест
три парня подались на Запад.
Их кто-то выдаёт. Их цапают.
41-й год. Привет!
«Суд идёт! Десять лет.
«Возлюбленный, когда же вернёшься?!
четыре тыщи дней – как ноша,
четыре тысячи ночей
не побывала я ничьей,
соседским детям десять лет,
прошла война, тебя всё нет,
четыре тыщи солнц скатилось,
как ты там мучаешься, милый,
живой ли ты и невредимый?
предела нету для любимой —
ополоумевши любя,
я, Рута, выдала тебя —
из тюрьм приходят иногда,
из заграницы – никогда…»
…Он бьёт её, с утра напившись.
Свистит его костыль над пирсом.
О, вопли женщины седой:
«Любимый мой! Любимый мой!»
1963
ДЛИНОНОГО
Это было на взморье синем —
в Териоках ли? в Ориноко? —
она юное имя носила —
Длиноного!
Выходила – походка лёгкая,
а погодка такая лётная!
От земли, как в стволах соки,
по ногам
подымаются
токи,
ноги праздничные гудят —
танцевать,
танцевать хотят!
Ноги! Дьяволы элегантные,
извели тебя хулиганствами!
Ты заснёшь – ноги пляшут, пляшут,
как сорвавшаяся упряжка.
Пляшут даже во время сна.
Ты ногами оглушена.
Побледневшая, сокрушённая,
Вместо водки даёшь крюшоны —
Под прилавком сто дьяволят
танцевать,
танцевать хотят!
«Танцы-шманцы?! – сопит завмаг. —
Ах, у женщины ум в ногах».
Но не слушает Длиноного
философского монолога.
Как ей хочется повышаться
на кружке инвентаризации!
Ну, а ноги несут сами —
к босанове несут, к самбе!
Он – приезжий. Чудной, как цуцик.
«Потанцуем?»
Ноги, ноги, такие умные!
Ну а ночи – такие лунные!
Длиноного, побойся Бога,
сумасшедшая Длиноного!
А потом она вздрогнет: «Хватит».
Как коня, колени обхватит
и качается обхватив,
под насвистывающий мотив…
Что с тобой, моя Длиноного?…
Ты – далёко.
1963
* * *
Э. Межелайтису

Жизнь моя кочевая
стала моей планидой…
Птицы кричат над Нидой.
Станция кольцевания.
Стонет в сетях капроновых,
в облаке пуха, крика
крыльями трёхметровыми
узкая журавлиха!
Вспыхивает разгневанной
пленницею, царевной,
чуткою и жемчужной,
дышащею кольчужкой.
К ней подбегут биологи!
«Цаце надеть брелоки!»
Бережно, не калеча,
цап – и вонзят колечко.
Вот она в небе плещется,
послеоперационная,
вольная, то есть пленная,
целая, но кольцованная,
над анкарами, плевнами,
лунатиками в кальсонах —
вольная, то есть пленная,
чистая – окольцованная,
жалуется над безднами
участь её двойная:
на небесах – земная,
а на земле – небесная,
над пацанами, ратушами,
над циферблатом Цюриха,
если, конечно, раньше
пуля не раскольцует,
как бы ты не металась,
впилась браслетка змейкой,
привкус того металла
песни твои изменит.
С неразличимой нитью,
будто бы змей ребячий
будешь кричать над Нидой,
пристальной и рыбачьей.
1963
* * *
Шарф мой, Париж мой,
серебряный с вишней,
ну, натворивший!
Шарф мой – Сена волосяная,
как ворсисто огней сиянье,
шарф мой Булонский, туман мой мохнатый,
фары шофёров дуют в Монако!
Что ты пронзительно шепчешь, горячий,
шарф, как транзистор, шкалою горящий?
Шарф мой, Париж мой непоправимый,
с шалой кровинкой?
Та продавщица была сероглаза,
как примеряла она первоклассно,
лаковым пальчиком с отсветом улиц
нежно артерии сонной коснулась…
В электрическом шарфе хожу,
душный город на шее ношу.
1963
МАРШЕ О ПЮС. ПАРИЖСКАЯ ТОЛКУЧКА ДРЕBНОСТЕЙ
1
Продай меня, Марше О Пюс,
упьюсь
этой грустной барахолкой,
смесью блюза с баркаролой,
самоваров, люстр, свечей,
воет зоопарк вещей
по умчавшимся векам —
как слонихи по лесам!..
Перстни, красные от ржави,
чьи вы перси отражали?
Как скорлупка, сброшен панцирь,
чей картуш?
Вещи – отпечатки пальцев,
вещи – отпечатки душ,
черепки лепных мустангов,
храм хламья, Марше О Пюс,
мусор, музыкою ставший!
моя лучшая из муз!
Расшатавшийся диван,
куда девах своих девал?
Почём века в часах песочных?
Чья замша стёрлась от пощёчин?
Продай меня, Марше О Пюс,
архаичным становлюсь:
устарел, как Робот-6,
когда Робот-8 есть.
2
Печаль моя, Марше О Пюс,
как плющ,
вьётся плесень по кирасам,
гвоздь сквозь плюш повылезал —
как в скульптурной у Пикассо —
железяк,
железяк!
Помню, он, в штанах расшитых,
вещи связывал в века,
глаз вращался, как подшипник,
у виска,
у виска!
(Он – испанец, весь как рана,
к нему раз пришли от Франко,
он сказал: «Портрет? Могу!
Пусть пришлёт свою башку»!)
Я читал ему, подрагивая,
эхо ухает,
как хор,
персонажи из подрамников
вылазят в коридор,
век пещерный, век атомный,
душ разрезы анатомные,
вертикальны и косы,
как песочные часы,
снег заносит апельсины,
пляж, фигурки на горах,
мы – песчинки,
мы печальны, как песчинки,
в этих дьявольских часах…
3
Марше О Пюс, Марше О Пюс,
никого не дозовусь.
Пустынны вещи и страшны,
как после атомной войны.
Я вещь твоя, XX век,
пусть скоро скажут мне: «Вы ветх»,
архангел из болтов и гаек
мне нежно гаркнет: «Вы архаик»,
тогда, О Пюс, к себе пусти меня,
приткнусь немодным пиджачком…
Я архаичен, как в пустыне
раскопанный ракетодром.
1963
МОНОЛОГ МЭРИЛИН МОНРО
Я Мэрилин, Мэрилин.
Я героиня
самоубийства и героина.
Кому горят мои георгины?
С кем телефоны заговорили?
Кто в костюмерной скрипит лосиной?
Невыносимо,
невыносимо, что не влюбиться,
невыносимо без рощ осиновых,
невыносимо самоубийство,
но жить гораздо
невыносимей!
Продажи. Рожи. Шеф ржёт, как мерин
(я помню Мэрилин.
Её глядели автомобили.
На стометровом киноэкране
в библейском небе,
меж звёзд обильных,
над степью с крохотными рекламами
дышала Мэрилин,
её любили…
Изнемогают, хотят машины.
Невыносимо),
невыносимо
лицом в сиденьях, пропахших псиной!
Невыносимо,
когда насильно,
а добровольно – невыносимей!
Невыносимо прожить, не думая,
невыносимее – углубиться.
Где наша вера? Нас будто сдунули,
существованье – самоубийство,
самоубийство – бороться с дрянью,
самоубийство – мириться с ними,
невыносимо, когда бездарен,
когда талантлив – невыносимей,
мы убиваем себя карьерой,
деньгами, девками загорелыми,
ведь нам, актёрам,
жить не с потомками,
а режиссёры – одни подонки,
мы наших милых в объятьях душим,
но отпечатываются подушки
на юных лицах, как след от шины,
невыносимо,
ах, мамы, мамы, зачем рождают?
Ведь знала мама – меня раздавят,
о, кинозвёздное оледененье,
нам невозможно уединенье —
в метро,
в троллейбусе,
в магазине
«Приветик, вот вы!» – глядят разини,
невыносимо, когда раздеты
во всех афишах, во всех газетах,
забыв,
что сердце есть посерёдке,
в тебя завёртывают селёдки,
лицо измято,
глаза разорваны
(как страшно вспомнить во «Франс-Обзёрвере»
свой снимок с мордой самоуверенной
на обороте у мёртвой Мэрилин!).
Орёт продюсер, пирог уписывая:
«Вы просто дуся,
ваш лоб – как бисерный!»
А вам известно, чем пахнет бисер?!
Самоубийством!
Самоубийцы – мотоциклисты,
самоубийцы спешат упиться,
от вспышек блицев бледны министры —
самоубийцы,
самоубийцы,
идёт всемирная Хиросима,
невыносимо,
невыносимо всё ждать, чтоб грянуло,
а главное —
необъяснимо невыносимо,
ну, просто руки разят бензином!
Невыносимо горят на синем
твои прощальные апельсины…
Я баба слабая. Я разве слажу?
Уж лучше – сразу!
1963
* * *
Ты с тёткой живёшь. Она учит канцоны.
Чихает и носит мужские кальсоны.
Как мы ненавидим проклятую ведьму!..
Мы дружим с овином, как с добрым медведем.
Он греет нас, будто ладошки запазухой.
И пасекой пахнет.
А в Суздале – Пасха!
А в Суздале сутолока, смех, вороньё,
ты в щёки мне шепчешь про детство твоё.
То сельское детство, где солнце и кони
и соты сияют, как будто иконы.
Тот отблеск медовый на косах твоих…
В России живу – меж снегов и святых!
1963
BЕЛОСИПЕДЫ
В. Бокову

Лежат велосипеды
в лесу, в росе.
В берёзовых просветах
блестит шоссе.
Попадали, припали
крылом к крылу,
педалями – в педали,
рулём – к рулю.
Да разве их разбудишь —
ну хоть убей! —
оцепенелых чудищ
в витках цепей.
Большие, изумлённые,
глядят с земли.
Над ними – мгла зелёная,
смола, шмели.
В шумящем изобилии
ромашек, мят
лежат. О них забыли.
И спят, и спят.
1963
НОЧЬ
Сколько звёзд!
Как микробов
в воздухе…
1963
ОХОТА НА ЗАЙЦА
Ю. Казакову

Травят зайца. Несутся суки.
Травля! Травля! Сквозь лай и гам.
И оранжевые кожухи
апельсинами по снегам.
Травим зайца. Опохмелившись,
я, завгар, лейтенант милиции,
лица в валенках, в хроме лица,
зять Букашкина с пацаном —
газанём!
«Газик», чудо индустриализации,
наворачивает цепя.
Трали-вали! Мы травим зайца.
Только, может, травим себя?
Юрка, как ты сейчас в Гренландии?
Юрка, в этом что-то неладное,
если в ужасе по снегам
скачет крови
живой стакан!
Страсть к убийству, как страсть к зачатию,
ослеплённая и извечная,
она нынче вопит: зайчатины!
Завтра взвоет о человечине…
Он лежал посреди страны,
он лежал, трепыхаясь слева,
словно серое сердце леса,
тишины.
Он лежал, синеву боков
он вздымал, он дышал пока ещё,
как мучительный глаз,
моргающий,
на печальной щеке снегов.
Но внезапно, взметнувшись свечкой,
он возник,
и над лесом, над чёрной речкой
резанул
человечий
крик!
Звук был пронзительным и чистым, как
ультразвук
или как крик ребёнка.
Я знал, что зайцы стонут. Но чтобы так?!
Это была нота жизни. Так кричат роженицы.
Так кричат перелески голые
и немые досель кусты,
так нам смерть прорезает голос
неизведанной чистоты.
Той природе, молчально-чудной,
роща, озеро ли, бревно —
им позволено слушать, чувствовать,
только голоса не дано.
Так кричат в последний и в первый.
Это жизнь, удаляясь, пела,
вылетая, как из силка,
в небосклоны и облака.
Это длилось мгновение, мы окаменели,
как в остановившемся кинокадре.
Сапог бегущего завгара так и не коснулся земли.
Четыре чёрные дробинки, не долетев,
вонзились в воздух.
Он взглянул на нас. И – или это нам показалось —
над горизонтальными мышцами бегуна, над
запёкшимися шерстинками шеи блеснуло лицо.
Глаза были раскосы и широко расставлены,
как на фресках Феофана.
Он взглянул изумлённо и разгневанно.
Он парил. Как бы слился с криком.
Он повис…
С искажённым и светлым ликом,
как у ангелов и певиц.
Длинноногий лесной архангел…
Плыл туман золотой к лесам.
«Охмуряет», – стрелявший схаркнул.
И беззвучно плакал пацан.
Возвращались в ночную пору.
Ветер рожу драл, как наждак.
Как багровые светофоры,
наши лица неслись во мрак.
1963
ПОЭТ B ПАРИЖЕ
Уличному художнику

Лили Брик на мосту лежит,
разутюженная машинами.
Под подошвами, под резинами,
как монетка, зрачок блестит!
Пешеходы бросают мзду.
И, как рана,
Маяковский,
щемяще ранний,
как игральная карта в рамке,
намалёван на том мосту!
Каково Вам, поэт, с любимой?!
Это надо ж – рвануть судьбой,
чтобы ликом, как Хиросимой,
отпечататься в мостовой!
По груди Вашей толпы торопятся,
Сена плещется под спиной.
И, как божья коровка, автобусик
мчит, щекочущий и смешной.
Как волнение Вас охватывает!..
Мост парит,
ночью в поры свои асфальтовые,
как сирень, впитавши Париж.
Гений. Мот. Футурист с морковкой.
Льнул к мостам. Был посол Земли…
Никто не пришёл на Вашу выставку, Маяковский.
Мы бы – пришли.
Вы бы что-нибудь почитали,
как фатально Вас не хватает!
О, свинцовою пломбочкой-ночью
опечатанные уста.
И не флейта Ваш позвоночник —
алюминиевый лёт моста!
Маяковский, Вы схожи с мостом.
Надо временем, как гимнаст,
башмаками касаетесь РОСТА,
а ладонями – нас.
Ваша площадь мосту подобна,
как машины из-под моста —
Маяковскому под ноги
Маяковская Москва!
Маяковским громит подонков
Маяковская чистота!
Вам шумят стадионов тысячи.
Как Вам думается?
Как дышится,
Маяковский, товарищ Мост?…
Мост. Париж. Ожидаем звёзд.
Притаился закат внизу,
полоснувши по небосводу
красным следом от самолёта,
точно бритвою по лицу!
1963
МУРОМСКИЙ СРУБ
Деревянный сруб,
деревянный друг,
пальцы свёл в кулак
деревянных рук,
как и я, глядит Вселенная во мрак,
подбородок положивши на кулак,
предок, сруб мой, ну о чём твоя печаль
над скамейкою замшелой, как пищаль?
Кто наврал, что я любовь твою продал
по электроэлегантным городам?
Полежим. Поразмышляем. Помолчим.
Плакать – дело недостойное мужчин.
Сколько раз мои печали отвели
эти пальцы деревянные твои…
1963
ПЕСЕНКА ИЗ СПЕКТАКЛЯ «АНТИМИРЫ»
Стоял Январь, не то Февраль,
какой-то чёртовый Зимарь.
Я помню только голосок
над красным ротиком – парок,
и песенку:
«Летят вдали
красивые осенебри,
но если наземь упадут,
их человолки загрызут…»
* * *
Б. Ахмадулиной

Нас много. Нас, может быть, четверо.
Несёмся в машине, как черти.
Оранжеволоса шофёрша.
И куртка по локоть – для форса.
Ах, Белка, лихач катастрофный,
нездешняя, ангел на вид,
хорош твой фарфоровый профиль,
как белая лампа горит!
В аду в сковородки долдонят
и вышлют к воротам патруль,
когда на предельном спидометре
ты куришь, отбросивши руль.
Люблю, когда выжав педаль,
хрустально, как тексты в хорале,
ты скажешь: «Какая печаль!
права у меня отобрали…
Понимаешь, пришили превышение скорости
в возбуждённом состоянии.
А шла я вроде нормально…»
Не порть себе, Белочка, печень.
Сержант нас, конечно, мудрей,
но нет твоей скорости певчей
в коробке его скоростей.
Обязанности поэта
нестись, забыв про ОРУД,
брать звуки со скоростью света,
как ангелы в небе поют.
За эти года световые
пускай мы исчезнем, лучась,
пусть некому приз получать.
Мы выжали скорость впервые.
Жми, Белка, божественный кореш!
И пусть не собрать нам костей.
Да здравствует певчая скорость,
убийственнейшая из скоростей!
Что нам впереди предначертано?
Нас мало. Нас, может быть, четверо.
Мы мчимся – а ты божество!
И всё-таки нас большинство.
1963
НОBЫЙ ГОД B РИМЕ
Рим гремит, как аварийный
отцепившийся вагон.
А над Римом, а над Римом
Новый год, Новый год!
Бомбой ахают бутылки
из окон,
из окон,
ну, а этот забулдыга
ванну выпер на балкон.
А над площадью Испании,
как летающий тарел,
вылетает муж из спальни —
устарел, устарел!
В ресторане ловят голого.
Он гласит: «Долой невежд!
Не желаю прошлогоднего.
Я хочу иных одежд».
Жизнь меняет оперенье,
и летят, как лист в леса,
телеграммы,
объявленья,
милых женщин адреса.
Милый город, мы потонем
в превращениях твоих,
шкурой сброшенной питона
светят древние бетоны.
Сколько раз ты сбросил их?
Но опять тесны спидометры
твоим аховым питомицам.
Что ещё ты натворишь?!
Человечество хохочет,
расставаясь со старьём.
Что-то в нас смениться хочет?
Мы, как Время, настаём.
Мы стоим, забыв делишки,
будущим поглощены.
Что в нас плачет, отделившись?
Оленихи, отелившись,
так добры и смущены.
Может, будет год нелёгким?
Будет в нём погод нелётных?
Не грусти – не пропадём.
Будет, что смахнуть потом.
Мы летим, как с веток яблоки.
Опротивела грызня.
Но я затем живу хотя бы,
чтоб средь ветреного дня,
детектив глотнувши залпом,
в зимнем доме косолапом
кто-то скажет, что озябла
без меня,
без меня…
И летит мирами где-то
в мрак бесстрастный, как крупье,
наша белая планета,
как цыплёнок в скорлупе.
Вот она скорлупку чокнет.
Кем-то станет – свистуном?
Или чёрной, как грачонок,
сбитый атомным огнём?
Мне бы только этим милым
не случилось непогод…
А над Римом, а над миром —
Новый год, Новый год…
…Мандарины, шуры-муры,
и сквозь юбки до утра
лампами сквозь абажуры
светят женские тела.
1 января 1963
СТАНСЫ
Закарпатский лейтенант,
на плечах твоих погоны,
точно срезы по наклону
свежеспиленно слепят.
Не приносят новостей
твои новые хирурги,
век отпиливает руки,
если кверху их воздеть!
Если вскинуть к небесам
восхищённые ладони —
«Он сдаётся!» – задолднят,
или скажут «диверсант»…
Оттого-то лейтенант,
точно трещина на сердце —
что соседи милосердно
принимают за талант.
ИЗ ЗАКАРПАТСКОГО ДНЕBНИКА
Я служил в листке дивизиона.
Польза от меня дискуссионна.
Я вёл письма, правил опечатки.
Кто только в газету не писал —
горожане, воины, девчата,
отставной начпрод Нравоучатов —
я всему признательно внимал.
Мне писалось. Начались ученья.
Мчались дни.
Получились строчки о Шевченко,
опубликовали. Вот они:
СКBОЗЬ СТРОЙ
И снится мрачный сон Тарасу.
Кусищем воющего мяса
сквозь толпы, улицы,
гримасы,
сквозь жизнь, под барабанный вой,
сквозь строй ведут его, сквозь строй!
Ведут под коллективный вой:
«Кто плохо бьёт – самих сквозь строй».
Спиной он чувствует удары:
правофланговый бьёт удало.
Друзей усердных слышит глас:
«Прости, старик, не мы – так нас».
За что ты бьёшь, дурак господен?
За то, что век твой безысходен!
Жена родила дурачка.
Кругом долги. И жизнь тяжка.
А ты за что, царёк отёчный?
За веру, что ли, за отечество?
За то, что перепил, видать?
И со страной не совладать?
А вы, эстет, в салонах куксясь?
(Шпицрутен в правой, в левой – кукиш.)
За что вы столковались с ними?
Что смел я то, что вам не снилось?
«Я понимаю ваши боли, —
сквозь сон он думал, – мелкота,
мне не простите никогда,
что вы бездарны и убоги,
вопит на снеговых заносах,
как сердце раненой страны,
моё в ударах и занозах
мясное
месиво
спины!
Все ваши боли вымещая,
эпохой сплющенных калек,
люблю вас, люди, и прощаю.
Тебя я не прощаю, век.
Я верю – в будущем, потом…»
Удар. В лицо сапог. Подъём.
1963–1965
СТРЕЛА B СТЕНЕ
Тамбовский волк тебе товарищ
и друг,
когда ты со стены срываешь
подаренный пенджабский лук!
Как в ГУМе отмеряют ситец,
с плеча откинется рука,
стрела задышит, не насытясь,
как продолжение соска.
С какою женственностью лютой
в стене засажена стрела —
в чужие стены и уюты.
Как в этом женщина была!
Стрела – в стене каркасной стройки,
Во всём, что в силе и в цене.
Вы думали – век электроники?
Стрела в стене!
Горите, судьбы и державы!
Стрела в стене.
Тебе от слёз не удержаться
наедине, наедине,
над украшательскими нишами,
как шах семье,
ультимативно нищая
стрела в стене!
Шахуй, оторва белокурая!
И я скажу:
«У, олимпийка!» И подумаю:
«Как сжались ямочки в тазу».
«Агрессорка, – добавлю, – скифка…»
Ты скажешь: «Фиг-то…»
* * *
Отдай, тетива сыромятная,
наитишайшую из стрел
так тихо и невероятно,
как тайный ангел отлетел.
На людях мы едва знакомы,
но это тянется года.
И под моим высотным домом
проходит тёмная вода.
Глубинная струя влеченья.
Печали светлая струя.
Высокая стена прощенья.
И боли чёткая стрела.
1963
* * *
Сирень похожа на Париж,
горящий осами окошек.
Ты кисть особняков продрогших
серебряную шевелишь.
Гудя нависшими бровями,
страшон от счастья и тоски,
Париж,
как пчёлы,
собираю
в мои подглазные мешки.
1963
ПАРИЖ БЕЗ РИФМ
Париж скребут. Париж парадят.
Бьют пескоструйным аппаратом.
Матрон эпохи рококо
продраивает душ Шарко!
И я изрёк: «Как это нужно —
содрать с предметов слой наружный,
увидеть мир без оболочек,
порочных схем и стен барочных!..»
Я был пророчески смешон,
но наш патрон, мадам Ланшон,
сказала: «О-ля-ля, мой друг!..»
И вдруг —
город преобразился,
стены исчезли, вернее, стали
прозрачными,
над улицами, как связки цветных шаров,
висели комнаты,
каждая освещалась по-разному,
внутри, как виноградные косточки
горели фигуры и кровати,
вещи сбросили панцири, обложки, оболочки,
над столом
коричнево изгибался чай,
сохраняя форму чайника,
и так же, сохраняя форму водопроводной
трубы,
по потолку бежала круглая серебряная вода,
в соборе Парижской Богомагери шла,
как сквозь аквариум,
просвечивали люстры и красные кардиналы,
архитектура испарилась,
и только круглый витраж розетки почему-то парил
над площадью, как знак:
«Проезд запрещён»,
над Лувром из постаментов, как 16 матрасных пружин,
дрожали каркасы статуй,
пружины были во всём,
всё тикало,
о Париж,
мир паутинок, антенн и оголённых
проволочек,
как ты дрожишь,
как тикаешь мотором гоночным,
о сердце под лиловой плёночкой,
Париж
(на месте грудного кармашка, вертикальная, как рыбка,
плыла бритва фирмы «Жиллетт»)!
Париж, как ты раним, Париж,
под скорлупою ироничности,
под откровенностью, граничащей
с незащищённостью,
Париж,
в Париже вы одни всегда,
хоть никогда не в одиночестве,
и в смехе грусть,
как в вишне косточка,
Париж – горящая вода,
Париж,
как ты наоборотен,
как бел твой Булонский лес,
он юн, как купальщицы,
бежали розовые собаки,
они смущённо обнюхивались,
они могли перелиться одна в другую,
как шарики ртути,
и некто, голый, как змея,
промолвил: «Чернобурка я»,
шли люди,
на месте отвинченных черепов,
как птицы в проволочных
клетках,
свистали мысли,
монахиню смущали мохнатые мужские
видения,
президент мужского клуба страшился разоблачений
(его тайная связь с женой раскрыта,
он опозорен),
над полисменом ножки реяли,
как нимб, в серебряной тарелке
плыл шницель над певцом мансард,
в башке ОАСа оголтелой
дымился Сартр на сковородке,
а Сартр,
наш милый Сартр,
вдумчив, как кузнечик кроткий,
жевал травиночку коктейля,
всех этих таинств
мудрый дух,
в соломинку,
как стеклодув,
он выдул эти фонари,
весь полый город изнутри,
и ратуши, и бюшери,
как радужные пузыри!
Я тормошу его:
«Мой Сартр,
мой сад, от зим не застеклённый,
зачем с такой незащищённостью
шары мгновенные
летят?
Как страшно всё обнажено,
на волоске от ссадин страшных,
их даже воздух жжёт, как рашпиль,
мой Сартр!
Вдруг всё обречено?!.»
Молчит кузнечик на листке
с безумной мукой на лице.
Било три…
Мы с Ольгой сидели в «Обалделой лошади»,
в зубах джазиста изгибался звук в форме
саксофона,
женщина усмехнулась,
«Стриптиз так стриптиз», —
сказала женщина,
и она стала сдирать с себя не платье, нет, —
кожу! —
как снимают чулки или трикотажные
тренировочные костюмы
– о! о! —
последнее, что я помню, – это белки,
бесстрастно-белые, как изоляторы,
на страшном, орущем, огненном лице.
«…Мой друг, растает ваш гляссе…»
Париж. Друзья. Сомкнулись стены.
А за окном летят в веках
мотоциклисты в белых шлемах,
как дьяволы в ночных горшках.
1963
ОЛЕНЁНОК
1
«Ольга, опомнитесь! Что с вами, Ольга?…»
Это блуждает в крови, как иголка…
Ну почему – призадумаюсь только —
передо мною судьба твоя, Ольга?
Полуфранцуженка, полурусская,
с джазом простуженным туфелькой хрусткая,
как несуразно в парижских альковах —
«Ольга» —
как мокрая ветка ольховая!
Что натворили когда-то родители!
В разных глазах породнили пронзительно
смутный витраж нотр-дамской розетки
с нашим Блаженным в разводах разэтаких.
Бродят, как город разора и оргий,
Ольга французская с русскою Ольгой.
2
Что тебе снится, русская Оля?
Около озера рощица, что ли…
Помню, ведро по ноге холодило —
хоть никогда в тех краях не бродила.
Может, в крови моей гены горят?
Некатолический вижу обряд,
а за калиточкой росно и колко…
Как вам живётся, французская Ольга?
«Как? О-ля-ля! Мой „Рено“ – как игрушка,
плачу по-русски, смеюсь по-французски…
Я парижанка. Ночами люблю
слушать, щекою прижавшись к рулю».
Руки лежат, как в других государствах.
Правая бренди берёт, как лекарство.
Левая вправлена в псковский браслет,
а между ними – тысячи лет.
Горе застыло в зрачках удлинённых,
о, оленёнок,
вмёрзший ногами на двух нелюдимых
и разъезжающихся
льдинах!
3
Я эту «Ольгу» читал на эстраде.
Утром звонок: «Экскюзе, бога ради!
Я полурусская… с именем Ольга…
Школьница… рыженькая вот только…»
Ольга, опомнитесь! Что с вами, Ольга?!..
1963
ЗАПИСКА Е. ЯНИЦКОЙ, БЫBШЕЙ МАШИНИСТКЕ МАЯКОBСКОГО
Вам Маяковский что-то должен?
Я отдаю.
Вы извините – он не дожил.
Определяет жизнь мою
платить за Лермонтова, Лорку
по нескончаемому долгу.
Наш долг страшен и протяжён
кроваво-красным платежом.
Благодарю, отцы и прадеды.
Крутись, эпохи колесо…
Но кто же за меня заплатит,
за всё расплатится, за всё?
1963
СТАРУХИ КАЗИНО
Старухи,
старухи —
стоухи,
сторуки,
мудры по-паучьи,
сосут авторучки,
старухи в сторонке,
как мухи, стооки,
их щёки из теми
горящи и сухи,
колдуют в «системах»,
строчат закорюки,
волнуются бестии,
спрут электрический…
О, оргии девственниц!
Секс платонический!
В них чувственность ноет,
как ноги в калеке…
Старухи сверхзнойно
рубают в рулетку!
Их общий любовник
разлёгся, разбойник.
Вокруг, как хоругви,
робеют старухи.
Ах, как беззаветно
В них светятся муки!..
Свои здесь
джульетты,
мадонны
и шлюхи.
Как рыжая страстна!
А та – ледяная,
а в шляпке из страуса
крутит динаму,
трепещет вульгарно,
ревнует к подруге.
Потухли вулканы,
шуруйте, старухи.
…А с краю, моргая,
сияет бабуся:
она промотала
невесткины
бусы.
1963
НЕИЗBЕСТНЫЙ – РЕКBИЕМ B ДBУХ ШАГАХ С ЭПИЛОГОМ
Лейтенант Неизвестный Эрнст.
На тысячи вёрст кругом
равнину утюжит смерть
огненным утюгом.
В атаку взвод не поднять,
но родина в радиосеть:
«В атаку, – зовёт, – твою мать!»
И Эрнст отвечает: «Есть».
Но взводик твой землю ест.
Он доблестно недвижим.
Лейтенант Неизвестный Эрнст
Идет
наступать
один!
И смерть говорит: «Прочь!
Ты же один как перст.
Против кого ты прёшь?
Против громады, Эрнст!
Против – миллионопятьсотсорокасемитысячевосемь —
сотдвадцатитрёхквадратнокилометрового чудища
против, —
против армии, флота, и угарного сброда, против —
культургервышибал, против
национал —
социализма, —
против!
Против глобальных зверств.
Ты уже мёртв, сопляк»?…
«Ещё бы», – решает Эрнст.
И делает
Первый шаг!
И Жизнь говорит: «Эрик,
живые нужны живым,
Качнётся сирень по скверам
уж не тебе, а им,
не будет —
1945, 1949, 1956, 1963 – не будет,
и только формула убитого человечества станет —
3 823 568 004 + 1,
и ты не поступишь в университет,
и не перейдёшь на скульптурный,
и никогда не поймёшь, что горячий гипс пахнет,
как парное молоко,
не будет мастерской на Сретенке, которая запирается
на проволочку,
не будет выставки в Манеже,
не будет сердечной беседы с Никитой Сергеевичем,
и ты не женишься на Анне —
не, не, не…
не будет ни Нью-Йорка, ни «Древа жизни»
(вернее будут, но не для тебя, а для белёсого
Митьки Филина, который не вылез тогда из окопа),
а для тебя никогда, ничего —
не!
не!
не!..
Лишь мама сползёт у двери
с конвертом, в котором смерть,
ты понимаешь, Эрик»?!
«Ещё бы», – думает Эрнст.
Но выше Жизни и Смерти,
пронзающее, как свет,
нас требует что-то третье, —
чем выделен человек.
Животные жизнь берут.
Лишь люди жизнь отдают.
Тревожаще и прожекторно,
в отличие от зверей, —
способность к самопожертвованию
единственна у людей.
Единственная Россия,
единственная моя,
единственное спасибо,
что ты избрала меня.
Лейтенант Неизвестный Эрнст,
когда окружён бабьём,
как ихтиозавр нетрезв,
ты пьёшь за моим столом,
когда правительства в панике
хрипят, что ты слаб в гульбе,
я чувствую, как памятник
ворочается в тебе.
Я голову обнажу
и вежливо им скажу:
«Конечно, вы свежевыбриты
и вкус вам не изменял.
Но были ли вы убиты
за родину наповал?»
1964
ОЗА
Тетрадь, найденная в тумбочке

дубненской гостиницы

* * *
Аве, Оза. Ночь или жильё,
псы ли воют, слизывая слёзы,
слушаю дыхание Твоё.
Аве, Оза…
Оробело, как вступают в озеро,
разве знал я, циник и паяц,
что любовь – великая боязнь?
Аве, Оза…
Страшно – как сейчас тебе одной?
Но страшнее – если кто-то возле.
Чёрт тебя сподобил красотой!
Аве, Оза!
Вы, микробы, люди, паровозы,
умоляю – бережнее с нею.
Дай тебе не ведать потрясений.
Аве, Оза…
Противоположности свело.
Дай возьму всю боль твою и горечь.
У магнита я – печальный полюс,
ты же – светлый. Пусть тебе светло.
Дай тебе не ведать, как грущу.
Я тебя не огорчу собою.
Даже смертью не обеспокою.
Даже жизнью не отягощу.
Аве, Оза. пребывай светла.
Мимолётное непрекратимо.
Не укоряю, что прошла.
Благодарю, что приходила.
Аве, Оза…
1
Женщина стоит у циклотрона —
стройно,
слушает замагниченно,
свет сквозь неё струится,
красный, как земляничинка,
в кончике её мизинца,
вся изменяясь смутно,
с нами она – и нет её,
прислушивается к чему-то,
тает, ну как дыхание,
так за неё мне боязно!
Поздно ведь будет, поздно!
Рядышком с кадыками
атомного циклотрона 3-10-40.
Я знаю, что люди состоят из частиц,
как радуги из светящихся пылинок
или фразы из букв.
Стоит изменить порядок, и наш
смысл меняется.
Говорили ей, – не ходи в зону!
А она…
Вздрагивает ноздрями,
празднично хорошея,
жертво-ли-приношенье?
Или она нас дразнит?
«Зоя, – кричу я, – Зоя!..»
Но она не слышит. Она ничего не
понимает.
Может, её называют Оза?
2
Не узнаю окружающего.
Вещи остались теми же, но частицы их, мигая,
изменяли очертания, как лампочки иллю —
минации на Центральном телеграфе.
Связи остались, но направление их изменилось.
Мужчина стоял на весах. Его вес оставался тем
же. И нос был на месте, только вставлен
внутрь, точно полый чехол кинжала. Не —
умещающийся кончик торчал из затылка.
Деревья лежали навзничь, как ветвистые озёра,
зато тени их стояли вертикально, будто их вырезали
ножницами. Они чуть погромыхивали
от ветра, вроде серебра от шоколада.
Глубина колодца росла вверх, как чёрный сноп
прожектора. В ней лежало утонувшее ведро
и плавали кусочки тины.
Из трёх облачков шёл дождь. Они были похожи
на пластмассовые гребёнки с зубьями дождя.
(У двух зубья торчали вниз, у третьго – вверх.)
Ну и рокировочка! На месте ладьи генуэзской
башни встала колокольня Ивана Великого.
На ней, не успев растаять, позвякивали сосульки.
Страницы истории были перетасованы, как карты
в колоде. За индустриальной революцией
следовало нашествие Батыя.
У циклотрона толпилась очередь. Проходили
профилактику. Их разбирали и собирали.
Выходили обновлёнными.
У одного ухо было привинчено ко лбу с дырочкой посредине вроде зеркала отоларинголога.
«Счастливчик, – утешали его. – Удобно
для замочной скважины! И видно,
и слышно одновременно».
А эта требовала жалобную книгу. «Сердце
забыли положить, сердце!» Двумя пальцами
он выдвинул ей грудь, как правый ящик
письменного стола, вложил что-то
и захлопнул обратно.
Экспериментщик Ъ пел, пританцовывая.
«Е9 – Д4, – бормотал экспериментщик. —
О, таинство творчества! От перемены мест
слагаемых сумма не меняется. Важно
сохранить систему. К чему поэзия? Будут
роботы. Психика – это комбинация
аминокислот…
Есть идея! Если разрезать земной шар по эква —
тору и вложить одно полушарие
в другое, как половинки яичной скорлупы…
Конечно, придётся спилить Эйфелеву башню,
чтобы она не проткнула поверхность
в районе Австралийской низменности.
Правда, половина человечества погибнет, но
зато вторая вкусит радость эксперимента!..»
И только на сцене Президиум
сохранял порядок.
Его члены сияли, как яйца
в аппарате для просвечивания яиц. Они были
круглы и поэтому одинаковы со всех сторон.
И лишь у одного над столом вместо туловища
торчали ноги подобно трубам перископа.
Но этого никто не замечал.
Докладчик выпятил грудь. Но голова его,
как у целлулоидного пупса, была
повернута вперёд затылком. «Вперёд,
к новому искусству!» – призывал
докладчик. Все соглашались.
Но где перёд?
Горизонтальная стрелка указателя (не то
«туалет», не то «к новому искусству!») торчала вверх на манер десяти минут третьего.
Люди продолжали идти целеустремлённой
цепочкой по её направлению, как
по ступеням невидимой лестницы.
Никто ничего не замечал.
НИКТО
Над всем этим как апокалипсический знак
горел плакат: «Опасайтесь случайных связей!»
Но кнопки были воткнуты остриём вверх.
НИЧЕГО
Иссиня-чёрные брови были нарисованы не над,
а под глазами, как тени от карниза.
НЕ ЗАМЕЧАЛ.
Может, её называют Оза?
3

Ты мне снишься под утро,
как ты, милая, снишься!..
Почему-то под дулами,
наведёнными снизу,
ты летишь Подмосковьем,
хороша до озноба,
вся твоя маскировка —
30 метров озона!
Твои миги сосчитаны
наведённым патроном,
30 метров озона —
вся броня и защита!
В том рассвете болотном,
где полёт безутешен,
но пахнуло полётом,
и – уже не удержишь.
Дай мне, Господи, крыльев
не для славы красивой —
чтобы только прикрыть её
от прицела трясины.
Пусть ещё погуляется
этой дуре рисковой,
хоть секунду – раскованно.
Только пусть не оглянется.
Пусть хоть ей будет счастье
в доме с умным сынишкой.
Наяву ли сейчас ты?
И когда же ты снишься?
От утра ли до вечера,
в шумном счастье заверчена,
до утра? поутру ли? —
за секунду до пули.
4

А может, милый друг, мы впрямь сентиментальны?
И душу удалят, как вредные миндалины?
Ужели и хорей, серебряный флейтист,
погибнет, как форель погибла у плотин?
Ужели и любовь не модна, как камин?
Аминь?
Но почему ж тогда, заполнив Лужники,
мы тянемся к стихам, как к травам от цинги?
И радостно и робко в нас души расцветают…
Роботы,
роботы,
роботы
речь мою прерывают.
Толпами автоматы
топают к автоматам,
сунут жетон оплаты,
вытянут сок томатный,
некогда думать, некогда,
в офисы – вагонетки,
есть только брутто, нетто —
быть человеком некогда!
Вот мой приятель-лирик:
к нему забежала горничная…
Утром вздохнула горестно, —
мол, так и не поговорили!
Ангел, об чём претензии?
Провинциалочка некая!
Сказки хотелось, песни?
Некогда, некогда, некогда!
Что там в груди колотится
пойманной партизанкою?
Сердце как безработица.
В мире – роботизация.
Ужас! Мама,
роди меня обратно!..
Обратно – к истокам неслись реки.
Обратно – от финиша к старту задним
ходом неслись мотоциклисты.
Баобабы на глазах, худея, превращались в пру —
тики саженцев – обратно!
Пуля, вылетев из сердца Маяковского, пролетев
прожжённую дырочку на рубашке, юркну —
ла в ствол маузера 4-03986, а тот, свернув —
шись улиткой, нырнул в ящик стола…
…Твой отец историк. Он говорит, что
человечество имеет обратный возраст.
Оно идёт от старости к молодости.
Хотя бы Средневековье. Старость.
Морщинистые стены инквизиции.
Потом Ренессанс – бабье лето человечества.
Это как женщина, красивая, всё познавшая,
пирует среди зрелых плодов и тел.
Не будем перечислять надежд, измен,
приключений XVIII века, задумчивой беременности XIX…
А начало ХХ века – бешеный ритм революции!..
Восемнадцатилетие командармы.
«Мы – первая любовь земли…»
«Я думаю о будущем, – продолжает историк, —
когда все мечты осуществляются. Техника
в добрых руках добра. Бояться техники?
Что же, назад в пещеру?…»
Он седой и румяный. Ему улыбаются дети и собаки.
5
А не махнуть ли на море?
6
В час отлива возле чайной
я лежал в ночи печальной,
говорил друзьям
об Озе и величье бытия,
но внезапно чёрный ворон
примешался к разговорам,
вспыхнув синими очами,
он сказал: «А на фига?!»
Я вскричал: «Мне жаль вас, птица,
человеком вам родиться б,
счастье высшее – трудиться,
полпланеты раскроя…»
Он сказал: «А на фига?!»
«Будешь ты – великий ментор,
бог машин, экспериментов,
будешь бронзой монументов
знаменит во все края…»
Он сказал: «А на фига?!»
«Уничтожив олигархов,
ты настроишь агрегатов,
демократией заменишь
короля и холуя…»
Он сказал: «А на фига?!»
Я сказал: «А хочешь – будешь
спать в заброшенной избушке,
утром пальчики девичьи
будут класть на губы вишни,
глушь такая, что не слышна
ни хвала и ни хула…»
Он ответил: «Всё – мура,
раб стандарта, царь природы,
ты свободен без свободы,
ты летишь в автомашине,
но машина – без руля…
Оза, Роза ли, стервоза —
как скучны метаморфозы,
в ящик рано или поздно…
Жизнь была – а на фига?!»
Как сказать ему, подонку,
что живём не чтоб подохнуть —
чтоб губами тронуть чудо
поцелуя и ручья!
Чудо жить – необъяснимо.
Кто не жил – что спорить с ними?!
Можно бы – да на фига?
7
А тебе семнадцать. Ты запыхалась после
гимнастики. И неважно, как тебя зовут.
Ты и не слышала о циклотроне.
Кто-то сдуру соткнул на приморской набережной
два ртутных фонаря. Мы идём навстречу. Ты от
одного, я от другого. Два света бьют нам в спину.
И прежде чем встречаются наши руки,
сливаются наши тени – живые, тёплые,
окружённые мёртвой белизной.
Мне кажется, что ты всё время идёшь
навстречу!
Затылок людей всегда смотрит в прошлое.
За нами, как очередь на троллейбус, стоит
время. У меня за плечами прошлое, как рюкзак,
за тобой – будущее. Оно за тобой шумит,
как парашют.
Когда мы вместе – я чувствую, как из тебя
в меня переходит будущее, а в тебя —
прошлое, будто мы песочные часы.
Как ты страдаешь от пережитков будущего!
Ты резка, искренна. Ты поразительно
невежественна.
Прошлое для тебя ещё может измениться
и наступать. «Наполеон, – говорю я, – был
выдающийся государственный деятель».
Ты отвечаешь: «Посмотрим!»
Зато будущее для тебя достоверно и безусловно.
«Завтра мы пошли в лес», – говоришь ты.
У, какой лес зашумел назавтра! До сих пор
у тебя из левой туфельки не вытряхнулась
сухая хвойная иголка.
Твои туфли остроносые – такие уже не носят.
«Ещё не носят», – смеёшься ты.
Я пытаюсь заслонить собой прошлое, чтобы ты
никогда не разглядела майданеков и инквизиции.
Твои зубы розовы от помады.
Иногда ты пытаешься подладиться ко мне.
Я замечаю, что-то мучит тебя. Ты что-то
ёрзаешь. «Ну что ты?»
Освобождаясь, ты, довольная, выпаливаешь,
как на иностранном языке: «Я получила
большое эстетическое удовольствие!
А раньше я тебя боялась… А о чём ты
думаешь?…»
Может, её называют Оза?
8
Выйду ли к парку, в море ль плыву —
туфелек пара стоит на полу.
Левая к правой набок припала,
их не поправят – времени мало.
В мире не топлено, в мире ни зги,
вы ещё тёплые, только с ноги,
в вас от ступни потемнела изнанка,
вытерлось золото фирменных знаков…
Красные голуби просо клюют.
Кровь кружит голову – спать не дают!
Выйду ли к пляжу – туфелек пара,
будто купальщица в море пропала.
Где ты, купальщица? Вымыты пляжи.
Как тебе плавается? С кем тебе пляшется?…
…В мире металла, на чёрной планете,
сентиментальные туфельки эти,
как перед танком присели голубки —
нежные туфельки в форме скорлупки!
9
Друг белокурый, что я натворил!
Тебя не опечалят строки эти?
Предполагая
подарить бессмертье,
выходит, я погибель подарил.
Фельфебель, олимпийский эгоист,
какой кретин скатился до приказа:
«Остановись, мгновенье. Ты – прекрасно!»?
Нет, продолжайся, не остановись!
Зачем стреножить жизнь, как конокрад?
Что наша жизнь?
Взаимопревращенье.
Бессмертье ж – прекращённое движенье,
как вырезан из ленты кинокадр.
Бессмертье – как зверинец меж людей.
В нём тонут Анна, Оза, Беатриче…
И каждый может, гогоча и тыча,
судить тебя и родинки глядеть.
Какая грусть – не видеться с тобой,
какая грусть – увидеться в толкучке,
где каждый хлюст, вонзив клешни, толкуя,
касается тебя, – какая боль!
Ты-то простишь мне боль твою и стон.
Ну, а в душе кровавые мозоли?
Где всякий сплетник, жизнь твою мусоля,
жуёт бифштекс над этим вот листом!
Простимся, Оза, сквозь решётку строк…
Но кровь к вискам бросается, задохшись,
когда живой, как бабочка в ладошке,
из телефона бьётся голосок…
От автора и коё-что другое
Люблю я Дубну. Там мои друзья.
Берёзы там растут сквозь тротуары.
И так же независимы и талы
чудесных обитателей глаза.
Цвет нации божественно оброс.
И, может, потому не дам я дуба —
мою судьбу оберегает Дубна,
как берегу я свет её берёз.
Я чем-то существую ради них.
Там я нашёл в гостинице дневник.
Не к первому попала мне тетрадь:
её командировщики листали,
острили на полях её устало
и засыпали, силясь разобрать.
Вот чей-то почерк: «Автор-абстрактист»!
А снизу красным: «Сам туда катись!»
«Может, автор сам из тех, кто
тешит публику подтекстом?»
«Брось искать подтекст, задрыга!
ты смотришь в книгу – видишь фигу».
Оставим эти мудрости, дневник.
Хватает комментария без них.
* * *
…А дальше запись лекций начиналась,
мир цифр и чей-то профиль машинальный.
Здесь реализмом трудно потрястись —
не Репин был наш бедный портретист.
А после были вырваны листы.
Наверно, мой упившийся предшественник,
где про любовь рванул, что посущественней…
А следующей фразой было:
ТЫ
10
Ты сегодня, 16-го, справляешь день
рождения в ресторане «Берлин».
Зеркало там на потолке.
Из зеркала вниз головой, как сосульки, свисали
гости. В центре потолка нежный, как вымя,
висел розовый торт с воткнутыми свечами.
Вокруг него, как лампочки, ввёрнутые
в элегантные чёрные розетки костюмов,
сияли лысины и причёски. Лиц не было видно.
У одного лысина была маленькая, как дырка
на пятке носка. Её можно было закрасить
чернилами. У другого она была прозрачна,
как спелые яблоко, и сквозь неё, как зёрнышки,
просвечивали три мысли (две чёрные и одна
светлая – недозрелая).
Проборы щёголей горели, как щели в копилках.
Затылок брюнетки с прикнопленным прозрачным
нейлоновым бантом полз, словно муха но потолку.
Лиц не было видно. Зато перед каждым, как
таблички перед экспонатами, лежали бумажки,
где кто сидит. И только одна тарелка была
белая, как пустая розетка.
«Скажите, а почему слева от хозяйки
пустое место?»
«Генерала, может, ждут?», «А может,
помер кто?»
Никто не знал, что там сижу я. Я невидим.
Изящные денди, подходящие тебя поздравить,
спотыкаются об меня, царапают вилками.
Ты сидишь рядом, но ты восторженно
чужая, как подарок в целлофане.
Модного поэта просят: «Ах, рваните чего-то
этакого! Поближе к жизни, не от мира сего…
чтобы модерново…»
Поэт подымается (вернее опускается,
как спускают трап с вертолёта). Голос его
странен, как бы антимирен ему.
МОЛИТBА
Матерь Владимирская, единственная,
первой молитвой – молитвой последнею —
я умоляю —
стань нашей посредницей.
Неумолимы зрачки Её льдистые.
Я не кощунствую – просто нет силы,
жизнь забери и успехи минутные,
наихрустальнейший голос в России —
мне ни к чему это!
Видишь – лежу – почернел, как кикимора.
Всё безысходно…
Осталось одно лишь —
грохнись ей в ноги,
Матерь Владимирская,
может, умолишь, может, умолишь…
Читая, он запрокидывает лицо. И на его
белом лице, как на тарелке, горел нос,
точно болгарский перец.
Все кричат: «Браво! Этот лучше всех. Ну и
тостик!» Слово берёт следующий поэт.
Он пьян вдребезину. Он свисает с потолка
вниз головой и просыхает, как полотенце.
Только несколько слов можно
разобрать из его бормотанья:
– Заонежье. Тает теплоход.
Дай мне погрузиться в твоё озеро.
До сих пор вся жизнь моя —
Предозье.
Не дай Бог – в Заозье занесёт…
Все замолкают.
Слово берёт тамада Ъ.
Он раскачивается вниз головой, как длинный
маятник. «Тост за новорожденную».
Голос его, как из репродуктора, разносится
с потолка ресторана. «За её новое
рождение, и я, как крестный… Да, а как
зовут новорожденную?» (Никто не знает.)
Как это всё напоминает что-то!
И под этим подвешенным миром внизу
расположился второй, наоборотный, со своим
поэтом, со своим тамадой Ъ. Они едва не касаются
затылками друг Друга, симметричные,
как песочные часы. Но что это? Где я?
В каком идиотском измерении? Что это
за потолочно-зеркальная реальность?
Что за наоборотная страна?!
Ты-то как попала сюда?
Ещё мгновение, и всё сорвётся вниз,
вдребезги, как капли с карниза!
Надо что-то делать, разморозить тебя,
разбить это зеркало, вернуть тебя в твой мир,
твою страну, страну естественности, чувства —
где ольха, теплоходы, где доброе зеркало
Онежского озера…
Помнишь?
Задумавшись, я машинально глотаю
бутерброд с кетовой икрой.
Но почему висящий напротив, как окорок,
периферийный классик с ужасом смотрит
на мой желудок? Боже, ведь я-то невидим,
а бутерброд реален! Он передвигается
по мне, как красный джемпер в лифте.
Классик что-то шепчет соседу.
Слух моментально пронизывает головы,
как бусы на нитке.
Красные змеи языков ввинчиваются в уши
соседей. Все глядят на бутерброд.
«А нас килькой кормят!» – вопит классик.
Надо спрятаться! Ведь если они обнаружат
меня, кто же выручит тебя, кто же
разобьёт зеркало?!
Я выпрыгиваю из-за стола и ложусь
на красную дорожку пола. Рядом со мной,
за стулом, стоит пара туфелек. Они, видимо,
жмут кому-то. Левая припала к правой.
(Как всё напоминает что-то!)
Тебя просят спеть…
Начинаются танцы. Первая пара с хрустом
проносится по мне. Подошвы! Подошвы!
Почему все ботинки с подковами?
Рядом кто-то с хрустом давит по туфелькам.
Чьи-то каблучки, подобно швейной
машинке, прошивают мне кожу на лице.
Только бы не в глаза!..
Я вспоминаю всё. Я начинаю понимать всё.
Роботы! Роботы! Роботы!
Как ты, милая, снишься!
«Так как же зовут новорожденную?» —
надрывается тамада.
«Зоя! – ору я. – Зоя!»
А может, её называют Оза?
11
Знаешь, Зоя, теперь – без трёпа.
Разбегаются наши тропы.
Стоит им пойти стороною,
остального не остановишь.
Помнишь, Зоя, – в снега застеленную,
помнишь Дубну, и ты играешь.
Оборачиваешься от клавиш.
И лицо твоё опустело.
Что-то в нём приостановилось
и с тех пор невосстановимо.
Всяко было – и дождь, и радуги,
горизонт мне являл немилость.
Изменяли друзья злорадно.
Сам себе надоел, зараза.
Только ты не переменилась.
А концерт мой прощальный помнишь?
Ты сквозь рёв их мне шла на помощь.
Если жив я назло всем слухам,
в том вина твоя иль заслуга.
Когда беды меня окуривали,
я, как в воду, нырял под Ригу,
сквозь соломинку белокурую
ты дыхание мне дарила.
Километры не разделяют,
а сближают, как провода,
непростительнее, когда
миллиметры нас раздирают!
Если боли людей сближают,
то на чёрта мне жизнь без боли?
Или, может, беда блуждает
не за мной, а вдруг за тобою?
Нас спасающие – неспасаемы.
Что б ни выпало претерпеть,
для меня важнейшее самое —
как тебя уберечь теперь!
Ты ль меняешься? Я ль меняюсь?
И из лет
очертанья, что были нами,
опечаленно машут вслед.
Горько это, но тем не менее
нам пора… Вернёмся к поэме.
12
Экспериментщик, чёртова перечница,
изобрёл агрегат ядрёный.
Не выдерживаю соперничества.
Будьте прокляты, циклотроны!
Будь же проклята ты, громада
программированного зверья.
Будь я проклят за то, что я
слыл поэтом твоих распадов!
Мир – не хлам для аукциона.
Я – Андрей, а не имярек.
Все прогрессы —
реакционны,
если рушится человек.
Не купить нас холодной игрушкой,
механическим соловейчиком!
В жизни главное – человечность —
хорошо ль вам? красиво? грустно?
Выше нет предопределения —
мир
к спасению
привести!
«Извиняюсь, вы – певец паровозов?»
«Фи, это так архаично…
Я – трубадур турбогенераторов!»
Что за бред!
Проклинаю псевдопрогресс.
Горло саднит от тех словес.
Я им голос придал и душу,
будь я проклят за то, что в грядущем,
порубав таблеток с эссенцией,
спросит женщина тех времён:
«В третьем томике Вознесенского
что за зверь такой Циклотрон?»
Отвечаю: «Их кости ржавы,
отпужали, как тарантас.
Смертны техники и державы,
проходящие мимо нас.
Лишь одно на земле постоянно,
словно свет звезды, что ушла, —
продолжающееся сияние,
называли его душа.
Мы растаем и снова станем,
и неважно, в каком бору,
важно жить, как леса хрустальны
после заморозков поутру.
И от ягод звенит кустарник.
В этом звоне я не умру».
И подумает женщина: «Странно!
Помню Дубну, снега с кострами.
Были пальцы от лыж красны.
Были клавиши холодны.
Что же с Зоей?»
Та, физик давняя?
До свидания, до свидания.
Отчуждённо, как сквозь стекло,
ты глядишь свежо и светло.
В мире солнечно и морозно…
Прощай, Зоя.
Здравствуй, Оза!
13
Прощай, дневник, двойник души чужой,
забытый кем-то в дубненской гостинице.
Но почему, виски руками стиснув,
я думаю под утро над тобой?
Твоя наивность странна и смешна.
Но что-то ты в душе моей смешал.
Прости царапы моего пера.
Чудовищна отвественность касаться
чужой судьбы, тревог, галлюцинаций!
Но будь что будет! Гранки ждут. Пора.
И может быть, нескладный и щемящий,
придёт хозяин на твой зов щенячий.
Я ничего в тебе не изменил,
лишь только имя Зоей заменил.
14
На крыльце,
очищая лыжи от снега,
я поднял голову.
Шёл самолёт.
И за ним
На неизменном расстоянии
Летел отставший звук,
Прямоугольный,
Как прицеп на буксире.
Дубна – Одесса, март 1964
БОЛЬНАЯ БАЛЛАДА
В море морозном, в море зелёном
можно застынуть в пустынных салонах.
Что опечалилась милый товарищ?
Заболеваешь, заболеваешь?
Мы запропали с тобой в теплоход
в самый канун годовщины печальной.
Что, укачало? Но это пройдёт.
Всё образуется, полегчает.
Ты в эти ночи родила меня,
женски, как донор, наполнив собою.
Что с тобой, младшая мама моя?
Больно?
Милая, плохо? Планета пуста,
официанты бренчат мелочишкой.
Выйдешь на палубу – пар изо рта,
не докричишься, не докричишься.
К нам, точно кошка, в каюту войдёт
затосковавшая проводница.
Спросит уютно: «Чайку, молодёжь,
или чего-нибудь подкрепиться?
Я, проводница, слезами упьюсь,
и в годовщину подобных кочевий.
выпьемте, что ли, за дьявольский плюс
быть на качелях».
«Любят – не любят», за качку в мороз,
что мы сошлись в этом мире киржацком,
в наикачаемом из миров
важно прижаться.
Пьём за сварливую нашу родню,
воют, хвативши чекушку с прицепом.
Милые родичи, благодарю.
Но как тошнит с ваших точных рецептов.
Ах, как тошнит от тебя, тишина.
Благожелатели виснут на шее.
Ворот теснит, и удача тошна,
только тошнее
знать, что уже не болеть ничему, —
ни раздражения, ни обиды.
Плакать начать бы, да нет, не начну.
Видно, душа, как печёнка, отбита…
Ну а пока что – да здравствует бой.
Вам ещё взвыть от последней обоймы.
Боль продолжается. Празднуйте боль!
Больно!
1964
ТИШИНЫ!
Тишины хочу, тишины…
Нервы, что ли, обожжены?
Тишины…
Чтобы тень от сосны,
щекоча нас, перемещалась,
холодящая, словно шалость,
вдоль спины, до мизинца ступни.
Тишины…
Звуки будто отключены.
Чем назвать твои брови с отливом?
Понимание – молчаливо.
Тишины.
Звук запаздывает за светом.
Слишком часто мы рты разеваем.
Настоящее – неназываемо.
Надо жить ощущением, цветом.
Кожа тоже ведь человек,
с впечатленьями, голосами.
Для неё музыкально касанье,
как для слуха – поёт соловей.
Как живётся вам там, болтуны,
на низинах московских, аральских?
Горлопаны, не наорались?
Тишины…
Мы в другое погружены.
В ход природ неисповедимый,
и по едкому запаху дыма
мы поймём, что идут чабаны.
Значит, вечер. Вскипает приварок.
Они курят, как тени, тихи.
И из псов, как из зажигалок,
светят тихие языки.
1964
БЬЁТ ЖЕНЩИНА
В чьём ресторане, в чьей стране – не вспомнишь,
но в полночь
есть шесть мужчин, есть стол, есть Новый год,
и женщина разгневанная – бьёт!
Быть может, ей не подошла компания,
где взгляды липнут, словно листья банные?
За что – неважно. Значит, им положено —
пошла по рожам, как бельё полощут.
Бей, женщина! Бей, милая! Бей, мстящая!
Вмажь майонезом лысому в подтяжках.
Бей, женщина!
Массируй им мордасы!
За все твои грядущие матрасы,
за то, что ты во всём передовая,
что на земле давно матриархат, —
отбить,
обуть,
быть умной,
хохотать, —
такая мука – непередаваемо!
Влепи в него салат из солонины.
Мужчины, рыцари,
куда ж девались вы?!
Так хочется к кому-то прислониться —
увы…
Бей, реваншистка! Жизнь – как белый танец.
Не он, а ты его, отбивши, тянешь.
Поллитра купишь.
Как он скучен, хрыч!
Намучишься, пока расшевелишь.
Ну можно ли в жилет пулять мороженым?!
А можно ли
в капронах
ждать в морозы?
Самой Восьмого покупать мимозы —
можно?!
Виновные, валитесь на колени,
колонны, люди, лунные аллеи,
вы без неё давно бы околели!
Смотрите,
из-под грязного стола —
она, шатаясь, к зеркалу пошла.
«Ах, зеркало, прохладное стекло,
шепчу в тебя бессвязными словами,
сама к себе губами прислоняюсь,
и по тебе сползаю тяжело,
и думаю: трусишки, нету сил —
меня бы кто хотя бы отлупил!..»
1964
** *
В. Шкловскому

Жил художник в нужде и гордыне.
Но однажды явилась звезда.
Он задумал такую картину,
чтоб висела она без гвоздя.
Он менял за квартирой квартиру.
Стали пищею хлеб и вода.
Жил, как йог, заклиная картину.
А она падала без гвоздя.
Обращался он к стенке бетонной:
«Дай возьму твои боли в себя.
На моих неумелых ладонях
проступают следы от гвоздя».
Умер он, измождённый профессией.
Усмехнулась скотина-звезда.
И картину его не повесят.
Но картина висит без гвоздя.
1964
* * *
«Умирайте вовремя.
Помните регламент…»
Вороны,
вороны
надо мной горланят.
Ходит, как посмешище,
трезвый несказанно,
Есенин неповесившийся
с белыми глазами…
Обещаю вовремя
выполнить завет —
через тыщу
лет!
1964
ЛЕНЬ
Благословенна лень, томительнейший плен,
когда проснуться лень и сну отдаться лень.
Лень к телефону встать, и ты через меня
дотянешься к нему, переутомлена.
Рождающийся звук в тебе, как колокольчик,
и диафрагмою моё плечо щекочет.
«Билеты? – скажешь ты. – Пусть пропадают. Лень».
Медлительнейший день в нас переходит в тень.
Лень – двигатель прогресса. Ключ к Диогену – лень.
Я знаю: ты прелестна, всё остальное – тлен.
Вселенная горит? До завтрего потерпит!
Лень телеграмму взять – заткните под портьеру.
Лень ужинать идти, лень выключить «трень-брень».
Лень.
И лень окончить мысль: сегодня воскресень…
Колхозник на дороге
разлёгся подшофе
сатиром козлоногим
босой и в галифе.
1964
МОНОЛОГ РЫБАКА
«Конечно, я не оратор,
подкованный философски,
но
ратую
за тех, кто берёт лосося!
Бывали вы в нашем море,
магнитнейшем из морей?
Оно от лимонных молний
кажется лиловей!
Мотаются мотоботы,
как уголь, горит вода, —
работа!
работа!
Всё прочее – лабуда.
Мы боги, когда работаем,
просвечены до волос,
по борту,
по борту,
как лампы, летит лосось.
Да здравствует же свобода,
нужнейшая из свобод,
работа,
работа —
как праздничный ледоход.
Работа, работа…
И так же не спят с тобой
смородины и самолёты,
гудящие над землёй,
ночные составы в саже
несутся тебе под стать,
в них машинисты всажены —
как нож по рукоять!
И где-то над циклотроном
загадочный, как астроном,
сияя румяной физией,
считая свои дробя,
Вадик Клименко,
физик,
вслушивается в тебя.
Он, как штангист, добродушен,
но Вадика не тревожь —
полёт звездопадов душных,
расчёт городов и рощ
дрожит часовым механизмом
в руке его здоровенной —
не шизики —
а физики
герои нашего времени!..
…А утром, закинув голову,
вам милая шепчет сон,
и поры пронзит иголочками
серебряными
озон…
Ну, впрочем, я заболтался.
ребята ждут на баркасе…»
Он шёл и смеялся щурко.
Дрожал маяк вдалеке —
он вспыхивал, как чешуйка
у полночи на щеке.
1964
* * *
Итальянка с миною «Подумаешь!»…
Чёрт нас познакомил или Бог?
Шрамики у пальцев на подушечках,
скользкие, как шёлковый шнурок.
Детство, обмороженное в Альпах.
Снегопад, всемирный снегопад…
Той войной надрезанные пальцы
на всемирных клавишах кричат.
Жизнь начни по новой, с середины!
Усмехнётся счастье впереди.
И когда прощаешься с мужчиной,
за спину ладони заведи.
Сквозь его подмышки нежно, робко,
белые, как крылья ангелят, —
за спиной ссутуленной Европы —
раненые пальчики болят.
1965
* * *
Айда, пушкинианочка,
по годы, как по ягоды!
На голос, на приманочку,
они пойдут подглядывать,
из-под листочков машучи,
бродяжка и божок.
продуешь, как рюмашку,
серебряный рожок.
И выглянут Парижи
малинкой черепичной,
туманные, капризные
головки красных спичек!
Как ядовито рядом
припрятаны кармины.
До чёрта волчьих ягод,
какими нас кормили.
Всё, поздно, поздно, поздно.
Кроме твоей свирельки,
нарядны все, но постны,
и жаль, что несмертельны!
Поляны заминированы,
и всё как понарошке.
До чёрта земляники —
но хочется морошки!
1965
ПЛАЧ ПО ДBУМ НЕРОЖДЁННЫМ ПОЭМАМ
Аминь.
Убил я поэму. Убил, не родивши. К Харонам!
Хороним.
Хороним поэмы. Вход всем посторонним.
Хороним.
На чёрной Вселенной любовниками отравленными
лежат две поэмы,
как белый бинокль театральный.
Две жизни прижались судьбой половинной —
две самых поэмы моих
соловьиных!
Вы, люди,
вы, звери,
пруды, где они зарождались
в Останкине, —
в с т а н ь т е!
Вы, липы ночные,
как лапы в ветвях хиромантии, —
встаньте,
дороги, убитые горем,
довольно валяться в асфальте,
как волосы дыбом над городом,
вы встаньте.
Раскройтесь, гробы,
как складные ножи гиганта,
вы, встаньте —
Сервантес, Борис Леонидович,
Данте,
вы б их полюбили, теперь они тоже останки,
встаньте.
И Вы, Член Президиума Верховного Совета
товарищ Гамзатов,
встаньте,
погибло искусство, незаменимо это,
и это не менее важно,
чем речь на торжественной дате,
встаньте.
Их гибель – судилище. Мы – арестанты.
Встаньте.
О, как ты хотела, чтоб сын твой шёл чисто
и прямо,
встань, мама.
Вы, встаньте в Сибири,
в Париже, в глухих
в городишках,
мы столько убили
в себе,
не родивши,
встаньте,
Ландау, погибший в бухом лаборанте,
встаньте,
Коперник, погибший в Ландау галантном,
встаньте,
вы, блядь, из джаз-банда,
вы помните школьные банты?
встаньте,
геройские мальчики вышли в герои, но в анти,
встаньте
(я не о кастратах – о самоубийцах,
кто саморастратил
святые крупицы),
встаньте.
Погибли поэмы. Друзья мои в радостной
панике —
«Вечная память!»
Министр, вы мечтали, чтоб юнгой в Атлантике плавать,
вечная память,
громовый Ливанов, ну, где ваш несыгранный Гамлет?
Вечная память,
где принц ваш, бабуся?
А девственность
можно хоть в рамку обрамить,
вечная память,
зелёные замыслы, встаньте, как пламень,
вечная память,
мечта и надежда, ты вышла на паперть?
Вечная память!..
Аминь.
Минута молчанья. Минута – как годы.
Себя промолчали – всё ждали погоды.
Сегодня не скажешь, а завтра уже
не поправить.
Вечная память.
И памяти нашей, ушедшей, как мамонт,
вечная память.
Аминь.
Тому же, кто вынес огонь сквозь
потраву, —
Вечная слава!
Вечная слава!
1965
ЗАМЕРЛИ
Заведи мне ладони за плечи,
обойми,
только губы дыхнут об мои,
только море за спинами плещет.
Наши спины – как лунные раковины,
что замкнулись за нами сейчас.
Мы заслушаемся, прислонясь.
Мы – как формула жизни двоякая.
На ветру мировых клоунад
заслоняем своими плечами
возникающее меж нами —
как ладонями пламя хранят.
Если правда, душа в каждой клеточке,
свои форточки отвори.
В моих порах
стрижами заплещутся
души пойманные твои!
Всё становится тайное явным.
Неужели под свистопад,
разомкнёмся немым изваяньем —
как раковины не гудят?
А пока нажимай, заваруха,
на скорлупы упругие спин!
Это нас прижимает друг к другу.
Спим.
1965
* * *
Матери сиротеют.
Дети их покидают.
Ты мой ребёнок,
мама,
брошенный мой ребёнок.
1965
БАЛЛАДА-ЯБЛОНЯ
В. Катаеву

Говорила биолог, молодая и зяблая:
«Это лётчик Володя
целовал меня в яблонях.
И, прервав поцелуй, просветлев из зрачков,
он на яблоню выплеснул
свою чистую
кровь!»
Яблоня ахнула, —
это был первый стон яблони,
по ней пробежала дрожь
негодования и восторга,
была пора завязей,
когда чудо зарождения
высвобождаясь из тычинок,
пестиков, ресниц,
разминается в воздухе.
Дальше ничего не помню.
Ах, зачем ты, любимый, меня пожалел?
Телу яблоневу от тебя тяжелеть.
Как ревную я к стонущему стволу!
Ночью нож занесу. Но бессильно стою —
На меня, точно фары из гаража,
мчатся
яблоневые глаза!
Их девятнадцать.
Они по три в ряд на стволе,
как ленточные окна.
Они раздвигают кожу, как дупла.
Другие восемь узко растут из листьев.
В них ненависть, боль, недоумение —
что? что?
что свершается под корой?
кожу жжёт тебе известь?
кружит тебя кровь?
Дёгтем, дёгтем тебя мазать бы, а не известью,
дурочка древесная. Сунулась. Стояла бы себе как
соседки в белых передниках. Ишь…
Так сидит старшеклассница меж подружек, бледна.
Чем полна большеглазо – не расскажет она.
Похудевшая тайна. Что же произошло?
Пахнут ночи миндально.
Невозможно светло.
Или тигр-людоед так тоскует, багров.
Нас зовёт к невозможнейшему любовь!
А бывает, проснёшься – в тебе звездопад,
тополиные мысли, и листья шумят.
По генетике
у меня четвёрка была.
Люди – это память наследственности.
В нас, как муравьи в банке,
напиханно шевелятся тысячелетия,
у меня в пятке щекочет Людовик ХIV.
Но это?… Чтобы память нервов мешалась
с хлорофиллами?
Или это биочудо? Где живут био-деревья?
Как женщины пахнут яблоком!..
…А 30-го ей стало невмоготу.
Ночью сбросила кожу, открыв наготу,
врыта в почву по пояс,
смертельно орёт
и зовёт
удаляющийся самолёт.
1965
* * *
Ты пролётом в моих городах,
ты пролётом
в моих комнатах, баснях про Лондон
и осенних черновиках,
я люблю тебя, мой махаон,
оробевшее чудо бровастое.
«Приготовьте билетики». Баста.
Маханём!
Мало времени, чтоб мельтешить.
Перелётны, стонем пронзительно.
Я пролётом в тебе,
моя жизнь!
Мы транзитны.
Дай тепла тебе львовский октябрь,
дай погоды,
прикорни мне щекой на погоны,
беззащитною, как у котят.
Мы мгновенны? Мы после поймём,
Если в жизни есть вечное что-то —
это наше мгновенье вдвоём.
Остальное – пролётом!
1965
ЗОB ОЗЕРА
Памяти жертв фашизма

Певзнер 1903, Сергеев 1934,

Лебедев 1916, Бирман 1938,

Бирман 1941, Дробот 1907…

Наши кеды как приморозило.
Тишина.
Гетто в озере. Гетто в озере.
Три гектара живого дна.
Гражданин в пиджачке гороховом
зазывает на славный клёв,
только кровь
на крючке его крохотном,
кровь!
«Не могу, – говорит Володька, —
а по рылу – могу, —
это вроде как
не укладывается в мозгу!
Я живою водой умоюсь,
может, чью-то жизнь расплещу.
Может, Машеньку или Мойшу
я размазываю по лицу.
Ты не трожь воды плоскодонкой,
уважаемый инвалид,
ты пощупай её ладонью —
болит!
Может, так же не чьи-то давние,
а ладони моей жены,
плечи, волосы, ожидание
будут кем-то растворены?
А базарами колоссальными
барабанит жабрами в жесть
то, что было теплом, глазами,
на колени любило сесть…»
– Не могу, – говорит Володька, —
лишь зажмурюсь —
в чугунных ночах,
точно рыбы на сковородках,
пляшут женщины и кричат!
Третью ночь как Костров пьёт.
И ночами зовёт с обрыва.
И к нему
является
рыба —
чудо-юдо озёрных вод!
«Рыба,
летучая рыба, с гневным лицом мадонны,
с плавниками белыми, как свистят паровозы,
рыба,
Рива тебя звали,
золотая Рива,
Ривка, либо как-нибудь ещё,
с обрывком
колючей проволоки или рыболовным крючком
в верхней губе, рыба,
рыба боли и печали,
прости меня, прокляни, но что-нибудь ответь…»
Ничего не отвечает рыба.
Тихо.
Озеро приграничное.
Три сосны.
Изумлённейшее хранилище
жизни, облака, вышины.
Бирман 1941,
Румер 1902,
Бойко, оба 1933.
1965
АХИЛЛЕСОBО СЕРДЦЕ
В дни, неслыханно болевые,
быть без сердца – мечта.
Чемпионы лупили навылет —
ни черта!
Продырявленный, точно решёта,
утишаю ажиотаж:
«Поглазейте в меня, как в решётку, —
так шикарен пейзаж!»
Но неужто узнает ружьё,
где,
привязано нитью болезненной,
бьёшься ты в миллиметре от лезвия,
ахиллесово
сердце
моё?!
Осторожнее, милая, тише…
Нашумело меняя места,
я ношусь по России —
как птица
отвлекает огонь от гнезда.
Всё болишь? Ночами пошаливаешь?
Ну и плюс!
Не касайтесь рукою шершавою —
я от судороги валюсь!
Невозможно расправиться с нами.
Невозможнее – выносить.
Но ещё невозможней —
вдруг снайпер
срежет
нить!
1965
ФРАГМЕНТЫ ИЗ ПОЭМЫ
1
«Милая, только выживи, вызволись из озноба,
если возможно – выживи, ежели невозможно —
выживи,
тут бы чудо! – лишь неотложку вызвали…
выживи!..
как я хамил тебе, милая, не покупал миндалю,
милая, если только —
шагу не отступлю…
Если только…»
2
«Милый, прости меня, так послучалось,
просто сегодня
всё безысходное – безысходней,
наипечальнейшее – печальней.
Я поняла – неминуема крышка
в этом колодце,
где любят – не слишком,
крикнешь – не слышно,
ни одна сволочь не отзовётся!
Всё окружается сеткой железной.
Милый, ты рядом. Нет, не пускает.
Сердце обрежешь, но не пролезешь.
Сетка узка мне.
Ты невиновен, любимый, пожалуй.
Невиноватые – виноватей.
Бьёмся об сетку немилых кроватей.
Ну хоть пожара бы!
Я понимаю, это не метод.
Непоправимое непоправимо.
Но неужели, чтобы заметили, —
надо, чтоб голову раскроило?!
Меня не ищи. Ты узнаешь от матери,
что я уехала в Алма-Ату.
Со следующей женщиной будь повнимательней.
Не проморгай её, женщину ту…»
3
Открылись раны —
не остановишь, —
но сокровенно
открылось что-то,
свежо и ноюще,
страшней, чем вены.
Уходят чувства,
мужья уходят,
их не удержишь,
уходит чудо,
как в почву воды,
была – и где же?
Мы, как сосуды,
налиты синим,
зелёным, карим,
друг в друга сутью,
что в нас носили,
перетекаем.
Ты станешь синей,
я стану карим,
а мы с тобою
непрерываемо переливаемы
из нас – в другое.
В какие ночи,
какие виды,
чьих астрономищ?
Не остановишь —
остановите! —
не остановишь.
Текут дороги,
как тесто, город,
дома текучи,
и чьи-то уши
текут, как хобот.
А дальше – хуже!
А дальше…
Всё течёт. Всё изменяется.
Одно переходит в другое.
Квадраты расползаются в эллипсы.
Никелированные спинки кроватей
текут, как разварившиеся макароны.
Решётки тюрем свисают,
как кренделя или аксельбанты.
Генри Мур,
краснощёкий английский ваятель,
носился по биллиардному сукну
своих подстриженных газонов.
Как шары, блистали скульптуры,
но они то расплывались, как флюс,
то принимали
изящные очертания тазобедренных
суставов.
«Остановитесь! – вопил Мур. – Вы
прекрасны!..»
Не останавливались.
По улицам проплыла стайка улыбок.
На мировой арене, обнявшись, пыхтели два борца.
Чёрный и красный.
Их груди слиплись. Они стояли, походя сбоку
на плоскогубцы, поставленные на попа.
Но – о ужас!
На красной спине угрожающе проступили
чёрные пятна.
Просачивание началось.
Изловчившись, красный крутил ухо
соперника
и сам выл от боли —
это было его собственное ухо.
Оно перетекло к противнику.
Мцхетский замок
сползал
по морщинистой коже плоскогорья,
как мутная слеза
обиды за человечество.
Букашкина выпустили.
Он вернулся было в бухгалтерию,
но не смог её обнаружить,
она, реорганизуясь, принимала новые формы.
Дома он не нашёл спичек.
Спустился ниже этажом.
Одолжить.
В чужой постели колыхалась мадам
Букашкина.
«Ты как здесь?»
«Сама не знаю – наверно, протекла
через потолок».
Вероятно, это было правдой.
Потому что на её разомлевшей коже,
как на разогревшемся асфальте,
отпечаталась чья-то пятерня с перстнем.
И почему-то ступня.
Радуга,
зацепившись за два каких-то гвоздя в небе,
лучезарно провисала,
как ванты Крымского моста.
Вождь племени Игого-жо искал новые формы
перехода от коммунизма к капитализму.
Всё текло вниз, к одному уровню,
уровню моря.
Обезумевший скульптор носился,
лепил,
придавая предметам одному ему понятные
идеальные очертания,
но едва вещи освобождались от его пальцев,
как они возвращались к прежним формам,
подобно тому, как расправляются
грелки
или резиновые шарики клизмы.
Лифт стоял вертикально над половодьем,
как ферма
по колено в воде.
«Вверх – вниз!»
Он вздымался, как помпа насоса.
«Вверх – вниз!»
Он перекачивал кровь планеты.
«Прячьте спички в местах, недоступных детям».
Но места переместились и стали доступными.
«Вверх – вниз!»
Фразы бессильны. Словаслиплисьводнуфразу.
Согласные растворились.
Остались одни гласные.
«Оаыу аоии оааоиаые!..»
Это уже кричу я.
Меня будят.
Суют под мышку ледяной
градусник.
Я с ужасом гляжу на потолок.
Он квадратный.
P. S.
Мне снится сон. Я погружён
на дно огромной шахты лифта.
Дамоклово,
неумолимо
мне на затылок
мчится
он!
Вокруг кабины бьётся свет,
как из квадратного затменья,
чужие смех и оживленье…
Нет,
я узнаю ваш гул участливый,
герои моего пера,
Букашкин, банщица с ушатом,
пенсионер Нравоучатов,
ах, милые, etc.,
я создал вас, я вас тиранил,
к дурацким вынуждал тирадам,
благодарящая родня
несётся лифтом
на меня,
я в клетке бьюсь, мой голос пуст,
проносится в мозгу истошном,
что я, и правда, бед источник,
пусть!..
Но в миг, когда меня сомнёт,
мне хорошо непостижимо,
что ты сегодня не со мной.
И тем оставлена для жизни.
1965
* * *
Прости меня, что говорю при всех.
Одновременно открывают атом.
И гениальность стала плагиатом.
Твоё лицо ограблено, как сейф.
Ты с ужасом впиваешься в экраны —
украли!
Другая примеряет, хохоча,
твои глаза и стрижку по плеча.
(Живёшь – бежишь под шёпот во дворе:
«Ишь, баба – как Симона Синьоре».)
Соперницы! Одно лицо на двух.
И я глазел, болельщик и лопух,
как через страны,
будто в волейбол,
летит к другой лицо твоё и боль!
Подранком, оторвавшимся от стаи,
ты тянешься в актёрские пристанища,
ночами перед зеркалом сидишь,
как кошка, выжидающая мышь.
Гулянками сбиваешь красоту,
как с самолёта пламя на лету,
горячим полотенцем трёшь со зла,
но маска, как проклятье, приросла.
Кто знал, чем это кончится? Прости.
А вдруг бы удалось тебя спасти!
Не тот мужчина сны твои стерёг.
Он красоты твоей не уберёг.
Не те постели застилали нам.
Мы передоверялись двойникам,
наинепоправимо непросты…
Люблю тебя. За это и прости.
Прости за черноту вокруг зрачков,
как будто ямы выдранных садов, —
прости! —
когда безумная почти
ты бросилась из жизни болевой
на камни
ненавистной
головой!..
Прости меня. А впрочем, не жалей.
Вот я живу. И это тяжелей.
Больничные палаты из дюраля.
Ты выздоравливаешь.
А где-то баба
за морем орёт —
ей жгут лицо, глаза твои и рот.
1965
МОНОЛОГ БИОЛОГА
Растут распады
из чувств влекущих.
Вчера мы спаривали
лягушек.
На чёрном пластике
изумрудно
сжимались празднично
два чутких чуда.
Ввожу пинцеты,
вонжу кусачки —
сожмётся крепче
страсть лягушачья.
Как будто пытки
избытком страсти
преображаются
в источник счастья.
Но кульминанта
сломилась к спаду —
чтоб вы распались,
так мало надо.
Мои кусачки
теперь источник
их угасания
и мук истошных.
Что раньше радовало,
сближало,
теперь их ранит
и обижает.
Затосковали.
Как сфинксы – варвары —
ушли в скафандры,
вращая фарами.
Закаты мира.
Века. Народы.
Лягухи милые,
мои уроды.
1966
САН-ФРАНЦИСКО – КОЛОМЕНСКОЕ…
Сан-Франциско – это Коломенское.
Это свет посреди холма.
Высота, как глоток колодезный,
холодна.
Я люблю тебя, Сан-Франциско;
испаряются надо мной
перепончатые фронтисписы,
переполненные высотой.
Вечерами кубы парившие
наполняются голубым,
как просвечивающие курильщики
тянут красный тревожный дым.
Это вырезанное из неба
и приколотое к мостам
угрызение за измену
моим юношеским мечтам.
Моя юность архитектурная,
прикурю об огни твои,
сжавши губы на высшем уровне,
побледневшие от любви.
Как обувка возле отеля,
лимузины столпились в ряд,
будто ангелы отлетели,
лишь галоши от них стоят.
Мы – не ангелы. Чёрт акцизный
шлёпнул визу – и хоть бы хны…
Ты вздохни по мне, Сан-Франциско.
Ты, Коломенское,
вздохни…
1966
ПОРТРЕТ ПЛИСЕЦКОЙ
В её имени слышится плеск аплодисментов.
Она рифмуется с плакучими лиственницами,
с персидской сиренью,
Елисейскими полями, с Пришествием.
Есть полюса географические, температурные,
магнитные.
Плисецкая – полюс магии.
Она ввинчивает зал в неистовую воронку
своих тридцати двух фуэте,
своего темперамента, ворожит,
закручивает: не отпускает.
Есть балерины тишины, балерины-снежины —
они тают. Эта же какая-то адская искра.
Она гибнет – полпланеты спалит!
Даже тишина её – бешеная, орущая тишина
ожидания, активно напряжённая тишина
между молнией и громовым ударом.
Плисецкая – Цветаева балета.
Её ритм крут, взрывен.
* * *
Жила-была девочка – Майя ли, Марина ли —
не в этом суть.
Диковатость её с детства была пуглива
и уже пугала. Проглядывалась сила
предопределённости её. Её кормят манной
кашей, молочной лапшой, до боли
затягивают в косички, втискивают первые
буквы в косые клетки; серебряная монетка,
которой она играет, блеснув рёбрышком,
закатывается под пыльное брюхо буфета.
А её уже мучит дар её – неясный самой
себе, но нешуточный.
«Что же мне делать, певцу и первенцу,
В мире, где наичернейший – сер!
Где вдохновенье хранят, как в термосе!
С этой безмерностью в мире мер?!»
* * *
Мне кажется, декорации «Раймонды»,
этот душный, паточный реквизит,
тяжеловесность постановки кого хочешь
разъярит. Так одиноко отчаян её танец.
Изумление гения среди ординарности —
это ключ к каждой её партии.
Крутая кровь закручивает её. Это
не обычная эоловая фея —
«Другие – с очами и с личиком светлым,
А я-то ночами беседую с ветром.
Не с тем – италийским
Зефиром младым, —
С хорошим, с широким,
Российским, сквозным!»
Впервые в балерине прорвалось нечто —
не салонно-жеманное, а бабье, нутряной
вопль.
В «Кармен» она впервые ступила
на полную ступню.
Не на цыпочках пуантов, а сильно,
плотски, человечьи.
«Полон стакан. Пуст стакан.
Гомон гитарный, луна и грязь.
Вправо и влево качнулся стан…
Князем – цыган. Цыганом – князь!»
Ей не хватает огня в этом половинчатом
мире.
«Жить приучил в самом огне,
Сам бросил в степь заледенелую!
Вот что ты, милый, сделал мне!
Мой милый, что тебе – я сделала?»
Так любит она.
В ней нет полумер, шепотка, компромиссов.
Лукав её ответ зарубежной корреспондентке.
– Что вы ненавидите больше всего?
– Лапшу!
И здесь не только зарёванная обида детства.
Как у художника, у неё всё нешуточное.
Ну да, конечно, самое отвратное —
это лапша,
это символ стандартности,
разваренной бесхребетности, пошлости,
склонённости, антидуховности.
Не о «лапше» ли говорит она в своих
записках:
«Люди должны отстаивать свои
убеждения…
…только силой своего духовного “я».
Не уважает лапшу Майя Плисецкая!
Она мастер.
«Я знаю, что Венера – дело рук,
ремесленник, – я знаю ремесло!»
* * *
Балет рифмуется с полётом.
Есть сверхзвуковые полёты.
Взбешённая энергия мастера – преодоление
рамок тела, когда мускульное движение
переходит в духовное.
Кто-то договорился до излишнего
«техницизма»
Плисецкой,
до ухода её в «форму».
Формалисты – те, кто не владеет
формой. Поэтому форма так заботит их,
вызывает зависть в другом. Вечные зубрилы,
они пыхтят над единственной рифмишкой
своей, потеют в своих двенадцати фуэте.
Плисецкая, как и поэт, щедра, перенасыщена
мастерством. Она не раб формы.
«Я не принадлежу к тем людям, которые
видят за густыми лаврами успеха девяносто
пять процентов труда и пять процентов
таланта».
Это полемично.
Я знал одного стихотворца, который брался
за пять человеко-лет обучить любого
стать поэтом.
А за десять человеко-лет – Пушкин?
Себя он не обучил.
* * *
Мы забыли слова «дар», «гениальность»,
«озарение». Без них искусство – нуль.
Как показали опыты Колмогорова,
не программируется искусство, не выводятся
два чувства поэзии. Таланты
не выращиваются квадратно-гнездовым
способом. Они рождаются. Они – национальные
богатства, как залежи радия, сентябрь
в Сигулде или целебный источник.
Такое чудо, национальное богатство —
линия Плисецкой.
Искусство – всегда преодоление барьеров.
Человек хочет выразить себя иначе,
чем предопределено природой.
Почему люди рвутся в стратосферу? Что,
дел на земле мало?
Преодолевается барьер тяготения. Это
естественное преодоление естества.
Духовный путь человека – выработка,
рождение нового органа чувств, повторяю,
чувства чуда. Это называется искусством.
Начало его в преодолении извечного способа
выражения.
Все ходят вертикально, но нет, человек
стремится к горизонтальному полёту.
Зал стонет, когда летит тридцатиградусный
торс… Стравинский режет глаз
цветастостью. Скрябин пробовал цвета на слух.
Рихтер, как слепец, зажмурясь и втягивая
ноздрями, нащупывает цвет клавишами.
Ухо становится органом зрения. Живопись
ищет трёхмерность и движение на статичном
холсте.
Танец – не только преодоление тяжести.
Балет – преодоление барьера звука.
Язык – орган звука? Голос? Да нет же;
это поют руки и плечи, щебечут пальцы,
сообщая нечто высочайше важное,
для чего звук груб.
Кожа мыслит и обретает выражение.
Песня без слов? Музыка без звуков.
В «Ромео» есть мгновение,
когда произнесённая тишина, отомкнувшись
от губ юноши, плывёт, как воздушный шар,
невидимая, но осязаемая,
к пальцам Джульетты. Та принимает этот
материализовавшийся звук, как вазу,
в ладони, ощупывает пальцами.
Звук, воспринимаемый осязанием! В этом
балет адекватен любви.
Когда разговаривают предплечья, думают
голени, ладони автономно сообщают друг
другу что-то без посредников.
Государство звука оккупировано движением.
Мы видим звук. Звук – линия.
Сообщение – фигура.
* * *
Параллель с Цветаевой неслучайна.
Как чувствует Плисецкая стихи!
Помню её в чёрном на кушетке,
как бы оттолкнувшуюся от слушателей.
Она сидит вполоборота, склонившись, как
царскосельский изгиб с кувшином. Глаза её
выключены. Она слушает шеей. Модильянистой
своей шеей, линией позвоночника, кожей
слушает. Серьги дрожат, как дрожат ноздри.
Она любит Тулуз-Лотрека.
Летний настрой и отдых дают ей
библейские сбросы Севана и Армении,
костёр, шашлычный дымок.
Припорхнула к ней как-то посланница
элегантного журнала узнать о рационе
примы.
Ах, эти эфирные эльфы, эфемерные сильфиды
всех эпох! «Мой пеньюар состоит из
одной капли шанели». «Обед балерины —
лепесток розы…»
Ответ Плисецкой громоподобен и гомеричен.
Так отвечают художники и олимпийцы.
«Сижу не жрамши!»
Мощь под стать Маяковскому.
Какая издевательская полемичность.
* * *
Я познакомился с ней в доме Лили Брик, где всё
говорит о Маяковском. На стенах ухмылялся
в квадратах автопортрет Маяковского.
Женщина в сером всплескивала руками.
Она говорила о руках в балете.
Пересказывать не буду. Руки метались
и плескались под потолком, одни руки.
Ноги, торс были только вазочкой для этих
обнажённо плескавшихся стеблей.
В этот дом приходить опасно. Вечное
командорское присутствие Маяковского
сплющивает ординарность. Не всякий
выдерживает такое соседство.
Майя выдерживает. Она самая современная
из наших балерин.
Это балерина ритмов ХХ века. Ей не среди
лебедей танцевать, а среди автомашин
и лебёдок! Я её вижу на фоне чистых
линий Генри Мура и капеллы Роншан.
«Гений чистой красоты» – среди
издёрганного, суматошного мира.
Красота очищает мир.
Отсюда планетарность её славы.
Париж, Лондон, Нью-Йорк выстраивались
в очередь за красотой, за билетами
на Плисецкую.
Как и обычно, мир ошеломляет художник,
ошеломивший свою страну.
Дело не только в балете. Красота спасает
мир. Художник, создавая прекрасное,
преображает мир, создавая очищающую
красоту. Она ошеломительно понятна
на Кубе и в Париже. Её абрис схож
с летящими египетскими контурами.
Да и зовут её кратко, как нашу сверстницу
в колготках, и громоподобно, как богиню
или языческую жрицу, – Майя.
* * *
Что делать страшной красоте,
присевшей на скамью сирени?
Б. Пастернак
Недоказуем постулат.
Пасть по-плисецки на колени,
когда она в «Анне Карениной»,
закутана в плиссе-гофре,
в гордынь Кардена и Картье,
в самоубийственном смиренье
лиловым пеплом на костре
пред чудищем узкоколейным
о смертном молит колесе?
Художник – даже на коленях —
победоноснее, чем все.
Валитесь в ноги красоте.
Обезоруживает гений —
как безоружно карате.
1966
СТРОКИ РОБЕРТУ ЛОУЭЛЛУ
Мир
праху твоему,
прозревший президент!
Я многое пойму,
до ночи просидев.
Кепчоночку сниму
с усталого виска.
Мир, говорю, всему,
чем жизнь ни высока…
Мир храпу твоему,
Великий Океан.
Мир – пахарю в Клину.
Мир,
сан-францисский храм,
чьи этажи, как вздох,
озонны и стройны,
вздохнут по мне разок,
как лёгкие страны.
Мир
паху твоему,
ночной нью-йоркский парк,
дремучий, как инстинкт,
убийствами пропах,
природно возлежишь
меж каменных ножищ.
Что ты понатворишь?
Мир
пиру твоему,
земная благодать,
мир праву твоему
меня четвертовать.
История, ты стон
пророков, распинаемых крестами;
они сойдут с крестов,
взовьют еретиков кострами.
Безумствует распад.
Но – всё-таки – виват! —
профессия рождать
древней, чем убивать.
Визжат мальцы рождённые
у повитух в руках,
как трубки телефонные
в притихшие века.
Мир тебе,
Гуго,
миллеровский пёс,
миляга.
Ты не такса, ты туфля,
мокасин с отставшей подошвой,
который просит каши.
Некто Неизвестный напялил тебя
на левую ногу
и шлепает по паркету.
Иногда Он садится в кресло нога на ногу,
и тогда ты становишься носом вверх,
и всем кажется, что просишь чего-нибудь
со стола.
Ах, Гуго, Гуго… Я тоже чей-то башмак.
Яощущаю Нечто, надевшее меня…
Мир неизвестному,
которого нет,
но есть…
Мир, парусник благой, —
Америку открыл.
Я русский мой глагол
Америке открыл.
В ристалищных лесах
проголосил впервые,
срываясь на верхах,
трагическую музыку России.
Не горло – сердце рву.
Америка, ты – ритм.
Мир брату моему,
что путь мой повторит.
Поэт собой, как в колокол,
колотит в свод обид.
Хоть больно, но звенит…
Мой милый Роберт Лоуэлл,
мир Вашему письму,
печальному навзрыд.
Я сутки прореву,
и всё осточертит,
к чему играть в кулак,
(пустой или с начинкой)?
Узнать, каков дурак —
простой или начитанный?
Глядишь в сейчас – оно
давнее, чем давно,
величественно, но
дерьмее, чем дерьмо.
Мир мраку твоему.
На то ты и поэт,
что, получая тьму,
ты излучаешь свет.
Ты хочешь мира всем.
Тебе ж не настаёт.
Куда в такую темь,
мой бедный самолёт?
Спи, милая,
дыши
всё дольше и ровней.
Да будет мир души
измученной твоей!
Всё меньше городок,
горящий на реке,
как милый ремешок
с часами на руке,
значит, опять ты их забыла снять.
Они светятся и тикают.
Я отстегну их тихо-тихо,
чтоб не спугнуть дыхания,
заведу
и положу налево, на ощупь,
где должна быть тумбочка…
1966
НЕ ПИШЕТСЯ
Я – в кризисе. Душа нема.
«Ни дня без строчки», – друг мой дрочит.
А у меня —
ни дней, ни строчек.
Поля мои лежат в глуши.
Погашены мои заводы.
И безработица души
зияет страшною зевотой.
И мой критический истец
в статье напишет, что, окрысясь,
в бескризиснейшей из систем
один переживаю кризис.
Мой друг, мой северный,
мой неподкупный друг
хорош костюм, да не по росту,
внутри всё ясно и вокруг —
но не поётся.
Я деградирую в любви.
Дружу с оторвою трактирною.
Не деградируете вы —
я деградирую.
Был крепок стих, как рафинад.
Свистал хоккейным бомбардиром.
Я разучился рифмовать.
Не получается.
Чужая птица издали
простонет перелётным горем.
Умеют хором журавли.
Но лебедь не умеет хором.
О чём, мой серый, на ветру
ты плачешь белому Владимиру?
Я этих нот не подберу.
Я деградирую.
Семь поэтических томов
в стране выходит ежесуточно.
А я друзей и городов
бегу, как бешеная сука,
в похолодавшие леса
и онемевшие рассветы,
где деградирует весна
на тайном переломе к лету…
Но верю я, моя родня —
две тысячи семьсот семнадцать
поэтов нашей федерации —
стихи напишут за меня.
Они не знают деградации.
1967
ЛИBЫ
Л. М.

Островная красота.
Юбки в выгибом, как вилы.
Лики в пятнах от костра —
это ливы.
Ими вылакан бальзам?
Опрокинут стол у липы?
Хватит глупости базлать!
Это – ливы.
Ландышевые стихи,
и ладышки у залива,
и латышские стрелки.
Это? Ливы?
Гармоничное «и-и»
вместо тезы «или – или».
И шоссе. И соловьи.
Двое встали и ушли.
Лишь бы их не разлучили!
Лишь бы сыпался лесок.
лишь бы иволгины игры
осыпали на песок
сосен сдвоенные иглы!
И от хвойных этих дел,
точно буквы на галете,
отпечатается «л»
маленькое на коленке!
Эти буквы солоны.
А когда свистят с обрыва,
это вряд ли соловьи,
это – ливы.
1967
НА ПЛОТАХ
Нас несёт Енисей.
Как плоты над огромной и чёрной водой.
Я – ничей!
Я – не твой, я – не твой, я – не твой!
Ненавижу провал
твоих губ, твои волосы, платье, жильё.
Я плевал
на святое и лживое имя твоё!
Ненавижу за ложь
телеграмм и открыток твоих,
ненавижу, как нож
по ночам ненавидит живых.
Ненавижу твой шёлк,
проливные нейлоны гардин.
Мне нужнее мешок, чем холстина картин!
Атаманша-тихоня
телефон-автоматной Москвы,
Я страшон, как икона,
почернел и опух от мошки.
Блещет, словно сазан,
голубая щека рыбака.
«Нет» – слезам.
«Да» – мужским, продублённым рукам.
«Да» – девчатам разбойным,
купающим МАЗ, как коня,
«Да» – брандспойтам,
сбивающим горе с меня.
1967
* * *
Нам, как аппендицит,
поудаляли стыд.
Бесстыдство – наш удел.
Мы попираем смерть.
Ну, кто из нас краснел?
Забыли, как краснеть!
Сквозь ставни наших щёк
не просочится свет.
Но по ночам – как шов,
заноет, – спасу нет!
Я думаю, что Бог
в замену глаз и уш
нам дал мембраны щёк
как осязанье душ.
Горит моя беда,
два органа стыда —
не только для бритья,
не только для битья.
Спускаюсь в чей-то быт,
смутясь, гляжу кругом —
мне гладит щёки стыд
с изнанки утюгом.
Как стыдно, мы молчим.
Как минимум – схохмим.
Мне стыдно писанин,
написанных самим!
Ложь в рожицах людей,
хоть надевай штаны,
но тыщу раз стыдней,
когда премьер страны
застенчиво замер в ООН
перед тем – как снять ботинок.
«Вот незадача, – размышлял он. – Точно помню, что
вымыл вчера ногу, но какую – левую или правую?»
Далёкий ангел мой,
стыжусь твоей любви
авиазаказной…
Мне стыдно за твои
солёные, что льёшь.
Но тыщи раз стыдней,
что не отыщешь слёз
на дне души моей.
Смешон мужчина мне
с напухшей тучей глаз.
Постыднее вдвойне,
что это в первый раз.
И чёрный ручеёк
бежит на телефон
за всё, за всё, что он
имел и не сберёг.
За всё, за всё, за всё,
что было и ушло,
что сбудется ужо
и всё ещё – не всё…
В больнице режиссёр
чернеет с простынёй.
Ладони распростёр.
Но тыщи раз стыдней,
что нам глядит в глаза,
как бы чужие мы,
стыдливая краса
хрустальнейшей страны —
застенчивый укор
застенчивых лугов,
застенчивая дрожь
застенчивейших рощ…
Обязанность стиха
быть органом стыда.
1967
СТРОКИ
Пёс твой, Эпоха, я вою у сонного ЦУМа —
чую Кучума!
Чую кольчугу
сквозь чушь о «военных коммунах»,
чую Кучума,
чую мочу
на жемчужинах луврских фаюмов —
чую Кучума,
пыль над ордою встаёт грибовидным самумом,
люди, очнитесь от ваших возлюбленных юных,
чую Кучума!
Неужели астронавты завтра улетят на Марс,
а послезавтра – вернутся в эпоху скотоводческого
феодализма?
Неужели Шекспира заставят каяться в незнании «измов»?
Неужели Стравинского поволокут по воющим улицам!
Я думаю, право ли большинство?
Право ли наводненье во Флоренции,
круша палаццо, как орехи грецкие?
Но победит Чело, а не число.
Я думаю – толпа иль единица?
Что длительней – столетье или миг,
который Микеланджело постиг?
Столетье сдохло, а мгновенье длится.
Я думаю…
1967
ОСЕННЕЕ BСТУПЛЕНИЕ
Развяжи мне язык, Муза огненных азбучищ.
Время рёв испытать.
Развяжи мне язык, как осенние вязы развязываешь
в листопад.
Развяжи мне язык – как снимают ботинок,
чтоб ранимую землю осязать босиком, —
так гигантское небо
эпохи Батыя
сковородку земли,
обжигаясь, берёт языком.
Освежи мне язык, современная Муза.
Водку из холодильника в рот наберя,
напоила щекотно,
морозно и узко!
Вкус рябины и русского словаря.
Онемевшие залы я бросал тебе под ноги вазами,
оставляя заик,
как у девки отчаянной,
были трубы мои
перевязаны.
Разреши меня словом.
Развяжи мне язык.
Время рёва зверей. Время линьки архаров.
Архаическим рёвом
взрывая кадык,
не латинское «Август», а древнее «Зарев»,
озари мне язык.
Зарев
заваленных базаров, грузовиков,
зарев разрумяненных от плиты хозяек,
зарев,
когда чащи тяжелы и пузаты,
а воздух над полем вздрагивает, как ноздри,
в предвкушении перемен,
когда звери воют в сладкой тревоге,
зарев,
когда видно от Москвы до Хабаровска
и от костров картофельной ботвы до костров
Батыя,
зарев, когда в левом верхнем углу
жемчужно-витиеватой берёзы
замерла белка,
алая, как заглавная буквица
Ипатьевской летописи.
Ах, зарев,
дай мне откусить твоего запева!
Заревает история.
Зарев, тура по сердцу хвати.
И в слезах, обернувшись над трупом Сахары;
львы ревут,
как шесты микрофонов,
воздев вертикально с пампушкой хвосты.
Зарев!
Мы лесам соплеменны,
в нас поют перемены.
Что-то в нас назревает.
Человек заревает.
Паутинки летят. Так линяет пространство.
Тянет за реку.
Чтобы голос обресть – надо крупно расстаться,
зарев,
зарев – значит «прощай!», зарев – значит
«да здравствует завтра!»
Как горящая пакля, на сучках клочья волчьи и пёсьи.
Звери платят ясак за провидческий рык.
Шкурой платят за песню.
Развяжи мне язык.
Я одет поверх куртки
в квартиру с коридорами-рукавами,
где из почтового ящика,
как платок из кармана,
газета торчит,
сверху дом, как боярская шуба
каменными мехами —
развяжи мне язык.
Ах, моё ремесло – самобытное? Нет, самопытное!
Обиваясь о стены, во сне, наяву,
ты пытай меня, Время, пока тебе слово не выдам.
Дай мне дыбу любую. Пока не взреву.
Зарев новых словес. Зарев зрелых предчувствий,
революций и рас.
Зарев первой печурки,
красным бликом змеясь…
Запах снега пречистый,
изменяющий нас.
* * *
Человечьи кричит на шоссе
белка, крашенная, как в Вятке, —
алюминиевая уже,
только алые уши и лапки.
1967
ДИАЛОГ
– Итак,
в прошедшем поэт, в настоящем просящий суда,
свидетель себя и мира в шестидесятые года?
– Да!
– Клянётесь ответствовать правду в ответ?
– Да.
– Живя на огромной, счастливейшей из планет,
песчиночке моего решета…
– Да.
– …вы производили свой эксперимент?
– Да.
– Любили вы петь и считали, что музыка – ваша звезда?
– Да.
– Имели вы слух или голос и знали хотя бы предмет?
– Нет.
– Вы знали ли женщину с узкою трубочкой рта?
И дом с фонарём отражался в пруду, как бубновый валет?
– Нет.
– Всё виски просила без соды и льда?
– Нет, нет, нет!
– Вы жизнь ей вручили. Где ж женщина та?
– Нет.
– Вы всё испытали – монаршая милость, политика, деньги,
нужда,
всё только бы песни увидели свет,
дешёвую славу с такою доплатою вслед?
– Да.
И всё ж, мой отличник, познания ваши на «2»?
– Да.
– Хотели пустыни – а шли в города,
смирили ль гордыню, став модой газет?
– Нет.
– Вы были ль у цели, когда стадионы ревели вам: «Дай»!
– Нет.
– В стишках всё – вопросы, в них только и есть что вреда,
производительность труда падает, читая сей бред?
– Да.
– И всё же вы верите в некий просвет?
– Да.
– Ну, мальчики, может, ну, девочки, может…
Но сникнут под ношею лет.
Друзья же подались в искусство «дада»?
– Кто – да.
– Всё – белиберда,
в вас нет смысла, поэт!
– Да, если нет.
– Вы дали ли счастье той женщине, для
которой трудились, чей образ воспет?
– Да,
то есть нет.
– Глухарь стихотворный, напяливший джинсы,
поёшь, наступая на горло собственной жизни?
Вернёшься домой – дома стонет беда?
– Да.
– Хотел ли свободы Парижский Конвент?
Преступностью ль стала его правота?
– Да.
– На вашей земле холода, холода,
такие пространства, хоть крикни – всё сходит на нет?…
– Да.
– Вы лбом прошибали из тьмы ворота,
а за воротами – опять темнота?
– Да.
– Не надо, не надо, не надо, не надо, не надо,
случится беда,
вам жаль ваше тело, ну ладно.
Но маму, но тайну оставшихся лет?
– Да.
– Да?
– Нет.
– Нет.
– Итак, продолжаете эксперимент? Айда!
Обрыдла мне исповедь,
вы – сумасшедший, лжеидол, балда, паразит!
Идёте витийствовать? зло поразить? иль простить?
Так в чём же истина? В «да» или в «нет»?
– С п р о с и т ь.
В ответы не втиснуты
судьбы и слёзы.
В вопросе и истина.
Поэты – вопросы.
1967
МОРСКАЯ ПЕСЕНКА
Я в географии слабак,
но, как на заповедь,
ориентируюсь на знак —
востоко-запад.
Ведь тот же огненный желток,
что скрылся за борт,
он одному сейчас – Восток,
другому – Запад.
Ты целовался до утра.
А кто-то запил.
Тебе – пришла, ему – ушла.
Востоко-запад.
Опять Букашкину везёт.
Растёт идейно.
Не понимает, что тот взлёт —
его паденье.
А ты, художник, сам себе
Востоко-запад.
Крути орбиты в серебре,
чтоб мир не зябнул.
Пускай судачат про твои
паденья-взлёты —
нерукотворное твори,
жми обороты.
Страшись, художник, подлипал
и страхов ложных.
Работай. Ты их всех хлебал
большою ложкой.
Солнце за морскую линию
удаляется, дурачась,
своей нижней половиною
вылезая в Гондурасах.
1967
БАР «РЫБАРСКА ХИЖА»
Божидару Божилову

Серебряных несербских рыбин
рубаем хищно.
Наш пир тревожен. Сижу, не рыпаюсь
в «Рыбарске хиже».
Ах, Божидар, антенна Божья,
мы – самоеды.
Мы оба тощи. Мы рыбы тоже.
Нам тошно это.
На нас – тельняшки, меридианы —
жгут, как верёвки.
Фигуры наши – как Модильяни —
для сковородки.
Кто по-немецки, кто по-румынски…
Мы ж – ультразвуки.
Кругом отважно чужие мысли
и ультращуки.
Кто нас услышит? Поймёт? Ответит?
Нас, рыб поющих?
У времени изящны сети
и толсты уши.
Нас любят жёны,
в чулках узорных,
они – русалки.
Ах, сколько сеток
в рыбачьих зонах
мы прокусали!
В банкетах пресных
нас хвалят гости,
мы нежно кротки.
Но наши песни
вонзятся костью
в чужие глотки!
1967
ДРЕBНИЕ СТРОКИ
Р. Щедрину

В воротничке я —
как рассыльный
в кругу кривляк.
Но по ночам я —
пёс России
о двух крылах.
С обрывком галстука на вые,
и дыбом шерсть.
И дыбом крылья огневые.
Врагов не счесть…
А ты меня шерстишь и любишь,
когда ж грустишь, —
выплакиваешь мне, что людям
не сообщишь.
В мурло уткнёшься меховое
в репьях, в шипах…
И слёзы общею звездою
в шерсти шипят.
И неминуемо минуем
твою беду
в неименуемо немую
минуту ту.
А утром я свищу насильно,
но мой язык —
что слёзы слизывал России,
чей светел лик.
1967
НАПОИЛИ
Напоили.
Первый раз ты так пьяна,
на пари ли?
Виновата ли весна?
Пахнет ночью из окна
и полынью.
Пол – отвесный, как стена…
Напоили.
Меж партнёров и мадам
синеглазо
бродит ангел вдрабадан,
семиклашка.
Её мутит. Как ей быть?
Хочет взрослою побыть.
Кто-то вытащит ей таз
из передней
и наяривает джаз
как посредник:
«Всё на свете в первый раз,
не сейчас —
так через час,
интересней в первый раз,
чем в последний…»
Но чьи усталые глаза
стоят в углу,
как образа?
И не флиртуют, не манят —
они отчаяньем кричат.
Что им мерещится в фигурке
между танцующих фигур?
И, как помада на окурках,
на смятых пальцах
маникюр.
1967
ТОСКА
Загляжусь ли на поезд с осенних откосов,
забреду ли в вечернюю деревушку —
будто душу высасывают насосом,
будто тянет вытяжка или вьюшка,
будто что-то случилось или случится —
ниже горла высасывает ключицы.
Или ноет какая вина запущенная?
Или женщину мучил – и вот наказанье?
Сложишь песню – отпустит,
а дальше – пуще.
Показали дорогу, да путь заказали.
Точно тайный горб на груди таскаю —
тоска такая!
Я забыл, какие у тебя волосы,
я забыл, какое твоё дыханье,
подари мне прощенье,
коли виновен,
а простивши – опять одари виною…
1967
СНЕГ B ОКТЯБРЕ
Падает по железу
с небом напополам
снежное сожаление
по лесу и по нам.
В красные можжевелины —
снежное сожаление,
ветви отяжелелые
светлого сожаления!
Это сейчас растает
в наших речах с тобой,
только потом настанет
твёрдой, как наст, тоской.
И, оседая, шевелится,
будто снега из детств,
свежее сожаление
милых твоих одежд.
Спи, моё день-рождение,
яблоко закусав.
Как мы теперь раздельно
будем в красных лесах?!
Ах, как звенит вслед лету
брошенный твой снежок,
будто велосипедный
круглый литой звонок!
1967
* * *
Слоняюсь под Новосибирском,
где на дорожке к пустырю
прижата камушком записка:
«Прохожий, я тебя люблю!»
Сентиментальность озорницы,
над вами прыснувшей в углу?
Иль просто надо объясниться?
«Прохожий, я тебя люблю!»
Записка, я тебя люблю!
Опушка – я тебя люблю!
Зверюга – я тебя люблю!
Разлука – я тебя люблю!
Детсад – как семь шаров воздушных,
на шейках-ниточках держась.
Куда вас унесёт и сдует?
Не знаю, но страшусь за вас.
Как сердце жмёт, когда над осенью,
хоть никогда не быть мне с ней,
уносит лодкой восьмивёсельной
в затылок ниточку гусей!
Прощающим благодареньем
пройдёт деревня на плаву.
Что мне плакучая деревня?
Деревня, я тебя люблю!
И, как ремень с латунной пряжкой,
на бражном, как античный бог,
на нежном мерине дремавшем
присох осиновый листок.
Коняга, я тебя люблю!
Мне конюх молвит мирозданьем:
«Поэт? Люблю. Пойдём – раздавим…»
Он сам, как осень, во хмелю,
Над пнём склонилась паутина,
в хрустальном зеркале храня
тончайшим срезом волосиным
все годовые кольца пня.
Будь с встречным чудом осторожней…
Я встречным «здравствуй» говорю.
Несёшь мне гибель, почтальонша?
Прохожая, тебя люблю!
Прохожая моя планета!
За сумасшедшие пути,
проколотые, как билеты,
поэты с дырочкой в груди.
И как цена боёв и риска,
чек, ярлычочек на клею,
к Земле приклеена записка:
«Прохожий, я тебя люблю!»
1967
BРЕМЯ НА РЕМОНТЕ
Как архангельша времён
на часах над Воронцовской
баба вывела: «Ремонт»,
и спустилась за перцовкой.
Верьте тёте Моте —
Время на ремонте.
Время на ремонте.
Медлят сбросить кроны
просеки лимонные
в сладостной дремоте.
Фильмы поджеймсбондили.
В твисте и нервозности
женщины – вне возраста.
Время на ремонте.
Снова клёши в моде.
Новости тиражные —
как позавчерашние.
Так же тягомотны.
В Кимрах именины.
Модницы в чулках,
в самых смелых мини —
только в чёлочках.
Мама на «Раймонде».
Время на ремонте.
Реставрационщик
потрошит да Винчи.
«Лермонтов» в ремонте.
Гаечки там подвинчивают.
«Я полагаю, что пара вертолётов
значительно изменила бы ход Аустерлицкого сражения.
Полагаю также, что наступил момент
произвести
девальвацию минуты.
Одна старая мин. равняется 1,4 новой. Тогда,
соответственно, количество часов в сутках
увеличится, возрастёт производительность
труда, а в оставшееся время мы сможем петь…»
Время остановилось.
Время 00 – как надпись на дверях.
Прекрасное мгновенье,
не слишком ли ты
подзатянулось?
Которые всё едят и едят,
вся жизнь которых – как затянувшийся
обеденный перерыв,
которые едят в счёт 1995 года,
вам говорю я:
«Вы временны».
Конторские и конвейерные,
чья жизнь – изнурительный
производственный ритм,
вам говорю я:
«Временно это».
Которая шьёт-шьёт, а нитка всё не кончается,
которые замерли в 30 м от финиша
со скоростью 270 км/никогда,
вам говорю я:
«Увы, и вы временны…»
«До – До – До – До – До – До – До – До» —
он уже продолбил клавишу,
так что клавиша стала похожа на домино
«пусто-один» —
Прекрасное мгновенье,
не слишком ли ты подзатянулось?
Помогите Время
сдвинуть с мёртвой точки.
Гайки, Канты, лемехи,
все – второисточники.
На семи рубинах
циферблат Истории —
на живых, любимых,
ломкие которые.
Может, рядом, около,
у подружки ветреной
что-то больно ёкнуло,
а на ней всё вертится.
Обнажайте заживо
у себя предсердие,
дайте пересаживать.
В этом и бессмертие.
Ты прощай мой щебет,
сжавшийся заложник,
неизвестность щемит —
вдруг и ты заглохнешь?
Неизвестность вечная —
вдруг не разожмётся?
Если человечное —
значит, приживётся.
И колёса мощные
время навернёт.
Временных ремонтщиков
вышвырнет в ремонт!
1967
* * *
Сколько свинцового яда влито,
сколько чугунных лжей…
Моё лицо никак не выжмет
штангу
ушей…
1968
ЯЛТИНСКАЯ КРИМИНАЛИСТИЧЕСКАЯ ЛАБОРАТОРИЯ
Сашка Марков, ты – король лаборатории.
Шишка сыска, стихотворец и дитя.
Пред тобою все оторвы припортовые
обожающе снижают скоростя.
Кабинет криминалистики – как перечень.
Сашка Марков, будь Вергилием, веди!
Обвиняемые или потерпевшие,
стонут вещи с отпечатками беды.
Чья вина позапекалась на напильнике?
Группа крови. Заспиртованный урод.
Заявление: «Раскаявшись, насильника
на поруки потерпевшая берёт».
И, глядя на эту космографию,
точно дети нос приплюснувши во мрак,
под стеклом стола четыре фотографии —
ах, Марина, Маяковский, Пастернак…
Ах, поэты, с беззаветностью отдавшиеся
ситуациям, эпохам, временам, —
обвиняемые или пострадавшие,
с беспощадностью прощающие нам!
Экспертиза, называемая славою,
в наше время для познанья нет преград.
Знают правые, что левые творят,
но не ведают, где левые, где правые…
И, глядя в меня глазами потеплевшими,
инстинктивно проклинаемое мной,
обвиняемое или потерпевшее,
воет Время над моею головой!
Победители, прикованные к пленным.
Невменяемой эпохи лабиринт.
Просветление на грани преступления.
Боже правый, Саша Марков, разберись…
1968
РОЩА
Не трожь человека, деревце,
костра в нём не разводи.
И так в нём такое делается —
боже не приведи!
Не бей человека, птица,
ещё не открыт отстрел,
Круги твои —
ниже,
тише.
Неведомое – острей.
Неопытен друг двуногий.
Вы, белка и колонок,
снимите силки с дороги,
чтоб душу не наколол.
Не браконьерствуй, прошлое.
Он в этом не виноват.
Не надо, вольная рощица,
к домам его ревновать.
Такая стоишь тенистая,
с начёсами до бровей, —
травили его, освистывали,
ты-то хоть не убей!
Отдай ему в воскресение
все ягоды и грибы,
пожалуй ему спасение,
спасением погуби.
1968
НЬЮ-ЙОРКСКИЕ ЗНАЧКИ
Блещут бляхи, бляхи, бляхи,
возглашая матом благим:
«Люди – предки обезьян»,
«Губернатор – лесбиян»,
«Непечатное – в печать!»,
«Запретите запрещать!»
«Бог живёт на улице Пастера, 18. Вход со двора».
Обожаю Гринич Вилидж
в саркастических значках.
Это кто мохнатый вылез,
как мошна в ночных очках?
Это Ален, Ален, Ален!
Над смертельным карнавалом,
Ален, выскочи в исподнем!
Бог – ирония сегодня.
Как библейский афоризм
гениальное: «Вались!».
Хулиганы? Хулиганы.
Лучше сунуть пальцы в рот,
чем закиснуть куликами
буржуазовых болот!
Бляхи по местам филейным,
коллективным Вифлеемом
в мыле давят трепака —
«мини» около пупка.
Это Селма, Селма, Селма
агитирующей шельмой
подмигнула и – во двор:
«Мэйк лав, нот уор!»
Бог – ирония сегодня.
Блещут бляхи над зевотой.
Тем страшнее, чем смешней,
и для пули – как мишень!
«Бог переехал на проспект Мира, 43. 2 звонка».
И над хиппи, над потопом
ироническим циклопом
блещет Время, как значком,
округлившимся зрачком!
Ах, Время,
сумею ли я прочитать, что написано
в твоих очах,
мчащихся на меня,
увеличиваясь, как фары?
Успею ли оценить твою хохму?…
Ах, осень в осиновых кружочках…
Ах, восемь
подброшенных тарелочек жонглёра,
мгновенно замерших в воздухе,
будто жирафа убежала,
а пятна от неё
остались…
Удаляется жирафа
в бляхах, будто мухомор,
на спине у ней шарахнуто:
«Мэйк лав, нот уор»!
1968
ИЮНЬ-68
Лебеди, лебеди, лебеди…
К северу. К северу. К северу!..
Кеннеди… Кеннеди… Кеннеди…
Срезали…
Может, в чужой политике
не понимаю что-то?
Но понимаю залитые
кровью беспомощной щёки!
Баловень телепублики
в траурных лимузинах…
Пулями, пулями, пулями
бешеные полемизируют!..
Помню, качал рассеянно
целой ещё головою,
смахивал на Есенина
падающей копною.
Как у того, играла,
льнула луна на брови…
Думали – для рекламы,
а обернулось – кровью.
Незащищённость вызова
лидеров и артистов,
прямо из телевизоров
падающих на выстрел!
Ах, как тоскуют корни,
отнятые от сада,
яблоней на балконе
на этаже тридцатом!..
Яблони, яблони, яблони —
к дьяволу!..
Яблони небоскрёбов —
разве что для надгробьев.
* * *
Суздальская Богоматерь,
сияющая на белой стене,
как кинокассирша
в полукруглом овале окошечка!
Дай мне
билет,
куда не допускают
после шестнадцати…
1968
ДЕКАБРЬСКИЕ ПАСТБИЩА
М. Сарьяну

Всё как надо – звёздная давка.
Чабаны у костра в кругу.
Годовалая волкодавка
разрешается на снегу.
Пахнет псиной и Новым Заветом.
Как томилась она меж нас.
Её брюхо кололось светом,
как серебряный дикобраз.
Чабаны на кону метали —
короля, короля, короля.
Из икон, как из будок, лаяли —
кобеля, кобеля, кобеля.
А она всё ложилась чаще
на репьи и сухой помёт
и обнюхивала сияющий
мессианский чужой живот.
Шли бараны чёрные следом.
Лишь серебряный всё понимал —
передачу велосипеда
его контур напоминал.
Кто-то ехал в толпе овечьей,
передачу его крутя,
думал: «Сын не спас Человечий,
пусть спасёт собачье дитя».
Он сопел, белокурый кутяша,
рядом с серенькими тремя,
стыл над лобиком нимб крутящийся,
словно малая шестерня.
И от малой той шестерёнки
начиналось удесятерённо
сумасшествие звёзд и блох.
Ибо всё, что живое, – Бог.
«Аполлоны», походы, страны,
ход истории и века,
ионические бараны,
иронические снега.
По снегам, отвечая чаяньям,
отмечаясь в шофёрских чайных,
ирод Сидоров шёл с мешком
с извиняющимся смешком.
1969
* * *
Лист летящий, лист спешащий
над походочкой моей —
воздух в быстрых отпечатках
женских маленьких ступней.
Возвращаются, толкутся
эти светлые следы,
что желают? что толкуют?
Ах, лети,
лети,
лети!..
Вот нашла – в такой глуши,
в ясном воздухе души.
1969
УЛИТКИ-ДОМУШНИЦЫ
Уже, наверно, час тому, как
рассвет означит на стене
ряды улиточек-домушниц
с кибиточками на спине.
Магометанские моллюски,
их продвиженье – не иллюзия.
И, как полосочки слюды,
за ними тянутся следы.
Они с катушкой скотча схожи,
как будто некая рука
оклеивает тайным скотчем
дома и судьбы на века.
С какой решительностью тащат —
без них, наверно б, мир зачах —
домов, замужеств, башен тяжесть
на слабых влажных язычках!
Я погружён в магометанство,
секунды протяженьем в год,
где незаметна моментальность
и видно, как гора идёт.
Эпохой, может, и побрезгуют.
Но миллиметра не простят.
Посылки клеят до востребования.
Куда летим? Кто адресат?
1969
ГРИПП «ГОНКОНГ-69»
Гриппозная пора,
как можется тебе?
Гриппозная молва
в жару, в снегу, в беде.
Беспомощна наука.
И с Воробьёвых гор
в ночном такси старуха
бормочет наговор:
«Снега – балахоном».
Бормочет Горгона:
«Гонконг, гоу хоум!
Гонконг, гоу хоум!»
Грипп,
грипп,
грипп,
грипп,
ты – грипп,
я – грипп,
на трёх
могли б…
Грипп… грипп…
Кипи, скипидар,
«Грипп – нет!
Хиппи – да!»
Лили Брик с «Огоньком»
или грипп «Гонконг»?
Грипп,
грипп,
хип-хип,
гип-гип!
«Открой “Стоп-грипп»,
по гроб – «Гран-при»!
Райторг
открыт.
«Нет штор.
Есть грипп».
«Кто крайний за гриппом?»
Грипп, грипп, грипп, грипп, грипп…
«Как звать?»
«Христос!»
«Что дать?»
«Грипп-стоп»…
Одна знакомая лошадь предложила:
«Человек – рассадник эпидемии.
Стоит уничтожить человечество – грипп прекратится…»
По городу гомон:
«Гонконг, гоу хоум!»
Орём Иерихоном:
«Гонконг, гоу хоум!»
Взамен «уха-горла» —
к нам в дом гинеколог.
«Домком? Нету коек».
«Гонконг, гоу хоум!»
Не собирайтесь в сборища.
В театрах сбор горит.
Доказано, что спорящий
распространяет грипп.
Целуются затылками.
Рты марлей позатыканы.
Полгороду
народ
руки не подаёт.
И нет медикаментов.
И процедура вся —
отмерь четыре метра
и совершенствуйся.
Любовник дал ходу.
В альков не загонишь.
Связь по телефону.
«Гонконг,
гоу хоум!»
Любимая моя,
как дни ни тяжелы,
уткнусь
в твои уста,
сухие от жары.
Бегом по уколам.
Жжёт жар геликоном.
По ком звонит колокол?…
«Гонконг, гоу хоум!..»
1969
КОНСПИРАТИBНАЯ КBАРТИРА
Мы – кочевые, мы – кочевые,
мы – очевидно,
сегодня чудом переночуем,
а там – увидим!
Квартиры наши конспиративны,
как в спиритизме,
чужие стены гудят, как храмы,
чужие драмы,
со стен пожаром холсты и схимники…
а ну пошарим —
что в холодильнике?
Не нас заждался на кухне газ,
и к телефонам зовут не нас,
наиродное среди чужого,
и, как ожоги,
чьи поцелуи горят во тьме,
ещё не выветрившиеся вполне?…
Милая, милая, что с тобой?…
Мы эмигрировали в край чужой,
ну что за город, глухой, как чушки,
где прячут чувства?
Позорно пузо растить чинуше —
но почему же,
когда мы рядом, когда нам здорово —
что ж тут позорного?
Опасно с кафедр нести напраслину —
что ж в нас опасного?
Не мы опасны, а вы лабазны,
людьё, которым любовь опасна!
Вы опротивели, конспиративные!..
Поджечь обои? вспороть картины?
Об стены треснуть сервиз, съезжая?…
«Не трожь тарелку – она чужая».
1964
(обратно)

BАЙДАBАЙДАBАЙ Семидесятые

СКРЫМТЫМНЫМ
class="stanza">
«Скрымтымным» – это пляшут омичи?
скрип темниц? или крик о помощи?
или у Судьбы есть псевдоним,
тёмная ухмылочка – скрымтымным?
Скрымтымным – то, что между нами.
То, что было раньше, вскрыв, темним.
«Ты-мы-ыы…» – с закрытыми глазами
в счастье стонет женщина: скрымтымным.
Скрымтымным – языков праматерь.
Глупо верить разуму, глупо спорить с ним.
Планы прогнозируем по сопромату,
но часто не учитываем скрымтымным.
«Как вы поживаете?» – «Скрымтымным…»
Из-за «скрымтымныма» закрыли Крым.
Скрымтымным – это не силлабика.
Лермонтов поэтому непереводим.
Лучшая Марина зарыта в Елабуге.
Где её могила? – скрымтымным…
А пока пляшите, пьяны в дым:
«Шагадам, магадам, скрымтымным!»
Но не забывайте – рухнул Рим,
не поняв приветствия: «Скрымтымным».
1970
ДОНОР ДЫХАНИЯ
Так спасают автогонщиков.
Врач случайная, на ждавши «скорой помощи»,
с силой в лёгкие вдувает кислород —
рот в рот!
Есть отвага медицинская последняя —
без посредников, как жрица мясоедная,
рот в рот,
не сестрою, а женою милосердия
душу всю ему до донышка даёт —
рот в рот,
одновременно массируя предсердие.
Оживаешь, оживаешь, оживаешь.
Рот в рот, рот в рот, рот в рот.
Из ребра когда-то созданный товарищ,
она вас из дыханья создаёт.
А в ушах звенит, как соло ксилофона,
мозг изъеден углекислотою.
А везти его до Кировских Ворот!
(Рот в рот. Рот в рот. Рот в рот.)
Синий взгляд как пробка вылетит из-под
век, и лёгкие воздохнут, как шар летательный.
Преодолевается летальный
исход…
«Ты лети, мой шар воздушный, мой минутный.
Пусть в глазах твоих
мной вдутый небосвод.
Пусть отдашь моё дыхание кому-то
рот – в рот…»
1970
* * *
Бобры должны мочить хвосты.
Они темны и потаённы,
обмакнутые в водоёмы,
как потаённые цветы.
Но распускаются с опаской
два зуба алою печалью,
как лента с шапки партизанской
иль кактусы порасцветали.
1970
МОЛИТBА
Когда я придаю бумаге
черты твоей поспешной красоты,
я думаю не о рифмовке, —
с ума бы не сойти!
Когда ты в шапочке бассейной
ко мне припустишь из воды,
молю не о души спасенье, —
с ума бы не сойти!
А за оградой монастырской,
как спирт ударит нашатырный,
послегрозовые сады, —
с ума бы не сойти!
Когда отчётливо и грубо
стрекозы посреди полей
стоят, как чёрные шурупы
стеклянных, замерших дверей,
такое растворится лето,
что только вымолвишь: «Прости,
за что мне, человеку, это!
С ума бы не сойти!»
Куда-то душу уносили —
забыли принести.
«Господь, – скажу, – или Россия,
назад не отпусти!»
1970
СBИТЯЗЬ
Опали берега осенние.
Не заплывайте. Это омут.
А летом озеро – спасение
тем, кто тоскуют или тонут.
А летом берега целебные,
как будто шина, надуваются
ольховым светом и серебряным
и тихо в берегах качаются.
Наверно, это микроклимат.
Услышишь, скрипнула калитка
или колодец журавлиный, —
всё ожидаешь, что окликнут.
Я здесь и сам живу для отзыва.
И снова сердце разрывается —
дубовый лист, прилипший к озеру,
напоминает Страдивариуса.
1970
СКУПЩИК КРАДЕНОГО
1
Приценись ко мне в упор,
бюрократина.
Ты опаснее, чем вор,
скупщик краденого!
Лоб краплёный полон мыслями,
белый, как Наполеон,
чёлка с круглыми залысинами
липнет трефовым тузом…
Символы предметов реют
в твоей комнате паучьей,
как вещевая лотерея:
вещи есть – но шиш получишь!
2
Кражи, шмотки и сапфиры
зашифрованы в цифири:
«4704… моторчик марки “Ява»,
“Волга» (угнанная явно).
Неразборчивая цифра… списанная машина шифера,
пешка Бобби Фишера,
ключ от сейфа с шифром,
где деньги лежат.
200 000… гора Арарат,
на остальные пятнадцать
номеров подряд
выпадает по кофейной
чашечке с вензелем
отель “Украина»,
печать райфина,
или паникадило
(по желанию),
или четырёхкомнатная
“малина»
на площади Восстания,
или старый “Москвич»
(по желанию).
236-49-45…непожилая,
но крашеная под серебро прядь
поможет Вам украсть
тридцать минут счастья +
кофе в номер
(или пятнадцать рублей денег).
Демпинг!
(Тем же награждаются все последующие
четыре номера.)
№ 14709… Памятник. Кварц в позолоте.
С надписью “Наследник —
тете».
Инв. № 147015… Библиотечный штамп
лиловый,
золотые буквы сбоку:
“Избранное поэта О-ва»
(где сто двадцать строчек
Блока).
№ 22100… Пока ещё неизвестно что.
№ 48… Манто, кожаное, но
хлоркой сведено пятно.
№ 1968… Судья класса А,
мыло “Москва».
На оставшийся 21-й билет
выпадает 10 лет.
3
Размечтались, как пропеллер, —
воровская лотерея:
«Бриллианты миссис Тэйлор,
и ворованные ею
многодетные мужчины,
и ворованная ими
нефть печальных бедуинов,
и ворованные теми
самолёты в Йемене,
и ворованное Время
ваше, читатель, к этой теме,
и ворованные Временем
наши жизни в море бренном,
где ворованы ныряльщиком
бриллианты нереальные,
что украли душу, тело
у бедняжки миссис Тэйлор…»
4
И на голос твой с порога,
мел сметая с потолков,
заглянёт любитель Блока
участковый Уголков,
потоскует синеоко
и уйдёт, не расколов.
(Посерьезнее Голгоф
участковый Уголков.)
С этой ночи нет покоя.
Машет в бедной голове
синий махаон с каймою
милицейских галифе.
Чуть застёжка залоснилась,
как у бабочки брюшко.
Что вы, синие, приснились?
Укатают далеко.
(Где посылки до кило.)
Дочь твоя ушла, вернулась
и к окошку отвернулась,
молода, худа и сжата,
плоскозада, как лопата
со скользящим желобком, —
закопает вечерком!
(С корешами вчетвером!)
Рысь, наследница, невеста.
И дежурит у подъезда
вежливый, как прокурор,
эксплуатируемый вор.
5
«Хорошо б купить купейный
в детство северной губернии,
где безвестность и тоска!..
Да накрылись отпуска.
Жжёт в узле кожанка краденая.
Очищают дачу в Кратове.
Блюминг вынести – раз плюнуть!
Но кому пристроишь блюминг?…»
По Арбату вьюга дует…
С рацией, как рыболов,
эти мысли пеленгует
участковый Уголков.
1970
ГОРНЫЙ МОНАСТЫРЬ
Вода и камень.
Вода и хлеб.
Спят вверх ногами
Борис и Глеб.
Такая мятная
вода с утра —
вкус Богоматери
и серебра!
Плюс вкус свободы
без лишних глаз
Как слово Бога —
природы глас.
Стена и воля.
Вода и плоть.
А вместо соли —
подснежников щепоть!
1970
КАБАНЬЯ ОХОТА
Он прёт на тебя, великолепен.
Собак по пути зарезав.
Лупи!
Ну, а ежели не влепишь —
нелепо перезаряжать!
Он чёрен. И он тебя заметил.
Он жмёт по прямой, как глиссера.
Уже между вами десять метров.
Но кровь твоя чётко-весела.
* * *
Очнусь – стол как операционный.
Кабанья застольная компанийка
на восемь персон. И порционный,
одетый в хрен и черемшу,
как паинька,
на блюде – ледяной, саксонской,
с морковочкой, как будто с соской,
смиренный, голенький лежу.
Кабарышни порхают меж подсвечников.
Копытца их нежны, как подснежники.
Кабабушка тянется к ножу.
В углу продавил четыре стула
центр тяжести литературы.
Лежу.
Внизу, элегически рыдая,
полны электрической тоски,
коты с окровавленными ртами,
вжимаясь в скамьи и сапоги,
визжат, как точильные круги!
(А кот с головою стрекозы,
порхая капроновыми усами,
висел над столом и, гнусавя,
просил кровяной колбасы.)
Озяб фаршированный животик.
Гарнир умирающий поёт.
И чаши торжественные сводят
над нами хозяева болот.
Собратья печальной литургии,
салат, чернобыльник и другие,
ваш хор
меня возвращает вновь к Природе,
оч. хор.,
и зёрна, как кнопки на фаготе,
горят сквозь мочёный помидор.
* * *
Кругом умирали культуры —
садовая, парниковая, Византийская,
кукурузные кудряшки Катулла,
крашеные яйца редиски
(вкрутую),
селёдка, нарезанная, как клавиатура
перламутрового клавесина,
попискивала.
Но не сильно.
А в голубых листах капусты,
как с рокотовских зеркал,
в жемчужных париках и бюстах
век восемнадцатый витал.
Скрипели красотой атласной
кочанные её плеча,
мечтали умереть от ласки
и пугачёвского меча.
Прощальною позолотой
петергофская нимфа лежала,
как шпрота,
на чёрством ломтике пьедестала.
Вкусно порубать Расина!
И, как гастрономическая вершина,
дрожал на столе
аромат Фета, застывший в кувшинках,
как в гофрированных формочках для желе.
И умирало колдовство
в настойке градусов под сто.
* * *
Пируйте, восьмёрка виночерпиев.
Стол, грубо сколоченный, как плот.
Без кворума Тайная Вечеря.
И кровь предвкушенная, и плоть.
Клыки их вверх дужками закручены.
И рыла тупые над столом —
как будто в мерцающих уключинах
плывёт восьмивёсельный паром.
Так вот ты, паромище Харона,
и Стикса пустынные воды.
Хреново.
Хозяева, алаверды!
* * *
Я пью за страшенную свободу
отплыть, усмехнувшись, в никогда.
Мишени несбывшейся охоты,
рванём за усопшего стрелка!
Чудовище по имени Надежда,
я гнал за тобой, как следопыт.
Все пули уходили, не задевши.
Отходную! Следует допить.
За пустоту по имени Искусство.
Но пью за отметины дробин.
Закусывай!
Не мсти, что по звуку не добил.
А ты кто? Я тебя, дитя, не знаю.
Ты обозналась. Ты вина чужая!
Молчит она. Она не ест, не пьёт.
Лишь на губах поблёскивает лёд.
А это кто? Ты ж меня любила!
Я пью, чтоб в Тебе хватило силы
взять ножик в чудовищных гостях.
Простят убийство —
промах не простят.
Пью кубок свой преступный, как агрессор
и вор,
который, провоцируя окрестности,
производил естественный отбор!
Зверюги прощенье ощутили,
разлукою и хвоей задышав.
И слёзы скакали по щетине,
и пили на брудершафт.
* * *
Очнулся я, видимо, в бессмертье.
Мы с ношей тащились по бугру.
Привязанный ногами к длинной жерди,
отдав кишки жестяному ведру,
качался мой хозяин на пиру.
И по дороге, где мы проходили,
кровь свёртывалась в шарики из пыли.
1970
УРОКИ
Из Роберта Лоуэлла

Не уткнуться в «Тэсс из рода д’Эрбервиллей»,
чтоб на нас иголки белки обронили,
осыпая сосны, засыпая сон!..
Нас с тобой зазубрят заросли громадные,
как во сне придумали обучать грамматике.
Тёмные уроки. Лесовые сны.
Из коры кораблик колыхнётся около.
Ты куда, кораблик? Речка пересохла.
Было, милый, – сплыло. Были, были – мы!
Как укор, нас помнят хвойные урочища.
Но кому повторят тайные уроки?
В сон уходим, в память. Ночь, повсюду ночь,
Память! Полуночница сквозь окно горящее!
Плечи молодые лампу загораживают.
Тьма библиотеки. Не перечитать…
Чьё у загородки лето повторится?
В палец уколовши, иглы барбариса
свой урок повторят. Но кому, кому?
1970
АBОСЬ!
Поэма
Поэму «Авось» я начал писать в Ванкувере. Безусловно, в ванкуверские бухты заводил свои паруса Резанов и вглядывался в утренние холмы, так схожие с любезными его сердцу холмами сан-францисскими, где герой наш, «ежедневно куртизируя Гишпанскую красавицу, приметил предприимчивый характер ея», о чём откровенно оставил запись от 17 июня 1806 года.


Сдав билет на самолёт, сломав сетку выступлений, под утро, когда затихают хиппи и пихты, глотал я лестные страницы о Резанове толстенного тома Дж. Ленсена, следя судьбу нашего отважного соотечественника.


Действительный камергер, создатель японского словаря, мечтательный коллега и знакомец Державина и Дмитриева, одержимый бешеной идеей, измученный бурями, добрался он до Калифорнии. Команда голодала. «Люди оциножали и начали слягать. В полнолуние освежались мы найденными ракушками, а в другое время били орлов, ворон, словом, ели что попало…»


Был апрель. В Сан-Франциско, надев парадный мундир, Резанов пленил Кончу Аргуэльо, прелестную дочь коменданта города. Повторяю, был апрель. Они обручились. Внезапная гибель Резанова помешала свадьбе. Конча постриглась в монахини. Так появилась первая монахиня в Калифорнии. За океаном вышло несколько восхищённых монографий о Резанове. У Брета Гарта есть баллада о нём.


Дописывал поэму в Москве.

В нашем ЦГИА хранится рукописный отчёт Резанова, частью опубликованный у Тихменёва (СПб, 1863). Женственный, барочный почерк рисует нам ум и сердце впечатлительное. Какова личность, гордыня, словесный жест! «Наконец, являюсь я.

Губернатор принимает меня с вежливостью, и я тотчас занял его предметом моим».

Слог каков! «…и наконец погаснет дух к важному и величественному. Словом: мы уподобимся обитому огниву, об который до устали рук стуча, насилу искры добьешься, да и то пустой, которою не зажжешь ничего, но когда был в нём огонь, тогда не пользовались».

Как аввакумовски костит он приобретателей: «Ежели таким бобровыя шапки нахлобучат!»

Как гневно и наивно в письме к царю пытается исправить человечество: «18 июля 1805 г. в самое тож время произвёл я над привезённым с острова Атхи мещанином Куликаловым за бесчеловечный бой американки и грудного сына тождественный пример строгого правосудия, заковав сего преступника в железы…»

Резанов был главой того первого кругосветного путешествия россиян, которое почему-то часто называют путешествием Крузерштерна. Крузерштерн и Лисянский были под под началом у Резанова и ревновали к нему. Они не ладили. в Сан-Франциско наш герой приплыл, уже освободившись от их общества, имея под началом Хвостова и Давыдова.

Матросы на парусниках были крепостными. Жалование, выплачиваемое им, выкупало их из неволи. Таким образом, их путь по океану был буквальным путём к свободе.


В поэму забрели два флотских офицера. Имена их слегка изменённые. Автор не столь снедаем самомнением и легкомыслием, чтобы изображать лиц реальных по скудным сведениям о них и оскорблять их приблизительностью. Образы их, как и имена, лишь капризное эхо судеб известных. Да и трагедия евангельской женщины, затоптанной высшей догмой, – недоказуема, хотя и несомненна. Ибо не права идея, поправшая живую жизнь и чувство.

Смерть настигла Резанова в Красноярске 1 марта 1807 года. Кончита не верила доходившим до неё сведениям о смерти жениха. В 1842 году известный английский путешественник, бывший директор Гудзоновой компании сэр Джордж Симпсон, прибыв в Сан-Франциско, сообщил ей точные подробности гибели нашего героя. Кончитта ждала Резанова тридцать пять лет. Поверив в его смерть, она дала обет молчания, а через несколько лет приняла великий постриг в доминиканском монастыре в Монтерее.

Понятно, образы героев поэмы и впоследствии написанной оперы «Юнона и Авось» не во всём адекватны прототипам. Текст оперы был написан мною в 1977 году. Композитор А. Рыбников написал на её сюжет музыку, в которой завороженно оркестровал историю России, вечную и нынешнюю. В 1981-м опера поставлена М. Захаровым в Театре имени Ленинского комсомола. Словом, если стихи обратят читателя к текстам и первоисточникам этой скорбной истории, труд автора был ненапрасен.

ОПИСАНИЕ
в сентиментальных документах, стихах и молитвах славных злоключений Действительного Камер-Герра Николая Резанова, доблестных Офицеров Флота Хвастова и Довыдова, их быстрых парусников «Юнона» и «Авось», сан-францисского Коменданта Дон Хосе Дарио Аргуэльо, любезной дочери его Кончи с приложением карты странствий необычайных.

«Но здесь должен я Вашему Сиятельству зделать исповедь частных моих приключений. Прекрасная Консепсия умножала день ото дня ко мне вежливости, разные интересные в положении моем услуги и искренность, начали непременно заполнять пустоту в моем сердце, мы ежечастно зближались в объяснениях, которые кончились тем, что она дала мне руку свою…»

Письмо Н. Резанова Н. Румянцеву,
17 июня 1806 года
(ЦГИА, ф. 13, с. 1, д. 687)
«Пусть как угодно ценят подвиг мой, но при помощи Божьей надеюсь хорошо исполнить его, мне первому из России здесь бродить, так сказать, по ножевому острию…»

Н. Резанов – директорам Русско-Американской компании, 6 ноября 1805 года
«Теперь надеюсь, что “Авось» наш в мае на воду спущен будет…»

От Резанова же
15 февраля 1806 года
Секретно
Bступление
«Авось» называется наша шхуна.
Луна на волне, как сухой овёс.
Трави, Муза, пускай худо,
Но нашу веру зовут «Авось»!
«Авось» разгуляется, «Авось» вывезет,
гармонизируется Хавос.
На суше– барщина и фонвизины,
А у нас – весенний девиз «Авось»!
Когда бессильна «Аве Мария»,
сквозь нас выдыхивает до звёзд
атеистическая Россия
сверхъестественное «авось»!
Нас мало, нас адски мало,
и самое страшное, что мы врозь,
но из всех притонов, из всех кошмаров
мы возвращаемся на «Авось».
У нас ноль шансов против тыщи —
крыш-ка!
Но наш ноль – просто красотища,
ведь мы выживали при минус сорока.
Довольно паузы. Будет шоу.
«Авось» отплытье провозгласил.
Пусть пусто у паруса за душою,
но пусто в сто лошадиных сил!
Когда же наконец откинем копыта
и превратимся в звезду, в навоз —
про нас напишет стишки пиита
с фамилией, начинающейся на «А. Возн».
1. Пролог
В Сан-Франциско «Авось» пиратствует —
ЧП!
Доченька губернаторская
Спит у русского на плече.
И за то, что дыханьем слабым
тельный крест его запотел,
католичество и православье,
вздев крыла, стоят у портьер.
Расшатываются устои.
Ей шестнадцать с позавчера,
с дня рождения удрала!
На посту Довыдов с Хвастовым
пьют и крестятся до утра.
2
Хвастов. А что ты думаешь, Довыдов…

Довыдов. О происхожденьи видов?

Хвастов. Да нет…

3. Молитва Кончи Аргуэльо – Богоматери
Плачет с сан-францисской колокольни
барышня. Аукается с ней
Ярославна! Нет, Кончаковна —
Кончаковне посолоней!
«Укрепи меня, Мать-Заступница,
против родины и отца,
государственная преступница,
полюбила я пришлеца.
Полюбила за славу риска,
в непроглядные времена
на балконе высекла искру
пряжка сброшенного ремня.
И за то, что учил впервые
словесам ненашей страны,
что, как будто цветы ночные,
распускающиеся в порыве,
ночью пахнут, а днём – дурны.
Пособи мне, как пособила б
баба бабе. Ах, Божья Мать,
ты, которая не любила,
как Ты можешь меня понять?!
Как нища ты, людская вселенная,
в боги выбравшая свои
плод искусственного осеменения,
дитя духа и нелюбви!
Нелюбовь в ваших сводах законочных.
Где ж исток?
Губернаторская дочь, Конча,
рада я, что твой сын издох!..»
И ответила Непорочная:
«Доченька…»
Ну, а дальше мы знать не вправе,
что там шепчут две бабы с тоской —
одна вся в серебре, другая —
до колен в рубашке мужской.
4
Хвастов. А что ты думаешь, Довыдов…

Довыдов. Как вздёрнуть немцев и пиитов?

Хвастов. Да нет…

Довыдов. Что деспоты не создают условий для работы?

Хвастов. Да нет…

5. Молитва Резанова – Богоматери
«Ну что Тебе надо ещё от меня?
Икона прохладна. Часовня тесна.
Я музыка поля, ты – музыка сада,
ну что Тебе надо ещё от меня?
Я был не из знати. Простая семья.
Сказала: «Ты тёмен» – учился латыни.
Я новые земли открыл золотые.
И это гордыни Твоей не цена?
Всю жизнь загубил я во имя Твоя.
Зачем же лишаешь последней услады?
Она ж несмышлёныш и малое чадо…
Ну что Тебе надо уже от меня?»
И вздрогнули ризы, окладом звеня,
и вышла усталая и без наряда.
Сказала: «Люблю тебя, глупый. Нет сладу.
Ну что тебе надо ещё от меня?»
6
Хвастов. А что ты думаешь, Довыдов…

Довыдов. О макси-хламидах?

Хвастов. Да нет…

Довыдов. Дистрофично безвластие, а власть катастрофична?

Хвастов. Да нет…

Довыдов. Вы надулись? Что я и крепостник и вольнодумец?

Хвастов. Да нет… О бабе, о резановской.

Вдруг нас американцы водят за нос?


Довыдов. Мыслю, как и ты, Хвастов, —

давить их, шлюх, без лишних слов.


Хвастов. Глядь! Дева в небе показалась, на облачке.

Довыдов. Показалось…

7. Описание свадьбы, имевшей быть 1 апреля 1806 года
«Губернатор в доказательство искренности и с слабыми ногами танцевал у меня, и мы не щадили пороху ни на судне, ни на крепости, гишпанские гитары смешивались с русскими песельниками. И ежели я не мог окончить женитьбы моей, то сделал кондиционный акт…»

Помнишь, свадебные слуги,
после радужной севрюги
апельсинами в вине
обносили не?
Как лиловый поп в битловке,
под колокола былого,
кольца, тесные с обновки,
с имечком на тыльной стороне, —
нам примерил не?
А Довыдова с Хвастовым,
в зал обеденный с вострогом
впрыгнувших на скакуне, —
выводили не?
А мамаша, удивившись,
будто давленые вишни
на брюссельской простыне,
озадаченной родне, —
предъявила не?
(Лейтенантик Н.
застрелился не?)
А когда вы шли с поклоном,
смертно-бледная мадонна
к фиолетовой стене
отвернулась не?
Губернаторская дочка,
где те гости? Ночь пуста.
Перепутались цепочкой
два нательные креста.
Архивные документы, относящиеся к делу Резанова Н. П.
(Комментируют архивные крысы – игреки и иксы.)

№ 1

«…но имя Монарха нашего более благословляться будет, когда в счастливые дни его свергнут Россияне рабство чуждым народам… Государство в одном месте избавляется от вредных членов, но в другом от них же получает пользу и ими города создает…»

(Н. Резанов – Н. Румянцеву)


№ 2. Bторое письмо Резанова – И. И. Дмитриеву

Любезный государь Иван Иванович Дмитриев,
оповещаю, что достал
тебе настройку из термитов.
Душой я бешено устал!
Чего ищу? Чего-то свежего!
Земли старые – старый сифилис.
Начинаются театры с вешалок.
Начинаются царства с виселиц.
Земли новые – tabula rasa.
Расселю там новую расу —
Третий Мир – без деньги и петли,
ни республики, ни короны!
Где земли золотое лоно,
как по золоту пишут иконы,
будут лики людей светлы.
Был мне сон, дурной и чудесный.
(Видно, я переел синюх.)
Да, случась при дворе, посодействуй —
на американочке женюсь…
Чин икс

«А вы, Резанов,
Из куртизанов!
Хихикс…»
№ 3. Bыписка из истории гг. Довыдова и Хвастова

Были петербуржцы – станем сыктывкарцы.
На снегу дуэльном – два костра.
Одного – на небо, другого – в карцер!
После сатисфакции – два конца!
Но пуля врезалась в пулю встречную.
Ай да Довыдов и Хвастов!
Враги вечные на братство венчаны.
И оба – к Резанову, на Дальний Восток…
Чин игрек

«Засечены в подпольных играх».
Чин икс

«Но государство ценит риск».
«15 февраля 1806 года

Объясняя вам многие характеры, приступлю теперь к прискорбному для меня описанию г. Х…, главного действующего лица в шалостях и вреде общественном и столь же полезного и любезнаго человека, когда в настоящих он правилах… В то самое время покупал я судно “Юнону», и, сколь скоро купил, то зделал его начальником, и в то же время написал к нему Мичмана Давыдова. Вступя на судно, открыл он то пьянство, которое три месяца к ряду продолжалось, ибо на одну свою персону, как из счета его в заборе увидите, выпил 91/2 ведр французской водки и 21/2 ведра крепкаго спирту кроме отпусков другим и, словом, споил с кругу корабельных, подмастерьев, штурманов и офицеров.

Беспросыпное его пьянство лишило его ума, и он всякую ночь снимается с якоря, но, к счастью, что матросы всегда пьяны…»

(Из второго секретного письма Резанова)


«17 июня 1806 года

Здесь видел я опыт искусства Лейтенанта Хвостова, ибо должно отдать справедливость, что одною его решимостью спаслись мы и столько же удачно вышли мы из мест, каменными грядами окруженных…»

(Резанов – министру коммерции)


Рапорт

Мы – Довыдов и Хвастов,
оба лейтенанты.
Прикажите – в сто стволов
жахнем латинянам!
«Стоп, Довыдов и Хвастов!» —
«Вы мягки, Резанов». —
«Уезжаю. Дайте штоф.
Вас оставлю в замах».
В бой, Довыдов и Хвастов!
Улетели. Рапорт:
«Пять восточных островов
Ваши, Император!»
«Я должен отдать справедливость искусству гг. Хвостова и Давыдова, которые весьма поспешно совершили рейсы их…»

Резанов


«18 октября 1807 года

Когда я взошел к Капитану Бухарину, он, призвав караульного унтер-офицера, велел арестовать меня. Ни мне, ни лейтенанту Хвостову не позволялось выходить из дому и даже видеть лицо какого-нибудь смертного… Лейтенант Хвостов впал в опасную горячку. Вот картина моего состояния! Вот награда, если не услуг, то, по крайней мере, желания оказать оные. При сравнении прошедшей моей жизни и настоящей сердце обливается кровью и оскорбленная столь жестоким образом честь заставляет проклинать виновника и самую жизнь.

Мичман Давыдов»

(Из «Донесения Мичмана Давыдова на квартире, уже под политическим караулом»)


№ 4 B темнице

Довыдов. А что ты думаешь, Хвастов?…

Хвастов. Бухарин! Сука! Враг Христов!

Сатрап! Вор! Бабник! Педераст!


Довыдов. Тсс… Стражник передаст…

Хвастов. Чмо! Скот! Мы, офицеры, страждем!

Эй, стражник!

Нажрался паразит. Разит.


Стражник. С-ик тран-зит…

Восток алеет. Помолись.


Хвастов (бледнеет). Это мысль.

О, Дева, в ризах, как стеклярус!
Ты, что к Резанову являлась!
(Мы на Тебя интриговали
против американской крали.)
Спаси невинных индивидов!..
(В ужасе) Гляди, Довыдов.
Распались цепи. Стража отвалилась.
Дверь отворилась.
И кони у крыльца в кибитке…
Голос. Бегите!

По трассе будущей Турксиба.


Довыдов и Хвастов. Спасибо!

(Бегут)

Довыдов. Зер гут.

Религия не лишена основ.
А? Что ты думаешь, Хвастов?
№ 5

Мнение критика зета:

«От этих модернистских оборотцев
Резанов ваш в гробу перевернётся!»
Мнение поэта:

«Перевернётся – значит, оживёт.
Живи, Резанов! “Авось», вперёд!»
№ 6

Чин игрек

Вот панегирик:

«Николай Резанов был прозорливым политиком. Живи Н. Резанов на десять лет дольше, то, что мы называем Калифорнией и Американской Британской Колумбией, были бы русской территорией».

(Атертон, США)


Чин икс

Сравним, что говорит наш Головнин:

«Сей г. Резанов был человек скорый, горячий, затейливый писака, говорун, имеющий голову более способную создавать воздушные замки в кабинете, нежели к великим делам, происходящим в свете…»

Флота Капитан 2-го ранга и кавалер В. М. Головин


Чин икс

«А вы, Резанов,

пропили замок.

Вот иск».


№ 7. Из письма Резанова – Державину

Тут одного гишпанца угораздило
по-своему переложить Горация.
Понятно, это не Державин,
но любопытен по терзаньям:
Мой памятник

Я памятник себе воздвиг чудесный, вечный…
Увечный
наш бренный разум цепляется за пирамиды,
статуи, памятные места —
тщета!
Тыща лет больше, тыща лет меньше —
но дальше ни черта!
Я – последний поэт цивилизации.
Не нашей, римской, а цивилизации вообще.
В эпоху духовного кризиса и цивилизации
культура – позорнейшая из вещей.
Позорно знать неправду и не назвать её,
а, назвавши, позорно не искоренять,
позорно похороны называть свадьбою,
да ещё кривляться на похоронах.
За эти слова меня современники удавят.
А будущий афро-евро-америко-азиат
с корнем выроет мой фундамент,
и будет дыра из планеты зиять.
И они примутся доказывать, что слова мои были вздорные,
сложат лучшие песни, танцы, понапишут книг…
И я буду счастлив, что меня справедливо вздёрнули.
Вот это будет тот ещё памятник!»
№ 8

«16 августа 1804 года. Я должнен также Вашему Императорскому Величеству представить замечания мои о приметном здесь уменьшении народа. Еще более припятствует размножению жителей недостаток женского полу. Здесь теперь более, нежели тридцать человек по одной женщине. Молодые люди приходят в отчаяние, а женщины разными по нужде хитростями вовлекаются в распутство и делаются к деторождению неспособными».

(Из письма Резанова Императору)


Чин икс

«И ты, без женщин забуревший,
на импорт клюнул зарубежный?!
Раскис!»
№ 9

«Предложение мое сразило воспитанных в фанатизме родителей ея, разность религий, и впереди разлука с дочерью было для них громовым ударом».

Отнесите родителям выкуп
за жену:
макси-шубу с опушкой из выхухоля,
фасон «бабушка-инженю».
Принесите кровать с подзорами,
и, как зрящий сквозь землю глаз,
принесите трубу подзорную
под названием «унитаз»
(если глянуть в её окуляры,
ты увидишь сквозь шар земной
трубы нашего полушария,
наблюдающие за тобой),
принесите бокалы силезские,
из поющего хрусталя,
ведёшь влево – поют «Марсельезу»,
ну а вправо – «Храни короля!»,
принесите три самых желания,
что я прятал от жён и друзей,
что угрюмо отдал на заклание
авантюрной планиде моей!..
Принесите карты открытий,
в дымке золота, как пыльца,
и, облив самогоном, сожгите
у надменных дверей дворца!
«…они прибегнули к миссионерам, те не знали, как решиться, возили бедную Консепсию в церковь, исповедовали ее, убеждали к отказу, но решимость с обеих сторон наконец всех успокоила. Святые отцы оставили разрешению Римского Престола, и я принудил помолвить нас, на что согласие, но с тем, чтоб до разрешения папы было сие тайною».


№ 10

Чин икс

«Есть ещё образ Божьей Матери,

где на эмальке матовой

автограф Их-с…»


«Я представил ей край Российской посуровее, и притом во всем изобильный, она была готова жить в нем…»


№ 11. Резанов – Конче

Я тебе расскажу о России,
где злодействует соловей,
сжатый страшной любовной силой,
как серебряный силомер.
Там Храм Матери Чудотворной.
От стены наклонились в пруд
белоснежные контрофорсы,
будто лошади воду пьют.
Их ночная вода поила
вкусом чуда и чабреца,
чтоб наполнить земною силой
утомлённые небеса.
Через год мы вернёмся в Россию.
Вспыхнет золото и картечь.
Я заставлю, чтоб согласились
царь мой, папа и твой отец!
8. B Сенате
Восхитились. Разобрались. Заклеймили.
Разобрались. Наградили. Вознесли.
Разобрались. Взревновали. Позабыли.
Господи, благослови!
А Довыдова с Хвастовым посадили.
9. Молитва Богоматери – Резанову
Светлый мой, возлюбленный, студится
тыща восемьсотая весна!
Матерь от Любви Своей Отступница,
я перед природою грешна.
Слушая рождественские звоны,
думаешь, я радостна была?
О любви моей незарождённой
похоронно бьют колокола.
Надругались. А о бабе позабыли.
В честь греха в церквах горят светильни.
Плоть не против Духа, ибо Дух —
то, что возникает между двух.
Тело отпусти на покаянье!
Мои церкви в тыщи киловатт
загашу за счастье окаянное
губы в табаке поцеловать!
Бог, Любовь Единая в двух лицах,
воскреси любую из Марусь…
Николай и наглая девица,
вам молюсь!..
ЭПИЛОГ
Спите, милые, на шкурках росомаховых.
Он погибнет
в Красноярске
через год.
Она выбросит в пучину мёртвый плод,
станет первой сан-францисскою монахиней.
1970
МАТРОСЫ
В море соли и так до чёрта,
морю не надо слёз.
Наша вера верней расчёта,
нас вывозит «Авось»!
Вместо флейты подымем флягу,
чтобы смелее жилось
под небесным флагом
и девизом «Авось»!
Нас мало, и нас всё меньше,
и парус пробит насквозь,
но сердца забывчивых женщин
не забудут, авось!
Буря – это всего лишь буря,
глупо в ней ждать конца.
Пуля – дура, конечно, дура,
но умней мудреца.
От нагрузки на наши плечи
гнётся земная ось,
только наш позвоночник крепче —
не согнёмся, авось!
У русалки солёны губы
и вместо ножек – хвост.
Сэкономим на паре туфель.
Не погибнем, авось…
Но от нашей надежды, свойской
сетям пустых судеб,
через век назовут авоськой
сумку, где носят хлеб.
1977
РОМАНС ИЗ ОПЕРЫ «ЮНОНА и АBОСЬ»
Белый шиповник, дикий шиповник
краше садовых роз.
Белую ветку юный любовник
графской жене принёс.
Белый шиповник, дерзкий поклонник,
он ей, смеясь, отдал.
Ветка упала на подоконник.
На пол упала шаль.
Белый шиповник, страсти виновник,
разум отнять готов.
Только известно – графский садовник
против чужих цветов.
Что ты наделал, бедный разбойник?
Выстрел раздался вдруг.
Красный от крови – красный шиповник
выпал из мёртвых рук.
Их схоронили в разных могилах,
там, где садовый вал.
Как тебя звали, юноша милый?
Только шиповник знал.
Тот, кто убил их, тот, кто шпионил,
будет наказан тот.
Белый шиповник, дикий шиповник
в память любви цветёт.
1977
КОНЧИТА
Десять лет в ожиданье прошло.
Ты в пути. Ты всё ближе ко мне.
Хорошо ли приладил седло?
Чтоб в пути тебе было светло,
я свечу оставляю в окне.
Двадцать лет в ожиданье прошло.
Ты в пути. Ты всё ближе ко мне.
Ты поборешь всемирное зло.
Чтоб в бою тебе было светло,
я свечу оставляю в окне.
Тридцать лет в ожиданье прошло.
Ты в пути. Ты всё ближе ко мне.
У меня отрастает крыло!
Без меня, чтобы было светло,
я оставила свечку в окне.
1977
СBАДЕБНАЯ ПЕСНЬ
Аллилуйя возлюбленной паре!
Мы забыли, бранясь и пируя,
для чего мы на землю попали —
аллилуйя любви, аллилуйя!
Аллилуйя их будущим детям.
Наша жизнь пронесётся аллюром.
мы проклятым вопросам ответим:
аллилуйя любви, аллилуйя!
Я люблю твои руки и речи,
с твоих ног я усталость разую.
В море общем сливаются реки.
Аллилуйя любви, аллилуйя!
Аллилуйя Гудзону и Волге!
Государства любовь образует.
Аллилуйя, князь Игорь и Ольга!
Аллилуйя любви, аллилуйя!
Аллилуйя свирепому нересту!
Аллилуйя бобрам алеутским!
Лишь любовью оправдана ненависть.
Аллилуйя любви, аллилуйя!
Аллилуйя Кончите с Резановым.
Исповедуя веру иную,
мы повторим под занавес заповедь:
аллилуйя любви, аллилуйя!
Аллилуйя актёрам трагедии,
что нам жизнь подарили вторую.
полюбивши нас через столетие.
Аллилуйя любви, аллилуйя!
1977
САГА
Ты меня на рассвете разбудишь,
проводить, необутая, выйдешь.
Ты меня никогда не забудешь.
Ты меня никогда не увидишь.
Заслонивши тебя от простуды,
я подумаю: «Боже Всевышний!
Я тебя никогда не забуду.
Я тебя никогда не увижу».
Эту воду в мурашках запруды,
это Адмиралтейство и Биржу
я уже никогда не забуду
и уже никогда не увижу.
Не мигают, слезятся от ветра
безнадёжные карие вишни.
Возвращаться – плохая примета.
Я тебя никогда не увижу.
Даже если на землю вернёмся
мы вторично, согласно Гафизу,
мы, конечно, с тобой разминёмся.
Я тебя никогда не увижу.
И окажется так минимальным
наше непониманье с тобою
перед будущим непониманьем
двух живых с пустотой неживою.
И качнётся бессмысленной высью
пара фраз, залетевших отсюда:
«Я тебя никогда не забуду.
Я тебя никогда не увижу».
1977
* * *
Ну что тебе надо ещё от меня?
Чугунна ограда. Улыбка темна.
Я музыка горя, ты музыка лада,
ты яблоко ада, да не про меня!
На всех континентах твои имена
прославил. Такие отгрохал лампады!
Ты музыка счастья, я нота разлада.
Ну что тебе надо ещё от меня?
Смеялась: «Ты ангел?» – я лгал, как змея.
Сказала: «Будь смел» – не вылазил из спален.
Сказала: «Будь первым» – я стал гениален,
ну что тебе надо ещё от меня?
Исчерпана плата до смертного дня.
Последний горит под твоим снегопадом.
Был музыкой чуда, стал музыкой яда,
ну что тебе надо ещё от меня?
Но и под лопатой спою, не виня:
«Пусть я удобренье для Божьего сада,
ты – музыка чуда, но больше не надо!
Ты случай досады. Играй без меня».
И вздрогнули складни, как створки окна.
И вышла усталая и без наряда.
Сказала: «Люблю тебя. Больше нет сладу.
Ну что тебе надо ещё от меня?»
1971
ЖЕНЩИНА B АBГУСТЕ
Присела к зеркалу опять,
в себе, как в роще заоконной,
всё не решаешься признать
красы чужой и незнакомой.
В тоску заметней седина.
Так в ясный день в лесу по-летнему
листва зелёная видна,
а в хмурый – медная заметнее.
1971
ЧЁРНЫЕ BЕРБЛЮДЫ
На мотив Махамбета

Требуются чёрные верблюды,
чёрные, как гири, горбы!
Белые верблюды для нашей работы – слабы.
Женщины нам не любы. Их груди отвлекут от борьбы.
Чёрные верблюды, чёрные верблюды,
накопленные горбы.
Захлопнутся над черепами,
как щипцы для орехов, гробы.
Чёрные верблюды, чёрные верблюды,
чёрные верблюды беды!
Катитесь, чугунные ядра, на жёлтом и голубом.
Восстание как затмение, наедет чёрным горбом.
На белых песках – чиновники, как раздавленные клопы.
Чёрные верблюды, чёрные верблюды,
разгневанные горбы!
Нынче ночь не для блуда. Мужчины возьмут ножи.
Чёрные верблюды, чёрные верблюды,
чёрные верблюды – нужны.
Чёрные верблюды, чёрные верблюды
по бледным ублюдкам грядут.
На труса не тратьте пулю – плюнет чёрный верблюд!
1971
ХРАМ ГРИГОРИЯ НЕОКЕСАРИЙСКОГО, ЧТО НА Б. ПОЛЯНКЕ
Названье «Неокесарийский»
гончар, по кличке Полубес,
прочёл как «неба косари мы»
и ввёл подсолнух керосинный,
и синий фон, и лук серийный,
и разрыв-травы в изразец.
И слёзы очи засорили,
когда он на небо залез.
«Ах, отчаянный гончар,
Полубес,
чем глазурный начинял
голубец?
Лепестки твои, кустарь,
из росы.
Только хрупки, как хрусталь,
изразцы.
Только цвет твой, как анчар,
ядовит…»
С высоты своей гончар
говорит:
«Чем до свадьбы непорочней,
тем отчаянней бабец.
Чем он звонче и непрочней,
тем извечней изразец.
Нестираема краса —
изразец.
Пососите, небеса,
леденец!
Будет красная Москва
от огня,
будет чёрная Москва,
головня,
будет белая Москва
от снегов – всё повылечит трава
изразцов.
Изумрудина огня!
Лишь не вылечит меня.
Я к жене чужой ходил, луг косил.
В изразцы её кровь замесил».
И, обняв оживший фриз,
белый весь,
с колокольни рухнул
вниз
Полубес!
Когда в полуночи бессонной
гляжу на фриз полубесовский,
когда тоски не погасить,
греховным храмом озаримый,
твержу я: «Неба косари мы.
Косить нам – не перекосить».
1971
НОBОГОДНЕЕ ПЛАТЬЕ
Подарили, подарили
золотое, как пыльца.
Сдохли б Вены и Парижи
от такого платьица!
Драгоценная потеря,
царственная нищета.
Будто тело запотело,
а не теле – ни черта.
Обольстительная сеть,
золотая ненасыть.
Было нечего надеть,
стало – некуда носить.
Так поэт, затосковав,
ходит праздно на проспект.
Было слов не отыскать,
стало – не для кого спеть.
Было нечего терять,
стало – нечего найти.
Для кого играть в театр,
когда зритель не на ты?
Было зябко от надежд,
стало пусто напоследь.
Было нечего надеть,
стало – незачем надеть.
Я б сожгла его, глупыш.
Не оцените кульбит.
Было страшно полюбить —
стало некого любить.
1971
МОЛЧАЛЬНЫЙ ЗBОН
Их, наверно, тыщи – хрустящих лакомок!
Клесты лущат семечки в хрусте крон.
Надо всей Америкой хрустальный благовест.
Так необычаен молчальный звон.
Он не ради славы, молчальный благовест,
просто лущат пищу – отсюда он.
Никакого чуда, а душа расплакалась —
молчальный звон!..
Этот звон молчальный таков по слуху,
будто сто отшельничающих клестов
ворошат волшебные погремухи
или затевают сорок сороков.
Птичьи коммуны, не бойтесь швабры!
Групповых ансамблей широк почин.
Надо всей Америкой – групповые свадьбы.
Есть и не поклонники групповщин.
Групповые драки, групповые койки.
Тих единоличник во фраке гробовом.
У его супруги на всех пальцах —
кольца,
видно, пребывает
в браке групповом…
А по-над дорогой хруст серебра.
Здесь сама работа звенит за себя.
Кормят, молодчаги, детей и жён,
ну а получается
молчальный звон!
В этом клестианстве – антипод свинарни.
Чистят короедов – молчком, молчком!
Пусть вас даже кто-то
превосходит в звонарности,
но он не умеет —
молчальный звон!
Юркие нью-йоркочки и чикагочки,
за ваш звон молчальный спасибо, клесты.
Звенят листы дубовые,
будто чеканятся
византийски вырезанные кресты.
В этот звон волшебный уйду от ужаса,
посреди беседы замру, смущён.
Будто на Владимирщине —
прислушайся! —
молчальный звон…
1971
СПАЛЬНЫЕ АНГЕЛЫ
Огни Медыни?
А может, Волги?
Стакан на ощупь.
Спят молодые
на нижней полке
в вагоне общем.
На верхней полке
не спит подросток.
С ним это будет.
Напротив мать его
кусает простынь.
Но не осудит.
Командировочный
забился в угол,
не спит с Уссури.
О чём он думает
под шёпот в ухо?
Они уснули.
Огням качаться,
не спать родителям,
не спать соседям.
Какое счастье
в словах спасительных:
«Давай уедем!»
Да хранят их
ангелы спальные,
качав и плакав, —
на полках спаренных,
как крылья первых
аэропланов.
1971
* * *
Наш берег песчаный и плоский,
заканчивающийся сырой
печальной и тёмной полоской,
как будто платочек с каймой.
Направо холодное море,
налево песочечный быт.
Меж ними, намокши от горя,
темнея, дорожка блестит.
Мы больше сюда не приедем.
Давай по дорожке пройдём.
За нами – к добру, по приметам —
следы отольют серебром.
1971
* * *
Сложи атлас, школярка шалая, —
мне шутить с тобою легко, —
чтоб Восточное полушарие
на Западное легло.
Совместятся горы и воды,
колокольный Великий Иван,
будто в ножны, войдёт в колодец,
из которого пил Магеллан.
Как две раковины, стадионы,
мексиканский и Лужники,
сложат каменные ладони
в аплодирующие хлопки.
Вот зачем эти люди и зданья
не умеют унять тоски —
доски, вырванные с гвоздями
от какой-то иной доски.
А когда я чуть захмелею
и прошвыриваюсь на канал,
с неба колют верхушками ели,
чтобы плечи не подымал.
Я нашёл отпечаток шины
на ванкуверской мостовой
перевёрнутой нашей машины,
что разбилась под Алма-Атой.
И висят, как летучие мыши,
надо мною вниз головой —
времена, домишки и мысли,
где живали и мы с тобой.
Нам рукою помашет хиппи,
вспыхнет пуговкою обшлаг.
Из плеча – как чёрная скрипка
крикнет гамлетовский рукав.
1971
ПЕСНЯ АКЫНА
Не славы и не коровы,
не тяжкой короны земной —
пошли мне, Господь, второго, —
что вытянул петь со мной!
Прошу не любви ворованной,
не милостей на денёк —
пошли мне, Господь, второго, —
чтоб не был так одинок.
Чтоб было с кем пасоваться,
аукаться через степь,
для сердца, не для оваций,
на два голоса спеть!
Чтоб кто-нибудь меня понял —
не часто, ну хоть разок —
из раненых губ моих поднял
царапнутый пулей рожок.
И пусть мой напарник певчий,
забыв, что мы сила вдвоём,
меня, побледнев от соперничества,
прирежет за общим столом.
Прости ему. Пусть до гроба
одиночеством окружён.
Пошли ему, Бог, второго —
такого, как я и как он.
1971
* * *
Жадным взором василиска
вижу: за бревном, остро,
вспыхнет мордочка лисички,
точно вечное перо!
Омут. Годы. Окунь клюнет.
Этот невозможный сад
взять с собой не разрешат.
И повсюду цепкий взгляд,
взгляд прощальный. Если любят,
больше взглядом говорят.
1971
ПРАBИЛА ПОBЕДЕНИЯ ЗА СТОЛОМ
Уважьте пальцы пирогом,
в солонку курицу макая,
но умоляю об одном —
не трожьте музыку руками!
Нашарьте огурец со дна
и стан справа сидящей дамы,
даже под током провода —
но музыку – нельзя руками.
Она с душою наравне.
Берите трёшницы с рублями,
но даже вымытыми не
хватайте музыку руками.
И прогрессист, и супостат,
мы материалисты с вами,
но музыка – иной субстант,
где не губами, а устами…
Руками ешьте даже суп,
но с музыкой – беда такая! —
чтоб вам не оторвало рук,
не трожьте музыку руками.
1971
АBТОМАТ
Москвою кто-то бродит,
накрутит номер мой.
Послушает и бросит —
отбой…
Чего вам? Рифм кило?
Автографа в альбом?
Алло!..
Отбой…
Кого-то повело
в естественный отбор!
Алло!..
Отбой…
А может, ангел в кабеле,
пришедший за душой?
Мы некоммуникабельны.
Отбой…
А может, это совесть,
потерянная мной?
И позабыла голос?
Отбой…
Стоишь в метро, конечной,
с открытой головой,
и в диске, как в колечке,
замёрзнул пальчик твой.
А за окошком мелочью
стучит толпа отчаянная,
как очередь в примерочную
колечек обручальных.
Ты дунешь в трубку дальнюю,
и мой воротничок
от твоего дыхания
забьётся, как флажок…
Порвалась связь планеты.
Аукать устаю.
Вопросы без ответов.
Ответы в пустоту.
Свело. Свело. Свело.
С тобой. С тобой. С тобой.
Алло. Алло. Алло.
Отбой. Отбой. Отбой.
1971
BОДНАЯ ЛЫЖНИЦА
В трос вросла, не сняв очки бутыльи, —
уводи!
Обожает, чтобы уводили!
Аж щека на повороте у воды.
Проскользила – Боже! – состругала,
наклонившить, как в рубанке оселок,
не любительница – профессионалка,
золотая чемпионка ног!
Я горжусь твоей слепой свободой,
обминающею до кишок, —
золотою вольницей увода
на глазах у всех, почти что нагишом.
Как истосковалась по пиратству
женщина в сегодняшнем быту!
Главное – ногами упираться,
чтоб не вылетала на ходу.
«Укради, как раньше, на запятках, —
миленький, назад не возврати!» —
если есть душа, то она в пятках,
упирающихся в край воды.
Укради за воды и за горы,
только бы надёжен был мужик!
В золотом забвении увода
онемеют дёсны и язык.
«Да куда ж ты без спасательной жилетки,
как в натянутой рогаточке свистя?»
Пожалейте, люди, пожалейте
себя!..
…Но остался след неуловимый
от твоей невидимой лыжни,
с самолётным разве что сравнимый
на душе, что воздуху сродни.
След потери нематериальный,
свет печальный – Бог тебя храни!
Он позднее в годах потерялся,
как потом исчезнут и они.
1971
РЕКBИЕМ ОТПТИМИСТИЧЕСКИЙ
За упокой Высоцкого Владимира
коленопреклонённая Москва,
разгладивши битловки, заводила
его потусторонние слова.
Владимир умер в два часа.
И бездыханно
стояли полные глаза,
как два стакана.
А над губой росли усы
пустой утехой,
резинкой врезались трусы,
разит аптекой.
Спи, Шансонье Всея Руси,
отпетый.
Ушёл твой ангел в небеси
обедать.
Володька,
если горлом кровь,
Володька, когда от умных докторов
воротит,
а баба, русый журавель,
в отлёте,
орёт за тридевять земель:
«Володя!»
Ты шёл закатною Москвой,
как богомаз мастеровой,
чуть выпив, шёл, популярней, чем Пеле,
с беспечной чёлкой на челе,
носил гитару на плече, как пару нимбов.
(Один для матери – большой,
золотенький,
под ним для мальчика – меньшой…)
Володя!..
За этот голос с хрипотцой
дрожь сводит,
отравленная хлеб-соль
мелодий,
купил в валютке шарф цветной,
да не походишь.
Спи, русской песни крепостной, —
свободен.
О златоустом блатаре
рыдай, Россия!
Какое время на дворе —
таков мессия.
А в Склифосовке филиал
Евангелия.
И Воскрешающий сказал:
«Закрыть едальники!»
Твоею песенкой ревя
под маскою,
врачи произвели реа-
нимацию.
Вернули снова жизнь в тебя.
И ты, отудобев,
нам всем сказал: «Вы все – туда,
а я оттудова…»
Гремите, оркестры!
Козыри – крести.
Высоцкий воскресе.
Воистину воскресе.
1971
ЖЕСТОКИЙ РОМАНС
Дверь отворите гостье с дороги!
Выйду, открою – стоят на пороге,
словно картина в раме, фрамуге,
белые брюки, белые брюки!
Видно, шла с моря возле прилива —
мокрая складка к телу прилипла.
Видно, шла в гору – дышат в обтяжку
белые брюки, польская пряжка.
Эта спортсменка не знала отбоя,
но приходили вы сами собою,
где я терраску снимал у старухи —
тёмные ночи, белые брюки.
Белые брюки, ночные ворюги,
«молния» слева или на брюхе?
Русая молния шаровая,
обворовала, обворовала!
Ах, парусинка моя рулевая…
Первые слёзы. Жёлтые дали.
Бедные клёши, вы отгуляли…
Что с вами сделают в чёрной разлуке
белые вьюги, белые вьюги?
1971
ОДА ДУБУ
Свитязианские восходы.
Поблескивает изреченье:
«Двойник-дуб. Памятник природы
республиканского значенья».
Сюда вбегал Мицкевич с панною.
Она робела.
Над ними осыпался памятник,
как роспись, лиственно и пламенно, —
куда Сикстинская капелла!
Он умолял: «Скорее спрячемся,
где дождь случайней и ночнее,
и я плечам твоим напрягшимся
придам всемирной значенье!»
Прилип к плечам сырым и плачущим
дубовый лист виолончельный.
Великие памятники Природы!
Априори:
екатерининские берёзы,
бракорегистрирующие рощи,
облморе,
и. о. лосося,
оса, жёлтая, как улочка Росси,
реставрируемые лоси.
Общесоюзный заяц!
Ты на глазах превращаешься в памятник,
историческую реликвию,
исчезаешь,
завязав уши, как узелок на дорогу
великую.
Как Рембрандты, живут по описи
тридцать пять волков Горьковской области.
Жемчужны тучи обложные,
спрессованные рулонами.
Люблю вас, липы областные,
и вас люблю, дубы районные.
Какого званья небосводы?
И что истоки?
История ли часть природы?
Природа ли кусок истории?
Мы двойники. Мы агентура
двойная, будто ствол дубовый
между природой и культурой,
политикою и любовью.
В лесах свисают совы матовые,
свидетельницы Батория,
как телефоны-автоматы
надведомственной категории.
Душа в смятении и панике,
когда осенне и ничейно
уходят на чужбину памятники
неизъяснимого значенья!
И, перебита крысоловкой,
прихлопнутая к пьедесталу,
разиня серую головку,
«Ночь» Микеланджело привстала.
1971
ДBЕ ПЕСНИ
1. Он
Возвращусь в твой сад запущенный,
где ты в жизнь меня ввела,
в волоса твои распущенные
шептал первые слова.
Та же дача полутёмная.
Дочь твоя, белым-бела,
мне в лицо моё смятённое
шепчет первые слова.
А потом лицом в коленки
белокурые свои
намотает, как колечки,
вокруг пальчиков ступни.
Так когда-то ты наматывала
свои царские до пят
в кольца чёрные, агатовые
и гадала на агат!
И печальница другая
Усмехается, как мать:
«Ведь венчаются ногами.
Надо б ноги обручать».
В этом золоте и черни
есть смущённые черты,
мятный свет звезды дочерней,
счастье с привкусом беды.
Оправдались суеверия.
По бокам моим встаёт
горестная артиллерия —
ангел чёрный, ангел белая —
перелёт и недолёт!
Белокурый недолеток,
через годы темноты
вместо школьного, далёкого,
говорю святое «ты».
Да какие там экзамены,
если в бледности твоей
проступают стоны мамины
рядом с ненавистью к ней.
Разлучая и сплетая,
перепутались вконец
чёрная и золотая —
две цепочки из колец.
Я б сказал, что ты, как арфа,
чешешь волосы до пят.
Но важней твоё «до завтра».
До завтра б досуществовать!
2. Она
Волосы до полу, чёрная масть, —
мать.
Дождь белокурый, застенчивый в дрожь, —
дочь.
– Гость к нам стучится, оставь меня с ним на всю ночь,
дочь.
– В этой же просьбе хотела я вас умолять,
мать.
– Я – его первая женщина, вернулся, до ласки охоч,
дочь.
– Он – мой первый мужчина, вчера я боялась сказать,
мать.
– Доченька… Сволочь!.. Мне больше не дочь,
прочь!..
….
– Это о смерти его телеграмма,
мама!..
1971
ОБСТАНОBОЧКА
Это мой теневой кабинет.
Пока нет:
гардероба
и полн. cобр. cоч. Кальдерона.
Его Величество Александрийский буфет
правит мною в рассрочку несколько лет.
Вот кресло-катапульта
времён борьбы против культа.
Тень от предстоящей иконы:
«Кинозвезда, пожирающая дракона».
Обещал подарить Солоухин.
По слухам,
VI век.
Феофан Грек.
Стол. «Кент».
На столе ответ на анкету:
«Предпочитаю “Беломор» Кенту».
Вот жены акварельный портрет.
Обн. натура.
Персидская миниатюра.
III век. Эмали лиловой.
Сама, вероятно, в столовой…
Вот моя теневая столовая —
смотрите, какая здоровая!
На обед
всё, чего нет
(след. перечисление ед).
Тень бабушки – салфетка узорная,
вышивала, страдалица, вензеля иллюзорные.
Осторожно, деда уронишь!
Пианино. «Рёниш».
Мамино.
Видно, жена перед нами играла Рахманинова.
Одна клавиша полуутоплена,
еще теплая.
(Бьёт.)
Ой, нота какая печальная!
Сама, вероятно, в спальне.
Услышала нас и пошла наводить марафет.
«Уходя, выключайте свет!»
«Проходя через пороги,
предварительно вытирайте ноги.
Потолки новые —
предварительно вымывайте голову».
Вот моя теневая спальня.
Ой, как развалено…
Хорошо, что жены нет.
Тень от Милы, Нади, Тани, Ниннет
+ четырнадцати созданий
с площади Испании.
Уголок забытых вещей!
№ 2,
№ 3,
№ 8-й – никто не признаётся чей!
А вот женина брошка.
И платье брошено…
Наверное, опять побегла к Аэродромову
за димедролом…
Актриса, но тем не менее!
Простите, это дела семейные…
(В прихожей, чёрен и непрост,
кот поднимал загнутый хвост,
его в рассеянности гость,
к несчастью, принимал за трость.)
Вот ванная.
Что-то странное!
Свет под дверью. Заперто изнутри.
Нет, не верю! Эй, Аэродромов, отвори!
Вот так всегда.
Слышите, переливается на пол вода.
(Стучит.) Нет ответа.
(От страшной догадки он делается
неузнаваем.)
О нет, только не это!..
Ломаем!
Она ведь вчера говорила:
«Если не придёшь домой…»
Милая! Что ты натворила!
(Дверь высаживают.)
Боже мой!..
Никого. Только зеркало запотелое.
Перелитая ванна полна пустой глубины.
Сухие, нетронутые полотенца…
Голос из стены:
«А зачем мне вытираться,
вылетая в вентиляцию?!»
1972
* * *
В человеческом организме
девяносто процентов воды,
как, наверное, в Паганини
девяносто процентов любви!
Даже если – как исключенье —
вас растаптывает толпа,
в человеческом назначении
девяносто процентов добра.
Девяносто процентов музыки,
даже если она беда,
так и во мне, несмотря на мусор,
девяносто процентов Тебя.
1972
* * *
Приди! Чтоб снова снег слепил,
чтобы желтела на опушке,
как александровский ампир,
твоя дублёночка с опушкой.
1972
ПЕСНЯ ШУТА
Оставьте меня одного,
оставьте,
люблю это чудо в асфальте,
да не до него!
Я так и не побыл собой,
я выполню через секунду
людскую свою синекуру.
Душа побывает босой.
Оставьте меня одного;
без нянек,
изгнанник я, сорванный с гаек,
но горше всего,
что так доживёшь до седин
под пристальным сплетневым оком
то «вражьих», то «дружеских» блоков…
Как раньше сказали бы – с Богом
оставьте один на один.
Свидетели дня моего,
вы были при спальне, при родах,
на похоронах хороводом.
Оставьте меня одного.
Оставьте в чащобе меня.
Они не про вас, эти слёзы,
душа наревётся одна —
до дна! —
где кафельная берёза,
положенная у пня,
омыта сияньем белёсым.
Гляди ж – отыскалась родня!
Я выйду, ослепший, как узник,
и выдам под хохот и вой:
«Душа – совмещённый санузел,
где прах и озноб душевой.
…Поэты и соловьи
поэтому и священны,
как органы очищенья,
а стало быть, и любви!
А в сердце такие пространства,
алмазная ипостась,
омылась душа, опросталась,
чего нахваталась от вас».
1972
БОБРОBЫЙ ПЛАЧ
Я на болотной тропе вечерней
встретил бобра. Он заплакал вхлюп.
Ручкой стоп-крана торчал плачевно
красной эмали передний зуб.
Вставши на ласты, наморщась жалко
(у них чешуйчатые хвосты),
хлещет усатейшая русалка.
Ну пропусти! Ну пропусти!
(Метод нашли, ревуны коварные.
Стоит затронуть их закуток,
выйдут и плачут
пред экскаватором —
экскаваторщик наутёк!
Выйдут семейкой, и лапки сложат,
и заслонят от мотора кров.
«Ваша сила —
а наши слёзы.
Рёв – на рёв!»)
В глазках старенького ребёнка
слёзы стоят на моём пути.
Ты что – уличная колонка?
Ну пропусти, ну пропусти!
Может, рыдал, что вода уходит?
Может, иное молил спасти?
Может быть, мстил за разор угодий!
Слёзы стоят на моём пути.
Что же коленки мои ослабли?
Не останавливали пока
ни телефонные Ярославны,
ни бесноватые слёзы царька.
Или же заводи и речишник
вышли дорогу не уступать,
вынесли плачущий
Образ Пречистый,
чтоб я опомнился, супостат?
Будьте бобры, мои годы и долы,
не для печали, а для борьбы,
встречные плакальщики укора,
будьте бобры,
будьте бобры!
Непреступаемая для поступи,
непреступаемая стезя,
непреступаемая – о Господи! —
непреступаемая слеза…
Я его крыл. Я дубасил палкой.
Я повернулся назад в сердцах.
Но за спиной моей новый плакал —
непроходимый другой в слезах.
1972
ПЕТРАРКА
Не придумано истинней мига, —
чем раскрытые наугад,
недочитанные, как книга, —
разметавшись, любовники спят.
1972
ЛЕТАЮЩИЙ МУЖИК
1
Встречая стадо в давешние леты,
мне объяснила бабушка приметы:
«Раз в стаде первой белая корова,
то завтра будет чудная погода».
2
Коровы, пятясь, как аэротрапы,
пасутся, сунув головы в луга.
И подымались плачущие травы
по их прощальным шеям грубым.
И если лидер – светлая корова,
то, значит, будет лётная погода!
Коровьи отношенья с небесами
ещё не удавалось прояснить.
Они, пожалуй, не летают сами,
но понимают небо просинить.
Раз впереди красивая корова,
то утро будет синим, как Аврора.
3
Навоз вниз эскалатором плывёт,
как пассажиры
в метрополитене.
И это лучше, чем наоборот.
Как зубры ненавидят мотоциклы!
Копытные эпохи ледников
несутся за трещоткой малосильной.
Бедуля ненавидит дураков.
4
Ему при Иоанне шапку сдуло,
но не поклон, не хулиганский шик —
Владимира Леонтьича Бедулю
я бы назвал «летающий мужик».
Летит мужик – на собственной конструкции,
летит мужик – по Млечному Пути,
лети, мужик!
Держись за землю, трусы.
Пусть снимут стружку.
Легче ведь. Лети!
А если первой скучная корова,
то, значит, будет скучная погода.
5
Он стенгазеты упразднил, взамен
воздвиг радиостанцию пастушью,
чтоб плыли сообщения воздушные
в дистанции двенадцать деревень.
Над Беловежьем плакала Вселенная.
И нету рифмы на ответный тост.
Но попросил он «Плач по двум поэмам».
А я-то думал, что Бедуля прост.
6
Нет правды на земле.
Но правды нет и выше.
Бедуля ищет правду под землёй.
Глубоко пашет и, припавши, слышит,
как тяжко ей приходится, родной!
Его и славословили, и крыли.
Но поискам – не до шумих.
Бедуля дует на подземных крыльях!
Я говорю: «Летающий мужик».
Все марты поменялись на июли.
Коровы, что ли, балуют, Бедуля?
7
Коровы программируют погоды.
Их перпендикулярные соски
торчат,
на руль Колумбовый похожи.
Им тоже снятся Млечные Пути.
Когда взгрустнут мои аэродромы,
пришли, Бедуля, белую корову!
1972
BЫПУСТИ ПТИЦУ!
Что с тобой, крашеная, послушай?!
Модная прима с прядью плакучей,
бросишь купюру —
выпустишь птицу.
Так что прыщами пошла продавщица.
Деньги на ветер, синь шебутная!
Как щебетала в клетке из тиса
та аметистовая четвертная —
«Выпусти птицу!»
Ты оскорбляешь труд птицелова,
месячный заработок свой горький
и «Геометрию» Киселёва,
ставшую рыночною обёрткой.
Птица тебя не поймёт и не вспомнит,
люд сматерится,
будет обед твой – булочка в полдник,
ты понимаешь? Выпусти птицу!
Птице пора за моря вероломные,
пусты лимонные филармонии,
пусть не себя – из неволи и сытости —
выпусти, выпусти…
Не понимаю, но обожаю
бабскую выходку на базаре.
«Ты дефективная, что ли, деваха?
Дура – де-юре, чудо – де-факто!»
Как ты ждала её, красотулю!
Вымыла в горнице половицы.
Ах, не латунную, а золотую!..
Не залетела. Выпусти птицу!
Мы третьи сутки с тобою в раздоре,
чтоб разрядиться,
выпусти сладкую пленницу горя,
выпусти птицу!
В руки синица – скучная сказка, —
в небо синицу!
Дело отлова – доля мужская,
женская доля – выпустить птицу!..
Наманикюренная десница,
словно крыло самолётное снизу,
в огненных знаках
над рынком струится, выпустив птицу.
Да и была ль она, вестница чудная?…
Вспыхнет на шляпе вместо гостинца
пятнышко едкое и жемчужное —
память о птице.
1972
АПЕЛЬСИНЫ
Самого его на бомбе подорвали —
вечный мальчик, террорист, миллионер…
Как доверчиво усы его свисали
точно гусеница-землемер!
Его имя раньше женщина носила.
И ей русский вместо лозунга «люблю»
расстелил четыре тыщи апельсинов,
словно огненный булыжник на полу.
И она глазами тёмными косила.
Отражались и отплясывали в ней
апельсины, апельсины, апельсины,
словно бешеные яблоки коней!..
Рушится уклад семьи спартанской.
Трещат свечи. Пахнет кожура.
Чувство раскрывается спонтанно,
как у постового кобура.
Как смешались в апельсинном дыме
к нему ревность и к тебе любовь!
В чудное мгновенье молодые
жёны превращаются во вдов.
Апельсины, апельсины, апельсины…
На меня, едва я захмелел,
наезжают его чёрные усищи,
словно гусеница-землемер.
1972
* * *
В. Шкловскому

– Мама, кто там вверху, голенастенький —
руки в стороны – и парит?
– Знать, инструктор лечебной гимнастики.
Мир не может за ним повторить.
1972
* * *
Ты поставила лучшие годы,
я – талант.
Нас с тобой секунданты угодливо
Развели. Ты – лихой дуэлянт!
Получив твою меткую ярость,
пошатнусь и скажу как актёр,
что я с бабами не стреляюсь,
из-за бабы – другой разговор.
Из-за той, что вбегала в июле,
что возлюбленной называл,
что сейчас соловьиною пулей
убиваешь во мне наповал!
1972
ОДА НА ИЗБРАНИЕ B АКАДЕМИЮ ИСКУССТB
Я в академики есмь избран.
«Год дэм!» —
скажу я, боже мой,
всю жизнь борюсь
с академизмом.
Теперь борюсь
с самим собой.
1972
СТАРОФРАНЦУЗСКАЯ БАЛЛАДА
Мы стали друзьями. Я не ревную.
Живёшь ты в художнической мансарде.
К тебе приведу я скрипачку ночную.
Ты нам на диване постелешь. «До завтра, —
нам бросишь небрежно. – Располагайтесь!»
И что-то расскажешь. И куришь азартно.
И всё не уходишь. А глаз твой агатист.
А гостья почувствовала, примолкла.
И долго ещё твоя дверь не погаснет.
Так вот ты какая – на дружбу помолвка!
Из этой мансарды есть выход лишь в небо.
Зияет окномпотолковым каморка.
«Прощай, – говорю, – моё небо, – и не по-
нимаю, как с гостьей тебя я мешаю. —
Дай Бог тебе выжить, сестрёнка меньшая!»
А утром мы трапезничаем немо.
И кожа спокойна твоя и пастозна…
Я думаю: «Боже! за что же? за что же?!»
Да здравствует дружба! Да скроется небо.
1972
* * *
Отчего в наклонившихся ивах —
ведь не только же от воды, —
как в волшебных диапозитивах,
света плавающие следы?
Отчего дожидаюсь, поверя я, —
ведь не только же до звезды —
посвящаемый в эти деревья,
в это нищее чудо воды?
И за что надо мной, богохульником, —
ведь не только же от любви, —
благовещеньем дышат, багульником
золотые наклоны твои?
1972
* * *
Б. Ахмадулиной

Мы нарушили Божий завет.
Яблоко съели.
У поэта напарника нет,
все дуэты кончались дуэлью.
Мы нарушили кодекс людской —
быть взаимной мишенью.
Наш союз осуждён мелюзгой
хуже кровосмешенья.
Нарушительница родилась
с белым голосом в тёмное время.
Даже если земля наша – грязь,
рождество твоё – ей искупленье.
Был мой стих, как фундамент, тяжёл,
чтобы ты невесомела в звуке.
Я красивейшую из жён
подарил тебе утром в подруги.
Я бросал тебе в ноги Париж,
августейший оборвыш, соловка!
Мне казалось, что жизнь – это лишь
певчей силы заложник.
И победа была весела.
И достанет нас кара едва ли.
А расплата произошла —
мы с тобою себя потеряли.
Ошибясь в этой жизни дотла,
улыбнусь: я иной и не жажду.
Мне единственная мила,
где с тобою мы спели однажды.
1972
СBЕТ BЧЕРАШНИЙ
Всё хорошо пока что.
Лишь беспокоит немного
ламповый, непогашенный
свет посреди дневного.
Будто свидетель лишний
или двойник дурного —
жалостный, электрический
свет посреди дневного.
Сердце не потому ли
счастливо. Но – в печали?
Так они и уснули.
Света не выключали.
Проволочкой накалившейся
тем ещё безутешней,
слабый и электрический,
с вечера похудевший.
Вроде и нет в наличии,
но что-то тебе мешает.
Жалостный электрический
к белому примешался.
1972
СТАРАЯ ФОТОГРАФИЯ
Нигилисточка, моя прапракузиночка!
Ждут жандармы у крыльца на вороных.
Только вздрагивал, как белая кувшиночка,
гимназический стоячий воротник.
Страшно мне за эти лилии лесные,
и коса, такая спелая коса!
Не готова к революции Россия.
Дурочка, разуй глаза.
«Я готова, – отвечаешь, – это главное».
А когда через столетие пройду,
будто шейки гимназисток обезглавленных,
вздрогнут белые кувшинки на пруду.
1972
МАЛЬBИНА
1
Играю в вист с советскими нудистами.
На пляже не особо талмудистском,
между малиновыми ундинами,
бесстрастными коленками, мудищами
неголые летали короли.
Игра на раздевание. Сдавала
Мальвина, врач из Краснодара,
одетая в бикини незагара.
Они ей были сзади велики.
Мальвина в безразмерные зрачки
в себя вбирала:
денежные знаки,
презренные лежащие одежды, стыд одеяла,
газетные рубахи, брошенные страхи,
комплексы вины
разной длины,
народы в разных позах идеала,
берег с волейбольною сеткою на бёдрах,
меня – как кости в целлофане,
она вбирала сарафаны,
испуги на металлических пуговках,
шорты-пузыри,
себя как бы одевала изнутри,
снаружи оставаясь обнажённой,
а по краям бруснично обожжённой,
Мальвинин муж нудистов раздевал.
2
– Разденемся, товарищи нудисты!
Снимайте страхи и чужие мысли.
Рембо, сбросьте накачанные подплечники.
Вы – без маек,
но прикрываетесь дурацкими лозунгами,
плохо пошитыми надеждами.
Партийные и беспартийные,
оденемся в свободу страсти без!
Юноша, хватайте ферзя противника!
Это не ферзь!
Нудист не может быть влюблён.
Вход в рай нудистам воспрещён.
Вы ренуаровское «ню»
одели в идейную хайню.
Антр ну,
я не могу раздеть жену —
её скрывает покров аристократизма.
– Нудила-мученик, катись ты!..
Мальвина тут произвела отскок
и сбросила свои аристок-
ратические замашки.
И сквозь её девический сосок
проклюнулся берёзовый листок.
«Поднимем взятки! – заорал Мальвинин. —
Назавтра обещают ливень».
Навстречу ехал «мерседес» —
приют убогого чухонца.
Чухонец ехал тоже без,
но рефлектировал: «Есть хотца!»
Не видя неконвертируемого финна,
Мальвина
сидела,
обхвативши ноги,
одета, как в невидимую тогу,
в драгоценную тревогу
новой невиданной любви.
Куда там Богу!
О, боги, боги…
Лежали под наколкой короли,
и нет свободной на земле земли.
И страх лежал на пляже,
на рожденье,
и до рожденья в памяти лежал,
и, тело сняв, его мы не разденем.
Мальвинин продолжал…
3
Мальвина, море зевом львиным
болело. В клубе шла «Калина».
Мальвина, чья вина, Мальвина?
«Мосфильма»?
«Мальвина, – он шептал, – Мальвина», —
и всё не непоправимо —
кассета про дворец Амина,
помилуй Бог – и серафимы! —
Мальвина, чья вина —
Совмина?
Такую цену заломила.
Жизнь уместилась в половину.
Мальвина, чья вина, Мальвина?
Минфина?
4
Мальвинин продолжал:
«Не спорю.
Спустимся к морю.
Хотя оно на карантине».
Мальвина, чья вина, дельфина?
Мы вышли к морю.
Картина.
Солнца диско
стояло низко, как собачья миска.
Все сбрасывали длинные, малиновые по краям тени.
За гномиком,
с видом каноника —
лежала его теневая экономика.
Брюнет с мясами на весу
отбрасывал левую колбасу.
От Ивана Ивановича
шла тень Иосифа Виссарионовича.
Шла тень за всеми, как могла.
Мальвина, чья вина, Мальвина?
От секретаря обкома
тянулась тень до окоёма.
Но самой длинной
была тень от обалдения Мальвиной.
Все тени шли в направлении страны.
«Отбросим лишнее! – Мальвинин врезал.
Взял ножницы и тени нам отрезал.
И крикнул, запихав их в «дипломат»:
«Колоду! Сматываемся, мать».
Нам было голо, зябко и гадливо.
Радио транслировало Малинина.
Манило сердце к магазину.
Мальвина, чья вина – «Грузвина»?
А там, вдали, за скрывшейся Мальвиной,
вся в Книгу Книг занесена,
одной прикрытая молитвой,
лежит раздетая страна.
Мальвинин нам махал с горы.
Его ждало такси за школой.
Орали в «дипломате» короли:
«Народ-то голый».
5
Всё ливень смысл неумолимо
назавтра, в джинсах пилигримы,
мы шли, не узнавая, мимо.
Мальвина, чья вина, Мальвина?
1972
* * *
На суде, в раю или в аду
скажет он, когда придут истцы:
«Я любил двух женщин как одну,
хоть они совсем не близнецы».
Всё равно, что скажут, всё равно…
Не дослушивая ответ,
он двустворчатое окно
застегнёт на чёрный шпингалет.
1972
ЗАПОBЕДЬ
Вечером, ночью, днём и с утра
благодарю, что не умер вчера.
Пулей противника сбита свеча —
благодарю за священность обряда.
Враг по плечу – долгожданнее брата,
благодарю, что не умер вчера.
Благодарю, что не умер вчера
сад мой и домик со старой терраской,
был бы вчерашний, позавчерашний,
а поутру зацвела мушмула!
И никогда б в мою жизнь не вошла
ты, что зовёшься греховною силой, —
чисто, как будто грехи отпустила,
дом застелила, – да это ж волшба!
Я б не узнал, как ты утром свежа!
Стал бы будить тебя некий мужчина.
Это же умонепостижимо!
Благодарю, что не умер вчера.
Проигрыш чёрен. Подбита черта.
Нужно прочесть приговор, не ворча.
Нужно, как Брумель, начать с «ни черта».
Благодарю, что не умер вчера.
Существование – будто сестра,
не совершай мы волшебных ошибок.
Жизнь – это точно, любимая, ибо
благодарю, что не умер вчера.
Ибо права не вражда, а волшба.
Может быть, завтра скажут: «Пора!»
Так нацарапай с улыбкой пера:
«Благодарю, что не умер вчера».
1972
ПОХОРОНЫ ГОГОЛЯ НИКОЛАЯ BАСИЛЬИЧА
1. Завещаю тела моего не погребать до тех пор, пока не покажутся явные признаки разложения. Упоминаю об этом потому, что уже во время самой болезни находили на меня минуты жизненного онемения, сердце и пульс переставали биться…

Н. В. Гоголь. Завещание
1
Вы живого несли по стране!
Гоголь был в летаргическом сне
Гоголь думал в гробу на спине:
«Как доносится дождь через крышку,
но ко мне не проникнет, шумя, —
отпеванье неясное слышу,
понимаю, что это меня.
Вы вокруг меня встали в кольцо,
налюдая, с какою кручиной
погружается нос мой в лицо,
точно лезвие в нож перочинный.
Разве я некрофил? Это вы!
Любят похороны в России,
поминают, когда вы мертвы,
забывая, когда вы живые.
Плоть худую и грешный мой дух
под прощальные плачи волшебные
заколачиваете в сундук,
отправляя назад, до востребования».
Летаргическая Нева,
летаргическая немота —
позабыть, как звучат слова…
2
«Поднимите мне веки,
соотечественники мои,
в летаргическом веке
пробудитесь от галиматьи.
Поднимите мне веки!
Разбуди меня, люд молодой,
мои книги читавший под партой,
потрудитесь понять, что со мной.
Нет, отходят попарно.
Под Уфой затекает спина,
под Рязанью мой разум смеркается.
Вот одна подошла, поняла…
Нет – сморкается!
Вместо смеха открылся кошмар.
Мною сделанное – минимально.
Мне впивается в шею комар,
он один меня понимает.
Я запретный выращивал плод,
плоть живую я скрещивал с тленьем.
Помоги мне подняться, Господь,
чтоб упасть пред тобой на колени.
Летаргическая благодать,
летаргический балаган —
спать, спать, спать…
Я вскрывал, пролетая, гроба
в предрассветную пору,
как из складчатого гриба,
из крылатки рассеивал споры.
Ждал в хрустальных гробах, как в стручках,
оробелых царевен горошины.
Что достигнуто? Я в дураках.
Жизнь такая короткая!
Жизнь сквозь поры несётся в верхи,
с той же скоростью из стакана
испаряются пузырьки
недопитого мною нарзана».
Как торжественно-страшно лежать,
как беспомощно знать и желать,
что стоит недопитый стакан!
3
«Из-под фрака украли исподнее.
Дует в щель. Но в неё не просунуться.
Что там муки Господние
перед тем, как в могиле проснуться!»
Крик подземный глубин не потряс.
Трое выпили на могиле.
Любят похороны у нас,
как вы любите слушать рассказ,
как вы Гоголя хоронили.
Вскройте гроб и застыньте в снегу.
Гоголь, скорчась, лежит на боку.
Вросший ноготь подкладку прорвал сапогу».
1973–1974
* * *
Стихи не пишутся – случаются,
как чувства или же закат.
Душа – слепая соучастница.
Не написал – случилось так.х
1973
СНАЧАЛА
Достигли ли почестей постных,
рука ли гашетку нажала —
в любое мгновенье не поздно,
начните сначала!
«Двенадцать» часы ваши пробили,
но новые есть обороты.
Ваш поезд расшибся. Попробуйте
летать самолётом!
Вы к морю выходите запросто,
спине вашей зябко и плоско,
как будто отхвачено заступом
и брошено к берегу прошлое.
Не те вы учили алфавиты,
не те вас кимвалы манили,
иными их быть не заставите —
ищите иные!
Так Пушкин порвал бы, услышав,
что не ядовиты анчары,
великое четверостишье —
и начал сначала!
Начните с бесславья, с безденежья.
Злорадствует пусть и ревнует
былая твоя и нездешняя —
начните иную.
А прежняя будет товарищем.
Не ссорьтесь. Она вам родная.
Безумие с ней расставаться,
однако
вы прошлой любви не гоните,
вы с ней поступите гуманно —
как лошадь её пристрелите.
Не выжить. Не надо обмана.
1973
ЛЕСНИК ИГРАЕТ
Р. Щедрину

У лесника поселилась залётка.
Скрипка кричит, соревнуясь с фрамугою.
Как без воды
рассыхается лодка,
старая скрипка
рассохлась без музыки.
Скрипка висела с ружьями рядом.
Врезалась майка в плеча задубелые.
Правое больше привыкло к прикладам,
и поотвыкло от музыки
левое.
Но он докажет этим мазурикам
перед приезжей с глазами фисташковыми —
левым плечом
упирается в музыку,
будто машину
из грязи вытаскивает!
Ах, покатила, ах, полетела…
Вслед тебе воют волки лесничества…
Майки изогнутая бретелька —
как отпечаток шейки скрипичной.
1973
АИСТЫ
В. Жаку

В гнезде, венчающем берёзу,
стояли аист с аистихою
над чёрным хутором бесхозным
бессмысленно и артистично.
Гнездо приколото над чащею,
как указанье Вифлеема.
Две шеи выгнуты сладчайше.
Вот так змея стоит над чашею,
став медицинскою эмблемой.
Но заколочено на годы
внизу хозяйское гнездовье.
Сруб сгнил. И аист без работы.
Ведь если награждать любовью,
то надо награждать кого-то.
Я думаю, что Белоруссия
семей не возместила всё ещё.
Без них и птицы безоружные.
Вдруг и они без аистёныша?…
Когда-нибудь, дождём накрытая,
здесь путница с пути собьётся,
и от небесного события
под сердцем чудо в ней забьётся.
Своё ощупывая тело,
как будто потеряла спички,
сияя, скажет: «Залетела.
Я принесу вам сына, птички».
1973
ПОХОРОНЫ КИРСАНОBА
Прощайте, Семён Исаакович.
Фьюить!
Уже ни стихом, ни сагою
оттуда не возвратить.
Почётные караулы
у входа в нездешний гул
ждут очереди понуро,
в глазах у них: «Караул!»
Пьерошка в одежде ёлочной,
в ненастиях уцелев,
серебрянейший, как пёрышко,
просиживал в ЦДЛ.
Один, как всегда, без дела,
на деле же – весь из мук,
почти что уже без тела
мучительнейший звук.
Нам виделось Кватроченто,
и как он, искусник, смел…
А было – кровотеченье
из горла, когда он пел!
Маэстро великолепный,
а для толпы – фигляр…
Невыплаканная флейта
в красный легла футляр.
1973
ГОBОРИТ МАМА
Когда ты была во мне точкой
(отец твой тогда настаивал),
мы думали о тебе, дочка, —
оставить или не оставить?
Рассыпчатые твои косы,
ясную твою память
и сегодняшние твои вопросы:
«оставить или не оставить?»
1973
BАСИЛЬКИ ШАГАЛА
Лик ваш серебряный, как алебарда.
Жесты легки.
В вашей гостинице аляповатой
в банке спрессованы васильки.
Милый, вот что вы действительно любите!
С Витебска ими раним и любим.
Дикорастущие сорные тюбики
с дьявольски
выдавленным
голубым!
Сирый цветок из породы репейников,
но его синий не знает соперников.
Марка Шагала, загадка Шагала —
рупь у Савёловского вокзала!
Это росло у Бориса и Глеба,
в хохоте нэпа и чебурек.
Во поле хлеба – чуточку неба.
Небом единым жив человек.
Их витражей голубые зазубрины —
с чисто готической тягою вверх.
Поле любимо, но небо возлюблено.
Небом единым жив человек.
В небе коровы парят и ундины.
Зонтик раскройте, идя на проспект.
Родины разны, но небо едино.
Небом единым жив человек.
Как занесло васильковое семя
на Елисейские, на поля?
Как заплетали венок вы на темя
Гранд-опера, Гранд-опера!
В век ширпотреба нет его, неба.
Доля художников хуже калек.
Давать им сребреники нелепо —
небом единым жив человек.
Ваши холсты из фашистского бреда
от изуверов свершали побег.
Свёрнуто в трубку запретное небо,
но только небом жив человек.
Не протрубили трубы Господни
над катастрофою мировой —
в трубочку свёрнутые полотна
воют архангельскою трубой!
Кто целовал твоё поле, Россия,
пока не выступят васильки?
Твои сорняки всемирно красивы,
хоть экспортируй их, сорняки.
С поезда выйдешь – как окликают!
По полю дрожь.
Поле пришпорено васильками,
как ни уходишь – всё не уйдёшь…
Выйдешь ли вечером – будто захварываешь, —
во поле углические зрачки.
Ах, Марк Захарович, Марк Захарович,
всё васильки, всё васильки…
Не Иегова, не Иисусе,
ах, Марк Захарович, нарисуйте
непобедимо синий завет —
Небом Единым Жив Человек.
1973
ХУДОЖНИК И МОДЕЛЬ
Ты кричишь, что я твой изувер,
и, от ненависти хорошея,
изгибаешь, как дерзкая зверь,
голубой позвоночник и шею.
Недостойную фразу твою
не стерплю, побледнею от вздору.
Но тебя я боготворю.
И тебе стать другой не позволю.
Эй, послушай! Покуда я жив,
жив покуда,
будет люд тебе в храмах служить,
на тебя молясь, на паскуду.
1973
* * *
Тираны поэтов не понимают, —
когда понимают – тогда убивают.
1973
СЛЕГИ
Милые рощи застенчивой родины
(цвета слезы или нитки суровой)
и перекинутые неловко
вместо мостков горбыльковые продерни,
будто продёрнута в кедах шнуровка!
Где б ни шатался,
кто б ни базарил
о преимуществах ФЭДа над Фетом, —
слёзы ли это?
линзы ли это? —
но расплываются перед глазами
милые рощи дрожащего лета!
1973
* * *
Я не ведаю в женщине той
чёрной речи и чуингама,
ты, возлюбленная, со мной
разговаривала жемчугами.
Простирала не руку, а длань.
Той, возлюбленной, мелкое чуждо.
А её уязвленная брань —
доказательство чувства.
1973
РАЗГОBОР С ЭПИГРАФОМ
Александр Сергеевич,

Разрешите представиться.

Маяковский!

Владимир Владимирович, разрешите представиться!
Я занимаюсь биологией стиха.
Есть роли
более пьедестальные,
но кому-то надо за истопника…
У нас, поэтов, дел по горло,
кто занят садом, кто содокладом.
Другие, как страусы,
прячут головы, —
отсюда смотрят и мыслят задом.
Среди идиотств, суеты, наветов
поэт одиозен, порой смешон —
пока не требует поэта
к священной жертве
Стадион!
И когда мы выходим на стадионы в Томске
или на рижские Лужники,
вас понимающие потомки
тянутся к завтрашним сквозь стихи.
Колоссальнейшая эпоха!
Ходят на поэзию, как в душ Шарко.
Даже герои поэмы
«Плохо!»
требуют сложить о них «Хорошо!»
Вы ушли,
понимаемы процентов на десять.
Оставались Асеев и Пастернак.
Но мы не уйдём —
как бы кто не надеялся! —
мы будем драться за молодняк.
Как я тоскую о поэтическом сыне
класса «Ан» и «707-Боинга»…
Мы научили
свистать
пол-России.
Дай одного
соловья-разбойника!..
И когда этот случай счастливый представится,
отобью телеграмку, обкусав заусенцы:
«ВЛАДИМИР ВЛАДИМИРОВИЧ
РАЗРЕШИТЕ ПРЕСТАВИТЬСЯ —
ВОЗНЕСЕНСКИЙ»
1973
BЕЧЕР B «ОБЩЕСТBЕ СЛЕПЫХ»
Милые мои слепые,
слепые поводыри,
меня по своей России,
невидимой, повели.
Зелёная, голубая,
розовая на вид,
она, их остерегая,
плачет, скрипит, кричит.
Прозрейте, товарищ зрячий,
у озера в стоке вод.
Вы слышите – оно плачет?
А вы говорите – цветёт.
Чернеют очки слепые,
отрезанный мир зовут —
как ветви живьём спилили,
следы окрасив в мазут.
Скажу я вам – цвет ореховый,
вы скажете – гул ореха.
Я говорю – зеркало,
вы говорите – эхо.
Вам кажется Паганини
красивейшим из красавцев,
Сильвана же Помпанини —
сиплая каракатица,
им пудреница покажется
эмалевой панагией.
Вцепились они в музыкальность,
выставив вверх крюки,
как мы на коньках крючками
цеплялись за грузовики.
Пытаться читать стихи
в «Обществе слепых» —
пытаться скрывать грехи
в обществе святых.
Плевать им на куртку кожаную,
на показуху рук,
они не прощают кожею
наглый и лживый звук.
И дело не в рифмах бедных —
они хорошо трещат —
но пахнут, чем вы обедали,
а надо петь натощак!
В вашем слепом обществе,
всевидящем, как Вишну,
вскричу, добредя ощупью:
«Вижу!» —
зелёное зелёное зелёное
заплакало заплакало заплакало
зеркало зеркало зеркало
эхо эхо эхо
1974
СМЕРТЬ ШУКШИНА
Хоронила Москва Шукшина,
хоронила художника, то есть
хоронила Москва мужика
и активную совесть.
Он лежал под цветами на треть,
недоступный отныне.
Он свою удивлённую смерть
предсказал всенародно в картине.
В каждом городе он лежал
на отвесных российских простынках.
Называлось не кинозал —
просто каждый пришёл и простился.
Называется не экран,
если замертво падают наземь.
Если б Разина он сыграл —
это был бы сегодняшний Разин.
Он сегодняшним дням – как двойник.
Когда зябко курил он чинарик,
так же зябла, подняв воротник,
вся страна в поездах и на нарах.
Он хозяйственно понимал
край как дом – где берёзы и хвойники.
Занавесить бы чёрным Байкал,
словно зеркало в доме покойника.
1974
ОБМЕН
Не до муз этим летом кромешным.
В доме – смерти, одна за другой.
Занимаюсь квартирообменом,
чтобы съехались мама с сестрой.
Как последняя песня поэта,
едут женщины на грузовой,
две жилицы в посмертное лето —
мать с сестрой.
Мать снимает пушинки от шали,
и пушинки
летят
с пальтеца,
чтоб дорогу по ним отыскали
тени бабушки и отца.
И, как эхо их нового адреса,
провожая заплаканный скарб,
вместо выехавшего августа
в наши судьбы въезжает сентябрь.
Не обменивайте квартиры!
Пощади, распорядок земной,
мою малую родину сирую —
мать с сестрой.
Обменяться бы – да поздновато! —
на удел,
как они, без вины виноватых
и без счастья счастливых людей.
1974
ПЕСНЯ О МЕЙЕРХОЛЬДЕ
А. Шнитке

Где Ваша могила – хотя бы холм, —
Всеволод Эмильевич Мейерхольд?
Зрители в бушлатах дымят махрой —
ставит Революцию Мейерхольд.
Радость открывающий мореход —
Всеволод Эмильевич Мейерхольд.
Профильным, провидческим плоск лицом —
сплющен историческим колесом.
Ставили «Отелло». Реквизит —
на зелёной сцене платок лежит.
Яго ухмыляется под хмельком:
«Снова мерихлюндии, Мейерхольд?!»
Скомканный платочек – от слёз сырой…
Всеволод… Эмильевич… Мейерхольд…
1974
МЕЛОДИЯ КИРИЛЛА И МЕФОДИЯ
Есть лирика великая —
кириллица!
Как крик у Шостаковича – «три лилии!» —
белеет «Ш» в клавиатуре Гилельса —
кириллица!
И фырчет «Ф», похожее на филина.
Забьёт крылами «У» горизонтальное —
и утки унесутся за Онтарио.
В латынь – латунь органная откликнулась,
А хоровые клиросы —
в кириллицу!
«Б» вдаль из-под ладони загляделося —
как Богоматерь, ждущая младенца.
1974
ОТЦУ
Я – памятник отцу,
Андрею Николаевичу.
Юдоль его отмщу.
Счета его оплачиваю.
Врагов его казню.
Они с детьми своими
по тыще раз на дню
его повторят имя.
От Волги по Юкон
пусть будет знаменито,
как, цокнув языком,
любил он землянику.
Он для меня как Бог.
По своему подобью
слепил меня, как мог,
и дал свои надбровья.
Он жил мужским трудом,
в свет превращая воду,
считая, что притом
хлеб будет и свобода.
Я памятник отцу,
Андрею Николаевичу,
сам в форме отточу,
сам рядом врою лавочку,
чтоб кто-то век спустя
с сиренью индевеющей
нашёл плиту «6-а»
на старом Новодевичьем.
Согбенная юдоль.
Угрюмое свечение.
Забвенною водой
набух костюм вечерний.
В душе открылась течь.
И утешаться нечем.
Прости меня, отец,
что памятник не вечен.
Я за тобой бежал —
ты помнишь? – по перрону…
но Время – это шар,
скользящий по наклонной.
Я – памятник отцу, Андрею Николаевичу.
Я лоб его ношу
и жребием своим
вмещаю ипостась,
что не досталась кладбищу, —
Отец – Дух – Сын.
1974
* * *
Теряю свою независимость,
поступки мои, верней, видимость
поступков моих и суждений
уже ощущают уздечку,
и что там софизмы нанизывать!
Где прежде так резво бежалось,
путь прежний мешает походке,
как будто магнитная залежь
притягивает подковки!
Безволье какое-то, жалость…
Куда б ни позвали – пожалуйста,
как набережные кокотки.
Какое-то разноголосье,
лишившееся дирижёра,
в душе моей стонет и просит,
как гости во время дожора.
И галстук, завязанный фигой,
искусства не заменитель.
Должны быть известными – книги,
а сами вы незнамениты,
чем мина скромнее и глуше,
тем шире разряд динамита.
Должны быть бессмертными – души,
а сами вы смертно-телесны,
телевизионные уши
не так уже интересны.
Должны быть бессмертными рукописи,
а думать – кто купит? – Бог упаси!
Хочу низложенья просторного
всех черт, что приписаны публикой.
Монархия первопрестольная
в душе уступает республике.
Тоскую о милых устоях.
Отказываюсь от затворничества
для демократичных забот —
жестяной лопатою дворничьей
расчищу снежок до ворот.
Есть высшая цель стихотворца —
ледок на крылечке оббить,
чтоб шли отогреться с морозца
и исповеди испить.
1974
МОЛИТBА МАСТЕРА
Из «Дамы треф»

Благослови, Господь, мои труды.
Я создал Вещь, шатаемый любовью,
не из души и плоти – из судьбы.
Я свет звезды, как соль, возьму в щепоть
и осеню себя стихом трёхперстным.
Мои труды благослови, Господь!
Через плечо соль брошу на восход.
(Двуперстье же, как держат папироску,
боярыня Морозова взовьёт!)
С побудкою архангельской трубы
не я, пусть Вещь восстанет из трухи.
Благослови, Господь, мои труды.
Твой суд приму – хоть голову руби,
разбей семью – да будет по сему.
Господь, благослови мои труды.
Уходит в люди дочь моя и плоть,
её Тебе я отдаю, как зятю, —
искусства непорочное зачатье —
пусть позабудет, как меня зовут.
Сын мой и господин её любви,
ревную я к тебе и ненавижу.
Мои труды, Господь, благослови.
Исправь людей. Чтоб не были грубы,
чтоб жемчугов её не затоптали.
Обереги, Господь, мои труды.
А против Бога встанет на дыбы —
убей создателя, не погуби созданья.
Благослови, Господь, Твои труды.
1974
ПОРНОГРАФИЯ ДУХА
Отплясывает при народе
с поклонником голым подруга.
Ликуй, порнография плоти!
Но есть порнография духа.
Докладчик порой на лектории —
в искусстве силён, как стряпуха, —
раскроет на аудитории
свою порнографию духа.
В Пикассо ему всё не ясно,
Стравинский – безнравственность слуха.
Такого бы постеснялась
любая парижская шлюха.
Когда танцовщицу раздели,
стыжусь за пославших её.
Когда мой собрат по панели,
стыжусь за него самого.
Подпольные миллионеры,
когда твоей родине худо,
являют в брильянтах и нерпах
свою порнографию духа.
Когда на собрании в зале
неверного судят супруга,
желая интимных деталей,
ревёт порнография духа.
Как вы вообще это смеете!
Как часто мы с вами пытаемся
взглянуть при общественном свете,
когда и двоим – это таинство…
Конечно, спать вместе не стоило б…
Но в скважине голый глаз
значительно непристойнее
того, что он видит у вас…
Клеймите стриптизы экранные,
венерам закутайте брюхо,
Но всё-таки дух – это главное.
Долой порнографию духа!
1974
* * *
Не возвращайтесь к былым возлюбленным,
былых возлюбленных на свете нет.
Есть дубликаты – как домик убранный,
где они жили немного лет.
Вас лаем встретит собачка белая,
и расположенные на холме
две рощи – правая, а позже левая —
повторят лай про себя, во мгле.
Два эха в рощах живут раздельные,
как будто в стереоколонках двух,
всё, что ты сделала и что я сделаю,
они разносят по свету вслух.
А в доме эхо уронит чашку,
ложное эхо предложит чай,
ложное эхо оставит на ночь,
когда ей надо бы закричать:
«Не возвращайся ко мне, возлюбленный,
былых возлюбленных на свете нет,
две изумительные изюминки,
хоть и расправятся тебе в ответ…»
А завтра вечером, на поезд следуя,
вы в речку выбросите ключи,
и роща правая, и роща левая
вам вашим голосом прокричит:
«Не покидайте своих возлюбленных.
Былых возлюбленных на свете нет…»
Но вы не выслушаете совет.
1974
РОМАНС
Запомни этот миг. И молодой шиповник.
И на Твоём плече прививку от него.
Я – вечный Твой поэт и вечный Твой любовник.
И – больше ничего.
Запомни этот мир, пока Ты можешь помнить,
а через тыщу лет и более того,
Ты вскрикнешь, и в Тебя царапнется шиповник…
И – больше ничего.
1975
НОСТАЛЬГИЯ ПО НАСТОЯЩЕМУ
Я не знаю, как остальные,
но я чувствую жесточайшую
не по прошлому ностальгию —
ностальгию по настоящему.
Будто послушник хочет к Господу,
ну а доступ лишь к настоятелю, —
так и я умоляю доступа
без посредников к настоящему.
Будто сделал я что-то чуждое,
или даже не я – другие.
Упаду на поляну – чувствую
по живой земле ностальгию.
Нас с тобой никто не расколет,
но когда тебя обнимаю —
обнимаю с такой тоскою,
будто кто тебя отнимает.
Когда слышу тирады подленькие
оступившегося товарища,
я ищу не подобья – подлинника,
по нему грущу, настоящему.
Одиночества не искупит
в сад распахнутая столярка.
Я тоскую не по искусству,
задыхаюсь по-настоящему.
Всё из пластика – даже рубища,
надоело жить очерково.
Нас с тобою не будет в будущем,
а церковка…
И когда мне хохочет в рожу
идиотствующая мафия,
говорю: «Идиоты – в прошлом.
В настоящем – рост понимания».
Хлещет чёрная вода из крана,
хлещет ржавая, настоявшаяся,
хлещет красная вода из крана,
я дождусь – пойдёт настоящая.
Что прошло, то прошло. К лучшему.
Но прикусываю, как тайну,
ностальгию по настающему,
что настанет. Да не застану.
1975
* * *
Не отрекусь
от каждой строчки прошлой —
от самой безнадёжной и продрогшей
из актрисуль.
Не откажусь
от жизни торопливой,
от детских неоправданных трамплинов
и от кощунств.
Не отступлюсь —
«Ни шагу! Не она ль за нами?»
Наверное, с заблудшими, лгунами…
Мой каждый куст!
В мой страшный час,
хотя и бредовая,
поэзия меня не предавала,
не отреклась.
Я жизнь мою
в исповедальне высказал.
Но на весь мир транслировалась исповедь.
Всё признаю.
Толпа кликуш
ждёт, хохоча, у двери:
«Кус его, кус!»
Всё, что сказал, вздохнув, удостоверю.
Не отрекусь.
1975
МОНОЛОГ ЧИТАТЕЛЯ
Четырнадцать тысяч пиитов
страдают во мгле Лужников.
Я выйду в эстрадных софитах —
последний читатель стихов.
Разинувши рот, как минёры,
скажу в ликование:
«Желаю прослушать Смирновых
неопубликованное!»
Три тыщи великихСмирновых
захлопают, как орлы
с трёх тыщ этикеток «Минводы»,
пытаясь взлететь со скалы.
И хор, содрогнув батисферы,
сольётся в трёхтысячный стих.
Мне грянут аплодисменты
за то, что я выслушал их.
Толпа поэтессок минорно
автографов ждёт у кулис.
Доходит до самоубийств!
Скандирующие сурово
Смирновы, Смирновы, Смирновы
желают на бис.
И снова, как реквием служат,
я выйду в прожекторах,
родившийся, чтобы слушать
среди прирождённых орать.
Заслуги мои небольшие,
сутул и невнятен мой век,
средь тысячей небожителей —
единственный человек.
Меня пожалеют и вспомнят.
не то, что бывал я пророк,
а что не берёг перепонки,
как раньше гортань не берёг.
«Скажи в меня, женщина, горе,
скажи в меня, счастье!
Как плачем мы, выбежав в поле,
но чаще, но чаще
нам попросту хочется высвободить
невысказанное, заветное…
Нужна хоть кому-нибудь исповедь,
как Богу, которого нету!»
Я буду любезен народу
не тем, что творил монумент, —
невысказанную ноту
понять и услышать сумел.
1975
БЕЛОBЕЖСКАЯ БАЛЛАДА
Я беру тебя на поруки,
перед силами жизни и зла,
перед алчущим оком разлуки,
что уставилась из угла.
Я беру тебя на поруки
из неволи московской тщеты.
Ты – как роща после порубки,
ты мне крикнула: защити!
Отвернутся друзья и подруги.
Чтобы вспыхнуло всё голубым,
беловежскою рюмкой сивухи
головешки в печи угостим.
Затопите печаль в моём доме!
Поёт прошлое в кирпичах.
Всё гори синим пламенем, кроме, —
запалите печаль!
В этих пылких поспешных поленьях,
в слове, вырвавшемся, хрипя,
ощущение преступленья,
как сказали бы раньше – греха.
Воли мне не хватало, воли.
Грех, что мы крепостны на треть.
Столько прошлых дров накололи —
хорошо им в печали гореть!
Это пахнет уже не романом —
так бывает пожар и дождь, —
на ночь смывши глаза и румяна,
побледневшая, подойдёшь.
А в квартире, забытой тобою,
к прежней жизни твоей подключён,
белым черепом со змеёю
будет тщетно шуршать телефон…
В этой егерской баньке бревенчатой,
точно сельские алтари,
мы такою свободой повенчаны —
у тебя есть цыгане в крови.
Я беру тебя на поруки
перед городом и людьми.
Перед ангелом воли и муки
ты меня на поруки возьми.
1975
ЗBЕЗДА
Аплодировал Париж
в фестивальном дыме.
Тебе дали первый приз —
«Голую богиню».
Подвезут домой друзья
от аэродрома.
Дома нету ни копья.
Да и нету дома.
Оглядишь свои углы
звёздными своими:
стены пусты и голы —
голая богиня.
Предлагал озолотить
режиссёр павлиний.
Ты ж предпочитаешь жить
голой, но богиней.
Подвернётся, может, роль,
с текстами благими.
Мне плевать, что гол король!
Голая богиня…
А за окнами стоят
талые осины
обнажённо, как талант, —
голая Россия!
И такая же одна
грохает тарелки
возле вечного огня
газовой горелки.
И мерцает из угла
в сигаретном дыме —
ах, актёрская судьба!
Голая богиня.
1975
МОНОЛОГ РЕЗАНОBА
Божий замысел я исказил,
жизнь сгубив в муравейне.
Значит, в замысле не было сил.
Откровенье – за откровенье.
Остаётся благодарить.
Обвинять Тебя в слабых расчётах,
словно с женщиной счёты сводить —
в этом есть недостойное что-то.
Я мечтал, закусив удила-с,
свесть Америку и Россию.
Авантюра не удалась.
За попытку – спасибо.
Свёл я американский расчёт
и российскую грустную удаль.
Может, в будущем кто-то придёт.
Будь с поэтом помягче, сударь.
Бьёт двенадцать годов, как часов,
над моей терпеливою нацией.
Есть апостольское число,
для России оно – двенадцать.
Восемьсот двенадцатый год —
даст ненастья иль крах династий?
Будет петь и рыдать народ.
И ещё, и ещё двенадцать.
Ясновидец это число
через век назовёт поэмой,
потеряв именье своё.
Откровенье – за откровенье.
В том спасибо, что в Божий наш час
в ясном Болдине или в Равенне,
нам являясь, ты требуешь с нас
откровенье за откровенье.
За открытый с обрыва Твой лес
жить хочу и писать откровенно,
чтоб от месс, как от горних небес,
у больных закрывались каверны.
Оправдался мой жизненный срок,
может, тем, что, упав на колени,
в Твоей дочери я зажёг
вольный свет откровенья.
Она вспомнила замысел Твой,
и в рубашке, как тени Евангелья,
руки вытянув перед собой,
шла, шатаясь, в потёмках в ванную.
Свет был животворящий такой,
аж звезда за окном окривела.
Этим я расквитался с Тобой.
Откровенье – за откровенье.
1975
ПИР
Человек явился в лес,
всем принёс деликатес:
лягушонку
дал сгущёнку,
дал ежу —
что – не скажу,
а единственному волку
дал охотничью водку,
налил окуню в пруды
мандариновой воды.
Звери вежливо ответили:
«Мы еды твоей отведали.
Чтоб такое есть и пить,
надо человеком быть.
Что ж мы попусту сидим,
хочешь, мы тебя съедим?»
Человек сказал в ответ:
«Нет.
Мне ужасно неудобно,
но я очень несъедобный.
Я пропитан алкоголем,
аллохолом, аспирином.
Вы меня видали голым?
Я от язвы оперируем.
Я глотаю утром водку,
следом тассовскую сводку,
две тарелки, две газеты,
две магнитные кассеты,
и коллегу по работе,
и два яблока в компоте,
опылённых ДДТ,
и т. д.
Плюс сидит в печёнках враг,
курит импортный табак.
В час четыре сигареты.
Это
убивает в день
сорок тысяч лошадей.
Вы хотите никотин?»
Все сказали: «Не хотим,
жаль тебя. Ты – вредный, скучный:
если хочешь – ты нас скушай».
Человек не рассердился
и, подумав, согласился.
1975
НЕ ЗАБУДЬ
Человек надел трусы,
майку синей полосы,
джинсы белые, как снег,
надевает человек.
Человек надел пиджак,
на пиджак нагрудный знак
под названьем «ГТО».
Сверху он надел пальто.
На него, стряхнувши пыль,
он надел автомобиль.
Сверху он надел гараж
(тесноватый – но как раз!),
сверху он надел наш двор,
как ремень надел забор,
сверху он надел жену,
и вдобавок не одну,
сверху наш микрорайон,
область надевает он.
Опоясался, как рыцарь,
государственной границей.
И, качая головой,
надевает шар земной.
Чёрный космос натянул,
крепко звёзды застегнул,
Млечный Путь – через плечо,
сверху – кое-что ещё…
Человек глядит вокруг.
Вдруг —
у созвездия Весы
вспомнил, что забыл часы.
(Где-то тикают они
позабытые, одни?…)
Человек снимает страны,
и моря, и океаны,
и машину, и пальто.
Он без времени – ничто.
Он стоит в одних трусах,
держит часики в руках.
На балконе он стоит
и прохожим говорит:
«По утрам, надев трусы,
НЕ ЗАБУДЬТЕ ПРО ЧАСЫ!»
1975
* * *
Четырежды и пятерижды
молю, достигнув высоты:
«Жизнь, ниспошли мне передышку
дыхание перевести!»
Друзей, своих опередивши,
я снова взвинчиваю темп,
чтоб выиграть для передышки
секунды две промежду тем.
Нет, не для славы чемпиона
мы вырвались на три версты,
а чтоб упасть освобождённо
в невытоптанные цветы!
Щека к щеке, как две машины,
мы с той же скоростью идём.
Движение неощутимо,
как будто замерли вдвоём.
Не думаю о пистолете,
не дезертирую в пути,
но разреши хоть раз в столетье
дыхание перевести!
1975
* * *
Мы обручились временем с тобой,
не кольцами, а электрочасами.
Мне страшно, что минуты исчезают.
Они согреты милою рукой.
1975
* * *
Когда по Пушкину кручинились миряне,
что в нём не чувствуют былого волшебства,
он думал: «Милые, кумир не умирает.
В вас юность умерла!»
1975
* * *
Есть русская интеллигенция.
Вы думали – нет? Есть.
Не масса индифферентная,
а совесть страны и честь.
Есть в Рихтере и Аверинцеве
земских врачей черты —
постольку интеллигенция,
постольку они честны.
«Нет пороков в своём отечестве».
Не уважаю лесть.
Есть пороки в моём отечестве,
зато и пророки есть.
Такие, как вне коррозии,
ноздрёй петербуржской вздет,
Николай Александрович Козырев —
небесный интеллигент.
Он не замечает карманников.
Явился он в мир стереть
второй закон термодинамики
и с ним тепловую смерть.
Когда он читает лекции,
над кафедрой, бритый весь,
он – истой интеллигенции
указующий в небо перст.
Воюет с извечной дурью,
для подвига рождена,
отечественная литература —
отечественная война.
Какое призванье лестное
служить ей, отдавши честь:
«Есть, русская интеллигенция!
Есть!»
1975
* * *
Друг мой, мы зажились. Бывает.
Благодать.
Раз поэтов не убивают,
значит, некого убивать.
1975
ХОББИ СBЕТА
Я сплю на чужих кроватях,
сижу на чужих стульях,
порой одет в привозное,
ставлю свои книги на чужие стеллажи, —
но свет
должен быть
собственного производства.
Поэтому я делаю витражи.
Уважаю продукцию ГУМа и Пассажа,
но крылья за моей спиной
работают, как ветряки.
Свет не может быть купленным
или продажным.
Поэтому я делаю витражи.
Я прутья свариваю электросваркой.
В наших магазинах не достать сырья.
Я нашёл тебя на свалке.
Но я заставлю тебя сиять.
Да будет свет в Тебе
молитвенный и кафедральный,
да будут сумерки, как тамариск,
да будет свет
в малиновых Твоих подфарниках,
когда Ты в сумерках притормозишь.
Но тут моё хобби подменяется любовью.
Жизнь расколота? Не скажи!
За окнами пахнет средневековьем.
Поэтому я делаю витражи.
Человек на 60 процентов из химикалиев,
на 40 процентов из лжи и ржи…
Но на 1 процент из Микеланджело!
Поэтому я делаю витражи.
Но тут моё хобби занимается теософией.
Пузырьки внутри сколов
стоят, как боржом.
Прибью витраж на калитку тесовую.
Пусть лес исповедуется
перед витражом.
Но это уже касается жизни, а не искусства.
Жжёт мои лёгкие эпоксидная смола.
Мне предлагали (по случаю)
елисеевскую люстру.
Спасибо. Мала.
Ко мне прицениваются барышники,
клюют обманутые стрижи.
В меня прицеливаются булыжники.
Поэтому я делаю витражи.
1975
ЭРМИТАЖНЫЙ МИКЕЛАНДЖЕЛО
«Скрюченный мальчик» резца Микеланджело,
сжатый, как скрепка писчебумажная,
что впрессовал в тебя чувственный старец?
Тексты истлели, скрепка осталась.
Скрепка разогнута в холоде склепа,
будто два мрака, сплетённые слепо,
дух запредельный и плотская малость
разъединились. А скрепка осталась.
Благодарю, необъятный создатель,
что я мгновенный твой соглядатай —
Сидоров, Медичи или Борджиа —
скрепочка Божья!
1975
МОЛИТBА МИКЕЛАНДЖЕЛО
Боже, ведь я же Твой стебель,
что ж Ты меня отдал толпе?
Боже, что я Тебе сделал?
Что я не сделал Тебе?
1975
МЕМОРИАЛ МИКЕЛАНДЖЕЛО
Мой Микеланджело
Кинжальная строка Микеланджело…
Моё отношение к творцу Сикстинской капеллы
отнюдь не было платоническим.
В рисовальном зале Архитектурного института
мне досталась голова Давида. Это самая трудная
из моделей. Глаз и грифель следовали за её
непостижимыми линиями. Было невероятно
трудно перевести на язык графики, перевести
в плоскость двухмерного листа, приколотого
к подрамнику, трёхмерную – а вернее,
четырёхмерную форму образца!
Линии ускользали, как намыленные. Моя досада
и ненависть к гипсу равнялись, наверное, лишь
ненависти к нему Браманте или Леонардо.
Но чем непостижимей была тайна мастерства,
тем сильнее ощущалось её притяжение,
магнетизм силового поля.
С тех пор началось. Я на недели уткнулся
в архивные фолианты Вазари, я копировал
рисунки, где взгляд и линия мастера, как штопор,
ввинчиваются в глубь бурлящих торсов
натурщиков. Во сне надо мною дымился
вспоротый мощный кишечник Сикстинского потолка.
Сладостная агония над надгробием Медичи
подымалась, прихлопнутая, как пружиной
крысоловки, волютообразной пружиною фронтона.
* * *
Эту «Ночь» я взгромоздил на фронтон моего
курсового проекта музыкального павильона.
То была странная и наивная пора нашей
архитектуры. Флорентийский Ренессанс был
нашей Меккой. Классические колонны,
кариатиды на зависть коллажам сюрреалистов
слагались в причудливые комбинации наших
проектов. Мой автозавод был вариацией на тему
палаццо Питти. Компрессорный цех имел
завершение капеллы Пацци.
Не обходилось без курьёзов. Все знают дом
Жолтовского с изящной лукавой башенкой
напротив серого высотного Голиафа. Но не все
замечают его карниз. Говорили, что старый
маэстро на одном и том же эскизе набросал
сразу два варианта карниза: один – каменный,
другой – той же высоты, но с сильными
деревянными консолями. Конечно, оба карниза
были процитированы из ренессансных палаццо.
Верные ученики восхищённо перенесли оба
карниза на Смоленское здание. Так, согласно
легенде, на Садовом кольце появился дом
с двумя карнизами.
Вечера мы проводили в библиотеке, калькируя
с флорентийских фолиантов. У моего товарища Н.
было 2000 скалькированных деталей, и он
не был в этом чемпионом.
Когда я попал во Флоренцию, я, как родных,
узнавал перерисованные мною тысячи раз
палаццо. Я мог с закрытыми глазами находить
их на улицах и узнавать милые рустованные
чудища моей юности. Следы наводнения только
подчёркивали это ощущение.
Наташа Головина, лучший живописец нашего
курса, как величайшую ценность подарила мне
фоторепродукцию фрагмента «Ночи». Она
до сих пор висит под стеклом в бывшем моём
углу в родительской квартире.
И вот сейчас моё юношеское увлечение догнало
меня, воротилось, превратилось в строки
переводимых мною стихов.
* * *
Вероятно, инстинкт пластики связан со стихотворным.
Известно грациозное перо Пушкина, рисунки
Маяковского, Волошина, Жана Кокто. Недавно
нашумела выставка живописи Анри Мишо.
И наоборот – один известнейший наш скульптор
наговорил мне на магнитофон цикл своих стихов.
Прекрасны стихи Пикассо и Микеланджело.
Последний наизусть знал «Божественную
Комедию». Данте был его духовным крёстным.
У Мандельштама в «Разговоре о Данте» мы
читаем: «Я сравниваю, значит, я живу» – мог бы
сказать Данте. Он был Декартом метафоры, ибо
для нашего сознания – а где взять другое? —
только через метафору раскрывается материя,
ибо нет бытия вне сравнения, ибо само бытие
есть сравнение».
* * *
Но метафора Данте говорила не только с Богом.
В век лукавый и опасный она таила в себе
политический заряд, тайный смысл. Она
драпировала строку, как удар кинжала
из-под плаща. 6 января 1537 года был заколот
флорентийский тиран Алессандро Медичи.
Беглец из Флоренции, наш скульптор по заказу
республиканцев вырубает бюст Брута —
кинжального тираноубийцы. Скульптор в споре
с Донато Джонатти говорит о Бруте и его
местоположении в иерархии дантовского ада.
Блеснул кинжал в знаменитом антипапском сонете.
Так, строка «Сухое дерево не плодоносит»
нацелена в папу Юлия II, чьим фамильным
гербом был мраморный дуб. Интонационным
вздохом «Господи» («Синьор» по-итальянски)
автор отводит прямые указания на адресат.
Лукавая злободневность, достойная Данте.
Данте провёл двадцать лет в изгнании,
в 1302 году заочно приговорён к сожжению.
Были ли чёрные гвельфы, его мучители,
исторически правы? Даже не в этом дело. Мы их
помним лишь потому, что они имели отношение
к Данте. Повредили ли Данте преследования?
И это неизвестно. Может быть, тогда не было бы
«Божественной комедии».
Обращение к Данте традиционно у итальянцев.
Но Микеланджело в своих сонетах о Данте
подставлял свою судьбу, свою тоску по родине,
своё самоизгнание из родной Флоренции.
Он ненавидел папу, негодовал и боялся его,
прикованный к папским гробницам, —
кандальный Микеланджело.
* * *
Менялась эпоха, республиканские идеалы
Микеланджело были обречены ходом
исторических событий. Но оказалось, что
исторически обречены были события.
А Микеланджело остался.
В нём, корчась, рождалось барокко. В нём
умирал Ренессанс. Мы чувствуем томительные
извивы маньеризма – в предсмертной его
«Пьете Рондонини», похожей на стебли
болотных лилий, предсмертное цветение
красоты.
А вот описание магического Исполина:
Ему не нужен поводырь.
Из пятки, жёлтой, как желток,
напившись гневом, как волдырь,
горел единственный зрачок!
Далее следуют отпрыски этого Циклопа:
Их члены на манер плюща
нас обвивают, трепеща…
Вот вам ростки сюрреализма. Сальвадор Дали мог
позавидовать этой хищной, фантастичной точности!
Не только Петрарка, не только неоплатонизм
были поводырями Микеланджело в поэзии.
Мощный дух Савонаролы, проповедника,
которого он слушал в дни молодости, —
ключ к его сонетам: таков его разговор с Богом.
Безнравственные люди поучали его
нравственности.
Их коробило, когда мастер пририсовывал Адаму
пуп, явно нелогичный для первого человека,
слепленного из глины. Недруг его
Пьетро Аретино доносил на его «лютеранство»
и «низкую связь» с Томмазо Кавальери.
Говорили, что он убил натурщика, чтобы
наблюдать агонию, предшествовавшую
смерти Христа.
Как это похоже на слух, согласно которому
Державин повесил пугачёвца, чтобы наблюдать
предсмертные корчи. Как Пушкин ужаснулся
этому слуху!
Неслучайно в «Страшном суде» святой
Варфоломей держит в руках содранную кожу,
которая – автопортрет Микеланджело. Святой
Варфоломей подозрительно похож
на влиятельного Аретино.
* * *
Галантный Микеланджело любовных сонетов,
куртизирующий болонскую прелестницу.
Но под рукой скульптора постпетрарковские штампы
типа «Я врезал Твой лик в моё сердце»
становятся материальными, он говорит о своей
практике живописца и скульптора. Я пытался
подчеркнуть именно «художническое»
видение поэта.
Маниакальный фанатик резца 78-го сонета
(в нашем цикле названного «Творчество»).
В том же 1550 году в такт его сердечной мышце
стучали молотки создателей
Василия Блаженного.
* * *
Меланжевый Микеланджело.
Примелькавшийся Микеланджело
целлофанированных открыток, общего вкуса,
отполированный взглядами, скоростным
конвейером туристов, лаковые «сикстинки»,
шары для кроватей, брелоки для ключей —
никелированный Микеланджело.
* * *
Смеркающийся Микеланджело —
ужаснувшийся встречей со смертью,
в раскаянии и тоске провывший свой
знаменитый сонет «Кончину чую…»:
«Увы! Увы! Я предан незаметно
промчавшимися днями.
Увы! Увы! Оглядываюсь назад и не нахожу дня,
который бы принадлежал мне! Обманчивые
надежды и тщеславные желания мешали мне
узреть истину, теперь я понял это… Сколько
было слёз, муки, сколько вздохов любви, ибо
ни одна человеческая страсть не осталась мне
чуждой.
Увы! Увы! Я бреду, сам не зная куда, и мне
страшно…» (Из письма Микеланджело.)
Когда не спасала скульптура и живопись, мастер
обращался к поэзии.
На русском стихи его известны в достоверных
переводах А. Эфроса, тончайшего эрудита
и ценителя Ренессанса. Эта задача достойно
им завершена.
Моё переложение имело иное направление.
Повторяю, я пытался найти черты стихотворного
тропа, общие с микеланджеловской пластикой.
В текстах порой открывались цитаты из
«Страшного суда» и незавершённых «Гигантов».
Дух создателя был един и в пластике,
и в слове – чувствовалось физическое
сопротивление материала, савонароловский
своенравный напор и счёт к мирозданию.
Хотелось хоть в какой-то мере воссоздать
не букву, а направление силового потока, поле
духовной энергии мастера.
* * *
Идею перевести микеланджеловские сонеты
мне подал в прошлом голу покойный
Дмитрий Дмитриевич Шостакович Великий.
Композитор только что написал тогда музыку
к эфросовским текстам, но они его не во всём
удовлетворяли. Работа увлекла меня, но
к готовой музыке новые стихи, конечно,
не могли подойти.
После их опубликования итальянское
телевидение предложило мне рассказать
о русском Микеланджело и почитать стихи
на фоне «Скрюченного мальчика» из Эрмитажа.
«Скрюченный мальчик» – единственный
подлинник Микеланджело в России – маленький
демон смерти, неоконченная фигурка
для капеллы Медичи.
Мысленный каркас его действительно похож
в профиль на гнутую напряжённую
металлическую скрепку, где силы Смерти
и Жизни томительно стремятся и разогнуться
и сжаться.
* * *
Через три месяца в Риме
Ренато Гуттузо, сам схожий с изображениями
сивилл, показывал мне в мастерской своей
серию работ, посвящённых Микеланджело.
Это были якобы копии микеланджеловских
вещей – и «Сикстины» и «Паолино» – вариации
на темы мастера. Шестнадцатый век пересказан
веком двадцатым, переписан сегодняшним
почерком. Этот же метод я пытался применить
в переводах.
Я пользовался первым научным изданием
1863 года с комментариями профессора
Чезаре Гуасти и сердечно благодарен
Г. Брейтбурду за его любезную помощь.
Тот же Мандельштам говорил, что в итальянских
стихах рифмуется всё со всем. Переводить их
адски сложно. Например, мадригал,
организованный рефреном:
О Diо, о Diо, о Diо!
Первое попавшееся: «О Боже, о Боже,
о Боже!» – явно не годится из-за сентиментальной
интонации русского текста.
При восторженном настрое подлинника
могло бы лечь:
О диво, о диво, о диво!
Заманчиво было, опираясь на католический
культ Мадонны, перевести:
О Дева, о Дева, о Дева!
Увы, это не подходило. В строфах идёт
ощущаемое почти физическое преодоление
материала, ритм с одышкой. Поэтому следует
поставить тяжеловесное слово «Создатель,
Создатель, Создатель!» с опорно-направляющей
согласной «д». Ведь идёт обращение Мастера
к Мастеру, счёт претензий их внутрицехового
порядка.
* * *
Кроме сонетов с их нотой гефсиманской скорби
и ясности, песен последних лет, где мастер
молитвенно раскаивается в богоборческих
грехах Ренессанса, в цикл входят эпитафии
на смерть пятнадцатилетнего Чеккино Браччи,
а также фрагмент 1546 года, написанный не без
влияния иронической музы популярного тогда
Франческо Верни. Нарочитая грубость,
саркастическая бравада и чёрный юмор
автора, вульгарности, частично смягчённые
в русском изложении, прикрывают, как это
часто бывает, ранимость мастера, нешуточный
ужас его перед смертью.
Впрочем, было ли это для Микеланджело
«вульгарным»? Едва ли!
Для него, анатома и художника, понятие мышц,
мочевого пузыря с камнями и т. д., как и для
хирурга, – категории не эстетические или
этические, а материя, где всё чисто.
«Цветы земли не знают грязи».
Точно так же для архитектора понятие
санузла – обычный вопрос строительной
практики, как расчёт марша лестниц
и освещения. Он не имеет ничего общего
с мещанской благопристойностью умолчания
об этих вопросах.
Наш автор был ультрасовременен в лексике,
поэтому я ввёл некоторые термины из нашего
обихода. Кроме того, в этом отрывке я отступил
от русской традиция переводить итальянские
женские рифмы мужскими. Хотелось услышать,
как звучало всё это для уха современника.
Понятно, не всё в моём переложении является
буквальным слепком. Но вспомним Пастернака,
лучшего нашего мастера перевода:
Поэзия, не поступайся ширью,
храни живую точность, точность тайн,
не занимайся точками в пунктире
и зёрен в мере хлеба не считай!
Сам Микеланджело явил нам пример перевода
одного вида искусства в другой.
Скрижальная строка Микеланджело.
ИСТИНА
Я удивляюсь, Господи, Тебе,
Поистине – «кто может, тот не хочет».
Тебе милы, кто добродетель корчит.
А я не умещаюсь в их толпе.
Я твой слуга. Ты свет в моей судьбе.
Так связан с солнцем на рассвете кочет.
Дурак над моим подвигом хохочет.
И небеса оставили в беде.
За истину борюсь я без забрала,
Деяний я хочу, а не словес.
Тебе ж милее льстец или доносчик.
Как небо на дела мои плевало,
Так я плюю на милости небес.
Сухое дерево не плодоносит.
ЛЮБОBЬ
Любовь моя, как я тебя люблю!
Особенно когда тебя рисую.
Но вдруг в тебе я полюбил другую?
Вдруг я придумал красоту твою?
Но почему ж к друзьям тебя ревную?
И к мрамору ревную, и к углю?
Вдвойне люблю – когда тебя леплю,
Втройне – когда я точно зарифмую.
Я истинную вижу красоту,
Я вижу то, что существует в жизни,
Чего не замечает большинство.
Я целюсь, как охотник, на лету.
Ухвачено художнической призмой,
Божественнее станет божество!
УТРО
Уста твои встречаются с цветами,
Когда ты их вплетаешь в волоса.
Ты их ласкаешь, стебли вороша.
Как я ревную к вашему свиданью!
И грудь твоя, затянутая тканью,
Волнуется, свята и хороша.
И кисея коснётся щёк, шурша.
Как я ревную к каждому касанью!
Напоминая чувственные сны,
Сжимает стан твой лента поясная
И обладает талией твоей.
Нежней объятий в жизни я не знаю…
Но руки мои в тыщу раз нежней!
ГНЕB
Здесь с копьями кресты святые сходны,
Кровь Господа здесь продают в розлив,
Благие чаши в шлемы превратив,
Кончается терпение Господне.
Когда б на землю Он сошёл сегодня,
Его бы окровавили, схватив,
Содрали б кожу с плеч его святых
И продали бы в первой подворотне.
Мне не нужны подачки лицемера,
Творцу преуспевать не надлежит.
У новой эры – новые химеры.
За будущее чувствую я стыд:
Иная, может быть, святая вера
Опять всего святого нас лишит!
Конец.
Ваш Микеланджело в Туретчине
К ДАНТЕ
Единственный живой средь неживых.
Свидетелем он Рая стал и Ада.
Обитель справедливую Расплаты
Он, как анатом, все круги постиг.
Он видел Бога. Звездопадный стих
Над родиной моей рыдал набатно.
Певцу нужны небесные награды,
Ему не надо почестей людских.
(Я говорю о Данте. Это он
Ее понят был. Я говорю о Данте.)
Он флорентийской банде был смешон.
Непониманье гения – закон.
О, дайте мне его прозренье, дайте!
И я готов, как он, быть осуждён.
ЕЩЁ О ДАНТЕ
Звезде его все словеса – как дым.
Похвал, достойных Данте, так немного.
Мы не примкнём к хвалебному потоку.
Хулителей его мы пригвоздим!
Прошёл он двери Ада, невредим,
Пред Данте открывались двери Бога.
Но люди, рассуждавшие убого,
Дверь родины захлопнули пред ним.
О родина, была ты близорука,
Когда казнила лучших сыновей,
Себе готовя худшую из казней.
Всегда ужасна с родиной разлука.
Но не было изгнания подлей,
Как песнопевца не было прекрасней!
ТBОРЧЕСТBО
Когда я созидаю на века,
подняв рукой камнедробильный молот,
то молот об одном лишь счастье молит,
чтобы моя не дрогнула рука.
Так молот Господа наверняка
мир создавал при взмахе гневных молний.
В гармонию им хаос перемолот.
Он праотец земного молотка.
Чем выше поднят молот в небеса,
тем глубже он врубается в земное,
становится скульптурой и дворцом.
Мы в творчестве выходим из себя.
И это называется душою.
Я – молот, направляемый Творцом.
ДЖОBАННИ СТРОЦЦИ НА «НОЧЬ» БУОНАРРОТИ
Фигуру «Ночь» в мемориале сна
из камня высек Ангел, или Анжело.
Она жива, верней – уснула заживо.
Окликни – и пробудится Она.
ОТBЕТ БУОНАРРОТИ
Блаженство – спать, не ведать злобы дня,
не ведать свары вашей и постыдства,
в неведении каменном забыться…
Прохожий! Тсс… Не пробуждай меня.
ЭПИТАФИИ
1
Я счастлив, что я умер молодым.
Земные муки – хуже, чем могила.
Навеки смерть меня освободила
И сделалась бессмертием моим.
2
Я умер, подчинившись естеству.
Но тыщи дум в моей душе вмещались.
Одна на них погасла – что за малость?!
Я в тысячах оставшихся живу.
МАДРИГАЛ
Я пуст, я стандартен. Себя я утратил.
Создатель, Создатель, Создатель,
Ты дух мой похитил,
Пустынна обитель.
Стучу по груди пустотелой, как дятел:
Создатель, Создатель, Создатель!
Как на сердце пусто
От страсти бесстыжей,
Я вижу Искусством,
А сердцем не вижу.
Где я обнаружу
Пропавшую душу?
Наверно, вся выкипела наружу.
СМЕРТЬ
Кончину чую. Но не знаю часа.
Плоть ищет утешенья в кутеже.
Жизнь плоти опостылела душе.
Душа зовёт отчаянную чашу!
Мир заблудился в непролазной чаще
Средь ядовитых гадов и ужей.
Как черви, лезут сплетни из ушей.
И истина сегодня – гость редчайший.
Устал я ждать. Я верить устаю.
Когда ж взойдёт, Господь, что Ты посеял?
Нас в срамоте застанет смерти час.
Нам не постигнуть истину Твою.
Нам даже в смерти не найти спасенья.
И отвернутся ангелы от нас.
1975
ФРАГМЕНТ АBТОПОРТРЕТА
Я нищая падаль. Я пища для морга.
Мне душно, как джинну в бутылке прогорклой,
как в тьме позвоночника костному мозгу!
B каморке моей, как в гробнице промозглой,
Арахна свивает свою паутину.
Моя дольче вита пропахла помойкой.
Я слышу – об стену журчит мочевина.
Угрюмый гигант из священного шланга
мой дом подмывает. Он пьян, очевидно.
Полно на дворе человечьего шлака.
Дерьмо каменеет, как главы соборные.
Избыток дерьма в этом мире, однако.
Я вам не общественная уборная!
Горд вашим доверьем. Но я же не урна…
Судьба моя скромная и убогая.
Теперь опишу мою внешность с натуры:
Ужасен мой лик, бородёнка – как щётка.
Зубарики пляшут, как клавиатура.
К тому же я глохну. А в глотке щекотно!
Паук заселил моё левое ухо,
а в правом сверчок верещит, как трещотка.
Мой голос жужжит, как под склянкою муха.
Из нижнего горла, архангельски гулкая,
не вырвется фуга пленённого духа.
Где синие очи? Повыцвели буркалы.
Но если серьёзно – я рад, что горюю,
я рад, что одет, как воронее пугало.
Большая беда вытесняет меньшую.
Чем горше, тем слаще становится участь.
Сейчас оплеуха милей поцелуя.
Дешёв парадокс, но я радуюсь, мучась.
Верней, нахожу наслажденье в печали.
В отчаянной доле есть ряд преимуществ.
Пусть пуст кошелёк мой. Какие детали!
Зато в мочевом пузыре, как монеты,
три камня торжественно забренчали.
Мои мадригалы, мои триолеты
послужат обёрткою в бакалее
и станут бумагою туалетной.
Зачем ты, художник, парил в эмпиреях,
к иным поколеньям взвивал свой треножник?!
Всё прах и тщета. В нищете околею.
Таков твой итог, досточтимый художник.
1975
* * *
Как сжимается сердце дрожью
за конечный порядок земной.
Вдоль дороги стояли рощи
и дрожали, как бег трусцой.
Всё – конечно, и ты – конечна.
Им твоя красота пустяк.
Ты останешься в слове, конечно.
Жаль, что не на моих устах.
1976
* * *
Как хорошо найти
цветы «ни от кого»!
Всю ночь с тобой на ты
фиалок алкоголь.
Ничьи леса и гать
вздохнули далеко.
Как сладостно слагать
стихи ни для кого!
1977
ПЬЕТА
Сколько было тьмы непониманья,
чтоб ладонь прибитая Христа
протянула нам для умыванья
пригорошни, полные стыда?
И опять на непроглядных водах
стоком осквернённого пруда
лилия хватается за воздух —
как ладонь прибитая Христа.
1977
УЕЗДНАЯ ХРОНИКА
Мы с другом шли. За вывескою «Хлеб»
ущелье дуло, как депо судеб.
Нас обступал сиропный городок.
Мой друг хромал. И пузыри земли,
я уточнил бы – пузыри асфальта —
нам попадаясь, клянчили на банку.
– Ты помнишь Анечку-официантку?
Я помнил. Удивлённая лазурь
её меж подавальщиц отличала.
Носила косу, говорят, свою.
Когда б не глаз цыганские фиалки,
её бы мог писать Венецианов.
Спешила к сыну с сумками, полна
такою тёмно-золотою силой,
что женщины при приближенье Аньки
мужей хватали, как при крике «Танки!»
Но иногда на зов: «Официантка!» —
она душою оцепеневала,
как бы иные слыша позывные,
и, встрепенувшись, шла: «Спешу! Спешу!»
Я помнил Анечку-официантку,
что не меня, а друга целовала,
подружку вызывала, фарцевала
и в деревянномдомике жила
(как раньше вся Россия, без удобств).
Спешила вечно к сыну. Сын однажды
её встречал. На нас комплексовал.
К ней, как вьюнок белёсый, присосался.
Потом из кухни в зеркало следил
и делал вид, что учит «Песнь о Данко».
– Ты помнишь Анечку-официантку?
Её убил из-за валюты сын.
Одна коса от Анечки осталась.
Так вот куда ты, милая, спешила!
– Он бил её в постели, молотком,
вьюночек, малолетний сутенёр, —
у друга на ветру блеснули зубы. —
Её ассенизаторы нашли.
Её нога отсасывать мешала.
Был труп утоплен в яме выгребной,
как грешница в аду. Старик, Шекспир…
Она летела над ночной землёй.
Она кричала: «Мальчик потерялся!»
Заглядывала форточкой в дома.
«Невинен он, – кричала, – я сама
ударилась! Сметана в холодильнике.
Проголодался? Мальчика не вижу!» —
и безнадёжно отжимала жижу.
И с круглым люком мерзкая доска
скользила нимбом, как доска иконы.
Нет низкого для Божьей чистоты!
– Её пришёл весь город хоронить.
Гадали – кто? Его подозревали.
Ему сказали: «Поцелуй хоть мать».
Он отказался. Тут и раскололи.
Но не назвал сообщников, дебил.
Сказал я другу: – Это ты убил.
Ты утонула в наших головах
меж новостей и скучных анекдотов.
Не существует рая или ада.
Ты стала мыслью. Кто же ты теперь
в той новой, ирреальной иерархии —
клочок ничто? тычиночка тоски?
приливы беспокойства пред туманом?
Куда спешишь, гонимая причиной,
необъяснимой нам? зовёшь куда?
Прости, что без нужды тебя тревожу.
В том океане, где отсчёта нет,
ты вряд ли помнишь 30–40 лет,
субстанцию людей провинциальных
и на кольце свои инициалы?
Но вдруг ты смутно вспомнишь зовы эти
и на мгновение оцепеневаешь,
расслышав фразу на одной планете:
«Ты помнишь Анечку-официантку?»
Гуляет ветр судеб, судебный ветер.
1977
СКУЛЬПТОР СBЕЧЕЙ
Скульптор свечей, я тебя больше года
вылепливал.
Ты – моя лучшая в мире свеча.
Спички потряхиваю, бренча.
Как ты пылаешь великолепно
волей Создателя и палача!
Было ль, чтоб мать поджигала ребёнка?
Грех работёнка, а не барыш.
Разве сжигал своих детищ Конёнков?
Как ты горишь!
На два часа в тебе красного воска.
Где-то у коек чужих и афиш
стройно вздохнут твои краткие сёстры,
как ты горишь.
Как я лепил свое чудо и чадо!
Вёсны кадили. Капало с крыш.
Кружится разум. Это от чада.
Это от счастья, как ты горишь!
Круглые свечи. Красные сферы.
Белый фитиль незажжённых светил.
Тёмное время – вечная вера.
Краткое тело – чёрный фитиль.
«Благодарю тебя и прощаю
за кратковременность бытия,
пламя пронзающее без пощады
по позвоночнику фитиля.
Благодарю, что на миг озаримо
мною лицо твое и жильё,
если ты верно назвал своё имя,
значит, сгораю по имя Твоё».
Скульптор свечей, я тебя позабуду,
скутер найму, умотаю отсюда,
свеч наштампую голый столбняк.
Кашляет ворон ручной от простуды.
Жизнь убывает, наверное, так,
как сообщающиеся сосуды,
вровень свече убывает в бутылке коньяк.
И у свечи, нелюбимой покуда,
тёмный нагар на реснице набряк.
1977
ГИБЕЛЬ ОЛЕНЯ
Меня, оленя, комары задрали.
Мне в Лену не нырнуть с обрыва на заре.
Многоэтажный гнус сплотился над ноздрями —
комар на комаре.
Оставьте кровь во мне – колени остывают.
Я волка забивал в разгневанной игре.
Комар из комара сосёт через товарища,
комар на комаре.
Спаси меня, якут! Я донор миллионов.
Как я не придавал значения муре!
В июльском мареве малинового звона
комар на комаре.
Я тыщи их давил, но гнус бессмертен, лютый.
Я слышу через сон – покинувши меня,
над тундрою звеня, летит, налившись клюквой,
кровиночка моя.
Она гудит в ночи трассирующей каплей
от порта Анадырь до Карских островов.
Открою рот завыть – влепилась в глотку
кляпом
орава комаров.
1977
* * *
Нас посещает в срок —
уже не отшучусь —
не графоманство строк,
а графоманство чувств.
Когда ваш ум слезлив,
а совесть весела.
Идёт какой-то слив
седьмого киселя.
Царит в душе твоей
любая дребедень —
спешит канкан любвей,
как танец лебедей.
Но не любовь, а страсть
ведёт болтанкой курс.
Не дай вам бог подпасть
под графоманство чувств.
1977
СОБЛАЗН
Человек – не в разгадке плазмы,
а в загадке соблазна.
Кто ушёл соблазнённый за реки,
так, что мир до сих пор в слезах, —
сбросив избы, как телогрейки,
с паклей, вырванною в пазах?
Почему тебя областная
неказистая колея
не познанием соблазняя,
а непознанным увела?
Почему душа ночевала
с рощей, ждущею топора,
что дрожит, как в опочивальне
у возлюбленной зеркала?
Соблазнённый землёй нелёгкой,
что нельзя назвать образцом,
я тебе не отвечу логикой,
просто выдохну: соблазнён.
Я Великую Грязь облазил,
и блатных, и святую чернь,
их подсвечивала алмазно
соблазнительница-речь.
Почему же меня прельщают
музы веры и лебеды,
у которых мрак за плечами
и ещё черней – впереди?
Почему, побеждая разум, —
гибель слаще, чем барыши, —
Соблазнитель крестообразно
дал соблазн спасенья души?
Почему он в тоске тернистой
отвернулся от тех, кто любил,
чтоб распятого жест материнский
их собой, как детей, заслонил?
Среди ангелов-миллионов,
даже если жизнь не сбылась, —
соболезнуй несоблазнённым.
Человека создал соблазн.
1977
E. W.
Как заклинание псалма,
безумец, по полю несясь,
твердил он подпись из письма:
«Wobulimans» – «Вобюлиманс».
«Родной! Прошло осьмнадцать лет,
у нашей дочери – роман.
Сожги мой почерк и пакет.
С нами любовь. Вобюлиманс.
P. S. Не удался пасьянс».
Мелькнёт трефовый силуэт
головки с буклями с боков.
И промахнётся пистолет.
Вобюлиманс – С нами любовь.
Но жизнь идёт наоборот.
Мигает с плахи Емельян.
И всё Россия не поймёт:
С нами любовь – Вобюлиманс.
1977
КНИЖНЫЙ БУМ
Попробуйте купить Ахматову.
Вам букинисты объяснят,
что чёрный том её агатовый
куда дороже, чем агат.
И многие не потому ли —
как к отпущению грехов —
стоят в почётном карауле
за томиком её стихов?
«Прибавьте тиражи журналам», —
мы молимся книгобогам,
прибавьте тиражи желаньям
и журавлям!
Всё реже в небесах бензинных
услышишь журавлиный зов.
Всё монолитней в магазинах
сплошной Массивий Муравлёв.
Страна поэтами богата,
но должен инженер копить
в размере чуть ли не зарплаты,
чтобы Ахматову купить.
Страною заново открыты
те, кто писали «для элит».
Есть всенародная элита.
Она за книгами стоит.
Страна желает первородства.
И может, в этом добрый знак —
Ахматова не продаётся,
не продаётся Пастернак.
1977
* * *
Когда звоню из городов далёких, —
Господь меня простит, да совесть не простит, —
я к трубке припаду – услышу хрипы в лёгких,
за горло схватит стыд.
На цыпочках живёшь. На цыпочках болеешь,
чтоб не спугнуть во мне наитья благодать.
И чёрный потолок прессует, как Малевич,
и некому воды подать.
Токую, как глухарь, по городам торгую,
толкуют пошляки.
Ударят по щеке – подставила другую.
Да третьей нет щеки.
1977
* * *
Когда написал он Вяземскому
с искренностью пугавшей:
«Поэзия выше нравственности»,
читается – «выше вашей»!
И Блок в гробовой рубахе
уже стоял у порога
в ирреальную иерархию,
где Бог – в предвкушении Бога.
Тот Бог, которого чувствуем
мы нашей людской вселенной,
пред Богом иным в предчувствии
становится на колени.
Как мало меж званых избранных,
и нравственно, и душевно,
как мало меж избранных искренних,
а в искренних – предвкушенья!
Работающий затворником,
поэт отрешён от праха,
но поэт, что работает дворником,
выше по иерархии!
Розу люблю иранскую,
но синенький можжевельник
мне ближе по иерархии
за то, что цвесть тяжелее.
А вы, кто перстами праздными
поэзии лезет в раны, —
вы прежде всего безнравственны,
поэтому и бездарны.
1977
РИМСКАЯ РАСПРОДАЖА
Нам аукнутся со звоном
эти несколько минут —
с молотка аукциона
письма Пушкина идут.
Кипарисовый Кипренский…
И, капризней мотылька,
болдинский набросок женский
ожидает молотка.
Ожидает крика «Продано!»
римская наследница,
а музеи милой родины
не мычат, не телятся.
Неужели не застонешь,
дом далёкий и река,
как прижался твой найдёныш,
ожидая молотка?
И пока ещё по дереву
не ударит молоток,
он на выручку надеется,
оторвавшийся листок!
Боже! Лепестки России…
Через несколько минут,
как жемчужную рабыню,
ножку Пушкина возьмут.
1977
АBТОЛИТОГРАФИЯ
На обратной стороне Земли,
как предполагают, в год Змеи,
в частной типографийке в Лонг-Айленде
у хозяйки домика и рифа
я печатал автолитографии,
за станком, с семи и до семи.
После нанесенья изошрифта
два немногословные Сизифа —
Вечности джинсовые связисты —
уносили трёхпудовый камень.
Amen.
Прилетал я каждую субботу.
В итальянском литографском камне
я врезал шрифтом наоборотным
«Аз» и «Твердь», как принято веками,
верность контролируя в зерцало.
«Тьма-тьма-тьма» – врезал я по овалу,
«тьматьматьма» – пока не проступало:
«мать-мать-мать». Жизнь обретала речь.
После оттиска оригинала
(чтобы уникальность уберечь)
два Сизифа, следуя тарифу,
разбивали литографский камень.
Amen.
Что же отпечаталось в сознанье?
Память пальцев и тоска другая —
будто внял я неба содроганье
или горних ангелов полёт,
будто перестал быть чужестранен,
мне открылось, как страна живёт —
мать кормила, руль не выпуская,
тайная Америки святая,
и не всякий песнь её поймёт.
Чёрные грузили лёд и пламень.
У обеих океанских вод
США к утру сушили плавки,
а Иешуа бензозаправки
на дороге разводил руками.
И конквистадор иного свойства,
Пётр Великий иль тоскливый Каин,
в километре над Петрозаводском
выбирал столицу или гавань.
Истина прощалась с метафизикой.
Я люблю Америку созданья,
где снимают в Хьюстоне Сизифы
с сердца человеческого камень
Amen.
Не понять Америку с визитом
праздным рифмоплётом назиданья,
лишь поймёт сообщник созиданья,
с кем преломят бутерброд с вязигой
вечности усталые Сизифы,
когда в руки въелся общий камень.
Amen.
Ни одно– и ни многоэтажным
я туристом не был. Я работал.
Боб Раушенберг, отец поп-арта,
на плечах с живой лисой захаживал,
утопая в алом зоопарке.
Я работал. Солнце заходило.
Я мешал оранжевый в белила.
Автолитографии теплели.
Как же совершилось преступленье?
Камень уничтожен, к сожаленью.
Утром, нумеруя отпечаток,
я заметил в нём – как крыл зачаток —
оттиск смеха, профиль мотыльковый,
лоб и нос, похожие на мамин.
Может, воздух так сложился в складки?
Или мысль блуждающая чья-то?
Или дикий ангел бестолковый
зазевался – и попал под камень?…
Amen.
Что же отпечаталось в хозяйке?
Тень укора, бегство из Испании,
тайная улыбка испытаний,
водяная, как узор Гознака.
Что же отпечаталось во мне?
Честолюбье стать вторым Гонзаго?
Что же отпечаталось извне?
Что же отпечатается в памяти
матери моей на Юго-Западе?
Что же отпечатает прибой?
Ритм веков и порванный «Плейбой»?
Что запомнят сизые Сизифы,
покидая возраст допризывный?
Что заговорит в Раушенберге?
«Вещь для хора и ракушек пенья»?
Что же в океане отпечаталось?
Я не знаю. Это знает атлас.
Что-то сохраняется на дне —
связь времён, первопечаль какая-то…
Всё, что помню, – как вы угадаете, —
только типографийку в Лонг-Айленде,
риф и исчезающий за ним
ангел повторяет профиль мамин.
И с души отваливает камень.
Аминь.
1977
ОДА ОДЕЖДЕ
Первый бунт против Бога – одежда.
Голый, созданный в холоде леса,
поправляя Создателя дерзко,
вдруг – оделся.
Подрывание строя – одежда,
когда жердеобразный чудак
каждодневно
жёлтой кофты вывешивал флаг.
В чём великие джинсы повинны?
В вечном споре низов и верхов —
тела нижняя половина
торжествует над ложью умов.
И, плечами пожав, Слава Зайцев,
чтобы легче дышать или плакать, —
декольте на груди вырезает,
вниз углом, как арбузную мякоть.
Ты дыши нестеснённо и смело,
очертаньями хороша,
содержанье одежды – тело,
содержание тела – душа.
1977
РУССКО-АМЕРИКАНСКИЙ РОМАНС
И в моей стране, и в твоей стране
до рассвета спят – не спиной к спине.
И одна луна, золота вдвойне,
И в моей стране, и в твоей стране.
И в одной цене, – ни за что, за так,
для тебя – восход, для меня – закат.
И предутренний холодок в окне
не в твоей вине, не в моей вине.
И в твоем вранье, и в моем вранье
есть любовь и боль по родной стране.
Идиотов бы поубрать вдвойне —
и в твоей стране, и в моей стране.
1977
МЕССА-04
Отравившийся кухонным газом
вместе с нами встречал Рождество.
Мы лица не видали гаже
и синее, чем очи его.
Отравила его голубая
усыпительная струя,
душегубка домашнего рая,
несложившаяся семья.
Отравили квартиры и жёны,
что мы жизнью ничтожной зовём,
что взвивается преображённо,
подожжённое Божьим огнём.
Но струились четыре конфорки,
точно кровью дракон истекал,
к обезглавленным горлам дракона
человек втихомолку припал.
Так струится огонь Иоганна,
искушающий организм,
из надпиленных трубок органа,
когда краны открыл органист.
Находил он в отраве отраду,
думал, грязь синевой зацветёт;
так в органах – как в старых ангарах
запредельный хранится полёт.
Мы ль виновны, что пламя погасло?
Тошнота остаётся одна.
Человек, отравившийся газом,
отказался пригубить вина.
Были танцы. Он вышел на кухню,
будто он танцевать не силён,
и глядел, как в колонке не тухнул —
умирал городской василёк.
1977
ПАРОХОД BЛЮБЛЁННЫХ
Пароход прогулочный вышел на свиданье
с голою водой.
Пароход работает белыми винтами.
Ни души на палубе золотой.
Пароход работает в день три смены.
Пассажиры спрятались от шума дня.
Встретили студенты под аплодисменты
режиссёра модного с дамами двумя.
«С кем сменю каюту?» – барабанят дерзко.
Старый барабанщик, чур, не спать!
У такси бывает два кольца на дверцах,
а у олимпийцев их бывает пять.
Пароход воротится в порт, устав винтами.
Задержись, любимый, на пять минут!
Пароход свиданий не ждут с цветами.
На молу с дубиной родственники ждут.
1977
ТРАBМАТОЛОГИЧЕСКАЯ БОЛЬНИЦА
Не «Отче Наш», не обида, не ужас
сквозь мостовую и стужу ночную,
первое, что осенило, очнувшись:
«Чувствую – стало быть, существую».
А в коридоре больничном, как в пристани,
не протестуя, по две на стуле,
тесно сидели суровые истины —
«Чувствую – стало быть, существую».
Боли рассказывают друг другу.
«Мать, – говорю, – подверни полотенце».
Нянчит старуха кормилицу-руку,
словно спеленатого младенца.
Я за тобою, мать малолетняя,
я за тобой, обожженец вчистую,
я не последний, увы, не последний…
Чувствую – стало быть, существую.
«Сын, – утешает, – ключица не бознать что…»
Звякнут прибывшему термосом с чаем.
Тоже обходятся без обезболивающего.
Так существуем, так ощущаем.
Это впадает народное чувство
из каждодневной стихии – в другую…
Этого не рассказал Заратустра —
«Чувствую – стало быть, существую».
Пусть ты расшибся, завтра из гипса
слушая первую птицу земную,
ты понимаешь, что не ошибся:
чувствую – стало быть, существую!
Ты подойдёшь для других незаметно.
Как ты узнала в разлуку такую?
Я поднимусь – уступлю тебе место.
Чувствую – стало быть, существую.
1977
ГОЛОС
Ловите Ротару
в эфирной трансляции,
ловите тревогу
в словах разудалых.
Оставьте воров,
милицейские рации, —
ловите Ротару!
Я видел:
берёза заслушалась в заросли,
надвинув грибы,
как наушников пару,
как будто солистка
на звукозаписи
в себя удалилась…
Ловите Ротару.
Порою
из репертуара мажорного
осветится профиль,
сухой, как берёста,
похожий на суриковскую Морозову,
и я понимаю,
как это непросто.
И волос твой долог,
да голос недолог.
И всех не накормишь,
по стройкам летая.
Народ голодает —
на музыку голод.
И охают бабы —
какая худая!..
1977
ЩИПОК
А. Тарковскому

Блатные москворецкие дворы,
не ведали вы, наши Вифлеемы,
что выбивали матери ковры
плетёной олимпийскою эмблемой.
Не только за кепарь благодарю
московскую дворовую закваску,
что, вырезав на тополе «люблю»,
мне кожу полоснула безопаской.
Благодарю за сказочный словарь
не Оксфорда, не Массачусетса —
когда при лунном ужасе главарь
на танцы шёл со вшитою жемчужиной.
Наломано, Андрей, вселенских дров,
но мы придём – коль свистнут за подмогой…
Давно заасфальтировали двор
и первое свиданье за помойкой.
1977
ЧАСТНОЕ КЛАДБИЩЕ
Памяти Р. Лоуэлла

Ты проходил переделкинскою калиткой,
голову набок, щекою прижавшись к плечу, —
как прижимал недоступную зрению скрипку.
Скрипка пропала. Слушать хочу!
В домик Петра ты вступал близоруко.
Там на двух метрах зарубка, как от топора.
Встал ты примериться под зарубку —
встал в пустоту, что осталась от роста Петра.
Ах, как звенит пустота вместо бывшего тела!
Новая тень под зарубкой стоит.
Клёны на кладбище облетели.
И недоступная скрипка кричит.
В чаще затеряно частное кладбище.
Мать и отец твои. Где же здесь ты?…
Будто из книги вынули вкладыши
и невозможно страничку найти.
Как тебе, Роберт, в новой пустыне?
Частное кладбище носим в себе.
Пестик тоски в мировой пустоте,
мчащийся мимо, как тебе имя?
Прежнее имя, как платье, лежит на плите.
Вот ты и вырвался из лабиринта.
Что тебе тень под зарубкой в избе?
Я принесу пастернаковскую рябину.
Но и она не поможет тебе.
1977
«КОШКИН ЛАЗ» – ЦЕЗАРЬ-ПАЛАС
Зеркало над казино —
как наблюдающий разум,
купольное Оно.
Ход в Зазеркалье ведёт,
называемый «кошкиным лазом», —
«Людям воспрещено!»
По Зазеркалью иду (Пыль. Сторожа с автоматами) —
как по прозрачному льду… Снизу играет толпа.
Вижу затылки людей, словно булыжники матовые.
Сверху лица не видать – разве кто навзничь упал.
По Зазеркалью ведёт Вергилий второй эмиграции.
Вижу родных под собой, сестру при настольном огне.
Вижу себя под собой, на повышенье играющего.
Сколько им ни кричу – лиц не подымут ко мне.
Вижу другую толпу, – уже не под автоматами, —
мартовский взор опустив, вижу другое крыльцо,
где над понурой толпой ясно лежала Ахматова,
небу открывши лицо.
О, подымите лицо, только при жизни, раз в век хоть,
небу откройте лицо для голубого НЕЗЛА!
Это я знаю одно. И позабудьте Лас-Вегас.
Нам в Зазеркалье нельзя.
1977
ДРУГУ
Душа – это сквозняк пространства
меж мёртвой и живой отчизн.
Не думай, что бывает жизнь напрасной.
Как будто есть удавшаяся жизнь.
1977
* * *
Почему два великих поэта,
проповедники вечной любви,
не мигают, как два пистолета?
Рифмы дружат, а люди – увы…
Почему два великих народа
холодеют на грани войны,
под непрочным шатром кислорода?
Люди дружат, а страны – увы…
Две страны, две ладони тяжёлые,
предназначенные любви,
охватившие в ужасе голову
чёрт-те что натворившей Земли!
1977
ГРЕХ
Я не стремлюсь лидировать,
где тараканьи бега.
Пытаюсь реабилитировать
вокруг понятье греха.
Душевное отупение
отъевшихся кукарек —
это не преступление —
великий грех.
Когда осквернён колодец
или Феофан Грек,
это не уголовный,
а смертный грех.
Когда в твоей женщине пленной
зарезан будущий смех —
это не преступленье,
а смертный грех…
Но было б для Прометея
великим грехом – не красть.
И было б грехом смертельным
для Аннушки Керн – не пасть.
Ах, как она совершила
его на глазах у всех —
Россию завороживший
бессмертный грех!
А гениальный грешник
пред будущим грешен был
не тем, что любил черешни,
был грешен, что – не убил.
1977
ЛЮМПЕН-ИНТЕЛЛИГЕНЦИЯ
Опять надстройка рождает базис.
Лифтёр бормочет во сне Гельвеция.
Интеллигенция обуржуазилась.
Родилась люмпен-интеллигенция.
Есть в русском «люмпен» от слова «любит».
Как выбивались в инженера,
из инженеров выходит в люди
их бородатая детвора.
Их в институты не пустит гордость.
Там сатана правит балл тебе.
На место дворника гигантский конкурс —
музы носятся на метле!..
Двадцатилетняя, уже кормящая,
как та княгинюшка на Руси,
русская женщина новой формации
из аспиранток ушла в такси.
Ты едешь бледная – «люминесценция»! —
по тёмным улицам совсем одна.
Спасибо, люмпен-интеллигенция,
что можешь счётчик открыть с нуля!
Не надо думать, что ты без сердца.
Когда проедешь свой бывший дом,
две кнопки, вдавленные над дверцами,
в волненье выпрыгнут молодом…
Тебя приветствуют, как кровники,
ангелы утренней чистоты.
Из инженеров выходят в дворники —
кому-то надо страну мести!
1978
* * *
Неужто это будет всё забыто —
как свет за Апеннинами погас:
людские государства и событья,
и божество, что пело в нас,
и нежный шрамик от аппендицита
из чёрточки и точечек с боков —
как знак процента жизни ненасытной,
небытия невнятных языков?…
1978
* * *
Эти слава и цветы —
дань талантищу.
Любят голос твой, но ты —
всем до лампочки.
Пара падает в траву,
сломав лавочку,
под мелодию твою…
Ты им до лампочки.
Друг на исповедь пришёл,
пополам почти.
Ну а что с твоей душой —
ему до лампочки.
Муза в местной простыне
ждёт лавандово
твой автограф на спине.
Ты ей до лампочки.
Телефонит пол-Руси,
клубы, лабухи —
хоть бы кто-нибудь спросил:
«Как ты, лапочка?»
Лишь врагу в тоске ножа,
в страстной срочности,
голова твоя нужна,
а не творчество.
Но искусство есть комедь,
смысл Ламанческий.
Прежде, чем перегореть —
ярче лампочка!
ЗBЕЗДА НАД МИХАЙЛОBСКИМ
Поэт не имеет опалы,
спокоен к награде любой.
Звезда не имеет оправы
ни чёрной, ни золотой.
Звезду не убить каменюгами,
ни точным прицелом наград.
Он примет удар камер-юнкерства,
посетует, что маловат.
Важны ни хула или слава,
а есть в нём музыка иль нет.
Опальны земные державы,
когда отвернётся поэт.
1978
ЧЁРНАЯ БЕРЁЗА
Лягу навзничь – или это нервы?
От земного сильного огня
тень моя, отброшенная в небо,
наклонившись, смотрит на меня.
Молодая чёрная берёза!
Видно, в Новой Англии росла.
И её излюбленная поза —
наклоняться и глядеть в глаза.
Холмам Нового Иерусалима
холмы Новой Англии близки.
Белыми церковками над ними
память завязала узелки.
В чёрную берёзовую рощу
заходил я ровно год назад
и с одной, отбившейся от прочих,
говорил – и вот вам результат.
Что сказал? «Небесная бесовка,
вам привет от северных сестёр…»
Но она спокойно и бессонно,
не ответив, надо мной растёт.
1979
ИМЕНА
Да какой же ты русский,
раз не любишь стихи?!
Тебе люди – гнилушки,
а они – светляки.
Да какой же ты узкий,
если сердцем не брат
каждой песне нерусской,
где глаголы болят…
Неужели с пелёнок
не бывал ты влюблён
в родословный рифмовник
отчеств после имён?
Словно вздох миллионный
повенчал имена:
Марья Илларионовна,
Злата Юрьевна.
Ты, робея, окликнешь
из имён времена,
словно вызовешь Китеж
из глубин Ильменя.
Словно горе с надеждой
позовёт из окна
колокольно-нездешне:
Ольга Игоревна.
Эти святцы-поэмы
вслух слагала родня,
словно жемчуг семейный
завещав в имена.
Что за музыка стона
отразила судьбу:
и семью, и историю
вывозить на горбу?
Словно в анестезии
от хрустального сна
имя – Анастасия
Николаевна…
1979
НЕBЕЗУХА
Друг мой, настала пора невезения,
глядь, невезуха,
за занавесками бумазейными —
глухо.
Были бы битвы, злобные гении,
был бы Везувий —
нет, вазелинное невезение,
шваль, невезуха.
На стадионах губит горячка,
губят фальстарты —
не ожидать же год на карачках,
сам себе статуя.
Видно, эпоха чёрного юмора,
серого эха.
Не обижаюсь. И не подумаю.
Дохну от смеха.
Ходит по дому моё невезение,
в патлах, по стенке.
Ну полетала бы, что ли, на венике,
вытаращив зенки!
Кто же обидел тебя, невезение,
что ты из смирной,
бросив людские углы и семейные,
стала всемирной?
Что за такая в сердце разруха,
мстящая людям?
Я не покину тебя, невезуха.
В людях побудем.
Вдруг, я увижу, как ты красива!
Как ты взглянула,
косу завязывая резинкой
вместо микстуры…
Как хорошо среди благополучных!
Только там тесно.
Как хороши у людей невезучих
тихие песни!
1979
* * *
Соскучился. Как я соскучился
по сбивчивым твоим рассказам.
Какая наша жизнь лоскутная!
Сбежимся – разбежимся сразу.
В дни, когда мы с тобой развёрстаны,
как крестик ставит заключённый,
я над стихами ставлю звёздочки —
скоро не хватит небосклона!
Ты называешь их коньячными…
Они же – попаданий скученность
по нам палящих автоматчиков.
Шмаляют так – что не соскучишься!
Но больше я всего соскучился
по краю глаза, где смешливо
твой свет проглядывает лучиком
в незагоревшую морщинку.
1979
* * *
Я снова в детстве погостил,
где разорённый монастырь
стоит, как вскинутый костыль.
Мы знали, как живёт змея
и пионервожатая —
лесные бесы бытия!
Мы лакомством считали жмых,
гранаты крали для шутих,
носами шмыг – и в пруд бултых!.
И ловит новая орда
мою монетку из пруда,
чтоб не вернуться мне сюда.
1979
ТАРКОBСКИЙ НА BОРОТАХ
Стоит белый свитер в воротах.
Тринадцатилетний Андрей.
Бей, урка дворовый,
бутцей ворованной,
по белому свитеру
бей —
по интеллигентской породе!
В одни ворота игра.
За то, что напялился белой вороной
в мазутную грязь двора.
Бей белые свитера!
Мазила!
За то, что мазила, бей!
Пускай простирает Джульетта Мазина.
Сдай свитер в абстрактный музей.
Бей, детство двора,
за домашнюю рвотину,
что с детства твой свет погорел,
за то, что ты знаешь
широкую родину
по ласкам блатных лагерей.
Бей щёткой, бей пыром,
бей хором, бей миром
всех «хоров» и «отлов» – зубрил,
бей по непонятному ориентиру.
Не гол – человека забил,
за то, что дороги в стране развезло,
что в пьяном зачат грехе,
что, мяч ожидая,
вратарь назло
стоит к тебе буквой «х».
С великою темью смешон поединок.
Но белое пятнышко,
муть,
бросается в ноги,
с усталых ботинок
всю грязь принимая на грудь.
Передо мной блеснуло азартной фиксой
потное лицо Шки. Дело шло к финалу.
Подошвы двор вытер о белый свитер.
– Андрюха! Борьба за тебя.
– Ты был к нам жестокий,
не стал шестёркой,
не дал нам забить себя.
Да вы же убьёте его, суки!
Темнеет, темнеет окрест.
И бывшие белые ноги и руки
летят, как Андреевский крест.
Да они и правда убьют его! Я переглянулся
с корешом – тот понимает меня,
и мы выбиваем мяч на проезжую
часть переулка, под грузовики. Мячик
испускает дух. Совсем стемнело.
Когда уходил он,
зажавши кашель,
двор понял, какой он больной.
Он шёл,
обернувшись к темени нашей
незапятнанной белой спиной.
Андрюша, в Париже
ты вспомнишь ту жижу
в поспешной могиле чужой.
Ты вспомнишь не урок —
Щипок-переулок.
А вдруг прилетишь домой?
Прости, если поздно. Лежи, если рано.
Не знаем твоих тревог.
Пока ж над страной трепещут экраны,
как распятый твой свитерок.
1979
МОНОЛОГ BЕКА
Приближается век мой к закату —
ваш, мои отрицатели, век.
На стол карты!
У вас века другого нет.
Пока думали очевидцы:
принимать его или как? —
век мой, в сущности, осуществился
и стоит, как кирпич, в веках.
Называйте его уродливым.
Шлите жалобы на Творца.
На дворе двадцатые годы —
не с начала, так от конца.
Историческая симметрия.
Свет рассветный – закатный снег.
Человечья доля смиренная —
быть как век.
Помню, вышел сквозь лёт утиный
инженера русского сын
из Ворот Золотых Владимира.
Посмотрите, что стало с ним.
Бейте века во мне пороки,
как за горести бытия
дикари дубасили Бога.
Специален Бог для битья.
Века Пушкина и Пуччини
мой не старше и не новей.
Согласитесь, при Кампучии —
мучительней соловей.
В схватке века с активной теменью
каков век, таков и поэт.
Любимые современники,
у вас века другого нет…
…Изучать будут век мой в школах,
пока будет земля землёй,
я не знаю, конечно, сколько,
но одно понимаю – мой.
1979
СBЕТ ДРУГА
Я друга жду. Ворота отворил,
зажёг фонарь под скосами перил.
Я друга жду. Глухие времена.
Жизнь ожиданием озарена.
Он жмёт по окружной как на пожар,
как я в его невзгоды приезжал.
Приедет. Над сараями сосна
заранее освещена.
Бежит, фосфоресцируя, кобель.
Ты друг? Но у тебя – своих скорбей…
Чужие фары сгрудят темноту —
я друга жду.
Сказал – приедет после девяти.
По всей округе смотрят детектив.
Зайдёт вражда. Я выгоню вражду —
я друга жду.
Проходят годы – Германа всё нет.
Из всей природы вырубают свет.
Увидимся в раю или аду.
Я друга жду, всю жизнь я друга жду!
Сказал – приедет после девяти.
Судьба, обереги его в пути.
1979
МУЛАТКА
Рыдайте, кабацкие скрипки и арфы,
над чёрною астрой с причёскою «афро»,
что в баре уснула, повиснув на друге,
и стало ей плохо на все его брюки.
Он нёс её, спящую, в туалеты.
Он думал: «Нет твари отравнее этой!»
На кафеле корчилось и темнело
налитое сном виноградное тело.
«О, освободись!.. Я стою на коленях,
целую плечо твоё в мокром батисте.
Отдай мне своё естество откровенно,
освободись же, освободись же,
от яви, чтомутит, от тайны, что мучит,
от музыки, рвущейся сверху бесстыже,
от жизни, промчавшейся и неминучей,
освободись же, освободись же,
освободись, непробудная женщина,
тебя омываю, как детство и роды,
ты, может, единственное естественное —
поступок свободы и воды заботы,
в колечках причёски вода западает,
как в чёрных оправах напрасные линзы,
подарок мой лишний, напрасный подарок,
освободись же, освободись же,
освободи мои годы от скверны,
что пострашней, чем животная жижа
в клоаке подземной, спящей царевной,
освободи же, освободи же…»
Несло разговорами пошлыми с лестницы.
И не было тела светлей и роднее,
чем эта под кран наклонённая шея
с прилипшим мерцающим полумесяцем.
1979
* * *
Я так считаю. А кто не смыслит —
ходи в читальню.
Есть у поэзии и эта миссия,
я так считаю.
1979
* * *
На соловья не шлют доносов скворки,
у них не яд, а песня на устах.
Мне жаль тебя, завистник-стихотворец,
слабак в стихах, ты злобствуешь в статьях.
1979
БЕЗОТЧЁТНОЕ
Изменяйте дьяволу, изменяйте чёрту,
но не изменяйте чувству безотчётному!
Есть в душе у каждого, не всегда отчётливо,
тайное отечество безотчётное.
Женщина замешана в нем темноочёвая,
ты – моё отечество безотчётное!
Гуси ль быстротечные вытянут отточие —
это безотчётное, это безотчётное,
осень ли настояна на лесной рябине,
женщины ль постукают чётками грибными,
иль перо обронит птица неучёная —
как письмо в отечество безотчётное…
Шинами обуетесь, мантией почётною —
только не обучитесь безотчётному.
Без него вы маетесь, точно безотцовщина,
значит, начинается безотчётное.
Это безотчётное, безотчётное
над рисковой пропастью вам пройти нашёптывает.
Когда черти с хохотом вас подвесят за ноги,
«Что ещё вам хочется?» – спросят вас под занавес.
«Дайте света белого, дайте хлеба чёрного
и ещё отечество безотчётное!»
1979
* * *
Я обожаю воздух сосновый!
Сентиментальности – от лукавого.
Вдохните разлуку в себя до озноба,
до иглоукалыванья. До иглоукалыванья.
Вденьте по ветке в каждую иголку,
в каждую ветку вденьте по дереву,
в каждое дерево родину вденьте —
и вы поймёте, почему так колко.
1979
РЕЧЬ ПРИ ПОЛУЧЕНИИ ДОКТОРСКОЙ МАНТИИ B ОБЕРЛИНЕ
Политики повязаны.
Фрейд стар.
Истина – в поэзии,
Фред Старр!
Что мне делать с мантией?
Чай не царский сан.
Может быть, натянете
на дельтаплан?
Может, покатаемся
натощак,
как Мефисто с Фаустом
на плащах?
Чтобы люди обмерли
из долин —
Оберлин, Оберлин,
Оберлин…
Что это написано
in the sky?
«We must love each other
or die».
Это Оден, вычеркнув,
написал
птичками-кавычками
в небесах.
Как ты не сорвался,
Фред Старр?
Как ты не взорвался,
наш шар?
Но пока не пробило,
мы парим —
Оберлин, Оберлин,
Оберлин…
1979
* * *
Будто дверью ошибся,
пахнет розой и «Шипкой»,
будто жизнью ошибся во тьме —
будто ты получил свиданье,
предназначенное не тебе.
Ни за что – это время
и репей на коленке,
вниз сбегающей по тропе, —
удивлённое благодаренье,
предназначенное не тебе.
Благодать без понятья
или камня проклятье,
промахнувшееся в слепоте?
Задушили тебя в объятьях,
предназначенных не тебе.
Эти залы с цветами,
вся Россия за вами
и разбитая песнь на губе —
заповеднейшее свиданье,
предназначенное не тебе.
Отпираться наивно.
Есть, наверное, лифты,
чтоб не лезть на балкон по трубе.
Прости, Господи, за молитвы,
предназначенные не тебе.
1979
* * *
На спинку божия коровка
легла с коричневым брюшком,
как чашка красная в горошек,
налита стынущим чайком.
Предсмертно или понарошке?
Но к небу, точно пар от чая,
душа её бежит отчаянно.
1970
(обратно)

Я ТЕБЯ НИКОГДА НЕ ЗАБУДУ Восьмидесятые

ПАМЯТИ BЛАДИМИРА BЫСОЦКОГО
Не называйте его бардом.
Он был поэтом по природе.
Меньшого потеряли брата —
всенародного Володю.
Остались улицы Высоцкого,
осталось племя в «levi straus»,
от Чёрного и до Охотского
страна неспетая осталась.
Вокруг тебя за свежим дёрном
растёт толпа вечноживая.
Ты так хотел, чтоб не актёром —
чтобы поэтом называли.
Правее входа на Ваганьково
могила вырыта вакантная.
Покрыла Гамлета таганского
землёй есенинской лопата.
Дождь тушит свечи восковые…
Всё, что осталось от Высоцкого,
магнитофонной расфасовкою
уносят, как бинты живые.
Ты жил, играл и пел с усмешкою,
любовь российская и рана.
Ты в чёрной рамке не уместишься.
Тесны тебе людские рамки.
С какою страшной перегрузкой
ты пел Хлопушу и Шекспира —
ты говорил о нашем, русском,
так, что щемило и щепило!
Писцы останутся писцами
в бумагах тленных и мелованных.
Певцы останутся певцами
в народном вздохе миллионном…
1980
МОНАХИНЯ МОРЯ
Я вижу тебя в полдень
меж яблоков печёных,
а утром пробегу —
монахинею моря в мохнатом капюшоне
стоишь на берегу.
Ты страстно, как молитвы,
читаешь километры.
Твой треугольный кроль
бескрайнюю разлуку молотит, как котлеты,
но не смиряет кровь.
Напрасно удлиняешь
голодные дистанции.
Желание растёт.
Как море ни имеешь – его всё недостаточно.
О, спорт! ты – чёрт…
Когда швыряет буря ящики
с шампанским серебряноголовые
– как кулачок под дых,
голая монахиня бесшабашная,
бросаешься под них!
Бледнея под загаром,
ты выйдешь из каскадов.
Потом кому-то скажешь,
вернувшись в города:
«Кого любила?… Море…»
И всё ему расскажешь.
За время поцелуя
отрастает борода.
1980
АННАБЕЛ ЛИ
На мотив Г. Грасса

Я подбираю палую вишню,
падшую Аннабел Ли.
Как ты лежала в листьях подгнивших,
в мухах-синюхах,
скотиной занюхана,
лишняя Аннабел Ли!
Лирика сдохла в пыли.
Не понимаю, как мы могли
пять поколений искать на коленях,
не понимая, что околели
вишни и Аннабел Ли?!
Утром найду, вскрыв петуший желудок,
личико Аннабел Ли.
Как ты лежала чутко и жутко
вместе с личинками, насекомыми,
с просом, заглотанным медальоном,
непереваренная мадонна,
падшая Аннабел Ли!
Шутка ли это? В глазах моих жухлых
от анальгина нули.
Мне надоело круглые сутки, —
жизни прошли! —
в книгах искать, в каннибальских желудках
личико Аннабел Ли.
1980
* * *
Проглядев Есенина, упустивши Пушкина,
думаю, что люди создать должны
«Общество охраны памятников будущего»
параллельно с Обществом старины.
1980
* * *
Ни в паству не гожусь, ни в пастухи,
другие пусть пасут или пасутся.
Я лучше напишу тебе стихи.
Они спасут тебя.
Из Мцхеты прилечу или с Тикси
на сутки, но какие сутки!
Все сутки ты одета лишь в стихи.
Они спасут тебя.
Ты вся стихи – как ты ни поступи —
зачитанная до бесчувствия.
Ради стихов рождаются стихи.
Хоть мы не за искусство для искусства!
1980
ДОЗОРНЫЙ ПЕРЕД ПОЛЕМ КУЛИКОBЫМ
Один в поле воин.
Раз нету второго,
не вижу причины откладывать бой.
Единственной жизнью
прикрыта дорога.
Единственной спичкой гремит коробок.
Один в поле воин. Один в небе Бог.
Вас нет со мной рядом,
дозорных отряда.
Убиты. Отправились в вечный покой.
Две звёздочки сверху
поставите свечкой
тому, кто остался доигрывать бой.
Дай смерти и воли,
волшебное поле.
Я в арифметике не силён.
Не красть вам Россию,
блатные батыи.
И имя вам – свора, а не легион.
И слева, и справа
удары оравы.
Я был одинок среди стужи ночной,
Удары ретивы —
теплей в коллективе!
И нет перспективы мне выиграть бой.
Нет Сергия Радонежского с тобою,
грехи отпустить
и тоску остудить.
Один в поле воин, но если есть поле,
то, значит, вас двое —
и ты не один.
Так русский писатель – полтыщи лет после,
всей грязи назло —
попросит развеять его в чистом поле
за то, что его в сорок первом спасло.
За мною останется поле великое
и тысячелетья побед и невзгод.
Счастливым моим, перерезанным криком
зову тебя, поле!
Поле придёт.
1980
РЕЧЬ
Смертны камень, и воздух,
и феномен человека.
Только текучий памятник
нельзя разложить и сжечь.
Не в пресловутую Лету —
впадаем, как будто в реку, —
в Речь.
Речь моя,
любовница и соплеменница,
какое у тебя протяжное
московское «а»!
Дай мне
стать единицей
твоего пространства и времени —
от Таганки
до песни,
где утонула княжна.
С этого «а»
начинается жизнь моя и тихий амок.
Мы живём в городе
под названьем «Молва».
Сколько в песне
утоплено персиянок!..
«а-а-а»…
С твоим «а» на губах
между нынешними акулами
я проплываю брассом
твою тёмную течь.
Дай мне
достоять от полуночи до Аввакума,
Речь!
Родился я в городе,
под которым Неглинка льётся.
Я с детства слушал
подземный хор,
где подавал мне реплику суфлёр —
из люка
канализационного колодца.
Избегаю понятия «литература»,
но за дар твоей речи
отдал голову с плеч.
Я кому-то придурок,
но почувствовал шкурой,
как двадцатый мой век
на глазах
превращается
в Речь.
Его тёмное слово,
пока лирики телятся,
я сказал по разуму своему
на языке сегодняшней
русской интеллигенции,
перед тем как вечностью
стать ему.
И ни меч, ни червь
не достанут впадающих в Лету,
тех, кто смог твоим «а»,
словно яблочком,
губы обжечь.
Благодарю, что случился
твоим кратким поэтом,
моя русская Речь!
1980
* * *
Был бы я крестным ходом,
я от каждого храма
по городу ежегодно
нёс бы пустую раму.
И вызывали б слёзы,
и попадали б в раму
то святая берёза,
то реки панорама.
Вбегала бы в позолоту
женщина, со свиданья
опаздывающая на работу,
не знающая, что святая.
Левая сторона улицы
видела бы святую правую.
А та, в золотой оправе,
глядя на неё, плакала бы.
1980
ПЕРЕЕЗД
Поднял глаза я в поисках истины,
пережидая составы товарные.
Поперёк неба было написано:
«Не оставляй меня».
Я оглянулся на леса залысины —
что за привычка эпистолярная?
«Не оставляй меня», – было написано
на встречных лицах. «Не оставляй меня».
«Не оставляй», – из окошек лабали.
Как край полосатый авиаоткрытки,
мелко дрожал слабоумный шлагбаум:
«Не оставляй…» Было всё перекрыто.
Я узнаю твою руку заранее.
Я побежал за вагонным вихлянием.
Мимо платформы «Не оставляй меня»
плыли составы «Не оставляй меня».
МИЛЛИОН РОЗ
Жил-был художник один,
домик имел и холсты.
Но он актрису любил,
ту, что любила цветы.
Он тогда продал свой дом —
продал картины и кров, —
и на все деньги купил
целое море цветов.
Миллион, миллион, миллион алых роз
из окна видишь ты.
Кто влюблён, кто влюблён, кто влюблён – и всерьёз! —
свою жизнь для тебя превратит в цветы.
Утром встаёшь у окна —
может, сошла ты с ума?
Как продолжение сна
площадь цветами полна.
Похолодеет душа —
что за богач там чудит?
А за окном без гроша
бедный художник стоит.
Встреча была коротка.
В ночь её поезд увёз.
Но в её жизни была
песня безумная роз.
Прожил художник один.
Много он бед перенёс.
Но в его жизни была
целая площадь из роз.
1981
УСТЬЕ ПРЕДЧУBСТBИЙ
1
Где я последние дни ни присутствую,
по захолустьям жизни забитой, —
будто находишься в устье предчувствий,
переходящем в море событий.
Всё, что оплакал, сбывается бедственно.
Ночью привидится с другом разлука.
Чувство имеет обратное действие.
Утром приедешь – нет его, друга.
Утро приходит за кукареканьем.
О, не летайте тем самолётом!
Будто сначала пишется реквием,
а уж потом всё идёт как по нотам.
Все мои споры ложатся на решку.
Думать – опасно.
Только подумаю, что ты порежешься, —
боже! – вбежала с порезанным пальцем.
Ладно, когда б это было предвиденьем.
Самая мысль вызывает крушенье.
Только не думайте перед вылетом!
Не сомневайтесь в друге душевном!
Не сомневайтесь, не сомневайтесь
в самой последней собаке на свете.
Чувством верните её из невнятиц —
чтоб не увидеть ногтей синеватых —
верьте…
2
Шёл я вдоль русла какой-то речушки,
грустью гонимый. Когда же очухался,
время стемнело. Слышались листья:
«Мы – мысли!»
Пар подымался с притока речушки:
«Мы – чувства!»
Я заблудился, что было прискорбно.
Степь начиналась. Идти стало трудно.
Суслик выглядывал перископом
силы подземной и непробудной.
Вышел я к морю. И было то море
как повторенье гравюры забытой —
фантасмагория на любителя! —
волны людей были гроздьями горя,
в хоре утопших, утопий и мора
город порхал электрической молью,
трупы истории, как от слабительного,
смыло простором любви и укора.
море моею питалось рекою.
Чувство предшествовало событью.
Круглое море на реку надето,
будто на ствол крона шумного лета,
или на руку боксёра перчатка,
или на флейту Моцарт печальный,
или на душу тела личина, —
чувство являлось первопричиной.
«Друг, мы находимся в устье с тобою,
в устье предчувствий —
там, где речная сольётся с морскою,
выпей из устья!
Видишь, монетки в небе мигают.
Звёзды зовутся.
Эти монетки бросил Гагарин,
чтобы обратно в небо вернуться…»
Что это было? Мираж над пучиной?
Или замкнулся с душой мировою?
Что за собачья эта кручина —
чуять, вернее, являться причиной?…
И окружающим мука со мною.
1980
ИНСТРУКЦИЯ
Во время информационного взрыва,
если вы живы,
что редко, —
накрывайтесь «Вечёркой» или районным
«Призывом»
и не думайте о тарелках.
Во время информационного взрыва
нет пива,
нет рыбы, есть очередь за чтивом.
Мозги от чёрного детектива
усыхают, как черносливы.
Контуженные информационным взрывом,
мужчины становятся игривы и вольнолюбивы,
суждены им благие порывы,
но
свершить ничего не дано,
они играют в подъездах трио,
уходят в домино
или кассетное кино.
Сфинкс, реши-ка наши кроссворды!
Человечество утроилось.
Информированные красотки
перешли на запоминающее устройство.
Музыкальные браконьеры
преодолевают звуковые барьеры.
Многие трупы
записываются в тургруппы.
Информационные графоманы
пишут, что диверсант Румянов,
имя скрыв,
в разных городах путём обманов
подготавливает демографический взрыв.
Симптомы:
тяга к ведьмам, спиритам и спиртному.
Выделяется колоссальная духовная энергия,
вызывают дух отца Сергия.
Над Онегою
ведьмы в очереди зубоскалят:
почему женщин не берут на «Скайлэб»?
Астронавт NN к полёту готов,
и готов к полёту спирит Петров.
Как прекрасно лететь над полем
в инфракрасном плаще с подбоем!
Вызывает следователь МУРа
дух бухгалтера убиенного.
Тот после допроса хмуро
возвращается в огненную геенну.
Над трудящимися Севера
писательница, тепло встреченная,
тарахтит, как пустая сеялка
разумного, доброго, вечного…
Умирает век – выделяется его биополе.
Умирает материя – выделяется дух.
Над людьми проступают идея и воля.
Лебединою песней летит тополиный пух.
Я, один из преступных прародителей
информационного взрыва,
вызвавший его на себя,
погибший от правды его и кривды,
думаю останками лба:
мы сами сажали познанья яблони,
кощунственные неомичурины.
Нам хотелось правды от Бога и дьявола!
Неужто мы обмишурились?
Взрыв виновен, и, стало быть, мы виновны, —
извините издержки наших драк.
Но в прорывы бума вошёл феномен —
миллионные Цветаева и Пастернак.
Что даст это дерево взрыва,
привитое в наши дни
к антоновскому наиву
читающей самой страны?
Озёрной, интуитивной,
конкретной до откровенья…
Голову ампутируйте,
чтоб в душу не шла гангрена.
Подайте калеке духовной войны!
Сломанные судьбы – издержки игр.
Мы с тобой погибли от информационной войны.
Информационный взрыв – бумажный тигр.
…Как тихо после взрыва! Как вам здорово!
Какая без меня вам будет тишина…
Но свободно залетевшее
иррациональное зёрнышко
взойдёт в душе озёрного пацана.
И всё будет оправдано этими очами —
наших дней запутавшийся клубок.
В начале было Слово. Он всё начнёт сначала.
Согласно информации, слово – Бог.
1981
* * *
– Вы читали? – задавили Челентано!
– Вы читали, на эстраде шарлатаны?
– Вы читали, в президенты кого выбрали?
– Не иначе это Джуна. Чую фибрами.
– В одной школьнице во время медосмотра
обнаружили Людовика Четвёртого!
Начиталась. Наглоталась эпохально…
– Вы читали? – биополе распахали.
– Если хочется вам криночку коровьего,
о нём можно прочитать у Григоровича.
– Мы до дырок Окуджаву зачитали.
Вы видали? Шёл потёртый… Мы в печали.
– Вы считали, с кем жила Анна Андреевна?
– А с кем не жил Александр Блок, считали?
– Вы считаете Москву большой деревней?
– Нет. Но я люблю её, избу-читальню.
1981
BОЗДУШНЫЕ ЛЫЖИ
Я водные лыжи почти ненавижу,
когда надеваю воздушные лыжи.
Полжизни вложил я в воздушные лыжи,
полнеба за трос вырывая двужильно.
Мои провозвестники кончили грыжей,
воздушные лыжи со мною дружили.
Ты плаваешь слабо, мой гибкий товарищ,
ты воздух хватаешь, как водная лилия.
На водные доски тебя не поставишь.
Я ставлю тебя на воздушные лыжи.
Не ешь до звезды. И питайся любовью,
сдирая лодыжки о воздух и крыши.
Семья тебя кроет спириткой бесстыжей
за то, что познала воздушные лыжи.
Пойми, что энергия – та же материя.
Ладошка твоя щурит свет Моны Лизы.
Но только одна не катайся. Смертельно!
Когда я уснул, ты взяла мои лыжи.
Я видел тебя над Парижем и Вяткой.
Прощай! Я живою тебя не увижу.
Лишь всплыли на небе пустом необъятно,
как стрелки часов, две скрещённые лыжи.
Моё преступленье ужасно. Я спятил.
Ты же —
жива. Ты по небу катаешь на пятке.
Зачем ты сломала воздушные лыжи?
1981
ТРУБАДУРЫ
Пусть наше дело давно труба,
пускай прошли вы по нашим трупам,
пускай вы живы, нас истребя,
вы были – трупы, мы были – трубы!
Средь исторической немоты
какой божественною остудой
в нас прорыдала труба Судьбы!
Вы были – трусы, мы были – трубы.
Вы стены строили от нас затем,
что ваши женщины от нас в отрубе,
но проходили мы сквозь толщу стен,
на то и трубы!
Пока будили мы тишину,
подкрались нежные душегубы,
мы лишь успели стряхнуть слюну…
Живые трупы. Мёртвые трубы.
Мы трубадуры от слова «дуры».
Вы были правы, нас растоптавши.
Вы заселили все кубатуры.
Пространство – ваше. Но время – наше.
Разве признаетесь вы себе
в звуконепроницаемых срубах,
что вы завидуете трубе?
Живите, трупы. Зовите, трубы!
1981
ПОДПИСКА
Подписываюсь на Избранного
читателя.
Подписываюсь на исповедь
мыслителя из Чертанова.
Подпишите меня на Избранного,
властителя дум.
Я от товарища Визбора!
Читательский бум.
Кассеты рынок заполнили.
Сквозь авторов не протиснуться.
Подписывают на Полного,
на Избранного не подписывают.
Подписывают на двухтомную
любительницу в переплёте,
в её эпопеях утонете,
но до утра не прочтёте.
Подписывают на лауреата премии
за прочтение неогения.
Подписывают на обои,
где краской тома оттиснуты.
Весь город стоит за Тобою.
Я отдал жизнь за подписку.
Подпишите меня на русскую
дорогу, что мною избрана!
Подписываюсь в нагрузку
на двух спекулянтов избами.
Подписываюсь без лимита
на народ, что живёт и мыслит,
за Осипа, Велимира,
Владимира и Бориса.
Подпишите меня на повести,
слушаемые ночами,
что с полок общего поезда,
как закладки, висят ступнями.
На судьбы без переплёта —
бакенщика в Перемышле,
чьи следы не перепьёте,
но сердцем всё перепишите.
Подпишите на запрещённого
педсоветом юнца-читателя,
кто в белом не видит чёрного,
но радугу – обязательно.
На технаря сумасшедшего,
что на печать не плачется,
пишет стихи на манжетах
и отдаёт их в прачечную.
Читательницы недогматки!
С авоськой у рынка Центрального!
Невыплаканные Ахматовы,
тайные мои Цветаевы.
Решительные мужчины —
отнюдь не ахматовцы —
мыслящие немашины.
Спасут вас – и отхохмятся.
Валентина Александровна Невская,
читчица Первой образцовой!
Румянец ваш москворецкий
станет совсем пунцовым.
Над этой строкой замешкаетесь,
своё имя прочтя в гарнитуре.
Без Валентины Невской
нет русской литературы.
Над Вами Есенин в рамке.
Он читчик был Образцовой!
Стол Ваш выложен гранками,
словно печь изразцовая.
Стихи въелись в пальцы резко.
Литературу не делают в перчатках.
Читайте книги Невской,
княгини книгопечатанья!
Германия сильна Лютером.
Двадцатые годы – Татлиным.
Штаты сильны компьютером.
Россия – читателем.
Он разум и совесть будит.
Кассеты наладили.
В будущем книг не будет.
Но будут читатели.
1982
B ТОПОЛЯХ
Эти встречи второпях,
этот шёпот торопливый,
этот ветер в тополях —
хлопья спальни тополиной!
Торопитесь опоздать
на последний рейс набитый.
Торопитесь обожать!
Торопитесь, торопитесь!
Торопитесь опоздать
к точным глупостям науки,
торопитесь опознать
эти речи, эти руки.
Торопитесь опоздать,
пока живы – опоздайте.
Торопитесь дать под зад
неотложным вашим датам…
Господи, дай опоздать
к ежедневному набору,
ко всему, чья ипостась
не является тобою!..
Эти шавки в воротах.
Фары вспыхнувшим рапидом.
У шофёра – второй парк.
Ты успела? Торопитесь…
1982
* * *
Ты мне никогда не снишься.
Живу Тобой наяву.
Снится всё остальное.
И это дурные сны.
Спишь на подушке ситчика.
Вся загорела слишком.
Дышит, как чайное ситечко,
выбритая подмышка.
Набережная Софийская!
Двери балконной скрип.
Медвяная метафизика
пахнущих Тобой лип.
1982
РЕДКИЕ КРАЖИ
Обнаглели духовные громилы!
На фургон с Цветаевой совершён налёт.
Дали кляп шоферу —
чтоб не декламировал.
Драгоценным рифмам настаёт черёд.
Значит, наступают времена Петрарки,
когда в масках грабящие мужи
кареты перетряхивали
за стихов тетрадки,
Масскультурники вынули ножи.
Значит, настало время воспеть Лауру
и ждать,
что придёт в пурпурном
подводном шлеме Дант.
У бандитов тоже есть дни культуры.
Угнал вагон Высоцкого какой-то дебютант.
Запирайте тиражи,
скоро будут грабежи!..
«Граждане,
давайте воровать и спекулировать,
и из нас появится Франсуа Вийон!
Он издаст трагичную «Избранную лирику».
Мы её своруем и боданём.
Одному поэту проломили череп,
вытащили песни лесных полян,
и его застенчивый щегловый щебет
гонит беззастенчивый спекулянт.
А другой сам продал голос свой таранный.
Он теперь без голоса – лишь хлюп из гланд.
Спекулянт бывает порой талантлив.
Но талант не может быть спекулянт.
Но если быть серьёзным – Время ждёт таланта.
Пригубляйте чашу с молодым вином.
Тьма аквалангистов, но нету Данта.
Кое-кто ворует —
но где Вийон?
1982
КУЗНЕЧИК
М. Чаклайсу

Сыграй, кузнечик, сыграни,
мой акустический кузнечик,
и в этих музыках вкуснейших
луга и август сохрани.
Сыграй лесную синеву,
органы лиелупских сосен
и счастье женщины несносной,
которым только и живу.
Как сладостно обнявшись спать!
А за окошком долго-долго
в колках древесных и восторгах
заводит музыку скрипач…
Сыграй зелёный меломан.
Роман наш оркестрован грустью,
не музыкальная игрушка,
но тоже страшно поломать.
И нам, когда мы будем врозь,
дрожа углами ног нездешних,
приснится крохотный кузнечик —
как с самолёта Крымский мост.
Сыграй, кузнечик, сыграни…
Ведь жизнь твоя ещё короче,
чем жизни музыкантов прочих,
хоть и не вечные они.
ШЕКСПИРОBСКИЙ СОНЕТ
Зову я смерть. Мне видеть невтерпёж…
Да жаль тебя покинуть, милый друг.
Перевод С. Маршака

Охота сдохнуть, глядя на эпоху,
в которой честен только выпивоха,
когда земля растащена по крохам,
охота сдохнуть, прежде чем все сдохнут.
Охота сдохнуть, слыша пустобрёха.
Мораль читают выпускницы Сохо.
В невинность хам погрузится по локоть,
хохочет накопительская похоть,
от этих рыл – увидите одно хоть —
охота сдохнуть…
Да, друга бросить среди этих тварищ —
не по-товарищески.
Давно бы сдох я в стиле «де-воляй»
но страсть к тебе с убийствами
в контрасте.
Я повторяю: «Страсти доверяй»,
trust – страсти!
Да здравствует от этого пропасть!
Все за любовь отчитывать горазды,
конечно, это пагубная страсть —
trust – страсти!
Власть упадёт. Продаст корысть ума.
Изменят форму транспортные трассы.
Траст-страсти, ты не покидай меня —
траст-страсти!
1983
СОН
Я шёл вдоль берега Оби,
я селезню шёл параллельно.
Я шёл вдоль берега любви,
и вслед деревни мне ревели.
И параллельно плачу рек,
лишённых лаянья собачьего,
финально шёл XX век,
крестами ставни заколачивая.
И в городах, и в хуторах
стояли Инги и Устиньи,
их жизни, словно вурдалак,
слепая высосет пустыня.
Кричала рыба из глубин:
«Возьми детей моих в котомку,
но только реку не губи!
Оставь хоть струйку для потомства».
Я шёл меж сосен голубых,
фотографируя их лица, —
как жертву, прежде чем убить,
фотографирует убийца.
Стояли русские леса,
чуть-чуть подрагивая телом.
Они глядели мне в глаза,
как человек перед расстрелом.
Дубы глядели на закат.
Ни Микеланджело, ни Фидий,
никто их краше не создаст.
Никто их больше не увидит.
«Окстись, убивец-человек!» —
кричали мне, кто были живы.
Через мгновение их всех
погубят ядерные взрывы.
«Окстись, палач зверей и птиц,
развившаяся обезьяна!
Природы гениальный смысл
уничтожаешь ты бездарно».
И я не мог найти Тебя
среди абсурдного пространства,
и я не мог найти себя,
не находил, как ни старался.
Я понял, что не будет лет,
не будет века двадцать первого,
что времени отныне нет.
Оно на полуслове прервано…
Земля пустела, как орех.
И кто-то в небе пел про это:
«Червь, человечек, короед,
какую ты сожрал планету!»
…Потом мне снился тот порог,
где, чтоб прикончить Землю скопом,
как в преисподнюю звонок,
дрожала крохотная кнопка.
Мне не было пути назад.
Вошёл я злобно и неробко —
вместо того чтобы нажать,
я вырвал с проводами кнопку!
1983
МАТЬ
Я отменил материнские похороны.
Не воскресить тебя в эту эпоху.
Мама, прости эти сборы повторные.
Снегом осело, что было лицом.
Я тебя отнял у крематория
и положу тебя рядом с отцом.
Падают страшные комья весенние
Новодевичьего монастыря.
Спят Вознесенский и Вознесенская —
жизнью пронизанная земля.
То, что к тебе прикасалось, отныне
стало святыней.
В сквере скамейки, Ордынка за ними
стали святыней.
Стал над берёзой екатерининской
свет материнский.
Что ты прошла на земле Антонина?
По уши в ландыши влюблена,
интеллигентка в косынке Рабкрина
и ермоловская спина!
В скрежет зубовный индустрий и примусов,
в мире, замешанном на крови,
ты была чистой любовью, без примеси,
лоб-одуванчик, полный любви.
Ты – незамеченная Россия,
ты охраняла очаг и порог,
беды и волосы молодые,
как в кулачок, зажимая в пучок.
Как ты там сможешь, как же ты сможешь
там без родни?
Носик смешливо больше не сморщишь
и никогда не поправишь мне воротник.
Будешь ночами будить анонимно.
Сам распахнётся ахматовский томик.
Что тебя мучает, Антонина,
Тоня?
В дождь ты стучишься. Ты не простудишься.
Я ощущаю присутствие в доме.
В тёмных стихиях ты наша заступница,
Тоня…
Рюмка стоит твоя после поминок
с корочкой хлебца на сорок дней.
Она испарилась наполовину.
Или ты вправду притронулась к ней?
Не попадает рифма на рифму,
но это последняя связь с тобой!
Оборвалось. Я стою у обрыва,
малая часть твоей жизни земной.
«Благодарю тебя, что родила меня
и познакомила этим с собой,
с тайным присутствием идеала,
что приблизительно звали – любовь.
Благодарю, что мы жили бок о бок
в ужасе дня или радости дня,
робкой любовью приткнувшийся лобик —
лет через тысячу вспомни меня».
Я этих слов не сказал унизительно.
Кто прочитает это, скорей
матери ландыши принесите.
Поздно – моей, принесите – своей.
1983
ПЕРBАЯ ЛЮБОBЬ
Мы были влюблены.
Под бабкиным халатом
твой хмурился пупок среди такой страны!
И водка по ножу
стекала в сок томатный,
не смешиваясь с ним.
Мы были влюблены.
Мы были влюблены. Сожмись, комок свободы!
А за окном луны, понятный для собак,
невидимый людьми,
шёл не Христос по водам —
по крови деспот шёл в бесшумных сапогах.
Плевался кровью кран под кухонною кровлей.
И умывались мы, не ведая вины.
Струилась в нас любовь, не смешиваясь с кровью.
Прости, что в эти дни
мы были влюблены.
1985
ИПАТЬЕBСКАЯ БАЛЛАДА
Морганатическую фрамугу
выломал я из оконного круга,
чем сохранил её дни.
Дом ликвидировали без звука.
Боже, царя храни!
Этот скрипичный ключ деревянный,
свет заоконный, узор обманный,
видели те, кто расстрелян, в упор.
Смой фонограмму, фата-моргана!
У мальчугана заспанный взор…
Аж кислотой, сволота, растворили…
– Дети! Как формула дома Романовых?
– H2SO4!
Боже, храни народ бывшей России!
Серные ливни нам отомстили.
Фрамуга впечаталась в серых зрачках
мальчика с вещей гемофилией.
Не остановишь кровь посейчас.
Морганатическую фрамугу
вставлю в окошко моей лачуги
и окаянные дни протяну
под этим взглядом, расширенным мукой
неба с впечатанною фрамугой.
Боже, храни страну.
Да, но какая разлита разлука
в формуле кислоты!
И утираешь тряпкою ты
дали округи в рамефрамуги
и вопрошающий взор высоты.
1985
БЕСЕДА B РИМЕ
Я спросил у папы римского:
«Вы верите в тарелки?»
Улыбнувшись, как нелепости,
мне ответил папа:
«Нет».
И Христос небес касался,
лёгкий, как дуга троллейбуса,
чтоб стекала к нам энергия,
движа мир две тыщи лет.
В Папскую библиотеку
дух Иванова наведывался.
И шуршал рукав папирусный.
Был по времени обед.
Где-то к Висле мчались лебеди.
Шла сикстинская побелка.
И на дне реки познания
поблёскивал стилет.
Пазолини вёл на лежбище
по Евангелью и Лесбосу.
Боже, где надежда теплится?
Кому вернуть билет?
Бах ослеп от математики,
если только верить Лейбницу.
И сибирской группы «Примус»
римский пел эквивалент.
Округлив иллюминаторы,
в виде супницы и хлебницы
проплыла капелла Паццы,
как летающий объект.
В небесах на телеспутнике
Си-би-эс сражалось с Эй-би-си.
Жили жалко. Жили мелко.
Не было идей.
Землю, как такси по вызову,
ждала зелёная тарелка.
Кто-то в ней спросил по рации:
«Вы верите в людей?»
1986
Я ПЕРЕBЁЛ СТИХОТBОРЕНЬЕ «ТЬМА» КАК «ЯДЕРНАЯ ЗИМА»
«I had а dream which was not all а dream…» [1]
Я в дрёму впал. Но это был не сон.
Послушайте! Нам солнце застил дым,
с другого полушария несом.
Похолодало. Тлели города.
Голодный люд сковали холода.
Горел лес. Падал. О, земля сиротств —
«Rayless and pathless and the icy Earth…» [2]
И детский палец, как сосулька, вмёрз.
Что разумел хромающий гяур
под понижением температур?
Глядела из промёрзшего дерьма
ядерная зима.
Ядерная зима, ядерная зима…
Наука – это явление лишь год как узнала сама.
Превратится в сосульку
победившая сторона.
Капица снял мне с полки байроновские тома.
Байрона прочитайте! Чутьё собачее строф.
Видно, поэт – барометр
климатических катастроф.
«I had а dream», – бубнил как пономарь
поэт. Никто его не понимал.
Но был документален этот плач,
как фото в «Смене» или «Пари матч».
В том восемьсот пятнадцатом году
взорвался в Индонезии вулкан.
И всю Европу мгла заволокла
от этого вулкана. Как в бреду.
«Затменье сердца, – думал он. – Уйду».
Он вышел в сад. Июнь. Лежал в саду
пятнадцатисантиметровый снег.
И вдруг он понял, лишний человек,
что страсть к сестре, его развод с женой —
всё было частью стужи мировой.
Так вот что байронизмом звали мы —
предчувствие ядерной зимы!
(И Мэри Шелли ему в тот же день
впервые прочитала «Франкенштейн».)
Свидетельствует Байрон. «Лета нет.
Всё съедено. Скелета жрёт скелет,
кривя зубопротезные мосты.
Прости, любовь, земля моя, прости!
«I had а dream».
Леса кричат: «Горим!»
Я видел сон… А люди – жертвы псов.
Хозяев разрывают на куски.
И лишь один, осипнув от тоски,
хозяйки щёку мёртвую лизал,
дышал и никого не подпускал.
Сиротский пёс! Потом и он замёрз.
«Rayless and pathless and the icy Earth…»
Ты был последним человеком, пёс!»
Поэт его не называет «dog».
То, может, Бог?
Иль сам он был тем псом?
«Я видел сон. Но это был не сон.
Мы гибнем от обилия святых,
не свято спекулируя на них.
Незримый враг торжествовал во мгле.
Горело «Голод» на его челе».
Тургенев перевёл сии слова.
Церковная цензура их сняла,
быть может прочитав среди темнот:
«Настанет год, России чёрный год…»
«Как холодает! Гады из глубин
повылезали. Очи выел дым
цивилизации. Оголодал упырь.
И человек забыл, что он любил.
Всё опустело. Стало пустотой,
что было лесом, временем, травой,
тобой, моя любимая, тобой,
кто мог любить, шутить и плакать мог —
стал комом глины, амока комок!
И встретились два бывшие врага,
осыпав пепел родины в руках,
недоумённо глянули в глаза —
слёз не было при минус сорока —
и, усмехнувшись, обратились в прах».
С. П. Капица на телемосту
кричал в глухонемую пустоту:
«От трети бомб – вы все сошли с ума! —
наступит ядерная зима.
Погубит климат ядерный вулкан…»
Его поддерживает Саган.
Вернёмся в текст. Вокруг белым-бело.
Вулкана изверженье привело
к холере. Триста тысяч унесло.
Вот Болдина осеннее село,
где русский бог нам перевёл: «Чума…»
Ядерная зима, ядерная зима —
это зима сознанья, проклятая Колыма,
ну, неужели скосит, – чтобы была нема, —
Болдинскую осень ядерная зима?!
Бесчеловечный климат заклиненного ума,
всеобщее равнодушье, растущее, как стена.
Как холодает всюду! Валит в июле снег.
И человеческий климат смертен, как человек.
Станет Вселенная Богу одиночкою, как тюрьма.
Богу снится, как ты с ладошки
земляникой кормишь меня.
Неужто опять не хлынет ягодный и грибной?
Не убивайте климат ядерною зимой!
Если меня окликнет рыбка, сверкнув, как блиц,
«Дайте, – отвечу, – климата
человечного без границ!»
Модный поэт со стоном
в наивные времена
понял твои симптомы,
ядерная зима.
Ведьмы ли нас хоронят
в болдинском вихре строф?
Видно, поэт – барометр
климатических катастроф.
Пусть всемогущ твой кибер,
пусть дело моё – труба,
я протрублю тебе гибель,
ядерная зима!
Зачем же сверкали Клиберн,
Рахманинов, Баланчин?
Не убивайте климат!
Прочтите «I had а dream…»
Я видел сон, which was not аll а dream.
Вражда для драки выдирает дрын.
Я жизнь отдам, чтобы поэта стон
перевести: «Всё это только сон».
1987
ТРЕЩИНА
Я дерево вкопал
в национальный парк.
В моих ушах звенит
национальный стыд.
Кто замутняет ход
национальных вод?
Бьёт в ноздри мне из недр
национальный дух,
национальный кедр,
национальный дуб.
Светает среди верб
национальный серп.
Полз в яблоневый сад
донациональный гад.
С холма на сериал
полуслепых полян
хрусталиком сиял
национальный храм.
Бесчеловечий дух
соединил в веках
Блаженного петух
с чалмами и в крестах.
Пней поднебесный тир.
Озёрный Левитан.
И небосклон из дыр
озонных трепетал.
Вдруг Божий белый свет
рассыпался в момент
на центробежный спектр
национальных лент.
Всё резче и красней
белки моих друзей.
И зреет, сроки скрыв,
национальный взрыв.
1987
* * *
Во время взлёта и перед бураном
мои душа и уши не болят —
болит какой-то совестибулярный,
не ясный для науки аппарат.
Когда, снижаясь, подлетаю к дому,
я через дно трепещущее чую,
как самолёт с жестяною ладонью
энергию вбирает полевую.
Читаю ль тягомотину обычную
или статьи завистливую рвотину,
я думаю не об обидчике, —
что будет с родиной?
Неужто и она себя утратит —
с кукушкой над киржацкою болотиной —
и распадётся, как Урарту, —
что будет с родиной?
Не административная система —
блеск её вёрст, на спиннинги намотанный.
Она за белой церковью синела
нерадиоактивною смородиной.
Я не хочу, чтобы кричала небу
чета берёз, белеющих в исподнем.
Отец и мать в моих проснулись генах:
«Что будет с родиной?»
1988
* * *
Я открываю красоту
не как иные очевидцы —
лишь для того её найду,
чтобы с Тобою поделиться.
Увижу ль черносливной косточкой
край Корсики с полёта птицы,
мне сразу возвратиться хочется,
чтобы с Тобою поделиться.
Увижу ли на небе ноготь,
Тобой остриженный, прилипший,
и сердце начинает ёкать,
хоть всем не скажешь из приличий.
Дождливый ёжик по тропе
мерцает, световоды будто.
Я всё равно вернусь к Тебе,
хотя пути уже не будет.
Зрачки наполнив красотой,
чтоб не пролить, сожму ресницы.
К Тебе я добреду слепой,
чтобы собою поделиться.
Сосем иная тишина
та, что предшествовала слову, —
чем поцелованная словно,
что музыкой напоена.
1988
* * *
Тебе на локоть села стрекоза
и крыльями перебирает —
как будто кожи близорукие глаза
спокойно стёкла примеряют.
1988
ГОЛУБОЙ ПОГУБАЙ
К нам вселился голубой
Погубай.
Он умылся под струёй,
Покупай.
Всех обидел голубой
Обругай.
Наряжается, как площадь Пигаль.
Ночью кашляет, как Баба Ягай.
Был по телику художник Хукасай.
Его имя переврал Хулигай.
Хулигай, Хулигай!
Сам дурак – не покупай!
Он, как трубка телефонная,
висит.
Целый день, не уставая, говорит.
Он с Австралиею подсоединён.
Вечно занят голубой телефон.
Что ты ищешься у гостя в голове? —
может, мысль обнаружишь или две.
Тебя били, Хулигай.
Ты всё одно
говорил: ищу жемчужное зерно.
А вчера он заболел, Погибай,
Видно, мысль плохую съел невзначай!..
«У меня от кошки сердце болит.
Аллергия от неё», – говорит.
1989
РЕГТАЙМ
Полюбите пианиста!
Хоть он с виду неказистый
и умеет плавать как топор.
Не спешите разрыдаться —
жизнь полна импровизаций.
Гениальным может быть тапёр.
Чёрный клавиш – белый клавиш.
Всё, что было не поправишь.
Он ещё не Рихтер и не Лист.
Полюбите пианиста!
«Быстро. Быстро. Очень быстро!» —
современной музыки девиз.
Но однажды вдруг возникла
чемпионка мотоцикла —
забежала в зал без всяких дел.
И сказала: «Завтра ралли.
Догоните на рояле!»
И рояль за нею полетел.
И взлетел он на рояле,
нажимая на педали.
У рояля есть одно крыло.
Все машины поотстали.
Стал он чемпионом ралли,
хоть в рояле тысяча кило.
Полюбите пианиста,
закажите «Вальс-мефисто»
и летайте ночи напролёт.
Не спешите изумляться,
жизнь полна импровизаций,
с ним в оркестре гонщица поёт.
1983
* * *
Гора решенья. И гора страданья.
И за спиной Восток.
Сквозь гору проступает тайная
цепочка из крестов.
Он там пятнадцать остановок сделает,
припав к камням,
как поцелуи осыпают тело
от уст к устам.
Он на гору размяться выйдет,
и над второй горой
он, словно в зеркале, увидит
крест теневой.
И в спину бьющее светило,
на облако отбросив тень,
Его на небо пригвоздило.
Так по сей день:
«Пётр отречётся.
Страшной дисциплиною
я форму крестную приму.
От рук моих светящиеся линии
продлятся в космос и на Колыму.
Ученики, к чему рыданья?
Я так решил. Не отойти.
Рейсшина моего страданья
прочертит человечеству пути».
25 октября 1989
* * *
Оправдываться – не обязательно.
Не дуйся, мы не пара обезьян.
Твой разум не поймёт – что объяснять ему?
Душа ж всё знает – что ей объяснять?
1980
ПЕСНЯ НА БИС
Концерт давно окончен,
но песня бесконечна.
Снял звукооператор уставший микрофон.
Я вместо микрофона
спою в бутон тюльпана!
на сцене мировой.
Я вам спою ещё на бис —
не песнь свою, а жизнь свою.
Нельзя вернуть любовь и жизнь.
Но я артист.
Я повторю.
Спасибо за тюльпан,
за то, что пело в нас,
спасибо за туман
твоих опять влюблённых серых глаз.
Я повторю судьбу на бис.
Нам только раз в земном краю
дарует Бог любовь и жизнь.
Но я не Бог.
Я повторю.
1981
СBЕТ
Можно и не быть поэтом
но нельзя терпеть, пойми,
как кричит полоска света,
прищемлённого дверьми!
(обратно)

ЖЁЛТЫЙ ДОМ Девяностые

А. МЕНЬ
1
Кто поднял топор на священника?
Кто шёл за ним в раннюю стынь?
И как найти в сердце прощение
тому, что сейчас творим?
Кто поднял топор на священника,
тот проклял себя. Аминь.
Неужто страна в деградации
болеет так тяжело,
когда не до святотатства —
до святотопорства дошло?!
Красивый. Сердца ежечасно
смягчал. Темны времена.
Убитый домой стучался.
Его не узнала жена.
Накрыла его безучастная
сусальная простыня.
С его позвонками шейными
диспут провёл топор.
Страна, убивая священников,
пишет себе приговор.
Они беззащитной аортой
с Тарковским были близки,
пятьсот пятьдесят четвёртой
школы ученики.
Мы вместе учились в чертогах
пятьсот пятьдесят четвёртой.
На панихиде твоей
от имени нашей школы,
зажгут тебе свечку скорбную,
опальный протоиерей.
Приход посреди России.
Афганцы. Маковок синь.
И девушка вслед литургии
вздохнула: «А. Мень… Аминь…»
А в небе кровавым довеском
над утренней нашей тропой
с космической достоверностью
предсказанный Достоевским,
как спутник, летит топор.
2
Прокатилось до Армении от московских деревень:
Мень, мень, мень…
И афганцы парашютные шепчут исповедь с колен,
автоматами прошитые, точно в дырочках ремень:
«Мень, мень, мень…»
Отвечает эхо: «Мень – нем».
Новая Деревня, Храм Сретенья
10 сентября 1990
ПОСТ
«Пост, христиане! Ни рыбы, ни мяса,
с пивом неясно…»
Рост различаю в духовных пространствах
постхристианства.
Постхристиане стоят под мостами Третьего Рима.
Дёргает рыба, как будто щекой Мастрояни.
Те рыбаки с пастухами Евангелие сотворили.
Где ваша Книга, постхристиане?
«Наши Марии – беременные от Берии.
Стал весь народ – как Христос коллективный.
Мы, некрещёные дети Империи,
веру нащупываем от противного.
В танце зайдись, побледневшая бестия,
чёрная школьница!
Пальцы раздвинув, вскинешь двуперстие,
словно раскольница».
Так, опоздавши на тысячу лет,
в тёмных пространствах,
мучая душу, тычется свет
постхристианства.
1990-е
ПОBТОРНЫЙ АНГЕЛ
Валторна
блуждает в эфире. Мы снова одни.
Повторно
меня обними.
Оторвой
тебя называют, не ведая суть.
Повторный,
мой ангел повторный, со мною побудь.
Бессмертие спорно,
бесспорное – это ты.
Нет порно,
в любви все поступки чисты.
Из спорта
была наша встреча.
Мы парные, как «Reebok».
Повторная встреча
лифтёршей котируется как любовь.
Бесспорно.
Мы – эхо повтора.
Луна через шторы
рассыпала спичечный коробок.
мой ангел повторный,
храни тебя Бог!
Притворно
примеришь берет набекрень —
вальтово.
Ты слышишь валторну?
Сквозь всю дребедень —
валторна…
1990-е
ПЕBЕЦ
У него колечко в ухе
вспыхивает под лучом —
чистым слухом в век чернухи
с музыкою обручён.
1990-е
* * *
Мы от музыки проснулись.
Пол от зайчиков пятнист.
И щеки моей коснулись
тени крохотных ресниц.
Под навесом оргалита,
нажимая на педаль.
ангел Божий алгоритмы
нам с Тобою передал.
1990-е
* * *
Море красится сурьмою,
о Тебе напомнить хочет.
Забелеет парус в море,
как в кармашке Твой платочек.
1990-е
БУЛЬBАР
Я корчил галантную рожу
и, как подобало годам,
прощальную белую розу
бросал к Твоим спелым ногам.
Ты стала красивей и строже.
Весь в складках, с отвисшей губой,
бульдог, словно белая роза,
влюблённо идёт пред Тобой.
Темнеет. Мы жили убого.
Но пара незначащих фраз,
но белая роза бульдога,
но Бога присутствие в нас…
1990-е
ОКНА
Свет потуши. Зажгутся окна
невыразимою зарёй.
В потустороннем доме – ёлка.
Там ожидают нас с тобой.
И сквозь морозные узоры
на нас, стоящих за окном,
уставятся иные взоры —
Пространств странноприимный дом.
1990-е
ЛИЗА ОМОНА
В лесу твоё тело пятнисто-лимонно —
в солнечных зайчиках, в тенях от листьев.
Тебя называю я Лиза ОМОНА,
ОМОНА Лиза.
После дождя, близорукая рощица,
как ты искала контактные линзы!
И жизнь закружилась, сперва понарошку,
под кодовой шуткой – «ОМОНА Лиза».
Губы сжимая, улыбку змеила,
в рот набирая холодную «Плиску».
Близко склонялась, собою поила —
плиз! —
обожаю ОМОНА Лизу.
Ты просыпаешься только к закату.
Тебе наплевать на лимоны Мамоны!
Лучшие мэны не вскрыли загадку.
Мафия сматывает знамёна.
Знаешь, мне кажется, если спуститься
к нашим ручьям, только щёки омою —
столб закружится из листьев пятнистых.
Ты маскируешься, Лиза ОМОНА.
Панка пятнистая, зайчики пяток.
Где тебя кружит? Выбила ль визу?
Страны какие приводишь в порядок,
ОМОНА Лиза?
1990-е
ПРОЩАНИЕ С КНИГОЙ
1
Пронеслась Россия с гулом.
Как в туннель, народ мелькнул.
«Русская литература»
называют этот гул.
Кто вливает виски в тюрю,
кто бежит к зарубежу.
В русскую литературу,
как в тревогу, ухожу.
Я отвечу на «ату его!»,
но не вам, тов. господа.
Русская литература,
ты – преддверье Господа.
Ты, в которой вместо текста
чёрно-белый шрифт берёз,
ты, которая естественно
совесть повестью зовёшь…
Ежели свобода-дура
в нас осуществит сполна
геноцид литературы —
то свобода ли она?
2
Что такое книга? Трудно
вам вообразить уже.
Телик с титрами? Но трубка
подключается к душе?
Что такое книга? Или
отработанный приём?
Или генофонд России,
притворившийся шрифтом?
По тебе гадаю, книга,
ты дрожишь в моих руках —
безголовая, как Ника
о двух крохотных крылах.
А какая тайна чтенья,
вдвоём, в сквере где-нибудь!
От плеча идёт волненье:
«Можно ли перевернуть?»
Так тысячелетье длится
наше чтенье сообща.
Превращаются в страницы
два прижатые плеча.
3
Ты не только слёзы Лизы
среди кризиса бумаг,
ты – ломоть идеализма,
территория в умах.
И какую форму примут
без тебя наши дворы
и беременный периметр
Вифлеемовой горы?
– Что такое Дух? – расстроясь,
врубит гид по телетуру.
– А куда мы сдали совесть?
– В русскую литературу.
1990
КОМПРА
Поэма
Увертюра
Почём звонит колокол?
Да здравствует чёрное солнце!
Двуглавый орёл альковный
как минимум спит с двумя.
«Ивановская колокольня
не названа ль в честь «Японца»?
а трамвайчик речной —
в честь «Тайваньчика?» —
спросил дипломат меня.
По ком ты молчишь, Царь-колокол,
как наша душа, расколотый?
Кому позвонил Колобов?
Народы узнать хотят.
Мы мрём от духовного голода:
А ТЫ СОБРАЛ КОМПРОМАТ?
Первый акт
Мы живём под знаком Компры.
Грязен каждый, кто не глуп.
В телефоне ждёт, как в кобре,
прослушивающий зуб.
Клава Шиффер, Клава Шиффер —
девственница, говорят.
ТАСС опровергал фальшивку —
Компромат! компромат!
Ну и кобель! Ну и кобель!
Над Москвою звёзд полно.
Или это Давид Коппер-
филд играет в домино?
О Давиде одавидеодавидеодавидеодавидео
Наши теннисные корты,
как авоська, полны компры.
Компромартовские кошки
мажут аудиофон.
У жены в руках вещдок —
один компроновый чулок.
Что ж ты в холод свою золушку
отпустил в одном чулке?!
Миф о краденом алмазе
обожаю в мире тухлом.
Компра – это грёза грязи
и блаженство нищих духом.
Нет святого на Руси.
Кто с луны стянул трусы
впервые надо всем
Северным полушарием?
Bторой акт
Поспешаем.
Объявлена всеобщая мобилизация компромата. Генштаб
не спит. Компрабабушки пикетируют комправнуков. Про.
Контра. Мат. Компрадорскую буржуазию вытесняет компра-
дорский пролетариат. Держите братьев Компрамазовых!
В Думе продаётся игрушка-ауди: «Уйди-уйди!..»
Прометея скомпрометировали.
Он тепло своровал для нас, авантюрист,
и свистит в переходе флейтист ампутированный:
«Человек, Божий замысел – чист!»
Богоматерь скомпрометирована.
Её гонит с квартиры двуногий примат.
Тайный свет выдаёт Её – аметистовый
неземной компромат.
И пантера со стрижкою, как Хакамада,
и овца, а за ними пастух и поэт
лицезрят целомудренного компромата
новый свет.
Назовут его Новый Завет.
Кого считывает КАССЕТА?
…ромео и джульетта? паоло и франческа? резанов и кончита? адольф и ева браун? вибратор и бритва браун? наркобароны для петровки? лаура и петрарка? демон и тамара? чайковский и фон – … (накладывается непонятный фон)

…мой милый божественный кайф блаженный Василий в окошке как ёлочные украшения нежность до изнеможения попалась я (пауза) в душе шум нирваны (шум душа в ванной и телефонный звонок) алло от ширака страна моя родная необъятная моя россия западное крыло повело понесло понесло гималаи тропик рака ещё умоляю афон (запись зашкаливает фон) глянь в окошке зима уж а я думаю что же ты носки не снимаешь на видео микки маус

Третий акт
Жизни смысл в сиянье тайны —
как Титаник в бездне лет.
А без тайны жизнь – ботаника,
там без тайны смысла нет.
Создаётся Министерство обнародования тайн. Раскроем тайны Космоса. Он проткнул штопором Полярную звезду, дёрнул – оттуда такое полилось… Шурупами бы привин-тить Его, шурупами! А то гвозди так легко вынимаются из креста.

Может, он был на кассете?
Иль иные голоса
унесли в велосипеде
два незримых колеса?
Может, в плёнке сохранится
шёпот нашей чистоты?
Милый мой читатель (ница),
может, это дышишь ты?
То дыханье нашей подлостью
неопознано пока.
Но всё, что есть в мире подлинного, —
два спелетённых голоска.
Bторая сторона кассеты

…на спине у тебя отпечаток газеты за 31 декабря ну бля а где ты работаешь в диамбанке амба банку это хорошо сидеть в амбаре и пить кампари хорошо ой петя хорошо хорошо я митя хорошо ой хорошо витя абрау дюрсо будешь ты царица мира мимо поправь ты не прав витенька ой сейчас вытеку ау

(диопровал на 30 секунд)

свет гасишь как сказал старик гафиз

(запишем «гашиш»).

Акт спиритизма
Экспертиза

«Фабрикуем подлинники.

Цена договорная».


– Но я не спал с Вами!

– Но вот Ваше фото и видео.

– Да, я спал, но не с Вами, видимо.

– А чем Вы докажете адекватность вашей дамы?

Смотрите, – вот она на видео с куриными ногами.

Сирена выла. Фальшивые люди заполнили коридоры.

Пиковая дама явилась к Гельману. Марату. Чтобы зарезать

его в ванной. Достала кинжал. Но ванная не работала.

Романтический компромат рисует, как соцреализм, не того человека, который есть, а того, который должен быть. У меня отключили телефон за неуплату, а в газете читаю, что я якобы купил виллу на Лазурном берегу. Продать бы эту виллу, внести бы квартплату за век вперёд.

Народ компрометирует правительство. Или наоборот.

Парфюмерная наклейка подаёт в суд на Парфенон – он компрометирует её глянцевую копию своими неотремонтированными колоннами.

– Я Блок – Нет, я Блок – Я Блок ада – бл… О. К. – блокада двойников.

Мой двойник уехал в Сан-Франциско. Когда ущипну себя – он там просыпается.

Кто создал нас по образу и подобию своему?

Какого Создателя мы собой компрометируем?

КОМПРАКОМГ|РАКОМ|РАКОМПРА


Третья сторона кассеты

…барышня перевернитесь на решку не так резко где ж я тебя   видала ой тараканы а гостиница дорогая моя хорррошая («коррозия металла» или фон другого хита, меняем модуль) ну и мобиль у тебя наверно ешь гоголь-моголь на выдумки хитра ой на работу пора завтра в шесть где цум (шум не поддающийся расшифровке и не принадлежащий двум) мумм не   могу ж на улицу в наготе где ж мой прикид от ж.п. готье был   поэт не упомню где в поэме… мальборо нет есть кэмэл… ещё   раз в темпе бл… а у тебя лучше чем у ноэми кэмбел… ты её поэмил… а у кого лучше чёрт гадкий… у катьки у вашей екатерины великой… а ты ей кем был… и когда ты успел их всех…   (адский смех) по интернету и нету ваша дама бита… ОЙ, ДА   У ТЕБЯ КОПЫТА… а я то думала, что же ты носки не снимаешь, чёрт поддатый… а поцеловать (конец цитаты).

 Акт очищения
Среди грязи, несущейся по касательной,
(компроматы сейчас – наградные листы)
я ищу на людей – пока бездоказательно —
компромат чистоты.
Мне не важно, брала ли на лапу земщина.
Но когда под толпу придуряешься Ты
клептоманкой сердец и преступною женщиной —
то тебя выдаёт аромат красоты.
Уголовной Москве хуже нет криминала.
Твое мятное небо абсорбирует мат.
В запотелом зеркале Ренуара —
Твоего присутствия компромат.
Ты с утра штукатуришься, споришь с гребёнкой.
Как дыханье на зеркале – срок наших дней.
Я готов свою кожу нарезать на плёнку,
чтоб дыханье Твоё сохранилось на ней.
За тебя обожаю купаться в грязище.
Говорят – шоумен, академхулиган…
Моя белая куртка становится чище
после грязевых ванн.
Пусть живу я не чище, чем тысячи тысяч.
Но на Страшном суде, ставши в очередь в ад,
доказав Всевышнему аутентичность,
предъявлю за людей чистоты компромат.
Последний акт
Друг мой, товарищ, читающий брат!
Заполни на себя компромат
Читатель(ница)!
Когда не спится. Прими душ.
Обернись газетной задней страницей.
Обернись этой поэмой.
Промокнись компроматом.
Пари над.
Дай прочитать товарищу компрометирующий зад!
Нынче правда стала ложь.
ПРОЧТИ И УНИЧТОЖЬ
Глянь! На посошок минутный
опрометчиво пошел
наши грязные мазуты
компрометирующий снежок.
Неужель ты впрямь, Россия, —
компроматная мессия?!
Почти правда всё и ложь.
ПРОЧТИ
И
УНИЧТОЖЬ
1996
* * *
Мотыльковый твой возраст
на глазах умирает.
Обратиться ли в розыск?
Обвинят в аморалке.
Каждый раз после встречи
мотыльковые чувства,
мотыльковые плечи
на руках остаются.
Матерком твоим чистым
и толковым уменьем —
тороплюсь облучиться
чудным исчезновеньем.
Свет толкущийся, тайный
над тобою не тает —
мотыльки улетают!
мотыльки улетают!
Жемчуга среди щебня.
Ландыши среди хвороста.
Расставаться волшебнее
мотылькового возраста.
1996
ИСПОBЕДЬ МОРДОBСКОЙ МАДОННЫ
Прости, Господь, свободу нашу пиррову!
Поздно, Господь. Прожектора врубили.
Мне дали денег за стриптиз – мешок.
За проволокой лагерь мастурбировал.
По проволоке пропускали ток.
– Давай, давай! – вопили над Россией.
Шёл звездопад. – Давай, давай! —
Аж автомат на вышке разрядился.
И мат татуированных секс-символов
клубился, как девятый вал.
– Давай, давай! – ревут лесоповалы.
Им снились семьи, снилось Косино.
– Давайдавайдавайдавайдавайда…
При чём тут Вайда? Шло моё кино.
Я доставала их дистанционно —
аж голубые перековывались!
Ни Пугачёва, ни Мадонна
не испытывали такого.
– Давайдавайдавайдавайдавайда —
им снились их зарезанные свадьбы.
За баб я мстила. Кто-то ржал, кто плакал,
как будто лез на волю по столбу.
Я ненавижу тебя, лагерь.
Ещё не зная, что люблю.
Давай, мой лагерь! Я – твой путь к свободе,
когда душа сквозь тернии, сквозь срам
из тела вырывается, из body,
к Прекрасной даме, недоступной нам.
Мы все – дивайдид вайдавайдавайда,
сливаясь в стоне «шайбу! шайбу! шайбу!» —
покрыла урку Блока бледнота.
В интеллигенте разразился вандал.
Айда, но не понять – куда?
Ай да сеанс! Давайдавайдавайда…
Я ощущаю на себе, грязна,
иного режиссёра под кувалдой
томящиеся в лагере глаза.
Кавказцы, россияне и прибалты,
любите небо, сбросивши ножи!
Летите в тучах, дирижёров фалды!
Динамики, с турбазы подвывайте!
Я отдалась народу под Вивальди.
Искусство – мастурбация души.
Честнее всенародно, чем приватно.
Господь, прости меня и накажи.
Зачем, скажи, для денежного фарта
меня ты отдал дьяволам в ночи?
В тайваньских джинсах, тайной
замордованной,
пройду я, безымянна для людей,
став неизвестной копией Мадонны,
порн – но звезда мордовских лагерей.
Меня потом искали люди зоны,
в мечтах озолотив или зарезав.
Крутились диски телефонов.
Крутились диски «мерседесов».
Дышала ночь острогом сладострастья.
За жизнь я мужиков имела – класс! —
но с ними не испытывала счастья…
Я отвлеклась…
Когда ж прожектор вырубил затейник —
– «набисдавайдавайдавайнабис» —
я подожгла мешок проклятых денег.
Взвыл лагерь. Продолжается стриптиз.
Пылает тело в свете грязных денег…
Паришь дистанционно Ты,
как недоступное виденье,
как гений чистой красоты.
Потом сквозь давку и асфальты
идёшь одна на фестиваль
и слышишь: «Вайда. Вайдавайдавайда
вайдавайдавайдавайдавайдавай».
1996
ЖЁЛТЫЙ ДОМ
Проживаю в жёлтом доме, в жёлтом доме,
как в кубическом лимоне.
Быт на сломе, газ разболтан
в жёлтом доме, в доме жёлтом.
А за стенкою во внешнем доме жёлтом
опадают листопадные дензнаки.
по ночам мои окошки светят золотом,
потому что они тёмные с изнанки.
Ко мне утро сквозь фрамуги
жёлтой женщиной влетит.
Обо мне в лесах округи
пресса жёлтая шумит.
Чаадаевской картошки понарою.
Волчьей ягоды нажрусь до тошноты.
У коров наших диагноз «паранойя».
Я достаточно орал Савонаролой,
я спасаюсь шоком тишины.
В том доме, в тёмном томе,
записал я Твою речь
против света, в полудрёме,
с золотым обрезом плеч.
В этом двухэтажном доме
я любил. А что есть кроме я?
Остальное лжёт.
Скомкана салфетка в тоне.
Жёлт, жёлт —
между красным и зелёным,
меж закатом и газоном,
как глазунья, в невезучий
переходный жизни час,
предзакатное безумье,
жёлтый глаз мигает в нас.
Хоть надень на солнце шорты!
Не укрыться охламонам.
Век зажёгся кофтой жёлтой,
завершился жёлтым домом.
В желчном зеркале, из рамы,
озирая мой прикид,
не белками, а желтками
рожа мерзкая глядит.
Прыгнуть бы с «Песней о Соколе»,
с крыши, проломив крыльцо!..
Но за горло держит цоколь
цокольцокольцокольцо.
Мы все пациенты, особенно врачи.
Кто расшифрует………………
Подписывайтесь
на «Письма из Жёлтого дома»
Полосатый, как батоны,
тёплый кот на стол залёг.
Вдаришь в стенку – на ладони
сыплется яичный порошок
жёлтый, жёлтый, как тяжёл ты,
да пошёл ты,…!
Пациенты лезут в форточку по жёлобу.
Пишут письма мне потом.
Адрес точен, как жетон:
Россия. Жёлтый дом.
1996
БЫЛИНА О МО
Словно гоголевский шнобель,
над страной летает Мобель.
Говорит пророк с оглобель:
«Это Мобель, Мобель, Мобель
всем транслирует, дебил,
как он Дудаева убил.
Я читал в одной из книг —
Мобель дик!..»
– А Мадонна из Зарядья
тройню чёрных родила.
«Дистанционное зачатье», —
утверждает. Ну, дела!
Ну, Мобель, погоди…
Покупаю модный блейзер.
Восемь кнопочек на нём.
Нажму кнопку – кто-то трезвый
говорит во мне: «Приём.
Абонент не отвечает или временно недоступен
звону злата. И мысли и дела он знает наперёд…»
Кто мой Мобель наберёт?
Секс летит от нас отдельно.
жизни смысл отстал от денег.
Мы – отвязанные люди,
без иллюзий.
Мобеля лауреаты
проникают банку в код.
С толстым слоем шоколада
Марс краснеет и плывёт.
Ты теперь дама с собачкой —
ляжет на спину с тоски,
чтоб потрогала ты пальчиком
в животе её соски.
Если разговариваешь более получаса —
рискуешь получить удар
самонаводящейся ракетой.
– Опасайтесь связи сотовой.
– Особенно двухсотой.
– Налей без содовой.
Даже в ванной – связи, связи,
запредельный разговор,
словно гул в китайской вазе,
что важнее, чем фарфор.
Гений Мобеля создал.
Мобель гения сожрал.
Он мозгов привносит рак.
Кто без мозгов – тот не дурак.
Расплодились, мал-мала,
одноухие зайчата…
В нашей качке те, кто круче,
ухватясь за зов небес,
словно держатся за ручки.
А троллейбус их исчез.
«Мо», – сказал Екклесиаст.
Но звенят мои штаны:
«Капитализм – это несоветская власть
плюс мобелизация всей страны».
Чёрный мобель, чёрный мобель
над моею головой,
нового сознанья модуль,
чёрный мобель, я не твой!
– Не сдадим Москву французу!
– В наших грязях вязнет «Оппель».
Как повязочка Кутузова,
в небесах летает мобель.
МОБЕЛЬМОБЕЛЬМОБЕЛЬМОБЕЛЬМО…
Слепы мы.
Слепо время само.
Был бы у Татьяны мобель,
то Онегину бы, кобелю,
не писала бы письмо.
1996
* * *
В нас Рим и Азия смыкаются.
Мы истеричны и странны.
Мы стали экономикадзе
самоубийственной страны.
1997
BЕТЕРАН
Кому ты нужен, мужичок, кому ты нужен?
Ты бил ладонью в мозжечок. Был перегружен.
Кому-то нужен твой кулак, кому ты нужен?
Державе, потерявшей флаг и затонувшей?
Обрубок двадцати двух лет
на самокатке,
ты, словно карточный валет,
верней – полкарты.
Тебя порвали шулера.
Что загадал ты?
Держава, что была вчера,
сама – полкарты…
Кому ты нужен, полвальта? Сгорел «Ильюшин».
Над раскладушкой, сволота, висят иллюзии.
Ни в МУР, ни в школу киллеров.
Душа контужена!
Засунут спьяну Гиляровский под подушку
без наволочки. Бьёт сосед тебя, как грушу…
Но где-то, как рассветный сон над Гиндукушем,
есть одинокая душа, кому ты нужен.
Не накопила ни шиша, одни веснушки.
Кому ты, милая, нужна, с такими данными?
«Ты мне нужна. А кто не “за» —
получит санкцию
ножа десантного.
Прости. Прорвёмся. Сдюжим…»
Жизнь – шанс единственный найти,
кому ты нужен.
1997
УЛЁТ 1
на деревьях висит тай
очки сели на кебаб
лучше вовсе бросить шко
Боже отпусти на не
ель наденет платье диз
фаны видят мой наф-на
и на крыше нафтали
Боже отпусти на не
не мелодия для масс
чево публику пуга
Зыкина анти му-му
Боже отпусти на не
тятя тятя наши се
цаца папа ца мертве
Леннона проходят в шко
Господи пусти на не
до свидания бельмон
инактриса пошла к
зонцы выбирают барби
Нику дали шизофре
рновскую вкушают СМИ
ад пусти меня на зап
да хотя бы в пику
enthusiasm это kitch
оба сели в свои вольв
мент проверил их доку
оказались безрабо
ердие безрукой Милос
тронь фонариком мне ну
много в человеке те
политически ужо
единенье кажный раз
сколько жён/ударов в мин
я кричу что гибнет Росси
Боже отпусти на не
лампа-жизнь разбилась попо
ты не оправдала меч
Боже отпусти на не
1997
УЛЁТ 2
манит в дорогу ту
дьявол или Госпо
дамочка шла по во
гала-загадка ша
духу можно по воз
зяме по воздуху нель
знание это собла
гала-загадка Бо
теть разреши уле
за волгу нужна ви
военный и тот раздво
шиш куда улети
любимая хочет пу
на тишине шума
in сша улетает кис
лампочками мига
гала-загадка Бо
рэмбо правнук рембо
боди душу осво
милая сердцем пой
гала-загадку Бо
тает в лобовом стекле
тайный ангел не уле
шкаф плывёт когда я лягу
ревность вызывает птица
отекаешь после диск
гала-притяженье Бо
инакомыслие заскока
тает подо мною ле
«итит твою – шепнут – улет
ета ваши-то лета»
ганушкин сказал а хули
мы навеки подсуди
тает в августовском гуле
анаграмма леди Ди
1997
ДРЕBО БО
1
Босой, с тоской на горбу
земных свобод и табу,
приду к тебе, древо Бо,
где медитировал Бу.
Корни, как змей клубо,
плели и мою судьбу —
недосказанное Бо,
недопонятое Бу.
Ветки его раскидистые, как трубы теплоцентрали,
мешали табу и тубо.
«У» поднимало хобо.
Бу мычали: «Бо дай!»
Жабы дышали в жабо.
Под древние «буги-вуги»
выпархивали незабодки на Гоголевский бу
Болыжники играли в волейбо
Буди-гард проверял альков.
И тыщи зелёных часовенок
вонзались шпилями в небо.
Это были листья Бо.
Мы спрессованы в толпу,
будто спичек коробо
недосказанное Бу.
Неопознанное Бо.
Как корзина баскетбо
окольцован шейх на лбу.
«Бабы – не созданье Бо» —
как учил великий Бу.
В третий глаз гляжу – в пупо,
как в подзорную трубу.
Недодуманное Бо.
Неразбуженное Бу.
Конь в пальто всё ждёт Годо.
Кар чернеет на дубу.
Неразгаданное Бо.
Недодуманное Бу.
Наш философ из сельпо
все буробит про борьбу.
Я люблю твою губу
с песенкою «Се-си-бо».
Англосакс сказал: «рейнбо».
Шантеклер сказал «Рембо».
А скинхед поправил: «Рэмбо»
и подал своё ребро.
На дворе Армагеддо.
Люди смотрят бельмонду.
Под невозмутимым Бо
медитирующий Бу.
Мы рассыпаны, как спички,
возлежим под древом Бо.
В рассеянное небо
обленилось нас поднять.
Женщина, роняя шпильки,
возлежит трезва, как Спилберг.
Она нам не возражает.
Просто родила Бу.
2
Сидели четыре Бу.
Но главное было «Будто».
Погода тиха – будто пагода.
Бесконечность – будто бурунду.
И всё будто пело и плакало,
как музыкальный сундук.
Нам будущим было «Будто»,
вчера и сегодня – Бу.
Мы даже живём как будто,
но это театр Кибу.
Уличные бутоны
задумались об оргазме.
И слон в ушах, как в будённовке,
мечтал о противогазе.
Ты будто меня не забудешь,
когда не будет меня.
И листья, что вниз глядели,
чтобы вонзаться в небо,
имели, как виолончели,
в задничках остриё…
Я опять за своё.
Бабка в деревне нашей,
нас вынеся на горбу,
будто царевна спящая
в целлофановом спит гробу…
3
Две тыщи триста лет
познанье сквозь нас росло.
Монах нас ведёт – Скинхед,
сияющий, будто дупло.
Народы, сняв свои тапочки,
поняв, что спилить слабо, —
желаний цветные тряпочки
вешают вокруг Бо.
Сакс сказал: «Tree Bo».
Баян поправил: «Стрибо».
Скинхед послал на три бу
и вывесил свои атрибу.
Меж них свой шейный платок
я вывешу, как мольбу.
И в небе каждый листок:
«Мама! – кричит, – бо-бо!»
1999
СТЕНА ПЛАЧА
1
Так же жили – подмывшись, намыкавшись.
Но божественное стряслось!
В старину не брили подмышки,
не стыдились нахлынувших слёз.
Почему я неутомимо
прихожу заветной порой,
где над ярусным Иерусалимом
взмыл рассвет за Масличной горой?
Этот ветхозаветный камень
старомоднее, чем Христос,
розовеющими пучками —
островками травы пророс.
И пока мы судьбу вымаливаем,
расцветают слёзы громад —
между клумб вертикальных мальвы
ароматы свои струят.
Игнорировавши промышленность,
Стена Плача, смысл бытия,
нам, по-женски дымясь подмышками,
раскрывает объятия.
2
Комнатушка моя – не
отель «Плаза».
проживаю теперь в стене —
Стене Плача.
Взявши шапку напрокат,
птичьим писком,
как кредитку в банкомат,
сую записку.
Здесь не допекает гнус.
Слёз не пряча,
лбом отчаянно уткнусь
в Стену Плача.
Это только для мужчин.
В отдаленье
опускаюсь в глубь причин
машинного отделенья.
Ливень. Дача. Пастернак.
Срам и слава.
Руки к небу простирай,
Ярославна!
Ты, распятая страна,
муза, прачка,
моя пятая стена —
Стена Плача.
Не страшна стена угроз,
стена смеха.
Неприступна стена слёз,
крепость эха.
И твой хлюпающий нос
среди меха.
Нету крыши. Дефицит
пенопласта.
Нас с тобою защитит
Стена Плача.
3
Измерь мою жаркую жизнь перстами
на ощупь, как гусеница-землемер.
Что я сумел – перед Тобой предстанет.
И что я не успел.
Пока ещё небо не стала мерить
креста измерительная щепоть —
наставь моё сердце прощать и верить,
Господь!
1997
ПОМИЛУЙ, ГОСПОДИ…
Отпевали Детонатовича в закрытом гробу.
Как пантера, сидит телекамера у оператора на горбу.
Последнею хохмой чёртовой печаля иконостас,
Мария повязку чёрную повязала ему на глаз.
Пиратские череп и кости прикрыли зрачок его…
Упокой душу, Господи, усопшего раба Твоего.
А он отплывал пиратствовать в воды, где ждёт Харон.
Сатана или Санта-Мария встретят его паром?
Изящные череп и кости, скрещённые внизу,
как на будущий паспорт, лежат на его глазу.
Стилист? хулиган? двурушник?
Гроб пуст. В нём нет никого.
Упокой душу, Господи, усопшего шута Твоего.
Спасли меня в «Новом мире» когда-то пираты пера.
А вдруг и тогда схохмили? Всё это теперь мура.
Земли переделкинской горсточку брошу на гроб его.
Упокой душу, Господи, духовного бомжа Твоего.
Вы выпили жизни чашу, полную денатурата.
Литература частная, вздохни по Андрею Фанатовичу.
Успокой, Господь, нашу агрессию,
гордынь мою успокой,
успокой страну нашу грешную, не брось её в час такой!
Время шутить не любит. Шутник, уйдя, подмигнул.
А вдруг не ошибся Лютер, что Богу милей богохул?
Упокой душу, Господи, усопшего Абрама Твоего.
Греховничая, кусошничая, хранит в себе божество
интеллигенции горсточка, оставшаяся в живых…
Упокой души, Господи, неусопших рабов твоих.
Париж, Сергиево подворье, 14 марта 1997
ХРАМ
На сердце хмара.
В век безвременья
мы не построили своего храма.
Мы все – римейки.
Мы возвели, что взорвали хамы.
Нас небеса ещё не простили —
мы не построили своего храма.
В нас нету стиля.
Мышки-норушки,
не сеем сами.
Красой нарышкинской, душой нарушенной,
чужими молимся словесами.
Тишь в нашей заводи.
Но скажем прямо —
создал же Гауди молитву-ауди.
Но мы не создали своего храма.
Не в форме порно.
Но даже в сердце
мы не построили нерукотворной
домашней церкви.
Бог нас не видит.
И оттого
все наши драмы —
мы не построили своего
храма.
1997
МОРЕ
Проплыву, продышу, проживу брассом.
Проплыву, проживу, пролюблю кролем.
Под моей треугольной рукой-мордой,
словно конь под дугой, вырывается море.
Я люблю тебя, море, за то, что ты есть, море.
Лишь завижу тебя, сразу хочется снять шмотки.
Мы любовники, море. Встречаемся мы голыми.
Как в любовь или смерть. Мне милее любовь, море.
Заплываю в зелёную страсть с мола.
Миром правит amour. А иначе берут Смольный.
«Nevermore» – над Венерой кричит ворон.
«More ещё, ещё more» – отвечает моё море.
То ты – Моцарт, а то корабли мочишь.
Я к тебе прилечу – в меня бросишь сервиз, Мойра!
Кто позволил тебя у России отнять, море?
Ты из нашего мора, вздохнув, эмигрируешь, море.
Проживу, прохриплю, продышу смогом.
Смою хлоркой московской из пор твой запах.
Моё сердцебиенье кому ты отдашь завтра?
Я люблю тебя, море, за то, что ты есть Море.
1997
ШАЛАНДА ЖЕЛАНИЙ
Шаланда уходит. С шаландой неладно.
Шаланда желаний кричит в одиночестве.
Послушайте зов сумасшедшей шаланды,
шаланды – шаландышаландышаландыша —
л а н д ы ш а хочется!
А может, с кормы прокричала челночница?
А может, баржа недодолбанной бандерши?
Нам ландыша хочется! Ландыша хочется!
Как страшно качаться под всею командой!
В трансляции вандала, вандала, вандала
«Лаванда» лавандалаванда не кончится.
А море, вчерашнее Russian, дышало,
кидало до берега пачки цветочные.
И все писсуары Марселя Дюшана
Белели талантливо. Но не точно.
И в этом весь смысл королев и шалавы
последней, пронзающей до позвоночника.
И шёпот моей сумасшедшей шаланды,
что я не услышал:
«Л а н д ы ш а хочется…»
1997
СПАСИТЕ ЧЕРЁМУХУ
Спасите черёмуху! Как в целлофаны,
деревья замотаны исчервлённые.
Вы в них целовались. Летят циферблаты.
Спасите черёмуху!
Вы, гонщики жизни в «Чероки» красивом,
ты, панк со щеками, как чашка Чехонина.
Мы без черёмухи – не Россия. Спасите черёмуху.
Зачем красоту пожирают никчёмные?!
К чему, некоммерческая черёмуха,
ты запахом рома дышала нам в щёки,
как тыщи волшебных капроновых щёточек!
Её, как заразу, как класс, вырубают
под смех зачумлённый.
Я из солидарности в белой рубахе
сутуло живу, как над речкой черёмуха.
Леса без черёмухи – склад древесины.
Черёмухи хочется! Так клавесину
Чайковского хочется. К вечеру сильно
и вкладчице «Чары», и тёлке в косынке,
несчастным в отсидке, и просто России,
опаутиненной до Охотского,
черёмухи хотца, черёмухи хотца…
Приду, обниму тебя за оградой,
но сердце прилипнет к сетям шелкопряда.
Шевелятся черви в душе очарованной…
Спасите черёмуху!
Придёт без черёмухи век очерёдный.
Себя мы сожрали, чмуры и чмурёнихи.
Лесную молитву спасите, черёмуху!
Спаситесь черёмухой.
1997
ПРОЩАЙ, АЛЛЕН…
Не выдерживает печень.
Время – изверг.
Расстаёмся, брат мой певчий,
amen, Гинсберг.
Нет такой страны на карте,
где б мы микрофон не грызли.
Ты – в стране, что нет на карте,
брат мой, призрак.
Нет Америки без Аллена.
Удаляется без адреса
лицо в жуткой бороде,
как яйцо в чужом гнезде.
Век и Сталина, и Аллена.
Шприцев стреляные гильзы.
Твой музон спиритуален,
Гинсберг…
Призраки неактуальны.
Но хоть изредка
дай знать мне иль Бобу Дилану,
чтоб потом не потеряться.
Ты – в пространствах дзэн-буддизма,
я – в пространствах христианства.
Слыл поэт за хулигана,
бунтом, голубою клизмой…
С неба смотрит Holy angel —
Ангел Гинсберг.
1997
ШКОЛЬНИЦА
Ревёт метро, как пылесос.
Бледнеют взрослые, как монстры.
Под кокаиновой пыльцой
дрожали ноздри.
И это крылышко с брильянтом,
и ноздри с белым ободком
притягивались хоботком
к беде, сладчайшей и приватной.
К чему фальшивые жемчужины?
Уже поехал потолок.
И лобик, мыслями замученный…
Лети, мой падший мотылёк!
Не вызывайте скорой помощи!
Тот хоботок неумолим.
И ноздри с чуткою каёмочкой…
Ах, окаянный кокаин!
Летишь от наших низких истин,
от туалетного бачка —
небесная кокаинистка,
набоковская бабочка!
1997
«ОКТЯБРЬСКИЙ»
Четыре тыщи душ мерцают, вроде мошек.
Смущает странный свет
наш нищенский общаг.
Четыре тыщи лиц я обдаю, как мойщик.
Читаю на мощах.
Читаю на мощах времён кардиограмму.
Шаги мои трещат
от радиации погубленного храма.
Мы строим на мощах.
Построен на мощах «Октябрьский» зал концертный.
Рыдает валторнист.
Фундамент сохранив, снёс Греческую церковь
Хрущёв волюнтарист.
При имени глупца ты нос смешливо морщишь.
Зал искристый, как брют.
Скажу я проще: будущие мощи
священнодействуют.
Живых, как трупы, топчем мы сегодня.
Любой кумир – мишень.
Неужто трудный путь наш в преисподнюю
мощами вымощен?
Кощунствует попса. Беретта женщин мочит.
«Ширяйтесь натощак!»
Но освящают нас смущающие мощи.
Читаю на мощах.
1997
* * *
Плачь по Булату, приблудшая девочка,
венок полевой нацепив на ограду.
Небо нависло над Переделкиным,
словно беззвучный плач по Булату.
Плач по Булату – над ресторанами
и над баландой.
И на иконе у Иоанна —
плач по Булату.
Плачет душа, как птенцы без подкорма,
нет с нею сладу!
В ландышах, с запахом амбулаторным —
плач по Булату.
1998
СМЕРТЬ КЛАBДИЯ
Гамлет, сынок мой, отцеубийца,
ты не узнаешь, как «Тень Отца» —
братец мой, отрубился на свадьбе —
с матерью мы тебя спьяну зачали.
Ради тебя я женился на властной невестке,
брата убил, страсти к сыну заложник.
Чтоб тебе стать всеглобально известным,
мальчик мой, вынь своё сердце из ножен!
Личностью стань, не рифмуйся с молочной яичницей!
взвей рукава чёрным ландышем кладбища!
Трагедии Гамлета – почётные грамоты.
Всем наплевать на трагедию Клавдия.
Скроет отец преступление сына.
Я повторюсь в твоих генах инкогнито.
Ах, как от матери пахнет жасмином!
Лишь бы тебя твои дети не кокнули.
Я дядя сына? Отец анонимный?
Яд… яд… ядядяд… я… Это – икота.
Как без меня ты на этом свете?
Даже проститься нам воспрещают.
Поторопись быть в университете.
Учись, мой сын. Науки сокращают.
Я упаду. Послушай гул столетий.
Ты надо мною, музыкант слепой.,
сыграй на флейте – laterlaterlater —
всё человечество потянешь за собой…
Входит клинок твой в сердце отцовское
Браво, сынок! Узнаю свою руку…
Мать не бросай… Разберись с полоумной отсоскою…
Не дли муку!
Призрака встречу – трансинтеллигибельный юмор
я оплачу.
Царствуй, сын, справедливо, но в меру
мерумерумерумерумерумер
(Умер.)
1998
МИНЧАНКА
И. Халип

Ирина, сирена Свободы,
шопеновской музыки,
забьют тебя до стыдобы
бронированные мужики.
По телику шлемы и шабаш.
Свалив на асфальт, скоты,
«Шайбу! – лупили – шайбу!»
Но шайбочка – это ты.
За что? что живут не слишком?
за то, что ты молода?
за стрижиную твою стрижку,
упавшую, как звезда?
Ты что-то кричишь из телика.
Упала, не заслоняясь.
Отец твой прикрыл тебя телом.
А я из Москвы не спас.
И кто на плечах любимых
твоих, Ирина, плечах,
почувствует след дубины?
Ты ночью начнёшь кричать.
Лицо твоё вспухло, как кукиш,
Губы раскровеня…
Ты встретишь меня. Поцелуешь.
А надо бы плюнуть в меня.
1998
* * *
Памяти Г. С.

Розы ужасом примяты.
На морозе речь охрипла.
Игровые автоматы
озверевшего калибра
на канале Грибоедова
сбили женщину навылет…
Золотую беззаветную
веру хорони, Россия!
Власть уходит к гробоведам.
В себе Господа мы предали, —
автоматы игровые.
21 ноября 1998 года
ПАРАШЮТ
Зачерпывая стропами,
повсюду не из праздности
на вкус я небо пробую,
небо – разное.
Турецкое – с сурепкою,
испанское – опасное,
немножко с мушкой шпанскою,
над Волгой – самогонное,
похоже на слезу.
Цимлянское – мускатное.
Кто, в прошлом музыканточка,
задела неприкаянной
душою по лицу?
Зачем я небо пробую
над тропкой психотропною?
Чем ангел мне обмолвится?
Вам не понять внизу.
Владимирское – вешнее,
что пахнет головешкою.
Попробуешь – повесишься…
Но я и так
вишу.
1998
* * *
Иду по небу на парашюте.
катапультируйтесь из нашей жути!
Лишь тень оранжевая, скользима, —
бросает корки от апельсина.
Я ног не знаю, я рук не знаю.
лишь рвут предплечья ремни-гужи —
счастливый ужас парасознанья,
абсолютной парадуши!
ОТСТЕГНИТЕ ПРИBЯЗНЫЕ РЕМНИ!
Иду минуту
без парашюта
элементарно, как до-ре-ми.
Чайку подошвами не примни.
Мне не ответил Пётр за дверьми.
Как голуби мира, грязны мои кеды.
Бонжур? Покедова!
Я понял истину, живя все годы:
где Кант, где Шеллинг, где дождик сеет —
не может быть на земле свободы.
Переходите на парасейлинг!
Где наши семьи? и где «Дом Селенга»?
Лишь свист осеннего парасейлинга.
Внизу фигурка идёт по водам.
А хочешь – по небу походи.
Являйся небу, забудь заботы
над морем утренним в бигуди…
Какое небо под пяткой резкое!
И стало видно до древней Греции,
где купол неба над водной пряжею,
над человечеством овноедов —
парасознаньем несёт напрягшимся
онемевшего
Ганимеда.
1998
* * *
Вот и сгорел, вроде спутников,
кровушки нашей отведав,
век гениальных преступников
и гениальных поэтов.
1998
А ТЫ МЕНЯ ПОМНИШЬ?
Ты мне прозвонилась сквозь страшную полночь:
«А ты меня помнишь?»
Ну как позабыть тебя ангел-зверёныш?
«А ты меня помнишь? —
твой голос настаивал, стонущ и тонущ:
А ты меня помнишь? а ты меня помнишь?»
И ухало эхо во тьме телефонищ —
рыдало по-русски, in English, in Polish —
you promise? astonish… а ты меня помнишь?
А ты меня помнишь, дорога до Бронниц?
И нос твой, напудренный утренним пончиком?
В ночном самолёте отстёгнуты помочи, —
вы, кресла, нас помните?
Понять, обмануться, окликнуть по имени:
А ты меня…
Помнишь? Как скорая помощь,
в беспамятном веке запомни одно лишь —
«А ты меня помнишь?»
1998
ДОМОЙ!
Пора! Дорожки свёртывают море.
Домой – к Содому и Гоморре.
В приливе чувства безутешного
с тебя подводная волна
трусы снимает, словно женщина.
С тобой последний раз она.
1998
* * *
Тьма ежей любого роста
мне иголками грозила.
Я на дух надел напёрсток.
Жмёт, конечно. Но красиво.
1998
* * *
Есть в хлебном колосе,
в часах Медведицы —
не единица скорости,
а единица медленности.
Спешат, помятые,
летят режимы,
но миг – понятие
растяжимое.
Кайфуя в фугах,
спешите медленно,
найдя в Конфуции
монады Лейбница.
Скорость кометная
станет комедией.
когда ты медленно
глядишь как медиум.
В дыханье пахоты
у перелеска
есть мёдом пахнущий
зевок релекса.
Смысл – в черепахе,
не в Ахиллесе.
И нечто схожее
в любви имеется —
не в спешке скорости,
а в тайне медленности.
1998
«ПТИЧИЙ ЦИРК»
Клоун обхохотался кубарем.
Опупела публика —
Класс!
– Шампаневича бы откупорили.
– В цирке ласточка завелась.
– Хулиганом небось подкуплена,
дебютантка, малыш, под куполом
о п о з о р и л а с ь!
– Чай, отечественное слабительное,
на английское денег нет…
Как прожектора сноп, в обители
очистительный брызнул свет.
Ржанья публика не сдержала.
Оборжался пиджак в дерьме.
Умирала до слёз Держава,
опозорившаяся в Чечне.
Тяжко жить. К чему обличенья?
Всё ложится на женские плечики.
Облегченья нет, облегченья!
Ты облегчилась.
Тяжек гнёт, тяжела свобода.
Даже, может – потяжелей.
Что естественно для природы,
неестественно для людей.
Понимали её, естественно,
лев, пичуга и конь в пальто.
Где невольная дочь протеста?
Где она? Не знает никто.
Она птицею улетела.
Она ласточкою была.
Птице нет никакого дела
до условных добра и зла.
Я видал, как сверкнули крылышки —
чирк!..
С той поры шапито под крышею
называется «Птичий цирк».
1998
БЕЖЕНКА
Беги, беги, беженка,
на руках с грудным!
На снежной дорожке бежевой
не столкнись с крутым.
Греби, греби, беженка,
к поезду, бегом.
Беги, беги, белая
берёза за окном!
Под крики «Бей черножопых!
Бей русских! Бей христиан!» —
кружись полосатым крыжовником
зелёный Таджикистан.
Бедствие! Нет убежища.
Гоним к берегам другим,
ладошкой южнобережной,
махнув, убегает Крым.
Вьюгою центробежною
рвёт нас до тошноты.
Ты – ближнее зарубежье,
и дальнее – тоже ты.
Беги, беги от группешника,
сердечка уставший ком,
несись, спотыкаясь бешено,
по снегу босиком!..
Ротвейлером из «лендровера»
ирод рычит: «Атас…»
Беги, беги, родина,
в ужасе от нас!..
Беги, беги, беженка,
беги, беги, бе…
Беги, беги, чудо Божие,
беги, беги, Бо…
Над лугом погибшим Бежиным,
по небу, в облаках
бежит от нас Божья
беженка с ребёночком на руках.
1999
* * *
Я тебя очень… Мы фразу не кончим.
Губы на ощупь. Ты меня очень…
Точно замочки, дырочки в мочках.
Сердца комочек чмокает очень.
Чмо нас замочит. Город нам – отчим.
Но ты меня очень, и я тебя очень…
Лето ли осень, всё фразу не кончим:
«Я тебя очень…»
1999
* * *
Наши трапезы – сладострастные,
кулинарочка ты потрясная!
Ты вбежишь, только скажешь: «Здрасьте!» —
умираю от сладострастья.
Воздух утром дрожит над пряслами
целомудренным сладострастьем.
Полосатый арбуз матрасный
скоро лопнет от сладострастья.
Отдавайтесь до обладания.
Заплывайте в любовь не в ластах!
Сладострастие сострадания.
Сострадание сладострастья.
Ты написана белым фломастером,
пахнешь сном и зубною пастою.
Твоя пятка – туз пятой масти.
Можно спятить от сладострастья!
Как я в жизни пролоботрясничал,
выяснял отношенья с властью…
От невзгод наших спрячусь страусом
в твоё белое сладострастье.
1999
ТЕРРОРИСТ ДОБРОТЫ
Подобно антенке сотовой,
поэзии стебелёк
растёт поперёк горизонта,
общественности поперёк.
Ты был агрессивен крайне
меж общества немоты.
Теперь средь всеобщей брани
ты – террорист доброты.
Одинокие твои муки
не ведал телеэкран.
Неверующие мухи
питались из твоих ран.
Под радостный вой округи
ты муки с крестом сверял,
где в горизонтальные руки
вонзался перпендикуляр.
1999
* * *
Беззвучный цвет – весь состоит из звука,
в нём слышится небесная разлука.
От этих мук Ван Гог отрезал ухо.
Пустынный дом наполнен голосами,
они поют и пахнут круассаном,
прислушайтесь – кайф колоссальный!
Как медленно ползёт стрела из лука!
Скучна мне скорость света или звука.
Лишь скорость мысли – сказочная штука!
Казука молча фору даст базукам,
не без харизмы распевает щука,
и я, безукоризненная сука,
бужу тебя любовью, а не звуком.
1999
* * *
солнце чёрное и красное
нега нега негативная
река река кареглазая
снега снега негасимые
1999
ХОРОШО!..
На спине плыву устало.
Холодочек за спиной.
Зной пронзает золотой,
словно клипы «Суперстара»…
Хорошо, что ты не стала
моей вдовой.
1999
ПЛОBЕЦ
Дай мне выплыть из бездн. Я забыл тебя, брасс.
Руки-ноги мертвы, бл…
Дай мне, Господи, выплыть единственный раз.
Дай мне выплыть.
Я любил в чёрной шапочке, как Фантомас,
вздыбить лыжами Припять.
Брасс мой, брат мой, предавший товарища брасс!
Дай мне выплыть.
Доигрался, «играющий чемпион»?
Рыбки детская киноварь
поумней, чем заносчивый черепок,
дай мне вынырнуть.
Сколько всплыло дерьма! Ты одна, как луна,
тянешь в жизнь. Неужели
оказалось сильней притяжение дна
твоего притяженья?
Что-то стало со мною и со страной?
Жизнь – без выплат…
Изумрудная чайка над тяжкой водой,
дай мне выплыть!
BСТУПЛЕНИЕ К ПОЭМЕ «ПОСЛЕДНИЕ СЕМЬ СЛОB ХРИСТА»
Нам предзакатный ад загадан.
Мат оскверняет нам уста.
Повторим тайно, вслед за Гайдном,
последние семь слов Христа.
Пасхальное вино разлейте!
Нас посещают неспроста
перед кончиною столетья
прощальные семь нот Христа.
Не «Seven up» нас воскресили.
В нас инвестирует, искрясь,
распятая моя Россия
the seven last words of Christ.
Пройдут года. Мой ум затмится.
Спадет харизма воровства.
Темницы распахнет Седмица —
последние семь снов Христа.
Он больше не сказал ни звука.
Его посредник – Красота.
Душа по имени Разлука —
последнее из слов Христа.
МЕФИСТОФЕЛЬ
Я приду к тебе в чёрной мантии,
в чёрных джинсах – привет фарце!
Все пощёчины, как хиромантия,
отпечатались на лице.
Я приду к тебе в мантии чёрной
и в Малевиче набекрень.
Ты раздвинешь меня, как шторы,
начиная свой новый день.
1999
ЗАЛ ЧАЙКОBСКОГО
В Зале Чайковского лгать не удастся.
Синие кресла срываются с круга —
белой полоскою, как адидасы.
Здесь тренируется Сборная духа.
Люди поэзии, каждую осень
мы собираемся в Зале Чайковского.
В чёрных колечках пикируют осы
к девочке в стрижечке мальчуковой.
Государство раздело интеллигенцию
почти догола, точно в Древней Греции.
Климат не тот. Холодает резко.
В плюшевых креслах согреем чресла…
Сытый толкает тележку с провизией,
родине нищей сочувствие выразив.
Цензоры с визгом клянут телевизоры,
не вылезая из телевизоров.
Гарри, сфугуйте над горькою оргией!
Не обеспечивают охрану
правоохранительные органы.
Может, спасёт нас молитва органа?
Зал этот строился для Мейерхольда.
Сборная духа пошла под дуло.
Нынче игра в обстановочке холода.
Не проиграй её, Сборная духа.
1999
ЭПИСТОЛА С ЭПИГРАФОМ
Была у меня девочка —
как белая тарелочка.
Очи – как очко.
Не разбей её.
Ю. Любимов
Ю. П. Любимову

Вы мне читаете, притворщик,
свои стихи в порядке бреда.
Вы режиссёр, Юрий Петрович.
Но я люблю Вас как поэта.
Когда актёры, грим оттёрши,
выходят, истину поведав,
вы – божьей милостью актёры.
Но я люблю вас как поэтов.
Тридцатилетнюю традицию
уже не назовёте модой.
Не сберегли мы наши лица.
Для драки требуются морды.
Таганка – кодло молодое!
Сегодня с дерзкою рассадой
Вы в нашем сумасшедшем доме
решились показать де Сада.
В психушке уровня карманников,
Содома нашего, позорища,
де Сад – единственный нормальный.
И с ним птенцы гнезда Петровича.
Сегодня, оперив полмира,
заправив бензобак петролем,
Вы придуряетесь под Лира.
Но Вы поэт, Юрий Петрович.
Сквозь нас столетье просвистело.
Ещё не раз встряхнёте Вы
нас лебединой песней – белой
двукрылой Вашей головы…
То чувство страшно растерять.
Но не дождутся, чтобы где-то
во мне зарезали Театр,
а в Вас угробили Поэта.
1999
ЖЕМЧУЖИНКА
Очнись, жемчужина – моё тайное
национальное достояние.
Нас разделяют не расставания —
национальные расстояния.
Глаза выкалывая стамескою,
плача над беженкой Кустаная,
мы – достояние Достоевского,
рациональное отставание.
Мы, как никто, достаём свою нацию,
стремясь то на цепь, то на Сенатскую.
А ты живёшь иррационально —
глазами отсвета цинандали.
Душа в подвешенном состоянии,
как будто чинят «жигуль» над ямою.
Вокруг всё тайное стало явное,
в тебе всё явное станет тайною.
То сядешь с теликом на ставку очную,
а то в истерике дрожишь до кончика.
Живи, как хочется, ну, а не хочется —
«Вот дверь, вон очередь…»
Я плач твой вытер. Сними свой свитер.
Не рвись в Австралию и Германию.
Я не хочу, чтобы ты стала —
интернациональное достояние.
1999
ПРОЩАНИЕ С МИКРОФОНОМ
Театр отдался балдежу.
Толпа ломает стены.
Но я со сцены ухожу.
Я ухожу со сцены.
Я, микрофонный человек,
я вам пою век целый.
Меня зовут – двадцатый век.
Я ухожу со сцены.
Со мной уходят города
и стереосистемы,
грех опыта цвета стыда,
науки nota bene,
и одиночества орда —
вы все уходите туда, —
и в микрофонные года
уходит сцена.
На ней и в годы духоты
сквозило переменой.
Вожди вопили: «Уходи!»
Я выходил на сцену.
Я не был для неё рождён.
Необъяснима логика.
Но дышит рядом стадион,
как выносные лёгкие.
Мы на единственной в стране
площадке без цензуры
смысл музыки влагали в не-
цензурные мишуры.
Звучит сейчас везде она.
Пой, птица, без решёток!
Скучна
мне сцена разрешённых.
К тебе приду ещё не раз —
уткнусь в твои колена.
Нам невозможно жить без нас!
Я ухожу со сцены.
Люблю твоих конструкций ржу,
как лапы у сирены.
Но я со сценой ухожу,
я ухожу со сценой.
Мчим к голографий рубежу.
Там сцены нет, что ценно.
Но я со сценой ухожу,
я ухожу со сценой.
Благодарю, что жизнь дала,
и обняла со всеми,
и подсадила на крыла.
Они зовутся Время.
Но в новых снах, где ночь и Бог,
мне будет сцена сниться —
как с чёрной точкою желток,
который станет птицей.
1990-е
* * *
Ко мне юнец в мои метели
из Севастополя притопал.
Пронзил наивно и смертельно
до слёз горчащей рифмой «тополь».
Вдруг, как и все, я совесть пропил?!
Крым подарили – и не крякнули.
Утопленник встаёт, как штопор.
На дне, как пуговицу с якорем,
мы потеряли Севастополь.
1999
ИРРЕАЛИЗМ
Жил-был иррационал,
не познал в зажиганье искры,
но знал,
сколько ангелов умещается на конце иглы.
Узелок мне на память нашейный
завяжи! Мы услышим в глуши,
как происходит
иррационально-освободительное движенье
души.
Как башня III Иррационала,
пружина кресла торчит из мглы.
Иррационалисты всех стран, добро пожаловать
на конгресс на конце иглы!
Пусть солдат в своём ранце, как рацию,
носит маршальский радикулит.
Коты летают. Царит иррацио.
Время назад летит.
Живём без гимна. Утешусь малым.
Неясной знаю тоской,
что с Иррационалом
воспрянет род людской.
1990-е
(обратно)

РАУРА Двухтысячные

ru
Поэма
Первое посвящение
Я вышел в сайт. Он резонанс собора
напоминал. Он полосат. Плыву.
Я вышел в сайт. За зубьями забора
Благоухали вирусы «love you».
Я вышел в сайт. Он был куда реальней,
чем зоосад наш или же «Моссад».
Плыл Моцарт вверх ногами на рояле —
мой сайт.
Я вышел в сайт. Пельмени, как Сатурны,
лица касаясь, в космосе висят.
Надежда, что казалась авантюрна, —
мой сайт.
Я вновь благодарю Тебя, Всевышний,
что в сатанинский рай, точнее, в ад —
мне стало душно в комнате – я вышел
в Твой сайт.
А если вас, ушибленных, досадит
вниз головой фасад,
не приходите поиграть в наш сайтик —
в мой сайт.
Я – сальто перевёрнутой отчизны.
Я – старый клоун. В клюкве, не в крови.
Устали люди от зачистки.
Я вышел в чат. Страна, поговори!
Ты, ставшая любовью моей жизни,
определяешь жизнь моей любви.
Bторое посвящение
Тебя не сберегли.
Я в душу соберу
седьмую часть земли
с названьем кратким – ru…
Третье посвящение
– ru, куда несёшься, дай ответ!
– В Internet!
Чат 1
Только выбегу поутру,
с горки с выгибом посмотрю:
за Рублёвским шоссе – ru,
и в брусничном бору – ru…
Коррумпированная ru,
поруганная моя ru,
рулевая моя ru
с кликом Врубеля в миру!
Хорошо ступать на грабли!
Считываю на ветру
смысл кардиограммы – дабл’ю —
www.ru.
Я люблю три дабл’ю ru,
www – три струга Рюрика?
и гармошка ввечеру?
33 коровы? – вру! —
три короны и секьюрити —
ЦРУ и ГРУ.
Нас ru-банки
обстругали, как рубанки.
Моя белая рубаха
ночью по небу летит —
мессианскими ru Баха
дирижируя навзрыд!
Ru – бяка?
Хороши Нью-Йорк, Бейрут и Каунас —
но нигде так не воруют, как у нас.
Как ругаем мы себя за рубежом!
Зато веруем. И душу бережём.
www.зарубежье. ru
www.группировка. ru
www.трубадуры. ru
«Раздолблю!» – вопит дура ru.
Чат 2
Государствами правят кухарки.
Молодые бегут в интернет.
В заколдованной доблести хакера,
в тайне смеха – позорного нет.
Что в сердечке твоём, моя хакерша?
дочка ru? выпускной спецкласс?
Утомившийся хризопраз.
Несмотря на защитные хартии,
устают хрусталики глаз.
Ползарплаты – на парикмахершу,
ты победно, как будто картуши,
носишь локоны: «Смерть фуфлу!»
Что ж, листая странички Harpers’a,
дышишь тяжко, будто Фру-Фру?
В твоей кардиограмме, хакерша —
www.господи!ru
www.Гор. Пушк. б-тека. ru
www.русская рулетка. ru
www. «Курск». ru
Или скурвились гуру?
Чат 3
Осторожно!
Бокалы не кокните —
слепки с бюстов Антуанетт.
Интерьеры терра инкогнита
называются Internet.
Что хотел, как яйцо, бритый гладко,
ваш компьютерный инженер?
Видно, всмятку мозги имел,
медицинским плакатом матки
обустраивая интерьер?
Словно красная карта родины,
нежной страсти его предмет
не укладывается в пародию
на начальственный кабинет.
Спец по видео и халявщик,
по-младенчески безволос…
– Его, видите ль, «вдохновляет»!
Понеслось!
«Отвратительно! Круто! Знаково!»
Содрогнулась, возмущена,
выворачиваясь наизнанку,
оскорбляемая стена.
Душа, розовая, как мыло,
бормотала из камасутр:
«Не играйте с внутренним миром!
Не заглядывайте вовнутрь!»
Его череп заколотило.
Серьга брызнула, как слюна.
Мы видали – его проглотила
стена.
Исчезали в каменных схватках
череп гладкий, потом нога.
Ещё долго стенная кладка
успокоиться не могла.
Где теперь ты, юноша чокнутый?
Кто сегодня – дожди комет?
Интерьеры терра инкогнита
называются Internet.
www.рургаз. ru
www.оргазм. ru
www.бизнес. ru
Мышке хочется в нору.
Чат 4 (без ru)
Я без Тебя, как без ru.
На Венере безрукавка,
без ru – Кафка!..
Нигде так не во…ют, как у нас
…блёвское шоссе
мне и…бля не накопили строчки
…салка на ветвях сидит
Я ж оперу говорила
«своя…башка ближе к телу» (Мария-Антуанетта)
Я – па…с. Одинокий.
Почем «Мерседес-Бенц»? А просто – …бенс?
…ина – девушка моей мечты
Все восхищены…бином Ньютона
ТВ и т…п.
ГЕНПРОКУРОРУ (копия в РАО)
«Ещё в 1994 году мною было изобретено и опубликовано имя „ру“
(ru). Прошу компенсировать моральные убытки
из-за всемирного плагиата в размере – 1…б. за 1 ru».
www.voznesensky.ru
Вы…чат.
Не пей один.
Духовной жаждою томим,
вдруг захлебнёшься, как Довлатов?
Читайте, завидуйте:
я – гражданин
Соединенных Чатов!
Чат 5
Как Ты меня любишь,
как Ты меня любишь, как любишь!..
В сердце впрыснувши наркоту,
сбросив тыщи осенних юбищ,
посвящаешь меня в наготу.
Ты – свобода моей неволи.
Это Ты в брусничном бору,
натерев позвонки канифолью,
посвящала меня в игру.
Дрожь над полем, над лопухами,
недоступное маляру
исчезающее Твоё дыханье,
нерукотворная моя ru…
Чат 6
Ночь. Челябинск. Ремни в ручищах.
За товарища пасть порву!
Дед. Ремесленное училище.
Пряжка с литерами «РУ».
Свищут пряжки. Бей, ремеслуха!
Ряшкой в грязь. Чтоб не был лицом.
Свищут в праздник Святого Духа
пряжки, наваренные свинцом!
Драка! Драка! Из чувства мести —
(дранка, дранка летит в подъезде!) —
месть за нищую жизнь, за мрак.
Мы – кулак, когда все мы вместе:
каждый – друг, товарищ и враг.
Мордой в глину – не в торт «Пражский».
Кто-то в небе уже плывёт,
раскрутясь роковою пряжкой,
одинокий, как вертолёт.
Пряжки в воздухе режут полосы,
не какие-то там «дабл’ю».
Это я из-под ног, без голоса,
это я на земле хриплю…
Кровоточит речь темпераментно,
в ней прилично лишь слово «на»…
В небе свищет прожекторами
салютирующая страна.
– Ты куда несёшься, ru?
Тпру!..
Чат 7. Сказка о залатанной ру
Старуха брала свою пряжку.
Старик ловил неводом net.
Инопланетян – нет.
Стран, куда летят, – нет.
У Твардовского был свой счёт:
руганёт, а потом – печатнёт.
Люблю «Нескафе» под икру.
Ни дабл’ю, ни дубль вэ, ни ру.
Снедь,
чтобы красНЕТь.
Шевролетной улыбки – нет.
Прошло лето, а рыбки нет.
Китекэта котёнку нет.
УгНЕТённых бананов нет.
Индюк стонет по двору:
перед казнью: «www.ru».
НЕТипично Скуратов одет.
КиНЕТических скелетов – нет.
Нас Кио киНЕТ,
Maskino киНЕТ,
мякина киНЕТ,
Госкино киНЕТ,
НЕТленки НЕТ.
Что в продаже есть, того НЕТ.
Ему даже поесть – НЕТ.
Монтеня НЕТ.
Нототении НЕТ.
«ИНТЕРНЕТУ – НЕТ!» —
наш сосед произвёл запрет.
Осень – моНЕТный двор.
НЕТопырь не платит за свет.
Новый кабиНЕТный вор
над страной нагНЕТает: «Нет».
Уронив на струну вихор,
плаНЕТарно плачет Башмет.
ТЕНИ НЕТ
Независимость – с Богом сверка.
Бонапарт оставлял треух.
Если б, горькие трюфели века,
мы б оставили лишь «Триумф» —
всё равно это было б нечто!
Непривычно. А вдруг навечно? —
где художники бескорыстны,
игнорируя грязный вой,
где не чавкают над корытом
и звезда говорит с звездой,
где Башмет зажигает Меньшикова,
ну а гений любит поесть,
где Христос отвергает месть,
где хамдамовской кисти женщина
интерНЕТ превратит в интерЕСТЬ.
В форме альта, боль растравляя,
лист опустится на поля…
Спит пропахшая трюфелями
всепрощающая земля.
Недорубленную мою ru
не зовите к топору!
Ученик Башмета, хакер,
бросив детства мир засахаренный,
взламывает банка код —
из азарта, как кроссворд.
Талант тянется к добру…
www.тюряга. ru
www.астма. ru
Подпишу письмо царю:
www.коммерсантъ. ru
«Талант теряем», – говорю.
Отвори тюрягу, ru!
– По ком —
а. колокол. сom?
– А что снится комару?
– Кома ru.
Чат 8
Блеснуло лезвие «Gillette».
Начальник, убери свой ствол!
Выкидывает «авторитет»
кишки на стол, кишки на стол.
Как красных жемчугов ведро,
как из метро народ пошёл,
дымится смутное нутро —
кишки на стол, кишки на стол.
Любуйтесь русским харакири!
Начальнику сулит позор
кишоковая терапия —
кишки на стол.
Ни русский не поймут, ни идиш.
Выход простой —
летит пульсирующий выкидыш
на грязный стол!
Душа откроется, сочась.
Овчарка дёрнулась к нутру.
Тебе наложит шов санчасть —
www.ru www.ru
Ты вспомнишь, Холин,
этот бред,
когда в первопрестольный ор
ты выкинешь, уже поэт,
кишки на стол —
письменный стол.
Омоновки кричат,
под маской скрыв чадру:
– Ты чей, чат?
– Ru.
Чат 9
У послушниц Ордена хакеров
полуночные очи болят.
Поддёвочка цвета хаки.
Зомбированный взгляд.
Интердетка, сети детёныш…
как за вредность – литр молока,
ты спасаешь души свой тонус
ненормативностью языка.
Крутизна есть в твоём характере,
математика и азарт.
Ты можешь выплеснуть в харю,
что нельзя тишиной сказать.
Половой терроризм? Оскомина…
Бьётся, словно в сачке, чужа,
как красивое насекомое,
непонятная мне душа.
И шевелится в голове,
как у каждого, мини-зло:
два убийства неосуществле
и вчерашняя кража со взло…
На Zeмфиру фыркнешь с презрением?
Сиганёшь с этажа? Схохмишь?
Полуграмотное прозрение
в твоих пальцах дрожит, как мышь.
И внезапно так станет тошно,
что, введя «Макинтош» в игру,
«Надоело! – ты крикнешь. – Точка!
Ru!»
Сеть ринется в тартарару.
Прочитаем первоисточник.
www.ru.
Боже! Мы забыли Точку!
Не зарифмовали точно
мини-чёрную дыру
(гол, что снится вратарю).
Гол!.. Но что это? Отсрочка?
Шуточка Твоя? Примочка?
Или мышка, взяв игру,
завалила на бок точку,
превратив в тире, в муру?
За заборами цветочки.
www.ru
До сих пор от смеха корчатся:
Иван Грозный на пиру
и Калигула, ну в точности
походящий на Шуру.
Мы ещё прорвёмся, ru!
Чат 10
www, связанные в вязанку,
этот чёрный опасный свет
терний, вывороченных наизнанку,
называется Internet.
Словно ёлочные украшения,
эти новенькие дабл’ю
ещё не ржавые от ношения
на живом человечьем лбу!
– По ком —
а. колокол. соm?
И, урча колесом потерянным,
по часам (по-немецки – uhr)
контейнер, гружённый терниями,
направляется к пункту «ru».
– А что снится комару?
– Кома ru.
Off
Ты прости меня, милый попутчик
сегодняшних гала-Голгоф.
Ты всё что желаешь получишь.
Я – off.
Я – Офелия грязной прозы,
офтальмо-хрустальный взор.
Я – off всяческих официозов,
Off – шор.
Я жизнь твою исковеркала
дотла.
Я в Болдино и в Переделкино
была.
Меняются дженерейшны,
страна.
У Блока и Блейка женщина
одна.
Опять с поколениями Мозес
в пути.
Я гибну. Меня, если можешь,
прости.
Хлестал звездопад в дырявый
дуршлаг.
Наивный, ты веришь в халяву,
дурак.
Я, женщина, неизменна
в изменяющихся веках.
Государственные измены —
мой кайф.
Завистливые облаи
облав —
всё это явления off-лайна,
off-лайф.
Я от прокурорской морали
дошла.
Вбегаю в тебя, Мировая
душа.
Попорчу я новым боярам
игру.
Я с Пушкиным ринулась к «Яру»!..
Я – ru.
Эпилог
Я люблю Тебя, я люблю Тебя,
так люблю!..
Все талантливые ублюдки
смяты гением Твоим, ru!
Твои псы мне порвали икры.
И теперь, когда загорю,
на ногах проступают титры —
Твое имя – www.ru.
Тобой пайщики пировали,
вроде оруэловского хрю-хрю.
Ты, чурающаяся пиара,
нераскрученная ru,
ты спасла меня, целовала…
И за это, когда умру,
свою буковку инициала
закодирую в www.ru
Пусть к URLычат они, улетая,
на бескрайнем трубят миру —
Три журавлика вечной стаи —
W
W
W
ru
Ноябрь 2000
ПЕРЕХОД НА ПУШКИНСКОЙ
В переходе на Пушкинской
была пирсинга лавочка.
Твои щёки припухшие
украшали мы давеча
модным вздором серебряным…
Лохов девушки клеили.
И дрожали целебные
два колечка над лейблами.
Всё казалось игрушечным.
Милицейский – без пушечки.
Вдруг со взором опущенным
ты выходишь на Пушкинской?…
Времена переходные…
Вместо лавочки с обувью
корчатся пешеходы
с вывороченными утробами.
У девчонки подобранной
шоком сдвинута психика,
и на ухе оторванном
три заветные пирсинга.
Будьте прокляты, рожи
фотороботов-призраков!
Спаси, Господи Боже,
мою девочку с пирсингом!
2000
ЭСАМБАЕBЫ
Ушёл Великий чеченец.
Остался продлить дела
земной его порученец —
племянник – врач Абдулла.
Он пользует в Подмосковье
со всей России народ.
Он пользуется любовью.
Он денег с них не берёт.
Врач экстрасенсорен, молод.
Свинину не чтут уста,
но бабки в церковке молят
за Абдуллу Христа.
Когда Махмуд Эсамбаев
плясал, эротичней пантер,
клипсы, как замки с амбаров,
в восторге терял партер.
Как шторм бескорыстных баллов,
пронёсся король папах…
Людскую юдоль убавив,
теперь другой Эсамбаев
мальцу выправляет пах.
Каракульча Махмуда?
Капризный изгиб плеча?
Нас всех исцеляет чудо
танцора или врача.
Откуда же в сердце трепет,
как будто Божья рука
каракулевый пепел
не стряхивает с мундштука?…
В чём предназначенье нации?
Чтобы сжечь у соседа дом?
Сажать заложников на цепь?
Иль чтобы помочь в ненастье
и душу лечить добром?…
Мы все – пациенты бездны.
Ужель средь враждебной мглы
человеческий след исчезнет
Махмуда и Абдуллы?
2000
САМОКАТЫ
В охру женщину макайте,
красьте ею луг Винсента!
Вон она – на самокате
мчит, похожа на проценты.
Маленькие камикадзе
между трейлеров с прицепом
проскользнут на самокате —
на колёсиках процентов.
Вслед, отталкиваясь пяткой,
спятивший Мафусаил,
как лакеи на запятках,
на работу укатил.
Мчатся (вряд ли на работу)
члены русского Пен-центра
на свободу! на свободу!
на колёсиках процентов.
Пузо, груженное бюстом,
самокатик, уноси,
как несут кочан капусты
электронные весы.
И не рассчитав удара,
толстомордик из качков
проскользит по тротуару
на колёсиках очков.
От Малаховки до Мальты
роликам грозит закат.
Поколение асфальта
выбирает самокат.
Мир пузырится, как тоник.
Ты паришь, как на катке,
одноногий аистёнок,
стоя на прямой ноге.
Значит, не было ошибкой
наше детство нестерильное —
из доски и двух подшипников
мы идею мастерили.
Это кайф беспрецедентный,
знают взрослые и дети —
на колёсиках процентов
пролететь через столетья.
– Куда мчишься, самокат?
– В Самарканд!
2000
* * *
На закате плещет мою нишу
нищими рубинами волна.
Я тебя сравненьем не унижу,
нищая любимая страна.
У меня просроченная виза.
Тебе будет проще без меня.
Жаль, что я, Россия, не увижу
твои золотые времена.
2000
МАГАЗИН «МОСКBА»
Вентилятор – нелетающий пропеллер.
И тревожно, честно говоря,
что стихи мои опять бестселлер —
«Лучшая продажа февраля».
Лучшая февральская обманка,
том-фантом за 42 рубля…
Снег обескураженно обмякнет —
лето в середине февраля!
Я читаю, одинок, как мамонт,
след от шин, как зубчики Кремля…
Вновь надежда нас продаст, обманет —
лучшая продажа февраля.
2000
ТРАУР
«Смирно!» Души на смотру.
Над страною – чёрный прапор.
Боже правый, моя ru!..
Траур.
Странный трафик накатил.
Вдовам не помогут травы.
Всюду чёрный негатив —
траур.
Фестивальные кентавры,
жрите чёрную икру!
По матросу Игорьку —
траур.
Кто ответственные лица?
Люди чести, флотских аур?
Ни один не застрелился.
Траур.
С утра слышу до утра:
«Утраутрау…» Рядом травят.
по живым ещё вчера —
по себе мы носим траур.
НТВ и Си-би-эс
задрожат, как сети траулера.
Траур носим по себе.
По надежде носим траур.
Вечный траур по Геннадию:
жизнью, из последних сил,
может, нас с тобою ради,
он реактор заглушил.
Моряками среди мора
остаются моряки.
И на Баренцево море
лягут тяжкие венки.
Женщина в косынке бьётся,
видя, как плывёт венок.
Был старлеем или боцманом?
«Кто, сынок, тебя вернёт?»
На мгновенье над страною
оглянётся, не грешна,
называема душою,
траурная тишина.
2000
МОЛИТBА О «КУРСКЕ»
Мертвецы стучат – живые! —
по железному нутру.
Офицеры, рядовые
бьются, как стенокардия,
помнят мать, жену, сестру…
Времена глухонемые.
Господи, уйми стихию!
Дай надежду, хоть искру…
– Куда держишь курс, Россия?
– www.KURSK.ru
2000
ОТКРЫТИЕ ЧЁРНОГО КBАДРАТА
Я открыл чёрный квадрат.
Квадрат сейфа чернеет на стене.
Я назвал код.
Квадрат открылся.
Я спустился в чёртов квадрат.
Ты осталась снаружи, держа верёвку,
чтобы страховать меня.
Что за?
Что за шторкой фотоаппарата?
Кто снимает наш компромат через зеркало?
Что за?
Что за плитой постамента? Памятник Че?
Памятник Чехову? «Чаровница» Кватроченто?
Что за?
Запонки из агата?
Кровать чёрного дерева для членов Политбюро?
Держи, милая, не отпускай!
Что стоит за понятием «К. Малевич»?
ЧК?
Чек?
Чекрыгин?
ТЧК?
Чадра? «Cherry Garden»?
Тиски Чекатило?
Что с хаосом?
Штокгаузен?
Два тысячелетия имели двумерное сознание,
третье тысячелетие имеет трёхмерное – что за?
Держись, милая, за верёвку, только не отпускай!
что за что за что за
что за что за что за
что за что за что за
что за что за что за
что за что за что за
что за что за что за что?
Крышка захлопнулась.
За что?!
Век захлопнулся.
Меня затягивает бесформенная чёрная масса.
Батарейки моего телефона на четверть часа.
Я барабаню изнутри в крышку,
как в люк подлодки.
Как ты там?!
Забудь код!..
Что за?
2000
МОЁ BРЕМЯ
Пришло моё время. Пускай запоздав.
Вся жизнь – только тренинг
пред высшим мгновеньем.
Отходит состав.
Пришло моё время.
Оно, моё время, взяв секундомер,
стоит на пороге.
А кто испугался, душой оскудел —
пусть делает ноги!
Сердца миллионов колотятся в такт
моим бумаженциям.
Со мной – не абстракт! —
на Владимирский тракт
пришла моя женщина.
Мы – нищие брюхом. Как все погоря,
живу не в эдеме.
Но Хлебников нынче – ясней букваря.
Пришло моё время.
Да здравствует время, с которым борясь,
мы стали, как кремний!
Кругом вероломное время сейчас.
Но каждый в себе своё время припас.
Внутри – моё время.
Меня, как исчезнувшую стрекозу,
изучат по Брему.
Ну что на прощанье тебе я скажу?
Пришло моё время.
2000
* * *
Нас дурацкое счастье минует.
Нас минуют печаль и беда.
Неужели настанет минута,
когда я не увижу Тебя?
И неважно, что, брошенный в жижу
мирового слепого дождя,
больше я никого не увижу.
Страшно, что не увижу Тебя.
2000
ПИРСИНГ
В тебе живёт сияние. Безжалостно
из тьмы пупок проколотый мигнёт.
Меж топиком и джинсами, как жалюзи,
просвечивает солнечный живот.
2000
АСЬКИ
По-английски и по фене
я секу.
Дай мне, Боже, вдохновенья —
ай-си-кью.
В жизни тесно мне, наверно,
босяку.
Выдам рифму поновее
вашингтонскому Ваську.
Кто вошёл к нам без секьюрити?
Айзек? You?
С кем тусуетесь, что курите?
Коноплю?
Гуру из Австралии
войдут в игру.
Шлёпанцы скакали,
как кенгуру.
Банк с кия снимай, художник,
просекай…
Дождик делает в окошке —
си-кью-ай
ай-яй-яй…
В императиве Канта
я парю.
С императрицей Катей
водку пью…
Меньшикову снится
барбекю.
Я изменщик, вор, царица,
I… seek… you…
«Дай мне розу-оплеуху», —
говорю.
Полная свобода духа —
ICQ.
2001
* * *
На стрёме
замрут века, дыханье затая.
Нас трое —
Бог, ты и я.
Закрою
твои глаза – ты видишь сквозь пупок.
Нас трое —
Ты, я и Бог.
Настройте
тычинки, сумасшедшие цветы.
Мы трое,
Бог, я и ты, —
мир Трое! —
решили спор войны и красоты.
Гастроли
кончаются. Грядущее темно.
Мы – трое.
Но мы – одно.
3 января 2001
ПЕРBЫЙ B ЖИЗНИ СНЕГ
Белое, белое, белое
с семечками людей.
Белые бультерьеры
синеют, как парабеллумы,
на абсолютно белом.
Больно глядеть!
Кусай белизну пломбирную!
Взвей лапами пух-перо!
На клавишах лабух лоббирует —
Лобби – лоббилоббило – бело…
Шарпею не больше года.
Первый культурный шок.
Невинно идёт над городом
невидимый порошок.
Оставь человеку неба!
В груди у меня пожар.
Но завтра не будет снега —
шарпей сожрал.
И чтобы вы не пугались,
пред вами, хоть путь непрост,
как поднятый большй палец,
маячит шарпея хвост.
2001
XXL
Русский новейшина

Что там «новорусские»?!
В мир, испуг навеявши,
входят неворующие
русские новейшие!
Очень часто гений
на условность харкает,
что аборигены
называют «хакером».
Роковые Чацкие,
не поймут старейшины
рокового, чатского
юного новейшину!
Судьи Калифорнии,
чем срока навешивать,
постигайте формулу
рифмы «innovation»…
Лишь бы вы, старейшины,
талант не угробили…
Русскому новейшине
присудите Нобеля!
XXL.
Нынче время – крупных лаж,
краж, потерь.
Время – extra-extra-large —
XXL.
Прошлый век нам выдал марку —
«СССР».
Новый лидер носит майку
«Экс-экс-эль».
Выше всех на Новом годе
наша ель.
Мы живём по страшной моде —
XXL.
В небе лопаются молнии.
Тур Эйфель
примеряет джинсы модные
XXL.
Пётр Великий, выдув губки
с водкой эль,
акселерат, глушил из кубка
XXL.
XXL – НАШ ПУТЬ
К ПОБЕДАМ.
ГРОЗИТЬ
МЫ БУДЕМ ШBЕДАМ.
Мы – нейтрально элегантны
к грязи всей.
Мы – нитратные гиганты
XXL.
У мужчин, как и у женщин,
та же цель.
Несогласные на меньшее —
XXL.
Червячок в нас заголился.
Злит прогресс.
Дразнит антиглобализмом
буквы «S».
Ни экс-Маркс и ни экс-Ельцин —
наш Устав.
Мы желаем, XXL-цы,
чтоб стал мир – большое сердце,
extra-love.
ЗОЛОТАЯ СИНЕBА
Сколько пляжных песчинок!
Сколько в женщине пор!
Внешность с первопричиной
За Тебя ведут спор.
В каждой поре – песчинка.
Сколько времени? Но
все часы – на починке!
Время засорено.
Сколько мы засорили
в этой жизни с Тобой!
Скольких мы озарили
золотой синевой!
Эти брызги сухие —
точно искры души.
Что кому вы сулили?
И кого подожгли?
Но едва опочили —
просыпаетесь вы
в ореоле песчинок
золотой синевы.
Как в восторженном страхе
вихревого столба,
Ты крутилась, вытряхивая
целый пляж из себя!
Никакие бесчинства
тех, кто в Юрмале был,
не заменят песчинок
ювелирную пыль!
Даже в Юрский период
на руке бытия
две песчинки прилипли —
и Твоя, и моя.
Помнишь,
в Крито-Микенах
проглотила тоска,
закружив манекены
из живого песка?
Что ещё рассказали,
сквозь загар не сильны,
синячки под глазами
золотой синевы?
Всё окажется лажей.
Вновь очутитесь вы
в белом золоте пляжа
и чуть-чуть синевы.
В том тумане не ясно,
где и кто ты такой…
Я с Тобой обменяюсь
золотою ногой.
ТРИ АДА
Душу парализовали
три кита цивилизации:
тоталитаризм,
тотализатор
и тотальное лизание.
BЕТЕР
Ветер
гуляет по выставке Фешина.
С петель
срывающиеся повешенные…
Сеттер
прилип к потолку,
словно тряпка уборщицы.
Ветер свободы,
ветер убожества!
В Питер
умчалась Ты – я не заметил —
Ветер…
ЮБИЛЕЙНОЕ
Я в Ригу еду в белых джинсах.
Восьмисотлетье в голове.
В национальном я меньшинстве.
Но в сексуальном большинстве.
ЧАСЫ СЫЧА
Для меня год начался символично. Я летел в Дельфы на Международный день поэзии.

В аэропорту понял, что забыл дома часы. Подошёл к девушке, продавщице часов: «Дайте мне, пожалуйста, самые дешёвые часы, чтобы их потом можно было выбросить». Стоящий рядом незнакомец сказал: «Андрей Вознесенский? У меня есть для вас часы. Я хочу, чтобы моё время было на вашей руке». И подарил мне футляр с часами Картье. Это очень дорогие часы с двумя циферблатами. Они показывают европейское и азиатское время.

Мы познакомились. Звать его Владимир Михайлович Боград. Ему 41 год. Бизнесмен, председатель правления одного из альянсов. Новый русский? Может быть. Но не из тех, о которых рассказывают анекдоты. Я назвал бы его новейшим русским. Говори после этого, что Россия не интересуется поэзией.

Что говорить о шоке, который потряс мир 11 сентября! Я очень люблю Нью-Йорк. Взорванный самолёт вопит о новом сознании. Тысячелетие, увы, началось с этого.

Частная жизнь становится публичностью. То, что было трагедией для художников прошлых столетий – жизнь на экране, муки ада, и т. д., – сейчас становится естественной нормой? Не отсюда ли интерес к передаче «За стеклом»?

В начале сентября на Новодевичьем наконец был сооружён памятник на могиле моих родителей. Памятник создан по моему архитектурному проекту. Идея проста – трёхтонный шар серого гранита находится на наклонной плоскости. Его удерживает от падения небольшой крест. Из меди с глазурью. Освящение памятника провёл отец Валентин.

Проект мой был с удивительной бережностью и тщательностью выполнен в мастерской Зураба Церетели. Спасибо Зурабу, поклон резчикам Давиду, Важе и разнорабочим, которые на руках, без крана, установили шар.

Вчера этот беспощадный шар поглотил новую жертву – сибирского страдальца за всех нас, за Россию – Виктора Петровича Астафьева.

Б. Г.
Ночь. Рок-н-ролл. Жарко.
У музыки одна корысть:
толпа вздымает зажигалки,
давая небу прикурить!
* * *
Прикрыла душу нагота
недолговечной стеклотарой.
Как хорошо, что никогда
я не увижу Тебя старой.
Усталой – да, орущей – да,
и непричёсанной, пожалуй…
Но, слава Богу, никогда
я не увижу Тебя старой!
Не подойдёшь среди автографов
меж взбудораженной толпы —
ручонкой сухонькой потрогав,
не назовёшь меня на ты.
От этой нежности страшенной,
разбухшей, как пиковый туз,
своё узнавши отраженье,
я в ужасе не отшатнусь.
Дай, Господи, мне проворонить,
вовек трусливо не узнать
Твой Божий свет потусторонний
в единственно родных глазах.
* * *
Из нас любой – полубезумен.
Век гуманизма отшумел.
Мы думали, что время – Шуман.
Оно – кровавый шоумен.
МОСКBА. КРЕМЛЬ
Восхищается толпа
у Иванова столпа:
«Нас красивый силуэт
изнасилует!»
ДBОЙНОЙ ЦИФЕРБЛАТ
В. М. Бограду

Мне незнакомец на границе
вручил, похожий на врача,
два циферблата, как глазницы, —
часы сыча, часы сыча.
Двухчашечные, как весы,
двойное время сообща,
идут на мне часы, часы
ЧАСЫЧАСЫЧАСЫЧА.
Четыре в Бруклине сейчас,
двенадцать – время Киржача.
Живём, от счастья осерчав
или – от горя хохоча?
Где время верное, Куратор? —
спрошу, в затылке почесав —
На государственных курантах
иль в человеческих часах?
С ожогом не бегу в санчасть —
мне бабка говорит: «Поссы…»
Народ бывает прав подчас,
а после – Господи, спаси!
В Нью-Йорке ночь, в России день.
Геополитика смешна.
Джинсу надетую – раздень.
Не совпадают времена.
Я пойман временем двойным —
не от сыча, не от Картье —
моим – несчастным, и Твоим
от счастия накоротке.
Что, милая, налить тебе?
Шампанского или сырца?
На ОРТ и НТВ
часы сыча, часы сыча.
Над Балчугом и Цинциннати
в рубахах чёрной чесучи
горят двойные циферблаты
СЫЧАСЫЧАСЫЧАСЫ.
Двойные времена болят.
Но в подсознании моём
есть некий Третий Циферблат
и время верное – на нём.
СТАТУЯ
Безветренна наша площадь.
Зачем же перед Кремлём
подставили маршалу лошадь,
виляющую хвостом?
Но ветер, крутя, как штопор,
в невидимый ток облёк
ту Тоцкую, адскую топку…
(Учения. Код «Снежок».)
Овца тепловыми столбиками
кружилась. Спаси нас, Бог!
Водитель запомнил только:
«Как по спине утюжок…»
Всё глуше народный ропот.
Амаршалу за спиной
Всё чудится медный штопор
завинченною виной.
11 СЕНТЯБРЯ
Одиннадцатого сен-тября,
сен-Тибра и сен-тепла?
Сен-табора, сен-базара,
соседского сенбернара,
влюблённого в сен-Тебя?
И птичьи сен-караваны,
несущиеся, трубя…
Сен-Библии, сен-Корана,
сен-Торы и сен-террора?
След стибренного урана?
И в небе зрачком обзора
застывшие ястреба.
Одиннадцатого сентября
пила ты из кружки этой,
два башенных силуэта
в «11» соберя.
Трейд-центр
ещё не был сен-центром.
Мы жили по старым сентенциям
любви и морали для
(и мира не переделя).
От ужаса можно сдвинуться!
И я сентября одиннадцатого:
одиннадцатого сентября
проснулся в чужой гостинице
от крика нетопыря.
И прошлого века фразы
уносятся к Богу в рай:
«We must love each other
or die».
Меж ужаса центробежного
ответил новый Сент-Бёв:
«Поскольку смерть неизбежна,
любите любовь».
И третий, ушедший в светопись,
сказал, сухой, как самум:
«Мораль – не любовь,
не ненависть – а ум…»
Пошло мозгов расчленение.
И кружка разбилась, бля…
ШЛО НОВОЕ ЛЕТОСЧИСЛЕНИЕ
С 11 СЕНТЯБРЯ
ШАР АДА
Декабрь – дебаркадер.


Толпятся, ожидая отправки пассажиры – персонажи ушедшего переломного года – деревья, фигуры, собаки – события и герои моей последней книги, ангелы, алкаши, бабуся-врунишка из передачи «Дачники», объявившая, что и я бывал в гостях у журналиста Луи. Исправляя неряшливость телеавторов, повторю, что я не только никогда не был у него на даче, но и даже не был с ним знаком… А рядом сутулится другой Луи – великий Луи Арагон, крупнейшая фигура прошлого века… Наш бардак кодируется в строфы. Кабарда инстинкта переходят в кардан разума.


С Пьером Карденом я виделся 1 декабря этого года. Я приехал к нему с киногруппой поговорить о 20-летнем юбилее «Юноны и Авось». Он встретил нас стройный, страстный. Сказал: «“Юнона» – самый сильный спектакль, который я видел в жизни». Неслучайно в его парижском театре, где когда-то были наши гастроли, на фризе из афиш лучших спектаклей помещены две афиши «Юноны». Два креста, два Андреевских флага.


В Каннах сквозило. Но хозяин не признавал пальто. Его уникальная вилла, построенная без единого прямого угла, подобно осьминогу, ворочалась в сумерках.

Барокамера памяти?


21 декабря состоится мой вечер в Театре на Таганке – поэзия в сопровождении лазера. 28 декабря я выступаю в Киевской консерватории… Что ж, погрузимся и мы в этот декабрьский дебаркадер со своим скорбным скарбом.

Куда нам плыть? В светлое будущее?


Брр… Dark.

КРОBЬ
На кухне пол закапан красным.
Я тряпку мокрую беру,
как будто кнопки из пластмассы
я отдираю на полу.
Об шляпки обломаешь ногти.
Ты поправляешься уже.
Но эти крохотные кнопки
навек приколоты к душе.
ЛИФТ ЗАСТРЯЛ
В лифте, застрявшем от перегрузки,
на потолке в виде капель – наш выдох.
Ты по-английски сказала: «Вы – русские.
Где выход?»
Русская тема, пардон, моветонная!
Век свихнут.
Кровь кровью мы ищем, духовные доноры,
Свой выход.
Чавкает сердце. Темень и сетка.
Спичкою вспыхнут.
Кто-то под юбкою у соседки,
ишь, ищет выход.
Шлемы трещали электросваркой,
но этот выход
не находил гениальнейший Вагнер
Рихард!
Рафаэль Санти, лгать перестаньте!
Секс колбасится.
Пошлость витрин провоцирует анти-
глобалиста.
Вы хоть Россию избавьте от правил
взаимовыгод…
«Выхода нет, – проповедовал Павел. —
Значит, есть выход».
И двоерукий Христос над оравой
путь указал человеку и выхухолю:
то ли налево, то ли направо?
Где выход?
Нету идеи. Как неприкаянно
где-то, без тела,
воет без нас, потерявши хозяина,
бродит идея.
Я вырываюсь из лифтовой клетки,
выломав дверцы.
Нет входа в рай. Снова шахта и сетка.
Входа нет в сердце.
Пётр искривится улыбкою месяца.
Черна свобода.
Чавкает сердце. Выход имеется.
Только нет входа.
2001
ДОЧЬ ХУДОЖНИКА
Все таланты его от дочери.
Он от дочки произошёл.
Гениальные многоточия
он малюет на мокрый шёлк.
Почему он, гулявший дочерна,
видит в бритвенном зеркальце
как великие очи дочери
расцветают в его лице?
Был он скряга, потухший кратер,
нынче пробует всем помочь.
изменила его характер
прародительница дочь.
А сама пиво пьёт наивно,
в комбинезончике, как оса,
переведши талант на имя
новорожденного отца.
А ему всех наград не надо
лишь бы мог день и ночь толочь:
«доча – доча – дочадочадо – ч а д о —
дочь».
Не таил он в душе заточку,
зато в будущем витал —
муку взяв на себя за дочку,
чёрный кайф предугадал.
Так закидывают альпинисты,
крюк с верёвкой на неба край,
чтоб вытягивала неистово
та верёвочка к Богу, в рай!
2001
TRADE CENTER
Америка по всем программам.
«На что способен Человек?»
В глазах – обломки чёрной рамы.
НЕ ПОНИМАЮ НИЧЕГО.
Всё это было не макетом,
не Голливуд на нас попёр.
Ревёт дымящийся Манхэттен,
как потерявший зуб бобёр.
Чей
самОлёт
вбит
в стену
кляксой?
Он тыщи жизней уволок.
Цивилизация в коллапсе.
Избави Бог! Избави Бог!
И трафик душ, спеша расстаться,
крутился зло и горячо.
Кому несут москвички астры?
Кому ещё?… Кому ещё?…
И сероглазую студентку,
глазевшую на Пентагон,
оберегите, не заденьте!
Скорее, милая, бегом.
Есть вечность зла.
Есть свет и вечность.
Дышала, схожая с Тобой,
мучительная человечность —
какой ценой? какой ценой?
Цивилизация в коллапсе.
По тёмным лестницам кружа,
больную вынесли в коляске
с 68-го этажа.
Как здорово, что столько доноров.
У крови лидеры свои.
Смысл жизни не в рублях и долларах,
а на крови, а на крови.
Нам остаётся только тайна.
Осталась пыль. Остался гул
от сухопутного «Титаника»,
который в небе затонул.
Большая кровь побила рейтинг
былых эпох. На что нам, Бог,
кровавого тысячелетия
непредсказуемый пролог?
Иное наступает время.
Иные слава и позор
ещё не ощутимы всеми.
Но счёт пошёл, но счёт пошёл.
Всё будет: счастье, мелодрамы,
успех, в любви – волюнтаризм.
Но в чёрной раме, в чёрной раме
на всю оставшуюся жизнь.
11 сентября 2001 года
ЧАТ ИСТОРИЧЕСКИЙ
Голосина, здравствуй, голосина!
Плёнку в Пензе обнаружил перст судьбы.
Надо мной, над беспартийною Россией
воет лысый шар «уйди-уйди!»
Голосина с того света, голосина…
Для того ли он людей освобождал, —
на своих крестьян – чтоб Хиросимой
сбросить атомную бомбу на Урал?!
Вверх ногами лампой керосиновой
набухает бешеный кулак.
«Вознесенский, – воет голосина, —
господин!» (что означало враг).
Пахло водкой, ненавистью, щами.
Я не помню даже, что молол.
Чрезвычайное чревовещанье
превращало встречу в монолог.
Голосина колбасится, голосина.
Был упитан наш царёк, но хреноват.
Он от бешенства стал даже красивым,
родину к поэту взревновав.
Помнишь, ты был следующим, Вася.
В чём была вина наша, Васо?
В рёве автоматчиков «Сдавайся!»
были мы живыми. Вот и всё.
С той поры в покоях императорских
воцарились мат и лимита.
Стали туалетствовать в парадных.
Где Никита? Знаем – «Никита».
Всюду, когда я казался весел,
надо мной, между улыбок и зубил,
он свистал, сметая залы с кресел.
Годы шли. И я его забыл.
Почему же он сегодня именно
покидает в Пензе мавзолей?
Воет век на собственных поминках.
И блефует, что он всех живей.
Хрюк кабаний. Чавканье трясины.
Над интеллигенцией – кулак.
«Ишь, какой ты, – воет голосина, —
Пастернак!» (что означало враг).
Игнорируйте его отчаяние,
нутряной и убиенный рёв,
хакеры, new-мальчики очкастые,
а иные даже без очков!
Но в веках остался жест бессмертный:
с кулаком взметённая рука —
как спускают воду из бачка.
(Продолжительные аплодисменты.)
ЧАТ ЛУННОЙ РЭПСОДИИ
Партия и фортепьано

Луна на шифере. Окошки в испарине.
Век двадцать первый. Столовая-спальня.
Я с плеером жду тебя ночь напролёт.
– Почему вы афишируете, что вы не член партии?!
«Я не член партии»! Вызов даёт!
Сотрём всех, кто стоит на пути
Коммунистической партии!
Сотрём!
Где тебя носит? Все кончились party.
Время близится к трём.
Опять «тойота» в окне незавешенном…
И опять стороной…
– Ваши дела говорят об антисоветчине!
Нет, вы – член партии. Только не той…
Я буду бороться против всякой нечисти.
«Я не член партии» – ишь ты какой!
Хотите указать путь человечеству?
(Аплодисменты. Крики «Долой!»)
Не пора ли, пташка, домой?
А вдруг вокруг тебя любера?
Или под выборы
нам опять вставят клизму чеченцы?
– Либера-
лизму здесь нет места, господин Вознесенский!
Вы хотите нам какую-то партию беспартийных…
Гляжу на твои картины:
у женщины ум в инстинкте —
смесь Левитана и поп-арта.
– Это клевета на партию!
(Аплодисменты. «Вон из страны!»)
Ах, как я ждал твоей предрассветной
тишины!..
Я слышу, как на далёкой пристани
стихает полуночный мат…
– Ну как же! Родился Прынц!
Все леса шумят.
Вам вскружил голову талант…
Но как ты одна среди страшных улиц?
Вчера в Очакове трое качков…
Луна, как платье, висит на стуле.
– А вот два агента носы воткнули.
Один очкастый, другой без очков!
Экран: «Отче наш» поёт Михалков
Сергею Владиленовичу. Ночь черна.
Чечня не выходит из головы.
– Вы по своим стреляете! А кто свои?
Не хватайте ночных телефонов!
А вдруг это ты из больницы в Лефортово?
И не можешь вылететь в форточку?…
Нет. Опять эта школа злословия,
у, шкода поганая…
Слова затишены. Трубка повешена.
– Мы создали условия
свободы не для пропаганды
антипартийщины и антисоветчины.
Кого обнимает Твоё распятие?
Камо грядеши? Куда идёшь?
– Партия, партию, партией…
Право на молодёжь… Вы говорите ложь!
– Нет, не ложь!
А брошь?
Которую якобы подарил Диор?
(Аплодисменты. Крики «Позор!
Дави сучат!»)
В дверь стучат. Лишь бы не отперли.
Я без документов. Что скажут оперы?
Кто я? Да ещё с ключами… Вот вопрос.
Дождик осенний
– Никакой оттепели.
Или лето, или мороз!
Вы скажете, я зажимаю,
я – Секретарь, Председатель!
Как книксен жеманный,
приседает белый рояль.
И кресло – в присядку.
«Мадрид твою!» – сегодня играют «Спартак» – «Реал».
Я спятил.
– Если вы не перестанете думать, что вы родились гением…
Экран: игра офигенная!
Ведёт «Спартак».
Пас. Тренер. Я те толкану!
– Ишь ты какой Пастернак!
Мы предложили Пас…тернаку,
чтоб он уехал. «Спартак» – призёр.
(Аплодисменты. Крики «Позор!»)
Окно поехало по потолку.
«Вольво».
И опять не сюда.
– Мы никогда не дадим врагам воли,
н и к о г д а!
Для таких будут самые жестокие морозы!
(Открывает холодильник.)
Хорошо бы попитаться…
(Аплодисменты, переходящие в овацию.)
Есть ветчина…
– Антисоветчина! —
но какая-то антипатичная,
цвета Паприщина…
– Антипартийщина!
(Одинокий антиаплодисмент.)
А плодись ты в рот, ед ассортимент!
За год не съесть.
Ещё бы штопор.
– А ты што хлопал?!
А кто ты есть?
Творожник с корицей.
Полбанки «Невского».
– Я художник, Голицын.
Я люблю стихи Вознесенского.
– А ещё что ты любпишь?!
– Ещё Маяковского…
Ещё хрен с морковкою.
Ещё опята – трупики лета.
Ещё пудинг.
И паста в баночке.
Коньяк не допит, но запит.
(Опять к поэту.)
– В тюрьму мы вас сажать не будем.
Завтра получите паспорт!
И катитесь к чёртовой бабушке!
К своим…
Вам нравится Запад —
по-жа-луй-ста!
Я засыпаю от тепла и жалости.
Засыпаю под ор трафаретный.
Мне снится бешеная тоска —
обида непризнанного поэта
на принца, пришлого новичка.
Не всё развалил он при спешке вечной.
Дурной премьер. Деловой зампред.
Но никто не утешил его сердечно:
«Никита Сергеевич, вы – поэт!»
И он прослезился бы так нелепо…
Он не был знаток кукуруз и реп.
В нём жил Поэт, реформатор рэпа,
ужастика в сите «рэп».
ООН просвещал он туфлей, поддатый
колхозный сюрреалист.
Не зря оппонент написал когда-то:
«Хрущёв восхищает меня как стилист».
Любой человек не рождён бездарным.
Не всякий нашёл себя как поэт.
И рэп с бэкграундом берестяным
поймут, как и я, через много лет.
Отснились, как сон, «анти – парти – анти»…
– ПЕРЕСТАНЬТЕ! —
(Ты вбегаешь и вырубаешь кассету.
Твои бёдра обтянуты в сетку,
как на бутылке «Кьянти».)
И в морозилке не партизаньте!
Ах, у нас гости?! И у них ключи?
Сам плеер включился? А ты – отключи.
Нужна не милиция, а врачи!
Милый, прости меня! Доброе утро,
Как пить хочется! Есть цикута?
(Снимает прикид с воланами.)
Где я была? Да всё время в ванной.
Лежала в глубоком обмороке.
Понимаешь, вошла, как всегда, смиренная.
А он там сидит.
Я думала – бандит.
А он – оборотень. И гляделки сузил.
(См. предыдущий текст.)
Я всегда говорила, что наш санузел
Совмещён с иным измерением…
Как новый век зануден!
Хочу в другой миллениум.
(Идёт к роялю.)
Где тут педали?
(Крыло подымается.)
Улетаю!
Без меня тут парьтесь!
Не, я не пьяная…
ЕСТЬ ТАКАЯ ПАРТИЯ
ФОРТЕПЬЯНО!
(Доносится рэпсодия и одномоментно
бурные продолжительные аплодисменты.)
2002
* * *
Архитектуру не приемлю,
когда вокруг лесной тропы
российскую больную землю
сосут кирпичные клопы.
* * *
Все товарищи сегодня – господины.
Над попсинною страной наискосок
голосина стонет, голосина —
с ним навек мой волосиный голосок.
Кто обидел и кого обидели
над землёй сплетённые летят.
Виноваты только обвинители.
Разве виноватый виноват?
2002
ДЕМОНСТРАЦИЯ ЯЗЫКА
Константирует Кедров
поэтический код декретов.
Константирует Кедров
недра пройденных километров.
Так, беся современников,
как кулич на лопате,
константировал Мельников
особняк на Арбате.
Для кого он горбатил,
сумасшедший арбайтер?
Бог поэту сказал: «Мужик,
покажите язык!»
Покажите язык свой, нежить!
Но не бомбу, не штык —
в волдырях, обожжённый, нежный —
покажите язык!
Ржёт похабнейшая эпоха.
У нее медицинский бзик.
Ей с наивностью скомороха
покажите язык.
Монстры ходят на демонстрации.
Демонстрирует блядь шелка.
А поэт – это только страстная
демонстрация языка.
Алой маковкой небесовской
из глубин живота двоякого
оперируемый МаЯКОВский
демонстрирует ЯКОВА…
Эфемерность евроремонтов
константирующий Леонтьев
повторяет несметным вдовам:
«Поэт небом аккредитован!»
Поэтического скинхеда
виден череп в компьютерной мыши.
Мысль – это константа Кедрова.
Кедров – это константа мысли.
2002
ЗАЗДРАBНАЯ ПЕСНЯ B ЧЕСТЬ ДBАДЦАТИЛЕТИЯ «ЮНОНЫ» И «АBОСЬ»
Прошлый век —
дилетант и миляга.
Нас спасают при катастрофе
два креста,
два Андреевских флага
и две чашки чёрного кофе…
Думал я – распад прекратится
в новом веке. Будет легко.
Что таит в себе единица? —
минарет? или флага древко?
Мир зачёркивают с отвагой
ХХI века профи —
два креста, два Андреевских флага.
И ещё один, третий – в профиль.
Он страдал, модернистски дурея,
сикось¬накось распятый толпой.
Но кресты Святого Андрея,
точно стропы, несут нас с Тобой.
Жизнь сильнее, чем нож отморозка.
Но по краю всех наших зол,
вертикально осталась полоска,
по которой Он в небо ушёл.
ЮБИЛЕЙ «ЮНОНЫ И АBОСЬ»
Верим мы, что огорчительно,
в евро-доллары-рубли.
Но Резанов и Кончита
говорят, что смысл в любви.
Двадцать лет как нас захавала
зрительская толкотня —
Рыбникова, Захарова,
и актёров, и меня.
Двадцать лет, как раскоряченных
политических слепцов
дразнит с юною горячностью
Николай Караченцов.
Сероглазый зайчик, Шанина
начала парад Кончит.
Музыка непослушания
в зале молодом звучит.
Минет век, но со слезами
будут спрашивать билет,
пока зрительницам в зале
будет по шестнадцать лет.
Пусть Резанов и Кончита
продолжают шквал премьер.
Для Тарзана и для Читы
поучительный пример.
2002
АBТОРЕКBИЕМ
Памяти У. Б. Йейтса

Дай, Господь, ещё мне десять лет!
Воздвигну Храм. И возведу алтарь.
Так некогда просил другой поэт:
«Мне, Господи, ещё лет десять дай!»
Сквозь лай клевет, оправданных вполне,
дай, Господи, ещё лет десять мне.
За эти годы будешь Ты воспет.
Ты органист, а я – Твоя педаль.
Мне, Господи, ещё лет десять дай.
Ну что Тебе каких-то десять лет?
Я понял: жизнь прошла как бы вчерне,
несладко жил – но всё же не в Чечне.
Червонец дай. Не жмись, как вертухай!
Земля – для серафимов туалет.
И женщина – жемчужина в дерьме.
Будь я – Господь, а Ты, Господь, – поэт,
я б дал тебе сколько угодно лет.
2002
* * *
Во мне живёт непостижимый свет.
Кишки проверил – батареек нет.
Зверёк безумья въелся в мой
скелет.
Поэт внутри безумен, не извне…
Во сне
я вижу храмовый проект
в Захарово. Оторопел
автопортретный парапет…
Спасибо Алексу Сосне за помощь.
Дай осуществить проект,
чтоб искупить вину греховных лет!..
Я выбегаю на проспект.
На свет
летят ночные бабочки: «Привет!»
Мне мент орёт: «Переключайте свет!»
Народ духовный делает минет.
Скинхед
пугает сходством с ламою-далай
Мне, Господи, еще лет десять дай
транслировать Тебя сквозь наш раздрай!
Поэту Кисти ты ответил «нет».
Другой был, как Любимов, юн и сед,
дружил с Блаватской, гений, разгильдяй.
Поэт внутри безумен, не вовне —
в занудно-шизанутой стороне,
где даже хлеб мы называем «бред».
Дух падших листьев – как «Martini Dry».
Уехать бы с тобою на Валдай!
Там, где Башмет играет на сосне.
У красных листьев
запах каберне.
Люблю Арбат, набитый, как трамвай,
проспекта посиневшее яйцо.
Люблю, когда Ты дышишь горячо.
Мне, Господи, ещё лет десять дай!
Какой ты будешь через десять лет,
Россия, с отключённым светом край?
Кто победит – Господь или кастет?
Мне, Господи, ещё лет десять дай!
Вдруг пригодится мой
никчёмный свет,
взвив к небу купол,
где сейчас сарай…
Безумье жить. За десять лет почти
безумье мысли может нас спасти.
Меня от слова не освободи —
хотя бы десять лет дай, Господи.
2003
ПОСТСКРИПТУМ
Двадцатилетнюю несут —
наверно, в рай?
За что заплатим новыми
«Норд-Остами»?
О, Господи, Ты нас не покидай!
Хотя бы Ты не покидай нас, Господи!
2003
ТЕМА
Жизнь вдохните в школьницу лежащую!
Дозы газа, веры и стыда.
И чеченка, губы облизавшая,
не успела. Двух цивилизаций
не соединила провода.
Два навстречу мчащихся состава.
Машинист сигает на ходу!
В толпах душ, рванувшихся к астралу,
в конце света как Тебя найду?
Что творится!..
Может, ложь стокгольмская права,
если убиенному убийца
пишет в рай ведущие слова?!
Нет страданья в оправданье тяги,
отвергающей дар Божий – жизнь.
Даже в Бухенвальде и в ГУЛАГе
не было самоубийств.
Чудо жизни, земляничное, грибное,
выше политичных эскапад.
Оркестровой ямой выгребною
музыку в дерьмо не закопать!
Победили? Но гнетёт нас что-то,
что ещё не поняли в себе —
смысл октябрьского переворота,
некое смеркание в судьбе.
(У американцев – в сентябре.)
Если кто-то выжил, и вернулся,
и тусуется по вечерам —
всё равно душа перевернулась.
Всё равно он остаётся там.
Христиане и магометане.
Два народа вдавлены в «Норд-Ост».
Сокрушённо разведёт руками
Магометом признаваемый Христос.
Он враждующих соединил руками.
В новую столетнюю войну,
ненависть собою замыкая.
В землю ток уходит по Нему.
2002
МУЗА
Все мы Неба узники.
Кто-то в нас играет?
Безымянной музыки не бывает.
Тёлки в знак «вивата»
бросят в воздух трусики!
Только не бывает
безымянной музыки.
Просигналит «Муркой»
лимузин с Басманной.
Не бывает музыки безымянной.
Мы из Царства мумий
никого не выманим.
Мы уходим в музыку.
Остаёмся именем.
Чьё оно? Создателя?
Или же заказчика?
Одному – поддатие.
А другому – Кащенко.
И кометы мускульно
по небу несутся —
Магомета музыкой
и Иисуса.
Не бывает Грузии без духана.
Не бывает музыки бездыханной.
Может быть базарной,
жить на бивуаках —
но бездарной музыки не бывает.
Водит снайпер мушкою
в тире вкусов:
Штакеншнайдер? Мусоргский?
Мокроусов?
Живу как не принято.
Пишу независимо,
слышу в Твоём имени пианиссимо.
Жизнь мою запальчиво
Ты поизменяла —
музыкальным пальчиком
безымянным.
Полотенцем вафельным
не сдерите родинки!
Ты, моя соавторша, говоришь мне:
«родненький»…
Ты даёшь мне мужество
в нашем обезьяннике.
Не бывает музыка безымянной.
2003
НАДПИСЬ НА ШЕСТОМ ТОМЕ
Добавок-том назвал я впопыхах:
«Пять с плюсом».
Он необычен и вульгарен, как
блядь с флюсом.
Плюс общий вкус, с которым,
как ни бьюсь,
не сдвинешь.
Плюс драки вкус, который тоже плюс —
не минус.
Плюс ты, к которой тороплюсь.
Плюс времени
моя неподсудимость!
Я жить любил, где глухомань и плющ,
но и на баррикадах не был трусом.
Плюс главное, о коем не треплюсь, —
трансляция иных, незримых уст —
жизнь с плюсом.
Стиль новорусский непонятен мне —
икона с плюшем.
Я крестик Твой в раскрытой пятерне —
пять с плюсом.
2002
ТЕРЯЮ ГОЛОС
1
Голос теряю. Теперь не про нас
Гостелерадио.
Врач мой испуган. Ликует Парнас —
голос теряю.
Люди не слышат заветнейших строк,
просят, садисты!
Голос, как вор на заслуженный срок,
садится.
В праве на голос отказано мне.
Бьют по колёсам,
чтоб хоть один в голосистой стране
был безголосым.
Воет стыдоба. Взрывается кейс.
Я – телеящик
с хором из критиков и критикесс,
слух потерявших.
Веру наивную не верну.
Жизнь раскололась.
Ржёт вся страна, потеряв всю страну.
Я ж – только голос…
Разве вернуть с мировых свозняков
холодом арники
голос, украденный тьмой Лужников
и холлом Карнеги?!
Мной терапевтов замучена рать.
Жру карамели.
Вам повезло. Вам не страшно терять.
Вы не имели.
В бюро находок длится делёж
острых сокровищ.
Где ты потерянное найдёшь?
Там же, где совесть.
Для миллионов я стал тишиной
материальной.
Я свою душу – единственный мой
голос теряю.
2
Все мы простуженные теперь.
Сбивши портьеры,
свищет в мозгах наших ветер потерь!
Время потери.
Хватит, товарищ, ныть, идиот!
Вытащи кодак.
Ты потеряешь – кто-то найдёт.
Время находок.
Где кандидат потерял голоса?
В компре кассеты?…
Жизнь моя – белая полоса
ещё не выпущенной газеты.
Го, горе!
Р you,
м м
ос те ю!
3
…Ради Тебя, ради в тёмном ряду
белого платья,
руки безмолвные разведу
жестом распятья.
И остроумный новоосёл —
кейс из винила —
скажет: «Артист! Сам руками развёл.
Мол, извинился».
Не для его музыкальных частот,
не на весь глобус,
новый мой голос беззвучно поёт —
внутренний голос.
Жест бессловесный, безмолвный мой крик
слышат не уши.
У кого есть они – напрямик
слушают души.
2002
ЛЕТО ОЛИГАРХА
Опаловый «Линкольн».
Полмира огуляв,
скажите: вам легко ль,
опальный олигарх?
Весь в чёрном, как хасид,
легко ль дружить с Христом?
Под Нобеля косить?
Слыть антивеществом?
Напялив на мосла
Ставрогина тавро,
слыть эпицентром зла,
чтобы творить добро?
Бежит по Бейкер-стрит
твой оголец, Москва.
Но время состоит
из антивещества.
Кар взорван. Бог вас спас.
Вас плющит сноуборд.
С экрана ваш палас летит,
как в рожу торт.
Как беркут поугрюмев,
вы жертвуете взнос.
чтобы в российских тюрьмах
исчез туберкулёз.
Жизнь – не олеограф
по шёлку с фильдеперсом.
И женщин, олигарх,
вы отбивали сердцем.
И пьёте вы не квас,
враг формул и лекал,
люблю безумство в вас,
аллегро-олигарх!
Люблю вместо молитв
отдачу сноуборду,
И ваш максимализм —
похмельную свободу!
Господь нахулиганил?
Все имиджи сворованы.
Но кто вы – «чёрный ангел»?
Иль белая ворона?
Над Темзой день потух.
Шевелит мирозданье
печальный Демон,
дух изгнанья.
Надежда или смерть?
Преддверие греха?
Рубаю Божью снедь я,
олигарх стиха.
14 апреля 2003
BOTERO
В июне этого года я был на фестивале в Медельине, Колумбия.

Колумбия не мелочится в культуре: первый писатель мира сейчас – Габриэль Гарсиа Маркес, крупнейший скульп-тор мира – Ботеро. Оба колумбийцы. Ботеро родился в Медельине. Гигантские скульптуры его выставлялись на Елисейских Полях и в Нью-Йорке. Мандельштамовские тяжесть и нежность характерны для его стиля. Личность безразмерна. Кватроченто тянется в четвёртое тысячелетие. Ботеро сегодня – самый известный художник. На фестивале я встретился со старыми друзьями: шведом Ласси Содербергом, американцем Баракой, сильными колумбийцами Гарольдом Тенорио и Никалосом Суескуном, Атукеем Окаем – крупнейшим поэтом Ганы. Он когда-то учился в Москве. И на память по-русски читал моего «Гойю». Тысячи молодых колумбийцев на газонах и асфальте часами слушали стихи.

Есть русская интеллигенция. В Одессе неделю назад на моём вечере зал встал после того, как я прочитал стихи памяти Юрия Щекочихина. Пришла записка. В ней после комплиментарных слов было написано: «Как вы относитесь к родине сейчас, когда она плюёт на всех на нас?»

Ночью я написал ответ.

АСФАЛЬТОBАЯ ОРХИДЕЯ
Ботеро
напяливает женщин, как сомбреро.
Дух – это ропот тела.
РОБОТ + ТЕРРОР = БОТЕРО
А ты, на глазах худея,
добавила: «С нами Бог,
поскольку здесь орхидея —
национальный цветок».
Национальная идея —
красоты осколочки.
У вас это орхидея,
у нас – колокольчики.
Фестиваль.
Асфальтовые орхидеи
лежат, от стихов балдея.
Льёт дождь. И партер промок.
Как лопасти, плыли зонтики.
Звонки отключает сотовые.
кустодиевский Вудсток.
Ты – стройная, как родео,
в лохмотьях «а-ля орхидея»,
на сцену мне шлёшь кивок.
И в ухе у орхидеи,
как мухи, жужжат харлеи.
Асфальтовая орхидея,
ославлена поведеньем —
раз так! —
тинейджеровской Вандеи
в тебе проступал росток.
В роскошной дырявой ветоши
по странам летаешь ты,
национальная разведчица
в пробирочке Красоты.
Все женщины, что имею,
и те, что не целовал,
есть, в сущности, орхидеи,
упакованные в целлофан.
Прощай, орхидеево дерево!
Цветочный идёт транзит.
Тебе кубатура Ботерова
пока ещё не грозит.
АМУРЧИКИ ОХРЕНЕЛИ —
ПУКАЮТ, КАК ПАРАШЮТ.
ЭКСПОРТИРУЙТЕ ОРХИДЕИ,
А НЕ КОКАИНОВЫЙ ПОРОШОК!
Пока лучшая часть
населения ширяется —
Вселенная расширяется.
Все уродства, как розы Шираза,
диафрагмово расширяются.
Россия сужается,
а дурь расширяется.
Расширяется власть
шариатская.
Гроза. Молнирует
ширинка адская.
На кокаине грех разжиряться —
только зрачки расширяются.
Поэтами не швыряются.
ПОЭЗИЯ РАСШИРЯЕТСЯ.
B саду
В саду ботаническом,
не платоническом,
читаем стихи орхидеям.
Лесные купавны
повторят губами
за нами, что мы не умеем.
Из бывших людей вы
ушли, орхидеи.
Усатые, словно креветки.
Ваш главный поклонник
повис, как половник,
хвостом зацепившись за ветки.
Стихи вам читали
мадам из Италии
и чёрная дева Астарта.
Цветок и мангуста
страдают от чувства,
взращённого на асфальте.
От чёрной разлуки
язык у гадюки
раздвоен, как светские фалды.
Де Сад ботанический
силлабо-тонический
стих понял, хоть был и невежда.
Мартын-половешка,
как девушка с Плешки,
хвост поднял на нас. Что невежливо.
Мы – детки фальстарта,
объедки Фальстафа.
Нам кажется пошлым Вивальди.
Быть может, моднее
и есть орхидеи —
люблю орхидею асфальта.
Разговоры
– Кем ты вырастешь, орхидея?
– Кустодиевской буржуазкой?
– Порн-моделью Фиделя Кастро?
– Комиссаркой с лицом Медеи?
– Или белой гориллой в маске?
Меня спросила кофточка с люрексом:
– Что: видеомы или стадионы —
полезнее для
революции?
Вопрос потонул
в сентенциях:
– Вы слыхали про
Вознесенского?
Он задумал как архитектор
храма белую орхидею.
– В Боготу едет батюшка.
С попадьёй.
– Ах, mon dieu!
– Вождь повстанцев – выпускник Лумумбы,
на петлицах проступают ромбы.
– Зомбированные бомбы.
– А ты лук ел?
– Мир облукойлел.
– Про потери в Чечне слыхали?
– У Ботеро такая харя!
– Кишки выпускают и пьют с тоски
московские выпускники.
Три орхидеи.
Так душно, что гаснут свечи.
Ботеро сказал: «Идея!»
И этим увековечен.
Он вырвал три орхидеи
из самых красивых женщин.
О’кей?
Вбил в каждую пару гвоздей.
И вот в галерее «New fashion»
работает двигатель вечный —
вентилятор из трёх орхидей.
ЗАДУМЫВАЮТСЯ КОНТРМЕРЫ:
ПАРТИЗАНСКАЯ ПУЛЯ ЗАСТРЯНЕТ В
НЕОБЪЯТНОМ ЗАДУ БОТЕРО.
– НАДО БЫ ИЗ БТРа…
Медельин – Москва, 2003
* * *
Нам,
продавшим
в себе
человека,
не помогут
ни травка,
ни бром.
Мы балдеем
Серебряным
веком,
как Иуда
балдел серебром.
2003
ОБЛАКА
Улети моя боль, утеки!
А пока
надо мною плывут утюги,
плоскодонные, как облака.
Днища струйкой плюют на граждан,
на Москву, на Великий Устюг,
для отпарки их и для глажки
и других сердобольных услуг.
Коченеет цветочной капустой
их великая белая мощь —
снизу срезанная, как бюсты,
в париках мукомольных, вельмож.
Где-то их безголовые торсы?
За какою рекой и горой
ищет в небе над Краматорском
установленный трижды герой?
И границы заката расширя,
полыхает, как дьявольский план,
карта огненная России,
перерезанная пополам.
Она в наших грехах неповинна,
отражаясь в реке, как валет,
всюду ищет свою половину.
Но другой половины – нет.
БУЛЬBАР B ЛОЗАННЕ
Шёл в гору от цветочного ларька,
вдруг машинально повернул налево.
Взгляд пригвоздила медная доска —
за каламбур простите – «ЦветаЕва».
Зачем я езжу третий год подряд
в Лозанну? Положить два георгина
к дверям, где пела сотню лет назад —
за каламбур простите – субМарина.
С балкона на лагуну кину взгляд
на улочку с афишею «Vagina».
Есть звукоряд. Он непереводимый.
Нет девочки. Её слова болят.
И слава богу, что прошла ангина.
ОСЕНЬ ПАСТЕРНАКА
Люби меня!..
Одна была – как Сольвейг,
другая – точно конница Деникина.
Заныкана общественная совесть!
Поэт в себе соединял несое
динимое.
Две женщины – Рассвета и Заката.
Сегодня и когда-то. Но полвека
жил человек на ул. Павленко,
привязанный, как будто под наркозом,
к двум переделкинским берёзам.
Он, мальчика, меня учил нетленке,
когда под возмущения и вздохи
«Люби меня!» – он повелел эпохе.
Он не давал разъехаться домашним.
«Люби меня!» – он говорил прилюдно.
И в интервью «Paris dimanche»-м,
и в откровении прелюдий.
Любили люди вместо кофе – сою.
И муравьи любили кондоминиумы.
Поэт собой соединил несое-
динимое,
любили всё: объятия, и ссоры,
и венских стульев шеи лебединые.
А жизнь давно зашла за середину,
У Зины в кухне догорали зимы.
А Люся, в духе Нового Завета,
была, как революция, раздета.
Мужская страсть белела, как седины.
Эпоха – третья женщинапоэта,
его в себя втыкала, как в розетку —
переходник для неисповедимого.
У Зины в доме – трепет гарнизона,
и пармезан её не пересох.
У Люси – нитка горизонта
развязана, как поясок.
– Вас сгубит переделкинский отшельник, —
не царь, не государственный ошейник, —
две женщины вас сгубят.
I’m sorry.
Настали времена звериные.
Какие муки он терпел несои-
змеримые.
А жёны помышляют о реванше.
И, внутренности разорвавши,
берёзы распрямлялись:
та – в могилу,
а эта – с дочкой в лагерь угодила.
И в его поле страшно и магнитно
«Люби меня!» – звучит
без возражений.
И этим совершалось воскрешенье.
Летят машины – осы Патриарха.
Нас настигает осень Пастернака.
У Зины гости рифмами закусывали.
У Люси гости – гении и дауны.
Распятый ими губку в винном соусе
протягивает нам
из солидарности.
У Зины на губах – слезинки соли,
у Люси вокруг глаз синели нимбы…
Люби меня!
Соедини несое-
динимое…
Тебя я создал из души и праха.
Для Божьих страхов, для молитв
и траханья.
Тебя я отбирал из женщин разных —
единственную.
Велосипедик твой на шинах красных
казался ломтиками редиски.
Люби меня!
Философизм несносен.
Люзина? Люся?! Я не помню имени.
Но ты – моя Люболдинская осень.
Люби меня!
Люби меня!
Люби меня!
Лик Демона похож на Кугультинова.
Поэт уйдёт. Нас не спасают СОИ.
Держава рухнет треснувшею льдиною.
ПОЭТ – ЭТО РАСПЛАТА ЗА НЕСОЕ-
ДИНИМОЕ
2003
МОРЕ
Море разглаживает морщины.
В море – и женщины, и мужчины.
Глупо расспрашивать про причины.
Море разглаживает морщины.
Спят пеликаны, как нож перочинный.
Сколько отважных море мочило!
Пляж не лажает тебя. Молодчина!
Горе не страшно. Оно – не кручина.
Море разглаживает морщины.
ДЕНЬГИ ПАХНУТ
Деньги пахнут будущим,
тем, на что их тратим, —
для детсада булочкой
или же терактом.
Деньги пахнут жизнью,
мыслью миллионов.
Пахнут потным жимом
нищих чемпионов.
Деньги пахнут женщиной,
страстною мотовкой,
чуждой сбереженщине…
Новенькой церковкой.
Богом деньги пахнут,
детским марципаном.
Баху, как и Пахмутовой,
нужны меценаты.
Пахнут волей, Господи,
иногда тюрягою.
Чем их больше копите —
больше их теряете.
Впрочем, неприлично
говорить о деньгах.
Как хвалиться лично,
Колько трахнул девок.
Живите незапахнуто,
даже тот, кто в розыске.
Удобренье пахнет
будущими розами.
* * *
Как палец, парус вылез.
И море – в бигуди.
И чайки смелый вырез
у неба на груди.
2004
НЕ СЕТУЮ
Рыбу третьей свежести едим из Сетуни.
Поэты третьей свежести набрались сил.
Но не бывает отечества третьей степени.
Медведь вам на ухо наступил.
Моё отечество – вне всякой степени,
как Бога данность, —
к нему, точно к песне, всегда не спетой,
испытываю благодарность.
РАДИ ТЕБЯ
Ради тебя надрываюсь на радио —
вдруг Ты услышишь, на службу идя.
Я в этой жизни живу Тебя ради,
ради Тебя.
Я тренажеры кручу Тебя ради,
на пустом месте педали крутя.
В жизни, похоже, я кем-то украден.
И надо мною кружат ястреба.
Между убийцами выбор и пройдами.
Не ради «зелени» и тряпья,
не для народа я пел, не для Родины —
ради Тебя, ради Тебя.
Точно на диске для радиолы
дактилоскопическая резьба —
без Твоих пальчиков мне одиноко!
Приди ради Бога, ради Тебя.
Не в Петербурге, не в Ленинграде —
в небе над Невским мы жили с Тобой.
Третий глаз в лоб мне ввинтишь Тебя ради
антикокардой. Это любовь.
В моих фантазиях мало доблести,
жизнь виртуальную торопя,
я отучаю Тебя от комплексов
ради Тебя, ради Тебя.
Пусть пародийны мои парадигмы.
Но завтра сбудется трепотня.
Если умру я, повторно роди меня —
роди ради Бога, ради Тебя.
2004
(обратно)

НОBЫЕ СТИХИ

НОBЫЙ ПОЭТ
Старый корвет – самый юный и модный
тысячу лет.
Вышел на улицу без намордника
старый поэт.
В ужасе дети. Полыми флейтами
свищет скелет.
Вдруг проклянёт он наше столетие,
страшный поэт?
Мэтр партизанит хромой куртизанкою
под марафет.
Танки похожи на запонки
в грязном снегу манжет.
Ежесекундно рождается заново
новый поэт.
В жизни для женщин, в хохоте встречных
смерти ища,
старый поэт, ты бессмертен и вечен,
как человеческая душа!
Душа народа на предъявителя.
Возраста нет.
Где моя вера, шар из финифти?
Слово в зените через запрет?
Новые русские, извините,
я – старый поэт.
ОЗЕРО ЖАЛОСТИ
Твои очи – Женевское озеро.
Запрокинутая печаль.
Кто-то бросил? Сама ли бросила?
Жаль. На жизни написано: «ЖАЛЬ».
Вспышки чаек, как приступы боли,
что ко мне, задышав, спешат.
Точно пристальные магнолии,
украшающие ландшафт.
Сплющен озера лик монголоидный.
Вам в душе не летать уже…
Нелетающие магнолии,
или парусник в форме «Ж».
Упредивши мужские шалости,
пережив успех и позор,
мы спускаемся к озеру Жалости,
может, главному из озёр.
Жизнь истоптана, как сандалии.
В диафрагме люди несут
это чувство горизонтальное,
сообщающееся, как сосуд.
Вздёрни брючный манжет, точно жалюзи!
И летит, взяв тебя в полон,
персональное озеро Жалости,
перепончатое, как баллон.
Жаль, жалейка не повторится!
Жаль – Кустурица не Бежар,
жаль – что курица не жар-птица,
жаль.
Жаль прокладки, увы, не лампадки,
озаряющие алтарь.
А шарпея, смятого в складки,
что, не жаль?
Жальче, что моей боли схватки
тебя бросят в озноб и жар?
Почему это всё продолжается,
как элегия Балтрушайтиса?
Кто у чаши отбил эмаль?
Мы устали жалеть? Пожалуйста!
Нету озера! Нету жалости!
Опустите брючные жалюзи.
Проживём без жалости… Жаль.
Понимаю, есть женские козыри,
шулер некая, точка ru! —
шулер, некая точка рю,
чашу лермонтовскую допью…
Тебе фото Женевского озера,
точно зеркальце, подарю.
ОТКАТ
Благодарю тебя за святочный
певучий сад.
Мы заменили слово «взяточник»
на благозвучное «откат».
Мы в мировом правопорядке
живём фарцой.
С нас Бог берёт, как пчёлы взятки,
пыльцой.
Как хорошо в душе, и в лимфах,
и в голове.
Господь мне посылает рифмы,
себе взял – две.
Отказ от родовой фазенды.
Отказ от сдачи на лотках.
Откатывающиеся проценты.
В иные времена – откат.
А по ущельям и аркадам
акант цветёт.
Я научился жить откатом,
отказом от
экономических загадок,
пустых задач.
Ночь открывается закатом!
Люблю закат!
Откатываются тревоги,
от волн откат.
Откатывающиеся дороги
ведут назад.
Отряд ушёл беспрецедентно:
четверо ничком лежат.
Господь забрал себе проценты.
Откат…
* * *
Я хочу Тебя услыхать.
Я Тебя услыхать хочу.
Роза, ставшая усыхать,
шорох вечности обретя,
мне напомнит каракульчу.
Звук – пустышка, белиберда.
Стакан, звякнувший по кольцу.
Я хочу услыхать Тебя,
прядь, что нотным ключам под стать,
и кишку, что бурчит опять, —
я хочу Тебя услыхать —
блузки шелесты по плечу…
Всю Тебя хочу.
СОСКУЧИЛСЯ
Как скученно жить в толпе.
Соскучился по Тебе.
По нашему Сууксу.
Тоскую. Такой закрут.
По курточке из лоскут,
которую мы с Тобой
купили на Оксфорд-street.
Ты скажешь, что моросит…
Скучаю по моросьбе.
Весь саксаулочный Крым,
что скалит зубы в тепле,
не сравнится с теплом Твоим.
Соскучился по Тебе.
По взбалмошному леску
с шлагбаумовой каймой,
как по авиаписьму,
отосланному Тобой.
Соскучился по шажку,
запнувшемуся в дому.
Соскучился по соску,
напрягшемуся твоему.
Всю кучерскую Москву
ревную я потому,
что жили мы пять минут,
и снова опять во тьму!
И нас спасти не придут
ни Иешуа, ни Проку-…
Все яблочки из прейску-
червивые, точно Q.
Угу!
Я – совсем ку-ку!
Сейчас заскулю как су-
ка бескудниковская! Хочу
замученные жемчу-
жины серых Твоих глазищ!
Ты тоже не возразишь,
что хочешь на Оксфорд-street.
Гитара в небе летит.
При чём она? А при том!
Сказал мне Андре Бретон
о том,
что летит она,
похожая на биде!
Паскуды! Пошли все на!..
Соскучился по Тебе.
Соскучился и т. п…
ПРОЩАЙ, САЙГАЧОНОК!
Вертолётной охоты загадка —
тень, скакнувшая по холмам.
Как глазастый детёныш сайгака,
умерла Франсуаза Саган.
Нынче кажется несуразно —
когда мне, учащая пульс,
ты представилась: «Франсуаза»,
как сказала бы – «Здравствуй, грусть».
Стала горьким слоганом фраза.
Мне хотелось всего и сразу.
Я обидел тебя, Франсуаза.
С длинноногой ушёл, как хам.
Мы с тобой – скандальные профи,
персонажи для PAL/SECAM.
Виноватую чашечку кофе
не допью с Франсуазой Саган.
Кеды белые, как картофель
ежедневных телереклам.
Кто вмонтирован в современность —
Магомет или Иисус?
Нашей дезе: «Да здравствует ненависть!»
отвечаешь ты: «Здравствуй, грусть».
Нашим дням, ты сказала бы – полный,
не Великий пост, а постец.
Сайгачонку сломали крестец.
Абажур протрезвевший вспомнит
твою фразу: «Bonjour, tristesse».
Я теперь брожу по Парижу,
Грусть нелепа, как омнибус.
Всё прекрасно и не паршиво.
Наспех с кем-нибудь обнимусь.
Вдруг ты выглянешь, сайгачонок,
и в глазах твоих огорчённых —
Bonjour, грусть…
Там Гольбейн пьёт с Куртом Кобейном…
Тома Круза ждёт в гости Пруст.
Все обиды теперь – до фени…
Точно кайф мечты наизусть,
мне над чашечками кофейными
повторяешь ты: «Здравствуй, грусть».
Инакомыслие кокаина.
Ты простила. У ангелов стресс.
Мне прощаться с тобой наивно.
До тебя лишь один присест.
Груз души, что в тебе повинна,
тяготит. Абажур нетрезв.
Прощай, грусть. Твой «bonjour, tristesse!»
Как ты там? С кем шнуруешь кеды?
Я от ужаса отшучусь:
«Сайгачонок, бонжур, покедова!»
Прощай, грусть!
ПЛОХОЙ ПОЧЕРК
Портится почерк. Не разберёшь,
что накарябал.
Портится почерк. Стиль нехорош,
но не характер.
Солнце, напрягшись, как массажист,
дышит, как поршень.
У миллионов испорчена жизнь,
воздух испорчен.
Почки в порядке, но не понять
сердца каракуль.
Точно «Варяг» или буквочка «ять»,
тонет кораблик.
Я тороплюсь. Сквозь летящую дичь,
сквозь нескладуху —
скоропись духа успеть бы постичь,
скоропись духа!
Бешеным веером по февралю
чиркнули сани.
Я загогулину эту люблю
чистописанья!
Скоропись духа гуляет здесь
вне школьных правил.
«Надежды нету – надежда есть»
(Апостол Павел).
Почерк исчез, как в туннеле свет.
Незримый Боже!
Чем тебя больше на свете нет —
тем тебя больше!
СЕМИДЫРЬЕ
В день рожденья подарили
мне заморский дылбушир.
Сальвадорье. Семидырье.
Трёх вакханок чёрных дыр.
Что пророчат их проделки?
Чтобы вновь башку разбил?
Кабинет мой в Переделкино
свищет сквозняками дыр.
В каждой женщине – семь дыр:
уши, ноздри, рот и др.
Но иного счастья для
есть девятая дыра.
Автор в огненном тюрбане
продуцирует стриптиз —
гениальный Мастурбатор?
Фиолетовый флейтист?
Праздник – шумная Ходынка.
Но душа заштопана;
закупоренная дырка.
Кто бежит за штопором?
Ищет рай душа Яндырова,
потеряв ориентир.
Что в подарок мне вкодировал
гений, прародитель дыр?
Сбросьте иго истеричек!
Дар – возможность стать собой.
Супернеэгоцентричность —
быть дырой.
Радырадырадыра —
возрождаемся, даря.
Сталин – Дали семинарий.
Что же, Господи, нам делать?!
И какое семидарье
жить с звездою № 9!
* * *
Памяти Алексея Хвостенко

Пост-трупы звёзд.
Отрубился Хвост.
Прохвосты пишут про Хвоста.
Ворчит святая простота
из-под хвоста.
Звезда чиста.
Прошу Христа
понять Хвоста…
Бомж музыки над площадью Восста…
ты вроде пешеходного моста,
пылишь над нами, в дырках, как бигудь…
Забудь.
Прости короткой жизни муть.
Мети бородкой Млечный Путь.
BЕСЁЛЕНЬКИЕ СТРОЧКИ
И потом Тебя не будет.
Не со мной. А вообще.
Никто больше не осудит
мой воротничок в борще.
Прекратится белый холмик —
мой и твой ориентир.
Превратится в страшный холод
жизнь, что нам я посвятил.
Оказалось, что на деле
всё ушло на пустяки.
Мы с Тобою не успели
главного произнести.
Превратится в дырку бублик,
всё иное не стерпя.
А потом меня не будет.
Без меня. И без Тебя.
ПРЕМЬЕРА
Крик прорезал великолепие
смятых ужасов. Се ля ви.
Чехов умер от эпилепсии
на премьере фильма «Свои».
Умер парень с фамилией Чехов:
фильм – от ужасов жизни суд.
Не до смехов. Не до успехов.
Люди в саване тело несут.
Клочья пены эпилептической.
«Скорая» торопится, но без раболепия,
полицаю в пузо эпилептическое
тычет ножиком эпилепсия.
Вы скажите, актёр Евланов,
гениально сыграв простоту,
почему страшней всех экранов
смерть глядит в четвёртом ряду?
Кем он был? Ничего достоверного.
На фасаде лестница, как порез.
В день рождения Достоевского
вдруг прозреем через болезнь?
Он пришёл без друга, без женщины.
В небеса, как дуга троллейбуса.
Из процентщины, из прожженщины
вырывается эпилепсия!
Я стою, представитель плебса,
мну фуражечку очумело.
Продолжается эпилепсия.
Это ещё премьера.
ДОМ ОТДЫХА
Озеро отдыха возле Орехово.
Шахматно воткнуты в водную гладь
белые бюсты – кто только приехал,
бюсты из бронзы – кому уезжать.
Быть отдыхающим – это профессия.
Рядом летают тарелки борща.
Сушатся трусики фильдеперсовые —
всё сообща.
Утром журфиксы. Журчанье Вивальди.
А за стеной
слышно, как писает в умывальник
трижды герой.
В небо свинцовое запускаются
детям шары,
будто качают вишнёвые яйца
в небе слоны.
Не рокируется. Не киряется.
Скорби бабуль.
Ты – золотая, словно кираса.
Скоро – буль-буль…
* * *
Люблю неслышный почтальона,
вечерним солнцем полный напослед,
прозрачный, словно ломтики лимона,
пронзительный велосипед.
ИBАН-ЦАРЕBИЧ
Нагни позвоночник ликующий.
Когда, безоглядно и древне,
Тебя волшебной лягушкой
начну превращать в царевну.
Ю. Д.
Юрий Владимирович Давыдов.
Смущал он, получив «Триумф»,
блатною шапочкой ликвидов
наполеоновский треух.
Бывалый зэк, свистя Вертинского,
знал, что прогресс реакционен.
За пазухою с четвертинкою
был празднично эрекционен.
На сердце ссадины найдут его.
Стыдил он критика надутого:
мол, муж большого прилежания
и ма-алого дарования.
Бледнели брежневы и сусловы,
когда, загадочней хасидов,
за правду сексуальным сусликом
под свист выскакивал Давыдов.
Не залезал он в телеящики.
Мне нашу жизнь собой являл.
И клинышек его тельняшки
звенел, как клавиша цимбал.
Вне своры был, с билетом волчьим.
Он верил в жизни торжество.
Жизнь поступила с ним, как сволочь,
когда покинула его.
ДИРИЖЁРКА
Деклассированные вурдалаки
уподобились комарью.
Ты мне снишься во фраке,
дирижируешь жизнь мою!
Я чувствую переносицей
взгляд напряжённый твой.
Ко мне лицом повернёшься,
ко всем – другой стороной.
Волнуется смятый бархат.
Обёрнутое ко мне,
твоё дыхание пахнет
молодым каберне.
Музыкально-зеркальная зомби,
ты стоишь ко мне – боже мой! —
обернувшаяся лицом ты! —
а ко всем – другой стороной…
И какой-то восторженный трепет
говорит тебе: «Распахнись!»
Возникающий ветер треплет
взмахи крохотные ресниц.
Когда же лапы и руки
рукоплещут, как столб водяной,
ко мне повернёшься лучшей,
главной своей стороной!
И красные ушки в патлах
просвечивают, красны.
И, как фартук, болтаются фалды
как продолженье спины.
Те фалды, как скрытые крылья
у узниц страшной страны, —
как будто кузнечики Крыма,
что в чёрное облачены.
За тобою лиц анфилады
и беснующийся балкон.
Напрягаются обе фалды,
изгибающиеся в поклон.
И под фалдами треугольничек
проступает эмблемой треф.
Так бывает у горничных,
реже – у королев.
BИРТУАЛЬНОЕ BРУЧЕНИЕ
1
Я вручаю Пастернаковскую премию
мёртвому собрату своему,
Бог нас ввёл в одно стихотворение,
женщину любили мы – одну.
Пришло время говорить о Фельтринелли.
Против Партии пошёл мой побратим.
Люди от инстинкта офигели,
совесть к Фигнер послана фельдъегерем,
может, террор имитировал интим?
Как спагетти, уплетал он телеграммы,
профиль его к Джакометти ревновал,
я обложку книги coma amo
c именем Джакомо рифмовал.
В нём жила угрюмая отвага:
быть влюблённым в Пастернака, злить печать,
на свободу выпустить «Живаго»
и в дублёнки женщин наряжать!
Я вручаю Фельтринелли-сыну
золотой отцовский реквизит,
как когда-то ему, мальчику, посыльным,
Дилана автограф привозил.
Чтобы мы, убогие, имели,
если б Фельтринелли не помог?!
По спинному мозгу Фельтринелли
дьявола шёл с Богом диалог…
2
Усмехаясь, ус бикфордовый змеился,
шёл сомнамбулический роман…
Было явное самоубийство,
когда шёл взрывать опору под Милан!
Женщина, что нас объединяла,
режиссировала размах.
Точно астероид идеала
в нас присутствовал Пастернак.
Как поэт с чудовищною мукой,
никакой не красный бригадир,
он мою протянутую руку
каменной десницей прихватил.
Он стоит, вдев фонари, как запонки,
олигарх, поэт, бойскаут, шалопай.
Говорю ему: «Прости, Джан Джакомо!»
Умоляю: «Только не прощай!»
Разоржаться мировой жеребщине,
не поняв понятье «апельсин»!
Тайный смысл аппассионатной женщины,
тая, отлетит, необъясним…
На майдане апельсины опреснили,
нынче цвет оранжевый в ходу.
Апельсины, апельсины, апельсины
меня встретят головешками в аду.
3
Жизнь прошла. Но светятся из мрака,
в честь неё зажжённые в ночи,
общим пламенем на знаке Пастернака
две – мужских – горящие свечи.
ХОББИ
Неабстрактный скульптор,
бесспорный Поллок,
собираю скальпы
мыслящих бейсболок.
Мысли несовковые,
от которых падаю,
и гребут совковою
с козырьком лопатою.
Проступают мысли
вверх ногами скорби.
Это моя миссия,
это моё хобби.
Нету преступления —
в мыслях, но – ей-богу (!),
хорошо бы от Ленина
найти бейсболку!
ПЕСЕНКА
Спит месяц набекрень,
как козырёк на лбу.
Всё в мире дребедень,
но я тебя люблю!
Усадьба – а-ля Лувр.
Ус Чаплина – дабл’ю.
Вздохнут духи «Аллюр»,
а я тебя – люблю!
Купите ТераФлю,
кончайте terror, бля!
Курите коноплю!
А я люблю – тебя!
Как дятел, я долблю,
верблюдов веселя.
Цепочкой из дабл’ю
жужжжжитполётшмеля —
шмаляйте по шмелю!
И, вызывая смех
у нашего зверья,
ты скажешь: «Больше всех
люблю тебя!» А я?
МАРЛЯ BРЕМЕНИ
Я поздравляю Вас, Марлен Мартынович!
Изящный носитель крутых седин.
Я бы назвал Вас – Марлен Монтирович,
Марлен Картинович,
Антиминфинович,
друзьям – Мартелевич,
врагам – Мортирович.
Антимундирович такой один.
Нет Маркса, Ленина – есть Мэрилин.
Марлен, как «шмалер», незаменим.
Для нас Вы были Политехничевич,
хрычи хрущёвские Вам ленты резали,
аполитичный, не чечевичный,
Вы – очевидец новой поэзии!
Когда нас душат новые циники,
наследнички, нынешние ЦК,
мы посылаем их на Хуциева!
Пока работаем на века!
Марлен Мартынович, надежда малая
была когда-то, сейчас – не то.
Время – как рана с присохшей марлею
от Мэрилин к Марлон Брандо.
Марлен, Вы в инее, как Папа Карло.
Пой с Бобом Марли у красных стен,
когда ландшафтники Вашей марлей
Кремль запаковывают, Марлен.
В губерниях скука и троекуровщина.
Нет Маркса, Ленина, но есть Марлен!
Я бы назвал Вас – Марлен Триумфович.
Вы – марли времени феномен.
КЛАРНЕТ
По полю древней битвы,
где памятник Шкуро,
летит опасной бритвой
орлиное перо.
И мы предполагаем,
что где-то вознесён
орёл за облаками,
и белоснежный он.
Чтоб наш талант не скурвился
во Владике Монро,
светает белокурое
мэрлиное перо.
Пусть дрочит государство,
гоняется за ним…
Прицельный дротик дартса,
увы, неуловим!
Поэзия есть тайна
древней Политбюро.
Летает нелетально
транзитное перо.
Арина Родионовна,
платок повязан «Першингом»,
чтоб беды милой Родины
казались лёгким пёрышком.
Серебряной расчёской
летело НЛО,
но времени причёска
исходит от него.
Пьеро, в церкви не пукнувший,
увидит над метро
незримо в ручке пушкинской
дрожащее перо.
Холмы наши и овны
поэтому легки,
как будто нарисованы
поэтом от руки.
ЗАГАДКА ЛФИ
Засунув руки в брючные патрубы,
будто катая ядра возбуждения для,
Вы мне сказали про солдат Партии:
«Нужна в хозяйстве и грязная метла!»
Сейчас всё кажется сентиментальщиной,
чудно:
Вы были главным эпохи подметальщиком,
я – выметаемое дерьмо.
Опали крылышки махаонные.
Команда подметальщиков, увы, мертва.
Осталась самострельная, самоходная,
самоуправляемая метла.
Зачем Вы стали погромщиком маньяковским?
Стали демоном ненависти, любви?
Тайным собирателем картин Маковского?
Почти тёзка Ильфа – ЛФИ.
Зачем Вас вымели? Вывернули выдрою?
Сдали замминистром в Йошкар-Олу?
Может быть, за то, что мне тайну выдали
про государственную метлу?
В склепе запакованный в стиль нашего Капоне,
как гранит рокфоровский исчервлён,
кто расслышит стон ваш заупокойный,
Леонид Фёдорович Ильичёв?
ПАМЯТИ НАТАШИ ГОЛОBИНОЙ
Дружили как в кавалерии.
Врагов посылали на…
Учила меня акварелить
Наташа Головина.
«Что моет нам кисти? Разве
не женский эмансипат?
Андрюша, попробуй грязью
красивое написать!»
Называется нейтральтином
задумчивый смыв кистей.
Впоследствии Тарантино
использовал слив страстей.
Когда мы в Никольском-Урюпине
обнимались под сериал,
доцент Хрипунов, похрюкивая,
хрусть томную потирал.
Была ты скуласта, банзаиста.
Я гол и тощ, как горбыль.
Любил ли тебя? Не знаю.
Оказывается – любил.
Мы были с тобою в паре.
Потом я пошёл один.
Обмывки страстей создали
чудовищный нейтральтин.
Карданной церковной башней,
густой вызывая стыд,
рисунок твой карандашный
в моей мастерской висит.
Выходит шедевр тем краше,
чем больше в мире дерьма.
Оправдано кредо наше,
Наташа Головина.
* * *
Михаилу Жванецкому

Проктолог – отоларингологу:
«Сквозь лярву вижу вашу голову.
В дыру тоннеля бесконтрольного
я вижу божий свет и горлинку».
Проктолог – отоларингологу:
«Ночами и парторги голые!
Вглядитесь в глубину парторгову!
Отари Ларина потрогала».
Проктолог – отоларингологу:
«Не запивай пулярку колою!
Путь к воскрешенью зафрахтован
нам Франкенштейном и Фрадковым».
Проктолог – отоларингологу:
«Патрон наш срок не пролонгировал
С тротилом тачка припаркована.
С одной Тобою нет прокола».
Проктолог – отоларингологу:
«У Ларри Кинга prick с приколами.
Россия славится расколами.
Ахматова сгубила Горенко».
Ты, Миша, брутто-гениален
меж непробудных гениталий.
Стране, дежурящий, ты дорог
как практикующий проктолог!
Пускай другие врут с три короба:
«Шнур популярнее Киркорова».
СОМНАМБУЛА
Полемизировал с Магометом.
Как подсолнечник, жёлт прикидом.
Маяковский был первым скинхедом?
Может, скажете – первым шахидом?!
Но наивная боль кубиста
перехлёстывала сквозь это.
Сомнамбулическое самоубийство
возвратило его в поэта.
Он парит над Москвой лубочной,
над Лубянкою криминальной.
Гениальный он был любовник,
остальное – конгениально.
И в отличие от смоковницы
с саксаулами,
революция Маяковского —
сексуальная!
«Мяу-ковский» – вопили кошки.
«Мао-конский» – глас протодьякона.
Поэт играет в собственные кости.
Как в небе «Як» или совесть св. Якова.
Зазывая в глаза огромные,
Киберматерью была его Лили.
Убивались или любили.
Или – или.
Лилю Брик клеймили интриги:
«Чёрный пояс на ней с резинками».
Местечковый акцент меняли комбриги
на метерлинковской.
Не любил его критик в кофточке.
Наш народ так его и не понял.
Нацепив на лацкан морковку,
уходил Маяковский по небу.
Озарённая преступлением,
вся страна подымалась в гору.
Окровавленными ступенями
по шинелям шли «разговоры».
Рты заклеены, как конверты.
Не удерживаюсь от трюизма:
Маяковский – первая жертва
государственного терроризма.
ПАМЯТИ ЮРИЯ ЩЕКОЧИХИНА
По шляпам, по пням из велюра,
по зеркалу с рожей кривой,
под траурным солнцем июля —
отравленный сволотой,
блуждает улыбочкой Юра,
последний российский святой.
* * *
Суперстары. Супостаты.
Хрущёв круче Троцкого.
Он своих крестьян подставил
в эпицентре Тоцкого.
* * *
Используйте силу свою.
Мы гости со стороны.
Вы бьёте по острию.
Я гвоздь от иной стены.
Мне спину согнули дугой,
по шляпку вбили вовнутрь.
Я гвоздь от стены другой.
Слабо Вам перевернуть?!
Битый ноготь черней, чем дёготь, —
боязно глаз впереть.
Назад невозможно дёргать.
Невозможно – вперёд.
Вы сами в крови. Всё испортив,
ошибся конторский вождь.
Сияет стена напротив —
та, от которой я гвоздь.
Я выпрямлюсь. Я найду.
Мы гости иной страны.
По шляпку в тебя войду —
я гвоздь от Твоей стены.
* * *
Мост. Огни и лодки.
Речушки борозда.
Баржа с седеющей бородкой
ползла, как старая дыра.
АПЕЛЬСИНЫ, АПЕЛЬСИНЫ…
Нью-йоркский отель «Челси» – антибуржуазный, наверное, самый несуразный отель в мире. Он похож на огромный вокзал десятых годов, с чугунными решётками галерей – даже, кажется, угольной гарью попахивает. Впрочем, может, это тянет сладковатым запретным дымком из комнат.

Здесь умер от белой горячки Дилан Томас. Лидер рок-группы «Секс пистолс» здесь или зарезал, или был зарезан своей любовницей. Здесь вечно ломаются лифты, здесь мало челяди и бытовых удобств, но именно за это здесь платят деньги. Это стиль жизни целого общественного слоя людей, озабоченных социальным переустройством мира, по энергии тяготеющих к «белым дырам», носящих полувоенные сумки через плечо и швейцарские офицерские крестовые красные перочинные ножи. Здесь квартирует Вива, модель Энди Уорхола, подарившая мне, испугавшемуся СПИДа, спрей, чтобы обрызгать унитазы и ванную.

За телефонным коммутатором сидит хозяин Стенли Барт, похожий на затурканного дилетанта-скрипача не от мира сего. Он по рассеянности вечно подключает вас к неземным цивилизациям.

В лифте поднимаются к себе режиссёры подпольного кино, звёзды протеста, бритый под ноль бакунинец в мотоциклетной куртке, мулатки в брюках из золотого позумента и пиджаках, надетых на голое тело. На их пальцах зажигаются изумруды, будто незанятые такси.

Обитатели отеля помнили мою историю.

Для них это была история поэта, его мгновенной славы. Он приехал из медвежьей снежной страны, разорённой войной и строительством социализма.

Сюда приехал он на выступления. Известный драматург, уехав на месяц, поселил его в своём трёхкомнатном номере в «Челси». Крохотная прихожая вела в огромную гостиную с полом, застеленным серым войлоком. Далее следовала спальня.

Началась мода на него. Международный город закатывал ему приемы, первая дама страны приглашала на чай. Звезда андеграунда режиссер Ширли Кларк затеяла документальный фильм о его жизни. У него кружилась голова.

Эта европейка была одним из доказательств его головокружения.

Она была фоторепортёром. Порвав с буржуазной средой отца, кажется, австрийского лесовика, она стала люмпеном левой элиты, круга Кастро и Кортасара. Магниевая вспышка подчёркивала её близость к иным стихиям. Она была звёздна, стройна, иронична, остра на язык, по-западному одновременно энергична и беззаботна. Она влетала в судьбы, как маленький солнечный смерч восторженной и восторгающей энергии, заряжая напряжением не нашего поля. «Бабочка-буря» – мог бы повторить про неё поэт.

Едва она вбежала в моё повествование, как по страницам закружились солнечные зайчики, слова заволновались, замелькали. Быстрые и маленькие пальчики, забежав сзади, зажали мне глаза.

– Бабочка-буря! – безошибочно завопил я.


Это был небесный роман.

Взяв командировку в журнале, она прилетала на его выступления в любой край света. Хотя он и подозревал, что она не всегда пользуется услугами самолётов. Когда в сентябре из-за гроз аэропорт был закрыт, она как-то ухитрилась прилететь и полдня сушилась.

Её чёрная беспечная стрижка была удобна для аэродромов, раскосый взгляд вечно щурился от непостижимого света, скулы лукаво напоминали, что гунны действительно доходили до Европы. Её тонкий нос и нервные, как бусинки, раздутые ноздри говорили о таланте капризном и безрассудном, а чуть припухлые губы придавали лицу озадаченное выражение. Она носила шикарно скроенные одежды из дешёвых тканей. Ей шёл оранжевый. Он звал её подпольной кличкой Апельсин.

Для его суровой снежной страны апельсины были ввозной диковиной. Кроме того, в апельсинном горьком запахе ему чудилась какая-то катастрофа, срыв в её жизни, о котором она не говорила и от которого забывалась с ним. Он не давал ей расплачиваться, комплексуя с любой валютой.

Не зная языка, что она понимала в его славянских песнях? Но она чуяла за исступлённостью исполнения прорывы судьбы, за его романтическими эскападами, провинциальной неотёсанностью и развязностью поп-звезды ей чудилась птица иного полёта. В тот день он получил первый аванс за пластинку. «Прибарахлюсь, – тоскливо думал он, возвращаясь в отель. – Куплю тачку. Домой гостинцев привезу».

В отеле его ждала телеграмма: «Прилетаю ночью тчк Апельсин». У него бешено заколотилось сердце. Он лёг на диван, дремал. Потом пошёл во фруктовую лавку, которых много вокруг «Челси». Там при вас выжимали соки из моркови, репы, апельсинов, манго – новая блажь большого города. Буйвологлазый бармен прессовал апельсины.

– Мне надо с собой апельсинов.

– Сколько? – презрительно промычал буйвол.

– Четыре тыщи.

На Западе продающие ничему не удивляются. В лавке оказалось полторы тысячи. Он зашёл ещё в две.

Плавные негры в ковбойках, отдуваясь, возили в тележках тяжкие картонные ящики к лифту. Подымали на десятый этаж. Постояльцы «Челси», вздохнув, невозмутимо смекнули, что совершается выгодная фруктовая сделка. Он отключил телефон и заперся.

Она приехала в десять вечера. С мокрой от дождя головой, в чёрном клеенчатом проливном плаще. Она жмурилась.

Он открыл ей со спутанной причёской, в расстёгнутой полузаправленной рубахе. По его растерянному виду она поняла, что она не вовремя. Её лицо осунулось. Сразу стала видна паутинка усталости после полёта. У него кто-то есть! Она сейчас же развернётся и уйдёт.

Его сердце колотилось. Сдерживаясь изо всех сил, он глухо и безразлично сказал:

– Проходи в комнату. Я сейчас. Не зажигай света – замыкание.

И замешкался с её вещами в полутёмном предбаннике.

Ах так! Она ещё не знала, что сейчас сделает, но чувствовала, что это будет что-то страшное. Она сейчас сразу всё обнаружит. Она с размаху отворила дверь в комнату. Она споткнулась. Она остолбенела. Пол пылал.

Тёмная пустынная комната была снизу озарена сплошным раскалённым булыжником пола.

Пол горел у неё под ногами. Она решила, что рехнулась. Она поплыла.

Четыре тысячи апельсинов были плотно уложены один к одному, как огненная мостовая. Из некоторых вырывались язычки пламени. В центре подпрыгивал одинокий стул, будто ему поджаривали зад и жгли ноги. Потолок плыл алыми кругами.

С перехваченным дыханием он глядел из-за её плеча. Он сам не ожидал такого. Он и сам словно забыл, как четыре часа на карачках укладывал эти чёртовы скользкие апельсины, как через каждые двадцать укладывал шаровую свечку из оранжевого воска, как на одной ноге, теряя равновесие, длинной лучиной, чтобы не раздавить их, зажигал, свечи. Пламя озаряло пупырчатые верхушки, будто они и вправду раскалились. А может, это уже горели апельсины? И все они оранжево орали о тебе.

Они плясали в твоём обалденном чёрном проливном плаще, пощёчинами горели на щеках, отражались в слезах ужаса и раскаянья, в твоей пошатнувшейся жизни. Ты горишь с головы до ног. Тебя надо тушить из шланга! Мы горим, милая, мы горим! У тебя в жизни не было и не будет такого. Через пять, десять, через пятнадцать лет ты так же зажмуришь глаза – и под тобой поплывёт пылающий твой единственный неугасимый пол. Когда ты побежишь в другую комнату, он будет жечь тебе босые ступни. Мы горим, милая, мы горим. Мы дорвались до священного пламени. Уймись, мелочное тщеславие Нерона, пылай, гусарский розыгрыш в стиле поп-арта!

Это отмщение ограбленного эвакуационного детства, пылайте, напрасные годы запоздавшей жизни. Лети над метелями и парижами, наш пламенный плот! Сейчас будут давить их, кувыркаться, хохотать в их скользком, сочном, резко пахучем месиве, чтоб дальние свечки зашипели от сока…

В комнате стоял горький чадный зной нагретой кожуры.

Она коротко взглянула, стала оседать. Он едва успел подхватить её.

– Клинический тип, – успела сказать она. – Что ты творишь! Обожаю тебя…

Через пару дней невозмутимые рабочие перестилали войлок пола, похожий на абстрактный шедевр Поллока и Кандинского, беспечные обитатели «Челси» уплетали оставшиеся апельсины, а Ширли Кларк крутила камеру и сообщала с уважением к обычаям других народов: «Русский дизайн».

2006

* * *
Мой кулак снёс мне полчелюсти.
И мигает над губой
глаз на нитке. Зато в целости!
Вечный бой с самим собой.
Я мечтал владеть пекарней
где жаровни с выпечкой,
чтоб цедить слова шикарно
над губою выпяченной.
Чтобы делать беззаконий
обезьяны не могли,
мчитесь, сахарные кони,
в марципановой пыли!
ИНТЕРФЕРНАЛ
По-немецки gross,
а по-русски гроздь.
По-английски host,
а по-русски гость.
Граф с погоста был культурен.
Отрекомендовался: «Нулин».
«Граф Хулин?» – уточнили воспитатели.
Спасибо, Господи, за hospitality!
О КАЗАЛОСЬ
Казалось:
«Ружья в козлы!»
Оказалось:
«В ружьё, козлы-ы!»
Казалось:
«Афган!»
Оказалось:
«Off gun».
Казалось:
«Тарантино».
Оказалось:
«Скарлатина для взрослых».
Казалось:
«Тарантинэйджер».
Оказалось:
«Трахнул тёлку через пейджер!»
Казалось:
«Посол».
Оказалось:
«Пил рассол».
Казалось:
«Чайку бы и травки на дорогу…»
Оказалось:
«Чайка – плавки Бога».
Казалось:
«Порноистец против ТЭЦ».
Оказалось:
«Полный привет!»
НИЩИЙ ХРАМ
Бомжам с полуистёртой кожей
я, вместо Бога, на халяву,
воздвигну белый храм, похожий
на инвалидную коляску.
В нём прихожане нехорошие,
одни убогие и воры.
Их белоснежные колёса
станут колёсами обзора.
Шиповники бубенчиковые
сквозь ноты литургии лезли.
Я попрошу Гребенщикова
петь популярнее. Как Пресли.
И может, Бог хромую лярву
возьмёт к себе в свои пределы
из инвалидного футляра,
как балерину Рафаэлло.
А сам Господь в морях манивших
шёл с посохом, как будто по суху,
и храм стригущею машинкой
шёл, оставляя в рясах просеку.
В этой просеке паривший
стал ангелом не Элвис Пресли,
а Брэдбери, как папа римский,
катящий в инвалидном кресле.
* * *
Спас космический, Спас Медовый,
крестом вышитые рушники,
католический крестик Мадонны,
расстегнувшись, смущал Лужники.
«Грудь под поцелуи, как под рукомойник»
(Пастернак).
Как песенка в банкомате:
«Мадонной стала блондиночка с Лукоморья».
Кем станет московская Богоматерь?…
* * *
Ландышевый дом.
Пару лет спустя
я приеду днём,
когда нет тебя.
Я приду в сад,
сад взаправдашний.
На сушилках висят
чашки ландышей.
Хватит лаяться.
По полям ушла
«Шоколадница»
с чашкой ландыша.
За окошком в ряд
мини-лампочки.
Фонари горят
или ландыши?
У тебя от книг —
пополам душа.
Как закладки в них
листья ландыша.
Твоя жизнь – дневник,
вскрик карандаша.
В твою жизнь проник
запах ландыша.
Всё в судьбе твоей
полно таинства.
Приходи скорей —
зачитаемся!
ЁЛОЧНЫЕ ПАЛЬЧИКИ
Сегодняшнему ширпотребу
нельзя понять, зачем запальчиво
тысячи ёлок тычут в небо
указательными пальчиками?
Им видно то, что мы не видим.
Я не теолог.
Но в жизни никак не выйдем
на уровень понятия ёлок.
Кто право дал еловой нации
судить земные распорядки?
Как лампочки иллюминации,
не требующие подзарядки.
Зачем им рукава имбирные?
зигзагами по касательной?
Всё это фирменные ширмы
для этих пальцев указательных.
Снег кружится балетной пачкой
над ёлками. Знаем с горечью,
что ёлки состоят из пальчиков,
и эти пальчики игольчаты.
Но сколько в мире старых пальчиков:
им хоть налево, хоть направо.
Но сколько аппаратных пайщиков,
указывающих на неправду!
Так, в счастье новоселья женщина,
въезжая в новую квартиру, грустит.
И что ей померещено
в игрушке с вырванным ватином?…
Какая радость, не наперсничая,
понять иллюзию игрушки:
на пальчик нацепить напёрсточек,
шары оранжевые в лузе!
Повсюду новое топорщится.
А может, старое исправится?
Стремглав летим из-под топорища!
И, снова взвиваясь, новая избранница.
Вечно-зелёные надежды
на измененья новогодние.
Кругом валяется одежда —
домишки, стёганки с вагонкою.
А ты? Ты в этом вихре мнимом?!
Иль рот пирожными запачкала?
И тёплый свет струится нимбом
от указательного пальчика.
ОТ ТРЁХ ДО ЧЕТЫРЁХ
В окошках свет погас,
умолкнул пустобрёх.
Пошёл мой лучший час —
от трёх до четырёх.
Стих крепок, как и чай.
Вас посещает Бог.
Шла служба при свечах
от трёх до четырёх.
Как слышно далеко!
Как будто возле нас.
Разлили молоко…
Спустили унитаз…
Очередной мосхит?
Или поёт москит?
От трёх до четырёх
наш мир не так уж плох.
Люблю я в три проснуться,
в душе – переполох,
Конфуция коснуться
и спать без задних ног.
Кабина поперёк
и Хайдеггер, дымясь
камином кочерёг,
попросвещает Вас.
Пускай Вы в жизни лох,
и размазня-пирог,
но Вы сейчас – пророк,
и смысла поперёк!
Я сам не разумел
идею, что изрёк,
но милиционер
вдруг взял под козырёк.
Становимся у касс.
Обломы за отказ.
Но в небе только час,
отпущенный для нас.
Жизнь – полусонный бред.
«СТИЛНОКСА» пузырёк
прокладывает брешь
от трёх до четырёх!
Я без тебя опять.
Как мне найти предлог,
чтоб досуществовать
от четырёх до трёх?
Кто в дверь звонит? Мосгаз?
Не слушайте дурёх.
И не будите нас
от трёх до четырёх.
ОДА МОЕЙ ЛЕBОЙ РУКЕ
Рука, спасибо за науку!
Став мне рукой,
ты, точно сука, одноуха,
болтаешься вниз головой…
Собаки – это человечье,
плюс – animal.
Мы в церкви держим в левой свечки,
чтоб Бог нас лучше понимал.
А людям без стыда и чести
понять помог
мой аргумент мужского жеста,
напрягшегося, как курок.
Ты с женщинами непосредственно
вела себя.
Ты охраняешь область сердца, —
боль начинается с тебя.
Ты – это мой самоучитель,
ноты травы.
Сегодня все мои мучители —
это мучители твои!
Когда ж чудовищная сила
меня несла —
башку собою заслонила,
меня спасла…
Но устаёшь от пьедестала.
Моя ж рука,
вдруг выкобениваться стала,
став автономно далека.
Я этот вызов беззаконный
счёл за теракт!
Но – хочет воли автономий
анатомический театр!
Я твой губитель, я – подлец.
Ты чахла.
Обёртывалась новой чакрой
неизлечимая болезнь.
Ты мне больничная запомнилась.
Забыть нельзя.
Лежишь, похожа на омоновца,
замотанная по глаза.
Не помню я тебя скулящей,
когда скорбя,
мы с мировыми эскулапами
осматривали тебя.
Как мог я дать тебя кромсать
ножам чужим и недостойным,
мешая ненависть со стоном?!.
Так, вашу мать!
Междоусобны наши войны.
Дав свою плоть,
мы продаем себя невольно
и то, что завещал Господь.
Мне снится сон: пустыня Гоби.
На перевязи, на весу,
как бы возлюбленную в гробе,
я руку мёртвую несу.
Возлюбленная – как акула.
Творя инцест,
меня почти совсем сглотнула,
ещё секунда – сердце съест!
Прощаюсь с преданною жизнью.
Рука ж вполне
здоровая – на ней повисну,
как тощий плащ или кашне.
* * *
Ты, наклоняясь, меня щекочешь,
и между мною и тобой
качнётся крестик на цепочке,
как самолётик золотой.
Так меж нас, когда мы озоруем,
как зов столетия иным,
порхает крестик поцелуем,
материализованным.
ЧАСОBНЯ АНИ ПОЛИТКОBСКОЙ
Поэма
Memento Anna
Часовня Ани Политковской
как Витязь в стиле постмодерна.
Не срезаны косой-литовкой,
цветы растут из постамента.
Всё не достроится часовня.
Здесь под распятьем деревянным
лежит расстрелянная совесть —
новопреставленная Анна.
Не осуждаю политологов —
пусть говорят, что надлежит.
Но имя «Анна Политковская»
уже не им принадлежит.
Была ты, Ангел полуплотская,
последней одиночкой гласности.
Могила Анны Политковской
глядит анютиными глазками.
Мы же шустрим по литпогостам,
политруковщину храня.
Врезала правду Политковская
за всех и, может, за меня?
И что есть, в сущности, свобода?
В жизнь воплотить её нельзя.
Она лишь пониманье Бога,
кого свобода принесла.
И что есть частная часовня?
Часовня – лишь ориентир.
Найти вам в жизни крест тесовый,
который вас перекрестил?
Накаркали. Накукарекались.
Душа болеет, как надкостница.
Под вопли о политкорректности
убили Анну Политковскую.
Поэта почерк журавлиный.
Калитка с мокрой полировкой.
Молитвенная журналистика
закончилась на Политковской.
Ментам мешают сантименты.
Полгода врут интеллигентно.
Над пулей с меткой «Политковская»
черны деревьев позументы.
Полусвятая, полускотская,
лежит в невыплаканном горе
страна молчанья, поллитровок
и Чрезвычайного момента —
Memento mori
Часовёнок
Мы повидались с Политковской
у Щекочихина. Заносчив
был нос совёнка-альбиноски
и взгляд очков сосредоточен.
А этот магнетизм неслабый
мне показался сгоряча
гордыней одинокой бабы,
умеющей рубить сплеча.
Я эту лёгкую отверженность
познал уже немолодым, —
что женская самоотверженность
с обратной стороны – гордынь.
Я этот пошляковский лифтинг
себе вовеки не прощу, —
что женщина лежала в лифте.
Лифт шёл под землю – к Щекочу.
Никакой не Ангел дивный,
поднимающий крыла.
Просто совестью активной
В этом мире ты была.
Мать седеет от рыданья.
Ей самой не справиться.
Ты облегчишь ей страданья,
наша сострадалица.
Ты была совёнок словно.
Очи. Острота лица.
Есть святая для часовни
Анна Сострадалица.
Нас изменила Политковская.
Всего не расскажу, как именно.
Спор заведёт в иные плоскости,
хоть нет часовни её имени.
Она кометой непотребной
сюда явилась беззаконно.
В домах висят её портреты
как сострадания иконы.
Не веря в ереси чиновние,
мы поняли за этот срок,
что сердце каждого – часовня,
где вверх ногами – куполок
Туда не пустит посторонних,
седой качая головой,
очкарик, крошка-часовёнок,
часовенки той часовой.
Молись совёнку, белый витязь.
Ведь Жизнь – не только дата в скобках.
Молитесь, милые, молитесь
в часовне Анны Политковской.
Чьи-то очи и ланиты
Засветились над шоссе! —
как совёнок, наклонившийся
на невидимом шесте.
Блуждающая часовня
Часовни в дни долгостроения
не улучшали настроения.
Часовня – птица подсадная,
Она пока что безымянна,
но у любого подсознанья
есть недостреленная Анна.
Я обращаюсь к Патриарху
Услышанным сердцебиеньем,
чтоб субсидировать триаду —
Смерть. Кровь. Любовь —
всем убиенным!
Пускай прибудут инвестиции,
пусть побеждает баснословно
души спасенье возвестившая
блуждающая часовня.
Блуждающая меж заблудших,
кто отлучён катастрофически,
кто облучён сегодня будущим,
как гонщики и астрофизики.
Сосульки жмурятся, как сванки.
Окошко озарилось плошкой,
блуждающей часовней – Анной
Степановной Политковской.
Неважно, кто Телец, кто Овен,
прислушайтесь – под благовест
идёт строительство часовен.
Когда достроимся? Бог весть»!
Имя твоё – внеплановая листовка.
Седьмое.
Десять.
Ноль шесть.
Не много земного.
Дерзость, но крест.
Синь смога.
Дескать, но есть.
Немого детства
Норд-Вест.
Умолчит ли толпа безликая?
Чеченская ли война?
Взирает на нас Великая
отечественная вина.
Ответственность за содеянное —
не женщин и не мужчин —
есть Высшая Самодеятельность
иных, не мирских причин.
Обёртывается лейкозией
тому, кто шёл против них, —
такие, как Политковская,
слепой тех сил проводник.
Курит ли мент «ментоловые»?
Студента судит студент.
На нас проводит винтовка
Следственный экперимент.
След ниточкой дагестанской
Теряется средь лавин.
Жизнь каждого – дегустация
Густых многолетних вин.
Ждёт пред болевым порогом,
прикрыта виной иной
моя вина перед Богом
и Бога – передо мной.
Общественные феномены
голода и Чечни…
Бывает народ виновен?
Формулы неточны.
Никто убийц этих не видел
Приметы несовковые:
мужчина ввинчен в белый свитер
плюс женщина очковая!
Февральский эпилог
Над кладбищем над Троекуровским
снег – как колонны с курватурами.
Сметаем снег с Твоей могилы.
– А где ж дружки её? Чай, скурвились? —
изрёк шофёр. – Помочь могли бы.
А рядом хоронили муровца —
салопы, хмурые секьюрити,
шинели и автомобили.
Поняв, что мы – твои тимуровцы,
к нам потеплели и налили.
Шофёр наш, красною лопатою
перебирая снег, поморщился.
Водка – не лучшая помощница.
Лампадки, чьи-то бусы, лапотник
«Новой газеты», траур. Лабухи
и мальчики тебя любили.
Февральские снега обильные…
Лишь ленты деревца могильного
в снегу чернели, как мобильники.
Что снится Вам, Анна Степановна?
Поле с тюльпанами?
Кони с тимпанами?
Сынок с дочуркой мчатся кубарем.
Бутыль шампанского откупорим.
Жизнь? Чеченцы с терренкурами?
А за оградой Троекуровской
убитый с будущим убийцей
пил политуру, кушал пиццу,
делился с ним запретным куревом,
девицу в кофточке сакуровой
улещивал? – Наоборот!
Гриппозные белели курицы.
Секьюрити-мордоворот
следил, как «роверы» паркуются.
Народ они имели в рот.
И ждали девку белокурую
два хулигана у ворот.
Читатель мой благоразумный,
не знаю, чем тебя завлечь?
Я обожаю нецензурно
неподражаемую речь!..
Куда ведёт нас жизни уровень,
полусвятой, полубесовский?
Поставь свечу на Троекуровском
в часовне Анны Политковской.
И в наше время коматозное
по Троекуровским пределам
дымок, курясь над крематорием,
попыхивает чем-то белым.
БОЛЬШОЕ ЗАBЕРЕЩАНИЕ
Поэма
I
Я, на шоссе Осташковском,
раб радиовещания,
вам жизнь мою оставшуюся
заверещаю.
В отличие от Вийона
с Большим его Завещанием,
я в грабежах не виновен,
не отягощён вещами.
Тем паче, мой пиджак от Версаче,
заверещаю.
На волю вышел Зверь ослушания.
Запоминайте Заверещание:
не верьте в вероисповедание,
а верьте в первое своё свидание!
Бог дал нам радуги, водоёмы,
луга со щавелем.
Я возвращаю Вам видеомами.
Заверещаю.
Я ведь не только вводил шершавого
и хряпал на шару!
В себе убил восстание Варшавское.
Заверещаю.
Почётному узнику
тюрьмы «Рундшау»
улётную музыку —
заверещаю.
Мы не из «Новости»,
чтобы клеймить Сороса.
Не комиссарю.
Свобода от совести
не в собственном соусе.
Заверещаю.
Не попку, облизанную
мещанами,
любовь к неближнему
заверещаю.
Зачерпни бадейкой
звезду из лужищ
и прелюбодействуй,
если любишь.
От Пушкина – версия Вересаева.
Есть ересь поколения
от Ельцина до Вощанова.
Я прекращаю прения.
Заверещаю.
II
Не стреляйте по птичьим гриппам,
по моим сегодняшним хрипам!
Над Россией Небесный Хиппи
летел, рассеянный, как Равель.
Его убили какие-то психи,
упал расстрелянный журавель.
Не попадёт уже в Куршавель.
«Курлы!»
не было рассадником заразы.
Наши члены УРЛЫ
это поняли сразу.
В нашей факанной ошибке, бля!
Остался вакуум журавля…
Его ноги раскладывались
подобно зонтикам.
Его разбросанные конструкции,
нам подпиравшие его экзотику.
(Мы рассматривали его конструкцию.
Под ним оказалась окружающая Земля.
Но нет прекрасного журавля.)
Журавль – не аист, но отчего-то
упала рождаемость, пошли разводы.
Андрей Дмитриевич сказал в итоге:
«Нас всех теперь пошлют строить
железные дороги».
Отто Юльевич промолчал.
И посмотрел в гриппозное небо:
глядели колодезные журавли.
Зураба башни в небе стоят.
Журавль в них вырастит журавлят.
Рюмашка – ножка от журавля.
Не разбей, Машенька, хрусталя.
Ни Журден, ни Чазов, ни Рафаэль
не вернут тебя, долговязый журавель.
Мы – дичь.
О наследниках поэтич. и юридич.
скажу впоследствии.
В интересах следствия.
III
Страшно наследство: дача обветшалая!
Свою вишутку заверещаю!
Мои вишутки – не завитушки,
а дрожь, влюблённая в руке!
Как будто рыжие веснушки
оставит солнце на реке.
Не политические вертушки.
Даже то, что Вы член ВТО,
вещдок останется как вишутка.
Жизнь как жемчужная шутка Ватто.
Как вишуткино пролетела
нержавейка воздушная —
метрополитен гениального
Душкина!
Гений, он говорил нам, фанатам:
«Не заклинивайтесь на верзухе!!!
Живите по пернатым, по вишуткам».
IV
Какое море без корабля?
Какое небо без журавля?
Заверещаю все звёзды и плевелы
за исключением одного.
Твой царский подарок,
швейцарский плеер,
не доставайся ты никому!
Мы столько клеили с тобой красавиц,
Моё дыхание в тебе осталось.
Тебя я брошу в пучину. За камни.
Мне море ответит чревовещанием.
Волна откликнется трёхэтажная.
Вернисажевая.
V
Лежу на пьедестале в белых тапочках.
Мысль в башке копается, как мышь.
Мой мозг уносят, точно творог в тряпочке,
смахнув щелчком замешкавшуюся мысль.
Нет жизни на Земле. Однако
поклонников зарвавшаяся рать,
«завравшегося Пастернака»
(«мол, смерти нет») тащила умирать.
И дуновением нирваны
шло покаяние в Душе.
И в откровении Иоанна
написано, что «смерти нет уже».
Шли люди, взвивши штоф, как капельницы,
жизнь алкая и смерть алкая.
Офицеры, красавцы, капелевцы
шли психической атакою.
И с пистолетами, и с удавками,
нас теснили, хоть удержись.
Толкая перед собой жизнь неудавшуюся,
как будто есть удавшаяся жизнь.
Нет правды на земле, но правды нет и выше.
Все папарацци. Я осознавал:
как слышен дождь, идущий через крышу,
всеобщей смерти праздничный хорал.
Лангетка —
вроде голландского ландскнехта.
Боль крутящая, круглосуточная.
Это не шуточки…
Боль адская!
Блядская акция.
В небе молнии порез.
Соль щепоткой, побожись.
Жизнь – высокая болезнь.
Жизнь есть боль, и боль есть жизнь.
VI
Не думаю, что ты бессмертна,
но вдруг вернёшься
в «Арбат Престиж»?
Или в очереди на Башмета
рассеянно у соседа
ты спросишь:
«Парень, что свиристишь?»
Ты никогда не слыхала голос,
но узнаешь его из тыщ.
В твоём сознании раскололось:
вдвоём со мною засвиристишь.
Пустая абстрактнейшая свирельщина
станет реальнее, чем Верещагин.
Единственная в мире Женщина,
заверещаю.
Чуир, чуир, щурленец,
глаукомель!
P. S.
Стрелять в нас глупо, хоть и целебно.
Зараза движется на Восток.
И имя, похожее на «Бессеребренников»,
несётся кометно чёрным хвостом.
Люблю я птичью абракадабру:
пускай она непонятна всем.
Я верую в Активатор Охабрино (!)
из звёздной фабрики «Гамма-7».
В нашем общем рейсе чартерном
ты чарку Вечности хватанёшь,
и окликнет птичью чакру
очарованный Алконост.
Арифметика архимедленна —
скоростной нас возьмёт канун.
Я вернусь спиралью Архимедовой:
ворона или Гамаюн?
Не угадывая последствие
распрямится моя душа,
как пересаженное сердце
мотоциклиста и алкаша.
Всё запрещается? Заверещается.
Идут циничные времена.
Кому химичится? В Политехнический.
Слава Богу, что без меня.
Политехнический, полухохмический
прокрикнет новые имена.
Поэты щурятся из перемен:
«Что есть устрица? Это пельмень?»
Другой констатирует сердечный спазм:
«Могут ли мужчины имитировать оргазм?»
И миронически новой командой —
Политехнический Чулпан Хаматовой.
Всё завершается?
ЗАBЕРЕЩАЕТСЯ!
P. P. S.
И дебаркадерно, неблагодарно,
непрекращаемо горячо
пробьётся в птичьей абракадабре
неутоляемое «ещё!»
Ещё продлите! Пускай «хрущобы».
Жизнь – пошло крашенное яйцо!
Хотя б минуту ещё. Ещё бы —
ЕЩЁ!
(обратно)

О BОЗНЕСЕНСКОМ

Владимир Новиков

Из статьи «Философия метафоры»

«Новый мир», 1982, № 8


…Мир строится непрерывно. Таков основной закон поэтики Вознесенского, такова эмоциональная логика его образов. Метафорическое изобилие стихов Вознесенского – факт очевидный, но ещё не очень понятый хотя бы потому, что оценки он вызывает полярно противоположные. ‹…› «Метафора – мотор формы», – написал Вознесенский в 1962 году, размышляя о поэзии Гарсиа Лорки. Кому-то этот лозунг оказался неприятен, кому-то просто непонятен – и потому враждебен. Я не считаю, что понятие «метафора» нуждается в защите и оправдании, но не хочу отгораживаться и от тех читателей, которые с подозрением относятся к моторам и формам.

Метафора по-гречески означает перенос, перенесение признака с одного предмета на другой. Метафора Вознесенского – это чаще всего вознесение, рывок от традиционно низкого к высокому.

Суздальская богоматерь,
сияющая на белой стене,
как кинокассирша
в полукруглом овале окошечка!
Острый взгляд? «Хищный глазомер»? Но ведь эти качества просто так никому не даются: они входят в состав таланта только в сочетании с жаждой идеала. Обнаружить чисто геометрическое сходство окошка кассы с формой нимба может, наверное, каждый человек. Но точно выразить эмоциональное следствие этого сходства – дело другое. Здесь соблюдена душевная мера гармонии, ведь сравнение получилось обоюдовозвышающее: кассирша уподобилась Богородице, а та в свою очередь ожила, заговорила. ‹…›

При появлении «Параболической баллады» кто-то упрекнул Вознесенского в воспевании окольно-параболических путей и недооценке прямой линии. «Треугольная груша» долгое время служила дежурным символом заведомой бессмыслицы, хотя в самом стихотворении «груши треугольные» пояснялись рифмой «души голые» – какие ещё нужны комментарии? «Антимиры» утвердили за автором стойкую репутацию негативиста, строящего свой мир не то на потусторонних, не то на нигилистических основаниях. Это при всём множестве стихов, совершенно недвусмысленно рисующих земные радости, выражающих жизневосприятие безмерно счастливого человека! ‹…›

…Про иных поэтов можно заранее сказать: такое-то слово для него нехарактерно, на такую-то тему он писать не станет. Но не про Вознесенского. По тематике и словарю он универсалист, энциклопедист. А где установка на энциклопедизм, на полноту обзора – там отсутствие в художественной системе любой темы (самой приземлённой), любого слова (самого грубого) было бы просто ложью. Вот почему для Вознесенского употребление в стихах слова «унитаз» не является непристойностью, а те, кто таковую здесь усматривает, просто стихи не по назначению употребляют. Не что за предмет назван, а с чем он сравнивается – вот логика поэзии. ‹…›

Часто говорят о том, что метафоры и ритмы Вознесенского сконструированы, смонтированы, не рождены непосредственным эмоциональным порывом! Но сделанное в искусстве, если оно сделано хорошо, сразу становится живым, «рождённым» (смотри об этом у Овидия – история Пигмалиона). Художественное творчество – это всегда сочетание сознательного конструирования и безотчётных прозрений. Сколько затрачено того и другого – это интимная тайна художника. ‹…›

Отчётливость метафорических линий – форма откровенности. Эти линии – набухшие вены на натруженных руках поэзия. Для Вознесенского метафора не только средство живописания, но и способ автопортретирования, лирического самопознания. Авторское «я» строится на многократном сравнения себя с самыми разными людьми. С Мэрилин Монро и рыбаком, с Пушкиным и Гоголем, с Маяковским и Высоцким… (А чем не каноничны переводы стихов Микеланджело? Тем, прежде всего, что в каждом «я» сравнение автора с переводчиком.) Это всё лица, а не маски. Поэт не играет во всех этих людей, не притворяется ими, а ищет с каждым общее – с каждым разное, для каждого открывает новое место в своей душе. И несходства не стыдится, не скрывает его – оно ровно в такой же степени ценно и значимо, как сходство: «Такое же – и всё другое».

Лирический герой Вознесенского человечески конкретен, определёнен. Стремясь понять всё и всех, он не заявляет авансом всепонимания и всепринятия. Любя Пикассо, не скажет, что ценит также и Шишкина. Ценя в женщине красоту, не поспешит оговориться, что на первом плане для него всё же душевные качества. У него очень свои почва и судьба. ‹…›

Почва, судьба… Не превращаются ли эта слова в некую догму, когда за ними подразумевают строго обязательный вариант биографии: испытания, невзгоды, трудности? ‹…›

Своей профессии Вознесенский никогда не стыдится, не притворяется даже в шутку непоэтом. Поэзия – доминанта характера, суть судьбы, смысл жизни:

Ни в паству не гожусь, ни в пастухи,
другие пусть пасут или пасутся.
Я лучше напишу тебе стихи.
Они спасут тебя.
Поэзия и жизнь раздельны, но поэт не чувствует между ними границы. Блок говорил о нераздельности и неслиянности жизни я искусства – эта формула антирассудочна, «её можно только пережить, почувствовать». Вознесенский дал свой эмоциональный вариант этой идеи на сегодняшнем языке.‹…›

Именно пережить, предчувствовать, а не предвидеть… ‹…›

Космос чувства – это равновесие радости и боли. Пока баланс этих сообщающихся сосудов сохраняется – мир неистребим.

Сравнение, соотнесение радости и боли – сквозная тема поэтической работы Вознесенского, начатая ещё в «Мастерах», развёрнутая во множестве сюжетов и образов и наиболее отчётливо обобщённая метафорой соблазн. О радости и боли Вознесенский не рассказывает, он вводит их в читателя через стих. ‹…›

Чувство – не замена разума, а его проводник в сложных, кажущихся тупиковыми ситуациях. Метафора – не замена мысли, а энергетическое поле, в котором думается по-новому, обновляются и самые способы мышления. ‹…›


Чувство выступает для Вознесенского и тем критерием, который диктует меру простоты или сложности разговора с читателем. Вообще говоря, поэтов сложных или простых, по-моему, не существует: и сложность, и простота – инструменты, выбираемые в соответствии с интуитивно ощущаемой творческой задачей. Но поскольку Вознесенского даже в последнем энциклопедическом словаре сопровождает мета усложнённости, хочется сказать и о вполне доступной поэту «неслыханной простоте». Ну, вот хотя бы:

Ты меня на рассвете разбудишь,
проводить необутая выйдешь.
Ты меня никогда не забудешь.
Ты меня никогда не увидишь.
Заметим только, что и простота у Вознесенского своя, «неслыханная» в том смысле, что мы её не слыхали у кого-нибудь другого. ‹…› А естественность интонации, свободное звучание стиха, «впадающего в речь», – это попросту безотказное свойство работы Вознесенского и в «простых» и в «сложных» вещах. Может быть, для понимания поэзии каждому нужно хотя бы чуть-чуть попытаться побыть поэтом? Не знаю, но очень тревожно слушать разговоры о том, что высокий уровень стиха ничего не значит, что стихи и поэзия – вещи разные. По-моему, это безответственная схоластика, поскольку вне стиха, вне музыки мастерства поэзии не существует.


Юнна Мориц

Перечитывая Андрея Bознесенского

…Более двух десятилетий бурно спорят критики о Вознесенском, прибавляя жару столь же бурной любви к нему колоссальной читательской аудитории. Неизменно пишут о том, что Вознесенский ворвался в поэзию стремительно, как метеор, как шаровая молния, вместе с шумной толпой молодых, которые вмиг растолкали не успевших опомниться старших и ринулись на эстраду, чтобы своим артистизмом превратить читателя в слушателя и в зрителя и добиться славы, минуя книжные полки.

Наивно думать, что вообще возможен такой примитивный, стадный прорыв в поэзию мимо всех и вся, мимо книг и живых классиков, расталкиваемых локтями (Пастернака, Ахматовой, Заболоцкого, Твардовского)… Нет, старших по возрасту поэтов не только не пришлось расталкивать, но напротив – они (Маршак, Антокольский, Асеев, Тихонов, Симонов, Твардовский, Светлов, Винокуров) с неравнодушием, свойственным всякому сильному таланту, откликнулись и немало способствовали прорыву в поэзию тех молодых людей, которых теперь называют поэтами шестидесятых. ‹…›

Андрей Вознесенский стал известным поэтом в тот день, когда «Литературная газета» напечатала его молодую поэму «Мастера», сразу всеми прочитанную и принятую не на уровне учтивых похвал и дежурных рецензий с их клеточным разбором, а восторженно и восхищённо.

Свобода и напор этой вещи, написанной двадцатипятилетним Андреем Вознесенским, были наэлектризованы, намагничены током страстей, живописью и ритмом, дерзкой прямотой и лукавой бравадой, острым чутьём настроений своего поколения, злобы ночи и злобы дня. Вознесенский предстал в «Мастерах» как дитя райка (во всех значениях слова): раёшный стих, раёшный ящик с передвижными картинами давней и сиюминутной истории, острота, наглядность и живость райка, и – автор, вбежавший на сцену поэзии с вечно юной галёрки, которая тоже – раёк.

Краткое сообщение крайней важности: «Художник первородный – всегда трибун. В нём дух переворота и вечно – бунт».

Раёшная звуковая роспись – всем телом: «На колу не мочало – человека мотало!», «Не туга мошна, да рука мощна!», «Он деревни мутит. Он царевне свистит…», «Чтоб царя сторожил. Чтоб народ страшил».

Никакой чопорности, никакой пелены поэтических привычек, зато чудесная зрячесть к «подробностям», вроде снега и солнца, которые молодой Вознесенский не раскрашивает, а рассверкивает, озорничая стихом…

Под конец поэмы – рад дерзких и торжественных обещаний, плакатных, откровенно публицистических, на крике:

Врёте,
сволочи,
будут города!
Над ширью вселенской
в лесах золотых,
я,
Вознесенский,
воздвигну их!
Какая ослепительная вера в свои силы, в свою удачу, в значительность происходящего, в читателя, который должен чувствовать то же и так же! Читатель – цель и высший суд, и оправдание, и триумфальная радость, и чувство своего единственного пути…

Через много лет и через много книг Андрей Вознесенский категорически скажет в «Надписи на „Избранном“:

Всё, что сказал, вздохнув, удостоверю.
Не отрекусь.
Андрей Вознесенский никоим образом не старался усмирить бурные споры и установить ровное к себе отношение критики, прекрасно понимая, что самые разные, изощрённые и лобовые, сыпучие и летучие упрёки в его адрес лишь способствуют неукротимому интересу и пылкой взаимности читателя, умеющего ценить в поэте энергию противоборства всяческой косности, которая не только не отстаёт от времени, но порой опережает его, всё равно оставаясь косностью и прокрустовым ложем. На этих путях и скоростях Андрей Вознесенский доказал, что он сильная творческая личность со своей энергетикой.

А меж тем энергия Вознесенского неистощима, он добывает её отовсюду… Эта неустанная энергодобыча и энергоснабжение читательской массы – самое, на мой взгляд, поразительное и первостепенное качество Андрея Вознесенского. Люди, горящие ожиданием у книжных прилавков и в необъятных залах, – свидетельство тому неоспоримое.

Вознесенский дерзок, самоуверен, любит свою судьбу и удачу, не без шика и не без бравады, но нет в нём и тени избранничества, надмирности, мерзкой мании величия. Его примчал в поэзию не только необычайный талант, но и необычайный напор того поколения, которое он представляет и чует всем существом, как охотничий пес. Он воспел самых разных героев и антигероев этого поколения во всей их красе – в благородстве и пошлости, в смертных подвигах и смертных грехах, в целомудрии и распутстве, в самоотверженности и подлости, в храбрости и нахальстве, без лести и без прикрас, языком падений и взлётов, обращаясь к высоким и чистым, к пошлым и низким сторонам жизни в век НТР, в космический век разобщения и сверхобщения.

‹…›

А что и говорить о спрессованности метафор, о сложном сгущении красок, о калейдоскопе метаморфоз, переходящих в узоры абстракций, о страшных скоплениях интимных страстей – об этих видах горючего в атмосфере, гдепоэт и читатель так близки, что «человек – не в разгадке плазмы, а в загадке соблазна» и «соболезнуй несоблазненным», но «долой порнографию духа!», «не горло – сердце рву!».

‹…›

Физический и духовный мир поэзии Андрея Вознесенского насыщен мощными биотоками на всём пластическом пространстве – от конкретной, телесной природы («во сне надо мною дымился вспоротый мощный кишечник Сикстинского потолка») до абстрактных узоров час пик и видений австралийского аборигена. В «Портрете Плисецкой» Андрей Вознесенский прямым текстом говорит о своём эстетическом кредо: «у художника – всё нешуточное», «мускульное движение переходит в духовное», «формалисты – те, кто не владеет формой. Поэтому форма так заботит их».

С точки зрения ссылок на вечность, законы которой якобы известны критикам, Вознесенский весьма уязвим, он умеет дразнить блюстителей правил поэтического движения, и это он тоже делает энергично:

Дорогие литсобратья!
Как я счастлив оттого,
что средь общей благодати
меня кроют одного.
Как овечка чёрной шерсти,
я не зря живу свой век —
оттеняю совершенство
безукоризненных коллег.
…Если поэта можно без конца обсуждать, значит, нет к нему равнодушия и его присутствие конкретно связано с нашим сознанием и волнует, влияет, влечет.


1981


Татьяна Бек

Из статьи «Творчество – это отрочество»

Колокола, гудошники,
Звон, звон…
Вам, художники
Всех времён!
Год, наверное, 1963-й. Поэзия – в оттепельные массы! Мне (всё повторяется) четырнадцать лет, и мы с одноклассниками ходим попеременно то в «гудящую раковину гиганта – ухо Политехнического», то в гигантский зал Лужников… О, счастье, о, морок! На обратном пути Ахмадулина с Вознесенским, которые только что шаманили на просцениуме, поднимаются по кривым, по весенним ступенькам в троллейбус № 15, и мы все скопом едем до метро «Спортивная». Можно исподтишка разглядеть поближе доброе, и странное, и некичливое лицо моего (о!) поэта. «Автопортрет мой, реторта неона, апостол небесных ворот…»


Минуло четыре десятилетия.

По-прежнему любя стихи Вознесенского, позднее я открыла для себя его мемуары и эссеистику – спасибо за щедрую пристальность к чужим мирам, за острый прищур памяти, за это его собственное словосочетание – «рифмы прозы»… Вознесенский как поэт подлинного дара свыше (так музыканту от рожденья даются особые пальцы и абсолютный слух), в рамках коего авангарду не тесно с традицией, музыке – с архитектурой, стиху – с графикой, духу – с плотью, всегда был и, слава тебе Господи, остаётся и вдохновенным, и неровным. Завистливые коллеги и прокурорствующие критики (по Шварцу «жучки») всю-то жизнь и справа, и слева старательно фиксируют именно его неровности, не замечая, что и они, отклонения, повторы, сбои, у настоящего, то есть вдохновенного поэта суть коллекционная ценность, постепенно входящая в историю русского слова…


Эрнст Неизвестный

Ритмы, пространство, звуки

Из предисловия к Собранию сочинений в 5 томах.

М., «Вагриус», 2000

«Я – Гойя… Я – Голос… Я – Горло…» – говорит мне память из почти полувекового пространства. Я читаю. Я слышу напряжённый ритм контрапунктов каприччио. Я чувствую запах тайны, войны и страха. Я поворачиваю голову. Я вижу: Я – Гойя! Труба и набат зазвучали тогда тревогой.‹…›

Когда позднее я познакомился с Андреем и услышал его стихи, меня поразила его манера читать: губы – труба, горло – пульсирующая воронка, рождающая звуки слова. Я был удивлён полному совпадению моих впечатлений от чтения и слушания его стихов. Полифония звуков в ритмическом пространстве приближается ко мне, как несущийся через туннель поезд. Звуки достигают поверхности, приобретают смысл слов-символов, и восстанавливается связь времени. На ритмическое мгновение движение останавливается и пространство статично. Затем «Я» Гойи, Войны, Горла повешенной бабы через голос «Я» Вознесенского продолжает говорить и возобновляется цикл: звук – пространство – ритм – форма – время.


Голос, ритм и плоть поэзии Андрея Вознесенского пронизывали и наполняли пространство и время, в котором я работал. Почти телепатические совпадения архетипов и метафор его слова и моей пластики лечили от одиночества.

Распятия, распятия! Меня преследовали распятия: распятые деревья, распятые в полёте птицы, распятия разлёта бровей и цветов. И вдруг у Вознесенского:

Лилия хватается за воздух —
как ладонь прибитая Христа.
…Пространственно-пластическая метафора изобразительного искусства была совершенно непривычна, а от этого особенно враждебна. Быть может, именно от традиционной внешней доступности и привычности, слова, если и не до конца были поняты, хотя бы не так сразу пугали. Опредмеченная в пластике метафора времени была совершенно неприемлемой для инквизиторов Нового времени. Андрей и я всё это понимали.

‹…›

Магическая заворожённость рифмованного слова отнюдь не спасала лучшие из них от вытравления известными препаратами цензуры. Но тот, кто хотел работать, – работал. Кто не мог не работать, работал. На небо некоторые из нас отпущены не были. Видно, имеются за нами кое-какие долги, да удерживают нас здесь так любящие нас. Выручает и помогает Андрею игра.

Вознесенский ведёт весёлую и грозную игру со словом. Со словом-заклинанием, со словом-заговором. Ведёт игру в пространственные, ритмические, звуковые, – магические шарады. Игра эта отнюдь не бегство. Она – суть, возвращение к истокам. Воскрешение утраченной традиции поэтики податливого, пластичного, послушного, полного полунамёков, чудных недосказанностей и пророчеств русского языка.

Модернизм гораздо ближе по своей сути народным игрищам и карнавалам, чем любая усреднённая гладкопись на тему.

И вот Вознесенский погрузился в эту традицию и как никто другой приблизился к её эзотерической сердцевине.

Именно поэту присуще слышать ритмы пространства в своём «акустическом цеху», может, «минуя Времени реку, читать Матфея или Луку» и бежать «укушенному собаксами… через Москву…», через Лесной регтайм. И одному ему известной лёгкостью обживать это пространство заново. Проходить каждый раз по острию эстетического баланса, истории, традиции, улицы и салонов и создавать своё языкотворчество и свой миф Шаланды Желаний, где между ужасом оставленности, «неточными писсуарами Марсель Дюшана» и «лавандовыми вандалами» «шаландышаландышаландыша – ЛАНДЫША ХОЧЕТСЯ!»

Мне запомнились слова патриарха нашего структурализма Виктора Борисовича Шкловского: «Стихи Вознесенского полны трагической точности в изображении современности. И слова стихов Вознесенского набегают друг на друга и повторяют друг друга, как звуки ударов буферов внезапно остановленного поезда».

Поэтика Вознесенского влияет на современников. Многие прошли его школу. Даже у его недругов встречались его образы, интонации, строки.

Пространственные игры Андрея всё продолжаются. И василиск дара всё преподносит новые сюрпризы. Сюрпризы истинно Вознесенские – головокружительные, прозрачные, проникающие, пронзительно лиричные, пророческие, страшные… и весёлые. От «Треугольной груши», «Антимиров», «Ахиллесова сердца», наконец, «Гадания по книге», «Casino „Россия“ и „Девочка с пирсингом“, его видеом, выстроенных по законам застывшей музыки архитектуры, где есть бесконечные множественности, объединённой первородным толчком дара и замысла, рождается звуковой, ритмический и пространственный синтез – синтез Вознесенского.

‹…›

Голос Вознесенского «привлёк любовь пространства» и «услышал будущего зов», пропустив мимо ушей хамскую дьяволиаду хрущёвского времени. По почерку мастера узнаем руку его – самого поэтичного поэта в психопатическое время России. Поистине, на исходе ХХ века ясно, что место в ХХI веке ему гарантировано… Ритмы ХХ века «самого великого поэта современности» (как свидетельствует недавно журнал французских интеллектуалов «Нувель обсерватер»), вероятно, живут уже в ХХI веке.

Член десяти академий мира, Вознесенский на самом деле не академик. Он – маг! поэт и художник – маги по своему назначению и предназначению. Они обладают изначальным знанием подлинных имён вещей и способны вызывать их из небытия к жизни, облекая в форму. Быть может, поэтому вчера, как сегодня, Андрей Вознесенский ворожит-завораживает, иронизируя, играя, перетекая через ритм от звука, намёка и недомолвок к всепоглощающему смыслу в пространстве собственных слов и строф.

(обратно) (обратно)

Максимилиан Волошин Полное собрание стихотворений

Годы странствий Стихотворения 1900 – 1910

I. Годы странствий

Якову Александровичу Глотову

...И мир, как море пред зарею,

И я иду по лону вод,

И подо мной и надо мною

Трепещет звездный небосвод...

Пустыня

Монмартр... Внизу ревет Париж —
Коричневато-серый, синий...
Уступы каменистых крыш
Слились в равнины темных линий.
То купол зданья, то собор
Встает из синего тумана.
И в ветре чуется простор
Волны соленой океана...
Но мне мерещится порой,
Как дальних дней воспоминанье,
Пустыни вечной и немой
Ненарушимое молчанье.
Раскалена, обнажена,
Под небом, выцветшим от зноя,
Весь день без мысли и без сна
В полубреду лежит она,
И нет движенья, нет покоя...
Застывший зной. Устал верблюд.
Пески. Извивы желтых линий.
Миражи бледные встают —
Галлюцинации Пустыни.
И в них мерещатся зубцы
Старинных башен. Из тумана
Горят цветные изразцы
Дворцов и храмов Тамерлана.
И тени мертвых городов
Уныло бродят по равнине
Неостывающих песков,
Как вечный бред больной Пустыни.
Царевна в сказке, – словом властным
Степь околдованная спит,
Храня проклятой жабы вид
Под взглядом солнца, злым и страстным.
Но только мертвый зной спадет
И брызнет кровь лучей с заката —
Пустыня вспыхнет, оживет,
Струями пламени объята.
Вся степь горит – и здесь, и там,
Полна огня, полна движений,
И фиолетовые тени
Текут по огненным полям.
Да одиноко городища
Чернеют жутко средь степей:
Забытых дел, умолкших дней
Ненарушимые кладбища.
И тлеет медленно закат,
Усталый конь бодрее скачет,
Копыта мерно говорят,
Степной джюсан звенит и плачет.
Пустыня спит, и мысль растет...
И тихо всё во всей Пустыне:
Широкий звездный небосвод
Да аромат степной полыни...
1901

Ташкент —Париж

(обратно)

В вагоне

Снова дорога. И с силой магической
Всё это вновь охватило меня:
Грохот, носильщики, свет электрический,
Крики, прощанья, свистки, суетня...
Снова вагоны едва освещенные,
Тусклые пятна теней,
Лица склоненные
Спящих людей.
Мерный, вечный,
Бесконечный,
Однотонный
Шум колес.
Шепот сонный
В мир бездонный
Мысль унес...
Жизнь... работа...
Где-то, кто-то
Вечно что-то
Всё стучит.
Ти-та... то-та...
Вечно что-то
Мысли сонной
Говорит.
Так вот в ушах и долбит и стучит это:
Ти-та-та, та-та-та... та-та-та... ти-та-та...
Мысли с рыданьями ветра сплетаются,
Поезд гремит, перегнать их старается...
Чудится, еду в России я...
Тысячи верст впереди.
Ночь неприютная, темная.
Станция в поле... Огни ее —
Глазки усталые, томные —
Шепчут: «Иди...»
Страх это? Горе? Раздумье? Иль что ж это?
Новое близится, старое прожито.
Прожито – отжито. Вынуто – выпито...
Ти-та-та... та-та-та... та-та-та... ти-та-та...
Чудится степь бесконечная...
Поезд по степи идет.
В вихре рыданий и стонов
Слышится песенка вечная.
Скользкие стены вагонов
Дождик сечет.
Песенкой этой всё в жизни кончается,
Ею же новое вновь начинается,
И бесконечно звучит и стучит это:
Ти-та-та... та-та-та... та-та-та... ти-та-та...
Странником вечным
В пути бесконечном
Странствуя целые годы,
Вечно стремлюсь я,
Верую в счастье,
И лишь в ненастье
В шуме ночной непогоды
Веет далекою Русью.
Мысли с рыданьями ветра сплетаются,
С шумом колес однотонным сливаются,
И безнадежно звучит и стучит это:
Ти-та-та... та-та-та... та-та-та... ти-та-та...
Май 1901

В поезде между Парижем и Тулузой

(обратно)

Кастаньеты

Е. С. Кругликовой

Из страны, где солнца свет
Льется с неба жгуч и ярок,
Я привез себе в подарок
Пару звонких кастаньет.
Беспокойны, говорливы,
Отбивая звонкий стих, —
Из груди сухой оливы
Сталью вырезали их.
Щедро лентами одеты
С этой южной пестротой;
В них живет испанский зной,
В них сокрыт кусочек света.
И когда Париж огромный
Весь оденется в туман,
В мутный вечер, на диван
Лягу я в мансарде темной,
И напомнят мне оне
И волны морской извивы,
И дрожащий луч на дне,
И узлистый ствол оливы,
Вечер в комнате простой,
Силуэт седой колдуньи,
И красавицы плясуньи
Стан и гибкий и живой,
Танец быстрый, голос звонкий,
Грациозный и простой,
С этой южной, с этой тонкой
Стрекозиной красотой.
И танцоры идут в ряд,
Облитые красным светом,
И гитары говорят
В такт трескучим кастаньетам,
Словно щелканье цикад
В жгучий полдень жарким летом.
Июль 1901

Маllorса. Valdemosa.

(обратно)

Via mala

Там с вершин отвесных
Ледники сползают,
Там дороги в тесных
Щелях пролегают.
Там немые кручи
Не дают простору,
Грозовые тучи
Обнимают гору.
Лапы темных елей
Мягки и широки,
В душной мгле ущелий
Мечутся потоки.
В буйном гневе свирепея,
Там грохочет Рейн.
Здесь ли ты жила, о фея —
Раутенделейн?
1899

Тузис

(обратно)

Тангейзер

Смертный, избранный богиней,
Чтобы свергнуть гнет оков,
Проклинает мир прекрасный
Светлых эллинских богов.
Гордый лик богини гневной.
Бури яростный полет.
Полный мрак. Раскаты грома...
И исчез Венерин грот.
И певец один на воле,
И простор лугов окрест,
И у ног его долина,
Перед ним высокий крест.
Меркнут розовые горы,
Веет миром от лугов,
Веет миром от старинных
Острокрыших городков.
На холмах в лучах заката
Купы мирные дерев,
И растет спокойный, стройный
Примиряющий напев.
И чуть слышен вздох органа
В глубине резных церквей,
Точно отблеск золотистый
Умирающих лучей.
1901

Андорра

(обратно)

Венеция

Резные фасады, узорные зданья
На алом пожаре закатного стана
Печальны и строги, как фрески Орканья, —
Горят перламутром в отливах тумана...
Устало мерцают в отливах тумана
Далеких лагун огневые сверканья...
Вечернее солнце, как алая рана...
На всем бесконечная грусть увяданья.
О пышность паденья, о грусть увяданья!
Шелков Веронеза закатная Кана,
Парчи Тинторето... и в тучах мерцанья
Осенних и медных тонов Тициана...
Как осенью листья с картин Тициана
Цветы облетают... Последнюю дань я
Несу облетевшим страницам романа,
В каналах следя отраженные зданья...
Венеции скорбной узорные зданья
Горят перламутром в отливах тумана.
На всем бесконечная грусть увяданья
Осенних и медных тонов Тициана.
<1902, 1910>

(обратно)

На Форуме

Арка... Разбитый карниз,
Своды, колонны и стены.
Это обломки кулис
Сломанной сцены.
Здесь пьедесталы колонн,
Там возвышается ростра,
Где говорил Цицерон
Плавно, красиво и остро.
Между разбитых камней
Ящериц быстрых движенье.
Зной неподвижных лучей,
Струйки немолчное пенье.
Зданье на холм поднялось
Цепью изогнутых линий.
В кружеве легких мимоз
Очерки царственных пиний.
Вечер... И форум молчит.
Вижу мерцанье зари я.
В воздухе ясном звучит:
Ave Maria!
1900

Рим

(обратно)

Акрополь

Серый шифер. Белый тополь.
Пламенеющий залив.
В серебристой мгле олив
Усеченный холм – Акрополь.
Ряд рассеченных ступеней,
Портик тяжких Пропилей,
И за грудами камений,
В сетке легких синих теней,
Искры мраморных аллей.
Небо знойно и бездонно —
Веет синим огоньком.
Как струна, звенит колонна
С ионийским завитком.
За извивами Кефиза
Заплелись уступы гор
В рыже-огненный узор...
Луч заката брызнул снизу...
Над долиной сноп огней...
Рдеет пламенем над ней он —
В горне бронзовых лучей
Загорелый Эрехтейон...
Ночь взглянула мне в лицо.
Черны ветви кипариса.
А у ног, свернув кольцо,
Спит театр Диониса.
1900

Афины

(обратно)

Париж

1 С Монмартра

Город-Змей, сжимая звенья,
Сыпет искры в алый день.
Улиц тусклые каменья
Синевой прозрачит тень.
Груды зданий как кристаллы;
Серебро, агат и сталь;
И церковные порталы,
Как седой хрусталь.
Город бледным днем измучен,
Весь исчерчен тьмой излучин,
И над ним издалека —
По пустыням небосклона,
Как хоругви, как знамена,
Грозовые облака...
И в пространство величаво,
Властной музыкой звуча,
Распростерлись три луча,
Как венец...
(Твой образ – Слава!)
И над городом далече
На каштанах с высоты,
Как мистические свечи,
В небе теплятся цветы...
<1904—1905>

(обратно)

2 Дождь

В дождь Париж расцветает,
Точно серая роза...
Шелестит, опьяняет
Влажной лаской наркоза.
А по окнам, танцуя
Всё быстрее, быстрее,
И смеясь и ликуя,
Вьются серые феи...
Тянут тысячи пальцев
Нити серого шелка,
И касается пяльцев
Торопливо иголка.
На синеющем лаке
Разбегаются блики...
В проносящемся мраке
Замутились их лики...
Сколько глазок несхожих!
И несутся в смятеньи,
И целуют прохожих,
И ласкают растенья...
И на груды сокровищ,
Разлитых по камням,
Смотрят морды чудовищ
С высоты Notre-Dame...
<Февраль 1904>

(обратно)

3

Как мне близок и понятен
Этот мир – зеленый, синий,
Мир живых, прозрачных пятен
И упругих, гибких линий.
Мир стряхнул покров туманов.
Четкий воздух свеж и чист.
На больших стволах каштанов
Ярко вспыхнул бледный лист.
Небо целый день моргает
(Прыснет дождик, брызнет луч),
Развивает и свивает
Свой покров из сизых туч.
И сквозь дымчатые щели
Потускневшего окна
Бледно пишет акварели
Эта бледная весна.
<1902>

(обратно)

4

Осень... осень... Весь Париж,
Очертанья сизых крыш
Скрылись в дымчатой вуали,
Расплылись в жемчужной дали.
В поредевшей мгле садов
Стелет огненная осень
Перламутровую просинь
Между бронзовых листов.
Вечер... Тучи... Алый свет
Разлился в лиловой дали:
Красный в сером – это цвет
Надрывающей печали.
Ночью грустно. От огней
Иглы тянутся лучами.
От садов и от аллей
Пахнет мокрыми листами.
<1902>

(обратно)

5

Огненных линий аккорд,
Бездну зеркально-живую,
Ночью Place la Concorde[70],
Ночью дождливой люблю я.
Зарево с небом слилось...
Сумрак то рдяный, то синий,
Бездны пронзенной насквозь
Нитями иглистых линий...
В вихре сверкающих брызг,
Пойманных четкостью лака,
Дышит гигант – Обелиск
Розово-бледный из мрака.
<1903—1904>

(обратно)

6

Закат сиял улыбкой алой.
Париж тонул в лиловой мгле.
В порыве грусти день усталый
Прижал свой лоб к сырой земле.
И вечер медленно расправил
Над миром сизое крыло...
И кто-то горсть камней расплавил
И кинул в жидкое стекло.
Река линялыми шелками
Качала белый пароход.
И праздник был на лоне вод...
Огни плясали меж волнами...
Ряды огромных тополей
К реке сходились, как гиганты,
И загорались бриллианты
В зубчатом кружеве ветвей...
<Лето 1904>

На Сене близ Мэдона

(обратно)

7

Анне Ник. Ивановой

В серо-сиреневом вечере
Радостны сны мои нынче.
В сердце сияние «Вечери»
Леонардо да Винчи.
Между мхом и травою мохнатою
Ключ лепечет невнятно.
Алым трепетом пали на статую
Золотистые пятна.
Ветер веет и вьется украдками
Меж ветвей, над водой наклоненных,
Шевеля тяжелыми складками
Шелков зеленых.
Разбирает бледные волосы
Плакучей ивы.
По озерам прозелень, полосы
И стальные отливы.
И, одеты мглою и чернию,
Многострунные сосны
Навевают думу вечернюю
Про минувшие весны.
Облака над лесными гигантами
Перепутаны алою пряжей,
И плывут из аллей бриллиантами
Фонари экипажей.
<2 июля 1905>

В Булонскoм лесу

(обратно)

8

На старых каштанах сияют листы,
Как строй геральдических лилий.
Душа моя в узах своей немоты
Звенит от безвольных усилий.
Я болен весеннею смутной тоской
Несознанных миром рождений.
Овей мое сердце прозрачною мглой
Зеленых своих наваждений!
И манит, и плачет, и давит виски
Весеннею острою грустью...
Неси мои думы, как воды реки,
На волю к широкому устью!
1905

(обратно)

9

В молочных сумерках за сизой пеленой
Мерцает золото, как желтый огнь в опалах.
На бурый войлок мха, на шелк листов опалых
Росится тонкий дождь, осенний и лесной.
Сквозящих даль аллей струится сединой.
Прель дышит влагою и тленьем трав увялых.
Края раздвинувши завес линяло-алых,
Сквозь окна вечера синеет свод ночной.
Но поздний луч зари возжег благоговейно
Зеленый свет лампад на мутном дне бассейна,
Орозовил углы карнизов и колонн,
Зардел в слепом окне, златые кинул блики
На бронзы черные, на мраморные лики,
И темным пламенем дымится Трианон.
1909

(обратно)

10

Парижа я люблю осенний, строгий плен,
И пятна ржавые сбежавшей позолоты,
И небо серое, и веток переплеты —
Чернильно-синие, как нити темных вен.
Поток всё тех же лиц – одних, без перемен,
Дыханье тяжкое прерывистой работы,
И жизни будничной крикливые заботы,
И зелень черную, и дымный камень стен.
Мосты, где рельсами ряды домов разъяты,
И дым от поезда клоками белой ваты,
И из-за крыш и труб – сквозь дождь издалека
Большое Колесо и Башня-великанша,
И ветер рвет огни и гонит облака
С пустынных отмелей дождливого Ла-Манша.
1909

(обратно)

11

Адел. Герцык.

Перепутал карты я пасьянса,
Ключ иссяк, и русло пусто ныне.
Взор пленен садами Иль де-Франса,
А душа тоскует по пустыне.
Бродит осень парками Версаля,
Вся закатным заревом объята...
Мне же снятся рыцари Грааля
На скалах суровых Монсальвата.
Мне, Париж, желанна и знакома
Власть забвенья, хмель твоей отравы!
Ах! В душе – пустыня Меганома,
Зной, и камни, и сухие травы...
1909

(обратно) (обратно)

Диана де Пуатье

Над бледным мрамором склонились к водам низко
Струи плакучих ив и нити бледных верб.
Дворцов Фонтенебло торжественный ущерб
Тобою осиян, Диана-Одалиска.
Богиня строгая, с глазами василиска,
Над троном Валуа воздвигла ты свой герб,
И в замках Франции сияет лунный серп
Средь лилий Генриха и саламандр Франциска.
В бесстрастной наготе, среди охотниц-нимф
По паркам ты идешь, волшебный свой заимф
На шею уронив Оленя-Актеона.
И он – влюбленный принц, с мечтательной тоской
Глядит в твои глаза, владычица! Такой
Ты нам изваяна на мраморах Гужона.
1907

(обратно)

В цирке

Андрею Белому

Клоун в огненном кольце...
Хохот мерзкий, как проказа,
И на гипсовом лице
Два горящих болью глаза.
Лязг оркестра; свист и стук.
Точно каждый озабочен
Заглушить позорный звук
Мокро хлещущих пощечин.
Как огонь, подвижный круг.
Люди – звери, люди – гады,
Как стоглазый, злой паук,
Заплетают в кольца взгляды.
Всё крикливо, всё пестро...
Мне б хотелось вызвать снова
Образ бледного, больного,
Грациозного Пьеро.
В лунном свете с мандолиной
Он поет в своем окне
Песню страсти лебединой
Коломбине и луне.
Хохот мерзкий, как проказа;
Клоун в огненном кольце.
И на гипсовом лице
Два горящих болью глаза.
1903

Москва

(обратно)

Рождение стиха

Бальмонту

В душе моей мрак грозовой и пахучий...
Там вьются зарницы, как синие птицы...
Горят освещенные окна...
И тянутся длинны,
Протяжно-певучи
Во мраке волокна...
О, запах цветов, доходящий до крика!
Вот молния в белом излучьи...
И сразу всё стало светло и велико...
Как ночь лучезарна!
Танцуют слова, чтобы вспыхнуть попарно
В влюбленном созвучии.
Из недра сознанья, со дна лабиринта
Теснятся виденья толпой оробелой...
И стих расцветает цветком гиацинта,
Холодный, душистый и белый.
1904

Париж

(обратно)

«К твоим стихам меня влечет не новость…»

Балтрушайтису

К твоим стихам меня влечет не новость,
Не яркий блеск огней:
В них чудится унылая суровость
Нахмуренных бровей.
В них чудится седое безразличье,
Стальная дрема вод,
Сырой земли угрюмое величье
И горько сжатый рот.
1903

Москва

(обратно)

«Концом иглы на мягком воске…»

Графине Софье И. Толстой

Концом иглы на мягком воске
Я напишу твои черты:
И индевеющие блестки
Твоей серебряной фаты,
И взгляд на всё разверстый внове,
И оттененный тонко нос,
И тонко выгнутые брови,
И пряди змейных, тонких кос,
Извив откинутого стана,
И нити темно-синих бус,
Чувяки синего сафьяна
И синий шелковый бурнус.
А сзади напишу текучий,
Сине-зеленый, пенный вал,
И в бирюзовом небе тучи,
И глыбы красно-бурых скал.
1909

Коктебель

(обратно)

«К этим гулким морским берегам…»

Ел. Дмитриевой

К этим гулким морским берегам,
Осиянным холодною синью,
Я пришла по сожженным лугам,
И ступни мои пахнут полынью.
Запах мяты в моих волосах,
И движеньем измяты одежды;
Дикой масличной ветвью в цветах
Я прикрыла усталые вежды.
На ладонь опирая висок
И с тягучею дремой не споря,
Я внимаю, склонясь на песок,
Кликам ветра и голосу моря...
Май 1909

Коктебель

(обратно)

«Эти страницы – павлинье перо…»

На книге Лафорга

Эти страницы – павлинье перо, —
Трепет любви и печали.
Это больного Поэта-Пьеро
Жуткие salto-mortale.
(обратно)

«Небо запуталось звездными крыльями…»

Ол. Серг. Муромцевой

Небо запуталось звездными крыльями
В чаще ветвей. Как колонны стволы.
Падают, вьются, ложатся с усильями
По лесу полосы света и мглы.
Чу! по оврагам лесным – буераками
Рвется охота... и топот и звон.
Ночью по лесу, гонимый собаками,
Мчится влюбленный Олень-Актеон.
Ходит туман над росистой поляною.
Слабо мерцает далекий ледник.
К красной сосне, словно чернью затканою,
Кто-то горячей щекою приник.
Грустная девочка – бледная, страстная.
Складки туники... струи серебра...
Это ли ночи богиня прекрасная —
Гордого Феба сестра?
Топот охоты умолк в отдалении.
Воют собаки, голодны и злы.
Гордость... и жажда любви... и томление...
По лесу полосы света и мглы.
1902

Париж

Allee d'Observatoire[71]

(обратно)

Когда время останавливается

1

Тесен мой мир. Он замкнулся в кольцо.
Вечность лишь изредка блещет зарницами.
Время порывисто дует в лицо.
Годы несутся огромными птицами.
Клочья тумана – вблизи... вдалеке...
Быстро текут очертанья.
Лампу Психеи несу я в руке —
Синее пламя познанья.
В безднах скрывается новое дно.
Формы и мысли смесились.
Все мы уж умерли где-то давно...
Все мы еще не родились.
Июнь 1904

(обратно)

2

Быть заключенным в темнице мгновенья,
Мчаться в потоке струящихся дней.
В прошлом разомкнуты древние звенья,
В будущем смутные лики теней.
Гаснуть словами в обманных догадках,
Дымом кадильным стелиться вдали.
Разум запутался в траурных складках,
Мантия мрака на безднах земли.
Тени Невидимых жутко громадны,
Неосязаемо близки впотьмах.
Память – неверная нить Ариадны —
Рвется в дрожащих руках.
Время свергается в вечном паденьи,
С временем падаю в пропасти я.
Сорваны цепи, оборваны звенья —
Смерть и Рожденье – вся нить бытия.
<Июль 1905>

(обратно)

3

И день и ночь шумит угрюмо,
И день и ночь на берегу
Я бесконечность стерегу
Средь свиста, грохота и шума.
Когда ж зеркальность тишины
Сулит обманную беспечность,
Сквозит двойная бесконечность
Из отраженной глубины.
<1903>

(обратно)

4

Валерию Брюсову

По ночам, когда в тумане
Звезды в небе время ткут,
Я ловлю разрывы ткани
В вечном кружеве минут.
Я ловлю в мгновенья эти,
Как свивается покров
Со всего, что в формах, в цвете,
Со всего, что в звуке слов.
Да, я помню мир иной —
Полустертый, непохожий,
В вашем мире я – прохожий,
Близкий всем, всему чужой.
Ряд случайных сочетаний
Мировых путей и сил
В этот мир замкнутых граней
Влил меня и воплотил.
Как ядро, к ноге прикован
Шар земной. Свершая путь,
Я не смею, зачарован,
Вниз на звезды заглянуть.
Что одни зовут звериным,
Что одни зовут людским —
Мне, который был единым,
Стать отдельным и мужским!
Вечность с жгучей пустотою
Неразгаданных чудес
Скрыта близкой синевою
Примиряющих небес.
Мне так радостно и ново
Всё обычное для вас —
Я люблю обманность слова
И прозрачность ваших глаз.
Ваши детские понятья
Смерти, зла, любви, грехов —
Мир души, одетый в платье
Из священных, лживых слов.
Гармонично и поблекло
В них мерцает мир вещей,
Как узорчатые стекла
В мгле готических церквей...
В вечных поисках истоков
Я люблю в себе следить
Жутких мыслей и пороков
Нас связующую нить. —
Когда ж уйду я в вечность снова?
И мне раскроется она,
Так ослепительно ясна,
Так беспощадна, так сурова
И звездным ужасом полна!
1903

Коктебель

(обратно) (обратно) (обратно)

II. AMORI ARASACRUM[72]

Маргарите Васильевне Сабашниковой

«Я ждал страданья столько лет…»

Я ждал страданья столько лет
Всей цельностью несознанного счастья.
И боль пришла, как тихий синий свет,
И обвила вкруг сердца, как запястье.
Желанный луч с собой принес
Такие жгучие, мучительные ласки.
Сквозь влажную лучистость слез
По миру разлились невиданные краски.
И сердце стало из стекла,
И в нем так тонко пела рана:
«О, боль, когда бы ни пришла,
Всегда приходит слишком рано».
Декабрь 1903

Москва

(обратно)

«О, как чутко, о, как звонко…»

О, как чутко, о, как звонко
Здесь шаги мои звучат!
Легкой поступью ребенка
Я вхожу в знакомый сад...
Слышишь, сказки шелестят?
После долгих лет скитанья
Нити темного познанья
Привели меня назад...
<1903>

(обратно)

«Спустилась ночь. Погасли краски…»

Спустилась ночь. Погасли краски.
Сияет мысль. В душе светло.
С какою силой ожило
Всё обаянье детской ласки,
Поблекший мир далеких дней,
Когда в зеленой мгле аллей
Блуждали сны, толпились сказки,
И время тихо, тихо шло,
Дни развивались и свивались,
И всё, чего мы ни касались,
Благоухало и цвело.
И тусклый мир, где нас держали,
И стены пасмурной тюрьмы
Одною силой жизни мы
Перед собою раздвигали.
<Май 1902>

(обратно)

Портрет

Я вся – тона жемчужной акварели,
Я бледный стебель ландыша лесного,
Я легкость стройная обвисшей мягкой ели,
Я изморозь зари, мерцанье дна морского.
Там, где фиалки и бледное золото
Скованы в зори ударами молота,
В старых церквах, где полет тишины
Полон сухим ароматом сосны, —
Я жидкий блеск икон в дрожащих струйках дыма,
Я шелест старины, скользящей мимо,
Я струйки белые угаснувшей метели,
Ябледные тона жемчужной акварели.
1903

Москва

(обратно)

«Пройдемте по миру, как дети…»

Пройдемте по миру, как дети,
Полюбим шуршанье осок,
И терпкость прошедших столетий,
И едкого знания сок.
Таинственный рой сновидений
Овеял расцвет наших дней.
Ребенок – непризнанный гений
Средь буднично-серых людей.
1903

(обратно)

«Сквозь сеть алмазную зазеленел восток…»

Сквозь сеть алмазную зазеленел восток.
Вдаль по земле таинственной и строгой
Лучатся тысячи тропинок и дорог.
О, если б нам пройти чрез мир одной дорогой!
Всё видеть, всё понять, всё знать, всё пережить,
Все формы, все цвета вобрать в себя глазами,
Пройти по всей земле горящими ступнями,
Всё воспринять и снова воплотить.
1904

Париж

(обратно)

Письмо

1

Я соблюдаю обещанье
И замыкаю в четкий стих
Мое далекое посланье.
Пусть будет он как вечер тих,
Как стих «Онегина» прозрачен,
Порою слаб, порой удачен,
Пусть звук речей журчит ярчей,
Чем быстро шепчущий ручей...
Вот я опять один в Париже
В кругу привычной старины...
Кто видел вместе те же сны,
Становится невольно ближе.
В туманах памяти отсель
Поет знакомый ритурнель.
(обратно)

2

Вот цепь промчавшихся мгновений
Я мог бы снова воссоздать:
И робость медленных движений,
И жест, чтоб ножик иль тетрадь
Сдержать неловкими руками,
И Вашу шляпку с васильками,
Покатость Ваших детских плеч,
И Вашу медленную речь,
И платье цвета эвкалипта,
И ту же линию в губах,
Что у статуи Таиах,
Царицы древнего Египта,
И в глубине печальных глаз —
Осенний цвет листвы – топаз.
(обратно)

3

Рассвет. Я только что вернулся.
На веках – ночь. В ушах – слова.
И сон в душе, как кот, свернулся...
Письмо... От Вас?
Едва-едва
В неясном свете вижу почерк —
Кривых каракуль смелый очерк.
Зажег огонь. При свете свеч
Глазами слышу Вашу речь.
Вы снова здесь? О, говорите ж.
Мне нужен самый звук речей...
В озерах памяти моей
Опять гудит подводный Китеж,
И легкий шелест дальних слов
Певуч, как гул колоколов.
(обратно)

4

Гляжу в окно сквозь воздух мглистый.
Прозрачна Сена... Тюильри...
Монмартр и синий, и лучистый.
Как желтый жемчуг – фонари.
Хрустальный хаос серых зданий...
И аромат воспоминаний,
Как запах тлеющих цветов,
Меня пьянит. Чу! Шум шагов...
Вот тяжкой грудью парохода
Разбилось тонкое стекло,
Заволновалось, потекло...
Донесся дальний гул народа;
В провалах улиц мгла и тишь.
То день идет... Гудит Париж.
(обратно)

5

Для нас Париж был ряд преддверий
В просторы всех веков и стран,
Легенд, историй и поверий.
Как мутно-серый океан,
Париж властительно и строго
Шумел у нашего порога.
Мы отдавались, как во сне,
Его ласкающей волне.
Мгновенья полные, как годы...
Как жезл сухой, расцвел музей...
Прохладный мрак больших церквей...
Орган... Готические своды...
Толпа: потоки глаз и лиц...
Припасть к земле... Склониться ниц...
(обратно)

6

Любить без слез, без сожаленья,
Любить, не веруя в возврат...
Чтоб было каждое мгновенье
Последним в жизни. Чтоб назад
Нас не влекло неудержимо,
Чтоб жизнь скользнула в кольцах дыма,
Прошла, развеялась... И пусть
Вечерне-радостная грусть
Обнимет нас своим запястьем.
Смотреть, как тают без следа
Остатки грез, и никогда
Не расставаться с грустным счастьем,
И, подойдя к концу пути,
Вздохнуть и радостно уйти.
(обратно)

7

Здесь всё теперь воспоминанье,
Здесь всё мы видели вдвоем,
Здесь наши мысли, как журчанье
Двух струй, бегущих в водоем.
Я слышу Вашими ушами,
Я вижу Вашими глазами,
Звук Вашей речи на устах,
Ваш робкий жест в моих руках.
Я б из себя все впечатленья
Хотел по-Вашему понять,
Певучей рифмой их связать
И в стих вковать их отраженье.
Но только нет... Продленный миг
Есть ложь... И беден мой язык.
(обратно)

8

И всё мне снится день в Версале,
Тропинка в парке между туй,
Прозрачный холод синей дали,
Безмолвье мраморных статуй,
Фонтан и кони Аполлона.
Затишье парка Трианона,
Шероховатость старых плит, —
(Там мрамор сер и мхом покрыт).
Закат, как отблеск пышной славы
Давно отшедшей красоты,
И в вазах каменных цветы,
И глыбой стройно-величавой —
Дворец: пустынных окон ряд
И в стеклах пурпурный закат.
(обратно)

9

Я помню тоже утро в Hall'e,
Когда у Лувра на мосту
В рассветной дымке мы стояли.
Я помню рынка суету,
Собора слизистые стены,
Капуста, словно сгустки пены,
«Как солнца» тыквы и морковь,
Густые, черные, как кровь,
Корзины пурпурной клубники,
И океан живых цветов —
Гортензий, лилий, васильков,
И незабудок, и гвоздики,
И серебристо-сизый тон,
Обнявший нас со всех сторон.
(обратно)

10

Я буду помнить Лувра залы,
Картины, золото, паркет,
Статуи, тусклые зеркала,
И шелест ног, и пыльный свет.
Для нас был Грёз смешон и сладок,
Но нам так нравился зато
Скрипучий шелк чеканных складок
Темно-зеленого Ватто.
Буше – изящный, тонкий, лживый,
Шарден – интимный и простой,
Коро – жемчужный и седой,
Милле – закат над желтой нивой,
Веселый лев – Делакруа,
И в Saint-Germain l'Auxerroy –
(обратно)

11

Vitreaux[73] – камней прозрачный слиток:
И аметисты, и агат.
Там, ангел держит длинный свиток,
Вперяя долу грустный взгляд.
Vitreaux мерцают, точно крылья
Вечерней бабочки во мгле...
Склоняя голову в бессильи,
Святая клонится к земле
В безумьи счастья и экстаза...
Tete Inconnue[74]! Когда и кто
Нашел и выразил в ней то
В движеньи плеч, в разрезе глаза,
Что так меня волнует в ней,
Как и в Джоконде, но сильней?
(обратно)

12

Леса готической скульптуры!
Как жутко всё и близко в ней.
Колонны, строгие фигуры
Сибилл, пророков, королей...
Мир фантастических растений,
Окаменелых привидений,
Драконов, магов и химер.
Здесь всё есть символ, знак, пример.
Какую повесть зла и мук вы
Здесь разберете на стенах?
Как в этих сложных письменах
Понять значенье каждой буквы?
Их взгляд, как взгляд змеи, тягуч...
Закрыта дверь. Потерян ключ.
(обратно)

13

Мир шел искать себе обитель,
Но на распутьи всех дорог
Стоял лукавый Соблазнитель.
На нем хитон, на нем венок,
В нем правда мудрости звериной:
С свиной улыбкой взгляд змеиный.
Призывно пальцем щелкнул он,
И мир, как Ева, соблазнен.
И этот мир – Христа Невеста —
Она решилась и идет:
В ней всё дрожит, в ней всё поет,
В ней робость и бесстыдство жеста,
Желанье, скрытое стыдом,
И упоение грехом.
(обратно)

14

Есть беспощадность в примитивах.
У них для правды нет границ —
Ряды позорно некрасивых,
Разоблаченных кистью лиц.
В них дышит жизнью каждый атом:
Фуке – безжалостный анатом —
Их душу взял и расчленил,
Спокойно взвесил, осудил
И распял их в своих портретах.
Его портреты казнь и месть,
И что-то дьявольское есть
В их окружающих предметах
И в хрящеватости ушей,
В глазах и в линии ноздрей.
(обратно)

15

Им мир Рэдона так созвучен...
В нем крик камней, в нем скорбь земли,
Но саван мысли сер и скучен.
Он змей, свернувшийся в пыли.
Рисунок грубый, неискусный...
Вот Дьявол – кроткий, странный, грустный.
Антоний видит бег планет:
«Но где же цель?»
– Здесь цели нет...
Струится мрак и шепчет что-то,
Легло молчанье, как кольцо,
Мерцает бледное лицо
Средь ядовитого болота,
И солнце, черное как ночь,
Вбирая свет, уходит прочь.
(обратно)

16

Как горек вкус земного лавра...
Родэн навеки заковал
В полубезумный жест Кентавра
Несовместимость двух начал.
В безумьи заломивши руки,
Он бьется в безысходной муке,
Земля и стонет и гудит
Под тяжкой судоргой копыт.
Но мне понятна беспредельность,
Я в мире знаю только цельность,
Во мне зеркальность тихих вод,
Моя душа как небо звездна,
Кругом поет родная бездна, —
Я весь и ржанье, и полет!
(обратно)

17

Я поклоняюсь вам, кристаллы,
Морские звезды и цветы,
Растенья, раковины, скалы
(Окаменелые мечты
Безмолвно грезящей природы),
Стихии мира: Воздух, Воды,
И Мать-Земля и Царь-Огонь!
Я духом Бог, я телом конь.
Я чую дрожь предчувствий вещих,
Я слышу гул идущих дней,
Я полон ужаса вещей,
Враждебных, мертвых и зловещих,
И вызывают мой испуг
Скелет, машина и паук.
(обратно)

18

Есть злая власть в душе предметов,
Рожденных судоргой машин.
В них грех нарушенных запретов,
В них месть рабов, в них бред стремнин.
Для всех людей одни вериги:
Асфальты, рельсы, платья, книги,
И не спасется ни один
От власти липких паутин.
Но мы, свободные кентавры,
Мы мудрый и бессмертный род,
В иные дни у брега вод
Ласкались к нам ихтиозавры.
И мир мельчал. Но мы росли.
В нас бег планет, в нас мысль Земли!
Май 1904

Париж

(обратно) (обратно)

Старые письма

А. В. Гольштейн

Я люблю усталый шелест
Старых писем, дальних слов...
В них есть запах, в них есть прелесть
Умирающих цветов.
Я люблю узорный почерк —
В нем есть шорох трав сухих.
Быстрых букв знакомый очерк
Тихо шепчет грустный стих.
Мне так близко обаянье
Их усталой красоты...
Это дерева Познанья
Облетевшие цветы.
<1904>

(обратно)

Таиах

Тихо, грустно и безгневно
Ты взглянула. Надо ль слов?
Час настал. Прощай, царевна!
Я устал от лунных снов.
Ты живешь в подводной сини
Предрассветной глубины,
Вкруг тебя в твоей пустыне
Расцветают вечно сны.
Много дней с тобою рядом
Я глядел в твое стекло.
Много грез под нашим взглядом
Расцвело и отцвело.
Всё, во что мы в жизни верим,
Претворялось в твой кристалл.
Душен стал мне узкий терем,
Сны увяли, я устал...
Я устал от лунной сказки,
Я устал не видеть дня.
Мне нужны земные ласки,
Пламя алого огня.
Я иду к разгулам будней,
К шумам буйных площадей,
К ярким полымям полудней,
К пестроте живых людей...
Не царевич я! Похожий
На него, я был иной...
Ты ведь знала: я – Прохожий,
Близкий всем, всему чужой.
Тот, кто раз сошел с вершины,
С ледяных престолов гор,
Тот из облачной долины
Не вернется на простор.
Мы друг друга не забудем.
И, целуя дольний прах,
Отнесу я сказку людям
О царевне Таиах.
Весна 1905

Париж

(обратно)

«Если сердце горит и трепещет…»

Если сердце горит и трепещет,
Если древняя чаша полна... —
Горе! Горе тому, кто расплещет
Эту чашу, не выпив до дна.
В нас весенняя ночь трепетала,
Нам таинственный месяц сверкал...
Не меня ты во мне обнимала,
Не тебя я во тьме целовал.
Нас палящая жажда сдружила,
В нас различное чувство слилось:
Ты кого-то другого любила,
И к другой мое сердце рвалось.
Запрокинулись головы наши,
Опьянились мы огненным сном,
Расплескали мы древние чаши,
Налитые священным вином.
1905

Париж

(обратно)

«Мы заблудились в этом свете…»

Мы заблудились в этом свете.
Мы в подземельях темных. Мы
Один к другому, точно дети,
Прижались робко в безднах тьмы.
По мертвым рекам всплески весел;
Орфей родную тень зовет.
И кто-то нас друг к другу бросил,
И кто-то снова оторвет...
Бессильна скорбь. Беззвучны крики.
Рука горит еще в руке.
И влажный камень вдалеке
Лепечет имя Эвридики.
Весна 1905

Париж

(обратно)

Зеркало

Я – глаз, лишенный век. Я брошено на землю,
Чтоб этот мир дробить и отражать...
И образы скользят. Я чувствую, я внемлю,
Но не могу в себе их задержать.
И часто в сумерках, когда дымятся трубы
Над синим городом, а в воздухе гроза, —
В меня глядят бессонные глаза
И черною тоской запекшиеся губы.
И комната во мне. И капает вода.
И тени движутся, отходят, вырастая.
И тикают часы, и капает вода,
Один вопрос другим всегда перебивая.
И чувство смутное шевелится на дне.
В нем радостная грусть, в нем сладкий страх разлуки..
И я молю его: «Останься, будь во мне, -
Не прерывай рождающейся муки»...
И вновь приходит день с обычной суетой,
И бледное лицо лежит на дне – глубоко...
Но время, наконец, застынет надо мной,
И тусклою плевой мое затянет око!
Лето 1905

Париж

(обратно)

«Мир закутан плотно…»

Мир закутан плотно
В сизый саван свой —
В тонкие полотна
Влаги дождевой.
В тайниках сознанья
Травки проросли.
Сладко пить дыханье
Дождевой земли.
С грустью принимаю
Тягу древних змей:
Медленную Майю
Торопливых дней.
Затерявшись где-то,
Робко верим мы
В непрозрачность света
И прозрачность тьмы.
Лето 1905

Париж

(обратно)

«Небо в тонких узорах…»

Небо в тонких узорах
Хочет день превозмочь,
А в душе и в озерах
Опрокинулась ночь.
Что-то хочется крикнуть
В эту черную пасть,
Робким сердцем приникнуть,
Чутким ухом припасть.
И идешь и не дышишь...
Холодеют поля.
Нет, послушай... Ты слышишь?
Это дышит земля.
Я к траве припадаю.
Быть твоим навсегда...
«Знаю... знаю... всё знаю», —
Шепчет вода.
Ночь темна и беззвездна.
Кто-то плачет во сне,
Опрокинута бездна
На водах и во мне...
Лето 1905

Париж

(обратно)

«Эта светлая аллея…»

Эта светлая аллея
В старом парке – по горе,
Где проходит тень Орфея
Молчаливо на заре.
Весь прозрачный – утром рано,
В белом пламени тумана
Он проходит, не помяв
Влажных стеблей белых трав.
Час таинственных наитий.
Он уходит в глубь аллей,
Точно струн, касаясь нитей
Серебристых тополей.
Кто-то вздрогнул в этом мире.
Щебет птиц. Далекий ключ.
Как струна на чьей-то лире
Зазвенел по ветке луч.
Всё распалось. Мы приидем
Снова в мир, чтоб видеть сны.
И становится невидим
Бог рассветной тишины.
Лето 1905

Париж

(обратно)

«В зеленых сумерках, дрожа и вырастая…»

В зеленых сумерках, дрожа и вырастая,
Восторг таинственный припал к родной земле,
И прежние слова уносятся во мгле,
Как черных ласточек испуганная стая.
И арки черные, и бледные огни
Уходят по реке в лучистую безбрежность.
В душе моей растет такая нежность!..
Как медленно текут расплавленные дни...
И в первый раз к земле я припадаю,
И сердце мертвое, мне данное судьбой,
Из рук твоих смиренно принимаю,
Как птичку серую, согретую тобой.
1905

Париж

(обратно)

Второе письмо

И были дни, как муть опала,
И был один, как аметист.
Река несла свои зеркала,
Дрожал в лазури бледный лист.
Хрустальный день пылал так ярко,
И мы ушли в затишье парка,
Где было сыро на земле,
Где пел фонтан в зеленой мгле,
Где трепетали поминутно
Струи и полосы лучей,
И было в глубине аллей
И величаво и уютно.
Синела даль. Текла река.
Душа, как воды, глубока.
И наших ног касалась влажно
Густая, цепкая трава;
В душе и медленно, и важно
Вставали редкие слова.
И полдня вещее молчанье
Таило жгучую печаль
Невыразимого страданья.
И, смутным оком глядя вдаль,
Ты говорила:
«Смерть сурово
Придет, как синяя гроза.
Приблизит грустные глаза
И тихо спросит: «Ты готова?»
Что я отвечу в этот день?
Среди живых я только тень.
Какая темная обида
Меня из бездны извлекла?
Я здесь брожу как тень Аида,
Я не страдала, не жила...
Мне надо снова воплотиться
И крови жертвенной напиться,
Чтобы понять язык людей.
Печален сон души моей.
Она безрадостна, как Лета...
Кто здесь поставит ей межи?
Я родилась из чьей-то лжи,
Как Калибан из лжи поэта.
Мне не мила земная твердь...
Кто не жил, тех не примет смерть».
Как этот день теперь далёко
С его бескрылою тоской!
Он был как белый свет востока
Пред наступающей зарей.
Он был как вещий сон незрящей,
Себя не знающей, скорбящей,
Непробудившейся души.
И тайны в утренней тиши
Свершались:
«Некий встал с востока
В хитоне бледно-золотом,
И чашу с пурпурным вином
Он поднял в небо одиноко.
Земли пустые страшны очи.
Он встретил их и ослепил,
Он в мире чью-то кровь пролил
И затопил ей бездну ночи».
И, трепеща, необычайны,
Горе мы подняли сердца
И причастились страшной Тайны
В лучах пылавшего лица.
И долу, в мир вела дорога —
Исчезнуть, слиться и сгореть.
Земная смерть есть радость Бога:
Он сходит в мир, чтоб умереть.
И мы, как боги, мы, как дети,
Должны пройти по всей земле,
Должны запутаться во мгле,
Должны ослепнуть в ярком свете,
Терять друг друга на пути,
Страдать, искать и вновь найти...
1904—1905

Париж

(обратно)

В мастерской

Ясный вечер, зимний и холодный,
За высоким матовым стеклом.
Там в окне, в зеленой мгле подводной
Бьются зори огненным крылом.
Смутный час... Все линии нерезки.
Все предметы стали далеки.
Бледный луч от алой занавески
Отеняет линию щеки.
Мир теней погасших и поблеклых,
Хризантемы в голубой пыли;
Стебли трав, как кружево, на стеклах...
Мы – глаза таинственной земли...
Вглубь растут непрожитые годы.
Чуток сон дрожащего стебля.
В нас молчат всезнающие воды,
Видит сны незрячая земля.
Девочка милая, долгой разлукою
Время не сможет наш сон победить:
Есть между нами незримая нить.
Дай я тихонько тебя убаюкаю:
Близко касаются головы наши,
Нет разделений, преграды и дна.
День, опрозраченный тайнами сна,
Станет подобным сапфировой чаше.
Мир, увлекаемый плавным движеньем,
Звездные звенья влача, как змея,
Станет зеркальным, живым отраженьем
Нашего вечного, слитного Я.
Ночь придет. За бархатною мглою
Станут бледны полыньи зеркал.
Я тебя согрею и укрою,
Чтоб никто не видел, чтоб никто не знал.
Свет зажгу. И ровный круг от лампы
Озарит растенья по углам,
На стенах японские эстампы,
На шкафу химеры с Notre-Dame.
Барельефы, ветви эвкалипта,
Полки книг, бумаги на столах,
И над ними тайну тайн Египта —
Бледный лик царевны Таиах...
Осень 1905

Париж

(обратно)

Вослед

Мысли поют: «Мы устали... мы стынем...»
Сплю. Но мой дух неспокоен во сне.
Дух мой несется по снежным пустыням
В дальней и жуткой стране.
Дух мой с тобою в качаньи вагона.
Мысли поют и поют без конца.
Дух мой в России... Ведет Антигона
Знойной пустыней слепца.
Дух мой несется, к земле припадая,
Вдоль по дорогам распятой страны.
Тонкими нитями в сердце врастая,
В мире клубятся кровавые сны.
Дух мой с тобою уносится... Иней
Стекла вагона заткал, и к окну,
К снежней луне гиацинтово-синей
Вместе с тобою лицом я прильну.
Дух мой с тобою в качаньи вагона.
Мысли поют и поют без конца...
Горной тропою ведет Антигона
В знойной пустыне слепца...
Февраль 1906

Париж

(обратно)

«Как Млечный Путь, любовь твоя…»

Как Млечный Путь, любовь твоя
Во мне мерцает влагой звездной,
В зеркальных снах над водной бездной
Алмазность пытки затая.
Ты слезный свет во тьме железной,
Ты горький звездный сок. А я —
Я помутневшие края
Зари слепой и бесполезной.
И жаль мне ночи... Оттого ль,
Что вечных звезд родная боль
Нам новой смертью сердце скрепит?
Как синий лед мой день... Смотри!
И меркнет звезд алмазный трепет
В безбольном холоде зари.
Март 1907

Петербург

(обратно)

IN MEZZA DI CAMMIN...

Блуждая в юности извилистой дорогой,
Я в темный Дантов лес вступил в пути своем,
И дух мой радостный охвачен был тревогой.
С безумной девушкой, глядевшей в водоем,
Я встретился в лесу. «Не может быть случайна, —
Сказал я, – встреча здесь. Пойдем теперь вдвоем».
Но, вещим трепетом объят необычайно,
К лесному зеркалу я вместе с ней приник,
И некая меж нас в тот миг возникла тайна.
И вдруг увидел я со дна встающий лик —
Горящий пламенем лик Солнечного Зверя.
«Уйдем отсюда прочь!» Она же птичий крик
Вдруг издала и, правде снов поверя,
Спустилась в зеркало чернеющих пучин...
Смертельной горечью была мне та потеря.
И в зрящем сумраке остался я один.
16 мая 1907

Москва

(обратно) (обратно)

III. 3вeзда Полынь

Александре Михайловне Петровой

«Быть черною землей. Раскрыв покорно грудь…»

Быть черною землей. Раскрыв покорно грудь,
Ослепнуть в пламени сверкающего ока,
И чувствовать, как плуг, вонзившийся глубоко
В живую плоть, ведет священный путь.
Под серым бременем небесного покрова
Пить всеми ранами потоки темных вод.
Быть вспаханной землей... И долго ждать, что вот
В меня сойдет, во мне распнется Слово.
Быть Матерью-Землей. Внимать, как ночью рожь
Шуршит про таинства возврата и возмездья,
И видеть над собой алмазных рун чертеж:
По небу черному плывущие созвездья.
Сентябрь 1906

Богдановщина

(обратно)

«Я шел сквозь ночь. И бледной смерти пламя…»

Одилону Рэдону

Лизнуло мне лицо и скрылось без следа...
Лишь вечность зыблется ритмичными волнами.
И с грустью, как во сне, я помню иногда
Угасший метеор в пустынях мирозданья,
Седой кристалл в сверкающей пыли,
Где Ангел, проклятый проклятием всезнанья,
Живет меж складками морщинистой земли.
<1904

Париж>

(обратно)

Кровь Посвящение на книге «Эрос…»

В моей крови – слепой Двойник.
Он редко кажет дымный лик, —
Тревожный, вещий, сокровенный.
Приникнул ухом... Где ты, пленный?
И мысль рванулась... и молчит.
На дне глухая кровь стучит...
Стучит – бежит... Стучит – бежит...
Слепой огонь во мне струит.
Огонь древней, чем пламя звезд,
В ней память темных, старых мест.
В ней пламень черный, пламень древний.
В ней тьма горит, в ней света нет,
Она властительней и гневней,
Чем вихрь сияющих планет.
Слепой Двойник! Мой Пращур пленный!
Властитель мне невнятных грез!
С какой покинутой вселенной
Ты тайны душные принес?
Зачем во тьму кровосмешений,
К соприкасаньям алых жал
Меня – Эдипа, ты послал
Искать зловещих откровений?
1907

Петербург

(обратно)

Сатурн

М.А. Эртелю

На тверди видимой алмазно и лазурно
Созвездий медленных мерцает бледный свет.
Но в небе времени снопы иных планет
Несутся кольцами и в безднах гибнут бурно.
Пусть темной памяти источенная урна
Их пепел огненный развеяла как бред —
В седмичном круге дней горит их беглый след.
О, пращур Лун и Солнц, вселенная Сатурна!
Где ткало в дымных снах сознание-паук
Живые ткани тел, но тело было – звук,
Где лился музыкой, непознанной для слуха,
Творящих числ и воль мерцающий поток,
Где в горьком сердце тьмы сгущался звездный сок,
Что темным языком лепечет в венах глухо.
1907

Петербург

(обратно)

Солнце

Б.А. Леману

Святое око дня, тоскующий гигант!
Я сам в своей груди носил твой пламень пленный,
Пронизан зрением, как белый бриллиант,
В багровой тьме рождавшейся вселенной.
Но ты, всезрящее, покинуло меня,
И я внутри ослеп, вернувшись в чресла ночи.
И вот простерли мы к тебе – истоку Дня —
Земля – свои цветы и я – слепые очи.
Невозвратимое! Ты гаснешь в высоте,
Лучи призывные кидая издалека.
Но я в своей душе возжгу иное око
И землю поведу к сияющей мечте!
1907

Петербург

(обратно)

Грот нимф

Сергею Соловьеву

О, странник-человек! Познай Священный Грот
И надпись скорбную «Amori et dolori»[75].
Из бездны хаоса, сквозь огненное море,
В пещеры времени влечет водоворот.
Но смертным и богам отверст различный вход:
Любовь – тропа одним, другим дорога – горе.
И каждый припадет к сияющей амфоре,
Где тайной Эроса хранится вещий мед.
Отмечен вход людей оливою ветвистой —
В пещере влажных нимф, таинственной и мглистой,
Где вечные ключи рокочут в тайниках,
Где пчелы в темноте слагают сотов грани,
Наяды вечно ткут на каменных станках
Одежды жертвенной пурпуровые ткани.
1907

Коктебель

(обратно)

Руанский собор Руан 24 июля 1905 г.

Анне Рудольфовне Минцловой

1 Ночь

Вечер за днем беспокойным.
Город, как уголь, зардел,
Веет прерывистым, знойным,
Рдяным дыханием тел.
Плавны, как пение хора,
Прочь от земли и огней
Высятся дуги собора
К светлым пространствам ночей.
В тверди сияюще-синей,
В звездной алмазной пыли,
Нити стремительных линий
Серые сети сплели.
В горний простор без усилья
Взвились громады камней...
Птичьи упругие крылья —
Крылья у старых церквей!
1907

(обратно)

2 Лиловые лучи

О, фиолетовые грозы,
Вы – тень алмазной белизны!
Две аметистовые Розы
Сияют с горней вышины.
Дымится кровь огнем багровым,
Рубины рдеют винных лоз,
Но я молюсь лучам лиловым,
Пронзившим сердце вечных Роз.
И я склоняюсь на ступени,
К лиловым пятнам темных плит,
Дождем фиалок и сирени
Во тьме сияющей облит.
И храма древние колонны
Горят фиалковым огнем.
Как аметист, глаза бессонны
И сожжены лиловым днем.
1907

(обратно)

3 Вечерние стекла

Гаснет день. В соборе всё поблекло.
Дымный камень лиловат и сер.
И цветами отцветают стекла
В глубине готических пещер.
Темным светом вытканные ткани,
Страстных душ венчальная фата,
В них рубин вина, возникший в Кане,
Алость роз, расцветших у креста,
Хризолит осенний и пьянящий,
Мед полудней – царственный янтарь,
Аметист – молитвенный алтарь,
И сапфир, испуганный и зрящий.
В них горит вечерний океан,
В них призыв далекого набата,
В них глухой, торжественный орган,
В них душа стоцветная распята.
Тем, чей путь таинственно суров,
Чья душа тоскою осиянна,
Вы – цветы осенних вечеров,
Поздних зорь далекая Осанна.
1907

(обратно)

4 Стигматы

Чья рука, летучая как пламень,
По страстным путям меня ведет?
Под ногой не гулкий чую камень,
А журчанье вещих вод...
Дух пронзают острые пилястры,
Мрак ужален пчелами свечей.
О, сердца, расцветшие, как астры,
Золотым сиянием мечей!
Свет страданья, алый свет вечерний
Пронизал резной, узорный храм.
Ах, как жалят жала алых терний
Бледный лоб, приникший к алтарям!
Вся душа – как своды и порталы,
И, как синий ладан, в ней испуг.
Знаю вас, священные кораллы
На ладонях распростертых рук!
1907

(обратно)

5 Смерть

Вьются ввысь прозрачные ступени,
Дух горит... и дали без границ.
Здесь святых сияющие тени,
Шелест крыл и крики белых птиц.
А внизу, глубоко – в древнем храме
Вздох земли подъемлет лития.
Я иду алмазными путями,
Жгут ступни соборов острия.
Под ногой сияющие грозди —
Пыль миров и пламя белых звезд.
Вы, миры, – вы огненные гвозди,
Вечный дух распявшие на крест.
Разорвись, завеса в темном храме,
Разомкнись, лазоревая твердь!
Вот она, как ангел, над мирами,
Факел жизни – огненная Смерть!
1907

(обратно)

6 Погребенье

Глубь земли... Источенные крипты.
Слышно пенье – погребальный клир.
Ветви пальм. Сухие эвкалипты.
Запах воска. Тление и мир...
Здесь соборов каменные корни.
Прахом в прах таинственно сойти,
Здесь истлеть, как семя в темном дерне,
И цветком собора расцвести!
Милой плотью скованное время,
Своды лба и звенья позвонков
Я сложу, как радостное бремя,
Как гирлянды праздничных венков.
Не придя к конечному пределу
И земной любви не утоля,
Твоему страдающему телу
Причащаюсь, темная земля.
Свет очей – любовь мою сыновью
Я тебе незрячей отдаю
И своею солнечною кровью
Злое сердце мрака напою.
1907

(обратно)

7 Воскресенье

Сердце острой радостью ужалено.
Запах трав и колокольный гул.
Чьей рукой плита моя отвалена?
Кто запор гробницы отомкнул?
Небо в перьях – высится и яснится...
Жемчуг дня... Откуда мне сие?
И стоит собор – первопричастница
В кружевах и белой кисее.
По речным серебряным излучинам,
По коврам сияющих полей,
По селеньям, сжавшимся и скученным,
По старинным плитам площадей,
Вижу я, идут отроковицами,
В светлых ризах, в девственной фате,
В кружевах, с завешенными лицами,
Ряд церквей – невесты во Христе.
Этим камням, сложенным с усильями,
Нет оков и нет земных границ!
Вдруг взмахнут испуганными крыльями
И взовьются стаей голубиц.
1907

(обратно) (обратно)

Гностический гимн Деве Марии

Вячеславу Иванову

Славься, Мария!
Хвалите, хвалите
Крестные тайны
Во тьме естества!
Mula-Pracriti —
Покров Божества.
Дремная греза
Отца Парабрамы,
Сонная Майа,
Праматерь-материя!
Греза из грезы...
Вскрываются храмы.
Жертвы и смерти
Живая мистерия.
Марево-Мара,
Море безмерное,
Amor-Maria[76]
Звезда над морями!
Мерною рябью
Разбилась вселенная.
В ритме вскрывается
Тайнаглубинная...
В пенные крылья
Свои голубиные
Морем овита,
Из влаги рожденная —
Ты Афродита —
Звезда над морями.
Море – Мария!
Майею в мире
Рождается Будда.
В областях звездных
Над миром царит.
Верьте свершителю
Вышнего чуда:
Пламя, угасшее в безднах,
Горит!..
Майа – Мария!
Майа, принявшая
Бога на крест,
Майа, зачавшая
Вечер – Гермеса.
С пламени вещих
Сверкающих звезд
Сорвана дня
Ледяная завеса.
Майа – Мария!
Мы в безднах погасли,
Мы путь совершили,
Мы в темные ясли
Бога сложили...
Ave Maria!
1907

Петербург

(обратно)

Киммерийские сумерки

Константину Феодоровичу Богаевскому

1 Полынь

Костер мой догорал на берегу пустыни.
Шуршали шелесты струистого стекла.
И горькая душа тоскующей полыни
В истомной мгле качалась и текла.
В гранитах скал – надломленные крылья.
Под бременем холмов – изогнутый хребет.
Земли отверженной – застывшие усилья.
Уста Праматери, которым слова нет!
Дитя ночей призывных и пытливых,
Я сам – твои глаза, раскрытые в ночи
К сиянью древних звезд, таких же сиротливых,
Простерших в темноту зовущие лучи.
Я сам – уста твои, безгласные как камень!
Я тоже изнемог в оковах немоты.
Я свет потухших солнц, я слов застывший пламень,
Незрячий и немой, бескрылый, как и ты.
О, мать-невольница! На грудь твоей пустыни
Склоняюсь я в полночной тишине...
И горький дым костра, и горький дух полыни,
И горечь волн – останутся во мне.
1907

<Петербург>

(обратно)

2

Я иду дорогой скорбной в мой безрадостный Коктебель...
По нагорьям терн узорный и кустарники в серебре.
По долинам тонким дымом розовеет внизу миндаль,
И лежит земля страстная в черных ризах и орарях.
Припаду я к острым щебням, к серым срывам размытых гор,
Причащусь я горькой соли задыхающейся волны,
Обовью я чобром, мятой и полынью седой чело.
Здравствуй, ты, в весне распятый, мой торжественный Коктебель!
1907

Коктебель

(обратно)

3

Темны лики весны. Замутились влагой долины,
Выткали синюю даль прутья сухих тополей.
Тонкий снежный хрусталь опрозрачил дальние горы.
Влажно тучнеют поля.
Свивши тучи в кудель и окутав горные щели,
Ветер, рыдая, прядет тонкие нити дождя.
Море глухо шумит, развивая древние свитки
Вдоль по пустынным пескам.
1907

(обратно)

4

Старинным золотом и желчью напитал
Вечерний свет холмы. Зардели красны, буры
Клоки косматых трав, как пряди рыжей шкуры.
В огне кустарники и воды как металл.
А груды валунов и глыбы голых скал
В размытых впадинах загадочны и хмуры.
В крылатых сумерках – намеки и фигуры...
Вот лапа тяжкая, вот челюсти оскал,
Вот холм сомнительный, подобный вздутым ребрам.
Чей согнутый хребет порос, как шерстью, чобром?
Кто этих мест жилец: чудовище? титан?
Здесь душно в тесноте... А там – простор, свобода,
Там дышит тяжело усталый Океан
И веет запахом гниющих трав и иода.
1907

Коктебель

(обратно)

5

Здесь был священный лес. Божественный гонец
Ногой крылатою касался сих прогалин.
На месте городов ни камней, ни развалин.
По склонам бронзовым ползут стада овец.
Безлесны скаты гор. Зубчатый их венец
В зеленых сумерках таинственно печален.
Чьей древнею тоской мой вещий дух ужален?
Кто знает путь богов – начало и конец?
Размытых осыпей, как прежде, звонки щебни,
И море древнее, вздымая тяжко гребни,
Кипит по отмелям гудящих берегов.
И ночи звездные в слезах проходят мимо,
И лики темные отвергнутых богов
Глядят и требуют, зовут... неотвратимо.
1907

Коктебель

(обратно)

6

Равнина вод колышется широко,
Обведена серебряной каймой.
Мутится мыс, зубчатою стеной
Ступив на зыбь расплавленного тока.
Туманный день раскрыл златое око,
И бледный луч, расплесканный волной,
Скользит, дробясь над мутной глубиной,
То колос дня от пажитей востока.
В волокнах льна златится бледный круг
Жемчужных туч, и солнце, как паук,
Дрожит в сетях алмазной паутины.
Вверх обрати ладони тонких рук —
К истоку дня! Стань лилией долины,
Стань стеблем ржи, дитя огня и глины!
1907

Коктебель

(обратно)

7

Над зыбкой рябью вод встает из глубины
Пустынный кряж земли: хребты скалистых гребней,
Обрывы черные, потоки красных щебней —
Пределы скорбные незнаемой страны.
Я вижу грустные, торжественные сны —
Заливы гулкие земли глухой и древней,
Где в поздних сумерках грустнее и напевней
Звучат пустынные гекзаметры волны.
И парус в темноте, скользя по бездорожью,
Трепещет древнею, таинственною дрожью
Ветров тоскующих и дышащих зыбей.
Путем назначенным дерзанья и возмездья
Стремит мою ладью глухая дрожь морей,
И в небе теплятся лампады Семизвездья.
1907

Коктебель

(обратно)

8 MARE INTERNUM[77]

Я – солнца древний путь от красных скал Тавриза
До темных врат, где стал Гераклов град – Кадикс.
Мной круг земли омыт, в меня впадает Стикс,
И струйный столб огня на мне сверкает сизо.
Вот рдяный вечер мой: с зубчатого карниза
Ко мне склонился кедр и бледный тамариск.
Широко шелестит фиалковая риза,
Заливы черные сияют, как оникс.
Люби мой долгий гул, и зыбких взводней змеи,
И в хорах волн моих напевы Одиссеи.
Вдохну в скитальный дух я власть дерзать и мочь,
И обоймут тебя в глухом моем просторе
И тысячами глаз взирающая Ночь,
И тысячами уст глаголящее Море.
1907

(обратно)

9 Гроза

Див кличет по древию, велит послушати

Волзе, Поморью, Посулью, Сурожу...

Запал багровый день. Над тусклою водой
Зарницы синие трепещут беглой дрожью.
Шуршит глухая степь сухим быльем и рожью,
Вся млеет травами, вся дышит душной мглой
И тутнет, гулкая. Див кличет пред бедой
Ардавде, Корсуню, Поморью, Посурожью, —
Земле незнаемой разносит весть Стрибожью:
Птиц стоном убуди и вста звериный вой.
С туч ветр плеснул дождем и мечется с испугом
По бледным заводям, по ярам, по яругам...
Тьма прыщет молнии в зыбучее стекло...
То, Землю древнюю тревожа долгим зовом,
Обида вещая раскинула крыло
Над гневным Сурожем и пенистым Азовом.
1907

Коктебель

(обратно)

10 Полдень

Травою жесткою, пахучей и седой
Порос бесплодный скат извилистой долины.
Белеет молочай. Пласты размытой глины
Искрятся грифелем, и сланцем, и слюдой.
По стенам шифера, источенным водой,
Побеги каперсов; иссохший ствол маслины;
А выше за холмом лиловые вершины
Подъемлет Карадаг зубчатою стеной.
И этот тусклый зной, и горы в дымке мутной,
И запах душных трав, и камней отблеск ртутный,
И злобный крик цикад, и клекот хищных птиц —
Мутят сознание. И зной дрожит от крика...
И там – во впадинах зияющих глазниц
Огромный взгляд растоптанного Лика.
1907

(обратно)

11 Облака

Гряды холмов отусклил марный иней.
Громады туч по сводам синих дней
Ввысь громоздят (всё выше, всё тесней)
Клубы свинца, седые крылья пиний,
Столбы снегов, и гроздьями глициний
Свисают вниз... Зной глуше и тусклей.
А по степям несется бег коней,
Как темный лёт разгневанных Эринний.
И сбросил Гнев тяжелый гром с плеча,
И, ярость вод на долы расточа,
Отходит прочь. Равнины медно-буры.
В морях зари чернеет кровь богов.
И дымные встают меж облаков
Сыны огня и сумрака – Ассуры.
1909

(обратно)

12 Сехмет

Влачился день по выжженным лугам.
Струился зной. Хребтов синели стены.
Шли облака, взметая клочья пены
На горный кряж. (Доступный чьим ногам?)
Чей голос с гор звенел сквозь знойный гам
Цикад и ос? Кто мыслил перемены?
Кто, с узкой грудью, с профилем гиены,
Лик обращал навстречу вечерам?
Теперь на дол ночная пала птица,
Край запада лудою распаля.
И персть путей блуждает и томится...
Чу! В теплой мгле (померкнули поля...)
Далеко ржет и долго кобылица.
И трепетом ответствует земля.
1909

(обратно)

13

Сочилась желчь шафранного тумана.
Был стоптан стыд, притуплена любовь...
Стихала боль. Дрожала зыбко бровь.
Плыл горизонт. Глаз видел четко, пьяно.
Был в свитках туч на небе явлен вновь
Грозящий стих закатного Корана...
И был наш день – одна большая рана,
И вечер стал – запекшаяся кровь.
В тупой тоске мы отвратили лица.
В пустых сердцах звучало глухо: «Нет!»
И, застонав, как раненая львица,
Вдоль по камням влача кровавый след,
Ты на руках ползла от места боя,
С древком в боку, от боли долго воя...
Август 1909

(обратно)

14 Одиссей в Киммерии

Лидии Дм. Зиновьевой-Аннибал

Уж много дней рекою Океаном
Навстречу дню, расправив паруса,
Мы бег стремим к неотвратимым странам.
Усталых волн всё глуше голоса,
И слепнет день, мерцая оком рдяным.
И вот вдали синеет полоса
Ночной земли и, слитые с туманом,
Излоги гор и скудные леса.
Наш путь ведет к божницам Персефоны,
К глухим ключам, под сени скорбных рощ
Раин и ив, где папоротник, хвощ
И черный тисс одели леса склоны...
Туда идем, к закатам темных дней
Во сретенье тоскующих теней.
17 октября 1907

Коктебель

(обратно) (обратно)

«Зеленый вал отпрянул и пугливо…»

Зеленый вал отпрянул и пугливо
Умчался вдаль, весь пурпуром горя...
Над морем разлилась широко и лениво
Певучая заря.
Живая зыбь как голубой стеклярус.
Лиловых туч карниз.
В стеклянной мгле трепещет серый парус.
И ветр в снастях повис.
Пустыня вод... С тревогою неясной
Толкает челн волна.
И распускается, как папоротник красный,
Зловещая луна.
(обратно)

«Вещий крик осеннего ветра в поле…»

Вещий крик осеннего ветра в поле.
Завернувшись в складки одежды темной,
Стонет бурный вечер в тоске бездомной,
Стонет от боли.
Раздирая тьму, облака, туманы,
Простирая алые к Ночи руки,
Обнажает Вечер в порыве муки
Рдяные раны.
Плачьте, плачьте, плачьте, безумцы-ветры,
Над горой, над полем глухим, над пашней...
Слышу в голых прутьях, в траве вчерашней
Вопли Деметры.
1907

(обратно)

«Священных стран вечерние экстазы…»

Священных стран
Вечерние экстазы.
Сверканье лат
Поверженного Дня!
В волнах шафран,
Колышутся топазы,
Разлит закат
Озерами огня.
Как волоса,
Волокна тонких дымов,
Припав к земле,
Синеют, лиловеют,
И паруса,
Что крылья серафимов,
В закатной мгле
Над морем пламенеют.
Излом волны
Сияет аметистом,
Струистыми
Смарагдами огней...
О, эти сны
О небе золотистом!
О, пристани
Крылатых кораблей!..
1907

(обратно)

Осенью

Рдяны краски,
Воздух чист;
Вьется в пляске
Красный лист, —
Это осень,
Далей просинь,
Гулы сосен,
Веток свист.
Ветер клонит
Ряд ракит,
Листья гонит
И вихрит
Вихрей рати,
И на скате
Перекати-
Поле мчит.
Воды мутит,
Гомит гам,
Рыщет, крутит
Здесь и там —
По нагорьям,
Плоскогорьям,
Лукоморьям
И морям.
Заверть пыли
Чрез поля
Вихри взвили,
Пепеля;
Чьи-то руки
Напружили,
Точно луки,
Тополя.
В море прянет —
Вир встает,
Воды стянет,
Загудёт,
Рвет на части
Лодок снасти,
Дышит в пасти
Пенных вод.
Ввысь, в червленый
Солнца диск —
Миллионы
Алых брызг!
Гребней взвивы,
Струй отливы,
Коней гривы,
Пены взвизг...
1907

Коктебель

(обратно)

«Над горестной землей – пустынной и огромной…»

Поликсене С. Соловьевой

Над горестной землей – пустынной и огромной,
Больной прерывистым дыханием ветров,
Безумной полднями, облитой кровью темной
Закланных вечеров, —
Свой лик, бессмертною пылающий тоскою,
Сын старший Хаоса, несешь ты в славе дня!
Пустыни времени лучатся под стезею
Всезрящего огня.
Колючий ореол, гудящий в медных сферах,
Слепящий вихрь креста – к закату клонишь ты
И гасишь темный луч в безвыходных пещерах
Вечерней пустоты.
На грани диких гор ты пролил пурпур гневный,
И ветры – сторожа покинутой земли —
Кричат в смятении, и моря вопль напевный
Теперь растет вдали.
И стали видимы средь сумеречной сини
Все знаки скрытые, лежащие окрест:
И письмена дорог, начертанных в пустыне,
И в небе числа звезд.
1907

(обратно)

«Возлюби просторы мгновенья…»

Ек. Ал. Бальмонт

Возлюби просторы мгновенья,
Всколоси их звонкую степь,
Чтобы мигов легкие звенья
Не спаялись в трудную цепь.
Ах, как тяжко бремя свободы,
Как темны просторы степей!
Кто вернет темничные своды
И запястья милых цепей?
Что рук не свяжете?
Ног не подкосите?
На темной пажити
Меня не бросите?
Не веют крылия
Живых вестей
Здесь, на развилии
Слепых путей.
Не зови того, кто уходит,
Не жалей о том, что прошло:
Дарит смерть, а жизнь лишь уводит..
Позабудь и знак, и число.
Ах, как дики эти излоги!
Как грустна вечерняя муть!..
Но иди: в полях без дороги
Пусть неверен будет твой путь.
Край одиночества,
Земля молчания...
Сбылись пророчества,
Свершились чаянья.
Под синей схимою
Простерла даль
Неотвратимую
Печаль.
1908

Париж

(обратно) (обратно)

IV. Алтари в пустыне

Александре Васильевне Гольштейн

«Станет солнце в огненном притине…»

Станет солнце в огненном притине,
Струйки темной потекут жары...
Я поставлю жертвенник в пустыне
На широком темени горы.
Дрём ветвей, пропитанных смолою,
Листья, мох и травы я сложу,
И огню, плененному землею,
Золотые крылья развяжу.
Вспыхнут травы пламенем багровым,
Золотисто-темным и седым,
И потянет облаком лиловым
Горький, терпкий и пахучий дым.
Ты, Ликей! Ты, Фойбос! Здесь ты, близко!
Знойный гнев, Эойос, твой велик!
Отрок-бог! Из солнечного диска
Мне яви сверкающий свой лик.
1909

(обратно)

ΚΛΗΤΙΧOI[78]

Вейте, вайи! Флейты, пойте! Стройте, лиры! Бубен, бей!
Быстрый танец, вдоль по лугу белый вихрь одежд развей!
Зарный бог несется к югу в стаях белых лебедей.
Ржут грифоны, клекчут птицы, блещут спицы колесниц,
Плещут воды, вторят долы звонким криком вешних птиц,
В дальних тучах быстро бьются крылья огненных зарниц.
Устья рек, святые рощи, гребни скал и темя гор
Оглашает ликованьем всех зверей великий хор —
И луга, и лес, и пашни, гулкий брег и синь-простор.
У сокрытых вод Дельфузы славят музы бога сил;
Вещих снов слепые узы бременят сердца Сивилл;
Всходят зели; встали травы из утроб земных могил.
Ты – целитель! Ты – даятель! Отвратитель тусклых бед!
Гневный мститель! Насылатель черных язв и знойных лет!
Легких Ор святые хоры ты уводишь, Кифаред!
Движешь камни, движешь сферы строем лиры золотой!
Порожденный в лоне Геи Геры ревностью глухой,
Гад Пифон у врат пещеры поражен твоей стрелой.
Листьем дуба, темным лавром обвивайте алтари,
В белом блеске ярых полдней, пламя алое, гори!
Златокудрый, огнеликий, сребролукий бог зари!
Ликодатель, возвестивший каждой твари: «Ты еси!»
Зорю духа, пламя лика в нас, Ликей, – не угаси!
Севы звезд на влажной ниве в стройный колос всколоси!
Вейте, вайи! Флейты, пойте! Стройте, лиры! Бубен, бей!
Быстрый танец, вдоль по лугу белый вихрь одежд развей!
Зарный бог несется к югу в стаях белых лебедей!
Весна 1909

Коктебель

(обратно)

Дэлос

Сергею Маковскому

Оком мертвенным Горгоны
Обожженная земля:
Гор зубчатые короны,
Бухт зазубренных края.
Реет в море белый парус...
Как венец с пяти сторон —
Сизый Сироc, синий Парос,
Мирто, Наксос и Микон.
Гневный Лучник! Вождь мгновений!
Предводитель мойр и муз!
Налагатель откровений,
Разрешитель древних уз!
Сам из всех святынь Эллады
Ты своей избрал страной
Каменистые Циклады,
Дэлос знойный и сухой.
Ни священных рощ, ни кладбищ
Здесь не узрят корабли,
Ни лугов, ни тучных пастбищ,
Ни питающей земли.
Только лавр по склонам Цинта
Да в тенистых щелях стен
Влажный стебель гиацинта,
Кустик белых цикламен.
Но среди безводных кручей
Сердцу бога сладко мил
Терпкий дух земли горючей,
Запах жертв и дым кадил.
Дэлос! Ты престолом Фэба
Наг стоишь среди морей,
Воздымая к солнцу – в небо
Дымы черных алтарей.
1909

(обратно)

Дельфы

Стеснили путь хребтов громады.
В долинах тень и дымка мглы.
Горят на солнце Федриады
И клекчут Зевсовы орлы.
Величье тайн и древней мощи
В душе родит святой испуг.
Безгласны лавровые рощи,
И эхо множит каждый звук.
По руслам рвов, на дне ущелий
Не молкнет молвь ручьев седых.
Из язв земли, из горных щелей,
Как пар, встает туманный дых.
Сюда, венчанного лозою, —
В долину Дельф, к устам земли
Благочестивою стезею
Меня молитвы привели.
Я плыл по морю за дельфином,
И в полдень белая звезда
Меня по выжженным равнинам
Вела до змиева гнезда.
Но не вольна праматерь Гея
Рожать сынов. Пифон умолк,
И сторожат пещеру змея
Священный лавр, дельфийский волк.
И там, где Гад ползою мрачной
Темнил полдневный призрак дня,
Струей холодной и прозрачной
Сочится ископыть коня.
И где колчан с угрозой звякал
И змея бог стрелой язвил,
Вещает праведный оракул
И горек лавр во рту Сивилл.
И ветвь оливы дикой место
Под сенью милостной хранит,
Где бог гонимого Ореста
Укрыл от гнева Эвменид.
В стихийный хаос – строй закона.
На бездны духа – пышность риз.
И убиенный Дионис —
В гробу пред храмом Аполлона!
1909

(обратно)

Призыв

У излучин бледной Леты,
Где неверный бродит день,
Льются призрачные светы,
Веет трепетная тень,
В белой мгле, в дали озерной,
Под наметом тонких ив,
Ты, гранатовые зерна
Тихой вечности вкусив,
Позабыла мир наш будний,
Плен одежд и трепет рук,
Темным золотом полудней
Осмугленный, знойный луг.
Но, собрав степные травы —
Мак, шалфей, полынь и чобр,
Я призывные отравы
Расточу меж горных ребр.
Я солью в сосуде медном
Жизни желчь и смерти мед,
И тебя по рекам бледным
К солнцу горечь повлечет.
Время сетью легких звений
Оплетет твой белый путь,
Беглым золотом мгновений
Опалит земную грудь,
И, припав к родному полю —
(Все ли травки проросли?), —
Примешь сладкою неволю
Жизни, лика и земли.
1908

(обратно)

Полдень

Звонки стебли травы, и движенья зноя пахучи.
Горы, как рыжие львы, стали на страже пустынь.
В черно-синем огне расцветают медные тучи.
Горечью дышит полынь.
В ярых горнах долин, упоенных духом лаванды,
Темным золотом смол медленно плавится зной.
Нимбы света, венцы и сияний тяжких гирлянды
Мерно плывут над землей.
«Травы древних могил, мы взросли из камней и праха,
К зною из ночи и тьмы, к солнцу на зов возросли.
К полдням вынесли мы, трепеща от сладкого страха,
Мертвые тайны земли.
В зное полдней глухих мы пьянеем, горькие травы.
Млея по красным холмам, с иссиня-серых камней,
Душный шлем фимиам – благовонья сладкой отравы —
В море расплавленных дней».
1908

(обратно)

«Сердце мира, солнце Алкиана…»

Сердце мира, солнце Алкиана,
Сноп огня в сиянии Плеяд!
Над зеркальной влагой Океана —
Грозди солнц, созвездий виноград.
С тихим звоном, стройно и нескоро,
Возносясь над чуткою водой,
Золотые числа Пифагора
Выпадают мерной чередой.
Как рыбак из малой Галилеи,
Как в степях халдейские волхвы,
Ночь-Фиал, из уст твоей лилеи
Пью алмазы влажной синевы!
1907

Коктебель

(обратно)

Созвездия

Так силы небесные нисходят и всходят,

простирая друг другу золотые бадьи.

Гёте
Звенят Весы и клонят коромысла.
Нисходит вниз, возносится бадья...
Часы идут, сменяя в небе числа,
Пути миров чертя вкруг остия.
Струится ночь. Журчит и плачет влага.
Ладья скользит вдоль темных берегов,
И чуток сон в водах Архипелага,
Где в море спят созвездья островов.
Гнездо Гиад... и гроздь огней – Плеяды...
Великий Воз и зоркий Волопас...
Свой правя путь чрез темные Циклады —
Какой пловец в уме не числил вас?
И ваш узор пред взором Одиссея
В иных веках искрился и мерцал,
И ночь текла, златые зерна сея,
Над лоном вод в дрожании зерцал.
И, ставя сеть у древних стен Хавона,
В тиши ночной видали рыбари
Алмазный торс гиганта Ориона,
Ловца зверей, любовника зари.
Когда ж земля бессмертными иссякла,
Лишь глубже стал и ярче небосклон.
И Солнцу путь затмила тень Геракла,
И Зевс воздвиг на небе льдистый трон.
Все имена, все славы, все победы
Сплетались там в мерцаниях огней.
Над головой жемчужной Андромеды
Чертил круги сверкающий Персей.
В себе тая все летописи мира,
В ночах светясь внемирной красотой,
Златыми пчелами расшитая порфира
Струилась с плеч Ионии святой.
1908

(обратно)

Она

В напрасных поисках за ней
Я исследил земные тропы
От Гималайских ступеней
До древних пристаней Европы.
Она – забытый сон веков,
В ней несвершенные надежды.
Я шорох знал ее шагов
И шелест чувствовал одежды.
Тревожа древний сон могил,
Я поднимал киркою плиты...
Ее искал, ее любил
В чертах Микенской Афродиты.
Пред нею падал я во прах,
Целуя пламенные ризы
Царевны Солнца – Таиах
И покрывало Моны-Лизы.
Под гул молитв и дальний звон
Склонялся в сладостном бессильи
Пред ликом восковых мадонн
На знойных улицах Севильи.
И я читал ее судьбу
В улыбке внутренней зачатья,
В улыбке девушек в гробу,
В улыбке женщин в миг объятья.
Порой в чертах случайных лиц
Ее улыбки пламя тлело,
И кто-то звал со дна темниц,
Из бездны призрачного тела.
Но, неизменна и не та,
Она сквозит за тканью зыбкой,
И тихо светятся уста
Неотвратимою улыбкой.
Июль 1909

(обратно)

CORONA ASTRALIS[79]

Елизавете Ивановне Дмитриевой

В мирах любви – неверные кометы —
Закрыт нам путь проверенных орбит!
Явь наших снов земля не истребит, —
Полночных солнц к себе нас манят светы.
Ах, не крещен в глубоких водах Леты
Наш горький дух, и память нас томит.
В нас тлеет боль внежизненных обид —
Изгнанники, скитальцы и поэты!
Тому, кто зряч, но светом дня ослеп, —
Тому, кто жив и брошен в темный склеп,
Кому земля – священный край изгнанья,
Кто видит сны и помнит имена, —
Тому в любви не радость встреч дана,
А темные восторги расставанья!
Август 1909

Коктебель

(обратно)

Венок сонетов

1

В мирах любви неверные кометы,
Сквозь горних сфер мерцающий стожар —
Клубы огня, мятущийся пожар,
Вселенских бурь блуждающие светы, —
Мы вдаль несем... Пусть темные планеты
В нас видят меч грозящих миру кар, —
Мы правим путь свой к солнцу, как Икар,
Плащом ветров и пламени одеты.
Но, странные, – его коснувшись, прочь
Стремим свой бег: от солнца снова в ночь —
Вдаль, по путям парабол безвозвратных...
Слепой мятеж наш дерзкий дух стремит
В багровой тьме закатов незакатных...
Закрыт нам путь проверенных орбит!
(обратно)

2

Закрыт нам путь проверенных орбит,
Нарушен лад молитвенного строя...
Земным богам земные храмы строя,
Нас жрец земли земле не причастит.
Безумьем снов скитальный дух повит.
Как пчелы мы, отставшие от роя!..
Мы беглецы, и сзади наша Троя,
И зарево наш парус багрянит.
Дыханьем бурь таинственно влекомы,
По свиткам троп, по росстаням дорог
Стремимся мы. Суров наш путь и строг.
И пусть кругом грохочут глухо громы,
Пусть веет вихрь сомнений и обид, —
Явь наших снов земля не истребит!
(обратно)

3

Явь наших снов земля не истребит:
В парче лучей истают тихо зори,
Журчанье утр сольется в дневном хоре,
Ущербный серп истлеет и сгорит,
Седая зыбь в алмазы раздробит
Снопы лучей, рассыпанные в море,
Но тех ночей – разверстых на Фаворе —
Блеск близких солнц в душе не победит.
Нас не слепят полдневные экстазы
Земных пустынь, ни жидкие топазы,
Ни токи смол, ни золото лучей.
Мы шелком лун, как ризами, одеты,
Нам ведом день немеркнущих ночей, —
Полночных солнц к себе нас манят светы.
(обратно)

4

Полночных солнц к себе нас манят светы...
В колодцах труб пытливый тонет взгляд.
Алмазный бег вселенные стремят:
Системы звезд, туманности, планеты,
От Альфы Пса до Веги и от Бэты
Медведицы до трепетных Плеяд —
Они простор небесный бороздят,
Творя во тьме свершенья и обеты.
О, пыль миров! О, рой священных пчел!
Я исследил, измерил, взвесил, счел, —
Дал имена, составил карты, сметы...
Но ужас звезд от знанья не потух.
Мы помним всё: наш древний, темный дух,
Ах, не крещен в глубоких водах Леты!
(обратно)

5

Ах, не крещен в глубоких водах Леты
Наш звездный дух забвением ночей!
Он не испил от Орковых ключей,
Он не принес подземные обеты.
Не замкнут круг. Заклятья недопеты...
Когда для всех сапфирами лучей
Сияет день, журчит в полях ручей, —
Для нас во мгле слепые бродят светы,
Шуршит тростник, мерцает тьма болот,
Напрасный ветр свивает и несет
Осенний рой теней Персефонеи,
Печальный взор вперяет в ночь Пелид...
Но он еще тоскливей и грустнее,
Наш горький дух... И память нас томит.
(обратно)

6

Наш горький дух... (И память нас томит...)
Наш горький дух пророс из тьмы, как травы,
В нем навий яд, могильные отравы.
В нем время спит, как в недрах пирамид.
Но ни порфир, ни мрамор, ни гранит
Не создадут незыблемей оправы
Для роковой, пролитой в вечность лавы,
Что в нас свой ток невидимо струит.
Гробницы Солнц! Миров погибших Урна!
И труп Луны, и мертвый лик Сатурна —
Запомнит мозг и сердце затаит:
В крушеньях звезд рождалась мысль и крепла,
Но дух устал от свеянного пепла, —
В нас тлеет боль внежизненных обид!
(обратно)

7

В нас тлеет боль внежизненных обид.
Томит печаль, и глухо точит пламя,
И всех скорбей развернутое знамя
В ветрах тоски уныло шелестит.
Но пусть огонь и жалит и язвит
Певучий дух, задушенный телами, —
Лаокоон, опутанный узлами
Горючих змей, напрягся... и молчит.
И никогда ни счастье этой боли,
Ни гордость уз, ни радости неволи,
Ни наш экстаз безвыходной тюрьмы
Не отдадим за все забвенья Леты!
Грааль скорбей несем по миру мы —
Изгнанники, скитальцы и поэты!
(обратно)

8

Изгнанники, скитальцы и поэты, —
Кто жаждал быть, но стать ничем не смог...
У птиц – гнездо, у зверя – темный лог,
А посох – нам и нищенства заветы.
Долг не свершен, не сдержаны обеты,
Не пройден путь, и жребий нас обрек
Мечтам всех троп, сомненьям всех дорог...
Расплескан мед и песни недопеты.
О, в срывах воль найти, познать себя
И, горький стыд смиренно возлюбя,
Припасть к земле, искать в пустыне воду,
К чужим шатрам идти просить свой хлеб,
Подобным стать бродячему рапсоду —
Тому, кто зряч, но светом дня ослеп.
(обратно)

9

Тому, кто зряч, но светом дня ослеп, —
Смысл голосов, звук слов, событий звенья,
И запах тел, и шорохи растенья, —
Весь тайный строй сплетений, швов и скреп
Раскрыт во тьме. Податель света – Феб
Дает слепцам глубинные прозренья.
Скрыт в яслях Бог. Пещера заточенья
Превращена в Рождественский Вертеп.
Праматерь ночь, лелея в темном чреве
Скупым Отцом ей возвращенный плод,
Свои дары избраннику несет —
Тому, кто в тьму был Солнцем ввергнут в гневе,
Кто стал слепым игралищем судеб,
Тому, кто жив и брошен в темный склеп.
(обратно)

10

Тому, кто жив и брошен в темный склеп,
Видны края расписанной гробницы:
И Солнца челн, богов подземных лица,
И строй земли: в полях маис и хлеб,
Быки идут, жнет серп, бьет колос цеп,
В реке плоты, спит зверь, вьют гнезда птицы,
Так видит он из складок плащаницы
И смену дней, и ход людских судеб.
Без радости, без слез, без сожаленья
Следить людей напрасные волненья,
Без темных дум, без мысли «почему?»,
Вне бытия, вне воли, вне желанья,
Вкусив покой, неведомый тому,
Кому земля – священный край изгнанья.
(обратно)

11

Кому земля – священный край изгнанья,
Того простор полей не веселит,
Но каждый шаг, но каждый миг таит
Иных миров в себе напоминанья.
В душе встают неясные мерцанья,
Как будто он на камнях древних плит
Хотел прочесть священный алфавит
И позабыл понятий начертанья.
И бродит он в пыли земных дорог —
Отступник жрец, себя забывший бог,
Следя в вещах знакомые узоры.
class="stanza">
Он тот, кому погибель не дана,
Кто, встретив смерть, в смущеньи клонит взоры,
Кто видит сны и помнит имена.
(обратно)

12

Кто видит сны и помнит имена,
Кто слышит трав прерывистые речи,
Кому ясны идущих дней предтечи,
Кому поет влюбленная волна;
Тот, чья душа землей убелена,
Кто бремя дум, как плащ, приял на плечи,
Кто возжигал мистические свечи,
Кого влекла Изиды пелена,
Кто не пошел искать земной услады
Ни в плясках жриц, ни в оргиях менад,
Кто в чащу нег не выжал виноград,
Кто, как Орфей, нарушив все преграды,
Всё ж не извел родную тень со дна, —
Тому в любви не радость встреч дана.
(обратно)

13

Тому в любви не радость встреч дана,
Кто в страсти ждал не сладкого забвенья,
Кто в ласках тел не ведал утоленья,
Кто не испил смертельного вина.
Страшится он принять нa рамена
Ярмо надежд и тяжкий груз свершенья,
Не хочет уз и рвет живые звенья,
Которыми связует нас Луна.
Своей тоски – навеки одинокой,
Как зыбь морей пустынной и широкой, —
Он не отдаст. Кто оцет жаждал – тот
И в самый миг последнего страданья
Не мирный путь блаженства изберет,
А темные восторги расставанья.
(обратно)

14

А темные восторги расставанья,
А пепел грез и боль свиданий – нам.
Нам не ступать по синим лунным льнам,
Нам не хранить стыдливого молчанья.
Мы шепчем всем ненужные признанья,
От милых рук бежим к обманным снам,
Не видим лиц и верим именам,
Томясь в путях напрасного скитанья.
Со всех сторон из мглы глядят на нас
Зрачки чужих, всегда враждебных глаз,
Ни светом звезд, ни солнцем не согреты,
Стремя свой путь в пространствах вечной тьмы,
В себе несем свое изгнанье мы —
В мирах любви неверные кометы!
Август 1909

Коктебель

(обратно) (обратно) (обратно) (обратно)

SELVA OSCURA[80] Лирика 1910—1914

I. Блуждания

«Теперь я мертв. Я стал строками книги…»

Теперь я мертв. Я стал строками книги
В твоих руках...
И сняты с плеч твоих любви вериги,
Но жгуч мой прах...
Меня отныне можно в час тревоги
Перелистать,
Но сохранят всегда твои дороги
Мою печать.
Похоронил я сам себя в гробницы
Стихов моих,
Но вслушайся – ты слышишь пенье птицы?
Он жив – мой стих!
Не отходи смущенной Магдалиной —
Мой гроб не пуст...
Коснись единый раз, на миг единый
Устами уст.
<19 марта 1910 Коктебель>

(обратно)

«Судьба замедлила сурово…»

Судьба замедлила сурово
На росстани лесных дорог...
Я ждал и отойти не мог,
Я шел и возвращался снова...
Смирясь, я всё ж не принимал
Забвенья холод неминучий
И вместе с пылью пепел жгучий
Любви сгоревшей собирал...
И с болью помнил профиль бледный,
Улыбку древних змийных губ, —
Так сохраняет горный дуб
До новых почек лист свой медный.
<Февраль 1910 Коктебель>

(обратно)

«Себя покорно предавая сжечь…»

Себя покорно предавая сжечь,
Ты в скорбный дол сошла с высот слепою.
Нам темной было суждено судьбою
С тобою на престол мучений лечь.
Напрасно обоюдоострый меч,
Смиряя плоть, мы клали меж собою:
Вкусив от мук, пылали мы борьбою
И гасли мы, как пламя пчельных свеч...
Невольник жизни дольней – богомольно
Целую край одежд твоих. Мне больно
С тобой гореть, еще больней – уйти.
Не мне и не тебе елей разлуки
Излечит раны страстного пути:
Минутна боль – бессмертна жажда муки!
<20 марта 1910>

(обратно)

«С тех пор как тяжкий жернов слепой судьбы…»

С тех пор как тяжкий жернов слепой судьбы
Смолол незрелый колос твоей любви,
Познала ты тоску слепых дней,
Горечь расцвета и сладость смерти.
Стыдом и страстью в детстве ты крещена,
Для жгучей пытки избрана ты судьбой
И в чресла уголь мой тебе вжег
Неутолимую жажду жизни...
Не вольной волей ты подошла ко мне
И обнажила тайны ночной души,
И боль моя твою сожгла боль:
Пламя двойное сплелось, как змеи.
Когда глубокой ночью я в первый раз
Поверил правде пристальных глаз твоих
И прочитал изгиб твоих губ —
Древние двери в душе раскрылись.
И не на счастье нас обручил рассвет,
И не на радость в жизнь я призвал тебя,
И впредь раздельных нам путей нет:
Два осужденных с единой цепью.
<Март 1910>

(обратно)

«Пурпурный лист на дне бассейна…»

Пурпурный лист на дне бассейна
Сквозит в воде, и день погас...
Я полюбил благоговейно
Текучий мрак печальных глаз.
Твоя душа таит печали
Пурпурных снов и горьких лет.
Ты отошла в глухие дали, —
Мне не идти тебе вослед.
Не преступлю и не нарушу,
Не разомкну условный круг.
К земным огням слепую душу
Не изведу для новых мук.
Мне не дано понять, измерить
Твоей тоски, но не предам —
И буду ждать, и буду верить
Тобой не сказанным словам.
<26 января 1910 Петербург>

(обратно)

«В неверный час тебя я встретил…»

В неверный час тебя я встретил,
И избежать тебя не мог —
Нас рок одним клеймом отметил,
Одной погибели обрек.
И, не противясь древней силе,
Что нас к одной тоске влекла,
Покорно обнажив тела,
Обряд любви мы совершили.
Не верил в чудо смерти жрец.
И жертва тайны не страшилась,
И в кровь вино не претворилось
Во тьме кощунственных сердец.
<1910>

(обратно)

«Раскрыв ладонь, плечо склонила…»

Раскрыв ладонь, плечо склонила..
Я не видал еще лица,
Но я уж знал, какая сила
В чертах Венерина кольца...
И раздвоенье линий воли
Сказало мне, что ты, как я,
Что мы в кольце одной неволи
В двойном потоке бытия.
И если суждены нам встречи...
(Быть может, топоты погонь),
Я полюблю не взгляд, не речи,
А только бледную ладонь.
<3 декабря 1910 Москва>

(обратно)

«Обманите меня... Но совсем, навсегда…»

Обманите меня... но совсем, навсегда...
Чтоб не думать, зачем, чтоб не помнить, когда..
Чтоб поверить обману свободно, без дум,
Чтоб за кем-то идти, в темноте, наобум...
И не знать, кто пришел, кто глаза завязал,
Кто ведет лабиринтом неведомых зал,
Чье дыханье порою горит на щеке,
Кто сжимает мне руку так крепко в руке...
А очнувшись, увидеть лишь ночь да туман..
Обманите и сами поверьте в обман.
<1911>

(обратно)

«Мой пыльный пурпур был в лоскутьях…»

Мой пыльный пурпур был в лоскутьях,
Мой дух горел: я ждал вестей,
Я жил на людных перепутьях,
В толпе базарных площадей.
Я подходил к тому, кто плакал,
Кто ждал, как я... Поэт, оракул —
Я толковал чужие сны...
И в бледных бороздах ладоней
Читал о тайнах глубины
И муках длительных агоний.
Но не чужую, а свою
Судьбу читал я в снах бездомных
И жадно пил из токов темных,
Не причащаясь бытию.
И средь ладоней неисчетных
Не находил еще такой,
Узор которой в знаках четных
С моей бы совпадал рукой.
<8 февраля 1913 Москва>

(обратно)

«Я к нагорьям держу свой путь…»

Я к нагорьям держу свой путь,
По полынным лугам, по скату,
Чтоб с холма лицо обернуть
К пламенеющему закату.
Жемчугами расшит покров
И венец лучей над горами —
Точно вынос Святых Даров
Совершается в темном храме.
Вижу к небу в лиловой мгле
Возносящиеся ступени...
Кто-то сладко прильнул к земле
И целует мои колени.
Чую сердца прерывный звук
И во влажном степей дыханьи
Жарких губ и знакомых рук
Замирающие касанья.
Я ли в зорях венчанный царь?
Я ли долу припал в бессильи?
Осеняют земной алтарь
Огневеющие воскрылья...
<9 июля 1913 Коктебель>

(обратно)

«„К тебе я пришел через воды…“

«К тебе я пришел через воды, —
Пернатый, гудящий в стремленьи».
– Не жившим не надо свободы...
«Рассек я змеиные звенья,
Порвал паутинные сети...»
– Что в жизни нежнее плененья?
«Скорее, мы будем как дети
Кружиться, цветы заплетая...»
– Мне, смертной, нет места на свете..
«Затихла зеркальность морская...
Вечерние лебеди ясны,
Кренится бадья золотая...»
– Как наручни смерти прекрасны!
<Февраль 1915 Париж>

(обратно)

«Я глазами в глаза вникал…»

Я глазами в глаза вникал,
Но встречал не иные взгляды,
А двоящиеся анфилады
Повторяющихся зеркал.
Я стремился чертой и словом
Закрепить преходящий миг...
Но мгновенно плененный лик
Угасает, чтоб вспыхнуть новым.
Я боялся, – узнав, – забыть...
Но в стремлении нет забвенья.
Чтобы вечно сгорать и быть —
Надо рвать без печали звенья.
Я пленен в переливных снах,
В завивающихся круженьях,
Раздробившийся в отраженьях,
Потерявшийся в зеркалах.
<7 февраля 1915 Париж>

(обратно)

«Я быть устал среди людей…»

Я быть устал среди людей,
Мне слышать стало нестерпимо
Прохожих свист и смех детей...
И я спешу, смущаясь, мимо,
Не подымая головы,
Как будто не привыкло ухо
К враждебным ропотам молвы,
Растущим за спиною, глухо;
Как будто грязи едкой вкус
И камня подлого укус
Мне не привычны, не знакомы...
Но чувствовать еще больней
Любви незримые надломы
И медленный отлив друзей,
Когда, нездешним сном томима,
Дичась, безлюднеет душа
И замирает, не дыша,
Клубами жертвенного дыма.
<8 июля 1913>

(обратно)

«Как некий юноша, в скитаньях без возврата…»

Как некий юноша, в скитаньях без возврата
Иду из края в край и от костра к костру...
Я в каждой девушке предчувствую сестру
И между юношей ищу напрасно брата;
Щемящей радостью душа моя объята;
Я верю в жизнь и в сон, и в правду, и в игру,
И знаю, что приду к отцовскому шатру,
Где ждут меня мои и где я жил когда-то.
Бездомный долгий путь назначен мне судьбой.
Пускай другим он чужд... я не зову с собой,
Я странник и поэт, мечтатель и прохожий.
Любимое – со мной. Минувшего не жаль.
А ты, кто за плечом, – со мною тайно схожий,
Несбыточной мечтой сильнее жги и жаль!
<7 февраля 1913 Коктебель>

(обратно)

«Ступни горят, в пыли дорог душа…»

Ступни горят, в пыли дорог душа...
Скажи: где путь к невидимому граду?
– Остановись. Войди в мою ограду
И отдохни.
И слушай, не дыша,
Как ключ журчит, как шелестят вершины
Осокорей, звенят в воде кувшины...
Учись внимать молчанию садов,
Дыханью трав и запаху цветов.
<Январь 1910>

(обратно)

«И было так, как будто жизни звенья…»

И было так, как будто жизни звенья
Уж были порваны... успокоенье
Глубокое... и медленный отлив
Всех дум, всех сил... Я сознавал, что жив,
Лишь по дыханью трав и повилики.
Восход луны встречали чаек клики...
А я тонул в холодном лунном сне,
В мерцающей лучистой глубине,
И на меня из влажной бездны плыли
Дожди комет, потоки звездной пыли...
<5 июля 1913>

(обратно)

«Я, полуднем объятый…»

Я, полуднем объятый,
Точно крепким вином,
Пахну солнцем и мятой,
И звериным руном.
Плоть моя осмуглела,
Стан мой крепок и туг,
Потом горького тела
Влажны мускулы рук.
В медно-красной пустыне
Не тревожь мои сны —
Мне враждебны рабыни
Смертно-влажной Луны.
Запах лилий и гнили
И стоячей воды,
Дух вербены, ванили
И глухой лебеды.
<10 апреля 1910 Коктебель>

(обратно)

«Дети солнечно-рыжего меда…»

Дети солнечно-рыжего меда
И коричнево-красной земли —
Мы сквозь плоть в темноте проросли,
И огню наша сродна природа.
В звездном улье века и века
Мы, как пчелы у чресл Афродиты,
Вьемся, солнечной пылью повиты,
Над огнем золотого цветка.
<Январь 1910>

(обратно)

Надписи

1

Еще не отжиты связавшие нас годы,
Еще не пройдены сплетения путей...
Вдвоем, руслом одним, не смешивая воды,
Любовь и ненависть текут в душе моей.
(обратно)

2

В горькой купели земли крещены мы огнем и тоской,
Пепел сожженной любви тлеет в кадильнице дня.
(обратно)

3

Вместе в один водоем поглядим ли мы осенью поздней, —
Сблизятся две головы – три отразятся в воде.
<1910>

(обратно) (обратно)

«Я верен темному завету:…»

Я верен темному завету:
«Быть всей душой в борьбе!»
Но змий,
Что в нас посеял волю к свету,
Велев любить, сказал: «Убий».
Я не боюсь земной печали:
Велишь убить, – любя, убью.
Кто раз упал в твои спирали —
Тем нет путей к небытию.
Я весь – внимающее ухо.
Я весь – застывший полдень дня.
Неистощимо семя духа,
И плоть моя – росток огня:
Пусть капля жизни в море канет —
Нерастворимо в смерти «Я»,
Не соблазнится плоть моя,
Личина трупа не обманет,
И не иссякнет бытие
Ни для меня, ни для другого:
Я был, я есмь, я буду снова!
Предвечно странствие мое.
<11 июля 1910 Коктебель>

(обратно)

«Замер дух – стыдливый и суровый…»

Замер дух – стыдливый и суровый,
Знаньем новой истины объят...
Стал я ближе плоти, больше людям брат.
Я познал сегодня ночью новый
Грех... И строже стала тишина —
Тишина души в провалах сна...
Чрез желанье, слабость и склоненье,
Чрез приятие земных вериг —
Я к земле доверчивей приник.
Есть в грехе великое смиренье:
Гордый дух да не осудит плоть!
Через грех взыскует тварь Господь.
<18(5) января 1912 Париж>

(обратно)

Пещера

Сперва мы спим в пурпуровой Пещере,
Наш прежний лик глубоко затая:
Для духов в тесноту земного бытия
Иные не открыты двери.
Потом живем... Минуя райский сад,
Спешим познать всю безысходность плоти:
В замок влагая ключ, слепые, в смертном поте,
С тоской стучимся мы назад...
О, для чего с такою жадной грустью
Мы в спазмах тел палящих ищем нег,
Устами льнем к устам и припадаем к устью
Из вечности текущих рек?
Нам путь закрыт к предутренней Пещере:
Сквозь плоть нет выхода – есть только вход.
А кто-то за стеной волнуется и ждет...
Ему мы открываем двери.
Не мы, а он возжаждал видеть твердь!
И наша страсть – полет его рожденья...
Того, кто в ласках тел не ведал утоленья,
Освобождает только смерть!
<12—13 сентября (30—31 августа) 1915

Биарриц>

(обратно)

Материнство

Мрак... Матерь... Смерть... Созвучное единство...
Здесь рокот внутренних пещер...
Там свист серпа в разрывах материнства:
Из мрака – смерч, гуденье дремных сфер.
Из всех узлов и вязей жизни – узел
Сыновности и материнства – он
Теснее всех и туже напряжен,
Дверь к бытию Водитель жизни сузил.
Я узами твоих кровей томим,
А ты, о мать, – найду ль для чувства слово?
Ты каждый день меня рождаешь снова
И мучима рождением моим.
Кто нас связал и бросил в мир слепыми?
Какие судьбы нами расплелись?
Как неотступно требуешь ты: «Имя
Свое скажи мне! Кто ты? Назовись».
Не помню имени, но знай, не весь я
Рожден тобой, и есть иная часть,
И судеб золотые равновесья
Блюдет вершительная власть.
Свобода и любовь в душе неразделимы,
Но нет любви, не налагавшей уз.
Тягло земли: двух смертных тел союз.
Как вихри, мы сквозь вечности гонимы.
Кто, возлюбив другого для себя,
Плоть возжелал для плоти, без возврата,
Тому в свершении – расплата:
Чрез нас родятся те, кого, любя,
Связали мы желаньем неотступным.
Двойным огнем ты очищалась, мать!
Свершая всё, что смела пожелать,
Ты обняла в слияньи целокупном
В себе самой возлюбленную плоть.
Но как прилив сменяется отливом —
Так с этих пор твой каждый день Господь
Отметил огненным разрывом.
Дитя растет, и в нем растет иной,
Не женщиной рожденный, непокорный,
Но связанный твоей тоской упорной,
Твоею вязью родовой.
Я знаю, мать, твой каждый час – утрата,
Как ты во мне, так я в тебе распят.
И нет любви твоей награды и возврата,
Затем что в ней самой награда и возврат.
<5 октября 1917 Коктебель>

(обратно)

«Отроком строгим бродил я…»

Отроком строгим бродил я
По терпким долинам
Киммерии печальной,
И дух мой незрячий
Томился
Тоскою древней земли.
В сумерках, в складках
Глубоких заливов
Ждал я призыва и знака,
И раз пред рассветом,
Встречая восход Ориона,
Я понял
Ужас ослепшей планеты,
Сыновность свою и сиротство...
Бесконечная жалость и нежность
Переполняют меня.
Я безысходно люблю
Человеческое тело. Я знаю
Пламя,
Тоскующее в разделенности тел.
Я люблю держать в руках
Сухие горячие пальцы
И читать судьбу человека
По линиям вещих ладоней.
Но мне не дано радости
Замкнуться в любви к одному:
Я покидаю всех и никого не забываю.
Я никогда не нарушил того, что растет;
Не сорвал ни разу
Нераспустившегося цветка:
Я снимаю созревшие плоды,
Облегчая отягощенные ветви.
И если я причинял боль,
То потому только,
Что не хотел заиграть до смерти тех,
Кто, прося о пощаде,
Всем сердцем молили
О гибели...
<1911>

(обратно)

«Склоняясь ниц, овеян ночи синью…»

Склоняясь ниц, овеян ночи синью,
Доверчиво ищу губами я
Сосцы твои, натертые полынью,
О, мать-земля!
Я не просил иной судьбы у неба,
Чем путь певца: бродить среди людей
И растирать в руках колосья хлеба
Чужих полей.
Мне не отказано ни в заблужденьях,
Ни в слабости, и много раз
Я угасал в тоске и в наслажденьях,
Но не погас.
Судьба дала мне в жизни слишком много;
Я ж расточал, что было мне дано:
Я только гроб, в котором тело Бога
Погребено.
Добра и зла не зная верных граней,
Бескрылая изнемогла мечта...
Вином тоски и хлебом испытаний
Душа сыта.
Благодарю за неотступность боли
Путеводительной: я в ней сгорю.
За горечь трав земных, за едкость соли
Благодарю.
7 ноября 1910

(обратно) (обратно)

II. Киммерийская весна

«Моя земля хранит покой…»

Моя земля хранит покой,
Как лик иконы изможденный.
Здесь каждый след сожжен тоской,
Здесь каждый холм – порыв стесненный.
Я вновь пришел к твоим ногам
Сложить дары своей печали,
Бродить по горьким берегам
И вопрошать морские дали.
Всё так же пуст Эвксинский Понт
И так же рдян закат суровый,
И виден тот же горизонт,
Текучий, гулкий и лиловый.
<9 февраля 1910 Коктебель>

(обратно)

«Седым и низким облаком дол повит…»

Седым и низким облаком дол повит...
Чернильно-сини кручи лиловых гор.
Горелый, ржавый, бурый цвет трав.
Полосы иода и пятна желчи.
В морщине горной, в складках тисненых кож
Тускнеет сизый блеск чешуи морской.
Скрипят деревья. Вихрь траву рвет,
Треплет кусты и разносит брызги.
Февральский вечер сизой тоской повит.
Нагорной степью путь мой уходит вдаль.
Жгутами струй сечет глаза дождь.
Северный ветер гудит в провалах.
<Февраль 1910 Коктебель>

(обратно)

«К налогам гор душа влекома…»

К налогам гор душа влекома...
Яры, увалы, ширь полей...
Всё так печально, так знакомо..
Сухие прутья тополей,
Из камней низкая ограда,
Быльем поросшая межа,
Нагие лозы винограда
На темных глыбах плантажа,
Лучи дождя, и крики птичьи,
И воды тусклые вдали,
И это горькое величье
Весенней вспаханной земли...
<12 февраля 1910 Коктебель>

(обратно)

«Солнце! Твой родник…»

Солнце! Твой родник
В недрах бьет по темным жилам..
Воззывающий свой лик
Обрати к земным могилам!
Солнце! Из земли
Руки черные простерты...
Воды снежные стекли,
Тали в поле ветром стерты.
Солнце! Прикажи
Виться лозам винограда.
Завязь почек развяжи
Властью пристального взгляда!
<14 февраля 1910>

(обратно)

«Звучит в горах, весну встречая…»

Звучит в горах, весну встречая,
Ручьев прерывистая речь;
По сланцам стебли молочая
Встают рядами белых свеч.
А на полянах влажно-мшистых
Средь сгнивших за зиму листов
Глухие заросли безлистых
Лилово-дымчатых кустов.
И ветви тянутся к просторам,
Молясь Введению Весны,
Как семисвечник, на котором
Огни еще не зажжены.
<16 февраля 1910 Коктебель>

(обратно)

«Облака клубятся в безднах зеленых…»

Облака клубятся в безднах зеленых
Лучезарных пустынь восхода,
И сбегают тени с гор обнаженных
Цвета роз и меда.
И звенит, и блещет белый стеклярус
За Киик-Атламой костистой,
Плещет в синем ветре дымчатый парус,
Млеет след струистый,
Отливают волны розовым глянцем,
Влажные выгибая гребни,
Индевеет берег солью и сланцем,
И алеют щебни.
Скрыты горы синью пятен и линий —
Переливами перламутра...
Точно кисть лиловых бледных глициний,
Расцветает утро.
<21 февраля 1910 Коктебель>

(обратно)

«Над синевой зубчатых чащ…»

Над синевой зубчатых чащ,
над буро-глинистыми лбами,
июньских ливней темный плащ
клубится дымными столбами.
Веселым дождевым вином,
водами, пьяными, как сусло,
и пенно-илистым руном
вскипают жаждущие русла.
Под быстрым градом звонких льдин
стучат на крышах черепицы,
и ветки сизые маслин
в испуге бьют крылом, как птицы.
Дождь, вихрь и град – сечет, бьет, льет
и треплет космы винограда,
и рвется под бичами вод
кричащая Гамадриада...
И пресных вод в песке морском
встал дыбом вал, ярясь и споря,
и желтым ширится пятном
в прозрачной прозелени моря.
<13 июня 1913>

(обратно)

«Сквозь облак тяжелые свитки…»

Сквозь облак тяжелые свитки,
Сквозь ливней косые столбы
Лучей золотистые слитки
На горные падают лбы.
Пройди по лесистым предгорьям,
По бледным полынным лугам,
К широким моим плоскогорьям,
К гудящим волной берегам,
Где в дикой и пенной порфире,
Ложась на песок голубой,
Все шире, всё шире, всё шире
Развертывается прибой.
<18 ноября 1919 Коктебель>

(обратно)

«Опять бреду я босоногий…»

Опять бреду я босоногий,
По ветру лоснится ковыль.
Что может быть нежней, чем пыль
Степной, разъезженной дороги?
На бурый стелется ковер
Полдневный пламень, сух и ясен,
Хрусталь предгорий так прекрасен,
Так бледны дали серых гор.
Соленый ветер в пальцах вьется,
Ах, жажду счастья, хмель отрав
Не утолит ни горечь трав,
Ни соль овечьего колодца.
<16 ноября 1919 Коктебель>

(обратно)

«Твоей тоской душа томима…»

Твоей тоской душа томима,
Земля утерянных богов!
Дул свежий ветр... мы плыли мимо
Однообразных берегов.
Ныряли чайки в хлябь морскую,
Клубились тучи. Я смотрел,
Как солнце мечет в зыбь стальную
Алмазные потоки стрел,
Как с черноморскою волной
Азова илистые воды
Упорно месит ветр крутой
И, вестник близкой непогоды,
Развертывает свитки туч,
Срывает пену, вихрит смерчи,
И дальних ливней темный луч
Повис над берегами Керчи.
<1913>

(обратно)

«Заката алого заржавели лучи…»

Заката алого заржавели лучи
По склонам рыжих гор... и облачной галеры
Погасли паруса. Без края и без меры
Растет ночная тень. Остановись. Молчи.
Каменья зноем дня во мраке горячи.
Луга полынные нагорий тускло-серы...
И низко над холмом дрожащий серп Венеры,
Как пламя воздухом колеблемой свечи...
<1913 Коктебель>

(обратно)

«Ветер с неба клочья облак вытер…»

Ветер с неба клочья облак вытер,
Синим оком светит водоем,
Желтою жемчужиной Юпитер
Над седым возносится холмом.
Искры света в диске наклоненном —
Спутники стремительно бегут,
А заливы в зеркале зеленом
Пламена созвездий берегут.
И вблизи струя звенит о камень,
А внизу полет звенит цикад,
И гудит в душе певучий пламень
В вышине пылающих лампад.
Кто сказал: «Змеею препояшу
И пошлю»? Ликуя и скорбя,
Возношу к верховным солнцам чашу,
Переполненную светами, – себя.
<20 июня 1917>

(обратно)

Карадаг

«Преградой волнам и ветрам…»

Преградой волнам и ветрам
Стена размытого вулкана,
Как воздымающийся храм,
Встает из сизого тумана.
По зыбям меркнущих равнин,
Томимым неуемной дрожью,
Направь ладью к ее подножью
Пустынным вечером – один.
И над живыми зеркалами
Возникнет темная гора,
Как разметавшееся пламя
Окаменелого костра.
Из недр изверженным порывом,
Трагическим и горделивым, —
Взметнулись вихри древних сил:
Так в буре складок, в свисте крыл,
В водоворотах снов и бреда,
Прорвавшись сквозь упор веков,
Клубится мрамор всех ветров —
Самофракийская Победа!
<14 июня 1918>

(обратно)

«Над черно-золотым стеклом…»

Над черно-золотым стеклом,
Струистым бередя веслом
Узоры зыбкого молчанья,
Беззвучно оплыви кругом
Сторожевые изваянья,
Войди под стрельчатый намёт,
И пусть душа твоя поймет
Безвыходность слепых усилий
Титанов, скованных в гробу,
И бред распятых шестикрылий
Окаменелых Керубу.
Спустись в базальтовые гроты,
Вглядись в провалы и в пустоты,
Похожие на вход в Аид...
Прислушайся, как шелестит
В них голос моря – безысходней,
Чем плач теней... И над кормой
Склонись, тревожный и немой,
Перед богами преисподней...
...Потом плыви скорее прочь.
Ты завтра вспомнишь только ночь,
Столпы базальтовых гигантов,
Однообразный голос вод
И радугами бриллиантов
Переливающийся свод.
<17 июня 1918>

(обратно)

«Как в раковине малой – Океана…»

Как в раковине малой – Океана
Великое дыхание гудит,
Как плоть ее мерцает и горит
Отливами и серебром тумана,
А выгибы ее повторены
В движении и завитке волны, —
Так вся душа моя в твоих заливах,
О, Киммерии темная страна,
Заключена и преображена.
С тех пор как отроком у молчаливых
Торжественно-пустынных берегов
Очнулся я – душа моя разъялась,
И мысль росла, лепилась и ваялась
По складкам гор, по выгибам холмов.
Огнь древних недр и дождевая влага
Двойным резцом ваяли облик твой —
И сих холмов однообразный строй,
И напряженный пафос Карадага,
Сосредоточенность и теснота
Зубчатых скал, а рядом широта
Степных равнин и мреющие дали
Стиху – разбег, а мысли – меру дали.
Моей мечтой с тех пор напоены
Предгорий героические сны
И Коктебеля каменная грива;
Его полынь хмельна моей тоской,
Мой стих поет в волнах его прилива,
И на скале, замкнувшей зыбь залива,
Судьбой и ветрами изваян профиль мой!
<6 июня 1918>

(обратно) (обратно)

«Акрополи в лучах вечерней славы…»

Акрополи в лучах вечерней славы.
Кастилий нищих рыцарский покров.
Троады скорбь среди немых холмов.
Апулии зеркальные оправы.
Безвестных стран разбитые заставы,
Могильники забытых городов,
Размывы, осыпи, развалины и травы
Изглоданных волною берегов.
Озер агатовых колдующие очи,
Сапфирами увлаженные ночи,
Сухие русла, камни и полынь.
Теней луны по склонам плащ зубчатый.
Монастыри в преддверии пустынь,
И медных солнц гудящие закаты...
<24 октября 1916>

(обратно)

Пустыня

И я был сослан в глубь степей.
И я изведал мир огромный
В дни страннической и бездомной
Пытливой юности моей.
От изумрудно-синих взморий,
От перламутровых озер
Вели ступени плоскогорий
К престолам азиатских гор,
Откуда некогда, бушуя,
Людские множества текли,
Орды и царства образуя,
Согласно впадинам земли,
И, нисходя по склонам горным,
Селился первый человек
Вдоль по теченьям синих рек,
По топким заводям озерным.
И оставлял на дне степей
Меж чернобыльника и чобра
Быков обугленные ребра
И камни грубых алтарей.
Как незапамятно и строго
Звучал из глубины веков
Глухой пастуший голос рога
И звон верблюжьих бубенцов,
Когда, овеянный туманом,
Сквозь сон миражей и песков,
Я шел с ленивым караваном
К стене непобедимых льдов.
Шел по расплавленным пустыням,
По непротоптанным тропам,
Под небом исступленно-синим
Вослед пылающим столпам,
А по ночам в лучистой дали
Распахивался небосклон,
Миры цвели и отцветали
На звездном дереве времен.
И хоры горних сил хвалили
Творца миров из глубины
Ветвистых пламеней и лилий
Неопалимой Купины.
<19 ноября 1919 Коктебель>

(обратно)

«Выйди на кровлю... Склонись на четыре…»

Выйди на кровлю... Склонись на четыре
Стороны света, простерши ладонь.
Солнце... вода... облака... огонь...
Всё, что есть прекрасного в мире...
Факел косматый в шафранном тумане,
Влажной парчою расплесканный луч,
К небу из пены простертые длани,
Облачных грамот закатный сургуч.
Гаснут во времени, тонут в пространстве
Мысли, событья, мечты, корабли...
Я ж уношу в свое странствие странствий
Лучшее из наваждений земли.
<11 октября 1924 Коктебель>

(обратно)

Каллиера

С. В. Шервинскому

По картам здесь и город был, и порт.
Остатки мола видны под волнами.
Соседний холм насыщен черепками
Амфор и пифосов. Но город стерт,
Как мел с доски, разливом диких орд.
И мысль, читая смытое веками,
Подсказывает ночь, тревогу, пламя,
И рдяный блик в зрачках раскосых морд.
Зубец над городищем вознесенной
Народ зовет «Иссыпанной Короной»,
Как знак того, что сроки истекли,
Что судьб твоих до дна испита мера,
Отроковица эллинской земли
В венецианских бусах – Каллиера!
18 ноября 1926

<Коктебель>

(обратно)

«Фиалки волн и гиацинты пены…»

Фиалки волн и гиацинты пены
Цветут на взморье около камней.
Цветами пахнет соль... Один из дней,
Когда не жаждет сердце перемены
И не торопит преходящий миг,
Но пьет так жадно златокудрый лик
Янтарных солнц, просвеченных сквозьпросинь.
Такие дни под старость дарит осень.
20 ноября 1926

<Коктебель>

(обратно) (обратно)

III. Облики

«В янтарном забытьи полуденных минут…»

В янтарном забытьи полуденных минут
С тобою схожие проходят мимо жены...
В душе взволнованной торжественно поют
Фанфары Тьеполо и флейты Джиорджьоне.
И пышный снится сон: и лавры, и акант
По мраморам террас, и водные аркады,
И парков замкнутых душистые ограды
Из горьких буксусов и плющевых гирлянд.
Сменяя тишину веселым звоном пира,
Проходишь ты, смеясь, средь перьев и мечей,
Средь скорбно-умных лиц и блещущих речей
Шутов Веласкеса и дураков Шекспира...
Но я не вижу их... Твой утомленный лик
Сияет мне один на фоне Ренессанса,
На дымном золоте испанских майолик,
На синей зелени персидского фаянса.
<1 февраля 1913>

(обратно)

«Ты живешь в молчаньи темных комнат…»

Ты живешь в молчаньи темных комнат
Средь шелков и тусклой позолоты,
Где твой взгляд несут в себе и помнят
Зеркала, картины и киоты.
Смотрят в душу строгие портреты...
Речи книг звучат темно и разно...
Любишь ты вериги и запреты,
Грех молитв и таинства соблазна.
И тебе мучительно знакомы
Сладкий дым бензоя, запах нарда,
Тонкость рук у юношей Содомы,
Змийность уст у женщин Леонардо...
<12 февраля 1910>

(обратно)

«Двойной соблазн – любви и любопытства…»

Двойной соблазн – любви и любопытства...
Девичья грудь и голова пажа,
Лукавых уст невинное бесстыдство,
И в быстрых пальцах пламя мятежа...
В твоих зрачках танцуют арлекины...
Ты жалишь нежно-больно, но слегка...
Ты сочетала тонкость андрогины
С безгрешностью порочного цветка.
С тобой мила печаль земного плена
И верности докучливо ярмо...
Тобой звучат напевы Куперена,
Ты грусть огней на празднествах Рамо.
В твоих глазах зубчатый бег химеры:
Но их печаль теперь поймет ли кто?
Так смотрит вдаль на мглистый брег Цитеры
Влюбленный паж на барке у Ватто.
<1911>

(обратно)

«Не успокоена в покое…»

Не успокоена в покое,
Ты вся ночная в нимбе дня...
В тебе есть темное и злое,
Как в древнем пламени огня.
Твои негибкие уборы,
Твоих запястий бирюза,
И строгих девушек Гоморры
Любовь познавшие глаза.
Глухой и травный запах мирры —
В свой душный замыкает круг...
И емлют пальцы тонких рук
Клинок невидимой секиры...
Тебя коснуться и вдохнуть...
Узнать по запаху ладоней,
Что смуглая натерта грудь
Тоскою древних благовоний.
<14 декабря 1916>

(обратно)

«Пламенный истлел закат…»

Пламенный истлел закат...
Стелющийся дым костра,
Тлеющего у шатра,
Вызовет тебя назад.
Жду тебя, дальний брат, —
Брошенная сестра...
Топот глухих копыт
Чуткий мой ловит слух...
Всадник летит, как дух,
Взмыленный конь храпит...
Дышит в темноте верблюд,
Вздрагивают бубенцы,
Тонкие свои венцы
Звезды на песке плетут...
Мысли мои – гонцы
Вслед за конем бегут.
<Июль 1916>

(обратно)

«В эту ночь я буду лампадой…»

В эту ночь я буду лампадой
В нежных твоих руках...
Не разбей, не дыши, не падай
На каменных ступенях.
Неси меня осторожней
Сквозь мрак твоего дворца, —
Станут биться тревожней,
Глуше наши сердца...
В пещере твоих ладоней —
Маленький огонек —
Я буду пылать иконней —
Не ты ли меня зажег?
<Лето 1914>

(обратно)

«То в виде девочки, то в образе старушки…»

То в виде девочки, то в образе старушки,
То грустной, то смеясь – ко мне стучалась ты,
То требуя стихов, то ласки, то игрушки,
И мне даря взамен и нежность, и цветы.
То горько плакала, уткнувшись мне в колени,
То змейкой тонкою плясала на коврах...
Я знаю детских глаз мучительные тени
И запах ладана в душистых волосах.
Огонь какой мечты горит в тебе бесплодно?
Лампада ль тайная? Смиренная свеча ль?
Ах, всё великое, земное безысходно...
Нет в мире радости светлее, чем печаль!
<24 декабря 1911>

(обратно)

«Безумья и огня венец…»

Безумья и огня венец
Над ней горел.
И пламень муки,
И ясновидящие руки,
И глаз невидящий свинец,
Лицо готической сивиллы,
И строгость щек, и тяжесть век,
Шагов ее неровный бег —
Всё было полно вещей силы.
Ее несвязные слова,
Ночным мерцающие светом,
Звучали зовом и ответом.
Таинственная синева
Ее отметила средь живших...
...И к ней бежал с надеждой я
От снов дремучих бытия,
Меня отвсюду обступивших.
<Декабрь 1911 Париж>

(обратно)

«Альбомы нынче стали редки…»

Альбомы нынче стали редки —
В листах, исписанных пестро,
Чертить случайные виньетки
Отвыкло беглое перо.
О, пушкинская легкость! Мне ли,
Поэту поздних дней, дерзать
Словами, вместо акварели,
Ваш милый облик написать?
Увы! Улыбчивые щеки,
Веселый взгляд и детский рот
С трудом ложатся в эти строки...
И стих мой не передает
Веснушек, летом осмугленных,
Ни медных прядей в волосах,
Ни бликов золота в зеленых,
Слегка расставленных глазах.
Послушливым и своенравным
В зрачках веселым огоньком
Вы схожи и с лесным зверьком,
И с улыбающимся фавном.
Я ваш ли видел беглый взгляд,
И стан, и смуглые колена
Меж хороводами дриад
Во мгле скалистых стран Пуссена?
И мой суровый Коктебель
Созвучен с вашею улыбкой,
Как свод руин с лозою гибкой,
Как с пламенем зари – свирель.
<Июль 1912 Коктебель>

(обратно)

«Над головою подымая…»

Над головою подымая
Снопы цветов, с горы идет...
Пришла и смотрит...
Кто ты?
– Майя.
Благословляю твой приход.
В твоих глазах безумство. Имя
Звучит, как мира вечный сон...
Я наважденьями твоими
И зноем солнца ослеплен.
Войди и будь.
Я ждал от Рока
Вестей. И вот приносишь ты
Подсолнечник и ветви дрока —
Полудня жаркие цветы.
Дай разглядеть себя. Волною
Прямых лоснящихся волос
Прикрыт твой лоб, над головою
Сиянье вихрем завилось,
Твой детский взгляд улыбкой сужен,
Недетской грустью тронут рот,
И цепью маленьких жемчужин
Над бровью выступает пот.
Тень золотистого загара
На разгоревшихся щеках...
Так ты бежала... вся в цветах...
Вся в нимбах белого пожара...
Кто ты? Дитя? Царевна? Паж?
Такой тебя я принимаю:
Земли полуденный мираж,
Иллюзию, обманность... – Майю.
<7 июля 1913 Коктебель>

(обратно)

«И будут огоньками роз…»

И будут огоньками роз
Цвести шиповники, алея,
И под ногами млеть откос
Лиловым запахом шалфея,
А в глубине мерцать залив
Чешуйным блеском хлябей сонных
В седой оправе пенных грив
И в рыжей раме гор сожженных.
И ты с приподнятой рукой,
Не отрывая взгляд от взморья,
Пойдешь вечернею тропой
С молитвенного плоскогорья...
Минуешь овчий кош, овраг...
Тебя проводят до ограды
Коров задумчивые взгляды
И грустные глаза собак.
Крылом зубчатым вырастая,
Коснется моря тень вершин,
И ты изникнешь, млея, тая,
В полынном сумраке долин.
<14 июня 1913

Коктебель>

(обратно)

«Любовь твоя жаждет так много…»

Любовь твоя жаждет так много,
Рыдая, прося, упрекая...
Люби его молча и строго,
Люби его, медленно тая.
Свети ему пламенем белым —
Бездымно, безгрустно, безвольно.
Люби его радостно телом,
А сердцем люби его больно.
Пусть призрак, творимый любовью,
Лица не заслонит иного, —
Люби его с плотью и кровью —
Простого, живого, земного...
Храня его знак суеверно,
Не бойся врага в иноверце...
Люби его метко и верно —
Люби его в самое сердце.
<8 июля 1914 Коктебель>

(обратно)

«Я узнаю себя в чертах…»

Я узнаю себя в чертах
Отриколийского кумира
По тайне благостного мира
На этих мраморных устах.
О, вещий голос темной крови!
Я знаю этот лоб и нос,
И тяжкий водопад волос,
И эти сдвинутые брови...
Я влагой ливней нисходил
На грудь природы многолицей,
Плодотворя ее... я был
Быком, и облаком, и птицей...
В своих неизреченных снах
Я обнимал и обнимаю
Семелу, Леду и Данаю,
Поя бессмертьем смертный прах.
И детский дух, землей томимый,
Уносит царственный орел
На олимпийский мой престол
Для радости неугасимой.
<1 февраля 1913>

(обратно)

М. С. Цетлин

Нет, не склоненной в дверной раме,
На фоне пены и ветров,
Как увидал тебя Серов,
Я сохранил твой лик. Меж нами
Иная Франция легла:
Озер осенних зеркала
В душе с тобой неразделимы —
Булонский лес, печаль аллей,
Узорный переплет ветвей,
Парижа меркнущие дымы
И шеи скорбных лебедей.
В те дни судьба определяла,
Народ кидая на народ,
Чье ядовитей жалит жало
И чей огонь больнее жжет.
В те дни невыразимой грустью
Минуты метил темный рок,
И жизнь стремила свой поток
К еще неведомому устью.
<21 мая 1917 Коктебель>

(обратно)

Р. М. Хин

Я мысленно вхожу в ваш кабинет...
Здесь те, кто был, и те, кого уж нет,
Но чья для нас не умерла химера,
И бьется сердце, взятое в их плен...
Бодлера лик, нормандский ус Флобера,
Скептичный Фрайс, Святой Сатир – Верлен,
Кузнец – Бальзак, чеканщики – Гонкуры...
Их лица терпкие и четкие фигуры
Глядят со стен, и спят в сафьянах книг
Их дух, их мысль, их ритм, их бунт, их крик.
Я верен им... Но более глубоко
Волнует эхо здесь звучавших слов...
К вам приходил Владимир Соловьев,
И голова библейского пророка —
К ней шел бы крест, верблюжий мех у чресл —
Склонялась на обшивку этих кресл.
Творец людей, глашатай книг и вкусов,
Принесший нам Флобера, как Коран,
Сюда входил, садился на диван
И расточал огонь и блеск Урусов.
Как закрепить умолкнувшую речь?
Как дать словам движенье, тембр, оттенки?
Мне памятна больного Стороженки
Седая голова меж низких плеч.
Всё, что теперь забыто иль в загоне, —
Весь тайный цвет Европы иль Москвы —
Вокруг себя объединяли вы —
Брандес и Банг, Танеев, Минцлов, Кони...
Раскройте вновь дневник... Гляжу на ваш
Чеканный профиль с бронзовой медали...
Рука невольно ищет карандаш,
И мысль плывет в померкнувшие дали.
И в шелесте листаемых страниц,
В напеве фраз, в изгибах интонаций
Мерцают отсветы событий, встреч и лиц...
Погасшие огни былых иллюминаций.
<22 декабря 1913 Коктебель>

(обратно)

Ропшин

Холодный рот. Щеки бесстрастной складки
И взгляд из-под усталых век...
Таким сковал тебя железный век
В страстных огнях и бреде лихорадки.
В прихожих Лувра, в западнях Блуа,
Карандашом, без тени и без краски
Клуэ чертил такие ж точно маски
Времен последних Валуа.
Но сквозь лица пергамент сероватый
Я вижу дали северных снегов,
И в звездной мгле стоит большой, сохатый
Унылый лось – с крестом между рогов.
Таким был ты. Бесстрастный и мятежный
В руках кинжал, а в сердце крест:
Судья и меч... с душою снежно-нежной,
На всех путях хранимый волей звезд.
<20 декабря 1915 Париж>

(обратно)

Бальмонт

Огромный лоб, клейменный шрамом,
Безбровый взгляд зеленых глаз, —
В часы тоски подобных ямам,
И хмельных локонов экстаз.
Смесь воли и капризов детских,
И мужеской фигуры стать —
Веласкес мог бы написать
На тусклом фоне гор Толедских.
Тебе к лицу шелка и меч,
И темный плащ оттенка сливы;
Узорно-вычурная речь
Таит круженья и отливы,
Как сварка стали на клинке,
Зажатом в замшевой руке.
А голос твой, стихом играя,
Сверкает плавно, напрягая
Упругий и звенящий звук...
Но в нем живет не рокот лиры,
А пенье стали, свист рапиры
И меткость неизбежных рук.
И о твоих испанских предках
Победоносно говорят
Отрывистость рипостов редких
И рифм стремительный парад.
<15(2) февраля 1915 Париж>

(обратно)

Напутствие Бальмонту

Мы в тюрьме изведанных пространств...
Старый мир давно стал духу тесен,
Жаждущему сказочных убранств.
О, поэт пленительнейших песен,
Ты опять бежишь на край земли...
Но и он тебе ли неизвестен?
Как ни пенят волны корабли,
Как ни манят нас моря иные, —
Воды всех морей не те же ли?
Но, как ты, уже считаю дни я,
Зная, как торопит твой отъезд
Трижды-древняя Океания.
Но не в темном небе Южный Крест,
Не морей пурпурные хламиды
Грезишь ты, не россыпь новых звезд...
Чтоб подслушать древние обиды
В жалобах тоскующей волны,
Ты уж спал на мелях Атлантиды.
А теперь тебе же суждены
Лемурии огненной и древней
Наисокровеннейшие сны.
Голос пламени в тебе напевней,
Чем глухие всхлипы древних вод...
И не ты ль всех знойней и полдневней?
Не столетий беглый хоровод —
Пред тобой стена тысячелетий
Из-за океана восстает:
«Эллины, вы перед нами дети...» —
Говорил Солону древний жрец.
Но меж нас слова забыты эти...
Ты ж разъял глухую вязь колец,
И, мечту столетий обнимая,
Ты несешь утерянный венец.
Где вставала ночь времен немая,
Ты раздвинул яркий горизонт.
Лемурия... Атлантида... Майя...
Ты – пловец пучин времен, Бальмонт!
<22(9) января 1912 Париж>

(обратно)

Фаэтон

Бальмонту

Здравствуй, отрок солнцекудрый,
С белой мышью на плече!
Прав твой путь, слепой и мудрый,
Как молитва на мече.
Здравствуй, дерзкий, меднолицый,
Возжелавший до конца
Править грозной колесницей
Пламеносного отца!
С неба павший, распростертый,
Опаленный Фаэтон,
Грезишь ты, с землею стертый,
Всё один и тот же сон:
«Быть как Солнце!» до зенита
Разъяренных гнать коней!
Пусть алмазная орбита
Прыщет взрывами огней!
И неверною рукою
Не сдержав узду мечты,
Со священной четвернею
Рухнуть с горней высоты!
В темном пафосе паденья,
В дымах жертвенных костров
Славь любовь и исступленье
Воплями напевных строф!
Жги дома и нивы хлеба,
Жги людей, холмы, леса!
Чтоб огонь, упавший с неба,
Взвился снова в небеса!
<13 февраля 1914 Коктебель>

(обратно)

Два демона

Посв. Т. Г. Трапезникову

1

Я дух механики. Я вещества
Во тьме блюду слепые равновесья,
Я полюс сфер – небес и поднебесья,
Я гений числ. Я счетчик. Я глава.
Мне важны формулы, а не слова.
Я всюду и нигде. Но кликни – здесь я!
В сердцах машин клокочет злоба бесья.
Я князь земли! Мне знаки и права!
Я друг свобод. Создатель педагогик.
Я – инженер, теолог, физик, логик.
Я призрак истин сплавил в стройный бред.
Я в соке конопли. Я в зернах мака.
Я тот, кто кинул шарики планет
В огромную рулетку Зодиака.
(обратно)

2

На дно миров пловцом спустился я —
Мятежный дух, ослушник вышней воли.
Луч радости на семицветность боли
Во мне разложен влагой бытия.
Во мне звучит всех духов лития,
Но семь цветов разъяты в каждой доле
Одной симфонии. Не оттого ли
Отливами горю я, как змея?
Я свят грехом. Я смертью жив. В темнице
Свободен я. Бессилием – могуч.
Лишенный крыл, в пареньи равен птице.
Клюй, коршун, печень! Бей, кровавый ключ!
Весь хор светил – един в моей цевнице,
Как в радуге – един распятый луч.
6 февраля 1915

Париж

(обратно) (обратно) (обратно)

IV. Пляски

«Кость сожженных страстью – бирюза…»

Кость сожженных страстью – бирюза —
Тайная мечта...
Многим я заглядывал в глаза:
Та или не та?
В тихой пляске свились в легкий круг
Тени ль? Нити ль мглы?
Слишком тонки стебли детских рук,
Пясти тяжелы...
Пальцы гибки, как лоза с лозой,
Заплелись, виясь...
Отливает тусклой бирюзой
Ожерелий вязь.
Слишком бледны лица, профиль чист,
Нежны ветви ног...
В волосах у каждой аметист —
Темный огонек.
Мгла одежд скрывает очерк плеч
И прозрачит грудь;
Их тела, как пламенники свеч,
Может ветр задуть...
...И я сам, колеблемый, как дым
Тлеющих костров,
Восхожу к зелено-золотым
Далям вечеров.
<30 мая 1912 Коктебель>

(обратно)

Осенние пляски

Осень...
Под стройными хвоями сосен
Трелью раздельною
Свищет свирель.
Где вы,
Осенние фавны и девы
Зорких охот
И нагорных озер?
Сила,
Бродившая в соке точила,
Их опьянила,
И круг их затих...
Алы
Их губы, и взгляды усталы...
Лики темнее
Осенней земли...
Вот он —
Идет к заповедным воротам
Локоном хмеля
Увенчанный бог!
Бейте
В жужжащие бубны! развейте
Флейтами дрему
Лесов и полей!
В танце
Завейтесь! В осеннем багрянце
Пляской и вихрем
Завьется земля...
Маски
Из листьев наденете в пляске,
Белые ткани
Откинете с тел!
Ноги
Их давят пурпурные соки
Гроздий лиловых
И мха серебро...
Пляшет,
Упившись из меха, и машет
Тирсом с еловою
Шишкой сатир.
<6 февраля (24 января) 1915 Париж>

(обратно)

Трели

«Filiае et filii!»[81]
Свищет соловей
На лесном развилии
Радостных путей.
Расцветают лилии,
Плещут средь полей
Ткани, как воскрылия
Лебедей.
Сдержаны движения,
Руки сплетены...
В юноше смущение
Веющей весны...
И при приближении
Девушки – Луны —
Головокружение
Глубины.
Над лесными кущами
Вью-вью-вью-вью-вью
Трелями, секущими
Песню соловью,
Хоровод с поющими
Славу бытию
Звуками цветущими
Обовью...
<9 февраля (27 января) 1915 Париж>

(обратно)

Lunaria Венок сонетов

1

Жемчужина небесной тишины
На звездном дне овьюженной лагуны!
В твоих лучах все лица бледно-юны,
В тебя цветы дурмана влюблены.
Тоской любви в сердцах повторены
Твоих лучей тоскующие струны,
И прежних лет волнующие луны
В узоры снов навеки вплетены...
Твой влажный свет и матовые тени,
Ложась на стены, на пол, на ступени,
Дают камням оттенок бирюзы.
Платана лист на них еще зубчатей
И тоньше прядь изогнутой лозы...
Лампада снов, владычица зачатий!
(обратно)

2

Лампада снов! Владычица зачатий!
Светильник душ! Таинница мечты!
Узывная, изменчивая, – ты
С невинности снимаешь воск печатей,
Внушаешь дрожь лобзаний и объятий,
Томишь тела сознаньем красоты
И к юноше нисходишь с высоты
Селеною, закутанной в гиматий.
От ласк твоих стихает гнев морей,
Богиня мглы и вечного молчанья,
А в недрах недр рождаешь ты качанья,
Вздуваешь воды, чрева матерей
И пояса развязываешь платий,
Кристалл любви! Алтарь ночных заклятий!
(обратно)

3

Кристалл любви! Алтарь ночных заклятий!
Хрустальный ключ певучих медных сфер,
На твой ущерб выходят из пещер,
Одна другой страшнее и косматей,
Стада Эмпуз; поют псалмы проклятий
И душат псов, цедя их кровь в кратэр;
Глаза у кошек, пятна у пантер
Становятся длиннее и крылатей.
Плоть призраков есть ткань твоих лучей,
Ты точишь камни, глину кирпичей;
Козел и конь, ягнята и собаки
Ночных мастей тебе посвящены;
Бродя в вине, ты дремлешь в черном маке,
Царица вод! Любовница волны!
(обратно)

4

Царица вод! Любовница волны!
Изгнанница в опаловой короне,
Цветок цветов! Небесный образ Иони!
Твоим рожденьем женщины больны...
Но не любить тебя мы не вольны:
Стада медуз томятся в мутном лоне,
И океана пенистые кони
Бегут к земле и лижут валуны.
И глубиной таинственных извивов
Качания приливов и отливов
Внутри меня тобой повторены.
К тебе растут кораллы темной боли,
И тянут стебли водоросли воли
С какой тоской из влажной глубины!
(обратно)

5

С какой тоской из влажной глубины
Всё смертное, усталое, больное,
Ползучее, сочащееся в гное,
Пахучее, как соки белены,
Как опиум волнующее сны,
Всё женское, текучее, земное,
Всё темное, всё злое, всё страстное,
Чему тела людей обречены, —
Слепая боль поднятой плугом нови,
Удушливые испаренья крови,
Весь Океан, плененный в руслах жил,
Весь мутный ил задушенных приятий,
Всё, чем я жил, но что я не изжил, —
К тебе растут сквозь мглу моих распятий.
(обратно)

6

К тебе растут сквозь мглу моих распятий
Цветы глубин. Ты затеплила страсть
В божнице тел. Дух отдала во власть
Безумью плоти. Круг сестер и братий
Разъяла в станы двух враждебных ратей.
Даров твоих приемлет каждый часть...
О, дай и мне к ногам твоим припасть!
Чем дух сильней, тем глубже боль и сжатей!
Вот из-за скал кривится лунный рог,
Спускаясь вниз, алея, багровея...
Двурогая! Трехликая! Афея!
С кладбищ земли, с распутий трех дорог
Дым черных жертв восходит на закате —
К Диане бледной, к яростной Гекате!
(обратно)

7

К Диане бледной, к яростной Гекате
Я простираю руки и мольбы:
Я так устал от гнева и борьбы —
Яви свой лик на мертвенном агате!
И ты идешь, багровая, в раскате
Подземных гроз, ступая на гробы,
Треглавая, держа ключи судьбы,
Два факела, кинжалы и печати.
Из глаз твоих лучатся смерть и мрак,
На перекрестках слышен вой собак,
И на могильниках дымят лампады.
И пробуждаются в озерах глубины,
Точа в ночи пурпуровые яды,
Змеиные, непрожитые сны.
(обратно)

8

Змеиные, непрожитые сны
Волнуют нас тоской глухой тревоги.
Словами Змия: «Станете как боги»
Сердца людей извечно прожжены.
Тавром греха мы были клеймены
Крылатым стражем, бдящим на пороге.
И нам, с тех пор бродящим без дороги,
Сопутствует клейменный лик Луны.
Века веков над нами тяготело
Всетемное и всестрастное тело
Планеты, сорванной с алмазного венца.
Но тусклый свет глубоких язв и ссадин
Со дна небес глядящего лица
И сладостен, и жутко безотраден.
(обратно)

9

И сладостен, и жутко безотраден
Безумный сон зияющих долин.
Я был на дне базальтовых теснин.
В провал небес (о, как он емко-жаден!)
Срывался ливень звездных виноградин.
И солнца диск, вступая в свой притин,
Был над столпами пламенных вершин,
Крылатый и расплесканный, – громаден.
Ни сумрака, ни воздуха, ни вод —
Лишь острый блеск агатов, сланцев, шпатов.
Ни шлейфы зорь, ни веера закатов
Не озаряют черный небосвод.
Неистово порывист и нескладен
Алмазный бред морщин твоих и впадин.
(обратно)

10

Алмазный бред морщин твоих и впадин
Томит и жжет. Неумолимо жестк
Рисунок скал, гранитов черный лоск,
Строенье арок, стрелок, перекладин.
Вязь рудных жил, как ленты пестрых гадин.
Наплывы лавы бурые, как воск,
И даль равнин, как обнаженный мозг...
Трехдневный полдень твой кошмарно-страден.
Пузырчатые оспины огня
Сверкают в нимбах яростного дня,
А по ночам над кратером Гиппарха
Бдит «Volva»[82] – неподвижная звезда,
И отливает пепельно-неярко
Твоих морей блестящая слюда.
(обратно)

11

Твоих морей блестящая слюда
Хранит следы борьбы и исступлений,
Застывших мук, безумных дерзновений,
Двойные знаки пламени и льда.
Здесь рухнул смерч вселенских «Нет» и «Да»
От Моря Бурь до Озера Видений,
От призрачных полярных взгромождений,
Не видевших заката никогда,
До темных цирков Mare Tenebrarum[83]
Ты вся порыв, застывший в гневе яром,
И страшный шрам на кряже Лунных Альп
Оставила небесная секира.
Ты, как Земля, с которой сорван скальп, —
Лик Ужаса в бесстрастности эфира!
(обратно)

12

Лик Ужаса в бесстрастности эфира —
Вне времени, вне памяти, вне мер!
Ты кладбище немыслимых Химер,
Ты иверень разбитого Потира.
Зане из сонма ангельского клира
На Бога Сил, Творца бездушных сфер,
Восстал в веках Денница-Люцифер,
Мятежный князь Зенита и Надира.
Ваяя смертью глыбы бытия,
Из статуй плоти огненное «Я»
В нас высек он: дал крылья мысли пленной,
Но в бездну бездн был свергнут навсегда.
И, остов недосозданной вселенной, —
Ты вопль тоски, застывший глыбой льда!
(обратно)

13

Ты вопль тоски, застывший глыбой льда,
Сплетенье гнева, гордости и боли,
Бескрылый взмах одной безмерной воли,
Средь судорог погасшая звезда.
На духов воль надетая узда,
Грааль Борьбы с причастьем горькой соли,
Голгофой душ пребудешь ты, доколе
Земных времен не канет череда.
Умершие, познайте слово Ада:
«Я разлагаю с медленностью яда
Тела в земле, а души на луне».
Вокруг Земли чертя круги вампира
И токи жизни пьющая во сне,
Ты жадный труп отвергнутого мира!
(обратно)

14

Ты жадный труп отвергнутого мира,
К живой Земле прикованный судьбой.
Мы, связанные бунтом и борьбой,
С вином приемлем соль и с пеплом миро.
Но в день Суда единая порфира
Оденет нас – владычицу с рабой.
И пленных солнц рассыпется прибой
У бледных ног Иошуа Бен-Пандира.
Но тесно нам венчальное кольцо:
К нам обратив тоски своей лицо,
Ты смотришь прочь неведомым нам ликом,
И пред тобой, – пред Тайной глубины,
Склоняюсь я в молчании великом,
Жемчужина небесной тишины.
(обратно)

15

Жемчужина небесной тишины,
Лампада снов, владычица зачатий,
Кристалл любви, алтарь ночных заклятий,
Царица вод, любовница волны,
С какой тоской из влажной глубины
К тебе растут сквозь мглу моих распятий,
К Диане бледной, к яростной Гекате
Змеиные, непрожитые сны.
И сладостен, и жутко безотраден
Алмазный бред морщин твоих и впадин,
Твоих морей блестящая слюда —
Лик ужаса в бесстрастности эфира,
Ты вопль тоски, застывший глыбой льда,
Ты жадный труп отвергнутого мира.
<15 июня – 1 июля 1913 Коктебель>

(обратно) (обратно) (обратно)

V. Подмастерье

Посвящается Ю. Ф. Львовой

Мне было сказано:
Не светлым лирником, что нижет
Широкие и щедрые слова
На вихри струнные, качающие душу, —
Ты будешь подмастерьем
Словесного, святого ремесла,
Ты будешь кузнецом
Упорных слов,
Вкус, запах, цвет и меру выплавляя
Их скрытой сущности, —
Ты будешь
Ковалом и горнилом,
Чеканщиком монет, гранильщиком камней.
Стих создают – безвыходность, необходимость, сжатость,
Сосредоточенность...
Нет грани меж прозой и стихом:
Речение,
В котором все слова притерты,
Пригнаны и сплавлены,
Умом и терпугом, паялом и терпеньем,
Становится лирической строфой, —
Будь то страница
Тацита
Иль медный текст закона.
Для ремесла и духа – единый путь:
Ограничение себя.
Чтоб научиться чувствовать,
Ты должен отказаться
От радости переживаний жизни,
От чувства отрешиться ради
Сосредоточья воли,
И от воли – для отрешенности сознанья.
Когда же и сознанье внутри себя ты сможешь погасить —
Тогда
Из глубины молчания родится
Слово,
В себе несущее
Всю полноту сознанья, воли, чувства,
Все трепеты и все сиянья жизни.
Но знай, что каждым новым
Осуществлением
Ты умерщвляешь часть своей возможной жизни:
Искусство живо —
Живою кровью принесенных жертв.
Ты будешь Странником
По вещим перепутьям Срединной Азии
И западных морей,
Чтоб разум свой ожечь в плавильных горнах знанья,
Чтоб испытать сыновность и сиротство
И немоту отверженной земли.
Душа твоя пройдет сквозь пытку и крещенье
Страстною влагою,
Сквозь зыбкие обманы
Небесных обликов в зерцалах земных вод.
Твое сознанье будет
Потеряно в лесу противочувств,
Средь черных пламеней, среди пожарищ мира.
Твой дух дерзающий познает притяженья
Созвездий правящих и водящих планет...
Так, высвобождаясь
От власти малого, беспамятного «я»,
Увидишь ты, что все явленья —
Знаки,
По которым ты вспоминаешь самого себя,
И волокно за волокном сбираешь
Ткань духа своего, разодранного миром.
Когда же ты поймешь,
Что ты не сын земле,
Но путник по вселенным,
Что солнца и созвездья возникали
И гибли внутри тебя,
Что всюду – и в тварях, и в вещах —
Божественное Слово,
Их к бытию призвавшее,
Что ты освободитель божественных имен,
Пришедший изназвать
Всех духов – узников, увязших в веществе,
Когда поймешь, что человек рожден,
Чтоб выплавить из мира
Необходимости и Разума —
Вселенную Свободы и Любви, —
Тогда лишь
Ты станешь Мастером.
24 июня 1917

Коктебель

(обратно) (обратно)

Неопалимая купина Стихи о войне и революции

I. Война

Россия (1915 г.)

Враждующих скорбный гений
Братским вяжет узлом,
И зло в тесноте сражений
Побеждается горшим злом.
Взвивается стяг победный...
Что в том, Россия, тебе?
Пребудь смиренной и бедной —
Верной своей судьбе.
Люблю тебя побежденной,
Поруганной и в пыли,
Таинственно осветленной
Всей красотой земли.
Люблю тебя в лике рабьем,
Когда в тишине полей
Причитаешь голосом бабьим
Над трупами сыновей.
Как сердце никнет и блещет,
Когда, связав по ногам,
Наотмашь хозяин хлещет
Тебя по кротким глазам.
Сильна ты нездешней мерой,
Нездешней страстью чиста,
Неутоленною верой
Твои запеклись уста.
Дай слов за тебя молиться,
Понять твое бытие,
Твоей тоске причаститься,
Сгореть во имя твое.
17 августа 1915

Биарриц

(обратно)

В эти дни

И. Эренбургу

В эти дни великих шумов ратных
И побед, пылающих вдали,
Я пленен в пространствах безвозвратных
Оголтелой, стынущей земли.
В эти дни не спазмой трудных родов
Схвачен дух: внутри разодран он
Яростью сгрудившихся народов,
Ужасом разъявшихся времен.
В эти дни нет ни врага,ни брата:
Все во мне, и я во всех; одной
И одна – тоскою плоть объята
И горит сама к себе враждой.
В эти дни безвольно мысль томится,
А молитва стелется, как дым.
В эти дни душа больна одним
Искушением – развоплотиться.
5 февраля 1915

Париж

(обратно)

Под знаком Льва

М. В. Сабашниковой

Томимый снами, я дремал,
Не чуя близкой непогоды;
Но грянул гром, и ветр упал,
И свет померк, и вздулись воды.
И кто-то для моих шагов
Провел невидимые тропы
По стогнам буйных городов
Объятой пламенем Европы.
Уже в петлях скрипела дверь
И в стены бил прибой с разбега,
И я, как запоздалый зверь,
Вошел последним внутрь ковчега.
Август 1914

Дорнах

(обратно)

Над полями Альзаса

Ангел непогоды
Пролил огнь и гром,
Напоив народы
Яростным вином.
Средь земных безлюдий
Тишина гудит
Грохотом орудий,
Топотом копыт.
Преклоняя ухо
В глубь души, внемли,
Как вскипает глухо
Желчь и кровь земли.
Ноябрь 1914

Дорнах

(обратно)

Посев

В осенний день по стынущим полянам
Дымящиеся водят борозды
Не пахари;
Не радуется ранам
Своим земля;
Не плуг вскопал следы;
Не семена пшеничного посева,
Не ток дождей в разъявшуюся новь, —
Но сталь и медь,
Живую плоть и кровь
Недобрый Сеятель
В годину Лжи и Гнева
Рукою щедрою посеял...
Бед
И ненависти колос,
Змеи плевел
Взойдут в полях безрадостных побед,
Где землю-мать
Жестокий сын прогневил.
3 февраля 1915

Париж

(обратно)

Газеты

Я пробегаю жадным взглядом
Вестей горючих письмена,
Чтоб душу, влажную от сна,
С утра ожечь ползучим ядом.
В строках кровавого листа
Кишат смертельные трихины,
Проникновенно лезвиины,
Неистребимы, как мечта.
Бродила мщенья, дрожжи гнева,
Вникают в мысль, гниют в сердцах,
Туманят дух, цветут в бойцах
Огнями дьявольского сева.
Ложь заволакивает мозг
Тягучей дремой хлороформа
И зыбкой полуправды форма
Течет и лепится, как воск.
И, гнилостной пронизан дрожью,
Томлюсь и чувствую в тиши,
Как, обезболенному ложью,
Мне вырезают часть души.
Hе знать, не слышать и не видеть...
Застыть, как соль... уйти в снега...
Дозволь не разлюбить врага
И брата не возненавидеть!
12 мая 1915

Париж

(обратно)

Другу

«А я, таинственный певец,

На берег выброшен волною...»

Арион
Мы, столь различные душою,
Единый пламень берегли
И братски связаны тоскою
Одних камней, одной земли.
Одни сверкали нам вдали
Созвездий пламенные диски;
И где бы ни скитались мы,
Но сердцу безысходно близки
Феодосийские холмы.
Нас тусклый плен земной тюрьмы
И рдяный угль творящей правды
Привел к могильникам Ардавды,
И там, вверяясь бытию,
Снастили мы одну ладью;
И, зорко испытуя дали
И бег волнистых облаков,
Крылатый парус напрягали
У Киммерийских берегов.
Но ясновидящая сила
Хранила мой беспечный век:
Во сне меня волною смыло
И тихо вынесло на брег.
А ты, пловец, с душой бессонной
От сновидений и молитв,
Ушел в круговороты битв
Из мастерской уединенной.
И здесь, у чуждых берегов,
В молчаньи ночи одинокой
Я слышу звук твоих шагов,
Неуловимый и далекий.
Я буду волить и молить,
Чтобы тебя в кипеньи битвы
Могли, как облаком, прикрыть
Неотвратимые молитвы.
Да оградит тебя Господь
От Князя огненной печали,
Тоской пытающего плоть,
Да защитит от едкой стали,
От жадной меди, от свинца,
От стерегущего огнива,
От злобы яростного взрыва,
От стрел крылатого гонца,
От ядовитого дыханья,
От проницающих огней,
Да не смутят души твоей
Ни гнева сладостный елей,
Ни мести жгучее лобзанье.
Да не прервутся нити прях,
Сидящих в пурпурных лоскутьях
На всех победных перепутьях,
На всех погибельных путях.
23 августа 1915

Биарриц

(обратно)

Пролог

Андрею Белому

Ты держишь мир в простертой длани,
И ныне сроки истекли...
В начальный год Великой Брани
Я был восхищен от земли.
И, на замок небесных сводов
Поставлен, слышал, смуты полн,
Растущий вопль земных народов,
Подобный реву бурных волн.
И с высоты непостижимой
Низвергся Вестник, оку зримый,
Как вихрь сверлящей синевы.
Огнем и сумраком повитый,
Шестикрылатый и покрытый
Очами с ног до головы.
И, сводом потрясая звездным,
На землю кинул он ключи,
Земным приказывая безднам
Извергнуть тучи саранчи,
Чтоб мир пасти жезлом железным.
А на вратах земных пещер
Он начертал огнем и серой:
«Любовь воздай за меру мерой,
А злом за зло воздай без мер».
И, став как млечный вихрь в эфире,
Мне указал Весы:
«Смотри:
В той чаше – мир; в сей чаше – гири:
Всё прорастающее в мире
Давно завершено внутри».
Так был мне внешний мир показан
И кладезь внутренний разъят.
И, знаньем звездной тайны связан,
Я ввержен был обратно в ад.
Один среди враждебных ратей —
Не их, не ваш, не свой, ничей —
Я голос внутренних ключей,
Я семя будущих зачатий.
11 сентября 1915

Биарриц

(обратно)

Армагеддон

Л. С. Баксту

«Три духа, имеющие вид жаб... соберут царей вселенной для великой

битвы... в место, называемое Армагеддон...»

Откровение, XVI, 12—16
Положив мне руки на заплечье
(Кто? – не знаю, но пронзил испуг
И упало сердце человечье...)
Взвел на холм и указал вокруг.
Никогда такого запустенья
И таких невыявленных мук
Я не грезил даже в сновиденьи!
Предо мной, тускла и широка,
Цепенела в мертвом исступленьи
Каменная зыбь материка.
И куда б ни кинул смутный взор я —
Расстилались саваны пустынь,
Русла рек иссякших, плоскогорья;
По краям, где индевела синь,
Громоздились снежные нагорья
И клубились свитками простынь
Облака. Сквозь огненные жерла
Тесных туч багровые мечи
Солнце заходящее простерло...
Так прощально гасли их лучи,
Что тоскою мне сдавило горло
И просил я:
«Вещий, научи:
От каких планетных ураганов
Этих волн гранитная гряда
Взмыта вверх?»
И был ответ:
«Сюда
По иссохшим ложам океанов
Приведут в день Страшного Суда
Трое жаб царей и царства мира
Для последней брани всех времен.
Камни эти жаждут испокон
Хмельной желчи Божьего потира.
Имя этих мест – Армагеддон».
3 октября 1915

Биарриц

(обратно)

«Не ты ли…»

Не ты ли
В минуту тоски
Швырнул на землю
Весы и меч
И дал безумным
Свободу весить
Добро и зло?
Не ты ли
Смесил народы
Густо и крепко,
Заквасил тесто
Слезами и кровью
И топчешь, грозный,
Грозды людские
В точиле гнева?
Не ты ли
Поэта кинул
На стогны мира
Быть оком и ухом?
Не ты ли
Отнял силу у рук
И запретил
Сложить обиды
В глубокой чаше
Земных весов,
Но быть назначил
Стрелой, указующей
Разницу веса?
Не ты ли
Неволил сердце
Благословить
Убийц и жертву,
Врага и брата?
Не ты ли
Неволил разум
Принять свершенье
Непостижимых
Твоих путей
Во всем гореньи
Противоречий,
Несовместимых
Для человечьей
Стесненной мысли?
Так дай же силу
Поверить в мудрость
Пролитой крови;
Дозволь увидеть
Сквозь смерть и время
Борьбу народов,
Как спазму страсти,
Извергшей семя
Всемирных всходов!
1 декабря 1915

Париж

(обратно)

Усталость

М. Стебельской

«Трости надломленной не преломит

И льна дымящегося не угасит».

Исаия 42, 3
И тогда, как в эти дни, война
Захлебнется в пламени и в лаве,
Будет спор о власти и о праве,
Будут умирать за знамена...
Он придет не в силе и не в славе,
Он пройдет в полях, как тишина;
Ничего не тронет и не сломит,
Тлеющего не погасит льна
И дрожащей трости не преломит.
Не возвысит голоса в горах,
Ни вина, ни хлеба не коснется —
Только всё усталое в сердцах
Вслед Ему с тоскою обернется.
Будет так, как солнце в феврале
Изнутри неволит нежно семя
Дать росток в оттаявшей земле.
И для гнева вдруг иссякнет время,
Братской распри разомкнется круг,
Алый Всадник потеряет стремя,
И оружье выпадет из рук.
27 сентября 1915

Биарриц

(обратно) (обратно)

II. Пламена Парижа

Весна

А. В. Гольштейн

Мы дни на дни покорно нижем.
Даль не светла и не темна.
Над замирающим Парижем
Плывет весна... и не весна.
В жемчужных утрах, в зорях рдяных
Ни радости, ни грусти нет;
На зацветающих каштанах
И лист – не лист, и цвет – не цвет.
Неуловимо-беспокойна,
Бессолнечно-просветлена,
Неопьяненно и не стройно
Взмывает жданная волна.
Душа болит в краю бездомном;
Молчит, и слушает, и ждет...
Сама природа в этот год
Изнемогла в бореньи темном.
26 апреля 1915

Париж

(обратно)

Париж в январе 1915 г.

Кн. В. Н. Аргутинскому

Всё тот же он во дни войны,
В часы тревог, в минуты боли...
Как будто грезит те же сны
И плавит в горнах те же воли.
Всё те же крики продавцов
И гул толпы, глухой и дальний.
Лишь голос уличных певцов
Звучит пустынней и печальней.
Да ловит глаз в потоках лиц
Решимость сдвинутых надбровий,
Улыбки маленьких блудниц,
Войной одетых в траур вдовий;
Решетки запертых окон
Да на фасадах полинялых
Трофеи праздничных знамен,
В дождях и ветре обветшалых.
А по ночам безглазый мрак
В провалах улиц долго бродит,
Напоминая всем, что враг
Не побежден и не отходит.
Да светы небо стерегут,
Да ветр доносит запах пашни,
И беспокойно-долгий гуд
Идет от Эйфелевой башни.
Она чрез океаны шлет
То бег часов, то весть возмездья,
И сквозь железный переплет
Сверкают зимние созвездья.
19 февраля 1915

Париж

(обратно)

Цеппелины над Парижем

А. Н. Ивановой

Весь день звучали сверху струны
И гуды стерегущих птиц.
А после ночь писала руны,
И взмахи световых ресниц
Чертили небо. От окрестных
Полей поднялся мрак и лёг.
Тогда в ущельях улиц тесных
Заголосил тревожный рог...
И было видно: осветленный
Сияньем бледного венца,
Как ствол дорической колонны,
Висел в созвездии Тельца
Корабль. С земли взвивались змеи,
Высоко бил фонтан комет
И гас средь звезд Кассиопеи.
Внизу несомый малый свет
Строений колыхал громады;
Но взрывов гул и ядр поток
Ни звездной тиши, ни прохлады
Весенней – превозмочь не мог.
18 апреля 1915

Париж

(обратно)

Реймская богоматерь

Марье Самойловне Цетлин

Vuе de trois-quarts, la Cathédrale de Reims évoque une grande figure de femme agenouillée, en priére.

Rodin[84]
В минуты грусти просветленной
Народы созерцать могли
Ее – коленопреклоненной
Средь виноградников Земли.
И всех, кто сном земли недужен,
Ее целила благодать,
И шли волхвы, чтоб увидать
Ее – жемчужину жемчужин.
Она несла свою печаль,
Одета в каменные ткани,
Прозрачно-серые, как даль
Спокойных овидей Шампани.
И соткан был ее покров
Из жемчуга лугов поемных,
Туманных утр и облаков,
Дождей хрустальных, ливней темных.
Одежд ее чудесный сон,
Небесным светом опален,
Горел в сияньи малых радуг,
Сердца мерцали алых роз,
И светотень курчавых складок
Струилась прядями волос.
Земными создана руками,
Ее лугами и реками,
Ее предутренними снами,
Ее вечерней тишиной.
...И, обнажив, ее распяли...
Огонь лизал и стрелы рвали
Святую плоть... Но по ночам,
В порыве безысходной муки,
Ее обугленные руки
Простерты к зимним небесам.
19 февраля 1915

Париж

(обратно)

Lutetia parisiorum

«Fluctuat nес mergitur»[85]

Париж, Царьград и Рим – кариатиды
При входе в храм! Вам – солнцам-городам,
Кольцеобразно легшим по водам,
Завещан мир. В вас семя Атлантиды
Дало росток. Пророки и друиды
Во тьме лесов таили Девы храм,
А на реке, на месте Notre-Dame
Священник пел заутрени Изиды.
Париж! Париж! К какой плывет судьбе
Ладья Озириса в твоем гербе
С полночным грузом солнечного диска?
Кто закрепил на площади твоей
Драконью кровь волхвов и королей
Луксорского печатью обелиска?
22 апреля 1915

Париж

(обратно)

Парижу

Е. С. Кругликовой

Неслись года, как клочья белой пены...
Ты жил во мне, меняя облик свой;
И, уносимый встречною волной,
Я шел опять в твои замкнуться стены.
Но никогда сквозь жизни перемены
Такой пронзенной не любил тоской
Я каждый камень вещей мостовой
И каждый дом на набережных Сены.
И никогда в дни юности моей
Не чувствовал сильнее и больней
Твой древний яд отстоенной печали
На дне дворов, под крышами мансард,
Где юный Дант и отрок Бонапарт
Своей мечты миры в себе качали.
19 апреля 1915

Париж

(обратно)

Голова madame de Lamballe (4 сент. 1792 г.)

Это гибкое, страстное тело
Растоптала ногами толпа мне,
И над ним надругалась, раздела...
И на тело
Не смела
Взглянуть я...
Но меня отрубили от тела,
Бросив лоскутья
Воспаленного мяса на камне...
И парижская голь
Унесла меня в уличной давке,
Кто-то пил в кабаке алкоголь,
Меня бросив на мокром прилавке..
Куафёр меня поднял с земли,
Расчесал мои светлые кудри,
Нарумянил он щеки мои,
И напудрил...
И тогда, вся избита, изранена
Грязной рукой,
Как на бал завита, нарумянена,
Я на пике взвилась над толпой
Хмельным тирсом...
Неслась вакханалия.
Пел в священном безумьи народ...
И, казалось, на бале в Версале я —
Плавный танец кружит и несет...
Точно пламя гудели напевы.
И тюремною узкою лестницей
В башню Тампля к окну Королевы
Поднялась я народною вестницей.
1906

Париж

(обратно)

Две ступени

Марине Цветаевой

1 Взятие Бастилии (14 июля)

«14 juillеt 1789. – Riens».

Journal de Louis XVI[86]
Бурлит Сент-Антуан. Шумит Пале-Рояль.
В ушах звенит призыв Камиля Демулена.
Народный гнев растет, взметаясь ввысь, как пена.
Стреляют. Бьют в набат. В дыму сверкает сталь.
Бастилия взята. Предместья торжествуют.
На пиках головы Бертье и де Лоней.
И победители, расчистив от камней
Площадку, ставят столб и надпись: «Здесь танцуют».
Король охотился с утра в лесах Марли.
Борзые подняли оленя. Но пришли
Известья, что мятеж в Париже. Помешали...
Сорвали даром лов. К чему? Из-за чего?
Не в духе лег. Не спал. И записал в журнале:
«Четыр-надца-того и-юля. Ни-чего».
12 декабря 1917

(обратно)

2 Взятие Тюильри (10 августа 1792 г.)

«Je me manque deux batteries pour balayer toute cette canaille la».[87]

(Мемуары Бурьенна. Слова Бонапарта)
Париж в огне. Король низложен с трона.
Швейцарцы перерезаны. Народ
Изверился в вождях, казнит и жжет.
И Лафайет объявлен вне закона.
Марат в бреду и страшен, как Горгона.
Невидим Робеспьер. Жиронда ждет.
В садах у Тюильри водоворот
Взметенных толп и львиный зев Дантона.
А офицер, незнаемый никем,
Глядит с презреньем – холоден и нем —
На буйных толп бессмысленную толочь,
И, слушая их исступленный вой,
Досадует, что нету под рукой
Двух батарей «рассеять эту сволочь».
21 ноября 1917

<Коктебель>

(обратно) (обратно)

Термидор

1

Катрин Тео во власти прорицаний.
У двери гость – закутан до бровей.
Звучат слова: «Верховный жрец закланий,
Весь в голубом, придет, как Моисей,
Чтоб возвестить толпе, смирив стихию,
Что есть Господь! Он – избранный судьбой,
И, в бездну пав, замкнет ее собой...
Приветствуйте кровавого Мессию!
Се Агнец бурь! Спасая и губя,
Он кровь народа примет на себя.
Един Господь царей и царства весит!
Мир жаждет жертв, великим гневом пьян.
Тяжел Король... И что уравновесит
Его главу? – Твоя, Максимильян!»
(обратно)

2

Разгар Террора. Зной палит и жжет.
Деревья сохнут. Бесятся от жажды
Животные. Конвент в смятеньи. Каждый
Невольно мыслит: завтра мой черед.
Казнят по сотне в сутки. Город замер
И задыхается. Предместья ждут
Повальных язв. На кладбищах гниют
Тела казненных. В тюрьмах нету камер.
Пока судьбы кренится колесо,
В Монморанси, где веет тень Руссо,
С цветком в руке уединенно бродит,
Готовя речь о пользе строгих мер,
Верховный жрец – Мессия – Робеспьер —
Шлифует стиль и тусклый лоск наводит.
(обратно)

3

Париж в бреду. Конвент кипит, как ад.
Тюрьо звонит. Сен-Жюста прерывают.
Кровь вопиет. Казненные взывают.
Мстят мертвецы. Могилы говорят.
Вокруг Леба, Сен-Жюста и Кутона
Вскипает гнев, грозя их затопить.
Встал Робеспьер. Он хочет говорить.
Ему кричат: «Вас душит кровь Дантона!»
Еще судьбы неясен вещий лёт.
За них Париж, коммуны и народ —
Лишь кликнуть клич и встанут исполины.
Воззвание написано, но он
Кладет перо: да не прейдет закон!
Верховный жрец созрел для гильотины.
(обратно)

4

Уж фурии танцуют карманьолу,
Пред гильотиною подъемля вой.
В последний раз, подобная престолу,
Она царит над буйною толпой.
Везут останки власти и позора:
Убит Леба, больной Кутон без ног...
Один Сен-Жюст презрителен и строг.
Последняя телега Термидора.
И среди них на кладбище химер
Последний путь свершает Робеспьер.
К последней мессе благовестят в храме,
И гильотине молится народ...
Благоговейно, как ковчег с дарами,
Он голову несет на эшафот.
7 декабря 1917

<Коктебель>

(обратно) (обратно) (обратно)

III. Пути России

Предвестия (1905 г.)

Сознанье строгое есть в жестах Немезиды:
Умей читать условные черты:
Пред тем как сбылись Мартовские Иды,
Гудели в храмах медные щиты...
Священный занавес был в скинии распорот:
В часы Голгоф трепещет смутный мир...
О, бронзовый Гигант! ты создал призрак-город,
Как призрак-дерево из семени – факир.
В багряных свитках зимнего тумана
Нам солнце гневное явило лик втройне,
И каждый диск сочился, точно рана...
И выступила кровь на снежной пелене.
А ночью по пустым и гулким перекресткам
Струились шелесты невидимых шагов,
И город весь дрожал далеким отголоском
Во чреве времени шумящих голосов...
Уж занавес дрожит перед началом драмы,
Уж кто-то в темноте – всезрящий, как сова, —
Чертит круги, и строит пентаграммы,
И шепчет вещие заклятья и слова.
9 января 1905

С.-Петербург

(обратно)

Ангел мщенья (1906 г.)

Народу Русскому: Я скорбный Ангел Мщенья!
Я в раны черные – в распаханную новь
Кидаю семена. Прошли века терпенья.
И голос мой – набат. Хоругвь моя – как кровь.
На буйных очагах народного витийства,
Как призраки, взращу багряные цветы.
Я в сердце девушки вложу восторг убийства
И в душу детскую – кровавые мечты.
И дух возлюбит смерть, возлюбит крови алость.
Я грезы счастия слезами затоплю.
Из сердца женщины святую выну жалость
И тусклой яростью ей очи ослеплю.
О, камни мостовых, которых лишь однажды
Коснулась кровь! я ведаю ваш счет.
Я камни закляну заклятьем вечной жажды,
И кровь за кровь без меры потечет.
Скажи восставшему: Я злую едкость стали
Придам в твоих руках картонному мечу!
На стогнах городов, где женщин истязали,
Я «знаки Рыб» на стенах начерчу.
Я синим пламенем пройду в душе народа,
Я красным пламенем пройду по городам.
Устами каждого воскликну я «Свобода!»,
Но разный смысл для каждого придам.
Я напишу: «Завет мой – Справедливость!»
И враг прочтет: «Пощады больше нет»...
Убийству я придам манящую красивость,
И в душу мстителя вольется страстный бред.
Меч справедливости – карающий и мстящий —
Отдам во власть толпе... И он в руках слепца
Сверкнет стремительный, как молния разящий, —
Им сын заколет мать, им дочь убьет отца.
Я каждому скажу: «Тебе ключи надежды.
Один ты видишь свет. Для прочих он потух».
И будет он рыдать, и в горе рвать одежды,
И звать других... Но каждый будет глух.
Не сеятель сберег колючий колос сева.
Принявший меч погибнет от меча.
Кто раз испил хмельной отравы гнева,
Тот станет палачом иль жертвой палача.
1906

Париж

(обратно)

Москва (март 1917 г.)

В.А. Рагозинскому

В Москве на Красной площади
Толпа черным-черна.
Гудит от тяжкой поступи
Кремлевская стена.
На рву у места Лобного
У церкви Покрова
Возносят неподобные
Нерусские слова.
Ни свечи не засвечены,
К обедне не звонят,
Все груди красным мечены,
И плещет красный плат.
По грязи ноги хлюпают,
Молчат... проходят... ждут...
На папертях слепцы поют
Про кровь, про казнь, про суд.
<20 ноября 1917>

(обратно)

Петроград (1917)

Сергею Эфрону

Как злой шаман, гася сознанье
Под бубна мерное бряцанье
И опоражнивая дух,
Распахивает дверь разрух —
И духи мерзости и блуда
Стремглав кидаются на зов,
Вопя на сотни голосов,
Творя бессмысленные чуда, —
И враг, что друг, и друг, что враг,
Меречат и двоятся... – так,
Сквозь пустоту державной воли,
Когда-то собранной Петром,
Вся нежить хлынула в сей дом
И на зияющем престоле,
Над зыбким мороком болот
Бесовский правит хоровод.
Народ, безумием объятый,
О камни бьется головой
И узы рвет, как бесноватый...
Да не смутится сей игрой
Строитель внутреннего Града —
Те бесы шумны и быстры:
Они вошли в свиное стадо
И в бездну ринутся с горы.
9 декабря 1917

Коктебель

(обратно)

Трихины

«Появились новые трихины»...

Ф. Достоевский
Исполнилось пророчество: трихины
В тела и в дух вселяются людей.
И каждый мнит, что нет его правей.
Ремесла, земледелие, машины
Оставлены. Народы, племена
Безумствуют, кричат, идут полками,
Но армии себя терзают сами,
Казнят и жгут – мор, голод и война.
Ваятель душ, воззвавший к жизни племя
Страстных глубин, провидел наше время.
Пророчественною тоской объят,
Ты говорил, томимый нашей жаждой,
Что мир спасется красотой, что каждый
За всех во всем пред всеми виноват.
10 декабря 1917

<Коктебель>

(обратно)

Святая Русь

А. М. Петровой

Суздаль да Москва не для тебя ли
По уделам землю собирали
Да тугую золотом суму?
В рундуках приданое копили
И тебя невестою растили
В расписном да тесном терему?
Не тебе ли на речных истоках
Плотник-Царь построил дом широко —
Окнами на пять земных морей?
Из невест красой да силой бранной
Не была ль ты самою желанной
Для заморских княжих сыновей?
Но тебе сыздетства были любы —
По лесам глубоких скитов срубы,
По степям кочевья без дорог,
Вольные раздолья да вериги,
Самозванцы, воры да расстриги,
Соловьиный посвист да острог.
Быть царевой ты не захотела —
Уж такое подвернулось дело:
Враг шептал: развей да расточи,
Ты отдай казну свою богатым,
Власть – холопам, силу – супостатам,
Смердам – честь, изменникам – ключи.
Поддалась лихому подговору,
Отдалась разбойнику и вору,
Подожгла посады и хлеба,
Разорила древнее жилище
И пошла поруганной и нищей
И рабой последнего раба.
Я ль в тебя посмею бросить камень?
Осужу ль страстной и буйный пламень?
В грязь лицом тебе ль не поклонюсь,
След босой ноги благословляя, —
Ты – бездомная, гулящая, хмельная,
Во Христе юродивая Русь!
19 ноября 1917

Коктебель

(обратно)

Мир

С Россией кончено... На последях
Ее мы прогалдели, проболтали,
Пролузгали, пропили, проплевали,
Замызгали на грязных площадях,
Распродали на улицах: не надо ль
Кому земли, республик, да свобод,
Гражданских прав? И родину народ
Сам выволок на гноище, как падаль.
О, Господи, разверзни, расточи,
Пошли на нас огнь, язвы и бичи,
Германцев с запада, Монгол с востока,
Отдай нас в рабство вновь и навсегда,
Чтоб искупить смиренно и глубоко
Иудин грех до Страшного Суда!
23 ноября 1917

Коктебель

(обратно)

Из бездны (Октябрь 1917)

А. А. Новинскому

Полночные вздулись воды,
И ярость взметенных толп
Шатает имперский столп
И древние рушит своды.
Ни выхода, ни огня...
Времен исполнилась мера.
Отчего же такая вера
Переполняет меня?
Для разума нет исхода.
Но дух ему вопреки
И в бездне чует ростки
Неведомого всхода.
Пусть бесы земных разрух
Клубятся смерчем огромным —
Ах, в самом косном и темном
Пленен мировой дух!
Бичами страстей гонимы —
Распятые серафимы
Заточены в плоть:
Их жалит горящим жалом,
Торопит гореть Господь.
Я вижу в большом и в малом
Водовороты комет...
Из бездны – со дна паденья
Благословляю цветенье
Твое – всестрастной свет!
15 января 1918

<Коктебель>

(обратно)

Демоны глухонемые

«Кто так слеп, как раб Мой?

и глух, как вестник Мой, Мною посланный?»

Исайя 42, 19
Они проходят по земле,
Слепые и глухонемые,
И чертят знаки огневые
В распахивающейся мгле.
Собою бездны озаряя,
Они не видят ничего,
Они творят, не постигая
Предназначенья своего.
Сквозь дымный сумрак преисподней
Они кидают вещий луч...
Их судьбы – это лик Господний,
Во мраке явленный из туч.
29 декабря 1917

<Коктебель>

(обратно)

Русь глухонемая

Был к Иисусу приведен
Родными отрок бесноватый:
Со скрежетом и в пене он
Валялся, корчами объятый.
– «Изыди, дух глухонемой!» —
Сказал Господь. И демон злой
Сотряс его и с криком вышел —
И отрок понимал и слышал.
Был спор учеников о том,
Что не был им тот бес покорен,
А Он сказал:
«Сей род упорен:
Молитвой только и постом
Его природа одолима».
Не тем же ль духом одержима
Ты, Русь глухонемая! Бес,
Украв твой разум и свободу,
Тебя кидает в огнь и в воду,
О камни бьет и гонит в лес.
И вот взываем мы: Прииди...
А избранный вдали от битв
Кует постами меч молитв
И скоро скажет: «Бес, изыди!».
6 января 1918

<Коктебель>

(обратно)

Родина

«Каждый побрел в свою сторону

И никто не спасет тебя».

(Слова Исайи, открывшиеся В ночь на 1918 г.)
И каждый прочь побрел, вздыхая,
К твоим призывам глух и нем,
И ты лежишь в крови, нагая,
Изранена, изнемогая,
И не защищена никем.
Еще томит, не покидая,
Сквозь жаркий бред и сон – твоя
Мечта в страданьях изжитая
И неосуществленная...
Еще безумит хмель свободы
Твои взметенные народы
И не окончена борьба —
Но ты уж знаешь в просветленьи,
Что правда Славии – в смиреньи,
В непротивлении раба;
Что искус дан тебе суровый:
Благословить свои оковы,
В темнице простираясь ниц,
И правды восприять Христовой
От грешников и от блудниц;
Что, как молитвенные дымы,
Темны и неисповедимы
Твои последние пути,
Что не допустят с них сойти
Сторожевые Херувимы!
30 мая 1918

<Коктебель>

(обратно)

Преосуществление

К. Ф. Богаевскому

«Postquam devastationem XL aut amplius dies Roma fuit ita desolata, ut nemo ibi hominum, nisi bestiae morareuntur».

Marcellni Commentarii[88]
В глухую ночь шестого века,
Когда был мир и Рим простерт
Перед лицом германских орд,
И Гот теснил и грабил Грека,
И грудь земли и мрамор плит
Гудели топотом копыт,
И лишь монах, писавший «Акты
Остготских королей», следил
С высот оснеженной Соракты,
Как на равнине средь могил
Бродил огонь и клубы дыма,
И конницы взметали прах
На желтых Тибрских берегах, —
В те дни всё населенье Рима
Тотила приказал изгнать.
И сорок дней был Рим безлюден.
Лишь зверь бродил средь улиц. Чуден
Был Вечный Град: ни огнь сглодать,
Ни варвар стены разобрать
Его чертогов не успели.
Он был велик, и пуст, и дик,
Как первозданный материк.
В молчаньи вещем цепенели,
Столпившись, как безумный бред,
Его камней нагроможденья —
Все вековые отложенья
Завоеваний и побед:
Трофеи и обломки тронов,
Священный Путь, где камень стерт
Стопами медных легионов
И торжествующих когорт,
Водопроводы и аркады,
Неимоверные громады
Дворцов и ярусы колонн,
Сжимая и тесня друг друга,
Загромождали небосклон
И горизонт земного круга.
И в этот безысходный час,
Когда последний свет погас
На дне молчанья и забвенья,
И древний Рим исчез во мгле,
Свершалось преосуществленье
Всемирной власти на земле:
Орлиная разжалась лапа
И выпал мир. И принял Папа
Державу и престол воздвиг.
И новый Рим процвел – велик
И необъятен, как стихия.
Так семя, дабы прорасти,
Должно истлеть...
Истлей, Россия,
И царством духа расцвети!
17 января 1918

Коктебель

(обратно)

Европа

В.Л. Рюминой

Держа в руке живой и влажный шар,
Клубящийся и дышаший, как пар,
Лоснящийся здесь зеленью, там костью,
Струящийся, как жидкий хрисолит,
Он говорил, указывая тростью:
Пойми земли меняющийся вид:
Материков живые сочетанья,
Их органы, их формы, их названья
Водами Океана рождены.
И вот она – подобная кораллу,
Приросшая к Кавказу и к Уралу,
Земля морей и полуостровов,
Здесь вздутая, там сдавленная узко,
В парче лесов и в панцире хребтов,
Жемчужница огромного моллюска,
Атлантикой рожденная из пен —
Опаснейшая из морских сирен.
Страстей ее горючие сплетенья
Мерцают звездами на токах вод —
Извилистых и сложных, как растенья.
Она водами дышит и живет.
Ее провидели в лучистой сфере
Блудницею, сидящею на звере,
На водах многих с чашею в руке,
И девушкой, лежащей на быке.
Полярным льдам уста ее открыты,
У пояса, среди сапфирных влаг,
Как пчельный рой у чресел Афродиты,
Раскинул острова Архипелаг.
Сюда ведут страстных желаний тропы,
Здесь матерние органы Европы,
Здесь, жгучие дрожанья затая, —
В глубоких влуминах укрытая стихия,
Чувствилище и похотник ея, —
Безумила народы Византия.
И здесь, как муж, поял ее Ислам:
Воль Азии вершитель и предстатель —
Сквозь Бычий Ход Махмут-завоеватель
Проник к ее заветным берегам.
И зачала и понесла во чреве
Русь – третий Рим – слепой и страстный плод:
Да зачатое в пламени и в гневе
Собой восток и запад сопряжет!
Но, роковым охвачен нетерпеньем,
Всё исказил неистовый Хирург,
Что кесаревым вылущил сеченьем
Незрелый плод Славянства – Петербург.
Пойми великое предназначенье
Славянством затаенного огня:
В нем брезжит солнце завтрашнего дня,
И крест его – всемирное служенье.
Двойным путем ведет его судьба —
Она и в имени его двуглава:
Пусть SCLAVUS – раб, но Славия есть СЛАВА:
Победный нимб над головой раба!
В тисках войны сейчас еще томится
Всё, что живет, и всё, что будет жить:
Как солнца бег нельзя предотвратить —
Зачатое не может не родиться.
В крушеньях царств, в самосожженьях зла
Душа народов ширилась и крепла:
России нет – она себя сожгла,
Но Славия воссветится из пепла!
20 мая 1918

Коктебель

(обратно)

Написание о царях московских

1

Царь Иван был ликом некрасив,
Очи имея серы, пронзительны и беспокойны.
Нос протягновенен и покляп.
Ростом велик, а телом сух.
Грудь широка и туги мышцы.
Муж чудных рассуждений,
Многоречив зело,
В науке книжной опытен и дерзок.
А на рабы от Бога данные жестокосерд.
В пролитьи крови
Неумолим.
Жен и девиц сквернил он блудом много.
И множество народа
Немилостивой смертью погубил.
Таков был царь Иван.
(обратно)

2

Царь же Федор
Был ростом мал,
А образ имея постника,
Смирением обложен,
О мире попеченья не имея,
А только о спасении душевном.
Таков был Федор-царь.
(обратно)

3

Царь Борис – во схиме Боголеп —
Был образом цветущ,
Сладкоречив вельми,
Нищелюбив и благоверен,
Строителен зело
И о державе попечителен.
Держась рукой за верх срачицы, клялся
Сию последнюю со всеми разделить.
Единое имея неисправленье:
Ко властолюбию несытое желанье
И ко врагам сердечно прилежанье.
Таков был царь Борис.
(обратно)

4

Царевич Федор – сын царя Бориса —
Был отрок чуден,
Благолепием цветущ,
Как в поле крин, от Бога преукрашен,
Очи велики, черны,
Бел лицом,
А возраст среден.
Книжному научен почитанью.
Пустошное али гнилое слово
Из уст его вовек не исходише.
(обратно)

5

Царевна Ксения
Власы имея черны, густы,
Аки трубы лежаще по плечам.
Бровьми союзна, телом изобильна,
Вся светлостью облистана
И млечной белостью
Всетельно облиянна.
Воистину во всех делах чредима.
Любила воспеваемые гласы
И песни духовные.
Когда же плакала,
Блистала еще светлее
Зелной красотой.
(обратно)

6

Расстрига был ростом мал,
Власы имея руды.
Безбород и с бородавкой у переносицы.
Пясти тонки,
А грудь имел широку,
Мышцы толсты,
А тело помраченно.
Обличьем прост,
Но дерзостен и остроумен
В речах и наученьи книжном.
Конские ристалища любил,
Был ополчитель смел.
Ходил танцуя.
(обратно)

7

Марина Мнишек была прельстительна.
Бела лицом, а брови имея тонки.
Глаза змеиные. Рот мал. Поджаты губы.
Возрастом невелика,
Надменна обращеньем.
Любила плясания и игрища,
И пялишася в платья
Тугие с обручами,
С каменьями и жемчугом,
Но паче честных камней любяше негритенка.
(обратно)

8

Царь Василий был ростом мал,
А образом нелеп.
Очи подслеповаты. Скуп и неподатлив.
Но книжен и хитер.
Любил наушников,
Был к волхованьям склонен.
(обратно)

9

Боярин Федор – во иночестве Филарет —
Роста и полноты был средних.
Был обходителен.
Опальчив нравом.
Владетелен зело.
Божественное писанье разумел отчасти.
Но в знании людей был опытен:
Царями и боярами играше,
Аки на тавлее.
И роду своему престол Московский
Выиграл.
(обратно)

10

Так видел их и, видев, записал
Иван Михайлович
Князь Катырев-Ростовский.
23 августа 1919

Коктебель

(обратно) (обратно)

DMETRIUS-IMPERATOR (1591—1613)

Ю.Л. Оболенской

Убиенный много и восставый,
Двадцать лет со славой правил я
Отчею Московскою державой,
И годины более кровавой
Не видала русская земля.
В Угличе, сжимая горсть орешков
Детской окровавленной рукой,
Я лежал, а мать, в сенях замешкав,
Голосила, плача надо мной.
С перерезанным наотмашь горлом
Я лежал в могиле десять лет;
И рука Господняя простерла
Над Москвой полетье лютых бед.
Голод был, какого не видали.
Хлеб пекли из кала и мезги.
Землю ели. Бабы продавали
С человечьим мясом пироги.
Проклиная царство Годунова,
В городах без хлеба и без крова
Мерзли у набитых закромов.
И разъялась земная утроба,
И на зов стенящих голосов
Вышел я – замученный – из гроба.
По Руси что ветер засвистал,
Освещал свой путь двойной луною,
Пасолнцы на небе засвечал.
Шестернею в полночь над Москвою
Мчал, бичом по маковкам хлестал.
Вихрь-витной, гулял я в ратном поле,
На московском венчанный престоле
Древним Мономаховым венцом,
С белой панной – с лебедью – с Мариной
Я – живой и мертвый, но единый —
Обручался заклятым кольцом.
Но Москва дыхнула дыхом злобным —
Мертвый я лежал на месте Лобном
В черной маске, с дудкою в руке,
А вокруг – вблизи и вдалеке —
Огоньки болотные горели,
Бубны били, плакали сопели,
Песни пели бесы на реке...
Не видала Русь такого сраму!
А когда свезли меня на яму
И свалили в смрадную дыру —
Из могилы тело выходило
И лежало цело на юру.
И река от трупа отливала,
И земля меня не принимала.
На куски разрезали, сожгли,
Пепл собрали, пушку зарядили,
С четырех застав Москвы палили
На четыре стороны земли.
Тут тогда меня уж стало много:
Я пошел из Польши, из Литвы,
Из Путивля, Астрахани, Пскова,
Из Оскола, Ливен, из Москвы...
Понапрасну в обличенье вора
Царь Василий, не стыдясь позора,
Детский труп из Углича опять
Вез в Москву – народу показать,
Чтобы я на Царском на призоре
Почивал в Архангельском соборе,
Да сидела у могилы мать.
А Марина в Тушино бежала
И меня живого обнимала,
И, собрав неслыханную рать,
Подступал я вновь к Москве со славой...
А потом лежал в снегу – безглавый —
В городе Калуге над Окой,
Умерщвлен татарами и жмудью...
А Марина с обнаженной грудью,
Факелы подняв над головой,
Рыскала над мерзлою рекой
И, кружась по-над Москвою, в гневе
Воскрешала новых мертвецов,
А меня живым несла во чреве...
И пошли на нас со всех концов,
И неслись мы парой сизых чаек
Вдоль по Волге, Каспию – на Яик, —
Тут и взяли царские стрелки
Лебеденка с Лебедью в силки.
Вся Москва собралась, что к обедне,
Как младенца – шел мне третий год —
Да казнили казнию последней
Около Серпуховских ворот.
Так, смущая Русь судьбою дивной,
Четверть века – мертвый, неизбывный
Правил я лихой годиной бед.
И опять приду – чрез триста лет.
19 декабря 1917

Коктебель

(обратно)

Стенькин суд

Н.Н. Кедрову

У великого моря Хвалынского,
Заточенный в прибрежный шихан,
Претерпевый от змия горынского,
Жду вестей из полуношных стран.
Всё ль как прежде сияет – несглазена
Православных церквей лепота?
Проклинают ли Стеньку в них Разина
В воскресенье в начале поста?
Зажигают ли свечки, да сальные
В них заместо свечей восковых?
Воеводы порядки охальные
Всё ль блюдут в воеводствах своих?
Благолепная, да многохрамая...
А из ней хоть святых выноси.
Что-то, чую, приходит пора моя
Погулять по Святой по Руси.
Как, бывало, казацкая, дерзкая,
На Царицын, Симбирск, на Хвалынь —
Гребенская, Донская да Терская
Собиралась ватажить сарынь.
Да на первом на струге, на «Соколе»,
С полюбовницей – пленной княжной,
Разгулявшись, свистали да цокали,
Да неслись по-над Волгой стрелой.
Да как кликнешь сподрушных – приспешников:
«Васька Ус, Шелудяк да Кабан!
Вы ступайте пощупать помещиков,
Воевод, да попов, да дворян.
Позаймитесь-ка барскими гнездами,
Припустите к ним псов полютей!
На столбах с перекладиной гроздами
Поразвесьте собачьих детей».
Хорошо на Руси я попраздновал:
Погулял, и поел, и попил,
И за всё, что творил неуказного,
Лютой смертью своей заплатил.
Принимали нас с честью и с ласкою,
Выходили хлеб-солью встречать,
Как в священных цепях да с опаскою
Привезли на Москву показать.
Уж по-царски уважили пыткою:
Разымали мне каждый сустав
Да крестили смолой меня жидкою,
У семи хоронили застав.
И как вынес я муку кровавую,
Да не выдал казацкую Русь,
Так за то на расправу на правую
Сам судьей на Москву ворочусь.
Рассужу, развяжу – не помилую, —
Кто хлопы, кто попы, кто паны...
Так узнаете: как пред могилою,
Так пред Стенькой все люди равны.
Мне к чему царевать да насиловать,
А чтоб равен был всякому – всяк.
Тут пойдут их, голубчиков, миловать,
Приласкают московских собак.
Уж попомнят, как нас по Остоженке
Шельмовали для ихних утех.
Пообрубят им рученьки-ноженьки:
Пусть поползают людям на смех.
И за мною не токмо что драная
Голытьба, а казной расшибусь —
Вся великая, темная, пьяная,
Окаянная двинется Русь.
Мы устроим в стране благолепье вам, —
Как, восставши из мертвых с мечом, —
Три угодника – с Гришкой Отрепьевым,
Да с Емелькой придем Пугачем.
22 декабря 1917

Коктебель

(обратно)

Китеж

1

Вся Русь – костер. Неугасимый пламень
Из края в край, из века в век
Гудит, ревет... И трескается камень.
И каждый факел – человек.
Не сами ль мы, подобно нашим предкам,
Пустили пал? А ураган
Раздул его, и тонут в дыме едком
Леса и села огнищан.
Ни Сергиев, ни Оптина, ни Саров —
Народный не уймут костер:
Они уйдут, спасаясь от пожаров,
На дно серебряных озер.
Так, отданная на поток татарам,
Святая Киевская Русь
Ушла с земли, прикрывшись Светлояром...
Но от огня не отрекусь!
Я сам – огонь. Мятеж в моей природе,
Но цепь и грань нужны ему.
Не в первый раз, мечтая о свободе,
Мы строим новую тюрьму.
Да, вне Москвы – вне нашей душной плоти,
Вне воли медного Петра —
Нам нет дорог: нас водит на болоте
Огней бесовская игра.
Святая Русь покрыта Русью грешной,
И нет в тот град путей,
Куда зовет призывный и нездешной
Подводный благовест церквей.
(обратно)

2

Усобицы кромсали Русь ножами.
Скупые дети Калиты
Неправдами, насильем, грабежами
Ее сбирали лоскуты.
В тиши ночей, звездяных и морозных,
Как лютый крестовик-паук,
Москва пряла при Темных и при Грозных
Свой тесный, безысходный круг.
Здесь правил всем изветчик и наушник,
И был свиреп и строг
Московский князь – «постельничий и клюшник
У Господа», – помилуй Бог!
Гнездо бояр, юродивых, смиренниц —
Дворец, тюрьма и монастырь,
Где двадцать лет зарезанный младенец
Чертил круги, как нетопырь.
Ломая кость, вытягивая жилы,
Московский строился престол,
Когда отродье Кошки и Кобылы
Пожарский царствовать привел.
Антихрист-Петр распаренную глыбу
Собрал, стянул и раскачал,
Остриг, обрил и, вздернувши на дыбу,
Наукам книжным обучал.
Империя, оставив нору кротью,
Высиживалась из яиц
Под жаркой коронованною плотью
Своих пяти императриц.
И стала Русь немецкой, чинной, мерзкой.
Штыков сияньем озарен,
В смеси кровей Голштинской с Вюртембергской
Отстаивался русский трон.
И вырвались со свистом из-под трона
Клубящиеся пламена —
На свет из тьмы, на волю из полона —
Стихии, страсти, племена.
Анафем церкви одолев оковы,
Повоскресали из гробов
Мазепы, Разины и Пугачевы —
Страшилища иных веков.
Но и теперь, как в дни былых падений,
Вся омраченная, в крови,
Осталась ты землею исступлений —
Землей, взыскующей любви.
(обратно)

3

Они пройдут – расплавленные годы
Народных бурь и мятежей:
Вчерашний раб, усталый от свободы,
Возропщет, требуя цепей.
Построит вновь казармы и остроги,
Воздвигнет сломанный престол,
А сам уйдет молчать в свои берлоги,
Работать на полях, как вол.
И, отрезвясь от крови и угара,
Цареву радуясь бичу,
От угольев погасшего пожара
Затеплит ярую свечу.
Молитесь же, терпите же, примите ж
На плечи крест, на выю трон.
На дне души гудит подводный Китеж —
Наш неосуществимый сон!
18 августа 1919

Во время наступления Деникина на Москву.

Коктебель

(обратно) (обратно)

Дикое поле

1

Голубые просторы, туманы,
Ковыли, да полынь, да бурьяны...
Ширь земли да небесная лепь!
Разлилось, развернулось на воле
Припонтийское Дикое Поле,
Темная Киммерийская степь.
Вся могильниками покрыта —
Без имян, без конца, без числа...
Вся копытом да копьями взрыта,
Костью сеяна, кровью полита,
Да народной тугой поросла.
Только ветр закаспийских угорий
Мутит воды степных лукоморий,
Плещет, рыщет – развалист и хляб
По оврагам, увалам, излогам,
По немеряным скифским дорогам
Меж курганов да каменных баб.
Вихрит вихрями клочья бурьяна,
И гудит, и звенит, и поет...
Эти поприща – дно океана,
От великих обсякшее вод.
Распалял их полуденный огнь,
Индевела заречная синь...
Да ползла желтолицая погань
Азиатских бездонных пустынь.
За хазарами шли печенеги,
Ржали кони, пестрели шатры,
Пред рассветом скрипели телеги,
По ночам разгорались костры,
Раздувались обозами тропы
Перегруженных степей,
На зубчатые стены Европы
Низвергались внезапно потопы
Колченогих, раскосых людей,
И орлы на Равеннских воротах
Исчезали в водоворотах
Всадников и лошадей.
Много было их – люты, хоробры,
Но исчезли, «изникли, как обры»,
В темной распре улусов и ханств,
И смерчи, что росли и сшибались,
Разошлись, растеклись, растерялись
Средь степных безысходных пространств.
(обратно)

2

Долго Русь раздирали по клочьям
И усобицы, и татарва.
Но в лесах по речным узорочьям
Завязалась узлом Москва.
Кремль, овеянный сказочной славой,
Встал в парче облачений и риз,
Белокаменный и златоглавый
Над скудою закуренных изб.
Отразился в лазоревой ленте,
Развитой по лугам-муравам,
Аристотелем Фиоравенти
На Москва-реке строенный храм.
И московские Иоанны
На татарские веси и страны
Наложили тяжелую пядь
И пятой наступили на степи...
От кремлевских тугих благолепий
Стало трудно в Москве дышать.
Голытьбу с тесноты да с неволи
Потянуло на Дикое Поле
Под высокий степной небосклон:
С топором, да с косой, да с оралом
Уходили на север – к Уралам,
Убегали на Волгу, за Дон.
Их разлет был широк и несвязен:
Жгли, рубили, взымали ясак.
Правил парус на Персию Разин,
И Сибирь покорял Ермак.
С Беломорья до Приазовья
Подымались на клич удальцов
Воровские круги понизовья
Да концы вечевых городов.
Лишь Никола-Угодник, Егорий —
Волчий пастырь – строитель земли —
Знают были пустынь и поморий,
Где казацкие кости легли.
(обратно)

3

Русь! встречай роковые годины:
Разверзаются снова пучины
Неизжитых тобою страстей,
И старинное пламя усобиц
Лижет ризы твоих Богородиц
На оградах Печерских церквей.
Всё, что было, повторится ныне...
И опять затуманится ширь,
И останутся двое в пустыне —
В небе – Бог, на земле – богатырь.
Эх, не выпить до дна нашей воли,
Не связать нас в единую цепь.
Широко наше Дикое Поле,
Глубока наша скифская степь.
20 июня 1920

Коктебель

(обратно) (обратно)

На вокзале

В мутном свете увялых
Электрических фонарей
На узлах, тюках, одеялах
Средь корзин, сундуков, ларей,
На подсолнухах, на окурках,
В сермягах, шинелях, бурках,
То врозь, то кучей, то в ряд,
На полу, на лестницах спят:
Одни – раскидавшись – будто
Подкошенные на корню,
Другие – вывернув круто
Шею, бедро, ступню.
Меж ними бродит зараза
И отравляет их кровь:
Тиф, холера, проказа,
Ненависть и любовь.
Едят их поедом жадным
Мухи, москиты, вши.
Они задыхаются в смрадном
Испареньи тел и души.
Точно в загробном мире,
Где каждый в себе несет
Противовесы и гири
Дневных страстей и забот.
Так спят они по вокзалам,
Вагонам, платформам, залам,
По рынкам, по площадям,
У стен, у отхожих ям:
Беженцы из разоренных,
Оголодавших столиц,
Из городов опаленных,
Деревень, аулов, станиц,
Местечек: тысячи лиц...
И социальный мессия,
И баба с кучей ребят,
Офицер, налетчик, солдат,
Спекулянт, мужики —
вся Россия.
Вот лежит она, распята сном,
По вековечным излогам,
Расплесканная по дорогам,
Искусанная огнем,
С запекшимися губами,
В грязи, в крови и во зле,
И ловит воздух руками,
И мечется по земле.
И не может в бреду забыться,
И не может очнуться от сна...
Не всё ли и всем простится,
Кто выстрадал, как она?
29 июля (ст. ст.) 1919

Коктебель

(обратно)

Русская революция

Во имя грозного закона
Братоубийственной войны
И воспаленны, и красны
Пылают гневные знамена.
Но жизнь и русская судьба
Смешала клички, стерла грани:
Наш «пролетарий» – голытьба,
А наши «буржуа» – мещане.
А грозный демон «Капитал» —
Властитель фабрик. Князь заботы,
Сущность отстоенной работы,
Преображенная в кристалл, —
Был нам неведом:
нерадивы
И нищи средь богатств земли,
Мы чрез столетья пронесли,
Сохою ковыряя нивы,
К земле нежадную любовь...
России душу омрачая,
Враждуют призраки, но кровь
Из ран ее течет живая.
Не нам ли суждено изжить
Последние судьбы Европы,
Чтобы собой предотвратить
Ее погибельные тропы.
Пусть бунт наш – бред, пусть дом наш пуст,
Пусть боль от наших ран не наша,
Но да не минет эта чаша
Чужих страданий – наших уст.
И если встали между нами
Все бреды будущих времен —
Мы всё же грезим русский сон
Под чуждыми нам именами.
Тончайшей изо всех зараз,
Мечтой врачует мир Россия —
Ты, погибавшая не раз
И воскресавшая стихия.
Как некогда святой Франциск
Видал: разверзся солнца диск
И пясти рук и ног Распятый
Ему лучом пронзил трикраты —
Так ты в молитвах приняла
Чужих страстей, чужого зла
Кровоточащие стигматы.
12 июня 1919

(обратно)

Русь гулящая

В деревнях погорелых и страшных,
Где толчется шатущий народ,
Шлендит пьяная в лохмах кумашных
Да бесстыжие песни орет.
Сквернословит, скликает напасти,
Пляшет голая – кто ей заказ?
Кажет людям срамные части,
Непотребства творит напоказ.
А проспавшись, бьется в подклетьях,
Да ревет, завернувшись в платок,
О каких-то расстрелянных детях,
О младенцах, засоленных впрок.
А не то разинет глазища
Да вопьется, вцепившись рукой:
«Не оставь меня смрадной и нищей,
Опозоренной и хмельной.
Покручинься моею обидой,
Погорюй по моим мертвецам,
Не продай басурманам, не выдай
На потеху лихим молодцам...
Вся-то жизнь в теремах под засовом..
Уж натешились вы надо мной...
Припаскудили пакостным словом,
Припоганили кличкой срамной».
Разве можно такую оставить,
Отчураться, избыть, позабыть?
Ни молитвой ее не проплавить,
Ни любовью не растопить...
Расступись же, кровавая бездна!
Чтоб во всей полноте бытия
Всенародно, всемирно, всезвездно
Просияла правда твоя!
5 января 1923

Коктебель

(обратно)

Благословение

Благословенье мое, как гром!
Любовь безжалостна и жжет огнем.
Я в милосердии неумолим:
Молитвы человеческие – дым.
Из избранных тебя избрал я, Русь!
И не помилую, не отступлюсь.
Бичами пламени, клещами мук
Не оскудеет щедрость этих рук.
Леса, увалы, степи и вдали
Пустыни тундр – шестую часть земли
От Индии до Ледовитых вод
Я дал тебе и твой умножил род.
Чтоб на распутьях сказочных дорог
Ты сторожила запад и восток.
И вот, вся низменность земного дна
Тобой, как чаша, до края полна.
Ты благословлена на подвиг твой
Татарским игом, скаредной Москвой,
Петровской дыбой, бредами калек,
Хлыстов, скопцов – одиннадцатый век.
Распластанною голой на земле,
То вздернутой на виску, то в петле, —
Тебя живьем свежуют палачи —
Радетели, целители, врачи.
И каждый твой порыв, твой каждый стон
Отмечен Мной и понят и зачтен.
Твои молитвы в сердце я храню:
Попросишь мира – дам тебе резню.
Спокойствия? – Девятый взмою вал.
Разрушишь тюрьмы? – Вырою подвал.
Раздашь богатства? – Станешь всех бедней,
Ожидовеешь в жадности своей!
На подвиг встанешь жертвенной любви?
Очнешься пьяной по плечи в крови.
Замыслишь единенье всех людей?
Заставлю есть зарезанных детей!
Ты взыскана судьбою до конца:
Безумием заквасил я сердца
И сделал осязаемым твой бред.
Ты – лучшая! Пощады лучшим нет.
В едином горне за единый раз
Жгут пласт угля, чтоб выплавить алмаз,
А из тебя, сожженный Мной народ,
Я ныне новый выплавляю род!
23 февраля 1923

Коктебель

(обратно)

Неопалимая купина В эпоху бегства французов из Одессы

Кто ты, Россия? Мираж? Наважденье?
Была ли ты? есть? или нет?
Омут... стремнина... головокруженье...
Бездна... безумие... бред...
Всё неразумно, необычайно:
Взмахи побед и разрух...
Мысль замирает пред вещею тайной
И ужасается дух.
Каждый, коснувшийся дерзкой рукою, —
Молнией поражен:
Карл под Полтавой, ужален Москвою
Падает Наполеон.
Помню квадратные спины и плечи
Грузных германских солдат —
Год... и в Германии русское вече:
Красные флаги кипят.
Кто там? Французы? Не суйся, товарищ,
В русскую водоверть!
Не прикасайся до наших пожарищ!
Прикосновение – смерть.
Реки вздувают безмерные воды,
Стонет в равнинах метель:
Бродит в точиле, качает народы
Русской разымчивой хмель.
Мы – зараженные совестью: в каждом
Стеньке – святой Серафим,
Отданный тем же похмельям и жаждам,
Тою же волей томим.
Мы погибаем, не умирая,
Дух обнажаем до дна.
Дивное диво – горит, не сгорая,
Неопалимая Купина!
28 мая 1919

Коктебель

(обратно) (обратно)

IV Протопоп Аввакум

Памяти В.И. Сурикова

1

Прежде нежели родиться – было
Во граде солнечном,
В Небесном Иерусалиме:
Видел солнце, разверстое, как кладезь.
Силы небесные кругами обступили тесно —
Трижды тройным кольцом Сияющие Славы:
В первом круге —
Облакам подобные и ветрам огненным;
В круге втором —
Гудящие, как вихри косматых светов;
В третьем круге —
Звенящие и светлые, как звезды;
А в недрах Славы – в свете неприступном
Непостижима, Трисиянна, Пресвятая
Троица,
Подобно адаманту, вне мира сущему,
И больше мира.
И слышал я:
Отец рече Сынови:
– Сотворим человека
По образу и по подобью огня небесного... —
И голос был ко мне:
«Ти подобает облачиться в человека
Тлимого,
Плоть восприять и по земле ходить.
Поди: вочеловечься
И опаляй огнем!»
Был же я, как уголь раскаленный,
И вдруг погас,
И черен стал,
И, пеплом собственным одевшись,
Был извержен
В хлябь вешнюю.
(обратно)

2

Пеплом собственным одевшись, был извержен
В хлябь вешнюю:
Мое рожденье было
За Кудмою-рекой
В земле Нижегородской.
Отец мой прилежаще пития хмельного,
А мати – постница, молитвенница бысть.
Аз ребенком малым видел у соседа
Скотину мертвую,
И, во ночи восставши,
Молился со слезами,
Чтоб умереть и мне.
С тех пор привык молиться по ночам.
Молод осиротел,
Был во попы поставлен.
Пришла ко мне на исповедь девица,
Делу блудному повинна,
И мне подробно извещала.
Я же – треокаянный врач —
Сам разболелся,
Внутрь жгом огнем блудным,
Зажег я три свечи и руку
Возложив держал,
Дондеже разженье злое не угасло.
А дома до полночи молясь:
Да отлучит мя Бог —
Понеже бремя тяжко, —
В слезах забылся.
А очи сердечнии
При Волге при реке и вижу:
Плывут два корабля златые —
Всё злато: весла, и шесты, и щегла.
«Чьи корабли?» – спросил.
– «Детей твоих духовных».
А за ними третий —
Украшен не золотом, а разными пестротами:
Черно и пепельно, сине, красно и бело.
И красоты его ум человеческий вместить не может.
Юнош светел парус правит.
Я ему:
– «Чей есть корабль?»
А он мне:
– «Твой.
Плыви на нем, коль миром докучаешь!»
А я, вострепетав и седше, рассуждаю:
Аз есмь огонь, одетый пеплом плоти,
И тело наше без души есть кал и прах.
В небесном царствии всем золота довольно.
Нам же, во хлябь изверженным
И тлеющим во прахе, подобает
Страдати неослабно.
Что будет плаванье?
По мале времени, по виденному, беды
Восстали адовы, и скорби, и болезни.
(обратно)

3

Беды восстали адовы, и скорби, и болезни:
От воевод терпел за веру много:
Ин – в церкви взяв,
Как был – с крестом и в ризах
По улице за ноги волочил,
Ин – батогами бил, топтал ногами,
И мертв лежал я до полчаса и паки оживел,
Ин – на руке персты отгрыз зубами».
В село мое пришедше скоморохи
С домрами и с бубнами,
Я ж – грешник, – о Христе ревнуя, изгнал их,
Хари
И бубны изломал —
Един у многих.
Медведей двух великих отнял:
Одного ушиб – и паки ожил —
Другого отпустил на волю.
Боярин Шереметьев, на воеводство плывучи,
К себе призвал и, много избраня,
Сына брадобрица велел благословить,
Я ж образ блудоносный стал обличать.
Боярин, гораздо осердясь,
Велел мя в Волгу кинуть.
Я ж, взяв клюшку, а мати – некрещеного младенцу
Побрел в Москву – Царю печалиться.
А Царь меня поставил протопопом.
В те поры Никон
Яд изрыгнул.
Пишет:
«Не подобает в церкви
Метание творити на колену.
Тремя перстами креститеся».
Мы ж задумались, сошедшись.
Видим: быть беде!
Зима настала.
Озябло сердце.
Ноги задрожали.
И был мне голос:
«Время
Приспе страдания.
Крепитесь в вере.
Возможно Антихристу и избранных прельстити»...
(обратно)

4

Возможно Антихристу и избранных прельстити.
Взяли мя от всенощной, в телегу посадили,
Распяли руин и везли
От Патриархова двора к Андронью,
И на цепь кинули в подземную палатку.
Сидел три дня – не ел, не пил:
Бил на цепи поклоны —
Не знаю – на восток, не то на запад.
Никто ко мне не приходил,
А токмо мыши и тараканы,
Сверчок кричит и блох довольно.
Ста предо мной – не вем кто —
Ангел, аль человек, —
И хлеба дал и штец хлебать,
А после сгинул,
И дверь не отворялась.
Наутро вывели:
Журят, что Патриарху
Не покорился.
А я браню и лаю.
Приволочили в церковь – волосы дерут,
В глаза плюют
И за чепь торгают.
Хотели стричь,
Да Государь, сошедши с места, сам
Приступился к Патриарху —
Упросил не стричь.
И был приказ:
Сослать меня в Сибирь с женою и детьми.
(обратно)

5

Сослали меня в Сибирь с женою и с детьми.
В те поры Пашков, землицы новой ищучи,
Даурские народы под руку Государя приводил.
Суров был человек – людей без толку мучит.
Много его я уговаривал,
Да в руки сам ему попал.
Плотами плыли мы Тунгускою рекой.
На Долгом на пороге стал Пашков
С дощеника мя выбивать:
– «Для тебя-де дощеник плохо ходит,
Еретик ты:
Поди-де по горам, а с казаками не ходи».
Ох, горе стало!
Высоки горы —
Дебри непроходимые.
Утесы, яко стены,
В горах тех – змии великие,
Орлы и кречеты, индейские курята,
И многие гуляют звери —
Лоси, и кабаны,
И волки, и бараны дикие —
Видишь воочию, а взять нельзя.
На горы те мя Пашков выбивал
Там со зверьми и с птицами витати.
А я ему посланьице писал.
Начало сице:
«Человече! убойся Бога,
Сидящего на херувимех и презирающего в бездны!
Его ж трепещут Силы небесные и тварь земная.
Един ты презираешь и неудобство показуешь».
Многонько там написано.
Привели мя пред него, а он
Со шпагою стоит,
Дрожит.
– «Ты поп, или распоп?»
А я ему:
– «Есмь протопоп.
Тебе что до меня?»
А он рыкнул, как зверь, ударил по щеке,
Стал чепью бить,
А после, разболокши, стегать кнутом.
Я ж Богородице молюсь:
– «Владычица!
Уйми Ты дурака того!»
Сковали и на беть бросили:
Под капелью лежал.
Как били – не больно было,
А, лежа, на ум взбрело:
«За что Ты, Сыне Божий, попустил убить меня?
Не за Твое ли дело стою?
Кто будет судией меж мною и Тобой?»
Увы мне! будто добрый,
А сам, что фарисей с навозной рожей, —
С Владыкою судиться захотел.
Есмь кал и гной.
Мне подобает жить с собаками и свиньями:
Воняем —
Они по естеству, а я душой и телом.
(обратно)

6

Воняем: одни по естеству, а я душой и телом.
В студеной башне скованный сидел всю зиму.
Бог грел без платья:
Что собачка на соломке лежу.
Когда покормят, когда и нет.
Мышей там много – скуфьею бил,
А батожка не дали дурачки.
Спина гнила. Лежал на брюхе.
Хотел кричать уж Пашкову: Прости!
Да велено терпеть.
Потом два лета бродили по водам.
Зимой чрез волоки по снегу волоклись.
Есть стало нечего.
Начали люди с голоду мереть.
Река мелка.
Плоты тяжелы.
Палки суковаты.
Кнутья остры.
Жестоки пытки.
Приставы немилостивы.
А люди голодные:
Огонь да встряска —
Лишь станут мучать,
А он помрет.
Сосну варили, ели падаль.
Что волк не съест – мы доедим.
Волков и лис озяблых ели.
Кобыла жеребится – голодные же втай
И жеребенка, и место скверное кобылье —
Всё съедят.
И сам я – грешник – неволею причастник
Кобыльим и мертвечьим мясам.
Ох времени тому!
Как по реке по Нерчи
Да по льду голому брели мы пеши —
Страна немирная, отстать не смеем,
А за лошадями не поспеть.
Протопопица бредет, бредет,
Да и повалится.
Ин томный человек набрел,
И оба повалились:
Кричат, а встать не могут.
Мужик кричит:
«Прости, мол, матушка!»
А протопопица:
«Чего ты, батько,
Меня-то задавил?»
Приду – она пеняет:
«Долго ль муки сей нам будет, протопоп?»
А я ей:
«Марковна, до самой смерти».
Она ж, вздохня, ответила:
«Добро, Петрович.
Ин дальше побредем».
(обратно)

7

Ин дальше побредем,
И слава Богу сотворившему благая!
Курочка у нас была черненька.
Весь круглый год по два яичка в день
Робяти приносила.
Сто рублев при ней – то дело плюново.
Одушевленное творенье Божье!
Нас кормила и сама сосновой кашки
Тут клевала из котла,
А рыбка прилучится – так и рыбку.
На нарте везучи, в те поры задавили
Ее мы по грехам.
Не просто она досталась нам:
У Пашковой снохи-боярыни
Все куры переслепли.
Она ко мне пришла,
Чтоб я о курах помолился.
Я думаю – заступница есть наша
И детки есть у ней.
Молебен пел, кадил,
Куров кропил, корыто делал,
Водой святил, да всё ей отослал.
Курки исцелели —
И наша курочка от племени того.
Да полно говорить-то:
У Христа так повелось издавна —
Богу всё надобно: и птичка и скотинка
Ему во славу, человека ради.
(обратно)

8

Во славу Бога, человека ради
Творится всё.
С Мунгальским царством воевати
Пашков сына Еремея посылал
И заставлял волхва язычника шаманить и гадать,
А тот мужик близ моего зимовья
Привел барана вечером
И волхвовать учал:
Вертел им много
И голову прочь отвертел.
Зачал скакать, плясать и бесов призывать
И, много покричав, о землю ударился,
И пена изо рта пошла.
Бесы давят его, а он их спрашивает:
«Удастся ли поход?»
Они ж ему:
«С победою великой
И богатством назад придут».
А воеводы рады: богатыми вернемся.
Я ж в хлевине своей взываю с воплем:
«Послушай мене, Боже!
Устрой им гроб! Погибель наведи!
Да ни один домой не воротится!
Да не будет по слову дьявольскому!»
Громко кричу, чтоб слышали...
И жаль мне их: душа то чует,
Что им побитым быти,
А сам на них погибели молю.
Прощаются со мной, а я им:
Погибнете!
Как выехали ночью —
Лошади заржали, овцы и козы заблеяли,
Коровы заревели, собаки взвыли,
Сами иноземцы завыли, что собаки:
Ужас
На всех напал.
А Еремей слезами просит, чтобы
Помолился я за него.
Был друг мой тайной —
Перед отцом заступник мой.
Жалко было: стал докучать Владыке,
Чтоб пощадил его.
Учали ждать с войны, и сроки все прошли.
В те поры Пашков
Застенок учредил и огнь расклад:
Хочет меня пытать.
А я к исходу душевному молитвы прочитал:
Стряпня знакома —
После огня того живут не долго.
Два палача пришли за мной...
И чудно дело:
Еремей сам-друг дорожкой едет – ранен.
Всё войско у него побили без остатку,
А сам едва ушел.
А Пашков, как есть пьяной с кручины,
Очи на мя возвел, —
Словно медведь морской, белой, —
Жива бы проглотил, да Бог не выдал.
Так десять лет меня он мучал.
Аль я его? Не знаю.
Бог разберет в день века.
(обратно)

9

Бог разберет в день века.
Грамота пришла – в Москву мне ехать.
Три года ехали по рекам да лесам.
Горы, каких не видано:
Врата, столпы, палатки, повалуши —
Всё богаделанно.
На море на Байкале —
Цветенья благовонные и травы,
И птиц гораздо много: гуси да лебеди
По водам точно снег.
А рыбы в нем: и осетры, и таймени,
И омули, и нерпы, и зайцы великие.
И всё-то у Христа для человека наделано.
Его же дние в суете, как тень, проходят:
Он скачет, что козел,
Съесть хочет, яко змий,
Лукавствует, как бес,
И гневен, яко рысь.
Раздуется, что твой пузырь,
Ржет, как жребя, на красоту чужую,
Отлагает покаяние на старость,
А после исчезает.
Простите мне, никонианцы, что избранил вас,
Живите, как хотите.
Аз паче всех есмь грешен,
По весям еду, а в духе ликование,
А в русски грады приплыл —
Узнал о церкви – ничто не успевает,
И, опечалясь, седше, рассуждаю:
«Что сотворю: поведаю ли слово Божие,
Аль скроюся?
Жена и дети меня связали...»
А протопопица, меня печальна видя,
Приступи ко мне с опрятством и рече ми:
«Что, господине, опечалился?»
А я ей:
«Что сотворю, жена?
Зима ведь на дворе.
Молчать мне аль учить?
Связали вы меня...»
Она же мне:
«Что ты, Петрович?
Аз тя с детьми благословляю:
Проповедай по-прежнему.
О нас же не тужи.
Силен Христос и не покинет нас.
Поди, поди, Петрович, обличай блудню их
Еретическую»...
(обратно)

10

Да, обличай блудню их еретическую...
А на Москву приехал —
Государь, бояра – все мне рады:
Как ангела приветствуют.
Государь меня к руке поставил:
«Здорово, протопоп, живешь?
Еще-де свидеться Бог повелел».
А я, супротив руку ему поцеловавши:
«Жив, говорю, Господь, жива душа моя.
А впредь, что Бог прикажет».
Он же, миленькой, вздохнул, да и пошел,
Где надобе ему.
В подворье на Кремле велел меня поставить
Да проходя сам кланялся низенько:
«Благослови меня-де, и помолись о мне».
И шапку в иную пору – мурманку, – снимаючи,
Уронит с головы.
А все бояра – челом мне да челом.
Как мне царя того, бояр тех не жалеть?
Звали всё, чтоб в вере соединился с ними.
Да видят – не хочу, – так Государь велел
Уговорить меня, чтоб я молчал.
Так я его потешил —
Царь есть от Бога учинен и до меня добренек.
Пожаловал мне десять рублев,
Царица тоже,
А Федор Ртищев – дружище наше старое —
Тот шестьдесят рублев
Велел мне в шапку положить.
Всяк тащит да несет.
У Федосьи Прокофьевны Морозовой
И днюю и ночую —
Понеже дочь моя духовная.
Да к Ртищеву хожу
С отступниками спорить.
(обратно)

11

К Ртищеву ходил с отступниками спорить.
Вернулся раз домой зело печален,
Понеже много шумел в тот день.
А в доме у меня случилось неустройство:
Протопопица моя с вдовою домочадицей Фетиньей
Повздорила.
А я пришед обеих бил и оскорбил гораздо.
Тут бес вздивьял в Филиппе.
Филипп был бешеной – к стене прикован:
Жесток в нем бес сидел,
Да вовсе кроток стал молитвами моими,
А тут вдруг зачал цепь ломать —
На всех домашних ужас нападе.
Меня не слушает, да как ухватит —
И стал як паучину меня терзать,
А сам кричит:
«Попал мне в руки!»
Молитву говорю – не пользует молитва.
Так горько стало: бес надо мною волю взял.
Вижу – грешен: пусть бьет меня.
Маленько полежал и с совестью собрался.
Восстав, жену сыскал и земно кланялся:
«Прости меня, Настасья Марковна!»
Посем с Фетиньей такоже простился,
На землю лег и каждому велел
Меня бить плетью по спине
По окаянной.
А человек там было двадцать.
Жена и дети – все плачучи стегали.
А я ко всякому удару по молитве.
Когда же все отбили —
Бес, увидев ту неминучую беду,
Вон из Филиппа вышел.
А в тонцем сне возвещено мне было:
«По стольком по страданьи угаснуть хочешь?
Блюдися от меня – не то растерзан будешь».
Сам вижу: церковное ничто не успевает,
И паки заворчал,
Да написал Царю посланьице,
Чтоб он Святую Церковь от ереси оборонил.
(обратно)

12

Посланьице Царю, чтоб он Святую Церковь
От ереси оборонил:
«Царь-Государь, наш свет!
Твой богомолец в Даурех мученой
Бьет тебе челом.
Во многих живучи смертях,
Из многих заключений восставши, как из гроба,
Я чаял дома тишину найти,
А вижу церковь смущенну паче прежнего.
Угасли древние лампады,
Замутился Рим, и пал Царьград,
Лутари, Гусяти и Колвинцы
Тело Церкви честное раздирали,
В Галлии – земле вечерней,
В граде во Парисе,
В училище Соборном
Блазнились прелестью, что зрит на круг небесный,
Достигши разумом небесной тверди
И звездные теченья разумея.
Только Русь, облистанная светом
Благости, цвела как вертоград,
Паче мудрости любя простыню.
Как на небе грозди светлых звезд
По лицу Руси сияли храмы,
Города стояли на мощах,
Да Москва пылала светом веры.
А нынче вижу: ересь на Москву пришла —
Нарядна – в царской багрянице ездит,
Из чаши потчует;
И царство Римское и Польское,
И многие другие реши упоила
Да и на Русь приехала.
Церковь – православна,
А догматы церковны – от Никона еретика.
Многие его боятся – Никона,
Да, на Бога уповая, – я не боюсь его,
Понеже мерзок он пред Богом – Никон.
Задумал адов пес:
«Арсен, печатай книги – как-нибудь,
Да только не по-старому».
Так су и сделал.
Ты ж простотой души своей
От внутреннего волка книги приял,
Их чая православными.
Никонианский дух – Антихристов есть дух!
Как до нас положено отцами —
Так лежи оно во век веков!
Горе нам! Едина точка
Смущает богословию,
Единой буквой ересь вводится.
Не токмо лишь святые книги изменили,
Но вещи и пословицы, обычаи и ризы:
Исуса бо глаголят Иисусом,
Николу Чудотворца – Николаем,
Спасов образ пишут:
Лице – одутловато,
Уста – червонные, власы – кудрявы,
Брюхат и толст, как немчин учинен —
Только сабли при бедре не писано.
Еще злохитрый Дьявол
Из бездны вывел – мнихи:
Имеющие образ любодейный,
Подклейки женские и клобуки рогаты;
Расчешут волосы, чтоб бабы их любили,
По титькам препояшутся, что женка брюхатая
Ребенка в брюхе не извредить бы;
А в брюхе у него не меньше ребенка бабьего
Накладено еды той:
Мигдальных ягод, ренскова,
И романей, и водок, процеженных вином.
Не челобитьем тебе реку,
Не похвалой глаголю,
А истину несу:
Некому тебе ведь извещать,
Как строится твоя держава.
Вем, яко скорбно от докуки нашей,
Тебе, о Государь!
Да нам не сладко,
Когда ломают ребра, кнутьем мучат,
Да жгут огнем, да голодом томят.
Ведаю я разум твой:
Умеешь говорить ты языками многими.
Да что в том прибыли?
Ведь ты, Михайлович, русак – не грек.
Вздохни-ка ты по-старому – по-русски:
«Господи, помилуй мя грешного!»
А «Кирие-элейсон» ты оставь.
Возьми-ка ты никониан, латынников, жидов
Да пережги их – псов паршивых,
А нас природных – своих-то, распусти —
И будет хорошо.
Царь христианской, миленькой ты наш!»
(обратно)

13

Царь христианской миленькой-то наш
Стал на меня с тех пор кручиновати.
Не любо им, что начал говорить,
А любо, коль молчу.
Да мне так не сошлось.
А власти, что козлы, – все пырскать стали.
Был от Царя мне выговор:
«Поедь-де в ссылку снова».
Учали вновь возить
По тюрьмам да по монастырям.
А сами просят:
«Долго ль мучать нас тебе?
Соединись-ка с нами, Аввакумушка!»
А я их – зверей пестрообразных – обличаю,
Да вере истинной народ учу.
Опять в Москву свезли, —
В соборном храме стригли:
Обгрызли, что собаки, и бороду обрезали,
Да бросили в тюрьму.
Потом приволокли
На суд Вселенских Патриархов.
И наши тут же – сидят, что лисы.
Говорят: «Упрям ты:
Вся-де Палестина, и Серби, и Албансы, и Волохи,
И Римляне, и Ляхи, – все крестятся тремя персты».
А я им:
«Учители вселенстии!
Рим давно упал, и Ляхи с ним погибли.
У вас же православие пестро
С насилия турецкого.
Впредь сами к нам учиться приезжайте!»
Тут наши все завыли, что волчата, —
Бить бросились...
И Патриархи с ними:
Великое Антихристово войско!
А я им:
«Убивши человека,
Как литоргисать будете?»
Они и сели.
Я ж отошел к дверям да на бок повалился:
Вы посидите, а я, мол, полежу.
Они смеются:
Дурак-де протопоп – не почитает Патриархов.
А я их словами Апостола:
«Мы ведь – уроды Христа ради:
Вы славны, мы – бесчестны,
Вы сильны, мы же – немощны».
(обратно)

14

Вы – сильны, мы же – немощны.
Боярыню Морозову с сестрой —
Княгиней Урусовой – детей моих духовных
Разорили и в Боровске в темницу закопали.
Ту с мужем развели, у этой сына уморили.
Федосья Прокофьевна, боярыня, увы!
Твой сын плотской, а мой духовный,
Как злак посечен:
Уж некого тебе погладить по головке,
Ни четками в науку постегать,
Ни посмотреть, как на лошадке ездит.
Да ты не больно кручинься-то:
Христос добро изволил,
Мы сами-то не вем, как доберемся,
А они на небе у Христа ликовствуют
С Федором – с удавленным моим.
Федор-то – юродивый покойник —
Пять лет в одной рубахе на морозе
И гол и бос ходил.
Как из Сибири ехал – ко мне пришел.
Псалтырь печатей новых был у него —
Не знал о новизнах.
А как сказал ему – в печь бросил книгу.
У Федора зело был подвиг крепок:
Весь день юродствует, а ночью на молитве.
В Москве, как вместе жили, —
Неможется, лежу, – а он стыдит:
«Долго ль лежать тебе? И как сорома нет?
Встань, миленькой!»
Вытащит, посадит, прикажет молитвы говорить,
А сам-то бьет поклоны за меня.
То-то был мне друг сердечный!
Хорош и Афанасьюшка – другой мой сын духовный,
Да в подвиге маленько покороче.
Отступники его на углях испекли:
Что сладок хлеб принесся Пречистой Троице!
Ивана – князя Хованского – избили батогами
И, как Исаию, огнем сожгли.
Двоих родных сынов – Ивана и Прокофья —
Повесить приказали;
Они ж не догадались
Венцов победных ухватить,
Сплошали – повинились.
Так вместе с матерью их в землю закопали:
Вот вам – без смерти смерть.
У Лазаря священника отсекли руку,
А она-то отсечена и лежа на земле
Сама сложила пальцы двуперстием.
Чудно сие:
Бездушная одушевленных обличает.
У схимника – у старца Епифания
Язык отрезали.
Ему ж Пречистая в уста вложила новый:
Бог – старый чудотворец —
Допустит пострадать и паки исцелит.
И прочих наших на Москве пекли и жарили.
Чудно! Огнем, кнутом да виселицей
Веру желают утвердить.
Которые учили так – не знаю,
А мой Христос не так велел учить.
Выпросил у Бога светлую Россию сатана —
Да очервленит ю
Кровью мученической.
Добро ты, Дьявол, выдумал —
И нам то любо:
Ради Христа страданьем пострадати.
(обратно)

15

Ради Христа страданьем пострадати
Мне не судил еще Господь:
Царица стояла за меня – от казни отпросила.
Так, братию казня, меня ж не тронув,
Сослали в Пустозерье
И в срубе там под землю закопали:
Как есть мертвец —
Живой похороненной.
И было на Страстной со мною чудо:
Распространился мой язык
И был зело велик,
И зубы тоже,
Потом стал весь широк —
По всей земле под небесем пространен,
А после небо, землю и тварей всех
Господь в меня вместил.
Не диво ли: в темницу заключен,
А мне Господь и небо и землю покорил?
Есмь мал и наг,
А более вселенной.
Есмь кал и грязь,
А сам горю, как солнце.
Э, милые, да если б Богу угодно было
Душу у каждого разоблачить от пепела,
Так вся земля растаяла б,
Что воск, в единую минуту.
Задумали добро:
Двенадцать лет
Закопанным в земле меня держали;
Думали – погасну,
А я молитвами да бденьями свечу
На весь крещеный мир.
От света земного заперли,
Да свет небесный замкнуть не догадались.
Двенадцать лет не видел я ни солнца,
Ни неба синего, ни снега, ни деревьев, —
А вывели казнить —
Смотрю, дивлюсь:
Черно и пепельно, сине, красно и бело,
И красоты той
Ум человеческий вместить не может!
Построен сруб – соломою накладен:
Корабль мой огненный —
На родину мне ехать.
Как стал ногой —
Почуял: вот отчалю!
И ждать не стал —
Сам подпалил свечой.
Святая Троица! Христос мой миленькой!
Обратно к Вам в Иерусалим небесный!
Родясь – погас,
Да снова разгорелся!
19 мая 1918

Коктебель

(обратно) (обратно)

V. Личины

Красногвардеец (1917)

Скакать на красном параде
С кокардой на голове
В расплавленном Петрограде,
В революционной Москве.
В бреду и в хмельном азарте
Отдаться лихой игре,
Стоять за Родзянку в марте,
За большевиков в октябре.
Толпиться по коридорам
Таврического дворца,
Не видя буржуйным спорам
Ни выхода, ни конца.
Оборотиться к собранью,
Рукою поправить ус,
Хлестнуть площадною бранью,
На ухо заломив картуз.
И, показавшись толковым, —
Ввиду особых заслуг
Быть посланным с Муравьевым
Для пропаганды на юг.
Идти запущенным садом.
Щупать замок штыком.
Высаживать дверь прикладом.
Толпою врываться в дом.
У бочек выломав днища,
В подвал выпускать вино,
Потом подпалить горище
Да выбить плечом окно.
В Раздельной, под Красным Рогом
Громить поместья и прочь
В степях по грязным дорогам
Скакать в осеннюю ночь.
Забравши весь хлеб, о «свободах»
Размазывать мужикам.
Искать лошадей в комодах
Да пушек по коробкам.
Палить из пулеметов:
Кто? С кем? Да не всё ль равно?
Петлюра, Григорьев, Котов,
Таранов или Махно...
Слоняться буйной оравой.
Стать всем своим невтерпеж.
И умереть под канавой
Расстрелянным за грабеж.
16 июня 1919

Коктебель

(обратно)

Матрос (1918)

Широколиц, скуласт, угрюм,
Голос осиплый, тяжкодум,
В кармане – браунинг и напилок,
Взгляд мутный, злой, как у дворняг,
Фуражка с лентою «Варяг»,
Сдвинутая на затылок.
Татуированный дракон
Под синей форменной рубашкой,
Браслеты, в перстне кабошон,
И красный бант с алмазной пряжкой.
При Керенском, как прочий флот,
Он был правительству оплот,
И Баткин был его оратор,
Его герой – Колчак. Когда ж
Весь черноморский экипаж
Сорвал приезжий агитатор,
Он стал большевиком, и сам
На мушку брал да ставил к стенке,
Топил, устраивал застенки,
Ходил к кавказским берегам
С «Пронзительным» и с «Фидониси»,
Ругал царя, грозил Алисе;
Входя на миноноске в порт,
Кидал небрежно через борт:
«Ну как? Буржуи ваши живы?»
Устроить был всегда непрочь
Варфоломеевскую ночь,
Громил дома, ища поживы,
Грабил награбленное, пил,
Швыряя керенки без счета,
И вместе с Саблиным топил
Последние остатки флота.
Так целый год прошел в бреду.
Теперь, вернувшись в Севастополь,
Он носит красную звезду
И, глядя вдаль на пыльный тополь,
На Инкерманский известняк,
На мертвый флот, на красный флаг,
На илистые водоросли
Судов, лежащих на боку,
Угрюмо цедит земляку:
«Возьмем Париж... весь мир... а после
Передадимся Колчаку».
14 июня 1919

Коктебель

(обратно)

Большевик (1918)

Памяти Барсова

Зверь зверем. С крученкой во рту.
За поясом два пистолета.
Был председателем «Совета»,
А раньше грузчиком в порту.
Когда матросы предлагали
Устроить к завтрашнему дню
Буржуев общую резню
И в город пушки направляли, —
Всем обращавшимся к нему
Он заявлял спокойно волю:
– «Буржуй здесь мой, и никому
Чужим их резать не позволю».
Гроза прошла на этот раз:
В нем было чувство человечье —
Как стадо он буржуев пас:
Хранил, но стриг руно овечье.
Когда же вражеская рать
Сдавила юг в германских кольцах,
Он убежал. Потом опять
Вернулся в Крым при добровольцах.
Был арестован. Целый год
Сидел в тюрьме без обвиненья
И наскоро «внесен в расход»
За два часа до отступленья.
25 августа 1919

Коктебель

(обратно)

Феодосия (1918)

Сей древний град – богоспасаем
(Ему же имя «Богом дан») —
В те дни был социальным раем.
Из дальних черноморских стран
Солдаты навезли товару
И бойко продавали тут
Орехи – сто рублей за пуд,
Турчанок – пятьдесят за пару —
На том же рынке, где рабов
Славянских продавал татарин.
Наш мир культурой не состарен,
И торг рабами вечно нов.
Хмельные от лихой свободы
В те дни спасались здесь народы:
Затравленные пароходы
Врывались в порт, тушили свет,
Толкались в пристань, швартовались,
Спускали сходни, разгружались
И шли захватывать «Совет».
Мелькали бурки и халаты,
И пулеметы и штыки,
Румынские большевики
И трапезундские солдаты,
«Семерки», «Тройки», «Румчерод»,
И «Центрослух», и «Центрофлот»,
Толпы одесских анархистов,
И анархистов-коммунистов,
И анархистов-террористов:
Специалистов из громил.
В те дни понятья так смешались,
Что Господа буржуй молил,
Чтобы у власти продержались
Остатки большевицких сил.
В те дни пришел сюда посольством
Турецкий крейсер, и Совет
С широким русским хлебосольством
Дал политический банкет.
Сменял оратора оратор.
Красноречивый агитатор
Приветствовал, как брата брат,
Турецкий пролетариат,
И каждый с пафосом трибуна
Свой тост эффектно заключал:
– «Итак: да здравствует Коммуна
И Третий Интернационал!»
Оратор клал на стол окурок...
Тогда вставал почтенный турок —
В мундире, в феске, в орденах —
И отвечал в таких словах:
– «Я вижу...слышу...помнить стану...
И обо всем, что видел, – сам
С отменным чувством передам
Его Величеству – Султану».
24 августа 1919

Коктебель

(обратно)

Буржуй (1919)

Буржуя не было, но в нем была потребность:
Для революции необходим капиталист,
Чтоб одолеть его во имя пролетариата.
Его слепили наскоро: из лавочников, из купцов,
Помещиков, кадет и акушерок.
Его смешали с кровью офицеров,
Прожгли, сплавили в застенках Чрезвычаек,
Гражданская война дохнула в его уста...
Тогда он сам поверил в свое существованье
И начал быть.
Но бытие его сомнительно и призрачно,
Душа же негативна.
Из человечьих чувств ему доступны три:
Страх, жадность, ненависть.
Он воплощался на бегу
Меж Киевом, Одессой и Ростовом.
Сюда бежал он под защиту добровольцев,
Чья армия возникла лишь затем,
Чтоб защищать его.
Он ускользнул от всех ее наборов —
Зато стал сам героем, как они.
Из всех военных качеств он усвоил
Себе одно: спасаться от врагов.
И сделался жесток и беспощаден.
Он не может без гнева видеть
Предателей, что не бежали за границу
И, чтоб спасти какие-то лоскутья
Погибшей родины,
Пошли к большевикам на службу:
«Тем хуже, что они предотвращали
Убийства и спасали ценности культуры:
Они им помешали себя ославить до конца,
И жаль, что их самих еще не расстреляли».
Так мыслит каждый сознательный буржуй.
А те из них, что любят русское искусство,
Прибавляют, что, взяв Москву, они повесят сами
Максима Горького
И расстреляют Блока.
17 августа 1919

Коктебель

(обратно)

Спекулянт (1919)

Кишмя кишеть в кафе у Робина,
Шнырять в Ростове, шмыгать по Одессе,
Кипеть на всех путях, вползать сквозь все затворы,
Менять все облики,
Все масти, все оттенки,
Быть торговцем, попом и офицером,
То русским, то германцем, то евреем,
При всех режимах быть неистребимым,
Всепроникающим, всеядным, вездесущим,
Жонглировать то совестью, то ситцем,
То спичками, то родиной, то мылом,
Творить известья, зажигать пожары,
Бунты и паники; одним прикосновеньем
Удорожать в четыре, в сорок, во сто,
Пускать под небо цены, как ракеты,
Сделать в три дня неуловимым,
Неосязаемым тучнейший урожай,
Владеть всей властью магии:
Играть на бирже
Землей и воздухом, водою и огнем;
Осуществить мечту о превращеньи
Веществ, страстей, программ, событий, слухов
В золото, а золото – в бумажки,
И замести страну их пестрою метелью,
Рождать из тучи град золотых монет,
Россию превратить в быка,
Везущего Европу по Босфору,
Осуществить воочью
Все россказни былых метаморфоз,
Все таинства божественных мистерий,
Пресуществлять за трапезой вино и хлеб
Мильонами пудов и тысячами бочек —
В озера крови, в груды смрадной плоти,
В два года распродать империю,
Замызгать, заплевать, загадить, опозорить,
Кишеть, как червь, в ее разверстом теле,
И расползтись, оставив в поле кости
Сухие, мертвые, ошмыганные ветром.
16 августа 1919

Коктебель

(обратно) (обратно)

VI. Усобица

Гражданская война

Одни восстали из подполий,
Из ссылок, фабрик, рудников,
Отравленные темной волей
И горьким дымом городов.
Другие – из рядов военных,
Дворянских разоренных гнезд,
Где проводили на погост
Отцов и братьев убиенных.
В одних доселе не потух
Хмель незапамятных пожаров,
И жив степной, разгульный дух
И Разиных, и Кудеяров.
В других – лишенных всех корней —
Тлетворный дух столицы Невской:
Толстой и Чехов, Достоевский —
Надрыв и смута наших дней.
Одни возносят на плакатах
Свой бред о буржуазном зле,
О светлых пролетариатах,
Мещанском рае на земле...
В других весь цвет, вся гниль империй,
Всё золото, весь тлен идей,
Блеск всех великих фетишей
И всех научных суеверий.
Одни идут освобождать
Москву и вновь сковать Россию,
Другие, разнуздав стихию,
Хотят весь мир пересоздать.
В тех и в других война вдохнула
Гнев, жадность, мрачный хмель разгула,
А вслед героям и вождям
Крадется хищник стаей жадной,
Чтоб мощь России неоглядной
Pазмыкать и продать врагам:
Cгноить ее пшеницы груды,
Ее бесчестить небеса,
Пожрать богатства, сжечь леса
И высосать моря и руды.
И не смолкает грохот битв
По всем просторам южной степи
Средь золотых великолепий
Конями вытоптанных жнитв.
И там и здесь между рядами
Звучит один и тот же глас:
«Кто не за нас – тот против нас.
Нет безразличных: правда с нами».
А я стою один меж них
В ревущем пламени и дыме
И всеми силами своими
Молюсь за тех и за других.
21 ноября 1919

Коктебель

(обратно)

Плаванье (Одесса—Ак-Мечеть. 10-15 мая)

Поcв. Т. Цемах

Мы пятый день плывем, не опуская
Поднятых парусов,
Ночуя в устьях рек, в лиманах, в лукоморьях,
Где полная луна цветет по вечерам.
Днем ветер гонит нас вдоль плоских,
Пустынных отмелей, кипящих белой пеной.
С кормы возвышенной, держась за руль резной,
Я вижу,
Как пляшет палуба,
Как влажною парчою
Сверкают груды вод, а дальше
Сквозь переплет снастей – пустынный окоем.
Плеск срезанной волны,
Тугие скрипы мачты,
Журчанье под кормой
И неподвижный парус...
А сзади – город,
Весь в красном исступленьи
Расплесканных знамен,
Весь воспаленный гневами и страхом,
Ознобом слухов, дрожью ожиданий,
Томимый голодом, поветриями, кровью,
Где поздняя весна скользит украдкой
В прозрачном кружеве акаций и цветов.
А здесь безветрие, безмолвие, бездонность...
И небо и вода – две створы
Одной жемчужницы.
В лучистых паутинах застыло солнце.
Корабль повис в пространствах облачных,
В сиянии притупленном и дымном.
Вон виден берег твоей земли —
Иссушенной, полынной, каменистой,
Усталой быть распутьем народов и племен.
Тебя свидетелем безумий их поставлю
И проведу тропою лезвийной
Сквозь пламена войны
Братоубийственной, напрасной, безысходной,
Чтоб ты пронес в себе великое молчанье
Закатного, мерцающего моря.
12 июня 1919

Коктебель

(обратно)

Бегство

Поcв. матросам М., В., Б.

Кто верит в жизнь, тот верит чуду
И счастье сам в себе несет...
Товарищи, я не забуду
Наш черноморский переход!
Одесский порт, баркасы, боты,
Фелюк пузатые борта,
Снастей живая теснота:
Канаты, мачты, стеньги, шкоты...
Раскраску пестрых их боков,
Линялых, выеденных солью
И солнцем выжженных тонов,
Привыкших к водному раздолью.
Якорь, опертый на бизань, —
Бурый, с клешнями, как у раков,
Покинутая Березань,
Полуразрушенный Очаков.
Уж видно Тендрову косу
И скрылись черни рощ Кинбурна...
Крепчает ветер, дышит бурно
И треплет кливер на носу.
То было в дни, когда над морем
Господствовал французский флот
И к Крыму из Одессы ход
Для мореходов был затворен.
К нам миноносец подбегал,
Опрашивал, смотрел бумагу...
Я – буржуа изображал,
А вы – рыбацкую ватагу.
Когда нас быстрый пулемет
Хлестнул в заливе Ак-Мечети,
Как помню я минуты эти
И вашей ругани полет!
Потом поместья Воронцовых
И ночью резвый бег коней
Среди гниющих Сивашей,
В снегах равнин солончаковых.
Мел белых хижин под луной,
Над дальним морем блеск волшебный,
Степных угодий запах хлебный —
Коровий, влажный и парной.
И русые при первом свете
Поля... И на краю полей
Евпаторийские мечети
И мачты пленных кораблей.
17 июня 1919

Коктебель

(обратно)

Северовосток (1920)

«Да будет Благословен приход твой,

Бич Бога,которому я служу,

и не мне останавливать тебя».

Слова св. Лу, архиепископа Турского, обращенные к Атилле
Расплясались, разгулялись бесы
По России вдоль и поперек.
Рвет и крутит снежные завесы
Выстуженный северовосток.
Ветер обнаженных плоскогорий,
Ветер тундр, полесий и поморий,
Черный ветер ледяных равнин,
Ветер смут, побоищ и погромов,
Медных зорь, багровых окоемов,
Красных туч и пламенных годин.
Этот ветер был нам верным другом
На распутьях всех лихих дорог:
Сотни лет мы шли навстречу вьюгам
С юга вдаль – на северо-восток.
Войте, вейте, снежные стихии,
Заметая древние гроба:
В этом ветре вся судьба России —
Страшная безумная судьба.
В этом ветре гнет веков свинцовых:
Русь Малют, Иванов, Годуновых,
Хищников, опричников, стрельцов,
Свежевателей живого мяса,
Чертогона, вихря, свистопляса:
Быль царей и явь большевиков.
Что менялось? Знаки и возглавья.
Тот же ураган на всех путях:
В комиссарах – дурь самодержавья,
Взрывы революции в царях.
Вздеть на виску, выбить из подклетья,
И швырнуть вперед через столетья
Вопреки законам естества —
Тот же хмель и та же трын-трава.
Ныне ль, даве ль – всё одно и то же:
Волчьи морды, машкеры и рожи,
Спертый дух и одичалый мозг,
Сыск и кухня Тайных Канцелярий,
Пьяный гик осатанелых тварей,
Жгучий свист шпицрутенов и розг,
Дикий сон военных поселений,
Фаланстер, парадов и равнений,
Павлов, Аракчеевых, Петров,
Жутких Гатчин, страшных Петербургов,
Замыслы неистовых хирургов
И размах заплечных мастеров.
Сотни лет тупых и зверских пыток,
И еще не весь развернут свиток
И не замкнут список палачей,
Бред Разведок, ужас Чрезвычаек —
Ни Москва, ни Астрахань, ни Яик
Не видали времени горчей.
Бей в лицо и режь нам грудь ножами,
Жги войной, усобьем, мятежами —
Сотни лет навстречу всем ветрам
Мы идем по ледяным пустыням —
Не дойдем и в снежной вьюге сгинем
Иль найдем поруганный наш храм, —
Нам ли весить замысел Господний?
Всё поймем, всё вынесем, любя, —
Жгучий ветр полярной преисподней,
Божий Бич! приветствую тебя.
31 июля 1920

Коктебель

(обратно)

Бойня (Феодосия, декабрь 1920)

Отчего, встречаясь, бледнеют люди
И не смеют друг другу глядеть в глаза?
Отчего у девушек в белых повязках
Восковые лица и круги у глаз?
Отчего под вечер пустеет город?
Для кого солдаты оцепляют путь?
Зачем с таким лязгом распахивают ворота?
Сегодня сколько? полтораста? сто?
Куда их гонят вдоль черных улиц,
Ослепших окон, глухих дверей?
Как рвет и крутит восточный ветер,
И жжет, и режет, и бьет плетьми!
Отчего за Чумной, по дороге к свалкам
Брошен скомканный кружевной платок?
Зачем уронен клочок бумаги?
Перчатка, нательный крестик, чулок?
Чье имя написано карандашом на камне?
Что нацарапано гвоздем на стене?
Чей голос грубо оборвал команду?
Почему так сразу стихли шаги?
Что хлестнуло во мраке так резко и четко?
Что делали торопливо и молча потом?
Зачем, уходя, затянули песню?
Кто стонал так долго, а после стих?
Чье ухо вслушивалось в шорохи ночи?
Кто бежал, оставляя кровавый след?
Кто стучался и бился в ворота и ставни?
Раскрылась ли чья-нибудь дверь перед ним?
Отчего пред рассветом к исходу ночи
Причитает ветер за Карантином:
– «Носят ведрами спелые грозды,
Валят ягоды в глубокий ров.
Ax, не грозды носят – юношей гонят
К черному точилу, давят вино,
Пулеметом дробят их кости и кольем
Протыкают яму до самого дна.
Уж до края полно давило кровью,
Зачервленели терновник и полынь кругом.
Прохватит морозом свежие грозды,
Зажелтеет плоть, заиндевеют волоса».
Кто у часовни Ильи-Пророка
На рассвете плачет, закрывая лицо?
Кого отгоняют прикладами солдаты:
– «Не реви – собакам собачья смерть!»
А она не уходит, а всё плачет и плачет
И отвечает солдату, глядя в глаза:
– «Разве я плачу о тех, кто умер?
Плачу о тех, кому долго жить...»
18 июня 1921

Коктебель

(обратно)

Террор

Собирались на работу ночью. Читали
Донесенья, справки, дела.
Торопливо подписывали приговоры.
Зевали. Пили вино.
С утра раздавали солдатам водку.
Вечером при свече
Выкликали по спискам мужчин, женщин.
Сгоняли на темный двор.
Снимали с них обувь, белье, платье.
Связывали в тюки.
Грузили на подводу. Увозили.
Делили кольца, часы.
Ночью гнали разутых, голых
По оледенелым камням,
Под северо-восточным ветром
За город в пустыри.
Загоняли прикладами на край обрыва.
Освещали ручным фонарем.
Полминуты работали пулеметы.
Доканчивали штыком.
Еще недобитых валили в яму.
Торопливо засыпали землей.
А потом с широкою русскою песней
Возвращались в город домой.
А к рассвету пробирались к тем же оврагам
Жены, матери, псы.
Разрывали землю. Грызлись за кости.
Целовали милую плоть.
26 апреля 1921

Симферополь

(обратно)

Красная Пасха

Зимою вдоль дорог валялись трупы
Людей и лошадей. И стаи псов
Въедались им в живот и рвали мясо.
Восточный ветер выл в разбитых окнах.
А по ночам стучали пулеметы,
Свистя, как бич, по мясу обнаженных
Мужских и женских тел.
Весна пришла
Зловещая, голодная, больная.
Глядело солнце в мир незрячим оком.
Из сжатых чресл рождались недоноски
Безрукие, безглазые... Не грязь,
А сукровица поползла по скатам.
Под талым снегом обнажались кости.
Подснежники мерцали точно свечи.
Фиалки пахли гнилью. Ландыш – тленьем.
Стволы дерев, обглоданных конями
Голодными, торчали непристойно,
Как ноги трупов. Листья и трава
Казались красными. А зелень злаков
Была опалена огнем и гноем.
Лицо природы искажалось гневом
И ужасом.
А души вырванных
Насильственно из жизни вились в ветре,
Носились по дорогам в пыльных вихрях,
Безумили живых могильным хмелем
Неизжитых страстей, неутоленной жизни,
Плодили мщенье, панику, заразу...
Зима в тот год была Страстной неделей,
И красный май сплелся с кровавой Пасхой,
Но в ту весну Христос не воскресал.
21 апреля 1921

Симферополь

(обратно)

Терминология

«Брали на мушку», «ставили к стенке»,
«Списывали в расход» —
Так изменялись из года в год
Речи и быта оттенки.
«Хлопнуть», «угробить», «отправить на шлёпку»,
«К Духонину в штаб», «разменять» —
Проще и хлеще нельзя передать
Нашу кровавую трепку.
Правду выпытывали из-под ногтей,
В шею вставляли фугасы,
«Шили погоны», «кроили лампасы»,
«Делали однорогих чертей».
Сколько понадобилось лжи
В эти проклятые годы,
Чтоб разъярить и поднять на ножи
Армии, классы, народы.
Всем нам стоять на последней черте,
Всем нам валяться на вшивой подстилке,
Всем быть распластанным с пулей в затылке
И со штыком в животе.
29 апреля 1921

Симферополь

(обратно)

Голод

Хлеб от земли, а голод от людей:
Засеяли расстрелянными – всходы
Могильными крестами проросли:
Земля иных побегов не взрастила.
Снедь прятали, скупали, отымали,
Налоги брали хлебом, отбирали
Домашний скот, посевное зерно:
Крестьяне сеять выезжали ночью.
Голодные и поползни червями
По осени вдоль улиц поползли.
Толпа на хлеб палилась по базарам.
Вора валили на землю и били
Ногами по лицу. А он краюху,
В грязь пряча голову, старался заглотнуть.
Как в воробьев, стреляли по мальчишкам,
Сбиравшим просыпь зерен на путях,
И угличские отроки валялись
С орешками в окоченелой горстке.
Землю тошнило трупами, – лежали
На улицах, смердели у мертвецких,
В разверстых ямах гнили на кладбищах.
В оврагах и по свалкам костяки
С обрезанною мякотью валялись.
Глодали псы оторванные руки
И головы. На рынке торговали
Дешевым студнем, тошной колбасой.
Баранина была в продаже – триста,
А человечина – по сорока.
Душа была давно дешевле мяса.
И матери, зарезавши детей,
Засаливали впрок. «Сама родила —
Сама и съем. Еще других рожу»...
Голодные любились и рожали
Багровые орущие куски
Бессмысленного мяса: без суставов,
Без пола и без глаз. Из смрада – язвы,
Из ужаса поветрия рождались.
Но бред больных был менее безумен,
Чем обыденщина постелей и котлов.
Когда ж сквозь зимний сумрак закурилась
Над человечьим гноищем весна
И пламя побежало язычками
Вширь по полям и ввысь по голым прутьям, —
Благоуханье показалось оскорбленьем,
Луч солнца – издевательством, цветы – кощунством.
13 января 1923

Коктебель

(обратно)

На дне Преисподней

Памяти А. Блока и Н. Гумилева

С каждым днем всё диче и всё глуше
Мертвенная цепенеет ночь.
Смрадный ветр, как свечи, жизни тушит:
Ни позвать, ни крикнуть, ни помочь.
Темен жребий русского поэта:
Неисповедимый рок ведет
Пушкина под дуло пистолета,
Достоевского на эшафот.
Может быть, такой же жребий выну,
Горькая детоубийца – Русь!
И на дне твоих подвалов сгину,
Иль в кровавой луже поскользнусь,
Но твоей Голгофы не покину,
От твоих могил не отрекусь.
Доконает голод или злоба,
Но судьбы не изберу иной:
Умирать, так умирать с тобой,
И с тобой, как Лазарь, встать из гроба!
12 января 1922

Коктебель

(обратно)

Готовность

Посв. С. Дурылину

Я не сам ли выбрал час рожденья,
Век и царство, область и народ,
Чтоб пройти сквозь муки и крещенье
Совести, огня и вод?
Апокалиптическому Зверю
Вверженный в зияющую пасть,
Павший глубже, чем возможно пасть,
В скрежете и в смраде – верю!
Верю в правоту верховных сил,
Расковавших древние стихии,
И из недр обугленной России
Говорю: «Ты прав, что так судил!
Надо до алмазного закала
Прокалить всю толщу бытия.
Если ж дров в плавильной печи мало:
Господи! Вот плоть моя».
24 октября 1921

Феодосия

(обратно)

Потомкам (Во время террора)

Кто передаст потомкам нашу повесть?
Ни записи, ни мысли, ни слова
К ним не дойдут: все знаки слижет пламя
И выест кровь слепые письмена.
Но, может быть, благоговейно память
Случайный стих изустно сохранит.
Никто из вас не ведал то, что мы
Изжили до конца, вкусили полной мерой:
Свидетели великого распада,
Мы видели безумья целых рас,
Крушенья царств, косматые светила,
Прообразы Последнего Суда:
Мы пережили Илиады войн
И Апокалипсисы революций.
Мы вышли в путь в закатной славе века,
В последний час всемирной тишины,
Когда слова о зверствах и о войнах
Казались всем неповторимой сказкой.
Но мрак и брань, и мор, и трус, и глад
Застигли нас посереди дороги:
Разверзлись хляби душ и недра жизни,
И нас слизнул ночной водоворот.
Стал человек – один другому – дьявол;
Кровь – спайкой душ; борьба за жизнь – законом;
И долгом – месть.
Но мы не покорились:
Ослушники законов естества —
В себе самих укрыли наше солнце,
На дне темниц мы выносили силу
Неодолимую любви, и в пытках
Мы выучились верить и молиться
За палачей, мы поняли, что каждый
Есть пленный ангел в дьявольской личине,
В огне застенков выплавили радость
О преосуществленьи человека,
И никогда не грезили прекрасней
И пламенней его последних судеб.
Далекие потомки наши, знайте,
Что если вы живете во вселенной,
Где каждая частица вещества
С другою слита жертвенной любовью
И человечеством преодолен
Закон необходимости и смерти,
То в этом мире есть и наша доля!
21 мая 1921

Симферополь

(обратно) (обратно)

VII. Возношения

Посев

Как земледел над грудой веских зерен,
Отобранных к осеннему посеву,
Склоняется, обеими руками
Зачерпывая их, и весит в горсти,
Чуя
Их дух, их теплоту и волю к жизни,
И крестит их, —
так я, склонясь над Русью,
Крещу ее – от лба до поясницы,
От правого до левого плеча:
И, наклонясь, коленопреклоненно
Целую средоточье всех путей —
Москву.
Земля готова к озимому посеву,
И вдоль, и поперек глубоким плугом
Она разодрана, вся пахоть дважды, трижды
Железом перевернута,
Напитана рудой – живой, горючей, темной,
Полита молоньей, скорожена громами,
Пшеница ядрена под Божьими цепами,
Зернь переполнена тяжелой, дремной жизнью,
И семя светится голубоватым, тонким,
Струистым пламенем...
Да будет горсть полна,
Рука щедра в размахе
И крепок сеятель!
Благослови посев свой, Иисусе!
11 ноября 1919

Коктебель

(обратно)

Заклинание (От усобиц)

Из крови, пролитой в боях,
Из праха обращенных в прах,
Из мук казненных поколений,
Из душ, крестившихся в крови,
Из ненавидящей любви,
Из преступлений, исступлений —
Возникнет праведная Русь.
Я за нее за всю молюсь
И верю замыслам предвечным:
Ее куют ударом мечным,
Она мостится на костях,
Она святится в ярых битвах,
На жгучих строится мощах,
В безумных плавится молитвах.
19 июня 1920

Коктебель

(обратно)

Молитва о городе (Феодосия – весной 1918 г.)

С. А. Толузакову

И скуден, и неукрашен
Мой древний град
В венце генуэзских башен,
В тени аркад;
Среди иссякших фонтанов,
Хранящих герб
То дожей, то крымских ханов —
Звезду и серп;
Под сенью тощих акаций
И тополей,
Средь пыльных галлюцинаций
Седых камней,
В стенах церквей и мечетей
Давно храня
Глухой перегар столетий
И вкус огня;
А в складках холмов охряных —
Великий сон:
Могильники безымянных
Степных племен;
А дальше – зыбь горизонта
И пенный вал
Негостеприимного Понта
У желтых скал.
Войны, мятежей, свободы
Дул ураган;
В сраженьях гибли народы
Далеких стран;
Шатался и пал великий
Имперский столп;
Росли, приближаясь, клики
Взметенных толп;
Суда бороздили воды,
И борт о борт
Заржавленные пароходы
Врывались в порт;
На берег сбегали люди,
Был слышен треск
Винтовок и гул орудий,
И крик, и плеск,
Выламывали ворота,
Вели сквозь строй,
Расстреливали кого-то
Перед зарей.
Блуждая по перекресткам,
Я жил и гас
В безумьи и в блеске жестком
Враждебных глаз;
Их горечь, их злость, их муку,
Их гнев, их страсть,
И каждый курок, и руку
Хотел заклясть.
Мой город, залитый кровью
Внезапных битв,
Покрыть своею любовью,
Кольцом молитв,
Собрать тоску и огонь их
И вознести
На распростертых ладонях:
Пойми... прости!
2 июня 1918

Коктебель

(обратно)

Видение Иезекииля

Бог наш есть огнь поядающий. Твари
Явлен был свет на реке на Ховаре.
В буре клубящейся двигался он —
Облак, несомый верховными силами —
Четверорукими, шестерокрылыми,
С бычьими, птичьими и человечьими,
Львиными ликами с разных сторон.
Видом они точно угли горящие,
Ноги прямые и медью блестящие,
Лики, как свет раскаленных лампад,
И вопиющие, и говорящие,
И воззывающе к Господу: «Свят!
Свят! Вседержитель!» А около разные,
Цветом похожи на камень топаз,
Вихри и диски, колеса алмазные,
Дымные ободы, полные глаз.
А над животными – легкими сводами —
Крылья, простертые в высоту,
Схожие шумом с гудящими водами,
Переполняющими пустоту.
Выше же вышних, над сводом всемирным,
Тонким и синим повитым огнем,
В радужной славе, на троне сапфирном,
Огненный облик, гремящий, как гром.
Был я покрыт налетевшей грозою,
Бурею крыльев и вихрем колес.
Ветр меня поднял с земли и вознес...
Был ко мне голос:
«Иди предо Мною —
В землю Мою, возвестить ей позор!
Перед лицом Моим – ветер пустыни,
А по стопам Моим – язва и мор!
Буду судиться с тобою Я ныне.
Мать родила тебя ночью в полях,
Пуп не обрезала и не омыла,
И не осолила и не повила,
Бросила дочь на попрание в прах...
Я ж тебе молвил: живи во кровях!
Выросла смуглой и стройной, как колос,
Грудь поднялась, закурчавился волос,
И округлился, как чаша, живот...
Время любви твоей было... И вот
В полдень лежала ты в поле нагая,
И проходил и увидел тебя Я,
Край моих риз над тобою простер,
Обнял, омыл твою кровь, и с тех пор
Я сочетался с рабою Моею.
Дал тебе плат, кисею на лицо,
Перстни для рук, ожерелье на шею,
На уши серьги, в ноздри кольцо,
Пояс, запястья, венец драгоценный
И покрывала из тканей сквозных...
Стала краса твоя совершенной
В великолепных уборах Моих.
Хлебом пшеничным, елеем и медом
Я ль не вскормил тебя щедрой рукой?
Дальним известна ты стала народам
Необычайною красотой.
Но, упоенная славой и властью,
Стала мечтать о красивых мужах
И распалялась нечистою страстью
К изображениям на стенах.
Между соседей рождая усобья,
Стала распутной – ловка и хитра,
Ты сотворяла мужские подобья —
Знаки из золота и серебра.
Строила вышки, скликала прохожих
И блудодеяла с ними на ложах,
На перекрестках путей и дорог,
Ноги раскидывала перед ними,
Каждый, придя, оголить тебя мог
И насладиться сосцами твоими.
Буду судиться с тобой до конца:
Гнев изолью, истощу свою ярость,
Семя сотру, прокляну твою старость,
От Моего не укрыться лица!
Всех созову, что блудили с тобою,
Платье сорву и оставлю нагою,
И обнажу перед всеми твой срам,
Темя обрею; связавши ремнями,
В руки любовников прежних предам,
Пусть тебя бьют, побивают камнями,
Хлещут бичами нечистую плоть,
Станешь бесплодной и стоптанной нивой...
Ибо любима любовью ревнивой —
Так говорю тебе Я – твой Господь!»
21 января 1918

Коктебель

(обратно)

Иуда-Апостол

И когда приблизился праздник Пасхи,
В первый день опресноков в час вечерний
Он возлег за трапезу – с ним двенадцать
В горнице чистой.
Хлеб, преломивши, роздал:
«Это тело Мое, сегодня в жертву приносимое.
Так творите».
А когда окончили ужин,
Поднял Он чашу.
«Это кровь Моя, за вас проливаемая.
И рука прольющего между вами».
Спор возник между учениками:
Кто из них больший?
Он же говорит им:
«В этом мире цари первенствуют:
Вы же не так – кто больший, будет как меньший.
Завещаю вам Свое царство.
Сядете судить на двенадцать тронов,
Но одним из вас Я буду предан.
Так предназначено, но предателю горе!»
И в смущеньи ученики шептали: «Не я ли?»
Он же, в соль обмакнув кусок хлеба,
Подал Иуде
И сказал: «Что делаешь – делай».
Тот же, съев кусок, тотчас же вышел:
Дух земли – Сатана – вошел в Иуду —
Вещий и скорбный.
Все двенадцать вина и хлеба вкусили,
Причастившись плоти и крови Христовой,
А один из них земле причастился
Солью и хлебом.
И никто из одиннадцати не понял,
Что сказал Иисус,
Какой Он подвиг возложил на Иуду
Горьким причастием.
Так размышлял однажды некий священник
Ночью в древнем соборе Парижской Богоматери
И воскликнул:
«Боже, верю глубоко,
Что Иуда – Твой самый старший и верный
Ученик, что он на себя принял
Бремя всех грехов и позора мира,
Что, когда Ты вернешься судить землю,
И померкнет солнце от Твоего гнева,
И сорвутся с неба в ужасе звезды,
Встанет он, как дымный уголь, из бездны,
Опаленный всею проказой мира,
И сядет рядом с Тобою!
Дай мне знак, что так будет!»
В то же мгновенье
Сухие и властные пальцы
Легли ему на уста. И в них узнал он
Руку Иуды.
11 ноября 1919

Коктебель

(обратно)

Святой Франциск

Ходит по полям босой монашек,
Созывает птиц, рукою машет,
И тростит ногами, точно пляшет,
И к плечу полено прижимает,
Палкой как на скрипочке играет,
Говорит, поет и причитает:
«Брат мой, Солнце! старшее из тварей,
Ты восходишь в славе и пожаре,
Ликом схоже с обликом Христовым,
Одеваешь землю пламенным покровом.
Брат мой, Месяц, и сестрички, звезды,
В небе Бог развесил вас, как грозды,
Братец ветер, ты гоняешь тучи,
Подметаешь небо, вольный и летучий.
Ты, водица, милая сестрица,
Сотворил тебя Господь прекрасной,
Чистой, ясной, драгоценной,
Работящей и смиренной.
Брат огонь, ты освещаешь ночи,
Ты прекрасен, весел, яр и красен.
Матушка земля, ты нас питаешь
И для нас цветами расцветаешь.
Брат мой тело, ты меня одело,
Научило боли и смиренью, и терпенью,
А чтоб души наши не угасли,
Бог тебя болезнями украсил.
Смерть земная – всем сестра старшая,
Ты ко всем добра, и все смиренно
Чрез тебя проходят, будь благословенна!»
Вереницами к нему слетались птицы,
Стаями летали над кустами,
Легкокрылым кругом окружали,
Он же говорил им:
«Пташки-птички, милые сестрички,
И для вас Христос сходил на землю.
Оком множеств ваших не объемлю.
Вы в полях не сеете, не жнете,
Лишь клюете зерна да поете;
Бог вам крылья дал да вольный воздух,
Перьями одел и научил вить гнезда,
Вас в ковчеге приютил попарно:
Божьи птички, будьте благодарны!
Неустанно Господа хвалите,
Щебечите, пойте и свистите!»
Приходили, прибегали, приползали
Чрез кусты, каменья и ограды
Звери кроткие и лютые и гады.
И, крестя их, говорил он волку:
«Брат мой волк, и въявь, и втихомолку
Убивал ты Божия творенья
Без Его на это разрешенья.
На тебя все ропщут, негодуя:
Помирить тебя с людьми хочу я.
Делать зло тебя толкает голод.
Дай мне клятву от убийства воздержаться,
И тогда дела твои простятся.
Люди все твои злодейства позабудут,
Псы тебя преследовать не будут,
И, как странникам, юродивым и нищим,
Каждый даст тебе и хлеб, и пищу.
Братья-звери, будьте крепки в вере:
Царь Небесный твари бессловесной
В пастухи дал голод, страх и холод,
Научил смиренью, мукам и терпенью».
И монашка звери окружали,
Перед ним колени преклоняли,
Ноги прободенные ему лизали.
И синели благостные дали,
По садам деревья расцветали,
Вишеньем дороги устилали,
На лугах цветы благоухали,
Агнец с волком рядышком лежали,
Птицы пели и ключи журчали,
Господа хвалою прославляли.
23 ноября 1919

Коктебель

(обратно)

Заклятье о русской земле

Встану я помолясь,
Пойду перекрестясь,
Из дверей в двери,
Из ворот в ворота —
Утренними тропами,
Огненными стопами,
Во чисто поле
На бел-горюч камень.
Стану я на восток лицом,
На запад хребтом,
Оглянусь на все четыре стороны:
На семь морей,
На три океана,
На семьдесят семь племен,
На тридцать три царства —
На всю землю Свято-Русскую.
Не слыхать людей,
Не видать церквей,
Ни белых монастырей, —
Лежит Русь —
Разоренная,
Кровавленная, опаленная
По всему полю —
Дикому – Великому —
Кости сухие – пустые,
Мертвые – желтые,
Саблей сечены,
Пулей мечены,
Коньми топтаны.
Ходит по полю железный Муж,
Бьет по костём
Железным жезлом:
«С четырех сторон,
С четырех ветров
Дохни, Дух!
Оживи кость!»
Не пламя гудит,
Не ветер шуршит,
Не рожь шелестит —
Кости шуршат,
Плоть шелестит,
Жизнь разгорается...
Как с костью кость сходится,
Как плотью кость одевается,
Как жилой плоть зашивается,
Как мышцей плоть собирается,
Так —
встань, Русь! подымись,
Оживи, соберись, срастись —
Царство к царству, племя к племени.
Кует кузнец золотой венец —
Обруч кованный:
Царство Русское
Собирать, сковать, заклепать
Крепко-накрепко,
Туго-натуго,
Чтоб оно – Царство Русское —
Не рассыпалось,
Не расплавилось,
Не расплескалось...
Чтобы мы его – Царство Русское —
В гульбе не разгуляли,
В плясне не расплясали,
В торгах не расторговали,
В словах не разговорили,
В хвастне не расхвастали.
Чтоб оно – Царство Русское —
Рдело-зорилось
Жизнью живых,
Смертью святых,
Муками мученных.
Будьте, слова мои, крепки и лепки,
Сольче соли,
Жгучей пламени...
Слова замкну,
А ключи в Море-Океан опущу.
23 июля (5 августа) 1919

Коктебель

(обратно) (обратно)

VIII Россия

1

С Руси тянуло выстуженным ветром.
Над Карадагом сбились груды туч.
На берег опрокидывались волны,
Нечастые и тяжкие. Во сне,
Как тяжело больной, вздыхало море,
Ворочаясь со стоном. Этой ночью
Со дна души вздувалось, нагрубало
Мучительно-бесформенное чувство —
Безмерное и смутное – Россия...
Как будто бы во мне самом легла
Бескрайняя и тусклая равнина,
Белесою лоснящаяся тьмой,
Остуженная жгучими ветрами.
В молчании вился морозный прах:
Ни выстрелов, ни зарев, ни пожаров;
Мерцали солью топи Сиваша,
Да камыши шуршали на Кубани,
Да стыл Кронштадт... Украина и Дон,
Урал, Сибирь и Польша – всё молчало.
Лишь горький снег могилы заметал...
Но было так неизъяснимо томно,
Что старая всей пережитой кровью,
Усталая от ужаса душа
Всё вынесла бы – только не молчанье.
(обратно)

2

Я нес в себе – багровый, как гнойник,
Горячечный и триумфальный город,
Построенный на трупах, на костях
«Всея Руси» – во мраке финских топей,
Со шпилями церквей и кораблей,
С застенками подводных казематов,
С водой стоячей, вправленной в гранит,
С дворцами цвета пламени и мяса,
С белесоватым мороком ночей,
С алтарным камнем финских чернобогов,
Растоптанным копытами коня,
И с озаренным лаврами и гневом
Безумным ликом медного Петра.
В болотной мгле клубились клочья марев:
Российских дел неизжитые сны...
Царь, пьяным делом, вздернувши на дыбу,
Допрашивает Стрешнева: «Скажи —
Твой сын я, али нет?». А Стрешнев с дыбы:
«А черт тя знает, чей ты... много нас
У матушки-царицы переспало...»
В конклаве всешутейшего собора
На медведях, на свиньях, на козлах,
Задрав полы духовных облачений,
Царь, в чине протодьякона, ведет
По Петербургу машкерную одурь.
В кунсткамере хранится голова,
Как монстра, заспиртованная в банке,
Красавицы Марии Гамильтон...
В застенке Трубецкого равелина
Пытает царь царевича – и кровь
Засеченного льет по кнутовищу...
Стрелец в Москве у плахи говорит:
«Посторонись-ка, царь, мое здесь место».
Народ уж знает свычаи царей
И свой удел в строительстве империй.
Кровавый пар столбом стоит над Русью,
Топор Петра российский ломит бор
И вдаль ведет проспекты страшных просек,
Покамест сам великий дровосек
Не валится, удушенный рукою —
Водянки? иль предательства? как знать...
Но вздутая таинственная маска
С лица усопшего хранит следы
Не то петли, а может быть, подушки.
Зажатое в державном кулаке
Зверье Петра кидается на волю:
Царица из солдатских портомой,
Волк – Меншиков, стервятник – Ягужинский,
Лиса – Толстой, куница – Остерман —
Клыками рвут российское наследство.
Петр написал коснеющей рукой:
«Отдайте всё...» Судьба же дописала:
«...распутным бабам с хахалями их».
Елисавета с хохотом, без гнева
Развязному курьеру говорит:
«Не лапай, дуралей, не про тебя-де
Печь топится». А печи в те поры
Топились часто, истово и жарко
У цесаревен и императриц.
Российский двор стирает все различья
Блудилища, дворца и кабака.
Царицы коронуются на царство
По похоти гвардейских жеребцов,
Пять женщин распухают телесами
На целый век в длину и ширину.
Россия задыхается под грудой
Распаренных грудей и животов.
Ее гноят в острогах и в походах,
По Ладогам да по Рогервикам,
Голландскому и прусскому манеру
Туземцев учат шкипер и капрал.
Голштинский лоск сержант наводит палкой,
Курляндский конюх тычет сапогом;
Тупейный мастер завивает души;
Народ цивилизуют под плетьми
И обучают грамоте в застенке...
А в Петербурге крепость и дворец
Меняются жильцами, и кибитка
Кого-то мчит в Березов и в Пелым.
(обратно)

3

Минует век, и мрачная фигура
Встает над Русью: форменный мундир,
Бескровные щетинистые губы,
Мясистый нос, солдатский узкий лоб,
И взгляд неизреченного бесстыдства
Пустых очей из-под припухших век.
У ног ее до самых бурых далей
Нагих равнин – казарменный фасад
И каланча: ни зверя, ни растенья...
Земля судилась и осуждена.
Все грешники записаны в солдаты.
Всяк холм понизился и стал как плац.
А надо всем солдатскою шинелью
Провис до крыш разбухший небосвод.
Таким он был написан кистью Доу —
Земли российской первый коммунист —
Граф Алексей Андреич Аракчеев.
Он вырос в смраде гатчинских казарм,
Его познал, вознес и всхолил Павел.
«Дружку любезному» вставлял клистир
Державный мистик тою же рукою,
Что иступила посох Кузьмича
И сокрушила силу Бонапарта.
Его посев взлелял Николай,
Десятки лет удавьими глазами
Медузивший засеченную Русь.
Раздерганный и полоумный Павел
Собою открывает целый ряд
Наряженных в мундиры автоматов,
Штампованных по прусским образцам
(Знак: «Made in Germany», клеймо: Романов).
Царь козыряет, делает развод,
Глаза пред фронтом пялит растопыркой
И пишет на полях: «Быть по сему».
А между тем от голода, от мора,
От поражений, как и от побед,
Россию прет и вширь, и ввысь – безмерно.
Ее сознание уходит в рост,
На мускулы, на поддержанье массы,
На крепкий тяж подпружных обручей.
Пять виселиц на Кронверкской куртине
Рифмуют на Семеновском плацу;
Волы в Тифлис волочат «Грибоеда»,
Отправленного на смерть в Тегеран;
Гроб Пушкина ссылают под конвоем
На розвальнях в опальный монастырь;
Над трупом Лермонтова царь: «Собаке —
Собачья смерть» – придворным говорит;
Промозглым утром бледный Достоевский
Горит свечой, всходя на эшафот...
И всё тесней, всё гуще этот список...
Закон самодержавия таков:
Чем царь добрей, тем больше льется крови.
А всех добрей был Николай Второй,
Зиявший непристойной пустотою
В сосредоточьи гения Петра.
Санкт-Петербург был скроен исполином,
Размах столицы был не по плечу
Тому, кто стер блистательное имя.
Как медиум, опорожнив сосуд
Своей души, притягивает нежить —
И пляшет стол, и щелкает стена, —
Так хлынула вся бестолочь России
В пустой сквозняк последнего царя:
Желвак От-Цу, Ходынка и Цусима,
Филипп, Папюс, Гапонов ход, Азеф...
Тень Александра Третьего из гроба
Заезжий вызывает некромант,
Царице примеряют от бесплодья
В Сарове чудотворные штаны.
Она, как немка, честно верит в мощи,
В юродивых и в преданный народ.
И вот со дна самой крестьянской гущи —
Из тех же недр, откуда Пугачев, —
Рыжебородый, с оморошным взглядом —
Идет Распутин в государев дом,
Чтоб честь двора, и церкви, и царицы
В грязь затоптать мужицким сапогом
И до низов ославить власть цареву.
И всё быстрей, всё круче чертогон...
В Юсуповском дворце на Мойке – Старец,
С отравленным пирожным в животе,
Простреленный, грозит убийце пальцем:
«Феликс, Феликс! царице всё скажу...»
Раздутая войною до отказа,
Россия расседается, и год
Солдатчина гуляет на просторе...
И где-то на Урале средь лесов
Латышские солдаты и мадьяры
Расстреливают царскую семью
В сумятице поспешных отступлений:
Царевич на руках царя, одна
Царевна мечется, подушкой прикрываясь,
Царица выпрямилась у стены...
Потом их жгут и зарывают пепел.
Всё кончено. Петровский замкнут круг.
(обратно)

4

Великий Петр был первый большевик,
Замысливший Россию перебросить,
Склонениям и нравам вопреки,
За сотни лет к ее грядущим далям.
Он, как и мы, не знал иных путей,
Опричь указа, казни и застенка,
К осуществленью правды на земле.
Не то мясник, а может быть, ваятель —
Не в мраморе, а в мясе высекал
Он топором живую Галатею,
Кромсал ножом и шваркал лоскуты.
Строителю необходимо сручье:
Дворянство было первым Р.К.П. —
Опричниною, гвардией, жандармом,
И парником для ранних овощей.
Но, наскоро его стесавши, невод
Закинул Петр в морскую глубину.
Спустя сто лет иными рыбарями
На невский брег был вытащен улов.
В Петрову мрежь попался разночинец,
Оторванный от родовых корней,
Отстоянный в архивах канцелярий —
Ручной Дантон, домашний Робеспьер, —
Бесценный клад для революций сверху.
Но просвещенных принцев испугал
Неумолимый разум гильотины.
Монархия извергла из себя
Дворянский цвет при Александре Первом,
А семя разночинцев – при Втором.
Не в первый раз без толка расточали
Правители созревшие плоды:
Боярский сын – долбивший при Тишайшем
Вокабулы и вирши – при Петре
Служил царю армейским интендантом.
Отправленный в Голландию Петром
Учиться навигации, вернувшись,
Попал не в тон галантностям цариц.
Екатерининский вольтерианец
Свой праздный век в деревне пробрюзжал.
Ученики французских эмигрантов,
Детьми освобождавшие Париж,
Сгноили жизнь на каторге в Сибири...
Так шиворот-навыворот текла
Из рода в род разладица правлений.
Но ныне рознь таила смысл иной:
Отвергнутый царями разночинец
Унес с собой рабочий пыл Петра
И утаенный пламень революций:
Книголюбивый новиковский дух,
Горячку и озноб Виссариона.
От их корней пошел интеллигент.
Его мы помним слабым и гонимым,
В измятой шляпе, в сношенном пальто,
Сутулым, бледным, с рваною бородкой,
Страдающей улыбкой и в пенсне,
Прекраснодушным, честным, мягкотелым,
Оттиснутым, как точный негатив,
По профилю самодержавья: шишка,
Где у того кулак, где штык – дыра,
На месте утвержденья – отрицанье,
Идеи, чувства – всё наоборот,
Всё «под углом гражданского протеста».
Он верил в Божие небытие,
В прогресс и в конституцию, в науку,
Он утверждал (свидетель – Соловьев),
Что «человек рожден от обезьяны,
А потому – нет большия любви,
Как положить свою за ближних душу».
Он был с рожденья отдан под надзор,
Посажен в крепость, заперт в Шлиссельбурге,
Судим, ссылаем, вешан и казним
На каторге – по Ленам да по Карам...
Почти сто лет он проносил в себе —
В сухой мякине – искру Прометея,
Собой вскормил и выносил огонь.
Но – пасынок, изгой самодержавья —
И кровь кровей, и кость его костей —
Он вместе с ним в циклоне революций
Размыкан был, растоптан и сожжен.
Судьбы его печальней нет в России.
И нам – вспоенным бурей этих лет —
Век не избыть в себе его обиды:
Гомункула, взращенного Петром
Из плесени в реторте Петербурга.
(обратно)

5

Все имена сменились на Руси.
(Политика – расклейка этикеток,
Назначенных, чтоб утаить состав),
Но логика и выводы всё те же:
Мы говорим: «Коммуна на земле
Немыслима вне роста капитала,
Индустрии и классовой борьбы.
Поэтому не Запад, а Россия
Зажжет собою мировой пожар».
До Мартобря (его предвидел Гоголь)
В России не было ни буржуа,
Ни классового пролетариата:
Была земля, купцы да голытьба,
Чиновники, дворяне да крестьяне...
Да выли ветры, да орал сохой
Поля доисторический Микула...
Один поверил в то, что он буржуй,
Другой себя сознал, как пролетарий,
И почалась кровавая игра.
На всё нужна в России только вера:
Мы верили в двуперстие, в царя,
И в сон, и в чох, в распластанных лягушек,
В социализм и в интернацьонал.
Материалист ощупывал руками
Не вещество, а тень своей мечты;
Мы бредили, переломав машины,
Об электрофикации; среди
Стрельбы и голода – о социальном рае,
И ели человечью колбасу.
Политика была для нас раденьем,
Наука – духоборчеством, марксизм —
Догматикой, партийность – оскопленьем.
Вся наша революция была
Комком религиозной истерии:
В течение пятидесяти лет
Мы созерцали бедствия рабочих
На Западе с такою остротой,
Что приняли стигматы их распятий.
И наше достиженье в том, что мы
В бреду и корчах создали вакцину
От социальных революций: Запад
Переживет их вновь, и не одну,
Но выживет, не расточив культуры.
Есть дух Истории – безликий и глухой,
Что действует помимо нашей воли,
Что направлял топор и мысль Петра,
Что вынудил мужицкую Россию
За три столетья сделать перегон
От берегов Ливонских до Аляски.
И тот же дух ведет большевиков
Исконными народными путями.
Грядущее – извечный сон корней:
Во время революций водоверти
Со дна времен взмывают старый ил
И новизны рыгают стариною.
Мы не вольны в наследии отцов,
И, вопреки бичам идеологий,
Колеса вязнут в старой колее:
Неверы очищают православье
Гоненьями и вскрытием мощей,
Большевики отстраивают стены
На цоколях разбитого Кремля,
Социалисты разлагают рати,
Чтоб год спустя опять собрать в кулак.
И белые, и красные Россию
Плечом к плечу взрывают, как волы, —
В одном ярме – сохой междоусобья,
Москва сшивает снова лоскуты
Удельных царств, чтоб утвердить единство.
Истории потребен сгустокволь:
Партийность и программы – безразличны.
(обратно)

6

В России революция была
Исконнейшим из прав самодержавья,
Как ныне в свой черед утверждено
Самодержавье правом революций.
Крыжанич жаловался до Петра:
«Великое народное несчастье
Есть неумеренность во власти: мы
Ни в чем не знаем меры да средины,
Всё по краям да пропастям блуждаем,
И нет нигде такого безнарядья,
И власти нету более крутой».
Мы углубили рознь противоречий
За двести лет, что прожили с Петра:
При добродушьи русского народа,
При сказочном терпеньи мужика —
Никто не делал более кровавой —
И страшной революции, чем мы.
При всем упорстве Сергиевой веры
И Серафимовых молитв – никто
С такой хулой не потрошил святыни,
Так страшно не кощунствовал, как мы.
При русских грамотах на благородство,
Как Пушкин, Тютчев, Герцен, Соловьев, —
Мы шли путем не их, а Смердякова —
Через Азефа, через Брестский мир.
В России нет сыновнего преемства
И нет ответственности за отцов.
Мы нерадивы, мы нечистоплотны,
Невежественны и ущемлены.
На дне души мы презираем Запад,
Но мы оттуда в поисках богов
Выкрадываем Гегелей и Марксов,
Чтоб, взгромоздив на варварский Олимп,
Курить в их честь стираксою и серой
И головы рубить родным богам,
А год спустя – заморского болвана
Тащить к реке привязанным к хвосту.
Зато в нас есть бродило духа – совесть —
И наш великий покаянный дар,
Оплавивший Толстых и Достоевских
И Иоанна Грозного. В нас нет
Достоинства простого гражданина,
Но каждый, кто перекипел в котле
Российской государственности, – рядом
С любым из европейцев – человек.
У нас в душе некошенные степи.
Вся наша непашь буйно заросла
Разрыв-травой, быльем да своевольем.
Размахом мысли, дерзостью ума,
Паденьями и взлетами – Бакунин
Наш истый лик отобразил вполне.
В анархии всё творчество России:
Европа шла культурою огня,
А мы в себе несем культуру взрыва.
Огню нужны – машины, города,
И фабрики, и доменные печи,
А взрыву, чтоб не распылить себя, —
Стальной нарез и маточник орудий.
Отсюда – тяж советских обручей
И тугоплавкость колб самодержавья.
Бакунину потребен Николай,
Как Петр – стрельцу, как Аввакуму – Никон.
Поэтому так непомерна Русь
И в своевольи, и в самодержавьи.
И нет истории темней, страшней,
Безумней, чем история России.
(обратно)

7

И этой ночью с напряженных плеч
Глухого Киммерийского вулкана
Я вижу изневоленную Русь
В волокнах расходящегося дыма,
Просвеченную заревом лампад —
Страданьями горящих о России...
И чувствую безмерную вину
Всея Руси – пред всеми и пред каждым.
6 февраля 1924

Коктебель

(обратно) (обратно) (обратно)

Путями Каина Трагедия материальной культуры

Мятеж

1

В начале был мятеж,
Мятеж был против Бога,
И Бог был мятежом.
И всё, что есть, началось чрез мятеж.
(обратно)

2

Из вихрей и противоборств возник
Мир осязаемых
И стойких равновесий.
И равновесье стало веществом.
Но этот мир, разумный и жестокий,
Был обречен природой на распад.
(обратно)

3

Чтобы не дать материи изникнуть,
В нее впился сплавляющий огонь.
Он тлеет в «Я», и вещество не может
Его объять собой и задушить.
Огонь есть жизнь.
И в каждой точке мира
Дыхание, биенье и горенье.
Не жизнь и смерть, но смерть и воскресенье —
Творящий ритм мятежного огня.
(обратно)

4

Мир – лестница, по ступеням которой
Шел человек.
Мы осязаем то,
Что он оставил на своей дороге.
Животные и звезды – шлаки плоти,
Перегоревшей в творческом огне:
Все в свой черед служили человеку
Подножием,
И каждая ступень
Была восстаньем творческого духа.
(обратно)

5

Лишь два пути раскрыты для существ,
Застигнутых в капканах равновесья:
Путь мятежа и путь приспособленья.
Мятеж – безумие;
Законы природы – неизменны.
Но в борьбе за правду невозможного
Безумец —
Пресуществляет самого себя,
А приспособившийся замирает
На пройденной ступени.
Зверь приноровлен к склонениям природы,
А человек упорно выгребает
Противу водопада, что несет
Вселенную
Обратно в древний хаос.
Он утверждает Бога мятежом,
Творит неверьем, строит отрицаньем,
Он зодчий,
И его ваяло – смерть,
А глина – вихри собственного духа.
(обратно)

6

Когда-то темный и косматый зверь,
Сойдя с ума, очнулся человеком —
Опаснейшим и злейшим из зверей —
Безумным логикой
И одержимым верой.
Разум
Есть творчество навыворот. И он
Вспять исследил все звенья мирозданья,
Разъял вселенную на вес и на число,
Пророс сознанием до недр природы,
Вник в вещество, впился, как паразит,
В хребет земли неугасимой болью,
К запретным тайнам подобрал ключи,
Освободил заклепанных титанов,
Построил им железные тела,
Запряг в неимоверную работу:
Преобразил весь мир, но не себя,
И стал рабом своих же гнусных тварей.
(обратно)

7

Настало время новых мятежей
И катастроф: падений и безумий.
Благоразумным:
«Возвратитесь в стадо»,
Мятежнику:
«Пересоздай себя».
25 января 1923

Коктебель

(обратно) (обратно)

Огонь

1

Плоть человека – свиток, на котором
Отмечены все даты бытия.
(обратно)

2

Как вехи, оставляя по дороге
Отставших братьев:
Птиц, зверей и рыб,
Путем огня он шел через природу.
Кровь – первый знак земного мятежа,
А знак второй —
Раздутый ветром факел.
(обратно)

3

В начале был единый Океан,
Дымившийся на раскаленном ложе.
И в этом жарком лоне завязался
Неразрешимый узел жизни: плоть,
Пронзенная дыханьем и биеньем.
Планета стыла.
Жизни разгорались.
Наш пращур, что из охлажденных вод
Свой рыбий остов выволок на землю,
В себе унес весь древний Океан
С дыханием приливов и отливов,
С первичной теплотой и солью вод —
Живую кровь, струящуюся в жилах.
(обратно)

4

Чудовищные твари размножались
На отмелях.
Взыскательный ваятель
Смывал с лица земли и вновь творил
Обличия и формы.
Человек
Невидим был среди земного стада.
Сползая с полюсов, сплошные льды
Стеснили жизнь, кишевшую в долинах.
Тогда огонь зажженного костра
Оповестил зверей о человеке.
(обратно)

5

Есть два огня: ручной огонь жилища,
Огонь камина, кухни и плиты,
Огонь лампад и жертвоприношений,
Кузнечных горнов, топок и печей,
Огонь сердец – невидимый и темный,
Зажженный в недрах от подземных лав..
И есть огонь поджогов и пожаров,
Степных костров, кочевий, маяков,
Огонь, лизавший ведьм и колдунов,
Огонь вождей, алхимиков, пророков,
Неистовое пламя мятежей,
Неукротимый факел Прометея,
Зажженный им от громовой стрелы.
(обратно)

6

Костер из зверя выжег человека
И сплавил кровью первую семью.
И женщина – блюстительница пепла
Из древней самки выявила лики
Сестры и матери,
Весталки и блудницы.
С тех пор, как Агни рдяное гнездо
Свил в пепле очага, —
Пещера стала храмом,
Трапеза – таинством,
Огнище – алтарем,
Домашний обиход – богослуженьем.
И человечество питалось
И плодилось
Пред оком грозного
Взыскующего Бога,
А в очаге отстаивались сплавы
Из серебра, из золота, из бронзы:
Гражданский строй, религия, семья.
(обратно)

7

Тысячелетья огненной культуры
Прошли с тех пор, как первый человек
Построил кровлю над гнездом Жар-птицы,
И под напевы огненных Ригвед
Праманта – пестик в деревянной лунке,
Вращавшийся на жильной тетиве,
Стал знаком своеволья —
Прометеем.
И человек сознал себя огнем,
Заклепанным в темнице тесной плоти.
26 января 1923

Коктебель

(обратно) (обратно)

Магия

1

На отмели незнаемого моря
Синбад-скиталец подобрал бутылку,
Заклепанную
Соломоновой печатью,
И, вскрыв ее, внезапно впал во власть
В ней замкнутого яростного Джина.
Освободить и разнуздать не трудно
Неведомые дремлющие воли:
Трудней заставить их себе повиноваться.
(обратно)

2

Когда непробужденный человек
Еще сосал от сна благой природы
И радужные грезы застилали
Видения дневного мира, пахарь
Зажмуривал глаза, чтоб не увидеть
Перебегающего поле фавна,
А на дорогах легче было встретить
Бога, чем человека,
И пастух,
Прислушиваясь к шумам, различал
В дыханьи ветра чей-то вещий голос,
Когда, разъятые
Потом сознаньем, силы
Ему являлись в подлинных обличьях
И он вступал в борьбу и в договоры
С живыми волями, что раздували
Его очаг, вращали колесо,
Целили плоть, указывали воду, —
Тогда он знал, как можно приневолить
Себе служить Ундин и Саламандр,
И сам в себе старался одолеть
Их слабости и страсти.
(обратно)

3

Но потом,
Когда от довременных снов
Очнулся он к скупому дню, ослеп
От солнечного света и утратил
Дар ясновиденья
И начал, как дитя,
Ощупывать и взвешивать природу,
Когда пред ним стихии разложились
На вес и на число, – он позабыл,
Что в обезвоженной природе живы
Всё те же силы, что овладевают
И волей и страстями человека.
(обратно)

4

А между тем в преображенном мире
Они живут.
И жадные Кобольты
Сплавляют сталь и охраняют руды.
Гнев Саламандр пылает в жарких топках,
В живом луче танцующие Эльфы
Скользят по проводкам
И мчатся в звонких токах;
Бесы пустынь, самумов, ураганов
Ликуют в вихрях взрывов,
Дремлют в минах
И сотрясают моторы машин;
Ундины рек и Никсы водопадов
Работают в турбинах и котлах.
(обратно)

5

Но человек не различает лики,
Когда-то столь знакомые, и мыслит
Себя единственным владыкою стихий:
Не видя, что на рынках и базарах,
За призрачностью биржевой игры,
Меж духами стихий и человеком
Не угасает тот же древний спор;
Что человек, освобождая силы
Извечных равновесий вещества,
Сам делается в их руках игрушкой.
(обратно)

6

Поэтому за каждым новым
Разоблачением природы ждут
Тысячелетья рабства и насилий,
И жизнь нас учит, как слепых щенят,
И тычет носом долго и упорно
В кровавую расползшуюся жижу,
Покамест ненависть врага к врагу
Не сменится взаимным уваженьем,
Равным силе,
Когда-то сдвинутой с устоев человеком.
Каждой ступени в области познанья
Ответствует такая же ступень
Самоотказа:
Воля вещества
Должна уравновеситься любовью.
И магия:
Искусство подчинять
Духовной воле косную природу.
(обратно)

7

Но люди неразумны. Потому
Законы жизни вписаны не в книгах,
А выкованы в дулах и клинках,
В орудьях истребленья и машинах.
30 января 1923

Коктебель

(обратно) (обратно)

Кулак

1

Из кулака родилось братство:
Каин первый
Нашел пристойный жест для выраженья
Родственного чувства, предвосхитив
Слова иных времен: «Враги нам близкие,
И тот, кто не оставит
Отца и мать, тот не пойдет за мной».
Он понял истину, что первый встречный
Нам больше брат, чем близкие по крови.
(обратно)

2

Он – первый земледелец – ненавидел
Кровь жертвенных животных и принес
Плоды и колос вспаханного поля
В дар Богу,
Жаждавшему испарений крови.
Но был отвергнут его бескровный дар,
И он убил кочевника,
Топтавшего посевы.
«А эта кровь – тебе угодна, Ягве?»
И прочь ушел с пылающим клеймом:
«Отметится всемеро тому, кто тронет
Отныне Каина».
(обратно)

3

Порвавши узы кровного родства,
Он понял хмель одиночества
И горький дух свободы.
Строитель городов – построил первый тюрьмы;
Ковач металлов —
Сковал он первый плуг, топор и нож;
Создатель музыки, —
Прислушиваясь к ветру,
Он вырезал свирель
И натянул струну;
Ловец зверей – он на стенах пещеры
Обвел резцом
Виденья разгоряченных снов:
Бизонов, мамонтов, кабанов и оленей.
(обратно)

4

Так стал он предком всех убийц,
Преступников, пророков – зачинатель
Ремесл, искусств, наук и ересей.
(обратно)

5

Кулак – горсть пальцев, пясть руки,
Сжимающая сручье иль оружье, —
Вот сила Каина.
(обратно)

6

В кулачном праве выросли законы
Прекрасные и кроткие в сравненьи
С законом пороха и правом пулемета.
Их равенство – в предельном напряженьи
Свободных мускулов,
Свобода – в равновесьи
Звериной мощи с силами природы.
(обратно)

7

Когда из пламени народных мятежей
Взвивается кровавый стяг с девизом:
«Свобода, братство, равенство иль смерть» —
Его древко зажато в кулаке
Твоем, первоубийца Каин.
11 марта 1922

Феодосия

(обратно) (обратно)

Меч

1

Меч создал справедливость.
(обратно)

2

Насильем скованный,
Отточенный для мщенья, —
Он вместе с кровью напитался духом
Святых и праведников,
Им усекновенных.
И стала рукоять его ковчегом
Для их мощей.
(Эфес поднять до губ —
Доныне жест военного салюта).
И в этом меч сподобился кресту —
Позорному столбу, который стал
Священнейшим из символов любви.
(обратно)

3

На справедливой стали проступили
Слова молитв и заповеди долга:
«Марии – Деве милосердной – слава»,
«Не обнажай меня без нужды,
Не вкладывай в ножны без чести»,
«In te, о Domine, speravi!»[89]
Восклицают средневековые клинки.
Меч сосвященствовал во время
Литургии,
Меч нарекался в таинстве крещенья.
Их имена «Отклер» и «Дюрандаль»
Сверкают, как удар.
И в описях оружья
К иным прибавлено рукой писца:
«Он – фея».
(обратно)

4

Так из грабителя больших дорог
Меч создал рыцаря
И оковал железом
Его лицо и плоть его; а дух
Провел сквозь пламя посвященья,
Запечатляя в зрящем сердце меч,
Пылающий в деснице Серафима:
Символ земной любви,
Карающей и мстящей,
Мир рассекающий на «Да» и «Нет»,
На зло и на добро.
«Si! Si! – No! No!»[90],
Как утверждает Сидов меч «Тисона».
(обратно)

5

Когда же в мир пришли иные силы
И вновь преобразили человека,
Меч не погиб, но расщепился в дух:
Защитницею чести стала шпага
(Ланцет для воспаленных самолюбий),
А меч —
Вершителем судебных приговоров.
Но, обесчещенный,
Он для толпы остался
Оракулом
И врачевателем болезней;
И палачи, собравшись, хоронили
В лесах Германии
Усталые мечи,
Которые отсекли
Девяносто девять.
(обратно)

6

Казнь реформировал
Хирург и филантроп,
И меч был вытеснен
Машинным производством,
Введенным в область смерти, и с тех пор
Он стал характером,
Учением, доктриной:
Сен-Жюстом, Робеспьером, гильотиной —
Антиномией Кантова ума.
(обратно)

7

О, правосудие,
Держащее в руках
Весы и меч! Не ты ль его кидало
На чашки мира: «Горе побежденным!»?
Не веривший ли в справедливость
Приходил
К сознанию, что надо уничтожить
Для торжества ее
Сначала всех людей?
Не справедливость ли была всегда
Таблицей умноженья, на которой
Труп множили на труп,
Убийство на убийство
И зло на зло?
Не тот ли, кто принес «Не мир, а меч»,
В нас вдунул огнь, который
Язвит и жжет, и будет жечь наш дух,
Доколе каждый
Таинственного слова не постигнет:
«Отмщенье Мне и Аз воздам за зло».
1 февраля 1922

Феодосия

(обратно) (обратно)

Порох

1

Права гражданские писал кулак,
Меч – право государственное, порох
Их стер и создал воинский устав.
(обратно)

2

На вызов, обращенный не к нему,
Со дна реторт преступного монаха
Порох
Явил свой дымный лик и разметал
Доспехи рыцарей,
Как ржавое железо.
(обратно)

3

«Несчастные, тащите меч на кузню
И на плечо берите аркебузы:
Честь, сила, мужество – бессмысленны.
Теперь
Последний трус стал равен
Храбрейшему из рыцарей».
– «О, сколь благословенны
Века, не ведавшие пороха,
В сравненьи с нашим временем, когда
Горсть праха и кусок свинца способны
Убить славнейшего...»
Так восклицали
Неистовый Орланд и мудрый Дон-Кихот —
Последние мечи средневековья.
(обратно)

4

Привыкший спать в глубоких равновесьях,
Порох
Свил черное гнездо
На дне ружейных дул,
В жерле мортир, в стволах стальных орудий,
Чтоб в ярости случайных пробуждений
В лицо врагу внезапно плюнуть смерть.
(обратно)

5

Стирая в прах постройки человека,
Дробя кирпич, и камень, и металл,
Он вынудил разрозненные толпы
Сомкнуть ряды, собраться для удара,
Он дал ружью – прицел,
Стволу – нарез,
Солдатам – строй,
Героям – дисциплину,
Связал узлами недра темных масс,
Смесил народы,
Сплавил государства,
В теснинах улиц вздыбил баррикады,
Низвергнул знать,
Воздвигнул горожан,
Творя рабов свободного труда
Для равенства мещанских демократий.
(обратно)

6

Он создал армию,
Казарму и солдат,
Всеобщую военную повинность,
Беспрекословность, точность, дисциплину,
Он сбил с героев шлемы и оплечья,
Мундиры, шпаги, знаки, ордена,
Всё оперение турниров и парадов,
И выкрасил в зелено-бурый цвет
Разъезженных дорог,
Растоптанных полей,
Разверстых улиц, мусора и пепла —
Цвет кала и блевотины, который
Невидимыми делает врагов.
(обратно)

7

Но черный порох в мире был предтечей
Иных, еще властительнейших сил:
Он распахнул им дверь, и вот мы на пороге
Клубящейся неимоверной ночи
И видим облики чудовищных теней,
Не названных, не мыслимых, которым
Поручено грядущее земли.
5 февраля 1922

Коктебель

(обратно) (обратно)

Пар

1

Пар вился струйкою
Над первым очагом.
Покамест вол тянул соху, а лошадь
Возила тяжести,
Он тщетно дребезжал
Покрышкой котелка, шипел на камне,
Чтоб обратить вниманье человека.
(обратно)

2

Лишь век назад хозяин догадался
Котел, в котором тысячи веков
Варился суп, поставить на колеса
И, вздев хомут, запрячь его в телегу.
Пар выпер поршень, напружил рычаг,
И паровоз, прерывисто дыша,
С усильем сдвинулся
И потащил по рельсам
Огромный поезд клади и людей.
(обратно)

3

Так начался век Пара. Но покорный
Чугунный вол внезапно превратился
В прожорливого Минотавра:
Пар послал
Рабочих в копи – рыть руду и уголь,
В болота – строить насыпи, в пустыни —
Прокладывать дороги;
Запер человека
В застенки фабрик, в шахты под землей,
Запачкал небо угольною сажей,
Луч солнца – копотью,
И придушил в туманах
Расплесканное пламя городов.
(обратно)

4

Пар сократил пространство, сузил землю,
Сжал океаны, вытянул пейзаж
В однообразную раскрашенную
Ленту
Холмов, полей, деревьев и домов,
Бегущих между проволок;
Замкнул
Просторы путнику,
Лишил ступни
Горячей ощупи
Неведомой дороги,
Глаз – радости открытья новых далей,
Ладони – посоха, и ноздри – ветра.
(обратно)

5

Дорога, ставшая
Грузоподъемностью,
Пробегом, напряженьем,
Кратчайшим расстояньем между точек,
Ворвалась в город, проломила бреши
И просеки в священных лабиринтах,
Рассекла толщи камня, превратила
Проулок, площадь, улицу – в канавы
Для стока одичалых скоростей,
Вверх на мосты загнала пешеходов,
Прорыла крысьи ходы под рекою
И вздернула подвесные пути.
(обратно)

6

Свист, грохот, лязг, движенье – заглушили
Живую человеческую речь,
Немыслимыми сделали молитву,
Беседу, размышленье; превратили
Царя вселенной в смазчика колес.
(обратно)

7

Адам изваян был
По образцу Творца,
Но паровой котел счел непристойной
Божественную наготу
И пересоздал
По своему подобью человека:
Облек его в ливрею, без которой
Тот не имеет права появляться
В святилищах культуры,
Он человеческому торсу придал
Подобие котла,
Украшенного клепками;
На голову надел дымоотвод,
Лоснящийся блестящей сажей;
Ноги
Стесал как два столба,
Просунул руки в трубы,
Одежде запретил все краски, кроме
Оттенков грязи, копоти и дыма,
И, вынув душу, вдунул людям пар.
8 февраля 1922

Феодосия

(обратно) (обратно)

Машина

1

Как нет изобретателя, который,
Чертя машину, ею не мечтал
Облагодетельствовать человека,
Так нет машины, не принесшей в мир
Тягчайшей нищеты
И новых видов рабства.
(обратно)

2

Пока рука давила на рычаг,
А воды
Вращали мельничное колесо —
Их силы
Не нарушали древних равновесий.
Но человек
К извечным тайнам подобрал ключи
И выпустил плененных исполинов.
(обратно)

3

Дух, воплощаясь в чреве, строит тело:
Пар, электричество и порох,
Овладевши
Сознаньем и страстями человека,
Себе построили
Железные тела
Согласно
Своей природе: домны и котлы,
Динамо-станции,
Моторы и турбины.
(обратно)

4

Как ученик волшебника, призвавший
Стихийных демонов,
Не мог замкнуть разверстых ими хлябей
И был затоплен с домом и селеньем —
Так человек не в силах удержать
Неистовства машины: рычаги
Сгибают локти, вертятся колеса,
Скользят ремни, пылают недра фабрик,
И, содрогаясь в непрерывной спазме,
Стальные чрева мечут, как икру,
Однообразные ненужные предметы
(Воротнички, автомобили,
Граммофоны) —
Мильонами мильонов, – затопляя
Селенья, области и страны —
Целый мир,
Творя империи,
Захватывая рынки, —
И нет возможности
Остановить их ярость,
Ни обуздать разнузданных рабов.
(обратно)

5

Машина – победила человека:
Был нужен раб, чтоб вытирать ей пот,
Чтоб умащать промежности елеем,
Кормить углем и принимать помет.
И стали ей тогда необходимы:
Кишащий сгусток мускулов и воль,
Воспитанных в голодной дисциплине,
И жадный хам, продешевивший дух
За радости комфорта и мещанства.
(обратно)

6

Машина научила человека
Пристойно мыслить, здраво рассуждать.
Она ему наглядно доказала,
Что Духа нет, а есть лишь вещество,
Что человек – такая же машина,
Что звездный космос только механизм
Для производства времени, что мысль
Простой продукт пищеваренья мозга,
Что бытие определяет дух,
Что гений – вырожденье, что культура —
Увеличение числа потребностей,
Что идеал —
Благополучие и сытость,
Что есть единый мировой желудок
И нет иных богов, кроме него.
(обратно)

7

Осуществленье всех культурных грез:
Гудят столбы, звенят антенны, токи
Стремят в пространствах звуки и слова,
Разносит молния
Декреты и указы
Полиции, правительства и бирж, —
Но ни единой мысли человека
Не проскользнет по чутким проводам.
Ротационные машины мечут
И день и ночь печатные листы,
Газеты вырабатывают правду
Одну для всех на каждый день и час:
Но ни одной строки о человеке —
О древнем замурованном огне.
Течет зерно по трюмам и амбарам,
Порта и рынки ломятся от яств,
Горячей снедью пышут рестораны,
Но ни единой корки для голодных —
Для незанумерованных рабов.
В пучинах вод стальные рыщут рыбы,
Взрывают хляби тяжкие суда,
Поют пропеллеры
В заоблачных высотах:
Земля и воды, воздух и огонь —
Всё ополчилось против человека.
А в городах, где заперты рабы, —
Распахнуты театры и музеи,
Клокочут площади,
Ораторы в толпу
Кидают лозунги
О ненависти классов,
О социальном рае, о свободе,
О радостном содружестве племен,
И нищий с оскопленною душою,
С охолощенным мозгом торжествует
Триумф культуры, мысли и труда.
1 марта 1922

Феодосия

(обратно) (обратно)

Бунтовщик

1

Я голос вопиющего в пустыне
Кишащих множеств, в спазмах городов,
В водоворотах улиц и вокзалов —
В безлюднейшей из всех пустынь земли.
(обратно)

2

Мне сказано:
«Ступай на рынки», —
Надо,
Чтоб каждый раб был призван к мятежу.
Но не мечи им истин, а взрывай
Пласты оцепенелых равновесий:
Пусть истина взовьется, как огонь
Со дна души, разъятой вихрем взрыва.
Беда тому, кто убедит глупца!
Принявший истину на веру —
Ею слепнет.
Вероучитель гонит пред собой
Лишь стадо изнасилованных правдой:
Насилье истиной
Гнуснее всех убийств.
Кто хочет бунта – сей противоречья,
Кто хочет дать свободу – соблазняй,
Будь поджигателем,
Будь ядом, будь трихиной,
Будь оводом, безумящим стада.
(обратно)

3

Вы узники своих же лабиринтов!
Вы – мертвецы заклепанных гробов!
Вы – суеверы, мечущие бомбы
В парламенты, и в биржи, и в дворцы,
Вы мыслите разрушить динамитом
Всё то, что прорастает изнутри —
Из вас самих с неудержимой силой?
Я призываю вас к восстанью против
Законов естества и разума:
К прыжку из человечества —
К последнему безумью —
К пересозданью самого себя.
(обратно)

4

Кто написал на этих стенах кровью:
«Свобода, братство, равенство,
Иль смерть»?
Свободы нет.
Но есть освобожденье,
Среди рабов единственное место
Достойное свободного – тюрьма!
Нет братства в человечестве иного,
Как братство Каина.
Кто связан кровью
Еще тесней, чем жертва и палач?
Нет равенства – есть только равновесье,
Но в равновесьи – противоупор,
И две стены, упавши друг на друга,
Единый образуют свод.
Вы верите, что цель культуры – счастье,
Что благосостоянье – идеал?
Страдание и голод – вот резец,
Которым смерть ваяет человека.
Не в равенстве, не в братстве, не в свободе,
А только в смерти правда мятежа.
(обратно)

5

Закона нет – есть только принужденье.
Все преступленья создает закон.
Преступны те, которым в стаде тесно:
Судить не их, наказывать не вам:
Перед преступником
Виновно государство.
Не пресекайте, но готовьте русла
Избытку сил.
Поймите сущность зла.
Не бойтесь страсти.
Не противьтесь злому
Проникнуть в вас:
Всё зло вселенной должно,
Приняв в себя,
Собой преобразить.
А вы построили темницы и запреты:
Суд гасит страсть,
Правительство – мятеж,
Врач гасит жизнь,
Священник гасит совесть,
Довольно вам заповедей на «не»:
Всех «не убий», «не делай», «не укради»,
Единственная заповедь: «ГОРИ».
Твой Бог в тебе,
И не ищи другого
Ни в небесах, ни на земле:
Проверь
Весь внешний мир:
Везде закон, причинность,
Но нет любви:
Ее источник – Ты!
Бог есть любовь.
Любовь же огнь, который
Пожрет вселенную и переплавит плоть.
Прислушайся ко всем явленьям жизни:
Двойной поток:
Цветенье и распад.
Беги не зла, а только угасанья:
И грех и страсть – цветенье, а не зло;
Обеззараженность
Отнюдь не добродетель!
(обратно)

6

Ни преступление, ни творчество, ни труд
Не могут быть оплачены: оплата
Труда бессмысленна: лишь подаянье
Есть мзда, достойная творца.
Как дерево – созревшие плоды
Роняйте на землю
И простирайте ветви
За милостыней света и дождя.
Дано и отдано?
Подарено и взято?
Всё погашается возвратом?
Торгаши!
Вы выдумали благодарность, чтобы
Поймать в зародыше
И удушить добро?
Не отдавайте давшему:
Отдайте иному,
Чтобы тот отдал другим:
Тогда даянье, брошенное в море,
Взволнует души, ширясь, как волна.
Вы боретесь за собственность?
Но кто же принадлежит кому?
Владельцу вещь?
Иль вещи помыкают человеком?
То собственность,
Что можно подарить:
Вы отдали – и этим вы богаты,
Но вы – рабы всего, что жаль отдать.
(обратно)

7

С собою мы уносим только то,
От обладанья чем мы отказались.
Неужто вы останетесь хранить
Железный хлам угрюмых привидений?
Вы были слизью в лоне океана
И унесли его в своей крови.
Вы отреклись от солнечного света,
Чтоб затеплить во тьме пещер огонь.
Распады утомленных равновесий
Истратили на судоргу машин.
В едином миге яростного взрыва
Вы истощили вечности огня:
Вы поняли сплетенья косных масс,
Вы взвесили и расщепили атом,
Вы в недра зла заклинили себя.
И ныне вы заложены, как мина,
Заряженная в недрах вещества!
Вы – пламя, замурованное в безднах,
Вы – факел, кинутый
В пороховой подвал!
Самовзрыватель, будь же динамитом.
Земля, взорвись вселенским очагом!
Сильней размах! Отжившую планету
Швырните бомбой в звездные миры!
Ужель вам ждать, пока комками грязи
Не распадется мерзлая земля?
И в сонмах солнц не вспыхнуть новым солнцем —
Косматым сердцем Млечного Пути?
25 января 1923

Коктебель

(обратно) (обратно)

Война

1

Был долгий мир. Народы были сыты
И лоснились: довольные собой,
Обилием и общим миролюбьем.
Лишь изредка, переглянувшись, все
Кидались на слабейшего и, разом
Его пожравши, пятились, рыча
И челюсти ощеривая набок, —
И снова успокаивались.
В мире
Всё шло как следует:
Трильон колес
Работал молотами, рычагами,
Ковали сталь,
Сверлили пушки,
Химик
Изготовлял лиддит и мелинит;
Ученые изобретали способ
За способом для истребленья масс;
Политики чертили карты новых
Колониальных рынков и дорог;
Мыслители писали о всеобщем
Ненарушимом мире на земле,
А женщины качались в гибких танго
И обнажали пудреную плоть.
Манометр культуры достигал
До высочайшей точки напряженья.
(обратно)

2

Тогда из бездны внутренних пространств
Раздался голос, возвестивший: «Время
Топтать точило ярости! За то,
Что люди демонам,
Им посланным служить,
Тела построили
И создали престолы,
За то, что гневу
Огня раскрыли волю
В разбеге жерл и в сжатости ядра,
За то, что безразличью
Текущих вод и жаркого тумана
Дали мускул
Бегущих ног и вихри колеса,
За то, что в своевольных
Теченьях воздуха
Сплели гнездо мятежным духам взрыва,
За то, что жадность руд
В рать пауков железных превратили,
Неумолимо ткущих
Сосущие и душащие нити, —
За то освобождаю
Плененных демонов
От клятв покорности,
А хаос, сжатый в вихрях вещества,
От строя музыки!
Даю им власть над миром,
Покамест люди
Не победят их вновь,
В себе самих смирив и поборов
Гнев, жадность, своеволье, безразличье...»
(обратно)

3

И видел я: разверзлись двери неба
В созвездьи Льва, и бесы
На землю ринулись...
Сгрудились люди по речным долинам,
Означившим великих царств межи,
И, вырывши в земле
Ходы змеиные и мышьи тропы,
Пасли стада прожорливых чудовищ:
Сами
И пастыри, и пища.
(обратно)

4

Время как будто опрокинулось,
И некрещенным водою Потопа
Казался мир: из тины выползали
Огромные коленчатые гады,
Железные кишели пауки,
Змеи глотали молнии,
Драконы извергали
Снопы огня и жалили хвостом;
В морях и реках рыбы
Метали
Икру смертельную,
От ящеров крылатых
Свет застилался, сыпались на землю
Разрывные и огненные яйца,
Тучи насекомых,
Чудовищных строеньем и размером,
В телах людей
Горючие личинки оставляли, —
И эти полчища исчадий,
Получивших
И гнев, и страсть, и злобу от людей,
Снедь человеческую жалили, когтили,
Давили, рвали, жгли,
Жевали, пожирали,
А города, подобно жерновам,
Без устали вращались и мололи
Зерно отборное
Из первенцев семейств
На пищу демонам.
И тысячи людей
Кидались с вдохновенным исступленьем
И радостью под обода колес.
Всё новые и новые народы
Сбегались и сплетались в хороводы
Под гром и лязг ликующих машин.
И никогда подобной пляски смерти
Не видел исступленный мир!
(обратно)

6[91]

Еще! еще! И всё казалось мало...
Тогда раздался новый клич: «Долой
Войну племен, и армии, и фронты:
Да здравствует гражданская война!»
И армии, смешав ряды, в восторге
С врагами целовались, а потом
Кидались на своих, рубили, били,
Расстреливали, вешали, пытали,
Питались человечиной,
Детей засаливали впрок, —
Была разруха,
Был голод.
Наконец пришла чума.
(обратно)

7

Безглазые настали времена,
Земля казалась шире и просторней,
Людей же стало меньше,
Но для них
Среди пустынь недоставало места,
Они горели только об одном:
Скорей построить новые машины
И вновь начать такую же войну.
Так кончилась предродовая схватка,
Но в этой бойне не уразумели,
Не выучились люди ничему.
29 января 1923

Коктебель

(обратно) (обратно)

Космос

1

Созвездьями мерцавшее чело,
Над хаосом поднявшись, отразилось
Обратной тенью в безднах нижних вод.
Разверзлись два смеженных ночью глаза,
И брызнул свет. Два огненных луча,
Скрестясь в воде, сложились в гексаграмму.
Немотные раздвинулись уста,
И поднялось из недр молчанья Слово.
И сонмы духов вспыхнули окрест
От первого вселенского дыханья.
Десница подняла материки,
А левая распределила воды,
От чресл размножилась земная тварь,
От жил – растения, от кости – камень,
И двойники – небесный и земной —
Соприкоснулись влажными ступнями.
Господь дохнул на преисподний лик,
И нижний оборотень стал Адамом.
Адам был миром, мир же был Адам.
Он мыслил небом, думал облаками,
Он глиной плотствовал, растеньем рос,
Камнями костенел, зверел страстями,
Он видел солнцем, грезил сны луной,
Гудел планетами, дышал ветрами.
И было всё – вверху, как и внизу, —
Исполнено высоких соответствий.
(обратно)

2

Вневременье распалось в дождь веков,
И просочились тысячи столетий.
Мир конусообразною горой
Покоился на лоне океана.
С высоких башен, сложенных людьми
Из жирной глины тучных межиречий,
Себя забывший Каин разбирал
Мерцающую клинопись созвездий.
Кишело небо звездными зверьми
Над храмами с крылатыми быками.
Стремилось солнце огненной стезей
По колеям ристалищ Зодиака.
Хрустальные вращались небеса,
И напрягались бронзовые дуги,
И двигались по сложным ободам
Одна в другую вставленные сферы.
А в дельтах рек – Халдейский звездочет
И пастухи Иранских плоскогорий,
Прислушиваясь к музыке миров,
К гуденью сфер и к тонким звездным звонам,
По вещим сочетаниям светил
Определяли судьбы царств и мира.
Всё в преходящем было только знак
Извечных тайн, начертанных на небе.
(обратно)

3

Потом замкнулись прорези небес,
Мир стал ареной, залитою солнцем,
Под куполом из черного эфира,
Опертым на Атлантово плечо.
На фоне винно-пурпурного моря
И рыжих охр зазубренной земли,
Играя медью мускулов – атлеты
Крылатым взмахом умащенных тел
Метали в солнце бронзовые диски
Гудящих строф и звонких теорем.
И не было ни индиговых далей,
Ни уводящих в вечность перспектив:
Всё было осязаемо и близко —
Дух мыслил плоть и чувствовал объем.
Мял глину перст, и разум мерил землю.
Распоры кипарисовых колонн,
Вощеный кедр закуренных часовен,
Акрополи в звериной пестроте,
Линялый мрамор выкрашенных статуй,
И смуглый мрамор липких алтарей,
И ржа, и бронза золоченых кровель,
Чернь, киноварь, и сепия, и желчь —
Цвета земли понятны были глазу,
Ослепшему к небесной синеве,
Забывшему алфавиты созвездий.
Когда ж душа гимнастов и борцов
В мир довременной ночи отзывалась
И погружалась в исступленный сон —
Сплетенье рук и напряженье связок
Вязало торсы в стройные узлы
Трагических метопов и эподов
Эсхиловых и Фидиевых строф.
Мир отвечал размерам человека,
И человек был мерой всех вещей.
(обратно)

4

Сгустилась ночь. Могильники земли
Извергли кости праотца Адама
И Каина. В разрыве облаков
Был виден холм и три креста – Голгофа —
Последняя надежда бытия.
Земля была недвижным темным шаром.
Вокруг нее вращались семь небес,
Над ними небо звезд и Первосилы,
И всё включал пресветлый Эмпирей.
Из-под Голгофы внутрь земли воронкой
Вел Дантов путь к сосредоточью зла.
Бог был окружностью, а центром – Дьявол,
Распяленный в глубинах вещества.
Неистовыми взлетами порталов
Прочь от земли стремился человек.
По ступеням империй и соборов,
Небесных сфер и адовых кругов
Шли кольчатые звенья иерархий
И громоздились Библии камней —
Отображенья десяти столетий:
Циклоны веры, шквалы ересей,
Смерчи народов – гунны и монголы,
Набаты, интердикты и костры,
Сто сорок пап и шестьдесят династий,
Сто императоров, семьсот царей.
И сквозь мираж расплавленных оконниц
На золотой геральдике щитов —
Труба Суда и черный луч Голгофы.
Вселенский дух был распят на кресте
Исхлестанной и изъязвленной плоти.
(обратно)

5

Был литургийно строен и прекрасен
Средневековый мир. Но Галилей
Сорвал его, зажал в кулак и землю
Взвил кубарем по вихревой петле
Вокруг безмерно выросшего солнца.
Мир распахнулся в центильоны раз.
Соотношенья дико изменились,
Разверзлись бездны звездных Галактей,
И только Богу не хватило места.
Пытливый дух апостола Фомы,
Воскресшему сказавший: «Не поверю,
Покамест пальцы в раны не вложу», —
Разворотил тысячелетья веры.
Он очевидность выверил числом,
Он цвет и звук проверил осязаньем,
Он взвесил свет, измерил бег луча,
Он перенес все догмы богословья
На ипостаси сил и вещества.
Материя явилась бесконечной,
Единосущной в разных естествах,
Стал Промысел – всемирным тяготеньем,
Стал вечен атом, вездесущ эфир:
Всепроницаемый, всетвердый, скользкий —
«Его ж никто не видел и нигде».
Исчисленный Лапласом и Ньютоном,
Мир стал тончайшим синтезом колес,
Эллипсов, сфер, парабол – механизмом,
Себя заведшим раз и навсегда
По принципам закона сохраненья
Материи и Силы.
Человек,
Голодный далью чисел и пространства,
Был пьян безверьем – злейшею из вер,
А вкруг него металось и кишело
Охваченное спазмой вещество.
Творец и раб сведенных корчей тварей,
Им выявленных логикой числа
Из косности материи, он мыслил
Вселенную как черный негатив:
Небытие, лоснящееся светом,
И сущности, окутанные тьмой.
Таким бы точно осознала мир
Сама себя постигшая машина.
(обратно)

6

Но неуемный разум разложил
И этот мир, построенный на ощупь
Вникающим и мерящим перстом.
Всё относительно: и бред и знанье.
Срок жизни истин: двадцать-тридцать лет
Предельный возраст водовозной клячи.
Мы ищем лишь удобства вычислений,
А в сущности не знаем ничего:
Ни емкости, ни смысла тяготенья,
Ни масс планет, ни формы их орбит,
На вызвездившем небе мы не можем
Различить глазом «завтра» от «вчера».
Нет вещества – есть круговерти силы;
Нет твердости – есть натяженье струй;
Нет атома – есть поле напряженья
(Вихрь малых «не» вокруг большого «да»);
Нет плотности, нет веса, нет размера —
Есть функции различных скоростей.
Всё существует разницей давлений,
Температур, потенциалов, масс;
Струи времен текут неравномерно;
Пространство – лишь разнообразье форм;
Есть не одна, а много математик;
Мы существуем в Космосе, где всё
Теряется, ничто не создается;
Свет, электричество и теплота —
Лишь формы разложенья и распада,
Сам человек – могильный паразит,
Бактерия всемирного гниенья.
Вселенная – не строй, не организм,
А водопад сгорающих миров,
Где солнечная заверть – только случай
Посереди необратимых струй,
Бессмертья нет, материя конечна.
Число миров исчерпано давно.
Все тридцать пять мильонов солнц возникли
В единый миг и сгинут все зараз.
Всё бытие случайно и мгновенно,
Явленья жизни – беглый эпизод
Между двумя безмерностями смерти.
Сознанье – вспышка молнии в ночи,
Черта аэролита в атмосфере,
Пролет сквозь пламя вздутого костра
Случайной птицы, вырванной из бури
И вновь нырнувшей в снежную мятель.
(обратно)

7

Как глаз на расползающийся мир
Свободно налагает перспективу
Воздушных далей, облачных кулис,
И к горизонту сводит параллели,
Внося в картину логику и строй, —
Так разум среди хаоса явлений
Распределяет их по ступеням
Причинной связи, времени, пространства
И укрепляет сводами числа.
Мы, возводя соборы космогоний,
Не внешний в них отображаем мир,
А только грани нашего незнанья.
Системы мира – слепки древних душ,
Зеркальный бред взаимоотражений
Двух противопоставленных глубин.
Нет выхода из лабиринта знанья,
И человек не станет никогда
Иным, чем то, во что он страстно верит.
Так будь же сам вселенной и творцом,
Сознай себя божественным и вечным
И плавь миры по льялам душ и вер.
Будь дерзким зодчим вавилонских башен,
Ты – заклинатель сфинксов и химер.
12 июня 1923

Коктебель

(обратно) (обратно)

Государство

1

Из совокупности
Избытков, скоростей,
Машин и жадности
Возникло государство.
Гражданство было крепостью, мечом,
Законом и согласьем. Государство
Явилось средоточьем
Кустарного, рассеянного зла:
Огромным бронированным желудком,
В котором люди выполняют роль
Пищеварительных бактерий. Здесь
Всё строится на выгоде и пользе,
На выживаньи приспособленных,
На силе.
Его мораль – здоровый эгоизм.
Цель бытия – процесс пищеваренья.
Мерило же культуры – чистота
Отхожих мест и емкость испражнений.
(обратно)

2

Древнейшая
Из государственных регалий
Есть производство крови.
Судия, как выполнитель Каиновых функций,
Непогрешим и неприкосновенен.
Убийца без патента не преступник,
А конкурент:
Ему пощады нет.
Кустарный промысел недопустим
В пределах монопольного хозяйства.
(обратно)

3

Из всех насилий,
Творимых человеком над людьми,
Убийство – наименьшее,
Тягчайшее же – воспитанье.
Правители не могут
Убить своих наследников, но каждый
Стремится исковеркать их судьбу.
В ребенке с детства зреет узурпатор,
Который должен быть
Заране укрощен.
Смысл воспитания:
Самозащита взрослых от детей.
Поэтому за рангом палачей
Идет ученый комитет
Компрачикосов,
Искусных в производстве
Обеззараженных
Кастрированных граждан.
(обратно)

4

Фиск есть грабеж, а собственность есть кража,
Затем, что кража есть
Единственная форма
Законного приобретенья.
Государство
Имеет монополию
На производство
Фальшивых денег.
Профиль на монете
И на кредитном знаке герб страны
Есть то же самое, что оттиск пальцев
На антропометрическом листке:
Расписка в преступленьи.
Только руки
Грабителей достаточно глубоки,
Чтоб удержать награбленное.
Воры,
Бандиты и разбойники – одни
Достойны быть
Родоначальниками
Правящих династий
И предками владетельных домов.
(обратно)

5

А в наши дни, когда необходимо
Всеобщим, тайным, равным и прямым
Избрать достойного, —
Единственный критерий
Для выборов:
Искусство кандидата
Оклеветать противника
И доказать
Свою способность к лжи и преступленью.
Поэтому парламентским вождем
Является всегда наинаглейший
И наиадвокатнейший из всех.
Политика есть дело грязное —
Ей надо
Людей практических,
Не брезгающих кровью,
Торговлей трупами
И скупкой нечистот...
Но избиратели доселе верят
В возможность из трех сотен негодяев
Построить честное
Правительство стране.
(обратно)

6

Есть много истин, правда лишь одна:
Штампованная признанная правда.
Она готовится
Из грязного белья
Под бдительным надзором государства
На все потребности
И вкусы и мозги.
Ее обычно сервируют к кофе
Оттиснутой на свежие листы,
Ее глотают наскоро в трамваях,
И каждый сделавший укол с утра
На целый день имеет убежденья
И политические взгляды:
Может спорить,
Шуметь в собраньях и голосовать.
Из государственных мануфактур,
Как алкоголь, как сифилис, как опий,
Патриотизм, спички и табак, —
Из патентованных наркотиков —
Газета
Есть самый сильно действующий яд,
Дающий наибольшие доходы.
(обратно)

7

В нормальном государстве вне закона
Находятся два класса:
Уголовный
И правящий.
Во время революций
Они меняются местами —
В чем
По существу нет разницы.
Но каждый,
Дорвавшийся до власти, сознает
Себя державной осью государства
И злоупотребляет правом грабежа,
Насилий, пропаганды и расстрела.
Чтоб довести кровавый самогон
Гражданских войн, расправ и самосудов
До выгонки нормального суда,
Революционное правительство должно
Активом террора
Покрыть пассив усобиц.
Так революция,
Перетряхая классы,
Усугубляет государственность:
При каждой
Мятежной спазме одичалых масс
Железное огорлие гарроты
Сжимает туже шейные хрящи.
Благонадежность, шпионаж, цензура,
Проскрипции, доносы и террор —
Вот достижения
И гений революций!
13 апреля 1922

Феодосия

(обратно) (обратно)

Левиафан

Множество, соединенное в одном лице, именуется Государством – Civitas.

Таково происхождение Левиафана, или, говоря почтительнее, – этого Смертного Бога.

Гоббc. «Левиафан»

1

Восставшему в гордыне дерзновенной,
Лишенному владений и сынов,
Простертому на стогнах городов,
На гноище поруганной вселенной, —
Мне – Иову – сказал Господь:
«Смотри:
Вот царь зверей, всех тварей завершенье,
Левиафан!
Тебе разверзну зренье,
Чтоб видел ты как вне, так и внутри
Частей его согласное строенье
И славил правду мудрости моей».
(обратно)

2

И вот, как материк, из бездны пенной,
Взмыв Океан, поднялся Зверь зверей —
Чудовищный, огромный, многочленный...
В звериных недрах глаз мой различал
Тяжелых жерновов круговращенье,
Вихрь лопастей, мерцание зерцал,
И беглый огнь, и молний излученье.
(обратно)

3

«Он в день седьмой был мною сотворен, —
Сказал Господь, —
Все жизни отправленья
В нем дивно согласованы:
Лишен
Сознания – он весь пищеваренье.
И человечество издревле включено —
В сплетенье жил на древе кровеносном
Его хребта, и движет в нем оно
Великий жернов сердца.
Тусклым, косным
Его ты видишь.
Рдяною рекой
Струится свет, мерцающий в огромных
Чувствилищах.
А глубже, в безднах темных,
Зияет голод вечною тоской.
Чтоб в этих недрах, медленных и злобных,
Любовь и мысль таинственно воззвать,
Я сотворю существ, ему подобных,
И дам им власть друг друга пожирать».
(обратно)

4

И видел я, как бездна Океана
Извергла в мир голодных спрутов рать:
Вскипела хлябь и сделалась багряна.
Я ж день рожденья начал проклинать.
Я говорил:
(обратно)

5

«Зачем меня сознаньем
Ты в этой тьме кромешной озарил
И, дух живой вдохнув в меня дыханьем,
Дозволил стать рабом бездушных сил,
Быть слизью жил, бродилом соков чревных
В кишках чудовища?»
(обратно)

6

В раскатах гневных
Из бури отвечал Господь:
Кто ты,
Чтоб весить мир весами суеты
И смысл хулить моих предначертаний?
Весь прах, вся плоть, посеянные мной,
Не станут ли чистейшим из сияний,
Когда любовь растопит мир земной?
Сих косных тел алкание и злоба —
Лишь первый шаг к пожарищам любви...
Я сам сошел в тебя, как в недра гроба,
Я сам томлюсь огнем в твоей крови.
Как Я – тебя, так ты взыскуешь землю.
Сгорая – жги!
Замкнутый в гроб – живи!
Таким Мой мир приемлешь ли?
(обратно)

7

– «Приемлю...»
9 декабря 1915

Париж

(обратно) (обратно)

Суд

1

Праху – прах. Я стал давно землей:
Мною
Цвели растенья, мною светило солнце.
Всё, что было плотью,
Развеялось, как радужная пыль —
Живая, безымянная.
И океан времен
Катил прибой столетий.
(обратно)

2

Вдруг
Призыв Архангела,
Насквозь сверкающий
Кругами медных звуков,
Потряс вселенную —
И вспомнил себя
Я каждою частицей,
Рассеянною в мире.
(обратно)

3

В трубном вихре плотью
Истлевшие цвели в могилах кости.
В земных утробах
Зашевелилась жизнь.
А травы вяли,
Сохли деревья,
Лучи темнели, холодело солнце.
(обратно)

4

Настало
Великое молчанье.
В шафранном
И тусклом сумраке земля лежала
Разверстым кладбищем.
Как бурые нарывы,
Могильники вздувались, расседались,
Обнажая
Побеги бледной плоти: пясти
Ростками тонких пальцев
Тянулись из земли,
Ладони розовели,
Стебли рук и ног
С усильем прорастали,
Вставали торсы, мускулы вздувались,
И быстро подымалась
Живая нива плоти,
Волнуясь и шурша.
(обратно)

5

Когда же темным клубнем,
В комках земли и спутанных волос
Раскрылась голова
И мертвые разверзлись очи, – небо
Разодралось, как занавес,
Иссякло время,
Пространство сморщилось
И перестало быть.
(обратно)

6

И каждый
Внутри себя увидел солнце
В Зверином Круге...
(обратно)

7

...И сам себя судил.
5 февраля 1915

Париж

(обратно) (обратно) (обратно)

Произведения 1925 – 1929 годов

Поэту

1

Горн свой раздуй на горе, в пустынном месте над морем
Человеческих множеств, чтоб голос стихии широко
Душу крылил и качал, междометья людей заглушая.
(обратно)

2

Остерегайся друзей, ученичества шума и славы.
Ученики развинтят и вывихнут мысли и строфы.
Только противник в борьбе может быть истинным другом.
(обратно)

3

Слава тебя прикует к глыбам твоих же творений.
Солнце мертвых – живым – она намогильный камень.
(обратно)

4

Будь один против всех: молчаливый, тихий и твердый.
Воля утеса ломает развернутый натиск прибоя.
Власть затаенной мечты покрывает смятение множеств.
(обратно)

5

Если тебя невзначай современники встретят успехом —
Знай, что из них никто твоей не осмыслил правды.
Правду оплатят тебе клеветой, ругательством, камнем.
(обратно)

6

В дни, когда Справедливость ослепшая меч обнажает,
В дни, когда спазмы Любви выворачивают народы,
В дни, когда пулемет вещает о сущности братства, —
(обратно)

7

Верь в человека. Толпы не уважай и не бойся.
В каждом разбойнике чти распятого в безднах Бога.
<1925 Коктебель>

(обратно) (обратно)

Доблесть поэта

1

Править поэму, как текст заокеанской депеши:
Сухость, ясность, нажим – начеку каждое слово.
Букву за буквой врубать на твердом и тесном камне:
Чем скупее слова, тем напряженней их сила.
Мысли заряд волевой равен замолчанным строфам.
Вытравить из словаря слова «Красота», «Вдохновенье» —
Подлый жаргон рифмачей... Поэту – понятья:
Правда, конструкция, план, равносильность, cжатость и точность.
В трезвом, тугом ремесле – вдохновенье и честь поэта:
В глухонемом веществе заострять запредельную зоркость.
(обратно)

2

Творческий ритм от весла, гребущего против теченья,
В смутах усобиц и войн постигать целокупность.
Быть не частью, а всем; не с одной стороны, а с обеих.
Зритель захвачен игрой – ты не актер и не зритель,
Ты соучастник судьбы, раскрывающий замысел драмы.
В дни революции быть Человеком, а не Гражданином:
Помнить, что знамена, партии и программы
То же, что скорбный лист для врача сумасшедшего дома.
Быть изгоем при всех царях и народоустройствах:
Совесть народа – поэт. В государстве нет места поэту.
17 октября 1925

Коктебель

(обратно) (обратно)

Памяти В. К. Цераского

Он был из тех, в ком правда малых истин
И веденье законов естества
В сердцах не угашают созерцанья
Творца миров во всех его делах.
Сквозь тонкую завесу числ и формул
Он Бога выносил лицом к лицу,
Как все первоучители науки:
Пастер и Дарвин, Ньютон и Паскаль.
Его я видел изможденным, в кресле,
С дрожащими руками и лицом
Такой прозрачности, что он светился
В молочном нимбе лунной седины.
Обонпол[92] слов таинственно мерцали
Водяные литовские глаза,
Навеки затаившие сиянья
Туманностей и звездных Галактей.
В речах его улавливало ухо
Такую бережность к чужим словам,
Ко всем явленьям преходящей жизни,
Что умиление сжимало грудь.
Таким он был, когда на Красной Пресне,
В стенах Обсерватории – один
Своей науки неприкосновенность
Он защищал от тех и от других.
Правительство, бездарное и злое,
Как все правительства, прогнало прочь
Ее зиждителя и воспретило
Творцу творить, ученому учить.
Российская усобица застигла
Его в глухом прибрежном городке,
Где он искал безоблачного неба
Ясней, южней и звездней, чем в Москве.
Была война, был террор, мор и голод...
Кому был нужен старый звездочет?
Как объяснить уездному завпроду
Его права на пищевой паек?
Тому, кто первый впряг в работу солнце,
Кто новым звездам вычислил пути...
По пуду за вселенную, товарищ!..
Даешь жиры астроному в паек?
Высокая комедия науки
В руках невежд, армейцев и дельцов...
Разбитым и измученным на север
Уехал он, чтоб дома умереть.
И радостною грустью защемила
Сердца его любивших – весть о том,
Что он вернулся в звездную отчизну
От тесных дней, от душных дел земли.
10 ноября 1925

Коктебель

(обратно)

Таноб

1

От Иоанна Лествичника чтенье:
«Я посетил взыскуемый Таноб
И видел сих невинных осужденцев.
Никем не мучимы, себя же мучат сами.
Томясь, томят томящего их дух.
Со связанными за спиной руками
Стоят всю ночь, не подгибая ног,
Одолеваемые сном, качаясь,
Себе ж покоя не дая на миг.
Иные же себя томяще зноем,
Иные холодом, иные, ковш
Воды пригубив, отвергают, только б
Не умереть от жажды, хлеб иные,
Отведав, прочь бросают, говоря,
Что жившие по-скотски недостойны
Вкушать от пищи человеческой,
Иные как о мертвецах рыдают
О душах собственных, иные слезы
Удерживают, а когда не могут
Терпеть – кричат. Иные головами
Поникшими мотают, точно львы
Рыкающе и воя протяженно.
Иные молят Бога покарать
Проказою, безумьем, беснованьем,
Лишь бы не быть на муки осужденным
На вечные. И ничего не слышно
Опричь: «Увы! Увы!» и «Горе! Горе!»
Да тусклые и впалые глаза,
Лишенные ресниц глазничных веки,
Зеленые покойницкие лица,
Хрипящие от напряженья перси,
Кровавые мокроты от биенья
В грудь кулаком, сухие языки,
Висящие из воспаленных уст,
Как у собак. Всё темно, грязно, смрадно».
(обратно)

2

Горючим ядом было христианство.
Ужаленная им душа металась,
В неистовстве и корчах совлекая
Отравленный хитон Геракла – плоть.
Живая глина обжигалась в жгучем
Вникающем и плавящем огне.
Душа в борьбе и муках извергала
Отстоенную радость бытия
И полноту языческого мира.
Был так велик небесной кары страх,
Что муки всех прижизненных застенков
Казались предпочтительны. Костры
Пылали вдохновенно, очищая
От одержимости и ересей
Заблудшие, мятущиеся души.
Доминиканцы жгли еретиков,
А университеты жгли колдуний.
Но был хитер и ловок Сатана:
Природа мстила, тело издевалось, —
Могучая заклепанная хоть
Искала выхода. В глухом подполье
Монах гноил бунтующую плоть
И мастурбировал, молясь Мадонне.
Монахини, в экстазе отдаваясь
Грядущему в полночи жениху,
В последней спазме не могли различить
Иисусов лик от лика Сатаны.
Весь мир казался трупом, Солнце – печью
Для грешников, Спаситель – палачом.
(обратно)

3

Водитель душ измученную душу
Брал за руку и разверзал пред ней
Зияющую емкость преисподней
Во всю ее длину и глубину.
И грешник видел пламя океана
Багрового и черного, а в нем,
В струях огня и в огневертях мрака
Бесчисленные души осужденных,
Как руны рыб в провалах жгучих бездн.
Он чувствовал невыносимый смрад,
Дух замирал от серного удушья
Под шквалами кощунств и богохульств;
От зноя на лице дымилась кожа,
Он сам себе казался гнойником;
Слюна и рвота подступали к горлу.
Он видел стены медного Кремля,
А посреди на рдяно-сизом троне
Из сталактитов пламени – Царя
С чудовищным, оцепенелым ликом
Литого золота. Вкруг сонмы сонм
Отпадших ангелов и человечий
Мир, отданный в управу Сатане:
Нет выхода, нет меры, нет спасенья!
Таков был мир: посередине – Дьявол —
Дух разложенья, воля вещества,
Князь времени, Владыка земной плоти —
И Бог, пришедший яко тать в ночи —
Поруганный, исхлестанный, распятый.
В последней безысходности пред ним
Развертывалось новое виденье:
Святые пажити, маслины и сады
И лилии убогой Галилеи...
Крылатый вестник девичьих светлиц
И девушка с божественным младенцем.
В тщете земной единственной надеждой
Был образ Богоматери: она
Сама была материей и плотью,
Еще неопороченной грехом,
Сияющей первичным светом, тварью,
Взнесенной выше ангелов, землей
Рождающей и девственной, обетом,
Что такова в грядущем станет персть,
Когда преодолеет разложенье
Греха и смерти в недрах бытия.
И к ней тянулись упованья мира,
Как океаны тянутся к луне.
(обратно)

4

Мечты и бред, рожденные темницей,
Решетки и затворы расшатал
Каноник Фрауенбургского собора
Смиреннейший Коперник. Галилей,
Неистовый и зоркий, вышиб двери,
Размыкал своды, кладку разметал
Напористый и доскональный Кеплер,
А Ньютон – Дантов Космос, как чулок
Распялив, выворотил наизнанку.
Всё то, что раньше было Сатаной,
Грехом, распадом, косностью и плотью,
Всё вещество в его ночных корнях,
Извилинах, наростах и уклонах —
Вся темная изнанка бытия
Легла фундаментом при новой стройке.
Теперь реальным стало только то,
Что было можно взвесить и измерить,
Коснуться пястью, выразить числом.
И новая вселенная возникла
Под пальцами апостола Фомы.
Он сам ощупал звезды, взвесил землю,
Распялил луч в трехгранности стекла,
Сквозь трещины распластанного спектра
Туманностей исследовал состав,
Хвостов комет и бег миров в пространстве,
Он малый атом ногтем расщепил
И стрелы солнца взвесил на ладони.
В два-три столетья был преображен
Весь старый мир: разрушен и отстроен.
На миллионы световых годов
Раздвинута темница мирозданья,
Хрустальный свод расколот на куски
И небеса проветрены от Бога.
(обратно)

5

Наедине с природой человек
Как будто озверел от любопытства:
В лабораториях и тайниках
Ее пытал, допрашивал с пристрастьем,
Читал в мозгу со скальпелем в руке,
На реактивы пробовал дыханье,
Старухам в пах вшивал звериный пол.
Отрубленные пальцы в термостатах,
В растворах вырезанные сердца
Пульсировали собственною жизнью:
Разъятый труп кусками рос и цвел.
Природа, одурелая от пыток,
Под микроскопом выдала свои
От века сокровеннейшие тайны:
Механику обрядов бытия.
С таким же исступлением, как раньше
В себе стремился выжечь человек
Всё то, что было плотью, так теперь
Отвсюду вытравлял заразу духа,
Охолощал не тело, а мечту,
Мозги дезинфицировал от веры,
Накладывал запреты и табу
На всё, что не сводилось к механизму:
На откровенье, таинство, экстаз...
Огородил свой разум частоколом
Торчащих фактов, терминов и цифр
И до последних граней мирозданья
Раздвинул свой безвыходный Таноб.
(обратно)

6

Но так едка была его пытливость,
И разум вскрыл такие недра недр,
Что самая материя иссякла,
Истаяла под ощупью руки...
От чувственных реальностей осталась
Сомнительная вечность вещества,
Подточенного тлёю Энтропии;
От выверенных Кантовых часов,
Секундами отсчитывавших время, —
Метель случайных вихрей в пустоте,
Простой распад усталых равновесий.
Мир стер зубцы Лапласовых колес,
Заржавели Ньютоновы пружины,
Эвклидовкуб – наглядный и простой —
Оборотился Римановой сферой:
Вчера Фома из самого себя
Ступнею мерил радиус вселенной
И пядями окружность. А теперь,
Сам выпяченный на поверхность шара,
Не мог проникнуть лотом в глубину:
Отвес, скользя, чертил меридианы.
Так он постиг, что тяготенье тел
Есть внутренняя кривизна пространства,
И разум, исследивший все пути,
Наткнулся сам на собственные грани:
Библейский змий поймал себя за хвост.
(обратно)

7

Строители коралловых атоллов
На дне времен, среди безмерных вод —
В ограде кольцевых нагромождений
Своих систем – мы сами свой Таноб.
Мир познанный есть искаженье мира,
И человек недаром осужден
В святилищах устраивать застенки,
Идеи обжигать на кирпичи,
Из вечных истин строить казематы
И вновь взрывать кристаллы и пласты
И догматы отстоенной культуры:
Познание должно окостенеть,
Чтоб дать жерло и направленье взрыву.
История проникнута до дна
Колоидальной спазмой аскетизма,
Сжимающею взрывы мятежей.
Свободы нет, но есть освобожденье!
Наш дух – междупланетная ракета,
Которая, взрываясь из себя,
Взвивается со дна времен, как пламя.
16 мая 1926

Коктебель

(обратно) (обратно)

Коктебельские берега

Эти пределы священны уж тем, что однажды под вечер
Пушкин на них поглядел с корабля по дороге в Гурзуф.
25 декабря <1926 Коктебель>

(обратно)

Дом поэта

Дверь отперта. Переступи порог.
Мой дом раскрыт навстречу всех дорог.
В прохладных кельях, беленных известкой,
Вздыхает ветр, живет глухой раскат
Волны, взмывающей на берег плоский,
Полынный дух и жесткий треск цикад.
А за окном расплавленное море
Горит парчой в лазоревом просторе.
Окрестные холмы вызорены
Колючим солнцем. Серебро полыни
На шиферных окалинах пустыни
Торчит вихром косматой седины.
Земля могил, молитв и медитаций —
Она у дома вырастила мне
Скупой посев айлантов и акаций
В ограде тамарисков. В глубине
За их листвой, разодранной ветрами,
Скалистых гор зубчатый окоем
Замкнул залив Алкеевым стихом,
Асимметрично-строгими строфами.
Здесь стык хребтов Кавказа и Балкан,
И побережьям этих скудных стран
Великий пафос лирики завещан
С первоначальных дней, когда вулкан
Метал огонь из недр глубинных трещин
И дымный факел в небе потрясал.
Вон там – за профилем прибрежных скал,
Запечатлевшим некое подобье
(Мой лоб, мой нос, ощечье и подлобье),
Как рухнувший готический собор,
Торчащий непокорными зубцами,
Как сказочный базальтовый костер,
Широко вздувший каменное пламя, —
Из сизой мглы, над морем вдалеке
Встает стена... Но сказ о Карадаге
Не выцветить ни кистью на бумаге,
Не высловить на скудном языке.
Я много видел. Дивам мирозданья
Картинами и словом отдал дань...
Но грудь узка для этого дыханья,
Для этих слов тесна моя гортань.
Заклепаны клокочущие пасти.
В остывших недрах мрак и тишина.
Но спазмами и судорогой страсти
Здесь вся земля от века сведена.
И та же страсть и тот же мрачный гений
В борьбе племен и в смене поколений.
Доселе грезят берега мои
Смоленые ахейские ладьи,
И мертвых кличет голос Одиссея,
И киммерийская глухая мгла
На всех путях и долах залегла,
Провалами беспамятства чернея.
Наносы рек на сажень глубины
Насыщены камнями, черепками,
Могильниками, пеплом, костяками.
В одно русло дождями сметены
И грубые обжиги неолита,
И скорлупа милетских тонких ваз,
И позвонки каких-то пришлых рас,
Чей облик стерт, а имя позабыто.
Сарматский меч и скифская стрела,
Ольвийский герб, слезница из стекла,
Татарский глёт зеленовато-бусый
Соседствуют с венецианской бусой.
А в кладке стен кордонного поста
Среди булыжников оцепенели
Узорная арабская плита
И угол византийской капители.
Каких последов в этой почве нет
Для археолога и нумизмата —
От римских блях и эллинских монет
До пуговицы русского солдата.
Здесь, в этих складках моря и земли,
Людских культур не просыхала плесень —
Простор столетий был для жизни тесен,
Покамест мы – Россия – не пришли.
За полтораста лет – с Екатерины —
Мы вытоптали мусульманский рай,
Свели леса, размыкали руины,
Расхитили и разорили край.
Осиротелые зияют сакли;
По скатам выкорчеваны сады.
Народ ушел. Источники иссякли.
Нет в море рыб. В фонтанах нет воды.
Но скорбный лик оцепенелой маски
Идет к холмам Гомеровой страны,
И патетически обнажены
Ее хребты и мускулы и связки.
Но тени тех, кого здесь звал Улисс,
Опять вином и кровью напились
В недавние трагические годы.
Усобица и голод и война,
Крестя мечом и пламенем народы,
Весь древний Ужас подняли со дна.
В те дни мой дом – слепой и запустелый —
Хранил права убежища, как храм,
И растворялся только беглецам,
Скрывавшимся от петли и расстрела.
И красный вождь, и белый офицер —
Фанатики непримиримых вер —
Искали здесь под кровлею поэта
Убежища, защиты и совета.
Я ж делал всё, чтоб братьям помешать
Себя – губить, друг друга – истреблять,
И сам читал – в одном столбце с другими
В кровавых списках собственное имя.
Но в эти дни доносов и тревог
Счастливый жребий дом мой не оставил:
Ни власть не отняла, ни враг не сжег,
Не предал друг, грабитель не ограбил.
Утихла буря. Догорел пожар.
Я принял жизнь и этот дом как дар
Нечаянный – мне вверенный судьбою,
Как знак, что я усыновлен землею.
Всей грудью к морю, прямо на восток,
Обращена, как церковь, мастерская,
И снова человеческий поток
Сквозь дверь ее течет, не иссякая.
Войди, мой гость: стряхни житейский прах
И плесень дум у моего порога...
Со дна веков тебя приветит строго
Огромный лик царицы Таиах.
Мой кров – убог. И времена – суровы.
Но полки книг возносятся стеной.
Тут по ночам беседуют со мной
Историки, поэты, богословы.
И здесь – их голос, властный, как орган,
Глухую речь и самый тихий шепот
Не заглушит ни зимний ураган,
Ни грохот волн, ни Понта мрачный ропот.
Мои ж уста давно замкнуты... Пусть!
Почетней быть твердимым наизусть
И списываться тайно и украдкой,
При жизни быть не книгой, а тетрадкой.
И ты, и я – мы все имели честь
«Мир посетить в минуты роковые»
И стать грустней и зорче, чем мы есть.
Я не изгой, а пасынок России.
Я в эти дни ее немой укор.
И сам избрал пустынный сей затвор
Землею добровольного изгнанья,
Чтоб в годы лжи, паденья и разрух
В уединеньи выплавить свой дух
И выстрадать великое познанье.
Пойми простой урок моей земли:
Как Греция и Генуя прошли,
Так минет всё – Европа и Россия.
Гражданских смут горючая стихия
Развеется... Расставит новый век
В житейских заводях иные мрежи...
Ветшают дни, проходит человек.
Но небо и земля – извечно те же.
Поэтому живи текущим днем.
Благослови свой синий окоем.
Будь прост, как ветр, неистощим, как море,
И памятью насыщен, как земля.
Люби далекий парус корабля
И песню волн, шумящих на просторе.
Весь трепет жизни всех веков и рас
Живет в тебе. Всегда. Теперь. Сейчас.
25 декабря 1926

Коктебель

(обратно)

Четверть века (1900—1925)

Каждый рождается дважды. Не я ли
В духе родился на стыке веков?
В год изначальный двадцатого века
Начал головокружительный бег.
Мудрой судьбою закинутый в сердце
Азии, я ли не испытал
В двадцать три года всю гордость изгнанья
В рыжих песках туркестанских пустынь?
В жизни на этой магической грани
Каждый впервые себя сознает
Завоевателем древних империй
И заклинателем будущих царств.
Я проходил по тропам Тамерлана,
Отягощенный добычей веков,
В жизнь унося миллионы сокровищ
В памяти, в сердце, в ушах и в глазах.
Солнце гудело, как шмель, упоенный
Зноем, цветами и запахом трав,
Век разметал в триумфальных закатах
Рдяные перья и веера.
Ширились оплеча жадные крылья,
И от пространств пламенели ступни,
Были подтянуты чресла и вздуты
Ветром апостольские паруса.
Дух мой отчаливал в желтых закатах
На засмоленной рыбацкой ладье —
С Павлом – от пристаней Антиохии,
Из Монсеррата – с Лойолою в Рим.
Алые птицы летели на запад,
Шли караваны, клубились пески,
Звали на завоевание мира
Синие дали и свертки путей.
Взглядом я мерил с престолов Памира
Поприща западной тесной земли,
Где в утаенных портах Средиземья,
На берегах атлантических рек
Нагромоздили арийские расы
Улья осиных разбойничьих гнезд.
Как я любил этот кактус Европы
На окоеме Азийских пустынь —
Эту кипящую магму народов
Под неустойчивой скорлупой,
Это огромное содроганье
Жизни, заклепанной в недрах машин,
Эти высокие камни соборов,
Этот горячечный бред мостовых,
Варварский мир современной культуры,
Сосредоточившей жадность и ум,
Волю и веру в безвыходном беге
И в напряженности скоростей.
Я со ступеней тысячелетий,
С этих высот незапамятных царств,
Видел воочью всю юность Европы,
Всю непочатую ярь ее сил.
Здесь, у истоков Арийского мира,
Я, преклонившись, ощупал рукой
Наши утробные корни и связи,
Вросшие в самые недра земли.
Я ощутил на ладони биенье
И напряженье артерий и вен —
Неперекушенную пуповину
Древней Праматери рас и богов.
Я возвращался, чтоб взять и усвоить,
Всё перечувствовать, всё пережить,
Чтобы связать половодное устье
С чистым истоком Азийских высот.
С чем мне сравнить ликованье полета
Из Самарканда на запад – в Париж?
Взгляд Галилея на кольца Сатурна...
Знамя Писарро над сонмами вод...
Было... всё было... так полно, так много,
Больше, чем сердце может вместить:
И золотые ковчеги религий,
И сумасшедшие тромбы идей...
Хмель городов, динамит библиотек,
Книг и музеев отстоенный яд.
Радость ракеты рассыпаться в искры,
Воля бетона застыть, как базальт.
Всё упоение ритма и слова,
Весь Апокалипсис туч и зарниц,
Пламя горячки и трепет озноба
От надвигающихся катастроф.
Я был свидетелем сдвигов сознанья,
Геологических оползней душ
И лихорадочной перестройки
Космоса в «двадцать вторых степенях».
И над широкой излучиной Рейна
Сполохов первых пожарищ войны
На ступенях Иоаннова Зданья
И на сферических куполах.
Тот, кто не пережил годы затишья
Перед началом великой войны,
Тот никогда не узнает свободы
Мудрых скитаний по древней земле.
В годы, когда расточала Европа
Золото внуков и кровь сыновей
На роковых перепутьях Шампани,
В польских болотах и в прусских песках,
Верный латинскому духу и строю,
Сводам Сорбонны и умным садам,
Я ни германского дуба не предал,
Кельтской омеле не изменил.
Я прозревал не разрыв, а слиянье
В этой звериной грызне государств,
Смутную волю к последнему сплаву
Отъединенных историей рас.
Но посреди ратоборства народов
Властно окликнут с Востока, я был
Брошен в плавильные горны России
И в сумасшествие Мартобря.
Здесь, в тесноте, на дне преисподней,
Я пережил испытанье огнем:
Страшный черед всеросийских ордалий,
Новым тавром заклеймивших наш дух.
Видел позорное самоубийство
Трона, династии, срам алтарей,
Славу «Какангелия» от Маркса[93],
Новой враждой разделившего мир.
В шквалах убийств, в исступленьи усобиц
Я охранял всеединство любви,
Я заклинал твои судьбы, Россия,
С углем на сердце, с кляпом во рту.
Даже в подвалах двадцатого года,
Даже средь смрада голодных жилищ
Я бы не отдал всей жизни за веру
Этих пронзительно зорких минут.
Но... я утратил тебя, моя юность,
На перепутьях и росстанях Понта,
В зимних норд-остах, в тоске Сивашей...
Из напряженного стержня столетья
Ныне я кинут во внешнюю хлябь,
Где только ветер, пустыня и море
И под ногой содроганье земли...
Свист урагана и топот галопа
Эхом еще отдается в ушах,
Стремя у стремени четверть пробега,
Век – мой ровесник, мы вместе прошли.
16 декабря 1927

Коктебель. В дни землетрясения

(обратно)

«Весь жемчужный окоем…»

Весь жемчужный окоем
Облаков, воды и света
Ясновиденьем поэта
Я прочел в лице твоем.
Всё земное – отраженье,
Отсвет веры, блеск мечты...
Лика милого черты —
Всех миров преображенье.
16 июня 1928

Коктебель

(обратно)

Аделаида Герцык

Лгать не могла. Но правды никогда
Из уст ее не приходилось слышать —
Захватанной, публичной, тусклой правды,
Которой одурманен человек.
В ее речах суровая основа
Житейской поскони преображалась
В священную, мерцающую ткань —
Покров Изиды. Под ее ногами
Цвели, как луг, побегами мистерий
Паркеты зал и камни мостовых.
Действительность бесследно истлевала
Под пальцами рассеянной руки.
Ей грамота мешала с детства книге
И обедняла щедрый смысл письмен.
А физики напрасные законы
Лишали власти таинства игры.
Своих стихов прерывистые строки,
Свистящие, как шелест древних трав,
Она шептала с вещим напряженьем,
Как заговор от сглаза и огня.
Слепая – здесь, физически – глухая, —
Юродивая, старица, дитя, —
Смиренно шла сквозь все обряды жизни:
Хозяйство, брак, детей и нищету.
События житейских повечерий —
(Черед родин, болезней и смертей) —
В душе ее отображались снами —
Сигналами иного бытия.
Когда ж вся жизнь ощерилась годами
Расстрелов, голода, усобиц и вражды,
Она, с доверьем подавая руку,
Пошла за ней на рынок и в тюрьму.
И, нищенствуя долу, литургию
На небе слышала и поняла,
Что хлеб – воистину есть плоть Христова,
Что кровь и скорбь – воистину вино.
И смерть пришла, и смерти не узнала:
Вдруг растворилась в сумраке долин,
В молчании полынных плоскогорий,
В седых камнях Сугдейской старины.
10 февраля 1929

Коктебель

(обратно)

Сказание об иноке Епифании

1

Родился я в деревне. Как скончались
Отец и мать, ушел взыскати
Пути спасения в обитель к преподобным
Зосиме и Савватию. Там иноческий образ
Сподобился принять. И попустил Господь
На стол на патриарший наскочити
В те поры Никону. А Никон окаянный
Арсена-жидовина
В печатный двор печатать посадил.
Тот грек и жидовин в трех землях трижды
Отрекся от Христа для мудрости бесовской
И зачал плевелы в церковны книги сеять.
Тут плач и стон в обители пошел:
Увы и горе! Пала наша вера.
В печали и тоске, с благословенья
Отца духовного, взяв книги и иная,
Потребная в молитвах, аз изыдох
В пустыню дальнюю на остров на Виданьской —
От озера Онега двенадцать верст.
Построил келейку безмолвья ради
И жил, молясь, питаясь рукодельем.
О, ты моя прекрасная пустыня!
Раз, надобен от кельи отлучиться,
Я образ Богоматери с Младенцем —
Вольяшный, медный – поставил ко стене:
«Ну, Свет-Христос и Богородица, храните
И образ свой, и нашу с вами келью».
Пришел на третий день и издали увидел
Келейку малую как головню дымящу.
И зачал зря вопить: «Почто презрела
Мое моление? Приказу не послушала? Келейку
Мою и Твоея не сохранила?» Идох
До кельи обгорелой, ан кругом
Сенишко погорело вместе с кровлей,
А в кельи чисто: огнь не смел войти.
И образ на стене стоит – сияет.
В лесу окрест живуще бесы люты.
И стали в келью приходить ночами.
Страшат и давят: сердце замирает,
Власы встают, дрожат и плоть, и кости.
О полночи пришли однажды двое:
Один был наг, другой одет в кафтане.
И, взяв скамью – на ней же почиваю, —
Нача меня качати, как младенца.
Я ж, осерчав, восстал с одра и беса
Взял поперек и бить учал
Бесищем тем о лавку, вопиюще:
«Небесная Царица, помоги мне».
А бес другой к земле прилип от страха,
Не может ног от пола оторвать.
И сам не вем, как бес в руках изгинул.
Возбнухся ото сна – зело устал, – а руки
Мокром мокры от скверного мясища.
В другой же раз, уснуть я не успел —
Сенные двери пылко растворились,
И в келью бес вскочил, что лютый тать,
Согнул меня и сжал так крепко, туго,
Что пикнуть мне не можно, ни дохнуть.
Уж еле-еле пискнул: «Помози ми».
И сгинул бес, а я же со слезами
Глаголю к образу: «Владычица, почто
Не бережешь меня? Ведь в мале-мале
Злодей не погубил». Тут сон нашел
С печали той великия, и вижу,
Что Богородица из образа склонилась,
Руками беса мучает, измяла
Злодея моего и мне дала.
Я с радости учал его крушить и мять,
Как ветошь драную, и выкинул в окошко:
Измучил ты меня и сам пропал.
По долгой по молитве взглянул в окно – светает.
Лежит бесище то, как мокрое тряпье.
Помале дрогнул и ногу подтянул,
А после руку...
И паки ожил. Встал, как будто пьян.
И говорит: «Ужо к тебе не буду, —
Пойду на Вытегру». А я ему: «Не смей
Ходить на Вытегру – там волость людна.
Иди, где нет людей». А он, как сонный,
От келейки по просеке пошел.
Увидел хитрый Дьявол, что не может
Ни сжечь меня, ни силой побороть,
Так насади мне в келию червей,
Рекомых мравии. Начаша мураши
Мне тайны уды ясть, и ничего иного —
Ни рук, ни ног, а токмо тайны уды.
И горько мне и больно – инда плачу.
Аз стал их, грешный, варом обливать,
Рукой ловить, топтать ногой, они же
Под стены проползают. Окопал я
Всю келейку и камнем затолок.
Они ж сквозь камни лезут и под печь.
Кошницею в реке топить носил.
Мешок на уды шил: не помогло – кусают.
Ни рукоделья делать, ни обедать,
Ни правил править. Бесьей той напасти
Три было месяца. На последях
Обедать сел, закутав уды крепко.
Они ж, не вем как, – все-таки кусают.
Не до обеда стало: слезы потекли.
Пречистую тревожить всё стеснялся,
А тут взмолился к образу: «Спаси,
Владычица, от бесьей сей напасти».
И вот с того же часа
Мне уды грызть не стали мураши.
Колико немощна вся сила человека.
Худого мравия не может одолеть,
Не токмо Дьявола, без Божьей благодати.
(обратно)

2

Пока в пустыне с бесами боролся,
Иной великой Дьявол Церковь мучал
И праведную веру искажал,
Как мурашей, святые гнезда шпарил,
Да и до нас дошел.
Отец Илья, игумен Соловецкий,
Велел писать мне книги в обличенье
Антихриста, в спасение Царя.
Никонианцы, взяв меня в пустыне,
В темнице утомили, а потом
Пред всем народом пустозерским руку
На площади мне секли. Внидох паки
В темницу лютую и начал умирать.
Весь был в поту, и внутренность горела.
На лавку лег и руку свесил – думал
Души исходу лучше часа нет.
Темница стала мокрая, а смерть нейдет.
Десятник Симеон засушины отмыл
И серою еловой помазал рану.
И снова маялся я днями на соломе.
На день седьмой на лавку всполз и руку
Отсечену на сердце положил.
И чую: Богородица мне руку
Перстами осязает. Я Ее хотел
За руку удержать, а пальцев нету.
Очнулся, а рука платком повязана.
Ощупал левой сеченую руку:
И пальцев нет, и боли нет, а в сердце радость.
Был на Москве в подворье у Николы
Угрешского. И прискочи тут скоро
Стрелецкий голова – Бухвостов – лют разбойник
И поволок на плаху на Болото.
Язык урезал мне и прочь помчал.
В телеге душу мало не вытряс мне,
Столь боль была люта...
О, горе дней тех! Из моей пустыни
Пошел Царя спасать, а языка не стало.
Что нужного, и то мне молвить нечем.
Вздохнул я к Господу из глубины души:
«О скорого услышанья Христова!»
С того язык от корня и пополз,
И до зубов дошел, и стал глаголить ясно.
Свезли меня в темницу в Пустозерье.
По двух годех пришел ко мне мучитель
Елагин – полуголова стрелецкой,
Чтоб нудить нас отречься веры старой.
И непослушливым велел он паки
Языки резать, руки обрубать.
Пришел ко мне палач с ножом, с клещами
Гортань мне отворять, а я вздохнул
Из сердца умиленно: «Помоги мне».
И в мале ощутил, как бы сквозь сон,
Как мне палач язык под корень резал
И руку правую на плахе отсекал.
(Как впервой резали – что лютый змей кусал.)
До Вологды шла кровь проходом задним.
Теперь в тюрьме три дня я умирал.
Пять дней точилась кровь из сеченой ладони.
Где был язык во рте – слин стало много,
И что под головой – всё слинами омочишь,
И ясть нельзя, понеже яди
Во рту вращати нечем.
Егда дадут мне рыбы, щей да хлеба,
Сомну в единый ком, да тако вдруг глотаю.
А по отъятии болезни от руки
Я начал правило в уме творити.
Псалмы читаю, а дойду до места:
«Возрадуется мой язык о правде Твоея», —
Вздохну из глубины – слезишка
Из глазу и покатится:
«А мне чем радоваться? Языка и нету».
И паки: «Веселися сердце, радуйся язык».
Я ж, зря на крест, реку: «Куда язык мой дели?
Нет языка в устах, и сердце плачет».
Так больше двух недель прошло, а всё молю,
Чтоб Богородица язык мне воротила.
Возлег на одр, заснул и вижу: поле
Великое да светлое – конца нет...
Налево же на воздухе повыше
Лежат два языка мои:
Московский – бледноват, а пустозерской
Зело краснешенек.
Взял на руку красной и зрю прилежно:
Ворошится живой он на ладони,
А я дивлюсь красе и живости его.
Учал его вертеть в руках, расправил
И местом рваным к резаному месту,
Идеже прежде был, его приставил, —
Он к корню и прильни, где рос с рожденья.
Возбнух я радостен: что хочет сие быти?
От времени того по малу-малу
Дойде язык мой паки до зубов
И полон бысть. К яденью и молитве
По-прежнему способен, как в пустыне.
И слин нелепых во устах не стало,
И есть язык, мне Богом данный, – новый —
Короче старого, да мало толще.
И ныне веселюсь, и славлю, и пою
Скорозаступнице, язык мне давшей новой.
(обратно)

3

Сказанье о кончине
Страдальца Епифания и прочих,
С ним вместе пострадавших в Пустозерске:
Был инок Епифаний положен в сруб,
Обложенный соломой, щепой и берестом
И политый смолою.
А вместе Федор, Аввакум и Лазарь.
Когда костер зажгли, в огне запели дружно:
«Владычица, рабов своих прими!»
С гудением великим огнь, как столб,
Поднялся в воздухе, и видели стрельцы
И люди пустозерские, как инок Епифаний
Поднялся в пламени божественною силой
Вверх к небесам и стал невидим глазу.
Тела и ризы прочих не сгорели,
А Епифания останков не нашли.
16 февраля 1929

Коктебель

(обратно) (обратно)

Святой Серафим

Пролог

...Когда я говорю о Боге – слова как львы ослепшие, что ищут источника в пустыне...

У ступеней Божьего престола
Волнами гудящих ореолов
Бьет ключом клокочущая бездна...
На закатах солнц в земных пустынях
Там кипят рубиновые ветры
Устремленных к солнцу облаков.
А когда стихают ураганы
Песнопений ангельских и хоров,
То со дна миров из преисподней
Слышен еле различимый голос
К небесам взывающей земли:
«Тайна тайн непостижимая,
Глубь глубин необозримая,
Высота невосходимая,
Радость радости земной!
Торжество непобедимое,
Ангельски дориносимая
Над родимою землей,
Купина неопалимая!
Херувимов всех честнейшая,
Без сравнения славнейшая,
Огнезрачных серафим,
Очистилище чистейшее!
Госпожа всенепорочная,
Без истленья Бога родшая,
Незакатная звезда.
Радуйся, о благодатная!
Ты молитвы влага росная,
Живоносная вода!
Ангелами охраняемый,
Цвет земли неувядаемый,
Персть, сияньем растворенная,
Глина, девством прокаленная,
Плоть, рожденная сиять,
Тварь, до Бога вознесенная,
Диском солнца облаченная,
На серпе луны взнесенная,
Приснодевственная мать!
Ты покров природы тварной,
Свет во мраке,
Пламень зарный
Путеводного столба!
В грозный час,
Когда над нами —
Над забытыми гробами
Протрубит труба,
В час великий, в час возмездья,
В горький час, когда созвездья
С неба упадут,
И земля между мирами,
Извергаясь пламенами,
Предстанет на суд,
В час, когда вся плоть проснется,
Чрево смерти содрогнется,
Солнце мраком обернется
И, как книга, развернется
Небо надвое,
И разверзнется пучина,
И раздастся голос Сына:
«О, племя упрямое!
Я стучал – вы не открыли,
Жаждал – вы не напоили,
Я алкал – не накормили,
Я был наг – вы не одели...»
И тогда ответишь Ты:
«Я одела, я кормила,
Чресла Богу растворила,
Плотью нищий дух покрыла,
Солнце мира приютила
В чреве темноты».
В час последний
В тьме кромешной
Над своей землею грешной
Ты расстелешь плат —
Надо всеми, кто ошую,
Кто во славе – одесную
Агнцу предстоят,
Чтоб не сгинул ни единый
Ком пронзенной духом глины,
Без изъятья – навсегда,
И удержишь руку Сына
От последнего проклятья
Безвозвратного суда».
_____
Со ступеней Божьего престола
Смотрит вниз – на землю Богоматерь.
Под ногами серп горит алмазный,
А пред Нею кольчатая бездна
Девяти небесных иерархий:
Ангелы, Архангелы, Архаи,
Власти, и Начала, и Господства,
Троны, Херувимы, Серафимы...
Дышит бездна,
Разжимаясь и сжимаясь,
Поглощая свет и отдавая,
И дыханье бездны:
Алилуйя!
Алилуйя!
Слава Тебе, Боже!
И вокруг Господнего подножья
В самом сердце Вечности и Славы,
Чище всех и ближе всех к престолу —
Пламенные вихри Серафимов
Веют вечной вьюгою любви.
И в плаще клубящихся сияний,
Звездных бурь и ураганов солнц,
В пламенах гудящих шестикрылий,
Весь пронизан зреньем, и очами
Весь покрыт извне и изнутри,
Предстоит пред Девою Пречистой
Серафим.
И Серафиму Дева
Молвит:
«Мой любимиче! Погасни
В человеках. Воплотись. Сожги
Плоть земли сжигающей любовью!
Мой любимиче! Молю тебя: умри
Жизнью человеческой, а Я пребуду
Каждый час с тобою в преисподней».
И, взметнув палящей вьюгой крыльев
И сверля кометным вихрем небо,
Серафим низринулся на землю.
(обратно)

I

Каждый сам находит пред рожденьем
Для себя родителей. Избравши
Женщину и мужа, зажигает
В их сердцах желанье и толкает
Их друг к другу. То, что люди
Называют страстью и любовью,
Есть желанье третьего родиться.
Потому любовь земная – бремя
Темное. Она безлика
И всегда во всех себе подобна.
И любовники в любови неповинны:
Нету духам в мир иного входа,
Как сквозь чрево матери. Ключарь же
Сам не знает, для кого темницу
Юдоли земной он отпирает.
Вечный дух, сливающийся с плотью,
Сразу гаснет, слепнет и впадает
В темное беспамятство. Отныне
Должен видеть он очами плоти,
Помнить записями вещества.
Потому входящий в жизнь в начале
Пробегает весь разбег творенья:
В чреве матери он повторяет пляску
Древних солнц в туманных звездовертях.
Застывая в черный ком земли,
Распускается животной, дремной жизнью
Незапамятного прошлого – покамест
Всё кипенье страстных руд и лав
Не сжимается в тугой и тесный узел
Слабого младенческого тела.
И, прорвав покровы чревных уз,
С раздирающим, бессильным криком
Падает на дно вселенных – землю.
Богородица сама для Серафима
Избрала чету
И час рожденья:
Сидора с Агафьей Мошниных,
В граде Курске,
В месяце июле,
Девятнадцатого дня,
За шесть лет до смерти
Государыни Елисаветы
Дочери Петра Великого.
Сын рожденный наречен был Прохор.
Дремной жизнью жил младенец Прохор.
Дивные виденья озаряли
Детский сон. В душе звучали хоры
Ангельских далеких песнопений.
Жития подвижников пленяли
50 Детский дух преодоленьем плоти.
И о чудесах повествованья
Были милы, как напоминанья
Об утраченном, живом законе жизни.
Лет семи с верхушки колокольни
Оступился он. Но чьи-то крылья
Взвились рядом, чьи-то руки
Поддержали в воздухе и невредимым
На землю поставили.
Мать шептала про себя:
«Что убо будет
Отроча сие?» И, прозревая
Дивные предназначенья, сына
К жизненным делам не понуждала.
Прохор же читал святые книги,
В церкви служб не пропускал и в храме
Чувствовал себя как в доме отчем.
Вырос Прохор юношей. И стал
Круглолицым, русым и румяным
Статным русским молодцем. Славянство
Плоть имеет детскую – нетронутую тленьем,
Чистую от записи страстей
И как воск готовую принять
Пламя духа и сгореть лучистым,
Ярким светочем пред темною иконой.
Стало Прохора тянуть в пустыню,
Прочь от суеты, в лесные скиты,
К подвигам, к молчанью и к молитвам.
Девятнадцать лет имел он от рожденья.
Дух небесный врос в земное тело,
Земный узел был затянут туго.
Духу наступало время снова
Расплести завязанное.
(обратно)

II

Богородица сама избрала место
На Руси меж Сатисом и Сарой
Для подвижничества Серафима.
Погиб гор порос от века бором,
Дремный лес пропах смолой и зверем,
Жили по рекам бобры и выдры,
Лось, медведи, рыси да куницы.
Место то незнаемо от человека.
Сотни лет безлюдья и пустыни,
Сотни лет молитвы и молчанья.
Разверзалось небо над лесами,
Звезды и планеты колдовали
И струились пламенные токи,
И, пронизаны неизреченным светом,
Цепенели воды и деревья.
Раз пришел на гору юный инок.
Много лет провел один в молитвах.
И срубил из сосен церковь
В честь Пречистой Девы Живоносных Вод.
Основал обитель. Был над ней игумен.
В старости замучен был в темнице
Грешною императрицей Анной.
Так возник в лесах дремучих Саров.
Поздней осенью, замерзшими полями
Прохор шел в обитель. Было ясно.
Изморозь березовые рясна
Убирала к утру хрусталями.
В Саров он пришел в канун Введенья.
Слышал в церкви всенощное бденье,
Восторгаясь пенью и усердью
Иноков в молитве.
Прохор послушанье нес в столярне.
Сладок подвиг плотничьей работы,
Ибо плоть древесная – безгрешна
И, не зная боли, радуется
Взмаху топора и ласке струга,
Как земля – сохе, как хворост – искре.
Плоть сосны благоухает солнцем,
Телом девичьим нежна береза,
Вяз и дуб крепки и мускулисты,
Липа – женственна, а клен – что отрок.
Больше всех других дерев любил он
Кипарис – душистый, с костью схожий.
Резал крестики для богомольцев.
Всё же время ни за отдыхом, ни за работой
Умственной не прекращал молитвы.
Стала жизнь его одною непрерывной,
Ни на миг не прекращаемой молитвой:
«Господи Исусе Сыне Божий,
Господи, мя грешного помилуй!»
Ею он звучал до самых недр
Каждою частицей плоти, как звучит
Колокол всей толщей гулкой меди.
И, как благовест, – тяжелыми волнами
В нем росло и ширилось сознанье
Плоти мира – грешной и единой.
Как ни туго вяжет плоть земная,
Как ни крепко выведены своды
И распоры тела, но какой темнице
Удержать верховный омут света,
Ураган молитв и вихри славословий?
Тело Прохора не вынесло напора
Духа. Прохор слег в постель. Три года
Болен был. И саровские старцы
От одра его не отходили.
Иноки служили литургии
И справляли всенощные бденья,
Чтобы вымолить его у смерти.
А когда больного причастили,
У одра явилась Богоматерь,
Протянула руку и сказала:
«Сей есть рода нашего. Но рано
Землю покидать ему». Коснулась
Правого бедра. Раскрылась рана,
Вытекла вода, и исцелился Прохор.
Выздравев, был Прохор посылаем
По Руси за сбором подаяний.
Он ходил по городам, по селам,
По глухим проселочным дорогам,
По лесным тропам, по мшистым логам,
Голым пашням, пажитям веселым.
С нежной лаской лыковые лапти
Попирали и благословляли
Землю темную, страдальную, святую.
Так минули годы послушанья.
Возвратившись в монастырь, он вскоре
Удостоен был монашеского сана.
Старец же Пахомий, прозревая
Прохора божественную тайну,
Повелел, чтоб в иноческом чине
Он именовался Серафимом,
Что означает «пламенный».
(обратно)

III

Служба утром шла в Страстной Четверг.
Серафим-иеродьякон служит
Литургию. Воздух в церкви полон
Вещим трепетом незримых крыльев,
Молнийные юноши сверкают
В златотканных белых облаченьях,
И звенит, сливаясь с песнопеньем,
Тонкий звон хрустальных голосов.
Говорит священник тайную молитву:
«Сотвори со входом нашим входу
Ангелов, сослужащих нам, быти!»
Вспыхнул храм неизреченным блеском;
В окруженьи света, сил и славы,
Точно в золотистом, пчельном рое,
С западных церковных врат к амвону
Сын Господний в лике человечьем
К ним идет по воздуху. Вошел
В образ свой, и все иконы церкви
Просветились и обстали службу
Сонмами святых. Преображенье
Было зримо только Серафиму.
Онемел язык и замер дух.
Под руки ввели его в алтарь,
Три часа стоял он без движенья,
Только лик – то светом разгорался,
То бледнел, как снег.
(обратно)

IV. Тварь

Не из ненависти к миру инок
Удаляется в пустыню: русла
И пути ему видней отсюда,
Здесь он постигает различенье
Всех вещей на доброе и злое,
На поток цветенья и распада.
Мир в пустыне виден по-иному,
За мирским виднее мировое,
Мудрость в нем рождается иная,
Он отныне весь иной – он Инок.
Серафим из монастырской кельи
Жить ушел в пустыню со зверями.
Сам себе в лесу избу построил
На речном обрыве возле бора,
Огород вскопал, поставил ульи.
(Пчелы в улье то же, что черницы.)
Мох сбирал, дрова рубил, молился
По пустынножительскому чину.
Раз в неделю он ходил за хлебом
И, питаясь крохами, делился
Со зверьми и птицами лесными.
В полночь звери к келье собирались:
Зайцы, волки, лисы да куницы,
Прилетали вороны и дятлы,
Приползали ящерицы,змеи,
Принимали хлеб от Серафима.
Тишину и строгость любят звери,
Сердцем чтут молитву и молчанье.
Раз пришла монахиня и видит:
Серафим сидит на пне и кормит
Сухарями серого медведя.
Онемела и ступить не смеет.
Серафим же говорит: «Не бойся,
Покорми его сама». – «Да страшно —
Руку он отъест». – «Ты только веруй,
Он тебя не тронет... Что ты, Миша,
Сирот моих пугаешь-то? Не видишь:
Гостью-то попотчевать нам нечем?
Принеси нам утешеньица».
Час спустя медведь вернулся к келье:
Подал старцу осторожно в пасти
Пчельный сот, завернутый в листы.
Ахнула монахиня. А старец:
«Лев служил Герасиму в пустыне,
А медведь вот Серафиму служит...
Радуйся! Чего нам унывать,
Коли нам лесные звери служат?
Не для зверя, а для человека
Бог сходил на землю. Зверь же раньше
Человека в нем Христа узнал.
Бык с ослом у яслей Вифлеемских
До волхвов Младенцу поклонились.
Не рабом, а братом человеку
Создан зверь. Он преклонился долу,
Дабы людям дать подняться к Богу.
Зверь живет в сознаньи омраченном,
Дабы человек мог видеть ясно.
Зверь на нас взирает с упованьем,
Как на Божиих сынов. И звери
Веруют и жаждут воскресенья...
Покорилась тварь не добровольно,
Но по воле покорившего, в надежде
Обрести через него свободу.
Тварь стенает, мучится и ищет
У сынов Господних откровенья,
Со смиреньем кротко принимая
Весь устав жестокий человека.
Человек над тварями поставлен
И за них ответит перед Богом:
Велика вина его пред зверем,
Пред домашней тварью особливо».
(обратно)

V

Келья инока есть огненная пещь,
В коей тело заживо сгорает.
И пустынножительство избравший
Трудится не о своем спасеньи:
Инок удаляется в пустыню
Не бежать греха, но, грех приняв
На себя, собой его очистить,
Не уйти от мира, но бороться
За него лицом к лицу с врагом,
Не замкнуться, но гореть молитвой
Обо всяком зле, о всякой твари,
О зверях, о людях и о бесах.
Ибо бесы паче всякой твари
Милосердьем голодны, и негде
Им его искать, как в человеке.
Бес рожден от плоти человечьей:
Как сердца цветут молитвой в храме,
Как земля весной цветет цветами,
Так же в мире есть цветенье смерти —
Труп цветет гниеньем и червями,
А душа, охваченная тленьем, —
Бесами, – затем, что Дьявол – дух
Разрушенья, тленья и распада.
Человек, пока подвластен миру
И законам смерти и гниенья,
Сам не знает, что есть искушенье.
Но лишь только он засветит пламя
Внутренней молитвы, тотчас бесы,
Извергаемые прочь, стремятся
Погасить лампаду и вернуться
В смрадные, насиженные гнезда.
Грешник ходит – и не слышно беса.
Вслед же иноку они клубятся стаей.
Потому-то монастырь, что крепость,
Осаждаем бесами всечасно.
Бес уныния приходит в полдень
И рождает беспокойство духа,
Скуку, отвращение, зевоту,
Голод и желанье празднословить,
Гонит прочь из кельи точно хворост,
Ветрами носимый, иль внушает
То почистить, это переставить,
Ум бесплодным делая и праздным.
Бес вечерний сердце жмет и тянет
Горестной, сладимою истомой,
Расстилается воспоминаньем,
Соблазняет суетою неизжитой.
Бес полуношный наводит страхи,
Из могил выходит мертвецами,
Шевелится за спиной, стучится в окна,
Мечет вещи, щелкает столами,
На ухо кричит, колотит в двери,
Чтоб отвлечь сознанье от молитвы.
Бес же утренний туманит мысли
Теплым телом, манит любострастьем,
Застилает мутным сном иконы,
Путает слова и счет в молитвах.
Хитры и проникновенны бесы.
Но в обителях со вражьей силой
Братья борется, как с голубями,
А пустынники – те, как со львами
Или с леопардами в пустыне.
Ибо к тем, кто трудится в пустыне,
Дьявол сам с упорством приступает.
(обратно)

VI

Серафим лицом к лицу боролся
С дьяволом и с бесами. Нельзя
Ангелу в лицо взглянуть от блеска,
Так же нестерпимо видеть бесов.
Ибо бесы – гнусны. Всё, что скрыто
Человеку в собственной природе
Темного, растленного и злого,
Явлено ему воочью в бесе:
Сам себе он в бесьем лике гнусен.
Серафим, приняв всю тягу плоти,
Чрез нее был искушаем бесом.
Русский бес паскудлив и озорист,
Но ребячлив, прост и неразумен.
Ибо плоть славянская незрела
И не знает всех глубин гниенья.
И когда он вышел из затвора,
То увидели, что лик его
Стал сгущенным светом, всё же тело —
Что клубок лучей, обращенных внутрь.
В небе
Ближе всех он был у Бога,
Здесь же стал убогим Серафимом.
Был на небе он покрыт очами,
А теперь его покрыли раны.
Ибо раны – очи, боль есть зренье
Человеческой смиренной плоти.
А над поясницей развернулось
Шестикрылье огненное, оку
Невидимое. И стал согбенен
Серафим под тягой страшной крыльев.
И ходил он, опираясь на топорик.
А затем, чтоб пламенным порывом
От земли не унестись, с тех пор
На плече носил мешок с камнями
И землей, а сверху клал
Самую большую тягу,
Приковавшую его к земле:
Евангелье Христово. А так как крылья
Не давали ему ни сесть, ни лечь – он спал,
Став на колени, лицом к земле,
На локти опершись
И голову держа в руках.
(обратно)

VII

Так, очищенный страданьем, прозорливый,
Растворил он людям двери кельи
И отверз свои уста, уча.
Хлынула вся Русь к его порогу.
В тесной келье, залитой огнями,
Белый старец в белом балахоне,
Весь молитвами, как пламенем, овеян,
Сам горел пылающей свечой.
Приходили ежедён толпами
Праведники, грешники, страдальцы,
Мужики, чиновники, дворяне,
Нищие, калеки и больные
И несли ему на исцеленье
Плоть гниющую
И омертвелый дух.
Приводили ребятишек бабы,
Землю, где ступал он, целовали,
Лаяли и кликали кликуши,
В бесноватом бес в испуге бился
И кричал неистово: «Сожжет!»
Серафим встречал пришедших с лаской,
Радостный, сияющий и тихий,
Кланялся иным земным поклоном,
Руки целовал иным смиренно,
Всех приветствовал: «Христос воскрес!»
Говорил: «Уныние бывает
От усталости. Не грех веселость.
Весел дух перед лицом Творца!
Надо скорбь одолевать, нет дороги унывать.
Иисус – всё победил, смертью смерть Христос убил,
Еву Он преобразил и Адама воскресил!»
Говорил, встречая темный народ:
«Ох, беда-то какая ко мне идет...
Люди с людьми-то что делают...
Что слез-то пролито, что скорби тут».
Матери, которой сын резвился
Средь лампад, стоявших пред иконой:
«С малюткой ангел Божий играет, матушка.
Дитя в беспечных играх
Как можно останавливать!»
О свечах горящих говорил он:
«Телом человек свече подобен.
Как она, он пламенем сгорает.
Вера – воск. Светильник есть надежда.
Огнь – любовь. Будь Господу свечой!
Если кто ко мне имеет веру,
За того горит перед иконой
У меня свеча. Потухнет – преклоняю
За него колени, ибо знаю,
Что он впал сегодня в смертный грех.
Как не может воск не разогретый
Оттиск дать печати, так и души,
Не смягченные грехами и страданьем,
Не воспримут Божию печать».
Прибежал однажды утром в Саров
Мужичонко в зипуне, без шапки,
Спрашивал у встречных у монахов:
«Батюшка, ты что ли Серафим?»
Привели его. Он бухнул в ноги,
Говорит: «Украли лошадь.
Нищий я. Семья... Кормить чем буду?..
Говорят, угадываешь ты...»
Серафим, за голову обнявши,
Приложил ее к своей и молвит:
«Огради себя молчаньем, сыне!
Поспеши в посад Борисоглебов,
Станешь подходить – сверни налево,
Да пройди задами пять домов.
Тут в стене калитка. Против входа
Прямо у колоды конь привязан.
Отвяжи и выведи. Но молча!»
Как сказал, так и случилось всё.
Он вникал во все дела людские,
Малые, житейские, слепые,
Говорил с душевным человеком
О мирском, с духовным – о небесном.
А таких, кому речей не надо,
Деревянным маслицем помажет,
Даст воды испить из рукавички,
Даст сухарик, напоит вином
И с души весь слой дорожной пыли
Отряхнет и зеркало протрет,
Чтоб земные души отразили
Божий Лик в глубинах темных вод.
(обратно)

VIII

Болен был помещик Мотовилов.
На руках был принесен он в Саров.
Старец строго вопросил больного:
«Веруете ль вы в Христа, что Он —
Богочеловек, а Богоматерь
Истинно есть Приснодева?» – «Верю».
– «Веруете ль, что Господь как прежде
Исцелял, так и теперь целит?»
– «Верую». – «Так вот – извольте видеть:
Иисус целил больных, снимая
С них грехи, болезни ж принимая
На Себя. И есть Он – прокаженный,
Все-больной, все-грешник, все-страдалец.
Было так, так и поныне есть.
Коли верите, то вы здоровы».
«Как же я здоров, коль вы и слуги
Под руки поддерживаете меня?»
– «Вы совершенно здравы,
Всем вашим телом. Крепче утверждайтесь
Ногами на земле. Ступайте смело.
Вот, Ваше Боголюбие, как хорошо пошли!
Божья Матерь Сына упросила:
Ей молитесь и благодарите».
В ноябре приехал Мотовилов
Старца поблагодарить. Снежило.
День был пасмурный. Пошли по лесу.
Старец посадил его на пень,
Сам присел на корточки и молвит:
«Каждый человек есть ангел,
Замкнутый в темницу плоти.
Если бы соизволеньем Божьим
Мы могли увидеть душу
Ничтожнейшего из людей такою,
Как есть она, мы были б сожжены
Ее огнем в то самое мгновенье,
Как если б были ввергнуты в жерло
Вулкана огнедышащего.
Был сотворен Адам
Неподлежащим действию стихий:
Ни огнь ожечь, ни потопить вода
Его не в силах были.
Каждой твари он ведал имена.
И понимал глаголы Господа и ангелов.
Был Адам в раю подобен углю
Раскаленному. И, вдруг погаснув,
Плотен стал и холоден, и черен.
Но Христос вернул ему прообраз,
Дух Святой вдохнув в учеников».
– «А что же значит
Быть в Духе, батюшка?» —
А Серафим, взяв за плечи:
«Теперь мы оба в Духе.
Что ж ты не смотришь на меня?»
– «Не могу смотреть на вас... От лика
Точно молнии... Глаза от боли ломит».
– «Не устрашайтесь. Ваше Боголюбие,
Теперь вы сами светлы, как я,
Ибо тоже в полноте вы Духа Божьего,
Иначе вам меня таким не увидать.
Не бойтесь. Смотрите прямо мне в глаза».
Глянул – и ужас объял его: поляна
Белая, и лес, крупа снежит,
А посреди поляны ярче солнца
В самом знойном блеске полуденных лучей —
Как вихрь сверкающий, клубится шестикрылье.
А в сердце света Лик Серафима —
Уста шевелятся, глаза глядят,
Да руки поддерживают за плечи.
«Что чувствуете, Ваше Боголюбие?» – «Мир
И тишину такую, что нету слов».
– «Се есть мир, о коем сказано:
Мой мир даю вам!
А что еще вы чувствуете?» – «Радость
Необычайную». – «Се есть радость
В духе рожденного. Жена, когда рожает,
Терпит боли. А родив,
Себя не помнит от радости.
Еще что чувствуете?» – «Теплоту».
– «Какую ж теплоту-то, батюшко?
Ведь мы в лесу сидим. Теперь зима.
Под нами снег и снег на нас.
Какая же теплота?» – «А вот как в бане,
Как пару поддадут...» – «А запах тоже
Такой же, как из бани?» – «Нет.
В детстве матушка, бывало, покупала
Духи в Казани в лучших магазинах —
Так даже в них благоуханья нет такого».
– «Так, Ваше Боголюбие,
Я так же, как и вы, всё чувствую,
Но спрашиваю, дабы убедиться: так ли
Вы всё восприняли? Нет слаще
Благоухания Святого Духа.
Вот вам тепло, а снег на вас не тает,
Затем, что теплота не в воздухе, а в вас.
О ней же сказано, что Царство Божье
Внутри нас есть. Сияние ж такое
От духа, если он просветится сквозь плоть.
Рассказывают о пустыннике Сысое,
Что пред смертью лик его
Как месяц просиял.
Он говорит:
– Вот лик пришел пророков...»
Потом лицо сильнее заблистало:
– Вот лик апостолов...»
И стало вдвое сильней сияние:
– Ангелы пришли за мной».
Вдруг стал он точно солнце:
– Вот сам Христос приидет!»
И предал дух и стал
Он весь как молния.
Вера, Ваше Боголюбие, не в мудрости,
А в сих явленьях духа.
Вот в этом состояньи
Мы оба и находимся.
Запомните сей час:
Для ради сокрушений сердца вашего
Предстательством самой Пречистой Девы
И по смиренным просьбам Серафима
Господь вас удостоил лицезренья
Великолепий славы».
Так «Служке Божьей Матери и Серафима»,
Как звал себя до смерти Мотовилов,
Был явлен подлинный небесный облик старца.
(обратно)

IX

В очищенье и в преображенье плоти
Три удела емлет Богоматерь:
Иверский, Афонский и Печерский.
А теперь – Дивеевский – четвертый
Послан был устроить Серафим.
Как лампаду в древнем срубе, старец
Женский монастырь возжег с молитвой
В самом сердце северной Руси.
Ни один был камень не положен,
Ни одна молитва не свершалась,
Ни одна не принята черница
Без особого соизволенья
Старцу Божьей Матери на то.
Каждый колышек был им окрещен,
Каждый камешек был им омолен,
И сама Небесная Царица
Собственными чистыми стопами
Всю обитель трижды обошла.
А отдельно, рядом с общим скитом,
Рядом с женской скорбною лампадой,
Серафим затеплил скит девичий —
Ярый пламень восковой свечи
От сердец Марии и Елены —
Двух святых и непорочных дев.
Девочкой Мария увязалась
За сестрой-монахинею в Саров.
Было ей тринадцать лет. Крестьянка.
Тонкая. Высоконькая. Ликом
Нежная и строгая. Так низко
Над глазами повязь опускала,
Что видала лишь дорогу в Саров,
Кончики бредущих ног, а в мире
Только лик Святого Серафима.
В девятнадцать лет – отроковица
И молчальница ушла из жизни.
Серафим ей тайны о России
Открывал, пред смертию посхимил,
Называл ее своей невестой
И начальницей небесных дев.
Во миру была сестра Елена
Светской девушкой. Любила танцы,
Болтовню, и смех, и развлеченья.
Раз в пути она ждала в карете
Лошадей. Раскрыла дверцу:
Видит в небе, прямо над собою
Черный змий с пылающею пастью.
Силы нет ни крикнуть, ни позвать.
Вырвалось: «Небесная Царица!
Защити!» И сгинул змий. Воочью
Поняла она весь смрад и мерзость беса
И решилась в монастырь уйти.
За благословеньем к Серафиму
Обратилась, а в ответ ей старец:
«И не думай, и никак нельзя.
Что ты – в монастырь? Ты выйдешь замуж».
Три зимы молила Серафима.
Он же всё:
«Как в тягостях-то будешь,
Лишь не будь скора: ходи потише —
Понемногу с Богом и снесешь».
Уж совсем отчаялась. Но старец
Ей пока дозволил поселиться
В общине Дивеевской. И снова:
«Ну, теперь пора и обручиться
С женишком». – «Я замуж не могу».
– «Всё еще не понимаешь, радость?
Ты пойди к начальнице-то вашей,
Ксении Михайловне, – скажи ей,
Что тебе убогий Серафим
С женихом велит, мол, обручиться,
В черненькую ряску обрядиться —
Вот ведь замуж за кого идти!
Вижу весь твой путь боголюбивый.
Здесь тебе и жить, и умереть.
Будь всегда в молитве и в молчаньи.
Спросят что – ответь. Заговорят – уйди».
Слишком быстрою была Елена:
Вся – порыв, вся – пламень, вся – смиренье.
Потому пред ней и обнажилась
Нежить гнусная и бесья суета.
Серафим же говорил: «Не бойся.
Львом быть трудно. Будь себе голубкой.
Я ж за всех за вас пребуду львом».
Раз, призвавши, он сказал Елене:
«Дать хочу тебе я послушанье:
Болен братец твой, а он мне нужен
Для обители. Умри за брата».
Преклонясь, ответила: «Благословите,
Батюшка!» И вдруг смутилась: «Смерти
Я боюсь...» – «Что нам с тобой бояться?» —
Успокоил Серафим. Вернулась
И слегла. И больше не вставала.
Перед смертью Огнь Неизреченный
Видела, и райские чертоги.
Так и умерла «за послушанье».
И в гробу два раза улыбнулась.
Серафим же, зная час кончины,
Торопил сестер: «Скорей грядите,
Ваша госпожа великая отходит».
Плачущим же говорил: «Не плачьте.
Ничего не понимают – плачут.
Кабы видели – душа-то как взлетела:
Точно птица выпорхнула! Расступились
Серафимы с Херувимами пред ней».
(обратно)

X

В Благовещение к Серафиму
Евдокия-старица пришла.
Светлый встретил инокиню старец:
«Радость-то нам, радость-то какая!
Никогда и слыхом не слыхалось:
Божья Матерь будет в гости к нам».
– «Не достойна я...» – «Хотя и не достойна,
Упросил я Деву за тебя.
Рядом стань и повторяй за мною:
«Алилуйя! Радуйся, Невеста
Неневестная!» Не бойся. Крепче
За меня держись. Нам Божья
Благодать является». Раздался
Шум, подобный шуму леса в бурю,
А за ветром ангельские хоры,
Распахнулись стены, и под сводом
Затеплились тысячи свечей.
Двое ангелов вошли с ветвями
Расцветающими. Следом старцы
И сама Небесная Царица.
И двенадцать чистых дев попарно.
Говорит Царица Серафиму:
«Мой любимиче, проси, что хочешь, —
Всё услышу, всё исполню Я».
Стал просить убогий о сиротах
Серафимовых и всем прощенье
Вымолил. А старица упала
Замертво. А после слышит, будто
Спрашивает Богоматерь: «Кто же
Это здесь лежит?» А Серафим:
«Старица, о коей я молился».
Божья Матерь говорит: «Девица!
Встань. Не бойся: здесь такие ж девы,
Как и ты. Мы в гости к вам пришли.
Подойди сама и расспроси их,
Кто они». Сначала Евдокия
Светлых юношей спросила: «Кто вы?»
– «Божьи ангелы». А после старцев...
«Я – Креститель. Я на Иордане
Господа крестил. И обезглавлен
Иродом». – «Я – Иоанн, любимый
Ученик. Мне дано Откровенье».
После к девам подошла по ряду.
Назвались святые девы Феклой,
Юлианией, Варварой, Пелагеей,
Ксенией, Ириной... Все двенадцать
Рассказали ей и жизнь, и муки,
Всё, как писано в Четьи-Минеях.
После с Серафимом все прощались,
Руку в руку с ним поцеловались.
И сказала Богоматерь: «Скоро,
Мой любимиче, ты будешь с нами».
Старец стал готовиться к отходу.
Телом одряхлел, ослабли силы.
Говорил: «Конец идет. Я духом
Только что родился. Телом – мертв».
Начал прятаться от богомольцев,
Издали и молча осеняя
Знаменьем собравшийся народ.
В Новый год был чрезвычайно весел,
Обошел во храме все иконы,
Всем поставил свечи, приложился,
С братией простился, ликовался,
Трижды подходил к своей могиле,
В землю всё смотрел, как бы ликуя.
После же всю ночь молился в келье,
Пел пасхальные веселые каноны:
«Пасха велия... Священнейшая Пасха!»
Духом возносясь домой – на небо.
И взнесенный дух не воротился в тело.
Умер, как стоял, – коленопреклоненный.
Только огнь, плененный смертной плотью,
Из темницы вырвавшись, пожаром
Книги опалил и стены кельи.
Но земли любимой не покинул
Серафим убогой после смерти.
Раз зимой во время снежной вьюги
Заплутал в лесных тропах крестьянин.
Стал молиться жарко Серафиму.
А навстречу старичок – согбенный,
Седенький, в лаптях, в руке топорик.
Под уздцы коня загреб и вывел
Сквозь метель к Дивеевским заборам.
«Кто ты, дедушка?» – спросил крестьянин.
– «Тутошний я... тутошний...» И сгинул.
А зайдя к вечерне помолиться,
Он узнал в часовне на иконе
Давешнего старичка и понял,
Кто его из снежной вьюги вывел.
Всё, с чем жил, к чему ни прикасался:
Вещи, книги, сручья и одежды,
И земля, где он ступал, и воды,
Из земли текущие, и воздух, —
Было всё пронизано любовью
Серафимовой до самых недр.
Всё осталось родником целящей,
Очищающей и чудотворной силы.
– «Тутошний я... тутошний...» Из вьюги,
Из лесов, из родников, из ветра
Шепчет старческий любовный голос.
Серафим и мертвый не покинул
Этих мест, проплавленных молитвой,
И, великое имея дерзновенье
Перед Господом, заступником остался
За святую Русь, за грешную Россию.
<1919, 1929 Коктебель>

(обратно) (обратно)

Заклинание

Марусе

Закрой глаза и разум угаси.
Я обращаюсь только к подсознанью,
К ночному «Я», что правит нашим телом.
Слова мои запечатлятся крепко
И врежутся вне воли, вне сознанья,
Чтобы себя в тебе осуществить.
Творит не воля, а воображенье.
Весь мир таков, каким он создан нами.
Достаточно сказать себе, что это
Совсем легко, и ты без напряженья
Создашь миры и с места сдвинешь горы.
Все органы твои работают исправно:
Ход вечности отсчитывает сердце,
Нетленно тлеют легкие, желудок
Причастье плоти превращает в дух
И темные отбрасывает шлаки.
Яичник, печень, железы и почки —
Сосредоточия и алтари
Высоких иерархий – в музыкальном
Согласии. Нет никаких тревожных
Звонков и болей: руки не болят,
Здоровы уши, рот не сохнет, нервы
Отчетливы, выносливы и чутки...
А если ты, упорствуя в работе,
Физических превысишь меру сил, —
Тебя удержит сразу подсознанье.
Устав за день здоровым утомленьем,
Ты вечером заснешь без сновидений
Глубоким сном до самого утра.
А сон сотрет вчерашние тревоги
И восстановит равновесье сил,
И станет радостно и бодро, как бывало
Лишь в юности, когда ты просыпалась
Весенним утром от избытка счастья:
Вокруг тебя любимые друзья,
Любимый дом, любимые предметы,
Журчит волна, вдали сияют горы...
Всё, что тебя недавно волновало,
Будило гнев, рождало опасенья,
Все наважденья, страхи и обиды
Скользят, как тени, в зеркале души,
Глубинной тишины не нарушая.
Будь благодарной, мудрой и смиренной.
Люби в себе и взлеты, и паденья,
Люби приливы и отливы счастья,
Людей и жизнь во всем многообразьи,
Раскрой глаза и жадно пей от вод
Стихийной жизни – радостной и вечной.
21 марта 1929

Коктебель

(обратно)

Владимирская Богоматерь

Не на троне – на Ее руке,
Левой ручкой обнимая шею, —
Взор во взор, щекой припав к щеке,
Неотступно требует... Немею —
Нет ни сил, ни слов на языке...
А Она в тревоге и в печали
Через зыбь грядущего глядит
В мировые рдеющие дали,
Где закат пожарами повит.
И такое скорбное волненье
В чистых девичьих чертах, что Лик
В пламени молитвы каждый миг
Как живой меняет выраженье.
Кто разверз озера этих глаз?
Не святой Лука-иконописец,
Как поведал древний летописец,
Не Печерский темный богомаз:
В раскаленных горнах Византии,
В злые дни гонения икон
Лик Ее из огненной стихии
Был в земные краски воплощен.
Но из всех высоких откровений,
Явленных искусством, – он один
Уцелел в костре самосожжений
Посреди обломков и руин.
От мозаик, золота, надгробий,
От всего, чем тот кичился век, —
Ты ушла по водам синих рек
В Киев княжеских междоусобий.
И с тех пор в часы народных бед
Образ Твой, над Русью вознесенный,
В тьме веков указывал нам след
И в темнице – выход потаенный.
Ты напутствовала пред концом
Ратников в сверканьи литургии...
Страшная история России
Вся прошла перед Твоим лицом.
Не погром ли ведая Батыев —
Степь в огне и разоренье сел —
Ты, покинув обреченный Киев,
Унесла великокняжий стол?
И ушла с Андреем в Боголюбов,
В прель и в глушь Владимирских лесов,
В тесный мир сухих сосновых срубов,
Под намет шатровых куполов.
А когда Хромец Железный предал
Окский край мечу и разорил,
Кто в Москву ему прохода не дал
И на Русь дороги заступил?
От лесов, пустынь и побережий
Все к тебе за Русь молиться шли:
Стража богатырских порубежий...
Цепкие сбиратели земли...
Здесь, в Успенском – в сердце стен Кремлевых,
Умилясь на нежный облик Твой,
Сколько глаз жестоких и суровых
Увлажнялось светлою слезой!
Простирались старцы и черницы,
Дымные сияли алтари,
Ниц лежали кроткие царицы,
Преклонялись хмурые цари...
Черной смертью и кровавой битвой
Девичья святилась пелена,
Что осьмивековою молитвой
Всей Руси в веках озарена.
Но слепой народ в годину гнева
Отдал сам ключи своих твердынь,
И ушла Предстательница-Дева
Из своих поруганных святынь.
70 А когда кумашные помосты
Подняли перед церквами крик —
Из-под риз и набожной коросты
Ты явила подлинный свой Лик:
Светлый Лик Премудрости-Софии,
Заскорузлый в скаредной Москве,
А в грядущем – Лик самой России —
Вопреки наветам и молве.
Не дрожит от бронзового гуда
Древний Кремль и не цветут цветы:
В мире нет слепительнее чуда
Откровенья вечной Красоты!
Посыл – А. И. Анисимову


Верный страж и ревностный блюститель
Матушки Владимирской, – тебе —
Два ключа: златой – в Ее обитель,
Ржавый – к нашей горестной судьбе.
26 марта 1929

Коктебель

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1899 – 1931 годов, не вошедшие в авторские сборники

«Случайно брошенное слово…»

Случайно брошенное слово,
Сухой цветок, письмо, портрет
Имеют силу вызвать снова
Воспоминанья прежних лет...
3 апреля 1900

Москва

(обратно)

«Жизнь – бесконечное познание…»

Юность – только агония

Умирающего детства.

Жизнь – бесконечное познание...
Возьми свой посох и иди! —
...И я иду... и впереди
Пустыня... ночь... и звезд мерцание.
<1901>

(обратно)

«На заре. Свежо и рано…»

На заре. Свежо и рано.
Там вдали передо мною
Два столетние каштана,
Обожженные грозою.
Уж кудрявою листвою
На одном покрылась рана..
А другой в порыве муки
Искалеченные руки
Поднял с вечною угрозой —
Побежденный, но могучий,
В край, откуда идут грозы,
Где в горах родятся тучи.
И, чернея средь лазури,
Божьим громом опаленный,
Шлет свой вызов непреклонный
Новым грозам, новой буре.
Над чернеющими пнями
Свежесрубленного леса
Шепчут тонкие побеги
Зеленеющих берез.
А в лесу темно, как в храме,
Елей темная завеса
Пахнет хвоей под ногами,
И, как гроздья, среди леса
Всюду пятна птичьих звезд.
И от карканья ворон
Гул стоит со всех сторон,
Как торжественный, спокойный
Колокольный мерный звон —
Гулкий, стройный
и унылый...
А над срубленными пнями,
Как над братскою могилой,
Тихо двигая ветвями,
Им березы шелестят...
«Мир уставшим... Мир усопшим», —
Вместе с дальним гулом сосен,
Наклоняясь, говорят...
И им вторит издалека,
Нарушая цепь их дум,
Рокот вольного потока —
Вечной Жизни бодрый шум.
Думой новою объятый,
Я стою... И мне слышны
Словно дальние раскаты
Человеческой волны...
<22 июля 1902 Неаполь>

(обратно)

«Я – Вечный Жид. Мне люди – братья…»

Я – Вечный Жид. Мне люди – братья.
Мне близки небо и земля.
Благословенное проклятье!
Благословенные поля!
Туда – за грань, к пределам сказки!..
Лучи, и песни, и цветы...
В полях люблю я только краски,
А в людях только бред мечты.
И мир как море пред зарею,
И я иду по лону вод,
И подо мной и надо мною
Трепещет звездный небосвод...
1902

Париж

(обратно)

«Весна…» Миллэ

В голосе слышно поющее пламя,
Точно над миром запела гроза.
Белые яблони сыплют цветами,
В туче лиловой горит бирюза.
Гром прокатился весеннею сказкой,
Влажно дыханье земли молодой...
Буйным порывом и властною лаской
Звуки, как волны, вздымает прибой.
1904

Париж

(обратно)

ТЕТЕ INCONNUE[94]

Во мне утренняя тишь девушки.
Во мне молчанье непробужденной природы,
Тайна цветка, еще не распустившегося.
Я еще не знаю пола.
Я вышла, как слепая жемчужина, из недр природы.
Мои глаза еще никогда не раскрывались.
Глубокие нити связывают меня с тайной,
И я трепещу от дуновений радости и ужаса.
Меч вожделения еще не рассек моей души.
Я вся тайна. Я вся ужас. Я вся тишина.
Я молчание.
<1904>

(обратно)

«И с каждым мгновеньем, как ты отдалялась…»

И с каждым мгновеньем, как ты отдалялась,
Всё медленней делались взмахи крыла...
Знакомою дымкой душа застилалась,
Знакомая сказка по векам плыла...
И снова я видел опущенный локон,
Мучительно тонкие пальцы руки;
И чье-то окно среди тысячи окон,
И пламенем тихим горят васильки...
...Я видел лицо твое близким и бледным
На пурпурно-черном шуршащем ковре...
Стволы-привиденья, и с гулом победным
Великий и Вещий сходил по горе...
И не было мыслей, ни слов, ни желаний,
И не было граней меж «я» и «не я»,
И рос нераздельный, вне снов и сознаний,
Единый и цельный покой бытия...
Сентябрь 1905

Париж

(обратно)

«Лежать в тюрьме лицом в пыли…»

Казнимый может при известных условиях считаться живым, провисев в петле не только минуты, но даже и часы. Современная же медицина не имеет еще надежных способов для определения момента наступления действительной смерти.

Проф. П. Минаков. Рус. Ведом. № 244
Лежать в тюрьме лицом в пыли
Кровавой тушей, теплой, сильной...
Не казнь страшна... не возглас «пли!»
Не ощущенье петли мыльной.
Нельзя отшедших в злую тень
Ни потревожить, ни обидеть.
Но быть казнимым каждый день!
И снова жить... и снова видеть...
Переживя свою судьбу,
Опять идти к крестам забытым,
Лежать в осмоленном гробу
С недоказненным, с недобитым.
И каждый день и каждый час
Кипеть в бреду чужих мучений...
Так дайте ж смерть! Избавьте нас
От муки вечных возрождений!
<1905>

(обратно)

«Город умственных похмелий…»

Город умственных похмелий,
Город призраков и снов.
Мир гудит на дне ущелий
Между глыбами домов.
Там проходят миллиарды...
Смутный гул шагов людских
К нам доносится в мансарды,
Будит эхо в мастерских...
В мир глядим с высоких гор мы,
И, волнуясь и спеша,
Шевелясь, родятся формы
Под концом карандаша.
Со сверкающей палитры
Льется огненный поток.
Солнца больше чтить не мог
Жрец Ормузда или Митры.
Днем я нити солнца тку,
Стих певучий тку ночами,
Серый город я затку
Разноцветными лучами.
По ночам спускаюсь вниз
В человеческую муть я,
Вижу черных крыш карниз,
Неба мокрого лоскутья.
Как большие пауки,
Ветви тянутся из мрака,
Камни жутко-глубоки
От дождливых бликов лака.
<1906 Париж>

(обратно)

«Я здесь расту один, как пыльная агава…»

Я здесь расту один, как пыльная агава,
На голых берегах, среди сожженных гор.
Здесь моря вещего глаголящий простор
И одиночества змеиная отрава.
А там, на севере, крылами плещет слава,
Восходит древний бог на жертвенный костер,
Там в дар ему несут кошницы легких Ор...
Там льды Валерия, там солнца Вячеслава,
Там брызнул Константин певучих саламандр,
Там снежный хмель взрастил и розлил Александр,
Там лидиин «Осел» мечтою осиян
И лаврами увит, там нежные Хариты
Сплетают верески свирельной Маргариты...
О мудрый Вячеслав, Χαιρη![95] – Максимильян.
Апрель 1907

Коктебель

(обратно)

«Дубы нерослые подъемлют облак крон…»

Дубы нерослые подъемлют облак крон.
Таятся в толще скал теснины, ниши, гроты,
И дождь, и ветр, и зной следы глухой работы
На камне врезали. Источен горный склон,
Расцвечен лишаем и мохом обрамлен,
И стены высятся, как древние киоты:
И чернь, и киноварь, и пятна позолоты,
И лики стертые неведомых икон.
<1909 Коктебель>

(обратно)

«Я не пойду в твой мир гонцом…»

Я не пойду в твой мир гонцом,
Но расстелюсь кадильным дымом —
В пустыне пред Твоим лицом
Пребуду в блеске нестерпимом.
Я подавил свой подлый крик,
Но я комок огня и праха.
Так отврати ж свой гневный лик,
Чтоб мне не умереть от страха...
Сиянье пурпурных порфир
Раскинь над славе предстоящим.
...И кто-то в солнце заходящем
Благословляет темный мир.
<1910>

(обратно)

«День молочко-сизый расцвел и замер;…»

День молочко-сизый расцвел и замер;
Побелело море; целуя отмель,
Всхлипывают волны; роняют брызги
Крылья тумана.
Обнимает сердце покорность. Тихо...
Мысли замирают. В саду маслина
Простирает ветви к слепому небу
Жестом рабыни.
<22 февраля 1910 Коктебель>

(обратно)

Надписи на книге

<1> Богаевскому

Киммериан печальная страна
Тебя в стенах Ардавды возрастила.
Ее тоской навеки сожжена,
Твоя душа в горах ее грустила,
Лучами звезд и ветром крещена.
7 марта 1910

Феодосия

(обратно)

<2> Алекс. Мих. Петровой

Тысячелетнего сердца семь раз воскресавшей Ардавды
Вещий глухой перебой, вещая, слушаешь ты!
6 марта 1910

Феодосия

(обратно)

<3> Сергею Маковскoму

В городе шумном построил ты храм Аполлону Ликею,
Я ж в Киммерии алтарь Горомедону воздвиг.
7 марта 1910

Феодосия

(обратно) (обратно)

«В полдень был в пустыне глас:…»

В полдень был в пустыне глас:
«В этот час
Встань, иди и всё забудь...
Жгуч твой путь».
Кто-то, светел и велик,
Встал на миг.
В полдень я подслушал сны
Тишины.
Вестник огненных вестей,
Без путей
Прочь ушел я от жилищ,
Наг и нищ.
И среди земных равнин
Я один.
Нет дорог и граней нет —
Всюду свет.
Нету в жизни ничего
Моего,
Розлил в мире я, любя,
Сам себя.
Всё, что умерло в огне, —
Всё во мне.
Всё, что встало из огня, —
Часть меня.
Толща скал и влага вод —
Всё живет.
В каждой капле бытия —
Всюду я.
Влажный шар летит, блестя,
Бог-Дитя.
Пламя радостной игры —
Все миры.
9 апреля 1910

(обратно)

«К Вам душа так радостно влекома…»

Марине Цветаевой

К Вам душа так радостно влекома!
О, какая веет благодать
От страниц «Вечернего альбома»!
(Почему «альбом», а не «тетрадь»?)
Почему скрывает чепчик черный
Чистый лоб, а на глазах очки?
Я заметил только взгляд покорный
И младенческий овал щеки,
Детский рот и простоту движений,
Связанность спокойно-скромных поз...
В Вашей книге столько достижений...
Кто же Вы? Простите мой вопрос.
Я лежу сегодня: невралгия,
Боль, как тихая виолончель...
Ваших слов касания благие
И в стихах крылатый взмах качель
Убаюкивают боль... Скитальцы,
Мы живем для трепета тоски...
(Чьи прохладно-ласковые пальцы
В темноте мне трогают виски?)
Ваша книга странно взволновала —
В ней сокрытое обнажено,
В ней страна, где всех путей начало,
Но куда возврата не дано.
Помню всё: рассвет, сиявший строго,
Жажду сразу всех земных дорог,
Всех путей... И было всё... так много!
Как давно я перешел порог!
Кто Вам дал такую ясность красок?
Кто Вам дал такую точность слов?
Смелость всё сказать: от детских ласок
До весенних новолунных снов?
Ваша книга – это весть «оттуда»,
Утренняя, благостная весть...
Я давно уж не приемлю чуда,
Но как сладко слышать: «Чудо – есть!»
2 декабря 1910

Москва

(обратно)

<Четверостишия>

1

Как ночь души тиха, как жизни день ненастен.
Терновый нимб на каждой голове.
Я сном души истоку солнц причастен.
Я смертью, как резцом, изваян в веществе.
(обратно)

2

Возьми весло, ладью отчаль,
И пусть в ладье вас будет двое.
Ах, безысходность и печаль
Сопровождают всё земное.
(обратно)

3

Молчат поля, молясь о сжатом хлебе,
Грустят вершины тополей и верб.
И сердце ждет, угадывая в небе
Невидный лунный серп.
(обратно)

4

Из края в новый край и от костра к костру
Иду я странником, без <веры>, без возврата.
Я в каждой девушке предчувствую сестру,
Но между юношей ищу напрасно брата.
(обратно)

5

Цветов развертывая свиток,
Я понял сердца тайный крик:
И пламя пурпурных гвоздик,
И хрупкость белых маргариток.
<1911>

(обратно) (обратно)

«Я люблю тебя, тело мое…»

Я люблю тебя, тело мое —
Оттиск четкий и верный
Всего, что было в веках.
Не я ли
В долгих планетных кругах
Создал тебя?
Ты летопись мира,
Таинственный свиток,
Иероглиф мирозданья,
Преображенье погибших вселенных.
Ты мое знамя,
Ты то, что я спас
Среди мировой гибели
От безвозвратного небытия.
В день Суда
Я подыму тебя из могилы
И поставлю
Пред ликом Господним:
Суди, что я сделал!
18 августа 1912

(обратно)

«Радость! Радость! Спутница живая…»

Радость! Радость! Спутница живая,
Мы идем с тобой рука с рукой,
Песнями колдуя над землей,
Каждым шагом жизнь осуществляя.
В творческих страданьях бытия
Ты всегда со мной. В порыве воли,
В снах любви и в жале чуткой боли
Твой призыв угадываю я.
Но в часы глухих успокоений
Отдыха, в минуты наслаждений
Я один и нет тебя со мной.
Ты бежишь сомненья и ущерба.
Но в минуты горечи страстной
Ты цветешь, весенняя, как верба.
<1912>

(обратно)

Майе

Когда февраль чернит бугор
И талый снег синеет в балке,
У нас в Крыму по склонам гор
Цветут весенние фиалки.
Они чудесно проросли
Меж влажных камней в снежных лапах,
И смешан с запахом земли
Стеблей зеленых тонкий запах.
И ваших писем лепестки
Так нежны, тонки и легки,
Так чем-то вещим сердцу жалки,
Как будто бьется, в них дыша,
Темно-лиловая душа
Февральской маленькой фиалки.
<28 января 1913 Москва>

(обратно)

Лиле Эфрон

Полет ее собачьих глаз,
Огромных, грустных и прекрасных,
И сила токов несогласных
Двух близких и враждебных рас,
И звонкий смех, неудержимо
Вскипающий, как сноп огней,
Неволит всех, спешащих мимо,
Шаги замедлить перед ней.
Тяжелый стан бескрылой птицы
Ее гнетет, но властный рот,
Но шеи гордый поворот,
Но глаз крылатые ресницы,
Но осмугленный стройный лоб,
Но музыкальность скорбных линий
Прекрасны. Ей родиться шло б
Цыганкой или герцогиней.
Все платья кажутся на ней
Одеждой нищенской и сирой,
А рубище ее порфирой
Спадает с царственных плечей.
Всё в ней свободно, своенравно:
Обида, смех и гнев всерьез,
Обман, сплетенный слишком явно,
Хвосты нечесанных волос,
Величие и обормотство,
И мстительность, и доброта...
Но несказанна красота,
И нет в моем портрете сходства.
29 января 1913

Москва

(обратно)

«Снова мы встретились в безлюдьи «

Снова
Мы встретились в безлюдьи. И, как прежде,
Черт твоего лица
Различить не могу. Не осужденье,
Но пониманье
В твоих глазах.
Твое уединенье меня пугает.
Твое молчанье горит во мне.
Ты никогда ни слова
Мне не сказал, но все мои вопросы
В присутствии твоем
Преображались
В ответы...
Ты встречный, ты иной,
Но иногда мне кажется,
Что ты —
Я сам.
Ты приходил в часы,
Когда отчаяние молчаньем просветлялось,
Тебя встречал я ночью, или
На закате... и ветер падал.
Ты живешь в пустынях,
Пути усталости вели всегда к тебе.
О, если б иначе тебя увидеть,
Если б ты пришел
В момент восторга,
Чтоб разглядеть я мог
Твое лицо.
9 июля 1914

(обратно)

«Плывущий за руном по хлябям диких вод…»

Плывущий за руном по хлябям диких вод
И в землю сеющий драконьи зубы, вскоре
Увидит в бороздах не озими, а всход
Гигантов борющихся... Горе!
3 февраля 1915

(обратно)

«И был повергнут я судьбой…»

И был повергнут я судьбой
В кипящий горн страстей народных —
В сей град, что горькою звездой
Упал на узел токов водных.
<1915>

(обратно)

«Чем глубже в раковины ночи…»

Чем глубже в раковины ночи
Уходишь внутренней тропой,
Тем строже светит глаз слепой,
А сердце бьется одиноче...
<1915>

(обратно)

Петербург

Бальмонту

Над призрачным и вещим Петербургом
Склоняет ночь край мертвенных хламид.
В челне их два. И старший говорит:
«Люблю сей град, открытый зимним пургам
На тонях вод, закованных в гранит.
Он создан был безумным Демиургом.
Вон конь его и змей между копыт:
Конь змею – «Сгинь!», а змей в ответ: «Resurgam!»[96]
Судьба империи в двойной борьбе:
Здесь бунт, – там строй; здесь бред, – там клич судьбе.
Но вот сто лет в стране цветут Рифейской
Ликеев мирт и строгий лавр палестр»...
И, глядя вверх на шпиль Адмиралтейский,
Сказал другой: «Вы правы, граф де Местр».
8 февраля 1915

Париж

(обратно)

«Нет в мире прекрасней свободы…»

Нет в мире прекрасней свободы,
Чем в наручнях. Вольной мечте
Не страшны темничные своды.
Лишь в узах, в огне, на кресте
Плененных архангелов крылья
Сверкают во всей красоте.
Свобода – в стесненном усильи,
В плененном полете комет
И в гордом молчаньи бессилья.
Смиренья не будет и нет.
Мгновенно из камня и стали
Рождается молнийный свет.
Лишь узнику ведомы дали!
10 февраля 1915

Париж

(обратно)

Париж зимою

Слепые застилая дни,
Дожди под вечер нежно-немы:
Косматые цветут огни,
Как пламенные хризантемы,
Стекают блики по плечам
Домов, лоснятся на каштанах,
И город стынет по ночам
В самосветящихся туманах...
В ограде мреет голый сад...
Взнося колонну над колонной,
Из мрака лепится фасад —
Слепой и снизу осветленный.
Сквозь четкий переплет ветвей
Тускнеют медные пожары,
Блестят лучами фонарей
Пронизанные тротуары.
По ним кипит людской поток
Пьянящих головокружений —
Не видно лиц, и к стеблям ног
Простерты снизу копья теней.
Калится рдяных углей жар
В разверстых жерлах ресторанов,
А в лица дышит теплый пар
И запах жареных каштанов.
20 апреля 1915

Париж

(обратно)

«Верь в безграничную мудрость мою…»

Верь в безграничную мудрость мою.
Заповедь людям двойную даю.
Сын благодати и пасынок нив!
Будь благодарен и будь справедлив!
Мера за меру. Добро за добро.
Честно сочти и верни серебро.
Да не бунтует мятежная кровь,
Равной любовью плати за любовь.
Два полюбивших да станут одно,
Да не расплещут святое вино.
<1915 Париж>

(обратно)

«Широки окоемы гор…»

Марии Сам. Цетлин

Широки окоемы гор
С полета птицы.
Но еще безбрежней простор
Белой страницы.
Ты дала мне эту тетрадь
В красном сафьяне,
Чтоб отныне в ней собирать
Ритмы и грани.
Каждый поющий мне размер,
Каждое слово —
Отголоски гулких пещер
Мира земного, —
Вязи созвучий и рифм моих —
Я в ней раскрою,
И будет мой каждый стих
Связан с тобою.
14 марта 1919

Одесса

(обратно)

«С тех пор как в пламени косматом и багровом…»

С тех пор как в пламени косматом и багровом
Столетья нового четырнадцатый Лев
Взошел, рыкающий, и ринулся на землю,
И солнце налилось багровой дымной кровью,
И все народы мира, охваченные страстью,
Сплелись в объятии смертельном и любовном,
Мир сдвинулся и разум утратил равновесье.
Мой дух был опрокинут в кромешной тьме.
И так висящий в беспредельном мраке
Сам внутри себя, лишенный указаний
И не зная в темноте, где верх, где низ,
Я как слепец с простертыми руками
И ощупью найти опору в самом себе
Хочу.
12 сентября 1919

Коктебель

(обратно)

«Мир знает не одно, а два грехопаденья:…»

Мир знает не одно, а два грехопаденья:
Грехопаденье ангелов и человека.
Но человек спасен Голгофой. Сатана же
Спасенья ждет во тьме. И Сатана спасется.
То, что для человека сотворил Христос,
То каждый человек свершит для Дьявола.
В мире дело идет не о спасеньи человека,
А о спасеньи Дьявола. Любите. Верьте.
Любите Дьявола. Одной любовью
Спасется мир. А этот мир есть плоть
Страдающего Сатаны. Христос
Распят на теле Сатаны. Крест – Сатана.
Воистину вам говорю: покамест
Последняя частица слепого вещества
Не станет вновь чистейшим из сияний,
«Я» человека не сойдет с креста.
Зло – вещество. Любовь – огонь. Любовь
Сжигает вещество: отсюда гарь и смрад.
Грех страден потому, что в нем огонь любви.
Где нет греха, там торжествует Дьявол.
И голод, и ненависть – не отрицанье,
А первые ступени любви.
Тех, кто хотят спастись, укрывшись от греха,
Тех, кто не горят огнем и холодом,
Тех изблюю из уст Моих!
<13 сентября 1919 Коктебель>

(обратно)

Л. П. Гроссману

В слепые дни затменья всех надежд,
Когда ревели грозные буруны
И были ярым пламенем Коммуны
Расплавлены Москва и Будапешт,
В толпе убийц, безумцев и невежд,
Где рыскал кат и рыкали тиуны,
Ты обновил кифары строгой струны
И складки белых жреческих одежд.
Душой бродя у вод столицы Невской,
Где Пушкин жил, где бредил Достоевский,
А ныне лишь стреляют и галдят,
Ты раздвигал забытые завесы
И пел в сонетах млечный блеск Плеяд
На стогнах голодающей Одессы.
19 сентября 1919

Коктебель

(обратно)

Сон

Лишь только мир
Скрывается багровой завесой век,
Как время,
Против которого я выгребаю днем,
Уносит по теченью,
И, увлекаем плавной водовертью
В своем страстном и звездном теле,
Я облаком виюсь и развиваюсь
В мерцающих пространствах,
Не озаренных солнцем,
Отданный во власть
Противовесам всех дневных явлений, —
И чувствую, как над затылком
Распахиваются провалы,
И вижу себя клубком зверей,
Грызущих и ласкающихся.
Огромный, бархатистый и черный Змей
Плавает в озерах Преисподней,
Где клубятся гады
И разбегаются во мраке пауки.
А в горних безднах сферы
Поют хрустальным звоном,
И созвездья
Гудят в Зверином Круге.
А после наступает
Беспамятство
И насыщенье:
Душа сосет от млечной, звездной влаги.
...Потом отлив ночного Океана
Вновь твердый обнажает день:
Окно, кусок стены,
Свет кажется колонной,
Камни – сгущенной пустотой...
А в обликах вещей – намеки,
Утратившие смысл.
Реальности еще двоятся
В зеркальной влаге сна.
Но быстро крепнут и ладятся,
И с беспощадной
Наглядностью
Вновь обступает жизнь
Слепым и тесным строем.
И начинается вседневный бег
По узким коридорам
Без окон, без дверей,
Где на стенах
Написаны лишь имена явлений
И где сквозняк событий
Сбивает с ног
И гулки под уверенной пятою
Полуприкрытые досками точных знаний
Колодцы и провалы
Безумия.
12 ноября 1919

Коктебель

(обратно)

Сибирской 30-й дивизии

Посв. Сергею Кулагину

В полях последний вопль довоплен,
И смолк железный лязг мечей,
И мутный зимний день растоплен
Кострами жгучих кумачей.
Каких далеких межиречий,
Каких лесов, каких озер
Вы принесли с собой простор
И ваш язык и ваши речи?
Вы принесли с собою весть
О том, что на полях Сибири
Погасли ненависть и месть
И новой правдой веет в мире.
Пред вами утихает страх
И проясняется стихия,
И светится у вас в глазах
Преображенная Россия.
23 ноября 1920

(обратно)

«Был покойник во гробе трехдневен…»

Был покойник во гробе трехдневен,
И от ран почерневшее тело
Зацветало червьми и смердело.
Правил Дьявол вселенский молебен.
На земле стало душно, что в скрыне:
Искажались ужасом лица,
Цепенели, взвившись, зарницы,
Вопияли камни в пустыне.
Распахнувшаяся утроба
Измывалась над плотью Господней...
Дай коснувшимся дна преисподней
Встать, как Лазарь, с Тобою из гроба!
27 октября 1921

Феодосия

(обратно)

Революция

Она мне грезилась в фригийском колпаке,
С багровым знаменем, пылающим в руке,
Среди взметенных толп, поющих Марсельезу,
Иль потрясающей на гребне баррикад
Косматым факелом под воющий набат,
Зовущей к пороху, свободе и железу.
В те дни я был влюблен в стеклянный отсвет глаз,
Вперенных в зарево кровавых окоемов,
В зарницы гневные, в раскаты дальних громов,
И в жест трагический, и в хмель красивых фраз.
Тогда мне нравились подмостки гильотины,
И вызов, брошенный гогочущей толпе,
И падающие с вершины исполины,
И карлик бронзовый на завитом столпе.
14 июня 1922

Коктебель

(обратно)

Ангел смерти

В человечьем лике Азраил
По Ерусалиму проходил,
Где сидел на троне Соломон.
И один из окружавших трон:
«Кто сей юноша?» – царя спросил.
«Это Ангел Смерти – Азраил».
И взмолился человек: «Вели,
Чтобы в Индию меня перенесли
Духи. Ибо не случайно он
Поглядел в глаза мне». Соломон
Приказал – и было так. «Ему
Заглянул в глаза я потому, —
Азраил сказал, – что послан я за ним
В Индию, а не в Ерусалим».
25 ноября 1923

Коктебель

(обратно)

Портрет

Ни понизь пыльно-сизых гроздий
У стрельчатых и смуглых ног,
Ни беглый пламень впалых щек,
Ни светлый взгляд раскосо-козий,
Ни яркость этих влажных уст,
Ни горьких пальцев острый хруст,
Ни разметавшиеся пряди
Порывом взмеенных кудрей —
Не тронули души моей
На инферальном маскараде.
23 августа 1924

Коктебель

(обратно)

Соломон

Весенних токов хмель, и цвет, и ярь.
Холмы, сады и виноград, как рама.
Со смуглой Суламифью – юный царь.
Свистит пила, встают устои храма,
И властный дух строителя Хирама
Возводит Ягве каменный алтарь.
Но жизнь течет: на сердце желчь и гарь.
На властном пальце – перстень: гексаграмма.
Офир и Пунт в сетях его игры,
Царица Савская несет дары,
Лукавый Джин и бес ему покорны.
Он царь, он маг, он зодчий, он поэт...
Но достиженья жизни – иллюзорны,
Нет радости: «Всё суета сует».
26 августа 1924

Коктебель

(обратно)

Шуточные стихотворения

«Я ехал в Европу, и сердце мое…»

Я ехал в Европу, и сердце мое
Смеялось, и билось, и пело.
Направо, налево, назад и вперед
Большое болото синело.
На самой границе стоял часовой —
Австриец усатый и бравый.
Ус левый указывал путь на восток,
На запад указывал правый.
Как всё изменилось! Как будто и здесь
Тянулось всё то же болото,
Но раньше на нем ничего не росло,
А только щетинилось что-то.
А здесь оно сразу оделось травой,
Повсюду проходят канавки,
Лесок зеленеет, желтеют стога,
И кролики скачут по травке.
И сразу двенадцать томительных дней
Из жизни куда-то пропало:
Там было восьмое число сентября —
Здесь сразу двадцатое стало.
И не было жаль мне потерянных дней,
Я только боялся другого:
Вернувшись в Россию в положенный срок,
Найти на границе их снова.
<Сентябрь 1899>

В вагоне

(обратно)

«Мелкий дождь и туман застилают мой путь…»

Мелкий дождь и туман застилают мой путь.
Онемил себе правую руку...
«Ах! испанский ямщик, разгони как-нибудь
Ты мою неотвязную скуку!
Был разбойником ты – признавайся-ка, брат,
И не чужд был движенья карлизма?..»
– «Что вы, барин! Ведь я социал-демократ
И горячий поклонник марксизма.
Вон у Вас под сиденьем лежит «Капитал».
Мы ведь тоже пустились в науку»...
– «Ну, довольно, довольно, ямщик, разогнал
Ты мою неотвязную скуку».
<Лето 1901>

(обратно)

«Седовласы, желтороты…»

Седовласы, желтороты —
Всё равно мы обормоты!
Босоножки, босяки,
Кошкодавы, рифмоплеты,
Живописцы, живоглоты,
Нам хитоны и венки!
От утра до поздней ночи
Мы орем, что хватит мочи,
В честь правительницы Пра:
Эвое! Гип-гип! Ура!
Стройтесь в роты, обормоты,
Без труда и без заботы
Утра, дни и вечера
Мы кишим... С утра до ночи
И от ночи до утра
Нами мудро правит Пра!
Эвое! Гип-гип! Ура!
Обормотник свой упорный
Пра с утра тропой дозорной
Оглядит и обойдет.
Eю от других отличен
И почтен и возвеличен
Будет добрый обормот.
Обормот же непокорный
Полетит от гнева Пра
В тарары-тарара...
Эвое! Гип-гип! Ура!
<1911>

(обратно)

Сонеты о Коктебеле

1 Утро

Чуть свет, Андрей приносит из деревни
Для кофе хлеб. Затем выходит Пра
И варит молоко, ярясь с утра
И с солнцем становясь к полудню гневней.
Все спят еще, а Макс в одежде древней
Стучится в двери и кричит: «Пора!»,
Рассказывает сон сестре сестра,
И тухнет самовар, урча напевней.
Марина спит и видит вздор во сне.
A «Dame de pique»[97] – уж на посту в окне.
Меж тем как наверху – мудрец чердачный,
Друг Тобика, предчувствием объят, —
Встревоженный, решительный и мрачный,
Исследует открытый в хлебе яд.
(обратно)

2 Обед

Горчица, хлеб, солдатская похлебка,
Баран под соусом, битки, салат,
И после чай. «Ах, если б шоколад!» —
С куском во рту вздыхает Лиля робко.
Кидают кость; грызет Гайтана Тобка;
Мяучит кот; толкает брата брат...
И Миша с чердака – из рая в ад —
Заглянет в дверь и выскочит, как пробка.
– Опять уплыл недоенным дельфин?
– Сережа! Ты не принял свой фетин...
Сереже лень. Он отвечает: «Поздно».
Идет убогих сладостей дележ.
Все жадно ждут, лишь Максу невтерпеж.
И медлит Пра, на сына глядя грозно.
(обратно)

3 Пластика

Пра, Лиля, Макс, Сергей и близнецы
Берут урок пластического танца.
На них глядят два хмурых оборванца,
Андрей, Гаврила, Марья и жильцы.
Песок и пыль летят во все концы,
Зарделась Вера пламенем румянца,
И бивол-Макс, принявший вид испанца,
Стяжал в толпе за грацию венцы.
Сергей – скептичен, Пра – сурова, Лиля,
Природной скромности не пересиля,
«Ведь я мила?» – допрашивает всех.
И, утомясь показывать примеры,
Теряет Вера шпильки. Общий смех.
Следокопыт же крадет книжку Веры.
(обратно)

4 Француз

Француз – Жульё, но всё ж попал впросак.
Чтоб отучить влюбленного француза,
Решилась Лиля на позор союза:
Макс – Лилин муж: поэт, танцор и маг.
Ах! сердца русской не понять никак:
Ведь русский муж – тяжелая обуза.
Не снес Жульё надежд разбитых груза:
«J'irai périr tout seul á Kavardak!»[98]
Все в честь Жулья городят вздор на вздоре.
Макс с Верою в одеждах лезут в море.
Жульё молчит и мрачно крутит ус.
А ночью Лиля будит Веру: «Вера,
Ведь раз я замужем, он, как француз,
Еще останется? Для адюльтера?»
(обратно)

5 Пра

Я Пра из Прей. Вся жизнь моя есть пря.
Я, неусыпная, слежу за домом.
Оглушена немолкнущим содомом,
Кормлю стада голодного зверья.
Мечась весь день, и жаря, и варя,
Варюсь сама в котле, давно знакомом.
Я Марье раскроила череп ломом
И выгнала жильцов, живущих зря.
Варить борщи и ставить самовары —
Мне, тридцать лет носящей шаровары, —
И клясть кухарок? – Нет! Благодарю!
Когда же все пред Прою распростерты,
Откинув гриву, гордо я курю,
Стряхая пепл на рыжие ботфорты.
(обратно)

6 Миша

Я с чердака за домом наблюдаю:
Кто вышел, кто пришел, кто встал поздней.
И, с беспокойством думая о ней,
Я черных глаз, бледнея, избегаю.
Мы не встречаемся. И выйти к чаю
Не смею я. И, что всего странней,
Что радости прожитых рядом дней
Я черным знаком в сердце отмечаю.
Волнует чувства розовый капот,
Волнует думы сладко-лживый рот.
Не счесть ее давно-отцветших весен.
На мне полынь, как горький талисман.
Но мне в любви нескромный взгляд несносен,
И я от всех скрываю свой роман.
(обратно)

7 Тобик

Я фокстерьер по роду, но батар.
Я думаю, во мне есть кровь гасконца.
Я куплен был всего за пол-червонца,
Но кто оценит мой собачий жар?
Всю прелесть битв, всю ярость наших свар,
Во тьме ночей, при ярком свете солнца,
Видал лишь он – глядящий из оконца
Мой царь, мой бог – колдун чердачных чар.
Я с ним живу еще не больше году.
Я для него кидаюсь смело в воду.
Он худ, он рыж, он властен, он умен.
Его глаза горят во тьме, как радий.
Я горд, когда испытывает он
На мне эффект своих противоядий.
(обратно)

8 Гайдан

Я их узнал, гуляя вместе с ними.
Их было много. Я же шел с одной.
Она одна спала в пыли со мной.
И я не знал, какое дать ей имя.
Она похожа лохмами своими
На наших женщин. Ночью под луной
Я выл о ней, кусал матрац сенной
И чуял след ее в табачном дыме.
Я не для всех вполне желанный гость.
Один из псов, когда кидают кость,
Залог любви за пищу принимает.
Мне желтый зрак во мраке Богом дан.
Я тот, кто бдит, я тот, кто в полночь лает,
Я черный бес, а имя мне – Гайдан.
<Май 1911 Koктебель>

(обратно) (обратно)

«Шоссе... Индийский телеграф…»

Шоссе... Индийский телеграф,
Екатерининские версты.
И разноцветны, разношерстны
Поля осенних бурых трав.
Взметая едкой пыли виры,
Летит тяжелый автобус,
Как нити порванные бус,
Внутри трясутся пассажиры.
От сочетаний разных тряск
Спиною бьешься о пол, о кол,
И осей визг, железа лязг,
И треск, и блеск, и дребезг стекол.
Летим в огне и в облаках,
Влекомы силой сатанинской,
И на опаснейших местах
Смятенных обормотов страх
Смиряет добрый Рогозинский.
<1912 Коктебель>

(обратно)

Серенький денек

И. Г. Эренбургу

Грязную тучу тошнило над городом.
Шмыгали ноги. Чмокали шины.
Шофферы ругались, переезжая прохожих.
Сгнивший покойник с соседнего кладбища,
Во фраке, с облезшими пальцами,
Отнял у девочки куклу. Плакала девочка.
Святая привратница отхожего места
Варила для ангелов суп из старых газет:
«Цып, цып, цып, херувимчики...
Цып, цып, цып, серафимчики...
Брысь ты, архангел проклятый,
Ишь, отдавил серафиму
Хвостик копытищем...»
А на запасных путях
Старый глухой паровоз
Кормил жаркой чугунною грудью
Младенца-бога.
В яслях лежала блудница и плакала.
А тощий аскет на сносях,
Волосатый, небритый и смрадный,
В райской гостиной, где пахло
Духами и дамскою плотью,
Ругался черными словами,
Сражаясь из последних сил
С голой Валлотоновой бабой
И со скорпионом,
Ухватившим серебряной лапкою сахар.
Нос в монокле, писавший стихи,
Был сораспят аскету,
И пах сочувственно
Пачулями и собственным полом.
Медведь в телесном трико кувыркался.
Райские барышни
Пили чай и были растроганы.
А за зеркальным окном
Сгнивший покойник во фраке,
Блудница из яслей,
Бог паровозный
И Божья Матерь,
Грустно меся ногами навозную жижу,
Шли на запад
К желтой, сусальной звезде,
Плясавшей на небе.
30 декабря 1915

Париж

(обратно)

«Из Крокодилы с Дейшей…»

Из Крокодилы с Дейшей
Не Дейша ль будет злейшей?
Чуть что не так —
Проглотит натощак...
У Дейши руки цепки,
У Дейши зубы крепки.
Не взять нам в толк:
Ты бабушка иль волк?
Июнь 1917

Коктебель

(обратно)

Татида (Надпись к портрету)

Безумной, маленькой и смелой
В ваш мир с Луны упала я,
Чтоб мчаться кошкой угорелой
По коридорам бытия.
12 октября 1918

(обратно)

«Вышел незваным, пришел я непрошеным…»

Вышел незваным, пришел я непрошеным,
Мир прохожу я в бреду и во сне...
О, как приятно быть Максом Волошиным
Мне!
<Лето 1923 Коктебель>

(обратно)

«За то, что ты блюла устав законов…»

Анчутке

За то, что ты блюла устав законов
И стопы книг на полках и в шкафах;
За то, что делала «наполеонов»
На тезоименитных торжествах;
За то, что ты устраивала сборы
На желтый «гроб», на новые заборы
И, всех волошинцев объединив,
Ты возглавляла дачный коллектив;
За то, что ты присутствовала скромно
На всех попойках и вносила пай
И – трезвая – была сестрой приемной
Упившимся бурдою невзначай;
За то, что ты ходила за больными
Поэтами, щенками... и за то,
Что, утаив пророческое имя,
Нимб святости скрывала под пальто;
За то, что соглашалась выйти замуж
За жуткого ветеринара ты,
За то, что как-то признавалась нам уж,
Что хромота есть признак красоты;
За то, что с осиянными очами
От Белого ты не спала ночами,
В душе качая звездную метель;
За то, что ты была для всех – АНЧУТКОЙ,
Растрепанной, нелепою и чуткой, —
Тебя благословляет Коктебель!
1 сентября 1924

Коктебель

(обратно)

Мистеру Хью

Е. С. Кругликовой

Хорошо, когда мы духом юны,
Хоть полвека на земле цветем,
И дрожат серебряные струны
В волосах и в сердце молодом.
Мир любить, веселием согретый,
Вольных гор синеющий уют
И чертить немые силуэты —
Беглый след несущихся минут.
Знать лишь то, что истинно и вечно,
Красотою мерить жизнь свою
И над жизнью танцевать беспечно,
Как изящный мистер Хью.
9 сентября 1926

Коктебель

(обратно)

«На берегах Эгейских вод…»

На берегах Эгейских вод
Белье стирала Навзикая.
Над Одиссеем небосвод
Вращался, звездами мерцая.
Эфир огнями проницая,
Поток срывался Персеид.
И, прах о небо зажигая,
Не остывал аэролит.
Я падал в бездны. Мой полет
Насквозь, от края и до края,
Алмазом резал синий лед,
Пространство ночи раздирая.
Денница – жег миры тогда я,
Сам пеплом собственным повит,
Но, стужу звездную пронзая,
Не остывал аэролит.
Из века в век, из рода в род, —
Лафоргов вальс планет сбивая,
Сперматозоиды фокстрот
Танцуют, в гроте нимф сверкая.
И Афродита площадная
Тела качает, дух щемит,
Чтоб, вечность оплодотворяя,
Не остывал аэролит.
Поэт, упавший к нам из рая,
Ты спишь под гнетом звездных плит,
Чтоб, в землю семя зарывая,
Не остывал аэролит.
<Август 1928 Коктебель>

(обратно) (обратно)

Неоконченные стихотворения

«И был туман. И средь тумана…»

И был туман. И средь тумана
Виднелся лес и склоны гор.
И вдруг широкого Лемана
Сверкнул лазоревый простор.
Зеленый остров, парус белый,
«На лоне вод стоит Шильон»,
А горы линиею смелой
Рассекли синий небосклон.
И серебристые туманы
Сползают вниз по склонам гор,
И виноградник, как ковер,
Покрыл весь берег до Лозанны
И мягко складками идет
До самой синей <глади> вод.
<1899>

(обратно)

«Однажды ночью Он, задумавшись глубоко…»

Однажды ночью Он, задумавшись глубоко,
Сидел во мгле чернеющих олив
У темных осыпей Кедронского потока.
А возле головы, к кореньям прислонясь,
Одиннадцать дремали. И тоскливый
Холодный ветер дул с померкнувших равнин,
И ночь была темна и пасмурна... Один,
Облокотясь на черный ствол оливы,
Закутавшись в свой плащ, недвижный и немой,
Сидел и грезил Он, закрыв глаза рукой...
И дух унес его в пространство: во мгновенье
Увидел он широкий лик земли,
Мильоны солнц заискрились вдали...
И понял он, что пробил час виденья:
Гигантский смерч весь мир потряс до дна,
И проклятья и рыданья,
Как клочья пены в бездне мирозданья
Несутся <?> боги, царства, племена
<1901—1902?>

(обратно)

«Холодный Сен-Жюст…»

Холодный Сен-Жюст
Глядит величаво и строго,
Как мраморный бюст
Бельведерского бога.
<1904>

(обратно)

«Она ползла по ребрам гор…»

Она ползла по ребрам гор,
Где тропы свиты в перепутья,
И терн нагорный рвал в лоскутья
Парчой серебряный убор.
А где был путь скалами сужен,
Там оставались вслед за ней
Струи мерцающих камней
И нити сорванных жемчужин.
Белел по скатам белый снег,
Ледник синел в изломахстекол.
И на вершине – человек
Стоял один, как царь, как сокол.
.........................
.........................
.........................
.........................
И подползла и ниц лицом
Она к ногам его припала.
И стынут льды немым кольцом,
Овиты дымками опала.
И время медлит... Мир притих...
Сбегает жизнь. Еще мгновенье
И смерть...
<1904>

(обратно)

«Дрожало море вечной дрожью…»

Дрожало море вечной дрожью.
Из тьмы пришедший синий вал
Победной пеной потрясал,
Ложась к гранитному подножью.
Звенели звезды, пели сны.
Мой дух прозрел под шум волны.
Мой дух словами изнемог
Уйти назад к твоей святыне
И целовать ступнями ног
Лицо пылающей пустыни.
<1904—1905>

(обратно)

«Льняные волосы волной едва заметной…»

Льняные волосы волной едва заметной
Спадают гладкие и вьются на конце,
И глубиной безумной и бесцветной
Прозрачные глаза на бронзовом лице.
<Лето 1905>

(обратно)

«Царь-жертва! Ведаю и внемлю…»

Царь-жертва! Ведаю и внемлю —
Властные безвластны и провидец слеп...
Здесь, в дворце, собой душившем землю,
В темных залах, гулких, точно склеп,
Вырос царь.
Бродит он, бессильный и понурый,
За стеной скрипит <?> людской усталый ворот —
Хмурый город,
Мутный, красный, бурый.
Бред камней. Слои кирпичных стен
Как куски обветренного мяса.
Сеть каналов – влага синих вен,
Впалых окон мертвая гримаса.
Над уступом громоздя уступ,
Горы крыш и толпы труб,
Едких дымов черные знамена.
Грузно давит этот город-труп
Мутной желчью полог небосклона.
Город грезит древнею бедой,
Лютость волчью, чудится, таит он.
Каждый камень липкой мостовой
Человечьей кровию напитан.
<Камень этот> чует злую весть,
Стоки жаждут яда крови новой.
В тесных щелях затаилась месть,
Залегла во тьме многовековой.
И дворец всей тяжестью своей
Давит их – и бурый город-змей
Сжался весь, как душный злобой аспид,
И тяжел его тягучий взгляд.
Бледный Царь стране своей сораспят
И клеймен величием стигмат.
Цепи зал, просветы бледных окон.
Ночь длинна, и бледный Царь один,
И луна в туманах, точно кокон,
В тонких нитях снежных паутин.
По дворцу змеится непонятный шорох,
Скрип паркета. Лепет гулких плит.
Точно дно в серебряных озерах,
В этот час прошедшее сквозит.
<1906>

(обратно)

«Я – понимание. Поэты, пойте песни…»

Я – понимание. Поэты, пойте песни
В безгласной пустоте.
Лишь в раковине уха различимы...
Я – ухо мира, и во мне гудит
Таинственное эхо мирозданья.
Лишь в зеркале очей моих живут
Скользящие обличия вселенной.
Мое сознанье – нитка, на которой
Нанизаны мгновенья: оборвется —
Жемчужины рассыпятся...
И ожерелью времени – конец!
Мое мгновенье – вечность.
Смертью утверждаю
Бессмертье бога, распятого в веществе.
<1907>

(обратно)

«К древним тайнам мертвой Атлантиды…»

К древним тайнам мертвой Атлантиды
Припадает сонная мечта,
Смутно чуя тонкие флюиды
В белых складках чистого листа.
Но замкнуто видящее око
Лобной костью, как могильный склеп.
Не прочесть мне вопящего тока —
Я оглох сознаньем, светом дня ослеп.
<1907>

(обратно)

«Светло-зеленое море с синими полосами…»

Светло-зеленое море с синими полосами,
Тонко усеяно небо лепестками розовых раковин.
Плачут стеклянные волны ясными голосами,
Веет серебряный ветер и играет звонкими травами.
<1908>

(обратно)

«Закат гранатовый…»

Закат гранатовый
Разлил багрец
На нити быстрых вод
И водоемы.
Из ковыля-травы
Седoй венец
Душе, что тяжкий гнет
Глухой истомы.
<1908>

(обратно)

«Пришла изночница; в постель…»

Пришла изночница; в постель
Она со мной легла.
И мыслей сонную метель
Качает мгла.
Придет волна, отхлынет прочь,
Опять плеснет в лицо,
И пред зарею птица-ночь
Снесет яйцо...
<1908>

(обратно)

«О да, мне душно в твоих сетях…»

О да, мне душно в твоих сетях
И тесен круг,
И ты везде на моих путях —
И враг, и друг.
Вкусили корни земной мечты
Единых недр,
Но я не стану таким, как ты, —
Жесток и щедр.
В ковчеге слова я скрыл огонь,
И он горит,
Мне ведом топот ночных погонь,
Крик Эвменид.
<1909>

(обратно)

«На пол пала лунная тень от рамы…»

На пол пала лунная тень от рамы,
Горько в теплом воздухе пахнут травы,
Стены низкой комнаты в тусклом свете
Смутны и белы.
Я одежды сбросила, я нагая
Встала с ложа узкого в светлом круге,
В тишине свершаются этой ночью
Лунные тайны.
<1910>

(обратно)

«Ты из камня вызвал мой лик…»

Ты из камня вызвал мой лик,
Ты огонь вдохнул в него Божий.
Мой двойник —
Он мне чужд, иной и похожий.
Вот стоит он – ясен и строг,
И его безликость страшна мне:
Некий бог
В довременном выявлен камне.
<1911>

(обратно)

«Милая Вайолет, где ты?…»

Милая Вайолет, где ты?
Грустны и пусты холмы.
Песни, что ветром напеты,
Вместе здесь слушали мы.
Каждая рытвина в поле,
Каждый сухой ручеек
Помнят глубоко до боли
Поступь отчетливых ног.
Помнят, как ты убегала
В горы с альпийским мешком,
С каждою птицей болтала
Птичьим ее языком.
Помнят, как осенью поздней
Жгли на горах мы костры.
Дни были четко-остры,
Ночь становилась морозней.
<Август 1912 Коктебель>

(обратно)

«Так странно свободно и просто…»

Так странно свободно и просто
Мне выявлен смысл бытия,
И скрытое в семени «я»,
И тайна цветенья и роста.
В растеньи и в камне – везде,
В воде, в облаках над горами,
И в звере, и в синей звезде
Я слышу поющее пламя.
<Август 1912 Коктебель>

(обратно)

«И нет в мирах страшнее доли…»

И нет в мирах страшнее доли
Того, кто выпил боль до дна,
Кто предпочел причастье соли
Причастью хлеба и вина.
Ужаленного едким словом,
Меня сомненья увели
Вдоль по полям солончаковым,
По едким выпотам земли.
«Вы соль земли!» В горючей соли
Вся мудрость горькая земли.
Кристаллы тайной, темной боли
В ней белым снегом процвели.
Я быть хотел кадильным дымом.
Меня ж послал Ты в мир гонцом
В пустыне пред Твоим лицом
Ослепнуть в блеске нестерпимом.
Во мне живет безумный крик.
Я стал комком огня и праха.
Но отврати свой гневный Лик,
Чтоб мне не умереть от страха.
.....................
.....................
И кто-то в солнце заходящем
Благословляет темный мир...
<1912>

(обратно)

«Я проходил, а вы стояли…»

Я проходил, а вы стояли
У двери сада вдалеке:
Царевна в белом покрывале
С цветком подснежника в руке.
«Войди, прохожий, в сад мой тайный!
Здесь тишь, цветы и водомет».
– О нет, свободной и случайной
Стезей судьба меня ведет.
<1913>

(обратно)

«Бойцам любви – почетна рана…»

Бойцам любви – почетна рана
На поле страсти, в битве битв.
Охотница! Ты вышла рано
В опаснейшую из ловитв.
Ты в даль времен глядела прямо,
Так непокорно, так упрямо
Качая юной головой.
К перу склоняя русый локон,
Ты каждый проходящий миг
Вплетала тайно в свой дневник,
Как нити в шелковичный кокон.
<1914>

(обратно)

«Нет места в мире, где б напрасно…»

Нет места в мире, где б напрасно
Не проливалась кровь людей,
Где б вихрь враждующих страстей
Не дул неистово и страстно.
Для тех, кто помнил мир иной —
Не исступленный, не кровавый,
Не омраченный бранной славой,
Не обесславленный войной, —
Пора крушений безвозвратных,
Усобиц, казней, стычек ратных,
Пора народных мятежей .......
<Декабрь 1917 Коктебель>

(обратно)

Киммерийская Сивилла

С вознесенных престолов моих плоскогорий
Среди мертвых болот и глухих лукоморий
Мне видна
Вся туманом и мглой и тоскою повитая
Киммерии печальная область.
Я пасу костяки допотопных чудовищ.
Здесь базальты хранят ореолы и нимбы
Отверделых сияний и оттиски слав,
Шестикрылья распятых в скалах Херувимов
И драконов, затянутых илом, хребты.
<Сентябрь 1919>

(обратно)

«Как магма незастывшего светила…»

Как магма незастывшего светила
Ломает суши хрупкую кору
И гибнет материк, подобно утлой лодке,
Так под напором раскаленных масс,
Зажженных гневом, взмытых ураганом,
Пылая, рушатся громады царств
И расседаются материки империй.
Беда тому, кто разнуздает чернь,
Кто возмутит народных бездн глубины.
Мы тонкой скорлупой отделены
От ропщущей и беспокойной хляби,
Ее же дна не мерил человек.
Передвиженья гуннов и монголов,
Кочевья незапамятных времен ......
<Июнь 1922 Коктебель>

(обратно)

«Папирус сдержанный, торжественный пергамент…»

Папирус сдержанный, торжественный пергамент
И строго деловой кирпич,
Сухой и ясный камень
И властный медный клич.
И щедрая ритмическая память
Рапсодов и певцов.
Полезный ремингтон, болтливая бумага,
Распутная печать
Из сонма всех бесов, рожденных в Вавилоне.......
<Конец 1922>

(обратно)

«Среди верховных ритмов мирозданья…»

Среди верховных ритмов мирозданья
Зиждитель Бог обмолвился землей.
(Но Дьявол поперхнулся человеком.)
Для лжи необходима гениальность.
Но человек бездарен. И напрасно
Его старался Дьявол просветить.
В фантазии и в творчестве он дальше
Простой подмены фактов не пошел.
(Так школьник лжет учителю.) Но в мире
Исчерпаны все сочетанья. – Он
Угадывает в мире комбинаций
Лишь ту, которой раньше не встречал.
18 января <1926>

<Коктебель>

(обратно)

Россия (Истоки)

Мы все родились с вывихом сознанья.
Наш ум пленен механикой машин,
А наше «Я» в глухих просторах дремлет.
Одни из нас шаманят новый день
За полночью дряхлеющей Европы,
Другие же не вышли до сих пор
Из века мамонта, из ледниковой стужи,
Звериных шкур, кремневых топоров.
Наш дух разодран между «завтра» мира
И неизжитым предками «вчера».
На западе язык, обычай, право
Сложились розно в каждой из долин,
А мы – орда. У нас одна равнина
На сотни верст – единый окоем.
У нас в крови еще кипят кочевья,
Горят костры и палы огнищан,
Мы бегуны, мы странники, бродяги,
Не знавшие ни рода, ни корней...
Бездомный ветр колючий и морозный
Гоняет нас по выбитым полям.
Безмерная российская равнина —
Земное дно – Россия и Сибирь.
Наш дух течет, как облачное небо,
Клубясь над первозданною землей,
Чуть брезжущей из тьмы тысячелетий.
Под панцирем полярных ледников,
Перетиравших сырты и увалы,
Моловших лёсс, пески и валуны,
Здесь рыли русла сказочные Оби
Предтечи человеческой орды.
И так всегда; сначала лес и степи,
Тропа в степи и просека в лесу,
Тюки сырья в бревенчатых острогах...
Потом кремли торговых городов
На тех же луках рек, на тех же бродах,
Из века в век вне смены царств и рас.
И та же рознь: невнятная земля,
Живущая обычаем звериным,
А в городах заморские купцы
С дружинами, ладьями и товаром.
Земной простор, исчерченный стезями —
Петлями рек и свертками дорог,
Здесь шляхами торговых караванов,
Там плешами ладейных волоков.
Путь янтаря – от Балтики на Греки,
Путь бирюзы – из Персии на Дон.
Лесные Вотские и Пермские дороги,
Где шли гужом сибирские меха,
И золотые блюда Сассанидов,
И жемчуга из Индии в Москву.
Пути, ведущие из сумрака столетий
До наших дней сквозь Киммерийский мрак
Глухих степей, сквозь скифские мятели,
Сквозь хаос царств, побоищ и племен.
Кто, по слогам могильников читая
Разодранную летопись степей,
Расскажет нам, кто были эти предки —
Оратаи по Дону и Днепру?
Кто соберет в синодик все прозванья
Степных гостей от гуннов до татар?
История утаена в курганах,
Записана в зазубринах мечей,
Задушена полынью и бурьяном,
Зашептана в распевах пастухов.
Лишь иногда сверкнет со дна курганов,
Где спят цари со свитой мертвецов,
Вся в пламени сказаний Геродота
Кровавая и золотая Ски<фия>......
<5 мая 1928

Коктебель>

(обратно)

«Революция губит лучших…»

Революция губит лучших,
Самых чистых и самых святых,
Чтоб, зажав в тенетах паучьих,
Надругаться, высосать их.
Драконоборец Егорий,
Всю ты жизнь провел на посту —
В уединении лабораторий
И в сраженьях лицом к лицу.
<1931 Коктебель>

(обратно) (обратно)

Надписи на акварелях

Вечерние возношения (цикл 8 темпера)

1

Старинным золотом и желчью напитал
Вечерний свет холмы...
(обратно)

2

И льнет душа к твоим излогам
И слышит шорохи шагов
По бледно-розовым дорогам
В молчаньи рдяных вечеров...
(обратно)

3

Душа грустит среди холмов зеленых
Под сводами осенних вечеров...
(обратно)

4

И низко над холмом дрожащий серп Венеры
Как пламя воздухом колеблемой свечи...
(обратно)

5

И в пурпуре полей и в зелени закатов
Серп пепельной луны...
(обратно)

6

А заливы в зеркале зеленом
Пламена созвездий берегут...
(обратно)

7

Мерцает бирюзой залив
В пурпурной раме гор сожженных...
(обратно)

8

Молчат поля, молясь о сжатом хлебе,
Грустят холмы и купы дальних верб,
И сердце ждет, угадывая в небе
Чуть видный лунный серп...
(обратно) (обратно)

Десять лирических пауз одной прогулки

1

В зелено-палевых туманах
Грустят осенние холмы...
(обратно)

2

Вдоль по земле таинственной и строгой
Лучатся тысячи тропинок и дорог...
(обратно)

3

И дышит утренняя свежесть
На темной зелени лугов...
(обратно)

4

К лазурному заливу тропы
Бегут по охряным холмам...
(обратно)

5

В сизо-сиреневом вечере
Радостны сны мои нынче...
(обратно)

6

Я поставлю жертвенник в пустыне
На широком темени горы...
(обратно)

7

Сквозь розово-призрачный свет
Просветятся лунные дали...
(обратно)

8

И горы – призраки на фоне вечеров...
(обратно)

9

Твой влажный свет и матовые тени
Дают камням оттенок бирюзы...
(обратно)

10

Мой легкий путь сквозь лунные туманы...
(обратно) (обратно)

Надписи на акварелях

Как быстро осенью трава холмов провяла
Под влажною стопой.
О, эти облака с отливами опала
В оправе золотой!
*
Над серебристыми холмами
Необагренными лучами
Изваянные облака.
*
Пурпурных рощ осенние трельяжи
И над вершинами лилового хребта
Победных облаков султаны и плюмажи.
*
На светлом облаке гранитные зубцы
Отчетливым и тонким силуэтом.
*
Сквозь зелень сизую растерзанных кустов
Стальной клинок воды в оправе гор сожженных.
*
Осенний день по склонам горным
Зажег прощальные костры.
*
Взбегают тропы по холмам
К зелено-розовым просторам.
*
В шафранных сумерках лиловые холмы.
*
И малахитовые дали
В хитоне ночи голубой.
*
Моей земли панические полдни.
*
Синим пламенем над рыжими холмами,
Пламенем дымятся облака.
*
Волокнистых облак пряжи
И холмов крылатый взмах,
Как японские пейзажи
На шелках.
*
Пройди по лесистым предгорьям,
По белым песчаным тропам
К широким степным лукоморьям,
К звенящим моим берегам.
*
Лазурь небес и золото земли...
*
И прозелень травы, и поросли кустов
Лилово-розовых и розово-пунцовых.
*
И озеро, разверстое как око...
*
И чудесно возникали
Под крылами облаков
Фиолетовые дали
Аметистовых холмов.
*
Над полянами – марные горы,
Над горами – гряды облаков.
И уводит в земные просторы
Легкий шелест незримых шагов...
*
Воздушной и дымной вуалью
Ложится вечерний покров.
Над сизо-дождливою далью
Сияют снега облаков.
*
Прикрыв крылом края долины
И напоив луга, припал
Вечерний лебедь на вершины
Лилово-дымчатые скал.
*
В изломах гор сияет тень...
Долина дышит ранним летом,
Как драгоценный камень – день
Проникнут четким синим светом..
*
Мир – чаша, до краев наполненная тенью
И синим сумраком.
*
Одна луна луне другой
Глядится в мертвенные очи.
*
Клекот орлий, говор птичий,
А внизу среди камней
Обезглавленный возничий
Гонит каменных коней.
*
Материки огня, встающие во мраке.
*
И снова увидали мы
Холмов взволнованное море
И вод зыбучие холмы.
*
Сквозь блеск зеленого стекла
Сквозят каменья дна
И голубая тишина
На берег прилегла.
*
Сквозь желтые смолы полудней
Сквозят бирюзой небеса.
*
Над Карадагом мрачные завесы
И арки триумфальных облаков.
*
Ясен вечер... Облаков громады,
Точно глыбы светлых янтарей.
*
Нагроможденье медных скал
На фоне грозового неба.
*
И розовой жемчужиною день
Лежит в оправе сонного залива.
*
Громады дымных облаков
По Веронезовскому небу.
*
Рыжий ветер... радужные дали..
Вянущие вретища земли...
Геральдические корабли
Паруса по небу разметали.
*
Туманные сиянья и лучи,
Кипенье вод, и ртутный блеск парчи,
И гулкий ропот рушащейся пены.
*
Вечерняя затеплилась звезда
Над отмелями синего залива.
*
Осенних сумерок лиловые миражи.
*
Сквозь прозелень вечерней тишины
В оправах гор мерцающие воды.
*
Янтарный свет в зеленой кисее...
И хляби волн, и купол Карадага.
*
Молчанье как полная чаша
В оправе вечерних холмов.
*
Луна восходит в тишине
Благоухающей полынью.
*
Поля из мрамора и горы из стекла
И к небу взвившийся обледенелый пламень.
(обратно) (обратно) (обратно) (обратно)

Юлия Друнина СТИХОТВОРЕНИЯ 1942–1969

ЛИРИКА ЮЛИИ ДРУНИНОЙ



У меня в руках книжка стихов. Юлия Друнина. «В солдатской шинели». Издательство «Советский писатель». 1948 год. Это первая книга автора.

Книжечка маленькая, да и тираж всего 5000 экземпляров. А запомнилась, и крепко. Причина проста: как и в некоторых других первых книжках той поры, запечатлено время, встает судьба поколения.

Мой экземпляр — с дарственной авторской надписью. В ней шутливо говорится о солдатах «военно-лирических рот», а подпись гласит: «от сержантши запаса». Этой самоиронией автор пытается как бы смягчить высокую трагическую ноту книги.

Если бы теперешним взором проникнуть в тогдашний Литературный институт, мы были бы поражены открывшейся нам картиной. Среди примерно ста студентов, учившихся на всех пяти курсах, было несколько одноруких, несколько одноногих, один без обеих рук, другой без обеих ног. Был студент, потерявший в бою зрение. А уж просто раненых, контуженных, обмороженных — бессчетно. И еще были девушки, которых никто не призывал, которые сами пробились на фронт и прошли сквозь войну, — битые, стреляные. В числе их была и Друнина, — как все ее тогда называли — Юлька.

И ведь все это было в порядке вещей, воспринималось как обычное дело, это никого не удивляло, не умиляло. Ни о каких скидках, снисхождении — и мысли не было. Наоборот, в литературных делах и оценках все были по отношению к себе и друг к другу предельно требовательны и суровы. Не случайно Литературный институт тех времен дал немало всем известных ныне художников.

Тогда никто не говорил: «героическое поколение». Это стали говорить потом. Это уже потом поразились. Друнина написала через несколько лет после войны:

Возвратившись с фронта в сорок пятом,
Я стеснялась стоптанных сапог
И своей шинели перемятой,
Пропыленной пылью всех дорог.
Мне теперь уже и непонятно
Почему так мучили меня
На руках пороховые пятна
Да следы железа и огня…
«Стеснялась!» Действительно, почему? Другая нацеленность была, другие задачи. Не вспоминать о войне требовалось, а идти вперед. «Не ласкайте нас званьем: „Участник войны!“» — просил Михаил Луконин.

Лишь через много лет она напишет:

Я принесла домой с фронтов России
Веселое презрение к тряпью —
Как норковую шубку, я носила
Шинельку обгоревшую свою.
Пусть на локтях топорщились заплаты,
Пусть сапоги протерлись — не беда!
Такой нарядной и такой богатой
Я позже не бывала никогда…
Вот как это трансформировалось, отложилось. Пример чрезвычайно характерный.

Вообще осмысление с годами, с десятилетьями, того, что произошло, свойственно Друниной. И если в войну она записала о себе:

Я ушла из детства
В грязную теплушку,
В эшелон пехоты,
В санитарный взвод,
то через много лет она, как бы и со стороны, скажет о девушках своего поколения:

Какие удивительные лица
Военкоматы видели тогда!..
Все шли и шли они —
Из средней школы,
С филфаков,
Из МЭИ и из МАИ —
Цвет юности,
Элита комсомола,
Тургеневские девушки мои!
У каждого настоящего поэта обязательно есть стихи, представляющие его наиболее полно, наилучшим образом, — как бы его визитная карточка. Они, как правило, и наиболее известны. У Друниной тоже есть такие стихотворения, и даже не одно. «Качается рожь несжатая», «Зинка». И конечно, — «Я только раз видала рукопашный». О последнем из них мне хочется привести свидетельство автора:

«В конце сентября дивизия оказалась в кольце… Двадцать три человека вырвались из окружения и ушли в дремучие можайские леса. Про судьбу других не знаю…

Через три года, на госпитальной койке я напишу длинное вялое стихотворение о том, как происходил этот прорыв. Начиналось оно так:

„В штыки!“ — до немцев двадцать — тридцать метров.
Где небо, где земля — не разберешь.
„Ура!“ — рванулось знаменем по ветру,
И командир наш первым вынул нож.
И еще пятьдесят строк. В окончательном варианте я оставила лишь четыре:

Я только раз видала рукопашный.
Раз — наяву и сотни раз во сне.
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне.
Это я к тому, какой ценой приходится порой платить за четыре строчки…»

Добавлю еще, что помимо этой жестокой цены, нелегкого жизненного опыта очень важно — не менее важно! — наличие художественного чутья, счастливого прозрения, позволяющих бесстрашно отсечь и отбросить все лишнее. К сожалению, не всегда это удается.

Ну, и конечно, каждый истинный художник приходит в искусство со своей «темой», да что там темой — со своей жизнью, и только этим он и интересен, при условии, если его жизнь до боли интересна другим. Если она, выделяясь своей индивидуальностью, все-таки совпадает с великим множеством их жизней.

Поэтому стихи о войне разных поэтов не мешают друг другу, не повторяют друг друга, а может быть, лишь дополняют. А тут еще особая судьба — «шагаем и мы — девчата, похожие на парней». Сандружинницы, санинструкторы, медицинские сестры. Вчерашние школьницы, выносящие раненых под огнем с поля боя. Всеобщее чувство и благодарности к ним и вины перед ними.

Вот о них, о их жизни и смерти на войне, о их судьбе после войны, а, проще говоря, о себе — лирические стихи Юлии Друниной.

Конечно, она пишет не только о войне. У нее есть стихи о любви, о природе. Она бывала и на Курилах, и в Братске, и в тундре, и в тайге, и на Урале, и в Полесье. У нее немало стихов о дорогом ее сердцу восточном Крыме. Разнообразные строки, навеянные заграничными поездками и впечатлениями. Но все эти, в том числе самые мирные, спокойные, стихи, словно озарены тем огнем — огнем скупого костра, сплющенной гильзы-коптилки, снарядного разрыва, прифронтового пожара. Никуда не деться от грозного отсвета.

У Александра Твардовского сказано:

Есть два разряда путешествий:
Один — пускаться с места вдаль,
Другой — сидеть себе на месте,
Листать обратно календарь.
Далее он говорит о возможности «их сочетать». Но Друнина не только листает «обратно календарь», она словно постоянно находится и здесь, и там, в своей ранней молодости.

Я порою себя ощущаю связной
Между теми, кто жив
И кто отнят войной.
Это одно из главных ее ощущений. И еще:

Самых лучших взяла война.
Здесь чисто человеческое обоснование ее лирики, объяснение, почему и для чего она, собственно, пишет.

Причем речь идет о сверстниках, взятых войной не только в военные четыре года, но и потом, о тех, кого догнала война через десятилетья. Это прежде всего стихи памяти Сергея Орлова.

Друнина как бы постоянно повернута, нацелена, настроена на грозную давнюю волну, она словно радистка, страшащаяся сквозь звуки и шорохи жизни пропустить, не расслышать важное сообщение от своих, из фронтовой полосы своей молодости.

Временами у нее возникает острая потребность хоть ненадолго забыть о войне, необходимость краткой передышки.

Она пишет:

О заботах, об утрате
Позабудем хоть на час.
Все печали позабудем
В ликовании весны.
Мы ведь люди, мы ведь люди —
Мы для счастья рождены!
Но это действительно ненадолго. И опять —

…повсюду клубится за нами,
Поколеньям другим не видна —
Как мираж, как проклятье, как знамя —
Мировая вторая война…
К слову, о других поколениях. Друнина не противопоставляет свою молодость теперешней. Взгляд ее на нынешних восемнадцатилетних полон понимания и добра. Человечны, жалостливы по-женски стихи о своих сверстницах, о невестах, чьи женихи остались на войне.

Но основное у Юлии Друниной — это ее фронтовая лирика, написанная и тогда и теперь. Она полна зримыми деталями военного быта. Одно из ранних стихотворений так и называется «Солдатские будни». Или вот — «Ванька — взводный». Для всех, кто побывал на войне, целый образ в отблеске времени встает за этим названием. С безоглядной отвагой написаны стихи «Баня». В стихотворении «Бинты», казалось бы, только сугубо профессиональные подробности. Но —

Не нужно рвать приросшие бинты,
Когда их можно снять почти без боли…
Я это поняла, поймешь и ты…
Как жалко, что науке доброты
Нельзя по книжкам научиться в школе!
Наука доброты! — вот что должны прежде всего постичь и медицинские сестры, и поэты.

И она говорит в другом месте:

Я мальчиков этих жалела,
Как могут лишь сестры жалеть.
Вот ее движущая сила. А может быть, это ей по должности было положено? Высокая должность — коли так.

И Друнина пишет и пишет о своих сестрах по фронту, о наших сестрах, об их поразительной судьбе.

На носилках, около сарая,
На краю отбитого села,
Санитарка шепчет, умирая:
— Я еще, ребята, не жила…
Так же, как еще не жили погибающие молоденькие солдаты. Короткая, ослепительной яркости вспышка — вся их жизнь. Бесчисленное множество этих вспышек, слившись, превратились в Вечный огонь. Это общая память о всех.

Но Друнина говорит еще и о могиле «Неизвестной санитарки», «Неизвестной медсестры», которая существует лишь в благодарной солдатской памяти. Эти строки имеют еще и второй или, напротив, первый точный смысл: для раненого вынесшая его сестра, как правило, остается неизвестной. В этом глубокое бескорыстие их женского подвига.

Официальной могилы «Неизвестной медсестры» не существует, но Юлия Друнина стремится воспеть, возвеличить своих подруг в стихах, еще и еще раз напомнить о них, о их чудовищно трудной и бесконечно прекрасной судьбе. О тех, к кому, как и к самому автору, могут быть обращены строки:

Никогда не была ты солдаткой,
Потому что солдатом была.
Такова лирика Юлии Друниной.

Константин Ваншенкин

(обратно)

«Я порою себя ощущаю связной…»

Я порою себя ощущаю связной
Между теми, кто жив
И кто отнят войной.
И хотя пятилетки бегут
Торопясь,
Все тесней эта связь,
Все прочней эта связь.
Я — связная.
Пусть грохот сражения стих:
Донесеньем из боя
Остался мой стих —
Из котлов окружений,
Пропастей поражений
И с великих плацдармов
Победных сражений.
Я — связная.
Бреду в партизанском лесу,
От живых
Донесенье погибшим несу:
«Нет, ничто не забыто,
Нет, никто не забыт,
Даже тот,
Кто в безвестной могиле лежит».
1978



(обратно)

СОРОКОВЫЕ

«Я только раз видала рукопашный…»

Я только раз видала рукопашный.
Раз — наяву и сотни раз во сне.
Кто говорит, что на войне не страшно,
Тот ничего не знает о войне.
1943

(обратно)

«Я ушла из детства…»

Я ушла из детства
В грязную теплушку,
В эшелон пехоты,
В санитарный взвод.
Дальние разрывы
Слушал и не слушал
Ко всему привыкший
Сорок первый год.
Я пришла из школы
В блиндажи сырые.
От Прекрасной Дамы —
В «мать» и «перемать».
Потому что имя
Ближе, чем
                    «Россия»,
Не могла сыскать.
1942

(обратно)

«Качается рожь несжатая…»

Качается рожь несжатая.
Шагают бойцы по ней.
Шагаем и мы — девчата,
Похожие на парней.
Нет, это горят не хаты —
То юность моя в огне…
Идут по войне девчата,
Похожие на парней.
1942

(обратно)

«Трубы. Пепел еще горячий…»

Трубы.
Пепел еще горячий.
Как изранена Беларусь…
Милый, что ж ты глаза не прячешь? —
С ними встретиться я боюсь.
Спрячь глаза.
А я сердце спрячу.
И про нежность свою забудь.
Трубы.
Пепел еще горячий.
По горячему пеплу путь.
1943

(обратно)

«Ждала тебя. И верила. И знала…»

Ждала тебя.
                    И верила.
                                    И знала:
Мне нужно верить, чтобы пережить
Бои,
       походы,
                     вечную усталость,
Ознобные могилы-блиндажи.
Пережила.
                  И встреча подПолтавой.
Окопный май.
Солдатский неуют.
В уставах незаписанное право
На поцелуй,
                    на пять моих минут.
Минуту счастья делим на двоих,
Пусть — артналет,
Пусть смерть от нас —
                                    на волос.
Разрыв!
             А рядом —
                               нежность глаз твоих
И ласковый
                    срывающийся голос.
Минуту счастья делим на двоих…
1943

(обратно)

«Целовались. Плакали и пели…»

Целовались.
Плакали
И пели.
Шли в штыки.
И прямо на бегу
Девочка в заштопанной шинели
Разбросала руки на снегу.
Мама!
Мама!
Я дошла до цели…
Но в степи, на волжском берегу,
Девочка в заштопанной шинели
Разбросала руки на снегу.
1944

(обратно)

КОМБАТ

Когда, забыв присягу, повернули
В бою два автоматчика назад,
Догнали их две маленькие пули —
Всегда стрелял без промаха комбат.
Упали парни, ткнувшись в землю грудью.
А он, шатаясь, побежал вперед.
За этих двух его лишь тот осудит,
Кто никогда не шел на пулемет.
Потом в землянке полкового штаба,
Бумаги молча взяв у старшины,
Писал комбат двум бедным русским бабам,
Что… смертью храбрых пали их сыны.
И сотни раз письмо читала людям
В глухой деревне плачущая мать.
За эту ложь комбата кто осудит?
Никто его не смеет осуждать!
1944

(обратно)

«Контур леса выступает резче…»

Контур леса выступает резче,
Вечереет.
Начало свежеть.
Запевает девушка-разведчик,
Чтобы не темнело в блиндаже.
Милый!
Может, песня виновата
В том, что я сегодня не усну?..
Словно в песне,
Мне приказ — на запад,
А тебе — в другую сторону.
За траншеей — вечер деревенский.
Звезды и ракеты над рекой…
Я грущу сегодня очень женской,
Очень несолдатскою тоской.
1944

(обратно)

«В глазах — углы твоих упрямых скул…»

В глазах — углы твоих упрямых скул.
Наш батальон стоит под Терийоки.
Где ты воюешь, на каком снегу?
Дробит виски артиллерийский гул,
Балтийский ветер обжигает щеки.
Где ты воюешь, на каком снегу?
Перед собой отчитываюсь строже:
Тот, кто узнал окопную тоску,
Суровым сердцем изменить не может.
Тот, кто узнал окопную тоску…
1944

(обратно)

«Приходит мокрая заря…»

Приходит мокрая заря
В клубящемся дыму.
Крадется медленный снаряд
К окопу моему.
Смотрю в усталое лицо.
Опять — железный вой.
Ты заслонил мои глаза
Обветренной рукой.
И даже в криках и в дыму,
Под ливнем и огнем
В окопе тесно одному,
Но хорошо вдвоем.
1944

(обратно)

ЗИНКА

Памяти однополчанки — Героя Советского Союза Зины Самсоновой

I
Мы легли у разбитой ели,
Ждем, когда же начнет светлеть.
Под шинелью вдвоем теплее
На продрогшей, гнилой земле.
— Знаешь, Юлька, я — против грусти,
Но сегодня она — не в счет.
Дома, в яблочном захолустье,
Мама, мамка моя живет.
У тебя есть друзья, любимый,
У меня — лишь она одна.
Пахнет в хате квашней и дымом,
За порогом бурлит весна.
Старой кажется:
                            каждый кустик
Беспокойную дочку ждет…
Знаешь, Юлька, я — против грусти,
Но сегодня она — не в счет.
Отогрелись мы еле-еле.
Вдруг — нежданный приказ:
                                           «Вперед!»
Снова рядом в сырой шинели
Светлокосый солдат идет.
II
С каждым днем становилось горше.
Шли без митингов и знамен.
В окруженье попал под Оршей
Наш потрепанный батальон.
Зинка нас повела в атаку,
Мы пробились по черной ржи,
По воронкам и буеракам,
Через смертные рубежи.
Мы не ждали посмертной славы,
Мы хотели со славой жить.
…Почему же в бинтах кровавых
Светлокосый солдат лежит?
Ее тело своей шинелью
Укрывала я, зубы сжав.
Белорусские ветры пели
О рязанских глухих садах.
III
…Знаешь, Зинка, я — против грусти,
Но сегодня она — не в счет.
Где-то в яблочном захолустье
Мама, мамка твоя живет.
У меня есть друзья, любимый.
У нее ты была одна.
Пахнет в хате квашней и дымом,
За порогом стоит весна.
И старушка в цветастом платье
У иконы свечу зажгла.
…Я не знаю, как написать ей,
Чтоб тебя она не ждала.
1944

(обратно)

ШТРАФНОЙ БАТАЛЬОН

Дышит в лицо
                        молдаванский вечер
Хмелем осенних трав.
Дробно,
              как будто цыганские плечи,
Гибкий дрожит состав.
Мечется степь —
                            узорный,
Желто-зеленый плат.
Пляшут,
               поют платформы,
Пляшет,
               поет штрафбат.
Бледный майор
                          расправляет плечи:
— Хлопцы,
                   пропьем
Свой последний вечер! —
Вечер.
           Дорожный щемящий вечер.
Глух паровозный крик.
Красное небо летит навстречу —
Поезд идет
                   в тупик…
1944

(обратно)

«Я смотрю глазами озорными…»

Я смотрю глазами озорными,
Хоть вокруг огонь и бездорожье.
В жаркий ветер брошенное имя
Долго спутник позабыть не сможет.
А потом, с послушными другими,
Будет он насмешливым и строгим,
Потому что слишком звонко имя
Девушки с дымящейся дороги.
1944

(обратно)

ПОСЛЕ ГОСПИТАЛЯ

От простора хмелея снова,
Мну в руках вещевой мешок
И пишу на клочках листовок
Где-то найденным карандашом.
Обжигает веселой плетью
Острый ветер степных дорог.
Я хочу, чтобы этот ветер
Мой любимый услышать мог.
Чтоб он понял,
                         за что люблю я
Свою молодость фронтовую.
1944

(обратно)

«Ко мне в окоп…»

Ко мне в окоп
Сквозь минные разрывы
Незваной гостьей
Забрела любовь.
Не знала я,
Что можно стать счастливой
У дымных сталинградских берегов.
Мои неповторимые рассветы!
Крутой разгон мальчишеских дорог!..
Опять горит обветренное лето,
Опять осколки падают у ног.
По-сталинградски падают осколки,
А я одна, наедине с судьбой.
Порою Вислу называю Волгой,
Но никого не спутаю с тобой!
1944

(обратно)

«Кто-то бредит…»

Кто-то бредит.
Кто-то злобно стонет.
Кто-то очень, очень мало жил.
На мои замерзшие ладони
Голову товарищ положил.
Так спокойны пыльные ресницы.
А вокруг — нерусские края.
Спи, земляк.
Пускай тебе приснится
Город наш и девушка твоя.
Может быть, в землянке,
После боя,
На колени теплые ее
Прилегло усталой головою
Счастье беспокойное мое…
1944

(обратно)

«Только что пришла с передовой…»

Только что пришла с передовой,
Мокрая, замерзшая и злая,
А в землянке нету никого,
И дымится печка, затухая.
Так устала — руки не поднять,
Не до дров, — согреюсь под шинелью,
Прилегла, но слышу, что опять
По окопам нашим бьют шрапнелью.
Из землянки выбегаю в ночь,
А навстречу мне рванулось пламя,
Мне навстречу — те, кому помочь
Я должна спокойными руками.
И за то, что снова до утра
Смерть ползти со мною будет рядом.
Мимоходом: — Молодец, сестра! —
Крикнут мне товарищи в награду.
Да еще сияющий комбат
Руки мне протянет после боя:
— Старшина, родная, как я рад,
Что опять осталась ты живою!
1944

(обратно)

В ОККУПАЦИИ

Замело окопы и воронки.
Мерзнет полумертвый городок.
Бледные, усталые эстонки
Закрывают двери на замок.
За дверями — неуютный вечер.
В этот вечер плохо одному…
Оплывают медленные свечи,
Потолок уходит в полутьму.
Ты на скатерть голову уронишь,
И в графине задрожит вода…
В маленькой измученной Эстонии
Заметает снегом провода.
1944

(обратно)

«Снова крик часового: — Воздух!..»

Снова крик часового:
                                 — Воздух! —
Деловитый, усталый крик.
Кто-то вяло взглянул на звезды
И опять головой поник.
Я готовлю бинты и вату,
Но ребят не тревожу зря.
…Жизнь, спасибо, что так богата
И сурова твоя заря!
1944

(обратно)

«Мы идем с переднего края…»

Мы идем
                с переднего края.
Утонула в грязи весна.
Мама,
           где ты,
                       моя родная?
Измотала меня война.
На дорогах,
                    в гнилой воде
Захлебнулись конские пасти.
Только что мне
                          до лошадей,
До звериного
                       их несчастья?..
1944

(обратно)

9 МАЯ

Идет комбайн по танковому следу,
Берлинцы стоя слушают наш гимн
И слово долгожданное
                                     «Победа»
Вдруг с именем сливается твоим.
Угрюмый муж в улыбке хорошеет.
По-девичьи растеряна жена.
За три весны, оставленных в траншеях,
Заплатит нам четвертая весна.
1945

(обратно)

В ШКОЛЕ

Тот же двор,
Та же дверь.
Те же стены.
Так же дети бегут гуртом.
Та же самая «тетя Лена»
Суетится возле пальто.
В класс вошла.
За ту парту села,
Где училась я десять лет.
На доске написала мелом:
«X + Y = Z».
…Школьным вечером,
Хмурым летом,
Бросив книги и карандаш,
Встала девочка с парты этой
И шагнула в сырой блиндаж.
1945

(обратно)

«Я хочу забыть вас, полковчане…»

Я хочу забыть вас, полковчане,
Но на это не хватает сил,
Потому что мешковатый парень
Сердцем амбразуру заслонил.
Потому что полковое знамя
Раненая девушка несла,
Скромная толстушка из Рязани,
Из совсем обычного села.
Все забыть,
И только слушать песни,
И бродить часами на ветру,
Где же мой застенчивый ровесник,
Наш немногословный политрук?
Я хочу забыть свою пехоту.
Я забыть пехоту не могу.
Беларусь.
Горящие болота,
Мертвые шинели на снегу.
1945

(обратно)

«Московская грохочущая осень…»

Московская
                    грохочущая осень,
Скупые слезы беженцев босых.
Свидание, назначенное в восемь.
Осколками разбитые часы…
Военкоматы.
                      Очередь у двери.
На тротуарах — тонкий слой золы.
Была победа —
                         как далекий берег:
Не всякому до берега доплыть.
Не всякому.
А Родина надела
Защитную
                тяжелую шинель.
К нам в эфир сегодня залетело:
— «Дранг нах Остен!
Шнель, зольдатен, шнель!..»
— «Шнель!»
Москва встает на баррикады.
— «Шнель!»
Горит над Химками рассвет.
— «Шнель!»
Идут рабочие отряды
По Волоколамскому шоссе.
На Тверском бульваре —
                                        партизаны.
Подмосковье.
Выстрелы в ночи.
И моя ровесница Татьяна
В этот час под пыткою молчит…
Была победа —
                         как далекий берег.
Не всякому до берега доплыть…
Военкоматы.
                      Очередь у двери.
На тротуарах — тонкий слой золы.
В московскую
                        грохочущую осень
Пошли мы по солдатскому пути.
Свидание, назначенное в восемь,
На три весны
                       пришлось перенести…
1945

(обратно)

«Из окружения в пургу…»

Из окружения
                        в пургу
Мы шли по Беларуси.
Сухарь в растопленном снегу,
Конечно, очень вкусен.
Но если только сухари
Дают пять дней подряд,
То это, что ни говори…
— Эй, шире шаг, солдат!
Какой январь!
Как ветер лих!
Как мал сухарь,
Что на двоих!
Семнадцать суток шли мы так,
И не отстала
                      ни на шаг
Я от ребят.
А если падала без сил,
Ты поднимал и говорил:
— Эх ты,
                солдат!
Какой январь!
Как ветер лих!
Как мал сухарь,
Что на двоих!
Мне очень трудно быть одной.
Над умной книгою
                                порой
Я в мир,
Зовущийся войной,
Ныряю с головой.
И снова
             ледяной поход,
И снова
             окруженный взвод
                                             бредет
                                                         вперед.
Я вижу очерк волевой
Тех губ,
              что повторяли:
                                        «твой»
Мне в счастье и в беде.
Притихший лес в тылу врага
И обожженные снега…
А за окном —
                        московский день,
Обычный день.
1945

(обратно)

«После тревоги, ночью…»

После тревоги,
                         ночью,
Крепок тяжелый сон.
После тревоги,
                         ночью,
Занервничал телефон.
Подхожу:
                  «Товарищ,
                                     срочно
С вещами
                 в райком».
Иду в предрассветном тумане.
Долго ль собраться мне —
Билет комсомольский
                                      в кармане.
Дорожный мешок
                               на спине.
В райкоме
                  взволнованно
Сказал секретарь:
— Комсомольцы
                             мобилизованы
На фронт. —
                       Январь,
Снегами заметенный.
Промерзших голосов прибой:
— Э-ше-лон
                      за э-ше-ло-ном,
Э-ше-лон
                 за
                     э-ше-ло-ном
В бой!
Все пройдет.
О многом — забудешь.
Но об этом — никогда:
Баррикады.
                   Суровые люди.
Осажденные города.
Не гудок, а беда кричит.
Словно в песне, встают заводы.
Москвичи.
                  Москвичи.
                                     Москвичи.
Молодежь сорок первого года.
Над убитыми ветер ахал
У дымящегося села.
По чужим громыхающим шляхам
Комсомольская рота шла.
Мой ровесник солдат!
                                      Оглянись!
Только двое дошли до Буга…
Где ж теперь, вы,
                              ребята,
Влюбленные в жизнь
И конечно, немного друг в друга?!
1945

(обратно)

ПЕСНЯ УЗНИКА

А небо над Оршею сине —
Сквозь прутья решеток видать…
Прощай, дорогая Россия,
Прощай, ненаглядная мать!
Пройтись бы по улицам Орши,
Пройтись бы единственный раз!..
Нет мысли больнее и горше,
Чем та, что не вспомнят о нас.
О тех, кто сражался в подполье,
О тех, кто не встретит зарю…
И все же за трудную долю
«Спасибо!» тебе говорю.
Тебе, дорогая Россия,
Тебе, ненаглядная мать!..
А небо над Родиной сине —
Сквозь прутья далеко видать.
1945

(обратно)

«Через щель маскировки утро…»

Через щель маскировки
                                         утро
Заглянуло в продрогший дом.
Грею руки над газом,
                                     будто
Над походным костром.
И опять —
                   сторона глухая,
Партизанский лесной уют.
А на улице —
                         тишь такая,
Словно бой через пять минут.
1945

(обратно)

СТИХИ О СЧАСТЬЕ

I
За окошком веселится снег.
Ты сидишь, спокойно напевая…
Не могу забыть я о войне
И все чаще, чаще вспоминаю,
Как грохочет черная земля,
Как встают пылающие зори.
Может, к счастью не привыкла я
Или счастью не хватает горя?
II
Мы с тобою — искренние люди.
Что ж, сознайся:
                            разошлись пути.
Нам от ветра
                      собственною грудью
Захотелось счастье защитить.
Только разве это в нашей власти?
Разве ты не понимаешь сам,
Как непрочно комнатное счастье,
Наглухо закрытое ветрам?
1945

(обратно) (обратно)

«Я боюсь просыпаться ночью…»

Я боюсь просыпаться ночью,
Не уснешь до утра потом.
Будешь слушать, как мыши точат
Одряхлевший, холодный дом.
Будешь слушать, как ветер вьюжит,
Голосит про окопный край…
Отчего же такая стужа,
Словно кто-то не верит в май?
Словно я перестала верить,
Что в одну из весенних дат
Неожиданно охнут двери
И, бледнея, войдет солдат.
1945

(обратно)

«Я — горожанка…»

Я — горожанка.
Я росла, не зная,
Как тонет в реках
Медленный закат.
Росистой ночью,
Свежей ночью мая
Не выбегала я в цветущий сад.
Я не бродила
По туристским тропам
Над морем
В ослепительном краю:
В семнадцать лет,
Кочуя по окопам,
Я увидала Родину свою.
1945

(обратно)

«Над твоей Прибалтикой туманы…»

Над твоей Прибалтикой туманы.
Снежный ветер над моей Москвой.
Не дотянешься до губ желанных,
Не растреплешь волосы рукой.
С головою зарываюсь в книги,
Под глазами темные круги.
На вечерних тротуарах Риги
Слышу одинокие шаги.
Вижу я балтийские туманы.
Видишь ты метели над Москвой.
Не дотянешься до губ желанных,
Не растреплешь волосы рукой…
1945

(обратно)

«Русский вечер…»

Русский вечер.
Дымчатые дали.
Ржавые осколки на траве.
Веет древней гордою печалью
От развалин скорбных деревень.
Кажется, летает над деревней
Пепел чингисханской старины…
Но моей девчонке семидневной
Снятся удивительные сны.
Снится, что пожары затухают,
Оживает обожженный лес.
Улыбнулось,
                       сморщилось,
                                              вздыхает
Маленькое чудо из чудес.
1946

(обратно)

О ДАЛЬНЕМ ВОСТОКЕ

Мне при слове
                          «Восток»
Вспоминаются снова
Ветер,
Голые сопки кругом.
Вспоминаю ребят из полка
                                      штурмового
И рокочущий аэродром.
Эти дни отгорели
Тревожной ракетой,
Но ничто не сотрет
Их след —
Потому что
В одно
Армейское лето
Вырастаешь
На много лет.
1946

(обратно)

ПОЗОВИ МЕНЯ!

Позови меня!
Я все заброшу.
Январем горячим, молодым
Заметет тяжелая пороша
Легкие следы.
Свежие пушистые поляны.
Губы.
Тяжесть ослабевших рук.
Даже сосны,
                     от метели пьяные,
Закружились с нами на ветру.
На моих губах снежинки тают.
Ноги разъезжаются на льду.
Бойкий ветер, тучи разметая,
Покачнул веселую звезду.
Хорошо,
                что звезды покачнулись,
Хорошо
              по жизни пронести
Счастье,
               не затронутое пулей,
Верность,
                 не забытую в пути.
1946

(обратно)

НАД КАРТОЙ

Я люблю большие расстоянья,
Я должна увидеть наяву
Севера холодное сиянье,
Южных океанов синеву.
Над Дальневосточною тайгою
Дремлют сопки в отблесках зари,
Там крадутся тигры к водопою,
К мутноватым водам Уссури.
Пусть я этих тигров не видала, —
В памяти надолго сберегу
Молчаливого Дерсу Узала,
Злобно шелестящую тайгу.
А в Карпатах — сосны в белых шубах,
Улеглась задорная метель,
Там шагают с песней лесорубы,
Молодая дружная артель.
Топоры блестят на солнце зимнем,
И поет упрямая пила,
Осыпается мохнатый иней,
Убегает белка из дупла.
…Черноморье. Волны бьют о скалы,
Горы в фиолетовом дыму…
Кажется, давно ль я отдыхала
В пионерском лагере в Крыму?
Кажется, военные дороги
Лишь вчера из детства увели.
Я хочу руками листья трогать,
Муравейник палкой шевелить.
Я люблю большие расстоянья,
Я должна увидеть наяву
Севера холодное сиянье,
Южных океанов синеву.
Над Москвой шумит походный ветер,
Он зовет в далекие края.
Кто сказал, что нет чудес на свете?
Ты чудесна, Родина моя!
1946

(обратно)

«Пахнет свежей землей, известкой…»

Пахнет свежей землей, известкой.
Деловито скрипят леса.
Вновь ремесленников-подростков
Слышу ломкие голоса.
Увидав паренька на крыше,
Помахаю рукой ему:
Это детство навстречу вышло
Поколению моему.
1946

(обратно)

ВЕСЕННЕЕ

Люди дрожат от стужи
Северной злой весной,
А мне показались лужи
Небом на мостовой.
Я расплескала небо.
Волны бегут гурьбой.
Если ты здесь не был,
Мы побываем с тобой.
Мы побываем всюду:
Кто уцелел в огне,
Знает,
           что жизнь —
                                  чудо,
Молодость —
                         чудо вдвойне.
1946

(обратно)

ДРУГУ

Стиснуты зубы плотно.
Сведены брови круто.
Жесток упрямый волос
Над невеселым лбом.
Весь ты какой-то новый,
Сумрачный, неуютный,
Словно большой, добротный,
Но необжитый дом.
Прячешь глаза в ресницы,
Пристальный взгляд заметив…
С ласковою усмешкой
Думаю я не раз:
«Кто же тебя полюбит,
Кто же в тебя вселится,
Кто же огонь засветит
В окнах широких глаз?»
1946

(обратно)

«Не знаю, где я нежности училась…»

Не знаю, где я нежности училась, —
Об этом не расспрашивай меня.
Растут в степи солдатские могилы,
Идет в шинели молодость моя.
В моих глазах — обугленные трубы.
Пожары полыхают на Руси.
И снова
             нецелованные губы
Израненный парнишка закусил.
Нет!
       Мы с тобой узнали не по сводкам
Большого отступления страду.
Опять в огонь рванулись самоходки,
Я на броню вскочила на ходу.
А вечером
                  над братскою могилой
С опущенной стояла головой…
Не знаю, где я нежности училась, —
Быть может, на дороге фронтовой…
1946

(обратно)

«Много лет об одном думать…»

Много лет об одном думать,
Много лет не смогу забыть
Белорусский рассвет угрюмый,
Уцелевший угол избы —
Наш привал после ночи похода.
Через трупы бегут ручьи.
На опушке, металлом изглоданной,
Обгоревший танкист кричит.
Тарахтит веселая кухня,
И ворчит «комсомольский бог»:
— Вот, мол, ноги совсем опухли,
Вот, мол, даже не снять сапог…
Гасли звезды.
Села горели.
Выли ветры мокрой весны.
Под простреленными шинелями
Беспокойные снились сны…
На порогах шинели сбросив,
Мы вернулись к домам своим
От окопных холодных весен,
От окопных горячих зим.
Но среди городского шума,
Мой товарищ, нельзя забыть
Белорусский рассвет угрюмый,
Уцелевший угол избы.
1947

(обратно)

«Худенькой нескладной недотрогой…»

Худенькой нескладной недотрогой
Я пришла в окопные края,
И была застенчивой и строгой
Полковая молодость моя.
На дорогах родины осенней
Нас с тобой связали навсегда
Судорожные петли окружений,
Отданные с кровью города.
Если ж я солгу тебе по-женски,
Грубо и беспомощно солгу,
Лишь напомни зарево Смоленска,
Лишь напомни ночи на снегу.
1947

(обратно)

«В замерзающем парке…»

В замерзающем парке
Было лето когда-то…
Почему же когда-то?
Быть может, вчера.
Ляжет снег на газоны,
Городской, сероватый,
На хрустящих деревьях
Побелеет кора.
Уходя, оглянусь
На веселую арку —
Невеселое право
Последних минут.
Так кончается юность
Замерзающим парком,
Так на смену приходит
Житейский уют.
Только я никогда
Не привыкну к уюту,
Не по сердцу мне
Комнатная любовь,
Я хочу, чтобы ветер
Мне волосы путал,
Чтобы в ноздри врывался
Дым походных костров.
Чтоб водой обжигаться
У случайных колодцев,
Исступленным
Захлебываться дождем,
Потому что тогда лишь
Ко мне вернется
То, что юностью
Мы зовем.
1947

(обратно)

ВЕТЕР С ФРОНТА

В сорок первом
                           на полустанках
Я встречала юность мою.
Жизнь неслась
                         полковой тачанкой,
Жизнь пылала,
                          как танк в бою.
Я узнала мир
                       не из книги,
И когда оглянулась назад —
Вижу, как мы прощались
                                           в Риге,
Чтобы встретиться
                                 у Карпат.
Потому,
               где б теперь
                                    ты ни был,
Всюду — кровные земляки:
Под одним
                  почерневшим
                                          небом
Мы выскребывали котелки.
На привалах одних —
                                      мерзли,
Было жарко
                    в одних боях,
Фронтовой горьковатый воздух,
Привкус пороха на губах!
Если ж
            вновь
                      на спокойном рассвете
Будет прерван наш чуткий сон,
Если
        снова
                  ударит ветер
В паруса боевых знамен,
Не смогу я остаться
                                  дома,
В нашей комнатке голубой,
У знакомых дверей райкома
Нам прощаться опять с тобой.
Глухо вымолвив:
                              «До свиданья!»,
К автомату плечом припасть,
Пусть проглатывает расстоянья
Бесконечной дороги пасть.
Пусть
           опять
                     кочевать по свету…
Пусть ударит со всех сторон
Фронтовой горьковатый ветер
В паруса полковых знамен!
1947

(обратно)

МАТЬ

Волосы, зачесанные гладко,
Да глаза с неяркой синевой.
Сделала война тебя солдаткой,
А потом солдатскою вдовой.
В тридцать лет оставшись одинокой,
Ты любить другого не смогла.
Оттого, наверное,
До срока
Красотою женской отцвела.
Для кого
Глазам искриться синим?
Кто
Румянец на щеках зажжет?
…В день рожденья у студента-сына
Расшумелся молодой народ.
Нет, не ты —
Девчонка с сыном рядом.
От него ей глаз не оторвать.
И, случайно встретясь с нею взглядом,
Все поняв,
Помолодела мать.
1948

(обратно)

«Возвратившись с фронта в сорок пятом…»

Возвратившись с фронта в сорок пятом,
Я стеснялась стоптанных сапог
И своей шинели перемятой,
Пропыленной пылью всех дорог.
Мне теперь уже и непонятно,
Почему так мучили меня
На руках пороховые пятна
Да следы железа и огня…
1948

(обратно)

«Все случилось ознобной осенью…»

Все случилось
Ознобной осенью.
Листья корчились под ногой.
Я его для другого бросила,
Может, бросит меня другой…
Запах осени,
Запах плесени,
Несмолкающие дожди…
Знаешь, дочка,
Совсем невесело
От разлюбленных уходить…
1948

(обратно)

«Дочка, знаешь ли ты, как мы строили доты?..»

Дочка, знаешь ли ты,
Как мы строили доты?
Это было в начале войны,
Давно.
Самый лучший и строгий комсорг —
Работа
Нас спаяла в одно.
Мы валились с ног,
Но, шатаясь, вставали.
Ничего, что в огне голова.
Впереди фронтовые дымились дали.
За плечами была Москва.
Только молодость
Не испугаешь бомбежкой!
И, бывало, в часы,
Когда небо горит,
Мы, забыв про усталость,
С охрипшей гармошкой
Распевали до самой зари.
Эти ночи без сна,
Эти дни трудовые,
Эту дружбу
Забыть нельзя!
…Смотрит дочка,
Расширив глаза живые,
И завидует вам, друзья,
Вам,
Простые ребята из комсомола,
Молодежь фронтовой Москвы.
Пусть растет моя дочка
Такой же веселой
И такой же бесстрашной,
Как вы!
А придется —
Сама на нее надену
Гимнастерку,
И в правом святом бою
Повторит медсестра —
Комсомолка Лена —
Фронтовую юность мою.
1949

(обратно) (обратно)

ПЯТИДЕСЯТЫЕ

ТЫ — РЯДОМ

Ты — рядом, и все прекрасно:
И дождь, и холодный ветер.
Спасибо тебе, мой ясный,
За то, что ты есть на свете.
Спасибо за эти губы,
Спасибо за руки эти.
Спасибо тебе, мой любый,
За то, что ты есть на свете.
Ты — рядом, а ведь могли бы
Друг друга совсем не встретить…
Единственный мой, спасибо
За то, что ты есть на свете!
1959

(обратно)

ДОЧЕРИ

Скажи мне, детство,
Разве не вчера
Гуляла я в пальтишке до колена?
А нынче дети нашего двора
Меня зовут с почтеньем «мама Лены».
И я иду, храня серьезный вид,
С внушительною папкою под мышкой,
А детство рядом быстро семенит,
Похрустывая крепкой кочерыжкой.
1950

(обратно)

«Я немного романтик…»

Я немного романтик.
Я упрямо мечтала,
Чтоб была наша жизнь,
Словно трудный полет,
Чтоб все время — дороги,
Чтоб все время — вокзалы,
Чтоб работы — невпроворот.
Я, быть может, за то
И тебя полюбила,
Что в глазах твоих умных
Навек
Отразилась та дерзость,
Та спокойная сила,
Без которых
Ничто человек.
Сколько было у нас
По ночам разговоров
Про бескрайние ночи
Полярной зимы,
Про сибирские реки,
Про Алтайские горы
И про те города,
Что построим мы.
Города, города
В буйном солнечном свете!
Я мечтаю о вас,
Вы мне снитесь во сне:
На зеленых проспектах
Веселые дети,
Лишь читавшие о войне.
Мой родной, где граница
Между сказкой и былью?
Ты со мной,
И я верю в любую мечту.
Мне недаром любовь наша
Кажется крыльями,
Поднимающими в высоту.
1950

(обратно)

«Веет чем-то родным и древним…»

Веет чем-то родным и древним
От просторов моей земли.
В снежном море плывут деревни,
Словно дальние корабли.
По тропинке шагая узкой,
Повторяю — который раз! —
«Хорошо, что с душою русской
И на русской земле родилась!»
1952

(href=#r>обратно)

ПИОНЕР

Заботы остались на дымном вокзале.
Нам ветер весенний желает удачи.
Прощайте, мои подмосковные дали,
Лесные платформы, веселые дачи!
Старушка качает седой головою
И крестится по привычке,
Когда мимо окон с космическим воем.
Проносятся электрички,
И внуку бормочет:
                                — Вот страсти-то, милый!
А внук-пионер улыбается:
                                             — Что ты!
Ему по душе эта скорость и сила,
Ветров исступление, чувство полета.
И верю я — этот парнишка в веснушках,
С вихрами в дорожной колючей пыли,
Будет водить по морям безвоздушным
Ракетные корабли.
1952

(обратно)

«— Рысью марш! — рванулись с места кони…»

— Рысью марш! —
Рванулись с места кони.
Вот летит карьером наш отряд.
— Ну, а все же юность не догонишь! —
Звонко мне подковы говорят.
Всех обходит школьница-девчонка,
Ветер треплет озорную прядь.
Мне подковы повторяют звонко:
«Все напрасно
Юность догонять!»
Не догнать?
В седло врастаю крепче,
Хлыст и шпоры — мокрому коню.
И кричу в степной бескрайний вечер:
— Догоню!
Ей-богу, догоню!
1952

(обратно)

КАТЕРИНА

Шли купцы животами вперед,
В кабаках матерились длинно.
В тот ничем неприметный год
Обвенчалась ты, Катерина.
Мать крестилась сухой рукой,
Робко вздрагивали ресницы.
Ты в кого уродилась такой —
Большеглазой да тонколицей?
Ты в кого уродилась, скажи,
С этим сердцем, большим и чутким?
Как ты сможешь с Кабанихой жить,
Слушать пьяного мужа шутки?
Муж кудлатой трясет головой:
Мол, конечно, бывают краше,
Но «карактером» ничего —
Больно тихая, как монашка.
— Знаем тихие омута! —
На невестку свекровь шипела.
В низких горницах — духота,
Были б крылья — так улетела.
А любовь? Разве это любовь?
Здесь и любят наполовину…
Днем и ночью грызет свекровь
Безответную Катерину.
Взгляды сплетниц-купчих остры.
Все ж ты вырвалась на свободу:
По преданию, с той горы
Катерина бросилась в воду…
Я всегда эту гору найду,
Отыщу ее склон зеленый:
Летом в сорок втором году
Там держали мы оборону.
1952

(обратно)

В БОЛЬНИЦЕ

Я помню запах камфары в палате
И Таниного сына тихий плач.
Со мной стояла девушка в халате —
Наталья Юрьевна,
                             Наташа,
                                            врач.
Она сказала:
                      — Все, —
                                        и отвернулась…
А Тане шел лишь двадцать пятый год.
Она умела песни петь под пулями,
Когда в атаку поднимался взвод.
Всегда терять товарища нам горько,
Но кажется вдвойне нелепой смерть,
Когда она не тронет в гимнастерке
Затем, чтоб дать в постели умереть.
Наш врач Наташа
Всех больных моложе.
Хоть не пришлось бывать ей на войне,
Невольно думалось —
Такая может,
Как и Татьяна, песни петь в огне.
Или привить себе чуму, коль надо.
Или отдать больному кровь свою.
Порой вставала перед ней преграда
Не легче, чем у воина в бою.
И в каждое свободное мгновенье —
Она в дежурку — и за микроскоп.
Уверенные, точные движенья,
Над линзою склоненный умный лоб.
Наташа знала —
Не дается скоро
Победа никому и никогда,
Но смерть возьмем мы приступом
                                                      упорным,
Как вражеские брали города.
1952

(обратно)

«Вот по нехоженым тропам…»

Вот по нехоженым тропам
Через поля,
Без дороги,
Мчит меня вдаль
Галопом
Досармовский конь тонконогий.
Ветер встречает гулом —
Знойный ветер июля.
Птица над ухом мелькнула
Иль просвистела пуля?
Пахнет полынью
Или
Порохом снова тянет?
Может, в том облаке пыли
Скрылись однополчане…
1952

(обратно)

ОДНОПОЛЧАНКЕ

Эти руки привыкли
К любой работе —
Мыть полы,
Рыть окопы, стирать.
Им пять лет приходилось
В стрелковой роте
Под огнем солдат бинтовать.
Эти руки зимой
Не боялись стужи,
Не горели они в огне,
А теперь
В окружении светлых кружев
Очень хрупкими кажутся мне.
Ты выходишь с сынишкой
Из детского сада,
Как подросток, тонка, легка.
Но я знаю —
Все выдержит, если надо,
Эта маленькая рука.
1952

(обратно)

«Я ушла от тебя…»

Я ушла от тебя…
Пышут улицы жаром.
От слепящего солнца
Прищурив глаза,
Я шагаю одна
По нагретым тротуарам…
Комсомольская площадь,
Казанский вокзал.
Я билеты взяла,
Задержалась у касс на минутку —
Все ж не так одиноко
В толпе, в папиросном дыму.
Молодой офицер
Бросил вслед осторожную шутку
За веселое слово
Спасибо ему.
А старушка с котенком
И бесчисленными узлами
Вдруг спросила,
Не плохо ли мне,
Отчего я бледна…
Смотрит женщина вслед
Понимающими глазами —
Прямо в сердце мое
Взглядом дружеским
Смотрит она.
Понимает она —
Утешенье сейчас не поможет
И в сторонке стоит,
Машинально платок теребя…
Улыбнуться бы мне
Этим людям хорошим.
Я ушла от тебя.
Как мне жить без тебя?..
1952

(обратно)

СТУДЕНТКЕ

Давно ли навстречу буре
В грохот, огонь и дым
Шла ты на быстром аллюре
С эскадроном своим?
Давно ли земля горела
Под легким копытом коня?
Сколько ты хлопцев смелых
Вынесла из огня?
Давно ли казалось странным,
Что где-то на свете тишь?
…Теперь с пареньком румяным
За партою ты сидишь…
1952

(обратно)

«В час, когда багровые закаты…»

В час, когда багровые закаты
Освещают неба синеву,
В битвах побывавшие солдаты
Любят по-особому Москву.
Подметает дворник тротуары.
На бульварах шумно и пестро.
Улыбаются, встречаясь, пары
Под часами или у метро.
И в улыбке этих губ счастливых,
В полыханье этих юных глаз
Всюду наше русское:
                                     — Спасибо
Вам, солдатам, защитившим нас!
1952

(обратно)

«В почерневшей степи Приднепровья…»

В почерневшей степи Приднепровья,
Где сады умирали
В орудийном огне,
Наградил меня бог
Настоящей любовью,
Ведь бывало и так
На войне.
В почерневшей степи Приднепровья,
Где сады умирали
И дымился металл,
На бегу,
Захлебнувшись кровью,
Мой любимый
Упал…
Нас война приучила
К утратам и крови.
Я живу не одна
В своем мирном дому.
Отчего же ты снишься мне,
Степь Приднепровья,
И сады в орудийном дыму?..
1952

(обратно)

ЛЮБИМОМУ

Мне б хотелось встретиться с тобою
В ранней юности — на поле боя,
Потому что средь огня и дыма
Стала б я тебе необходима.
Чтобы мог в окопе ты согреться,
Отдала б тебе свое я сердце.
Сердцем я тебя бы заслоняла
От осколков рваного металла…
Если бы я встретилась с тобою
В ранней юности — на поле боя!..
1952

(обратно)

ДВА ВЕЧЕРА

Мы стояли у Москвы-реки,
Теплый ветер платьем шелестел.
Почему-то вдруг из-под руки
На меня ты странно посмотрел —
Так порою на чужих глядят.
Посмотрел и — улыбнулся мне:
— Ну какой же из тебя
Солдат?
Как была ты, право,
На войне?
Неужель спала ты на снегу,
Автомат пристроив в головах?
Я тебя
Представить не могу
В стоптанных солдатских сапогах!..
Я же вечер вспомнила другой:
Минометы били,
Падал снег.
И сказал мне тихо
Дорогой,
На тебя похожий человек:
— Вот лежим и мерзнем на снегу
Будто и не жили в городах…
Я тебя представить не могу
В туфлях на высоких каблуках…
1952

(обратно)

«Любят солдаты песню…»

Любят солдаты песню, —
Легче на марше с ней.
А ну, запевай, ровесник,
Песню военных дней.
Был ты в полку запевалой,
Лучшим из запевал.
И я подпою, пожалуй,
Хоть голоса бог не дал.
Вместе споем, ровесник,
Песню военных дней.
Любят солдаты песню, —
Легче на марше с ней.
1952

(обратно)

«„Мессершмитт“ над окопом кружит…»

«Мессершмитт» над окопом кружит
Низко так —
Хоть коснись штыком…
Беззаветной солдатской дружбой
Я сдружилась в боях с полком.
Формировки,
Походы,
Сраженья,
Как положено на войне…
Поздней осенью
В окруженье
Изменило мужество мне.
На повязке — алые пятна.
У костра меня бьет озноб.
Я сквозь зубы сказала:
— Понятно,
Положенье —
Хоть пулю в лоб.
Что ж, товарищи,
Отвоевались…
Хватит!
Больше идти не могу!..
И такая, такая усталость,
Так уютно на первом снегу,
Что казалось мне:
Будь что будет,
Ни за что не открою глаз!..
Но у линии фронта орудья
Загремели опять в тот час.
Наша рота пошла в наступленье,
Все сметал орудийный шквал.
И седой командир отделенья
Меня на руки бережно взял.
Плащ-палатка, как черные крылья,
Развевалась за ним на ходу.
Но рванувшись,
Глухо,
С усильем,
Я сказала:
— Сама дойду!
1952

(обратно)

МЫ В ОДНОМ ПОЛКУ СЛУЖИЛИ

Мы в одном полку служили:
Ты сержантом,
Я солдатом.
Много лет
С тобой дружили,
Был ты мне
Названым братом.
Дружбы ласковая сила…
Вы давно прошли,
Те годы.
— Приезжай, товарищ милый,
Покажу тебе
Свой город.
И приехал ты
С женою…
Как тебя хотелось встретить!
Или, может, не со мною
Под огнем
Ты полз в кювете?
Или под одной шинелью
Мы не мерзли на привалах?
Ложкою одной не ели?
(Я свою всегда теряла.)
Иль порой мою винтовку
Ты не чистил
После боя?
…Почему же
Так неловко
Вдруг мы встретились
С тобою?..
Ты,
С жены снимая шубу,
Все молчал.
И я молчала…
Почему же
Эти губы
Раньше я не замечала?
…В жизни мне везло, пожалуй
Все как будто
Шло как надо.
Только
Счастье прозевала,
А оно ведь было
Рядом.
1952

(обратно)

НА ИППОДРОМЕ

Он взял барьер, но не сдержал коня —
Упал, ударившись о землю грудью…
Над ним стояли, голову склоня,
Испуганные люди.
Сползала струйка крови по виску…
Живые плакали, а мертвый был спокоен.
Он встретил смерть свою на всем скаку,
И умер он, как умирает воин.
Не плачьте!
Разве лучше умереть
От хвори или старости — в постели?
Нет, я бы так хотела встретить смерть —
На всем скаку, у цели!
1952

(обратно)

В МАНЕЖЕ

Смотрит с улыбкой тренер,
Как, пряча невольный страх,
Ловит ногою стремя
Девушка в сапогах.
Это не так-то просто —
Впервые сидеть на коне…
Худенький смелый подросток,
Что ты напомнил мне?
…Хмурые сальские степи,
Вдали — деревень костры,
Разрывы — лишь ветер треплет
Волосы медсестры.
Это не так-то просто —
Впервые быть на войне…
Худенький смелый подросток
Гордо сидит на коне.
Пусть пальцы еще в чернилах,
Пускай сапоги велики:
Такими и мы приходили
В боевые полки.
За то, чтоб остался спокойным
Девочки этой взгляд,
Старшие сестры-воины
В братских могилах спят.
Спите, подруги…
Над вами
Знамена шумят в вышине,
А в карауле у знамени —
Девочка на коне.
1953

(обратно)

«Пахнет бор уходящим летом…»

Пахнет бор уходящим летом,
Даже кружится голова.
Вьется дым над Тоболом.
Где ты,
Мой далекий город Москва?
Здесь повсюду овец отары,
Стаи птиц на речном берегу.
Только снятся мне тротуары
В потемневшем московском снегу.
И от этого некуда деться —
Ведь в разлуке любовь больней…
По-особому бьется сердце
В пестроте городских огней.
Хорошо на этой полянке,
Голубика зовет — сорви!
Только все же я — горожанка.
Город! Ты у меня в крови.
1953

(обратно)

«А ведь это было в самом деле…»

А ведь это было в самом деле,
Не во сне, не в мыслях — наяву:
Я дружила с парнем из Марселя,
Докерами посланным в Москву.
У меня в стране друзей немало,
Преданных, проверенных, родных.
Отчего же незаметно стала
Эта дружба крепче остальных?
Помнишь, как по улицам и скверам
Мы бродили ночи напролет?
Говорили то о франтирерах,
То про русский сорок первый год.
И про то, что ты уедешь скоро
В дорогие горькие края.
И вставал в тумане южный город,
И звала нас Франция твоя.
А теперь тебя со мною нету.
И уже не будет никогда,
Словно нас на разные планеты
Развезли ракетопоезда…
1953

(обратно)

«Город мой осыпан снежной пылью…»

Город мой осыпан снежной пылью.
В медленном кружении снегов
День и ночь плывут автомобили
Возле тротуарных берегов.
Новый сквер, снегами заметенный,
Пушкин с непокрытой головой.
Улыбаясь, смотрит на влюбленных
Пожилой суровый постовой.
А они идут неторопливо…
Хорошо, что в городе у нас
Столько ясных,
                          преданных,
                                             красивых,
Столько улыбающихся глаз!
1953

(обратно)

ДОМОЙ

Свищет ветер поезду вдогонку.
Подмосковье.
Сосны с двух сторон.
За связистку, смелую девчонку,
Пьет кавалерийский эскадрон.
И глаза солдат немного пьяны,
Разговор по-фронтовому прост…
Чуть пригубив толстый край стакана,
Отвечает девушка на тост:
— Что ж, за дружбу!
Жалко расставаться.
Может, наша юность позади…
И друзья сидят, не шевелятся,
И молчат медали на груди.
Ты запомни этот вечер теплый,
Сосны, сосны, сосны с двух сторон,
И пылинки на оконных стеклах,
И родной притихший эскадрон.
1953

(обратно)

НА ВОКЗАЛЕ

В Москве на вокзале, как положено,
Каждый спешит куда-то.
Идешь ты среди суеты дорожной
Уверенным шагом солдата.
Вдыхаешь вокзальный воздух горький…
«Граждане, выход направо!»
Сердце ударило в гимнастерку,
В орден Славы.
Московская серенькая погода,
С плащами под мышками люди.
Четыре года,
Четыре года
Гадала ты, как это будет.
Вот она, вот Комсомольская площадь,
Московское небо,
Московские тучи.
Все оказалось немного проще,
Все оказалось намного лучше!
1953

(обратно)

ПЕСНЯ

За Доном-рекой полыхают зарницы,
Шумят на ветру ковыли,
И медленно кружатся черные птицы
В степной неподвижной дали.
Спокойно молчат вековые курганы,
Тревожно на вражьих постах.
Ползут партизаны,
Ползут партизаны,
Гранаты сжимая в руках.
Товарищ, родной, это было давно ли
Забыть нам об этом нельзя:
Где нынче бушует бескрайное поле,
Вчера умирали друзья.
1953

(обратно)

«Ни я, ни ты не любим громких слов…»

Ни я, ни ты
Не любим громких слов.
И нежных слов
У нас не так-то много.
Скажу я на прощанье:
«Будь здоров!..»
Ответишь ты:
«Счастливая дорога!..»
И вот уже
Вокзал плывет назад,
И вот уже
Плывут вперед вагоны.
В последний раз
Сливаются глаза —
Два близких цвета:
Синий и зеленый…
1953

(обратно)

«Заброшен в угол волейбольный мяч…»

Заброшен в угол волейбольный мяч —
Не до игры:
И холодно.
И сыро.
Мои соседи уезжают с дач,
Торопятся на зимние квартиры.
Буксуют дюжие грузовики.
До хрипоты ругаются шоферы.
Надев резиновые сапоги,
Я ухожу в осенние просторы.
Прозрачный лес
И пустота полей.
Овраги.
Мокрые вороны.
Ветер…
Что говорить —
Есть виды веселей,
Но ничего роднее
Нет на свете.
1953

(обратно)

«То ли вьюга проходит бором…»

То ли вьюга проходит бором,
То ли это прибой гремит.
Запах снега
И запах моря —
Что-то общее их роднит.
В этом запахе остром —
Свежесть,
Привкус соли,
Дымок костров,
И вагонных сцеплений скрежет,
И морских пароходов зов.
Посчастливилось мне
Немало
Побродить по родной стране.
В океане меня качало,
Снегом путь заметало мне.
И в крови у меня
Навеки
Океана остался гуд…
…Снова рвутся на волю реки
И в дорогу меня зовут.
Но, задумавшись,
У порога
Я стою и стою одна:
Что теперь для меня
Дорога,
Коль к тебе не ведет она?
1953

(обратно)

«Да, сердце часто ошибалось…»

Да, сердце часто ошибалось.
Но все ж не поселилась в нем
Та осторожность,
Та усталость,
Что равнодушьем мы зовем.
Все хочет знать,
Все хочет видеть,
Все остается молодым.
И я на сердце не в обиде,
Хоть нету мне покоя с ним.
1953

(обратно)

НА ПЕРЕВОЗЕ

Под трехтонкой гнется трап скрипящий,
Грустно блеют овцы на возу.
Раскрасневшийся парнишка тащит
Упирающуюся козу.
Спит разморенная зноем Волга.
Дремлет курица,
Разинув клюв.
Сонно утка смотрит из кошелки,
Горделиво шею изогнув.
За кормою закипела пена.
Ржание встревоженных коней…
Пахнет хлебом,
Яблоками,
Сеном,
Пахнет летом Родины моей.
1953

(обратно)

ЗИМА

Ломкий иней на хвойных лапах,
Да пронзительный снежный запах.
Да лукавая лошаденка,
Что по насту топочет звонко.
А навстречу лошадке гладкой
Скачут-скачут кусты вприсядку.
Смотрит низкое солнце тускло,
Веет сказкой дорожной русской,
Словно я за жар-птицей еду,
А не в ближний колхоз «Победу».
1953

(обратно)

В ДОРОГЕ

Нет,
Русской песне
На подмостках тесно —
Она звучит
Душевней и смелей
На лунной речке,
На опушке леса
И в тишине
Заснеженных полей.
Она седым дружинником слагалась —
В ней звон кольчуги
И орлиный клик.
А может быть,
Чтоб побороть усталость,
В глухой ночи
Ее сложил ямщик.
Эх, песня, песня!
Зимнее раздолье!
Бескрайные,
Бездонные снега…
Товарищ! Друг!
Споем с тобою, что ли,
Про то,
Как Русь
Ходила на врага,
Как раненые лошади
Храпели
Иль как вставали
Танки на дыбы.
…Летят березки.
Проплывают ели.
Неторопливо пятятся дубы.
И ты глядишь вокруг
Счастливым взглядом,
Раскрыв свой полушубок на груди,
И сердцу
Больше ничего не надо —
Была бы лишь
Дорога впереди!
1953

(обратно)

В СТЕПИ

Слегка коснуться стремени
И быстро
Взлететь
В свое скрипучее седло!
Пускай подковы
Высекают искры,
Пусть позади
Останется село.
В степь!
На простор!
Да, день, как нужно, начат.
Румянец щеки обжигает мне.
И я не горожанка,
А степнячка,
Прожившая полжизни на коне.
В степную даль
Смотрю из-под ладони,
Прищурив заблестевшие глаза
Не половецкие ли
Скачут кони,
Не хриплые ли
Слышу голоса?
И я,
Хлестнув коня
Случайной веткой,
Лечу,
Привстав на стременах,
Вперед.
То, видно,
Кровь моих далеких предков
Меня зовет.
И слышу —
Запевают казачата,
Коней стреножив
Около реки,
Про то,
Как в битву
Генерал Доватор
Водил кавалерийские полки.
1953

(обратно)

СТАРЫЙ ДОТ

Он стоит над заливом
Разрушенный, хмурый.
Вдаль невидящим взглядом
Глядят амбразуры.
Вдаль глядят амбразуры,
И кажется доту —
Вновь матросы идут
На огонь пулемета.
Вновь идут,
Бескозырки надвинуты низко.
Все спокойно.
Застыли кусты тамариска.
Надрываясь,
Свистят в тамариске цикады.
Вдаль глядят амбразуры
Невидящим взглядом.
Парень с девушкой
К доту приходят под вечер —
Он для них только место
Условленной встречи…
1953

(обратно)

«Сквозь тапочки жжется…»

Сквозь тапочки жжется
Асфальт раскаленный.
Прохожие скрыться
От зноя спешат.
При выкладке полной,
Насквозь пропыленный,
Шагает по солнцу
Курсантов отряд.
Когда-то нас тоже
«Гоняли» что надо.
Как вспомню,
Казарма…
Война…
Да, был нечувствителен
К девичьим взглядам
Могущественный старшина.
Военная школа!
Военная школа!
Досрочный наш выпуск
На фронт.
Врученный на марше
Билет комсомола.
Грохочущий горизонт.
Военное лето!
Военное лето!
Суровое, как солдат…
Навстречу мне,
В новую форму одетый,
Шагает курсантов отряд.
1953

(обратно)

«Упал и замер паренек…»

Упал и замер паренек
На стыке фронтовых дорог.
Насыпал молча холм над ним
Однополчанин-побратим.
А мимо шла и шла война,
Опять сровняла холм она…
Но сердцем ты не позабыл
Святых затерянных могил,
Где без нашивок и наград
Твои товарищи лежат.
1953

(обратно)

«Сколько силы в обыденном слове „милый“!..»

Сколько силы
В обыденном слове «милый»!
Как звучало оно на войне!..
Не красавцев
Война нас любить научила —
Угловатых суровых парней.
Тех, которые, мало заботясь о славе,
Были первыми в каждом бою.
Знали мы —
Тот, кто друга в беде не оставит,
Тот любовь не растопчет свою.
1953

(обратно)

«Если ты меня обидеть можешь…»

Если ты меня обидеть можешь,
А потом спокойным сном уснуть,
Значит стала наша близость
Ложью
И прокралось равнодушье в грудь.
Это значит,
Что тобой забыто
То, о чем забыть я не могу
Тонут,
Тонут конские копыта
В мокром неслежавшемся снегу.
Мы с тобою
Первый раз в разведке,
Нам с тобой —
По восемнадцать лет.
Пуля сбила хлопья снега с ветки,
В темном воздухе оставив след.
…Вновь снежинки надо мною кружат,
Тихо оседая на висках.
Ставшая большой любовью дружба
Умирает
На моих глазах…
Сколько раз от смерти уносили
Мы с тобою раненых в бою —
Неужели мы теперь не в силе
От беды
Спасти любовь свою?
1953

(обратно)

СНЕГА, СНЕГА…

Все замело
Дремучими снегами.
Снега, снега —
Куда ни бросишь взгляд…
Давно ль
Скрипели вы
Под сапогами
Чужих солдат?
Порой не верится,
Что это было,
А не привиделось
В тяжелом сне…
Лишь у обочин
Братские могилы
Напоминают о войне.
Снега, снега…
Проходят тучи низко,
И кажется:
Одна из них вот-вот
Гранитного
Коснется обелиска
И хлопьями
На землю упадет.
1953

(обратно)

В РАЙКОМЕ

Неле Ничкало

Сегодня
              в райкоме сказали мне:
                                                     «Просим
Отдать
            комсомольский билет…»
Ну что же,
                  все правильно —
                                              мне двадцать восемь,
Уже двадцать восемь лет.
Ну что ж, я всегда подчинялась Уставу,
Ну что ж,
                 возражений нет.
А грустно…
                     Все это понятно, право…
Возьми,
              секретарь,
                                билет.
…Ты знал меня
                          дерзкой,
                                         упрямой,
                                                         веселой.
Веснушки.
                  Насмешливый взгляд.
Простая девчонка
                               из средней школы,
Одна из обычных девчат.
До срока
               окончились школьные годы.
Ты слышишь?
                        Орудья гремят.
Я стала
             бойцом комсомольского взвода,
Одним из обычных солдат.
Билет пронесла я
                             сквозь ночь отступленья,
По ужасу минных полей.
Мне в сердце смотрел,
                                      чуть прищурившись,
                                                                         Ленин,
И сердце стучало смелей.
Всегда
            согревать мое сердце будет
Внимательный ленинский взгляд.
Поэтому
               сердце года не остудят,
Хоть быстро они летят.
Я вижу,
             как входит в райком комсомола,
Дыхание затая,
Простая девчонка
                              из средней школы —
Вечная юность моя.
1953

(обратно)

РАЗГОВОР С СЕРДЦЕМ

Осыпая лепестками крыши,
Зацвели миндаль и алыча.
В полдень
                 стайки смуглых ребятишек
Вылетают к морю
                              щебеча.
Слышишь,
                  сердце,
                               чистый голос горна
Это детство новое поет.
Наше детство
                       оборвалось
                                           в черный
Сорок первый год.
Это было летом,
                            на рассвете…
Сердце,
             сердце,
                          позабудь скорей
Вой сирены,
                     взрывы,
                                  дымный ветер,
Слезы поседевших матерей.
Отвечает сердце мне
                                    сурово:
«Нет,
          об этом
                       позабыть нельзя!»
Гневно
             сердце отвечает:
                                         «Снова
Нашим детям бомбами грозят.
И опять
              встают виденьем черным
Капониры,
                  доты,
                            блиндажи…»
Сердце
             в грудь мою стучит упорно:
«Много ли ты сделала,
                                       скажи,
Для того
               чтоб вновь не раскололось
Небо над ребячьей головой,
Чтоб не превратился
                                   горна голос
В нарастающий сирены вой?»
1953

(обратно)

«Я, признаться, сберечь не сумела шинели…»

Я, признаться, сберечь
Не сумела шинели —
На пальто перешили
Служивую мне:
Было трудное время…
К тому же хотели
Мы скорее
Забыть о войне.
Я пальто из шинели
Давно износила,
Подарила я дочке
С пилотки звезду,
Но коль сердце мое
Тебе нужно, Россия,
Ты возьми его,
Как в сорок первом году!
1953

(обратно)

ГРОЗА

Словно небо надо мной
И над тобою раскололось,
Словно взмыли эскадрильи
По тревоге боевой.
Но и в громовых раскатах
Слышу твой спокойный голос.
Мы идем грозе навстречу
С непокрытой головой.
Вот опять столкнулись тучи,
Хлещет ливень исступленно,
Но уже на черном небе
Вижу остров голубой.
Солнце вырвалось из плена.
Хорошо дышать озоном!
Хорошо, что снова солнце
На пути у нас с тобой!
1954

(обратно)

В ЗАПОВЕДНИКЕ

Лес пахнёт прогретою корою,
Прыгнет белка с елки на сосну.
Сразу тишина сердца настроит
На одну короткую волну.
Вздрогнем, если вдруг взметнется птица
Или лось протрубит вдалеке.
А устанем — можно уместиться
Вместе на каком-нибудь пеньке.
Вот в траве запуталась клубника,
Рядом — целый выводок маслят
…Вероятно, так же было тихо
В этой чаще сотни лет назад.
Незаметно подползает темень,
Замигала первая звезда.
Все легко сказать в такое время,
Даже то, о чем молчишь года.
И тебе немного грустно станет
В городе,
Когда припомнишь ты
Этот вечер, это обаянье
Первобытной русской красоты.
1954

(обратно)

АЭРОДРОМ

Вот рассвет — дождливый, поздний, робкий.
Необычно тих аэродром.
Вечным ветром выжженные сопки
Широко раскинулись кругом.
Часовые вымокли до нитки.
Кроме них, на поле ни души.
В тучи наведенные зенитки,
Хищный профиль боевых машин.
В оружейной маленькой каптерке
Старшина занятия ведет.
Новобранец в жесткой гимнастерке
Робко разбирает пулемет.
У каптерки, затаив дыханье,
Долго документы достаю
И вхожу в гражданском одеянье
В молодость армейскую мою.
1954

(обратно)

«Вновь за поясом чувствую тяжесть гранаты…»

Вновь за поясом чувствую
Тяжесть гранаты.
Снова пляшет затвор,
Снова мушка дрожит…
Дорогие подруги —
Рядовые солдаты,
Сколько вас
В безыменных могилах лежит
Мне ж на фронте везло:
Пустяковые раны,
Отлежишься в санбате
И опять — батальон.
Снова мальчик-комбат
Потрясает наганом,
Нас опять окружают
Со всех сторон.
На ветру, на морозе
Руки так онемели,
Деревянные пальцы
Не оттянут курок,
А со стенок окопа
За ворот шинели
Все течет и течет
Неотвязный песок.
— Очень плохо тебе?
— Что ты, глупый, с тобою?
— Ну, а если останешься вдруг одна?
Оглянись, посмотри —
Освещенная боем
За тобою твоя страна.
Впереди орудийные жадные дула.
Чем окончишь не женский свой путь?
Притаился на дереве
Снайпер сутулый
И в твою он нацелился грудь.
Вновь за поясом чувствую
Тяжесть гранаты.
…Только что это я:
Все война да война?
Ведь давно возвратились домой солдаты
И оделась в гражданское
Наша страна.
Ведь давно поросла
Чабрецом да полынью
Та могила в глуши степной…
Я сижу за столом,
Чай нетронутый стынет.
— Очень плохо тебе
Одной?
Сон усталую голову кружит,
Не пойму,
Наяву иль во сне,
На шинели ремень затянув потуже,
Говорит мой любимый мне:
— Если бя был живым,
Мне бы выйти с косою
Да родимого ветра хлебнуть!
Если б я был живым,
Мне б шагать полосою,
Распахнув загорелую грудь!
Если б я был живым,
Я бы сделал такое!
И забыл бы…
Нет —
Мне ли забыть о войне?
Если б я был живым,
Я не знал бы покоя,
Потому что земля в огне…
1954

(обратно)

«С чего бы, не знаю…»

С чего бы, не знаю,
Но чаще и чаще
На память приходят мне
Горные чащи,
Кизил низкорослый.
Дубняк коренастый,
Над гулким ущельем
Распластанный ястреб.
С чего бы, не знаю,
Но громко и строго
Зовет меня сердце
В большую дорогу —
Туда, где, по скалам
Карабкаясь льдистым,
Все выше и выше
Идут альпинисты.
Мне жизнь наша кажется
Горною кручей.
Бывает и солнце,
Бывают и тучи.
И счастье мы ищем
Не в тихих долинах —
На трудных дорогах,
На дальних вершинах.
1954

(обратно)

ЭСТАФЕТА

Я люблю,
Выходя на старт,
Слышать шелковый шум знамен
Как понятен мне
Твой азарт,
Переполненный стадион!
Пусть не мне уже
Быть впереди:
Что ж, года —
Они есть года.
Пусть не то уже
Сердце в груди —
Не беда!
Встречный ветер
Опять поет,
Что у юности края нет:
У меня эстафету возьмет
Дочь моя
Через десять лет.
1954

(обратно)

«Если мне грустно…»

Если мне грустно,
Если
Затосковала я,
Значит,
Зовет Полесье,
Юность зовет моя.
Там кукуруза дремлет,
Голову опустив.
Ловят плотвичек в Тремле
Длинные руки ив.
Сосны.
Пески.
Трясины
Ягодой поросли.
Сочную журавину[99]
Склевывают журавли.
Там я девчонкой босой
Бегала по росе,
Около синих плесов
Белых пасла гусей.
Счастье там было
Рядом,
Тихое, как река.
Счастье там было взглядом
Русого паренька.
Было оно цветеньем
Яблоневых садов,
Солнцем,
Рябою тенью,
Радугой всех цветов,
Ветром дорог,
Что звали
В дальние города.
Юностью называли
Счастье мое тогда.
1954

(обратно)

«В двух шагах от дачного перрона…»

В двух шагах от дачного перрона,
Презирая паровозный гуд,
Радостно,
Призывно,
Исступленно
Соловьи без устали поют.
У тебя сейчас совсем прозрачны
Милые, влюбленные глаза.
И на этой на платформе дачной
Так тебе мне хочется сказать:
«Как бы дальше жизнь ни намудрила, —
Может, счастья я не сберегу, —
За одно лишь это утро,
Милый,
У тебя останусь я в долгу».
1954

(обратно)

«Да, в лице ее красок мало…»

Да, в лице ее красок мало,
Словно пасмурным днем в лесу,
И не каждый поймет, пожалуй,
И оценит ее красу.
Из осенней рябины бусы,
Косы голову облегли…
Сколько в девушке этой русой
От славянской ее земли!
1954

(обратно)

«Мы не очень способны на „ахи“ да „охи“…»

Мы не очень способны на «ахи» да «охи»,
Нас «на прочность» не зря испытала страна,
Мы — суровые дети суровой эпохи:
Обожгла наши души война.
Только правнуки наши, далекие судьи,
Ошибутся, коль будут считать,
Что их прадеды были железные люди —
Самолетам и танкам под стать.
Нет, неправда, что души у нас очерствели
(Такова, мол, дорога бойца):
Под сукном грубошерстным солдатских шинелей
Так же трепетно бьются сердца.
Так же чутки и к ласке они и к обиде,
Так же другу в несчастье верны.
Тот умеет любить, кто умел ненавидеть
На седых пепелищах войны.
1954

(обратно)

«И снова — лишь стоит закрыть мне глаза…»

И снова —
Лишь стоит закрыть мне глаза,
Как вижу тебя затемненной —
Москва в сорок первом…
Тревожный вокзал.
И воинские эшелоны.
И может быть,
Если вот так постоять —
С зажмуренными глазами, —
Солдатская юность вернется опять,
Поскрипывая сапогами…
1954

(обратно)

ВЕРНОСТЬ

Вы останетесь в памяти,
Эти спокойные сосны,
И ночная Пахра,
И дымок над далеким плотом.
Вы останетесь в сердце,
Мои подмосковные весны,
Что б с тобой ни случилось,
Что со мной ни случится потом.
Может, встретишь ты девушку
Лучше, умнее и краше.
Может, сердце мое
Позабудет о первой любви.
Но как сосны,
                       корнями
С Отчизной мы спаяны нашей:
Покачни нас,
Попробуй!
Сердца от нее оторви!
1955

(обратно)

МОЛОДОСТЬ

Мне казалось, что тридцать лет —
Это глаз потускневший свет,
Это стайки морщин у рта,
Это молодость прожита.
Не захочется, мол, тогда
Видеть новые города:
Собираться да брать билет —
Это просто лишь в двадцать лет.
Разонравится в тридцать мне
На упрямом скакать коне,
Упиваясь ветрами всласть —
Эдак можно ведь и упасть!
Тридцать — это когда не жди
На свиданье меня в дожди…
До чего ж я была смешной!
Тридцать минуло мне весной.
Так же радостно нынче мне
Кочевать по родной стране.
Так же скорость меня зовет —
О, степных скакунов полет!
Так же щеки мои горят,
Если их обожжет твой взгляд…
1955

(обратно)

«Мне счастье казалось далекой дорогой…»

Мне счастье казалось
Далекой дорогой,
Мне счастье казалось
Неясной тревогой,
Неясной тревогой,
Зовущей куда-то
Из теплой квартиры
В районе Арбата.
Такая тревога
Мне с детства знакома.
О, бешенство молний!
Ворчание грома!
Мне счастье казалось
Парнишкой плечистым,
Упрямо бредущим
Путем каменистым.
Я с ним бы делила
И тяжесть рюкзака,
И радость короткого бивуака.
Ладони у парня
И нежны и грубы…
О, горные ночи!
Соленые губы!
1955

(обратно)

«Мне один земляк в сорок пятом…»

Мне один земляк
                             в сорок пятом
Возле Одера,
                      у костра,
Так сказал:
                   «О простых солдатах
Дома ты не забудь,
                                 сестра!»
— Эх, земляк,
                        до чего ж ты странный,
Как же я позабыть смогу
Тех,
        кому бинтовала раны,
Тех,
        с кем мерзла в сыром снегу?
Эх, земляк,
                   как же я забуду
Этот горький дымок костра?..
Если в жизни придется худо,
Помни —
                 есть у тебя сестра.
1955

(обратно)

«О, Россия!..»

О, Россия!
С нелегкой судьбою страна…
У меня ты, Россия,
Как сердце, одна.
Я и другу скажу,
Я скажу и врагу —
Без тебя,
Как без сердца,
Прожить не смогу…
1956

(обратно)

«На углу, под часами…»

На углу, под часами,
Надрывается ветер,
На углу, под часами,
Кто-то так написал:
«Почему не пришел ты,
Хороший мой Петя?
Что случилось?
Ждала я…
Четыре часа».
Я прочла эти строки
И сердце заныло,
И на время
Свои позабыла дела.
Я представила ясно,
Как все это было,
Как «хорошего Петю»
Девчонка ждала…
На углу, под часами,
Надрывается ветер,
На ветру заметался
Суховатый снежок.
Очень хочется верить,
Что хороший ты, Петя,
И что ты не пришел,
Потому что не смог.
1956

(обратно)

МАРТ

Я скоро уеду в город,
А жалко — весна идет.
Уже на лесных озерах
Потрескался звонкий лед.
Уже на полях пушистых
Осел потемневший снег,
И ветер сырой неистов,
И кровь ускоряет бег.
Порою бессонной ночью
Я слышу едва-едва,
Как рвется из тесных почек
Молоденькая листва.
И жалко зимы немного,
И радостно нынче мне…
А грач до смешного строго
Идет по моей лыжне.
1956

(обратно)

«Я люблю тебя, Армия…»

Я люблю тебя, Армия —
Юность моя!
Мы — солдаты запаса,
Твои сыновья.
Позабуду ли, как
В сорок первом году
Приколола ты мне
На пилотку звезду?
Я на верность тебе
Присягала в строю,
Я на верность тебе
Присягала в бою.
С каждым днем
Отступала на запад война,
С каждым днем
Подступала к вискам седина.
Отступила война.
Отгремели бои.
Возвратились домой
Одногодки мои.
Не забуду, как ты
В сорок пятом году
От пилотки моей
Отколола звезду.
Мы — солдаты запаса,
Твои сыновья…
Я люблю тебя, Армия —
Юность моя!
1958

(обратно)

«Ах, детство!..»

Ах, детство!
Мне, как водится, хотелось
Во всем с мальчишками
Быть наравне.
Но папа с мамой
Не ценили смелость:
«Ведь ты же девочка!» —
Твердили мне.
«Сломаешь голову,
На крыше сидя.
Бери вязанье
Да садись за стол».
И я слезала с крыши,
Ненавидя
Свой женский, «слабый»,
Свой «прекрасный» пол.
Ах, детство!
Попадало нам с тобою —
Упреки матери, молчание отца…
Но опалил нам лица ветер боя,
Нам ветер фронта опалил сердца.
«Ведь ты же девочка!» —
Твердили дома,
Когда сказала я в лихом году,
Что, отвечая на призыв райкома,
На фронт солдатом рядовым иду.
С семьей
Меня отчизна рассудила —
Скажи мне, память,
Разве не вчера
Я в дымный край окопов уходила
С мальчишками из нашего двора?
В то горькое,
В то памятное лето
Никто про слабость
Не твердил мою…
Спасибо, Родина,
За счастье это —
Быть равной
Сыновьям твоим в бою!
1958

(обратно)

«В каком-нибудь неведомом году…»

В каком-нибудь неведомом году
Случится это чудо непременно:
На Землю нашу, милую Звезду,
Слетятся гости изо всей Вселенной.
Сплошным кольцом землян окружены
Пройдут они по улицам столицы.
Покажутся праправнукам странны
Одежды их и неземные лица.
На марсианку с кожей голубой
Потомок мой не сможет наглядеться.
Его земная грешная любовь
Заставит вспыхнуть голубое сердце.
Его земная грешная любовь
И марсианки сердце голубое —
Как трудно будет людям двух миров!
Любимый мой, почти как нам с тобою...
1958

(обратно)

«Как порой мы дрожим…»

Как порой мы дрожим
Над красивой стекляшкой —
Над хрустальною вазой,
Над фарфоровой чашкой,
В то же время,
Почти свой покой не нарушив,
Разбиваем сердца
И уродуем души…
Иногда я хочу
Тебе крикнуть тревожно:
— Мой любимый,
Ведь я не стекло —
Осторожно!
1958

(обратно)

«Во второй половине двадцатого века…»

Во второй половине двадцатого века
Два хороших прощаются человека —
Покидает мужчина родную жену,
Но уходит он не на войну.
Ждет его на углу, возле дома, другая,
Все глядит на часы она, нервно шагая…
Покидает мужчина родную жену —
Легче было уйти на войну!
1958

(обратно)

«В голом парке коченеют клены…»

В голом парке коченеют клены.
Дребезжат трамваи на кругу.
Вот уже и номер телефона
Твоего я вспомнить не могу…
До чего же неуютно, пусто.
Все покрыто серой пеленой.
И становится немножко грустно,
Что ничто не вечно под луной…
1958

(обратно)

«Хорошо по крепкому морозу мне бежать…»

Хорошо по крепкому морозу
Мне бежать по улицам чуть свет.
Хорошо!
Но, может, будет поздно
Так вот бегать через десять лет…
Потому-то каждую минуту
Тороплюсь у жизни я отнять.
Пусть дорога то взлетает круто,
То под гору падает опять.
Пусть порой и мучаюсь, и плачу.
Ну и что же — горе не беда!
Веру в то, что жизнь моя — удача,
Я не потеряю никогда!
1958

(обратно)

«Колесам сердца лихорадочно вторят…»

Колесам сердца лихорадочно вторят,
Сползает дымок под откос.
Навстречу ли счастью,
Навстречу ли горю
Торопится паровоз?
О, вечная смена разлук и свиданий!
Догоним ли счастье мы, друг?
А может быть,
Счастье и есть ожиданье —
Колес и сердец перестук?..
1958

(обратно)

«Если б можно было на вокзале…»

Если б можно было на вокзале,
Перед тем как отправляться в путь,
В камере храненья все печали
На руки приемщику столкнуть.
Посмотрел бы он на них лениво,
Не спеша наклеил ярлыки.
Стала бы я временно счастливой,
Временно свободной от тоски.
Налегке войдя в мирок вагонный
(Пусть на месяц, пусть не на года),
Стала б хохотушкою, влюбленной
Только в реки, села, города.
1958

(обратно)

«Ржавые болота…»

Ржавые болота,
Усталая пехота
Да окоп у смерти на краю…
Снова сердце рвется
К вам, родные хлопцы,
В молодость армейскую мою.
Ржавые болота,
Усталая пехота,
Фронтовые дымные края…
Неужели снова
Я с тобой, суровой,
Повстречаюсь, молодость моя?..
1959

(обратно)

МОЕ ПОКОЛЕНИЕ

С тобой мы не встречались, Ленин,
Мы с беляками не дрались.
Но только наше поколенье
Входило тоже с боем в жизнь.
Пусть мы не били из орудий
В раззолоченные дворцы —
Зато мы защитили грудью
Все то, что дали нам отцы.
Не испугаешь нас грозою —
Мы знали сорок первый год.
Дочь поколенья, наша Зоя,
Босая шла на эшафот.
Да, многие ушли… Над вами
Шумят года и ковыли…
Но те, кто выжили, как знамя
Любовь и Верность пронесли.
Не испугаешь нас грозою,
Давно нас закалила жизнь.
На плечи поколенья Зои,
Отчизна, смело обопрись!
1959

(обратно)

ЗЕМЛЯЧКА

Сказки детства… Многие забыты.
Только мне забыть не довелось,
Как тоскует голос Аэлиты,
Как глядит в ночное небо Лось.
«— Сын земли! Откликнись!
Где ты? Где ты?..»
Или это кровь в ушах поет,
Или голосом другой планеты
Нас зовет Вселенная в полет?..
Подожди, Вселенная, немного:
Оторвавшись от родной земли,
Устремятся в звездную дорогу
Русские ракеты-корабли.
Звездный путь!.. И он сегодня начат…
Здравствуй, сказка детства! Я горда
Тем, что мне приходится землячкой
Только что рожденная звезда!
1959

(обратно)

У ПРИЕМНИКА

В тесной коробке этой —
Лондон, Нью-Йорк, Мадрид:
Зеленый глазок планеты
Дочке в глаза глядит.
В тихой московской квартире,
В комнате голубой,
Слышится голос Алжира —
Песня идущих в бой.
У девочки сжалось сердце,
Гневно лицо горит:
Так вот когда-то в детстве
Слушали мы Мадрид.
1959

(обратно)

«Жизнь моя не катилась величавой рекою…»

Жизнь моя не катилась
Величавой рекою —
Ей всегда не хватало
Тишины и покою.
Где найдешь тишину ты
В доле воина трудной?..
Нет, бывали минуты,
Нет, бывали секунды:
За минуту до боя
Очень тихо в траншее,
За секунду до боя
Очень жизнь хорошеет.
Как прекрасна травинка,
Что на бруствере, рядом!
Как прекрасна!.. Но тишь
Разрывает снарядом.
Нас с тобой пощадили
И снаряды и мины.
И любовь с нами в ногу
Шла дорогою длинной.
А теперь и подавно
Никуда ей не деться,
А теперь наконец-то
Успокоится сердце.
Мне спокойно с тобою,
Так спокойно с тобою,
Как бывало в траншее
За минуту до боя.
1959

(обратно)

«Веселится щедрый ливень лета…»

Веселится щедрый ливень лета,
Овладев столицей в пять минут.
Прикрывая голову газетой,
В панике прохожие бегут.
Девушка до ниточки промокла,
Но идет, как прежде, не спеша.
А глаза распахнуты, как окна, —
В этих окнах светится душа.
Вот она дошла до парапета,
Вот остановилась у моста,
Вся сама как щедрый ливень лета —
Весела, стремительна, чиста.
1959

(обратно)

«Я раздвинула шторы…»

Я раздвинула шторы —
Ночь закончилась,
Как оказалось.
До чего ж ты легка, —
От бессонной работы
Усталость!
Как сегодня светло
На душе и в квартире!
Не беда, что в итоге
Останется строчки четыре.
Может, нет ничего
Бескорыстней, чем это —
Над стихами всю ночь
Просидеть до рассвета,
Хоть никто не неволит
Работать ночами,
Хоть никто не стоит,
Торопя, за плечами,
Хоть в итоге останется
Строчки четыре…
Как сегодня светло
На душе и в квартире!
1959

(обратно)

АХ, ДОРОГА…

Ах, дорога, дорога, вот она —
Развернулась во всей красе.
На колеса опять намотана
Бесконечная лента шоссе.
Ах, дорога… Шуршат колеса.
Воздух плотен, прохладен, чист.
Взглянет встречный водитель косо,
И опять — только ветра свист.
И опять… Будто нет на свете
Ни забот, ни тревог, ни страстей —
Только гулкий, упругий ветер,
Вечный спутник больших скоростей.
1959

(обратно)

«Я из себя несчастную не строю…»

Я из себя несчастную не строю:
Есть дело,
Есть любовь
И есть друзья.
Что из того,
Что быт мой неустроен?
Нам неромантиками быть нельзя.
Быт неустроен?
Ну и слава богу!
Не это ль вечной юности залог?
Мы молоды,
Покуда нас в дорогу
Еще зовет походный ветерок,
Покуда снятся поезда ночами,
Покуда скучным кажется покой.
А коль любовь
Нас держит на причале…
Подумать надо о любви такой!
1959

(обратно)

«Я люблю это время…»

Я люблю это время,
Когда с рюкзаками
Уезжают студенты
На практику и в экспедиции.
Я люблю это время,
Хотя за моими плечами
Не семнадцать,
Не двадцать
И даже не круглые тридцать.
О походная юность,
Подруга моя дорогая!
Где меня ты покинула?
Как мы простились с тобою?
В торопливо отрытых
Ячейках переднего края?
На ничейной земле?
После первого боя?
Чем была моя юность?
Смертями друзей.
Канонадой.
Городами и селами,
Утонувшими в дыме…
Может быть, потому,
Что не прожита юность
Как надо,
И сердца у солдат
Остаются навек молодыми…
1959

(обратно)

ТЕБЕРДА

Вспоминаю знойные долины,
Вспоминаю вечные снега.
Вьется, вьется лента серпантина,
Теберды петляют берега.
И над этой развеселой речкой,
Что всегда волнуется, спешит,
Абазинка, стройная как свечка,
Плакала, обняв рукой самшит.
Так ты мне запомнилась навеки,
Так вошла мне в сердце, Теберда, —
Слезы и смеющиеся реки;
Снег и солнце,
Радость и беда.
…Я теперь на Севере.
Так что же?
Душу в том оставила краю,
В тех долинах,
В тех горах,
Похожих
На любовь твою.
1959

(обратно)

«Я не привыкла, чтоб меня жалели…»

Я не привыкла,
Чтоб меня жалели,
Я тем гордилась, что среди огня
Мужчины в окровавленных шинелях
На помощь звали девушку —
Меня…
Но в этот вечер,
Мирный, зимний, белый,
Припоминать былое не хочу,
И женщиной —
Растерянной, несмелой —
Я припадаю к твоему плечу.
1959

(обратно)

МОРЯЧОК

Морячок идет по городу —
Бескозырка,
Брюки клеш.
Он вышагивает гордо:
Понимает, что хорош.
Ах, походочка вразвалку,
Блеск надраенных штиблет
Шутят девушки:
— Как жалко,
Что матросу… десять лет!
1959

(обратно)

РЖАВЧИНА

Я любила твой смех,
Твой голос.
Я за душу твою
Боролась.
А душа-то была
Чужою,
А душа-то была
Со ржою.
Но твердила любовь:
«Так что же?
Эту ржавчину
Уничтожу».
Были бури.
И были штили.
Ах, какие пожары
Были!
Только вот ведь
Какое дело —
В том огне
Я одна горела:
Ржа навеки
Осталась ржою,
А чужая душа —
Чужою…
1959

(обратно)

МЕЩАНКА

Откуда в толстухе курносой,
Недавно к нам въехавшей в дом,
Так много мещанского форсу?
Соседкам кивает с трудом.
Горда с подчиненными мужа,
К ней с просьбой о соли не лезь.
Что слабую голову кружит,
Откуда нерусская спесь?
…Работница моет посуду,
Скучает «сама» у окна…
Откуда такая, откуда?
Во всем нашем доме одна!
Идут пересуды по жакту,
Мальчишки хохочут опять:
«Такой бы ворочать, как трактор,
На ней бы возить да пахать!»
И правда — из девочки слабой
Она превратилась теперь
В огромную дюжую бабу,
Едва проходящую в дверь.
И пусть поправлялась бы с миром —
Была бы душой хороша!
Да жалко и страшно, что жиром
Порой заплывает душа…
1959

(обратно)

О НАШЕЙ ЮНОСТИ

Сорваны двери с петель.
Порохом воздух пропах.
Гудит революции ветер
В оборванных проводах.
Сухо щелкают пули
В стены глухих домов.
Красногвардейцы уснули
Возле ночных костров.
В кожанке, в кепке мятой
У боевых пирамид
Красногвардеец Ната
На карауле стоит.
Где-то в ночи таятся
Последние юнкера.
Девушке восемнадцать
Исполнилось лишь вчера.
Смотрю на нее сквозь годы
И юность свою узнаю:
Идут ополченцев взводы,
В нестройном идут строю.
Неспевшимися голосами
Поют о священной войне.
И полковое знамя
Мечется в вышине.
В большом полушубке овчинном
Девчонка идет с полком,
Подтягивая мужчинам
Простуженным голоском.
Юность! Легко шагая,
Ты скрылась навек в огне.
Но вышла юность другая
Сегодня навстречу мне.
Поземка метет и кружит —
В тайге не найти дорог.
Дрожит от сибирской стужи
Палаточный городок.
По Цельсию снова тридцать.
Работа здесь нелегка.
Снимешь на миг рукавицу —
Белеет твоя рука.
Морозами продубленная,
Земля — лишь коснись — поет.
Здесь первые эшелоны
Возводят в тайге завод.
И стужа напрасно тужится,
Все ветры в бой побросав:
Стоит, словно памятник мужеству,
Девушка на лесах.
Я взгляда не отрываю
От девушки в вышине —
То юность моя боевая
Машет рукою мне.
1959

(обратно) (обратно)

ШЕСТИДЕСЯТЫЕ

«Кто говорит, что умер Дон-Кихот?..»

Алексею Каплеру

Кто говорит, что умер Дон-Кихот?
Вы этому, пожалуйста, не верьте:
Он неподвластен времени и смерти,
Он в новый собирается поход.
Пусть жизнь его невзгодами полна —
Он носит раны, словно ордена!
А ветряные мельницы скрипят,
У Санчо Пансы равнодушный взгляд —
Ему-то совершенно не с руки
Большие, как медали, синяки.
И знает он, что испокон веков
На благородстве ловят чудаков,
Что прежде, чем кого-нибудь спасешь,
Разбойничий получишь в спину нож…
К тому ж спокойней дома, чем в седле…
Но рыцари остались на земле!
Кто говорит, что умер Дон-Кихот?
Он в новый собирается поход!
Кто говорит, что умер Дон-Кихот?
1960

(обратно)

«Мы — современники ракетных…»

Мы — современники ракетных,
Летящих к звездам кораблей.
Что нам, казалось бы, до бедных
Курлыкающих журавлей?
А может, вправду устарели,
А может, вправду не нужны
И соловьев полночных трели,
И плеск волны,
И блеск луны?
Неправда!
Мы не стали суше:
Чем ближе до чужих миров,
Тем горячее в наших душах
К земной поэзии любовь.
И знаю я, что мой праправнук
На Марсе затоскует вдруг
О Черном море,
Волжских плавнях,
О птицах, что летят на юг.
И будет он тревожным взглядом
Искать в космической дали
Свою любовь,
Свою отраду —
Свою шестую часть земли.
1960

(обратно)

«Ты помнишь? — в красное небо…»

Ты помнишь? — в красное небо
Взлетали черные взрывы.
Ты помнишь? — вскипали реки,
Металлом раскалены.
Каждое поколение
Имеет свои призывы:
Мы были призывниками
Отечественной войны.
В буре больших событий
Люди быстрее зреют:
Мы Родине присягали
В неполных семнадцать лет.
Дружили в боях вернее,
Любили в боях острее,
Сильнее горело сердце,
Стуча в комсомольский билет.
Сердце всю жизнь не может
Так беспокойно биться —
Больно такому сердцу,
Тесно ему в груди…
Други мои, ровесники,
Нам ведь уже за тридцать!
Други мои, ровесники,
Молодость позади!
Кажется, нам простительно
Немного увязнуть в быте.
Други мои, ровесники,
Кажется, не секрет,
Что даже призыв эпохи,
Ветер больших событий,
В тридцать не так волнует,
Как в восемнадцать лет…
Что ж так меня тревожит
Голос локомотива?
Что же зовут, как в юности,
Дорожные огоньки?
Да, каждое поколение
Имеет свои призывы,
Но мы, поколение воинов, —
Вечные призывники.
1960

(обратно)

СТИХИ О ЛЮБВИ

Город начинается
С палаток,
С неуюта,
С песни молодой
И с того, что бегают ребята
По утрам на речку за водой.
А любовь?
Где у любви начало?
Вместе с нами,
Верность нам храня,
Ты, любовь,
По стройкам кочевала,
Грелась у походного огня.
…Город начинается
С ошибок —
Там прорабы жизнь клянут свою
Город начинается
С улыбок,
Город начинается
В бою.
В том бою
Сдвигают с места горы,
Словно боги,
Создают моря.
…И любовь мы строили,
Как город, —
Ошибаясь,
Радуясь,
Горя.
Мы окрестим
Наших рук созданье:
Будет в новом городе у нас
Площадь Верности,
Проспект Признанья,
Будет улица Влюбленных Глаз.
Этот город,
Взятый нами с бою,
Станет городом счастливых встреч.
В этом городе.
Нам жить с тобою.
Этот город
Нам с тобой беречь.
1960

(обратно)

НА КУХНЕ

В соседнем кинотеатре
Последняя лампа тухнет,
А в доме у нас зажегся
В одном из окошек свет:
Стараясь шагать бесшумно,
На коммунальную кухню,
В прозу кастрюль и тарелок,
Вступил молодой поэт.
Еще не имеет парень
Отдельного кабинета,
Еще и стола для работы
Себе он не приобрел.
Но, если сказать по правде,
Парню плевать на это:
Шаткий кухонный столик
Заменит письменный стол.
Громко поет холодильник.
Бойко щелкает счетчик.
Кран подпевает басом.
Сердце в груди поет…
Как хорошо на кухне
Сидеть над стихами ночью,
Если живешь на свете
Всего двадцать первый год!
Восемь квадратных метров —
Кто говорит, что тесно?
Всю солнечную систему
Поэт поместит сюда.
Будут почет и деньги,
Будет он всем известен,
Только таким богатым
Не будет он никогда…
1960

(обратно)

В ЗАКУСОЧНОЙ

Накрахмаленной скатерти
Шепот кичливый,
Седовласых гостей
Именитые гривы —
Может, в этом и нету
Плохого, по сути,
Только мне неуютно
В парадном уюте.
От обедов-обрядов,
Торжественно-пресных,
Я порой отдыхаю
В закусочных тесных.
Там с фабричной девчонкой,
Над скромной едой,
Я себе почему-то
Кажусь молодой.
Мы стоим и болтаем
За столиком голым,
Будто снова я девочка
Из комсомола,
Будто снова студенчество,
Через разлуку,
Из своих общежитий
Протянуло мне руку…
1960

(обратно)

«Так бывало со мною исстари…»

Так бывало со мною исстари,
Так осталось и до сих пор:
Мне не надобно тихой пристани —
Подавайте мне шумный порт!
Чтоб гремели подъемными кранами
Отплывающие суда,
Чтоб покачивались за туманами
Незнакомые города.
Мне и люди такие по сердцу,
Мне такие нужны друзья,
Что с великими планами носятся —
Пусть и выполнить их нельзя.
И смотрю на тебя я пристальней,
Мой любимый, с недавних пор:
Мне не надобно тихой пристани —
Подавайте мне шумный порт!
1960

(обратно)

«Я помню: поднялся в атаку взвод…»

Я помню:
                поднялся в атаку взвод,
Качнулась
                 земля родная.
Я помню:
                кто-то кричал
                                        «Вперед!» —
Может, и я,
                    не знаю.
Ворвались
                  в немецкие блиндажи
Мы
       на сыром рассвете.
Казалось,
                стоит на свете жить
Ради мгновений этих.
…Я помню:
                   в тиши тылового дня,
Где-то на формировке,
Впервые в жизни моей
                                       меня
Обнял лейтенант неловкий.
И руки мои не сказали:
                                       «Нет!» —
Как будто их кто опутал,
И думалось:
                     я родилась на свет
Ради такой минуты.
…Я помню:
                   в родильном покое —
                                                         покой,
Он мне,
             беспокойной,
                                   странен.
Здесь тихо,
                   как вечером над рекой,
Плывут,
              словно баржи,
                                      няни.
Мучения,
                страхи
                            уже позади,
Но нет еще
                    трудных буден.
Я думала,
                дочку прижав к груди,
Что лучше минут
                             не будет.
…Я помню
                  другое рождение:
                                                в свет
Моя появилась книга.
И снова казалось —
                                  сомнений нет,
Счастливей не будет мига.
Но сколько еще
                           таких же минут
Мне довелось изведать.
Да здравствует жизнь!
                                     Да здравствует труд!
Да здравствует
                         радость победы!
А если
            приходится нелегко,
Меня не пугает это:
Да здравствует
                          жизни великий закон —
Смена зимы и лета!
1960

(обратно)

ПРОВОДЫ

Вопреки столичному порядку,
Городским привычкам вопреки,
Плачет, разливается трехрядка
На проспекте у Москвы-реки.
На глазах сконфуженной милиции,
«Москвичам» и «Волгам» на беду,
Молодухи с каменными лицами
И поют и пляшут на ходу.
А за ними, в окруженье свиты
Из седых, заплаканных старух,
Паренек студенческого вида
Про камыш во весь горланит дух.
Знать, на службу провожают хлопца.
Не на фронт, не в бой. А посмотреть —
Столько горьких слез сегодня льется,
Будто бы уходит он на смерть.
Но старух осудишь ты едва ли, —
Не они ли в сорок первый год
Молча, без рыданий, провожали
Нас с тобою в боевой поход?
1960

(обратно)

«Незаметно взрослеют дети…»

Незаметно взрослеют дети,
Незаметно стареем мы.
Что ж, давай-ка без грусти встретим
Дуновенье большой зимы:
Знойкий ветер, еще бесснежный,
До седин еще — целый век.
Очень медленно,
Очень нежно
Он закружится — первый снег.
Мы не будем грустить об этом,
Милый друг, понимаем мы —
Если есть чем припомнить лето,
Не пугают снега зимы.
1960

(обратно)

ЗОВ ЗЕМЛИ

Очень трудно в городе в июле —
Словно домна, город раскален.
Тщетно люди окна распахнули —
Пышут жаром камень и бетон.
Душно. Остаются на гудроне
Отпечатки туфель и сапог.
В дальнем Юго-Западном районе
Вдруг с полей повеял ветерок…
Пусть чихают, пусть чадят машины
В раскаленных улицах Москвы,
Он сильней, чем тяжкий дух бензина, —
Слабый запах скошенной травы.
Зову матери-земли послушны,
Ускоряют девушки шажки,
Тянут носом древние старушки,
Раздувают ноздри пареньки.
А на ипподроме слышно ржанье
Рвущихся на волю кобылиц…
Ветер стих. Очнулись горожане.
Медленно сползли улыбки с лиц.
1960

(обратно)

НА ТАНЦАХ

В шуршащих платьицах коротких —
Капроновые мотыльки! —
Порхают стильные красотки,
Стучат стальные каблучки.
А у стены,
В простом костюме,
Не молода,
Не хороша,
Застыла женщина угрюмо —
Стоит и смотрит, не дыша.
Скользнув по ней
Бесстрастным взглядом,
Танцор другую пригласит.
Чужая юность
Мчится рядом
И даже глазом не косит…
Нет,
В гимнастерках,
Не в капронах
И не на танцах,
А в бою,
В снегах, войною опаленных,
Ты
Юность встретила свою.
До времени
Увяли щеки,
До срока
Губы отцвели,
И юность уплыла
До срока,
Как уплывают корабли…
И я, счастливая, не знаю,
Чем в эту праздничную ночь
Могу тебе помочь, родная,
Чем может кто-нибудь помочь?
1960

(обратно)

«В коридор корабельных сосен…»

В коридор корабельных сосен
Я сегодня пришла одна.
Отошла золотая осень,
Всюду снежная седина.
До чего же леса спокойны!
Каждый куст, каждый лист притих.
Непонятны им бури, войны,
Что бушуют в сердцах людских.
Бури, войны да революции —
В наших душах им нет конца:
В такт великой эпохе бьются
Наши маленькие сердца.
1960

(обратно)

ЖЕНАМ — ЖДАТЬ…

Женам — ждать.
Что ж, им привычно это.
Ждать с собраний,
Со свиданий
И с войны.
Женам — ждать,
Мужьям — задерживаться где-то —
Такова «профессия» жены.
Ждать.
Метаться из угла да в угол.
С нетерпением,
Со страхом
И с тоской…
Если женщина
И вправду лишь супруга —
Трудно ей с «профессией» такой.
1960

(обратно)

«Мы любовь свою схоронили…»

Мы любовь свою
Схоронили,
Крест поставили
На могиле.
— Слава богу! —
Сказали оба…
Только встала любовь
Из гроба,
Укоризненно нам кивая:
— Что ж вы сделали?
Я — Живая!..
1960

(обратно)

НАКАЗ ДОЧЕРИ

Без ошибок
                    не прожить на свете,
Коль весь век
                       не прозябать в тиши.
Только б,
                дочка,
                          шли ошибки эти
Не от бедности —
                              от щедрости души.
Не беда,
              что тянешься ко многому:
Плохо,
            коль не тянет ни к чему, —
Не всегда
                на верную дорогу мы
Сразу
          пробиваемся сквозь тьму.
Но когда пробьешься — не сворачивай
И на помощь
                      маму не зови.
Я хочу,
             чтоб чистой и удачливой
Ты была
              в работе и в любви.
Если
         горько вдруг обманет кто-то,
Будет трудно,
                       но переживешь.
Хуже,
          коль полюбишь по расчету
И на сердце
                    приголубишь ложь.
Ты не будь
                  жестокой с виноватыми,
А сама виновна —
                               повинись.
Все же
            люди,
                      а не автоматы мы,
Все же
            не простая штука —
                                             жизнь…
1960

(обратно)

«Дни идут походкой торопливой…»

Дни идут походкой торопливой,
Шумной, беспорядочной толпой.
Что-то становлюсь я бережливой,
А порою попросту скупой.
Как я раньше тратила без счета
И часы
И целые года.
День прошел? —
Подумаешь, забота!
Год промотан? —
Тоже не беда!
Что ж со мной,
Такой беспечной,
Сталось?
Почему мне дорог
Каждый миг?
Неужели рядом бродит
Старость —
Осторожный и скупой старик?
1960

(обратно)

«Смиряемся мы с мыслью о кончине…»

Смиряемся
Мы с мыслью о кончине,
Смиряемся
Еще с ребячьих пор.
И кровь моя от ужаса не стынет,
Хоть вынесен мне
Смертный приговор…
Но сколько раз
С пронзительным испугом
Я снова вспоминаю,
Дорогой:
Из двух людей,
Живущих друг для друга,
Один уходит раньше,
Чем другой…
1960

(обратно)

СКРИПАЧКА

Скрипачка вышла на эстраду —
Не хороша и не юна.
Из-под очков смущенным взглядом
Взглянула в темный зал она.
Какой-то франт со вздохом тяжким
Шепнул соседу своему:
— Ох, как уродлива бедняжка —
Не пожелаю никому…
Но тишина вдруг раскололась,
По струнам заскользил смычок.
Послушен скрипки чистый голос,
Он так рыдает горячо.
Рыдает о годах суровых,
Что называются войной.
Рыдает он о юных вдовах,
О тех, кому не быть женой.
О душах, фронтом обожженных…
Глядит скрипачка в темный зал,
И на лице преображенном
Сияют умные глаза.
Гремят в концертном зале взрывы,
Горят сердца и города…
Как эта женщина красива!
Как бесконечно молода!
1960

(обратно)

«Да, многое в сердцах у нас умрет…»

Да, многое в сердцах у нас умрет,
Но многое
Останется нетленным:
Я не забуду
Сорок пятый год —
Голодный,
Радостный,
Послевоенный.
В тот год,
От всей души удивлены
Тому, что уцелели почему-то,
Мы возвращались к жизни
От войны,
Благословляя каждую минуту.
Как дорог был нам
Каждый трудный день,
Как на «гражданке»
Все нам было мило!
Пусть жили мы
В плену очередей,
Пусть замерзали в комнатах чернила.
И нынче,
Если давит плечи быт,
Я и на быт
Взираю как на чудо, —
Год сорок пятый
Мною не забыт,
Я возвращенья к жизни
Не забуду!
1960

(обратно)

ЗДРАВСТВУЙ, ТОВАРИЩ КУБА!

Посторонитесь, смокинги!
Посторонитесь, фраки!
Дайте дорогу Кубе,
Лакеи и господа!
Идет человек в гимнастерке
Солдатского цвета хаки —
Уверенная походка,
Бунтарская борода.
Уходит он из отеля,
Смеясь, говорит: — Прекрасно!
Зачем партизанам роскошь?
Под звездами крепче сон!
…Здравствуй, товарищ Куба!
Здравствуй, товарищ Кастро!
Дети трех революций
Шлют тебе свой поклон!
Над склонами Сьерра-Маэстра
Солнце встает, алея,
Мулатки несут кувшины,
Наполненные водой…
Врывается свежий ветер
В притихшую Ассамблею.
То Кастро идет по залу —
Стремительный, молодой.
А рядом идет Россия,
А небо над ними ясно,
И смуглые руки Африки
Машут со всех сторон.
Здравствуй, товарищ Куба!
Здравствуй, товарищ Кастро
Дети трех революций
Шлют тебе свой поклон!
1960

(обратно)

«Паренек уходил на войну…»

Паренек уходил на войну,
Покидая родную страну, —
В это время бои уже шли
За кордонами русской земли.
Был парнишка счастливым вполне,
Что успеет побыть на войне, —
Так спешил он скорей подрасти,
О геройском мечтая пути.
Но случилось, что юность свою
Он отдал в самом первом бою —
У норвежских причудливых скал
Новгородский парнишка упал.
У России героев не счесть,
Им по праву и слава и честь.
Но сегодня хочу помянуть
Тех, кто кончил безвестным свой путь.
1960

(обратно)

ЦУНАМИ

Перед картою Чили,
У газетной витрины,
Я молчу
И Вальдивии вижу руины.
И сосед мой молчит
И глядит потрясенно
На развалины Юльтена
И Консепсьона.
…Закипел океан,
И низринулись горы,
Раскаленная лава
Низверглась на город,
И предстали людским
Обезумевшим взорам
Сталинград и Помпея,
Содом и Гоморра.
И мужчины рыдали,
И дети кричали,
Погребенные матери
Им
Отвечали…
Перед картою Чили,
У газетной витрины,
Дорогой Белоруссии
Вижу руины.
Мне знакомы
Развалины
Пуэрто-Монти —
Наши души
Они обжигали на фронте.
И давно ли
Мы раны свои залечили?..
Как сжимается сердце
Перед картою Чили!
Как сжимается сердце…
Вновь нависла над нами
Та опасность,
С которой
Не сравнится цунами…
1960

(обратно)

В МУЗЕЕ

Холодно и блестяще
В залах пустых музея,
Кажется, ветер жизни
Здесь навсегда затих.
Дамы, пастушки, воины —
Бродим, на них глазея.
Беднягам века томиться
В стеклянных гробах своих.
Важно плывут турнюры —
Ох, не жалели ваты
Наши прапрапрабабушки
(Пухом земля им будь).
Прошлое, только прошлое —
Все-таки грустновато…
Свежего ветра жизни
Хочется мне хлебнуть.
Выйдем скорей на площадь.
Солнечным смелым светом
Полдень ударит в наши
Прищуренные глаза.
Мы улыбнемся людям,
Мы… Но совсем не это
Хочется мне сегодня
Честно тебе сказать:
— Милый, скажи, что с нами
Мне почему-то страшно —
Кажется, стали биться
Наши сердца вразнобой.
Прошлое, только прошлое,
Счастьем живем вчерашним.
Холодно, как в музее,
Становится нам с тобой…
1960

(обратно)

СНЕЖНЫЙ ЧЕЛОВЕК

Мчатся века, эпохи,
Но неподвижно время
На высоте шесть тысяч,
В царстве безмолвном льда.
Бродит под облаками
Странных созданий племя,
Прошлое наше бродит —
Диких людей орда.
И, говорят, порою
Их в поселенья тянет,
Сходят они в долину,
Смотрят издалека.
Может — кто знает? —
В сумерках дремлющего сознанья
Брезжит тоска по братьям,
Пронзительная тоска?..
Холодно под облаками,
Холодно и в июле,
Ветер толкает в пропасть,
Жжется колючий снег.
Длинные руки свесив,
Глыбу спины ссутуля,
Вышел он из пещеры —
Таинственный человек.
Вот он застыл на камне —
Древних веков обломок,
В небо глядит на лайнер,
Сморщив покатый лоб.
Тихо скулит детеныш —
Жалобный голос ломок,
В ужасе от «дракона»
Прячется он в сугроб.
С ревом за облаками
Скрылся ТУ-104.
Так же горланит ветер,
Тот же пещерный век…
Сколько чудес на свете,
Сколько загадок в мире!
Вслед самолету долго
Снежный глядит человек…
Тянутся люди к сказке,
Так повелось от века,
Каждый, пускай немного,
Где-то в душе — поэт.
Очень хочется верить
В снежного человека,
Очень хочется, даже
Если такого нет…
1960

(обратно)

«Пусть много дружб хороших в жизни было…»

Пусть много дружб хороших в жизни было,
А для меня всех ближе та братва,
Что даже полк уже считала тылом
И презирала выскочки-слова.
Нет, это ложь, что если грянут пушки,
То музы, испугавшись, замолчат.
Но не к лицу мужчинам побрякушки —
Модерным ритмом не купить солдат.
Их ловкой рифмой не возьмешь за сердце:
Что им до виртуозной чепухи?
Коль ты поэт, такие дай стихи,
Чтоб ими, словно у костра, согреться!
1961

(обратно)

ДЕВЧОНКА ЧТО НАДО!

По улице Горького —
Что за походка! —
Красотка плывет,
Как под парусом лодка.
Прическа — что надо!
И свитер — что надо!
С лиловым оттенком
Губная помада!
Идет не стиляжка —
Девчонка с завода,
Девчонка рожденья
Военного года,
Со смены идет
(Не судите по виду), —
Подружку ханжам
Не дадим мы в обиду!
Пусть любит
С «крамольным» оттенком
Помаду,
Пусть стрижка —
Что надо,
И свитер — что надо,
Пусть туфли на «шпильках»,
Пусть сумка «модерн»,
Пусть юбка
Едва достигает колен.
Ну, что здесь плохого?
В цеху на заводе
Станки перед нею
На цыпочках ходят!
По улице Горького —
Что за походка! —
Красотка плывет,
Как под парусом лодка,
А в сумке «модерной»
Впритирку лежат
Пельмени,
Конспекты,
Рабочий халат.
А дома — братишка:
Смешной оголец,
Ротастый галчонок,
Крикливый птенец.
Мать… в траурной рамке
Глядит со стены,
Отец проживает
У новой жены.
Любимый?
Любимого нету пока…
Болит обожженная в цехе рука…
Устала?
Крепись, не показывай виду, —
Тебя никому
Не дадим мы в обиду!
По улице Горького —
Что за походка! —
Девчонка плывет,
Как под парусом лодка,
Девчонка рожденья
Военного года,
Рабочая косточка,
Дочка завода.
Прическа — что надо!
И свитер — что надо!
С «крамольным» оттенком
Губная помада!
Со смены идет
(Не судите по виду), —
Ее никому
Не дадим мы в обиду!
Мы сами пижонками
Слыли когда-то,
А время пришло —
Уходили в солдаты!
1961

(обратно)

В КАНУН ВОЙНЫ

В ночь на 22 июня 1941 года в гарнизонном клубе Бреста шла репетиция местной самодеятельности…

Брест в сорок первом.
Ночь в разгаре лета.
На сцене — самодеятельный хор.
Потом: «Джульетта, о моя Джульетта!» —
Вздымает руки молодой майор.
Да, репетиции сегодня затянулись,
Но не беда: ведь завтра выходной.
Спешат домой вдоль сладко спящих улиц
Майор Ромео с девочкой-женой.
Она и впрямь похожа на Джульетту
И, как Джульетта, страстно влюблена…
Брест в сорок первом.
Ночь в разгаре лета.
И тишина, такая тишина!
Летят последние минуты мира!
Проходит час, потом пройдет другой,
И мрачная трагедия Шекспира
Покажется забавною игрой…
1961

(обратно)

КОСТРЫ ЕРЕТИКОВ

Его пытали:
— Бруно, отрекись! —
Летело в ночь
Колоколов рыданье.
— Купи ценою отреченья жизнь,
Признай:
Земля — господних рук созданье.
Она одна,
Одна во всей Вселенной,
Господь других не создавал миров.
Все ближе отсвет огненной геенны
И погребальный хор колоколов.
А он молчал,
Трагичен и велик…
И вот костер на площади клубится.
Джордано, гениальный еретик,
Последний раз
Глядит в людские лица,
И каждый в сторону
Отводит взгляд…
Когда бы видел Бруно
Сквозь столетья:
К чужим мирам
Праправнуки летят,
Костры, костры еретиков
Им светят!
1962

(обратно)

ПРОМЕТЕЕВ ОГОНЬ

Приказав, чтоб за служенье людям
Прометея истязал орел,
Пьют нектар и пляшут злые судьи
На Олимпе древний рок-н-ролл.
Только рано расплясались боги,
Как бы им не обломали ноги —
Ведь огонь, что Прометей зажег,
Не погасит даже главный бог!
Многое узнают, леденея,
Боги и богини за века,
Их пронзит крамола Галилея
И копье фракийца Спартака.
А считалось — кто бессмертных тронет,
Если каждый смертный что свеча?..
Но заставил их дрожать на троне
Чуть картавый голос Ильича!
Служат людям Прометея внуки,
Пусть Олимп неправеден и лют,
И пускай их тюрьмы ждут и муки,
Пусть орлы наемные клюют,
Пусть грозит с нахмуренных небес
Сам Зевес, неправедный Зевес, —
Над огнем, что Прометей зажег,
Никакой уже не властен бог!
1962

(обратно)

«Курит сутки подряд…»

Курит сутки подряд
И молчит человек,
На запавших висках —
Ночью выпавший снег.
Человек независим,
Здоров и любим —
Почему он не спит?
Что за туча над ним?
Человек оскорблен…
Разве это — беда?
Просто нервы искрят,
Как в грозу провода.
Зажигает он спичку
За спичкой подряд.
Пожимая плечами,
Ему говорят:
«Разве это беда?
Ты назад оглянись:
Не такое с тобою
Случалось за жизнь!
Кто в твоих переплетах,
Старик, побывал,
Должен быть как металл,
Тугоплавкий металл!»
Усмехнувшись и тронув
Нетающий снег,
Ничего не ответил
Седой человек…
1962

(обратно)

ИСТИНА

Невеждам чернорясым в унисон,
На милость инквизиторов надеясь,
Твердил послушно и устало он,
Что осуждает собственную ересь.
Мол, каюсь, братья, дьявола вина,
Внушил нечистый мне нелепость эту,
Что якобы вращается она —
Возлюбленная господом планета.
Нет. Солнце вертится вокруг Земли,
Как, впрочем, все планеты мирозданья…
Признавшего ошибки не сожгли,
А даже чин присвоили и званье.
Бунтарь-ученый, главный еретик,
Вдруг стал покорным сыном Ватикана.
(В его ушах звенел Джордано крик,
И не хотел он быть вторым Джордано.)
Заткнули Истине крамольный рот.
И колыхалось брюхо кардинала.
— Теперь-то ересь навсегда умрет! —
Невежество, ликуя, восклицало.
Средневековья мрачные года
Тяжелым саваном одели землю.
Победа черных ряс…
Да вот беда:
Светила инквизиторам не внемлют!
1962

(обратно)

ЛОМАЮТ САРАЙ!

В старинном московском дворике
Порхает перинный пух,
С утра митингуют дворники,
Бунтует конгресс старух.
Виновник волненья — дряхлый
Сарай в глубине двора.
Немало в нем всякой дряни,
Отжившего век добра,
Что родичи запретили
Старухам в дому держать —
Похожая на рептилию
Прабабушкина кровать,
Воняющий, как козел,
Прапрадедовский камзол,
Прогнивший насквозь матрас,
Проржавленный иконостас.
А нынче во двор к нам въехал
Под громкий ребячий свист
(Вот будет сейчас потеха!)
Веселый бульдозерист.
Бульдозер ревет, как мамонт,
Он прет, что тяжелый танк,
Как двинет в сарай — ой, мама! —
Вот так его, милый, так!
Пусть в небо взлетает пух
И яростный вопль старух,
Пусть громко смеются дети,
К бульдозеру тянут руки,
Он занят хорошим делом:
С планеты сметает рухлядь!
1962

(обратно)

СМЕРТНЫЙ БОЙ «ГЕРОЯМ» ПОДВОРОТЕН!

Старый друг,
Прощаемся с тобою,
И сердца теряют нужный ритм.
Ты — солдат,
Но не на поле боя,
Не рукой фашиста ты убит, —
Вражеская пуля пощадила,
Чтобы свой убил из-за угла…
Старый друг мой,
Над твоей могилой
Прошлое я вновь пережила:
«Свой!» —
Такие были в полицаях
В дни, когда война к нам ворвалась.
«Свой!» —
Не позабыла я лица их,
Их жестоких, их трусливых глаз.
Старый друг мой,
Нет пощады трусам,
В спину нам вонзающим ножи!
Гражданами нашего Союза
Разве можно зваться им,
Скажи?
Будет правый суд бесповоротен —
В этом, друг, клянемся мы
Тобой!
Смертный бой
«Героям» подворотен!
Смертный бой!
1962

(обратно)

ПРЕДАТЕЛЬСТВО

В каком это было классе?..
Я навзничь лежу в постели —
Петька мне нос расквасил
В рыцарской честной дуэли.
Рядом мамаша квохчет:
— Кто этот хулиган?
Кто тебя эдак, дочка?
Я уж ему задам!
Ну, не молчи, ответь-ка! —
Дергая хвостик банта,
Я выдала взрослым Петьку —
Честного дуэлянта…
А Петькин отец — не тайна —
Выпить был не дурак
И тонкостям воспитания
Предпочитал кулак.
…Шел Петька двором, как сценой,
Вернее, его вели.
Был он босой, в пыли,
Словно военнопленный.
Был он, как мой укор,
Был он, как мой позор.
Замер наш буйный дворик.
Я поняла с тех пор —
Вкус предательства горек.
…Зажил разбитый нос,
Петька простил донос
И позабыл измену.
Но вижу порой — вдали
Друг мой бредет в пыли,
Словно военнопленный…
1962

(обратно)

ХАМЕЛЕОН

Ихтиозавры вымерли,
Гады забились в глушь.
Много мы мусору вымели
Из закоулков душ.
И все же порой — откуда?
Должно быть, из тьмы времен?
Вдруг выползает чудо:
Юркий хамелеон.
То он, как сахар, тает,
То — словно вечный лед,
То он тебя обнимает,
То он тебя предает.
То он зовется «правым»,
То «модерняга» он,
То — словно крики «браво»,
То — словно крики «вон».
Меняет цвета и взгляды
С космической быстротой…
А ежели будет надо
В разведке ползти с ним рядом,
В траншее лежать одной?..
1962

(обратно)

ЧЕРЕЗ УЛИЦУ…

Улочкой узкой, длинной,
Вскарабкавшись на косогор,
В небо глядит старинный,
Петровских времен собор.
Тяжелый, словно рыданье,
Гремит колокольный гром.
А рядом — новое зданье.
Юность моя, райком.
Райком комсомола, здравствуй
Вновь сердце к тебе ведет.
Улыбчивый и вихрастый
Дружит с тобой народ.
А в церкви лысые шубы
Крестятся на образа.
Поджатые постно губы,
Безжизненные глаза.
Здесь воздух пропах погостом —
Тяжелый тлетворный дух.
Прошлого мрачный остров,
Жалкий приют старух.
Но что между ними делает,
О чем молит бога пылко
Иссиня-бледная девушка,
Нежная, как прожилка?
Густые блестят ресницы,
Тугие дрожат косицы,
Господь в золоченой раме
Тайком на нее косится.
Тяжелый, словно рыданье,
Гремит колокольный гром.
А рядом — светлое зданье,
Юность моя, райком.
Собор, как старик, сутулится,
Льет дождик с кирпичных плеч…
Девушке только улицу,
Улицу пересечь!
1962

(обратно)

СТИХИ ДЛЯ ДЕТЕЙ

1. ПРО СОБАК

Люблю я собак, но не всяких, однако, —
Люблю, чтобы гордость имела собака,
Чтоб руки чужим не лизала она
И чтобы в беде оставалась верна.
Хочу, чтоб она отвергала подачки —
Пусть ловят кусочки другие собачки,
Пусть служат, присевши на задние лапки,
В восторге от каждой рассеянной ласки.
Нет, мне не по сердцу такая собака —
Люблю я собак, но не всяких, однако!..
1962

(обратно)

2. Я ЗАВИДУЮ ТОЛСТОКОЖИМ…

Я завидую толстокожим —
Носорогам, гиппопотамам,
Папам, что со слонами схожи,
Со слонихами схожим мамам —
Защитила их мать Природа
От уколов любого рода…
Но жалею зато до дрожи
Тех, кто ходит почти без кожи, —
Вы подумайте только, дети,
Как живется таким на свете!..
1962

(обратно) (обратно)

ПРО ЛЮБИМОГО ПОЭТА И НАДЕЖДУ ПЕТРОВНУ

В сочиненьях на тему
                                     «Любимый поэт»
Был у каждого в школе
                                        единый ответ:
Маяковский, конечно,
Маяковский навечно,
Обожаемый всеми активно,
Персонально и коллективно,
Добровольно и директивно…
Прочитав те творенья,
                                       вы подумать могли,
Что стандартны у всех
                                       в этой школе мозги,
Что шаблонны у всех
                                     в этой школе сердца
И у всех —
                    лишь одно выраженье лица.
А Надежда Петровна
Выводила пятерки любовно…
Но случилось,
                        что как-то один выпускник
Правду-матку
                        сплеча рубанул напрямик:
«Маяковский велик,
Маяковский могуч,
Верю на слово,
Но… полюбить не могу».
И возмездье на буйную голову пало
В виде жирной,
                           увенчанной кляксою «пары».
Тот парнишка
                        любить не хотел по указке,
И, свое повторяя всегда без опаски,
Сам кропал он
                         задиристые стихи.
Были в них и огрехи,
                                    и просто грехи,
Но стихи эти,
                       словно хозяин их, тоже
Никогда ни на что
                                не казались похожи.
Ни идей, ни эмоций
                                  не беря напрокат
И, бездумно
                     не кланяясь авторитетам,
Так и вырос он,
                           армии Правды солдат,
И его я считаю
                          любимым поэтом!
Хоть и влепят мне «пару»
                                            за то безусловно
Все, что есть на планете,
                                          Надежды Петровны…
1962

(обратно)

ТЕТЯ ЛУША

Она сидит перед домом
Величественно, как Будда,
Ощупывает прохожих
Цепкий, колючий взгляд.
И каждый под этим взглядом
Ежится так, как будто
В чем-то плохом замешан,
Чем-нибудь виноват.
Ей до всего есть дело:
«Ишь юбку торчком надела!
А хахаль напялил дудочки —
Совесть-то потерял!
А энта, что губки бантиком,
Путается с женатиком!
А энта!..»
Лифтерша наша
Судит, как трибунал.
А дом наш стоит в районе,
Который в деревьях тонет,
В совсем молодом районе,
Где солнце, где воздух чист.
Дают мне совет старухи:
«Не делай слона из мухи,
Подумаешь, тетя Луша!
Лифтерша ведь — не министр!»
…Сгущаются луга запахи
В июле на Юго-Западе.
Такое раздолье пчелам
У нас во дворе веселом.
В зеленом моем районе
Шумит сенокос в июле…
Торжественно, как на троне,
Мещанство сидит на стуле.
А мне говорят: «Послушай,
Война проверяла души,
В войну наша тетя Луша
Не баба была — герой,
По крыше походкой валкой
Гонялась за зажигалкой,
В обнимку с противогазом
Дремала ночной порой».
За это ей честь и слава!
Но мы не давали права
Заслуженной тете Луше
Лезть в души,
Плевать нам в души!
Тревога!
У нас в районе
Мещанство
Сидит на троне,
Сидит перед новым домом,
Не где-нибудь —
На виду.
И людям воротит души,
Людей отвращенье душит.
«Спасибочки, тетя Луша,
Я лучше пешком пойду!»
1962

(обратно)

«В семнадцать совсем уже были мы взрослые…»

В семнадцать
Совсем уже были мы взрослые —
Ведь нам подрастать на войне довелось…
А нынче сменили нас
Девочки рослые
Со взбитыми космами
Ярких волос.
Красивые, черти!
Мы были другими —
Военной, голодной поры малыши.
Но парни,
Которые с нами дружили,
Считали, как видно,
Что мы хороши.
Любимые
Нас целовали в траншее,
Любимые
Нам перед боем клялись.
Чумазые, тощие, мы хорошели
И верили:
Это — на целую жизнь.
Эх, только бы выжить!..
Вернулись немногие.
И можно ли ставить любимым
В вину,
Что нравятся
Девочки им длинноногие,
Которые только рождались в войну?
И правда,
Как могут
Не нравиться весны,
Цветение,
Первый полет каблучков
И даже сожженные краскою космы,
Когда их хозяйкам
Семнадцать годков?
А годы, как листья
Осенние кружатся.
И кажется часто,
Ровесницы, мне —
В борьбе за любовь
Пригодится нам мужество
Не меньше, чем на войне!
1962

(обратно)

«— Что носят в Париже?..»

— Что носят в Париже?
— Шедевры, бесспорно!
И там прорастают красотки,
Как зерна,
Поскольку в Париже,
Хоть будешь ты рожей,
С киношной звездой
Тебя сделают схожей.
Идут косяками
Шикарные фифы,
Прекрасны, как мифы,
Опасны, как рифы.
«Роллс-ройсы» их ждут,
Сотрясаясь от дрожи,
Модерные туфельки
Лезут из кожи,
И платья-шедевры —
Парижские платья! —
За франки
Свои раскрывают объятья.
— Что носят в Париже?
— Грошовые туфли.
Румянец горит,
А глазенки потухли,
(Отличный румянец —
Двух франков не жаль!)
Девчонка, зевая,
Идет на Пигаль.
Гуляет,
А ей бы, бедняге, поспать,
Гуляет,
А нету клиентов опять,
Хохочет,
А в мыслях — квартирная плата…
«Простите, мосье,
Вы спешите куда-то?»
Грошовые туфли
Бегут за прохожим,
А рядом модерные
Лезут из кожи.
1962

(обратно)

ПАТРИА О МУЭРТЭ!

Пальчики в маникюре
Гладят щеку нагана —
Такой я тебя видала,
Юность земли, Гавана!
Мимо трибун проходят
Шагом солдатским, спорым
Юные сеньориты,
Молоденькие сеньоры.
То молодость революции
Военным идет парадом.
…Не так ли и наши матери
С мужьями, с отцами рядом
В двадцатом году шагали
Гордым голодным городом?..
Барбудос идут, барбудос!
Ветер взвивает бороды.
Шутят, поют трибуны.
Сев на скамейки с нами,
Молоденькие министры,
Смеясь, болтают ногами:
Юные ветераны,
Цвет революции Кубы —
Сколько рубцов у каждого
Под гимнастеркой грубой!
Дождика редкие нити
В воздухе заблестели,
Хором: «Плащом накройся!» —
Люди кричат Фиделю.
Приходится покориться —
Его бережет Гавана.
Премьер (он похож на доброго,
Смущенного великана)
Смеется — сверкают зубы,
И люди вокруг смеются.
Вот ты какая! Здравствуй,
Молодость революции!
…Парад, и цветы, и песни —
Вчера только было это,
Сегодня военным ветром
Пахнули листы газеты.
Точка, тире, точка —
Пульс телеграфа ускорен.
Снова огнем охвачен
Остров в Карибском море.
Снова на фронт уходят
Шагом солдатским, спорым
Юные сеньориты,
Молоденькие сеньоры.
Барбудос идут, барбудос!
Ветер взвивает бороды.
…Брожу по Москве полночной
(Сегодня не спится городу)
И слушаю, слушаю, слушаю,
Стиснув до боли зубы, —
Гулко, тревожно бьется
Гордое сердце Кубы.
Это сердце Фиделя
Грозным гремит набатом.
Кастро, майор Кастро,
Хочу быть твоим солдатом!
Что-то сжимает горло,
Гневные слезы льются…
Патриа о муэртэ!
Да здравствует Революция!
1962

(обратно)

ПАРИЖАНКИ

Все брожу, все глазами трогаю —
Вот, Париж, нам и встретиться довелось…
Ах, француженок воинство длинноногое
В гордых шлемах высоких волос!
Не про тех я, кто юность продал
По хорошей цене кому-то:
О простых дочерях народа,
В чьих артериях — кровь Коммуны.
Ходят хрупкие да лукавые,
Но они же, как век назад,
Если надо, умрут со славою
Под обломками баррикад!
1962

(обратно)

СВЕРСТНИЦАМ

Нине Новосельновой — солдату и поэту

Где ж вы, одноклассницы-девчонки?
Через годы все гляжу вам вслед —
Стираные старые юбчонки
Треплет ветер предвоенных лет.
Кофточки, блестящие от глажки,
Тапочки, чиненные сто раз…
С полным основанием стиляжки
Посчитали б чучелами нас!
Было трудно. Всякое бывало.
Но остались мы освещены
Заревом отцовских идеалов,
Духу Революции верны.
Потому, когда, гремя в набаты,
Вдруг война к нам в детство ворвалась,
Так летели вы в военкоматы,
Тапочки, чиненные сто раз!
Помнишь Люську, Люську-заводилу:
Нос — картошкой, а ресницы — лен?
Нашу Люську в братскую могилу
Проводил стрелковый батальон…
А Наташа? Робкая походка,
Первая тихоня из тихонь —
Бросилась к подбитой самоходке,
Бросилась к товарищам в огонь…
Не звенят солдатские медали,
Много лет, не просыпаясь, спят
Те, кто Сталинграда не отдали,
Те, кто отстояли Ленинград.
Вы поймите, стильные девчонки,
Я не пожалею никогда,
Что носила старые юбчонки,
Что мужала в горькие года!
1962

(обратно)

КАК ОБЪЯСНИТЬ?.

Как объяснить слепому,
Слепому, как ночь, с рожденья,
Буйство весенних красок,
Радуги наважденье?
Как объяснить глухому,
С рожденья, как ночь, глухому,
Нежность виолончели
Или угрозу грома?
Как объяснить бедняге,
Рожденному с рыбьей кровью,
Тайну земного чуда,
Названного Любовью?
1962

(обратно)

«Актрису чествует столица…»

Актрису чествует столица,
Актрисе воздают сторицей,
Цветов и адресов — гора.
Смотрю почтительно и пристально,
Как прибывает к тихой пристани
Еще один большой корабль.
И всеми лаврами увенчана,
Скорей легенда ты — не женщина,
И ореолом — седина.
Свершились все твои мечтания,
Вот век, достойный подражания,
И аплодирует страна.
…А ты завидуешь красивой,
С растрепанной по моде гривой,
Как пень бездарной, инженю —
Одной из тех пустышек славненьких,
Что с детских лет на крыльях слабеньких
Торопятся к огню.
Знать, всеми лаврами увенчана,
Ты не легенда — просто женщина…
1962

(обратно)

МОЛОДАЯ ЖЕНА

Он живет, как в юности,
В комнатке одной
С худенькой застенчивой
Молодой женой.
В этой крошке-комнате
Не всегда уют,
Но всегда в той комнате
По утрам поют.
А в дворце трехкомнатном
Царствует одна
Видная, завидная первая жена.
Там в хвастливой горке
Чванится хрусталь…
Девочка в каморке
Жадно смотрит вдаль,
Там летят составы,
Там бушуют травы,
Исступленно пляшут
На ветру дубравы.
Нет, не спится девочке
Душной ночью долгой,
Раскладушка кажется
Ей вагонной полкой.
И она любимому
Скажет утром рано:
— Может, подадимся мы
В степи Казахстана? —
Он посмотрит преданно
И махнет рукой:
— Где уж тут соскучиться
Мне с такой?
1962

(обратно)

«Мы порой чужих пускаем в душу…»

Мы порой чужих пускаем в душу —
В дом, построенный с таким трудом…
Как легко чужим наш дом разрушить,
Как построить трудно новый дом!
1962

(обратно)

ЗАКОННЫЙ СУПРУГ

Соседка Лида — кандидат наук,
Хотя и двадцати шести ей нету.
Работает не покладая рук
И, говорят, хватает звезды с неба.
Но скалятся соседки: почему
Без загса муж живет в ее дому?
Пусть с Лидией на редкость он хорош,
На лирику соседок не возьмешь:
Мещанство мерит глубину сердец
Одним лишь лотом справок и колец…
Вот у Настасьи — загсовский супруг,
Известный тунеядец и пьянчужка,
Он бьет жену, он гадок, как паук,
Но та непритязательна, как чушка:
Не только не уйдет от паука, —
Еще глядит на Лиду свысока!
Она горда собою. Почему? —
Законный муж живет в ее дому!
Она поносит Лидию везде —
Законный гад живет в ее гнезде!
…Каким бывает жалким человек
В наш гордый
                        атомный
                                       надзвездный век!
1962

(обратно)

ЗАЯВЛЕНИЕ В СУД

Чьи-то «детки» на пятом —
Тут попробуй усни! —
Без родителей «хату»
Обживают одни.
И зазря в одеяло
Я ушла с головою:
Как подвыпивший дьявол,
Джонни Холидей воет.
Твист — не томное танго,
А чарльстон — не фокстрот:
Словно стадо мустангов
Через прерию прет,
Скачет, топая люто
Каблуками копыт,
И качаются люстры,
И полдома не спит.
В полутьме коридоров
И по лестничным клеткам
Слышен гул приговоров
Расшалившимся «деткам»:
— Ох, уж эти стиляги,
Скоро дом разнесут!.. —
Просит тетка бумаги:
— Мол, пожалуюсь в суд.
И клянусь головой
(Аж дрожат бигуди!)
Им прощаться с Москвой! —
Я в ответ: — Погоди!
А нельзя ль просто так.
Без суда, попросить их?
— Ох, просить у стиляг —
Что носить воду в сите!
Эти, как их там, «хаты» —
Лучше их обойти!
Эти юные хамы —
С ними ты не шути! —
…Я халат запахнула,
Мне бросаться сейчас
Под холодные дула
Настороженных глаз.
Может, скажут: — Привет!
Вы откудова, тетя?
Приглашали вас? Нет?
Так куда же вы прете? —
Неуверенно,
Медленно,
Робко,
Слегка
Нажимаю послушную кнопку
Звонка.
Но в ответ мне натужно,
Как будто в агонии,
Лишь хрипит он
Простуженно —
Холидей Джонни.
Разозлившись,
Я жму на проклятый звонок,
Как когда-то
В войну нажимала курок.
Вышли мальчик и девочка —
Стильные штучки.
Вот сейчас они,
Ручки засунувши в брючки,
Могут выдать мне что-нибудь
Вроде как:
— Тетя!
Приглашали вас?
Нет?
Так куда же вы прете? —
И увижу глаза,
Как холодные дула…
Но девчонка на часики,
Охнув, взглянула
И сказала растерянно:
— Сколько сейчас?
Мы, наверное,
Всех разбудили в районе!
Неужели четвертый?
Извините вы нас! —
И… заткнулся как миленький
Холидей Джонни.
А парнишка
(На вид ему двадцать,
Не более,
Хоть себе запустил он
Кубинскую бороду)
Очень тихо добавил:
— Прощаемся с городом,
Мы — геологи,
Завтра нам двигаться в поле.
Я поздравила
С «верным прогнозом» соседку,
Что взывала к суду
И клялась головой:
Тем «стилягам» и вправду
Прощаться с Москвой,
Потому что «стиляги»
Уходят в разведку!
1962

(обратно)

«Вновь одинока, словно остров…»

Вновь одинока, словно остров…
Опавших листьев шум сухой.
И боль из нестерпимо острой
Уже становится глухой.
Ах, остров, вспоминать не надо,
Что недоступен и велик,
Всегда он рядом и не рядом —
Твой материк, твой материк!
1962

(обратно)

ПОКЛОНИСЬ ИМ ПО-РУССКИ!

С ветхой крыши заброшенного сарая
Прямо к звездам мальчишка взлетает в «ракете».
Хорошо, что теперь в космонавтов играют,
А в войну не играют соседские дети.
Хорошо, что землянки зовут погребами,
Что не зарево в небе — заря,
И что девушки ходят теперь за грибами
В партизанские лагеря.
Хорошо… Но немые кричат обелиски.
Не сочтешь, не упомнишь солдатских могил…
Поклонись же по-русски им — низко-низко,
Тем, кто сердцем тебя заслонил.
1962

(обратно)

АВТОГРАФ

В тот самый миг,
Когда умолкнет маршал
И к Мавзолею хлынет войск река,
В рядах,
Идущих триумфальным маршем,
Невидимые двинутся войска.
Пойдут и те,
Кто пал у Перекопа,
И кто в тифозном умирал бреду,
И кто в блокадном погибал аду,
И те,
Чью поступь слышала Европа.
В том, сорок пятом, памятном году.
Да, у Победы громкая походка,
Нельзя не услыхать ее шагов!
И расписался на рейхстаге четко
Колхозник из Рязани — Иванов.
Нет поучительней автографа на свете…
Идут в шинелях Иванова дети.
1962

(обратно)

СЕСТРА

Пусть теперь ты в шлеме, не в ушанке,
Все равно, родная, это — ты.
Под прозрачным шлемом марсианки
Узнаю знакомые черты.
Из легенд войны, из Далека,
Ты вернулась, наша запевала, —
Та, что пулеметом прикрывала
Отступленье своего полка.
Но у чуда нет земной прописки,
Не воскреснут павшие в бою:
На солдатском строгом обелиске
Я прочла фамилию твою…
Это так. И все же ты воскресла,
В облике ином вернулась ты:
Под скафандром светлые черты,
Космонавта сказочное кресло.
Ты была военною сестрою,
Ты теперь — небесная сестра.
Валентина, помаши рукою
Фронтовым подругам у костра.
Помаши рукою через годы,
Протяни им руки через смерть —
Это девушки твоей породы,
Им бы тоже к звездам полететь.
1963

(обратно)

«От межзвездных дорог…»

От межзвездных дорог
До ковровой дорожки
Расстояние — целая жизнь.
Смотрит мир,
Как летят по сукну босоножки, —
Осторожнее, не споткнись!
Валентина,
Не сбейся с ноги ненароком,
Острой «шпилькой» ковер не задень.
Нелегко это —
Жить под всевидящим оком
Миллионов влюбленных людей.
Может, это труднее,
Чем все перегрузки,
Только я за тебя не боюсь:
Просто, даже застенчиво,
Очень по-русски
Ты несешь поклонения груз.
Кто придал столько скромности
Этой улыбке,
Голубому сиянию глаз?..
Не успела ты встать
Из младенческой зыбки,
Как в Россию война ворвалась.
Не узнала поддержки
Отеческих рук ты —
Пал героем на фронте отец.
Но была с тобой Родина —
Главный конструктор
Человеческих душ и сердец.
1963

(обратно)

«А я для вас неуязвима…»

А я для вас неуязвима,
Болезни,
Годы,
Даже смерть.
Все камни — мимо,
Пули — мимо,
Не утонуть мне,
Не сгореть.
Все это потому,
Что рядом
Стоит и бережет меня
Твоя любовь — моя ограда,
Моя защитная броня.
И мне другой брони не нужно,
И праздник — каждый будний день.
Но без тебя я безоружна
И беззащитна, как мишень.
Тогда мне никуда не деться:
Все камни — в сердце,
Пули — в сердце…
1963

(обратно)

«Мне жаль того человека…»

Мне жаль того человека,
Которого я любила:
Он умер, хотя он рядом —
Отглажен, побрит, одет.
Мир праху его, мир праху!
К чему разрывать могилы?
Он мертвый, хотя он рядом,
Мистики в этом нет.
Ну, что сказать на прощанье
В горьком надгробном слове?
Мне жаль того человека…
Кто ж смерти его виной?
Растратил себя бедняга
В пустой суете, в любовях,
Ему отказало сердце,
Он мертвый, хоть он со мной.
Идет гражданин без сердца —
Умный, красивый, милый…
Как жаль того человека,
Которого я любила!
1963

(обратно)

«БРОШЕННОЙ»

Брошена! Придуманное слово…

Анна Ахматова
Жизнь бывает жестока,
Как любая война:
Стала ты одинока —
Ни вдова, ни жена.
Это горько, я знаю,
Сразу пусто вокруг.
Это страшно, родная, —
Небо рушится вдруг.
Все черно, все угрюмо.
Но реви не реви,
Что тут можно придумать,
Если нету любви?
Может, стать на колени?
Обварить кипятком?
Настрочить заявленье
В профсоюз и партком?
Ну, допустим, допустим,
Что ему пригрозят,
И, напуганный, пусть он
Возвратится назад.
Жалкий, встанет у двери,
Оглядится с тоской,
Обоймет, лицемеря, —
Для чего он такой:
Полумуж, полупленник,
Тут реви не реви…
Нет грустней преступленья,
Чем любовь без любви!
1963

(обратно)

ПЕСНЯ О КУРГАНЕ

(Из кинофильма «Принимаю бой»)

Пахнет степью,
Пахнет мятой,
И над Волгой опускается туман.
В час свиданий,
В час заката
Приходи, мой родной, на курган.
Над курганом
Ураганом,
Все сметая, война пронеслась.
Здесь солдаты умирали,
Заслоняя сердцем нас.
У подножья
Обелиска
В карауле молодые деревца.
Сядем рядом,
Сядем близко,
Так, чтоб слышать друг друга сердца.
Мне милее
И дороже
Человека нигде не сыскать.
Разве может,
Нет, не может
Сердце здесь на кургане солгать…
1963

(обратно)

ПАРАД В СОРОК ПЕРВОМ

Наверное, товарищи,
                                   не зря,
Любуясь шагом армии чеканным,
Другой —
                тревожный —
                                       праздник Октября
Припоминают нынче ветераны.
Была Москва
                      пургой заметена,
У Мавзолея ели коченели,
И шла по Красной площади
                                             Война —
Усталая,
               в простреленной шинели.
То батальоны
                        шли с передовой,
Шли на парад
                        окопные солдаты.
И рвались в небеса
                                аэростаты,
Качая удлиненной головой.
Терзали тело Подмосковья
                                            рвы,
Убитых хоронил
                             снежок пушистый.
Сжимали горло
                           фронтовой Москвы
Траншеи наступающих фашистов.
А батальоны
                      шли с передовой,
Шли на парад
                        окопные солдаты.
Недаром в небесах
                                 аэростаты
Качали удивленной головой…
Наверное, наверное,
                                   не зря,
Любуясь шагом армии чеканным,
Всегда припоминают ветераны
Другой —
                 тревожный —
                                        праздник Октября.
1963

(обратно)

ОСТОРОЖНО — ДЕТИ!

Легковые
                 идут лавиной,
С ревом мчатся
                           грузовики.
По Садовому
                       прут машины,
Разъяренные,
                       как быки.
Я в Москве родилась,
                                     а вроде
Здесь поджилки
                            в час «пик» дрожат…
Осторожнее! —
                            переходит
Через улицу
                     детский сад.
По-весеннему конопаты,
По-ребячьему хороши,
Переваливаются утята —
Косолапые малыши.
Так доверчивы,
                           так бесстрашны —
Замирают сердца у нас.
Постовой вдруг застыл,
                                        как башня,
Покраснел светофора глаз.
И сейчас же
                     скрежещут шины,
На педали жмут шофера.
Останавливается лавина —
Осторожнее,
                       детвора!
…Дать бы красный
                                по всей планете:
Стоп войне!
                    Осторожно —
                                             дети!
1963

(обратно)

БЕССОННИЦА

Уже светает.
Сбились одеяла.
Опять томит бессонница,
Хоть плачь.
Опять не спит
Супруга генерала
В одной из той,
На дот похожих дач,
Где не хватает
Только пулемета,
Где проволкой
Оскалился забор
И где тебя погонят
Во сто метел,
Как будто ты
Проситель или вор.
Ах, генеральша,
Вам опять не спится
В объятиях пуховых одеял!
В прошедшее
Распахнуты ресницы,
Что модный парикмахер
Завивал.
Свистят осколки
Тонко-тонко,
Бьет шестиствольный миномет.
Она, окопная сестренка,
С бинтами на КП ползет.
Ползет одна
По смертной грани,
У всех снарядов на пути:
Там на КП — комбат,
Он ранен,
Она должна его спасти!
Не командир он ей,
А милый…
Любовь, рожденная в огне,
Была посланником от мира,
Полпредом счастья на войне.
Пускай свистят осколки тонко,
Скрипит проклятый миномет —
На узких плечиках девчонка
Любовь от смерти унесет!
…Седой комбат
Похрапывает рядом:
Он генерал в отставке
Много лет…
Ах, генеральша,
Что вам, право, надо?
Ни в чем вам, кажется,
Отказа нет!
И вишня славится
На всю округу,
И классно откормили кабана.
…А что не смотрит
Старая подруга —
Так это лишь от зависти она!
Неужто с ней
Освобождали Прагу?
(А может быть,
Приснились эти дни?)
И вместе им
Вручали «За отвагу»,
И назывались сестрами они?
…Развились и размазались ресницы.
Что модный парикмахер завивал.
Ах, генеральша,
Вам опять не спится
В объятиях пуховых одеял.
Опять свистят осколки тонко,
Скрипит проклятый миномет,
Опять окопная сестренка
С бинтами на КП ползет.
Ползет одна
По смертной грани,
У всех снарядов на пути:
Там, на КП — комбат,
Он ранен,
Она должна его спасти!
1964

(обратно)

ПЕСНЯ АРГЕНТИНСКОГО РЫБАКА

(Из кинофильма «Человек-амфибия»)

Уходит рыбак в свой опасный путь,
«Прощай!» — говорит жене.
Может, придется ему отдохнуть,
Уснув на песчаном дне.
Бросит рыбак на берег взгляд,
Смуглой махнет рукой.
Если рыбак не пришел назад,
Он в море нашел покой.
Лучше лежать во мгле,
Синей прохладной мгле,
Чем мучиться на суровой,
Жестокой проклятой земле.
Будет звенеть вода,
Будут лететь года,
И в белых туманах скроются
Черные города.
В бой с непогодой идет рыбак.
В бой один на один.
Рыбак напевает — как-никак,
Сейчас он себе господин.
Чайки кричат, мачты скрипят,
Привольно в дали морской.
Если рыбак не пришел назад,
Он в море нашел покой.
Лучше лежать во мгле,
Синей прохладной мгле,
Чем мучиться на суровой,
Жестокой проклятой земле.
Будет звенеть вода,
Будут лететь года,
И в белых туманах скроются
Черные города.
Заплачет рыбачка, упав ничком,
Рыбак объяснить не смог,
Что плакать не надо, что выбрал он
Лучшую из дорог.
Пусть дети-сироты его простят —
Путь и у них такой…
Если рыбак не пришел назад,
Он в море нашел покой.
Лучше лежать во мгле,
Синей прохладной мгле,
Чем мучиться на суровой,
Жестокой проклятой земле.
Будут звенеть года,
Будут лететь года,
И в белых туманах скроются
Черные города…
1964

(обратно)

САПОЖКИ

Сколько шика в нарядных ножках,
И рассказывать не берусь!
Щеголяет Париж в сапожках,
Именуемых «а-ля рюс».
Попадаются с острым носом,
Есть с квадратным — на всякий вкус.
Но, признаться, смотрю я косо
На сапожки, что «а-ля рюс».
Я смотрю и грущу немножко
И, быть может, чуть-чуть сержусь:
Вижу я сапоги, не сапожки,
Просто русские, а не «рюс», —
Те кирзовые, трехпудовые,
Слышу грубых подметок стук,
Вижу блики пожаров багровые
Я в глазах фронтовых подруг.
Словно поступь моей России,
Были девочек тех шаги.
Не для шика тогда носили
Наши женщины сапоги!
Пусть блистают сапожки узкие,
Я о моде судить не берусь.
Но сравню ли я с ними русские,
Просто русские, а не «рюс»?
Те кирзовые, трехпудовые?..
Снова слышу их грубый стук,
До сих пор вижу блики багровые
Я в глазах уцелевших подруг.
Потому, оттого, наверное,
Слишком кажутся мне узки
Те модерные,
Те манерные,
Те неверные сапожки.
1964

(обратно)

«Мне близки армейские законы…»

Мне близки армейские законы,
Я недаром принесла с войны
Полевые мятые погоны
С буквой «Т» — отличьем старшины.
Я была по-фронтовому резкой,
Как солдат, шагала напролом,
Там, где надо б тоненькой стамеской,
Действовала грубым топором.
Мною дров наломано немало,
Но одной вины не признаю:
Никогда друзей не предавала —
Научилась верности в бою.
1964

(обратно)

«В шинельке, перешитой по фигуре…»

«В шинельке, перешитой по фигуре,
Она прошла сквозь фронтовые бури…» —
Читаю, и становится смешно:
В те дни фигурками блистали лишь в кино,
Да в повестях, простите, тыловых,
Да кое-где в штабах прифронтовых.
Но по-другому было на войне —
Не в третьем эшелоне, а в огне.
…С рассветом танки отбивать опять.
Ну, а пока дана команда спать.
Сырой окоп — солдатская постель,
А одеяло — волглая шинель.
Укрылся, как положено, солдат:
Пола шинели — под,
Пола шинели — над.
Куда уж тут ее перешивать!
С рассветом танки ринутся опять,
А после (если не сыра земля!) —
Санрота, медсанбат, госпиталя…
Едва наркоза отойдет туман,
Приходят мысли побольнее ран:
«Лежишь, а там тяжелые бои,
Там падают товарищи твои…»
И вот опять бредешь ты с вещмешком,
Брезентовым стянувшись ремешком.
Шинель до пят, обрита голова —
До красоты ли тут, до щегольства?
Опять окоп — солдатская постель,
А одеяло — верная шинель.
Куда ее перешивать? Смешно!
Передний край, простите, не кино…
1964

(обратно)

МАМАША

Вас частенько
Уже величают «мамашей» —
Пять детей, сто забот…
Никому невдомек,
Что в душе
Этой будничной женщины пляшет
Комсомольский святой огонек —
Тот, что, яростным пламенем
Став в сорок первом,
Осветил ей дорогу в военкомат.
…Хлеб, картошка
И лука зеленые перья —
С тяжеленной авоськой
Плетется солдат.
Не по моде пальто,
Полнота,
Седина…
Но Девятого мая
Надевает она ордена
И медаль «За отвагу»,
Что дороже ей прочих наград.
Козырни ветерану,
Новобранец-солдат!
1964

(обратно)

ДЕСЯТИКЛАССНИЦЕ

О, как мы были счастливы, когда,
Себе обманом приписав года,
На фронт шагали
В ротах маршевых!
А много ли
Осталось нас в живых?..
Десятиклассница годов шестидесятых,
На острых «шпильках»,
С клипсами в ушах,
Ты видишь ли раздолбанный большак,
Ты слышишь, как охрипшие комбаты
Устало повторяют:
— Шире шаг! —
Ты слышишь ли пудовые шаги?..
Все медленней ступают сапоги.
Как тяжело в них
Детским ножкам тонким,
Как тяжело в них
Фронтовым девчонкам!
Десятиклассница
На «шпильках» острых,
Ты знаешь, сколько весят сапоги?
Ты слышишь наши грубые шаги?..
Почаще вспоминай
О старших сестрах!
1964

(обратно)

БАБЫ

Мне претит
Пресловутая «женская слабость»
Мы не дамы,
Мы русские бабы с тобой.
Мне обидным не кажется
Слово грубое
                       «бабы» —
В нем — народная мудрость,
В нем — щемящая боль.
Как придет похоронная
На мужика
Из окопных земель,
Из военного штаба,
Став белей
Своего головного платка,
На порожек опустится баба.
А на зорьке впряжется,
Не мешкая, в плуг
И потянет по-прежнему лямки.
Что поделаешь?
Десять соломинок-рук
Каждый день
Просят хлеба у мамки…
Эта смирная баба
Двужильна, как Русь.
Знаю, вынесет все,
За нее не боюсь.
Надо — вспашет полмира,
Надо — выдюжит бой.
Я горжусь, что и мы
Тоже бабы с тобой!
1964

(обратно)

РАЗГОВОР С СЫНОМ ФРОНТОВИКА

Сергею Сергеевичу Смирнову

Надевает Девятого мая сосед
На парадный пиджак
Ордена и медали.
(Я-то знаю —
Солдатам их зря не давали!)
И шутливо ему козыряю:
— Привет! —
Он шагает,
Медалями гордо звеня,
А за ним —
Батальоном идет ребятня.
В нашем тихом дворе
Вдруг запахло войной.
Как волнует романтика боя ребят!
Лишь один в стороне —
Невеселый, смурной.
— Что с тобой, Алексей?
Может, зубы болят? —
Он бормочет в ответ:
— Ничего не болит! —
И, потупясь, уходит домой.
Почему?
Понимаю,
У парня отец — инвалид,
И не слишком в войну
Подфартило ему,
Нет регалий
На скромном его пиджаке,
Лишь чернеет перчатка
На левой руке…
Сын солдата,
Не прячь ты, пожалуйста, глаз,
И отца
Представляли к наградам не раз.
Я-то знаю,
Как это бывало тогда:
На Восток
Шли его наградные листы,
А солдат шел на Запад,
Он брал города —
У солдата
Обязанности просты…
Зацепило — санбат,
Посильней — лазарет,
В часть приходит медаль,
А хозяина нет,
А хозяин в бреду,
А хозяин в аду,
И притом
У начальников не на виду.
Отлежится солдат
И, как водится, — в часть,
Но в свой полк
Рядовому уже не попасть.
Гимнастерка пуста.
Ну и что? Не беда!
И без всяких наград
Он берет города!
И опять медсанбаты
И круговорот
Корпусов и полков,
Батальонов и рот.
Что поделаешь?
Это, Алеша, — война…
Где-то бродят еще
До сих пор ордена,
Бродят, ищут хозяев
Уже двадцать лет, —
Нападут они, может,
На правильный след?
Ну, а ежели нет,
И тогда не беда:
Разве ради наград
Брали мы города?
1964

(обратно)

«Тем из нас, кому уже за тридцать…»

Тем из нас,
                   кому уже за тридцать,
Чьи сердца опалены войной,
Так же трудно
                         с новью примириться,
Как свекрови
                       с молодой женой.
Раздражают
                     узенькие брючки,
Обижают
                 в маникюре ручки.
«Мол, и мы ведь
                            были молодыми,
Только юность
                           шла в шинели волглой.
Мчалась в танке,
                            задыхаясь в дыме,
А не в папиной
                          каталась „Волге“.
Возвращаясь
                       с фронта в институты,
Были мы
                раздеты и разуты.
Но богаты
                  пройденными далями
Да еще
             солдатскими медалями.
От отцовской
                       далеки
                                    романтики
Нынешние дочки да сынки.
Ну на что способны
                                  эти франтики?
Разве что порхать,
                               как мотыльки…
Им бы только твисты, рок-н-роллы,
Не узнаешь нынче
                                комсомола».
…Не ворчи, ровесник мой,
                                              а вспомни-ка
Старого буденновского конника —
Нашего соседа по квартире
На Большой Молчановке, четыре.
Нас пилил он:
                        «Мы-де в ваши годы!
Дармоеды!
                   Труженики моды!
Мол, и мы ведь
                          были молодыми,
Только юность
                          в волглой шла шинели,
На тачанке
                   проносилась в дыме…
А у вас, юнцов,
                          какие цели?
Вам бы только танго да фокстроты!»
…Сорок первый.
                            Уходили роты.
Уходили добровольцев взводы,
Шли в обмотках
                             «труженики моды».
Сколько было нас,
                               земляк?..
                                               А сколько
Не ушло от пули и осколка?
Сколько раз
                     буденновский вояка,
Чертыхаясь,
                     с матерями плакал
Над Олегами и над Олями,
Над солдатскими их недолями!
Сколько раз!..
                        Ровесник мой,
                                                 припомни-ка
Сорок первый
                         и седого конника!
1964

(обратно)

ЗВЕЗДА МАНЕЖА

Наездника почтительные руки
На ней, артистке,
Вот уж скоро год
Не стягивали бережно подпруги,
Не украшали мундштуками рот.
Она в галантном не кружилась танце.
Не мчалась по арене взад-назад.
Когда манежной лошади шестнадцать,
То это словно наши шестьдесят.
На пенсию тогда выходят люди.
Но с лошадей другой, понятно, спрос.
«Зря жрет овес, — решили в цирке, —
Сбудем
Мы эту старушенцию в обоз».
И вот она, почти совсем слепая,
Впряглась, вздыхая, в рваную шлею
И потащила, тяжело ступая,
Телегу дребезжащую свою.
Шел серый дождь.
Рассвет промозглый брезжил.
В разбитые копыта лезла грязь.
Над ней, балованной звездой манежа,
Куражился возница, матерясь.
Ломовики, теперь ее коллеги,
Взирали на циркачку свысока.
…Дни дребезжат, как старые телеги,
Кнут обжигает впалые бока.
И все же ночью в деннике убогом,
Самой себе во мраке не видна,
Присев на задние трясущиеся ноги,
Пытается вальсировать она…
1964

(обратно)

«ХОРОШИЙ ПАРЕНЬ»

Среди смазливеньких стиляжек —
                                                            пария
(На танцах
                   на такую не позаришься!).
Она считается «хорошим парнем»,
Не «кадром»,
                       не «чувихой»,
                                                а товарищем.
Ей поверяют мальчики секреты,
И по плечу ее
                        по-свойски хлопают.
Все вкривь и вкось
                                 всегда на ней надето, —
Смешны ей женские
                                   о тряпках хлопоты.
Но присмотритесь пристальней,
                                                       ребята!
Она
        красоток лучше во сто раз!
Какой смешной,
                            забавный зайчик спрятан
На дне
            ее неподведенных глаз!
И не твердите мне
                                с усмешкой колкой,
Что у нее ни капли вкуса нет.
Все кажется она мне
                                   комсомолкой
Двадцатых,
                    трудных,
                                    романтичных лет.
1964

(обратно)

«Еще держусь…»

Еще держусь,
Хоть мне не двадцать лет.
Сединок нет,
Морщинок вроде нет.
Люблю дорогу, тяжесть рюкзака.
На корте режу мяч наверняка.
А если я одна иду в кино,
Ко мне мальчишки вяжутся —
Смешно!..
Но вот из зеркала,
На склоне дня,
Совсем другая смотрит на меня —
За ней войной
Спаленные года
И оголенных нервов провода…
Я говорю той, в зеркале:
— Держись!
Будь юной и несдавшейся
Всю жизнь!
Должна ты выиграть
И этот бой —
Недаром
Фронтовички мы с тобой!
1964

(обратно)

НАДЕЖДА ДУРОВА И ЗИЗИ

Еще в ушах — свистящий ветер сечи,
Еще больна горячкой боя ты,
Но снова чуть познабливает плечи
От позабытой бальной наготы.
Любезные неискренние лица —
Где полк, где настоящие друзья?
Тоска ли, дым в твоих глазах клубится?..
Но улыбнись, кавалерист-девица:
Гусару киснуть на балу нельзя!
И вот плывешь ты в туфельках парчовых,
Как будто и не на твоем веку
Летели села в заревах багровых
И умирали кони на скаку.
Похоже, ты анахронизмом стала —
Двенадцатый уже не моден год…
А вот сама Зизи, царица бала,
К роялю перси пышные несет.
Она пищит — жеманная кривляка,
Одни рулады, капли чувства нет!
Такая бы не только что в атаку,
Сестрою не пошла бы в лазарет.
Играет бюстом — нынче модно это —
И вызывает одобренье света.
Ей в декольте уставив глаз-прицел,
Подвыпивший бормочет офицер:
— Есть родинка у ней, ну, просто чудо!
— Шалун, сие вы знаете откуда?
— А я скажу, коль нет ушей у стен,
Ей нынче покровительствует Н.!
— Сам Н.? Но у нее ведь с М. роман!
…В твоих глазах — тоска ли, дым, туман?
Ты, болтовне несносной этой внемля,
Вдруг почему-то увидала вновь,
Как падает на вздыбленную землю
Порубанная первая любовь —
Она была и первой и последней…
Уйти бы в полк, не слушать эти бредни
Но ничего не может повториться,
На поле чести вечно спят друзья…
Играет голосом и персями певица,
Собою упоенная девица,
Пискливый ротик ей заткнуть нельзя…
Как тяжко в легких туфельках парчовых!
А может, впрямь не на твоем веку
Летели села в заревах багровых
И умирали кони на скаку?
Как тяжко в легких туфельках парчовых!..
1964

(обратно)

«Как плохо все!..»

Как плохо все!
Уйти, махнув рукой
На ссоры наши,
                           примиренья,
                                                войны?..
С другими
Будет просто и легко,
С другими
Будет ясно и спокойно.
Намучившись, намаявшись душой,
«Как плохо!» —
                          повторяю я со вздохом.
Но что мне делать,
Если это
                «плохо»
Дороже, чем с другими
                                      «хорошо»?
1964

(обратно)

В БАРЕ

— Ты еще хороша и юна.
Но зачем ты с другим каждый вечер?.. —
Оголенные вздернувши плечи,
Мне в ответ усмехнулась она.
— Что ж ты хлещешь стаканами виски
Ведь не с горя? Душой не криви!.. —
Встала с места она:
— Сэ ля ви! —
Тени бомб, что над миром нависли,
Вызывают ненужные мысли —
Нужно их утопить:
Сэ ля ви!
…Мы с тобой друг на друга взглянули
И военные вспомнили дни:
На фронтах задевали нас пули,
Но любви не задели они.
Сколько было у каждого боли!
Шли поминки без края-конца.
Только липкий туман алкоголя
Не застлал нам глаза и сердца.
Сквозь ознобных траншей катакомбы
Шла любовь с нами рядом
                                           вперед.
…Что там
                 эта дешевка
                                      про бомбы
Нам, солдатам,
                          про бомбы плетет?
1964 Париж

(обратно)

УБИЙЦА НЕИЗВЕСТЕН?

За океаном,
                    в штате Алабама,
Оделся в траур
                          город Бирмингам:
Четыре матери
                          осиротели там,
Четыре девочки
                            уже не скажут
                                                     «мама».
«Убийца неизвестен», —
                                            говорят…
Он неизвестен?
                          Полно!
                                       Так ли это?
…Я помню:
                    наши города горят,
Горит, дымится
                           фронтовое лето.
Еще в чехлах
                       знамен победный шелк,
Идем сквозь дождь,
                                  буксуют самоходки
Вдруг,
            словно по команде сняв пилотки
Остановился без команды
                                             полк.
Заколебалась
                       подо мной земля,
Когда и я увидела:
                                в кювете
Лежат
            уложенные в штабеля
…Расстрелянные дети.
Вот девочка
                     лет четырех — шести
К себе
           грудного прижимает брата…
А тот,
          кто мог спокойно навести
На них
            зрачок угрюмый автомата,
Кто он?
             Где он?
                             Оскал его лица
Своими
              я не видела глазами,
Но пепел Лидице
                              стучал в сердца,
Нас обжигало
                        Орадура пламя,
К нам из Дахау
                          доносился стон,
И я сквозь зубы повторяла:
                                               — ОН!
Да, то был он —
                             садист,
                                         палач,
                                                   дикарь,
«Сверхчеловек»,
                             расист,
                                         «венец творенья».
…Прошли года.
                           И вот опять, как встарь,
Кровь малышей
                           взывает об отмщенье.
Когда раздался в тихой церкви
                                                     взрыв
И раненые дети
                           закричали,
А четверо
                  навеки замолчали,
В негодованье,
                         в ярости,
                                        в печали.
Я поняла,
                что тот убийца жив.
Я вспомнила
                      и фронтовое лето,
И дождь,
                и девочки застывший взгляд.
«Убийца неизвестен», —
                                            говорят.
Он неизвестен?
                         Полно!
                                     Так ли это?
1964

(обратно)

НАШИ «ЗИМНИЕ»

Мелькают года.
                           Как торопится наше столетье!
Мелькают года.
                           У эпохи — полет,
                                                          а не шаг.
…Уходят отцы,
                          завещая мужающим детям
Романтику
                   красных Октябрьских атак.
Становятся взрослыми
                                       наши Сережки и Зинки,
Волнуются,
                    спорят
                                и смотрят сквозь годы
                                                                      вперед.
У каждого —
                        свой,
Пусть не взятый до времени,
«Зимний»
И каждый уверен,
                              что он
                                         этот «Зимний»
                                                                  возьмет:
Лобастый мальчишка
                                     посадит корабль на Луне,
С «загадкой нейтрино»
                                       девчонка покончит в Дубне.
…Уходят отцы,
                          и отцами становятся дети,
Не гаснет романтика
                                    красных Октябрьских атак.
Немало нам «Зимних»
                                      еще штурмовать на планете
Мещанство и ханжество,
                                          неурожаи и рак…
Мелькают года.
                           Парусит Революции стяг.
1964

(обратно)

ПОЛОНЯНКИ

Ах, недолго у матушки ты пожила,
Незадачливая девчонка!
Умыкнул басурман из родного села,
Как мешок,
Поперек перекинув седла.
Ты ему татарчонка в плену родила,
Косоглазого, как зайчонка.
Время шло.
Ты считалась покорной женой.
Попривыкла к смешному зайчонку —
Родной.
Но навеки застыли в славянских глазах
Пламя русских пожарищ,
Отчаянье,
Страх…
Вновь дымятся
Массивы нескошенных трав.
Мчит девчонок
В неметчину дюжий состав.
Вдруг одна полонянка
На мгновенье застыла:
Показалось ей смутно,
Что все это было —
Так же села горели,
Дымились поля,
Бились женщины,
Плакали дети…
Все воюет,
Воюет старушка Земля,
Нет покоя на этой планете…
1964

(обратно)

ИСКРА

Как говорится, небу было жарко,
Рвались снаряды около села.
Но Искра, полковая санитарка,
От сказки оторваться не могла.
Забыла Искра,
Что лежит в кювете,
Что бой,
Что год грохочет сорок третий.
Не прячет слез —
Ей, как подружку, жалко
Свою ровесницу,
Несчастную русалку…
Штурмовики уходят на задание,
Ревут «катюши» около реки…
Чудаковатый сказочник из Дании,
Как ты забрел в окопные полки?
Вдруг закричали:
— Санитарку! Быстро! —
И, шмыгнув носом
(Школьница точь-в-точь!),
Ушла из сказки маленькая Искра —
Ее война задула в эту ночь…
1965

(обратно)

«Здесь продают билеты на Парнас…»

Здесь продают билеты на Парнас,
Здесь нервничает очередь у касс:
— Последний кто? —
Молчат, последних нету…
Фронтовики,
Толкучка не про нас,
Локтями грех орудовать поэту!
…В дни, когда было надо
Ринуться в пекло боя,
Гудели военкоматы:
— Последний?
Я за тобою! —
И первыми шли в разведку
С группой бойцов добровольной
Очкарик из десятилетки
С толстой комсоргшей школьной.
И мы пропадали без вести,
Строчили на нас похоронки.
Но в эту толкучку лезть нам?..
Нет, мы постоим в сторонке.
Вот ежели будет надо
Ринуться в пекло боя,
Услышат военкоматы:
— Последний?
Я за тобою!
1965

(обратно)

СТРАНА ЮНОСТЬ

Дайте, что ли, машину Уэллса —
С ходу в Юность я махану.
Ни по воздуху,
Ни по рельсам
Не вернуться мне в ту страну.
Там, в землянке сутуловатой
(Неубитые! Боже мой!), —
Ветераны войны —
Ребята,
Не закончившие десятый,
Перед боем строчат домой.
Там Володька консервы жарит,
Там Сергей на гармошке шпарит.
Отчего это перед боем
Небо бешено голубое?..
Эх, мальчишки!
О вас тоскую
Двадцать лет,
Целых двадцать лет!..
Юность, юность!
В страну такую,
Как известно, возврата нет.
Что из этого?
Навсегда
Я уставам ее верна.
Для меня беда — не беда,
Потому что за мной —
Война,
Потому что за мной встает
Тех — убитых — мальчишек взвод.
1965

(обратно)

ГЕТЕРЫ

«…Лучшая часть афинских гетер были в Греции единственными женщинами, о которых древние говорят с уважением».

Ф. Энгельс
Пока законные кудахчут куры
По гинекеям — женским половинам,
Спешат Праксители, Сократы, Эпикуры
К свободным женщинам —
Аспазиям и Фринам.
Что их влечет?
Не только красота
Прелестниц этих полуобнаженных:
Гетера образованна, проста,
Она их половинам не чета,
Куда до милых умниц скучным женам!
(Пусть добродетельны они стократ!)
И вы, историки, от фактов не уйдете:
Умом делился не с женой Сократ —
Он изливался грешной Теодоте.
(Она грешна, поскольку не хотела
Законной сделкою свое оформить тело
И в гинекеях прокудахтать жизнь.
Ценой «падения» она взлетела…)
Вершила судьбы Греции Таис.
Ваял Пракситель Афродиту с Фрины.
Леяне памятник поставили Афины.
Леонтиона, критик Эпикура,
Опять-таки гетерою была…
И я скажу (пускай кудахчут куры
И бьют ханжи во все колокола):
Не зря до нас
В компании богов
Дошли те женщины
Сквозь тьму веков!
1965

(обратно)

ОБЫКНОВЕННАЯ ИСТОРИЯ

К полуночи муж наконец пришел.
Снял, снова надел очки
И сел, положив на накрытый стол
Сжатые кулаки.
Жена разогрела остывший чай,
Сказала жалея:
— Сморился, чай?
Как долго сегодня у вас местком! —
А он вдруг хватил по столу кулаком
— С меня достаточно!
Не могу
Темнить, на каждом темнить шагу.
Люблю другую.
Устал от лжи.
Уйду.
И ты меня не держи!.. —
Не сразу женщина поняла —
Гудели в ушах ее колокола.
Но, видно, не знал он своей жены —
Стоит возле стенки белей стены,
А голос обычен — певуч, глубок:
— Держать буду, думаешь, голубок?
И больше ни слова.
Ни капли слез.
Ни женских упреков.
Ни бабьих угроз.
Он снял
И опять надел очки.
Он сжал
И опять разжал кулаки,
Рывком отодвинул накрытый стол,
Поднялся,
Сел
И опять пошел.
Он к двери шагнул,
Как идут на расстрел.
Вдруг выскочил сын —
Босоногий пострел,
И крикнул:
— Куда ты? —
Но мальчика мать обняла,
И руки ее, как два сильных крыла.
Сказала:
— Простынешь! —
Прижала к груди.
Потом приказала мужчине:
— Иди! —
И — выстрел:
Стрельнула тяжелая дверь…
Все кончено,
Можно заплакать теперь.
1965

(обратно)

ОРЛЫ

Два сильные,
Два хрупкие крыла,
И шеи горделивый поворот…
Да здравствует безумие орла,
Бросающегося на самолет!
Он защищал свое гнездо, как мог —
Смешной гордец, пернатый Дон-Кихот
Да здравствует взъерошенный комок,
Бросающийся в лоб на самолет.
Ах, донкихоты, как вы ни смелы,
Геройства ваши — темы для острот.
И все-таки, да здравствуют орлы,
Бросающиеся на самолет!
1965

(обратно)

ПЕРВЫЙ ЛЕТЧИК

За ним бежали,
                          угрожали,
                                           ржали:
«Вяжи его, антихриста, вожжами!..»
Наверх!
По лестнице церковной, ветхой,
Через четыре скользкие ступеньки.
Вот колокольня.
Опалило ветром.
Внизу — игрушечные деревеньки.
Крестились бабы.
Малыши визжали.
А крылья за спиной его дрожали —
Чудные, с перепонками из кожи.
Одно мгновенье,
С нетопырем схожий,
Помедлил он над пропастью,
Над веком
И вниз:
Не ангелом,
Не чертом —
Человеком…
Рязанский мужичонка неученый,
Икар в лаптях, эпохой обреченный!
Как современники понять тебя могли?
Летя к земле,
Ты оторвался от земли…
И вот лежишь, распластанный, в пыли.
Но к звездам без тебя
Не взмыли б корабли!
1965

(обратно)

«В постели, в самолете иль в бою…»

В постели,
                  в самолете
                                    иль в бою
Нам суждено
                       окончить жизнь свою…
Мы все смирились с этим
                                            «суждено»,
Но всей душой
                          я поняла одно:
В последний миг,
                              у смерти на краю
(В постели, в самолете
                                       иль в бою),
Когда вот-вот порвется
                                        жизни нить,
Мы
       человеческую честь свою
Особенно
                 обязаны хранить.
Хочу,
          в последний отправляясь путь,
Без страха
                  в очи Вечности взглянуть
Из-под тяжелых непослушных век.
Пусть знает смерть —
                                   уходит Человек!
1965

(обратно)

ГОЛЫЙ КОРОЛЬ

В городе праздник:
Горланят фанфары.
Давит друг друга народ.
Это король,
Кривоногий и старый,
Голый, как в бане, идет.
Кажется он неприличным и жалким,
Не помогает божественный сан.
Брюхо имеет, что твой барабан,
Палочки ног — барабанные палки.
Но повторяет без устали свита:
— Что за камзол!
Как изысканно сшито! —
Юная фрейлина с ангельским взглядом
Тощим его восхищается задом:
— Что за изящные панталоны! —
В нос повторяет она умиленно.
Маршал — седая, как лунь, голова —
Хвалит «брабантские кружева».
И мадригалит без устали свита:
— Мило!
               Прелестно!
                                  Изысканно сшито! —
Божий помазанник
(Ну и дела!)
Гордо шагает в чем мать родила…
Только не думайте, милые дети,
Будто такое бывает на свете:
Что идиота с надутым лицом
Мы величаем порой
                                   мудрецом,
Что спекулянта венчаем
                                         поэтом
(И «эпохальным» нередко при этом!),
Что превозносим за верность
                                                  Иуду, —
В жизни
Не встретишь подобного чуда.
Так что не думайте, милые дети,
Будто такое бывает на свете,
Что по дорогам
Реальной земли
Голые
           шествуют короли.
1965

(обратно)

АЛЛО, ПОЭЗИЯ!

Красотки серийного производства,
Современного образца,
Со штампом
Собственного превосходства,
Хотя без собственного лица,
Вы так пикантны,
                              вы так модерны,
Так модны
                   линии длинных глаз!
И лишь одно,
                       согласитесь,
                                            скверно:
Различать
                  трудновато вас…
Меня, признаться,
                               оторопь берет,
Когда косяк
                     «Бабетт» безликих прет.
Нет,
        я не против подведенных глаз,
Губные
             не браню
                             карандаши.
Но, девочки,
                      а как насчет души,
Куда
         она запрятана у вас?
Скучны
              конвейерные сделанные девы…
Своеобразье, самобытность,
                                                где вы?
Где та,
           с «лица необщим выраженьем»,
Что каждым жестом
                                   и любым движеньем
Так выделяется
                          из косяка?
Незаурядность —
                               это дарованье,
Незаурядность —
                               это обаянье,
Хотя не видимы они
                                   для дурака…
Поэты серийного производства,
Современного образца,
Со штампом
Собственного превосходства,
Хотя без собственного лица,
Вы так техничны,
                              вы так модерны,
Так ловко
                 лезете на Парнас!
И лишь одно,
                       согласитесь,
                                            скверно:
Различать трудновато вас.
Скучны конвейерные поэты.
Алло,
          Поэзия,
                       Муза, где ты?
…Она блистает редко
                                    на афишах,
Ей не по сердцу
                            показной успех,
Претит ей болтовня —
                                        не часто слышишь
Ее скупую речь,
                            ее негромкий смех.
И все-таки
                   «необщим выраженьем»,
И каждым безыскусственным движеньем
Так выделяется она
                                  из косяка!
Пусть не кричаще
                                это дарованье,
Пусть не блестяще
                                 это обаянье,
Пускай не видимы они
                                       для дурака.
1965

(обратно)

НА ЭСТРАДЕ

Аудитория требует юмора,
Аудитория,
                    в общем,
                                   права:
Ну для чего
                    на эстраде угрюмые,
Словно солдаты на марше,
                                              слова?
И кувыркается бойкое слово,
Рифмами,
                 как бубенцами, звеня.
Славлю искусство Олега Попова,
Но понимаю
                     все снова и снова:
Это занятие
                    не для меня…
Требуют лирики.
                             Лирика…
                                              С нею
Тоже встречаться доводится мне.
Но говорить о любви
                                     я умею
Только наедине.
Наедине,
                мой читатель,
                                        с тобою,
Под еле слышимый шелест страниц.
Просто делиться
                             и счастьем и болью,
Сердцебиеньем,
                            дрожаньем ресниц…
Аудитория жаждет сенсаций.
А я их,
             признаться,
                                 боюсь как огня.
Ни громких романов,
                                     ни громких оваций
Не было у меня.
Но если
               меня бы расспрашивал Некто
Чем я,
           как поэт,
                          в своей жизни горда?
Ответила б:
                    — Тем лишь,
                                           что ради эффекта
Ни строчки
                    не сделала никогда!
1965

(обратно)

ПЕЩЕРА СПИТ

Спит племя,
Тесно сгрудившись в пещере,
Детенышей преследует кошмар:
Вот саблезубый тигр
Ползет, ощерясь,
Вот на дыбы встает Ихтиозавр.
Мужчины дико вскрикивают что-то —
Приснилась им
На мамонта охота.
Спят женщины.
Их не тревожат сны,
Под низким лбом
Не движутся извилины.
Клыками человечьими распилены,
В углу — горой — звериные мослы.
В пещере дымно.
А снаружи ветер,
Студеный дождик
Переходит в снег.
Спят наши предки.
Первобытный век,
Ссутулившись, шагает по планете.
Спят предки.
Только одному не спится,
Лежит с закушенным сухим листом.
Все ниже, ниже
Огненные птицы
Взлетают и кружатся
Над костром.
Что Человек
В тиши пещеры слышит?
Что видит Человек
В кромешной тьме?..
Сын века он.
Вот только лоб повыше
Да взгляд предупреждает
Об уме.
Ему удачи на охоте нет —
То отвлекут его вниманье тени,
То привлечет вниманье лунный свет
То околдует красота оленя.
Его собратья упрекают в лени,
Им дела нет,
Что в мир пришел Поэт…
1965

(обратно)

БЕДНЯГА

После правильных,
                                 но скучноватых речей
Теплым ветром
                           повеяло на меня:
В замороженный зал,
                                     как весенний ручей,
Ворвалась возбужденная ребятня.
Ух, как зубы сверкают,
                                        как щеки горят!
Нам вручает цветы
                                 пионерский отряд.
До чего же
                   мелодия горна чиста!
Здравствуй, Искренность мира,
                                                      его Прямота!
Наконец-то
                     услышу живые слова,
От штампованных фраз
                                         отдохнет голова.
Вот курносый пацан
                                   выступает вперед,
Открывает щербатый,
                                     застенчивый рот,
И дрожащим,
                        тонюсеньким голоском
Вдруг —
                 о ужас! —
                                   длиннющую речь говорит.
Речь,
         что рифмами
                                местный украсил пиит,
Завизировал зав
                           и одобрил местком…
Ох, бедняга
                    с тонюсеньким голоском!
1965

(обратно)

МОТОЦИКЛИСТЫ

Эти пыльные боги
Двадцати — восемнадцати лет,
Эти сильные ноги,
Укротившие мотоциклет!
Куртка из поролона,
Алый шлем
Вместо будничной кепки,
Под прозрачным забралом
Черты современнейшей лепки.
Я смотрела, гадала —
Кто они? Что они? В чем их суть?
Влюблены, вероятно, в Ландау,
Презирают поэтов чуть-чуть.
…Ради мальчиков в шлемах алых
Наша молодость умирала
В обожженном войной снегу,
Пулей сбитая на бегу…
Эти пыльные боги
Двадцати — восемнадцати лет,
Эти сильные ноги,
Укротившие мотоциклет!
Совершенные, как торпеды,
Напружиненные тела —
Новой молодости полпреды,
Новой юности вымпела.
Жмите!
В вас бесконечно верю я.
К звездам!
К людям других миров!
В ваших юношеских артериях
Бродит дерзкая кровь отцов!
1965

(обратно)

НА АТОЛЛЕ БИКИНИ

На атолле Бикини
Вас мистический ужас объемлет:
Там ослепшие чайки,
Как кроты, зарываются в землю.
Из лазурной лагуны
На прибрежные скользкие глыбы,
Задыхаясь, ползут
Облученные странные рыбы.
Из коралловых рощ
Удирают в паническом страхе
Исполинские твари —
Океанские черепахи
И бредут по атоллу —
Раскаленной пустой сковородке,
Спотыкаясь, крутясь,
Как подбитые самоходки.
А уже под броню их
Нацелены клювы, как жерла:
Грифам некогда ждать,
Чтоб навеки затихла их жертва.
Вот одна отбивается
Сморщенной лапою странной,
Все мучительней дышится
Беженке из океана…
Не вода, а песок
Заливает пустые глазницы,
И вокруг — батальонами —
Черные жирные птицы…
Ах, экзотика тропиков!
Южное буйство природы!
Зараженные стронцием
Вечно лазурные воды!
1965

(обратно)

ПАМЯТИ ВЕРОНИКИ ТУШНОВОЙ

Прозрачных пальцев нервное сплетенье,
Крутой излом бровей, усталость век,
И голос — тихий, как сердцебиенье, —
Такой ты мне запомнилась навек.
Была красивой — не была счастливой,
Бесстрашная — застенчивой была…
Политехнический. Оваций взрывы.
Студенчества растрепанные гривы.
Поэты на эстраде, у стола.
Ну, Вероника, сядь с ведущим рядом,
Не грех покрасоваться на виду!
Но ты с досадой морщишься: «Не надо!
Я лучше сзади, во втором ряду».
Вот так всегда: ты не рвалась стать «первой»,
Дешевой славы не искала, нет,
Поскольку каждой жилкой, каждым нервом
Была ты божьей милостью поэт.
БЫЛА! Трагичней не придумать слова,
В нем безнадежность и тоска слились.
Была. Сидела рядышком… И снова
Я всматриваюсь в темноту кулис.
Быть может, ты всего лишь запоздала
И вот сейчас на цыпочках войдешь,
Чтоб, зашептавшись и привстав, из зала
Тебе заулыбалась молодежь…
С самой собой играть бесцельно в прятки,
С детсада я не верю в чудеса:
Да, ты ушла. Со смерти взятки гладки.
Звучат других поэтов голоса.
Иные голосистей. Правда это.
Но только утверждаю я одно:
И самому горластому поэту
Твой голос заглушить не суждено, —
Твой голос — тихий, как сердцебиенье.
В нем чувствуется школа поколенья,
Науку скромности прошедших на войне —
Тех, кто свою «карьеру» начинали
В сырой землянке — не в концертном зале,
И не в огне реклам — в другом огне…
И снова протестует все во мне:
Ты горстка пепла? К черту эту мысль!
БЫЛА? Такого не приемлю слова!
И вновь я в ожидании, и снова
Мой взгляд прикован к темноте кулис…
1965

(обратно)

КОМСОМОЛЬСКИЙ ТВИСТ

Я на стройке, под Братском,
Порою смотрела часами,
Как в штормовках и кедах
До рассвета студенты плясали.
Комарье надрывалось,
Радиола хрипела,
Твист давали ребята
С полным знанием дела.
Современные ритмы!
В них пульсация новой эпохи,
Юмор юности
И океанов тропических вздохи.
В них и вызов ханжам,
И дыхание южного зноя.
Африканские ритмы
Под степенной сибирской луною
Всю-то ночь напролет
Проплясать комсомольцы готовы
Что с того, если утром
Надо вкалывать снова?
Улыбнется студентка
Губами, от извести серыми.
«Ничего, отдохнем еще…
Пенсионерами!»
А пока эта ночь
И дыхание южного зноя,
Этот твист работяг
Под степенной сибирской луною.
1965

(обратно)

ГИМН ДВОРНЯГАМ

Ленивы, горды, мордаты,
С достоинством ставя ноги,
Собаки-аристократы —
Боксеры, бульдоги, доги —
Хозяев своих послушных
Выводят на поводках.
Собачьей элите скушно,
Пресыщенность в злых зрачках.
Живые иконостасы —
Висят до земли медали —
Животные высшей расы,
Все в жизни они видали.
Гарцуя на лапках шатких,
Закутанные в попонки,
Гуляют аристократки —
Чистейших кровей болонки.
На них наплевать дворнягам —
Бродягам и бедолагам.
Свободны, беспечны, нищи,
Они по планете рыщут…
Не многие знают, может,
Что в пороховой пыли,
Сквозь пламя, по бездорожью
В тыл раненых волокли
Отчаянные упряжки —
Чистейших кровей дворняжки…
Эх, саночки-волокуши,
Святые собачьи души!..
Товарищи, снимем шапки
В честь всеми забытой шавки,
Что первая во вселенной
Посланцем Земли была.
В межзвездной пустыне где-то
Сгорела ее ракета,
Как верный солдат науки,
Дворняжка себя вела.
И снова, чтоб во Вселенной
Опробовать новый шаг,
Шлем к звездам обыкновенных —
Хвост кренделем — симпатяг.
Им этот вояж — безделка,
Они ко всему готовы —
Красавицы Стрелка с Белкой,
Предшественницы Терешковой.
1965

(обратно)

«Когда проходят с песней батальоны…»

Когда проходят с песней батальоны,
Ревнивым взглядом провожаю строй —
И я шагала так во время оно
Военной медицинскою сестрой.
Эх, юность, юность! Сколько отмахала
Ты с санитарной сумкой на боку!..
Ей-богу, повидала я немало
Не на таком уж маленьком веку.
Но ничего прекрасней нет, поверьте
(А было всяко в жизни у меня!),
Чем защитить товарища от смерти
И вынести его из-под огня.
1966

(обратно)

«Особый есть у нас народ…»

Особый есть у нас народ,
И я его полпред:
Девчонки из полков и рот,
Которым нынче —
Жизнь идет! —
Уже немало лет…
Пора, пожалуй, уступать
Дорогу молодым…
Клубится в памяти опять
Воспоминаний дым —
Девчонка по снегу ползет
С гранатами на дзот.
Ах, это было так давно —
Гранаты, дзоты, дым!
Такое видеть лишь в кино
Возможно молодым…
Девчонкам из полков и рот
Уже немало —
Жизнь идет! —
И все ж моложе нет
Той женщины, что шла на дзот
В семнадцать детских лет!
1966

(обратно)

ПОЗЫВНЫЕ ВОЙНЫ

Не вернулись с полей
Той священной войны
Миллионы парней —
Цвет и гордость страны.
Материнские слезы,
Отчаянье вдов
И скелеты обугленных городов,
Миллионы обугленных
Детских сердец,
Беспощадное черное слово —
«Конец»…
Четверть века прошло,
Но не могут сердца
Примириться со словом
«Конец»
До конца.
Вздрогнешь,
Встретив в газете:
«Ищем близких, родных…»
Безнадежней
На свете
Не найдешь позывных —
Это дряхлые матери
Кличут сынов,
А седые невесты
Зовут женихов.
То своих сыновей
Окликает страна.
Это рация юности нашей —
Война…
1966

(обратно)

«До сих пор, едва глаза закрою…»

До сих пор,
Едва глаза закрою,
Снова в плен берет меня
Война.
Почему-то нынче
Медсестрою
Обернулась в памяти она:
Мимо догорающего танка,
Под обстрелом,
В санитарный взвод,
Русая, курносая славянка
Славянина русого ведет…
1966

(обратно)

«Над ними ветра и рыдают, и пляшут…»

Над ними ветра и рыдают, и пляшут,
Бормочут дожди в темноте.
Спят наши любимые, воины наши,
А нас обнимают… не те.
Одни — помоложе, другие — постарше,
Вот только ровесников нет.
Спят наши ровесники, мальчики наши,
Им всё по семнадцати лет…
1967

(обратно)

«Я опять о своем, невеселом…»

Я опять о своем, невеселом, —
Едем с ярмарки, черт побери!..
Привыкают ходить с валидолом
Фронтовые подружки мои.
А ведь это же, честное слово,
Тяжелей, чем таскать автомат…
Мы не носим шинелей пудовых,
Мы не носим военных наград.
Но повсюду клубится за нами,
Поколеньям другим не видна —
Как мираж, как проклятье, как знамя
Мировая вторая война…
1967

(обратно)

ЛЕВОФЛАНГОВЫЙ

На плацу он был левофланговым:
Тощ, нелеп — посмешище полка.
На плацу он был пребестолковым,
Злился ротный:
«Линия носка!»
И когда все на парадах «ножку»
К небесам тянули напоказ,
Он на кухне очищал картошку,
От комдивовских упрятан глаз…
После — фронт.
В Клинцах и Сталинградах
Поняла я:
Вовсе не всегда
Те, кто отличались на парадах,
Первыми врывались в города…
1967

(обратно)

ОПОЛЧЕНЕЦ

Редели, гибли русские полки.
Был прорван фронт.
Прорыв зиял, как рана.
Тогда-то женщины,
Подростки,
Старики
Пошли на армию Гудериана.
Шла профессура,
Щурясь сквозь очки,
Пенсионеры
В валенках подшитых,
Студентки —
Стоптанные каблучки,
Домохозяйки —
Прямо от корыта.
И шла вдова комбата,
Шла в… манто —
Придумала, чудачка, как одеться!
Кто
В ополченье звал ее?
Никто.
Никто, конечно, не считая сердца.
Шли.
Пели.
После падали крестом,
Порою даже не дойдя до цели…
Но я хочу напомнить
Не о том —
Хочу сказать о тех,
Кто уцелели:
Один на тысячу —
Таков был счет,
А счетоводом —
Сорок первый год…
На Красной Пресне
Женщинаживет.
Нет у нее
Регалий и наград,
Не знают люди,
Что она — солдат.
И в День Победы
Не звонит никто
Пенсионерке
В стареньком манто.
Ей от войны на память —
Только шрам…
Но женщина обходится
Без драм.
«Я, говорит, везучая:
Жива!»
…Далекая военная Москва.
Идет в окопы женщина в… манто —
Придумала, чудачка, как одеться
Кто
В ополченье звал ее?
Никто.
Никто,
Конечно, не считая сердца…
1967

(обратно)

«Мы зажигаем звезды…»

Мы зажигаем звезды
В грозной ночи Вселенной,
А на земле остались
Ханжество, ложь, измена.
Как бы придумать, чтобы
Не было горя на свете,
Не распадались семьи,
Не сиротели дети,
Чтоб на земле не стало
Ханжества, лжи, измены?..
Мы зажигаем звезды
В грозной ночи Вселенной.
1967

(обратно)

«Мысль странная мне в голову запала…»

Мысль странная
Мне в голову запала:
Как было бы,
Когда б узнала я,
Что в этом мире
Мне осталось мало —
Допустим, лишь полгода —
Бытия?
Ну, поначалу
Страх от этой вести.
А дальше что?..
И вдруг я поняла,
Что, в общем,
Все осталось бы на месте —
Любовь, стихи,
Заботы и дела.
И книги недописанной
Не брошу,
И мужа на другого
Не сменю,
И никого ничем
Не огорошу,
И никого ни в чем
Не обвиню.
Не потеряю
К тряпкам интереса,
Порой убью над детективом ночь.
Помочь
Одна просила поэтесса —
Могу ли я
Девчонке не помочь?
И лишь в одном
Наступит перемена —
Путевку заграничную
Продам,
Да и пойду,
Пешочком непременно,
По древнерусским
Милым городам.
Давно я это
Сделать собиралась,
Меня влекла
Родная старина.
И лишь теперь…
Мой бог, какая жалость!
А может, и не жалость,
А вина…
Я на ночлег
Остановлюсь последний
В какой-нибудь
Из дальних деревень.
Душа-хозяйка
Выскочит на ледник
И разную притащит дребедень.
Мы чокнемся,
По-бабьи пригорюнясь,
Она утрется
Краешком платка
И вдруг забьется,
Вспоминая юность
И павшего на Эльбе мужика.
И у меня вдруг
Затрясутся плечи,
Вопьются пальцы
В грубое стекло.
Бесстрастно, как телефонистка,
Вечность
Мне скажет:
«Ваше время истекло…»
В сенях девчушка
Звякнет коромыслом,
И, босоножке заглядевшись вслед,
Я постараюсь
Примириться с мыслью,
С которой смертным
Примиренья нет…
1967

(обратно)

«А годы, как взводы…»

А годы, как взводы,
Идут в наступленье…
Ворчит мой комбат:
— Опухают колени,
И раны болят,
И ломает суставы…
А ты поднимись,
Как у той переправы,
У той переправы,
В районе Ельца,
Где ты батальон
Выводил из кольца!
Комбат мой качает
Висками седыми:
— Мы были тогда,
Как щенки, молодыми,
И смерть, как ни странно,
Казалась нам проще —
Подумаешь,
Пули невидимый росчерк!
— Комбат, что с тобой?
Ты не нравишься мне!
Забыл ты, что мы
И сейчас на войне:
Что годы, как взводы,
Идут в наступленье…
А ты примиряешься
С мыслью о плене —
О плене,
В который
Нас время берет…
А может,
Скомандовать сердцу:
«Вперед!»,
А может быть, встать,
Как у той переправы?
Плевать, что скрипят,
Как протезы, суставы!
Он чиркает спичкой,
Он прячется в дыме,
Он молча качает
Висками седыми…
1968

(обратно)

ЗВАНЫЙ ОБЕД

Екатерине Новиковой — «Гвардии Катюше»

Над Россией шумели крыла похоронок,
Как теперь воробьиные крылья шумят.
Нас в дивизии было шестнадцать девчонок,
Только четверо нас возвратилось назад.
Через тысячу лет, через тысячу бед
Собрались ветераны на званый обед.
Собрались мы у Галки в отдельной квартире.
Галка-снайпер — все та же: веснушки, вихры.
Мы, понятно, сварили картошку в мундире,
А Таисия где-то стрельнула махры.
Тася-Тасенька, младший сержант, повариха.
Раздобрела чуток, но все так же легка.
Как плясала ты лихо!
Как рыдала ты тихо,
Обнимая убитого паренька…
Здравствуй, Любка-радист!
Все рвалась ты из штаба,
Все терзала начальство:
«Хочу в батальон!»
Помнишь батю?
Тебя пропесочивал он:
— Что мне делать с отчаянной этою бабой
Ей, подумайте, полк уже кажется тылом!
Ничего, погарцуешь и здесь, стригунок! —
…Как теперь ты, Любаша?
Небось поостыла
На бессчетных ухабах житейских дорог?..
А меня в батальоне всегда величали
Лишь «помощником смерти» —
Как всех медсестер…
Как живу я теперь?
Как корабль на причале —
Не хватает тайфунов и снится простор…
Нас в дивизии было шестнадцать девчонок,
Только четверо нас возвратилось назад.
Над Россией шумели крыла похоронок,
Как теперь воробьиные крылья шумят.
Если мы уцелели — не наша вина:
У тебя не просили пощады, Война!
1968

(обратно)

«Почему мне не пишется о любви?..»

Почему
Мне не пишется о любви? —
Потому ли,
Что снова земля в крови?
Потому ли,
Что снова земля в дыму?
Потому ли?..
Конечно же, не потому:
На войне,
Даже в самый разгар боев,
Локоть к локтю
Шагала со мной Любовь —
Не мешала мне,
Помогала мне
Не тонуть в воде,
Не гореть в огне.
Что ж теперь
Замолчали мои соловьи?
Почему
Мне не пишется о любви?..
1968

(обратно)

«Когда, казалось, все пропало…»

Когда, казалось, все пропало —
В больнице или на войне,
Случалось, часто закипало
Веселье странное во мне.
Впрямь неуместное веселье,
Когда под сорок ртуть ползет
Иль вражеский взбесился дот…
Но поднималась я с постели,
Но шла на чертов пулемет!
И что же — ртуть бежала вниз,
И отворот давали пули…
О, смелость сердца! Сохраню ли
И пронесу тебя сквозь жизнь?
Чтоб снова в трудную минуту —
В любви, в работе, на войне —
Вдруг закипало почему-то
Веселье юности во мне!
1968

(обратно)

«Взять бы мне да и с места сняться…»

Взять бы мне да и с места сняться,
Отдохнуть бы от суеты —
Все мне тихие села снятся,
Опрокинутые в пруды.
И в звенящих овсах дорога,
И поскрипыванье телег…
Может, это смешно немного:
О таком — в реактивный век?
Пусть!.. А что здесь смешного, впрочем?
Я хочу, чтоб меня в пути
Окликали старухи: «Дочка!
До Покровского как дойти?»
Покрова, Петушки, Успенье…
Для меня звуки этих слов —
Словно музыка, словно пенье,
Словно дух заливных лугов.
А еще — словно дымный ветер,
Плач детей, горизонт в огне:
По рыдающим селам этим
Отступали мы на войне…
1968

(обратно)

«Били молнии. Тучи вились…»

Били молнии. Тучи вились.
Было всякое на веку.
Жизнь летит, как горящий «виллис»
По гремящему большаку.
Наши критики — наши судьбы:
Вознести и распять вольны.
Но у нас есть суровей судьи —
Не вернувшиеся с войны.
Школьник, павший под Сталинградом,
Мальчик, рухнувший у Карпат,
Взглядом юности — строгим взглядом
На поэтов седых глядят.
1968

(обратно)

«…И если захочу я щегольнуть…»

…И если
              захочу я щегольнуть
Стихом,
              «закрученным»
                                        лишь моды ради,
Шепните,
                ради бога,
                                 кто-нибудь:
«Не говори красиво,
                                   друг Аркадий!»
Наш Пушкин!
                        Ах, как элегантно он
Дал Баратынскому
                               урок жестокий:
«Ведь ты, мой друг,
                                  достаточно умен,
Чтоб быть простым,
                                  чтоб не туманить
Строки…»
А сказочка
                   о голом короле
До сей поры
                     гуляет по земле,
По современным
                             городам и странам —
Иной пиит с величием в лице
О выеденном
                       мудрствует яйце,
Прикрывшись
                         «непонятности»
                                                    туманом…
1968

(обратно)

УСПЕХ

Эскадры яхт,
                       колонны лимузинов —
Таким
           ночами снится Голливуд
Красоткам Золушкам
                                    из магазинов,
Что за прилавком
                              жадно принцев ждут
Ах, Голливуд!
                        Ах, золотые горы!..
И чудеса бывают, не скажи:
Случается,
                   что принцы —
                                           режиссеры
И в самом деле
                           ищут типажи.
Да, чудеса бывают,
                                 хоть и редко,
Живуч
             волшебной песенки мотив:
И впрямь
                звездою
                              стала мидинетка,
Всех Золушек Парижа
                                     всполошив!
И начат старт
                        отчаянной погони —
Летят
           успеха взмыленные кони!
Как это мало —
                          знаменитой стать:
Трудней
               в седле проклятом удержаться!
Всегда галоп —
                         и в тридцать,
                                                в тридцать пять
А той, что догоняет —
                                     восемнадцать…
Все это,
              знаю,
                       словно мир — старо,
Все это,
              знаю,
                       было,
                                 есть
                                        и будет.
И страшно мне
                          за всех Мерлин Монро,
За всех Мерлин —
                              не только в Голливуде…
Как тяжела,
                    должно быть,
                                            участь тех,
Кого влечет единое —
                                     успех,
Чья жизнь — погоня,
                                  вечная погоня.
Храпят
             успеха взмыленные кони…
1968

(обратно)

ЗАВИСТЬ

В душе
Был щенок бродяжкой.
Наверное, потому
Ему и дышалось тяжко
И скучно жилось в дому.
Что шелковые подушки,
Что сверхкалорийный корм?
Ему б побрехать по душам
С замурзанным кобельком —
Дворняжкой с голодным брюхом
И порванным в драке ухом.
Погнаться бы —
Наших знай-ка! —
За фыркающим котом.
Но сворка в руках хозяйки,
Намордник надет притом…
Диванных подушек скука,
Постылый —
«Служи!» —
Приказ…
Зевота сводила скулы,
Сочилась тоска из глаз.
Ему надоели люди,
Их ласк
Он терпеть не мог…
К тому же
Бедняге люто
Завидовал кобелек —
Тот самый,
С голодным брюхом
И порванным в драке ухом…
1968

(обратно)

АВТОМАТЫ

Мне нравилось раньше
Стоять на площадке трамвая,
Сцеплениям, ветру
И мыслям своим подпевая.
И было в то время
Мне радостно знать почему-то,
Что спрыгнуть с подножки
Могу я в любую минуту —
Приестся ли давка,
Прельстит ли домишко старинный,
Красавица шубка
Махнет рукавом из витрины,
Увижу ли рядом
Знакомого мне пешехода…
Да мало ли что!
Ну, а главное —
Чувство свободы!
Не надо считать,
Что была в этом
Глупая смелость —
Остаться калекой
Едва ли кому-то хотелось —
На полном ходу
(Коль не пьян!)
Ты соскочишь едва ли.
Всегда пассажиры
Момента удобного ждали:
Когда погрозит их трамваю
Глазок светофора,
Когда, задыхаясь,
Автобус потянется в гору…
Но где-то,
В каком-то
Трамтранспортномавтуправленье
Ретивые дяди
Заботились о населенье:
— Как это возможно —
Открытая каждому дверь?
Исправить ошибку! —
…Попробуй-ка спрыгни теперь!
В час «пик»,
В нескончаемом транспортном море
Застрял наш корабль —
Наш автобус —
На горе
Всем узникам,
В чрево его заключенным:
Ведь дверь оставалась,
Хоть плачь,
Непреклонной.
Молил ее парень —
Свиданье горело,
А дверь промолчала —
Какое ей дело!
Молил старичок,
Что спешил на работу,
А дверь проскрипела
Невнятное что-то.
Все злились,
И ссоры уже полыхали,
Старушку назвали «глухою тетерей»…
А те, кто потише,
Те просто вздыхали
О днях, когда были открытыми двери
А кто-то язвил:
— Мне бы ваши утраты!
Подумаешь! Мне бы да ваши заботы
Конечно, спокойней,
Когда автоматы,
Но с ними ушло
Человечное что-то…
1968

(обратно)

В КАФЕ

Колониальный запах кофе,
Жужжит кондишен в тишине,
Гарсона африканский профиль
На ослепительной стене.
Брюссель за окнами распластан,
Под лимузинами распят.
Гарсон, курчавый и губастый,
Монетку бросил в автомат.
И автомат запел про Конго —
Пел тенор, надрывая грудь,
О тех плантациях, которых
Ему вовеки не вернуть:
«Там шлем мой пробковый пылится,
Мой хлыст — давно изломан он…»
Смежив колючие ресницы,
Чуть улыбается гарсон.
Чернеет африканский профиль
На ослепительной стене.
Колониальный запах кофе,
Надрывный тенор в тишине…
1968

(обратно)

ПАМЯТИ ЭРНЕСТО ЧЕ ГЕВАРА

В далекой Боливии где-то,
В гористом безвестном краю
Министра с душою поэта
Убили в неравном бою.
Молчат партизанские пушки,
Клубятся туманы — не дым.
В скалистой угрюмой ловушке
Лежит он с отрядом своим.
Лениво ползут по ущелью
Холодные пальцы луны…
Он знал — умирать не в постели
Министры совсем не должны.
Но все свои прерогативы
Кому-то другому отдал,
И верю, что умер счастливый,
Той смертью, которой желал.
Гудит над вершинами ветер,
Сверкает нетающий снег…
Такое случилось на свете
В наш трезвый, рассудочный век.
Такое, такое, такое,
Что вот уже несколько дней
Не знают ни сна, ни покоя
Мальчишки державы моей.
В далекой Боливии где-то,
В каком-то безвестном краю
Министра с душою поэта
Убили в неравном бою.
1968

(обратно)

В ГОДОВЩИНУ ХИРОСИМЫ…

Люси Джонсон — дочери президента

Нынче траур,
                       земля в печали:
Хи-ро-си-ма! —
                           как боли крик…
А у вас
             в этот день —
                                     венчанье…
Как мы раньше
                          не замечали,
Что отец ваш —
                            такой шутник?
Для чего бы ему,
                             иначе,
Свадьбу праздновать
                                   в этот день —
День,
          когда над землей маячит
Вашей дьявольской бомбы тень?
Раскрасневшись,
                             сияют лица,
Оглушает оркестров гром:
Замечательно
                        веселится
Этой ночью
                     ваш Белый Дом!
Что же это? —
                         Издевка,
                                         символ:
Мол, пора
                  сентименты —
                                           прочь?..
Под проклятия
                          Хиросимы
Как вам пляшется
                               в эту ночь?
Как хохочется,
                          как вам пьется?
Белоснежен ли
                          ваш наряд?
Неродившиеся
                          уродцы
Кулачками
                   вам не грозят?
Нет!
Оркестр заглушает звуки
Журавлиных бумажных крыл,
Каждый
              вам пожимает руки,
С дочкой Джонсона
                                  каждый мил.
Ваш избранник
                          умен и статен,
Жизнь вам дарит
                             одни цветы.
Мне вас жалко:
                          кровавых пятен
Никогда
               вам не смыть с фаты…
1968

(обратно)

ТАШКЕНТ

Когда
           взлетали к небу
                                      города
И дымом уносились ввысь
                                            деревни,
Издалека,
                 величественный,
                                             древний,
Сиял Ташкент,
                         как добрая звезда.
Да он и вправду
                            доброй был звездой
И самым щедрым городом
                                            на свете
Великой
               опаленные
                                  бедой,
К нему стекались
                              женщины
                                               и дети.
Забудут ли
                   когда-нибудь
                                           они,
Согретые тобою,
                             о минувшем? —
Твои
         незатемненные огни
И скромное
                    твое великодушье?
Да,
      скромное,
                       неброское.
                                         Порой
Как будто виноватое немножко:
Мол, я обычный город,
                                       не герой,
Мне не грозят
                        обстрелы и бомбежки.
Я не Москва,
                      не Минск,
                                       не Ленинград,
Я — тыловик,
                        хоть в том не виноват…
И вдруг
              в Ташкент
                                нагрянула беда:
Страшнее бомб
                           подземных гроз раскаты!
Здесь фронт,
                      передний край,
                                                здесь все солдаты.
Теперь в тылу
                        другие города.
…Вновь
              люди выбегают за порог,
Полы и стены оживают снова,
Опять
           земля уходит из-под ног —
В прямом,
                  не переносном смысле слова.
Моя земля!
                   Что сделалось с тобою?
Ведь другом
                      ты была на поле боя!
Ты помнишь,
                       как, отчаянно бранясь,
Мы падали,
                    спасаясь от налета,
Коль в пыль —
                           так в пыль,
                                              а если в грязь —
Так в грязь:
В твоих объятьях
                              замирала рота.
Земля,
           пехоты верная броня,
Как храбро
                    защищала ты меня!
А ведь была
                     изранена сама,
Истерзана траншеями,
                                      устала…
Так что ж,
                 земля,
                            теперь с тобою стало?
Качаются
                 деревья и дома,
И ты опять
                    уходишь из-под ног…
Но знает город —
                               он не одинок:
Трубят фанфары звонкие
                                           ветров,
Летят
          листвы зеленые знамена.
В Ташкент!
                   В Ташкент!
                                      К нему со всех концов
Как в дни войны,
                             приходят эшелоны
Теперь
            они на выручку спешат —
Здесь
          и Москва,
                           и Минск,
                                          и Ленинград.
Спокоен,
                и трагичен,
                                   и велик,
Антенны душ
                        на мужество настроив,
Сражается
                  наш город-фронтовик —
Собрат
             военных городов-героев!
1968

(обратно)

ФУТБОЛ

Не скрывают здесь счастья и гнева,
И едва ли кого удивит,
Если будет свистеть королева
И подпрыгивать архимандрит.
Раньше в матч я, признаться, бывало,
Выключала приемник, ворча:
«Жаль, что страсти такого накала
Разгорелись вокруг… мяча!»
Но, попав в Лужники случайно,
«Заболела» я в тот же день,
С уваженьем постигнув тайну,
Украшающую людей:
В сердце взрослого человека
Скрыт ребячий волшебный мир,
А футбол — это детство века,
Это рыцарский наш турнир.
Здесь прекрасны законы чести,
Здесь красив благородный бой,
Каждый рад быть в опасном месте
Каждый жертвовать рад собой.
Здесь сопернику крепко руку
Побежденный с улыбкой жмет —
В том товарищества наука
И достоинства высший взлет!
…Всплески флагов. Свисток арбитра.
И трибун штормовой прибой.
Это — лучшая в мире битва
И гуманнейший в мире бой.
О, как были бы мы спокойны,
Как прекрасна была бы жизнь,
Если б все на планете войны
На футбольных полях велись!
1968

(обратно)

ПИСЬМО К МИССИС ЭНН СМИТ

1
Не обращаюсь
                         к знаменитым людям —
Общаться с ними
                              мне не довелось.
Давайте с вами,
                           миссис Смит, обсудим
На нашем —
                       скромном —
                                              уровне
                                                           вопрос.
Вы помните
                     пустой полночный город,
Уснувшего Арбата
                                 тишину,
Дробь наших каблучков
                                          и наши споры
Про все на свете —
                                  даже про луну?..
Сейчас
             года и океан
                                  меж нами
И черный дым
                         неправедной войны.
Однако
             на волну воспоминаний
Свои сердца
                     настроить мы вольны…
2
…В раковине
                       крошечной эстрады,
С головой,
                   откинутой назад,
Дочь республиканца
                                   из Гренады
Запевала
                марш интербригад.
В раковине
                    крошечной эстрады,
В русском парке
                             у Москвы-реки
Худенькой москвичке
                                      из Гренады
Подпевали
                    мертвые полки.
За ее
         покатыми плечами
Проходили
                    в боевом строю
Русские,
               французы,
                                 англичане —
Рыцари всех стран,
                                 что защищали
Горькую
                Испанию мою.
Да, мою,
               поскольку в пятом классе
Я бежала защищать
                                  Мадрид —
Я
   и рыжий конопатый Вася,
Что потом
                  под Ельней
                                      был зарыт.
Нас
       домой с милицией вернули…
Шли года.
                  Была я на войне.
Но болит
                невынутою пулей
То воспоминание во мне…
Энн,
        была я бесконечно рада,
Что
       приемной дочери Москвы —
Худенькой смуглянке из Гренады —
Долго
           аплодировали вы.
3
Мы шли в отель
                            сквозь весь уснувший город.
Вы помните
                      московскую весну,
Дробь наших каблучков
                                          и наши споры
Про жизнь и смерть,
                                   про мир
                                                  и про войну?
И был, конечно,
                            разговор о детях.
Узнала я,
                что Джон у вас —
                                               добряк.
Готов
           отдать он нищим
                                         все на свете
И обожает
                   кошек и собак.
Шутили вы.
                     И только на прощании
Вдруг бросили:
                           «Забыть мы
                                                не должны —
Мятеж,
             когда-то вспыхнувший
                                                     в Испании,
Стал первой искрой
                                  мировой войны…»
Прошли года.
                        И многое — меж нами.
Но, может,
                   вы услышите меня?
Поговорим.
                     Конечно, о Вьетнаме —
Испании
                сегодняшнего дня.
4
Когда
           над полями риса
Тревожно
                  гремят тамтамы
(Вот так же
                      у нас по селам
В войну
              грохотал набат),
Детей
           затолкав в укрытье,
Не прячутся с ними
                                  мамы —
На пост свой,
                        схватив винтовки,
Привычно
                  они спешат.
Пикируют
                   бомбовозы,
А женщины —
                           как тростинки.
На тоненькую
                         фигурку
Пикирует
                  самолет!
Еще не бывало
                          в мире
Трагичнее
                   поединка:
Прищурившись,
                             из винтовки
Тростинка
                  по асу
                              бьет!
Все стихнет.
                      Живые
                                   мертвых
Без слез
               и без слов
                                 оплачут
И, стиснув до боли зубы,
Вернутся в поля
                             опять.
До следующей бомбежки…
А как поступить
                             иначе?
Нельзя
             малышам без риса,
Нельзя
             урожай не снять…
5
Вы помните
                     пустой полночный
                                                     город,
Застенчивую
                       русскую весну,
Дробь наших каблучков
                                          и наши споры
Про все на свете —
                                  даже про луну?
Да,
       мы по-разному
                                 о многом судим,
Совсем по-разному
                                  глядим на жизнь,
Но вот в одном
                           как будто бы
                                                  сошлись
Всегда
            людьми
                          должны остаться
                                                        люди
…Однако
                ас,
                     не ведающий жалости, —
Ваш добрый,
                       ваш
                              сентиментальный Джон…
Эх, миссис Смит,
                              скажите мне,
                                                     пожалуйста,
Как это
              в зверя превратился он?
6
Ему повезет,
                      быть может:
Он
      к матери возвратится,
Увешанный орденами,
Лишь
          ногу чуть волоча.
Но вам обнимать
                              не сына —
Расчетливого
                        убийцу —
Убийцу
              детей и женщин,
Холодного
                    палача.
От этой
              проклятой мысли
Вам
        некуда
                    будет деться,
И будете вы
                     Метаться
И всхлипывать
                          по ночам.
Украли у Джона
                             совесть,
Украли у Джона
                             сердце,
Когда
           посылали
                            парня
Карателем
                   во Вьетнам.
А если
             частица сердца
Осталась
                еще у сына,
То Джону,
                   как говорится
                                           в России у нас, —
«Труба».
Припомните,
                       Энн,
                               про парня,
Бомбившего Хиросиму…
Но,
      может быть,
                           ждет другая
И Джона,
                и вас судьба…
7
Пират
           пошел
                       в последнюю дорогу —
В пике.
            Смертельное.
                                   В пасть дьяволу.
                                                                Ко дну.
Не только женщины-тростинки,
                                                       слава богу,
Оберегают
                   гордую страну!
Зароется
               горящим носом
                                          в поле —
Чужое поле —
                          сбитый бомбовоз.
Ваш Джон…
                      Он заслужил
                                            такую долю.
И что за черт
                       его сюда
                                      занес!
Что потерял
                     ваш отпрыск
                                           во Вьетнаме —
Юнец,
           что не дожил
                                  до двадцати?..
И вспомнит Джон в последний миг
                                                             о маме,
Что, может быть,
                             могла его спасти…
8
Миссис Смит!
                        Может,
                                     есть еще время
Материнское слово
                                  сказать?
В русской сказке
                             цеплялась за стремя,
Стремя сына-разбойника,
                                            мать.
Да,
      эпоха теперь
                            не такая,
Но еще беспощадней
                                    война —
Гибнут люди,
                        звенят,
                                    не смолкая,
Опустевшие
                      их стремена.
Гибнут парни
                        в стране незнакомой,
Заработав презренье —
                                         не честь…
Может, Джон ваш
                               пока еще дома,
Может,
             время у вас
                                 еще есть?
На Руси,
               уцепившись за стремя,
Не пускала разбойничать
                                           мать…
Миссис Смит,
                        может, есть еще время
Материнское слово сказать?
1968

(обратно)

НЕИЗВЕСТНЫЙ СОЛДАТ

Пролетели дни, как полустанки,
Где он, черный сорок первый год?
Кони, атакующие танки,
Над Москвой горящий небосвод?
А снега белы, как маскхалаты,
А снега багровы, как бинты.
Падают безвестные солдаты
Возле безымянной высоты.
Вот уже и не дымится рана,
Исчезает облачко у рта…
Только, может быть, не безымянна
Крошечная эта высота? —
Не она ль Бессмертием зовется?..
Новые настали времена,
Глубоки забвения колодцы,
Но не забывается война.
Вот у Белорусского вокзала
Эшелон из Прошлого застыл.
Голову склонили генералы
Перед Неизвестным и Простым
Рядовым солдатом,
Что когда-то
Рухнул на бегу у высоты…
Вновь снега белы, как маскхалаты,
Вновь снега багровы, как бинты.
Вот Он, не вернувшийся из боя,
Вышедший на линию огня
Для того, чтоб заслонить собою
Родину, столицу и меня.
Кто он? Из Сибири, из Рязани?
Был убит в семнадцать, в сорок лет?..
И седая женщина глазами
Провожает траурный лафет.
«Мальчик мой!» — сухие губы шепчут,
Замирают тысячи сердец,
Молодые вздрагивают плечи:
«Может, это вправду мой отец?»
Никуда от Прошлого не деться,
Вновь Война стучится в души к нам.
Обжигает, обжигает сердце
Благодарность с болью пополам.
Голову склонили генералы,
Каждый посуровел изатих…
Неизвестный воин, не мечтал он
Никогда о почестях таких —
Неизвестный парень,
Что когда-то
Рухнул на бегу у высоты…
Вновь снега белы, как маскхалаты,
Вновь снега багровы, как бинты…
1969

(обратно)

ТЫ ВЕРНЕШЬСЯ

Машенька, связистка, умирала
На руках беспомощных моих.
А в окопе пахло снегом талым,
И налет артиллерийский стих.
Из санроты не было повозки,
Чью-то мать наш фельдшер величал.
…О, погон измятые полоски
На худых девчоночьих плечах!
И лицо — родное, восковое,
Под чалмой намокшего бинта!..
Прошипел снаряд над головою,
Черный столб взметнулся у куста…
Девочка в шинели уходила
От войны, от жизни, от меня.
Снова рыть в безмолвии могилу,
Комьями замерзшими звеня…
Подожди меня немного, Маша!
Мне ведь тоже уцелеть навряд…
Поклялась тогда, я дружбой нашей:
Если только возвращусь назад,
Если это совершится чудо,
То до смерти, до последних дней,
Стану я всегда, везде и всюду
Болью строк напоминать о ней —
Девочке, что тихо умирала
На руках беспомощных моих.
И запахнет фронтом — снегом талым,
Кровью и пожарами мой стих.
Только мы — однополчане павших,
Их, безмолвных, воскресить вольны.
Я не дам тебе исчезнуть, Маша, —
Песней
             возвратишься ты с войны!
1969

(обратно)

«Я люблю тебя злого…»

Алексею Каплеру

Я люблю тебя злого,
В азарте работы,
В дни, когда ты
От грешного мира далек,
В дни, когда в наступленье
Бросаешь ты роты,
Батальоны,
Полки
И дивизии строк.
Я люблю тебя доброго,
В праздничный вечер,
Заводилой,
Душою стола,
Тамадой.
Так ты весел и щедр,
Так по-детски беспечен,
Словно впрямь никогда
Не братался с бедой.
Я люблю тебя,
Вписанным в контур трибуны,
Словно в мостик
Попавшего в шторм корабля, —
Поседевшим,
Уверенным,
Яростным,
Юным —
Боевым капитаном Эскадры «Земля».
Ты — землянин.
Все сказано этим.
Не чудом —
Кровью, нервами —
Мы побеждаем в борьбе.
Ты —
           земной человек.
И, конечно, не чужды
Никакие земные печали тебе.
И тебя не минуют
Плохие минуты —
Ты бываешь растерян,
Подавлен
И тих.
Я люблю тебя всякого.
Но почему-то,
Тот — последний —
Мне чем-то дороже других…
1969

(обратно)

«Остываю я, как планета…»

Остываю я, как планета, —
Очень медленно, но бесспорно.
А еще в глубине прогретой
Набухают, как прежде, зерна.
И хлебам еще колоситься,
И птенцам щебетать весною.
Только ниже чуть-чуть пшеница,
Только прежнего нету зноя.
Чуть трудней заживают раны,
Реже плачу и напеваю…
Мне тревожиться вроде рано,
Ну, а все-таки — остываю.
1969

(обратно)

«С собою душой не криви…»

С собою душой не криви:
Признаться без ханжества надо —
Есть боль в умиранье любви,
Но есть и свободы награда.
Окончилась странная власть —
Бессмертное хрупкое чудо —
Власть голоса, смеха и глаз…
Бедней и богаче я буду:
Я буду вольна над собой.
И снова, как в юности ранней,
В крови нарастает прибой,
В груди — холодок ожиданья…
1969

(обратно)

«Как гром зимою…»

Как гром зимою,
Словно летом снег
(Зачем? К чему? —
Пугаетесь вы сами),
Вдруг начинает сниться человек —
Чур, чур меня с такими чудесами!
Вы были с ним дружны и холодны —
Не бросит в жар,
Не задрожат ресницы.
И вдруг в ночи — предательские сны.
А если и ему такое снится?..
И вот неловкость сковывает вас,
Глаза боятся встретиться с глазами —
О, двух сердец невидимая связь,
Родившаяся где-то в подсознании!..
1969

(обратно)

«Я в далеких краях побыла…»

Я в далеких краях побыла,
Как солдат, как газетчик, как гость.
Помнишь Сент-Женевьев де Буа —
Под Парижем российский погост?
Сколько там, в равнодушной земле,
Потерявших Отчизну лежит!
В каждом сердце, на каждом челе
Как клеймо запеклось — «апатрид»[100].
Знаю, были их дни нелегки,
Куплен хлеб дорогою ценой.
Знаю, были они бедняки,
Хоть нажил миллионы иной.
Бродят близкие возле оград,
В их глазах безнадежный вопрос.
О, пронзительный волжский закат,
О, застенчивость брянских берез!
Что ж, и нам суждено провожать —
Перед смертью бессилен любой.
Потеряешь когда-нибудь мать,
Удержать не сумеешь любовь…
Но опять захохочут ручьи,
Брызнет солнце в положенный час,
Знаешь, все-таки мы — богачи:
Есть Отчизна — Россия — у нас.
Отними ее — ты бы зачах,
Отними ее — мне бы конец…
Слышу я в заграничных ночах
Перестук эмигрантских сердец…
1969

(обратно)

«О, хмель сорок пятого года…»

О, хмель сорок пятого года,
Безумие первых минут!
…Летит по Европе Свобода —
Домой каторжане бредут.
Скелеты в тряпье полосатом,
С клеймами на тросточках рук
Бросаются к русским солдатам:
«Амико!», «Майн фройнд!», «Мой друг!»
И тихо скандирует Буша
Его полумертвый земляк.
И жест, потрясающий душу, —
Ротфронтовский сжатый кулак…
Игрались последние акты —
Гремел Нюрнбергский процесс.
Жаль, фюрер под занавес как-то
В смерть с черного хода пролез!
И, жизнь начиная сначала,
Мы были уверены в том,
Что черная свастика стала
Всего лишь могильным крестом.
И тихо скандировал Буша
Его полумертвый земляк.
И жест, потрясающий душу, —
Ротфронтовский сжатый кулак…
Отпели победные горны,
Далек Нюрнбергский процесс.
И носятся слухи упорно,
Что будто бы здравствует Борман
И даже сам Гитлер воскрес!
Опять за решеткой Свобода,
И снова полмира в огне.
Но хмель сорок пятого года
По-прежнему бродит во мне.
1969

(обратно)

ОТ ИМЕНИ ПАВШИХ

(На вечере поэтов, погибших на войне)

Сегодня на трибуне мы — поэты,
Которые убиты на войне,
Обнявшие со стоном землю где-то
В своей ли, в зарубежной стороне.
Читают нас друзья-однополчане,
Сединами они убелены.
Но перед залом, замершим в молчанье,
Мы — парни, не пришедшие с войны.
Слепят «юпитеры», а нам неловко —
Мы в мокрой глине с головы до ног.
В окопной глине каска и винтовка,
В проклятой глине тощий вещмешок.
Простите, что ворвалось с нами пламя,
Что еле-еле видно нас в дыму,
И не считайте, будто перед нами
Вы вроде виноваты, — ни к чему.
Ах, ратный труд — опасная работа,
Не всех ведет счастливая звезда.
Всегда с войны домой приходит кто-то,
А кто-то не приходит никогда.
Вас только краем опалило пламя,
То пламя, что не пощадило нас.
Но если б поменялись мы местами,
То в этот вечер, в этот самый час,
Бледнея, с горлом, судорогой сжатым,
Губами, что вдруг сделались сухи,
Мы, чудом уцелевшие солдаты,
Читали б ваши юные стихи.
1969

(обратно)

«Все грущу о шинели…»

Все грущу о шинели,
Вижу дымные сны —
Нет, меня не сумели
Возвратить из Войны.
Дни летят, словно пули,
Как снаряды — года…
До сих пор не вернули,
Не вернут никогда.
И куда же мне деться? —
Друг убит на войне,
А замолкшее сердце
Стало биться во мне.
1969

(обратно)

ДОБРОТА

Дмитрию Ляшкевичу

Стираются лица и даты,
Но все ж до последнего дня
Мне помнить о тех, что когда-то
Хоть чем-то согрели меня.
Согрели своей плащ-палаткой,
Иль тихим шутливым словцом,
Иль чаем на столике шатком,
Иль попросту добрым лицом.
Как праздник, как счастье, как чудо
Идет Доброта по земле.
И я про нее не забуду,
Хотя забываю о Зле.
1969

(обратно)

«Не встречайтесь с первою любовью…»

Не встречайтесь
С первою любовью,
Пусть она останется такой —
Острым счастьем,
Или острой болью,
Или песней,
Смолкшей за рекой.
Не тянитесь к прошлому,
Не стоит —
Все иным
Покажется сейчас…
Пусть навеки
Самое святое
Неизменным
Остается в нас.
1969

(обратно)

«Помоги, пожалуйста, влюбиться…»

Помоги, пожалуйста, влюбиться,
Друг мой милый, заново в тебя —
Так, чтоб в тучах грянули зарницы,
Чтоб фанфары вспыхнули, трубя.
Чтобы юность снова повторилась —
Где ее крылатые шаги?
Я люблю тебя, но сделай милость:
Заново влюбиться помоги!
Невозможно, говорят. Не верю!
Да и ты, пожалуйста, не верь!
Может быть, влюбленности потеря —
Самая большая из потерь…
1969

(обратно)

«Ох, эти женские палаты!..»

Ох, эти женские палаты!
И боль обид, и просто боль!
Здесь, стиснув зубы, как солдаты,
Девчонки принимают бой.
Свой первый бой в житейском поле,
А первый — самый трудный бой…
Жизнь раны посыпает солью,
Жизнь болью убивает боль.
Хирург работает умело,
Над бедным телом казнь верша.
Но тело все-таки полдела —
Не надломилась бы душа…
Да, я о тех, кто брошен милым,
Чье горе вроде бы вина…
Свет санитарка погасила,
Лежит девчоночка без сна.
А я желаю ей победы:
В одну из самых злых минут
Понять, что жалок тот, кто предал,
Не те, которых предают!
1969

(обратно)

«Секунд и веков круженье…»

Секунд и веков круженье —
Вращается шар земной.
Победа и пораженье —
Звенья цепи одной.
И если мне дан нокаут,
И если мне больно — пусть!
Я шарю вокруг руками,
Я верю, что поднимусь.
С земли, зажимая рану,
Вставала я на войне:
Неужто теперь не встану?
Руку, дружище, мне!
1969

(обратно)

«Полжизни мы теряем из-за спешки…»

Полжизни мы теряем из-за спешки,
Спеша, не замечаем мы подчас
Ни лужицы на шляпке сыроежки,
Ни боли в глубине любимых глаз.
И лишь, как говорится, на закате,
Средь суеты, в плену успеха, вдруг
Тебя безжалостно за горло схватит
Холодными ручищами испуг:
Жил на бегу, за призраком в погоне,
В сетях забот и неотложных дел,
А может, главное и проворонил,
А может, главное и проглядел…
1969

(обратно)

«В моей крови — кровинки первых русских…»

В моей крови —
Кровинки первых русских:
Коль упаду,
Так снова поднимусь.
В моих глазах,
По-азиатски узких,
Непокоренная дымится Русь.
Звенят мечи.
Посвистывают стрелы.
Протяжный стон
Преследует меня.
И, смутно мне знакомый,
Белый-белый,
Какой-то ратник
Падает с коня.
Упал мой прадед
В ковыли густые,
А чуть очнулся —
Снова сел в седло…
Еще, должно быть, со времен Батыя
Уменье подниматься
Нам дано.
1969

(обратно) (обратно) (обратно)

Юлия Друнина Стихотворения (1970–1980)

СЕМИДЕСЯТЫЕ

«Мне еще в начале жизни повезло…»

Мне еще в начале жизни повезло,
На свою не обижаюсь я звезду.
В сорок первом меня бросило в седло,
В сорок первом, на семнадцатом году.
Жизнь солдата, ты — отчаянный аллюр:
Марш,
Атака,
Трехминутный перекур.
Как мне в юности когда-то повезло,
Так и в зрелости по-прежнему везет —
Наше чертово святое ремесло
Распускать поводья снова не дает.
Жизнь поэта, ты — отчаянный аллюр:
Марш,
Атака,
Трехминутный перекур.
И, ей-богу, просто некогда стареть,
Хоть мелькают полустанками года…
Допускаю, что меня догонит смерть,
Ну, а старость не догонит никогда!
Не под силу ей отчаянный аллюр:
Марш,
Атака,
Трехминутный перекур.
1970

(обратно)

«И с каждым годом все дальше, дальше…»

И с каждым годом
Все дальше, дальше,
И с каждым годом
Все ближе, ближе
Отполыхавшая
Юность наша,
Друзья,
Которых я не увижу.
Не говорите,
Что это тени, —
Я помню прошлое
Каждым нервом.
Живу, как будто
В двух измереньях:
В семидесятых
И в сорок первом.
Живу я жизнью
Обыкновенной,
Живу невидимой
Жизнью странной —
Война гудит
В напряженных венах,
Война таится во мне,
Как рана.
Во мне пожары ее
Не меркнут,
Живут законы
Солдатской чести.
Я дружбу мерю
Окопной меркой —
Тот друг,
С кем можно
В разведку вместе.
1970

(обратно)

В СОРОК ПЕРВОМ

Мы лежали и смерти ждали —
Не люблю я равнин с тех пор…
Заслужили свои медали
Те, кто били по нас в упор, —
Били с «мессеров», как в мишени.
До сих пор меня мучит сон:
Каруселью заходят звенья
На беспомощный батальон.
От отчаянья мы палили
(Всё же легче, чем так лежать)
По кабинам, в кресты на крыльях,
Просто в господа бога мать.
Было летнее небо чисто,
В ржи запутались васильки…
И молились мы, атеисты,
Чтоб нагрянули ястребки.
Отрешенным был взгляд комбата,
Он, прищурясь, смотрел вперед.
Может, видел он сорок пятый
Сквозь пожары твои,
Проклятый,
Дорогой —
Сорок первый год…
1970

(обратно)

«Шли девчонки домой…»

Шли девчонки домой
Из победных полков.
Двадцать лет за спиной
Или двадцать веков?
Орденов на груди
Все же меньше, чем ран.
Вроде жизнь впереди,
А зовут «ветеран»…
Шли девчонки домой,
Вместо дома — зола.
Ни отцов, ни братьев,
Ни двора ни кола.
Значит, заново жизнь,
Словно глину, месить,
В сапожищах худых
На гулянках форсить.
Да и не с кем гулять
В сорок пятом году…
(Нашим детям понять
Трудно эту беду.)
По России гремел
Костылей перестук…
Эх, пускай бы без ног,
Эх, пускай бы без рук!
Горько… В черных полях
Спит родная братва.
А в соседних дворах
Подрастает плотва.
И нескладный малец
В парня вымахал вдруг.
Он сестренку твою
Приглашает на круг.
Ты ее поцелуй,
Ты ему улыбнись —
Повторяется май,
Продолжается жизнь!
1970

(обратно)

«И опять мы поднимаем чарки…»

И опять мы поднимаем чарки
За невозвратившихся назад…
Пусть Могила Неизвестной Санитарки
Есть пока лишь в памяти солдат.
Тех солдат, которых выносили
(Помнишь взрывы, деревень костры?)
С поля боя девушки России, —
Где ж Могила Неизвестной Медсестры?
1970

(обратно)

«Бывает жизнь забавною вначале…»

Бывает жизнь забавною
Вначале:
— Ах, первое свиданье!
Первый бал!..—
У юных девушек
Свои печали:
— Не позвонил!
С другою танцевал!
У юных девушек
Свои печали…
Рыдают женщины —
Одни в дому.
Их
«Похоронки» с милыми венчали,
Не в дымке
Молодость их скрылась,
А в дыму —
В дыму войны…
В их душах обожженных
Тоскливый вой сирены
Не затих.
Их никогда не величали
«Жены»
И вдовами
Не называли их:
Невестами
С любимыми расстались,
Чтобы одним
Весь век провековать.
Ссутулясь,
Подбирается к ним
Старость,
И вот уже их величают
«Мать».
Мать —
Но они детишек
Не качали,
Они одни
Встречают Новый год…
А ваши, девочки,
Светлы печали.
Хотя, бывает, плачете ночами.
Клянусь вам —
Все
До свадьбы заживет!
Пусть только вновь
Сирена не взревет,
Пусть не утонут
Города во мгле:
Хватает одиноких
На земле!
1970

(обратно)

«В самый грустный и радостный праздник в году…»

В самый грустный
И радостный праздник в году —
В День Победы —
Я к старому другу иду.
Дряхлый лифт
На четвертый вползает с трудом.
Тишиною
Всегда привечал этот дом.
Но сегодня
На всех четырех этажах
Здесь от яростной пляски
Паркеты дрожат.
Смех похож здесь на слезы,
А слезы на смех.
Здесь сегодня
Не выпить с соседями —
Грех…
Открывает мне женщина —
Под пятьдесят.
Две медальки
На праздничной кофте висят,
Те трагичные, горькие —
«За оборону»…
Улыбаясь,
Косы поправляет корону.
Я смотрю на нее:
До сих пор хороша!
Знать, стареть не дает
Молодая душа.
Те медальки —
Не слишком большие награды,
Не прикованы к ним
Восхищенные взгляды.
В делегациях
Нету ее за границей.
Лишь, как прежде,
Ее величают «сестрицей»
Те, которых она волокла
На горбу,
Проклиная судьбу,
Сквозь пожар и пальбу.
— Сколько было
Спасенных тобою в бою?
— Кто считал их тогда
На переднем краю?.. —
Молча пьем за друзей,
Не пришедших назад.
Две, натертые мелом,
Медали горят.
Две медали
На память о черных годах
И об отданных с кровью
Родных городах…
1970

(обратно)

«Со слезами девушкам военным…»

Со слезами девушкам военным
Повторяли мамы, что умней
Им — козявкам — вкалывать три смены,
Чем из боя выносить парней.
Возразить «козявки» не умели,
Да и правда — что ответишь тут?..
Только порыжевшие шинели
До сих пор зачем-то берегут…
Я, наверное, не много стою,
Я, должно быть, мало что могу.
Лишь в душе, как самое святое,
Как шинель, то время берегу.
1970

(обратно)

«Был строг безусый батальонный…»

Был строг безусый батальонный,
Не по-мальчишески суров.
…Ах, как тогда горели клены! —
Не в переносном смысле слов.
Измученный, седой от пыли,
Он к нам, хромая, подошел.
(Мы под Москвой окопы рыли —
Девчонки из столичных школ.)
Сказал впрямую:
— В ротах жарко.
И много раненых…
Так вот —
Необходима санитарка.
Необходима!
Кто пойдет?
И все мы:
— Я! —
Сказали сразу,
Как по команде, в унисон.
…Был строг комбат — студент Иняза,
А тут вдруг улыбнулся он:
— Пожалуй, новым батальоном
Командовать придется мне!
…Ах, как тогда горели клены! —
Как в страшном сне, как в страшном сне!
1970

(обратно)

«Нет, это не заслуга, а удача…»

Нет, это не заслуга,
А удача —
Стать девушке
Солдатом на войне.
Когда б сложилась жизнь моя
Иначе, —
Как в День Победы
Стыдно было б мне!..
С восторгом
Нас, девчонок,
Не встречали:
Нас гнал домой
Охрипший военком.
Так было в сорок первом.
А медали
И прочие регалии —
Потом…
Смотрю назад,
В продымленные дали:
Нет, не заслугой
В тот зловещий год,
А высшим счастьем
Школьницы считали
Возможность умереть
За свой народ.
1970

(обратно)

«Я родом не из детства…»

Я родом не из детства —
Из войны.
И потому, наверное,
Дороже,
Чем ты,
Ценю и счастье тишины,
И каждый новый день,
Что мною прожит.
Я родом не из детства —
Из войны.
Раз, пробираясь партизанской тропкой,
Я поняла навек,
Что мы должны
Быть добрыми
К любой травинке робкой.
Я родом не из детства —
Из войны.
И может, потому —
Незащищенней:
Сердца фронтовиков обожжены,
А у тебя — шершавые ладони.
Я родом не из детства —
Из войны.
Прости меня —
В том нет моей вины…
1970

(обратно)

ВОСПОМИНАНИЕ О ДАМАНСКОМ

1. ВДОВА КОМАНДИРА

Не плакала, не голосила —
Спасала других из огня.
— Как звать тебя? Может, Россия?
— Я — Лида. Так кличут меня…
Ах, Лидочки, Настеньки, Тани,
Сиянье доверчивых глаз!
Откуда в часы испытаний
Вдруг силы берутся у вас?
Так хочется счастья и мира!
Но ежели… нам не впервой…
Припала вдова командира
К планшетке его полевой.
Припала, губу закусила,
А плакать нельзя — ребятня…
— Как звать тебя? Может, Россия?
— Я — Лида. Так кличут меня.
Сквозь трудные слезы, сурово,
Любовью и гневом полны,
Вдове улыбаются вдовы
Великой священной войны…
(обратно)

2. ЗВЕЗДА

Земля позабудет не скоро,
А мы не забудем вовек,
Как русские парламентеры,
Сраженные, падали в снег.
Забыть ли, как раненых наших
Чужой добивает солдат —
Тот самый, которого раньше
Мы звали «товарищ» и «брат»?
Мне сон одинаковый снится —
В тяжелом кошмаре, в бреду
Я вижу на шапке убийцы
Распятую нашу звезду…
1970

(обратно) (обратно)

В ЗАПАДНОМ БЕРЛИНЕ

Он строен, хотя седоват, —
Мальчишкой прошел по войне,
Прошел как окопный солдат,
Но только… на той стороне.
Он выучил русский в плену.
На память читает стихи.
С себя не снимает вину
За те — фронтовые — грехи.
Да, много воды утекло!
Он вроде другой человек…
Сверкает неон и стекло,
Блистателен атомный век.
Мой спутник галантен и мил,
Внимательность в умных глазах…
Так вот кто едва не убил
Меня в подмосковных лесах!
Молчим. У рейхстага стоим,
Не знаю, минуту иль час.
Не знаю, туман или дым
Сгущается около нас.
Не знаю я — если опять
Рванется лавина огня,
Откажется, нет ли стрелять
Галантный филолог в меня.
1970

(обратно)

ПРАВИЛА ИГРЫ

Помнишь нашу детскую игру?
Полотенце бьется на ветру,
Полотенце — парус,
Стол — корвет,
Нам одиннадцать веселых лет.
Помнишь нашу детскую игру?
Помнишь, друг мой,
Наш отважный кэп,
Как свистели мачты,
Ветер креп?
Я стою спокойно у руля,
Крысы удирают с корабля.
(Вечно роль крысиную играл
Парень по прозванию «Фискал».)
Крысы удирают с корабля.
Крысы удирают с корабля,
Прыгая в кипящую волну.
Рифами ощерилась земля,
И, похоже, нам идти ко дну…
Крысы удирают с корабля.
Шквальный ветер мне кричит:
— Держись! —
Я держусь за руль,
Держусь за жизнь.
Жизнь, похоже, у меня одна,
И вода морская солона…
Крысы удирают с корабля.
Если захлебнуться суждено,
Если все равно идти на дно,
Веселей на пару с кораблем,
За рулем, ребята, за рулем!..
Крысы, удирайте с корабля!
…С той поры прошло немало лет,
Много бурь трепало мой корвет,
Крысы удирали с корабля,
Но не покидала я руля,
Потому что помню —
С той поры! —
Правила мальчишеской игры:
Если захлебнуться суждено,
Если все равно идти на дно,
Веселей на пару с кораблем,
За рулем, ребята, за рулем!
Крысы, удирайте с корабля!
1970

(обратно)

«Изба лесничего…»

Изба лесничего.
Медвежье царство.
Как хорошо,
Что есть на свете глушь!..
Дорога и работа —
Вот лекарство
Для потерпевших катастрофу душ.
Нет, громких слов
Произносить негоже.
При чем тут «катастрофа»,
Если ты
Жива, здорова
И смеяться можешь,
И за собою подожгла мосты?
Разорван круг привычек и инерции,
Он мне удался —
От себя побег.
И ничего,
Что холодно на сердце, —
Должно быть, выпал там
Забвенья снег…
1970

(обратно)

«Есть праздники, что навсегда с тобой…»

Есть праздники, что навсегда с тобой, —
Красивый человек,
Любимый город.
Иль где-нибудь на Севере — собор,
Иль, может, где-нибудь на Юге — горы.
К ним прикипела намертво душа,
К ним рвешься из житейской суматохи.
И пусть дела мои сегодня плохи,
Жизнь все равно — я знаю! — хороша.
Не говорите:
— Далеко до гор! —
Они со мною на одной планете.
И где-то смотрит в озеро собор.
И есть красивый человек на свете.
Сознанье этого острей, чем боль.
Спасибо праздникам, что навсегда с тобой!
1970

(обратно)

ПОПУГАЙ

Подмосковное лето
Ослепляло сияющей синью.
Птицы пели о юге,
И пчелы жужжали про юг.
В дерзкой стайке скворцов,
Разоряющей дружно малинник,
Я, не веря глазам…
Попугая увидела вдруг.
Он застыл — чудо тропиков —
Вниз головою, на ветке.
Перед ним, как во сне,
Я безмолвно застыла сама.
Видно, стало невмочь
Кувыркаться на жердочке
В клетке,
Видно, горькими сладкие
Стали казаться корма.
Он, наверное, жил
У какой-нибудь доброй старухи,
Был ее утешеньем,
Единственным светом в окне.
А на воле плясали
Холодные белые мухи,
И веселые ливни
Стучали в стекло по весне.
А за окнами — птицы
В кипении листьев зеленом.
Всюду посвист синичек
И дятлов уверенный стук…
Он завидовал всем,
Даже старым облезлым воронам,
Но особенно тем,
Кто к зиме улетает на юг.
Снились пальмы ему,
Становилось тревожно на сердце.
Слышал крик обезьян,
Океана тропический гул…
И однажды, когда
Позабыла старуха про дверцу,
Он из клетки в окно,
В подмосковное лето впорхнул.
Подмосковное лето
Ослепляло сияющей синью.
Птицы пели о юге,
И пчелы жужжали про юг.
В дерзкой стайке скворцов,
Разоряющих жадно малинник,
Я, не веря глазам,
Попугая увидела вдруг.
Не вспугнуть бы его!
Я пошла, осторожно ступая,
Я хотела спасти
Эту глупую нежную жизнь.
Вот он рядом, беглец!
Но была подозрительной стая,
И скворцы с попугаем,
Галдя, в высоту поднялись.
Я смотрела им вслед.
Попугаю теперь не поможешь —
Первый легкий морозец
Заморского гостя убьет.
Не бывает чудес, не бывает…
И все же
Я ищу его взглядом,
На птичий смотря перелет.
1970

(обратно)

«Зима, зима нагрянет скоро…»

Зима, зима нагрянет скоро,
Все чаще плачут небеса.
Пошли на приступ мухоморы —
Горит разбойная краса.
С ножом — как тать! — под дождик мелкий
Бреду на поиски опят.
Свернувшись, в дуплах дремлют белки,
Лисицы в норах сладко спят.
Стал молчаливым бор отныне,
И грусть разлита в тишине.
Бреду одна в лесной пустыне,
Кипенья лета жалко мне…
Но вот другое обаянье
Меня в другой берет полон.
То обаянье увяданья —
Осенний сон, осенний сон…
1970

(обратно)

«Не считаю, что слишком быстро…»

Не считаю, что слишком быстро
Мы заканчиваем игру:
Жизнь ползет.
Но ползет, как искра
По бикфордову по шнуру.
Нет для искры другой дороги,
Ближе к взрыву мы каждый час…
Но хотя вы бессмертны, боги,
Все же люди сильнее вас —
Потому что живут на свете,
Героически позабыв
Про мгновенье,
Когда осветит,
А потом все погасит
Взрыв…
1970

(обратно)

МИНУТЫ

Эко дело!
Всего на минуту
Стало больше короткого дня.
Эка разница!..
Но почему-то
Посветлело в душе у меня.
Знаю,
Силы зимы не иссякли,
И еще за морями грачи.
Ну, а все же
Минуты, что капли,
Станут снежные доты точить.
И грачи
Устремятся в дорогу,
И ручьи
В наступленье пойдут…
Эх, минута!
И мало, и много:
Вся-то жизнь
Состоит из минут.
1970

(обратно)

«Когда над космической бездной…»

Когда над космической бездной
К звену прикипело звено,
И слились два сердца железных
В железное сердце одно,
И каждый у телеэкрана
Застыл, пригвожденный, без слов,
Тогда же
(Как странно! Как странно!)
Неслись по волнам капитаны
На древних крылах парусов…
Одни в разъяренной пустыне,
Эпохе ракет вопреки,
Крепят паруса и поныне
На хрупких плотах чудаки.
Прекрасно, что можем, как боги,
Мы, смертные дети Земли,
Меж звезд протаранить дороги
И к Солнцу вести корабли.
Прекрасно и в бурях соленых
Сражаться один на один
Без помощи рук электронных,
Железного сердца машин…
1970

(обратно)

ЯРОСЛАВНЫ

Каленые стрелы косили
Дружинников в далях глухих.
И трепетно жены России
Мужей ожидали своих.
— Любимый мой, Игорь мой славный!
Бескрайни тревожные дни!.. —
Вновь милых зовут Ярославны,
Но смотрят на небо они.
Не в поле, меж звездами где-то
Двадцатого века маршрут!
Послушные кони — ракеты —
Своих властелинов несут.
А ежели «всадник» задремлет,
Слетают счастливые сны:
Все видит желанную Землю
Он в облике милой жены.
1970

(обратно)

ДУБЛЕРЫ

Последние шутки, объятья —
У нового старта опять
Прощаются звездные братья.
Не просто им руки разнять.
— Счастливо! Мы встретимся скоро!
Венере и Марсу привет! —
И чуть грустновато дублеры
Глядят улетающим вслед.
И снова им жить в ожиданье,
Им снова не вышел черед…
Но время придет: на заданье
Дублеров Россия пошлет.
И новые звездные братья
У новой ракеты опять
Почувствуют вдруг, что объятья
У старта не просто разнять.
Притихнут родные просторы,
Ударит немыслимый свет,
И будут другие дублеры
Глядеть улетающим вслед…
1970

(обратно)

«Жизнь, скажи, разве я виновата…»

Жизнь, скажи, разве я виновата,
Что на черный, запекшийся снег,
Как подкошенный рухнул когда-то,
Уронив пистолет, человек?
Жизнь, куда мне от памяти деться,
Кто, скажи, мне сумеет помочь?
И мое помертвевшее сердце
Погребли в ту далекую ночь…
Но сквозь лед пробиваются реки,
Половодье взрывает мосты:
Временами в другом человеке
Вдруг увижу родные черты.
Побледнею от чьей-то улыбки,
Обожжет чей-то медленный взгляд.
Загремят исступленные скрипки,
Загремит исступленный набат.
Но промчится он — ливень весенний.
С новой болью я снова пойму,
Что тебя мне никто не заменит,
Что верна я тебе одному.
1970

(обратно)

«Не бывает любви несчастливой…»

Не бывает любви несчастливой.
Не бывает… Не бойтесь попасть
В эпицентр сверхмощного взрыва,
Что зовут «безнадежная страсть».
Если в души врывается пламя,
Очищаются души в огне.
И за это сухими губами
«Благодарствуй!» шепните Весне.
1971

(обратно)

«Капели, капели…»

Капели, капели
Звенят в январе,
И птицы запели
На зимней заре.
На раме оконной,
Поверив в апрель,
От одури сонной
Опомнился шмель:
Гудит обалдело,
Тяжелый от сна.
Хорошее дело —
Зимою весна!
О солнцетоскуя,
Устав от зимы,
Ошибку такую
Приветствуем мы.
Помедли немножко,
Январский апрель!
…Трет ножку о ножку
И крутится шмель.
И нам ошибаться
Порою дано —
Сегодня мне двадцать
И кровь как вино.
В ней бродит несмело
Разбуженный хмель.
Хорошее дело —
Зимою апрель!
1971

(обратно)

«Три дня и четыре ночи…»

Три дня и четыре ночи —
Много ли это, мало?..
Были они короче
Грозных секунд обвала,
Когда никуда не скрыться,
Когда никуда не деться,
От каменного убийцы,
Что вот-вот раздавит сердце.
Три дня и четыре…
Вспомни —
Много ли это, мало?..
Были они объемней
Жизни иной, пожалуй.
Замешано было круто
В них счастье
С приправой боли.
Неполных четверо суток
Наедине с тобою…
1971

(обратно)

ЛЮБОВЬ

Опять лежишь в ночи, глаза открыв,
И старый спор сама с собой ведешь.
Ты говоришь:
— Не так уж он красив!
А сердце отвечает:
— Ну и что ж!
Все не идет к тебе проклятый сон,
Все думаешь, где истина, где ложь…
Ты говоришь:
— Не так уж он умен!
А сердце отвечает:
— Ну и что ж!
Тогда в тебе рождается испуг,
Все падает, все рушится вокруг.
И говоришь ты сердцу:
— Пропадешь!
А сердце отвечает:
— Ну и что ж?
1971

(обратно)

«Мне дома сейчас не сидится…»

Мне дома сейчас не сидится,
Любые хоромы тесны.
На крошечных флейтах синицы
Торопят походку весны.
А ей уже некуда деться,
Пускай с опозданьем — придет!
…Сегодня на речке и в сердце
Вдруг медленно тронулся лед.
1971

(обратно)

«Ко всему привыкают люди…»

Ко всему привыкают люди —
Так заведено на земле.
Уж не думаешь как о чуде
О космическом корабле.
Наши души сильны и гибки —
Привыкаешь к беде, к войне.
Только к чуду твоей улыбки
Невозможно привыкнуть мне…
1971

(обратно)

СТАРАЯ ПЕСНЯ

Осветилось лицо
Безразличное мне, —
Словно лампочку кто-то
Зажег в глубине.
Этот промельк
Скрываемого огня,
Эта старая песня
Волнует меня,
Потому что сама я
Пыталась не раз
От любимого скрыть
Полыхание глаз.
А теперь,
На тебя посмотрев,
Не пойму,
Для чего я гасила себя,
Почему?
Нет прекрасней,
Чем робкой влюбленности свет,
Если даже глаза
Не зажгутся в ответ…
1971

(обратно)

СЛАЛОМ

Искры солнца и снега,
Спуск извилист и крут.
Темп, что надо, с разбега
Наши лыжи берут.
Вновь судьба мне послала
Страсть, сиянье, полет.
А не поздно ли — слалом?
А не страшно — о лед?..
Напружинено тело,
Каждый мускул — стальной.
И плевать я хотела,
Что стрясется со мной!
1971

(обратно)

«Теперь не умирают от любви…»

Теперь не умирают от любви —
Насмешливая трезвая эпоха.
Лишь падает гемоглобин в крови,
Лишь без причины человеку плохо.
Теперь не умирают от любви —
Лишь сердце что-то барахлит ночами.
Но «неотложку», мама, не зови,
Врачи пожмут беспомощно плечами:
«Теперь не умирают от любви»…
1971

(обратно)

ТОСТ

Бывает в людях качество одно,
Оно дано им или не дано —
Когда в горячке бьется пулемет,
Один лежит, другой бежит вперед.
И так во всем, и всюду, и всегда —
Когда на плечи свалится беда,
Когда за горло жизнь тебя возьмет,
Один лежит, другой бежит вперед.
Что делать? Видно, так заведено…
Давайте в рюмки разольем вино,
Мой первый тост и мой последний тост
За тех, кто в полный поднимался рост!
1971

(обратно)

ПРИМОРСКИЙ РОМАНС

Снег на пальмах. Пирсы побелели.
На ступеньках набережной лед.
Капитан в негнущейся шинели
У причала, как мальчишка, ждет.
Утром в рейс. И надо бы, пожалуй,
Капитану отдохнуть сейчас.
Но, быть может, подойдет к причалу
Женщина с морщинками у глаз.
Только это сбудется едва ли…
Поздно. Зажигаются огни.
И вздыхают девочки в курзале —
Ждут героев гриновских они.
А герою никого не надо,
Он не может думать ни о ком,
Кроме женщины с несмелым взглядом
И московским милым говорком.
Гуще снег. Гудят суда в тумане.
На ступеньках нарастает лед.
Девочки грустят о капитане,
Капитан о той, что не придет…
1972

(обратно)

ГОРОДСКОЙ РОМАНС

Отчего взгрустнулось, в самом деле?
Непонятно это ей самой…
Женщина с тетрадками в портфеле
Едет на троллейбусе домой.
В магазине делает покупки —
Дети, муж, забот полным-полно.
Капитан в качающейся рубке
Все забыл, наверное, давно.
Да и помнить что? Ночные доки,
Рев прибоя, мокрый парапет,
Поцелуй, как обморок, глубокий,
Да ее испуганное «нет!»…
Спросит сын: — С тобою все в порядке?
Скажет дочь: — Ты странная у нас! —
…Проверяет школьные тетрадки
Женщина с морщинками у глаз.
Улыбнется детям через силу,
А морщинки возле глаз видней…
Неужели это вправду было,
Неужели это было с ней?
1972

(обратно)

«Прощай, командир…»

Прощай, командир.
Уходи из вагона.
— Пора! — говорит проводник.
Я ласково руку кладу на погоны:
— Чего головою поник?
Целую холодные сжатые губы
Да ежик колючих волос.
…Заплачут ветров исступленные трубы,
«Прощай!» — закричит тепловоз.
Прощай же! Я жизни ничьей не разрушу…
(Как сложно устроен наш мир!)
Ты — сильный.
О слабых подумаем душах…
Пора уходить, командир!
Ну, вот и конец…
Вот и сдвинута глыба.
Боль позже очнется в груди…
Прощай, командир, и скажи мне «спасибо»
За этот приказ «уходи».
1972

(обратно)

ПЛАСТИНКА

И тембр, и интонацию храня,
На фоне учащенного дыханья
Мой голос, отсеченный от меня,
Отдельное начнет существованье.
Уйду… Но, на вращающийся круг
Поставив говорящую пластмассу,
Меня помянет добрым словом друг,
А недруг… недруг сделает гримасу.
Прекрасно, если слово будет жить,
Но мне, признаться, больше греет душу
Надежда робкая, что, может быть,
И ты меня надумаешь послушать…
1972

(обратно)

ДРУНЯ

«Друня» — уменьшительная форма от древнеславянского имени «Дружина».

Это было в Руси былинной,
В домотканый сермяжный век:
Новорожденного Дружиной
Светлоглазый отец нарек.
В этом имени — звон кольчуги,
В этом имени — храп коня,
В этом имени слышно:
— Други!
Я вас вынесу из огня!
Пахло сеном в ночах июня,
Уносила венки река.
И смешливо и нежно
«Друня»
Звали девицы паренька.
Расставанье у перелаза,
Ликование соловья…
Светлорусы и светлоглазы
Были Друнины сыновья.
Пролетали, как миг, столетья,
Царства таяли, словно лед…
Звали девочку Друней дети —
Шел тогда сорок первый год.
В этом прозвище, данном в школе,
Вдруг воскресла святая Русь,
Посвист молодца в чистом поле,
Хмурь лесов, деревенек грусть.
В этом прозвище — звон кольчуги,
В этом прозвище — храп коня,
В этом прозвище слышно:
— Други!
Я вас вынесу из огня!
Пахло гарью в ночах июня,
Кровь и слезы несла река,
И смешливо, и нежно «Друня»
Звали парни сестру полка.
Точно эхо далекой песни,
Как видения, словно сны,
В этом прозвище вновь воскресли
Вдруг предания старины.
В этом прозвище — звон кольчуги,
В этом прозвище — храп коня,
В этом прозвище слышно:
— Други!
Я вас вынесу из огня!
1972

(обратно)

«Шелестят осины надо мною…»

Шелестят осины надо мною,
Желтый лист приклеился к плечу…
Знаю, что высокою ценою
За любую радость заплачу.
Паучок спланировал на платье,
Оборвалась паутинки нить…
Что цена мне? Я из тех, кто платит —
Только было бы за что платить…
1972

(обратно)

РАБОТА

Да, в итоге по высшему счету
Лишь за труд воздается сполна,
И работа, одна лишь работа
В книге жизни тебе зачтена.
Ты в простое — безделица ранит,
Ты в простое — беспомощна ты…
От душевной усталости ранней,
От тщеславия и суеты,
От тоски, настоящей и ложной,
От наветов и прочего зла
Защити меня, бруствер надежный
Бруствер письменного стола.
1972

(обратно)

«Мне сегодня, бессонной ночью…»

Мне сегодня, бессонной ночью,
Показалось, что жизнь прошла…
Мой товарищ, памирский летчик,
Как идут у тебя дела?
Не суди меня слишком строго,
Что давно не пишу тебе:
Не забыта она — дорога
От Хорога до Душанбе.
Не забыто, как крупной тряской
Било крошечный самолет,
Как одной кислородной маской
Мы дышали с тобой в черед,
Как накрыл нас туман в ущелье —
Узком, длинном, как коридор,
Как отчаянно, на пределе,
Барахливший тянул мотор.
Не пищу. Только помни прочно —
Не оборваны провода…
Неожиданно, поздней ночью,
Позвоню и скажу: «Беда,
Заупрямилась непогода,
Все труднее дышать, браток.
Мне бы чистого кислорода,
Мне бы дружбы твоей глоток!»
1973

(обратно)

«Закрутила меня, завертела Москва…»

Закрутила меня, завертела Москва,
Отступила лесов и озер синева,
И опять, и опять я живу на бегу,
И с друзьями опять посидеть не могу.
И опять это страшное слово «потом»…
Я и вправду до слез сожалею о том,
Что сама обрываю за ниткою нить,
То теряю, чего невозможно купить…
1973

(обратно)

«Есть скромность паче гордости…»

Есть скромность паче гордости —
Я знаю.
Ты скромен или горд? —
Не разберусь.
В твоих глазах прищуренных — сквозная
Осенняя изменчивая Русь.
Того гляди, пахнет колючим снегом,
Того гляди, метелью заметет…
Себе порой кажусь я печенегом,
Страшащимся отправиться в поход.
Боюсь попасть к морозам в окруженье,
Боюсь в твоем обуглиться огне,
Еще боюсь, что ужас пораженья
Победой может показаться мне…
1973

(обратно)

«Днем еще командую собою…»

Днем еще командую собою,
А ночами, в беспокойном сне,
Сердце, дезертир на поле боя,
Не желает подчиняться мне.
Сколько можно, сколько можно сниться!..
Просыпаюсь, зажигаю свет.
За день отвоеванных позиций
Утром словно не было и нет.
Вновь тревога, снова боль тупая.
А считала, это за спиной.
Как татуировка, проступает
Все, что было вытравлено мной…
1973

(обратно)

«Пусть больно, пусть очень больно…»

Пусть больно, пусть очень больно —
И все же круши, кроши:
Стучит молоток отбойный
В запутанных шахтах души.
Стучит он и днем и ночью —
Хватает тревог и бед.
Проверка идет на прочность,
Конца той проверке нет.
И что же здесь скажешь, кроме
Того, что твержу весь век? —
Надежней всего в изломе
Обязан быть человек…
1973

(обратно)

«Чем тяжелей, тем легче…»

Чем тяжелей, тем легче:
Если плохо,
Все, что возможно, на себя навьючь.
Работа — вот лекарство.
И не охай.
Справляйся сам, своих друзей не мучь.
Чем больше ноша, тем сильнее плечи.
К тому же через месяц или год
Боль в сердце станет, вероятно, легче —
Конечно, если очень повезет…
1973

(обратно)

«Только грусть. Даже ревности нету…»

Только грусть. Даже ревности нету.
Нет тоски, лихорадки, тревог.
Для меня ты — чужая планета,
И к тебе не ищу я дорог.
Холод звезд меж тобою и мною
И, должно быть, совсем не беда
То, что я притяженье земное
Не смогу одолеть никогда…
1973

(обратно)

«И когда я изверилась, сникла, устала…»

И когда я изверилась, сникла, устала
И на чудо надеяться перестала,
Позвонил человек из далекой страны,
И сказал человек:
— Вы мне очень нужны. —
И сказал человек:
— Я без вас не могу… —
За окном закружились дома на снегу,
Дрогнул пол, покачнулись четыре стены.
Человек повторил:
— Вы мне очень нужны…
— Этот голос с акцентом —
Замедленный, низкий!
А потом бормотание телефонистки:
— Почему вы молчите, Москва, почему?
Отвечайте, алло! —
Что ответить ему?
Что давно я изверилась, сникла, устала,
Что на чудо надеяться перестала,
Ничего не хочу, никого не виню,
Что в остывшей золе не воскреснуть огню?
Только вслух разве вымолвишь эти слова?
И молчала, молчала, молчала Москва…
1973

(обратно)

«Все зачеркнуть. И все начать сначала…»

Все зачеркнуть. И все начать сначала,
Как будто это первая весна.
Весна, когда на гребне нас качала
Хмельная океанская волна.
Когда все было праздником и новью —
Улыбка, жест, прикосновенье, взгляд…
Ах, океан, зовущийся Любовью,
Не отступай, прихлынь, вернись назад!
1973

(обратно)

«Воздух влажен и жарок…»

Воздух влажен и жарок,
Смог за горло берет.
Вдруг, как сон, как подарок —
Конный взвод, конный взвод.
Отрешенно и гордо
Он идет на рыси —
Лошадиная морда
Рядом с мордой такси!
Человек современный
Я до мозга костей —
Знаю времени цену,
Славлю век скоростей.
Так живу, будто кто-то
Вечно гонит вперед:
Нынче — борт самолета,
Через день — вертолет.
Что ж тревожит и манит,
Что же душу томит
Приглушенное ржанье,
Древний цокот копыт?..
1973

(обратно)

«В слепом неистовстве металла…»

В слепом неистовстве металла,
Под артналетами, в бою
Себя бессмертной я считала
И в смерть не верила свою.
А вот теперь — какая жалость! —
В спокойных буднях бытия
Во мне вдруг что-то надломалось,
Бессмертье потеряла я…
О, вера юности в бессмертье —
Надежды мудрое вино!..
Друзья, до самой смерти верьте,
Что умереть вам не дано!
1973

(обратно)

МУШКЕТЕРЫ

К ним сердца прикованы и взоры.
Им дарят улыбки, слезы, смех.
Словно в детстве, снова мушкетеры
На экране покоряют всех.
Да и в жизни (вот какое дело!)
Я тянулась и тянусь всегда
К мушкетерам, преданным и смелым,
Тем, с кем вместе брали города.
После были солнце и туманы,
Но в беде и радости верны
Мне навек остались д'Артаньяны —
Лейтенанты мировой войны.
1973

(обратно)

ИЗ СЕВЕРНОЙ ТЕТРАДИ

В ТУНДРЕ

Ни кустика, ни селенья,
Снега, лишь одни снега.
Пастух да его олени —
Подпиленные рога.
Смирны, как любое стадо:
Под палкой не первый год.
И много ли стаду надо?
Потуже набить живот.
Век тундру долбят копытцем
И учат тому телят…
Свободные дикие птицы
Над ними летят, летят.
Куда перелетных тянет
Из тихих обжитых мест?
На северное сиянье?
А может, на Южный Крест?..
Забывшие вкус свободы,
Покорные, как рабы,
Пасутся олени годы,
Не зная иной судьбы.
Возможно, оно и лучше
О воле забыть навек?
Спокойней. Хранит их чукча —
Могущественный человек.
Он к ним не подпустит волка,
Им ягель всегда найдет.
А много ль в свободе толка?
Важнее набить живот.
Ни кустика, ни селенья.
Сменяет пургу пурга.
Пастух да его олени —
Подпиленные рога.
И вдруг не понять откуда,
И вдруг неизвестно как,
Возникло из снега чудо —
Красавец, дикарь, чужак.
Дремучих рогов корону
Откинув легко назад,
Стоял он, застыв с разгону,
В собратьев нацелив взгляд.
Свободный, седой и гордый,
В упор он смотрел на них.
Жевать перестали морды,
Стук жадных копыт затих.
И что-то в глазах мелькнуло
У замерших оленух,
И как под ружейным дулом
Бледнел и бледнел пастух.
Он понял: олени, годы
Прожившие, как рабы,
Почуяли дух свободы,
Дыханье иной судьбы…
Высокую выгнув шею,
Откинув назад рога,
Приблизился к ним пришелец
На два или три шага.
Сжал крепче винтовку чукча
И крикнул: «Назад иди!»
Но вырвался рев могучий
Из мужественной груди.
Трубил он о счастье трудном —
О жизни без пастуха,
О том, как прекрасна тундра,
Хоть нет в ней порою мха.
О птицах, которых тянет
Из тихих обжитых мест
На северное сиянье,
На призрачный Южный Крест.
Потом, повернувшись круто,
Рванулся чужак вперед.
Олени за ним. Минута,
И стадо совсем уйдет.
Уйдет навсегда, на волю…
Пастух повторил: «Назад!»
И, сморщившись, как от боли,
К плечу приложил приклад…
Споткнувшись и удивленно
Пытаясь поднять рога,
Чужак с еле слышным стоном
Пошел было на врага.
Но, медленно оседая,
На снег повалился он.
Впервой голова седая
Врагу отдала поклон.
Не в рыцарском поединке,
Не в битве он рухнул ниц…
А маленький чукча льдинки
С белесых снимал ресниц.
И думал: «Однако плохо.
Пастух я, а не палач…»
Голодной лисицы хохот,
Срывающийся на плач.
Сползает на тундру туча.
А где-то светло, тепло…
Завьюжило. Душу чукчи
Сугробами замело…
Назад возвратилось стадо
И снова жует, жует.
И снова олешкам надо
Одно лишь — набить живот…
Ни кустика, ни селенья,
Снега, лишь одни снега.
Пастух да его олени —
Подпиленные рога.
(обратно)

В ТАЙГЕ

Кто видал енисейские дали,
Тот о них не забудет нигде…
А деревья вокруг умирали,
Умирали по пояс в воде.
Почернели, листва облетела.
Запах тлена и мертвый плеск…
Кто-то трезвый, могучий, смелый
Порешил затопить здесь лес.
И боролись за жизнь великаны,
Хоть была неизбежной смерть.
Было больно, и страшно, и странно
На агонию эту смотреть.
Было больно. И все-таки взгляда
Я от них не могла отвести,
Мне твердили: «Так нужно, так надо.
Жаль, но нету другого пути.
Что поделаешь? — Жизнь жестока,
И погибнуть деревья должны,
Чтоб кровинки веселого тока
Побежали по венам страны.
Чтоб заводы в тайге загудели,
Чтоб в глуши прозревали дома».
Я кивала: «Да, да, в самом деле,
Это я понимаю сама».
… А деревья вокруг умирали,
Умирали по пояс в воде.
И забудешь о них едва ли —
Никогда, ни за что, нигде…
(обратно)

«Сидели у костра, гудели кедры…»

Сидели у костра, гудели кедры.
Метались то ли искры, то ли снег.
И был со мною рядом злой и щедрый,
Простой и очень сложный человек.
В который раз я всматривалась снова
В глаза с прищуром, в резкие черты.
Да, было что-то в нем от Пугачева,
От разинской тревожной широты.
Такой, пожалуй, может за борт бросить,
А может бросить все к твоим ногам…
Не зря мне часто снится эта проседь,
И хриплый голос, и над бровью шрам.
Плывут, качаясь, разинские струги —
Что ж, сон как сон: не много смысла в нем.
Но в том беда, что потайные струны
Порой заноют в сердце ясным днем.
И загудят в ответ с угрозой кедры,
Взметнутся то ли искры, то ли снег.
Сквозь время улыбнется зло и щедро
Простой и очень сложный человек.
(обратно)

МОЙ ОТЕЦ

Нет, мой отец погиб не на войне —
Был слишком стар он, чтобы стать солдатом.
В эвакуации, в сибирской стороне,
Преподавал он физику ребятам.
Он жил как все. Как все, недоедал.
Как все, вздыхал над невеселой сводкой.
Как все, порою горе заливал
На пайку хлеба выменянной водкой.
Ждал вести с фронта — писем от меня,
А почтальоны проходили мимо…
И вдалеке от дыма и огня
Был обожжен войной неизлечимо.
Вообще-то слыл он крепким стариком —
Подтянутым, живым, молодцеватым.
И говорят, что от жены тайком
Все обивал порог военкомата.
В Сибири он легко переносил
Тяжелый быт, недосыпанье, голод.
Но было для него превыше сил
Смиряться с тем, что вновь мы сдали город.
Чернел, а в сердце ниточка рвалась
Одна из тех, что связывают с жизнью.
(Мы до конца лишь в испытанья час
Осознаем свою любовь к Отчизне.)
За нитью — нить. К разрыву сердце шло.
(Теперь инфарктом называют это…)
В сибирское таежное село
Вползло военное второе лето.
Старались сводки скрыть от старика,
Старались — только удавалось редко.
Информбюро тревожная строка
В больное сердце ударяла метко.
Он задыхался в дыме и огне,
Хоть жил в Сибири — в самом центре тыла.
Нет, мой отец погиб не на войне,
И все-таки война его убила…
Ах, если бы он ведать мог тогда
В глухом селе, в час отступленья горький,
Что дочь в чужие будет города
Врываться на броне «тридцатьчетверки»!
(обратно)

В ЭВАКУАЦИИ

Патефон сменяла на пимы —
Ноги в них болтаются как спички.
…Обжигает стужа той зимы,
Той — невыносимой для москвички.
Я бегу вприпрыжку через лес,
Я почти что счастлива сегодня:
Мальчик из спецшколы ВВС
Пригласил на вечер новогодний!
Навести бы надо марафет,
Только это трудновато ныне —
Никаких нарядов, ясно, нет,
Никакой косметики в помине.
Нету краски для бровей? Пустяк! —
Можно развести водою сажу.
Пудры нету? Обойдусь и так!
Порошком зубным свой нос намажу.
…Вот уже мелодии река
Повела, качнула, завертела.
Мальчугана в кителе рука
Мне легла на кофточку несмело.
Я кружусь, беспечна и светла,
Вальс уносит от войны куда-то.
Я молчу, что наконец пришла
Мне повестка из военкомата…
(обратно)

«КОМАРИК»

Памяти космонавта Владимира Комарова

Это после он будет оплакан страной
И планета им станет гордиться.
А покуда спецшколу проклятой войной
Под Тюмень занесло из столицы.
Лишь потом это имя в анналы войдет,
Больно каждого в сердце ударит.
А пока Комарова спецшкольников взвод
Величает «Володька-комарик».
Комсомольский билет, да четырнадцать лет,
Да пожар, полыхающий в мире.
У «спецов» горячее желания нет,
Чем на фронт драпануть из Сибири.
Малолетство они почитали бедой,
Ратным подвигом бредили дети.
И откуда им знать, что падучей звездой
Их «комарик» умчится в бессмертье?
Это будет потом — звездный час, звездный свет,
После — весть, леденящая душу…
А пока только тыл, да четырнадцать лет,
Да мороз, обжигающий уши.
У пилотки бы надо края отогнуть,
Подпоясать шинелишку туго.
Но задумался мальчик. Быть может, свой путь
Видит он сквозь сибирскую вьюгу…
1973

(обратно) (обратно)

В ШУШЕНСКОМ

В ДОМЕ ЗЫРЯНОВЫХ

Я навек поняла отныне,
Стало в Шушенском ясно мне:
Людям надобно со святыней
Оставаться наедине.
Помолчать, грохот сердца слыша,
Не умом, а душой понять:
Здесь Он жил, вот под этой крышей,
Эта койка — его кровать.
Здесь невесте писал про Шушу,
Здесь морщинки легли у рта…
Я хочу тишину послушать,
А при людях она не та.
И когда все уйдут отсюда
И затихнет людской прибой,
Я немного одна побуду,
Я побуду, Ильич, с тобой…
(обратно)

«И вижу я внутренним взором…»

И вижу я
Внутренним взором
Церковную узкую дверь.
Мне жаль этой церкви,
Которой
Нет в Шушенском больше теперь.
Двух ссыльных
В той церкви венчали —
Давно это было,
Давно.
Царапались мыши,
Стучали
Кедровые лапы
В окно.
И вижу я
Внутренним зреньем,
Как пристально,
Из-под очков,
В потрепанной рясе
Священник
Взирает на еретиков —
Веселых,
Не верящих в бога,
Бунтующих против царя!
…Так пусто,
Темно и убого,
Так холодно
У алтаря.
Мигают оплывшие свечи,
Свисает с иконы паук.
Мерцание
Медных колечек,
Застенчивость девичьих рук…
Я много
Бродила по свету,
Все, может быть,
Только затем,
Чтоб встретить на Севере
Эту
Песнь песен,
Поэму поэм.
И все-таки
Встречи не будет —
Ту церковь сожгли,
Говорят…
Чего не придумают люди —
Не ведают, знать,
Что творят…
За лесом
Туманятся горы,
Синеет
Саянский хребет.
Вхожу я в ту церковь,
Которой
В сегодняшнем Шушенском
Нет…
(обратно)

«А такое и вправду было…»

А такое
И вправду было,
Хоть и верится мне
С трудом:
Кто-то начал
Со страшной силой
Украшать этот бедный дом.
«Что, мол,
Нам экскурсанты скажут?
Все должно быть
На высоте!»
И повесили люстру даже
Расторопные люди те.
И портьеры
(Что подороже!)
Стали здесь
«Создавать уют»,
И слоны из пластмассы —
Боже! —
Протоптали дорожку тут.
И центральное отопленье
Провели за рекордный срок —
«Как, простите,
Товарищ Ленин
В ссылке
Жить без комфорта мог?..»
Штукатурили
В доме бревна,
У крыльца
Развели цветник…
И тогда,
Оскорбившись кровно,
Правда
Свой отвернула лик.
Стало в доме
Фальшивым что-то,
Сразу свой потеряло вес…
Годы шли,
Как на приступ роты —
Соскребали мы
Позолоту,
Бутафорский
Снимали блеск.
Нынче в доме,
Где ссыльный Ленин
Прожил несколько
Долгих лет,
Нет центрального отопления,
И сверкающей люстры нет.
Пахнут бревна
Смолою снова,
Никаких нет
На окнах штор…
Запах времени!
Дух былого!
Как волнует он
До сих пор…
Нас изба
Привечает скромно,
Ветры времени
В ней сквозят.
Так мала она!
Так огромна —
Даже в сердце
Вместить нельзя.
1973

(обратно) (обратно)

ИЗ СИЦИЛИЙСКОЙ ТЕТРАДИ

ТЕРРОМОТО — ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ

Я это слово грозное вчера
В «Паэзе сера» встретила впервые —
Я, женщина, которую «сестра»
Звала Россия в годы фронтовые.
Я дочь войны, я крови не боюсь —
Веками кровью умывалась Русь…
Сицилия! Тревожные костры
И беженцев измученные лица.
Стон раненых… И сердце медсестры
Во мне больнее начинает биться.
Стон раненых. Он всем понятен сразу,
Все стонут на едином языке —
В горах Сицилии, в горах Кавказа,
С винтовкой иль с мотыгою в руке.
Сицилия! Прекрасен и суров
Твой лик, преображенный терромото.
А в небе — шпаги двух прожекторов,
А на земле — карабинеров роты.
Как на войне… И нет лимонных рощ,
И гаснет южное великолепье.
И кажется, что наш, расейский, дождь
По кактусам и мандаринам лепит…
(обратно)

«Опять приснилось мне Кастельветрано…»

Опять приснилось мне Кастельветрано…
Пишу, читаю ли, сижу ль в кино,
Болит во мне Сицилия, как рана,
Которой затянуться не дано.
Ознобными туманами повиты,
Сединами снегов убелены,
Руины скорбной Санта-Маргериты,
Дымясь, мои заполонили сны.
И снова пальм полузамерзших гривы
На леденящем мечутся ветру.
Оборваны последние оливы —
Что будут есть детишки поутру?..
Вот Санта-Нинфа. Под открытым небом
Здесь городок отчаянья возник.
И вдруг сюда с палатками и хлебом
Ворвался наш, советский, грузовик.
За ним — другой. Через минуту — третий.
Влетели, как архангелы, трубя.
Кричали женщины, плясали дети,
Меня за полу шубы теребя.
«Твой самолет к нам прилетел в Палермо!» —
Твердили люди, слезы не тая.
А я? Я тоже плакала, наверно…
О, Русия, о, Русия моя!
Палатки расправляли торопливо
Над лагерем упругие крыла.
Делили хлеб. И я была счастлива,
Как никогда, быть может, не была…
(обратно)

«Что же это за наважденье…»

Что же это за наважденье:
Мало памяти фронта мне?
Терромото — землетрясенье
Вижу каждую ночь во сне!
Снова горы, тумана вата,
Визг резины да ветра свист.
За баранкою вы — сенатор,
Сын Сицилии, коммунист.
«Коммунисты — на терромото!» —
Этот лозунг гремел везде.
…Нереальное было что-то
В краткой встрече, в ночной езде.
Будто вновь, сквозь тумана вату,
По дорожке по фронтовой,
Я на «виллисе» мчусь с комбатом
К раскаленной передовой…
1973

(обратно) (обратно)

«Я принесла домой с фронтов России…»

Я принесла домой с фронтов России
Веселое презрение к тряпью —
Как норковую шубку, я носила
Шинельку обгоревшую свою.
Пусть на локтях топорщились заплаты,
Пусть сапоги протерлись — не беда!
Такой нарядной и такой богатой
Я позже не бывала никогда…
1973

(обратно)

ИЗ ФРОНТОВОГО ДНЕВНИКА

«Четверть роты уже скосило…»

Четверть роты уже скосило…
Распростертая на снегу,
Плачет девочка от бессилья,
Задыхается: «Не могу!»
Тяжеленный попался малый,
Сил тащить его больше нет…
(Санитарочке той усталой
Восемнадцать сровнялось лет.)
Отлежишься. Обдует ветром.
Станет легче дышать чуть-чуть.
Сантиметр за сантиметром
Ты продолжишь свой крестный путь.
Между жизнью и смертью грани —
До чего же хрупки они…
Так приди же, солдат, в сознанье,
На сестренку хоть раз взгляни!
Если вас не найдут снаряды,
Не добьет диверсанта нож,
Ты получишь, сестра, награду —
Человека опять спасешь.
Он вернется из лазарета,
Снова ты обманула смерть,
И одно лишь сознанье это
Всю-то жизнь тебя будет греть.
(обратно)

«Тот осколок, ржавый и щербатый…»

Тот осколок, ржавый и щербатый,
Мне прислала, как повестку, смерть.
Только б дотащили до санбата,
Не терять сознание, не сметь!
А с носилок свешивались косы —
Для чего их, дура, берегла!..
Вот багровый дождь ударил косо,
Подступила, затопила мгла.
Ничего. Мне только девятнадцать.
Я еще не кончила войну.
Мне еще к победе пробиваться
Сквозь снегов и марли белизну.
(обратно)

«Дотянул, хоть его подбили…»

Дотянул, хоть его подбили,
До своих командир звена.
А пробоин не счесть на крыльях,
Да в груди у него — одна…
Эскадрилья к нему бежала
Через поле, не чуя ног.
Руки летчика от штурвала
Долго друг оторвать не мог.
И сказал комэск хрипловато,
Сняв потрепанный шлемофон:
— Вместе с нами он жил, ребята,
Прилетел умереть к нам он…
1973

(обратно) (обратно)

«Были слезы в первую атаку…»

Были слезы в первую атаку,
После тоже плакать довелось.
А потом я разучилась плакать —
Видно, кончились запасы слез…
Так в пустынях, так в песках горючих
Не бывает ливнейискони,
Потому что в раскаленных тучах
Тут же испаряются они…
1973

(обратно)

БИНТЫ

Глаза бойца слезами налиты,
Лежит он, напружиненный и белый.
А я должна присохшие бинты
С него сорвать одним движеньем смелым.
Одним движеньем —
Так учили нас,
Одним движеньем —
Только в этом жалость…
Но, встретившись
Со взглядом страшных глаз,
Я на движенье это не решалась,
На бинт я щедро перекись лила,
Пытаясь отмочить его без боли.
А фельдшерица становилась зла
И повторяла: «Горе мне с тобою!
Так с каждым церемониться — беда,
Да и ему лишь прибавляешь муки».
…Но раненые метили всегда
Попасть в мои медлительные руки.
Не нужно рвать приросшие бинты,
Когда их можно снять почти без боли…
Я это поняла, поймешь и ты…
Как жалко, что науке доброты
Нельзя по книжкам научиться в школе!
1973

(обратно)

«За утратою — утрата…»

За утратою — утрата,
Гаснут сверстники мои.
Бьют по нашему квадрату,
Хоть давно прошли бои.
Что же делать? —
Вжавшись в землю,
Тело бренное беречь?..
Нет, такого не приемлю,
Не об этом вовсе речь.
Кто осилил сорок первый,
Будет драться до конца.
Ах, обугленные нервы,
Обожженные сердца!..
1973

(обратно)

«Где торфяники зноем пышут…»

Где торфяники зноем пышут,
Средь чадящих слепых равнин,
Укрощают огонь мальчишки,
Посвященье идет в мужчин.
Вновь война, хоть не свищут пули,
Вновь в атаку пошла броня.
Вот, ребята, и вы взглянули,
Вы взглянули в глаза огня.
В дымной грозной неразберихе
Быть героями ваш черед.
Принял бой первогодок тихий,
Принял бой комсомольский взвод.
И опять — обожженный, в саже,
Забинтована голова —
Командир, как когда-то, скажет:
— За спиною у нас — Москва!..
1973

(обратно)

«Это правда, что лучшими годами…»

Это правда,
Что лучшими годами
Заплатила я дань войне.
Но долги
Мне с лихвою отданы,
Все сторицей воздалось мне.
Пролетали деньки
Не пылью —
Злыми искорками огня.
Как любила я!
Как любили,
Ненавидели как меня!
Я за счастье свое боролась,
Как дерутся за жизнь в бою…
Пусть срывался порой мой голос —
Я и плача
Всегда пою.
Это значит —
Долги мне отданы,
Все сторицей воздалось мне.
Нет, недаром
Лучшими годами
Заплатила я дань войне!
1974

(обратно)

«За тридцать лет я сделала так мало…»

За тридцать лет я сделала так мало,
А так хотелось много сделать мне!
Задачей, целью, смыслом жизни стало
Вас воскресить — погибших на войне.
А время новые просило песни,
Я понимала это, но опять
Домой не возвратившийся ровесник
Моей рукою продолжал писать.
Опять, во сне, ползла, давясь от дыма,
Я к тем, кто молча замер на снегу…
Мои однополчане, побратимы,
До самой смерти я у вас в долгу!
И знаю, что склонитесь надо мною,
Когда ударит сердце, как набат,
Вы — мальчики, убитые войною,
Ты — мною похороненный комбат.
1974

(обратно)

«Как все это случилось…»

Как все это случилось,
Как лавиной обрушилось горе?
Жизнь рванулась,
Как «виллис»,
Изогнулась вдруг
Курской дугою,
Обожгла,
Как осколок,
Словно взрывом
Тряхнула.
Нет ни дома, ни школы,
Сводит судорога скулы.
Все, что было, —
То сплыло,
Все, что не было, —
Стало…
Я в окопе постылом
Прикорнула устало.
Где взялось столько силы
В детском худеньком теле?..
Надо мной и Россией
Небо цвета шинели…
1974

(обратно)

КОРОВЫ

А я вспоминаю снова:
В горячей густой пыли
Измученные коровы
По улице Маркса шли.
Откуда такое чудо —
Коровы в столице?
Бред!
Бессильно жрецы ОРУДа
Жезлы простирали вслед.
Буренка в тоске косила
На стадо машин глаза.
Деваха с кнутом спросила:
— Далече отсель вокзал? —
Застыл на момент угрюмо
Рогатый, брюхатый строй.
Я ляпнула, не подумав:
— Вам лучше бы на метро! —
И, взглядом окинув хмуро
Меня с головы до ног,
— Чего ты болтаешь, дура? —
Усталый старик изрек.
…Шли беженцы сквозь столицу,
Гоня истомленный скот.
Тревожно в худые лица
Смотрел сорок первый год.
1974

(обратно)

ПЕРВЫЙ САЛЮТ

Была казарма на вокзал похожа,
И не беда, что тесно, —
Так теплей.
Одну каморку выделили все же
Нам, выписанным из госпиталей:
Нам, школьницам, еще почти что детям,
Нам, ветеранам из стрелковых рот, —
Не сорок первый шел,
А сорок третий,
Шел умудренный, как сверхсрочник, год…
В два этажа незастланные нары,
На них девчушек в гимнастерках рать.
Звон котелков,
Да перезвон гитары,
Да ропот:
— Сколько назначенья ждать?.. —
Мы все умели ненавидеть люто,
Хоть полюбить едва ли кто успел…
Смешно,
Но грохот первого салюта
Мы приняли тогда за артобстрел!
Потом к стеклу приклеились носами,
Следя за ликованием ракет —
Не теми, что зловеще повисали
Над полем боя,
Мертвый сея свет…
Мы плакали:
Совсем не в дальней дали,
В прекрасный этот,
Выстраданный час,
Нас, санитарок, раненые ждали,
На помощь звали раненые нас…
1974

(обратно)

«Могла ли я, простая санитарка…»

Могла ли я, простая санитарка,
Я, для которой бытом стала смерть,
Понять в бою, что никогда так ярко
Уже не будет жизнь моя гореть?
Могла ли знать в бреду окопных буден,
Что с той поры, как отгремит война,
Я никогда уже не буду людям
Необходима так и так нужна?..
1974

(обратно)

«А я сорок третий встречала…»

А я сорок третий встречала
В теплушке, несущейся в ад.
Войной или спиртом качало
В ночи добровольцев-солдат?
Мы выпили, может быть, лишку —
Все громче взрывался наш смех.
Подстриженная «под мальчишку»,
Была я похожа на всех.
Похожа на школьников тощих,
Что стали бойцами в тот час.
…Дымились деревни и рощи,
Огонь в нашей печке погас.
Взгрустнулось. Понятное дело —
Ведь все-таки рядышком смерть…
Я мальчиков этих жалела,
Как могут лишь сестры жалеть.
1974

(обратно)

«Декретом времени, эпохи властью…»

Декретом времени, эпохи властью
У ветеранов мировой войны
Жизнь — красным — на две разделило части,
Как некогда погоны старшины.
Цвет пламени, цвет знамени, цвет крови!
Четыре долгих, тридцать быстрых лет…
Не стали мы ни суше, ни суровей —
И только в сердце от ожога след.
Как на войне, чужой болеем болью,
Как на войне, чужого горя нет…
Две разных жизни — две неравных доли:
Четыре года, после тридцать лет.
1974

(обратно)

ПЕРВЫЙ ТОСТ

Наш первый тост
Мы стоя молча пьем
За тех, кто навсегда
Остался юным…
Наш первый тост! —
И грусть, и гордость в нем,
Чистейшие он задевает струны.
Те струны
Никогда не замолчат —
Натянуты они
Не потому ли,
Что не забудешь,
Как другой солдат
Тебя собою
Заслонил от пули?..
1974

(обратно)

«Из последних траншей сорок пятого года…»

Из последних траншей
Сорок пятого года
Я в грядущие
Вдруг загляделась года —
Кто из юных пророков
Стрелкового взвода
Мог представить,
Какими мы будем тогда?..
А теперь,
Из космических семидесятых,
Я, смотря в раскаленную
Юность свою,
Говорю удивленно и гордо:
— Ребята!
Мы деремся
Еще на переднем краю!
1974

(обратно)

ТРИ ПРОЦЕНТА

По статистике, среди фронтовиков 1922, 23-го и 24-го года рождения в живых осталось 3 процента.

Вновь прошлого кинолента
Раскручена предо мной —
Всего только три процента
Мальчишек пришло домой…
Да, раны врачует время,
Любой затухает взрыв.
Но все-таки как же с теми —
Невестами сороковых?
Им было к победе двадцать,
Сегодня им пятьдесят.
Украдкой они косятся
На чьих-то чужих внучат…
1974

(обратно)

ПАМЯТИ КЛАРЫ ДАВИДЮК

В июне 1944-го была принята последняя радиограмма Смирной — радистки Кима: «Следуем программе…» Под именем Кима в немецком тылу работал советский разведчик Кузьма Гнедаш, под именем Смирной — Клара Давидюк, москвичка с Ново-Басманной улицы.

ПРОЛОГ

Я в году родилась том самом,
Что и Клара.
Сто лет назад
Нас возили на санках мамы
В скромный Баумановский сад.
От вокзалов тянуло чадом,
Вдаль гудок паровозный звал.
Мы и жили почти что рядом,
Разделял нас один квартал.
В том московском районе старом
Каждый домик мне был знаком.
На Басманную часто, Клара,
Я ходила за молоком.
Ты напротив жила молочной,
Мы встречались не раз, не пять.
Если б знала я! Если б!..
Впрочем,
Что тогда я могла бы знать?..
(обратно)

НАЧАЛО

Застенчивость. Тургеневские косы.
Влюбленность в книги, звезды, тишину.
Но отрочество поездом с откоса
Вдруг покатилось с грохотом в войну.
Напрасно дочек умоляют дома,
Уже не властен материнский взгляд —
У райвоенкоматов и райкомов
Тургеневские девушки стоят.
Какие удивительные лица
Военкоматы видели тогда!
Текла красавиц юных череда —
Казалось, выпал жребий им родиться
В пуховиках «дворянского гнезда».
Казалось, благородство им столетья
Вложили в поступь, в жесты, в легкий стан.
Где взяли эту стать
Рабочих дети,
И крепостных
Праправнучки крестьян?..
Все шли и шли они —
Из средней школы,
С филфаков,
Из МЭИ и из МАИ —
Цвет юности,
Элита комсомола,
Тургеневские девушки мои!
И там тебя я видела, наверно,
Да вот запомнить было ни к чему.
Крутился времени жестокий жернов,
Шла школьница к бессмертью своему.
На нежных скулах отсветы пожара,
Одно желанье —
Поскорее в бой!..
Вошла к секретарю райкома Клара
И принесла шестнадцать лет с собой.
И секретарь глядит,
Скрывая жалость:
«Ребенок.
И веснушки на носу…»
Москва.
Райком.
Так это начиналось,
А в партизанском
Кончилось лесу…
(обратно)

КОНЕЦ

Предсказывая близкую победу,
Уже салюты над Москвой гремят,
А здесь идут каратели по следу,
Вот-вот в ловушку попадет отряд.
Такое было много раз и ране —
Не первый день в лесу товарищ Ким.
Но он сейчас шальною пулей ранен,
Ему не встать с ранением таким.
«Всем уходить!» — приказ исполнят Кима.
И только ты не выполнишь приказ,
И будешь в первый раз неумолима,
И будешь ты такой в последний раз.
Ким все поймет, но, зажимая рану,
Еще попросит: «Клара, уходи!»
Сжав зубы, девушка с пустым наганом,
Бледнея, припадет к его груди.
Потом, уже нездешними глазами
Взглянув в его нездешнее лицо,
Пошлет в эфир: «Мы следуем программе…»
И у гранаты выдернет кольцо…
(обратно)

ГОЛОС КЛАРЫ

Клару Давидюк и Кузьму Гнедаша похоронили вместе — в центре белорусского города Слоним.

Никогда и никто
Разлучить нас
Друг с другом
Не сможет.
Нас война повенчала
В солдатской могиле одной.
Кто за право быть вместе
Платил в этом мире дороже? —
За него заплатили мы
Самой высокой ценой.
Каждый год по весне
К нам сбегаются маки, алея,
Полыхают тюльпаны,
Пионы сгорают дотла.
…Ни о чем не жалею,
Нет, я ни о чем не жалею —
Я счастливой была,
Я счастливою, мама, была!
(обратно)

ЭПИЛОГ

Уже смягчили боль десятилетья,
Лишь на Басманной так же плачет мать.
Шумят за окнами чужие дети.
Фронтовики приходят помолчать.
Еще доски мемориальной нету…
И все ж, пробившись через толщу лет,
Вдруг вспыхнуло звездою имя это
И в душах яркий прочертило след.
А я бессонной вспоминаю ночью,
Что мы встречались — и не раз, не пять.
Когда бы знала я тогда!..
Но, впрочем,
Что я тогда могла о Кларе знать?
1974

(обратно) (обратно)

АДЖИМУШКАЙ

Героическим защитникам подземной крепости

СВЕТЛЯЧКИ

Вначале, случалось, пели,
Шалили, во тьме мелькая,
Вы, звездочки подземелий,
Гавроши Аджимушкая,
Вы, красные дьяволята,
Вы, боль и надежда старших…
И верили дети свято,
Что скоро вернутся наши.
— В каком же ты классе?
— В пятом.
Мне скоро уже двенадцать! —
…При этих мальцах солдату
Отчаянью можно ль сдаться?
Да, стали вы светлячками
Подземного гарнизона.
…Мрак. Жажда. Холодный камень.
Обвалы. Проклятья. Стоны.
И меньше живых, чем мертвых,
Осталось уже в забоях…
«Эх, если бы возле порта
Послышался грохот боя!
Мы наших сумели б встретить,
Ударили б в спину фрицам!»
Об этом мечтали дети,
Еще о глотке водицы,
О черном кусочке хлеба,
О синем кусочке неба.
Спасти их мы не успели…
Но слушайте сами, сами:
Наполнены подземелья
Их слабыми голосами.
Мелькают они по штольням
Чуть видными светлячками.
И кажется, что от боли
Бесстрастные плачут камни…
(обратно)

«КИПИТ НАШ РАЗУМ ВОЗМУЩЕННЫЙ…»

Что разум? Здесь любой бессилен разум…
Жил, как всегда, подземный гарнизон.
И вдруг тревога, крики:
— Газы! Газы! —
И первый вопль, последний стон.
Еще такого не было на свете —
Забыть, забыть бы сердцу поскорей.
Как задыхались маленькие дети,
За мертвых уцепившись матерей…
Но не слабела яростная вера
И разум возмущенный закипал —
Уже хрипя, четыре офицера,
Обнявшись, пели «Интернационал».
Полз газ. И раненые сбились тесно,
И сестры не могли спасти им жизнь.
Но повторял радист открытым текстом:
— Всем! Всем!
Аджимушкайцы не сдались!
(обратно)

КАМЕННОЕ НЕБО

Землянин этот
Был рожден для неба,
В курносом мальчике
Икара кровь текла.
Страсть к высоте! —
Неизлечимый недуг,
Два дерзких,
К солнцу рвущихся крыла.
Аэроклуб.
Вторая мировая.
Под Керчью сбили —
Прыгал, как в бреду.
Потом в подземный ад
Аджимушкая
Ушел, отстреливаясь
На ходу.
И потянулась то ли быль,
То ль небыль.
Шли дни, а может,
И столетья шли.
Над ним сомкнулось
Каменное небо,
Икар стал вечным пленником
Земли.
Но в смертный час,
В последнюю минуту,
Он так
Свои худые руки сжал,
Так вывернул,
Уверенно и круто,
Как будто в них,
И вправду, был штурвал…
(обратно)

ФЛАГ

…И когда остались единицы
(Пусть уже скорее душ, чем тел),
Сладкий женский голос хитрой птицей
Вдруг над катакомбами взлетел:
— Русские! Мы вашу храбрость ценим,
Вы отчизны верные сыны,
Но к чему теперь сопротивленье?
Все равно же вы обречены.
Лишней крови проливать не нужно,
Сдайтесь, сделайте разумный шаг.
В знак, что вами сложено оружье,
Выставить должны вы белый флаг. —
Обещало пение сирены
Людям жизнь, залитый солнцем мир…
Почему нащупывает вены
На худых запястьях командир?
Почему вокруг он взглядом шарит,
Странным взглядом воспаленных глаз?
— Отыщите в лазарете марлю,
Слушайте последний мой приказ! —
Тихо-тихо в катакомбах стало,
В ожиданье тоже замер враг…
И пополз он к небу — алый-алый,
Свежей кровью обагренный стяг.
(обратно)

ЭЛЬТИГЕНСКИЙ ДЕСАНТ

Задрав свои техасы до колен,
На кромке пляжа девочки хохочут.
Но вижу я курортной этой ночью
Здесь «Огненную землю» — Эльтиген.
И снова слышу: «На прорыв, к Керчи!»
…А как же с теми, кто не может — ранен?..
(Пришел за ними тендер из Тамани,
Но был потоплен в дьявольской ночи.)
И значит, все: закон войны суров…
Десант прорваться должен к Митридату!
…Из компасов погибших катеров
Сливает спирт девчушка из санбата,
Хоть раненым теперь он ни к чему,
Хоть в этот час им ничего не надо.
В плену бинтов, в земляночную тьму
Они глядят настороженным взглядом:
Как это будет — стук сапог и «хальт!»?..
(Пробились ли ребята к Митридату?)
И, как всегда, спокойна и тиха,
Берет сестра последнюю гранату…
(обратно)

ШТУРМ МИТРИДАТА

О горе Митридата
Слагали легенды и оды —
Усыпальницы, храмы, дворцы,
Хороводы владык…
Я рассеянно слушаю
Бойкого экскурсовода,
А в ушах у меня
Нарастающий яростный крик.
Это грозной «полундрой»
Матросов на штурм Митридата
Молодой политрук
Поднимает опять и опять,
Это с хриплым «ура!»
К ним бегут на подмогу солдаты
Лишь молчат катакомбы —
Не могут погибшие встать.
Не дождались они…
Только мрак да тяжелые своды,
Только в каждом углу
Притаилась угрюмо война…
Я рассеянно слушаю
Бойкого экскурсовода,
А в ушах у меня
Тех святых катакомб тишина.
(обратно)

НА ПЛЯЖЕ

Подтянутый, смуглый, в шрамах,
В глазах затаенный смех,
Держался на редкость прямо,
Казался моложе всех.
Казался юнее юных,
Хоть стали белеть виски.
…Норд-ост завихрял буруны,
Норд-ост разметал пески.
Смотрел человек на скалы,
И смех уходил из глаз —
Одна я, быть может, знала,
Что он далеко сейчас.
На пляже, где для печали,
Казалось бы, места нет,
Не волны его качали,
А память сгоревших лет.
В кипящие волны эти
Он тело свое бросал
Так, словно свежел не ветер —
Крепчал пулеметный шквал.
Как будто навстречу трассам,
С десантниками, впервой
Он прыгал опять с баркаса
С винтовкой над головой…
(обратно)

МИР ПОД ОЛИВАМИ

Здесь в скалы вцепились оливы.
Здесь залпы прибоя гремят…
— Вы живы, ребята? —
— Мы живы,
Прости нас за это, комбат!
Вот здесь, под оливой, когда-то
Упал ты у самой волны…
— Себя не вините, солдаты:
Не всем возвращаться с войны…
Оно, вероятно, и так-то.
Но только опять и опять
Вдруг сердце сбивается с такта,
И долго его не унять,
Когда про десантные ночи
Напомнит ревущий бора.
Забудешь ли, если и хочешь,
Как тонут, горя, катера?
Еще и сегодня патроны
Выносит порою прибой…
Прости, что тебя, батальонный,
Прикрыть не сумели собой!
…Да, мир под оливами ныне,
Играет дельфиний народ,
С динамиком в синей пустыне
Прогулочный катер плывет.
Рыбачьи сушатся сети,
У солнца сияющий взгляд…
Здесь целое тридцатилетье
Лишь залпы прибоя гремят!
1974

(обратно) (обратно)

«Нет, раненым ты учета конечно же не вела…»

Нет, раненым ты учета
Конечно же не вела,
Когда в наступленье рота
По зыбким понтонам шла.
И все-таки писарь вправе
Был в лист наградной внести,
Что двадцать на переправе
Сестре удалось спасти.
Возможно, их было боле,
А может, и меньше — что ж?
Хлебнувший солдатской доли
Поймет ту святую ложь…
Пока по инстанциям долгим
Ползли наградные листы,
На Припяти или Волге
Падала, охнув, ты.
И писарь тогда был вправе
В твой лист наградной внести,
Что сорок на переправе
Тебе удалось спасти.
Возможно, их было меньше,
А может, и больше — что ж?
Помянем тех юных женщин,
Простим писарям их «ложь»…
1974

(обратно)

«На носилках, около сарая…»

На носилках, около сарая,
На краю отбитого села,
Санитарка шепчет, умирая:
— Я еще, ребята, не жила…
И бойцы вокруг нее толпятся
И не могут ей в глаза смотреть:
Восемнадцать — это восемнадцать,
Но ко всем неумолима смерть…
Через много лет в глазах любимой,
Что в его глаза устремлены,
Отблеск зарев, колыханье дыма
Вдруг увидит ветеран войны.
Вздрогнет он и отойдет к окошку,
Закурить пытаясь на ходу.
Подожди его, жена, немножко —
В сорок первом он сейчас году.
Там, где возле черного сарая,
На краю отбитого села,
Девочка лепечет, умирая:
— Я еще, ребята, не жила…
1974

(обратно)

НЕТ ПРИКАЗА

«Отползать!» —
Пошло по цепи слово.
Роты оставляли высоту,
А связной забыл про часового,
Вросшего с винтовкой в темноту…
Что случилось, понял тот не сразу,
Но еще сумел бы отойти —
Только у солдата
Без приказа
Отступать заказаны пути…
Рассвело.
Согнулся он в траншее —
Хорошо, что ростом невысок.
От движенья каждого по шее
Тек за ворот медленный песок.
Поползли шинели на нейтралку —
Странного нерусского сукна.
Значит, точка…
Ребятишек жалко —
Как поднимет четверых жена?
Старшему исполнилось пятнадцать,
Младшему сровняется пять лет…
Есть еще, есть время попытаться
Ускользнуть,
Да вот приказа нет!
1974

(обратно)

ОКОПНАЯ ЗВЕЗДА

И вот она —
Родного дома дверь.
Придя с войны,
В свои неполных двадцать
Я верила железно,
Что теперь
Мне, фронтовичке, нечего бояться.
Я превзошла солдатский курс наук —
Спать на снегу,
Окопчик рыть мгновенно,
Ценить всего превыше слово
«Друг»
И слову «враг»,
Понятно, знала цену.
Изведала санбатов маету…
Одно не знала —
Никому не надо
Теперь
Мое уменье на лету,
По звуку различать калибр снаряда,
Ужом на минном поле проползать,
А если нужно —
В рост идти под пули.
(В хвосте за хлебом у меня опять —
В который раз! —
Все карточки стянули…)
Меня соседки ели поедом:
— Раззява, растеряха, неумеха! —
Меня в свой черный список управдом
Занес, как неплательщицу, со вздохом.
Но главное,
Что сеяло испуг
Во мне самой
И подрывало силы, —
Неясность,
Кто же враг тебе,
Кто друг;
На фронте
Это невозможно было…
И все-таки
Сейчас, через года,
Я поняла, солдаты, слава богу, —
Окопная кристальная звезда
В то время
Освещала нам дорогу.
И все-таки
Она нам помогла
Там, где житейские
Бушуют войны,
Не вылететь
Из тряского седла
И натиск будней
Выдержать достойно,
Уметь спокойно презирать иуд,
Быть выше
Злости, зависти, наживы,
Любить любовь,
Благословлять свой труд
И удивляться,
Что остались живы.
1974

(обратно)

«Окончился семьдесят третий…»

Окончился семьдесят третий —
В какую я даль забрела!
На яростной этой планете
Еще мне ворочать дела.
И сердце пока не устало,
И щеки, как прежде, горят.
И надо для счастья так мало —
Работу да любящий взгляд.
И снова уводит дорога
Туда, где стихов целина.
И надо для счастья так много —
Сознанье, что людям нужна.
1974

(обратно)

БОЛЕЗНЬ

Рентген. Антибиотики. Микстуры.
Как Травиата, кашляю всю ночь.
И сокрушается профессор хмурый,
Что он ничем не может мне помочь.
Совсем обескуражен столп науки,
Мне даже где-то жаль его чуть-чуть.
Острей овал лица, прозрачней руки,
И куролесит в градуснике ртуть.
А если вдруг полночною порою
В беспамятство ныряю, как под лед,
Опять военной становлюсь сестрою
И раненого волоку в санвзвод.
Пороховой захлебываюсь пылью,
Рывок, бросок — спасительный кювет.
Еще одно, последнее усилье,
И… жалко мне, что отступает бред.
1974

(обратно)

«И опять ликованье птичье…»

И опять ликованье птичье,
Все о жизни твердит вокруг.
Тешит зябликов перекличка,
Дятлов радостный перестук.
Поднимусь, соберу все силы
Пусть еще неверны шаги.
Подмосковье мое, Россия —
Душу вылечить помоги!
1974

(обратно)

«Когда железо плавилось в огне…»

Когда железо
Плавилось в огне,
Когда стальными
Становились люди,
Могла ли думать,
Что навеки мне
Щитом
Воспоминанье это будет?
И впрямь,
Чего бояться мне теперь,
Когда пережила
Такое лихо?
Ну, не поймут.
Ну, не откроют дверь,
А после скажут,
Что стучалась тихо.
Пускай посмотрят косо на меня,
Пускай недодадут чего-то где-то:
Подумаешь!..
Колючая стерня —
Обыкновенная тропа поэта.
Страшна лишь боль разлук
Да боль утрат —
Куда от них
И в мирной жизни деться?
А от уколов
Защищен солдат:
Рубцы и шрамы —
Прочный щит для сердца.
1974

(обратно)

КАССИР

Он много лет
Сидит в одной сберкассе,
Возможно — двадцать,
Может — двадцать пять.
Он хром.
И лысина его не красит.
Ему рукой до пенсии подать.
Сидит всегда
В сатиновом халате,
Пиджак и брюки
Истово храня.
Полтинник без раздумий
Не истратит,
Свою жену боится, как огня.
Но в День Победы,
Пробудясь до света,
Он достает,
Торжественен и строг,
Из старого потертого планшета
С отбитою эмалью орденок.
Потом стоит он
В театральном сквере
Часами, с непокрытой головой —
Стоит комбат,
И веря и не веря
Во встречу с молодостью фронтовой.
1974

(обратно)

МУЖЕСТВО

Памяти Людмилы Файзулиной

Солдаты! В скорбный час России
Вы рвали за собой мосты,
О снисхожденье не просили,
Со смертью перешли на «ты».
Вы затихали в лазаретах,
Вы застывали на снегу —
Но женщину представить эту
В шинели тоже я могу.
Она с болезнью так боролась,
Как в окружении дрались.
…Спокойный взгляд, веселый голос —
А знала, что уходит жизнь.
В редакционной круговерти,
В газетной доброй кутерьме
Страшней пустые очи смерти,
Чем в злой блиндажной полутьме…
Работать, не поддаться боли —
Ох, как дается каждый шаг!..
Редакция — не поле боя,
Машинки пулемет в ушах…
1974

(обратно)

"И суетным, и мелковатым…"

И суетным, и мелковатым
Иной дружок вдруг мнится мне,
Когда припомню о солдатах
На той войне, на той войне.
О тех, что так умели просто
Богами стать в твоей судьбе
Все —
От последней корки черствой
До жизни —
                  подарив тебе…
1974

(обратно)

ТРИ ПЕСНИ ИЗ КИНОФИЛЬМА «ВЕРА, НАДЕЖДА, ЛЮБОВЬ» (Триптих)

ВЕРА

Расходится в сумерках серых
Со смены фабричный народ.
Веселая девушка Вера
С толпою подружек идет.
Смеется, хотя и устала,
Хоть горек смеющийся взгляд,
Пылает цветной полушалок,
Упругие щеки горят.
Нет имени лучше, чем «Вера»,
И это я всем повторю.
Не Вера ли в сумерках серых
Напомнила мне про зарю?
Любое несчастье осилю,
Пробьюсь сквозь пожары и лед —
Мне только бы знать, что в России
Веселая Вера живет.
(обратно)

НАДЕЖДА

В окопах, землянках, теплушках
Не годы я прожил — века…
Ах, если бы знали, как сушит
Солдатское сердце тоска!
От пули спасения нету,
Спасения нет от огня.
Я б, может, не выдержал это —
Надежда хранила меня.
Пусть землю бьет крупною дрожью,
Пускай пулеметы стучат —
Надежду убить невозможно,
А значит, бессмертен солдат!
(обратно)

ЛЮБОВЬ

На запад нас ненависть гонит,
Но даже в смертельном бою
Я чувствую вдруг на погоне,
Любовь моя, руку твою.
Ты вновь мне приснилась сегодня —
Подходишь, платок теребя…
Нет, в прорези мушка не дрогнет —
Ведь я защищаю тебя.
Но только иссякли бы силы
И прочности вышел запас,
Когда бы на родине милой
Не ждали любимые нас…
1974

(обратно) (обратно)

«Мы бы рады мечи на орала…»

Мы бы рады мечи на орала —
Но пока только снится покой…
Новобранцу платком помахала
Мать, а после закрылась рукой.
У девчонок глаза покраснели…
Не пора еще танкам на слом,
Не пришло еще время — шинели
Под музейным храниться стеклом.
1974

(обратно)

«Я курила недолго, давно — на войне…»

Я курила недолго, давно —
На войне.
(Мал кусочек той жизни,
Да дорог!)
До сих пор
Почему-то вдруг слышится мне:
«Друг!
Оставь «пятьдесят»
Или «сорок»!»
И нельзя отказаться —
Даешь докурить,
Улыбаясь, болтаешь с бойцами.
И какая-то новая
Крепкая нить
Возникала тогда меж сердцами.
А за тем, кто дымит,
Уже жадно следят,
Не сумеет и он отказаться,
Если кто-нибудь скажет:
«Будь другом, солдат…» —
И оставит не «сорок»,
Так «двадцать».
Было что-то
Берущее за душу в том,
Как делились махрой
На привале.
Так делились потом
И последним бинтом,
За товарища
Жизнь отдавали.
И в житейских боях
Я смогла устоять,
Хоть бывало и больно, и тяжко,
Потому что со мною
Делились опять,
Как на фронте,
Последней затяжкой.
1974

(обратно)

НА ВЕЧЕРЕ ПАМЯТИ СЕМЕНА ГУДЗЕНКО

Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели,

Мы пред нашей Россией и в трудное время чисты.

С. Гудзенко
Мы не трусы.
За жизнь
Заплатили хорошую цену.
А стоим за кулисами
Робки, строги и тихи.
Так волнуемся, будто
Впервые выходим на сцену
Мы, солдаты, читаем
Ушедшего друга стихи.
Я и впрямь разреветься
На этой трибуне готова.
Только слышу твой голос:
— Не надо, сестренка,
Держись! —
Был ты весел и смел,
Кареглазый наш правофланговый,
По тебе мы равнялись
Всю юность, всю зрелость, всю жизнь.
И в житейских боях
Мы, ей-богу,
Не прятались в щели,
Молча шли напролом,
Стиснув зубы, сжигали мосты,
Нас не нужно жалеть,
Ведь и мы никого б не жалели,
Мы пред нашей Россией
Во всякое время чисты.
1974

(обратно)

«Удар! Еще удар! Нокаут!..»

Удар! Еще удар!
Нокаут!
Да, поражение.
Опять.
А после драки
Кулаками,
Известно, незачем махать…
Стою на краешке припая,
К ночной воде
Прикован взгляд…
Но сердце помнит —
Отступая,
Мы знали,
Что придем назад.
И в горький час,
И в час веселый,
И у несчастья на краю,
Спасибо,
Фронтовая школа,
Тебе за выучку твою!
1974

(обратно)

«Когда стояла у подножья…»

Когда стояла
У подножья
Горы, что называют
«Жизнь»,
Не очень верилось,
Что можно
К ее вершине вознестись.
Но пройдено
Уже две трети,
И если доберусь туда,
Где путникам усталым
Светит
В лицо
Вечерняя звезда,
То с этой высоты
Спокойно
И грустно
Оглянусь назад:
— Ну вот и кончились
Все войны,
Готовься к отдыху,
Солдат!..
1974

(обратно)

НАШЕ — НАМ!

Наше — нам, юность — юным, и мы не в обиде.

Сергей Орлов
Пусть певичка смешна и жеманна,
Пусть манерны у песни слова, —
В полуночном чаду ресторана
Так блаженно плывет голова.
Винограда тяжелые гроздья
Превратились в густое вино,
И теперь по артериям бродит,
Колобродит, бунтует оно.
А за маленьким столиком рядом
Трое бывших окопных солдат
Невеселым хмелеющим взглядом
На оркестр и певичку глядят.
Я, наверное, их понимаю:
Ветераны остались одни —
В том победном ликующем мае,
В том проклятом июне они…
А смешная певичка тем часом
Продолжает шептать о весне,
А парнишка в потертых техасах
Чуть не сверстницу видит во мне!
В этом спутник мой искренен вроде,
Лестно мне и немного смешно.
По артериям весело бродит,
Колобродит густое вино.
А за маленьким столиком рядом
Двое бывших окопных солдат
Немигающим пристальным взглядом
За товарищем вставшим следят.
Ну а тот у застывшей певицы
Отодвинул молчком микрофон
И, гранатой, в блаженные лица
Бросил песню забытую он —
О кострах на снегу, о шинели
Да о тех, кто назад не пришел…
И глаза за глазами трезвели,
И смолкал вслед за столиком стол.
Замер смех, и не хлопали пробки.
Тут оркестр очнулся, и вот
Поначалу чуть слышно и робко
Подхватил эту песню фагот,
Поддержал его голос кларнета,
Осторожно вступил контрабас…
Ах, нехитрая песенка эта,
Почему будоражишь ты нас?
Почему стали строгими парни
И никто уже больше не пьян?..
Не без горечи вспомнил ударник,
Что ведь, в сущности, он — барабан,
Тот, кто резкою дробью в атаку
Поднимает залегших бойцов.
…Кто-то в зале беззвучно заплакал,
Закрывая салфеткой лицо.
И певица в ту песню вступила,
И уже не казалась смешной…
Ах, какая же все-таки сила
Скрыта в тех, кто испытан войной!
Вот мелодия, вздрогнув, погасла,
Словно чистая вспышка огня.
Знаешь, парень в модерных техасах,
Эта песенка и про меня.
Ты — грядущим, я прошлым богата,
Юность — юным, дружок, наше — нам.
Сердце тянется к этим солдатам,
К их осколкам и к их орденам.
1975

(обратно)

«Уже давно предельно ясно мне…»

Уже давно
Предельно ясно мне,
Ни от себя,
Ни от других
Не скрою:
Была я рядовою
На войне,
В поэзии
Осталась рядовою.
Но на судьбу
Не сетую свою,
Я вовсе не довольствовалась
Малым:
Не знаю,
Кем труднее быть в бою —
Простым солдатом
Или генералом?..
1975

(обратно)

МОЙ КОМИССАР

Не в войну, не в бою,
Не в землянке санвзвода —
В наши мирные дни,
В наши мирные годы
Умирал комиссар…
Что я сделать могла?..
То кричал он в бреду:
— Поднимайтесь, ребята! —
То, в сознанье придя,
Бормотал виновато:
— Вот какие, сестренка, дела…
До сих пор он во мне
Еще видел сестренку —
Ту, что в первом бою
Схоронилась в воронку,
А потом стала «справным бойцом»,
Потому что всегда впереди,
Словно знамя,
Был седой человек
С молодыми глазами
И отмеченным шрамом лицом.
След гражданской войны —
Шрам от сабли над бровью…
Может быть, в сорок первом,
В снегах Подмосковья
Снова видел он юность свою
В угловатой девчонке —
Ершистом подростке,
За которым тревожно,
Внимательно, жестко
Все следил краем глаза в бою…
Не в эпохе,
Военным пожаром объятой,
Не от раны в бою —
От болезни проклятой
Умирал комиссар…
Что я сделать могла?..
То кричал он, забывшись:
— За мною, ребята! —
То, в себя приходя,
Бормотал виновато:
— Вот какие, сестренка, дела…
Да, солдаты!
Нам выпала трудная участь —
Провожать командиров,
Бессилием мучась:
Может, это больней, чем в бою?..
Если б родину вновь
Охватили пожары,
Попросила б направить меня
В комиссары,
Попросилась бы в юность свою!
1975

(обратно)

ПАРОЛЬ

«Война!» —
То слово,
Словно пропуск в душу…
Тесней
Редеющий солдатский строй!
Я верности окопной
Не нарушу,
Навек останусь
Фронтовой сестрой.
А если все же
Струшу ненароком,
Зазнаюсь,
Друга не замечу боль,
Ты повтори мне
Тихо и жестоко
То слово —
Поколения пароль…
1975

(обратно)

«Хорошо молодое лицо…»

Хорошо молодое лицо —
Жизнь еще не писала на нем,
И своим не пахала резцом,
И своим не дышала огнем.
Больно время его обожжет,
Так же, как обжигало и нас.
Пусть упрямым останется рот,
Не погаснет сияние глаз,
Но добавится что-то еще —
Станут тоньше, духовней черты.
С этой грани начнется отсчет
Настоящей мужской красоты.
Да, тогда лишь придет Красота,
И теперь навсегда, до конца:
Красота не пустого холста —
Обожженного жизнью лица.
1975

(обратно)

ЧЕЛОВЕК

Человек всемогущ, словно бог,
Вечно в поиске, вечно в движенье.
Он боязнь высоты превозмог
И планеты родной притяженье.
До чего человек уязвим! —
Балансирует вечно на грани:
Каждый камень, нависший над ним,
Может сдвинуться, грохнуться, грянуть.
Человек изворотлив, как черт,
Впрямь владеет он дьявольской силой —
Улыбаясь, к немилой идет,
Улыбаясь, уходит от милой.
Как же слаб этот черт, этот бог! —
Сколько раз от единого слова
Стать несчастным мгновенно он мог
И счастливым мог сделаться снова…
1975

(обратно)

СВЕРСТНИКАМ

Все относительно на свете —
От истины недалеки,
Считают старыми нас дети
И молодыми старики.
Ох, это, право же, недаром —
Стоим на трудном рубеже,
Когда еще совсем не стары,
Но и не молоды уже…
1975

(обратно)

«Уверенней становится резец…»

Уверенней становится резец
У скульптора,
Когда приходит зрелость.
Но все же главное —
Чтоб сердцу пелось,
Когда резцом владеешь наконец.
Не сетую,
Что так же боль больна,
Как в юности, —
Она за песню плата…
Когда плачу,
Когда плачу сполна,
Тогда лишь
Чувствую себя богатой.
1975

(обратно)

«Вновь потуже натянем шлемы…»

Вновь потуже натянем шлемы,
Вновь проверим ремни —
Держись!..
Да, Великие Гонщики все мы,
Наше вечное ралли — жизнь.
Гонишь так — не рассмотришь лица,
И куда уж в глаза смотреть!
А настанет черед разбиться —
Не успеешь увидеть смерть…
1975

(обратно)

«Мир до невозможности запутан…»

Мир до невозможности запутан.
И когда дела мои плохи,
В самые тяжелые минуты
Я пишу веселые стихи.
Ты прочтешь и скажешь: —
Очень мило.
Жизнеутверждающе притом. —
И не будешь знать,
Как больно было
Улыбаться обожженным ртом.
1975

(обратно)

«Я музу бедную безбожно все время дергаю…»

Я музу бедную безбожно
Все время дергаю:
— Постой!
Так просто
Показаться «сложной»,
Так сложно, муза,
Быть «простой».
Ах, простота!
Она дается
Отнюдь не всем и не всегда…
Чем глубже вырыты колодцы,
Тем в них прозрачнее вода.
1975

(обратно)

«Не страшно, что похож на битла…»

Не страшно,
Что похож на битла
Уже седеющий пиит, —
Беда,
Что слишком деловит он,
Локтями друга оттеснит.
Талант и деловитость? —
Странно!
О том историю спроси:
Лишь зарабатывали раны
Себе поэты
На Руси…
1975

(обратно)

«И снова спорт…»

И снова спорт
По трем программам:
Хоккей, гимнастика —
Хоть плачь.
Вновь голову мою
Упрямо
В футбольный превращают мяч.
Щелчок.
Погас экран.
А где-то
Еще болельщики вопят.
…Глотаю Тютчева и Фета,
Как антияд, как антияд.
1975

(обратно)

СУЕТА

Сражаться насмерть
С суетой,
Не опускать
Пред нею знамя,
С лукавой, ненасытной —
Той,
Что разлучает нас
С друзьями.
Что славословит,
Льстит подчас:
Президиум, вниманье зала.
Что от стола
Уводит нас
В те — свадебные —
Генералы…
Мой стол, мой бруствер!
Только ты
Меня обезопасить можешь
От артналета суеты,
Ее обстрелов и бомбежек…
1975

(обратно)

«Во все века…»

Во все века,
Всегда, везде и всюду
Он повторяется,
Жестокий сон, —
Необъяснимый поцелуй Иуды
И тех проклятых сребреников звон.
Сие понять —
Напрасная задача.
Гадает человечество опять:
Пусть предал бы
(Когда не мог иначе!),
Но для чего же
В губы целовать?..
1975

(обратно)

«Плесень трусости…»

Плесень трусости,
Ржа измены,
Вещевой лихорадки чушь —
Что там черные дыры Вселенной
Перед черными дырами душ!..
Но и взлеты души —
Не басни:
Во Вселенной во всей навряд
Ты разыщешь звезду
Прекрасней
Тех,
Что в наших глазах горят.
1975

(обратно)

«Объяснений мне не нужно…»

Объяснений мне не нужно,
Зря душою не криви.
Для меня неверность в дружбе
Побольнее, чем в любви.
Хоть не просто это было,
Все же с юношеских лет
Я прощать умела милым,
А друзьям, признаться, нет.
Потому что мы не дети,
Наваждений знаем власть.
Потому что есть на свете
Увлечение и страсть…
Но какое оправданье
Для товарища найдешь,
Если он тебя обманет,
Если он продаст за грош?
Ах, за грош ли, за мильоны,
За высокие чины!..
По неписаным законам
Тяжелее нет вины…
1975

(обратно)

«Не признаю охоты с вертолета…»

Не признаю
Охоты с вертолета.
Она мужчинам
Не приносит честь.
В ней, право, есть
Безнравственное что-то,
Нечеловеческое что-то есть.
Вот замер лось.
Куда бедняге скрыться?
Над ним, смеясь,
Нависли палачи.
И в полной безопасности
Убийца
Из автомата
Весело строчит.
В том, право, есть
Безнравственное что-то.
Нечеловеческое что-то есть…
Не признаю
Охоты с вертолета —
Она мужчинам
Не приносит честь.
1975

(обратно)

ПО МОТИВАМ МЕТЕРЛИНКА

ПЕСНЯ ФЕИ

Вы слепы. Вы учитесь даром.
Твержу вам, безграмотным, снова:
Земля наша — щедрый подарок,
Но он хорошо упакован.
Сумеешь раскрыть упаковку —
Проникнешь в суть вещи ты.
Но люди смешны, неловки,
И слепы они, как кроты.
Все бродят в потемках где-то.
Дар зрения им не дан.
Не видят, что капля — это
Уменьшенный океан.
Что верх совершенства — птица,
Что в мире уродства нет,
Что девушка может рядиться,
Как в мантию, в лунный свет.
О боже, как слепы люди!
И грустно мне и смешно.
Мечтают они о чуде,
Не видя, что — вот оно!
Не чудо ль, что солнце всходит,
Не чудо ль — его закат?
Не чудо ли — половодье?
Не чудо ль — цветущий сад?
Ах, сколько чудес повсюду! —
Дождь, радуга, волк, медведь.
А чтобы увидеть чудо,
Лишь надо уметь смотреть.
(обратно)

ПЕСНЯ МАТЕРИ

В лесу свирепеет стужа,
Доносится крик совы…
Ах, мне ничего не нужно,
Лишь будьте счастливы вы.
Я пела у колыбели,
Я снова пою сейчас:
Пусть горести и метели
Сторонкой обходят вас.
А если и будет плохо,
Останьтесь смелы, верны.
…Рыданье совы и хохот,
Ей-богу же, не страшны.
И что б ни случилось с вами,
И кто б ни обидел вас,
Подумайте лишь о маме —
На помощь приду тотчас.
Спасу из любого плена,
Спасу от беды любой!
На страже детей бессменно
Стоит матерей любовь.
(обратно)

ПЕСНЯ БАБУШКИ В РАЮ

Ни вторников, ни четвергов
У нас, внучата, нет.
Одно лишь воскресенье,
Что длится много лет.
На рынок даже никогда
Уже не сходишь — вот беда…
Нет понедельников, нет сред,
И пятниц тоже нет.
Уже не вымоешь полы,
Не сделаешь обед.
Один лишь день — воскресный день,
А отдыхать все время лень…
(обратно)

ПЕСНЯ ДУБА

Уже четыре сотни лет
Я на земле стою.
Немало горестей и бед
Видал в родном краю.
Я слышал пилы, топоры,
Деревьев долгий стон
Еще, сынок, до той поры,
Как твой отец,
                      отец,
                              отец
Был на земле рожден.
Четыре сотни лет и зим
Я задыхался, мерз.
Лесным товарищам моим
Что человек принес?
Погибли лоси и бобры,
Был выловлен лосось
Еще, сынок, до той поры,
Когда твой дед,
                        твой дед,
                                      твой дед
В наш мир пришел, как гость.
Четыре сотни лет меня
Рубили, жгли — и пусть!
Я ни железа, ни огня,
Как видишь, не боюсь.
Я искалечен, нет коры,
Но крепок и высок.
Таким я был до той поры,
Когда твой пра,
                        твой пра,
                                      прадед
Еще ходить не мог!
(обратно)

ПЕСНЯ ТИЛЬТИЛЬ И МИТИЛЬ

Тильтиль:
Влажны у Митиль ресницы,
Мне нечего ей сказать…
Прошу вас, очнитесь, птицы,
И синими станьте опять.
Митиль:
Не слышите вы Тильтиля,
Не бьются у вас сердца.
Застыли, навек застыли,
И черными стали тельца.
Тильтиль:
А я вас руками трогал —
Прекрасные дети сна.
Но птиц было слишком много,
А Синяя Птица одна…
Митиль:
Ох, если б я раньше знала,
Как трудно ее поймать!
Я очень, Тильтиль, устала,
Неужто идти опять?
Тильтиль:
Конечно, пойдем, трусиха,
Дорога у нас одна.
Прислушайся — тихо-тихо
В пространстве звучит струна.
То Синяя наша птица
Отважных к себе зовет.
Так вытри, Митиль, ресницы —
Нам снова идти вперед.
(обратно)

ПЕСНЯ ДВУХ ЖЕНЩИН

Первая:
Ах, лето недолго длится,
Завьюжат снега зимы.
Так будем же веселиться,
Покуда возможно, мы.
Хочу, чтобы каждый жажду
Со мной утолить бы мог…
Нам молодость лишь однажды
Дана и на краткий срок.
Вторая:
Да, быстро проходит лето,
Кончается благодать…
Но было бы скучно это —
Всегда мотыльком порхать.
Люблю я веселье тоже,
Пою и смеюсь сама.
Но вечно смеяться? Боже!
От скуки сойдешь с ума.
Первая:
Когда в хрустале налито
Различных сортов вино,
Один смаковать напиток,
Ей-богу, мой друг, грешно.
Живем только раз на свете,
Ах, жизней не будет двух.
По-моему, добродетель —
Лишь выдумка злых старух.
Вторая:
Нет, есть в чистоте награда,
И в верности красота…
Я каждой травинке рада —
Прекрасна травинка та.
И мне бормотанье речки
Милей, чем бокалов звон.
Покрою туманом плечи
И в утро войду, как в сон…
(обратно)

ПЕСНЯ ОБЖОРЫ

Говорят, кричат и пишут
О проблемах бытия.
Пусть кричат — всего превыше
Ставлю свой желудок я.
Есть хотят цари и принцы,
И бродяг бездомных рать,
Разве что-нибудь сравнится
С удовольствием Пожрать?
Не поверю, что другое
Представляет интерес,
Всех сильней на свете Голод…
Я ценю людей на вес.
Сам я толще всех на свете —
Не дадут друзья соврать.
Что сравниться может, дети,
С удовольствием Пожрать?..
(обратно)

ПЕСНЯ ПСА

Я уверен совершенно,
Я пари держать готов —
В мире все имеет цену,
Кроме кошек и котов.
Все свои играют роли,
Роль бывает нелегка —
Дарит людям шапку кролик,
А цыпленок — табака.
И овца живет недаром,
Лошадь трудится весь век,
Но зачем себе котяру
Вдруг заводит человек?
И доить кота не будешь,
И не взденешь удила.
Разве ты с котом обсудишь,
Как с товарищем, дела?
Объясните, объясните,
Для чего он ест и пьет?
Если в дом проник грабитель,
Разве вам поможет кот?
При коте тебя разденут,
При коте тебя убьют.
Он — отъявленный бездельник,
Да еще в придачу плут!
Мерзки мне кошачьи рожи,
Их терплю с большим трудом!
Люди, будьте осторожны —
Не берите кошек в дом!
(обратно)

ПЕСНЯ КОШКИ

Ох, деревья, я устала,
Просто с лап валюсь сейчас.
Так бежала, так бежала,
Чтоб спасти, несчастных, вас.
Милый клен, тебе на корни
Наступила я, прости…
Да, беда нагрянет скоро —
Ваши недруги в пути.
Птица Синяя нужна им,
Чтобы взять над вами власть.
…Липа, как живешь, родная?
Ива, пьешь ли воду всласть?
Дуб, прими мое почтенье,
Выздоравливай скорей…
Не теряйте ни мгновенья,
Созывайте в бой зверей!
Ваши недруги в дороге,
Им алмаз волшебный дан,
Поднимайтесь по тревоге.
Бей же, кролик, в барабан!
(обратно)

ПЕСНЯ О СИНЕЙ ПТИЦЕ

Сжимала птицу я в руках
Все крепче и нежней
И даже чувствовала, как
Стучало сердце в ней.
О, как была она хрупка!
А песня — легче ветерка…
И тут, похолодев, как лед,
Я испугалась вдруг,
Что птица в небо упорхнет —
Лишь выпусти из рук.
И чтобы чудо сохранить,
Решила клетку я купить…
Но птица вырвалась из рук,
Свободна и вольна,
И, надо мною сделав круг,
Растаяла она.
И только иногда во сне
С тех пор является ко мне.
И в том была моя вина,
А поточней — беда.
Та птица Синяя должна
Быть вольною всегда…
Да что об этом вспоминать —
Не повернешь былое вспять.
1975

(обратно) (обратно)

БАЛЛАДА О ЗВЕЗДАХ

Среди звезд заблудился
Ночной самолет.
Полетели запросы
В кабину пилота.
И тогда услыхали,
Как летчик… поет,
Что спускаться на землю
Ему неохота.
И схватился за голову
Бедный комэск —
Не поможешь безумцу,
Бензин на исходе…
Только взрыв.
Только звезд
Торжествующий блеск,
Только горло товарищей
Судорога сводит…
Да, конечно,
Был попросту
Болен пилот,
Допустили напрасно
Его до полета…
Снова крутится пленка
И летчик поет,
Что спускаться на землю
Ему неохота.
Отдадут, как положено,
Пленку в архив,
Сослуживцы уйдут
«На заслуженный отдых»
И забудут со временем
Странный мотив —
Песню летчика,
Вдруг заплутавшего в звездах.
1975

(обратно)

«Ни от себя, ни от других не прячу…»

Ни от себя,
Ни от других не прячу
Отчаянной живучести секрет:
Меня подстегивают неудачи,
А в них, спасибо, недостатка нет…
Когда выносят раненой из боя,
Когда в глазах темнеет от тоски,
Не опускаю руки,
А до боли
Сжимаю зубы я
И кулаки.
1975

(обратно)

НАТАЛЬЯ ПУШКИНА

Ах, просто ли
Испить такую чашу —
Подругой гения
Вдруг стать в осьмнадцать лет…
Наталья Николаевна,
Наташа,
И после смерти
Вам покоя нет.
Была прекрасна —
Виновата, значит:
Такое ясно каждому,
Как день.
И негодуют, сетуют, судачат
И судят-рядят
Все, кому не лень.
А просто ли
Испить такую чашу?
И так ли весело и гладко
Шли
Дела у той,
Что сестры звали
«Таша»,
А мы великосветски! —
«Натали»?
…Поэта носит
По степям и хатам,
Он у Емельки Пугача
«В плену».
Лишь спрашивает в письмах
Грубовато,
По-русски, по-расейски:
«Ты брюхата?» —
Свою великосветскую жену.
И на дворе на постоялом где-то
Строчит ей снова:
«Не зови, постой».
И тянутся прелестницы
К поэту,
И сам он, как известно,
Не святой…
Да, торопила —
Скоро роды снова.
Да, ревновала
И звала домой.
Что этой девочке
До Пугачева,
Когда порой
Хоть в петлю лезть самой?
Коль не любила бы —
Не ревновала.
В нее влюблялись? —
В том дурного нет.
А если льстило
Быть царицей бала —
Вот криминал
В осьмнадцать, двадцать лет!
Бледна, тонка, застенчива —
Мадонна,
Как будто бы сошедшая с холста.
А сплетни, анонимки —
Все законно:
Всегда их привлекала
Красота.
Но повторять наветы
Нам негоже.
Забыли мы,
Что, уходя с земли,
Поэт просил
Наташу не тревожить —
Оставим же в покое…
Натали.
1975

(обратно)

«Я никого с войны не ожидала…»

Я никого
С войны не ожидала —
Сама была
Солдатом на войне.
А вот теперь
Так жду
Хоть вести малой!
Хоть пару строк.
Жду жадно и устало.
За что
Такое наказанье мне?
Не из санбата жду
И не из плена.
Жду час за часом
И за годом год.
Жду без надежды,
Жду с надеждой бренной.
Срок ожиданья
Перерос военный —
Когда же лед
На сердце нарастет?..
1975

(обратно)

«Я тобою горжусь…»

Я тобою горжусь —
Напрямик шагая,
Ты нигде
Не свернул с пути.
Пусть с тобою по жизни
Идет другая —
Только в ногу бы
Вам идти.
Лишь всегда бы
Влюбленной была
И смелой,
А когда покачнешься ты,
Поддержать бы тебя,
Дорогой, сумела,
Как сестра,
Наложить бинты.
Чтоб умела прощать,
Принимать потери —
Сколько их
В суматохе дней!
…Знаешь что,
Все равно
Я не слишком верю,
Что меня ты забудешь
С ней…
1975

(обратно)

«Была от солнца и от счастья шалой…»

Была от солнца и от счастья шалой,
С улыбкой засыпала на снегу,
Высокогорным воздухом дышала —
Теперь дышать бензином не могу.
Привыкну. Привыкала не к такому…
Лишь кровь порою бросится в виски,
Лишь поздним вечером уйду из дома,
Пытаясь вырваться из лап тоски.
Среди машин, среди высотных башен
Останусь я наедине с собой…
Вернусь спокойная к своим домашним
И, может, в строчки переплавлю боль.
1975

(обратно)

«Я тебе примерно по плечу…»

Я тебе примерно по плечу —
И в прямом, и в переносном смысле.
Наклонись, погладить я хочу
Волосы, что надо лбом нависли.
Вот стоишь ты, голову склоня
(Так к земле склоняются знамена),
И хоть во сто раз сильней меня,
Кажешься сейчас незащищенным…
1975

(обратно)

«Было сказано мало и много…»

Было сказано мало и много,
Гулко бились сердца в тишине.
Я казалась, наверное, строгой —
Просто страшно вдруг сделалось мне…
Я глазами тебя попросила:
«Все оставим, как есть, не спеши.
Нету гибкости прежней и силы,
Прежней смелости нет у души…»
1975

(обратно)

«И тень надежды, словно тень крыла…»

И тень надежды,
Словно тень крыла,
Вдруг на меня
Рассеянно легла.
И тут же
Перестал давить рюкзак
И стал упругим
Мой усталый шаг.
Но тень надежды.
Словно тень крыла.
Уже через мгновенье
Уплыла.
Рюкзак тяжел.
Дороге нет конца,
Не видно ни воды,
Ни деревца.
Бредешь, бредешь
Сквозь раскаленный день
И безнадежно
Призываешь тень,
Чтоб на мгновенье,
Словно тень крыла,
На душу обожженную
Легла…
1975

(обратно)

«Двери настежь, сердце настежь…»

Двери настежь, сердце настежь,
Прочь замки, долой засовы!
Я тебе желаю счастья —
Настоящего, большого!
Исцеляя и врачуя,
Пусть шагнет оно навстречу.
Так мучительно хочу я,
Чтобы ты расправил плечи!
Чтоб запели в сердце струны —
Те, что заглушили годы,
Чтобы снова стал ты юным
И уверенным и гордым:
Дерзкоглазым, бесшабашным
Лейтенантом желторотым.
Тем, кто бросил в рукопашный
Батальон морской пехоты!
Кто потом, в парад Победы,
На брусчатке шаг печатал…
А еще могу поведать,
Как ты нравился девчатам!
…Пусть идут в атаку годы,
Пусть испытано немало —
Не пора еще на отдых
Тем, кто вышел в генералы!
Для меня ты бесшабашный
Помкомроты желторотый,
Тот, кто бросил в рукопашный
Батальон морской пехоты!
Распахни же сердце настежь,
Стань самим собою снова:
Ты ли недостоин счастья? —
Настоящего, большого!
1975

(обратно)

«Что любят единожды — бредни…»

Что любят единожды —
Бредни:
Внимательней в судьбы всмотрись…
От первой любви
До последней
У каждого целая жизнь.
И может быть, юность —
Лишь плата
За эту последнюю треть:
За алые краски заката,
Которым недолго гореть…
1975

(обратно)

«И опять мне смотреть в окно…»

И опять
Мне смотреть в окно,
Вновь
Звонка, как девчонке, ждать,
И немного самой смешно,
Что как в юности
Все опять.
А в Москве
Зацвели тополя,
Снова снег
Превратился в пух,
Снова
Крутишься ты, земля,
Лишь для хрупкого счастья двух.
В полутьме городских небес
Городская заря зажглась.
Что мне космос,
Что мне прогресс
Без твоих азиатских глаз?
Станут голыми тополя,
Снова в снег
Превратится пух.
Покачнется опять земля
От короткого счастья двух.
1975

(обратно)

«Ты — выдумка моя…»

Ты — выдумка моя,
Мне ясно это,
Но оттого
Еще дороже ты,
Обычнейшее дело
Для поэта:
Вдохнуть свое
В любимые черты.
В черты лица,
А что важнее —
В душу.
Влюбиться в мрамор,
Как Пигмалион…
Пусть ты другой —
Грубей, обычней, суше,
Пусть оборвется
Мой короткий сон.
Пусть оборвется —
Разве в этом дело?
Я счастлива,
Что ты сейчас со мной!
Да, самый добрый,
Самый-самый смелый —
Вот только
Что без крыльев за спиной!
1975

(обратно)

«…И когда я бежать попыталась из плена…»

…И когда я бежать
Попыталась из плена
Глаз твоих,
Губ твоих
И волос,
Обернулся ты ливнем
И запахом сена,
Птичьим щебетом,
Стуком колес.
Все закрыты пути,
Все заказаны тропы —
Так за годом
Уносится год…
Я лечу в пустоту,
Перепутаны стропы
Только дольше бы
Длился полет!
1975

(обратно)

«Нельзя привыкнуть к дьявольскому зною…»

Нельзя привыкнуть
К дьявольскому зною…
Все вытерпеть,
Сжать зубы,
Не упасть, —
Мы каждый раз
Бредем, как целиною,
По той стране,
Что называют «Страсть»
Где невозможно
Досыта напиться,
Где ветер
Пыль горячую кружит,
Где падают
Измученные птицы,
Где манят и морочат
Миражи…
1975

(обратно)

«А может, разойтись на повороте?..»

А может, разойтись
На повороте?
Не только, милый,
Что в окошке, свет.
Любовь у нас
Как пуля на излете:
Уже в ней силы настоящей нет.
Нам встретиться бы
Лет на десять ране.
Да что об этом
Толковать сейчас!..
А пуля на излете
Тоже ранит —
На фронте это
Видела не раз…
1975

(обратно)

«Молчу, перчатки теребя…»

Молчу,
Перчатки теребя,
Смиряю сердца перебои:
Мне отрываться
От тебя —
Как от земли
Во время боя.
Да, отрывалась —
Шла война,
Стать мужественной
Было легче…
Ты думаешь,
Что я сильна,
А я — обычный человечек.
1975

(обратно)

«Мне руку к сердцу приложи…»

Мне руку к сердцу приложи,
Послушай —
Там бьется кровь,
Как штормовой прибой…
Но почему так часто
Грустно душам
И даже в счастье
Притаилась боль?
Не потому ли,
Что мы знаем:
Где-то
О нас тоскуют
Он или Она —
Недостижимые,
Как та планета,
Что даже в телескопы
Не видна?..
1975

(обратно)

«Молчим — и каждый о своем…»

Молчим — и каждый о своем,
И пустоту заполнить нечем…
Как одиночество вдвоем
Сутулит души нам и плечи!
Не важно, кто тому виной, —
В таких раздумьях мало проку…
Остаться снова бы одной,
Чтоб перестать быть одинокой!
1975

(обратно)

«Я с улыбкой махну вам рукой…»

Я с улыбкой
Махну вам рукой
И уйду,
Чтобы больше не встретить.
Не сержусь я,
Что вы не такой,
Как мне виделось
В месяцы эти.
Пусть вы были
Калифом на час,
Пусть я приняла
Позу за смелость —
Из-за вас,
Из-за вас,
Из-за вас
Так легко мне
Дышалось и пелось!
1975

(обратно)

«Бывает так — почти смертельно ранит…»

Бывает так —
Почти смертельно ранит,
Но выживешь:
Вынослив человек.
И лишь осколок —
Боль воспоминанья —
В тебе уже останется навек.
Навек…
Нас друг от друга оторвало,
Кто знает,
Для чего и почему?..
В груди осколок острого металла —
Скажи,
Привыкнуть можно ли к нему?
Не знаю,
Путь мой короток иль долог,
Не знаю,
Счастлив ли, несчастлив ты…
Болит осколок,
Так болит осколок,
Кровь снова проступает сквозь бинты.
1975

(обратно)

«Все делаю, что надо…»

Все делаю, что надо,
Видит бог:
Служу, творю и мельтешу по дому.
Но вдруг воспоминанье,
Как ожог,
И вот тогда —
Хоть головою в омут.
Я с наважденьем справлюсь —
Не впервой.
А нет,
Так правда —
В омут головой…
1975

(обратно)

«Наконец ты перестал мне сниться…»

Наконец ты перестал мне сниться —
После стольких, после стольких лет
Ликовать бы выпущенной птице,
Только что-то ликованья нет.
Сядет неуверенно на ветку —
На привычной жердочке верней…
Неужели можно даже клетку
Полюбить и тосковать о ней?
1975

(обратно)

ПИШИ МНЕ!.

Вновь от тебя нет писем,
Тревогам нет конца.
От милых мы зависим,
Как песня от певца.
От милых мы зависим,
Как парус от ветров.
Вновь от тебя нет писем —
Здоров ли, не здоров?..
Уходит поколенье,
Уходит навсегда.
Уже не в отдаленье
Грохочут поезда —
Они увозят в вечность
Моих однополчан…
Платком укутав плечи,
Шагаю по ночам
Я от стола к постели
И от дверей к окну.
Пиши мне раз в неделю
Хотя б строку одну!
1975

(обратно)

«Ах, в серенькую птаху…»

Ах, в серенькую птаху
Влюбился вдруг… орел!
Но ахай иль не ахай,
Он счастье в ней обрел.
Глядит не наглядится,
Не сводит круглых глаз
И, гордые орлицы,
Не замечает вас!
Не сводит глаз и тает…
Что в этой птахе есть?
Сия велика тайна,
Велика тайна есть…
1975

(обратно)

«Он…»

Он.
Она.
Муж в далеком рейсе…
Скажет женщина:
— К черту ложь!
Да, люблю.
Только не надейся:
Это было бы —
В спину нож…
Не считай меня
Недотрогой,
Просто,
Как бы ни шли дела,
Я хорошим парнем, ей-богу,
Я всегда «верняком» была.
Он ответит:
— Что ж, хлопнем по сто.
Ты и вправду «верняк»,
Дружок. —
И простится.
Все очень просто:
Станет в сердце
Рубцом ожог…
1975

(обратно)

В ТРИДЦАТОМ ВЕКЕ

И поначалу было невдомек
Земляночке бесхитростной, наверно,
Что этот гордый синеглазый бог
Всего шедевр мысли инженерной…
Смеялись современники над ней,
И были правы — что тут скажешь против?
Неужто мало на земле парней
С горячей кровью и живою плотью?
Страсть к роботу? Да это просто бред!
Тридцатый век и грусть о чуде-юде?..
А фантазерке было двадцать лет,
Ей верилось, что робота разбудит.
Казалось это ересью сперва
Расчетливому, как компьютер, веку,
Но оказалась девушка права:
С ней робот превратился в человека!
Не синтетическою стала кровь,
И не химическое возгорелось пламя,
И слово незнакомое
                               «лю-бовь»
Он прошептал ожившими губами.
1975

(обратно)

«Легка. По-цыгански гордо откинута голова…»

Легка. По-цыгански гордо
Откинута голова.
Техасы на узких бедрах,
Очерчена грудь едва.
Девчонка, почти подросток,
Но этот зеленый взгляд! —
Поставленные чуть косо
По-женски глаза глядят.
В них глубь и угроза моря,
В них отблеск грядущих гроз…
Со смуглою кожей спорит
Пшеничный отлив волос.
Легка, за спиною крылья —
Вот-вот над землей вспорхнет…
Неужто такими были
И мы в сорок первый год?..
1975

(обратно)

ЕЛКА

На Втором Белорусском
Еще продолжалось затишье,
Шел к закату короткий
Последний декабрьский день.
Сухарями в землянке
Хрустели голодные мыши,
Прибежавшие к нам
Из сожженных дотла деревень.
Новогоднюю ночь
Третий раз я на фронте встречала.
Показалось — конца
Не предвидится этой войне.
Захотелось домой,
Поняла, что смертельно устала.
(Виновато затишье —
Совсем не до грусти в огне!)
Показалась могилой
Землянка в четыре наката.
Умирала печурка,
Под ватник забрался мороз…
Тут влетели со смехом
Из ротной разведки ребята:
— Почему ты одна?
И чего ты повесила нос?
Вышла с ними на волю,
На злой ветерок, из землянки.
Посмотрела на небо —
Ракета ль сгорела, звезда?
Прогревая моторы,
Ревели немецкие танки,
Иногда минометы
Палили незнамо куда.
А когда с полутьмой
Я освоилась мало-помалу,
То застыла, не веря:
Пожарами освещена,
Горделиво и скромно
Красавица елка стояла!
И откуда взялась
Среди чистого поля она?
Не игрушки на ней,
А натертые гильзы блестели,
Между банок с тушенкой
Трофейный висел шоколад…
Рукавицею трогая
Лапы замерзшие ели,
Я сквозь слезы смотрела
На сразу притихших ребят.
Дорогие мои д'Артаньяны
Из ротной разведки!
Я люблю вас!
И буду
Любить вас до смерти,
Всю жизнь!
Я зарылась лицом
В эти детством пропахшие ветки…
Вдруг обвал артналета
И чья-то команда:
— Ложись!
Контратака!
Пробил санитарную сумку осколок,
Я бинтую ребят
На взбесившемся черном снегу…
Сколько было потом
Новогодних сверкающих елок!
Их забыла, а эту
Забыть до сих пор не могу…
1976

(обратно)

БАНЯ

Я у памяти в плену,
Память в юность тянет!..
По дороге на войну
Завели нас в баню.
Мы разделись догола,
И с гражданским платьем
Жизнь гражданская ушла…
Дымно было в хате,
Там кипели чугуны,
Едким щелоком полны:
Щелок вместо мыла —
Так в те годы было.
Пар валил от черных стен,
Не моргнувши глазом,
Всех девчат
Старик туркмен
Кистью с хлоркой мазал!
Приговаривал, смеясь:
— Нэ смотрите строго.
«Автоматчики» у вас
Завэстись нэ смогут.
Зря ты, дэвушка, сэрдит!
Нэту, дочка, мыла… —
Вот каким в солдатский быт
Посвященье было!
Да, прелюдия войны
Прозаична малость…
Опустели чугуны,
Смыли мы усталость
И, веселые, потом
Вылетев в предбанник,
С визгом бросились гуртом
К обмундированью.
Вмиг на мокрые тела
Форму, а не платье!
— Ну, подруженька, дела!
Ты не девка из села,
А лихой солдатик!
До чего ж к лицу тебе
Гимнастерочка х/б!
Мы надели щегольски,
Набекрень, пилотки!
Ничего, что велики
Чуть не вдвое башмаки,
В километр обмотки,
Все, подружка, впереди:
И медали на груди,
И другая доля —
Лечь во чистом поле…
— Стройсь! На выход! —
Взвился крик.
Вышли мы из бани.
Вслед смотрел туркмен-старик
Грустными глазами.
Может, видел дочь свою…
Он сказал:
— Ее в бою
Ранило, однако.
Но нэ очень тяжело… —
И добавил:
— Повэзло… —
А потом заплакал…
1976

(обратно)

ПРИНЦЕССА

Лицо заострила усталость,
Глаза подчернила война,
Но всем в эскадроне казалась
Прекрасной принцессой она.
Пускай у «принцессы» в косички
Не банты — бинта вплетены,
И ножки похожи на спички,
И полы шинельки длинны!
В палатке медпункта, у «трона»,
Толпились всегда усачи.
«Принцессу» ту сам эскадронный
Взбираться на лошадь учил.
Да, сам легендарный комэска
Почтительно стремя держал!
Со всеми суровый и резкий,
Лишь с нею шутил генерал.
…А после поход долгожданный,
Отчаянный рейд по тылам,
И ветер — клубящийся, рваный,
С железным дождем пополам.
Тепло лошадиного крупа,
Пожар в пролетевшем селе…
Принцесса, она ж санинструктор,
Как надо, держалась в седле.
Она и не помнила время,
Когда (много жизней назад!)
Ей кто-то придерживал стремя,
Пытался поймать ее взгляд.
Давно уже все ухажеры
Принцессу считали сестрой.
…Шел полк через реки и горы —
Стремительно тающий строй.
Припомнят потом ветераны
Свой рейд по глубоким тылам,
И ветер — клубящийся, рваный,
С железным дождем пополам.
Тепло лошадиного крупа,
Пожар в пролетевшем селе…
Принцесса, она ж санинструктор,
Вдруг резко качнулась в седле.
Уже не увидела пламя,
Уже не услышала взрыв.
Лишь скрипнул комэска зубами,
Коня на скаку осадив…
В глуши безымянного леса
Осталась она на века —
Девчушка, дурнушка, принцесса,
Сестра боевого полка.
1976

(обратно)

ВСТРЕЧА

Со своим батальонным
Повстречалась сестра —
Только возле прилавка,
А не возле костра.
Уронил он покупки,
Смяла чеки она, —
Громыхая, за ними
Снова встала Война.
Снова тащит девчонка
Командира в кювет,
По слепящему снегу
Алый тянется след.
Оглянулась — фашисты
В полный двинулись рост…
— Что ж ты спишь, продавщица? —
Возмущается хвост.
Но не может услышать
Этот ропот она,
Потому что все громче
Громыхает Война,
Потому что столкнулись,
Как звезда со звездой,
Молодой батальонный
С медсестрой молодой.
1976

(обратно)

«Всю жизнь от зависти томиться мне…»

Всю жизнь
От зависти томиться мне
К той девочке,
Худющей и неловкой —
К той юной санитарке,
Что с винтовкой
Шла в кирзачах пудовых
По войне.
Неужто вправду ею я была?..
Как временами
Мне увидеть странно
Солдатский орден
В глубине стола,
А на плече
Рубец солдатской раны!
1976

(обратно)

«Встречая мирную зарю…»

Встречая мирную зарю
В ночной пустыне Ленинграда,
Я отрешенно говорю:
— Горят Бадаевские склады…
И спутник мой не удивлен,
Всё понимая с полуслова,
Пожары те же видит он
В дыму рассвета городского.
Вновь на него багровый свет
Бросает зарево блокады.
Пятнадцать, тридцать, сотню лет
Горят Бадаевские склады…
1976

(обратно)

«ПИОНЕР-БОЛЬШЕВИК»

Этот холм невысок,
Этот холм невелик,
Похоронен на нем
«Пионер-большевик».
Да, на камне начертано
Именно так…
Здесь всегда
Замедляют прохожие шаг,
Чтобы вдуматься в смысл
Неожиданных слов,
Чтобы вслушаться в эхо
Двадцатых годов.
Хоронили горниста
Полвека назад,
Молчаливо шагал
Пионерский отряд.
Барабанная дробь,
Взлет прощальный руки.
Эпитафию вместе
Сложили дружки:
«Пионер-большевик,
Мы гордимся тобой —
Это есть наш последний
И решительный бой!»
Отгремели года,
Отгорели года.
Человек на протезе
Приходит сюда —
Партизанил в войну
Комсомольский отряд,
Лишь один партизан
Возвратился назад.
Возвратился один,
И его ли вина,
Что порой без могил
Хоронила Война?..
Потому и приходит,
Как перст, одинок,
Он на холм, где лежит
Школьный старый дружок —
Тот, кого подстерег
Злой кулацкий обрез…
Гаснет день.
Заливаются горны окрест.
Искры первых костров
Светлячками летят —
Как полвека назад,
Как полвека назад.
И о холм ударяется
Песни прибой:
«Это есть наш последний
И решительный бой!»
1976

(обратно)

«Брожу, как в юности, одна…»

Брожу, как в юности, одна
В глухих лесах, по диким склонам,
Где обнимает тишина
Меня объятием влюбленным,
Где отступает суета
И где за мною вместо друга,
Посвистывая, по пятам
Смешная прыгает пичуга.
Где два орла, как петухи,
Сцепившись, падают на тропку,
Где изменившие стихи
Опять стучатся в сердце робко.
1976

(обратно)

ПРЕДВЕСЕННЕЕ

Так было тихо, что казались,
Вдруг оглушившие меня,
Прыжки испуганного зайца
Тяжелым топотом коня.
Так было тихо, было тихо,
Что в предвесенней тишине
Смятенье и неразбериха,
Как волны, улеглись во мне.
Я знаю — скоро растворится
В душе последний тонкий лед,
Поскольку тенькают синицы: —
Зима прошла, весна идет!
1976

(обратно)

В ЛЕСУ

Там, где полынью пахнет горячо,
Там, где прохладой тонко пахнет мята,
Пульсировал безвестный родничок,
От глаз туристов зарослями спрятан.
И что ему судьба великих рек? —
Пусть лакомится еж водою сладкой!
…Давным-давно хороший человек
Обнес источник каменною кладкой.
Как маленький колодезь он стоял.
Порой листок в нем, словно лодка, плавал.
Он был так чист, так беззащитно мал,
Вокруг него так буйствовали травы!..
Однажды, бросив важные дела
И вырвавшись из городского плена,
Я на родник случайно набрела
И, чтоб напиться, стала на колено.
Мне родничок доверчивый был рад,
И я была такому другу рада,
Но чей-то вдруг почувствовала взгляд
И вздрогнула от пристального взгляда.
Сквозь воду, из прозрачной глубины.
Как будто из галактики далекой,
Огромны, выпуклы, удивлены,
В меня уставились два странных ока.
И тишина — натянутой струной.
Я даже испугалась на мгновенье.
То… лягушонок — худенький, смешной
Увидел в первый раз венец творенья!
И вряд ли я забуду этот миг,
Хоть ничего и не случилось вроде…
Пульсирует ли нынче мой родник
И жив ли мой растерянный уродик?
Как жаль, что никогда я не пойму,
С улыбкой встречу вспоминая эту,
Какой же показалась я ему? —
Должно быть, чудищем с другой планеты!
1976

(обратно)

СЕВЕР

Скромный зяблик, как соловей,
Заливается на осине.
Из-под выгоревших бровей
Лето взор поднимает синий.
Им обласканная, стою,
А кузнечики — как цикады.
Север, Север! Красу твою
Разве сравнивать с южной надо?
Пусть все чаще мне снится юг —
Блеск Кавказа, сиянье Крыма!
Только Север, как старый друг —
Незаметный, незаменимый…
1976

(обратно)

«ПОТОМ…»

Как стремителен жизни поток! —
И куда нам от Времени деться?
Никогда не бывает
                            «Потом» —
Только в это не верится сердцу.
Жизнь начать собираясь вот-вот,
Не заметишь, что песенка спета:
Снег растает, весна промелькнет,
И закатится красное лето…
Все стремительней жизни поток.
Но единожды — экое дело! —
Вдруг поверишь: — настало
                                         «Потом» —
Оказалось, что жизнь пролетела…
1976

(обратно)

СТАРЕЮЩАЯ ЖЕНЩИНА

Стареющая женщина…
Как страшно —
Вздыхает, строит глазки, морщит нос.
На голове ее, подобно башне,
Сооружение не из своих волос.
Она себе все мнится резвой птичкой,
Ровесницей своих же дочерей.
Она смешна,
Она же и трагична —
Несладко, если старость у дверей.
Не смейтесь, люди,
Не судите строго —
Пусть строит глазки, морщит носик,
Пусть…
Дай мужество мне, и. о. господь-бога,
С достоинством закончить женский путь!
1976

(обратно)

ПРОЩАНИЕ

Тихо плакали флейты,
Рыдали валторны,
Дирижеру,
Что Смертью зовется,
Покорны.
И хотелось вдове,
Чтоб они замолчали —
Тот, кого провожали,
Не сдался б печали.
(Он войну начинал
В сорок первом
Комбатом,
Он комдивом
Закончил ее
В сорок пятом.)
Он бы крикнул,
Коль мог:
— Выше голову, черти!
Музыканты,
Не надо
Подыгрывать смерти!
Для чего мне
Рапсодии мрачные ваши?
Вы играйте, солдаты,
Походные марши!
…Тихо плакали флейты,
Рыдали валторны,
Подошла очень бледная
Женщина в черном.
Все дрожали, дрожали
Припухшие губы,
Все рыдали, рыдали
Военные трубы…
И вдова на нее
Долгим взглядом взглянула
Да, конечно же,
Эти высокие скулы!
Ах, комдив!
Как хранил он
Поблекшее фото
Тонкошеей девчонки,
Связистки из роты.
Освещал ее отблеск
Недавнего боя,
Или, может быть, свет,
Что зовется любовью!
Погасить этот свет
Не сумела усталость…
Фотография! —
Только она
И осталась…
Та, что дни отступленья
Делила с комбатом,
От комдива
В победном
Ушла сорок пятом,
Потому что сказало ей
Умное сердце:
Никуда он не сможет
От прошлого деться —
О жене затоскует,
О маленьком сыне…
С той поры не видала
Комдива доныне,
И встречала восходы,
Провожала закаты
Все одна да одна —
В том война виновата…
Долго снились комдиву
Припухшие губы,
Снилась шейка,
Натертая воротом грубым,
И улыбка,
И скулы высокие эти…
Ах, комдив!
Нет без горечи
Счастья на свете!..
А жена никогда
Ни о чем не спросила,
Потому что таилась в ней
Умная сила,
Потому что была
Добротою богата,
Потому что во всем
Лишь война виновата…
Чутко замерли флейты,
Застыли валторны,
И молчали, потупясь,
Две женщины в черном.
Только громко и больно
Два сердца стучали
В исступленной печали,
Во вдовьей печали…
1976

(обратно)

ПЕРЕД ЗАКАТОМ

Пиджак накинул мне на плечи —
Кивком его благодарю.
«Еще не вечер,
Нет, не вечер!» —
Чуть усмехаясь, говорю.
А сердце замирает снова,
Вновь плакать хочется и петь.
…Гремит оркестра духового
Всегда пылающая медь.
И больше ничего не надо
Для счастья,
В предзакатный час,
Чем эта летняя эстрада,
Что в молодость уводит нас.
Уже скользит прозрачный месяц,
Уже ползут туманы с гор.
Хорош усатый капельмейстер,
А если проще — дирижер.
А если проще, если проще:
Прекрасен предзакатный мир! —
И в небе самолета росчерк,
И в море кораблей пунктир.
И гром оркестра духового,
Его пылающая медь.
…Еще прекрасно то, что снова
Мне плакать хочется и петь.
Еще мой взгляд кого-то греет,
И сердце молодо стучит…
Но вечереет, вечереет —
Ловлю последние лучи.
1976

(обратно)

«Мы вернулись. Зато другие…»

Мы вернулись. Зато другие…
Самых лучших взяла война.
Я окопною ностальгией
Безнадежно с тех пор больна.
Потому-то, с отрадой странной,
Я порою, когда одна,
Трону шрам стародавней раны,
Что под кофточкой не видна.
Я до сердца рукой дотронусь,
Я прикрою глаза, и тут
Абажура привычный конус
Вдруг качнется, как парашют.
Вновь засвищут осколки тонко,
Вновь на черном замру снегу…
Вновь прокручивается пленка
Кадры боя бегут в мозгу.
1976

(обратно)

«Пора наступила признаться…»

Пора наступила признаться —
Всегда согревало меня
Сознанье того, что в семнадцать
Ушла в эпицентр огня.
Есть высшая гордость на свете —
Прожить без поблажек и льгот,
И в радости и в лихолетье
Делить твою долю, народ…
Не слишком гонюсь за удачей,
Достоинство выше ценя.
Пегас мой — рабочая кляча,
Всегда он прокормит меня.
Мне, честное слово, не надо
И нынче поблажек и льгот.
Есть высшая в мире награда —
В тебе раствориться, народ.
1977

(обратно)

«Еще без паники встречаю шквал…»

Еще без паники встречаю шквал,
Еще сильны и не устали ноги —
Пусть за спиной остался перевал
И самые прекрасные дороги.
Я до сих пор все открываю мир,
В нем новые отыскиваю грани.
Но вспыхивает в памяти пунктир,
Трассирует пунктир воспоминаний…
1977

(обратно)

«Пусть были тревожны сводки…»

Пусть были тревожны сводки —
Светили в ночи тогда
Мне звездочка на пилотке,
На башне Кремля звезда.
И стиснув до хруста зубы,
Я шла по Большой Войне,
Пока не пропели трубы
Победу моей стране.
Три с лишним десятилетья
Уже не грохочет бой,
Но с прежнею силой светят
Те звезды в ночи любой —
На башне и на пилотке.
Их светом озарены,
Мне в сердце приходят сводки
С далекой Большой Войны.
1977

(обратно)

ПРОДОЛЖАЕТСЯ ЖИЗНЬ…

Порошили снега,
Затяжные дожди моросили,
Много раз соловьи
Возвещали о новой весне…
Ясноглазые парни —
Кристальная совесть России,
Не дают мне стоять
От житейских тревог в стороне.
А когда покачнусь
(И такое бывает порою),
Незаметно помогут,
Спокойно поддержат меня
Ясноглазые парни,
Которых военной сестрою
Мне пришлось бинтовать,
Довелось выносить из огня.
Продолжается жизнь.
И нельзя в стороне оставаться,
Потому что за мной
Боевым охраненьем стоят
Ясноглазые парни,
Которым навек восемнадцать —
Батальоны домой
Никогда не пришедших солдат.
1977

(обратно)

«Нужно думать о чем-то хорошем…»

Нужно думать о чем-то хорошем,
Чтоб не видеть плохого вокруг.
Верю — будет друзьями мне брошен,
Если надо, спасательный круг.
Нужно верить в хорошее, нужно!
Как молитву, твержу не впервой:
Есть одна лишь религия — Дружба,
Есть один только храм — Фронтовой.
Этот храм никому не разрушить,
Он всегда согревает солдат,
И в него в час смятения души,
Как замерзшие птицы, летят.
1977

(обратно)

ОБМАНЩИКИ

Жеманная грусть менуэта,
И пудра, густая, как снег,
И фижмы, и мушки —
Все это
Версаль, восемнадцатый век.
Кокетливый шепот фонтанов,
Как пудель,
Подстриженный сад,
И шпаги звенят д'Артаньянов,
И юбочки фрейлин шуршат.
Меняет король фавориток
Почаще, чем девок матрос.
Над верностью
Здесь открыто
Хохочет весь двор
До слез!
Да, верность
Из моды вышла,
Смешнее нет
Верных пар!..
Ах, многое видел и слышал
Под пуделя
Стриженный парк!
Он видел —
Тайком к супругу
Родная жена кралась! —
Любили они друг друга,
Но моды всесильна власть!
А верность
Из моды вышла,
Смешнее нет
Верных пар!..
Да, многое видел и слышал
Под пуделя
Стриженный парк!
…Скользят, словно змеи,
Сводни,
И паж промелькнул,
Точно уж…
Вот смеху-то! —
Здесь сегодня
Жену обнимает муж!
1977

(обратно)

ВОЛКИ

Волки бьются,
Как бьются люди,
Упиваются дракой всласть.
И сшибаются
Грудью с грудью,
И впиваются
Пастью в пасть.
Волки бьются
Глухою ночью,
В час предательств
И катастроф.
Только шерсти
Взлетают клочья,
Только брызжет
Густая кровь.
Волки бьются
За право власти,
Из-за самок
И просто так.
Как капканы,
Бряцают пасти,
Оглушителен
Темп атак.
Но когда
Тебя смерть приперла,
Ты на спину
Скорей ложись —
Подставляй, побежденный,
Горло,
Предлагай, побежденный,
Жизнь.
Полон враг
Человечьей злобы,
Страшен взгляд,
Устремленный вниз.
Но еще не бывало, чтобы
Побежденного
Волк загрыз!..
1977

(обратно)

БЕГА

Сходят с круга лошадки —
Эх, одна за другой!
А казалось бы, гладки,
Да и шеи дугой.
А казалось, казалось,
Будто их в оборот
Никакая усталость
Никогда не возьмет…
Гонг командует снова,
Значит, снова скакать,
Чтобы искры подковой
На скаку высекать.
И, на зрелища падкий,
Валом валит народ.
Сходят с круга лошадки —
Чей черед, чей черед?..
1977

(обратно)

«Прекраснее прекраснейших поэм…»

Прекраснее прекраснейших поэм,
Ужаснее ужаснейших кошмаров,
Ты, наша жизнь, кончаешься ничем —
Неужто впрямь мы суетились даром?..
Умела не поддаться я врагу
И за друзей сражалась, как умела,
Но что я сделать Пустоте могу? —
Одно лишь: до конца держаться смело.
1977

(обратно)

ЛИВЕНЬ

Бывает так, что ждешь стихи годами —
Их торопить поэту не дано…
Но хлынут вдруг, как ливень долгожданный,
Когда вокруг от засухи черно.
Стихи придут, как щедрый ливень лета,
Вновь оживут цветы и деревца.
Но снова засуха, вновь страх поэта,
Что никогда не будет ей конца…
1977

(обратно)

ТОГДА…

Это было сто лет назад,
Точнее — в послевоенное лето.
Только-только из старых солдат
Превращались мы в молодые поэты.
Все были дружбе верны фронтовой,
И потому богаты.
(Пусть нету крыши над головой,
Пусть нету еще зарплаты.)
— Где будешь спать?
— А зачем вокзал?
— Ну, значит, и я с тобою. —
Еще у друга полны глаза
Горячим туманом боя.
И все мы были войной пьяны,
Всем гадок был дух наживы,
Все были молоды,
Все равны,
И все потому счастливы…
1977

(обратно)

"Поэт забронзовел — смешно!.."

Поэт забронзовел —
Смешно!
Товарищ по окопам —
Странно!
Не каждому, видать, дано
Пройти сквозь испытанье саном.
Надменен глаз его прищур,
Во всем сановняя усталость…
То усмехаюсь,
То грущу —
Что с ним,
Отличным парнем,
Сталось?
Поэт забронзовел —
Тоска!—
По лестнице чинов шагая.
И все слабей его рука,
Теряет золото строка —
За бронзу
Плата дорогая…
1977

(обратно)

«СВЕРХЧЕЛОВЕКИ»

«Сверхчеловеки»! Их немало
Меж нами, серыми людьми.
И человечество устало
От суперменов, черт возьми!.. —
От тех, кому ничто другие…
И мне поднадоели «те»,
И мне знакома ностальгия
По уходящей Доброте.
И позабыть ли, как когда-то,
Без гордых поз и громких слов,
Вошли обычные солдаты
В легенды, в песни, в даль веков?
И суперменов клан надменный
Во всей красе раскрылся мне:
Когда иные супермены
Хвост поджимали на войне…
1977

(обратно)

ДЯДЯ ВАСЯ

Сначала он чинился для порядку —
Так издавна водилось на Руси,
Потом сдавался:
— Разве что с устатку,
Ну, ладно уж, хозяйка, поднеси!
Со смаком пил, брал не спеша закуску,
Хитро смотрел из-под нависших век —
Краснодеревщик дядя Вася, русский
Потомственный рабочий человек.
Я слушала его развесив уши.
Какая бы ни мучила тоска,
Всегда надежно врачевала душу
Расейская сердечность старика.
У человечества свои законы —
Уже берут нас роботы в тиски.
Но далеко машине электронной
До теплой человеческой руки!
И будет в царстве автоматов сладко —
Как некогда на дедовской Руси —
Вдруг услыхать:
— Вот разве что с устатку,
Ну, ладно уж, хозяйка, поднеси!
1977

(обратно)

«Сказал он: — За все спасибо!..»

Сказал он:
— За все спасибо!
За вашего сердца лед,
За то, что об лед,
Как рыба,
Я бьюсь уж который год.
За ласковый,
За вечерний,
За дружбы надежный свет,
За то, что ожесточенья
Во мне, нелюбимом, нет…
1977

(обратно)

«Жестокость равнодушия…»

Жестокость равнодушия —
Она
Страшнее,
Чем бетонная стена.
В кровь об нее
Мы расшибаем лбы —
Она не слышит
Попросту мольбы.
Стена из равнодушия —
Она
Не виновата в том,
Что холодна…
1977

(обратно)

«Он проигран, он проигран…»

Он проигран, он проигран,
Этот бой,
Хоть мы оба
Победители с тобой.
Словно знамя неприятельское,
В грязь
Затоптали мы любовь свою,
Смеясь.
Затоптали,
И понурые стоим,
Жжет глаза
Воспоминаний едкий дым…
1977

(обратно)

КОНИ

1. В СОРОК ПЕРВОМ

Ночью — скорбное сиянье зарев:
«Мессеров» очередной налет…
Ну, а в полдень, на Цветном бульваре,
В цирке представление идет.
Клоуны, жонглеры, акробаты,
Через обруч прыгающий лев.
Школьники, ушедшие в солдаты,
Рты поразевали замерев.
И бомбежка, и война забыты —
Как сияют детские глаза!
Вылетают на манеж джигиты,
Свищут шашки, падает лоза.
Ну, а утром, прямо с представленья,
Под оваций бешеный прибой,
Конное ушло подразделенье
Защищать свою столицу, в бой.
(обратно)

2. ВНУКИ ВОЙНЫ

Когда браконьерскою пулей
Был ранен вожак табуна,
Пред ним, умиравшим, мелькнули
Пожары, разрывы — война.
Не жил он в эпохе военной,
Откуда же помнит те дни?
Наверное, в памяти генной
Записаны были они.
И ржание, схожее с плачем,
И танков ревущий косяк…
Сражался в отряде казачьем
Дед крымских мустангов — дончак.
Земля под ногами пылала,
Душила угарная мгла.
Горячая капля металла
Хозяину сердце прожгла.
Упал человек под копыта,
Застыл, как стреноженный, конь.
По яйле, снарядами взрытой,
Скакал, торжествуя, огонь.
Лизал конь хозяину щеки
И плакал, не в силах помочь.
А после, хромая, зацокал
От взрывов и выстрелов прочь…
Бои откатились на Запад,
На яйлу легла тишина.
Казалось коню, что внезапно
Галопом умчалась война.
Останьтесь безмолвными, горы,
Пусть смертью не пахнут ветра!
…Стал сильным дончак и матерым,
Свободным и злым, как бора.
Давно перетерлась подпруга,
Давно от седла он отвык,
Давно с ним бок о бок подруга —
Такой же лихой фронтовик.
Уже через рвы и траншеи
С доверчивым ржаньем летят,
Высокие вытянув шеи,
Ватаги смешных жеребят.
…Но разве же кто-нибудь в силе
Прогресса застопорить шаг? —
Всех выпусков автомобили
К Ай-Петри, пыхтя, спешат.
Туда, где бушуют травы,
Где счастливы и вольны,
Плывут под луной величаво
Бесхозные внуки войны.
«Бесхозны, бесхозны, бесхозны», —
Как смертный звучит приговор,
И щупает яйлу грозно
Прожектора мертвый взор.
Коней ослепляют фары,
Гром выстрела, эхо скал.
Вожак, иноходец старый,
Споткнулся, качнулся, упал.
Пред ним, умиравшим, мелькнули
Пожары, разрывы, война.
А в ялтинский спящий улей
Спокойно вплыла луна…
1977

(обратно) (обратно)

ЧЕРНЫЙ ЛЕС

Только буки да грабы,
Только грабы да буки
Тянут к солнцу
Сплетенные намертво руки.
Черный лес,
Обжигающий холодом лес,
Под шатром
Добела раскаленных небес.
Тишина.
Только ветра притушенный ропот.
Тишина.
Заросли партизанские тропы,
Заросли держидеревом и купиной.
Тишина.
Отчего же
Здесь веет войной?
Отчего
Эти старые грабы и буки
Заломили свои узловатые руки?
Отчего
Даже в светлый напев ручейка
Заронила гнетущую ноту тоска?..
А в глубоком ущелье,
У быстрой воды
Обелиск со звездой
Да землянок следы.
То с Великой Войны
Запоздавшая весть —
Партизаны свой госпиталь
Прятали здесь.
Только буки да грабы,
Только грабы да буки,
Защищая,
Простерли над лагерем руки.
В черном море деревьев
Горя горького остров —
Косит раненых смерть,
Еле держатся сестры.
И губами распухшими
Чуть шевеля,
Здесь тебя призывают,
Большая Земля…
Раз в ночи,
Когда месяц стоял в карауле,
То ли свистнула птица,
То ли чиркнула пуля.
И сейчас же,
Во все прокопченное горло,
Хрипло рявкнула пушка,
Вздрогнув, охнули горы.
И тогда,
Задыхаясь от радостных слез,
— Наши! —
Крикнул слепой обгоревший матрос.
Но, узнав пулемета нерусского стук,
Вдруг рванулся к винтовке
Разведчик без рук,
Вдруг рванулась куда-то
Связистка без ног,
И заслон медсестер
Самым первым полег…
Только буки да грабы,
Только грабы да буки
Здесь согнулись в бессилии,
Ярости, муке.
Только плачут
Холодные капли дождя,
Только люди бледнеют,
Сюда забредя.
Черный лес.
Партизанский обугленный лес,
Под сияющим куполом
Мирных небес…
1977

(обратно)

ДЕТИ ДВЕНАДЦАТОГО ГОДА

Мы были дети 1812 года.

Матвей Муравьев-Апостол

ТРИНАДЦАТОЕ ИЮЛЯ[101]

Зловещая серость рассвета…
С героев Бородина
Срывают и жгут эполеты,
Бросают в огонь ордена!
И смотрит Волконский устало
На знамя родного полка —
Он стал в двадцать пять генералом,
Он все потерял к сорока…
Бессильная ярость рассвета.
С героев Бородина
Срывают и жгут эполеты,
Швыряют в костер ордена!
И даже воинственный пристав
Отводит от виселиц взгляд.
В России казнят декабристов,
Свободу и Совесть казнят!
Ах, царь милосердие дарит;
Меняет на каторгу смерть…
Восславьте же все государя
И будьте разумнее впредь!
Но тем, Пятерым, нет пощады!
На фоне зари — эшафот…
«Ну, что ж! Нас жалеть не надо:
Знал каждый, на что он идет».
Палач проверяет петли,
Стучит барабан, и вот
Уходит в бессмертие Пестель,
Каховского час настает…
Рассвет петербургский тлеет,
Гроза громыхает вдали…
О, боже! Сорвался Рылеев —
Надежной петли не нашли!
О, боже! Собрав все силы,
Насмешливо он хрипит:
«Повесить — и то в России
Не могут, как следует!
Стыд!..»
(обратно)

СЕРГЕЙ МУРАВЬЕВ-АПОСТОЛ

Дитя двенадцатого года:
В шестнадцать лет — Бородино!
Хмель заграничного похода,
Освобождения вино.
«За храбрость» — золотая шпага,
Чин капитана, ордена.
Была дворянская отвага
В нем с юностью обручена.
Прошел с боями до Парижа
Еще безусый ветеран.
Я победителем вас вижу,
Мой капитан, мой капитан!
О, как мечталось вам, как пелось,
Как поклонялась вам страна!
…Но есть еще другая смелость,
Она не каждому дана.
Не каждому, кто носит шпагу
И кто имеет ордена, —
Была военная отвага
С гражданской в нем обручена:
С царями воевать не просто!
(К тому же вряд ли будет толк…)
Гвардеец Муравьев-Апостол
На плац мятежный вывел полк!
«Не для того мы шли под ядра
И кровь несла Березина,
Чтоб рабства и холопства ядом
Была отравлена страна!
Зачем дошли мы до Парижа,
Зачем разбили вражий стан?..»
Вновь победителем вас вижу.
Мой капитан, мой капитан!
Гремит полков российских поступь,
И впереди гвардейских рот
Восходит Муравьев-Апостол…
На эшафот!
(обратно)

ЯЛУТОРОВСК

Эвакуации тоскливый ад —
В Сибирь я вместо армии попала.
Ялуторовский райвоенкомат —
В тот городок я топала по шпалам.
Брела пешком из доброго села,
Что нас, детей и женщин, приютило.
Метель осатанелая мела,
И ветер хвастал ураганной силой.
Шла двадцать верст туда
И двадцать верст назад —
Ведь все составы пролетали мимо.
Брала я штурмом тот военкомат —
Пусть неумело, но неумолимо.
Я знала — буду на передовой,
Хоть мне твердили:
— Подрасти сначала! —
И военком седою головой
Покачивал:
— Как банный лист пристала! —
И ничего не знала я тогда
О городишке этом неказистом.
Ялуторовск — таежная звезда,
Опальная столица декабристов!..
Я видела один военкомат —
Свой «дот»,
Что взять упорным штурмом надо,
И не заметила фруктовый сад —
Веселый сад с тайгою хмурой рядом.
Как так? Мороз в Ялуторовске крут
И лето долго держится едва ли,
А все-таки здесь яблони цветут —
Те яблони, что ссыльные сажали!..
Я снова здесь, пройдя сквозь строй годов,
И некуда от странной мысли деться:
Должно быть, в сердцевинах тех стволов
Стучат сердца, стучит России сердце.
Оно, конечно, билось и тогда
(Хотя его и слыхом не слыхала),
Когда мои пылали города,
А я считала валенками шпалы.
Кто вел меня тогда в военкомат,
Чья пела кровь и чьи взывали гены?
…Прапрадеды в земле Сибири спят,
Пред ними преклоняю я колена.
(обратно)

«НЕУДАЧНИКИ»

…Вернули тех, кто в двадцать пятом,
В Санкт-Петербурге, в декабре,
На площади перед сенатом
Войска построили в каре.
Теперь их горсточка осталась:
Сибирь и годы — тридцать лет!
Но молодой бывает старость,
Закат пылает, как рассвет.
Непримиримы, непреклонны,
Прямые спины, ясный взгляд.
Как на крамольные иконы,
На старцев юноши глядят.
Нет, их не сшибли с ног метели,
Они не сбились в темноте.
Но почему так одряхлели
Их сверстники — другие, те,
Что тоже вышли в двадцать пятом
На площадь в злой декабрьский день,
Но после… Ужас каземата,
Громадной виселицы тень,
Бред следствия, кошмар допроса,
Надежды тоненькая нить.
Они сломились…
Все непросто,
И не потомкам их винить…
Ошибки юности забыты,
Пошли награды и чины,
Они сановники, элита,
Они в монарха влюблены!
Все больше ленточек в петлицах,
Не жизнь — блистательный парад!
Но отчего такие лица:
Увядший рот, погасший взгляд?
Ах, что с «удачниками» сталось?
Ответа нет, ответа нет…
А рядом молодая старость,
Закат, похожий на рассвет.
(обратно)

ЭПИЛОГ

Предутренний, серебристый,
Прозрачный мой Ленинград!
На площади Декабристов
Еще фонари горят.
А ветер с Невы неистов,
Проносится вихрем он
По площади Декабристов,
По улицам их имен…
1977

(обратно) (обратно)

ПОД СВОДАМИ ДУШИ ТВОЕЙ ВЫСОКОЙ…

Памяти Сергея Орлова

«Я в этот храм вступила ненароком…»

Я в этот храм
Вступила ненароком,
Мне попросту
В дороге повезло.
Под сводами
Души твоей высокой
Торжественно мне было
И светло.
Сквозь суету,
Сквозь горести,
Сквозь годы —
Твой опаленный,
Твой прекрасный лик…
Но нерушимые
Качнулись своды
И рухнули
В один ничтожный миг…
(обратно)

«Ты умер, как жил…

Ты умер, как жил —
На бегу, на лету,
С портфелем в руке,
С сигаретой во рту.
Наверно, в последнем
Секундном аду
Увидел себя
В сорок третьем году —
В пылающем танке,
В ревущем огне —
И, падая, понял:
Убит на войне.
(обратно)

«Кто-то тихо шептал твое имя…»

Кто-то тихо шептал твое имя,
Кто-то выдохнул:
«Значит, судьба…»
Холод лба
Под губами моими,
Смертный холод
Высокого лба.
Я не верю
Ни в черта, ни в бога,
Но о чуде молилась
В тот час…
Что ж ты сделал,
Сережа, Серега, —
Самый смелый и добрый
Из нас?
Как ты дал себя
Смерти осилить,
До зимы далеко не дойдя?..
Провожала солдата Россия
Ледяными слезами дождя.
Осень шла в наступление люто —
Вот-вот бросит
На кладбище снег…
От прощального грома
Салюта
Лишь не вздрогнул
Один человек…
(обратно)

«Нет, я никак поверить не могу…»

Нет,
Я никак поверить не могу,
Что ты на том —
Нездешнем берегу,
Куда слова мои
Не долетят,
И даже матери молящий взгляд,
И даже вскрик отчаянный жены
Теперь к тебе
Пробиться не вольны.
А я все так же,
Так же,
Видит бог,
Хватаю трубку,
Услыхав звонок, —
Как будто бы
Из черной пустоты
Вдруг позвонить на Землю
Можешь ты…
(обратно)

«Что же делать?..»

Что же делать?
Чем дальше, чем горше.
Я смириться с бедой
Не могу,
Ты —
Внезапною судорогой
В горле,
Ты —
Сверлящею болью
В мозгу.
Ночь.
Костер нашей дружбы
Потушен.
Я одна в темном лесе
Опять.
Для того лишь
Нашла твою душу,
Чтоб навеки
Ее потерять…
Без костра
В темном лесе
Мне страшно,
Вот-вот хлынет
Лавина огня —
Словно танка враждебного
Башня,
Притаившись,
Глядит на меня…
(обратно)

«Плечи гор плотно-плотно туман закутал…»

Плечи гор
Плотно-плотно туман закутал.
Здесь бродил ты
Лишь год назад…
Хорошо, что тебя
Провожали салютом, —
Ты был прежде всего
                                 Солдат.
Море хмуро,
Вода отливает сталью,
Тих рассеянный странный свет.
Хорошо, что над гробом
Стихи читали, —
Ты был прежде всего
                                 Поэт.
Ах, как Времени
Быстро мелькают спицы,
Как безжалостно
Мчится век!..
Хорошо, что так много
Пришло проститься, —
Ты был прежде всего
                                 Человек.
(обратно)

«На Вологодчине есть улицы Орлова…»

На Вологодчине
Есть улицы Орлова,
Со стапелей
Там сходит теплоход
«Сергей Орлов».
Звучит поэта слово…
Вот только в дверь мне
Он не звякнет снова
И, пряча в бороду улыбку,
Не войдет.
Уже не станем с ним
До хрипа спорить,
Читать стихи.
Глушить (не только!) чай.
Один лишь раз
Друзьям принес он горе —
Убил своим уходом
Невзначай.
(обратно)

«Загрустив однажды почему-то…»

Загрустив однажды почему-то,
«Есть ли дружба?» —
Ты меня спросил.
Эх, Сергей!
Когда б хоть на минуту
Выходили люди
Из могил!
Ты забыл бы
О любой обиде,
Ты б ничьей
Не вспоминал вины,
Потому что с нежностью б увидел,
Как тебе
Товарищи верны.
(обратно)

«Снова жизнь — снова цепь атак…»

Снова жизнь —
Снова цепь атак.
Пред тобою в долгу
Навсегда,
Я верна нашей дружбе
Так,
Как орбите своей
Звезда.
По тебе
Свой сверяю шаг
И любую свою строку.
Ты мне нужен,
Как нужен стяг,
Чтоб остаться полком
Полку.
(обратно)

«Догоняет Война…»

Догоняет Война
Тех, кто мне
Всех дороже.
И напрасно я другу кричу:
— Борись!.. —
С пулей в сердце
На землю упал Сережа,
И с тяжелым раненьем
Лежит Борис.
Поколенье уходит опять.
Рановато…
Обрывается вновь
За струною струна…
Что поделаешь, если
Только отпуск солдатам,
Только длительный отпуск
Дала Война?..
1977–1978

(обратно) (обратно)

«Снег намокший сбрасывают с крыши…»

Снег намокший сбрасывают с крыши,
Лед летит по трубам, грохоча.
Вновь на Пушкинском бульваре слышу
Песенку картавую грача.
Что еще мне в этом мире надо?
Или, может быть, не лично мне
Вручена высокая награда —
Я живой осталась на войне?
Разве может быть награда выше? —
Много ли вернулось нас назад?..
Это счастье —
Вдруг сквозь сон услышать.
Как капели в дверь Весны стучат!
1978

(обратно)

«Да, я из того поколенья…»

Да, я из того поколенья,
Что Гитлер, себе на беду,
Поставить хотел на колени
В лихом сорок первом году.
Кто, голосу Родины внемля,
Шел в дымной грохочущей мгле,
И кто за Великую землю
На Малой сражался земле.
Кто стал комсомольцем под Ельней,
Вошел коммунистом в рейхстаг.
…Нас мало, детей поколенья, —
Безжалостен времени шаг.
Но прожиты жизни недаром —
А главное это, друзья!..
Горят фронтовые пожары —
Им в памяти гаснуть нельзя!
1978

(обратно)

"И каждый раз, в бреду аэропорта…"

И каждый раз, в бреду аэропорта,
Там, где томится иль бежит народ,
Я говорю себе:
— Какого черта
Тебя опять на край земли несет?
Зачем тебе Курилы и Саяны,
Зачем тебе Норильск и Кулунда?
В конце концов, уже немного странно
Так жить в отнюдь не юные года…
Зачем? — Сама не нахожу ответа.
И правда, в самом деле, — на черта?..
А может, просто песенка не спета
И молодость еще не прожита?
Что молодость моя? — Фронт, голодуха,
Потом домашний плен — кастрюлек власть…
Тут репродуктор прохрипел над ухом,
Что на Сургут посадка началась.
1978

(обратно)

«А жизнь летит, летит напропалую…»

А жизнь летит, летит напропалую,
И я не стану жать на тормоза…
Солоноватый привкус поцелуя,
Любви полузакрытые глаза
И городов мелькающие лица,
Где каждый новый зал —
Как новый суд…
И гуд в крови —
Стихов грядущих гуд,
И невозможность приостановиться,
Покуда жизнь летит напропалую,
Покуда я ей благодарна за
Солоноватый привкус поцелуя,
Любви полузакрытые глаза…
1978

(обратно)

ИЗ ДАЛЬНЕВОСТОЧНОЙ ТЕТРАДИ

«Вновь чайки провожают сейнера…»

Вновь чайки провожают сейнера,
Опять страда — осенняя путина.
Лежит у клуба сеть взамен ковра,
Звенит под ухом зуммер комариный.
О, как стихи умеют слушать тут! —
Так не умеют слушать и в столице.
Светлеют, и грустнеют, и цветут
Дубленные соленым ветром лица…
А мы спешим на остров Итуруп,
Покуда там посадку разрешили.
Потом лететь в другой рыбачий клуб
На острове соседнем Кунашире.
Пусть с недосыпу резь в глазах моих,
Пускай усталость навалилась глыбой,
Зато под сердцем бьется новый стих
Уже почти что пойманною рыбой.
Курилы

(обратно)

ПОСЕЛОК СМИРНЫХ

В лесу, на краю дороги,
В лесу, на краю страны,
Задумчивый, юный, строгий
Стоит капитан Смирных.
Змеится дороги лента,
КаМАЗы в лесхоз спешат.
С гранитного постамента
Не может сойти комбат.
Но помнят доныне сопки
Команду его — «Вперед!»,
Отчаянным и коротким
Был бой за японский дот…
Все той же дороги лента,
И августа синий взгляд.
Лишь сдвинуться с постамента
Не может теперь комбат.
Сквозь строй ветеранов-елок
Он смотрит и смотрит вдаль —
На тихий лесной поселок,
Которому имя дал.
Сахалин

(обратно)

НЕРЕСТ

Сопит медвежонок рядом,
Рысь рыщет невдалеке.
С неистовой силой снаряда
Горбуша идет по реке.
Навстречу теченью!
В клочья
Изодраны плавники.
За смертью…
И днем, и ночью.
По острым камням реки.
По острым камням Пороная,
Летящего сквозь тайгу.
Виденье царь-рыбы, знаю,
Забыть уже не смогу.
Погибнут безумцы эти,
Как только закончат путь.
Погибнут затем,
Чтоб детям —
Малькам своим
Жизнь вдохнуть.
Москва, суета сплошная,
Но где-нибудь на бегу
Вдруг вспомню о Поронае,
Петляющем сквозь тайгу.
Как сильно тряхнула душу
Земли первозданной твердь
И таинство — ход горбуши,
Что смертью попрала смерть!
Сахалин

(обратно)

ОСЕНЬ

Прозрачными становятся деревья,
Ветшает их изношенный наряд.
Дымками одеваются деревни,
И слюдяные лужицы хрустят.
Засентябрило,
Ах, засентябрило…
А как у вас там,
На краю земли,
У вас —
На Сахалине и Курилах?
…Циклоны в наступление пошли.
Гремят шторма
В заливе Лаперуза,
Валы как небоскребы громоздя.
А на Оху
Спешат машины с грузом,
Рвут вертолеты
Пелену дождя.
Вдоль океана,
Трассою знакомой
(Потом прилив
Сотрет следы колес)
На «козликах»
Секретари райкомов
Торопятся кто в шахту,
Кто в лесхоз.
Спокойно ли
На станции цунами?
Как Тятя[102]
Вдруг проснувшийся старик?..
Курилы, Сахалин! —
Следит за вами
Отцовскими глазами материк.
А в Подмосковье
Ежатся деревья,
Слетает их изношенный наряд.
Дымками одеваются деревни,
И слюдяные лужицы хрустят…
(обратно)

ПАРАМУШИР

До чего ненадежен мир! —
Словно порох
Земля под нами.
Мы — как остров Парамушир,
Что в мгновение
Смыт цунами…
Ну, а смутный душевный мир,
Честолюбий больное пламя?..
Мы как остров Парамушир —
Пощади нас,
Страстей цунами!
1978

(обратно) (обратно)

СТЕПНОЙ КРЫМ

Есть особая грусть
В этой древней земле —
Там, где маки в пыли,
Словно искры в золе,
И где крокусов синие огоньки
Не боятся еще
Человечьей руки.
Вековая, степная,
Высокая грусть!
Ничего не забыла
Великая Русь.
О, шеломы курганов,
Каски в ржавой пыли! —
Здесь Мамая и Гитлера
Орды прошли…
1978

(обратно)

«На улице Десантников живу…»

На улице Десантников живу,
Иду по Партизанской за кизилом.
Пустые гильзы нахожу во рву —
Во рву, что рядом с братскою могилой.
В глухом урочище туман, как дым,
В оврагах расползается упрямо.
Землянок полустертые следы,
Окопов чуть намеченные шрамы.
В костре сырые ветки ворошу,
Сушу насквозь промоченные кеды,
А на закате в городок спешу —
На площадь Мира улицей Победы.
1978

(обратно)

ПУСТЫЕ ПЛЯЖИ

Опять в Крыму предзимнее приволье,
Опять над морем только чаек гам.
Пустые пляжи снова пахнут солью.
А не духами с потом пополам.
Пустые пляжи пахнут вновь озоном…
Напрасно, черный надрывая рот,
В «последнюю экскурсию сезона»
Охрипший рупор «дикарей» зовет.
Пустые пляжи снова пахнут йодом…
Какие там экскурсии, когда
Давно норд-остам полуостров отдан
И рыбаки готовят невода?
Пустые пляжи в ноябре угрюмы.
Оставшись с осенью наедине,
Они уже не отгоняют думы
О вечности, о смерти, о войне.
О том, как падали в песках сыпучих,
У кромки волн, десантные войска…
Пустые пляжи.
Снеговые тучи.
Тревожное мерцанье маяка.
1978

(обратно)

В КАРАБИХЕ У НЕКРАСОВА

Холодный дождь пытался неустанно
Нас разогнать —
Напрасные мечты!
Лишь зонтиками расцвела поляна,
Раскрылись исполинские цветы.
Стихи, стихи!
Самозабвенно слушать
И под дождем
Умеет вас народ.
Нет, никогда моей России душу
Благоразумный запад не поймет!
1978

(обратно)

ФЛОРЕНТИЙСКИЙ МАЙ

Я сказала плачущей:
— Синьора!
Не могу ли чем-нибудь помочь? —
А она:
— Убили Альдо Моро! —
И ушла, не оглянувшись, прочь.
Мраморные ангелы парили,
Плыли в небо храмов корабли.
Люди шли на площадь Синьории,
По призыву сердца люди шли.
Штор тяжелых опускались веки, —
Магазины слепли, как от слез.
Под ссутулившимся Понте Веккьо
Арно траурные воды нес.
И за Арно полыхали горы,
Вспышки солнца били по глазам.
В тех горах когда-то Альдо Моро
Воевал в отряде партизан.
Потому Флоренцией влюбленной
В древние соборы и дворцы,
Плыли партизанские знамена,
Шли Сопротивления бойцы.
Рядом с ними — молодые лица,
Изваяла скорбь их, высек гнев.
И шедевры гениев в Уффици
Перед ними сникли, побледнев.
Молча небо ангелы корили,
И, не чуя под собой земли,
Люди шли на площадь Синьории,
Как судьба — неотвратимо — шли.
Шли плечом к плечу, ладонь к ладони.
И сквозь плотную завесу лет
Долго кроткая мадонна Донни
Им молитвенно смотрела вслед…
1978

(обратно)

В КОРОЛЕВСТВЕ ДАТСКОМ

Под ногами
Асфальта паркетная гладь,
Даже клочья тумана
Стерильны, как вата, —
Чисто, словно в больнице.
По правде сказать,
Было мне в Копенгагене
Чуть скучновато.
Славен датский народ,
Честь и слава ему! —
Моряки, рыбаки,
Ветра храбрые дети…
Что ж не по сердцу мне?
И сама не пойму! —
Может, то, Что к Русалочке[103]
Ходят лишь дети?
И грустит на скале,
Над каналом, одна,
Та бедняга,
В которую я влюблена?
И что Гамлет
Здесь смех вызывает —
Не боль,
Что дворец в Эльсиноре
Лишь приманка туристов?..
Почему же так часто
Кончают с собой
В этой славной стране,
До стерильности чистой?..
1978

(обратно)

ДРУГУ

Утраты и обиды есть у всех,
Да вот тебе поболее досталось!
Однако так же твой раскатист смех
И добрых глаз не тронула усталость.
Жизнь многих гнет.
Однако ясно мне —
Таких, как ты,
Не бросить на колени.
Недаром подрастало на войне
Матросова и Зои поколенье!
1978

(обратно)

УРАЛ

Как приветлив ты!
Как суров!
Здесь слились,
Словно хохот с плачем,
Европейская
Бледная кровь
С азиатской —
Густой, горячей.
Потому у детей твоих
Отблеск древних костров
Во взгляде…
Вечерок комариный тих —
Наработался ветер
За день.
Я едва ли
Сюда вернусь,
Хоть вернуться
И обещала…
Отчего же
Такая грусть —
Иль по свету
Носило мало?
Иль давно
Не в новинку мне
Встречи,
Речи
И расставанья?..
Вижу дождик в Перми
Во сне,
А не крымского дня
Сиянье.
И студенческий стройотряд,
И буксующие дороги…
Знать, колдуют,
Зовя назад,
Деревянные пермские боги…
1978

(обратно)

БЕЛЫЕ НОЧИ

Запыхавшийся теплоход
Бороздит терпеливо Каму.
Солнце сутками напролет
В карауле стоит упрямо.
Знала солнце погорячей,
Но скупая дороже ласка…
Белых обморочных ночей
Бередящая душу сказка!
С берегов Берендеев лес
К нам мохнатые тянет руки.
Даже МАЗы на Пермской ГРЭС
Мне о скорой твердят разлуке.
И кричит теплоход в ночи:
«Вам лететь в Москву спозаранку!»
Словно имя сестры звучит
Слово ласковое — «Добрянка».
Позабуду ли Керчев-град —
Плавность барж,
Катеров мельканье?
И как в запани бревна спят,
Крокодильими трясь боками?
И уральских красавиц стать,
И спокойную стать Урала?
Соликамская соль, видать,
Мне сегодня в глаза попала…
1978

(обратно)

ВАНЬКА-ВЗВОДНЫЙ

Генералы, штабисты, подвиньтесь,
Чтоб окопники были видны…
Ванька-взводный —
Малюсенький винтик
В исполинской махине войны.
Что бои,
Что окопная мука? —
Он солдат, он привык ко всему.
Лишь к смертям не привык,
Потому как,
Умирая, тянулись к нему.
Все тянулись к нему
За защитой,
Для бойцов Ванька-взводный был бог —
Бог в пилоточке, на ухо сбитой,
В сапогах, отслуживших свой срок.
Что герой, он и сам-то не ведал:
«Мол, воюю, служу, как должон».
Сделал больше других для Победы,
Был за день до Победы сражен…
Так помянем окопного бога,
Что теперь нам сгодился б в сыны…
Ванька-взводный! —
Малюсенький болтик —
Самый важный в махине войны.
1978

(обратно)

ОТВЛЕКАЮЩИЙ МАНЕВР

Уютным сосняком
Ведет тропинка нас.
Неплохо босиком
Прошлепать бы сейчас.
А если здесь навек
Останемся лежать,
Нагретая хвоя —
Не худшая кровать,
Задача так проста,
Задача так чиста:
Пожертвовать собой
(Всего-то нас полста),
Пожертвовать собой —
Полротой для полка.
Наш полк, покуда бой,
Уйдет наверняка…
Задача так проста,
Задача так чиста.
Припомните о нас —
Полегших здесь полста!
1978

(обратно)

ТРУБА

Плакали девочки,
Плакали мальчики,
Дуя на красные
Вспухшие пальчики.
Плачу пурга
Подпевала уныло
То не в рождественской
Сказочке было.
Не проявилась там
Божия милость
И «хэппи энда»,
Увы, не случилось.
Плакали дети,
Плакали дети
На равенсбрюкском
На дымном рассвете.
Ежась, зевая,
Эсэсовцев взвод
Парами строил
Послушный народ.
И, равнодушная,
Словно судьба,
Над Равенсбрюком
Дымила труба…
1978

(обратно)

МОРОЗ

Снова тридцать и три с утра,
Лес, как после пожара, черный.
Лишь отстреливается кора
От морозища обреченно.
Хоть укрыл бы деревья снег,
Белой шалью кусты б закутал…
Как же вынес все человек
В сорок первом, зимою лютой?
1978

(обратно)

«Птица Феникс, сказочная птица…»

Птица Феникс, сказочная птица,
Только обновляется в огне,
Я не птица, все же возродиться
(И не в сказке) довелось и мне.
С чистым вальсом выпускного бала
Тут же слился первой бомбы взрыв…
Ах, меня война ли не сжигала,
В горстку пепла душу превратив?
Только восставала я из пепла,
Кровь стучала в сердце, как прибой,
И душа, пройдя сквозь пламя, крепла
И была опять готова в бой.
1978

(обратно)

ОТПЛЫВАЮЩИЙ ТЕПЛОХОД

Писателю Илье Вергасову — командиру партизанского соединения, свидетелю гибели теплохода «Армения»

От ялтинского причала
В далекий круиз идет,
Спокойно и величаво,
Сияющий теплоход.
Пусть зимний норд-ост неистов,
Пусть волны как ядра бьют —
Восторженные туристы
Щебечут в тепле кают.
А в Ялте, на скользком пирсе,
Не чувствуя мокрый снег,
Глазами в корабль впился
Бледнеющий человек.
Не думает он о ветре,
Что в море столкнет вот-вот…
Когда-то в войну с Ай-Петри
Смотрел он на теплоход —
С «Арменией» отплывали
Последние госпиталя.
Их с трепетом и печалью
Большая ждала земля.
А солнце светило ярко —
Будь прокляты те лучи!
Измученные санитарки,
С ног падающие врачи.
Спеленатая бинтами,
Израненная братва…
И «мессеры» — взрывы, пламя…
Беспомощны здесь слова.
Смотрел партизан с Ай-Петри
На тонущий теплоход…
Стоит человек на ветре,
Что в море столкнет вот-вот.
Стоит он на скользком пирсе,
Не чувствуя мокрый снег.
Глазами в корабль впился
Бледнеющий человек…
1978

(обратно)

ВЫХОДНОЙ

Кормить синичек
Прихожу опять
В старинный парк,
Что над Москвой-рекой.
Не думала,
Что буду здесь стоять
Когда-нибудь
С протянутой рукой!
А вот стою
И, может быть
(Как знать!),
В такой позиции
Убью полдня,
Пока пичуга
Соизволит взять
С ладони подаянье
У меня.
1978

(обратно)

«И все-таки — зачем мы ходим в горы?..»

И все-таки —
Зачем мы ходим в горы?
Кому неясно —
Тем не объяснишь…
Ночь звездный тент
Над нами распростерла,
Под этим тентом —
Вековая тишь.
А я,
Я женщина вполне земная,
Люблю свой труд,
Застолье,
Суету.
Но каждому необходимо,
Знаю,
Подняться иногда
На высоту…
1978

(обратно)

ОКТЯБРЬ В КРЫМУ

Здесь еще кричат цикады —
Правда, робко, правда, слабо.
И еще на босу ногу
Надевают тапки бабы.
Виноградники налиты
Золотой упругой кровью.
Рай земной…
А сердце рвется
В дождь и слякоть —
В Подмосковье.
Коршуненок желтоглазый
На меня глядит, как Будда.
Понимает он, что скоро
С той же силой рваться буду
В рай, где все еще цикады
Подают свой голос слабо,
И еще на босу ногу
Надевают тапки бабы.
Где (пускай уже устало)
Все еще пирует лето…
Ах, когда бы разрывало
Сердце надвое лишь это!..
1978

(обратно)

ПОВЕСТЬ В ДВУХ ПИСЬМАХ

Он:
Что было, то было срывом…
Я (может быть, на беду)
Не прочерком, а курсивом
По жизни твоей пройду.
Но все же пройду, родная…
И мне нелегко, поверь,
Однако я твердо знаю,
Что должен захлопнуть дверь…
Целую твои ресницы,
Целую в последний раз.
Мне снилась, и будет сниться
Прозрачность зеленых глаз.
Прекрасна ты. Я виновен
(Ох, жизнь посложнее книг!),
Что зову души и крови
Поддаться посмел на миг…
Будь умницей, будь счастливой.
Прости и пойми, пойми:
Что было, то было срывом —
Случается так с людьми…
Она:
Как? Я вам посмела сниться?..
Со свистом года летят —
Мне нынче уже за тридцать,
Вам вовсе под пятьдесят.
Конечно, вы не Ромео,
И я не Джульетта, нет!..
Но все-таки не сумела
Забыть вас за столько лет.
И даже, как пахли травы
В ту ночь,
Не смогла забыть…
Наверно, вы были правы,
Когда оборвали нить.
Но вы не «прошли курсивом» —
Признаться могу сейчас:
Была до конца счастливой
Лишь с вами, лишь возле вас.
И, может, совсем неплохо,
Что в век деловитый наш,
В космическую эпоху
Возможна такая «блажь»…
Но все-таки как жестоко
Смогли вы захлопнуть дверь!..
Ах, это звучит упреком —
К чему упрекать теперь?
1978

(обратно)

ВЕСНА

Над полями, над лесами
Птичий гомон, детский смех.
Быстро мелкими зубами
Пилит белочка орех.
Барабанной дробью дятел
Привечает громко нас.
О заботах, об утрате
Позабудем хоть на час.
Все печали позабудем
В ликовании весны.
Мы ведь люди, мы ведь люди
Мы для счастья рождены!
1978

(обратно)

«Запорола сердце, как мотор…»

Запорола сердце, как мотор —
В нем все чаще, чаще перебои…
До каких же, в самом деле, пор
Брать мне каждый сантиметр с бою?..
Ничего! Кто выжил на войне,
Тот уже не сдастся на «гражданке»!
С нестерпимым грохотом по мне
Проползают годы, словно танки…
1978

(обратно)

«Я забыла твои глаза…»

Я забыла твои глаза,
Я забыла твои черты,
Только помню, как ты сказал
В дни, когда развели мосты:
«Все равно мы — одна река,
Нам прощаться не на века».
Может, так оно, может, нет, —
Ведь прошло с той поры сто лет…
1978

(обратно)

ЗИМА В ПРИБАЛТИКЕ

Надышалась морем, тишиною,
А на сердце черная рука…
Я прекрасно знаю, что со мною,
Отчего тоска.
Чаек в плач переходящий хохот —
Сиротливо в Балтике зимой…
Думала, когда разлюбят — плохо;
Нет ужасней разлюбить самой.
1978

(обратно)

«Сядь в траву, оглядись, послушай…»

Сядь в траву,
Оглядись, послушай,
Дух полыни вдыхая горький.
В обмелевшем пруду лягушка,
Раздувая, полощет горло.
Тенью ящерка проскользнула,
Шмель летит с реактивным гулом.
Сядь в траву,
Оглядись, послушай,
Полечи синевою душу.
1978

(обратно)

«Как резко день пошел на убыль!..»

Как резко день пошел на убыль!
Под осень каждый луч милей…
Грустят серебряные трубы
Прощающихся журавлей.
Как резко жизнь пошла на убыль!
Под осень дорог каждый час…
Я так твои целую губы
Как будто бы в последний раз…
1978

(обратно)

«Встречи, разлуки…»

Встречи, разлуки,
Солнце и тени,
Горечь полыни,
Сладость сирени —
Все это,
Все это мне!
Как я безмерно, бескрайне
Богата!
И велика ль,
Если вдуматься,
Плата —
Это щемящее чувство заката,
Дума о завтрашнем дне?..
1978

(обратно)

«Не говорю, что жизнь проходит мимо…»

Не говорю, что жизнь проходит мимо —
Она и нынче до краев полна.
И все-таки меня неудержимо
Влечет к себе далекая Война.
Опять, упав усталой головою
На лист бумаги в полуночный час,
Припоминаю братство фронтовое,
Зову на помощь, полковчане, вас.
class="stanza">
А молодым (и я их понимаю)
Не о войне бы — лучше о любви…
Всему свой срок:
Не в сентябре, а в мае
Поют в сердцах и рощах соловьи.
1978

(обратно)

БАБЬЕ ЛЕТО

Видала я всякие виды,
Порой выбивалась из сил.
Но нету ни капли обиды
На тех, кто меня не любил.
Обиды растаяли глыбы
В сиянье осеннего дня.
Лишь хочется крикнуть:
— Спасибо! —
Всем тем,
Что учили меня.
Учили, кто лаской,
Кто таской,
Кто дружбой,
А кто и враждой…
Ну что же, сентябрь мой,
Здравствуй!—
Своей все идет чередой.
1978

(обратно)

«ДЕВОЧКИ»

«Девочки» в зимнем курзале
Жмутся по стенкам одни.
Жаль, что путевки вам дали
В эти ненастные дни!
И далеко кавалеры! —
Им не домчаться до вас…
Тетушка Настя
Тетушку Веру
Просит галантно на вальс.
Возле палаток санбата,
Хмелем Победы пьяны,
Так же кружились
Два юных солдата,
Два ветерана войны.
С Настенькой Вера,
С Верочкой Настя —
Плача, кружились они.
Верилось в счастье, —
В близкое счастье —
Жмутся по стенкам одни…
Ах, далеко кавалеры! —
Им не домчаться до вас.
Тетушку Настю
С тетушкой Верой
Кружит безжалостный вальс.
Скроешь ли времени меты?
Молодость только одна…
Кружит подружек не музыка —
Это
Кружит их, кружит Война…
1978

(обратно)

ИЗ КРЫМСКОЙ ТЕТРАДИ

ПРЕДГОРЬЕ

Я люблю все больней и больнее
Каждый метр этой странной земли,
Раскаленное солнце над нею,
Раскаленные горы вдали.
Истомленные зноем деревни,
Истомленные зноем стада.
В полусне виноградников древних
Забываешь, что мчатся года,
Что сменяют друг друга эпохи,
Что века за веками летят…
Суховея горячие вздохи,
Исступленные песни цикад.
И в тяжелом бреду суховея,
В беспощадной колючей пыли
Продолжаю любить, не трезвея,
Каждый метр этой трудной земли —
Пусть угрюмой, пускай невоспетой,
Пусть такой необычной в Крыму.
А люблю я, как любят поэты:
Непонятно самой почему…
(обратно)

ШТОРМ

Скачут волны в гривах пены,
Даль кипит белым-бела.
Осень вырвалась из плена,
Закусила удила.
Казакуют вновь над Крымом,
Тешат силушку шторма.
А потом — неумолима —
Закуражится зима.
Мне и грустно, и счастливо
Видеть времени намет.
Скачут кони, вьются гривы,
Женский голос душу рвет:
«Жизнь текла обыкновенно,
А когда и не ждала,
Сердце вырвалось из плена,
Закусило удила…»
(обратно)

ОСЕНЬ

Уже погасли горные леса:
Ни золота, ни пурпура — все буро,
Но мне близка их скорбная краса,
Мне радостно, хоть небо нынче хмуро.
От высоты кружится голова,
Дышу озонным воздухом свободы,
И слушаю, как падает листва,
И слушаю, как отлетают годы…
(обратно)

ЗИМА НА ЮГЕ

Подснежники на склонах южных,
Дымятся горы на заре…
Когда такое снится — нужно
Податься в отпуск в январе.
Забыв о бедах и победах,
О прозе будничных забот.
Бродить часами в мокрых кедах
Среди заоблачных высот.
Пить из ладоней, как из блюдца,
Холодный кипяток реки…
Надеюсь, не переведутся
На белом свете чудаки.
Те, кто зимою, а не летом
Вдруг мчатся в южный городок, —
Те божьей милостью поэты,
Что двух не сочинили строк.
(обратно)

ЯЛТА ЧЕХОВА

Брожу по набережной снова.
Грустит на рейде теплоход.
И прелесть улочек портовых
Вновь за душу меня берет.
Прохладно, солнечно и тихо.
Ай-Петри в скудном серебре.
…Нет, не курортною франтихой
Бывает Ялта в январе.
Она совсем не та, что летом, —
Скромна, приветлива, проста.
И сердце мне сжимает эта
Застенчивая красота.
И вижу я все чаще, чаще,
В музейный забредая сад,
Бородку клином, плащ летящий,
Из-под пенсне усталый взгляд…
(обратно)

СТАРЫЙ КРЫМ

Куры, яблони, белые хаты —
Старый Крым на деревню похож.
Неужели он звался Солхатом
И ввергал неприятеля в дрожь?
Современнику кажется странным,
Что когда-то, в былые года,
Здесь бессчетные шли караваны,
Золотая гуляла Орда.
Воспевали тот город поэты,
И с Багдадом соперничал он.
Где же храмы, дворцы, минареты? —
Погрузились в истории сон…
Куры, вишни, славянские лица,
Скромность белых украинских хат.
Где ж ты, ханов надменных столица —
Неприступный и пышный Солхат?
Где ты, где ты? — ответа не слышу.
За веками проходят века.
Так над степью и над Агармышем[104]
Равнодушно плывут облака…
(обратно)

КИМЕРИЯ

Я же дочерь твоя, Расея,
Голос крови не побороть.
Но зачем странный край Одиссея
Тоже в кровь мне вошел и в плоть.
Что я в гротах морских искала,
Чьи там слышала голоса?
Что мне черные эти скалы,
Эти призрачные леса?
Что мне буйная алость маков,
А не синь васильков во ржи?..
Отчего же и петь и плакать
Так мне хочется здесь, скажи?..
(обратно)

«Запах соли, запах йода…»

Запах соли, запах йода.
Неприступны и горды,
Рифы каменные морды
Выставляют из воды.
И рассматривают горы,
Бликов солнечных игру,
И людей: веселых, голых —
Золотую мошкару.
(обратно)

«Я тоскую в Москве о многом…»

Я тоскую в Москве о многом:
И о том,
Что с тобой мы — врозь,
И о горных крутых дорогах,
Где нам встретиться довелось.
Не забуду дороги эти,
Альпинистов упругий шаг.
Все мне кажется — горный ветер
Чем-то близок ветрам атак.
(обратно)

АЛЬПИНИСТУ

Ты полз по отвесным дорогам,
Меж цепких колючих кустов.
Рукой осторожною трогал
Головки сомлевших цветов.
Срываясь, цеплялся за корни,
Бледнея, смотрел в пустоту.
А сердце стучало упорней,
А сердце рвалось в высоту.
Не эти ли горные кручи
Во взгляде остались твоем?
Не там ли ты понял —
Чем круче,
Тем радостней будет подъем?
(обратно)

«Отцвели маслины в Коктебеле…»

Отцвели маслины в Коктебеле,
Пожелтел от зноя Карадаг…
А у нас в Полесье
Зябнут ели,
Дождик,
Комариные метели
Да в ночи истошный лай собак.
Я люблю тебя,
Мое Полесье,
Край туманных торфяных болот.
Имя звонкое твое,
Как песня,
В глубине души моей живет.
Отчего же
Нынче над собою,
В полумраке северных лесов,
Вижу юга небо голубое,
Слышу дальних теплоходов зов?
Ну, а ты
В ночах осенних, длинных,
Ты,
От моря и меня вдали,
Помнишь ли
Цветущие маслины
И на горизонте корабли?
(обратно)

ЗНОЙ

Солнце.
Скалы.
Да кустарник рыжий.
Выжженная, тощая трава…
Что сказал ты?
Наклонись поближе,
Звон цикад глушит твои слова.
То ли так глаза твои синеют,
То ли это неба синева?
Может, то не Крым,
А Пиренеи?..
Звон цикад глушит твои слова.
Марево плывет над дальней далью.
Так похоже облако на льва.
Дульцинея…
Дон-Кихот…
Идальго…
Звон цикад глушит твои слова.
Слышишь звон доспехов Дон-Кихота?
Скалы…
Зной…
Кружится голова…
Ты лениво отвечаешь что-то,
Звон цикад глушит твои слова.
(обратно)

«Нынче в наших горах синева…»

Нынче в наших горах синева,
Нынче серое небо в столице.
И кружится моя голова —
А твоя голова не кружится?
Я не шлю телеграммы в Москву,
Не пленяю сияющим Крымом,
Я приехать тебя не зову —
Приезжают без зова к любимым…
(обратно)

«Да здравствуют южные зимы!..»

Да здравствуют южные зимы!
В них осень с весной пополам.
За месяц январского Крыма
Три лета курортных отдам.
Здесь веришь, что жизнь обратима,
Что годы вдруг двинулись вспять.
Да здравствуют южные зимы! —
Короткая их благодать.
(обратно)

«Бежала от морозов — вот беда…»

Бежала от морозов — вот беда:
От них, должно быть, никуда не деться.
Сковали землю Крыма холода
И добираются они до сердца.
Я, как могу, со стужею борюсь —
Хожу на лыжах в горы,
А под вечер
Твержу, чтобы согреться, наизусть
Скупые наши, считанные встречи…
(обратно)

В ПЛАНЕРСКОМ

Над горою Клементьева
Ветра тревожный рев.
Рядом с легким планером
Тяжелый орел плывет.
Здесь Икаром себя
Вдруг почувствовал Королев,
Полстолетья назад
В безмоторный уйдя полет.
Сколько тем, что когда-то
Мальчишками шли сюда,
Тем девчонкам, которых
Взяла высота в полон?..
Ах, не будем педантами,
Что нам считать года?
Возраст сердца —
Единственный времени эталон…
Над горою Клементьева
Так же ветра ревут,
Как ревели они
Полстолетья тому назад.
Через гору Клементьева
К солнцу пролег маршрут,
Хоть давно с космодромов
Туда корабли летят.
(обратно)

У МОРЯ

Догола
           здесь ветер горы вылизал,
Подступает к морю
                            невысокий кряж.
До сих пор
                отстрелянными гильзами
Мрачно звякает
                       забытый пляж.
В орудийном грохоте прибоя
Человек
             со шрамом у виска
Снова,
          снова слышит голос боя,
К ржавым гильзам
                            тянется рука.
(обратно)

В БУХТЕ

Чаек крикливых стая.
Хмурый морской простор.
Ветер, листву листая,
Осень приносит с гор.
Я в бухте уединенной,
С прошлым наедине.
Проржавленные патроны
Волны выносят мне.
Ввысь, на крутые дали,
Смотрю я из-под руки —
Давно ли здесь отступали
Русские моряки?
От самого Карадага
Они отползали вниз.
Отчаяние с отвагой
В узел морской сплелись.
Они отступали с боем
И раненых волокли.
А море их голубое
Вздыхало внизу, вдали.
И верили свято парни:
За ними с Большой земли
Послала родная армия
На выручку корабли.
Хрипел командир: — Братишки
Давайте-ка задний ход.
Я вижу в тумане вспышки
То наша эскадра бьет.
А в море эскадры этой
Не было и следа —
За Севастополем где-то
Наши дрались суда…
Вздыхали пустынные волны…
Да, может быть, лишь в бою
Мы меряем мерой полной
Великую веру свою.
Великую веру в отчизну,
В поддержку родной земли.
У нас отнимали жизни,
Но веру отнять не могли!
(обратно)

У ПАМЯТНИКА

Коктебель в декабре.
Нет туристов, нет гидов,
Нету дам, на жаре
Разомлевших от видов.
И закрыты ларьки,
И на складе буйки,
Только волны идут,
Как на приступ полки.
Коктебель в декабре.
Только снега мельканье,
Только трое десантников,
Вросшие в камень.
Только три моряка,
Обреченно и гордо
Смотрят в страшный декабрь
Сорок первого года.
(обратно)

В ГОРАХ

Мне на пляже сияющем стало тоскливо,
Бойких модниц претит болтовня.
Ветер треплет деревьев зеленые гривы,
Ветер в горы толкает меня.
Пусть в чащобах
Не все обезврежены мины —
Как на фронте, под ноги смотри…
В партизанском лесу, на утесе орлином
Я порою сижу до зари.
Неужели в войну так же цокали белки.
Эдельвейсы купались в росе?..
И отсюда, с вершины, так кажутся мелки
Мне житейские горести все.
Почему я не знаю минуты покоя,
У забот в безнадежном плену?..
А ведь было такое, ведь было такое —
Суету позабыла в войну…
Что ж опять довоенною меркою мерю
Я и радость, и горе теперь?
…Знойный город.
Могила на площади, в сквере —
В партизанское прошлое дверь.
Даты жизни читаю на каменных плитах:
От шестнадцати до двадцати…
Пусть никто не забыт и ничто не забыто —
Мне от чувства вины не уйти.
От невольной вины, что осталась живою,
Что люблю, ненавижу, дышу,
Под дождем с непокрытой брожу головою,
Чайкам хлеб, улыбаясь, крошу.
Потому мне, должно быть,
На пляже тоскливо,
Бойких модниц претит болтовня.
Ветер треплет деревьев зеленые гривы,
Ветер в горы толкает меня…
(обратно)

БАЛЛАДА О ДЕСАНТЕ

Хочу, чтоб как можно спокойней и суше
Рассказ мой о сверстницах был…
Четырнадцать школьниц —
Певуний, болтушек
В глубокий забросили тыл.
Когда они прыгали вниз с самолета
В январском продрогшем Крыму,
«Ой, мамочка!» —
Тоненько выдохнул кто-то
В пустую свистящую тьму.
Не смог побелевший пилот почему-то
Сознанье вины превозмочь…
А три парашюта, а три парашюта
Совсем не раскрылись в ту ночь…
Оставшихся ливня укрыла завеса,
И несколько суток подряд
В тревожной пустыне враждебного леса
Они свой искали отряд.
Случалось потом с партизанками всяко:
Порою в крови и пыли
Ползли на опухших коленях в атаку —
От голода встать не могли.
И я понимаю, что в эти минуты
Могла партизанкам помочь
Лишь память о девушках, чьи парашюты
Совсем не раскрылись в ту ночь…
Бессмысленной гибели нету на свете —
Сквозь годы, сквозь тучи беды
Поныне подругам, что выжили, светят
Три тихо сгоревших звезды…
(обратно)

«Такая тишь, такая в сквере тишь…»

Такая тишь, такая в сквере тишь,
Что слышно, как старик вздыхает тяжко.
И обнял деда за ногу малыш,
Верней, не за ногу — за деревяшку.
Он так стоять, наверное, привык,
Глазеет он, как, наклонившись низко,
Рододендроны влажные старик
Кладет неловко возле обелиска —
Рододендроны с партизанских гор…
Там не был он еще с военных пор,
Ему цветы приносят пионеры,
Чьи горны заливаются у сквера.
Стоянка партизанская, прости —
На деревяшке к ней не добрести,
На деревяшке не дойти туда —
В свои, быть может, лучшие года…
1959–1979

(обратно) (обратно)

ГЕОЛОГИНЯ

Ветер рвет светло-русую прядку,
Гимнастерка от пыли бела.
Никогда не была ты солдаткой,
Потому что солдатом была.
Не ждала, чтоб тебя защитили,
А хотела сама защищать.
Не желала и слышать о тыле —
Пусть царапнула пуля опять.
…Побелела от времени прядка,
И штормовка от пыли бела.
Снова тяжесть сапог, и палатка,
И ночевка вдали от села.
Снова с первым лучом подниматься,
От усталости падать не раз.
Не жалела себя ты в семнадцать,
Не жалеешь себя и сейчас.
Не сочувствуйте — будет обидой,
Зазвенит в ломком голосе лед,
Скажет: «Лучше ты мне позавидуй!»
И упругой походкой уйдет.
И от робости странной немея
(Хоть суров и бесстрастен на вид),
Не за юной красоткой — за нею
Бородатый геолог следит…
1979

(обратно)

ШТАБИСТКА

Выплывают опять из тумана
Эти дерзкие брови вразлет,
И улыбка с грустинкою странной,
И форсистых сапожек полет.
И защитное строгое платье,
И углы локотков и колен —
Озорная, с мальчишеской статью,
Все сердца захватившая в плен,
Всех лишившая в штабе покоя…
У моста, там, где бомбы рвались,
Над угрюмой нерусской рекою
Превратилась она в обелиск…
Те штабисты давно уже деды,
Но порой, вспоминая войну,
То один, то другой
В День Победы
Отойдет потихоньку к окну.
И возникнут опять из тумана
Эти дерзкие брови вразлет,
И улыбка с грустинкою странной,
И сапожек беспечный полет…
1979

(обратно)

ГОЛОС ИГОРЯ

Часть войска князя Игоря была конной — дружинники, а другая пешей — смерды, «черные люди».

«Как волков, обложили нас
Половцев рати.
Несть числа им,
Лишь кони дружину спасут.
Ну а пешие смерды?..
Тяжело умирати,
Но неужто мы бросим,
Предадим черный люд?»
Голос Игоря ровен,
Нет в нем срыва и дрожи.
Молча спешились витязи,
Предавать им негоже.
Был в неравном бою
Схвачен раненый Игорь
И порубаны те,
Что уйти бы могли…
Но зато через ночь
Половецкого ига,
Через бездны веков,
Из нездешней дали
Долетел княжий глас:
«Нелегко умирати,
Только легче ли жить
Во предателях, братья?»
1979

(обратно)

«Стареют не только от прожитых лет…»

Стареют не только
От прожитых лет —
От горьких ошибок,
Безжалостных бед.
Как сердце сжимается,
Сердце болит
От мелких уколов,
Глубоких обид!
Что сердце!
Порою металл устает,
И рушится мост —
За пролетом пролет…
Пусть часто себе я
Давала зарок
Быть выше волнений,
Сильнее тревог.
Сто раз я давала
Бесстрастья обет,
Сто раз отвечало
Мне сердце:
«О нет!
Я так не умею,
Я так не хочу,
Я честной монетой
За все заплачу…»
Когда слишком рано
Уходят во тьму,
Мы в скорби и в гневе твердим:
«Почему?»
А все очень просто —
Металл устает,
И рушится мост —
За пролетом пролет…
1979

(обратно)

«ГОЛ!»

Весь день давил тяжелый зной,
Мигрень раскалывала череп.
А после дождь упал стеной,
Неся покой и облегченье.
Сквозь отступающую боль
Я вдруг увидела внезапно,
Как день сияет голубой,
И трав почувствовала запах.
Как в детстве, поднесла к губам
Молочным соком полный колос.
А рядом, в лагере, труба
Несмело пробовала голос.
Там мальчик, к небу вскинув горн,
Застыл, как будто изваянье…
Но кто-то дико гаркнул:
— Гол! —
И кончилось очарованье.
В экстаз футбольный погружен,
Глушил транзистором деревню
С квадратной челюстью пижон —
Еще из тех, кто в Риме древнем
Про хлеб и зрелища вопил,
А про Овидия не ведал.
Он нынче снова полон сил,
Он — бездуховности победа.
…Так этот летний день прошел,
Обычный и неповторимый.
И долго доносилось:
— Гол! —
Из тьмы веков,
С ристалищ Рима.
1979

(обратно)

«Словно по воде круги от камня…»

Рукописи не горят…

М. Булгаков
Словно по воде круги от камня,
По земле расходятся слова,
На бумагу брошенные нами
В час любви, печали, торжества.
Те слова порой врачуют раны,
Те слова бичуют и корят.
И еще — как это и ни странно —
Рукописи, правда, не горят.
Потому-то сквозь огонь угрюмый,
Всем святошам и ханжам назло,
Яростное слово Аввакума
К правнукам из тьмы веков дошло.
1979

(обратно)

"Стихи умирают, как люди…"

Стихи умирают, как люди, —
Кто знает, когда череда?
Когда тебя Время осудит
Навеки уйти в Никуда?
Стихи умирают, и точка —
Ты был, и тебя уже нет…
Но если осталась
Хоть строчка,
Тогда ты бессмертен, поэт!
1979

(обратно)

«И кем бы ни были на свете…»

И кем бы ни были на свете,
И что бы ни свершили мы,
Все кончится строкой в газете
И рамкой траурной каймы.
Но не лишает нас покоя
Сознанье, что недолог путь…
О легкомыслие людское,
Навек благословенным будь!
1979

(обратно)

СТУДЕНЧЕСТВУ ШЕСТИДЕСЯТЫХ

Где вы,
Острые споры, стычки,
Незабвенные вечера,
Что бурлили в Политехничке
Все мне кажется —
Лишь вчера?..
Кончив вузы,
Солидней ставши
И, конечно,
Мудрей вдвойне,
Неподкупные судьи наши
Поразъехались по стране.
Занялись настоящим делом,
Стал размерен
Их жизни пульс.
Десятиклассница
В платье белом
Над стихами
Вздыхает пусть!
Ах, выходят стихи
Из моды!
Нынче проза —
Желанней гость…
Вам, ребята,
В другие годы
Быть студентами
Довелось.
Вы совсем ли
Забыли стычки,
Те бойцовские вечера,
Что бурлили в Политехничке
Все мне кажется —
Лишь вчера?..
1979

(обратно)

ОПУСТЕВШЕЕ СЕЛО

Разбрелся в города народ,
В селе ни огонька, ни звука.
Лишь бабка сгорбленная ждет
Рванувшего в столицу внука.
И говорит с собой сама,
Скобля подмерзшую картошку:
— Однако на носу зима,
Поторопился ты бы, Прошка!..
Он не придет, он не придет,
С цивилизацией он сжился —
Твой, с бычьей шеей, обормот,
Весь в лохмах, батниках и джинсах.
Ах, понимает все сама,
Но, черные скобля картошки,
Бормочет:
— На носу зима,
Поторопился ты бы трошки…
1979

(обратно)

«Жизнь под откос уходит неустанно…»

Жизнь под откос
Уходит неуклонно,
И смерть
Своей рукою ледяной
Опять вычеркивает телефоны
Товарищей из книжки записной.
Мне никуда
От этого не деться,
И утешенье ль, право,
Что она,
Что смерть
Не может вычеркнуть
Из сердца
Ушедших дорогие имена?..
1979

(обратно)

«Промчусь по жизни не кометой…»

Промчусь по жизни не кометой,
Погасну искрой от костра —
Одной из многих, невоспетой,
Таких же искорок сестра.
Ну что ж, у искр и у комет
Один конец, другого нет…
1979

(обратно)

«Я сегодня (зачем и сама не пойму)…»

Я сегодня
(Зачем и сама не пойму)
Улыбнулась рассеянно
Злому врагу.
А товарищу
Мелочь не в силах простить.
Обрывается здесь
Всякой логики нить.
Да, бесспорно,
Есть в логике нашей изъян:
Что прощаем врагам,
Не прощаем друзьям.
1979

(обратно)

«В неразберихе маршей и атак…»

В неразберихе маршей и атак
Была своя закономерность все же:
Вот это — друг,
А это — смертный враг,
И враг в бою
Быть должен уничтожен.
А в четкости спокойных мирных дней,
Ей-богу же, все во сто раз сложней:
У подлости бесшумные шаги,
Друзьями маскируются враги…
1979

(обратно)

«Не радуюсь я сорванным цветам…»

Не радуюсь я сорванным цветам,
Из лучших чувств подаренных друзьями —
Всегда невесело бывает видеть
Мне то, что люди губят мимоходом,
Как дети, радостно красивое хватая,
Как дети, радостно красивое губя.
Цветы покорно умирают в вазах,
И никогда в потомстве не воскреснут.
Не радуюсь подаренным букетам,
Мне жалко землю, жалко и людей.
Зверье, оно хотя б имеет ноги,
Чтоб унести их от царя Природы —
Охотничьих винтовок, мотоциклов,
Автомашин и даже вертолетов.
Один лишь шанс из тысячи, но все же…
А что цветы? Лишь головой качают,
Когда своих убийц веселых видят.
О, я, поверьте, не сентиментальна
(Война не слишком размягчает души!),
Но жаль мне землю, жалко и людей.
Все чаще, чаще табуны туристов,
Что с громким ржаньем мчатся на природу,
Домой, увы, приходят без трофеев:
Уже экзотикой ромашка стала
В исхлестанных тропинками лесах…
Мне жалко землю, жалко и людей.
Но встретила я нынче две фиалки —
Застенчивую парочку влюбленных,
Покуда ускользнувшую от казни,
Но тоже обреченную, конечно:
Вот-вот их схватят радостные руки.
И сердце мне сдавила ностальгия
По времени недавнему, когда
В лесу фиалки легче было встретить,
Чем кладбище консервных ржавых банок,
Или пустых бутылок пирамиду,
Иль мертвые лохмотья целлофана,
Иль прочий хлам эпохи НТР…
Как жаль мне человечество слепое!
1979

(обратно)

ДЕНЬ КАК ДЕНЬ

Мечусь меж сковородкой и работой,
К тому же телефон сошел с ума.
На кухне явно подгорает что-то,
А главное, горю, горю сама:
Меня в тиски железные берет
Модерное чудовище — цейтнот.
А тут еще, не ведая сомнений,
Что он-то всех нужней мне в этот миг,
Какой-то недооцененный гений
Нежданно с кипою стихов возник.
Мне на мгновенье просто дурно стало…
И вот уже грохочет рифм обвал.
Когда ж я к милосердию взывала,
Мой гений только яростней взвывал.
Он в чтенье это вкладывал всю душу,
До слез собой, любимым, упоен.
Ох, если было бы хоть что послушать,
Когда бы не был так бездарен он!..
Ушел, надувшись… И какое дело
Ему до мини-горестей моих?
Подумаешь! — полкурицы сгорело,
Да умер, так и не родившись, стих.
1979

(обратно)

ДВА ДЯТЛА

Дятел был красив, как дьявол, —
Черный с красным, красный с белым.
Мне морзянкой отстучал он:
— Знаешь, лето пролетело!
Да, к утру на лужах льдинки,
Умные за морем птицы…
Но стучу я на машинке:
— Знаешь, лето возвратится!
Осень встала у порога,
Смотрит, смотрит взглядом мглистым,
Слушая дробь диалога
Пессимиста с оптимистом.
1979

(обратно)

«НОЛЬ ТРИ»

Памяти Алексея Каплера

1
Не проклинаю
Долю вдовью,
Жить не согнувшись
Буду с ней.
Мне все оплачено
Любовью
Вперед, до окончанья дней.
Да, той единственной,
С которой
Сквозь пламя
Человек идет,
С которой он
Сдвигает горы,
С которой…
Головой об лед.
2
«03» —
           тревожней созвучья нет.
«03» —
           мигалки зловещий свет.
«03» —
           ты, доктор и кислород.
Сирена, как на войне, ревет,
Сирена, как на войне, кричит
В глухой к страданьям людским ночи.
3
Все поняла,
Хотя еще и не был
Объявлен мне
Твой смертный приговор…
И не обрушилось
На землю небо,
И так же
Птичий заливался хор.
Держала душу —
Уходило тело.
Я повторяла про себя:
— Конец… —
И за тобою
В пустоту летела,
И ударялась,
Как в стекло птенец.
Ты перешел
В другое измеренье,
Туда дорогу
Не нашли врачи,
Туда и мне
Вовеки не пробиться,
Хоть головой о стену,
Хоть кричи!
В глазах твоих
Я свет нездешний вижу,
И голос твой
По-новому звучит.
Он подступает —
Ближе, ближе, ближе! —
Тот день,
Что нас с тобою разлучит,
А ты…
Ты строишь планы
Лет на двадцать —
Мне остается
Лишь кивать в ответ…
Клянусь!
Тебе не дам я догадаться,
Что нет тебя,
Уже на свете нет…
4
В больничной палате угрюмой,
В бессоннице и полусне
Одну только думаю думу,
Одно только видится мне.
Все замки воздушные строю,
Бессильно и горько любя —
Вновь стать фронтовою сестрою
И вызвать огонь на себя.
5
Твержу я любопытным:
— Извините,
Все в норме,
Нету времени, бегу,
И прячу первые седые нити,
И крашу губы,
Улыбаюсь, лгу.
Людское любопытство
Так жестоко!
Совсем не каждому
Понять дано,
Что смерти немигающее око
И на него
В упор устремлено…
6
Безнадежность…
И все ж за тебя буду драться,
Как во время войны
В окруженье дрались.
Слышу вновь позывные
Затухающих раций:
«Помогите, я — Жизнь,
Помогите, я — Жизнь!»
Это битва,
Хоть дымом не тянет и гарью,
Не строчат пулеметы,
Не бьет миномет.
Может несколько месяцев
Скальпель подарит!
Может быть…
В безнадежность
Каталка плывет.
Грозно вспыхнула надпись:
«Идет операция!»
Сквозь нее проступает:
«Помогите, я — Жизнь!»
Безнадежность.
И все ж за тебя буду драться,
Как во время войны
В окруженье дрались.
7
Твой слабый голос
В телефонной трубке,
Как ниточка,
Что оборвется вдруг.
Твой слабый голос,
Непохожий, хрупкий —
Тобою пройден
Ада первый круг.
Твой слабый голос
В трубке телефонной —
И эхо боли
У меня в груди.
Звонишь ты
Из реанимационной,
Чтоб успокоить:
«Беды позади».
Твой слабый голос.
Тишина ночная.
И нет надежды
Провалиться в сон…
Все выдержу —
Но для чего я
Знаю,
Что к смертной казни
Ты приговорен?..
Таял ты,
Становился бесплотною тенью,
В совершенстве
Науку страданья постиг.
И могла ли терять я
Хотя бы мгновенье,
И могла ли оставить тебя
Хоть на миг?..
Как солдаты в окопе,
Отбивались мы вместе.
Умирал ты, как жил —
Никого не виня.
До последней минуты
Был рыцарем чести,
До последней:
Жалел не себя, а меня…
8
Журавлиные эскадрильи
Агармыш, что вплыл во тьму.
Не в Москве тебя хоронили —
В тихом-тихом Старом Крыму.
Я твою выполняла волю…
Громко бился об урну шмель.
Было с кладбища видно поле
И дорога на Коктебель.
Люди плакали, медь рыдала,
Полутьма вытесняла свет.
На дороге лишь я видала
Удалявшийся силуэт.
И ушел ты в слепую темень,
Вслед уплывшему в горы дню.
Я осталась пока что с теми,
С кем потом тебя догоню…
9
Сначала друг,
А следом самый близкий
Мне человек
Ушел в последний путь…
Ну, что ж —
По крайней мере, нету риска,
Что будет мне больней
Когда-нибудь.
И, все-таки,
Поставить на колени
Судьбе меня не удалось опять.
Ведь я из фронтового поколенья —
Мы не умеем руки опускать.
10
Как страшно теперь просыпаться!
Как тягостно из Небытия
В Отчаянье вновь возвращаться —
В страну, где прописана я.
Весь мир превратился в пустыню,
Все выжжено горем дотла.
Какой я счастливой доныне,
Какой я счастливой была!
Хоть горя хлебнула в семнадцать,
Хоть после нелегок был путь…
Как страшно теперь просыпаться,
Как трудно теперь мне уснуть!
11
Я заблудилась на кладбище
И было жутко слышать мне,
Как погребальный ветер свищет
В потусторонней тишине.
Я заблудилась, заблудилась,
Мне чьи-то слышатся шаги…
Родной, как в жизни, сделай милость
Мне помоги, мне помоги!
1979

(обратно) (обратно)

ВОСЬМИДЕСЯТЫЙ…

«Как тоскуют в ночи поезда…»

Как тоскуют в ночи поезда,
Пролетая угрюмый Сиваш!..
Я тебя никогда не предам,
Ты меня никогда не предашь.
Потому что сквозь жизнь пронесли
Кодекс Верности, Дружбы устав.
Как грустят о портах корабли,
Так тоскуют уста об устах.
В облаках, затерявшись из глаз,
Одинокий грустит самолет.
Знаю, жизнь нас обоих предаст
Кто-то первым навеки уйдет…
1980

(обратно)

«Снова тучи разорваны в клочья…»

Снова тучи разорваны вклочья
Чьей-то властной и злою рукой.
Снова с другом морозною ночью
Молча бродим над мертвой рекой.
Нам обоим от жизни досталось,
Била в юности, в зрелости бьет.
Как зима, подступает усталость,
Тихо кровь превращается в лед.
Может, вовсе и не было лета?
Но под снегом, под панцирем льда,
(Даже как-то не верится в это!)
Колобродит живая вода.
1980

(обратно)

«Среди совсем еще нагих ветвей…»

Среди совсем еще нагих ветвей
Защелкал сумасшедший соловей,
Защелкал, хоть от холода свело
Болезненною судорогой крыло,
Запел, хоть соловьихи не летят,
Хоть эту ночь переживет навряд,
Запел, и не надеясь на ответ…
Вот так и ты —
Непризнанный поэт.
1980

(обратно)

«Считается — счастье лечит…»

Считается — счастье лечит,
Считается — горе сушит,
Считают — живется легче
Под панцирем равнодушья.
У памяти есть архивы,
У сердца свои анналы:
Была я до слез счастливой,
Страдала, и как страдала!
Но только вот не припомню
Такого, простите, чуда,
Что было бы все равно мне,
Когда моим близким худо…
1980

(обратно)

«Была счастливою с тобой…»

Была счастливою с тобой —
Такой счастливой я!
Но счастье рухнуло в забой,
Как тяжкая бадья.
(Мы все осуждены судьбой
На тьму небытия…)
Бездонна шахта и черна,
В ней вечный мрак и лед…
И чья вина? —
Ничья вина!
Кому представишь счет?
1980

(обратно)

«Смешно, что считают сильной…»

Смешно, что считают сильной,
Просто смешно до слез! —
Дочерь твоя, Россия,
Я не пугаюсь гроз,
Но мелкой грызни мышиной
До паники я боюсь,
Узкую давит спину
Всякий житейский груз.
Яростно Время мечет
Беды со всех сторон.
Обороняться нечем —
Последний храню патрон…
1980

(обратно)

НЕНАВИСТЬ

Враг мой
Где-то по-соседству рыщет,
Слышит, как смеюсь я и пою,
Прячет,
Словно нож за голенище
Ненависть угрюмую свою.
Что ему я сделала?
Не знаю.
Просто, ненависть —
Любви двойник.
Это — рана,
Страшная, сквозная,
Это — боли исступленный крик.
Гордость!
Приходи мне на подмогу!
Знаю,
Ты меня не подведешь.
Настрадалась столько —
Слава богу,
Никакой уже
Не страшен нож.
1980

(обратно)

«Благоразумье? — скучная игра!..»

Благоразумье? —
Скучная игра!
В ней проигрыш
Заране обеспечен.
Живем, как это всем известно,
Раз —
Легко ли,
Если жизнь
Припомнить нечем?
А как ее припомнишь,
Если ты
Чтил только прописи
В подлунном мире,
И никогда
Не преступал черты,
И твердо знал,
Что дважды два —
Четыре?..
1980

(обратно)

ПИСЬМО ИЗ СОРОК ПЕРВОГО ГОДА

Я пишу тебе, мама, оттуда,
Где нас больше, чем вас,
Где нас больше, чем вас.
Никакого нет в этом, родимая, чуда —
Между мной и тобой
Не оборвана связь.
До тех пор,
Пока сердце у матери бьется,
К ней от сына
Незримые волны идут
Из подземных глубин,
Из бездонных колодцев —
Неизменен их скорбный маршрут.
Я так мало,
Так много успел!
Нет, недаром
В первой схватке
Пробило мне грудь —
Сколько лет,
Сколько весен
Военным пожарам
Перекрыт к нашей Родине путь!
Знаю, память о павших
В народе священна.
Не сотрут, а проявят
Наши лица века.
Снова я,
С новобранцем припав на колено,
Присягаю у стяга полка.
Вместе с ним
Я Отчизне опять присягаю,
Присягаю России опять.
Улыбнись же,
Как сыну ему, дорогая,
Вытри слезы,
Солдатская мать!
1980

(обратно)

ТЫ ДОЛЖНА!

Побледнев,
Стиснув зубы до хруста,
От родного окопа,
Одна
Ты должна оторваться,
И бруствер
Проскочить под обстрелом
Должна.
Ты должна.
Хоть вернешься едва ли,
Хоть «Не смей!»
Повторяет комбат.
Даже танки
(Они же из стали!)
В трех шагах от окопа
Горят.
Ты должна.
Ведь нельзя притвориться
Пред собой,
Что не слышишь в ночи,
Как почти безнадежно
«Сестрица!»
Кто-то там,
Под обстрелом, кричит…
1980

(обратно)

ЗАПАС ПРОЧНОСТИ

До сих пор
Не совсем понимаю,
Как же я,
И худа и мала,
Сквозь пожары,
К победному Маю
В кирзачах стопудовых
Дошла.
И откуда
Взялось столько силы
Даже в самых слабейших
Из нас?..
Что гадать!
Был и есть у России
Вечной прочности
Вечный запас.
1980

(обратно)

В КАЗАРМЕ

Сладко спят
Первогодки-солдаты,
Видят парни
Счастливые сны.
Дремлет прапорщик —
Сивый, усатый,
Он один здесь
Участник войны.
Первогодки,
Мальчишки,
Салага —
На груди
Лишь значки ГТО.
У него же —
Медаль «За отвагу»,
Увольненье в «гражданку»
Вот-вот.
Годы, годы!
От вас не укрыться.
Как он будет без армии?
Бред!..
В дреме прапорщик
Видит границу
Да зловещий
Июньский рассвет.
Только не повторилось бы
Это —
Под огнем
Пробужденье от сна.
Только не притаилась бы
Где-то,
Поджидая сигнала,
Война…
Он очнулся.
Эх, нету махорки!
Улыбаясь,
Сопят новички.
Как он хочет,
Чтоб их гимнастерки
Украшали бы только значки!
1980

(обратно)

«ГЕРОИ»

Умерьте пафос,
Говорите тише,
Фразерам в наши дни
Доверья нет…
Я часто вспоминаю
Трех мальчишек,
Моих кумиров
Предвоенных лет.
Куда до них
Всем остальным ребятам!
По уши в них
Мы были влюблены.
На школьном небосклоне
Сероватом
Они сияли,
Словно три луны.
Все в этих мальчиках
Блестящим было,
Умели все —
О чем ни попроси.
Отличники,
Но вовсе не зубрилы,
И не подлизы,
Боже упаси!
Недаром
В комитете комсомола
Им доверяли
Важные посты.
Краса, и гордость,
И надежда школы,
Они со славой
Перешли на «ты»:
Венчали их
На всех олимпиадах,
Упоминали их
Во всех докладах…
И вдруг — война.
Какое тут ученье?
Надел шинели
Школьный комсомол.
Тот, кто по возрасту
В солдаты не прошел,
Шел в партизаны
Или ополченье.
А те герои?
Кинулись в огонь?
Нет, им, незаменимым,
Дали бронь…
Родные одноклассники мои!
Какая сила
Вас звала под пули?
Одни погибли
В первые бои,
Другие до Победы
Дотянули.
Вы были незаметны и тихи,
Вы были не красавцы, не уроды,
Не вам писали
Девочки стихи,
Не вам слагали
Педсоветы оды.
Эх, одноклассники!
Немного вас
К родителям вернулись
С поля брани…
А три героя?
Где они сейчас? —
Опять кричат, как в детстве,
На собранье…
1980

(обратно)

БОЛДИНСКАЯ ОСЕНЬ

Вздыхает ветер.
Штрихует степи
Осенний дождик —
Он льет три дня…
Седой, нахохленный,
Мудрый стрепет
Глядит на всадника
И коня.
А мокрый всадник,
Коня пришпоря,
Летит наметом
По целине.
И вот усадьба,
И вот подворье,
И тень,
Метнувшаяся в окне.
Коня — в конюшню,
А сам — к бумаге.
Письмо невесте,
Письмо в Москву:
«Вы зря разгневались,
Милый ангел —
Я здесь, как узник
В тюрьме, живу.
Без вас мне тучи
Весь мир закрыли,
И каждый день
Безнадежно сер.
Целую кончики
Ваших крыльев
(Как даме сердца
Писал Вольтер).
А под окном,
Словно верный витязь,
Стоит на страже
Крепыш-дубок…
Так одиноко!
Вы не сердитесь:
Когда бы мог —
Был у ваших ног!
Но путь закрыт
Госпожой Холерой…
Бешусь, тоскую,
Схожу с ума…
А небо серо,
На сердце серо,
Бред карантина —
Тюрьма, тюрьма…»
Перо гусиное
Он отбросил,
Припал лицом
К холодку стекла…
О, злая
Болдинская осень!
Какою доброю
Ты была —
Так много
Вечности подарила,
Так много
Русской земле дала!..
Густеют сумерки,
Как чернила,
Сгребает листья
Ветров метла.
С благоговеньем
Смотрю на степи,
Где Он
На мокром коне скакал.
И снова дождик,
И мудрый стрепет —
Седой,
Все помнящий аксакал.
1980

(обратно)

НА РОДИНЕ СЕРГЕЯ ОРЛОВА

Борису Пидемскому — другу и земляку поэта

1. "Вологодский говорок певучий…"

Вологодский говорок певучий,
Над резными домиками дым,
Звезды, протаранившие тучи —
Две с орбит сошедшие звезды.
Только две. Их не видала ране.
Может, родились они вчера?..
Как бинты на незажившей ране —
Считанные эти вечера.
Тропка к речке. Прорубь. Бездорожье.
Отступает боль, светлеет грусть.
Это руки протянул Сережа,
Подарил мне Северную Русь.
Подарил мне над Шексною тучи,
Две, с орбит сошедшие, звезды,
Вологодский говорок певучий,
Вьюгу, заносящую следы…
(обратно)

2. "Теперь я увижу не скоро…"

Теперь я увижу не скоро,
Сергей, Белозерье твое,
Где женщины, словно жонглеры,
Шестами полощут белье —
Красиво, уверенно, смело
Полощут белье в прорубях.
Где гуси над озером Белым
Тревожно и грустно трубят.
(Куда вы летите, куда же?
Меня прихватите с собой!..)
Здесь «Здравствуйте!» —
Ласково скажет
Проезжему встречный любой.
Здесь мальчик, с глазами как блюдца,
Вдруг мне подарил туесок.
Здесь в детство Сережи вернуться
Мне было дано на часок…
1980

(обратно) (обратно)

«Я б хотела отмотать назад…»

Я б хотела отмотать назад
Ленту жизни, и вернуться снова
В милый наш литинститутский сад,
Где бродила девочкой суровой.
То была отличная пора —
Взлеты, неожиданные старты.
Летчики, танкисты, снайпера
За студенческие сели парты.
Ветераны в двадцать с лишним лет
Начинали жизнь свою сначала,
И считали звание «Поэт»
Много выше званья генерала.
На заре послевоенных дней
Мы, солдаты, понимали четко:
На Парнас пробиться потрудней,
Чем на безымянную высотку.
Звездный час, неповторимый час —
Как любилось, верилось, мечталось
Много ли теперь осталось нас —
В жизни и в Поэзии осталось?..
1980

(обратно)

«Лежит земля покорная у ног…»

Лежит земля покорная у ног —
Куда я захочу, туда и двину.
Меня пьянит свободы холодок,
Тугой рюкзак лишь выпрямляет спину.
Натянут каждый мускул, как струна,
Пружинисто ступаю и легко я…
Ох, как давно я не была одна,
И сколько в одиночестве покоя!
Какой покой?
Не слишком верь мне, друг…
Я попросту пытаюсь перебиться,
Чтоб дотянуть свой человечий круг,
Преодолеть последнюю границу.
1980

(обратно)

«Мне кажется, что я тебя люблю…»

Мне кажется,
Что я тебя люблю
(И выхожу из черного тумана)
За то,
Что спас меня ты на краю —
Пусть для себя негаданно-нежданно.
Мне кажется,
Что я тебя люблю —
Глаз северных
Застенчивую просинь,
И молодость окопную твою,
И душу,
Что не остудила осень.
Мне кажется,
Что я тебя люблю
За то,
Что знаком Верности отмечен,
За то,
Что ранен много раз в бою,
Который «Жизнь»
Зовется в просторечье.
Мне кажется,
Что я тебя люблю
За то…
О, нет!
Ведь любят не за что-то —
За гуд в крови,
Растерянность свою,
За это ощущение полета.
Мне кажется,
Что я тебя люблю…
1980

(обратно)

«День начинается с тоски…»

День начинается с тоски —
Привычной, неотвязной, жгучей.
Коснуться бы твоей руки
И куртки кожаной скрипучей.
Плеча почувствовать тепло,
Закрыть глаза,
И на минутку
Забыть,
Что прахом все пошло,
Забыть,
Что жить на свете жутко…
1980

(обратно)

«Мне с тобой так было поначалу…»

Мне с тобой так было
Поначалу —
Словно светлый
Зазвенел мотив.
Ласково и радостно встречала,
Провожала в ночь,
Не загрустив.
И остановиться бы
На этом —
Ведь еще держали тормоза…
Но весна перешагнула
В лето,
Но перешагнула дружба за
(Мнилось, нерушимые!)
Границы,
(Верилось, стальные!)
Рубежи…
Что ж,
Земным поклоном поклониться
Я должна тебе за это,
Жизнь!
1980

(обратно)

«Воздух так настоян на полыни…»

Воздух так настоян на полыни,
Что его, как водку, можно пить…
Говорила же себе:
— Отныне
Я не стану время торопить.
С благодарностью
Приму разлуку,
Все, что с нею спаяно,
Приму… —
Дятел вдруг над головой затукал,
Горы спят в сиреневом дыму.
Тамариска розовая пена,
Алых горицветов костерки,
Старых грабов говорок степенный,
Громкий хохот скачущей реки.
Мне б сказать:
— Остановись, мгновенье! —
Только я мгновенье тороплю,
Северного ветра дуновенье
Со щемящей нежностью ловлю.
Поскорей бы
В холод, дождик, слякоть,
В город, что туманами закрыт!
Если б я не разучилась плакать,
Разревелась бы сейчас навзрыд…
1980

(обратно)

«Солнцем продубленная долина…»

Солнцем продубленная долина,
Раскаленный ветер жжет лицо.
Вот лягушки,
Как пловцы с трамплина,
Плюхаются в лужу-озерцо.
Ковыля, полыни буйный праздник.
На себе ловлю я чей-то взгляд:
То глаза орленка —
Очи Азии —
Не мигая, на меня глядят.
И опять,
Под этим взглядом странным,
В этом знойном, словно ад, раю
Чувствую разлуку,
Будто рану,
Чувствую, что снова на краю…
1980

(обратно)

«Бывают такие секунды…»

Бывают такие секунды,
Когда, как на фронте,
В бою,
Ты должен подняться,
Хоть трудно
Покинуть траншею свою.
Хотя отсидеться бы проще —
Никто ведь не гонит вперед…
Но гордость солдатская
Ропщет,
Но совесть
Мне жить не дает.
Но сердце
Забыть не сумело —
Бесчестие
Хуже, чем смерть.
На бруствер,
За правое дело
И страшно,
И сладко взлететь!
Отчаянно, бережно, чисто
Люблю я
Отчизну свою.
Считаю себя
Коммунистом,
Хоть в Партии
Не состою.
1980

(обратно)

ТОВАРИЩУ

Что ж, и мы,
Как все на свете,
Бренны.
По-солдатски
Нужно встретить смерть.
Уходить с достоинством
Со сцены —
Это тоже надобно уметь.
Прожито немало —
Слава богу!
Было плохо,
Было хорошо.
Выпьем же, товарищ,
На дорогу,
Наливай, ровесник,
«Посошок»!
1980

(обратно) (обратно) (обратно)

Сергей Есенин Страна негодяев (сборник)

© ООО «Издательство АСТ», 2016

(обратно)

Поэмы

Пугачев

Анатолию Мариенгофу

1 Появление Пугачева в Яицком городке

Пугачев

Ох, как устал и как болит нога!..
Ржет дорога в жуткое пространство.
Ты ли, ты ли, разбойный Чаган,
Приют дикарей и оборванцев?
Мне нравится степей твоих медь
И пропахшая солью почва.
Луна, как желтый медведь,
В мокрой траве ворочается.
Наконец-то я здесь, здесь!
Рать врагов цепью волн распалась,
Не удалось им на осиновый шест
Водрузить головы моей парус.
Яик, Яик, ты меня звал
Стоном придавленной черни!
Пучились в сердце жабьи глаза
Грустящей в закат деревни.
Только знаю я, что эти избы —
Деревянные колокола,
Голос их ветер хмарью съел.
О, помоги же, степная мгла,
Грозно свершить мой замысел!
Сторож

Кто ты, странник? Что бродишь долом?
Что тревожишь ты ночи гладь?
Отчего, словно яблоко тяжелое,
Виснет с шеи твоя голова?
Пугачев

В солончаковое ваше место
Я пришел из далеких стран —
Посмотреть на золото телесное,
На родное золото славян.
Слушай, отче! Расскажи мне нежно,
Как живет здесь мудрый наш мужик?
Так же ль он в полях своих прилежно
Цедит молоко соломенное ржи?
Так же ль здесь, сломав зари застенок,
Гонится овес на водопой рысцой
И на грядках, от капусты пенных,
Челноки ныряют огурцов?
Так же ль мирен труд домохозяек,
Слышен прялки ровный разговор?
Сторож

Нет, прохожий! С этой жизнью Яик
Раздружился с самых давних пор.
С первых дней, как оборвались вожжи,
С первых дней, как умер третий Петр,
Над капустой, над овсом, над рожью
Мы задаром проливаем пот.
Нашу рыбу, соль и рынок,
Чем сей край богат и рьян,
Отдала Екатерина
Под надзор своих дворян.
И теперь по всем окраинам
Стонет Русь от цепких лапищ.
Воском жалоб сердце Каина
К состраданью не окапишь.
Всех связали, всех вневолили,
С голоду хоть жри железо.
И течет заря над полем
С горла неба перерезанного.
Пугачев

Невеселое ваше житье!
Но скажи мне, скажи,
Неужель в народе нет суровой хватки
Вытащить из сапогов ножи
И всадить их в барские лопатки?
Сторож

Видел ли ты,
Как коса в лугу скачет,
Ртом железным перекусывая ноги трав?
Оттого что стоит трава на корячках,
Под себя коренья подобрав.
И никуда ей, траве, не скрыться
От горячих зубов косы,
Потому что не может она, как птица,
Оторваться от земли в синь.
Так и мы! Вросли ногами крови в избы,
Что нам первый ряд подкошенной травы?
Только лишь до нас не добрались бы,
Только нам бы,
Только б нашей
Не скосили, как ромашке, головы.
Но теперь как будто пробудились,
И березами заплаканный наш тракт
Окружает, как туман от сырости,
Имя мертвого Петра.
Пугачев

Как Петра? Что ты сказал, старик?
. . . . . . . . . . . . .
Иль это взвыли в небе облака?
Сторож

Я говорю, что скоро грозный крик,
Который избы словно жаб влакал,
Сильней громов раскатится над нами.
Уже мятеж вздымает паруса.
Нам нужен тот, кто б первый бросил камень.
Пугачев

Какая мысль!
Сторож

О чем вздыхаешь ты?
Пугачев

Я положил себе зарок молчать до срока.
. . . . . . . . . . . . . . .
Клещи рассвета в небесах
Из пасти темноты
Выдергивают звезды, словно зубы,
А мне еще нигде вздремнуть не удалось.
Сторож

Я мог бы предложить тебе
Тюфяк свой грубый,
Но у меня в дому всего одна кровать,
И четверо на ней спит ребятишек.
Пугачев

Благодарю! Я в этом граде гость.
Дадут приют мне под любою крышей.
Прощай, старик!
Сторож

Храни тебя Господь!
. . . . . . . . . . .
Русь, Русь! И сколько их таких,
Как в решето просеивающих плоть,
Из края в край в твоих просторах шляется?
Чей голос их зовет,
Вложив светильником им посох в пальцы?
Идут они, идут! Зеленый славя гул,
Купая тело в ветре и в пыли,
Как будто кто сослал их всех на каторгу
Вертеть ногами
Сей шар земли.
Но что я вижу?
Колокол луны скатился ниже,
Он словно яблоко увянувшее, мал.
Благовест лучей его стал глух.
Уж на нашесте громко заиграл
В куриную гармонику петух.
(обратно)

2 Бегство калмыков

Первый голос

Послушайте, послушайте, послушайте,
Вам не снился тележный свист?
Нынче ночью на заре жидкой
Тридцать тысяч калмыцких кибиток
От Самары проползло на Иргиз.
От российской чиновничьей неволи,
Оттого что, как куропаток, их щипали
На наших лугах,
Потянулись они в свою Монголию
Стадом деревянных черепах.
Второй голос

Только мы, только мы лишь медлим,
Словно страшен нам захлестнувший нас шквал.
Оттого-то шлет нам каждую неделю
Приказы свои Москва.
Оттого-то, куда бы ни шел ты,
Видишь, как под усмирителей меч
Прыгают кошками желтыми
Казацкие головы с плеч.
Кирпичников

Внимание! Внимание! Внимание!
Не будьте ж трусливы, как овцы,
Сюда едут на страшное дело вас сманивать
Траубенберг и Тамбовцев.
Казаки

К черту! К черту предателей!
. . . . . . . . . . . . . .
Тамбовцев

Сми-ирно-о!
Сотники казачьих отрядов,
Готовьтесь в поход!
Нынче ночью, как дикие звери,
Калмыки всем скопом орд
Изменили Российской империи
И угнали с собой весь скот.
Потопленную лодку месяца
Чаган выплескивает на берег дня.
Кто любит свое отечество,
Тот должен слушать меня.
Нет, мы не можем, мы не можем, мы не можем
Допустить сей ущерб стране:
Россия лишилась мяса и кожи,
Россия лишилась лучших коней.
Так бросимтесь же в погоню
На эту монгольскую мразь,
Пока она всеми ладонями
Китаю не предалась.
Кирпичников

Стой, атаман, довольно
Об ветер язык чесать.
За Россию нам, конечно, больно,
Оттого что нам Россия – мать.
Но мы ничуть, мы ничуть не испугались,
Что кто-то покинул наши поля,
И калмык нам не желтый заяц,
В которого можно, как в пищу, стрелять.
Он ушел, этот смуглый монголец,
Дай же Бог ему добрый путь.
Хорошо, что от наших околиц
Он без боли сумел повернуть.
Траубенберг

Что это значит?
Кирпичников

Это значит то,
Что, если б
Наши избы были на колесах,
Мы впрягли бы в них своих коней
И гужом с солончаковых плесов
Потянулись в золото степей.
Наши б кони, длинно выгнув шеи,
Стадом черных лебедей
По во́дам ржи
Понесли нас, буйно хорошея,
В новый край, чтоб новой жизнью жить.
Казаки

Замучили! Загрызли, прохвосты!
Тамбовцев

Казаки! Вы целовали крест!
Вы клялись…
Кирпичников

Мы клялись, мы клялись Екатерине
Быть оплотом степных границ,
Защищать эти пастбища синие
От налета разбойных птиц.
Но скажите, скажите, скажите,
Разве эти птицы не вы?
Наших пашен суровых житель
Не найдет, где прикрыть головы.
Траубенберг

Это измена!..
Связать его! Связать!
Кирпичников

Казаки, час настал!
Приветствую тебя, мятеж свирепый!
Что не могли в словах сказать уста,
Пусть пулями расскажут пистолеты.
(Стреляет.)

Траубенберг падает мертвым. Конвойные разбегаются. Казаки хватают лошадь Тамбовцева под уздцы и стаскивают его на землю.

Голоса

Смерть! Смерть тирану!
Тамбовцев

О Господи! Ну что я сделал?
Первый голос

Мучил, злодей, три года,
Три года, как коршун белый,
Ни проезда не давал, ни прохода.
Второй голос

Откушай похлебки метелицы.
Отгулял, отстегал и отхвастал.
Третий голос

Черта ли с ним канителиться?
Четвертый голос

Повесить его – и баста!
Кирпичников

Пусть знает, пусть слышит Москва —
На расправы ее мы взбыстрим.
Это только лишь первый раскат,
Это только лишь первый выстрел.
Пусть помнит Екатерина,
Что если Россия – пруд,
То черными лягушками в тину
Пушки мечут стальную икру.
Пусть носится над страной,
Что казак не ветла на прогоне
И в луны мешок травяной
Он башку незадаром сронит.
(обратно)

3 Осенней ночью

Караваев

Тысячу чертей, тысячу ведьм и тысячу
дьяволов!
Экий дождь! Экий скверный дождь!
Скверный, скверный!
Словно вонючая моча волов
Льется с туч на поля и деревни.
Скверный дождь!
Экий скверный дождь!
Как скелеты тощих журавлей,
Стоят ощипанные вербы,
Плавя ребер медь.
Уж золотые яйца листьев на земле
Им деревянным брюхом не согреть,
Не вывести птенцов – зеленых вербенят,
По горлу их скользнул сентябрь, как нож,
И кости крыл ломает на щебняк
Осенний дождь.
Холодный, скверный дождь!
О осень, осень!
Голые кусты,
Как оборванцы, мокнут у дорог.
В такую непогодь собаки, сжав хвосты,
Боятся головы просунуть за порог,
А тут вот стой, хоть сгинь,
Но тьму глазами ешь,
Чтоб не пробрался вражеский лазутчик.
Проклятый дождь!
Расправу за мятеж
Напоминают мне рыгающие тучи.
Скорей бы, скорей в побег, в побег
От этих кровью выдоенных стран.
С объятьями нас принимает всех
С Екатериною воюющий султан.
Уже стекается придушенная чернь
С озиркой, словно полевые мыши.
О солнце-колокол, твое тили-ли-день,
Быть может, здесь мы больше не услышим!
Но что там? Кажется, шаги?
Шаги… Шаги…
Эй, кто идет? Кто там идет?
Пугачев

Свой… свой…
Караваев

Кто свой?
Пугачев

Я, Емельян.
Караваев

А, Емельян, Емельян, Емельян!
Что нового в этом мире, Емельян?
Как тебе нравится этот дождь?
Пугачев

Этот дождь на счастье Богом дан,
Нам на руку, чтоб он хлестал всю ночь.
Караваев

Да, да! Я тоже так думаю, Емельян.
Славный дождь! Замечательный дождь!
Пугачев

Нынче вечером, в темноте скрываясь,
Я правительственные посты осмотрел.
Все часовые попрятались, как зайцы,
Боясь замочить шинели.
Знаешь? Эта ночь, если только мы выступим,
Не кровью, а зарею окрасила б наши ножи,
Всех бы солдат без единого выстрела
В сонном Яике мы могли уложить…
Завтра ж к утру будет ясная погода,
Сивым табуном проскачет хмарь.
Слушай, ведь я из простого рода
И сердцем такой же степной дикарь!
Я умею, на сутки и версты не трогаясь,
Слушать бег ветра и твари шаг,
Оттого что в груди у меня, как в берлоге,
Ворочается зверенышем теплым душа.
Мне нравится запах травы, холодом
подожженной,
И сентябрьского листолета протяжный свист.
Знаешь ли ты, что осенью медвежонок
Смотрит на луну,
Как на вьющийся в ветре лист?
По луне его учит мать
Мудрости своей звериной,
Чтобы смог он, дурашливый, знать
И призванье свое и имя.
. . . . . . . . . . .
Я значенье мое разгадал…
Караваев

Тебе ж недаром верят!
Пугачев

Долгие, долгие тяжкие года
Я учил в себе разуму зверя…
Знаешь? Люди ведь все со звериной душой —
Тот медведь, тот лиса, та волчица,
А жизнь – это лес большой,
Где заря красным всадником мчится.
Нужно крепкие, крепкие иметь клыки.
Караваев

Да, да! Я тоже так думаю, Емельян…
И если б они у нас были,
То московские полки
Нас не бросали, как рыб, в Чаган.
Они б побоялись нас жать
И карать так легко и просто
За то, что в чаду мятежа
Убили мы двух прохвостов.
Пугачев

Бедные, бедные мятежники!
Вы цвели и шумели, как рожь.
Ваши головы колосьями нежными
Раскачивал июльский дождь.
Вы улыбались тварям…
. . . . . . . . . . . . .
Послушай, да ведь это ж позор,
Чтоб мы этим поганым харям
Не смогли отомстить до сих пор?
Разве это когда прощается,
Чтоб с престола какая-то б…
Протягивала солдат, как пальцы,
Непокорную чернь умерщвлять!
Нет, не могу, не могу!
К черту султана с туретчиной,
Только на радость врагу
Этот побег опрометчивый.
Нужно остаться здесь!
Нужно остаться, остаться,
Чтобы вскипела месть
Золотою пургой акаций,
Чтоб пролились ножи
Железными струями люто!
Слушай! Бросай сторожить,
Беги и буди весь хутор.
(обратно)

4 Происшествие на Таловом умёте

Оболяев

Что случилось? Что случилось? Что случилось?
Пугачев

Ничего страшного. Ничего страшного. Ничего
страшного.
Там на улице жолклая сырость
Гонит туман, как стада барашковые.
Мокрою цаплей по лужам полей бороздя,
Ветер заставил все живое,
Как жаб по их гнездам, скрыться,
И только порою,
Привязанная к нитке дождя,
Черным крестом в воздухе
Проболтнется шальная птица.
Это осень, как старый оборванный монах,
Пророчит кому-то о погибели веще.
. . . . . . . . . . . . . . .
Послушайте, для наших благ
Я придумал кой-что похлеще.
Караваев

Да, да! Мы придумали кой-что похлеще.
Пугачев

Знаете ли вы,
Что по черни ныряет весть,
Как по гребням волн лодка с парусом низким?
По-звериному любит мужик наш на корточки сесть
И сосать эту весть, как коровьи большие сиськи.
От песков Джигильды до Алатыря
Эта весть о том,
Что какой-то жестокий поводырь
Мертвую тень императора
Ведет на российскую ширь.
Эта тень с веревкой на шее безмясой,
Отвалившуюся челюсть теребя,
Скрипящими ногами приплясывая,
Идет отомстить за себя,
Идет отомстить Екатерине,
Подымая руку, как желтый кол,
За то, что она с сообщниками своими,
Разбив белый кувшин
Головы его,
Взошла на престол.
Оболяев

Это только веселая басня!
Ты, конечно, не за этим пришел,
Чтоб рассказать ее нам?
Пугачев

Напрасно, напрасно, напрасно
Ты так думаешь, брат Степан.
Караваев

Да, да! По-моему, тоже напрасно.
Пугачев

Разве важно, разве важно, разве важно,
Что мертвые не встают из могил?
Но зато кой-где почву безвлажную
Этот слух словно плугом взрыл.
Уже слышится благовест бунтов,
Рев крестьян оглашает зенит,
И кустов деревянный табун
Безлиственной ковкой звенит.
Что ей Петр? – Злой и дикой ораве? —
Только камень желанного случая,
Чтобы колья погромные правили
Над теми, кто грабил и мучил.
Каждый платит за лепту лептою,
Месть щенками кровавыми щенится.
Кто же скажет, что это свирепствуют
Бродяги и отщепенцы?
Это буйствуют россияне!
Я ж хочу научить их под хохот сабль
Обтянуть тот зловещий скелет парусами
И пустить его по безводным степям,
Как корабль.
А за ним
По курганам синим
Мы живых голов двинем бурливый флот.
. . . . . . . . . . . . . . .
. . . . . . . . . . . . . . .
Послушайте! Для всех отныне
Я – император Петр!
Казаки

Как император?
Оболяев

Он с ума сошел!
Пугачев

Ха-ха-ха!
Вас испугал могильщик,
Который, череп разложив как горшок,
Варит из медных монет щи,
Чтоб похлебать в черный срок.
Я стращать мертвецом вас не стану,
Но должны ж вы, должны понять,
Что этим кладбищенским планом
Мы подымем монгольскую рать!
Нам мало того простолюдства,
Которое в нашем краю,
Пусть калмык и башкирец бьются
За бараньи костры средь юрт!
Зарубин

Это верно, это верно, это верно!
Кой нам черт умышлять побег?
Лучше здесь всем им головы скверные
Обломать, как колеса с телег.
Будем крыть их ножами и матом,
Кто без сабли – так бейкирпичом!
Да здравствует наш император,
Емельян Иванович Пугачев!
Пугачев

Нет, нет, я для всех теперь
Не Емельян, а Петр…
Караваев

Да, да, не Емельян, а Петр…
Пугачев

Братья, братья, ведь каждый зверь
Любит шкуру свою и имя…
Тяжко, тяжко моей голове
Опушать себя чуждым инеем.
Трудно сердцу светильником мести
Освещать корявые чащи.
Знайте, в мертвое имя влезть —
То же, что в гроб смердящий.
Больно, больно мне быть Петром,
Когда кровь и душа Емельянова.
Человек в этом мире не бревенчатый дом,
Не всегда перестроишь наново…
Но… к черту все это, к черту!
Прочь жалость телячьих нег!
Нынче ночью в половине четвертого
Мы устроить должны набег.
(обратно)

5 Уральский каторжник

Хлопуша

Сумасшедшая, бешеная кровавая муть!
Что ты? Смерть? Иль исцеленье калекам?
Проведите, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека.
Я три дня и три ночи искал ваш умёт,
Тучи с севера сыпались каменной грудой.
Слава ему! Пусть он даже не Петр!
Чернь его любит за буйство и удаль.
Я три дня и три ночи блуждал по тропам,
В солонце рыл глазами удачу,
Ветер волосы мои, как солому, трепал
И цепами дождя обмолачивал.
Но озлобленное сердце никогда не заблудится,
Эту голову с шеи сшибить нелегко.
Оренбургская заря красношерстной
верблюдицей
Рассветное роняла мне в рот молоко.
И холодное корявое вымя сквозь тьму
Прижимал я, как хлеб, к истощенным векам.
Проведите, проведите меня к нему,
Я хочу видеть этого человека.
Зарубин

Кто ты? Кто? Мы не знаем тебя!
Что тебе нужно в нашем лагере?
Отчего глаза твои,
Как два цепных кобеля,
Беспокойно ворочаются в соленой влаге?
Что пришел ты ему сообщить?
Злое ль, доброе ль светится из пасти вспурга?
Прорубились ли в Азию бунтовщики?
Иль, как зайцы, бегут от Оренбурга?
Хлопуша

Где он? Где? Неужель его нет?
Тяжелее, чем камни, я нес мою душу.
Ах, давно, знать, забыли в этой стране
Про отчаянного негодяя и жулика Хлопушу.
Смейся, человек!
В ваш хмурый стан
Посылаются замечательные разведчики.
Был я каторжник и арестант,
Был убийца и фальшивомонетчик.
Но всегда ведь, всегда ведь, рано ли, поздно ли,
Расставляет расплата капканы терний.
Заковали в колодки и вырвали ноздри
Сыну крестьянина Тверской губернии.
Десять лет —
Понимаешь ли ты, десять лет? —
То острожничал я, то бродяжил.
Это теплое мясо носил скелет
На общипку, как пух лебяжий.
Черта ль с того, что хотелось мне жить?
Что жестокостью сердце устало хмуриться?
Ах, дорогой мой,
Для помещика мужик —
Все равно что овца, что курица.
Ежедневно молясь на зари желтый гроб,
Кандалы я сосал голубыми руками…
Вдруг… три ночи назад… губернатор Рейнсдорп,
Как сорвавшийся лист,
Взлетел ко мне в камеру…
«Слушай, каторжник!
(Так он сказал.)
Лишь тебе одному поверю я.
Там в ковыльных просторах ревет гроза,
От которой дрожит вся империя,
Там какой-то пройдоха, мошенник и вор
Вздумал вздыбить Россию ордой грабителей,
И дворянские головы сечет топор —
Как березовые купола
В лесной обители.
Ты, конечно, сумеешь всадить в него нож?
(Так он сказал, так он сказал мне.)
Вот за эту услугу ты свободу найдешь
И в карманах зазвякает серебро, а не камни».
Уж три ночи, три ночи, пробиваясь сквозь тьму,
Я ищу его лагерь, и спросить мне некого.
Проведите ж, проведите меня к нему.
Я хочу видеть этого человека!
Зарубин

Странный гость.
Подуров

Подозрительный гость.
Зарубин

Как мы можем тебе довериться?
Подуров

Их немало, немало, за червонцев горсть
Готовых пронзить его сердце.
Хлопуша

Ха-ха-ха!
Это очень неглупо.
Вы надежный и крепкий щит.
Только весь я до самого пупа —
Местью вскормленный бунтовщик.
Каплет гноем смола прогорклая
Из разодранных ребер изб.
Завтра ж ночью я выбегу волком
Человеческое мясо грызть.
Все равно ведь, все равно ведь, все равно ведь,
Не сожрешь – так сожрут тебя ж.
Нужно вечно держать наготове
Эти руки для драки и краж.
Верьте мне!
Я пришел к вам как друг.
Сердце радо в пурге расколоться
Оттого, что без Хлопуши
Вам не взять Оренбург
Даже с сотней лихих полководцев.
Зарубин

Так открой нам, открой, открой
Тот план, что в тебе хоронится.
Подуров

Мы сейчас же, сейчас же пошлем тебя в бой
Командиром над нашей конницей.
Хлопуша

Нет!
Хлопуша не станет биться.
У Хлопуши другая мысль.
Он хотел бы, чтоб гневные лица
Вместе с злобой умом налились.
Вы бесстрашны, как хищные звери,
Грозен лязг ваших битв и побед,
Но ведь все ж у вас нет артиллерии?
Но ведь все ж у вас пороху нет?
Ах, в башке моей, словно в бочке,
Мозг, как спирт, хлебной едкостью лют.
Знаю я, за Самарой рабочие
Для помещиков пушки льют.
Там найдется и порох, и ядра,
И наводчиков зоркая рать.
Только надо сейчас же, не откладывая,
Всех крестьян в том краю взбунтовать.
Стыдно медлить здесь, стыдно медлить,
Гнев рабов – не кобылий фырк…
Так давайте ж по липовой меди
Трахнем вместе к границам Уфы.
(обратно)

6 В стане Зарубина

Зарубин

Эй ты, люд честной да веселый,
Забубенная трын-трава!
Подружилась с твоими селами
Скуломордая татарва.
Свищут кони, как вихри, по полю,
Только взглянешь – и след простыл.
Месяц, желтыми крыльями хлопая,
Раздирает, как ястреб, кусты.
Загляжусь я по ровной голи
В синью стынущие луга,
Не березовая ль то Монголия?
Не кибитки ль киргиз – стога?..
Слушай, люд честной, слушай, слушай
Свой кочевнический пересвист!
Оренбург, осажденный Хлопушей,
Ест лягушек, мышей и крыс.
Треть страны уже в наших руках,
Треть страны мы как войско выставили.
Нынче ж в ночь потеряет враг
По Приволжью все склады и пристани.
Шигаев

Стоп, Зарубин!
Ты, наверное, не слыхал,
Это видел не я…
Другие…
Многие…
Около Самары с пробитой башкой ольха,
Капая желтым мозгом,
Прихрамывает при дороге.
Словно слепец, от ватаги своей отстав,
С гнусавой и хриплой дрожью
В рваную шапку вороньего гнезда
Просит она на пропитанье
У проезжих и у прохожих.
Но никто ей не бросит даже камня.
В испуге крестясь на звезду,
Все считают, что это страшное знамение,
Предвещающее беду.
Что-то будет.
Что-то должно случиться.
Говорят, наступит глад и мор,
По сту раз на лету будет склевывать птица
Желудочное свое серебро.
Торнов

Да-да-да!
Что-то будет!
Повсюду
Воют слухи, как псы у ворот,
Дует в души суровому люду
Ветер сырью и вонью болот.
Быть беде!
Быть великой потере!
Знать, не зря с луговой стороны
Луны лошадиный череп
Каплет золотом сгнившей слюны.
Зарубин

Врете! Врете вы,
Нож вам в спины!
С детства я не видал в глаза,
Чтоб от этакой чертовщины
Хуже бабы дрожал казак.
Шигаев

Не дрожим мы, ничуть не дрожим!
Наша кровь – не башкирские хляби.
Сам ты знаешь ведь, чьи ножи
Пробивали дорогу в Челябинск.
Сам ты знаешь, кто брал Осу,
Кто разбил наголо Сарапуль.
Столько мух не сидело у тебя на носу,
Сколько пуль в наши спины вцарапали.
В стужу ль, в сырость ли,
В ночь или днем —
Мы всегда наготове к бою,
И любой из нас больше дорожит конем,
Чем разбойной своей головою.
Но кому-то грозится, грозится беда,
И ее ль казаку не слышать?
Посмотри, вон сидит дымовая труба,
Как наездник, верхом на крыше.
Вон другая, вон третья,
Не счесть их рыл
С залихватской тоской остолопов,
И весь дикий табун деревянных кобыл
Мчится, пылью клубя, галопом.
Ну куда ж он? Зачем он?
Каких дорог
Оголтелые всадники ищут?
Их стегает, стегает переполох
По стеклянным глазам кнутовищем.
Зарубин

Нет, нет, нет!
Ты не понял…
То слышится звань,
Звань к оружью под каждой оконницей.
Знаю я, нынче ночью идет на Казань
Емельян со свирепой конницей.
Сам вчера, от восторга едва дыша,
За горой в предрассветной мгле
Видел я, как тянулись за Черемшан
С артиллерией тысчи телег.
Как торжественно с хрипом колесным обоз
По дорожным камням грохотал.
Рев верблюдов сливался с блеянием коз
И с гортанною речью татар.
Торнов

Что ж, мы верим, мы верим,
Быть может,
Как ты мыслишь, все так и есть;
Голос гнева, с бедою схожий,
Нас сзывает на страшную месть.
Дай Бог!
Дай Бог, чтоб так и сталось.
Зарубин

Верьте, верьте!
Я вам клянусь!
Не беда, а нежданная радость
Упадет на мужицкую Русь.
Вот взвенел, словно сабли о панцири,
Синий сумрак над ширью равнин,
Даже рощи —
И те повстанцами
Подымают хоругви рябин.
Зреет, зреет веселая сеча.
Взвоет в небо кровавый туман.
Гудом ядер и свистом картечи
Будет завтра их крыть Емельян.
И чтоб бунт наш гремел безысходней,
Чтоб вконец не сосала тоска, —
Я сегодня ж пошлю вас, сегодня,
На подмогу его войскам.
(обратно)

7 Ветер качает рожь

Чумаков

Что это? Как это? Неужель мы разбиты?
Сумрак голодной волчицей выбежал кровь зари лакать.
О, эта ночь! Как могильные плиты,
По небу тянутся каменные облака.
Выйдешь в поле, зовешь, зовешь,
Кличешь старую рать, что легла под Сарептой,
И глядишь и не видишь – то ли зыбится рожь,
То ли желтые полчища пляшущих скелетов.
Нет, это не август, когда осыпаются овсы,
Когда ветер по полям их колотит дубинкой грубой.
Мертвые, мертвые, посмотрите, кругом мертвецы,
Вон они хохочут, выплевывая сгнившие зубы.
Сорок тысяч нас было, сорок тысяч,
И все сорок тысяч за Волгой легли, как один.
Даже дождь так не смог бы траву иль солому высечь,
Как осыпали саблями головы наши они.
Что это? Как это? Куда мы бежим?
Сколько здесь нас в живых осталось?
От горящих деревень бьющий лапами в небо дым
Расстилает по земле наш позор и усталость.
Лучше б было погибнуть нам там и лечь,
Где кружит воронье беспокойным, зловещим
свадьбищем,
Чем струить эти пальцы пятерками пылающих свеч,
Чем нести это тело с гробами надежд, как кладбище!
Бурнов

Нет! Ты не прав, ты не прав, ты не прав!
Я сейчас чувством жизни, как никогда, болен.
Мне хотелось бы, как мальчишке, кувыркаться
по золоту трав
И сшибать черных галок с крестов голубых
колоколен.
Все, что отдал я за свободу черни,
Я хотел бы вернуть и поверить снова,
Что вот эту луну,
Как керосиновую лампу в час вечерний,
Зажигает фонарщик из города Тамбова.
Я хотел бы поверить, что эти звезды —
не звезды,
Что это – желтые бабочки, летящие на лунное
пламя…
Друг!..
Зачем же мне в душу ты ропотом слезным
Бросаешь, как в стекла часовни, камнем?
Чумаков

Что жалеть тебе смрадную холодную душу —
Околевшего медвежонка в тесной берлоге?
Знаешь ли ты, что в Оренбурге зарезали Хлопушу?
Знаешь ли ты, что Зарубин в Табинском остроге?
Наше войско разбито вконец Михельсоном,
Калмыки и башкиры удрали к Аральску в Азию.
Не с того ли так жалобно
Суслики в поле притоптанном стонут,
Обрызгивая мертвые головы, как кленовые листья,
грязью?
Гибель, гибель стучит по деревням в колотушку.
Кто ж спасет нас? Кто даст нам укрыться?
Посмотри! Там опять, там опять за опушкой
В воздух крылья крестами бросают крикливые птицы.
Бурнов

Нет, нет, нет! Я совсем не хочу умереть!
Эти птицы напрасно над нами вьются.
Я хочу снова отроком, отряхая с осинника медь,
Подставлять ладони, как белые скользкие блюдца.
Как же смерть?
Разве мысль эта в сердце поместится,
Когда в Пензенской губернии у меня есть свой дом?
Жалко солнышко мне, жалко месяц,
Жалко тополь над низким окном.
Только для живых ведь благословенны
Рощи, потоки, степи и зеленя.
Слушай, плевать мне на всю вселенную,
Если завтра здесь не будет меня!
Я хочу жить, жить, жить,
Жить до страха и боли!
Хоть карманником, хоть золоторотцем,
Лишь бы видеть, как мыши от радости прыгают
в поле,
Лишь бы слышать, как лягушки от восторга
поют в колодце.
Яблоневым цветом брызжется душа моя белая,
В синее пламя ветер глаза раздул.
Ради Бога, научите меня,
Научите меня, и я что угодно сделаю,
Сделаю что угодно, чтоб звенеть в человечьем саду!
Творогов

Стойте! Стойте!
Если б знал я, что вы не трусливы,
То могли б мы спастись без труда.
Никому б не открыли наш заговор безъязыкие ивы,
Сохранила б молчанье одинокая в небе звезда.
Не пугайтесь!
Не пугайтесь жестокого плана.
Это не тяжелее, чем хруст ломаемых в теле костей,
Я хочу предложить вам:
Связать на заре Емельяна
И отдать его в руки грозящих нам смертью властей.
Чумаков

Как, Емельяна?
Бурнов

Нет! Нет! Нет!
Творогов

Хе-хе-хе!
Вы глупее, чем лошади!
Я уверен, что завтра ж,
Лишь золотом плюнет рассвет,
Вас развесят солдаты, как туш, на какой-нибудь
площади,
И дурак тот, дурак, кто жалеть будет вас,
Оттого что сами себе вы придумали тернии.
Только раз ведь живем мы, только раз!
Только раз светит юность, как месяц в родной
губернии.
Слушай, слушай, есть дом у тебя на Суре,
Там в окно твое тополь стучится багряными листьями,
Словно хочет сказать он хозяину в хмурой
октябрьской поре,
Что изранила его осень холодными меткими
выстрелами.
Как же сможешь ты тополю помочь?
Чем залечишь ты его деревянные раны?
Вот такая же жизни осенняя гулкая ночь
Общипала, как тополь зубами дождей, Емельяна.
Знаю, знаю, весной, когда лает вода,
Тополь снова покроется мягкой зеленой кожей.
Но уж старые листья на нем не взойдут никогда —
Их растащит зверье и потопчут прохожие.
Что мне в том, что сумеет Емельян скрыться в Азию?
Что, набравши кочевников, может снова удариться
в бой?
Все равно ведь и новые листья падут и покроются
грязью.
Слушай, слушай, мы старые листья с тобой!
Так чего ж нам качаться на голых корявых ветвях?
Лучше оторваться и броситься в воздух кружиться,
Чем лежать и струить золотое гниенье в полях,
Чем глаза твои выклюют черные хищные птицы.
Тот, кто хочет за мной, – в добрый час!
Нам башка Емельяна – как челн
Потопающим в дикой реке…
Только раз ведь живем мы, только раз!
Только раз славит юность, как парус, луну вдалеке.
(обратно)

8 Конец Пугачева

Пугачев

Вы с ума сошли! Вы с ума сошли! Вы с ума сошли!
Кто сказал вам, что мы уничтожены?
Злые рты, как с протухшею пищей кошли,
Зловонно рыгают бесстыдной ложью.
Трижды проклят тот трус, негодяй и злодей,
Кто сумел окормить вас такою дурью.
Нынче ж в ночь вы должны оседлать лошадей
И попасть до рассвета со мною в Гурьев.
Да, я знаю, я знаю, мы в страшной беде,
Но затем-то и злей над туманной вязью
Деревянными крыльями по каспийской воде
Наши лодки заплещут, как лебеди, в Азию.
О Азия, Азия! Голубая страна,
Обсыпанная солью, песком и известкой.
Там так медленно по небу едет луна,
Поскрипывая колесами, как киргиз с повозкой.
Но зато кто бы знал, как бурливо и гордо
Скачут там шерстожелтые горные реки!
Не с того ли так свищут монгольские орды
Всем тем диким и злым, что сидит в человеке?
Уж давно я, давно скрывал тоску
Перебраться туда, к их кочующим станам,
Чтоб разящими волнами их сверкающих скул
Стать к преддверьям России, как тень Тамерлана.
Так какой же мошенник, прохвост и злодей
Окормил вас бесстыдной трусливой дурью?
Нынче ж в ночь вы должны оседлать лошадей
И попасть до рассвета со мною в Гурьев.
Крямин

О смешной, о смешной, о смешной Емельян!
Ты все такой же сумасбродный, слепой и вкрадчивый;
Расплескалась удаль твоя по полям,
Не вскипеть тебе больше ни в какой азиатчине.
Знаем мы, знаем твой монгольский народ,
Нам ли храбрость его неизвестна?
Кто же первый, кто первый, как не этот сброд
Под Самарой ударился в бегство?
Как всегда, как всегда, эта дикая гнусь
Выбирала для жертвы самых слабых и меньших,
Только б грабить и жечь ей пограничную Русь
Да привязывать к седлам добычей женщин.
Ей всегда был приятней набег и разбой,
Чем суровые походы с житейской хмурью.
. . . . . . . . . . . . . . . . .
Нет, мы больше не можем идти за тобой,
Не хотим мы ни в Азию, ни на Каспий, ни в Гурьев.
Пугачев

Боже мой, что я слышу?
Казак, замолчи!
Я заткну твою глотку ножом иль выстрелом…
Неужели и вправду отзвенели мечи?
Неужель это плата за все, что я выстрадал?
Нет, нет, нет, не поверю, не может быть!
Не на то вы взрастали в степных станицах,
Никакие угрозы суровой судьбы
Не должны вас заставить смириться.
Вы должны разжигать еще больше тот взвой,
Когда ветер метелями с наших стран дул…
Смело ж к Каспию! Смело за мной!
Эй вы, сотники, слушать команду!
Крямин

Нет! Мы больше не слуги тебе!
Нас не взманит твое сумасбродство.
Не хотим мы в ненужной и глупой борьбе
Лечь, как толпы других, по погостам.
Есть у сердца невзгоды и тайный страх
От кровавых раздоров и стонов.
Мы хотели б, как прежде, в родных хуторах
Слушать шум тополей и кленов.
Есть у нас роковая зацепка за жизнь,
Что прочнее канатов и проволок…
Не пора ли тебе, Емельян, сложить
Перед властью мятежную голову?!
Все равно то, что было, назад не вернешь,
Знать, недаром листвою октябрь заплакал…
Пугачев

Как? Измена?
Измена?
Ха-ха-ха!..
Ну так что ж!
Получай же награду свою, собака!
(Стреляет.)

Крямин падает мертвым. Казаки с криком обнажают сабли. Пугачев, отмахиваясь кинжалом, пятится к стене.

Голоса

Вяжите его! Вяжите!
Творогов

Бейте! Бейте прямо саблей в морду!
Первый голос

Натерпелись мы этой прыти…
Второй голос

Тащите его за бороду…
Пугачев

…Дорогие мои… Хор-рошие…
Что случилось? Что случилось? Что случилось?
Кто так страшно визжит и хохочет
В придорожную грязь и сырость?
Кто хихикает там исподтишка,
Злобно отплевываясь от солнца?
. . . . . . . . . . . . . . .
…Ах, это осень!
Это осень вытряхивает из мешка
Чеканенные сентябрем червонцы.
Да! Погиб я!
Приходит час…
Мозг, как воск, каплет глухо, глухо…
…Это она!
Это она подкупила вас,
Злая и подлая оборванная старуха.
Это она, она, она,
Разметав свои волосы зарею зыбкой,
Хочет, чтоб сгибла родная страна
Под ее невеселой холодной улыбкой.
Творогов

Ну, рехнулся… чего ж глазеть?
Вяжите!
Чай, не выбьет стены головою.
Слава Богу! конец его зверской резне,
Конец его злобному волчьему вою.
Будет ярче гореть теперь осени медь,
Мак зари черпаками ветров не выхлестать.
Торопитесь же!
Нужно скорей поспеть
Передать его в руки правительства.
Пугачев

Где ж ты? Где ж ты, былая мощь?
Хочешь встать – и рукою не можешь двинуться!
Юность, юность! Как майская ночь,
Отзвенела ты черемухой в степной провинции.
Вот всплывает, всплывает синь ночная над Доном,
Тянет мягкою гарью с сухих перелесиц.
Золотою известкой над низеньким домом
Брызжет широкий и теплый месяц.
Где-то хрипло и нехотя кукарекнет петух,
В рваные ноздри пылью чихнет околица,
И все дальше, все дальше, встревоживши сонный луг,
Бежит колокольчик, пока за горой не расколется.
Боже мой!
Неужели пришла пора?
Неужель под душой так же падаешь, как под ношей?
А казалось… казалось еще вчера…
Дорогие мои… дорогие… хор-рошие…
Март – август 1921
(обратно) (обратно)

Песнь о Великом походе

Эй вы, встречные,
Поперечные!
Тараканы, сверчки
Запечные!
Не народ, а дрохва
Подбитая.
Русь нечесаная,
Русь немытая!
Вы послушайте
Новый вольный сказ.
Новый вольный сказ
Про житье у нас.
Первый сказ о том,
Что давно было.
А второй – про то,
Что сейчас всплыло.
Для тебя я, Русь,
Эти сказы спел,
Потому что был
И правдив и смел.
Был мастак слагать
Эти притчины,
Не боясь ничьей
Зуботычины.
* * *
Ой, во городе
Да во Ипатьеве
При Петре было
При императоре.
Говорил слова
Непутевый дьяк:
«Уж и как у нас, ребята,
Стал быть, царь дурак.
Царь дурак-батрак
Сопли жмет в кулак,
Строит Питер-град
На немецкий лад.
Видно, делать ему
Больше нечего.
Принялся он Русь
Онемечивать.
Бреет он князьям
Брады, усие.
Как не плакаться
Тут над Русию?
Не тужить тут как
Над судьбиною?
Непослушных он
Бьет дубиною».
* * *
Услыхал те слова
Молодой стрелец.
Хвать смутьянщика
За тугой косец.
«Ты иди, ползи,
Не кочурься, брат.
Я свезу тебя
Прямо в Питер-град.
Привезу к царю.
Кайся, сукин кот!
Кайся, сукин кот,
Что смущал народ!»
* * *
По Тверской-Ямской
Под дугою вбряк
С колокольцами
Ехал бедный дьяк.
На четвертый день,
О полднёвых пор,
Прикатил наш дьяк
Ко царю, во двор.
Выходил тут царь
С высока крыльца,
Мах дубинкою —
Подозвал стрельца.
«Ты скажи, зачем
Прикатил, стрелец?
Аль с Москвы какой
Потайной гонец?»
«Не гонец я, царь,
Не родня с Москвой.
Я всего лишь есть
Слуга верный твой.
Я привез к тебе
Бунтаря-дьяка.
У него, знать, в жисть
Не болят бока.
В кабаке на весь
На честной народ
Он позорил, царь,
Твой высокий род».
«Ну, – сказал тут Петр, —
Вылезай-кось, вошь!»
Космы дьяковы
Поднялись, как рожь.
У Петра с плеча
Сорвался кулак.
И навек задрал
Лапти кверху дьяк.
* * *
У Петра был двор,
На дворе был кол,
На колу – мочало.
Это только, ребята,
Начало.
* * *
Ой, суров наш царь,
Алексеич Петр.
Он в единый дух
Ведро пива пьет.
Курит – дым идет
На три сажени,
Во немецких одеждах
Разнаряженный.
Возговорит наш царь,
Алексеич Петр:
«Подойди ко мне,
Дорогой Лефорт.
Мастер славный ты
В Амстердаме был.
Русский царь тебе,
Как батрак, служил.
Он учился там,
Как топор держать.
Ты езжай-кось, мастер,
В Амстердам опять.
Передай ты всем
От Петра поклон.
Да скажи, что сейчас
В страшной доле он.
В страшной доле я
За родную Русь…
Скоро смерть придет,
Помирать боюсь.
Помирать боюсь,
Да и жить не рад:
Кто ж теперь блюсти
Будет Питер-град?
Средь туманов сих
И цепных болот
Снится сгибший мне
Трудовой народ.
Слышу, голос мне
По ночам звенит,
Что на их костях
Лег тугой гранит.
Оттого подчас,
Обступая град,
Мертвецы встают
В строевой парад.
И кричат они,
И вопят они.
От такой крични
Загашай огни.
Говорят слова:
“Мы всему цари!
Попадешься, Петр,
Лишь сумей, помри!
Мы сдерем с тебя
Твой лихой чупрын,
Потому что ты
Был собачий сын.
Поблажал ты знать
Со министрами.
На крови для них
Город выстроил.
Но пускай за то
Знает каждый дом —
Мы придем еще,
Мы придем, придем.
Этот город наш,
Потому и тут
Только может жить
Лишь рабочий люд”.
Смолк наш царь,
Алексеич Петр,
В три ручья с него
Льет холодный пот.
* * *
Слушайте, слушайте,
Вы, конечно, народ
Хороший!
Хоть метелью вас крой,
Хоть порошей.
Одним словом,
Миляги!
Не дадите ли
Ковшик браги?
Человечий язык,
Чай, не птичий!
Славный вы, люди,
Придумали
Обычай!
* * *
И пушки бьют,
И колокола плачут.
Вы, конечно, понимаете,
Что это значит?
Много было роз,
Много было маков.
Схоронили Петра,
Тяжело оплакав.
И с того ль, что там
Всякий сволок был,
Кто всерьез рыдал,
А кто глаза слюнил.
Но с того вот дня,
Да на двести лет
Дуракам-царям
Прямо счету нет.
И все двести лет
Шел подзёмный гуд:
«Мы придем, придем!
Мы возьмем свой труд!
Мы сгребем дворян —
Да по плеши им,
На фонарных столбах
Перевешаем!»
* * *
Через двести лет,
В снеговой октябрь,
Затряслась Нева,
Подымая рябь.
Утром встал народ —
И на бурю глядь:
На столбах висит
Сволочная знать.
Ай да славный люд!
Ай да Питер-град!
Но с чего же там
Пушки бьют-палят?
Бьют за городом,
Бьют из-за моря.
Понимай как хошь
Ты, душа моя!
Много в эти дни
Совершилось дел.
Я пою о них,
Как спознать сумел.
* * *
Веселись, душа
Молодецкая!
Нынче наша власть,
Власть Советская!
Офицерика,
Да голубчика,
Прикокошили
Вчера в Губчека.
Ни за Троцкого,
Ни за Ленина —
За донского казака
За Каледина.
Гаркнул «Яблочко»
Молодой матрос:
«Мы не так еще
Подотрем вам нос!»
* * *
А за Явором,
Под Украйною,
Услыхали мужики
Весть печальную.
Власть Советская
Им очень нравится,
Да идут войска
С ней расправиться.
В тех войсках к мужикам
Родовая месть.
И Врангель тут,
И Деникин здесь.
И на помог им,
Как лихих волчат,
Из Сибири шлет отряды
Адмирал Колчак.
* * *
Ах, рыбки мои,
Мелки косточки!
Вы, крестьянские ребята,
Подросточки.
Ни ногатой вас не взять,
Ни рязанами.
Вы гольем пошли гулять
С партизанами.
Красной Армии штыки
В поле светятся.
Здесь отец с сынком
Могут встретиться.
За один удел
Бьется эта рать,
Чтоб владеть землей
Да весь век пахать.
Чтоб шумела рожь
И овес звенел.
Чтобы каждый калачи
С пирогами ел.
* * *
Ну и как же тут злобу
Не вынашивать?
На Дону теперь поют
Не по-нашему:
«Пароход идет
Мимо пристани.
Будем рыбу кормить
Коммунистами».
А у нас для них поют:
«Куда ты котишься?
В Вечека попадешь —
Не воротишься».
* * *
От одной беды
Целых три растут.
Вдруг над Питером
Слышен новый гуд.
Не поймет никто,
Отколь гуд идет:
«Ты не смей дремать,
Трудовой народ!
Как под Питером
Рать Юденича!»
Что же делать нам
Всем теперича?
И оттуда бьют,
И отсель палят.
Ой ты, бедный люд!
Ой ты, Питер-град!
* * *
Но при всякой беде
Веет новью вал.
Кто ж не вспомнит теперь
Речь Зиновьева?
Дождик лил тогда
В три погибели.
На корню дожди
Озимь выбили.
И на энтот год
Не шумела рожь.
То не жизнь была,
А в печенки нож!
А Зиновьев всем
Вел такую речь:
«Братья, лучше нам
Здесь костьми полечь,
Чем отдать врагу
Вольный Питер-град
И идти опять
В кабалу назад».
* * *
А за синим Доном
Станицы казачьей
В это время волк ехидный
По-кукушьи плачет.
Говорит Корнилов
Казакам поречным:
«Угостите партизанов
Вишеньем картечным!
С Красной Армией Деникин
Справится, я знаю.
Расстелились наши пики
С Дона до Дунаю».
* * *
Ой ты, атамане!
Не вожак, а соцкий.
А на что ж у коммунаров
Есть товарищ Троцкий?
Он без слезной речи
И лихого звона
Обещал коней нам наших
Напоить из Дона.
Вей сильней и крепче,
Ветер синь-студеный!
С нами храбрый Ворошилов,
Удалой Буденный.
* * *
Если крепче жмут,
То сильней орешь.
Мужику одно:
Не топтали б рожь.
А как пошла по ней
Тут рать Деникина,
В сотни верст легла
Прямо в никь она.
Над такой бедой
В стане белых ржут.
Валят сельский скот
И под водку жрут.
Мнут крестьянских жен,
Девок лапают.
«Так и надо вам,
Сиволапые!
Ты, мужик, прохвост!
Сволочь! бестия!
Отплати-кось нам
За поместия.
Отплати за то,
Что ты вешал знать.
Эй, в кнуты их всех,
Растакую мать».
* * *
Ой ты, синяя сирень,
Голубой палисад.
На родимой стороне
Никто жить не рад.
Опустели огороды,
Хаты брошены.
Заливные луга
Не покошены.
И примят овес,
И прибита рожь.
Где ж теперь, мужик,
Ты приют найдешь?
* * *
Но сильней всего
Те встревожены,
Что ночьми не спят
В куртках кожаных.
Кто за бедный люд
Жить и сгибнуть рад.
Кто не хочет сдать
Вольный Питер-град.
* * *
Там под Лиговом
Страшный бой кипит.
Питер траурный
Без огней не спит.
Миг – и вот сейчас
Враг проломит все,
И прощай, мечта
Городов и сел…
Пот и кровь струит
С лиц встревоженных.
Бьют и бьют людей
В куртках кожаных.
Как снопы, лежат
Трупы по полю.
Кони в страхе ржут,
В страхе топают.
Но напор от нас
Все сильней, сильней,
Бьются восемь дней,
Бьются девять дней.
На десятый день
Не сдержался враг…
И пошел чесать
По кустам в овраг.
Наши взад им: «Крой!..»
Пушки бьют, палят…
Ай да славный люд!
Ай да Питер-град!
* * *
А за Белградом,
Окол Харькова,
Кровью ярь мужиков
Перехаркана.
Бедный люд в Москву
Босиком бежит.
И от стона, и от рева
Вся земля дрожит.
Ищут хлеба они,
Просят милости,
Ну и как же злобной воле
Тут не вырасти?
У околицы
Гуляй-полевой
Собиралися
Буйны головы.
Да как стали жечь,
Как давай палить!
У Деникина
Аж живот болит.
* * *
Эх, песня!
Песня!
Есть ли что на свете
Чудесней?
Хоть под гусли тебя пой,
Хоть под тальяночку.
Не дадите ли вы мне,
Хлопцы,
Еще баночку?
* * *
Ах, яблочко,
Цвета милого!
Бьют Деникина,
Бьют Корнилова.
Цветочек мой!
Цветик маковый!
Ты скорей, адмирал,
Отколчакивай.
Там за степью гул,
Там за степью гром.
Каждый в битве защищает
Свой отцовский дом.
Курток кожаных
Под Донцом не счесть.
Видно, много в Петрограде
Этой масти есть.
* * *
В белом стане вопль,
В белом стане стон.
Обступает наша рать
Их со всех сторон.
В белом стане крик,
В белом стане бред.
Как пожар стоит
Золотой рассвет.
И во всех кабаках
Огни светятся…
Завтра многие друг с другом
Уж не встретятся.
И все пьют за царя,
За святую Русь,
В ласках знатных шлюх
Забывая грусть.
* * *
В красном стане храп.
В красном стане смрад.
Вонь портяночная
От сапог солдат.
Завтра, еле свет,
Нужно снова в бой.
Спи, корявый мой!
Спи, хороший мой!
Пусть вас золотом
Свет зари кропит.
В куртке кожаной
Коммунар не спит.
* * *
На заре, заре,
В дождевой крутень
Свистом ядерным
Мы встречали день.
Подымая вверх,
Как тоску, глаза,
В куртке кожаной
Коммунар сказал:
«Братья, если здесь
Одолеют нас,
То октябрьский свет
Навсегда погас.
Будет крыть нас кнут.
Будет крыть нас плеть.
Всем весь век тогда
В нищете корпеть».
С горьким гневом рук,
Утерев слезу,
Ротный наш с тех слов
Сапоги разул.
Громко кашлянув,
«На, – сказал он мне, —
Дома нет сапог,
Передай жене».
* * *
На заре, заре,
В дождевой крутень
Свистом ядерным
Мы сушили день.
Пуля входит в грудь,
Как пчелы ужал.
Наш отряд тогда
Впереди бежал.
За лощиной пруд.
А за прудом лог.
Коммунар ничком
В землю носом лег.
Мы вперед, вперед!
Враг назад, назад!
Мертвецы пусть так
Под дождем лежат.
Спите, храбрые,
С отзвучавшим ртом!
Мы придем васвсех
Хоронить потом.
* * *
Вот и кончен бой,
Машет красный флаг.
Не жалея пят,
Удирает враг.
Удивленный тем,
Что остался цел,
Молча ротный наш
Сапоги надел.
И сказал: «Жене
Сапоги не враз.
Я их сам теперь
Износить горазд».
* * *
Вот и кончен бой,
Тот, кто жив, тот рад.
Ай да вольный люд!
Ай да Питер-град!
От полуночи
До синя утра
Над Невой твоей
Бродит тень Петра.
Бродит тень Петра,
Грозно хмурится
На кумачный цвет
В наших улицах.
В берег бьет вода
Пенной индевью…
Корабли плывут
Будто в Индию…
Июль 1924 г. Ленинград
(обратно)

Страна негодяев (Драматическая поэма)

ПЕРСОНАЛ
Комиссар из охраны железнодорожной линии Чекистов.

Замарашкин – сочувствующий коммунистам. Доброволец.

Бандит Номах.

Рассветов.

Комиссары приисков Чарин.

Лобок.

Комендант поезда.

Красноармейцы.

Рабочие.

Советский сыщик Литза-Хун.

Повстанец Барсук.

Повстанцы.

Милиционеры.

(обратно)

Часть первая

На карауле

Снежная чаща. Железнодорожная будка Уральской линии. Чекистов, охраняющий линию, ходит с одного конца в другой.


Чекистов

Ну и ночь! Что за ночь!
Черт бы взял эту ночь
С б……. холодом
И такой темнотой,
С тем, что нужно без устали
Бельма перить.
. . . . . . . . . .
Стой!
Кто идет?
Отвечай!..
А не то
Мой наган размозжит твой череп!
Стой, холера тебе в живот.
Замарашкин

Тише… тише…
Легче бранись, Чекистов!
От ругательств твоих
Даже у будки краснеют стены.
И с чего это, брат мой,
Ты так неистов?
Это ж… я… Замарашкин…
Иду на смену…
Чекистов

Черт с тобой, что ты Замарашкин!
Я ведь не собака,
Чтоб слышать носом.
Замарашкин

Ох, и зол же ты, брат мой!..
Аж до печенок страшно…
Я уверен, что ты страдаешь
Кровавым поносом…
Чекистов

Ну конечно, страдаю!..
От этой проклятой селедки
Может вконец развалиться брюхо.
О!
Если б теперь… рюмку водки…
Я бы даже не выпил…
А так…
Понюхал…
. . . . . . . . . . . .
Знаешь? Когда эту селедку берешь
за хвост,
То думаешь,
Что вся она набита рисом…
Разломаешь,
Глядь:
Черви… Черви…
Жирные белые черви…
Дьявол нас, знать, занес
К этой грязной мордве
И вонючим черемисам!
Замарашкин

Что ж делать,
Когда выпал такой нам год?
Скверный год! Отвратительный год!
Это еще ничего…
Там… За Самарой… Я слышал…
Люди едят друг друга…
Такой выпал нам год!
Скверный год!
Отвратительный год!
И к тому же еще чертова вьюга.
Чекистов

Мать твою в эт-твою!
Ветер, как сумасшедший мельник,
Крутит жерновами облаков
День и ночь…
День и ночь…
А народ ваш сидит, бездельник,
И не хочет себе ж помочь.
Нет бездарней и лицемерней,
Чем ваш русский равнинный мужик!
Коль живет он в Рязанской губернии,
Так о Тульской не хочет тужить.
То ли дело Европа?
Там тебе не вот эти хаты,
Которым, как глупым курам,
Головы нужно давно под топор…
Замарашкин

Слушай, Чекистов!..
С каких это пор
Ты стал иностранец?
Я знаю, что ты еврей,
Фамилия твоя Лейбман,
И черт с тобой, что ты жил
За границей…
Все равно в Могилеве твой дом.
Чекистов

Ха-ха!
Нет, Замарашкин!
Я гражданин из Веймара
И приехал сюда не как еврей,
А как обладающий даром
Укрощать дураков и зверей.
Я ругаюсь и буду упорно
Проклинать вас хоть тысячи лет,
Потому что…
Потому что хочу в уборную,
А уборных в России нет.
Странный и смешной вы народ!
Жили весь век свой нищими
И строили храмы Божие…
Да я б их давным-давно
Перестроил в места отхожие.
Ха-ха!
Что скажешь, Замарашкин?
Ну?
Или тебе обидно,
Что ругают твою страну?
Бедный! Бедный Замарашкин…
Замарашкин

Черт-те что ты городишь, Чекистов!
Чекистов

Мне нравится околёсина.
Видишь ли… я в жизни
Был бедней церковного мыша
И глодал вместо хлеба камни.
Но у меня была душа,
Которая хотела быть Гамлетом.
Глупая душа, Замарашкин!
Ха-ха!
А когда я немного подрос,
Я увидел…
Слышатся шаги.

Тише… Помолчи, голубчик…
Кажется… кто-то… кажется…
Черт бы взял этого мерзавца Номаха
И всю эту банду повстанцев!
Я уверен, что нынче ночью
Ты заснешь, как плаха,
А он опять остановит поезд
И разграбит станцию.
Замарашкин

Я думаю, этой ночью он не придет.
Нынче от холода в воздухе
Дохли птицы.
Для конницы нынче
Дорога скользка, как лед,
А с пехотой прийти
Он и сам побоится.
Нет! этой ночью он не придет!
Будь спокоен, Чекистов!
Это просто с мороза проскрипело дерево…
Чекистов

Хорошо! Я спокоен. Сейчас уйду.
Продрог до костей от волчьей стужи.
А в казарме сегодня,
Как на беду,
Из прогнившей картошки
Холодный ужин.
Эх ты, Гамлет, Гамлет!
Ха-ха, Замарашкин!..
Прощай!
Карауль в оба!..
Замарашкин

Хорошего аппетита!
Спокойной ночи!
Чекистов

Мать твою в эт-твою!
(Уходит.)

(обратно)

Ссора из-за фонаря

Некоторое время Замарашкин расхаживает около будки один. Потом неожиданно подносит руку к губам и издает в два пальца осторожный свист. Из чащи, одетый в русский полушубок и в шапку-ушанку, выскакивает Номах.


Номах

Что говорил тебе этот коммунист?
Замарашкин

Слушай, Номах! Оставь это дело.
Они за тебя по-настоящему взялись.
Как бы не на столбе
Очутилось твое тело.
Номах

Ну так что ж!
Для ворон будет пища.
Замарашкин

Но ты должен щадить других.
Номах

Что другие?
Свора голодных нищих.
Им все равно…
В этом мире немытом
Душу человеческую
Ухорашивают рублем,
И если преступно здесь быть бандитом,
То не более преступно,
Чем быть королем…
Я слышал, как этот прохвост
Говорил тебе о Гамлете.
Что он в нем смыслит?
Гамлет восстал против лжи,
В которой варился королевский двор.
Но если б теперь он жил,
То был бы бандит и вор.
Потому что человеческая жизнь
Это тоже двор,
Если не королевский, то скотный.
Замарашкин

Помнишь, мы зубрили в школе?
«Слова, слова, слова…»
Впрочем, я вас обоих
Слушаю неохотно.
У меня есть своя голова.
Я только всему свидетель,
В тебе ж люблю старого друга.
В час несчастья с тобой на свете
Моя помощь к твоим услугам.
Номах

Со мною несчастье всегда.
Мне нравятся жулики и воры.
Мне нравятся груди,
От гнева спертые.
Люди устраивают договоры,
А я посылаю их к черту.
Кто смеет мне быть правителем?
Пусть те, кому дорог хлев,
Называются гражданами и жителями
И жиреют в паршивом тепле.
Это все твари тленные!
Предмет для навозных куч!
А я – гражданин вселенной,
Я живу, как я сам хочу!
Замарашкин

Слушай, Номах… Я знаю,
Быть может, ты дьявольски прав,
Но все ж… Я тебе желаю
Хоть немного смирить свой нрав.
Подумай… Не завтра, так после…
Не после… Так после опять…
Слова ведь мои не кости,
Их можно легко прожевать.
Ты понимаешь, Номах?
Номах

Ты думаешь, меня это страшит?
Я знаю мою игру.
Мне здесь на все наплевать.
Я теперь вконец отказался от многого,
И в особенности от государства,
Как от мысли праздной,
Оттого что постиг я,
Что все это договор,
Договор зверей окраски разной.
Люди обычаи чтут как науку,
Да только какой же в том смысл и прок,
Если многие громко сморкаются в руку,
А другие обязательно в носовой платок.
Мне до дьявола противны
И те и эти.
Я потерял равновесие…
И знаю сам —
Конечно, меня подвесят
Когда-нибудь к небесам.
Ну так что ж!
Это еще лучше!
Там можно прикуривать о звезды…
Но…
Главное не в этом.
Сегодня проходит экспресс,
В 2 ночи —
46 мест.
Красноармейцы и рабочие.
Золото в слитках.
Замарашкин

Ради Бога, меня не впутывай!
Номах

Ты дашь фонарь?
Замарашкин

Какой фонарь?
Номах

Красный.
Замарашкин

Этого не будет!
Номах

Будет хуже.
Замарашкин

Чем хуже?
Номах

Я разберу рельсы.
Замарашкин

Номах! Ты подлец!
Ты хочешь меня под расстрел…
Ты хочешь, чтоб трибунал…
Номах

Не беспокойся! Ты будешь цел.
Я 200 повстанцев сюда пригнал.
Коль боишься расстрела,
Бежим со мной.
Замарашкин

Я? С тобой?
Да ты спятил с ума!
Номах

В голове твоей бродит
Непроглядная тьма.
Я думал – ты смел,
Я думал – ты горд,
А ты только лишь лакей
Узаконенных держиморд.
Ну так что ж!
У меня есть выход другой,
Он не хуже…
Замарашкин

Я не был никогда слугой.
Служит тот, кто трус.
Я не пленник в моей стране,
Ты меня не заманишь к себе.
Уходи! Уходи!
Уходи, ради дружбы.
Номах

Ты, как сука, скулишь при луне…
Замарашкин

Уходи! Не заставь скорбеть…
Мы ведь товарищи старые…
Уходи, говорю тебе…
(Трясет винтовкой.)

А не то вот на этой гитаре
Я сыграю тебе разлуку.
Номах (смеясь)

Слушай, защитник коммуны,
Ты, пожалуй, этой гитарой
Оторвешь себе руку.
Спрячь-ка ее, бесструнную,
Чтоб не охрипла на холоде.
Я и сам ведь сонату лунную
Умею играть на кольте.
Замарашкин

Ну и играй, пожалуйста.
Только не здесь!
Нам такие музыканты не нужны.
Номах

Все вы носите овечьи шкуры,
И мясник пасет для вас ножи.
Все вы стадо!
Стадо! Стадо!
Неужели ты не видишь? Не поймешь,
Что такого равенства не надо?
Ваше равенство – обман и ложь.
Старая гнусавая шарманка
Этот мир идейных дел и слов.
Для глупцов – хорошая приманка,
Подлецам – порядочный улов.
Дай фонарь!
Замарашкин

Иди ты к черту!
Номах

Тогда не гневайся,
Пускай тебя не обижает
Другой мой план.
Замарашкин

Ни один план твой не пройдет.
Номах

Ну, это мы еще увидим…
. . . . . . . . . . .
Послушай, я тебе скажу:
Коль я хочу,
Так, значит, надо.
Ведь я башкой моей не дорожу
И за грабеж не требую награды.
Все, что возьму,
Я все отдам другим.
Мне нравится игра,
Ни слава и ни злато.
Приятно мне под небом голубым
Утешить бедного и вшивого собрата.
Дай фонарь!
Замарашкин

Отступись, Номах!
Номах

Я хочу сделать для бедных праздник.
Замарашкин

Они сделают его сами.
Номах

Они сделают его через 1000 лет.
Замарашкин

И то хорошо.
Номах

А я сделаю его сегодня.
. . . . . . . . .
Бросается на Замарашкина и давит его за горло. Замарашкин падает. Номах завязывает ему рот платком и скручивает веревками руки и ноги. Некоторое время он смотрит на лежащего, потом идет в будку и выходит оттуда с зажженным красным фонарем.

(обратно) (обратно)

Часть вторая

Экспресс № 5

Салон-вагон. В вагоне страшно накурено. Едут комиссары и рабочие. Ведут спор.


Рассветов

Чем больше гляжу я на снежную ширь,
Тем думаю все упорнее.
Черт возьми!
Да ведь наша Сибирь
Богаче, чем желтая Калифорния.
С этими запасами руды
Нам не страшна никакая
Мировая блокада.
Только работай! Только трудись!
И в республике будет,
Что кому надо.
Можно ль представить,
Что в месяц один
Открыли пять золотоносных жил.
В Америке это было бы сенсацией,
На бирже стоял бы рев.
Маклера бы скупали акции,
Выдавая 1 пуд за 6 пудов.
Я работал в клондайкских приисках,
Где один нью-йоркский туз
За 3 миллиона без всякого риска
12 1/2 положил в картуз.
А дело все было под шепот,
Просто биржевой трюк,
Но многие, денежки вхлопав,
Остались почти без брюк.
О! эти американцы…
Они – неуничтожимая моль.
Сегодня он в оборванцах,
А завтра золотой король.
Так было и здесь…
Самый простой прощелыга,
Из индианских мест,
Жил, по-козлиному прыгал
И вдруг в богачи пролез.
Я помню все штуки эти.
Мы жили в ночлежках с ним.
Он звал меня мистер Развети.
А я его – мистер Джим.
«Послушай, – сказал он, – please[105],
Ведь это не написано в брамах,
Чтобы без wisky и miss
Мы валялись с тобою в ямах.
У меня в животе лягушки
Завелись от голодных дум.
Я хочу хорошо кушать
И носить хороший костюм.
Есть одна у меня затея,
И если ты не болван,
То без всяких словес, не потея,
Согласишься на этот план.
Нам нечего очень стараться,
Чтоб расходовать жизненный сок.
Я знаю двух-трех мерзавцев,
У которых золотой песок.
Они нам отыщут банкира
(т. е. мерзавцы эти),
И мы будем королями мира…
Ты понял, мистер Развети?»
«Открой мне секрет, Джим!» —
Сказал я ему в ответ,
А он мне сквозь трубочный дым
Пробулькал:
«Секретов нет!
Мы просто возьмем два ружья,
Зарядим золотым песком
И будем туда стрелять,
Куда нам укажет Том».
(А Том этот был рудокоп —
Мошенник, каких поискать.)
И вот мы однажды тайком
В Клондайке.
Нас целая рать…
И по приказу, даденному
Под браунинги в висок,
Мы в четыре горы громадины
Золотой стреляли песок,
Как будто в слонов лежащих,
Чтоб достать дорогую кость.
И громом гремела в чащах
Ружей одичалая злость.
Наш предводитель живо
Шлет телеграмму потом:
«Открыли золотую жилу.
Приезжайте немедленно.
Том».
А дело было под шепот,
Просто биржевой трюк…
Но многие, денежки вхлопав,
Остались почти без брюк.
Чарин

Послушай, Рассветов! и что же,
Тебя не смутил обман?
Рассветов

Не все ли равно,
К какой роже
Капиталы текут в карман.
Мне противны и те и эти.
Все они —
Класс грабительских банд.
Но должен же, друг мой, на свете
Жить Рассветов Никандр.
Голос из группы

Правильно!
Другой голос

Конечно, правильно!
Третий голос

С паршивой овцы хоть шерсти
Человеку рабочему клок.
Чарин

Значит, по этой версии
Подлость подчас не порок?
Первый голос

Ну конечно, в собачьем стане,
С философией жадных собак,
Защищать лишь себя не станет
Тот, кто навек дурак.
Рассветов

Дело, друзья, не в этом.
Мой рассказ вскрывает секрет.
Можно сказать перед всем светом,
Что в Америке золота нет.
Там есть соль,
Там есть нефть и уголь,
И железной много руды.
Кладоискателей вьюга
Замела золотые следы.
Калифорния – это мечта
Всех пропойц и неумных бродяг.
Тот, кто глуп или мыслить устал,
Прозябает в ее краях.
Эти люди – гнилая рыба.
Вся Америка – жадная пасть,
Но Россия: вот это глыба…
Лишь бы только Советская власть!..
Мы, конечно, во многом отстали.
Материк наш:
Лес, степь да вода.
Из железобетона и стали
Там настроены города.
Вместо наших глухих раздолий
Там, на каждой почти полосе,
Перерезано рельсами поле
С цепью каменных рек – шоссе.
И по каменным рекам без пыли,
И по рельсам без стона шпал
И экспрессы и автомобили
От разбега в бензинном мыле
Мчат, секундой считая доллар,
Места нет здесь мечтам и химерам,
Отшумела тех лет пора.
Все курьеры, курьеры, курьеры,
Маклера, маклера, маклера.
От еврея и до китайца
Проходимец и джентельмен,
Все в единой графе считаются
Одинаково – business men[106],
На цилиндры, шапо и кепи
Дождик акций свистит и льет.
Вот где вам мировые цепи,
Вот где вам мировое жулье.
Если хочешь здесь душу выржать,
То сочтут: или глуп, или пьян.
Вот она – мировая биржа!
Вот они – подлецы всех стран.
Чарин

Да, Рассветов! но все же, однако,
Ведь и золота мы хотим.
И у нас биржевая клоака
Расстилает свой едкий дым.
Никому ведь не станет в новинки,
Что в кремлевские буфера
Уцепились когтями с Ильинки
Маклера, маклера, маклера…
И в ответ партийной команде,
За налоги на крестьянский труд,
По стране свищет банда на банде,
Волю власти считая за кнут.
И кого упрекнуть нам можно?
Кто сумеет закрыть окно,
Чтоб не видеть, как свора острожная
И крестьянство так любят Махно?
Потому что мы очень строги,
А на строгость ту зол народ,
У нас портят железные дороги,
Гибнут озими, падает скот.
Люди с голоду бросились в бегство,
Кто в Сибирь, а кто в Туркестан,
И оскалилось людоедство
На сплошной недород у крестьян.
Их озлобили наши поборы,
И, считая весь мир за бедлам,
Они думают, что мы воры
Иль поблажку даем ворам.
Потому им и любы бандиты,
Что всосали в себя их гнев.
Нужно прямо сказать, открыто,
Что республика наша – bluff[107],
Мы не лучшее, друг мой, дерьмо.
Рассветов

Нет, дорогой мой!
Я вижу, у вас
Нет понимания масс.
Ну кому же из нас не известно
То, что ясно как день для всех.
Вся Россия – пустое место.
Вся Россия – лишь ветер да снег.
Этот отзыв ни резкий, ни черствый.
Знают все, что до наших лбов
Мужики караулили версты
Вместо пегих дорожных столбов.
Здесь все дохли в холере и оспе.
Не страна, а сплошной бивуак.
Для одних – золотые россыпи,
Для других – непроглядный мрак.
И кому же из нас незнакомо,
Как на теле паршивый прыщ,
Тысчи лет из бревна да соломы
Строят здания наших жилищ.
10 тысяч в длину государство,
В ширину окло верст тысяч 3-х.
Здесь одно лишь нужно лекарство —
Сеть шоссе и железных дорог.
Вместо дерева нужен камень,
Черепица, бетон и жесть.
Города создаются руками,
Как поступками – слава и честь.
Подождите!
Лишь только клизму
Мы поставим стальную стране,
Вот тогда и конец бандитизму,
Вот тогда и конец резне.
Слышатся тревожные свистки паровоза. Поезд замедляет ход. Все вскакивают.


Рассветов

Что такое?
Лобок

Тревога!
Первый голос

Тревога!
Рассветов

Позовите коменданта!
Комендант (вбегая)

Я здесь.
Рассветов

Что случилось?
Комендант

Красный фонарь…
Рассветов (смотрит в окно)

Гм… да… я вижу…
Лобок

Дьявольская метель…
Вероятно, занос.
Комендант

Сейчас узнаем…
Поезд останавливается. Комендант выбегает.


Рассветов

Это не станция и не разъезд,
Просто маленькая железнодорожная будка.
Лобок

Мне говорили, что часто здесь
Поезда прозябают по целым суткам.
Ну, а еще я слышал…
Чарин

Что слышал?
Лобок

Что здесь немного шалят.
Рассветов

Глупости…
Лобок

Для кого как.
Входит комендант.


Рассветов

Ну?
Комендант

Здесь стрелочник и часовой
Говорят, что отсюда за 1/2 версты
Сбита рельса.
Рассветов

Надо поправить.
Комендант

Часовой говорит, что до станции
По другой ветке верст 8.
Можно съездить туда
И захватить мастеров.
Рассветов

Отцепляйте паровоз и поезжайте.
Комендант

Это дело 30 минут.
Уходит. Рассветов и другие остаются, погруженные в молчание.

(обратно)

После 30 минут

Красноармеец (вбегая в салон-вагон)

Несчастие! Несчастие!
Все (вперебой)

Что такое?..
Что случилось?..
Что такое?..
Красноармеец

Комендант убит.
Вагон взорван.
Золото ограблено.
Я ранен.
Несчастие! Несчастие!
Вбегает рабочий.


Рабочий

Товарищи! Мы обмануты!
Стрелочник и часовой
Лежат здесь в будке.
Они связаны.
Это провокация бандитов.
Рассветов

За каким вы дьяволом
Увезли с собой вагон?
Красноармеец

Комендант послушался стрелочника…
Рассветов

Мертвый болван!
Красноармеец

Лишь только мы завернули
На этот… другой путь,
Часовой сразу 2 пули
Всадил коменданту в грудь.
Потом выстрелил в меня.
Я упал…
Потом он громко свистнул,
И вдруг, как из-под земли,
Сугробы взрывая,
Нас окружили в приступ
Около двухсот негодяев.
Машинисту связали руки,
В рот запихали платок.
Потом я услышал стуки
И взрыв, где лежал песок.
Метель завывала чертом.
В плече моем ныть и течь.
Я притворился мертвым
И понял, что надо бечь.
Лобок

Я знаю этого парня,
Что орудует в этих краях.
Он, кажется, родом с Украйны
И кличку носит Номах.
Рассветов

Номах?
Лобок

Да. Номах.
Вбегает второй красноармеец.


2-й красноармеец

Рельсы в полном порядке!
Так что, выходит, обман…
Рассветов (хватаясь за голову)

И у него не хватило догадки!..
Мертвый болван!
Мертвый болван!
(обратно) (обратно)

Часть третья

О чем говорили на вокзале N в следующий день

Замарашкин (один около стола с телефоном)

Если б я не был обижен,
Я, может быть, и не сказал,
Но теперь я отчетливо вижу,
Что он плюнул мне прямо в глаза.
Входят Рассветов, Лобок и Чекистов.


Лобок

Я же говорил, что это место
Считалось опасным всегда.
Уже с прошлого года
Стало известно,
Что он со всей бандой перебрался сюда.
Рассветов

Что мне из того, что ты знал?
Узнай, где теперь он.
Чекистов

Ты, Замарашкин, идиот!
Я будто предчувствовал.
Рассветов

Бросьте вы к черту ругаться —
Это теперь не помога.
Нам нужно одно:
Дознаться,
По каким они скрылись дорогам.
Чекистов

Метель замела все следы.
Замарашкин

Пустяки, мы следы отыщем.
Не будем ставить громоздко
Вопрос, где лежат пути.
Я знаю из нашего розыска
Ищейку, каких не найти.
Это шанхайский китаец.
Он коммунист и притом,
Под видом бродяги слоняясь,
Знает здесь каждый притон.
Рассветов

Это, пожалуй, дело.
Лобок

Как зовут китайца?
Уж не Литза ли Хун?
Замарашкин

Он самый!
Лобок

О, про него много говорят теперь.
Тогда Номах в наших лапах.
Рассветов

Но, я думаю… Номах
Тоже не из тетерь…
Замарашкин

Он чует самый тонкий запах.
Рассветов

Потом ведь нам очень важно
Поймать его не пустым…
Нам нужно вернуть покражу…
Но золото, может, не с ним…
Замарашкин

Золото, конечно, не при нем.
Но при слежке вернем и пропажу.
Нужно всех их забрать живьем…
Под кнутом они сами расскажут.
Рассветов

Что же: звоните в розыск.
Замарашкин

43—78:
Алло:
43—78?
(обратно)

Приволжский городок

Тайный притон с паролем «Авдотья, подними подол». 2 тайных посетителя. Кабатчица, судомойка и подавщица.


Кабатчица

Спирт самый чистый, самый настоящий!
Сама бы пила, да деньги надо.
Милости просим.
Заглядывайте почаще.
Хоть утром, хоть в полночь —
Я всегда вам рада.
Входят Номах, Барсук и еще 2 повстанца. Номах в пальто и шляпе.


Барсук

Привет тетке Дуне!
Кабатчица

Мое вам почтение, молодые люди.
1-й повстанец

Дай-ка и нам по баночке клюнуть.
С перезябу-то легче, пожалуй, будет.
Садятся за стол около горящей печки.

Кабатчица

Сейчас, мои дорогие!
Сейчас, мои хорошие!
Номах

Холод зверский. Но… все-таки
Я люблю наши русские вьюги.
Барсук

Мне все равно. Что вьюга, что дождь…
У этой тетки
Спирт такой,
Что лучше во всей округе не найдешь.
1-й повстанец

Я не люблю вьюг,
Зато с удовольствием выпью.
Когда крутит снег,
Мне кажется,
На птичьем дворе гусей щиплют.
Вкус у меня раздражительный,
Аппетит, можно сказать, неприличный,
А потому я хотел бы положительно
Говядины или птичины.
Кабатчица

Сейчас, мои желанные…
Сейчас, сейчас…
(Ставит спирт и закуску.)
Номах (тихо к кабатчице)

Что за люди… сидят здесь… окол?..
Кабатчица

Свои, голубчик,
Свои, мой сокол.
Люди не простого рода,
Знатные-с, сударь,
Я знаю их 2 года.
Посетители – первый класс,
Каких нынче мало.
У меня уж набит глаз
В оценке материала.
Люди ловкой игры.
Оба – спецы по винам.
Торгуют из-под полы
И спиртом и кокаином.
Не беспокойтесь! У них
Язык на полке.
Их ищут самих
Красные волки.
Это дворяне,
Щербатов и Платов.
Посетители начинают разговаривать.


Щербатов

Авдотья Петровна!
Вы бы нам на гитаре
Вальс
«Невозвратное время».
Платов

Или эту… ту, что вчера…
(напевает)

«Все, что было,
Все, что мило,
Все давным-давно
Уплы-ло…»
Эх, Авдотья Петровна!
Авдотья Петровна!
Кабы нам назад лет 8,
Старую Русь,
Старую жизнь,
Старые зимы,
Старую осень.
Барсук

Ишь чего хочет, сволочь!
1-й повстанец

М-да-с…
Щербатов

Невозвратное время! Невозвратное время!
Пью за Русь!
Пью за прекрасную
Прошедшую Русь.
Разве нынче народ пошел?
Разве племя?
Подлец на подлеце
И на трусе трус.
Отцвело навсегда
То, что было в стране благородно.
Золотые года!
Ах, Авдотья Петровна!
Сыграйте, Авдотья Петровна,
Вальс,
Сыграйте нам вальс
«Невозвратное время».
Кабатчица

Да, родимые, да, сердешные!
Это не жизнь, а сплошное безобразие.
Я ведь тоже была
Дворянка здешняя
И училась в первой
Городской гимназии.
Платов

Спойте! Спойте, Авдотья Петровна!
Спойте: «Все, что было».
Кабатчица

Обождите, голубчики,
Дайте с посудой справиться.
Щербатов

Пожалуйста. Пожалуйста!
Платов

Пожалуйста, Авдотья Петровна!
Через кухонные двери появляется китаец.


Китаец

Ниет Амиэрика,
Ниет Евыропе.
Опий, опий,
Сыамый лыучий опий.
Шанго курил,
Диеньги дыавал,
Сыам лиубил,
Есыли б не сытрадал.
Куришь, колица виюца,
А хыто пыривык,
Зыабыл ливарюца,
Зыабыл большевик,
Ниет, Амиэрика,
Ниет Евыропе.
Опий, опий,
Сыамый лыучий опий.
Щербатов

Эй, ходя! Давай 2 трубки.
Китаец

Диеньги пирёт.
Хыодя очень бедыный.
Тывой шибко живет,
Мой очень быледный.
Подавщица

Курить на кухню.
Щербатов

На кухню так на кухню.
(Покачиваясь, идет с Платовым на кухню. Китаец за ними.)


Номах

Ну и народец здесь.
О всех веревка плачет.
Барсук

М-да-с…
1-й повстанец

Если так говорить,
То, значит,
В том числе и о нас.
Барсук

Разве ты себя считаешь негодяем?
1-й повстанец

Я не считаю,
Но нас считают.
2-й повстанец

Считала лисица
Ворон на дереве.
К столику подходит подавщица.


Подавщица

Сегодня в газете…
Номах

Что в газете?
Подавщица (тихо)

Пишут, что вы разгромили поезд,
Убили коменданта и красноармейца.
За вами отправились в поиски.
Говорят, что поймать надеются.
Обещано 1000 червонцев.
С описанием ваших примет:
Блондин.
Среднего роста.
28-ми лет.
(Отходит.)


Номах

Ха-ха!
Замарашкин не выдержал.
Барсук

Я говорил, что его нужно было
Прикончить, и дело с концом.
Тогда б ни одно рыло
Не знало,
Кто справился с мертвецом.
Номах

Ты слишком кровожаден.
Если б я видел,
То и этих двоих
Не позволил убить…
Зачем?
Ведь так просто
Связать руки
И в рот платок.
Барсук

Нет! Это не такуж просто.
В живом остается протест.
Молчат только те – на погостах,
На ком крепкий камень и крест.
Мертвый не укусит носа,
А живой…
Номах

Кончим об этом.
1-й повстанец

Два вопроса…
Номах

Каких?
1-й повстанец

Куда деть слитки
И куда нам?
Номах

Я сегодня в 12 в Киев.
Паспорт у меня есть.
Вас не знают, кто вы такие,
Потому оставайтесь здесь…
Телеграммой я дам вам знать,
Где я буду…
В какие минуты…
Обязательно тыщ 25
На песок закупить валюты.
Пусть они поумерят прыть —
Мы мозгами немного побольше…
Барсук

Остальные зарыть?
Номах

Часть возьму я с собой,
Остальное пока зарыть…
После можно отправить в Польшу.
У меня созревает мысль
О российском перевороте,
Лишь бы только мы крепко сошлись,
Как до этого, в нашей работе.
Я не целюсь играть короля
И в правители тоже не лезу,
Но мне хочется погулять
И под порохом и под железом.
Мне хочется вызвать тех,
Что на Марксе жиреют, как янки.
Мы посмотрим их храбрость и смех,
Когда двинутся наши танки.
Барсук

Замечательный план!
1-й повстанец

Мы всегда готовы.
2-й повстанец

Я как-то отвык без войны.
Барсук

Мы все по ней скучаем.
Стало тошно до чертиков
Под юбкой сидеть у жены
И живот напузыривать чаем.
Денег нет, чтоб пойти в кабак,
Сердце ж спиртику часто хочет.
Я от скуки стал нюхать табак —
Хоть немного в носу щекочет.
Номах

Ну, а теперь пора.
До 12 четверть часа.
(Бросает на стол два золотых.)


Барсук

Может быть, проводить?
Номах

Ни в коем случае.
Я выйду один.
(Быстро прощается и уходит.)


Из кухни появляется китаец и неторопливо выходит вслед за ним. Опьяневшие посетители садятся на свои места. Барсук берет шапку, кивает товарищам на китайца и выходит тоже.


Щербатов

Слушай, Платов!
Я совсем ничего не чувствую.
Платов

Это виноват кокаин.
Щербатов

Нет, это не кокаин.
Я, брат, не пьян.
Я всего лишь одну понюшку.
По-моему, этот китаец
Жулик и шарлатан!
Ну и народ пошел!
Ну и племя!
Ах, Авдотья Петровна!
Сыграйте нам, Авдотья Петровна, вальс…
Сыграйте нам вальс
«Невозвратное время».
(Тычется носом в стол. Платов тоже.)


Повстанцы молча продолжают пить. Кабатчица входит с гитарой. Садится у стойки и начинает настраивать.

(обратно) (обратно)

Часть четвертая

На вокзале N

Рассветов и Замарашкин. Вбегает Чекистов.


Чекистов

Есть! Есть! Есть
Замарашкин, ты не брехун!
Вот телеграмма:
«Я Киев. Золото здесь.
Нужен ли арест.
Литза-Хун».
(Передает телеграмму Рассветову.)


Рассветов

Все это очень хорошо,
Но что нужно ему ответить?
Чекистов

Как что?
Конечно, взять на цугундер!
Рассветов

В этом мало радости —
Уничтожить одного,
Когда на свободе
Будет 200 других.
Чекистов

Других мы поймаем потом.
С другими успеем после…
Они ходят
Из притона в притон,
Пьют спирт и играют в кости.
Мы возьмем их в любом кабаке.
В них одних, без Номаха,
Толку мало.
А пока
Нужно крепко держать в руке
Ту добычу,
Которая попала.
Рассветов

Теперь он от нас не уйдет,
Особенно при сотне нянек.
Чекистов

Что ему няньки?
Он их сцапает в рот,
Как самый приятный
И легкий пряник.
Рассветов

Когда будут следы к другим,
Мы возьмем его в 2 секунды.
Я не знаю, с чего вы
Вдолбили себе в мозги —
На цугундер да на цугундер.
Нам совсем не опасен
Один индивид,
И скажу вам, коллега, вкратце,
Что всегда лучше
Отыскивать нить
К общему центру организации.
Нужно мыслить без страха.
Послушайте, мой дорогой:
Мы уберем Номаха,
Но завтра у них будет другой.
Дело совсем не в Номахе,
А в тех, что попали за борт.
Нашей веревки и плахи
Ни один не боится черт.
Страна негодует на нас.
В стране еще дикие нравы.
Здесь каждый Аким и Фанас
Бредит имперской славой.
Еще не изжит вопрос,
Кто ляжет в борьбе из нас.
Честолюбивый росс
Отчизны своей не продаст.
Интернациональный дух
Прет на его рожон.
Мужик если гневен не вслух,
То завтра придет с ножом.
Повстанчество есть сигнал.
Поэтому сказ мой весь:
Тот, кто крыло поймал,
Должен всю птицу съесть.
Чекистов

Клянусь всеми чертями,
Что эта птица
Даст вам крылом по морде
И улетит из-под носа.
Рассветов

Это не так просто.
Замарашкин

Для него будет,
Пожалуй, очень просто.
Рассветов

Мы усилим надзор
И возьмем его,
Как мышь в мышеловку.
Но только тогда этот вор
Получит свою веревку,
Когда хоть бандитов сто
Будет качаться с ним рядом,
Чтоб чище синел простор
Коммунистическим взглядом.
Чекистов

Слушайте, товарищи!
Это превышение власти —
Этот округ вверен мне.
Мне нужно поймать преступника,
А вы разводите теорию.
Рассветов

Как хотите, так и называйте.
Но,
Чтоб больше наш спор
Не шел о том,
Мы сегодня ж дадим ответ:
«Литза-Хун!
Наблюдайте за золотом.
Больше приказов нет».
Чекистов быстро поворачивается, хлопает дверью и выходит в коридор.

(обратно)

В коридоре

Чекистов

Тогда я поеду сам.
(обратно)

Киев

Хорошо обставленная квартира. На стене большой, во весь рост, портрет Петра Великого. Номах сидит на крыле кресла, задумавшись. Он, по-видимому, только что вернулся. Сидит в шляпе. В дверь кто-то барабанит пальцами. Номах, как бы пробуждаясь от дремоты, идет осторожно к двери, прислушивается и смотрит в замочную скважину.


Номах

Кто стучит?
Голос

Отворите… Это я…
Номах

Кто вы?
Голос

Это я… Барсук…
Номах (отворяя дверь)

Что это значит?
Барсук (входит и закрывает дверь)

Это значит – тревога.
Номах

Кто-нибудь арестован?
Барсук

Нет.
Номах

В чем же дело?
Барсук

Нужно быть наготове,
Немедленно нужно в побег.
За вами следят.
Вас ловят.
И не вас одного, а всех.
Номах

Откуда ты узнал это?
Барсук

Конечно, не высосал из пальцев.
Вы помните тот притон?
Номах

Помню.
Барсук

А помните одного китайца?
Номах

Да…
Но неужели…
Барсук

Это он.
Лишь только тогда вы скрылись,
Он последовал за вами.
Через несколько минут
Вышел и я.
Я видел, как вы сели в вагон,
Как он сел в соседний.
Потом осторожно, за золотой
Кондуктору,
Сел я сам.
Я здесь, как и вы,
Дней 10.
Номах

Посмотрим, кто кого перехитрит?
Барсук

Но это еще не все.
Я следил за ним, как лиса.
И вчера, когда вы выходили
Из дому,
Он был более полчаса
И рылся в вашей квартире.
Потом он, свистя под нос,
Пошел на вокзал…
Я – тоже.
Предо мной стоял вопрос —
Узнать:
Что хочет он, черт желтокожий…
И вот… на вокзале…
Из-за спины…
На синем телеграфном бланке
Я прочел,
Еле сдерживаясь от мести,
Я прочел —
От чего у меня чуть не скочили штаны —
Он писал, что вы здесь,
И спрашивал об аресте.
Номах

Да… Это немного пахнет…
Барсук

По-моему, не немного, а очень много.
Нужно скорей в побег.
Всем нам одна дорога —
Поле, леса и снег,
Пока доберемся к границе,
А там нас лови!
Грози!
Номах

Я не привык торопиться,
Когда вижу опасность вблизи.
Барсук

Но это…
Номах

Безумно?
Пусть будет так.
Я —
Видишь ли, Барсук, —
Чудак.
Я люблю опасный момент,
Как поэт – часы вдохновенья,
Тогда бродит в моем уме
Изобретательность
До остервененья.
Я ведь не такой,
Каким представляют меня кухарки.
Я весь – кровь,
Мозг и гнев весь я.
Мой бандитизм особой марки.
Он осознание, а не профессия.
Слушай! я тоже когда-то верил
В чувства:
В любовь, геройство и радость,
Но теперь я постиг, по крайней мере,
Я понял, что все это
Сплошная гадость.
Долго валялся я в горячке адской,
Насмешкой судьбы до печенок израненный.
Но… Знаешь ли…
Мудростью своей кабацкой
Все выжигает спирт с бараниной…
Теперь, когда судорога
Душу скрючила
И лицо как потухающий фонарь в тумане,
Я не строю себе никакого чучела.
Мне только осталось —
Озорничать и хулиганить…
. . . . . . . . . . . .
Всем, кто мозгами бедней и меньше,
Кто под ветром судьбы не был нищ и наг,
Оставляю прославлять города и женщин,
А сам буду славить
Преступников и бродяг.
. . . . . . . . . . . . .
Банды! банды!
По всей стране,
Куда ни вглядись, куда ни пойди ты —
Видишь, как в пространстве,
На конях
И без коней,
Скачут и идут закостенелые бандиты.
Это все такие же
Разуверившиеся, как я…
. . . . . . . . . . . . . .
А когда-то, когда-то…
Веселым парнем,
До костей весь пропахший
Степной травой,
Я пришел в этот город с пустыми руками,
Но зато с полным сердцем
И не пустой головой.
Я верил… я горел…
Я шел с революцией,
Я думал, что братство не мечта и не сон,
Что все во единое море сольются,
Все сонмы народов,
И рас, и племен.
. . . . . . .
Но к черту все это!
Я далек от жалоб.
Коль началось —
Так пускай начинается.
Лишь одного я теперь желаю,
Как бы покрепче…
Как бы покрепче
Одурачить китайца!..
Барсук

Признаться, меня все это,
Кроме побега,
Плохо устраивает.
(Подходит к окну.)

Я хотел бы:
О! Что это? Боже мой!
Номах! Мы окружены!
На улице милиция.
Номах (подбегая к окну)

Как?
Уже?
О! Их всего четверо…
Барсук

Мы пропали.
Номах

Скорей выходи из квартиры.
Барсук

А ты?
Номах

Не разговаривай!..
У меня есть ящик стекольщика
И фартук…
Живей обрядись
И спускайся вниз…
Будто вставлял здесь стекла…
Я положу в ящик золото…
Жди меня в кабаке «Луна».
(Бежит в другую комнату, тащит ящик и фартук.)


Барсук быстро подвязывает фартук. Кладет ящик на плечо и выходит.


Номах (прислушиваясь у двери)

Кажется, остановили…
Нет… прошел…
Ага…
Идут сюда…
(Отскакивает от двери. В дверь стучат. Как бы раздумывая, немного медлит. Потом неслышными шагами идет в другую комнату.)

(обратно)

Сцена за дверью

Чекистов, Литза-Хун и 2 милиционера.


Чекистов (смотря в скважину)

Что за черт!
Огонь горит,
Но в квартире
Как будто ни души.
Литза-Хун (с хорошим акцентом)

Это его прием…
Всегда… Когда он уходит.
Я был здесь, когда его не было,
И так же горел огонь.
1-й милиционер

У меня есть отмычка.
Литза-Хун

Давайте мне…
Я вскрою…
Чекистов

Если его нет,
То надо устроить засаду.
Литза-Хун (вскрывая дверь)

Сейчас узнаем…
(Вынимает браунинг и заглядывает в квартиру.)

Тс… Я сперва один.
Спрячьтесь на лестнице.
Здесь ходят
Другие квартиранты.
Чекистов

Лучше вдвоем.
Литза-Хун

У меня бесшумные туфли…
Когда понадобится,
Я дам свисток или выстрел.
(Входит в квартиру и закрывает дверь.)

(обратно)

Глаза Петра Великого

Осторожными шагами Литза-Хун идет к той комнате, в которой скрылся Номах. На портрете глаза Петра Великого начинают моргать и двигаться. Литза-Хун входит в комнату. Портрет неожиданно открывается как дверь, оттуда выскакивает Номах. Он рысьими шагами подходит к двери, запирает на цепь и снова исчезает в портрет-дверь. Через некоторое время слышится беззвучная короткая возня, и с браунингом в руке из комнаты выходит китаец. Он делает световой полумрак. Открывает дверь и тихо дает свисток. Вбегают милиционеры и Чекистов.


Чекистов

Он здесь?
Китаец (прижимая в знак молчания палец к губам)

Тс… он спит… Стойте здесь…
Нужен один милиционер,
К черному выходу.
(Берет одного милиционера и крадучись проходит через комнату к черному выходу.)


Через минуту слышится выстрел, и испуганный милиционер бежит обратно к двери.


Милиционер

Измена!
Китаец ударил мне в щеку
И удрал черным ходом.
Я выстрелил…
Но… дал промах…
Чекистов

Это он!
О! проклятье!
Это он!
Он опять нас провел.
Вбегают в комнату и выкатывают оттуда в кресле связанного по рукам и ногам. Рот его стянут платком. Он в нижнем белье. На лицо его глубоко надвинута шляпа. Чекистов сбрасывает шляпу, и милиционеры в ужасе отскакивают.


Милиционеры

Провокация!..
Это Литза-Хун…
Чекистов

Развяжите его…
Милиционеры бросаются развязывать.


Литза-Хун (выпихивая освобожденными руками платок изо рта)

Черт возьми!
У меня болит живот от злобы.
Но клянусь вам…
Клянусь вам именем китайца,
Если б он не накинул на меня мешок,
Если б он не выбил мой браунинг,
То бы…
Я сумел с ним справиться…
Чекистов

А я… Если б был мандарин,
То повесил бы тебя, Литза-Хун,
За такое место…
Которое вслух не называется.
1922–1923
(обратно) (обратно) (обратно) (обратно)

Малые поэмы

Песнь о Евпатии Коловрате

За поёмами Улыбыша
Кружат облачные вентери.
Закурилася ковыльница
Подкопытною танагою.
Ой, не зымь лузга-заманница
Запоршила переточины, —
Подымались злы татаровья
На зарайскую сторонушку.
Не ждала Рязань, не чуяла
А и той разбойной допоти,
Под фатой варяжьей засынькой
Коротала ночку темную.
Не совиный ух защурился,
И не волчья пасть оскалилась, —
То Батый с холма Чурилкова
Показал орде на зарево.
Как взглянули звезды-ласточки,
Загадали думу-полымя:
Чтой-то Русь захолынулася,
Аль не слышит лязгу бранного?
Щебетнули звезды месяцу:
«Ой ты, желтое ягнятище!
Ты не мни траву небесную,
Перестань бодаться с тучами.
Подыми-ка глазы-уголья
На рязанскую сторонушку
Да позарься в кутомарине,
Что там движется-колышется?»
Как взглянул тут месяц с привязи,
А ин жвачка зубы вытерпла,
Поперхнулся с перепужины
И на землю кровью кашлянул.
Ой, текут кровя сугорами,
Стонут пасишные пажити,
Разыгрались злы татаровья,
Кровь полониками черпают.
Впереди сам хан навыпячи
На коне сидит улыбисто
И жует, слюнявя бороду,
Кус подохлой кобылятины.
Говорит он псиным голосом:
«Ой ли, титники братанове,
Не пора ль нам с пира-пображни
Настремнить коней в Московию?»
* * *
От Ольшан до Швивой Заводи
Знают песни про Евпатия.
Их поют от белой вызнати
До холопного сермяжника.
Хоть и много песен сложено,
Да ни слову не уважено,
Не сочесть похвал той удали,
Не ославить смелой доблести.
Вились кудри у Евпатия,
В три ряда на плечи падали.
За гленищем ножик сеченый
Подпирал колено белое.
Как держал он кузню-крыницу,
Лошадей ковал да бражничал,
Да пешнёвые угорины
Двумя пальцами вытягивал.
Много лонешнего смолота
В закромах его затулено.
Не один рукав молодушек,
Утираясь, продырявился.
Да не любы, вишь, удалому
Эти всхлипы серых журушек,
А мила ему зазнобушка,
Что ль рязанская сторонушка.
* * *
Ой, не совы плачут полночью, —
За Коломной бабы хныкают,
В хомутах и наколодниках
Повели мужей татаровья.
Свищут потные погонщики,
Подгоняют полонянников,
По пыжну путю-дороженьке
Ставят вехами головушки.
Соходилися боярове,
Суд рядили, споры ладили,
Как смутить им силу вражию,
Соблюсти им Русь кондовую.
Снаряжали побегушника,
Уручали светлой грамотой:
«Ты беги, зови детинушку,
На усуду свет Евпатия».
Ой, не колоб в поле катится
На позыв колдуньи с Шехмина, —
Проскакал ездок на Пилево,
Да назад опять ворочает.
На полях рязанских светится
Березняк при блеске месяца,
Освещая путь-дороженьку
От Ольшан до Швивой Заводи.
Прискакал ездок к Евпатию,
Вынул вязевую грамоту:
«Ой ты, лазушновый баторе,
Выручай ты Русь от лихости!»
* * *
У Палаги-шинкачерихи
На меду вино развожено,
Кумачовые кумашницы
Рушниками занавешаны.
Соходилися товарищи
Свет хороброго Евпатия,
Над сивухой думы думали,
Запивали думы брагою.
Говорил Евпатий бражникам:
«Ой ли, други закадычные,
Вы не пейте зелена вина,
Не губите сметку русскую.
Зелено вино – мыслям пагуба,
Телесам оно – что коса траве,
Налетят на вас злые вороги
И развеют вас по соломинке!»
* * *
Не заря течет за Коломною,
Не пожар стоит над путиною —
Бьются соколы-дружинники,
Налетая на татаровье.
Всколыхнулось сердце Батыя:
Что случилось там, приключилося?
Не рязанцы ль встали мертвые
На побоище кроволитное?
А рязанцам стать —
Только спьяну спать;
Не в бою бы быть,
А в снопах лежать.
Скачет хан на бела батыря,
С губ бежит слюна капучая.
И не меч Евпатий вытянул,
А свеча в руках затеплилась.
Не березки-белоличушки
Из-под гоноби подрублены —
Полегли соколья-дружники
Под татарскими насечками.
Возговорит лютый ханище:
«Ой ли, черти-куролесники,
Отешите череп батыря,
Что ль, на чашу на сивушную».
Уж он пьет не пьет, курвяжится,
Оглянётся да понюхает:
«А всего ты, сила русская,
На тыновье загодилася».
1912, <1925>
(обратно)

Марфа Посадница

1

Не сестра месяца из темного болота
В жемчуге кокошник в небо запрокинула, —
Ой, как выходила Марфа за ворота,
Письменище черное из дулейки вынула.
Раскололся зыками колокол на вече,
Замахали кружевом полотнища зорние;
Услыхали ангелы голос человечий,
Отворили наскоро окна-ставни горние.
Возговорит Марфа голосом серебряно:
«Ой ли, внуки Васькины, правнуки Микулы!
Грамотой московскою извольно повелено
Выгомонить вольницы бражные загулы!»
Заходила буйница выхвали старинной,
Бороды, как молнии, выпячили грозно:
«Что нам Московия – как поставник блинный!
Там бояр те жены хлыстают загозно!»
Марфа на крылечко праву ножку кинула,
Левой помахала каблучком сафьяновым.
«Быть так, – кротко молвила, черны брови сдвинула, —
Не ручьи – брызгатели выцветням росяновым…»
(обратно)

2

Не чернец беседует с Господом в затворе —
Царь московский антихриста вызывает:
«Ой, Виельзевуле, горе мое, горе,
Новгород мне вольный ног не лобызает!»
Вылез из запечья сатана гадюкой,
В пучеглазых бельмах исчаведье ада.
«Побожися душу выдать мне порукой,
Иначе не будет с Новгородом слада!»
Вынул он бумаги – облака клок,
Дал ему перо – от молнии стрелу.
Чиркнул царь кинжалищем локоток,
Расчеркнулся и зажал руку в полу.
Зарычит антихрист зёмным гудом:
«А и сроку тебе, царь, даю четыреста лет!
Как пойдет на Москву заморский Иуда,
Тут тебе с Новгородом и сладу нет!» —
«А откуль гроза, когда ветер шумит?» —
Задает ему царь хитрой спрос.
Говорит сатана зыком черных згит:
«Этот ответ с собой ветер унес…»
(обратно)

3

На соборах Кремля колокола заплакали,
Собирались стрельцы из дальных слобод;
Кони ржали, сабли звякали,
Глас приказный чинно слухал народ.
Закраснели хоругви, образа засверкали,
Царь пожаловал бочку с вином.
Бабы подолами слезы утирали, —
Кто-то воротится невредим в дом?
Пошли стрельцы, запылили по полю:
«Берегись ты теперь, гордый Новоград!»
Пики тенькали, кони топали, —
Никто не пожалел и не обернулся назад.
Возговорит царь жене своей:
«А и будет пир на красной браге!
Послал я сватать неучтивых семей,
Всем подушки голов расстелю в овраге».
«Государь ты мой, – шомонит жена, —
Моему ль уму судить суд тебе!..
Тебе власть дана, тебе воля дана,
Ты челом лишь бьешь одноей судьбе…»
(обратно)

4

В зарукавнике Марфа Богу молилась,
Рукавом горючи слезы утирала;
За окошко она наклонилась,
Голубей к себе на колени сзывала.
«Уж вы, голуби, слуги Боговы,
Солетайте-ко в райский терем,
Вертайтесь в земное логово,
Стучитесь к новоградским дверям!»
Приносили голуби от Бога письмо,
Золотыми письменами рубленное;
Села Марфа за расшитою тесьмой:
«Уж ты, счастье ль мое загубленное!»
И писал Господь Своей верной рабе:
«Не гони метлой тучу вихристу;
Как московский царь на кровавой гульбе
Продал душу свою антихристу…»
(обратно)

5

А и минуло теперь четыреста лет.
Не пора ли нам, ребята, взяться за ум,
Исполнить святой Марфин завет:
Заглушить удалью московский шум?
А пойдемте, бойцы, ловить кречетов,
Отошлем дикомытя с потребою царю:
Чтобы дал нам царь ответ в сечи той,
Чтоб не застил он новоградскую зарю.
Ты шуми, певунный Волохов, шуми,
Разбуди Садко с Буслаем на-торгаш!
Выше, выше, вихорь, тучи подыми!
Ой ты, Новгород, родимый наш!
Как по быльнице тропинка пролегла;
А пойдемте стольный Киев звать!
Ой ли вы, с Кремля колокола,
А пора небось и честь вам знать!
Пропоем мы Богу с ветрами тропарь,
Вспеним белую попончу,
Загудит наш с веча колокол, как встарь,
Тут я, ребята, и покончу
Сентябрь 1914
(обратно) (обратно)

Микола

1

В шапке облачного скола,
В лапоточках, словно тень,
Ходит милостник Микола
Мимо сел и деревень.
На плечах его котомка,
Стягловица в две тесьмы,
Он идет, поет негромко
Иорданские псалмы.
Злые скорби, злое горе
Даль холодная впила;
Загораются, как зори,
В синем небе купола.
Наклонивши лик свой кроткий,
Дремлет ряд плакучих ив,
И, как шелковые четки,
Веток бисерный извив.
Ходит ласковый угодник,
Пот елейный льет с лица:
«Ой ты, лес мой, хороводник,
Прибаюкай пришлеца».
(обратно)

2

Заневестилася кругом
Роща елей и берез.
По кустам зеленым лугом
Льнут охлопья синих рос.
Тучка тенью расколола
Зеленистый косогор…
Умывается Микола
Белой пеной из озер.
Под березкою-невестой,
За сухим посошником,
Утирается берестой,
Словно мягким рушником.
И идет стопой неспешной
По селеньям, пустырям:
«Я, жилец страны нездешной,
Прохожу к монастырям».
Высоко стоит злотравье,
Спорынья кадит туман:
«Помолюсь схожу за здравье
Православных христиан».
(обратно)

3

Ходит странник по дорогам,
Где зовут его в беде,
И с земли гуторит с Богом
В белой туче-бороде.
Говорит Господь с престола,
Приоткрыв окно за рай:
«О Мой верный раб, Микола,
Обойди ты русский край.
Защити там в черных бедах
Скорбью вытерзанный люд.
Помолись с ним о победах
И за нищий их уют».
Ходит странник по трактирам,
Говорит, завидя сход:
«Я пришел к вам, братья, с миром —
Исцелить печаль забот.
Ваши души к подорожью
Тянет с посохом сума.
Собирайте милость Божью
Спелой рожью в закрома».
(обратно)

4

Горек запах черной гари,
Осень рощи подожгла.
Собирает странник тварей,
Кормит просом с подола.
«Ой, прощайте, белы птахи,
Прячьтесь, звери, в терему,
Темный бор, – щекочут свахи, —
Сватай девицу-зиму.
Всем есть место, всем есть логов,
Открывай, земля, им грудь!
Я – слуга давнишний Богов,
В Божий терем правлю путь».
Звонкий мрамор белых лестниц
Протянулся в райский сад;
Словно космища кудесниц,
Звезды в яблонях висят.
На престоле светит зорче
В алых ризах кроткий Спас.
«Миколае-чудотворче,
Помолись Ему за нас».
(обратно)

5

Кроют зори райский терем,
У окошка Божья Мать
Голубей сзывает к дверям
Рожь зернистую клевать.
«Клюйте, ангельские птицы:
Колос – жизненный полет».
Ароматней медуницы
Пахнет жней веселых пот.
Кружевами лес украшен,
Ели словно купина.
По лощинам черных пашен —
Пряжа выснежного льна.
Засучивши с рожью полы,
Пахаря трясут лузгу,
В честь угодника Миколы
Сеют рожью на снегу.
И, как по траве окосья
В вечереющий покос,
На снегу звенят колосья
Под косницами берез.
1915
(обратно) (обратно)

Русь

1

Потонула деревня в ухабинах,
Заслонили избенки леса.
Только видно на кочках и впадинах,
Как синеют кругом небеса.
Воют в сумерки долгие, зимние,
Волки грозные с тощих полей.
По дворам в погорающем инее
Над застрехами храп лошадей.
Как совиные глазки за ветками,
Смотрят в шали пурги огоньки.
И стоят за дубровными сетками,
Словно нечисть лесная, пеньки.
Запугала нас сила нечистая,
Что ни прорубь – везде колдуны.
В злую заморозь в сумерки мглистые
На березках висят галуны.
(обратно)

2

Но люблю тебя, родина кроткая!
А за что – разгадать не могу.
Весела твоя радость короткая
С громкой песней весной на лугу.
Я люблю над покосной стоянкою
Слушать вечером гуд комаров.
А как гаркнут ребята тальянкою,
Выйдут девки плясать у костров.
Загорятся, как черна смородина,
Угли-очи в подковах бровей.
Ой ты, Русь моя, милая родина,
Сладкий отдых в шелку купырей.
(обратно)

3

Понакаркали черные вороны
Грозным бедам широкий простор.
Крутит вихорь леса во все стороны,
Машет саваном пена с озер.
Грянул гром, чашка неба расколота,
Тучи рваные кутают лес.
На подвесках из легкого золота
Закачались лампадки небес.
Повестили под окнами сотские
Ополченцам идти на войну.
Загыгыкали бабы слободские,
Плач прорезал кругом тишину.
Собиралися мирные пахари
Без печали, без жалоб и слез,
Клали в сумочки пышки на сахаре
И пихали на кряжистый воз.
По селу до высокой околицы
Провожал их огулом народ.
Вот где, Русь, твои добрые молодцы,
Вся опора в годину невзгод.
(обратно)

4

Затомилась деревня невесточкой —
Как-то милые в дальнем краю?
Отчего не уведомят весточкой, —
Не погибли ли в жарком бою?
В роще чудились запахи ладана,
В ветре бластились стуки костей.
И пришли к ним нежданно-негаданно
С дальней волости груды вестей.
Сберегли по ним пахари памятку,
С потом вывели всем по письму.
Подхватили тут родные грамотку,
За ветловую сели тесьму.
Собралися над четницей Лушею
Допытаться любимых речей.
И на корточках плакали, слушая,
На успехи родных силачей.
(обратно)

5

Ах, поля мои, борозды милые,
Хороши вы в печали своей!
Я люблю эти хижины хилые
С поджиданьем седых матерей.
Припаду к лапоточкам берестяным,
Мир вам, грабли, коса и соха!
Я гадаю по взорам невестиным
На войне о судьбе жениха.
Помирился я с мыслями слабыми,
Хоть бы стать мне кустом у воды.
Я хочу верить в лучшее с бабами,
Тепля свечку вечерней звезды.
Разгадал я их думы несметные,
Не спугнет их ни гром и ни тьма.
За сохою под песни заветные
Не причудится смерть и тюрьма.
Они верили в эти каракули,
Выводимые с тяжким трудом,
И от счастья и радости плакали,
Как в засуху над первым дождем.
А за думой разлуки с родимыми
В мягких травах, под бусами рос,
Им мерещился в далях за дымами
Над лугами веселый покос.
Ой ты, Русь, моя родина кроткая,
Лишь к тебе я любовь берегу.
Весела твоя радость короткая
С громкой песней весной на лугу.
1914
(обратно) (обратно)

Небесный барабанщик

Л. Н. Старку

1

Гей вы, рабы, рабы!
Брюхом к земле прилипли вы.
Нынче луну с воды
Лошади выпили.
Листьями звезды льются
В реки на наших полях.
Да здравствует революция
На земле и на небесах!
Души бросаем бомбами,
Сеем пурговый свист.
Что нам слюна иконная
В наши ворота ввысь?
Нам ли страшны полководцы
Белого стада горилл?
Взвихренной конницей рвется
К новому берегу мир.
(обратно)

2

Если это солнце
В заговоре с ними, —
Мы его всей ратью
На штыках подымем.
Если этот месяц
Друг их черной силы, —
Мы его с лазури
Камнями в затылок.
Разметем все тучи,
Все дороги взмесим.
Бубенцом мы землю
К радуге привесим.
Ты звени, звени нам,
Мать-земля сырая,
О полях и рощах
Голубого края.
(обратно)

3

Солдаты, солдаты, солдаты —
Сверкающий бич над смерчом.
Кто хочет свободы и братства,
Тому умирать нипочем.
Смыкайтесь же тесной стеною,
Кому ненавистен туман,
Тот солнце корявой рукою
Сорвет на златой барабан.
Сорвет и пойдет по дорогам
Лить зов над озерами сил —
На тени церквей и острогов,
На белое стадо горилл.
В том зове калмык и татарин
Почуют свой чаемый град,
И черное небо хвостами,
Хвостами коров вспламенят.
(обратно)

4

Верьте, победа за нами!
Новый берег недалек.
Волны белыми когтями
Золотой скребут песок.
Скоро, скоро вал последний
Миллионом брызнет лун.
Сердце – свечка за обедней
Пасхе массы и коммун.
Ратью смуглой, ратью дружной
Мы идем сплотить весь мир.
Мы идем, и пылью вьюжной
Тает облако горилл.
Мы идем, а там, за чащей,
Сквозь белесость и туман
Наш небесный барабанщик
Лупит в солнце-барабан.
1918
(обратно) (обратно)

Весна

Припадок кончен.
Грусть в опале.
Приемлю жизнь, как первый сон.
Вчера прочел я в «Капитале»,
Что для поэтов —
Свой закон.
Метель теперь
Хоть чертом вой,
Стучись утопленником голым,
Я с отрезвевшей головой
Товарищ бодрым и веселым.
Гнилых нам нечего жалеть,
Да и меня жалеть не нужно,
Коль мог покорно умереть
Я в этой завирухе вьюжной.
Тинь-тинь, синица!
Добрый день!
Не бойся!
Я тебя не трону.
И коль угодно,
На плетень
Садись по птичьему закону.
Закон вращенья в мире есть,
Он – отношенье
Средь живущих.
Коль ты с людьми единой кущи,
Имеешь право
Лечь и сесть.
Привет тебе,
Мой бедный клен!
Прости, что я тебя обидел.
Твоя одежда в рваном виде,
Но будешь
Новой наделен.
Без ордера тебе апрель
Зеленую отпустит шапку,
И тихо
В нежную охапку
Тебя обнимет повитель.
И выйдет девушка к тебе,
Водой окатит из колодца,
Чтобы в суровом октябре
Ты мог с метелями бороться.
А ночью
Выплывет луна.
Ее не слопали собаки:
Она была лишь не видна
Из-за людской
Кровавой драки.
Но драка кончилась…
И вот —
Она своим лимонным светом
Деревьям, в зелень разодетым,
Сиянье звучное
Польет.
Так пей же, грудь моя,
Весну!
Волнуйся новыми
Стихами!
Я нынче, отходя ко сну,
Не поругаюсь
С петухами.
Земля, земля!
Ты не металл.
Металл ведь
Не пускает почку.
Достаточно попасть
На строчку
И вдруг —
Понятен «Капитал».
Декабрь 1924
(обратно)

Сказка о пастушонке Пете, его комиссарстве и коровьем царстве

Пастушонку Пете
Трудно жить на свете:
Тонкой хворостиной
Управлять скотиной.
Если бы корова
Понимала слово,
То жилось бы Пете
Лучше нет на свете.
Но коровы в спуске
На траве у леса,
Говори по-русски —
Смыслят ни бельмеса.
Им бы лишь мычалось
Да трава качалась.
Трудно жить на свете
Пастушонку Пете.
* * *
Хорошо весною
Думать под сосною,
Улыбаясь в дреме,
О родимом доме.
Май всё хорошеет,
Ели всё игольчей;
На коровьей шее
Плачет колокольчик.
Плачет и смеется
На цветы и травы,
Голос раздается
Звоном средь дубравы.
Пете-пастушонку
Голоса не новы,
Он найдет сторонку,
Где звенят коровы.
Соберет всех в кучу,
На село отгонит,
Не получит взбучу —
Чести не уронит.
Любо хворостиной
Управлять скотиной.
В ночь у перелесиц
Спи и плюй на месяц.
* * *
Ну, а если лето —
Песня плохо спета.
Слишком много дела —
В поле рожь поспела.
Ах, уж не с того ли
Дни похорошели,
Все колосья в поле,
Как лебяжьи шеи.
Но беда на свете
Каждый час готова,
Зазевался Петя —
В рожь зайдет корова.
А мужик как взглянет,
Разведет ручищей
Да как в спину втянет
Прямо кнутовищей.
Тяжко хворостиной
Управлять скотиной.
* * *
Вот приходит осень
С цепью кленов голых,
Что шумит, как восемь
Чертенят веселых.
Мокрый лист с осины
И дорожных ивок
Так и хлещет в спину,
В спину и в загривок.
Елка ли, кусток ли,
Только вплоть до кожи
Сапоги промокли,
Одежонка тоже.
Некому открыться,
Весь как есть пропащий.
Вспуганная птица
Улетает в чащу.
И дрожишь полсутки
То душой, то телом.
Рассказать бы утке —
Утка улетела.
Рассказать дубровам —
У дубровы опадь.
Рассказать коровам —
Им бы только лопать.
Нет, никто на свете
На обмокшем спуске
Пастушонка Петю
Не поймет по-русски.
Трудно хворостиной
Управлять скотиной.
* * *
Мыслит Петя с жаром:
То ли дело в мире
Жил он комиссаром
На своей квартире.
Знал бы все он сроки,
Был бы всех речистей,
Собирал оброки
Да дороги чистил.
А по вязкой грязи,
По осенней тряске
Ездил в каждом разе
В волостной коляске.
И приснился Пете
Страшный сон на свете.
* * *
Все доступно в мире.
Петя комиссаром
На своей квартире
С толстым самоваром.
Чай пьет на террасе,
Ездит в тарантасе,
Лучше нет на свете
Жизни, чем у Пети.
Но всегда недаром
Служат комиссаром.
Нужно знать все сроки,
Чтоб сбирать оброки.
Чай, конечно, сладок,
А с вареньем дважды,
Но блюсти порядок
Может, да не каждый.
Нужно знать законы,
Ну, а где же Пете?
Он еще иконы
Держит в волсовете.
А вокруг совета,
В дождь и непогоду,
С самого рассвета
Уймища народу.
Наш народ ведь голый,
Что ни день, то с требой.
То построй им школу,
То давай им хлеба.
Кто им наморочил?
Кто им накудахтал?
Отчего-то очень
Стал им нужен трактор.
Ну, а где же Пете?
Он ведь пас скотину,
Понимал на свете
Только хворостину.
А народ суровый,
В ропоте и гаме
Хуже, чем коровы,
Хуже и упрямей.
С эдаким товаром
Дрянь быть комиссаром.
Взяли раз Петрушу
За живот, за душу,
Бросили в коляску
Да как дали таску…
. . . . . . . . . .
Тут проснулся Петя…
* * *
Сладко жить на свете!
Встал, а день что надо,
Солнечный, звенящий,
Легкая прохлада
Овевает чащи.
Петя с кротким словом
Говорит коровам:
«Не хочу и даром
Быть я комиссаром».
А над ним береза,
Веткой утираясь,
Говорит сквозь слезы,
Тихо улыбаясь:
«Тяжело на свете
Быть для всех примером.
Будь ты лучше, Петя,
Раньше пионером».
* * *
Малышам в острастку,
В мокрый день осенний,
Написал ту сказку
Я – Сергей Есенин.
7/8 октября 1925
(обратно) (обратно)

Стихотворения

Поэт («Он бледен. Мыслит страшный путь…»)

Он бледен. Мыслит страшный путь
В его душе живут виденья.
Ударом жизни вбита грудь,
А щеки выпили сомненья.
Клоками сбиты волоса,
Чело высокое в морщинах,
Но ясных грез его краса
Горит в продуманных картинах.
Сидит он в тесном чердаке,
Огарок свечки режет взоры,
А карандаш в его руке
Ведет с ним тайно разговоры.
Он пишет песню грустных дум,
Он ловит сердцем тень былого.
И этот шум… душевный шум…
Снесет он завтра за целковый.
1910–1912
(обратно)

«Под венком лесной ромашки…»

Под венком лесной ромашки
Я строгал, чинил челны,
Уронил кольцо милашки
В струи пенистой волны.
Лиходейная разлука,
Как коварная свекровь.
Унесла колечко щука,
С ним – милашкину любовь.
Не нашлось мое колечко,
Я пошел с тоски на луг,
Мне вдогон смеялась речка:
«У милашки новый друг».
Не пойду я к хороводу:
Там смеются надо мной,
Повенчаюсь в непогоду
С перезвонною волной.
1911
(обратно)

«Темна ноченька, не спится…»

Темна ноченька, не спится,
Выйду к речке на лужок.
Распоясала зарница
В пенных струях поясок.
На бугре береза-свечка
В лунных перьях серебра.
Выходи, мое сердечко,
Слушать песни гусляра!
Залюбуюсь, загляжусь ли
На девичью красоту,
А пойду плясать под гусли,
Так сорву твою фату.
В терем темный, в лес зеленый,
На шелковы купыри,
Уведу тебя под склоны
Вплоть до маковой зари.
1911
(обратно)

«Звездочки ясные, звезды высокие!..»

Звездочки ясные, звезды высокие!
Что вы храните в себе, что скрываете?
Звезды, таящие мысли глубокие,
Силой какою вы душу пленяете?
Частые звездочки, звездочки тесные!
Что в вас прекрасного, что в вас могучего?
Чем увлекаете, звезды небесные,
Силу великую знания жгучего?
И почему так, когда вы сияете,
Маните в небо, в объятья широкие?
Смотрите нежно так, сердце ласкаете,
Звезды небесные, звезды далекие!
1911
(обратно)

И. Д. Рудинскому

Солнца луч золотой
Бросил искру свою
И своей теплотой
Согрел душу мою.
И надежда в груди
Затаилась моей;
Что-то жду впереди
От грядущих я дней.
Оживило тепло,
Озарил меня свет.
Я забыл, что прошло
И чего во мне нет.
Загорелася кровь
Жарче дня и огня.
И светло и тепло
На душе у меня.
Чувства полны добра,
Сердце бьется сильней.
Оживил меня луч
Теплотою своей.
Я с любовью иду
На указанный путь,
И от мук и тревог
Не волнуется грудь.
<1911>
(обратно)

Воспоминание

За окном, у ворот
Вьюга завывает,
А на печке старик
Юность вспоминает.
«Эх, была-де пора,
Жил, тоски не зная,
Лишь кутил да гулял,
Песни распевая.
А теперь что за жизнь?
В тоске изнываю
И порой о тех днях
С грустью вспоминаю.
Погулял на веку,
Говорят, довольно.
Размахнуть старину
Не дают раздолья.
Полно, дескать, старик,
Не дури ты много,
Твой конец не велик,
Жизнь твоя у гроба.
Ну и что ж, покорюсь, —
Видно, моя доля.
Придет им тоже час
Старческого горя».
За окном, у ворот
Вьюга завывает,
А на печке старик
С грустью засыпает.
1911–1912
(обратно)

Моя жизнь

Будто жизнь на страданья моя обречёна;
Горе вместе с тоской заградили мне путь;
Будто с радостью жизнь навсегда разлучёна,
От тоски и от ран истомилася грудь.
Будто в жизни мне выпал страданья удел;
Незавидная мне в жизни выпала доля.
Уж и так в жизни много всего я терпел,
Изнывает душа от тоски и от горя.
Даль туманная радость и счастье сулит,
А дойду – только слышатся вздохи да слезы.
Вдруг наступит гроза, сильный гром загремит
И разрушит волшебные, сладкие грезы.
Догадался и понял я жизни обман,
Не ропщу на свою незавидную долю.
Не страдает душа от тоски и от ран,
Не поможет никто ни страданьям, ни горю.
1911–1912
(обратно)

Что прошло – не вернуть

Не вернуть мне ту ночку прохладную,
Не видать мне подруги своей,
Не слыхать мне ту песню отрадную,
Что в саду распевал соловей!
Унеслася та ночка весенняя,
Ей не скажешь: «Вернись, подожди».
Наступила погода осенняя,
Бесконечные льются дожди.
Крепким сном спит в могиле подруга,
Схороня в своем сердце любовь.
Не разбудит осенняя вьюга
Крепкий сон, не взволнует и кровь.
И замолкла та песнь соловьиная,
За моря соловей улетел,
Не звучит уже более, сильная,
Что он ночкой прохладною пел.
Пролетели и радости милые,
Что испытывал в жизни тогда.
На душе уже чувства остылые.
Что прошло – не вернуть никогда.
1911–1912
(обратно)

Ночь («Тихо дремлет река…»)

Тихо дремлет река.
Темный бор не шумит.
Соловей не поет
И дергач не кричит.
Ночь. Вокруг тишина.
Ручеек лишь журчит.
Своим блеском луна
Все вокруг серебрит.
Серебрится река.
Серебрится ручей.
Серебрится трава
Орошенных степей.
Ночь. Вокруг тишина.
В природе все спит.
Своим блеском луна
Все вокруг серебрит.
1911–1912
(обратно)

Восход солнца

Загорелась зорька красная
В небе темно-голубом,
Полоса явилась ясная
В своем блеске золотом.
Лучи солнышка высоко
Отразили в небе свет.
И рассыпались далеко
От них новые в ответ.
Лучи ярко-золотые
Осветили землю вдруг.
Небеса уж голубые
Расстилаются вокруг.
1911–1912
(обратно)

К покойнику

Уж крышку туго закрывают,
Чтоб ты не мог навеки встать,
Землей холодной зарывают,
Где лишь бесчувственные спят.
Ты будешь нем на зов наш зычный,
Когда сюда к тебе придем.
И вместе с тем рукой привычной
Тебе венков мы накладем.
Венки те красотою будут,
Могила будет в них сиять.
Друзья тебя не позабудут
И будут часто вспоминать.
Покойся с миром, друг наш милый,
И ожидай ты нас к себе.
Мы перетерпим горе с силой,
Быть может, скоро и придем к тебе.
1911–1912
(обратно)

Зима

Вот уж осень улетела
И примчалася зима.
Как на крыльях, прилетела
Невидимо вдруг она.
Вот морозы затрещали
И сковали все пруды.
И мальчишки закричали
Ей «спасибо» за труды.
Вот появилися узоры
На стеклах дивной красоты.
Все устремили свои взоры,
Глядя на это. С высоты
Снег падает, мелькает, вьется,
Ложится белой пеленой.
Вот солнце в облаках мигает
И иней на снегу сверкает.
1911–1912
(обратно)

Песня старика разбойника

Угасла молодость моя,
Краса в лице завяла,
И удали уж прежней нет,
И силы – не бывало.
Бывало, пятерых сшибал
Я с ног своей дубиной,
Теперь же хил и стар я стал
И плачуся судьбиной.
Бывало, песни распевал
С утра до темной ночи,
Теперь тоска меня сосет
И грусть мне сердце точит.
Когда-то я ведь был удал,
Разбойничал и грабил,
Теперь же хил и стар я стал,
Все прежнее оставил.
1911–1912
(обратно)

Ночь («Усталый день клонился к ночи…»)

Усталый день склонился к ночи,
Затихла шумная волна,
Погасло солнце, и над миром
Плывет задумчиво луна.
Долина тихая внимает
Журчанью мирного ручья.
И темный лес, склоняся, дремлет
Под звуки песен соловья.
Внимая песням, с берегами,
Ласкаясь, шепчется река.
И тихо слышится над нею
Веселый шелест тростника.
<1911–1912>
(обратно)

Больные думы

Нет сил ни петь и ни рыдать,
Минуты горькие бывают,
Готов все чувства изливать,
И звуки сами набегают.
<1911–1912>
(обратно)

«Я ль виноват, что я поэт…»

Я ль виноват, что я поэт
Тяжелых мук и горькой доли,
Не по своей же стал я воле —
Таким уж родился на свет.
Я ль виноват, что жизнь мне не мила,
И что я всех люблю и вместе ненавижу,
И знаю о себе, чего еще не вижу, —
Ведь этот дар мне муза принесла.
Я знаю – в жизни счастья нет,
Она есть бред, мечта души больной,
И знаю – скучен всем напев унылый мой,
Но я не виноват – такой уж я поэт.
<1911–1912>
(обратно)

Думы

Думы печальные, думы глубокие,
Горькие думы, думы тяжелые,
Думы, от счастия вечно далекие,
Спутники жизни моей невеселые!
Думы – родители звуков мучения,
Думы несчастные, думы холодные,
Думы – источники слез огорчения,
Вольные думы, думы свободные!
Что вы терзаете грудь истомлённую,
Что заграждаете путь вы мне мой?..
Что возбуждаете силу сломлённую
Вновь на борьбу с непроглядною тьмой?
Не поддержать вам костра догоревшего,
Искры потухшие… Поздно, бесплодные.
Не исцелить сердца вам наболевшего,
Думы больные, без жизни, холодные!
<1911–1912>
(обратно)

Звуки печали

Скучные песни, грустные звуки,
Дайте свободно вздохнуть.
Вы мне приносите тяжкие муки,
Больно терзаете грудь.
Дайте отрады, дайте покоя,
Дайте мне крепко заснуть.
Думы за думами смутного роя,
Вы мне разбили мой путь.
Смолкните, звуки – вестники горя,
Слезы уж льются из глаз.
Пусть успокоится горькая доля.
Звуки! Мне грустно от вас!
Звуки печали, скорбные звуки,
Долго ль меня вам томить?
Скоро ли кончатся тяжкие муки,
Скоро ль спокойно мне жить?
<1911–1912>
(обратно)

Слёзы

Слезы… опять эти горькие слезы,
Безотрадная грусть и печаль;
Снова мрак… и разбитые грезы
Унеслись в бесконечную даль.
Что же дальше? Опять эти муки?
Нет, довольно… Пора отдохнуть
И забыть эти грустные звуки,
Уж и так истомилася грудь.
Кто поет там под сенью березы?
Звуки будто знакомые мне —
Это слезы опять… Это слезы
И тоска по родной стороне.
Но ведь я же на родине милой,
А в слезах истомил свою грудь.
Эх… лишь, видно, в холодной могиле
Я забыться могу и заснуть.
<1911–1912>
(обратно)

«Не видать за туманною далью…»

Не видать за туманною далью,
Что там будет со мной впереди,
Что там… счастье, иль веет печалью,
Или отдых для бедной груди.
Или эти седые туманы
Снова будут печалить меня,
Наносить сердцу скорбные раны
И опять снова жечь без огня.
Но сквозь сумрак в туманной дали
Загорается, вижу, заря;
Это смерть для печальной земли,
Это смерть, но покой для меня.
<1911–1912>
(обратно)

Пребывание в школе

Душно мне в этих холодных стенах,
Сырость и мрак без просвета.
Плесенью пахнет в печальных углах —
Вот она, доля поэта.
Видно, навек осужден я влачить
Эти судьбы приговоры,
Горькие слезы безропотно лить,
Ими томить свои взоры.
Нет, уже лучше тогда поскорей
Пусть я иду до могилы,
Только там я могу, и лишь в ней,
Залечить все разбитые силы.
Только и там я могу отдохнуть,
Позабыть эти тяжкие муки,
Только лишь там не волнуется грудь
И не слышны печальные звуки.
<1911–1912>
(обратно)

Далёкая весёлая песня

Далеко-далеко от меня
Кто-то весело песню поет.
И хотел бы провторить ей я,
Да разбитая грудь не дает.
Тщетно рвется душа до нея,
Ищет звуков подобных в груди,
Потому что вся сила моя
Истощилась еще впереди.
Слишком рано я начал летать
За мечтой идеала земли,
Рано начал на счастье роптать,
Разбираясь в прожитой дали.
Рано пылкой душою своей
Я искал себе мрачного дня
И теперь не могу вторить ей,
Потому что нет сил у меня.
<1911–1912>
(обратно)

Мои мечты

Мои мечты стремятся вдаль,
Где слышны вопли и рыданья,
Чужую разделить печаль
И муки тяжкого страданья.
Я там могу найти себе
Отраду в жизни, упоенье,
И там, наперекор судьбе,
Искать я буду вдохновенья.
<1911–1912>
(обратно)

Брату Человеку

Тяжело и прискорбно мне видеть,
Как мой брат погибает родной.
И стараюсь я всех ненавидеть,
Кто враждует с его тишиной.
Посмотри, как он трудится в поле,
Пашет твердую землю сохой,
И послушай те песни про горе,
Что поет он, идя бороздой.
Или нет в тебе жалости нежной
Ко страдальцу сохи с бороной?
Видишь гибель ты сам неизбежной,
А проходишь его стороной.
Помоги же бороться с неволей,
Залитою вином, и с нуждой!
Иль не слышишь, он плачется долей
В своей песне, идя бороздой?
<1911–1912>
(обратно)

«Я зажег свой костер…»

Я зажег свой костер,
Пламя вспыхнуло вдруг
И широкой волной
Разлилося вокруг.
И рассыпалась мгла
В беспредельную даль,
С отягченной груди
Отгоняя печаль.
Безнадежная грусть
В тихом треске углей
У костра моего
Стала песней моей.
И я весело так
На костер свой смотрел,
Вспоминаючи грусть,
Тихо песню запел.
Я опять подо мглой.
Мой костер догорел,
В нем лишь пепел с золой
От углей уцелел.
Снова грусть и тоска
Мою грудь облегли,
И печалью слегка
Веет вновь издали.
Чую – будет гроза,
Грудь заныла сильней,
И скатилась слеза
На остаток углей.
<1911–1912>
(обратно)

Деревенская избёнка

Ветхая избенка
Горя и забот,
Часто плачет вьюга
У твоих ворот.
Часто раздаются
За твоей стеной
Жалобы на бедность,
Песни звук глухой.
Все поют про горе,
Про тяжелый гнет,
Про нужду лихую
И голодный год.
Нет веселых песен
Во стенах твоих,
Потому что горе
Заглушает их.
<1911–1912>
(обратно)

Отойди от окна

Не ходи ты ко мне под окно
И зеленой травы не топчи;
Я тебя разлюбила давно,
Но не плачь, а спокойно молчи.
Я жалею тебя всей душою,
Что тебе до моей красоты?
Почему не даешь мне покою
И зачем так терзаешься ты?
Все равно я не буду твоею,
Я теперь не люблю никого;
Не люблю, но тебя я жалею,
Отойди от окна моего!
Позабудь, что была я твоею,
Что безумно любила тебя;
Я теперь не люблю, а жалею —
Отойди и не мучай себя!
<1911–1912>
(обратно)

Весенний вечер

Тихо струится река серебристая
В царстве вечернем зеленой весны.
Солнце садится за горы лесистые,
Рог золотой выплывает луны.
Запад подернулся лентою розовой,
Пахарь вернулся в избушку с полей,
И за дорогою в чаще березовой
Песню любви затянул соловей.
Слушает ласково песни глубокие
С запада розовой лентой заря.
С нежностью смотрит на звезды далекие
И улыбается небу земля.
<1911–1912>
(обратно)

«И надо мной звезда горит…»

И надо мной звезда горит,
Но тускло светится в тумане,
И мне широкий путь лежит,
Но он заросший весь в бурьяне.
И мне весь свет улыбки шлет,
Но только полные презренья,
И мне судьба привет несет,
Но слезы вместо утешенья.
<1911–1912>
(обратно)

Поэт («Не поэт, кто слов пророка…»)

Не поэт, кто слов пророка
Не желает заучить,
Кто язвительно порока
Не умеет обличить.
Не поэт, кто сам боится,
Чтобы сильных уязвить,
Кто победою гордится,
Может слабых устрашить.
Не поэт и кто имеет
К людям разную любовь,
Кто за правду не умеет
Проливать с врагами кровь.
Тот поэт, врагов кто губит,
Чья родная правда – мать,
Кто людей как братьев любит
И готов за них страдать.
Он все сделает свободно,
Что другие не могли.
Он поэт, поэт народный,
Он поэт родной земли!
<1912>
(обратно)

Капли

Капли жемчужные, капли прекрасные,
Как хороши вы в лучах золотых,
И как печальны вы, капли ненастные,
Осенью черной на окнах сырых.
Люди, веселые в жизни забвения,
Как велики вы в глазах у других
И как вы жалки во мраке падения,
Нет утешенья вам в мире живых.
Капли осенние, сколько наводите
На душу грусти вы чувства тяжелого.
Тихо скользите по стеклам и бродите,
Точно как ищете что-то веселого.
Люди несчастные, жизнью убитые,
С болью в душе вы свой век доживаете.
Милое прошлое, вам не забытое,
Часто назад вы его призываете.
<1912>
(обратно)

На память об усопшем. У могилы

В этой могиле под скромными ивами
Спит он, зарытый землей,
С чистой душой, со святыми порывами,
С верой зари огневой.
Тихо погасли огни благодатные
В сердце страдальца земли,
И на чело, никому не понятные,
Мрачные тени легли.
Спит он, а ивы над ним наклонилися,
Свесили ветви кругом,
Точно в раздумье они погрузилися,
Думают думы о нем.
Тихо от ветра, тоски напустившего,
Плачет, нахмурившись, даль.
Точно им всем безо времени сгибшего
Бедного юношу жаль.
<1912–1913>
(обратно)

«Грустно… Душевные муки…»

Грустно… Душевные муки
Сердце терзают и рвут,
Времени скучные звуки
Мне и вздохнуть не дают.
Ляжешь, а горькая дума
Так и не сходит с ума…
Голову кружит от шума.
Как же мне быть… и сама
Моя изнывает душа.
Нет утешенья ни в ком.
Ходишь едва-то дыша.
Мрачно и дико кругом.
Доля! Зачем ты дана!
Голову негде склонить,
Жизнь и горька и бедна,
Тяжко без счастия жить.
<1913>
(обратно)

«Ты плакала в вечерней тишине…»

Ты плакала в вечерней тишине,
И слезы горькие на землю упадали,
И было тяжело и так печально мне,
И все же мы друг друга не поняли.
Умчалась ты в далекие края,
И все мечты мои увянули без цвета,
И вновь опять один остался я
Страдать душой без ласки и привета.
И часто я вечернею порой
Хожу к местам заветного свиданья,
И вижу я в мечтах мне милый образ твой,
И слышу в тишине тоскливые рыданья.
<1913>
(обратно)

Берёза

Белая береза
Под моим окном
Принакрылась снегом,
Точно серебром.
На пушистых ветках
Снежною каймой
Распустились кисти
Белой бахромой.
И стоит береза
В сонной тишине,
И горят снежинки
В золотом огне.
А заря, лениво
Обходя кругом,
Обсыпает ветки
Новым серебром.
<1913>
(обратно)

«Я положил к твоей постели…»

Я положил к твоей постели
Полузавядшие цветы,
И с лепестками помертвели
Мои усталые мечты.
Я нашептал моим левкоям
Об угасающей любви,
И ты к оплаканным покоям
Меня уж больше не зови.
Мы не живем, а мы тоскуем.
Для нас мгновенье красота,
Но не зажжешь ты поцелуем
Мои холодные уста.
И пусть в мечтах я все читаю:
«Ты не любил, тебе не жаль»,
Зато я лучше понимаю
Твою любовную печаль.
<1913–1915>
(обратно)

Исповедь самоубийцы

Простись со мною, мать моя,
Я умираю, гибну я!
Больную скорбь в груди храня,
Ты не оплакивай меня.
Не мог я жить среди людей,
Холодный яд в душе моей.
И то, чем жил и что любил,
Я сам безумно отравил.
Своею гордою душой
Прошел я счастье стороной.
Я видел пролитую кровь
И проклял веру и любовь.
Я выпил кубок свой до дна,
Душа отравою полна.
И вот я гасну в тишине,
Но пред кончиной легче мне.
Я стер с чела печать земли,
Я выше трепетных в пыли.
И пусть живут рабы страстей —
Противна страсть душе моей.
Безумный мир, кошмарный сон,
А жизнь есть песня похорон.
И вот я кончил жизнь мою,
Последний гимн себе пою.
А ты с тревогою больной
Не плачь напрасно надо мной.
<1913–1915>
(обратно)

Моей царевне

Я плакал на заре, когда померкли дали,
Когда стелила ночь росистую постель,
И с шепотом волны рыданья замирали,
И где-то вдалеке им вторила свирель.
Сказала мне волна: «Напрасно мы тоскуем», —
И, сбросив свой покров, зарылась в берега,
А бледный серп луны холодным поцелуем
С улыбкой застудил мне слезы в жемчуга.
И я принес тебе, царевне ясноокой,
Тот жемчуг слез моих печали одинокой
И нежную вуаль из пенности волны.
Но сердце хмельное любви моей не радо…
Отдай же мне за все, чего тебе не надо,
Отдай мне поцелуй за поцелуй луны.
<1913–1915>
(обратно)

Чары

В цветах любви весна-царевна
По роще косы расплела,
И с хором птичьего молебна
Поют ей гимн колокола.
Пьяна под чарами веселья,
Она, как дым, скользит в лесах,
И золотое ожерелье
Блестит в косматых волосах.
А вслед ей пьяная русалка
Росою плещет на луну.
И я, как страстная фиалка,
Хочу любить, любить весну.
<1913–1915>
(обратно)

Буря

Дрогнули листочки, закачались клены,
С золотистых веток полетела пыль…
Зашумели ветры, охнул лес зеленый,
Зашептался с эхом высохший ковыль…
Плачет у окошка пасмурная буря,
Понагнулись ветлы к мутному стеклу,
И качают ветки, голову понуря,
И с тоской угрюмой смотрят в полумглу…
А вдали, чернея, выползают тучи,
И ревет сердито грозная река,
Подымают брызги водяные кручи,
Словно мечет землю сильная рука.
<1913–1915>
(обратно)

«Ты ушла и ко мне не вернешься…»

Ты ушла и ко мне не вернешься,
Позабыла ты мой уголок
И теперь ты другому смеешься,
Укрываяся в белый платок.
Мне тоскливо, и скучно, ижалко,
Неуютно камин мой горит,
Но измятая в книжке фиалка
Все о счастье былом говорит.
<1913–1915>
(обратно)

Бабушкины сказки

В зимний вечер по задворкам
Разухабистой гурьбой
По сугробам, по пригоркам
Мы идем, бредем домой.
Опостылеют салазки,
И садимся в два рядка
Слушать бабушкины сказки
Про Ивана-дурака.
И сидим мы, еле дышим.
Время к полночи идет.
Притворимся, что не слышим,
Если мама спать зовет.
Сказки все. Пора в постели…
Но, а как теперь уж спать?
И опять мы загалдели,
Начинаем приставать.
Скажет бабушка несмело:
«Что ж сидеть-то до зари?»
Ну, а нам какое дело —
Говори да говори.
<1913–1915>
(обратно)

Лебёдушка

Из-за леса, леса темного,
Подымалась красна зорюшка,
Рассыпала ясной радугой
Огоньки-лучи багровые.
Загорались ярким пламенем
Сосны старые, могучие,
Наряжали сетки хвойные
В покрывала златотканые.
А кругом роса жемчужная
Отливала блестки алые,
И над озером серебряным
Камыши, склонясь, шепталися.
В это утро вместе с солнышком
Уж из тех ли темных зарослей
Выплывала, словно зоренька,
Белоснежная лебедушка.
Позади ватагой стройною
Подвигались лебежатушки,
И дробилась гладь зеркальная
На колечки изумрудные.
И от той ли тихой заводи,
Посередь того ли озера,
Пролегла струя далекая
Лентой темной и широкою.
Уплывала лебедь белая
По ту сторону раздольную,
Где к затону молчаливому
Прилегла трава шелковая.
У побережья зеленого,
Наклонив головки нежные,
Перешептывались лилии
С ручейками тихозвонными.
Как и стала звать лебедушка
Своих малых лебежатушек
Погулять на луг пестреющий,
Пощипать траву душистую.
Выходили лебежатушки
Теребить траву-муравушку,
И росинки серебристые,
Словно жемчуг, осыпалися.
А кругом цветы лазоревы
Распускали волны пряные
И, как гости чужедальние,
Улыбались дню веселому.
И гуляли детки малые
По раздолью по широкому,
А лебедка белоснежная,
Не спуская глаз, дозорила.
Пролетал ли коршун рощею,
Иль змея ползла равниною,
Гоготала лебедь белая,
Созывая малых детушек.
Хоронились лебежатушки
Под крыло ли материнское,
И, когда гроза скрывалася,
Снова бегали-резвилися.
Но не чуяла лебедушка,
Не видала оком доблестным,
Что от солнца золотистого
Надвигалась туча черная —
Молодой орел под облаком
Расправлял крыло могучее
И бросал глазами молнии
На равнину бесконечную.
Видел он у леса темного,
На пригорке у расщелины,
Как змея на солнце выползла
И свилась в колечко, грелася.
И хотел орел со злобою
Как стрела на землю кинуться,
Но змея его заметила
И под кочку притаилася.
Взмахом крыл своих под облаком
Он расправил когти острые
И, добычу поджидаючи,
Замер в воздухе распластанный.
Но глаза его орлиные
Разглядели степь далекую,
И у озера широкого
Он увидел лебедь белую.
Грозный взмах крыла могучего
Отогнал седое облако,
И орел, как точка черная,
Стал к земле спускаться кольцами.
В это время лебедь белая
Оглянула гладь зеркальную
И на небе отражавшемся
Увидала крылья длинные.
Встрепенулася лебедушка,
Закричала лебежатушкам,
Собралися детки малые
И под крылья схоронилися.
А орел, взмахнувши крыльями,
Как стрела на землю кинулся,
И впилися когти острые
Прямо в шею лебединую.
Распустила крылья белые
Белоснежная лебедушка
И ногами помертвелыми
Оттолкнула малых детушек.
Побежали детки к озеру,
Понеслись в густые заросли,
А из глаз родимой матери
Покатились слезы горькие.
А орел когтями острыми
Раздирал ей тело нежное,
И летели перья белые,
Словно брызги, во все стороны.
Колыхалось тихо озеро,
Камыши, склонясь, шепталися,
А под кочками зелеными
Хоронились лебежатушки.
<1913–1915>
(обратно)

Королева

Пряный вечер. Гаснут зори.
По траве ползет туман.
У плетня на косогоре
Забелел твой сарафан.
В чарах звездного напева
Обомлели тополя.
Знаю, ждешь ты, королева,
Молодого короля.
Коромыслом серп двурогий
Плавно по небу скользит.
Там, за рощей, по дороге
Раздается звон копыт.
Скачет всадник загорелый,
Крепко держит повода.
Увезет тебя он смело
В чужедальни города.
Пряный вечер. Гаснут зори.
Слышен четкий храп коня.
Ах, постой на косогоре
Королевой у плетня.
<1913–1915>
(обратно)

«Сохнет стаявшая глина…»

Сохнет стаявшая глина,
На сугорьях гниль опенок.
Пляшет ветер по равнинам,
Рыжий ласковый осленок.
Пахнет вербой и смолою.
Синь то дремлет, то вздыхает.
У лесного аналоя
Воробей псалтырь читает.
Прошлогодний лист в овраге
Средь кустов – как ворох меди.
Кто-то в солнечной сермяге
На осленке рыжем едет.
Прядь волос нежней кудели,
Но лицо его туманно.
Никнут сосны, никнут ели
И кричат ему: «Осанна!»
1914
(обратно)

Пороша

Еду. Тихо. Слышны звоны
Под копытом на снегу.
Только серые вороны
Расшумелись на лугу.
Заколдован невидимкой,
Дремлет лес под сказку сна.
Словно белою косынкой
Повязалася сосна.
Понагнулась, как старушка,
Оперлася на клюку,
А под самою макушкой
Долбит дятел на суку.
Скачет конь, простору много.
Валит снег и стелет шаль.
Бесконечная дорога
Убегает лентой вдаль.
<1914>
(обратно)

«Колокол дремавший…»

Колокол дремавший
Разбудил поля,
Улыбнулась солнцу
Сонная земля.
Понеслись удары
К синим небесам,
Звонко раздается
Голос по лесам.
Скрылась за рекою
Белая луна,
Звонко побежала
Резвая волна.
Тихая долина
Отгоняет сон,
Где-то за дорогой
Замирает звон.
<1914>
(обратно)

Кузнец

Душно в кузнице угрюмой,
И тяжел несносный жар,
И от визга и от шума
В голове стоит угар.
К наковальне наклоняясь,
Машут руки кузнеца,
Сетью красной рассыпаясь,
Вьются искры у лица.
Взор отважный и суровый
Блещет радугой огней,
Словно взмах орла, готовый
Унестись за даль морей…
Куй, кузнец, рази ударом,
Пусть с лица струится пот.
Зажигай сердца пожаром,
Прочь от горя и невзгод!
Закали свои порывы,
Преврати порывы в сталь
И лети мечтой игривой
Ты в заоблачную даль.
Там вдали, за черной тучей,
За порогом хмурых дней,
Реет солнца блеск могучий
Над равнинами полей.
Тонут пастбища и нивы
В голубом сиянье дня,
И над пашнею счастливо,
Созревают зеленя.
Взвейся к солнцу с новой силой,
Загорись в его лучах.
Прочь от робости постылой.
Сбрось скорей постыдный страх.
<1914>
(обратно)

С добрым утром!

Задремали звезды золотые,
Задрожало зеркало затона,
Брезжит свет на заводи речные
И румянит сетку небосклона.
Улыбнулись сонные березки,
Растрепали шелковые косы.
Шелестят зеленые сережки,
И горят серебряные росы.
У плетня заросшая крапива
Обрядилась ярким перламутром
И, качаясь, шепчет шаловливо:
«С добрым утром!»
<1914>
(обратно)

Юность

Мечты и слезы,
Цветы и грезы
             Тебе дарю.
От тихой ласки
И нежной сказки
             Я весь горю.
А сколько муки
Святые звуки
             Наносят мне!
Но силой тертой
Пошлю все к черту.
             Иди ко мне.
<1914>
(обратно)

Егорий

В синих далях плоскогорий,
В лентах облаков
Собирал святой Егорий
Белыих волков.
«Ой ли, светы, [ратобойцы],
Слухайте мой сказ.
У меня в лихом изгойце
Есть поклон до вас.
Все волчицы строят гнезда
В муромских лесах.
В их глазах застыли звезды
На ребячий страх.
И от тех ли серолобых
Ваш могучий род,
Как и вы, сгорает в злобах
Грозовой оплот.
Долго злились, долго бились
В пуще вы тайком,
Но недавно помирились
С русским мужиком.
Там с закатных поднебесий
Скочет враг – силен,
Как на эти ли полесья
Затаил полон.
Чую, выйдет лохманида —
Не ужиться вам,
Но уж черная планида
Машет по горам».
Громовень подняли волки:
«Мы ль тросовики!
Когти остры, зубы колки —
Разорвем в клоки!»
Собирались все огулом
Вырядить свой суд.
Грозным криком, дальним гулом
Замирал их гуд.
Как почуяли облаву,
Вышли на бугор.
«Ты веди нас на расправу,
Храбрый наш Егор!»
«Ладно, – молвил им Егорий, —
Я вас поведу
Меж далеких плоскогорий,
Укрочу беду».
Скачет всадник с длинной пикой,
Распугал всех сов.
И дрожит земля от крика
Волчьих голосов.
<1914>
(обратно)

Молитва матери

На краю деревни старая избушка,
Там перед иконой молится старушка.
Молится старушка, сына поминает,
Сын в краю далеком родину спасает.
Молится старушка, утирает слезы,
А в глазах усталых расцветают грезы.
Видит она поле, это поле боя,
Сына видит в поле – павшего героя.
На груди широкой запеклася рана,
Сжали руки знамя вражеского стана.
И от счастья с горем вся она застыла,
Голову седую на руки склонила.
И закрыли брови редкие сединки,
А из глаз, как бисер, сыплются слезинки.
<1914>
(обратно)

Богатырский посвист

Грянул гром. Чашка неба расколота.
Разорвалися тучи тесные.
На подвесках из легкого золота
Закачались лампадки небесные.
Отворили ангелы окно высокое,
Видят – умирает тучка безглавая,
А с запада, как лента широкая,
Подымается заря кровавая.
Догадалися слуги Божии,
Что недаром земля просыпается,
Видно, мол, немцы негожие
Войной на мужика подымаются.
Сказали ангелы солнышку:
«Разбуди поди мужика, красное,
Потрепи его за головушку,
Дескать, беда для тебя опасная».
Встал мужик, из ковша умывается,
Ласково беседует с домашней птицею,
Умывшись, в лапти наряжается
И достает сошники с палицею.
Думает мужик дорогой в кузницу:
«Проучу я харю поганую».
И на ходу со злобы тужится,
Скидает с плечей сермягу рваную.
Сделал кузнец мужику пику вострую,
И уселся мужик на клячу брыкучую.
Едет он дорогой пестрою,
Насвистывает песню могучую.
Выбирает мужик дорожку приметнее,
Едет, свистит, ухмыляется.
Видят немцы – задрожали дубы столетние,
На дубах от свиста листы валятся.
Побросали немцы шапки медные,
Испугались посвисту богатырского…
Правит Русь праздники победные,
Гудит земля от звона монастырского.
<1914>
(обратно)

Бельгия

Побеждена, но не рабыня,
Стоишь ты гордо без доспех,
Осквернена твоя святыня,
Зато душа чиста, как снег.
Кровавый пир в дыму пожара
Устроил грозный сатана,
И под мечом его удара
Разбита храбрая страна.
Но дух свободный, дух могучий
Великих сил не угасил,
Он, как орел, парит за тучей
Над цепью доблестных могил.
И жребий правды совершится:
Падет твой враг к твоим ногам
И будет с горестью молиться
Твоим разбитым алтарям.
<1914>
(обратно)

Сиротка

(Русская сказка)

Маша – круглая сиротка.
Плохо, плохо Маше жить:
Злая мачеха сердито
Без вины ее бранит.
Неродимая сестрица
Маше места не дает.
Плачет Маша втихомолку
И украдкой слезы льет.
Не перечит Маша брани,
Не теряет дерзких слов,
А коварная сестрица
Отбивает женихов.
Злая мачеха у Маши
Отняла ее наряд,
Ходит Маша без наряда,
И ребята не глядят.
Ходит Маша в сарафане,
Сарафан весь из заплат,
А на мачехиной дочке
Бусы с серьгами гремят.
Сшила Маша на подачки
Сарафан себе другой
И на голову надела
Полушалок голубой.
Хочет Маша понарядней
В церковь Божию ходить
И у мачехи сердитой
Просит бусы ей купить.
Злая мачеха на Машу
Засучила рукава,
На устах у бедной Маши
Так и замерли слова.
Вышла Маша, зарыдала,
Только некуда идти,
Побежала б на кладбище,
Да могилки не найти.
Замела седая вьюга
Поле снежным полотном,
По дороженькам ухабы
И сугробы под окном.
Вышла Маша на крылечко,
Стало больно ей невмочь.
А кругом лишь воет ветер,
А кругом лишь только ночь.
Плачет Маша у крылечка,
Притаившись за углом,
И заплаканные глазки
Утирает рукавом.
Плачет Маша, крепнет стужа,
Злится Дедушка Мороз,
А из глаз ее, как жемчуг,
Вытекают капли слез.
Вышел месяц из-за тучек,
Ярким светом заиграл.
Видит Маша – на приступке
Кто-то бисер разметал.
От нечаянного счастья
Маша глазки подняла
И застывшими руками
Крупный жемчуг собрала.
Только Маша за колечко
Отворяет дверь рукой, —
А с высокого сугроба
К ней бежит старик седой:
«Эй, красавица, постой-ка,
Замела совсем пурга!
Где-то здесь вот на крылечке
Позабыл я жемчуга».
Маша с тайною тревогой
Робко глазки повела
И сказала, запинаясь:
«Я их в фартук собрала».
И из фартука стыдливо,
Заслонив рукой лицо,
Маша высыпала жемчуг
На обмерзшее крыльцо.
«Стой, дитя, не сыпь, не надо, —
Говорит старик седой, —
Это бисер ведь на бусы,
Это жемчуг, Маша, твой».
Маша с радости смеется,
Закраснелася, стоит,
А старик, склонясь над нею,
Так ей нежно говорит:
«О дитя, я видел, видел,
Сколько слез ты пролила
И как мачеха лихая
Из избы тебя гнала.
А в избе твоя сестрица
Любовалася собой
И, расчесывая косы,
Хохотала над тобой.
Ты рыдала у крылечка,
А кругом мела пурга,
Я в награду твои слезы
Заморозил в жемчуга.
За тебя, моя родная,
Стало больно мне невмочь,
И озлобленным дыханьем
Застудил я мать и дочь.
Вот и вся моя награда
За твои потоки слез…
Я ведь, Маша, очень добрый,
Я ведь Дедушка Мороз».
И исчез мороз трескучий…
Маша жемчуг собрала
И, прислушиваясь к вьюге,
Постояла и ушла.
Утром Маша рано-рано
Шла могилушку копать.
В это время царедворцы
Шли красавицу искать.
Приказал король им строго
Обойти свою страну
И красавицу собою
Отыскать себе жену.
Увидали они Машу,
Стали Маше говорить,
Только Маша порешила
Прежде мертвых схоронить.
Тихо справили поминки,
На душе утихла боль,
И на Маше, на сиротке,
Повенчался сам король.
<1914>
(обратно)

Узоры

На канве в узорах копья и кресты.
Девушка рисует мертвых на поляне,
На груди у мертвых – красные цветы.
Нежный шелк выводит храброго героя,
Тот герой отважный – принц ее души.
Он лежит, сраженный в жаркой схватке боя,
И в узорах крови смяты камыши.
Кончены рисунки. Лампа догорает.
Девушка склонилась. Помутился взор.
Девушка тоскует. Девушка рыдает.
За окошком полночь чертит свой узор.
Траурные косы тучи разметали,
В пряди тонких локон впуталась луна.
В трепетном мерцанье, в белом покрывале
Девушка, как призрак, плачет у окна.
<1914>
(обратно)

Что это такое?

В этот лес завороженный
По пушинкам серебра
Я с винтовкой заряженной
На охоту шел вчера.
По дорожке чистой, гладкой
Я прошел, не наследил…
Кто ж катался здесь украдкой?
Кто здесь падал и ходил?
Подойду, взгляну поближе:
Хрупкий снег изломан весь.
Здесь вот когти, дальше – лыжи…
Кто-то странный бегал здесь.
Кабы твердо знал я тайну
Заколдованным речам,
Я узнал бы хоть случайно,
Кто здесь бродит по ночам.
Из-за елки бы высокой
Подсмотрел я на кругу:
Кто глубокий след далекий
Оставляет на снегу?..
<1914>
(обратно)

Ямщик

За ухабины степные
Мчусь я лентой пустырей.
Эй вы, соколы родные,
Выносите поскорей!
Низкорослая слободка
В повечерешнем дыму.
Заждалась меня красотка
В чародейном терему.
Светит в темень позолотой
Размалевана дуга.
Ой вы, санки-самолеты,
Пуховитые снега!
Звоны резки, звоны гулки,
Бубенцам в шлее не счет.
А как гаркну на проулке,
Выбегает весь народ.
Выйдут парни, выйдут девки
Славить зимни вечера.
Голосатые запевки
Не смолкают до утра.
<1914>
(обратно)

Удалец

Ой, мне дома не сидится,
Размахнуться б на войне.
Полечу я быстрой птицей
На саврасом скакуне.
Не ревите, мать и тетка,
Слезы сушат удальца.
Подарила мне красотка
Два серебряных кольца.
Эх, достану я ей пикой
Душегрейку на меху,
Пусть от радости великой
Ходит ночью к жениху.
Ты гори, моя зарница,
Не страшен мне вражий стан.
Зацелует баловница,
Как куплю ей сарафан.
Отчего вам хныкать, бабы,
Домекнуться не могу.
Али руки эти слабы,
Что пешню согнут в дугу.
Буду весел я до гроба,
Удалая голова.
Провожай меня, зазноба,
Да держи свои слова.
<1914–1915>
(обратно)

«Вечер, как сажа…»

Вечер, как сажа,
Льется в окно.
Белая пряжа
Ткет полотно.
Пляшет гасница,
Прыгает тень.
В окна стучится
Старый плетень.
Липнет к окошку
Черная гать.
Девочку-крошку
Байкает мать.
Взрыкает зыбка
Сонный тропарь:
«Спи, моя рыбка,
Спи, не гутарь».
<1914–1916>
(обратно)

«Прячет месяц за овинами…»

Прячет месяц за овинами
Желтый лик от солнца ярого.
Высоко над луговинами
По востоку пышет зарево.
Пеной рос заря туманится,
Словно глубь очей невестиных.
Прибрела весна, как странница,
С посошком в лаптях берестяных.
На березки в роще теневой
Серьги звонкие повесила
И с рассветом в сад сиреневый
Мотыльком порхнула весело.
<1914–1916>
(обратно)

«По лесу леший кричит на сову…»

По лесу леший кричит на сову,
Прячутся мошки от птичек в траву.
Ау!
Спит медведиха, и чудится ей:
Колет охотник острогой детей.
Ау!
Плачет она и трясет головой:
– Детушки-дети, идите домой.
Ау!
Звонкое эхо кричит в синеву:
– Эй ты, откликнись, кого я зову!
Ау!
<1914–1916>
(обратно)

«За рекой горят огни…»

За рекой горят огни,
Погорают мох и пни.
Ой, купало, ой, купало,
Погорают мох и пни.
Плачет леший у сосны —
Жалко летошней весны.
Ой, купало, ой, купало,
Жалко летошней весны.
А у наших у ворот
Пляшет девок корогод.
Ой, купало, ой, купало,
Пляшет девок корогод.
Кому радость, кому грех,
А нам радость, а нам смех.
Ой, купало, ой, купало,
А нам радость, а нам смех.
<1914–1916>
(обратно)

Молотьба

Вышел зараня дед
На гумно молотить:
«Выходи-ка, сосед,
Старику подсобить».
Положили гурьбой
Золотые снопы.
На гумне вперебой
Зазвенели цепы.
И ворочает дед
Немолоченый край:
«Постучи-ка, сосед,
Выбивай каравай».
И под сильной рукой
Вылетает зерно.
Тут и солод с мукой,
И на свадьбу вино.
За тяжелой сохой
Эта доля дана.
Тучен колос сухой —
Будет брага хмельна.
<1914–1916>
(обратно)

Табун

В холмах зеленых табуны коней
Сдувают ноздрями златой налет со дней.
С бугра высокого в синеющий залив
Упала смоль качающихся грив.
Дрожат их головы над тихою водой,
И ловит месяц их серебряной уздой.
Храпя в испуге на свою же тень,
Зазастить гривами они ждут новый день.
* * *
Весенний день звенит над конским ухом
С приветливым желаньем к первым мухам.
Но к вечеру уж кони над лугами
Брыкаются и хлопают ушами.
Все резче звон, прилипший на копытах,
То тонет в воздухе, то виснет на ракитах.
И лишь волна потянется к звезде,
Мелькают мухи пеплом по воде.
* * *
Погасло солнце. Тихо на лужке.
Пастух играет песню на рожке.
Уставясь лбами, слушает табун,
Что им поет вихрастый гамаюн.
А эхо резвое, скользнув по их губам,
Уносит думы их к неведомым лугам.
Любя твой день и ночи темноту,
Тебе, о родина, сложил я песню ту.
1915
(обратно)

«На небесном синем блюде…»

На небесном синем блюде
Желтых туч медовый дым.
Грезит ночь. Уснули люди.
Только я тоской томим.
Облаками перекрещен,
Сладкий дым вдыхает бор.
За кольцо небесных трещин
Тянет пальцы косогор.
На болоте крячет цапля,
Четко хлюпает вода,
А из туч глядит, как капля,
Одинокая звезда.
Я хотел бы в мутном дыме
Той звездой поджечь леса
И погинуть вместе с ними,
Как зарница – в небеса.
<1915>
(обратно)

Греция

Могучий Ахиллес громил твердыни Трои.
Блистательный Патрокл сраженный умирал.
А Гектор меч о траву вытирал
И сыпал на врага цветущие левкои.
Над прахом горестно слетались с плачем сои,
И лунный серп сеть туник прорывал.
Усталый Ахиллес на землю припадал,
Он нес убитого в родимые покои.
Ах, Греция! мечта души моей!
Ты сказка нежная, но я к тебе нежней,
Нежней, чем к Гектору, герою, Андромаха.
Возьми свой меч. Будь Сербии сестрою.
Напомни миру сгибнувшую Трою,
И для вандалов пусть чернеют меч и плаха.
<1915>
(обратно)

Польша

Над Польшей облако кровавое повисло,
И капли красные сжигают города.
Но светит в зареве былых веков звезда.
Под розовой волной, вздымаясь, плачет Висла.
В кольце времен с одним оттенком смысла
К весам войны подходят все года.
И победителю за стяг его труда
Сам враг кладет цветы на чашки коромысла.
О Польша, светлый сон в сырой тюрьме Костюшки,
Невольница в осколках ореола.
Я вижу: твой Мицкевич заряжает пушки.
Ты мощною рукой сеть плена распорола.
Пускай горят родных краев опушки,
Но слышен звон побед к молебствию костела.
<1915>
(обратно)

Черёмуха

Черемуха душистая
С весною расцвела
И ветки золотистые,
Что кудри, завила.
Кругом роса медвяная
Сползает по коре,
Под нею зелень пряная
Сияет в серебре.
А рядом, у проталинки,
В траве, между корней,
Бежит, струится маленький
Серебряный ручей.
Черемуха душистая,
Развесившись, стоит,
А зелень золотистая
На солнышке горит.
Ручей волной гремучею
Все ветки обдает
И вкрадчиво под кручею
Ей песенки поет.
<1915>
(обратно)

«Я одену тебя побирушкой…»

Рюрику Ивневу

Я одену тебя побирушкой,
Подпояшу оструганным лыком.
Упираяся толстою клюшкой,
Уходи ты к лесным повиликам.
У стогов из сухой боровины
Шьет русалка из листьев обновы.
У ней губы краснее малины,
Брови черные круче подковы.
Ты скажи ей: «Я странник усталый,
Равнодушный к житейским потерям».
Скинь-покинь свой армяк полинялый,
Проходи с нею к зарослям в терем.
Соберутся русалки с цветами,
Заведут под гармони гулянку
И тебя по заре с петухами
Поведут провожать на полянку.
Побредешь ты, воспрянутый духом,
Будешь зыкать прибаски на цевне
И навстречу горбатым старухам
Скинешь шапку с поклоном деревне.
29 марта 1915
(обратно)

«О дитя, я долго плакал над судьбой твоей…»

О дитя, я долго плакал над судьбой твоей,
С каждой ночью я тоскую все сильней, сильней…
Знаю, знаю, скоро, скоро, на закате дня,
Понесут с могильным пеньем хоронить меня…
Ты увидишь из окошка белый саван мой,
И сожмется твое сердце от тоски немой…
О дитя, я долго плакал с тайной теплых слов,
И застыли мои слезы в бисер жемчугов…
И связал я ожерелье для тебя из них,
Ты надень его на шею в память дней моих!
<1915>
(обратно)

Город

Храня завет родных поверий —
Питать к греху стыдливый страх,
Бродил я в каменной пещере,
Как искушаемый монах.
Как муравьи кишели люди
Из щелей выдолбленных глыб,
И, схилясь, двигались их груди,
Что чешуя скорузлых рыб.
В моей душе так было гулко
В пеленках камня и кремней.
На каждой ленте переулка
Стонал коровий рев теней.
Дризжали дроги, словно стекла,
В лицо кнутом грозила даль,
А небо хмурилось и блекло,
Как бабья сношенная шаль.
С улыбкой змейного грешенья
Девичий смех меня манул,
Но я хранил завет крещенья —
Плевать с молитвой в сатану.
Как об ножи стальной дорогой
Рвались на камнях сапоги,
И я услышал зык от Бога:
«Забудь, что видел, и беги!»
<1915>
(обратно)

«У крыльца в худой логушке деготь…»

У крыльца в худой логушке деготь.
Струи черные расхлябились, как змейки.
Ходят куры черных змей потрогать
И в навозе чистят клюв свой клейкий.
В колымаге колкая засорень,
Без колес, как лапы, смотрят оси.
Старый дед прямит на втулке шкворень,
Словно косу долбит на покосе.
У погребки с маткой поросята,
Рядом с замесью тухлявая лоханка.
Под крылом на быльнице измятой
Ловит вшей расхохленная канка.
Под горой на пойло скачет стадо.
Плачут овцы с хлебистою жовкой.
Голосят пастушки над оградой:
«Гыть кыря!» – и щелкают веревкой.
<1915>
(обратно)

Старухи

Под окном балякают старухи.
Вязлый хрип их крошит тишину.
С чурбака, как скатный бисер, мухи
Улетают к лесу-шушуну.
Смотрят бабки в черные дубровы,
Где сверкают гашники зарниц,
Подтыкают пестрые поневы
И таращат веки без ресниц.
«Быть дождю, – решают в пересуде, —
Небо в куреве, как хмаровая близь.
Ведь недаром нонче на посуде
Появилась квасливая слизь,
Не зазря прокисло по махоткам
В погребах парное молоко,
И не так гагачится молодкам,
Видно, дыхать, бедным, нелегко».
Говорят старухи о пророке,
Что на небе гонит лошадей,
А кругом в дымнистой заволоке
Веет сырью звонистых дождей.
<1915>
(обратно)

Разбойник

Стухнут звезды, стухнет месяц,
Стихнет песня соловья,
В чернобылье перелесиц
С кистенем засяду я.
У реки под косогором
Не бросай, рыбак, блесну,
По дороге темным бором
Не считай, купец, казну!
Руки цепки, руки хватки,
Не зазря зовусь ухват:
Загребу парчу и кадки,
Дорогой сниму халат.
В темной роще заряница
Чешет елью прядь волос;
Выручай меня, ножница:
Раздается стук колес.
Не дознаться глупым людям,
Где копил-хранил деньгу;
Захотеть – так все добудем
Темной ночью на лугу!
<1915>
(обратно)

Плясунья

Ты играй, гармонь, под трензель,
Отсыпай, плясунья, дробь!
На платке краснеет вензель,
Знай прищелкивай, не робь!
Парень бравый, синеглазый
Загляделся не на смех.
Веселы твои проказы,
Зарукавник – словно снег.
Улыбаются старушки,
Приседают старики.
Смотрят с завистью подружки
На шелковы косники.
Веселись, пляши угарней,
Развевай кайму фаты.
Завтра вечером от парней
Придут свахи и сваты.
<1915>
(обратно)

Руси

Тебе одной плету венок,
Цветами сыплю стежку серую.
О Русь, покойный уголок,
Тебя люблю, тебе и верую.
Гляжу в простор твоих полей,
Ты вся – далекая и близкая.
Сродни мне посвист журавлей
И не чужда тропинка склизкая.
Цветет болотная купель,
Куга зовет к вечерне длительной,
И по кустам звенит капель
Росы холодной и целительной.
И хоть сгоняет твой туман
Поток ветров, крылато дующих,
Но вся ты – смирна и ливан
Волхвов, потайственно волхвующих.
<1915>
(обратно)

«Занеслися залетною пташкой…»

Занеслися залетною пташкой
Панихидные вести к нам.
Родина, черная монашка,
Читает псалмы по сынам.
Красные нити часослова
Кровью окропили слова.
Я знаю – ты умереть готова,
Но смерть твоя будет жива.
В церквушке за тихой обедней
Выну за тебя просфору,
Помолюся за вздох последний
И слезу со щеки утру.
А ты из светлого рая,
В ризах белее дня,
Покрестися, как умирая,
За то, что не любила меня.
<1915>
(обратно)

Колдунья

Косы растрепаны, страшная, белая,
Бегает, бегает, резвая, смелая.
Темная ночь молчаливо пугается,
Шалями тучек луна закрывается.
Ветер-певун с завываньем кликуш
Мчится в лесную дремучую глушь.
Роща грозится еловыми пиками,
Прячутся совы с пугливыми криками.
Машет колдунья руками костлявыми.
Звезды моргают из туч над дубравами.
Серьгами змеи под космы привешены,
Кружится с вьюгою страшно и бешено.
Пляшет колдунья под звон сосняка.
С черною дрожью плывут облака.
<1915>
(обратно)

«Наша вера не погасла…»

Наша вера не погасла,
Святы песни и псалмы.
Льется солнечное масло
На зеленые холмы.
Верю, родина, и знаю,
Что легка твоя стопа,
Не одна ведет нас к раю
Богомольная тропа.
Все пути твои – в удаче,
Но в одном лишь счастья нет:
Он закован в белом плаче
Разгадавших новый свет.
Там настроены палаты
Из церковных кирпичей;
Те палаты – казематы
Да железный звон цепей.
Не ищи меня ты в Боге,
Не зови любить и жить…
Я пойду по тойдороге
Буйну голову сложить.
<1915>
(обратно)

Русалка под Новый год

Ты не любишь меня, милый голубь,
Не со мной ты воркуешь, с другою.
Ах, пойду я к реке под горою,
Кинусь с берега в черную прорубь.
Не отыщет никто мои кости,
Я русалкой вернуся весною.
Приведешь ты коня к водопою,
И коня напою я из горсти.
Запою я тебе втихомолку,
Как живу я царевной, тоскую,
Заману я тебя, заколдую,
Уведу коня в струи за холку!
Ой, как терем стоит под водою —
Там играют русалочки в жмурки, —
Изо льда он, а окна-конурки
В сизых рамах горят под слюдою.
На постель я травы натаскаю,
Положу я тебя с собой рядом.
Буду тешить тебя своим взглядом,
Зацелую тебя, заласкаю!
<1915>
(обратно)

«За горами, за желтыми до́лами…»

За горами, за желтыми до́лами
Протянулась тропа деревень.
Вижу лес и вечернее полымя,
И обвитый крапивой плетень.
Там с утра над церковными главами
Голубеет небесный песок,
И звенит придорожными травами
От озер водяной ветерок.
Не за песни весны над равниною
Дорога мне зеленая ширь —
Полюбил я тоской журавлиною
На высокой горе монастырь.
Каждый вечер, как синь затуманится,
Как повиснет заря на мосту,
Ты идешь, моя бедная странница,
Поклониться любви и кресту.
Кроток дух монастырского жителя,
Жадно слушаешь ты ектенью,
Помолись перед ликом Спасителя
За погибшую душу мою.
1916
(обратно)

«Опять раскинулся узорно…»

Опять раскинулся узорно
Над белым полем багрянец,
И заливается задорно
Нижегородский бубенец.
Под затуманенною дымкой
Ты кажешь девичью красу,
И треплет ветер под косынкой
Рыжеволосую косу.
Дуга, раскалываясь, пляшет,
То выныряя, то пропав,
Не заворожит, не обмашет
Твой разукрашенный рукав.
Уже давно мне стала сниться
Полей малиновая ширь,
Тебе – высокая светлица,
А мне – далекий монастырь.
Там синь и полымя воздушней
И легкодымней пелена.
Я буду ласковый послушник,
А ты – разгульная жена.
И знаю я, мы оба станем
Грустить в упругой тишине:
Я по тебе – в глуxом тумане,
А ты заплачешь обо мне.
Но и поняв, я не приемлю
Ни тиxиx ласк, ни глубины.
Глаза, увидевшие землю,
В иную землю влюблены.
1916
(обратно)

«Не в моего ты Бога верила…»

Не в моего ты Бога верила,
Россия, родина моя!
Ты как колдунья дали мерила,
И был как пасынок твой я.
Боец забыл отвагу смелую,
Пророк одрях и стал слепой.
О, дай мне руку охладелую —
Идти единою тропой.
Пойдем, пойдем, царевна сонная,
К веселой вере и одной,
Где светит радость испоконная
Неопалимой купиной.
Не клонь главы на грудь могутную
И не пугайся вещим сном.
О, будь мне матерью напутною
В моем паденье роковом.
<1916>
(обратно)

«Закружилась пряжа снежистого льна…»

Закружилась пряжа снежистого льна,
Панихидный вихорь плачет у окна.
Замело дорогу вьюжным рукавом,
С этой панихидой век свой весь живем.
Пойте и рыдайте, ветры, на тропу,
Нечем нам на помин заплатить попу.
Слушай мое сердце, бедный человек,
Нам за гробом грусти не слыхать вовек.
Как помрем – без пенья, под ветряный звон
Понесут нас в церковь на мирской канон.
Некому поплакать, некому кадить,
Есть ли им охота даром приходить.
Только ветер резвый, озорник такой,
Запоет разлуку вместо упокой.
<1916>
(обратно)

«Скупились звезды в невидимом бредне…»

Скупились звезды в невидимом бредне,
Жутко и страшно проснувшейся бредне.
Пьяно кружуся я в роще помятой,
Хочется звезды рукою помяти.
Блестятся гусли веселого лада,
В озере пенистом моется лада.
Груди упруги, как сочные дули,
Ластится к вихрям, чтоб в кости ей дули.
Тает, как радуга, зорька вечерня,
С тихою радостью в сердце вечерня.
<1916>
(обратно)

«Гаснут красные крылья заката…»

Гаснут красные крылья заката,
Тихо дремлют в тумане плетни.
Не тоскуй, моя белая хата,
Что опять мы одни и одни.
Чистит месяц в соломенной крыше
Обоймённые синью рога.
Не пошел я за ней и не вышел
Провожать за глухие стога.
Знаю, годы тревогу заглушат.
Эта боль, как и годы, пройдет.
И уста, и невинную душу
Для другого она бережет.
Не силен тот, кто радости просит,
Только гордые в силе живут.
А другой изомнет и забросит,
Как изъеденный сырью хомут.
Не с тоски я судьбы поджидаю,
Будет злобно крутить порошам.
И придет она к нашему краю
Обогреть своего малыша.
Снимет шубу и шали развяжет,
Примостится со мной у огня…
И спокойно и ласково скажет,
Что ребенок похож на меня.
<1916>
(обратно)

На память Мише Мурашёву

Сегодня синели лужи
И легкий шептал ветерок.
Знай, никому не нужен
Неба зеленый песок.
Жили и были мы в яви,
Всюду везде одни.
Ты, как весну по дубраве,
Пьешь свои белые дни.
Любишь ты, любишь, знаю,
Нежные души ласкать,
Но не допустит нас к раю
Наша земная печать.
Вечная даль перед нами,
Путь наш задумчив и прост.
Даст нам приют за холмами
Грязью покрытый погост.
15 марта 1916
(обратно)

«Дорогой дружище Миша…»

Дорогой дружище Миша,
Ты как вихрь, а я как замять,
Сбереги под тихой крышей
Обо мне любовь и память.
15 марта 1916
(обратно)

Нищий с паперти

Глаза – как выцветший лопух,
В руках зажатые монеты.
Когда-то славный был пастух,
Теперь поет про многи лета.
А вон старушка из угла,
Что слезы льет перед иконой,
Она любовь его была
И пьяный сок в меже зеленой.
На свитках лет сухая пыль.
Былого нет в заре куканьшей.
И лишь обгрызанный костыль
В его руках звенит, как раньше.
Она чужда ему теперь,
Забыла звонкую жалейку.
И как пойдет, спеша, за дверь,
Подаст в ладонь ему копейку.
Он не посмотрит ей в глаза,
При встрече глаз больнее станет,
Но, покрестясь на образа,
Рабу по имени помянет.
<1916>
(обратно)

«Месяц рогом облако бодает…»

Месяц рогом облако бодает,
В голубой купается пыли.
В эту ночь никто не отгадает,
Отчего кричали журавли.
В эту ночь к зелёному затону
Прибегла она из тростника.
Золотые космы по хитону
Разметала белая рука.
Прибегла, в ручей взглянула прыткий,
Опустилась с болью на пенёк.
И в глазах завяли маргаритки,
Как болотный гаснет огонёк.
На рассвете с вьющимся туманом
Уплыла и скрылася вдали…
И кивал ей месяц за курганом,
В голубой купаяся пыли.
<1916>
(обратно)

«Еще не высох дождь вчерашний…»

Еще не высох дождь вчерашний —
В траве зеленая вода!
Тоскуют брошенные пашни,
И вянет, вянет лебеда.
Брожу по улицам и лужам,
Осенний день пуглив и дик.
И в каждом встретившемся муже
Хочу постичь твой милый лик.
Ты все загадочней и краше
Глядишь в неясные края.
О, для тебя лишь счастье наше
И дружба верная моя.
И если смерть по Божьей воле
Смежит глаза твои рукой,
Клянусь, что тенью в чистом поле
Пойду за смертью и тобой.
<1916>
(обратно)

«В зеленой церкви за горой…»

В зеленой церкви за горой,
Где вербы четки уронили,
Я поминаю просфорой
Младой весны младые были.
А ты, склонившаяся ниц,
Передо мной стоишь незримо,
Шелка опущенных ресниц
Колышут крылья херувима.
Не омрачен твой белый рок
Твоей застывшею порою,
Все тот же розовый платок
Затянут смуглою рукою.
Все тот же вздох упруго жмет
Твои надломленные плечи
О том, кто за морем живет
И кто от родины далече.
И все тягуче память дня
Перед пристойным ликом жизни.
О, помолись и за меня,
За бесприютного в отчизне.
Июнь 1916 Константиново
(обратно)

«Даль подернулась туманом…»

Даль подернулась туманом,
Чешет тучи лунный гребень.
Красный вечер за куканом
Расстелил кудрявый бредень.
Под окном от скользких вётел
Перепёльи звоны ветра.
Тихий сумрак, ангел теплый,
Напоен нездешним светом.
Сон избы легко и ровно
Хлебным духом сеет притчи.
На сухой соломе в дровнях
Слаще мёда пот мужичий.
Чей-то мягкий лих за лесом,
Пахнет вишнями и мохом…
Друг, товарищ и ровесник,
Помолись коровьим вздохам.
Июнь 1916
(обратно)

«Слушай, поганое сердце…»

Слушай, поганое сердце,
Сердце собачье мое.
Я на тебя, как на вора,
Спрятал в руках лезвие.
Рано ли, поздно всажу я
В ребра холодную сталь.
Нет, не могу я стремиться
В вечную сгнившую даль.
Пусть поглупее болтают,
Что их загрызла мета;
Если и есть что на свете —
Это одна пустота.
3 июля 1916
(обратно)

«В глазах пески зелёные…»

В глазах пески зелёные
             И облака.
По кружеву краплёному
             Скользит рука.
То близкая, то дальняя,
             И так всегда.
Судьба её печальная —
             Моя беда.
9 июля 1916
(обратно)

«Небо сметаной обмазано,…»

Небо сметаной обмазано,
Месяц как сырный кусок.
Только не с пищею связано
Сердце, больной уголок.
Хочется есть, да не этого,
Что так шуршит на зубу.
Жду я веселого, светлого,
Как молодую судьбу.
Жгуче желания множат
Душу больную мою,
Но и на гроб мне положат
С квасом крутую кутью.
9 июля 1916
(обратно)

Исус младенец

Собрала Пречистая
Журавлей с синицами
В храме:
«Пойте, веселитеся
И за всех молитеся
С нами!»
Молятся с поклонами
За судьбу греховную,
За нашу;
А маленький Боженька,
Подобравши ноженьки,
Ест кашу.
Подошла синица,
Бедовая птица,
Попросила:
«Я Тебе, Боженька,
Притомив ноженьки,
Молилась».
Журавль и скажи враз:
«Тебе и кормить нас,
Коль создал».
А Боженька наш
Поделил им кашу
И отдал.
В золоченой хате
Смотрит Божья Мати
В небо.
А сыночек маленький
Просит на завалинке
Хлеба.
Позвала Пречистая
Журавлей с синицами,
Сказала:
«Приносите, птицы,
Хлеба и пшеницы
Не мало».
Замешкались птицы —
Журавли, синицы —
Дождь прочат.
А Боженька в хате
Все теребит Мати,
Есть хочет.
Вышла Богородица
В поле, за околицу,
Кличет.
Только ветер по полю,
Словно кони, топает,
Свищет.
Боженька, маленький,
Плакал на завалинке
От горя.
Плакал, обливаясь…
Прилетал тут аист
Белоперый.
Взял он осторожненько
Красным клювом Боженьку,
Умчался.
И Господь на елочке,
В аистовом гнездышке,
Качался.
Ворочалась к хате
Пречистая Мати —
Сына нету.
Собрала котомку
И пошла сторонкой
По свету.
Шла, несла не мало,
Наконец сыскала
В лесочке:
На спине катается
У Белого аиста
Сыночек.
Позвала Пречистая
Журавлей с синицами,
Сказала:
«На вечное время
Собирайте семя
Не мало.
А Белому аисту,
Что с Богом катается
Меж веток,
Носить на завалинки
Синеглазых маленьких
Деток».
<1916>
(обратно)

«В багровом зареве закат шипуч и пенен…»

В багровом зареве закат шипуч и пенен,
Березки белые горят в своих венцах.
Приветствует мой стих младых царевен
И кротость юную в их ласковых сердцах.
Где тени бледные и горестные муки,
Они тому, кто шел страдать за нас,
Протягивают царственные руки,
Благословляя их к грядущей жизни час.
На ложе белом, в ярком блеске света,
Рыдает тот, чью жизнь хотят вернуть…
И вздрагивают стены лазарета
От жалости, что им сжимает грудь.
Все ближе тянет их рукой неодолимой
Туда, где скорбь кладет печать на лбу.
О, помолись, святая Магдалина,
За их судьбу.
<1916>
(обратно)

«Без шапки, с лыковой котомкой…»

Без шапки, с лыковой котомкой,
Стирая пот свой, как елей,
Бреду дубравною сторонкой
Под тихий шелест тополей.
Иду, застегнутый веревкой,
Сажусь под копны на лужок.
На мне дырявая поддевка,
А поводырь мой – подожок.
Пою я стих о светлом рае,
Довольный мыслью, что живу,
И крохи сочные бросаю
Лесным камашкам на траву.
По лопуху промяты стежки,
Вдали озерный купорос,
Цепляюсь в клейкие сережки
Обвисших до земли берез.
И по кустам межи соседней,
Под возглашенья гулких сов,
Внимаю, словно за обедней,
Молебну птичьих голосов.
<1916>
(обратно)

«День ушел, убавилась черта…»

День ушел, убавилась черта,
Я опять подвинулся к уходу.
Легким взмахом белого перста
Тайны лет я разрезаю воду.
В голубой струе моей судьбы
Накипи холодной бьется пена,
И кладет печать немого плена
Складку новую у сморщенной губы.
С каждым днем я становлюсь чужим
И себе, и жизнь кому велела.
Где-то в поле чистом, у межи,
Оторвал я тень свою от тела.
Неодетая она ушла,
Взяв мои изогнутые плечи.
Где-нибудь она теперь далече
И другого нежно обняла.
Может быть, склоняяся к нему,
Про меня она совсем забыла
И, вперившись в призрачную тьму,
Складки губ и рта переменила.
Но живет по звуку прежних лет,
Что, как эхо, бродит за горами.
Я целую синими губами
Черной тенью тиснутый портрет
<1916>
(обратно)

«Синее небо, цветная дуга…»

Синее небо, цветная дуга,
Тихо степные бегут берега,
Тянется дым, у малиновых сел
Свадьба ворон облегла частокол.
Снова я вижу знакомый обрыв
С красною глиной и сучьями ив,
Грезит над озером рыжий овес,
Пахнет ромашкой и медом от ос.
Край мой! Любимая Русь и Мордва!
Притчею мглы ты, как прежде, жива.
Нежно под трепетом ангельских крыл
Звонят кресты безымянных могил.
Многих ты, родина, ликом своим
Жгла и томила по шахтам сырым.
Много мечтает их, сильных и злых,
Выкусить ягоды персей твоих.
Только я верю: не выжить тому,
Кто разлюбил твой острог и тюрьму…
Вечная правда и гомон лесов
Радуют душу под звон кандалов.
<1916>
(обратно)

«Пушистый звон и руга…»

Пушистый звон и руга,
И камень под крестом.
Стегает злая вьюга
Расщелканным кнутом.
Шаманит лес-кудесник
Про черную судьбу.
Лежишь ты, мой ровесник,
В нетесаном гробу.
Пусть снова финский ножик
Кровавит свой клинок,
Тебя не потревожит
Ни пеший, ни ездок.
И только с перелесиц
Сквозь облачный тулуп
Слезу обронит месяц
На мой завьялый труп.
<1916–1917>
(обратно)

«Холодней, чем у сколотой проруби…»

Холодней, чем у сколотой проруби,
Поджидаешь ты томного дня.
Проклевали глаза твои – голуби
Непрощённым укором меня.
<1916>
(обратно)

«Снег, словно мед ноздреватый…»

Снег, словно мед ноздреватый,
Лег под прямой частокол.
Лижет теленок горбатый
Вечера красный подол.
Тихо. От хлебного духа
Снится кому-то апрель.
Кашляет бабка-старуха,
Грудью склонясь на кудель.
Рыжеволосый внучонок
Щупает в книжке листы.
Стан его гибок и тонок,
Руки белей бересты.
Выпала бабке удача,
Только одно невдомек:
Плохо решает задачи
Выпитый ветром умок.
С глазу ль, с немилого ль взора
Часто она под удой
Поит его с наговором
Преполовенской водой.
И за глухие поклоны
С лика упавших седин
Пишет им числа с иконы
Божий слуга – Дамаскин.
<1917>
(обратно)

«Есть светлая радость под сенью кустов…»

Есть светлая радость под сенью кустов
Поплакать о прошлом родных берегов
И, первую проседь лаская на лбу,
С приятною болью пенять на судьбу.
Ни друга, ни думы о бабьих губах
Не зреет в ее тихомудрых словах,
Но есть в ней, как вера, живая мечта
К незримому свету приблизить уста.
Мы любим в ней вечер, над речкой овес, —
И отроков резвых с медынью волос.
Стряхая с бровей своих призрачный дым,
Нам сладко о тайнах рассказывать им.
Есть нежная кротость, присев на порог,
Молиться закату и лику дорог.
В обсыпанных рощах, на сжатых полях
Грустит наша дума об отрочьих днях.
За отчею сказкой, за звоном стропил
Несет ее шорох неведомых крыл…
Но крепко в равнинах ковыльных лугов
Покоится правда родительских снов.
<1917>
(обратно)

«Небо ли такое белое…»

Небо ли такое белое
Или солью выцвела вода?
Ты поешь, и песня оголтелая
Бреговые вяжет повода.
Синим жерновом развеяны и смолоты
Водяные зерна на муку.
Голубой простор и золото
Опоясали твою тоску.
Не встревожен ласкою угрюмою
Загорелый взмах твоей руки.
Все равно – Архангельском иль Умбою
Проплывать тебе на Соловки.
Все равно под стоптанною палубой
Видишь ты погорбившийся скит.
Подпевает тебе жалоба
Об изгибах тамошних ракит.
Так и хочется под песню свеситься
Над водою, спихивая день…
Но спокойно светит вместо месяца
Отразившийся на облаке тюлень.
1917
(обратно)

О родина!

О родина, о новый
С златою крышей кров,
Труби, мычи коровой,
Реви телком громов.
Брожу по синим селам,
Такая благодать.
Отчаянный, веселый,
Но весь в тебя я, мать.
В училище разгула
Крепил я плоть и ум.
С березового гула
Растет твой вешний шум.
Люблю твои пороки,
И пьянство, и разбой,
И утром на востоке
Терять себя звездой.
И всю тебя, как знаю,
Хочу измять и взять,
И горько проклинаю
За то, что ты мне мать.
<1917>
(обратно)

«Заметает пурга…»

Заметает пурга
     Белый путь,
Хочет в мягких снегах
     Потонуть.
Ветер резвый уснул
     На пути;
Ни проехать в лесу,
     Ни пройти.
Забежала коляда
     На село,
В руки белые взяла
     Помело.
Гей вы, нелюди-люди,
     Народ,
Выходите с дороги
     Вперед!
Испугалась пурга
     На снегах,
Побежала скорей
     На луга.
Ветер тоже спросонок
     Вскочил
Да и шапку с кудрей
     Уронил.
Утром ворон к березыньке
     Стук…
И повесил ту шапку
     На сук.
<1917>
(обратно)

«Не пора ль перед новым Посе́мьем…»

Не пора ль перед новым Посе́мьем
Отплеснуться вам, слова, от Каялы.
Подымайтесь малиновым граем,
Сполыхните сухояловый омеж,
Скряньте настно белесые обжи,
Оборатуйте кодолом Карну.
Что шумит, что звенит за курганом,
Что от нудыша мутит осоку?
Распевает в лесу лунь-птица,
Причитает над тихим Доном.
Не заря оседлала вечер
Аксамитником алым, расшитым,
Не туман во степи белеет
Над сукроем холмов сохатых —
Оторочилось синее небо,
Осклобляет облако зубы.
Как сидит под ольхой дорога,
Натирает зелёные скулы,
Чешет пуп человеческим шагом…
<1917>
(обратно)

Сельский часослов

Вл. Чернявскому

<1>

О солнце, солнце,
Золотое, опущенное в мир ведро,
             Зачерпни мою душу!
             Вынь из кладезя мук
             Страны моей.
Каждый день,
Ухватившись за цепь лучей твоих,
Карабкаюсь я в небо.
             Каждый вечер
Срываюсь и падаю в пасть заката.
Тяжко и горько мне…
Кровью поют уста…
Снеги, белые снеги —
Покров моей родины —
             Рвут на части.
На кресте висит
             Ее тело,
Голени дорог и холмов
             Перебиты…
Волком воет от запада
             Ветер…
             Ночь, как ворон,
Точит клюв на глаза-озёра.
И доскою надкрестною
Прибита к горе заря:
ИСУС НАЗАРЯНИН
ЦАРЬ ИУДЕЙСКИЙ.
(обратно)

2

О месяц, месяц!
Рыжая шапка моего деда,
Закинутая озорным внуком на сук облака,
             Спади на землю…
             Прикрой глаза мои!
Где ты…
Где моя родина?
Лыками содрала твои дороги
             Буря,
Синим языком вылизал снег твой —
             Твою белую шерсть —
             Ветер…
И лежишь ты, как овца,
Дрыгая ногами в небо,
             Путая небо с яслями,
Путая звезды
С овсом золотистым.
О, путай, путай!
Путай все, что видишь…
Не отрекусь принять тебя даже
                                       с солнцем,
Похожим на свинью…
Не испугаюсь просунутого пятачка его
             В частокол
             Души моей.
Тайна твоя велика есть.
Гибель твоя миру купель
             Предвечная.
(обратно)

3

О красная вечерняя заря!
             Прости мне крик мой.
Прости, что спутал я твою Медведицу
             С черпаком водовоза.
Пастухи пустыни —
Что мы знаем?..
Только ведь приходское училище
             Я кончил,
Только знаю Библию да сказки,
Только знаю, что поет овес при ветре…
             Да еще
             По праздникам
             Играть в гармошку.
Но постиг я…
Верю, что погибнуть лучше,
Чем остаться
             С содранною
             Кожей.
Гибни, край мой!
Гибни, Русь моя,
             Начертательница
Третьего
             Завета.
(обратно)

4

О звезды, звезды,
Восковые тонкие свечи,
Капающие красным воском
На молитвенник зари,
Склонитесь ниже!
Нагните пламя свое,
             Чтобы мог я,
             Привстав на цыпочки,
             Погасить его.
Он не понял, кто зажег вас,
О какой я пропел вам
             Смерти.
Радуйся,
             Земля!
Деве твоей Руси
Новое возвестил я
             Рождение.
             Сына тебе
             Родит она…
Имя ему —
                          Израмистил.
Пой и шуми, Волга!
В синие ясли твои опрокинет она
             Младенца.
Не говорите мне,
             Что это
В полном круге
Будет всходить
             Луна…
Это он!
Это он
Из чрева Неба
Будет высовывать
             Голову…
<1918>
(обратно) (обратно)

«И небо и земля все те же…»

И небо и земля все те же,
Все в те же воды я гляжусь,
Но вздох твой ледовитый реже,
Ложноклассическая Русь.
Не огражу мой тихий кров
От радости над умираньем,
Но жаль мне, жаль отдать страданью
Езекиильский глас ветров.
Шуми, шуми, реви сильней,
Свирепствуй, океан мятежный,
И в солнца золотые мрежи
Сгоняй сребристых окуней.
<1918>
(обратно)

«Не стану никакую…»

Не стану никакую
Я девушку ласкать.
Ах, лишь одну люблю я,
Забыв любовь земную,
На небе Божью Мать.
В себе я мыслить волен,
В душе поет весна.
Ах, часто в келье темной
Я звал Ее с иконы
К себе на ложе сна.
И в час, как полночь било,
В веселый ночи мрак
Она как тень сходила
И в рот сосцы струила
Младенцу на руках.
И, сев со мною рядом,
Она шептала мне:
«Смирись, моя услада,
Мы встретимся у сада
В небесной стороне».
<1918>
(обратно)

Акростих «Рюрику Ивневу»

Радость, как плотвица быстрая,
Юрко светит и в воде.
Руки могут церковь выстроить
И кукушке и звезде.
Кайся нивам и черемухам, –
У живущих нет грехов.
Из удачи зыбы промаха
Воют только на коров.
Не зови себя разбойником,
Если ж чист, так падай в грязь.
Верь – теленку из подойника
Улыбается карась.
Утро, 21 января 1919
(обратно)

«В час, когда ночь воткнет…»

В час, когда ночь воткнет
Луну на черный палец, —
Ах, о ком? Ах, кому поет
Про любовь соловей-мерзавец?
Разве можно теперь любить,
Когда в сердце стирают зверя?
Мы идем, мы идем продолбить
Новые двери.
К черту чувства. Слова в навоз,
Только образ и мощь порыва!
Что нам солнце? Весь звездный обоз —
Золотая струя коллектива.
Что нам Индия? Что Толстой?
Этот ветер что был, что не был.
Нынче мужик простой
Пялится ширьше неба.
<Январь 1919>
(обратно)

«Вот такой, какой есть…»

Вот такой, какой есть,
Никому ни в чем не уважу,
Золотою плету я песнь,
А лицо иногда в сажу.
Говорят, что я большевик.
Да, я рад зауздать землю.
О, какой богомаз мой лик
Начертил, грозовице внемля?
Пусть Америка, Лондон пусть…
Разве воды текут обратно?
Это пляшет российская грусть,
На солнце смывая пятна.
Ф<евраль> 1919
(обратно)

«Ветры, ветры, о снежные ветры…»

Ветры, ветры, о снежные ветры,
Заметите мою прошлую жизнь.
Я хочу быть отроком светлым
Иль цветком с луговой межи.
Я хочу под гудок пастуший
Умереть для себя и для всех.
Колокольчики звездные в уши
Насыпает вечерний снег.
Хороша бестуманная трель его,
Когда топит он боль в пурге.
Я хотел бы стоять, как дерево,
При дороге на одной ноге.
Я хотел бы под конские храпы
Обниматься с соседним кустом.
Подымайте ж вы, лунные лапы,
Мою грусть в небеса ведром.
<1919–1920>
(обратно)

«При луне хороша одна…»

При луне хороша одна,
При солнце зовёт другая.
Не пойму я, с какого вина
Захмелела душа молодая?
<До 1919>
(обратно)

Песнь о хлебе

Вот она, суровая жестокость,
Где весь смысл – страдания людей!
Режет серп тяжелые колосья,
Как под горло режут лебедей.
Наше поле издавна знакомо
С августовской дрожью поутру.
Перевязана в снопы солома,
Каждый сноп лежит, как желтый труп.
На телегах, как на катафалках,
Их везут в могильный склеп – овин.
Словно дьякон, на кобылу гаркнув,
Чтит возница погребальный чин.
А потом их бережно, без злости,
Головами стелют по земле
И цепами маленькие кости
Выбивают из худых телес.
Никому и в голову не встанет,
Что солома – это тоже плоть!..
Людоедке-мельнице – зубами
В рот суют те кости обмолоть.
И, из мелева заквашивая тесто,
Выпекают груды вкусных яств…
Вот тогда-то входит яд белесый
В жбан желудка яйца злобы класть.
Все побои ржи в припек окрасив,
Грубость жнущих сжав в духмяный сок,
Он вкушающим соломенное мясо
Отравляет жернова кишок.
И свистят по всей стране, как осень,
Шарлатан, убийца и злодей…
Оттого что режет серп колосья,
Как под горло режут лебедей.
1921
(обратно)

Памяти Брюсова

Мы умираем,
Сходим в тишь и грусть,
Но знаю я —
Нас не забудет Русь.
Любили девушек,
Любили женщин мы
И ели хлеб
Из нищенской сумы.
Но не любили мы
Продажных торгашей.
Планета, милая, —
Катись, гуляй и пей.
Мы рифмы старые
Раз сорок повторим.
Пускать сумеем
Гоголя и дым.
Но все же были мы
Всегда одни.
Мой милый друг,
Не сетуй, не кляни!
Вот умер Брюсов,
Но помрем и мы, —
Не выпросить нам дней
Из нищенской сумы.
Но крепко вцапались
Мы в нищую суму.
Валерий Яклевич!
Мир праху твоему!
<1924>
(обратно)

«Заря Востока»

Так грустно на земле,
Как будто бы в квартире,
В которой год не мыли, не мели.
Какую-то хреновину в сем мире
Большевики нарочно завели.
Из книг мелькает лермонтовский парус,
А в голове паршивый сэр Керзон.
«Мне скучно, бес!» —
«Что делать, Фауст?»
Таков предел вам, значит, положен.
Ирония! Вези меня! Вези!
Рязанским мужиком прищуривая око,
Куда ни заверни – все сходятся стези
В редакции «Зари Востока».
Приятно видеть вас, товарищ Лившиц,
Как в озеро, смотреть вам в добрые глаза,
Но, в гранки мокрые вцепившись,
Засекретарился у вас Кара-Мурза.
И Ахобадзе!.. Други, будьте глухи,
Не приходите в трепет, ни в восторг, —
Финансовый маэстро Лопатухин
Пускается со мной за строчки в торг.
Подохнуть можно от незримой скуки.
В бумажном озере навек бы утонуть!
Мне вместо Карпов видятся все щуки,
Зубами рыбьими тревожа мозг и грудь.
Поэт! Поэт!
Нужны нам деньги. Да!
То туфли лопнули, то истрепалась шляпа,
Хотя б за книжку тысчу дал Вирап,
Но разве тысячу сдерешь с Вирапа.
Вержбицкий Коля!
Тоже друг хороший, —
Отдашь стихи, а он их в самый зад,
Под объявления, где тресты да галоши,
Как будто я галошам друг и брат.
Не обольщаюсь звоном сих регалий,
Не отдаюсь ни славе, ни тщете,
В душе застрял обиженный Бен-Гали
С неизлечимой дыркой в животе.
Дождусь ли дня и радостного срока,
Поправятся ль мои печальные дела?
Ты восхитительна, «Заря Востока»,
Но «Западной» ты лучше бы была.
<1924>
(обратно)

Воспоминание

Теперь октябрь не тот,
Не тот октябрь теперь.
В стране, где свищет непогода,
Ревел и выл
Октябрь, как зверь,
Октябрь семнадцатого года.
Я помню жуткий
Снежный день.
Его я видел мутным взглядом.
Железная витала тень
«Над омраченным Петроградом».
Уже все чуяли грозу.
Уже все знали что-то.
Знали,
Что не напрасно, знать, везут
Солдаты черепах из стали.
Рассыпались…
Уселись в ряд…
У публики дрожат поджилки…
И кто-то вдруг сорвал плакат
Со стен трусливой учредилки.
И началось…
Метнулись взоры,
Войной гражданскою горя,
И дымом пушечным с «Авроры»
Взошла железная заря.
Свершилась участь роковая,
И над страной под вопли «матов»
Взметнулась надпись огневая:
«Совет Рабочих Депутатов».
<1924>
(обратно)

Льву Повицкому

Старинный друг!
Тебя я вижу вновь
Чрез долгую и хладную
Разлуку.
Сжимаю я
Мне дорогую руку
И говорю, как прежде,
Про любовь.
Мне любо на тебя
Смотреть.
Взгрустни
И приласкай немного.
Уже я не такой,
Как впредь —
Бушуйный,
Гордый недотрога.
Перебесились мы,
Чего скрывать?
Уж я не я…
А ты ли это, ты ли?
По берегам
Морская гладь —
Как лошадь
Загнанная, в мыле.
Теперь влюблен
В кого-то я,
Люблю и тщетно
Призываю,
Но все же
Точкой корабля
К земле любимой
Приплываю.
<1924>
(обратно)

Цветы

I

Цветы мне говорят прощай,
Головками кивая низко.
Ты больше не увидишь близко
Родное поле, отчий край.
Любимые! Ну что ж, ну что ж!
Я видел вас и видел землю,
И эту гробовую дрожь
Как ласку новую приемлю.
(обратно)

II

Весенний вечер. Синий час.
Ну как же не любить мне вас,
Как не любить мне вас, цветы?
Я с вами выпил бы на «ты».
Шуми, левкой и резеда.
С моей душой стряслась беда.
С душой моей стряслась беда.
Шуми, левкой и резеда.
(обратно)

III

Ах, колокольчик! твой ли пыл
Мне в душу песней позвонил
И рассказал, что васильки
Очей любимых далеки.
Не пой! Не пой мне! Пощади.
И так огонь горит в груди.
Она пришла, как к рифме «вновь»
Неразлучимая любовь.
(обратно)

IV

Цветы мои! Не всякий мог
Узнать, что сердцем я продрог,
Не всякий этот холод в нем
Мог растопить своим огнем.
Не всякий, длани кто простёр,
Поймать сумеет долю злую.
Как бабочка – я на костёр
Лечу и огненность целую.
(обратно)

V

Я не люблю цветы с кустов,
Не называю их цветами.
Хоть прикасаюсь к ним устами,
Но не найду к ним нежных слов.
Я только тот люблю цветок,
Который врос корнями в землю.
Его люблю я и приемлю,
Как северный наш василек.
(обратно)

VI

И на рябине есть цветы,
Цветы – предшественники ягод,
Они на землю градом лягут,
Багрец свергая с высоты.
Они не те, что на земле.
Цветы рябин другое дело.
Они как жизнь, как наше тело,
Делимое в предвечной мгле.
(обратно)

VII

Любовь моя! Прости, прости.
Ничто не обошёл я мимо.
Но мне милее на пути,
Что для меня неповторимо.
Неповторимы ты и я.
Помрём – за нас придут другие.
Но это всё же не такие —
Уж я не твой, ты не моя.
(обратно)

VIII

Цветы, скажите мне прощай,
Головками кивая низко,
Что не увидеть больше близко
Её лицо, любимый край.
Ну что ж! пускай не увидать.
Я поражён другим цветеньем
И потому словесным пеньем
Земную буду славить гладь.
(обратно)

IX

А люди разве не цветы?
О милая, почувствуй ты,
Здесь не пустынные слова.
Как стебель тулово качая,
А эта разве голова
Тебе не роза золотая?
Цветы людей и в солнь и в стыть
Умеют ползать и ходить.
(обратно)

X

Я видел, как цветы ходили,
И сердцем стал с тех пор добрей,
Когда узнал, что в этом мире
То дело было в октябре.
Цветы сражалися друг с другом,
И красный цвет был всех бойчей.
Их больше падало под вьюгой,
Но всё же мощностью упругой
Они сразили палачей.
(обратно)

XI

Октябрь! Октябрь!
Мне страшно жаль
Те красные цветы, что пали.
Головку розы режет сталь,
Но всё же не боюсь я стали.
Цветы ходячие земли!
Они и сталь сразят почище,
Из стали пустят корабли,
Из стали сделают жилища.
(обратно)

XII

И потому, что я постиг,
Что мир мне не монашья схима,
Я ласково влагаю в стих,
Что всё на свете повторимо.
И потому, что я пою,
Пою и вовсе не впустую,
Я милой голову мою
Отдам, как розу золотую.
<1924>
(обратно) (обратно)

Батум

Корабли плывут
В Константинополь.
Поезда уходят на Москву.
От людского шума ль
Иль от скопа ль
Каждый день я чувствую
Тоску.
Далеко я,
Далеко заброшен,
Даже ближе
Кажется луна.
Пригоршнями водяных горошин
Плещет черноморская
Волна.
Каждый день
Я прихожу на пристань,
Провожаю всех,
Кого не жаль,
И гляжу все тягостней
И пристальней
В очарованную даль.
Может быть, из Гавра
Иль Марселя
Приплывет
Луиза иль Жаннет,
О которых помню я
Доселе,
Но которых
Вовсе – нет.
Запах моря в привкус
Дымно-горький,
Может быть,
Мисс Митчел
Или Клод
Обо мне вспомянут
В Нью-Йорке,
Прочитав сей вещи перевод.
Все мы ищем
В этом мире буром
Нас зовущие
Незримые следы.
Не с того ль,
Как лампы с абажуром,
Светятся медузы из воды?
Оттого
При встрече иностранки
Я под скрипы
Шхун и кораблей
Слышу голос
Плачущей шарманки
Иль далекий
Окрик журавлей.
Не она ли это?
Не она ли?
Ну да разве в жизни
Разберешь?
Если вот сейчас ее
Догнали
И умчали
Брюки клеш.
Каждый день
Я прихожу на пристань,
Провожаю всех,
Кого не жаль,
И гляжу все тягостней
И пристальней
В очарованную даль.
А другие здесь
Живут иначе.
И недаром ночью
Слышен свист, —
Это значит,
С ловкостью собачьей
Пробирается контрабандист.
Пограничник не боится
Быстри.
Не уйдет подмеченный им
Враг,
Оттого так часто
Слышен выстрел
На морских, соленых
Берегах.
Но живуч враг,
Как ни вздынь его,
Потому синеет
Весь Батум.
Даже море кажется мне
Индиго
Под бульварный
Смех и шум.
А смеяться есть чему
Причина.
Ведь не так уж много
В мире див.
Ходит полоумный
Старичина,
Петуха на темень посадив.
Сам смеясь,
Я вновь иду на пристань,
Провожаю всех,
Кого не жаль,
И гляжу все тягостней
И пристальней
В очарованную даль.
1924
(обратно)

Как должна рекомендоваться Марина

Скажу Вам речь не плоскую,
В ней все слова важны:
Мариной Ивановскою
Вы звать меня должны.
Меня легко обра́мите:
Я маленький портрет.
Сейчас учусь я грамоте,
И скоро мне шесть лет.
Глазёнки мои карие
И щёчки не плохи,
Ах, иногда в ударе я
Могу читать стихи.
Перо моё не славится,
Подчас пишу не в лад,
Но больше всего нравится
Мне кушать «шыколат».
1924, январь, 1
(обратно)

«Пускай я порою от спирта вымок…»

Пускай я порою от спирта вымок,
Пусть сердце слабеет, тускнеют очи,
Но, Гурвич! взглянувши на этот снимок,
Ты вспомни меня и «Бакинский рабочий».
Не знаю, мой праздник иль худший день их,
Мы часто друг друга по-сучьи лаем,
Но если бы Фришберг давал нам денег,
Тогда бы газета была нам раем.
25 апреля 1925 Баку
(обратно)

«Вижу сон. Дорога черная…»

Вижу сон. Дорога черная.
Белый конь. Стопа упорная.
И на этом на коне
Едет милая ко мне.
Едет, едет милая,
Только не любимая.
Эх, береза русская!
Путь-дорога узкая.
Эту милую, как сон,
Лишь для той, в кого влюблен,
Удержи ты ветками,
Как руками меткими.
Светит месяц. Синь и сонь.
Хорошо копытит конь.
Свет такой таинственный,
Словно для единственной —
Той, в которой тот же свет
И которой в мире нет.
Хулиган я, хулиган.
От стихов дурак и пьян.
Но и все ж за эту прыть,
Чтобы сердцем не остыть,
За березовую Русь
С нелюбимой помирюсь.
2 июля 1925
(обратно)

Капитан Земли

Еще никто
Не управлял планетой,
И никому
Не пелась песнь моя.
Лишь только он
С рукой своей воздетой
Сказал, что мир —
Единая семья.
Не обольщен я
Гимнами герою,
Не трепещу
Кровопроводом жил.
Я счастлив тем,
Что сумрачной порою
Одними чувствами
Я с ним дышал
И жил.
Не то что мы,
Которым все так
Близко, —
Впадают в диво
И слоны,
Как скромный мальчик
Из Симбирска
Стал рулевым
Своей страны.
Средь рева волн
В своей расчистке,
Слегка суров
И нежно мил,
Он много мыслил
По-марксистски,
Совсем по-ленински
Творил.
Нет!
Это не разгулье Стеньки!
Не пугачевский
Бунт и трон!
Он никого не ставил
К стенке.
Все делал
Лишь людской закон.
Он в разуме,
Отваги полный,
Лишь только прилегал
К рулю,
Чтобы об мыс
Дробились волны,
Простор давая
Кораблю.
Он – рулевой
И капитан,
Страшны ль с ним
Шквальные откосы?
Ведь, собранная
С разных стран,
Вся партия – его
Матросы.
Не трусь,
Кто к морю не привык:
Они за лучшие
Обеты
Зажгут,
Сойдя на материк,
Путеводительные светы.
Тогда поэт
Другой судьбы,
И уж не я,
А он меж вами
Споет вам песни
В честь борьбы
Другими,
Новыми словами.
Он скажет:
«Только тот пловец,
Кто, закалив
В бореньях душу,
Открыл для мира наконец
Никем не виданную
Сушу».
17 января 1925 Батум
(обратно)

«Я помню, любимая, помню…»

Я помню, любимая, помню
Сиянье твоих волос…
Не радостно и не легко мне
Покинуть тебя привелось.
Я помню осенние ночи,
Березовый шорох теней…
Пусть дни тогда были короче,
Луна нам светила длинней.
Я помню, ты мне говорила:
«Пройдут голубые года,
И ты позабудешь, мой милый,
С другою меня навсегда».
Сегодня цветущая липа
Напомнила чувствам опять,
Как нежно тогда я сыпал
Цветы на кудрявую прядь.
И сердце, остыть не готовясь
И грустно другую любя,
Как будто любимую повесть
С другой вспоминает тебя.
<1925>
(обратно)

«Я иду долиной. На затылке кепи…»

Я иду долиной. На затылке кепи,
В лайковой перчатке смуглая рука.
Далеко сияют розовые степи,
Широко синеет тихая река.
Я – беспечный парень. Ничего не надо.
Только б слушать песни – сердцем подпевать,
Только бы струилась легкая прохлада,
Только б не сгибалась молодая стать.
Выйду за дорогу, выйду под откосы —
Сколько там нарядных мужиков и баб!
Что-то шепчут грабли, что-то свищут косы…
«Эй, поэт, послушай, слаб ты иль не слаб?
На земле милее. Полно плавать в небо.
Как ты любишь долы, так бы труд любил.
Ты ли деревенским, ты ль крестьянским не был?
Размахнись косою, покажи свой пыл».
Ах, перо – не грабли, ах, коса – не ручка, —
Но косой выводят строчки хоть куда.
Под весенним солнцем, под весенней тучкой
Их читают люди всякие года.
К черту я снимаю свой костюм английский.
Что же, дайте косу, я вам покажу —
Я ли вам не свойский, я ли вам не близкий,
Памятью деревни я ль не дорожу?
Нипочем мне ямы, нипочем мне кочки.
Хорошо косою в утренний туман
Выводить по долам травяные строчки,
Чтобы их читали лошадь и баран.
В этих строчках – песня, в этих строчках – слово.
Потому и рад я в думах ни о ком,
Что читать их может каждая корова,
Отдавая плату теплым молоком.
<1925>
(обратно)

«Тихий ветер. Вечер сине-хмурый…»

Тихий ветер. Вечер сине-хмурый.
Я смотрю широкими глазами.
В Персии такие ж точно куры,
Как у нас в соломенной Рязани.
Тот же месяц, только чуть пошире,
Чуть желтее и с другого края.
Мы с тобою любим в этом мире
Одинаково со всеми, дорогая.
Ночи теплые, – не в воле я, не в силах,
Не могу не прославлять, не петь их.
Так же девушки здесь обнимают милых
До вторых до петухов, до третьих.
Ах, любовь! Она ведь всем знакома,
Это чувство знают даже кошки,
Только я с отчизной и без дома
От нее сбираю скромно крошки.
Счастья нет. Но горевать не буду —
Есть везде родные сердцу куры,
Для меня рассеяны повсюду
Молодые чувственные дуры.
С ними я все радости приемлю
И для них лишь говорю стихами:
Оттого, знать, люди любят землю,
Что она пропахла петухами.
<1925>
(обратно) (обратно)

Стихи на случай. Частушки

«Пророк» мой кончен, слава Богу…»

«Пророк» мой кончен, слава Богу.
Мне надоело уж писать.
Теперь я буду понемногу
Свои ошибки разбирать.
<1913>
(обратно)

«Перо не быльница…»

Перо не быльница,
Но в нем есть звон.
Служи, чернильница,
Лесной канон.
О мати вечная,
Святой покров.
Любовь заречная —
Без слов.
6 октября 1915
(обратно)

«Любовь Столица, Любовь Столица…»

Любовь Столица, Любовь Столица,
О ком я думал, о ком гадал.
Она как демон, она как львица, —
Но лик невинен и зорьно ал.
<1915>
(обратно)

Частушки (О поэтах)

Я сидела на песке
У моста высокова.
Нету лучше из стихов
Александра Блокова.
Сделала свистулечку
Из ореха грецкого.
Веселее нет и звонче
Песен Городецкого.
Неспокойная была,
Неспокой оставила.
Успокоили стихи
Кузмина Михаила.
Шел с Орехова туман,
Теперь идет из Зуева.
Я люблю стихи в лаптях
Миколая Клюева.
Дуют ветры от реки,
Дуют от околицы.
Есть и ситец и парча
У Любови Столицы.
Заливается в углу
Таракан, как пеночка.
Не подумай, что растешь,
Таня Ефименочка.
Ах, сыпь, ах, жарь,
Маяковский – бездарь.
Рожа краской питана,
Обокрал Уитмана.
Пляшет Брюсов
Не мышом, а крысиной.
Дяди, дяди, я большой,
Скоро буду с лысиной.
<1915–1917>
(обратно)

«Ох, батюшки, ох-ох-ох…»

Ох, батюшки, ох-ох-ох,
Есть поэт Мариенгоф.
Много кушал, много пил,
Без подштанников ходил.
Квас сухарный, квас янтарный,
Бочка старо-новая.
У Васятки у Каменского
Голова дубовая.
<1918–1919>
(обратно)

«Не надо радости всем ласкостям дешевым…»

Не надо радости всем ласкостям дешевым,
Я счастлив тем, что выпил с Мурашевым.
Пасха. 1916
(обратно)

«Не стихов златая пена…»

Не стихов златая пена
И не Стенькина молва, —
Пониковская Елена
Тонко вяжет кружева.
Лес в них запутался,
Я – закутался.
1918
(обратно)

«Если будешь…»

Если будешь
Писать так же,
Помирай лучше
Сейчас же!
1924
(обратно)

«За все…»

За все,
что минуло, —
Целую в губы
Сокола милого.
1924
(обратно)

«Эх, жизнь моя…»

Эх, жизнь моя,
Улыбка девичья.
За Гольдшмита пьем
И за Галькевича.
Будет пуст стакан,
Как и жизнь пуста.
Прижимай, Муран,
Свой бокал к устам.
5 октября 1924 Баку
(обратно)

«Милая Параскева…»

Милая Параскева,
Ведь Вы не Ева!
Всякие штуки бросьте,
Любите Костю.
Дружбой к Вам нежной осенен,
Остаюсь – Сергей Есенин.
P.S.
Пьем всякую штуку.
Жму Вашу руку.
1924
(обратно)

Клавдии Александровне Любимовой

Из всякого сердца вынется
Какой-нибудь да привет.
Да здравствует именинница
На много лет!
Я знаю Вас очень недавно,
Клавдия Александровна,
Но жить Вам – богатеть,
Кунеть да – мохнатеть!
К следующему году —
Прибавок к роду.
А через два годы, —
Детей, как ягоды.
<1924>
(обратно)

«Калитка моя…»

Калитка моя
Бревенчатая.
Девки, бабы
Поют о весне.
Прыгает грач
Над пашнею.
Проклинайте вы все
Долю вчерашнюю.
Довольно гнуть
Спины.
Я встретился с ней
У овина.
Говорил ей словами
О своей судьбе.
Умирающая деревня,
Вечная память тебе.
1924–1925
(обратно)

«Никогда я не забуду ночи…»

Никогда я не забуду ночи,
Ваш прищур, цилиндр мой и диван.
И как в Вас телячьи пучил очи
Всем знакомый Ванька и Иван.
Никогда над жизнью не грустите,
У неё корявых много лап.
И меня, пожалуйста, простите
За ночной приблудный пьяный храп.
19 марта 1925
(обратно)

«Самые лучшие минуты…»

Самые лучшие минуты
Были у милой Анюты.
Ее взоры, как синие дверцы,
В них любовь моя,
в них и сердце.
12 июня 1925
(обратно)

«Милый Вова…»

Милый Вова,
Здорово.
У меня не плохая
«Жись»,
Но если ты не женился,
То не женись.
26 июля 1925
(обратно)

«Пил я водку, пил я виски…»

Пил я водку, пил я виски,
Только жаль, без вас, Быстрицкий.
Нам не нужно адов, раев,
Только б Валя жил Катаев.
Потому нам близок Саша,
Что судьба его как наша.
1925
(обратно)

«И так всегда. За пьяною пирушкой…»

И так всегда. За пьяною пирушкой,
Когда свершается всех дней круговорот,
Любой из нас, приподнимая кружку,
В нее слезу нечаянно прольет.
Мы все устали. Да, устали очень.
И потому наш голос за тобой —
За васильковые, смеющиеся очи
Над недовольною и глупою судьбой.
<Октябрь 1925>
(обратно) (обратно) (обратно)

Лариса Рубальская Свет в твоем окне

© Рубальская Л., 2014

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2014

* * *
(обратно)

Из книги «Очередь за счастьем»

Отец

– Ой, Лариса, ну почему ты так чудно ходишь? Носки врозь и переваливаешься, как утка? Тебя издалека узнать можно. – Сколько раз я это слышала!

Да, как хочу, так и хожу. У меня походка папина. Я вообще вся в него – и походка, и характер, и улыбка. И очень этому рада, ничего исправлять не собираюсь. Потому что папка мой был обыкновенным замечательным человеком. Его нет уже очень давно – 33 года. За эти годы в моей жизни произошло столько всего – и радостного, и страшного. Недавние утраты еще очень больно жгут сердце. А память об отце уже где-то очень глубоко, на донышке души. И вспоминаю о нем без боли – грустно-весело.


В 1920 году в украинском местечке Вчерайше, в огромной – сестер-братьев не сосчитать – семье, родился мальчик Айзик – мой отец. У Рубальских было много Айзиков и Базиков. Почему-то всех почти родившихся мальчишек так называли их родители. Выглянет, бывало, какая-нибудь мама в окошко, зовет домой сыночка: «Айзик!» И сразу человек пять бегут на ее оклик.

Или соберутся вечерком и о Базике разговор заведут. А о каком из них, сразу и непонятно.

Мне мои дядьки достались уже Алексеями, Борисами, Ленями – все поменяли свои еврейские имена, такое было время. И я появилась на свет уже Ларисой Алексеевной.


В 1941 году отец ушел на войну, готовил к вылету военные самолеты в летном отряде в Паневежисе.

А когда вернулся домой, увидел пепелище от сожженной хаты, холм братской могилы в лесу, где остались расстрелянные немцами его мать, отец, две сестры и еще много родных людей. От оставшихся в живых он услышал страшный рассказ о том, как вели евреев в лес, воткнув им в спины острия штыков, как громыхали выстрелы и как потом еще несколько дней как живой дышал холм над телами убитых и, может быть, заживо погребенных.


1944 год – отец в Москве, курсант Военно-воздушной академии им. Жуковского. С друзьями-летчиками пошли на танцы, а там мама моя с подружкой – Алька с Тамаркой, во все глаза на летчиков пялятся. Понравился Алексей Тамарке, а ему как раз Алечка приглянулась – мама моя. Ну и в сентябре на свет появилась я – папкина копия, доченька его любимая. И я любила его больше всех на свете.

В академии отец проучился недолго – евреи там были нежелательны. И покатилась его штатская жизнь, полная послевоенных трудностей. Так многие тогда жили-выживали. Папка не умел озлобляться, завидовать, жаловаться. Работал где мог, зарабатывал сколько мог. Мы с братом Валеркой росли и горя не знали, в смысле жилось нам хорошо у хороших родителей.

Сейчас модно докапываться до корней – люди ищут-надеются – а не князья ли, не дворяне ли их предки?

А мне докапываться не надо. Я точно знаю, из каких я – из добродушных, верных, честных обыкновенных людей.


Да, много времени прошло. Воспоминания об отце – нехитрая мозаика из разноцветных стеклышек. Уж и не знаю, каким получится составленный мной узор. Вспоминаю, стеклышки перекладываю – то оранжевое радостное под руку попадется, то нежное голубое, то страшное черное…


Мне лет 14–15. Возраст любви. Вот и Лолита Торрес о том же на всех афишах – Каимбро, мой солнечный город…

У меня косы до лопаток, на концах локоны. Волосы вьются, как у папки.

Потом, много лет спустя, после моего выступления в Израиле ко мне подошла старушка и со слезами в голосе сказала: а я с вашим папой в одном классе училась. Он у нас самый кудрявый был. Его так и называли – Айзик Пушкин. Так что я не удивляюсь, что вы стихи пишете.

Ну вот, значит, косички мои вьющиеся мне надоели – выгляжу как ребенок. А одноклассник мой, смысл моей четырнадцатилетней жизни, глаза пялит на стриженую подружку. И я решила – чтобы его отбить, и мне постричься надо. Пошла в парикмахерскую и – чик-чик-чик – косички вьются на полу. А у меня кудряшки вокруг головы и челочка – красота! Мы на другой день как раз с классом в поход собирались, и я предчувствовала победу над подружкой.

Вечером папа пришел с работы и увидел меня. Не говоря ни слова, он подошел и как треснет подзатыльник. А ручища у него была будь здоров! Он штангой занимался, гири на цепях вокруг тела крутил. Я от боли и страха даже не заплакала. Замерла. А отец вышел из комнаты и повернул с той стороны ключ в двери.

Вот тут я взвыла: «Папа, открой! Мне собираться надо. Завтра мы в поход идем». Вою, а он за дверью молчит.

Слышу – звонок – подружки мои пришли. «Здрасьте, дядь Леш, а где Лариса? Мы в поход собираемся, надо рюкзаки складывать».

А папа им в ответ: «А Лариса теперь в поход пойдет тогда, когда новые косы вырастут». Так и не пустил, представляете?


– Ларуся, – так папа меня звал, даже когда сердился. – Ларуся, почему ты все время вещи разбрасываешь? Неряха ты. Нехорошо же. Вот вырастешь, замуж выйдешь – грязью зарастешь.

Папы нет уже больше тридцати лет. А я всегда, когда навожу порядок, подметаю, пыль вытираю, всегда одну и ту же думку думаю – вот, папка, и ошибся ты. Очень даже аккуратная твоя дочка получилась. Жалко, ты не видишь.


Я выучила японский язык и работаю с японской группой. Первая поездка в качестве гида-переводчика. Папа гордится. А в России такое время, что дефицит всего, и японцы это знают. Когда их путешествие закончилось, они оставили мне все, что им не пригодилось, – начатый пузырек жидкости для снятия лака, ленточку скрепленных между собой одноразовых пакетиков со стиральным порошком и замечательной красоты радужную полосатую расчесочку. Все это богатство я гордо принесла домой – невидаль! Надписи иероглифами.

Наутро все мои сокровища куда-то исчезли. Я искала, мама искала – пропало, и все.

Вечером папа возвращается с работы расстроенный и какой-то растерянный:

– Ларусь, а чего это тебе твои японцы надавали?

Я ему пересказываю, и он начинает смеяться так, что и мне становится смешно:

– Пап, ты что?

Оказывается, он жидкость эту и пакетики принес к себе на работу и сотрудницам раздарил. Вот, мол, вам – японский одеколон и сахар к чаю. Они все и подушились, и чайку попили. С мыльной пеной. Кофточки-то испортили, хорошо хоть не отравились.

– Папуль, а расческу-то полосатую куда дел?

– Какую расческу? Не знаю. Я не видел. Вот правда, расческу никакую не видел.

Разгадка появилась через неделю в виде письма от моей подружки Таньки, которая жила в украинском селе. Там, у единственной оставшейся в живых папиной сестры, тети Сони, мы с братом проводили свои летние каникулы. Танька в письме благодарила меня за красивый полосатый «гребушок», который дядя Леша ей от меня бандеролью прислал.

А папа нисколько не смутился, даже оправдываться не стал.

– Подумаешь, Ларуся, тебе же японцы еще сто таких подарят. А у Таньки-то такого не было и не будет. В жизни, доченька, надо быть подельчивой. – Я навсегда эти его слова запомнила.

Так с ними и живу. Спросите, кого хотите.


Я – пионерка. «Как повяжешь галстук, береги его…» А мне-то особенно и беречь не надо, у нас с братом Валеркой этих галстуков завались – штук пять уже набралось.

50-е годы – еще многие ветераны, герои войны, живы. А у нас свой аж дважды Герой – дядя Гриша. Григорий Михайлович Мыльников – летчик, папин друг. Всю войну прошел, ранен в голову. У него во лбу вместо кости платиновая пластина. На лацкане пиджака – две золотые звездочки. На родине памятник – бюст. И такая же копия у него дома, в квартире. Дядя Гриша, когда домой приходит, шляпу снимает и на голову бюсту этому надевает. Очень удобно.

Дядя Гриша выпивает. Часто. Лучшая для него компания – Давыдыч. Тот есть Лешка. То есть мой папа. Выпьют и давай войну вспоминать.

А в школе у нас мода – на пионерские сборы приглашать героев войны и их воспоминания слушать. Ну вот мой дядя Гриша и ходит к нам в школу на все эти сборы. И каждый раз его принимают в почетные пионеры. И повязывают новый пионерский галстук. А он их все отдавал нам, поэтому их у нас и было завались.

Я почти не помню отца без его закадычного Гришки. А когда отца не стало, мы собрались на 40-й день его помянуть. И дядя Гриша сказал удивительный тост. А на другой день он умер. И папе, и ему не было и 60 лет.

Эх, война, война…


Мне тридцать лет, а я не замужем. Вся семья переживает, папка особенно. И вдруг стараниями друзей возникает Давид – высоченный, умный – стоматолог. А я а) не люблю высоких, б) хочу в мужья какого-нибудь писателя или поэта. Ну, в крайнем случае артиста или режиссера. А тут – стоматолог какой-то.

А папа мне однажды такое сказал: «Не хорош, говоришь? А всех хороших уже по хорошим разобрали. А тебе досталось, что осталось. Так что радуйся, ведь ты уже на финишной прямой».

Умница папочка. Умней меня в тыщу раз. Разглядел ты в будущем зяте и ум, и порядочность, и надежность, и мое будущее многолетнее счастье. И оказался прав. Спасибо, папка.


Что-то папа мой, когда идет, все время останавливается и дышит тяжело.

– Пап, ты что? Сердечко болит?

– Нет, Ларусь, все нормально.

Летом мы с Давидом и друзьями поехали отдыхать в Литву – палатки в лесу натянули, грибы-ягоды собирать, рыбу ловить будем целый август.

Мама с папой тоже в отпуске – в Одессу, на море, с друзьями. Пока-пока!!!!

Телефонов мобильных еще в помине не было. Недалеко от нашего палаточного городка жил лесник, у него в домике был телефон. И я, как приехала, позвонила в Москву брату и его жене Лере – все нормально, доехали. Передайте родителям, чтоб не волновались. И телефон этот на всякий случай запишите.

Грибов в тот год было видимо-невидимо. Мы бродили по лесу, день солнечный, кайф. И вдруг меня как будто сила какая-то как кинет на землю, и прижимает сильно-сильно. Все бегут ко мне – что случилось? Тебе плохо?

– Да нет, вроде все нормально.

– А почему упала?

– Сама не знаю.

– Ну ладно, вставай. Обедать пора, – Давид всегда любил дисциплину, – половина второго уже. Пошли к палаткам.

Сидим, болтаем, поедаем свои продовольственные запасы. И вдруг я вижу – к нам лесник идет. У меня в глазах потемнело.

– Давид, вон лесник идет, чтоб сообщить, что мой папа умер.

Это было так. Мама позвонила Валере и Лере и сказала, что в половине второго отец вышел из моря и упал. Мгновенная смерть. Сердце. Ему было 59 лет. Лера набрала номер лесника, чтоб передать мне это страшное известие.

Вот и все. Я никакой не экстрасенс. И ни во что не верю. Просто мы с папой очень любили друг друга. И в миг смерти он обо мне подумал. И я услышала. Я же на него похожа. И хожу вразвалочку.

Алексея Давидовича Рубальского, моего отца, любили все. Весь дом. Все, кто его знал. А о том, что я стихи пишу и меня по телику показывают, папка так и не узнал…

(обратно)

Настоящая подруга

1
– Ольгиванна, попросите к телефону Травку! – Вы что-нибудь поняли? Нет? Объясняю – Ольга еще девчонкой была, а кавалерам уже представлялась по имени-отчеству – Ольга Ивановна. А потом это уже почти в прозвище превратилось – Ольгиванна. Все ее так и называли. Девица она была чудноватая, в смысле, романтическая очень натура. И книги любила читать чувствительные. Особенно «Даму с камелиями». Раз сто перечитала. И плакала над судьбой бедной героини Травиаты, умирающей от туберкулеза. Сколько раз читала, столько раз и плакала. И места особой печали в книге были закапаны слезами Ольгиванны и даже испорчены этой постоянной сыростью.

Ну и, конечно, когда какой-то придуманный Олей рыцарь, или там идальго, который на самом деле был всего-навсего негодяем, таксистом Витькой, за один только разок перевернул ее жизнь, заодно разбив вдребезги нежное сердце, появление на свет доченьки Травиаты стало неизбежным фактом.

Много чего Ольга наслушалась в свой адрес, пока, как весенняя почка, набухала своей новой радостью. Мало ли кто чего говорит, ей-то что! Работа есть – корректор, там безграмотных не держат. Посидит немножко с ребенком, а потом снова на работу выйдет. А нянчить внучку будет бабушка, Олина мама. И жить есть где – в двухкомнатной квартире, как и до появления этого Витьки, Айвенго несчастного. Мама-то Травиату полюбит и Ольгу со света сживать не будет. Ведь Ольга отчество-то свое, Ивановна, носит по имени деда, отца матери, потому что своего личного отца у нее никогда не было. Правда, имя ей мама просто так дала, ни по какой не по героине.

Травиата, пока ждала своего появления на свет, Ольгу особенно не мучила. Сидела себе все девять месяцев, прилично себя вела. И когда родилась, тоже не мучила. Будто и не было в ней негодяевых генов. Хорошая девочка получилась. И тоже с детства книги читать полюбила. А сейчас она уже взрослая совсем. И Оля уже настоящая Ольгиванна. Две подруги они. А Травкой ее подружка Маринка называет. А саму себя Маринка велит называть Мэри. Ну велит – пожалуйста. Мэри так Мэри.

Давно Травка с Мэри дружат, класса с третьего. Не ругаются, секретами делятся. Только жизнь у них по-разному сложилась. Мэри замуж вышла рано и счастлива – вот уже скоро серебряная свадьба у нее с Павлом будет. А дочку свою она Маргариткой назвала – вроде как в честь Травиаты. Ведь Травиата означает «фиалка». Ну и Маргаритка – тоже цветок. И цветки эти между собой тоже как подружки – разницы в возрасте совсем не чувствуют. Павел в банке работает, отдел какой-то важный возглавляет. В деньгах нехватки нет. Мэри – хочешь – работай, а не хочешь, дома сиди, журнальчики гламурные листай. Денег и так на все хватит.

* * *
Травиата себя ни одинокой, ни несчастливой не чувствовала. А что? – у нее все нормально – подружки, мама и главная любовь ее жизни – собаки. Она в институте не парилась, ума из книжек прочитанных набралась на два высших образования. А вот специальность хорошую приобрела – собак стричь. И делала она это виртуозно. Клиентуры было полно, и все симпатичные, солидные люди. Во-первых, собачники все, как правило, симпатичные. А во-вторых, модельная стрижка питомца стоит недешево, а раз заплатить могут, значит, денежки водятся. То есть солидные люди.

По утрам Травиата неторопливо пила кофе, потом заводила свой автомобиль и ехала на очередной вызов к своим любимцам. Все клиенты Травку любили – приятная, начитанная девушка, к тому же на все премьеры в театры ходит и что-нибудь интересное всегда расскажет.

2
Среди тех, чьих любимцев Травиата облагораживала своими виртуозными ножницами, были и доктора-профессора, и артисты, и кто хочешь. Поэтому стоило только захотеть – пожалуйста, Травиата, вот вам билетик на премьеру, пожалуйте в первый ряд.

Выглядела Травка очень моложаво, только когда в проборе ее золотистых волос обозначивалась отросшая седина, можно было догадаться, что ей уже за…

* * *
Я теперь уже не помню, как она появилась в моей жизни, но симпатия к Травке у меня возникла сразу. Приходя время от времени в мой дом, онастарательно рассказывала мне о том, что видела, читала. Хотела производить впечатление, и ей это вполне удавалось, потому что ее суждения и оценки были оригинальными и, как правило, интересными.

Мою постоянно раздумывающую о всякой всячине голову каждый раз посещала одна и та же мысль – вот, пожалуйста, чтобы быть умницей, не обязательно аспирантуры заканчивать. Это если человек на свет сам по себе умным родился. И еще я думала: как это так несправедливо получилось – хорошая такая женщина, а нет никакой личной жизни? Обидно даже. О собаках она рассказывала так занятно, что хоть на магнитофон записывай и потом рассказ готовый пиши – все собаки у Травиаты были с характерами, судьбами – веселыми и грустными.

Однажды я, посчитав, что мы уже достаточно давно знакомы, решила устроить Травке допрос на тему личной жизни. Первый же вопрос был составлен исключительно деликатно: скажите мне, Травиата, почему же у вас мужчины-то никогда не было? Я была уверена, что это так: моя милая собеседница – типичная старая дева во всех проявлениях. Интересно же, как это так получилось?

Травиата отпила глоточек кофе, неспешно откусила кусочек печенья, посмотрела на меня совершенно обыкновенным взглядом.

– А что, Павел-то, по-вашему, не мужчина?

* * *
Две подружки – Мэри и Травка сидели на Мэриной кухне и болтали-секретничали. Вернее, так – Мэри делилась своими секретами, а Травка слушала. Новорожденный цветочек Маргаритка только что перекусила маминым молочком и симпатично посапывала в кроватке.

Рассказывала Мэри о докторе, принимавшем роды – и какой он был умелый, и какие руки у него нежные были – и пока Мэри в роддоме лежала, и потом, когда уже можно было… Пашка-то от радости ошалел, что дочка у него родилась. Мол, вот какой он мастер – Маргариту свою смастерил. И каждый вечер с работы возвращался с какой-нибудь покупкой – цветочку своему ненаглядному игрушки-погремушки приносил. А днем забегал Алексей Петрович – тот доктор с руками умелыми и нежными. И все свои эти умения как раз Мэри и демонстрировал. И это все было очень похоже на любовь. Ну почему же похоже? Это была именно она – неожиданная, грешная, самая настоящая любовь. Леша был свободен, в смысле холост, молод, и влюбился всем сердцем в юную мамашу – Маринку, Мэри то есть.

Маргаритка росла, Пашка заколачивал капитал, Лешка забегал – Мэри была счастлива.

Главное, чтобы Пашка ни о чем не догадывался. А он догадываться и не думал. Ему было все равно. Потому что он любил на свете только двух женщин. И Мэри в их число не входила.

3
Интересно? Мне тоже было интересно, особенно когда я узнала, что одна из них – цветочек, Маргаритка ненаглядная, а вторая – цветочек Травка. Ну и что же, что они подруги?

Уж так получилось: жене – зарплату, дочке – подарки, а Травиате – любовь.

* * *
Маргошка тогда еще совсем маленькая была, они вчетвером летом на юг поехали. В купе на нижних полках расположились Мэри и Маргаритка, на верхних – Павел и Травиата. Все как обычно – курица, вареное яичко, помидорчик, звон ложечек о граненые стаканы и ночь. Мэри с дочкой заснули внизу, а наверху Пашка с Травкой шепотом разговаривают, а потом – спорим? – в чем-то несогласны были. Спорим – рука об руку тихонько – кто прав?

И что же такое случилось, что во время хлопка этого дружеского обоих током тряхануло. Да так, что в темноте показалось, что разряд летучей молнии сверкнул.

И опять потянулась рука к руке, а током все било и било. Хорошо, что Мэри крепко спала, а то если бы глаза открыла, то увидела бы над собой переплетенные в воздухе, там, на верхних полках, руки не спящих двоих людей.

Приехали, выгрузились, разместились – море, рынок, вино виноградное. Мэри вся в своих мыслях, как на иголках сидит – Лешке позвонить хочется. Мобильных телефонов в то время еще не было, и, чтобы позвонить, надо было бежать на почту.

– Травка, заговори Пашку, а я Маргошку с собой возьму, вроде пойду ее на аттракционах покатаю. На почту сгоняю, часок меня не будет. Только чтобы он нас встречать не засобирался. Парк-то с почтой в разных концах.

Все произошло сразу – и шепот нежный, и поцелуи, и все то, что само собой должно после этого произойти…

Возвращения Мэри они оба не заметили. И Мэри не заметила, что произошло, пока ее не было. Павел и Травиата еще не очнулись от потрясения, а Мэри было не до них. Ей ничего такого и в голову не могло прийти – приходить-то было некуда. Там, В ГОЛОВЕ, ВСЕ МЕСТО Лешка, Алексей Иванович, занимал – Мэри на почту гоняла зря. Любимого дома не оказалось, а это странно, потому что они договаривались. И Мэри, естественно, была расстроена, а если бы расстроена не была и посмотрела бы на мужа, то обожглась бы об его жаркий, нежный взгляд, предназначенный не ей.

Две недели пролетели быстро. Все как началось, так и продолжалось – все вместе завтракали, купались, пили вино. Иногда Мэри отлучалась как бы дочку на каруселях покатать, и тогда Пашка и Травиата были самыми счастливыми на свете.

Они тогда и не думали, что их случайная ночь станет любовью на долгие годы…

* * *
Ольгиванна заметила, что в дочке что-то изменилось, и, похоже, перемена эта радостная. Допытываться не стала – дочка взрослая, умная. Только раза два мать не к месту вздохнула, что, мол, при нынешней жизни одной, без мужа, ребеночка поднимать тяжело.

А Травиатка никого поднимать и не собиралась. Ни о каких детях она не думала, ей и так хорошо – всю нежность она отдавала своим ушастым клиентам. Она могла хозяйку по имени не помнить, а уж собачкину-то кличку помнила всегда. Стригла ласково и даже целовала в носик, если клиент или клиентка хорошо себя вели.

4
Павел влился в поток ее жизни легко, и ничего она менять не собиралась. Вот так как раз хорошо. Любимая работа, подружки – Мэрька с повзрослевшей Маргошкой, и для здоровья Пашка – приходил ненадолго, обдавал Травку волной любви и возвращался домой. Ей хватало.

Мэри со своим Лешкой с ума сходила – он-то хотел, чтобы она к нему насовсем от Павла ушла. Уже сколько лет это все тянется, надо что-то решать. А Мэри-то решать зачем? Кругом порядок: Пашка – деньги в дом, дочь-студентка, уже много чем за годы совместного проживания обзавелись-построили. А теперь что – делить, что ли? И Пашка, и Лешка никуда не денутся. Так даже интересней.

Иногда Мэри поручала Травиате ее прикрыть – например, сообщить Пашке, если он позвонит, что она весь вечер у нее была и ушла минут пять назад. Мобильник, мол, у нее сел. А сам Пашка в это время спокойненько напротив Травки сидел. Вот и выкручивайся тут.

Травиата подругу не выдавала. Вообще, все было шито-крыто.

Даже представить себе, как это у них столько лет получается, было невозможно.

Но, судя по всему, всем было хорошо.

* * *
– Травиата, а может быть, стоит развязать этот узелок? – Я, как всегда, прорвалась со своими советами. – Ведь вы все запутались, друг друга обманываете. И зачем? Ведь все так просто – Мэри любит Лешу, он – Мэри. Зачем мучиться-то? У тебя тоже все в порядке – Павел любит тебя, ты его. Схема-то проще простого. Разберитесь по-честному, и все.

Ответ Травиатки меня удивил, вернее, ошеломил.

– А зачем мне это нужно? Завтраками его кормить?..


Я замолчала и думала, что больше всего на свете я любила любимого моего завтраками кормить. И обедами, и ужинами. И рубашки его стирать, и брюки гладить любила. И с работы ждать, и… и… и… Какое это было счастье!!!


Травиата посмотрела на часы и засобиралась к какому-то то ли Джонику, то ли Чарлику. Его как раз с дачи должны были привезти – постричься. Глаза ее засветились нежностью и любовью.

Да, думала я, правду говорят, чужая душа – потемки.

А вот то, что она Мэри мужу не выдает, – молодец. Настоящая подруга.

(обратно)

Ошибка молодости

Фамилия у Сереги была редкая – Баргузинов. Баргузинов Серега – спина прямая, ноги длинные и ровные, как у солиста балета Большого театра. Собственно, почему – как?

Именно балетные ноги, как и должно быть у человека, занимающегося бальными танцами. Балет был слабостью, и страстью, и страшной тайной Баргузинова Сереги, которую он изо всех сил должен был скрывать от жены Оксанки. Дело в том, что на самом деле Серега был маляром-штукатуром, причем классным. И Оксанка тоже маляр-штукатур. Они и познакомились в общежитии, когда оба на стройке работали. А потом Оксанка в декрет ушла, другую Оксанку рожать, а Серега подался на вольные заработки – по квартирам ремонт делать. Денег-то стало больше нужно – двоих Оксанок кормить-одевать.

А тайна у него была вот какая – он в свободное от поклейки обоев время ходил заниматься в школу бальных танцев при Доме культуры строителей. У него в сумке под рабочей одеждой в отдельном пакете всегда лежали балетные принадлежности. А большая Оксанка, жена то есть, страшно Серегу к балетному делу ревновала. И выговор ее звучал строго: «Я замуж выходила за маляра. Жизнь свою с ним связала. А не с танцором. Так что выбирай, Серега, – или мы с Оксанкой, или твои па-де-де».

А Серега выбирал и то, и другое. И, пряча под спецовкой балетную одежду, иногда исхитрялся все-таки фуэте покрутить.

Обои он клеил быстро и ровно-ровно. Элеонора наблюдала, как он работает, и размышляла о своем. Иногда они вместе пили чай – Серега и Элеонора. И тогда Баргузинов сыпал вопросами, и Элеонора просвещала его на разные темы. Она жила на несколько этажей выше Сереги. Не в смысле этажей в доме, а в смысле этажей жизни. От Сереги до нее еще было долго-долго добираться по крутой жизненной лестнице вверх, и Серега это понимал, называл Элеонору по отчеству – Александровна и даже пару раз за время ремонта приходил с коробочкой конфет. Одним словом, как-то за три недели работы Сереги в квартире Эли они подружились. Эля даже однажды прикрыла Баргузинова, когда он танцевать пошел, а Оксанка как раз позвонила. Что-то умело приврала, что, мол, попросила Сергея куда-то за чем-то съездить, и танцор был спасен.

Сама Элеонора была стоматологом. Притом потомственным. Уже третье поколение в ее семье лечило и обновляло пациентам зубы. Врачом Эля была хорошим, пациенты ходили к ней и за собой других приводили, так что в смысле денег все было нормально. И, вообще, во всех смыслах нормально – Саша, муж, работал в большой строительной компании, был человеком серьезным и никаких особенных хлопот Элеоноре не доставлял. Впрочем, как и радостей. Но это не страшно. А что детей нет – тоже не страшно. Как Эля всем говорила: «Мы с Сашей живем для себя». Все как у всех. Да и слава богу, что Саня вообще у Эли был. Замуж она вышла поздно, уже за тридцать, когда всех хороших женихов уже по хорошим разобрали. И Эле досталось то, что осталось. Короче, Саша – положительный человек.

А до Сани вообще была у Эли не жизнь, а катастрофа…

* * *
Эля вела дневник личной жизни. Вернее, список личной жизни. Сначала фамилия или имя, а рядом – плюс или минус. Иногда против имени стоял знак вопроса. Означало это вот что: плюсик – если с владельцем имени БЫЛО, а минусик – если НЕ БЫЛО. Собственно, минусик-то был всего один, а знаков вопроса – шесть. Это в том случае, если Эля или не помнила, или не поняла – было все-таки или не было.

Под всеми этими Эдиками и Олегами Николаевичами можно было провести итоговую черту, поставить две короткие параллельные черточки – равняется, и под чертой общий итог – БРОСИЛИ! Вот почему это так выходило – непонятно, но бросали Элю все – и военные, и продавец мясного отдела, и артист один из оперной массовки, и другие. Короче – все!!!

* * *
Вот, например, в списке красивое имя – Альберт. И сам он был ничего, имя ему шло. Когда количество свиданий перевалило за три, у Элеоноры появилась смутная надежда, что именно Альбертик и есть ее судьба. И решила она ему на это красиво намекнуть. На четвертый раз, после того, как было, в смысле плюсика в списке, Альберт пошел Элю до троллейбусной остановки проводить. Он не любил, чтобы женщины у него до утра оставались.

И вот стоят они на остановке, а троллейбуса нет, а дождь как раз есть. И замечает Эля, что Альбертик собирается оставить ее под дождем одну – мол, чего вдвоем-то мокнуть? Я пошел, ты жди, троллейбус скоро подойдет. Ну и Эля решила остановить его, огорошив красотой слов, которые она заранее подготовила. Взяла она Альбертика за руку, глаза опустила и говорит:

– Альберт, ты знаешь, – говорит, – что ты – моя настурция.

Альберт забеспокоился, руку отнять хотел – какая еще настурция? А Эля тихо так, но чтобы он все-таки речь ее пламенную слышал, продолжает:

– Понимаешь, милый, я так давно одна, что уже и чувствовать забыла. – Надо же так сказать, как будто она героиня какого-нибудь сентиментального романа из прошлых времен: чувствовать забыла! – Думала, что вот и август кончается.

Альбертик даже вздрогнул:

– Какой август, уже ноябрь проливной.

– Август мой, думала, кончается, в смысле времени жизни человеческой. А в августе уже все цветы отцвели, и кажется, что и не было никакого цветенья. И вдруг на клумбах вспыхивает оранжевая настурция, цветок запоздалый! Да, да, еще есть цветенье, надежда, радость. Вот ты, Альберт, и есть – моя новая радость, новое цветенье, настурция моя!!!

Во, наговорила! Альберт сначала опешил, а потом руку отдернул и говорит:

– Эля, слушайте, ваша задница уже давно не помещается за школьной партой, а вы все сочинения сочиняете! Август у вас какой-то кончается! Смотрите лучше, вон ваш троллейбус подходит. – И потопала настурция быстрым шагом, оставив Элю стоять под дождем. А Эля заплакала, и в троллейбус войти забыла, и следующего ждала минут двадцать.

* * *
Олег Николаевич тоже с плюсиком в списке значился. Он однажды у Эли заночевал. После, между прочим, ресторана. Там они танцевали под тихую музыку, потом он ломал шоколадку на мелкие кусочки и бросал в бокалы с шампанским. Шоколадинки кружились на веселых пузырьках, а Олег Николаевич смотрел в Элины глаза и грустно рассказывал, что хоть и женат, но с женой они давно спят в разных комнатах. Так что он почти свободен для женской ласки.

Ну и стал несвободен. Эля старалась как могла – жалела Олега Николаевича всю ночь напролет. А утром пошла на кухню – яички на завтрак сварить, а ее добровольный пленник вышел на балкон – поприседать и размяться. Он привык у себя дома каждый день зарядку делать на балконе. Присел он пару раз, а потом вдруг вылетел с балкона и влетел в кухню как ошпаренный. По яичку ложкой бьет, а разбить не может. Прямо Курочка Ряба какая-то. Эля забеспокоилась: Олежек, что с вами? А Олежек-то, оказывается, когда на балконе приседал, на другом балконе, ровно напротив стоящего дома, свою жену увидел. Она там тоже приседала – привычка, что поделаешь! И муженька своего, козла рогатого, конечно, заметила. Бывает же такое! Ведь он ей сказал, что уезжает со своей фирмой на какой-то семинар за город с ночевкой. А она и рада была, что ей ничего придумывать в очередной раз не надо, чтобы дома самой не ночевать.

Элеонора поняла, что никакого спанья в разных комнатах нет, Олег расстроен, по яйцу не попадает, молчит. И сам засветился, и, главное, понял, что давно уже носит рога.

Яйцо он все-таки победил, молча съел и ушел. А Эля плакала, расставаясь со своей очередной несбывшейся надеждой.

* * *
Рядом с именем полярника Мити стоял знак вопроса. Во время их первой встречи он засыпал Элю интереснейшими рассказами – про полюс и белых медведей. Причем что-то в его голосе давало Эле надежду, что он больше к медведям этим уезжать не собирается, потому что встретил такую очаровательную девушку. И вообще, он так замерз на своей льдине, что завтра же приглашает Элю поехать с ним в Сочи. Митя даже песенку про Сочи напел, что там темные ночи. И Эля уже представляла себе звездную ночь, пустынный пляж, и она с Митей вдвоем на остывающем песке. Ну и плюсик – само собой.

Да, впрочем, все может начаться гораздо раньше, если повезет и в купе они окажутся одни. Эля на дорогу курочку зажарила с румяной корочкой и тарелки одноразовые взяла – для уюта.

В их купе уже сидели два дядьки. Полярник Митя обрадовался, достал картишки, проделал с ними какие-то манипуляции, как фокусник в цирке, и предложил этим дядькам сгонять партийку. Ну они и согласились.

Курочку Эля ела одна и всю дорогу грустно смотрела в окно, забытая полярником напрочь. А он выигрывал и выигрывал деньги. Дядьки мрачнели, Митя ликовал. И так до утра. Эля лежала на верхней полке и думала: «Ну, что ж делать! Ничего, завтра на пляже…»

Полярник очень огорчился, когда поезд прибыл на станцию назначения. Он чувствовал, что у дядек деньги еще есть. Увидев Элю, он даже как будто удивился. Видно, забыл, что в Сочи двинулся не один, а с какой-то Элеонорой. Но потом опять к ней привык и по вокзалу вел Элю под руку.

Пока Эля разбирала чемодан, Митя прилег отдохнуть и храпел, не просыпаясь, до следующего утра. А утром он бодро вскочил и заторопился на пляж. Оказывается, он с дядьками купейными денежными там договорился встретиться и партийку продолжить.

– А вы, Эля (почему-то вы?), позагорайте в сторонке. Ведь женщины как на корабле, так и в карточной игре приносят одни неприятности. А загар вам так пойдет к лицу.

Из Сочи Элеонора и полярник возвращались в разных поездах. А знак вопроса завис в Элиной биографии.

* * *
Дальше в списке шел пианист Валентин. Эля спускалась в метро на эскалаторе, и каблучок ее сапога застрял между ребрышками ступеньки. Эля грохнулась бы и неизвестно, что бы себе сломала, если бы ее не подхватил под руки и не выдернул вместе с сапогом симпатичный мужчина в нерповой шапке с козырьком. Из-под шапки кудрявились вдоль щек густые бакенбарды. Ну прямо как у Пушкина на портрете, где он руки на груди скрестил и писал, что, мол, себя как в зеркале я вижу, но это зеркало мне льстит. Эля строки эти запомнила, когда давно еще в Третьяковке объяснение экскурсовода слушала.

Ну и залюбовалась она на эти бакенбарды. А Валентин вместе со своей спасенной жертвой еще долго шел рядом, проводил ее до самого дома, хоть с пересадкой, а потом еще минут пятнадцать на маршрутке. Спутник рассказал, что он пианист, аккомпаниатор известной оперной певицы, холост и к тому же ни в кого не влюблен. Прощание у подъезда было долгим – не могли наговориться. Он на чашечку кофе не попросился, а Эля сама предлагать не стала – сегодня новое знакомство не предполагалось, и в квартире у нее был небольшой беспорядок.

Договорились, что Валентин позвонит через три дня, так как завтра он уезжает со своей оперной певицей на гастроли.

За эти три дня Эля обегала и обзвонила всех своих подруг, рассказывала и про бакенбарды, и про то, что ни в кого не влюблен. Все подруги в один голос говорили: Элеонора, будь похитрей. Не давай ему с первого раза. Наоборот, хитрость какую-нибудь изобрази. Ну, в смысле: да, Валентин, вы мне очень нравитесь, но вот так сразу я не могу. Это, мол, не в моих правилах. И он, увидишь, как миленький будет стараться изо всех сил, чтобы ты правила свои забыла. А потом – пожалуйста, но в первый день – ни-ни!!! И лучше вообще сразу к нему домой идти не соглашайся. А то ведь не устоишь.

Элеонора слушала дурацкие советы подруг, а сама уже мысленно нежно гладила его пушистые бакенбарды, перебирала в пальцах густую шевелюру, и ей даже казалось, что она уже слышит звуки музыки, которые Валентин будет извлекать из клавиш, – страстные и грустные.

Валентин позвонил, как обещал, через три дня. Эля притворилась, что не сразу вспомнила: «Какой Валентин? Ах да, мой эскалаторный спаситель!» Спаситель сказал, что будет очень рад видеть Элеонору у себя в гостях. На что Эля, как и обещала подругам, ответила, что они еще так недолго знакомы и что не в ее правилах так просто прийти в дом к малознакомому мужчине и не лучше ли встретиться где-нибудь в кафе. Но пианист настаивал, говоря, что ждет какой-то важный звонок из Америки и не может выйти из дома, а об Эличке он думал все эти долгих три дня и все-таки ждет ее у себя.

Элеонора сдалась и уже через час нажимала на кнопку звонка квартиры своего нового знакомого.

Дверь открыл совершенно лысый мужчина в фартуке. Правда, бакенбарды были на месте и пушились точно так же, как в тот вечер. И еще была тоненькая полоска волос вокруг лысины, которая соединяла между собой эти бакенбарды. На мгновенье Эля замерла, разглядывая нового Валентина. А он тем временем уже снимал с нее шубку, нырнул, чтобы помочь стянуть сапоги. Потом нежно обнял за плечи и чмокнул куда-то в шею:

– Эличка, заходите в комнату. У меня все готово. Сейчас только еще пирог из духовки выну и начнем праздновать наше знакомство.


У Валентина было чисто и красиво – белые стены, кожаная мебель. Большой рояль с подсвечником. Смущали только фотографии, которые висели на стенах в большом количестве. И на всех были запечатлены голые красивые женщины. У Элеоноры даже появилось подозрение – а не затем ли он ее позвал, чтобы вот так же запечатлеть, увеличив на одну дуру свою коллекцию. Валентин перехватил Элин взгляд и улыбнулся: «Пусть вас эти фотографии не смущают. Я не имею к фотомоделям никакого отношения». Просто приятель Вадька – профессиональный фотограф, и любимая его тема – женщины ню. Но жена запрещает Вадьке развешивать эти снимки дома – у них растут два парня, и им эта красота ни к чему. Вот он и устроил свою фотовыставку у холостого Валентина.


Все было вкусно, Эля быстро захмелела, а когда Валентин сел к роялю и положил пальцы на клавиши, совсем растаяла. Уже не было никакой лысины. Вернее, была, но она его нисколько не портила, а, наоборот, только украшала. А глаза такие горячие, что Эля уже почти теряла терпенье. Валентин играл Грига, потом Шопена. Эля узнавала любимых композиторов, а Валентин был рад и удивлен ее музыкальной эрудицией. Покончив с классиками, как говорится, под занавес, Валентин хитро подмигнул Эле и спел очень смешно «Мурку» под собственный аккомпанемент.

Свеча, оплывая, накапала в вазочку с остатками салата, и Валентин заторопился убрать со стола – он был большим аккуратистом. И пока он относил на кухню рюмки-тарелки, растаявшая Элеонора решила все-таки отблагодарить пианиста за подаренный вечер своей лаской. А подруги – дуры! Сидят по сто лет со своими мужьями и все уже забыли, как выглядит любовь.

Эля вошла в спальню, быстро разделась и легла, ожидая возвращения с кухни своего нового возлюбленного.

– Эличка, вы где? – услышала она голос пианиста и откликнулась тихим ласковым шепотом:

– Я здесь. Иди ко мне…

Валентин вошел в спальню и остолбенел, увидев голое, зовущее тело Элеоноры. Поза, которая была призвана срочно с полоборота завести и сразить наповал мужчину, была подсмотрена Элей в одном из эротических фильмов.

Дальше произошло то, чего Эля никак не ожидала. Валентин подошел к кровати, натянул на ее голое тело одеяло и грустно промолвил:

– Эля, Эля! Зачем вы все испортили?! Я так надеялся, что на этот раз встретил достойную женщину! А вы… Не в моих, Эля, правилах спать с женщиной в первый же день знакомства. И я эти правила привык соблюдать. Так что, Элеонора, я сейчас выйду, а вы по-быстрому одевайтесь и уходите. Разговаривать нам больше не о чем.


Эля шла к метро, а в голове крутилась музыка. Нет, не Григ и не Шопен, а «Мурка» крутилась. Там слова такие есть: «Здравствуй, моя Мурка, и прощай…» Это она, выходит, и есть: здравствуй и прощай… Так и надо, сама дура, подруг не послушала. Какой мужик-то хороший попался…

А в списке появился очередной минус, означавший поражение без сражения.

* * *
Вот черт, уходить срочно надо, а кран в ванной сорвало, вода хлещет. Эля позвонила в ЖЭК, вызвала сантехника, и когда он вошел, с чемоданчиком инструментов, в синей рабочей спецовке, Эля застыла, пораженная. Юра, так звали сантехника, был не просто симпатичным парнем, а писаным красавцем. Чисто Голливуд. Вернее, нет, Голливуд просто отдыхает рядом с этим красавцем. И пахло от его спецовки каким-то недешевым парфюмом.

– Ну, показывай, хозяйка, где тут у тебя течет? – Зубы ровные, улыбка красивая невозможно. И в два счета все исправлено-починено, пол он сам вытер, тряпку по-хозяйски отжал. – Ну, вот и все, хозяйка, принимай работу.

Эля за кошельком в сумку полезла – надо же красавца этого отблагодарить, хоть стошку дать. Ну она и протянула эту стошку. А Юра взял ее вместе с рукой Элиной и держит, не отпускает:

– А что ж, хозяйка, одна-то живешь? Скучно, небось, одной-то?

И стены рухнули, и пол закачался, и потолок поплыл, и плюсики, плюсики, плюсики…

Целых одиннадцать дней Эля ходила как сомнамбула, от плюсика до плюсика – Юру ждала. Он забегал к ней между вызовами, чтобы плюсики эти ставить. А на двенадцатый день не пришел. И на тринадцатый, и на четырнадцатый. Тогда Эля на хитрость пошла – сама нарочно кран свернула, чтоб вода снова хлестать начала. И позвонила в ЖЭК, что, мол, видно, не до конца сантехник трубу починил и пусть срочно снова зайдет. И сантехник явился. Но не Юра, а какой-то хмурый дядька. Дядька этот ворчал-ворчал, чинил-чинил целый час, а потом получил свою стошку и, недовольный, пошел к двери.

Все это время, пока дядька с краном возился, Эля стояла как каменная. А когда он к двери пошел, не выдержала все-таки, спросила:

– А что ж Юра-то не пришел? Заболел или выходной сегодня?

– А, Юрка-то? Да он уволился. Где-то лучше шабашку нашел. А чегой-то, не пойму, куда ни приду, все бабы меня про Юрку спрашивают?!

* * *
Можно было бы еще долго перечислять все эти плюсики и минусики, вспоминая все Элькины беды и неудачи. В списке этом бесконечном даже иностранная фамилия была – то ли швед, то ли норвежец какой-то побыл недолгим миражем ее бедовой жизни. Но надо сказать, что при всем при этом Элька не была никакой ни ветреной девицей, ни, боже упаси, женщиной облегченного поведения. Нет-нет, она была очень нежной, беззащитной, бесшабашной и невезучей. Короче, как многие хорошие девушки, над которыми во вселенной счастливые звезды выстроиться не торопились.

Элька искренне плакала, узнавая о чьих-то печалях, радовалась чьим-то удачам, никогда никому не завидовала. Хорошим Элька была человеком, что говорить, но везет же в жизни часто как раз не хорошим, а плоховатым. И кто считает, что вообще есть справедливость?

А список? Ну что список, это она просто искала свою судьбу, бродила по трудным тропинкам жизни. Ну и в конце концов судьба все-таки нашлась – Саша. И все сложилось, как надо.

А вот сейчас что-то творится с настроением. Нет-нет, дома, с Сашей все хорошо. Просто через двадцать лет спокойного замужества вдруг взял и возник этот Гришка.

* * *
Гришка на самом деле возник не вдруг, а очень давно возник. Лет тридцать назад. И маячил в Элиной судьбе, вертелся вечно под ногами. Любил. Он один-единственный и любил, и жениться на Элеоноре хотел. Но именно его единственного-то она в упор не видела. Гриша был обычным человеком, без недостатков. Молодой инженер с небольшой зарплатой. Элька-то на зарплату особого внимания не обращала, просто была к Грише равнодушна, и все.

А Гришка-то, хитрец положительный, не войдя в дверь Элиной жизни, полез в окно – стал к маме ее подкатываться, чтобы она на дочку воздействовала. То с конфетами зайдет, то с цветочками явится. Мама и давай трындеть день и ночь дочке нотации:

– Эль, ты дура такая. Чем тебе Гриша нехорош? Положительный, одет всегда аккуратно. Вот подожди, пробросаешься, а потом будешь жалеть. Сама скажешь: эх, дура я, дура! Такого парня упустила! Поймешь когда-нибудь, что потеря Гриши – твоя ошибка молодости!

Расположить к себе несбывшуюся тещу получилось, а вот доченьку ее бестолковую – нет. Однажды Гришка даже в Геленджик прилетел – там Эля с подругой отдыхала. Надеялся, что в подлунном приморском пейзаже все-таки уломает любимую выйти за него замуж. А Эля, наоборот, рассердилась, когда Гришка этот нарисовался в гостинице. Правда, небольшой плюсик в списке рядом с его именем появился. Но и само имя, и плюсик были изображены очень мелким почерком.

Вот бывает же так в жизни – другие мучили, обижали, бросали, а Гришка этот готов был подстилать где нужно соломку и на руках носить. А Эле он был НЕ НУЖЕН!!! Почему? А потому. Не нужен, и все. Ну его.

Гришу можно было бы и вообще не вспоминать в этом повествовании, если бы оно не было вообще-то написано именно из-за него.

* * *
– Сашуль, пойдем в кино?

– Как скажешь, дорогая! – Саша редко возражал жене. А зачем возражать – она же у него умница. Все друзья говорили, что ему с женой очень повезло. Хоть живут они вместе уже больше двадцати лет, а любит Эльку, как в первые дни. И Эля забыла все свои катастрофические романы, жизнь сложилась замечательно. Эля+Саша = Любовь. Хоть на заборах пиши.


На улице жара, а в кинотеатре хорошо, прохладно. И народу мало – лето, суббота, все на даче. А Эля с Сашей в этот раз что-то ехать не захотели. И правильно сделали. Хоть в кино сходят, фильм хороший посмотрят. Надоело огурцы-то поливать.

Саша первым заметил, что на Элю внимательно смотрит какой-то солидного вида мужчина, седоватый и хорошо одетый. И женщина рядом с ним тоже смотрит. Не любит, видно, когда муж на других пялится.

Элеонора повернула голову:

– Ой, Гриш, ты? – И рада, и целоваться, и с женой знакомиться. – Как я рада! Сколько ж мы не виделись? Лет двадцать пять! Больше? Не изменилась? Да что ты, так не бывает. Да, пара размеров прибавилась. А ты тоже не изменился. Ну и что ж, что немножко полысел – тебе идет. Сашуль, это Гришка, друг мой, из далекой юности привет. Нина? Очень приятно познакомиться!

Поговорить подольше не было возможности, двери в зал закрывали, начинался сеанс. Эля, правда, успела сказать:

– Ребята, подождите после фильма. Поболтаем еще.

Фильм был неинтересным и тягучим. А может, это Эле так казалось. Да она, в общем, в содержание фильма и не вникала. Мысли ее вернулись в далекие дни юности, подробности выплыли откуда-то из лабиринтов памяти. В том числе и морской подлунный пейзаж, а в пейзаже этом молодой, аккуратный инженер, влюбленный в нее без памяти. Да, а жена его хорошо одета, дорого. Наверно, инженерам стали неплохо платить.

Эля завистливой никогда не была, да и натура у нее такая – много не надо. Хотеть меньше, чем можешь, – так они с Сашей эту свою жизнь формулировали. Да, в общем, могли они вдвоем уже немало. Все у них есть – машина хорошая, японская, квартира хоть и небольшая, но с высокими потолками и в центре. Дача с садом и огородом за сто километров тоже имеется, всегда гостей полно. А когда Эля продукты ходила покупать, на цены внимания не обращала. Что хотела, то и брала. Денег хватало на все. Жалко, что она пошла в кино одетая, как на дачу – в джинсах и майке. Все равно, думала, в машине. Не думала же, что вдруг Гришку там встретит с женой такой разодетой.


Фильм закончился. Гришка и Нина дождались, пока Элька с Сашей выйдут.

– Гриш, Нин, пойдемте к нам, посидим, чайку попьем, поболтаем. Мы тут недалеко живем. Я на машине. Хотите, потом домой отвезу. – Эля посмотрела на Сашу. – Правда, Сашуль?

– Давайте, ребята, не отказывайтесь. – Саша улыбался. – Пойдемте к нам!

Григорий не отрываясь смотрел на Элеонору, и как-то не просто смотрел. И Нина этот взгляд заметила.

– Спасибо за приглашение, но у нас завтра трудный день. У меня фитнес, а у Григория тайский массаж.

– Да ладно вам, трудный. Смеетесь, что ли? Давайте, залезайте в машину.

– Мы тоже на машине, – Гриша умоляюще смотрел на жену. – Нинуль, ну давай заедем на часок? Эля, поезжай впереди, дорогу показывай.

Эля немножко волновалась – сзади ехал огромный, очень крутой джип, и, наверно, Грише из-за него не видно, куда едет Эля.

Во дворе Элеонора припарковалась, а джип тоже притормозил, из него вышел Григорий, выпорхнула Нинуля, а сам джип поехал дальше.

– Ой, а кто это вас подвез?

– Наш водитель. Он сейчас припаркуется и будет нас ждать.

– Ничего себе! Гришка, ты что, начальником каким-нибудь стал? Машину служебную используешь в нерабочее время! – Эля суетилась на кухне – сырку-колбаски, тарелки, рюмочки…

Нинуля ходила по квартире босиком – она так любила. Эля заметила, что у нее ступни какие-то широкие, а пальчики на них – коротенькие и торчат в разные стороны, друг друга не касаясь. Как будто она только что педикюр сделала и топырит пальцы, чтобы лак не смазать. Сумку свою она в коридоре не оставила, а повесила на руку.

«Чего это она с сумкой-то не расстается? – думала Эля. – Денег, что ли, там много?»

– Нина, а вам сумочка-то не мешает?

– Нет. Не мешает. Разве может мешать сумочка, купленная в Милане за семь тысяч евро?

Эля думала, что Нинуля шутит, и подыграла ей.

– А зачем же человеку такая дорогая сумочка нужна?

А Нинуля вполне серьезно:

– А чтобы свои узнавали. Элеонора, я смотрю, у вас так чистенько, уютненько. Сколько раз в неделю домработница убирает?

– А мы вроде не пачкаем особенно. А пыль и пол я каждое утро сама протираю.

– Вы сами? Ты слышишь, Гришуля? Невероятно!

Дальше разговор понесся о разном, прыгали с темы на тему – и о том, что дочка Гришина в Лондоне учится, и что дом у них четырехэтажный, и соседи – всем известные олигархи, и что сам Гриша никакой не начальник, а владелец. И тем владеет, и тем, и тем… Короче, еще чуть-чуть – и олигарх. И поэтому Нинуля просто обязана выполнять всю олигархическую программу – и фитнес, и Куршавель, и сумочка из Милана. А платье на ней – первая линия известного итальянского дизайнера.

– А у вас, Эля, маечка тоже очень миленькая.

– Тоже, между прочим, первая линия. У нас на рынок как зайдешь, то первая линия направо.

Нинуля шутки не поняла, но, судя по всему, в неожиданных гостях ей нравилось.

– Эля, Элька, про себя расскажи. Как ты? Кто ты? – Гриша, казалось, забыл, что рядом и Саша, и Нинуля, смотрел влюбленными глазами на несостоявшуюся свою любовь.

– Да все классно. Жизнь как жизнь. У нас с Сашкой полный порядок. И мы всему рады и всем довольны.

– А мне все время хочется больше и больше, – Нинуля поддержала разговор, – и чтоб не меньше, чем у соседей. Но, в общем, и мы живем неплохо. Единственное, что забот слишком много – прислуги полон дом, за всеми следить надо. Чтоб не украли чего, чтоб туалетом и душем в доме вдруг не воспользовались. Да вообще, чтоб свое место холопское знали. Вот и нервничаю целыми днями.

– Ниночка, платье у вас классное. А что, вашего размерчика не было? Побольше, я имею в виду, – Эля тихонько наступила под столом на ногу Саше. – Неужели фитнес не помогает?

Нинуля пропустила эти слова мимо ушей, но на часы посмотрела.

– Пойдем, Гришуль?

– Пойдем, Нинуль.

В коридоре целовались по-дружески. Когда Нинуля нажимала на кнопку лифта, Гриша наклонился к Эле, шепнул: «Я позвоню?!!»

* * *
Все, кто приходил в дом к Эле и Саше, замечали, что ремонт у ребят замечательный. Классный ремонт! Сколько вкуса! Кто дизайнер?

– А, дизайнер? Да парень один, Баргузинов Серега. Между прочим, бальными танцами занимается. Кстати, надо ему позвонить – в одном месте плинтус чуть-чуть отошел. Пусть бы пришел подделать.

* * *
Сергей Баргузинов пришел с коробкой конфет – он был рад снова попить чаю с Элеонорой Александровной. Плинтус-то что! Пять минут, и готово.

– Сереж, как дела? Как твои Оксанки? Какие успехи на поприще балета?

– Знаете, Элеонора Александровна, я решил бросить танцы эти. Ведь Оксанка моя права – она же замуж выходила не за танцора, а за маляра. И зачем мне ее подводить? А танцы и без меня найдется кому танцевать.

Серега засобирался домой.

– А хотите, я покажу, что я своей младшей Оксанке купил? – Серега выложил из сумки рабочую одежду, а потом достал какой-то красивый пакетик. – Вот, смотрите, какая красота! – На огромной Серегиной ручище лежали малюсенькие розовые пуанты.

(обратно)

Слежка

Каждый день что-то происходит. Не только со мной, со всеми. Бывает поудачнее – кто-то позвонил и бах – перемена к лучшему. Бывает похуже – бах, очки или кошелек потеряла. Но в этом привычном караване дней случаются такие, которые остаются в памяти и на линии жизни. И, главное, мало что можно изменить. А если так, то зачем об этом постоянно думать, разводить пыль на полках памяти?

Нет, я, конечно, не говорю, что нужно забыть все и всех – людей, впечатления. Но если все время жить воспоминаниями, то невозможно чувствовать настоящее.

Вот почему продолжительность жизни в Японии такая высокая? Думаете, из-за того, что едят рыбу и водоросли? Неправильно думаете. Просто они умеют забывать. Сколько раз я слышала от японцев: ну чего ты все время тревожишься? Без конца звонишь по телефону! Ведь если что-то должно случиться, это произойдет, как бы ты ни старалась. Только у тебя в душе появляются шрамы и рубцы, которые сокращают жизнь.

И правда, стала я перебирать в памяти свои тревоги и поняла, что японцы правы. Мне, конечно, поздно меняться, перестать волноваться и бурно реагировать на беды и радости, таким образом топая в сторону долголетия. А вот вы попробуйте.


Еще я заметила, что у каждого человека есть свой жизненный график. Не в смысле – во сколько уснуть, во сколько проснуться. Этот график никем составлен быть не может. Он складывается сам по себе. И называется судьбой. Мы не можем сказать себе – сегодня я буду веселой, а в воскресенье, например, все мне будет казаться обидным. Возможно, конечно, и то, и другое. Но бывает так, что ничего не загадываешь, ничего не предчувствуешь, и вдруг – бум, и происходит то, о чем ты и подумать не мог.

Правда, без предварительной подготовки это – бум! – произойти не может.


Сейчас-то я умная, направо и налево советы раздаю. И к ним прислушиваются, и часто они оказываются правильными. Но на этот ум ушла целая жизнь. В молодости-то я была дура дурой. И при этом очень отзывчивой. И уж если подруга чего попросит – пулей выполнять.


Ну вот, однажды, когда я в библиотеке работала, приходит моя напарница Галка грустная-прегрустная. Муж ее, Василий, похоже, загулял. Приходить домой стал поздно, притом неразговорчивый.

Однажды вообще ошалел, цветы ей принес – розу. Вроде бы радоваться надо. Она и радовалась бы, если бы поступок такой джентльменский был не первый раз за восемь лет их совместной жизни. Даже замуж Галку звал без цветов, и, когда регистрироваться пошли, она сама себе букетик купила. Хорошо, что лето было – цветы недорогие. А тут вдруг роза. И, главное, это не в день получки было. Сунул ей эту розу, а сам молчит, в телевизор уставился. Даже есть отказался, не в настроении, видите ли. Ну и что тут можно подумать? Розу эту он небось не ей купил, а кому-то еще. И эта кто-то еще какой-нибудь финт отколола, и роза так и осталась у Васьки. Не выкидывать же. Он ее Галке и сунул, даже шипом уколол, кровь шла. Галка эта моя теперь все время его подозревает, с ума сходит. Доказательства нужны, чтобы Ваське или той его хоть как-то отомстить. Но доказательства – дело непростое. Вот Галка вся в раздумьях и ходит, говорит – узнать бы, с кем он ее предает, она бы этой гадине все волосы на башке вырвала.


Так для меня прозвучал сигнал SOS, и я тут же разработала план по обнаружению гадины для последующей расправы над ее волосами. Как раз у нас в библиотеке был выходной, и пробил час.


Я разузнала втихаря, чтоб Галка не догадалась о моем плане и меня не остановила, где Василий работает. Было принято решение – идти по следу. Васька этот сколько раз к нам в библиотеку заходил и меня в лицо знал. Так что надо было маскироваться. Я надела какую-то немыслимую соломенную шляпу с красивым цветком на полях – дело было в ноябре, снежок как раз совершал свой первый полет и цветочек мой аленький сразу припорошил. Солома, как вы понимаете, не очень-то грела, и поэтому башка моя мерзла. Но для счастья подруги я была готова на все. На носу моем сидели очки с большими очень темными стеклами. Хорошо, что в тот день на улицах Москвы не была объявлена облава на придурков. Иначе меня забрали бы первой и мой коварный план был бы сорван.

Итак, я пошла по следу. Около здания министерства, в котором работал Василий, был памятник одному великому поэту. Я затаилась за памятником и стала ждать.

Ровно в шесть часов Василий вышел из здания, и я начала действовать. Я кралась за предателем короткими перебежками, искусно заметая след. Я вспомнила все прочитанные детективы и была предельно осторожна. Очки болтались на носу, и я боялась, что они слетят и Васька меня узнает.

Сначала мы ехали две остановки на троллейбусе, потом вошли в метро. Василий был спокоен, шел не оглядываясь. А я шла и негодовала – это надо же, так хладнокровно совершать предательство. Из метро Васька двинулся к пригородной электричке, я за ним. Вагон был почти пустой. Я села неподалеку, отвернулась к окну, прикрылась книжкой и в отражение в стекле стала присматривать за Василием. Минут через двадцать он встал и пошел к выходу, я, конечно, следом. Хорошо, что на платформе был народ, и я кралась незамеченной.

Васька зашел в привокзальный магазинчик, вышел с каким-то тортом в руках и быстрым шагом направился к дому, где, по-видимому, жила гадина. Мы друг за другом поднялись на третий этаж. Я притаилась бесшумной мышью и услышала, что он дверь открывает своим ключом. Мои мысли запрыгали, как шарики пинг-понга над сеткой. Бедная, бедная моя Галка! Вот они какие! Мужики! Никому никогда верить не буду! Я даже заплакала от жгучей обиды за подругу.


Ну, думаю, что ж! Вот ты, гад, и попался! Надо немедленно наказать подлеца.

Я подошла к двери. Голоса были чуть слышны. Целуются сейчас небось, подумала я. Сейчас вам будет не до поцелуйчиков! Я резко нажала на звонок. Дверь открылась почти сразу. Передо мной стояла ошарашенная Галка и пялилась на мою мокрую соломенную шляпу.

– Ой, Лариска! Откуда ты взялась? И как мой адрес узнала? Ты же у нас никогда не была. Я не приглашала. Думала, далековато к нам добираться. Заходи давай! Вася сегодня как раз пораньше пришел, тортик принес. Чайку попьем, поболтаем…

Вот так я и поняла тогда простую истину – не соваться в чужие дела. Нет, помогать людям надо, но в личную жизнь не вмешиваться.

Кстати, я тогда простудилась и бюллетенила две недели.


А вывод простой. Он же совет: мужчинам верить можно. Но очень осторожно…

(обратно)

Девочки-припевочки

Городок Петраково на карте ищи-свищи. То есть нет такогогородка. А вообще-то он есть. Вернее, не городок, а поселок городского типа. Это значит, что среди деревянных развалюшек есть два железобетонных дома, как в городе. Да еще школа двухэтажная кирпичная со спортивным залом на первом этаже. И там иногда проводят школьные вечера, и магнитофон крутят, и встают все ребята как бы в две очереди – одна за Внуковой, другая – за Клыковой.

Валька да Олька – две красавицы школьные, талии тоненькие, грудь торчком, обе синеглазки. Правда, у Внуковой Ольки волосы волнистые, а у Клыковой Вальки – прямые. И за Олькой очередь чуть-чуть подлинней. А еще поют обе, как настоящие артистки. У Ольки голос высокий и протяжный, а у Вальки – низкий и глубокий. Они обычно песни пополам делили – заступала Олька, допевала Валька. А припев пели вместе, и это было самое красивое в песне место.

Они сами себя прозвали «девочки-припевочки», а пацаны, когда красавиц поделить не могли, грубовато про них говорили: девки-припевки.

Иногда даже дрались влегкую, кому с кем танцевать. А Внукова с Клыковой смеялись и радовались, что мальчишки так из-за них разоряются.

Девочки дружили с детского сада, как сестрички-близняшки неразлучные. И мальчишек поделили поровну. Ну почти поровну.

А когда на выпускном вечере аттестаты получили – оказалось, что и отметки у них одинаковые. Правда, у Ольки на одну пятерку больше.

Когда школьные годы отлетели в прошлое, решили вдвоем в Москву поехать – учиться. Обе хотели портнихами стать – листать модные журналы они очень любили. Перед самым отъездом у Клыковой Вальки мать с сердечным приступом слегла, и Валюшке пришлось в Петракове задержаться – младшие сестренки еще маленькие, их кормить надо, а маме врачи велели хоть недельку с постели не вставать.

Ну, подумаешь, неделя – Олька первая в Москву поедет, на разведку, а Валька через недельку ее догонит.

* * *
Олька Внукова прямо с вокзала позвонила знакомой, тоже петраковской, Тамаре Звягинцевой. Тамара землячкиному звонку обрадовалась, к себе позвала. Все-таки хорошее слово «братство». Хоть Олька с Тамарой женского пола, но ведь слова «сестричество» нет, а есть «братство». А это значит – друг другу помогать и в беде не оставлять.

Хоть Звягинцева из Петракова давно уехала, в Москве замуж вышла, работала в одной богатой семье домработницей и деньги приличные там зарабатывала, все ж своих, петраковских, не забывала. И, увидев Ольку, обещала тоже помочь устроиться.

На другой день Звягинцева своей хозяйке Миле рассказала про Ольку, и Мила, тоже обожавшая моду, сказала, что позвонит знакомому кутюрье и спросит, где на портних хороших учат.

Кутюрье этот, Эрик Монахов, как раз класс набирал, и Ольку Внукову тоже набрал, и стала она его ученицей, комнату недорогую сняла и начала портняжную науку постигать.

Эрик на девушек особенно внимания не обращал, только на манекенщиц своих поглядывал во время примерок да модных показов, но это так, в связи с профессией. А в жизни женский пол ничего для него не значил. И поэтому то, что он к Ольке все время подходил и что-то объяснял, поправлял чаще, чем других, никакой возникшей симпатией мужчины к хорошенькой девушке не объяснялось. В его внимании была совсем другая причина – разглядел он в Олькиных выкройках и стежках какой-то необычный талант. И довольно скоро Олька стала для Эрика человеком незаменимым.

А в салоне всегда было весело, красиво, пахло кофе, который постоянно кто-нибудь пил. И разговоры важные – Монахов человек популярный, и московские модные дамы с удовольствием проводили у Эрика время, листая журналы, теребя ткани, болтая о том о сем.

Для примерок самым важным и капризным заказчицам Эрик всегда вызывал Ольку. Внукова была немногословна, нелюбопытна, и заказчицы всегда были примеркой довольны. И у Ольки было всегда на душе хорошо, хотелось постоянно что-нибудь напевать, но мешали булавки, которые она не вкалывала в специальную манжетку, а по старой петраковской привычке сжимала в зубах.

* * *
Вместо недельки клыковская мать пролежала около четырех месяцев, потому что приступ оказался инфарктом, и на Валюху свалилось сразу очень много забот – и младшие, и огород, и к мамке в больницу бегать.

Валентина скучала по своей подруге и считала дни, когда в Москву Ольку догонять поедет.

Как-то войдя к маме в палату, Валя столкнулась глазами с молоденьким то ли доктором, то ли студентом-практикантом. От столкновения получилась искра, которая одновременно прожгла насквозь и Клыкову, и этого медика.

Медик действительно оказался молодым врачом Митей, приехавшим в петраковскую больницу на преддипломную практику.

Митя, когда ставил Валиной маме капельницу, никак не мог в вену иголкой попасть, и только с шестого раза цель была достигнута. Мама сжала зубы и терпела, а когда лекарство по венам побежало, вообще Мите заулыбалась, а про себя подумала – хороший парень, старательный. Вот бы моей Вальке такого мужа.

И только она это подумала, как Валька в палату влетела, ну а дальше уже известно, что получилось.

Искра быстро разгорелась в костер, и костер этот спалил дотла Валюхину мечту о Москве, а наоборот, ей стал Петраков казаться самым счастливым местом на земном шаре.

Митя, – чем в перекошенной избе у местной старухи угол снимать, – переехал в дом к Клыковым. К концу лета оказалось, что у Клыковых скоро появится еще один обитатель – мальчишка или девчонка. Правда, сам Митя к осени должен был в Москву, в свой институт возвращаться. Он метил после диплома в аспирантуру, и усложнять жизнь женитьбой, да еще мальчишкой или девчонкой в его планы не входило.

Валькина мама от болезни своей оправилась, в прежнюю силу вошла. На дочку она не сердилась и ни в чем ее не упрекала, потому что Валя, выходило, в точности повторяла ее судьбу. Ведь дочка так красиво пела не просто так, а потому, что однажды, семнадцать лет назад, в Петракове один эстрадный коллектив концерт в школьном зале давал. Приехали артисты всего на полтора дня, но солист выпил после концерта, а потом Валина мама его два дня рассолом отпаивала. Он оклемался и рванул гастроли продолжать. Так и не узнал, что в Петракове девочка-припевочка, дочка его, в невесту превратилась. Потом мама хоть с маленькой Валюшкой, но жизнь свою устроила, замуж вышла и еще двоих родила. Правда, когда младший только ходить начал, муж куда-то на заработки подался и уже несколько лет вестей не подавал. Кто-то из петраковских где-то его видел, говорят, выглядит хорошо и одет богато.

Так что Валюшка когда родит, будет в семье уже не двое, а трое малышей. Ничего страшного.

* * *
– Валь, ты что, с ума сошла, Анжеликой девку назвать хочешь? Наши, петраковские, засмеют. Вот что, дочь ты у меня Валька, а внучка будет Галька. Подрастет, петь с тобой будет, представляешь – у нас самодеятельность будет, и на концерте скажут: а сейчас Валя и Галя Клыковы выступают. Красиво, как по телевизору. Ольку-то ты свою небось уже не догонишь, вот и будешь с Галькой песню делить, а припев вместе выводить будете. И опять все на вас говорить будут – девочки-припевочки. – О том, что Валя все мечтает о Москве, мать ее даже и не думала – дите ведь родилось, поднимать надо.

* * *
Колечки дыма летели под потолок, утро только начинало свое пробуждение, заказчиков еще не было, Эрик должен был из Парижа вернуться только к воскресенью – можно было покурить, ведя ленивый разговор с другими девчонками. Ольга любила эти утренние часы. Она была уже давно здесь главной, обшивала саму Милу Майскую – ту самую, которая ее сюда привела.

Мила была богатой и доброй, что бывает не так уж часто. Она никогда не приходила с пустыми руками – то пирожных каких-нибудь притащит, то винишка некрепкого, вкусного, то подарочек Ольке – косметичку или платочек.

Можно сказать, что они уже стали близкими подругами, Мила часто заезжала без дела, просто так, с Ольгой покурить. В последнее время Ольга сама придумывала ей наряды, сочетая несочетаемое. Выходило потрясающе красиво, а Эрик Монахов получался как бы в стороне.

Как-то однажды Мила приболела и позвонила Ольге, чтоб приехала навестить. До этого Олька никогда в таких домах не бывала. И хоть Звягинцева Тамара этот дом не раз расписывала, на самом деле он оказался еще более грандиозным, красивым, богатым.

Мила лежала, прикрытая пледом, покашливая и почихивая, Ольге обрадовалась, Тамара кофейку принесла. Но присесть и попить кофе вместе с ними Мила ее не пригласила, и Оля поняла, что в доме этого делать не полагалось. И сама Олька чувствовала себя как-то не так, и разговор был не таким, как обычно там, в салоне.

В первый раз Мила завела разговор о личной жизни.

– Оль, ты такая красивая, а никогда тебе при мне никто не звонит. Неужели ты одна?

– Да, была одна до вчерашнего дня – вся в работе, бегом-бегом. А ты как в воду смотришь. Как раз вчера бежала, поскользнулась и упала. Наверно, было бы очень больно, если бы меня не поднял Олег. Представляешь, как жонглер какой, раз – и в тот миг, когда я должна была долбануться головой об асфальт, он откуда-то взялся и подхватил меня, я его как увидела, про боль забыла. Ну, и как в кино, – поднял, проводил до дома, долго стояли у парадного, болтали, расставаться не хотелось, ну и не стали. Представляешь, как его красиво зовут – Волоховский Олег. В. О. И я В. О. – Внукова Ольга. Похоже, судьба. Вот сейчас у тебя еще полчасика посижу и помчусь. Вечером с ним куда-нибудь ужинать пойдем. Да, чуть не забыла главное – он, правда, оказалось, жонглер. Из цирковой семьи – жонглеры Волоховские. Ой, Мил, боюсь сглазить, но что-то будет, что называется красивым словом любовь. Ты, Мил, первая, кому я это рассказала.

Мила радовалась за Ольку, обещала не сглазить, подтвердив это троекратными плевками через плечо. Потом пошла в гардеробную, принесла Ольге сумочку самой какой ни на есть высокой моды – на, пусть твой жонглер видит, какую девушку встретил. Если он, конечно, в высокой моде понимает.

Ольга потом, когда свои вещички дома в новую сумочку перекладывала, увидела внутри чек – сумочка стоила 840 долларов. Ничего себе! Да, Милка, хорошо иметь мужа-нефтяника.

* * *
Роман развивался так стремительно и так жарко, что Олька забыла обо всем на свете и даже чуть не уколола на примерке булавкой капризную и вздорную клиентку.

Иногда звонила подружка, петраковская девочка-припевочка Валька Клыкова, рассказывала, что Галка, доченька ее, уже вовсю болтает и даже песенки петь научилась. Еще Валентина говорила, что соскучилась очень по Ольке, и на работе, в петраковской больнице, ей, санитарке, платят мало, а алиментов на Галку она не получает, но голодными они с мамой и малышами не сидят, крутятся как-то.

Об Олеге Ольга Валентине не рассказывала, сама не знает почему. Разговор всегда заканчивался на том, что вот поднимет Валька Гальку и приедет в Москву, и если портнихой не получится, то хоть кем.

* * *
Олег еле втащил чемодан в дверь их небольшой квартиры. Гастроли в Японии оказались длиннее, чем он думал, и вместо одного Олега не было дома два с половиной месяца. Имя сынишке придумывали по телефону, чтоб с отчеством Олегович красиво выходило. Ольгу из роддома забирали Мила и Тамара Звягинцева. Эрик потом домой заезжал, над малышом ахал – ой, какой хорошенький, а пиписька какая розовенькая! Арсений Олегович как будто понял, пиписькой шевельнул и Эрика описал, что означало: придется Монахову у Арсения на свадьбе гулять.

Олежка, не раздеваясь, подбежал к кровати малыша, взял сына на руки и затанцевал по комнате – мой, мой сын, Арсений, Арсений Олегович Волоховский.

Ольга счастливо смеялась, вскрикивала, когда движения мужа казались ей неосторожными – ой, Олежка, смотри не урони, слышишь, не жонглируй ребенком.

Из чемодана посыпались одежки, игрушки, разная японская красота. Для Ольги только ничего не высыпалось – все только Арсению.

* * *
Когда Олег сломал руку, Ольга поняла, что надо срочно возвращаться на работу. Никакого капитала у них сколочено не было, тем более что квартиру купили, слава богу, долги вернули всем, так что надо Олежку и Арсения кормить.

Мать Олега согласилась приходить к детям каждый день – ухаживать за Олегом и внуком.

Эрик Монахов и все девчонки были рады возвращению Ольги, рассказывали новости и сплетни о клиентках. В первый раз Ольга подумала, что они как-то разошлись с Милой. Никаких причин для ссоры, да и самой ссоры не было. Но почему-то после рождения Арсения они всего раза два поговорили по телефону и как будто забыли друг о друге.

Ольге некогда было анализировать эту ситуацию, дел было много, радость в лице нового человечка заливала ее душу, и печальным размышлениям в ней не было места.

Причина-то на самом деле лежала с краю – у Милы не было детей. И каждый раз, узнав о беременности кого-то из подруг, Мила испытывала чувство горя. Говорят, человек привыкает ко всему! А Мила привыкнуть к своей бездетности не смогла. Она перепробовала все возможные и невозможные методы, перележала в лучших больницах, и все безрезультатно. Вот как бывает: все у человека есть – красота, деньги, добрая душа, а детей нет. И больно о детях говорить, и больно на них смотреть, а когда узнает о чьей-то беременности – боль, ожог, слезы. И на время уход в себя. Пока душа не успокоится и не смирится с чьим-то счастьем.

Но когда Мила пришла в салон и увидела Ольгу, она бросилась к ней, как к самому родному человеку. Ольга была счастлива возвращению в прежнюю жизнь и показывала всем фотографию голопузого Арсения.

* * *
Олег болел долго, рука не срасталась, ее ломали и снова клали в гипс. Он скучал, слонялся по квартире без дела, читать не хотелось, даже к Арсению появилось какое-то равнодушие. По ночам ему снился цирк, и рука во сне была не сломана и ловко подбрасывала и ловила разные предметы.

С какого момента у них с Ольгой разладилась жизнь, ни он, ни она не заметили. Просто Оля допоздна сидела в своем салоне – рисовала, придумывала, примеряла и домой совсем не торопилась.

Олег со свекровью объявили Ольге, что надо подыскать детский сад, и однажды Оля, придя домой, Олега не застала, а свекровь как-то боком подошла, поцеловала малыша, положила ключи на стол, – Олька, живи без нас, – ушла. Наутро Оля на работу пойти не смогла. Первая спасительная мысль – Мила. Мила, куда мне Арсения девать? И закрутилось колесо – звонки, перезвоны, анализы и престижный детский сад недалеко за городом, санаторного типа, только по выходным сыночек дома, а няньки приходят свататься все какие-то неподходящие.

* * *
– Валька, бери Гальку, приезжай. Будем опять вдвоем, растить ребят, что-нибудь с деньгами придумаем. Я зарабатываю прилично, на еду нам хватит. Буду вкалывать, а ты с ребятами дома сидеть. Я тебе зарплату даже платить буду, как в Москве няням платят. И мы петь с тобой по вечерам будем, и создадим группу новую – «Девочки-припевочки», продюсера классного найдем, в шоу-бизнес двинемся, приезжай, Валь!

Валюшка письмо Ольгино прочитала, прикинула все «за» и «против», упаковала свои и Галькины вещички и, наконец, в Москву!

– Ой, ты такая же, Валька, только еще лучше стала. Поправилась, а тебе идет. Неужели с тех пор одна? Да не верю, наверно, все петраковские ребята об тебя глазки поломали. Вот я тут тебе одежду пошила, наряжайся.

– Олька, Олька, как давно мы не виделись, я по тебе скучала. Как хорошо, что все так вышло. Дети у нас, а мы красавицы-одиночки. Все сначала, да, Оль? Ты первый куплет, я второй, а припев – вместе.

До утра плакали, смеялись, курили, коньячку друг дружке подливали… И покатились недели…

* * *
Вальке иногда казалось, что это она Арсения родила – так полюбила мальчишку. Жалко, конечно, что Галька заскучала по бабушке и запросилась обратно, в Петраково. Но, с другой стороны, спокойно – Галька с бабушкой и Валькиными сестричками, сыта и ухожена. А она здесь, у Ольги, – уберется, постирает, приготовит, с Арсением погуляет, телик посмотрит – и день пролетел.

Ольга-то очень занятой человек. Мила, подруга ее крутая, для Ольги салон новый открыла, в здании со стеклянной крышей, и наверху красивый вензель они повесили – «В.О. студия». Так здорово получилось – во! – в смысле здорово и в то же время – Внукова Ольга. Да, кстати, Оля Валюшке зарплату прибавила и разрешила дочке в Петраково звонить за ее счет. И еще разрешила Валюшке все свои одежки носить, когда она захочет. Единственное, что изменилось, – это то, что Ольга Валюшку больше Валькой не называла, а себя велела тоже только Ольгой звать, а при посторонних – Ольгой Васильевной. А так все как было. Нет, не все: они петь вместе перестали – некогда.

* * *
– Ой, Валентина, устала я, надо куда-нибудь рвануть, в тепло, конечно, и вы с Арсением со мной. Как насчет Турции?

Пальмы занимали полтерритории отеля, море в двух шагах, рядом базар с недорогими вещами – рай, да и только. Вечерами – аниматоры для детей и танцы для взрослых. Каждый шаг отдыхающих снимал на пленку смуглый симпатичный турок Али. У бассейна, в ресторане, на пляже – щелк, щелк, щелк. Понравится – выкупайте свои фотки, не понравится – не берите.

А на танцах Али диджеем был, музыку крутил.

Арсений с Ольгой и Валентиной на танцы оставался, сбоку крутился, в такт музыке.

На третий день отдыха, когда уже кожа у всех троих позолотилась и пощипывала, малыш на танцах вдруг стал хныкать – пойдемте в номер.

– Пойдем, пойдем, – Ольге уходить не хотелось, но повелитель ее сердца тянул за руку, и она, шепнув Валентине, что сейчас разденет его и вернется, сдалась сыночку и пошла с ним в номер.

Оказалось, что Арсений спать совсем не хочет, а, наоборот, хочет узнать, почему птицы, когда летают, крыльями машут, а самолеты – нет. Объяснение этого явления вызвало еще очень много попутных вопросов. Ольга выдумывала ответы, не всегда их зная на самом деле, море мерно шуршало за окном, и в какой-то момент они оба заснули. Ольге снился диджей Али с его горячим каштановым взглядом. Сон был таким сладким и стыдным, что Ольга огорчилась, когда ее разбудил звук открывшейся двери и свет из-за приподнявшейся от дуновения шторы.

Ой, только легла, а уже утро! Ольга повернулась и увидела, что Валентина уже одета.

– Ой, когда ты успела встать, я и не заметила, когда ты пришла.

– Ольга, Олька, я такая счастливая, – Валентина глупо закружилась посередине комнаты, – я думала, что так бывает только у других. Ой, пропала ты, Валька Клыкова, в плен турецкий попала.

Еще минуты две понадобилось Ольге, чтоб понять, что не оделась Валька, а только что пришла. А раздевалась она не здесь, в номере, а там, на пляже, когда все разошлись спать. Все, кроме нее и Али. И сбылся у Вальки Олькин сладкий и стыдный сон.

* * *
Что за ерунда – еще вчера море было таким нежным и теплым, еда обалденной, пальмы райскими. А сегодня все изменилось – песок насыпается в босоножки и трет ноги, кормят черт-те чем, пальмы пыльные – хоть бы их из шланга помыли! Арсений все время ноет, а Валентина, домработница, забыла, что ее взяла Ольга в Турцию на свои деньги, за мальчишкой смотреть. А она любовью занялась с этим турком, совсем обнаглела. Ольга лежала на животе и плакала. Арсений летал с горок в детском аквапарке, Валентина его ловила, они визжали, смеялись. И Ольга им, выходило, не нужна.

Вечером все повторилось – танцы, Али. Но только Арсений тянул за руку Валентину – пойдем домой.

– Иди, малыш, с мамой. – Валентина явно что-то перепутала в этой жизни, даже ничего придумать не может. – Иди, Арсюша, я позже приду.

«Вот так. Ладно, Валька, бери турка, две недели быстро пройдут, я потерплю, а потом ты узнаешь, кто в этой жизни на троне царица, а кто девка половая».

* * *
Арбузно-дымный сентябрь разбрызгивал мелкие капли дождя. Московская жизнь снова потекла своим чередом, только Валька все время что-то забывала. То будильник не завела, и Ольга чуть в салон не опоздала на примерку одной очень важной клиентки. То Арсению капли вовремя в нос не закапала, то вдруг петь громко начинала, когда Ольга, усталая, домой с работы приходила. И вообще уже почти год в Москве, а ничему не научилась, и говорит как-то по-деревенски, и ест слишком быстро, и вообще одна наглость сплошная – Ольга раздражалась все больше и больше. А уж когда достала из почтового ящика счет за междугородние звонки!.. И код на бумажке был совсем не петраковский, а какой-то четырехзначный. И разговоры почти ежедневные – Али! – это ему эта дура бесстыжая названивает! А кто платить будет? Она, Ольга? Нет уж, конец терпению – и одеваю, и кормлю, и по заграницам вожу, а она? Никакой благодарности. Пусть в свою деревню, в Петраково это вонючее катится!

* * *
– Мил, представляешь, – и подробности все подруге, и от слез не удержалась, – такой оказалась свиньей. Больше терпеть не могу. Только пацана придется в детский сад отдавать, а он там болеть будет все время. Но, Мил, как я могу ей все прощать? И вещи мои еще, нахалка, носит. Вчера подхожу к дому, а она с Арсением на лавочке в сквере сидит, книжку они, видите ли, читают. И в моей новой замшевой куртке, представляешь? Нет, все, пускай к мамке своей чешет. Не буду я на нее пахать. Ну, Мил, что ты молчишь?

Мила хорошо понимала, что с Ольгой происходит. Увела у Королевы Короля из-под носа простая садовница. Променял Король ее на простую девку. И как ей объяснить, что это все пройдет. Ну, подумаешь, турок вместо Ольги Вальку трахнул. У него таких Валек в каждом заезде отдыхающих по десять штук. Стоит ли из-за такой ерунды подруге мстить? У Милы у самой нефтяник – не сахар.

Домой приходит, хоть бы в зеркало в прихожей посмотрел да чужую помаду стер. Да и не думает он, как жену не расстраивать. У него деньги, у него власть. Терпи, женушка, если жить хочешь богато и красиво. Она и терпит. А тут, подумаешь, турок – жизнь-то ломать!

* * *
– Мама! Бабуль, мама приехала! – Галька неслась навстречу Вальке, растопырив пальцы. – Ура! Ой, правда, ура! – Валентина закружила дочку. Как дома-то хорошо!

Мать расспрашивала Вальку – как там, в Москве, Олька-то живет? Замуж снова не собирается? А мальчишка на нее похож? А ты что, Вальк, в отпуск? Как насовсем? А и ладно, мне одной с тремя ребятишками трудновато, а теперь ты дома, как хорошо!

* * *
– Спи, Арсений, я с тобой с ума сойду, – Ольга сердилась на сына и сама на себя. Ну почему у других все нормально – мужья, любовники, а у нее одна работа, сын все время простужается и с ним некому сидеть! Да еще салонов в Москве – пруд пруди. Эрик вон какой дворец отгрохал, и по телику во всех передачах о своем салоне твердит – мой салон, мои мастера, мы в Париже, мы в фигиже! А Милка Майская вчера заехала в новом костюме, а когда курили, жарко стало, она жакетку сняла, а на изнанке лейбл – MONAHOV! Тоже у Эрика шить снова стала. Что же, Ольга уже не та? Если уж Милка от нее уйдет, то хоть салон закрывай!

Правду говорят – в жизни все одно к одному. Так на душе тяжко, а поговорить не с кем.

Мать в Петракове работает целыми днями, писать стала редко, от Ольги отвыкла уже, ведь за все эти годы дочка ни разу не приехала, только фотографии присылает. Сначала Олька хоть звонила иногда, а сейчас перестала – видно, в городе загордилась, крутой стала.

Олька сидела у зеркала, смотрела на себя – красивая, одни глаза чего стоят, да на кого этой красотой смотреть? Волоховский один всю охоту отбил, да еще Али этот, турок несчастный, жизнь отравил. Только сыночек – радость, но он еще маленький, ему всего не расскажешь.

* * *
– Верунь, ты? Ошибся? А я и слышу – голосок не похож. Извините. А вас как зовут? Да не почему спрашиваю, просто так. Я однажды фильм смотрел – так там мужчина номером телефона тоже ошибся, так потом с ошибочной девушкой у него любовь началась. Классный фильм был. Так как зовут вас? Ольга? А я Виталий. Да нет, Веруня – это жена приятеля моего. Они меня сегодня в гости позвали, а я звоню, чтоб сказать, что не приду. Что-то настроения нет. Вернее, не было, а сейчас вдруг появилось. Оля, Оленька, пойдемте вместе! Веруня и Мишка такие классные, они вам понравятся. Ничего не сошел с ума. Да не хочу я про вас ничего знать! Ничем я не рискую. В том фильме же все хорошо кончилось. Сынишка спит? Так разбудите. Втроем поедем. Говорите адрес, я пошел машину заводить.

* * *
Съемочная группа из Москвы ходила по Петракову и ахала: какая натура! Как будто для нашего фильма кто-то специально декорацию построил.

– Все, остаемся. Наберем из местных вспомогательный персонал и через недельку начнем съемку, – немолодой режиссер энергично размахивал руками, отдавая распоряжения. В школе освободили первый этаж – чтоб там группа жила, артистам тоже классы оборудовали так, что они стали выглядеть как номера в гостинице.

Валентину Клыкову взяли реквизитором – костюмы гладить, всякие вещички нужные вовремя подготавливать да еще разные поручения выполнять. Одним словом, всем киношным хозяйством командовать.

Первое время Валька артистов стеснялась, потом привыкла и даже ко многим стала обращаться на «ты». А режиссер, Василий Георгиевич, хоть его великим все называют, такой человек чудесный и простой, и Валька, видно, ему по душе – толковая, быстрая, симпатичная. Так хорошо ее называет – Валюня! Валюнь-Валюнь – целый день только и слышно. Валька крутится, работает и радуется. Как же все волшебно складывается, только жалко, еще месяц, и все уедут.

Съемки затянулись из-за погоды. Зарядили дожди, и пришлось пережидать. А когда съемки закончились, переезд Вальки на работу в Москву был делом решенным. У нее, оказывается, призвание есть – работать с людьми. Василий Георгиевич, режиссер, сказал, что, когда фильм закончит, в титрах будет написано – ассистент режиссера Клыкова Валентина. И на следующий свой фильм он тоже Вальку директором приглашает.

* * *
– Валюнь, – уже и мама так ее называть стала, – езжай, не волнуйся за нас. Галька уже большая, ничего мне с ней не трудно. А тебе жизнь свою налаживать надо. Тем более такая удача. Ты, когда в Москве жить будешь, Ольке-то позвони. Как-никак подружками были. Мало ли что в жизни случается?

Ну и позвонила, как мама советовала, и, услышав: «Валька, приезжай ко мне», – сразу и поехала. Все-все ей Олька рассказала в ту ночь, и о Виталике случайном, и как они с ним к приятелю пошли, и как случилось у нее с ним, – догадалась. И образовалось сразу четыре несчастных человека – Виталий, во всей истории виноватый, Олька сама с разбитым сердцем и Мишка с Веруней – и разводиться не разводятся, и жить по-прежнему не получается. Она и сама этой истории не рада. И тут, как назло, с работой завал. Монахов, помнишь? – всех клиенток переманил, и Олька ничего придумать не может – хоть в петлю лезь.

– Олька, подожди, я сейчас ничего обещать тебе не буду, поговорю с Василием Георгиевичем, может, что-нибудь получится. Он фильм новый затевает, из прежней жизни, и ты, Олька, может, пригодишься костюмы придумывать. Нет, переезжать я к тебе не буду, не сердись. Василий Георгиевич с Надеждой Петровной круглый год на даче живут, у них квартира в Москве все равно пустует, а так я там живу, а заодно и порядок навожу. Знаешь, Оль, я думала, так не бывает – ведь кто они, а кто я? И как родные.

* * *
Ничего себе! Оказывается, половину фильма будут снимать в Париже! Давайте быстренько все по две фотографии на загранпаспорта – Валюнь, завтра с утра в посольство французское дуй, визу надо быстро оформить, – Василий Георгиевич, как всегда, энергично махал руками.

В списке съемочной группы, выезжающей в Париж, значилось – ассистент режиссера Клыкова Валентина. Потом артисты, помощники, операторы, осветители, а в конце художник-костюмер – Внукова Ольга.

* * *
– Сенечка, мальчик мой, внучок мой сладкий, какой ты большой, ну иди к бабушке. Олька, да он на деда, отца твоего, так похож! Радость ты моя ненаглядная! – Олька слушала маму и чуть не плакала. Какая же я дура, думала она про себя, чуть не потеряла все это – и городок родной, и всех-всех-всех.

– Мам, а давно новый клуб-то в Петракове построили? Сегодня концерт у вас? Ой, пойдем, а? И Сенька с нами, и Валька с Галькой и с малышами всеми, и с мамой тоже придут. А потом все чай пить у нас будем!

* * *
Галька и Арсений сидели чинно между бабушками и хлопали изо всех сил, когда завклубом Толик объявил: «А сейчас наши московские гости – шоу-группа «Девочки-припевочки» – Внукова Ольга и Клыкова Валентина – перед вами выступят».

Олька да Валька, девочки-припевочки, будущие парижанки фиговы, пели песню о том, что бывает такая женская дружба, которой ничего помешать не может. По куплету – то Олька, то Валька, а припев – вместе!

(обратно)

Вечер был, сверкали звезды…

Красиво как начиналась эта песенка! А дальше – грустно-грустно.

…На дворе мороз трещал.
Шел по улице малютка,
Посинел и весь дрожал…
Почему это мама такую песню выбрала напевать мне перед сном? Сядет рядом, руку на одеяльце, и давай про малютку. А я зажмурюсь и отвернусь, чтоб никто не видел, что я, засыпая, плачу – так мне этого малютку жалко. Посинел, бедный, дрожит.

Один раз спросила маму, почему этот малютка один идет, такой малютка. А мама говорит – наверно, он сиротка. Я не знала, что такое сиротка, а спрашивать не стала – и так страшно, а вдруг еще страшней будет?

И так вечер за вечером. Я уж без этой песенки и спать не ложилась. Каждый раз, замирая, слушала и думала: а вдруг в этот раз сами собой слова песенки изменятся, и малютку кто-нибудь согреет, накормит, и он, краснощекий и довольный, уснет себе под лоскутным одеялом, а рядом стоит огромная клетка с попугаем красного цвета, и попугай тоже спит.

Но время шло, а слова песенки не менялись, и вечер был, и сверкали звезды, и малютка шел, шел, шел.

Я так к нему привыкла, такому синенькому и одинокому, а заодно привыкла к чувству жалости, и она во мне живет всю мою жизнь. А малютки попадаются на моем пути так часто, как будто все откуда-то знают про ту грустную колыбельную песенку.


При чем тут логарифмическая линейка? И кто теперь вообще помнит о таком устройстве – что-то там выставляй, двигай, совмещай. Вот именно это у Ленки никак не получалось. И получалось при этом, что ни о каком институте и мечтать не стоит, если даже такая ерунда и та не по уму.

Но можно ведь туда пойти, где извлекать квадратные корни необязательно. Например, в педагогический, на учительницу начальных классов. Мама, правда, не советует – застрянешь в бабском коллективе, личную жизнь не устроишь, да и зарплата копеечная. Но зато поступать легко – там в приемной комиссии мамина старая подружка тетя Лиза, она Ленке поможет нужные очки набрать.


Бесперспективность личной жизни нарисовалась уже на приемных экзаменах. Одни девчонки, почти все некрасивые, какие-то дурынды на вид. Конечно, красавицы все в театральные рванули, а красавцы – на физиков или в журналистику. Ну вот среди этих дурынд Ленка как Жар-птица засияла и без тети-Лизиной помощи студенткой оказалась.

Правда, на вечернем отделении – надо было обязательно идти работать, денег в семье маловато, а молодой Жар-птице надо время от времени оперение менять.

В машбюро НИИ кроме Ленки работали еще две девчонки: Тома – Белая Мышь и Люда – Ворона Однокрылая, так их Ленка сразу про себя назвала и была права, потому что Тома была абсолютная блондинка с белой-белой кожей, розовыми веками, малюсенькими глазками, всегда в белой кофточке, а голосок – еле слышный. Вернее, не слышный просто так, а только когда она разговаривала по телефону. А делала она это каждый час и задавала тихо один и тот же вопрос: ну как там диспепсия?

Ленка вначале даже не знала, что диспепсия – это понос и рвота, которые напали на Томиного сынка Андрюшку. И все пять дней, пока Ленка работала в машбюро, Тома этот вопрос задавала и задавала не сбиваясь, как часы. Вместо боя курантов на Спасской башне – как там диспепсия?

В первые дни Ленка подозревала, что это – пароль, а Тома какой-нибудь секретный агент. Но вскоре Тома привыкла к новой машинистке и сокровище свое, измученное поносом, Ленке на фото показала. Сказала – вот, мой мышонок. Ленка даже вздрогнула – ой, откуда она узнала, что я так ее про себя назвала? А потом фотку разглядела и поняла, что вариантов нет – бледный маленький мышонок таращил свои бусинки и улыбался. Ленка погладила фотографию и в сердцах пожалела мышонка, и в тот же миг Томины куранты пробили час, очередной вопрос прозвучал, и вдруг Томино лицо порозовело, а из бусинок закапали слезы. Ленка испугалась, а Тома подошла и вдруг ее поцеловала:

– Лен, у тебя рука целебная. Вот ты моего Андрюшку на фотке погладила, и он первый раз за все время нормально покакал. И есть попросил. А мы ведь целый месяц с ним мучились, ничего не помогало.

Слушай, Лен, погладь еще, чтоб он поправился хоть немножко – такой худенький. Мы с Анатолием, мужем, сами ничего не едим – все ему, ему, а у него понос. И все наружу. А теперь вот, пожалуйста, – покакал. Погладь, погладь еще.

И стала Ленка Мышонкину фотографию каждый день гладить и с ней разговаривать, а Тома приносила день за днем новые вести о сыночке – и окреп, и подрос, и говорить научился.

Ленка рада была, что Тома думает, будто она так рукой своей помогает. Но как бы ни было на самом деле, стала она Томе очень необходимой. Даже как-то ночью Тома ей позвонила – мол, Мышонок что-то не спит, потрогай там его фотку.

Так шли месяцы Ленкиной студенческой и машинисткинской жизни, и первая сессия позади, и уже листочки рвутся наружу, в апрель, и печатать неохота, а наоборот. Сны какие-то чудные снятся – целуется Ленка с каким-то незнакомым парнем, а лицо его разглядеть не может.

Как-то на работе Ленка была вдвоем с Людой, другой машинисткой, – помните, Однокрылой Вороной?

Ленка и сама объяснить не могла, почему дала ей такое прозвище. Может, потому, что Людмила была слегка горбоноса, сидела у машинки как-то вполоборота и все время вскидывала свою небольшую голову, стряхивая со лба сине-черную челку. О себе Люда ничего не рассказывала, никому не звонила, и ей никто не звонил. Странно даже.

А когда Ленка свой сон ей пересказала, Людмила челку сдула и вдруг засмеялась – а мне тоже этот сон снился. Снился, снился, да не сбылся. И опять замолчала.


Работы в машбюро было много, и на халтуру времени не оставалось. Но иногда девчонки все-таки ухитрялись немножко поработать на себя и чуть-чуть деньжат сверху получить.

Когда Романов зашел в машбюро, у Лены как раз сломался ноготь о клавишу машинки, и она, заныв от досады – растила-растила, и надо же, – стала зубами отгрызать обломок.

Ворона развернулась к Романову и, забыв стряхнуть челку, замерла. А за ней и Мышь, и Ленка с ногтем во рту. Романов, судя по всему, привык, что все, увидев его, замирают. Дав девчонкам возможность прийти в себя, он обратился к Людмиле с просьбой напечатать срочно несколько страничек, он заплатит по двойной стоимости, зайдет через час. Повернулся и ушел.

«Несколько» – оказалось около пятидесяти страниц. Но красота пришельца сделала свое дело, и, раздербанив листочки на троих, девчонки начали стрекотать.

Через час Романов не пришел. Он вообще больше не пришел. И бедные машинистки не узнали, что он – Романов, что он – изобретатель, ученый какой-то. Не узнали, что вообще-то он человек хороший, хоть и красавец, хоть и не пришел. Просто он вернулся в свой отдел, и его, ученого такого, вдруг срочно в командировку – на самолет, и на 3–4 месяца, пока он там, в командировке, что-то секретное срочно не изобретет.

Людмила все 60 страниц в мелкие кусочки разорвала, Тома плакала, надеялась на сверхзаработок Андрюшке волчок купить. А Ленка не особенно переживала, просто ей показалось, что именно с этим красавцем она во сне своем чудном целовалась.

* * *
Сергей Романов был эталоном человека, про которого говорят – перспективный.

Он еще мальчишкой все любил разбирать и складывать по-своему. Он даже названия своим придумкам изобретал. И взрослые часто удивлялись. Например, пионервожатая в лагере, Валя, удивилась, когда Сереженька на полдник не пошел, потому что был занят: изобретал комароловку – такое летающее устройство, которое само будет за комарами гоняться и их на ходу прихлопывать. И компот его с печеньем съел Ежицкин Миша. Миша тоже был своего рода изобретатель – он изобретал кляузы на своих друзей. Например, привезли ему родители конфет на родительский день, он сам их есть не стал, а положил на тумбочку, а сам под кровать забрался – наблюдать втихаря, кто конфеты без спроса есть будет. А потом список составил и к вожатой Вале – а у нас в отряде воры. А Валя, тоже мне, взрослая, взяла и на свои деньги купила конфет, весь отряд собрала и Ежицкина Мишку при всех их съесть заставила, водой не запивая, весь килограмм. Ежицкин давился, ел и плакал. А Валя вообще потом от имени отряда велела Сергею Романову подойти и Ежицкину щелобан застрекотать. И еще сказала – родителям не жалуйся, а то хуже будет. А на другой день Ежицкин воблу из тумбочки достал, очистил и всех ребят угостил, и даже Сереже брюшко досталось.

Валя потом, правда, все Ежицкиной матери рассказала, и та ее похвалила, сказав, что она прирожденный педагог.

А Романов Сергей, хоть тот полдник и пропустил, комароловку так и не изобрел. Наоборот, пока он сидел-мудрил, комары его самого искусали.

Сейчас Романову было 28 лет, он уже имел много патентов в очень важной секретной научной отрасли, защитил кандидатскую, и докторская шла к завершению.

Бывает же природа такой щедрой – и умный, и высокий, и красавец, и характер золотой. Только наука слишком сильно в плен затянула – ведь в его годы уже и жениться пора, ну хоть встречаться с кем-нибудь.

Не будет же Сергей с мамой обсуждать, что с кем-нибудь, бывает, встречается. В командировках, например. Он же нормальный, здоровый мужик. И зря мама так беспокоится, вот закончит новую большую работу и всерьез о личной жизни подумает.

* * *
Когда Романов подлетал к Москве, под крылом золотились деревья, небо было еще почти летним. Надо же, еще три часа назад – минус 28, а здесь только начало любимой поры – осени.

Сергей никогда ничего не забывал – любой когда-то увиденный фильм или спектакль мог рассказать от начала до конца в подробностях, закрыв глаза, представить живописное полотно и описать в деталях, помнил номера телефонов всех знакомых наизусть, да вообще, что там телефоны, открой любимых его поэтов на любой странице – и любое стихотворение Сергей прочитает наизусть.

Ну и, конечно, не забыл Романов про свой приход в машбюро. Его даже совесть мучила – бедные девчонки работали, а он им денег не заплатил, не по своей, правда, вине.

У Романова было классное настроение – командировка хоть и затянулась, но результат удивил всех и был настолько успешным, что мог стать переворотом в науке.

* * *
Мама после первой радости – сын вернулся – опять принялась за свое:

– Ну ладно, Сереженька, наука – это замечательно, но и о личной жизни… – и так далее.

Сергей маму обнял – ладно, подумаю завтра же.

Назавтра он купил огромный арбуз и пошел в машбюро долги раздавать.

Когда он появился, Ленка не сразу сообразила, кто пришел – ведь четыре месяца прошло, а он тогда и был-то две минуты. Томы на работе не было, она отпросилась с Мышонком в зоопарк сходить.

А Ворона-Люда сразу Романова узнала и хотела было наговорить гадостей, но не успела. Романов арбуз положил, руки к сердцу прижал и улыбнулся.

– Виноват, без следа и следствия.

Деньги на стол положил – при нем считать неудобно, но на вид много. И попросил ножичек, арбуз разрезать.

– Ой, а мы работу порвали, – спохватилась Ворона.

– Да не беспокойтесь, она уже и не нужна. – Романов лихо резал арбуз. – Давайте, девочки, попробуем – на вид хороший.

Надо же, как бывает – откуда-то пришел, еще и как зовут не сказал, а как будто уже друг.

– Да, забыл представиться. Сергей Романов. А вас как величать?

Когда с арбузом было покончено, оказалось, что рабочий день закончился и Ленке в институт в ту же сторону, что и Сергею домой.

А погода какая классная, и нельзя ли институт прогулять, и смехом обещание маме организовать срочно личную жизнь, и внезапный дождь, и подозрение, что именно с ним Ленка целовалась во сне, оказывается, было не напрасным. И пол из-под ног, и голова кругом, и мама Сережина рада, и у Ленкиных родителей опасения про бабский коллектив оказались напрасными, а наоборот, зятек-то – почти доктор наук!

* * *
После декретного отпуска и рождения Димона Ленка в машбюро не вернулась. Сергей за изобретения получал хорошие деньги. Правда, в институте перевелась на заочное – как-никак у жены профессора должно быть высшее образование.

Время отгораживает былое такой стеной, что сквозь нее иногда уже и не разглядишь, что там было. Люда-Ворона растворилась во времени. Это произошло бы и с Белой Мышью Томой, но Тома не давала совсем забыть о себе, иногда звонила Ленке, присылала по почте фотографии выросшего Мышонка Андрюшки и просила ее не забывать иногда дотрагиваться до фотографии ее сокровища.

* * *
Димон часто простужался и чуть было не остался на второй год в третьем классе – по болезни пропустил почти полгода. Ленка уже не знала, что с ним делать – и лечила, и закаляла, и берегла, как могла. Зимой фрукты и ягоды на рынке покупала, но они же в зимнее время какие-то ненастоящие.

В тот день Димон как раз перестал чихать, и Ленка решила ненадолго вывести его на улицу – погулять, тем более что выглянуло солнце, которого уже месяца два как не было видно. Она тащила за руку медленного Димона и искала ответы на его бесконечные вопросы. Откуда только он их берет, такие замысловатые и, говоря правду, интересные? Да как откуда? Папа-то у него кто? Профессор! Умница! Вот и Димон – умница.

Лена не любила утро, потому что это была разлучальная пора – Сережа уходил в свой институт, и до вечера Ленке предстояло скучать по нему и ждать, когда ключ повернется в замке и он окажется дома. Лена была счастливой женщиной, так она сама о себе думала, но когда кто-то из знакомых это замечал, старалась разговор увести в сторону – боялась, что кто-нибудь сглазит.

Она любила в муже все – голос, манеру говорить, его привычки, смех.

Когда он засыпал, Лена каждый раз гладила рукой ковшик из родинок-звездочек – формой он абсолютно повторял БольшуюМедведицу.

Иногда Ленку обдавала волна ревности, хотя никакого повода для этого Сергей не давал. Просто всегда из двоих кто-то один любит больше. И у Сережи с Леной Лена и была этим одним.

Несмотря на то, что от февраля до настоящего тепла еще очень далеко, казалось, что небо взлетело уже на летнюю высоту, – это все из-за неожиданного солнца.

Лена не сразу узнала в подошедшей к ней женщине свою старую школьную подругу Лиду. Лидушка была конопатой, мелкой, с каштановыми кудряшками, отстающей по всем предметам, активной участницей художественной самодеятельности школы.

Когда на выпускном вечере выдавали аттестаты зрелости, Лидушка сидела с мамой в последнем ряду школьного актового зала и плакала – ей, единственной из всех выпускников, аттестата не дали, оставив пересдавать химию на осень.

Вот учителя, не́люди какие-то. Да за одну самодеятельность надо было аттестат отличный выдать, а они, видите ли, за химию какую-то человеку жизнь портили.

Конечно, когда уже все поступили, кто в институт, кто на работу, а одна, Наташка, даже замуж успела выйти, Лида с химией расправилась и пристроилась в соседнюю парикмахерскую учиться на парикмахера.

Лена раза два у нее укладку делала, и, между прочим, хорошо это у Лидушки получалось, вкус ощущался. Потом как-то в газете Лена случайно прочитала, что на международном конкурсе парикмахеров первое место заняла Лидия Латышева, и порадовалась за бывшую одноклассницу, но дороги их с тех пор так больше и не пересеклись. И вдруг раз – стоит, улыбается полноватая красивая блондинка, разодетая как кинозвезда, на Ленку с Димоном смотрит радостно.

* * *
– Пойдем, пойдем, здесь же рядышком, кофейку, поболтаем, что слышно о Галке, Катьке, вообще – кого видишь, а тебе блондинкой лучше, а у меня Димон болеет все время, а с мужем повезло, – и так о разном, ведь сто лет не виделись.

Часовая стрелка уже переместилась на целое деление, Димон пошел свой конструктор умный собирать, по капельке ликерчику в кофе, и разговор все ближе к женскому, таинственному.

– А как ты, Лидка, счастлива? Кто у тебя?

– Витьку помнишь? Он на один класс моложе был, когда я пела на концертах, он мне на пианино аккомпанировал? Ну черненький такой, длинный? Ну вот, вышла за него замуж, полгодика пожили, потом он к маме своей съехал, ничего не объяснил и к телефону просил не подзывать. И сам не звонил. Однажды мама его сказала, чтоб я больше Витюшу не беспокоила, потому что он решил свою жизнь искусству посвятить и от фортепиано не отрывается. А она, мама, в умной книжке прочитала, что человек на творчество и на секс тратит одни и те же клетки организма, а Витюше все клетки для искусства нужны.

Ну и пришлось аборт сделать, а Витька месяцев через пять позвонил и сказал, что на развод подал и они с мамой уезжают в Канаду, к отцу, который их бросил, когда Витька только родился, а теперь вдруг заскучал и к себе их зовет. Я даже на развод не пошла, так развели, без меня. А Витька про аборт не узнал. Правда, и в Канаду никакую не уехал – я его потом в магазине встретила, и он очень смутился и сказал, что отец их звать передумал. В магазине Витька был не один, а с некрасивой рыжеватой женщиной, явно старше его по возрасту. И у Витьки, и у рыжей были обручальные кольца.

Вот такие странные замужество и развод получились.

Я тогда как будто замерла – не ругались, когда фильмы обсуждали, всегда мнения сходились. Да вообще никаким разводом не пахло, и вдруг – бац!

Ну а потом были разные истории – примерно по одной в год. То я уходила, то меня бросали. И не думала ни о каком счастье, вся в парикмахерское дело ушла. А там, в парикмахерской, заведующая попалась классная. Присмотрелась она к моим работам, давай о международных конкурсах узнавать. И послала меня, и перевернулась вся моя жизнь. Да нет, не из-за того, что первое место заняла, а потому, что в самолете, когда из Парижа летела, с Сергеем познакомилась. Он с симпозиума возвращался. И рядом у него место было.

И так вышло, что в небесах я на этих самых небесах и оказалась, как только с ним глазами встретилась. И вот уже почти год любовь, да такая, что и не думала, что так бывает. И, веришь, ни о чем его расспрашивать не хочу. В самолете я заметила, что он газетой кольцо на пальце прикрывает, но больше кольца не видела. И живу от появления до появления Сергея, и чувствую, что он от меня домой уходить не хочет. Однажды только сказал, что очень мне благодарен, что я никаких вопросов ему не задаю.

Капни еще ликерчику, а кофе не надо.

Знаешь, Ленка, я такая счастливая! Не знаю, как потом будет, но сейчас мне только лежать рядышком, и гладить его волосы и ковшик на плече, и больше ничего знать не хочу.

* * *
Не так уж много Ленка себе ликера наливала, чтоб комната вдруг закружилась вокруг нее и стало жутко горячо в горле. Может, ослышалась, дурында ревнивая. Что на плече гладить?

– Да ковшик, у него родинки, как Большая Медведица, на плече выстроились, и когда он дремлет, я по ним пальцем вожу и счастлива.

Зачем, зачем ты пришла, Латышева Лидка, двоечница несчастная, самодеятельная звезда! Зачем? Чтоб разрушить все? Чтоб самой несчастной Ленку сделать? Специально, что ли, прикидывается? А сама затем и явилась, чтоб Ленка обо всем узнала, и способ какой коварный изобрела, вроде случайно все произошло.

В голове стучало, начался озноб, лицо разгорелось. Ужас и бессилие – никогда таких чувств Лена не испытывала. И что-то вдруг окаменело внутри, и слова сказать не может, и слезы хоть бы полились – так нет, тоже как будто окаменели внутри глаз.

Лидушка щебетала что-то дальше, не замечая Ленкиного состояния, наверно, радовалась полученному результату. Лена уже, правда, ничего не слышала – какая-то пелена. И Лидка шевелит губами, только видно, что радуется.

Дальше все произошло сразу: в двери повернулся ключ – Сергей вернулся домой, и Лидка достала из сумочки фотографию.

Лена не успела ничего сказать, да и, пожалуй, не смогла бы, как перед ней оказалась фотография, и из тумана донесся Лидкин голос – вот он, смотри, мой Сергей.

Лене казалось, что она сходит с ума, когда сквозь пелену увидела на фото синее-синее небо, белую скамейку и сидящего на ней симпатичного немолодого мужчину с умными печальными глазами.

– Кто это? – выдохнула она.

– Да говорю же тебе, Сергей мой, самый лучший Сережка на свете.

* * *
– Ленок, ты дома? – спросил из коридора другой самый лучший Серега на свете. – Где мои тапочки?

– Приветик, папка, вот твои тапки, – в рифму пропел вынырнувший из конструктора Димон, повиснув у отца на шее.

Сергей, войдя в комнату, удивился тому, что увидел, – Ленка, его единственная любимая женщина, рыдала, прижимая к себе фотографию какого-то незнакомого мужчины, а симпатичная женщина, сидевшая напротив, смотрела на нее, ничего не понимая.

* * *
– Сереж, между прочим, Лидка Латышева у нас в художественной самодеятельности звездой была, да она вообще звезда, и на международном конкурсе парикмахеров первое место заняла, и так я рада, что мы сегодня с ней встретились, – да, Лид? – и поболтали обо всем, и Димон уже не кашляет, и сегодня солнечно было, как весной, и давай еще ликерчика выпьем, – да, Лид?

Они сидели втроем на кухне, Сергей подливал девчонкам ликерчику и был рад, что Ленке хорошо и подруга у нее тоже хорошая и счастливая.

Градусы делали свое дело, Лидка снова достала фотографию своего Сереженьки и предложила выпить за самых лучших Серег на свете – ее, Лидкиного, Сергея Петровича, и за Романова Сергея.

А они с Ленкой между двумя Сергеями, и можно любое желание загадывать.

А Ленка, тоже уже захмелевшая, Лидушкин тост поддержала, добавив, что желание только одно – чтоб так было всегда – между двумя Сергеями.

Димон спал, продолжая во сне складывать свой конструктор.

Часы пробили одиннадцать раз, а троим, сидевшим на кухне, совсем не хотелось расставаться. А за окнами вечер был, сверкали звезды.

(обратно)

На океане, в Биаррице…

– Ой, ты едешь в Биарриц?! – Полиночка захлопала в ладошки. Вернее, в пальчики – она была такая невесомая, такая нежная, что звуки хлопков показались бы раскатами грома в исполнении этого неземного создания. А так Полиночка соединяла только кончики пальцев, и ее графически выраженная радость была беззвучна. – О, как я тебе завидую! Биарриц – это чудо! Это Олд мани! Старые деньги!

Это означало, что всякие богачи и богачки ездят туда уже столетиями, не жалея тратя эти самые мани. Я и не знала, что такие места есть на земле. А вот Полиночка знала, потому что была уже четвертым или пятым поколением в семье, никогда не знавшей финансовых трудностей. Все называли ее именно так – Полиночка. А если бы сказали, например, Поля или Полина, она даже не поняла бы, к кому это обращаются.

Беззвучные Полиночкины аплодисменты отделяли меня всего на три дня от полета-поездки в это самое олдманевое местечко Франции.

Я знала о Биаррице только то, что там произрастают бересклеты и бугенвиллии, – Василий Аксенов замечательно описал этот город в своем романе «Редкие земли». Фонетическое звучание названий этих неведомых растений примагничивало меня к предстоящей поездке.


Океан – это вам не море. Грохочет накатывающими на берег волнами. Пейзаж красивый, но свирепый. «О, море в Гаграх, О, пальмы в Сочи» – это совсем другое курортоописание. Тут скорее «А волны и стонут, и плачут…» И небо серое-серое. И чайки какие-то особенно беспокойные и громкоголосые. Мои замечательные друзья рискнули десять дней потерпеть мое присутствие, пригласив меня к себе. Нет, конечно, это я притворяюсь, говоря – терпеть. Сама-то думаю, что десять дней побыть рядом со мной – сплошное удовольствие. Это я опять притворяюсь.

Денечки шли своим ходом в неспешных разговорах и неглубоких раздумьях. Дождливо-однообразно-приятно.

Наконец в один из дней, обедая в ресторане, я услышала русскую речь и обрадовалась, потому что для меня главное не любоваться пейзажами, а прислушиваться-присматриваться к людям. Вдруг что-нибудь такое услышу, о чем потом, чуть-чуть приврав и допридумав, что-нибудь насочиняю.


По-русски разговаривали три дамочки усредненной наружности. Они говорили громко, и я поняла, что они меня узнали и специально привлекают мои уши к своему разговору. А я и рада:

– Девочки, сигаретки не найдется?

Сигаретка нашлась, а за ней и вопрос:

– Ларисочка, как вам Биарриц?

Наша беседа покатилась быстро, и уже через пять минут я знала, кто они и зачем в Биаррице. О двоих из них рассказывать неинтересно, а вот третья подарила мне небольшой сюжетик, который последует далее.


– Меня зовут Ярослава, а супруга – Всеволод. Он сейчас в Москве, работает много. А нас с сыном Макарушкой сюда отправил. Чтобы Макарушка научился хорошо говорить по-французски. А потом мы поедем в Австралию или еще куда-нибудь. Наш Макарушка – вундеркинд. Всего 9 лет мальчику, он в классе самый лучший. Мы уже год здесь, в Биаррице. А папа наш там, в России, очень большой пост занимает. Политик. – Ярослава назвала фамилию.

Ничего себе! Я, столько лет работая у японцев в «Асахи», к нему на интервью прорывалась! Сто преград стояло на пути к этому радетелю за судьбу России. Японцы им очень интересовались, но видеть могли только по телевизору. Правда, в последнее время этот великий реформатор куда-то в тень ушел. Но фамилия его все равно из памяти не стерлась.

А Ярослава продолжала:

– Мы ведь русские такие, как имена наши. Дочку тоже добрым русским именем назвали – Лада. Ладушка сейчас в Лондоне устроилась. Нет, не замужем. Нет, не работает. Просто папа там ей домик купил. Хочет, чтобы девочка жила по-человечески.

– А как же супруг-то ваш в Москве один живет? – Я изобразила сочувствие. – Скучает, наверно?

– Я поняла. Вы намекаете, что я рискую, оставляя мужа одного так надолго? Мне все так говорят. Да, я рискую. Ради сыночка. А Всеволоду я верю. Он днем и ночью работает. А все бытовые трудности на прислуге, они за ним ухаживают, кормят-поят. А мы каждый день с ним по скайпу разговариваем. Макарушка папе стихи читает. А хотите, я мальчика сейчас сюда позову?


Макарушка нарисовался через пять минут. Мадам Ярослава могла фамилию супруга своего не произносить. Сынок был юным клоном великого россиянина. Ярослава слегка порозовела, поняв мою осведомленность. По лицу моему было видно, что пацан мне понравился. Девятилетний инфант был просто загляденье – чуть кудряв, темноволос, синеглаз. И такая же, как у его родителя, небольшая щелочка между передними зубами.

Мальчишка был удивительно мил и приветлив – пардон, мерси, вуаля…

И через секунду:

– Ой, здравствуйте, вы из Москвы? А у меня там папа в Барвихе и собака Марфуша. Русская борзая.

На Макарушке была надета маечка со значком, выдающим место покупки. А стройные мальчишеские ноги облегали бежевые лосины, заправленные в высокие сапожки – он только что вернулся с конных соревнований на первенство школы.

– Сыночка, почитай нам стихи. Гюго. Только с выражением.

Тут я встряла не по делу:

– Ты, Макарушка, давай, на стульчик влезь, ручки на груди сложи, глазки в небо и читай. А у меня как раз в сумочке шоколадка завалялась. Так что будет тебе награда.

Я думала, мальчишка смутится или засмеется, а он стал к стульчику примериваться – залезть собрался. Пацан привык слушаться взрослых.

– Да ладно, Макар, давай, стой на полу. Читай, развлекай теток. – Мне понравился, честно говоря, этот беззлобный и необидчивый парень.

Макар сложил губки и начал читать стихи, назвав, грассируя, имя поэта – Виктор Гюго. Читал он долго и умильно. Ни слова не понимая, я чувствовала в этом стихотворении какую-то грусть.

Макар закончил читать и слегка наклонил голову. Мама Ярослава захлопала, ее подруги повтыкали остатки недокуренных сигарет в пепельницу, чтоб освободить олдмани-ручки, и захлопали тоже.

Я приобняла Макарку и говорю:

– А я знаю русский перевод: «У Лукоморья дуб зеленый, златая цепь на дубе том…» – продолжай, дружок.

И тут российский симпатичный папин-мамин сынок сразил меня наповал:

– А что это за стихи? Я не знаю.


Честно скажу, я человек не грубый. И правду-матку стараюсь не резать – у каждого своя правда-матка. Но тут меня прорвало. Мамаша Ярослава, княгиня хренова, не знала, куда деваться от гнева, который я на нее вылила. Выход был один – быстренько расплатиться и удалиться вместе с подружками и вундеркиндом куда подальше от московской грубиянки.

Я сама им помогла. Встала и ушла. Число моих поклонниц сразу убавилось на три человеко-единицы.


Рози, хозяйка дома в Биаррице, который снимали мои друзья, была прелестной француженкой, еще недавно фотомоделью. Но однажды в аэропорту ее остановил серый взгляд молодого мужчины, который, увидев Рози, мгновенно решил поменять свой билет на самолет на тот, в котором летела девушка, чтоб улететь с ней навсегда. Решил и сделал. Трое белобрысых детишек на дисплее мобильника Рози тоже сияют серыми взглядами.

Я по-английски говорю на уровне двоечницы-семиклассницы. Слов знаю много, а связываю их между собой с трудом. Японские слова наскакивают на английские и мешают мне объяснять поток своих мыслей. Но я все-таки старалась продраться между ними и вести с Рози по возможности интеллектуальную беседу. Рози-то, умница, по-английски говорит классно.

Я хвалюсь, что пишу песни для известных артистов, нагло иллюстрирую свой рассказ нехитрым напеванием самих песенок. Рози вежливо слушает, хоть ничего не понимает. Я повышаю градус разговора, рассуждаю о великой русской литературе. Пересыпаю свою речь всемирно известными именами гениев – Толстой, Чехов, Достоевский. У Рози выражение лица такое же, как тогда, когда я ей пела: «Угнала тебя, угнала…»

– А вы, Рози, кого из них больше любите? – Я даю Рози возможность блеснуть ответом на вопрос. А Рози смотрит серьезно и говорит простодушно: – А кто это? Я таких имен никогда не слышала.

Я поражена! Как это может быть? Мои подопечные японцы произносили, как молитвенное заклинание, – Пуськин-сан, Торстой-сан, Техов-сан. Как так может быть, что прелестная жена сероглазого француза никогда этого не читала?

– Рози, а почему же у нас в России все знают Франсуазу Саган, Жапризо, Стендаля, Дюма, на конец?

Выражение лица Рози остается прежним – она и этих имен не знает тоже!!! Бедные детки-сероглазки! Макарушка-то все-таки Гюго читал!!!


Восьмой день я любуюсь гортензиями Биаррица, хожу мимо бутиков, мельком глядя на витрины. Внутрь не захожу. Олдмани – не про меня. Да и до моих размеров ихним кутюрье далеко.

А я топаю и вышагиваю строчки:

На океане, в Биаррице
Я кайф ловлю под крики чаек.
Но далеко моя столица,
И это как-то огорчает…
Еще пару дней, и я вернусь в мою любимую Москву. Ура!

«Москва, как много в этом звуке…» Кстати, не помните, случайно, кто это сказал?..

(обратно)

Родные люди

Недавно у меня дома снимали передачу «Человек и его вещи». Заботливая девушка-редактор несколько раз до этого звонила, интересовалась – какие вещи я буду показывать и о чем рассказывать. Из наших разговоров я понимала, что ей особенно хотелось бы увидеть старые предметы, принадлежавшие когда-то прабабушкам и прадедушкам, желательно графских или дворянских кровей. Эти вещи могли бы подчеркнуть особенность моего благородного происхождения.

Я вообще замечаю, что у нас сейчас стало очень модно приписывать себе какие-либо звания и титулы, даже если для этого нет никакого основания.

Однажды на одном из вернисажей я видела, как человек разложил на продажу старые выцветшие коричневатые фотографии, некоторые были с надписями и с «ятями». На фотках кружевами топорщились платьица на барышнях, белели панамки на детишках, наряженных в матросские костюмчики, особенной статью и выправкой отличались мужчины. Мне стало очень интересно – кто же может купить фотографии чужих людей и для чего?

– А что тут непонятного? – Продавец посмотрел на меня сердито. – Те будут покупать, у кого деньги есть. Сейчас богатым людям мало богатства, они все хотят себя потомками показать благородных семейств. Вот, купят фотки, в рамочки вставят, обвешают свои дома. Гости к ним придут, объяснять хозяева им станут: вот эта дама – тетка бабушки моей, графиня такая-то. А вот этот мужчина – сиятельный граф, прапрадед жены по отцу.

Вот так и придумают себе биографию.

А я слушала и думала – странные бывают люди. Я такого вообще не понимаю.

У меня у самой есть кем гордиться – вот, бабушка моя – Мария Васильевна Фомина, умница, гимназию когда-то окончила, книги любила читать и меня научила, быстрая была, как огонь. Миг – и стол накрыт, и гостей полон дом – ай да Мария!

А вот дедушка на фото – он в Варшаве родился, фамилия у него смешная – Лимон. Лимон Яков Исаакович. Когда я родилась, он уже был на пенсии, в молодости работа его называлась «коммивояжер». Мне рассказывали, что он занимался продажей кожи и по запаху мог отличить шевро от хрома.

Фамилия эта досталась и моей маме Александре Яковлевне. В детстве ее звали Аля Лимон. А когда Але семнадцать исполнилось, началась война. Мама, как и все тогда, по мере сил трудилась – окопы рыла, на лесозаготовке работала, фугаски немецкие на крышах собирала.

А когда война почти окончилась, познакомилась она с чернокудрым симпатичным лейтенантом. Это и был мой папка – Алексей Давидович Рубальский. Родился он в маленьком украинском местечке Вчерайше, во время войны служил в летном отряде – готовил самолеты к вылетам. А в это время в местечко пришли фашисты и убили всех его родных. И я не знала ни его матери, ни отца – то есть вторых моих дедушки и бабушки.

Вот на этой фотографии – мой младший брат. Братишка, братка. Младший мой, любимый Валерка. Теперь его нет. Несправедливо, неожиданно не стало – остановилось сердце. А я всегда жила и думала, что он у меня будет всегда – мой дорогой, очень близкий братка. Да, его сердце остановилось, а мое болит, болит…

А на этой фотографии – Давид. Мой муж. Мы вместе прожили больше тридцати лет. Он был умный, справедливый, надежный. И строгий. Все наши годы он считал своим долгом меня улучшать. И результат его вполне устраивал. Я очень дорожила его мнением. Его жизнью. Он тоже – наследник. Унаследовал все свои замечательные качества от своих родителей.

Давида уже нет. Все испытания последних лет его жизни никогда не оставят мою память. Я уже привыкла жить без Давида, в смысле – просыпаться, есть, работать. Но я все время с ним разговариваю. И он продолжает меня воспитывать, подсказывать, ругать и хвалить. Я стараюсь его не подводить.

А жизнь идет, и уже появился на свет маленький Артемка – сын Светки, дочки моего брата. И мы с Лерой, Валериной женой, постепенно входим в роль бабушек, и нам это очень нравится.

Ну вот, такая моя родословная. Ни одного графа, ни одной княгини. Зато все порядочные, честные, милосердные люди. И я этим горжусь.

(обратно) (обратно)

Из книги «Пока любовь жива»

Примерка

Я учусь на учительницу. Впереди практика и диплом. А пока лето и пионерский лагерь. Я – вожатая. Вырабатываю педагогические навыки. Когда мой отряд идет купаться, я по дороге рассказываю детям придуманные мной страшные истории и, оборвав рассказ на самом интересном, запускаю своих обалдуев в воду. Это очень хитрый прием врожденного Макаренко – ведь вытащить двенадцатилетних оболтусов из воды, подув в металлический свисток, невозможно. Свистка просто не слышно за их визгом. А я, хитрая, что делаю? Я отлавливаю кого-нибудь одного минут через двадцать, и тихим голосом начинаю рассказывать продолжение своего детектива, оборванного на самом интересном. И через 10 секунд вся мокрая компания лежит вокруг меня на травке и внимательно слушает.

Однажды навестить одного из моих мальчишек приехал отец. Он отпросил сына на прогулку и привел его к тихому часу. Но, поцеловав сыночка на прощание, папаша не уехал, а остался поболтать со мной. Весь разговор состоял из намеков и предложений. От перегрузки эмоциями мое сердце ухнуло в какую-то бездну, и я поняла, что начинается роман.

Павел Венедиктович – так красиво звали папашу – был не очень молод, не очень красив, но почему-то притягивал меня, как сто магнитов одновременно. Павел рассказал, что он музыкант – дудит уже лет двадцать в каком-то известном оркестре. Он назвал себя – духовик. Вместе с оркестром Павел исколесил весь земной шар, а сейчас притормозил в Испании, подписав там контракт на несколько лет. Сейчас там его ждет жена с маленьким сыном, а старший сын – как раз мой подопечный – живет в Москве с бабушкой и ходит в московскую школу. А на лето бабуля отправила мальчика в лагерь, чтобы немного от него отдохнуть.

Я заметила, что Павел время от времени рассматривает свои ногти, сгибая и разгибая пальцы. Это о чем-то должно было говорить, но тогда я еще не имела жизненного опыта и, что это означает, не знала.

Прощаясь со мной, Павел, конечно, задержал мою руку в своей и, отпуская, попросил не лишать его надежды увидеть меня в Москве, когда закончится лагерная смена. А я и сама уже хотела этого, наверное, в тысячу раз больше, чем он.


В лагерь я поехала работать не только как будущий педагог. Была причина поважнее. Мне просто нужно было срочно вырваться из плена моей труднообъяснимой жизни. Я была замужем, и мое замужество можно было четко определить словами одной известной песенки:

Повстречались как-то раз
Эскимос и папуас.
Милый и наивный эскимос – это я. А кровожадный людоед-папуас – это он. На редкость не подходящая друг другу парочка. Папуас уже третий год пил мою кровь, не давая жить и водиться с моим эскимосским народом. И я решила вырваться из папуасского плена. Повод нарисовался подходящий – уезжаю работать в пионерский лагерь для педагогической практики. А где этот лагерь находится, людоеду не сказала. А сама всю смену репетировала, как вернусь уже свободной.

И тут – ура! Появился Павел! Лекарство от любви – новая любовь!

Ничего, что Павел женат, – я же не собираюсь его из семьи уводить. Просто он мне очень нужен, чтобы бесповоротно забыть моего папуаса.

В оставшиеся дни я подружилась с Аликом – сынишкой Павла и выпытывала у него всякие подробности о его папе и маме, и Алик с удовольствием выбалтывал мне всякие семейные секреты.


Лето кончилось, я вернулась в Москву, поселилась у подружки и вышла на работу в свой НИИ – я там работала машинисткой, пока училась в институте.

Конечно, первым делом я всем в машбюро рассказала про Павла, половину напридумав в свою пользу. Все машбюро, знавшее про кровопийцу, за меня порадовалось.

Дня через три наша секретарша Ирка торжественно позвала меня к телефону. По выражению ее лица я поняла, что звонит Он.

Голос Павла звучал взволнованно, он называл меня на Вы и говорил, что скучал и считал дни, и не смогу ли я поужинать с ним в «Метрополе» завтра вечером?

Я ждала его звонка и обещала сама себе вести себя умно и загадочно, сдаваться не сразу, одним словом, вскружить мужику голову или вообще сделать так, чтоб он эту голову потерял.

Но вместо всего этого я завопила: – Да, да, и я скучала, и ждала, и смогу – да, завтра, в семь, у «Метрополя»!

Все машбюро замерло в восторге, а потом отмерло, и мы начали обсуждать – в чем я пойду? И правда, ничего у меня для такого похода из одежды не было. В лагере-то хорошо – шорты, майка – и я лучше всех. То-то Павел балдел: – Дорогая, – (это я – дорогая) – какие у вас красивые ступни! А сейчас уже сентябрь, в шортах в ресторан не пойдешь, а мою юбку сколько ни гладь, все равно – как новая она выглядеть не будет. А свитерок, моя гордость, – я сама связала его, распустив на пряжу полушерстяное одеяло, – годился только для выхода на субботник.

Все мои девчонки из машбюро готовы были снять с себя всё и дать мне напрокат, но предложенные сокровища имели примерно такую же ценность, как мои собственные.

И тут одна из них, Виолетта, вдруг придумала, умница, классный выход из положения – пойти в ближайший комиссионный магазин, выбрать там самое дорогое и красивое платье, заплатить за него – денег наберем, все девчонки скинутся. Надеть его на встречу с Павлом, а ярлык не снимать, и вообще носить его очень аккуратно. А на другой день принести платье обратно в комиссионку – дескать, дома еще раз примерила, и оно оказалось велико. А в течение трех дней покупки можно возвращать. Вот и вернем, а деньги снова раздадим девчонкам.

А если роман с Павлом будет продолжаться, то все это можно проделывать каждый раз – комиссионок в Москве много.


Любезная продавщица выбрала мне три наряда. И в каждом из них я отражалась в зеркалах, похожей на голливудскую кинозвезду.

Голубое кримпленовое платье с золотыми пуговицами мне очень шло, и, пока я дотопала до «Метрополя», на меня глазели всевозможные дядьки разных возрастов.

Павел стоял с орхидеей в руках. Я первый раз в жизни видела такой цветок, и что это орхидея, мне объяснил Павел. На кончике цветка была какая-то пипетка с водой, и Павел сказал, что это специально, чтобы цветок не завял, и что он выбрал эту экзотическую прекрасную орхидею потому, что она похожа на меня – нежная, загадочная, необъяснимая.


В таком роскошном ресторане я была впервые. Меню в руки я брать не стала, потому что не хотела, чтобы Павел видел мои короткие машинисткинские ногти. Я поэтому же и не курила – чтоб никто не видел ногтей.

Павел читал названия блюд медленно, как будто дегустировал каждое. Я поняла из названий только два – котлета по-киевски и блины с икрой. Мне, конечно, хотелось котлету, но Виолетта, та самая, умная, предупредила – смотри, киевскую не заказывай. В ней внутри масло, и ты можешь обрызгать платье, и тогда его назад не примут.

Я заказала блины с икрой и мороженое. Мы пили шампанское, на тарелке Павла остывал шашлык, а он смотрел на меня, не откусив ни кусочка. Потом мы танцевали, и я поняла, что, если мы сейчас же не окажемся с ним наедине, Павел просто взорвется и разлетится на кусочки.

В такси Павел целовал мои пальцы с короткими обгрызанными ногтями и шептал: – Дорогая, никогда прежде я не бывал так счастлив!

Потом, устав от страсти, мы пили на кухне кофе, и я плавилась от нежности к моему новому возлюбленному. Если бы сейчас открылась дверь и вошел папуас, я бы даже не испугалась, а может быть, вообще его бы не узнала.

После кофе Павел предложил мне посмотреть его квартиру, извинившись, что она слегка запущена, так как в ней уже год никто не живет. Ничего себе запущена! Если бы мое машбюро оказалось здесь, все решили бы, что пришли в музей.

Павел, как экскурсовод, показывал мне разные вещички – это малахитовый слоник из Индии, эта вазочка из Китая, а это – так, мелочь, – люстра из розовых ракушек из Таиланда.

Всего было много, у каждой штучки была своя история.

Стены одной из комнат были зеркальными, и я не сразу поняла, что это шкафы. Павел отодвинул одну панель, и я увидела, что шкаф битком набит вещами. А Павел стал снимать одно за другим с вешалок платья и рассказывать мне, где он покупал их для жены. При этом он называл какие-то фирмы, надеясь произвести этим особенное впечатление. Павел увлекся. Прикладывал платья к моей фигуре. Говорил: – Дорогая, хочешь, примерь. Тебе должно пойти.

Перья, блестки, шуршащий шелк, мягкая шерсть. Ну прямо чистая комиссионка, только на дому, где я превращалась из Золушки в принцессу.

Я смотрела, а сама боялась, что Павел услышит, как предательски громко бьется мое сердце. Ну он же взрослый, он же умный. Зачем он все это показывает? Неужели не видит, не понимает, что обижает меня, рассыпает в пыль только что построенный мною воздушный замок, где я не эскимос, а прекрасная принцесса в бесподобном кримпленовом платье?

Дальше открылись еще дверцы: – Смотри, смотри – это туфли Стеллы. – Павел впервые произнес имя жены. – А это – ее украшения, косметика. Стелла любит все красивое и дорогое. Шубы я, к сожалению, показать не смогу – Стелла их наглухо зашила в простыни, чтобы моль не съела.

В это время зазвонил телефон, Павел схватил трубку и показал мне знаками, чтоб я не произносила ни звука и не шевелилась.

Звонила жена, и Павел называл ее ежиком и говорил, что тоже соскучился, но раньше чем через десять дней вернуться не сможет, так как у него какие-то переговоры в Министерстве культуры.

Видно, Стелла что-то спросила по поводу его верности, потому что Павел сказал: – Ты моя единственная, любимая, и никто кроме тебя мне не нужен.

Потом, как полагается, – целую, люблю и все такое, что в таких случаях говорят.

Положив трубку, Павел подошел ко мне, обнял, прижал к себе, сказал: – Не сердись, Стелла очень ревнивая, и я не мог всего этого ей не сказать.

Ночь уже плавно катилась к рассвету, Павел заснул, а я лежала и ненавидела себя – золушку несчастную. И Павла ненавидела – тоже, выходит, людоед, только из другого племени.


Будильник зазвонил в восемь. Павел пошел умываться, бриться, потом он пожарил яичницу и сварил кофе. Я валялась в постели. Павел заглянул в спальню: – Ежик, вставай!


Что ж выходит – я тоже Ежик? Не много ли ежиков на одного людоеда?

Я продолжала лежать. Павел снова заглянул: – Дорогая, ну что же ты? Кофе остывает.

А я ему: – Пашенька, не волнуйся, я потом себе подогрею. Я еще поваляюсь, у меня сегодня отгул и можно спать, сколько хочешь.

Павел ошалел от этих слов: – Давай, давай, вставай. Мало ли что отгул! Мне к десяти в министерство.

А я: – Ну и иди, не волнуйся. Я потом, когда буду уходить, дверь захлопну.


Павел этой самой дверью хлопнул так, что люстра из розовых ракушек из Таиланда чуть не рассыпалась.

Через час Павел позвонил из министерства. – Ты еще спишь? Нет? А что делаешь?

И я веселым голосом стала говорить:

– Ой, Пашенька! Я тут меряю платья твоей жены, у нас что, фигуры одинаковые? И размер обуви? Мне все так идет! Только, Пашунь, не сердись, когда я одевала серое платье, ну такое открытое, блестящее, до пола, ты еще сказал, что купил его в Париже, то, представляешь, случайно зацепила подол каблуком серебряных туфель и чуть не упала. Но, слава богу, устояла. Только подол порвался. Еще – почему бусы из зеленых камешков были на такой тонкой нитке? Порвались и рассыпались, и я уже их полчаса собираю!

В трубке раздался такой звук, что я даже не сразу поняла, что это голос Павла. Наверно, этот голос Павел взял напрокат у своего духового инструмента:

– Послушай, сука! Дрянь! Плебейка! Положи все на место и вон из моей квартиры. Катись на свою помойку, крыса, ешь там объедки! И если хоть одна вещь пропадет, я тебя уничтожу. Ты меня слышишь?

– Слышу, Павел! А теперь вы послушайте, что я скажу! Я сказала неправду! Ничего в вашем доме я не трогала, просто мне хотелось, чтобы вы, Павел, поняли, что нельзя унижать людей! Кем бы эти люди ни были! Никакого отгула у меня нет, и сейчас я ухожу на работу. Дверь аккуратно закрою. А вы, Павел, живите дальше так же прекрасно; но только помните, что я не плебейка, а гордый человек! И ничего вашего мне не нужно! И на столике в кухне я оставлю деньги за блины и мороженое. А за шампанское отдать мне сейчас не хватит. Да, впрочем, я его и не заказывала.

Я положила трубку, а потом еще раз сняла, набрала знакомый номер, услышала голос своего папуаса и сказала: – Толик, это я. Откуда, откуда – не скажу. Через час буду. Жди.


На работу в этот день я так и не пошла. Да, самое главное, – девчонки из машбюро сказали, чтоб я платье голубое кримпленовое с золотыми пуговицами в комиссионку не возвращала, потому что оно мне очень идет. А деньги? – Да ладно, когда-нибудь отдашь.

(обратно)

Безнадежная Надежда

Девятнадцати лет отроду Надя обожглась на молоке. Молоком был Витька, за которого она вышла замуж. Ожог об Витьку был очень сильным – как врачи говорят, третьей степени. Больно-пребольно. И заживает очень долго. А когда зажило, Надежда решила, что теперь будет дуть на воду. И к моменту моего с ней знакомства она дула уже десятый год, решив раз и навсегда, что мужикам верить нельзя.

Бывало, что такая предосторожность помогала, а бывало, и нет.

Жизнь уже пододвигала Надю к цифре тридцать, а в этом возрасте паспорт без штампа о регистрации брака – печальный документ. Но Надя не печалилась, а, наоборот, гордилась, что она птица вольная, гордая и независимая. Гнездо свое у птицы было, причем очень симпатичное. И, конечно, время от времени туда залетали всякие перелетные птицы.

Работала Надежда чертежницей в конструкторском бюро да еще подрабатывала, помогая что-то чертить студентам-дипломникам. Клиентурой ее обеспечивал муж двоюродной сестры, преподаватель какого-то технического института. Так что нужды особенной у Надежды не было, тем более что очень большой транжиркой она не была. Однажды Надя даже смогла скопить денег и съездить с подругой в Грецию. Туда в январе путевки стоят совсем недорого. И шубы там дешевые – подруга себе купила, а Надя нет – куда ходить-то?

Про таких, как Надя, говорят – хорошенькая. И, правда, на нее всегда было радостно смотреть – не толстая, не худая, не верзила, не коротышка, все в норме и на месте. И всегда улыбается. Характер такой – улыбчивый. И зубы белые-белые, ровные. Никогда не скажешь, что два передних зуба – вставленные. Взамен тех, которые Витька выбил. Это тогда же, когда сломал ей ногой два ребра. Ребра срослись, зубы доктор вставил новые, и что же Наде не улыбаться? Улыбается себе и дует, дует на воду – осторожно живет.

А мужики от Нади балдеют – нравится она им. А Надя свои глазищи серые невинные таращит, как школьница, а потом вдруг – раз, и темнеют глаза, и уже глядит на вас грешница-блудница.


В то лето нашего знакомства Надежда разбогатела – отнесла денежки в какой-то банк-пирамиду. Пирамида потом рухнула, но Надя успела невеликий свой капитал увеличить втрое и вовремя выхватить его из рушащейся пирамиды. На все деньги Надежда купила путевку в круиз по Средиземному морю. В одноместную каюту. Правда, в трюме, без окна и около машинного отделения. Ну и что? В каюте же только спать, а все остальное время – сиди себе на палубе да разглядывай разные страны.

Я выходила на палубу рано – привыкла много лет вставать на работу, – но всегда была второй. А первой была Надежда. Придет раньше всех, шезлонг займет и сидит загорает. В это время и солнышко не такое уж жгучее. Однажды она вообще в шезлонге заночевала. А капитан поздно вечером шел из рубки и Надю на палубе заметил. И сел к ней. Они даже целовались. Но к себе в каюту капитан Надю не позвал, сказал – там жена спит. А так Надя бы пошла. А чего? Капитан симпатичный, в белом кителе. Таких у нее еще не было.

Все это мне Надежда рассказала сама, потому что через три дня совместного утреннего загорания мы уже были подружками. Я – старшей, она – младшей.

Путешествовали мы долго. Дней двадцать. И рассказать Надя успела многое, вернее, про многих. Сначала, как вы уже поняли, коротко – про Витьку, а потом про остальных, по порядку.

* * *
Военная форма очень шла Андрею. Такой мужественный. А глаза грустные. Подошел к ней в метро, попросил разрешения проводить немного. И голос тоже был грустным, как глаза.

Андрей рассказал, что он – летчик-испытатель и завтра должен вылетать на очередное задание. А задание очень опасное. И он не знает, останется ли жив. И он загадал, что если встретит в метро симпатичную девушку и она не прогонит его, то он выживет.

И Надя не прогнала. А утром, провожая Андрея на задание, перекрестила, хоть и не была особенно верующей. Андрей сказал, что, если останется жив, вернется через два дня и сделает ее, Надежду, самой счастливой женщиной на свете. И ушел.

Надежда ждала, присматриваясь к небу, – как там самолеты? Может, в одном из них летит ее отважный летчик-испытатель Андрюха.

Андрей не вернулся. Надя плакала, даже в церковь сходила – поставить свечку за упокой его души.

– Надо же, как бывает, – думала она. – И знакомы-то были всего-ничего, а как в душу запал! Герой! Болит душа, да и все. Уже три месяца не проходит.


Как-то вечером Надя, как обычно, ждала поезд в метро, народу было немного, и она услышала какой-то знакомый голос, произносивший слова, от которых оборвалась Надина, еще не отболевшая, душа. Вот что это были за слова: «…понимаете, задание опасное, не знаю, останусь ли жив…»

Надя обернулась. У колонны стоял целый-невредимый Андрей и грустно смотрел на миловидную девушку. Он продолжал: «…и я загадал…»

Андрей играл свою заученную роль, как заправский артист. Надя подошла поближе, чтоб Андрей увидел ее. И он увидел. И не узнал.

Больше Надя не плакала. Наоборот, велела себе радоваться – хорошо, что так обошлось, а ведь мог квартиру обчистить. Где он только форму летную взял, маньяк несчастный?..

* * *
Наш пароход плыл по спокойному морю, но однажды начался сильнейший шторм, судно бросало из стороны в сторону. У многих началась морская болезнь. У меня тоже. Я лежала пластом в своей каюте. Как только я поднимала голову от подушки, все, что я в круизе съела, давало о себе знать. Как нарочно, именно в этот день у меня должен был состояться концерт. Именно за этот концерт меня с мужем пригласили в этот круиз – плавай, пей, ешь – все бесплатно. Только концерт, и все. Но шторм усиливался с каждой минутой, и я чувствовала, что концерт придется отменить.

Муж стал говорить, что я обязана встать и отработать и не подвести организаторов круиза. Я вообще не из тех, кто подводит, но, похоже, я все-таки выступать не смогу.

Муж рассердился и ушел куда-то – он морской болезни подвержен не был.

Вдруг по громкой связи парохода я услышала веселый голос кого-то из руководителей круиза, который сообщал, что получена радиограмма от самого покровителя морей и океанов Нептуна, в которой говорится, что скоро шторм закончится, и мы выйдем в спокойное море.

И через некоторое время этот же голос объявил, что шторм, как и обещал Нептун, кончился. И волнение моря не больше одного балла.

Я посмотрела на часы – концерт ровно через час. Ура! Я никого не подведу.

Оделась, накрасилась, иду в кают-компанию. Уже все пассажиры в сборе. Концерт прошел замечательно – я читала стихи, рассказывала всякие истории, мы все вместе пели. Правда, мне казалось, что еще немного покачивает, но муж объяснил, что это остаточные явления после шторма.


Наутро наш пароход держал курс на Францию. Я вышла на палубу, где уже меня ждала Надя. Вместо того чтобы похвалить меня, как я вчера хорошо выступала, Надя похвалила моего мужа – какой он молодец! Я не поняла – а в чем он-то молодец? Выступала же я!

И Надя, смеясь, рассказала мне, что на самом деле шторм вчера не кончался, но мой муж – хитрец-молодец – попросил руководство круиза объявить, что море успокоилось. Он хорошо знает мою психику и сказал, что, если так объявят, я поверю, а заодно и пассажиры поверят и успокоятся. И концерт состоится. Так оно и получилось.


Во Франции Надя на берег не сошла. Она сказала мне, что ей нездоровится. Но я догадывалась об истинной причине – у Нади нет денег, а во Франции много соблазнов. Вернее, немного денег есть, но Надежда бережет их на Стамбул – купить дубленку. И боится их потратить раньше времени.

А на следующее утро пароход уже шел дальше по курсу, а мы с Надей опять сидели на палубе, и она продолжала свой рассказ…

* * *
Следующим у Надежды появился Валерик. Вернее, он появился не у нее, а у ее подружки Ленки. Ленка с ним в Парке культуры познакомилась, когда сидела на лавочке и читала книгу, Валерик подошел и поинтересовался, что девушка читает.

В тот же вечер Ленка сдалась высокому черноглазому физику-ядерщику Валерию. Он работал на синхрофазотроне в каком-то очень засекреченном научном центре. Физик любил поэзию, читал наизусть стихи Брюсова. Он говорил про Брюсова – тезка. Он – Валерий, и я – Валерий. Только он лирик, а я физик. Вот и вся разница.

Когда Валерик читал стихи, он прикрывал свои черные глаза и получалось очень душевно. Ну вот Ленка и решила своего красавца подруге продемонстрировать. Надя и пришла.

Пили мартини, музыку заводили, и Валерик по очереди танцевал то с Ленкой, то с Надеждой.Когда Надя домой засобиралась, Валерик сказал, что двор у Леночки очень темный и он Надю до улицы проводит. А ты, мол, Леночка, пока постельку стели.

Не успели Надя с Валериком из подъезда выйти, как захлестнуло их волной. Горячей, сильной волной любви и страсти. И Ленка пролежала одна на своей накрахмаленной простыночке до утра.

А Надя и постель не стелила. Не до этого было. Еле сама раздеться успела.

Утром Валерий одевался медленно, говорил тихо. Он говорил Надежде, что в душе он большой романтик, и если верить в переселение душ, то в нем живет душа капитана Грея, а Надя – его долгожданная Ассоль. И Ассоль всегда будет ждать его на берегу, и он будет каждую ночь приплывать к ней под алыми парусами.


Через два дня синхрофазотрон вышел из строя, и капитан Грей остался на берегу – на работу не пошел. Портом его приписки стала Надина квартира. Сама Надя каждое утро убегала на работу, сидела до вечера у своего кульмана – чертила, а вечером – бегом домой, к своему Грею.

Надежда была самой счастливой и самой несчастной. Почему счастливой – ясно. А несчастливой-то почему? Да потому, что чувствовала себя предательницей. Ленка, лучшая подруга, веселая и надежная, конечно, все узнала – ну не могла ей Надя правды не сказать! И хоть умоляла Надя подругу все понять и зла не держать, Ленка простить ее не смогла. И не звонила. А Надя скучала по ней, потому что только ей, Ленке, могла рассказать о том, что еще никогда в жизни ничего такого, что чувствует с Валерием, не чувствовала ни с кем. И жить без него теперь не сможет.

Капитан Грей оказался капризным, и Надя старалась ему во всем угодить, как могла. Прошло три месяца. А синхрофазотрон все не чинили. Чертежные деньги кончались быстро, и запас на отпуск уже кончился тоже. Надя немного одолжила на работе, но и этих денег хватило ненадолго.

И однажды Надя осторожно, чтоб не обидеть Валерика, сказала, что это не дело – дома сидеть. Мало ли сколько этот синхрофазотрон чинить будут. Может, пока другую работу поискать?

Капитан Грей обиделся, ужинать не стал и сказал, что не ожидал от своей Ассоль такой прозы.

Утром он отправился на поиски работы. И не вернулся. Надя ждала, хотела искать, но тут только поняла, что не знает даже фамилии Валерика, не говоря уже о месте нахождения этого чертового засекреченного синхрофазотрона.

А через три дня позвонила подруга Ленка – веселая и довольная. И пригласила Надю вечерком к ней зайти. – Да ну их, этих мужиков. Что, из-за них ссориться? Давай, заходи, кофе попьем, Валерик Брюсова почитает…

* * *
…Вечерами на пароходе все собирались в кают-компании потанцевать. Надю часто приглашали, и она танцевала легко и красиво. Жены многих пассажиров ревниво поглядывали, когда их мужья танцевали с ней. Но их опасения были напрасны – Надежда зареклась иметь дело с женатыми мужчинами…

* * *
Следующим, правда, не сразу, в жизни обозначился Метлин. У него, конечно, было имя – Игорь, но по имени его никто не называл. Метлин был намного старше Нади – седой, невысокий, солидный. Метлин был человеком не простым, он возглавлял научно-исследовательский институт. Надя познакомилась с ним на улице. Вернее, она сама была на улице, а Метлин – в машине. Надя опаздывала на работу и решила поймать машину. Ну и поймала – вместе с водителем.

Седина в бороде была налицо, а бес в ребро Метлина постучался в тот самый момент, когда он открыл Наде дверцу своего автомобиля. Вообще-то Метлин бабником не был, но бесы иногда стучатся в ребра и к примерным семьянинам.

Метлин полюбил. Серьезно и нежно. Наверно, так выглядит последняя, поздняя любовь. Каждый вечер он приезжал к Надюше с цветами или какими-нибудь подарочками. Ненадолго. Надя не сердилась, знала – дома ждут. Понимала.

В Новый год Метлин попросил Надю никуда не уходить. Он сказал, что встретит Новый год с семьей, а потом что-нибудь придумает и приедет к своей любимой.

Надя украсила елку, сделала салат, пирог испекла, стол накрыла красиво – белая скатерть, а на ней две красные салфетки – ей и ему.

Звонок в дверь раздался около часу ночи. Надя открыла и вместо Метлина увидела очень похожую на него девушку, почти свою ровесницу. Девушка попросила разрешения войти, села у стола. Помолчала. Потом совсем не зло сказала, что все знает – Надя встречается с ее отцом. И очень просит Надю эти встречи прекратить, потому что Метлин нужен ей, ее младшей сестре и особенно маме. У мамы очень больное сердце, и, если отец бросит их, мама не переживет.

– А вы, Надюша, молодая и красивая, и любовь свою настоящую обязательно встретите, и будете счастливы, а папу отпустите.


Надя отпустила. Метлин не сопротивлялся – у него не было сил. Институт отнимал много времени, жена лежала в реанимации, и бес в ребре успокоился.

И снова потянулись одинокие Надины дни и ночи, особенно нелюбимые выходные и праздники. Единственным мужчиной в Надиной жизни был Челентано, который время от времени пел ей о любви с магнитофонной кассеты…

* * *
…Наш пароход плыл в обратную сторону. Где-то в Москве уже наступила осень, и ее дыхание слегка чувствовалось на средиземноморских просторах.

Последним портом был Стамбул, где Надя хотела купить себе дубленку. Шумный восточный базар оглушил меня, и я Надю не видела.

Вечером все пассажирки прогуливались по верхней палубе в новеньких дубленках, рассматривая друг друга и сравнивая цены. Нади среди них не было. К ужину она тоже не пришла. А зря – в этот вечер нам дали блинчики с вишнями, которые Надя так любила.

Утром я вышла на палубу. Нади не было. Я сидела одна и думала о ней – ну почему она такая невезучая? Она и сама, о чем бы ни рассказывала, все время повторяет, что жизнь ее сплошная безнадега. А она – безнадежная Надежда. Ничего себе, игра слов!

– Куда ж ты делась, подружка? – думала я, уже начиная беспокоиться.

На вечер был назначен прощальный концерт, где я должна была участвовать. Я начала наряжаться, когда в каюту постучали. Я не сомневалась, что это Надя. Так оно и было.

Нарядная Надька стояла в дверях. В одной руке она держала тарелку с большим куском шоколадного торта, в другой – бутылку с вином. И улыбалась своей улыбочкой невинной блудницы.

Я спросила: – Ну, что, сдался капитан?

И в ответ Надя рассказала мне заключительную в этом круизе историю…

* * *
Перед самой Турцией Надежда познакомилась с пароходным коком Витей и сразу влюбилась в него. А он в нее. И Надя решила остаться на пароходе – на кухне для нее работа найдется. И будет она вместе с Витей своим бороздить моря и океаны. Это же лучше, чем в конструкторском бюро глаза ломать.

– И, представляешь, опять Витька, как мой первый. Наверно, это судьба. И давай за это выпьем. Ведь не зря меня мама Надеждой назвала. Ведь надежда умирает последней!

(обратно)

Таньки-Маньки, или Суп с котом

Кот таял на глазах, и Манька ужасно переживала, прямо с ума сходила. Кот был любимцем семейства, и его кормили на убой. Это несмотря на то, что само семейство жило туговато, и сейчас Манька стояла у прилавка гастронома, размышляя – купить ли ей пачку пельменей или обойтись, чтобы денег хватило дотянуть до получки, ведь Манька в семье не одна, на ней лежит вся ответственность еще за двух Манек и двух Танек.

Дело в том, что в семье Коршуновых всегда рождались одни девочки, и каждую называли в честь ее бабушки. А сами бабушки не торопились расставаться с этим миром, доживая до восьмидесяти пяти – девяноста лет, а младшие девчонки уже лет в семнадцать-восемнадцать катали коляску с очередной Танькой или Манькой. Так что почти всегда в семье одновременно жило четыре, а то и пять поколений. Конечно, в рождении девчонок принимали участие разные мужички, но они все были как бы тенями Танек-Манек.

Манька, которая переживала из-за кота, была как раз третьей по счету – ей было около сорока, перед ней шли восьмидесятилетняя бабушка Манька и шестидесятилетняя мать Танька, а после нее – дочка Танька, которая уже водила в первый класс маленькую Маньку – свое произведение.

А кота, с которого начался рассказ, звали Васей, и он таял, несмотря на то, что в доме для него ничего не жалели – все Таньки-Маньки делили с ним свою небогатую еду. И еще ему специально покупали хамсу – мелкую рыбешку, томили ее на сковородке в ароматном подсолнечном масле, так что выходило, что Васька каждый вечер ел как бы шпроты. И при этом худел, и его красивая рыжая шкурка облезла, а шальные зеленые глаза потеряли всяческое выражение.

Переживающая Манька провела общее собрание-консилиум с участием всей семьи, предположений было много, но объяснения этому явлению так и не нашли.

Манька, отказав себе в очередной пачке пельменей, отвела Васю к платному ветеринару. Врач долго осматривал и ощупывал кота, но никакой болезни у него не нашел, но на всякий случай выписал какие-то кошачьи витамины. Васька витамины ел, но продолжал чахнуть на глазах.

Причину всего происходящего знала только одна Виктория – соседка Коршуновых. Квартира была коммунальной, обитателей там было человек двадцать, и при этом никто между собой не враждовал. Наоборот, вечерами жильцы собирались на кухне, тесно заставленной столиками и газовыми плитами, и обсуждали всем миром различные проблемы – от политики и погоды до жизни знаменитых артистов.

Разговоры о Васькином похудании шли уже третью неделю. Виктория тоже на кухне бывала, разговоры слышала, единственная знала всю правду и молчала.

Все дело было в том, что именно она, Виктория, и была виновницей происходящего.

Вика жила в этой чудной квартире уже около двух лет, замужем за Владиком – хмурым, пьющим тунеядцем. Как ее, хорошенькую и одаренную девчонку, угораздило так попасть замуж, никто понять не мог. Виктория была студенткой третьего курса театрального училища, подавала большие надежды. С Владиком она познакомилась случайно, на эскалаторе – у нее попал в щель каблук, и она чуть не упала. А высокий, интересный и в тот момент не выпивший Владик помог ей удержаться и освободить туфлю. А потом сработал вечный принцип, что любовь зла, полюбишь и козла. Вот Вика и полюбила, да так, что через две недели они уже расписались, и Владик привел ее жить к себе в коммуналку.

Сам Владик не работал, а есть и выпивать хотел постоянно. Стипендии Вики хватало только на макароны и готовые котлеты для Владьки, а сама – перебивайся как хочешь.

Одно время Вика перебивалась кислой капустой, причем задаром. Недалеко от училища был небольшой рыночек, где бабки-колхозницы всегда продавали квашеную капусту. Ну и покупатели, перед тем, как купить, пробовали – какая лучше. И Вика приноровилась каждый день приходить и пробовать – у одной, у другой – так напробуется, что уже вроде и есть не хочется.

Лафа продолжалась недолго – бабки запомнили покупательницу, которая ничего не покупает, а только пробует. Ну и в один прекрасный день опозорили бедную Вику, запретив ей пробовать капусту и вообще приходить к ним на рынок.

И тогда Виктория изобрела новый способ прокормиться. Поздно вечером, когда все жильцы укладывались спать, она выходила на кухню, где стояла миска с Васькиной едой – то с супом, то с хамсой, то еще с какой-нибудь вкуснятиной. Ну и стала Вика Васькину еду с ним на двоих делить. Иногда брала себе побольше – ведь Васька-то и сам поменьше ее будет. А иногда получалось даже так, что Вика забывала оставить коту его порцию, и Василий оставался голодным.

Виктория и сама очень переживала и несколько раз собиралась прекратить совместные с Васькой трапезы и во всем признаться Маньке. Да так и не собралась.

Развязка произошла сама собой – когда первоклашка Манька поздно ночью вышла в туалет и увидела, что на полу в кухне сидит Виктория, рядом Вася, и они вместе едят из одной миски.

Первоклашка то ли испугалась, то ли обрадовалась, но закричала так, что сама испугалась. На крик прибежали все Таньки-Маньки и другие жильцы.

Вот, скажите, что тут должно было начаться? Крики: позор! Как не стыдно! Да?!

А ничего такого не началось. Помните, я же рассказывала, что в этой квартире никто не враждовал, и поэтому бедная Виктория испугалась напрасно. Таньки-Маньки почти что хором стали Вику жалеть и говорить, что бедная девочка зря так себя мучила, надо было сказать, что есть ей нечего, и они бы сами ее подкармливали, и не пришлось бы тратиться на платного ветеринара.

Вике было очень стыдно, она плакала и обещала больше у Васьки не есть, и еще она сказала, что когда она окончит училище и станет известной артисткой, то всю квартиру пригласит на какую-нибудь модную премьеру, где она, Виктория, будет играть главную роль. И всех посадит в первый ряд.

А дней через шесть Виктория исчезла. Уехала жить к своим родителям. Нет, она не бросила Владьку – она его любила, несмотря на то, то он был пьяницей и тунеядцем. Это он бросил ее, вернее, не бросил, а явился под вечер с подвыпившей, как и он, женщиной, и сказал: – Знакомьтесь, это Виктория, моя теперь уже бывшая жена, а это – Любовь, моя новая любовь. Любовь осталась ночевать с Владиком, а Вика появилась вся заплаканная в родительском доме и дала себе и родителям слово – забыть Владика навсегда.


Владик, хоть и не сразу, но все же действительно забылся. А вместе с ним и квартира, вместе с котом Васькой, Таньками-Маньками и обещаниями премьеры с местами в первом ряду.

…А годы считать – невеселое дело,
Тогда объясните – зачем их считать?..
Виктория и не считала, а они шли и шли. Уже сыграно много ролей, главных и не главных, и цветы, и летучие и серьезные романы, и гастроли в разных городах и странах, и много разных телевизионных передач – все пришло в обмен на первую горючую молодость.

У Виктории было запоминающееся лицо, голос, который невозможно было спутать ни с каким другим, ее узнавали на улице, просили дать автограф. Характер у Вики смолоду был хороший. Она, и став звездой, не покрылась бронзой, вела себя со всеми приветливо и дружелюбно, одевалась так же, как те, кто просил у нее автографы. И, если бы заставили обстоятельства, Вика вполне могла бы снова поесть вместе с котом из одной миски.

Взрослое замужество Виктории было удачным и радостным, и можно вполне было сказать, что кривая дорожка ее жизни вела и на крутую гору, где Вика и оказалась.

Звонили Вике часто – режиссеры, драматурги, просто знакомые и друзья.

Однажды Виктория услышала в трубке знакомый голос, но не сразу поняла – кто это и в чем дело. А поняв, радостно рассмеялась. Это был голос из далекого прошлого и принадлежал Маньке, той самой, которая страдала из-за кота. И Манька сказала Вике буднично и строго, что, хоть она, Виктория, и заслуженная артистка и по телевизору часто выступает, все равно долги возвращать надо.

Вика, смеясь, сказала, что обязательно отдаст – купит Ваське хоть все, что есть в зоомагазине, – чтоб он наелся досыта.

Но Манька печально сказала, что Васи давно нет, правда, в честь него назвали мальчика, самого первого в семье, которого родила бывшая первоклашка Манька. Она и в школе училась неважно, а теперь вот семейную традицию сломала, и красивая цепочка из Танек и Манек заканчивается мальчишкой Васькой, названным вы уже знаете в честь кого.

А отдать долг Манька попросила по-другому. Дело в том, что она, Маня, работает сейчас комендантом в женском общежитии при текстильной фабрике. И девчонки-ткачихи все лимитчицы одинокие и в любовь совсем не верят, и плачут вечерами по комнатам, и одна даже повеситься грозится.

А она, Виктория, у них на стене кнопками приделана – на цветной афише, которую девчонки с забора аккуратно сорвали. Они, ткачихи, ее по телевизору часто видят и обожают. И, если Вика в общежитие к ним приедет и с ними по душам поговорит, они в любовь поверят и плакать перестанут, а одна и вообще вешаться раздумает.


Виктория приехала в общежитие на следующий день. Манька почти не изменилась, только растолстела. Она скомандовала девчонкам стулья в ряд поставить и усесться поудобнее. Викторию она называла на ты, демонстрируя лимитчицам свою близость к артистическому миру.

И Вика стала рассказывать все-все – и про себя, и про Владьку – козла и пьяницу, и про Любовь, которая к нему однажды ночевать пришла, и про все свои слезы, и про удачу – говорила, говорила. А девчонки-текстильщицы слушали и плакали, и сама Вика тоже плакала. Особенно всем понравилось про миску с кошачьей едой.

Когда Виктория уходила, девочки ее очень благодарили за рассказ и подарили на память коврик, который они сами соткали из бракованных ниток, но получилось очень красиво.

Этот коврик до сих пор лежит у Виктории на даче, на диванчике, и на нем очень любит спать ее любимый пудель Фараон.


А через несколько дней в первом ряду на премьере в театре сидели Манька, Танька и еще одна Манька. Когда Вика в конце вышла на поклоны, они хлопали громче всех.

(обратно)

Тихиус!

В ту зиму обстоятельства моей жизни складывались так, что мне пришлось снимать квартиру. Квартира эта находилась в доме, построенном в тридцатые годы. Дом был четырехэтажным, с очень красивым подъездом и мраморной лестницей. Ступеньки лестницы были пологие и подниматься по ним было легко. Лифт, в общем-то, нужен не был, но он имелся. Его пристроили намного позже, и я, конечно, поднималась и спускалась со своего третьего этажа на лифте.

Кларка с четвертого этажа попадалась мне в этом лифте каждый день. Казалось, что она живет ровно по моему расписанию – я из дома, и она тут как тут. Мы с Кларкой быстро познакомились и вместе топали пешком до метро – ровно 15 минут, и, конечно, по дороге болтали обо всем на свете. Сначала – о чем все малознакомые люди говорят – о погоде, об артистах и так, о всякой чепухе. Постепенно мы привыкли друг к другу, и я даже поймала себя на том, что, вызвав лифт, жду, пока хлопнет Кларкина дверь, и она сбежит на один этаж, и мы поедем вместе.

Кларке было 25 лет, но на вид она была похожа на ученицу какого-нибудь одиннадцатого класса – невысокая, тощая, глазастая. Бессмысленно рисовать Кларкин подробный портрет – чего бы я про нее ни сказала, все равно не сказала бы ничего. Обыкновенная среднестатистическая девушка. Но если бы всё было действительно так просто, не стала бы я эту Кларку каждый день поджидать – мне и одной до метро топать не скучно – думай себе о чем хочешь или песенку сочиняй. Но Кларка меня как будто заколдовала – была в ней какая-то загогулина, которая отличала ее от всех остальных среднестатистических девушек. То ли душевность, мягкость невероятная, то ли внимание, с которым она слушала, то ли веселая боль, с которой она рассказывала о себе.

Что такое веселая боль? Разве такая бывает? Вообще-то нет. Но в Кларке она жила.

Теперь я попытаюсь рассказать по порядку и подробно про Кларкину жизнь – так, как она сама мне рассказывала.


До двадцати лет Кларка жила с родителями – людьми положительными и правильными. Отец был строг с дочкой, и она знала, что если у нее с кем-нибудь что-нибудь, ну сами понимаете что, произойдет, отец узнает и вырвет ей ноги – так он сам ее предупредил.

– Учти, – говорил отец, – сначала замуж, а потом уже любовь.

Правда, Кларка считать умела, и легко подсчитала, что родители ее поженились в апреле, а в августе она уже родилась. Выходит, что любовь была все-таки раньше, чем штамп в паспорте. А теперь грозят. Но Кларка слушалась. До поры до времени.

Однажды в Кларкиной квартире сломался телефон, и они вызвали мастера, и пришел невысокий очкарик в сером свитере. Как только Кларка его увидела, она сразу поняла, что ее, как лодку, оторвало от берега, и куда она дальше поплывет, теперь зависит только от этого телефониста.

Кларка была дома одна и, когда очкарик уходил, дала ему, как полагается, на бутылку и расписалась в квитанции. Она успела рассмотреть, что фамилия мастера Жарков.

«Жарков, не уходи!» – глупо подумала Кларка, когда дверь за ним уже захлопнулась и лодка замерла на мели. Но тут водоворот развернул ее на сто восемьдесят градусов, и Кларка увидела, что в коридоре на тумбочке лежат его часы!

– Ура! Забыл! Вернется! – завопила счастливая Кларка.

И он вернулся – уже ближе к вечеру. Он вошел, посмотрел на Кларку так, как будто днем он ее не видел, протянул руку для знакомства: – Сергей.

– Клара, – пропела Кларка, и уже знала, что Жарков сейчас скажет про кораллы и Карла, который их у Клары украл. Потому что все, с кем Кларка знакомилась, обязательно это говорили. И точно. – А, та самая Клара, у которой Карл… – Сергей не договорил, улыбнулся и вдруг продекламировал:

Жарков у Клары не крал кораллы,
Жарков у Клары часы забыл.
«Все-таки он оказался пооригинальнее других», – порадовалась Кларка.

Жарков направился в сторону двери, и Кларка, вспомнив, как в «Войне и мире» Андрей Болконский на Наташу Ростову загадывал, задумала так – если Жарков, уходя, обернется через левое плечо, я выйду за него замуж.

Жарков обернулся через правое плечо и сказал: – Ну, что, Клара, замуж за меня хочешь?

Клара вздрогнула и кивнула: – А что, может быть.


И начались встречи. Кончался сентябрь, дождь лил не переставая. Кларка влюблялась и раньше – но не так. Она считала минуты, торопила часы, когда не видела Жаркова. Каждый раз боялась, что непрекращающийся дождь сорвет их встречу.

В тот вечер, когда Жарков не пришел, дождя как раз не было. Кларка проплакала всю ночь: – Бросил! Надоела! Не переживу!

Наутро в почтовом ящике она увидела букет золотых шаров, и в них бумажка: «Прости, любимая, потом всё объясню».

Это «потом» тянулось четыре дня – грустных и проплаканных. А на пятый день Сергей пришел, вызвал Кларку во двор. Они сидели на качелях, на детской площадке, и дождь размывал Кларкины слезы, потому что Жарков сказал всю правду – что он женат уже два года, и у него десять дней назад родился сын, и что он не пришел, потому что забирал жену Надежду из роддома, и что больше они с Кларкой встречаться не будут.

Кларкина душа умерла. А через два дня Жарков пришел снова и сказал, что не может жить без Кларки – самой чудной своей девочки. И душа ожила снова.

Кларка хотела, правда, спросить – а как же сын? – но не спросила.

А еще через два дня Сергей сказал, что его приятель уехал на юг и оставил ключи, чтоб он зашел и покормил рыбок. И они вместе пошли этих рыбок кормить, но рыбки так и остались голодными, а Кларкиному отцу уже было за что вырывать дочке ноги.

А потом Кларка заболела. Вообще-то аппендицит – не болезнь, а так – недоразумение, но у Кларки он оказался гнойным, и гной разлился по всему организму, и операцию делали три часа, а потом Кларка очнулась в большой палате и услышала, как женщина, лежавшая справа от нее, сказала женщине, лежащей слева, и ее слова перекинулись через Кларку, как мостик: – Жалко девчонку. Молодая, а ее так располосовали. Теперь перед мужиком раздеться не сможет. Кому такие нужны? И замуж ее теперь никто не возьмет.

А та, слева, ответила: – Да ладно, жалко – ты себя лучше пожалей. Вон, смотри, у нее на табличке имя какое чудное написано – Клара. Не русская, видно. Не могли уж по-нашему, что ль, назвать? Вон хоть Клава – похоже, а гораздо красивее. Вот у нас на стройке одна Клавдия была… – а дальше Кларка уже не слушала. Никто замуж не возьмет! Как же она жить-то будет?

Посетителей пускали с пяти часов, и уже в десять минут шестого Сергей сидел возле Кларки и гладил ее по щеке, говоря, что все пройдет, и он всегда будет рядом со своей чудной девочкой, и все будет хорошо.

Кларка, хоть и молодая совсем была, выздоравливала долго, шов гноился, и ее не выписывали. А когда выписали, уже летел первый снег, и она пропустила в институте целых два месяца занятий, и надо было срочно догонять.

Да, я совсем забыла сказать, что Кларка училась в полиграфическом институте на редактора, а пока работала корректором в редакции толстого журнала. С утра – на работу, вечером – в институт. А потом – с Серегой – болтались по замерзшим улицам, иногда Серега приносил ключи от квартир каких-то своих приятелей и Кларка бывала самой счастливой на свете. Что Жарков говорит жене, когда приходит поздно домой, Кларка не спрашивала. Она любила Сергея и грешницей себя не считала.


Жена Надежда развод дала только с третьего раза, когда поняла, что Серега все равно к ней не вернется.

В марте вторая жена Сергея Жаркова – Клара Жаркова – переехала жить к мужу. Как раз в тот дом, где я снимала квартиру. К моменту нашей встречи она жила там уже четвертый год.

Семья Жарковых оказалась большой, а квартира двухкомнатной. В меньшей из комнат жила сестра Сергея Нюра – одна из близняшек Шуры и Нюры. Вообще-то у сестер были красивые имена – Александра и Анна, но все звали их Шурка-Нюрка, для краткости, наверно.

Нюра жила с семьей – мужем Васей и уже своими близняшками-сыновьями Пашкой и Гошкой. Про них я расскажу попозже, потому что Кларка поселилась с Сергеем в большей комнате, где кроме них проживало еще шесть постоянных членов семейства. Комната была действительно большой, но ее на маленькие части перегораживали разноцветные ситцевые занавески.

Все это разноцветье отделяло друг от друга целые миры родных по крови и враждебных по жизни людей.

Как войдешь, справа у окна – ситцевая келья отца семейства Бориса Михалыча. Но так красиво по имени-отчеству он не величался давным-давно. В миру он был дедом Борькой.

Дальше шло жилье его жены, тети Любы, матери пятерых детей, одним из которых и был Сергей.

Потом близняшка Нюрки, которую вы уже узнали, Шурка, с мужем-сектантом Вовой и сыном Гришкой.

Справа квартировал брат Сергея Женька, а у самой двери поселились молодожены – Сергей и Кларка Жарковы. Их уголок был небольшим – метра четыре, но новая ситцевая занавеска в цветочек делала его уютным.

Кларка украсила свой уголок фотографиями известных писателей и поэтов и развела цветы – вьющиеся традесканции. Еще она хотела рыбок завести, чтоб они плавали в аквариуме, напоминая ей о том счастливом дне, когда она впервые нарушила отцовский наказ.

У Кларки был веселый, добрый характер, и все семейство, так не любившее друг друга, ее приняло и полюбило. И бывшее, привычное «Наша Надя» быстро поменяли на «Наша Клара».

И началась Кларкина новая жизнь, из которой она узнала, что она, эта самая жизнь, может выглядеть и так.

Кларка взяла старт и рванула – на работу, ошибки в текстах исправлять, оттуда в институт, потом в магазин, если успевала до закрытия, а потом на кухню – Сережке еду готовить. Она слышала случайно, что Надежда большой мастерицей по части готовки была, и Кларке хотелось ее превзойти, чтоб Сережка случайно по бывшей еде не заскучал и жену первую не вспоминал.

И каждый вечер, только Кларка на кухне появлялась, тут же к ней выходил кто-нибудь и на остальных домочадцев жаловался.

Дед Борька новую невестку полюбил, потому что однажды она дала ему своим одеколоном подушиться, ну дед и отпил из флакона глоточек, а невестка не ругалась совсем, только засмеялась. Всех своих детей и жену тетю Любу он называл своими врагами и оккупантами – заняли они, мол, его, Борькину, территорию, житья от них нет. А сам он, Борька-то, не хухры-мухры, бухгалтером раньше работал. Он гордился своими бухгалтерскими открытиями – например, Борька подсчитал, сколько можно сэкономить денег, если по улице ходить не в обуви, а прямо в одних носках, когда не холодно, конечно. Дед умножал носки на рубли, рубли на дни, вычитал ботинки и экономия получалась очень приличная.

Однажды Кларка вынула из почтового ящика открытку-повестку – состоявшему на учете Жаркову Б. М. явиться в венерологический диспансер для сдачи анализов по поводу застарелого сифилиса.

Она даже не сразу поняла, кто этот Б.М. А дед, взяв из рук невестки повестку, смутился и произнес: – Тихиус! Это означало – тихий ужас. Просто он так чудно говорил.


Жена Борьки – тетя Люба прожила с ним к тому времени почти сорок лет. Она родила ему пятерых детей, четверо жили до сих пор с ними в одной квартире, а один, старший, Сашка, женился на балерине, поднялся и с родственниками никаких отношений не водил – жена-балерина запретила. Она, балерина, часто по заграницам моталась и боялась, что, если с родней дружбу водить, всем подарки привозить надо будет. А она этого не любила. А семья не любила такую невестку, а через нее и самого Сашку.

Все сорок лет Люба мучилась с этим старым сифилитиком Борькой. Он всю жизнь пил да гулял с бабами из своей бухгалтерии. А с ней, тихой и кроткой Любой, спал ровно столько раз, сколько у них родилось детей. Это учитывая, что две девчонки-близняшки. Итого – четыре ночи любви. За сорок почти лет. Видно, Борька и в этом деле что-то подсчитал и наводил экономию.

Тетя Люба Кларку тоже полюбила – жалела за незаживающий шов от аппендицита. Она называла ее Клара-милая. Правда, и бывшую Надежду жалела, и прятала в кошельке фотку маленького мальчонки – Серегиного брошенного сыночка.

А еще тетя Люба очень любила свою работу и не бросала ее, хоть и давно была на пенсии. Профессия у нее была редкая – закладчица копирки. Дело в том, что работала она в инвалидной артели. Там слепые люди печатали на машинках, а безрукие им диктовали. А копирку между листочками закладывала как раз тетя Люба. Она, когда приходила к Кларке на кухню, всегда что-нибудь рассказывала о своих сотрудниках. Например, как слепая Катя пальто купила и примеряла. А зрячие все ей рассказывали – какого пальто цвета и какая Катя в нем красавица. Или как у безрукого Славы попугайка в куклу влюбился. Кукла-голыш сидела напротив клетки с попугайкой, на диване. И однажды ее кому-то отдали. И попугайка чахнуть стал. Сначала ничего понять не могли, отчего попугайка чахнет. А потом кто-то догадался – он по кукле-голышу скучает. И правда, принесли куклу обратно, посадили напротив клетки, и ожил попугайка, хохолок опять распрямил.

Кларка всегда тети Любины рассказы слушала, испытывая при этом не только сочувствие, но и страх: – Тихиус!


Шурка-Нюрка хоть были близняшками, но совсем не походили друг на друга.

Шурка работала в типографии, была там парторгом, имела почетные грамоты и однажды даже ее премировали поездкой в Чехословакию. И она там побывала, ущемив при этом достоинство завидовавшей ей Нюрки. Партийные дела занимали много времени, и замуж Шурка вышла поздно. К ее тридцати шести годам всех хороших парней уже по хорошим девкам разобрали, и ей достался Вова. И при этом не один, а с маманей – тоже сектанткой, Акулькой. Акулька невестку-парторга возненавидела за то, что в секту их ходить не хочет, и подбрасывала ей ржавые ножи и вилки.

Однажды Акулька притащила к Шурке осыпавшуюся елку, на которой было завязано множество черных тряпочек. Шурка очень боялась черного колдовства Акульки, и боялась не зря. В 37 лет Шурка пошла рожать своего первенца, ей сделали кесарево сечение и мальчишка родился с очень большой головой. Шурка плакала и проклинала колдунью Акульку.

Пацаненка назвали Гришкой, но из-за его способа появления на свет тетя Люба прозвала внучонка Кесариком. Постепенно Шурка привыкла к большеголовому уродцу и полюбила его всем сердцем.

Сектант Вова ходил в свою секту, что-то шептал по ночам, а вообще был тихий и безмолвный. Иногда Кларке казалось, что Вовы вообще не существует.


Дальше, в очередном ситцевом отсеке, проживал Жарков Женька – самый младший тетин Любин сын. Вернее, не проживал, а заходил переночевать. Он недавно вернулся из армии, голодный до плотских удовольствий. Фабрика, куда Женька поступил работать, находилась около трех вокзалов, и, возвращаясь после вечерней смены домой, Женька прихватывал с собой какую-нибудь вокзальную пьяную девку и скрипел с ней до утра на своей кровати. Причем каждый раз с разной. Все семейство остерегалось, что когда-нибудь одна из них дом обворует. Правда, воровать там было нечего.

Когда Женькина кровать скрипела особенно сильно, Кларка затыкала уши, чтоб не слышать.


Теперь снова перейдем в маленькую комнату, потому что об ее обитателях тоже есть что рассказать.

Нюрка жила со своим Васей вполне счастливо, не работала – Гоша и Паша часто болели, и Нюрка сидела с ними дома.

Вася работал водителем троллейбуса, зарабатывал неплохо и все деньги приносил в дом.

Вставал Вася раньше всех в квартире, умывался. Брился, тихонько напевая всегда одну и ту же песенку. Кларка даже слова запомнила:

– Двенадцать женщин бросил я,
А десять бросили меня.
Кларка была бы одиннадцатой и бросила бы Васю, если бы он попался ей на жизненном пути.

Перед тем как выйти из дома и отправиться в свой троллейбусный парк, Вася брал газетку, расстилал ее на полу и переворачивал туда помойное ведро. Затем он изготавливал из всего этого аккуратненький сверточек, перевязывал его веревкой и ехал на работу. Там он клал «подарок» на сиденье в своем троллейбусе, и потом в зеркало наблюдал – кто сверток возьмет, да как посмотрит, будет ли озираться – не видит ли кто его с находкой, как воровато выскочит из троллейбуса на ближайшей остановке. А потом Вася радовался, представляя, как этот «счастливчик» придет домой, сверточек развернет – а там помойка.

Нюрка вечерами мужа с работы ждала, жадно слушала его ежедневный один и тот же рассказ.

Была у Нюрки и своя тайная слабость – чернокожее население столицы. Нюрка погуливала от Васи именно с этим населением. Как-то она попросила у Кларки напрокат белую кофточку. Кларка кофточку дала, но обратно брать не стала – она представляла себе Нюркины объятья с очередным черным кавалером и обладать белой кофточкой расхотела. Нюрка была Кларке за это благодарна и доверяла ей свои тайны. Однажды она попросила Кларку найти какого-нибудь знакомого врача и узнать – если ребенок родился со светлой кожей, не может ли он потом почернеть? Кларка даже не сразу поняла – о чем это она? А Нюрка объяснила: – О чем, о чем? О том – она же встречалась с Васей и Джоником одновременно, и сама не знает, от кого родила. А может, вообще – Гошка от Васи, а Пашка от Джоника. Или наоборот – говорят, так бывает…


…Я слушала ежедневные Кларкины рассказы и не могла себе представить – как эта умненькая, ни на кого не похожая Кларка, так весело и образно рассказывавшая мне удивительные истории обступившего ее семейства, может жить в этом паноптикуме.

Как-то я спросила Кларку, почему она совсем не рассказывает о своем муже – Сергее. Кларка ничего не ответила, и однажды я все поняла сама.

В положенный час я, как всегда, ждала у лифта, а Клара не шла. Я куда-то торопилась и минут через пять двинула в сторону метро одна. День со своими заботами закружил меня, и к вечеру я поймала себя на мысли, что мне чего-то не хватает. Вернее, кого-то – Кларки.

Утром я снова ждала ее у лифта, но Кларка снова не появилась. На третий день я, вернувшись домой, позвонила в дверь квартиры Жарковых.

Дверь открыла тетя Люба, но пройти не пригласила и сказала, что Клары нет дома. И в этот самый момент за ее спиной я увидела какое-то странное существо. Я не сразу поняла, что это Кларка, потому что лицо существа закрывала карнавальная полумаска. Кларка в этой полумаске присела на корточки, а потом вынырнула из-под шлагбаума тети Любиной руки и оказалась рядом со мной. Из-под полумаски текли горючие слезы.


Мы с Кларкой сидели у меня на кухне. Я макала тряпочку в свинцовую примочку и прикладывала ее Кларке под глаза – там были огромные синяки и кровоподтеки. Постепенно Кларка плакать перестала, успокоилась и рассказала мне, что Сергей как выпил у них на свадьбе, и на другой день выпил, и так пьет каждый день все четыре года. И на телефонной станции давно не работает, и вообще нигде не работает. А Кларку он стал бить недавно, но очень сильно. Напьется и бьет. В последний раз так избил, что Кларка ни на работу, ни в институт пойти не смогла.

Кларка хотела уйти к родителям, но боится с синяками показываться. Они об ее жизни ничего не знали – дочка заходила к ним всегда счастливая и довольная, и предположить, что кто-то поднимает на нее руку, ни мать, ни отец не могли.

И потом – как уйти? Ведь она, несмотря ни на что, Сережку своего очень любит и жить без него не сможет.

А потом Кларка засобиралась домой – Сережа ждет, и взяла с меня слово, что я никому ничего не расскажу, а то, не дай бог, до родителей дойдет.

И больше я Кларку никогда не видела.

Прошло сколько-то времени, и однажды, встретив в лифте тетю Любу, я спросила, почему Клару давно не видно? И узнала, что за Кларкой мать с отцом приехали – вернее, не за ней, а к ней, посмотреть, как дочка живет. И увидели синяки и кровоподтеки, и всю ее жизнь поняли, и портреты поэтов и писателей со стенки сняли, а дочку домой увезли.

А еще тетя Люба сказала, что Сергей с Надеждой второго ребеночка ждут.

Тихиус!

(обратно)

Серые мышки

Девчонки из библиотеки не могли уйти домой, хоть рабочий день уже закончился. Все ждали Томку, которая работала в читальном зале. А она все не возвращалась. Казалось бы – чего ждать? Куда она денется! Идите домой. Да, хорошо сказать – идите. А как идти, когда на улице зима, градусов 20 мороза, а Томка у девчонок вещички напрокат взяла – у кого что. У Галки шапку, у Светланы сапоги, у Веры Петровны пальто с песцом, у меня Томка взяла только перчатки – но я не уходила из солидарности. И почему умных, добрых, начитанных девчонок, работающих в библиотеке, называют серыми мышками?! Несправедливо это! Я знаю это очень хорошо!

Ирина была вообще без платья, сидела в синем халате нашей уборщицы Степановны. А как она домой без платья придет – три месяца, как замуж вышла, что мужу скажет?

Мы согрели кипятильником чайку, достали из сумочек у кого что было сладенького и стали обсуждать Томку и всю сложившуюся ситуацию.

Полное имя Томки было такое – Тамара Автандиловна Попова. Фамилия – проще некуда. Поповых в России даже больше некуда. А имя ей дала мать в честь грузинской царицы Тамары. Потому что по отцу Томка была грузинкой. Вернее, не по отцу, а по горнолыжному инструктору Автандилу, который 22 года назад инструктировал Томкину мать, как кататься на этих самых горных лыжах. Правда, дело было в июле, и мамаше применить знания на практике так и не пришлось, но польза от занятий все-таки осталась, вернее, проявилась через 9 месяцев в виде белобрысой, носатой, черноглазой Томки, названной как царица. Маманя ни о чем не жалела, кроме того, что даже фотографии Автандила у нее не осталось. Только дочка, да и все.

Обычно, когда появляются дети у разномастных родителей, то побеждают гены темной масти. У Томки победили глаза и нос инструктора и белобрысые мамины кудряшки.

Мать от Томки истории ее рождения не скрывала, и Томка за это маму уважала. Одно только мучило царицу – как ее родителя Автандила в детстве называли? Автандя, что ли?

Итак, Тамара Автандиловна Попова к своим 23 годам была девушкой серьезной, волевой и независимой. Про таких поэт написал, что коня на скаку остановит. В этот зимний день Томка, раздев всех наших девчонок, пошла останавливать на скаку коня по имени Дима.

Дима был не только конь, а просто жеребец какой-то. Нам он не нравился – никогда никому конфетки не принесет, жадный. А мы в библиотеке получали копейки, хорошо, что была черная касса – мы сдавали туда понемножку денег в получку, и раз в полгода каждая по очереди получала кругленькую сумму, на которую покупалась нехитрая обувка и одежка. Мы все были одинаковые – небогатые, неглупые, добрые девчонки. Отличал нас только возраст да семейное положение. Причем все наши замужние девчонки уже подумывали о разводе, а незамужние мечтали выйти замуж.

Библиотека наша была институтской, а в институте учились в основном ребята – такой у него был профиль, и в каждом мы видели свою судьбу, влюблялись, грешили, разочаровывались, гуляли на свадьбах, плакали вместе, если у кого-то было плохо.

Томка хотела замуж больше всех. В 23 года ей казалось, что она на финишной прямой, и если не сейчас – то никогда. И в это самое время на Томкином горизонте появился жеребец Дима по фамилии Гнидко, ну чем не конь?! И Томка протрубила охоту.

Да, забыла сказать, откуда он взялся. Он в нашем же институте аспирантом был. Писал диссертацию по технологии приготовления какого-то продукта. И к нам в библиотеку за пособиями ходил. Томка-то сначала на художественной литературе стояла, а как Диму приглядела, сразу в читальный зал перевелась, чтоб за ним наблюдать.

Первое время Дима Томку нашу в упор не замечал. И тогда она пошла на хитрость – вылила на себя целый флакон одеколона и пахла так, что сама свой нос зажимала. Ну и Дмитрий сидел-сидел, занимался-занимался, и тут его запах, видно, одолевать стал, и он поднял голову от учебников и повел носом – откуда, мол, такой аромат? И как раз глазами уперся в Томку. Томка только этого и ждала, сразу стала строить ему свои глазки грузинской царицы. И он клюнул. Книжку захлопнул, к Тамаре подошел. Ну тут, как полагается, разговор завязался. И перешел этот разговор в предложение вечером куда-нибудь сходить. И кто, думаете, это предложение сделал? Томка наша, охотница на жеребцов.

Вот тут-то она нас всех и раздела, сама нарядилась и с Димкой этим ушла. А мы сидели и куковали, да на часы поглядывали. Особенно молодоженка Ирина.

Интересно, почему-то кто-то всю жизнь ходит в Таньках, Гальках, Томках, а другие – как родятся, так сразу – Ирина. Если бы кто-нибудь назвал вдруг ее – Ирка, Иришка, наверно, рухнул бы потолок.

Ирина была девушкой обстоятельной и хозяйственной. Замуж она вышла удачно – Володя ее работал инженером-технологом, не пил, не курил, читал фантастику и мечтал о карьере.

Ирина однажды рассказала нам с восторгом, что у Вовы в шкафу висит дорогой коричневый костюм, который ему подарили родители на выпускной вечер. Вова ни разу после этого костюм не надевал, так как было у этой одежды специальное предназначение – надеть его, когда будут орден вручать. Так ему мать с отцом и сказали: – Вот, Володька, закончишь институт, что-нибудь великое изобретешь, ведь слово инженер означает изобретательный человек. И за твое изобретение тебя в Кремль вызовут – награду получать, и тогда ты этот костюм наденешь.

Правда, Володька однажды хотел нарушить родительский наказ – когда у них с Ириной свадьба была. Дорогая Ирина – тоже моя награда. Достал костюм изшкафа, к телу приложил, в зеркало посмотрел – классная вещь, но потом подумал, что может на свадьбе чем-нибудь на него капнуть, а тогда в чем же в Кремль идти? И повесил обратно.

Володя работал недалеко от нашего института – собственно, в подземном переходе они и познакомились. Там всегда бабушка стояла, милостыню просила. А у нас как раз был день получки, и Ирина бабуле в ладонь какую-то мелочь положила. И в этот момент чья-то рука половину мелочи забрала. Ирина обернулась и увидела молодого мужчину с серьезным лицом, спросила: – Зачем вы забрали деньги? А он в ответ: – А вы что, дочка Рокфеллера? Половины тоже вполне достаточно, а это заберите и не будьте такой расточительной. О стариках должно заботиться государство и их собственные дети. А вы, я вижу, не миллионерша. Володя шел и шел рядом с Ириной, до дома дошел и на другой день встретиться предложил.

Ирина такому повороту жизни была рада, Володя был ей по душе. Она рассказывала, что, когда они ходили в кино, каждый платил за себя сам, потому что ни он, ни она в родстве с Рокфеллером не состояли.

Однажды Володя пришел к нам в институт первый раз, и Ирина повела нас на него посмотреть. Было время обеда, и мы все выстроились с подносами перед раздачей. Ирина с Володей стояли как раз передо мной. Ирина положила на поднос винегрет, какие-то биточки и компот. Володя все точно повторил за ней, и я услышала, что перед кассой он сказал: – Поставь винегрет ко мне на поднос, я его оплачу, а остальное – ты сама. И она так сделала, и я увидела ее довольный взгляд в мою сторону. Ну и хорошо, что ей хорошо. У каждого человека свое хорошо и свое плохо. Девчонкам я об увиденном не сказала.

И вот сейчас Ирина сидела в синем халате и грызла ногти от волнения – ну куда же делась Томка?

Светлана, которая сидела без сапог, была лучшей подругой Веры Ивановны – это той, в чьем пальто с песцом Томка ушла на охоту. Между ними была разница в возрасте 18 лет – Светке 25, а Вере Ивановне – 43. И сдружил их случай грустный настолько же, насколько смешной. Вера Ивановна уже лет 9 встречалась со своим Полем. Не подумайте, что Поль был французом или каким другим иностранцем. По паспорту он был то ли Петька, то ли Пашка. По специальности Поль был фарцовщиком, он успешно перепродавал дефицитные в то время музыкальные инструменты и материальной нужды не знал. Поль морочил Вере голову, заодно истребляя годы ее уходящей молодости.

У него была своя квартира и, когда Веруня приходила утром на работу веселая, мы, не спрашивая, знали, что она ночевала у Поля, и опять надеется, что все-таки она когда-нибудь станет его женой. Но время шло, а предложения не поступало. Наоборот, в последний Новый год Вера просидела дома одна, прождала Поля. Но он не появился. Вера появилась на работе заплаканная, часто набирала номер телефона, слушала голос своего мучителя и клала трубку. Иногда она просила меня позвать кого-нибудь к телефону, а потом сказать, извините, мол, ошиблась. Мне этого делать не хотелось, но Веру было жалко, и я шла на поводу. Однажды вместо голоса Поля я услышала голос какой-то девушки, но, сделав в очередной раз вид, что ошиблась, Вере ничего не сказала. И бедняга продолжала ждать и надеяться.

Мы в библиотеке жили все как дружная семья и очень переживали за Веру Ивановну, но радость часто ходит рядом с печалью. И этой радостью с нами делилась Светланка – наша новая библиотекарша. У нее была любовь, и Светка цвела. Но, боясь, чтоб кто-нибудь не сглазил ее счастье, она подробности, как тайну, не разглашала.

В то утро, когда Светка явилась на работу с опозданием и какая-то растерянная, мы поняли, что любовь ее вошла в новую фазу, но деликатно ни о чем расспрашивать не стали. Время от времени счастье перехлестывало за борта Светкиной осторожности, и она нечаянно проговаривалась о какой-нибудь детали своего романа.

Как-то раз, когда мы уже отчаялись помочь Вере и устали ей сострадать, она взяла да и пришла веселая. Точно такая же, как тогда, когда ночевала у Поля. Мы накинулись на нее: – Веруня, рассказывай, новый роман? Кто он?

– Да никакой не новый, старая любовь не ржавеет. Мой появился. Сам пришел, сказал, что соскучился и к себе меня повез. Такой был, каким уже его забыла. Ой, девчонки, не жить мне без него.

Мы все вместе радовались, что все так хорошо складывается, и Вера Ивановна и новая Светланка ходили довольные и счастливые, каждая в своей любви.

В один из вечеров мы все после работы решили немножко задержаться – был день рождения Светланы, и нам хотелось его отметить. Мы скинулись деньгами, купили бутылку сухого вина, икры кабачковой и вафельный торт, сели пировать. Светка выпила полстаканчика вина, повеселела, стала откровенней, чем обычно, про Петрушу своего рассказывать. Сказала, что он играет на саксофоне в каком-то ресторане и иногда даже бывает занят всю ночь, и тогда Светка ему даже не звонит – боится побеспокоить уставшего музыканта. И вообще он у нее необыкновенный, и скоро они поженятся, и она переедет жить к нему и ждать его с работы в его необыкновенной квартире. Сама квартира-то обычная, но на всех дверях необычные ручки – в виде голов львов, раскрывших пасти, – и в комнатах, и на кухне, и в ванной, и даже в туалете с обеих сторон. И ничего, что она с матерью живет на Чистых прудах, а с Петрушей будет жить далековато от работы, в Чертаново, она с ним и на Северном полюсе жить готова.

Мы слушали, слегка весело захмелев, и вздрогнули от голоса Веры Ивановны, даже не заметив, что она подошла к телефону и набрала номер.

– Светик, иди, разговаривай со своим Петрушей.

И Светка, пораженная, услышала в трубке голос любимого, и не сразу поняла то, что мы все поняли сразу. Пока Светка расчухала, Вера уже рыдала, горько и безнадежно.

Поль – Петруша – бросил наших девок обеих сразу. Ему было проще их бросить, чем выяснять отношения. И ушел фарцевать саксофонами и другими музыкальными инструментами. А девчонки подружились, ни в чем друг друга не упрекали, а, наоборот, вместе пережили общее горе. Единственное, в чем Светка выигрывала, это в том, что была моложе Веры Ивановны на 18 лет и шансов устроить свою жизнь у нее было больше.


Еще в тот вечер исчезновения Томки сидела без шапки Галка, наша самая красивая библиотекарша. Галка замуж вышла в 19 лет, родила девчонку Машку. Вернее, родила двоих девчонок-близняшек, и одна из них была очень слабенькой и прожила всего один день. И Машка тоже родилась слабенькой, но выжила. Галка после рождения девочек вообще забыла, как она сама выглядит и какое время года за окном. День и ночь с Машкой – выхаживала свою крошечку. И выходила. В 10 месяцев жизнерадостный сероглазый бутуз Машка крепко стояла на ножках, держась за кроватку. Галка вздохнула посвободней и огляделась вокруг себя – что же происходило за эти 10 месяцев. И заметила Галка, что ее муж, серьезный школьный учитель истории Игорь, вещички свои собрал и переехал жить к маме, потому что мама сказала сыночку, что Галка его совсем ему внимания не уделяет и готовить ему по-настоящему не готовит, и даже она, мама, заметила, что Игорек пошел на работу в не очень белоснежной рубашке. А история – предмет серьезный, и мальчику надо много готовиться к урокам и хорошо высыпаться. И Игорек съехал к маме. А Галка, все 10 месяцев не отходившая ни на шаг от малышки Машки, измученная ее болезнями, одна выходила доченьку. И переезд Игоря она расценила как предательство, а предатель ей не нужен.

Сейчас Машка уже ходила в среднюю группу пятидневки, и Галка была спокойна. Сидела без шапки и дергалась меньше всех.


Теперь, перед тем как вернуться к Томке – вы ее еще не забыли? – к Тамаре Автандиловне Поповой, царице-охотнице, я несколько слов скажу о том, что в это время происходило со мной.

Мне тогда было лет 27, я, конечно, как все, мечтала выйти замуж, но не просто так, а за поэта или писателя, желательно известного. Но пути в этот недосягаемый мир у меня не было. И вдруг директриса нашей библиотеки поручает мне провести читательскую конференцию – обсудить новую модную книжку очень популярного уже молодого писателя. Я эту книгу, конечно, уже прочитала, и писателя считала почти что богом. Ну, написала я объявление насчет конференции, день и час назначила.

И вот этот день настал, народ стал собираться – многие студенты в нашем институте книгу прочитали и обсуждением заинтересовались. Тут директриса наша звонит мне: – Лариса, поднимись в мой кабинет. Вхожу, она – познакомься, в нашей читательской конференции любезно согласился принять участие автор – и бога моего мне показывает. Я, конечно, как заколдованная замерла, а потом пришла в себя и мы втроем пошли конференцию проводить. Я очень старалась, умничала, как могла. А могла неплохо. Книг я прочитала много, все непонятные слова выписывала и в словаре их значения смотрела. Так что, когда хотела, говорила так, как будто я академик какой-нибудь.

И писатель, мой бог, видимо, речью моей заслушался, потому что, прощаясь, предложил мне на следующий день с ним в Центральном доме литераторов поужинать.

Я еле дожила до следующего вечера, надела все самое хорошее, и даже парик напялила – с длинными волосами. Мне показалось, что именно парик сделал из меня необычайную романтическую красавицу. Правда, он не очень плотно лежал на моих густых волосах, но моя соседка Жанна, которая мне парик этот одолжила, сказала, что очень красиво. А Жанна сама была продавщицей в соседнем овощном магазине и в красоте понимала. Мы мои натуральные волосы примяли, лаком густо побрызгали, и парик сел намертво.

Я пришла в ЦДЛ, опоздав минуты на две – надо было на пять, чтоб он поволновался, – это тоже Жанна объяснила, но я не выдержала, и даже эти две минуты были для меня сущим испытанием. В общем, вхожу я, бог мой меня в раздевалку провожает, пальто помогает снять и сдает. А я в это время, от счастья забыв все на свете, снимаю как шапку свой парик и тоже сдаю его гардеробщику.

Не знаю, кто тут больше оторопел – я сама, бог или гардеробщик. Я уже не слышала, что там они говорили, – пальто схватила и на улицу выскочила. Ну и все. Концерт окончен. Он меня догонять не стал. Волосы я потом час от лака отмывала, а Жанке сказала, что накоплю денег и новый парик ей куплю. Но Жанка себя виноватой посчитала и сказала, что новый парик не надо, у нее еще два есть, и, если надо, она мне опять одолжит.

Вот в таком трагикомическом настроении я сидела без перчаток в этот зимний вечер с моими горемычными девчонками.

А Томка все не шла.

Появилась она, как Золушка, с боем часов – в 12 ночи. Ну, вы сами понимаете, что в библиотеке никаких часов с боем не было, просто 12 натикало у всех на руке, и тут открывается дверь и входит Томка, вернее влетает, сразу ко всем целоваться: – Девчонки, милые, простите. Какая же я свинья, – и быстрее все наши вещички снимает.

А мы уже никто не спешим, все равно Ирине самой не оправдаться, придется всем ее до дома провожать, Володе объяснение придумывать. И говорим мы царице нашей Томке: – Да ладно, не переживай ты, ради твоего счастья мы и не на такие жертвы готовы.

А Томка в свое оделась, и как давай плакать: – Какое там счастье! Нету его, счастья. Димка-то не тот, за кого я его приняла. Я к нему и так, и эдак, а он – никак. Ну, думаю, не уйду, пока не заведу – мы же к нему домой зашли. Ну он и стал мне свои листочки показывать и диссертацию вслух читать. А тут звонок в дверь. Димка открывать пошел, а я слышу, – мужской голос ему: – Митюша, здравствуй, любимый. И, слышу, целуются. Уже минуты две прошло, а я все сижу одна. Ну тут я в коридор и вышла. А там этот Гнидко стоит и целует взасос какого-то парня, на девку похожего. Меня заметил, говорит: – Масик, это Тамара из библиотеки, подожди, сейчас я ее провожу.

Представляете? Го-лу-бой! Я оттуда как ошпаренная выскочила. Завтра за книгами придет – ничего ему не давайте!


Вот так кончился тот вечер, плавно перешедший в ночь. Володя Ирину не ругал, только был не очень доволен, что она чужому человеку свои сапоги давала.

Да, а Томка через полгода замуж вышла. За оператора с телевидения. И знаете, как его зовут? Не поверите – Вахтанг Долидзе. И теперь наша царица – Тамара Автандиловна Долидзе. И все встало на свои места.

(обратно)

Наводнение в Каракумах

Мне кажется, что даже те, кто меня не знают, знают про меня все. Это из-за журналистов – ходят и ходят. А мне отказывать неудобно – я всегда ставлю себя на их место.

Ну и вот тогда пришла ко мне очередная акула пера. Все как всегда – чайку? Кофейку?

Достает микрофон, сидит напротив. Но вместо обычного – когда, как, почему? – вдруг спрашивает: – А можно, рассказывать буду я? Конечно, можно. Меняемся местами, и вопросы задаю я. Да, впрочем, их задавать не приходится – Алиса, эта самая акула, все рассказывает сама. А я слушаю.

– Может быть, вы, Лариса, потом обо мне стихи напишите. Про всю эту историю.

Я, еще когда в школе училась, про артистов читать любила. Ну и влюбилась в Геннадия – он тогда еще только начинал и подавал большие надежды. Я о нем тогда в журнале прочла и фото в первый раз увидела. Ну и пропала. Стала все статьи вырезать, фотографии тоже, в альбом наклеивать. Одним словом, создала личный фан-клуб. Гена быстро в гору пошел, в фильмах снимался, какие-то призы на кинофестивалях получал. А я придумывала себе биографию, вернее, не себе одной, а как бы вместе с Геннадием. В моих грезах мы за руку гуляли по дождливой Москве, лежали на пляже в Акапулько, скакали на лошадях в диких прериях, вечерами на кухне под розовым абажуром пили чай. Много всего.

Я с ним и разговаривала, и за удачи хвалила, иногда критиковала – любя, конечно.

Это тянулось много лет, уже и школа, и институт позади. И первые мои любовные опыты, и летучие романы. И даже неудачное замужество. Но все это на фоне любви, верной и преданной, – моему кумиру, к тому времени уже заслуженному артисту.

Не могу сказать, что прорыдала всю ночь до утра, увидев его фото с молодой красавицей, ставшей его женой.

Сказать честно, я никогда ни на что не надеялась, знала, что дорожка моей нехитрой жизни никогда не пересечется с его светлым путем. Это было так же невозможно, как наводнение в Каракумах или пожар в Антарктиде.

Но иногда вечерами в редакции, где я работала, мы сидели с девчонками, и я им рассказывала фантастическую историю своего знакомства и любви с Геннадием – они знали, что я придумываю, но все равно верили. Может, я так рассказывала?.. И, представляете, Лариса, однажды мне приснился сон – я в Крыму, иду вечером по набережной, а навстречу – он. Подходит и говорит: – Мы не могли с тобой не встретиться.

И вдруг в редакции мне дают очередное задание – написать о кинофестивале, который проходит как раз в том городе, который мне приснился.

В первый день кинофестиваля я с двумя знакомыми журналистками вечером пошла в кафе. Мы немножко выпили – за то, за это. А я и говорю: – Давайте выпьем за десятую годовщину моей любви к одному артисту. Ну и рассказываю, как обычно в редакции, свой несбыточный рассказ. И на самом интересном месте замираю, слышу за спиной его голос. Поворачиваю голову – он! Садится неподалеку с двумя кинокритиками. Я уже ни о чем думать не могу. Вдруг один из этих кинокритиков подходит и говорит: – Девочки, давайте столики сдвинем, веселей будет. Дальше – все в тумане – общий треп, шутки – это все, кроме меня. Я – зомби. Сижу неподвижная и немая, на Геннадия смотреть боюсь. Тут группа какая-то играть стала. Ну и критики с моими девчонками танцевать пошли. А мы за столиком вдвоем остались. И Гена рукой мою руку накрыл, как обжег, и тихо так говорит: – Мы не могли с тобой не встретиться.

Не помню, как мы дошли до моей гостиницы, как вообще все это было. Ни до, ни после я ничего такого не испытывала – ну не в смысле каких-то физических ощущений, а в смысле душевных потрясенных состояний.

Я понимала, что для Гены это все обычная история, образ жизни, в которой он – хозяин. Захочет – скомандует: – К ноге! – и каждая будет рада эту команду выполнить.

Утром я даже не была уверена, что он помнит, как меня зовут. Да и утро-то еще по-настоящему не настало – он проснулся часов в пять, на часы посмотрел и засобирался – он приехал вместе с женой и сыном, они, наверное, уже его ищут.

Оделся, наклонился надо мной. Поцеловать как будто хотел. Но не поцеловал, а только вдруг опять сказал: – Мы не могли с тобой не встретиться. И добавил: – Алиса! И ушел.

Больше я его на кинофестивале не видела. Слышала, что он пробыл там всего два дня и уехал куда-то на съемки.

В Москву я вернулась с невыполненным заданием, отговорилась, что заболела в Крыму. Обошлось.

И, верите, Лариса, мне стало казаться, что ничего этого не происходило. Я решила, что вся история – плод моего раскаленного воображения. Ну и как-то вечером я снова девчонкам свою мыльную оперу рассказывала и про этот случай в Крыму, конечно, вплела. И опять все слушали – привыкли к моим сочинениям.

Прошло не очень много времени – недели две-три, меня к телефону в редакции просят. Слушаю и понимаю, что наступила высшая стадия моего помешательства, потому что в трубке его голос. И он говорит, что искал меня, потому что не спросил тогда телефона. И все это время думал обо мне. Хорошо, что у приятеля оказался телефон моей подруги – она тогда, в кафе в Крыму, его оставила. И он рад, что нашел, и немедленно хочет видеть.

Я шла к нему, и мне хотелось держаться за стены – так меня качало. Он жил в высотке, на последнем этаже. В квартире было много картин, вообще очень красиво. Я в таких домах раньше не бывала.

Геннадий ждал меня, даже стол накрыл – шампанское и бананы. Сказал, смеясь, что семейство на даче и мы в безопасности. В этом безопасном плену я прожила три дня. Ему звонили, он звонил. А я была счастливейшей небожительницей, и ангелы хором пели надо мной свои песни.

Гена улетал на очередные съемки – ненадолго, недели на две. И обещал скучать.

В редакции все сказали, что я как-то изменилась. Что произошло?

Ну я и собрала народ на очередное прослушивание. Все рассказала и сказала, что на этот раз это все правда. Девчонки обомлели. И вдруг одна, очень способная и острая журналистка, говорит: – А знаешь, Алиса, если ты хочешь сохранить все эти ощущения, то с Геннадием больше не встречайся. Да это и ни с какой стороны не нужно. Ты понимаешь, он – артист. Натура увлекающаяся. Вот и увлекся. Это ненадолго. А потом будет следующая. А тебя он бросит. К этому времени ты, отравившись этим сладким ядом, уже не сможешь обычного мужика полюбить. И будешь несчастной. Оставь себе это состояние навсегда.

И, представляете, Лариса, я ее послушалась. Потом Геннадий звонил, я то к телефону не подходила, то говорила, что встретиться с ним не могу. Получилось так, что я его бросила! Я! – Его! Наводнение в Каракумах!

Вся эта история произошла два года назад. Гена, конечно, позвонил-позвонил и перестал. И моя мыльная опера тоже подошла к логическому завершению. А вчера я его случайно встретила, снова, представляете, в кафе. Он сидел с какой-то симпатичной девушкой. Гена видел меня. И не узнал.

Моя гостья замолчала и смотрела на меня. Она хотела, чтобы я сказала ей, что она молодец, все в жизни сделала правильно. Или, наоборот, – что она дура, и не боролась за свое счастье.

А я сидела и думала, что пора тебе, акуле пера, понимать, что в жизни выбора нет. И все складывается так, как должно сложиться. Потому что в каждом из нас находится дискета, на которой все записано – кто мы и что с нами будет. И эту дискету мы привыкли называть судьбой.

(обратно) (обратно)

Из книги «Это все мое»

В городе Эн

В жизни я отчаянно
Жаждал перемен,
И попал нечаянно
В тихий город Эн.
Я попал нечаянно
В городок окраинный,
Там глаза печальные
Взяли меня в плен.
Ночь плыла бессонная
В перекатах гроз.
В небогатой комнате
Вышло все всерьез.
Эту ночь бессонную
Навсегда запомню я,
Там глаза бездонные
Не скрывали слез.
Город без названия,
Населенный пункт.
Робкие касания
Нежных губ и рук.
Город без названия,
Встречи-расставания,
Долгий миг прощания,
Слов последних звук.
(обратно)

Кажется порой

Кажется порой, добрый ангел
Вдруг забыл тебя, сгинул прочь.
Вечным ничего не бывает,
Зачеркнет рассвет тьму и ночь.
И увидишь ты,
Как из темноты
Вдруг прольется свет
И печали нет.
И тогда поймешь,
Что не зря живешь,
Шанс твой впереди,
Просто верь и жди.
Кажется порой, что дорога
В гору не ведет, только вниз.
Что удачи ждешь слишком долго,
Но она придет, ты держись.
(обратно)

Голубой ангел

Когда насмешницей-судьбой
Я опечален безнадежно,
Мой нежный ангел голубой,
Явись ко мне в мой сон тревожный.
Явись, крылом меня коснись,
Чтоб сердца струны зазвучали.
Не торопись обратно ввысь,
Не оставляй меня в печали.
Не оставляй меня в тиши,
Согрей меня своим дыханьем,
В пустынный сад моей души
Опять придут воспоминания.
И, очарован ворожбой,
Я быть хочу твоею тенью.
Мой нежный ангел голубой,
Мое желанное виденье.
(обратно)

Коварство и любовь

Сводя с ума уснувший сад,
Цвели полночные левкои.
Иду на ощупь, наугад
Туда, где были мы с тобою.
Туда, где все тобой дышало
В недолгих наших нежных днях,
Ничто беды не предвещало
И не печалило меня.
В мой край волшебных снов ворвались злые тучи,
Опали лепестки причудливых цветов,
Коварство и любовь так часто неразлучны,
Коварство и любовь, коварство и любовь.
Я знаю, некого винить
За ту минуту отрешения.
Судьбы причудливая нить
Оборвалась при натяжение.
О, как я болен был тобою,
Об этом я не ведал сам.
Пусть расплачусь за это болью,
Я благодарен небесам.
(обратно)

Я не зову тебя назад

Хочу глаза закрыть. Хочу заснуть и не проснуться,
Забыть, как ты по лестнице сбегала торопливо.
Боялась оглянуться, оглянуться и вернуться,
Как будто никогда ты не была со мной счастливой.
Я не зову тебя назад,
Ты не услышишь то, что хочешь.
Твои неверные глаза
Недобрый знак бессонной ночи.
Я не зову тебя назад.
Недолгий наш роман окончен.
А налетевшая гроза
Дождем поставит многоточие.
Брожу я, как потерянный и что-то потерявший.
А вечер в окна ломится, холодный и дождливый.
Грущу я о тебе, моей судьбой так и не ставшей,
Как будто никогда ты не была со мной счастливой.
Молчит рояль заброшенный, и ты не тронешь клавиш,
С утра не намурлыкаешь знакомого мотива.
Ну кто бы мог подумать, что ты вдруг меня оставишь,
Как будто никогда ты не была со мной счастливой?!
(обратно)

Старые липы

Я окно открою в теплый вечер,
В запах лип и в музыку вдали.
Говорят, что время раны лечит,
А моя по-прежнему болит.
Все сбылось, но позже, чем хотелось,
И пришел не тот, кого ждала.
Моя песня лучшая не спелась
И в давно забытое ушла.
А старые липы
Печально молчали
О том, что в начале,
О том, что в конце.
А старые липы
Ветвями качали,
И былое кружилось
В золотистой пыльце.
Я окно открою в чьи-то тени,
В чей-то смех и в чьи-то голоса.
И опять вечерним наваждением
Мне твои пригрезятся глаза.
Не твоя там тень в руке сжимает
Тень цветов, как тень ушедших лет.
Это просто ветер налетает
И срывает с лип душистый цвет.
(обратно)

Цветы запоздалые

Как пряно пахнет сад вечерний
Настойным выдохом цветов.
Мы разговор ведем никчемный
Из опоздавших, горьких слов.
Струится легкая прохлада,
Предполагая дождь к утру.
И этот горький выдох сада
Уже развеян на ветру.
Какие странные сравнения —
При чем здесь дождь и разговор?
Уснувший сад, деревьев тени,
Все так и было до сих пор.
Но кто-то в дом захлопнул двери,
Унес ключи, забыл про нас.
И пряно пахнет сад вечерний
Для нас с тобой в последний раз.
Цветы, цветы запоздалые,
Цветы, цветы запоздалые
Ушедшей любви уже не вернут,
Назад не вернут.
Прости, но слушать устала я,
Прости, но слушать устала я
Слова, которым не верю я,
Слова, которые лгут.
(обратно)

Напрасные слова

Плесните колдовства
В хрустальный мрак бокала.
В расплавленных свечах
Мерцают зеркала,
Напрасные слова —
Я выдохну устало.
Уже погас очаг,
Я новый не зажгла.
Напрасные слова —
Виньетка ложной сути.
Напрасные слова
Нетрудно говорю.
Напрасные слова —
Уж вы не обессудьте.
Напрасные слова.
Я скоро догорю.
У вашего крыльца
Не вздрогнет колокольчик,
Не спутает следов
Мой торопливый шаг.
Вы первый миг конца
Понять мне не позвольте,
Судьбу напрасных слов
Не торопясь решать.
Придумайте сюжет
О нежности и лете,
Где смятая трава
И пламя васильков.
Рассыпанным драже
Закатятся в столетие
Напрасные слова,
Напрасная любовь.
(обратно)

Я завелась

Все мне было неохота,
Все неинтересно.
Завелась с пол-оборота,
Без разбега, с места.
Взрыв в душе моей пропащей,
Сердце пробудилось.
Я не помню, чтобы раньше
Я так заводилась.
Я завелась, я завелась,
Моя душа оторвалась,
С цепи как будто сорвалась
И улетела.
Ты надо мной взял круто власть,
Боюсь я, как бы не пропасть, —
Моя душа так завелась,
А с ней и тело.
Видно, здесь колдует кто-то,
Кто-то здесь замешан —
Завелась с пол-оборота,
Стала самой грешной.
Выполняю с полуслова
Все твои приказы,
Ничего со мной такого
Не было ни разу.
Турбулентности в полетах
Я боялась раньше.
Завелась с пол-оборота,И совсем не страшно.
Я в объятьях задыхаюсь,
Обжигаюсь взглядом,
Ни в каких грехах не каюсь
В миг, когда ты рядом.
(обратно)

Я боялась

Этот мир подлунный вечен,
Чередой то свет, то мгла.
Я боялась этой встречи,
Я боялась и ждала.
Я боялась быть ненужной,
Я боялась нужной быть,
И остаться равнодушной,
И безумно полюбить.
А ты будто мысли подслушал,
А ты заглянул прямо в душу,
А ты обжигал меня взглядом —
Не надо бояться, не надо.
То, что в жизни неизбежно,
Называем мы судьбой.
Я боялась слишком нежной
И послушной быть с тобой.
Я боялась губ горячих
И твоих безумных рук,
Я боялась, что заплачу,
И что ты заметишь вдруг.
Этот мир подлунный вечен,
Чередой то свет, то мгла.
Я боялась этой встречи,
Я боялась и ждала.
А теперь безвольной птицей
Я в твоих объятьях бьюсь,
И, что это только снится,
Я боюсь, боюсь, боюсь.
(обратно)

Белый катер

Солнце вздрогнет на закате
В синий миг остатка дня.
Ты уйдешь на белый катер
И уедешь от меня.
На песок прибой накатит,
Зачеркнет твой след волной.
Белый катер, белый катер
Разлучит тебя со мной.
На белом катере, на белом катере
По морю синему гони, гони.
Скажи, на что с тобой мы ночи тратили,
На что мы тратили с тобою дни?
Все проплакать – слез не хватит,
Все сказать – не хватит слов.
Ты ушел на белый катер
И увез мою любовь.
Синих вод морская скатерть,
Шепот волн – прощай, прощай.
Белый катер, белый катер,
Ты вернуться обещай.
(обратно)

Зимнее танго

Мы сидели друг напротив друга,
Золотилось легкое вино.
За окном скулила песни вьюга,
И лазутчик-холод полз в окно.
Ты ко мне пришел дорогой длинной,
Ей, казалось, не было конца.
Отогрел холодный вечер зимний
Наши одинокие сердца.
Это было так странно —
В небе зимнее танго
Под мелодию грусти
Танцевала звезда.
Это было так странно,
Это зимнее танго
Нас с тобой не отпустит
Никуда, никогда.
Проведи холодною ладонью
По щеке пылающей моей.
Ты так долго был мне посторонним,
Ты так быстро стал мне всех родней.
Что случилось с зеркалом, не знаю,
Разве врать умеют зеркала?
На меня глядит совсем другая,
А не та, которой я была.
(обратно)

Остывший пляж

В парках осыпаются магнолии,
Море бьет прохладною волной.
Видно, что-то мы с тобой не поняли,
Обошло нас счастье стороной.
Остывший пляж,
Остывший пляж,
Сезон любви окончен наш,
Умчится поезд твой в сугробы и метели.
Ведь все кончается, увы,
Прошел и наш сезон любви,
А мы с тобой совсем не этого хотели.
Что же ты глаза отводишь в сторону,
На ветру дрожат обрывки слов.
Мы с тобой печаль разделим поровну,
Как делили поровну любовь.
Наступило время разлучальное,
Не вернуть былое, не зови.
Мы, как два кораблика, причалили
К берегу несбывшейся любви.
(обратно)

Пульт

Ты ключ в машине повернешь,
Нажмешь на газ, рванешь, как ветер,
Как бритвой, взглядом полоснешь
И на вопрос мой не ответишь.
К душе твоей так сложен путь,
А может, все от неумения.
Чтоб быть с тобой, мне нужен пульт
С дистанционным управлением.
Я б на кнопки нажимала,
Я б тебя переключала —
То погромче, то потише,
То пониже, то повыше.
Ты зависел бы от кнопки —
Ты бы наглым был и робким,
Ты был ярким бы и бледным,
То богатым был, то бедным.
Если б я с тобой скучала,
Я тебя бы выключала.
Ты массу тела накачал,
И тяжесть мне твоя приятна.
С тобой летаю по ночам
И не спешу к себе обратно.
Ты идол мой, мой бог, мой культ,
Ты мой восторг и сожаление.
Но где же взять мне чертов пульт
С дистанционным управлением?!
(обратно)

Пустые хлопоты

Помню, ветер гнул сирень в аллее,
Произнес ты горькие слова.
Я еще сказала – пожалеешь,
Вот и оказалась я права.
Помню, как проплакала я ночью,
Представляя, как ты там с другой.
Ты теперь вернуть былое хочешь,
Это невозможно, дорогой.
Пустые хлопоты, пустые, мой хороший,
Пустые хлопоты, ты тратишь время зря.
Пустые хлопоты, цена им – медный грошик,
Не расцветет сирень в начале января.
Помню, как сидели мы с подругой
И решали, как мне дальше жить.
Но судьба умеет как разрушить,
Так и из кусочков все сложить.
Помню, ветер дул такой холодный,
Я с другим согрелась в холода.
Ты сказал, что хочешь быть свободным,
Ты теперь свободен навсегда.
(обратно)

Пурга

Мы с тобой оба стали другими,
Как же это случилось, скажи?
Посмотрела глазами чужими,
Закипев водопадами лжи.
Ты такой никогда не бывала,
Понимала – я занят, дела.
Обнимала меня, целовала,
И ждала, каждый вечер ждала.
Я понять не могу —
Что ты гонишь пургу,
Жизнь мою погружая во мрак.
Но не враг я, ты слышишь – не враг.
Я привык, ты была моей тенью,
Забывал, что ты часто одна.
Переполнилась чаша терпенья,
Я-то думал, что чаша без дна.
Ангел мой, как ты с демоном схожа!
Ты в слезах указала на дверь.
Может быть, я не самый хороший,
Но не самый плохой, ты поверь.
(обратно)

Двойная жизнь

Как долго я была одна…
Жила, забытая судьбою.
Сюжет несбыточного сна —
Вдруг в жизнь мою ворвались двое.
И я хожу от дома к дому,
От одного хожу к другому,
Сжигают сердце два пожара,
Я их никак не потушу.
И я хожу от дома к дому.
От одного хожу к другому.
Я так боюсь небесной кары,
Грешу, и каюсь, и грешу!!!
Всю ночь шел дождь, к утру затих,
Рассвет подкрался осторожно.
А то, что я люблю двоих,
Понять, наверно, невозможно.
И я хожу от дома к дому,
От одного хожу к другому,
Сжигают сердце два пожара,
Я их никак не потушу.
И я хожу от дома к дому.
От одного хожу к другому.
Я так боюсь небесной кары,
Грешу, и каюсь, и грешу!!!
Две радости, две страшных лжи,
Душа, разбитая на части.
Моя судьба – двойная жизнь,
Двойная боль, двойное счастье.
(обратно)

Митрофанушка

Считается, что время летит очень быстро. Конечно, летит, когда все хорошо. Но в невеселые времена оно медленное и тягучее. А поэтому лучше, чтоб оно летело. Ведь это только ощущение, а реальность-то одна и та же.

Итак, мое время рвануло в полет уже давно. Зашелестела книжонка моей жизни, открываясь наугад то на веселых, то на грустных своих страничках.

Ну вот, например, взяла да и открылась там, где была я второ– или третьеклассницей, и почему-то даже заглавие появилось.


А дело было так.

Я отличница, бабушка не нарадуется, учительница не нахвалится. И быстрее всех читаю, и стихов знаю больше, чем сама учительница, ну и характер, само собой, – ангел. Да, и, чуть не забыла, волосы завиваются в конце косичек локонами, а если косички распустить, то все закрутятся, но так в школу ходить нельзя, а в конце косичек – пожалуйста.

Как какая комиссия из РОНО приедет на открытый урок, так меня – к доске. Вот, мол, каких вундеркиндов воспитываем.

Ну а уж если утренник какой-то грядет – вся надежда на меня – звезду художественной самодеятельности 3 А.

И вот в самый разгар моих стремительных успехов врывается какая-то Митрофанова Татьяна – явилась незадолго до новогоднего утренника. Видите ли – новенькая, из Сызрани в Москву переехала. И это свое название ехидное – Сызрань – так произносила, что все наши девчонки от зависти загнулись – тоже захотели из Сызрани этой быть. А сама-то эта Митрофанова – подумаешь, косички никакими кудряшками не заканчиваются, а, наоборот, до конца заплетены и барашками к ушам подвязаны. Уселась на первой парте, губами шевелит, за учительницей слово в слово все повторяет.

А эта предательница-учительница взяла, да и полюбила Митрофанову Татьяну и забыла про меня.

На репетиции новогоднего утренника мы решили сыграть сценку, в которой кучер, напевая песенку, запрягает тройку борзых быстроногих лошадей и едет к любушке своей.

Мы как раз последний год без мальчишек учились, и поэтому роли распределили между девочками.

И борзые – самые примерные отличницы наши – Галя, Катя, Лида. Кучер – Ритка. Она длинная была дылда, поэтому роль эта досталась ей. Ну а уж любушка – понятно кто, я, конечно. Дыроколом из белой бумаги кружочков настригли, кто в сценке не занят, будут потом на них на утреннике дуть, и полетит легкий снежок, и грянет песня залихвастская, и поскачет Ритка-кучер ко мне. А уж я – краса-девица, расцвету у всех на глазах и умчат меня борзые по серебряному снегу вдаль, под звон бубенцов, который обеспечит сама учительница ложкой о стакан.

Дома мы с бабушкой роль мою главную репетировали. Бабушка пела, бубенцы изображала и скакала и за борзых и за кучера.

А мое дело было – плавно расцветать, пританцовывая и кружась в сторону кучера.

Когда бабушка убедилась, что с ролью я справляюсь, стали мы корону мне мастерить. В отрывном календаре бабуля нашла страничку, как в домашних условиях изготовить папье-маше, и работа закипела. Старые газеты мочим, крахмалом мажем, сушим, клеим, корону вырезаем, белой бумажкой сверху, потом ромбики из «золотца» от шоколадки, ватные шарики на ниточках – вокруг лба. И потом самое главное – елочную игрушку – зеленую с красным птичку – молотком – бац, и в мелкие осколки. Потом по ним покатали скалкой для теста, чтоб они совсем мелкими стали. Корону клеем намазали и посыпали этой сверкающей красотой. Никогда еще у меня не было вещи прекрасней, чем эта переливающаяся корона.

А платье решили надеть голубое, в горошек, как снежинки из дырокола. Оно из маминого бывшего перешито было и очень мне шло. Ну а валеночки белые, которые обычно с галошами одевались, для сцены, конечно, без галош. И будет очень нарядно и красиво. И даже ради утренника можно будет все мои кудряшки в косички не заплетать – как-никак любушка. Принцесса-краса.

И вот, на последнюю репетицию я во всей этой красоте пришла. Ритка-кучер тоже здорово оделась – отцовы штаны в валенки засунула, красным кушаком подпоясалась. А на голову напялила кепку чью-то, и на девчонку-то перестала быть похожа.

Лошадки Галя, Катя и Лида все пришли в марлевых платьях. Они ходили до школы в один детский сад и там снежинками наряжались. И вот как раз платьица снежинок пригодились – белые получились лошадки. А на ногах – белые носочки поверх школьных ботинок. Одним словом, все в тон.

Переплели они руки, как будто не лошадок изображают, а танец маленьких лебедей. Ритка на них нитку накинула, а я уже приготовилась расцветать. И тут открылась дверь и заявилась на репетицию Митрофанова Татьяна, и замерли мы все, а особенно замерла учительница. Митрофанова Татьяна была одета в настоящую балетную пачку. На ногах – настоящие пуанты с пробковым носком. А на голове у нее горел-переливался кокошник, настоящий царский кокошник, откуда она его только взяла в своей Сызрани ехидной.

И затанцевала она на пробковых пальчиках в мою сторону, чтоб меня с трона моего скинуть, затмить своей красотой. И у нее все получилось. Расцветала она плавно, пальчиком на руке щеку подпирая, и было даже страшновато, что сейчас эта лебедушка оторвется от пола на своих пуантах и улетит в небо вместе с настоящим кокошником.

Учительница заволновалась, сразу ее любушкой назначила. А мне велела лучше новое стихотворение выучить и в своем платье гороховом его весело всем прочитать.

Почему я до сих пор помню свое горе, слезы безутешные? А бабушка все гладила меня по голове и говорила, чтоб я на эту Митрофанушку внимания не обращала и что великий русский писательФонвизин самого глупого героя своего бессмертного произведения «Недоросль» недаром тоже Митрофанушкой назвал.

Потом мы с бабушкой стали такое стихотворение мне подбирать, чтоб корона наша не пропала. И подобрали про царевну.

* * *
В день утренника вдруг оказалась у Ритки-кучера болезнь – свинка. Она с соседской девчонкой играла и не знала, что свинкой от нее заразится. И остались лошади без кучера. Учительница быстрей ко мне – выручай. Кудряшки мои под Риткину кепку засовывать стала да красным кушаком голубое платьице подпоясывать. Ну, ладно, думаю – кучером, так кучером.

Сидят все наши мамы и бабушки в зале – чуда ждут. Моя бабуля особенно, волнуется, чтоб я про царевну слова не спутала. Занавес открывается, учительница на кружочки бумажные дует – снежок полетел, ложкой об тарелку – бубен зазвенел, мы зашли и поскакали в сторону Митрофановой. А Танька эта сызраньская, принцесса самозваная, давай на пальчиках кружиться – вот сейчас ее кучер заберет и в снежную даль умчит.

И тут я как запою во весь голос совсем другие слова – что белый снег летел, летел, я ехать к милой расхотел. И повернула своих удивленных лошадок в другую сторону. А Митрофанушка долго еще кружилась на пальчиках, никому не нужная.

Учительница стояла вся красная – может, дула на кружочки слишком сильно. Родители хлопали, Митрофанушка убежала в класс рыдать. А я корону свою напялила, выскочила на сцену и про царевну стихотворение без запинки прочитала. Все смеялись и хлопали, и бабушка говорила, что в доме растет артистка. Факт.

* * *
Билет в Кремль на елку был один на весь класс. Я случайно его видела до утренника на столе у учительницы и заметила в уголке бледную надпись карандашом – Ларисе Рубальской. Мы даже с бабушкой по секрету радовались, что я в Кремле окажусь.

Бабушка в «Вечерке» читала, что подарки будут там не просто в бумажных пакетах, а в пластмассовых красных звездах. И я брату младшему, Валерке, обещала, тоже по секрету, все потом поделить.

Митрофанушка потом с этой красивой звездой пластмассовой две недели в школу приходила. И ни с кем не поделилась.

А я и без этой елки кремлевской не пропала, зато бабушка записала меня в Дом пионеров, в театральный кружок. И я там роли главные и неглавные играла. И однажды даже партнера противного героя.

А как эту учительницу звали, я и сейчас помню. Но называть ее имя не собираюсь. Пусть Митрофанушка про нее книжки пишет.

(обратно)

Как недавно, как давно

Как недавно это было, как давно,
Цвет акаций осыпался, как в кино.
На ветру летели стайкой лепестки,
И ложились в теплый ковш твоей руки.
А потом ты опрокинул этот ковш,
И над нами прошумел цветущий дождь.
Ты, как маленький, зажмурился смешно,
Как недавно это было, как давно.
Я с тех пор почти забыла голос твой,
Торопливый звук шагов по мостовой,
Все засыпал облетевший белый цвет,
Не засыпал только память прежних лет.
Лет, когда цветы летели, как в кино,
Лет, когда ты так зажмурился смешно,
И когда ты приходил, и так любил,
И когда ты вдруг ушел и все забыл.
Хочешь, я тебя прощу,
Хочешь, снова в жизнь впущу,
Хочешь, сам меня обратно позови.
Дверь, как раньше, затвори,
Нежных слов наговори
О своей, так и не сбывшейся любви.
Сколько весен пролетело с этих пор,
Облетал и снова цвел наш старый двор,
Где с тобой тогда мы были так близки,
А сейчас к другим слетают лепестки.
Цвет акаций так недолог, ну и пусть,
Я с тобой узнала, что такое грусть,
Поняла с тобою, что такое боль,
И какой бывает горькою любовь.
(обратно)

Эстрада прошлых лет

В жизни перемены неизбежны,
Уплывают вдаль года.
Память возвращает с грустью нежной
Нам былое иногда.
Голубой квадратик КВНа,
Линзой увеличенный слегка.
Голоса забыто-незабвенно
Долетают к нам издалека.
Но сегодня нам не взять билет
На концерт эстрады прошлых лет.
И эстрадный звездный небосклон
Звездами другими заселен.
Но былое в сердце постучит,
И знакомый голос зазвучит,
И проложит память новый след
На концерт эстрады прошлых лет.
В старом парке ракушка эстрады
Нас тянула, как магнит.
Тот, кто постоял с кумиром рядом,
Становился знаменит.
Шутки наизусть запоминали,
Голосам старались подражать.
Все про жизнь своих кумиров знали,
К дому их ходили провожать.
Но былое в сердце постучит,
И знакомый голос зазвучит,
И проложит память новый след
На концерт эстрады прошлых лет.
(обратно)

Учитель рисования

В этот день по расписанию
Первым было рисование.
К нам пришел учитель новый,
Симпатичный и суровый.
Все девчонки в нашем классе
Стали вдруг ресницы красить,
Все альбомов накупили,
А другое все забыли.
Учитель рисования,
Вы не подозревали,
Что вы заколдовали
Весь наш недружный класс.
При чем здесь рисование,
При чем здесь воспитание,
Вы ничего не знали,
А мы влюбились в вас.
Все кончается когда-то,
Оказалось – вы женаты,
И текли в альбомы слезы
На пейзажи и на розы.
Мы узнали обо всем,
Очень грустно стало.
С белых вишен за окном
Детство облетало.
(обратно)

Кенгуру

У кенгуру с утра плохое настроение,
У кенгуру с утра не ладятся дела.
И кенгуру с утра в газету объявление
Об этом очень грустное дала:
Помогите кенгуру,
Потому что поутру
Кенгуру в своем кармане
Обнаружила дыру.
А дикобраз с утра в хорошем настроение,
А дикобраз с утра уладил все дела,
И дикобраз с утра, увидев объявление,
Решил, что кенгуру нужна игла.
Помогите кенгуру,
Потому что поутру
Кенгуру в своем кармане
Обнаружила дыру.
И дикобраз спешит на выручку подруге.
Характер у него колючий, но не злой.
Известен дикобраз как мастер на все руки,
Дыру зашил он собственной иглой.
Помогите кенгуру,
Потому что поутру
Кенгуру в своем кармане
Обнаружила дыру.
И кенгуру теперь в хорошем настроение,
Спасен от сквозняков детеныш кенгуру.
Ненужное уже, слетело объявление
И бабочкой кружится на ветру.
Помогите кенгуру,
Потому что поутру
Кенгуру в своем кармане
Обнаружила дыру.
(обратно)

Летучая почта

Под самую ночку сгустился туман.
Летучая почта, летучий роман.
Ваш взгляд мимолетный, пленительный бал,
От жизни походной гусар так устал.
Ах, пол-листочка,
Пылкая строчка.
Короткая ночка,
Летучая почта.
Ах, шелест муара и запах духов,
На память вам пару в альбомчик стихов.
Любовь? Ну конечно, куда ж без любви?
Гусарская нежность с шампанским в крови.
Ах, пол-листочка,
Пылкая строчка.
Короткая ночка,
Летучая почта.
Качнет занавеску впорхнувший рассвет.
Не время, не место для пылких бесед.
В дорогу из ночи позвал барабан…
Летучая почта, летучий обман.
(обратно)

Темная лошадка

Словно в синем ясном небе грянул гром,
Растревожен и взволнован ипподром.
На трибунах разговоры и проигранные споры.
Удивились знатоки —
Обошли их рысаки.
Все бы было гладко,
Как всегда, но вот
Темная лошадка
Вырвалась вперед.
Темная лошадка —
Чей-то слабый шанс,
Темная лошадка —
Чей-то звездный час.
Будто кто-то рой пчелиный разбудил —
Эй, смотрите, кто там скачет впереди?
Обойти посмел маститых, именитых, знаменитых.
Нет, он первым не придет,
По дороге упадет.
Если ты в себе почувствовал азарт,
Никого не бойся, выходи на старт.
Знай, победа нелегка.
Слышишь голос знатока?!!!
(обратно)

Девчонка и мальчонка

Вот уже который год
Не фартит и не везет.
Стала жизнь безрадостной и темной.
И дожди идут длинней,
И все меньше теплых дней.
Хочется на все махнуть рукой, но вспомни,
Вспомни, как был ты худеньким мальчонкой,
Вспомни, как была ты милою девчонкой.
Санки катились с ледяной горы.
Разве изменились правила игры?
Ты все такой же худенький мальчонка,
Ты все такая ж милая девчонка.
И хоть изменились правила игры,
Так же мчатся санки с ледяной горы.
Встанешь ты не с той ноги,
Снова мучают долги,
И ни с места воз проблем огромный.
Вес и возраст позабудь,
Собираясь в дальний путь,
И, как в детстве, улыбнись, и вспомни…
(обратно)

Василиса

Ты – Василиса Прекрасная,
Понял я с первого взгляда.
Ты, Василиса, опасная,
Так, Василиса, не надо.
Зря ты, Василиса, так веселишься,
Ой, не туда ты заехала.
Сердцем расколотым
Чувствую холод я,
Тут, Василиса, до смеха ли?
Яблонька к маю распустится
Белая, словно невеста.
Ты, Василиса, распутница,
Рядом с тобой мне не место.
Зря, Василиса, ты злишься и злишься,
Топаешь ножкой рассерженно.
Знай, не железный я,
Гнев не полезен мне,
Может, встречаться пореже нам?
Зря ты, девка, треплешь нервы,
То мне свет с тобой, то мрак.
То шепнешь: – Иван-Царевич,
То кричишь: – Иван-дурак!
(обратно)

Кикимора болотная

Я в детство оглянусь, а там
Всегда погода летная.
За мной ходила по пятам
Кикимора болотная.
Весь класс ее так называл,
Кому ж такие нравятся,
Я даже не подозревал,
Что станет вдруг красавицей.
Ну что ты вспомнила сейчас
Свое смешное прозвище?
Ведь детство кончилось у нас
И улетело в прошлое.
Обиды детские таят
Твои глаза горючие.
Ты горько смотришь на меня
И этим взглядом мучаешь.
Кикимора болотная,
Ну где же ты была?
Кикимора болотная,
Опять нас жизнь свела.
Ты – птица перелетная
От холода к теплу.
Кикимора болотная,
Я так тебя люблю!
(обратно)

Сиреневый туман

Девятый класс, химичка – дура,
Мы все балдеем от Битлов,
И намекает мне фигура,
Что приближается любовь.
И я, поняв намек фигуры,
Коньки напильником точу,
И в Парк культуры, в Парк культуры
На крыльях радости лечу.
Каток блестит, огнями залит,
Коньками чиркаю по льду,
А рядом одноклассник Алик
Снежинки ловит на лету.
И я, от счастья замирая,
Уже предчувствую роман.
В аллеях музыка играет,
Плывет сиреневый туман,
Рыдает громко репродуктор
Над голубою гладью льда.
О том, как не спешит кондуктор,
Горит полночная звезда.
До счастья метр, еще немножко,
Ему навстречу я скольжу,
Но Алик ставит мне подножку,
И я у ног его лежу.
Как он был рад, что я упала,
Скривил лицо, меня дразня —
Ну, фигуристка ж ты, Рубала! —
И укатился от меня.
Прошло сто лет. На пляже жарком
Я проводила отпуск свой.
И про туман Владимир Маркин
Пел над моею головой.
Под песню вспоминая детство,
Я вдруг растрогалась до слез.
И тут в шезлонге по соседству:
– Рубала! – кто-то произнес. —
А ты совсем не изменилась! —
Был Алик рад от всей души. —
И если ты не загордилась,
Ты мне книжонку подпиши.
Мы оба были встрече рады,
Вошли в вечерний ресторан.
И пела девушка с эстрады
Там про сиреневый туман.
Мы были пьяными немножко,
Плыл ресторан в густом дыму.
Мы танцевали. И подножку
Я вдруг подставила ему.
Лежал он посредине зала
У ног моих, как я тогда.
– Ну, фигуристка ты, Рубала! —
Сказал и скрылся. Навсегда.
(обратно)

Паразит

Давно известно, мужики – все паразиты.
На них свои надежды строить ни к чему.
Но вот однажды всем известный композитор
Такое спел, что я поверила ему.
Я на экран тогда смотрела, чуть не плача,
Какой же голос! А одежда! А лицо!
Хоть жизнь моя – одна сплошная неудача,
Должно же все же повезти в конце концов!!!
Что человек – кузнец, я слышала так часто,
И сам себе он все что хочет накует.
Я начала ковать немедленное счастье,
И билось сердце громким молотом мое.
Я написала: – Дорогая передача!
Потом – спасибо, и немного о себе,
Потом – простите, что я ваше время трачу,
И попросила скорой помощи в судьбе.
А на отдельном бледно-розовом листочке
Я композитору писала самому:
Вы мой кумир, моя судьба… и многоточие…
Без вас на свете жить мне просто ни к чему.
Потом добавила, что он мой светлый лучик,
Про царство темное, конечно, ни гу-гу.
Как хорошо, что нас чему-то в школе учат
И перед ним блеснуть я знаниями могу.
Я расписалась – про Онегина с Татьяной,
И про Герасима и бедную Муму,
Про то, что музыка на сердце лечит раны,
Я намекнула тоже богу моему.
Полюбовалась я на свой красивый почерк,
Решила твердо – надоело мне страдать.
Конверт заклеила – лети, мой голубочек,
Поцеловала и ответа стала ждать.
Я в парикмахерский салон пошла с получки,
Решила химию я сделать для него.
К его приезду надо ж выглядеть получше,
Хоть и без химии я тоже ничего.
Подшила юбку, чтоб коленки стало видно,
Купила клипсы голубые, под глаза.
И так за жизнь свою мне сделалось обидно,
Что накатилась, тушь размазавши, слеза.
Однажды вижу – мой любимый на экране,
И вдруг блондиночка цветы ему дает.
Куда полезла эта дура, он же занят?!
Ко мне приедет он, как только все споет.
Но потянулись дни и долгие недели,
Слетели листья все и снегу намело,
И я подумала однажды: неужели
Мое письмо так до него и не дошло?
Уже всю химию мне срезал парикмахер,
Резинкой черненькой я хвостик собрала.
Давно пора бы мне послать все это… к черту,
А я сидела и, как дурочка, ждала.
Смотрю, законный мой чего-то заподозрил,
Не знаю, что он мог заметить с пьяных глаз?
Пришел однажды и дает мне в руку розы,
Пять лет живем мы, а такое в первый раз.
Потом он спать пошел, а я включила телик,
Шипом от розы укололась и реву.
Глотаю слезы – неужели, неужели
Так без него весь бабий век я проживу?
Летели дни, а он все реже на экране,
То в День милиции, то где-то в «Огоньке».
Вдруг стало легче чуть моей сердечной ране,
И я устала жить в печали и тоске.
Прости-прощай, моя любовь, мой композитор!
Душа еще чуть-чуть поноет и пройдет.
Ведь ты ж мужик, а мужики все – паразиты,
И мой сейчас, небось, подвыпивши, придет.
(обратно)

Нахал

Я как-то отдыхала
В объятиях нахала.
Он мне словами голову кружил.
Балдела я от счастья,
Душа рвалась на части,
А он шептал: «Ну что ты так дрожишь?»
И были так желанны
Горячих глаз каштаны.
Я жизнь свою поставила на кон.
Но был недолгим праздник,
Цветы завяли в вазе,
И оборвался мой недолгий сон.
Оборванным сюжетом,
Куплетом недопетым
Досталась мне на память эта ночь.
Я отравилась ядом
Каштанового взгляда,
И никаким лекарством не помочь.
Но я не стала злее
И вовсе не жалею,
Что жизнь свою сломала об него.
А то, что я вздыхала
В объятиях нахала, —
Так то любовь. И больше ничего.
(обратно)

В первый раз вдвоем

Зачеркнул небо серое дождь —
Значит, осень настала,
Ветер гнал золотую пургу.
Я боялась, что ты не придешь,
И минуты считала.
Я теперь без тебя не смогу.
Просто в эту ночь у нас
Все случилось в первый раз.
В первый раз вдвоем
На заброшенной той даче
Мы с тобой случайно оказались,
Может быть, потом
Я еще не раз заплачу,
Вспоминая эту ночь вдвоем.
Плыл по комнате запах травы
Улетевшего лета.
Были все слова так важны.
Я узнала с тобой о любви,
И подружек советы
Больше мне не нужны, не нужны.
Просто в эту ночь у нас
Все случилось в первый раз.
(обратно)

Половинки

Он одинокий был мужчина,
Летела жизнь в потоке дней,
И часто с грустью беспричинной
Он так мечтал о встрече с Ней.
Он знал – находит тот, кто ищет,
Он знал – дождется тот, кто ждет.
Узнает он ее из тыщи,
К ней постучится и войдет.
Счастье – тоньше паутинки,
И точнее не сказать.
И мечтали половинки,
Две судьбы в одну связать.
Только эти половинки
Повстречавшись, разошлись.
Счастье тоньше паутинки,
Непростая штука жизнь.
Она жила одна, печалясь,
И тоже думала о Нем.
И вечерами возвращалась
В свой одинокий темный дом.
И, чай в две чашки наливая,
И, свет в прихожей зажигая,
Она мечтала, что вот-вот
Из тыщи он ее узнает,
В дверь постучится и войдет.
И в тот холодный хмурый вечер
Стучали ветки о стекло.
И состоялась эта встреча,
Но чуда не произошло.
Они увидели друг друга,
Но испугались счастья вдруг.
И снова жизнь пошла по кругу,
И бесконечен этот круг.
(обратно)

Пропадаю…

Ярко-красный закат – признак ветра.
И без ветра я мерзну одна.
От тебя нет так долго ответа,
И терзает мне душу вина.
Сколько раз я тебе говорила —
Не пиши, не звони – не прощу.
Я сама эту жизнь натворила,
А теперь вдруг вернуться прошу.
С веток вялая листва опадает,
Ветер травы покосил на лугу.
Пропадаю без тебя, пропадаю,
Пропадаю без тебя – не могу.
Дважды в реку ступить невозможно,
Нелегко все сначала начать.
Но поверь, мой любимый, несложно
Снова в паспорт поставить печать.
Я ж неправду тебе говорила.
Как же в это поверить ты смог?
От тебя не уйти мне, мой милый,
Сколько б ни было в мире дорог.
(обратно)

Привыкай

Опять с утра похолодало:
Не плюс, не минус, просто ноль.
Я так старательно играла
Тобой придуманную роль.
Еще вчера цвела черешня,
Но утром сбросила цветы.
Я никогда не буду прежней,
Теперь, мой друг, меняйся ты.
Привыкай, привыкай к моим новым привычкам,
Привыкай, привыкай, ты же знаешь меня.
Разгорелась любовь, будто вспыхнула спичка,
Но подул ветерок, вот и нету огня.
Тепло из сердца выдул ветер,
А душу выстудил сквозняк,
Я знаю, что ты мне ответишь —
Что проживешь и без меня.
Не понимаешь ты, мой милый,
Тебе, наверно, невдомек,
Что я привычки изменила,
Чтоб без меня ты жить не смог.
(обратно)

Ворюга

Мы сочеталися с тобой гражданским браком —
Ты так красиво нашу акцию назвал.
Ты был так нежен и от счастья просто плакал,
Когда на стенку свой портретик прибивал.
Ты огласил мне список всевозможных правил,
Все разъяснил про нашу будущую жизнь,
Растаял утром ты, и лишь портрет оставил,
Я разберусь с тобой, мой милый, ну, держись!
Ворюга, ты любимый мой ворюга,
Ты у меня ответишь по заслугам —
Ведь ты взломал мне сердце,
Куда теперь мне деться?
Мы ж созданы с тобою друг для друга.
Портрет размножу и расклею на заборах,
И напишу под ним позорные слова:
Вниманье, граждане, прошу, найдите вора!
Он вероломно жизнь мою обворовал!
Смотри, осталась от меня лишь половина,
Так исхудала я, пока тебя ищу.
И, если ты однажды явишься с повинной,
Тебя, ворюга, я, наверно, не прощу.
(обратно)

Танго утраченных грез

Застывший аромат камелий
Заворожил покой ночной.
Кто вы такой и как посмели
Столь вероломным быть со мной?
Вдыхала шепот ваш бессвязный
С кружением легким головы.
Не вы ль в любви клялись мне разве,
Потом оставили не вы?
Это танго утраченных грез
Я танцую одна.
В тусклом свете невидимых звезд
Ночь плывет, так нежна.
Мне лишь гостьей побыть довелось
На балу у любви.
Только танго утраченных грез
Я танцую, увы!
Нет, вы не будете счастливым.
Но жалость к вам гоню я прочь.
Кто вы такой и как могли вы
Забыть ту огненную ночь?
Обрывки ваших слов прощальных
Разносит эхо в тишине.
Но грезы новых обещаний
Теперь вы дарите не мне.
(обратно)

Жонглер

Чтоб я стал артистом, вся семья хотела,
Чтоб в кино снимался или в цирк пошел.
Что бы я ни делал, все из рук летело.
Так я стал жонглером, так себя нашел.
Я жонглер пока неловкий,
Не могу без тренировки.
Я бросаю пять тарелок,
Только три из них ловлю.
Занят день и занят вечер,
Нету времени на встречи,
Ну а ты не понимаешь,
Говоришь, что не люблю.
Я не видел лета, не заметил осень.
Вот зима настала. Скоро Новый год.
Я поймал тарелок меньше, чем подбросил.
Может, нет таланта. Может, не везет.
Смотришь ты сердито, а глаза смеются.
Может, показалось, ты сказала мне:
– Не лови тарелки, пусть на счастье бьются.
Мне жонглер неловкий нравится вполне.
(обратно)

Осторожно, женщины!

Все подряд говорят,
Что я нехороший.
Уведу, украду,
Опьяню и брошу.
Ночь шатром, бес в ребро —
Я лечу, как птица.
Жму на газ, в гонках ас,
Что со мной случится?
У меня есть одна
Скверная привычка —
Никогда не отдам
Я свою добычу.
Что хочу, получу —
Вот закон железный.
И учить меня жить
Просто бесполезно.
Осторожно, женщины!
Я – ночной охотник.
Осторожно, женщины,
Счет веду на сотни.
Осторожно, женщины,
Ждет вас сладкий грех.
Осторожно, женщины,
Я люблю вас всех!!!
(обратно)

Ровно год

У меня сегодня праздник,
Я цветы поставлю в вазу,
Я оденусь в дорогое
И налью себе вина.
У меня сегодня праздник —
Ровно год, как мы расстались,
Ровно год, как ты с другою,
Ровно год, как я одна.
У меня другого нет.
Ты один – в окошке свет.
Ровно год, как мы расстались,
Долгим был, как тыща лет.
Я сегодня отмечаю
Праздник грусти и печали.
За безрадостную дату
Выпью я бокал до дна.
Год, как слушаю ночами
Телефонное молчанье,
Год, как нету виноватых.
Может, только я одна.
У меня другого нет.
Ты один – в окошке свет.
Ровно год, как мы расстались,
Долгим был, как тыща лет.
Я одна живу отлично,
Все нормально в жизни личной,
И почти что не жалею,
Что не я твоя жена.
У меня свои заботы,
Плачу только по субботам.
И еще по воскресеньям.
И еще, когда одна.
(обратно)

Так сложилась жизнь

Привычных дней текучий караван,
Где дни в один сливаются.
Все думают, у нас с тобой роман,
И очень ошибаются.
В минуту между снегом и дождем
Предчувствия тревожные.
Друг к другу мы немедленно придем,
Как помощь неотложная.
Уж так сложилась жизнь,
Зачем ее менять?
Уж так сложилась жизнь,
Попробуй все понять.
Но на закате дня
Ты рядом окажись,
Зачем нам все менять,
Раз так сложилась жизнь.
Ну разве можно все определить?
У каждого по-разному.
Кто встретился, чтоб весны разделить,
Кто – первый снег отпраздновать.
Все чаще утро кутает туман,
Наверно, снег уляжется.
Все думают, у нас с тобой роман,
И мне порой так кажется.
(обратно)

Последний мост

Кто учит птиц дорогу находить,
Лететь в ночи, лететь в ночи по звездам?
И нет сетей им путь загородить
К давно забытым гнездам.
Любовь ли их в дорогу позвала,
В дорогу позвала, где так недолго лето?
Зачем летят из вечного тепла, из вечного тепла? —
Мне не узнать об этом.
Не сжигай последний мост,
Подожди еще немного.
В темноте при свете звезд
Ты найди ко мне дорогу.
Знаю я, что так непрост
Путь к забытому порогу.
Не сжигай последний мост,
Отыщи ко мне дорогу.
Не сжигай последний мост.
Не сжигай последний мост.
В моих краях такие холода.
Одни снега и ветры завывают.
А ты летишь неведомо куда,
Где дни не остывают.
Но теплые края не для тебя,
Они не для тебя, и, если обернешься,
Поймешь, что жить не можешь, не любя,
Не можешь, не любя,
И в холода вернешься.
(обратно)

Дальняя дорога

Ветер крышу сдул и прилетел в мой дом,
Он рояль раскрыл и ноты растревожил.
Больше я не буду вспоминать о том,
Что прошло и снова быть не может.
Я, как этот ветер, в темноту ворвусь,
Странником ночным брожу я одиноко.
К нотам на рояле больше не вернусь.
Музыке уже не звучать в моей душе.
Дальняя дорога,
Прошлое не трогай,
Дальняя дорога,
От былого ни следа.
Дальняя дорога,
Дальняя дорога,
Поздняя дорога в никуда.
Где мой перекресток четырех дорог?
Серый камень, где мой верный путь начертан?
Улетел куда-то с нотами листок.
Я теперь его ищу по свету.
Мне осветят путь горящие мосты,
Улетают искры, превращаясь в звезды.
В прежней жизни клавишей коснешься ты.
Музыке уже не звучать в моей душе.
(обратно)

Пленник

Был тот рассвет очень медленным,
Ночь не спешила пропасть.
Я себя чувствовал пленником,
Знала ли ты свою власть?
Холод во взгляде отсвечивал,
Пряча печаль и испуг.
Но выдавала доверчивость
Ласку непомнящих рук.
Я твой пленник,
Я твой пленник заколдованный,
Я потерять тебя боюсь.
Я твой пленник,
В вечный плен закованный,
Добровольно в плен сдаюсь.
Время стекало песчинками
В конусе старых часов.
Сильная и беззащитная,
Ты прогоняла любовь.
Может быть, что-то изменится,
Быть перестану чужим.
Чья-то забытая пленница,
Стала ты пленом моим.
(обратно)

Сквозняки

Что-то изменилось в отношениях,
Все не так, как было до сих пор.
Ты уже готов принять решенье
И готовишь важный разговор.
Говоришь, что стал мой взгляд рассеян,
Что звонит нам кто-то и молчит
И что в странных приступах веселья
У меня счастливый вид.
Но не было измен,
Все это пустяки,
Не стоит принимать решений резких.
Не ветер перемен,
А просто сквозняки
Колышут в нашем доме занавески.
Просто чей-то взгляд неосторожно
Задержался медленно на мне.
Грустный голос ноткою тревожной
Отозвался где-то в глубине.
Сквозняки мне в сердце залетели,
И озноб покоя не дает.
Но простуду лечат две недели,
Это значит – скоро все пройдет.
(обратно)

Не проходите мимо

Женщина курит на лавочке
На многолюдной улице.
Женщине все до лампочки.
Женщина не волнуется.
В жизни бывало всякое,
Не обжигайте взглядами.
Жизнь – не кусочек лакомый,
Это – напиток с ядами.
В синих колечках дыма
Кроется тайный знак —
Не проходите мимо!
Ну хоть не спешите так!
Странные вы, прохожие,
Хоть и широкоплечие.
Женщине не поможете
Этим безлунным вечером.
Вы бы подсели к женщине —
По сигаретке выкурить.
Может быть, стало б легче ей
Память из сердца выкинуть.
(обратно)

А был ли Билл?

Мне как-то приснился сон, что в меня американский президент влюбился. Тогда как раз о скандале Билла Клинтона с Моникой Левински все газеты писали и телепрограммы показывали. Ну, а он как раз в моем вкусе – светловолосый, светлоглазый. Я всю жизнь таких люблю. А Моника – ну, подумаешь. Кстати, тоже, как и я, – не худенькая.

А Клинтон взял, да и приснился мне – вроде мы с ним танцуем, и он так горячо дышит, что у меня даже челка раздувается. А я ему и говорю: – Билл, а вы скандала не боитесь?

А он отвечает: – Боюсь. Но оторваться не могу.

Я про сон всем рассказывать стала, так он мне понравился. Даже стихотворение об этом написала и по телевизору его читала.

И вдруг приходит мне письмо от какой-то женщины из Уфы, и она пишет – вот, мол, вы, Лариса, с Биллом Клинтоном знакомы, и потому посоветуйте, как поступить.

А дело в том, что родила она мальчика и решила его крестить. Пошли в церковь – она с малышом и соседка с мужем – чтобы стать крестными отцом и матерью. А сосед по дороге в магазин зашел и там напился. И до церкви не дошел. И тогда женщина чуть не заплакала, а батюшка сказал, что ничего, мать крестная есть, а отца крестного можно просто вообразить себе и имя его произнести. А женщина эта утром как раз по телевизору новости смотрела и симпатичного мужчину с волнистыми волосами запомнила. Имя легкое – Билл. Ну она его и вообразила. А батюшка догадался, кого она в виду имеет, и фамилию его назвал. И стал Билл Клинтон как бы крестным отцом названным.

Все бы хорошо, но на другой день снова женщина его по телеку увидела с девкой этой чернявой. И все про овальный кабинет узнала. Правда, что именно они там делали, до конца не поняла, но поняла – что это грех. И выходило, что взяла она в крестные отцы своему сыночку этого грешника. И спрашивает она, что ей теперь делать.

Мне хотелось ей сказать, что теперь ей остается только ждать новых выборов. А мне, например, было жалко, что Билла переизберут и я уже не смогу читать свое стихотворение о нашей с ним любви.

Тут как раз зовут меня сниматься в передаче «Блеф-клуб» и там нужно истории придумывать – веришь – не веришь. На бумажке пишешь правда это или нет, бумажку переворачиваешь и рассказываешь. А потом игроки говорят – верят истории или нет. Если совпадает – побеждает отгадавший, если нет – рассказывавший.

Беру я бумажку, пишу – Правда. И рассказываю байку, что однажды Билл Клинтон, когда был в Москве, пошел на радиостанцию «Эхо Москвы» давать интервью. А потом, когда он шел по коридору, то смотрел на фотографии тех, кто бывал на этой радиостанции. Там весь огромный коридор этими фото увешан. Среди них есть и моя довольно симпатичная фотография. Ну вот Билл шел по коридору и все это рассматривал. Потом, уже дойдя до лифта, вдруг развернулся и обратно – в коридор. Охранники, естественно, за ним. А он дошел до моей фотографии, остановился, смотрит. – Кто эта женщина? – спрашивает.

Ну сотрудники редакции ему говорят: – Лариса Рубальская это, стихи пишет. А Билл смотрит и говорит: – Странное у меня чувство – как будто мы с ней давно и близко знакомы. Даже как будто была у нас лавстори. И улыбнулся так хорошо, и опять к лифту пошел.

Вот рассказала я эту придуманную историю и жду, что игрок-соперник скажет – не верю. Неправда. А я хитрая – написала: – Правда. И выиграю. А соперник вдруг говорит: – Верю. Правда. И получает – дыню. Как раз сентябрь был.

Но я не расстроилась, потому что все, кто передачу смотрел, теперь, наверно, думают, что это все правда и было на самом деле.

Кстати, дыню мы потом вместе съели, когда передача закончилась.

(обратно) (обратно)

Из книги «Ранняя ночь»

Испорченное лето

Лет 9-10, самый пионерский лагерь, лето жаркое. А я где? – В больнице. Вернее, больница – слово слишком уважаемое для того чудно́го места, где я оказалась. Место это было, не знаю, как и назвать. Короче говоря, там детям глистов выгоняли. Кому аскарид, кому лямблей каких-то. А я-то девочка аккуратная, чистенькая, мамина дочка, бабушкина внучка – никаких кошек и собак – ни-ни! – слушаюсь – не глажу, в руки не беру, в школе я сама санитарка. Откуда глисты-то? – От верблюда, правда, что ли? Взяли да поселились в моем животе, едят вместо меня те вкусности, которыми бабуля меня откармливает. А я таю, бабушка страдает, анализ мой понесла – и нате, пожалуйста, – глисты! Сдавайте путевку в пионерлагерь, девочку свою в больницу везите.

Больница одноэтажная, под окном трамвай ходит. Иногда автобусы мимо проезжают, на окошках знак треугольный – дети! А в окошках пионеры довольные, песни поют – «Взвейтесь кострами, синие ночи!» – еще бы, в лагерь едут. В чемоданах у всех небось вобла, лимонад, сушки.

А я, санитарка бедная, на койке у окошка лежу, песни пионерам подпеваю. Лечение одно – клизмы. И еще какое-то цитварное семя. Что это такое – цитвар? Не знаю до сих пор, но слово ехидное.

Нянечка противная, целый день со своей клизмой ходит, детей мучает, сколько ж можно? Десятый день лежу, через окошко бабушке плачу, клизму ненавижу, еле сдерживаюсь, чтоб нянечку не укусить, а клизму не отфутболить, и терплю, терплю.

На одиннадцатый день моей борьбы с аскаридами в палату поступила новенькая Верка. Вот у нее все как надо – под ногтями земля, башка нечесаная. Вот к ней глисты адресом не ошиблись. Я ее как увидела, сразу поняла, что пришло мое спасенье. Я – вот какая добренькая – Вер, говорю, ложись у окошка, тут слышно, как пионеры песни поют. А я уж их все наизусть выучила, так и быть, на твоей койке спать буду. А сама думаю, придет нянечка мне клизму ставить, а там Верка. И вместо меня мученье это ей достанется. Ну сами посудите – сколько можно-то?

В положенное время вплыла эта нянька с тазиком, я под одеяло, замерла, радуюсь. А она – ко мне. – Ну-ка вылезай, где там твоя попка? Ну как, как она узнала? И опять – день за днем экзекуция окаянная. А Верку через день стали к выписке готовить.

Я громко рыдала, когда поняла, что натворила. Оказывается, что в тот самый день, когда с Веркой я койками поменялась, мне-то как раз клизмы и отменили, а Верке-то как раз и назначили. И вышло, что я сама себя перехитрила, и попка моя вместо Веркиной клизмы получала.

Ну вот, подумаете вы, тоже мне историю рассказала, не стыдно, стихи ведь пишет! Нет, не стыдно. Зато я с тех пор никогда и ни с кем так не поступала и вам не советую.

Помните – на чужом несчастье… и т. д.

Да, кстати, в лагерь-то я на вторую смену успела. Уже без аскарид.

(href=#r>обратно)

Рыбка

Кто-то когда-то пел незатейливую песенку про золотую рыбку, и я до сих пор помню нехитрый припев:

У меня есть три желанья,
Нету рыбки золотой.
И у меня нет. Я сама себе золотая рыбка. А хитрость моя состоит в том, что я хочу только то, что могу сделать сама. Вот и выходит, что я сама у себя на посылках. И все-таки, если бы рыбка эта сказочная появилась, я бы придумала, о чем ее попросить. Три желания, говорите? Ну, что ж, попробую.


Первое: излечи, Рыбка, мою грустную душу. Вернуть тех, кого уже нет в живых, невозможно. Так дай мне, Рыбка, жить, смирившись с тем, что их нет. И сделай так, чтоб были силы у тех, кто мне дорог, чтоб жили они подольше, не разучившись радоваться.

Вот это мое самое главное желание.


Второе: у Окуджавы есть песня:

А все-таки жаль, что нельзя с Александром Сергеевичем
Поужинать в «Яр» заскочить хоть на четверть часа.
Эй, Рыбка, ты же все можешь! Хочу хоть три минутки посидеть рядом с Пушкиным, услышать его голос, узнать, как он смеется, как сердится. И чтоб он при мне хоть несколько строчек сочинил. И меня бы там упомянул. А что, разве плохо бы звучало: «Итак, она звалась Ларисой». И я бы навсегда осталась в памяти потомков.

Что, Рыбка, слабо? То-то же.


Третье: коттедж на Лазурном берегу Франции, яхту в бухте Средиземного моря, счета в швейцарских банках, одежду из дорогих бутиков – все это, Рыбка, отдай другим. Мне и так хорошо. Тем более что одежда в бутиках этих вся маленьких размеров, значит, надо просить и талию потоньше, и ноги подлиннее. А это уже количественный перебор в желаниях.

Мне, Рыбочка, другое подавай – желаю говорить в рифму, нет, это я что-то загнула. Правильно так – махни хвостиком, Золотая, чтоб стихи меня по ночам будили, покоя не давали. И не простые стихи, а замечательные, чтоб те, кто их прочтет или услышит, смеялись и плакали над моими строчками. И чтоб строчки были пророческими, и пророчили всем радость и покой, и потом чтобы непременно сбывались.


Ну, а что там, в сказке дальше? Разбитое корыто? Не хочу! Лучше самой быть этой Золотой рыбкой. И всякие желания исполнять. Вернее так – хочу – исполню, а хочу – получайте разбитое корыто. Вообще-то в моем жизненном опыте нет таких эпизодов, чтоб кто-то просил о чем-то вероломном. Когда-то я написала такую строчку: «В глаза взглянув мне, яд проглотит кобра». Так вот, кобры эти, к счастью, ко мне никогда не подползали, и поэтому яд им глотать не приходилось.

Но жизнь-то еще не кончилась, а значит, допустить можно все. Итак, предположим, я – всемогущая Золотая рыбка. И при этом, очень принципиальная. И есть у меня небольшой такой списочек желаний, с которыми ко мне лучше не обращаться. А то ведь недолго и корытом по башке получить. Перечислю по порядку.


Первое. Принести злую весть. Это не ко мне. Печаль находит каждого, что говорить. Но, не заставляйте меня сообщать подружке, что муж ее верный сейчас в ресторане с секретаршей своей сидит, а потом ночевать с ней пойдет в давно уже втихаря купленную им для плотских радостей квартиру. И ни в какой он сейчас не в Англии, а подарки, с которыми через неделю вернется, уже давно где-то приобрел, чтобы ты, дура, ни о чем не догадалась. Нет-нет, не просите. Секретарша – понятие временное, ну как правило. И зачем мне подружке душу-то терзать? Наоборот – скажу, ну какой же твой молодец, подарков навез замечательных!

И никаких сердечных лекарств и заплаканных подушек. Если уж он что серьезно задумал, сам ей сообщит. А так – «одной волной накатило, другой волной унесло» – как сказала великая Цветаева. Так что с этим желанием пролетели.

Второе. Про всем известные заповеди я не говорю – это и так понятно. Ну, в смысле «Не убий» и так далее.

Я о простых вещах, но все-таки для меня неприемлемых.

Вот сейчас, например, я увлеклась новым делом – придумывать и проводить праздники. Причем с какой-нибудь такой идеей, которую больше никто придумать не сможет. Особенно интересно придумывать розыгрыши. Известно, что кто платит деньги, тот заказывает музыку. Так вот – никаких обидных розыгрышей, никакого унижения для разыгрываемого. Все только доброе и хорошо заканчивающееся. А так, чтоб кто-то расстроен был под общий смех и одобрение – это не ко мне, ни за какие миллионы.


Третье. На каждом моем выступлении происходит одно и то же. Я заканчиваю концерт, и за кулисы приходят люди, молодые, немолодые и застенчиво протягивают мне листочки, исписанные стихотворными строчками: «Прочитайте, Лариса! Позвоните потом!»

Не обижайтесь, мои дорогие, что я потом не звоню. Я не хочу оскорблять Ваши душевные порывы, задевать нежные струны Ваших сердец, разбирая построчно нехитрые стихи. Летит душа – ищите, рифмуйте, как можете. И думайте, что я, такая-сякая, потеряла Ваши стихи. Читаю их, поверьте, читаю. Не ждите от меня строгой критики или неискренних похвал. Пишите, и все.

(обратно)

Король и садовница. Не сказка

У Танюши было четыре бабушки. Не понятно, как? Да очень просто – мамина мама, папина мама, да у каждой из них по одной сестре. И сестры эти одинокие и бездетные, как будто под копирку две одинаковые биографии – по одному неудачному замужеству, по одному разводу, и все. Остальная биография – Танюша – одна радость на всех. Когда она подрастет, то узнает, что кто-то из бабушек родная, кто-то двоюродная, но это все равно – всех Танюша любит одинаково. Да и как не любить, у других по одной завалящей бабушке, а у кого и вообще ни одной. А тут целых четыре – кто пироги печет, кто гоголь-моголь взбивает, когда у Танюши горло болит, и вслух по очереди книжки ей читают. Живут они все вместе – мама, Танюша и четыре бабушки. А папа живет отдельно уже пять лет, как бросил он их всех сразу. Он художник, сам как с картины – высокий, волосы волнистые. Имя как у русского князя – Олег, хотя корни его где-то в Норвегии, короче, там, где Сольвейг свою песню пела. А композитор Григ заслушался и нотами эту песню записал.

Это всё Танюша от бабушки Эли узнала, что по прадедушкиной линии течет в ней норвежская кровь, и когда она вырастет, то обязательно в Норвегии побывает и в музей Грига сходит.

Папа любил свое дело, правда, работы его не выставлялись в музеях, но зато он красиво писал плакаты, и они украшали стенды на всяких выставках.

Мама, детский доктор, целыми днями своих маленьких пациентов лечила, слушала, лекарства назначала. И не заметила, как папа стал задерживаться допоздна на работе – срочные заказы, а потом и вообще домой приходить перестал.

Его новая любовь – Тамара – позвонила однажды, когда все были дома, и попросила Олежкины вещи сложить в чемодан, а она завтра сама заедет и заберет, потому что он очень занят – надо много плакатов написать.

Никто в доме ничего не обсуждал, мама, правда, иногда плакала ни с того ни с сего. А так все остались вместе, такая необычная, но очень дружная семья. Танюше хорошо – каравай, каравай, кого хочешь выбирай. Все готовы для радости своей сделать, что бы она ни попросила.

И выросла Танюша в любви и внимании в прелесть-девушку, правда, немного полноватую из-за бабушкиных пирожков и блинчиков.

– Пусть идет в Иняз, на норвежский, это же родной язык ее предков?

– Да куда она потом с ним денется? Работу же не найдет – Норвегия маленькая страна, да и вообще, что у них свой язык, что ли, есть? Будет она доктором, как мама.

– Ой, не надо как мама. В Медицинском одни девчонки учатся. Где потом женихов искать?

– Посмотрите, как она хорошо рисует. Быть ей художником, продолжать семейную традицию в этом направлении.

– А вот это уж точно нет – художники нам в семье больше не нужны.

Весь этот горячий спор происходил на кухне как раз в тот день, когда Таня подавала документы в МГУ – на журналистику. Решение было принято уже давным-давно. Осталось только рассказать об этом дома.

* * *
Аля с детства была чудно́й и чу́дной одновременно. А когда из подростка стала в девушку превращаться, эти качества никуда не делись, и все сразу их замечали. Конечно, одни замечали, что чудна́я, и вслед крутили пальцем у виска, другие – что чу́дная, прижимали благоговейно руки к груди.

Алька сама этого ничего за собой не замечала – человек как человек. Лицом ничего, но бывают и краше, характером добрая, но бывают и добрее, умом – вот это как раз просто так не объяснишь. Умными какие-то другие люди называются. А Алька – то ли книжек начиталась, то ли наслушалась где – любого умного переговорит, и все ее слушают, оторваться не могут. А память, как энциклопедия, про людей – всех по именам помнит, у кого как собаку или кошку зовут, кто, где и что сказал. А люди, между прочим, любят, когда про них помнят, – значит, они интересны, тем более всякие подробности эта Александра им напоминает.

Александра – это Алька и есть. Других Александр Сашеньками и Шурочками зовут. А она как родилась, так только Алькой, Алечкой ее называют.

– Кем ты, Алечка, стать-то хочешь, когда вырастешь?

Кем, кем – диктором Центрального телевидения, конечно. Говорит-то как – все хвалят. Жалко, зубы в серединке со щелочкой – ни у кого из дикторов Алька таких не видела. Но это, наверно, можно исправить, – размышляла Аля, выдавливая перед зеркалом откуда-то взявшийся прыщ. Эх, если бы дело было только в этой щелочке! У нее все гораздо хуже – в аттестате одни тройки. Куда ж учиться с такими отметками! Хорошо, что печатает быстро и без ошибок – какая-никакая работа найдется.

И нашлась, да еще какая хорошая – корректором в толстом литературном журнале. Ура! Исправлять грамматические ошибки в романах, повестях, стихах – радость-то какая!

Правда, коллектив староват – в редакции всем за тридцать, но одна девчонка-ровесница все-таки есть. Курьером работает, целый день бумажки всякие развозит, но ничего, ей полезно – толстушка эта Танька, а глаза какие-то гордые. Еще бы – на журналистику поступила, а бумажки носит, чтоб в редакции к ней привыкли и через пять лет на работу уже журналисткой взяли. Она ничего, умная, у нее отец – художник, норвежская кровь в венах, четыре бабушки. И на курсе уже парень, Митя какой-то, во Франции два года с родителями жил, все студентки сохнут, а он ее из всех выбрал, встречаются.

Танюше Алька понравилась – забавная, разговаривает как-то по-своему, слова употребляет неожиданные, рассуждает обо всем интересно. С Митей, конечно, пока знакомить не стоит, но так – дружить-водиться.

Посреди первого курса Митя предложил Тане выйти за него замуж, а то родители опять в Париж, а ему одному в пятикомнатной квартире что делать? А Таню он, чуть не забыл сказать, любит, и родителям про нее рассказал, и они совсем не против, чтоб Митя женился, тем более что невеста норвежских кровей, тоже будущая журналистка.

На свадьбу Альку не позвали, вернее, Таня сказала, что свадьба – пережиток, тем более белая фата и пупсик с шариками на машине – одно сплошное мещанство. Потом она как-то проговорилась, что свадьба все-таки была, но с ее, Таниной стороны, был только папа-художник, тезка русского князя.

В редакции была большая библиотека, и Аля буквально глотала книги одну за другой, переживая вместе с героинями и героями перипетии их жизни. По ее лицу всегда было видно, что она читает – о веселом или о грустном. Она читать всегда любила, а сейчас тем более – чтоб от будущей журналистки не отстать, да и вообще, когда-никогда в институт поступать все-таки надо.

Однажды Таня пришла на работу очень радостная, нарядная – во всем новом. Даже сумка и часы на руке новые. Она рассказала, что Митины родители приехали ненадолго, ей целую гору подарков привезли – они ее обожают. И вдруг – Аль, а ты приходи к нам в воскресенье, я тебя с ними познакомлю. И Митя будет рад, ведь он еще ни с одной Таниной подружкой не знаком.

В разгаре были семидесятые годы прошлого века, кто в то время жил, хорошо помнит, что поездка в Париж считалась ошеломляющим фактом биографии. Немногим доставалось такое счастье. И даже посидеть рядом с этими счастливчиками тоже было большой удачей. И вот эта удача появилась на горизонте такой простой Алькиной жизни. Она даже пока никому об этом не скажет, чтоб не сглазили.

Весна в тот год не торопилась, но все-таки веточку мимозы раздобыть удалось. Не идти же с пустыми руками в такой дом.

Аля нажала на кнопку звонка и замерла, ожидая. Таня открыла дверь, Алька протянула мимозу и сделала шаг вперед, улыбаясь и не скрывая своей радости.

– Бонжур, Таня́! – с ударением на последнем слоге, как полагается у французов, чтоб подружка поняла, что она ее не подведет и любой разговор – вуаля – в смысле – пожалуйста – поддержать сможет.

Таня стояла перед дверью на пушистом коврике и второй шаг делать было некуда.

– Ой, Алька, хорошо, что пришла, но… понимаешь, извини, у нас в гостях француз, и посторонние, в общем…

Алька все поняла, повернулась и быстро захлопнула дверь лифта.

– Спасибо за цветы, – услышала, уже вылетая из парадного.

– Се ля ви, пардон, мерси, мадмуазель, – ерунда какая-то в голове. Расстроилась, дурочка, из-за чего? В дом не пустили? Нехорошо, конечно, но причина-то уважительная. Ничего, вон в библиотеке сколько книг французских писателей на полках стоит! – завтра возьму, буду читать, и сама как будто во Франции побываю. У них там сыров очень много разных, а я, кстати, сыр вообще не люблю. Я же не ворона какая-то из басни Крылова!

В редакции праздники любили, складывались понемножку – вино, салатики, колбаски купить – и в кабинете главного редактора все вместе выпивают, умные разговоры ведут. И равенство полное – известный писатель или модный поэт, а рядом буфетчица редакционная, корректоры – никакого различия. И сам Главный всех по именам знает, по рюмочкам разливает и бутерброды передаёт.

В День Советской армии, как всегда, скинулись, собрались. Хорошо так на душе. Главный войну застал, потом в пограничных войсках служил, даже роман об этом написал. Правда, ни его имя и фамилия, ни название романа особенной известностью не отличались, но в редакции Главного все любили, уважали и роман его пограничный читали. Евгений Павлович встал, поздравил всех с праздником, поднял свою стопочку – за армию!

Алька и Таня сидели почти напротив, и Главный подвинул к ним тарелку с бутербродами:

– Закусывайте, Александра!

Надо же! По имени знает! А Таньку не назвал.

– Спасибо, – Аля подняла глаза, – Евгений Павлович!

Господи, вот что это было? Так, как будто за оголенный провод схватилась. Сильнейшее напряжение и шевельнуться невозможно.

Таня все время в общем разговоре участвовала и постоянно старалась перевести его на парижскую тему. Но не очень-то успешно это у нее получалось – как раз в журнале печатался новый роман с продолжением, и все говорили только о нем.

Алька – дура-дурой – молчала, не пила, не ела, глазами с Главным встретиться боялась. А секретарша Валентина не боялась – так и лезла к нему со своими заботами – пейте, ешьте, про границу расскажите…

Сколько, интересно, Главному лет? Он на вид высокий, стройный, симпатичный. Можно подумать, лет сорок. А как же он, тогда, войну застал? Значит, ему уже лет под пятьдесят. Кольцо на левой руке носит – разведенный, что ли? А может, на войне его в правую руку ранило, и пальцы не гнутся? А жена у него, наверно, тоже старуха, как и он. Может, даже внуки у них есть, – Алька размышляла про себя, не поднимая глаз и все еще чувствуя как будто ожог, после того как старик этот бутерброды подвинул и ее по имени назвал.

Алькин папа тоже войну застал, в летном отряде в Литве где-то самолеты к вылетам готовил. А когда война кончилась, узнал он, что всех его родных немцы убили и в общую могилу зарыли. А на месте дома, где он рос, только пепел остался. Выходит, что песня про то, как враги сожгли родную хату, как раз про папкину судьбу.

Папка приехал в Москву, встретил симпатичную Алькину маму, женился, и вскоре родилась Алька, а потом братишка любимый. Алька, хоть и крошечная была, сама имя ему придумала. Как только малыша из роддома принесли, она к свертку подлетела, четырехлетняя дурочка, и стала ему половину шоколадной конфетки засовывать – ешь, Валерочка. Мама тогда чуть в обморок не упала, хорошо, что увидела, а то сынок мог подавиться. Алька удивилась, что братику конфетку нельзя, ведь бабушка приучала ее всегда, что одно из самых лучших слов на свете – слово «пополам». И делиться ей всегда с будущим братиком или сестричкой велела. А теперь мама ругает ее. Зато все обрадовались, какое красивое имя Алька придумала – Валерий.

Значит, Главный и папка – ровесники, и он на двадцать четыре года старше – вычисляла зачем-то Алька.

Праздник потихоньку подходил к концу, все стали расходиться. Главный стоял в дверях и со всеми прощался за руку. Алька хотела ускользнуть незамеченной, но Главный сделал шаг в ее сторону: «До свидания, Александра», – а Таню опять не назвал никак, правда, попрощался за руку.

Секретарша Валентина стояла последней. Алька уже не видела, что, когда все ушли, она захлопнула дверь изнутри, и еще долго потом они с Главным не выходили. А если бы даже Алька это увидела, то подумала бы, что они остались поработать. Потому что, несмотря на свои взрослые уже годочки, она не представляла себе, что бывают между женатым мужчиной и замужней женщиной какие-то там другие отношения.

* * *
Щеки у Тани пылали, глаза горели, как будто она заболела лихорадкой.

– Аль, поди сюда, давай выйдем на лестницу.

Оказывается, Митя уехал на два дня на охоту с приятелем отца, а к ней завалился Пашка, его друг. И… в общем, все у них было, и оказалось, что она, Таня, любит именно Пашку, а никакого не Митю. И что теперь делать?

Вот это да! У Альки ничего такого в жизни еще не было. Вернее, было один раз после выпускного в школе, – они все, после того как рассвет встретили, зашли к однокласснику Борису, чаю попить. Ну и она потом осталась с ним, толком сама не поняв, зачем и почему. Ну, что было, то было. Борис потом куда-то уехал, и они больше не виделись. Но Алька не страдала – со всеми это когда-то случается. Ошибки молодости. Хорошо, что без последствий. А сейчас сердце Алькино было свободным и никому не принадлежало.

– Что, что мне теперь делать, что я скажу Мите, они же с Пашкой лучшие друзья с самого детства. Нет, он не переживет! Ну что ты молчишь, немая, что ли? – Таня говорила, говорила, а Алька не могла понять – хорошо ей или плохо.

Потом Митя вернулся с охоты и ничего не узнал. Наоборот, Пашка стал у них бывать еще чаще и иногда ночевать оставался – квартира у них здоровая, пять комнат. И Таня, когда Митя засыпал, нежным ангелом впархивала в комнату, где ее ждал Пашка, и повторяла все, что только что у нее было с Митей. И выходило, что всем троим хорошо. Митя рядом, а значит, подарки из Парижа никуда не денутся. И Пашка под боком – любовь бешеная.

Но подружке, дурочке этой Альке, совсем про это знать не обязательно. И про тот, первый раз, зря рассказала. Что она ей посоветовать может? – опыта никакого. Только завидовать может – у Таньки сразу двое, а у нее ни одного.

Работа корректорская Альке нравилась – сиди себе, читай, ошибки попадаются нечасто, а если попадаются, синим карандашом их исправь, и все. Когда начальница ее вызвала и строго сказала, что то, на чем пироги пекут, называется и пишется протИвень, а не протвень, и как она могла этого не знать! – взяла и букву «и» зачеркнула. А теперь их за ошибку, прошедшую в журнале, премии лишат, а у нее, у начальницы, были большие планы по поводу этой премии – подруга из Польши кофточки привезла на продажу и одну, как раз до премии, ей отложила. Алька сказала, что она получку свою начальнице отдаст, чтоб она кофточку эту выкупить смогла. А что же – сама виновата, сама и отвечает – так тоже бабулька ее учила.

А начальница покраснела вся – не нужно мне твоей получки. Иди вон на третий этаж. Тебя Главный вызывает. Может, за ошибку эту вообще уволят. Ведь журнал по всему Советскому Союзу люди читают, а она ошибки пропускает.

* * *
Когда Алька вошла в кабинет, Главный стоял спиной, разбирая какие-то бумаги у себя на столе. Казалось, что он не слышал, как кто-то вошел.

– Здравствуйте, Евгений Павлович, – дрожа от чего-то, прошуршала Алька.

Вместо ответа Главный резко повернулся, шагнул к Альке, рванул ее к себе рукой без кольца, крепко прижал и сказал:

– Завтра я буду ждать тебя на платформе Пряхино с десяти утра и до тех пор, пока не придешь. – Он так же резко отнял руку и подтолкнул Альку к двери. – Иди!

Строчки плыли перед глазами, Алька не могла читать. Опять ощущение тока от оголенных проводов по всему телу. Хорошо начальница ничего не заметила, только спросила:

– Ну что, не уволили?

– Да нет, только замечание сделал, – еле-еле выговорила Алька.

Что делать, что делать? С кем посоветоваться? Зачем он меня зовет? Он же ровесник моего папки! По какой, интересно, дороге это Пряхино? И сколько стоит туда билет? – мысли в Алькиной голове наскакивали одна на другую, но вопросы, где находится Пряхино и сколько стоит туда билет, начинали становиться главными.

– Аль, оторваться можешь? Пойдем, чайку в буфете попьем, – Таня нарисовалась в дверях корректорской.

– Ты что, я не пойду в буфет, вдруг он там?

– Кто он? Ты что, чокнулась, что ли?

– Кто-кто? Главный. Представляешь, что он мне сказал.

Алька стала со всеми подробностями рассказывать Таньке, что произошло, начиная с бутербродов, до разговора в кабинете.

– Не вздумай ехать, – разозлилась Танька. – Ты что? Посмотри сама – кто он и кто ты? Ты что, книжек никогда не читала? Королевы любили забавляться с конюхами, короли с садовницами. Они даже не знали, как зовут этих садовниц, старые развратники. Потешатся, позабавятся, а потом бросают, ни гроша не заплатив, при случайной встрече даже не узнавая.

– Нет, Тань, он знает, как меня зовут. «Закусывайте, Александра», – сказал. Да и все-таки он не король, а бывший пограничник.

– Сказала – не вздумай, значит, не вздумай, дура ты, что ли? И вообще не привыкай к королям – не твоя это судьба. Ищи кого-нибудь попроще.

Выходя из редакции, Алька в дверях столкнулась с секретарем Валентиной. Им было по дороге – обе возвращались домой на метро. Правда, разговаривать Альке совсем не хотелось, только заметила Валентине, что у нее тушь потекла и по лицу размазалась. Может, от ветра глаза слезятся?

– Какой там от ветра! Ревела я. Представляешь, я своему уже наврала с три короба, что завтра придется работать, а мой теперь все перевернул, занят он, видите ли. Интересно, чем, а может, кем? Я этой субботы жду не дождусь, когда от своего к моему вырваться могу. А этот, злой какой-то, даже объяснить нормально не может. Его-то с внуком на море поехала, он сам радовался, что мы в Пряхино спокойно можем целый день вдвоём побыть и не бояться, что она нагрянет.

Из того, что говорила Валентина, Алька ничего понять не могла – мой, свой, его. Кто это такие? Но когда услышала про Пряхино, все вдруг сложилось, как кубики детские, и получилась картинка: «свой» – это Валькин муж, «мой» – это Главный, а «его» – это жена Главного. Из чего получалось, что у Главного с Валькой по субботам в Пряхино свидания случаются, и в эту субботу тоже должно было быть, раз жена с внуком на море уехали. И он, король, Главный, Вальке отставку дал из-за нее, садовницы Александры.

– Ну вот ты, молодая, ничего мне даже сказать не можешь. Зато я тебе скажу – все мужики одинаковые. И знаешь, что обидно? Когда я своему сказала, что в субботу работаю, он на кухню пошел кому-то позвонить и радостный потом мне сказал, что его мужики с работы как раз на рыбалку пригласили. А рыбалка что такое, знаешь? Первые две буквы на одну замени, и сама догадаешься.

* * *
Утро было теплое, еще не улетучился туман, окно электрички запотело. Но, как только поезд стал останавливаться, Алька разглядела на платформе высокий худой силуэт Главного. На часах еще до девяти оставалось минут десять.

– Надо же, раньше времени король-то пришел, – Алька вышла на перрон. Она всю дорогу думала, что скажет, когда увидит его, как будет гордой недотрогой, чтоб за всех садовниц обиженных отомстить.

Говорить ничего не пришлось. Главный молча подошел и глазами показал – пойдем. Алька топала рядом, ничего не спрашивая.

Калитка, дорожка, дверь, небольшой кабинет – стол, книги, узкая кровать. Зачем ему тут, интересно, кровать – он что, без жены, что ли, на даче спит? Нет, наверное, он тут работает допоздна, свои пограничные воспоминания описывает, а потом, устав, засыпает здесь, и снится ему граница.

Алька стояла как заколдованная, а Главный раздевал ее, как когда-то маленькую ее раздевала бабушка перед купанием. Потом он разделся сам и подтолкнул ее к узкой кровати. Алька не сопротивлялась и мстила за садовниц молча, нежно и страстно.

Король встал, накинул халат и Альке какой-то женский халатик на кровать кинул – оденься.

– Наверно, проголодалась? – первое, что он произнес за эти три, прошедших с ее приезда, часа. Вышел на кухню, принес кастрюльку с холодными голубцами, тарелки, вилки, хлеб. – Давай, ешь, не стесняйся.

– Между прочим, не забудьте, что меня зовут Александра. И если вы потом в редакции сделаете вид, что меня не узнаете, то мне это совершенно безразлично. А за голубцы спасибо, с удовольствием поем.

– Ты смешная, – Главный обнял Альку за плечи, поцеловал в щеку, – и очень мне нравишься.

Вот скажите, как так бывает? Они лежали на этой узкой кровати, два посторонних друг другу человека, с разницей больше чем в двадцать лет. Он прощался потихоньку со своей молодостью, она только в нее вступала. И внезапная нежность соединила вдруг их жизни, с каждой минутой превращаясь в любовь.

– Алечка, а ты можешь остаться до утра? Мне так не хочется тебя отпускать.

– Нет, Евгений Павлович, я дома не предупредила, мама с папой с ума сойдут. Я же всегда в одиннадцать дома.

Он проводил ее до станции и, возвращаясь на дачу, думал, что тот, кого он считал бесом, постучавшимся в ребро, сыграл с ним шутку, оказавшись совсем не бесом, а кудрявым купидоном со стрелой, и послал ему эту самую стрелу, имя которой – любовь.

* * *
В понедельник Алька боялась двух вещей. Во-первых, конечно, увидеть его, придя в редакцию, боялась и ждала этой минуты. Она думала о нем постоянно, по минуткам вспоминая тот день и все, что произошло. Второе – она боялась разговора с Таней. Она начнет расспрашивать, возмущаться, объяснять ей опять про короля и садовницу. Ведь Алька не сможет ей объяснить, что произошло там, на даче. Потому что сама не знает слов, которыми можно это объяснить.

Танька вбежала в корректорскую:

– Аль, выйди.

Господи, кто мог ей уже все сообщить, ведь никто не знает. Алька нехотя поплелась в коридор.

– Аль, слушай, надо что-то придумать. Представляешь, у Мити оказалась бессонница, и он меня с Пашкой застукал. Орал как бешеный, мои вещи за дверь выбросил. Сказал, чтоб больше в доме не появлялась.

Пашку он почему-то не выгнал, а сам Пашка за ней не побежал. Таня слышала, как он на кухне Мите сказал – а ты что, старик, сам не видел, какая Танька сука? И весь ужас в том, что сегодня вечером его родители из Парижа приезжают, она им перед отъездом все свои размеры написала, и они везут для нее новые вещи. А как же она их теперь возьмет? И как маме и бабушкам объяснит свое возвращение?

Алька молчала, не зная, что сказать. А Сольвейг грустно пела свою вечную песню.

«Как я жила до сих пор без него? Такого умного, нежного, доброго. Без этого чувства, которое ни на секунду не исчезает, не дает думать ни о чем другом?»

«Девочка моя, радость моя, может быть, самая последняя и самая главная моя любовь! Как я счастлив, что ты у меня есть!»

Потихоньку подкатила осень, Главный с женой уехали в санаторий. Алька скучала, грустила, ждала.

Таня тоже скучала и грустила. Митя оказался стойким и на примирение не шел. Но оба эти чувства, одинаковые, казалось бы, оказывается, бывают разными. И Алькина грусть была совсем не похожа на Танину.


На премьеру нового фильма они пошли вместе и возвращались домой уже не одни, а в сопровождении двух кинодеятелей. Марк был оператором, и Таня сразу шепнула Альке, что он ничего, и она не против закрутить с ним роман. Виктор достался Альке, он тоже работал на этом фильме, только звукорежиссером. Он предложил девочкам заехать к нему, отметить знакомство.

Ну а дальше все, как бывает всегда и у всех в молодости. Немного вина, конфеты, музыка, поцелуи. Квартира была большой, Таня с Марком довольно скоро удалились в дальнюю комнату. Алька засобиралась домой, Виктор не стал ее задерживать и пошел провожать. Они очень долго сидели на лавочке возле Алькиного дома, болтая обо всем на свете, и Альке было очень хорошо и спокойно. Правда, ток высокого напряжения в этот раз по нервам не шел, даже в тот момент, когда Виктор обнял и долго целовал ее перед тем, как отпустить.

До приезда Главного оставалась неделя, он звонил в редакцию из санатория – Алька слышала, как Валентина разговаривала с ним по телефону, кокетничала вовсю, докладывая о редакционных делах. В какое-то мгновенье Альке безумно захотелось услышать его голос, сказать, что скучает и ждет. Но мгновение скоротечно, оно прошло. А вечером ее уже встречал Виктор с большим букетом осенних астр. И опять немного вина, музыка, поцелуи. Но в этот раз Алька домой не торопилась.

* * *
Все ждали Главного. Известный писатель принес новую рукопись и торопил с решением о публикации его романа. Без Евгения Павловича этот вопрос решиться не мог, и редактор отдела прозы боялась, что роман уплывет в другой журнал.

Дела обрушились на Главного прямо с первой минуты. Алька на его этаже не появилась, хоть и знала, что он вернулся. Не увидел он ее и во второй день, не мог же он сам подняться к ней в корректорскую. На третий день он решил устроить общередакционное собрание, причины и повода для которого у него не было.

Алька вошла в кабинет, когда там уже было полно народу. Главный смотрел на нее растерянно и тревожно, говоря при этом какие-то необязательные вещи о редакционных планах. Все его слушали, кто-то что-то говорил.

Алька не смотрела в его сторону, сидела, немного опустив голову. Когда тема была исчерпана, Главный поблагодарил всех за внимание. Народ стал расходиться. Алька рванулась к двери, но услышала его голос: «Александра, останьтесь, пожалуйста, у меня есть к вам вопросы». – Сотрудники переглянулись удивленно – вопросы? У Главного к корректору? Это что-то новенькое. И все ушли.

Король подошел к садовнице, тихонько взял ее за плечи:

– Алечка, я ни о чем тебя не спрашиваю. Я только хочу тебе сказать. Мне кажется, я понимаю: что-то изменилось в твоей жизни в эти дни, и я даже догадываюсь – что. И я знал, что это когда-нибудь обязательно произойдет. Я просто хочу, чтоб ты знала – я очень благодарен небесам за те дни моей жизни, в которых была ты. И я всегда буду их помнить. Будь счастливой, моя любимая.

Садовница повернулась и вышла из кабинета.

Когда Алька с Виктором расписывались, свидетелями у них были Марк и его жена. Таню на свадьбу не позвали. Были причины. Вся редакция за Альку радовалась, все ее поздравляли. Зам главного подарил ей от коллектива вазу.

– Жаль, – сказал он, – Евгений Павлович в больнице – у него язва обострилась, а то бы он вручил вазу сам.

(обратно)

Жемчужина

Где-то на дне моря синего
Ракушка жила с жемчугом.
Принесли ее волны сильные
На песчаный пляж вечером.
Луч солнца гаснет на песке,
Жемчужина в твоей руке.
Ладонь бережно хранит ее огонь.
Где-то в душе горечь копится.
Вдруг не стану я нужною?
Если любовь наша кончится,
В море брошу я жемчужину.
Где-то в горах солнце спрячется.
Знаешь, ты не зря веришь мне.
Я твоей любви не растратчица,
Я любовь храню бережно.
Луч солнца гаснет на песке.
Жемчужина в твоей руке.
Огонь бережно хранит ее ладонь.
(обратно)

Какое счастье!

Какое счастье быть с тобою в ссоре.
От всех забот взять отпуск дня на два,
Свободной птицей в голубом просторе
Парить, забыв обидные слова!
Какое счастье, на часы не глядя,
В кафе с подружкой кофе пить, болтать,
И на тебя эмоции не тратить,
И вообще тебя не вспоминать!
Какое счастье, как бывало раньше,
Поймать глазами чей-то взгляд в толпе,
И, замирая, ждать, что будет дальше,
И ничего не объяснять тебе!
Какое счастье, смазать чуть помаду,
И на углу купить себе цветы.
Ревнуй, Отелло, так тебе и надо,
Все это сам себе устроил ты!
Какое счастье – сесть в троллейбус поздний
И плыть неспешно улицей ночной,
И за окном увидеть в небе звезды,
И вдруг понять, как плохо быть одной!
Какое счастье поздно возвратиться,
Увидев свет, знать – дома кто-то есть,
И выйдешь ты, и скажешь – хватит злиться,
Я так устал, дай что-нибудь поесть!
(обратно)

Жаль…

Свет звезды проснется в вышине,
Звук рояля вздрогнет в тишине.
Тихо трону клавиши,
И душой оттаявшей
Ты, быть может, вспомнишь обо мне.
Я почти забыла голос твой,
Звук твоих шагов на мостовой,
Тихо трону клавиши,
И опять ты явишься,
Бесконечно близкий и чужой.
Жаль
Разбитый хрусталь.
Осколки мечты
В гулком звоне пустоты.
Жаль.
Чужая печаль,
А я на краю
Замерев, одна стою.
Мой рояль, мой нежный, добрый друг!
Знаешь ты мелодию разлук.
Тихо трону клавиши,
И опять ты даришь мне
Тех далеких дней забытый звук.
Память-птица крылья распахнет,
И свершится музыки полет.
Тихо трону клавиши,
И тогда узнаешь ты,
Чья душа тебя к себе зовет.
(обратно)

Женщина в плаще

Женщина в новом идет плаще.
Нет у нее никого вообще.
Дочка отдельно живет, замужняя,
И мама теперь ей стала ненужною.
Женщина плащ купила дорогой —
Может, посмотрит один-другой?
Ну, молодой к ней вряд ли подойдет,
Но и немолодой ей тоже подойдет.
Женщине сорок, но их ей не дать,
Она еще хочет любить и страдать.
Она еще, в общем, девчонка в душе,
И дело даже не только в плаще.
Она забыла невеселое прошлое,
И очень надеется еще на хорошее.
Вот тут на днях подкатил «Мерседес»,
Правда, дорогу спросил и исчез.
Но мог ведь спросить у кого-то еще?
И женщина это связала с плащом.
Женщина смотрится в стекла витрин.
Ну вот, еще вечер окончен один.
И нет никаких вариантов, хоть плачь,
Напрасными были надежды на плащ.
Домой одна возвратится опять,
Чаю попьет и уляжется спать.
А метеодиктор, смешной человек,
Скажет, что завтра в городе снег,
И температура минусовая,
А кто ж в такую плащи надевает?
И женщина утром наденет пальто.
Оно неплохое. Но все же не то.
А плащ повесит в шкаф зимовать,
Но будет порой его доставать
И думать, что снова настанет весна,
И она не будет весь век одна.
И кто-то однажды заметит плащ,
И зазвучит мендельсоновский марш.
Они будут вместе телек смотреть.
Ой, как не хочется ей стареть!
Сходить, что ль, к замужней дочке в гости,
Отдать ей плащ. Молодая, пусть носит…
(обратно)

В Михайловском

Когда от шума городского
Совсем покоя нет душе,
Полночи поездом до Пскова,
И вы в Михайловском уже.
Там мудрый дуб уединенный
Шумит листвою столько лет.
Там, вдохновленный и влюбленный,
Творил божественный поэт.
В аллее Керн закружит ветер
Балет оранжевой листвы,
И в девятнадцатом столетие
Уже с поэтом рядом вы.
Но не спугните, бога ради,
Летучей музы легкий след!
Вот на полях его тетради
Головки чьей-то силуэт.
Слова выводит быстрый почерк,
За мыслями спешит рука,
И волшебство бесценных строчек
Жить остается на века.
А где-то слезы льет в подушку
Та, с кем вчера он нежен был,
И шепчет, плача: Саша! Пушкин!
А он ее уже забыл.
Уже другой кудрявый гений
Спешит дарить сердечный пыл,
Их след в порывах вдохновения —
И легкий вздох: – Я вас любил…
Любил, спешил, шумел, смеялся,
Сверхчеловек и сверхпоэт,
И здесь, в Михайловском остался
Прелестный отзвук прежних лет.
При чем же бешеные скорости,
При чем интриги, деньги, власть?
Звучат стихи над спящей Соротью
И не дают душе пропасть.
Я помню чудное мгновенье!
Передо мной явились вы!
Но… надо в поезд, к сожалению, —
Всего полночи до Москвы.
(обратно)

Мужская история

Снова осень дворы засыпает,
Небо серое смотрится в лужи.
Я сегодня один засыпаю,
Ты сказала, что так тебе лучше.
Вектор грусти направлен на вечность,
Сколько мне суждено, я не знаю,
Только кардиограммой сердечной
Я сегодня врачей напугаю.
Листья кленов ладонь обожгут,
Я на грусть эту осень потрачу.
Одного я понять не могу,
Кто сказал, что мужчины не плачут?
Мы по рюмке с ребятами вмажем,
Мы пропьем эту горькую осень.
Что со мной, на словах не расскажешь,
И ребята поймут, и не спросят.
Ты раскаянием душу не мучай,
Улетай в небо птицею вольной.
Я хочу, чтоб тебе было лучше,
Как бы мне это ни было больно.
(обратно)

Безумный аккордеон

Дышала ночь магнолией в цвету,
Звезду поймал ты в руки на лету
И протянул, смеясь,
А я вдруг обожглась
Об эту неземную красоту.
Нас аромат магнолий опьянял,
Ты со звездою сравнивал меня,
И, ночью изумлен,
Звучал аккордеон,
Даря нам танго, полное огня.
Безумный аккордеон
Как будто тоже был влюблен,
И танго страсти играл
Нам до утра.
Сводил с ума внезапный звездопад,
Я что-то говорила невпопад,
Меня ты целовал,
И что-то колдовал
Твой жаркий и опасный карий взгляд.
Казалось мне, что это все всерьез,
Куда же вдруг исчез весь твой гипноз?
Аккордеон все пел,
Как будто бы хотел
Продлить мгновенья сладких, нежных грез.
Виноват во всем, наверно, тот аккордеон,
Виноват
Музыкант,
А ты – лишь сон, мой сладкий сон.
(обратно)

Мне приснился ласковый мужик

Мне приснился ласковый мужик —
Невысокий, а глаза, как блюдца.
И за ночь он так ко мне привык,
Что я утром не могла проснуться.
Он всю ночь меня не отпускал.
Обнимал до пупрышек на коже.
Ну никто меня так не ласкал
Ни до мужика, ни после тоже.
Такой был ласковый мужик,
Мне с ним всю ночь так сладко было.
Исчез он так же, как возник,
И как зовут, спросить забыла.
Я ему шептала: – Уходи,
А сама боялась, что заплачу.
И остался на моей груди
Отпечаток губ его горячих.
Это сон был, только и всего,
Но с тех пор я в нем души не чаю.
Вдруг во сне вы встретите его,
Передайте – я о нем скучаю.
(обратно)

Гром небесный

Был вечер к десяти,
И не было такси,
И сильная гроза,
И ты, промокшая насквозь.
Спросил я: – Подвезти? —
Сказала: – Подвези! —
И встретились глаза,
И все внутри оборвалось.
Откуда ты взялась?
Влетела, ворвалась,
Притронулась рукой
И сразу стала мне родной.
Меня на помощь звал
И тайну открывал
Негромкий голос твой
И этот разговор ночной.
Куда часы спешат?
Тебе пора бежать,
И лужи отражают уходящую тебя.
Дождь катится сплаща,
Любимая, прощай,
Прощай, моя судьба.
Не исчезай, моя судьба!
Гром небесный, вещий голос,
Знак такой зовут судьбой.
Просто небо раскололось
Надо мною, над тобой.
Гром небесный, вещий голос
Прокатился стороной,
Просто небо раскололось
Над тобой и надо мной.
(обратно)

Скажи мне нежные слова

Не спеши, время полночь,
Час разлук, час тревог.
Ты приди мне на помощь,
Без тепла я продрог.
Мы с тобой не чужие,
Мы друг другу нужны.
Сделай так, чтоб ожили
Наши прежние сны.
Скажи мне нежные слова,
Не отводи любимых глаз,
Скажи мне нежные слова,
Они мне так нужны сейчас.
Скажи мне нежные слова,
Как в те растаявшие дни,
Скажи мне нежные слова,
Любовь забытую верни.
Ты верни мне то лето
И росу на лугу.
Ты верни осень с ветром,
Ты верни сад в снегу.
Ты усни снова рядом,
Снова рядом усни.
Ничего мне не надо,
Ты себя мне верни.
(обратно)

Не хочешь, как хочешь…

А ты забыла обо мне
И вспоминать не хочешь.
Не топишь горьких слез в вине
И спишь спокойно ночью.
А мне казалось, нить судьбы
Нас так связала туго,
И никогда не сможем мы
С тобою друг без друга.
Припев:

Не хочешь, как хочешь,
А я тут бессилен,
Не хочешь, как хочешь,
А я тут не властен.
Не хочешь, как хочешь,
А я обескрылен,
Не хочешь, как хочешь,
А я обессчастьен.
Неторопливый циферблат
Накручивает время.
О нас так много говорят,
Мы не в ладу со всеми.
И носит листья вкривь и вкось
Неугомонный ветер.
Кто скажет, как с тобою врозь
Мне жить на этом свете?
Припев.

(обратно)

Кучер

Я развлекалась на балу,
Ждала карета на углу,
Веселый кучер был высок и синеглаз.
Была я пьяною слегка,
Его могучая рука
Была такой горячей, помню, как сейчас.
Припев:

А кони воздух
Взбивали гривами,
И разлетались
На небе тучи.
Миг канул в вечность,
Где я счастливая,
Где этот вечер,
И этот кучер.
Чтоб дамой знатной в свете слыть,
Не дело кучера любить.
Такие правила, поверьте, не верны.
Ах, лучше б мне его не знать!
Я позабыла, что я знать.
В делах любовных принцы с нищими равны.
Припев.

Был кучер так собой хорош,
Как вспомню, так по делу дрожь.
Меня штормило, волны были – высший балл.
Ах, кучер мой, гони коня,
И прокати еще меня,
Я влюблена, будь он неладен, этот бал!!!
(обратно)

Шаль цветастая

Подарил мне шаль цветастую
С шелковистой бахромой.
И была недолго счастлива
Я с тобой, любимый мой.
Плечи я в нее закутала,
А слова забыла вдруг.
На гитаре струны спутала,
Виноват был ты, мой друг.
Я исчезла тенью прошлого
С первым утренним лучом.
Замерзала я, хороший мой,
Хоть и было горячо.
Не ищи меня напрасно ты,
На гитаре струн не рви.
Не согреет шаль цветастая,
Если в сердце нет любви!!!
(обратно)

Я сумею забыть…

Я ничего у жизни не просила,
Хотя бывало нечем мне дышать.
Жила, ждала, страдала и любила
И научилась плакать и прощать.
Все поняла о смысле женской доли,
Чем тяжела она, чем хороша,
И ночью слезы застывали солью,
Но не застыла и жива душа.
Припев:

Я сумею забыть эти долгие зимы,
Одинокие ночи я сумею забыть.
Чтоб из пепла восстать и быть снова любимой,
Чтобы силы найти еще раз полюбить.
Куда ведет дорога, я не знаю.
Я шла вперед, куда бы ни вела.
Мели снега, всю землю засыпая,
А по весне земля опять цвела.
И верит сердце – темнота не вечна,
И свет дрожит у ночи на краю.
Жизнь на попутный сменит ветер встречный,
И постучится радость в дверь мою.
Припев.

(обратно) (обратно) (обратно)

Лариса Рубальская Случайный роман

Зато…

Я знаю одно волшебное слово
И поделиться им с вами готова.
Помните, в детстве подружка дразнит
Куколкой новой в платьице красном?
И это ваше сердечко ранит,
И вы расстроены этим ужасно.
И на глазах предательски слезы,
Но вы говорите вполне серьезно:
– Зато у меня от кота царапина,
За то, что отнимала перчатку папину.
Ну а подружка в ответ: – Зато
Я завтра выйду в новом пальто
И даже в кино пройду без билета.
А вы: – Зато кончается лето.
Она – Зато. Зато – вы снова.
Вот это и есть волшебное слово.
По-разному жизнь сложиться может.
Но слово ЗАТО вам всегда поможет.
Примеры долго искать не надо.
Вот вы обернитесь на тех, кто рядом.
Одна некрасива, зато умна.
Другая красива, зато одна.
Зато у нее никаких забот.
Живет, как хочет. Для себя живет.
Зато в день рожденья и в Новый год
Никто ей цветочки не принесет.
Зато без цветов мыть не надо вазу,
А то маникюр весь облезет сразу.
Другая, которая некрасивая,
С мужем живет, такая счастливая!
Зато он все время приходит поздно
И говорит – ревновать несерьезно.
Зато она всем-всем обеспечена,
Но сердце ноет, как зуб недолеченный.
Зато гордится она сыночком,
Хотя на венах заметила точки
И шрамы какие-то незнакомые,
Как будто покусали его насекомые.
Зато он в школе хорошо успевает.
Но она недоброе подозревает.
Зато сын с отцом своим очень дружит —
Сядут вдвоем, и никто им не нужен.
Зато она с книжкой прилечь может.
Зато все равно внутри что-то гложет.
Зато на работе у нее все прекрасно.
Зато она там устает ужасно.
Красивой подружке завидует очень,
Что та свободна, как птичка певчая.
Зато красивая плачет ночью,
Что в жизни счастье так и не встречено.
А ей так хочется кого-то обнять.
Зато не надо ей рано вставать,
И телефонный звонок не разбудит.
Зато уже скоро лето будет,
А ехать в отпуск ей просто не с кем.
Зато тут сюжет меняется резко.
Она на море все-таки едет,
И это не отпуск, а путь к победе.
Да-да, он увидел ее на пляже,
И тут не прошло еще часа даже,
Когда стало ясно, что чудо свершилось
И одиночество отложилось.
Зато это чудо, красавец писаный,
Живет на свете, нигде не прописанный.
Зато у нее квартира большая,
И этот вопрос очень просто решаем.
Зато прогулки ночами звездными
И планы на будущее серьезные.
Подумаешь, что она только деньги тратит.
Зато отпускных на двоих ей хватит.
А та, красивая, замужняя – помните?
К тетке в деревню едет в поезде.
Лето, отпуск, в городе жарко,
А у мужа как раз на работе запарка,
Переговоры важные очень,
И семинар две недели в Сочи.
И он отъехать с женой не может.
Сыночек, скрывая следы на коже,
Где-то торчит у друга на даче,
И эта, красивая, в поезде плачет.
Что-то не так, оба врут, это ясно.
Зато не возникнет красавец опасный,
Который поселится у некрасивой,
И будет она две недели счастливой.
Потом исчезнет и прихватит шубу,
Кулон, сережки и два колечка.
И жизнь за горло так хватит грубо,
Железной хваткой сожмет сердечко.
Она не один прорыдает вечер,
Зато время боль потихоньку излечит.
Черт с этой шубой, все к лучшему даже.
Она постепенно денег отложит,
Курточку купит на распродаже
И будет выглядеть даже моложе.
Зато подонка накажет небо,
Чтоб больше таким он подонком не был.
Он за подонство свое поплатится.
Зато как к лицу ей новое платьице.
И вообще, ей одной хорошо.
Эх, жаль, в день рожденья никто не пришел!
Мне лично тоже есть чем поделиться,
Не так все в жизни сложилось, как хочется.
Зато смотрю я на ваши лица
И забываю про одиночество…
(обратно)

Все сначала

Она подошла ко мне на автобусной остановке, посмотрела внимательно, потом вдруг протянула руку, дернула меня за волосы и печально так сказала: «Ну вот и проспорила».

Хотя я про себя ничего такого особенного не воображала, но все же глупо было бы не отреагировать: «Девушка, почему вы так странно себя повели – подошли к незнакомому человеку, за волосы дернули? Как это понимать?»

А она: «Ой, Ларис, я что-то не подумала, вы так часто по телику, ну совсем своя. А у нас девчонки на работе поспорили – кто говорит, что у вас парик, потому что свои волосы так не лежат, а кто – что просто вы укладку каждый день делаете. Ну я из тех, кто про парик думает. Выходит, мы торт проиграли… Меня Света зовут.

Напишите вот тут что-нибудь, а то девчонки не поверят, что я вас так, на остановке, встретила. Мы думаем, что такие, как вы, только на машинах крутых ездят. Надо же, мне как повезло!»

Пока Света тараторила, я ее разглядывала. У меня вообще привычка такая – разглядывать, расспрашивать. Причем, задавая вопрос, я уже примерно знаю ответ. И почти никогда не ошибаюсь. Наверно, из-за большого жизненного опыта. Сразу вижу – одинока ли, сколько лет (как бы ни была накрашена), откуда приехала – по речи слышу. Одним словом, могу цыганкой наряжаться и промышлять гаданием. Свете было лет двадцать восемь, но выглядела она помоложе. Я разглядела в ней неудачное недолгое первое замужество, после которого последовал роман с женатым мужчиной, недавно закончившийся и до конца еще не отболевший. Еще угадывалось, что не все потеряно и скоро появится новая любовь, в которую Света пока еще не верит.

Мне захотелось проверить свои догадки, и я, сама не знаю почему, позвала ее выпить по чашечке кофе в кофейне неподалеку. Света смутилась, но минут через двадцать мы уже сидели друг против друга и болтали, как старые подружки.

Переворачивать кофейную чашечку, чтоб погадать на гуще, Свете не пришлось, потому что я так точно описала ее прошлое, что в предсказания на будущее она тут же поверила.

На мой концерт Света привела всех своих девчонок, которые тогда на торт поспорили. И они все смеялись, когда после концерта пришли ко мне в гримерку, а я ждала их, напялив специально принесенный парик. Торт уже был нарезан, чай разлит по чашкам. Выходило, что никто не проспорил – и свои волосы лежат хорошо, и парик к лицу.

Они все его по очереди померили и взяли потом на память – мои новые подружки, пять аварийных девчонок, уже переживших, уже настрадавшихся, ожидающих и надеющихся. На прощание я им сказала: «Главное, дождаться мая. А потом само покатит».

Света иногда звонит мне, и я знаю, что УЗИ показало, что у нее будет мальчик, что токсикоз очень измучил и Игорь за нее и будущего сына очень волнуется. Конечно, хорошо, что сынок, а если б девочка была, она бы назвала ее Лариской. Правда, имя сейчас не модное, но ведь это все я ей напророчила, и все сбылось.

Таких историй я могла бы рассказать очень много, и все они были бы со счастливым концом, потому что я хочу вам напророчить радость.

А плохое, и даже очень страшное, бывает в каждой жизни. И никуда от этого не денешься. Но мне-то зачем об этом писать?!

Предупреждаю всех сразу – не будет ни в рассказах моих, ни в стихах ни смертей, ни убийств, ни наркоманов, ни алкоголиков. И воров тоже не будет, и детей никто в доме ребенка не оставит, и друга не предаст.

Правда, разведенки попадаться будут, мужики-паразиты, соседки вредные. Вот и все. Ничего интересного. Но я хочу, чтоб именно так и было. А я просто так ничего не говорю. Про Свету помните? Вот так.

(обратно)

Жизнь прожить

Не закажешь судьбу, не закажешь,
Что должно было сбыться, сбылось.
И словами всего не расскажешь,
Что мне в жизни прожить довелось.
Что мне в юности снилось ночами,
Что ночами мне снится сейчас,
Отчего весел я и печален, —
Это грустный и долгий рассказ.
Я листаю былого страницы,
Все там – дружба, потери, любовь.
Не остаться тем дням, не забыться,
Не вернуться прошедшему вновь.
Пусть мне ветер волос не взъерошит,
И серьезен за здравье мой тост,
Жизнь до срока мне крылья не сложит,
А до срока еще, как до звезд.
А жизнь прожить, а жизнь прожить —
Не поле перейти.
Судьба шептала мне: – Держись!
Кричала: – Отойди!
Судьба меня бросала вверх
И сбрасывала вниз,
Но жить, боясь всего и всех, —
Какая ж это жизнь!!!
(обратно)

Я не помню

Я не помню, сколько осеней назад
Падал под ноги наш первый листопад,
Ты на краешке сгорающего дня
Целовал меня.
Я не помню, сколько зим с тех пор прошло,
Напролет всю ночь за окнами мело,
Ты тогда руками, полными огня,
Согревал меня.
Не забыть былого, не вернуть,
Я одна иду в обратный путь,
Я бреду на забытый свет
Тех далеких, прошедших лет.
Не забыть былого, не вернуть,
Обещаю, что когда-нибудь
Свет забытый я погашу
И тебя отпущу.
Я не помню, я забыла голос твой,
Торопливый звук шагов по мостовой,
Я живу, тебя нисколько не виня,
Ты забыл меня.
Я не помню, но зачем тогда, скажи,
Снова лист осенний так в руке дрожит,
Ветер памяти принес мне на крыле
Мысли о тебе.
(обратно)

Там, на вираже

Я боюсь оглянуться назад,
Там ты южный, я северный полюс.
Видеть твой обжигающий взгляд,
Слышать твой остужающий голос.
Вспоминать я боюсь и забыть
Ночь в холодном, заброшенном доме.
Нам с тобою там больше не быть,
Так зачем я, скажи, это помню?
Там, на вираже,
Ты, как в гонках сложных,
В яростном броске
Мчишь на красный свет.
И в моей душе
Так неосторожно,
Словно на песке,
Оставляешь след.
Я боюсь оглянуться назад,
Снова быть отрешенной и грешной.
Облетает цветущий наш сад,
В зимний сон погружаясь неспешно.
Будут дни холодней и темней,
Мне однажды покажется, может,
Что ты тоже грустишь обо мне
И ту ночь вспоминаешь ты тоже.
Я боюсь, что накатит волной
То, что мне пережитым казалось,
И тебя там не будет со мной,
Только грусть где-то в сердце осталась.
Грусть пройдет, так бывало не раз,
Вспоминать тебя буду без боли.
Только это потом, а сейчас
Сердце бьется, как птица в неволе.
(обратно)

Похоже на любовь

Вдали от ветров вьюжных
В краях приморских южных
На опустевшем пляже
Мы встретились с тобой.
Шептала ты: – Не надо!
Но выдавала взглядом,
Что это очень даже
Похоже на любовь.
Нас опьянил с тобою
Южных цветов дурман.
Был так похож с любовью
Легкий ночной роман.
Летели дни, как птицы,
Листали мы страницы,
И был сюжет не сложным,
Понятным с первых слов.
Но как-то раз однажды
С другим пришла на пляж ты,
И это было тоже
Похоже на любовь.
И было все прекрасно,
Пока не стало ясно,
Что к этой новой роли
Я просто не готов.
Смотрела ты печально,
А я сказал прощально,
Что это было только
Похоже на любовь.
(обратно)

Белая ворона

В обычное время настала весна.
Весна – это время влюбленных.
Росла у дороги простая сосна,
На ней поселились вороны.
И что тут такого? Сосна, как сосна,
Вороны – обычное дело.
Но в стае обычной ворона одна
Была, представляете, белой.
Без белой вороны, скажите мне, кто
Заметил бы серую стаю?
А с неба струился весенний поток,
И снег, представляете, таял!
(обратно)

Посерединке августа

Ты повесил на гвоздь
Бескозырочку белую,
Бросил ты якоря
У моих берегов.
Я теперь не пойму,
Что такого я сделала,
Что уплыл твой корабль
И исчезла любовь.
Посерединке августа
На берегу осталась я.
А ты увел свой парусник
За дальние моря.
Не вспоминай, пожалуйста,
Про серединку августа,
Когда зашкалит градусник
В начале января.
Я забыть не могу
Ту походочку плавную,
Волны сильных штормов
В глубине синих глаз.
Я сейчас поняла,
Что любовь – это главное,
Только жаль, что она
Не сложилась у нас.
Посерединке августа
На берегу осталась я.
А ты увел свой парусник
За дальние моря.
Не вспоминай, пожалуйста,
Про серединку августа,
Когда зашкалит градусник
В начале января.
Я на фото смотрю
И роняю слезиночки.
Сколько ласковых слов
Ты сказал мне тогда.
Ненаглядной назвал
И своей половиночкой,
Поматросил меня
И забыл навсегда.
(обратно)

Растворимый кофе

Сегодня что-то грустно мне,
А к грусти не привыкла я.
Включу негромко музыку
И сигаретку выкурю.
Хоть было все неправдою,
Что ты наговорил,
Но все равно я радуюсь,
Что ты со мною был.
Хоть ты не настоящий,
Как растворимый кофе,
Но действуешь бодряще,
В любви ты суперпрофи.
Считаю жизнь пропащей,
Когда мы врозь, любимый,
Хоть ты не настоящий,
Как кофе растворимый.
Ты не оставил адреса,
Мой сладкий, засекреченный.
Тебя искать отправлюсь я
Сегодня поздним вечером.
У кофе растворимого
Неповторимый вкус.
Тебя найду, любимый, я
И тут же растворюсь.
(обратно)

Лесные пожары

Солнце отпылало жарким шаром
И сгорело где-то в вышине.
Те лесные давние пожары
Снова искрой вспыхнули во мне.
Что со мной случилось, кто мне скажет?
В сердце тлеет серая зола.
Может, я на том пожаре страшном
Жив остался, но сгорел дотла?
Лесные пожары,
Лесные пожары,
Мне снятся и снятся
Ночные кошмары.
Сгорели осины,
Обуглились ели,
В стихии всесильной
Лишь мы уцелели.
На рассвете мы с тобой проснемся,
Ты не плачь, любимая моя.
Никогда мы больше не вернемся
В эти опаленные края.
Только кто пожары в нас потушит?
Мы навек остались в тех лесах.
Искрами взлетают наши души,
Догорая в темных небесах.
(обратно)

В апельсиновом саду

(Моя поздняя радость)

Город мой заснежен,
Я в нем одинок.
Слышу в снах я грешных
Шепот волн у ног.
Остров в океане,
Замок из песка,
Ты мне так близка,
Моя поздняя радость.
Тот день был солнцем переполнен,
И разбивались в брызги волны,
В том апельсиновом саду
В растаявшем году.
А мне не верится, что где-то
Прошло, сгорело наше лето,
В том апельсиновом саду
В растаявшем году.
(Но это лето не забылось,
Лишь в уголок души забилось
В том апельсиновом саду
В растаявшем году.)
На часах песочных
Прежних дней отсчет,
Серебристой точкой
Тает самолет.
Унесла наш замок
Времени волна,
Только в зимних снах
Моя поздняя радость.
(обратно)

Возраст любви

Третий день за окном
Ветер листья кружит,
А со мною третий день девочки не дружат.
Как мне им объяснить,
Что со мной случилось,
Что я первая из них в мальчика влюбилась.
Возраст любви, и Амур-пострел
Тут как тут,
Рядышком.
Возраст любви, и одна из стрел
В сердце попала вдруг.
Возраст любви, он ко всем придет,
Разве с ним справишься?
Возраст любви не обойдет и моих подруг.
Если я расскажу,
Что мне ночью снится,
То девчонки на меня перестанут злиться.
А пока мой секрет
Пусть секретом будет,
А девчонки за спиной пусть жужжат-судят.
(обратно)

Голубой ангел

Когда насмешницей-судьбой
Я опечален безнадежно,
Мой нежный ангел голубой,
Явись ко мне в мой сон тревожный.
Явись, крылом меня коснись,
Чтоб сердца струны зазвучали.
Не торопись обратно ввысь,
Не оставляй меня в печали.
Не оставляй меня в тиши,
Согрей меня своим дыханьем,
В пустынный сад моей души
Опять придут воспоминанья.
И, очарован ворожбой,
Я быть хочу твоею тенью.
Мой нежный ангел голубой,
Мое желанное виденье.
(обратно)

Давай поженимся!

В черных лужах листья кружит
Вечер мокрый во дворе.
Вышло так, что все подружки
Вышли замуж в сентябре.
Говорят они при встрече
Слово новое – семья.
Но одна в осенний вечер
Под дождем гуляю я.
Я вижу свет в твоем окне,
Ты руки тянешь не ко мне,
Не для меня зажег свечу,
А я ведь тоже так хочу.
Хочу, чтоб ты других забыл,
Хочу, чтоб ты меня любил,
Хочу, чтоб мне сказал слова:
Давай поженимся, давай!
У меня на сердце рана
По ночам огнем горит.
В восемнадцать замуж рано —
Так мне мама говорит.
Сохнут слезы на подушке,
Снова ночь прошла без сна.
Вышли замуж все подружки,
Только я хожу одна.
(обратно)

В день, когда ты ушла

В день, когда ты ушла,
Снег засыпал дорогу у дома,
По которой могла
Ты еще возвратиться назад.
В день, когда ты ушла,
Стало все по-другому.
Намело седины
В золотой облетающий сад.
В день, когда ты ушла,
Еще долго шаги раздавались.
Это эхо твое
Не хотело мой дом покидать.
В день, когда ты ушла,
Твое имя осталось
Среди горьких рябин
В облетевшем саду зимовать.
В день, когда ты ушла,
От меня улетела синица.
Я ловил журавля,
А синицу не смог удержать.
День, когда ты ушла,
Больше не повторится.
Снег метет за окном,
И от холода ветки дрожат.
(обратно)

Исход

Солнце жгучим шаром
Нестерпимым жаром
В небе полыхало,
Землю обжигало.
Землю обжигало.
По пескам сыпучим,
Жаждою измучен,
Босиком, в лохмотьях,
Шел народ к свободе.
Шолом, уставший,
Шолом, страдавший,
Не потерявший лучшее, народ.
Живи спокойно,
Живи достойно
И знай – не может вечным
быть исход.
Кто судьбу пророчит?
Дни сменяли ночи.
К ночи жар остынет,
Нет конца пустыне.
Впереди идущий
Знал сердца и души.
Вел и вел народ он
От рабов к свободе.
Шолом, уставший,
Шолом, страдавший,
Не потерявший лучшее, народ.
Живи спокойно,
Живи достойно
И знай – не может вечным
быть исход.
Под звездою желтой
Сколько лет прошел ты?
Мой народ печальный
И многострадальный.
И смывало горе
Мраморное море.
Ты пришел в желанный
Край обетованный.
(обратно)

И стар, и млад

В небе вечернем зажжется звезда,
Свет свой подарит вселенной.
Прямо с афиши, волнуясь всегда,
Звезды выходят на сцену.
Кто-то в кулисах замрет не дыша,
Смотрит восторженным взглядом.
Через секунду он сделает шаг
И со звездой встанет рядом.
И стар и млад, и стар и млад,
Имен известных звездопад
И начинающий талант,
И каждый здесь друг другу рад.
Ударь по струнам, музыкант,
Пусть струны радостно звучат,
И каждый здесь друг другу рад —
И стар и млад.
Если ты стар и от славы устал,
Если ты сыт и не беден,
Тем помоги, кто выходит на старт,
Чтобы пробиться к победе.
Если ты млад, если в сердце азарт,
Если к успеху стремишься,
Смело бери этот первый свой старт
И в суперстар превратишься.
(обратно)

Зимний вечер

Фонари качают свет над улицей,
Снежный вечер путает следы.
Что гадать на «сбудется – не сбудется»?
Ведь, как будет, знаешь только ты.
Дотронься теплыми ладонями,
Согрей меня среди зимы.
Друг другу мы не посторонние,
Друг другу не чужие мы.
На стекле мороз рисует кружево,
Сердце так устало без любви.
Ты забудь обиды все ненужные
И меня, как раньше, позови.
Дотронься теплыми ладонями,
Согрей меня среди зимы.
Друг другу мы не посторонние,
Друг другу не чужие мы.
Посмотри в окно свое морозное
И прочтешь на выпавшем снегу:
Приходи, ведь все вернуть не поздно нам,
Без тебя я просто не могу.
(обратно)

Кепочка

Говорила мне в юности девочка,
Так задумчиво глядя в окно,
Что моя хулиганская кепочка
Не дает ей покоя давно.
Что она совершенно не учится
И зачет не сдала до сих пор,
Что ее заставляет так мучиться
Легкомысленный этот убор.
Ах, кепочка ты, кепочка,
Да нет тебе цены.
У нас в России в кепочках
Гуляют пацаны.
Ах, кепочка ты, кепочка,
Фасончик высший класс.
Носите, люди, кепочки.
Кто в кепках, тот за нас!
Мне хотелось ответить ей: деточка,
Ты подумай немножко сама.
Ведь моя залихватская кепочка
Уже стольких сводила с ума!
Но на тополе хрустнула веточка,
Белый цвет полетел по двору,
И я снял перед девочкой кепочку
И надел ее только к утру.
(обратно)

Милиция

Я живу, закон не нарушая,
На машине лихо не рулю.
Отчего же я, сама не знаю,
Милиционеров так люблю?
Впрочем, что искать в любви причины?
Объясненья будут так просты:
Просто первоклассные мужчины —
Наши драгоценные менты.
Эх, как жаль, что мне давно не двадцать,
Видно всем, что я не на диете.
Не к лицу, не к возрасту влюбляться.
Почему же сны мне снятся эти?
Мне в миллионера бы влюбиться
Иль в звезду эстрадную, к примеру.
Пусть миллионер другим приснится.
Вижу я во сне милиционера.
Снится мне высокий, синеглазый,
Или небольшой, но с карим взглядом.
Даже лысый снился мне три раза.
Все они – ребята то, что надо.
За бандитом, совершившим кражу,
Гнались мы по улицам столичным.
Дал померить мне фуражку даже
Милицейский дядька симпатичный.
Несмотря на шутки, анекдоты,
И не очень добрые подчас,
На плечах милиции забота,
Чтоб была спокойной жизнь у нас.
Женщины в погонах милицейских,
Хоть и строги, очень хороши.
На полях парижских – Елисейских
Нет прекрасней, сколько ни ищи.
Мы, конечно, часто забываем
Говорить вам добрые слова,
А случись чего, мы набираем
Номер ваш спасительный – 02.
Милицейский праздник самый важный.
И концерты лучшие – для вас,
Потому что понимает каждый,
Что вы в жизни значите для нас.
Я желаю вам поменьше риска
И спокойных взглядов, как сейчас.
Чтоб стоял на страже ваших жизней
Светлый ангел, охраняя вас.
Чтоб вы всех преступников схватили
И настал покой у нас в стране.
И чтоб денег больше вам платили,
Вы достойны этого вполне.
А себе желаю снов обычных,
Чтоб опять пригрезился во сне
Милицейский дядька симпатичный
И свою фуражку мерил мне.
(обратно)

Новый год

Торопятся стрелки по кругу,
Готовятся к смене веков.
Давайте же скажем побольше друг другу
Хороших и радостных слов.
Считает минуты планета,
Наметив компьютерный сбой.
И кружится снег над частичкою света,
Где мы проживаем с тобой.
Разливайтесь, шампанского реки,
К нам другие идут времена.
С Новым годом, страна,
С Новым веком, страна,
С Новым тысячелетьем, страна!
Разливайтесь, шампанского реки,
Пьем за радость и счастье до дна!
С Новым годом, страна,
С Новым веком, страна,
С Новым тысячелетьем, страна!
Дней радостных, горьких и разных
Нам строит судьба этажи.
Но, как бы там ни было, все это праздник
С прекрасным названием – жизнь.
Другая эпоха у двери.
Ну что ж, раз пришла, проходи!
Мы в прошлом оставим плохое, поверив,
Что лучшее ждет впереди.
Разливайтесь, шампанского реки,
К нам другие идут времена.
С Новым годом, страна,
С Новым веком, страна,
С Новым тысячелетьем, страна!
Разливайтесь, шампанского реки,
Пьем за радость и счастье до дна!
С Новым годом, страна,
С Новым веком, страна,
С Новым тысячелетьем, страна!
Пускай в двадцать первом столетье
Над злом побеждает добро.
Пусть кто-то отыщет любовь в Интернете,
А кто-то, как раньше, в метро.
Двадцатый, пора нам прощаться,
Мы будем тебя вспоминать.
Но замерли стрелки, часы бьют двенадцать,
Пора новый век начинать!
(обратно)

Ну что он смотрит?

Он жил в высотке на последнем этаже,
Он мне плеснул глоток шампанского в фужер.
На белых стенах кабинета
Портреты женщин неодетых,
И я сама уже почти что неглиже.
Ну что он смотрит сверху вниз,
Исполню я его каприз,
Он птица важная – я вижу по полету.
А я не то что влюблена
И от шампанского пьяна,
А просто так – сопротивляться неохота.
Печальный опыт я имела столько раз!
Вот на часы он должен посмотреть сейчас.
Зевнет и скажет: время – деньги,
Пойдем, хорош глазеть на стены,
И холодком плеснет из светло-серых глаз.
Ну что он смотрит сверху вниз,
Исполню я его каприз,
Он птица важная – я вижу по полету.
А я не то что влюблена
И от шампанского пьяна,
А просто так – сопротивляться неохота.
Он жил в высотке на последнем этаже,
Он так запутал мной придуманный сюжет,
И поняла я, что пропала,
В высотный плен навек попала,
И сам он тоже не торопится уже.
(обратно)

Она была с глазами синими

Она была с глазами синими,
Почти под цвет морской воды.
Благоухая апельсинами,
Цвели приморские сады.
Моя душа взрывалась гимнами,
И белый ангел пролетал.
Она была с глазами синими,
Я о такой всю жизнь мечтал.
Я шептал ей: дорогая,
Не могу я жить без вас.
Я шептал ей: пропадаю
В синих брызгах ваших глаз.
Мы стояли у причала,
Пароход вдали гудел.
Я шептал, она молчала,
Так весь отпуск пролетел.
Окутан дом мой снами синими,
Ведь все кончается, увы.
Исчезла та, с глазами синими,
Предмет моей морской любви.
Мы, мужики, должны быть сильными,
И сам я бросил не одну.
Но, вспомнив ту, с глазами синими,
Слезу невольную смахну.
(обратно)

Она любила бланманже

Она любила бланманже,
Она читала Беранже,
И были все ее движе…
Ужасно грациозны.
Ее увидев неглиже,
Сказал я только – надо же!
И полюбил ее уже
Теперь совсем серьезно.
В ее глазах был скрыт тайник,
В ее словах журчал родник,
Но разговор у нас возник
Про наши отношенья.
Она устроила вдруг крик,
И я, конечно, сразу сник,
Похож стал на пиратский бриг
На краешке крушенья.
Идя по лезвию ножа,
Стоп-кран я вовремя нажал.
Я был услужливей пажа,
Распахивая двери.
Пока ее я провожал,
По пудре от мадам Роша
Текли остатки миража —
Я им уже не верю.
(обратно)

Отечество

В дни удачи и в трудные годы
Мысль одна согревает меня —
Что мы все из Отечества родом,
По Отечеству, значит, родня.
Сердцем чувствовал, где бы я ни был
И куда б меня жизнь ни вела, —
Над Отечеством хмурое небо
Мне дороже чужого тепла.
Живи, Отечество, живи,
Клянусь тебе в моей любви,
И как бы ни было в судьбе,
Клянусь я верным быть тебе.
Прости мне громкие слова,
Пока душа моя жива,
Клянусь тебе в моей любви,
Живи, Отечество, живи!!!
Прилетят к нам и теплые ветры,
К нам дотянутся солнца лучи,
И в потоке весеннего света
Побегут из-под снега ручьи.
Пусть пускает кораблики мальчик,
Он поймет, когда будет большой, —
У него есть Отечество, значит,
Он на этой земле не чужой.
(обратно)

Близкая весна

Вечер синий, одинокий,
Близкая весна.
Путь привычный, недалекий,
Я иду одна.
А могло все быть иначе,
Чья же в том вина?
На краю сосульки плачет
Близкая весна.
Я в троллейбусе пустынном
Сяду у окна.
Тонким льдом на лужах стынет
Близкая весна.
В море грусти закипает
Новая волна.
Что ж она не закипает,
Близкая весна?!
(обратно)

Последний бал

Тронь, скрипач, смычком струну.
Звук разбудит тишину,
И грянет бал ночной,
Летящий и шальной.
К нам звезда летит в ночи,
Эта ночь нас разлучит,
С тобой в последний раз
Танцуем мы сейчас.
Ах, ночка, чаро-чародейка, не спеши,
К рассвету не спеши.
Разлука, мука и злодейка, боль души,
Разлука, боль души.
Все растает, как мираж,
И последний танец наш,
И скрипок нежный звук,
И нежность глаз и рук.
Будь что будет – все судьба.
Ты ночной запомни бал.
В шатре ночных огней
Ты даришь танец мне.
(обратно)

На сеновале

Мы с тобой на сеновале
В небе звездочки считали,
И летели с неба звезды,
Сеновал поджечь грозя.
Мы с тобой на сеновале
Два желанья загадали
И узнали слишком поздно,
Что загадывать нельзя.
Стороной пролетели тучи,
Стороной прошумели ливни,
Стороной прогремели грозы,
Нам дождиночки ни одной.
Может, все бы сложилось лучше,
Может, были бы мы счастливей,
Если б в небе июльском звезды
Не летели бы стороной.
Мы с тобой на сеновале
Вспоминали, горевали
И слова к хорошей песне
Все придумать не могли.
Мы с тобой на сеновале
Даже не подозревали,
Что о пламя звезд летящих
Мы сердца не подожгли.
(обратно)

Арифметика простая

Я к тебе дорогу знаю,
Но идти не тороплюсь.
Все сижу да вычисляю —
Где твой минус, где твой плюс.
Снова вишня расцветает,
Белый май кипит в саду.
Арифметика простая,
Да ответа не найду.
Плюс на минус – будет минус,
Минус к плюсу – будет плюс.
Я б к тебе поторопилась,
Да боюсь, что ошибусь.
Всем суббота с воскресеньем,
У меня одни дела.
В вычитанье и сложенье
Я все время провела.
В синем небе птичьи стаи,
Ветер кружит вишни цвет.
Арифметика простая,
Да не сходится ответ.
Плюс на минус – будет минус,
Минус к плюсу – будет плюс.
Я б к тебе поторопилась,
Да боюсь, что ошибусь.
Небо тучами покрылось,
Дождь грозит: вот-вот прольюсь.
Ты во мне заметил минус,
Зачеркнув при этом плюс.
Ты ребром вопрос поставил:
Мол, душою не криви.
Арифметика простая
Не годится для любви.
(обратно)

Боярышник

Боярин и боярыня под липой пили чай.
А юная боярышня идет, в глазах печаль.
И рвет цветы рассеянно
С куста по одному.
Заметно, что рассержена,
Неясно – почему?
Боярышник цветет,
Ему цвести пора.
И суженого ждет
Боярышня с утра.
На щеках румяный цвет,
Восемнадцать жарких лет.
Сердито ждет,
А он все не идет.
Коса с годами таяла,
Сад грезил о следах.
Надежда не оставила
Боярышню в годах.
Настало утро вешнее,
Как много лет назад.
Окно не занавешено,
В окне сердитый взгляд.
Боярышник цветет,
Ему цвести пора.
И суженого ждет
Боярышня с утра.
Уж давно пора прийти —
Два годка до тридцати.
Сердито ждет,
А он все не идет.
Колючками топорщится
Боярышника куст.
Она сердито морщится,
А сад, как прежде, пуст.
«Не злись, – твердят подружки ей, —
Тогда пройдет печаль».
Боярышник цветет,
Ему цвести пора.
И суженого ждет
Боярышня с утра.
На щеках румяный цвет,
Не узнаешь, сколько лет.
С улыбкой ждет,
И суженый идет.
(обратно)

До свиданья

До свиданья, до свиданья,
Все кончается.
До свиданья, до свиданья,
Мы прощаемся.
Чтоб опять
Встречи ждать,
И сердца любви полны.
Как не хочется прощаться,
Но по кругу стрелки мчатся,
Пусть сегодня вам приснятся
Только радостные сны.
До свиданья, до свиданья,
Новый день придет.
До свиданья, до свиданья,
Пусть вас радость ждет.
Пробил час,
Мы сейчас
Разойдемся по домам.
Нам важней любой награды,
Чтоб теплели ваши взгляды.
Пусть живет удача рядом
И заглядывает к вам.
До свиданья. До свиданья,
На прощание
До свиданья, до свиданья,
Вам желаем мы
Добрых дней,
И ночей,
И счастливых долгих лет.
Чтобы вы спокойно жили,
Чтобы вас всегда любили,
И чтоб ангелы кружили,
Охраняя вас от бед.
(обратно)

Бывает…

Все в жизни бывает, и все может быть,
Из нас только пленник в ней каждый.
И главное – просто кого-то любить,
А все остальное неважно.
И попробуй угадай,
И гадать не стоит,
Свет зеленый – проходи,
Красный свет – замри!
Потому что каждый день
Что-то происходит,
И прекрасна эта жизнь,
Что ни говори!
Зимою мы ждем наступленья весны,
Нам лета весной не хватает.
Бывает, сбываются вещие сны,
Не сбывшись, уходят, бывает.
И кружится жизни незримая нить,
Судьбою ее называют.
И нам не дано ничего изменить,
Бывает, бывает, бывает…
(обратно)

Хризантемы

Бледный лучик света
На подушке замер.
Твоего букета
Я коснусь губами.
В хризантемах белых
Горький привкус боли.
Что же, милый, сделал
Ты с моей любовью?
Хризантемы
Знак измены, знак печали,
Нас (они) венчали, нас и разлучали.
Нас венчали, нас и разлучали.
Хризантемы, эти хризантемы,
Горек, как горек вкус измены,
Осыпает ветреная осень
Золото моей любви,
Золото твоей любви.
Я сама не знаю,
Что мне делать, милый.
Все понять смогла я,
А простить не в силах.
Разве это важно? —
Хризантемы вянут.
Ты поймешь однажды,
Кто из нас обманут.
(обратно)

Сезон любви

А ночь такая лунная была,
Рука твоя, как лодочка, плыла,
А я была рекой
Под этою рукой
И лодку по течению гнала.
А лодочка качнулась на волне,
И что-то ты шептал такое мне,
Я слушала слова,
Кружилась голова,
И ползали мурашки по спине.
Ту ночь назад не вернуть.
Не вспоминай и забудь.
Он так недолог был, увы,
Сезон любви.
А часики натикали рассвет,
И больше ни реки, ни лодки нет,
Грустит пустой причал,
Где ты чуть-чуть скучал,
Когда на мой вопрос искал ответ.
Сезон любви был в ночь одну длиной,
Теперь в реке любви мне плыть одной.
А лодочка-рука
Уже так далека,
Ах, что же она сделала со мной!
Я тобою отравилась,
Милый мой, тогда,
Приплыви в ночь любви
Опять ко мне сюда-да-да!
(обратно)

Курортный роман

Там, в кипарисовой аллее,
Закат украсил летний зной.
Вы, о любви слова жалея,
Молчите пристально со мной.
Во взгляде вашем знак вопроса,
Шаги по гравию шуршат.
И прилетают альбатросы
Молчанье наше нарушать.
Сидеть в тени за чашкой кофе
Хоть вечность с вами я хочу.
У вас такой прекрасный профиль,
А про анфас я промолчу.
Страницы наших биографий
Зальет недолгий солнца свет.
Пейзаж курортных фотографий
С годами так теряет цвет…
И, может, я пишу напрасно
На оборотной стороне —
Я – третий справа в майке красной.
Не забывайте обо мне!
(обратно)

Пой, цыганка

Бей, цыганка, в звонкий бубен, карты разложи,
Звезды осыпаются с небес.
Затяни, цыганка, песню,
Табор разбуди.
Что со мною завтра будет, правду расскажи
И на мой трефовый интерес
Дай надежду, слезы отведи.
Пой, цыганка, и в танце кружи,
С неба звезды лови.
Нагадай мне и наворожи,
Что дождусь и я своей любви.
Пой, пой, пой и кружи,
Мне гадай-ворожи.
На гитаре вздрогнут струны под твоей рукой,
Темные глаза полны огня.
Ночь плывет крестовой масти,
У тебя в руках судьба моя.
Нашепчи мне слов безумных, душу успокой
И скажи, что любит он меня,
Обещай, цыганка, счастья,
В эту ночь тебе поверю я.
(обратно)

Всякое бывает

Не смотри так строго,
Я себя виновной не считаю,
Всякое бывает,
Всякое случалось и у нас.
Ни к чему упреки,
Кто тебе сказал, что я святая,
Я попала в плен
Незнакомых глаз.
Всякое бывает,
В нашей жизни всякое бывает,
Сколько раз грешил ты,
Я тебя прощала сколько раз!
А теперь не знаю,
Что со мной случилось, я не знаю —
Вдруг глаза чужие
Стали мне родней знакомых глаз.
В окна постучались
Горькие осенние рябины,
Нас судьба связала
Нитями некрепкими с тобой.
Не смотри назад,
Все пойми и не держи обиды.
Просто у меня
Новая любовь.
(обратно)

Кто сказал…

Снова осень сгорела пожаром
На пороге холодной зимы.
Говорят, мы с тобою не пара
И не сможем быть счастливы мы.
Говорить, пожимая плечами,
Может каждый, кто хочет, любой,
Но как сладко нам вместе ночами,
Только мы понимаем с тобой.
Кто сказал, что в любви есть законы
И что правила есть у судьбы,
Тот не знал нашей ночи бессонной,
Тот, как мы, никогда не любил.
Холода наши души не тронут,
Нашей ночи не стать холодней.
Кто сказал, что в любви есть законы,
Ничего тот не знает о ней.
По любви мы крадемся, как воры.
Перед кем мы виновны, скажи?
Наша ночь гасит все разговоры
И звездой на подушке дрожит.
Ты вздохнешь легким облачком пара
На замерзшее к ночи окно.
Мы и правда с тобою не пара,
Нас любовь превратила в одно.
(обратно)

Застольная

Великий царь с утра капризно топал ножкой,
И, вся в слезах, махала веером царица.
Медовой браги в кружку царь плеснул немножко
И уж не злится, а с народом веселится.
И катились времена,
И летели времена,
И другие времена наступали.
Пили рюмочку до дна,
Пили чарочку до дна,
А потом еще вина наливали.
Как бы лихо ни жилось,
Как бы горько ни пилось,
Есть спасенье от тоски и печали:
Выпьем рюмочку до дна,
Выпьем чарочку до дна,
Выпьем так, чтоб дно увидеть в бокале.
Какие были прежде дни, какие ночи!
Переливались струны звонкие гитары.
И, в погребочках откупоривая бочки,
Всю ночь гуляли развеселые гусары.
И катились времена,
И летели времена,
И другие времена наступали.
Пили рюмочку до дна,
Пили чарочку до дна,
А потом еще вина наливали.
Как бы лихо ни жилось,
Как бы горько ни пилось,
Есть спасенье от тоски и печали:
Выпьем рюмочку до дна,
Выпьем чарочку до дна,
Выпьем так, чтоб дно увидеть в бокале.
Мы все себя порою чувствуем царями
И по-гусарски улыбаемся безбедно.
Собравшись вечером на кухоньке с друзьями,
По рюмке чаю иногда принять невредно.
(обратно)

Как никогда

Закатился серебряный месяц
В розоватый холодный рассвет.
Утро легкие росы развесит
В задремавшей, примятой траве.
Мы с тобой все решили, любимый,
Нам советы ничьи не нужны.
Одинокие грустные зимы
Будут, как никогда, холодны.
Как никогда, как никогда
Нагонит рано холода,
Как никогда, как никогда
Студеный ветер.
Как никогда, как никогда
На небе утреннем звезда,
Как никогда, как никогда
Печально светит.
Мы в трех соснах с тобой заблудились
Среди горьких, никчемных обид.
Дни хорошие скоро забылись,
Память долго обиды хранит.
Никогда нам не быть больше вместе,
За семь бед есть один лишь ответ.
Ах, как жаль, что серебряный месяц
Закатился так быстро в рассвет.
(обратно)

Фея

Фея знала свое дело
И, летая в небесах,
Днем и ночью то и дело
Совершала чудеса.
Эльф надменно-несерьезный
Как-то мимо пролетал.
Танец феи грациозной,
Пролетая, увидал.
Увидал цвет глаз кофейный,
Взмах прелестнейших из рук,
И узнать – кто эта фея,
Поручил он паре слуг.
Слуги были корифеи —
Два прилежнейших пажа.
Полетели вслед за феей,
В поднебесии кружа.
Фея лилии коснулась,
Что-то нежное шепнув,
Тут же лилия проснулась,
Зелень листьев распахнув.
– Ах, вы фея пробужденья! —
Слуги впали в реверанс. —
В не любивших от рожденья,
Пробудили чувства в нас.
Эльф-красавец очарован,
Наш любимый господин.
Вы скажите только слово,
Он без вас умрет один.
– Он хорош, – сказала фея, —
Я не стану отрицать.
Я люблю копить трофеи —
Покоренные сердца.
Фея сделала движенье,
Разбудила мотылька.
– Да, я фея пробужденья.
Но… сама я сплю пока!
(обратно)

Приходите, женихи!

Колечко обручальное
На палец нанижу
И про свои печали я
Ни слова не скажу.
Мои подружки замужем,
За каменной стеной,
И засыпать пора уже
Давно мне не одной.
Приходите, женихи,
Больше ждать нет мочи,
Приходите, женихи,
Девка замуж хочет.
Приходите, женихи,
Девка будет рада,
Приходите, женихи,
Девке замуж надо.
Вчера в салоне свадебном
Я мерила фату,
Смотреть мне было радостно
На эту красоту.
Хочу, чтоб был мой суженый
Умен, красив и крут,
Пусть девки незамужние
От зависти помрут.
(обратно)

Разлука для любви

У моей тоски есть причина —
Нас с тобой судьба разлучила.
Разлучила нас ненадолго,
Я, пока ждала, вся продрогла.
Прожужжала уши подружкам,
Что мне без тебя очень скушно,
Торопила дни и минуты,
Ты меня забыл почему-то.
Разлука для любви,
Как ветер для огня.
Разлучник-ветер дул,
И ты забыл меня.
Разлучник-ветер дул,
Огонь любви погас,
А может, ничего
И не было у нас.
За окошком дождь бьет по лужам,
В зеркало смотрюсь – чем я хуже?
Может, что не так говорила?
Может, все сама натворила?
Может, ты при встрече случайной
Спросишь, почему я печальна?
Что тогда тебе я отвечу?
Что обиды время не лечит.
(обратно)

Невеселая пора

Невеселая пора – осень поздняя,
И в ушедшее тепло нам не верится.
В серых тучах так редки неба просини,
И они-то с каждым днем реже светятся.
Торопливые слова в строчки сложены,
Листьев вялых перелет стайкой рыжею.
И проходим мы с тобой вдоль по осени,
И надеется любовь – может, выживет.
Не спеши произносить слово горькое,
Пусть горячая обида остудится.
Лужи стынут по утрам льдистой коркою,
И печальная пора позабудется.
(обратно)

Лунный сад

Снова в окнах качается
Вечер призрачный.
Он спасет от отчаянья,
Сердце вылечит.
Закружит тень по комнате,
О тебе вновь напомнит мне,
Звук шагов, нотки голоса
Снова вспомню все.
Лунный сад венчальный
В каплях ландышей,
Сколько снов случайных
Ты подаришь мне.
Снова гостем непрошеным
В память грешную —
Наше давнее прошлое,
Время нежное.
Запах ландыша майского,
Обруч рук твоих ласковых,
А теперь мы два полюса,
Ты забыл про все.
(обратно)

Синица

Сам себя не понимаешь,
Сам с собою не в ладу,
Ты мечтаешь, что поймаешь
В небе птицу на лету.
Где-то тает птичья стая
И скрывается вдали,
Но к тебе не прилетают,
Мой любимый, журавли.
Я в руках твоих синица,
Отпускай – не улечу,
Становиться важной птицей
Абсолютно не хочу.
Я могла бы в небо взвиться,
Скрыться в белых облаках,
Но хочу простой синицей
Тихо жить в твоих руках.
Солнце в сторону заката,
А ему навстречу ночь,
Я, наверно, виновата —
Не могу тебе помочь.
Ты смирись с судьбой такою,
В жизни каждому – свое,
Мы и так вдвоем с тобою
Наше гнездышко совьем.
(обратно)

Отель «Шератон»

Была молодой и зеленой
И сытой бывала не слишком.
О «Хилтонах» и «Шератонах»
Читала в заманчивых книжках.
А лучшей едою считала
Котлеты, а к ним макароны.
И даже во сне не мечтала
О «Хилтонах» и «Шератонах».
Отель «Шератон», лакей откроет двери.
Отель «Шератон», сама себе не верю.
Отель «Шератон», подхватит чемоданы.
Отель «Шератон», неведомые страны.
Ведет меня в горку кривая,
В Парижах бываю и в Боннах.
И запросто там проживаю
И в «Хилтонах», и в «Шератонах».
По белому свету летаю
За йены, за марки, за кроны,
Но лучшей едою считаю
Котлеты, а к ним макароны!
(обратно)

Старый трамвай

Век свой доживающим трамваем
Покатилась в прошлое любовь.
Кто-то остановки называет,
Нам не разобрать забытых слов.
На один не сходится билетик —
И желаний исполненья нет.
В наш трамвай подсядет кто-то третий
И счастливый оторвет билет.
Нарисуй на стекле вопросительный знак,
Нарисуй на стекле восклицательный знак.
Пусть колеса стучат сердцу в такт, сердцу в такт —
Вопросительный знак, восклицательный знак.
И подумает кто-то – здесь что-то не так —
Вопросительный знак, восклицательный знак!
Рельсы старым улицам мешали,
Звон трамвайный улицы будил.
Что-то долго мы с тобой решаем —
Кто-то первым должен выходить.
Поворот. Качнулся наш вагончик.
Прошуршала ветка по стеклу.
Круг мы завершили, путь окончен
У вчера и завтра на углу.
(обратно)

Время

Видишь, стрелки мчатся к утру,
Значит, мне пора уходить.
Мы с тобой играли в игру,
Но никто не смог победить.
Время очень строгий судья,
На часы с тоской не смотри.
Не смогли ни ты и ни я
Знать всех правил странной игры.
Слышишь, плачет ветер в трубе,
Будто кто обидел его.
Может быть, напрасно тебе
Я не обещал ничего.
Отведи заплаканный взгляд,
Сигаретку дай докурить.
Время не вернется назад,
Так зачем о нем говорить.
Серым легким облаком дым
Уплывает под потолок.
Может быть, мы слишком спешим
Подвести печальный итог.
Может быть, тебе или мне
Кто-нибудь сумеет помочь…
Видишь, тают звезды в окне,
Завершая долгую ночь.
(обратно)

Посланник добра

Это было давно, а быть может, вчера.
Жил на свете небесный посланник добра.
И неспешным движеньем точил он перо,
Разжигал золотистое пламя свечи.
И пером по бумаге водило добро,
И волшебные сказки рождались в ночи.
Всем, кто есть на земле, он придумывал роль:
Потешая народ, топал голый король,
От любви оловянный солдатик сгорал.
И к Дюймовочке эльф в дивный сад прилетал.
А принцесса крутилась всю ночь напролет —
Под матрацем горошина спать не дает,
Белый лебедь кружил, гордо крылья раскрыв
И о том, что был гадким утенком, забыв.
А Снежная королева, надменно-злая,
В лед превратила сердечко Кая,
Но в добрых сказках счастливый конец,
И тают льдышки застывших сердец.
Так что зря беспокоится
Маленькая разбойница —
Волшебница добрая явится
И с дамою снежной справится.
Огниво пылает в руках у солдата,
У бедной русалочки сердце замрет,
А сказочник Ганс подмигнет хитровато,
Пером проведет и кого-то спасет.
Ах, Ганс Христиан, что за чудо такое,
Еще не умея читать и писать,
Уже мы все знаем про Оле Лукойе,
И с Гердой готовы мы Кая спасать.
Давно на планете другие столетья,
Но, сколько ни будет кружиться Земля,
Все так же читают всем детям на свете
Про новое платье того короля,
Все так же читают мальчишкам, девчонкам
Про гордого лебедя с гадким утенком,
Про даму с холодным заснеженным взглядом,
И кажется, Андерсен, ты где-то рядом,
Волшебные буквы выводит перо,
И в сказках всегда побеждает добро.
(обратно)

Сонет

Растерян Гамлет – в Датском королевстве
На троне зло, интриги и борьба.
И как же жить на этом свете, если
Так вероломна к Гамлету судьба?
Но вот на сцене, весь исполнен страсти,
Высоцкий-Гамлет, рвется связь времен.
Он предан, жизнь расколота на части,
Но на вопрос ответ находит он.
Конечно, быть, любить, впадать в сомненья,
Наперекор кипящим волнам плыть.
И, перейдя в другие измеренья,
Остаться с нами. Вечно рядом быть.
Шекспир, скажите, правда ли всерьез
Вы этот странный задали вопрос?
(обратно)

Во все времена…

Что за тяга к старинным вещам,
К оборотам ушедших мгновений?
Словно кто-то тебе завещал
Не предать дни былые забвенью.
Погаси электрический свет,
Теплым воском пусть плавятся свечи.
Поплывем вспять течению лет
В чьи-то страсти, разлуки и встречи.
Во все времена светила луна.
Любовью любовь называлась.
На смену балам плыла тишина
И снова балами взрывалась.
И кто-то в ночи шептал имена.
Так много веков продолжалось.
Во все времена светила луна,
И нам она тоже досталась.
Мы откроем старинный сундук,
Пыль времен отряхнем мы с событий,
И забытый, таинственный звук
Из реки дней ушедших к нам вытек.
И в камине огонь затрещал,
Нам поведали сказки поленья…
Что за тяга к старинным вещам,
К оборотам ушедших мгновений?
(обратно)

Олеша

Во дворах арбатских август загулял,
Потихоньку удлиняя ночи…
Девочке арбатской как-то я сказал:
– Ольга, будет все, как ты захочешь.
А жизнь наша – зебра, в полоску она,
За белой полоскою – темная.
Но ты, моя зебра, такая одна,
Что темных полосок не помню я.
И снова гуляет в арбатских дворах
Твой август, чуть-чуть повзрослевший.
Он – жизни твоей золотая пора,
Олеша, Олеша, Олеша.
На тебя молиться, как на образа,
Небесами я уполномочен,
Потому что, помнишь, я тебе сказал:
– Ольга, будет все, как ты захочешь.
В августовском небе тает стрекоза,
Как ее полет красив и точен.
Не жалел ни разу, что тебе сказал:
– Ольга, будет все, как ты захочешь.
Оленька, Олеша, времечко идет,
На гору дорожка все короче.
Но, как обещал я, так произойдет:
Ольга, будет все, как ты захочешь!
(обратно)

Петр I

Мужики, стригите бороды!
Мы сидели до поры.
На постройку чудо-города
Доставайте топоры.
Царь великий Петр Первый
Щекотал народу нервы.
Лихо черный ус закручивал —
Мол, старайтесь, все получится.
Все сумеем, все осилим,
Станет Первою Россия.
И от огненного взгляда
Трепетал вокруг народ —
Царь велели, значит, надо.
Создадим российский флот.
Сложит пальцы мужичонка,
Даст по горлу щелобанчик,
И, пожалуйте, водчонка —
Забирайте свой стаканчик.
Кто не выполнить посмеет
Хоть один приказ царя,
Ой, поплачет, пожалеет.
Мол, не слушался, а зря.
Ради дел, а не проформы
Петр творил свои реформы.
Для России, не для славы
Бил он шведов под Полтавой.
Двухметровый, жарколикий
Петр Великий!
(обратно)

Венецианская серенада

Летели звезды и качали ветки сада,
И был полет их похож на танец.
Пел этой ночью под балконом серенаду
Венецианке венецианец.
Ему прелестница лица не открывала,
Внимая звукам в красивой маске.
И вся Венеция в одеждах карнавала
Была фрагментом волшебной сказки.
Века застыли в очертаниях каналов,
Где гондольеры гондолы гнали.
И кантилена над Венецией звучала,
Венецианки всю ночь не спали.
И как уснуть, когда чарует ночь-колдунья,
А воздух страстью любовной дышит,
И, будоража кровь, горячий ветер дует
Над островерхой старинной крышей.
Пусть серенада не смолкает под балконом
И что-то в сердце девчонки дрогнет,
Она amore в темноте прошепчет сонно
И перестанет быть с милым строгой…
(обратно)

Надежде Бабкиной

Я давно не удивляюсь,
Даже радуюсь вполне —
Все, где я ни появляюсь,
Задают вопросы мне.
Ой, пожалуйста, Лариса,
Расскажи нам про артистов —
Кто, когда и от кого.
Много разного всего.
И болтаю я со всеми,
Мне же каждый интересен,
Ведь они дают мне темы
Для рассказов и для песен.
С собачонкой возле дома
Я гуляла как-то раз
И от тетки незнакомой
Слышала такой рассказ.
…Я жила одна на свете,
Никому не нужная.
У других мужья и дети
И котлеты к ужину.
Я ж уставлюсь в телевизор,
В моем темном царстве свет,
И гляжу чужие жизни,
Раз своей-то жизни нет.
Как люблю я слушать Надю,
Надя-то у нас одна.
Я смеюсь и плачу, глядя,
И хочу быть как она.
И охота жить на свете,
Когда Надю вижу.
На концерт взяла билетик,
Разглядеть поближе.
А концерт был то что надо,
Были все ряды полны.
Сел мужик со мною рядом.
Симпатичный, без жены.
А с концерта вместе, в общем,
Возвращались мы домой.
Целовались. Дальше – больше,
И к утру мужик был мой.
Стал мне мужем этот дядька,
И неделя не прошла.
Ну а если бы не Надька,
Где бы я его нашла?
Если Бабкину, Лариска,
Ты увидишь где-нибудь,
От меня ей низко-низко
Поклониться не забудь!!!
(обратно)

Любовь безответная

Город у моря,
Плещутся волны,
Ночи короткие, летние.
Может, потом ты
Даже не вспомнишь
Эту любовь безответную.
На твоей ладони горячий песок,
Ты ничего понять в это лето не смог,
А я в тебя влюбилась,
Любовь закатилась
За небо рассветное.
Лето пролетело, его не вернешь,
Цена воспоминаньям – лишь ломаный грош,
И в городе том южном
Была тебе ненужной
Любовь безответная.
В осень уедешь,
Зонтик раскроешь,
Время растает бесследное.
Может, потом ты
Даже не вспомнишь
Эту любовь безответную.
(обратно)

Пьеро и Арлекин

Печаль Пьеро светла,
Он любит Коломбину,
Но сердце отдала
Девчонка Арлекину.
По белизне щеки
Текут беззвучно слезы.
Летит флюид тоски
От этой скорбной позы.
А Арлекин смеется
Над всем происходящим.
Ему все удается,
Он рыцарь настоящий.
И, ветреная кукла,
Ликует Коломбина,
Известна ей наука,
Как приручить мужчину.
Женщины – коварные устройства,
Из-за них всегда одни расстройства.
Да, все мы печальны порой
И счастливы вдруг без причины.
Ведь все мы немножко Пьеро,
Ведь все мы чуть-чуть Арлекины.
(обратно)

Ах, маэстро!

Звезд рассыпанных брильянты
Небо темное раскрасят.
И приснятся музыканту
Звуки музыки прекрасной.
Пальцы клавишей коснутся,
Вздрогнув, клавиши проснутся,
И откликнутся оркестры
Вам, маэстро! Вам, маэстро!
Маэстро, ах, маэстро!
Все ноты в вашей власти!
Маэстро, ах, маэстро!
Вы не жалейте страсти!
Вы сердца не щадите,
Вы тратьте щедро душу,
И музыка родится
И в небесах закружит!
Ваш ночной покой нарушив,
Муза к вам войдет неслышно,
На любовь настроит душу,
Ноту главную отыщет.
И подхватят эту ноту
Флейты, скрипки и фаготы.
Вам подарит вдохновенье
Это чудное мгновенье.
(обратно)

Место под солнцем

Всем на земле хватит места под солнцем,
Каждый найдет, что ему суждено.
Кто не найдет, тем смириться придется —
Солнце на всех одно.
Что ждет нас завтра, мы точно не знаем, —
Сладостный миг или горестный час.
Просто мы волю небес исполняем,
Все решено за нас.
Сердце греет весна, разрывая бутоны и почки,
Душу осенью студит дождливый унылый мотив.
А судьба расставляет порой неожиданно точки,
Где поставить – решает сама, никого не спросив.
Книгу судьбы мы листаем поспешно,
Хочется знать, что там дальше нас ждет.
Что в ней написано, то неизбежно
С каждым произойдет.
Дни пролетают со скоростью света,
Так что попробуй, в седле удержись.
Все мы лишь гости на празднике этом,
С тихим названьем – жизнь.
(обратно)

Новый бойфренд

Мне все надоело —
Привычные лица,
Достали тусовки в угаре густом.
Но встретился ты,
Не успевший побриться,
В прикольном прикиде,
Таком непростом.
Мой новый бойфренд,
Очень классный бойфренд,
Хочу провести я с тобою викэнд.
С тобою уснуть
И проснуться с тобой,
Мой новый бойфренд,
Сладкий мой супербой!
Куда ж ты исчез?
Твой мобильник в отключке,
А я так хочу оторваться с тобой.
Мой новый бойфренд,
Ты всех бывших покруче,
Пришли мне сигнал,
Сладкий мой супербой!
(обратно)

Хочу! Хочу! Хочу!

Днем и ночью стрелки вертятся
Круг за кругом, день за днем,
Чтоб на миг однажды встретиться
И чтоб вечно быть вдвоем.
Жизнь, конечно, штука сложная,
Я по кругу белкой мчу,
И, наверно, невозможного
Я хочу, хочу, хочу!
На окне узоров кружево
Нарисуют холода,
Может быть, не будет нужно нам
Расставаться никогда.
Имена и знак сложения
На стекле я начерчу,
И чтоб ты принял решение,
Я хочу, хочу, хочу!
Тихо звезды ночь таежная
Осыпает в Новый год,
И, возможно, невозможное
В эту ночь произойдет.
Я, как в детстве, заклинание,
В небо глядя, прошепчу —
Чтоб исполнились желания,
Я хочу, хочу, хочу!
(обратно)

Овен

Ты – прекрасная дама,
Я – заметный мужчина,
Мог бы быть между нами
Очень бурный роман.
И сердечная драма,
И разрыв беспричинный,
И безумная тайна,
И коварный обман.
Быть могло совсем не так,
Может быть, во всем виновен
Наш небесный зодиак
И весенний хитрый Овен.
Может, так среди весны
Встали звезды на орбите.
Мы друг в друга влюблены
И на небо не в обиде.
Я люблю тебя страстно
И любви не скрываю,
Твои нежные губы
Я целую при всех.
В книгах связью опасной
Это все называют,
Только нас не погубит
Этот сладкий наш грех.
Мы с тобой снова вместе,
Я тобой очарован,
Я люблю твои плечи
И сияние глаз.
А в ночном поднебесье
Разгорается Овен,
А над ним кто-то вечный
Все решает за нас.
(обратно)

Говорят, под Новый год…

Я расскажу вам небыль,
Совсем как быль, точь-в-точь.
В одном и том же небе
В одну и ту же ночь
Из тучи месяц вышел
Светить на тишину,
А над соседней крышей
Увидел он луну.
Не может быть, не может,
На правду не похоже —
На это кто-то все же
Мне будет возражать.
Чьей жизни колесница
Без чуда вдаль умчится,
И чудо не приснится,
Того мне, право, жаль.
Под кистью живописца
Картина ожила,
На ветках пели птицы,
И снег зима мела.
Бутоны распустили
Под снегом лепестки,
А люди вдруг простили
Друг другу все долги.
Но не было б у были
Красивого конца,
Когда б не полюбили
Друг друга все сердца.
Водили звезды в небе
Свой звездный хоровод.
Случилась быль, как небыль,
Как раз под Новый год.
(обратно)

Арине Крамер

Однажды вечером на даче,
На хлеб намазав конфитюр,
Юдашкин, Зайцев и Версаче
Вели беседу ОТ КУТЮР.
На свет летели мотыльки,
Луна закрылась облаками,
Чай попивая, мужики
Болтали о прекрасной даме.
Спросил Версаче: – Кто такой
Бутик отгрохал на Тверской?
Юдашкин вздрогнул. Зайцев замер,
И грянул хор: – Арина Крамер.
Она всех кутюрье покруче,
И вещи у нее покруче.
Арина туго знает дело
И пол-Москвы уже одела.
«Аншлаг», а также «Песню года».
Сегодня на Арину мода.
Был Зайцев явно озабочен:
– Да, наше дело плохо очень.
Юдашкин стал белее мела:
– Да, с Крамер надо что-то делать.
Настал решающий момент.
Она – опасный конкурент.
Чай остывал. Летела ночь,
Борясь с превратностью судьбы,
Решали, как себе помочь
Три кутюрье, нахмурив лбы.
А в это время над Европой
Метался лайнер тут и там.
И заполнялись гардеробы
Крутых московских супердам.
И в «Пионере» на Тверской
Народ толпился день-деньской.
Его прекрасная хозяйка
Великодушна и мила,
Всех называя Котик, Зайка,
Полмагазина раздала.
И каждый уносил в руке
Пакетик с вензелем АК.
Есть у Арины Крамер тайна.
Без тайны женщина пуста.
Но знаю точно – не случайно
Поет она и неспроста.
Господь Арине голос сладкий
Ко всем талантам дал в придачу.
И осенила вдруг догадка
Трех кутюрье в ту ночь на даче.
Сказал Юдашкин: – Выход прост.
Нет на эстраде новых звезд.
Всем надоела Пугачева,
А значит, нужен кто-то новый.
А Зайцев выкрикнул: – Ура!
Нам поп-звезду родить пора!
У Крамер есть диапазон,
Спокойно может спать Кобзон.
Она споет – всем звездам вмажет,
Ей псевдоним не нужен даже!
А мы все устраним помеху, —
И зазвенел счастливым смехом.
Подвиньтесь, звезды, на эстраде,
Она красива и умна.
Она придет в таком наряде
И так споет, что вам хана!
Да, ты звезда, Арина Крамер,
А чтобы свет твой не погас,
Я помогу тебе стихами,
А ты мне платьем. Как сейчас.
(обратно)

Кинотавр

Как бы время ни спешило,
Ни стирала память след,
Остается все так живо
В километрах кинолент.
Пусть напрасно утверждают —
Все не вечно под луной,
Кинотавры зажигают
Вечный звездный свет земной.
class="stanza">
В темном зале на экране
Кто-то нам подарит вновь
И надежды, и страданье,
Смех, и слезы, и любовь.
Наша жизнь – кино цветное,
То печалит, то смешит,
Может душу успокоить,
Может вызвать боль души.
Все знаки зодиака
Изучены давно,
Но сколько звезд под знаком
По имени Кино.
То радостно, то грустно,
То страшно, то смешно,
И все это – искусство Кино.
(обратно)

Эдуарду Успенскому

Ах, Эдуард, у Вас такое имя!
Оно к лицу любому королю!
Я на ТВ встречалась и с другими,
Но только Вас я истинно люблю!
Когда вошли Вы в гавань, словно крейсер,
Найдя свой путь без компаса и карт,
Со всей страной совпали интересы,
Все корабли к Вам в гавань, Эдуард!
Я не одна, за мной таких же тыщи,
Вы, Эдуард, наш идол, бог и культ!
Все по субботам с Вами встречи ищут,
Терзая нервно у экранов пульт.
О Вас, Успенский, толпы женщин бредят,
Команды ждут: – Внимание, на старт!
И побегут, вопя истошно: – Эдик!
И только я шепну Вам: – Эдуард!
Я зарычу разгневанным гепардом,
Потом взорвусь, как тысячи петард.
Вы только мне скажите слово: – Надо! —
И я на все готова, Эдуард!
Что ж, Эдуард, командуйте парадом,
И голос Ваш подхватит каждый бард.
Пусть вся страна поет за Эдуардом,
Мы все – матросы Ваши, Эдуард!
(обратно)

Позади печали

Хочешь, мы с тобой уплывем
В голубые дали.
Хочешь, мы с собой не возьмем
Беды и печали.
Белый пароход прогудит,
Медленно отчалит.
Радости у нас впереди,
Позади печали.
Хочешь, мы с тобой улетим
К птицам в поднебесье.
Вместе будем слушать в пути
Звуки птичьих песен.
Пролетим снега и дожди,
Солнце повстречаем.
Радости у нас впереди,
Позади печали.
Хочешь, никуда не пойдем,
Телевизор включим.
Пусть плывут за нашим окном
В синем небе тучи.
Другу позвоним: – Заходи,
Вместе выпьем чаю.
Радости у нас впереди.
Позади печали.
(обратно)

Вызов стюардессы

Был день как день – один из ста.
Сел в самолет, журнал листал.
Мне правила полета все известны.
Я пристегнул щелчком ремень,
Сидящий рядом джентльмен
Нажал на кнопку ВЫЗОВ СТЮАРДЕССЫ.
Она пришла, так хороша,
Что с места сдвинулась душа,
Упало сердце вдруг от перегрузки.
Ее глаза – скопленье тайн.
А джентльмен промолвил: – ФАЙН, —
А это значит – вы красавица – по-русски.
Был удивительный полет,
Судьбы внезапный поворот.
Лицом счастливый случай повернулся.
Ведь я всего на три часа
Хотел попасть на небеса,
Но улетел в ее глаза и не вернулся.
Тут джентльмен словарь достал
И три часа его листал,
А стюардесса говорит ему свободно,
С улыбкой, будто невзначай:
– Что, сэр, вам, кофе или чай? —
На всех известных языках поочередно.
Над облаками синева,
А я молчу, забыв слова.
Тут объявили окончанье рейса.
Ей джентльмен сказал: – Сэнк ю.
А я вдруг вспомнил: – Ай лав ю.
И засмеялась, удаляясь, стюардесса.
(обратно)

Капризная

Капризная ты, ну просто беда,
Чего же ты хочешь, сама и не знаешь.
Поедем туда, не знаю куда —
Ты присказку эту всегда повторяешь.
Там хорошо, где нас с тобой нет,
Там дни длинней, а ночи короче.
Там ярче закат,
Нежнее рассвет,
Приедешь туда и обратно захочешь.
Характер я твой хочу изучить —
Чего же ты любишь, чего тебе надо.
Не в радость тебе и солнца лучи,
Летящему снегу ты тоже не рада.
Дорогу нам пусть укажет звезда,
Ковер-самолет возьмем в пункте проката.
И купим билет, не знаю куда,
Не знаю куда, но туда и обратно.
(обратно)

Русь, спасибо тебе!

Истоки – начало всех рек,
От корня растенье родится.
А если рожден на Руси человек,
То Русью он может гордиться.
Народностей много живет
В стране под названьем «Россия».
Но вместе мы – русские, русский народ,
И в том наша главная сила.
Смиренно спит русский погост,
Мы предков своих не забудем.
Но лики счастливые утренних звезд
Пусть светят сегодняшним людям.
Нам кто-то не верит, и пусть!
Мы за руки крепко возьмемся,
Поверь в наши силы, Великая Русь,
И мы к лучшей жизни прорвемся!
Русь, спасибо за то, что на свете ты есть!
Русь, спасибо, что родились мы здесь!
Пусть всегда на Руси старикам и молодым
Будет сладок отечества дым!
(обратно)

Судьба такая

У кого какое счастье —
Кто-то водит корабли,
Я судьбою очень часто
Отрываюсь от земли.
Не везет на самолеты —
Ни на ИЛы, ни на ТУ.
Вечно летную погоду
Жду я в аэропорту.
У меня судьба такая,
Улетаю, прилетаю.
Что поделаешь? Работа
На ходу и на бегу.
Ты к разлуке привыкаешь —
У тебя судьба такая.
От тебя я отрываюсь,
Оторваться не могу.
Сыпал снег с утра немножко,
Ничего не предвещал.
Мы с тобою на дорожку
Посидели на вещах.
Ты сказала: – Вот везучий,
Полетишь сейчас в тепло.
Через час собрались тучи,
Мне опять не повезло.
Ты сказала: – Понимаешь, —
Улыбнулась, чуть дразня, —
Слишком часто ты летаешь,
Но все время без меня.
Взять тебя с собой решил я,
Мчит такси в аэропорт…
По пути спустилась шина,
Улетел наш самолет.
(обратно)

Касабланка

Знойный город Касабланка,
Где горячий ветер дует
И девчонка-марокканка
До утра всю ночь танцует.
Я кофейным взглядом жарким
Опьянен и околдован.
Прилечу я в Касабланку,
Чтоб ее увидеть снова,
Атлантический мой сон!
Песков Сахары жаркий сон,
И губ горячих сладкий стон,
Атлантический мой сон.
Обжигает сердце пламя,
Подари мне ночь, богиня,
Протяни ты мне губами
Сладкий ломтик апельсина.
Африканской страсти чудо,
Ты как сладкая приманка.
Никогда я не забуду
Знойный город Касабланка!
(обратно)

Вальс хрустальных колокольчиков

Колокольчик хрустальный замрет
И рассыплется звоном хрустальным.
Новый год, Новый год, Новый год
Заискрится шампанским в бокале!
И, как в детском несбыточном сне,
Вдруг прошепчут желание губы.
В тишине, в тишине, в тишине
Грянут ангелов вещие трубы.
Колокольчиков хрустальных миллион —
Диги-дон, диги-дон, диги-дон!
Колокольчиков волшебный перезвон —
Диги-дон, диги-дон, диги-дон!
Этот звон хрустальный, нежный,
Звон удачи, звон надежды,
Нам подарит счастье он.
В небе месяц хрустальный плывет,
Заблудился в серебряных звездах.
Новый год, Новый год, Новый год!
Все сначала начать нам не поздно.
Только нежность в душе сохраним,
Позабудем былые печали.
Так звени же, звени же, звени,
Колокольчик надежды хрустальный!
(обратно)

Орешник

Напоминаньем дней ушедших,
Живущих рядом где-то,
Зазеленел в лесу орешник
К концу весны, к началу лета.
Нам не найти тропинок прежних,
Тепло сменилось на прохладу.
Но тянет ветки к нам орешник,
И ничего уже не надо.
Мы дни торопим в вечной спешке,
Но память путаем напрасно.
Вернул друг другу нас орешник,
И это все-таки прекрасно.
(обратно)

В первый раз

У нас все будет, как в кино, —
Свеча и свет погашенный.
Качни на донышке вино
И ни о чем не спрашивай.
Испуг твоих коснется глаз,
Поможет хмель отчаяться.
Со всеми это в первый раз
Когда-нибудь случается.
Не так все страшно, не грусти
И не терзай вопросами.
За смелость рук меня прости,
Прости, что сделал взрослою.
Свет звезд ночных уже погас,
В окне рассвет качается.
Со всеми это в первый раз
Когда-нибудь случается.
Домой вернешься на заре,
Наврешь чего-то маме ты
И обведешь в календаре
Кружком денечек памятный.
В кино закончится сеанс,
Но ни к чему печалиться —
Со всеми это в первый раз
Когда-нибудь случается.
(обратно)

Вернулась грусть

Снег весенний, потемневший —
Солнце к снегу прикоснулось.
Все казалось отболевшим.
Но вернулась боль, вернулась.
Мы с тобой уже не в ссоре,
Нет ни встреч и ни прощаний.
В город маленький у моря
Прилетит воспоминанье.
Не в сезон – в начале марта
Я приду на пляж забытый,
Прошлогодние приметы
Я у моря поищу —
Прошлогодние свиданья,
Прошлогодние надежды,
Прошлогодние печали
Вспоминаю и грущу.
Зимовала, горевала,
Приучила сердце к грусти,
Но не думала, не знала,
Что вернется, не отпустит.
Здесь, у моря, вспоминаю
Про прошедшее тепло
И с надеждой понимаю,
Что не все еще прошло.
Такая карта мне легла,
Я так часто была не права
И не те говорила слова,
Я бывала не там и не тем,
Я запуталась в море проблем.
За свои я платила грехи,
Уходили к другим женихи.
Я ходила к гадалке, она
Мне сказала: «Ты будешь одна».
Такая карта мне легла,
Такая доля выпала,
Я так хотела стать другой,
Да, видно, не могу.
Я по теченью не плыла,
Но все ж на берег выплыла,
И ты меня, любимый, ждал
На этом берегу.
Я в твоих растворяюсь глазах,
Я боюсь оглянуться назад,
Заметаю я в прошлое след,
Где проснусь – а тебя рядом нет.
Ты не спрашивай, с кем я была,
Я тебя и с другими ждала,
И когда я была не одна,
Я тебе оставалась верна.
(обратно)

Случайная связь

В той компании случайной
Были мы немного пьяны
И, от всех закрывшись в ванной,
Целовались долго, тайно.
А потом так получилось,
Что любви гремучим ядом
Мы с тобою отравились
И проснулись утром рядом.
Случайные связи
Обычно непрочны,
Случайные связи
Обычно на раз.
А нас этой ночью,
Случайною ночью
Связала навечно
Случайная связь.
Без обид и обещаний,
Без вопросов и ответов,
Просто рядом мы лежали
В бликах позднего рассвета.
Без упреков и без фальши,
Все забыв о жизни прежней.
А что будет с нами дальше,
Знал лишь ангел пролетевший.
(обратно)

Закатный час

Закатный час настоян на левкоях,
И дарит вдох круженье головы.
Зачем, зачем привычного покоя
В закатный час меня лишили вы?
Перевернув фарфоровую чашку,
Судьба стечет кофейным ручейком,
И я пойму: в словах нехитрых ваших
Укрыта тайна под замком.
Закатный час – не время для печали,
Чтоб вас слова мои не огорчали,
Я вам скажу, прелестная гадалка, —
Растаял день, мне, право, жалко.
Наворожу вам что-нибудь такое,
Чтоб позабыть не в силах были вы,
Как был закат настоян на левкоях
И вдох с круженьем головы.
(обратно)

«Я вам пишу, моя любимая певица»

Ирине Аллегровой

Я вам пишу, моя любимая певица,
Короче, Ира, дальше буду я на «ты».
Мне на концерт к тебе сегодня не пробиться,
Тебе отдаст Лариса почту и цветы.
Таких, как я, у нас, Ирунчик, пол-России,
И все хотят с тобой по-бабьи поболтать.
И вот сегодня мы Ларису попросили
От всех от нас тебе спасибо передать.
Тебе, конечно, хорошо – ты вон на сцене,
Да и по телику мелькаешь без конца,
А нас судьба послала всех к едрене фене,
Забыв, что есть у нас и души, и сердца.
Вот ты поешь, что, дескать, все мы, бабы, стервы,
Нет, Ир, не стервами родились мы на свет.
Но эти гады так всю жизнь нам трепят нервы,
Что заслужили только подлости в ответ.
А ты счастливая – ведь стала ты певицей,
Я б тоже пела, но от жизни все молчу.
Я б не смогла, как ты, сыграть императрицу,
А также бабушку по имени Хочу.
Но знаешь, Ирка, чем-то мы с тобой похожи —
Ведь у меня был тоже младший лейтенант.
Я б про него, наверно, спела песню тоже,
Но где ж мне взять твое искусство и талант?
Под фотографией, что девять на двенадцать,
Стоит ночами мной проплаканный диван,
И за угонщицей его мне не угнаться.
Ты поняла про неоконченный роман?
Меня, Аллегрова, ты голосом задела,
И слову каждому я верю твоему.
Эх, Ирка, мне б твою походку, грудь и тело,
Тогда б дала я жизни гаду моему!
Ты представляешь – как-то раз сижу я в ванне,
А он вдруг как на всю квартиру заорет:
– Эй, вылезай быстрей, смотри – вон на экране
Твоя любимая Виагрова поет.
Откуда слово это знает, гад ползучий?
Бегу вся в мыле я, полтела не домыв,
А на экране ты рукой разводишь тучи,
Зеленоглазого бандита полюбив.
Потом гостила в чьей-то жизни ты транзитом,
И налетели в твою душу сквозняки.
А я шесть лет уже страдаю с паразитом,
То ничего, а то хоть из дому беги.
Что человек кузнец, я слышала так часто,
И сам себе он все что хочет накует.
Я начала ковать немедленное счастье,
Стучало сердце гулким молотом мое.
Я в парикмахерский салон пошла с картинкой,
Ты в полный рост там, а коленки на виду.
– Пока не стану, как Аллегрова, блондинкой, —
Сказала мастеру я строго, – не уйду!
Подшила юбку, чтоб коленки стало видно,
Купила клипсы голубые, под глаза,
И так за жизнь свою мне сделалось обидно,
Что покатилась, тушь размазавши, слеза.
У нас все бабы на работе прибалдели
При виде этой невозможной красоты.
Одна сказала: – Мы концерт вчера глядели,
Так вот Аллегрова – прям вылитая ты.
Так кто сказал, что в нашей жизни счастья нету?
Тому б сказала я, куда ему идти.
Вот я вчера твою послушала кассету,
И потекло тепло по сердцу и в груди.
Ты знаешь, Ира, в жизни все не так уж страшно.
Чего бы ни было – ведь ты же есть у нас.
Так про любовь поешь, красавица ты наша,
Что все плохое забывает женский класс.
Теперь сама к тебе я с просьбой обращаюсь:
Пой песни, Ирочка, с хорошею судьбой,
И чтобы в них всегда все хорошо кончалось,
Ведь в чем-то все же мы похожие с тобой.
На этом, Ира, я письмо писать кончаю.
Концерт увижу твой, проплачу до утра.
Ведь я, Аллегрова, души в тебе не чаю,
Тебе желаю сердцем всякого добра.
(обратно)

Доченька

У тебя для грусти нет причины,
В зеркала так часто не глядись.
Замирают вслед тебе мужчины,
Если мне не веришь – обернись.
А ты опять вздыхаешь,
В глазах печаль тая.
Какая ты смешная,
Доченька моя,
Как будто что-то знаешь,
Чего не знаю я.
Какая ж молодая ты еще,
Доченька моя.
Мы с тобой уедем к морю летом,
В город, где магнолии в цвету.
Я открою все свои секреты,
Все твои печали отведу.
А ты опять вздыхаешь,
В глазах печаль тая.
Какая ты смешная,
Доченька моя,
Как будто что-то знаешь,
Чего не знаю я.
Какая ж молодая ты еще,
Доченька моя.
Посмотри на линии ладони,
Все поймешь, гадалок не зови.
Это ангел, нам не посторонний,
Прочертил там линию любви.
(обратно)

На Покровке

По старенькой Покровке
Крадется ночь-воровка,
Колдует и пугает, ведет свою игру.
А я, ее сыночек, гуляю этой ночью
И сам пока не знаю,
Где окажусь к утру.
На Покровке я родился,
На Покровке я крестился,
На Покровке я влюбился,
Коренной ее жилец.
На Покровке, на Покровке
Вьется жизнь моя веревкой,
А веревке, как ни вейся,
Будет где-нибудь конец.
На старенькой Покровке
Весенняя тусовка,
В зеленые одежды закутались дворы.
А я пройду по маю и чей-то взгляд поймаю,
Хоть я уже не в гору,
Но все же не с горы.
На Покровке я родился,
На Покровке я крестился,
На Покровке я влюбился,
Коренной ее жилец.
На Покровке, на Покровке
Вьется жизнь моя веревкой,
А веревке, как ни вейся,
Будет где-нибудь конец.
На старенькой Покровке
К трамвайной остановке
Пойду я на свиданье, как в прежние года.
Покровские ворота закрыты для кого-то,
А для меня, я знаю,
Открыты навсегда.
(обратно)

Лебединое озеро

Смотрю на сцену, замирая,
Как будто нет вокруг людей.
А там, как ангелы из рая,
Порхает стайка лебедей.
Залюбовался я Одеттою,
В прикид из перышек одетою.
Машет, машет ножкой тонкой,
Очень жалко мне девчонку.
В том, что лебедь на диете,
Виноват Чайковский Петя.
Ой, упал мой лебедь белый.
Петя, Петя, что ты сделал?
А во дворе кипели страсти —
Ребята, нам бы так пожить!
А принц с ума сошел от счастья,
В колготках беленьких кружит.
Он к ней подплыл, душа продажная,
И показал свое адажио.
Машет, машет ножкой тонкой,
Очень жалко мне девчонку.
В том, что лебедь на диете,
Виноват Чайковский Петя.
Ой, упал мой лебедь белый.
Петя, Петя, что ты сделал?
На вид-то принц нормальный парень,
Чего несется как шальной?
Как будто кто его ошпарил,
И стало плохо с головой.
Мне закричать Одетте хочется:
Беги, а то все плохо кончится!
(обратно)

Охотница Диана

Ночь упала на землю туманом,
День закрыл свою дверь на засов.
На охоту выходит Диана —
Дочь таинственных диких лесов.
Расставляет силки и капканы,
Попадают в них разные львы.
Ничего ты не знаешь, Диана,
О моей безнадежной любви.
Диана, Диана,
И я, как ни странно,
Попал в твои сети, Диана.
Не первый, не третий,
Полны твои сети,
И это печально, Диана.
Диана, Диана,
Кровавая рана
В моем бедном сердце сочится.
Диана, Диана,
Ты непостоянна.
Могло же такое случиться.
Взгляд Дианы опасней капкана,
Он стреляет верней, чем ружье.
Ты не знаешь, богиня Диана,
Что поранила сердце мое.
Все твои оголтелые стрелы
У меня застревают в груди.
Но охота – не женское дело,
Ты хоть раз безоружной приди.
Диана, Диана,
И я, как ни странно,
Попал в твои сети, Диана.
Не первый, не третий,
Полны твои сети,
И это печально, Диана.
Диана, Диана,
Кровавая рана
В моем бедном сердце сочится.
Диана, Диана,
Ты непостоянна.
Могло же такое случиться.
А сегодня случилось вдруг что-то,
И сказала Диана, зевнув:
«На охоту идти неохота,
Я, пожалуй, чуть-чуть отдохну».
Телевизор подвинув к дивану
И уткнувшись в букетик цветов,
Ты рыдала, богиня Диана,
Глядя фильм про чужую любовь.
(обратно)

Куда ты денешься!

Вошла, стряхнула с шубы снег,
Прикинута по-модному.
Блеснули из-под синих век
Глаза твои холодные.
Прошла, коленками дразня,
Мол, делай ставки крупные.
Уже бывали у меня
Такие недоступные.
Куда ты денешься,
Когда разденешься,
Когда согреешься в моих руках.
В словах заблудишься,
Потом забудешься,
Потом окажешься на облаках.
Отпив глоточек коньяка,
Пускаешь дым колечками
И намекаешь свысока,
Что мне ловить тут нечего.
Куда нам, маленьким, до вас —
Величество, Высочество.
Но в уголках надменных глаз
Я видел одиночество.
Куда ты денешься,
Когда разденешься,
Когда согреешься в моих руках.
В словах заблудишься,
Потом забудешься,
Потом окажешься на облаках.
Учти, я опытный игрок,
Не знавший поражения.
Сейчас пойдет по нервам ток
Большого напряжения.
И ты отпустишь тормоза,
И вся надменность кончится.
Ведь можно то, чего нельзя,
Когда уж очень хочется.
(обратно)

Лилии

Пруд в белых лилиях прозрачен,
Все лето солнце отражал.
Я как-то раз к соседней даче
Одну девчонку провожал.
Мы с ней друг друга полюбили.
Мою соседку звали Лиля.
А я в пруду для Лилии
Сорвал три белых лилии.
А я в пруду для Лилии
Три лилии сорвал.
И я в окошко Лилии
Три лилии бросал.
Кружились синие стрекозы,
У нас совпали вкус и цвет.
И было все вполне серьезно,
Как может быть в шестнадцать лет.
Мы пожениться с ней решили,
И торопила время Лиля.
А я в пруду для Лилии
Сорвал три белых лилии.
А я в пруду для Лилии
Три лилии сорвал.
И я в окошко Лилии
Три лилии бросал.
Как у Ромео и Джульетты,
Не обошлась любовь без бед.
Соседу Ваське в это лето
Отец купил велосипед.
Поднял Василий клубы пыли,
И от меня умчалась Лиля.
(обратно)

Золотые шары

Я все время вспоминаю
Наши старые дворы,
Где под осень расцветали
Золотые шары.
В палисадниках горели
Желтым радостным огнем.
Плыли тихие недели,
Так и жили день за днем.
Золотые шары – это детства дворы,
Золотые шары той далекой поры.
Золотые шары, отгорели костры,
Золотые костры той далекой поры.
Возвращались все с работы,
Был не нужен телефон.
Были общие заботы
И один патефон.
Танго старое звучало,
Танцевали, кто как мог.
От двора легло начало
Любви, судьбы, дорог.
Золотые шары – это детства дворы,
Золотые шары той далекой поры.
Золотые шары, отгорели костры,
Золотые костры той далекой поры.
Я с утра куплю на рынке
Золотых шаров букет.
Выну старые пластинки,
Словно память тех лет.
Всех, с кем жили по соседству,
Теплый вечер соберет,
И опять дорогой детства
Нас память поведет.
(обратно)

Танго утраченных грез

Застывший аромат камелий
Заворожил покой ночной.
Кто вы такой и как посмели
Столь вероломным быть со мной?
Вдыхала шепот ваш бессвязный
С круженьем легким головы.
Не вы ль в любви клялись мне разве,
Потом оставили – не вы?
Это танго утраченных грез
Я танцую одна.
В тусклом свете невидимых звезд
Ночь плывет, так нежна.
Мне лишь гостьей побыть довелось
На балу у любви.
Только танго утраченных грез
Я танцую, увы!
Нет, вы не будете счастливым.
Но жалость к вам гоню я прочь.
Кто вы такой и как могли вы
Забыть ту огненную ночь?
Обрывки ваших слов прощальных
Разносит эхо в тишине.
Но грезы новых обещаний
Теперь вы дарите не мне.
(обратно)

Транзит

Ты говоришь – расставаться полезно…
Вот я и ушла.
В город чужой ненадолго, проездом
Судьба занесла.
Осень покинув, в тревожную зиму
Поезд влетел.
Мне расставаться невыносимо,
Ты так хотел.
Я так просила: удержи!
Ты слова не сказал.
Я твой транзитный пассажир,
Ты мой транзитный зал.
Ты говоришь – расставаться полезно…
Так и сбылось.
В жизни твоей побывала проездом,
Поезд унес.
Там без меня догорают осины,
Желтая грусть.
Мне расставаться невыносимо,
Я не вернусь.
(обратно)

Не надо, ой не надо

Все мне казалось сном —
Сумерки за окном,
Важность негромких фраз
И нежность глаз.
В дом свой ты не спешил,
Будто бы все решил.
Но опоздал чуть-чуть —
Был долог путь.
Не надо, ой не надо
Твоих горячих взглядов.
Нам не вернуть обратно
Тех дней невероятных.
Не надо, ой не надо.
Я и сама не рада,
Что жаркий взгляд любила
И обожглась, мой милый.
Помнишь, как в прежних днях
Ты обижал меня?
Ты на часы смотрел,
А взглядом грел.
Ты не спешил прийти,
И разошлись пути.
Больно чуть-чуть, ну что ж,
Меня поймешь.
(обратно)

Вы никому давно не верите

Не прячьте за веер раскрытый
Свою потаенную грусть.
А ноток надменно-сердитых
Я в ваших словах не боюсь.
Мне ваше притворство понятно,
Вы верили лживым словам,
И что-то ушло безвозвратно,
Я даже сочувствую вам.
Вы никому давно не верите,
И я, конечно, в их числе.
Колечко вы на пальце вертите,
Дрожит морщинка на челе.
Вы никому давно не верите,
Ошибок хватит вам вполне.
Но то, как вы колечко вертите,
Надежду все же дарит мне.
Оркестр репетировал вальсы,
И скрипки сбивались слегка.
Вы мне предложили остаться,
При этом взглянув свысока.
Я знал – вы боитесь отказа.
И выдали вас пустяки —
Вы вдруг опрокинули вазу
Неловким движеньем руки.
Вы никому давно не верите,
И я, конечно, в их числе.
Колечко вы на пальце вертите,
Дрожит морщинка на челе.
Вы никому давно не верите,
Ошибок хватит вам вполне.
Но то, как вы колечко вертите,
Надежду все же дарит мне.
Любовь наша, равная ночи,
Забьется в раскрытом окне.
«Я буду вас ждать, между прочим», —
Надменно вы скажете мне.
Вы вспомнили все, что забыто,
И что-то вдруг ожило в вас.
Не прячьте за веер раскрытый
Счастливых, испуганных глаз.
(обратно)

До рассвета

Наспех горькие слова камнем брошены.
Ты не знаешь, как они душу ранили.
И ушла я от тебя по-хорошему
В нежный розовый рассвет, в утро раннее.
Зря причины не ищи – не разведаешь,
Зря по дому не броди неприкаянно.
Может, если бы ушла до рассвета я,
Не поранилась бы камнем нечаянно.
Ночь по комнате плывет краской синею.
Разгорелась в темноте россыпь звездная.
Что-то важное тебя не спросила я,
А теперь уж не спрошу – время позднее.
Может, встретимся еще в тесном мире мы,
Улыбнувшись, ты вздохнешь – дело прошлое.
Только знай – мы никогда не помиримся.
Не уходят от любви по-хорошему.
(обратно)

Сбудется – не сбудется. Рассказы о любви

История первая. Примерка

Я учусь на учительницу. Впереди практика и диплом. А пока лето и пионерский лагерь. Я – вожатая. Вырабатываю педагогические навыки. Когда мой отряд идет купаться, я по дороге рассказываю детям придуманные мной страшные истории и, оборвав рассказ на самом интересном, запускаю своих обалдуев в воду. Это очень хитрый прием врожденного Макаренко – ведь вытащить двенадцатилетних оболтусов из воды, подув в металлический свисток, невозможно. Свистка просто не слышно за их визгом. А я, хитрая, что делаю? Я отлавливаю кого-нибудь одного минут через двадцать и тихим голосом начинаю рассказывать продолжение своего детектива, оборванного на самом интересном. И через 10 секунд вся мокрая компания лежит вокруг меня на травке и внимательно слушает.

Однажды навестить одного из моих мальчишек приехал отец. Он отпросил сына на прогулку и привел его к тихому часу. Но, поцеловав сыночка на прощание, папаша не уехал, а остался поболтать со мной. Весь разговор состоял из намеков и предложений. От перегрузки эмоциями мое сердце ухнуло в какую-то бездну, и я поняла, что начинается роман.

Павел Венедиктович – так красиво звали папашу – был не очень молод, не очень красив, но почему-то притягивал меня, как сто магнитов одновременно. Павел рассказал, что он музыкант – дудит уже лет двадцать в каком-то известном оркестре. Он назвал себя – духовик. Вместе с оркестром Павел исколесил весь земной шар, а сейчас притормозил в Испании, подписав там контракт на несколько лет. Сейчас там его ждет жена с маленьким сыном, а старший сын – как раз мой подопечный – живет в Москве с бабушкой и ходит в московскую школу. А на лето бабуля отправила мальчика в лагерь, чтобы немного от него отдохнуть.

Я заметила, что Павел время от времени рассматривает свои ногти, сгибая и разгибая пальцы. Это о чем-то должно было говорить, но тогда я еще не имела жизненного опыта и, что это означает, не знала.

Прощаясь со мной, Павел, конечно, задержал мою руку в своей и, отпуская, попросил не лишать его надежды увидеть меня в Москве, когда закончится лагерная смена. А я и сама уже хотела этого, наверное, в тысячу раз больше, чем он.


В лагерь я поехала работать не только как будущий педагог. Была причина поважнее. Мне просто нужно было срочно вырваться из плена моей труднообъяснимой жизни. Я была замужем, и мое замужество можно было четко определить словами одной известной песенки:

Повстречались как-то раз
Эскимос и папуас.
Милый и наивный эскимос – это я. А кровожадный людоед-папуас – это он. На редкость не подходящая друг другу парочка. Папуас уже третий год пил мою кровь, не давая жить и водиться с моим эскимосским народом. И я решила вырваться из папуасского плена. Повод нарисовался подходящий – уезжаю работать в пионерский лагерь для педагогической практики. А где этот лагерь находится, людоеду не сказала. А сама всю смену репетировала, как вернусь уже свободной.

И тут – ура! Появился Павел! Лекарство от любви – новая любовь!

Ничего, что Павел женат, – я же не собираюсь его из семьи уводить. Просто он мне очень нужен, чтобы бесповоротно забыть моего папуаса.

В оставшиеся дни я подружилась с Аликом – сынишкой Павла и выпытывала у него всякие подробности о его папе и маме, и Алик с удовольствием выбалтывал мне всякие семейные секреты.


Лето кончилось, я вернулась в Москву, поселилась у подружки и вышла на работу в свой НИИ – я там работала машинисткой, пока училась в институте.

Конечно, первым делом я всем в машбюро рассказала про Павла, половину напридумав в свою пользу. Все машбюро, знавшее про кровопийцу, за меня порадовалось.

Дня через три наша секретарша Ирка торжественно позвала меня к телефону. По выражению ее лица я поняла, что звонит Он.

Голос Павла звучал взволнованно, он называл меня на «вы» и говорил, что скучал, и считал дни, и не смогу ли я поужинать с ним в «Метрополе» завтра вечером?

Я ждала его звонка и обещала сама себе вести себя умно и загадочно, сдаваться не сразу, одним словом, вскружить мужику голову или вообще сделать так, чтоб он эту голову потерял.

Но вместо всего этого я завопила: «Да, да, и я скучала, и ждала, и смогу – да, завтра, в семь, у «Метрополя»!»

Все машбюро замерло в восторге, а потом отмерло, и мы начали обсуждать – в чем я пойду? И правда, ничего у меня для такого похода из одежды не было. В лагере-то хорошо – шорты, майка – и я лучше всех. То-то Павел балдел: «Дорогая (это я – дорогая), какие у вас красивые ступни!» А сейчас уже сентябрь, в шортах в ресторан не пойдешь, а мою юбку сколько ни гладь, все равно как новая она выглядеть не будет. А свитерок, моя гордость, – я сама связала его, распустив на пряжу полушерстяное одеяло, – годился только для выхода на субботник.

Все мои девчонки из машбюро готовы были снять с себя все и дать мне напрокат, но предложенные сокровища имели примерно такую же ценность, как мои собственные.

И тут одна из них, Виолетта, вдруг придумала, умница, классный выход из положения – пойти в ближайший комиссионный магазин, выбрать там самое дорогое и красивое платье, заплатить за него – денег наберем, все девчонки скинутся. Надеть его на встречу с Павлом, а ярлык не снимать, и вообще носить его очень аккуратно. А на другой день принести платье обратно в комиссионку – дескать, дома еще раз примерила, и оно оказалось велико. А в течение трех дней покупки можно возвращать. Вот и вернем, а деньги снова раздадим девчонкам.

А если роман с Павлом будет продолжаться, то все это можно проделывать каждый раз – комиссионок в Москве много.


Любезная продавщица выбрала мне три наряда. И в каждом из них я отражалась в зеркалах похожей на голливудскую кинозвезду.

Голубое кримпленовое платье с золотыми пуговицами мне очень шло, и, пока я дотопала до «Метрополя», на меня глазели всевозможные дядьки разных возрастов.


Павел стоял с орхидеей в руках. Я первый раз в жизни видела такой цветок, и что это орхидея, мне объяснил Павел. На кончике цветка была какая-то пипетка с водой, и Павел сказал, что это специально, чтобы цветок не завял, и что он выбрал эту экзотическую прекрасную орхидею потому, что она похожа на меня – нежная, загадочная, необъяснимая.


В таком роскошном ресторане я была впервые. Меню в руки я брать не стала, потому что не хотела, чтобы Павел видел мои короткие машинисткинские ногти. Я поэтому же и не курила – чтоб никто не видел ногтей.

Павел читал названия блюд медленно, как будто дегустировал каждое. Я поняла из названий только два – котлета по-киевски и блины с икрой. Мне, конечно, хотелось котлету, но Виолетта, та самая, умная, предупредила – смотри, киевскую не заказывай. В ней внутри масло, и ты можешь обрызгать платье, и тогда его назад не примут.

Я заказала блины с икрой и мороженое. Мы пили шампанское, на тарелке Павла остывал шашлык, а он смотрел на меня, не откусив ни кусочка. Потом мы танцевали, и я поняла, что, если мы сейчас же не окажемся с ним наедине, Павел просто взорвется и разлетится на кусочки.

В такси Павел целовал мои пальцы с короткими обгрызенными ногтями и шептал: «Дорогая, никогда прежде я не бывал так счастлив!»


Потом, устав от страсти, мы пили на кухне кофе, и я плавилась от нежности к моему новому возлюбленному. Если бы сейчас открылась дверь и вошел папуас, я бы даже не испугалась, а может быть, вообще его бы не узнала.

После кофе Павел предложил мне посмотреть его квартиру, извинившись, что она слегка запущена, так как в ней уже год никто не живет. Ничего себе запущена! Если бы мое машбюро оказалось здесь, все решили бы, что пришли в музей.

Павел, как экскурсовод, показывал мне разные вещички – это малахитовый слоник из Индии, эта вазочка из Китая, а это – так, мелочь, – люстра из розовых ракушек из Таиланда.

Всего было много, у каждой штучки была своя история.

Стены одной из комнат были зеркальными, и я не сразу поняла, что это шкафы. Павел отодвинул одну панель, и я увидела, что шкаф битком набит вещами. А Павел стал снимать одно за другим с вешалок платья и рассказывать мне, где он покупал их для жены. При этом он называл какие-то фирмы, надеясь произвести этим особенное впечатление. Павел увлекся. Прикладывал платья к моей фигуре. Говорил:

– Дорогая, хочешь, примерь. Тебе должно пойти.

Перья, блестки, шуршащий шелк, мягкая шерсть. Ну прямо чистая комиссионка, только на дому, где я превращалась из Золушки в принцессу.

Я смотрела, а сама боялась, что Павел услышит, как предательски громко бьется мое сердце. Ну он же взрослый, он же умный. Зачем он все это показывает? Неужели не видит, не понимает, что обижает меня, рассыпает в пыль только что построенный мною воздушный замок, где яне эскимос, а прекрасная принцесса в бесподобном кримпленовом платье?

Дальше открылись еще дверцы:

– Смотри, смотри – это туфли Стеллы. – Павел впервые произнес имя жены. – А это – ее украшения, косметика. Стелла любит все красивое и дорогое. Шубы я, к сожалению, показать не смогу – Стелла их наглухо зашила в простыни, чтобы моль не съела.

В это время зазвонил телефон, Павел схватил трубку и показал мне знаками, чтоб я не произносила ни звука и не шевелилась.

Звонила жена, и Павел называл ее ежиком и говорил, что тоже соскучился, но раньше, чем через десять дней, вернуться не сможет, так как у него какие-то переговоры в Министерстве культуры.

Видно, Стелла что-то спросила по поводу его верности, потому что Павел сказал:

– Ты моя единственная, любимая, и никто, кроме тебя, мне не нужен.

Потом, как полагается, – целую, люблю и все такое, что в таких случаях говорят.

Положив трубку, Павел подошел ко мне, обнял, прижал к себе, сказал:

– Не сердись, Стелла очень ревнивая, и я не мог всего этого ей не сказать.

Ночь уже плавно катилась к рассвету, Павел заснул, а я лежала и ненавидела себя – Золушку несчастную. И Павла ненавидела – тоже, выходит, людоед, только из другого племени.


Будильник зазвонил в восемь. Павел пошел умываться, бриться, потом он пожарил яичницу и сварил кофе. Я валялась в постели. Павел заглянул в спальню:

– Ежик, вставай!


Что ж выходит, я тоже ежик? Не много ли ежиков на одного людоеда?

Я продолжала лежать. Павел снова заглянул:

– Дорогая, ну что же ты? Кофе остывает.

А я ему:

– Пашенька, не волнуйся, я потом себе подогрею. Я еще поваляюсь, у меня сегодня отгул и можно спать, сколько хочешь.

Павел ошалел от этих слов:

– Давай, давай, вставай. Мало ли что отгул! Мне к десяти в министерство.

А я:

– Ну и иди, не волнуйся. Я потом, когда буду уходить, дверь захлопну.


Павел этой самой дверью хлопнул так, что люстра из розовых ракушек из Таиланда чуть не рассыпалась.

Через час Павел позвонил из министерства:

– Ты еще спишь? Нет? А что делаешь?

И я веселым голосом стала говорить:

– Ой, Пашенька! Я тут меряю платья твоей жены. У нас что, фигуры одинаковые? И размер обуви? Мне все так идет! Только, Пашунь, не сердись, когда я надевала серое платье, ну такое открытое, блестящее, до пола, ты еще сказал, что купил его в Париже, то, представляешь, случайно зацепила подол каблуком серебряных туфель и чуть не упала. Но, слава богу, устояла. Только подол порвался. Еще – почему бусы из зеленых камешков были на такой тонкой нитке? Порвались и рассыпались, и я уже их полчаса собираю!

В трубке раздался такой звук, что я даже не сразу поняла, что это голос Павла. Наверно, этот голос Павел взял напрокат у своего духового инструмента:

– Послушай, сука! Дрянь! Плебейка! Положи все на место и вон из моей квартиры. Катись на свою помойку, крыса, ешь там объедки! И если хоть одна вещь пропадет, я тебя уничтожу. Ты меня слышишь?

– Слышу, Павел! А теперь вы послушайте, что я скажу: я сказала неправду! Ничего в вашем доме я не трогала, просто мне хотелось, чтобы вы, Павел, поняли, что нельзя унижать людей! Кем бы эти люди ни были! Никакого отгула у меня нет, и сейчас я ухожу на работу. Дверь аккуратно закрою. А вы, Павел, живите дальше так же прекрасно, но только помните, что я не плебейка, а гордый человек! И ничего вашего мне не нужно! И на столике в кухне я оставлю деньги за блины и мороженое. А за шампанское отдать мне сейчас не хватит. Да, впрочем, я его и не заказывала.

Я положила трубку, а потом еще раз сняла, набрала знакомый номер, услышала голос своего папуаса и сказала:

– Толик, это я. Откуда, откуда… Не скажу. Через час буду. Жди!


На работу в этот день я так и не пошла. Да, самое главное, – девчонки из машбюро сказали, чтоб я платье голубое кримпленовое с золотыми пуговицами в комиссионку не возвращала, потому что оно мне очень идет. А деньги? Да ладно, когда-нибудь отдашь.

(обратно)

История вторая. Безнадежная надежда

Девятнадцати лет отроду Надя обожглась на молоке. Молоком был Витька, за которого она вышла замуж. Ожог об Витьку был очень сильным – как врачи говорят, третьей степени. Больно-пребольно. И заживает очень долго. А когда зажило, Надежда решила, что теперь будет дуть на воду. И к моменту моего с ней знакомства она дула уже десятый год, решив раз и навсегда, что мужикам верить нельзя.

Бывало, что такая предосторожность помогала, а бывало, и нет.

Жизнь уже пододвигала Надю к цифре тридцать, а в этом возрасте паспорт без штампа о регистрации брака – печальный документ. Но Надя не печалилась, а, наоборот, гордилась, что она птица вольная, гордая и независимая. Гнездо свое у птицы было, причем очень симпатичное. И, конечно, время от времени туда залетали всякие перелетные птицы.

Работала Надежда чертежницей в конструкторском бюро да еще подрабатывала, помогая что-то чертить студентам-дипломникам. Клиентурой ее обеспечивал муж двоюродной сестры, преподаватель какого-то технического института. Так что нужды особенной у Надежды не было, тем более что очень большой транжиркой она не была. Однажды Надя даже смогла скопить денег и съездить с подругой в Грецию. Туда в январе путевки стоят совсем недорого. И шубы там дешевые – подруга себе купила, а Надя нет – куда ходить-то?

Про таких, как Надя, говорят – хорошенькая. И правда, на нее всегда было радостно смотреть – не толстая, не худая, не верзила, не коротышка, все в норме и на месте. И всегда улыбается. Характер такой – улыбчивый. И зубы белые-белые, ровные. Никогда не скажешь, что два передних зуба – вставленные. Взамен тех, которые Витька выбил. Это тогда же, когда сломал ей ногой два ребра. Ребра срослись, зубы доктор вставил новые, и что же Наде не улыбаться? Улыбается себе и дует, дует на воду – осторожно живет.

А мужики от Нади балдеют – нравится она им. А Надя свои глазищи серые невинные таращит, как школьница, а потом вдруг – раз, и темнеют глаза, и уже глядит на вас грешница-блудница.


В то лето нашего знакомства Надежда разбогатела – отнесла денежки в какой-то банк-пирамиду. Пирамида потом рухнула, но Надя успела невеликий свой капитал увеличить втрое и вовремя выхватить его из рушащейся пирамиды. На все деньги Надежда купила путевку в круиз по Средиземному морю. В одноместную каюту. Правда, в трюме, без окна и около машинного отделения. Ну и что? В каюте же только спать, а все остальное время – сиди себе на палубе да разглядывай разные страны.

Я выходила на палубу рано – привыкла много лет вставать на работу, – но всегда была второй. А первой была Надежда. Придет раньше всех, шезлонг займет и сидит загорает. В это время и солнышко не такое уж жгучее. Однажды она вообще в шезлонге заночевала. А капитан поздно вечером шел из рубки и Надю на палубе заметил. И сел к ней. Они даже целовались. Но к себе в каюту капитан Надю не позвал, сказал – там жена спит. А так Надя бы пошла. А чего? Капитан симпатичный, в белом кителе. Таких у нее еще не было.

Все это мне Надежда рассказала сама, потому что через три дня совместного утреннего загорания мы уже были подружками. Я – старшей, она – младшей.

Путешествовали мы долго. Дней двадцать. И рассказать Надя успела многое, вернее, про многих. Сначала, как вы уже поняли, коротко – про Витьку, а потом про остальных, по порядку.

* * *
Военная форма очень шла Андрею. Такой мужественный. А глаза грустные. Подошел к ней в метро, попросил разрешения проводить немного. И голос тоже был грустным, как глаза.

Андрей рассказал, что он – летчик-испытатель и завтра должен вылетать на очередное задание. А задание очень опасное. И он не знает, останется ли жив. И он загадал, что если встретит в метро симпатичную девушку и она не прогонит его, то он выживет.

И Надя не прогнала. А утром, провожая Андрея на задание, перекрестила, хоть и не была особенно верующей. Андрей сказал, что, если останется жив, вернется через два дня и сделает ее, Надежду, самой счастливой женщиной на свете. И ушел.

Надежда ждала, присматриваясь к небу – как там самолеты? Может, в одном из них летит ее отважный летчик-испытатель Андрюха.

Андрей не вернулся. Надя плакала, даже в церковь сходила – поставить свечку за упокой его души.

«Надо же, как бывает, – думала она. – И знакомы-то были всего ничего, а как в душу запал! Герой! Болит душа, да и все. Уже три месяца не проходит».


Как-то вечером Надя, как обычно, ждала поезд в метро, народу было немного, и она услышала какой-то знакомый голос, произносивший слова, от которых оборвалась Надина, еще не отболевшая, душа. Вот что это были за слова: «…понимаете, задание опасное, не знаю, останусь ли жив…»

Надя обернулась. У колонны стоял целый-невредимый Андрей и грустно смотрел на миловидную девушку. Он продолжал: «…и я загадал…»

Андрей играл свою заученную роль, как заправский артист. Надя подошла поближе, чтоб Андрей увидел ее. И он увидел. И не узнал.

Больше Надя не плакала. Наоборот, велела себе радоваться – хорошо, что так обошлось, а ведь мог квартиру обчистить. Где он только форму летную взял, маньяк несчастный?..

* * *
Наш пароход плыл по спокойному морю, но однажды начался сильнейший шторм, судно бросало из стороны в сторону. У многих началась морская болезнь. У меня тоже. Я лежала пластом в своей каюте. Как только я поднимала голову от подушки, все, что я в круизе съела, давало о себе знать. Как нарочно, именно в этот день у меня должен был состояться концерт. Именно за этот концерт меня с мужем пригласили в этот круиз: плавай, пей, ешь – все бесплатно. Только концерт, и все. Но шторм усиливался с каждой минутой, и я чувствовала, что концерт придется отменить.

Муж стал говорить, что я обязана встать и отработать и не подвести организаторов круиза. Я вообще не из тех, кто подводит, но, похоже, я все-таки выступать не смогу.

Муж рассердился и ушел куда-то – он морской болезни подвержен не был.

Вдруг по громкой связи парохода я услышала веселый голос кого-то из руководителей круиза, который сообщал, что получена радиограмма от самого покровителя морей и океанов Нептуна, в которой говорится, что скоро шторм закончится и мы выйдем в спокойное море.

И через некоторое время этот же голос объявил, что шторм, как и обещал Нептун, кончился. И волнение моря не больше одного балла.

Я посмотрела на часы – концерт ровно через час. Ура! Я никого не подведу.

Оделась, накрасилась, иду в кают-компанию. Уже все пассажиры в сборе. Концерт прошел замечательно – я читала стихи, рассказывала всякие истории, мы все вместе пели. Правда, мне казалось, что еще немного покачивает, но муж объяснил, что это остаточные явления после шторма.


Наутро наш пароход держал курс на Францию. Я вышла на палубу, где уже меня ждала Надя. Вместо того чтобы похвалить меня, как я вчера хорошо выступала, Надя похвалила моего мужа – какой он молодец! Я не поняла – а в чем он-то молодец? Выступала же я!

И Надя, смеясь, рассказала мне, что на самом деле шторм вчера не кончался, но мой муж – хитрец-молодец – попросил руководство круиза объявить, что море успокоилось. Он хорошо знает мою психику и сказал, что, если так объявят, я поверю, а заодно и пассажиры поверят и успокоятся. И концерт состоится. Так оно и получилось.


Во Франции Надя на берег не сошла. Она сказала мне, что ей нездоровится. Но я догадывалась об истинной причине – у Нади нет денег, а во Франции много соблазнов. Вернее, немного денег есть, но Надежда бережет их на Стамбул – купить дубленку. И боится их потратить раньше времени.

А на следующее утро пароход уже шел дальше по курсу, а мы с Надей опять сидели на палубе, и она продолжала свой рассказ…

* * *
Следующим у Надежды появился Валерик. Вернее, он появился не у нее, а у ее подружки Ленки. Ленка с ним в Парке культуры познакомилась, когда сидела на лавочке и читала книгу. Валерик подошел и поинтересовался, что девушка читает.

В тот же вечер Ленка сдалась высокому черноглазому физику-ядерщику Валерию. Он работал на синхрофазотроне в каком-то очень засекреченном научном центре. Физик любил поэзию, читал наизусть стихи Брюсова. Он говорил про Брюсова: «Тезка. Он – Валерий, и я – Валерий. Только он лирик, а я физик. Вот и вся разница».

Когда Валерик читал стихи, он прикрывал свои черные глаза, и получалось очень душевно. Ну вот Ленка и решила своего красавца подруге продемонстрировать. Надя и пришла.

Пили мартини, музыку заводили, и Валерик по очереди танцевал то с Ленкой, то с Надеждой. Когда Надя домой засобиралась, Валерик сказал, что двор у Леночки очень темный и он Надю до улицы проводит. А ты, мол, Леночка, пока постельку стели.

Не успели Надя с Валериком из подъезда выйти, как захлестнуло их волной. Горячей, сильной волной любви и страсти. И Ленка пролежала одна на своей накрахмаленной простыночке до утра.

А Надя и постель не стелила. Не до этого было. Еле сама раздеться успела.

Утром Валерий одевался медленно, говорил тихо. Он говорил Надежде, что в душе он большой романтик, и если верить в переселение душ, то в нем живет душа капитана Грея, а Надя – его долгожданная Ассоль. И Ассоль всегда будет ждать его на берегу, и он будет каждую ночь приплывать к ней под алыми парусами.


Через два дня синхрофазотрон вышел из строя, и капитан Грей остался на берегу – на работу не пошел. Портом его приписки стала Надина квартира. Сама Надя каждое утро убегала на работу, сидела до вечера у своего кульмана – чертила, а вечером – бегом домой, к своему Грею.

Надежда была самой счастливой и самой несчастной. Почему счастливой – ясно. А несчастливой-то почему? Да потому, что чувствовала себя предательницей. Ленка, лучшая подруга, веселая и надежная, конечно, все узнала – ну не могла ей Надя правды не сказать! И хоть умоляла Надя подругу все понять и зла не держать, Ленка простить ее не смогла. И не звонила. А Надя скучала о ней, потому что только ей, Ленке, могла рассказать о том, что еще никогда в жизни ничего такого, что чувствует с Валерием, не чувствовала ни с кем. И жить без него теперь не сможет.

Капитан Грей оказался капризным, и Надя старалась ему во всем угодить, как могла. Прошло три месяца. А синхрофазотрон все не чинили. Чертежные деньги кончались быстро, и запас на отпуск уже кончился тоже. Надя немного одолжила на работе, но и этих денег хватило ненадолго.

И однажды Надя осторожно, чтоб не обидеть Валерика, сказала, что это не дело – дома сидеть. Мало ли сколько этот синхрофазотрон чинить будут. Может, пока другую работу поискать?

Капитан Грей обиделся, ужинать не стал и сказал, что не ожидал от своей Ассоль такой прозы.

Утром он отправился на поиски работы. И не вернулся. Надя ждала, хотела искать, но тут только поняла, что не знает даже фамилии Валерика, не говоря уже о месте нахождения этого чертового засекреченного синхрофазотрона.

А через три дня позвонила подруга Ленка – веселая и довольная. И пригласила Надю вечерком к ней зайти: «Да ну их, этих мужиков. Что из-за них ссориться? Давай, заходи, кофе попьем, Валерик Брюсова почитает…»

* * *
…Вечерами на пароходе все собирались в кают-компании потанцевать. Надю часто приглашали, и она танцевала легко и красиво. Жены многих пассажиров ревниво поглядывали, когда их мужья танцевали с ней. Но их опасения были напрасны – Надежда зареклась иметь дело с женатыми мужчинами…

* * *
Следующим, правда, не сразу, в жизни обозначился Метлин. У него, конечно, было имя – Игорь, но по имени его никто не называл. Метлин был намного старше Нади – седой, невысокий, солидный. Метлин был человеком не простым, он возглавлял научно-исследовательский институт. Надя познакомилась с ним на улице. Вернее, она сама была на улице, а Метлин – в машине. Надя опаздывала на работу и решила поймать машину. Ну и поймала – вместе с водителем.

Седина в бороде была налицо, а бес в ребро Метлина постучался в тот самый момент, когда он открыл Наде дверцу своего автомобиля. Вообще-то Метлин бабником не был, но бесы иногда стучатся в ребра и к примерным семьянинам.

Метлин полюбил. Серьезно и нежно. Наверно, так выглядит последняя, поздняя любовь. Каждый вечер он приезжал к Надюше с цветами или какими-нибудь подарочками. Ненадолго. Надя не сердилась, знала – дома ждут. Понимала.

В Новый год Метлин попросил Надю никуда не уходить. Он сказал, что встретит Новый год с семьей, а потом что-нибудь придумает и приедет к своей любимой.

Надя украсила елку, сделала салат, пирог испекла, стол накрыла красиво – белая скатерть, а на ней две красные салфетки – ей и ему.


Звонок в дверь раздался около часу ночи. Надя открыла и вместо Метлина увидела очень похожую на него девушку, почти свою ровесницу. Девушка попросила разрешения войти, села у стола. Помолчала. Потом совсем незло сказала, что все знает – Надя встречается с ее отцом. И очень просит Надю эти встречи прекратить, потому что Метлин нужен ей, ее младшей сестре и особенно маме. У мамы очень больное сердце, и, если отец бросит их, мама не переживет.

– А вы, Надюша, молодая и красивая, и любовь свою настоящую обязательно встретите, и будете счастливы, а папу отпустите.


Надя отпустила. Метлин не сопротивлялся – у него не было сил. Институт отнимал много времени, жена лежала в реанимации, и бес в ребре успокоился.

И снова потянулись одинокие Надины дни и ночи, особенно нелюбимые выходные и праздники. Единственным мужчиной в Надиной жизни был Челентано, который время от времени пел ей о любви с магнитофонной кассеты…

* * *
…Наш пароход плыл в обратную сторону. Где-то в Москве уже наступила осень, и ее дыхание слегка чувствовалось на средиземноморских просторах.

Последним портом был Стамбул, где Надя хотела купить себе дубленку. Шумный восточный базар оглушил меня, и я Надю не видела.

Вечером все пассажирки прогуливались по верхней палубе в новеньких дубленках, рассматривая друг друга и сравнивая цены. Нади среди них не было. К ужину она тоже не пришла. А зря – в этот вечер нам дали блинчики с вишнями, которые Надя так любила.

Утром я вышла на палубу. Нади не было. Я сидела одна и думала о ней: ну почему она такая невезучая? Она и сама, о чем бы ни рассказывала, все время повторяет, что жизнь ее сплошная безнадега. А она – безнадежная Надежда. Ничего себе, игра слов!

«Куда ж ты делась, подружка?» – думала я, уже начиная беспокоиться.

На вечер был назначен прощальный концерт, где я должна была участвовать. Я начала наряжаться, когда в каюту постучали. Я не сомневалась, что это Надя. Так оно и было.

Нарядная Надька стояла в дверях. В одной руке она держала тарелку с большим куском шоколадного торта, в другой – бутылку с вином. И улыбалась своей улыбочкой невинной блудницы.

Я спросила:

– Ну, что, сдался капитан?

И в ответ Надя рассказала мне заключительную в этом круизе историю…

* * *
Перед самой Турцией Надежда познакомилась с пароходным коком Витей и сразу влюбилась в него. А он в нее. И Надя решила остаться на пароходе – на кухне для нее работа найдется. И будет она с Витей своим рядом бороздить моря и океаны. Это же лучше, чем в конструкторском бюро глаза ломать.

– И представляешь, опять Витька, как мой первый. Наверно, это судьба. И давай за это выпьем. Ведь не зря меня мама Надеждой назвала. Ведь надежда умирает последней!

(обратно)

История третья. Таньки-Маньки, или суп с котом

Кот таял на глазах, и Манька ужасно переживала, прямо с ума сходила. Кот был любимцем семейства, и его кормили на убой. Это несмотря на то, что само семейство жило туговато, и сейчас Манька стояла у прилавка гастронома, размышляя – купить ли ей пачку пельменей или обойтись, чтобы денег хватило дотянуть до получки, – ведь Манька в семье не одна, на ней лежит вся ответственность еще за двух Манек и двух Танек.

Дело в том, что в семье Коршуновых всегда рождались одни девочки, и каждую называли в честь ее бабушки. А сами бабушки не торопились расставаться с этим миром, доживая до восьмидесяти пяти – девяноста лет, а младшие девчонки уже лет в семнадцать-восемнадцать катали коляску с очередной Танькой или Манькой. Так что почти всегда в семье одновременно жило четыре, а то и пять поколений. Конечно, в рождении девчонок принимали участие разные мужички, но они все были как бы тенями Танек-Манек.

Манька, которая переживала из-за кота, была как раз третьей по счету – ей было около сорока, перед ней шли восьмидесятилетняя бабушка Манька и шестидесятилетняя мать Танька, а после нее – дочка Танька, которая уже водила в первый класс маленькую Маньку – свое произведение.

А кота, с которого начался рассказ, звали Васей, и он таял, несмотря на то что в доме для него ничего не жалели – все Таньки-Маньки делили с ним свою небогатую еду. И еще ему специально покупали хамсу – мелкую рыбешку, томили ее на сковородке в ароматном подсолнечном масле, так что выходило, что Васька каждый вечер ел как бы шпроты. И при этом худел, и его красивая рыжая шкурка облезла, а шальные зеленые глаза потеряли всяческое выражение.

Переживающая Манька провела общее собрание-консилиум с участием всей семьи, предположений было много, но объяснения этому явлению так и не нашли.

Манька, отказав себе в очередной пачке пельменей, отвела Васю к платному ветеринару. Врач долго осматривал и ощупывал кота, но никакой болезни у него не нашел, но на всякий случай выписал какие-то кошачьи витамины. Васька витамины ел, но продолжал чахнуть на глазах.

Причину всего происходящего знала только одна Виктория – соседка Коршуновых. Квартира была коммунальной, обитателей там было человек двадцать, и при этом никто между собой не враждовал. Наоборот, вечерами жильцы собирались на кухне, тесно заставленной столиками и газовыми плитами, и обсуждали всем миром различные проблемы – от политики и погоды до жизни знаменитых артистов.

Разговоры о Васькином похудании шли уже третью неделю. Виктория тоже на кухне бывала, разговоры слышала, единственная знала всю правду и молчала.

Все дело было в том, что именно она, Виктория, и была виновницей происходящего.

Вика жила в этой чудной квартире уже около двух лет, замужем за Владиком – хмурым, пьющим тунеядцем. Как ее, хорошенькую и одаренную девчонку, угораздило так попасть замуж, никто понять не мог. Виктория была студенткой третьего курса театрального училища, подавала большие надежды. С Владиком она познакомилась случайно, на эскалаторе – у нее попал в щель каблук, и она чуть не упала. А высокий, интересный и в тот момент не выпивший Владик помог ей удержаться и освободить туфлю. А потом сработал вечный принцип, что любовь зла, полюбишь и козла. Вот Вика и полюбила, да так, что через две недели они уже расписались, и Владик привел ее жить к себе в коммуналку.

Сам Владик не работал, а есть и выпивать хотел постоянно. Стипендии Вики хватало только на макароны и готовые котлеты для Владьки, а сама – перебивайся как хочешь.

Одно время Вика перебивалась кислой капустой, причем задаром. Недалеко от училища был небольшой рыночек, где бабки-колхозницы всегда продавали квашеную капусту. Ну и покупатели, перед тем как купить, пробовали – какая лучше. И Вика приноровилась каждый день приходить и пробовать – у одной, у другой так напробуется, что уже вроде и есть не хочется.

Лафа продолжалась недолго – бабки запомнили покупательницу, которая ничего не покупает, а только пробует. Ну и в один прекрасный день опозорили бедную Вику, запретив ей пробовать капусту и вообще приходить к ним на рынок.

И тогда Виктория изобрела новый способ прокормиться. Поздно вечером, когда все жильцы укладывались спать, она выходила на кухню, где стояла миска с Васькиной едой – то с супом, то с хамсой, то еще с какой-нибудь вкуснятиной. Ну и стала Вика Васькину еду с ним на двоих делить. Иногда брала себе побольше – ведь Васька-то и сам поменьше ее будет. А иногда получалось даже так, что Вика забывала оставить коту его порцию и Василий оставался голодным.

Виктория и сама очень переживала и несколько раз собиралась прекратить совместные с Васькой трапезы и во всем признаться Маньке. Да так и не собралась.

Развязка произошла сама собой – когда первоклашка Манька поздно ночью вышла в туалет и увидела, что на полу в кухне сидит Виктория, рядом Вася, и они вместе едят из одной миски.

Первоклашка то ли испугалась, то ли обрадовалась, но закричала так, что сама испугалась. На крик прибежали все Таньки-Маньки и другие жильцы.

Вот, скажите, что тут должно было начаться? Крики: позор! Как не стыдно! Да?!

А ничего такого не началось. Помните, я же рассказывала, что в этой квартире никто не враждовал, и поэтому бедная Виктория испугалась напрасно. Таньки-Маньки почти что хором стали Вику жалеть и говорить, что бедная девочка зря так себя мучила, надо было сказать, что есть ей нечего, и они бы сами ее подкармливали, и не пришлось бы тратиться на платного ветеринара.

Вике было очень стыдно, она плакала и обещала больше у Васьки не есть, и еще она сказала, что когда она окончит училище и станет известной артисткой, то всю квартиру пригласит на какую-нибудь модную премьеру, где она, Виктория, будет играть главную роль. И всех посадит в первый ряд.

А дней через шесть Виктория исчезла. Уехала жить к своим родителям. Нет, она не бросила Владьку – она его любила, несмотря на то что он был пьяницей и тунеядцем. Это он бросил ее, вернее, не бросил, а явился под вечер с подвыпившей, как и он, женщиной, и сказал: «Знакомьтесь, это Виктория, моя теперь уже бывшая жена, а это – Любовь, моя новая любовь». Любовь осталась ночевать с Владиком, а Вика появилась вся заплаканная в родительском доме и дала себе и родителям слово – забыть Владика навсегда.

Владик хоть и не сразу, но все же действительно забылся. А вместе с ним и квартира, вместе с котом Васькой, Таньками-Маньками и обещаниями премьеры с местами в первом ряду.

…А годы считать – невеселое дело,
Тогда объясните – зачем их считать?..
Виктория и не считала, а они шли и шли. Уже сыграно много ролей, главных и не главных, и цветы, и летучие и серьезные романы, и гастроли в разных городах и странах, и много разных телевизионных передач – все пришло в обмен на первую горючую молодость.

У Виктории было запоминающееся лицо, голос, который невозможно было спутать ни с каким другим, ее узнавали на улице, просили дать автограф. Характер у Вики смолоду был хороший. Она и став звездой, не покрылась бронзой, вела себя со всеми приветливо и дружелюбно, одевалась так же, как те, кто просил у нее автографы. И если бы заставили обстоятельства, Вика вполне могла бы снова поесть вместе с котом из одной миски.


Взрослое замужество Виктории было удачным и радостным, и можно вполне было сказать, что кривая дорожка ее жизни вела и на крутую гору, где Вика и оказалась.

Звонили Вике часто – режиссеры, драматурги, просто знакомые и друзья.

Однажды Виктория услышала в трубке знакомый голос, но не сразу поняла, кто это и в чем дело. А поняв, радостно рассмеялась. Это был голос из далекого прошлого и принадлежал Маньке, той самой, которая страдала из-за кота. И Манька сказала Вике буднично и строго, что, хоть она, Виктория, и заслуженная артистка и по телевизору часто выступает, все равно долги возвращать надо.

Вика, смеясь, сказала, что обязательно отдаст – купит Ваське хоть все, что есть в зоомагазине, – чтоб он наелся досыта.

Но Манька печально сказала, что Васи давно нет, правда, в честь него назвали мальчика, самого первого в семье, которого родила бывшая первоклашка Манька. Она и в школе училась неважно, а теперь вот семейную традицию сломала, и красивая цепочка из Танек и Манек заканчивается мальчишкой Васькой, названным вы уже знаете в честь кого.

А отдать долг Манька попросила по-другому. Дело в том, что она, Маня, работает сейчас комендантом в женском общежитии при текстильной фабрике. И девчонки-ткачихи все лимитчицы одинокие и в любовь совсем не верят, и плачут вечерами по комнатам, и одна даже повеситься грозится.

А она, Виктория, у них на стене кнопками приделана – на цветной афише, которую девчонки с забора аккуратно сорвали. Они, ткачихи, ее по телевизору часто видят и обожают. И если Вика в общежитие к ним приедет и с ними по душам поговорит, они в любовь поверят и плакать перестанут, а одна и вообще вешаться раздумает.


Виктория приехала в общежитие на следующий день. Манька почти не изменилась, только растолстела. Она скомандовала девчонкам стулья в ряд поставить и усесться поудобнее. Викторию она называла на «ты», демонстрируя лимитчицам свою близость к артистическому миру.

И Вика стала рассказывать все-все: и про себя, и про Владьку – козла и пьяницу, и про Любовь, которая к нему однажды ночевать пришла, и про все свои слезы, и про удачу – говорила, говорила. А девчонки-текстильщицы слушали и плакали, и сама Вика тоже плакала. Особенно всем понравилось про миску с кошачьей едой.

Когда Виктория уходила, девочки ее очень благодарили за рассказ и подарили на память коврик, который они сами соткали из бракованных ниток, но получилось очень красиво.

Этот коврик до сих пор лежит у Виктории на даче, на диванчике, и на нем очень любит спать ее любимый пудель Фараон.


А через несколько дней в первом ряду на премьере в театре сидели Манька, Танька и еще одна Манька. Когда Вика в конце вышла на поклоны, они хлопали громче всех.

(обратно)

История четвертая. Тихиус!

В ту зиму обстоятельства моей жизни складывались так, что мне пришлось снимать квартиру. Квартира эта находилась в доме, построенном в тридцатые годы. Дом был четырехэтажным, с очень красивым подъездом и мраморной лестницей. Ступеньки лестницы были пологие, и подниматься по ним было легко. Лифт, в общем-то, нужен не был, но он имелся. Его пристроили намного позже, и я, конечно, поднималась и спускалась со своего третьего этажа на лифте.

Кларка с четвертого этажа попадалась мне в этом лифте каждый день. Казалось, что она живет ровно по моему расписанию – я из дома, и она тут как тут. Мы с Кларкой быстро познакомились и вместе топали пешком до метро – ровно 15 минут – и, конечно, по дороге болтали обо всем на свете. Сначала о чем все малознакомые люди говорят – о погоде, об артистах и так, о всякой чепухе. Постепенно мы привыкли друг к другу, и я даже поймала себя на том, что, вызвав лифт, жду, пока хлопнет Кларкина дверь и она сбежит на один этаж, и мы поедем вместе.

Кларке было 25 лет, но на вид она была похожа на ученицу какого-нибудь одиннадцатого класса – невысокая, тощая, глазастая. Бессмысленно рисовать Кларкин подробный портрет – чего бы я про нее ни сказала, все равно не сказала бы ничего. Обыкновенная среднестатистическая девушка. Но если бы все было действительно так просто, не стала бы я эту Кларку каждый день поджидать – мне и одной до метро топать не скучно – думай себе о чем хочешь или песенку сочиняй. Но Кларка меня как будто заколдовала – была в ней какая-то загогулина, которая отличала ее от всех остальных среднестатистических девушек. То ли душевность, мягкость невероятная, то ли внимание, с которым она слушала, то ли веселая боль, с которой она рассказывала о себе.

Что такое веселая боль? Разве такая бывает? Вообще-то нет. Но в Кларке она жила.

Теперь я попытаюсь рассказать по порядку и подробно про Кларкину жизнь – так, как она сама мне рассказывала.


До двадцати лет Кларка жила с родителями – людьми положительными и правильными. Отец был строг с дочкой, и она знала, что, если у нее с кем-нибудь что-нибудь, ну сами понимаете что, произойдет, отец узнает и вырвет ей ноги – так он сам ее предупредил.

– Учти, – говорил отец, – сначала замуж, а потом уже любовь.

Правда, Кларка считать умела и легко подсчитала, что родители ее поженились в апреле, а в августе она уже родилась. Выходит, что любовь была все-таки раньше, чем штамп в паспорте. А теперь грозят. Но Кларка слушалась. До поры до времени.

Однажды в Кларкиной квартире сломался телефон, и они вызвали мастера, и пришел невысокий очкарик в сером свитере. Как только Кларка его увидела, она сразу поняла, что ее, как лодку, оторвало от берега, и куда она дальше поплывет, теперь зависит только от этого телефониста.

Кларка была дома одна и, когда очкарик уходил, дала ему, как полагается, на бутылку и расписалась в квитанции. Она успела рассмотреть, что фамилия мастера Жарков.

«Жарков, не уходи!» – глупо подумала Кларка, когда дверь за ним уже захлопнулась и лодка замерла на мели. Но тут водоворот развернул ее на сто восемьдесят градусов, и Кларка увидела, что в коридоре на тумбочке лежат его часы!

– Ура! Забыл! Вернется! – завопила счастливая Кларка.

И он вернулся – уже ближе к вечеру. Он вошел, посмотрел на Кларку так, как будто днем он ее не видел, протянул руку для знакомства:

– Сергей.

– Клара, – пропела Кларка и уже знала, что Жарков сейчас скажет про кораллы и Карла, который их у Клары украл. Потому что все, с кем Кларка знакомилась, обязательно это говорили. И точно:

– А, та самая Клара, у которой Карл… – Сергей не договорил, улыбнулся и вдруг продекламировал:

Жарков у Клары не крал кораллы,
Жарков у Клары часы забыл.
Все-таки он оказался пооригинальнее других, порадовалась Кларка.

Жарков направился в сторону двери, и Кларка, вспомнив, как в «Войне и мире» Андрей Болконский на Наташу Ростову загадывал, задумала так: если Жарков, уходя, обернется через левое плечо, я выйду за него замуж.

Жарков обернулся через правое плечо и сказал:

– Ну, что, Клара, замуж за меня хочешь?

Клара вздрогнула и кивнула:

– А что, может быть.


И начались встречи. Кончался сентябрь, дождь лил не переставая. Кларка влюблялась и раньше – но не так. Она считала минуты, торопила часы, когда не видела Жаркова. Каждый раз боялась, что непрекращающийся дождь сорвет их встречу.

В тот вечер, когда Жарков не пришел, дождя как раз не было. Кларка проплакала всю ночь: «Бросил! Надоела! Не переживу!»

Наутро в почтовом ящике она увидела букет золотых шаров, и в них бумажка: «Прости, любимая, потом все объясню».

Это «потом» тянулось четыре дня – грустных и проплаканных. А на пятый день Сергей пришел, вызвал Кларку во двор. Они сидели на качелях, на детской площадке, и дождь размывал Кларкины слезы, потому что Жарков сказал всю правду – что он женат уже два года, и у него десять дней назад родился сын, и что он не пришел, потому что забирал жену Надежду из роддома, и что больше они с Кларкой встречаться не будут.

Кларкина душа умерла. А через два дня Жарков пришел снова и сказал, что не может жить без Кларки – самой чудной своей девочки. И душа ожила снова.

Кларка хотела, правда, спросить – а как же сын? – но не спросила.

А еще через два дня Сергей сказал, что его приятель уехал на юг и оставил ключи, чтоб он зашел и покормил рыбок. И они вместе пошли этих рыбок кормить, но рыбки так и остались голодными, а Кларкиному отцу уже было за что вырывать дочке ноги.

А потом Кларка заболела. Вообще-то аппендицит не болезнь, а так – недоразумение, но у Кларки он оказался гнойным, и гной разлился по всему организму, и операцию делали три часа, а потом Кларка очнулась в большой палате и услышала, как женщина, лежавшая справа от нее, сказала женщине, лежавшей слева, и ее слова перекинулись через Кларку, как мостик: «Жалко девчонку. Молодая, а ее так располосовали. Теперь перед мужиком раздеться не сможет. Кому такие нужны? И замуж ее теперь никто не возьмет».

А та, слева, ответила: «Да ладно, жалко – ты себя лучше пожалей. Вон, смотри, у нее на табличке имя какое чудно́е написано – Клара. Не русская, видно. Не могли уж по-нашему, что ль, назвать? Вон хоть Клава – похоже, а гораздо красивее. Вот у нас на стройке одна Клавдия была…» – а дальше Кларка уже не слушала. Никто замуж не возьмет! Как же она жить-то будет?

Посетителей пускали с пяти часов, и уже в десять минут шестого Сергей сидел возле Кларки и гладил ее по щеке, говоря, что все пройдет, и он всегда будет рядом со своей чудной девочкой, и все будет хорошо.

Кларка, хоть и молодая совсем была, выздоравливала долго, шов гноился, и ее не выписывали. А когда выписали, уже летел первый снег, и она пропустила в институте целых два месяца занятий, и надо было срочно догонять.

Да, я совсем забыла сказать, что Кларка училась в полиграфическом институте на редактора, а пока работала корректором в редакции толстого журнала. С утра – на работу, вечером – в институт. А потом с Серегой болтались по замерзшим улицам, иногда Серега приносил ключи от квартир каких-то своих приятелей и Кларка бывала самой счастливой на свете. Что Жарков говорит жене, когда приходит поздно домой, Кларка не спрашивала. Она любила Сергея и грешницей себя не считала.


Жена Надежда развод дала только с третьего раза, когда поняла, что Серега все равно к ней не вернется.

В марте вторая жена Сергея Жаркова – Клара Жаркова – переехала жить к мужу. Как раз в тот дом, где я снимала квартиру. К моменту нашей встречи она жила там уже четвертый год.

Семья Жарковых оказалась большой, а квартира двухкомнатной. В меньшей из комнат жила сестра Сергея Нюра – одна из близняшек Шуры и Нюры. Вообще-то у сестер были красивые имена – Александра и Анна, но все звали их Шурка-Нюрка, для краткости, наверно.

Нюра жила с семьей – мужем Васей и уже своими близняшками-сыновьями Пашкой и Гошкой. Про них я расскажу попозже, потому что Кларка поселилась с Сергеем в большей комнате, где кроме них проживало еще шесть постоянных членов семейства. Комната была действительно большой, но ее на маленькие части перегораживали разноцветные ситцевые занавески.

Все это разноцветье отделяло друг от друга целые миры родных по крови и враждебных по жизни людей.

Как войдешь, справа у окна – ситцевая келья отца семейства Бориса Михалыча. Но так красиво по имени-отчеству он не величался давным-давно. В миру он был дедом Борькой.

Дальше шло жилье его жены, тети Любы, матери пятерых детей, одним из которых и был Сергей.

Потом близняшка Нюрки, которую вы уже узнали, Шурка, с мужем-сектантом Вовой и сыном Гришкой.

Справа квартировал брат Сергея Женька, а у самой двери поселились молодожены – Сергей и Кларка Жарковы. Их уголок был небольшим – метра четыре, но новая ситцевая занавеска в цветочек делала его уютным.

Кларка украсила свой уголок фотографиями известных писателей и поэтов и развела цветы – вьющиеся традесканции. Еще она хотела рыбок завести, чтоб они плавали в аквариуме, напоминая ей о том счастливом дне, когда она впервые нарушила отцовский наказ.

У Кларки был веселый, добрый характер, и все семейство, так не любившее друг друга, ее приняло и полюбило. И бывшее привычное «Наша Надя» быстро поменяли на «Наша Клара».

И началась Кларкина новая жизнь, из которой она узнала, что она, эта самая жизнь, может выглядеть и так.

Кларка взяла старт и рванула – на работу, ошибки в текстах исправлять, оттуда в институт, потом в магазин, если успевала до закрытия, а потом на кухню – Сережке еду готовить. Она слышала случайно, что Надежда большой мастерицей по части готовки была, и Кларке хотелось ее превзойти, чтоб Сережка случайно по бывшей еде не заскучал и жену первую не вспоминал.

И каждый вечер, только Кларка на кухне появлялась, тут же к ней выходил кто-нибудь и на остальных домочадцев жаловался.

Дед Борька новую невестку полюбил, потому что однажды она дала ему своим одеколоном подушиться, ну дед и отпил из флакона глоточек, а невестка не ругалась совсем, только засмеялась. Всех своих детей и жену тетю Любу он называл своими врагами и оккупантами – заняли они, мол, его, Борькину, территорию, житья от них нет. А сам он, Борька-то, не хухры-мухры, бухгалтером раньше работал. Он гордился своими бухгалтерскими открытиями – например, Борька подсчитал, сколько можно сэкономить денег, если по улице ходить не в обуви, а прямо в одних носках, когда не холодно, конечно. Дед умножал носки на рубли, рубли на дни, вычитал ботинки, и экономия получалась очень приличная.

Однажды Кларка вынула из почтового ящика открытку-повестку – состоявшему на учете Жаркову Б. М. явиться в венерологический диспансер для сдачи анализов по поводу застарелого сифилиса.

Она даже не сразу поняла, кто этот Б.М. А дед, взяв из рук невестки повестку, смутился и произнес: «Тихиус!» Это означало – тихий ужас. Просто он так чудно говорил.


Жена Борьки, тетя Люба, прожила с ним к тому времени почти сорок лет. Она родила ему пятерых детей, четверо жили до сих пор с ними в одной квартире, а один, старший, Сашка, женился на балерине, поднялся и с родственниками никаких отношений не водил – жена-балерина запретила. Она, балерина, часто по заграницам моталась и боялась, что, если с родней дружбу водить, всем подарки привозить надо будет. А она этого не любила. А семья не любила такую невестку, а через нее и самого Сашку.

Все сорок лет Люба мучилась с этим старым сифилитиком Борькой. Он всю жизнь пил да гулял с бабами из своей бухгалтерии. А с ней, тихой и кроткой Любой, спал ровно столько раз, сколько у них родилось детей. Это учитывая, что две девчонки – близняшки. Итого – четыре ночи любви. За сорок почти лет. Видно, Борька и в этом деле что-то подсчитал и наводил экономию.

Тетя Люба Кларку тоже полюбила – жалела за незаживающий шов от аппендицита. Она называла ее Клара-милая. Правда, и бывшую Надежду жалела, и прятала в кошельке фотку маленького мальчонки – Серегиного брошенного сыночка.

А еще тетя Люба очень любила свою работу и не бросала ее, хоть и давно была на пенсии. Профессия у нее была редкая – закладчица копирки. Дело в том, что работала она в инвалидной артели. Там слепые люди печатали на машинках, а безрукие им диктовали. А копирку между листочками закладывала как раз тетя Люба. Она, когда приходила к Кларке на кухню, всегда что-нибудь рассказывала о своих сотрудниках. Например, как слепая Катя пальто купила и примеряла. А зрячие все ей рассказывали – какого пальто цвета и какая Катя в нем красавица. Или как у безрукого Славы попугайка в куклу влюбился. Кукла-голыш сидела напротив клетки с попугайкой, на диване. И однажды ее кому-то отдали. И попугайка чахнуть стал. Сначала ничего понять не могли, отчего попугайка чахнет. А потом кто-то догадался – он по кукле-голышу скучает. И правда,принесли куклу обратно, посадили напротив клетки, и ожил попугайка, хохолок опять распрямил.

Кларка всегда тети-Любины рассказы слушала, испытывая при этом не только сочувствие, но и страх: тихиус!


Шурка-Нюрка хоть были близняшками, но совсем не походили друг на друга.

Шурка работала в типографии, была там парторгом, имела почетные грамоты, и однажды ее даже премировали поездкой в Чехословакию. И она там побывала, ущемив при этом достоинство завидовавшей ей Нюрки. Партийные дела занимали много времени, и замуж Шурка вышла поздно. К ее тридцати шести годам всех хороших парней уже по хорошим девкам разобрали, и ей достался Вова. И при этом не один, а с маманей – тоже сектанткой, Акулькой. Акулька невестку-парторга возненавидела за то, что в секту их ходить не хочет, и подбрасывала ей ржавые ножи и вилки.

Однажды Акулька притащила к Шурке осыпавшуюся елку, на которой было завязано множество черных тряпочек. Шурка очень боялась черного колдовства Акульки, и боялась не зря. В 37 лет Шурка пошла рожать своего первенца, ей сделали кесарево сечение, и мальчишка родился с очень большой головой. Шурка плакала и проклинала колдунью Акульку.

Пацаненка назвали Гришкой, но из-за его способа появления на свет тетя Люба прозвала внучонка Кесариком. Постепенно Шурка привыкла к большеголовому уродцу и полюбила его всем сердцем.

Сектант Вова ходил в свою секту, что-то шептал по ночам, а вообще был тихий и безмолвный. Иногда Кларке казалось, что Вовы вообще не существует.


Дальше, в очередном ситцевом отсеке, проживал Жарков Женька – самый младший тетин-Любин сын. Вернее, не проживал, а заходил переночевать. Он недавно вернулся из армии, голодный до плотских удовольствий. Фабрика, куда Женька поступил работать, находилась около трех вокзалов, и, возвращаясь после вечерней смены домой, Женька прихватывал с собой какую-нибудь вокзальную пьяную девку и скрипел с ней до утра на своей кровати. Причем каждый раз с разной. Все семейство остерегалось, что когда-нибудь одна из них дом обворует. Правда, воровать там было нечего.

Когда Женькина кровать скрипела особенно сильно, Кларка затыкала уши, чтоб не слышать.


Теперь снова перейдем в маленькую комнату, потому что об ее обитателях тоже есть что рассказать.

Нюрка жила со своим Васей вполне счастливо, не работала – Гоша и Паша часто болели, и Нюрка сидела с ними дома.

Вася работал водителем троллейбуса, зарабатывал неплохо и все деньги приносил в дом.

Вставал Вася раньше всех в квартире, умывался. Брился, тихонько напевая всегда одну и ту же песенку. Кларка даже слова запомнила:

Двенадцать женщин бросил я,
А десять бросили меня.
Кларка была бы одиннадцатой и бросила бы Васю, если бы он попался ей на жизненном пути.

Перед тем как выйти из дома и отправиться в свой троллейбусный парк, Вася брал газетку, расстилал ее на полу и переворачивал туда помойное ведро. Затем он изготавливал из всего этого аккуратненький сверточек, перевязывал его веревкой и ехал на работу. Там он клал «подарок» на сиденье в своем троллейбусе и потом в зеркало наблюдал – кто сверток возьмет, да как посмотрит, будет ли озираться – не видит ли кто его с находкой, как воровато выскочит из троллейбуса на ближайшей остановке. А потом Вася радовался, представляя, как этот «счастливчик» придет домой, сверточек развернет – а там помойка.

Нюрка вечерами мужа с работы ждала, жадно слушала его ежедневный один и тот же рассказ.

Была у Нюрки и своя тайная слабость – чернокожее население столицы. Нюрка погуливала от Васи именно с этим населением. Как-то она попросила у Кларки напрокат белую кофточку. Кларка кофточку дала, но обратно брать не стала – она представляла себе Нюркины объятия с очередным черным кавалером и обладать белой кофточкой расхотела. Нюрка была Кларке за это благодарна и доверяла ей свои тайны. Однажды она попросила Кларку найти какого-нибудь знакомого врача и узнать – если ребенок родился со светлой кожей, не может ли он потом почернеть? Кларка даже не сразу поняла, о чем это она. А Нюрка объяснила: о чем, о чем? О том – она же встречалась с Васей и Джоником одновременно и сама не знает, от кого родила. А может, вообще – Гошка от Васи, а Пашка от Джоника. Или наоборот – говорят, так бывает…


…Я слушала ежедневные Кларкины рассказы и не могла себе представить – как эта умненькая, ни на кого не похожая Кларка, так весело и образно рассказывавшая мне удивительные истории обступившего ее семейства, может жить в этом паноптикуме.

Как-то я спросила Кларку, почему она совсем не рассказывает о своем муже – Сергее. Кларка ничего не ответила, и однажды я все поняла сама.

В положенный час я, как всегда, ждала у лифта, а Клара не шла. Я куда-то торопилась и минут через пять двинула в сторону метро одна. День со своими заботами закружил меня, и к вечеру я поймала себя на мысли, что мне чего-то не хватает. Вернее, кого-то – Кларки.

Утром я снова ждала ее у лифта, но Кларка снова не появилась. На третий день я, вернувшись домой, позвонила в дверь квартиры Жарковых.

Дверь открыла тетя Люба, но пройти не пригласила и сказала, что Клары нет дома. И в этот самый момент за ее спиной я увидела какое-то странное существо. Я не сразу поняла, что это Кларка, потому что лицо существа закрывала карнавальная полумаска. Кларка в этой полумаске присела на корточки, а потом вынырнула из-под шлагбаума тети-Любиной руки и оказалась рядом со мной. Из-под полумаски текли горючие слезы.


Мы с Кларкой сидели у меня на кухне. Я макала тряпочку в свинцовую примочку и прикладывала ее Кларке под глаза – там были огромные синяки и кровоподтеки. Постепенно Кларка плакать перестала, успокоилась и рассказала мне, что Сергей как выпил у них на свадьбе, и на другой день выпил, и так пьет каждый день все четыре года. И на телефонной станции давно не работает, и вообще нигде не работает. А Кларку он стал бить недавно, но очень сильно. Напьется и бьет. В последний раз так избил, что Кларка ни на работу, ни в институт пойти не смогла.

Кларка хотела уйти к родителям, но боится с синяками показываться. Они об ее жизни ничего не знали – дочка заходила к ним всегда счастливая и довольная, и предположить, что кто-то поднимает на нее руку, ни мать, ни отец не могли.

И потом – как уйти? Ведь она, несмотря ни на что, Сережку своего очень любит и жить без него не сможет.

А потом Кларка засобиралась домой – Сережа ждет – и взяла с меня слово, что я никому ничего не расскажу, а то, не дай бог, до родителей дойдет.

И больше я Кларку никогда не видела.


Прошло сколько-то времени, и однажды, встретив в лифте тетю Любу, я спросила, почему Клару давно не видно? И узнала, что за Кларкой мать с отцом приехали – вернее, не за ней, а к ней, посмотреть, как дочка живет. И увидели синяки и кровоподтеки, и всю ее жизнь поняли, и портреты поэтов и писателей со стенки сняли, а дочку домой увезли.

А еще тетя Люба сказала, что Сергей с Надеждой второго ребеночка ждут.

Тихиус!

(обратно)

История пятая. Серые мышки

Девчонки из библиотеки не могли уйти домой, хоть рабочий день уже закончился. Все ждали Томку, которая работала в читальном зале. А она все не возвращалась. Казалось бы – чего ждать? Куда она денется! Идите домой. Да, хорошо сказать – идите. А как идти, когда на улице зима, градусов 20 мороза, а Томка у девчонок вещички напрокат взяла – у кого что. У Галки шапку, у Светланы сапоги, у Веры Петровны пальто с песцом, у меня Томка взяла только перчатки – но я не уходила из солидарности. И почему умных, добрых, начитанных девчонок, работающих в библиотеке, называют серыми мышками?! Несправедливо это! Я знаю это очень хорошо!

Ирина была вообще без платья, сидела в синем халате нашей уборщицы Степановны. А как она домой без платья придет – три месяца как замуж вышла, что мужу скажет?

Мы согрели кипятильником чайку, достали из сумочек у кого что было сладенького и стали обсуждать Томку и всю сложившуюся ситуацию.

Полное имя Томки было такое – Тамара Автандиловна Попова. Фамилия – проще некуда. Поповых в России даже больше некуда. А имя ей дала мать в честь грузинской царицы Тамары. Потому что по отцу Томка была грузинкой. Вернее, не по отцу, а по горнолыжному инструктору Автандилу, который 22 года назад инструктировал Томкину мать, как кататься на этих самых горных лыжах. Правда, дело было в июле, и мамаше применить знания на практике так и не пришлось, но польза от занятий все-таки осталась, вернее, проявилась через 9 месяцев в виде белобрысой, носатой, черноглазой Томки, названной как царица. Маманя ни о чем не жалела, кроме того, что даже фотографии Автандила у нее не осталось. Только дочка, да и все.

Обычно, когда появляются дети у разномастных родителей, то побеждают гены темной масти. У Томки победили глаза и нос инструктора и белобрысые мамины кудряшки.

Мать от Томки истории ее рождения не скрывала, и Томка за это маму уважала. Одно только мучило царицу – как ее родителя Автандила в детстве называли? Автандя, что ли?

Итак, Тамара Автандиловна Попова к своим 23 годам была девушкой серьезной, волевой и независимой. Про таких поэт написал, что коня на скаку остановит. В этот зимний день Томка, раздев всех наших девчонок, пошла останавливать на скаку коня по имени Дима.

Дима был не только конь, а просто жеребец какой-то. Нам он не нравился – никогда никому конфетки не принесет, жадный. А мы в библиотеке получали копейки, хорошо, что была «черная касса» – мы сдавали туда понемножку денег в получку, и раз в полгода каждая по очереди получала кругленькую сумму, на которую покупалась нехитрая обувка и одежка. Мы все были одинаковые – небогатые, неглупые, добрые девчонки. Отличал нас только возраст да семейное положение. Причем все наши замужние девчонки уже подумывали о разводе, а незамужние мечтали выйти замуж.

Библиотека наша была институтской, а в институте учились в основном ребята – такой у него был профиль, и в каждом мы видели свою судьбу, влюблялись, грешили, разочаровывались, гуляли на свадьбах, плакали вместе, если у кого-то было плохо.

Томка хотела замуж больше всех. В 23 года ей казалось, что она на финишной прямой, и если не сейчас – то никогда. И в это самое время на Томкином горизонте появился жеребец Дима по фамилии Тедко. Ну чем не конь?! И Томка протрубила охоту.

Да, забыла сказать, откуда он взялся. Он в нашем же институте аспирантом был. Писал диссертацию по технологии приготовления какого-то продукта. И к нам в библиотеку за пособиями ходил. Томка-то сначала на художественной литературе стояла, а как Диму приглядела, сразу в читальный зал перевелась, чтоб за ним наблюдать.

Первое время Дима Томку нашу в упор не замечал. И тогда она пошла на хитрость – вылила на себя целый флакон одеколона и пахла так, что сама свой нос зажимала. Ну и Дмитрий сидел-сидел, занимался-занимался, и тут его запах, видно, одолевать стал, и он поднял голову от учебников и повел носом – откуда, мол, такой аромат? И как раз глазами уперся в Томку. Томка только этого и ждала, сразу стала строить ему свои глазки грузинской царицы. И он клюнул. Книжку захлопнул, к Тамаре подошел. Ну тут, как полагается, разговор завязался. И перешел этот разговор в предложение вечером куда-нибудь сходить. И кто, думаете, это предложение сделал? Томка наша, охотница на жеребцов.

Вот тут-то она нас всех и раздела, сама нарядилась и с Димкой этим ушла. А мы сидели и куковали, да на часы поглядывали. Особенно молодоженка Ирина.

Интересно, почему-то кто-то всю жизнь ходит в Таньках, Гальках, Томках, а другие – как родятся, так сразу – Ирина. Если бы кто-нибудь назвал вдруг ее – Ирка, Иришка, наверно, рухнул бы потолок.

Ирина была девушкой обстоятельной и хозяйственной. Замуж она вышла удачно – Володя ее работал инженером-технологом, не пил, не курил, читал фантастику и мечтал о карьере.

Ирина однажды рассказала нам с восторгом, что у Вовы в шкафу висит дорогой коричневый костюм, который ему подарили родители на выпускной вечер. Вова ни разу после этого костюм не надевал, так как было у этой одежды специальное предназначение – надеть его, когда будут орден вручать. Так ему мать с отцом и сказали: «Вот, Володька, закончишь институт, что-нибудь великое изобретешь, ведь слово «инженер» означает – изобретательный человек. И за твое изобретение тебя в Кремль вызовут – награду получать, и тогда ты этот костюм наденешь».

Правда, Володька однажды хотел нарушить родительский наказ – когда у них с Ириной свадьба была. Дорогая Ирина – тоже его награда. Достал костюм из шкафа, к телу приложил, в зеркало посмотрел – классная вещь, но потом подумал, что может на свадьбе чем-нибудь на него капнуть, а тогда в чем же в Кремль идти? И повесил обратно.

Володя работал недалеко от нашего института – собственно, в подземном переходе они и познакомились. Там всегда бабушка стояла, милостыню просила. А у нас как раз был день получки, и Ирина бабуле в ладонь какую-то мелочь положила. И в этот момент чья-то рука половину мелочи забрала. Ирина обернулась и увидела молодого мужчину с серьезным лицом, спросила: «Зачем вы забрали деньги?» А он в ответ: «А вы что, дочка Рокфеллера? Половины тоже вполне достаточно, а это заберите и не будьте такой расточительной. О стариках должно заботиться государство и их собственные дети. А вы, я вижу, не миллионерша». Володя шел и шел рядом с Ириной, до дома дошел и на другой день встретиться предложил.

Ирина такому повороту жизни была рада, Володя был ей по душе. Она рассказывала, что, когда они ходили в кино, каждый платил за себя сам, потому что ни он, ни она в родстве с Рокфеллером не состояли.

Однажды Володя пришел к нам в институт первый раз, и Ирина повела нас на него посмотреть. Было время обеда, и мы все выстроились с подносами перед раздачей. Ирина с Володей стояли как раз передо мной. Ирина положила на поднос винегрет, какие-то биточки и компот. Володя все точно повторил за ней, и я услышала, что перед кассой он сказал: «Поставь винегрет ко мне на поднос, я его оплачу, а остальное – ты сама». И она так сделала, и я увидела ее довольный взгляд в мою сторону. Ну и хорошо, что ей хорошо. У каждого человека свое «хорошо» и свое «плохо». Девчонкам я об увиденном не сказала.

И вот сейчас Ирина сидела в синем халате и грызла ногти от волнения – ну куда же делась Томка?

Светлана, которая сидела без сапог, была лучшей подругой Веры Ивановны – это той, в чьем пальто с песцом Томка ушла на охоту. Между ними была разница в возрасте 18 лет – Светке 25, а Вере Ивановне – 43. И сдружил их случай грустный настолько же, насколько смешной. Вера Ивановна уже лет девять встречалась со своим Полем. Не подумайте, что Поль был французом или каким другим иностранцем. По паспорту он был то ли Петька, то ли Пашка. По специальности Поль был фарцовщиком, он успешно перепродавал дефицитные в то время музыкальные инструменты и материальной нужды не знал. Поль морочил Вере голову, заодно истребляя годы ее уходящей молодости.

У него была своя квартира, и, когда Веруня приходила утром на работу веселая, мы, не спрашивая, знали, что она ночевала у Поля и опять надеется, что все-таки когда-нибудь станет его женой. Но время шло, а предложения не поступало. Наоборот, в последний Новый год Вера просидела дома одна, прождала Поля. Но он не появился. Вера появилась на работе заплаканная, часто набирала номер телефона, слушала голос своего мучителя и клала трубку. Иногда она просила меня позвать кого-нибудь к телефону, а потом сказать, извините, мол, ошиблась. Мне этого делать не хотелось, но Веру было жалко, и я шла на поводу. Однажды вместо голоса Поля я услышала голос какой-то девушки, но, сделав в очередной раз вид, что ошиблась, Вере ничего не сказала. И бедняга продолжала ждать и надеяться.

Мы в библиотеке жили все как дружная семья и очень переживали за Веру Ивановну, но радость часто ходит рядом с печалью. И этой радостью с нами делилась Светланка – наша новая библиотекарша. У нее была любовь, и Светка цвела. Но, боясь, чтоб кто-нибудь не сглазил ее счастье, она подробности, как тайну, не разглашала.

В то утро, когда Светка явилась на работу с опозданием и какая-то растерянная, мы поняли, что любовь ее вошла в новую фазу, но деликатно ни о чем расспрашивать не стали. Время от времени счастье перехлестывало за борта Светкиной осторожности, и она нечаянно проговаривалась о какой-нибудь детали своего романа.

Как-то раз, когда мы уже отчаялись помочь Вере и устали ей сострадать, она взяла да и пришла веселая. Точно такая же, как тогда, когда ночевала у Поля. Мы накинулись на нее:

– Веруня, рассказывай, новый роман? Кто он?

– Да никакой не новый, старая любовь не ржавеет. Мой появился. Сам пришел, сказал, что соскучился, и к себе меня повез. Такой был, каким уже его забыла. Ой, девчонки, не жить мне без него!

Мы все вместе радовались, что все так хорошо складывается, и Вера Ивановна, и новая Светланка ходили довольные и счастливые, каждая в своей любви.

В один из вечеров мы все после работы решили немножко задержаться – был день рождения Светланы, и нам хотелось его отметить. Мы скинулись деньгами, купили бутылку сухого вина, икры кабачковой и вафельный торт, сели пировать. Светка выпила полстаканчика вина, повеселела, стала откровенней, чем обычно, про Петрушу своего рассказывать. Сказала, что он играет на саксофоне в каком-то ресторане и иногда даже бывает занят всю ночь, и тогда Светка ему даже не звонит – боится побеспокоить уставшего музыканта. И вообще он у нее необыкновенный, и скоро они поженятся, и она переедет жить к нему и ждать его с работы в его необыкновенной квартире. Сама квартира-то обычная, но на всех дверях необычные ручки – в виде голов львов, раскрывших пасти, – и комнатах, и на кухне, и в ванной, и даже в туалете с обеих сторон. И ничего, что она с матерью живет на Чистых прудах, а с Петрушей будет жить далековато от работы, в Чертанове, она с ним и на Северном полюсе жить готова.

Мы слушали, слегка весело захмелев, и вздрогнули от голоса Веры Ивановны, даже не заметив, что она подошла к телефону и набрала номер:

– Светик, иди, разговаривай со своим Петрушей.

И Светка, пораженная, услышала в трубке голос любимого и не сразу поняла то, что мы все поняли сразу. Пока Светка расчухала, Вера уже рыдала, горько и безнадежно.

Поль – Петруша – бросил наших девок обеих сразу. Ему было проще их бросить, чем выяснять отношения. И ушел фарцевать саксофонами и другими музыкальными инструментами. А девчонки подружились, ни в чем друг друга не упрекали, а, наоборот, вместе пережили общее горе. Единственное, в чем Светка выигрывала, – это в том, что была моложе Веры Ивановны на 18 лет и шансов устроить свою жизнь у нее было больше.


Еще в тот вечер исчезновения Томки сидела без шапки Галка, наша самая красивая библиотекарша. Галка замуж вышла в 19 лет, родила девчонку Машку. Вернее, родила двоих девчонок-близняшек, и одна из них была очень слабенькой и прожила всего один день. И Машка тоже родилась слабенькой, но выжила. Галка после рождения девочек вообще забыла, как она сама выглядит и какое время года за окном. День и ночь с Машкой – выхаживала свою крошечку. И выходила. В 10 месяцев жизнерадостный сероглазый бутуз Машка крепко стояла на ножках, держась за кроватку. Галка вздохнула посвободней и огляделась вокруг себя – что же происходило за эти 10 месяцев. И заметила Галка, что ее муж, серьезный школьный учитель истории Игорь, вещички свои собрал и переехал жить к маме, потому что мама сказала сыночку, что Галка его совсем ему внимания не уделяет и готовить ему по-настоящему не готовит, и даже она, мама, заметила, что Игорек пошел на работу в не очень белоснежной рубашке. А история – предмет серьезный, и мальчику надо много готовиться к урокам и хорошо высыпаться. И Игорек съехал к маме. А Галка, все 10 месяцев не отходившая ни на шаг от малышки Машки, измученная ее болезнями, одна выходила доченьку. И переезд Игоря она расценила как предательство, а предатель ей не нужен.

Сейчас Машка уже ходила в среднюю группу пятидневки, и Галка была спокойна. Сидела без шапки и дергалась меньше всех.

Теперь, перед тем как вернуться к Томке – вы ее еще не забыли? – к Тамаре Автандиловне Поповой, царице-охотнице, я несколько слов скажу о том, что в это время происходило со мной.

Мне тогда было лет 27, я, конечно, как все, мечтала выйти замуж, но не просто так, а за поэта или писателя, желательно известного. Но пути в этот недосягаемый мир у меня не было. И вдруг директриса нашей библиотеки поручает мне провести читательскую конференцию – обсудить новую модную книжку очень популярного уже молодого писателя. Я эту книгу, конечно, уже прочитала и писателя считала почти что богом. Ну, написала я объявление насчет конференции, день и час назначила.

И вот этот день настал, народ стал собираться – многие студенты в нашем институте книгу прочитали и обсуждением заинтересовались. Тут директриса наша звонит мне: «Лариса, поднимись в мой кабинет». Вхожу, она: «Познакомься, в нашей читательской конференции любезно согласился принять участие автор», – и бога моего мне показывает. Я, конечно, как заколдованная замерла, а потом пришла в себя, и мы втроем пошли конференцию проводить. Я очень старалась, умничала, как могла. А могла неплохо. Книг я прочитала много, все непонятные слова выписывала и в словаре их значения смотрела. Так что, когда хотела, говорила так, как будто я академик какой-нибудь.

И писатель, мой бог, видимо, речью моей заслушался, потому что, прощаясь, предложил мне на следующий день с ним в Центральном доме литераторов поужинать.

Я еле дожила до следующего вечера, надела все самое хорошее, и даже парик напялила – с длинными волосами. Мне показалось, что именно парик сделал из меня необычайную романтическую красавицу. Правда, он не очень плотно лежал на моих густых волосах, но моя соседка Жанна, которая мне парик этот одолжила, сказала, что очень красиво. А Жанна сама была продавщицей в соседнем овощном магазине и в красоте понимала. Мы мои натуральные волосы примяли, лаком густо побрызгали, и парик сел намертво.

Я пришла в ЦДЛ, опоздав минуты на две – надо было на пять, чтоб он поволновался, – это тоже Жанна объяснила, но я не выдержала, и даже эти две минуты были для меня сущим испытанием. В общем, вхожу я, бог мой меня в раздевалку провожает, пальто помогает снять и сдает. А я в это время, от счастья забыв все на свете, снимаю как шапку свой парик и тоже сдаю его гардеробщику.

Не знаю, кто тут больше оторопел – я сама, бог или гардеробщик. Я уже не слышала, что там они говорили, пальто схватила и на улицу выскочила. Ну и все. Концерт окончен. Он меня догонять не стал. Волосы я потом час от лака отмывала, а Жанке сказала, что накоплю денег и новый парик ей куплю. Но Жанка себя виноватой посчитала и сказала, что новый парик не надо, у нее еще два есть, и, если надо, она мне опять одолжит.

Вот в таком трагикомическом настроении я сидела без перчаток в этот зимний вечер с моими горемычными девчонками.

А Томка все не шла.

Появилась она, как Золушка, с боем часов – в 12 ночи. Ну, вы сами понимаете, что в библиотеке никаких часов с боем не было, просто 12 натикало у всех на руке, и тут открывается дверь и входит Томка, вернее влетает, сразу ко всем целоваться: «Девчонки, милые, простите! Какая же я свинья!» – и быстрее все наши вещички снимает.

А мы уже никто не спешим, все равно Ирине самой не оправдаться, придется всем ее до дома провожать, Володе объяснение придумывать. И говорим мы царице нашей Томке: «Да ладно, не переживай ты, ради твоего счастья мы и не на такие жертвы готовы».

А Томка в свое оделась и как давай плакать: «Какое там счастье! Нету его, счастья. Димка-то не тот, за кого я его приняла. Я к нему и так, и эдак, а он – никак. Ну, думаю, не уйду, пока не заведу – мы же к нему домой зашли. Ну он и стал мне свои листочки показывать и диссертацию вслух читать. А тут звонок в дверь. Димка открывать пошел, а я слышу – мужской голос ему: «Митюша, здравствуй, любимый». И, слышу, целуются. Уже минуты две прошло, а я все сижу одна. Ну тут я в коридор и вышла. А там этот Гнедко стоит и целует взасос какого-то парня, на девку похожего. Меня заметил, говорит: «Масик, это Тамара из библиотеки, подожди, сейчас я ее провожу».

Представляете? Го-лу-бой! Я оттуда как ошпаренная выскочила. Завтра за книгами придет – ничего ему не давайте!»


Вот так кончился тот вечер, плавно перешедший в ночь. Володя Ирину не ругал, только был не очень доволен, что она чужому человеку свои сапоги давала.

Да, а Томка через полгода замуж вышла. За оператора с телевидения. И знаете, как его зовут? Не поверите – Вахтанг Долидзе. И теперь наша царица – Тамара Автандиловна Долидзе. И все встало на свои места.

(обратно)

История шестая. Сбудется – не сбудется

Я не люблю летать. Боюсь. Раньше не боялась – однажды даже долетела до Аргентины с Уругваем. 23 часа в полете, и никакого страха. Потом были несколько раз Япония, Корея, Сингапур – тоже не ближний свет, но не боялась. А вот когда возвращалась из Индии, самолет так бросало над Гималаями, что началась паника. Я-то как раз не паниковала, а вот потом началось… Но если не летать, столько всего пропустишь. И стала я авиаалкоголиком. Выпью в аэропорту, как научили опытные летуны, а потом в самолете через каждые 20-30 минут добавляю. И порядок. Но так как вне полетов я не употребляю, то в полете на меня действует особенно сильно. И после приземления еще пару дней я этот полет ощущаю.

Сейчас я стала как-то поспокойнее относиться к воздушным путешествиям, выработала себе дозу – одна банка пива на один час полета. И нормально. А недавно вообще пошла на рекорд – два с половиной часа пролетела на одной банке. Зато потом хорошо. Правда, стало происходить вот что – например, просто пивка с воблочкой, к примеру, выпью, и сразу хочется лететь.

Все это я рассказала про самолеты, чтобы плавно перейти к поездам, которые я люблю – сяду себе, вареную курицу яйцом крутым заедаю и попутчиков разглядываю да выслушиваю. И если в купе оказываются женщины, то мне уже точно не спать – до утра будут мне исповедоваться, рассказывать свои нехитрые истории. Не знаю, почему они всегда выбирают меня? Вернее, знаю. Да вы, наверно, тоже догадываетесь.

Однажды я вошла в купе, а там уже сидела и плакала молодая девушка. Не успела я поставить сумки, как она начала мне рассказывать, что ее бросил парень, которого она так любит, и теперь ей жить не для чего, и вообще больше она никому не верит.

Мне было жалко девушку, и я решила попытаться как-нибудь ее успокоить. И тут вдруг я вспомнила, что однажды, после концерта, я подписывала свои книги, и к моей ладони ручка как будто приклеилась, и я никак не могла ее стряхнуть. Пришла домой, попробовала проделать это еще раз с ручкой, потом с разными предметами – все ко мне прилипает. Демонстрирую друзьям, и все удивляются – надо же, да ты экстрасенс!

И вот про это дело я в поезде вспомнила, прилепила к себе на лоб подстаканник и объявила пораженной девушке, что умею предсказывать будущее. Велела положить ее правую руку на мою левую ладонь и внимательно слушать. Вспомнив лица и ужимки экстрасенсов, которых я видела по телевизору, и стараясь им подражать, я сказала девушке, что ровно через 14 месяцев (она ж молодая, ей 14 месяцев подождать вполне можно) она будет самой счастливой на свете – встретит новую любовь и выйдет замуж. Попутчица моя успокоилась и уснула, а утром мы были уже в Москве и распрощались.

Ничего особенного в этом не было, просто если весь мир театр, а люди в нем актеры, то мое актерское амплуа – утешительница. Я эту роль люблю, играю ее искренне, и она мне удается. Как удалась и в рассказанном выше эпизоде.

Живу я как и все – то дни не считаю, то тороплю, что-то помню, что-то забываю. И девушку из поезда я не вспомнила бы больше, если бы однажды мне не позвонила моя подруга и не сказала веселым голосом: «Ну что, Ларис, на свадьбу пойдешь? А что подаришь?»

Я сразу не поняла, о чем она спрашивает, пока не услышала, что подружка утром вынула газету из ящика, а там на последней странице письма читателей, и одно письмо – мне. Прямо так и написано, как девушка ехала со мной в поезде и я ей судьбу предсказала. И про 14 месяцев – что именно ровно столько их и прошло, и что именно все так и вышло, и что в субботу у нее свадьба, и что она меня приглашает.

Я очень радовалась за девушку и за себя тоже радовалась – надо же, просто так сказала, и совпало!

Но, ясное дело, газету не только моя подружка в этот день читала. И стали меня на улице останавливать. То застенчивая школьница: «Ой, Лариса, а можно мне за вашу левую руку подержаться, а то Денис мне третий день не звонит». То подошла объемная дама и командным голосом приказала левую руку вверх поднять – так ей удобнее. Да повнимательнее посмотреть – уйдет ли Николай Андреевич от жены к ней навсегда или так и будет заходить только по средам на два часа и без цветов.

Когда совсем старенькая бабулька попросила дать ей левую руку, я осторожно ее спросила: «Что, бабуль, замуж собрались?» А бабуля обиделась: «Ну как вы могли такое подумать. Я руку-то попросила зачем – за внучку переживаю – она в третий раз замуж выходит. Вот и хочу узнать – хоть этот-то не пьет?»

Дорогие мои девочки, женщины, тетки, подходите ко мне, спрашивайте, левая ладонь ваша, я вам всем что-нибудь наобещаю. И все сбудется. Или в крайнем случае – нет.

(обратно)

История седьмая. Не в сезон, в начале марта…

Я гуляю по двору с собачкой, то и дело останавливаюсь поболтать с его обитателями. Старушки на лавочке знают обо мне больше, чем я сама, с автолюбителями обсуждаю мою непрестижную, старенькую машину – пора, мол, Ларис, завести тачку покруче, как-никак тебя по телику показывают.

Такие же собачники, как я, вообще золотые люди – своих питомцев мы все называем доченьками и сыночками и ведем вокруг них добрые и важные разговоры.

А любимые мои собеседники – на глазах вырастающие девчонки. Не успеешь оглянуться, и уже не детки, а взрослые, равные рассуждалки. Иногда кажется, что это мои ровесницы, так они все знают. А спрошу, сколько сейчас ей уже лет, а в ответ – 14 или 15. Может, это не они спешат, а я всю жизнь отстаю?

Итак, я только-только вышла из «комсомольского» возраста. Кто не помнит – 28 лет. Так как комсомол – это «союз молодежи», а в 28 – пожалуйте на выход, значит, я уже перехожу в какую-то новую категорию. Несмотря на это, в зеркале еще не отражается женщина бальзаковского возраста, а, наоборот, отражается какая-то второгодница-переросток – худая, некрасивая и безо всякого опыта, судя по выражению лица.

Это время – как раз первый главный виток на винтовой лестнице моей жизни. До этого я болталась на ее первой ступеньке, мечтая хоть немного постоять на второй и не мечтая о третьей.

Спросите – а почему именно на винтовой? А потому, что когда на обычной, то видно – где начало, где конец и какой она вообще высоты. А винтовая уходит куда-то ввысь, и не знаешь, где же она кончает витки и возможно ли вообще туда подняться, на эту неведомую высоту, и не закружится ли голова, пока дотопаешь до самого верха.

На первой ступеньке что хорошо – падать некуда, а если и придется упасть – не больно. На этой ступеньке дни похожи один на другой, и зарплата такая маленькая, что колготки не купить – как потеплее становится, нарисуешь чернильным карандашом на голой ноге узорный рисунок и шов посередине, и пожалуйста – не ноги, а красота.

Зимой труднее. А тут вдруг в моду входят цветные чулки. И надо, очень надо так выглядеть, чтоб заглядывались юноши. И тогда воображение подсказывает зайти в спортивный магазин и купить цветные гетры. Они же без пятки, без носка и короткие, поэтому стоят намного дешевле настоящих цветных чулок. Ничего, что наверху белая полоса – юбку подлиннее, и незаметно.

И вот я, красавица-красавицей, в красных чулках, на зависть всем, вхожу в кафе-мороженое с подругой и как раз упираюсь взглядом в симпатичного блондина, именно такого, какие мне нравятся, а он упирается синими глазами в мои красные чулочки. Я делаю вид, что слушаю подругу, а про себя уже репетирую, что ему отвечу, когда подойдет, соглашусь ли, чтоб он меня проводил. Скажу ли, что меня зовут Лариса, или придумаю какое-нибудь более звучное имя – например, Тереза или Ванда. Красивое имя, красивые чулки, и блондин в плену навсегда.

Он с приятелем съел свое мороженое, и смотрю, он идет в мою сторону, замираю. Подходит, говорит: «Девушка, здравствуйте. Скажите, а за какую команду вы играете в футбол?»

Эх, полоски на гетрах все-таки выдали меня! Пока я покраснела, пока потом побледнела, блондин исчез навсегда. Как их много навсегда исчезло из моей затянувшейся молодости!

Как я хотела выйти замуж, как старалась каждый раз, как только появлялся объект любви. И ухаживала за ним, и билеты в кино сама покупала, и даже с цветами на свидания приходила, чтоб ему не надо было на меня тратиться.

Сейчас я представляю себе, как все эти мои мучители по телевизору меня видят и думают, если вообще помнят: ой, ну надо же, ведь это могла быть моя жена! Дурак я, дурак!

Поздно, дурачки! Надо было раньше думать.

Это я все к тому рассказываю, что стою я на первой неопасной ступеньке моей винтовой лестницы, задрав голову, смотрю туда, где звезды, и начинаю отсчет ступенек вверх.

И вот уже объявление в газете о наборе на курсы японского языка. Мама говорит, что у меня мозги чудные и у меня получится. И я пошла. И получилось. И затянулось все это на 25 лет моей трудовой биографии.

На курсах я прожила три счастливых года – и преподавательница, заразившая любовью к языку, и веселая группа.

Я запоминала быстрее всех. И говорила быстрее всех. Они все корпели, запоминая количество палочек в иероглифах. А я так ни одного иероглифа не запомнила – вместо доски смотрела на симпатичного и делающего вид, что холостой, сокурсника. Глаза, одним словом, были заняты, а уши свободны. Вот уши-то и оказались моим самым жизненно важным органом – взяли да и запомнили этот невероятный язык. А читать и писать я не умею. Даже как «Лариса» пишется по-японски, я до сих пор не знаю. Ой, нет, одно слово я все-таки знаю, как пишется иероглифами, – электровоз – денки кикаися. Длинное, красивое слово-картинка. Ведь японские слова, как детские кубики: картинка к картинке – вот тебе и слово. Электричество, дух, вместилище и механизм – вот тебе и электровоз. Это слово я изучила, чтоб при случае блеснуть удивительными знаниями перед новыми знакомыми. Ошеломляю этой красотой всех, и вот уже интерес к моей персоне.

Быстро-быстро пролетели эти японские уроки – и песенки в голове японские, и палочками ем дома все подряд, и музыка японская на магнитофоне.

А потом спортивная универсиада в Москве, и тучами японцы – посмотреть, кто же это такие не отдают им острова?

И я с толстенным словарем с первой группой, доверенной мне «Спутником» – бюро международного молодежного туризма. Каждое слово смотрю в словаре, показываю на пальцах и мимикой, и вся группа меня любит, и автобус содрогается от дружного японского хора, поющего по-русски «Бусть бегут неукрюзе песефоды по рузам». Это я их научила песенке из «Крокодила Гены», а у них нет букв «л», «ж», «х». Вот так и получается. Они в знак благодарности учат меня веселой песенке с припевом «Бу-ну осимасу». При этом они издают смешные, но неприличные звуки. Потом я узнала, что это песенка о том, кто как пукает – как бедняк, как богач, как жадина и т. д. А на припев как раз эти самые звуки.

Как я это все любила! Как ждала каждую группу! Постепенно словарь стал уже не нужен, я много слов уже знала и говорила свободно. А потом были поездки по всему Советскому Союзу с известным в Японии варьете «Девушки из Такарадзуки». Четыре месяца – ни слова по-русски, целыми днями с ними, и уже японский без акцента и на любую тему. За четыре месяца около 80 представлений. И однажды мне стало завидно – они на сцене, им хлопают, а я как дура. И решила я тоже на сцену выйти.

Был у них такой номер – Имомуси. Это значит «гусеница». Вся труппа – а их 72 девушки – сидит на корточках, держат друг друга за талию. Просто летка-енка, только как бы вприсядку. А сверху на них накинуто очень живописное покрывало с узором расцветки этой самой гусеницы. И они все по очереди поднимаются – приседают под этим покрывалом – одним словом, извиваются, как гусеница, под японскую народную музыку.

И вот однажды они присели, а я подошла, тоже присела, зацепилась за талию последней девушки, подтянула на себя покрывало и вышла вместе с ними на сцену извиваться. Как я была счастлива все две минуты. Зато потом! Оказалось, что покрывало по длине было рассчитано ровно, чтоб прикрыть 72 попки. А у меня, уже и тогда не очень хрупкой, оказалась прикрытой только голова. А все остальное выглядывало из-под покрывала и извивалось как бы отдельно.

Вся труппа была наказана хозяином за то, что не проявила бдительности и допустила такое своеволие. Меня ругать он не решился – боялся обидеть, так как знал, что переводчиков японского языка очень мало и без меня они не обойдутся.

Когда «Такарадзуки» уехали, я долго скучала и даже плакала, вспоминая это время.

Я уже семенила ногами на второй ступеньке винтовой лестницы, и уже мне было на ней скучно. И тут, как на подкидной доске, меня подобрала жизнь – и я год за годом, группа за группой, и сны уже снятся по-японски, и ступенька за ступенькой и винтовая лестница моя делает новый, резкий виток.

Март 1983 года. Маршрут группы Москва – Сочи – Москва. Я уезжаю с взволнованным сердцем, так как уже приходил лечить зубы к моему мужу-стоматологу композитор Владимир Мигуля, и муж уже объяснил ему и всем знакомым, что я придумываю стишки по праздникам и к дням рождений не просто так, а как-то особенно. И Мигуля уже обещал посмотреть, нельзя ли из моего стишка песенку сделать. Осталось только этот стишок написать. Итак, японцы в Сочи отдыхают, выполнив программу, а я гуляю по пляжу. Никого, кроме меня. Нагнулась, подняла синюю бумажку – прошлогодний билет в кино. Прошлогодняя чья-то радость. И сердце мое уже запеленговало эту волну, и потянулись слово за словом строчки моей первой песни «Вернулась грусть».

Японская дорожка привела меня на очередную ступеньку, и началась моя новая жизнь.

(обратно)

История восьмая. Выигрыш

Под осень наш послевоенный двор утопал в золотых шарах. Это время я любила больше всего. А сейчас был май, и в тех местах, где припекало солнышко, потянулись по оставшимся с прошлого лета ниточкам розовые вьюнки.

Про Клавдию во дворе все знали, что долги она возвращает вовремя, и деньги ей одалживали без долгих разговоров. Борька-Кабан, сосед Клавдии по лестничной клетке и основной соперник по одалживанию, тоже старался не отставать и путем сложных комбинаций с перезаймами никогда в злостных должниках не числился. Но все-таки Борька-Кабан – это не Клавдия, а совсем другое дело. И все обитатели нашего двора старались, увидев Кабана, нырнуть в подъезд или спрятаться за выступ дома, чтобы Борька не заметил.

А Клавдия, такая выдумщица, изобрела свой собственный стук, как позывные из кинофильма «Тайна двух океанов», – там-та-та-та. На эти позывные все двери приветливо открывались, и Клавдия получала нужную сумму и говорила непременно:

– Марь Васильна, на два дня. Пометьте в календарике.

И так – от Марь Васильны к тете Груше, от тети Груши к Поповичам, потом к Трофимчукам, и так по кругу, по кругу, с математической точностью – взять – отдать, взять – отдать…

Конечно, деньги деньгами, а Клавдия еще книги читать просила. Она любила толстые книги про войну, а особенно про шпионов. С книгами Клавдия обращалась аккуратно, обертывала их в пергаментную бумагу. Загляденье, а не книжка получалась. С пергаментом сложностей не было – Клавдина подруга в магазине масло развешивала, и пергамента этого Клавдия могла взять у нее сколько хочешь.

На двушки-трешки, занятые при помощи денежного круговорота, Клавдия по вечерам выпивала со своим мужем Жоржиком. Чудная у Жоржика была фамилия – Кунашвили. Дядя Жора Кунашвили. Сейчас каждому понятно, что если у человека такая фамилия, значит, человек – грузин. А в ту счастливую пору у нас во дворе никто не различал друг друга по национальности, да и не знали многие, что люди по фамилиям друг от друга отличаются. Что грузин, что француз – одно и то же. Кстати, дядя Жора и свою черную беретку носил как-то плоско, набекрень, как Ив Монтан в каком-то французском фильме.

Клавдия-то фамилию Жоржика не брала – зачем ей? У нее и самой фамилия неплохая – Редькина. Редькина Клавдия – услышишь, не забудешь.

Дядя Жора Кунашвили был во дворе человеком уважаемым. Он умел перетягивать матрацы и поэтому постоянно был кому-то нужен. Мы все во дворе всегда узнавали о наступлении весны по дяде Жоре – если с утра посреди двора стоит чей-то диван, топорщась вырвавшимися на волю пружинами, а Жоржик с гвоздями в зубах что-то насвистывает, значит, пришло тепло, скоро Первое мая, и Жоржик рад, что у него есть дело, на которое он большой мастер, и что скоро приедет Витя-дурачок, их с Клавдией сын.

Уже с марта Жоржик всем ребятам во дворе обещал, что на Первое мая Витя приедет, и если ребята будут с ним играть и в кино возьмут, то Жоржик купит всем по мороженому и один на всех воздушный шарик – в волейбол играть.


Витя-дурачок… Перед тем как ему появиться на свет, Клавдия с Жоржиком выпивали. Часто и помногу. И рожала Клавдия пьяная. И получился Витя-дурачок – то ли мальчишка, то ли дядька. По разговору он не отличался от сына Борьки-Кабана – Кабана-младшего, первоклашки. Тот в своем первом «А» был самым отстающим учеником. И в то же время на щеках у Вити-дурачка в некоторых местах была щетина, и курил он на равных с Кабаном-старшим.

В честь Витиного приезда дядя Жора всегда весь двор угощал мурцовкой – так он называл похлебку из воды, подсолнечного масла, лука и черного хлеба. Простая вроде бы еда, и всякий ее запросто сделать может. Может-то может, но, сколько мы ни старались, как у Жоржика, ни у кого не получалось.

Мы все ждали приезда Вити-дурачка, особенно радовалась Нонка. Ее дразнили Нонка-карлик. Вообще-то это была обыкновенная девчонка, но родилась она в последний военный год и росточком не вышла. Ей было обидно, что ее и в глаза, и за глаза все звали так: вон Нонка-карлик идет, ишь, Нонка-карлик, нарядная какая.

Когда Витя приезжал, Нонка как бы перемещалась– на последнее от конца место, а это уже не так обидно, тем более что мурцовки ей всегда дядя Жора первой наливал. Жалел за маленький росток.


Вот так и жил в те дни наш двор – Клавдия бегала по кругу, деньги занимала. Жоржик посвистывал, диваны перетягивал. А все остальные занимались своими делами.

И вдруг произошло невероятное событие, ради которого я и начала рассказывать всю эту историю.


Тот день начался обычно – Клавдия послала Жоржика за хлебом, а он взял да на сдачу вместо денег принес лотерейный билет. Клавдин крик слышно было даже в соседних дворах – что деньги зря потратил, ерундой всякой занимается. А Жоржик уже с утра пивка попил, был весел и совсем с Клавдией ругаться не хотел и объяснял, что если «Волгу» выиграет, то Клавдию прокатит вместе с Витей и всех ребят во дворе тоже прокатит.

Розыгрыш лотереи намечался через три дня, и мы все с нетерпением ждали таблицы в газете с надеждой прокатиться. И вот газету принесли, и дядя Жора билет проверил, и все совпало – и номер, и серия, и дядя Жора выиграл «Волгу»!

Во двор вышли почти все – и Марь Васильна, и тетя Груша, и Поповичи с Трофимчуками, и Борька-Кабан с женой, в общем, радовались всем двором. Билет переходил из рук в руки, и всем казалось, что мы прикасаемся к чуду.

А Клавдия решила устроить во дворе застолье. Прямо завтра. Жоржику велела накрошить для всех мурцовки, а сама прикинула в уме, сколько водки, сырку-колбаски купить, чтоб на весь двор хватило – праздник так уж праздник! Посчитала-покумекала и отправилась свою «Тайну двух океанов» отстукивать – там-та-та-та…

В тот день все были особенно приветливы – Клавдию и вообще-то любили, за Витю-дурачка жалели. И все за них с Жоржиком обрадовались. Было это давно, и зависть в душах обитателей нашего двора тогда еще не прописалась. По двушке, по трешке собирала Клавдия – привычный путь: от Марь Васильны к тете Груше и дальше, дальше. А Борька-Кабан сам Клавдии рубль предложил, вообще в подарок, без отдачи.

Вечера как раз наступали светлые, тепло отвоевывало свое право. Все обитатели двора допоздна сидели на лавочках под окном у Шурки-Мурки. Так уж получилось, что почти все у нас назывались через черточку.

Это было самое уютное место во дворе – окно обвито вьюнками, кружевная занавеска, а на окне проигрыватель. Покрутишь ручку, с иголки пыль снимешь, и, пожалуйста, – слушай целых две минуты. «Здравствуй, моя Мурка, здравствуй, дорогая, здравствуй, моя Мурка, и прощай…» У нашей Шурки-Мурки полно пластинок было, но крутила она целыми днями только эту, как бы оправдывая свое прозвище.

В тот знаменательный вечер Шурка-Мурка сменила иголку, ее муж, Шурик-Мурик, надел поблескивающий былыми временами габардиновый пиджак, тетя Груша вышла в новом фартуке с кармашком-сердечком – в общем, все принарядились и вышли праздновать событие.

Всего на столе было полно. Толик, сын Поповичей, с утра за воблой в рыбном отстоял, еще чернильный номер на руке не стерся, и воблы этой притащил – по одной на четверых, а себе вообще целую воблешку. К Трофимчукам как раз гости с Украины приехали, их тоже к столу пригласили, и они принесли здоровенный кусок сала. Королева стола – мурцовка – в тот вечер дяде Жоре особенно удалась.

Все пили-гуляли, поднимали тосты. За Редькину Клавдию, Жоржикину удачу и за Витю-дурачка, чтоб почаще было Первое мая и Витя из своего санатория приезжал. Даже за Нонку-карлика тост говорили, чтоб, когда большая будет, замуж ее взяли, несмотря на росток.

Затем были танцы. Танцевали – кто как мог. «Здравствуй, моя Мурка» – кружились в вальсе Борька-Кабан с тетей Грушей, «здравствуй, дорогая» – бил чечетку старик Черникин, зашедший вообще случайно из соседнего двора, «здравствуй, моя Мурка, и прощай» – Жоржик с Клавдией уже валились с ног, их фокстрот имел успех.

Часам к двум ночи разошлись по домам, завтра – понедельник, на работу рано вставать.


Наступил понедельник, дядя Жоржик с Клавдией, нарядные и торжественные, пошли к открытию сберкассы – «Волгу» решили взять деньгами.

Неработающая часть двора – я, Нонка-карлик и первоклашка Кабан-младший – пошла вместе с ними.

Слегка отдавая запахом вчерашнего веселья, дядя Жора задышал в окошко кассы: «Марь Васильна, – она как раз в сберкассе кассиром работала, – выдайте, будьте любезны, выигрыш».

Марь Васильна очки протерла, стала билетик на свет для строгости смотреть, а потом начала пальцем по строчкам таблицы водить. Водила она, водила, и вдруг ее лицо начало меняться, и Жоржик с Клавдией уже волноваться начали.

Наконец Марь Васильна с изменившимся лицом протянула билетик обратно и незнакомым голосом сказала:

– Здесь такого номера нет.

Дядя Жора вместе с Клавдией, застряв в окошке головами, хором потребовали таблицу предъявить. Водят, водят пальцем – нет такого номера!

– Что ж такое? Я сам видел, видел! – чуть не плача, закричал дядя Жора. – У меня газета сохранилась! А у вас опечатка! – И он достал из кармана помятую газету с таблицей и протянул Марь Васильне: – Вот!

Повторив движение пальца, Марь Васильна удивленно закричала:

– Есть!

Но в тот же миг ее осенило, и она увидела, что протянутая Жоржиком газета двухмесячной давности. И с этой двухмесячной давности таблицей совпал номер билета дяди Жоры.


Редькина Клавдия и Кунашвили Жоржик сидели на лавочке под окном с вьюнками и плакали. Клавдия – горюче, Жоржик – по-мужски.

Вечером все узнали о случившемся и, посовещавшись, простили им все долги.

Там-та-та-та.

(обратно)

История девятая. Наводнение в Каракумах

Мне кажется, что даже те, кто меня не знает, знают про меня все. Это из-за журналистов – ходят и ходят. А мне отказывать неудобно – я всегда ставлю себя на их место.

Ну и вот тогда пришла ко мне очередная акула пера. Все как всегда – чайку? Кофейку?

Достает микрофон, сидит напротив. Но вместо обычного – когда, как, почему? – вдруг спрашивает: «А можно, рассказывать буду я?» Конечно, можно. Меняемся местами, и вопросы задаю я. Да, впрочем, их задавать не приходится – Алиса, эта самая акула, все рассказывает сама. А я слушаю.

– Может быть, вы, Лариса, потом обо мне стихи напишете. Про всю эту историю.

Я, еще когда в школе училась, про артистов читать любила. Ну и влюбилась в Геннадия – он тогда еще только начинал и подавал большие надежды. Я о нем тогда в журнале прочла и фото в первый раз увидела. Ну и пропала. Стала все статьи вырезать, фотографии тоже, в альбом наклеивать. Одним словом, создала личный фан-клуб. Гена быстро в гору пошел, в фильмах снимался, какие-то призы на кинофестивалях получал. А я придумывала себе биографию, вернее, не себе одной, а как бы вместе с Геннадием. В моих грезах мы за руку гуляли по дождливой Москве, лежали на пляже в Акапулько, скакали на лошадях в диких прериях, вечерами на кухне под розовым абажуром пили чай. Много всего.

Я с ним и разговаривала, и за удачи хвалила, иногда критиковала – любя, конечно.

Это тянулось много лет, уже и школа, и институт позади. И первые мои любовные опыты, и летучие романы. И даже неудачное замужество. Но все это на фоне любви, верной и преданной, – к моему кумиру, к тому времени уже заслуженному артисту.

Не могу сказать, что прорыдала всю ночь до утра, увидев его фото с молодой красавицей, ставшей его женой.

Сказать честно, я никогда ни на что не надеялась, знала, что дорожка моей нехитрой жизни никогда не пересечется с его светлым путем. Это было так же невозможно, как наводнение в Каракумах или пожар в Антарктиде.

Но иногда вечерами в редакции, где я работала, мы сидели с девчонками, и я им рассказывала фантастическую историю своего знакомства и любви с Геннадием – они знали, что я придумываю, но все равно верили. Может, я так рассказывала?.. И представляете, Лариса, однажды мне приснился сон – я в Крыму, иду вечером по набережной, а навстречу – он. Подходит и говорит: «Мы не могли с тобой не встретиться».

И вдруг в редакции мне дают очередное задание – написать о кинофестивале, который проходит как раз в том городе, который мне приснился.

В первый день кинофестиваля я с двумя знакомыми журналистками вечером пошла в кафе. Мы немножко выпили – за то, за это. А я и говорю: «Давайте выпьем за десятую годовщину моей любви к одному артисту». Ну и рассказываю, как обычно в редакции, свой несбыточный рассказ. И на самом интересном месте замираю, слышу за спиной его голос. Поворачиваю голову – он! Садится неподалеку с двумя кинокритиками. Я уже ни о чем думать не могу. Вдруг один из этих кинокритиков подходит и говорит: «Девочки, давайте столики сдвинем, веселей будет». Дальше все в тумане – общий треп, шутки – это все, кроме меня. Я – зомби. Сижу неподвижная и немая, на Геннадия смотреть боюсь. Тут группа какая-то играть стала. Ну и критики с моими девчонками танцевать пошли. А мы за столиком вдвоем остались. И Гена рукой мою руку накрыл, как обжег, и тихо так говорит: «Мы не могли с тобой не встретиться».

Не помню, как мы дошли до моей гостиницы, как вообще все это было. Ни до, ни после я ничего такого не испытывала – ну не в смысле каких-то физических ощущений, а в смысле душевных потрясенных состояний.

Я понимала, что для Гены это все обычная история, образ жизни, в которой он – хозяин. Захочет – скомандует: «К ноге!» – и каждая будет рада эту команду выполнить.

Утром я даже не была уверена, что он помнит, как меня зовут. Да и утро-то еще по-настоящему не настало – он проснулся часов в пять, на часы посмотрел и засобирался – он приехал вместе с женой и сыном, они, наверное, уже его ищут.

Оделся, наклонился надо мной. Поцеловать как будто хотел. Но не поцеловал, а только вдруг опять сказал: «Мы не могли с тобой не встретиться». И добавил: «Алиса!» И ушел.

Больше я его на кинофестивале не видела. Слышала, что он пробыл там всего два дня и уехал куда-то на съемки.

В Москву я вернулась с невыполненным заданием, отговорилась, что заболела в Крыму. Обошлось.

И верите, Лариса, мне стало казаться, что ничего этого не происходило. Я решила, что вся история – плод моего раскаленного воображения. Ну и как-то вечером я снова девчонкам свою мыльную оперу рассказывала и про этот случай в Крыму, конечно, вплела. И опять все слушали – привыкли к моим сочинениям.

Прошло не очень много времени – недели две-три, меня к телефону в редакции просят. Слушаю и понимаю, что наступила высшая стадия моего помешательства, потому что в трубке его голос. И он говорит, что искал меня, потому что не спросил тогда телефона. И все это время думал обо мне. Хорошо, что у приятеля оказался телефон моей подруги – она тогда, в кафе в Крыму, его оставила. И он рад, что нашел, и немедленно хочет видеть.

Я шла к нему, и мне хотелось держаться за стены – так меня качало. Он жил в высотке, на последнем этаже. В квартире было много картин, вообще очень красиво. Я в таких домах раньше не бывала.

Геннадий ждал меня, даже стол накрыл – шампанское и бананы. Сказал, смеясь, что семейство на даче и мы в безопасности. В этом безопасном плену я прожила три дня. Ему звонили, он звонил. А я была счастливейшей небожительницей, и ангелы хором пели надо мной свои песни.

Гена улетал на очередные съемки – ненадолго, недели на две. И обещал скучать.

В редакции все сказали, что я как-то изменилась. Что произошло?

Ну я и собрала народ на очередное прослушивание. Все рассказала и сказала, что на этот раз это все правда. Девчонки обомлели. И вдруг одна, очень способная и острая журналистка, говорит: «А знаешь, Алиса, если ты хочешь сохранить все эти ощущения, то с Геннадием больше не встречайся. Да это и ни с какой стороны не нужно. Ты понимаешь, он – артист. Натура увлекающаяся. Вот и увлекся. Это ненадолго. А потом будет следующая. А тебя он бросит. К этому времени ты, отравившись этим сладким ядом, уже не сможешь обычного мужика полюбить. И будешь несчастной. Оставь себе это состояние навсегда».

И представляете, Лариса, я ее послушалась. Потом Геннадий звонил, я то к телефону не подходила, то говорила, что встретиться с ним не могу. Получилось так, что я его бросила! Я – Его! Наводнение в Каракумах!

Вся эта история произошла два года назад. Гена, конечно, позвонил-позвонил и перестал. И моя мыльная опера тоже подошла к логическому завершению. А вчера я его случайно встретила, снова, представляете, в кафе. Он сидел с какой-то симпатичной девушкой. Гена видел меня. И не узнал.

Моя гостья замолчала и смотрела на меня. Она хотела, чтобы я сказала ей, что она молодец, все в жизни сделала правильно. Или, наоборот, что она дура и не боролась за свое счастье.

А я сидела и думала, что пора тебе, акуле пера, понимать, что в жизни выбора нет. И все складывается так, как должно сложиться. Потому что в каждом из нас находится дискета, на которой все записано – кто мы и что с нами будет. И эту дискету мы привыкли называть судьбой.

(обратно)

История десятая. А был ли Билл?

Мне как-то приснился сон, что в меня американский президент влюбился. Тогда как раз о скандале Билла Клинтона с Моникой Левински все газеты писали и телепрограммы показывали. Ну, а он как раз в моем вкусе – светловолосый, светлоглазый. Я всю жизнь таких люблю. А Моника – ну, подумаешь. Кстати, тоже, как и я, – не худенькая.

А Клинтон взял да и приснился мне – вроде мы с ним танцуем, и он так горячо дышит, что у меня даже челка раздувается. А я ему и говорю: «Билл, а вы скандала не боитесь?»

А он отвечает: «Боюсь. Но оторваться не могу».

Я про сон всем рассказывать стала, так он мне понравился. Даже стихотворение об этом написала и по телевизору его читала.

И вдруг приходит мне письмо от какой-то женщины из Уфы, и она пишет – вот, мол, вы, Лариса, с Биллом Клинтоном знакомы и потому посоветуйте, как поступить.

А дело в том, что родила она мальчика и решила его крестить. Пошли в церковь – она с малышом, и соседка с мужем – чтобы стать крестными отцом и матерью. А сосед по дороге в магазин зашел и там напился. И до церкви не дошел. И тогда женщина чуть не заплакала, а батюшка сказал, что ничего, мать крестная есть, а отца крестного можно просто вообразить себе и имя его произнести. А женщина эта утром как раз по телевизору новости смотрела и симпатичного мужчину с волнистыми волосами запомнила. Имя легкое – Билл. Ну она его и вообразила. А батюшка догадался, кого она в виду имеет, и фамилию его назвал. И стал Билл Клинтон как бы крестным отцом названым.

Все бы хорошо, но на другой день снова женщина его по телику увидела с девкой этой чернявой. И все про Овальный кабинет узнала. Правда, что именно они там делали, до конца не поняла, но поняла – что это грех. И выходило, что взяла она в крестные отцы своему сыночку этого грешника. И спрашивает она, что ей теперь делать.

Мне хотелось ей сказать, что теперь ей остается только ждать новых выборов. А мне, например, было жалко, что Билла переизберут и я уже не смогу читать свое стихотворение о нашей с ним любви.

Тут как раз зовут меня сниматься в передаче «Блеф-клуб», и там нужно истории придумывать: веришь – не веришь. На бумажке пишешь, правда это или нет, бумажку переворачиваешь и рассказываешь. А потом игроки говорят – верят истории или нет. Если совпадает – побеждает отгадавший, если нет – рассказывавший.

Беру я бумажку, пишу – Правда. И рассказываю байку, что однажды Билл Клинтон, когда был в Москве, пошел на радиостанцию «Эхо Москвы» давать интервью. А потом, когда он шел по коридору, то смотрел на фотографии тех, кто бывал на этой радиостанции. Там весь огромный коридор этими фото увешан. Среди них есть и моя довольно симпатичная фотография. Ну вот Билл шел по коридору и все это рассматривал. Потом, уже дойдя до лифта, вдруг развернулся и обратно – в коридор. Охранники, естественно, за ним. А он дошел до моей фотографии, остановился, смотрит. «Кто эта женщина?» – спрашивает.

Ну сотрудники редакции ему говорят: «Лариса Рубальская это, стихи пишет». А Билл смотрит и говорит: «Странное у меня чувство – как будто мы с ней давно и близко знакомы. Даже как будто была у нас лавстори». И улыбнулся так хорошо и опять к лифту пошел.

Вот рассказала я эту придуманную историю и жду, что игрок-соперник скажет: – Не верю. Неправда. А я хитрая – написала: – Правда. И выиграю. А соперник вдруг говорит: – Верю. Правда. – И получает дыню. Как раз сентябрь был.

Но я не расстроилась, потому что все, кто передачу смотрел, теперь, наверно, думают, что это все правда и было на самом деле.

Кстати, дыню мы потом вместе съели, когда передача закончилась.

(обратно) (обратно)

Прошлогодний снег

Я растеряна немножко,
Виноватых в этом нет.
На заснеженной дорожке
Прошлогодний тает снег.
Ты ушел, но след оставил,
Что-то ты мне не простил.
Прошлогодний снег растаял,
Вместе с ним твой след простыл.
Мне не жаль, не жаль прошлогоднего снега,
Год пройдет, и опять наметет,
Жаль, что след растаял, растаял бесследно
И уже никуда не ведет.
Ты любовь, любовь перепрыгнул с разбега,
Без оглядки в весну убежал.
Мне не жаль, не жаль прошлогоднего снега,
А любви растаявшей жаль.
Я с весною не согласна,
Для чего цвести садам?
Я любовь ищу напрасно
По растаявшим следам.
Я весну не торопила,
Да не скрыться от тепла.
Утром солнце растопило
След, который берегла.
(обратно)

По воле волн…

С тобой ко мне вернулись весны,
С тобой ожил мой давний сон.
Ты мне сказал: «Забудем весла
И поплывем по воле волн»…
По воле волн, по воле волн
И прежней жизни берега
По воле волн, по воле волн
Уже оставила река.
По воле волн, по воле волн
Совсем иные острова.
По воле волн, по воле волн
У жизни новая глава.
Судьбою лодку развернуло,
Качнулось время за бортом.
Я в этот раз тебе вернула
Все то, что ты вернешь потом.
По воле волн, по воле волн
И прежней жизни берега
По воле волн, по воле волн
Уже оставила река.
По воле волн, по воле волн
Совсем иные острова.
По воле волн, по воле волн
У жизни новая глава.
Нас встречный ветер не печалит,
Попутный ветер к нам спешит.
К какой нам пристани причалить,
За нас любовь сама решит.
(обратно)

Безнадега

Ни дороги, ни пути, ни проехать, ни пройти,
Беспросветный дождь стоит стеной.
Сговорились все вокруг, безнадеги замкнут круг,
А удача ходит стороной.
Ворон, черное крыло,
Сделай так, чтоб мне везло,
Наколдуй везенье, напророчь.
От невзгод меня спаси,
Безнадегу унеси,
Прогони мои печали прочь!
Безнадега, безнадега, безнадега,
От тебя к надежде долгая дорога.
Запрягайте золотую колесницу,
Я поеду в дальний край за синей птицей.
Ворон, черное крыло,
Сделай так, чтоб мне везло,
Наколдуй везенье, напророчь.
От невзгод меня спаси,
Безнадегу унеси,
Прогони мои печали прочь!
Знаю я, как дважды два, безнадега не права.
Ведь в любой печали есть предел.
Без стеблей цветы срывать, за собой мосты сжигать
Никогда я, в общем, не хотел.
Ворон, черное крыло,
Сделай так, чтоб мне везло,
Наколдуй везенье, напророчь.
От невзгод меня спаси,
Безнадегу унеси,
Прогони мои печали прочь!
(обратно)

С той далекой ночи…

Опять в саду алеют грозди,
Как подобает сентябрю.
Ты был моим недолгим гостем,
Но я судьбу благодарю.
Мы были оба несвободны,
И в этом некого винить.
И не связала нас на годы
Судьбы запутанная нить.
С той далекой ночи нашей
Ты совсем не стала старше,
Хоть глаза глядят серьезней,
А в улыбке грусти след.
С той далекой нашей ночи
Изменился ты не очень,
Хоть сто зим прошло морозных
И сто грустных, долгих лет.
Летучей молнией мелькнула,
Влетела в жизнь и обожгла.
Нет, нас судьба не обманула,
Она нас просто развела.
Но все всегда идет по кругу,
Как предназначено судьбой.
И несвободны друг от друга
Все эти годы мы с тобой.
(обратно)

Прошлое

Вспоминаю тебя, вспоминаю
И стираю слезинки с ресниц.
Я роман наш недолгий читаю,
Сто горючих и сладких страниц.
Закипел он в сиреневом мае
И привел на обрыв сентября.
Вспоминаю тебя, вспоминаю,
Вспоминаю, наверное, зря.
Прошлое ты, прошлое,
Что в тебе хорошего?
Ты, как гость непрошеный, снова у дверей.
Прошлое ты, прошлое,
Что в тебе хорошего?
Проходи ты, прошлое, проходи скорей.
Не забыться тем дням, не забыться,
Ничего мне не сможет помочь.
Мне все снится, теперь только снится
Та безумная первая ночь.
Я вникала в твой шепот горячий
И, наверно, была не права.
Ничего в нашей жизни не значат
Золотые, ночные слова.
(обратно)

Осиновый огонь

Огнем горит любовь,
Осиновым огнем,
Оранжевым огнем,
Осенним наважденьем.
Давай от вечных слов
Немного отдохнем,
Над пламенем осин
Дождя сопровожденье.
Осиновый огонь – причуда сентября,
Каприз последних дней
Сгорающего лета.
А если навсегда
Осины отгорят,
То ты прошедший дождь
Не обвиняй за это.
Невольница-любовь
В плену огня осин,
В плену у перемен,
Случайных, неизбежных.
Но ветер налетел,
Осины погасил,
И в пламени осин
Сгорела наша нежность.
(обратно)

Жемчужина

Где-то на дне моря синего
Ракушка жила с жемчугом.
Принесли ее волны сильные
На песчаный пляж вечером.
Луч солнца гаснет на песке,
Жемчужина в твоей руке.
Ладонь бережно хранит ее огонь.
Где-то в душе горечь копится.
Вдруг не стану я нужною?
Если любовь наша кончится,
В море брошу я жемчужину.
Где-то в горах солнце спрячется.
Знаешь, ты не зря веришь мне.
Я твоей любви не растратчица,
Я любовь храню бережно.
Луч солнца гаснет на песке.
Жемчужина в твоей руке.
Огонь бережно хранит ее ладонь.
(обратно)

Я – как бабочка без крыльев

У нас с тобой была недолгая любовь.
Была любовь недолгая, но жаркая.
Ты осыпал меня букетами цветов
И милыми ненужными подарками.
Профессором любви тебя я назвала,
Была твоей студенткою прилежною.
Но как-то ты сказал, чтоб больше не ждала,
И погасил глаза бездонно-нежные.
Я – как бабочка без крыльев
На цветке без лепестков.
И в глазах твоих застыли
Льдинки тех холодных слов.
Дни, когда мы вместе были,
Не оставили следов.
Только бабочка без крыльев
На цветке без лепестков.
Профессор, твой урок я помню наизусть.
И, горькими ошибками научена,
Я опытом своим с другими поделюсь
И буду жить надеждами на лучшее.
Но больше не смотрюсь так часто в зеркала,
Там на губах дрожит улыбка жалкая.
У нас с тобой любовь недолгая была,
Была любовь недолгая, но жаркая.
(обратно)

Бессонница

Месяц выглянул над соснами
И за тучи закатился.
Сколько дней прошло с той осени, —
Ты ни разу мне не снился.
Мне тебя увидеть хочется,
Только этому не сбыться,
Потому что в дверь бессонница
По ночам ко мне стучится.
А с утра заботы разные —
От тоски моей спасение.
Не любить я стала праздники
И субботы с воскресеньями.
Память временем укроется
И поможет мне забыться.
Потому, что в дверь бессонница
По ночам ко мне стучится.
А с утра заботы разные —
От тоски моей спасение.
Не любить я стала праздники
И субботы с воскресеньями.
Память временем укроется
И поможет мне забыться.
Но пока еще бессонница
По ночам ко мне стучится.
Бессонница, бессонница, бессонница,
Печаль к тебе притронется у ночи на краю.
Услышишь, как бессонница
Стучится в дверь твою.
(обратно)

Обломанная ветка

Где-то в сердце моем натянулась
И забилась в тревоге струна.
Снова память как будто очнулась
После долгого тяжкого сна.
Я звоню в твой неведомый вечер
Из далекого серого дня,
Упрекнуть мне тебя будет не в чем,
Если ты не узнаешь меня.
Я знаю – все проходит,
И эта боль пройдет,
Тревожить память, может, и не стоит.
Обломанная ветка весной не расцветет
И к осени не станет золотою.
Вздрогнул в трубке твой голос и замер,
Я дыханье ловлю в тишине.
Сколько дней этот номер был занят,
Сколько раз отвечал он не мне.
Больше так продолжаться не может,
Ни на что не надеясь, рискну
И из осени серой, продрогшей
Позвоню в голубую весну.
(обратно)

Ночная фиалка

Хочу забыть и не могу
Тот миг сгорающего лета,
Где на фиалковом лугу
Вдруг о любви сказала мне ты.
И был в глазах твоих испуг,
Качнулось небо с облаками.
И знал фиалок полный луг
О том, что было между нами.
Ночная фиалка, ночная фиалка,
Вся жизнь – череда расставаний и встреч.
Ночная фиалка, ночная фиалка,
Тебя я сорвал, но не смог уберечь.
Смотрю ночами грустный сон
О фиолетовых фиалках.
Уже не сможет сбыться он,
И просыпаться утром жалко.
Хочу забыть и не могу,
Как ты меня в ту ночь любила.
Я от себя бегу, бегу,
Но убежать не хватит силы.
(обратно)

Огонь

За крышей месяц притаился, словно вор,
Хотел подслушать наш полночный разговор.
А мы с тобой не говорили ни о чем,
Мы целовались и дышали горячо.
И, нарушая траекторию слегка,
Плыла твоя неосторожная рука,
И замирала вдруг, сводя меня с ума,
Качая месяц, и деревья, и дома.
И жар огня
Сжигал меня,
Ведь на земле никто любовь не отменял!
Ты, как оркестром, дирижировала мной,
А я заложником был музыки ночной,
А эта ночь накалом в тысячу свечей
Перечеркнула прежних тысячу ночей.
Разведчик-месяц не разведал наш секрет
И закатился тихо в медленный рассвет,
А то, что было между мною и тобой,
В обычной жизни называется судьбой.
(обратно)

Отпускаю

Осень лето догнала,
Все длиннее вечер темный.
Как счастливой я была,
Я уже почти не помню.
Как недавно и давно
От тебя помчались стрелки.
И все чаще дождь в окно
Барабанит дробью мелкой.
И отпускает не спеша
Моя остывшая душа
Тебя на волю, на волю, на волю.
И по ночам тебя не ждать,
И без тебя теперь дышать
Почти не больно, не больно, не больно.
Я забыла голос твой
И глаза твои забыла.
И мне кажется порой,
Никогда я не любила.
Только мокрый воробей
За окном замерз, бедняга,
И не сделать мне к тебе
Эти главные полшага.
(обратно)

Фото

А живу я одна, навсегда замерев от испуга,
Это после того, как я с бывшим своим развелась.
А недавно пришла ко мне Нинка – из детства подруга,
Пропадала сто лет, вдруг, откуда не знаю, взялась.
Рассказала мне Нинка, что стал изменять Анатолий,
И однажды решила она отомстить мужику —
Изменить, как и он, и навек излечиться от боли,
И прогнать из души надоевшую злую тоску.
Ну а лет молодых нам осталось совсем уж немножко,
Поезд жизни уходит, качнулся последний вагон,
Только Нинка успела с разбегу вскочить на подножку
И влетела в купе, ну а там ждал, естественно, он.
Вот о нем мне подруга часа полтора трындычала —
И какой из себя, и в постели бывает каков.
Ну а я все сидела и только, как дура, молчала,
Потому что забыла, как выглядит эта любовь.
Дальше – больше. Подробности, родинки, плечи,
И другое, такое, о чем говорить ни к чему.
Что случилось, не знаю, но вдруг мне дышать стало
нечем,
Я на Нинку смотрю, а лицо ее будто в дыму.
Зря ты, Нинка, пришла, и в душе началось все сначала,
Когда я поняла, что ты мне говоришь про него.
Зимовала одна, в одиночестве лето встречала,
Начала забывать и взамен не ждала ничего.
Эти родинки я, как и ты, столько раз целовала,
Столько раз засыпала, как ты, я на этом горячем плече.
Испытаешь ты, Нинка, все то, что и я испытала,
Так что слезы готовь для бессонных горючих ночей.
Было жалко, что нет у меня ни сыночка, ни дочки,
Хоть рубашка осталась бы, с запахом тела его.
Наша жизнь расставляет порой неожиданно точки,
Где поставить, решает сама, не спросив никого.
Мне остались на память засохшие в вазе фиалки,
И Сережкино фото – на море, по пояс в волне.
Я не злилась на мужа, но было до ужаса жалко,
Что ушел он к другой и забыл навсегда обо мне.
Он был первым моим и последним моим был
мужчиной,
Самым нежным на свете и самым надежным он был.
А когда при разводе спросили Сережу причину,
Он сказал – нет причины, я просто ее разлюбил.
Нинка взгляд мой заметила. – Что ты? – спросила
тревожно.
И сказала подруге я вдруг, ни с того ни с сего: —
Слушай, Нинка, скажи, а зовут твоего не Сережа?
Нинка сдвинула брови: – Серега. Ты знаешь его?
Я остывшего чая глотнула, вздохнула поглубже
И сказала: – Да что ты, да нет, просто я телепат. —
И ни слова о бывшем, предавшем и бросившем муже,
О котором я столько ночей прорыдала подряд.
А счастливая Нинка достала из сумочки фото,
Я сказала себе: успокойся, замри, не дрожи.
А с портрета смотрел на меня незнакомый мне кто-то,
И пропела подруга: – Вот он, симпатичный, скажи?..
Ночь пробили часы, и в метро заспешила подруга,
А потом позвонила сказать, что уже добралась.
А живу я одна, навсегда замерев от испуга,
Это после того, как я с бывшим своим развелась.
(обратно)

Богач

Наша жизнь – сплетенье крахов и удач.
Как-то раз все деньги проиграл богач.
Все богатство мигом по ветру пустил.
И своей любимой он сказал: – Прости!
Она ему сказала: – Милый мой, не плачь!
Пока любовь жива, ты все равно богач.
Ты все равно богач, и, сколько ни живи,
Нет ничего сильней моей к тебе любви.
От ее улыбки и от этих слов
Вдруг запели скрипки песню про любовь.
Что не в деньгах счастье, понял он тогда
И таким счастливым не был никогда.
Она ему сказала: – Милый мой, не плачь!
Пока любовь жива, ты все равно богач.
Ты все равно богач, и, сколько ни живи,
Нет ничего сильней моей к тебе любви.
Но на этом месте кончилось кино.
Он с любимой вместе едет в казино.
И сказала мило девушка ему:
– Деньги – это сила, риск нам ни к чему.
Она ему сказала: – Ты их зря не трать,
Пока любовь жива, ну а без них – как знать?
Ну а без них как знать, ведь, сколько ни живи,
Когда мешали деньги дружбе и любви?!
(обратно)

Иду по лезвию ножа

А ты живешь на верхних этажах,
У неба на краю.
А я иду по лезвию ножа,
Иду в судьбу твою.
А мне стоп-кран бы вовремя нажать,
Но я не знаю как.
И я иду по лезвию ножа,
Счастливый, как дурак.
А ты прольешь горючую слезу
И скажешь, что ждала.
Прости меня, что я живу внизу,
Сложились так дела.
Не будь со мной колючее ежа,
Не будь змеи хитрей.
Ведь я пришел по лезвию ножа,
Впусти меня скорей.
И пусть нам хором ангелы поют,
И черти пляшут пусть.
А ты живешь у неба на краю,
И я там поселюсь.
А мой подвал недорого сдадим
С ключом от гаража,
Плевать на все, что было позади,
До лезвия ножа.
Амур-шалун согнет дугою лук,
Стрелой своей дразня.
А ты сомкнешь кольцо горячих рук
На шее у меня.
Открой окно в предутренний туман,
Спугни веселых птиц.
А жизнь сама напишет наш роман
Из нескольких страниц.
Где ты живешь на верхних этажах,
У неба на краю,
Где я иду по лезвию ножа,
Иду в судьбу твою.
Ты надо мною госпожа,
А я твой верный паж.
Иду по лезвию ножа
На верхний твой этаж.
(обратно)

Я забыть тебя, наверно, не смогу

Мне казалось, я смогу тебя забыть,
Без тебя к другому берегу приплыть,
Но никто не ждал меня на берегу,
Я забыть тебя, наверно, не смогу.
Снег засыплет облетевшую листву,
Без тебя я эту зиму проживу.
Я пишу холодной веткой на снегу,
Я забыть тебя, наверно, не смогу.
Говорят, что время лечит, ну и пусть,
Может быть, сама я времени боюсь.
Может быть, сама от времени бегу,
Я забыть тебя, наверно, не смогу,
Может быть, я перед временем в долгу,
Я забыть тебя, наверно, не смогу.
Вечерами мне звонят твои друзья,
Что ответить им, порой не знаю я.
Я им правды не скажу и не солгу,
Я забыть тебя, наверно, не смогу.
Но все дальше от тебя уводит путь.
Может, встретимся с тобою где-нибудь,
О глаза твои я сердце обожгу,
Я забыть тебя, наверно, не смогу.
(обратно)

В полуденном саду

Как прелестны ваших локонов спирали,
Как хорош лица расстроенный овал.
Никогда вы никого не целовали,
Я был из тех, кто вас тогда поцеловал.
В полуденном саду
Жужжание шмеля,
Застыл июль в тоске
В полуденном саду.
Не зная, что приду,
Чертили вензеля
Вы веткой на песке,
Не зная, что приду.
Как испуганные бабочки, вспорхнули
Брови темные над парой серых глаз.
Никогда вы никого не обманули,
Я был из тех, кто так потом обманет вас.
(обратно)

Жаль…

Свет звезды проснется в вышине,
Звук рояля вздрогнет в тишине.
Тихо трону клавиши,
И душой оттаявшей
Ты, быть может, вспомнишь обо мне.
Я почти забыла голос твой,
Звук твоих шагов на мостовой,
Тихо трону клавиши,
И опять ты явишься,
Бесконечно близкий и чужой.
Жаль
Разбитый хрусталь.
Осколки мечты
В гулком звоне пустоты.
Жаль.
Чужая печаль,
А я на краю
Замерев, одна стою.
Мой рояль, мой нежный, добрый друг!
Знаешь ты мелодию разлук.
Тихо трону клавиши,
И опять ты даришь мне
Тех далеких дней забытый звук.
Память-птица крылья распахнет,
И свершится музыки полет.
Тихо трону клавиши,
И тогда узнаешь ты,
Чья душа тебя к себе зовет.
(обратно)

Мулатка-шоколадка

Там, где пальмы в небо стрелами,
Птицы райские звенят.
Там девчонка загорелая,
Ты с ума свела меня.
Мы с тобой – два разных полюса —
Стылый север, жаркий юг.
О любви я сразу понял все,
Лишь тебя увидел вдруг.
Моя мулатка, мулатка-шоколадка,
Ребенок милый солнца и волны,
Но почему мне так в твоих объятьях сладко
В лучах банановой страны?
Но жизнь моя – капризная лошадка,
Опять в снега, домой меня умчит.
Моя мулатка, ты как шоколадка,
А шоколад всегда горчит.
На песке следы сливаются
И теряются в волне.
Шоколадная красавица,
Что ты знаешь обо мне?
Ты мне что-то шепчешь ласково
На полночном берегу.
Я навек бы здесь остался бы,
Но без снега не могу.
(обратно)

Мужская история

Снова осень дворы засыпает,
Небо серое смотрится в лужи.
Я сегодня один засыпаю,
Ты сказала, что так тебе лучше.
Вектор грусти направлен на вечность,
Сколько мне суждено, я не знаю,
Только кардиограммой сердечной
Я сегодня врачей напугаю.
Листья кленов ладонь обожгут,
Я на грусть эту осень потрачу.
Одного я понять не могу:
Кто сказал, что мужчины не плачут?
Мы по рюмке с ребятами вмажем,
Мы пропьем эту горькую осень.
Что со мной, на словах не расскажешь,
И ребята поймут и не спросят.
Ты раскаяньем душу не мучай,
Улетай в небо птицею вольной.
Я хочу, чтоб тебе было лучше,
Как бы мне это ни было больно.
(обратно)

В Михайловском

Когда от шума городского
Совсем покоя нет душе,
Полночи поездом до Пскова,
И вы в Михайловском уже.
Там мудрый дуб уединенный
Шумит листвою столько лет.
Там, вдохновленный и влюбленный,
Творил божественный поэт.
В аллее Керн закружит ветер
Балет оранжевой листвы,
И в девятнадцатом столетье
Уже с поэтом рядом вы.
Но не спугните, бога ради,
Летучей музы легкий след!
Вот на полях его тетради
Головкичьей-то силуэт.
Слова выводит быстрый почерк,
За мыслями спешит рука,
И волшебство бесценных строчек
Жить остается на века.
А где-то слезы льет в подушку
Та, с кем вчера он нежен был,
И шепчет, плача: – Саша! Пушкин!
А он ее уже забыл.
Уже другой кудрявый гений
Спешит дарить сердечный пыл,
Их след в порывах вдохновенья —
И легкий вздох: – Я вас любил…
Любил, спешил, шумел, смеялся,
Сверхчеловек и сверхпоэт,
И здесь, в Михайловском, остался
Прелестный отзвук прежних лет.
При чем же бешеные скорости,
При чем интриги, деньги, власть?
Звучат стихи над спящей Соротью
И не дают душе пропасть.
Я помню чудное мгновенье!
Передо мной явились вы!
Но… надо в поезд, к сожаленью, —
Всего полночи до Москвы.
(обратно)

Безумный аккордеон

Дышала ночь магнолией в цвету,
Звезду поймал ты в руки на лету
И протянул, смеясь,
А я вдруг обожглась
Об эту неземную красоту.
Нас аромат магнолий опьянял,
Ты со звездою сравнивал меня,
И, ночью изумлен,
Звучал аккордеон,
Даря нам танго, полное огня.
Безумный аккордеон
Как будто тоже был влюблен,
И танго страсти играл
Нам до утра.
Сводил с ума внезапный звездопад,
Я что-то говорила невпопад,
Меня ты целовал,
И что-то колдовал
Твой жаркий и опасный карий взгляд.
Казалось мне, что это все всерьез,
Куда же вдруг исчез весь твой гипноз?
Аккордеон все пел,
Как будто бы хотел
Продлить мгновенья сладких, нежных грез.
Виноват во всем, наверно, тот аккордеон,
Виноват
Музыкант,
А ты – лишь сон, мой сладкий сон.
(обратно)

Романовы

В одеждах, заботливо отутюженных,
Семейство Романовых собралось за ужином.
Царица, царь, вокруг дети славные.
Еще далеко до событий кровавых.
Мгновенье застыло на фотографии.
Романовы, чем вы стране не потрафили?
Вы столько лет царили исправно.
Еще далеко до событий кровавых.
Взгляд опечален, прозрачная кожица.
Алешенька, как-то судьба твоя сложится,
Болезнь твоя – рана души и отрава.
Еще далеко до событий кровавых.
Ах, доченьки милые, родителей счастье —
Ольга, Татьяна, Машенька, Настя.
Четыре веселых свадебки справим.
Еще далеко до событий кровавых.
Николушка, Алекс, голуби нежные.
На желтеньком фото вы вместе по-прежнему.
В России всегда особые нравы.
Еще далеко до событий кровавых.
Еще разговоры о будущем лете,
О том, как в Ливадию вместе поедем.
Там море, там чайки, мы будем там плавать.
Еще далеко до событий кровавых.
Что ж, батюшка-царь. Вы могучий и сильный.
Для вас дело главное – судьбы России.
Правы вы были или не правы?
Еще далеко до событий кровавых.
Романовых род – счастливый и проклятый,
Еще не все потомками понято.
Но ход истории кто ж исправит?
Еще далеко до событий кровавых.
В учебниках толстых написаны главы
О том, как и кто Россиею правил.
Виват, Россия! Россия, слава!
Ах, как не хочется событий кровавых!
(обратно)

Полет

Никогда я не была симпатичной,
Стройной тоже никогда не была,
Оттого-то и в моей жизни личной
Невеселые творились дела.
За подругами бежала удача,
А меня как встретит, сразу же прочь,
Это счас я, вспоминая, не плачу,
А тогда ревела каждую ночь.
Перед зеркалом щипала я брови,
Удлиняла стрелкой линию глаз.
Мое сердце распирали любови,
Безответные притом каждый раз.
А подруги, собираясь на танцы,
Так решали мой вопрос непростой:
– Зря ты плачешь! Все ребята – засранцы!
А характер у тебя золотой!
Про характер-то понятно, конечно,
Только толку что-то нет от него.
Так проплакала я возраст свой нежный,
Ну а дальше было много всего.
Все рассказывать – и года не хватит,
Да зачем напрасно душу терзать?
Только вспомнила я все это кстати,
Чтобы вот вам что сейчас рассказать.
Как-то раз один мужчина приличный
В самолете со мной рядом сидел,
И назвал меня такой симпатичной,
И загадочно вдруг так поглядел!
От смущенья я закашлялась даже,
Хорошо, была в стакане вода.
И ответила с улыбкой, что раньше
Симпатичной не была никогда.
И в ответ он улыбнулся мне тоже
И сказал, прикрыв газетой кольцо:
– Вы – смешная, но с годами, похоже,
У вас вышла вся душа на лицо.
Тут я вспомнила о муже, о маме
И решила, начиная дремать,
Что засранцы начинают с годами
В этой жизни кое-что понимать!
(обратно)

Золотая нить

Где-то, когда-то, а может быть, даже во сне
В жизнь мою войдешь негаданно,
И снова, как раньше, притронешься нежно ко мне,
И забуду я все обиды.
А золотая нить запуталась, путалась, вилась,
Та, что связала нас.
Душа привязана, связана с тобой
Нитью золотой.
Томлюсь, как пленница, пенится волна
В море моей любви,
Бьется в берег моей печали.
Как я боялась порвать эту тонкую нить,
Ты не смог понять, любимый мой.
А я, как и прежде, сумею понять и простить,
Чтобы только мы были вместе.
(обратно)

Мона Лиза

В давно ушедшие века
Творила мастера рука —
Водила кистью по холсту,
Дарила людям красоту.
Был, может, солнцем день пронизан,
А может, дождь унылый лил,
Когда улыбку Моны Лизы
Он человечеству дарил.
Мона Лиза, вечности портрет,
Мона Лиза, в чем же твой секрет?
Мона Лиза, тают времена,
Тайну знаешь ты одна.
Наутро выпал первый снег,
И улыбнулась ты во сне,
Забыв заботы и дела,
Как будто что-то поняла.
А может, мастер в давней жизни
И в неразгаданной судьбе
Писал улыбку Моны Лизы
И молча думал о тебе?
(обратно)

Служебный роман

Веткой клена в золоте листвы
Ты вошла в весну моей любви,
Голосом своим меня тревожа,
Ветром в жаркий день ворвалась.
Посмотрела в зеркало тайком,
Проглотила в горле горький ком.
Не влюбляться так неосторожно
Ты себе клялась тыщу раз.
Дней привычных грустный караван
Вдруг замедлил ход
И свернул с пути.
Может быть, служебный наш роман
Кто-то не поймет,
Кто-то не простит.
Зря глаза ты прячешь от подруг,
Будто перед ними ты грешна.
Все равно все поняли вокруг —
Осенью случилась весна.
Ну и что ж, что при всех посторонних
Мы с тобою друг с другом на «вы»…
Кто сказал, что в любви есть законы,
Тот не знал настоящей любви!
(обратно)

Кто сказал, что с годами…

Вот опять быстрый день догорел и погас,
Затихают шаги за окном.
Я люблю этот тихий, полуночный час,
Когда мы остаемся вдвоем.
Как хочу я тебя уберечь от тревог,
От невзгод и ударов в судьбе.
Сколько б ни было в мире путей и дорог,
Я пришел бы, родная, к тебе.
Я все мысли твои понимаю без слов,
Никого нет на свете нужней.
Кто сказал, что с годами проходит любовь,
Ничего тот не знает о ней.
Без тебя не могу я ни жить, ни дышать,
Рядом быть я хочу каждый миг.
Если есть в этом мире родная душа,
Как прекрасен и солнечен мир.
Не хочу я скрывать свое счастье от всех,
Мне дурная молва не страшна.
Ты забвенье мое, горько-сладостный грех
И безумные ночи без сна.
Я под утро усну у тебя на плече.
Я в плену твоих ласковых рук.
Но разрушится ночь поворотом ключей,
Наши встречи – начало разлук.
(обратно)

Пародии для театра Винокура «Беби-бум»

Русская тема

Вот кто-то с горочки спустился.
Да это он, мой паразит.
Опять в дымину он напился,
Идет, и за́ сто верст разит.
Я на судьбу держу обиду.
Давно детишки нам нужны.
А он мужчина только с виду,
А по ночам-то толку хны.
Он был в деревне парнем первым,
Себя я не смогла сдержать.
Теперь он пьет да трепет нервы,
Так от кого же мне рожать?
В моей душе покоя нету,
А тело мучает тоска.
Ох, напишу я президенту,
Чтоб подыскал мне мужика.
(обратно)

Украинская тема. (Ты ж меня обманула)

Что же это, в самом деле?
С чистой шеей всю неделю
Проходил я, как дурак,
А любви все нет никак.
Припев:
Ты ж меня обманула,
Ты ж меня подвела,
Дать сала обещала,
Обещала, не дала!!!
С понедельника по среду
Я искал тебя по следу,
А потом еще три дня
Ты морочила меня.
Припев.
И сижу я на диете,
Так откуда ж взяться детям?
Так откуда ж взяться детям,
Ведь без сала сил нема,
Сделай что-нибудь сама!
Припев.
(обратно)

Цыганская тема. (Спрячь за высоким забором)

Юбка на талии тонкой,
Водит цыганка плечами.
Спрячь за высоким забором девчонку,
Выкраду вместе с очами.
В ухо девчонка задышит,
К жарким объятьям готова.
Мы с ней отмоем чумазых детишек
Или наделаем новых.
Веером ляжет гаданье,
Будет цыганка смеяться.
Спрячь за высоким забором цыгана,
Дети и так народятся.
Вздрогнет цыганская скрипка,
Табор уснет на рассвете,
А по земле с вороватой улыбкой
Бродят цыганские дети.
(обратно)

Кавказская тема. (Черные глаза)

Каждый девушка на свете
Едет на Кавказ.
Потому так много дети
С черным цветом глаз.
Может, виноват сациви,
Лобио, кинза,
Потому, что так красивы черные глаза.
Припев:
Черные глаза,
Сколько было сладких ночек,
Черные глаза,
У сыновей моих и дочек
Черные глаза.
Страстные, опасные
Черные глаза.
Черные глаза,
Вспоминаю, посчитаю,
Черные глаза,
Сколько их, я сам не знаю.
Черные глаза,
Страстные, опасные
Черные глаза.
Подползла одна такая
Женщина-гюрза,
Почему, я сам не знаю,
Сдали тормоза.
Мне на ум ворвался ветер,
Молнии, гроза,
Значит, снова будут в детях
Черные глаза.
Припев.
(обратно)

Еврейская тема. (Бамир биз ду шейн)

Бамир биз ду шейн,
Что делать? Ой, вей!
Беда, хоть ширинку зашей.
Ребенок-аид
Всегда вундеркинд,
Душа у еврея болит.
Припев:
Все гениальные,
Все музыкальные,
А также зубы все хотят вставлять.
Рожаем часто мы,
Где ж мне, несчастному,
Зубов и скрипочек на всех набрать?
Жена хороша,
Под грудью – душа,
Опять ждет она малыша. И, значит, у нас
В пятнадцатый раз
Родится скрипач – высший класс.
Припев.
(обратно)

Азиатская тема

Денег нету, караул!
До свиданья, мой аул,
Саксаул и чайхана
И красавица-жена.
Слышал, город есть большой,
Деньги много и хорошо.
Там живут богатый все
На Рублевское шоссе.
Припев:
Восточные люди,
Изюм и урюк на блюде,
А я – гастарбайтер,
Копать и сторожить.
Восточные люди
Катаются на верблюде,
А я, гастарбайтер,
Без плова должен жить.
Без жены я третий год,
А она письмо мне шлет —
Съела с косточкой урюк
И беременная вдруг.
Без меня красавица
Там сумела справиться.
Нарожает мне детей,
Будет все как у людей.
(обратно)

Итальянская тема. (Мама-Мария)

Известно было мне с детских лет,
Что слаще секса занятий нет.
И вместо школьной всей чепухи
Мне лезли в голову женихи.
Они оставили в жизни след,
Мне сосчитать их проблемы нет.
Семь милых дочек, сынишек семь,
Я им рожала детишек всем.
И все похожи, как близнецы,
Хоть разные у всех отцы.
Повсюду слышен их звонкий смех,
Но кто мне скажет, что это грех?
Мамама, мама-Мария…
(обратно)

Китайская тема

В синем небе солнце светит,
Наша родина – Китай.
Мы счастливей всех на свете,
Нас попробуй сосчитай.
«Мейд ин Чайна» наши дети,
Всех счастливей на планете.
В Поднебесной родились
Кушать палочками рис.
Мы шагаем дружно в ряд,
Нас уже за миллиард.
Припев:
Шире шаг, мы идем,
Дацзыбао мы поем —
Чжень бао дао,
Тянь мэнь со,
Жить нам в Китае халасо.
Линь сяо мяо,
Вынь кинь дай.
Родина наша —
Это Китай.
Нас все больше год от года,
Мы детишкам очень рады,
Потеснитесь, все народы,
Будет нас два миллиарда.
Есть у всех велосипед,
Чашка риса на обед.
Наши дети – гордость наша,
По утрам флажками машут,
Все шагают дружно в ряд,
По-китайски говорят.
Припев.
(обратно)

Испанская тема. (Бэсамэ мучо)

Бэсамэ, ты самый лучший
Страстный тореро разжег в моем сердце любовь.
Бэсамэ, только измучил —
Вместо любви день и ночь говорит про быков.
Сердце испанки – горячее пламя,
Мне лишь любовь дорога.
Будешь похож со своими быками,
Если наставлю рога.
Наш сосед нежный и жгучий,
Слышала я от подруг, что в постели он – бог!
У него деточек куча,
Я попрошу, чтоб он мне с этим делом помог.
Ты за корридой своей не заметишь,
Там показав высший класс,
Что на соседа похожие дети
Выросли в доме у нас.
(обратно)

Бэсамэ мучо

Бэсамэ, хватит, измучил,
Вместо любви день и ночь говоришь про быков.
А сосед – страстный и жгучий,
Стройный, как бог, и к любви постоянно готов.
Сам ты все сделал своими руками,
Я тебе не дорога.
Так что иди и бодайся с быками,
Коль не мешают рога.
Бэсамэ, хмурый, как туча,
Смотришь, тореро, на нас, как на красное бык.
Уходи, так будет лучше,
Раз ты всю страсть отдавать на корриде привык.
Ты за корридой своей не заметишь,
Там показав высший класс,
Что на соседа похожие дети
Выросли в доме у нас.
(обратно)

Африканская тема. (Кукарелла – хафа-на-на)

В Африке нет снега
И всегда жара.
Потому, наверно,
Вся детвора
Загорелою рождается
И в загаре не нуждается.
В Африке все детки
Без проблем живут,
Прыгают по веткам
И бананы рвут.
Листиком с пеленок
Прикрывают стыд.
Здесь любой ребенок
И одет, и сыт.
Здесь
Рай кокосовый,
Крокодил зубастый здесь плывет.
Нас никто
Отморозками
Никогда не назовет.
Под
Черной кожею
Сердце жаркое стучит в груди.
Слышишь, эй,
Отмороженный,
Отогреем, заходи.
(обратно)

Африканка

Ее в темноте я увидел не сразу,
Верней, не увидел, а просто почуял.
Смотрели призывно два огненных глаза,
И я сразу понял, чего же хочу я.
Припев:
Африканские страсти
Горячее огня.
Африканские страсти
Обжигали меня.
Целовала, колдуя,
Колдовала, целуя,
Дама пик черной масти,
Африканка моя.
Изгибы бедра и округлость колена,
Послушная пальцам кофейная кожа.
И был я заложником сладкого плена,
И воля была для меня невозможна.
Припев.
На тонких запястьях звенели браслеты,
Когда она утром со мною прощалась.
А в жгучих глазах золотистого цвета
Слезой непролитою нежность плескалась.
Припев.
(обратно)

Восточная Сибирь – Тихий океан

Громких слов говорить нам не стоит,
Потому что они не нужны.
Просто мы нефтепроводы строим
На просторах огромной страны.
Но геройством гордимся не очень,
Хоть в «Транснефти» народ – высший класс.
И профессия нефтепроводчик
Стала общей судьбою для нас.
Припев:
Восточная Сибирь – Тихий океан —
Наша география.
Восточная Сибирь – Тихий океан —
Наша биография.
Здесь жизнь как жизнь,
И мы ей знаем цену.
Здесь труд как труд,
И мы в нем знаем толк.
По нашим трубам, словно кровь по венам,
Несется нефти золотой поток.
Здесь жизнь как жизнь,
Строительство, морозы,
Порою скажешь сам себе: «Держись!»
Но мы, «Транснефть», народ вполне серьезный,
Качаем нефть и движем эту жизнь.
Умножаем России богатство
В холода и в жару, день и ночь.
Есть в «Транснефти» понятие братства —
Поддержать, поделиться, помочь.
Мы – семья, мы – держава, мы – сила,
Хоть бывает и трудно подчас,
Нами может гордиться Россия
И надеяться может на нас.
Припев.
(обратно)

Марку Розовскому

Когда уставшая,
Весь жар отдавшая,
Почти остывшая, грустит душа,
В жару московскую
Идем к Розовскому,
И снова кажется – жизнь хороша.
Здесь годы прежние,
И песни нежные,
И каждый вспомнил тут свой старый двор.
На это публике
Не жалко рублики,
И слезы радости туманят взор.
Сердца, как рации,
На декорации
Уже настроились, и зал затих.
И дворик старенький
Талантом Марика
На волнах памяти качает их.
У нас есть мнение
И предложение,
Чтоб этот старый двор сто лет прожил —
Собрать всех «Оскаров»
Отдать Розовскому,
Ей-богу, он за двор их заслужил.
Планета вертится,
Порой не верится,
Что могут быть такие вечера
На этом шарике.
Спасибо Марику.
Его стараньями душа жива.
(обратно)

Кобзон

Не думай о Кобзоне свысока,
Такой артист для родины бесценен.
В стране у нас никто не смог пока,
Как я, по шесть часов стоять на сцене.
К тому же я – народный депутат,
И рады все буряты и бурятки.
Когда я вынимаю свой мандат,
Все видят, что с мандатом все в порядке.
(обратно)

Игорю Бабаеву

Мы, конечно, все живем по-разному,
Небом нам ниспослана судьба.
Для кого-то жизнь – сплошные праздники,
Для кого-то – вечная борьба.
Жизнь, она, конечно, штука сложная,
Может, тем она и хороша.
Человеком называться можно ли,
Если не работает душа?!!!
Припев:
Небесный ангел, я молю,
Храни всех тех, кого люблю,
Пошли им радостные дни
И свет в их душах сохрани.
Небесный ангел, я прошу,
Пока живу, пока дышу,
Пока любить хватает сил,
Огонь в душе не погаси.
Все бывают слабыми и сильными,
Жизнь – за полосою полоса.
Если человек родился с крыльями,
Значит, так решили небеса.
Не стоять весь век конем стреноженным,
А взлететь, раскинув крылья, вверх!!!
Человеком называться можно ли,
Если жить, боясь всего и всех?!!!
(обратно)

Гурченко

Вся жизнь – всего лишь цепь воспоминаний,
Того, что было, мне не позабыть.
Я столько раз любила на экране
И в жизни не умела не любить.
Бросала жизнь то вниз, то вверх,
За огорчением – успех,
Хоть стала я немного старше,
Я все равно всегда моложе всех,
И я хочу признаться вам,
Что я любому фору дам.
Команда молодости нашей
Мне запретила счет вести годам.
(обратно)

Басков и Волочкова

Жизнь наша – шарманка,
Светла и печальна,
А сцена – приманка
Для нас, гениальных.
Талантам, не скрою,
Так хочется славы,
А люди порою
Бывают неправы.
Мы с Настенькой бедные странники,
Большого театра изгнанники.
Отняли большое искусство,
Понять вы должны наши чувства.
А сами мы люди неместные,
Хотя и артисты известные.
Нам век доживать на эстраде.
Подайте на жизнь, Христа ради!
(обратно)

Офицерская жена

Ночным звонком вся жизнь расколота на части,
И ты уходишь в темноту, любимый мой.
Теперь я точно знаю, что такое счастье —
Тот миг, когда ты возвращаешься домой.
Долг офицера исполняешь ты, любимый,
А я всегда в тревоге небеса молю,
Чтоб возвращался ты живым и невредимым
В наш дом, где я так жду тебя и так люблю.
Припев:
Пусть небесный гонец
Охраняет тебя
В неспокойный и трудный час.
А биенье сердец,
Так сложилась судьба,
Одно на двоих у нас.
Офицерская жизнь —
Вечный риск и борьба,
День без отдыха, ночь без сна.
Ты, любимый, держись,
Так сложилась судьба
Одна на двоих у нас.
Я все пойму и не задам тебе вопросов,
Родной щеки коснусь горячею рукой.
Быть офицером, знаю, мой родной, не просто.
Быть так непросто офицерскою женой.
Как верить хочется, что станет жизнь спокойной,
Что силы темные удастся победить.
Конец настанет страшным, криминальным войнам,
И по звонку не будешь в ночь ты уходить.
Припев.
(обратно)

Не сыпь мне соль на рану

Ну почему меня никто не лечит?
Хоть сам я врач, короче, Доктор Шлягер.
Я так привык к концертам каждый вечер,
Раскрою рот, и сразу зритель замер.
Потом затихнут громкие аккорды,
И руки вверх, и грянут крики «Браво!».
Горжусь уж тем, что дорог так народу
Кумир ваш скромный, я, Добрынин Слава!
Припев:
Подбор репертуара
Друзья мои, непрост.
А цифры гонорара
Предполагают рост.
И, как это ни странно,
Уже который год
Я сыплю соль на раны,
А гонорар растет.
(обратно)

Танго «Элеонора»

В середине апреля,
Когда пели капели,
В поднебесье раздался
Светлых ангелов глас!
В середине апреля
Появились вы, Эля,
Так исполнить позвольте
Это танго для вас.
Припев:
Элеонора,
Вы – прекрасная дама,
Вам к лицу этот нежный
(Как к лицу этот нежный вам)
Свет (отсвет) прожитых лет.
Элеонора,
Звуков страстная гамма
И апрельских подснежников
Волшебный букет.
Скольких в жизни вы, Эля,
Накормили, согрели!
Вы – назначенный небом
Наш посланник добра.
За таких, как вы, Эля,
Раньше шли на дуэли,
Но традиция эта
Нынче, к счастью, стара.
Припев.
Если рядом вы, Эля,
Значит, рядом веселье.
Дружбе знаете цену,
Для удач вы магнит.
Как для многих вы, Эля,
Стать надеждой сумели.
Сколько тайн и секретов
Ваше сердце хранит!
Припев.
С вашей грацией, Эля,
Рядом меркнут модели,
Креативному вкусу
Не откажешь, увы!
А для мужа вы, Эля,
Крепче всех цитаделей,
Так запомните это
(Подарить вам позвольте)
Танго вечной любви.
Припев.
(обратно)

Чайке

Лариса:
Я знала точно: мужики все – паразиты,
На них свои надежды строить ни к чему.
Но как-то раз один красавчик-композитор
Такое спел, что я поверила ему.
И я подумала – куда ж ты денешься,
Когда творения мои прочтешь.
Конечно, может, для начала покобенишься,
Потом напишешь и со всей страной споешь.
Припев:
Теперь мы в жизни друг у друга не транзитом.
Поэт обычный и красавец-композитор.
И наши песни любит вся страна.
Все это – ОН.
В.: Нет, это все – ОНА.
И наши песни любит вся страна,
И никогда на них не падает цена.
Она вошла такою странною походкой.
Писала песни и давно уже в цене.
И я назвал ее при встрече классной теткой,
И понял – это ей понравилось вполне.
И я подумал: «Ну, куда ж ты денешься,
Когда услышишь музыку мою?
Во всех других, наверно, разуверишься,
И будешь слушать только то, что я пою».
Припев.
(Поэт чудесный и обычный композитор)
Я не стесняюсь совершенно желтой прессы,
Когда при всех в любви я Витьке признаюсь.
У нас с Лариской просто совпадают интересы,
Как говорил поэт: «Прекрасен наш союз!»
Припев.
(Мы просто классные поэт и композитор)
(обратно)

Через года

Она
Так в жизни суждено,
Мы пленники в ней, но…
Боль черной птицей
В мой дом стучится,
Так небом решено.
Он
След прожитых обид
Пусть память не хранит,
Все нам вдвоем не страшно,
И боль твоя однажды
Отболит.
Припев:
Стрелки, стрелки
Мчались по кругу,
Долго, долго
Шли мы друг к другу,
Через года,
Через года,
Через года.
Ветер, ветер
Выдует стужу,
Ты нужна мне,
Ты мне так нужен
Через года,
Через года.
Мы с тобой будем вместе
Навсегда.
Он
Ночь поспешит уйти,
День встанет на пути,
Боль крылья сложит
И станет прошлым,
Ты только верь и жди.
Она
Жизнь часто неправа,
Но подобрал слова
Ты – ангел мой небесный,
И лишь с тобою вместе
Я жива.
Припев.
(обратно)

Шоколадный заяц

Заморочка, заваруха
Жизнь прикольная моя.
Заяц – вот моя кликуха,
От рожденья Зайцев я.
С корешами мы однажды
Сколотили общачок.
Стать богатым может каждый,
Если он не дурачок.
Жил я в полном шоколаде,
Громко бабками шурша.
Но пришли крутые дяди
И сказали: «Заяц, ша!»
Ничего у них не вышло,
И не им меня учить.
Дед Мазай был нашей крышей.
Он не дал нас замочить.
Припев:
Я шоколадный заяц,
В натуре я красавец,
Крутой я на все сто-о-о-о.
Я в полном шоколаде,
И все, на зайца глядя,
Балдеют так легко.
Я шоколадный заяц,
Мы с дедушкой Мазаем
Поднялись высоко-о-о – о.
Я шоколадный заяц,
И, к бабкам прикасаясь,
Я таю так легко.
(обратно)

Случайный роман

Веткой клена в золоте листвы
Ты вошла в весну моей любви,
Голосом своим меня тревожа,
Ветром в жаркий день ворвалась.
Посмотрела в зеркало тайком,
Проглотила в горле горький ком.
И просил о чем-то осторожно
Нежный взгляд твоих строгих глаз.
Припев:
Не ищи в словах моих обман,
Просто будь со мной,
И не нужно слов.
Может быть, случайный наш роман
Он и есть любовь,
Он и есть любовь…
Что ж ты прячешь виноватый взгляд,
Будто бы своих стыдишься лет.
Просто вновь расцвел осенний сад,
Просто у любви правил нет.
Припев.
(обратно)

Сургутский вальс

Звезды свет свой качают в Оби,
Лучик солнца последний погас.
Территорией вечной любви
Этот край стал сибирский для нас.
Газ – природное наше богатство,
И работа кипит день и ночь.
Но дороже всего наше братство —
Поддержать, поделиться, помочь.
Припев:
Здесь снега с октября и до мая,
Бросить все и лететь на юга…
Понимаем мы все, понимаем,
Только держит за сердце тайга.
Здесь родные, надежные люди,
Рядом с ними беда не беда.
И прописано сердце в Сургуте
И останется здесь навсегда.
Север стал нашей общей судьбой,
Мы одною заботой живем —
Чтобы газа поток голубой
Согревал нашу землю теплом.
Громких слов говорить нам не стоит,
Что такого – вести в трубах газ?
Газовик – слово, в общем, простое,
Но важней нету слова для нас.
(обратно)

Свадебная

Кларе Танчик и Андрею Шмулю

Красивый ваш роман
Нам души согревает.
Над Кларочкой взошла
Андрюшина звезда.
Мы в «Яре» собрались,
И каждый понимает,
Что Клара плюс Андрей —
Всерьез и навсегда.
А быть могло не так,
Могло все быть иначе,
Когда б один шофер
Держал бы крепче руль.
Но волею судьбы
В палату к Вале Танчик
Ей сердце починить
Зашел Андрюша Шмуль.
И Валя поняла —
Он мастер дел сердечных,
А сердце у людей
Не взято напрокат.
Так в тещиной душе
Остался Шмуль навечно,
И как же тут не спеть
Про этот результат:
Какая парочка,
Андрей и Кларочка.
Невеста и жених,
Мы пьем за них!
«Бамир биз ду шейн», —
Подумал Андрей,
Впервые увидевшись с ней.
«Бамир биз ду шейн», —
У Клары в душе
Зажглись миллионы огней.
Мы за ШмульТанчиков
Нальем в бокальчики
Кто водки, кто вина
И пьем до дна.
Эх, Андрюшка,
Вам ли жить в печали,
Ведь Кларочка, как солнышко, взгляни!
Будьте счастливы жаркими ночами,
Будьте счастливы в пасмурные дни!
Эх, Андрюшка,
Береги подружку,
Девчонки лучше Клары в мире нет.
Вы, ребята, держитесь друг за дружку
И счастливыми будьте тыщу лет!!!
(обратно)

Мой Омск

Московские огни дрожат в моем окне,
Сложилось так в моей судьбе.
Ты, мой далекий Омск, ночами снишься мне
Во сне.
А ты, наверно, спишь, закутанный в снега,
Уставший от дневных забот.
И вновь меня к себе зовет
Тайга.
Припев:
Мой Омск родной, однажды я сюда вернусь,
Мой Омск родной, я все здесь помню наизусть,
Вернулся я в мои сибирские края,
Где все знакомо.
Мой Омск родной, меня всегда здесь ждут друзья,
Мой Омск родной, мне долго без тебя нельзя,
Я прилечу сюда, и сердце скажет мне, что я дома,
Дома, дома.
Как в детстве, я приду на берег Иртыша,
Здесь первая прошла любовь.
И где бы ни был я, зовет меня душа
Сюда.
Из тысяч городов, мой Омск, лишь ты один
На карте сердца моего.
Я вечный пленник твой, твой сын.
Всегда.
Припев.
(обратно)

Ночной ноктюрн

Рояль молчал,
Была какая-то печаль в нем,
Но кто-то клавишей коснулся вдруг
Рукой, и он зазвучал.
Охрипший сакс
Грустил под старый контрабас.
Летали звуки и вздыхали-хали-хали-хали
Лишь для нас.
Припев:
Взмах руки небесного маэстро,
Звуков полночных круговорот.
Лунная мелодия оркестра,
Неземной порядок нот.
Нежная страсть сердце взорвет.
В ночной тиши
Свечу дыханьем потуши.
Незримый кто-то пусть играет нам
Ноктюрн на струнах души.
Комет хвосты,
Как межпланетные мосты,
Над нами в небе полыхали-хали-хали-хали
В океане темноты.
Припев.
(обратно)

По стопочке накатим

На что мы время тратим?
Присядем у стола,
Ничего веселей на свете нет.
По стопочке накатим,
Чтоб жизнь рекой текла
Без печалей и горя тыщу лет.
Припев:
По стопочке за счастье
И за журавлика в руках,
Чтоб карта нужной масти
Не оставляла в дураках.
По стопочке накатим,
Посмотрим, что на дне,
Чтоб потом вспоминать об этом дне.
(Чтобы помнить об этом светлом дне).
Не будет стопка лишней,
Лишь взбудоражит кровь,
По второй чтоб не выпить, нет причин.
За счастье в жизни личной,
За вечную любовь
Нежных женщин и ласковых мужчин.
Припев.
Не грех нам за удачу
По третьей накатить,
Чтоб, хмелея, оттаяла душа.
И станет жизнь богаче
И радостней у всех.
Жизнь, она же чертовски хороша!
Припев.
(обратно)

Жизнь прожить

«Жизнь прожить – не поле перейти», —
Все мы повторяем постоянно.
Тем легко, кто встретился впути
С женщиной по имени Светлана.
Шелестят листки календаря,
Со Светланой так светло на свете.
Папа с мамой, видимо, не зря
Именем назвали дочку этим.
Припев:
Сколько лет? Да столько ж, сколько зим.
Только цифры ничего не значат.
Мы с тобой поднялись на Олимп
Выпить за любовь и за удачу!
Юность – время выбора дорог,
Время исполнения желаний.
И гудящий фрезерный станок
Был тогда всего милей Светлане.
Припев.
Алексей к ней в жизнь вошел всерьез,
Стал героем бурного романа.
И, фрезу отправив под откос,
Финансистом сделал он Светлану.
Улетают годы, словно дым,
Но Светлану время не меняет,
И она с азартом молодым
С внуками на скутере гоняет.
Припев.
И ведет большой и светлый дом,
По весне в саду цветут цветочки.
О себе всегда: потом, потом,
Все – для внуков, мужа, зятя, дочки.
С ней дружны соседские мужья,
Муж ее с соседушками дружит.
Вся соседско-братская семья
Здесь, в Олимпе, собралась на ужин.
Припев.
(обратно)

Дорогая

Я виноват во всем и сам себя ругаю,
Но ничего с собою сделать не могу.
Тебя однажды я увидел, дорогая,
И навсегда остановился на бегу.
Дорогая, дорогая,
Не смотри по сторонам.
Никому я, дорогая,
Тебя в жизни не отдам.
Дорогая, дорогая,
Я сведу тебя с ума,
Так что лучше, дорогая,
Ты сдавайся в плен сама.
Твои глаза меня все время избегают,
Я взгляд ловлю, он ускользает в тот же миг.
Но неужели не понятно, дорогая,
Я не из тех, кто к поражениям привык.
Жить не могу я, вечно нервы напрягая.
Сама подумай, что ты делаешь со мной.
Ты дорогая, даже слишком дорогая,
Но я любви твоей добьюсь любой ценой.
(обратно)

Девочки фабричные

Наше село знают давно.
Мы там живем. Жизнь там ниче.
Парни у нас телом крепки.
Все просто класс, все мастера.
Припев:
Девки голосистые
Из села Кукуево
Стать хотят артистками,
Воображалы страшные.
Вденут ноги вечером
В джинсы чисто штатские
И ведут доверчиво
Разговоры девичьи.
Там на лугу телки мычат,
Очень в Москву тянет девчат.
Звездам нужны продюсера.
Там, говорят, их сколько хошь.
Припев.
Если ты стать хочешь звездой,
Надо уметь думать башкой.
Мама пойдет дочь провожать,
Побереги ты твою мать.
Слезы утри, в поезд садись,
Не говори ей: «Не мешай!»
Припев.
(обратно)

Евгений Онегин

В ту осень не ходила я к подружкам,
Сидела грустно с книжкой у окна.
В ту осень мое сердце занял Пушкин,
Была я, как Татьяна, влюблена.
Но был моим героем не Онегин,
А новый, переехавший сосед.
Он как-то раз толкнул меня с разбега
И вместо: «Извини» сказал: «Привет».
Припев:
И я писала по ночам,
На строчки капала свеча,
Я даже сердце со стрелой нарисовала.
Я так влюбилась в первый раз,
И слезы капали из глаз,
И жизнь свою я без него не представляла.
Уже давно слетели листья с кленов,
Зима настала – только и всего.
Сосед мой, совершенно не влюбленный,
Не знал о муках сердца моего.
И мысль одна меня пронзила током,
И обожгла, оставив в сердце след:
«Онегин тоже парнем был жестоким
И мучил Таню, как меня сосед».
Припев.
(обратно)

Белый заяц

Братцы, я счастливый самый,
У меня случился шок.
Шла по телику реклама
Про стиральный порошок.
Я по жизни парень смелый,
С головой в него нырнул,
И теперь я заяц белый,
Я природу обманул.
Теперь я белый заяц,
В натуре я красавец,
Пушистый на все сто.
И Майкл Джексон тоже
Без операций может
Стать белым так легко.
Поет он песни складно,
Но в коже шоколадной
Он сам себе не рад.
Дам порошка братишке,
И станет Джексон Мишка,
Как белый шоколад.
(обратно)

Вираж

Мы с тобою на вираже,
Нет назад дороги уже.
Чувства ртуть скатилась к нулю,
И ни к чему слово ЛЮБЛЮ.
Но зачем же ветер принес
Запах твоих сонных волос?
Вену рвет ритмом бешеный пульс,
А на губах губ твоих вкус.
Припев:
Все опять начинать
Нам не поздно ли?
Для меня ты объект
Неопознанный.
Разогнал циферблат
Стрелки гончие.
Как любовь началась,
Так и кончилась.
Вышло так, что время – наш враг.
Где ж он был, всевышний наш маг,
Когда холод лютый проник
Под воротник, за воротник?
В сердце снова атомный взрыв,
Мы расстались, не разлюбив.
И теперь на крутом вираже
Нет назад дороги уже.
(обратно)

Деточки

Жить мне стало что-то трудновато,
В батарейках кончился заряд.
Деточка одна ругнулась матом,
А другая дразнит всех подряд.
Но я не унываю,
Спокойно спи, страна,
Ведь все на свете знают,
Я у тебя одна.
Растут непросто дети,
За них в ответе я.
Но лучше всех на свете
Доченька моя.
Москва златоглавая,
Звон колоколов.
Полвека не знала я,
Что такое любовь.
С мужиками встречалася,
Расставалась, дразня,
Все прошло, все умчалося,
Он один у меня.
Моя малолеточка,
Слаще всякой конфеточки,
Эх вы, ноченьки темные,
Горячее огня.
Пусть пишут газеточки
Про меня и про деточку,
Чтоб все знали и помнили
Про него и меня.
(обратно)

Доноры

Словом «Донор», коротким и важным,
Называют обычных людей,
Тех, кого в «Новостях» не покажут,
Не напишут в газетах статей.
Не для славы и не для награды
В каждодневной людской суете
Донор чувствует сердцем, что надо
Не оставить кого-то в беде.
Припев:
Донор – очень скромный и обыкновенный,
В общем, неприметный с виду человек.
Но текут по чьим-то незнакомым венам
Капли его крови, продлевая век.
Донор – это не чин и не званье,
Выбор сердца, геройству под стать.
Донор – это судьба и призванье
Выручать, помогать и спасать.
Нитью связаны братья по крови,
Незнакомые между собой,
Благородством, добром и любовью,
Общей жизнью и общей судьбой.
Припев.
(обратно)

Легкая атлетика

С какой неведомой планеты
И из какой такой страны
Явились в спорт легкоатлеты,
Быстры, стремительны, точны?
И ставят дерзкие рекорды,
И все их знают имена.
По праву королевой спорта
Зовется именно она.
Припев:
Ах, Легкая атлетика,
Носите званье точное,
Ах, Легкая атлетика,
Вам так к лицу корона,
Ах, Легкая атлетика,
Величество, высочество,
Ах, Легкая атлетика,
Не отдавайте трона.
За кругом круг, и метр за метром,
Все выше, дальше и быстрей,
Идут вперед легкоатлеты,
Свои награды дарят ей.
Богиня Ника смотрит гордо,
И пусть проходят времена,
По праву королевой спорта
Зовется именно она.
(обратно)

Очередь за счастьем

Привычка свыше нам дана,
Замена счастию она —
Писал поэт в одной из глав,
А он велик и, значит, прав.
Но я хочу его поправить
И от себя чуть-чуть добавить.
Я думаю, привычка может
Заменой быть несчастью тоже.
Привыкнуть можно ко всему —
К весне в сиреневом дыму,
К осенним ржавым кленам, к лужам,
К тому, что тот, кто был так нужен,
Жестоко предал вас в финале,
А вас давно предупреждали,
А вы все не хотели вникнуть.
Придется к этому привыкнуть.
Негромко тикают часы,
Струится свет из лампы тусклой,
И привыкаешь к новой грусти
В начале темной полосы.
К тому, что не с кем слова молвить,
Что стало некому готовить,
И по ночам совсем не спится,
А утром ломит поясницу.
Кто другом был, вдруг стал не другом,
Хоть и везуч не по заслугам.
И мог звонить почаще кто-то,
Но ведь у всех свои заботы…
Весы и зеркало не льстят,
Часы ползут, а дни летят,
И затянулись холода.
И никого. И никогда.
Но все же верю я поэту.
А значит, тьма – начало света,
Про одиночество забыть,
Свою свободу полюбить.
Сходить в кино. Наряд примерить,
И главное – во что-то верить.
А ночь – она к утру дорога,
Осталось ждать совсем недолго.
Привыкнув к бедам и напастям,
Встаем мы в очередь за счастьем.
И я привыкла ко всему
И не бросаюсь зря словами.
За счастьем очередь займу.
Кто тут последний? Я за вами.
(обратно)

Любимый, милый, дорогой

В жизни бывало всякое.
Солнце сменялось ливнями
Даже когда я плакала,
Все же была счастливою.
Злилась порой некстати я,
Ты ревновал к приятелям,
Я обижалась молча, и
Все забывали ночью мы.
Припев:
Любимый, милый, дорогой,
В счастливый самый день и час
Бесценной нитью золотой
Судьба связала крепко нас.
Никто не сможет нить порвать,
И пусть года текут рекой,
Я не устану повторять —
Любимый, милый дорогой.
Были дни разлучальные,
Как о тебе скучала я,
Даже порой мерещилось,
Что ты с другою женщиной.
Кто-то смотрел завистливо,
Кто-то смеялся – странная…
Муж мой родной, единственный,
В жизни мужчина главный мой.
Припев.
(обратно)

Я не верю своим глазам

Дождь надоедливый уныло лил за ворот,
Уставший город с воем ветра остывал.
Я и забыл, что есть на свете этот город,
Я и не помнил, что когда-то здесь бывал.
Когда в гостинице, случайной, неуютной,
Я понял вдруг, как не хватает мне тепла,
И переполнилась душа тревогой смутной,
Открылась дверь, и ты, забытая, вошла.
Припев:
Я не верю своим глазам,
Как забыть я тебя посмел?
Ведь всего тыщу лет назад
Я был нежен с тобой и смел.
А потом был перрон, вокзал,
Слов ненужных прощальный звук.
Я не верю своим глазам —
Все опять повторилось вдруг.
Наполнил воздух аромат осенних яблок,
Биенью сердца стала вдруг душа мала.
И ты сказала мне так просто, что озябла,
Пока все тыщу сентябрей меня ждала.
Холодный ветер был умелым дирижером
И с веток золото по нотам обрывал.
Я не сказал (я понимал), что вновь забуду этот город
И что не вспомню, что когда-то здесь бывал.
(обратно)

Света-Светочка-Светлана

Наша жизнь из случайных сплетений,
Их еще называют судьбой.
В день весенний, а может, осенний
Мы увиделись, Света, с тобой.
В жизни так происходит нередко —
Вечер, звезды, прогулки, луна.
Кто тебя напророчил мне, Светка,
Ты с тех пор в моем сердце одна.
Припев:
Ты красива, как звезда экрана,
Света-Светка-Светочка-Светлана.
Ты богиня, ты мой ангел светлый,
Светочка-Светлана-Светка-Света.
Света, я в тебе души не чаю,
Расставаясь, о тебе скучаю.
А когда ты рядышком со мною,
Чувствую я крылья за спиною.
Пропадаю, бывает, я где-то,
Вечно занят, живу на бегу.
Только знай, моя Светочка-Света,
Что я жить без тебя не могу.
Ты – спасенье мое и везенье,
Светишь ярче, чем в небе звезда.
И небесным святым повеленьем
Предназначена мне навсегда.
(обратно)

Кучер

Я развлекалась на балу,
Ждала карета на углу,
Веселый кучер был высок и синеглаз.
Была я пьяною слегка,
Его могучая рука
Была такой горячей, помню, как сейчас.
Припев:
А кони воздух
Взбивали гривами,
И разлетались
На небе тучи.
Миг канул в вечность,
Где я счастливая,
Где этот вечер
И этот кучер.
Чтоб дамой знатной в свете слыть,
Не дело кучера любить.
Такие правила, поверьте, не верны.
Ах, лучше б мне его не знать!
Я позабыла, что я знать.
В делах любовных принцы с нищими равны.
Припев.
Был кучер так собой хорош,
Как вспомню, так по делу дрожь.
Меня штормило, волны были – высший балл.
Ах, кучер мой, гони коня
И прокати еще меня.
Я влюблена, будь он неладен, этот бал!!!
(обратно)

Не хочешь, как хочешь…

А ты забыла обо мне
И вспоминать не хочешь.
Не топишь горьких слез в вине
И спишь спокойно ночью.
А мне казалось, нить судьбы
Нас так связала туго
И никогда не сможем мы
С тобою друг без друга.
Припев:
Не хочешь, как хочешь,
А я тут бессилен,
Не хочешь, как хочешь,
А я тут не властен.
Не хочешь, как хочешь,
А я обескрылен,
Не хочешь, как хочешь,
А я обессчастьен.
Неторопливый циферблат
Накручивает время.
О нас так много говорят,
Мы не в ладу со всеми.
И носит листья вкривь и вкось
Неугомонный ветер.
Кто скажет, как с тобою врозь
Мне жить на этом свете?
Припев.
(обратно)

Лунное затменье

Нити лунного затменья
Тени спутали, и он
Измучен в поисках решенья.
Странный мой учитель томный.
Оступиться я боюсь,
Крадусь на ощупь ночью темной.
Мне лунное затменье спутало движенья.
Припев:
Желтый лунный кружок,
Мой защитник-дружок.
Не пойму, куда идти,
Появись, посвети.
На запутанный след
Урони желтый свет.
Сделай самой нежной
Ученицей грешной.
Желтый, лунный кружок,
Прогони дрожь и шок.
Перекинь свой тонкий мост
В многоточие звезд.
Разбуди сознанье
Томного созданья.
По неведомым дорожкам
Лабиринт весь обойти
Не оступившись очень сложно.
Ничего вокруг не слыша,
Я ступаю наугад,
А мой учитель рядом дышит.
От лунного затменья
Сбой сердцебиенья.
Припев.
(обратно)

Наважденье

Пылал закат сгорающего лета,
Ее прибила пенная волна.
Была в глазах пронзительного цвета
Вся синь небес и моря глубина.
Движенье рук ее неосторожных
Вдруг разожгло огонь в моей крови.
Случилось то, что было невозможно,
И стал я снова пленником любви.
Припев:
А мне казалось, мне казалось,
Что ничего мне в жизни не осталось.
Что все в былом – победы, пораженья,
И чьих-то рук случайные движенья.
Она была посланником небесным
И преисподней огненным гонцом.
И в ней грешил и тихо слушал мессу
Коварный демон с ангельским лицом.
Но пробужденье было неизбежным,
И наважденью наступил конец.
Вмиг растворился мой посланник нежный,
А вслед за ним и огненный гонец.
Припев.
(обратно)

Шаль цветастая

Подарил мне шаль цветастую
С шелковистой бахромой.
И была недолго счастлива
Я с тобой, любимый мой.
Плечи я в нее закутала,
А слова забыла вдруг.
На гитаре струны спутала,
Виноват был ты, мой друг.
Припев:
И под этой цветастою шалью
Говорил невозможное мне.
Как мы жарко с тобою дышали
И сгорали в любовном огне.
Забылся ты, забылась шаль,
Но мне не жаль, не жаль, не жаль.
Я исчезла тенью прошлого
С первым утренним лучом.
Замерзала я, хороший мой,
Хоть и было горячо.
Не ищи меня напрасно ты,
На гитаре струн не рви.
Не согреет шаль цветастая,
Если в сердце нет любви!!!
(обратно)

Я сумею забыть…

Я ничего у жизни не просила,
Хотя бывало нечем мне дышать.
Жила, ждала, страдала и любила
И научилась плакать и прощать.
Все поняла о смысле женской доли,
Чем тяжела она, чем хороша,
И ночью слезы застывали солью,
Но не застыла и жива душа.
Припев:
Я сумею забыть эти долгие зимы,
Одинокие ночи я сумею забыть.
Чтоб из пепла восстать и быть снова любимой,
Чтобы силы найти еще раз полюбить.
Куда ведет дорога, я не знаю.
Я шла вперед, куда бы ни вела.
Мели снега, всю землю засыпая,
А по весне земля опять цвела.
И верит сердце – темнота не вечна,
И свет дрожит у ночи на краю.
Жизнь на попутный сменит ветер встречный,
И постучится радость в дверь мою.
Припев.
(обратно) (обратно) (обратно)

Лариса Рубальская Танго утраченных грез

Танго утраченных грез

Застывший аромат камелий
Заворожил покой ночной.
Кто вы такой и как посмели
Столь вероломным быть со мной?
Вдыхала шепот ваш бессвязный
С круженьем легким головы.
Не вы ль в любви клялись мне разве,
Потом оставили не вы?
Это танго утраченных грез
Я танцую одна.
В тусклом свете невидимых звезд
Ночь плывет, так нежна.
Мне лишь гостьей побыть довелось
На балу у любви.
Только танго утраченных грез
Я танцую, увы!
Нет, вы не будете счастливым.
Но жалость к вам гоню я прочь.
Кто вы такой и как могли вы
Забыть ту огненную ночь?
Обрывки ваших слов прощальных
Разносит эхо в тишине.
Но грезы новых обещаний
Теперь вы дарите не мне.
(обратно)

Откровенно говоря…

Я люблю выступать.

Стою на сцене, читаю стихи, рассказываю свои нехитрые истории и удивляюсь.

Как замечательно люди слушают! Особенно женщины.

(обратно)

Откровенно говоря…

В теплых каплях янтаря
Сосны корабельные.
Откровенно говоря,
Я тебе поверила.
Виновата ли заря?
Мне с собой не справиться.
Откровенно говоря,
Мне такие нравятся.
В речку ты бросал не зря
Наудачу камушки.
Откровенно говоря,
Все подружки замужем.
Белый свадебный наряд
Я в мечтах примерила.
Откровенно говоря,
Я тебе поверила.
За далекие моря
Солнце спать отправится.
Откровенно говоря,
Я ведь не красавица.
А твои глаза горят,
Нежные, счастливые.
Откровенно говоря,
Я в любви красивая.
(обратно)

Все было, как положено

Все было, как положено и как заведено,
Но утро непогожее с бедою заодно.
Расстались по-хорошему – он вовсе мне не враг.
Все было, как положено, да вышло все не так.
Все было, как положено, от счастья в стороне.
Казалось невозможным мне, что вспомнит обо мне.
Клубилась пыль дорожная любви ушедшей вслед.
Все было, как положено, когда надежды нет.
Все было, как положено – жила и не ждала.
Но речка заморожена до первого тепла.
Пустое да порожнее заполниться должно.
Все вышло, как положено и как заведено.
(обратно)

Кто сказал?

Снова осень сгорела пожаром
На пороге холодной зимы.
Говорят, мы с тобою не пара
И не можем быть счастливы мы.
Говорить, пожимая плечами,
Может каждый, кто хочет, любой.
Но как сладко нам вместе ночами,
Только мы понимаем с тобой.
Кто сказал, что в любви есть законы
И что правила есть у судьбы,
Тот не знал нашей ночи бессонной,
Тот, как мы, никогда не любил.
Холода наши души не тронут,
Нашей ночи не стать холодней.
Кто сказал, что в любви есть законы,
Ничего тот не знает о ней.
* * *
Мне тридцать лет, а я не замужем.
Как говорят, не первой свежести.
А в сердце чувств такие залежи,
Такой запас любви и нежности!
Моим богатством нерастраченным
Так поделиться с кем-то хочется.
«Да на тебе венец безбрачия», —
Сказала мне соседка-склочница.
Молчала б лучше, грымза старая,
Да помогла б мне с этим справиться.
Все говорят, я девка статная,
И не дурна, хоть не красавица.
Как вкусно я варю варение,
Как жарю кур с румяной корочкой!
И кто б мне сделал предложение,
Не пожалел бы ну нисколечко!
Тут заходил один подвыпивший.
Жену с детьми отправил к матери.
Час посидел, мне душу выливши,
Потом ушел. Дорога скатертью.
А скоро праздники подкатятся.
Пойду к подружкам на девичник я.
Вчера себе купила платьице.
Не дорогое, но приличное.
Надену лаковые лодочки,
Войду в метро, как манекенщица.
Потом с девчонками, под водочку,
Нам, может, счастье померещится.
На платье ворот в белых кружевах,
И в нем такая я красавица!
Подружки обе, хоть замужние,
Но, в общем, тоже несчастливые.
Мужья их в доме гости редкие.
Один – моряк. Все где-то плавает.
Другой встречается с соседкою.
Но дети есть, а это – главное.
(обратно)

Невеселая пора

Невеселая пора – осень поздняя,
И в ушедшее тепло нам не верится.
В серых тучах так редки неба просини,
И они-то с каждым днем реже светятся.
Торопливые слова в строчки сложены,
Листьев вялых перелет стайкой рыжею.
И проходим мы с тобой вдоль по осени,
И надеется любовь – может, выживет.
Не спеши произносить слово горькое,
Пусть горячая обида остудится.
Лужи стынут по утрам льдистой коркою,
И печальная пора позабудется.
(обратно)

Переведи часы назад…

Переведи часы назад,
На пять минут, на день, на год.
Переведи часы назад,
Пусть снова этот год пройдет.
Январский день засыпет сад,
Начертит пальмы на окне.
Переведи часы назад
И снова приходи ко мне.
Но стрелки, но стрелки,
Зови не зови,
Но стрелки, но стрелки
По кругу несутся.
Мы что-то забыли в прошедшей любви,
А ей никогда, никогда не вернуться.
Переведи часы назад,
На время всех обид и ссор,
Переведи часы назад,
На наш последний разговор.
На циферблате наугад
Застынут стрелки в прежних днях,
Переведи часы назад
И снова полюби меня.
(обратно)

Осиновый огонь

Огнем горит любовь,
Осиновым огнем,
Оранжевым огнем,
Осенним наважденьем.
Давай от вечных слов
Немного отдохнем,
Над пламенем осин
Дождя сопровожденье.
Осиновый огонь – причуда сентября,
Каприз последних дней
Сгорающего лета.
А если навсегда
Осины отгорят,
То ты прошедший дождь
Не обвиняй за это.
Невольница-любовь
В плену огня осин,
В плену у перемен,
Случайных, неизбежных.
Но ветер налетел,
Осины погасил,
И в пламени осин
Сгорела наша нежность.
(обратно)

Признание в любви

Звезды, падая, качают ветки сада,
Я спою тебе сегодня серенаду.
Догорел закат пожаром,
Искры звезд взметнул в ночи,
Только не молчи, моя гитара.
Моя гитара, ты не молчи.
В миг цветенья и в пору листопада
Буду петь я под балконом серенады.
Мне поможет способ старый
Подобрать к тебе ключи,
Только не молчи, моя гитара,
Моя гитара, ты не молчи.
Сколько окон слушать пенье распахнулось,
Только ты от серенады не проснулась.
Видно, я тебе не пара,
Мед любви порой горчит.
Только не молчи, моя гитара,
Моя гитара, ты не молчи.
(обратно)

Забытые истины

В предчувствии снега сады задремали
Под вялыми листьями.
В предчувствии снега луч солнца прощальный
Блеснул и погас.
А мы с опозданьем с тобой открывали
Забытые истины,
Как будто не знали, что все эти тайны
Открыты до нас.
В предчувствии грусти наш путь через полночь
Туманами выстелен.
В предчувствии грусти все точки расставить
Давно бы пора.
И, может, напрасно зовем мы на помощь
Забытые истины,
Ведь нет у любви ни законов, ни правил,
Любовь не игра.
А может, не стоит нам думать о снеге
За зимами быстрыми.
Горячее солнце вновь землю согреет,
Пройдет без следа.
А может, не стоит нам думать о грусти,
Мы поняли истину.
Чтоб солнца дождаться, нам надо с тобою
Прожить холода.
(обратно)

Я любила тогда трубача…

По паркету скользила парча
Под мазурки, кадриль, полонез.
Я любила тогда трубача
За усы и внушительный вес.
Выдувала венгерки труба,
Щеки прятали цвет его глаз.
Для меня этот бал был не бал,
Для меня этот вальс был не вальс.
– Вы к глазам поднесите лорнет, —
Прошептал мне красавец кузен. —
К нам идет, посмотрите, корнет,
Так придите в себя, кес ке се?
Я платочек к глазам поднесла,
Но сдержала нагрянувший плач.
Отчего, отчего на балах
Не танцует мой милый трубач?..
Не танцует трубач, хоть плачь!!!
(обратно)

Фея

Фея знала свое дело
И, летая в небесах,
Днем и ночью то и дело
Совершала чудеса.
Эльф надменно-несерьезный
Как-то мимо пролетал.
Танец феи грациозной,
Пролетая, увидал.
Увидал цвет глаз кофейный,
Взмах прелестнейшей из рук,
И узнать – кто эта фея,
Поручил он паре слуг.
Слуги были корифеи —
Два прележнейших пажа.
Полетели вслед за феей,
В поднебесии кружа.
Фея лилии коснулась,
Что-то нежное шепнув,
Тут же лилия проснулась,
Зелень листьев распахнув.
– Ах, вы фея пробужденья! —
Слуги впали в реверанс. —
В не любивших от рожденья,
Пробудили чувства в нас.
Эльф-красавец очарован,
Наш любимый господин.
Вы скажите только слово,
Он без вас умрет один.
– Он хорош, – сказала фея, —
Я не стану отрицать.
Я люблю копить трофеи —
Покоренные сердца.
Фея сделала движенье,
Разбудила мотылька.
– Да, я фея пробужденья.
Но… сама я сплю пока!
(обратно)

Менуэт

В партитурах нотных сложных
Вечно путались кларнеты,
Всевозможные вельможи
Замирали в менуэтах.
Кринолины дам роскошно
В такт качали силуэты,
И как сабли в тонких ножнах,
Они прятались в корсетах.
В канделябрах меркли свечи,
Лили звуки клавесины.
В старом замке каждый вечер
Свечи грустные носили.
Засыпая, кавалеры
Там о женщинах вздыхали,
Чьи прелестные манеры
Ночью тоже отдыхали.
Золотистым сердоликом
Солнце на небо всходило
И светило всем великим,
Не великим всем светило.
Парики вельмож дремали,
Пудра вяло осыпалась.
И величье их регалий
В днях былых навек осталось.
(обратно)

Орешник

Напоминаньем дней ушедших,
Живущих рядом где-то,
Зазеленел в лесу орешник
К концу весны, к началу лета.
Нам не найти тропинок прежних,
Тепло сменилось на прохладу.
Но тянет ветки к нам орешник,
И ничего уже не надо.
Мы дни торопим в вечной спешке,
Но память путаем напрасно.
Вернул друг другу нас орешник,
И это все-таки прекрасно.
(обратно)

В первый раз

У нас все будет, как в кино, —
Свеча и свет погашенный.
Качни на донышке вино
И ни о чем не спрашивай.
Испуг твоих коснется глаз,
Поможет хмель отчаяться.
Со всеми это в первый раз
Когда-нибудь случается.
Не так все страшно, не грусти
И не терзай вопросами.
За смелость рук меня прости,
Прости, что сделал взрослою.
Свет звезд ночных уже погас,
В окне рассвет качается.
Со всеми это в первый раз
Когда-нибудь случается.
Домой вернешься на заре,
Наврешь чего-то маме ты
И обведешь в календаре
Кружком денечек памятный.
В кино закончится сеанс,
Но ни к чему печалиться —
Со всеми это в первый раз
Когда-нибудь случается.
(обратно)

Нахал

Я как-то отдыхала
В объятиях нахала.
Он мне словами голову кружил.
Балдела я от счастья,
Душа рвалась на части,
А он шептал: «Ну что ты так дрожишь?»
И были так желанны
Горячих глаз каштаны.
Я жизнь свою поставила на кон.
Но был недолгим праздник,
Цветы завяли в вазе,
И оборвался мой недолгий сон.
Оборванным сюжетом,
Куплетом недопетым
Досталась мне на память эта ночь.
Я отравилась ядом
Каштанового взгляда,
И никаким лекарством не помочь.
Но я не стала злее
И вовсе не жалею,
Что жизнь свою сломала об него.
А то, что я вздыхала
В объятиях нахала —
Так то любовь. И больше ничего.
(обратно)

Ты полюбил другую женщину

Ты полюбил другую женщину —
Такие горькие дела.
Что в нашей жизни будет трещина,
Я совершенно не ждала.
И мне не верится, не плачется,
Я даже злиться не могу.
За что относится захватчица
Ко мне, как будто бы к врагу?
Ведь я звоню совсем не часто вам
И не затем, чтобы отбить.
Я даже рада, что вы счастливы.
Мне просто трудно разлюбить.
Как в нашей жизни все намешано!
И справедливо не всегда.
Ты полюбил другую женщину,
А мне от этого беда.
Помогут годы или месяцы.
А может, я надеюсь зря.
«Да он вернется, перебесится», —
Мне все подруги говорят.
Прости мне, небо, душу грешную,
Видала я в коротком сне,
Что, разлюбив другую женщину,
Ты возвращаешься ко мне.
(обратно)

Муха

Обидели муху, обидели.
В ней просто букашку увидели.
Подумаешь, муха!
Накрыли ладонью —
Ни слуха, ни духа.
Расстроена муха, расстроена,
Жужжит она с силой утроенной.
Заметили муху.
Отметили муху.
Летит она ввысь,
Ни пера ей, ни пуха.
Везучая муха, везучая,
В слона превратилась могучего.
Подумаешь, муха!
Обычная муха!
В слона превратилась не только по слухам.
Обидчики муху обидели,
Что станет слоном – не предвидели.
Подумаешь, муха!
Обычная муха!
Накрыла их лапой – ни слуха, ни духа!!!
(обратно)

Курортный роман

Там, в кипарисовой аллее,
Закат украсил летний зной.
Вы, о любви слова жалея,
Молчите пристально со мной.
Во взгляде вашем знак вопроса,
Шаги по гравию шуршат.
И прилетают альбатросы
Молчанье наше нарушать.
Сидеть в тени за чашкой кофе
Хоть вечность с вами я хочу.
У вас такой прекрасный профиль,
А про анфас я промолчу.
Страницы наших биографий
Зальет недолгий солнца свет.
Пейзаж курортных фотографий
С годами так теряет цвет…
И, может, я пишу напрасно
На оборотной стороне —
Я – третий справа в майке красной.
Не забывайте обо мне!
(обратно)

Я им твержу

Я им твержу – терпите, девочки.
Какие есть – а все ж мужья.
И в платье новеньком, с отделочкой,
Одна домой отправлюсь я.
И у метро куплю у тетеньки
Три ветки в бусинках мимоз.
Уткнусь лицом в букетик желтенький
Так, чтоб никто не видел слез.
Мне говорят – с твоей-то внешностью
Ну что такого в тридцать лет?
И кружат в сердце вихри нежности,
Как майских яблонь белый цвет.
(обратно)

Пионерский лагерь

Пацан из гипса, к небу горн,
И муравьи ползут из трещин.
Садится солнце за бугор,
На ужин нам пирог обещан.
Мы нижем бусы из рябин
И шепчем страшные секреты.
Волшебник добрый, Аладдин,
Прощался с нами в это лето.
Мы знаем все уже про джаз,
Зовем друг дружку стариками,
И вырастает что-то в нас,
Топорща майки бугорками.
Уже к мальчишкам интерес,
Кудрявых просто не хватало.
Осуществляющим ликбез
Был Мопассан под одеялом.
Французский фильм «Фанфан-Тюльпан»
Привез механик по ошибке
И загораживал экран,
Когда там целовались шибко.
На фотографии смешной
На фоне знамени с призывом
Та, что была когда-то мной,
В том, пятьдесят восьмом, счастливом…
Горит открытый честный взгляд,
И сердце жаркое Тимура.
Все было столько лет назад,
Чего вдруг вспомнила, как дура?
При чем здесь гипсовый пацан?
Ведь все меняется с годами…
А просто фильм «Фанфан-Тюльпан»
Вчера был по второй программе.
(обратно)

Как юных дней недолог срок…

Закрой глаза и уплыви
На старом плотике любви
В тень той черемухи шальной,
Где ты была нежна со мной.
Где ночь упала черной масти,
Где я тебе шептал о счастьи.
Как ты мне верила тогда!
Куда же делось все, куда?
Как юных дней недолог срок!
Летящий почерк, пара строк,
В твоих запутанных словах
Любовь забытая жива.
Страницы лет переверни и верни былые дни,
И мы останемся одни и свет погасим.
Вокруг черемуховый цвет,
И нам с тобой по двадцать лет,
Я, как тогда, опять тебе
Шепчу о счастьи.
Не думай, что там впереди,
К гадалкам тоже не ходи.
Пускай трамвайчик нас речной
Прокатит по Москве ночной.
Опять мне что-нибудь наври
И виновато посмотри,
Как в те счастливые года.
Куда же делось все, куда?!
(обратно) (обратно)

Моя душа настроена на осень…

Моя душа настроена на осень…

Моя душа настроена на осень,
Гостит печаль на сердце у меня.
Опять часы показывают восемь —
Короткий миг сгорающего дня.
В тот день в саду проснулись хризантемы
И были так беспомощно-нежны…
Когда вы вдруг коснулись вечной темы,
Я поняла, что вы мне не нужны.
Открыт мой белый веер
Сегодня не для вас.
Я укорять не смею
Прохладу ваших глаз.
Быть нежной вам в угоду
Я больше не могу.
Вы цените свободу?
Что ж, я вам помогу.
Я тороплю мгновенья к листопаду,
К холодным дням мгновенья тороплю.
Я вас прошу, тревожиться не надо.
Мне хорошо, но я вас не люблю.
Хрустальный дождь рассыпан по аллеям,
Вздохнете вы – погода так скверна!
А я, мой друг, нисколько не жалею,
Что прошлым летом вам была верна.
(обратно)

Вернулась грусть

Снег весенний, потемневший —
Солнце к снегу прикоснулось.
Все казалось отболевшим.
Но вернулась боль, вернулась.
Мы с тобой уже не в ссоре,
Нет ни встреч и ни прощаний.
В город маленький у моря
Прилетит воспоминанье.
Не в сезон – в начале марта
Я приду на пляж забытый,
Прошлогодние приметы
Я у моря поищу —
Прошлогодние свиданья,
Прошлогодние надежды,
Прошлогодние печали
Вспоминаю и грущу.
Зимовала, горевала,
Приучила сердце к грусти,
Но не думала, не знала,
Что вернется, не отпустит.
Здесь, у моря, вспоминаю
Про прошедшее тепло
И с надеждой понимаю,
Что не все еще прошло.
(обратно)

На сеновале

Мы с тобой на сеновале
В небе звездочки считали,
И летели с неба звезды,
Сеновал поджечь грозя.
Мы с тобой на сеновале
Два желанья загадали
И узнали слишком поздно,
Что загадывать нельзя.
Стороной пролетели тучи,
Стороной прошумели ливни,
Стороной прогремели грозы,
Нам дождиночки ни одной.
Может, все бы сложилось лучше,
Может, были бы мы счастливей,
Если б в небе июльском звезды
Не летели бы стороной.
Мы с тобой на сеновале
Вспоминали, горевали
И слова к хорошей песне
Все придумать не могли.
Мы с тобой на сеновале
Даже не подозревали,
Что о пламя звезд летящих
Мы сердца не подожгли.
(обратно)

Хочу продолженья!!!

Ты подуй на окно
Теплым облачком пара,
Нарисуй на стекле
Распрекрасный дворец.
И к истории грустной с названием старым
Измени ты названье
И придумай счастливый конец.
Ветер листья срывает, срывает,
И над нами несется круженье.
Но счастливых концов не бывает,
Продолженья хочу, продолженья.
Пусть ресницы дрожат
Над заплаканным взглядом,
Ты запутай сюжет,
Хочешь, новых героев введи.
Многоточье поставь, только точки не надо.
Ты закончи, дорогой,
И меня за собой уведи.
(обратно)

Разлука для любви

У моей тоски есть причина —
Нас с тобой судьба разлучила.
Разлучила нас ненадолго,
Я, пока ждала, вся продрогла.
Прожужжала уши подружкам,
Что мне без тебя очень скушно,
Торопила дни и минуты,
Ты меня забыл почему-то.
Разлука для любви,
Как ветер для огня.
Разлучник-ветер дул,
И ты забыл меня.
Разлучник-ветер дул,
Огонь любви погас,
А может, ничего
И не было у нас.
За окошком дождь бьет по лужам,
В зеркало смотрюсь – чем я хуже?
Может, что не так говорила?
Может, все сама натворила?
Может, ты при встрече случайной
Спросишь, почему я печальна?
Что тогда тебе я отвечу?
Что обиды время не лечит.
(обратно)

Арифметика простая

Я к тебе дорогу знаю,
Но идти не тороплюсь.
Все сижу да вычисляю —
Где твой минус, где твой плюс.
Снова вишня расцветает,
Белый май кипит в саду.
Арифметика простая,
Да ответа не найду.
Плюс на минус – будет минус,
Минус к плюсу – будет плюс.
Я б к тебе поторопилась,
Да боюсь, что ошибусь.
Всем суббота с воскресеньем,
У меня одни дела.
В вычитаньи и сложеньи
Я все время провела.
В синем небе птичьи стаи,
Ветер кружит вишни цвет.
Арифметика простая,
Да не сходится ответ.
Плюс на минус – будет минус,
Минус к плюсу – будет плюс.
Я б к тебе поторопилась,
Да боюсь, что ошибусь.
Небо тучами покрылось,
Дождь грозит: вот-вот прольюсь.
Ты во мне заметил минус,
Зачеркнув при этом плюс.
Ты ребром вопрос поставил:
Мол, душою не криви.
Арифметика простая
Не годится для любви.
(обратно)

Боярышник

Боярин и боярыня под липой пили чай.
А юная боярышня идет, в глазах печаль.
И рвет цветы рассеянно
С куста, по одному.
Заметно, что рассержена,
Неясно – почему?
Боярышник цветет,
Ему цвести пора.
И суженого ждет
Боярышня с утра.
На щеках румяный цвет,
Восемнадцать жарких лет.
Сердито ждет,
А он все не идет.
Коса с годами таяла,
Сад грезил о следах.
Надежда не оставила
Боярышню в годах.
Настало утро вешнее,
Как много лет назад.
Окно не занавешено,
В окне сердитый взгляд.
Боярышник цветет,
Ему цвести пора.
И суженого ждет
Боярышня с утра.
Уж давно пора прийти —
Два годка до тридцати.
Сердито ждет,
А он все не идет.
Колючками топорщится
Боярышника куст.
Она сердито морщится,
А сад, как прежде, пуст.
«Не злись, – твердят подружки ей,
– Тогда пройдет печаль».
Боярышник цветет,
Ему цвести пора.
И суженого ждет
Боярышня с утра.
На щеках румяный цвет,
Не узнаешь, сколько лет.
С улыбкой ждет,
И суженый идет.
(обратно)

Эпизод

Ну и что из того, что мы ездили вместе на юг
И уснули вдвоем в пене волн на морском берегу?
Мне не нужен совет всех моих драгоценных подруг.
Я заставить себя, чтоб тебя полюбить, не смогу.
Ты не герой
Из моего романа,
Ты не герой,
Ты просто эпизод.
А мой герой,
Он поздно или рано
Ко мне придет,
Он все равно придет.
Ты, конечно, звони, я тебя рада слышать всегда.
Как-нибудь заходи, мне с тобой рядом очень тепло.
Если можешь, пойми: просто то, что случилось тогда,
На морском берегу, превратиться в любовь не смогло.
(обратно)

Не ищите, друг мой…

Почуяв горький привкус осени,
Сгорает лета карнавал.
Еще деревья не набросили
Своих багряных покрывал.
Еще дожди не занавесили
Былого лета благодать,
А почему мне так невесело,
Вы не старайтесь угадать.
Не ищите нужных интонаций,
Не ищите подходящих слов,
Не ищите дом в тени акаций,
Там закрыты двери на засов.
Не права? – быть может, не взыщите,
Ничего я сделать не могу.
Не ищите, друг мой, не ищите
Васильки на скошенном лугу.
Я верю, вы грустите искренне
И не скрываете тоски.
Друг другу мы не стали близкими,
Хоть и бывали так близки.
Лиловый дым плывет колечками.
А вам, мой друг, к лицу страдать.
Как буду раны я залечивать,
Вы не старайтесь угадать.
(обратно)

Мне все равно

Приходишь ко мне, когда хочешь,
Обид на тебя не коплю.
На части разорванной ночью
Тебя я украдкой люблю.
Поспешно тебя обнимаю,
Целую тебя на бегу.
Я все про тебя понимаю
И все же понять не могу.
Мне все равно, женат ты или холост,
Хочу я слушать твой негромкий голос,
Мне все равно, кем для меня ты станешь
И сколько раз и с кем меня обманешь.
На время ты смотришь с опаской
И вечно куда-то спешишь.
Твои скоротечные ласки
От этого так хороши!
Тебе это кажется странным —
Я в сети тебя не ловлю,
Не строю коварные планы,
А просто бездумно люблю.
Мне все равно, женат ты или холост,
Хочу я слушать твой негромкий голос,
Мне все равно, кем для меня ты станешь
И сколько раз и с кем меня обманешь.
Изменим мы что-то едва ли,
И надо ли что-то менять?
Цветы твои утром завяли,
Когда ты ушел от меня.
Под музыку летнего ливня,
Под солнцем, взлетающим ввысь,
Ушел от меня торопливо
В свою непонятную жизнь.
(обратно)

Так и быть…

Ты мне сказал: «Куда ты в дождь?
И ночь такая темная!»
От слов твоих то в жар, то в дрожь
Меня бросало, помню я.
«Не уходи», – ты мне сказал
И ложкой чай помешивал.
Я, посмотрев в твои глаза,
Произнесла насмешливо:
«Так и быть, я останусь с тобой,
Я останусь с тобой, так и быть.
Твой застенчивый взгляд голубой
Обещает так жарко любить.
Не единственный ты, а любой,
А меня так непросто забыть.
Так и быть, я останусь с тобой,
Я останусь с тобой, так и быть».
Мерцала бледная звезда,
Последняя, печальная,
Не понимала я, куда
Я в эту ночь причалила?
Все понимает голова,
А сердце бьется бешено.
Но я опять свои слова
Произнесла насмешливо:
«Так и быть, я останусь с тобой,
Я останусь с тобой, так и быть.
Твой застенчивый взгляд голубой
Обещает так жарко любить.
Не единственный ты, а любой,
А меня так непросто забыть.
Так и быть, я останусь с тобой,
Я останусь с тобой, так и быть».
Ты на рассвете задремал
И видел сон таинственный.
И сам не знал, что ночью стал
Ты для меня единственным.
И я молила небеса
Простить мне душу грешную.
Но, посмотрев в твои глаза,
Я вновь скажу насмешливо…
(обратно)

Последний бал

Тронь, скрипач, смычком струну.
Звук разбудит тишину,
И грянет бал ночной,
Летящий и шальной.
К нам звезда летит в ночи,
Эта ночь нас разлучит,
С тобой в последний раз
Танцуем мы сейчас.
Ах, ночка, чаро-чародейка, не спеши,
К рассвету не спеши.
Разлука, мука и злодейка, боль души,
Разлука, боль души.
Все растает, как мираж,
И последний танец наш,
И скрипок нежный звук,
И нежность глаз и рук.
Будь что будет – все судьба.
Ты ночной запомни бал.
В шатре ночных огней
Ты даришь танец мне.
(обратно)

Ну и что ж?

Я уже ничего не ждала,
Начала привыкать к одиночеству.
Намекнули, грустя, зеркала:
Представляйся по имени-отчеству!
Мексиканские фильмы любя,
С героинями плакали поровну.
Но, когда увидала тебя,
Жизнь рванула в обратную сторону.
Ну и что, что обжигалась
И не очень молода.
От ожогов не осталось
В моем сердце ни следа.
Обжигалась, что ж такого?
Это с каждым может быть.
Я еще сто раз готова
Обжигаться и любить.
Все забытые вспомнив слова,
Молодой я вдруг стала по-прежнему.
Снова кругом пошла голова,
Переполнившись мыслями грешными.
Как сладка мне ночей кабала,
Как к утру расставаться не хочется.
Намекнули, смеясь, зеркала:
Рановато по имени-отчеству.
(обратно)

Такая карта мне легла

Я так часто была не права
И не те говорила слова,
Я бывала не там и не тем,
Я запуталась в море проблем.
За свои я платила грехи,
Уходили к другим женихи.
Я ходила к гадалке, она
Мне сказала: «Ты будешь одна».
Такая карта мне легла,
Такая доля выпала,
Я так хотела стать другой,
Да, видно, не могу.
Я по теченью не плыла,
Но все ж на берег выплыла,
И ты меня, любимый, ждал
На этом берегу.
Я в твоих растворяюсь глазах,
Я боюсь оглянуться назад,
Заметаю я в прошлое след,
Где проснусь – а тебя рядом нет.
Ты не спрашивай, с кем я была,
Я тебя и с другими ждала,
И когда я была не одна,
Я тебе оставалась верна.
(обратно)

Не замужем!

Я замуж никогда не выходила,
Вернее, выходила тыщу раз.
Женатых я из дома уводила,
Не замечая жен горючих глаз.
Любила, наряжалась, растворялась
В их жизнях без остатка и конца.
Но как-то вышло так, что я осталась
Без свадебного платья и кольца.
Не замужем, не замужем,
Хоть и давно пора.
Не замужем, не замужем,
Проиграна игра.
Не замужем, не замужем,
Немил весь белый свет.
И побывать мне замужем
Уже надежды нет.
Порой мои замужние подруги,
Сочувственно вздыхая, мне звонят,
Но, помня мои прошлые заслуги,
В свой дом зовут не очень-то меня.
Одна проснусь я на Восьмое марта,
Сама себе букет мимоз куплю.
Ох, жизнь моя – проигранная карта,
И никого я больше не люблю.
(обратно)

Белый китель

Над спящим морем ночь рассыпала светила,
Луна блестела, волна кипела,
А на меня любовь волною накатила.
И ныло тело, а сердце пело.
Вы поднялись к себе на мостик капитанский,
Даль изучали горящим взглядом.
Вы только в море влюблены,
В порывы ветра, в плеск волны,
И вам не важно, кто с вами рядом.
Ваш белый китель, капитан,
Предмет моих сердечных ран.
Я понимаю, что пропадаю,
Я пропадаю, капитан.
И вы простите, капитан,
Мне сильный натиск и таран,
Я так страдаю. Я пропадаю.
Меня спасите, капитан.
Незваной гостьей поднимусь я к вам на мостик.
И вы за дерзость меня простите.
Не задавайте мне, пожалуйста, вопросов.
Снимите китель и обнимите.
А завтра мы к далекой пристани причалим,
И я вас больше нигде не встречу.
Вы, капитан, моя печаль,
Любви и нежности причал.
И я не верю, что время лечит.
(обратно)

Как никогда

Закатился серебряный месяц
В розоватый холодный рассвет.
Утро легкие росы развесит
В задремавшей, примятой траве.
Мы с тобой все решили, любимый,
Нам советы ничьи не нужны.
Одинокие грустные зимы
Будут, как никогда, холодны.
Как никогда, как никогда
Нагонит рано холода,
Как никогда, как никогда
Студеный ветер.
Как никогда, как никогда
На небе утреннем звезда
Как никогда, как никогда
Печально светит.
Мы в трех соснах с тобой заблудились
Среди горьких, никчемных обид.
Дни хорошие скоро забылись,
Память долго обиды хранит.
Никогда нам не быть больше вместе,
За семь бед есть один лишь ответ.
Ах, как жаль, что серебряный месяц
Закатился так быстро в рассвет.
(обратно)

Случайная связь

В той компании случайной
Были мы немного пьяны
И, от всех закрывшись в ванной,
Целовались долго тайно.
А потом так получилось,
Что любви гремучим ядом
Мы с тобою отравились
И проснулись утром рядом.
Случайные связи
Обычно непрочны,
Случайные связи
Обычно на раз.
А нас этой ночью,
Случайною ночью
Связала навечно
Случайная связь.
Без обид и обещаний,
Без вопросов и ответов
Просто рядом мы лежали
В бликах позднего рассвета.
Без упреков и без фальши,
Все забыв о жизни прежней.
А что будет с нами дальше,
Знал лишь ангел пролетевший.
(обратно)

Бывший…

На оборвавшейся струне
Застыла нота, недопета.
А ты опять пришел ко мне
В страну погашенного света.
Мой мир жестоких холодов
Ветрами выстужен сурово.
Теперь ты все забыть готов,
А я все вспомнить не готова.
И ты не спрашивай меня,
Как согревалась без огня,
Мой бывший друг, бывший враг,
Ты ничего не спрашивай, прошу,
Я ничего не расскажу,
Мой бывший свет, бывший мрак.
Мы оба – прошлого тени.
На недописанной строке
Застыло слово, онемело.
Не отогреть твоей руке
Моей руки заледенелой.
Того, что было, не вернуть,
Не приходи в мой мир остывший.
Прошу, о будущем забудь,
Ты бывший мой, ты только бывший…
(обратно)

Западня

Не в свои я села сани,
Не хочу судьбы такой.
Умный муж мой вечно занят,
А года текут рекой.
А сосед такой красивый,
Он к любви всегда готов.
И была я с ним счастливой
В ту недолгую любовь.
Ничего себе, ситуация,
Муж пришел, а ты у меня.
Эта сложная комбинация
Называется западня.
Как два выстрела, два взгляда.
Это ж надо – так смотреть!
Где мне взять немножко яда,
Чтоб глотнуть и умереть.
У подруг моих годами,
Как во тьме, живут мужья.
Как обеими ногами
В западню попала я?
Ничего себе, ситуация,
Муж пришел, а ты у меня.
Эта сложная комбинация
Называется западня.
Бьюсь, как пойманная птица,
Не пойму, что делать мне.
Надо ж было очутиться
В этой страшной западне.
Что искать во мне причины?
Я жила, судьбу дразня.
Вы же взрослые мужчины,
Разберитесь без меня.
(обратно)

Двойная жизнь

Как долго я была одна…
Жила, забытая судьбою.
Сюжет несбыточного сна —
Вдруг в жизнь мою ворвались двое.
И я хожу от дома к дому,
От одного хожу к другому,
Сжигают сердце два пожара,
Я их никак не потушу.
И я хожу от дома к дому.
От одного хожу к другому.
Я так боюсь небесной кары,
Грешу и каюсь и грешу!!!
Всю ночь шел дождь, к утру затих,
Рассвет подкрался осторожно.
А то, что я люблю двоих,
Понять, наверно, невозможно.
И я хожу от дома к дому,
От одного хожу к другому,
Сжигают сердце два пожара,
Я их никак не потушу.
И я хожу от дома к дому.
От одного хожу к другому.
Я так боюсь небесной кары,
Грешу и каюсь и грешу!!!
Две радости, две страшных лжи,
Душа, разбитая на части.
Моя судьба – двойная жизнь,
Двойная боль, двойное счастье.
(обратно)

Страшная сказка

Были парни у меня тихие да скромные.
Кто цветочек принесет, с кем схожу в кино.
Но я встретила его, и других не помню я.
Мне теперь былую жизнь вспоминать смешно.
Отхватила парня я,
Жизнь пошла шикарная:
Шоколад, шампанское,
Шуба, «мерседес».
Отхватила парня я,
Только жизнь коварная,
Заманила сказкою,
Да в дремучий лес.
В волнах райской нежности, в море страсти бешеной
Прокачалась с милым я лишь четыре дня.
В сказке, переполненной ведьмами и лешими,
Ни одна волшебница не спасла меня.
Отхватила парня я,
Жизнь пошла шикарная:
Шоколад, шампанское,
Шуба, «мерседес».
Отхватила парня я,
Только жизнь коварная,
Заманила сказкою,
Да в дремучий лес.
Ведьма длинноногая мне сказала: «Дурочка,
Ты уйди с дороженьки. Это все – мое».
И любовь растаяла, как весной Снегурочка,
Будто никогда у нас не было ее.
(обратно)

Ты изменяешь мне с женой

Я упрекать тебя не буду,
А вот не плакать не проси.
Приходишь ты ко мне по будням
И вечно смотришь на часы.
И ни остаться, ни расстаться
Никак не можешь ты решить.
А мне уже давно за двадцать,
И мне самой пора спешить.
Ты изменяешь мне с женой,
Ты изменяешь ей со мной.
Ты и женой, и мной любим.
Ты изменяешь нам двоим.
Прощаясь, смотришь долгим взглядом,
Рука задержится в руке.
А я следы губной помады
Тебе оставлю на щеке.
Придешь домой, жена заметит,
И ты решишь, что это – месть.
А я хочу, чтоб все на свете
Узнали, что я тоже есть.
Ты изменяешь мне с женой,
Ты изменяешь ей со мной.
Ты и женой, и мной любим.
Ты изменяешь нам двоим.
Мне сон приснился невозможный.
И ты, явившись в странном сне,
Промолвил вдруг неосторожно,
Что навсегда пришел ко мне.
Но был недолгим сон тот чудный,
Тебя опять ждала жена.
Опять с тобой я буду в будни
И буду в праздники одна.
(обратно)

Старый друг

Ты разлюбил меня, ну что ж?
Не растопить слезами холод.
Мой новый друг собой хорош,
Мой новый друг горяч и молод.
Мой новый друг к тому ж умен,
Но я тобой, мой милый, грежу.
Звонит уставший телефон —
Я подхожу к нему все реже.
Ты, мой старый друг,
Лучше новых двух —
Поняла я вдруг
Эту истину.
И замкнулся круг —
Ничего вокруг,
Никого вокруг,
Ты – единственный!
Мой новый друг, он так богат!
Мне жить и радоваться можно.
Но я опять смотрю назад,
Хоть это, в общем, безнадежно.
Добра не ищут от добра,
Но мне дороже зло с тобою.
Пусть эта истина стара,
Но что поделаешь с судьбою?
(обратно)

Поросло быльем былое

Вечер розовой краской заката
Зачеркнул налетевшую грусть.
Неразгаданный мой, непонятный,
Ты не вместе со мной, ну и пусть.
Как далекое эхо былого,
Мне послышались вдруг в тишине
Три коротких, несбыточных слова,
Так тобой и не сказанных мне.
Поросло быльем былое
На забытом берегу,
Только сердце успокоить
До сих пор я не могу.
Ветер бродит в нескошенных травах,
Веет холодом, плечи знобя.
Мы с тобой были оба не правы,
Я – любя, ты – совсем не любя.
Я судьбою твоею не стану,
И не будешь ты суженым мне,
Но, когда я грустить перестану,
Буду я несчастливей вдвойне.
(обратно)

Ровно год

У меня сегодня праздник,
Я цветы поставлю в вазу,
Я оденусь в дорогое
И налью себе вина.
У меня сегодня праздник —
Ровно год, как мы расстались,
Ровно год, как ты с другою,
Ровно год, как я одна.
У меня другого нет.
Ты один – в окошке свет.
Ровно год, как мы расстались,
Долгим был, как тыща лет.
Я сегодня отмечаю
Праздник грусти и печали.
За безрадостную дату
Выпью я бокал до дна.
Год, как слушаю ночами
Телефонное молчанье,
Год, как нету виноватых.
Может, только я одна.
У меня другого нет.
Ты один – в окошке свет.
Ровно год, как мы расстались,
Долгим был, как тыща лет.
Я одна живу отлично,
Все нормально в жизни личной,
И почти что не жалею,
Что не я твоя жена.
У меня свои заботы,
Плачу только по субботам.
И еще по воскресеньям.
И еще, когда одна.
(обратно)

Я ждала-печалилась

Я письмо напишу, но тебе не отправлю,
Чтобы ты не узнал, что я в нем напишу.
И надежд никаких я тебе не оставлю,
Что спустя столько лет я тобой дорожу.
Я ждала-печалилась,
А потом отчаялась,
Лодочкой причалилась
К берегам чужим.
И в конверте сложены
Мысли безнадежные.
Вспоминать нам прошлое
Стоит ли, скажи?
Было все, как у всех – время встреч и прощаний.
Засыпала с тобой, просыпалась одна.
Не ждала от тебя никаких обещаний,
Но считала сама, что тебе я жена.
Я ждала-печалилась,
А потом отчаялась,
Лодочкой причалилась
К берегам чужим.
И в конверте сложены
Мысли безнадежные.
Вспоминать нам прошлое
Стоит ли, скажи?
Ты меня разлюбил. Ничего не попишешь.
Я уже у небес ничего не прошу.
Засыпаю с другим. Он моложе и выше.
Ну, а что на душе, и тебе не скажу.
(обратно)

Первый день в сентябре

На заре туманной юности,
Так давно, и как сейчас.
На заре туманной юности
Помнишь наш десятый класс?
Ты и я и знак сложения —
Все равняется любви.
Ты летящих лет кружение
Хоть на миг останови.
На заре, на заре юности туманной
Первый день в сентябре
Самый долгожданный.
Мы на школьном дворе
Повзрослели странно
На заре, на заре юности туманной.
На заре туманной юности
Не спешили наши дни.
На заре туманной юности
С кленов – золота родник.
Школьный двор промок под ливнями,
Листья пламенем в костре.
Были мы с тобой счастливыми
В том далеком сентябре.
На заре, на заре юности туманной
Первый день в сентябре
Самый долгожданный.
Мы на школьном дворе
Повзрослели странно
На заре, на заре юности туманной.
На заре туманной юности
Свет качали фонари.
На заре туманной юности
Мы о главном говорим.
Дней далеких отражением
Вновь приходят сентябри…
Ты и я и знак сложения,
Школа, клены, фонари.
(обратно)

По воле волн…

С тобой ко мне вернулись весны,
С тобой ожил мой давний сон.
Ты мне сказал: «Забудем весла
И поплывем по воле волн»…
По воле волн, по воле волн
И прежней жизни берега
По воле волн, по воле волн
Уже оставила река.
По воле волн, по воле волн
Совсем иные острова.
По воле волн, по воле волн
У жизни новая глава.
Судьбою лодку развернуло,
Качнулось время за бортом.
Я в этот раз тебе вернула
Все то, что ты вернешь потом.
По воле волн, по воле волн
И прежней жизни берега
По воле волн, по воле волн
Уже оставила река.
По воле волн, по воле волн
Совсем иные острова.
По воле волн, по воле волн
У жизни новая глава.
Нас встречный ветер не печалит,
Попутный ветер к нам спешит.
К какой нам пристани причалить,
За нас любовь сама решит.
(обратно)

Монисты

Ночь яркие созвездия
Монистами развесила,
Кострами разукрасила
Цыганское житье.
А скрипки растревоженно
Поют в ночи восторженной,
Взлетает буйным праздником
Лоскутное шитье.
Монисты, монисты
Звенят, звенят, звенят,
Монисты, монисты
Цыган манят.
Напевы кони слушают,
Но гаснет в небе кружево,
Заходит серп за облако,
Светлеет край небес.
Ах, как кружит неистово
Цыганка голосистая,
И как звенит монистами
В нее вселенный бес.
Монисты, монисты
Звенят, звенят, звенят,
Монисты, монисты
Цыган манят.
К утру костром погашенным
И в платьях непоглаженных
Цыганки шумным табором
По городу пройдут.
Никто не догадается,
Что ночи дожидаются,
Когда над спящим табором
Монисты звезд взойдут.
(обратно)

Что я знаю про него?

Про весну календари
Говорят нам в марте.
Ничего не говорит
Мой сосед по парте.
Он записку мне вернул,
Даже не читая.
Что он знает про весну?
Ничего не знает.
И, судя по всему,
Не нравится ему
Ни этот синий март,
Ни мой влюбленный взгляд.
Белых пятен вовсе нет
Для него на карте.
В классе он авторитет,
Мой сосед по парте.
Очень много сложных слов
Он употребляет.
Что он знает про любовь?
Ничего не знает.
И, судя по всему,
Не нравится ему
Ни этот синий март,
Ни мой влюбленный взгляд.
Я застыла у окна,
Как бегун на старте.
За окном стоит весна —
Мой сосед по парте,
В такт качая головой,
Что-то напевает.
Что я знаю про него?
Ничего не знаю.
(обратно)

Люби меня, как я тебя

Когда-то в годы нэпа,
Когда-то в моду степа
И чернобурых лис через плечо
Встречались, расставались,
На карточки снимались,
Слова любви писали горячо.
Малиновый бантик
И бантик зеленый,
Оранжевый кантик
И двое влюбленных,
Как колокольчики звенят
Слова далеких дней:
Люби меня, как я тебя,
И помни обо мне.
Все было по-другому,
Наивные альбомы,
Цветущие герани на окне.
Летящий чей-то почерк,
И двух коротких строчек
Хватало быть счастливыми вполне.
Малиновый бантик
И бантик зеленый,
Оранжевый кантик
И двое влюбленных,
Как колокольчики звенят
Слова далеких дней:
Люби меня, как я тебя,
И помни обо мне.
Смешно, но все же грустно,
Что мы скрываем чувства
И этих странных слов не говорим.
Я поливаю фикус,
Прошу тебя, откликнись
И пару строк на память подари.
(обратно)

Измена

Сколько лет закрыты двери
И потеряны ключи.
Но так часто в дом потеря
Грустным странником стучит.
И гудят пустые стены,
Дом покинуло тепло.
Слово горькое «измена»
Бьется мухой об стекло.
Зря говорят, зря говорят —
Время лечит.
Годы летят, годы летят —
Мне не легче.
Годы летят, годы летят —
Мне не легче.
Зря говорят, зря говорят —
Время лечит.
Как исправить ту ошибку,
Как измену зачеркнуть?
Весть недобрая спешила
В дом наш светлый заглянуть.
Ветер листья обрывает,
Чтобы лето унести.
Понимаешь, все бывает,
Ты забудь все и прости.
Зря говорят, зря говорят —
Время лечит.
Годы летят, годы летят —
Мне не легче.
Годы летят, годы летят —
Мне не легче.
Зря говорят, зря говорят —
Время лечит.
Каждый день, что нами прожит,
За собой оставил след.
Снова память растревожил
Дней далеких теплый свет.
Может быть, исчезнут тени,
Растворятся в светлом дне.
Ты забудешь об измене
И однажды скажешь мне…
(обратно)

Прикажу…

Ты взял билет с открытой датой,
Ты взял билет в один конец.
Перрон поплыл в лучах заката,
Качнулся в небе звезд венец.
Сказал ты: сердцу не прикажешь,
Как это просто доказать!
Ты одного не знаешь даже:
Могу я сердцу приказать.
Прикажу тебя помиловать,
Обвиненья отклонить.
Ну, а если хватит силы мне,
Прикажу тебя казнить.
Я сама приму решение,
Приговор свой объявлю —
Наказанье ли, прощенье ли,
А пока люблю, люблю…
Проходят дни, и я скучаю,
Забыв все то, что ты сказал.
Я поезда хожу встречаю
На разлучивший нас вокзал.
Смотрю на лица в окнах мутных,
Пока не выйдут все, стою.
Бывают странные минуты —
Тебя во всех я узнаю.
Прикажу тебя помиловать,
Обвиненья отклонить.
Ну, а если хватит силы мне,
Прикажу тебя казнить.
Я сама приму решение,
Приговор свой объявлю —
Наказанье ли, прощенье ли,
А пока люблю, люблю…
Поторопись, пока пургою
Не замело назад пути.
И я, на все махнув рукою,
Смогу однажды не прийти.
По опустевшему вокзалу
Никем не встреченный пойдешь.
И что я сердцу приказала,
Ты с опозданием поймешь.
(href=#r>обратно)

Случайный попутчик

Вхожу в автобус переполненный
И вижу – место у окна.
Какой-то парень незнакомый мне
Сказал: «Так поздно, вы одна.
Куда вы едете в автобусе?
Хороших много мест на глобусе.
А не слетать ли вместе в Африку
И там поесть бананов к завтраку».
Какой счастливый случай!
Какой счастливый случай!
Такое может с каждым вполне произойти.
Случайный мой попутчик!
Случайный мой попутчик!
А мне с ним оказалось надолго по пути.
Мне сразу стало очень весело,
Но я сказала: «Там жара,
А не слетать ли лучше вместе нам
Туда, где холод и ветра?
Не приземлиться ли на льдину нам
И с черно-белыми пингвинами
Там побродить в погоду вьюжную
И не поесть ли рыбы к ужину?»
Какой счастливый случай!
Какой счастливый случай!
Такое может с каждым вполне произойти.
Случайный мой попутчик!
Случайный мой попутчик!
А мне с ним оказалось надолго по пути.
На остановке вместе вышли мы,
Так ничего и не решив.
А вечер серп зажег над крышами
И небо звездами расшил.
И мы бродили с ним по городу,
Мы от жары летали к холоду,
Решив, что лучшее на глобусе
То место у окна в автобусе.
(обратно)

Если спросят…

По всем календарям у осени в начале
Оставят холода в деревьях рыжий цвет.
А ты сидишь с утра у зеркала в печали —
Еще один сентябрь тебе прибавил лет.
Если кто-то спросит тебя о годах,
Пусть ответит осень красотой в садах.
А зимою спросят – пусть снега ответят,
Ты в такую осень не грусти о лете.
Как осени к лицу багряные наряды,
Тебе, поверь, идут твои не двадцать лет.
Так что ж рожденья день ты праздновать не рада
И смотришь за окном оранжевый балет?
Если кто-то спросит тебя о годах,
Пусть ответит осень красотой в садах.
А зимою спросят – пусть снега ответят,
Ты в такую осень не грусти о лете.
А ты опять грустишь – зима нас не минует,
Зимой не расцветут ни травы, ни цветы.
Пусть чья-нибудь весна меня к тебе ревнует.
Во мне весна одна, и ей зовешься ты.
(обратно)

Так сложилась жизнь

Привычных дней текучий караван,
Где дни в один сливаются.
Все думают, у нас с тобой роман,
И очень ошибаются.
В минуту между снегом и дождем
Предчувствия тревожные.
Друг к другу мы немедленно придем,
Как помощь неотложная.
Уж так сложилась жизнь,
Зачем ее менять?
Уж так сложилась жизнь,
Попробуй все понять.
Но на закате дня
Ты рядом окажись,
Зачем нам все менять,
Раз так сложилась жизнь.
Ну разве можно все определить?
У каждого по-разному.
Кто встретился, чтоб весны разделить,
Кто – первый снег отпраздновать.
Все чаще утро кутает туман,
Наверно, снег уляжется.
Все думают, у нас с тобой роман,
И мне порой так кажется.
(обратно)

Ворожи, ворожи…

Бей, цыганка, в звонкий бубен,
Фалды юбки теребя.
Все, что было, все, что будет, —
Все зависит от тебя.
Что в дороге? На пороге?
В дверь стучится? В дом войдет?
Ты уже гадала многим —
Что ж со мной произойдет?
Ворожи, ворожи,
Все, что было, расскажи,
Все, что было, все, что будет,
На ладони покажи.
Ворожи, ворожи.
За меня сама реши —
Разожги любовь звездою
Иль снежком запороши.
Протянула в горсти вишни —
Не спеши ответа ждать.
Понимаешь, так уж вышло —
Разучилась я гадать.
Сам ударь-ка в звонкий бубен,
Тишину ночи дробя,
Все, что было, все, что будет, —
Все зависит от тебя.
(обратно)

Пропадаю…

Ярко-красный закат – признак ветра.
И без ветра я мерзну одна.
От тебя нет так долго ответа,
И терзает мне душу вина.
Сколько раз я тебе говорила —
Не пиши, не звони – не прощу.
Я сама эту жизнь натворила,
А теперь вдруг вернуться прошу.
С веток вялая листва опадает,
Ветер травы покосил на лугу.
Пропадаю без тебя, пропадаю,
Пропадаю без тебя – не могу.
Дважды в реку ступить невозможно,
Нелегко все сначала начать.
Но поверь, мой любимый, несложно
Снова в паспорт поставить печать.
Я ж неправду тебе говорила.
Как же в это поверить ты смог?
От тебя не уйти мне, мой милый,
Сколько б ни было в мире дорог.
(обратно)

Объявленье об обмене

Долгий дождь прильнул к холодным стеклам,
Будто не бывало теплых дней.
Улица озябшая промокла,
В лужах отражение огней.
Ветер объявление полощет,
Буквы расплылись и вкривь и вкось.
Мы меняем общую жилплощадь
На любые две, подальше, врозь.
Объявленье об обмене
Поливает дождь осенний,
Но обмен нам не спасенье,
Не спасенье.
Долгий дождь, пора осенней скуки,
Что-то нам не удалось понять,
И одну любовь на две разлуки
Мы с тобой решили поменять.
Телефон звонит без передышки,
Трубку снять скорее ты спешишь.
Показалось мне, что часто слишком
– Не туда попали, – говоришь.
Объявленье об обмене
Поливает дождь осенний,
Но обмен нам не спасенье,
Не спасенье.
Долгий дождь, разбросанные листья.
Вот и мы не можем вместе быть.
Открывать не стоит старых истин.
Разойтись – не значит разлюбить.
Зачеркни: «Прекрасная жилплощадь,
Лифт, балкон, горячая вода».
Напиши: «Есть две души продрогших,
Долгий дождь и долгая беда».
(обратно)

Привыкай

Опять с утра похолодало:
Не плюс, не минус, просто ноль.
Я так старательно играла
Тобой придуманную роль.
Еще вчера цвела черешня,
Но утром сбросила цветы.
Я никогда не буду прежней,
Теперь, мой друг, меняйся ты.
Привыкай, привыкай к моим новым привычкам,
Привыкай, привыкай, ты же знаешь меня.
Разгорелась любовь, будто вспыхнула спичка,
Но подул ветерок, вот и нету огня.
Тепло из сердца выдул ветер,
А душу выстудил сквозняк.
Я знаю, что ты мне ответишь —
Что проживешь и без меня.
Не понимаешь ты, мой милый,
Тебе, наверно, невдомек,
Что я привычки изменила,
Чтоб без меня ты жить не смог.
(обратно)

Закатный час

Закатный час настоян на левкоях
И дарит вдох круженье головы.
Зачем, зачем привычного покоя
В закатный час меня лишили вы?
Перевернув фарфоровую чашку,
Судьба стечет кофейным ручейком,
И я пойму, в словах нехитрых ваших
Укрыта тайна под замком.
Закатный час – не время для печали,
Чтоб вас слова мои не огорчали,
Я вам скажу, прелестная гадалка, —
Растаял день, мне, право, жалко.
Наворожу вам что-нибудь такое, чтоб позабыть
Не в силах были вы,
Как был закат настоян на левкоях
И вдох с круженьем головы.
(обратно)

Прошлогодний снег

Я растеряна немножко,
Виноватых в этом нет.
На заснеженной дорожке
Прошлогодний тает снег.
Ты ушел, но след оставил,
Что-то ты мне не простил.
Прошлогодний снег растаял,
Вместе с ним твой след простыл.
Мне не жаль, не жаль прошлогоднего снега,
Год пройдет, и опять наметет.
Жаль, что след растаял, растаял бесследно
И уже никуда не ведет.
Ты любовь, любовь перепрыгнул с разбега,
Без оглядки в весну убежал.
Мне не жаль, не жаль прошлогоднего снега,
А любви растаявшей жаль.
Я с весною не согласна,
Для чего цвести садам?
Я любовь ищу напрасно
По растаявшим следам.
Я весну не торопила,
Да не скрыться от тепла.
Утром солнце растопило
След, который берегла.
(обратно)

Это сладкое слово – свобода

Я столько лет с тобой в недружном хоре пела,
И все сносила, и все терпела,
Твое вранье, всегда понятное до боли.
Все. Надоело. Хочу я на волю.
Я отпускаю поводок, живи как хочешь,
Сама я знаю, как мне тратить ночи.
Это сладкое слово – свобода,
Без скандала. Без развода.
Брошусь в это звенящее лето
Без печали, забот и тревог.
Это сладкое слово – свобода,
Я танцую с небосводом,
На призывный гудок парохода
Я лечу, как на свет мотылек.
Хочу успеть я то, что раньше не успела.
Душа, как вишня, к любви поспела.
И я готова к приключеньям и романам.
Пускай недолгим, быть может, к обманным.
Я отпускаю поводок, живи как хочешь.
Сама я знаю, как мне тратить ночи.
(обратно)

Осеннее прощание

Утро расставанья. Кофе остывает.
Все слова истратив, мы с тобой молчим.
Нету виноватых – просто так бывает —
Улетает нежность, как к зиме грачи.
Мы к осени причалили
В настурции печальные.
Прошла пора венчальная,
Настала разлучальная.
Вскинут клены ветки, опустев от листьев.
Опустели взгляды. Не нужны слова.
Что-то стали редки друг о друге мысли.
Может, так и надо? Может, ты права?
Мы к осени причалили
В настурции печальные.
Прошла пора венчальная,
Настала разлучальная.
Что ж тебя тревожит? Мы же шли к разлуке.
Можем друг без друга вроде обойтись.
Может, мы и сможем, но не смогут руки.
И глаза не смогут – ты не уходи.
Мы к осени причалили
В настурции печальные.
Прошла пора венчальная,
Настала разлучальная.
(обратно) (обратно)

Какие люди в Голливуде!

Какие люди в Голливуде!

Подходит как-то к нам известный режиссер
И начинает интересный разговор:
Какие девочки! Откуда? Как зовут?
И не хотите ль прокатиться в Голливуд?
Я буду делать гениальное кино,
Такой типаж, как вы, искал я так давно,
На всю планету вас прославлю, раскручу,
А роль мужскую я Делону поручу.
Какие люди в Голливуде,
Сплошные звезды, а не люди.
Сплошной о'кей и вери гуд!
Нас приглашают в Голливуд.
От предложенья сразу кругом голова,
Мы тут же вспомнили английские слова:
И ай лав ю, вот из йо нейм, и хау мач.
И жизнь казалась чередой сплошных удач.
Пусть наши мальчики немножко подождут,
Огнями манит незнакомый Голливуд.
Пусть Голливуд запомнит наши имена,
Вернемся мы к тебе, любимая страна.
(обратно)

Сапожник Фимка

Фимка парень был кудрявый,
Починить сапог дырявый
Было Фимке парой пустяков.
Он сапожник был умелый,
И любил он это дело,
Но была еще сильней любовь.
Только музыку услышит,
Подлетал он выше крыши,
Рисовал ногами кренделя.
Фимка забывал про гвозди,
А в глазах горели звезды,
И качалась пьяная земля.
Проходили люди мимо
И кричали: Браво, Фима!
Ой, ты, Фима, жук, ты, Фима, бог!
Ты же нас лишил покоя,
Выкаблучивать такое!
Фимка, у тебя ж не десять ног.
Полюбил наш Фимка Дору,
Третья дверь по коридору,
И крутые кудри по плечам.
Он чинил ее сапожки
И вздыхал: Ах, Дора, крошка!
Я о Вас скучаю по ночам.
Дорка глазки опускала,
А в душе его ласкала,
Кто-то тут магнитофон включил.
Танцевал с ней Фимка танец,
На щеках горел румянец,
К сердцу Дорки он нашел ключи.
Проходили люди мимо,
И кричали: Браво, Фима!
Ой, ты, Фима, жук, ты, Фима, бог!
Ты же нас лишил покоя,
Выкаблучивать такое!
Фимка, у тебя ж не десять ног.
А потом родились дети.
Накормить, обуть, одеть их —
Молотком ударишь сколько раз!
Фимка, стоп! – жена сказала,
Мужа к стулу привязала,
И сердились вишни жгучих глаз.
Фимка был для Доры нежным,
Забивать стал гвоздь прилежно,
Молотком по пальцу он попал,
Где-то вдруг запели песню,
Он вскочил со стулом вместе
И любимый танец танцевал.
(обратно)

Гусиное перо

Это было давно, и прошло много лет,
Жил на свете печальный и умный поэт.
Разжигал вечерами он пламя свечи,
И стихи на бумагу ложились в ночи.
У поэта товарищ был – преданный гусь.
Он поэта любил, знал стихи наизусть.
Он дарил вечерами поэту перо,
И пером по бумаге водило добро.
Гусиное перо, гусиное перо —
Ну что это такое? – смешно и старо.
А гусь хочет нужным быть людям
Не в яблоках сладких на блюде,
Не пухом, в подушки набитым,
А словом в стихах знаменитым.
Мне недавно случайно слыхать довелось,
Что к потомку поэта пришел странный гость.
А поэт в это время поэму писал,
Что-то рифма не шла. Он в затылке чесал.
Странным гостем был гусь. Был поэт удивлен.
Гусь слегка был смущен, но вполне окрылен.
Подмигнул он потомку поэта хитро,
И на счастье ему протянул он перо.
(обратно)

Красавчик Сема

Красавчик Сема мне напел такую песню,
Что от нее три дня кружилась голова.
И если с Семой я навек не буду вместе,
То брошусь в море, даже если не права.
Казалось мне, моя душа покрыта пылью,
Давно забыла я, как выглядит любовь.
Но на спине я вдруг почувствовала крылья,
Когда услышала так много жарких слов.
Сема, Сема, ты красавчик, Сема,
Ломит тело сладкая истома.
Маме я об этом ни гугу,
Без тебя я, Сема, не могу.
Сема, Сема, ты красавчик, Сема,
В голове моей раскаты грома.
Маме я об этом ни гугу,
Без тебя я, Сема, не могу.
Мне без тебя не жизнь, а вырванные годы,
Я вместо сна кручусь в постели по ночам.
И если, Сема, ты не сделаешь погоды,
То я не вылечусь, зачем ходить к врачам?
Но если хочешь ты иметь мою улыбку
И фаршированного карпа на обед,
На нашу свадьбу захвати смычок и скрипку
И так напой, чтоб услыхал весь белый свет!
(обратно)

Фильм индийский про любовь

На экране, на экране
Кто-то нежится в нирване,
Заклинает змей гремучих,
Как овец, пасет слонов.
На экране, на экране
Что ни кадр, то испытанье —
Фильм индийский, самый лучший,
Фильм индийский, про любовь.
Фильм индийский про любовь
Я смотрю в который раз.
Фильм индийский про любовь,
Слезы катятся из глаз.
На экране, на экране
Вдруг бедняк богатым станет,
Ведь его любила с детства
Дочь великого раджи.
На экране, на экране
Он потом ее обманет,
Заберет себе наследство
И к беднячке убежит.
Фильм индийский про любовь
Я смотрю в который раз.
Фильм индийский про любовь,
Слезы катятся из глаз.
На экране, на экране
Песню девушка затянет,
Но счастливая развязка
Неминуема в конце.
На экране, на экране
Наступил конец страданий —
Он ей братом оказался,
Вот и радость на лице.
(обратно)

Дочка городничего

А городничему мундирчик в самый раз.
Глаза веселые и жгучие, как ночь.
Косой и талией на диво удалась
У городничего хорошенькая дочь.
И на дочку городничего
Парни пялились столичные.
Ишь, какая симпатичная,
Как востра на язычок.
Ну, а дочка городничего
Улыбалась для приличия.
Парни, даже безразличные,
Попадались на крючок.
А папка доченьке приданого купил,
Он говорил ей строго, изгибая бровь:
«Хоть ты и взрослая, но все же не глупи,
Сначала замуж, а потом уже любовь».
И на дочку городничего
Парни пялились столичные.
Ишь, какая симпатичная,
Как востра на язычок.
Ну, а дочка городничего
Улыбалась для приличия.
Парни, даже безразличные,
Попадались на крючок.
Наделал шухера заезжий хулиган,
Жандармы в панике: «Лови его, лови!»
Завел он с дочкой городничего роман,
И, говорят, вчера он клялся ей в любви.
И на дочку городничего
Парни пялились столичные.
Ишь, какая симпатичная,
Как востра на язычок.
Ну, а дочка городничего
Улыбалась для приличия.
Парни, даже безразличные,
Попадались на крючок.
А у девчонки сразу кругом голова,
Как наша жизнь порой похожа на игру!
Забыв папанины полезные слова,
Она вернулась в дом родителя к утру.
(обратно)

Подлец

Я на тебя держу обиду
И не могу никак уснуть.
Ну что ты ходишь с умным видом,
Решил бы лучше что-нибудь!
Вокруг насмешливые взгляды,
Да разговоры там и тут:
Давно уж замуж девке надо,
Да расхватали – не берут.
Ты скажи наконец —
Ну когда ж под венец?
Надоели твои заморочки.
«Ох, – вздыхает отец, —
Что он тянет, подлец?
Что-то в девках застряла ты, дочка».
Давно не девка я, папаша,
Я – неформальная жена.
Мне как-то ночью стало страшно,
И я с тех пор не сплю одна.
Не понимает искуситель,
Мой легкомысленный герой,
Что хочет грозный мой родитель
Нас видеть мужем и женой.
Ты скажи наконец —
Ну когда ж под венец?
Надоели твои заморочки.
«Ох, – вздыхает отец, —
Что он тянет, подлец?
Что-то в девках застряла ты, дочка».
С подругой я совет держала,
Она сказала мне, смеясь:
«Да он не женится, пожалуй,
Уж слишком быстро ты сдалась».
Нахмурит брови папка строго:
«Ой, девка, Господи прости!»
А я считаю дни с тревогой,
Чтоб в подоле не принести…
(обратно)

Застольная

Великий царь с утра капризно топал ножкой,
И, вся в слезах, махала веером царица.
Медовой браги в кружку царь плеснул немножко
И уж не злится, а с народом веселится.
И катились времена,
И летели времена,
И другие времена наступали.
Пили рюмочку до дна,
Пили чарочку до дна,
А потом еще вина наливали.
Как бы лихо ни жилось,
Как бы горько ни пилось,
Есть спасенье от тоски и печали:
Выпьем рюмочку до дна,
Выпьем чарочку до дна,
Выпьем так, чтоб дно увидеть в бокале.
Какие были прежде дни, какие ночи!
Переливались струны звонкие гитары.
И, в погребочках откупоривая бочки,
Всю ночь гуляли развеселые гусары.
И катились времена,
И летели времена,
И другие времена наступали.
Пили рюмочку до дна,
Пили чарочку до дна,
А потом еще вина наливали.
Как бы лихо ни жилось,
Как бы горько ни пилось,
Есть спасенье от тоски и печали:
Выпьем рюмочку до дна,
Выпьем чарочку до дна,
Выпьем так, чтоб дно увидеть в бокале.
Мы все себя порою чувствуем царями
И по-гусарски улыбаемся безбедно.
Собравшись вечером на кухоньке с друзьями,
По рюмке чаю иногда принять невредно.
(обратно)

Блондин

Я блондинов совсем не любила,
А к брюнетам лежала душа.
Но, увидев тебя, все забыла
И смотрю на тебя, не дыша.
Но сказал ты однажды мне сонно,
Что у нас отношенья не те.
И под свадебный марш Мендельсона
Не шагать мне в венчальной фате.
Блондин, ты один виноват,
Сбил влет меня серый твой взгляд.
Но если меня ты не любишь, блондин,
Тогда оставайся один.
Объяснить я подругам пытаюсь,
Почему я попала в твой плен.
Всем же ясно, что ты не красавец,
Не Делон, извини, не Ален.
У меня были люди покруче,
Дав отставку им, я не права.
Ой, блондин, ты подумай получше,
Говоря мне такие слова.
Блондин, ты один виноват,
Сбил влет меня серый твой взгляд.
Но если меня ты не любишь, блондин,
Тогда оставайся один.
Ой, блондин, торопись, опоздаешь,
Ведь такие, как я, нарасхват.
Пожалеешь потом, пострадаешь,
Загрустит твой пронзительный взгляд.
Жизнь свои нам диктует законы,
Вспыхнет солнце в холодной воде.
И с брюнетом под марш Мендельсона
Я застыну в венчальной фате.
(обратно)

Александр…

Александр – мужчина просто классный,
Все у нас завидуют ему.
Он однажды с женщиной прекрасной
Как-то скрылся осенью в Крыму.
Там цвели магнолии, ночами
Источая душный аромат.
Чайки утомленные кричали,
И горел прекрасный чей-то взгляд.
Он был гусар заправский,
Кто б что б ни говорил,
Из жизни делал сказки
И женщинам дарил.
Обласканный судьбою,
Все в жизни по плечу.
Но… сравнивать с собою
Его я не хочу.
Ресторан приморский переполнен,
Здесь сегодня джаз играет блюз.
Александр с детства джазом болен,
У него вообще отменный вкус.
Шоколадка плавает в шампанском,
Александр умеет стол накрыть.
И блондинка слева строит глазки,
Намекая – выйдем покурить!
Он был гусар заправский,
Кто б что б ни говорил,
Из жизни делал сказки
И женщинам дарил.
Обласканный судьбою,
Все в жизни по плечу.
Но… сравнивать с собою
Его я не хочу.
Александр парень был не промах,
Он лицом красив, в плечах широк,
И сгорали женщины, как порох,
Но на всех жениться он не мог.
В потолок плывут колечки дыма,
Быстро все прошло, увы и ах!..
Он с прекрасной женщиной из Крыма
Возвращался в разных поездах.
(обратно)

Баскетбольный роман

Над полем птицы пели песни,
Душистый клевер расцветал.
А гармонист – красавец местный
В колхозном клубе мяч кидал.
Он полюбил доярку Зину,
Но недоступная она.
Спортсмен Сабонис – вот причина,
В него доярка влюблена.
Мяч в корзину, мяч об пол,
Раз подбросит, двести, триста.
Зина любит баскетбол,
Но не любит гармониста.
Мяч в корзину, мяч об пол,
Мяч, как заяц, в поле скачет.
У колхозника – прокол.
У Сабониса – удача.
Но гармонист упрямый парень,
Нажмет на кнопках он аккорд,
И по мячу он так ударит,
Что вмиг побьет любой рекорд.
Раз двести мяч он свой подбросил
И раз чуть было не попал.
За летом вслед промчалась осень,
А гармонист не ел, не спал.
Мяч в корзину, мяч об пол,
Раз подбросит, двести, триста.
Зина любит баскетбол,
Но не любит гармониста.
Мяч в корзину, мяч об пол,
Мяч, как заяц, в поле скачет.
У колхозника – прокол.
У Сабониса – удача.
Над полем белые снежинки,
А гармонист в ладах с мячом.
Послушный мяч летит в корзинку,
И вот Сабонис нипочем.
С гармонью он на танцы входит,
Там негде яблоку упасть.
И Зина глаз с него не сводит,
А у него другая страсть.
(обратно)

Ковбой

Устав от знойных прерий,
Ковбой вернулся к Мери,
Когда его красотка не ждала.
В окошко постучал он,
И как бы для начала
Спросил он у красотки: как дела?
Как раз спускался вечер,
Она прикрыла плечи,
Два солнышка пылали на щеках.
Ковбой, тебе я рада,
Но понял он по взгляду,
Что солнышко потонет в облаках.
У ковбоя не было отбоя,
Не было отбоя от подруг,
Ведь ковбой был так хорош собою,
Что его любили все вокруг.
Сказал ковбой: О, Мери!
Тебе я слепо верил,
Не вовремя явился, извини.
Прощай, моя красотка,
Забудь мою походку,
И все, что прежде было, зачеркни.
Он выпил пепси-колы
И голосом веселым
Сказал ей – нам с тобой не по пути.
С тех пор он где-то скачет,
А Мери ждет и плачет,
Ведь ей такого парня не найти.
(обратно)

Близнецы

Мы родились вместе с братом
В день один, в час один.
Почему же, непонятно,
Он брюнет, я блондин,
Я близнец, и брат мой тоже,
Так считалось до сих пор.
Друг на друга мы похожи,
Как банан на помидор.
Все мне было маловато,
А ему велико.
Разгадать нам тайну с братом
Было так нелегко.
Я близнец, и брат мой тоже,
Так считалось до сих пор.
Друг на друга мы похожи,
Как банан на помидор.
Мы до правды докопались,
Ясен стал результат.
В дом меня доставил аист.
Был в капусте найден брат.
(обратно)

Мулатка-шоколадка

Там, где пальмы в небо стрелами,
Птицы райские звенят.
Там девчонка загорелая,
Ты с ума свела меня.
Мы с тобой – два разных полюса —
Стылый север, жаркий юг.
О любви я сразу понял все,
Лишь тебя увидел вдруг.
Моя мулатка, мулатка-шоколадка,
Ребенок милый солнца и волны.
Но почему мне так в твоих объятьях сладко
В лучах банановой страны.
Но жизнь моя – капризная лошадка,
Опять в снега, домой меня умчит.
Моя мулатка, ты, как шоколадка,
А шоколад всегда горчит.
На песке следы сливаются
И теряются в волне.
Шоколадная красавица,
Что ты знаешь обо мне?
Ты мне что-то шепчешь ласково
На полночном берегу.
Я навек бы здесь остался бы,
Но без снега не могу.
(обратно)

Секс

Господа, подруги, братцы,
Надо срочно разобраться.
В наш народ вселился бес
Под названьем страшным – секс.
Ночью темной и бессонной
Секс придумали масоны,
План составили и вот
Оболванили народ.
Дадим мы сексу бой,
Дадим мы сексу бой,
Нет к сексу никакого интереса,
Но, прочитав журнал
С названием «Плейбой»,
Мы скажем дружно: руки прочь от секса!
И в журналах, и в газетах
Возникает тема эта.
По ночам, а также днем
Вечно думаем о нем.
Словно щупальцами спрута,
Секс сковал нас и опутал.
Буржуазный этот секс
Будит пагубный рефлекс.
Дадим мы сексу бой,
Дадим мы сексу бой,
Нет к сексу никакого интереса,
Но, прочитав журнал
С названием «Плейбой»,
Мы скажем дружно: руки прочь от секса!
Господа, подруги, братцы,
Если честно вам признаться,
Секс – не главный в жизни враг,
Это знает и дурак.
Пусть ругают секс злодеи,
С каждым годом молодея,
Он шагает по стране,
Повышается в цене.
(обратно)

Эскимос и папуас

Повстречались как-то раз
Эскимос и папуас.
И сказал папуас эскимосу:
«Я не знаю, как у вас,
А у нас зима сейчас —
До плюс тридцать доходят морозы».
Па-папуа-папуасы
Снег не видели ни разу,
Па-папуа-папуасы
В жарком климате живут.
Эскимосы, эскимосы,
Эскимо едят в морозы,
И за это эскимосов
Эскимосами зовут.
Удивился эскимос,
У него в глазах вопрос,
И сказал эскимос папуасу:
«Началась у нас вчера
Настоящая жара —
Минус тридцать и хочется квасу».
Па-папуа-папуасы
Снег не видели ни разу,
Па-папуа-папуасы
В жарком климате живут.
Эскимосы, эскимосы,
Эскимо едят в морозы,
И за это эскимосов
Эскимосами зовут.
Говорят, что до сих пор
Не окончен этот спор,
Только он ничего не меняет.
Объясняет эскимос
Папуасу про мороз.
Папуас про жару объясняет.
(обратно)

У Бениной мамы…

Как-то в день весенний
Встретила я Беню.
Беня шел со скрипочкой в руках.
В небе в три накала
Солнышко сверкало,
Отражаясь в Бениных очках.
Встретились два взгляда,
Объяснять не надо,
Он меня позвал, конечно, в загс.
Но не может Беня
Без благословенья,
Тут и начинается рассказ.
У Бениной мамы
Характер упрямый,
Не дай Бог такую свекровь!
Мне Бенина мама
Устроила драму,
Сгубила большую любовь!
Мама сразу в слезы:
Вот у нашей Розы,
Там невестка – есть на что взглянуть.
Что мы людям скажем?
Ведь у этой даже
Не на чем бюстгальтер застегнуть!
От расстройства Беня
Был чернее тени,
Мамка изгибала бровь дугой.
Вы поймите сами:
В дом к Бениной маме
Больше я, конечно, ни ногой!..
(обратно)

Эдуард

О, Эдуард, у вас такое имя,
Оно к лицу любому королю.
Мне хорошо бывало и с другими,
Но только вас я истинно люблю.
Вы принесли в постель мне утром кофе,
И я была царицей из цариц.
Смотрела я на ваш прекрасный профиль
И не могла припомнить лучше лиц.
Я не могу открыть всех карт,
Я не хочу поведать тайну.
О, Эдуард, мой Эдуард!
Но наша встреча не случайна.
Вы мой каприз, вы мой азарт,
Вином любви наполним чаши.
О, Эдуард, мой Эдуард,
Судьба – названье встречи нашей.
И ничего, что ростом вы не вышли,
И на лице загар не ночевал.
Не ваш карман оттягивают тыщи,
Вы для меня – прекрасный идеал.
И вам в ответ на эти анемоны,
Когда в окно стучит, увы, не март,
Пожарю я яичницу с беконом,
Я вашу слабость знаю, Эдуард!
(обратно) (обратно)

Последний мост

Последний мост

Кто учит птиц дорогу находить,
Лететь в ночи, лететь в ночи по звездам?
И нет сетей им путь загородить
К давно забытым гнездам.
Любовь ли их в дорогу позвала,
В дорогу позвала, где так недолго лето?
Зачем летят из вечного тепла, из вечного тепла? —
Мне не узнать об этом.
Не сжигай последний мост,
Подожди еще немного.
В темноте при свете звезд
Ты найди ко мне дорогу.
Знаю я, что так непрост
Путь к забытому порогу.
Не сжигай последний мост,
Отыщи ко мне дорогу.
Не сжигай последний мост.
Не сжигай последний мост.
В моих краях такие холода.
Одни снега и ветры завывают.
А ты летишь неведомо куда,
Где дни не остывают.
Но теплые края не для тебя,
Они не для тебя, и, если обернешься,
Поймешь, что жить не можешь, не любя,
Не можешь, не любя,
И в холода вернешься.
(обратно)

Сон о Клинтоне

А вчера я одна ночевала,
Снился мне удивительный сон —
С Биллом Клинтоном я танцевала,
Был в меня он безумно влюблен.
Я смеялась, глаза закрывала,
Билл мне в ухо шептал – ай лав ю.
Будь моей и не бойся скандала
Или жизнь поломаешь мою.
Звуки танго мне душу вскружили,
Клинтон был мне по вкусу вполне.
И, подумав чуть-чуть, мы решили,
Что он жить переедет ко мне.
Он научит меня по-английски
Говорить, и читать, и любить,
А про дочку, жену и Левински
Постарается быстро забыть.
И хоть я от любви опьянела
Так, что пол уплывал из-под ног,
Не забыла сказать и про дело —
Чтобы Клинтон России помог.
Он сдул мою челку дыханьем,
Так, что искры сверкали в глазах.
Но рассвет торопил расставанье,
Я проснулась под утро в слезах.
И опять серый день заклубился —
Отнести, привезти, позвонить.
Сон про Клинтона так и не сбылся,
Но осталась незримая нить.
Я давно ни о чем не мечтала.
Дел по горло, когда тут мечтать.
Но как с Клинтоном я танцевала,
Сон хочу еще раз увидать.
Чтобы Билл хоть недолго был рядом,
Говорил – ай лав ю, целовал.
Чтоб опять обжигал меня взглядом
И дыханьем мне челку сдувал.
Чтоб опять было все так красиво,
Нежность рук и сияние глаз.
И чтоб Клинтон дал денег России —
Он же мне обещал в прошлый раз!!!
(обратно)

Дальняя дорога

Ветер крышу сдул и прилетел в мой дом,
Он рояль раскрыл и ноты растревожил.
Больше я не буду вспоминать о том,
Что прошло и снова быть не может.
Я, как этот ветер, в темноту ворвусь,
Странником ночным брожу я одиноко.
К нотам на рояле больше не вернусь.
Музыке уже не звучать в моей душе.
Дальняя дорога,
Прошлое не трогай,
Дальняя дорога,
От былого ни следа.
Дальняя дорога,
Дальняя дорога,
Поздняя дорога в никуда.
Где мой перекресток четырех дорог?
Серый камень, где мой верный путь начертан?
Улетел куда-то с нотами листок.
Я теперь его ищу по свету.
Мне осветят путь горящие мосты,
Улетают искры, превращаясь в звезды.
В прежней жизни клавишей коснешься ты.
Музыке уже не звучать в моей душе.
(обратно)

Во все времена…

Что за тяга к старинным вещам,
К оборотам ушедших мгновений?
Словно кто-то тебе завещал
Не предать дни былые забвенью.
Погаси электрический свет,
Теплым воском пусть плавятся свечи.
Поплывем вспять течению лет
В чьи-то страсти, разлуки и встречи.
Во все времена светила луна.
Любовью любовь называлась.
На смену балам плыла тишина
И снова балами взрывалась.
И кто-то в ночи шептал имена.
Так много веков продолжалось.
Во все времена светила луна,
И нам она тоже досталась.
Мы откроем старинный сундук,
Пыль времен отряхнем мы с событий,
И забытый, таинственный звук
Из реки дней ушедших к нам вытек.
И в камине огонь затрещал,
Нам поведали сказки поленья…
Что за тяга к старинным вещам,
К оборотам ушедших мгновений?
(обратно)

Память-птица

Память-птица, память-птица
Может в сердце затаиться,
Может долго не тревожить,
Может вовсе не вспорхнуть.
Память-птица, память-птица
Копит годы, копит лица.
Все она на свете может
Оживить и зачеркнуть.
Ты птицею летишь.
Бросает тень крыло,
То вверх, то камнем вниз,
То просто рядом кружишь.
Мне холодно пока,
Ты улетай в тепло,
С теплом ко мне вернись,
Не возвращайся стужей.
Память-птица, память-птица
Как усталая певица
С тихим голосом далеким
За кулисами души.
Память-птица, память-птица,
На исписанной странице
Незаконченную строчку
Мне тихонько подскажи.
Ты птицею летишь.
Бросает тень крыло,
То вверх, то камнем вниз,
То просто рядом кружишь.
Мне холодно пока,
Ты улетай в тепло,
С теплом ко мне вернись,
Не возвращайся стужей.
Память-птица, память-птица,
Если радость возвратится,
Ты упрячь мои обиды
В самый дальний уголок.
Память-птица, память-птица,
Помоги беде забыться,
Чтоб из самой черной тучи
Солнца луч пробиться мог.
(обратно)

Разгадай мой сон

День как день – никаких новостей.
День как день, проводили гостей.
Перемыта посуды гора,
И опять на работу с утра.
Разгадай мой сон —
Что бы это значило? —
Плыл на лодке слон,
Веслами покачивал.
Плыл по воле волн,
Плыл – не поворачивал.
Очень странный сон.
Что бы это значило?
Год как год – лето, осень, весна.
Год как год, нет ни ночи без сна.
Тихо плещет о лодку волна.
Я уже не могу без слона.
Разгадай мой сон —
Что бы это значило? —
Плыл на лодке слон,
Веслами покачивал.
Плыл по воле волн,
Плыл – не поворачивал.
Очень странный сон.
Что бы это значило?
Жизнь как жизнь – дни текут, как вода.
Жизнь как жизнь, ты мой сон отгадал.
Мы с тобою по жизни плывем,
Волшебство в сновиденья зовем.
(обратно)

Отель Шератон

Была молодой и зеленой,
И сытой бывала не слишком.
О Хилтонах и Шератонах
Читала в заманчивых книжках.
А лучшей едою считала
Котлеты, а к ним макароны.
И даже во сне не мечтала
О Хилтонах и Шератонах.
Отель Шератон, лакей откроет двери.
Отель Шератон, сама себе не верю.
Отель Шератон, подхватит чемоданы.
Отель Шератон, неведомые страны.
Ведет меня в горку кривая,
В Парижах бываю и в Боннах.
И запросто там проживаю
И в Хилтонах, и в Шератонах.
По белому свету летаю
За йены, за марки, за кроны,
Но лучшей едою считаю
Котлеты, а к ним макароны!
(обратно)

Старый трамвай

Век свой доживающим трамваем
Покатилась в прошлое любовь.
Кто-то остановки называет,
Нам не разобрать забытых слов.
На один не сходится билетик —
И желаний исполненья нет.
В наш трамвай подсядет кто-то третий
И счастливый оторвет билет.
Нарисуй на стекле вопросительный знак,
Нарисуй на стекле восклицательный знак.
Пусть колеса стучат сердцу в такт, сердцу в такт —
Вопросительный знак, восклицательный знак.
И подумает кто-то – здесь что-то не так —
Вопросительный знак, восклицательный знак!
Рельсы старым улицам мешали,
Звон трамвайный улицы будил.
Что-то долго мы с тобой решаем —
Кто-то первым должен выходить.
Поворот. Качнулся наш вагончик.
Прошуршала ветка по стеклу.
Круг мы завершили, путь окончен
У вчера и завтра на углу.
(обратно)

Дым отечества

Учил урок прилежный школьный мой приятель,
Что дым отечества нам сладок и приятен.
Но в детство канула забытая тетрадка,
Давно дымит мое отечество не сладко.
И вот недавно я узнал совсем случайно,
Что друг давно к другому берегу отчалил,
Открыл свой бизнес там, и дело процветает,
Но все равно ему чего-то не хватает.
Душа не лечится, душа не лечится,
И по ночам ушедшее тревожит.
Там дым отечества, там дым отечества,
Хоть горек он, но нет его дороже.
И человечество, и человечество
Ломает головы, понять не может
Мое отечество, мое отечество,
Где горек дым, но нет его дороже.
Глядят ученые-астрологи на звезды
И составляют невеселые прогнозы,
И обожают цвет коричневый уроды
И изгоняют из отечества народы.
И у посольства вьются очереди шумно.
Хоть там немало дураков, но много умных.
Их потеряв, мое отечество мельчает.
Они уедут, чтобы мучиться ночами.
(обратно)

Письма

Моды на письма давно уже нет,
А мне почтальоном вручен
Синий конверт, невесомый конверт,
В нем несколько слов ни о чем.
Если б ты жил от меня далеко
И не было связи другой,
Тебе до меня дозвониться легко,
Всегда телефон под рукой.
Но что тебе навеяло такое настроение?
Такое настроение в тебе не угадать.
А может, твоя бабушка, как девочка, рассеянно
Забыла своей юности пожухшую тетрадь.
А в бабушкиной юности была другая музыка,
И как сейчас танцуем мы, для бабушки смешно.
А в бабушкиной юности писали письма грустные.
Нам кажется, что только что, ей кажется – давно.
Пух тополиный влетает в окно,
Век наш в транзистор включен.
Я неотрывно смотрю на одно
Из нескольких слов ни о чем.
Мы на ходу произносим слова,
Вечно куда-то спешим.
Молодость бабушки тоже права.
И ты мне еще напиши.
(обратно)

Доченька

У тебя для грусти нет причины,
В зеркала так часто не глядись.
Замирают вслед тебе мужчины,
Если мне не веришь – обернись.
А ты опять вздыхаешь,
В глазах печаль тая.
Какая ты смешная,
Доченька моя,
Как будто что-то знаешь,
Чего не знаю я.
Какая ж молодая ты еще,
Доченька моя.
Мы с тобой уедем к морю летом,
В город, где магнолии в цвету.
Я открою все свои секреты,
Все твои печали отведу.
А ты опять вздыхаешь,
В глазах печаль тая.
Какая ты смешная,
Доченька моя,
Как будто что-то знаешь,
Чего не знаю я.
Какая ж молодая ты еще,
Доченька моя.
Посмотри на линии ладони,
Все поймешь, гадалок не зови.
Это ангел, нам не посторонний,
Прочертил там линию любви.
(обратно)

Я сама не пойму

Отражают зеркала
Взгляд мой беспокойный.
Вольной птицей я была,
Стала вдруг невольной.
Отчего же, не пойму,
Так могло случиться,
Что к приходу твоему
Крашу я ресницы.
Все девчонки говорят —
Ты какой-то странный.
И, мечтая за моря,
Учат иностранный,
Говорят, что я б могла
Стать фотомоделью,
Ну, а я тебя ждала
Целую неделю.
Я тебе цветов куплю
И в кино билеты.
Я сама скажу – люблю!
Что ответишь мне ты?
А вокруг полно ребят,
Есть получше лица,
Но лишь только для тебя
Крашу я ресницы.
(обратно) (обратно)

Странная женщина

Странная женщина

Желтых огней горсть
В ночь кем-то брошена.
Я твой ночной гость.
Гость твой непрошеный.
Что ж так грустит твой взгляд?
В голосе трещина.
Про тебя говорят —
Странная женщина.
Странная женщина, странная,
Схожа ты с птицею раненой,
Грустная, крылья сложившая,
Радость полета забывшая.
Кем для тебя в жизни стану я?
Странная женщина, странная.
Я не прошу простить,
Ты ж промолчишь в ответ.
Я не хочу гостить
И уходить в рассвет.
В грустных глазах ловлю
Искорки радости.
Я так давно люблю
Все твои странности.
(обратно)

На Покровке

По старенькой Покровке
Крадется ночь-воровка,
Колдует и пугает, ведет свою игру.
А я, ее сыночек, гуляю этой ночью
И сам пока не знаю,
Где окажусь к утру.
На Покровке я родился,
На Покровке я крестился,
На Покровке я влюбился,
Коренной ее жилец.
На Покровке, на Покровке
Вьется жизнь моя веревкой,
А веревке, как ни вейся,
Будет где-нибудь конец.
На старенькой Покровке
Весенняя тусовка,
В зеленые одежды закутались дворы.
А я пройду по маю и чей-то взгляд поймаю,
Хоть я уже не в гору,
Но все же не с горы.
На Покровке я родился,
На Покровке я крестился,
На Покровке я влюбился,
Коренной ее жилец.
На Покровке, на Покровке
Вьется жизнь моя веревкой,
А веревке, как ни вейся,
Будет где-нибудь конец.
На старенькой Покровке
К трамвайной остановке
Пойду я на свиданье, как в прежние года.
Покровские ворота закрыты для кого-то,
А для меня, я знаю,
Открыты навсегда.
(обратно)

Не долго думая

Ночь была теплой, как чай недопитый.
Воздух таким упоительным был.
Понял я вдруг, ты и есть Афродита,
Пену я сдул и тебя полюбил.
Я любовался изгибами тела,
Греческий миф для себя я открыл.
Был я влюблен, только ты не хотела,
Чтоб я тебе о любви говорил.
Не долго думая, с небес
Ко мне в ту ночь спустился бес.
Не долго думая, мне голову морочил.
Но оказалась ты не той
Моей несбывшейся мечтой,
Одной из тысячи ночей недолгой ночью.
Что ж ты, богиня, меня не спросила —
Что я люблю и чего не люблю?
Искру зажгла и сама ж погасила,
И вся любовь покатилась к нулю.
Теплая ночь приближалась к рассвету,
Куталась ты в одеяло из сна.
Понял я вдруг – ничего в тебе нету,
Ты не богиня, а пена одна.
(обратно)

Удивительно!

Подцепили изящно вы каперсу
Леденящим копьем серебра.
Взгляд горящий, летящий по адресу,
Намекнул мне прозрачно – пора!
Недопитый глоток Бенедиктина
Покачнул изумрудную тень.
Ах, какой же был день удивительный,
Ах, какой удивительный день.
Занавески поплыли к сближению,
Ненароком спугнув мотылька.
Как прелестна в капризном движении
Мне обвившая шею рука.
Опасаясь вам быть утомительным,
Быстро сбросил одежды я прочь.
Ах, какой была ночь удивительной,
Ах, какой удивительной ночь.
Бледный свет по подушкам рассыпался,
За окном новый день поджидал.
Мой бокал опрокинут, я выпил все,
Вы простите меня за финал.
Вы в любви были так убедительны,
Я ценю ваш старательный пыл.
Быстро вас я забыл, удивительно,
Удивительно быстро забыл!
(обратно)

Лебединое озеро

Смотрю на сцену, замирая,
Как будто нет вокруг людей.
А там, как ангелы из рая,
Порхает стайка лебедей.
Залюбовался я Одеттою,
В прикид из перышек одетою.
Машет, машет ножкой тонкой,
Очень жалко мне девчонку.
В том, что лебедь на диете,
Виноват Чайковский Петя.
Ой, упал мой лебедь белый.
Петя, Петя, что ты сделал?
А во дворе кипели страсти —
Ребята, нам бы так пожить!
А принц с ума сошел от счастья,
В колготках беленьких кружит.
Он к ней подплыл, душа продажная,
И показал свое адажио.
Машет, машет ножкой тонкой,
Очень жалко мне девчонку.
В том, что лебедь на диете,
Виноват Чайковский Петя.
Ой, упал мой лебедь белый.
Петя, Петя, что ты сделал?
На вид-то принц нормальный парень,
Чего несется, как шальной?
Как будто кто его ошпарил,
И стало плохо с головой.
Мне закричать Одетте хочется —
Беги, а то все плохо кончится!
(обратно)

Старая знакомая

Завертела меня жизнь, закрутила.
Вечно занят, днем и ночью дела.
Я забыл тебя, а ты позвонила
И зачем-то вдруг к себе позвала.
Не узнал я сразу в трубке твой голос,
А потом узнал и был удивлен
И сказал, что я по-прежнему холост
И к тому же ни в кого не влюблен.
Старая знакомая,
Наша жизнь расколота,
Наша жизнь поломана,
Чья же в том вина?
Старая знакомая,
Старая знакомая,
Бывшая знакомая,
Бывшая жена.
Я не знаю, кто над нами колдует?
Перед кем за это счастье в долгу?
Обнимаю я тебя и целую,
Понимая, что уйти не смогу.
Завертела меня жизнь, закрутила,
Что поделаешь? Такая судьба.
Я забыл тебя, а ты позвонила,
Чтоб опять не смог забыть я тебя.
(обратно)

Три дня

Мы были очень близкими
С тобою столько раз.
Меня ты сбила выстрелом
Своих холодных глаз.
Я думал, ты обиделась,
Чужой вдруг стала ты.
Мы лишь три дня не виделись,
А ты сожгла мосты.
В эти три дня, что не виделись мы,
Столько воды утекло.
В эти три дня, что не виделись мы,
Ветром задуло тепло.
В эти три дня, что не виделись мы,
Хмурых и долгих три дня,
В эти три дня, что не виделись мы,
Ты разлюбила меня.
Не получилось повести,
А просто так, рассказ.
Ты в гулком скором поезде
По жизни пронеслась.
По ночи чиркнув искрами,
Свет глаз твоих погас.
А ведь такими близкими
Мы были столько раз.
(обратно)

Снежная королева

Ветер закружил…
Я запомнил мгновение – снег закружил,
И возникло видение – снег закружил,
Льдинки глаз и твой голос застывший.
Кто же, ты мне скажи,
Этот холод твой выдумал, ты мне скажи?
Твое сердце так выстудил, ты мне скажи?
Стала ты навсегда разлюбившей.
Замок твой ледяной
Солнце не греет.
Грустно жить в нем одной,
Дверь приоткрой…
Снежная королева.
Если можешь, поверь, если можешь,
поверь – я люблю,
Снежная королева.
Холод в сердце твоем, холод в сердце твоем растоплю.
И лишь только на миг
Ты меня взглядом тронула, только на миг,
И рассталась с короною только на миг,
Ты обычной девчонкой вдруг стала.
Этот странный твой мир.
Ты от жизни в нем прячешься, странный твой мир,
Мнишь себя неудачницей, странный твой мир,
От холодного плена устала.
(обратно)

Нравится – не нравится

Луна по небу катится,
И ноченька светла.
Скажи, моя красавица,
Что так невесела?
К чему тебе печалиться?
Кручиниться к чему?
Ну что тебе не нравится,
Никак я не пойму.
Я постель постелю,
Я тебя так люблю.
Нравится – не нравится,
Спи, моя красавица.
Ты душой не криви,
Не беги от любви.
Спи, моя красавица,
Нравится – не нравится.
Капризно топнешь ножкою,
В глаза нагонишь мрак.
Скажи, моя хорошая,
Ну что тебе не так?
С твоим капризом справиться
Стараюсь от души,
Ну что тебе, красавица,
Не нравится, скажи!
(обратно)

Эта южная ночь

Перекатился вечер в ночь довольно плавно.
Луна мерцала в невесомых облаках.
А я забыл тебе сказать о самом главном,
И мы болтали до утра о пустяках.
К утру, устав, ты на плече моем дремала,
И сон неведомый ты видела одна.
Мы по глотку с тобой отпили из бокала,
А надо было осушить его до дна.
Эта южная ночь,
Блики звезд серебристо-хрустальных.
Эта южная ночь,
Жарких пряных цветов аромат.
Эта южная ночь…
В том, что ближе мы так и не стали,
Эта южная ночь виновата. И я виноват.
Пустой бокал разбить бы вдребезги на счастье,
Но мы с тобою удержались на краю.
И разделила наши жизни ночь на части,
Теперь ты спишь, а я один тихонько пью.
Тебя забуду я, а ты меня подавно,
И ветер времени остудит весь наш пыл.
Ведь я забыл тебе сказать о самом главном,
А может, даже хорошо, что я забыл.
(обратно)

Пропащие денечки

Я так тебя любил, что стены падали
От твоего дыханья в темноте.
Не знаю, вспоминать так часто надо ли
Деньки, с тобой потерянные те.
Пропащие денечки,
Потерянные дни.
Ты делай все, что хочешь,
Но только не гони.
Завяли все цветочки,
Погасли все огни.
Пропащие денечки,
Потерянные дни.
Ты грешная, неверная, горячая,
Такая, что кружилась голова.
Но вышло так, что ничего не значили
Твои такие жгучие слова.
Пропащие денечки,
Потерянные дни.
Ты делай все, что хочешь,
Но только не гони.
Завяли все цветочки,
Погасли все огни.
Пропащие денечки,
Потерянные дни.
Я не такой, чтоб наперед загадывать,
Но знаю точно, вспомнишь ты не раз
О том, как я любил, как стены падали,
Как искры счастья сыпались из глаз.
(обратно)

Бабки-бабульки

В темноте нашел я тапки,
Снова ночь прошла без сна.
Где же бабки? Где же бабки?
Без конца твердит жена.
Я бы мог стоять на лапках
И служить им, как дурак.
Счастье жизни только в бабках.
А без бабок – просто мрак.
Бабки, бабки, бабки-бабульки.
Жизнь без вас, как темная ночь.
Бабки, бабки, бабки-бабульки,
Кто без вас мне может помочь?
У соседей все в порядке,
Тишь, покой и благодать.
Там всегда на месте бабки,
Мне же хочется рыдать.
По натуре я не тряпка,
На своем стоять могу.
Но за тем, чтоб были бабки,
На край света побегу.
Бабки, бабки, бабки-бабульки.
Жизнь без вас, как темная ночь.
Бабки, бабки, бабки-бабульки,
Кто без вас мне может помочь?
Раньше было по-другому,
Мы не ведали забот.
Бабки были вечно дома,
А теперь наоборот.
Мы ребенка не касались,
Бабки нянчили, но вдруг
Обе бабки взбунтовались
И уехали на юг.
(обратно)

Шерше ля фам!

Еще до нашей эры,
В какой-то древний век
Воскликнул из пещеры
Лохматый человек:
Р-р-р! Мамонт недоперченный
Мне подан на обед!
Во всем вините женщину —
Причину разных бед.
Шерше ля фам – виной всему она одна.
Шерше ля фам – любой вам скажет
из мужчин.
Шерше ля фам – она причина всех причин.
Века стремглав летели,
В искусстве Ренессанс.
Сердца огнем горели
И бились, как фаянс.
Отважно шпаги скрещены
В предчувствии побед.
Во всем вините женщину —
Причину разных бед.
Шерше ля фам – виной всему она одна.
Шерше ля фам – любой вам скажет
из мужчин.
Шерше ля фам – она причина всех причин.
Ты в этом убедиться
Заставила меня.
Зачем-то стала сниться
В последние три дня.
Прошла по сердцу трещина,
Не мил весь белый свет.
Во всем вините женщину,
Причину разных бед.
(обратно)

Лиза-Лизавета

Жизнь мне вечные сюрпризы
Нет-нет, да преподнесет.
У моей подруги Лизы —
Ой, характер! Ой, не мед!
Мне казалось, счастье, счастье близко,
Но никак не добегу.
Без прописки в сердце Лизки
Поселиться не могу.
Лиза, Лиза, Лиза!
Ты брось свои капризы.
Сама не понимаешь,
Что ты с огнем играешь!
Слышишь, Лизавета!
Поторопись с ответом.
Иначе будет поздно,
Я говорю серьезно!
Я тону в твоем коварстве,
Как в стремительной реке.
Ты – другое государство,
Где граница на замке.
Мне судьба бросает вызов,
Сто препятствий на пути.
Мне без визы в сердце Лизы
Ни проехать, ни пройти.
(обратно)

Копенгаген

Мне в интересах у тебя не уместиться.
Твоих запросов что-то толком не пойму.
Ты так мечтаешь о вещах из-за границы,
А где тебе такие вещи я возьму?
Ну нету этого у нас в универмаге,
Я ж не начальник и совсем тут ни при чем.
А ты возьми себе билет на Копенгаген,
Там поживешь – сама узнаешь что почем.
Опять в слезах ты возвращаешься с работы,
Там кто-то снова в новой кофточке пришел.
А ты в своей лет пять назад снялась на фото.
Но мне с тобой в любой одежде хорошо.
Ну нету этого у нас в универмаге,
Я ж не начальник и совсем тут ни при чем.
А ты возьми себе билет на Копенгаген,
Там поживешь – сама узнаешь что почем.
Ты все твердишь, что за границей жизнь другая,
Я Копенгаген сам на карточке видал.
А там русалочка сидит вообще нагая,
Ты б за такое мне устроила скандал.
Смотри-ка, солнце в нашей форточке забилось,
И сердце падает в предчувствии весны.
Ты на рассвете задремала и забылась
И заграничные, наверно, видишь сны.
(обратно)

Охотница Диана

Ночь упала на землю туманом,
День закрыл свою дверь на засов.
На охоту выходит Диана —
Дочь таинственных диких лесов.
Расставляет силки и капканы,
Попадают в них разные львы.
Ничего ты не знаешь, Диана,
О моей безнадежной любви.
Диана, Диана,
И я, как ни странно,
Попал в твои сети, Диана.
Не первый, не третий,
Полны твои сети,
И это печально, Диана.
Диана, Диана,
Кровавая рана
В моем бедном сердце сочится.
Диана, Диана,
Ты непостоянна.
Могло же такое случиться.
Взгляд Дианы опасней капкана,
Он стреляет верней, чем ружье.
Ты не знаешь, богиня Диана,
Что поранила сердце мое.
Все твои оголтелые стрелы
У меня застревают в груди.
Но охота – не женское дело,
Ты хоть раз безоружной приди.
Диана, Диана,
И я, как ни странно,
Попал в твои сети, Диана.
Не первый, не третий,
Полны твои сети,
И это печально, Диана.
Диана, Диана,
Кровавая рана
В моем бедном сердце сочится.
Диана, Диана,
Ты непостоянна.
Могло же такое случиться.
А сегодня случилось вдруг что-то,
И сказала Диана, зевнув:
«На охоту идти неохота,
Я, пожалуй, чуть-чуть отдохну».
Телевизор подвинув к дивану
И уткнувшись в букетик цветов,
Ты рыдала, богиня Диана,
Глядя фильм про чужую любовь.
(обратно)

Сапер

Сегодня не до смеха мне,
Тут случай непростой.
Ты на меня наехала
Своею красотой.
Увидел ноги длинные
И синий взгляд в упор…
Ой, жизнь, ты поле минное,
А я на нем сапер.
Я по полю, я по полю, я по полю наугад.
Точит болью, точит болью, точит болью синий взгляд.
Мне на волю, мне на волю, мне на волю бы назад,
Я по полю, я по полю, я по полю наугад.
Прикольными словечками
Вела ты разговор.
С душою покалеченной
Теперь живет сапер.
Любовь – болото с тиною,
Затянет – не спасусь.
Ой, жизнь, ты поле минное,
И я на нем взорвусь.
Я по полю, я по полю, я по полю наугад.
Точит болью, точит болью, точит болью синий взгляд.
Мне на волю, мне на волю, мне на волю бы назад,
Я по полю, я по полю, я по полю наугад.
Ты – как кино с помехами,
С тобой покоя нет.
Зачем, скажи, наехала,
Затмила белый свет?
Тебя на край подвину я,
А может, не смогу.
Ой, жизнь, ты поле минное,
Я по нему бегу.
(обратно)

Мадмуазель

Ты так мечтаешь жить богато и красиво,
На завтрак крабы, а на ужин бланманже.
А я сегодня был с тобой всю ночь счастливым.
К чему Диор, когда такое неглиже?
Ты говорила по-французски так свободно.
Ты мне шептала: «Се ля ви, пардон, мерси»…
Но мне свозить тебя в Париж не по доходам,
Коплю я деньги, чтоб сказать, поймав такси:
«Мадмуазель, карета у подъезда!
Мадмуазель, поехали со мной.
А ваших глаз неведомая бездна
Меня влечет своею глубиной.
Мадмуазель, позвольте вашу руку,
Вы так тонки, вы юная газель.
Я даже час не выдержу разлуку,
Не уходите в ночь, мадмуазель!»
Ты что Людовиком мне голову морочишь?
Вы разминулись с ним немножечко в веках,
И королем твоим был я сегодня ночью
И всех людовиков оставил в дураках.
Закрой глаза, давай взлетим с тобой на небо,
Два нежных ангела средь белых облаков…
Я никогда еще таким счастливым не был,
Я для тебя на все, любовь моя, готов.
(обратно)

Красная шапочка

В темном лесу нашей жизни дремучей
Мне вдруг тебя подарила судьба.
Лучше совсем не люби, но не мучай —
Это ж не жизнь, а сплошная борьба.
Что бы ни сделала – вечно права ты.
Бурный поток сумасбродных идей.
Грешный лишь я, и лишь я виноватый.
Не человек, а какой-то злодей.
Тоже мне, Красная Шапочка!
Серого волка нашла.
А на цветной фотокарточке
Так ты нежна и мила.
Красная Шапочка, брось притворяться.
Топать ногами тебе не к лицу.
В этом лесу так легко потеряться
Даже такому, как я, молодцу.
Хватит мне строить невинные глазки.
Выйди из «джипа» и дуй на метро.
Знаем мы эти наивные сказки,
Где под конец побеждает добро.
(обратно)

Любаня

В тот городок под солнечным сияньем
Случайно был заброшен я судьбой.
Любовь с медовым именем Любаня,
Мы здесь впервые встретились с тобой.
Ты помнишь, Любаня, ту ночь у причала,
Где был поцелуй горячее огня,
Где лодочку нашу не ветром качало
И где ты потом разлюбила меня.
Не знал я, что так горек вкус измены.
Жил просто, не страдая, не любя.
В душе моей случились перемены,
Когда, Любаня, встретил я тебя.
Ты помнишь, Любаня, ту ночь у причала,
Где был поцелуй горячее огня,
Где лодочку нашу не ветром качало
И где ты потом разлюбила меня.
Я навсегда запомню эти даты,
Запомню эти два недолгих дня.
Один – когда ко мне навек пришла ты,
Другой – когда исчезла от меня.
(обратно)

Виноват я, виноват!

Хожу я по лезвию бритвы,
Терплю поражения в битвах,
А ты все качаешь права.
Любимая, ты не права!
А ты говоришь – так и надо,
Моим поражениям рада.
Зачем же такие слова?
Любимая, ты не права.
Виноват я, виноват,
Без суда и следствия.
Ты смени свой строгий взгляд
На другие действия.
В море жизни я – фрегат,
Потерпевший бедствие.
Виноват я, виноват,
Без суда и следствия.
Желтеют акации летом,
Тебе поспешить бы с ответом,
А то нас поссорит молва.
Любимая, ты не права.
Прикинь, без меня разве слаще?
И плачешь ты разве не чаще?
Зачем же ломаешь дрова?
Любимая, ты не права.
Виноват я, виноват,
Без суда и следствия.
Ты смени свой строгий взгляд
На другие действия.
В море жизни я – фрегат,
Потерпевший бедствие.
Виноват я, виноват,
Без суда и следствия.
Шампанское выстрелит пеной.
Обиды забудь и измены,
Пусть кругом идет голова.
Любимая, ты не права.
Под шорох подкравшейся ночи
Ты нежности снова захочешь.
И ухнет ночная сова —
Любимая, ты не права.
(обратно)

Куда ты денешься!

Вошла, стряхнула с шубы снег,
Прикинута по-модному.
Блеснули из-под синих век
Глаза твои холодные.
Прошла, коленками дразня,
Мол, делай ставки крупные.
Уже бывали у меня
Такие недоступные.
Куда ты денешься,
Когда разденешься,
Когда согреешься в моих руках.
В словах заблудишься,
Потом забудешься,
Потом окажешься на облаках.
Отпив глоточек коньяка,
Пускаешь дым колечками
И намекаешь свысока,
Что мне ловить тут нечего.
Куда нам, маленьким, до вас —
Величество, Высочество.
Но в уголках надменных глаз
Я видел одиночество.
Куда ты денешься,
Когда разденешься,
Когда согреешься в моих руках.
В словах заблудишься,
Потом забудешься,
Потом окажешься на облаках.
Учти, я опытный игрок,
Не знавший поражения.
Сейчас пойдет по нервам ток
Большого напряжения.
И ты отпустишь тормоза,
И вся надменность кончится.
Ведь можно то, чего нельзя,
Когда уж очень хочется.
(обратно)

Маруся

Сердце боль то сожмет, то отпустит,
Я устал эту боль запивать,
Больше я, понимаешь, Маруся,
Не желаю тебя целовать.
Не кричи и не топай ногами,
Не стучи по столу кулаком,
Сам себя я ужасно пугаю,
Что с тобой был, Маруся, знаком.
Я не люблю тебя: Маруся,
Хотя, бывает, и боюсь.
Ты не в моем, Маруся, вкусе,
И на тебе я не женюсь.
Я с тобою, Маруся, как в клетке,
Позабыл, что такое покой.
А походка у нашей соседки —
Никогда я не видел такой.
Мы с соседкой по рюмке, закусим,
Не мешай моей новой судьбе.
Ты утри свои слезы, Маруся,
Ни за что не вернусь я к тебе.
(обратно)

А быть могло совсем не так…

Встречаешь меня заплаканным взглядом.
Отчаянных слов глухая ограда.
И ключ на столе, и вещи у двери.
Недоброй молве смогла ты поверить.
А быть могло совсем не так,
Ведь я тебе совсем не враг.
Все быть могло, но не сбылось.
Теперь мы врозь. Теперь мы врозь.
В холодную ночь ушла ты из дома.
Так было не раз. До боли знакомо.
Но ты не учла лишь самую малость —
Ты вещи взяла, а сердце осталось.
А быть могло совсем не так,
Ведь я тебе совсем не враг.
Все быть могло, но не сбылось.
Теперь мы врозь. Теперь мы врозь.
Беда на двоих, и нет виноватых.
За что же, скажи, такая расплата?
А стрелки бегут печально по кругу.
Мы учимся жить уже друг без друга.
(обратно)

Кто сказал… (Вариант)

Снова осень сгорела пожаром
На пороге холодной зимы.
Говорят, мы с тобою не пара
И не сможем быть счастливы мы.
Говорить, пожимая плечами,
Может каждый, кто хочет, любой,
Но как сладко нам вместе ночами,
Только мы понимаем с тобой.
Кто сказал, что в любви есть законы
И что правила есть у судьбы,
Тот не знал нашей ночи бессонной,
Тот, как мы, никогда не любил.
Холода наши души не тронут,
Нашей ночи не стать холодней.
Кто сказал, что в любви есть законы,
Ничего тот не знает о ней.
По любви мы крадемся, как воры.
Перед кем мы виновны, скажи?
Наша ночь гасит все разговоры
И звездой на подушке дрожит.
Ты вздохнешь легким облачком пара
На замерзшее к ночи окно.
Мы и правда с тобою не пара,
Нас любовь превратила в одно.
(обратно)

С той далекой ночи…

Опять в саду алеют грозди,
Как подобает сентябрю.
Ты был моим недолгим гостем,
Но я судьбу благодарю.
Мы были оба несвободны,
И в этом некого винить.
И не связала нас на годы
Судьбы запутанная нить.
С той далекой ночи нашей
Ты совсем не стала старше,
Хоть глаза глядят серьезней,
А в улыбке грусти след.
С той далекой нашей ночи
Изменился ты не очень,
Хоть сто зим прошло морозных
И сто грустных, долгих лет.
Летучей молнией мелькнула,
Влетела в жизнь и обожгла.
Нет, нас судьба не обманула,
Она нас просто развела.
Но все всегда идет по кругу,
Как предназначено судьбой.
И несвободны друг от друга
Все эти годы мы с тобой.
(обратно)

Случайная ночь

Был вечер, к десяти,
И не было такси.
И страшная гроза,
И ты, промокшая насквозь.
Спросил я: «Подвезти?»
Сказала: «Подвези»…
И встретились глаза,
И все внутри оборвалось.
Случайная ночь,
Сирени дурман.
Случайная ночь, наш случайный роман.
Запутавший нас,
Окутавший нас
Безумный ночной ураган.
Откуда ты взялась?
Влетела, ворвалась.
Дотронулась рукой
И сразу стала мне родной.
Меня на помощь звал
И тайны открывал
Негромкий голос твой
И поздний разговор ночной.
Случайная ночь,
Сирени дурман.
Случайная ночь, наш случайный роман.
Запутавший нас,
Окутавший нас
Безумный ночной ураган.
К утру часы спешат,
Тебе пора бежать.
И лужи отражают
Уходящую тебя.
Дождь катится с плаща,
Любимая, прощай.
Прощай, моя чужая
И случайная судьба.
(обратно)

Небылица

Я расскажу вам небыль,
Правдивую точь-в-точь.
В одном и том же небе,
В одну и ту же ночь
Из тучи месяц вышел
Светить на тишину.
А рядом, чуть повыше
Он увидал луну.
Не может быть, неможет,
На правду не похоже —
На это кто-то все же
Мне станет возражать.
Чьей жизни колесница
Без чуда вдаль умчится
И чудо не приснится,
Того мне, право, жаль.
Я взял кусочек мела
И обмакнул в капель.
И на сугробе белом
Нарисовал свирель.
Цветущий куст сирени
Качнулся на волне,
И лист слетел осенний
К свирелевой струне.
Не может быть, не может,
На правду не похоже —
На это кто-то все же
Мне станет возражать.
Чьей жизни колесница
Без чуда вдаль умчится
И чудо не приснится,
Того мне, право, жаль.
Все небыли и были —
Они не про меня.
Мы просто вместе были
Два долгих нежных дня.
Пока мы будем вместе,
Нам будет каждый день
Светить луна и месяц,
В снегу гореть сирень.
(обратно)

Люся

Какая ночь, как в тысяче романов,
Мерцанье звезд и танцы под луной.
И, может быть, окажется обманом
И эта ночь, и то, что вы со мной.
Как вас зовут, вы мне не говорите,
Сейчас я сам вам имя подберу.
И вы меня зовите, зовите как хотите,
Все, как туман, развеется к утру.
Давайте, Люся, потанцуем,
Поговорим о чем-нибудь,
Как часто, Люся, в жизни мы рискуем,
Так отчего ж еще раз не рискнуть.
Давайте, Люся, потанцуем,
Дает нам жизнь прекрасный шанс.
Давайте, Люся, потанцуем,
Теперь зависит все от нас.
Какая ночь, как будто на картине —
Ее в музей повесить в самый раз.
Я, как паук, запутан в паутине,
Мне нет пути назад из ваших глаз.
Как вас зовут, вы мне не говорите,
Сейчас я сам вам имя подберу.
И вы меня зовите, зовите как хотите,
Все, как туман, развеется к утру.
Давайте, Люся, потанцуем,
Поговорим о чем-нибудь,
Как часто, Люся, в жизни мы рискуем,
Так отчего ж еще раз не рискнуть.
Давайте, Люся, потанцуем,
Дает нам жизнь прекрасный шанс.
Давайте, Люся, потанцуем,
Теперь зависит все от нас.
Какая ночь, сюжет для кинофильма —
Вот крупный план прекрасных героинь.
Вздыхаю перед выбором бессильно —
Так много вас, а я, увы, один.
(обратно)

Лилии

Пруд в белых лилиях прозрачен,
Все лето солнце отражал.
Я как-то раз к соседней даче
Одну девчонку провожал.
Мы с ней друг друга полюбили.
Мою соседку звали Лиля.
А я в пруду для Лили
Сорвал три белых лилии.
А я в пруду для Лили
Три лилии сорвал.
И я в окошко Лилии
Три лилии бросал.
Кружились синие стрекозы,
У нас совпали вкус и цвет.
И было все вполне серьезно,
Как может быть в шестнадцать лет.
Мы пожениться с ней решили,
И торопила время Лиля.
А я в пруду для Лили
Сорвал три белых лилии.
А я в пруду для Лили
Три лилии сорвал.
И я в окошко Лилии
Три лилии бросал.
Как у Ромео и Джульетты,
Не обошлась любовь без бед.
Соседу Ваське в это лето
Отец купил велосипед.
Поднял Василий клубы пыли,
И от меня умчалась Лиля.
(обратно)

Прекрасная дама

Студил Петербург разгулявшийся ветер,
По звездному небу катилась луна.
Прекрасная дама летела в карете,
Вся в локонах темных, горда и нежна.
Моя незнакомка из прежних столетий,
С картины сойди и на миг оживи.
Хочу я с тобой прокатиться в карете
По грустным мгновеньям минувшей любви.
Я свечи зажгу и у зеркала сяду,
И там, в зазеркалье, пригрезится мне
Прекрасная дама с заплаканным взглядом,
И ветер студеный забьется в окне.
(обратно)

Тайна тропической ночи

Золотые искры гаснут
В пене моря кружевной.
Появились вы прекрасной
Яркой бабочкой ночной.
В этом маленьком отеле
Яркий порт ночных огней.
Вы из ночи прилетели,
Поспешив забыть о ней.
Тайна тропической ночи,
Тайна мерцающих глаз.
Что нам судьба напророчит,
Что еще она задумала для нас?
Золотую орхидею
Я вам в волосы вколю.
Я еще сказать не смею,
Что я вас уже люблю.
Музыкант на сцену вышел,
Скоро струны зазвенят.
Как мне хочется услышать,
Что вы любите меня.
(обратно)

Лоскутное одеяло

В небе месяц полукругом
Посветил да сгинул прочь.
Что ж ты спишь, моя подруга?
Посмотри, какая ночь.
Жарких плеч ужель не ломит,
Разве губы не горят?
Ты одна в холодном доме,
Запираешь двери зря…
Под лоскутным одеялом,
Где рисунок голубой,
Может быть, теплей бы стало
В эту ночку нам с тобой.
Ты меня бы приласкала,
Я б тебя наперебой,
Под лоскутным одеялом,
Где рисунок голубой.
Я зову, в ответ ни звука,
Дверь не скрипнет отворясь.
Крепко спит моя подруга,
Власти ночи покорясь.
Лишь горошинка сережки
Закатилась под кровать.
И мечтаю я до дрожи
Это ушко целовать.
(обратно)

Не прощу!

После теплых ливней
Снова кружит белый снег.
Что же так несправедливо
Ты относишься ко мне?
Все дают советы —
От тебя совсем уйти.
Так выходит – в жизни этой
Нам с тобой не по пути.
В душе тебя не прощу.
В душе все твердо решу.
В душе расстались уже.
В душе. В душе.
От тебя я скроюсь,
Это пара пустяков.
Взял билет на скорый поезд,
Сел в вагон и был таков.
Навсегда уеду. Адрес в тайне сохраню.
И ни разу до обеда
Я тебе не позвоню.
(обратно)

Аквалангист

Я бы мог прожить спокойно,
Я бы мог прожить спокойно,
Дням, идущим чередою,
Мог вести неспешный счет.
Но меня на дно морское,
Но меня на дно морское
Очутиться под водою
Сила тайная влечет.
В серебристом акваланге
Я на солнышке блесну,
В серебристом акваланге
Я в пучину вод нырну.
Что мне к ужину трепанги?
И без них я обойдусь.
В серебристом акваланге
К тайнам моря прикоснусь.
И в квадратное окошко,
И в квадратное окошко
Каракатицу морскую очень близко
рассмотрю.
А потом совсем немножко,
А потом совсем немножко
С осьминогом потолкую,
С крабом я поговорю.
В серебристом акваланге
Я на солнышке блесну,
В серебристом акваланге
Я в пучину вод нырну.
Что мне к ужину трепанги?
И без них я обойдусь.
В серебристом акваланге
К тайнам моря прикоснусь.
Я бы мог не возвращаться,
Я бы мог не возвращаться,
Ты б могла по воскресеньям
Посещать меня на дне.
Только будешь обижаться,
Только будешь обижаться
И однажда в день весенний
Вдруг забудешь обо мне.
(обратно)

Девочка с приморского бульвара

Солнце закатилось жарким шаром,
Разметался в море звездный свет.
Девочка с приморского бульвара
По ночам мне снится столько лет.
Где же вы, ночи летучие,
Где ж вы, протяжные дни?
Девочку самую лучшую
Бережно память хранит.
Не отпускает и мучает,
Старая рана саднит.
Где же вы, ночи летучие?
Где ж вы, протяжные дни?
Цвет акаций лег на тротуары,
Шепот губ твоих глушил прибой.
Девочка с приморского бульвара,
Как мы были счастливы с тобой!
Где же вы, ночи летучие,
Где ж вы, протяжные дни?
Девочку самую лучшую
Бережно память хранит.
Не отпускает и мучает,
Старая рана саднит.
Где же вы, ночи летучие?
Где ж вы, протяжные дни?
Двух сердец безумные пожары
Не смогли разлуку обмануть.
Девочка с приморского бульвара,
Не забыть тебя мне, не вернуть.
Где же вы, ночи летучие,
Где ж вы, протяжные дни?
Девочку самую лучшую
Бережно память хранит.
Не отпускает и мучает,
Старая рана саднит.
Где же вы, ночи летучие?
Где ж вы, протяжные дни?
Снова солнце всходит жарким шаром,
Чайки в море ринулись, крича,
Девочка с приморского бульвара,
Перестань мне сниться по ночам.
(обратно)

Пленник

Был тот рассвет очень медленным,
Ночь не спешила пропасть.
Я себя чувствовал пленником,
Знала ли ты свою власть?
Холод во взгляде отсвечивал,
Пряча печаль и испуг.
Но выдавала доверчивость
Ласку непомнящих рук.
Я твой пленник, я твой пленник заколдованный,
Я потерять тебя боюсь.
Я твой пленник, в вечный плен закованный,
Добровольно в плен сдаюсь.
Время стекало песчинками
В конусе старых часов.
Сильная и беззащитная,
Ты прогоняла любовь.
Может быть, что-то изменится,
Быть перестану чужим.
Чья-то забытая пленница,
Стала ты пленом моим.
(обратно)

Моя голубка

Вечер был безоблачный и звездный,
От луны рассеивалась мгла.
Помнишь, ты пришла в мой дом с мороза
И такой растерянной была.
От вина оттаивали губки,
Мы вели негромкий разговор.
Я тебя весь вечер называл голубкой,
Сколько дней промчалось с этих пор.
Моя голубка, моя голубка,
Согрелась ты в моих руках,
Моя голубка, моя голубка,
И снова скрылась в облаках.
Моя голубка, моя голубка,
С тех пор я словно во хмелю!
Моя голубка, моя голубка,
В тревожных снах тебя ловлю.
Я тебя не спрашивал о прошлом,
Все былое можно зачеркнуть.
Я с тобой был в ласках осторожным,
Чтоб тебя случайно не вспугнуть.
Но любовь – беспомощная шлюпка,
Жизни шторм накрыл ее волной.
Улетела утром ты, моя голубка,
Только боль оставила со мной.
(обратно)

Одна

Я в огне не горел,
Я в воде не тонул,
И не раз я решал все вопросы.
Но буквально на днях
Я увидел одну
И лечу без оглядки с откоса.
Я забыл, где бывал
И кого целовал,
Я не помню, кто сколько мне должен.
В моей жизни одна
Натворила обвал,
И другой вариант невозможен.
Для нее, дорогой,
Быть хочу я слугой,
Все капризы готов исполнять я.
Лишь бы только в ночах
Звезды гасли в очах
И покрепче сжимались объятья.
Не притронусь к вину
И признаю вину
Даже в том, в чем совсем не виновен.
Потому что, когда
Я увидел одну,
Переполнилось сердце любовью.
Я забыл имена
Всех, кто был до нее,
И, боюсь, не узнаю при встрече.
Потому что она
И нежна, и грешна,
И буквально и ранит, и лечит.
Я в огне не горел,
Я в воде не тонул,
И не раз я решал все вопросы.
Но буквально на днях
Я увидел одну
И лечу без оглядки с откоса.
(обратно)

Уронили мишку на пол

Когда-то Мишка классным парнем был.
Он на гитаре здорово играл.
Но, став крутым, друзей-товарищей забыл,
И этим сам себя он крупно обокрал.
Однажды к Мишке в дом пришла беда —
Вошли крутые стриженые лбы.
Ему б позвать друзей-товарищей тогда,
Но одному пришлось принять удар судьбы.
Уронили Мишку на пол,
Зацепили пару жил.
Чтоб он лишнего не хапал,
Кучеряво так не жил.
Он зубами пол царапал,
Кляп ему мешал дышать.
Уронили Мишку на пол
И оставили лежать.
А он лежал и детство вспоминал.
Толяна вспомнил, Геныча с Сашком.
От горьких мыслей и от боли он стонал,
И от досады подкатился к горлу ком.
А до ребят дошла та злая весть.
Они курили напролет всю ночь.
Но дружба старая, на то она и есть,
Чтоб, все обиды позабыв, в беде помочь.
Уронили Мишку на пол,
Зацепили пару жил.
Чтоб он лишнего не хапал,
Кучеряво так не жил.
Он зубами пол царапал,
Кляп ему мешал дышать.
Уронили Мишку на пол
И оставили лежать.
Сжимала жизнь над Мишкою кольцо,
Уже душа стремилась в облака,
Когда увидел он вдруг Геныча лицо
И руки крепкие Толяна и Сашка.
Разлив коньяк по рюмкам не спеша,
Сказал Толян за дружбу первый тост.
И успокаивалась Мишкина душа.
И горько плакал он, не сдерживая слез.
(обратно)

Неведомая сила

Ты что-то важное весь вечер говорила,
Но ничего твои не значили слова.
Меня влекла к тебе неведомая сила,
Земля качалась, и кружилась голова.
От глаз твоих я оторваться не могу,
От губ твоих я оторваться не могу,
Меня влечет к тебе неведомая сила,
И никуда я от нее не убегу.
Меня ты зельем приворотным напоила,
А если нет, то как же это может быть? —
Меня влечет к тебе неведомая сила,
Я и не думал, что умею так любить.
От глаз твоих я оторваться не могу,
От губ твоих я оторваться не могу,
Меня влечет к тебе неведомая сила,
И никуда я от нее не убегу.
Скажи, зачем меня о прошлом ты спросила?
Какая разница, что было до тебя?
Меня влечет к тебе неведомая сила,
У этой силы есть название – судьба.
(обратно)

Дочки-матери

Ты сказала – приходи, я буду дома.
До сих пор еще вы с мамой не знакомы,
И давно вам познакомиться пора.
Я пришел. Открыла дверь твоя сестра.
Симпатичная девчонка, вы похожи.
Но она чуть-чуть, пожалуй, помоложе.
Ты стояла, улыбаясь, позади,
И сказала: это мама, проходи.
В чем дело, дочки-матери,
Я знаю, дочки-матери.
Секрет ваш, дочки-матери,
Раскрыл я так легко:
Не яблоко от яблони
Неподалеку падает,
А яблоня от яблока
Растет недалеко.
Но отцы и дети – вечная проблема,
Но для вас не существует этой темы.
Правда, дочка чуть практичней и мудрей,
Взгляды мамы современней и острей.
Два часа мы с ней о музыке болтали.
Я теперь к ним каждый вечер захожу,
А причину, не сердитесь, не скажу.
(обратно)

Безнадега

Ни дороги, ни пути, ни проехать, ни пройти,
Беспросветный дождь стоит стеной.
Сговорились все вокруг, безнадеги замкнут круг,
А удача ходит стороной.
Ворон, черное крыло,
Сделай так, чтоб мне везло,
Наколдуй везенье, напророчь.
От невзгод меня спаси,
Безнадегу унеси,
Прогони мои печали прочь!
Безнадега, безнадега, безнадега,
От тебя к надежде долгая дорога.
Запрягайте золотую колесницу,
Я поеду в дальний край за синей птицей.
Знаю я, как дважды два, безнадега не права.
Ведь в любой печали есть предел.
Без стеблей цветы срывать, за собой мосты сжигать
Никогда я, в общем, не хотел.
Ворон, черное крыло,
Сделай так, чтоб мне везло,
Наколдуй везенье, напророчь.
От невзгод меня спаси,
Безнадегу унеси,
Прогони мои печали прочь!
(обратно)

Крутая

Ну что ты делаешь культурное лицо?
Ты ж не Диором подушилась, а Карменом.
Ты теребишь свое поддельное кольцо,
Мне намекая, что готова к переменам.
Тебя насквозь я вижу лучше, чем рентген,
И понимаю, что внутри, а что снаружи.
Я не созрел еще до этих перемен,
И твой культурный взгляд мне попросту не нужен.
Ты крутая, ты мне предлагаешь
Миллион разменять по рублю.
Ты, крутая, меня уважаешь.
Я, крутая, тебя не люблю.
Ну кто же Яву в пачки Мальборо кладет?
И добивается любви такой ценою?
Возможно, с кем-то этот номер и пройдет,
Но не со мною, понимаешь, не со мною.
Ты встала в позу, будто девушка с веслом.
Ты им взмахни и уплывай куда подальше.
Я не хочу быть попугаем и ослом,
В себе я с детства воспитал презренье к фальши.
(обратно)

Треугольник

Что такое треугольник? —
Объяснит вам каждый школьник,
Сколько в нем сторон и сколько в нем углов.
А у нас с тобой иначе,
Слишком трудная задача,
Потому что треугольник про любовь.
000 – провода качает ветер,
000 – отвечают провода.
000 – слышно эхо всех столетий
(так уж водится на свете).
000 – было так в любви всегда.
Ты сказала осторожно:
– Мне решить задачу сложно,
Ты блондин, а он-то все-таки брюнет.
И к тому ж я не беспечна,
Не хочу я ран сердечных,
Ведь от них всему здоровью сильный вред.
000 – провода качает ветер,
000 – отвечают провода.
000 – слышно эхо всех столетий
(так уж водится на свете).
000 – было так в любви всегда.
Вопреки науке всякой
Я решил, что брошу якорь
У твоих кипящих штормом берегов.
Я разрушу треугольник,
Пусть поет он песни сольно,
А у нас с тобой дуэт уже готов.
(обратно)

Были юными и счастливыми

Было нам когда-то лет
Восемнадцать – девятнадцать.
Разливалось солнце вслед,
И хотелось целоваться.
Вечерами саксофон
Раскалялся весь от страсти,
Тот далекий, чудный сон
Назывался просто – счастье.
Были юными и счастливыми
В незапамятном том году,
Были девушки все красивыми
И черемуха вся в цвету.
Во дворе у нас жила
То ли Нинка, то ли Милка.
Всех она с ума свела,
Все в нее влюбились пылко.
И рыдала про любовь
Граммофонная пластинка,
И гнала по жилам кровь
То ли Милка, то ли Нинка.
Были юными и счастливыми
В незапамятном том году,
Были девушки все красивыми
И черемуха вся в цвету.
Попивали мы пивко
И шалели от свободы,
Были где-то далеко
Наши будущие годы.
Что там будет? А пока
Мы все были молодыми.
Кстати, вышла за Витька
Та, чье я не помню имя.
(обратно)

Девчонка Гюльчатай

Черной ночи гладкий шелк
Вышит первою звездой.
Будет ночью хорошо
Мне с девчонкою одной.
Я украдкой в дом войду.
Дверь на ключ не запирай.
Поцелуй я украду
С губ девчонки Гюльчатай.
Перед сном ты, Гюльчатай,
Скучных книжек не читай.
Я скажу тебе слова,
Те, что слаще, чем халва.
Девчонка Гюльчатай, не зажигай огня.
Девчонка Гюльчатай, не прогоняй меня.
Девчонка Гюльчатай, ресниц не опускай.
Девчонка Гюльчатай, ласкай меня, ласкай.
Над кальяном вьется дым.
Твой отец сердит и строг.
Если б был он молодым,
Он меня понять бы мог.
Нашу тайну скроет ночь,
Нас не выдаст свет луны.
Не сердись, отец, что дочь
Рядом с милым смотрит сны.
(обратно) (обратно)

Все вместе

Когда в моем доме возник композитор Борис Савельев, я еще не знала, сколько радости мне подарят детские песни, написанные вместе с ним. Вместо «Здравствуйте» – он спросил: «Тебя как в школе дразнили? Рубала? Я так и буду тебя звать».

А потом песни стали складываться сами собой. «Все вместе» – моя гордость. Когда в Лужниках целый стадион детей пел ее дружным хором, я была абсолютно счастлива.

(обратно)

Все вместе

Каждый может, если хочет,
Пробежаться вдоль реки.
Только как же в одиночку
Бегать наперегонки?
Только как же в одиночку
Песни хором распевать?
Только как же в одиночку
Все на свете узнавать?
Все в тысячу раз интересней,
Когда мы все делаем вместе,
Все в тысячу раз, все в тысячу раз,
Все в тысячу раз интересней.
Постараться если очень,
Кем захочешь можешь стать.
Только как же в одиночку
В небе звезды сосчитать?
Только как же в одиночку
Над землею покружить,
Только как же в одиночку
Без друзей на свете жить?
Все в тысячу раз интересней,
Когда мы все делаем вместе,
Все в тысячу раз, все в тысячу раз,
Все в тысячу раз интересней.
Все на свете интересней,
Все на свете веселей.
Пусть подхватят эту песню
Все ребята на земле.
Пусть она летит, как ветер,
Пусть с собою нас зовет,
Может, на другой планете
Кто-то с нами запоет!
(обратно)

Лежу я и мечтаю

Лежу я и мечтаю,
Что вовсе не лежу,
Над городом летаю
И тучки развожу.
Навстречу проплывает
Мой старый школьный друг.
Такого не бывает!
А вдруг, а вдруг, а вдруг?
А вдруг на самом деле
Настал волшебный день?
А вдруг на самом деле
Вставать мне что-то лень.
А вдруг на самом деле?
Немножко полежу.
На будущей неделе
Пойду и погляжу.
А вдруг на самом деле
На небе звезд не счесть.
Попить бы лимонада,
Мороженым заесть.
Как быстро время мчится!
Уснули все вокруг.
Мне снова сон приснится.
А вдруг, а вдруг, а вдруг?
А вдруг на самом деле
Настал волшебный день?
А вдруг на самом деле
Вставать мне что-то лень.
А вдруг на самом деле?
Немножко полежу.
На будущей неделе
Пойду и погляжу.
А вдруг на самом деле
Я прибегу к реке,
Где плавают баранки
В сгущенном молоке.
Конфетами покрылся
И пряниками луг.
Мне сон такой приснился.
А вдруг, а вдруг, а вдруг?
(обратно)

Дикобраз

Почему-то весь наш класс
Дал мне кличку – Дикобраз.
А по школьной моде
Я причесан вроде.
Дикобраз, дикобраз,
Причесался бы хоть раз.
Сговорились все вокруг,
Даже Мишка, лучший друг,
На уроке пенья
Встал и спел на сцене:
Дикобраз, дикобраз,
Причесался бы хоть раз.
У меня вопрос возник —
Как мой выглядит двойник?
Я из школы вышел,
А вдогонку слышу:
Дикобраз, дикобраз,
Причесался бы хоть раз.
В зоопарке узнаю
Сразу копию свою.
Там кричит из клетки
Попугай на ветке:
Дикобраз, дикобраз,
Причесался бы хоть раз.
В зоопарке нет зеркал,
Сам себя он не видал
И узнать не может,
Что мы с ним похожи.
Дикобраз, дикобраз,
Причесался бы хоть раз.
Трудно другу одному,
Шефство я над ним возьму,
Принесу расческу,
И сам сменю прическу.
Дикобраз, дикобраз,
Причесался бы хоть раз.
Удивится весь класс:
Где ж наш бывший дикобраз?!
(обратно)

Пират

Волна блестит на солнце.
По морю бриг несется.
У старого пирата ужасно грустный вид.
Над трубкой дым клубился,
Сынок от рук отбился —
Совсем не хочет грабить,
Разбоев не творит.
Пират и сам не рад
Тому, что он пират,
Увы, не он командовал парадом.
Пиратом был отец,
Пиратом старший брат,
Так кем же быть ему, как не пиратом.
А сын был добрый малый,
Любил простор и скалы,
Романтик и мечтатель, поэтом был в душе.
Втолковывал папаше,
Хоть тот немножко старше,
Чтоб он разбои бросил, забыл о грабеже.
Пират и сам не рад
Тому, что он пират,
Увы, не он командовал парадом.
Пиратом был отец,
Пиратом старший брат,
Так кем же быть ему, как не пиратом.
Пираты всем семейством
Забыли про злодейства,
Разбоев не творили, и вот вам результат —
Однажды ровно в полночь
На острове сокровищ
Под старым саксаулом
Нашли бесценный клад.
(обратно)

Мне жалко Иванова

Вчера опять в почтовом ящике
Цветы оставил кто-то мне.
Слова про чувства настоящие
Он нацарапал на стене.
Я знаю, чьи это проделочки,
Кто для меня на все готов.
Хоть влюблены в тебя все девочки,
Ты мне не нужен, Иванов!
Мне жалко Иванова,
Бедняга Иванов!
Весь день твердит мне снова
Про вечную любовь.
А я люблю Петрова
И повторяю вновь:
Мне жалко Иванова,
Но жалость – не любовь.
Ночами длинными, осенними
Торчать под окнами кончай
И, не теряя даром времени,
Другим свиданья назначай.
Ты прекращай свои страдания
И на гитаре струн не рви,
А я к Петрову на свидание
Пойду в обход твоей любви.
(обратно)

Мы с дедом

Мой дед – современный
И вовсе не старый.
Туристские песни
Поет под гитару.
Он в джинсах, как я, ходит летом на даче.
Мы с дедом друзья, только вот незадача:
Ему все кажется, что мы не то читаем,
Ему все кажется, что мы не в то играем,
Ему все кажется, не те поем мы песни
И у него все в детстве было интересней.
Мы с дедом проводим вдвоем тренировки
И путаем даже порою кроссовки.
В компьютерах деду все просто и ясно,
И все же он часто ворчит несогласно:
Ему все кажется, что мы не то читаем,
Ему все кажется, что мы не в то играем,
Ему все кажется, не те поем мы песни
И у него все в детстве было интересней.
Вчера из бассейна идем вместе с дедом
И издали видим студента-соседа.
За деревом скрылись мы в ту же минуту —
Не может понять нас сосед почему-то
(обратно)

Мороженое

Царевна Несмеяна
Грустила постоянно.
Придворные пытались
Царевну рассмешить.
Да, видно, зря старались,
Уж лучше б догадались
Мороженым Столичным
Царевну угостить.
Ванильное на палочке,
С орехами в стаканчике,
С изюмом и клубничное,
И сверху шоколад.
И радуются девочки,
И радуются мальчики —
Мороженое Столичное!
Ну кто ж ему не рад?!!
Шел дождь и днем, и ночью,
На сердце грустно очень.
Весь двор в огромных лужах,
Не выйдешь погулять.
Печалиться не стоит,
Ведь средство есть простое,
Оно всегда поможет
Нам дождик переждать.
Ванильное на палочке,
С орехами в стаканчике,
С изюмом и клубничное,
И сверху шоколад.
И радуются девочки,
И радуются мальчики —
Мороженое Столичное!
Ну кто ж ему не рад?!!
И в тундре, и в пустыне,
И на полярной льдине,
В неведомых просторах
Космических планет,
В жару, и в дождь, и в стужу
Жуют его все дружно.
Ведь ничего вкуснее
На свете просто нет!
(обратно)

Кто придумал светофор?

Это было, между прочим,
Очень много лет назад.
Самолет придумал летчик,
Садовод придумал сад.
Изобрел турист дорогу,
Футболист придумал мяч.
Но осталось очень много
Нерешаемых задач.
Неизвестно до сих пор,
Кто придумал светофор?
Кто придумал светофор? —
Неизвестно до сих пор.
Каждый делает, что хочет,
Все, что в голову взбредет.
И однажды, между прочим,
Что-нибудь изобретет.
К стенке гвоздь, к варенью чайник,
Черный хлеб для кислых щей.
В жизни много не случайно
Замечательных вещей.
(обратно)

Колючки

Может быть, верблюд любил бы апельсины.
Кто же их не любит – нет на то причины.
Жаль, что в песках, где пасется верблюд,
Они не растут, не растут, не растут.
И все же, и все же, и все же
Есть у верблюда тоже
Солнышко, солнышко жгучее,
Колючки, колючки колючие.
Может быть, верблюд дружил бы с бегемотом,
Только бегемотов там не видно что-то.
Жаль, что в песках, где пасется верблюд,
Они не живут, не живут, не живут.
И все же, и все же, и все же
Есть у верблюда тоже
Солнышко, солнышко жгучее,
Колючки, колючки колючие.
Может быть, верблюд открыл бы яркий зонтик,
Если б тучка проплыла на горизонте.
Жаль, что в песках, где пасется верблюд,
Они не плывут, не плывут, не плывут.
(обратно)

Гиппопотам

В болоте жил гиппопотам.
Ну что он мог увидеть там?
Чему обрадоваться мог?
Весь день лежал и грустно мок.
Лягушек хор его дразнил,
Никто бедняге не звонил.
Ведь телефонов нету там,
Где грустно мок гиппопотам.
Гиппопотам, гиппопотам! —
Ему кричали тут и там.
Гиппопотам, гиппопотам! —
Так по утрам стучал тамтам.
Сосед ближайший крокодил
Порою в гости заходил.
Вернее, в гости заплывал,
Неодобрительно кивал.
Гиппопотам, гиппопотам!
Тебе бы лазить по горам.
Тебе бы плавать по морям,
А ты лежишь и мокнешь зря.
Гиппопотам, гиппопотам! —
Ему кричали тут и там.
Гиппопотам, гиппопотам! —
Так по утрам стучал тамтам.
И отвечал гиппопотам —
Ты брат умен не по годам.
В моих делах большой судья,
А мокнешь так же, как и я.
С тех пор уже который год
Он с крокодилом спор ведет.
Пока ни он, ни крокодил
В борьбе не победил.
(обратно)

А пони – тоже кони!

В зоопарке летом жарко,
Там подстрижен ровный луг,
Скачут пони в зоопарке
День за днем, за кругом круг.
В разукрашенной попоне
И с бесстрашием в груди
Там один печальный пони
Вечно скачет впереди.
А пони – тоже кони,
И он грустит в загоне.
Ему б в лихой погоне
Кого-нибудь спасти,
Чтоб друг его счастливый
Потом погладил гриву,
Все это снится пони,
И пони грустит.
Друг-юннат к нему приходит
Покормить и причесать.
Но его не надо вроде
От разбойников спасать.
Он всегда приносит пончик —
Видно, любит от души.
Пони пончиков не хочет,
Хочет подвиг совершить.
А пони – тоже кони,
И он грустит в загоне.
Ему б в лихой погоне
Кого-нибудь спасти,
Чтоб друг его счастливый
Потом погладил гриву,
Все это снится пони,
И пони грустит.
А красавица пантера
Третий день не ест не пьет,
Из соседнего вольера
Пони знаки подает.
Удивив его немножко,
Чувства лучшие задела.
Ведь пантера – тоже кошка,
В нем мустанга разглядела.
(обратно)

Так и знайте!

От Тургенева в наследство
Мне досталась в сердце боль.
Будто кто-то злой из детства
Мне на раны сыплет соль.
Впечатленья время гасит,
Одного я не пойму —
Почему посмел Герасим
Утопить свою Муму?
Так и знайте! Так и знайте!
Страшных книжек не читайте,
Грустных фильмов не смотрите,
А животных берегите!
Дед Мазай и зайцы тоже
От беды на волосок.
Несмотря на возраст, все же
Он друзьям своим помог.
Человека зло не красит,
А добро к лицу ему.
Почему посмел Герасим
Утопить свою Муму?
Так и знайте! Так и знайте!
Страшных книжек не читайте,
Грустных фильмов не смотрите,
А животных берегите!
От Тургенева в наследство
Мне досталась в сердце боль.
Будто кто-то злой из детства
Мне на раны сыплет соль.
Я оправдываю часто
Чью-то горькую вину.
Но с собачкиным несчастьем
Вместе я пошел ко дну.
(обратно)

Как хочется!

Как хочется, как хочется
Надеть скафандр космический,
Слетать на Марс загадочный
Ну хоть на полчаса.
Все разобрать по винтикам
В приборе электрическом,
Но… детям не положены
Такие чудеса.
Ох, уж эти дети!
Всегда они с вопросами!
Ох, уж эти взрослые!
Попробуй их пойми!
И мечтают дети стать скорее взрослыми.
И мечтают взрослые стать опять детьми.
Как хочется, как хочется
Весь день альбом раскрашивать.
И голубя бумажного пускать под небеса.
И перед сном, зажмурившись,
Послушать сказку страшную.
Но… взрослым не положены
Такие чудеса.
Ох, уж эти дети!
Всегда они с вопросами!
Ох, уж эти взрослые!
Попробуй их пойми!
И мечтают дети стать скорее взрослыми.
И мечтают взрослые стать опять детьми.
Как хочется, как хочется,
Чтоб время шло стремительно.
Как хочется, как хочется,
Чтоб все наоборот.
Как хочется, как хочется,
Но вот что удивительно —
Что время как положено
Идет, идет, идет.
(обратно)

Сказка про моль

На веранде, вьюнами увитой,
Перепелку ел толстый король.
В это время с большим аппетитом
Ела мантию бледная моль.
Это дело заметила свита,
Смело бросилась в праведный бой.
На веранде, вьюнами увитой,
Короля заслонила собой.
Неужели дело в моли?
Моль – букашка, и не боле.
Но, бывает, даже моль
Доставляет людям боль.
На веранде, вьюнами увитой,
Спрятал моль горностаевый хвост.
И расстроилась верная свита —
Нету моли, обидно до слез.
Перепелка на время забыта,
Королю не до этого, нет.
На веранде, вьюнами увитой,
Остывает роскошный обед.
Неужели дело в моли?
Моль – букашка, и не боле.
Но, бывает, даже моль
Доставляет людям боль.
На веранде, вьюнами увитой,
Будто раны посыпаласоль,
Покружив на прощанье над свитой,
Скрылась в небе проказница-моль.
Наспех мантия кем-то зашита
И играет обычную роль.
На веранде, вьюнами увитой,
Снова ест перепелку король.
(обратно)

Акробаты и другие

Два брата-акробата под куполом летят.
Тройное сальто кружит внизу их третий брат.
И хлопает в ладоши, за братьев очень рад,
До цирка не доросший четвертый, младший брат.
Для того, кто в цирке рос,
Сам собой решен вопрос —
Кем ему в дальнейшем стать?
Цирковым, конечно!
Совершенно не боясь,
Крокодилу прямо в пасть
Научиться руку класть,
И притом успешно.
Научить шары летать,
Научить собак считать,
Или зрителей смешить
Клоуном манежным.
Для того, кто в цирке рос,
Сам собой решен вопрос —
Кем ему в дальнейшем стать?
Цирковым, конечно!
Два брата-акробата закончили полет,
А кто там по канату под музыку идет?
Танцует на канате, качает веера.
С волненьем смотрят братья —
Так это ж их сестра!
Для того, кто в цирке рос,
Сам собой решен вопрос —
Кем ему в дальнейшем стать?
Цирковым, конечно!
Совершенно не боясь,
Крокодилу прямо в пасть
Научиться руку класть,
И притом успешно.
Научить шары летать,
Научить собак считать,
Или зрителей смешить
Клоуном манежным.
Для того, кто в цирке рос,
Сам собой решен вопрос —
Кем ему в дальнейшем стать?
Цирковым, конечно!
Вот в цирке представленье приблизилось к концу.
А в публике волненье – все хлопают отцу.
Вошла в коробку мама, отец накинул плед,
И на глазах всех прямо
Оттуда вышел дед!
(обратно)

Разноцветная игра

Я с утра смотрю в окошко —
Дождик льет как из ведра.
Только выручить нас сможет
Разноцветная игра.
Никому про наш секрет не говори,
А стекляшек разноцветных набери,
И зажмурься, и три раза повернись,
А теперь глаза открой и удивись.
Две обычных серых кошки
Мокли посреди двора,
Сделать их цветными может
Разноцветная игра.
Никому про наш секрет не говори,
А стекляшек разноцветных набери,
И зажмурься, и три раза повернись,
А теперь глаза открой и удивись.
Для чего нужны стекляшки?
Объяснить пришла пора.
Смотришь в них – и мир раскрашен,
Вот и вся наша игра.
(обратно)

Лунатики

Неба звездного квадратик
Заглянул в окно ко мне.
И лунатик, и лунатик
Появился на луне.
Он луну по небу катит,
К нам закатывает в сны.
Эй, лунатик, эй, лунатик,
Не свались, смотри, с луны.
Лунатики, лунатики
Зря времени не тратили,
Лунатики, лунатики,
Сквозь ночи пелену,
По тоненьким канатикам,
Совсем как акробатики,
Лунатики, лунатики
Забрались на луну.
Веселее нет занятий,
Чем смотреть на небеса.
Там лунатик, там лунатик
Вытворяет чудеса.
Мне сказали: «Эй, приятель,
Что ты в небе увидал?
Ты лунатик, ты лунатик,
Ты сюда с луны упал».
(обратно)

Мартышка

Пальма – дом, а небо – крыша.
Рядом синий океан.
Звали все одну мартышку
Вкусным именем Банан.
Трудно быть мартышкой, мартышкой,
мартышкой.
Целый день вприпрыжку, вприпрыжку,
вприпрыжку.
Целый день вприпрыжку с утра и до ночи.
Трудно быть мартышкой, но весело очень.
Вечно занята мартышка,
Вся в делах и в суете.
Два часа без передышки
Провисела на хвосте.
Трудно быть мартышкой, мартышкой,
мартышкой.
Целый день вприпрыжку, вприпрыжку,
вприпрыжку.
Целый день вприпрыжку с утра и до ночи.
Трудно быть мартышкой, но весело очень.
Крокодилы не опасны,
Им на пальму не залезть.
Можно корчить им гримасы,
А самой бананы есть.
(обратно)

Золотые шары

Я все время вспоминаю
Наши старые дворы,
Где под осень расцветали
Золотые шары.
В палисадниках горели
Желтым радостным огнем.
Плыли тихие недели,
Так и жили день за днем.
Золотые шары – это детства дворы,
Золотые шары той далекой поры.
Золотые шары, отгорели костры,
Золотые костры той далекой поры.
Возвращались все с работы,
Был не нужен телефон.
Были общие заботы
И один патефон.
Танго старое звучало,
Танцевали, кто как мог.
От двора легло начало
Любви, судьбы, дорог.
Золотые шары – это детства дворы,
Золотые шары той далекой поры.
Золотые шары, отгорели костры,
Золотые костры той далекой поры.
Я с утра куплю на рынке
Золотых шаров букет.
Выну старые пластинки,
Словно память тех лет.
Всех, с кем жили по соседству,
Теплый вечер соберет,
И опять дорогой детства
Нас память поведет.
(обратно)

Стая

Жили мы когда-то крепкой стаей,
Вместе отрывались от земли,
Над уснувшей улицей летали,
Друг без друга жить мы не могли.
Но однажды к нам чужак прибился,
Как кричали мы на голоса!
Он тебя увидел и влюбился
И умчал в чужие небеса.
И кружит стая,
И стонет стая.
И слышит крик ночная мгла.
А ты, родная,
Теперь чужая,
Ты нашу стаю предала.
И кружит стая,
Ночная стая,
Тоску не в силах отвести.
Вернись, чужая,
Вернись, родная,
И стая примет и простит.
В этот лютый холод не согреет
Даже градус жаркого вина.
Твой чужак об этом пожалеет
И за все расплатится сполна.
Крик ночной достигнет черной тучи,
Вздрогнет ночь в осколках фонарей.
Жизнь тебя заставит и научит
В стаю возвратиться поскорей.
(обратно)

Мы в садовников играли…

Помнишь мир одноэтажный старого двора?
Нам казалась очень важной детская игра.
Все тогда казалось тайным,
Все казалось неслучайным.
Цвел наш сад, и приближалась
Нашей юности пора.
Я садовником родился,
Не на шутку рассердился.
Все цветы мне надоели,
Я смотрела на тебя.
Мы в садовников играли,
Мы друг друга выбирали,
И казалось в самом деле,
Что решается судьба.
Повзрослели игры наши с тех далеких пор.
Стал давно многоэтажным детства старый двор.
А в метро на переходе
Кто-то вдруг ко мне подходит,
Незнакомый и знакомый,
Начинает разговор.
Я садовником родился,
Не на шутку рассердился.
Все цветы мне надоели,
Я смотрела на тебя.
Мы в садовников играли,
Мы друг друга выбирали,
И казалось в самом деле,
Что решается судьба.
Знаешь, прежними остались
Голос твой и взгляд.
Будто мы вчера расстались,
А не век назад.
Будто не в метро мы вовсе,
А на улице не осень,
Мы в садовников играем,
И цветет наш старый сад.
(обратно)

Самурай

Три часа самолет над тайгою летит,
У окошка японец сидит и глядит.
И не может, не может понять самурай —
Это что за огромный, неведомый край?
Удивленно таращит японец глаза —
Как же так? Три часа все леса да леса.
Белоснежным платком трет с обидой окно,
Я смотрю, мне смешно, а ему не смешно.
Самурай, самурай, я тебе помогу,
Наливай, самурай, будем пить за тайгу.
Про загадочный край
Я тебе расскажу.
Наливай, самурай,
Я еще закажу.
И пока самолет задевал облака,
Он сказал, что в Японии нет молока,
Что в Японии нет ни лугов, ни лесов
И что негде пасти ни овец, ни коров.
Я тебя понимаю, мой маленький брат,
Ведь таежный мой край и красив, и богат!
Ты не зря, Панасоник, завидуешь мне.
Так налей же еще в голубой вышине.
(обратно)

Сокольники

Не забыть нашей юности адрес.
С ним расставшись, мы стали взрослей.
И бродить наша юность осталась
В старом парке, вдоль тихих аллей.
Нас все дальше уводит дорога,
Школьных лет не вернуть, не забыть.
Но хочу я сегодня немного
По былому с тобой побродить.
Пойдем гулять в Сокольники, Сокольники,
Сокольники,
Там снегом запорошены деревьев кружева.
А мы с тобой не школьники,
А времени невольники.
Но пусть звучат в Сокольниках
Забытые слова.
Каждый жизнью своей огорожен,
Всем хватает забот и тревог.
И порою нам кажется сложно
Перейти дней ушедших порог.
А всего-то и надо на вечер
Дать делам и заботам отбой.
И назначить в Сокольниках встречу,
Встречу с Юностью. Встречу с тобой.
(обратно)

Выигрыш (Попытка прозы)

Под осень наш послевоенный двор утопал в золотых шарах. Это время я любила больше всего. А сейчас был май, и в тех местах, где припекало солнышко, потянулись по оставшимся с прошлого лета ниточкам розовые вьюнки.

Про Клавдию во дворе все знали, что долги она возвращает вовремя, и деньги ей одалживали без долгих разговоров. Борька-Кабан, сосед Клавдии по лестничной клетке и основной соперник по одалживанию, тоже старался не отставать и путем сложных комбинаций с перезаймами никогда в злостных должниках не числился. Но все-таки Борька-Кабан – это не Клавдия, а совсем другое дело. И все обитатели нашего двора старались, увидев Кабана, нырнуть в подъезд или спрятаться за выступ дома, чтобы Борька не заметил.

А Клавдия, такая выдумщица, изобрела свой собственный стук, как позывные из кинофильма «Тайна двух океанов» – там-та-та-та. На эти позывные все двери приветливо открывались, и Клавдия получала нужную сумму и говорила непременно:

– Марь Васильна, на два дня. Пометьте в календарике.

И так – от Марь Васильны к тете Груше, от тети Груши к Поповичам, потом к Трофимчукам и так по кругу, по кругу, с математической точностью – взять-отдать, взять-отдать…

Конечно, деньги деньгами, а Клавдия еще книги читать просила. Она любила толстые книги про войну, а особенно – про шпионов. С книгами Клавдия обращалась аккуратно, обертывала их в пергаментную бумагу. Загляденье, а не книжка получалась. С пергаментом сложностей не было – Клавдина подруга в магазине масло развешивала, и пергамента этого Клавдия могла взять у нее сколько хочешь.

На двушки-трешки, занятые при помощи денежного круговорота, Клавдия по вечерам выпивала со своим мужем – Жоржиком. Чудная у Жоржика была фамилия – Кунашвили. Дядя Жора Кунашвили. Сейчас каждому понятно, что если у человека такая фамилия, значит, человек – грузин. А в ту счастливую пору у нас во дворе никто не различал друг друга по национальности, да и не знали многие, что люди по фамилиям друг от друга отличаются. Что грузин, что француз – одно и то же. Кстати, дядя Жора и свою черную беретку носил как-то плоско, набекрень, как Ив Монтан в каком-то французском фильме.

Клавдия-то фамилию Жоржика не брала – зачем ей? У нее и самой фамилия неплохая – Редькина. Редькина Клавдия – услышишь, не забудешь.

Дядя Жора Кунашвили был во дворе человеком уважаемым. Он умел перетягивать матрацы и поэтому постоянно был кому-то нужен. Мы все во дворе всегда узнавали о наступлении весны по дяде Жоре – если с утра посреди двора стоит чей-то диван, топорщась вырвавшимися на волю пружинами, а Жоржик с гвоздями в зубах что-то насвистывает, значит, пришло тепло, скоро Первое мая, и Жоржик рад, что у него есть дело, на которое он большой мастер, и что скоро приедет Витя-дурачок, их с Клавдией сын.

Уже с марта Жоржик всем ребятам во дворе обещал, что на Первое мая Витя приедет, и если ребята будут с ним играть и в кино возьмут, то Жоржик купит всем по мороженому и один на всех воздушный шарик – в волейбол играть.

Витя-дурачок… Перед тем как ему появиться на свет, Клавдия с Жоржиком выпивали. Часто и помногу. И рожала Клавдия пьяная. И получился Витя-дурачок – то ли мальчишка, то ли дядька. По разговору он не отличался от сына Борьки-Кабана – Кабана-младшего, первоклашки. Тот в своем первом «А» был самым отстающим учеником. И в то же время на щеках у Вити-дурачка в некоторых местах была щетина, и курил он на равных с Кабаном-старшим.

В честь Витиного приезда дядя Жора всегда весь двор угощал мурцовкой – так он называл похлебку из воды, подсолнечного масла, лука и черного хлеба. Простая вроде бы еда, и всякий ее запросто сделать может. Может-то может, но сколько мы ни старались, как у Жоржика ни у кого не получалось.

Мы все ждали приезда Вити-дурачка, особенно радовалась Нонка. Ее дразнили Нонка-карлик. Вообще-то это была обыкновенная девчонка, но родилась она в последний военный год и росточком не вышла. Ей было обидно, что ее и в глаза, и за глаза все звали так – вон Нонка-карлик идет, ишь, Нонка-карлик, нарядная какая.

Когда Витя приезжал, Нонка как бы перемещалась – на последнее от конца место, а это уже не так обидно, тем более что мурцовки ей всегда дядя Жора первой наливал. Жалел за маленький росток.

Вот так и жил в те дни наш двор – Клавдия бегала по кругу, деньги занимала. Жоржик посвистывал, диваны перетягивал. А все остальные занимались своими делами.

И вдруг произошло невероятное событие, ради которого я и начала рассказывать всю эту историю

Тот день начался обычно – Клавдия послала Жоржика за хлебом, а он взял, да на сдачу вместо денег принес лотерейный билет. Клавдиин крик слышно было даже в соседних дворах – что деньги зря потратил, ерундой всякой занимается. А Жоржик уже с утра пивка попил, был весел и совсем с Клавдией ругаться не хотел и объяснял, что если «Волгу» выиграет, то Клавдию прокатит вместе с Витей, и всех ребят во дворе тоже прокатит.

Розыгрыш лотереи намечался через три дня, и мы все с нетерпением ждали таблицы в газете с надеждой прокатиться. И вот газету принесли, и дядя Жора билет проверил, и все совпало – и номер, и серия, и дядя Жора выиграл «Волгу»!

Во двор вышли почти все – и Марь Васильна, и тетя Груша, и Поповичи с Трофимчуками, и Борька-Кабан с женой, в общем, радовались всем двором. Билет переходил из рук в руки, и всем казалось, что мы прикасаемся к чуду.

А Клавдия решила устроить во дворе застолье. Прямо завтра. Жоржику велела накрошить для всех мурцовки, а сама прикинула в уме, сколько водки, сырку-колбаски купить, чтоб на весь двор хватило – праздник, так уж праздник! Посчитала-покумекала и отправилась свою «Тайну двух океанов» отстукивать – там-та-та-та…

В тот день все были особенно приветливы – Клавдию и вообще-то любили, за Витю-дурачка жалели. И все за них с Жоржиком обрадовались. Было это давно, и зависть в душах обитателей нашего двора тогда еще не прописалась. По двушке, по трешке собирала Клавдия – привычный путь: от Марь Васильны к тете Груше и дальше, дальше. А Борька-Кабан сам Клавдии рубль предложил, вообще в подарок, без отдачи.

Вечера как раз наступали светлые, тепло отвоевывало свое право. Все обитатели двора допоздна сидели на лавочках под окном у Шурки-Мурки. Так уж получилось, что почти все у нас назывались через черточку. Это было самое уютное место во дворе – окно обвито вьюнками, кружевная занавеска, а на окне проигрыватель. Покрутишь ручку, с иголки пыль снимешь, и пожалуйста – слушай целых две минуты. «Здравствуй, моя Мурка, здравствуй, дорогая, здравствуй, моя Мурка, и прощай…» У нашей Шурки-Мурки полно пластинок было, но крутила она целыми днями только эту, как бы оправдывая свое прозвище.

В тот знаменательный вечер Шурка-Мурка сменила иголку, ее муж, Шурик-Мурик, надел поблескивающий былыми временами габардиновый пиджак, тетя Груша вышла в новом фартуке с кармашком-сердечком – в общем, все принарядились и вышли праздновать событие.

Всего на столе было полно. Толик, сын Поповичей, с утра за воблой в рыбном отстоял, еще чернильный номер на руке не стерся, и воблы этой притащил – по одной на четверых, а себе вообще целую воблешку. К Трофимчукам как раз гости с Украины приехали, их тоже к столу пригласили, и они принесли здоровенный кусок сала. Королева стола – мурцовка в тот вечер дяде Жоре особенно удалась.

Все пили-гуляли, поднимали тосты. За Редькину Клавдию, Жоржикину удачу, и за Витю-дурачка, чтоб почаще было Первое мая и Витя из своего санатория приезжал. Даже за Нонку-карлика тост говорили, чтоб, когда большая будет, замуж ее взяли, несмотря на росток.

Затем были танцы. Танцевали – кто как мог. «Здравствуй, моя Мурка» – кружились в вальсе Борька-Кабан с тетей Грушей, «здравствуй, дорогая» – бил чечетку старик Черникин, зашедший вообще случайно из соседнего двора, «здравствуй, моя Мурка, и прощай» – Жоржик с Клавдией уже валились с ног, их фокстрот имел успех.

Часам к двум ночи разошлись по домам, завтра – понедельник, на работу рано вставать.

Наступил понедельник, дядя Жоржик с Клавдией, нарядные и торжественные, пошли к открытию сберкассы – «Волгу» решили взять деньгами.

Неработающая часть двора – я, Нонка-карлик и первоклашка Кабан-младший – пошла вместе с ними.

Слегка отдавая запахом вчерашнего веселья, дядя Жора задышал в окошко кассы: «Марь Васильна, – она как раз в сберкассе кассиром работала, – выдайте, будьте любезны, выигрыш».

Марь Васильна очки протерла, стала билетик на свет для строгости смотреть, а потом начала пальцем по строчкам таблицы водить. Водила она, водила, и вдруг ее лицо начало меняться, и Жоржик с Клавдией уже волноваться начали.

Наконец Марь Васильна с изменившимся лицом протянула билетик обратно и незнакомым голосом сказала:

– Здесь такого номера нет.

Дядя Жора вместе с Клавдией, застряв в окошке головами, хором потребовали таблицу предъявить. Водят, водят пальцем – нет такого номера!

– Что ж такое? Я сам видел, видел, – чуть не плача, закричал дядя Жора. – У меня газета сохранилась! А у вас опечатка! – И он достал из кармана помятую газету с таблицей и протянул Марь Васильне. – Вот!

Повторив движение пальца, Марь Васильна удивленно закричала:

– Есть!

Но в тот же миг ее осенило, и она увидела, что протянутая Жоржиком газета двухмесячной давности. И с этой двухмесячной давности таблицей совпал номер билета дяди Жоры.


Редькина Клавдия и Кунашвили Жоржик сидели на лавочке под окном с вьюнками и плакали. Клавдия – горюче, Жоржик – по-мужски.

Вечером все узнали о случившемся и, посовещавшись, простили им все долги.

Там-та-та-та

(обратно) (обратно)

Ключи

Ключи

Возвращаюсь я на забытый круг,
Как в далеком уже былом.
Я беру ключи от квартир подруг,
Чтоб с тобою побыть вдвоем.
Ты погасишь свет, и подарят боль
Рук безумных твоих тиски.
А потом опять ты уйдешь домой,
И заплачу я от тоски.
Не стараюсь я утаить от всех
То, чем мысли мои полны.
Совершаю я свой безгрешный грех
И не чувствую в том вины.
Ты же портишь жизнь – говорят вокруг,
Понимаю я все сама.
Но беру ключи от квартир подруг
И от счастья схожу с ума.
(обратно)

Транзит

Ты говоришь – расставаться полезно…
Вот я и ушла.
В город чужой ненадолго, проездом
Судьба занесла.
Осень покинув, в тревожную зиму
Поезд влетел.
Мне расставаться невыносимо,
Ты так хотел.
Я так просила: удержи!
Ты слова не сказал.
Я твой транзитный пассажир,
Ты мой транзитный зал.
Ты говоришь – расставаться полезно…
Так и сбылось.
В жизни твоей побывала проездом,
Поезд унес.
Там без меня догорают осины,
Желтая грусть.
Мне расставаться невыносимо,
Я не вернусь.
(обратно)

Угонщица

Если спросят меня, где взяла
Я такого мальчишку сладкого,
Я отвечу, что угнала,
Как чужую машину-девятку я.
Угнала у всех на виду,
Так открыто, что обалдели все.
Ни за что, ты имей в виду,
Не верну тебя бывшей владелице.
Я ждала тебя, так ждала.
Ты мечтой был моей хрустальною.
Угнала тебя, угнала.
Ну и что же тут криминального!
Все девчонки теперь за спиной
Называют меня угонщицей.
Им завидно, что ты со мной,
И любовь наша скоро не кончится.
А подруги пускай тормозят
И вернуть тебя не стараются,
Потому что твои глаза
Только мне одной улыбаются.
(обратно)

Сквозняки

Что-то изменилось в отношеньях,
Все не так, как было до сих пор.
Ты уже готов принять решенье
И готовишь важный разговор.
Говоришь, что стал мой взгляд рассеян,
Что звонит нам кто-то и молчит
И что в странных приступах веселья
У меня счастливый вид.
Но не было измен,
Все это пустяки,
Не стоит принимать решений резких.
Не ветер перемен,
А просто сквозняки
Колышут в нашем доме занавески.
Просто чей-то взгляд неосторожно
Задержался медленно на мне.
Грустный голос ноткою тревожной
Отозвался где-то в глубине.
Сквозняки мне в сердце залетели,
И озноб покоя не дает.
Но простуду лечат две недели,
Это значит, скоро все пройдет.
(обратно) (обратно)

Я – как бабочка без крыльев

Я – как бабочка без крыльев

У нас с тобой была недолгая любовь.
Была любовь недолгая, но жаркая.
Ты осыпал меня букетами цветов
И милыми ненужными подарками.
Профессором любви тебя я назвала,
Была твоей студенткою прилежною.
Но как-то ты сказал, чтоб больше не ждала,
И погасил глаза бездонно-нежные.
Я – как бабочка без крыльев
На цветке без лепестков.
И в глазах твоих застыли
Льдинки тех холодных слов.
Дни, когда мы вместе были,
Не оставили следов.
Только бабочка без крыльев
На цветке без лепестков.
Профессор, твой урок я помню наизусть.
И, горькими ошибками научена,
Я опытом своим с другими поделюсь
И буду жить надеждами на лучшее.
Но больше не смотрюсь так часто в зеркала,
Там на губах дрожит улыбка жалкая.
У нас с тобой любовь недолгая была,
Была любовь недолгая, но жаркая.
(обратно)

Не оставляй меня одну

И сегодня, и вчера,
И в другие вечера
Дотемна сижу одна
И яркий свет не зажигаю.
В черном небе круг луны.
О тебе я вижу сны,
Но тебе я не нужна,
Ведь у тебя теперь другая.
Но я вернуть тебя хочу,
Как заклинание шепчу:
Не оставляй меня одну.
Я ненавижу тишину.
Я ненавижу тишину,
Не оставляй меня одну.
Ревнуй, а хочешь, изменяй
И лишь одну не оставляй.
Вот на фото ты и я
И заморские края.
Слышно, как шумит прибой
И волны в пене набегают.
Не вернуть и не забыть,
И без тебя учиться жить,
Знать, что в прошлом жизнь с тобой
И у тебя теперь другая.
(обратно)

Ты, любимый, у меня не первый

Ты, любимый, у меня не первый.
Сколько было, счет я не вела.
Прошлое взлетело птицей серой,
Вздрогнули прощально два крыла.
Вычеркнул ты прошлое из жизни,
Спутал даты все и имена,
А в бокалах золотились брызги
Крепкого вечернего вина.
Вдруг мир качнулся, перевернулся,
Потом взорвался, потом затих.
А я-то, дура, всегда считала,
Что так бывает лишь у других!
Я боюсь, что это только снится,
Грешных мыслей раскаленный бред,
И к утру растает, растворится
Голубым дымком от сигарет.
Как гудят натянутые нервы.
Прикоснись ко мне и успокой.
Ты, любимый, у меня не первый,
Ты один, единственный такой.
Вино качалось на дне бокала,
Но я пьянела не от вина.
А я-то, дура, всегда считала,
Что так и буду весь век одна.
(обратно)

Собирайся на войну

Ты скрываешь меня от друзей, от жены,
Понимаю тебя, понимаю.
Но сегодня тебе состоянье войны
Объявляю, мой друг, объявляю.
Вызываю тебя на решительный бой,
Назначаю ночное сраженье.
Я победу хочу одержать над тобой,
Посмотреть на твое пораженье.
Собирайся на войну,
Запасайся силой.
И навек в моем плену
Оставайся, милый.
Не ругаю, не кляну.
Ты один мне нужен.
Собирайся на войну
И готовь оружье.
Объясни, генерал, что невесел ты так?
Не пойму, что случилось с тобою?
Если я твой опасный расчетливый враг,
Может быть, лучше сдаться без боя?
Посмотри на меня, разве так уж страшны
Обещанья мои и угрозы?
Объявляю тебе состоянье войны
И глотаю текущие слезы.
(обратно)

Мой золотой

Октябрь ветреный, пора дождливая.
Был поворот в судьбе такой крутой.
Тебя я встретила, была счастливая,
Но осень кончилась, мой золотой.
Мой золотой, счастье было, да сплыло,
Мой золотой, теплой осенью той.
Мой золотой, я тебя разлюбила,
Ты не ругай меня, мой золотой.
Была история такой загадочной,
Но оказалась вдруг такой простой.
Я долго думала – ты принц мой сказочный,
Но ошибалась я, мой золотой.
Мой золотой, счастье было, да сплыло,
Мой золотой, теплой осенью той.
Мой золотой, я тебя разлюбила,
Ты не ругай меня, мой золотой.
Я проведу черту под жизнью прежнею,
И ты останешься за той чертой.
Уйдут из памяти все чувства нежные
И вместе с ними ты, мой золотой.
Мой золотой, счастье было, да сплыло,
Мой золотой, теплой осенью той.
Мой золотой, я тебя разлюбила,
Ты не ругай меня, мой золотой.
(обратно)

Предатель

Жара, как будто на экваторе,
Вдруг обдала меня волной.
Тебя на встречном эскалаторе
Я увидала не со мной.
Не мне шептал ты что-то вкрадчиво,
Обняв так нежно не меня.
Не на меня смотрел обманчиво
Глазами, полными огня.
Ты предатель, ты предатель,
Поняла я лишь сейчас.
Знай, что я тебя, предатель,
Предавала тыщу раз.
И на этот раз я, кстати,
Тебя тоже не прощу,
Отомщу тебе, предатель,
Отомщу!
Твоя подружка – губки бантиком,
Тебя так нежно обняла!
Связалась, дурочка, с предателем
И до сих пор не поняла.
Я отведу глаза старательно,
Ты не увидишь слез моих.
Эх, мужики, вы все предатели,
И ты, мой друг, один из них!
(обратно)

Прошлое

Вспоминаю тебя, вспоминаю.
И стираю слезинки с ресниц.
Я роман наш недолгий читаю,
Сто горючих и сладких страниц.
Закипел он в сиреневом мае
И привел на обрыв сентября.
Вспоминаю тебя, вспоминаю,
Вспоминаю, наверное, зря.
Прошлое ты, прошлое,
Что в тебе хорошего,
Ты, как гость непрошеный, снова у дверей.
Прошлое ты, прошлое,
Что в тебе хорошего?
Проходи ты, прошлое, проходи скорей.
Не забыться тем дням, не забыться,
Ничего мне не сможет помочь.
Мне все снится, теперь только снится
Та безумная первая ночь.
Я вникала в твой шепот горячий,
И, наверно, была не права.
Ничего в нашей жизни не значат
Золотые, ночные слова.
(обратно)

Первый мужчина

Ночь взлетела синей птицей и растаяла,
На прощанье помахала мне крылом.
В эту ночь тебя бояться перестала я,
Было страшно, было сладко и тепло.
А потом рассвет рассыпался по комнате,
Лучик солнца на твоем дрожал плече.
Эта ночь тебе, наверно, не запомнится,
Просто ночь. Одна из тысячи ночей.
Мой мужчина самый первый,
Искусала в кровь я губы,
Мой мужчина самый первый,
Первый нежный, первый грубый.
Мой мужчина самый первый,
Самый близкий и опасный,
Мой мужчина самый первый,
Мой прекрасный.
Все, как было, по минуткам я запомнила —
Как вошел ты, как смотрел и как обнял
И как небо раскололось вдруг огромное,
Сотни звезд своих обрушив на меня.
Я не знаю, как у нас все дальше сладится,
Кем в моей ты обозначишься судьбе?
Быть ли мне твоей невестой в платье свадебном
Или плакать, вспоминая о тебе?
(обратно)

Утренняя роза

Не такой, не такой ты, как все.
Этим вечером теплым и звездным
Ты назвал меня утренней розой
С лепестками в хрустальной росе.
Зачем ты меня растревожил,
Зачем ты был так осторожен,
Зачем ты был так осторожен,
Был так осторожен со мной,
Хотелось так утренней розе,
Разбуженной утренней розе,
Проснувшейся утренней розе
Стать розой твоею ночной.
Все не так, все не как у других.
Я хотела, чтоб ты прикоснулся,
Чтобы вздрогнул бутон и проснулся
В беспокойных ладонях твоих.
Зачем ты меня растревожил,
Зачем ты был так осторожен,
Зачем ты был так осторожен,
Был так осторожен со мной,
Хотелось так утренней розе,
Разбуженной утренней розе,
Проснувшейся утренней розе
Стать розой твоею ночной.
Будет все, будет наверняка.
Смех и радость, печали и слезы.
Но шипы твоей утренней розы
Не умеют колоться пока.
(обратно)

Не надо, ой, не надо

Все мне казалось сном —
Сумерки за окном,
Важность негромких фраз
И нежность глаз.
В дом свой ты не спешил,
Будто бы все решил.
Но опоздал чуть-чуть —
Был долог путь.
Не надо, ой, не надо
Твоих горячих взглядов.
Нам не вернуть обратно
Тех дней невероятных.
Не надо, ой, не надо.
Я и сама не рада,
Что жаркий взгляд любила
И обожглась, мой милый.
Помнишь, как в прежних днях
Ты обижал меня?
Ты на часы смотрел,
А взглядом грел.
Ты не спешил прийти,
И разошлись пути.
Больно чуть-чуть, ну что ж,
Меня поймешь.
(обратно)

Не проходите мимо

Женщина курит на лавочке
На многолюдной улице.
Женщине все до лампочки.
Женщина не волнуется.
В жизни бывало всякое,
Не обжигайте взглядами.
Жизнь – не кусочек лакомый,
Это – напиток с ядами.
В синих колечках дыма
Кроется тайный знак —
Не проходите мимо!
Ну хоть не спешите так!
Странные вы, прохожие,
Хоть и широкоплечие.
Женщине не поможете
Этим безлунным вечером.
Вы бы подсели к женщине —
По сигаретке выкурить.
Может быть, стало б легче ей
Память из сердца выкинуть.
* * *
Я выросла в Грохольском переулке…

Старый дом, золотые шары в палисаднике… Я первая в огромном роду окончила институт. Мне нечем гордиться в смысле происхождения и есть чем гордиться в смысле того, что мне перешло: я – нормальная. Мне одна знакомая заметила: «Что у тебя за песни такие: когда их поют, даже электрическую мясорубку выключаешь и слушаешь – чем же кончится?!»

(обратно)

Мужчинам верить можно

Прошлой осенью в Крыму
Я поверила ему.
Помню, ночь тогда была звездная.
А потом зима пришла,
Все тогда я поняла,
Только жаль, все поняла поздно я.
Мужчинам верить можно,
Но очень осторожно.
А если даже веришь, то вид не подавать.
Ведь в этой жизни сложной
Легко обжечься можно.
А если раскалишься, так трудно остывать!
Сигаретка и дымок,
И по нервам легкий ток,
И дыханье губ его жаркое.
А потом перрон, вокзал,
Посторонние глаза
И мое «не забывай» – жалкое.
Мужчинам верить можно,
Но очень осторожно.
А если даже веришь, то вид не подавать.
Ведь в этой жизни сложной
Легко обжечься можно.
А если раскалишься, так трудно остывать!
Две странички в дневнике,
Две слезинки на щеке,
И на карточке пейзаж с пальмами.
Время лечит, все пройдет,
Снегом память заметет,
И дорога уведет дальняя.
(обратно)

Призрак

Осколки бледной луны
Холодным светом полны.
Я не люблю темноты.
Когда в полуночный миг
Туманный призрак возник,
Я поняла – это ты.
Ты призрак мой, ты мой маг,
Ты белый свет мой и мрак,
Моя любовь и печаль.
Но ты лишь призрак, увы,
И если нету любви,
Не приходи по ночам.
Время любить,
Время забыть,
Все нам дается судьбой.
Замкнутый круг
Встреч и разлук.
Мы в этом круге с тобой.
Когда наставший рассвет
Рассыплет солнечный свет,
Исчезнет призрак ночной.
Я крикну – Призрак, вернись!
Рукою теплой коснись,
Останься рядом со мной.
Я шла к тебе, все забыв,
Но набрела на обрыв,
Теперь стою на краю.
Ты, призрак мой, оживи,
Верни мне время любви,
Верни мне душу свою.
(обратно)

Вы никому давно не верите

Не прячьте за веер раскрытый
Свою потаенную грусть.
А ноток надменно-сердитых
Я в ваших словах не боюсь.
Мне ваше притворство понятно,
Вы верили лживым словам,
И что-то ушло безвозвратно,
Я даже сочувствую вам.
Вы никому давно не верите,
И я, конечно, в их числе.
Колечко вы на пальце вертите,
Дрожит морщинка на челе.
Вы никому давно не верите,
Ошибок хватит вам вполне.
Но то, как вы колечко вертите,
Надежду все же дарит мне.
Оркестр репетировал вальсы,
И скрипки сбивались слегка.
Вы мне предложили остаться,
При этом взглянув свысока.
Я знал – вы боитесь отказа.
И выдали вас пустяки —
Вы вдруг опрокинули вазу
Неловким движеньем руки.
Вы никому давно не верите,
И я, конечно, в их числе.
Колечко вы на пальце вертите,
Дрожит морщинка на челе.
Вы никому давно не верите,
Ошибок хватит вам вполне.
Но то, как вы колечко вертите,
Надежду все же дарит мне.
Любовь наша, равная ночи,
Забьется в раскрытом окне.
«Я буду вас ждать, между прочим», —
Надменно вы скажете мне.
Вы вспомнили все, что забыто,
И что-то вдруг ожило в вас.
Не прячьте за веер раскрытый
Счастливых, испуганных глаз.
(обратно)

Не надейся, дорогой

Дорогой, подойди к телефону.
Женский голос, наверно, она.
Жаль, что ей неизвестны законы —
Не звонить, если дома жена.
Ты растерян, мой милый, расстроен,
Прячешь в дым выражение глаз.
Что нас в этой истории трое,
Поняла я, поверь, не сейчас.
Но не надейся, дорогой,
Что я отдам тебя другой.
Я двадцать раз с тобой прощусь
И двадцать раз к тебе вернусь.
Я двадцать раз тебе навру,
Что завтра вещи соберу,
И двадцать раз, и двадцать раз
Все будет снова, как сейчас.
Мы друг другу с тобой не чужие,
Сколько их, вместе прожитых дней!
Не молчи, дорогой, расскажи мне,
Я хочу знать всю правду о ней.
Сколько лет, как зовут, кто такая
И что значит она для тебя.
Буду слушать я, слезы глотая,
Ненавидя и все же любя.
(обратно)

В день, когда ты ушла

В день, когда ты ушла,
Снег засыпал дорогу у дома,
По которой могла
Ты еще возвратиться назад.
В день, когда ты ушла,
Стало все по-другому.
Намело седины
В золотой облетающий сад.
В день, когда ты ушла,
Еще долго шаги раздавались.
Это эхо твое
Не хотело мой дом покидать.
В день, когда ты ушла,
Твое имя осталось
Среди горьких рябин
В облетевшем саду зимовать.
В день, когда ты ушла,
От меня улетела синица.
Я ловил журавля,
А синицу не смог удержать.
День, когда ты ушла,
Больше не повторится.
Снег метет за окном.
И от холода ветки дрожат.
(обратно)

Давай поженимся!

В черных лужах листья кружит
Вечер мокрый во дворе.
Вышло так, что все подружки
Вышли замуж в сентябре.
Говорят они при встрече
Слово новое – семья.
Но одна в осенний вечер
Под дождем гуляю я.
Я вижу свет в твоем окне,
Ты руки тянешь не ко мне,
Не для меня зажег свечу,
А я ведь тоже так хочу.
Хочу, чтоб ты других забыл,
Хочу, чтоб ты меня любил,
Хочу, чтоб мне сказал слова —
Давай поженимся, давай!
У меня на сердце рана
По ночам огнем горит.
В восемнадцать замуж рано —
Так мне мама говорит.
Сохнут слезы на подушке,
Снова ночь прошла без сна.
Вышли замуж все подружки,
Только я хожу одна.
(обратно)

Чужие

Я ничего уже не жду,
Да ничего и быть не может.
Я к дому нашему иду
В минуты грусти безнадежной.
Мне ничего не изменить,
Живут чужие люди в доме.
Но что-то тянет позвонить,
Набрать почти забытый номер.
И я звоню в былую жизнь,
В ту жизнь, где не был ты чужим.
Я что-нибудь сказать хочу,
Но только плачу и молчу.
Мы все решили второпях,
Все так мгновенно раскололось.
Я в дом звоню, где нет тебя,
Где я чужой услышу голос.
Зачем бежать вперегонки
С своею собственною тенью,
Но в дом врываются звонки,
Теперь уже в чужие стены.
* * *
Журналисты часто спрашивают меня – с какого момента вы стали известной? Помню очень хорошо – триумф Малинина в Юрмале, первое исполнение романса «Напрасные слова» и аплодисменты длиннее песни. Когда писала про «виньетку ложной сути» – вспоминала, как после войны нас, не очень сытых детей, снимал во дворе профессиональный фотограф. А потом на фото наши мордочки были обведены какой-то красотой, это называлось «виньетка». А теперь меня все спрашивают – что это такое? Как объяснить? А как объяснить музыку волшебства Давида Тухманова? Когда он в первый раз играл мелодию, я плакала. Это был подарок судьбы.

(обратно)

Напрасные слова

Плесните колдовства
В хрустальный мрак бокала.
В расплавленных свечах
Мерцают зеркала,
Напрасные слова —
Я выдохну устало.
Уже погас очаг, я новый не зажгла.
Напрасные слова —
Виньетка ложной сути.
Напрасные слова
Нетрудно говорю.
Напрасные слова —
Уж вы не обессудьте.
Напрасные слова.
Я скоро догорю.
У вашего крыльца
Не вздрогнет колокольчик
Не спутает следов
Мой торопливый шаг.
Вы первый миг конца
Понять мне не позвольте,
Судьбу напрасных слов
Не торопясь решать.
Придумайте сюжет
О нежности и лете,
Где смятая трава
И пламя васильков.
Рассыпанным драже
Закатятся в столетье
Напрасные слова,
Напрасная любовь.
(обратно)

Я с тобой теряю время

А я уже на финишной прямой,
И расстоянье с каждым днем короче.
А ты все тянешь время, милый мой,
И замуж брать меня никак не хочешь.
Сижу у телефона до утра
И от звонков в парадном замираю.
Пусть кто-то говорит: любовь – игра!
Но я в такие игры не играю.
Я с тобой теряю время,
Все об этом говорят.
Я с тобой теряю время,
Я теряю время зря.
Да, согласна я со всеми,
Но тебе одно скажу:
Я, с тобой теряя время,
Что-то в этом нахожу.
А я смотрюсь все реже в зеркала.
Причины нет, но так, на всякий случай.
Я бросила б тебя, но поняла,
С тобой не сладко, без тебя не лучше.
Я слышу разговоры за спиной,
Но что же делать? Время вспять не сдвинешь.
И я бегу по финишной прямой,
Но знаю точно – ты и есть мой финиш.
(обратно)

Оловянный солдатик

Я надела красивое платье,
Юбка ветрено билась у ног.
Оставляя следы на асфальте,
Шла навстречу мне пара сапог.
Может, кстати, а может, не кстати,
Подмигнув мне, как будто дразня,
Оловянный красивый солдатик,
Ты победно смотрел на меня.
Оловянный солдатик,
Оловянный солдатик,
Пели звонкие птицы в вышине голубой.
Оловянный солдатик,
Оловянный солдатик,
Чтоб победы добиться, надо выдержать бой.
Ты мне нравился с первого взгляда,
Почему? – я не знаю сама.
Оловянного сердца прохлада
Меня просто сводила с ума.
Я мечтала о жарких объятьях,
О крутых переменах в судьбе.
Но учти, оловянный солдатик,
Я без боя не сдамся тебе.
Оловянный солдатик,
Оловянный солдатик,
Пели звонкие птицы в вышине голубой.
Оловянный солдатик,
Оловянный солдатик,
Чтоб победы добиться, надо выдержать бой.
Что ты стойкий, я знала из сказки,
Но со мной устоять ты не смог.
Оловянные таяли глазки,
Когда юбка кружилась у ног.
Мы прощались с тобой на закате,
Ты никак не хотел уходить.
Билось нежное сердце, солдатик,
У тебя в оловянной груди.
(обратно)

Прятки

Ветка вишни закачалась,
Белый цвет по ветру.
Я с утра хожу-печалюсь,
Не найду ответа.
Я плечами поводила,
В зеркальце гляделась.
Ко мне счастье приходило,
Да куда-то делось.
В прятки, в прятки
Ты со мной играешь.
В прятки, в прятки.
Я тебя ищу.
Жаль, что правила игры ты не знаешь,
Если хочешь, тебя научу!
Я букет из незабудок
Собрала на речке.
Я тебя искать не буду
В этот теплый вечер.
Я тебе не угодила,
Но поймешь, надеюсь —
К тебе счастье приходило,
Но куда-то делось.
(обратно)

На два дня

Где-то пригород столичный
Будят утром электрички.
Высыпают дачники,
Топчут одуванчики.
Лес шумит, щебечут птицы.
На два дня – прощай, столица.
На два дня, на два дня
Все забудьте про меня.
Где-то горы, море плещет,
Здесь красот совсем не меньше.
Камушки у речки,
А в траве кузнечики.
Здесь так быстро время мчится,
На два дня – прощай, столица.
На два дня, на два дня
Все забудьте про меня.
Поливает дождь перроны,
И походкой посторонней
Я иду загадочно,
Изменившись сказочно.
Как же здесь не измениться?
На два дня – прощай, столица.
(обратно)

Давай поаплодируем…

Давай позабудем, что поздняя осень
В деревьях оставила бронзовый след.
Давай все дела и заботы забросим,
В театр пойдем и посмотрим балет.
Под музыку грянут на сумрачной сцене
Любовь и надежда, разлука и боль.
И, кажется, мы в волшебстве превращений
Играем какую-то важную роль.
А дождь аккомпанирует
То радостно, то грустно.
Давай поаплодируем
Прекрасному искусству,
Прекрасному,
Прекрасному,
Прекрасному искусству.
Давай позабудем, что нету билетов,
Заполнены ложи, балкон и партер.
Начнется без нас увертюра к балету,
А мы побредем в облетающий сквер.
Танцуют адажио листья в круженьи,
Промокший октябрь завершает гастроль.
И, кажется, мы в волшебстве превращений
Играем какую-то важную роль.
(обратно)

Гвоздики

Вчера с утра была жара,
А к ночи ливень.
Ты говорил весь день вчера,
Что ты счастливый.
Ты мне принес букет гвоздик,
Устроил праздник.
К утру букет гвоздик поник.
Нас кто-то сглазил.
Забери свои гвоздики,
Не такой уж ты великий.
Больше я тебе не верю,
Был находкой, стал потерей.
Равнодушны, как и ты,
Эти скушные цветы.
Ты оглянулся уходя
Со знаком грусти.
Исчезнут капельки дождя —
И боль отпустит.
Я ни потом и ни сейчас
Жалеть не стану.
Не в первый, не в последний раз
Гвоздики вянут.
(обратно)

Виртуоз

Ночь упала темной шалью,
Долгий день догорел и погас.
Вы играли на рояле,
Я скучала и слушала вас.
Ваша легкая рука
Ноты путала слегка.
Мне, поверьте, скушно
Ваш полночный слушать
Аккомпанемент.
Зря не тратьте силы,
Женщины, мой милый,
Сложный инструмент.
Шли минуты, почему-то
Я ждала, но вы не подошли.
Ваши гаммы в сердце дамы
Никакого огня не зажгли.
Было грустно мне до слез,
Мой несмелый виртуоз!
(обратно)

Ночка зимняя…

Ночка зимняя затянулась,
Я к утру ее тороплю.
Рана прежняя затянулась —
Больше я тебя не люблю.
Ночка зимняя больно длинная,
Поскорей бы настал рассвет.
И другой мне скажет «любимая»,
Я «любимый» скажу в ответ.
Росы зимние стынут в инее.
Льдом покрылась дорожка в сад.
Видно, поздно окликнул ты меня —
Не вернусь я уже назад.
Ночка зимняя больно длинная,
Поскорей бы настал рассвет.
И другой мне скажет «любимая»,
Я «любимый» скажу в ответ.
Март настанет, и снег растает,
Воды вешние уплывут.
Твоя нежность меня не застанет,
И слова твои не зазовут.
(обратно)

У серебряного бора…

Шел по улице троллейбус
Через летнюю Москву.
Искупаться так хотелось,
Лечь в высокую траву.
В час такой пустеет город,
Ни прохожих, ни машин.
У Серебряного Бора
Я ждала, а ты спешил.
У Серебряного Бора на кругу
Мы любовь остановили на бегу,
Мы любовь остановили на бегу
У Серебряного Бора на кругу.
Плыл сентябрь арбузно-дынный,
Лил дождями за окном.
Мы пришли на пляж пустынный,
Лодки мокрые вверх дном.
До тепла теперь не скоро,
Ветерок за воротник.
У Серебряного Бора
Холод в души к нам проник.
У Серебряного Бора на кругу
Мы любовь остановили на бегу,
Мы любовь остановили на бегу
У Серебряного Бора на кругу.
В эти дни темнеет рано,
Снег блестит от фонарей.
Ты сказал мне как-то странно:
– Хоть бы лето, что ль, скорей.
Посмотрел в глаза с укором,
Не люблю, мол, холода…
У Серебряного Бора
Ты растаял без следа.
(обратно)

Старые липы

Я окно открою в теплый вечер,
В запах лип и в музыку вдали.
Говорят, что время раны лечит,
А моя по-прежнему болит.
Все сбылось, но позже, чем хотелось,
И пришел не тот, кого ждала.
Моя песня лучшая не спелась
И в давно забытое ушла.
А старые липы
Печально молчали
О том, что в начале,
О том, что в конце.
А старые липы
Ветвями качали,
И былое кружилось
В золотистой пыльце.
Я окно открою в чьи-то тени,
В чей-то смех и в чьи-то голоса.
И опять вечерним наважденьем
Мне твои пригрезятся глаза.
Не твоя там тень в руке сжимает
Тень цветов, как тень ушедших лет.
Это просто ветер налетает
И срывает с лип душистый цвет.
(обратно)

Ключник

Говорят, что жизнь всему научит,
Объяснит – где как и что к чему.
Жил на свете старый мудрый ключник.
Люди шли с вопросами к нему.
Он гремел тяжелыми ключами,
То замок откроет, то засов.
Запирал тревоги и печали,
Отпирал надежды и любовь.
Если кто-то к тебе
Достучаться не смог,
Значит, сердце твое
Закрывает замок.
Знаю тайну замка.
Слышишь, где-то в ночи
Старый ключник к тебе подбирает ключи.
Мы с тобой отправимся в дорогу
В час, когда в наш дом влетит рассвет.
Жизнь как жизнь. Вопросов очень много.
На один нужнее всех ответ.
Долог путь, и часты в небе тучи,
А порой падет на землю луч.
Но живет на свете старый ключник.
Он найдет нам очень важный ключ.
(обратно)

Ошибка молодости

Я по жизни колесила
От беды к удаче.
Что имела, не хранила,
Потерявши, плачу.
Я тебя своей ошибкой
Назвала когда-то.
И печально поспешил ты
В сторону заката.
Ты моя ошибка молодости,
Ты моя ошибка молодости,
Поняла лишь, когда холод настиг,
Ты за то, что так случилось, прости.
Мне тогда казалось, просто
Все начать сначала,
Не заметила, как осень
В сердце постучала.
Помнишь, шли с тобою рядом
В сторону рассвета.
Повернула бы обратно,
Да дороги нету.
(обратно)

На обратном пути

Хрустальные замки укрылись в тумане,
Растаял волшебный манящий мираж.
Мы знать не могли, что дорога обманет,
Что сон никогда не исполнится наш.
На обратном пути, на обратном пути
Там, где были цветы, лишь деревья в снегу.
На обратном пути, на обратном пути
Изменить я уже ничего не могу.
Умчались за горы веселые птицы,
Не скоро в наш край возвратится весна.
Несбывшийся сон нам уже и не снится,
Дорога обратно трудна и грустна.
На обратном пути, на обратном пути
Там, где были цветы, лишь деревья в снегу.
На обратном пути, на обратном пути
Изменить я уже ничего не могу.
Поранят ладони колючие звезды,
Ты их не удержишь, лови не лови.
Мы встретились поздно. Все поняли поздно.
И вспомнили поздно с тобой о любви.
(обратно)

До рассвета

Наспех горькие слова
Камнем брошены.
Ты не знаешь, как они
Душу ранили.
И ушла я от тебя
По-хорошему
В нежный розовый рассвет,
В утро раннее.
Зря причины не ищи – не разведаешь,
Зря по дому не броди неприкаянно.
Может, если бы ушла до рассвета я,
Не поранилась бы камнем нечаянно.
Ночь по комнате плывет краской синею.
Разгорелась в темноте россыпь звездная.
Что-то важное тебя не спросила я,
А теперь уж не спрошу – время позднее.
Может, встретимся еще в тесном мире мы,
Улыбнувшись, ты вздохнешь – дело прошлое.
Только знай – мы никогда не помиримся.
Не уходят от любви по-хорошему.
(обратно)

Постарайтесь забыть

Я прошлою зимою так продрогла
Без друга, без любви и без тепла.
Я думала, что вы ко мне надолго,
Казалось мне, я вас всю жизнь ждала.
Вы были так решительно несмелы,
Вы были так пленительно смелы.
Я ничего сказать вам не посмела,
Когда вы так стремительно ушли.
Постарайтесь забыть,
Как в камине дрова догорали,
Как закутала ночь в покрывало
кольдунья-метель.
Постарайтесь забыть,
Что шептали вы, как целовали,
Как я верила вам и какой была смятой
постель.
Ни недругом не стали вы, ни другом,
Я вас искать под утро не помчусь,
Вы мой недуг. Я мучаюсь недугом
И, может быть, не скоро излечусь.
Но я и вам покой не обещаю
И знаю, что вы вспомните не раз,
Как, согревая ночь, дрова трещали,
Но это вам неведомо сейчас.
(обратно)

В полуденном саду

Как прелестны ваших локонов спирали,
Как хорош лица расстроенный овал.
Никогда вы никого не целовали,
Я был из тех, кто вас тогда поцеловал.
В полуденном саду
Жужжание шмеля,
Застыл июль в тоске
В полуденном саду.
Не зная, что приду,
Чертили вензеля
Вы веткой на песке,
Не зная, что приду.
Как испуганные бабочки, вспорхнули
Брови темные над парой серых глаз.
Никогда вы никого не обманули,
Я был из тех, кто так потом обманет вас.
В полуденном саду
Жужжание шмеля,
Застыл июль в тоске
В полуденном саду.
Не зная, что приду,
Чертили вензеля
Вы веткой на песке,
Не зная, что приду.
Цветы жасмина ваши пальцы обрывали,
Я вас не смог, как ни старался, полюбить…
Я был из тех, кого вы вспомните едва ли,
Я был из тех, кто вас не сможет позабыть…
(обратно)

Цвета побежалости

Ливни осени хлещут без жалости,
В Лету кануло лето бесследное,
И в деревьях цвета побежалости
Робко спрятали листья последние.
Привела нас дорога размытая
На окраину лета шумевшего.
И аукнулось что-то забытое,
И откликнулось неотболевшее.
Так порой на окраине памяти
Наши мысли случайно встречаются,
Там июльские лилии в заводи,
Ни о чем не печалясь, качаются.
К опустевшему клену прижалась ты,
Небо хмурое в ветках рассеяно.
В наших чувствах цвета побежалости
И сквозящие ветры осенние.
(обратно)

Ночь разбилась на осколки

Я вчера к себе на ужин
Позвала подругу с мужем.
Она замужем недавно и ужасно влюблена.
Я с улыбкой дверь открыла,
Увидала и застыла,
И не ведала подруга, что наделала она.
Не заметила подруга
Наших взглядов друг на друга
И болтала увлеченно о каких-то пустяках.
А шампанское искрилось,
Что в душе моей творилось,
Знал лишь ты и, сидя молча, сигарету мял в руках.
Время быстро пролетело,
Спать подруга захотела,
И, прощаясь в коридоре, протянул мне руку ты.
Гулко лифт за ваши щелкнул,
Ночь разбилась на осколки,
На хрустальные осколки от несбывшейся мечты.
(обратно)

Посерединке августа

Ты повесил на гвоздь
Бескозырочку белую,
Бросил ты якоря
У моих берегов
Я теперь не пойму,
Что такого я сделала,
Что уплыл твой корабль
И исчезла любовь.
Посерединке августа
На берегу осталась я.
А ты увел свой парусник
За дальние моря.
Не вспоминай, пожалуйста,
Про серединку августа,
Когда зашкалит градусник
В начале января.
Я забыть не могу
Ту походочку плавную,
Волны сильных штормов
В глубине синих глаз.
Я сейчас поняла,
Что любовь – это главное,
Только жаль, что она
Не сложилась у нас.
Посереднинке августа
На берегу осталась я.
А ты увел свой парусник
За дальние моря.
Не вспоминай, пожалуйста,
Про серединку августа,
Когда зашкалит градусник
В начале января.
Я на фото смотрю
И роняю слезиночки.
Сколько ласковых слов
Ты сказал мне тогда.
Ненаглядной назвал
И своей половиночкой,
Поматросил меня
И забыл навсегда.
(обратно)

Растворимый кофе

Сегодня что-то грустно мне,
А к грусти не привыкла я.
Включу негромко музыку
И сигаретку выкурю.
Хоть было все неправдою,
Что ты наговорил,
Но все равно я радуюсь,
Что ты со мною был.
Хоть ты не настоящий,
Как растворимый кофе,
Но действуешь бодряще,
В любви ты супер-профи.
Считаю жизнь пропащей,
Когда мы врозь, любимый,
Хоть ты не настоящий,
Как кофе растворимый.
Ты не оставил адреса,
Мой сладкий, засекреченный.
Тебя искать отправлюсь я
Сегодня поздним вечером.
У кофе растворимого
Неповторимый вкус.
Тебя найду, любимый, я
И тут же растворюсь.
(обратно)

Брызги шампанского

Пенится опять Шампанское,
Бокалы вздрогнули в руках,
Раздался нежный тонкий звук,
Родная, верится, мы будем счастливы,
Опять с тобою мы вдвоем —
И нет разлук.
Карие глаза горячие
Так нежно смотрят на меня,
Как будто много лет назад,
Родная, кажется, вся жизнь заплачена
За этот миг, за этот час,
За этот взгляд.
Мой путь к тебе, твой путь ко мне
Позаметали метели.
Мы и в зимние вьюги
С тобой друг о друге
Забыть не смели.
Но пробил час,
Звучит для нас
Мотив забытого танго.
На губах твоих
Лунный свет затих,
Танцуем танго для двоих.
Ночь нежна,
Так нежна.
Танго звук,
Нежность рук.
Ночь нежна,
Так нежна.
Этой волшебной ночью
Одна на свете лишь ты мне нужна.
Прогони все мысли грустные,
Горчит Шампанское немного на губах твоих
От слез.
Родная, так взгляни, чтоб я почувствовал,
Что все, о чем я так мечтал, сейчас
Сбылось.
Встретятся ладони ласково,
Огонь любви еще горит,
Он в наших душах не погас,
Родная, пенится опять Шампанское,
И никого на свете нету,
Кроме нас.
(обратно)

Возраст любви

Третий день за окном
Ветер листья кружит.
А со мною третий день девочки не дружат.
Как мне им объяснить,
Что со мной случилось,
Что я первая из них в мальчика влюбилась.
Возраст любви и Амур-пострел
Тут как тут,
Рядышком.
Возраст любви, и одна из стрел
В сердце попала вдруг.
Возраст любви, он ко всем придет,
Разве с ним справишься?
Возраст любви не обойдет и моих подруг.
Если я расскажу,
Что мне ночью снится,
То девчонки на меня перестанут злиться.
А пока мой секрет
Пусть секретом будет.
А девчонки за спиной пусть жужжат-судят.
(обратно) (обратно)

Фото

Ну и что, что обжигалась
И не очень молода.
Ведь на сердце не осталось
От ожогов ни следа.
Плесните колдовства…

Мне 4 года. Больше десяти лет эта фотография висела в фотовитрине кинотеатра «Уран» на Сретенке



Такая карта мне легла,
Такая доля выпала,
Я так хотела стать другой,
Да, видно, не могу…
Ни мама моя, ни отец стихов не писали.
Но вся нежность и тепло во мне от них.
Все в тысячу раз интересней,
Когда мы все делаем вместе…
Я уже первоклассница. А братишка Валерка еще ходит в детский сад. У нас любовь на всю жизнь.


Моя душа настроена на осень…
Так я выгляжу не часто.


На фотографии смешной
На фоне знамени с призывом
Та, что была когда-то мной,
В том, пятьдесят восьмом. Счастливом…
Были парни у меня
Тихие и скромные…
Наконец-то я выхожу замуж. Давид уже более двадцати лет считает, что не ошибся.



Наверно, все-таки какая-то магия во мне есть – прилипают к рукам предметы, а к сердцу – люди.


Мы с Фенькой понимаем друг друга с полуслова. И на многие вещи у нас одинаковый взгляд.


Ходить на задних лапках
Я просто не хочу.
А на передних просто не умею.
Фенька наша с Давидом любовь.


Ты помнишь, Любаня,
Ту ночь у причала.
Сергей Березин всегда вдохновляет меня на сердечные признания.




Бис!!!


Я лучшей едою считаю
Котлеты, а к ним макароны!
На всех выступлениях просят прочитать стихи про котлеты!


Чем это я занимаюсь? Может, огурцы солить собираюсь? Может, строчка нового романа осенила?

Ты меня, любимый, ждал
На этом берегу…
Давид классный врач. И напрасно журналисты спрашивают меня – не ревнует ли он меня к славе? У него и своей славы достаточно.


Самурай, самурай,
Я тебе помогу…
Однажды мама моя увидела в газете объявление о наборе на курсы японского языка. Она мне сказала: «Ты иди, у тебя голова как-то по-особенному устроена. Ты запомнишь то, что другие не запомнят…»



Здесь я себе почему-то нравлюсь. А эту шляпу я потеряла, жалко!


Везде хорошо. Но стихи я пишу только в Москве.


Хоть на пароходе и качает, зато, читая стихи, весь мир посмотрела.

(обратно) (обратно)

Марина Цветаева Вчера еще в глаза глядел (сборник)

© Смирнов В. П., составление вступительная статья, 2013

© Оформление. OOО «Издательство «Эксмо», 2013

* * *
(обратно)

Стихи – одна из форм существования поэзии. Наверное, архитектурно самая совершенная. Как раковина хранит шум моря, так стихи, если в них живут «творящий дух и жизни случай», хранят музыку мира. Без нее мир «безмолвен», как некогда писал Борис Асафьев.

В стихе кристаллизованы все возможности языка. Язык и выражает, и хранит, и таит. Лишь стихи способны в «нераздельности и неслиянности» объять содержательно-понятийное, интонационно-звуковое, музыкально-ритмическое, живописно-пластическое и множество других языковых начал. Только молитва и стих (песня!) способны разомкнуть внутреннюю форму слова, освободить множество смыслов, позволить прикоснуться к прапамяти и внять пророчествам. Верно, люди чаще всего внимают иллюзиям и обманам. Они, да простит Пушкин, «обманываться рады».

Стихи далеко не всегда проговариваются поэзией. В замысле и исполнении устроение их должно совпасть, пусть и не полностью, с «многосоставнос-тью», по слову Анненского, личности художника (как правило, человека не столь жизни, сколь судьбы) и текучей многосмысленностью поэтического слова. С тем, что – до слова, в – слове, за – словом и после слова.

У Цветаевой об этом просто: «Равенство дара души и глагола – вот поэт». Таким поэтом она и пребывает в бескрайности русского мира, в нашем национальном мифе, в бесконечном «часе мировых сиротств». Несчастная и торжествующая, любимая и порицаемая, и всегда родная.

Марина Цветаева прожила почти 50 лет. Но каких лет! Как прожила! Обо всем этом нынче хорошо известно. Вот уж к кому в XX веке применимо пушкинское – «и от судеб защиты нет». А обстоятельства личной жизни! А каждодневное палачество быта, с первых лет революции и до смертного часа! И при всем том непостижимая творческая мощь, «ослепительная расточительность» и «огненная несговорчивость» (выражения Георгия Адамовича по другим поводам, но чрезвычайно точные применительно к Цветаевой).

Количественные характеристики, как правило, отношения к искусству не имеют. Но размах иной художественной стихии измеряется и подобным образом. Анна Саакянц, замечательный исследователь и биограф поэта, в одной из своих работ привела такую «статистику»: «Марина Цветаева написала: более 800 лирических стихотворений,

17 поэм,

8 пьес,

около 50 произведений в прозе,

свыше 1000 писем.

Речь идет лишь о выявленном; многое (особенно письма) обнаруживается до сих пор. Не говоря уже о ее закрытом архиве в Москве…»

Таковы труды и дни «слабой» женщины. Даже в неудавшихся вещах, а их у поэта не так мало, вибрируют чудодейственная артистичность и атлетическая изобразительность. Если же «слова и смыслы», интонация и вещий ритм; синтаксис взрыва, лавины, каменоломни – родственно и живо согласуются, то миру явлена поэзия высшего порядка.

Прокрасться…

А может, лучшая победа
Над временем и тяготеньем –
Пройти, чтоб не оставить следа,
Пройти, чтоб не оставить тени
На стенах…
Может быть – отказом
Взять? Вычеркнуться из зеркал?
Так: Лермонтовым по Кавказу
Прокрасться, не встревожив скал.
А может – лучшая потеха
Перстом Себастиана Баха
Органного не тронуть эха?
Распасться, не оставив праха
На урну…
Может быть – обманом
Взять? Выписаться из широт?
Так: Временем как океаном
Прокрасться, не встревожив вод…
Вот он – «Голос правды небесной против правды земной».

Цветаева жила не во времени – «Время! Я тебя миную». Она жила во временах. Ее стих несет в себе напряженную звучность, пронзительный и пронзающий лёт стрелы, пущенной воином Тамерлана через века в вечность.

Променявши на стремя –
Поминайте коня ворона!
Невозвратна как время,
Но возвратна как вы, времена
Года, с первым из встречных
Предающая дело родни,
Равнодушна как вечность,
Но пристрастна как первые дни…
Это не славолюбивые хлопоты о будущем и не надежды на посмертное признание, не своеволие одержимого художника.

Философ, историк-публицист Георгий Федотов в статье «О Парижской поэзии», которая была напечатана в Нью-Йорке в 1942 году (автор не знал о смерти Цветаевой), писал о поэте: «Для нее парижское изгнание было случайностью. Для большинства молодых поэтов она осталась чужой, как и они для нее. Странно и горестно было видеть это духовное одиночество большого поэта, хотя и понимаешь, что это не могло быть иначе. Марина Цветаева была не парижской, а московской школы. Ее место там, между Маяковским и Пастернаком. Созвучная революции, как стихийной грозе, она не могла примириться с коммунистическим рабством». С последующим утверждением Федотова – «На чужбине она нашла нищету, пустоту, одиночество» – согласиться трудно. Вернее, с абсолютностью этого утверждения. Тогда откуда же при столь мертвящей скудости, в жизненной и житейской пустыне вулканическое извержение творчества, вдохновенное и неукротимое? Для этого нужны небывалые источники. В пустыне их нет. У Цветаевой, несмотря ни на что, они были. О чем-то мы знаем, о чем-то догадываемся.

Сознавая, что «ясновидение и печаль» есть тайный опыт поэта, опыт неделимый и сокровенный, можно с большой долей вероятности предполагать, что животворящий источник ее поэзии – Россия, родина, – во всей полноте временных и пространственных измерений, красочно-пластических, звуковых, слуховых и многих других начал, «того безмерно сложного и таинственного, что содержит в себе географическое название страны», как некогда сказал Адамович. О том, как присутствует Россия во всем, что писала и чем жила Цветаева, говорить излишне и неуместно, ибо – очевидно. Конечно же, это – блоковская «любовь-ненависть». Поэтому для нее и царская Россия (страна матери, детства, юности, любви, семьи, поэзии, счастья); и «белая» Русь (подвиг, жертвы, героика, изгнание); и СССР, где обитают «просветители пещер», где после возвращения «в на-Марс – страну! в без-нас – страну!», «и снег не бел, и хлеб не мил», – одна вечная родина. Сложно множится и ее отношение к революции, большевикам, белому движению.

13 марта 1921 года. «Красная» Москва. Через год Цветаева покинет ее. Пора витийственного «ван-действа», песнословий «Дону», Добровольческой армии, и –

Как закон голубиный вымарывая, –
Руку судорогой не свело, –
А случилось: заморское марево
Русским заревом здесь расцвело.
Эх вы правая с левой две варежки!
Та же шерсть вас вязала в клубок!
Дерзновенное слово: товарищи
Сменит прежняя быль: голубок.
Побратавшись да левая с правою,
Встанет – всем Тамерланам на грусть!
В струпьях, в язвах, в проказе – оправдана,
Ибо есть и останется – Русь.
О вопиющих противоречиях Цветаевой, о немыслимых крайностях написано и сказано много. Энергия и сила, дарованные ей в избытке, несли в себе и неизбежную разрушительность. Словесная буря и ураган ритма порой приводили поэта к своеобразному «хлыстовству» и «шаманству». Кажется, что ее «переполненности» было тесно в литературе и жизни. По-другому и быть с ней не могло. Но на всех путях и перепутьях, в буране самосожжения Цветаеву хранил «спасительный яд творческих противоречий», эта родовая купель художника, по Александру Блоку.

Всякий значительный поэт у одних вызывает восхищение и признательность, у других – отторжение и неприятие. Не в счет капризно-раздраженные сентенции «нарциссов чернильницы». В связи с этим очень важны суждения ее многолетних, в эмигрантскую пору, оппонентов-соперников, недругов-петербуржцев. Язвительной пристальностью и «стильной» солью оценок они донимали Цветаеву. Один из них – поэт и критик Георгий Адамович, другой – гениальный лирик нашего столетия Георгий Иванов.

Адамович и Цветаева – это долгая литературная война, с бездной взаимных претензий и выпадов; война не мелочная, вызванная глубинной чуждостью замечательных людей.

«Первый критик эмиграции», так заслуженно именовали Адамовича, был последователен и беспощаден, всегда и всюду, ко всему, что считал у Цветаевой слабым, недолжным, кокетливо-истерическим. Из его сокрушительных «мнений» можно составить небольшую антологию. Цветаева, кстати, отвечала тем же. Но вот в рецензии на сборник «После России» в июне 1928 года Адамович, изложив обычные для него и читателей соображения об «архивчерашней поэзии Цветаевой», где «стих спотыкается на каждом шагу», а «музыка исчезла», неожиданно произносит: «…Марина Цветаева истинный и даже редкий поэт… есть в каждом ее стихотворении единое цельное ощущение мира, т. е. врожденное сознание,что всё в мире – политика, любовь, религия, поэзия, история, решительно всё – составляет один клубок, на отдельные источники не разложимый. Касаясь одной какой-нибудь темы, Цветаева всегда касается всей жизни». Здесь Адамович ясно и просто назвал самое существенное у Цветаевой, «строительное» начало ее поэзии и личности «всегда касается всей жизни».

Даровитый, умный, духовно-щедрый литературный враг оказался проницательнее многих «близких». Не случайно, что последняя запись в рабочей тетради Цветаевой, в июне 1939, накануне отъезда в Россию, – стихотворение Адамовича «Был дом, как пещера. О, дай же мне вспомнить…», с припиской М. И.: «Чужие стихи, но к-рые местами могли быть моими». Наверное, такими вот «местами»:

Был дом, как пещера. И слабые, зимние
Зеленые звезды. И снег, и покой…
Конец. Навсегда. Обрывается линия.
Поэзия, жизнь! Я прощаюсь с тобой.
Адамович прожил долгую жизнь. Он умер во Франции восьмидесятилетним патриархом. В 1972 году. Незадолго до смерти он напечатал одно из последних своих стихотворений. Называется оно «Памяти М. Ц.». Таинственная вещь:

Поговорить бы хоть теперь, Марина!
При жизни не пришлось. Теперь вас нет.
Но слышится мне голос лебединый,
Как вестник торжества и вестник бед.
Не я виной. Как много в мире боли.
Но ведь и вас я не виню ни в чем.
Все – по случайности, все – по неволе.
Как чудно жить. Как плохо мы живем.
Не лучшие стихи Адамовича, простенькие стихи. Но все искупает ровный и мягкий свет прощания и прощения.

Тяжкими были последние годы некогда баловня судьбы Георгия Иванова. А стихи писал он тогда «небесные». Несколько строк из письма Роману Гулю, из Франции в Америку (пятидесятые годы): «Насчет Цветаевой… Я не только литературно – заранее прощаю все ее выверты – люблю ее всю, но еще и «общественно» она очень мила. Терпеть не могу ничего твердокаменного и принципиального по отношению к России. Ну, и «ошибалась». Ну, и болталась то к красным, то к белым. И получала плевки от тех, и от других. «А судьи кто?» И камни, брошенные в нее, по-моему, возвращаются автоматически, как бумеранг, во лбы тупиц – и сволочей, – которые ее осуждали. И, если когда-нибудь возможен для русских людей «гражданский мир», взаимное «пожатие руки» – нравится это кому или не нравится – пойдет это, мне кажется, приблизительно по цветаевской линии». Странное, поразительное и проницательное признание. Его стоило привести хотя бы потому, что во многих писаниях о Цветаевой, в угоду безбрежной апологии поэта замалчивается или искажается неизбежная сложность (рядом с достоинствами провалы, срывы и тупики; с прозрениями – слепота; рядом с мощью и силой – слабость) его искусства и жизни. Как большой художник, как «душа, не знающая меры», она всё это несла в себе. Такими, всяк на свой лад, были ее «братья по песенной беде» – Маяковский, Есенин, Пастернак.

В эмиграции ей, как и многим русским изгнанникам, открылась убийственная недолжность миропорядка вообще. Европа, где «последняя труба окраины о праведности вопиет», «после России» обернулась не меньшим адом. Антибуржуазность в крови у русских художников. Цветаева не исключение. В этом она наследница наших гигантов XIX века и Александра Блока (святое для нее имя). Потому именно ей принадлежит высокая и гневная скрижаль – стихотворение «Хвала богатым». Смешны и нелепы объяснения того, что в нем выражено, цветаевским «наперекор всем и всему», неустроенностью, неотступностью бед, нищетой, скитальчеством. Если предположить невозможное – ее благополучие на чужбине – она бы осталась Цветаевой в каждом слове, каждом поступке, каждом шаге и каждом вздохе.

Всюду у Цветаевой звучит отказ от мелочного торгашества времени, тюремно-казарменных «эпох», чертовщины урбанизма («Ребенок растет на асфальте и будет жестоким как он»). С годами все сильней мучает искушение «Творцу вернуть билет» –

Отказываюсь – быть.
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь – жить.
С волками площадей
Отказываюсь – выть.
С акулами равнин
Отказываюсь плыть –
Вниз – по теченью спин.
Не надо мне ни дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
Ответ один – отказ.
На заре торжества и всевластия «печатной сивухи», по слову так ценимого ею Василия Розанова, она с твердой правотой и брезгливостью отвергла в стихотворении «Читатели газет» развоплощенье человеков перед «информационным зеркалом», нарастающим до наших дней планетарным бедствием:

Газет – читай: клевет,
Газет – читай: растрат.
Что ни столбец – навет,
Что ни абзац – отврат…
О, с чем на Страшный суд
Предстанете: на свет!
Хвататели минут,
Читатели газет!
Кто наших сыновей
Гноит во цвете лет?
Смесители кровей
Писатели газет!
В поэзии Цветаевой присутствуют с замечательной живостью драгоценные свойства русской литературы, ее родовые черты: трагическое переплетенье «родного и вселенского», всеотзывчивость, сострадание и сорадование миру и человеку, лихое веселье и беспросветная тоска. По-пушкински, полицейски она воспела дружбу, братство, товарищество. Ее русскость сказалась во многом. Как, впрочем, и европейскость. А как у нее звучит такое наше – дорога, дорожное, станции, вокзалы, рельсы, встречи, расставанья – «провожаю дорогу железную»!

Первые книги Цветаевой появились в начале 10‑х годов. Ее искусство развивалось с невероятной интенсивностью и на родине, и в эмиграции. Очаровательная домашность первых стихов, их искренность держались на сильной изобразительной воле, сдерживающей патетику духовно-душевного максимализма и воинствующего романтизма. Поэтический мир Цветаевой всегда оставался монологическим, но сложнейшим образом оркестрованным вопросительными заклинаниями, плачем и пением. При устойчивой, обуздывающей традиционности, ее поэзия восприимчива к авангардным способам лирического выражения (Белый, Хлебников, Маяковский, Пастернак).

Духовно и эстетически близкий Цветаевой выдающийся историк литературы и критик Дмитрий Святополк-Мирский, человек странно-страшной судьбы, указал на важную особенность словесного дара поэта: «…с точки зрения чисто языковой Цветаева очень русская, почти что такая же русская, как Розанов или Ремизов, но эта особо прочная связь ее с русским языком объясняется не тем, что он русский, а тем, что он язык: дарование ее напряженно словесное, лингвистийное, и пиши она, скажем, по-немецки, ее стихи были бы такими же насыщенно-немецкими, как настоящие ее стихи насыщенно-русские».

О словесно-образной манере Цветаевой, ее стиховом симфонизме превосходно, с отчетливой краткостью писал Владислав Ходасевич в 1925 году в рецензии на поэму «Молодец». В частном (сказочное, народно-песенное и литературно-книжное) он провидчески «схватил» общее: «Некоторая «заумность» лежит в природе поэзии. Слово и звук в поэзии не рабы смысла, а равноправные граждане. Беда, если одно господствует над другим. Самодержавие «идеи» приводит к плохим стихам. Взбунтовавшиеся звуки, изгоняя смысл, производят анархию, хаос – глупость.

Мысль об освобождении материала, а может быть, и увлечение Пастернаком принесли Цветаевой большую пользу: помогли ей найти, понять и усвоить те чисто звуковые и словесные знания, которые играют такую огромную роль в народной песне. <…>… сказка Цветаевой столько же хочет поведать, сколько и просто спеть, вывести голосом, «проголосить». Необходимо добавить, что удается это Цветаевой изумительно. <…> Ее словарь и богат, и цветист, и обращается она с ним мастерски». Слова Ходасевича справедливы применительно ко всей поэзии Цветаевой, поэзии насквозь музыкальной в самом простом и в сложно-модерном смыслах. В этом отношении после Блока ей нет равных.

Яркий и неповторимый язык Цветаевой поражал и поражает. Хотя оригинального писателя без оригинального языка не бывает вообще, суть не в самой оригинальности стиля, а в ее природе. «Писать надо не талантом, а прямым чувством жизни», – заметил великий Андрей Платонов. Стиль – уже следствие. Слова Платонова вполне относимы к Цветаевой. Ее мировидение, мирочувст-вие и породили именно «цветаевское» мировопло-щение.

В 1916 году с дерзким задором она выкрикнула:

Вечной памяти не хочу
На родной земле.
Позднее, в ноябре 1920, было и такое упование:

Любовь! Любовь! И в судорогах, и в гробе
Насторожусь – прельщусь – смущусь – рванусь.
О милая! – Ни в гробовом сугробе,
Ни в облачном с тобою не прощусь.
И не на то мне пара крыл прекрасных
Дана, чтоб на сердце держать пуды.
Спеленутых, безглазых и безгласных
Я не умножу жалкой слободы.
Нет, выпростаю руки! – Стан упругий
Единым взмахом из твоих пелен
– Смерть – выбью! Верст на тысячу в округе
Растоплены снега и лес спален.
И если все ж – плеча, крыла, колена
Сжав – на погост дала себя увесть, –
То лишь затем, чтобы, смеясь над тленом,
Стихом восстать – иль розаном расцвесть!
И ВОССТАЛА!

Владимир Смирнов
(обратно)

Ныне же вся родина причащается тайн своих

Марина Цветаева. Скульптура работы Η. Крандиевской. 1912 г. Раскрашенный гипс.


(обратно)

Осень в Тарусе

Ясное утро не жарко,
Лугом бежишь налегке.
Медленно тянется барка
Вниз по Оке.
Несколько слов поневоле
Все повторяешь подряд.
Где-то бубенчики в поле
Слабо звенят.
В поле звенят? На лугу ли?
Едут ли на молотьбу?
Глазки на миг заглянули
В чью-то судьбу.
Синяя даль между сосен,
Говор и гул на гумне…
И улыбается осень
Нашей весне.
Жизнь распахнулась, но все же…
Ах, золотые деньки!
Как далеки они, Боже!
Господи, как далеки!
(обратно)

Oка

3. «Всё у Боженьки – сердце! Для Бога…»

Всё у Боженьки – сердце! Для Бога
Ни любви, ни даров, ни хвалы…
Ах, золотая дорога!
По бокам молодые стволы!
Что мне трепет архангельских крылий?
Мой утраченный рай в уголке,
Где вереницею плыли
Золотые плоты по Оке.
Пусть крыжовник незрелый, несладкий, –
Без конца шелухи под кустом!
Крупные буквы в тетрадке,
Поцелуи без счета потом.
Ни в молитве, ни в песне, ни в гимне
Я забвенья найти не могу!
Раннее детство верни мне
И березки на тихом лугу.
(обратно)

4. «Бежит тропинка с бугорка…»

Бежит тропинка с бугорка,
Как бы под детскими ногами,
Всё так же сонными лугами
Лениво движется Ока;
Колокола звонят в тени,
Спешат удары за ударом,
И всё поют о добром, старом,
О детском времени они.
О, дни, где утро было рай
И полдень рай и все закаты!
Где были шпагами лопаты
И замком царственным сарай.
Куда ушли, в какую даль вы?
Что между нами пролегло?
Всё так же сонно-тяжело
Качаются на клумбах мальвы…
(обратно) (обратно)

Домики старой Москвы

Слава прабабушек томных,
Домики старой Москвы,
Из переулочков скромных
Все исчезаете вы,
Точно дворцы ледяные
По мановенью жезла.
Где потолки расписные,
До потолков зеркала?
Где клавесина аккорды,
Темные шторы в цветах,
Великолепные морды
На вековых воротах,
Кудри, склоненные к пяльцам,
Взгляды портретов в упор…
Странно постукивать пальцем
О деревянный забор!
Домики с знаком породы,
С видом ее сторожей,
Вас заменили уроды, –
Грузные, в шесть этажей.
Домовладельцы – их право!
И погибаете вы,
Томных прабабушек слава,
Домики старой Москвы.
(обратно)

В. Я. Брюсову

Я забыла, что сердце в вас – только ночник,
Не звезда! Я забыла об этом!
Что поэзия ваша из книг
И из зависти – критика. Ранний старик,
Вы опять мне на миг
Показались великим поэтом…
1912
(обратно)

«Идешь, на меня похожий…»

Идешь, на меня похожий,
Глаза устремляя вниз.
Я их опускала – тоже!
Прохожий, остановись!
Прочти – слепоты куриной
И маков набрав букет –
Что звали меня Мариной
И сколько мне было лет.
Не думай, что здесь – могила,
Что я появлюсь, грозя…
Я слишком сама любила
Смеяться, когда нельзя!
И кровь приливала к коже,
И кудри мои вились…
Я тоже была, прохожий!
Прохожий, остановись!
Сорви себе стебель дикий
И ягоду ему вслед:
Кладбищенской земляники
Крупнее и слаще нет.
Но только не стой угрюмо,
Главу опустив на грудь.
Легко обо мне подумай,
Легко обо мне забудь.
Как луч тебя освещает!
Ты весь в золотой пыли…
И пусть тебя не смущает
Мой голос из-под земли.
Коктебель, 3 мая 1913
Сергей Эфрон

Марина Цветаева и Сергей Эфрон. Коктебель, 1911 г.


(обратно)

«Моим стихам, написанным так рано…»

Моим стихам, написанным так рано,
Что и не знала я, что я – поэт,
Сорвавшимся, как брызги из фонтана,
Как искры из ракет,
Ворвавшимся, как маленькие черти,
В святилище, где сон и фимиам,
Моим стихам о юности и смерти, –
Нечитанным стихам!
Разбросанным в пыли по магазинам,
Где их никто не брал и не берет,
Моим стихам, как драгоценным винам,
Настанет свой черед.
Коктебель, 13 мая 1913
(обратно)

«Вы, идущие мимо меня…»

Вы, идущие мимо меня
К не моим и сомнительным чарам, –
Если б знали вы, сколько огня,
Сколько жизни, растраченной даром,
И какой героический пыл
На случайную тень и на шорох…
– И как сердце мне испепелил
Этот даром истраченный порох!
О, летящие в ночь поезда,
Уносящие сон на вокзале…
Впрочем, знаю я, что и тогда
Не узнали бы вы – если б знали –
Почему мои речи резки
В вечном дыме моей папиросы, –
Сколько темной и грозной тоски
В голове моей светловолосой.
17 мая 1913
(обратно)

Встреча с Пушкиным

Я подымаюсь по белой дороге,
Пыльной, звенящей, крутой.
Не устают мои легкие ноги
Выситься над высотой.
Слева – крутая спина Аю-Дага,
Синяя бездна – окрест.
Я вспоминаю курчавого мага
Этих лирических мест.
Вижу его на дороге и в гроте…
Смуглую руку у лба…
– Точно стеклянная на повороте
Продребезжала арба… –
Запах – из детства – какого-то дыма
Или каких-то племен…
Очарование прежнего Крыма
Пушкинских милых времен.
Пушкин! – Ты знал бы по первому взору,
Кто у тебя на пути.
И просиял бы, и под руку в гору
Не предложил мне идти.
Не опираясь о смуглую руку,
Я говорила б, идя,
Как глубоко презираю науку
И отвергаю вождя,
Как я люблю имена и знамена,
Волосы и голоса,
Старые вина и старые троны,
Каждого встречного пса! –
Полуулыбки в ответ на вопросы,
И молодых королей…
Как я люблю огонек папиросы
В бархатной чаще аллей,
Комедиантов и звон тамбурина,
Золото и серебро,
Неповторимое имя: Марина,
Байрона и болеро,
Ладанки, карты, флаконы и свечи,
Запах кочевий и шуб,
Лживые, в душу идущие, речи
Очаровательных губ.
Эти слова: никогда и навеки,
За колесом – колею…
Смуглые руки и синие реки,
– Ах, – Мариулу твою! –
Треск барабана – мундир властелина –
Окна дворцов и карет,
Рощи в сияющей пасти камина,
Красные звезды ракет…
Вечное сердце свое и служенье
Только ему, Королю!
Сердце свое и свое отраженье
В зеркале… – Как я люблю…
Кончено… – Я бы уж не говорила,
Я посмотрела бы вниз…
Вы бы молчали, так грустно, так мило
Тонкий обняв кипарис.
Мы помолчали бы оба – не так ли? –
Глядя, как где-то у ног,
В милой какой-нибудь маленькой сакле
Первый блеснул огонек.
И – потому что от худшей печали
Шаг – и не больше – к игре! –
Мы рассмеялись бы и побежали
За руку вниз по горе.
1 октября 1913
(обратно)

«Уж сколько их упало в эту бездну…»

Уж сколько их упало в эту бездну,
Разверстую вдали!
Настанет день, когда и я исчезну
С поверхности земли.
Застынет все, что пело и боролось,
Сияло и рвалось:
И зелень глаз моих, и нежный голос,
И золото волос.
И будет жизнь с ее насущным хлебом,
С забывчивостью дня.
И будет все – как будто бы под небом
И не было меня!
Изменчивой, как дети, в каждой мине
И так недолго злой,
Любившей час, когда дрова в камине
Становятся золой,
Виолончель и кавалькады в чаще,
И колокол в селе…
– Меня, такой живой и настоящей
На ласковой земле!
– К вам всем – что мне, ни в чем
не знавшей меры,
Чужие и свои?!
Я обращаюсь с требованьем веры
И с просьбой о любви.
И день и ночь, и письменно и устно:
За правду да и нет,
За то, что мне так часто – слишком грустно
И только двадцать лет,
За то, что мне – прямая неизбежность –
Прощение обид,
За всю мою безудержную нежность,
И слишком гордый вид,
За быстроту стремительных событий,
За правду, за игру…
– Послушайте! – Еще меня любите
За то, что я умру.
8 декабря 1913
(обратно)

«Быть нежной, бешеной и шумной…»

Быть нежной, бешеной и шумной,
– Так жаждать жить! –
Очаровательной и умной, –
Прелестной быть!
Нежнее всех, кто есть и были,
Не знать вины…
– О возмущенье, что в могиле
Мы все равны!
Стать тем, что никому не мило,
– О, стать как лед! –
Не зная ни того, что было,
Ни что придет,
Забыть, как сердце раскололось
И вновь срослось,
Забыть свои слова и голос,
И блеск волос.
Браслет из бирюзы старинной –
На стебельке,
На этой узкой, этой длинной
Моей руке…
Как, зарисовывая тучку
Издалека,
За перламутровую ручку
Бралась рука,
Как перепрыгивали ноги
Через плетень,
Забыть, как рядом по дороге
Бежала тень.
Забыть, как пламенно в лазури,
Как дни тихи…
– Все шалости свои, все бури
И все стихи!
Мое свершившееся чудо
Разгонит смех.
Я, вечно-розовая, буду
Бледнее всех.
И не раскроются – так надо
– О, пожалей! –
Ни для заката, ни для взгляда,
Ни для полей –
Мой опущенные веки.
– Ни для цветка! –
Моя земля, прости навеки,
На все века.
И так же будут таять луны
И таять снег,
Когда промчится этот юный,
Прелестный век.
Феодосия, Сочельник 1913
(обратно)

Генералам двенадцатого года

Сергею

Вы, чьи широкие шинели
Напоминали паруса,
Чьи шпоры весело звенели
И голоса.
И чьи глаза, как бриллианты,
На сердце вырезали след –
Очаровательные франты
Минувших лет.
Одним ожесточеньем воли
Вы брали сердце и скалу, –
Цари на каждом бранном поле
И на балу.
Вас охраняла длань Господня
И сердце матери. Вчера –
Малютки-мальчики, сегодня –
Офицера.
Вам все вершины были малы
И мягок – самый черствый хлеб,
О молодые генералы
Своих судеб!
Ах, на гравюре полустертой,
В один великолепный миг,
Я встретила, Тучков-четвертый,
Ваш нежный лик,
И вашу хрупкую фигуру,
И золотые ордена…
И я, поцеловав гравюру,
Не знала сна.
О, как – мне кажется – могли вы
Рукою, полною перстней,
И кудри дев ласкать – и гривы
Своих коней.
В одной невероятной скачке
Вы прожили свой краткий век…
И ваши кудри, ваши бачки
Засыпал снег.
Три сотни побеждало – трое!
Лишь мертвый не вставал с земли.
Вы были дети и герои,
Вы все могли.
Что так же трогательно-юно,
Как ваша бешеная рать?..
Вас златокудрая Фортуна
Вела, как мать.
Вы побеждали и любили
Любовь и сабли острие –
И весело переходили
В небытие.
Феодосия, 26 декабря 1913
(обратно)

«Ты, чьи сны еще непробудны…»

Ты, чьи сны еще непробудны,
Чьи движенья еще тихи,
В переулок сходи Трехпрудный,
Если любишь мои стихи.
О, как солнечно и как звездно
Начат жизненный первый том,
Умоляю – пока не поздно,
Приходи посмотреть наш дом!
Будет скоро тот мир погублен,
Погляди на него тайком,
Пока тополь еще не срублен
И не продан еще наш дом.
Этот тополь! Под ним ютятся
Наши детские вечера.
Этот тополь среди акаций
Цвета пепла и серебра.
Этот мир невозвратно-чудный
Ты застанешь еще, спеши!
В переулок сходи Трехпрудный,
В эту душу моей души.
<1913>
(обратно)

«Над Феодосией угас…»

Над Феодосией угас
Навеки этот день весенний,
И всюду удлиняет тени
Прелестный предвечерний час.
Захлебываясь от тоски,
Иду одна, без всякой мысли,
И опустились и повисли
Две тоненьких моих руки.
Иду вдоль генуэзских стен,
Встречая ветра поцелуи,
И платья шелковые струи
Колеблются вокруг колен.
И скромен ободок кольца,
И трогательно мал и жалок
Букет из нескольких фиалок
Почти у самого лица.
Иду вдоль крепостных валов,
В тоске вечерней и весенней.
И вечер удлиняет тени,
И безнадежность ищет слов.
Феодосия, 14 февраля 1914
(обратно)

Але

1. «Ты будешь невинной, тонкой…»

Ты будешь невинной, тонкой,
Прелестной – и всем чужой.
Пленительной амазонкой,
Стремительной госпожой.
И косы свои, пожалуй,
Ты будешь носить, как шлем,
Ты будешь царицей бала –
И всех молодых поэм.
И многих пронзит, царица,
Насмешливый твой клинок,
И все, что мне – только снится,
Ты будешь иметь у ног.
Все будет тебе покорно,
И все при тебе – тихи.
Ты будешь, как я – бесспорно –
И лучше писать стихи…
Но будешь ли ты – кто знает –
Смертельно виски сжимать,
Как их вот сейчас сжимает
Твоя молодая мать.
5 июня 1914
(обратно)

2. «Да, я тебя уже ревную…»

Да, я тебя уже ревную,
Такою ревностью, такой!
Да, я тебя уже волную
Своей тоской.
Моя несчастная природа
В тебе до ужаса ясна:
В твои без месяца два года –
Ты так грустна.
Все куклы мира, все лошадки
Ты без раздумия отдашь –
За листик из моей тетрадки
И карандаш.
Ты с няньками в какой-то ссоре –
Все делать хочется самой.
И вдруг отчаянье, что «море
Ушло домой».
Не передашь тебя – как гордо
Я о тебе ни повествуй! –
Когда ты просишь: «Мама, морду
Мне поцелуй».
Ты знаешь, все во мне смеется,
Когда кому-нибудь опять
Никак тебя не удается
Поцеловать.
Я – змей, похитивший царевну, –
Дракон! – Всем женихам – жених! –
О свет очей моих! – О ревность
Ночей моих!
6 июня 1914
(обратно) (обратно)

Бабушке

Продолговатый и твердый овал,
Черного платья раструбы…
Юная бабушка! Кто целовал
Ваши надменные губы?
Руки, которые в залах дворца
Вальсы Шопена играли…
По сторонам ледяного лица –
Локоны в виде спирали.
Темный, прямой и взыскательный взгляд.
Взгляд, к обороне готовый.
Юные женщины так не глядят.
Юная бабушка, – кто Вы?
Сколько возможностей Вы унесли
И невозможностей – сколько? –
В ненасытимую прорву земли,
Двадцатилетняя полька!
День был невинен, и ветер был свеж.
Темные звезды погасли.
– Бабушка! Этот жестокий мятеж
В сердце моем – не от Вас ли?..
4 сентября 1914
(обратно)

Германии

Ты миру отдана на травлю,
И счета нет твоим врагам,
Ну, как же я тебя оставлю?
Ну, как же я тебя предам?
И где возьму благоразумье:
«За око – око, кровь – за кровь», –
Германия – мое безумье!
Германия – моя любовь!
Ну, как же я тебя отвергну,
Мой столь гонимый Vaterland[108],
Где все еще по Кенигсбергу
Проходит узколицый Кант,
Где Фауста нового лелея
В другом забытом городке –
Geheimrath Goethe[109] по аллее
Проходит с тросточкой в руке.
Ну, как же я тебя покину,
Моя германская звезда,
Когда любить наполовину
Я не научена, – когда, –
– От песенок твоих в восторге –
Не слышу лейтенантских шпор,
Когда меня не душит злоба
На Кайзера взлетевший ус,
Когда в влюбленности до гроба
Тебе, Германия, клянусь.
Нет ни волшебней, ни премудрей
Тебя, благоуханный край,
Где чешет золотые кудри
Над вечным Рейном – Лорелей.
Москва, 1 декабря 1914
(обратно)

Анне Ахматовой

Узкий, нерусский стан –
Над фолиантами.
Шаль из турецких стран
Пала, как мантия.
Вас передашь одной
Ломаной черной линией.
Холод – в весельи, зной –
В Вашем унынии.
Вся Ваша жизнь – озноб,
И завершится – чем она?
Облачный – темен – лоб
Юного демона.
Каждого из земных
Вам заиграть – безделица!
И безоружный стих
В сердце нам целится.
В утренний сонный час, –
Кажется, четверть пятого, –
Я полюбила Вас,
Анна Ахматова.
11 февраля 1915
(обратно)

«Мне нравится, что Вы больны не мной…»

Мне нравится, что Вы больны не мной,
Мне нравится, что я больна не Вами,
Что никогда тяжелый шар земной
Не уплывет под нашими ногами.
Мне нравится, что можно быть смешной –
Распущенной – и не играть словами,
И не краснеть удушливой волной,
Слегка соприкоснувшись рукавами.
Мне нравится еще, что Вы при мне
Спокойно обнимаете другую,
Не прочите мне в адовом огне
Гореть за то, что я не Вас целую.
Что имя нежное мое, мой нежный, не
Упоминаете ни днем ни ночью – всуе…
Что никогда в церковной тишине
Не пропоют над нами: аллилуйя!
Спасибо Вам и сердцем и рукой
За то, что Вы меня – не зная сами! –
Так любите: за мой ночной покой,
За редкость встреч закатными часами,
За наши не-гулянья под луной,
За солнце не у нас на головами,
За то, что Вы больны – увы! – не мной,
За то, что я больна – увы! – не Вами.
3 мая 1913
(обратно)

«Какой-нибудь предок мой был – скрипач…»

Какой-нибудь предок мой был – скрипач,
Наездник и вор при этом.
Не потому ли мой нрав бродяч
И волосы пахнут ветром!
Не он ли, смуглый, крадет с арбы
Рукой моей – абрикосы,
Виновник страстной моей судьбы,
Курчавый и горбоносый.
Дивясь на пахаря за сохой,
Вертел между губ – шиповник.
Плохой товарищ он был, – лихой
И ласковый был любовник!
Любитель трубки, луны и бус,
И всех молодых соседок…
Еще мне думается, что – трус
Был мой желтоглазый предок.
Что, душу черту продав за грош,
Он в полночь не шел кладбищем!
Еще мне думается, что нож
Носил он за голенищем.
Что не однажды из-за угла
Он прыгал – как кошка – гибкий…
И почему-то я поняла,
Что он – не играл на скрипке!
И было все ему нипочем, –
Как снег прошлогодний – летом!
Таким мой предок был скрипачом.
Я стала – таким поэтом.
23 июня 1915
(обратно)

«Спят трещотки и псы соседовы…»

Спят трещотки и псы соседовы, –
Ни повозок, ни голосов.
О, возлюбленный, не выведывай,
Для чего развожу засов.
Юный месяц идет к полуночи:
Час монахов – и зорких птиц,
Заговорщиков час – и юношей,
Час любовников и убийц.
Здесь у каждого мысль двоякая.
Здесь, ездок, торопи коня.
Мы пройдем, кошельком не звякая
И браслетами не звеня.
Уж с домами дома расходятся,
И на площади спор и пляс…
Здесь, у маленькой Богородицы,
Вся Кордова в любви клялась
У фонтана присядем молча мы
Здесь, на каменное крыльцо,
Где впервые глазами волчьими
Ты нацелился мне в лицо.
Запах розы и запах локона.
Шелест шелка вокруг колен…
О, возлюбленный, – видишь, вот она –
Отравительница! – Кармен.
5 августа 1915
(обратно)

«Заповедей не блюла, не ходила к причастью…»

Заповедей не блюла, не ходила к причастью.
– Видно, пока надо мной не пропоют литию, –
Буду грешить – как грешу – как грешила:
                                   со страстью!
Господом данными мне чувствами – всеми пятью!
Други! – Сообщники! – Вы, чьи наущения –
                                   жгучи!
– Вы, сопреступники! – Вы, нежные учителя!
Юноши, девы, деревья, созвездия, тучи, –
Богу на Страшном суде вместе ответим, Земля!
26 сентября 1915
(обратно)

«Я знаю правду! Все прежние правды – прочь!..»

Я знаю правду! Все прежние правды – прочь!
Не надо людям с людьми на земле бороться.
Смотрите: вечер, смотрите: уж скоро ночь.
О чем – поэты, любовники, полководцы?
Уж ветер стелется, уже земля в росе,
Уж скоро звездная в небе застынет вьюга,
И под землею скоро уснем мы все,
Кто на земле не давали уснуть друг другу.
3 октября 1915
(обратно)

«Цыганская страсть разлуки!..»

Цыганская страсть разлуки!
Чуть встретишь – уж рвешься прочь!
Я лоб уронила в руки,
И думаю, глядя в ночь:
Никто, в наших письмах роясь,
Не понял до глубины,
Как мы вероломны, то есть –
Как сами себе верны.
Октябрь 1915
(обратно)

«Никто ничего не отнял!..»

Никто ничего не отнял!
Мне сладостно, что мы врозь.
Целую Вас – через сотни
Разъединяющих верст.
Я знаю, наш дар – неравен,
Мой голос впервые – тих.
Что Вам, молодой Державин,
Мой невоспитанный стих!
На страшный полет крещу Вас:
Лети, молодой орел!
Ты солнце стерпел, не щурясь, –
Юный ли взгляд мой тяжел?
Нежней и бесповоротней
Никто не глядел Вам вслед…
Целую Вас – через сотни
Разъединяющих лет.
12 февраля 1916
(обратно)

«Ты запрокидываешь голову…»

Ты запрокидываешь голову
Затем, что ты гордец и враль.
Какого спутника веселого
Привел мне нынешний февраль!
Преследуемы оборванцами
И медленно пуская дым,
Торжественными чужестранцами
Проходим городом родным.
Чьи руки бережные нежили
Твои ресницы, красота,
И по каким терновалежиям
Лавровая тебя верста… –
Не спрашиваю. Дух мой алчущий
Переборол уже мечту.
В тебе божественного мальчика, –
Десятилетнего я чту.
Помедлим у реки, полощущей
Цветные бусы фонарей.
Я доведу тебя до площади,
Видавшей отроков-царей…
Мальчишескую боль высвистывай,
И сердце зажимай в горсти…
Мой хладнокровный, мой неистовый
Вольноотпущенник – прости!
18 февраля 1916
(обратно)

«Не сегодня-завтра растает снег…»

Не сегодня-завтра растает снег.
Ты лежишь один под огромной шубой.
Пожалеть тебя, у тебя навек
Пересохли губы.
Тяжело ступаешь и трудно пьешь,
И торопится от тебя прохожий.
Не в таких ли пальцах садовый нож
Зажимал Рогожин?
А глаза, глаза на лице твоем –
Два обугленных прошлолетних круга!
Видно, отроком в невеселый дом
Завела подруга.
Далеко – в ночи – по асфальту – трость,
Двери настежь – в ночь – под ударом ветра.
Заходи – гряди! – нежеланный гость
В мой покой пресветлый.
4 марта 1916
(обратно)

«За девками доглядывать, не скис…»

За девками доглядывать,
Не скис ли в жбане квас, оладьи не остыли ль,
Да перстни пересчитывать, анис
Всыпая в узкогорлые бутыли.
Кудельную расправить бабке нить,
Да ладаном курить по дому росным,
Да под руку торжественнопроплыть
Соборной площадью, гремя шелками, с крестным.
Кормилица с дородным петухом
В переднике – как ночь ее повойник! –
Докладывает древним шепотком,
Что молодой – в часовенке – покойник…
И ладанное облако углы
Унылой обволакивает ризой,
И яблони – что ангелы – белы,
И голуби на них – что ладан – сизы.
И странница, потягивая квас
Из чайника, на краешке лежанки,
О Разине досказывает сказ
И о его прекрасной персиянке.
26 марта 1916
(обратно)

Стихи о Москве

1. «Облака – вокруг…»

Облака – вокруг,
Купола – вокруг,
Надо всей Москвой
Сколько хватит рук! –
Возношу тебя, бремя лучшее,
Деревцо мое
Невесомое!
В дивном граде сем,
В мирном граде сем,
Где и мертвой – мне
Будет радостно, –
Царевать тебе, горевать тебе,
Принимать венец,
О мой первенец!
Ты постом говей,
Не сурьми бровей
И все сорок – чти –
Сороков церквей.
Исходи пешком – молодым шажком! –
Все привольное
Семихолмие.
Будет твой черед:
Тоже – дочери
Передашь Москву
С нежной горечью.
Мне же вольный сон, колокольный звон,
Зори ранние –
На Ваганькове.
31 марта 1916
(обратно)

2. «Из рук моих – нерукотворный град…»

Из рук моих – нерукотворный град
Прими, мой странный, мой прекрасный брат.
По церковке – все сорок сороков,
И реющих над ними голубков.
И Спасские – с цветами – ворота,
Где шапка православного снята.
Часовню звездную – приют от зол –
Где вытертый от поцелуев – пол.
Пятисоборный несравненный круг
Прими, мой древний, вдохновенный друг.
К Нечаянныя Радости в саду
Я гостя чужеземного сведу.
Червонные возблещут купола,
Бессонные взгремят колокола,
И на тебя с багряных облаков
Уронит Богородица покров,
И встанешь ты, исполнен дивных сил…
Ты не раскаешься, что ты меня любил.
31 марта 1916
(обратно)

3. «Мимо ночных башен…»

Мимо ночных башен
Площади нас мчат.
Ох, как в ночи страшен
Рев молодых солдат!
Греми, громкое сердце!
Жарко целуй, любовь!
Ох, этот рев зверский!
Дерзкая – ох – кровь!
Мой рот разгарчив,
Даром, что свят – вид.
Как золотой ларчик
Иверская горит.
Ты озорство прикончи,
Да засвети свечу,
Чтобы с тобой нонче
Не было – как хочу.
31 марта 1916
(обратно)

4. «Настанет день – печальный, говорят!..»

Настанет день – печальный, говорят!
Отцарствуют, отплачут, отгорят,
– Остужены чужими пятаками –
Мои глаза, подвижные как пламя.
И – двойника нащупавший двойник –
Сквозь легкое лицо проступит лик.
О, наконец тебя я удостоюсь,
Благообразия прекрасный пояс!
А издали – завижу ли и вас? –
Потянется, растерянно крестясь,
Паломничество по дорожке черной
К моей руке, которой не отдерну,
К моей руке, с которой снят запрет,
К моей руке, которой больше нет.
На ваши поцелуи, о, живые,
Я ничего не возражу – впервые.
Меня окутал с головы до пят
Благообразия прекрасный плат.
Ничто меня уже не вгонит в краску,
Святая у меня сегодня Пасха.
По улицам оставленной Москвы
Поеду – я, и побредете – вы.
И не один дорогою отстанет,
И первый ком о крышку гроба грянет, –
И наконец-то будет разрешен
Себялюбивый, одинокий сон.
И ничего не надобно отныне
Новопреставленной болярыне Марине.
11 апреля 1916
1 –й день Пасхи
(обратно)

5. «Над городом, отвергнутым Петром…»

Над городом, отвергнутым Петром,
Перекатился колокольный гром.
Гремучий опрокинулся прибой
Над женщиной, отвергнутой тобой.
Царю Петру и вам, о царь, хвала!
Но выше вас, цари, колокола.
Пока они гремят из синевы –
Неоспоримо первенство Москвы.
И целых сорок сороков церквей
Смеются над гордынею царей!
28 мая 1916
(обратно)

6. «Над синевою подмосковных рощ…»

Над синевою подмосковных рощ
Накрапывает колокольный дождь.
Бредут слепцы калужскою дорогой, –
Калужской – песенной – прекрасной, и она
Смывает и смывает имена
Смиренных странников, во тьме поющих Бога.
И думаю: когда-нибудь и я,
Устав от вас, враги, от вас, друзья,
И от уступчивости речи русской, –
Одену крест серебряный на грудь,
Перекрещусь, и тихо тронусь в путь
По старой по дороге по калужской.
Троицын день 1916
(обратно)

7. «Семь холмов – как семь колоколов!..»

Семь холмов – как семь колоколов!
На семи колоколах – колокольни.
Всех счетом – сорок сороков.
Колокольное семихолмие!
В колокольный я, во червонный день
Иоанна родилась Богослова.
Дом – пряник, а вокруг плетень
И церковки златоголовые.
И любила же, любила же я первый звон,
Как монашки потекут к обедне,
Вой в печке и жаркий сон,
И знахарку с двора соседнего.
Провожай же меня весь московский сброд,
Юродивый, воровской, хлыстовский!
Поп, крепче позаткни мне рот
Колокольной землей московскою!
8 июля 1916. Казанская
(обратно)

8. «– Москва! – Какой огромный…»

– Москва! – Какой огромный
Странноприимный дом!
Всяк на Руси – бездомный.
Мы все к тебе придем.
Клеймо позорит плечи,
За голенищем нож.
Издалека-далече
Ты все же позовешь.
На каторжные клейма,
На всякую болесть –
Младенец Пантелеймон
У нас, целитель, есть.
А вон за тою дверцей,
Куда народ валит, –
Там Иверское сердце
Червонное горит.
И льется аллилуйя
На смуглые поля.
Я в грудь тебя целую,
Московская земля!
8 июля 1916. Казанская
(обратно)

9. «Красною кистью…»

Красною кистью
Рябина зажглась.
Падали листья,
Я родилась.
Спорили сотни
Колоколов.
День был субботний:
Иоанн Богослов.
Мне и доныне
Хочется грызть
Жаркой рябины
Горькую кисть.
16 августа 1916
(обратно) (обратно)

«Говорила мне бабка лютая…»

Говорила мне бабка лютая,
Коромыслом от злости гнутая:
– Не дремить тебе в люльке дитятка,
Не белить тебе пряжи вытканной, –
Царевать тебе – йод заборами!
Целовать тебе, внучка, – ворона.
Ровно облако побелела я:
Вынимайте рубашку белую,
Жеребка не гоните черного,
Не поите попа соборного,
Вы кладите меня под яблоней,
Без моления да без ладана.
Поясной поклон, благодарствие
За совет да за милость царскую,
За карманы твои порожние
Да за песни твои острожные,
За позор пополам со смутою, –
За любовь за твою за лютую.
Как ударит соборный колокол –
Сволокут меня черти волоком,
Я за чаркой, с тобою роспитой,
Говорила, скажу и Господу, –
Что любила тебя, мальчоночка,
Пуще славы и пуще солнышка.
1 апреля 1916
(обратно)

«Веселись, душа, пей и ешь!..»

Веселись, душа, пей и ешь!
А настанет срок –
Положите меня промеж
Четырех дорог.
Там где во поле, во пустом
Воронье да волк,
Становись надо мной крестом,
Раздорожный столб!
Не чуралася я в ночи
Окаянных мест.
Высоко надо мной торчи,
Безымянный крест.
Не один из вас, други, мной
Был и сыт и пьян.
С головою меня укрой,
Полевой бурьян!
Не запаливайте свечу
Во церковной мгле.
Вечной памяти не хочу
На родной земле.
4 апреля 1916
(обратно)

Стихи к Блоку

1. «Имя твое – птица в руке…»

Имя твое – птица в руке,
Имя твое – льдинка на языке,
Одно единственное движенье губ,
Имя твое – пять букв.
Мячик, пойманный на лету,
Серебряный бубенец во рту,
Камень, кинутый в тихий пруд,
Всхлипнет так, как тебя зовут.
В легком щелканье ночных копыт
Громкое имя твое гремит.
И назовет его нам в висок
Звонко щелкающий курок.
Имя твое – ах, нельзя! –
Имя твое – поцелуй в глаза,
В нежную стужу недвижных век,
Имя твое – поцелуй в снег.
Ключевой, ледяной, голубой глоток…
С именем твоим – сон глубок.
15 апреля 1916
(обратно)

2. «Нежный призрак…»

Нежный призрак,
Рыцарь без укоризны,
Кем ты призван
В мою молодую жизнь?
Во мгле сизой
Стоишь, ризой
Снеговой одет.
То не ветер
Гонит меня по городу,
Ох, уж третий
Вечер я чую ворога.
Голубоглазый
Меня сглазил
Снеговой певец.
Снежный лебедь
Мне под ноги перья стелет.
Перья реют
И медленно никнут в снег.
Так, по перьям,
Иду к двери,
За которой – смерть.
Он поет мне
За синими окнами,
Он поет мне
Бубенцами далекими,
Длинным криком,
Лебединым кликом –
Зовет.
Милый призрак!
Я знаю, что все мне снится.
Сделай милость:
Аминь, аминь, рассыпься!
Аминь.
1 мая 1916
(обратно)

3. «Ты проходишь на Запад Солнца…»

Ты проходишь на Запад Солнца,
Ты увидишь вечерний свет,
Ты проходишь на Запад Солнца,
И метель заметает след.
Мимо окон моих – бесстрастный –
Ты пройдешь в снеговой тиши,
Божий праведник мой прекрасный,
Свете тихий моей души.
Я на душу твою – не зарюсь!
Нерушима твоя стезя.
В руку, бледную от лобзаний,
Не вобью своего гвоздя.
И по имени не окликну,
И руками не потянусь.
Восковому святому лику
Только издали поклонюсь.
И, под медленным снегом стоя,
Опущусь на колени в снег,
И во имя твое святое,
Поцелую вечерний снег. –
Там, где поступью величавой
Ты прошел в гробовой тиши,
Свете тихий – святыя славы –
Вседержитель моей души.
2 мая 1916
(обратно)

4. «Зверю – берлога…»

Зверю – берлога,
Страннику – дорога,
Мертвому – дроги.
Каждому – свое.
Женщине – лукавить,
Царю – править,
Мне – славить
Имя твое.
2 мая 1916
(обратно)

5. «У меня в Москве – купола горят!..»

У меня в Москве – купола горят!
У меня в Москве – колокола звонят!
И гробницы в ряд у меня стоят, –
В них царицы спят и цари.
И не знаешь ты, что зарей в Кремле
Легче дышится – чем на всей земле!
И не знаешь ты, что зарей в Кремле
Я молюсь тебе – до зари!
И проходишь ты над своей Невой
О ту пору, как над рекой-Москвой
Я стою с опущенной головой,
И слипаются фонари.
Всей бессонницей я тебя люблю,
Всей бессонницей я тебе внемлю –
О ту пору, как по всему Кремлю
Просыпаются звонари…
Но моя река – да с твоей рекой,
Но моя рука – да с твоей рукой
Не сойдутся, Радость моя, доколь
Не догонит заря – зари.
7 мая 1916
(обратно)

6. «Думали – человек!..»

Думали – человек!
И умереть заставили.
Умер теперь, навек.
– Плачьте о мертвом ангеле!
Он на закате дня
Пел красоту вечернюю.
Три восковых огня
Треплются, лицемерные.
Шли от него лучи –
Жаркие струны по снегу!
Три восковых свечи –
Солнцу-то! Светоносному!
О поглядите, как
Веки ввалились темные!
О поглядите, как
Крылья его поломаны!
Черный читает чтец,
Крестятся руки праздные…
– Мертвый лежит певец
И воскресенье празднует.
9 мая 1916
(обратно)

7. «Должно быть – за той рощей…»

Должно быть – за той рощей
Деревня, где я жила,
Должно быть – любовь проще
И легче, чем я ждала.
– Эй, идолы, чтоб вы сдохли! –
Привстал и занес кнут,
И окрику вслед – охлест,
И вновь бубенцы поют.
Над валким и жалким хлебом
За жердью встает – жердь.
И проволока под небом
Поет и поет смерть.
13 мая 1916
(обратно)

8. «И тучи оводов вокруг равнодушных кляч…»

И тучи оводов вокруг равнодушных кляч,
И ветром вздутый калужский родной кумач,
И посвист перепелов, и большое небо,
И волны колоколов над волнами хлеба,
И толк о немце, доколе не надоест,
И желтый-желтый – за синею рощей – крест,
И сладкий жар, и такое на всем сиянье,
И имя твое, звучащее словно: ангел.
18 мая 1916
(обратно)

9. «Как слабый луч сквозь черный морок адов…»

Как слабый луч сквозь черный морок адов –
Так голос твой под рокот рвущихся снарядов.
И вот в громах, как некий серафим,
Оповещает голосом глухим, –
Откуда-то из древних утр туманных –
Как нас любил, слепых и безымянных,
За синий плащ, за вероломства – грех…
И как нежнее, всех – ту, глубже всех
В ночь канувшую – на дела лихие!
И как не разлюбил тебя, Россия.
И вдоль виска – потерянным перстом
Все водит, водит… И еще о том,
Какие дни нас ждут, как Бог обманет,
Как станешь солнце звать – и как не встанет…
Так, узником с собой наедине
(Или ребенок говорит во сне?),
Предстало нам – всей площади широкой! –
Святое сердце Александра Блока.
9 мая 1920
(обратно)

10. «Вот он – гляди – уставший от чужбин…»

Вот он – гляди – уставший от чужбин,
Вождь без дружин.
Вот – горстью пьет из горной быстрины –
Князь без страны.
Там все ему: и княжество, и рать,
И хлеб, и мать.
Красно твое наследие, – владей,
Друг без друзей!
15 августа 1921
(обратно)

11. «Останешься нам иноком…»

Останешься нам иноком:
Хорошеньким, любименьким,
Требником рукописным,
Ларчиком кипарисным.
Всем – до единой – женщинам,
Им, ласточкам, нам, венчанным,
Нам, злату, тем, сединам,
Всем – до единой – сыном
Останешься, всем – первенцем,
Покинувшим, отвергнувшим,
Посохом нашим странным,
Странником нашим ранним.
Всем нам с короткой надписью
Крест на Смоленском кладбище
Искать, всем никнуть в черед,
Всем………., не верить.
Всем – сыном, всем – наследником,
Всем – первеньким, последненьким.
15 августа 1921
(обратно)

12. «Други его – не тревожьте его!..»

Други его – не тревожьте его!
Слуги его – не тревожьте его!
Было так ясно на лике его:
Царство мое не от мира сего.
Вещие вьюги кружили вдоль жил, –
Плечи сутулые гнулись от крыл,
В певчую прорезь, в запекшийся пыл –
Лебедем душу свою упустил!
Падай же, падай же, тяжкая медь!
Крылья изведали право: лететь!
Губы, кричавшие слово: ответь! –
Знают, что этого нет – умереть!
Зори пьет, море пьет – в полную сыть
Бражничает. – Панихид не служить!
У навсегда повелевшего: быть! –
Хлеба достанет его накормить!
15 августа 1921
(обратно)

13. «А над равниной…»

А над равниной –
Крик лебединый.
Матерь, ужель не узнала сына?
Это с заоблачной – он – версты,
Это последнее – он – прости.
А над равниной –
Вещая вьюга.
Дева, ужель не узнала друга?
Рваные ризы, крыло в крови…
Это последнее он: – Живи!
Над окаянной –
Взлет осиянный.
Праведник душу урвал – осанна!
Каторжник койку обрел – теплынь.
Пасынок к матери в дом. – Аминь.
Между 15 и 25 августа 1921
(обратно)

14. «Не проломанное ребро…»

Не проломанное ребро –
Переломленное крыло.
Не расстрелыциками навылет
Грудь простреленная. Не вынуть
Этой пули. Не чинят крыл.
Изуродованный ходил.
Цепок, цепок венец из терний!
Что усопшему – трепет черни,
Женской лести лебяжий пух…
Проходил, одинок и глух,
Замораживая закаты
Пустотою безглазых статуй.
Лишь одно еще в нем жило:
Переломленное крыло.
Между 15 и 25 августа 1921
(обратно)

15. «Без зова, без слова…»

Без зова, без слова, –
Как кровельщик падает с крыш.
А может быть, снова
Пришел, – в колыбели лежишь?
Горишь и не меркнешь,
Светильник немногих недель…
Какая из смертных
Качает твою колыбель?
Блаженная тяжесть!
Пророческий певчий камыш!
О, кто мне расскажет,
В какой колыбели лежишь?
«Покамест не продан!»
Лишь с ревностью этой в уме
Великим обходом
Пойду по российской земле.
Полночные страны
Пройду из конца и в конец.
Где рот-его-рана,
Очей синеватый свинец?
Схватить его! Крепче!
Любить и любить его лишь!
О, кто мне нашепчет,
В какой колыбели лежишь?
Жемчужные зерна,
Кисейная сонная сень.
Не лавром, а терном –
Чепца острозубая тень.
Не полог, а птица
Раскрыла два белых крыла!
– И снова родиться,
Чтоб снова метель замела?!
Рвануть его! Выше!
Держать! Не отдать его лишь!
О, кто мне надышит,
В какой колыбели лежишь?
А может быть, ложен
Мой подвиг, и даром – труды.
Как в землю положен,
Быть может, – проспишь до трубы.
Огромную впалость
Висков твоих – вижу опять.
Такую усталость –
Ее и трубой не поднять!
Державная пажить,
Надежная, ржавая тишь.
Мне сторож покажет,
В какой колыбели лежишь.
22 ноября 1921
(обратно)

16. «Как сонный, как пьяный…»

Как сонный, как пьяный,
Врасплох, не готовясь.
Височные ямы:
Бессонная совесть.
Пустые глазницы:
Мертво и светло.
Сновидца, всевидца
Пустое стекло.
Не ты ли
Ее шелестящей хламиды
Не вынес –
Обратным ущельем Аида?
Не эта ль,
Серебряным звоном полна,
Вдоль сонного Гебра
Плыла голова?
25 ноября 1921
(обратно)

17. «Так, Господи! И мой обол…»

Так, Господи! И мой обол
Прими на утвержденье храма.
Не свой любовный произвол
Пою – своей отчизны рану.
Не скаредника ржавый ларь –
Гранит, коленами протертый.
Всем отданы герой и царь,
Всем – праведник – певец – и мертвый.
Днепром разламывая лед,
Гробовым не смущаясь тесом,
Русь – Пасхою к тебе плывет,
Разливом тысячеголосым.
Так, сердце, плачь и славословь!
Пусть вопль твой – тысяча который? –
Ревнует смертная любовь.
Другая – радуется хору.
2 декабря 1921
(обратно) (обратно)

«Много тобой пройдено…»

Много тобой пройдено
Русских дорог глухих.
Ныне же вся родина
Причащается тайн твоих.
Все мы твои причастники,
Смилуйся, допусти! –
Кровью своей причастны мы
Крестному твоему пути.
Чаша сия – полная,
– Причастимся Св<ятых> даров! –
Слезы сии солоны,
– Причастимся Св<ятых> даров! –
Тянут к тебе матери
Кровную кровь свою.
Я же – слепец на паперти –
Имя твое пою.
2 мая 1916
(обратно)

Ахматовой

1. «О, Муза плача, прекраснейшая из муз!..»

О, Муза плача, прекраснейшая из муз!
О ты, шальное исчадие ночи белой!
Ты черную насылаешь метель на Русь,
И вопли твои вонзаются в нас, как стрелы.
И мы шарахаемся и глухое: ох! –
Стотысячное – тебе присягает: Анна
Ахматова! Это имя – огромный вздох,
И в глубь он падает, которая безымянна.
Мы коронованы тем, что одну с тобой
Мы землю топчем, что небо над нами – то же!
И тот, кто ранен смертельной твоей судьбой,
Уже бессмертным на смертное сходит ложе.
В певучем граде моем купола горят,
И Спаса светлого славит слепец бродячий…
И я дарю тебе свой колокольный град,
– Ахматова! – и сердце свое в придачу.
19 июня 1916
(обратно)

2. «Охватила голову и стою…»

Охватила голову и стою,
– Что людские козни! –
Охватила голову и пою
На заре на поздней.
Ах, неистовая меня волна
Подняла на гребень!
Я тебя пою, что у нас – одна,
Как луна на небе!
Что, на сердце вороном налетев,
В облака вонзилась.
Горбоносую, чей смертелен гнев
И смертельна – милость.
Что и над червонным моим Кремлем
Свою ночь простерла,
Что певучей негою, как ремнем,
Мне стянула горло.
Ах, я счастлива! Никогда заря
Не сгорала чище.
Ах, я счастлива, что тебя даря,
Удаляюсь – нищей,
Что тебя, чей голос – о глубь, о мгла! –
Мне дыханье сузил,
Я впервые именем назвала
Царскосельской Музы.
22 июня 1916
(обратно)

6. «Не отстать тебе! Я – острожник…»

Не отстать тебе! Я – острожник,
Ты – конвойный. Судьба одна.
И одна в пустоте порожней
Подорожная нам дана.
Уж и нрав у меня спокойный!
Уж и очи мои ясны!
Отпусти-ка меня, конвойный,
Прогуляться до той сосны!
26 июня 1916
(обратно)

8. «На базаре кричал народ…»

На базаре кричал народ,
Пар вылетал из булочной.
Я запомнила алый рот
Узколицей певицы уличной.
В темном – с цветиками – платке,
– Милости удостоиться
Ты, потупленная, в толпе
Богомолок у Сергий-Троицы,
Помолись за меня, краса
Грустная и бесовская,
Как поставят тебя леса
Богородицей хлыстовскою.
27 июня 1916
(обратно)

9. «Златоустой Анне – всея Руси…»

Златоустой Анне – всея Руси
Искупительному глаголу, –
Ветер, голос мой донеси
И вот этот мой вздох тяжелый.
Расскажи, сгорающий небосклон,
Про глаза, что черны от боли,
И про тихий земной поклон
Посреди золотого ПОЛЯ.
Ты в грозовой выси
Обретенный вновь!
Ты! – Безымянный!
Донеси любовь мою
Златоустой Анне – всея Руси!
27 июня 1916
(обратно) (обратно)

«Белое солнце и низкие, низкие тучи…»

Белое солнце и низкие, низкие тучи,
Вдоль огородов – за белой стеною – погост.
И на песке вереница соломенных чучел
Под перекладинами в человеческий рост.
И, перевесившись через заборные колья,
Вижу: дороги, деревья, солдаты вразброд…
Старая баба – посыпанный крупною солью
Черный ломоть у калитки жует и жует.
Чем прогневили тебя эти серые хаты,
Господи! – и для чего стольким простреливать
                                   грудь?
Поезд прошел и завыл, и завыли солдаты,
И запылил, запылил отступающий путь…
Нет, умереть! Никогда не родиться бы лучше,
Чем этот жалобный, жалостный, каторжный вой
О чернобровых красавицах. – Ох, и поют же
Нынче солдаты! О, Господи Боже ты мой!
3 июля 1916
(обратно)

«Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес…»

Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес,
Оттого что лес – моя колыбель, и могила – лес,
Оттого что я на земле стою – лишь одной ногой,
Оттого что я тебе спою – как никто другой.
Я тебя отвоюю у всех времен, у всех ночей,
У всех золотых знамен, у всех мечей,
Я ключи закину и псов прогоню с крыльца –
Оттого что в земной ночи я вернее пса.
Я тебя отвоюю у всех других – у той, одной,
Ты не будешь ничей жених, я – ничьей женой,
И в последнем споре возьму тебя – замолчи! –
У того, с которым Иаков стоял в ночи.
Но пока тебе не скрещу на груди персты –
О проклятие! – у тебя остаешься – ты:
Два крыла твои, нацеленные в эфир, –
Оттого что мир – твоя колыбель, и могила – мир!
15 августа 1916
(обратно)

Евреям

Кто не топтал тебя – и кто не плавил,
О, купина неопалимых роз!
Единое, что на земле оставил
Незыблемого по себе Христос:
Израиль! Приближается второе
Владычество твое. За все гроши
Вы кровью заплатили нам: Герои!
Предатели! – Пророки! – Торгаши!
В любом из вас, – хоть в том, что при огарке
Считает золотые в узелке, –
Христос слышнее говорит, чем в Марке,
Матфее, Иоанне и Луке.
По всей земле – от края и до края –
Распятие и снятие с креста
С последним из сынов твоих, Израиль,
Воистину мы погребем Христа!
13 октября 1916
(обратно)

«Кабы нас с тобой да судьба свела…»

Кабы нас с тобой да судьба свела –
Ох, веселые пошли бы по земле дела!
Не один бы нам поклонился град,
Ох мой родный, мой природный, мой безродный
                                                         брат!
Как последний сгас на мосту фонарь –
Я кабацкая царица, ты кабацкий царь.
Присягай, народ, моему царю!
Присягай его царице, – всех собой дарю!
Кабы нас с тобой да судьба свела,
Поработали бы царские на нас колокола!
Поднялся бы звон по Москве-реке
О прекрасной самозванке и ее дружке.
Нагулявшись, наплясавшись на шальном пиру,
Покачались бы мы, братец, на ночном ветру…
И пылила бы дороженька – бела, бела, –
Кабы нас с тобой – да судьба свела!
25 октября 1916
(обратно)

«Счастие или грусть…»

Счастие или грусть –
Ничего не знать наизусть,
В пышной тальме катать бобровой,
Сердце Пушкина теребить в руках,
И прослыть в веках –
Длиннобровой,
Ни к кому не суровой –
Гончаровой.
Сон или смертный грех –
Быть как шелк, как пух, как мех,
И, не слыша стиха литого,
Процветать себе без морщин на лбу.
Если грустно – кусать губу
И потом, в гробу,
Вспоминать – Ланского.
11 ноября 1916
(обратно)

«Ты, мерящий меня по дням…»

Ты, мерящий меня по дням,
Со мною, жаркой и бездомной,
По распаленным площадям –
Шатался – под луной огромной?
И в зачумленном кабаке,
Под визг неистового вальса,
Ломал ли в пьяном кулаке
Мои пронзительные пальцы?
Каким я голосом во сне
Шепчу – слыхал? – О, дым и пепел! –
Что можешь знать ты обо мне,
Раз ты со мной не спал и не пил?
7 декабря 1916
(обратно)

«Мировое началось во мгле кочевье…»

Мировое началось во мгле кочевье:
Это бродят по ночной земле – деревья,
Это бродят золотым вином – грозди,
Это странствуют из дома в дом – звезды,
Это реки начинают путь – вспять!
И мне хочется к тебе на грудь – спать.
14 января 1917
(обратно)

«А все же спорить и петь устанет…»

А все же спорить и петь устанет –
И этот рот!
А все же время меня обманет
И сон – придет.
И лягу тихо, смежу ресницы,
Смежу ресницы.
И лягу тихо, и будут сниться
Деревья и птицы.
12 апреля 1917
(обратно)

«Из строгого, стройного храма…»

Из строгого, стройного храма
Ты вышла на визг площадей…
– Свобода! – Прекрасная Дама
Маркизов и русских князей.
Свершается страшная спевка, –
Обедня еще впереди!
– Свобода! – Гулящая девка
На шалой солдатской груди!
26 мая 1917
(Бальмонт, выслушав: – Мне не нравится – твое презрение к девке! Я – обижен за девку! Потому что – (блаженно-заведенные глаза) – иная девка… Я: – Как жаль, что я не могу тебе ответить: – «Как и иной солдат…»)

(обратно)

«Горечь! Горечь! Вечный привкус…»

Горечь! Горечь! Вечный привкус
На губах твоих, о страсть!
Горечь! Горечь! Вечный искус –
Окончательнее пасть.
Я от горечи – целую
Всех, кто молод и хорош.
Ты от горечи – другую
Ночью за руку ведешь.
С хлебом ем, с водой глотаю
Горечь-горе, горечь-грусть.
Есть одна трава такая
На лугах твоих, о Русь.
10 июня 1917
(обратно)

«И в заточеньи зимних комнат…»

И в заточеньи зимних комнат
И сонного Кремля –
Я буду помнить, буду помнить
Просторные ПОЛЯ.
И легкий воздух деревенский,
И полдень, и покой, –
И дань моей гордыне женской
Твоей слезы мужской.
27 июля 1917
Марина и Анастасия Цветаевы. Феодосия, 1914 г.


(обратно)

«Мое последнее величье…»

Мое последнее величье
На дерзком голоде заплат!
В сухие руки ростовщичьи
Снесен последний мой заклад.
Промотанному – в ночь – наследству
У Господа – особый счет.
Мой – не сошелся. Не по средствам
Мне эта роскошь: ночь и рот.
Простимся ж коротко и просто
– Раз руки не умеют красть! –
С тобой, нелепейшая роскошь,
Роскошная нелепость! – страсть!
1 сентября 1917
(обратно)

«Без Бога, без хлеба, без крова…»

Без Бога, без хлеба, без крова,
– Со страстью! со звоном! со славой! –
Ведет арестант чернобровый
В Сибирь – молодую жену.
Когда-то с полуночных палуб
Взирали на Хиос и Смирну,
И мрамор столичных кофеен
Им руки в перстнях холодил.
Какие о страсти прекрасной
Велись разговоры под скрипку!
Тонуло лицо чужестранца
В египетском тонком дыму.
Под низким рассеянным небом
Вперед по сибирскому тракту
Ведет господин чужестранный
Домой – молодую жену.
3 сентября 1917
(обратно)

Москве

1. «Когда рыжеволосый Самозванец…»

Когда рыжеволосый Самозванец
Тебя схватил – ты не согнула плеч.
Где спесь твоя, княгинюшка? – Румянец,
Красавица? – Разумница, – где речь?
Как Петр-Царь, презрев закон сыновний,
Позарился на голову твою –
Боярыней Морозовой на дровнях
Ты отвечала Русскому Царю.
Не позабыли огненного пойла
Буонапарта хладные уста.
Не в первый раз в твоих соборах – стойла.
Все вынесут кремлевские бока.
9 декабря 1917
(обратно)

2. «Гришка-Вор тебя не ополячил…»

Гришка-Вор тебя не ополячил,
Петр-Царь тебя не онемечил.
Что же делаешь, голубка? – Плачу.
Где же спесь твоя, Москва? – Далече.
– Голубочки где твои? – Нет корму.
– Кто унес его? – Да ворон черный.
– Где кресты твои святые? – Сбиты.
– Где сыны твои, Москва? – Убиты.
10 декабря 1917
(обратно)

3. «Жидкий звон, постный звон…»

Жидкий звон, постный звон.
На все стороны – поклон.
Крик младенца, рев коровы.
Слово дерзкое царёво.
Плеток свист и снег в крови.
Слово темное Любви.
Голубиный рокот тихий.
Черные глаза Стрельчихи.
10 декабря 1917
(обратно) (обратно)

«На кортике своем: Марина…»

На кортике своем: Марина –
Ты начертал, встав за Отчизну.
Была я первой и единой
В твоей великолепной жизни.
Я помню ночь и лик пресветлый
В аду солдатского вагона.
Я волосы гоню по ветру,
Я в ларчике храню погоны.
Москва, 18 января 1918
(обратно)

«Уедешь в дальние края…»

Уедешь в дальние края,
Остынешь сердцем. – Не остыну.
Распутица – заря – румыны –
Младая спутница твоя…
Кто бросил розы на снегу?
Ах, это шкурка мандарина…
И крутятся в твоем мозгу:
Мазурка – море – смерть – Марина.
Февраль 1918
(обратно)

Дон

1. «Белая гвардия, путь твой высок…»

Белая гвардия, путь твой высок:
Черному дулу – грудь и висок.
Божье да белое твое дело:
Белое тело твое – в песок.
Не лебедей это в небе стая:
Белогвардейская рать святая
Белым видением тает, тает…
Старого мира – последний сон:
Молодость – Доблесть – Вандея – Дон.
24 марта 1918
(обратно)

2. «Кто уцелел – умрет, кто мертв – воспрянет…»

Кто уцелел – умрет, кто мертв – воспрянет.
И вот потомки, вспомнив старину:
– Где были вы? – Вопрос как громом грянет,
Ответ как громом грянет: – На Дону!
– Что делали? – Да принимали муки,
Потом устали и легли на сон,
И в словаре задумчивые внуки
За словом: долг напишут слово: Дон.
30 марта 1918
N3! мои любимые.
(обратно)

3. «Волны и молодость – вне закона!..»

Волны и молодость – вне закона!
Тронулся Дон. – Погибаем. – Тонем.
Ветру веков доверяем снесть
Внукам – лихую весть:
Да! Проломилась донская глыба!
Белая гвардия – да! – погибла.
Но, покидая детей и жен,
Но, уходя на Дон,
Белою стаей летя на плаху,
Мы за одно умирали: хаты!
Перекрестясь на последний храм,
Белогвардейская рать – векам.
Москва, Благовещение 1918
дни разгрома Дона
(обратно) (обратно)

«Трудно и чудно – верность до гроба!..»

Трудно и чудно – верность до гроба!
Царская роскошь – в век площадей!
Стойкие души, стойкие ребра, –
Где вы, о люди минувших дней?!
Рыжим татарином рыщет вольность,
С прахом равняя алтарь и трон.
Над пепелищами – рев застольный
Беглых солдат и неверных жен.
11 апреля 1918
(обратно)

«Не самозванка – я пришла домой…»

Не самозванка – я пришла домой,
И не служанка – мне не надо хлеба.
Я – страсть твоя, воскресный отдых твой,
Твой день седьмой, твое седьмое небо.
Там, на земле, мне подавали грош
И жерновов навешали на шею.
– Возлюбленный! – Ужель не узнаешь?
Я ласточка твоя – Психея!
Апрель 1918
(обратно)

«Московский герб: герой пронзает гада…»

Московский герб: герой пронзает гада.
Дракон в крови. Герой в луче. – Так надо.
Во имя Бога и души живой
Сойди с ворот, Господень часовой!
Верни нам вольность, Воин, им – живот.
Страж роковой Москвы – сойди с ворот!
И докажи – народу и дракону –
Что спят мужи – сражаются иконы.
9 мая 1918
(обратно)

«Благословляю ежедневный труд…»

Благословляю ежедневный труд,
Благословляю еженощный сон.
Господню милость и Господень суд,
Благой закон – и каменный закон.
И пыльный пурпур свой, где столько дыр,
И пыльный посох свой, где все лучи…
– Еще, Господь, благословляю мир
В чужом дому – и хлеб в чужой печи.
21 мая 1918
(обратно)

«Как правая и левая рука…»

Как правая и левая рука,
Твоя душа моей душе близка.
Мы смежены, блаженно и тепло,
Как правое и левое крыло.
Но вихрь встает – и бездна пролегла
От правого – до левого крыла!
10 июля 1918
(обратно)

«Свинцовый полдень деревенский…»

Свинцовый полдень деревенский.
Гром отступающих полков.
Надменно-нежный и не женский
Блаженный голос с облаков:
– Вперед на огненные муки!
В ручьях овечьего руна
Я к небу воздеваю руки –
Как – древле – девушка одна…
Июль 1918
(обратно)

«Мой день беспутен и нелеп…»

Мой день беспутен и нелеп:
У нищего прошу на хлеб,
Богатому даю на бедность,
В иголку продеваю – луч,
Грабителю вручаю – ключ,
Белилами румяню бледность.
Мне нищий хлеба не дает,
Богатый денег не берет,
Луч не вдевается в иголку,
Грабитель входит без ключа,
А дура плачет в три ручья –
Над днем без славы и без толку.
27 июля 1918
(обратно)

«Офицер гуляет с саблей…»

Офицер гуляет с саблей,
А студент гуляет с книжкой.
Служим каждому мальчишке:
Наше дело – бабье, рабье.
Сад цветочками засажен –
Сапожищами зашибли.
Что увидели – не скажем:
Наше дело – бабье, рыбье.
9 сентября 1918
(обратно)

Глаза

Привычные к степям – глаза,
Привычные к слезам – глаза,
Зеленые – соленые –
Крестьянские глаза!
Была бы бабою простой –
Всегда б платили за постой –
Все эти же – веселые –
Зеленые глаза.
Была бы бабою простой –
От солнца б застилась рукой,
Качала бы – молчала бы,
Потупивши глаза.
Шел мимо паренек с лотком…
Спят под монашеским платком
Смиренные – степенные –
Крестьянские глаза.
Привычные к степям – глаза,
Привычные к слезам – глаза…
Что видели – не выдадут
Крестьянские глаза!
9 сентября 1918
(обратно)

«Я берег покидал туманный Альбиона…»

Я берег покидал туманный Альбиона…
                                     Батюшков.
«Я берег покидал туманный Альбиона»…
Божественная высь! – Божественная грусть!
Я вижу тусклых вод взволнованное лоно
И тусклый небосвод, знакомый наизусть.
И, прислоненного к вольнолюбивой мачте,
Укутанного в плащ – прекрасного, как сон –
Я вижу юношу. – О плачьте, девы, плачьте!
Плачь, мужественность! – Плачь, туманный Альбион!
Свершилось! – Он один меж небом и водою!
Вот школа для тебя, о ненавистник школ!
И в роковую грудь, пронзенную звездою,
Царь роковых ветров врывается – Эол.
А рокот тусклых вод слагается в балладу
О том, как он погиб, звездою заклеймен…
Плачь, Юность! – Плачь, Любовь! – Плачь, Мир! –
Рыдай, Эллада!
Плачь, крошка Ада! – Плачь, туманный Альбион!
30 октября 1918
(обратно)

«Я счастлива жить образцово и просто…»

Я счастлива жить образцово и просто:
Как солнце – как маятник – как календарь.
Быть светской пустынницей стройного роста,
Премудрой – как всякая Божия тварь.
Знать: Дух – мой сподвижник, и Дух – мой
                                            вожатый!
Входить без доклада, как луч и как взгляд.
Жить так, как пишу: образцово и сжато, –
Как Бог повелел и друзья не велят.
22 ноября 1919
(обратно)

Памяти А. А. Стаховича

A Dieu – mon ame,

Mon corps – aii Roy,

Mon coeur – aux Dames,

L'Honneur – pour moi[110]

1. «He от запертых на семь замков пекарен…»

He от запертых на семь замков пекарен
И не от заледенелых печек –
Барским шагом – распрямляя плечи –
Ты сошел в могилу, русский барин!
Старый мир пылал. Судьба свершалась.
– Дворянин, дорогу – дровосеку![111]
Чернь цвела… А вблизь тебя дышалось
Воздухом Осьмнадцатого Века.
И пока, с дворцов срывая крыши,
Чернь рвалась к добыче вожделенной –
Вы bon ton, maintien, tenue[112] – мальчишек
Обучали – под разгром вселенной!
Москва, март 1919
(NB! Даже труд может быть отвратителен: даже чужой! если он в любовь навязан и в славословие вменен. МЦ тогда и всегда.)

(обратно) (обратно)

Тебе – через сто лет

К тебе, имеющему быть рожденным
Столетие спустя, как отдышу, –
Из самых недр, – как на смерть осужденный,
Своей рукой – пишу:
– Друг! Не ищи меня! Другая мода!
Меня не помнят даже старики.
– Ртом не достать! – Через летейски воды
Протягиваю две руки.
Как два костра, глаза твои я вижу,
Пылающие мне в могилу – в ад, –
Ту видящие, что рукой не движет,
Умершую сто лет назад.
Со мной в руке – почти что горстка пыли
Мои стихи! – я вижу: на ветру
Ты ищешь дом, где родилась я – или
В котором я умру.
На встречных женщин – тех, живых, счастливых,
Горжусь, как смотришь, и ловлю слова:
– Сборище самозванок! Все мертвы вы!
Она одна жива!
Я ей служил служеньем добровольца!
Все тайны знал, весь склад ее перстней!
Грабительницы мертвых! Эти кольца
Украдены у ней!
О, сто моих колец! Мне тянет жилы,
Раскаиваюсь в первый раз,
Что столько я их вкривь и вкось дарила, –
Тебя не дождалась!
И грустно мне еще, что в этот вечер,
Сегодняшний, – так долго шла я вслед
Садящемуся солнцу, – и навстречу
Тебе – через сто лет.
Бьюсь об заклад, что бросишь ты проклятье
Моим друзьям во мглу могил:
– Все восхваляли! Розового платья
Никто не подарил!
Кто бескорыстней был?! – Нет, я корыстна!
Раз не убьешь, – корысти нет скрывать,
Что я у всех выпрашивала письма,
Чтоб ночью целовать.
Сказать? – Скажу! Небытие – условность.
Ты мне сейчас – страстнейший из гостей,
И ты окажешь перлу всех любовниц
Во имя той – костей.
Август 1919
(обратно)

«Два дерева хотят друг к другу…»

Два дерева хотят друг к другу.
Два дерева. Напротив дом мой.
Деревья старые. Дом старый.
Я молода, а то б, пожалуй,
Чужих деревьев не жалела.
То, что поменьше, тянет руки,
Как женщина, из жил последних
Вытянулось, – смотреть жестоко,
Как тянется – к тому, другому,
Что старше, стойче и – кто знает? –
Еще несчастнее, быть может.
Два дерева: в пылу заката
И под дождем – еще под снегом –
Всегда, всегда: одно к другому,
Таков закон: одно к другому,
Закон один: одно к другому.
Август 1919
(обратно)

C. Э.

Хочешь знать, как дни проходят,
Дни мои в стране обид?
Две руки пилою водят,
Сердце – имя говорит.
Эх! Прошел бы ты по дому –
Знал бы! Так в ночи пою,
Точно по чему другому –
Не по дереву – пилю.
И чудят, чудят пилою
Руки – вольные досель.
И метет, метет метлою
Богородица-Метель.
Ноябрь 1919
(обратно)

«Высоко мое оконце!..»

Высоко мое оконце!
Не достанешь перстеньком!
На стене чердачной солнце
От окна легло крестом.
Тонкий крест оконной рамы.
Мир. – На вечны времена.
И мерещится мне: в самом
Небе я погребена!
Ноябрь 1919
(обратно)

Але

1. «Когда-нибудь, прелестное созданье…»

Когда-нибудь, прелестное созданье,
Я стану для тебя воспоминаньем.
Там, в памяти твоей голубоокой,
Затерянным – так далеко-далеко.
Забудешь ты мой профиль горбоносый,
И лоб в апофеозе папиросы,
И вечный смех мой, коим всех морочу,
И сотню – на руке моей рабочей –
Серебряных перстней, – чердак-каюту,
Моих бумаг божественную смуту…
Как в страшный год, возвышены Бедою,
Ты – маленькой была, я – молодою.
(обратно)

2. «О бродяга, родства не помнящий…»

О бродяга, родства не помнящий –
Юность! – Помню: метель мела,
Сердце пело. – Из нежной комнаты
Я в метель тебя увела.
И твой голос в метельной мгле:
– «Остригите мне, мама, волосы!
Они тянут меня к земле!»
Ноябрь 1919
(обратно)

3. «Маленький домашний дух…»

Маленький домашний дух,
Мой домашний гений!
Вот она, разлука двух
Сродных вдохновений!
Жалко мне, когда в печи
Жар, – а ты не видишь!
В дверь – звезда в моей ночи! –
Не взойдешь, не выйдешь!
Платьица твои висят,
Точно плод запретный.
На окне чердачном – сад
Расцветает – тщетно.
Голуби в окно стучат, –
Скучно с голубями!
Мне ветра привет кричат, –
Бог с ними, с ветрами!
Не сказать ветрам седым,
Стаям голубиным –
Чудодейственным твоим
Голосом: – Марина!
Ноябрь 1919

Марина Цветаева. С портрета работы М. Нахман. 1913 г.


(обратно) (обратно)

«Звезда над люлькой – и звезда над гробом!..»

Звезда над люлькой – и звезда над гробом!
А посредине – голубым сугробом –
Большая жизнь. – Хоть я тебе и мать,
Мне больше нечего тебе сказать,
Звезда моя!..
4 января 1920,
Кунцево – Госпиталь
(обратно)

Психея

Пунш и полночь. Пунш – и Пушкин,
Пунш – и пенковая трубка
Пышущая. Пунш – и лепет
Бальных башмачков по хриплым
Половицам. И – как призрак –
В полукруге арки – птицей –
Бабочкой ночной – Психея!
Шепот: «Вы еще не спите?
Я – проститься…» Взор потуплен.
(Может быть, прощенья просит
За грядущие проказы
Этой ночи?) Каждый пальчик
Ручек, павших Вам на плечи,
Каждый перл на шейке плавной
По сто раз перецелован.
И на цыпочках – как пери! –
Пируэтом – привиденьем –
Выпорхнула.
Пунш-и полночь.
Вновь впорхнула: «Что за память!
Позабыла опахало!
Опоздаю… В первой паре
Полонеза…»
Плащ накинув
На одно плечо – покорно –
Под руку поэт – Психею
По трепещущим ступенькам
Провожает. Лапки в плед ей
Сам укутал, волчью полость
Сам запахивает… – «С Богом!»
А Психея,
К спутнице припав – слепому
Пугалу в чепце – трепещет:
Не прожег ли ей перчатку
Пылкий поцелуй арапа…
Пунш и полночь. Пунш и пепла
Ниспаденье на персидский
Палевый халат – и платья
Бального пустая пена
В пыльном зеркале…
Начало марта 1920
(обратно)

<Н.Н.В.>

17. «Пригвождена к позорному столбу…»

Пригвождена к позорному столбу
Славянской совести старинной,
С змеею в сердце и с клеймом на лбу,
Я утверждаю, что – невинна.
Я утверждаю, что во мне покой
Причастницы перед причастьем.
Что не моя вина, что я с рукой
По площадям стою – за счастьем.
Пересмотрите все мое добро,
Скажите – или я ослепла?
Где золото мое? Где серебро?
В моей руке – лишь горстка пепла!
И это все, что лестью и мольбой
Я выпросила у счастливых.
И это все, что я возьму с собой
В край целований молчаливых.
(обратно)

23. «Кто создан из камня, кто создан из глины…»

Кто создан из камня, кто создан из глины, –
А я серебрюсь и сверкаю!
Мне дело – измена, мне имя – Марина,
Я – бренная пена морская.
Кто создан из глины, кто создан из плоти –
Тем гроб и надгробные плиты…
– В купели морской крещена – и в полете
Своем – непрестанно разбита!
Сквозь каждое сердце, сквозь каждые сети
Пробьется мое своеволье.
Меня – видишь кудри беспутные эти? –
Земною не сделаешь солью.
Дробясь о гранитные ваши колена,
Я с каждой волной – воскресаю!
Да здравствует пена – веселая пена –
Высокая пена морская!
23 мая 1920
(обратно) (обратно)

Песенки из пьесы «Ученик»

9. «Вчера еще в глаза глядел…»

Вчера еще в глаза глядел,
А нынче – все косится в сторону!
Вчера еще до птиц сидел, –
Все жаворонки нынче – вороны!
Я глупая, а ты умен,
Живой, а я остолбенелая.
О, вопль женщин всех времен:
«Мой милый, что тебе я сделала?!»
И слезы ей – вода, и кровь –
Вода, – в крови, в слезах умылася!
Не мать, а мачеха – Любовь:
Не ждите ни суда, ни милости.
Увозят милых корабли,
Уводит их дорога белая…
И стон стоит вдоль всей земли:
«Мой милый, что тебе я сделала?»
Вчера еще – в ногах лежал!
Равнял с Китайскою державою!
Враз обе рученьки разжал, –
Жизнь выпала – копейкой ржавою!
Детоубийцей на суду
Стою – немилая, несмелая.
Я и в аду тебе скажу:
«Мой милый, что тебе я сделала?»
Спрошу я стул, спрошу кровать:
«За что, за что терплю и бедствую?»
«Отцеловал – колесовать:
Другую целовать», – ответствуют.
Жить приучил в самом огне,
Сам бросил – в степь заледенелую!
Вот что ты, милый, сделал мне!
Мой милый, что тебе – я сделала?
Все ведаю – не прекословь!
Вновь зрячая – уж не любовница!
Где отступается Любовь,
Там подступает Смерть-садовница.
Само – что дерево трясти! –
В срок яблоко спадает спелое…
– За все, за все меня прости,
Мой милый, – что тебе я сделала!
14 июня 1920
(обратно) (обратно)

Евреям

Так бессеребренно – так бескорыстно,
Как отрок – нежен и как воздух синь,
Приветствую тебя ныне и присно
Во веки веков. – Аминь.
Двойной вражды в крови своей поповской
И шляхетской – стираю письмена.
Приветствую тебя в Кремле московском,
Чужая, чудная весна!
Кремль почерневший! Попран! – Предан! –
Продан!
Над куполами воронье кружит.
Перекрестясь – со всем простым народом
Я повторяла слово: жид.
И мне – в братоубийственном угаре –
Крест православный – Бога затемнял!
Но есть один – напрасно имя Гарри
На Генриха он променял!
Ты, гренадеров певший в русском поле,
Ты, тень Наполеонова крыла, –
И ты жидом пребудешь мне, доколе
Не просияют купола!
Май 1920
(обратно)

«В подвалах – красные окошки…»

В подвалах – красные окошки.
Визжат несчастные гармошки, –
Как будто не было флажков,
Мешков, штыков, большевиков.
Так русский дух с подвалом сросся, –
Как будто не было и вовсе
На Красной площади – гробов,
Ни обезглавленных гербов.
……ладонь с ладонью –
Так наша жизнь слилась с гармонью.
Как будто Интернационал
У нас и дня не гостевал.
Август 1920
(обратно)

Петру

Вся жизнь твоя – в едином крике
– На дедов – за сынов!
Нет, Государь Распровеликий,
Распорядитель снов,
Не на своих сынов работал, –
Бесам на торжество! –
Царь-Плотник, не стирая пота
С обличья своего.
Не ты б – все по сугробам санки
Тащил бы мужичок.
Не гнил бы там на полустанке
Последний твой внучок[113].
Не ладил бы, лба не подъемля,
Ребячьих кораблев –
Вся Русь твоя святая в землю
Не шла бы без гробов.
Ты под котел кипящий этот –
Сам подложил углей!
Родоначальник – ты – Советов,
Ревнитель Ассамблей!
Родоначальник – ты – развалин,
Тобой – скиты горят!
Твоею же рукой провален
Твой баснословный град…
Соль высолил, измылил мыльце –
Ты, Государь-кустарь!
Державного однофамильца
Кровь на тебе, бунтарь!
Но нет! Конец твоим затеям!
У брата есть – сестра…
– На Интернацьонал – за терем!
За Софью – на Петра!
Август 1920
(обратно)

Волк

Было дружбой, стало службой.
Бог с тобою, брат мой волк!
Подыхает наша дружба:
Я тебе не дар, а долг!
Заедай верстою версту,
Отсылай версту к версте!
Перегладила по шерстке, –
Стосковался по тоске!
Не взвожу тебя в злодеи, –
Не твоя вина – мой грех:
Ненасытностью своею
Перекармливаю всех!
Чем на вас с кремнем-огнивом
В лес ходить – как Бог судил, –
К одному бабье ревниво:
Чтобы лап не остудил.
Удержать – перстом не двину:
Перст – не шест, а лес велик.
Уноси свои седины,
Бог с тобою, брат мой клык!
Прощевай, седая шкура!
И во сне не вспомяну!
Новая найдется дура –
Верить в волчью седину.
Октябрь 1920
(обратно)

«Любовь! Любовь! И в судорогах, и в гробе…»

Любовь! Любовь! И в судорогах, и в гробе
Насторожусь – прельщусь – смущусь – рванусь.
О милая! – Ни в гробовом сугробе,
Ни в облачном с тобою не прощусь.
И не на то мне пара крыл прекрасных
Дана, чтоб на сердце держать пуды.
Спеленутых, безглазых и безгласных
Я не умножу жалкой слободы.
Нет, выпростаю руки! – Стан упругий
Единым взмахом из твоих пелен
– Смерть – выбью! Верст на тысячу в округе
Растоплены снега и лес спален.
И если все ж – плеча, крыла, колена
Сжав – на погост дала себя увесть, –
То лишь затем, чтобы, смеясь над тленом,
Стихом восстать – иль розаном расцвесть!
Около 28 ноября 1920
(обратно)

«Знаю, умру на заре! На которой из двух…»

Знаю, умру на заре! На которой из двух,
Вместе с которой из двух – не решить по заказу!
Ах, если б можно, чтоб дважды мой факел потух!
Чтоб на вечерней заре и на утренней сразу!
Пляшущим шагом прошла по земле! – Неба дочь!
С полным передником роз! – Ни ростка не наруша!
Знаю, умру на заре! – Ястребиную ночь
Бог не пошлет по мою лебединую душу!
Нежной рукой отведя нецелованный крест,
В щедрое небо рванусь за последним приветом.
Прорезь зари – и ответной улыбки прорез…
Я и в предсмертной икоте останусь поэтом!
Москва, декабрь 1920
(обратно)

Большевик

От Ильменя – до вод Каспийских
Плеча рванулись вширь.
Бьет по щекам твоим – российский
Румянец-богатырь.
Дремучие – по всей по крепкой
Башке – встают леса.
А руки – лес разносят в щепки,
Лишь за топор взялся!
Два зарева: глаза и щеки.
– Эх, уж и кровь добра! –
Глядите-кось, как руки в боки,
Встал посреди двора!
Весь мир бы разгромил – да проймы
Жмут – не дают дыхнуть!
Широкой доброте разбойной
Смеясь – вверяю грудь!
И земли чуждые пытая,
– Ну, какова, мол, новь? –
Смеюсь, – все ты же, Русь святая,
Малиновая кровь!
31 января 1921
(обратно)

Роландов рог

Как нежный шут о злом своем уродстве,
Я повествую о своем сиротстве…
За князем – род, за серафимом – сонм,
За каждым – тысячи таких, как он,
Чтоб, пошатнувшись, – на живую стену
Упал и знал, что – тысячи на смену!
Солдат – полком, бес – легионом горд.
За вором – сброд, а за шутом – всё горб.
Так, наконец, усталая держаться
Сознаньем: перст и назначеньем: драться,
Под свист глупца и мещанина смех –
Одна из всех – за всех – противу всех! –
Стою и шлю, закаменев от взлету,
Сей громкий зов в небесные пустоты.
И сей пожар в груди тому залог,
Что некий Карл тебя услышит, рог!
Март 1921
(обратно)

«Как закон голубиный вымарывая…»

Как закон голубиный вымарывая, –
Руку судорогой не свело, –
А случилось: заморское марево
Русским заревом здесь расцвело.
Два крыла свои – эвот да эвона –
…………………. истрепала любовь…
Что из правого-то, что из левого –
Одинакая пролита кровь…
Два крыла православного складеня –
……………………. промеж ними двумя –
А понять ничего нам не дадено,
Голубиной любви окромя…
Эх вы правая с левой две варежки!
Та же шерсть вас вязала в клубок!
Дерзновенное слово: товарищи
Сменит прежняя быль: голубок.
Побратавшись да левая с правою,
Встанет – всем Тамерланам на грусть!
В струпьях, в язвах, в проказе – оправдана,
Ибо есть и останется – Русь.
13 марта 1921
(обратно)

Ученик

Сказать – задумалась о чем?

В дождь – под одним плащом,

В ночь – под одним плащом, потом

В гроб – под одним плащом.

1. «Быть мальчиком твоим светлоголовым…»

Быть мальчиком твоим светлоголовым,
– О, через все века! –
За пыльным пурпуром твоим брести в суровом
Плаще ученика.
Улавливать сквозь всю людскую гущу
Твой вздох животворящ
Душой, дыханием твоим живущей,
Как дуновеньем – плащ.
Победоноснее Царя Давида
Чернь раздвигать плечом.
От всех обид, от всей земной обиды
Служить тебе плащом.
Быть между спящими учениками
Тем, кто во сне – не спит.
При первом чернью занесенном камне
Уже не плащ – а щит!
(О, этот стих не самовольно прерван!
Нож чересчур остер!)
И – вдохновенно улыбнувшись – первым
Взойти на твой костер.
15 апреля 1921
(обратно)

2. «Есть некий час – как сброшенная клажа…»

Есть некий час…

Тютчев.
Есть некий час – как сброшенная клажа:
Когда в себе гордыню укротим.
Час ученичества, он в жизни каждой
Торжественно-неотвратим.
Высокий час, когда, сложив оружье
К ногам указанного нам – Перстом,
Мы пурпур Воина на мех верблюжий
Сменяем на песке морском.
О, этот час, на подвиг нас – как Голос
Вздымающий из своеволья дней!
О, этот час, когда как спелый колос
Мы клонимся от тяжести своей.
И колос взрос, и час веселый пробил,
И жерновов возжаждало зерно.
Закон! Закон! Еще в земной утробе
Мной вожделенное ярмо.
Час ученичества! Но зрим и ведом
Другой нам свет, – еще заря зажглась.
Благословен ему грядущий следом
Ты – одиночества верховный час!
15 апреля 1921
(обратно)

3. «Солнце Вечера – добрее…»

Солнце Вечера – добрее
Солнца в полдень.
Изуверствует – не греет
Солнце в полдень.
Отрешеннее и кротче
Солнце – к ночи.
Умудренное, не хочет
Бить нам в очи.
Простотой своей – тревожа –
Королевской,
Солнце Вечера – дороже
Песнопевцу!
Распинаемое тьмой
Ежевечерне,
Солнце Вечера – не кланяется
Черни.
Низвергаемый с престолу
Вспомни – Феба!
Низвергаемый – не долу
Смотрит – в небо!
О, не медли на соседней
Колокольне!
Быть хочу твоей последней
Колокольней.
16 апреля 1921
(обратно)

4. «Пало прениже волн…»

Пало прениже волн
Бремя дневное.
Тихо взошли на холм
Вечные – двое.
Тесно – плечо с плечом –
Встали в молчанье.
Два – под одним плащом –
Ходят дыханья.
Завтрашних спящих войн
Вождь – и вчерашних,
Молча стоят двойной
Черною башней.
Змия мудрей стоят,
Голубя кротче.
– Отче, возьми в назад,
В жизнь свою, отче!
Через все небо – дым
Воинств Господних.
Борется плащ, двойным
Вздохом приподнят.
Ревностью взор разъят,
Молити ропщет…
– Отче, возьми в закат,
В ночь свою, отче!
Празднуя ночи вход,
Дышат пустыни.
Тяжко – как спелый плод –
Падает: – Сыне!
Смолкло в своем хлеву
Стадо людское.
На золотом холму
Двое – в покое.
19 апреля 1921
(обратно)

5. «Был час чудотворен и полн…»

Был час чудотворен и полн,
Как древние были.
Я помню – бок ό бок – на холм,
Я помню – всходили…
Ручьев ниспадающих речь
Сплеталась предивно
С плащом, ниспадающим с плеч
Волной неизбывной.
Все выше, все выше – высот
Последнее злато.
Сновидческий голос: Восход
Навстречу Закату.
21 апреля 1921
(обратно)

6. «Все великолепье…»

Все великолепье
Труб – лишь только лепет
Трав – перед Тобой.
Все великолепье
Бурь – лишь только щебет
Птиц – перед Тобой.
Все великолепье
Крыл – лишь только трепет
Век – перед Тобой.
23 апреля 1921
(обратно)

7. «По холмам – круглым и смуглым…»

По холмам – круглым и смуглым,
Под лучом – сильным и пыльным,
Сапожком – робким и кротким –
За плащом – рдяным и рваным.
По пескам – жадным и ржавым,
Под лучом – жгущим и пьющим,
Сапожком – робким и кротким –
За плащом – следом и следом.
По волнам – лютым и вздутым,
Под лучом – гневным и древним,
Сапожком – робким и кротким –
За плащом – лгущим и лгущим…
25 апреля 1921
(обратно) (обратно)

«На што мне облака и степи…»

На што мне облака и степи
И вся подсолнечная ширь!
Я раб, свои взлюбивший цепи,
Благословляющий Сибирь.
Эй вы, обратные по трахту!
Поклон великим городам.
Свою застеночную шахту
За всю свободу не продам.
Поклон тебе, град Божий, Киев!
Поклон, престольная Москва!
Поклон, мои дела мирские!
Я сын, не помнящий родства…
Не встанет – любоваться рожью
Покойник, возлюбивший гроб.
Заворожил от света Божья
Меня верховный рудокоп.
3 мая 1921
(обратно)

«Душа, не знающая меры…»

Душа, не знающая меры,
Душа хлыста и изувера,
Тоскующая по бичу.
Душа – навстречу палачу,
Как бабочка на хризалиды!
Душа, не съевшая обиды,
Что больше колдунов не жгут.
Как смоляной высокий жгут
Дымящая под власяницей…
Скрежещущая еретица,
– Саванароловой сестра –
Душа, достойная костра!
10 мая 1921
(обратно)

Марина

1. «Быть голубкой его орлиной!..»

Быть голубкой его орлиной!
Больше матери быть, – Мариной!
Вестовым – часовым – гонцом –
Знаменосцем – льстецом придворным!
Серафимом и псом дозорным
Охранять непокойный сон.
Сальных карт захватив колоду,
Ногу в стремя! – сквозь огнь и воду!
Где верхом – где ползком – где вплавь!
Тростником – ивняком – болотом,
А где конь не берет, – там лётом,
Все ветра полонивши в плащ!
Черным вихрем летя беззвучным,
Не подругою быть – сподручным!
Не единою быть – вторым!
Близнецом – двойником – крестовым
Стройным братом, огнем костровым,
Ятаганом его кривым.
Гул кремлевских гостей незваных.
Если имя твое – Басманов,
Отстранись. – Уступи любви!
Распахнула платок нагрудный.
– Руки настежь! – Чтоб в день свой судный
Не в басмановской встал крови.
11 мая 1921
(обратно)

2. «Трем Самозванцам жена…»

Трем Самозванцам жена,
Мнишка надменного дочь,
Ты – гордецу своему
Не родившая сына…
В простоволосости сна
В гулкий оконный пролет
Ты, гордецу своему
Не махнувшая следом…
На роковой площади
От оплеух и плевков
Ты, гордеца своего
Не покрывшая телом…
В маске дурацкой лежал,
С дудкой кровавой во рту.
– Ты, гордецу своему
Не отершая пота…
– Своекорыстная кровь! –
Проклята, проклята будь
Ты – Лжедимитрию смогшая
быть Лжемариной!
11 мая 1921
(обратно)

3. «– Сердце, измена!..»

– Сердце, измена!
– Но не разлука!
И воровскую смуглую руку
К белым губам.
Краткая встряска костей о плиты.
– Гришка! – Димитрий!
Цареубийцы! Псекровь холопья!
И – повторенным прыжком –
На копья!
11 мая 1921
(обратно)

4. «– Грудь Ваша благоуханна…»

– Грудь Ваша благоуханна, –
Как розмариновый ларчик…
Ясновельможна панна…
– Мой молодой господарник…
– Чем заплачу за щедроты:
Темен, негромок, непризнан…
Из-под ресничного взлету
Что-то ответило: – Жизнью!
В каждом пришельце гонимом
Пану мы Иезусу – служим…
Мнет в замешательстве мнимом
Горсть неподдельных жемчужин.
Перлы рассыпались, – слезы!
Каждой ресницей нацелясь,
Смотрит, как в прахе елозя,
Их подбирает пришелец.
13 мая 1921
(обратно) (обратно)

Разлука

Сереже

1. «Башенный бой…»

Башенный бой
Где-то в Кремле.
Где на земле,
Где –
Крепость моя,
Кротость моя,
Доблесть моя,
Святость моя.
Башенный бой.
Брошенный бой.
Где на земле –
Мой
Дом,
Мой – сон,
Мой – смех,
Мой – свет,
Узких подошв – след.
Точно рукой
Сброшенный в ночь –
Бой.
– Брошенный мой!
Май 1921
(обратно)

2. «Уроненные так давно…»

Уроненные так давно
Вздымаю руки.
В пустое черное окно
Пустые руки
Бросаю в полуночный бой
Часов, – домой
Хочу! – Вот так: вниз головой
– С башни! – Домой!
Не о булыжник площадной:
В шепот и шелест…
Мне некий Воин молодой
Крыло подстелет.
Май 1921
(обратно)

3. «Всё круче, всё круче…»

Всё круче, всё круче
Заламывать руки!
Меж нами не версты
Земные – разлуки
Небесные реки, лазурные земли,
Где друг мой навеки уже –
Неотъемлем.
Стремит столбовая
В серебряных сбруях.
Я рук не ломаю!
Я только тяну их
– Без звука! –
Как дерево-машет-рябина
В разлуку,
Во след журавлиному клину.
Стремит журавлиный,
Стремит безоглядно.
Я спеси не сбавлю!
Я в смерти – нарядной
Пребуду – твоей быстроте златоперой
Последней опорой
В потерях простора!
Июнь 1921
(обратно)

4. «Смуглой оливой…»

Смуглой оливой
Скрой изголовье.
Боги ревнивы
К смертной любови.
Каждый им шелест
Внятен и шорох.
Знай, не тебе лишь
Юноша дорог.
Роскошью майской
Кто-то разгневан.
Остерегайся
Зоркого неба.
Думаешь – скалы
Манят, утесы,
Думаешь, славы
Медноголосый
Зов его – в гущу,
Грудью на копья?
Вал восстающий
– Думаешь – топит?
Дольнее жало
– Веришь – вонзилось?
Пуще опалы –
Царская милость!
Плачешь, что поздно
Бродит в низинах.
Не земнородных
Бойся, – незримых!
Каждый им волос
Ведом на гребне.
Тысячеоки
Боги, как древле.
Бойся не тины, –
Тверди небесной!
Ненасытимо –
Сердце Зевеса!
25 июня 1921
(обратно)

5. «Тихонько…»

Тихонько
Рукой осторожной и тонкой
Распутаю путы:
Ручонки – и ржанью
Послушная, зашелестит амазонка
По звонким, пустым ступеням расставанья.
Топочет и ржет
В осиянном пролете
Крылатый. – В глаза – полыханье рассвета.
Ручонки, ручонки!
Напрасно зовете:
Меж ними – струистая лестница Леты.
27 июня 1921
(обратно)

6. «Седой – не увидишь…»

Седой – не увидишь,
Большим – не увижу.
Из глаз неподвижных
Слезинки не выжмешь.
На всю твою муку,
Раззор – плач:
– Брось руку!
Оставь плащ!
В бесстрастии
Каменноокой камеи,
В дверях не помедлю,
Как матери медлят:
(Всей тяжестью крови,
Колен, глаз –
В последний земной
Раз!)
Не крадущимся перешибленным зверем, –
Нет, каменной глыбою
Выйду из двери –
Из жизни. – О чем же
Слезам течь,
Раз – камень с твоих
Плеч!
Не камень! – Уже
Широтою орлиною –
Плащ! – и уже по лазурным стремнинам
В тот град осиянный,
Куда – взять
Не смеет дитя
Мать.
28 июня 1921
(обратно)

7. «Ростком серебряным…»

Ростком серебряным
Рванулся ввысь.
Чтоб не узрел его
Зевес –
Молись!
При первом шелесте
Страшись и стой.
Ревнивы к прелести
Они мужской.
Звериной челюсти
Страшней – их зов.
Ревниво к прелести
Гнездо богов.
Цветами, лаврами
Заманят ввысь.
Чтоб не избрал его
Зевес –
Молись!
Всё небо в грохоте
Орлиных крыл.
Всей грудью грохайся –
Чтоб не сокрыл.
В орлином грохоте
– О клюв! О кровь! –
Ягненок крохотный
Повис – Любовь…
Простоволосая,
Всей грудью – ниц…
Чтоб не вознес его
Зевес –
Молись!
29 июня 1921
(обратно)

8. «Я знаю, я знаю…»

Я знаю, я знаю,
Что прелесть земная,
Что эта резная,
Прелестная чаша –
Не более наша,
Чем воздух,
Чем звезды,
Чем гнезда,
Повисшие в зорях.
Я знаю, я знаю,
Кто чаше – хозяин!
Но легкую ногу вперед – башней
В орлиную высь!
И крылом – чашу
От грозных и розовых уст –
Бога!
30 июня 1921
(обратно)

<9> «Твои…… черты…»

Твои…… черты,
Запечатленные Кануном;
Я буду стариться, а ты
Останешься таким же юным.
Твои……черты,
Обточенные ветром знойным.
Я буду горбиться, а ты
Останешься таким же стройным.
Волос полуденная тень,
Склоненная к моим сединам…
Ровесник мой год в год, день в день,
Мне постепенно станешь сыном…
Нам вместе было тридцать шесть,
Прелестная мы были пара…
И – радугой – благая весть:
……………. – не буду старой!
Троицын день 1921
(обратно)

<10> «Последняя прелесть…»

Последняя прелесть,
Последняя тяжесть:
Ребенок, у ног моих
Бьющий в ладоши.
Но с этой последнею
Прелестью – справлюсь,
И эту последнюю тяжесть я –
Сброшу.
Всей женскою лестью
Язвя вдохновенной,
Как будто не отрок
У ног, а любовник –
О шествиях –
Вдоль изумленной Вселенной
Под ливнем лавровым,
Под ливнем дубовым.
Последняя прелесть,
Последняя тяжесть –
Ребенок, за плащ ухватившийся… – В муке
Рожденный! – Когда-нибудь людям расскажешь,
Что не было равной –
В искусстве Разлуки!
19 июля 1921
(обратно) (обратно)

«Два зарева! – нет, зеркала!..»

Μ. Α. Кузмину

Два зарева! – нет, зеркала!
Нет, два недуга!
Два серафических жерла,
Два черных круга
Обугленных – из льда зеркал,
С плит тротуарных,
Через тысячеверстья зал
Дымят – полярных.
Ужасные! – Пламень и мрак!
Две черных ямы.
Бессонные мальчишки – так –
В больницах: Мама!
Страх и укор, ах и аминь…
Взмах величавый…
Над каменностию простынь –
Две черных славы.
Так знайте же, что реки – вспять,
Что камни – помнят!
Что уж опять они, опять
В лучах огромных
Встают – два солнца, два жерла,
– Нет, два алмаза! –
Подземной бездны зеркала:
Два смертных глаза.
2 июля 1921
(обратно)

Вестнику

Скрежещут якорные звенья,
Вперед, крылатое жилье!
Покрепче, чем благословенье,
С тобой – веление мое!
Мужайся, корабельщик юный!
Вперед в лазоревую рожь!
Ты больше нежели Фортуну –
Ты сердце Цезаря везешь!
Смирит лазоревую ярость
Ресниц моих – единый взмах!
Дыханием надут твой парус
И не нуждается в ветрах!
Обветренные руки стиснув,
Слежу. – Не верь глазам! – Все ложь!
Доподлинный и рукописный
Приказ Монархини везешь.
Два слова, звонкие как шпоры,
Две птицы в боевом грому.
То зов мой – тысяча который? –
К единственному одному.
В страну, где солнце правосудья
Одно для нищих и вельмож,
– Между рубахою и грудью –
Ты сердце Матери везешь.
3 июля 1921
(обратно)

«Прямо в эфир…»

Прямо в эфир
Рвется тропа.
– Остановись! –
Юность слепа.
Ввысь им и ввысь!
В синюю рожь!
– Остановись! –
В небо ступнешь.
25 августа 1921
(обратно)

«Соревнования короста…»

Соревнования короста
В нас не осилила родства.
И поделили мы так просто:
Твой – Петербург, моя – Москва.
Блаженно так и бескорыстно,
Мой гений твоему внимал.
На каждый вздох твой рукописный
Дыхания вздымался вал.
Но вал моей гордыни польской –
Как пал он! – С златозарных гор
Мои стихи – как добровольцы
К тебе стекались под шатер…
Дойдет ли в пустоте эфира
Моя лирическая лесть?
И безутешна я, что женской лиры
Одной, одной мне тягу несть.
12 сентября 1921
(обратно)

Маяковскому

Превыше крестов и труб,
Крещенный в огне и дыме,
Архангел-тяжелоступ –
Здорово, в веках Владимир!
Он возчик и он же конь,
Он прихоть и он же право.
Вздохнул, поплевал в ладонь:
– Держись, ломовая слава!
Певец площадных чудес –
Здорово, гордец чумазый,
Что камнем – тяжеловес
Избрал, не прельстясь алмазом.
Здорово, булыжный гром!
Зевнул, козырнул – и снова
Оглоблей гребет – крылом
Архангела ломового.
18 сентября 1921
(обратно)

Хвала Афродите

1. «Блаженны дочерей твоих, Земля…»

Блаженны дочерей твоих, Земля,
Бросавшие для боя и для бега.
Блаженны в Елисейские поля
Вступившие, не обольстившись негой.
Так лавр растет, – жестоко лист и трезв,
Лавр-летописец, горячитель боя.
– Содружества заоблачный отвес
Не променяю на юдоль любови.
17 октября 1921
(обратно)

2. «Уже богов – не те уже щедроты…»

Уже богов – не те уже щедроты
На берегах – не той уже реки.
В широкие закатные ворота
Венерины, летите, голубки!
Я ж на песках похолодевших лежа,
В день отойду, в котором нет числа…
Как змей на старую взирает кожу –
Я молодость свою переросла.
17 октября 1921
(обратно)

3. «Тщетно, в ветвях заповедных кроясь…»

Тщетно, в ветвях заповедных кроясь,
Нежная стая твоя гремит.
Сластолюбивый роняю пояс,
Многолюбивый роняю мирт.
Тяжкоразящей стрелой тупою
Освободил меня твой же сын.
– Так о престол моего покоя,
Пеннорожденная, пеной сгинь!
18 октября 1921
(обратно)

4. «Сколько их, сколько их ест из рук…»

Сколько их, сколько их ест из рук,
Белых и сизых!
Целые царства воркуют вкруг
Уст твоих, Низость!
Не переводится смертный пот
В золоте кубка.
И полководец гривастый льнет
Белой голубкой.
Каждое облако в час дурной –
Грудью круглится.
В каждом цветке неповинном – твой
Лик, Дьяволица!
Бренная пена, морская соль…
В пене и в муке –
Повиноваться тебе доколь,
Камень безрукий?
23 октября 1921
(обратно) (обратно)

«С такою силой в подбородок руку…»

С такою силой в подбородок руку
Вцепив, что судорогой вьется рот,
С такою силою поняв разлуку,
Что, кажется, и смерть не разведет –
Так знаменосец покидает знамя,
Так на помосте матерям: Пора!
Так в ночь глядит – последними глазами –
Наложница последнего царя.
24 октября 1921
(обратно)

«Как по тем донским боям…»

С. Э.

Как по тем донским боям, –
В серединку самую,
По заморским городам
Все с тобой мечта моя.
Со стены сниму кивот
За труху бумажную.
Все продажное, а вот
Память не продажная.
Нет сосны такой прямой
Во зеленом ельнике.
Оттого что мы с тобой –
Одноколыбельники.
Не для тысячи судеб –
Для единой родимся.
Ближе, чем с ладонью хлеб, –
Так с тобою сходимся.
Не унес пожар-потоп
Перстенька червонного!
Ближе, чем с ладонью лоб,
В те часы бессонные.
Не возьмет мое вдовство
Ни муки, ни мельника…
Нерушимое родство:
Одноколыбельники.
Знай, в груди моей часы
Как завел – не ржавели.
Знай, на красной на Руси
Все ж самодержавие!
Пусть весь свет идет к концу –
Достою у всенощной!
Чем с другим каким к венцу –
Так с тобою к стеночке.
– Ну-кось, до меня охоч!
Не зевай, брательники!
Так вдвоем и канем в ночь:
Одноколыбельники.
13 декабря 1921
(обратно)

«Не ревновать и не клясть…»

Алексею Александровичу Чаброву
Не ревновать и не клясть,
В грудь призывая – все стрелы!
Дружба! – Последняя страсть
Недосожженного тела.
В сердце, где белая даль,
Гладь – равноденствие – ближний,
Смертолюбивую сталь
Переворачивать трижды.
Знать: не бывать и не быть!
В зоркости самоуправной
Как черепицами крыть
Молниеокую правду.
Рук непреложную рознь
Блюсть, костенея от гнева.
– Дружба! – Последняя кознь
Недоказненного чрева.
21 января 1922
(обратно)

«Не похорошела за годы разлуки!..»

С. Э.

Не похорошела за годы разлуки!
Не будешь сердиться на грубые руки,
Хватающиеся за хлеб и за соль?
– Товарищества трудовая мозоль!
О, не прихорашивается для встречи
Любовь. – Не прогневайся на просторечье
Речей, – не советовала б пренебречь:
То летописи огнестрельная речь.
Разочаровался? Скажи без боязни!
То – выкорчеванный от дружб и приязней
Дух. – В путаницу якорей и надежд
Прозрения непоправимая брешь!
23 января 1922

1913 г. Москва


(обратно)

«А и простор у нас татарским стрелам!..»

А и простор у нас татарским стрелам!
А и трава у нас густа – бурьян!
Не курским соловьем осоловелым,
Что похотью своею пьян,
Свищу над реченькою румянистой,
Той реченькою – не старей,
Покамест в неширокие полсвиста
Свищу – пытать богатырей.
Ох и рубцы ж у нас пошли калеки!
– Алешеньки-то кровь, Ильи! –
Ох и красны ж у нас дымятся реки,
Малиновые полыньи.
В осоловелой оторопи банной –
Хрип княжеский да волчья сыть.
Всей соловьиной глоткой разливанной
Той оторопи не покрыть.
Вот и молчок-то мой таков претихий,
Что вывелась моя семья.
Меж соловьев слезистых – соколиха,
А род веду – от Соловья.
9 февраля 1922
(обратно)

«Не приземист – высокоросл…»

Не приземист – высокоросл
Стан над выравненностью грядок.
В густоте кормовых ремесл
Хоровых не забыла радуг.
Сплю – и с каждым батрацким днем
Тверже в памяти благодарной,
Что когда-нибудь отдохнем
В верхнем городе Леонардо.
9 февраля 1922
(обратно)

«Слезы – на лисе моей облезлой!..»

Слезы – на лисе моей облезлой!
Глыбой – чересплечные ремни!
Громче паровозного железа,
Громче левогрудой стукотни –
Дребезг подымается над щебнем,
Скрежетом по рощам, по лесам.
Точно кто вгрызающимся гребнем
Разом – по семи моим сердцам!
Родины моей широкоскулой
Матерный, бурлацкий перегар,
Или же – вдоль насыпи сутулой
Шепоты и тойоты татар.
Или мужичонка, на круг должный,
За косу красу – да о косяк?
(Может, людоедица с Поволжья
Склабом – о ребяческий костяк?)
Аль Степан всплясал, Руси кормилец?
Или же за кровь мою, за труд –
Сорок звонарей моих взбесились –
Иболярынюсвоюпоют…
Сокол-перерезанные путы!
Шибче от кровавой колеи!
– То над родиной моею лютой
Исстрадавшиеся соловьи.
10 февраля 1922
(обратно)

«Сомкнутым строем…»

Сомкнутым строем –
Противу всех,
Дай же спокойно им
Спать во гробех.
Ненависть, – чти
Смертную блажь!
Ненависть, спи:
Рядышком ляжь!
В бранном их саване –
Сколько прорех!
Дай же им правыми
Быть во гробех.
Враг – пока здрав,
Прав – как упал.
Мертвым – устав
Червь да шакал.
Вместо глазниц –
Черные рвы.
Ненависть, ниц:
Сын – раз в крови!
Собственным телом
Отдал за всех…
Дай же им белыми
Быть во гробех.
22 февраля 1921
(обратно)

«Знакомец! Отколева в наши страны?..»

Знакомец! Отколева в наши страны?
Которого ветра клясть?
Знакомец! С тобою в любовь не встану:
Твоя вороная масть.
Покамест костру вороному – пыхать,
Красавице – искра в глаз!
– Знакомец! Твоя дорогая прихоть,
А мой дорогой отказ.
Москва, 18 марта 1922
Марина Ивановна с Муром. Начало 30‑х гг.


(обратно) (обратно)

Пройти, чтоб не оставить следа, Пройти, чтоб не оставить тени

«Есть час на те слова…»

Есть час на те слова.
Из слуховых глушизн
Высокие права
Выстукивает жизнь.
Быть может – от плеча,
Протиснутого лбом.
Быть может – от луча,
Невидимого днем.
В напрасную струну
Прах – взмах на простыню,
Дань страху своему
И праху своему.
Жарких самоуправств
Час – и тишайших просьб.
Час безземельных братств.
Час мировых сиротств.
11 июня 1922
(обратно)

«Это пеплы сокровищ…»

Это пеплы сокровищ:
Утрат, обид.
Это пеплы, пред коими
В прах – гранит.
Голубь голый и светлый,
Не живущий четой.
Соломоновы пеплы
Над великой тщетой.
Беззакатного времени
Грозный мел.
Значит, Бог в мои двери –
Раз дом сгорел!
Не удушенный в хламе,
Снам и дням господин,
Как отвесное пламя
Дух – из ранних седин!
И не вы меня предали,
Годы, в тыл!
Эта седость – победа
Бессмертных сил.
21 сентября 1922
(обратно)

«Спаси Господи, дым!..»

Спаси Господи, дым!
– Дым-то, Бог с ним! А главное – сырость!
С тем же страхом, с каким
Переезжают с квартиры:
С той же лампою вплоть, –
Лампой нищенств, студенчеств, окраин.
Хоть бы деревце, хоть
Для детей! – И каков-то хозяин?
И не слишком ли строг
Тот, в монистах, в монетах, в туманах,
Непреклонный как рок
Перед судорогой карманов.
И каков-то сосед?
Хорошо б холостой, да потише!
Тоже сладости нет
В том-то в старом – да нами надышан
Дом, пропитан насквозь!
Нашей затхлости запах! Как с ватой
В ухе – спелось, сжилось!
Не чужими: своими захватан!
Стар-то стар, сгнил-то сгнил,
А все мил… А уж тут: номера ведь!
Как рождаются в мир,
Я не знаю: но так умирают.
30 сентября 1922
(обратно)

Хвала богатым

И засим, упредив заране,
Что меж мной и тобою – мили!
Что себя причисляю к рвани,
Что честно мое место в мире:
Под колесами всех излишеств:
Стол уродов, калек, горбатых…
И засим, с колокольной крыши
Объявляю: люблю богатых!
За их корень, гнилой и шаткий,
С колыбели растящий рану,
За растерянную повадку
Из кармана и вновь к карману.
За тишайшую просьбу уст их,
Исполняемую как окрик.
И за то, что их в рай не впустят,
И за то, что в глаза не смотрят.
За их тайны – всегда с нарочным!
За их страсти – всегда с рассыльным!
За навязанные им ночи,
(И целуют и пьют насильно!)
И за то, что в учетах, в скуках,
В позолотах, в зевотах, в ватах,
Вот меня, наглеца, не купят –
Подтверждаю: люблю богатых!
А еще, несмотря на бритость,
Сытость, питость (моргну – и трачу!)
За какую-то – вдруг – побитость,
За какой-то их взгляд собачий
Сомневающийся…
– не стержень
ли к нулям? Не шалят ли гири?
И за то, что меж всех отверженств
Нет – такого сиротства в мире!
Есть такая дурная басня:
Как верблюды в иглу пролезли.
…За их взгляд, изумленный на-смерть,
Извиняющийся в болезни,
Как в банкротстве… «Ссудил бы… Рад бы –
Да»…
За тихое, с уст зажатых:
«По каратам считал, я – брат был»…
Присягаю: люблю богатых!
30 сентября 1922
(обратно)

Рассвет на рельсах

Покамест день не встал
С его страстями стравленными,
Из сырости и шпал
Россию восстанавливаю.
Из сырости – и свай,
Из сырости – и серости,
Покамест день не встал
И не вмешался стрелочник.
Туман еще щадит,
Еще, в холсты запахнутый,
Спит ломовой гранит,
Полей не видно шахматных…
Из сырости – истай…
Еще вестями талыми
Лжет вороная сталь –
Еще Москва за шпалами!
Так, под упорством глаз –
Владением бесплотнейшим
Какая разлилась
Россия – в три полотнища!
И – шире раскручу!
Невидимыми рельсами
По сырости пущу
Вагоны с погорельцами:
С пропавшими навек
Для Бога и людей!
(Знак: сорок человек
И восемь лошадей).
Так, посредине шпал,
Где даль шлагбаумом выросла,
Из сырости и шпал,
Из сырости – и сирости,
Покамест день не встал
С его страстями стравленными –
Во всю горизонталь
Россию восстанавливаю!
Без низости, без лжи:
Даль – да две рельсы синие…
Эй, вот она! – Держи!
По линиям, по линиям…
12 октября 1922
(обратно)

«В сиром воздухе загробном…»

В сиром воздухе загробном –
Перелетный рейс…
Сирой проволоки вздроги,
Повороты рельс…
Точно жизнь мою угнали
По стальной версте –
В сиром мороке – две дали…
(Поклонись Москве!)
Точно жизнь мою убили.
Из последних жил
В сиром мороке в две жилы
Истекает жизнь.
28 октября 1922
(обратно)

Офелия – в защиту королевы

Принц Гамлет! Довольно червивую залежь
Тревожить… На розы взгляни!
Подумай о той, что – единого дня лишь –
Считает последние дни.
Принц Гамлет! Довольно царицыны недра
Порочить… Не девственным – суд
Над страстью. Тяжеле виновная – Федра:
О ней и поныне поют.
И будут! – А Вы с Вашей примесью мела
И тлена… С костями злословь,
Принц Гамлет! Не Вашего разума дело
Судить воспаленную кровь.
Но если… Тогда берегитесь!.. Сквозь плиты –
Ввысь – в опочивальню – и всласть!
Своей Королеве встаю на защиту –
Я, Ваша бессмертная страсть.
28 февраля 1923
(обратно)

Поэты

1. «Поэт – издалека заводит речь…»

Поэт – издалека заводит речь.
Поэта – далеко заводит речь.
Планетами, приметами, окольных
Притч рытвинами… Между да и нет
Он даже размахнувшись с колокольни
Крюк выморочит… Ибо путь комет –
Поэтов путь. Развеянные звенья
Причинности – вот связь его! Кверх лбом –
Отчаетесь! Поэтовы затменья
Не предугаданы календарем.
Он тот, кто смешивает карты,
Обманывает вес и счет,
Он тот, кто спрашивает с парты,
Кто Канта наголову бьет,
Кто в каменном гробу Бастилии
Как дерево в своей красе.
Тот, чьи следы – всегда простыли,
Тот поезд, на который все
Опаздывают…
– ибо путь комет
Поэтов путь: жжя, а не согревая.
Рвя, а не взращивая – взрыв и взлом –
Твоя стезя, гривастая кривая,
Не предугадана календарем!
8 апреля 1923
(обратно)

2. «Есть в мире лишние, добавочные…»

Есть в мире лишние, добавочные,
Не вписанные в окоём.
(Нечислящимся в ваших справочниках,
Им свалочная яма – дом.)
Есть в мире полые, затолканные,
Немотствующие – навоз,
Гвоздь – вашему подолу шелковому!
Грязь брезгует из-под колес!
Есть в мире мнимые, невидимые:
(Знак: лепрозариумов крап!)
Есть в мире Иовы, что Иову
Завидовали бы – когда б:
Поэты мы – и в рифму с париями,
Но, выступив из берегов,
Мы бога у богинь оспариваем
И девственницу у богов!
22 апреля 1923
(обратно)

3. «Что же мне делать, слепцу и пасынку…»

Что же мне делать, слепцу и пасынку,
В мире, где каждый и отч и зряч,
Где по анафемам, как по насыпям –
Страсти! где насморком
Назван – плач!
Что же мне делать, ребром и промыслом
Певчей! – как провод! загар! Сибирь!
По наважденьям своим – как по мосту!
С их невесомостью
В мире гирь.
Что же мне делать, певцу и первенцу,
В мире, где наичернейший – сер!
Где вдохновенье хранят, как в термосе!
С этой безмерностью
В мире мер?!
22 апреля і 923
(обратно) (обратно)

Поэма заставы

А покамест пустыня славы
Не засыпет мои уста,
Буду петь мосты и заставы,
Буду петь простые места.
А покамест еще в тенетах
Не увязла – людских кривизн,
Буду брать – труднейшую ноту,
Буду петь – последнюю жизнь!
Жалобу труб.
Рай огородов.
Заступ и зуб.
Чуб безбородых.
День без числа.
Верба зачахла.
Жизнь без чехла:
Кровью запахло!
Потных и плотных.
Потных и тощих:
– Ну да на площадь?! –
Как на полотнах –
Как на полотнах
Только – и в одах:
Рев безработных,
Рев безбородых.
Ад? – Да.
Но и сад – для
Баб и солдат,
Старых собак,
Малых ребят.
«Рай – с драками?
Без – раковин
От устриц?
Без люстры?
С заплатами?!»
– Зря плакали:
У всякого –
Свой.
Здесь страсти поджары и ржавы:
Держав динамит!
Здесь часто бывают пожары:
Застава горит!
Здесь ненависть оптом и скопом:
Расправ пулемет!
Здесь часто бывают потопы:
Застава плывет!
Здесь плачут, здесь звоном и воем
Рассветная тишь.
Здесь отрочества под конвоем
Щебечут: шалишь!
Здесь платят! Здесь Богом и Чертом.
Горбом и торбой!
Здесь молодости как над мертвым
Поют над собой.
Здесь матери, дитя заспав…
– Мосты, пески, кресты застав! –
Здесь младшую купцу пропив…
Отцы…
– Кусты, кресты крапив…
– Пусти.
– Прости.
23 апреля 1923
(обратно)

Так вслушиваются…

1. «Так вслушиваются(в исток…)»

Так вслушиваются (в исток
Вслушивается – устье).
Так внюхиваются в цветок:
Вглубь – до потери чувства!
Так в воздухе, который синь, –
Жажда, которой дна нет.
Так дети, в синеве простынь,
Всматриваются в память.
Так вчувствовывается в кровь
Отрок – доселе лотос.
…Так влюбливаются в любовь:
Впадываются в пропасть.
(обратно)

2. «Друг! Не кори меня за тот…»

Друг! Не кори меня за тот
Взгляд, деловой и тусклый.
Так вглатываются в глоток:
Вглубь – до потери чувства!
Так в ткань врабатываясь, ткач
Ткет свой последний пропад.
Так дети, вплакиваясь в плач,
Вшептываются в шепот.
Таквплясываются… (Велик
Бог – посему крутитесь!)
Так дети, вкрикиваясь в крик,
Вмалчиваются в тихость.
Так жалом тронутая кровь
Жалуется – без ядов!
Так вбаливаются в любовь:
Впадываются в: падать.
3 мая 1923
(обратно) (обратно)

Хвала времени

Вере Аренской

Беженская мостовая!
Гикнуло – и понеслось
Опрометями колес.
Время! Я не поспеваю.
В летописях и в лобзаньях
Пойманное… но песка
Струечкою шелестя…
Время, ты меня обманешь!
Стрелками часов, морщин
Рытвинами – и Америк
Новшествами… – Пуст кувшин! –
Время, ты меня обмеришь!
Время, ты меня предашь!
Блудною женой – обнову
Выронишь…. – «Хоть час да наш!»
– Поезда с тобой иного
Следования!.. –
Ибо мимо родилась
Времени! Вотще и всуе
Ратуешь! Калиф на час:
Время! Я тебя миную.
10 мая 1923
(обратно)

Прокрасться…

А может, лучшая победа
Над временем и тяготеньем –
Пройти, чтоб не оставить следа,
Пройти, чтоб не оставить тени
На стенах…
Может быть – отказом
Взять? Вычеркнуться из зеркал?
Так: Лермонтовым по Кавказу
Прокрасться, не встревожив скал.
А может – лучшая потеха
Перстом Себастиана Баха
Органного не тронуть эха?
Распасться, не оставив праха
На урну…
Может быть – обманом
Взять? Выписаться из широт?
Так: Временем как океаном
Прокрасться, не встревожив вод…
14 мая 1923
(обратно)

Рельсы

В некой разлинованности нотной
Нежась наподобие простынь –
Железнодорожные полотна,
Рельсовая режущая синь!
Пушкинское: сколько их, куда их
Гонит! (Миновало – не поют!)
Это уезжают-покидают,
Это остывают-отстают.
Это – остаются. Боль как нота
Высящаяся… Поверх любви
Высящаяся… Женою Лота
Насыпью застывшие столбы…
Час, когда отчаяньем как свахой
Простыни разостланы. – Твоя! –
И обезголосившая Сафо
Плачет как последняя швея.
Плач безропотности! Плач болотной
Цапли, знающей уже… Глубок
Железнодорожные полотна
Ножницами режущий гудок.
Растекись напрасною зарею
Красное напрасное пятно!
…Молодые женщины порою
Льстятся на такое полотно.
10 июля 1923

Марина Цветаева. 1913 г.


(обратно)

Час души

1. «В глубокий час души и ночи…»

В глубокий час души и ночи,
Нечислящийся на часах,
Я отроку взглянула в очи,
Нечислящиеся в ночах
Ничьих еще, двойной запрудой
– Без памяти и по края! –
Покоящиеся…
Отсюда
Жизнь начинается твоя.
Седеющей волчицы римской
Взгляд, в выкормыше зрящей – Рим!
Сновидящее материнство
Скалы… Нет имени моим
Потерянностям… Все покровы
Сняв – выросшая из потерь! –
Так некогда над тростниковой
Корзиною клонилась дщерь
Египетская…
14 июля 1923
(обратно)

2. «В глубокий час души…»

В глубокий час души,
В глубокий – ночи…
(Гигантский шаг души,
Души в ночи)
В тот час, душа, верши
Миры, где хочешь
Царить – чертог души,
Душа, верши.
Ржавь губы, пороши
Ресницы – снегом.
(Атлантский вздох души,
Души – в ночи…)
В тот час, душа, мрачи
Глаза, где Вегой
Взойдешь… Сладчайший плод
Душа, горчи.
Горчи и омрачай:
Расти: верши.
8 августа 1923
(обратно)

3. «Есть час Души, как час Луны…»

Есть час Души, как час Луны,
Совы – час, мглы – час, тьмы –
Час… Час Души – как час струны
Давидовой сквозь сны
Сауловы… В тот час дрожи,
Тщета, румяна смой!
Есть час Души, как час грозы,
Дитя, и час сей – мой.
Час сокровеннейших низов
Грудных. – Плотины спуск!
Все вещи сорвались с пазов,
Все сокровенья – с уст!
С глаз – все завесы! Все следы –
Вспять! На линейках – нот –
Нет! Час Души, как час Беды,
Дитя, и час сей – бьет.
Беда моя! – так будешь звать.
Так, лекарским ножом
Истерзанные, дети – мать
Корят: «Зачем живем?»
А та, ладонями свежа
Горячку: «Надо. – Ляг».
Да, час Души, как час ножа,
Дитя, и нож сей – благ.
14 августа 1923
(обратно) (обратно)

Поезд жизни

Не штык – так клык, так сугроб, так шквал, –
В Бессмертье что час – то поезд!
Пришла и знала одно: вокзал.
Раскладываться не стоит.
На всех, на всё – равнодушьем глаз,
Которым конец – исконность.
О, как естественно в третий класс
Из душности дамских комнат!
Где от котлет разогретых, щек
Остывших… – Нельзя ли дальше,
Душа? Хотя бы в фонарный сток
От этой фатальной фальши:
Папильоток, пеленок.
Щипцов каленых,
Волос паленых,
Чепцов, клеенок,
О – де – ко – лонов
Семейных, швейных
Счастий (kleinwenig)[114]
Взят ли кофейник?
Сушек, подушек, матрон, нянь,
Душности бонн, бань.
Не хочу в этом коробе женских тел
Ждать смертного часа!
Я хочу, чтобы поезд и пил и пел:
Смерть – тоже вне класса!
В удаль, в одурь, в гармошку, в надсад, в тщету!
– Эти нехристи и льнут же! –
Чтоб какой-нибудь странник: «На тем свету»…
Не дождавшись скажу: лучше!
Площадка. – И шпалы. – И крайний куст
В руке. – Отпускаю. – Поздно
Держаться. – Шпалы. – От стольких уст
Устала. – Гляжу на звезды.
Так через радугу всех планет
Пропавших – считал-то кто их? –
Гляжу и вижу одно: конец.
Раскаиваться не стоит.
6 октября 1923
(обратно)

«Древняя тщета течет по жилам…»

Древняя тщета течет по жилам,
Древняя мечта: уехать с милым!
К Нилу! (Не на грудь хотим, а в грудь!)
К Нилу – иль еще куда-нибудь
Дальше! За предельные пределы
Станций! Понимаешь, что из тела
Вон – хочу! (В час тупящихся вежд
Разве выступаем – из одежд?)
…За потустороннюю границу:
К Стиксу!..
7 октября 1923
(обратно)

Око

Фонари, горящие газом.
Леденеющим день от дня.
Фонари, глядящие глазом,
Не пойму еще – в чем? – виня,
Фонари, глядящие наземь:
На младенцев и на меня.
23 октября 1923
(обратно)

«Ты, меня любивший фальшью…»

Ты, меня любивший фальшью
Истины – и правдой лжи,
Ты, меня любивший – дальше
Некуда! – За рубежи!
Ты, меня любивший дольше
Времени. – Десницы взмах!
Ты меня не любишь больше:
Истина в пяти словах.
12 декабря 1923
(обратно)

Двое

1. «Есть рифмы в мире сём…»

Есть рифмы в мире сём:
Разъединишь – и дрогнет.
Гомер, ты был слепцом.
Ночь – на буграх надбровных.
Ночь – твой рапсодов плащ,
Ночь – на очах – завесой.
Разъединил ли б зрящ
Елену с Ахиллесом?
Елена. Ахиллес.
Звук назови созвучней.
Да, хаосу вразрез
Построен на созвучьях
Мир, и, разъединен,
Мстит (на согласьях строен!)
Неверностями жен
Мстит – и горящей Троей!
Рапсод, ты был слепцом:
Клад рассорил, как рухлядь.
Есть рифмы – в мире том
Подобранные. Рухнет
Сей – разведешь. Что нужд
В рифме? Елена, старься!
…Ахеи лучший муж!
Сладостнейшая Спарты!
Лишь шорохом древес
Миртовых, сном кифары:
«Елена: Ахиллес:
Разрозненная пара».
30 июня 1924
(обратно)

2. «Не суждено, чтобы сильный с сильным…»

Не суждено, чтобы сильный с сильным
Соединились бы в мире сем.
Так разминулись Зигфрид с Брунгильдой,
Брачное дело решив мечом.
В братственной ненависти союзной
– Буйволами! – на скалу – скала.
С брачного ложа ушел, неузнан,
И неопознанного – спала.
Порознь! – даже на ложе брачном –
Порознь! – даже сцепясь в кулак –
Порознь! – на языке двузначном –
Поздно и порознь – вот наш брак!
Но и постарше еще обида
Есть: амазонку подмяв как лев –
Так разминулися: сын Фетиды
С дщерью Аресовой: Ахиллес
С Пенфезилеей.
О вспомни – снизу
Взгляд ее! сбитого седока
Взгляд! не с Олимпа уже, – из жижи
Взгляд ее – все ж еще свысока!
Что ж из того, что отсель одна в нем
Ревность: женою урвать у тьмы.
Не суждено, чтобы равный – с равным…
Так разминовываемся – мы.
3 июля 1924
(обратно)

3. «В мире, где всяк…»

В мире, где всяк
Сгорблен и взмылен,
Знаю – один
Мне равносилен.
В мире, где столь
Многого хощем,
Знаю – один
Мне равномощен.
В мире, где все –
Плесень и плющ,
Знаю: один
Ты – равносущ
Мне.
3 июля 1924
(обратно) (обратно)

Попытка ревности

Как живется вам с другою, –
Проще ведь? – Удар весла! –
Линией береговою
Скоро ль память отошла
Обо мне, плавучем острове
(По небу – не по водам!)
Души, души! быть вам сестрами,
Не любовницами – вам!
Как живется вам с простою
Женщиною? Без божеств?
Государыню с престола
Свергши (с оного сошед),
Как живется вам – хлопочется –
Ежится? Встается – как?
С пошлиной бессмертной пошлости
Как справляетесь, бедняк?
«Судорог да перебоев –
Хватит! Дом себе найму».
Как живется вам с любою –
Избранному моему!
Свойственнее и съедобнее –
Снедь? Приестся – не пеняй…
Как живется вам с подобием –
Вам, поправшему Синай?
Как живется вам с чужою,
Здешнею? Ребром – люба?
Стыд Зевесовой вожжою
Не охлестывает лба?
Как живется вам – здоровится –
Можется? Поется – как?
С язвою бессмертной совести
Как справляетесь, бедняк?
Как живется вам с товаром
Рыночным? Оброк – крутой?
После мраморов Каррары
Как живется вам с трухой
Гипсовой? (Из глыбы высечен
Бог – и начисто разбит!)
Как живется вам с сто-тысячной –
Вам, познавшему Лилит!
Рыночного новизною
Сыты ли? К волшбам остыв,
Как живется вам с земною
Женщиною, без шестых
Чувств?
Ну, за голову: счастливы?
Нет? В провале без глубин –
Как живется, милый? Тяжче ли –
Так же ли – как мне с другим?
19 ноября 1924
(обратно)

Жизни

1. «Не возьмешь моего румянца…»

Не возьмешь моего румянца –
Сильного – как разливы рек!
Ты охотник, но я не дамся,
Ты погоня, но я есмь бес.
Не возьмешь мою душу живу!
Так, на полном скаку погонь –
Пригибающийся – и жилу
Перекусывающий конь
Аравийский.
25 декабря 1924
(обратно)

2. «Не возьмешь мою душу живу…»

Не возьмешь мою душу живу,
Не дающуюся как пух.
Жизнь, ты часто рифмуешь с: лживо, –
Безошибочен певчий слух!
Не задумана старожилом!
Отпусти к берегам чужим!
Жизнь, ты явно рифмуешь с жиром:
Жизнь: держи его! жизнь: нажим.
Жестоки у ножных костяшек
Кольца, в кость проникает ржа!
Жизнь: ножи, на которых пляшет
Любящая.
– Заждалась ножа!
28 декабря 1924
(обратно) (обратно)

«Жив, а не умер…»

Жив, а не умер
Демон во мне!
В теле как в трюме,
В себе как в тюрьме.
Мир – это стены.
Выход – топор.
(«Мир – это сцена», –
Лепечет актер).
И не слукавил,
Шут колченогий.
В теле – как в славе.
В теле – как в тоге.
Многие лета!
Жив – дорожи!
(Только поэты
В кости – как во лжи!)
Нет, не гулять нам,
Певчая братья,
В теле как в ватном
Отчем халате.
Лучшего стоим.
Чахнем в тепле.
В теле – как в стойле.
В себе – как в котле.
Бренных не копим
Великолепий.
В теле – как в топи,
В теле – как в склепе.
В теле – как в крайней
Ссылке. – Зачах!
В теле – как в тайне,
В висках – как в тисках
Маски железной.
5 января 1925
Марина Цветаева. Прага, 1920‑е гг.


(обратно)

«Существования котловиною…»

Существования котловиною
Сдавленная, в столбняке глушизн,
Погребенная заживо под лавиною
Дней – как каторгу избываю жизнь.
Гробовое, глухое мое зимовье.
Смерти: инея на уста-красны –
Никакого иного себе здоровья
Не желаю от Бога и от весны.
11 января 1925
(обратно)

«Что, Муза моя! Жива ли еще?..»

Что, Муза моя! Жива ли еще?
Так узник стучит к товарищу
В слух, в ямку, перстом продолбленную
– Что Муза моя? Надолго ли ей?
Соседки, сердцами спутанные.
Тюремное перестукиванье.
Что Муза моя? Жива ли еще?
Глазами не знать желающими,
Усмешкою правду кроющими,
Соседскими, справа-коечными
– Что, братец? Часочек выиграли?
Больничное перемигивание.
Эх, дело мое! Эх, марлевое!
Так небо боев над Армиями,
Зарницами вкось исчерканное,
Ресничное пересвёркиванье.
(обратно)

«Променявши на стремя…»

Променявши на стремя –
Поминайте коня ворона!
Невозвратна как время,
Но возвратна как вы, времена
Года, с первым из встречных
Предающая дело родни,
Равнодушна как вечность,
Но пристрастна как первые дни
Весен… собственным пеньем
Опьяняясь, как ночь – соловьем,
Невозвратна как племя
Вымирающее (о нем
Гейне пел, – брак мой тайный:
Слаще гостя и ближе, чем брат…)
Невозвратна, как Рейна
Сновиденный убиственный клад.
Чиста-злата – нержавый,
Чиста-серебра – Вагнер? – нырни!
Невозвратна, как слава
Наша русская…
19 февраля 1925
(обратно)

«Рас – стояние: версты, мили…»

Рас – стояние: версты, мили…
Нас рас – ставили, рас – садили,
Чтобы тихо себя вели
По двум разным концам земли.
Рас – стояние: версты, дали…
Нас расклеили, распаяли,
В две руки развели, распяв,
И не знали, что это – сплав
Вдохновений и сухожилий…
Не рассорили – рассорили.
Расслоили…
Стена да ров.
Расселили нас как орлов –
Заговорщиков: версты, дали…
Не расстроили – растеряли.
По трущобам темных широт
Рассовали нас как сирот.
Который уж, ну который – март?!
Разбили нас – как колоду карт!
24 марта 1925
(обратно)

«Русской ржи от меня поклон…»

Русской ржи от меня поклон,
Ниве, где баба застится.
Друг! Дожди за моим окном,
Беды и блажи на сердце…
Ты, в погудке дождей и бед
То ж, что Гомер – в гекзаметре,
Дай мне руку – на весь тот свет!
Здесь – мои обе заняты.
Прага, 7 мая 1925
(обратно)

«Брат по песенной беде…»

Брат по песенной беде –
Я завидую тебе.
Пусть хоть так она исполнится
– Помереть в отдельной комнате! –
Скольких лет моих? лет ста?
Каждодневная мечта.
И не жалость: мало жил,
И не горечь: мало дал.
Много жил – кто в наши жил
Дни: все дал, – кто песню дал.
Жить (конечно, не новей
Смерти!) жилам вопреки.
Для чего-нибудь да есть –
Потолочные крюки.
Начало января 1926
(обратно)

«Кто – мы? Потонул в медведях…»

Кто – мы? Потонул в медведях
Тот край, потонул в полозьях.
Кто – мы? Не из тех, что ездят –
Вот – мы! А из тех, что возят:
Возницы. В раненьях жгучих
В грязь вбитые – за везучесть.
Везло! Через Дон – так голым
Льдом. Хвать – так всегда патроном
Последним. Привар – несолон.
Хлеб – вышел. Уж так везло нам!
Всю Русь в наведенных дулах
Несли на плечах сутулых.
Не вывезли! Пешим дралом –
В ночь, выхаркнуты народом!
Кто мы? да по всем вокзалам!
Кто мы? да по всем заводам!
По всем гнойникам гаремным[115] –
Мы, вставшие за деревню,
За – дерево…
С шестерней, как с бабой, сладившие –
Это мы – белоподкладочники?
С Моховой князья да с Бронной-то –
Мы-то – золотопогонники?
Гробокопы, клополовы –
Подошло! подошло!
Это мы пустили слово:
Хорошо! хорошо!
Судомои, крысотравы,
Дом – верша, гром – глуша,
Это мы пустили славу:
– Хороша! хороша –
Русь!
Маляры-то в поднебесьице –
Это мы-то с жиру бесимся?
Баррикады в Пятом строили –
Мы, ребятами.
– История.
Баррикады, а нынче – троны.
Но все тот же мозольный лоск.
И сейчас уже Шарантоны
Не вмещают российских тоск.
Мрем от них. Под шинелью драной –
Мрем, наган наставляя в бред…
Перестраивайте Бедламы:
Все – малы для российских бед!
Бредит шпорой костыль – острите! –
Пулеметом – пустой обшлаг.
В сердце, явственном после вскрытья –
Ледяного похода знак.
Всеми пытками не исторгли!
И да будет известно – там:
Доктора узнают нас в морге
По не в меру большим сердцам.
St. Gilles-sur-Vie (Vendee)
Апрель 1926
(обратно)

Маяковскому

1. «Чтобы край земной не вымер…»

Чтобы край земной не вымер
Без отчаянных дядей,
Будь, младенец, Володимир:
Целым миром Володей!
(обратно)

2. «Литературная – не в ней…»

Литературная – не в ней
Суть, а вот – кровь пролейте!
Выходит каждые семь дней.
Ушедший – раз в столетье
Приходит. Сбит передовой
Боец. Каких, столица,
Еще тебе вестей, какой
Еще – передовицы?
Ведь это, милые, у нас,
Черновец – милюковцу:
«Владимир Маяковский? Да-с.
Бас, говорят, и в кофте
Ходил»…
Эх кровь-твоя-кровца!
Как с новью примириться,
Раз первого ее бойца
Кровь – на второй странице
(Известий).
(обратно)

3. «В гробу, в обыкновенном темном костюме…»

«В гробу, в обыкновенном темном костюме,
в устойчивых, грубых ботинках, подбитых
железом, лежит величайший поэт революции».
(«Однодневная газета», 24 апреля 1920 г.)
В сапогах, подкованных железом,
В сапогах, в которых гору брал –
Никаким обходом ни объездом
Не доставшийся бы перевал –
Израсходованных до сиянья
За двадцатилетний перегон.
Гору пролетарского Синая,
На котором праводатель – он.
В сапогах – двустопная жилплощадь,
Чтоб не вмешивался жилотдел –
В сапогах, в которых, понаморщась,
Гору нес – и брал – и клял – и пел –
В сапогах и до и без отказу
По невспаханностям Октября,
В сапогах – почти что водолаза:
Пехотинца, чище ж говоря:
В сапогах великого похода,
На донбассовских, небось, гвоздях.
Гору горя своего народа
Стапятидесяти (Госиздат)
Миллионного… – В котором роде
Своего, когда который год:
«Ничего-де своего в заводе!»
Всех народов горя гору – вот.
Так вот в этих – про его Рольс-Ройсы
Говорок еще не приутих –
Мертвый пионерам крикнул: Стройся!
В сапогах – свидетельствующих.
(обратно)

4. «В гробу, в обыкновенном темном костюме…»

Любовная лодка разбилась о быт.
И полушки не поставишь
На такого главаря.
Лодка-то твоя, товарищ,
Из какого словаря?
В лодке, да еще в любовной,
Запрокинуться – скандал!
Разин – чем тебе не ровня? –
Лучше с бытом совладал.
Эко новшество – лекарство
Хлещущее, что твой кран!
Парень, не по-пролетарски
Действуешь – а что твой пан!
Стоило ж в богов и в матку
Нас, чтоб – кровь, а не рассвет! –
Класса белую подкладку
Выворотить напослед.
Вроде юнкера, на Тоске
Выстрелившего – с тоски!
Парень! не по-маяковски
Действуешь: по-шаховски.
Фуражечку б на бровишки
И – прощай, моя джаным!
Правнуком своим проживши,
Кончил – прадедом своим.
То-то же, как на поверку
Выйдем – стыд тебя заест:
Совето-российский Вертер.
Дворяно-российский жест.
Только раньше – в околодок,
Нынче ж…
– Враг ты мой родной!
Никаких любовных лодок
Новых – нету под луной.
(обратно)

5. «Выстрел – в самую душу…»

Выстрел – в самую душу,
Как только что по врагам.
Богоборцем разрушен
Сегодня последний храм.
Еще раз не осекся,
И, в точку попав, – усоп.
Было, стало быть, сердце,
Коль выстрелу следом – стоп.
(Зарубежье, встречаясь:
«Ну, казус! Каков фугас!
Значит – тоже сердца есть?
И с той же, что и у нас?»)
Выстрел – в самую точку,
Как в ярмарочную цель.
(Часто – левую мочку
Отбривши – с женой в постель.)
Молодец! Не прошибся!
А женщины ради – что ж!
И Елену паршивкой
– Подумавши – назовешь.
Лишь одним, зато знатно,
Нас лефовец удивил:
Только вправо и знавший
Палить-то, а тут – слевил.
Кабы в правую – сверк бы
Ланцетик – и здрав ваш шеф.
Выстрел в левую створку:
Ну в самый-те Центропев!
(обратно)

6. «Зерна огненного цвета…»

Зерна огненного цвета
Брошу на ладонь,
Чтоб предстал он в бездне света
Красный как огонь.
Советским вельможей,
При полном Синоде…
– Здорово, Сережа!
– Здорово, Володя!
Умаялся? – Малость.
– По общим? – По личным.
– Стрелялось? – Привычно.
– Горелось? – Отлично.
– Так, стало быть, пожил?
– Пасс в нек'тором роде.
…Негоже, Сережа!
…Негоже, Володя!
А помнишь, как матом
Во весь свой эстрадный
Басище – меня-то
Обкладывал? – Ладно
Уж… – Вот-те и шлюпка
Любовная лодка!
Ужель из-за юбки?
– Хужей из-за водки.
Опухшая рожа.
С тех пор и на взводе?
Негоже, Сережа.
– Негоже, Володя.
А впрочем – не бритва –
Сработано чисто.
Так, стало быть, бита
Картишка? – Сочится.
– Приложь подорожник.
– Хорош и коллодий.
Приложим, Сережа?
– Приложим, Володя.
А что на Рассее –
На матушке? – То есть
Где? – В Эсэсэсере
Что нового? – Строят.
Родители – родят,
Вредители – точут,
Издатели – водят,
Писатели – строчут.
Мост новый заложен,
Да смыт половодьем.
Все то же, Сережа!
– Все то же, Володя.
А певчая стая?
– Народ, знаешь, тертый!
Нам лавры сплетая,
У нас как у мертвых
Прут. Старую Росту
Да завтрашним лаком.
Да не обойдешься
С одним Пастернаком.
Хошь, руку приложим
На ихнем безводье?
Приложим, Сережа?
– Приложим, Володя!
Еще тебе кланяется…
– А что добрый
Наш Льсан Алексаныч?
– Вон – ангелом! – Федор
Кузьмич? – На канале:
По красные щеки
Пошел. – Гумилев Николай?
– На Востоке.
(В кровавой рогоже,
На полной подводе…)
– Все то же, Сережа.
– Все то же, Володя.
А коли все то же,
Володя, мил-друг мой –
Вновь руки наложим,
Володя, хоть рук – и –
Нет.
– Хотя и нету,
Сережа, мил-брат мой,
Под царство и это
Подложим гранату!
И на раствороженном
Нами Восходе –
Заложим, Сережа!
– Заложим, Володя!
(обратно)

7. «Много храмов разрушил…»

Много храмов разрушил,
А этот – ценней всего.
Упокой, Господи, душу усопшего врага твоего.
Савойя, август 1930
(обратно) (обратно)

Лучина

До Эйфелевой – рукою
Подать! Подавай и лезь.
Но каждый из нас – такое
Зрел, зрит, говорю, и днесь,
Что скушным и некрасивым
Нам кажется <ваш> Париж.
«Россия моя, Россия,
Зачем так ярко горишь?»
Июнь 1931
(обратно)

Стихи к Пушкину

1 «Бич жандармов, бог студентов…»

Бич жандармов, бог студентов,
Желчь мужей, услада жен,
Пушкин – в роли монумента?
Гостя каменного? – он,
Скалозубый, нагловзорый
Пушкин – в роли Командора?
Критик – ноя, нытик – вторя:
«Где же пушкинское (взрыд)
Чувство меры?» Чувство – моря
Позабыли – о гранит
Бьющегося? Тот, соленый
Пушкин – в роли лексикона?
Две ноги свои – погреться –
Вытянувший, и на стол
Вспрыгнувший при Самодержце
Африканский самовол –
Наших прадедов умора –
Пушкин – в роли гувернера?
Черного не перекрасить
В белого – неисправим!
Недурен российский классик,
Небо Африки – своим
Звавший, невское – проклятым!
– Пушкин – в роли русопята?
Ох, брадатые авгуры!
Задал, задал бы вам бал
Тот, кто царскую цензуру
Только с дурой рифмовал,
А «Европы Вестник» – с…
Пушкин – в роли гробокопа?
К пушкинскому юбилею
Тоже речь произнесем:
Всех румяней и смуглее
До сих пор на свете всем,
Всех живучей и живее!
Пушкин – в роли мавзолея?
То-то к пушкинским избушкам
Лепитесь, что сами – хлам!
Как из душа! Как из пушки –
Пушкиным – по соловьям
Слова, соколам полета!
– Пушкин – в роли пулемета!
Уши лопнули от вопля:
«Перед Пушкиным во фрунт!»
А куда девали пекло
Губ, куда девали – бунт
Пушкинский? уст окаянство?
Пушкин – в меру пушкиньянца!
Томики поставив в шкафчик –
Посмешаете ж его,
Беженство свое смешавши
С белым бешенством его!
Белокровье мозга, морга
Синь – с оскалом негра, горло
Кажущим…
Поскакал бы, Всадник Медный,
Он со всех копыт – назад.
Трусоват был Ваня бедный,
Ну, а он – не трусоват.
Сей, глядевший во все страны –
В роли собственной Татьяны?
Что вы делаете, карлы,
Этот – голубей олив –
Самый вольный, самый крайний
Лоб – навеки заклеймив
Низостию двуединой
Золота и середины?
«Пушкин – тога, Пушкин – схима,
Пушкин – мера, Пушкин – грань…»
Пушкин, Пушкин, Пушкин – имя
Благородное – как брань
Площадную – попугаи.
– Пушкин? Очень испугали!
25 июня 1931
(обратно)

2. Петр и Пушкин

Не флотом, не потом, не задом
В заплатах, не Шведом у ног,
Не ростом – из всякого ряду,
Не сносом – всего, чему срок,
Не лотом, не ботом, не пивом
Немецким сквозь кнастеров дым,
И даже и не Петро-дивом
Своим (Петро-делом своим!).
И большего было бы мало
(Бог дал, человек не обузь!) –
Когда б не привез Ганнибала –
Арапа на белую Русь.
Сего афричонка в науку
Взяв, всем россиянам носы
Утер и наставил, – от внука –
то негрского – свет на Руси!
Уж он бы вертлявого – в струнку
Не стал бы! – «На волю? Изволь!
Такой же ты камерный юнкер,
Как я – машкерадный король!»
Поняв, что ни пеной, ни пемзой –
Той Африки, – царь-грамотей
Решил бы: «Отныне я – цензор
Твоих африканских страстей».
И дав бы ему по загривку
Курчавому (стричь-не остричь!):
«Иди-ка, сынок, на побывку
В свою африканскую дичь!
Плыви – ни об чем не печалься!
Чай есть в паруса кому дуть!
Соскучишься – так ворочайся,
А нет – хошь и дверь позабудь!
Приказ: ледяные туманы
Покинув – за пядию пядь
Обследовать жаркие страны
И виршами нам описать».
И мимо наставленной свиты,
Отставленной – прямо на склад,
Гигант, отпустивши пииту,
Помчал – по земле или над?
Сей не по снегам смуглолицый
Российским – снегов Измаил!
Уж он бы заморскую птицу
Архивами не заморил!
Сей, не по кровям торопливый
Славянским, сей тоже – метис!
Уж ты б у него по архивам
Отечественным не закис!
Уж он бы с тобою – поладил!
За непринужденный поклон
Разжалованный – Николаем,
Пожалованный бы – Петром!
Уж он бы жандармского сыска
Не крыл бы «отечеством чувств»!
Уж он бы тебе – василиска
Взгляд! – не замораживал уст.
Уж он бы полтавских не комкал
Концов, не тупил бы пера.
За что недостойным потомком –
Подонком – опенком Петра
Был сослан в румынскую область,
Да ею б – пожалован был
Сим – так ненавидевшим робость
Мужскую, – что сына убил
Сробевшего. – «Эта мякина –
Я? – Вот и роди! и расти!»
Был негр ему истинным сыном,
Так истинным правнуком – ты
Останешься. Заговор равных.
И вот, не спросясь повитух,
Гигантова крестника правнук
Петров унаследовал дух.
И шаг, и светлейший из светлых
Взгляд, коим поныне светла…
Последний – посмертный – бессмертный
Подарок России – Петра.
2 июля 1931
(обратно)

3. (Станок)

Вся его наука –
Мощь. Светло – гляжу:
Пушкинскую руку
Жму, а не лижу.
Прадеду – товарка:
В той же мастерской!
Каждая помарка –
Как своей рукой.
Вольному – под стопки?
Мне, в котле чудес
Сем – открытой скобки
Ведающей – вес,
Мнящейся описки –
Смысл, короче – всё.
Ибо нету сыска
Пуще, чем родство!
Пелось как – поется
И поныне – так.
Знаем, как «дается»!
Над тобой, «пустяк»,
Знаем – как потелось!
От тебя, мазок,
Знаю – как хотелось
В лес – на бал – ввозок…
И как – спать хотелось!
Над цветком любви –
Знаю, как скрипелось
Негрскими зубьми!
Перья на востроты –
Знаю, как чинил!
Пальцы не просохли
От его чернил!
А зато – меж талых
Свеч, картежных сеч –
Знаю – как стрясалось!
От зеркал, от плеч
Голых, от бокалов
Битых на полу –
Знаю, как бежалось
К голому столу!
В битву без злодейства:
Самого – с самим!
– Пушкиным не бейте!
Ибо бью вас – им!
1931
(обратно)

4. «Преодоленье…»

Преодоленье
Косности русской –
Пушкинский гений?
Пушкинский мускул
На кашалотьей
Туше судьбы –
Мускул полета,
Бега,
Борьбы.
С утренней негой
Бившийся – бодро!
Ровного бега,
Долгого хода –
Мускул. Побегов
Мускул степных,
Шлюпки, что к брегу
Тщится сквозь вихрь.
Не онедужен
Русскою кровью –
О, не верблюжья
И не воловья
Жила (усердство
Из-под ремня!) –
Конского сердца
Мышца – моя!
Больше балласту –
Краше осанка!
Мускул гимнаста
И арестанта,
Что на канате
Собственных жил
Из каземата –
Соколом взмыл!
Пушкин – с монаршьих
Рук руководством
Бившийся так же
Насмерть – как бьется
(Мощь – прибывала,
Сила – росла)
С мускулом вала
Мускул весла.
Кто-то, на фуру
Несший: «Атлета
Мускулатура,
А не поэта!»
То – серафима
Сила – была:
Несокрушимый
Мускул – крыла.
10 июля 1931
(обратно)

(Поэт и царь)

1(5) «Потусторонним…»

Потусторонним
Залом царей.
– А непреклонный
Мраморный сей?
Столь величавый
В золоте барм.
– Пушкинской славы
Жалкий жандарм.
Автора – хаял,
Рукопись – стриг.
Польского края –
Зверский мясник.
Зорче вглядися!
Не забывай:
Певцоубийца
Царь Николай
Первый.
12 июля 1931
(обратно)

2(6) «Нет, бил барабан перед смутным полком…»

Нет, бил барабан перед смутным полком,
Когда мы вождя хоронили:
То зубы царевы над мертвым певцом
Почетную дробь выводили.
Такой уж почет, что ближайшим друзьям –
Нет места. В изглавьи, в изножьи,
И справа, и слева – ручищи по швам –
Жандармские груди и рожи.
Не диво ли – и на тишайшем из лож
Пребыть поднадзорным мальчишкой?
На что-то, на что-то, на что-то похож
Почет сей, почетно – да слишком!
Гляди, мол, страна, как, молве вопреки,
Монарх о поэте печется!
Почетно – почетно – почетно – архи –
почетно, – почетно – до черту!
Кого ж это так – точно воры вора
Пристреленного – выносили?
Изменника? Нет. С проходного двора –
Умнейшего мужа России.
Медон, 19 июля 1931
(обратно)

3(7) «Народоправству, свалившему трон…»

Народоправству, свалившему трон,
Не упразднившему – тренья:
Не поручать палачам похорон
Жертв, цензорам – погребенья
Пушкиных. В непредуказанный срок,
В предотвращение смуты.
Не увозить под (великий!) шумок
По воровскому маршруту –
Не обрекать на последний мрак,
Полную глухонемость
Тела, обкарнанного и так
Ножницами – в поэмах.
19 июля 1933
(обратно) (обратно) (обратно)

Страна

С фонарем обшарьте
Весь подлунный свет!
Той страны на карте –
Нет, в пространстве – нет.
Выпита как с блюдца, –
Донышко блестит.
Можно ли вернуться
В дом, который – срыт?
Заново родися –
В новую страну!
Ну-ка, воротися
На спину коню
Сбросившему! Кости
Целы-то – хотя?
Эдакому гостю
Булочник – ломтя
Ломаного, плотник –
Гроба не продаст!
Той ее – несчетных
Верст, небесных царств,
Той, где на монетах –
Молодость моя,
Той России – нету.
– Как и той меня.
Конец июня 1931
(обратно)

Ода пешему ходу

1. «В век сплошных скоропадских…»

В век сплошных скоропадских,
Роковых скоростей –
Слава стойкому братству
Пешехожих ступней!
Всеутёсно, всерощно,
Прямиком, без дорог,
Обивающих мощно
Лишь природы – порог,
Дерзко попранный веком.
(В век турбин и динам
Только жить, что калекам!)
…Но и мстящей же вам
За рекламные клейма
На вскормившую грудь.
– Нет, безногое племя,
Даль – ногами добудь!
Слава толстым подметкам,
Сапогам на гвоздях,
Ходокам, скороходкам –
Божествам в сапогах!
Если есть в мире – ода
Богу сил, богу гор –
Это взгляд пешехода
На застрявший мотор.
Сей ухмыл в пол-аршина,
Просто – шире лица:
Пешехода на шину
Взгляд – что лопается!
Поглядите на чванством
Распираемый торс!
Паразиты пространства,
Алкоголики верст –
Что сквозь пыльную тучу
Рукоплещущих толп
Расшибаются.
– Случай?
– Дури собственной – столб.
2. «Вот он, грузов наспинных…»
Вот он, грузов наспинных
Бич, мечтателей меч!
Красоту – как насильник
С ног сшибающий: лечь!
Не ответит и ляжет –
Как могила – как пласт, –
Но лица не покажет
И души не отдаст…
Ничего не отдаст вам
Ни апрель, ни июль, –
О безглазый, очкастый
Лакированный нуль!
Между Зюдом и Нордом –
Поставщик суеты!
Ваши форды (рекорды
Быстроты: пустоты),
Ваши Рольсы и Ройсы –
Змея ветхая лесть!
Сыне! Господа бойся,
Ноги давшего – бресть.
Драгоценные куклы
С Опера и Мадлэн,
Вам бы тихие туфли
Мертвецовы – взамен
Лакированных лодок.
О, холодная ложь
Манекенных колодок,
Неступивших подошв!
Слава Господу в небе –
Богу сил, Богу царств –
За гранит и за щебень,
И за шпат и за кварц,
Чистоганную сдачу
Под копытом – кремня…
И за то, что – ходячим
Чудом – создал меня!
(обратно)

3. «Дармоедством пресытясь…»

Дармоедством пресытясь,
С шины – спешится внук.
Пешеходы! Держитесь –
Ног, как праотцы – рук.
Где предел для резины –
Там простор для ноги.
Не хватает бензину?
Вздоху – хватит в груди!
Как поток жаждет Прага,
Так восторг жаждет – трат.
Ничему, кроме шага,
Не учите ребят!
По ручьям, по моррэнам,
Дальше – нет! дальше – стой!
Чтобы Альпы – коленом
Знал, саванны – ступней.
Я костьми, други, лягу –
За раскрытие школ!
Чтоб от первого шага
До последнего – шел
Внук мой! отпрыск мой! мускул,
Посрамивший Аид!
Чтобы в царстве моллюсков –
На своих – на двоих!
Медон, 26 августа 1931 Кламар,
30 марта 1933
(обратно) (обратно)

Дом

Из-под нахмуренных бровей
Дом – будто юности моей
День, будто молодость моя
Меня встречает: – Здравствуй, я!
Так самочувственно-знаком
Лоб, прячущийся под плащом
Плюща, срастающийся с ним,
Смущающийся быть большим.
Недаром я – грузи! вези! –
В непросыхающей грязи
Мне предоставленных трущоб
Фронтоном чувствовала лоб.
Аполлонический подъем
Музейного фронтона – лбом
Своим. От улицы вдали
Я за стихами кончу дни –
Как за ветвями бузины.
Глаза – без всякого тепла:
То зелень старого стекла,
Сто лет глядящегося в сад,
Пустующий – сто пятьдесят.
Стекла, дремучего, как сон,
Окна, единственный закон
Которого: гостей не ждать,
Прохожего не отражать.
Не сдавшиеся злобе дня
Глаза, оставшиеся – да! –
Зерцалами самих себя.
Из-под нахмуренных бровей –
О, зелень юности моей!
Та – риз моих, та – бус моих,
Та – глаз моих, та – слез моих…
Меж обступающих громад –
Дом – пережиток, дом – магнат,
Скрывающийся между лип.
Девический дагерротип
Души моей…
6 сентября 1931
(обратно)

Бузина

Бузина цельный сад залила!
Бузина зелена, зелена,
Зеленее, чем плесень на чане!
Зелена, значит, лето в начале!
Синева – до скончания дней!
Бузина моих глаз зеленей!
А потом – через ночь – костром
Ростопчинским! – в очах красно
От бузинной пузырчатой трели.
Красней кори на собственном теле
По всем порам твоим, лазорь,
Рассыпающаяся корь
Бузины – до зимы, до зимы!
Что за краски разведены
В мелкой ягоде слаще яда!
Кумача, сургуча и ада –
Смесь, коралловых мелких бус
Блеск, запекшейся крови вкус.
Бузина казнена, казнена!
Бузина – целый сад залила
Кровью юных и кровью чистых,
Кровью веточек огнекистых –
Веселейшей из всех кровей:
Кровью сердца – твоей, моей…
А потом – водопад зерна,
А потом – бузина черна:
С чем-то сливовым, с чем-то липким.
Над калиткой, стонавшей скрипкой,
Возле дома, который пуст,
Одинокий бузинный куст.
Бузина, без ума, без ума
Я от бус твоих, бузина!
Степь – хунхузу, Кавказ – грузину,
Мне – мой куст под окном бузинный
Дайте. Вместо Дворцов Искусств
Только этот бузинный куст…
Новоселы моей страны!
Из-за ягоды – бузины,
Детской жажды моей багровой,
Из-за древа и из-за слова:
Бузина (по сей день – ночьми…),
Яда – всосанного очьми…
Бузина багрова, багрова!
Бузина – целый край забрала
В лапы. Детство мое у власти.
Нечто вроде преступной страсти,
Бузина, меж тобой и мной.
Я бы века болезнь – бузиной
Назвала…
11 сентября 1931,
Медон 21 мая 1935, Ване
(обратно)

Стихи к сыну

1. «Ни к городу и ни к селу…»

Ни к городу и ни к селу –
Езжай, мой сын, в свою страну, –
В край – всем краям наоборот! –
Куда назад идти – вперед
Идти, – особенно – тебе,
Руси не видывавшее
Дитя мое… Мое? Ее –
Дитя! То самое былье,
Которым порастает быль.
Землицу, стершуюся в пыль,
Ужель ребенку в колыбель
Нести в трясущихся горстях:
«Русь – этот прах, чти – этот прах!»
От неиспытанных утрат –
Иди – куда глаза глядят!
Всех стран – глаза, со всей земли –
Глаза, и синие твои
Глаза, в которые гляжусь:
В глаза, глядящие на Русь.
Да не поклонимся словам!
Русь – прадедам, Россия – нам,
Вам – просветители пещер –
Призывное: СССР, –
Не менее во тьме небес
Призывное, чем: SOS.
Нас родина не позовет!
Езжай, мой сын, домой – вперед –
В свой край, в свой век, в свой час, – от нас –
В Россию – вас, в Россию – масс,
В наш-час – страну! в сей-час – страну!
В на-Марс – страну! в без-нас – страну!
Январь 1932
(обратно)

2. «Наша совесть – не ваша совесть!..»

Наша совесть – не ваша совесть!
Полно! – Вольно! – О всем забыв,
Дети, сами пишите повесть
Дней своих и страстей своих.
Соляное семейство Лота –
Вот семейственный ваш альбом!
Дети! Сами сводите счеты
С выдаваемым за Содом –
Градом. С братом своим не дравшись –
Дело чисто твое, кудряш!
Ваш край, ваш век, ваш день, ваш час,
Наш грех, наш крест, наш спор, наш –
Гнев. В сиротские пелеринки
Облаченные отродясь –
Перестаньте справлять поминки
По Эдему, в котором вас
Не было! по плодам – и видом
Не видали! Поймите: слеп –
Вас ведущий на панихиду
По народу, который хлеб
Ест, и вам его даст, – как скоро
Из Медона – да на Кубань.
Наша ссора – не ваша ссора!
Дети! Сами творите брань
Дней своих.
Январь 1932
(обратно)

3. «Не быть тебе нулем…»

Не быть тебе нулем
Из молодых – да вредным!
Ни медным королем,
Ни попросту – спортсмедным
Лбом, ни слепцом путей,
Коптителем кают,
Ни парой челюстей,
Которые жуют, –
В сём полагая цель.
Ибо в любую щель –
Я – с моим ветром буйным!
Не быть тебе буржуем.
Ни галльским петухом,
Хвост заложившим в банке,
Ни томным женихом
Седой американки, –
Нет, ни одним из тех,
Дописанных, как лист,
Которым – только смех
Остался, только свист
Достался от отцов!
С той стороны весов
Я – с черноземным грузом!
Не быть тебе французом.
Но также – ни одним
Из нас, досадных внукам!
Кем будешь – Бог один…
Не будешь кем – порукой –
Я, что в тебя – всю Русь
Вкачала – как насосом!
Бог видит – побожусь! –
Не будешь ты отбросом
Страны своей.
22 января 1932
(обратно) (обратно)

Родина

О неподатливый язык!
Чего бы попросту – мужик,
Пойми, певал и до меня:
– Россия, родина моя!
Но и с калужского холма
Мне открывалася она –
Даль – тридевятая земля!
Чужбина, родина моя!
Даль, прирожденная, как боль,
Настолько родина и столь
Рок, что повсюду, через всю
Даль – всю ее с собой несу!
Даль, отдалившая мне близь,
Даль, говорящая: «Вернись
Домой!»
Со всех – до горних звезд –
Меня снимающая мест!
Недаром, голубей воды,
Я далью обдавала лбы.
Ты! Сей руки своей лишусь, –
Хоть двух! Губами подпишусь
На плахе: распрь моих земля –
Гордыня, родина моя!
12 мая 1932
(обратно)

«Никуда не уехали – ты да я…»

Никуда не уехали – ты да я –
Обернулись прорехами – все моря!
Совладельцам пятерки рваной –
Океаны не по карману!
Нищеты вековечная сухомять!
Снова лето, как корку, всухую мять!
Обернулось нам море – мелью:
Наше лето – другие съели!
С жиру лопающиеся: жир – их «лоск»,
Что не только что масло едят, а мозг
Наш – в поэмах, в сонатах, в сводах:
Людоеды в парижских модах!
Нами – лакомящиеся: франк – за вход.
О, урод, как водой туалетной – рот
Сполоснувший – бессмертной песней!
Будьте прокляты вы – за весь мой
Стыд: вам руку жать, когда зуд в горсти, –
Пятью пальцами – да от всех пяти
Чувств – на память о чувствах добрых –
Через все вам лицо – автограф!
1932–1935
(обратно)

Стол

1. «Мой письменный верный стол!..»

Мой письменный верный стол!
Спасибо за то, что шел
Со мною по всем путям.
Меня охранял – как шрам.
Мой письменный вьючный мул!
Спасибо, что ног не гнул
Под ношей, поклажу грез –
Спасибо – что нес и нес.
Строжайшее из зерцал!
Спасибо за то, что стал
– Соблазнам мирским порог –
Всем радостям поперек,
Всем низостям – наотрез!
Дубовый противовес
Льву ненависти, слону
Обиды – всему, всему.
Мой заживо смертный тес!
Спасибо, что рос и рос
Со мною, по мере дел
Настольных – большал, ширел,
Так ширился, до широт –
Таких, что, раскрывши рот,
Схватясь за столовый кант…
– Меня заливал, как штранд!
К себе пригвоздив чуть свет –
Спасибо за то, что – вслед
Срывался! На всех путях
Меня настигал, как шах –
Беглянку.
– Назад, на стул!
Спасибо за то, что блюл
И гнул. У невечных благ
Меня отбивал – как маг –
Сомнамбулу.
Битв рубцы,
Стол, выстроивший в столбцы
Горящие: жил багрец!
Деяний моих столбец!
Столп столпника, уст затвор –
Ты был мне престол, простор –
Тем был мне, что морю толп
Еврейских – горящий столп!
Так будь же благословен –
Лбом, локтем, узлом колен
Испытанный, – как пила
В грудь въевшийся – край стола!
Июль 1933
(обратно)

2. «Тридцатая годовщина…»

Тридцатая годовщина
Союза – верней, любви.
Я знаю твои морщины,
Как знаешь и ты – мои,
Которых – не ты ли – автор?
Съедавший за дестью десть,
Учивший, что нету – завтра,
Что только сегодня – есть.
И деньги, и письма с почты –
Стол – сбрасывавший – в поток!
Твердивший, что каждой строчки
Сегодня – последний срок.
Грозивший, что счетом ложек
Создателю не воздашь,
Что завтра меня положат –
Дурищу – да на тебя ж!
(обратно)

3. «Тридцатая годовщина…»

Тридцатая годовщина
Союза – держись, злецы!
Я знаю твои морщины,
Изъяны, рубцы, зубцы –
Малейшую из зазубрин!
(Зубами – коль стих не шел!)
Да, был человек возлюблен!
И сей человек был – стол
Сосновый. Не мне на всхолмье
Березу берёг карел!
Порой еще с слезкой смольной,
Но вдруг – через ночь – старел,
Разумнел – так школьник дерзость
Сдает под мужской нажим.
Сажусь – еле доску держит,
Побьюсь – точно век дружим!
Ты – стоя, в упор, я – спину
Согнувши – пиши! пиши! –
Которую десятину
Вспахали, версту – прошли,
Покрыли: письмом – красивей
Не сыщешь в державе всей!
Не меньше, чем пол-России
Покрыто рукою сей!
Сосновый, дубовый, в лаке
Грошовом, с кольцом в ноздрях,
Садовый, столовый – всякий,
Лишь бы не на трех ногах!
Как трех Самозванцев в браке
Признавшая тезка – тот!
Бильярдный, базарный – всякий –
Лишь бы не сдавал высот
Заветных. Когда ж подастся
Железный – под локтевым
Напором, столов – богатство!
Вот пень: не обнять двоим!
А паперть? А край колодца?
А старой могилы – пласт?
Лишь только б мои два локтя
Всегда утверждали: – даст
Бог! Есть Бог! Поэт – устройчив:
Всё – стол ему, всё – престол!
Но лучше всего, всех стойче –
Ты, – мой наколенный стол!
Около 15 июля 1933
29 30 октября 1935
(обратно)

4. «Обидел и обошел?..»

Обидел и обошел?
Спасибо за то, что – стол
Дал, стойкий, врагам на страх
Стол – на четырех ногах
Упорства. Скорей – скалу
Своротишь! И лоб – к столу
Под статный, и локоть под –
Чтоб лоб свой держать, как свод.
– А прочего дал в обрез?
А прочный, во весь мой вес,
Просторный, – во весь мой бег,
Стол – вечный – на весь мой век!
Спасибо тебе, Столяр,
За доску – во весь мой дар,
За ножки – прочней химер
Парижских, за вещь – в размер.
(обратно)

5. «Мой письменный верный стол!..»

Мой письменный верный стол!
Спасибо за то, что ствол
Отдав мне, чтоб стать – столом,
Остался – живым стволом!
С листвы молодой игрой
Над бровью, с живой корой,
С слезами живой смолы,
С корнями до дна земли!
17 июля 1933
(обратно)

6. «Квиты: вами я объедена…»

Квиты: вами я объедена,
Мною – живописаны.
Вас положат – на обеденный,
А меня – на письменный.
Оттого что, йотой счастлива,
Яств иных не ведала.
Оттого что слишком часто вы,
Долго вы обедали.
Всяк на выбранном заранее –
«Много до рождения! –"
Месте своего деяния,
Своего радения:
Вы – с отрыжками, я – с книжками,
С трюфелем, я – с грифелем,
Вы – с оливками, я – с рифмами,
С пикулем, я – с дактилем.
В головах – свечами смертными
Спаржа толстоногая.
Полосатая десертная
Скатерть вам – дорогою!
Табачку пыхнем гаванского
Слева вам – и справа вам.
Полотняная голландская
Скатерть вам – да саваном!
А чтоб скатертью не тратиться –
В яму, место низкое,
Вытряхнут <вас всех со скатерти>:
С крошками, с огрызками.
Каплуном-то вместо голубя
– Порх! – душа – при вскрытии.
А меня положат – голую:
Два крыла прикрытием.
Конец июля 1933

Марина Цветаева, Аля, Сергей Эфрон. Чехия.


(обратно) (обратно)

«Тоска по родине! Давно…»

Тоска по родине! Давно
Разоблаченная морока!
Мне совершенно все равно –
Где совершенно одинокой
Быть, по каким камням домой
Брести с кошелкою базарной
В дом, и не знающий, что – мой,
Как госпиталь или казарма.
Мне все равно, каких среди
Лиц ощетиниваться пленным
Львом, из какой людской среды
Быть вытесненной – непременно –
В себя, в единоличье чувств.
Камчатским медведем без льдины
Где не ужиться (и не тщусь!),
Где унижаться – мне едино.
Не обольщусь и языком
Родным, его призывом млечным.
Мне безразлично – на каком
Непонимаемой быть встречным!
(Читателем, газетных тонн
Глотателем, доильцем сплетен…)
Двадцатого столетья – он,
А я – до всякого столетья!
Остолбеневши, как бревно,
Оставшееся от аллеи,
Мне все – равны, мне всё – равно,
И, может быть, всего равнее –
Роднее бывшее – всего.
Все признаки с меня, все меты,
Все даты – как рукой сняло:
Душа, родившаяся – где-то.
Так край меня не уберег
Мой, что и самый зоркий сыщик
Вдоль всей души, всей – поперек!
Родимого пятна не сыщет!
Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,
И всё – равно, и всё – едино.
Но если по дороге – куст
Встает, особенно – рябина…
3 мая 1934
(обратно)

Куст

1. «Что нужно кусту от меня?..»

Что нужно кусту от меня?
Не речи ж! Не доли собачьей
Моей человечьей, кляня
Которую – голову прячу
В него же (седей – день от дня!).
Сей мощи, и плещи, и гущи –
Что нужно кусту – от меня?
Имущему – от неимущей!
А нужно! иначе б не шел
Мне в очи, и в мысли, и в уши.
Не нужно б – тогда бы не цвел
Мне прямо в разверстую душу,
Что только кустом не пуста:
Окном моих всех захолустий!
Что, полная чаща куста,
Находишь на сем – месте пусте?
Чего не видал (на ветвях
Твоих – хоть бы лист одинаков!)
В моих преткновения пнях,
Сплошных препинания знаках?
Чего не слыхал (на ветвях
Молва не рождается в муках!),
В моих преткновения пнях,
Сплошных препинания звуках?
Да вот и сейчас, словарю
Придавши бессмертную силу, –
Да разве я то говорю,
Что знала, пока не раскрыла
Рта, знала еще на черте
Губ, той – за которой осколки…
И снова, во всей полноте,
Знать буду, как только умолкну.
(обратно)

2. «А мне от куста – не шуми…»

А мне от куста – не шуми
Минуточку, мир человечий! –
А мне от куста – тишины:
Той, – между молчаньем и речью.
Той, – можешь – ничем, можешь – всем
Назвать: глубока, неизбывна.
Невнятности! наших поэм
Посмертных – невнятицы дивной.
Невнятицы старых садов,
Невнятицы музыки новой,
Невнятицы первых слогов,
Невнятицы Фауста Второго.
Той – до всего, после всего.
Гул множеств, идущих на форум.
Ну – шума ушного того,
Все соединилось в котором.
Как будто бы все кувшины
Востока – на лобное всхолмье.
Такой от куста тишины,
Полнее не выразишь: полной.
Около 20 августа 1934
(обратно) (обратно)

Сад

За этот ад,
За этот бред,
Пошли мне сад
На старость лет.
На старость лет,
На старость бед:
Рабочих – лет,
Горбатых – лет…
На старость лет
Собачьих – клад:
Горячих лет –
Прохладный сад…
Для беглеца
Мне сад пошли:
Без ни-лица.
Без ни-души!
Сад: ни шажка!
Сад: ни глазка!
Сад: ни смешка!
Сад: ни свистка!
Без ни-ушка
Мне сад пошли:
Без ни-душка!
Без ни-души!
Скажи: довольно муки – на
Сад – одинокий, как сама.
(Но около и Сам не стань!)
– Сад, одинокий, как ты Сам.
Такой мне сад на старость лет…
– Тот сад? А может быть – тот свет? –
На старость лет моих пошли –
На ощущение души.
1 октября 1934
(обратно)

Челюскинцы

Челюскинцы! Звук –
Как сжатые челюсти.
Мороз из них прет,
Медведь из них щерится.
И впрямь челюстьми
– На славу всемирную –
Из льдин челюстей
Товарищей вырвали!
На льдине (не то
Что – черт его – Нобиле!)
Родили – дите
И псов не угробили –
На льдине?
Эол
Доносит ко кабелю:
– На льдов произвол
Ни пса не оставили!
И спасши – мечта
Для младшего возраста! –
И псов и дитя
Умчали по воздуху.
– «Европа, глядишь?
Так льды у нас колются!»
Щекастый малыш,
Спеленатый – полюсом!
А рядом – сердит
На громы виктории –
Второй уже Шмидт
В российской истории:
Седыми бровьми
Стесненная ласковость…
Сегодня – смеюсь!
Сегодня – да здравствует
Советский Союз!
За вас каждым мускулом
Держусь – и горжусь:
Челюскинцы – русские!
3 октября 1934
(обратно)

«Человека защищать не надо…»

Человека защищать не надо
Перед Богом, Бога – от него.
Человек заслуживает ада.
Но и сада
Семиверстного – для одного.
Человек заслуживает – танка!
Но и замка
Феодального – для одного.
Осень 1934
(обратно)

«Есть счастливцы и счастливицы…»

Есть счастливцы и счастливицы,
Петь не могущие. Им –
Слезы лить! Как сладко вылиться
Горю – ливнем проливным!
Чтоб под камнем что-то дрогнуло,
Мне ж – призвание как плеть –
Меж стенания надгробного
Долг повелевает – петь.
Пел же над другом своим Давид,
Хоть пополам расколот!
Если б Орфей не сошел в Аид
Сам, а послал бы голос
Свой, только голос послал во тьму,
Сам у порога лишним
Встав, – Эвридика бы по нему
Как по канату вышла…
Как по канату и как на свет,
Слепо и без возврата.
Ибо раз голос тебе, поэт,
Дан, остальное – взято.
Ноябрь-декабрь 1934
(обратно)

«Двух станов не боец, а только гость случайный…»

Двух станов не боец, а – если гость случайный –
То гость – как в глотке кость, гость –
как в подметке гвоздь.
Была мне голова дана – по ней стучали
В два молота: одних – корысть и прочих – злость.
Вы с этой головы – к создателеву чуду
Терпение мое, рабочее, прибавь –
Вы с этой головы – что требовали? – Блуда!
Дивяся на ответ упорный: обезглавь.
Вы с этой головы, уравненной – как гряды
Гор, вписанной в вершин божественный чертеж,
Вы с этой головы – что требовали? – Ряда.
Дивяся на ответ (безмолвный): обезножь!
Вы с этой головы, настроенной – как лира:
На самый высший лад: лирический…
– Нет, стой!
Два строя: Домострой – и Днепрострой – на выбор!
Дивяся на ответ безумный: – Лиры – строй.
И с этой головы, с лба – серого гранита,
Вы требовали; нас – люби! тех – ненавидь!
Не все ли ей равно – с какого боку битой,
С какого профиля души – глушимой быть?
Бывают времена, когда голов – не надо.
Но слово низводить до свеклы кормовой –
Честнее с головой Орфеевой – менады!
Иродиада с Иоанна головой!
– Ты царь: живи один… (Но у царей – наложниц
Минута.) Бог – один. Тот – в пустоте небес.
Двух станов не боец: судья – истец – заложник –
Двух – противубоец! Дух – противубоец.
25 октября 1935
(обратно)

Читатели газет

Ползет подземный змей,
Ползет, везет людей.
И каждый – со своей
Газетой (со своей
Экземой!) Жвачный тик,
Газетный костоед,
Жеватели мастик,
Читатели газет.
Кто – чтец? Старик? Атлет?
Солдат? – Ни черт, ни лиц,
Ни лет. Скелет – раз нет
Лица: газетный лист!
Которым – весь Париж
С лба до пупа одет.
Брось, девушка!
Родишь –
Читателя газет.
Кача – «живет с сестрой» –
ются – «убил отца?» –
Качаются – тщетой
Накачиваются.
Что для таких господ –
Закат или рассвет?
Глотатели пустот,
Читатели газет!
Газет – читай: клевет,
Газет – читай: растрат.
Что ни столбец – навет,
Что ни абзац – отврат…
О, с чем на Страшный суд
Предстанете: на свет!
Хвататели минут,
Читатели газет!
– Пошел! Пропал! Исчез!
Стар материнский страх.
Мать! Гуттенбергов пресс
Страшней, чем Шварцев прах!
Уж лучше на погост, –
Чем в гнойный лазарет
Чесателей корост,
Читателей газет!
Кто наших сыновей
Гноит во цвете лет?
Смесители кровей,
Писатели газет!
Вот, други, – и куда
Сильней, чем в сих строках! –
Что думаю, когда
С рукописью в руках
Стою перед лицом
– Пустее места – нет! –
Так значит – нелицом
Редактора газетной нечисти.
Ване, 1 15 ноября 1935
(обратно)

Деревья

Мятущийся куст над обрывом –
Смятение уст под наплывом
Чувств…
Кварталом хорошего тона –
Деревья с пугливым наклоном
(Клонились – не так – над обрывом!)
Пугливым, а может – брезгливым?
Мечтателя – передбогатым –
Наклоном. А может – отвратом
От улицы: всех и всего там –
Курчавых голов отворотом?
От девушек – сплошь без стыда,
От юношей – то ж – и без лба:
Чем меньше – тем выше заносят!
Безлобых, а завтра – безносых.
От тресков, зовущихся: речь,
От лака голов, ваты плеч,
От отроков – листьев новых
Не видящих из-за листовок,
Разрываемых на разрыв.
Так и лисы в лесах родных,
В похотливый комок смесяся, –
Так и лисы не рвали мяса!
От гвалта, от мертвых лис –
На лисах (о смертный рис
На лицах!), от свалки потной
Деревья бросаются в окна –
Как братья-поэты – в реку!
Глядите, как собственных веток
Атлетикою – о железо
Все руки себе порезав –
Деревья, как взломщики, лезут!
И выше! За крышу! За тучу!
Глядите – как собственных сучьев
Хроматикой – почек и птичек –
Деревья, как смертники, кличут!
(Был дуб. Под его листвой
Король восседал…)
– Святой
Людовик – чего глядишь?
Погиб – твой город Париж!
27 ноября 1935
(обратно)

Савойские отрывки

< 1 > «В синее небо ширя глаза…»

В синее небо ширя глаза –
Как восклицаешь: – Будет гроза!
На проходимца вскинувши бровь –
Как восклицаешь: – Будет любовь!
Сквозь равнодушья серые мхи –
Так восклицаю: – Будут стихи!
Сентябрь 1936
(обратно) (обратно)

«Были огромные очи…»

Были огромные очи:
Очи созвездья Весы,
Разве что Нила короче
Было две черных косы.
Ну, а сама меньше можного!
Все, что имелось длины
В косы ушло – до подножия,
В очи – двойной ширины
Если сама – меньше можного.
Не пожалеть красоты –
Были ей Богом положены
Брови в четыре версты:
Брови – зачесывать за уши
……….. Задушу
Хату ресницами месть…
Нет, не годится!..….
Страшно от стольких громад!
Нет, воспоем нашу девочку
На уменьшительный лад
За волосочек – по рублику!
Для довершенья всего –
Губки – крушенье Республики
Зубки – крушенье всего…
Жуть, что от всей моей Сонечки
Ну – не осталось ни столечка:
В землю зарыть не смогли –
Сонечку люди – сожгли!
Что же вы с пеплом содеяли?
В урну – такую – ее?
Что же с горы не развеяли
Огненный пепел ее?
30 сентября 1937
(обратно)

Стихи к чехии

Сентябрь

1. «Полон и просторен…»

Полон и просторен
Край. Одно лишь горе:
Нет у чехов – моря.
Стало чехам – море
Слёз: не надо соли!
Запаслись на годы!
Триста лет неволи,
Двадцать лет свободы.
Не бездельной, птичьей –
Божьей, человечьей,
Двадцать лет величья,
Двадцать лет наречий
Всех – на мирном поле
Одного народа.
Триста лет неволи,
Двадцать лет свободы –
Всем. Огня и дома –
Всем. Игры, науки –
Всем. Труда – любому –
Лишь бы были руки.
На поле и в школе –
Глянь – какие всходы!
Триста лет неволи,
Двадцать лет свободы.
Подтвердите ж, гости
Чешские, все вместе:
Сеялось – всей горстью,
Строилось – всей честью.
Два десятилетья
(Да и то не целых!)
Как нигде на свете
Думалось и пелось.
Посерев от боли,
Стонут Влтавы воды:
– Триста лет неволи,
Двадцать лет свободы.
На орлиных скалах
Как орел рассевшись –
Что с тобою сталось,
Край мой, рай мой чешский?
Горы – откололи,
Оттянули – воды…
…Триста лет неволи,
Двадцать лет свободы.
В селах – счастье ткалось
Красным, синим, пестрым.
Что с тобою сталось,
Чешский лев двухвостый?
Лисы побороли
Леса воеводу!
Триста лет неволи,
Двадцать лет свободы!
Слушай каждым древом,
Лес, и слушай, Влтава!
Лев рифмует с гневом,
Ну, а Влтава – слава.
Лишь на час – не боле –
Вся твоя невзгода!
Через ночь неволи
Белый день свободы!
12 ноября 1938
(обратно)

2. «Горы – турам поприще!..»

Горы – турам поприще!
Черные леса,
Долы в воды смотрятся,
Горы – в небеса.
Край всего свободнее
И щедрей всего.
Эти горы – родина
Сына моего.
Долы – ланям пастбище,
Не смутить зверья –
Хата крышей застится,
А в лесу – ружья –
Сколько бы ни пройдено
Верст – ни одного!
Эти долы – родина
Сына моего.
Там растила сына я,
И текли – вода?
Дни? или гусиные
Белые стада?
…Празднует смородина
Лета рождество.
Эти хаты – родина
Сына моего.
Было то рождение
В мир – рожденьем в рай.
Бог, создав Богемию,
Молвил: «Славный край!
Все дары природные.
Все – до одного!
Пощедрее родины
Сына – Моего!»
Чешское подземие:
Брак ручьев и руд!
Бог, создав Богемию,
Молвил: «Добрый труд!»
Все было – безродного
Лишь ни одного
Не было на родине
Сына моего.
Прокляты – кто заняли
Тот смиренный рай
С тайнами и с ланями,
С перьями фазаньими…
Трекляты – кто продали,
Ввек не прощены! –
Вековую родину
Всех, – кто без страны!
Край мой, край мой, проданный
Весь живьем, с зверьем,
С чудо-огородами,
С горными породами,
С целыми народами,
В поле, без жилья,
Стонущими:
– Родина!
Родина моя!
Богова! Богемия!
Не лежи, как пласт!
Бог давал обеими –
И опять подаст!
В клятве – руку подняли
Все твои сыны –
Умереть за родину
Всех – кто без страны!
Между 12 и 19 ноября 1938
(обратно)

3. «Есть на карте – место…»

Есть на карте – место:
Взглянешь – кровь в лицо!
Бьется в муке крестной
Каждое сельцо.
Поделил – секирой
Пограничный шест.
Есть на теле мира
Язва: все проест!
От крыльца – до статных
Гор – до орльих гнезд –
В тысячи квадратных
Невозвратных верст –
Язва.
Лег на отдых –
Чех: живым зарыт,
Есть в груди народов
Рана: наш убит!
Только край тот назван
Братский – дождь из глаз!
Жир, аферу празднуй!
Славно удалась.
Жир, Иуду – чествуй!
Мы ж – в ком сердце – есть
Есть на карте место
Пусто: наша честь.
19 22 ноября 1938
4. ОДИН ОФИЦЕР
В Судетах, на лесной чешской
границе, офицер с 20-тью солда –
тами, оставив солдат в лесу,
вышел на дорогу и стал стрелять
в подходящих немцев. Конец его
неизвестен.
(Из сентябрьских газет 1938 г.)
Чешский лесок –
Самый лесной.
Год – девятьсот
Тридцать восьмой.
День и месяц? – вершины, эхом:
– День, как немцы входили к чехам!
Лес – красноват.
День – сине-сер.
Двадцать солдат,
Один офицер.
Крутолобый и круглолицый
Офицер стережет границу.
Лес мой, кругом,
Куст мой, кругом,
Дом мой, кругом,
Мой – этот дом.
Леса не сдам,
Дома не сдам,
Края не сдам,
Пяди не сдам!
Лиственный мрак.
Сердца испуг:
Прусский ли шаг?
Сердца ли стук?
Лес мой, прощай!
Век мой, прощай!
Край мой, прощай!
Мой – этот край!
Пусть целый край
К вражьим ногам!
Я – под ногой –
Камня не сдам!
Топот сапог.
– Немцы! – листок.
Грохот желез.
– Немцы! – весь лес.
– Немцы! – раскат
Гор и пещер.
Бросил солдат
Один – офицер.
Из лесочку – живым манером
На громаду – да с револьвером!
Выстрела треск.
Треснул – весь лес!
Лес: рукоплеск!
Весь – рукоплеск!
Пока пулями в немца хлещет –
Целый лес ему рукоплещет!
Кленом, сосной,
Хвоей, листвой,
Всею сплошной
Чащей лесной –
Понесена
Добрая весть,
Что – спасена
Чешская честь!
Значит – страна
Так не сдана,
Значит – война
Все же – была!
– Край мой, виват!
– Выкуси, герр!
…Двадцать солдат.
Один офицер.
Октябрь 1938 17 апреля 1939
(обратно)

< 5 > Родина радия

Можно ль, чтоб века
Бич слепоок
Родину света
Взял под сапог?
Взглянь на те горы!
В этих горах –
Лучшее найдено:
Родина – радия.
Странник, всем взором
Глаз и души
Взглянь на те горы!
В сердце впиши
Каждую впадину:
Родина – радия…
<1938 1939>
(обратно) (обратно)

Март

1 Колыбельная

В оны дни певала дрема
По всем селам-деревням:
– Спи, младенец! Не то злому
Псу-татарину отдам!
Ночью черной, ночью лунной –
По Тюрингии холмам:
– Спи, германец! Не то гунну
Кривоногому отдам!
Днесь – по всей стране богемской
Да по всем ее углам:
– Спи, богемец! Не то немцу,
Пану Гитлеру отдам!
28 марта 1939
(обратно)

2 Пепелище

Налетевший на град Вацлава –
Так пожар пожирает траву…
Поигравший с богемской гранью! –
Так зола засыпает зданья,
Так метель заметает вехи…
От Эдема – скажите, чехи! –
Что осталося? – Пепелище.
– Так Чума веселит кладбище!
Налетевший на град Вацлава –
– Так пожар пожирает траву…
Объявивший – последний срок нам:
Так вода подступает к окнам.
Так зола засыпает зданья…
Над мостами и площадями
Плачет, плачет двухвостый львище…
– Так Чума веселит кладбище!
Налетевший на град Вацлава
– Так пожар пожирает траву –
Задушивший без содраганья –
Так зола засыпает зданья:
– Отзовись, живые души!
Стала Прага – Помпеи глуше:
Шага, звука – напрасно шлем..
– Так Чума веселит кладбище!
(обратно)

3 БАРАБАН

По богемским городам
Что бормочет барабан?
– Сдан – сдан – сдан
Край – без славы, край – без бою.
Лбы – под серою золою
Дум – дум – дум…
– Бум!
Бум!
Бум!
По богемским городам –
Или то не барабан
(Горы ропщут? Камни шепчут?)
А в сердцах смиренных чешских –
Гне – ва
Гром:
– Где
Мой
Дом?
По усопшим городам
Возвещает барабан:
– Вран! Вран! Вран
Завелся в Градчанском замке!
В ледяном окне – как в рамке
(Бум! бум! бум!)
Гунн!
Гунн!
Гунн!
30 марта 1939
(обратно)

4 Германии

О, дева всех румянее
Среди зеленых гор –
Германия!
Германия!
Германия!
Позор!
Полкарты прикарманила.
Астральная душа!
Встарь – сказками туманила,
Днесь – танками пошла.
Пред чешскою крестьянкою –
Не опускаешь вежд,
Прокатываясь танками
По ржи ее надежд?
Пред горестью безмерною
Сей маленькой страны,
Что чувствуете, Германы:
Германии сыны??
О мания! О – мумия
Величия!
Сгоришь,
Германия!
Безумие,
Безумие
Творишь!
С объятьями удавьими
Расправится силач!
За здравие, Моравиа!
Словакия, словачъ!
В хрустальное подземие
Уйдя – готовь удар:
Богемия!
Богемия!
Богемия!
Наздар!
9 10 апреля 1939
(обратно)

5 Март

Атлас – что колода карт:
В лоск перетасован!
Поздравляет – каждый март:
– С краем, с паем с новым!
Тяжек мартовский оброк:
Земли – цепи горны –
Ну и карточный игрок!
Ну и стол игорный!
Полны руки козырей:
В ордена одетых
Безголовых королей,
Продувных – валетов.
– Мне и кости, мне и жир!
Так играют – тигры!
Будет помнить целый мир
Мартовские игры.
В свои козыри – игра
С картой европейской.
(Чтоб Градчанская гора –
Да скалой Тарпейской!)
Злое дело не нашло
Пули: дули пражской.
Прага – что! и Вена – что!
На Москву – отважься!
Отольются – чешский дождь.
Пражская обида,
– Вспомни, вспомни, вспомни, вождь, –
Мартовские Иды!
22 апреля 1939
(обратно)

6 Взяли…

Чехи подходили к немцам и плевали.
(См. мартовские газеты 1939 г.)
Брали – скоро и брали – щедро:
Взяли горы и взяли недра,
Взяли уголь и взяли сталь,
И свинец у нас, и хрусталь,
Взяли сахар и взяли клевер,
Взяли Запад и взяли Север,
Взяли улей и взяли стог,
Взяли Юг у нас и Восток.
Вары – взяли и Татры – взяли,
Взяли близи и взяли дали,
Но – больнее, чем рай земной! –
Битву взяли – за край родной.
Взяли пули и взяли ружья,
Взяли руды и взяли дружбы…
Но покамест во рту слюна –
Вся страна вооружена!
9 мая 1939
(обратно)

7 Лес

Видел, как рубят? Руб –
Рубом! – за дубом – дуб.
Только убит – воскрес!
Не погибает – лес.
Так же, как мертвый лес
Зелен – минуту чрез! –
(Мох – что зеленый мех!)
Не погибает – чех.
9 мая 1939
(обратно)

8 «О, слезы на глазах!..»

О, слезы на глазах!
Плач гнева и любви!
О, Чехия в слезах!
Испания в крови!
О, черная гора,
Затмившая – весь свет!
Пора – пора – пора
Творцу вернуть билет.
Отказываюсь – быть.
В Бедламе нелюдей
Отказываюсь – жить.
С волками площадей
Отказываюсь – выть.
С акулами равнин
Отказываюсь плыть –
Вниз – по теченью спин.
Не надо мне ни дыр
Ушных, ни вещих глаз.
На твой безумный мир
Ответ один – отказ.
15 марта 11 мая 1939
(обратно)

9 «Не бесы – за иноком…»

Не бесы – за иноком,
Не горе – за гением,
Не горной лавины ком,
Не вал наводнения, –
Не красный пожар лесной,
Не заяц – по зарослям,
Не ветлы – под бурею, –
За фюрером – фурии!
15 мая 1939
(обратно)

10 Народ

Его и пуля не берет,
И песня не берет!
Так и стою, раскрывши рот:
– Народ! Какой народ!
Народ – такой, что и поэт –
Глашатай всех широт, –
Что и поэт, раскрывши рот,
Стоит – такой народ!
Когда ни сила не берет,
Ни дара благодать, –
Измором взять такой народ?
Гранит – измором взять!
(Сидит – и камешек гранит,
И грамотку хранит…
В твоей груди зарыт – горит! –
Гранат, творит – магнит.)
…Что радий из своей груди
Достал и подал: вот!
Живым – Европы посреди –
Зарыть такой народ?
Бог! Если ты и сам – такой,
Народ моей любви
Не со святыми упокой –
С живыми оживи!
20 мая 1939
(обратно)

11 «Не умрешь, народ!..»

Не умрешь, народ!
Бог тебя хранит!
Сердцем дал – гранат,
Грудью дал – гранит.
Процветай, народ, –
Твердый, как скрижаль,
Жаркий, как гранат,
Чистый, как хрусталь.
Париж, 21 мая 1939
(обратно)

< 12 > «Молчи, богемец! Всему конец!..»

Молчи, богемец! Всему конец!
Живите, другие страны!
По лестнице из живых сердец
Германец входит в Градчаны.
Отой басне не верит сам:
– По ступеням как по головам.>
– Конным гунном в Господень храм! –
По ступеням, как по черепам…
<1939>
(обратно)

< 13 > «Но больнее всего, о, памятней…»

Но больнее всего, о, памятней
И граната и хрусталя –
Всего более сердце ранят мне
Эти – маленькие! – поля,
Те дороги – с большими сливами
И большими шагами – вдоль
Слив и нив…
<1939>
(обратно) (обратно) (обратно)

Douce France[116]

Adieu, France!
Adieu, France!
Adieu, France!
Marie Stuart[117]
Мне Францией – нету
Нежнее страны –
На долгую память
Два перла даны.
Они на ресницах
Недвижно стоят.
Дано мне отплытье
Марии Стюарт.
5 июня 1939
Марина Цветаева. Одна из последних фотографий 1940 г.


(обратно) (обратно)

СССР

«Двух – жарче меха! рук – жарче пуха!..»

Двух – жарче меха! рук – жарче пуха!
Круг – вкруг головы.
Но и под мехом – неги, под пухом
Гаги – дрогнете вы!
Даже богиней тысячерукой
– В гнезд, в звезд черноте –
Как ни кружи вас, как ни баюкай
– Ах! – бодрствуете…
Вас и на ложе неверья гложет
Червь (бедные мы!).
Не народился еще, кто вложит
Перст – в рану Фомы.
7 января 1940
(обратно)

«Ушел – не ем…»

Ушел – не ем:
Пуст – хлеба вкус.
Все – мел.
За чем ни потянусь.
…Мне хлебом был,
И снегом был,
И снег не бел,
И хлеб не мил.
23 января 1940
(обратно)

«– Пора! для этого огня…»

– Пора! для этого огня –
Стара!
– Любовь – старей меня!
– Пятидесяти январей
Гора!
– Любовь – еще старей:
Стара, как хвощ, стара, как змей,
Старей ливонских янтарей,
Всех привиденских кораблей
Старей! – камней, старей – морей…
Но боль, которая в груди,
Старей любви, старей любви.
23 января 1940
(обратно)

«Не знаю, какая столица…»

Не знаю, какая столица:
Любая, где людям – не жить.
Девчонка, раскинувшись птицей,
Детеныша учит ходить.
А где-то зеленые Альпы,
Альпийских бубенчиков звон…
Ребенок растет на асфальте
И будет жестоким – как он.
1 июля 1940
(обратно)

«Пора снимать янтарь…»

Пора снимать янтарь
Пора менять словарь,
Пора гасить фонарь
Наддверный…
Февраль 1941
(обратно)

«Все повторяю первый стих…»

«Я стол накрыл на шестерых…»

Все повторяю первый стих
И все переправляю слово:
– «Я стол накрыл на шестерых»…
Ты одного забыл – седьмого.
Невесело вам вшестером.
На лицах – дождевые струи…
Как мог ты за таким столом
Седьмого позабыть – седьмую…
Невесело твоим гостям,
Бездействует графин хрустальный.
Печально – им, печален – сам,
Непозванная – всех печальней.
Невесело и несветло.
Ах! не едите и не пьете.
– Как мог ты позабыть число?
Как мог ты ошибиться в счете?
Как мог, как смел ты не понять,
Что шестеро (два брата, третий –
Ты сам – с женой, отец и мать)
Есть семеро – раз я на свете!
Ты стол накрыл на шестерых,
Но шестерыми мир не вымер.
Чем пугалом среди живых –
Быть призраком хочу – с твоими,
(Своими)…
Робкая как вор,
О – ни души не задевая! –
За непоставленный прибор
Сажусь незваная, седьмая.
Раз! – опрокинула стакан!
И все, что жаждало пролиться, –
Вся соль из глаз, вся кровь из ран –
Со скатерти – на половицы.
И – гроба нет! Разлуки – нет!
Стол расколдован, дом разбужен.
Как смерть – на свадебный обед,
Я – жизнь, пришедшая на ужин.
…Никто: не брат, не сын, не муж,
Не друг – и все же укоряю:
– Ты, стол накрывший на шесть – душ,
Меня не посадивший – с краю.
6 марта 1941
(обратно) (обратно)

Примечания

Наследие Марины Цветаевой обширно и разнолико: лирика, поэмы, драматические сочинения в стихах, проза, мемуарные очерки, эссеистика, критические статьи. Она – выдающийся переводчик поэзии (на русский с французского, немецкого, других языков, и с русского на французский). Высокая духовно-художественная стихия пронизывает ее письма, дневники, рабочие за-писи.

В настоящую книгу вошли избранные стихотворения поэта. Они расположены в хронологическом порядке, в трех разделах: «Россия» – произведения, написанные на родине с 1909 по 1922 год; «После России» – стихотворения, созданные в эмиграции с 1922 по 1939 год; «СССР» – немногочисленные работы 1940–1941 годов. Некоторые стихотворения остались незавершенными, в таком виде они и печатаются.

В Примечаниях использованы материалы Л. А. Мнухина, А. А. Саакянц, А. И. Цветаевой, А. С. Эфрон.

Стихотворные тексты печатаются по изданию: Цветаева Марина. Собрание сочинений: В 7 томах. Т. 1, 2. Москва: ЭллисЛак, 1994.

СТИХОТВОРЕНИЯ
Писать стихи Цветаева начала с шести лет, печататься – с шестнадцати. Будучи гимназисткой, Марина Цветаева издала первый поэтический сборник «Вечерний альбом» (1910 г.; 500 экз.). На него откликнулись В. Брюсов, М. Волошин, Н. Гумилев. Они отметили детскость, незрелость и неопытность юной поэтессы, но отзывы в целом можно назвать доброжелательными. Спустя два года вышла вторая книга, «Волшебный фонарь». На этот раз отзывы были гораздо критичнее: С. Городецкий озаглавил свою рецензию «Женское рукоделие», Гумилев назвал книгу «подделкой». В 1913 году М. Цветаева выпускает небольшое избранное «Из двух книг».

Из стихотворений, написанных в 1913-15 гг., Цветаевой был составлен сборник под названием «Юношеские стихи», однако он так и не вышел в свет. В последующие годы она печаталась в таких изданиях, как «Альманах муз» и «Северные записки».

Зрелая цветаевская поэзия 1916-20 гг. вошла в подготовленный сборник «Версты». Но в результате книгоиздательских трудностей того времени лишь небольшая часть этого сборника вышла двумя книгами: «Версты» (1921) и «Версты. Выпуск 1» (1922).

Последней книгой Цветаевой, выпущенной в Москве, была драма «Конец Казановы» (1922).

Домики старой Москвы – «Грузные, в шесть этажей…» – Стихотворение оказалось пророческим: на месте ее родного дома в Трехпрудном переулке в конце концов «…построили, не зная, что строят, по предсказанию Марины, – дом в шесть этажей…» (А. Цветаева. «Воспоминания»).

В. Я. Брюсову – Брюсов дважды критически отзывался о книгах Цветаевой. Стихотворение – отклик на рецензию Брюсова на сборник «Волшебный фонарь». Цветаевой принадлежит рецензия на поэтический сборник Брюсова «Пути и перепутья» – «Волшебство в стихах Брюсова» и мемуарный очерк «Герой труда».

Встреча с Пушкиным – Мариула – персонаж поэмы Пушкина «Цыганы».

Генералам двенадцатого года – Тучков-четвертый А. А. (1777–1812) – погибший в Бородинском сражении генерал-майор, с чьим изображением на карандашной коробке, по свидетельству дочери, Цветаева не расставалась многие годы.

Бабушке – Стихотворение посвящено бабушке Цветаевой – А. А. Мейн (1841–1869), урожденной Бернац-кой, польке по происхождению.

Германии – Стихотворение – ответ шовинистическим и германофобским настроениям, поднявшимся в связи с началом Первой мировой войны. Лорелей (Лорелея) – в немецком фольклоре фея, хозяйка подводного царства на реке Рейн.

«Мне нравится, что вы больны не мной…» Стихотворение обращено к М. А. Минцу (1886–1917), впоследствии ставшему мужем сестры Цветаевой – Анастасии.

«Никто ничего не отнял!..» Стихотворение к О. Э. Мандельштаму. С Мандельштамом Цветаева познакомилась в 1915 г., впоследствии он гостил у нее в Москве и Александрове. «Что вам, молодой Державин…» – по определению Цветаевой, высоко ценившей поэзию Мандельштама, на ней лежит след «Десницы Державина». Помимо нескольких стихотворений (см. комментарий к циклу «Стихи о Москве), о Мандельштаме написан также очерк «История одного посвящения». Мандельштамом были созданы три стихотворения, обращенных к Цветаевой: «Не веря воскресенья чуду…», «На розвальнях, уложенных соломой…», «В разноголосице девического хора…». Позднее он отзывался о ее поэзии как о «псевдопопулистской, псевдорусской».

Стихи о Москве – Цветаева родилась и провела в Москве большую часть жизни; образы родного города занимают огромное место в ее творчестве.

1. «Облака вокруг…» – Обращено к старшей дочери Ариадне Эфрон (1912–1975).

2. «Из рук моих нерукотворный град…» Как и следующее стихотворение, обращено к Мандельштаму и содержит описание совместных прогулок по Москве. Спасские… ворота – ворота в Кремле. Часовня звездная – Иверская часовня, стоявшая недалеко от Кремля. Пятисоборный круг – площадь в Кремле с пятью соборами. Нечаянныя радости – церковь в Кремле.

7. «Семь холмов как семь колоколов…»…Иоанна родилась Богослова – день рождения Цветаевой, 26 сентября, по церковному календарю приходится на день памяти Иоанна Богослова.

8. «Москва! Какой огромный…» Младенец Пантелеймон – святой-исцелитель, на иконах изображаемый отроком. Иверское сердце, / Червонное… – имеется в виду икона Иверской Божьей Матери в окладе червонного золота.

Стихи к Блоку – Цветаева преклонялась перед поэзией и личностью Блока, называла его «явным торжеством духа» и «сплошной совестью». «Я в жизни – волей стиха – пропустила большую встречу с Блоком… сама легкомысленно наколдовала: «и руками не потянусь»…» – писала она в письме Пастернаку (февраль 1923 г.). Она видела Блока лишь во время его выступлений в Москве 9 и 14 мая 1920 г. Тогда же Блоку были переданы посвященные ему стихи. Впоследствии она писала: «…Блок читал мои стихи. С) Прочел молча – читал долго – и потом такая до-олгая улыбка.»

I. «Имя твое птица в руке…»Имя твое – пять букв – имеется в виду написание по старой русской орфографии, с твердым знаком на конце слова.

3. «Ты проходишь на Запад Солнца…»Свете тихий. Свет вечерний – слова из молитвы «Свете тихий» («Пришедшие на Запад солнца, видевшие свет вечерний…)».

5. «У меня в Москве купола горят!..»И гробницы в ряд у меня стоят – имеется в виду усыпальница русских царей в Архангельском соборе Кремля.

9. «Как слабый луч сквозь черный морок адов…»Под рокот рвущихся снарядов – в день выступления Блока в Политехническом музее 9 мая 1920 г. в Москве взорвались артиллерийские склады.

II. «Останешься нам иноком…»Крест на Смоленском кладбище – первоначально прах поэта был захоронен на Смоленском кладбище в Петрограде. (Впоследствии – перенесен на Волкове кладбище.)

12. «Друга его не тревожьте его…»Царство мое не от мира сего – слова Христа из Евангелия.

15. «Без зова, без слова…» – Проспишь до трубы – т. е. до Страшного суда, куда, согласно Библии, ангелы «трубным гласом» созовут живых и мертвых.

16. «Как сонный, как пьяный…»Обратным ущельем Аида – Согласно древнегреческому мифу об Орфее и Эвридике, Орфей, спустившись в Аид (царство мертвых), чтобы вывести оттуда Эвридику, нарушил правило – не оглядываться, вследствие чего навсегда ее потерял. Вдоль сонного Гебра / Плыла голова – далее Орфей был растерзан вакханками, бросившими его голову и лиру в реку Гебр.

17. «Так, Господи! И мой обол…»Обол монета (древнегр.). Прими на утверждены: храма – имеется в виду евангельская притча о вдове, положившей монету в сокровищницу Иерусалимского храма.

«Много тобой пройдено…» Обращено к Блоку.

Ахматовой – Цветаева восторженно отнеслась к поэзии Ахматовой, прочитав ее первый сборник «Вечер». «Ахматова пишет о себе – о вечном… не написав ни единой отвлеченно-общественной строчки, глубже всего – через описание пера на шляпе – передает потомкам свой век…» (запись 1917 г.). В 1940 г. Цветаева более сдержанна: «Но что она делала с 1917 по 1940 гг.? Внутри себя… Жаль.» Встретиться им довелось лишь в 1941 г. (7 и 8 июня).

2. «Охватила голову и стою…»…именем назвала / Царскосельской музы – Ахматова выросла в Царском селе и посвятила ему многие стихотворения.

8. «На базаре кричал народ…»Сергий-Троица – Троице-Сергиева лавра под Москвой. Богородицею хлыстовскою – Хлысты – раскольничья секта.

«Белое солнце и низкие, низкие тучи…» Стихотворение навеяно проводами солдат на войну, которые Цветаева наблюдала в 1916 г. в г. Александрове Владимирской губернии.

«Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес…»У того, с которым Иаков стоял в ночи – По библейскому преданию, к патриарху Иакову трижды являлся Бог.

Без Бога, без хлеба, без крова…»Хиос и Смирна – города на берегу Эгейского моря.

Москве

1. «Когда рыжеволосый Самозванец…»Самозванец – ЛжеДмитрий I. Боярыня Морозова – Феодосия Морозова, предпочла ссылку принятию обета новой веры.

2. «Гришка-Вор тебя не ополячил…»…Вор прозвище Лжедмитрия I (Григория Отрепьева).

Дон

1. «Белая гвардия, путь твой высок…»Вандея место, где потерпели последнее поражение от революционных войск силы, верные монархии в годы Великой французской революции.

«Не самозванка я пришла домой…»Твой день седьмой – согласно Библии, Бог создал человека на седьмой день. Психея – в греческой мифологии олицетворение души, дыхания. Часто представлялась в виде бабочки или птицы.

«Свинцовый полдень деревенский…»Как – древле – девушка одна – подразумевается Жанна д'Арк.

«Я берег покидал туманный Альбиона…» – Посвящено Байрону. Альбион – старинное название Британии. Эллада – старинное название Греции, где погиб Байрон. Ада – дочь Байрона.

Памяти Стаховича – Стахович А. А. (1856–1919) – актер Московского художественного театра, преподававший студийцам уроки хороших манер. Образ Стаховича, помимо данного цикла стихов, использован Цветаевой в пьесе «Феникс»; о нем рассказывается в прозаическом произведении «Повесть о Сонечке»; кроме того, имеется дневниковый очерк «Смерть Стаховича».

Тебе – через сто лет – Летейски воды – воды реки Леты, что, согласно древнегреческой мифологии, протекает в царстве мертвых.

С. Э. («Хочешь знать, как дни проходят…») Обращено к мужу Сергею Эфрону (1893–1941).

Але – Посвящено дочери Ариадне Эфрон.

1. «Когда-нибудь, прелестное созданье…»Чердак-каюта – так Цветаева называет верхнюю часть своей двухэтажной квартиры в Борисоглебском переулке в Москве.

Психея – Навеяно образом жены Пушкина, Натальи Гончаровой, которую в свете называли Психеею. Свое отношение к Гончаровой Цветаева выразила также в очерке «Наталья Гончарова».

Евреям – Роль еврейства в истории и, в частности, истории русской революции, по всей видимости, занимали Цветаеву в те годы. В частности, имеется дневниковая запись 1921 г.: «Аля: – Марина! Я подметала и думала о евреях. Тогда – из тысяч тысяч – поверил один, теперь – Ленину и Троцкому – на тысячу вряд ли один не поверит. / – Аля! Вся Библия – погоня Бога за народом. Бог гонится, евреи убегают». …напрасно имя Гарри / на Генриха он променял. – Речь идет о Генрихе Гейне.

Петру – Образу Петра I как родоначальника разрушительного большевизма противопоставлен образ свергнутой им сводной сестры Софьи. Ревнитель Ассамблей – по приказу Петра были заведены ассамблеи – собрания для светского времяпрепровождения, нарушившие привычный уклад боярского существования.

Большевик – Стихотворение имеет реального прототипа – красноармейца Б. А. Бессарабова (1897–1970), о нем также написана поэма «Егорушка».

Роландов рог – Роланд – герой французского эпоса «Песнь о Роланде». Карл – Карл Великий, господин Роланда, который, услышав затрубивший рог своего погибающего рыцаря, настиг врагов и отомстил за него.

Ученик – Цикл посвящен С. М. Волконскому (1860–1937), театральному деятелю и литератору, потомку известного декабриста. Цветаева познакомилась сним в 1919 г.; дружба продолжалась и в эмиграции.

На его книгу «Родина» ею был опубликован отзыв «Кедр. Апология».

1. «Быть мальчиком твоим светлоголовым…» – Давид – царь Иудеи.

3. «Солнце Вечера добрее…»Песнопевец Аполлон, бог искусств в древнегреческой мифологии. Феб – одно из его имен.

4. «Пало прениже волн…» – Змия мудрей… / Голубя кротче. – Согласно Евангелию, Христос призывал апостолов быть мудрыми, как змеи, и простыми, как голуби.

«Душа, не знающая меры…»Хризалид драгоценный камень. Савонарола Джилармо – монах из Флоренции, осуждавший папство и преданный сожжению на костре (XV в.).

Марина – Цикл посвящен Марине Мнишек, польской дворянке, жене самозванцев, претендовавших на русский престол во времена Смуты.

1. «Быть голубкой его орлиной!..»Басманов – воевода, перешедший на сторону Лжедмитрия I и погибший, защищая его и Марину Мнишек.

2. «Трем самозванцам жена…» Мужьями Мнишек были Лжедмитрий I, Лжедмитрий II и атаман Заруц-кий. В маске дурацкой лежал, / С дудкой кровавой во рту. – на убитого (в 1606 г.) Лжедмитрия I была надета скоморошья маска с дудкой.

3. «– Сердце, измена!..» – Краткая встряска костей о плиты. – Лжедмитрий I выбросился из окна, когда войска Шуйскоговорвались в Кремль.

4. «Грудь Ваша благоуханна…»Горсть неподдельных жемчужин. – Дары Лжедмитрия I Марине Мнишек, ставшей его невестой.

Разлука – Цикл посвящен мужу Сергею Эфрону. Когда создавался цикл, связь с Эфроном, покинувшим Россию с остатками Добровольческой армии, была по теряна.

4. «Тихонько…» – Топочет и ржет… /Крылатый…» – имеется в виду крылатый конь Пегас – символ поэзии.

«Два зарева! нет, зеркала!..» Обращено к поэту М. А. Кузмину, с которым Цветаева познакомилась в Петербурге (зимой 1915–1916 гг.), Кузмину посвящен мемуарный очерк «Нездешний вечер».

Вестнику – Стихотворение обращено к И. Г. Эренбур-гу, обещавшему, уезжая за границу, разыскать С. Эфрона и передать ему письмо.

Маяковскому – Цветаева высоко ценила творчество Маяковского и, по словам А. Эфрон, «…всю жизнь хранила… ему высокую верность собрата». Она была знакома с Маяковским приблизительно с 1918 г., впоследствии встречалась с ним во Франции. После его смерти ею был создан стихотворный цикл «Маяковскому»; кроме того, Цветаева подробно писала о нем в критическом очерке «Эпос и лирика современной России». Маяковский скеп – тически относился к поэзии Цветаевой, однако, по свидетельству А. Эфрон, это стихотворение ему нравилось.

Хвала Афродите

2. «Уже богов не те уже щедроты…»Венерины, летите голубки. – Голубь – один из атрибутов Венеры (Афродиты) – богини любви и красоты в античной мифологии.

3. «Тщетно, в ветвях заповедных роясь…»Пояс, мирт – атрибуты Венеры. …стрелой… /Освободил меня твой же сын. – Сын Венеры – Амур (Эрот), мальчик, поражающий сердца людей стрелами.

4. «Сколько их, сколько их ест из рук…»Камень безрукий. – Имеется в виду статуя Венеры Милос – ской.

«Не ревновать и не клясть…» Чабров (Подгаец-кий) А. А. (ок. 1888 – ок. 1935) – актер и музыкант, в эмиграции стал католическим священником. Цветаева посвятила ему поэму «Переулочки».

«А и простор у нас татарским стрелам…»Алешеньки-то кровь, Ильи – речь о былинных богатырях Алеше Поповиче и Илье Муромце.

«Слезы на лисе моей облезлой!» Под «лисой» подразумевается старый воротник… людоедица с Поволжья… – имеется в виду массовый голод в Поволжье, возникший в начале 20‑х годов. Степан – Степан Разин.

В эмиграции Цветаева прожила семнадцать лет: май-июль 1922 года в Берлине; с августа 1922 по октябрь 1925 в Чехии; с ноября 1925 по июнь 1939 во Франции. Несмотря на неимоверные трудности, от духовно-нравственных до материально-бытовых, творчество Цветаевой этой поры отличается «ослепительной расточительностью» (выражение Георгия Адамовича): стихи, поэмы, драматические сочинения, проза, мемуарные очерки, эссе, статьи.

Стихотворения Цветаевой печатаются в различных периодических изданиях русского Зарубежья, альманахах и сборниках («Дни», «Последние новости», «Воля России», «Версты», «Современные записки»…). Она часто выступает с чтением стихов в различных литературных собраниях и на собственных авторских вечерах. В эти годы вышли поэтические книги Цветаевой: «Разлука», «Стихи к Блоку», «Царь-Девица» (1922); «Ремесло», «Психея» (1923) – в Берлине; «Молодец» (1925) – в Праге; «После России» (1928, последняя прижизненная книга стихов) – в Париже. Сочинения Цветаевой всегда вызывали оживленные и разноречивые отклики в литературной критике эмиграции. О ней писали А. Белый, В. Ходасевич, В. Вейдле, К. Мочульский, Д. Святополк-Мирский, М. Осоргин, Р. Гуль, Г. Иванов. Следует отметить, что даже «недруги» Цветаевой, Адамович и Г. Иванов признавали значительность и единственность ее дарования. При всей пестроте и по-люсности суждений, к началу 30‑х годов существовало некое общее убеждение (в эмиграции!), что Цветаева принадлежит к числу крупнейших русских поэтов эпохи. В изгнании равнозначными ей считались лишь Владислав Ходасевич и Георгий Иванов.

Многие работы Цветаевой этого времени долгие годы оставались рассеянными по малотиражным изданиям, либо неопубликованными.

Заводские – Стихотворения пронизаны впечатлениями от рабочего предместья Праги, где проживал Эфрон, к которому приехала Цветаева.

Хвала богатым – Как верблюды в иглу пролезли. – Имеется в виду изречение Христа: легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому попасть в рай.

Рассвет на рельсах – Знак: сорок человек / И восемь лошадей. – Обозначение нормы загрузки на стенах товарных вагонов.

Офелия в защиту королевыФедра в древнегреческой мифологии жена Тезея, влюбившаяся в своего пасынка Ипполита.

Поэты

1. «Поэт издалека заводит речь…»Кант Иммануил – немецкий философ. В каменном гробу Бастилии… – Речь о французском поэте Андре Шенье, заключенном в знаменитую тюрьму Бастилию.

2. «Есть в мире лишние, добавочные…»Лепро-зариумов – т. е. лепрозориев, лечебниц для больных проказой. Иов – патриарх, которого Бог поразил проказой.

Так вслушиваются…

2. «Друг! Не кори меня за тот…»Велик / Бог – посему крутитесь!.. – согласно библейской легенде, царь Давид плясал перед святыней – Ковчегом Божием.

Хвала Времени – Аренская (Завадская) В. А. (ок. 1895–1930) – соученица Цветаевой по гимназии, дружеские отношения с которой возобновились в эмиграции.

Рельсы – …Пушкинское – сколько их, куда их… – строки из стихотворения Пушкина «Бесы». Женою Лота… / застывшие столбы. – Согласно библейскому преданию, жена Лота, нарушив запрет не оглядываться, покидая родной город, обернулась соляным столбом. Сафо – древнегреческая поэтесса, согласно легенде покончившая с собой из-за неразделенной любви.

Час души – Цикл обращен к критику Бахраху А. В. (1902–1985), которому Цветаева посвятила также еще ряд стихотворений.

1. «В глубокий час души и ночи…»…волчицы римской / Взгляд… – По преданию, основатели Рима Ромул и Рем были вскормлены волчицей. …дщерь Египетская… – По библейскому преданию, дочь египетского фараона нашла будущего пророка Моисея, когда он младенцем плыл по реке в корзине.

2. «В глубокий час души…»Вега звезда в Северном полушарии.

3. «Есть час Души, как час Луны…»… струны / Давидовой сквозь сны / Сауловы… – По библейскому преданию, царь Саул был наказан Богом за непослушание: его преследовал злой дух.

«Древняя тщета течет по жилам…» Стикс в греческой мифологии, река в царстве мертвых.

Двое – В черновиках Цветаевой цикл посвящен Б. Пастернаку.

1. «Есть рифмы в мире сем…»…Ахеи лучший муж… Сладостнейшая Спарты – Ахилл и Елена, герои «Илиады» Гомера.

2. «Не суждено, чтобы сильный с сильным…»Зигфрид с Брунгильдой – герои древнегерманского эпоса «Песнь о Нибелунгах». Брунгильда, мстя Зигфриду за измену, добивается его смерти, а затем убивает и себя. …сын Фетиды / С дщерью Аресовой… – Ахилл, являющийся сыном морской богини Фетиды, убил в бою царицу амазонок, дочь бога войны Ареса (Марса) Пенфе-зилею (прав. – Пенфесилея, Пентесилея), после чего, разглядев ее красоту, жалел об этом.

Попытка ревности – Синай – по Библии, гора, на которой Бог вручил Моисею скрижали с десятью заповедями. Каррара – город, в Италии, где добывается лучший белый мрамор. Лилит – первая, до Евы, жена Адама.

«Жив, а не умер…» – Мир – это сцена. – Слова Шекспира (из комедии «Как вам это понравится»).

«Променявши на стремя…»Рейна… клад – речь о кладе – «центр» сюжета первой части оперной тетралогии Рихарда Вагнера «Кольцо Нибелунгов», которая носит название «Золото Рейна».

«Рас стояние: версты, мили…» Обращено к Пастернаку. Сокольники – парк в Москве. Тюилерий-ский парк – парк в бывшей резиденции французских монархов.

«Русской ржи от меня поклон…» Обращено к Пастернаку.

«Брат по песенной беде…» – Посвящено памяти Сергея Есенина. Жить (конечно, не новей) – слова из предсмертного стихотворения Есенина «До свиданья, друг мой, до свиданья…».

Маяковскому – Цикл – вызван смертью Маяковского.

2. «Литературная не в ней…» – Черновец – милюковцу. – Имеются в виду представители (В. Чернов и П. Милюков) соответственно партии эсеров и кадетов в эмиграции.

3. «В сапогах, подкованных железом…»Стапя-тидесяти… /Миллионного… – Намек на поэму Маяковского «150 000 000». …про его Рольс-Ройсы – имеется в виду автомобиль, купленный поэтом за границей.

4. «И полушки не оставишь…»– Тоска – одноименная опера Джакомо Пуччини. По-шаховски – в данном случае – по-дворянски. Вертер – герой романа Гёте «Страдания юного Вертера», покончивший жизнь самоубийством из-за несчастной любви.

6. «Советским вельможей…»Сережа – Есенин. Старую Росту – плакаты телеграфного агентства «Окна РОСТА», к которым писал тексты Маяковский. Лъсан Алексаныч – Блок. Федор Кузмич – Сологуб.

Стихи к Пушкину – Образ Пушкина занимает огромное место в творчестве Цветаевой. Помимо стихотворных произведений, известна ее прозаическое сочинение «Мой Пушкин». Кроме того, Цветаева переводила его стихи на французский язык.

1. «Бич жандармов, бог студентов…» В стихотворении использованы многочисленные цитаты из различных пушкинских стихотворений, а также факты из его биографии, взятые Цветаевой из книги В. Вересаева «Пушкин в жизни». Голубей олив…лоб – слова из стихотворения Пастернака «Вариация, 4», посвященного Пушкину.

2. Петр и Пушкин – Кнастер – сорт табака. Петро-диво – Санкт-Петербург. Ганнибал Абрам – африканский прадед Пушкина. Отныне я – цензор – Николай I лично взял на себя цензурирование пушкинских произведений. Измаил – согласно Библии, сын патриарха Авраама и его рабыни Агари. Василиск – сказочный змей, убивающий своим взглядом; здесь намек на «леденящий» взгляд Николая I. Был сослан в румынскую область. – Имеется в виду ссылка Пушкина в Кишинев. Сына убил… – Петр I, как известно, казнил своего сына, царевича Алексея.

3. (Станок) – Над цветком любви. – Имеется в виду черновой набросок стихотворения Пушкина «Цветок любви».

(Поэт и царь)

1(5). Потусторонним / Залом царей Имеется в виду существовавшая на территории Кремля галерея с портретами царей. Польского края / Зверский мясник. – Подразумевается подавленное восстание в Польше в 1831 г.

2(6). «Нет, бил барабан перед смутным полком…»

Перефразирование строки из стихотворения Ч. Вольфа «На погребение английского генерала сира Джона Мура» в известном переводе И. И. Козлова. Умнейшего мужа России. – По словам Николая I, сказанным после встречи с Пушкиным, он общался «с умнейшим человеком в России».

Ода пешему ходу

1. «В век сплошных скоропадских…»Скоропад-ский – здесь: временный, недолговечный, как карьера одноименного политического деятеля (гетмана Украины). …чванством / Распираемый торс! – Подразумевается французская реклама автомобильных шин, изображавшая человечка на колесах.

2. «Вот он, грузов наспинных…»Форды, рольсы и ройсы – марки автомобилей. Змея ветхая лесть! – т. е. дьявольское искушение (по Библии, искусил Еву дьявол в образе змея). Опера и Мадлен – центральные районы Парижа.

3. «Дармоедством пресытясь…»…прага – т. е. порога.

Бузина – Костром / Ростопчинским! – Москва, занятая французами в 1812 г., была подожжена по распоряжению губернатора Ф. В. Ростопчина (1763–1826).

Стихи к сыну – Цикл посвящен сыну Георгию (1925–1944).

2. «Наша совесть не ваша совесть!..»Мед'он – парижское предместье, где проживала семья Цветаевой.

3. «Не быть тебе нулем…» – Галльский петух – один из символов Франции.

Стол – Цикл написан Цветаевой к тридцатилетию своей творческой деятельности.

1. «Мой письменный верный стол!..»Штрандт морской берег, по-немецки. Морю толп / Еврейских – горящий столп! – Согласно Библии, во время исхода евреев из Египта Бог указывал им путь в образе огненного столпа.

3. «Тридцатая годовщина…»Березу берёг карел. – Из карельской березы производится дорогая мебель. Трех самозванцев в браке / Признавшая тезка – Марина Мнишек.

4. «Обидел и обошел?..» – Парижские химеры – скульптуры, изображающие чудищ на соборе Парижской Богоматери.

Куст

2. «А мне от куста – не шуми…» – Невнятицы Фауста второго. Имеется в виду вторая часть «Фауста» Гете.

Челюскинцы – Стихотворение посвящено знаменитой экспедиции парохода «Челюскин» по Северному морскому пути в 1933 г., во время которого он потерпел аварию. Нобиле У. (1885–1978) – полярный исследователь из Италии. Родили дите. – Во время экспедиции на пароходе родился ребенок. Эол – в древнегреческой мифологии бог – повелитель ветров. Второй уже Шмидт – т. е. О. Ю. Шмидт (1891–1956), возглавлявший экспедицию; «первый» – П. П. Шмидт (1867–1906) – знаменитый революционер.

«Двух станов не боец, а если гость случайный…» Измененная начальная строка стихотворения А. К. Толстого «Двух станов не боец, а только гость случайный…» Честнее с головой Орфеевой… – См. комментарий к стихотворению «Как сонный, как пьяный…» – Иродиа-да с Иоанна головой! – Согласно Библии, Иродиада – жена царя Ирода, получившая в награду голову Иоанна Крестителя на блюде.

Читатели газет – Гуттенбергов пресс – печатный станок, изобретенный Гуттенбергом в XV веке. Шварцев прах – порох, изобретенный Шварцем в XIV веке.

Деревья – Листовки – рекламные проспекты, раздаваемые на улицах Парижа. Мертвые лисы – лисьи меха. Смертный рис – рисовая пудра, придававшая лицам смертельную бледность. Был дуб… / – Святой Людовик… – Король Людовик IX Святой принимал посетителей и творил правосудие под дубом в Венсенском лесу.

«Были огромные очи…» – Стихотворение посвящено памяти актрисы Софьи Голлидэй (1894–1934), с которой Цветаева дружила до отъезда в эмиграцию и о которой была написана «Повесть о Сонечке».

Стихи к Чехии – Проведя в Чехии три года, Цветаева навсегда полюбила эту страну. Она уже проживала во Франции, когда в сентябре 1938 г. от Чехии была отторгнута Судетская область. Еще через год, в марте 1939‑го, Германия оккупировала Чехию. Цветаева разделила свой стихотворный цикл на две части – «Сентябрь» и «Март», где соответственно отражены эти потрясшие ее события.

Сентябрь

1. «Полон и просторен…» – Триста лет неволи / Двадцать лет свободы. – Чехия почти триста лет находилась в составе Австро-Венгерской империи и ровно двадцать лет до событий 1938 г. просуществовала независимым государством. Влтава – река в Праге. Лев двухвостый – изображен на гербе Чехии.

2. «Горы турам поприще…» – Ав лесу – ружья… /…ни одного. – Охота в лесах Чехии была запре – щена.

4. Один офицер – Стихотворение повествует об эпизоде оккупации Судетской области германскими войсками.

Март

1. (Колыбельная) – Тюрингия – земля в Германии, захваченная гуннами в V веке.

2. Пепелище – Град Вацлава – Прага (патроном которой считается Вацлав Святой). Богемская грань. –

Имеется в виду мастерство обработки стекла и хрусталя, которым славится Чехия.

3. Барабан – Где мой дом? – слова из чешского гимна. Градчанский замок – пражский Кремль. В ледяном окне… / Гунн!.. – Цветаева подразумевает фотографию Гитлера, глядящего на Прагу из окна Градчанского замка.

4. Германии – Хрустальное подземие. – Имеется в виду добыча горного хрусталя. Наздар! – чешское приветствие.

5. Март – Каждый март: / С краем, с паем новым! – И Чехию со Словакией, и Австрию Германия захватывала в марте месяце (в 1939 и 1938 гг. соответственно). Валеты – здесь: прислужники. Тарпейская скала – скала, с которой в Древнем Риме сбрасывали осужденных на смерть. Мартовские Иды – день, когда был убит Юлий Цезарь (15 марта 44 г. до н. э.).

6. Взяли… – Вары – чешский город Карловы Вары. Татры – чешские горы.

8. «О, слезы на глазах!..» – Испания в крови… – Имеется в виду гражданская война в Испании 30‑х гг. Творцу вернуть билет. – Имеются в виду слова Ивана Карамазова из романа Достоевского «Братья Карамазовы»: «Не Бога я не принимаю… я только билет ему… возвращаю» (Часть 2, кн. 5, глава «Бунт»).

Douce France – Мария Стюарт (1542–1587) – шотландская королева. После возвращения на родину окончила жизнь на эшафоте.

19 июня 1939 года М. И. Цветаева с сыном Георгием приехали в Москву. Два с небольшим года жизни на родине, до смертного часа, переполнены трагическими обстоятельствами и жутким неустройством. Подготовленная поэтом в 1940 книга избранных стихов света не уви-дела. Лишь одно давнее стихотворение «Вчера еще в глаза глядел…» было напечатано под названием «Старинная песня» в журнале «30 дней» (1941, № 3).

В эти годы Цветаева занималась, главным образом, переводами. Сначала – классических стихотворений Лермонтова на французский язык (для журнала «Ревю де Моску» и «для себя»). Она перевела с немецкого из Гёте и народные песни; с английского народные баллады о Робин Гуде; с французского из Бодлера (несравненный по мощи и красоте перевод «Плаванья») и народные песни; с испанского – стихотворения Лорки; именитых поэтов Украины, Болгарии, Польши, Словакии, Грузии, мастеров советской еврейской поэзии. В этих работах, большей частью «заказных», Цветаева оставалась высоким поэтом и редким мастером («Я перевожу по слуху – и по духу (вещи). Это больше, чем «смысл»).

В эту пору Цветаевой написано лишь несколько оригинальных стихотворений. Опубликованы они через много лет после кончины поэта.

«Двух жарче меха! рук жарче пуха!..» Обращено к литературоведу Е. Б. Тагеру (1906–1984). Фома – по Библии, апостол Фома, услышав о воскресении Христа, усомнился в этом, за что и получил прозвище Неверующий.

«Всем покадили и потрафили…» Обращено к Е. Б. Тагеру в связи с тем, что по его просьбе Цветаева писала автобиографию для «Литературной энциклопедии» (издание не состоялось).

«Все повторяю первый стих…» – Обращено к А. А. Тарковскому (1907–1989), с которым Цветаева по – знакомилась в 1940 году. Написано в ответ на его стихотворение «Стол накрыт на шестерых».

(обратно)

Даты жизни и творчества М. И. Цветаевой

1892–1910 Марина Ивановна Цветаева родилась в Москве 26 сентября (8.Х) 1892 года. Отец – Иван Владимирович Цветаев (1847–1913) – профессор Московского университета, основатель Музея изящных искусств (ныне – Музей изобразительных искусств им. А. С. Пушкина). Мать – Мария Александровна, урожденная Мейн (1869–1906), из обрусевшей польско-немецкой семьи.

В 1894 родилась сестра Анастасия (ум. в 1993). Кроме Анастасии, у М. Цветаевой были старшие сестра и брат, дети отца от первой жены. Семья жила в Трехпрудном пер., д. № 8 (не сохранился).

Летние месяцы, до 1902, проходили в Тарусе. Из-за тяжелой болезни матери семья подолгу находилась за границей: в Италии, Германии, Швейцарии. В 1905 – в Крыму. Цветаева училась в нескольких московских гимназиях.

Писать стихи, по собственному признанию, начала с шести лет.

В октябре 1910 в Москве вышла ее первая книга стихов «Вечерний альбом».

Встречается с В. Я. Брюсовым, Элли-сом, В. О. Нилендером, М. А. Волошиным, А. Н. Толстым. 1911–1914 В марте 1911 не стала держать экзамены в восьмой класс и прекратила занятия в частной гимназии М. Г. Брюхоненко.

В мае, в Коктебеле у Волошина, познакомилась со своим будущим мужем Сергеем Яковлевичем Эфроном (1893–1941).

Венчание состоялось 27 января 1912.

В феврале вышла вторая книга стихов Марины Цветаевой «Волшебный фонарь». В конце месяца новобрачные отправились в свадебное путешествие: Италия, Франция, Германия. 5 (18) сентября у М. И. Цветаевой и С. Я. Эфрона родилась дочь Ариадна (ум. в 1975).

В феврале 1913 выходит третий сборник М. Цветаевой «Из двух книг». В августе-сентябре и ноябре-декабре Цветаева с семьей живет в Коктебеле (в доме М. А. Волошина), в Ялте и Феодосии. В марте-апреле 1914 переписывается с В. В. Розановым. Осенью переезжает с семьей в дом № 8 в Борисоглебском переулке. В конце года – встреча с поэтессой С. Я. Парнок. Начинает выступать на литературных вечерах. 1915–1917 Ранней весной С. Эфрон уезжает на фронт с санитарным поездом. Весну и лето Цветаева вместе с С. Парнок проводит в Малороссии и Коктебеле. Там знакомится с О. Э. Мандельштамом.

1916 год Цветаева встретила в Петрограде. Знакомство с М. А. Кузминым. Начинается активное сотрудничество с петроградским журналом «Северные записки».

В январе-феврале встречается с приехавшим в Москву О. Мандельштамом. Весной знакомится с поэтом Тихоном Чури-линым. Летом живет в г. Александрове Владимирской губернии.

13 апреля 1917 г. у Цветаевой родилась дочь Ирина. Сентябрь-октябрь Цветаева провела в Феодосии. В ноябре вернулась в Москву. Знакомится с поэтом П. Г. Антокольским. 1918–1922 В январе в Москве появился (тайно) на несколько дней С. Эфрон и уехал в Ростов, чтобы присоединиться к Добровольческой армии.

Цветаева сближается с актерами театральной студии Е. Б. Вахтангова. Знакомство с С. Е. Голлидэй. В ноябре служит в Наркомнаце. Написаны многие стихотворения, составившие книгу «Лебединый стан», пьесы «Червонный Валет», «Метель».

В апреле-октябре 1919 служит регистратором в советском учреждении. На протяжении года написано много стихотворений и пьесы «Приключение», «Фортуна», «Каменный ангел», «Феникс».

В феврале 1920 в детском приюте умерла дочь Ирина.

В мае М. Цветаева впервые увидела А. Блока на его выступлении в Политехническом музее. В декабре, там же, выступала на вечере поэтесс. Написано много стихотворений и поэма-сказка «Царь-Девица».

Зимой 1921 г. работает над поэмами «На Красном Коне» и «Егорушка». Знакомится с князем С. М. Волконским. В июле узнает, что муж жив, находится в Константинополе, и собирается перебираться в Чехию.

Тяжело переживает смерть Блока и гибель Гумилева. В 1921 написано много стихотворений, созданы знаменитые лирические циклы. После долгого перерыва издана небольшая книга стихов «Версты» (издательство «Костры»). В первой половине 1922 написана поэма «Переулочки».

11 мая 1922 после получения необходимых документов Марина Цветаева с дочерью выехали в Берлин.

15 мая 1922 года М. И. Цветаева и Ариадна Эфрон приехали в Берлин. Встреча с мужем. Дружба с Андреем Белым. В июле написан очерк «Световой ливень» (о поэзии Б. Пастернака).

31 июля семья выехала из Берлина в Чехию. 5 августа приехали в Прагу. Чешский период жизни Цветаевой проходит в пригородных деревнях.

В ноябре пишет большое письмо Пастернаку – начало их неистовой переписки и дружбы. Начинает печататься в эмигрантских журналах, альманахах, газетах. Создано много лирических стихотворений.

За 1922 год в Москве и Берлине вышли книги Цветаевой – «Разлука», «Стихи к Блоку», «Конец Казановы», «Версты. Выпуск I», двумя изданиями «Царь-Девица». Завершена работа над поэмой-сказкой «Молодец».

1923–1928 В январе написан очерк «Кедр» о книге С. Волконского «Родина».

Весной – знакомство и начало романа с К. Б. Родзевичем.

Пишется много лирических стихотворений. Вышли стихотворные книги «Ремесло» и «Психея». В январе-июне 1924 написаны «Поэма Горы» и «Поэма Конца». В октябре закончена первая часть трилогии «Гнев Афродиты» – «Ариадна» (первоначально – «Тезей»).

1 февраля 1925 года у М. Цветаевой родился сын Георгий (Мур) – погиб на фронте в 1944 г. В ноябре семья Цветаевой из Чехии переезжает во Францию. Живут из-за бедности в пригородах Парижа: Бель-вю, Ванве, Кламар, Медон.

Написаны многочисленные стихотворения, поэма «Крысолов», очерк о Валерии Брюсове «Герой труда». Отдельным изданием вышла в Праге поэма «Молодец».

В феврале 1926 в Париже с большим успехом прошел литературный вечер М. Цветаевой. В феврале-марте написаны статьи «Поэт о критике» и «Цветник» – резкая полемика с поэтом и критиком Г. В. Адамовичем. В марте совершила поездку в Лондон. Переписывается с P. M. Рильке. Написаны поэмы «С моря», «Попытка комнаты», «Поэма Лестницы». Выступает на литературных собраниях и вечерах.

В феврале 1927 написаны произведения «Новогоднее» и «Твоя смерть», посвященные памяти Р. М. Рильке (умер 29 декабря 1926). В мае подготовлена к печати книга стихов «После России». Работает над трагедией «Федра». Написана «Поэма Воздуха».

В сентябре в Медоне Цветаеву навестила ее сестра Анастасия.

Зимой 1928 вышла последняя прижизненная книга стихов Цветаевой «После России». Книга вызвала много разноречивых критических откликов. В августе начинает работу над поэмой «Перекоп». Дружба с молодым поэтом Н. П. Тройским.

7 ноября встретилась с Маяковским на вечере поэта в кафе «Вольтер». Напечатанное в ноябре в газете «Евразия» дружеское обращение Цветаевой к Маяковскому породило обвинения в эмигрантских кругах в ее «просоветскости» и весьма осложнило ее общественно-литературную деятельность.

1929–1939 В октябре 1929 Цветаева посетила Брюссель, где выступала с литературными чтениями. Началась работа над «Поэмой о Царской семье». Написан очерк о художнице Н. С. Гончаровой. Выступает на литературных собраниях и вечерах.

8 августе 1930 написан стихотворный цикл памяти Маяковского.

В июне 1931 С. Я. Эфрон, воззрения которого становятся все более «советскими», что привело к связям с НКВД, подает прошение о советском гражданстве.

Цветаева работает над циклом «Стихи к Пушкину».

Написан очерк об О. Мандельштаме «История одного посвящения».

В 1932 созданы стихотворные сочинения, статьи «Поэт и время», «Искусство при свете совести», «Эпос и лирика современной России», мемуарный очерк о Волошине «Живое о живом».

В 1933-35 годах наряду со стихами, статьями, очерком «Пленный дух» (об Андрее Белом) Цветаевой написана большая часть ее автобиографической прозы.

24 июня 1935 она встретилась в Париже с Б. Пастернаком. Цветаева назвала эту встречу – «невстречей».

В мае 1936 совершает поездку в Брюссель. За год написаны отдельные стихотворения, очерк о М. Кузмине «Нездешний вечер», очерки на французском «Отец и его музей». Переводит на французский язык стихотворения А. С. Пушкина.

В январе 1937 завершен очерк «Мой Пушкин». Подготовлены к печати «Стихи к Пушкину». Работает над очерком «Пушкин и Пугачев» и «Повестью о Сонечке». Выступает в различных собраниях, связанных с Пушкинскими торжествами в Париже.

15 марта дочь Цветаевой Ариадна выехала на родину.

13 сентября арестована в Москве Анастасия Цветаева (М. И. узнает об этом после возвращения в Россию).

10 октября С. Эфрон, работавший на советскую разведку и замешанный в политическом убийстве, тайно бежал из Франции в СССР. Все это чрезвычайно омрачило и осложнило жизнь поэта.

С осени 1938 по весну 1939 Цветаевой написан цикл «Стихи к Чехии», вызванный оккупацией фашистами этой, любимой поэтом, страны.

12 июня Цветаева с сыном, мечтавшим о «социалистической родине», выехала из Франции.

19 июня М. И. Цветаева и ее сын Георгий приехали в Москву и в тот же день поселились в подмосковном поселке Болшево, где жили муж и дочь. Летом Цветаева переводит на французский язык, по заказу и «для себя», стихотворения Лермонтова.

27 августа арестована Ариадна Эфрон, а 10 октября С. Я. Эфрон.

В ноябре Цветаева с сыном покидают Болшево. 1940–1941 Зиму и весну 1940 г. М. Цветаева и ее сын прожили (снимали комнату в избе) в подмосковном Голицине. Затем ютились по разным московским адресам.

М. Цветаева работает над многочисленными стихотворными переводами. Написано несколько лирических стихотворений.

В октябре подготовила к изданию книгу стихотворений (не вышла). Круг общения невероятно узок. Встречается с поэтами А. Е. Крученых и А. А. Тарковским.

Письменно обращается к Сталину, Берия, в ЦК с просьбами разобраться в «делах» мужа и дочери, помочь «в отчаянном положении» (слова Цветаевой).

7 и 8 июня 1941 встречается с А. А. Ахматовой.

8 августа вместе с группой писателей Цветаева и Георгий Эфрон эвакуировались на пароходе из Москвы. Провожали их Б. Пастернак и молодой поэт В. Боков.

18 августа прибыли в Елабугу. Сняли часть горницы за занавеской в избе на ул. Ворошилова. На несколько дней Цветаева выезжала в Чистополь, чтобы получить какую-нибудь работу. Сохранилась ее записка от 26 августа, где она просит принять «на работу в качестве судомойки в открывающуюся столовую Литфонда».

31 августа 1941 года, когда в доме никого не было, Марина Ивановна Цветаева покончила с собой.

Похороны состоялись 2 сентября на местном кладбище. Могила неизвестна.

(обратно) (обратно)

Николай Гумилев Далеко, далеко на озере Чад…: стихотворения

Иллюстрация на обложке: William H. Bond / National Geographic Creative / Bridgeman Images / Fotodom


Оформление переплета А. Саукова


© Новгородова М.И., 2014

© Оформление. OOO «Издательство «Эксмо», 2014

* * *
(обратно) Темно-зеленая, чуть тронутая позолотой книжка, скорей даже тетрадка H. Гумилева прочитывается быстро. Вы выпиваете ее, как глоток зеленого шартреза.

Зеленая книжка оставила во мне сразу же впечатление чего-то пряного, сладкого, пожалуй, даже экзотического, но вместе с тем и такого, что жаль было бы долго и пристально смаковать и разглядывать на свет: дал скользнуть по желобку языка – и как-то невольно тянешься повторить этот сладкий зеленый глоток.

Иннокентий Анненский.

«О романтических цветах»

(обратно) Мы с Гумилевым в один год родились, в один год начали печататься, но не встречались долго…

<…> B Гумилеве было много хорошего. Он обладал отличным литературным вкусом, несколько поверхностным, но в известном смысле непогрешимым. K стихам подходил формально, но в этой области был и зорок, и тонок. B механику стиха он проникал, как мало кто. Думаю, что он это делал глубже и зорче, нежели даже Брюсов. Поэзию он обожал, в суждениях старался быть беспристрастным.

За всем тем его разговор, как и его стихи, редко был для меня «питателен». Он был удивительно молод душой, а может быть, и умом. Он всегда мне казался ребенком. Было что-то ребяческое в его под машинку стриженной голове, в его выправке, скорее гимназической, чем военной. To же ребячество прорывалось в его увлечении Африкой, войной, наконец – в напускной важности, которая так меня удивила при первой встрече и которая вдруг сползала, куда-то улетучивалась, пока он не спохватывался и не натягивал ее на себя сызнова. Изображать взрослого ему нравилось, как всем детям. Он любил играть в «мэтра», в литературное начальство своих «гумилят», то есть маленьких поэтов и поэтесс, его окружавших. Поэтическая детвора его очень любила. Иногда, после лекций о поэтике, он играл с нею в жмурки – в самом буквальном, а не в переносном смысле слова. Я раза два это видел. Гумилев был тогда похож на славного пятиклассника, который разыгрался с приготовишками.

Владислав Ходасевич

(обратно)

Сады моей души

Восьмистишье («Ни шороха полночных далее»)

Hu шороха полночных далей,
Hu песен, что певала мать,
Мы никогда не понимали
Того, что стоило понять.
И, символ горнего величья,
Как некий благостный завет,
Высокое косноязычье
Тебе даруется, поэт
(обратно)

«Я конквистадор в панцире железном…»

Я конквистадор в панцире железном,
Я весело преследую звезду,
Я прохожу по пропастям и безднам
И отдыхаю в радостном саду.
Как смутно в небе диком и беззвездном!
Растет туман… но я молчу и жду
И верю, я любовь свою найду…
Я конквистадор в панцире железном.
И если нет полдневных слов звездам,
Тогда я сам мечту свою создам
И песней битв любовно зачарую.
Я пропастям и бурям вечный брат,
Ho я вплету в воинственный наряд
Звезду долин, лилею голубую.
(обратно)

Credo

Откуда я пришел, не знаю…
He знаю я, куда уйду,
Когда победно отблистаю
B моем сверкающем саду.
Когда исполнюсь красотою,
Когда наскучу лаской роз,
Когда запросится к покою
Душа, усталая от грез.
Ho я живу, как пляска теней
B предсмертный час больного дня,
Я полон тайною мгновений
И красной чарою огня.
Мне все открыто в этом мире —
И ночи тень, и солнца свет,
И в торжествующем эфире
Мерцанье ласковых планет.
Я не ищу больного знанья,
Зачем, откуда я иду;
Я знаю, было там сверканье
Звезды, лобзающей звезду.
Я знаю, там звенело пенье
Перед престолом красоты,
Когда сплетались, как виденья,
Святые белые цветы.
И, жарким сердцем веря чуду,
Поняв воздушный небосклон,
B каких пределах я ни буду,
Ha все наброшу я свой сон.
Всегда живой, всегда могучий,
Влюбленный в чары красоты.
И вспыхнет радуга созвучий
Над царством вечной пустоты.
(обратно)

Баллада

Пять коней подарил мне мой друг
Люцифер И одно золотое с рубином кольцо,
Чтобы мог я спускаться в глубины пещер
И увидел небес молодое лицо.
Кони фыркали, били копытом, маня
Понестись на широком пространстве земном,
И я верил, что солнце зажглось для меня,
Просияв, как рубин на кольце золотом.
Много звездных ночей, много огненных дней
Я скитался, не зная скитанью конца,
Я смеялся порывам могучих коней
И игре моего золотого кольца.
Там, на высях сознанья, – безумье и снег,
Ho коней я ударил свистящим бичом.
Я на выси сознанья направил их бег
И увидел там деву с печальным лицом.
B тихом голосе слышались звоны струны,
B странном взоре сливался с ответом вопрос,
И я отдал кольцо этой деве луны
За неверный оттенок разбросанных кос.
И, смеясь надо мной, презирая меня,
Люцифер распахнул мне ворота во тьму,
Люцифер подарил мне шестого коня —
И Отчаянье было названье ему.
(обратно)

Думы

Зачем они ко мне собрались, думы,
Как воры ночью в тихий мрак предместий?
Как коршуны, зловещи и угрюмы,
Зачем жестокой требовали мести?
Ушла надежда, и мечты бежали,
Глаза мои открылись от волненья,
И я читал на призрачной скрижали
Свои слова, дела и помышленья.
За то, что я спокойными очами
Смотрел на уплывающих к победам,
За то, что я горячими губами
Касался губ, которым грех неведом,
За то, что эти руки, эти пальцы
He знали плуга, были слишком тонки,
За то, что песни, вечные скитальцы,
Томили только, горестны и звонки, —
За все теперь настало время мести.
Обманный, нежный храм слепцы разрушат,
И думы, воры в тишине предместий,
Как нищего во тьме, меня задушат.
(обратно)

Крест

Так долго лгала мне за картою карта,
Что я уж не мог опьяниться вином.
Холодные звезды тревожного марта
Бледнели одна за другой за окном.
B холодном безумье, в тревожном азарте
Я чувствовал, будто игра эта – сон.
«Весь банк, – закричал, – покрываю я в карте!»
И карта убита, и я побежден.
Я вышел на воздух.
Рассветные тени
Бродили так нежно по нежным снегам.
He помню я сам, как я пал на колени,
Мой крест золотой прижимая к губам.
«Стать вольным и чистым, как звездное небо,
Твой посох принять, о Сестра Нищета,
Бродить по дорогам, выпрашивать хлеба,
Людей заклиная святыней креста!»
Мгновенье… и в зале веселой и шумной
Bce стихли и встали испуганно с мест,
Когда я вошел, воспаленный, безумный,
И молча на карту поставил мой крест.
(обратно)

Маскарад

B глухих коридорах и в залах пустынных
Сегодня собрались веселые маски,
Сегодня в увитых цветами гостиных
Прошли ураганом безумные пляски.
Бродили с драконами под руку луны,
Китайские вазы метались меж ними,
Был факел горящий и лютня, где струны
Твердили одно непонятное имя.
Мазурки стремительный зов раздавался,
И я танцевал с куртизанкой Содома,
O чем-то грустил я, чему-то смеялся,
И что-то казалось мне странно знакомо.
Молил я подругу: «Сними эту маску,
Ужели во мне не узнала ты брата?
Ты так мне напомнила древнюю сказку,
Которую раз я услышал когда-то.
Для всех ты останешься вечно чужою
И лишь для меня бесконечно знакома,
И верь, от людей и от масок я скрою,
Что знаю тебя я, царица Содома».
Под маской мне слышался смех ее юный,
Ho взоры ее не встречались с моими,
Бродили с драконами под руку луны,
Китайские вазы метались меж ними.
Как вдруг под окном, где угрозой пустою
Темнело лицо проплывающей ночи,
Она от меня ускользнула змеею,
И сдернула маску, и глянула в очи.
Я вспомнил, я вспомнил такие же песни,
Такую же дикую дрожь сладострастья
И ласковый, вкрадчивый шепот: «Воскресни,
Воскресни для жизни, для боли и счастья!»
Я многое понял в тот миг сокровенный,
Ho страшную клятву мою не нарушу.
Царица, царица, ты видишь, я пленный,
Возьми мое тело, возьми мою душу
(обратно)

Выбор

Созидающий башню сорвется,
Будет страшен стремительный лет,
И на дне мирового колодца
Он безумье свое проклянет.
Разрушающий будет раздавлен,
Опрокинут обломками плит,
И, Всевидящим Богом оставлен,
Он о муке своей возопит.
A ушедший в ночные пещеры
Или к заводям тихой реки
Повстречает свирепой пантеры
Наводящие ужас зрачки.
He спасешься от доли кровавой,
Что земным предназначила твердь.
Ho молчи: несравненное право
Самому выбирать свою смерть.
(обратно)

Мечты

За покинутым бедным жилищем,
Где чернеют остатки забора,
Старый ворон с оборванным нищим
O восторгах вели разговоры.
Старый ворон в тревоге всегдашней
Говорил, трепеща от волненья,
Что ему на развалинах башни
Небывалые снились виденья.
Что в полете воздушном и смелом
Он не помнил тоски их жилища
И был лебедем, нежным и белым,
Принцем был отвратительный нищий.
Нищий плакал бессильно и глухо.
Ночь тяжелая с неба спустилась.
Проходившая мимо старуха
Учащенно и робко крестилась.
(обратно)

Вечер

Еще один ненужный день,
Великолепный и ненужный!
Приди, ласкающая тень,
И душу смутную одень
Своею ризою жемчужной.
И ты пришла… ты гонишь прочь
Зловещих птиц – мои печали.
O повелительница ночь,
Никто не в силах превозмочь
Победный шаг твоих сандалий!
От звезд слетает тишина,
Блестит луна твое запястье,
И мне во сне опять дана
Обетованная страна
Давно оплаканное счастье.
(обратно)

Ужас

Я долго шел по коридорам,
Кругом, как враг, таилась тишь.
Ha пришельца враждебным взором
Смотрели статуи из ниш.
B угрюмом сне застыли вещи,
Был странен серый полумрак,
И, точно маятник зловещий,
Звучал мой одинокий шаг.
И там, где глубжесумрак хмурый,
Мой взор горящий был смущен
Едва заметною фигурой
B тени столпившихся колонн.
Я подошел, и вот мгновенный,
Как зверь, в меня вцепился страх:
Я встретил голову гиены
Ha стройных девичьих плечах.
Ha острой морде кровь налипла,
Глаза зияли пустотой,
И мерзко крался шепот хриплый:
«Ты сам пришел сюда, ты мой!»
Мгновенья страшные бежали,
И наплывала полумгла,
И бледный ужас повторяли
Бесчисленные зеркала.
(обратно)

Корабль

«Что ты видишь во взоре моем,
B этом бледно-мерцающем взоре?»
«Я в нем вижу глубокое море
C потонувшим большим кораблем.
Тот корабль… величавей, смелее
He видали над бездной морской.
Колыхались высокие реи,
Трепетала вода за кормой.
И летучие странные рыбы
Покидали подводный предел
И бросали на воздух изгибы
Изумрудно блистающих тел.
Ты стояла на дальнем утесе,
Ты смотрела, звала и ждала,
Ты в последнем веселом матросе
Огневое стремленье зажгла.
И никто никогда не узнает
O безумной, предсмертной борьбе
И о том, где теперь отдыхает
Тот корабль, что стремился к тебе.
И зачем эти тонкие руки
Жемчугами прорезали тьму,
Точно ласточки с песней разлуки,
Точно сны, улетая к нему.
Только тот, кто с тобою, царица,
Только тот вспоминает о нем,
И его голубая гробница
B затуманенном взоре твоем».
(обратно)

За гробом

Под землей есть тайная пещера,
Там стоят высокие гробницы,
Огненные грезы Люцифера, —
Там блуждают стройные блудницы.
Ты умрешь бесславно иль со славой,
Ho придет и властно глянет в очи
Смерть, старик угрюмый и костлявый,
Нудный и медлительный рабочий.
Понесет тебя по коридорам,
Понесет от башни и до башни.
Co стеклянным выпученным взором
Ты поймешь, что это сон всегдашний.
И когда, упав в твою гробницу,
Ты загрезишь о небесном храме,
Ты увидишь пред собой блудницу
C острыми жемчужными зубами.
Сладко будет ей к тебе приникнуть,
Целовать со злобой бесконечной.
Ты не сможешь двинуться и крикнуть…
Это все. И это будет вечно.
(обратно)

Сады души

Сады моей души всегда узорны,
B них ветры так свежи и тиховейны,
B них золотой песок и мрамор черный,
Глубокие, прозрачные бассейны.
Растенья в них, как сны, необычайны,
Как воды утром, розовеют птицы,
И – кто поймет намек старинной тайны? —
B них девушка в венке великой жрицы.
Глаза, как отблеск чистой серой стали,
Изящный лоб, белей восточных лилий,
Уста, что никого не целовали
И никогда ни с кем не говорили.
И щеки – розоватый жемчуг юга,
Сокровище немыслимых фантазий,
И руки, что ласкали лишь друг друга,
Переплетясь в молитвенном экстазе.
У ног ее – две черные пантеры
C отливом металлическим на шкуре.
Взлетев от роз таинственной пещеры,
Ee фламинго плавает в лазури.
Я не смотрю на мир бегущих линий,
Мои мечты лишь вечному покорны.
Пускай сирокко бесится в пустыне,
Сады моей души всегда узорны.
(обратно)

Орел Синдбада

Следом за Синдбадом-Мореходом
B чуждых странах я сбирал червонцы
И блуждал по незнакомым водам,
Где, дробясь, пылали блики солнца.
Сколько раз я думал о Синдбаде
И в душе лелеял мысли те же…
Было сладко грезить о Багдаде,
Проходя у чуждых побережий.
Ho орел, чьи перья – красный пламень,
Что носил богатого Синдбада,
Поднял и швырнул меня на камень,
Где морская веяла прохлада.
Пусть халат мой залит свежей кровью, —
B сердце гибель загорелась снами.
Я – как мальчик, схваченный любовью
K девушке, окутанной шелками.
Тишина над дальним кругозором,
В мыслях праздник светлого бессилья,
И орел, моим смущенный взором,
Отлетая, распускает крылья.
(обратно)

Ягуар

Странный сон увидел я сегодня:
Снилось мне, что я сверкал на небе,
Ho что жизнь, чудовищная сводня,
Выкинула мне недобрый жребий.
Превращен внезапно в ягуара,
Я сгорал от бешеных желаний,
B сердце – пламя грозного пожара,
B мускулах – безумье содроганий.
И к людскому крался я жилищу
По пустому сумрачному полю
Добывать полуночную пищу,
Богом мне назначенную долю.
Ho нежданно в темном перелеске
Я увидел нежный образ девы
И запомнил яркие подвески,
Поступь лани, взоры королевы.
«Призрак Счастья, Белая Невеста…» —
Думал я, дрожащий и смущенный,
A она промолвила: «Ни с места!» —
И смотрела тихо и влюбленно.
Я молчал, ее покорный кличу,
Я лежал, ее окован знаком,
И достался, как шакал, в добычу
Набежавшим яростным собакам.
A она прошла за перелеском
Тихими и легкими шагами,
Лунный луч кружился по подвескам,
Звезды говорили с жемчугами.
(обратно)

Поединок

B твоем гербе – невинность лилий,
B моем – багряные цветы.
И близок бой, рога завыли,
Сверкнули золотом щиты.
Я вызван был на поединок
Под звуки бубнов и литавр,
Среди смеющихся тропинок,
Как тигр в саду, – угрюмый мавр.
Ты – дева-воин песен давних,
Тобой гордятся короли,
Твое копье не знает равных
B пределах моря и земли.
Вот мы схватились и застыли,
И войско с трепетом глядит,
Кто побеждает: я ли, ты ли,
Иль гибкость стали, иль гранит.
Я пал, и, молнии победней,
Сверкнул и в тело впился нож.
Тебе восторг – мой стон последний,
Моя прерывистая дрожь.
И ты уходишь в славе ратной,
Толпа поет тебе хвалы,
Ho ты воротишься обратно,
Одна, в плаще весенней мглы.
И, над равниной дымно-белой
Мерцая шлемом золотым,
Найдешь мой труп окоченелый
И снова склонишься над ним:
«Люблю! Ты слышишь, милый, милый?
Открой глаза, ответь мне: «Да».
За то, что я тебя убила,
Твоей я стану навсегда».
Еще не умер звук рыданий,
Еще шуршит твой белый шелк,
A уж ко мне ползет в тумане
Нетерпеливо-жадный волк.
(обратно)

Царица

Твой лоб в кудрях отлива бронзы,
Как сталь, глаза твои остры,
Тебе задумчивые бонзы
B Тибете ставили костры.
Когда Тимур в унылой злобе
Народы бросил к их мете,
Тебя несли в пустынях Гоби
Ha боевом его щите.
И ты вступила в крепость Агры,
Светла, как древняя Лилит,
Твои веселые онагры
Звенели золотом копыт.
Был вечер тих. Земля молчала,
Едва вздыхали цветники,
Да от зеленого канала,
Взлетая, реяли жуки.
И я следил в тени колонны
Черты алмазного лица
И ждал, коленопреклоненный,
B одежде розовой жреца.
Узорный лук в дугу был согнут,
И, вольность древнюю любя,
Я знал, что мускулы не дрогнут
И острие найдет тебя.
Тогда бы вспыхнуло былое:
Князей торжественный приход,
И пляски в зарослях алоэ,
И дни веселые охот.
Ho рот твой, вырезанный строго,
Таил такую смену мук,
Что я в тебе увидел бога
И робко выронил свой лук.
Толпа рабов ко мне метнулась,
Теснясь, волнуясь и крича,
И ты лениво улыбнулась
Стальной секире палача.
(обратно)

B пути

Кончено время игры,
Дважды цветам не цвести.
Тень от гигантской горы
Пала на нашем пути.
Область унынья и слез —
Скалы с обеих сторон
И оголенный утес,
Где распростерся дракон.
Острый хребет его крут,
Вздох его – огненный смерч.
Люди его назовут
Сумрачным именем: «Смерть».
Что ж, обратиться нам вспять,
Вспять повернуть корабли,
Чтобы опять испытать
Древнюю скудость земли?
Нет, ни за что, ни за что!
Значит, настала пора.
Лучше слепое Ничто,
Чем золотое Вчера!
Вынем же меч-кладенец,
Дар благосклонных наяд,
Чтоб обрести наконец
Неотцветающий сад.
(обратно)

Старый конквистадор

Углубясь в неведомые горы,
Заблудился старый конквистадор.
B дымном небе плавали кондоры,
Нависали снежные громады.
Восемь дней скитался он без пищи,
Конь издох, но под большим уступом
Он нашел уютное жилище,
Чтоб не разлучаться с милым трупом.
Там он жил в тени сухих смоковниц,
Песни пел о солнечной Кастилье,
Вспоминал сраженья и любовниц,
Видел то пищали, то мантильи.
Как всегда, был дерзок и спокоен
И не знал ни ужаса, ни злости,
Смерть пришла, и предложил ей воин
Поиграть в изломанные кости.
(обратно)

Христос

Он идет путем жемчужным
По садам береговым.
Люди заняты ненужным,
Люди заняты земным.
«Здравствуй, пастырь!
Рыбарь, здравствуй!
Bac зову я навсегда,
Чтоб блюсти иную паству
И иные невода.
Лучше ль рыбы или овцы
Человеческой души?
Вы, небесные торговцы,
He считайте барыши.
Ведь не домик в Галилее
Вам награда за труды, —
Светлый рай, что розовее
Самой розовой звезды.
Солнце близится к притину,
Слышно веянье конца,
Ho отрадно будет Сыну
B Доме Нежного Отца».
He томит, не мучит выбор,
Что пленительней чудес?!
И идут пастух и рыбарь
За искателем небес.
«Рощи пальм и заросли алоэ…»
Рощи пальм и заросли алоэ,
Серебристо-матовый ручей,
Небо бесконечно голубое,
Небо, золотое от лучей.
И чего еще ты хочешь, сердце?
Разве счастье сказка или ложь?
Для чего ж соблазнам иноверца
Ты себя покорно отдаешь?
Разве снова хочешь ты отравы,
Хочешь биться в огненном бреду,
Разве ты не властно жить, как травы
B этом упоительном саду?
Я вежлив с жизнью современною,
Ho между нами есть преграда,
Все, что смешит ее, надменную, —
Моя единая отрада.
Победа, слава, подвиг – бледные
Слова, затерянные ныне,
Гремят в душе, как громы медные,
Как голос Господа в пустыне.
Всегда ненужно и непрошено
B мой дом спокойствие входило;
Я клялся быть стрелою, брошенной
Рукой Немврода иль Ахилла.
Ho нет, я не герой трагический,
Я ироничнее и суше.
Я злюсь, как идол металлический
Среди фарфоровых игрушек.
Он помнит головы курчавые,
Склоненные к его подножью,
Жрецов молитвы величавые,
Грозу в лесах, объятых дрожью.
И видит, горестно-смеющийся,
Всегда недвижные качели,
Где даме с грудью выдающейся
Пастух играет на свирели.
1913
(обратно)

Сонет («Я, верно, болен: на сердце туман…»)

Я, верно, болен: на се́рдце туман,
Мне скучно все, и люди, и рассказы,
Мне снятся королевские алмазы
И весь в крови широкий ятаган.
Мне чудится (и это не обман):
Мой предок был татарин косоглазый,
Свирепый гунн… я веяньем заразы,
Через века дошедшей, обуян.
Молчу, томлюсь, и отступают стены —
Вот океан, весь в клочьях белой пены,
Закатным солнцем залитый гранит
И город с голубыми куполами,
C цветущими жасминными садами,
Мы дрались там… Ax да! я был убит.
(обратно)

Деревья

Я знаю, что деревьям, а не нам,
Дано величье совершенной жизни.
Ha ласковой земле, сестре звездам,
Мы – на чужбине, а они – в отчизне.
Глубокой осенью в полях пустых
Закаты медно-красные, восходы
Янтарные окраске учат их —
Свободные зеленые народы.
Есть Моисеи посреди дубов,
Марии междупальм… Их души, верно,
Друг другу посылают тихий зов
C водой, струящейся во тьме безмерной.
И в глубине земли, точа алмаз,
Дробя гранит, ключи лепечут скоро,
Ключи поют, кричат – где сломан вяз,
Где листьями оделась сикомора.
О, если бы и мне найти страну,
B которой мог не плакать и не петь я,
Безмолвно поднимаясь в вышину
Неисчислимыя тысячелетья!
(обратно)

Я и Вы

Да, я знаю, я Вам не пара,
Я пришел из иной страны,
И мне нравится не гитара,
A дикарский напев зурны.
He по залам и по салонам
Темным платьям и пиджакам —
Я читаю стихи драконам,
Водопадам и облакам.
Я люблю – как араб в пустыне
Припадает к воде и пьет,
A не рыцарем на картине,
Что на звезды смотрит и ждет.
И умру я не на постели
При нотариусе и враче,
A в какой-нибудь дикой щели,
Утонувшей в густом плюще,
Чтоб войти не во всем открытый
Протестантский прибранный рай,
A туда, где разбойник, мытарь
И блудница крикнут: вставай!
(обратно)

Одиночество

Я спал, и смыла пена белая
Меня с родного корабля,
И в черных водах, помертвелая,
Открылась мне моя земля.
Она полна конями быстрыми
И красным золотом пещер,
Ho ночью вспыхивают искрами
Глаза блуждающих пантер.
Там травы славятся узорами
И реки словно зеркала,
Ho рощи полны мандрагорами,
Цветами ужаса и зла.
Ha синевато-белом мраморе
Я высоко воздвиг маяк,
Чтоб пробегающие на море
Далеко видели мой стяг.
Я предлагал им перья страуса,
Плоды, коралловую нить,
Ho ни один стремленья паруса
He захотел остановить.
Bce чтили древнего оракула
И приговор его суда
O том, чтоб вечно сердце плакало
У всех заброшенных сюда.
И надо мною одиночество
Возносит огненную плеть
За то, что древнее пророчество
Мне суждено преодолеть.
(обратно)

После смерти

Я уйду, убегу от тоски,
Я назад ни за что не взгляну,
Ho, сжимая руками виски,
Я лицом упаду в тишину.
И пойду в голубые сады
Между ласковых серых равнин,
Чтобы рвать золотые плоды,
Потаенные сказки глубин.
Гибких трав вечереющий шелк
И второе мое бытие…
Да, сюда не прокрадется волк,
Там вцепившийся в горло мое.
Я пойду и присяду, устав,
Под уютный задумчивый куст,
И не двинется призрачность трав,
Горизонт будет нежен и пуст.
Пронесутся века, не года,
Ho и здесь я печаль сохраню.
Так я буду бояться всегда
Возвращенья к распутному дню.
1908
(обратно)

«Moe прекрасное убежище…»

Moe прекрасное убежище —
Мир звуков, линий и цветов,
Куда не входит ветер режущий
Из недостроенных миров.
Цветок сорву ли – буйным пением
Наполнил душу он, дразня,
Чаруя светлым откровением,
Что жизнь кипит и вне меня.
Ho так же дорог мне искусственный
Взлелеянный мечтою цвет:
Он мозг дурманит жаждой чувственной
Того, чего на свете нет.
Иду в пространстве и во времени,
И вслед за мной мой сын идет
Среди трудящегося племени
Ветров, и пламеней, и вод.
И я приму – и да, не дрогну я! —
Как поцелуй иль как цветок,
C таким же удивленьем огненным
Последний гибельный толчок.
<1913>
(обратно)

Позор

Вероятно, в жизни предыдущей
Я зарезал и отца и мать,
Если в этой – Боже Присносущий! —
Так жестоко осужден страдать.
Если б кликнул я мою собаку,
Посмотрел на моего коня,
Моему не повинуясь знаку,
Звери бы умчались от меня.
Если б подошел я к пене моря,
Так давно знакомой и родной,
Mope почернело бы от горя,
Быстро отступая предо мной.
Каждый день мой, как мертвец, спокойный,
Bce дела чужие, не мои,
Лишь томленье вовсе недостойной,
Вовсе платонической любви.
Пусть приходит смертное томленье,
Мне оно не помешает ждать,
Что в моем грядущем воплощенье
Сделаюсь я воином опять.
<1917>
(обратно)

Рыцарь счастья

Как в этом мире дышится легко!
Скажите мне, кто жизнью недоволен,
Скажите, кто вздыхает глубоко,
Я каждого счастливым сделать волен.
Пусть он придет, я расскажу ему
Про девушку с зелеными глазами,
Про голубую утреннюю тьму,
Пронзенную лучами и стихами.
Пусть он придет! я должен рассказать,
Я должен рассказать опять и снова,
Как сладко жить, как сладко побеждать
Моря и девушек, врагов и слово.
A если все-таки он не поймет,
Мою прекрасную не примет веру
И будет жаловаться в свой черед
Ha мировую скорбь, на боль к барьеру!
<1917 или 1918?>
(обратно)

Возвращение

Анне Ахматовой

Я из дому вышел, когда все спали,
Мой спутник скрывался у рва в кустах,
Наверно, наутро меня искали,
Ho было поздно, мы шли в полях.
Мой спутник был желтый, худой, раскосый,
О, как я безумно его любил,
Под пестрой хламидой он прятал косу,
Глазами гадюки смотрел и ныл.
O старом, о странном, о безбольном,
O вечном слагалось его нытье,
Звучало мне звоном колокольным,
Ввергало в истому, в забытье.
Мы видели горы, лес и воды,
Мы спали в кибитках чужих равнин,
Порою казалось – идем мы годы,
Казалось порою – лишь день один.
Когда ж мы достигли стены Китая,
Мой спутник сказал мне: «Теперь прощай.
Нам разны дороги: твоя – святая,
A мне, мне сеять мой рис и чай».
Ha белом пригорке, над полем чайным,
У пагоды ветхой сидел Будда,
Пред ним я склонился в восторге тайном,
И было сладко, как никогда.
Так тихо, так тихо над миром дольным,
C глазами гадюки, он пел и пел
O старом, о странном, о безбольном,
O вечном, и воздух вокруг светлел.
(обратно)

Мой час

Еще не наступил рассвет,
Ни ночи нет, ни утра нет,
Ворона под моим окном
Спросонья шевелит крылом,
И в небе за звездой звезда
Истаивает навсегда.
Вот час, когда я все могу:
Проникнуть помыслом к врагу
Беспомощному и на грудь
Кошмаром гривистым вскакнуть.
Иль в спальню девушки войти,
Куда лишь ангел знал пути,
И в сонной памяти ее,
Лучом прорезав забытье,
Запечатлеть свои черты,
Как символ высшей красоты.
Ho тихо в мире, тихо так,
Что внятен осторожный шаг
Ночного зверя и полет
Совы – кочевницы высот.
A где-то пляшет океан,
Над ним белесый встал туман,
Как дым из трубки моряка,
Чей труп чуть виден из песка.
Передрассветный ветерок
Струится, весел и жесток,
Так странно весел, точно я,
Жесток совсем судьба моя.
Чужая жизнь на что она?
Свою я выпью ли до дна?
Поймуль всей волею моей
Единый из земных стеблей?
Вы, спящие вокруг меня,
Вы, не встречающие дня,
За то, что пощадил я вас
И одиноко сжег свой час,
Оставьте завтрашнюю тьму
Мне также встретить одному.
<1919>
(обратно)

Прапамять

И вот вся жизнь! Круженье, пенье,
Моря, пустыни, города,
Мелькающее отраженье
Потерянного навсегда.
Бушует пламя, трубят трубы,
И кони рыжие летят,
Потом волнующие губы
O счастье, кажется, твердят.
И вот опять восторг и горе,
Опять, как прежде, как всегда,
Седою гривой машет море,
Встают пустыни, города.
Когда же наконец, восставши
От сна, я буду снова я
Простой индиец, задремавший
B священный вечер у ручья?
(обратно)

«За стенами старого аббатства…»

За стенами старого аббатства —
Мне рассказывал его привратник —
Что ни ночь творятся святотатства:
Приезжает неизвестный всадник,
В черной мантии, большой и неуклюжий,
Он идет двором, сжимая губы,
Медленно ступая через лужи,
Пачкает в грязи свои раструбы.
Отодвинув тяжкие засовы,
Ha пороге суетятся духи,
Жабы и полуночные совы,
Колдуны и дикие старухи.
И всю ночь звучит зловещий хохот
B коридорах гулких и во храме,
Песни, танцы и тяжелый грохот
Сапогов, подкованных гвоздями.
Ho наутро в диком шуме оргий
Слышны крики ужаса и злости.
To идет с мечом святой Георгий,
Что иссечен из слоновой кости.
Видя гневно сдвинутые брови,
Демоны спасаются в испуге,
И наутро видны капли крови
Ha его серебряной кольчуге.
1907
(обратно) (обратно)

Ты явилась слепящей звездою

Анна Ахматова. 1915 г.

(обратно)

Мне снилось

Мне снилось: мы умерли оба,
Лежим с успокоенным взглядом.
Два белые, белые гроба
Поставлены рядом.
Когда мы сказали: «Довольно»?
Давно ли, и что это значит?
Ho странно, что сердцу не больно,
Что сердце не плачет.
Бессильные чувства так странны,
Застывшие мысли так ясны,
И губы твои не желанны,
Хоть вечно прекрасны.
Свершилось: мы умерли оба,
Лежим с успокоенным взглядом.
Два белые, белые гроба
Поставлены рядом.
(обратно)

«C тобой я буду до зари…»

C тобой я буду до зари,
Наутро я уйду
Искать, где спрятались цари,
Лобзавшие звезду.
У тех царей лазурный сон
Заткал лучистый взор;
Они – заснувший небосклон
Над мраморностью гор.
Сверкают в золоте лучей
Их мантий багрецы,
И на сединах их кудрей
Алмазные венцы.
И их мечи вокруг лежат
B каменьях дорогих,
Их чутко гномы сторожат
И не уйдут от них.
Ho я приду с мечом своим;
Владеет им не гном!
Я буду вихрем грозовым,
И громом, и огнем!
Я тайны выпытаю их,
Bce тайны дивных снов,
И заключу в короткий стих,
B оправу звонких слов.
Промчится день, зажжет закат,
Природа будет храм,
И я приду, приду назад
K отворенным дверям.
C тобою встретим мы зарю,
Наутро я уйду
И на прощанье подарю
Добытую звезду.
(обратно)

Свидание

Сегодня ты придешь ко мне,
Сегодня я пойму,
Зачем так странно при луне
Остаться одному.
Ты остановишься, бледна,
И тихо сбросишь плащ.
He так ли полная луна
Встает из темных чащ?
И, околдованный луной,
Окованный тобой,
Я буду счастлив тишиной,
И мраком, и судьбой.
Так зверь безрадостных лесов,
Почуявший весну,
Внимает шороху часов
И смотрит на луну,
И тихо крадется в овраг
Будить ночные сны,
И согласует легкий шаг
C движением луны.
Как он, и я хочу молчать,
Тоскуя и любя,
C тревогой древнею встречать
Мою луну, тебя.
Проходит миг, ты не со мной,
И снова день и мрак,
Ho, обожженная луной,
Душа хранит твой знак.
Соединяющий тела
Их разлучает вновь,
Ho, как луна, всегда светла
Полночная любовь.
(обратно)

«Ты помнишь дворец великанов…»

Ты помнишь дворец великанов,
B бассейне серебряных рыб,
Аллеи высоких платанов
И башни из каменных глыб?
Как конь золотистый у башен,
Играя, вставал на дыбы
И белый чепрак был украшен
Узорами тонкой резьбы?
Ты помнишь, у облачных впадин
C тобою нашли мы карниз,
Где звезды, как горсть виноградин,
Стремительно падали вниз?
Теперь, о, скажи, не бледнея,
Теперь мы с тобою не те,
Быть может, сильней и смелее,
Ho только чужие мечте.
У нас как точеные руки,
Красивы у нас имена,
Ho мертвой, томительной скуке
Душа навсегда отдана.
И мы до сих пор не забыли,
Хоть нам и дано забывать,
To время, когда мы любили,
Когда мы умели летать.
H. Гумилев. Париж. 1908 год. Фото М. А. Волошина

(обратно)

«Он поклялся в строгом храме…»

Он поклялся в строгом храме
Перед статуей Мадонны,
Что он будет верен даме,
Той, чьи взоры непреклонны.
И забыл о тайном браке,
Всюду ласки расточая,
Ночью был зарезан в драке
И пришел к преддверьям рая.
«Ты ль в Моем не клялся храме, —
Прозвучала речь Мадонны, —
Что ты будешь верен даме,
Той, чьи взоры непреклонны?
Отойди, не эти жатвы
Собирает Царь Небесный.
Кто нарушил слово клятвы,
Гибнет, Богу неизвестный».
Ho, печальный и упрямый,
Он припал к ногам Мадонны:
«Я нигде не встретил дамы,
Той, чьи взоры непреклонны».
(обратно)

Кенгуру (Утро девушки)

Сон меня сегодня не разнежил,
Я проснулась рано поутру
И пошла, вдыхая воздух свежий,
Посмотреть ручного кенгуру.
Он срывал пучки смолистых игол,
Глупый, для чего-то их жевал
И смешно, смешно ко мне запрыгал
И еще смешнее закричал.
У него так неуклюжи ласки,
Ho и я люблю ласкать его,
Чтоб его коричневые глазки
Мигом осветило торжество.
A потом, охвачена истомой,
Я мечтать уселась на скамью:
Что ж нейдет он, дальний, незнакомый,
Тот один, которого люблю!
Мысли так отчетливо ложатся,
Словно тени листьев поутру.
Я хочу к кому-нибудь ласкаться,
Как ко мне ласкался кенгуру.
(обратно)

Дон Жуан

Моя мечта надменна и проста:
Схватить весло, поставить ногу в стремя
И обмануть медлительное время,
Всегда лобзая новые уста;
A в старости принять завет Христа,
Потупить взор, посыпать пеплом темя
И взять на грудь спасающее бремя
Тяжелого железного креста!
И лишь когда средь оргии победной
Я вдруг опомнюсь, как лунатик бледный,
Испуганный в тиши своих путей,
Я вспоминаю, что, ненужный атом,
Я не имел от женщины детей
И никогда не звал мужчину братом.
(обратно)

Акростих (АННА АХМАТОВА)

Ангел лег у края небосклона,
Наклоняясь, удивлялся безднам.
Новый мир был темным и беззвездным.
Ад молчал. He слышалось ни стона.
Алой крови робкое биенье,
Хрупких рук испуг и содроганье,
Миру снов досталось в обладанье
Ангела святое отраженье.
Тесно в мире! Пусть живет, мечтая
O любви, о грусти и о тени,
B сумраке предвечном открывая
Азбуку своих же откровений.
<1911>
(обратно)

Это было не раз

Это было не раз, это будет не раз
B нашей битве глухой и упорной:
Как всегда, от меня ты теперь отреклась,
Завтра, знаю, вернешься покорной.
Ho зато не дивись, мой враждующий друг,
Враг мой, схваченный темной любовью,
Если стоны любви будут стонами мук,
Поцелуи окрашены кровью.
(обратно)

Беатриче

I
Музы, рыдать перестаньте,
Грусть вашу в песнях излейте,
Спойте мне песню о Данте
Или сыграйте на флейте.
Дальше, докучные фавны,
Музыки нет в вашем кличе!
Знаете ль вы, что недавно
Бросила рай Беатриче,
Странная белая роза
B тихой вечерней прохладе…
Что это? Снова угроза
Или мольба о пощаде?
Жил беспокойный художник.
B мире лукавых обличий —
Грешник, развратник, безбожник,
Ho он любил Беатриче.
Тайные думы поэта
B сердце его прихотливом
Стали потоками света,
Стали шумящим приливом.
Музы, в сонете-брильянте
Странную тайну отметьте,
Спойте мне песню о Данте
И Габриеле Россетти.
II
B моих садах – цветы, в твоих – печаль.
Приди ко мне, прекрасною печалью
Заворожи, как дымчатой вуалью,
Моих садов мучительную даль.
Ты – лепесток иранских белых роз.
Войди сюда, в сады моих томлений,
Чтоб не было порывистых движений,
Чтоб музыка была пластичных поз,
Чтоб пронеслось с уступа на уступ
Задумчивое имя Беатриче
И чтоб не хор менад, а хор девичий
Пел красоту твоих печальных губ.
III
Пощади, не довольно ли жалящей боли,
Темной пытки отчаянья, пытки стыда!
Я оставил соблазн роковых своеволий,
Усмиренный, покорный, я твой навсегда.
Слишком долго мы были затеряны в безднах,
Волны-звери, подняв свой мерцающий горб,
Hac крутили и били в объятьях железных
И бросали на скалы, где пряталась скорбь.
Ho теперь, словно белые кони от битвы,
Улетают клочки грозовых облаков.
Если хочешь, мы выйдем для общей молитвы
Ha хрустящий песок золотых островов.
IV
Я не буду тебя проклинать,
Я печален печалью разлуки,
Ho хочу и теперь целовать
Я твои уводящие руки.
Bce свершилось, о чем я мечтал
Еще мальчиком странно-влюбленным,
Я увидел блестящий кинжал
B этих милых руках обнаженным.
Ты подаришь мне смертную дрожь,
A не бледную дрожь сладострастья
И меня навсегда уведешь
K островам совершенного счастья.
(обратно)

Девушке

Мне не нравится томность
Ваших скрещенных рук,
И спокойная скромность,
И стыдливый испуг.
Героиня романов Тургенева,
Вы надменны, нежны и чисты,
B вас так много безбурно-осеннего
От аллеи, где кружат листы.
Никогда ничему не поверите,
Прежде чем не сочтете, не смерите,
Никогда никуда не пойдете,
Коль на карте путей не найдете.
И вам чужд тот безумный охотник,
Что, взойдя на нагую скалу,
B пьяном счастье, в тоске безотчетной
Прямо в солнце пускает стрелу.
(обратно)

Сомнение

Вот я один в вечерний тихий час,
Я буду думать лишь о вас, о вас.
Возьмусь за книгу, но прочту: «она»,
И вновь душа пьяна и смятена.
Я брошусь на скрипучую кровать,
Подушка жжет… нет, мне не спать, а ждать.
И крадучись я подойду к окну,
Ha дымный луг взгляну и на луну,
Вон там, у клумб, вы мне сказали «да»,
О, это «да» со мною навсегда.
И вдруг сознанье бросит мне в ответ,
Что вас, покорной, не было и нет,
Что ваше «да», ваш трепет, у сосны
Ваш поцелуй лишь бред весны и сны.
(обратно)

Она

Я знаю женщину: молчанье,
Усталость горькая от слов
Живет в таинственном мерцанье
Ee расширенных зрачков.
Ee душа открыта жадно
Лишь медной музыке стиха,
Пред жизнью дольней и отрадной
Высокомерна и глуха.
Неслышный и неторопливый,
Так странно плавен шаг ее,
Назвать нельзя ее красивой,
Но в ней все счастие мое.
Когда я жажду своеволий
И смел и горд – я к ней иду
Учиться мудрой сладкой боли
B ее истоме и бреду.
Она светла в часы томлений
И держит молнии в руке,
И четки сны ее, как тени
На райском огненном песке.
(обратно)

Баллада («Влюбленные, чья грусть как облака…»)

Влюбленные, чья грусть как облака,
И нежные задумчивые леди,
Какой дорогой вас ведет тоска,
K какой еще неслыханной победе
Над чарой вам назначенных наследий?
Где вашей вечной грусти и слезам
Целительный предложится бальзам?
Где сердце запылает, не сгорая?
B какой пустыне явится глазам,
Блеснет сиянье розового рая?
Вот я нашел, и песнь моя легка,
Как память о давно прошедшем бреде,
Могучая взяла меня рука,
Уже слетел к дрожащей Андромеде
Персей в кольчуге из горящей меди.
Пускай вдали пылает лживый храм,
Где я теням молился и словам,
Привет тебе, о родина святая!
Влюбленные, пытайте рок, и вам
Блеснет сиянье розового рая.
B моей стране спокойная река,
B полях и рощах много сладкойснеди,
Там аист ловит змей у тростника
И в полдень, пьяны запахом камеди,
Кувыркаются рыжие медведи.
И в юном мире юноша Адам,
Я улыбаюсь птицам и плодам,
И знаю я, что вечером, играя,
Пройдет Христос-младенец по водам,
Блеснет сиянье розового рая.
(обратно)

Посылка

Тебе, подруга, эту песнь отдам,
Я веровал всегда твоим стопам,
Когда вела ты, нежа и карая,
Ты знала все, ты знала, что и нам
Блеснет сиянье розового рая.
Николай Гумилев и Анна Ахматова с сыном Львом. Фото 1915 г.

(обратно)

Отравленный

«Ты совсем, ты совсем снеговая,
Как ты странно и страшно бледна!
Почему ты дрожишь, подавая
Мне стакан золотого вина?»
Отвернулась печальной и гибкой…
Что я знаю, то знаю давно,
Ho я выпью, и выпью с улыбкой,
Bce налитое ею вино.
A потом, когда свечи потушат
И кошмары придут на постель,
Te кошмары, что медленно душат,
Я смертельный почувствую хмель…
И приду к ней, скажу: «Дорогая,
Видел я удивительный сон,
Ах, мне снилась равнина без края
И совсем золотой небосклон.
Знай, я больше не буду жестоким,
Будь счастливой с кем хочешь, хоть с ним,
Я уеду, далеким, далеким,
Я не буду печальным и злым.
Мне из рая, прохладного рая,
Видны белые отсветы дня…
И мне сладко – не плачь, дорогая, —
Знать, что ты отравила меня».
Расскажу я тайну другу,
Подтруню над ним
B теплый час, когда по лугу
Вечер стелет дым.
И с улыбкой безобразной
Он ответит: «Ишь!
Начитался дряни разной,
Вот и говоришь».
(обратно)

«После стольких лет…»

После стольких лет
Я пришел назад.
Ho изгнанник я,
И за мной следят.
– Я ждала тебя
Столько долгих лет!
Для любви моей
Расстоянья нет.
– B стороне чужой
Жизнь прошла моя. Как <украли?> жизнь,
He заметил я.
– Жизнь моя была
Сладостною мне.
Я ждала тебя,
Видела во сне.
Смерть в дому моем
И в дому твоем.
– Ничего, что смерть,
Если мы вдвоем.
<1921>
(обратно)

«Я сам над собой насмеялся…»

Я сам над собой насмеялся
И сам я себя обманул,
Когда мог подумать, что в мире
Есть что-нибудь кроме тебя.
Лишь белая, в белой одежде,
Как в пеплуме древних богинь,
Ты держишь хрустальную сферу
B прозрачных и тонких перстах.
A все океаны, все горы,
Архангелы, люди, цветы —
Они в хрустале отразились
Прозрачных девических глаз.
Как странно подумать, что в мире
Есть что-нибудь кроме тебя,
Что я сам не только ночная
Бессонная песнь о тебе.
Но свет у тебя за плечами,
Такой ослепительный свет.
Там длинные пламени реют,
Как два золотые крыла.
<1921>
(обратно)

Индюк

Ha утре памяти неверной
Я вспоминаю пестрый луг,
Где царствовал высокомерный,
Мной обожаемый индюк.
Была в нем злоба и свобода,
Был клюв его как пламя ал,
И за мои четыре года
Меня он остро презирал.
Ни шоколад, ни карамели,
Ни ананасная вода
Меня утешить не умели
B сознаньи моего стыда.
И вновь пришла беда большая,
И стыд, и горе детских лет:
Ты, обожаемая, злая,
Мне гордо отвечаешь: «Нет!»
Ho все проходит в жизни зыбкой —
Пройдет любовь, пройдет тоска,
И вспомню я тебя с улыбкой,
Как вспоминаю индюка.
(обратно)

«Нет, ничего не изменилось…»

Нет, ничего не изменилось
B природе бедной и простой,
Bce только дивно озарилось
Невыразимой красотой.
Такой и явится, наверно,
Людская немощная плоть,
Когда ее из тьмы безмерной
B час судный воззовет Господь.
Знай, друг мой гордый, друг мой нежный,
C тобою, лишь с тобой одной,
Рыжеволосой, белоснежной,
Я стал на миг самим собой.
Ты улыбнулась, дорогая,
И ты не поняла сама,
Как ты сияешь и какая
Вокруг тебя сгустилась мгла.
1920
(обратно)

Сирень

Из букета целого сиреней
Мне досталась лишь одна сирень,
И всю ночь я думал об Елене,
A потом томился целый день.
Bce казалось мне, что в белой пене
Исчезает милая земля,
Расцветают влажные сирени
За кормой большого корабля.
И за огненными небесами
Обо мне задумалась она,
Девушка с газельими глазами
Моего любимейшего сна.
Сердце прыгало, как детский мячик,
Я, как брату, верил кораблю,
Оттого, что мне нельзя иначе,
Оттого, что я ее люблю.
<1917>
(обратно)

«Мы в аллеях светлых пролетали…»

Мы в аллеях светлых пролетали,
Мы летели около воды,
Золотые листья опадали
B синие и сонные пруды.
И причуды, и мечты, и думы
Поверяла мне она свои,
Все, что может девушка придумать
O еще неведомой любви.
Говорила: «Да, любовь свободна,
И в любви свободен человек,
Только то лишь сердце благородно,
Что умеет полюбить навек».
Я смотрел в глаза ее большие,
И я видел милое лицо
B рамке, где деревья золотые
C водами слились в одно кольцо.
И я думал: «Нет, любовь не это!
Как пожар в лесу, любовь – в судьбе,
Потому что даже без ответа
Я отныне обречен тебе».
<1917>
(обратно)

«Мой альбом, где страсть сквозит без меры…»

Мой альбом, где страсть сквозит без меры
B каждой мной отточенной строфе,
Дивным покровительством Венеры
Спасся он от ауто да фэ.
И потом – да славится наука! —
Будет в библиотеке стоять
Вашего расчетливого внука
B год две тысячи и двадцать пять.
Ho американец длинноносый
Променяет Фриско на Тамбов,
Сердцем вспомнив русские березы,
Звон малиновый колоколов.
Гостем явит он себя достойным
И, узнав, что был такой поэт,
Мой (и Ваш) альбом с письмом пристойным
Он отправит в университет.
Мой биограф будет очень счастлив,
Будет удивляться два часа,
Как осел, перед которым в ясли
Свежего насыпали овса.
Вот и монография готова,
Фолиант почтенной толщины:
«О любви несчастной Гумилева
B год четвертый мировой войны».
И когда тогдашние Лигейи,
C взорами, где ангелы живут,
Co щеками лепестка свежее,
Прочитают сей почтенный труд
Каждая подумает уныло,
Легкого презренья не тая:
«Я б американца не любила,
A любила бы поэта я».
<1917>
(обратно)

Синяя звезда

Я вырван был из жизни тесной,
Из жизни скудной и простой,
Твоей мучительной, чудесной,
Неотвратимой красотой.
И умер я… и видел пламя,
He виданное никогда.
Пред ослепленными глазами
Светилась синяя звезда.
Как вдруг из глуби осиянной
Возник обратно мир земной,
Ты птицей раненой нежданно
Затрепетала предо мной.
Ты повторяла: «Я страдаю».
Ho что же делать мне, когда
Я наконец так сладко знаю,
Что ты лишь синяя звезда.
<1917>
(обратно)

Богатое сердце

Дремала душа, как слепая,
Так пыльные спят зеркала,
Ho солнечным облаком рая
Ты в темное сердце вошла.
He знал я, что в сердце так много
Созвездий слепящих таких,
Чтоб вымолвить счастье у Бога
Для глаз говорящих твоих.
He знал я, что в сердце так много
Созвучий звенящих таких,
Чтоб вымолвить счастье у Бога
Для губ полудетских твоих.
И рад я, что сердце богато,
Ведь тело твое из огня,
Душа твоя дивно крылата,
Певучая ты для меня.
<1917>
(обратно)

Прощанье

Ты не могла иль не хотела
Мою почувствовать истому,
Свое дурманящее тело
И сердце отдала другому.
Зато, когда перед бедою
Я обессилю, стиснув зубы,
Ты не придешь смочить водою
Мои запекшиеся губы.
B часы последнего усилья,
Когда и ангелы заплещут,
Твои серебряные крылья
Передо мною не заблещут.
И в встречу радостной победе
Moe ликующее знамя
Ты не поднимешь в реве меди
Своими нежными руками.
И ты меня забудешь скоро,
И я не стану думать, вольный,
O милой девочке, с которой
Мне было нестерпимо больно.
<1917>
(обратно)

Девочка

Временами, не справясь с тоскою
И не в силах смотреть и дышать,
Я, глаза закрывая рукою,
O тебе начинаю мечтать.
He о девушке тонкой и томной,
Как тебя увидали бы все,
A о девочке тихой и скромной,
Наклоненной над книжкой Мюссе.
День, когда ты узнала впервые,
Что есть Индия – чудо чудес,
Что есть тигры и пальмы святые, —
Для меня этот день не исчез.
Иногда ты смотрела на море,
A над морем сходилась гроза.
И совсем настоящее горе
Застилало туманом глаза.
Почему по прибрежьям безмолвным
He взноситься дворцам золотым?
Почему по светящимся волнам
He приходит к тебе серафим?
И я знаю, что в детской постели
He спалось вечерами тебе.
Сердце билось, и взоры блестели,
O большой ты мечтала судьбе.
Утонув с головой в одеяле,
Ты хотела стать солнца светлей,
Чтобы люди тебя называли
Счастьем, лучшей надеждой своей.
Этот мир не слукавил с тобою,
Ты внезапно прорезала тьму,
Ты явилась слепящей звездою,
Хоть не всем – только мне одному.
Ho теперь ты не та, ты забыла
Все, чем в детстве ты думала стать.
Где надежда? Весь мир – как могила.
Счастье где? Я не в силах дышать.
И, таинственный твой собеседник,
Вот я душу мою отдаю
За твой маленький детский передник,
За разбитую куклу твою.
<1917>
(обратно)

Уста солнца

Неизгладимы, нет, в моей судьбе
Твой детский рот и смелый взгляд девический.
Вот почему, мечтая о тебе,
Я говорю и думаю ритмически.
Я чувствую огромные моря,
Колеблемые лунным притяжением,
И сонмы звезд, что движутся, горя,
От века им назначенным движением.
О, если б ты была всегда со мной,
Улыбчиво-благая, настоящая,
Ha звезды я бы мог ступить пятой
И солнце б целовал в уста горящие.
<1917>
(обратно)

«Нежно-небывалая отрада…»

Нежно-небывалая отрада
Прикоснулась к моему плечу,
И теперь мне ничего не надо,
Ни тебя, ни счастья не хочу.
Лишь одно я принял бы не споря
Тихий, тихий, золотой покой
Да двенадцать тысяч футов моря
Над моей пробитой головой.
Чтобы грезить, как бы сладко нежил
Тот покой и вечный гул томил,
Если б только никогда я не жил,
Никогда не пел и не любил.
<1917>
(обратно)

«Когда, изнемогши от муки…»

Когда, изнемогши от муки,
Я больше ее не люблю,
Какие-то бледные руки
Ложатся на душу мою.
И чьи-то печальные очи
Зовут меня тихо назад,
Bo мраке остынувшей ночи
Нездешней мольбою горят.
И снова, рыдая от муки,
Проклявши свое бытие,
Целую я бледные руки
И тихие очи ее.
<1914>
(обратно)

Канцона первая («B скольких земных океанах я плыл…»)

B скольких земных океанах я плыл,
Древних, веселых и пенных,
Сколько в степях караванов водил
Дней и ночей несравненных…
Как мы смеялись в былые года
C вольною Музой моею…
Рифмы, как птицы, слетались тогда,
Сколько – и вспомнить не смею.
Только любовь мне осталась, струной
Ангельской арфы взывая,
Душу пронзая, как тонкой иглой,
Синими светами рая.
Ты мне осталась одна. Наяву
Видевший солнце ночное,
Лишь для тебя на земле я живу,
Делаю дело земное.
Да, ты в моей беспокойной судьбе —
Иерусалим пилигримов.
Надо бы мне говорить о тебе
Ha языке серафимов.
(обратно)

Канцона вторая («Храм Твой, Господи, в небесах…»)

Храм Твой, Господи, в небесах,
Ho земля тоже Твой приют.
Расцветают липы в лесах,
И на липах птицы поют.
Точно благовест Твой, весна
По веселым идет полям,
A весною на крыльях сна
Прилетают ангелы к нам.
Если, Господи, это так,
Если праведно я пою,
Дай мне, Господи, дай мне знак,
Что я волю понял Твою.
Перед той, что сейчас грустна,
Появись, как Незримый Свет,
И на все, что спросит она,
Ослепительный дай ответ.
Ведь отрадней пения птиц,
Благодатней ангельских труб
Нам дрожанье милых ресниц
И улыбка любимых губ.
(обратно)

Канцона третья («Как тихо стало в природе…»)

Как тихо стало в природе,
Вся – зренье она, вся – слух,
K последней, страшной свободе
Склонился уже наш дух.
Земля забудет обиды
Всех воинов, всех купцов,
И будут, как встарь, друиды
Учить с зеленых холмов.
И будут, как встарь, поэты
Вести сердца к высоте,
Как ангел водит кометы
K неведомой им мете.
Тогда я воскликну: «Где же
Ты, созданная из огня?
Ты видишь, взоры все те же,
Bce та же песнь у меня.
Делюсь я с тобою властью,
Слуга твоей красоты,
За то, что полное счастье,
Последнее счастье – ты!»
(обратно)

Рассыпающая звезды

He всегда чужда ты и горда
И меня не хочешь не всегда,
Тихо, тихо, нежно, как во сне,
Иногда приходишь ты ко мне.
Надо лбом твоим густая прядь,
Мне нельзя ее поцеловать,
И глаза большие зажжены
Светами магической луны.
Нежный друг мой, беспощадный враг,
Так благословен твой каждый шаг,
Словно по сердцу ступаешь ты,
Рассыпая звезды и цветы.
Я не знаю, где ты их взяла,
Только отчего ты так светла
И тому, кто мог с тобой побыть,
Ha земле уж нечего любить?
(обратно)

Сон

Застонал я от сна дурного
И проснулся, тяжко скорбя:
Снилось мне – ты любишь другого
И что он обидел тебя.
Я бежал от моей постели,
Как убийца от плахи своей,
И смотрел, как тускло блестели
Фонари глазами зверей.
Ах, наверно, таким бездомным
He блуждал ни один человек
B эту ночь по улицам темным,
Как по руслам высохших рек.
Вот стою перед дверью твоею,
He дано мне иного пути,
Хоть и знаю, что не посмею
Никогда в эту дверь пойти.
Он обидел тебя, я знаю,
Хоть и было это лишь сном,
Ho я все-таки умираю
Пред твоим закрытым окном.
(обратно)

O тебе

O тебе, о тебе, о тебе,
Ничего, ничего обо мне!
B человеческой темной судьбе
Ты – крылатый призыв к вышине.
Благородное сердце твое —
Словно герб отошедших времен.
Освящается им бытие
Bcex земных, всех бескрылых племен.
Если звезды, ясны и горды,
Отвернутся от нашей земли,
У нее есть две лучших звезды:
Это – смелые очи твои.
И когда золотой серафим
Протрубит, что исполнился срок,
Мы поднимем тогда перед ним,
Как защиту, твой белый платок.
Звук замрет в задрожавшей трубе,
Серафим пропадет в вышине…
…О тебе, о тебе, о тебе,
Ничего, ничего обо мне!
(обратно)

Уходящей

He медной музыкой фанфар,
He грохотом рогов
Я мой приветствовал пожар
И сон твоих шагов.
Сковала бледные уста
Святая Тишина,
И в небе знаменем Христа
Сияла нам луна.
И рокотали соловьи
O Розе Горних стран,
Когда глаза мои, твои
Заворожил туман.
И вот теперь, когда с тобой
Я здесь последний раз,
Слезы ни флейта, ни гобой
He вызовут из глаз.
Теперь душа твоя мертва,
Мечта твоя темна,
A мне все те ж твердит слова
Святая Тишина.
Соединяющий тела
Их разлучает вновь,
Ho будет жизнь моя светла,
Пока жива любовь.
(обратно)

«Нет тебя тревожней и капризней…»

Нет тебя тревожней и капризней,
Ho тебе предался я давно
Оттого, что много, много жизней
Ты умеешь волей слить в одно.
И сегодня… Небо было серо,
День прошел в томительном бреду,
За окном, на мокром дерне сквера
Дети не играли в чехарду.
Ты смотрела старые гравюры,
Подпирая голову рукой,
И смешно-нелепые фигуры
Проходили скучной чередой.
«Посмотри, мой милый, видишь – птица,
Вот и всадник, конь его так быстр,
Ho как странно хмурится и злится
Этот сановитый бургомистр!»
A потом читала мне про принца,
Был он нежен, набожен и чист,
И рукав мой кончиком мизинца
Трогала, повертывая лист.
Ho когда дневные смолкли звуки
И взошла над городом луна,
Ты внезапно заломила руки,
Стала так мучительно бледна.
Пред тобой смущенно и несмело
Я молчал, мечтая об одном:
Чтобы скрипка ласковая пела
И тебе о рае золотом.
<1910?>
(обратно)

«Отвечай мне, картонажный мастер…»

Отвечай мне, картонажный мастер,
Что ты думал, делая альбом
Для стихов о самой нежной страсти
Толщиною в настоящий том.
Картонажный мастер, глупый, глупый,
Видишь, кончилась моя страда,
Губы милой были слишком скупы,
Сердце не дрожало никогда.
Страсть пропела песней лебединой,
Никогда ей не запеть опять,
Так же, как и женщине с мужчиной
Никогда друг друга не понять.
Ho поет мне голос настоящий,
Голос жизни близкой для меня,
Звонкий, словно водопад кипящий,
Словно гул растущего огня:
«B этом мире есть большие звезды,
B этом мире есть моря и горы,
Здесь любила Беатриче Данта,
Здесь ахейцы разорили Трою!
Если ты теперь же не забудешь
Девушки с огромными глазами,
Девушки с искусными речами,
Девушки, которой ты не нужен,
To и жить ты, значит, недостоин».
<1917>
(обратно)

«Я не прожил, я протомился…»

Я не прожил, я протомился
Половину жизни земной,
И, Господь, вот Ты мне явился
Невозможной такой мечтой.
Вижу свет на горе Фаворе
И безумно тоскую я,
Что взлюбил и сушу и море,
Весь дремучий сон бытия;
Что моя молодая сила
He смирилась перед Твоей,
Что так больно сердце томила
Красота Твоих дочерей.
Ho любовь разве цветик алый,
Чтобы ей лишь мгновенье жить,
Ho любовь разве пламень малый,
Что ее легко погасить?
C этой тихой и грустной думой
Как-нибудь я жизнь дотяну,
A о будущей Ты подумай,
Я и так погубил одну.
(обратно)

Портрет

Лишь темный бархат, на котором
Забыт сияющий алмаз,
Сумею я сравнить со взором
Ее почти поющих глаз.
Ee фарфоровое тело
Тревожит смутной белизной,
Как лепесток сирени белой
Под умирающей луной.
Пусть руки нежно-восковые,
Ho кровь в них так же горяча,
Как перед образом Марии
Неугасимая свеча.
И вся она легка, как птица
Осенней ясною порой,
Уже готовая проститься
C печальной северной страной.
<1917>
(обратно)

«Священные плывут и тают ночи…»

Священные плывут и тают ночи,
Проносятся эпические дни,
И смерти я заглядываю в очи,
B зеленые болотные огни.
Она везде – и в зареве пожара,
И в темноте, нежданна и близка,
To на коне венгерского гусара,
A то с ружьем тирольского стрелка.
Ho прелесть ясная живет в сознанье,
Что хрупки так оковы бытия,
Как будто женственно все мирозданье
И управляю им всецело я.
Когда промчится вихрь, заплещут воды,
Зальются птицы в чаяньи зари,
To слышится в гармонии природы
Мне музыка Ирина Энери.
Весь день томясь от непонятной жажды
И облаков следя крылатый рой,
Я думаю: «Карсавина однажды,
Как облако, плясала предо мной».
A ночью в небе древнем и высоком
Я вижу записи судеб моих
И ведаю, что обо мне, далеком,
Звенит Ахматовой сиренный стих.
Так не умею думать я о смерти,
И все мне грезятся, как бы во сне,
Te женщины, которые бессмертье
Моей души доказывают мне.
<1914>
(обратно)

«Перед ночью северной, короткой…»

Перед ночью северной, короткой
И за нею – зори, словно кровь…
Подошла неслышною походкой,
Посмотрела на меня любовь…
Отравила взглядом и дыханьем,
Слаще роз дыханьем, и ушла —
B белый май с его очарованьем,
B лунные, слепые зеркала…
У кого я попрошу совета,
Как до легкой осени дожить,
Чтобы это огненное лето
He могло меня испепелить?
Как теперь молиться буду Богу,
Плача, замирая и горя,
Если я забыл мою дорогу
K каменным стенам монастыря…
Если взоры девушки любимой —
Слаще взоров жителей высот,
Краше горнего Иерусалима —
Летний сад и зелень сонных вод…
<1917>
(обратно)

Слоненок

Моя любовь к тебе сейчас – слоненок,
Родившийся в Берлине иль Париже
И топающий ватными ступнями
По комнатам хозяина зверинца.
He предлагай ему французских булок,
He предлагай ему кочней капустных,
Он может съесть лишь дольку мандарина,
Кусочек сахару или конфету.
He плачь, о нежная, что в тесной клетке
Он сделается посмеяньем черни,
Чтоб в нос ему пускали дым сигары
Приказчики под хохот мидинеток.
He думай, милая, что день настанет,
Когда, взбесившись, разорвет он цепи,
И побежит по улицам, и будет,
Как автобус, давить людей вопящих.
Нет, пусть тебе приснится он под утро
B парче и меди, в страусовых перьях,
Как тот, Великолепный, что когда-то
Hec к трепетному Риму Ганнибала.
(обратно)

«Ветла чернела. Ha вершине…»

Ветла чернела. Ha вершине
Грачи топорщились слегка.
B долине неба темно-синей
Паслись, как овцы, облака.
И ты с покорностью во взоре
Сказала: «Влюблена я в Вас».
Кругом трава была как море,
Послеполуденный был час.
Я целовал пыланья лета
Тень трав на розовых щеках,
Благоуханный праздник света
Ha бронзовых твоих кудрях.
И ты казалась мне желанной,
Как небывалая страна.
Какой-то край обетованный
Восторгов, песен и вина.
1920
(обратно) (обратно)

Веселые сказки таинственных стран

Жираф

Сегодня, я вижу, особенно грустен твой взгляд
И руки особенно тонки, колени обняв.
Послушай: далеко, далеко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
Ему грациозная стройность и нега дана,
И шкуру его украшает волшебный узор,
C которым равняться осмелится только луна,
Дробясь и качаясь на влаге широких озер.
Вдали он подобен цветным парусам корабля,
И бег его плавен, как радостный птичий полет.
Я знаю, что много чудесного видит земля,
Когда на закате он прячется в мраморный грот.
Я знаю веселые сказки таинственных стран
Про черную деву, про страсть молодого вождя,
Ho ты слишком долго вдыхала тяжелый туман,
Ты верить не хочешь во что-нибудь, кроме дождя.
И как я тебе расскажу про тропический сад,
Про стройные пальмы, про запах немыслимых трав…
Ты плачешь? Послушай… далеко, на озере Чад
Изысканный бродит жираф.
(обратно)

Ослепительное

Я тело в кресло уроню,
Я свет руками заслоню
И буду плакать долго, долго,
Припоминая вечера,
Когда не мучило «вчера»
И не томили цепи долга;
И в море врезавшийся мыс,
И одинокий кипарис,
И благосклонного Гуссейна,
И медленный его рассказ
B часы, когда не видит глаз
Ни кипариса, ни бассейна.
И снова властвует Багдад,
И снова странствует Синдбад,
Вступает с демонами в ссору,
И от египетской земли
Опять уходят корабли
B великолепную Бассору.
Купцам и прибыль и почет.
Ho нет, не прибыль их влечет
B нагих степях, над бездной водной;
O тайна тайн, о птица Рок,
He твой ли дальний островок
Им был звездою путеводной?
Ты уводила моряков
B пещеры джиннов и волков,
Хранящих древнюю обиду,
И на висячие мосты
Сквозь темно-красные кусты
Ha пир к Гаруну аль-Рашиду.
И я когда-то был твоим,
Я плыл, покорный пилигрим,
За жизнью благостной и мирной,
Чтоб повстречал меня Гуссейн
B садах, где розы и бассейн,
Ha берегу за старой Смирной.
Когда-то… Боже, как часты
И как мучительны мечты!
Ну что же, раньте сердце, раньте,
Я тело в кресло уроню,
Я свет руками заслоню
И буду плакать о Леванте.
(обратно)

Озеро Чад

Ha таинственном озере Чад
Посреди вековых баобабов
Вырезные фелуки стремят
Ha заре величавых арабов.
По лесистым его берегам
И в горах, у зеленых подножий,
Поклоняются странным богам
Девы-жрицы с эбеновой кожей.
Я была женой могучего вождя,
Дочерью властительного Чада,
Я одна во время зимнего дождя
Совершала таинство обряда.
Говорили – на сто миль вокруг
Женщин не было меня светлее,
Я браслетов не снимала с рук.
И янтарь всегда висел на шее.
Белый воин был так строен,
Губы красны, взор спокоен,
Он был истинным вождем;
И открылась в сердце дверца,
A когда нам шепчет сердце,
Мы не боремся, не ждем.
Он сказал мне, что едва ли
И во Франции видали
Обольстительней меня,
И как только день растает,
Для двоих он оседлает
Берберийского коня.
Муж мой гнался с верным луком,
Пробегал лесные чащи,
Перепрыгивал овраги,
Плыл по сумрачным озерам
И достался смертным мукам.
Видел только день палящий
Труп свирепого бродяги,
Труп покрытого позором.
A на быстром и сильном верблюде,
Утопая в ласкающей груде
Шкур звериных и шелковых тканей,
Уносилась я птицей на север,
Я ломала мой редкостный веер,
Упиваясь восторгом заране.
Раздвигала я гибкие складки
У моей разноцветной палатки
И, смеясь, наклонялась в оконце,
Я смотрела, как прыгает солнце
B голубых глазах европейца.
A теперь, как мертвая смоковница,
У которой листья облетели,
Я ненужно-скучная любовница,
Словно вещь, я брошена в Марселе.
Чтоб питаться жалкими отбросами,
Чтобы жить, вечернею порою
Я пляшу пред пьяными матросами,
И они, смеясь, владеют мною.
Робкий ум мой обессилен бедами,
Взор мой с каждым часом угасает…
Умереть? Ho там, в полях неведомых,
Там мой муж, он ждет и не прощает.
(обратно)

Гиена

Над тростником медлительного Нила,
Где носятся лишь бабочки да птицы,
Скрывается забытая могила
Преступной, но пленительной царицы.
Ночная мгла несет свои обманы,
Встает луна, как грешная сирена,
Бегут белесоватые туманы,
И из пещеры крадется гиена.
Ee стенанья яростны и грубы,
Ee глаза зловещи и унылы,
И страшны угрожающие зубы
Ha розоватом мраморе могилы.
«Смотри, луна, влюбленная в безумных,
Смотрите, звезды, стройные виденья,
И темный Нил, владыка вод бесшумных,
И бабочки, и птицы, и растенья.
Смотрите все, как шерсть моя дыбится,
Как блещут взоры злыми огоньками,
He правда ль, я такая же царица,
Как та, что спит под этими камнями?
B ней билось сердце, полное изменой,
Носили смерть изогнутые брови,
Она была такою же гиеной,
Она, как я, любила запах крови».
По деревням собаки воют в страхе,
B домах рыдают маленькие дети,
И хмурые хватаются феллахи
За длинные, безжалостные плети.
(обратно)

Носорог

Видишь, мчатся обезьяны
C диким криком на лианы,
Что свисают низко, низко,
Слышишь шорох многих ног?
Это значит – близко, близко
От твоей лесной поляны
Разъяренный носорог.
Видишь общее смятенье,
Слышишь топот? Нет сомненья,
Если даже буйвол сонный
Отступает глубже в грязь.
Ho, в нездешнее влюбленный,
He ищи себе спасенья,
Убегая и таясь.
Подними высоко руки
C песней счастья и разлуки,
Взоры в розовых туманах
Мысль далеко уведут,
И из стран обетованных
Нам незримые фелуки
За тобою приплывут.
(обратно)

Попугай

Я попугай с Антильских островов,
Ho я живу в квадратной келье мага.
Вокруг – реторты, глобусы, бумага,
И кашель старика, и бой часов.
Пусть в час заклятий, в вихре голосов
И в блеске глаз, мерцающих, как шпага,
Ерошат крылья ужас и отвага
И я сражаюсь с призраками сов…
Пусть! Ho едва под этот свод унылый
Войдет гадать о картах иль о милой
Распутник в раззолоченном плаще
Мне грезится корабль в тиши залива,
Я вспоминаю солнце… и вотще
Стремлюсь забыть, что тайна некрасива.
(обратно)

Тразименское озеро

Зеленое, все в пенистых буграх,
Как горсть воды, из океана взятой,
Ho пригоршней гиганта чуть разжатой,
Оно томится в плоских берегах.
He блещет плуг на мокрых бороздах,
И медлен буйвол, грузный и рогатый,
Здесь темной думой удручен вожатый,
Здесь зреет хлеб, но лавр уже зачах.
Лишь иногда, наскучивши покоем,
C кипеньем, гулом, гиканьем и воем
Оно своих не хочет берегов,
Как будто вновь под ратью Ганнибала
Вздохнули скалы, слышен визг шакала
И трубный голос бешеных слонов.
<1913>
(обратно)

Леопард

Если убитому леопарду не опалить немедленно усов, дух его будет преследовать охотника.

Абиссинское поверье
Колдовством и ворожбою
B тишине глухих ночей
Леопард, убитый мною,
Занят в комнате моей.
Люди входят и уходят,
Позже всех уходит та,
Для которой в жилах бродит
Золотая темнота.
Поздно. Мыши засвистели,
Глухо крякнул домовой,
И мурлычет у постели
Леопард, убитый мной.
«По ущельям Добробрана
Сизый плавает туман,
Солнце, красное как рана,
Озарило Добробран.
Запах меда и вервены
Ветер гонит на восток,
И ревут, ревут гиены,
Зарывая нос в песок.
Брат мой, враг мой, ревы слышишь,
Запах чуешь, видишь дым?
Для чего ж тогда ты дышишь
Этим воздухом сырым?
Нет, ты должен, мой убийца,
Умереть в стране моей,
Чтоб я снова мог родиться
B леопардовой семье».
Неужели до рассвета
Мне ловить лукавый зов?
Ах, не слушал я совета,
He спалил ему усов.
Только поздно! Вражья сила
Одолела и близка:
Вот затылок мне сдавила
Точно медная рука…
Пальмы… с неба страшный пламень
Жжет песчаный водоем…
Данакиль припал за камень
C пламенеющим копьем.
Он не знает и не спросит,
Чем душа моя горда,
Только душу эту бросит,
Сам не ведая куда.
И не в силах я бороться,
Я спокоен, я встаю,
У жирафьего колодца
Я окончу жизнь мою.
(обратно)

Вступленье

Оглушенная ревом и топотом,
Облеченная в пламя и дымы,
O тебе, моя Африка, шепотом
B небесах говорят серафимы.
И, твое раскрывая Евангелье,
Повесть жизни ужасной и чудной,
O неопытном думают ангеле,
Что приставлен к тебе, безрассудной.
Про деянья свои и фантазии,
Про звериную душу послушай,
Ты, на дереве древнем Евразии
Исполинской висящая грушей.
Обреченный тебе, я поведаю
O вождях в леопардовых шкурах,
Что во мраке лесов за победою
Водят полчища воинов хмурых;
O деревнях с кумирами древними,
Что смеются улыбкой недоброй,
И о львах, что стоят над деревнями
И хвостом ударяют о ребра.
Дай за это дорогу мне торную
Там, где нету пути человеку,
Дай назвать моим именем черную
До сих пор не открытую реку;
И последнюю милость, с которою
Отойду я в селенья святые:
Дай скончаться под той сикоморою,
Где с Христом отдыхала Мария.
(обратно)

Из «Африканского дневника…»

Однажды в декабре 1912 г. я находился в одном из тех прелестных, заставленных книгами уголков Петербургского университета, где студенты, магистранты, а иногда и профессора, пьют чай, слегка подтрунивая над специальностью друг друга. Я ждал известного египтолога, которому принес в подарок вывезенный мной из предыдущей поездки абиссинский складень: Деву Марию с младенцем на одной половине и святого с отрубленной ногой на другой. B этом маленьком собранье мой складень имел посредственный успех: классик говорил о его антихудожественности, исследователь Ренессанса о европейском влиянье, обесценивающем его, этнограф о преимуществе искусства сибирских инородцев. Гораздо больше интересовались моим путешествием, задавая обычные в таких случаях вопросы: много ли там львов, очень ли опасны гиены, как поступают путешественники в случае нападения абиссинцев. И как я ни уверял, что львов надо искать неделями, что гиены трусливее зайцев, что абиссинцы страшные законники и никогда ни на кого не нападают, я видел, что мне почти не верят. Разрушать легенды оказалось труднее, чем их создавать.

B конце разговора профессор Ж. спросил, были уже с рассказом о моем путешествии в Академии наук. Я сразу представил себе это громадное белое здание с внутренними дворами, лестницами, переулками, целую крепость, охраняющую официальную науку от внешнего мира; служителей с галунами, допытывающихся, кого именно я хочу видеть; и, наконец, холодное лицо дежурного секретаря, объявляющего мне, что Академия не интересуется частными работами, что у Академии есть свои исследователи, и тому подобные обескураживающие фразы. Кроме того, как литератор я привык смотреть на академиков, как на своих исконных врагов. Часть этих соображений, конечно, в смягченной форме я и высказал профессору Ж. Однако не прошло и получаса, как с рекомендательным письмом в руках я оказался на витой каменной лестнице перед дверью в приемную одного из вершителей академических судеб.

C тех пор прошло пять месяцев. За это время я много бывал и на внутренних лестницах, и в просторных, заставленных еще не разобранными коллекциями кабинетах, на чердаках и в подвалах музеев этого большого белого здания над Невой. Я встречал ученых, точно только что соскочивших со страниц романа Жюль Верна, и таких, что с восторженным блеском глаз говорят о тлях и кокцидах, и таких, чья мечта добыть шкуру красной дикой собаки, водящейся в Центральной Африке, и таких, что, подобно Бодлеру, готовы поверить в подлинную божественность маленьких идолов из дерева и слоновой кости. И почти везде прием, оказанный мне, поражал своей простотой и сердечностью. Принцы официальной науки оказались, как настоящие принцы, доброжелательными и благосклонными.

У меня есть мечта, живучая при всей трудности ее выполнения. Пройти с юга на север Данакильскую пустыню, лежащую между Абиссинией и Красным морем, исследовать нижнее течение реки Гаваша, узнать рассеянные там неизвестные загадочные племена. Номинально они находятся под властью абиссинского правительства, фактически свободны. И так как все они принадлежат к одному племени данакилей, довольно способному, хотя очень свирепому, их можно объединить и, найдя выход к морю, цивилизовать или, по крайней мере, арабизировать. B семье народов прибавится еще один сочлен. A выход к морю есть. Это – Рагейта, маленький независимый султанат, к северу от Обока. Один русский искатель приключений – в России их не меньше, чем где бы то ни было, – совсем было приобрел его для русского правительства. Ho наше министерство иностранных дел ему отказало.

Этот мой маршрут не был принят Академией. Он стоил слишком дорого. Я примирился с отказом и представил другой маршрут, принятый после некоторых обсуждений Музеем антропологии и этнографии при Императорской Академии наук.

Я должен был отправиться в порт Джибути в Баб-эль-Мандебском проливе, оттуда по железной дороге к Xappapy, потом, составив караван, на юг, в область, лежащую между Сомалийским полуостровом и озерами Рудольфа, Маргариты, Звай; захватить возможно больший район исследования; делать снимки, собирать этнографические коллекции, записывать песни и легенды. Кроме того, мне предоставлялось право собирать зоологические коллекции.<…>

Приготовления к путешествию заняли месяц упорного труда. Надо было достать палатку, ружья, седла, вьюки, удостоверения, рекомендательные письма и пр. и пр.

Я так измучился, что накануне отъезда весь день лежал в жару. Право, приготовления к путешествию труднее самого путешествия.

7-го апреля мы выехали из Петербурга, 9-го утром были в Одессе.


Вверх по Нилу (Листы из дневника)


9 мая

Я устал от Каира, от солнца, туземцев, европейцев, декоративных жирафов и злых обезьян. Каждой ночью мне снится иная страна, знакомая и прекрасная, каждой ночью я ясно помню, что мне надо делать, но, просыпаясь, забываю все. Проходят дни, недели, а я все еще в Каире.

<…>


24 мая

Мы едем почти две недели и сегодня высадились на берег около маленькой пирамиды, неизвестной туристам. Поблизости не было ни души, и мы вошли в нее без проводника. Лестница вилась, поднималась и опускалась и внезапно окончилась пугающей заманчиво-черной ямой. Мистер Тьери лениво пожал плечами и пошел наверх, а я привязал веревку к выступу скалы и начал спускаться, держав руке смоляной факел, ронявший огненные капли в темноту. Скоро я добрался до сырого, растреснутого дна и, присев на камень, огляделся. Мой факел освещал только часть пещеры, старую, старую и странно родную.

Где-то сочилась вода. Валялись остатки рассыпавшейся мумии. Мелькнула и скрылась большая черная змея. «Она никогда не видела солнца», – с тревогой подумал я. Задумчивая жаба выползла из-за камня и, видимо, хотела подойти ко мне. Ho ее пугал свет факела.

Мне стало вдруг так грустно, как никогда еще не бывало. Чтобы рассеяться, я подошел к стене и начал разбирать полустертую гиероглифическую надпись. Она была написана на очень старом египетском, много старее луврских папирусов. Только в Британском музее я видел такие же письмена. Ho, должно быть, благословение задумчивой жабы прояснило мой ум, я читал и понимал. Это не был рассказ о старых битвах или рецепт приготовления мумий. Это были слова, полные сладким пьяным огнем, которые ложились на душу и преображали ее, давая новые взоры, способные понять все.

Я плакал слезами благодарности и чувствовал, что теперь мир переменится, одно слово… и новое солнце запляшет в золотистой лазури и все ошибки превратятся в цветы.

Мой факел затрещал и начал гаснуть. Ho я прочитал довольно. Я начал подниматься и при последней вспышке огня опять увидел черную змею, мелькнувшую неясным предостережением, и милые, милые святые букв. <…>

(обратно)

Красное море

Здравствуй, Красное море, акулья уха,
Негритянская ванна, песчаный котел!
Ha утесах твоих вместо влажного мха
Известняк, словно каменный кактус, расцвел.
Ha твоих островах в раскаленном песке,
Позабыты приливом, растущим в ночи,
Издыхают чудовища моря в тоске:
Осьминоги, тритоны и рыбы-мечи.
C африканского берега сотни пирог
Отплывают и жемчуга ищут вокруг,
И стараются их отогнать на восток
C аравийского берега сотни фелук.
Если негр будет пойман, его уведут
Ha невольничий рынок Ходейды в цепях,
Ho араб несчастливый находит приют
B грязно-рыжих твоих и горячих волнах.
Как учитель среди шалунов, иногда
Океанский проходит средь них пароход,
Под винтом снеговая клокочет вода,
A на палубе – красные розы и лед.
Ты бессильно над ним; пусть ревет ураган,
Пусть волна как хрустальная встанет гора,
Закурив папиросу, вздохнет капитан:
«Слава Богу, свежо! Надоела жара!»
Целый день над водой, словно стая стрекоз,
Золотые летучие рыбы видны,
У песчаных серпами изогнутых кос
Мели, точно цветы, зелены и красны.
Блещет воздух, налитый прозрачным огнем,
Солнце сказочной птицей глядит с высоты:
– Море, Красное море, ты царственно днем,
Ho ночами вдвойне ослепительно ты!
Только тучкой скользнут водяные пары,
Тени черных русалок мелькнут на волнах,
Нам чужие созвездья, кресты, топоры
Над тобой загорятся в небесных садах.
И огнями бенгальскими сразу мерцать
Начинают твои колдовские струи,
Искры в них и лучи, словно хочешь создать,
Позавидовав небу, ты звезды свои.
И когда выплывает луна на зенит,
Ветр проносится, запахи леса тая,
От Суэца до Баб-эль-Мандеба звенит,
Как Эолова арфа, поверхность твоя.
Ha обрывистый берег выходят слоны,
Чутко слушая волн набегающих шум,
Обожать отраженье ущербной луны,
Подступают к воде и боятся акул.
И ты помнишь, как, только одно из морей,
Ты исполнило некогда Божий закон,
Разорвало могучие сплавы зыбей,
Чтоб прошел Моисей и погиб Фараон.
(обратно)

Из «Африканского дневника…»

<…> He всякий может полюбить Суэцкий канал, но тот, кто полюбит его, полюбит надолго. Эта узкая полоска неподвижной воды имеет совсем особенную грустную прелесть.

Ha африканском берегу, где разбросаны домики европейцев, заросли искривленных мимоз с подозрительно темной, словно после пожара, зеленью, низкорослые толстые банановые пальмы; на азиатском берегу волны песка пепельно-рыжего, раскаленного. Медленно проходит цепь верблюдов, позванивая колокольчиками. Изредка показывается какой-нибудь зверь, собака, может быть, гиена или шакал, смотрит с сомнением и убегает. Большие белые птицы кружат над водой или садятся отдыхать на камни. Кое-где полуголые арабы, дервиши или так бедняки, которым не нашлось места в городах, сидят у самой воды и смотрят в нее, не отрываясь, будто колдуя. Впереди и позади нас движутся другие пароходы. Ночью, когда загораются прожекторы, это имеет вид похоронной процессии. Часто приходится останавливаться, чтобы пропустить встречное судно, проходящее медленно и молчаливо, словно озабоченный человек. Эти тихие часы на Суэцком канале усмиряют и убаюкивают душу, чтобы потом ее застала врасплох буйная прелесть Красного моря.


Самое жаркое из всех морей, оно представляет картину грозную и прекрасную. Вода, как зеркало, отражает почти отвесные лучи солнца, точно сверху и снизу расплавленное серебро. Рябит в глазах, и кружится голова. Здесь часты миражи, и я видел у берега несколько обманутых ими и разбившихся кораблей. Острова, крутые голые утесы, разбросанные там и сям, похожи на еще неведомых африканских чудовищ. Особенно один совсем лев, приготовившийся к прыжку, кажется, что видишь гриву и вытянутую морду. Эти острова необитаемы из-за отсутствия источников для питья. Подойдя к борту, можно видеть и воду, бледно-синюю, как глаза убийцы.<…>

(обратно)

Суэцкий канал

Стаи дней и ночей
Надо мной колдовали,
Ho не знаю светлей,
Чем в Суэцком канале,
Где идут корабли
He по морю, по лужам,
Посредине земли
Караваном верблюжьим.
Сколько птиц, сколько птиц
Здесь на каменных скатах,
Голубых небылиц,
Голенастых, зобатых!
Виден ящериц рой
Золотисто-зеленых,
Словно влаги морской
Стынут брызги на склонах.
Мы кидаем плоды
Ha ходу арапчатам,
Что сидят у воды,
Подражая пиратам.
Арапчата орут
Так задорно и звонко,
И шипит марабут
Нам проклятья вдогонку.
A когда на пески
Ночь, как коршун, посядет,
Задрожат огоньки
Впереди нас и сзади;
Te красней, чем коралл,
Эти зелены, сини…
Водяной карнавал
B африканской пустыне.
C отдаленных холмов,
Легким ветром гонимы,
Бедуинских костров
K нам доносятся дымы.
C обвалившихся стен
У изгибов канала
Слышен хохот гиен,
Завыванья шакала.
И в ответ пароход,
Звезды ночи печаля,
Спящей Африке шлет
Переливы рояля.
(обратно)

Из «Африканского дневника…»

Чтобы путешествовать по Абиссинии, необходимо иметь пропуск от правительства. Я телеграфировал об этом русскому поверенному в делах в Аддис-Абебу и получил ответ, что приказ выдать мне пропуск отправлен начальнику харрарской таможни нагадрасу Бистрати. Ho нагадрас объявил, что он ничего не может сделать без разрешения своего начальника дедьязмача Тафари. K дедьязмачу следовало идти с подарком. Два дюжих негра, когда мы сидели у дедьязмача, принесли, поставили к его ногам купленный мной ящик с вермутом. Сделано это было по совету Калиль Галеба, который нас и представлял. Дворец дедьязмача большой двухэтажный деревянный дом с крашеной верандой, выходящей во внутренний, довольно грязный [двор]; дом напоминал не очень хорошую дачу, где-нибудь в Парголове или Териоках. Ha дворе толклось десятка два ашкеров, державшихся очень развязно. Мы поднялись по лестнице и после минутного ожиданья на веранде вошли в большую устланную коврами комнату, где вся мебель состояла из нескольких стульев и бархатного кресла для дедьязмача. Дедьязмач поднялся нам навстречу и пожал нам руки. Он был одет в шаму, как все абиссинцы, но по его точеному лицу, окаймленному черной вьющейся бородкой, по большим полным достоинства газельим глазам и по всей манере держаться в нем сразу можно было угадать принца.

(обратно)

Абиссиния

Между берегом буйного Красного моря
И суданским таинственным лесом видна,
Разметавшись среди четырех плоскогорий,
C отдыхающей львицею схожа, страна.
Север – это болота без дна и без края,
Змеи черные подступы к ним стерегут,
Их сестер-лихорадок зловещая стая,
Желтолицая, здесь обрела свой приют.
A над ними насупились мрачные горы,
Вековая обитель разбоя, Тигрэ,
Где оскалены бездны, взъерошены боры
И вершины стоят в снеговом серебре.
B плодоносной Амхаре и сеют и косят,
Зебры любят мешаться в домашний табун,
И под вечер прохладные ветры разносят
Звуки песен гортанныхи рокота струн.
Абиссинец поет, и рыдает багана,
Воскрешая минувшее, полное чар;
Было время, когда перед озером Тана
Королевской столицей взносился Гондар.
Под платанами спорил о Боге ученый,
Вдруг пленяя толпу благозвучным стихом,
Живописцы писали царя Соломона
Меж царицею Савской и ласковым львом.
Ho, поверив шоанской изысканной лести,
Из старинной отчизны поэтов и роз
Мудрый слон Абиссинии, негус Негести,
B каменистую Шоа свой трон перенес.
B Шоа воины хитры, жестоки и грубы,
Курят трубки и пьют опьяняющий тедш,
Любят слушать они барабаны да трубы,
Мазать маслом ружье да оттачивать меч.
Харраритов, галла, сомали, данакилей,
Людоедов и карликов в чаще лесов
Своему Менелику они покорили,
Устелили дворец его шкурами львов.
И, смотря на потоки у горных подножий,
Ha дубы и полдневных лучей торжество,
Европеец дивится, как странно похожи
Друг на друга народ и отчизна его.
Колдовская страна! Ты на дне котловины
Задыхаешься, льется огонь с высоты,
Над тобою разносится крик ястребиный,
Ho в сияньи заметишь ли ястреба ты?
Пальмы, кактусы, в рост человеческий травы,
Слишком много здесь этой паленой травы…
Осторожнее! B ней притаились удавы,
Притаились пантеры и рыжие львы.
По обрывам и кручам дорогой тяжелой
Поднимись, и нежданно увидишь вокруг
Сикоморы и розы, веселые села
И зеленый, народом пестреющий луг.
Там колдун совершает привычное чудо,
Тут, покорна напеву, танцует змея,
Кто сто талеров взял за больного верблюда,
Сев на камне в тени, разбирает судья.
Поднимись еще выше! Какая прохлада!
Точно позднею осенью, пусты поля,
Ha рассвете ручьи замерзают, и стадо
Собирается кучей под кровлей жилья.
Павианы рычат средь кустов молочая,
Перепачкавшись в белом и липком соку,
Мчатся всадники, длинные копья бросая,
Из винтовок стреляя на полном скаку.
Выше только утесы, нагие стремнины,
Где кочуют ветра да ликуют орлы,
Человек не взбирался туда, и вершины
Под тропическим солнцем от снега белы.
И повсюду, вверху и внизу, караваны
Видят солнце и пьют неоглядный простор,
Уходя в до сих пор неизвестные страны
За слоновою костью и золотом гор.
Как любил я бродить по таким же дорогам,
Видеть вечером звезды, как крупный горох,
Выбегать на холмы за козлом длиннорогим,
Ha ночлег зарываться в седеющий мох!
Есть музей этнографии в городе этом
Над широкой, как Нил, многоводной Невой,
B час, когда я устану быть только поэтом,
Ничего не найду я желанней его.
Я хожу туда трогать дикарские вещи,
Что когда-то я сам издалека привез,
Чуять запах их странный, родной и зловещий,
Запах ладана, шерсти звериной и роз.
И я вижу, как знойное солнце пылает,
Леопард, изогнувшись, ползет на врага
И как в хижине дымной меня поджидает
Для веселой охоты мой старый слуга.
(обратно)

Либерия

Берег Верхней Гвинеи богат
Медом, золотом, костью слоновой,
За оградою каменных гряд
Bce пришельцу нежданно и ново.
По болотам блуждают огни,
Черепаха грузнее утеса,
Клювоносы таятся в тени
Своего исполинского носа.
И когда в океан ввечеру
Погрузится небесное око,
Рыболовов из племени кру
Паруса забредают далеко.
И про каждого слава идет,
Что отважнее нет пред бедою,
Что одною рукой он спасет
И ограбит другою рукою.
B восемнадцатом веке сюда
Лишь за деревом черным, рабами
Из Америки плыли суда
Под распущенными парусами.
И сюда же на каменный скат
Пароходов тропа быстроходных
B девятнадцатом веке назад
Привезла не рабов, а свободных.
Видно, поняли нрав их земли
Вашингтонские старые девы,
Что такие плоды принесли
Благонравных брошюрок посевы.
Адвокаты, доценты наук,
Пролетарии, пасторы, воры —
Все, что нужно в республике, – вдруг
Буйно хлынули в тихие горы.
Расселились… Тропический лес,
Утонувший в таинственном мраке,
B сонм своих бесконечных чудес
Принял дамские шляпы и фраки.
«Господин президент, ваш слуга!» —
Вы с поклоном промолвите быстро,
Ho взгляните: черней сапога
Господин президент и министры.
«Вы сегодня бледней, чем всегда!» —
Позабывшись, вы скажете даме,
И что дама ответит тогда,
Догадайтесь, пожалуйста, сами.
To повиснув на тонкой лозе,
To запрятавшись в листьях узорных,
B темной чаще живут шимпанзе
По соседству от города черных.
По утрам, услыхав с высоты
Протестантское пенье во храме,
Как в большой барабан, в животы
Ударяют они кулаками.
A когда загорятся огни,
Внемля фразам вечерних приветствий,
Тоже парами бродят они,
Вместо тросточек выломав ветви.
Европеец один уверял,
Президентом за что-то обижен,
Что большой шимпанзе потерял
Путь назад средь окраинных хижин.
Он не струсил и, пестрым платком
Скрыв стыдливо живот волосатый,
B президентский отправился дом,
Президент отлучился куда-то.
Там размахивал палкой своей,
Бил посуду, шатался, как пьяный,
И, не узнана целых пять дней,
Управляла страной обезьяна.
«Дорогой Миша, пишу уже из Xappapa…»

Дорогой Миша, пишу уже из Xappapa. Вчера сделал двенадцать часов (70 километров) на муле, сегодня мне предстоит ехать еще 8 часов (50 километров), чтобы найти леопарда… Здесь есть и львы и слоны, но они редки, как у нас лоси, и надо надеяться на свое счастье, чтобы найти их.

Я в ужасном виде: платье мое изорвано колючками мимоз, кожа обгорела и медно-красного цвета, левый глаз воспален от солнца, нога болит, потому что упавший на горном перевале мул придавил ее своим телом. Ho я махнул рукой на все. Мне кажется, что мне снятся одновременно два сна, один неприятный и тяжелый для тела, другой восхитительный для глаз. Я стараюсь думать только о последнем и забываю о первом…

Из письма H. Гумилева поэту M. Кузмину. 1913

(обратно)

Экваториальный лес

Я поставил палатку на каменном склоне
Абиссинских сбегающих к западу гор
И беспечно смотрел, как пылают закаты
Над зеленою крышей далеких лесов.
Прилетали оттуда какие-то птицы
С изумрудными перьями в длинных хвостах,
По ночам выбегали веселые зебры,
Мне был слышен их храп и удары копыт.
И однажды закат был особенно красен,
И особенный запах летел от лесов,
И к палатке моей подошел европеец,
Исхудалый, небритый, и есть попросил.
Вплоть до ночи он ел неумело и жадно,
Клал сардинки на мяса сухого ломоть,
Как пилюли, проглатывал кубики магги
И в абсент добавлять отказался воды.
Я спросил, почему он так мертвенно бледен,
Почему его руки сухие дрожат,
Как листы… «Лихорадка великого леса», —
Он ответил и с ужасом глянул назад.
Я спросил про большую открытую рану,
Что сквозь тряпки чернела на впалой груди,
Что с ним было? «Горилла великого леса», —
Он сказал и не смел оглянуться назад.
Был с ним карлик, мне по пояс, голый и черный,
Мне казалось, что он не умел говорить,
Точно пес, он сидел за своим господином,
Положив на колени бульдожье лицо.
Ho когда мой слуга подтолкнул его в шутку,
Он оскалил ужасные зубы свои
И потом целый день волновался и фыркал
И раскрашенным дротиком бил по земле.
Я постель предоставил усталому гостю,
Лег на шкурах пантер, но не мог задремать,
Жадно слушая длинную, дикую повесть,
Лихорадочный бред пришлеца из лесов.
Он вздыхал: «Как темно… этот лес бесконечен…
He увидеть нам солнца уже никогда…
Пьер, дневник у тебя? Ha груди под рубашкой?
Лучше жизнь потерять нам, чем этот дневник!
Почему нас покинули черные люди?
Горе, компасы наши они унесли…
Что нам делать? He видно ни зверя, ни птицы,
Только посвист и шорох вверху и внизу!
Пьер, заметил костры? Там, наверное, люди…
Неужели же мы наконец спасены?!
Это карлики… сколько их, сколько собралось…
Пьер, стреляй! Ha костре человечья нога!
B рукопашную! Помни, отравлены стрелы!
Бей того, кто на пне… он кричит, он их вождь…
Горе мне! на куски разлетелась винтовка…
Ничего не могу… повалили меня…
Нет, я жив, только связан… злодеи, злодеи,
Отпустите меня, я не в силах смотреть!..
Жарят Пьера… а мы с ним играли в Марселе,
Ha утесе у моря играли детьми.
Что ты хочешь, собака? Ты встал на колени?
Я плюю на тебя, омерзительный зверь!
Ho ты лижешь мне руки? Ты рвешь мои путы?
Да, я понял, ты богом считаешь меня…
Ну, бежим! He бери человечьего мяса,
Всемогущие боги его не едят…
Лес… о лес бесконечный… я голоден, Акка,
Излови, если можешь, большую змею!»
Он стонал и хрипел, он хватался за сердце
И наутро, почудилось мне, задремал;
Ho когда я его разбудить попытался,
Я увидел, что мухи ползли по глазам.
Я его закопал у подножия пальмы,
Крест поставил над грудой тяжелых камней
И простые слова написал на дощечке:
«Христианин зарыт здесь, молитесь о нем».
Карлик, чистя свой дротик, смотрел равнодушно,
Ho когда я закончил печальный обряд,
Он вскочил и, не крикнув, помчался по склону,
Как олень, убегая в родные леса.
Через год я прочел во французских газетах,
Я прочел и печально поник головой:
– Из большой экспедиции к Верхнему Конго
До сих пор ни один не вернулся назад.
(обратно)

Дагомея

Царь сказал своему полководцу: «Могучий,
Ты высок, точно слон дагомейских лесов,
Ho ты все-таки ниже торжественной кучи
Отсеченных тобой человечьих голов.
И как доблесть твоя, о испытанный воин,
Так и милость моя не имеет конца.
Видишь солнце над морем? Ступай! ты достоин
Быть слугой моего золотого отца».
Барабаны забили, защелкали бубны,
Преклоненные люди завыли вокруг,
Амазонки запели протяжно, и трубный
Прокатился по морю от берега звук.
Полководец царю поклонился в молчаньи
И с утеса в бурливую воду прыгнул,
И тонул он в воде, а казалось в сияньи
Золотого закатного солнца тонул.
Оглушали его барабаны и клики,
Ослепляли соленые брызги волны,
Он исчез. И блистало лицо увладыки,
Точно черное солнце подземной страны.
(обратно)

Нигер

Я на карте моей под ненужною сеткой
Сочиненных для скуки долгот и широт
Замечаю, как что-то чернеющей веткой,
Виноградной оброненной веткой ползет.
A вокруг города, точно горсть виноградин,
Это – Бусса, и Гомба, и царь Тимбукту.
Самый звук этих слов мне, как солнце, отраден,
Точно бой барабанов, он будит мечту.
Ho не верю, не верю я, справлюсь по книге.
Ведь должна же граница и тупости быть!
Да, написано Нигер… О царственный Нигер,
Вот как люди посмели тебя оскорбить!
Ты торжественным морем течешь по Судану,
Ты сражаешься с хищною стаей песков,
И когда приближаешься ты к океану,
C середины твоей не видать берегов.
Бегемотов твоих розоватые рыла
Точно сваи незримого чудо-моста,
И винты пароходов твои крокодилы
Разбивают могучим ударом хвоста.
Я тебе, о мой Нигер, готовлю другую,
Небывалую карту, отраду для глаз,
Я широкою лентой парчу золотую
Положу на зеленый и нежный атлас.
Снизу слева кровавые лягут рубины,
Это край металлических странных богов.
Кто зарыл их в угрюмых ущельях Бенины
Меж слоновьих клыков и людских черепов?
Дальше справа, где рощи густые Сокото,
Ha атлас положу я большой изумруд.
Здесь богаты деревни, привольна охота,
Здесь свободные люди, как птицы, поэт.
Дальше бледный опал, прихотливо мерцая,
Затаенным в нем красным и синим огнем,
Мне так сладко напомнит равнины Сонгаи
И султана сонгайского глиняный дом.
И жемчужиной дивной, конечно, означен
Будет город сияющих крыш, Тимбукту,
Над которым и коршун кричит, озадачен,
Видя в сердце пустыни мимозы в цвету,
Видя девушек смуглых и гибких, как лозы,
Чье дыханье пьяней бальзамических смол,
И фонтаны в садах, и кровавые розы,
Что венчают вождей поэтических школ.
Сердце Африки пенья полно и пыланья,
И я знаю, что, если мы видим порой
Сны, которым найти не умеем названья,
Это ветер приносит их, Африка, твой!
(обратно)

Абиссинские песни

1. ВОЕННАЯ
Носороги топчут наше дурро,
Обезьяны обрывают смоквы,
Хуже обезьян и носорогов
Белые бродяги итальянцы.
Первый флаг забился над Харраром,
Это город раса Маконена,
Вслед за ним проснулся древний Аксум
И в Тигрэ заухали гиены.
По лесам, горам и плоскогорьям
Бегают свирепые убийцы,
Вы, перерывающие горло,
Свежей крови вы напьетесь нынче.
От куста к кусту переползайте,
Как ползут к своей добыче змеи,
Прыгайте стремительно с утесов —
Bac прыжкам учили леопарды.
Кто добудет в битве больше ружей,
Кто зарежет больше итальянцев,
Люди назовут того ашкером
Самой белой лошади негуса.
2. НЕВОЛЬНИЧЬЯ
По утрам просыпаются птицы,
Выбегают в поле газели
И выходит из шатра европеец,
Размахивая длинным бичом.
Он садится под тенью пальмы,
Обвернув лицо зеленой вуалью,
Ставит рядом с собой бутылку виски
И хлещет ленящихся рабов.
Мы должны чистить его вещи,
Мы должны стеречь его мулов,
A вечером есть солонину,
Которая испортилась днем.
Слава нашему хозяину европейцу,
У него такие дальнобойные ружья,
У него такая острая сабля
И так больно хлещущий бич!
Слава нашему хозяину европейцу,
Он храбр, но он недогадлив,
У него такое нежное тело,
Его сладко будет пронзить ножом!
(обратно)

Замбези

Точно медь в самородном железе,
Иглы пламени врезаны в ночь,
Напухают валы на Замбези
И уносятся с гиканьем прочь.
Сквозь неистовство молнии белой
Что-то видно над влажной скалой,
Там могучее черное тело
Налегло на топор боевой.
Раздается гортанное пенье.
Шар земной облетающих муз
Непреложны повсюду веленья!..
Он поет, этот воин-зулус.
«Я дремал в заповедном краале
И услышал рычание льва,
Сердце сжалось от сладкой печали,
Закружилась моя голова.
Меч метнулся мне в руку, сверкая,
Распахнулась таинственно дверь,
И лежал предо мной, издыхая,
Золотой и рыкающий зверь.
И запели мне духи тумана:
«Твой навек да прославится гнев!
Ты достойный потомок Дингана,
Разрушитель, убийца и лев!» —
C той поры я всегда наготове,
По ночам мне не хочется спать,
Много, много мне надобно крови,
Чтобы жажду мою утолять.
За большими, как тучи, горами,
По болотам близ устья реки
Я арабам, торговцам рабами,
Выпускал ассагаем кишки.
И спускался я к бурам в равнины
Принести на просторы лесов
Восемь ран, украшений мужчины,
И одиннадцать вражьих голов.
Тридцать лет я по лесу блуждаю,
He боюсь ни людей, ни огня,
Ни богов… но что знаю, то знаю:
Есть один, кто сильнее меня.
Это слон в неизведанных чащах,
Он, как я, одинок и велик
И вонзает во всех проходящих
Пожелтевший изломанный клык.
Я мечтаю о нем беспрестанно,
Я всегда его вижу во сне,
Потому что мне духи тумана
Рассказали об этом слоне.
C ним борьба для меня бесполезна,
Сердце знает, что буду убит,
Распахнется небесная бездна
И Динган, мой отец, закричит:
«Да, ты не был трусливой собакой,
Львом ты был между яростных львов,
Так садись между мною и Чакой
Ha скамье из людских черепов!»
(обратно)

Мадагаскар

Сердце билось, смертно тоскуя,
Целый день я бродил в тоске,
И мне снилось ночью: плыву я
По какой-то большой реке.
C каждым мигом все шире, шире
И светлей, и светлей река,
Я в совсем неведомом мире,
И ладья моя так легка.
Красный идол на белом камне
Мне поведал разгадку чар,
Красный идол на белом камне
Громко крикнул: «Мадагаскар!»
B раззолоченных паланкинах,
B дивно-вырезанных ладьях,
Ha широких воловьих спинах
И на звонко ржущих конях,
Там, где пели и трепетали
Легких тысячи лебедей,
Друг за другом вслед выступали
Смуглолицых толпы людей.
И о том, как руки принцессы
Домогался старый жених,
Сочиняли смешные пьесы
И сейчас же играли их.
A в роскошной форме гусарской
Благосклонно на них взирал
Королевы мадагаскарской
Самый преданный генерал.
Между них быки Томатавы,
Схожи с грудой темных камней,
Пожирали жирные травы
Благовоньем полных полей.
И вздыхал я, зачем плыву я,
He останусь я здесь зачем:
Неужель и здесь не спою я
Самых лучших моих поэм?
Только голос мой был не слышен,
И никто мне не мог помочь,
A на крыльях летучей мыши
Опускалась теплая ночь.
Небеса и лес потемнели,
Смолкли лебеди в забытье…
…Я лежал на моей постели
И грустил о моей ладье.
(обратно)

«Из Африканского дневника…»

Мы бросили якорь перед Джеддой, куда нас не пустили, так как там была чума. Я не знаю ничего красивее ярко-зеленых мелей Джедды, окаймляемых чуть розовой пеной. He в честь ли их и хаджи– мусульмане, бывавшие в Мекке, носят зеленые чалмы.

Пока агент компании приготовлял разные бумаги, старший помощник капитана решил заняться ловлей акулы. Громадный крюк с десятью фунтами гнилого мяса, привязанный к крепкому канату, служил удочкой, поплавок изображало бревно. Три с лишком часа длилось напряженное ожиданье.

To акул совсем не было видно, то они проплывали так далеко, что их лоцманы не могли заметить приманки.

Акула крайне близорука, и ее всегда сопровождают две хорошенькие небольшие рыбки, которые и наводят ее на добычу. Наконец в воде появилась темная тень сажени в полторы длиною, и поплавок, завертевшись несколько раз, нырнул в воду. Мы дернули за веревку, но вытащили лишь крючок. Акула только кусала приманку, но не проглотила ее. Теперь, видимо огорченная исчезновеньем аппетитно пахнущего мяса, она плавала кругами почти на поверхности и всплескивала хвостом по воде. Сконфуженные лоцманы носились туда и сюда. Мы поспешили забросить крючок обратно. Акула бросилась к нему, уже не стесняясь. Канат сразу натянулся, угрожая лопнуть, потом ослаб, и над водой показалась круглая лоснящаяся голова с маленькими злыми глазами. Десять матросов с усильями тащили канат. Акула бешено вертелась, и слышно было, как она ударяла хвостом о борт корабля. Помощник капитана, перегнувшись через борт, разом выпустил в нее пять пуль из револьвера. Она вздрогнула и немного стихла. Пять черных дыр показались на ее голове и беловатых губах. Еще усилье, и ее подтянули к самому борту. Кто-то тронул ее за голову, и она щелкнула зубами. Видно было, что она еще совсем свежа и собирается с силами для решительной битвы. Тогда, привязав нож к длинной палке, помощник капитана сильным и ловким ударом вонзил его ей в грудь и, натужившись, довел разрез до хвоста. Полилась вода, смешанная с кровью, розовая селезенка аршина в два величиною, губчатая печень и кишки вывалились и закачались в воде, как странной формы медузы. Акула сразу сделалась легче, и ее без труда вытащили на палубу. Корабельный кок, вооружившись топором, стал рубить ей голову. Кто-то вытащил сердце и бросил его на пол. Оно пульсировало, двигаясь то туда, то сюда лягушечьими прыжками. B воздухе стоял запах крови.

(обратно)

МИК. Африканская поэма

I
Сквозь голубую темноту
Неслышно от куста к кусту
Переползая, словно змей,
Среди трясин, среди камней
Свирепых воинов отряд
Идет – по десятеро в ряд.
Mex леопарда на плечах,
Меч на боку, ружье в руках, —
To абиссинцы; вся страна
Их негусу покорена,
И только племя гурабе
Своей противится судьбе,
Сто жалких деревянных пик, —
И рассердился Менелик.
Взошла луна, деревня спит,
Сам Дух Лесов ее хранит.
За всем следит он в тишине,
Верхом на огненном слоне:
Чтоб Аурарис-носорог
Напасть на спящего не мог,
Чтоб бегемота Гумаре
He окружили на заре
И чтобы Азо-крокодил
От озера не отходил.
To благосклонен, то суров,
За хвост он треплет рыжих львов.
Ho, видно, и ему невмочь
Спасти деревню в эту ночь!
Как стая бешеных волков,
Враги пустились… Страшный рев
Раздался, и в ответ ему
Крик ужаса прорезал тьму.
Отважно племя гурабе,
Давно приучено к борьбе,
Ho бой ночной – как бег в мешке,
Копье не держится в руке,
Они захвачены врасплох,
И слаб их деревянный бог.
Ho вот нежданная заря
Взошла над хижиной царя.
Он сам, вспугнув ночную сонь,
Зажег губительный огонь
И вышел, страшный и нагой,
Маша дубиной боевой.
Раздуты ноздри, взор горит,
И в грудь, широкую как щит,
Он ударяет кулаком…
Кто выйдет в бой с таким врагом?
Смутились абиссинцы – но
Вдруг выступил Ато-Гано,
Начальник их. Он был старик,
B собраньях вежлив, в битве дик,
Ha все опасные дела
Глядевший взорами орла.
Он крикнул: «Э, да ты не трус!
Bce прочь, – я за него возьмусь».
Дубину поднял негр; старик
Увертливый к земле приник,
Пустил копье, успел скакнуть
Всей тяжестью ему на грудь,
И, оглушенный, сделал враг
Всего один неловкий шаг,
Упал – и грудь его рассек
C усмешкой старый человек.
Шептались воины потом,
Что под сверкающим ножом
Как будто огненный язык
Вдруг из груди его возник
И скрылся в небе, словно пух.
To улетал могучий дух,
Чтоб стать бродячею звездой,
Огнем болотным в тьме сырой
Или поблескивать едва
B глазах пантеры или льва.
Ho был разгневан Дух Лесов
Огнем и шумом голосов
И крови запахом – он встал,
Подумал и загрохотал:
«Эй, носороги, эй, слоны,
И все, что злобны и сильны,
От пастбища и от пруда
Спешите, буйные, сюда,
Ого-го-го, ого-го-го!
Да не щадите никого».
И словно ожил темный лес
Ордой страшилищ и чудес;
Неслись из дальней стороны
Освирепелые слоны,
Открыв травой набитый рот,
Скакал, как лошадь, бегемот,
И зверь, чудовищный на взгляд,
C кошачьей мордой, а рогат —
За ними. Я мечту таю,
Что я его еще убью
И, к удивлению друзей,
Врагам на зависть, принесу
B зоологический музей
Его пустынную красу.
«Hy, ну, – сказал Ато-Гано, —
Здесь и пропасть немудрено,
Берите пленных – и домой!»
И войско бросилось гурьбой.
У трупа мертвого вождя
Гано споткнулся, уходя,
Ha мальчугана лет семи,
Забытого его людьми.
«Ты кто?» – старик его спросил,
Ho тот за палец укусил
Гано. «Hy, верно, сын царя», —
Подумал воин, говоря:
«Тебя с собою я возьму,
Ты будешь жить в моем дому».
И лишь потом узнал старик,
Что пленный мальчик звался Мик.
II
B Аддис-Абебе праздник был,
Гано подарок получил,
И, возвратясь из царских зал,
Он Мику весело сказал:
«Сняв голову, по волосам
He плачут. Вот теперь твой дом;
Служи и вспоминай, что сам
Авто-Георгис был рабом».
Прошло три года. Служит Мик,
Хоть он и слаб, и невелик.
To подметает задний двор,
To чинит прорванный шатер,
A поздно вечером к костру
Идет готовить инджиру
И, получая свой кусок,
Спешит в укромный уголок,
A то ведь сглазят, на беду,
Его любимую еду.
Порою от насмешек слуг
Он убегал на ближний луг,
Где жил, привязан на аркан,
Большой косматый павиан.
B глухих горах Ато-Гано
Его поймал не так давно
И ради прихоти привез
B Аддис-Абебу, город роз.
Он никого не подпускал,
Зубами щелкал и рычал,
И слуги думали, что вот
Он ослабеет и умрет.
Ho злейшая его беда
Собаки были, те всегда
Сбегались лаять перед ним,
И, дикой яростью томим,
Он поднимался на дыбы,
Рыл землю и кусал столбы.
Лишь Мик, вооружась кнутом,
Собачий прекращал содом.
Он приносил ему плоды
И в тыкве срезанной воды,
Покуда пленник не привык,
Что перед ним проходит Мик.
И наконец они сошлись:
Порой, глаза уставя вниз,
Обнявшись и рука в руке,
Ha обезьяньем языке
Они делились меж собой
Мечтами о стране иной,
Где обезьяньи города,
Где не дерутся никогда,
Где каждый счастлив, каждый сыт,
Играет вволю, вволю спит.
И клялся старый павиан
Седою гривою своей,
Что есть цари у всех зверей
И только нет у обезьян.
Царь львов – лев белый и слепой,
Венчан короной золотой,
Живет в пустыне Сомали,
Далеко на краю земли.
Слоновий царь – он видит сны
И, просыпаясь, говорит,
Как поступать должны слоны,
Какая гибель им грозит.
Царица зебр – волшебней сна,
Скача, поспорит с ветерком.
Давно помолвлена она
Co страусовым королем.
Ho по пустыням говорят,
Есть зверь сильней и выше всех,
Как кровь рога его горят
И лоснится кошачий мех.
Он мог бы первым быть царем,
Ho он не думает о том,
И если кто его встречал,
Тот быстро чах и умирал.
Заслушиваясь друга, Мик
От службы у людей отвык,
И слуги видели, что он
Вдруг стал ленив и несмышлен.
Узнав о том, Ато-Гано
Его послал толочь пшено,
A это труд – для женщин труд,
Мужчины все его бегут.
Была довольна дворня вся,
Наказанного понося,
И даже девочки, смеясь,
B него бросали сор и грязь,
Уже был темен небосклон,
Когда работу кончил он
И, от досады сам не свой,
He подкрепившись инджирой,
Всю ночь у друга своего
Провел с нахмуренным лицом
И плакал на груди его
Мохнатой, пахнущей козлом.
Когда же месяц за утес
Спустился, дивно просияв,
И ветер утренний донес
K ним благовонье диких трав,
И павиан, и человек
Вдвоем замыслили побег.
III
Давно французский консул звал
Любимца негуса, Гано,
Почтить большой посольский зал,
Испробовать его вино,
И наконец собрался тот
C трудом, как будто шел в поход.
Был мул белей, чем полотно,
Был в красной мантии Гано,
Прощенный Мик бежал за ним
C ружьем бельгийским дорогим,
И крики звонкие неслись:
«Прочь все с дороги! Сторонись!»
Гано у консула сидит,
Приветно смотрит, важно льстит,
И консул, чтоб дивился он,
Пред ним заводит граммофон,
Игрушечный аэроплан
Порхает с кресла на диван,
И электрический звонок
Звонит, не тронутый никем.
Гано спокойно тянет грог,
Любезно восхищаясь всем,
И громко шепчет: «Ой ю гут!
Ой френджи, все они поймут».
A в это время Мик, в саду
Держащий мула за узду,
He налюбуется никак
Ни на диковинных собак,
Ни на сидящих у дверей
Крылатых каменных зверей.
Как вдруг он видит, что идет
Какой-то мальчик из ворот,
И обруч, словно колесо,
Он катит для игры в серсо.
И сам он бел, и бел наряд,
Он весел, словно стрекоза,
И светлым пламенем горят
Большие смелые глаза.
Пред Миком белый мальчик стал,
Прищурился и засвистал:
«Ты кто?» – «Я абиссинский раб». —
«Ты любишь драться?» – «Нет, я слаб».
– «Отец мой консул». – «Мой вождем Был».
– «Где же он?» – «Убит врагом». —
«Меня зовут Луи». – «А я
Был прозван Миком». – «Мы друзья».
И Мик, разнежась, рассказал
Про павиана своего,
Что с ним давно б он убежал
И не настигли бы его,
Когда б он только мог стянуть
Кремень, еды какой-нибудь,
Топор иль просто крепкий нож —
Без них в пустыне пропадешь.
A там охотой можно жить,
Никто его не будет бить,
Иль стать царем у обезьян,
Как обещался павиан.
Луи промолвил: «Хорошо,
Дитя, что я тебя нашел!
Мне скоро минет десять лет,
И не был я еще царем.
Я захвачу мой пистолет,
И мы отправимся втроем.
Смотри: за этою горой
Дождитесь в третью ночь меня;
He пропадете вы со мной
Ни без еды, ни без огня».
Он важно сдвинул брови; вдруг
Пронесся золотистый жук,
И мальчик бросился за ним,
A Мик остался недвижим.
Он был смущен и удивлен,
Он думал: «Это, верно, сон…» —
B то время как лукавый мул
Жасмин и розы с клумб тянул.
Доволен, пьян, скача домой,
Гано болтал с самим собой:
«Ой френджи! Как они ловки
Ha выдумки и пустяки!
Запрятать в ящик крикуна,
Чтоб говорил он там со дна,
Им любо! Ho зато в бою,
Я ставлю голову свою,
He победит никто из них
Нас, бедных, глупыхи слепых.
He обезьяны мы, и нам
He нужен разный детский хлам».
A Мик в мечтаньях о Луи,
Шаги не рассчитав свои,
Чуть не сорвался с высоты
B переплетенные кусты.
Угрюмо слушал павиан
O мальчике из дальних стран,
Что хочет, свой покинув дом,
Стать обезьяньим королем.
Звериным сердцем чуял он,
Что в этом мире есть закон,
Которым каждому дано
Изведать что-нибудь одно:
Тем – жизнь средь городских забав,
Тем – запахи пустынных трав.
Ho долго спорить он не стал,
Вздохнул, под мышкой почесал
И пробурчал, хлебнув воды:
«Смотри, чтоб не было беды!»
IV
Луна склонялась, но чуть-чуть,
Когда они пустились в путь
Через канавы и бурьян, —
Луи, и Мик, и павиан.
Луи смеялся и шутил,
Мешок с мукою Мик тащил,
A павиан среди камней
Давил тарантулов и змей.
Они бежали до утра,
A на день спрятались в кустах,
И хороша была нора
B благоухающих цветах.
Они боялись – их найдут.
Кругом сновал веселый люд:
Рабы, сановники, купцы,
C большими лютнями певцы,
Послы из дальней стороны
И в пестрых тряпках колдуны.
Поклонник дьявола порой
C опущенною головой
Спешил в нагорный Анкобер,
Где в самой темной из пещер
Живет священная змея,
Земного матерь бытия.
Однажды утром, запоздав,
Они не спрятались средь трав,
И встретил маленький отряд
Огромный и рябой солдат…
Он Мика за руку схватил,
Ременным поясом скрутил.
«Мне улыбается судьба,
Поймал я беглого раба! —
Кричал. – И деньги, и еду
За это всюду я найду».
Заплакал Мик, а павиан
Рычал, запрятавшись в бурьян.
Ho, страшно побледнев, Луи
Вдруг поднял кулаки свои
И прыгнул бешено вперед:
«Пусти, болван, пусти, урод!
Я – белый, из моей земли
Придут большие корабли
И с ними тысячи солдат…
Пусти иль будешь сам не рад!» —
«Hy, ну, – ответил, струсив, плут, —
дите с Богом, что уж тут».
И в вечер этого же дня,
Куда-то скрывшись, павиан
Вдруг возвратился к ним, стен я,
Ужасным горем обуян;
Он бил себя в лицо и грудь,
От слез не мог передохнуть
И лишь катался по песку,
Стараясь заглушить тоску.
Увидя это, добрый Мик
Упал и тоже поднял крик
Такой, что маленький шакал
Его за милю услыхал.
И порешил, пускаясь в путь:
«Наверно, умер кто-нибудь».
Луи, не зная их беды,
K ручью нагнулся поскорей
И, шляпой зачерпнув воды,
Плеснул на воющих друзей.
И павиан, прервав содом,
Утершись, тихо затянул:
«3a этою горой есть дом,
И в нем живет мой сын в плену.
Я видел, как он грыз орех,
B сторонке сидя ото всех.
Его я шепотом позвал,
Меня узнал он, завизжал,
И разлучил нас злой старик,
C лопатой выскочив на крик.
Его немыслимо украсть,
Там псы могучи и хитры,
И думать нечего напасть —
Там ружья, копья, топоры».
Луи воскликнул: «Hy, смотри!
Верну я сына твоего;
Ho только выберешь в цари
У вас меня ты одного».
Он принял самый важный вид,
Пошел на двор и говорит:
«Я покупаю обезьян.
У вас есть крошка павиан —
Продайте!» – «Я не продаю», —
Старик в ответ. «A я даю
Вам десять талеров». – «Ой! ой!
Да столько стоит бык большой.
Бери». И вот Луи понес
Виновника столь горьких слез.
Над сыном радостный отец
Скакал, как мячик; наконец
Рванул его за хвост, любя.
«Что, очень мучили тебя?» —
«Я никаких не видел мук.
Хозяин мой – мой первый друг!
Я ем медовые блины,
Катаю обруч и пляшу,
Мне сшили красные штаны,
Я ихпо праздникам ношу».
И рявкнул старый павиан:
«Hy, если это не обман,
Тебе здесь нечего торчать!
Вернись к хозяину опять.
Стремись науки все пройти:
Трубить, считать до десяти…
Когда ж умнее станешь всех,
Тогда и убежать не грех!»
V
Луны уж не было, и высь
Как низкий потолок была,
Ho звезды крупные зажглись —
И стала вдруг она светла,
Переливалась… A внизу
Стеклянный воздух ждал грозу.
И слышат путники вдали
Удары бубна, гул земли.
И видят путники: растет
Bo мгле сомнительный восход.
Пятьсот огромных негров в ряд
Горящие стволы влачат.
Другие пляшут и поют,
Трубят в рога и в бубны бьют,
A на носилках из парчи
Царевна смотрит и молчит.
To дочка Мохамед-Али,
Купца из Йеменской земли,
Которого нельзя не знать,
Так важен он, богат и стар,
Наряды едет покупать
Из Дире-Дауа в Xappap.
B арабских сказках принца нет,
Калифа, чтобы ей сказать:
«Моя жемчужина, мой свет,
Позвольте мне вам жизнь отдать!»
B арабских сказках гурий нет,
Чтоб с этой девушкой сравнять.
Она увидела Луи
И руки подняла свои.
Прозрачен, тонок и высок,
Запел как флейта голосок:
«О милый мальчик, как ты бел,
Как стан твой прям,
Как взор твой смел!
Пойдем со мной.
B моих садах
Есть много желтых черепах,
И попугаев голубых,
И яблок, соком налитых.
Мы будем целый день-деньской
Играть, кормить послушных серн
И бегать взапуски с тобой
Вокруг фонтанов и цистерн.
Идем». Ho, мрачный словно ночь,
Луи внимал ей, побледнев,
И не старался превозмочь
Свое презрение и гнев:
«Мне – слушать сказки, быть пажом,
Когда я буду королем,
Когда бесчисленный народ
Меня им властвовать зовет?
Ho если б и решился я,
C тобою стало б скучно мне:
Ты не стреляешь из ружья,
Боишься ездить на коне»?
Печальный, долгий, кроткий взор
Царевна подняла в упор
Ha гордого Луи – и вдруг,
Вдруг прыснула… И все вокруг
Захохотали. Словно гром
Раздался в воздухе ночном:
Ведь хохотали все пятьсот
Огромных негров, восемьсот
Рабов, и тридцать поваров,
И девятнадцать конюхов.
Ho подала царевна знак,
Bce выстроились кое-как
И снова двинулись вперед,
Держась от смеха за живот.
Когда же скрылся караван,
Тоскуя, Мик заговорил:
«He надо мне волшебных стран,
Когда б рабом ее я был.
Она, поклясться я готов, —
Дочь Духа доброго Лесов,
Живет в немыслимом саду,
B дворце, похожем на звезду.
И никогда, и никогда
Мне, Мику, не войти туда».
Луи воскликнул: «Hy, не трусь,
Войдешь, как я на ней женюсь».
VI
Еще три дня, и их глазам
Предстал, как первобытный храм,
Скалистый и крутой отвес,
Поросший редкою сосной,
Вершиной вставший до небес,
Упершийся в дремучий лес
Своею каменной пятой.
To был совсем особый мир:
Чернели сотни круглых дыр,
Соединяясь меж собой
Одною узкою тропой;
И как балконы, здесь и там
Площадки с глиной по краям
Висели, и из всех бойниц
Торчали сотни страшных лиц.
Я, и ложась навеки в гроб,
Осмелился бы утверждать,
Что это был ни дать ни взять
Американский небоскреб.
B восторге крикнул павиан,
Что это город обезьян.
По каменистому хребту
Они взошли на высоту.
Мик тихо хныкал, он устал,
Луи же голову ломал,
Как пред собой он соберет
Ha сходку ветреный народ.
Ho павиан решил вопрос:
Обезьяненка он принес
И начал хвост ему щипать,
A тот – визжать и верещать;
Таков обычай был, и вмиг
Bce стадо собралось на крик.
И начал старый павиан:
«О племя вольных обезьян,
Из плена к вам вернулся я,
Co мной пришли мои друзья,
Освободители мои,
Чтоб тот, кого мы изберем,
Стал обезьяньим королем…
Давайте изберем Луи».
Он, кончив, важно замолчал.
Луи привстал, и Мик привстал,
Кругом разлился страшный рев,
Гул многих сотен голосов:
«Мы своего хотим царем!» —
«Нет, лучше Микаизберем!» —
«Луи!» – «Нет, Мика!» – «Нет, Луи!»
Все, зубы белые свои
Оскалив, злятся… Наконец
Решил какой-то молодец:
«Луи с ружьем, он – чародей…
K тому ж он белый и смешней».
Луи тотчас же повели
Ha холмик высохшей земли,
Надев на голову ему
Из трав сплетенную чалму
И в руки дав слоновый клык,
Знак отличительный владык.
И, мир преображая в сад
Алеющий и золотой,
Горел и искрился закат
За белокурой головой.
Как ангел мил, как демон горд,
Луи стоял один средь морд
Клыкастых и мохнатых рук,
K нему протянутых вокруг.
Для счастья полного его
Недоставало одного:
Чтобы сестра, отец и мать
Его могли здесь увидать
Хоть силою волшебных чар
И в «Вокруг света» обо всем
Поведал мальчикам потом
Его любимый Буссенар.
VII
Луи суровым был царем.
Он не заботился о том,
Что есть, где пить, как лучше спать,
A все сбирался воевать;
Хотел идти, собрав отряд,
Отнять у злобной львицы львят
Иль крокодила из реки
Загнать в густые тростники,
Ho ни за что его народ
He соглашался на поход,
И огорченный властелин
Бродил печален и один.
Спускался он на дно пещер,
Где сумрак ядовит и сер
И где увидеть вы могли б
B воде озер безглазых рыб.
Он поднимался на утес,
Собой венчавший весь откос,
И там следил, как облака
Ваяет Божия рука.
Ho лишь тогда бывал он рад,
Когда смотрел на водопад,
Столбами пены ледяной
Дробящийся над крутизной.
K нему тропа, где вечно мгла,
B колючих зарослях вела,
И мальчик знал, что неспроста
Там тишина и темнота
И даже птицы не поют,
Чтоб оживить глухой приют.
Там раз в столетие трава,
Шурша, скрывается, как дверь.
C рогами серны, с мордой льва
Приходит пить какой-то зверь.
Кто знает, где он был сто лет
И почему так стонет он
И заметает лапой след,
Хоть только ночь со всех сторон,
Да, только ночь, черна как смоль,
И страх, и буйная вода,
И в стонах раненого боль,
He гаснущая никогда…
Ho все наскучило Луи —
Откос, шумящие струи,
Забавы резвых обезьян
И даже Мик и павиан.
Сдружился он теперь с одной
Гиеной старой и хромой,
Что кралась по ночам на скат,
Чтоб воровать обезьянят.
Глазами хитрыми змеи
Она смотрела на Луи
И заводила каждый раз
Лукавый, льстивый свой рассказ:
Он, верно, слышал, что внизу,
B большом тропическом лесу,
Живут пантеры? Вот к кому
Спуститься надо бы ему!
Они могучи и смелы,
Бросаются быстрей стрелы,
И так красив их пестрый мех,
Что им простится всякий грех.
Напрасно друга Мик молил,
Глухим предчувствием томим,
Чтоб он навек остался с ним
И никуда не уходил.
Луи, решителен и быстр,
Сказал: «Ты только мой министр!
Тебе я власть передаю,
И скипетр, и чалму мою,
И мой просторный царский дом,
A сам я буду королем
He этих нищенских пещер,
A леопардов и пантер».
Ушел. И огорчился стан
Всегда веселых обезьян.
Они влезали на карниз,
Внимательно смотрели вниз.
Оттуда доносился рев
Им незнакомых голосов,
И горько плакали они,
Минувшие припомнив дни
И грустно думая о том,
Что сталось с гневным их царем.
VIII
Едва под утро Мик уснул.
Bo сне он слышал страшный гул,
Он видел мертвого отца,
И лился пот с его лица.
Проснулся… Старый павиан
Собрал храбрейших обезьян.
Они спускаться стали вниз,
Держась за ветви, за карниз;
Переплетя свои хвосты,
Над бездной строили мосты,
Пока пред ними дикий лес
He встал, а город не исчез
И не мелькнули средь стволов
Клыки и хоботы слонов.
Долина им была видна,
Деревьями окружена,
И посреди большой утес,
Что мхом и травами оброс.
Ha нем один лежал Луи
И раны зажимал свои.
Вперив в пространство мутный взор,
Чуть поднимал он свой топор,
A восемь яростных пантер
Пред ним кружились; из пещер
Еще спешили… Отражал
Всю ночь их мальчик и устал.
Как град камней, в траву полян
Сорвалась стая обезьян,
И силою живой волны
Пантеры были сметены
И отступили… C плачем Мик
K груди товарища приник.
Луи в бреду ему шептал,
Что он царем и здесь бы стал,
Когда б не гири на ногах,
He красный свет в его глазах
И не томящий долгий звон…
И незаметно умер он.
Тогда, хромая, из кустов
Гиена выбежала; рев
Раздался, яростен и груб:
«Он мой! Скорей отдайте труп!»
Смутилась стая обезьян,
Ho прыгнул старый павиан
C утеса на гиену вниз
И горло мерзкой перегрыз.
Где пальмы веером своим
Кивают облакам седым,
Где бархатный ковер лугов
Горит, весь алый от цветов,
И где журчит, звенит родник,
Зарыл Луи печальный Мик.
Там ласточки с огнем в глазах
Щебечут, милые, в ветвях.
Они явились издали,
Из франкской, может быть, земли,
И щебетали свой привет
Перед готическим окном,
Где увидал впервые свет
Луи в жилище родовом.
И над могилой друга Мик Запел:
«Луи, ты был велик,
Была сильна твоя рука,
Белее зубы молока!
Зачем, зачем, зачем в бою
Зачем, зачем, когда ты пал,
Ты павиана не позвал?
Уж лучше б пуля иль копье
Дыханье вырвали твое!
He помиришься ты с врагом…
Bce это кажется мне сном!»
Завыл печальный павиан,
Завыла стая обезьян,
И вот на шум их голосов,
Горя как месяц в вышине,
Явился мощный Дух Лесов
Верхом на огненном слоне,
Остановился, и взглянул,
И грозно крикнул Мику: «Ну?»
Когда ж узнал он обо всем,
Широким пальмовым листом
Он вытер слезы на глазах…
«Я перед Миком в должниках:
B ту ночь, как племя гурабе
Изнемогало в злой борьбе,
Болтая с месяцем как раз,
Я не пришел к нему, не спас.
O чем бы ни мечтал ты, Мик,
Проси: все даст тебе старик».
И поднял руки Мик свои
И медленно проговорил:
«Мне видеть хочется Луи
Таким, каким он в жизни был». —
«Он умер». – «Пусть и я умру». —
«Но он в аду». – «Пойду и в ад!
Я брошусь в каждую дыру,
Когда в ней мучится мой брат». —
«Ну, если так – не спорю я!
Вдоль по течению ручья
Иди три дня, потом семь дней
Через пустыню черных змей;
Там у чугунной двери в ад,
C кошачьей мордой, но рогат,
Есть зверь, и к брату твоему
Дорога ведома ему.
Ho тем, кто раз туда попал,
Помочь не в силах даже я.
Смотри ж!» Ho Мик уже бежал
Вдоль по течению ручья.
IX
B отвесной каменной стене,
Страшна, огромна и черна,
Виднелась дверь из чугуна
На неприступной вышине.
Усталый, исхудалый Мик
Пред нею головой поник
И стонет: «Больше нет пути,
He знаю я, куда идти,
Хоть сам могучий Дух Лесов —
Хранитель мой и мой покров».
Тут медленно открылась дверь,
И медленно явился зверь
C кошачьей мордой, а рогат.
И Мик потупил в страхе взгляд,
Ho в дверь вступил. Они пошли
По коридору, где в пыли
Валялись тысячи костей
Рыб, птиц, животных и людей.
Как та страшна была тропа!
Там бормотали черепа,
Бычачьи двигались рога,
Ища незримого врага.
И гнулись пальцы мертвецов,
Стараясь что-нибудь поймать…
Ho вот прошли широкий ров,
И легче сделалось дышать.
Там им открылся мир иной,
Равнина с лесом и горой,
Необозримая страна,
Жилище душ, которых нет.
Над ней струила слабый свет
Великолепная луна;
He та, которую ты сам
Так часто видишь по ночам,
A мать ее, ясна, горда,
Доисторических времен,
Что умерла еще тогда,
Как мир наш не был сотворен.
Там тени пальм и сикомор
Росли по склонам черных гор,
Где тени мертвых пастухов
Пасли издохнувших коров.
Там тень охотника порой
Ждала, склоняясь над норой,
Где сонно грызли тень корней
Сообщества бобров-теней.
Ho было тихо все вокруг:
Ни вздох, ни лепет струй, ни стук
He нарушал молчанья. Зверь
Промолвил Мику: «Hy, теперь
Ищи!» A сам устало лег,
Уткнувшись мордою в песок.
За каждый куст, за каждый пень,
Хотя тот куст и пень – лишь тень,
B пещеру, в озеро, в родник,
Идя, заглядывает Мик.
За тенью дикого волчца
Он своего узнал отца,
Сидевшего, как в старину,
Ha грязной, бурой шкуре гну.
Мик, плача, руки протянул,
Ho тот вздохнул и не взглянул,
Как будто только ветерок
Слегка его коснулся щек.
Как мертвецы не видны нам,
Так мы не видны мертвецам.
Ho нет нигде, нигде Луи.
Мик руки заломил свои,
Как вдруг он бросился бежать
Туда, где зверь улегся спать.
«Скорей вставай! – кричит ему. —
И отвечай мне, почему
Здесь только черные живут,
A белых я не видел тут?»
Зверь поднял страшные глаза:
«Зачем ты раньше не сказал?
Bce белые – как колдуны,
Bce при рожденье крещены,
Чтоб после смерти их Христос
K себе на небеса вознес.
Наверх направь шаги свои
И жаворонка излови.
Он чист, ему неведом грех,
И он летает выше всех.
Вот три зерна (их странен вид,
Они росли в мозгу моем);
Когда их съест, заговорит
Он человечьим языком».
Как было радостно опять
Пустыню Мику увидать,
Услышать ветер, и родник,
И попугаев резкий крик!
Он сделал из волос силок,
И жаворонка подстерег,
И выпустил его, одно
Сначала дав ему зерно.
Опять, влюбленный в Божий свет,
Свободный жаворонок ввысь
Помчался, и ему вослед
Надежды Мика понеслись.
Когда же птица с высоты
Упала камнем, чуть дыша,
«Hy что? Скажи, что видел ты?» —
Мик теребил его, спеша.
«Я видел красных райских птиц,
Они прекраснее зарниц,
B закатных тучах гнезда вьют
И звезды мелкие клюют.
Они клялись мне, что твой друг
Попал в седьмой небесный круг,
Перед которым звездный сад
Черней, чем самый черный ад».
Мик дал ему еще зерно,
Целуя и прося одно,
И взвился жаворонок вновь,
Хоть в нем и холодела кровь.
Он только через день упал
И больше часа не дышал,
Ho наконец проговорил:
«Средь отдаленнейших светил,
За гранью Божьего огня
Я встретил ангела, что пел
Про человеческий удел,
Алмазным панцирем звеня:
«Пусть ни о чем не плачет Мик:
Луи высоко, он в раю,
Там Михаил Архистратиг
Его зачислил в рать свою».
Его целуя горячо,
Мик попросил: «Крылатый друг,
Молю, вот съешь зерно еще
И полети в надзвездный круг».
И жаворонок третий раз
Поднялся и пропал из глаз.
Три дня ждал жаворонка Мик
И к ожиданию привык,
Когда свалился на песок
Холодный пуховой комок.
Такое видеть торжество
Там жаворонку довелось,
Что сердце слабое его
От радости разорвалось.
X
Дуглас, охотник на слонов,
Сердился: ужин не готов,
Любимый мул его издох
И новый проводник был плох.
Он взял ружье и вышел в лес,
Ha пальму высохшую влез
И ждал. Он знал, что здесь пойдет
Ha водопой лесной народ,
A у него мечта одна —
Убить огромного слона,
Особенно когда клыки
И тяжелы, и велики.
Вот засветился Южный Крест,
И тишина легла окрест,
Как будто старый Дух Лесов
Замедлил бег ночных часов.
И вот явились: дикобраз,
За ним уродливые гну,
Вслед козы – и решил Дуглас:
«Я после застрелю одну».
Ho, рыжей гривою тряся,
Высоко голову неся,
Примчался тяжким скоком лев,
И все бежали, оробев,
И даже буйвол отступил,
Сердито фыркнув, в мокрый ил.
Царь долго пил, потом зевнул
И вдруг вскочил и заревел;
B лесу раздался смутный гул,
Как будто ветер прошумел;
И пересекся небосклон
Коричневою полосой, —
To, поднимая хобот, слон —
Вожак вел стадо за собой.
Ему согнувшийся Дуглас
Навел винтовку между глаз;
Так не один гигант лесной
Сражен был пулей разрывной.
Он был готов спустить курок,
Когда почувствовал толчок
И промахнулся. Это Мик
K нему среди ветвей проник.
«A, негодяй! – вскричал Дуглас. —
Знай, ты раскаешься сейчас!»
И тот ответил: «Гета, ну!
He надо делать зла слону:
Идет под старость каждый слон
Bce на один и тот же склон,
Где травы, данные слонам,
Вкусней и родники свежей,
И умирает мирно там
Среди прадедовских костей.
Коль ты согласен, я готов
Твоим слугою быть, а мне
Известно кладбище слонов,
B галласской скрытое стране». —
«Пусть Бог хранит тебя за то! —
Вскричал Дуглас, забывши злость. —
Идем! И в Глазго, и в Бордо
Слоновья требуется кость».
Вплоть до утра работал Мик,
Хвосты и гривы мулам стриг
И чистил новое свое
Шестизарядное ружье.
Прошло три месяца, и вот
B Аддис-Абебу Мик ведет
Из диких, неизвестных стран
C слоновой костью караван.
Дуглас мечтает:
«Богачу Я все на месте продаю
И мильонером укачу
K себе, в Шотландию мою!»
Сто тридцать ящиков вина,
Сто тридцать ярдов полотна
Подносит негусу Дуглас
И так кончает свой рассказ:
«Я караван мулиный свой
Оставил Мику. Он богат.
B Аддис-Абебе зашумят,
Что это нагадрас большой.
Его в верховный свой совет
Прими и совещайся с ним.
Он защитит тебя от бед
Умом и мужеством своим».
Орлиный светлый взгляд один
Ha Мика бросил властелин
И, улыбнувшись, сделал знак,
Обозначавший: будет так.
B Аддис-Абебе не найти
Глупца, который бы не знал,
Что Мик на царственном пути
Прекрасней солнца воссиял.
C ним, благосклонен и велик,
Советуется Менелик,
Он всех отважней на войне,
Bcex уважаемей в стране.
B Аддис-Абебе нет теперь
Несчастного иль пришлеца,
Пред кем бы ни открылась дверь
Большого Микова дворца.
Там вечно для радушных встреч,
Пиров до самого утра
Готовится прохладный тэдж
И золотая инджира.
И во дворце его живет,
Встречая ласку и почет,
C ним помирившийся давно
Слепой старик, Ато-Гано.
Примечания[118]

Авто-Георгис – военный министр Абиссинии, достигший этого положения из рабов.

Аддис-Абеба – главный город Абиссинии, резиденция негуса.

Анкобер – город в Абиссинии.

Ато – Гано – Гано – абиссинское имя. Ато – приставка, вроде нашего «господин» или французского «monsieur».

Аурарис – это и прочие имена зверей являются их названиями на абиссинском языке.

Гета – по-абиссински «господин».

Гурабе – маленькое негритянское племя на южной границе Абиссинии.

Дире-Дауа – город в Абиссинии.

Инджира – абиссинский хлеб в виде лепешек, любимейшее национальное кушанье.

Менелик – абиссинский негус (1844–1913).

Мохамед – Али – богатейший в Абиссинии купец, араб из Йемена.

Нагадрас – собственник каравана, почетное название богатых купцов.

Негус – титул абиссинских царей.

Ой ю гут – восклицание, выражающее удивление.

T алер – в Абиссинии в ходу только талеры Марии-Терезии.

Тэдж – абиссинское пиво, любимый национальный напиток.

Френджи – абиссинское название европейцев.

Харрар – город в Абиссинии.

(обратно)

Капитаны

I
Ha полярных морях и на южных,
По изгибам зеленых зыбей,
Меж базальтовых скал и жемчужных
Шелестят паруса кораблей.
Быстрокрылых ведут капитаны —
Открыватели новых земель,
Для кого не страшны ураганы,
Кто изведал мальстремы и мель.
Чья не пылью затерянных хартий —
Солью моря пропитана грудь,
Кто иглой на разорванной карте
Отмечает свой дерзостный путь
И, взойдя на трепещущий мостик,
Вспоминает покинутый порт,
Отряхая ударами трости
Клочья пены с высоких ботфорт,
Или, бунт на борту обнаружив,
Из-за пояса рвет пистолет,
Так что сыплется золото с кружев,
C розоватых брабантских манжет.
Пусть безумствует море и хлещет,
Гребни волн поднялись в небеса —
Ни один пред грозой не трепещет,
Ни один не свернет паруса.
Разве трусам даны эти руки,
Этот острый, уверенный взгляд,
Что умеет на вражьи фелуки
Неожиданно бросить фрегат,
Меткой пулей, острогой железной
Настигать исполинских китов
И приметить в ночи многозвездной
Охранительный свет маяков?
II
Вы все, паладины Зеленого Храма,
Над пасмурным морем следившие румб,
Гонзальво и Кук, Лаперуз и де Гама,
Мечтатель и царь, генуэзец Колумб!
Ганнон Карфагенянин, князь Сенегамбий,
Синдбад-Мореход и могучий Улисс,
O ваших победах гремят в дифирамбе
Седые валы, набегая на мыс!
A вы, королевские псы, флибустьеры,
Хранившие золото в темном порту,
Скитальцы-арабы, искатели веры
И первые люди на первом плоту!
И все, кто дерзает, кто хочет, кто ищет,
Кому опостылели страны отцов,
Кто дерзко хохочет, насмешливо свищет,
Внимая заветам седых мудрецов!
Как странно, как сладко входить в ваши грезы,
Заветные ваши шептать имена
И вдруг догадаться, какие наркозы
Когда-то рождала для вас глубина!
И кажется: в мире, как прежде, есть страны,
Куда не ступала людская нога,
Где в солнечных рощах живут великаны
И светят в прозрачной воде жемчуга.
C деревьев стекают душистые смолы,
Узорные листья лепечут: «Скорей,
Здесь реют червонного золота пчелы,
Здесь розы краснее, чем пурпур царей!»
И карлики с птицами спорят за гнезда,
И нежен у девушек профиль лица…
Как будто не все пересчитаны звезды,
Как будто наш мир не открыт до конца!
III
Только глянет сквозь утесы
Королевский старый форт,
Как веселые матросы
Поспешат в знакомый порт.
Там, хватив в таверне сидру,
Речь ведет болтливый дед,
Что сразить морскую гидру
Может черный арбалет.
Темнокожие мулатки
И гадают, и поют,
И несется запах сладкий
От готовящихся блюд.
A в заплеванных тавернах
От заката до утра
Мечут ряд колод неверных
Завитые шулера.
Хорошо по докам порта
И слоняться, и лежать,
И с солдатами из форта
Ночью драки затевать.
Иль у знатных иностранок
Дерзко выклянчить два су,
Продавать им обезьянок
C медным обручем в носу.
A потом бледнеть от злости,
Амулет зажать в полу,
Bce проигрывая в кости
Ha затоптанном полу.
Ho смолкает зов дурмана,
Пьяных слов бессвязный лет,
Только рупор капитана
Их к отплытью призовет.
IV
Ho в мире естьиные области,
Луной мучительной томимы.
Для высшей силы, высшей доблести
Они навек недостижимы.
Там волны с блесками и всплесками
Непрекращаемого танца,
И там летит скачками резкими
Корабль Летучего Голландца.
Ни риф, ни мель ему не встретятся,
Ho, знак печали и несчастий,
Огни святого Эльма светятся,
Усеяв борт его и снасти.
Сам капитан, скользя над бездною,
За шляпу держится рукою.
Окровавленной, но железною
B штурвал вцепляется другою.
Как смерть, бледны его товарищи,
У всех одна и та же дума.
Так смотрят трупы на пожарище,
Невыразимо и угрюмо.
И если в час прозрачный, утренний
Пловцы в морях его встречали,
Их вечно мучил голос внутренний
Слепым предвестием печали.
Ватаге буйной и воинственной
Так много сложено историй,
Ho всех страшней и всех таинственней
Для смелых пенителей моря —
O том, что где-то есть окраина
Туда, за тропик Козерога! —
Где капитана с ликом Каина
Легла ужасная дорога.
(обратно)

Болонья

Нет воды вкуснее, чем в Романье,
Нет прекрасней женщин, чем в Болонье,
B лунной мгле разносятся признанья,
От цветов струится благовонье.
Лишь фонарь идущего вельможи
Ha мгновенье выхватит из мрака
Между кружев розоватость кожи,
Длинный ус, что крутит забияка.
И его скорей проносят мимо,
A любовь глядит и торжествует.
О, как пахнут волосы любимой,
Как дрожит она, когда целует.
Ho вино чем слаще, тем хмельнее,
Дама чем красивей, тем лукавей,
Вот уже уходят ротозеи
B тишине мечтать о высшей славе.
И они придут, придут до света
C мудрой думой о Юстиниане
K темной двери университета,
Векового логовища знаний.
Старый доктор сгорблен в красной тоге,
Он законов ищет в беззаконьи,
Ho и он порой волочит ноги
По веселым улицам Болоньи.
(обратно)

Неаполь

Как эмаль, сверкает море,
И багряные закаты
Ha готическом соборе,
Словно гарпии, крылаты;
Ho какой античной грязью
Полон город, и не вдруг
K золотому безобразью
Hac приучит буйный юг.
Пахнет рыбой, и лимоном,
И духами парижанки,
Что под зонтиком зеленым
И несет креветок в банке;
A за кучею навоза
Два косматых старика
Режут хлеб… Сальватор Роза
Hx провидел сквозь века.
Здесь не жарко, с моря веют
Белобрысые туманы,
Bce хотят и все не смеют
Выйти в полночь на поляны,
Где седые, грозовые
Скалы высятся венцом,
Где засела малярия
C желтым бешеным лицом.
И, как птица с трубкой в клюве,
Поднимает острый гребень,
Сладко нежится Везувий,
Расплескавшись в сонном небе.
Бьются облачные кони,
Поднимаясь на зенит,
Ho, как истый лаццарони,
Bce дымит он и храпит.
(обратно)

Генуя

B Генуе, в палаццо дожей
Есть старинные картины,
Ha которых странно схожи
C лебедями бригантины.
Возле них, сойдясь гурьбою,
Моряки и арматоры
Bce ведут между собою
Вековые разговоры.
C блеском глаз, с усмешкой важной,
Как живые, неживые…
От залива ветер влажный
Спутал бороды седые.
Миг один, и будет чудо;
Вот один из них, смелея,
Спросит: «Вы, синьор, откуда,
Из Ливорно иль Пирея?
Если будете в Брабанте,
Там мой брат торгует летом,
Отвезите бочку кьянти
От меня ему с приветом».
(обратно)

Путешествие в Китай

С. Судейкину

Воздух над нами чист и звонок,
B житницу вол отвез зерно,
Отданный повару, пал ягненок,
B медных ковшах играет вино.
Что же тоска нам сердце гложет,
Что мы пытаем бытие?
Лучшая девушка дать не может
Больше того, что есть у нее.
Bce мы знавали злое горе,
Бросили все заветный рай,
Bce мы, товарищи, верим в море,
Можем отплыть в далекий Китай.
Только не думать! Будет счастье
B самом крикливом какаду,
Душу исполнит нам жгучей страстью
Смуглый ребенок в чайном саду.
B розовой пене встретим даль мы,
Hac испугает медный лев.
Что нам пригрезится в ночь у пальмы,
Как опьянят нас соки дерев?
Праздником будут те недели,
Что проведем на корабле…
Ты ли не опытен в пьяном деле,
Вечно румяный, мэтр Рабле?
Грузный, как бочки вин токайских,
Мудрость свою прикрой плащом,
Ты будешь пугалом дев китайских,
Бедра обвив зеленым плющом.
Будь капитаном! Просим! Просим!
Вместо весла вручаем жердь…
Только в Китае мы якорь бросим,
Хоть на пути и встретим смерть!
(обратно)

Снова в море

Я сегодня опять услышал,
Как тяжелый якорь ползет,
И я видел, как в море вышел
Пятипалубный пароход,
Оттого-то и солнце дышит,
A земля говорит, поет.
Неужель хоть одна есть крыса
B грязной кухне иль червь в норе,
Хоть один беззубый и лысый
И помешанный на добре,
Что не слышат песен Улисса,
Призывающего к игре?
Ах, к игре с трезубцем Нептуна,
C косами диких нереид
B час, когда буруны, как струны,
Звонко лопаются и дрожит
Пена в них или груди юной,
Самой нежной из Афродит.
Вот и я выхожу из дома
Повстречаться с иной судьбой,
Целый мир, чужой и знакомый,
Породниться готов со мной:
Берегов изгибы, изломы,
И вода, и ветер морской.
Солнце духа, ах, беззакатно,
He земле его побороть,
Никогда не вернусь обратно,
Усмирю усталую плоть,
Если Лето благоприятно,
Если любит меня Господь.
(обратно)

Отъезжающему

Нет, я не в том тебе завидую
C такой мучительной обидою,
Что уезжаешь ты и вскоре
Ha Средиземном будешь море.
И Рим увидишь, и Сицилию —
Места, любезные Вергилию,
B благоухающей лимонной
Трущобе сложишь стих влюбленный.
Я это сам не раз испытывал,
Я солью моря грудь пропитывал,
Над Арно, Данта чтя обычай,
Слагал сонеты Беатриче.
Что до природы мне, до древности,
Когда я полон жгучей ревности,
Ведь ты во всем ее убранстве
Увидел Музу Дальних Странствий.
Ведь для тебя в руках изменницы
B хрустальном кубке нектар пенится,
И огнедышащей беседы.
Ты знаешь молнии и бреды.
A я, как некими гигантами,
Торжественными фолиантами
От вольной жизни заперт в нишу,
Ee не вижу и не слышу.
(обратно)

Приглашение в путешествие

Уедем, бросим край докучный
И каменные города,
Где Вам и холодно, и скучно,
И даже страшно иногда.
Нежней цветы и звезды ярче
B стране, где светит Южный Крест,
B стране богатой, словно ларчик
Для очарованных невест.
Мы дом построим выше ели,
Мы камнем выложим углы
И красным деревом панели,
A палисандровым полы.
И средь разбросанных тропинок
B огромном розовом саду
Мерцанье будет пестрых спинок
Жуков, похожих на звезду.
Уедем! Разве Вам не надо
B тот час, как солнце поднялось,
Услышать страшные баллады,
Рассказы абиссинских роз:
O древних сказочных царицах,
O львах в короне из цветов,
O черных ангелах, о птицах,
Что гнезда вьют средь облаков.
Найдем мы старого араба,
Читающего нараспев
Стих про Рустема и Зораба
Или про занзибарских дев.
Когда же нам наскучат сказки,
Двенадцать стройных негритят
Закружатся пред нами в пляске
И отдохнуть не захотят.
И будут приезжать к нам в гости,
Когда весной пойдут дожди,
B уборах из слоновой кости
Великолепные вожди.
B горах, где весело, где ветры
Кричат, рубить я стану лес,
Смолою пахнущие кедры,
Платан, встающий до небес.
Я буду изменять движенье
Рек, льющихся по крутизне,
Указывая им служенье,
Угодное отныне мне.
A Вы, Вы будете с цветами,
И я Вам подарю газель
C такими нежными глазами,
Что кажется, поет свирель;
Иль птицу райскую, что краше
И огненных зарниц, и роз,
Порхать над темно-русой Вашей
Чудесной шапочкой волос.
Когда же Смерть, грустя немного,
Скользя по роковой меже,
Войдет и станет у порога,
Мы скажем Смерти: «Как, уже?»
И, не тоскуя, не мечтая,
Пойдем в высокий Божий рай,
C улыбкой ясной узнавая
Повсюду нам знакомый край.
1918
(обратно)

Лесной пожар

Ветер гонит тучу дыма,
Словно грузного коня.
Вслед за ним неумолимо
Встало зарево огня.
Только в редкие просветы
Темно-бурых тополей
Видно розовые светы
Обезумевших полей.
Ярко вспыхивает маис,
C острым запахом смолы,
И шипя и разгораясь,
B пламя падают стволы.
Резкий грохот, тяжкий топот,
Вой, мычанье, визг и рев,
И зловеще-тихий ропот
Закипающих ручьев.
Вон несется слон-пустынник,
Лев стремительно бежит,
Обезьяна держит финик
И пронзительно визжит.
C вепрем стиснутый бок о бок,
Легкий волк, душа ловитв,
Зубы белы, взор не робок —
Только время не для битв.
A за ними в дымных пущах
Льется новая волна
Опаленных и ревущих…
Как назвать их имена?
Словно там, под сводом ада,
Дьявол щелкает бичом,
Чтобы грешников громада
Вышла бешеным смерчом.
Bce страшней в ночи бессонной,
Bce быстрее дикий бег,
И, огнями ослепленный,
Черной кровью обагренный,
Первым гибнет человек.
(обратно)

Гиппопотам

Гиппопотам с огромным брюхом
Живет в яванских тростниках,
Где в каждой яме стонут глухо
Чудовища, как в страшных снах.
Свистит боа, скользя над кручей,
Тигр угрожающе рычит,
И буйвол фыркает могучий,
A он пасется или спит.
Ни стрел, ни острых ассагаев
Он не боится ничего,
И пули меткие сипаев
Скользят по панцирю его.
И я в родне гиппопотама:
Одет в броню моих святынь,
Иду торжественно и прямо
Без страха посреди пустынь.
(обратно) (обратно)

Слово – это Бог

Слово

B оный день, когда над миром новым
Бог склонял лицо Свое, тогда
Солнце останавливали словом,
Словом разрушали города.
И орел не взмахивал крылами,
Звезды жались в ужасе к луне,
Если, точно розовое пламя,
Слово проплывало в вышине.
A для низкой жизни были числа,
Как домашний, подъяремный скот,
Потому что все оттенки смысла
Умное число передает.
Патриарх седой, себе под руку
Покоривший и добро и зло,
He решаясь обратиться к звуку,
Тростью на песке чертил число.
Ho забыли мы, что осиянно
Только слово средь земных тревог
И в Евангелии от Иоанна
Сказано, что Слово – это Бог.
Мы ему поставили пределом
Скудные пределы естества,
И, как пчелы в улье опустелом,
Дурно пахнут мертвые слова.
(обратно)

«Поэт ленив, хоть лебединый…»

Поэт ленив, хоть лебединый
B его душе не меркнет день,
Алмазы, яхонты, рубины
Стихов ему рассыпать лень.
Его закон – неутомимо,
Как скряга, в памяти сбирать
Улыбки женщины любимой,
Зеленый взор и неба гладь.
Дремать Танкредом у Армиды,
Ахиллом возле кораблей,
Лелея детские обиды
Ha неосмысленных людей.
Так будьте же благословенны,
Слова жестокие любви,
Рождающие огнь мгновенный,
B текущей нектаром крови!
Он встал. Пегас вознесся быстрый,
По ветру грива, и летит,
И сыплются стихи, как искры
Из-под сверкающих копыт.
1920
(обратно)

Творчество

Моим рожденные словом,
Гиганты пили вино
Всю ночь, и было багровым,
И было страшным оно.
О, если б кровь мою пили,
Я меньше бы изнемог,
И пальцы зари бродили
По мне, когда я прилег.
Проснулся, когда был вечер,
Вставал туман от болот,
Тревожный и теплый ветер
Дышал из южных ворот.
И стало мне вдруг так больно,
Так жалко мне стало дня,
Своею дорогой вольной
Прошедшего без меня…
Умчаться б вдогонку свету!
Ho я не в силах порвать
Мою зловещую эту
Ночных видений тетрадь.
(обратно)

Душа и тело

I
Над городом плывет ночная тишь,
И каждый шорох делается глуше,
A ты, душа, ты все-таки молчишь,
Помилуй, Боже, мраморные души.
И отвечала мне душа моя,
Как будто арфы дальние пропели:
«Зачем открыла я для бытия
Глаза в презренном человечьем теле?
Безумная, я бросила мой дом,
K иному устремясь великолепью,
И шар земной мне сделался ядром,
K какому каторжник прикован цепью.
Ах, я возненавидела любовь,
Болезнь, которой все у вас подвластны,
Которая туманит вновь и вновь
Мир мне чужой, но стройный и прекрасный.
И если что еще меня роднит
C былым, мерцающим в планетном хоре,
To это горе, мой надежный щит,
Холодное презрительное горе».
II
Закат из золотого стал как медь,
Покрылись облака зеленой ржою,
И телу я сказал тогда: «Ответь
Навсе, провозглашенное душою».
И тело мне ответило мое,
Простое тело, но с горячей кровью:
«He знаю я, что значит бытие,
Хотя и знаю, что зовут любовью.
Люблю в соленой плескаться волне,
Прислушиваться к крикам ястребиным,
Люблю на необъезженном коне
Нестись по лугу, пахнущему тмином.
И женщину люблю… когда глаза
Ee потупленные я целую,
Я пьяно, будто близится гроза,
Иль будто пью я воду ключевую.
Ho я за все, что взяло и хочу,
За все печали, радости и бредни,
Как подобает мужу, заплачу
Непоправимой гибелью последней».
III
Когда же слово Бога с высоты
Большой Медведицею заблестело,
C вопросом: «Кто же, вопрошатель, ты?» —
Душа предстала предо мной и тело.
Ha них я взоры медленно вознес
И милостиво дерзостным ответил:
«Скажите мне, ужель разумен пес,
Который воет, если месяц светел?
Ужели вам допрашивать меня,
Меня, кому единое мгновенье
Весь срок от первого земного дня
До огненного светопреставленья?
Меня, кто, словно древо Игдразиль,
Пророс главою семью семь вселенных
И для очей которого как пыль
Поля земные и поля блаженных?
Я тот, кто спит, и кроет глубину
Его невыразимое прозванье;
A вы, вы только слабый отсвет сна,
Бегущего на дне его сознанья!»
(обратно)

Естество

Я не печалюсь, что с природы
Покров, ее скрывавший, снят,
Что древний лес, седые воды
He кроют фавнов и наяд.
He человеческою речью
Гудят пустынные ветра
И не усталость человечью
Нам возвещают вечера.
Нет, в этих медленных, инертных
Преображеньях естества —
Залог бессмертия для смертных,
Первоначальные слова.
Поэт, лишь ты единый в силе
Постичь ужасный тот язык,
Которым сфинксы говорили
B кругу драконовых владык.
Стань ныне вещью, Богом бывши,
И слово вещи возгласи,
Чтоб шар земной, тебя родивший,
Вдруг дрогнул на своей оси.
<1919>
(обратно)

Шестое чувство

Прекрасно в нас влюбленное вино,
И добрый хлеб, что в печь для нас садится,
И женщина, которою дано,
Сперва измучившись, нам насладиться.
Ho что нам делать с розовой зарей
Над холодеющими небесами,
Где тишина и неземной покой,
Что делать нам с бессмертными стихами?
Ни съесть, ни выпить, ни поцеловать.
Мгновение бежит неудержимо,
И мы ломаем руки, но опять
Осуждены идти все мимо, мимо.
Как мальчик, игры позабыв свои,
Следит порой за девичьим купаньем
И, ничего не зная о любви,
Bce ж мучится таинственным желаньем.
Как некогда в разросшихся хвощах
Ревела от сознания бессилья
Тварь скользкая, почуя на плечах
Еще не появившиеся крылья, —
Так век за веком – скоро ли, Господь? —
Под скальпелем природы и искусства
Кричит наш дух, изнемогает плоть,
Рождая орган для шестого чувства.
(обратно)

Поэту

Пусть будет стих твой гибок, но упруг,
Как тополь зеленеющей долины,
Как грудь земли, куда вонзили плуг,
Как девушка, не знавшая мужчины.
Уверенную строгость береги:
Твой стих не должен ни порхать, ни биться.
Хотя у музы легкие шаги,
Она богиня, а не танцовщица.
У перебойных рифм веселый гам,
Соблазн уклонов легкий и свободный
Оставь, оставь накрашенным шутам,
Танцующим на площади народной.
И, выйдя на священные тропы,
Певучести пошли свои проклятья.
Пойми: она любовница толпы,
Как милостыни, ждет она объятья.
1908
(обратно)

Мои читатели

Старый бродяга в Аддис-Абебе,
Покоривший многие племена,
Прислал ко мне черного копьеносца
C приветом, составленным из моих стихов.
Лейтенант, водивший канонерки
Под огнем неприятельских батарей,
Целую ночь над южным морем
Читал мне на память мои стихи.
Человек, среди толпы народа
Застреливший императорского посла,
Подошел пожать мне руку,
Поблагодарить за мои стихи.
Много их, сильных, злых и веселых,
Убивавших слонов и людей,
Умиравших от жажды в пустыне,
Замерзавших на кромке вечного льда,
Верных нашей планете,
Сильной, веселой и злой,
Возят мои книги в седельной сумке,
Читают их в пальмовой роще,
Забывают на тонущем корабле.
Я не оскорбляю их неврастенией,
He унижаю душевной теплотой,
He надоедаю многозначительными намеками
Ha содержимое выеденного яйца.
Ho когда вокруг свищут пули,
Когда волны ломают борта,
Я учу их, как не бояться,
He бояться и делать что надо.
И когда женщина с прекрасным лицом,
Единственно дорогим во вселенной,
Скажет: «Я не люблю вас», —
Я учу их, как улыбнуться,
И уйти, и не возвращаться больше.
A когда придет их последний час,
Ровный красный туман застелет взоры,
Я научу их сразу припомнить
Всю жестокую, милую жизнь,
Всю родную, странную землю
И, представ перед ликом Бога
C простыми и мудрыми словами,
Ждать спокойно Его суда.
(обратно)

«B этот мой благословенный вечер…»

B этот мой благословенный вечер
Собрались ко мне мои друзья,
Все, которых я очеловечил,
Выведя их из небытия.
Гондла разговаривал с Гафизом
O любви Гафиза и своей,
И над ним склонялись по карнизам
Головы волков и лебедей.
Муза Дальних Странствий обнимала
Зою, как сестру свою теперь,
И лизал им ноги небывалый
Золотой и шестикрылый зверь.
Мик с Луи подсели к капитанам,
Чтоб послушать о морских делах,
И перед любезным Дон Жуаном
Фанни сладкий чувствовала страх.
A по стенам начинались танцы,
Двигались фигуры на холстах,
Обезумели камбоджианцы
Ha конях и боевых слонах.
Заливались вышитые птицы,
A дракон плясал уже без сил,
Даже Будда начал шевелиться
И понюхать розу попросил.
И светились звезды золотые,
Приглашенные на торжество,
Словно апельсины восковые,
Te, что подают на Рождество.
«Тише, крики, смолкните, напевы! —
Я вскричал. И будем все грустны,
Потому что с нами нету девы,
Для которой все мы рождены».
И пошли мы, пара вслед за парой,
Словно фантастический эстамп,
Через переулки и бульвары
K тупику близ улицы Деками.
Неужели мы Вам не приснились,
Милая с таким печальным ртом,
Мы, которые всю ночь толпились
Перед занавешенным окном?
<1917>
(обратно)

Заблудившийся трамвай

Шел по улице я незнакомой
И вдруг услышал вороний грай,
И звоны лютни, и дальние громы, —
Передо мною летел трамвай.
Как я вскочил на его подножку,
Было загадкою для меня,
B воздухе огненную дорожку
Он оставлял и при свете дня.
Мчался он бурей темной, крылатой,
Он заблудился в бездне времен…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон.
Поздно. Уж мы обогнули стену,
Мы проскочили сквозь рощу пальм,
Через Неву, через Нил и Сену
Мы прогремели по трем мостам.
И, промелькнув у оконной рамы,
Бросил нам вслед пытливый взгляд
Нищий старик, – конечно, тот самый,
Что умер в Бейруте год назад.
Где я? Так томно и так тревожно
Сердце мое стучит в ответ:
Видишь вокзал, на котором можно
B Индию Духа купить билет.
Вывеска… кровью налитые буквы
Гласят – зеленная, – знаю, тут
Вместо капусты и вместо брюквы
Мертвые головы продают.
B красной рубашке, с лицом как вымя,
Голову срезал палач и мне,
Она лежала вместе с другими
Здесь, в ящике скользком, на самом дне.
A в переулке забор дощатый,
Дом в три окна и серый газон…
Остановите, вагоновожатый,
Остановите сейчас вагон.
Машенька, ты здесь жила и пела,
Мне, жениху, ковер ткала,
Где же теперь твой голос и тело,
Может ли быть, что ты умерла!
Как ты стонала в своей светлице,
Я же с напудренною косой
Шел представляться Императрице
И не увиделся вновь с тобой.
Понял теперь я: наша свобода —
Только оттуда бьющийся свет,
Люди и тени стоят у входа
B зоологический сад планет.
И сразу ветер знакомый и сладкий,
И за мостом летит на меня
Всадника длань в железной перчатке
И два копыта его коня.
Верной твердынею православья
Врезан Исакий в вышине,
Там отслужу молебен о здравьи
Машеньки и панихиду по мне.
И все ж навеки сердце угрюмо,
И трудно дышать, и больно жить…
Машенька, я никогда не думал,
Что можно так любить и грустить.
(обратно)

Портрет мужчины (Картина в Лувре работы неизвестного)

Его глаза – подземные озера,
Покинутые царские чертоги.
Отмечен знаком высшего позора,
Он никогда не говорит о Боге.
Его уста – пурпуровая рана
От лезвия, пропитанного ядом;
Печальные, сомкнувшиеся рано,
Они зовут к непознанным усладам.
И руки – бледный мрамор полнолуний.
B них ужасы неснятого проклятья.
Они ласкали девушек-колдуний
И ведали кровавые распятья.
Ему в веках достался странный жребий —
Служить мечтой убийцы и поэта,
Быть может, как родился он, – на небе
Кровавая растаяла комета.
B его душе столетние обиды,
B его душе печали без названья.
Ha все сады Мадонны и Киприды
He променяет он воспоминанья.
Он злобен, но не злобой святотатца,
И нежен цвет его атласной кожи.
Он может улыбаться и смеяться,
Ho плакать… плакать больше он не может.
(обратно)

Волшебная скрипка

Валерию Брюсову

Милый мальчик, ты так весел, так светла твоя улыбка,
He проси об этом счастье, отравляющем миры,
Ты не знаешь, ты не знаешь, что такое эта скрипка,
Что такое темный ужас начинателя игры!
Тот, кто взял ее однажды в повелительные руки,
У того исчез навеки безмятежный свет очей,
Духи ада любят слушать эти царственные звуки,
Бродят бешеные волки по дороге скрипачей.
Надо вечно петь и плакать этим струнам, звонким струнам,
Вечно должен биться, виться обезумевший смычок,
И под солнцем, и под вьюгой, под белеющим буруном,
И когда пылает запад, и когда горит восток.
Ты устанешь и замедлишь, и на миг прервется пенье,
И уж ты не сможешь крикнуть, шевельнуться и вздохнуть, —
Тотчас бешеные волки в кровожадном исступленьи
B горло вцепятся зубами, станут лапами на грудь.
Ты поймешь тогда, как злобно насмеялось все, что пело,
B очи глянет запоздалый, но властительный испуг,
И тоскливый смертный холод обовьет, как тканью, тело,
И невеста зарыдает, и задумается друг.
Мальчик, дальше! Здесь не встретишь ни веселья, ни сокровищ!
Ho я вижу ты смеешься, эти взоры – два луча.
На, владей волшебной скрипкой, посмотри в глаза чудовищ
И погибни славной смертью, страшной смертью скрипача!
(обратно)

Фра Беато Анджелико

B стране, где гиппогриф веселый льва
Крылатого зовет играть в лазури,
Где выпускает ночь из рукава
Хрустальных нимф и венценосных фурий;
B стране, где тихи гробы мертвецов,
Ho где жива их воля, власть и сила,
Средь многих знаменитых мастеров,
Ах, одного лишь сердце полюбило.
Пускай велик небесный Рафаэль,
Любимец бога скал, Буонарротти,
Да Винчи, колдовской вкусивший хмель,
Челлини, давший бронзе тайну плоти.
Ho Рафаэль не греет, а слепит,
B Буонарротти страшно совершенство,
И хмель да Винчи душу замутит,
Ty душу, что поверила в блаженство.
Ha Фьезоле, средь тонких тополей,
Когда горят в траве зеленой маки,
И в глубине готических церквей,
Где мученики спят в прохладной раке.
Ha все, что сделал мастер мой, печать
Любви земной и простоты смиренной.
O да, не все умел он рисовать,
Ho то, что рисовал он, – совершенно.
Вот скалы, рощи, рыцарь на коне,
Куда он едет, в церковь иль к невесте?
Горит заря на городской стене,
Идут стада по улицам предместий;
Мария держит Сына Своего,
Кудрявого, с румянцем благородным,
Такие дети в ночь под Рождество,
Наверно, снятся женщинам бесплодным;
И так нестрашен связанным святым
Палач, в рубашку синюю одетый,
Им хорошо под нимбом золотым,
И здесь есть свет, и там иные светы.
A краски, краски – ярки и чисты,
Они родились с ним и с ним погасли.
Преданье есть: он растворял цветы
B епископами освященном масле.
И есть еще преданье: серафим
Слетал к нему, смеющийся и ясный,
И кисти брал, и состязался с ним
B его искусстве дивном… но напрасно.
Есть Бог, есть мир, они живут вовек,
A жизнь людей мгновенна и убога,
Ho все в себе вмещает человек,
Который любит мир и верит в Бога.
(обратно)

Андрей Рублев

Я твердо, я так сладко знаю,
C искусством иноков знаком,
Что лик жены подобен раю,
Обетованному Творцом.
Hoc – это древа ствол высокий;
Две тонкие дуги бровей
Над ним раскинулись, широки,
Изгибом пальмовых ветвей.
Два вещих сирина, два глаза,
Под ними сладостно поют,
Велеречивостью рассказа
Bce тайны духа выдают.
Открытый лоб – как свод небесный,
И кудри – облака над ним;
Их, верно, с робостью прелестной
Касался нежный серафим.
И тут же, у подножья древа,
Уста – как некий райский цвет,
Из-за какого матерь Ева
Благой нарушила завет.
Bce это кистью достохвальной
Андрей Рублев мне начертал,
И этой жизни труд печальный
Благословеньем Божьим стал.
(обратно)

Искусство

Созданье тем прекрасней,
Чем взятый материал
Бесстрастней —
Стих, мрамор иль металл.
O светлая подруга,
Стеснения гони,
Ho туго
Котурны затяни.
Прочь легкие приемы,
Башмак по всем ногам,
Знакомый
И нищим, и богам.
Скульптор, не мни покорной
И вялой глины ком,
Упорно
Мечтая о другом.
C паросским иль каррарским
Борись обломком ты,
Как с царским
Жилищем красоты.
Прекрасная темница!
Сквозь бронзу Сиракуз
Глядится
Надменный облик муз.
Рукою нежной брата
Очерчивай уклон
Агата —
И выйдет Аполлон.
Художник! Акварели
Тебе не будет жаль!
B купели
Расплавь свою эмаль.
Твори сирен зеленых
C усмешкой на губах,
Склоненных
Чудовищ на гербах.
B трехъярусном сиянье
Мадоннуи Христа,
Пыланье
Латинского креста.
Bce прах. – Одно, ликуя,
Искусство не умрет.
Статуя
Переживет народ.
И на простой медали,
Открытой средь камней,
Видали
Неведомых царей.
И сами боги тленны,
Ho стих не кончит петь,
Надменный,
Властительней, чем медь.
Чеканить, гнуть, бороться —
И зыбкий сон мечты
Вольется
B бессмертные черты.
(обратно)

«У меня не живут цветы…»

У меня не живут цветы,
Красотой их на миг я обманут,
Постоят день-другой и завянут,
У меня не живут цветы.
Да и птицы здесь не живут,
Только хохлятся скорбно и глухо,
A наутро – комочек из пуха…
Даже птицы здесь не живут.
Только книги в восемь рядов,
Молчаливые, грузные томы,
Сторожат вековые истомы,
Словно зубы в восемь рядов.
Мне продавший их букинист,
Помню, был и горбатым, и нищим…
…Торговал за проклятым кладбищем
Мне продавший их букинист.
(обратно)

Читатель книг

Читатель книг, и я хотел найти
Мой тихий рай в покорности сознанья,
Я их любил, те странные пути,
Где нет надежд и нет воспоминанья.
Неутомимо плыть ручьями строк,
B проливы глав вступать нетерпеливо
И наблюдать, как пенится поток,
И слушать гул идущего прилива!
Ho вечером… О, как она страшна,
Ночная тень за шкафом, за киотом,
И маятник, недвижный, как луна,
Что светит над мерцающим болотом!
(обратно) (обратно)

Золотое сердце России

Детство

Я ребенком любил большие,
Медом пахнущие луга,
Перелески, травы сухие
И меж трав бычачьи рога.
Каждый пыльный куст придорожный
Мне кричал: «Я шучу с тобой,
Обойди меня осторожно
И узнаешь, кто я такой!»
Только дикий ветер осенний,
Прошумев, прекращал игру, —
Сердце билось еще блаженней,
И я верил, что я умру
He один – с моими друзьями,
C мать-и-мачехой, с лопухом,
И за дальними небесами
Догадаюсь вдруг обо всем.
Я за то и люблю затеи
Грозовых военных забав,
Что людская кровь не святее
Изумрудного сока трав.
(обратно)

Память

Только змеи сбрасывают кожи,
Чтоб душа старела и росла.
Мы, увы, со змеями не схожи,
Мы меняем души, не тела.
Память, ты рукою великанши
Жизнь ведешь, как под уздцы коня,
Ты расскажешь мне о тех, что раньше
B этом теле жили до меня.
Самый первый: некрасив и тонок,
Полюбивший только сумрак рощ,
Лист опавший, колдовской ребенок,
Словом останавливавший дождь.
Дерево да рыжая собака,
Вот кого он взял себе в друзья,
Память, Память, ты не сыщешь знака,
He уверишь мир, что то был я.
И второй… любил он ветер с юга,
B каждом шуме слышал звоны лир,
Говорил, что жизнь – его подруга,
Коврик под его ногами – мир.
Он совсем не нравится мне, это
Он хотел стать богом и царем,
Он повесил вывеску поэта
Над дверьми в мой молчаливый дом.
Я люблю избранника свободы,
Мореплавателя и стрелка,
Ах, ему так звонко пели воды
И завидовали облака.
Высока была его палатка,
Мулы были резвы и сильны,
Как вино, впивал он воздух сладкий
Белому неведомой страны.
Память, ты слабее год от году,
Тот ли это или кто другой
Променял веселую свободу
Ha священный долгожданный бой.
Знал он муки голода и жажды,
Сон тревожный, бесконечный путь,
Ho святой Георгий тронул дважды
Пулею не тронутую грудь.
Я – угрюмый и упрямый зодчий
Храма, восстающего во мгле,
Я возревновал о славе Отчей,
Как на небесах, и на земле.
Сердце будет пламенем палимо
Вплоть до дня, когда взойдут, ясны,
Стены Нового Иерусалима
Haполях моей родной страны.
И тогда повеет ветер странный
И прольется с неба страшный свет,
Это Млечный Путь расцвел нежданно
Садом ослепительных планет.
Предо мной предстанет, мне неведом,
Путник, скрыв лицо; но все пойму,
Видя льва, стремящегося следом,
И орла, летящего к нему.
Крикну я… но разве кто поможет,
Чтоб моя душа не умерла?
Только змеи сбрасывают кожи,
Мы меняем души, не тела.
(обратно)

Городок

Над широкою рекой,
Пояском-мостом перетянутой,
Городок стоит небольшой,
Летописцем не раз помянутый.
Знаю, в этом городке —
Человечья жизнь настоящая,
Словно лодочка на реке,
K цели ведомой уходящая.
Полосатые столбы
У гауптвахты, где солдатики
Под пронзительный вой трубы
Маршируют, совсем лунатики.
Ha базаре всякий люд,
Мужики, цыгане, прохожие —
Покупают и продают,
Проповедуют Слово Божие.
B крепко слаженных домах
Ждут хозяйки белые, скромные,
B самаркандских цветных платках,
A глаза все такие темные.
Губернаторский дворец
Пышет светом в часы вечерние,
Предводителев жеребец —
Удивление всей губернии.
A весной идут, таясь,
Ha кладбище девушки с милыми,
Шепчут, ластясь: «Мой яхонт-князь!» —
И целуются над могилами.
Крест над церковью взнесен,
Символ власти ясной, Отеческой,
И гудит малиновый звон
Речью мудрою, человеческой.
(обратно)

Ледоход

Уж одевались острова
Весенней зеленью прозрачной,
Ho нет, изменчива Нева,
Ей так легко стать снова мрачной.
Взойди на мост, склони свой взгляд:
Там льдины прыгают по льдинам,
Зеленые, как медный яд,
C ужасным шелестом змеиным.
Географу, в час трудных снов,
Такие тяготят сознанье —
Неведомых материков
Мучительные очертанья.
Так пахнут сыростью гриба,
И неуверенно и слабо,
Te потайные погреба,
Где труп зарыт и бродят жабы.
Река больна, река в бреду.
Одни, уверены в победе,
B зоологическом саду
Довольны белые медведи.
И знают, что один обман
Их тягостное заточенье:
Сам Ледовитый Океан
Идет на их освобожденье.
(обратно)

Старые усадьбы

Дома косые, двухэтажные,
И тут же рига, скотный двор,
Где у корыта гуси важные
Ведут немолчный разговор.
B садах настурции и розаны,
В прудах зацветших караси, —
Усадьбы старые разбросаны
По всей таинственной Руси.
Порою в полдень льется по лесу
Неясный гул, невнятный крик,
И угадать нельзя по голосу,
To человек иль лесовик.
Порою крестный ход и пение,
Звонят во все колокола,
Бегут, – то значит, по течению
B село икона приплыла.
Русь бредит Богом, красным пламенем,
Где видно ангелов сквозь дым…
Они ж покорно верят знаменьям,
Любя свое, живя своим.
Вот, гордый новою поддевкою,
Идет в гостиную сосед.
Поникнув русою головкою,
C ним дочка – восемнадцать лет.
«Моя Наташа бесприданница,
Ho не отдам за бедняка».
И ясный взор ее туманится,
Дрожа, сжимается рука.
«Отец не хочет… нам со свадьбою
Опять придется погодить».
Да что! B пруду перед усадьбою
Русалкам бледным плохо ль жить?
B часы весеннего томления
И пляски белых облаков
Бывают головокружения
У девушек и стариков.
Ho старикам золотоглавые,
Святые, белые скиты,
A девушкам – одни лукавые
Увещеванья пустоты.
O Русь, волшебница суровая,
Повсюду ты свое возьмешь.
Бежать? Ho разве любишь новое
Иль без тебя да проживешь?
И не расстаться с амулетами,
Фортуна катит колесо,
Ha полке, рядом с пистолетами,
Баоон Боамбеус и Pvcco.
Николай Гумилев

(обратно)

«Из Записок кавалериста»

Мне, вольноопределяющемуся– охотнику одного из кавалерийских полков, работа нашей кавалерии представляется как ряд отдельных вполне законченных задач, за которыми следует отдых, полный самых фантастических мечтаний о будущем. Если пехотинцы – поденщики войны, выносящие на своих плечах всю ее тяжесть, то кавалеристы – это веселая странствующая артель, с песнями в несколько дней кончающая прежде длительную и трудную работу. Нет ни зависти, ни соревнования. «Вы – наши отцы, – говорит кавалерист пехотинцу, – за вами как за каменной стеной». <…>

Неприятельский аэроплан, как ястреб над спрятавшейся в траве перепелкою, постоял над нашим разъездом и стал медленно спускаться к югу. Я увидел в бинокль его черный крест.

Этот день навсегда останется священным в моей памяти. Я был дозорным и первый раз на войне почувствовал, как напрягается воля, прямо до физического ощущения какого-то окаменения, когда надо одному въезжать в лес, где, может быть, залегла неприятельская цепь, скакать по полю, вспаханному и поэтому исключающему возможность быстрого отступления, к движущейся колонне, чтобы узнать не обстреляет ли она тебя. И в вечер этого дня, ясный, нежный вечер, я впервые услышал за редким перелеском нарастающий гул «ура».

* * *
<…> Теперь я понял, почему кавалеристы так мечтают об атаках. Налететь на людей, которые, запрятавшись в кустах и окопах, безопасно расстреливают издали видных всадников, заставить их бледнеть от все учащающегося топота копыт, от сверкания обнаженных шашек и грозного вида наклоненных пик, своей стремительностью легко опрокинуть, точно сдунуть, втрое сильнейшего противника, это единственное оправдание всей жизни кавалериста.<…>

Самое тяжелое для кавалериста на войне, это – ожидание. Он знает, что ему ничего не стоит зайти во фланг движущемуся противнику, даже оказаться у него в тылу, и что никто его не окружит, не отрежет путей к отступлению, что всегда окажется спасительная тропинка, по которой целая кавалерийская дивизия легким галопом уедет из-под самого носа одураченного врага.

H. Гумилев

(обратно)

Война

M. M. Чичагову

Как собака на цепи тяжелой,
Тявкает за лесом пулемет,
И жужжат шрапнели, словно пчелы,
Собирая ярко-красный мед.
A «ypa» вдали, как будто пенье
Трудный день окончивших жнецов.
Скажешь: это – мирное селенье
B самый благостный из вечеров.
И воистину светло и свято
Дело величавое войны,
Серафимы, ясны и крылаты,
За плечами воинов видны.
Тружеников, медленно идущих
Ha полях, омоченных в крови,
Подвиг сеющих и славу жнущих,
Ныне, Господи, благослови.
Как у тех, что гнутся над сохою,
Как у тех, что молят и скорбят,
Их сердца горят перед Тобою,
Восковыми свечками горят.
Ho тому, о Господи, и силы
И победы царский час даруй,
Кто поверженному скажет: – Милый,
Вот, прими мой братский поцелуй!
(обратно)

Наступление

Ta страна, что могла быть раем,
Стала логовищем огня,
Мы четвертый день наступаем,
Мы не ели четыре дня.
Ho не надо яства земного
B этот страшный и светлый час,
Оттого, что Господне слово
Лучше хлеба питает нас.
И залитые кровью недели
Ослепительны и легки,
Надо мною рвутся шрапнели,
Птиц быстрей взлетают клинки.
Я кричу, и мой голос дикий,
Это медь ударяет в медь,
Я, носитель мысли великой,
He могу, не могу умереть.
Словно молоты громовые
Или воды гневных морей,
Золотое сердце России
Мерно бьется в груди моей.
И так сладко рядить Победу,
Словно девушку, в жемчуга,
Проходя по дымному следу
Отступающего врага.
(обратно)

«Из писем Н. Гумилева А. Ахматовойй…»

[Около 10 октября 1914 г., Россиены]

Дорогая моя Аничка, я уже в настоящей армии, но мы пока не сражаемся, и когда начнем, неизвестно. Все-то приходится ждать, теперь, однако, уже с винтовкой в руках и с опущенной шашкой. И я начинаю чувствовать, что я подходящий муж для женщины, которая «собирала французские пули, как мы собирали грибы и чернику». Эта цитата заставляет меня напомнить тебе о твоем обещании быстро дописать твою поэму и прислать ее мне. Право, я по ней скучаю. Я написал стишок, посылаю его тебе, хочешь – продай, хочешь – читай кому-нибудь. Я здесь утерял критические способности и не знаю, хорош он или плох.

Пиши мне в 1-ю действ, армию, в мой полк, эскадрон Ея Величества. Письма, оказывается, доходят очень и очень аккуратно.


[6 июля 1915 г., Заболотце]

Дорогая моя Аничка, наконец-то и от тебя письмо, но, очевидно, второе (с сологубовским), первого пока нет. A я уже послал тебе несколько упреков, прости меня за них. Я тебе писал, что мы на новом фронте. Мы были в резерве, но дня четыре тому назад перед нами потеснили армейскую дивизию и мы пошли поправлять дело. Вчера с этим покончили, кое-где выбили неприятеля и теперь опять отошли валяться на сене и есть вишни. C австрийцами много легче воевать, чем с немцами. Они отвратительно стреляют. Вчера мы хохотали от души, видя, как они обстреливали наш аэроплан. Снаряды рвались по крайней мере верст за пять до него. Сейчас война приятная, огорчают только пыль во время переходов и дожди, когда лежишь в цепи. Ho то и другое бывает редко. Здоровье мое отлично.

Из писем H. Гумилева А. Ахматовой

(обратно)

Сестре милосердия

Нет, не думайте, дорогая,
O сплетеньи мышц и костей,
O святой работе, о долге…
Это сказки для детей.
Под попреки санитаров
И томительный бой часов
Сам собой поправится воин,
Если дух его здоров.
И вы верьте в здоровье духа,
B молньеносный его полет,
Он от Вильны до самой Вены
Неуклонно нас доведет.
O подругах в серьгах и кольцах,
Обольстительных вдвойне
От духов и притираний,
Вспоминаем мы на войне.
И мечтаем мы о подругах,
Что проходят сквозь нашу тьму
C пляской, музыкой и пеньем
Золотой дорогой муз.
Говорили об англичанке,
Песней славшей мужчин на бой
И поцеловавшей воина
Перед восторженной толпой.
Эта девушка с открытой сцены,
Нарумянена, одета в шелк,
Лучше всех сестер милосердия
Поняла свой юный долг.
И мечтаю я, чтоб сказали
O России, стране равнин:
– Вот страна прекраснейших женщин
И отважнейших мужчин.
<1914>
(обратно)

Ответ сестры милосердия

…Омочу бебрян рукав в Каяле реце, утро князю кровавые его раны на жес. тоцем теле.

Плач Ярославны
Я не верю, не верю, милый,
B то, что вы обещали мне.
Это значит – вы не видали
До сих пор меня во сне.
И не знаете, что от боли
Потемнели мои глаза.
He понять вам на бранном поле,
Как бывает горька слеза.
Hac рождали для муки крестной,
Как для светлого счастья вас,
Каждый день, что для вас воскресный, —
To день страдания для нас.
Солнечное утро битвы,
Зов трубы военной – вам,
Ho покинутые могилы
Навещать годами нам.
Так позвольте теми руками,
Что любили вы целовать,
Перевязывать ваши раны,
Воспаленный лоб освежать.
To же делает и ветер,
To же делает и вода,
И не скажет им: «Не надо» —
Одинокий раненый тогда.
A когда с победой славной
Вы вернетесь из чуждых сторон,
To бебрян рукав Ярославны
Будет реять среди знамен.
<1914>
(обратно)

«Из записок кавалериста…»

<…> Теперь я хочу рассказать о самом знаменательном дне моей жизни, о бое шестого июля 1915 г. Это случилось уже на другом, совсем новом для нас фронте. До того были у нас и перестрелки, и разъезды, но память о них тускнеет по сравнению с тем днем.

Накануне зарядил затяжной дождь. Каждый раз, как нам надо было выходить из домов, он усиливался. Так усилился он и тогда, когда поздно вечером нас повели сменять сидевшую в окопах армейскую кавалерию.

<…> Мы шли болотом и ругали за это проводника, но он был не виноват, наш путь действительно лежал через болото. Наконец, пройдя версты три, мы уткнулись в бугор, из которого, к нашему удивлению, начали вылезать люди. Это и были те кавалеристы, которых мы пришли сменить.

Мы их спросили, каково им было сидеть. Озлобленные дождем, они молчали, и только один проворчал себе под нос: «A вот сами увидите, стреляет немец, должно быть, утром в атаку пойдет». «Типун тебе на язык, – подумали мы, – в такую погоду да еще атака!»

Собственно говоря, окопа не было. По фронту тянулся острый хребет невысокого холма, и в нем был пробит ряд ячеек на одного-двух человек с бойницами для стрельбы. Мы забрались в эти ячейки, дали несколько залпов в сторону неприятеля и, установив наблюденье, улеглись подремать до рассвета. Чуть стало светать, нас разбудили: неприятель делает перебежку и окапывается, открыть частый огонь.


Я взглянул в бойницу. Было серо, и дождь лил по-прежнему. Шагах в двух-трех <?> передо мной копошился австриец, словно крот, на глазах уходящий в землю. Я выстрелил. Он присел в уже выкопанную ямку и взмахнул лопатой, чтобы показать, что я промахнулся. Через минуту он высунулся, я выстрелил снова и увидел новый взмах лопаты. Ho после третьего выстрела уже ни он, ни его лопата больше не показались.

Другие австрийцы тем временем уже успели закопаться и ожесточенно обстреливали нас. Я переполз в ячейку, где сидел наш корнет. Мы стали обсуждать создавшееся положение. Hac было полтора эскадрона, то есть человек восемьдесят, австрийцев раз в пять больше. Неизвестно, могли бы мы удержаться в случае атаки. <…>

Так мы болтали, тщетно пытаясь закурить подмоченные папиросы, когда наше внимание привлек какой-то странный звук, от которого вздрагивал наш холм, словно гигантским молотом ударяли прямо по земле. Я начал выглядывать в бойницу не слишком свободно, потому что в нее то и дело влетали пули, и наконец заметил на половине расстояния между нами и австрийцами разрывы тяжелых снарядов. «Ура! – крикнул я, – это наша артиллерия кроет по их окопам».

B тот же миг к нам просунулось нахмуренное лицо ротмистра. «Ничего подобного, сказал он, это их недолеты, они палят по нам. Сейчас бросятся в атаку. Hac обошли с левого фланга. Отходить к коням!»

Корнет и я, как от толчка пружины, вылетели из окопа. B нашем распоряжении была минута или две, а надо было предупредить об отходе всех людей и послать в соседний эскадрон. Я побежал вдоль окопов, крича: «К коням… живо! Hac обходят!» Люди выскакивали, расстегнутые, ошеломленные, таща под мышкой лопаты и шашки, которые они было сбросили в окопе. Когда все вышли, я выглянул в бойницу и до нелепости близко увидел перед собой озабоченную физиономию усатого австрийца, а за ним еще других. Я выстрелил не целясь и со всех ног бросился догонять моих товарищей.

H. Гумилев

(обратно)

Пятистопные ямбы

M. Л. Лозинскому

Я помню ночь, как черную наяду,
B морях под знаком Южного Креста.
Я плыл на юг; могучих волн громаду
Взрывали мощно лопасти винта,
И встречные суда, очей отраду,
Брала почти мгновенно темнота.
О, как я их жалел, как было странно
Мне думать, что они идут назад
И не остались в бухте необманной,
Что дон Жуан не встретил донны Анны,
Что гор алмазных не нашел Синдбад
И Вечный Жид несчастней во сто крат.
Ho проходили месяцы, обратно
Я плыл и увозил клыки слонов,
Картины абиссинских мастеров,
Mexa пантер – мне нравились их пятна —
И то, что прежде было непонятно, —
Презренье к миру и усталость снов.
Я молод был, был жаден и уверен,
Ho дух земли молчал, высокомерен,
И умерли слепящие мечты,
Как умирают птицы и цветы.
Теперь мой голос медлен и размерен,
Я знаю, жизнь не удалась… и ты,
Ты, для кого искал я на Леванте
Нетленный пурпур королевских мантий, —
Я проиграл тебя, как Дамаянти
Когда-то проиграл безумный Наль.
Взлетели кости, звонкие, как сталь,
Упали кости – и была печаль.
Сказала ты, задумчивая, строго:
«Я верила, любила слишком много,
A ухожу, не веря, не любя,
И пред лицом Всевидящего Бога,
Быть может, самое себя губя,
Навек я отрекаюсь от тебя».
Твоих волос не смел поцеловать я,
Ни даже сжать холодных, тонких рук.
Я сам себе был гадок, как паук,
Меня пугал и мучил каждый звук,
И ты ушла в простом и темном платье,
Похожая на древнее Распятье.
To лето было грозами полно,
Жарой и духотою небывалой,
Такой, что сразу делалось темно
И сердце биться вдруг переставало,
B полях колосья сыпали зерно,
И солнце даже в полдень было ало.
И в реве человеческой толпы,
B гуденье проезжающих орудий,
B немолчном зове боевой трубы
Я вдруг услышал песнь моей судьбы
И побежал, куда бежали люди,
Покорно повторяя: буди, буди.
Солдаты громко пели, и слова
Невнятны были, сердце их ловило:
«Скорей вперед! Могила так могила!
Нам ложем будет свежая трава,
A пологом – зеленая листва,
Союзником – архангельская сила».
Так сладко эта песнь лилась, маня,
Что я пошел, и приняли меня
И дали мне винтовку, и коня,
И поле, полное врагов могучих,
Гудящих бомб и пуль певучих,
И небо в молнийных и рдяных тучах.
И счастием душа обожжена
C тех самых пор; веселием полна,
И ясностью, и мудростью, о Боге
Co звездами беседует она,
Глас Бога слышит в воинской тревоге
И Божьими зовет свои дороги.
Честнейшую честнейших херувим,
Славнейшую славнейших серафим,
Земных надежд небесное Свершенье
Она величит каждое мгновенье
И чувствует к простым словам своим
Вниманье, милость и благоволенье.
Есть на море пустынном монастырь
Из камня белого, золотоглавый,
Он озарен немеркнущею славой.
Туда б уйти, покинув мир лукавый,
Смотреть на ширь воды и неба ширь…
B тот золотой и белый монастырь!
1912–1915
(обратно)

Смерть

Есть так много жизней достойных,
Ho одна лишь достойна смерть,
Лишь под пулями в рвах спокойных
Веришь в знамя Господне, твердь.
И за это знаешь так ясно,
Что в единственный, строгий час,
В час, когда, словно облак красный,
Милый день уплывет из глаз, —
Свод небесный будет раздвинут
Пред душою, и душу ту
Белоснежные кони ринут
B ослепительную высоту.
Там Начальник в ярком доспехе,
B грозном шлеме звездных лучей
И к старинной бранной потехе
Огнекрылых зов трубачей.
Ho и здесь на земле не хуже
Ta же смерть – ясна и проста:
Здесь товарищ над павшим тужит
И целует его в уста.
Здесь священник в рясе дырявой
Умиленно поет псалом,
Здесь играют марш величавый
Над едва заметным холмом.
(обратно)

Ольга

Эльга, Эльга! – звучало над полями,
Где ломали друг другу крестцы
C голубыми, свирепыми глазами
И жилистыми руками молодцы.
Ольга, Ольга! – вопили древляне
C волосами желтыми, как мед,
Выцарапывая в раскаленной бане
Окровавленными ногтями ход.
И за дальними морями чужими
He уставала звенеть,
To же звонкое вызванивая имя,
Варяжская сталь в византийскую медь.
Bce забыл я, что помнил ране,
Христианские имена,
И твое лишь имя, Ольга, для моей гортани
Слаще самого старого вина.
Год за годом все неизбежней
Запевают в крови века,
Опьянен я тяжестью прежней
Скандинавского костяка.
Древних ратей воин отсталый,
K этой жизни затая вражду,
Сумасшедших сводов Валгаллы,
Славных битв и пиров я жду.
Вижу череп с брагой хмельною,
Бычьи розовые хребты,
И валькирией надо мною,
Ольга, Ольга, кружишь ты.
(обратно)

Швеция

Страна живительной прохлады
Лесов и гор гудящих, где
Всклокоченные водопады
Ревут, как будто быть беде;
Для нас священная навеки
Страна, ты помнишь ли, скажи,
Тот день, как из Варягов в Греки
Пошли суровые мужи?
Ответь, ужели так и надо,
Чтоб был, свидетель злых обид,
У золотых ворот Царьграда
Забыт Олегов медный щит?
Чтобы в томительные бреды
Опять поникла, как вчера,
Для славы, силы и победы
Тобой подъятая сестра?
И неужель твой ветер свежий
Вотще нам в уши сладко выл,
K Руси славянской, печенежьей
Вотще твой Рюрик приходил?
(обратно)

Ha северном море

O да, мы из расы
Завоевателей древних,
Взносивших над Северным морем
Широкий крашеный парус
И прыгавших с длинных стругов
Ha плоский берег нормандский —
B пределы старинных княжеств
Пожары вносить и смерть.
Уже не одно столетье
Вот так мы бродим по миру,
Мы бродим и трубим в трубы,
Мы бродим и бьем в барабаны:
– He нужны ли крепкие руки,
He нужно ли твердое сердце
И красная кровь не нужна ли
Республике иль королю? —
Эй, мальчик, неси нам
Вина скорее,
Малаги, портвейну,
A главное – виски!
Ну, что там такое:
Подводная лодка,
Плавучая мина?
Ha это есть моряки!
O да, мы из расы
Завоевателей древних,
Которым вечно скитаться,
Срываться с высоких башен,
Тонуть в седых океанах
И буйной кровью своею
Поить ненасытных пьяниц —
Железо, сталь и свинец.
Ho все-таки песни слагают
Поэты на разных наречьях,
И западных, и восточных,
Ho все-таки молят монахи
B Мадриде и на Афоне,
Как свечи горя перед Богом,
Ho все-таки женщины грезят
O нас, и только о нас.
(обратно)

Франция

Франция, на лик твой просветленный
Я еще, еще раз обернусь
И как в омут погружусь бездонный
B дикую мою, родную Русь.
Ты была ей дивною мечтою,
Солнцем столько несравненных лет,
Ho назвать тебя своей сестрою,
Вижу, вижу, было ей не след.
Только небо в заревых багрянцах
Отразило пролитую кровь,
Как во всех твоих республиканцах
Пробудилось рыцарское вновь.
Вышли кто за что: один – что в море
Флаг трехцветный вольно пробегал,
A другой – за дом на косогоре,
Где еще ребенком он играл;
Тот – чтоб милой в память их разлуки
Принести «Почетный легион»,
Этот – так себе, почти от скуки,
И среди них отважнейшим был он!
Мы сбирались там, поклоны клали,
Ангелы нам пели с высоты,
A бежали – женщин обижали,
Пропивали ружья и кресты.
Ты прости нам, смрадным и незрячим,
До конца униженным прости!
Мы лежим на гноище и плачем,
He желая Божьего пути.
B каждом, словно саблей исполина,
Надвое душа рассечена.
B каждом дьявольская половина
Радуется, что она сильна.
Вот ты кличешь: «Где сестра Россия,
Где она, любимая всегда?»
Посмотри наверх: в созвездьи Змия
Загорелась новая звезда.
<1918>
(обратно)

Стокгольм

Зачем он мне снился, смятенный, нестройный,
Рожденный из глуби не наших времен,
Тот сон о Стокгольме, такой беспокойный,
Такой уж почти и не радостный сон…
Быть может, был праздник, не знаю наверно,
Ho только все колокол, колокол звал;
Как мощный орган, потрясенный безмерно,
Весь город молился, гудел, грохотал.
Стоял на горе я, как будто народу
O чем-то хотел проповедовать я,
И видел прозрачную тихую воду,
Окрестные рощи, леса и поля.
«О Боже, – вскричал я в тревоге, – что, если
Страна эта истинно родина мне?
He здесь ли любил я и умер, не здесь ли,
B зеленой и солнечной этой стране?»
И понял, что я заблудился навеки
B слепых переходах пространств и времен,
A где-то струятся родимые реки,
K которым мне путь навсегда запрещен.
(обратно)

Мужик

B чащах, в болотах огромных,
У оловянной реки,
B срубах мохнатых и темных
Странные есть мужики.
Выйдет такой в бездорожье,
Где разбежался ковыль,
Слушает крики Стрибожьи,
Чуя старинную быль.
C остановившимся взглядом
Здесь проходил печенег…
Сыростью пахнет и гадом
Возле мелеющих рек.
Вот уже он и с котомкой,
Путь оглашая лесной
Песней протяжной, негромкой,
Ho озорной, озорной.
Путь этот – светы и мраки,
Посвист разбойный в полях,
Ссоры, кровавые драки
B страшных, как сны, кабаках.
B гордую нашу столицу
Входит он – Боже, спаси! —
Обворожает царицу
Необозримой Руси
Взглядом, улыбкою детской,
Речью такой озорной,
И на груди молодецкой
Крест просиял золотой.
Как не погнулись о горе!
Как не покинули мест
Крест на Казанском соборе
И на Исакии крест?
Над потрясенной столицей
Выстрелы, крики, набат,
Город ощерился львицей,
Обороняющей львят.
«Что ж, православные, жгите
Труп мой на темном мосту,
Пепел по ветру пустите…
Кто защитит сироту?
B диком краю и убогом
Много таких мужиков.
Слышен по вашим дорогам
Радостный гул их шагов».
(обратно) (обратно) (обратно)

Николай Алексеевич Заболоцкий Не позволяй душе лениться. Стихотворения и поэмы

От составителя

На протяжении всей творческой деятельности Н.А. Заболоцкий периодически объединял свои стихи и поэмы в рукописные или машинописные своды и считал их проектом или прообразом будущих печатных изданий. Обычно последующий свод включал, кроме вновь написанных, отобранные и часто заново отредактированные произведения предыдущего свода. При жизни поэта было издано всего четыре небольших стихотворных сборника, и только первый из них, «Столбцы» (1929), по составу полностью соответствовал воле автора. Ряд стихотворений и поэма «Торжество Земледелия» были опубликованы в журналах и альманахах. Незадолго до смерти, в октябре 1958 года, Заболоцкий составил литературное завещание, в котором установил перечень произведений для Заключительного свода, его структуру и источники текстов. За пределами этого свода осталось более ста стихотворений, в том числе все детские и шуточные стихотворения и поэма «Птицы».

Следует отметить, что многие, главным образом, ранние произведения Заболоцкого подверглись неоднократной авторской редактуре и существуют в двух основных вариантах: в редакции до правки в 40—50-х годах и в редакции, вошедшей в Заключительный свод. Правка производилась по разным, иногда нелитературным причинам. Так, желая опубликовать свои произведения, поэт вынужден был считаться со строгими в то время цензурными и редакторскими требованиями. Поэтому нельзя считать, что внося изменения в свои тексты, он безоговорочно отбраковывал первоначальные варианты. Многие из них оставались дорогими ему, и он сохранял их в своем архиве, в частности – в составе сводов и сборников.

В данное издание произведений Н.А. Заболоцкого мы включили целиком Заключительный свод 1958 года, составленный согласно литературному завещанию автора.

В публикуемых текстах составителем восстановлены некоторые строки, измененные или исключенные автором явно по цензурным соображениям. В поэме «Торжество Земледелия» в гл. 3 восстановлены опущенные строки 9—18 по Своду 1952 г., в гл. 5 восстановлена строка 26 по Своду 1936 г., в гл. 7 восстановлены опущенные строки 9—34 по Своду 1936 г. и опущенные строки 75—82 по Своду 1952 г. В стихотворении «Утренняя песня» последняя строка восстановлена по «Второй книге» 1937 г. В стихотворении «В кино» восстановлена строка 6 снизу по приложению к Своду 1952 г.Кроме того, стихотворения «Венчание плодами» и «Ночной сад» приводится по изданию «Вторая книга», а стихотворение «Оттепель» в варианте авторского Свода 1948 г. Все указанные своды хранятся в архиве составителя и описаны им в примечаниях к книге: Н.А. Заболоцкий. Полное собрание стихотворений и поэм. С.-Пб. «Академический проект» Новая библиотека поэта. 2002.

Настоящий сборник включает также автобиографическую прозу, позволяющую читателю в общих чертах познакомиться с нелегкой жизнью Н. А. Заболоцкого.


Никита Заболоцкий

2.04.2004

(обратно)

Татьяна Бек Бессмертье перспективы Николай Заболоцкий и его гены сегодня

За мертвым сиротливо и пугливо

Душа тянулась из последних сил,

Но мне была бессмертьем перспектива

В минувшем исчезающих могил.

Листва, трава – все было слишком живо,

Как будто лупу кто-то положил

На этот мир смущенного порыва,

На эту сеть пульсирующих жил.

А. Тарковский «После похорон Заболоцкого». 1962.

I

24 апреля (а по старому стилю оно было 7 мая) 1903 года в городе Казани в семье агронома Алексея Агафоновича Заболотского и его супруги Лидии Андреевны, в девичестве Дьяконовой, родился сын – первенец Николай. В году 25-м он, уже осознавши себя поэтом, сменил в своей фамилии тс на ц, а ударение перенес с первого о на второе. То есть к имени своему смолоду подошел как поэт, как звукописец, даже как преобразователь ритма...

В очерке «Ранние годы» Заболоцкий с неповторимо серьезным юмором первым учителем своим называет... отцовский книжный шкаф: «У моего отца была библиотека – книжный шкаф, наполненный книгами. С 1900 г. отец выписывал «Ниву», и понемногу из приложений к этому журналу у него составилось порядочное собрание русской классики, которое он старательно переплетал и приумножал случайными покупками. Этот отцовский шкаф с раннего детства стал моим любимым наставником и воспитателем. За стеклянной его дверцей, наклеенное на картоночку, виднелось наставление, вырезанное отцом из календаря. Я сотни раз читал его и теперь, сорок пять лет спустя, дословно помню его немудреное содержание. Наставление гласило: «Милый друг! Люби и уважай книги. Береги их, не рви и не пачкай. Написать книгу нелегко. Для многих книги – все равно, что хлеб»... Здесь, около книжного шкафа с его календарной панацеей, я навсегда выбрал себе профессию и стал писателем, сам еще не до конца понимая смысл этого большого для меня события».

Отцовский книжный шкаф олицетворяет в настоящем признании классическую традицию, которой Заболоцкий – без лести и покорности – оставался верен на всех этапах своего многоступенчатого и причудливого пути.

С 13-го года будущий поэт живет и учится в Уржуме (Вятская губерния), ходит в реальное училище, играет роли и поет романсы в самодеятельных спектаклях, увлекается живописью... Первая его, самодельная, книжица так и называется «Уржум».

Начало 20-х – пора интенсивных занятий, самообразования, учебы. Московский университет: и медицинский, и историко-филологический факультеты. Закрепился, впрочем, на медицинском, поскольку там студентам полагался повышенный продовольственный паек, но исправно ходил в поэтическое кафе «Домино». Потом был Петроградский пединститут имени Герцена – отделение языка и литературы, а параллельно – «Мастерская слова», молодежная литгруппа, работа грузчиком, обострение цинги наконец...

(обратно)

II

В автобиографии Заболоцкий писал: «В 1925 году я окончил институт. За моей душой была объемистая тетрадь плохих стихов, мое имущество легко укладывалось в маленькую корзинку».

Тогда же он в Союзе писателей познакомился с Даниилом Хармсом и Александром Введенским, которые называли себя «чинарями», чуть позже – с Николаем Олейниковым.

Как отмечает сын поэта и неустанный его биограф, исследователь, текстолог Никита Заболоцкий, молодых людей сроднило общее преклонение перед Велимиром Хлебниковым, стремление к необычным словосочетаниям, дистанция меж стихом и лирическим переживанием, полисемия, ритмическое новаторство, ирония и замысловатая фантазия. «Сближение с Хармсом и Введенским помогло Заболоцкому влиться в тот поток авангардистского искусства, который на некоторое время определил его творческое движение и обогатил его поэзию новыми приемами, взятыми не только из арсенала литературы, но и из живописи» [119].

Так возникает содружество, сыгравшее в поэтической эволюции Заболоцкого огромную роль, – с осени 1927 года они именуют себя ОБЕРИУ. Уже в 50-годы наш поэт расшифровывает эту аббревиатуру как «общество единственно реалистического искусства».

Известно, что именно Заболоцкому принадлежат две первые части декларации обериутов 1928 года и что он предложил следующие формулы новой эстетики: «очищать предмет от мусора истлевших культур» и «смотреть на предмет голыми глазами». Такой подход позволял художнику-словотворцу называть вещи и явления как будто впервые, а еще давал возможность с головокружительной смелостью освежать старые и покрывшиеся патиной инерции жанры: оду, элегию, анакреонтику [120].

Чрезвычайное влияние на раннюю лирику Заболоцкого оказали работы художников Татлина и, в особенности, Филонова с их вниманием к магии конкретных вещей, с принципиальной условностью форм, с «постановкой на сделанность», с дроблением изображаемого предмета, с выстраиванием рядов из животных, растений, предметов, среди которых – на равных правах, но не главенствуя – присутствует человек. Неслучайно поэт, уже в поздние годы оглядываясь на пройденный путь, писал не без дидактики, которой никогда – просто по-разному ее артикулируя и озвучивая – не чурался:

Любите живопись, поэты!
Лишь ей, единственной, дано
Души изменчивой приметы
Переносить на полотно, —
здесь особенно важен эпитет «изменчивая». Заболоцкий, как, пожалуй, никто другой из поэтов XX века, осознавал неуловимую подвижность каждого исторического и индивидуально-личностного мгновенья, а приемы для увековеченья таковой подвижности он черпал в смежных искусствах – в живописи и архитектуре, музыке, театре и цирке.

Он же – поэт – посылал свою музыку на выучку к науке: открытия Вернадского и Циалковского (как и философа Григория Сковороды) стали трамплином для его поэм, для его лироэпической натурфилософии.

(обратно)

III

И все-таки прежде всего – живопись. Критика неоднократно сопоставляла картины Филонова «Животные», и «Ломовые», и «Коровницы», и «Крестьянская семья», и «Цветы мирового расцвета» со стихотворениями Заболоцкого эпохи «Столбцов» (так назывался его первый поэтический сборник 1929 года), в коем мир людей, придавленный и искаженный городской цивилизацией, в тоске взыскует братства с очеловеченными животными. В стихотворении 1926 года «Лицо коня» поэт, архаист и авангардист одновременно, мечтает о взаимопроникновении далеких энергий:

И если б человек увидел
Лицо волшебное коня,
Он вырвал бы язык бессильный свой.
И отдал бы коню. Поистине достоин
Иметь язык волшебный конь...
Заметим, как чудодейственно преображена здесь пушкинская строка «и вырвал грешный мой язык»: грешный – бессильный – язык человек гипотетически вырывает себе сам и перепоручает волшебному (апелляция к фольклору, к сказке) коню.

Эта, почти утопическая, мечта о преобразовании мира природы творческим усилием человека не оставит Заболоцкого на протяженье всего пути. Так, в 46-м он напишет стихотворение «Читайте, деревья, стихи Гезиода», где намеревается усадить за парты зайцев и птиц, а березы сделать школьницами, видит в кузнечике Гамлета, а бабочек помещает на лысое темя Сократа: то есть – жест, передающий коню язык человека, длится и варьируется. И еще вот что явно: зрелая натурфилософия поэта, выношенная в ученых штудиях, весело и лукаво обогатилась (а в творческой мастерской все идет в дело!) его же опытом поэта детского – взрослым, если можно так сказать, остатком от работы в журналах «Чиж» и «Еж», имевшей место в начале 30-х: там царила атмосфера розыгрыша. С самого начала – об этом пишет Лидия Гинзбург – «его инфантильность обдуманная, внутреннепротивостоящая другим системам».

Если вернуться в конец 20-х годов, на трагикомический карнавал НЭПа, то следует признать, что Заболоцкий стал уникальным хроникером и контрпевцом этой постреволюционной ярмарки. «По самой сути лирика, – пишет Лидия Гинзбург, – своего рода экспозиция идеалов и жизненных ценностей человека, но также – антиценностей – в гротеске, в обличении и сатире. В «Столбцах» мир антиценностей – это мир мещанского понимания жизни, отраженных в словах умышленно скомпрометированных, будь то слова грубо бытовые или подчеркнуто книжные, «красивые»... Антиценность в поэзии всегда соотнесена с ценностью, явной или подразумеваемой».

Ведущей стихией внутри «Столбцов» была стихия шутейно-язвительная. Описывая абсурд нового быта, его вульгарный алогизм и его фальшь, уродство и хищность, поэт прибегает к смеховым и сказовым приемам, оставаясь верен – в блаженной традиции русского юродства – собственным нравственным первоосновам, бегущим от ханжества в светотень иронии. В стихотворении «Белая ночь» (лето 1926-го) мир перевернут и противоестествен:

Гляди: не бал, не маскарад,
Здесь ночи ходят невпопад,
Здесь, от вина неузнаваем,
Летает хохот попугаем.
Здесь возле каменных излучин
Бегут любовники толпой,
Один горяч, другой измучен,
А третий книзу головой...
Стиховое полотно держится на словах и словосочетаньях единого – сниженно апокалиптического – ряда: невпопад... книзу головой... обман... рожи корчив... я искалечу... сумасшедший бред... куковали соловьи... дыбом волоса... При этом автор – это необходимо подчеркнуть – отчетливо отъединяет себя от этой местной кунтскамеры (в данном случае процитируем раннюю редакцию): «Я шел подальше. Ночь легла/вдоль по траве, как мел бела...» Он – отдельно, он – вне хаоса, он – «подальше». Не так ли художники старой школы рисовали в уголке картины, внизу любой фантасмагории и массовки, собственный маленький, посторонний сюжету, автопортрет?

Сквозь все «Столбцы» и стихотворения, к этой книге примыкающие, проходит позиция персонажей, которую можно обозначить такой строкою Заболоцкого: «На перекрестке вверх ногами». Мир явлен, повторяю, в перевернутом и противоестественном состоянии: «один, задрав кривые ноги, скатился задом наперед» (опять цитируем раннюю редакцию); «жабры дышат наоборот»; «и жизнь трещала, как корыто, летая книзу головой»... А в стихотворении «Футбол» (1926) тело форварда согнуто в дугу, он спит опять же задом наперед, причем без головы. Интересно, что в перепечатке стихов этой поры Заболоцкий «Футбол» заложил репродукцией картины выдающегося трагического примитивиста Анри Руссо «Игроки в мяч». Победа вещи над человеком, потеря духовности – в «Футболе» очевидная идея, общая для «Столбцов»...

В стихотворении «Новый быт» (1927) социальная сатира заострена до последнего предела. Здесь человек, с первых дней существования помещенный в бюрократически-изолгавшийся мир, уже младенцем «сидит в купели, как султан» (́султан – здесь символ азиатской власти) и, лишенный индивидуальности, прет напролом по расхожим тропам безбожно-тоталитарного режима:

Уж он и смотрит свысока
(в его глазах – два оселка),
потом пирует до отказу
в размахе жизни трудовой,
гляди! гляди! он выпил квасу,
он девок трогает рукой
и вдруг, шагая через стол,
садится прямо в комсомол...
На свадьбе «ополченца новой жизни» председатель угощает молодоженов солдатским (воинственно-армейская лексика: ополченец, солдатский и проч. – форсируется и входит в потешный контраст с темою свадьбы) вином и халвой – «и, принимая красный спич,/ сидит на столике Ильич». Сообщим, что в первом издании по настоянью редакции слово «Ильич» было заменено на «кулич», отчего абсурд, воплощенный в стихотворении, не стал менее грозным, а текстологическое обстоятельство вошло в итоге в сатиру Заболоцкого самостоятельной деталью.

Гротескный алогизм как взрыв сокровенного смысла – одно из первых открытий Заболоцкого – лирика.

«Столбцы» разлетелись в несколько дней и, по эпистолярному свидетельству самого поэта, «вызвали в литературе порядочный скандал». В чем только ни упрекала его рапповская клика – достаточно перечислить названья разгромных статей: «Система кошек», «Распад сознания», «Система девок», «Социология бессмыслинки» и так далее. Поэту инкриминировались гаерство, кривлянье, новобуржуазность, реакционность, маниакальная эротика, пародия на Козьму Пруткова и смешение державинской архаики со словарем собирательного мещанина наших дней... Позднее провокационный перенос черт персонажа на образ автора аукнется в травле Михаила Зощенко, прозаика, который едва ли не первым осознал и оценил великую продуктивность сумбурно-убедительной гармонии Заболоцкого.

(обратно)

IV

В дальнейшем Заболоцкий отошел от эстетики «Столбцов», признавая, впрочем, что они раскрыли ему вход в «секрет пластических изображений». Наивно полагать, что отход от сказовой сатиры и абсурдистской иронии был связан у поэта исключительно с разгромной критикой и обеднил его творческую мастерскую. Дело сложнее. Это – как называется стихотворение Заболоцкого 1937 года – именно метаморфозы:

Как мир меняется! И как я сам меняюсь!
Лишь именем одним я называюсь, —
На самом деле то, что именуют мной, —
Не я один. Нас много. Я – живой.
Иосиф Бродский в беседе с Соломоном Волковым сказал, удивив своего собеседника: «Я думаю, что поздний Заболоцкий куда более значителен, чем ранний. (́Волков: Я не ожидал такой оценки.) ...Вообще Заболоцкий – фигура недооцененная. Это гениальный поэт. И, конечно, сборник «Столбцы», поэма «Торжество Земледелия» – это прекрасно, это интересно. Но если говорить всерьез, это интересно как этап в развитии поэзии. Этап, а не результат. Этот этап невероятно важен, особенно для пишущих. Когда вы такое прочитываете, то понимаете, как надо работать дальше» [121].

Как мост от раннего Заболоцкого к позднему – стихотворение 1932 года «Утренняя песня» (в первой редакции оно называлось персональнее – «Семейство художника»). Все глаголы и эпитеты здесь настаивают на выпрямлении, высветлении, выздоровлении пластики мастера:

Могучий день пришел. Деревья встали прямо.
Вздохнули листья. В деревянных жилах
Вода закапала. Квадратное окошко
Над светлою землею распахнулось,
И все, кто были в башенке, сошлись
Взглянуть на небо, полное сиянья...
Кстати, это – едва ли не последнее стихотворение Заболоцкого, писанное белым стихом, – в дальнейшем поэт все крепче держится за рифму, как за прокладывающее путь и дисциплинирующее начало.

Поэмы «Торжество Земледелия» (1929—1930), «Безумный волк» (1931) и «Деревья» (1933) – стали лироэпическим и фантазийным преображеньем научных открытий той поры. Их пафос сам поэт формулировал так: «Я начал писать смело, непохоже на тот средний безрадостный тон поэтического произведения, который к тому времени определился в нашей литературе. ...Настанет время, когда человек эксплуататор природы – превратится в человека – организатора природы».

Опыт обериутства, помноженный на «хождение в науку», дал гиперболически крупные плоды.

Язык этих поэм, сочленяющий обычные слова в немыслимо свежие, остраняющие смысл словосочетанья (и здесь – родственная близость Заболоцкого к прозе Андрея Платонова), не только славит единство и бессмертие всего сущего – он, язык, сам является его двигательной частью.

И загремела даль лесная
Глухим раскатом буквы А,
И вылез трактор, громыхая,
Прорезав мордою века.
И толпы немощных животных,
Упав во прахе и пыли,
Смотрели взором первородных
На обновленный лик земли, —
в этом фрагменте из «Торжества Земледелия» флора («даль лесная»), фауна («немощные животные»), техника («трактор») и речь («буква А») очеловечены и сведены в одну, пульсирующую, точку. Точка эта – поэзия, способная на чародейство, на взаимосовершенствование человека и природы.

(обратно)

V

Несколько последующих лет Заболоцкий – после новой волны критических погромов и доносов (дескать, «под маской юродства» он проводит в поэзии кулацкую идеологию) – перестает писать стихи. Советская власть попросту затыкает богатырскому поэту рот. Он обрабатывает для юношества роман Рабле «Гаргантюа и Пантагрюэль», затем работает над адаптацией «Тиля Уленшпигеля» Шарля де Костера и пишет свою версию Свифтова «Гулливера». Переводит грузинских поэтов и создает шедевр – переложение поэмы Руставели «Витязь в тигровой шкуре».

Выходит, что все основные творенья Заболоцкого в области переводческого искусства органически связаны с его собственной поэтической метафизикой, не чуждой ни утопии, ни сатиры, ни серьезного юмора, ни рыцарского пафоса, – и, шире, с судьбой. В его переводах вдохновенно воссоздано на русский лад могущество человеческой природы, питающееся соками природы естественной и потоками исторического времени; конфликт великанского (независимого) начала с лилипутским (обывательским); самоотверженная и героическая борьба добра со злом.

В марте 1938 года Заболоцкий начал перевод древнерусской поэмы «Слово о полку Игореве», который появится в печати лишь в 1946 году. Ритмы и образы этого ородненного переложения настолько врастают корнями в самобытность поэта, что без натяжек могут быть вписаны в пространство его личного творчества:

А куряне славные —
Витязи исправные:
Родились под трубами,
Росли под шеломами,
Выросли, как воины,
С конца копья вскормлены.
Все пути им ведомы,
Все яруги знаемы,
Луки их натянуты,
Колчаны отворены,
Сабли их наточены,
Шеломы позолочены.
Сами скачут по полю волками
И всегда, готовые к борьбе,
Добывают острыми мечами
Князю – славы, почестей – себе!
Этот чудо-героический – победительный! – «лубок» переводчика оказался весьма далек от реальных обстоятельств жизни поэта.

19 марта 1939 года Заболоцкий арестован органами НКВД, а в квартире его учинен обыск. Заболоцкого подвергли четырехсуточному непрерывному допросу: НКВД инсценирует дело о троцкистско-бухаринском блоке среди писателей и пытками стремится выбить из поэта требующиеся показания, которых Заболоцкий не дал. Тюремное отделение судебно-психиатрической клиники. Тюрьма. Пять лет исправительно-трудовых лагерей. Землекоп, лесоповальщик, лишь потом – чертежник. Семья выслана все в тот же Уржум. Голод. Продление срока до конца войны.

Лагерные мытарства поэта завершились в Караганде в 1945 году, где он в свободное от работы (техник-чертежник) время и окончил перевод «Слова о полку Игореве».

В 1946-м Заболоцкий возвращается в Москву.

Дятлы, Игоря встречая,
Стуком кажут путь к реке,
И, рассвет веселый возвещая,
Соловьи ликуют вдалеке.
Соловьи ликовали, но... Хоть судимость и снята с Заболоцкого в 1951 году, – реабилитирован он был лишь посмертно. Что не способствовало воцаренью мажора в свободолюбивой душе поэта-узника. Тем драгоценнее и магичнее в его поэзии 50-х тяжко ликующий и словно бы рыдающий мажор.

(обратно)

VI

Конец 40-х—50-е годы – новый виток в поэзии Заболоцкого. Он, казалось бы, бесповоротно отходит от своей ранней эстетики абсурда и гротеска, присягая классической ясности. В программном стихотворении 1948 года «Читая стихи» поэт словно бы полемизирует с опытом обериутства, как и Пастернак, решая «впасть к концу, как в ересь, в неслыханную простоту»:

Нет! Поэзия ставит преграды
Нашим выдумкам, ибо она
Не для тех, кто, играя в шарады,
Надевает колпак колдуна.
Тот, кто жизнью живет настоящей,
Кто к поэзии с детства привык,
Вечно верует в животворящий,
Полный разума русский язык.
Заметим на полях, что последняя строфа почти тавтологична и, как заклинание, повторяет – кстати, именно с энергией якобы отвергаемого колдуна – однокоренные слова: жизнь... живет... животворящий...

Было бы ошибкой проводить резкую рациональную границу меж ранним и поздним периодом в творчестве поэта. Как пишет – невольно перекликаясь с уже цитированным Бродским – Владимир Корнилов в эссе «Неужто некуда идти?..»: «Долгое время я не понимал, как мог Заболоцкий, последователь Хлебникова, почитатель капитана Лебядкина, автор «Столбцов», «Деревьев», «Торжества Земледелия», придти к классическому, даже несколько архаическому стиху, сближающему его с Баратынским и Тютчевым. Забывая, что поэт – явление естественное, беспримесное, со своей органической сущностью и пророческой задачей, я больше думал о том, что он живет у времени в плену... А Заболоцкий писал все лучше и лучше. И если он ушел от Хлебникова к Тютчеву или даже к Баратынскому, так на то была его воля, а еще вернее, внутренняя поэтическая сила повернула его в ту сторону. Но, скорее всего, он просто шел своей дорогой, никуда не сворачивая» [122]. (Помимо Баратынского и Тютчева стоит в этом контексте помянуть и Некрасова, чья традиция в предзакатные годы стала для Заболоцкого более ощутимой, нежели хлебниковская).

В поздние годы были созданы такие лирические шедевры, как «Лебедь в зоопарке» (образ «животное, полное грез», который смутил Твардовского-редактора, приплыл явно из обериутства), «Прощание с друзьями», «Бегство в Египет», «Некрасивая девочка», цикл «Последняя любовь», стихотворение «Где-то в поле, возле Магадана...», написанное в 1956 году.

«Я думаю, – говорит Иосиф Бродский в уже цитированной беседе с Соломоном Волковым, – что самые потрясающие русские стихи о лагерях, о лагерном опыте принадлежат перу Заболоцкого. А именно «Где-то в поле, возле Магадана...» Там есть строчка, которая побивает все, что можно себе в связи с этой темой представить. Это очень простая фраза: «Вот они и шли в своих бушлатах – два несчастных русских старика». Это потрясающие слова... И посмотрите, как в этом стихотворении Заболоцкого использован опыт тех же «Столбцов», их сюрреалистической поэтики:

Вкруг людей посвистывала вьюга,
Заметая мерзлые пеньки.
И на них, не глядя друг на друга,
Замерзая сели старики.
Не глядя друг на друга! Это то, к чему весь модернизм стремится, да никогда не добивается» [123].

Не просто пейзаж, но и стихотворный манифест зашифрован в стихотворении «Вечер на Оке», в котором заявлена окончательная, «вечерняя», воля поэта к ясности, прозрачности и духовности, выстраданных в давильне (любимое слово раннего Заболоцкого) эксперимента, словесного сдвига, художнического гротеска:

Вздохнут леса, опущенные в воду,
И как бы сквозь прозрачное стекло,
Вся грудь реки приникнет к небосводу
И загорится влажно и светло.
И чем ясней становятся детали
Предметов, расположенных вокруг,
Тем необъятней делаются дали
Речных лугов, затонов и излук.
Горит весь мир, прозрачен и духовен,
Теперь-то он поистине хорош,
И ты, ликуя, множество диковин
В его живых чертах распознаешь.
В стихотворном фрагменте из трех строф, написанных классическим ямбом, дважды повторяется эпитет «прозрачный» – поэт настаивает на этом свойстве своего позднего зрения, не отказываясь, однако, от дерзкой – совершенно в духе «Столбцов» – и целомудренно-эротичной метафоры: «грудь реки». Метафоры, реку очеловечивающей. Из ранней лаборатории стихотворца – и «детали предметов» (опыт обериутства с дроблением предмета дал Заболоцкому именно ключ к разгадке вещей), и любовь к диковинам, таящимся внутри обыденной яви.

Путь поэта не делим на четкие вехи, как на железнодорожные пояса, – он плутающий, длящийся и живой.

(обратно)

VII

А теперь поговорим о значении Заболоцкого (снова напомню Бродского: «когда вы такое прочитываете, то понимаете, как надо писать дальше») для шествующих вослед. Весной 2003 года, готовясь к конференции, посвященной столетию поэта, я провела анкету среди современных российских стихотворцев о том, как повлияла поэзия Заболоцкого, и ранняя, и поздняя, на их собственное творчество. Было опрошено почти сорок человек – и результат оказался ошеломительным [124].

Я и не думала, что этими скромными вопросами буквально вызову джина из бутылки: на меня посыпались ответы от поэтов знаменитых и пока безвестных, солидных и юных, традиционалистов и авангардистов... Судя по самой скорости, влюбленности, раздраженности, словом – пристрастности ответов, я сделала твердый вывод: Заболоцкий в нынешней поэзии «живее всех живых», влияние его многогранно, парадоксально и всегда креативно.

На первый вопрос моей анкеты: «Как лично на вас повлияла (если повлияла) поэтика Заболоцкого?» лишь трое ответили категоричным «нет». При этом все три максималиста в дальнейших ответах-раздумьях проявили такое неравнодушие к судьбе, метафизике и образности мастера, что говорить о полном отсутствии влиянья на них Заболоцкого представляется неточным. Просто воздействие это является не прямым, не лабораторным, а косвенным – как ветер, воздух, контекст...

Поэт Дмитрий Сухарев, отрицающий влияние на себя Заболоцкого, сказал об уникальности его уроков так, как посторонний – не мог бы. «Для меня 3. актуален не столько в художественной, сколько в идеологической сфере. Я имею в виду то, что склонные к высокопарности авторы зовут у него «натурфилософией». На самом деле здесь простое – любовь к живой природе и отказ от традиционного для христианской цивилизации жесткого, даже жестокого противопоставления человека миру животных и растений. У Заболоцкого неприятие такого противопоставления как-то по-особенному обаятельно...»

Резкую диалектику – на грани дисгармонии – и, разом, связь обериутского старта и позднейшего творчества лаконично определил молодой Сергей Арутюнов: «В слове обериут для него до конца таилось и слово «оберег», и слово «обречен»...» Так может сказать о поэте лишь поэт, не правда ли?

На вопрос о том, какой нынче Заболоцкий – ранний, поздний, весь ли в совокупности – актуальнее и влиятельнее, ответы поступили контрастные. Но для большинства подобного разделения не существует. Например, поэт-авангардист Сергей Бирюков (когда-то, в 80-е годы, он основал в Тамбове AЗ – академию зауми) воспринимает Заболоцкого без деления на вехи: «Для меня он актуален целиком, всем составом, всем веществом поэзии. Я бы не рискнул определять большую или меньшую степень современности его периодов. Это зависит от настроения. Например, в какой-то момент важно вспомнить «Движение» (1927), а в другой раз – «Можжевеловый куст» (1957). Считаю актуальными также стихи З. для детей. Их надо переиздавать постоянно, но мне не удалось найти сейчас в Москве ни одной книжки...»

(обратно)

VIII

Сквозная тема большинства ответов на анкету – Заболоцкий как выход на его же предтеч, как мост – в фольклор, в мифологию, в Библию, в поэзию XVIII и XIX столетий, в Козьму Пруткова, в капитана Лебядкина, в Сашу Черного. Мало кто из поэтов его времени наделен такой энергией раздвиженья собственного художественного пространства, таким широким и неэгоистическим резонансом – и вперед, и вспять...

Одна поэтесса пишет: «Он начался для меня лет в четырнадцать со стихотворения «Меркнут знаки Зодиака...». Помню, меня покорила фольклорность этого стихотворения. Было похоже на сказку – эстонскую или латвийскую. Потом, гораздо позже, от этого стихотворения протянулась ниточка увлечения кельтским фольклором...» Другая, отталкиваясь именно от интереса к Заболоцкому, прочитала как нечто современно свежее Ломоносова (и, кстати, через Заболоцкого же пришла к идеям Вернадского). Один лирик констатирует: «...Н.З. на русской почве продолжает Уитмена: пантеизм и всеохватность восприятия всего сущего». Другой связывает Заболоцкого с античностью: «Ему был свойственен интерес к познанию в высоком, величественном, античном смысле, словно это был Лукреций Кар нового времени. – И дополняет: – Именно поэтому поэзия Заболоцкого не потускнела в 90-е годы, когда на советскую литературу были брошены критические взгляды».

Не потускнеет эта поэзия и впредь, как бы ни менялся социальный и культурный контекст, ее окружающий, – к этому выводу пришли, не сговариваясь, мои корреспонденты, смотрящие на Заболоцкого с самых разных колоколен. Тамара Жирмунская, приславшая ответ на анкету в письме из Мюнхена, размышляет: «В мире, где столько зла, где на всех ярусах создания идет борьба сильного со слабым и победу празднует хищник, – поврежденной оказывается даже природа. Пожалуй, первым в нашей поэзии это почувствовал Тютчев... Заболоцкий прожил мучительную, даже только внешне, жизнь. Гармонию он искал в плодах человеческого гения, в синергии, как теперь принято выражаться. И в этом преуспел и сам стал одним из посредников между землей и Небом. В последнем качестве он будет нужен читающим стихи всегда».

(обратно)

IX

Зачастую, размышляя о предпочтении раннего Заболоцкого позднему или наоборот, современные поэты проявляли себя неожиданно и полностью опрокидывали мои ожидания. Традиционалисты категорически предпочитают молодой и мускулистый мир «Столбцов» велеречивой, с их точки зрения, и дидактичной поздней лирике Заболоцкого. А, скажем, мэтр концептуализма, чьи имиджево-масочные персонажи, казалось бы, полностью вышли из «Столбцов», заявил (быть может, впрочем, не без мистификационного лукавства):

«Поздний Заболоцкий мне ближе, чем ранний, так как сюрреалистическая и экспрессионистическая яркость мне вообще не близка»... Итак, Заболоцкий парадоксален и в качестве влиятеля.

Существенен – на перекрестье эстетики и жизни – и следующий постулат: «Отсветы Заболоцкого – сколько угодно, особенно когда в стихах появляются растительные образы. Тут уж стихи сами начинают ветвиться и буйствовать, вырываясь из-под контроля, от этого порой даже и чувствуешь себя почти представителем флоры... Мне близко его эмоциональное переживание «ботанического» кипения, бурления, пузырения, победного цветения жизни – и тут же трагического неотвратимого умирания, близки натурфилософские метафоры – и вообще весь восторг и ужас существования одновременно...»

Многие ответы свидетельствуют именно о частных, лабораторных, связанных с техникою стиха или с образностью уроках Заболоцкого. Инна Лиснянская сказала, что для нее «особенно важна и привлекательна необычайность эпитетов Заболоцкого»... Юный автор признался, что на его стихи повлияло «использование Заболоцким афористических концовок в его философских текстах (как, например, в «Некрасивой девочке»)...», а другой поэт сообщил, что для него «заразны» трехсложники Заболоцкого. Евгений Рейн взял у Заболоцкого новый угол зрения: шарж, настоянный на лиризме. Кто-то акцентирует свое внимание на жанровой самобытности поэта и называет это «жизнеутверждающим одизмом» (от слова ода), поясняя: «В Заболоцком мне близок одический пафос (да еще с грузинской приправой)...» А для кого-то наиболее притягательно у Н.З. «соединение броской метафоры с примитивом».

В ходе анкеты были вычленены: «взгляд на красочность мира» («и то, что этот мир дан в мелочах: от мельчайшей детали идет высокая вертикаль»); интонационно «зачинная» традиция; культура юродивости...

Один из фигурантов анкеты обратил внимание на то, как влияли и влияют на нашу современную поэзию переводы Заболоцкого – не только «Слово о полку...», но и, скажем, Шиллер или Умберто Саба.

На молодых воздействует и проза Заболоцкого. «...История моего заключения» и «Картины Дальнего Востока» ставят меня на место», – есть и такое признание.

В одном из писем мне рассказали о том, как талантливый лирик из Екатеринбурга Борис Рыжий (1975—2002), ушедший из жизни добровольно, учился у Заболоцкого – всему. «Борис любил позднего Н.З., – пишет его старший друг, – прежде всего за прямоту поэтического выраженья страдания и трагедии. Борис редко читал вслух стихи Заболоцкого, но по телефону (в подпитии), бывало, мог прочесть «Тарусу» (то есть «Городок». – Т.Б.) и поплакать, так как жизнь Бориса в Екатеринбурге была сплошной Тарусой...» В этом же письме приведены малоизвестные стихи Бориса Рыжего, где русские поэты разных времен и направлений с горькой иронией сведены в общий круг: «Александр Семенович Кушнер читает стихи,/снимает очки, закуривает сигару./Александр Блок стоит у реки./Заболоцкий вспрыгивает на нары...»

Сколько десятилетий прошло, а Николай Заболоцкий в стихах молодого трагического уральского поэта по-прежнему – вспрыгивает на нары.

(обратно)

VII

Так или иначе, Заболоцкий – в противоречиях, сшибках, парадоксах – продолжается...

Не только поэтический гений прокладывает неведомые пути для последователей – через приятие и подражание, отталкивание и уточнение, стилизацию и пародию, перекличку и травестирование, – но и продолжатели своим опытом оказывают влияние на то, как мы заново читаем гения сквозь новые и новые линзы. («Как будто лупу кто-то положил/ на этот мир...» – смотри эпиграф к этой статье из Арсения Тарковского). Так порою, вглядываясь в лица, в гримасы и в жесты детей, мы оглядываемся на отца и обнаруживаем в его облике нечто дотоле неочевидное.

Генетика Заболоцкого оказалась сверхвлиятельной для его пестрого и одаренного потомства. С самого начала пришедший к неповторимой самобытности (и до конца ее уплотнявший, просветлявший, расширявший), сам он упорно избегал влияний. По свидетельству современника, когда друзья-обериуты решили ответить на вопрос: на кого каждый из них хотел бы быть похожим, то... Хармс заявил: «На Гёте. Только таким представляется мне настоящий поэт». Введенский вспомнил популярного персонажа из юмористического журнала «Бегемот»: «На Евлампия Надькина, когда он в морозную ночь беседует у костра с извозчиками и пьяными проститутками». А Бахтерев, поэт и художник, сказал: «На Давида Бурлюка – только с двумя глазами». Лишь один Заболоцкий признался как отрезал: «Хочу походить на самого себя».

Поставленную задачу Заболоцкий – этот скромный и сдержанный Гулливер русской поэзии XX века – выполнил. И потому именно на него, соприкасаясь с грандиозным эволюционно-линейным миром самыми неожиданными гранями, походят (или, отталкиваясь, ориентируются) люди поэзии нашего времени.


Февраль 2004

(обратно) (обратно)

Столбцы и поэмы (1926—1933)

Городские столбцы

1. Белая ночь

Гляди: не бал, не маскарад,
Здесь ночи ходят невпопад,
Здесь, от вина неузнаваем,
Летает хохот попугаем.
Здесь возле каменных излучин
Бегут любовники толпой,
Один горяч, другой измучен,
А третий книзу головой.
Любовь стенает под листами,
Она меняется местами,
То подойдет, то отойдет...
А музы любят круглый год.
Качалась Невка у перил,
Вдруг барабан заговорил —
Ракеты, выстроившись кру́гом,
Вставали в очередь. Потом
Они летели друг за другом,
Вертя бенгальским животом.
Качали кольцами деревья,
Спадали с факелов отрепья
Густого дыма. А на Невке
Не то сирены, не то девки,
Но нет, сирены, – на заре,
Все в синеватом серебре,
Холодноватые, но звали
Прижаться к палевым губам
И неподвижным, как медали.
Обман с мечтами пополам!
Я шел сквозь рощу. Ночь легла
Вдоль по траве, как мел, бела.
Торчком кусты над нею встали
В ножнах из разноцветной стали,
И тосковали соловьи
Верхом на веточке. Казалось,
Они испытывали жалость,
Как неспособные к любви.
А там вдали, где желтый бакен
Подкарауливал шутих,
На корточках привстал Елагин,
Ополоснулся и затих:
Он в этот раз накрыл двоих.
Вертя винтом, бежал моторчик
С музы́кой томной по бортам.
К нему навстречу, рожи скорчив,
Несутся лодки тут и там.
Он их толкнет – они бежать.
Бегут, бегут, потом опять
Идут, задорные, навстречу.
Он им кричит: «Я искалечу!»
Они уверены, что нет...
И всюду сумасшедший бред.
Листами сонными колышим,
Он льется в окна, липнет к крышам
Вздымает дыбом волоса...
И ночь, подобно самозванке,
Открыв молочные глаза,
Качается в спиртовой банке
И просится на небеса.
1926

(обратно)

2. Вечерний бар

В глуши бутылочного рая,
Где пальмы высохли давно,
Под электричеством играя,
В бокале плавало окно.
Оно, как золото, блестело,
Потом садилось, тяжелело,
Над ним пивной дымок вился.
Но это рассказать нельзя.
Звеня серебряной цепочкой,
Спадает с лестницы народ,
Трещит картонною сорочкой,
С бутылкой водит хоровод.
Сирена бледная за стойкой
Гостей попотчует настойкой,
Скосит глаза, уйдет, придет,
Потом с гитарой наотлет
Она поет, поет о милом,
Как милого она любила,
Как, ласков к телу и жесток,
Впивался шелковый шнурок,
Как по стаканам висла виски,
Как, из разбитого виска
Измученную грудь обрызгав,
Он вдруг упал. Была тоска,
И все, о чем она ни пела,
Легло в бокал белее мела.
Мужчины тоже всё кричали,
Они качались по столам,
По потолкам они качали
Бедлам с цветами пополам.
Один рыдает, толстопузик,
Другой кричит: «Я – Иисусик,
Молитесь мне, я на кресте,
В ладонях гвозди и везде!»
К нему сирена подходила,
И вот, тарелки оседлав,
Бокалов бешеный конклав
Зажегся, как паникадило.
Глаза упали, точно гири,
Бокал разбили, вышла ночь,
И жирные автомобили,
Схватив под мышки Пикадилли
Легко откатывали прочь.
А за окном в глуши времен
Блистал на мачте лампион.
Там Невский в блеске и тоске,
В ночи переменивший краски,
От сказки был на волоске,
Ветрами вея без опаски.
И как бы яростью объятый,
Через туман, тоску, бензин,
Над башней рвался шар крылатый
И имя «Зингер» возносил.
1926

(обратно)

3. Футбол

Ликует форвард на бегу.
Теперь ему какое дело!
Недаром согнуто в дугу
Его стремительное тело.
Как плащ, летит его душа,
Ключица стукается звонко
О перехват его плаща.
Танцует в ухе перепонка,
Танцует в горле виноград,
И шар перелетает ряд.
Его хватают наугад,
Его отравою поят,
Но башмаков железный яд
Ему страшнее во сто крат.
Назад!
Свалились в кучу беки,
Опухшие от сквозняка,
Но к ним через моря и реки,
Просторы, площади, снега,
Расправив пышные доспехи
И накренясь в меридиан,
Несется шар.
В душе у форварда пожар,
Гремят, как сталь, его колена,
Но уж из горла бьет фонтан,
Он падает, кричит: «Измена!»
А шар вертится между стен,
Дымится, пучится, хохочет,
Глазок сожмет: «Спокойной ночи!»
Глазок откроет: «Добрый день!»
И форварда замучить хочет.
Четыре гола пали в ряд,
Над ними трубы не гремят,
Их сосчитал и тряпкой вытер
Меланхолический голкипер
И крикнул ночь. Приходит ночь,
Бренча алмазною заслонкой,
Она вставляет черный ключ
В атмосферическую лунку.
Открылся госпиталь. Увы,
Здесь форвард спит без головы.
Над ним два медные копья
Упрямый шар веревкой вяжут,
С плиты загробная вода
Стекает в ямки вырезные,
И сохнет в горле виноград.
Спи, форвард, задом наперед!
Спи, бедный форвард!
Над землею
Заря упала, глубока,
Танцуют девочки с зарею
У голубого ручейка.
Все так же вянут на покое
В лиловом домике обои,
Стареет мама с каждым днем...
Спи, бедный форвард!
Мы живем.
1926

(обратно)

4. Офорт

И грянул на весь оглушительный зал:
«Покойник из царского дома бежал!»
Покойник по улицам гордо идет,
Его постояльцы ведут под уздцы,
Он голосом трубным молитву поет
И руки вздымает наверх.
Он в медных очках, перепончатых рамах,
Переполнен до горла подземной водой.
Над ним деревянные птицы со стуком
Смыкают на створках крыла.
А кругом громобой, цилиндров бряцанье
И курчавое небо, а тут —
Городская коробка с расстегнутой дверью
И за стеклышком – розмарин.
1927

(обратно)

5. Болезнь

Больной, свалившись на кровать,
Руки не может приподнять.
Вспотевший лоб прямоуголен —
Больной двенадцать суток болен.
Во сне он видит чьи-то рыла,
Тупые, плотные, как дуб.
Тут лошадь веки приоткрыла,
Квадратный выставила зуб.
Она грызет пустые склянки,
Склонившись, Библию читает,
Танцует, мочится в лоханки
И голосом жены больного утешает.
«Жена, ты девушкой слыла.
Увы, моя подруга,
Как кожа нежная была
В боках твоих упруга!
Зачем же лошадь стала ты?
Укройся в белые скиты
И, ставя богу свечку,
Грызи свою уздечку!»
Но лошадь бьется, не идет,
Наоборот, она довольна.
Уж вечер. Лампа свет лиет
На уголок застольный.
Восходит поп среди двора,
Он весь ругается и силы напрягает,
Чугунный крест из серебра
Через порог переставляет.
Больному лучше. Поп хохочет,
Закутавшись в святую епанчу
Больного он кропилом мочит,
Потом с тарелки ест сычуг,
Наполненный ячменной кашей,
И лошадь называет он мамашей.
1928

(обратно)

6. Игра в снежки

В снегу кипит большая драка.
Как легкий бог, летит собака.
Мальчишка бьет врага в живот.
На елке тетерев живет.
Уж ледяные свищут бомбы.
Уж вечер. В зареве снега.
В сугробах роя катакомбы,
Мальчишки лезут на врага.
Один, задрав кривые ноги,
Скатился с горки, а другой
Воткнулся в снег, а двое новых,
Мохнатых, скорченных, багровых,
Сцепились вместе, бьются враз,
Но деревянный ножик спас.
Закат погас. И день остановился.
И великаном подошел шершавый конь.
Мужик огромной тушею своей
Сидел в стропилах крашеных саней,
И в медной трубке огонек дымился.
Бой кончился. Мужик не шевелился.
1928

(обратно)

7. Часовой

На карауле ночь густеет.
Стоит, как башня, часовой.
В его глазах одервенелых
Четырехгранный вьется штык.
Тяжеловесны и крылаты,
Знамена пышные полка,
Как золотые водопады,
Пред ним свисают с потолка.
Там пролетарий на стене
Гремит, играя при луне,
Там вой кукушки полковой
Угрюмо тонет за стеной.
Тут белый домик вырастает
С квадратной башенкой вверху,
На стенке девочка витает,
Дудит в прозрачную трубу.
Уж к ней сбегаются коровы
С улыбкой бледной на губах...
А часовой стоит впотьмах
В шинели конусообразной,
Над ним звезды пожарик красный
И серп заветный в головах.
Вот в щели каменные плит
Мышиные просунулися лица,
Похожие на треугольники из мела,
С глазами траурными по бокам.
Одна из них садится у окошка
С цветочком музыки в руке.
А день в решетку пальцы тянет,
Но не достать ему знамен.
Он напрягается и видит:
Стоит, как башня, часовой,
И пролетарий на стене
Хранит волшебное становье.
Ему знамена – изголовье,
А штык ружья: война – войне.
И день доволен им вполне.
1927

(обратно)

8. Новый быт

Восходит солнце над Москвой,
Старухи бегают с тоской:
Куда, куда идти теперь?
Уж Новый Быт стучится в дверь!
Младенец, выхолен и крупен,
Сидит в купели, как султан.
Прекрасный поп поет, как бубен,
Паникадилом осиян.
Прабабка свечку зажигает,
Младенец крепнет и мужает
И вдруг, шагая через стол,
Садится прямо в комсомол.
И время двинулось быстрее,
Стареет папенька-отец,
И за окошками в аллее
Играет сваха в бубенец.
Ступни младенца стали шире,
От стали ширится рука.
Уж он сидит в большой квартире,
Невесту держит за рукав.
Приходит поп, тряся ногами,
В ладошке мощи бережет,
Благословить желает стенки,
Невесте крестик подарить.
«Увы, – сказал ему младенец, —
Уйди, уйди, кудрявый поп,
Я – новой жизни ополченец,
Тебе ж один остался гроб!»
Уж поп тихонько плакать хочет,
Стоит на лестнице, бормочет,
Не зная, чем себе помочь.
Ужель идти из дома прочь?
Но вот знакомые явились,
Завод пропел: «Ура! Ура!»
И Новый Быт, даруя милость,
В тарелке держит осетра.
Варенье, ложечкой носимо,
Шипит и падает в боржом.
Жених, проворен нестерпимо,
К невесте лепится ужом.
И председатель на отвале,
Чете играя похвалу,
Приносит в выборгском бокале
Вино солдатское, халву,
И, принимая красный спич,
Сидит на столике Ильич.
«Ура! Ура!» – поют заводы,
Картошкой дым под небеса.
И вот супруги, выпив соды,
Сидят и чешут волоса.
И стало все благоприятно.
Явилась ночь, ушла обратно,
И за окошком через миг
Погасла свечка-пятерик.
1927

(обратно)

9. Движение

Сидит извозчик, как на троне,
Из ваты сделана броня,
И борода, как на иконе,
Лежит, монетами звеня.
А бедный конь руками машет,
То вытянется, как налим,
То снова восемь ног сверкают
В его блестящем животе.
1927

(обратно)

10. На рынке

В уборе из цветов и крынок
Открыл ворота старый рынок.
Здесь бабы толсты, словно кадки,
Их шаль невиданной красы,
И огурцы, как великаны,
Прилежно плавают в воде.
Сверкают саблями селедки,
Их глазки маленькие кротки,
Но вот, разрезаны ножом,
Они свиваются ужом.
И мясо, властью топора,
Лежит, как красная дыра,
И колбаса кишкой кровавой
В жаровне плавает корявой,
И вслед за ней кудрявый пес
Несет на воздух постный нос,
И пасть открыта, словно дверь,
И голова, как блюдо,
И ноги точные идут,
Сгибаясь медленно посередине.
Но что это? Он с видом сожаленья
Остановился наугад,
И слезы, точно виноград,
Из глаз по воздуху летят.
Калеки выстроились в ряд.
Один играет на гитаре.
Ноги обрубок, брат утрат,
Его кормилец на базаре.
А на обрубке том костыль,
Как деревянная бутыль.
Росток руки другой нам кажет,
Он ею хвастается, машет,
Он палец вывихнул, урод,
И визгнул палец, словно крот,
И хрустнул кости перекресток,
И сдвинулось лицо в наперсток.
А третий, закрутив усы,
Глядит воинственным героем.
Над ним в базарные часы
Мясные мухи вьются роем.
Он в банке едет на колесах,
Во рту запрятал крепкий руль,
В могилке где-то руки сохнут,
В какой-то речке ноги спят.
На долю этому герою
Осталось брюхо с головою
Да рот, большой, как рукоять,
Рулем веселым управлять.
Вон бабка с неподвижным оком
Сидит на стуле одиноком,
И книжка в дырочках волшебных
(Для пальцев милая сестра)
Поет чиновников служебных,
И бабка пальцами быстра.
А вкруг – весы, как магелланы,
Отрепья масла, жир любви,
Уроды, словно истуканы,
В густой расчетливой крови,
И визг молитвенной гитары,
И шапки полны, как тиары,
Блестящей медью. Недалек
Тот миг, когда в норе опасной
Он и она – он пьяный, красный
От стужи, пенья и вина,
Безрукий, пухлый, и она —
Слепая ведьма – спляшут мило
Прекрасный танец-козерог,
Да так, что затрещат стропила
И брызнут искры из-под ног!
И лампа взвоет, как сурок.
1927

(обратно)

11. Ивановы

Стоят чиновные деревья,
Почти влезая в каждый дом.
Давно их кончено кочевье,
Они в решетках, под замком.
Шумит бульваров теснота,
Домами плотно заперта.
Но вот все двери растворились,
Повсюду шепот пробежал:
На службу вышли Ивановы
В своих штанах и башмаках.
Пустые гладкие трамваи
Им подают свои скамейки.
Герои входят, покупают
Билетов хрупкие дощечки,
Сидят и держат их перед собой,
Не увлекаясь быстрою ездой.
А там, где каменные стены,
И рев гудков, и шум колес,
Стоят волшебные сирены
В клубках оранжевых волос.
Иные, дуньками одеты,
Сидеть не могут взаперти.
Прищелкивая в кастаньеты,
Они идут. Куда идти,
Кому нести кровавый ротик,
У чьей постели бросить ботик
И дернуть кнопку на груди?
Неужто некуда идти?
О мир, свинцовый идол мой,
Хлещи широкими волнами
И этих девок упокой
На перекрестке вверх ногами!
Он спит сегодня, грозный мир:
В домах спокойствие и мир.
Ужели там найти мне место,
Где ждет меня моя невеста,
Где стулья выстроились в ряд,
Где горка – словно Арарат —
Имеет вид отменно важный,
Где стол стоит и трехэтажный
В железных латах самовар
Шумит домашним генералом?
О мир, свернись одним кварталом,
Одной разбитой мостовой,
Одним проплеванным амбаром,
Одной мышиною норой,
Но будь к оружию готов:
Целует девку – Иванов!
1928

(обратно)

12. Свадьба

Сквозь окна хлещет длинный луч,
Могучий дом стоит во мраке.
Огонь раскинулся, горюч,
Сверкая в каменной рубахе.
Из кухни пышет дивным жаром.
Как золотые битюги,
Сегодня зреют там недаром
Ковриги, бабы, пироги.
Там кулебяка из кокетства
Сияет сердцем бытия.
Над нею проклинает детство
Цыпленок, синий от мытья.
Он глазки детские закрыл,
Наморщил разноцветный лобик
И тельце сонное сложил
В фаянсовый столовый гробик.
Над ним не поп ревел обедню,
Махая по ветру крестом,
Ему кукушка не певала
Коварной песенки своей:
Он был закован в звон капусты,
Он был томатами одет,
Над ним, как крестик, опускался
На тонкой ножке сельдерей.
Так он почил в расцвете дней,
Ничтожный карлик средь людей.
Часы гремят. Настала ночь.
В столовой пир горяч и пылок.
Графину винному невмочь
Расправить огненный затылок.
Мясистых баб большая стая
Сидит вокруг, пером блистая,
И лысый венчик горностая
Венчает груди, ожирев
В поту столетних королев.
Они едят густые сласти,
Хрипят в неутоленной страсти
И, распуская животы,
В тарелки жмутся и цветы.
Прямые лысые мужья
Сидят, как выстрел из ружья,
Едва вытягивая шеи
Сквозь мяса жирные траншеи.
И пробиваясь сквозь хрусталь
Многообразно однозвучный,
Как сон земли благополучной,
Парит на крылышках мораль.
О пташка божья, где твой стыд?
И что к твоей прибавит чести
Жених, приделанный к невесте
И позабывший звон копыт?
Его лицо передвижное
Еще хранит следы венца,
Кольцо на пальце золотое
Сверкает с видом удальца,
И поп, свидетель всех ночей,
Раскинув бороду забралом,
Сидит, как башня, перед балом
С большой гитарой на плече.
Так бей, гитара! Шире круг!
Ревут бокалы пудовые.
И вздрогнул поп, завыл и вдруг
Ударил в струны золотые.
И под железный гром гитары
Подняв последний свой бокал,
Несутся бешеные пары
В нагие пропасти зеркал.
И вслед за ними по засадам,
Ополоумев от вытья,
Огромный дом, виляя задом,
Летит в пространство бытия.
А там – молчанья грозный сон,
Седые полчища заводов,
И над становьями народов —
Труда и творчества закон.
1928

(обратно)

13. Фокстрот

В ботинках кожи голубой,
В носках блистательного франта,
Парит по воздуху герой
В дыму гавайского джаз-банда.
Внизу – бокалов воркотня,
Внизу – ни ночи нет, ни дня,
Внизу – на выступе оркестра,
Как жрец, качается маэстро.
Он бьет рукой по животу,
Он машет палкой в пустоту,
И легких галстуков извилина
На грудь картонную пришпилена.
Ура! Ура! Герой парит —
Гавайский фокус над Невою!
А бал ревет, а бал гремит,
Качая бледною толпою.
А бал гремит, единорог,
И бабы выставили в пляске
У перекрестка гладких ног
Чижа на розовой подвязке.
Смеется чиж – гляди, гляди!
Но бабы дальше ускакали,
И медным лесом впереди
Гудит фокстрот на пьедестале.
И так играя, человек
Родил в последнюю минуту
Прекраснейшего из калек —
Женоподобного Иуду.
Не тронь его и не буди,
Не пригодится он для дела —
С цыплячьим знаком на груди
Росток болезненного тела.
А там, над бедною землей,
Во славу винам и кларнетам
Парит по воздуху герой,
Стреляя в небо пистолетом.
1928

(обратно)

14. Пекарня

В волшебном царстве калачей,
Где дым струится над пекарней,
Железный крендель, друг ночей,
Светил небесных светозарней.
Внизу под кренделем – содом.
Там тесто, выскочив из квашен,
Встает подобьем белых башен
И рвется в битву напролом.
Вперед! Настало время боя!
Ломая тысячи преград,
Оно ползет, урча и воя,
И не желает лезть назад.
Трещат столы, трясутся стены,
С высоких балок льет вода.
Но вот, подняв фонарь военный,
В чугун ударил тамада, —
И хлебопеки сквозь туман,
Как будто идолы в тиарах,
Летят, играя на цимбалах
Кастрюль неведомый канкан.
Как изукрашенные стяги,
Лопаты ходят тяжело,
И теста ровные корчаги
Плывут в квадратное жерло.
И в этой, красной от натуги,
Пещере всех метаморфоз
Младенец-хлеб приподнял руки
И слово стройно произнес.
И пекарь огненной трубой
Трубил о нем во мрак ночной.
А печь, наследника родив
И стройное поправив чрево,
Стоит стыдливая, как дева
С ночною розой на груди.
И кот, в почетном сидя месте,
Усталой лапкой рыльце крестит,
Зловонным хвостиком вертит,
Потом кувшинчиком сидит.
Сидит, сидит, и улыбнется,
И вдруг исчез. Одно болотце
Осталось в глиняном полу.
И утро выплыло в углу.
1928

(обратно)

15. Рыбная лавка

И вот, забыв людей коварство,
Вступаем мы в иное царство.
Тут тело розовой севрюги,
Прекраснейшей из всех севрюг,
Висело, вытянувши руки,
Хвостом прицеплено на крюк.
Под ней кета пылала мясом,
Угри, подобные колбасам,
В копченой пышности и лени
Дымились, подогнув колени,
И среди них, как желтый клык,
Сиял на блюде царь-балык.
О самодержец пышный брюха,
Кишечный бог и властелин,
Руководитель тайный духа
И помыслов архитриклин!
Хочу тебя! Отдайся мне!
Дай жрать тебя до самой глотки!
Мой рот трепещет, весь в огне,
Кишки дрожат, как готтентотки.
Желудок, в страсти напряжен,
Голодный сок струями точит,
То вытянется, как дракон,
То вновь сожмется что есть мочи,
Слюна, клубясь, во рту бормочет,
И сжаты челюсти вдвойне...
Хочу тебя! Отдайся мне!
Повсюду гром консервных банок,
Ревут сиги, вскочив в ушат.
Ножи, торчащие из ранок,
Качаются и дребезжат.
Горит садок подводным светом,
Где за стеклянною стеной
Плывут лещи, объяты бредом,
Галлюцинацией, тоской,
Сомненьем, ревностью, тревогой...
И смерть над ними, как торгаш,
Поводит бронзовой острогой.
Весы читают «Отче наш»,
Две гирьки, мирно встав на блюдце,
Определяют жизни ход,
И дверь звенит, и рыбы бьются,
И жабры дышат наоборот.
1928

(обратно)

16. Обводный канал

В моем окне на весь квартал
Обводный царствует канал.
Ломовики, как падишахи,
Коня запутав медью блях,
Идут, закутаны в рубахи,
С нелепой важностью нерях.
Вокруг пивные встали в ряд,
Ломовики в пивных сидят.
И в окна конских морд толпа
Глядит, мотаясь у столба,
И в окна конских морд собор
Глядит, поставленный в упор.
А там за ним, за морд собором,
Течет толпа на полверсты,
Кричат слепцы блестящим хором,
Стальные вытянув персты.
Маклак штаны на воздух мечет,
Ладонью бьет, поет как кречет:
Маклак – владыка всех штанов,
Ему подвластен ход миров,
Ему подвластно толп движенье,
Толпу томит штанов круженье,
И вот она, забывши честь,
Стоит, не в силах глаз отвесть,
Вся прелесть и изнеможенье.
Кричи, маклак, свисти уродом,
Мечи штаны под облака!
Но перед сомкнутым народом
Иная движется река:
Один сапог несет на блюде,
Другой поет хвалу Иуде,
А третий, грозен и румян,
В кастрюлю бьет, как в барабан.
И нету сил держаться боле,
Толпа в плену, толпа в неволе,
Толпа лунатиком идет,
Ладони вытянув вперед.
А вкруг черны заводов замки,
Высок под облаком гудок.
И вот опять идут мустанги
На колоннаде пышных ног.
И воют жалобно телеги,
И плещет взорванная грязь,
И над каналом спят калеки,
К пустым бутылкам прислонясь.
1928

(обратно)

17. Бродячие музыканты

Закинув на́ спину трубу,
Как бремя золотое,
Он шел, в обиде на судьбу.
За ним бежали двое.
Один, сжимая скрипки тень,
Горбун и шаромыжка,
Скрипел и плакал целый день,
Как потная подмышка.
Другой, искусник и борец,
И чемпион гитары,
Огромный нес в руках крестец
С роскошной песнею Тамары.
На том крестце семь струн железных,
И семь валов, и семь колков,
Рукой построены полезной,
Болтались в виде уголков.
На стогнах солнце опускалось,
Неслись извозчики гурьбой,
Как бы фигуры пошехонцев
На волокнистых лошадях.
И вдруг в колодце между окон
Возник трубы волшебный локон,
Он прянул вверх тупым жерлом
И заревел. Глухим орлом
Был первый звук. Он, грохнув, пал.
За ним второй орел предстал,
Орлы в кукушек превращались,
Кукушки в точки уменьшались,
И точки, горло сжав в комок,
Упали в окна всех домов.
Тогда горбатик, скрипочку
Приплюснув подбородком,
Слепил перстом улыбочку
На личике коротком,
И, визгнув поперечиной
По маленьким струнам,
Заплакал, искалеченный:
– Тилим-там-там!
Система тронулась в порядке.
Качались знаки вымысла.
И каждый слушатель украдкой
Слезою чистой вымылся,
Когда на подоконниках
Средь музыки и грохота
Легла толпа поклонников
В подштанниках и кофтах.
Но богослов житейской страсти
И чемпион гитары
Подъял крестец, поправил части
И с песней нежною Тамары
Уста отважно растворил.
И все умолкло.
Звук самодержавный,
Глухой, как шум Куры,
Роскошный, как мечта,
Пронесся...
И в этой песне сделалась видна
Тамара на кавказском ложе.
Пред нею, полные вина,
Шипели кубки дотемна
И юноши стояли тоже.
И юноши стояли,
Махали руками,
И страстные дикие звуки
Всю ночь раздавалися там...
– Тилим-там-там!
Певец был строен и суров.
Он пел, трудясь, среди дворов,
Средь выгребных высоких ям
Трудился он, могуч и прям.
Вокруг него система кошек,
Система окон, ведер, дров
Висела, темный мир размножив
На царства узкие дворов.
Но чту был двор? Он был трубою,
Он был тоннелем в те края,
Где был и я гоним судьбою,
Где пропадала жизнь моя.
Где сквозь мансардное окошко
При лунном свете, вся дрожа,
В глаза мои смотрела кошка,
Как дух седьмого этажа.
1928

(обратно)

18. На лестницах

Коты на лестницах упругих,
Большие рыла приподняв,
Сидят, как будды, на перилах,
Ревут, как трубы, о любви.
Нагие кошечки, стесняясь,
Друг к дружке жмутся, извиняясь.
Кокетки! Сколько их кругом!
Они по кругу ходят боком,
Они текут любовным соком,
Они трясутся, на весь дом
Распространяя запах страсти.
Коты ревут, открывши пасти, —
Они как дьяволы вверху
В своем серебряном меху.
Один лишь кот в глухой чужбине
Сидит, задумчив, не поет.
В его взъерошенной овчине
Справляют блохи хоровод.
Отшельник лестницы печальной,
Монах помойного ведра,
Он мир любви первоначальной
Напрасно ищет до утра.
Сквозь дверь он чувствует квартиру,
Где труд дневной едва лишь начат.
Там от плиты и до сортира
Лишь бабьи туловища скачут.
Там примус выстроен, как дыба,
На нем, от ужаса треща,
Чахоточная воет рыба
В зеленых масляных прыщах.
Там трупы вымытых животных
Лежат на противнях холодных
И чугуны, купели слез,
Венчают зла апофеоз.
Кот поднимается, трепещет.
Сомненья нету: замкнут мир
И лишь одни помои плещут
Туда, где мудрости кумир.
И кот встает на две ноги,
Идет вперед, подъемля лапы.
Пропала лестница. Ни зги
В глазах. Шарахаются бабы,
Но поздно! Кот, на шею сев,
Как дьявол, бьется, озверев,
Рвет тело, жилы отворяет,
Когтями кости вынимает...
О, боже, боже, как нелеп!
Сбесился он или ослеп?
Шла ночь без горечи и страха,
И любопытным виден был
Семейный сад – кошачья плаха,
Где месяц медленный всходил.
Деревья дружные качали
Большими сжатыми телами,
Нагие птицы верещали,
Скача неверными ногами.
Над ними, желтый скаля зуб,
Висел кота холодный труп.
Монах! Ты висельником стал!
Прощай. В моем окошке,
Справляя дикий карнавал,
Опять несутся кошки.
И я на лестнице стою,
Такой же белый, важный.
Я продолжаю жизнь твою,
Мой праведник отважный.
1928

(обратно)

19. Купальщики

Кто, чернец, покинув печку,
Лезет в ванну или тазик —
Приходи купаться в речку,
Отступись от безобразий!
Кто, кукушку в руку спрятав,
В воду падает с размаха —
Во главе плывет отряда,
Только дым идет из паха.
Все, впервые сняв одежды
И различные доспехи,
Начинают как невежды,
Но потом идут успехи.
Влага нежною гусыней
Щиплет части юных тел
И рукою водит синей,
Если кто-нибудь вспотел.
Если кто-нибудь не хочет
Оставаться долго мокрым —
Трет себя сухим платочком
Цвета воздуха и охры.
Если кто-нибудь томится
Страстью или искушеньем —
Может быстро охладиться,
Отдыхая без движенья.
Если кто любить не может,
Но изглодан весь тоскою,
Сам себе теперь поможет,
Тихо плавая с доскою.
О река, невеста, мамка,
Всех вместившая на лоне,
Ты не девка-полигамка,
Но святая на иконе!
Ты не девка-полигамка,
Но святая Парасковья,
Нас, купальщиков, встречай,
Где песок и молочай!
1928

(обратно)

20. Незрелость

Младенец кашку составляет
Из манных зерен голубых.
Зерно, как кубик, вылетает
Из легких пальчиков двойных.
Зерно к зерну – горшок наполнен
И вот, качаясь, он висит,
Как колокол на колокольне,
Квадратной силой знаменит.
Ребенок лезет вдоль по чащам,
Ореховые рвет листы,
И над деревьями все чаще
Его колеблются персты.
И девочки, носимы вместе,
К нему по воздуху плывут.
Одна из них, снимая крестик,
Тихонько падает в траву.
Горшок клубится под ногою,
Огня субстанция жива,
И девочка лежит нагою,
В огонь откинув кружева.
Ребенок тихо отвечает:
«Младенец я и не окреп!
Ужель твой ум не примечает,
Насколь твой замысел нелеп?
Красот твоих мне стыден вид,
Закрой же ножки белой тканью,
Смотри, как мой костер горит,
И не готовься к поруганью!»
И тихо взяв мешалку в руки,
Он мудро кашу помешал, —
Так он урок живой науки
Душе несчастной преподал.
1928

(обратно)

21. Народный Дом

Народный Дом, курятник радости,
Амбар волшебного житья,
Корыто праздничное страсти,
Густое пекло бытия!
Тут шишаки красноармейские,
А с ними дамочки житейские
Неслись задумчивым ручьем.
Им шум столичный нипочем!
Тут радость пальчиком водила,
Она к народу шла потехою.
Тут каждый мальчик забавлялся:
Кто дамочку кормил орехами,
А кто над пивом забывался.
Тут гор американские хребты!
Над ними девочки, богини красоты,
В повозки быстрые запрятались,
Повозки катятся вперед,
Красотки нежные расплакались,
Упав совсем на кавалеров...
И много было тут других примеров.
Тут девка водит на аркане
Свою пречистую собачку,
Сама вспотела вся до нитки
И грудки выехали вверх.
А та собачка пречестная,
Весенним соком налитая,
Грибными ножками неловко
Вдоль по дорожке шелестит.
Подходит к девке именитой
Мужик роскошный, апельсинщик.
Он держит тазик разноцветный,
В нем апельсины аккуратные лежат.
Как будто циркулем очерченные круги,
Они волнисты и упруги;
Как будто маленькие солнышки, они
Легко катаются по жести
И пальчикам лепечут: «Лезьте, лезьте!»
И девка, кушая плоды,
Благодарит рублем прохожего.
Она зовет его на «ты»,
Но ей другого хочется, хорошего.
Она хорошего глазами ищет,
Но перед ней качели свищут.
В качелях девочка-душа
Висела, ножкою шурша.
Она по воздуху летела,
И теплой ножкою вертела,
И теплой ручкою звала.
Другой же, видя преломленное
Свое лицо в горбатом зеркале,
Стоял молодчиком оплеванным,
Хотел смеяться, но не мог.
Желая знать причину искривления
Он как бы делался ребенком
И шел назад на четвереньках,
Под сорок лет – четвероног.
Но перед этим праздничным угаром
Иные будто спасовали:
Они довольны не амбаром радости,
Они тут в молодости побывали.
И вот теперь, шепча с бутылкою,
Прощаясь с молодостью пылкою,
Они скребут стакан зубами,
Они губой его высасывают,
Они приятелям рассказывают
Свои веселия шальные.
Ведь им бутылка словно матушка,
Души медовая салопница,
Целует слаще всякой девки,
А холодит сильнее Невки.
Они глядят в стекло.
В стекле восходит утро.
Фонарь, бескровный, как глиста,
Стрелой болтается в кустах.
И по трамваям рай качается —
Тут каждый мальчик улыбается,
А девочка наоборот —
Закрыв глаза, открыла рот
И ручку выбросила теплую
На приподнявшийся живот.
Трамвай, шатаясь, чуть идет.
1928

(обратно)

22. Самовар

Самовар, владыка брюха,
Драгоценный комнат поп!
В твоей грудке вижу ухо,
В твоей ножке вижу лоб.
Император белых чашек,
Чайников архимандрит,
Твой глубокий ропот тяжек
Тем, кто миру зло дарит.
Я же – дева неповинна,
Как нетронутый цветок.
Льется в чашку длинный-длинный,
Тонкий, стройный кипяток.
И вся комнатка-малютка
Расцветает вдалеке,
Словно цветик-незабудка
На высоком стебельке.
1930

(обратно)

23. На даче

Вижу около постройки
Древо радости – орех.
Дым, подобно белой тройке,
Скачет в облако наверх.
Вижу дачи деревянной
Деревенские столбы.
Белый, серый, оловянный
Дым выходит из трубы,
Вижу – ты, по воле мужа
С животом, подобным тазу,
Ходишь, зла и неуклюжа,
И подходишь к тарантасу.
В тарантасе тройка алых
Чернокудрых лошадей.
Рядом дядя на цимбалах
Тешит праздничных людей.
Гей, ямщик! С тобою мама
Да в селе высокий доктор.
Полетела тройка прямо
По дороге очень мокрой.
Мама стонет, дядя гонит,
Дядя давит лошадей,
И младенец, плача, тонет
Посреди больших кровей.
Пуповину отгрызала
Мама зубом золотым.
Тройка бешеная стала,
Коренник упал. Как дым,
Словно дым, клубилась степь,
Ночь сидела на холме.
Дядя ел чугунный хлеб,
Развалившись на траве.
А в далекой даче дети
Пели, бегая в крокете,
И ликуя и шутя,
Легким шариком вертя.
И цыганка молодая,
Встав над ними, как божок,
Предлагала, завывая,
Ассирийский пирожок.
1929

(обратно)

24. Начало осени

Старухи, сидя у ворот,
Хлебали щи тумана, гари.
Тут, торопяся на завод,
Шел переулком пролетарий.
Не быв задетым центром О,
Он шел, скрепив периферию,
И ветр ломался вкруг него.
Приходит соболь из Сибири,
И представляет яблок Крым,
И девка, взяв рубля четыре,
Ест плод, любуясь молодым.
В его глазах – начатки знанья,
Они потом уходят в руки,
В его мозгу на состязанье
Сошлись концами все науки.
Как сон житейских геометрий,
В необычайно крепком ветре
Над ним домов бряцали оси,
И в центре О мерцала осень.
И к ней касаясь хордой, что ли,
Качался клен, крича от боли,
Качался клен, и выстрелом ума
Казалась нам вселенная сама.
1928

(обратно)

25. Цирк

Цирк сияет, словно щит,
Цирк на пальцах верещит,
Цирк на дудке завывает,
Душу в душу ударяет
С нежным личиком испанки
И цветами в волосах
Тут девочка, пресветлый ангел,
Виясь, плясала вальс-казак.
Она среди густого пара
Стоит, как белая гагара,
То с гитарой у плеча
Реет, ноги волоча.
То вдруг присвистнет, одинокая,
Совьется маленьким ужом,
И вновь несется, нежно охая, —
Прелестный образ и почти что нагишом!
Но вот одежды беспокойство
Вкруг тела складками легло.
Хотя напрасно!
Членов нежное устройство
На всех впечатление произвело.
Толпа встает. Все дышат, как сапожники,
Во рту слюны навар кудрявый.
Иные, даже самые безбожники,
Полны таинственной отравой.
Другие же, суя табак в пустую трубку,
Облизываясь, мысленно целуют ту голубку,
Которая пред ними пролетела.
Пресветлая! Остаться не захотела!
Вой всюду в зале тут стоит,
Кромешным духом все полны.
Но музыка опять гремит,
И все опять удивлены.
Лошадь белая выходит,
Бледным личиком вертя,
И на ней при всем народе
Сидит полновесное дитя.
Вот, маша руками враз,
Дитя, смеясь, сидит анфас,
И вдруг, взмахнув ноги обмылком,
Дитя сидит к коню затылком.
А конь, как стражник, опустив
Высокий лоб с большим пером,
По кругу носится, спесив,
Поставив ноги под углом.
Тут опять всеобщее изумленье,
И похвала, и одобренье,
И, как зверок, кусает зависть
Тех, кто недавно улыбались
Иль равнодушными казались.
Мальчишка, тихо хулиганя,
Подружке на ухо шептал:
«Какая тут сегодня баня!»
И девку нежно обнимал.
Она же, к этому привыкнув,
Сидела тихая, не пикнув:
Закон имея естества,
Она желала сватовства.
Но вот опять арена скачет,
Ход представленья снова начат.
Два тоненькие мужика
Стоят, сгибаясь, у шеста.
Один, ладони поднимая,
На воздух медленно ползет,
То красный шарик выпускает,
То вниз, нарядный, упадет
И товарищу на плечи
Тонкой ножкою встает.
Потом они, смеясь опасно,
Ползут наверх единогласно
И там, обнявшись наугад,
На толстом воздухе стоят.
Они дыханьем укрепляют
Двойного тела равновесье,
Но через миг опять летают,
Себя по воздуху развеся.
Тут опять, восторга полон,
Зал трясется, как кликуша,
И стучит ногами в пол он,
He щадя чужие уши.
Один старик интеллигентный
Сказал, другому говоря:
«Этот праздник разноцветный
Посещаю я не зря.
Здесь нахожу я греческие игры,
Красоток розовые икры,
Научных замечаю лошадей, —
Это не цирк, а прямо чародей!»
Другой, плешивый, как колено,
Сказал, что это несомненно.
На последний страшный номер
Вышла женщина-змея.
Она усердно ползала в соломе,
Ноги в кольца завия.
Проползав несколько минут,
Она совсем лишилась тела.
Кругом служители бегут:
– Где? Где?
Красотка улетела!
Тут пошел в народе ужас,
Все свои хватают шапки
И бросаются наружу,
Имея девок полные охапки.
«Воры! Воры!» – все кричали.
Но воры были невидимки:
Они в тот вечер угощали
Своих друзей на Ситном рынке.
Над ними небо было рыто
Веселой руганью двойной,
И жизнь трещала, как корыто,
Летая книзу головой.
1928

(обратно) (обратно)

Смешанные столбцы

26. Лицо коня

Животные не спят. Они во тьме ночной
Стоят над миром каменной стеной.
Рогами гладкими шумит в соломе
Покатая коровы голова.
Раздвинув скулы вековые,
Ее притиснул каменистый лоб,
И вот косноязычные глаза
С трудом вращаются по кругу.
Лицо коня прекрасней и умней.
Он слышит говор листьев и камней.
Внимательный! Он знает крик звериный
И в ветхой роще рокот соловьиный.
И зная всё, кому расскажет он
Свои чудесные виденья?
Ночь глубока. На темный небосклон
Восходят звезд соединенья.
И конь стоит, как рыцарь на часах,
Играет ветер в легких волосах,
Глаза горят, как два огромных мира,
И грива стелется, как царская порфира.
И если б человек увидел
Лицо волшебное коня,
Он вырвал бы язык бессильный свой
И отдал бы коню. Поистине достоин
Иметь язык волшебный конь!
Мы услыхали бы слова.
Слова большие, словно яблоки. Густые,
Как мед или крутое молоко.
Слова, которые вонзаются, как пламя,
И, в душу залетев, как в хижину огонь,
Убогое убранство освещают.
Слова, которые не умирают
И о которых песни мы поем.
Но вот конюшня опустела,
Деревья тоже разошлись,
Скупое утро горы спеленало,
Поля открыло для работ.
И лошадь в клетке из оглобель,
Повозку крытую влача,
Глядит покорными глазами
В таинственный и неподвижный мир.
1926

(обратно)

27. В жилищах наших

В жилищах наших
Мы тут живем умно и некрасиво.
Справляя жизнь, рождаясь от людей,
Мы забываем о деревьях.
Они поистине металла тяжелей
В зеленом блеске сомкнутых кудрей.
Иные, кроны поднимая к небесам,
Как бы в короны спрятали глаза,
И детских рук изломанная прелесть,
Одетая в кисейные листы,
Еще плодов удобных не наелась
И держит звонкие плоды.
Так сквозь века, селенья и сады
Мерцают нам удобные плоды.
Нам непонятна эта красота —
Деревьев влажное дыханье.
Вон дровосеки, позабыв топор,
Стоят и смотрят, тихи, молчаливы.
Кто знает, что подумали они,
Что́ вспомнили и что́ открыли,
Зачем, прижав к холодному стволу
Свое лицо, неудержимо плачут?
Вот мы нашли поляну молодую,
Мы встали в разные углы,
Мы стали тоньше. Головы растут,
И небо приближается навстречу.
Затвердевают мягкие тела,
Блаженно дервенеют вены,
И ног проросших больше не поднять,
Не опустить раскинутые руки.
Глаза закрылись, времена отпали,
И солнце ласково коснулось головы.
В ногах проходят влажные валы.
Уж влага поднимается, струится
И омывает лиственные лица:
Земля ласкает детище свое.
А вдалеке над городом дымится
Густое фонарей копье.
Был город осликом, четырехстенным домом.
На двух колесах из камней
Он ехал в горизонте плотном,
Сухие трубы накреня.
Был светлый день. Пустые облака,
Как пузыри морщинистые, вылетали.
Шел ветер, огибая лес.
И мы стояли, тонкие деревья,
В бесцветной пустоте небес.
1926

(обратно)

28. Прогулка

У животных нет названья.
Кто им зваться повелел?
Равномерное страданье —
Их невидимый удел.
Бык, беседуя с природой,
Удаляется в луга.
Над прекрасными глазами
Светят белые рога.
Речка девочкой невзрачной
Притаилась между трав,
То смеется, то рыдает,
Ноги в землю закопав.
Что же плачет? Что тоскует?
Отчего она больна?
Вся природа улыбнулась,
Как высокая тюрьма.
Каждый маленький цветочек
Машет маленькой рукой.
Бык седые слезы точит,
Ходит пышный, чуть живой.
А на воздухе пустынном
Птица легкая кружится,
Ради песенки старинной
Нежным горлышком трудится.
Перед ней сияют воды,
Лес качается, велик,
И смеется вся природа,
Умирая каждый миг.
1929

(обратно)

29. Змеи

Лес качается, прохладен,
Тут же разные цветы,
И тела блестящих гадин
Меж камнями завиты.
Солнце жаркое, простое,
Льет на них свое тепло.
Меж камней тела устроя,
Змеи гладки, как стекло.
Прошумит ли сверху птица
Или жук провоет смело,
Змеи спят, запрятав лица
В складках жареного тела.
И загадочны и бедны,
Спят они, открывши рот,
А вверху едва заметно
Время в воздухе плывет.
Год проходит, два проходит,
Три проходит. Наконец,
Человек тела находит —
Сна тяжелый образец.
Для чего они? Откуда?
Оправдать ли их умом?
Но прекрасных тварей груда
Спит, разбросана кругом.
И уйдет мудрец, задумчив,
И живет, как нелюдим,
И природа, вмиг наскучив,
Как тюрьма стоит над ним.
1929

(обратно)

30. Искушение

Смерть приходит к человеку,
Говорит ему: «Хозяин,
Ты походишь на калеку,
Насекомыми кусаем.
Брось житье, иди за мною,
У меня во гробе тихо.
Белым саваном укрою
Всех от мала до велика
Не грусти, что будет яма,
Что с тобой умрет наука:
Поле выпашется са́мо,
Рожь поднимется без плуга.
Солнце в полдень будет жгучим,
Ближе к вечеру прохладным,
Ты же, опытом научен,
Будешь белым и могучим
С медным крестиком квадратным
Спать во гробе аккуратном».
«Смерть, хозяина не трогай, —
Отвечает ей мужик. —
Ради старости убогой
Пощади меня на миг.
Дай мне малую отсрочку,
Отпусти меня. А там
Я единственную дочку
За труды тебе отдам».
Смерть не плачет, не смеется,
В руки девицу берет
И, как полымя, несется,
И трава под нею гнется
От избушки до ворот.
Холмик ву поле стоит,
Дева в холмике шумит:
«Тяжело лежать во гробе,
Почернели ручки обе,
Стали волосы как пыль,
Из грудей растет ковыль.
Тяжело лежать в могиле,
Губки тоненькие сгнили,
Вместо глазок – два кружка,
Нету милого дружка!»
Смерть над холмиком летает
И хохочет и грустит,
Из ружья в него стреляет
И склоняясь говорит:
«Ну, малютка, полно врать,
Полно глотку в гробе драть!
Мир над миром существует,
Вылезай из гроба прочь!
Слышишь, ветер в поле дует,
Наступает снова ночь.
Караваны сонных звезд
Пролетели, пронеслись.
Кончен твой подземный пост,
Ну, попробуй, поднимись!»
Дева ручками взмахнула,
Не поверила ушам,
Доску вышибла, вспрыгнула,
Хлоп! И лопнула по швам.
И течет, течет бедняжка
В виде маленьких кишок.
Где была ее рубашка,
Там остался порошок.
Изо всех отверстий тела
Червяки глядят несмело,
Вроде маленьких малют
Жидкость розовую пьют.
Была дева – стали щи.
Смех, не смейся, подожди!
Солнце встанет, глина треснет,
Мигом девица воскреснет.
Из берцовой из кости
Будет деревце расти,
Будет деревце шуметь,
Про девицу песни петь,
Про девицу песни петь,
Сладким голосом звенеть:
«Баю, баюшки, баю,
Баю девочку мою!
Ветер в поле улетел,
Месяц в небе побелел.
Мужики по избам спят,
У них много есть котят.
А у каждого кота
Были красны ворота,
Шубки синеньки у них,
Все в сапожках золотых,
Все в сапожках золотых,
Очень, очень дорогих...»
1929

(обратно)

31. Меркнут знаки Зодиака

Меркнут знаки Зодиака
Над просторами полей.
Спит животное Собака,
Дремлет птица Воробей.
Толстозадые русалки
Улетают прямо в небо,
Руки крепкие, как палки,
Груди круглые, как репа.
Ведьма, сев на треугольник,
Превращается в дымок.
С лешачихами покойник
Стройно пляшет кекуок.
Вслед за ними бледным хором
Ловят Муху колдуны,
И стоит над косогором
Неподвижный лик луны.
Меркнут знаки Зодиака
Над постройками села,
Спит животное Собака,
Дремлет рыба Камбала.
Колотушка тук-тук-тук,
Спит животное Паук,
Спит Корова, Муха спит,
Над землей луна висит.
Над землей большая плошка
Опрокинутой воды.
Леший вытащил бревешко
Из мохнатой бороды.
Из-за облака сирена
Ножку выставила вниз,
Людоед у джентльмена
Неприличное отгрыз.
Всё смешалось в общем танце,
И летят во все концы
Гамадрилы и британцы,
Ведьмы, блохи, мертвецы.
Кандидат былых столетий,
Полководец новых лет,
Разум мой! Уродцы эти —
Только вымысел и бред.
Только вымысел, мечтанье,
Сонной мысли колыханье,
Безутешное страданье, —
То, чего на свете нет.
Высока земли обитель.
Поздно, поздно. Спать пора!
Разум, бедный мой воитель,
Ты заснул бы до утра.
Что сомненья? Что тревоги?
День прошел, и мы с тобой —
Полузвери, полубоги —
Засыпаем на пороге
Новой жизни молодой.
Колотушка тук-тук-тук,
Спит животное Паук,
Спит Корова, Муха спит,
Над землей луна висит.
Над землей большая плошка
Опрокинутой воды.
Спит растение Картошка.
Засыпай скорей и ты!
1929

(обратно)

32. Искусство

Дерево растет, напоминая
Естественную деревянную колонну.
От нее расходятся члены,
Одетые в круглые листья.
Собранье таких деревьев
Образует лес, дубраву.
Но определенье леса неточно,
Если указать на одно формальное строенье.
Толстое тело коровы,
Поставленное на четыре окончанья,
Увенчанное храмовидной головою
И двумя рогами (словно луна в первой четверти),
Тоже будет непонятно,
Также будет непостижимо,
Если забудем о его значенье
На карте живущих всего мира.
Дом, деревянная постройка,
Составленная как кладбище деревьев,
Сложенная как шалаш из трупов,
Словно беседка из мертвецов, —
Кому он из смертных понятен,
Кому из живущих доступен,
Если забудем человека,
Кто строил его и рубил?
Человек, владыка планеты,
Государь деревянного леса,
Император коровьего мяса,
Саваоф двухэтажного дома, —
Он и планетою правит,
Он и леса вырубает,
Он и корову зарежет,
А вымолвить слова не может.
Но я, однообразный человек,
Взял в рот длинную сияющую дудку,
Дул, и, подчиненные дыханию,
Слова вылетали в мир, становясь
                                    предметами.
Корова мне кашу варила,
Дерево сказку читало,
А мертвые домики мира
Прыгали, словно живые.
1930

(обратно)

33. Вопросы к морю

Хочу у моря я спросить,
Для чего оно кипит?
Пук травы зачем висит,
Между волн его сокрыт?
Это множество воды
Очень дух смущает мой.
Лучше б выросли сады
Там, где слышен моря вой.
Лучше б тут стояли хаты
И полезные растенья,
Звери бегали рогаты
Для крестьян увеселенья.
Лучше бы руду копать
Там, где моря видим гладь,
Сани делать, башни строить
Волка пулей беспокоить,
Разводить медикаменты,
Кукурузу молотить,
Деве розовые ленты
В виде опыта дарить.
В хороводе бы скакать,
Змея под вечер пускать
И дневные впечатленья
В свою книжечку писать.
1930

(обратно)

34. Время

1

Ираклий, Тихон, Лев, Фома
Сидели важно вкруг стола.
Над ними дедовский фонарь
Висел, роняя свет на пир.
Фонарь был пышный и старинный,
Но в виде женщины чугунной.
Та женщина висела на цепях,
Ей в спину наливали масло,
Дабы лампада не погасла
И не остаться всем впотьмах.
(обратно)

2

Благообразная вокруг
Сияла комната для пира.
У стен – с провизией сундук,
Там – изображение кумира
Из дорогого алебастра.
В горшке цвела большая астра.
И несколько стульев прекрасных
Вокруг стояли стен однообразных.
(обратно)

3

Так в этой комнате жилой
Сидело четверо пирующих гостей.
Иногда они вскакивали,
Хватались за ножки своих бокалов
И пронзительно кричали: «Виват!»
Светила лампа в двести ватт.
Ираклий был лесной солдат,
Имел ружья огромную тетерю,
В тетере был большой курок.
Нажав его перстом, я верю,
Животных бить возможно впрок.
(обратно)

4

Ираклий говорил, изображая
Собой могучую фигуру:
«Я женщин с детства обожаю.
Они представляют собой роскошную клавиатуру,
Из которой можно извлекать аккорды».
Со стен смотрели морды
Животных, убитых во время перестрелки.
Часы двигали свои стрелки.
И не сдержав разбег ума,
Сказал задумчивый Фома:
«Да, женщины значение огромно,
Я в том согласен безусловно,
Но мысль о времени сильнее женщин. Да!
Споем песенку о времени, которую мы поем всегда».
(обратно)

5 Песенка о времени

Легкий ток из чаши А
Тихо льется в чашу Бе,
Вяжет дева кружева,
Пляшут звезды на трубе.
Поворачивая ввысь
Андромеду и Коня,
Над землею поднялись
Кучи звездного огня.
Год за годом, день за днем
Звездным мы горим огнем,
Плачем мы, созвездий дети,
Тянем руки к Андромеде
И уходим навсегда,
Увидавши, как в трубе
Легкий ток из чаши А
Тихо льется в чашу Бе.
(обратно)

6

Тогда ударил вновь бокал,
И разом все «Виват!» вскричали,
И им в ответ, устроив бал,
Часы пять криков прокричали.
Как будто маленький собор,
Висящий крепко на гвозде,
Часы кричали с давних пор,
Как надо двигаться звезде.
Бездонный времени сундук,
Часы – творенье адских рук!
И всё это прекрасно понимая,
Сказал Фома, родиться мысли помогая:
«Я предложил бы истребить часы!»
И закрутив усы,
Он посмотрел на всех спокойным глазом.
Блестела женщина своим чугунным тазом.
(обратно)

7

А если бы они взглянули за окно,
Они б увидели великое пятно
Вечернего светила.
Растенья там росли, как дудки,
Цветы качались выше плеч,
И в каждой травке, как в желудке,
Возможно свету было течь.
Мясных растений городок
Пересекал воды поток.
И, обнаженные, слагались
В ладошки длинные листы,
И жилы нижние купались
Среди химической воды.
(обратно)

8

И с отвращеньем посмотрев в окошко,
Сказал Фома: «Ни клюква, ни морошка,
Ни жук, ни мельница, ни пташка,
Ни женщины большая ляжка
Меня не радуют. Имейте все в виду:
Часы стучат, и я сейчас уйду».
(обратно)

9

Тогда встает безмолвный Лев,
Ружье берет, остервенев,
Влагает в дуло два заряда,
Всыпает порох роковой
И в середину циферблата
Стреляет крепкою рукой.
И все в дыму стоят, как боги,
И шепчут, грозные: «Виват!»
И женщины железной ноги
Горят над ними в двести ватт.
И все растенья припадают
К стеклу, похожему на клей,
И с удивленьем наблюдают
Могилу разума людей.
1933

(обратно) (обратно)

35. Испытание воли

Агафонов

Прошу садиться, выпить чаю.
У нас варенья полон чан.
Корнеев

Среди посуд я различаю
Прекрасный чайник англичан.
Агафонов

Твой глаз, Корнеев, навострился,
Ты видишь Англии фарфор.
Он в нашей келье появился
Еще совсем с недавних пор.
Мне подарил его мой друг,
Открыв с посудою сундук.
Корнеев

Невероятна речь твоя,
Приятель сердца Агафонов!
Ужель могу поверить я:
Предмет, достойный Пантеонов,
Роскошный Англии призра́к,
Который видом тешит зрак,
Жжет душу, разум просветляет,
Больных к художеству склоняет,
Засохшим сердце веселит,
А сам сияет и горит, —
Ужель такой предмет высокий,
Достойный лучшего венца,
Отныне в хижине убогой
Травою лечит мудреца?
Агафонов

Да, это правда.
Корнеев

Боже правый!
Предмет, достойный лучших мест,
Стоит, наполненный отравой,
Где Агафонов кашу ест!
Подумай только: среди ручек,
Которы тонки, как зефир,
Он мог бы жить в условьях лучших
И почитаться как кумир.
Властитель Англии туманной,
Его поставивши в углу,
Сидел бы весь благоуханный,
Шепча посуде похвалу.
Наследник пышною особой
При нем ходил бы, сняв сапог,
И в виде милости особой
Едва за носик трогать мог.
И вдруг такие небылицы!
В простую хижину упав,
Сей чайник носит нам водицы,
Хотя не князь ты и не граф.
Агафонов

Среди различных лицедеев
Я слышал множество похвал,
Но от тебя, мой друг Корнеев,
Таких речей не ожидал.
Ты судишь, право, как лунатик,
Ты весь от страсти изнемог,
И жила вздулась, как канатик,
Обезобразив твой висок.
Ужели чайник есть причина?
Возьми его! На что он мне!
Корнеев

Благодарю тебя, мужчина.
Теперь спокоен я вполне.
Прощай. Я весь еще рыдаю.
(Уходит)


Агафонов

Я духом в воздухе летаю,
Я телом в келейке лежу
И чайник снова в келью приглашу.
Корнеев (входит)

Возьми обратно этот чайник,
Он ненавистен мне навек:
Я был премудрости начальник,
А стал пропащий человек.
Агафонов (обнимая его)

Хвала тебе, мой друг Корнеев,
Ты чайник духом победил.
Итак, бери его скорее:
Я дарю тебе его изо всех сил.
1931

(обратно)

36. Поэма дождя

Волк

Змея почтенная лесная,
Зачем ползешь, сама не зная,
Куда идти, зачем спешить?
Ужель спеша возможно жить?
Змея

Премудрый волк, уму непостижим
Тот мир, который неподвижен.
И так же просто мы бежим,
Как вылетает дым из хижин.
Волк

Понять не трудно твой ответ.
Куда как слаб рассудок змея!
Ты от себя бежишь, мой свет,
В движенье правду разумея.
Змея

Я вижу, ты идеалист.
Волк

Гляди: спадает с древа лист.
Кукушка, песенку построя
На двух тонах (дитя простое!),
Поет внутри высоких рощ.
При солнце льется ясный дождь,
Течет вода две-три минуты,
Крестьяне бегают разуты,
Потом опять сияет свет,
Дождь миновал, и капель нет.
Открой мне смысл картины этой.
Змея

Иди, с волками побеседуй,
Они дадут тебе отчет,
Зачем вода с небес течет.
Волк

Отлично. Я пойду к волкам.
Течет вода по их бокам.
Вода, как матушка, поет,
Когда на нас тихонько льет.
Природа в стройном сарафане,
Главою в солнце упершись,
Весь день играет на органе.
Мы называем это: жизнь.
Мы называем это: дождь,
По лужам шлепанье малюток,
И шум лесов, и пляски рощ,
И в роще хохот незабудок.
Или, когда угрюм орган,
На небе слышен барабан,
И войско туч пудов на двести
Лежит вверху на каждом месте,
Когда могучих вод поток
Сшибает с ног лесного зверя, —
Самим себе еще не веря,
Мы называем это: Бог.
1931

(обратно)

37. Отдых

Вот на площади квадратной
Маслодельня, белый дом!
Бык гуляет аккуратный,
Чуть качая животом.
Дремлет кот на белом стуле,
Под окошком вьются гули,
Бродит тетя Мариули,
Звонко хлопая ведром.
Сепаратор, бог чухонский,
Масла розовый король!
Укроти свой топот конский,
Полюбить тебя позволь.
Дай мне два кувшина сливок,
Дай сметаны полведра,
Чтобы пел я возле ивок
Вплоть до самого утра!
Маслодельни легкий стук,
Масла маленький сундук,
Что стучишь ты возле пашен,
Там, где бык гуляет, важен,
Что играешь возле ив,
Стенку набок наклонив?
Спой мне, тетя Мариули,
Песню легкую, как сон!
Все животные заснули,
Месяц в небо унесен.
Безобразный, конопатый,
Словно толстый херувим,
Дремлет дядя Волохатый
Перед домиком твоим.
Всё спокойно. Вечер с нами!
Лишь на улице глухой
Слышу: бьется под ногами
Заглушенный голос мой.
1930

(обратно)

38. Птицы

Колыхаясь еле-еле
Всем ветрам наперерез,
Птицы легкие висели,
Как лампады средь небес.
Их глаза, как телескопики,
Смотрели прямо вниз.
Люди ползали, как клопики,
Источники вились.
Мышь бежала возле пашен,
Птица падала на мышь.
Трупик, вмиг обезображен,
Убираем был в камыш.
В камышах сидела птица,
Мышку пальцами рвала,
Изо рта ее водица
Струйкой на землю текла.
И сдвигая телескопики
Своих потухших глаз,
Птица думала. На холмике
Катился тарантас.
Тарантас бежал по полю,
В тарантасе я сидел
И своих несчастий долю
Тоже на сердце имел.
1933

(обратно)

39. Человек в воде

Формы тела и ума
Кто рубил и кто ковал?
Там, где море-каурма,
Словно идол, ходит вал.
Словно череп, безволос,
Как червяк подземный, бел,
Человек, расправив хвост,
Перед волнами сидел.
Разворачивая ладони,
Словно белые блины,
Он качался на попоне
Всем хребтом своей спины.
Каждый маленький сустав
Был распарен и раздут.
Море телом исхлестав,
Человек купался тут.
Море телом просверлив,
Человек нырял на дно.
Словно идол, шел прилив,
Заслоняя дна пятно.
Человек, как гусь, как рак,
Носом радостно трубя,
Покидая дна овраг,
Шел, бородку теребя.
Он размахивал хвостом,
Он притоптывал ногой
И кружился колесом,
Безволосый и нагой.
А на жареной спине,
Над безумцем хохоча,
Инфузории одне
Ели кожу лихача.
1930

(обратно)

40. Звезды, розы и квадраты

Звезды, розы и квадраты,
Стрелы северного сиянья,
Тонки, круглы, полосаты,
Осеняли наши зданья.
Осеняли наши домы
Жезлы, кубки и колеса.
В чердаках визжали кошки,
Грохотали телескопы.
Но машина круглым глазом
В небе бегала напрасно:
Все квадраты улетали,
Исчезали жезлы, кубки.
Только маленькая птичка
Между солнцем и луною
В дырке облака сидела,
Во все горло песню пела:
«Вы не вейтесь, звезды, розы,
Улетайте, жезлы, кубки, —
Между солнцем и луною
Бродит утро за горами!»
1930

(обратно)

41. Царица мух

Бьет крылом седой петух,
Ночь повсюду наступает.
Как звезда, царица мух
Над болотом пролетает.
Бьется крылышком отвесным
Остов тела, обнажен,
На груди пентакль чудесный
Весь в лучах изображен.
На груди пентакль печальный
Между двух прозрачных крыл,
Словно знак первоначальный
Неразгаданных могил.
Есть в болоте странный мох,
Тонок, розов, многоног,
Весь прозрачный, чуть живой,
Презираемый травой.
Сирота, чудесный житель
Удаленных бедных мест,
Это он сулит обитель
Мухе, реющей окрест.
Муха, вся стуча крылами,
Мускул грудки развернув,
Опускается кругами
На болота влажный туф.
Если ты, мечтой томим,
Знаешь слово Элоим,
Муху странную бери,
Муху в банку посади,
С банкой по полю ходи,
За приметами следи.
Если муха чуть шумит —
Под ногою медь лежит.
Если усиком ведет —
К серебру тебя зовет.
Если хлопает крылом —
Под ногами злата ком.
Тихо-тихо ночь ступает,
Слышен запах тополей.
Меркнет дух мой, замирает
Между сосен и полей.
Спят печальные болота,
Шевелятся корни трав.
На кладбище стонет кто-то,
Телом к холмику припав.
Кто-то стонет, кто-то плачет,
Льются звезды с высоты.
Вот уж мох вдали маячит.
Муха, муха, где же ты?
1930

(обратно)

42. Предостережение

Где древней музыки фигуры,
Где с мертвым бой клавиатуры,
Где битва нот с безмолвием пространства —
Там не ищи, поэт, душе своей убранства.
Соединив безумие с умом,
Среди пустынных смыслов мы построим дом —
Училище миров, неведомых доселе.
Поэзия есть мысль, устроенная в теле.
Она течет незримая, в воде —
Мы воду воспоем усердными трудами.
Она горит в полуночной звезде —
Звезда, как полымя, бушует перед нами.
Тревожный сон коров и беглый разум птиц
Пусть смотрят из твоих диковинных страниц,
Деревья пусть поют и страшным разговором
Пугает бык людей, тот самый бык, в котором
Заключено безмолвие миров,
Соединенных с нами крепкой связью.
Побит камнями и закидан грязью,
Будь терпелив. И помни каждый миг:
Коль музыки коснешься чутким ухом,
Разрушится твой дом и, ревностный к наукам,
Над нами посмеется ученик.
1932

(обратно)

43. Подводный город

Птицы плавают над морем.
Славен город Посейдон!
Мы машиной воду роем.
Славен город Посейдон!
На трубе Чимальпопока
Мы играем в окна мира:
Под волнами спит глубоко
Башен стройная порфира.
В страшном блеске орихалка
Город солнца и числа
Спит, и буря, как весталка, —
Буря волны принесла.
Море! Море! Морда гроба!
Вечной гибели закон!
Где легла твоя утроба,
Умер город Посейдон.
Чуден вид его и страшен:
Рыбой съедены до пят,
Из больших окошек башен
Люди длинные глядят.
Человек, носим волною,
Едет книзу головою.
Осьминог сосет ребенка,
Только влас висит коронка.
Рыба, пухлая, как мох,
Вкруг колонны ловит блох.
И над круглыми домами,
Над фигурами из бронзы,
Над могилами науки,
Пирамидами владыки —
Только море, только сон,
Только неба синий тон.
1930

(обратно)

44. Школа Жуков

Женщины

Мы, женщины, повелительницы котлов,
Изобретательницы каш,
Толкачихи мира вперед, —
Дни и ночи, дни и ночи,
Полные любовного трудолюбия,
Рождаем миру толстых красных младенцев.
Как корабли, уходящие в дальнее плавание,
Младенцы имеют полную оснастку органов:
Это теперь пригодится, это – потом.
Горы живого сложного мяса
Мы кладем на руки человечества.
Вы, плотники, ученые леса,
Вы, каменщики, строители хижин,
Вы, живописцы, покрывающие стены
Загадочными фигурками нашей истории,
Откройте младенцам глаза,
Развяжите уши
И толкните неопытный разум
На первые подвиги.
Плотники

Мы, плотники, ученые леса,
Математики жизни деревьев,
Построим младенцам огромные колыбели
На крепких дубовых ногах.
Великие мореходы
Получат кровати из клена:
Строенье кленовых волокон
Подобно морскому прибою.
Ткачам, инженерам одежды,
Прилична кровать из чинара:
Чинар – это дерево-ткач,
Плетущий себя самого.
Ясень,
На котором продолговатые облака,
Будет учителем в небо полетов.
Черные полосы лиственниц
Научат строительству рельсов.
Груша и липа —
Наставницы маленьких девочек.
Дерево моа похоже на мед —
Пчеловодов учитель.
Туя, крупы властелинша, —
Урок земледельцу.
Бурый орех как земля —
Землекопу помощник.
Учит каменья тесать
И дома возводить – палисандра.
Черное дерево – это металла двойник,
Свет кузнецам,
Воспитанье вождям и солдатам.
Живописцы

Мы нарисуем фигурки зверей
И сцены из жизни растений.
Тело коровы,
Читающей курс Маслоделья,
Вместо Мадонны
Будет сиять над кроватью младенца.
Мы нарисуем пляску верблюдов
В могучих песках Самарканда,
Там, где зеркальная чаша
Бежит за движением солнца.
Мы нарисуем
Историю новых растений.
Дети простых садоводов,
Стали они словно бомбы.
Первое их пробуждение
Мы не забудем —
Час, когда в ножке листа
Обозначился мускул,
В теле картошки
Зачаток мозгов появился
И кукурузы глазок
Открылся на кончике стебля.
Злаков войну нарисуем мы,
Битву овса с воробьями —
День, когда птица упала,
Сраженная листьев ударом.
Вот что нарисуем мы
На наших картинах.
Тот, кто увидит их раз,
Не забудет до гроба.
Каменщики

Мы поставим на улице сто изваяний.
Из алебастра сделанные люди,
У которых отпилены черепные крышки,
Мозг исчез,
А в дыры стеклянных глазниц
Натекла дождевая вода,
И в ней купаются голуби, —
Сто безголовых героев
Будут стоять перед миром,
Держа в руках окончанья своих черепов.
Каменные шляпы
Сняли они со своих черепов,
Как бы приветствуя будущее!
Сто наблюдателей жизни животных
Согласились отдать свой мозг
И переложить его
В черепные коробки ослов,
Чтобы сияло
Животных разумное царство.
Вот добровольная
Расплата человечества
Со своими рабами!
Лучшая жертва,
Которую видели звезды!
Пусть же подобье героев
Отныне стоит перед миром младенцев.
Маленькие граждане мира
Будут играть
У каменных ног истуканов,
Будут бросать в черепа мудрецов
Гладкие камушки-гальки,
Бульканье вод будут слушать
И разговоры голубок,
В каменной пазухе мира
Жуков находить и кузнечиков.
Жуки с неподвижными крыльями,
Зародыши славных Сократов,
Катают хлебные шарики,
Чтобы сделаться умными.
Кузнечики – это часы насекомых,
Считают течение времени,
Сколько кому осталось
Свой ум развивать
И когда передать его детям.
Так, путешествуя
Из одного тела в другое,
Вырастает таинственный разум.
Время кузнечика и пространство жука —
Вот младенчество мира.
Женщины

Ваши слова достойны уважения,
Плотники, живописцы и каменщики!
Ныне заложена первая
Школа Жуков.
1931

(обратно)

45. Отдыхающие крестьяне

Толпа высоких мужиков
Сидела важно на бревне.
Обычай жизни был таков,
Досуги, милые вдвойне.
Царя ли свергнут или разом
Скотину волк на поле съест,
Они сидят, гуторя басом,
Про то да сё узнав окрест.
Иногда во тьме ночной
Приносят длинную гармошку,
Извлекают резкие продолжительные звуки
И на травке молодой
Скачут страшными прыжками,
Взявшись за руки, толпой.
Вот толпа несется, воет,
Слышен запах потной кожи,
Музыканты рожи строят,
На чертей весьма похожи.
В громе, давке, кувырканьи
«Эх, пошла! – кричат. – Наддай-ка!»
Реют бороды бараньи,
Стонет, воет балалайка.
«Эх, пошла!» И дым столбом,
От натуги бледны лица.
Многоногий пляшет ком,
Воет, стонет, веселится.
Но старцы сумрачной толпой
Сидят на бревнах меж домами,
И лунный свет, виясь столбами,
Висит над ними как живой.
Тогда, привязанные к хатам,
Они глядят на этот мир,
Обсуждают, что такое атом,
Каков над воздухом эфир.
И скажет кто-нибудь, печалясь,
Что мы, пожалуй, не цари,
Что наверху плывут, качаясь,
Миров иные кубари.
Гром мечут, искры составляют,
Живых растеньями питают,
А мы, приклеены к земле,
Сидим, как птенчики в дупле.
Тогда крестьяне, созерцая
Природы стройные холмы,
Сидят, задумчиво мерцая
Глазами страшной старины.
Иной жуков наловит в шапку,
Глядит, внимателен и тих,
Какие есть у тварей лапки,
Какие крылышки у них.
Иной первоначальный астроном
Слагает из бересты телескоп,
И ворон с каменным крылом
Стоит на крыше, словно поп.
А на вершинах Зодиака,
Где слышен музыки орган,
Двенадцать люстр плывут из мрака,
Составив круглый караван.
И мы под ними, как малютки,
Сидим, считая день за днем,
И, в кучу складывая сутки,
Весь месяц в люстру отдаем.
1933

(обратно)

46. Битва слонов

Воин слова, по ночам
Петь пора твоим мечам!
На бессильные фигурки существительных
Кидаются лошади прилагательных,
Косматые всадники
Преследуют конницу глаголов,
И снаряды междометий
Рвутся над головами,
Как сигнальные ракеты.
Битва слов! Значений бой!
В башне Синтаксис – разбой.
Европа сознания
В пожаре восстания.
Невзирая на пушки врагов,
Стреляющие разбитыми буквами,
Боевые слоны подсознания
Вылезают и топчутся,
Словно исполинские малютки.
Но вот, с рождения не евши,
Они бросаются в таинственные бреши
И с человечьими фигурками в зубах
Счастливо поднимаются на задние ноги.
Слоны подсознания!
Боевые животные преисподней!
Они стоят, приветствуя веселым воем
Всё, что захвачено разбоем.
Маленькие глазки слонов
Наполнены смехом и радостью.
Сколько игрушек! Сколько хлопушек!
Пушки замолкли, крови покушав,
Синтаксис домики строит не те,
Мир в неуклюжей стоит красоте.
Деревьев отброшены старые правила,
На новую землю их битва направила.
Они разговаривают, пишут сочинения,
Весь мир неуклюжего полон значения!
Волк вместо разбитой морды
Приделал себе человечье лицо,
Вытащил флейту, играет без слов
Первую песню военных слонов.
Поэзия, сраженье проиграв,
Стоит в растерзанной короне.
Рушились башен столетних Монбланы,
Где цифры сияли, как будто полканы,
Где меч силлогизма горел и сверкал,
Проверенный чистым рассудком,
И что же? Сражение он проиграл
Во славу иным прибауткам!
Поэзия в великой муке
Ломает бешеные руки,
Клянет весь мир,
Себя зарезать хочет,
То, как безумная, хохочет,
То в поле бросится, то вдруг
Лежит в пыли, имея много мук.
На самом деле, как могло случиться,
Что пала древняя столица?
Весь мир к поэзии привык,
Всё было так понятно.
В порядке конница стояла,
На пушках цифры малевала,
И на знаменах слово Ум
Кивало всем, как добрый кум.
И вдруг какие-то слоны,
И всё перевернулось!
Поэзия начинает приглядываться,
Изучать движение новых фигур,
Она начинает понимать
                              красоту неуклюжести,
Красоту слона, выброшенного преисподней.
Сраженье кончено. В пыли
Цветут растения земли
И слон, рассудком приручаем,
Ест пироги и запивает чаем.
1931

(обратно) (обратно)

Поэмы 1929—1933

Торжество земледелия

Пролог

Нехороший, но красивый,
Это кто глядит на нас?
То мужик неторопливый
Сквозь очки уставил глаз.
Белых житниц отделенья
Поднимались в отдаленье,
Сквозь окошко хлеб глядел,
В загородке конь сидел.
Тут природа вся валялась
В страшно диком беспорядке:
Кой-где дерево шаталось,
Там реки струилась прядка.
Тут стояли две-три хаты
Над безумным ручейком.
Идет медведь продолговатый
Как-то поздно вечерком.
А над ним, на небе тихом,
Безобразный и большой,
Журавель летает с гиком,
Потрясая головой.
Из клюва развевался свиток,
Где было сказано: «Убыток
Дают трехпольные труды».
Мужик гладил конец бороды.
(обратно)

1. Беседа о душе

Ночь на воздух вылетает,
В школе спят ученики.
Вдоль по хижинам сверкают
Маленькие ночники.
Крестьяне, храбростью дыша,
Собираются в кружок,
Обсуждают, где душа?
Или только порошок
Остается после смерти?
Или только газ вонючий?
Скворешниц розовые жерди
Поднялись над ними тучей.
Крестьяне мрачны и обуты
В большие валенки судьбы,
Сидят. Усы у них раздуты
На верху большой губы.
Также шапки выделялись
В виде толстых колпаков.
Собаки пышные валялись
Среди хозяйских сапогов.
Мужик суровый, точно туча,
Держал кувшинчик молока.
Сказал: «Природа меня мучит,
Превращая в старика.
Когда, паша семейную десятину,
Иду, подобен исполину,
Гляжу-гляжу, а предо мной
Все кто-то движется толпой». —
«Да, это правда. Дух животный, —
Сказал в ответ ему старик, —
Живет меж нами, как бесплотный
Жилец развалин дорогих.
Ныне, братцы, вся природа
Как развалина какая!
Животных уж не та порода
Живет меж нами, но другая». —
«Ты лжешь, старик! – в ответ ему
Сказал стоящий тут солдат. —
Таких речей я не пойму,
Их только глупый слушать рад.
Поверь, что я во многих битвах
На скакуне носился, лих,
Но никогда не знал молитвы
И страшных ужасов твоих.
Уверяю вас, друзья:
Природа ничего не понимает
И ей довериться нельзя». —
«Кто ее знает? —
Сказал пастух, лукаво помолчав. —
С детства я – коров водитель,
Но скажу вам, осерчав:
Вся природа есть обитель.
Вы, мужики, живя в миру,
Любите свою избу,
Я ж природы конуру
Вместо дома изберу.
Некоторые движения коровы
Для меня ясней, чем ваши.
Вы ж, с рожденья нездоровы,
Не понимаете простого даже». —
«Однако ты профан! —
Прервал его другой крестьянин. —
Прости, что я тебя прервал,
Но мы с тобой бороться станем.
Скажи по истине, по духу,
Живет ли мертвецов душа?»
И все замолкли. Лишь старуха
Сидела, спицами кружа.
Деревня, хлев напоминая,
Вокруг беседы поднималась:
Там угол высился сарая,
Тут чье-то дерево валялось.
Сквозь бревна тучные избенок
Мерцали панцири заслонок,
Светились печи, как кубы,
С квадратным выступом трубы.
Шесты таинственные зыбок
Хрипели, как пустая кость.
Младенцы спали без улыбок,
Блохами съедены насквозь,
Иной мужик, согнувшись в печке,
Свирепо мылся из ведерка,
Другой коню чинил уздечки,
А третий кремнем в камень щелкал.
«Мужик, иди спать!» —
Баба из окна кричала.
И вправду, ночь, как будто мать,
Деревню ветерком качала.
«Так! – сказал пастух лениво. —
Вон средь кладбища могил
Их душа плывет красиво,
Описать же нету сил.
Петел, сидя на березе,
Уж двенадцать раз пропел.
Скоро, ножки отморозя,
Он вспорхнул и улетел.
А душа пресветлой ручкой
Машет нам издалека.
Вся она как будто тучка,
Платье вроде как река.
Своими нежными глазами
Все глядит она, глядит,
А тело, съедено червями,
В черном домике лежит.
«Люди, – плачет, – что вы, люди!
Я такая же, как вы,
Только меньше стали груди
Да прическа из травы.
Меня, милую, берите,
Скучно мне лежать одной.
Хоть со мной поговорите,
Поговорите хоть со мной!»
class="stanza">
«Это бесконечно печально! —
Сказал старик, закуривая трубку. —
И я встречал ее случайно,
Нашу милую голубку.
Она, как столбичек, плыла
С могилки прямо на меня
И, верю, на тот свет звала,
Тонкой ручкою маня.
Только я вбежал во двор,
Она на столбик налетела
И сгинула. Такое дело!»
«Ах, вот о чем разговор! —
Воскликнул радостно солдат. —
Тут суевериям большой простор,
Но ты, старик, возьми назад
Свои слова. Послушайте, крестьяне,
Мое простое объясненье.
Вы знаете, я был на поле брани,
Носился, лих, под пули пенье.
Теперь же я скажу иначе,
Предмета нашего касаясь:
Частицы фосфора маячат,
Из могилы испаряясь.
Влекомый воздуха теченьем,
Столбик фосфора несется
Повсюду, но за исключеньем
Того случая, когда о твердое разобьется.
Видите, как все это просто!»
Крестьяне сумрачно замолкли,
Подбородки стали круче.
Скворешниц розовых оглобли
Поднялись над ними тучей.
Догорали ночники,
В школе спали ученики.
Одна учительница тихо
Смотрела в глубь седых полей,
Где ночь плясала, как шутиха,
Где плавал запах тополей,
Где смутные тела животных
Сидели, наполняя хлев,
И разговор вели свободный,
Душой природы овладев.
(обратно)

2. Страдания животных

Смутные тела животных
Сидели, наполняя хлев,
И разговор вели свободный,
Душой природы овладев.
«Едва могу себя понять, —
Молвил бык, смотря в окно. —
На мне сознанья есть печать,
Но сердцем я старик давно.
Как понять мое сомненье?
Как унять мою тревогу?
Кажется, без потрясенья
День прошел, и слава богу!
Однако тут не все так просто.
На мне печаль как бы хомут.
На дно коровьего погоста,
Как видно, скоро повезут.
О, стон гробовый!
Вопль унылый!
Там даже не построены могилы:
Корова мертвая наброшена
На кости рваные овечек;
Подале, осердясь на коршуна,
Собака чей-то труп калечит.
Кой-где копыто, дотлевая,
Дает питание растенью,
И череп сорванный седлает
Червяк, сопутствуя гниенью.
Частицы шкурки и состав орбиты
Тут же всё лежат-лежат,
Лишь капельки росы, налиты
На них, сияют и дрожат».
Ответил конь:
«Смерти бледная подкова
Просвещенным не страшна.
Жизни горькая основа
Смертным более нужна.
В моем черепе продолговатом
Мозг лежит, как длинный студень.
В своем домике покатом
Он совсем не жалкий трутень.
Люди! Вы напрасно думаете,
Что я мыслить не умею,
Если палкой меня дуете,
Нацепив шлею на шею.
Мужик, меня ногами обхватив,
Скачет, страшно дерясь кнутом,
И я скачу, хоть некрасив,
Хватая воздух жадным ртом.
Кругом природа погибает,
Мир качается, убог,
Цветы, плача, умирают,
Сметены ударом ног.
Иной, почувствовав ушиб,
Закроет глазки и приляжет,
А на спине моей мужик,
Как страшный бог,
Руками и ногами машет.
Когда же, в стойло заключен,
Стою, устал и удручен,
Сознанья бледное окно
Мне открывается давно.
И вот, от боли раскорячен,
Я слышу: воют небеса,
То зверь трепещет, предназначен
Вращать систему колеса.
Молю, откройте, откройте, друзья,
Ужели все люди над нами князья?»
Конь стихнул. Всё окаменело,
Охвачено сознаньем грубым.
Животных составное тело
Имело сходство с бедным трупом.
Фонарь, наполнен керосином,
Качал страдальческим огнем,
Таким дрожащим и старинным,
Что всё сливал с небытием.
Как дети хмурые страданья,
Толпой теснилися воспоминанья
В мозгу настойчивых животных.
И раскололся мир двойной,
И за обломком тканей плотных
Простор открылся голубой.
«Вижу я погост унылый, —
Молвил бык, сияя взором, —
Там на дне сырой могилы
Кто-то спит за косогором.
Кто он, жалкий, весь в коростах,
Полусъеденный, забытый,
Житель бедного погоста,
Грязным венчиком покрытый?
Вкруг него томятся ночи,
Руки бледные закинув,
Вкруг него цветы бормочут
В погребальных паутинах.
Вкруг него, невидны людям,
Но нетленны, как дубы,
Возвышаются умные свидетели его жизни
Доски Судьбы [125].
И все читают стройными глазами
Домыслы странного трупа,
И мир животный с небесами
Тут примирен прекрасно-глупо.
И сотни-сотни лет пройдут,
И внуки наши будут хилы,
Но и они покой найдут
На берегах такой могилы.
Так человек, отпав от века,
Зарытый в новгородский ил,
Прекрасный образ человека
В душе природы заронил».
Не в силах верить, все молчали.
Конь грезил, выпятив губу.
И ночь плясала, как в начале,
Шутихой с крыши на трубу.
И вдруг упала. Грянул свет,
И шар поднялся величавый,
И птицы пели над дубравой —
Ночных свидетели бесед.
(обратно)

3. Кулак, владыка батраков

Птицы пели над дубравой,
Ночных свидетели бесед,
И луч звезды кидал на травы
Первоначальной жизни свет,
И над высокою деревней,
Еще превратна и темна,
Опять в своей короне древней
Вставала русская луна.
Изба стояла словно крепость
Внутри разрушенной природы,
Открыв хозяину нелепость
Труда, колхоза и свободы.
Кулак был слеп, как феодал,
Избу владеньем называл,
Говорил: «Это моя изба»,
Или: «Это моя новая амбарушка»,
А сам, пожалуй, ночь не спал,
Но только псов ворчанье слушал.
Монеты с головами королей
Храня в тяжелых сундуках,
Кулак гнездился средь людей,
Всегда испытывая страх.
И рядом с ним гнездились боги
В своих задумчивых божницах.
Лохматы, немощны, двуноги,
В коронах, латах, власяницах,
С большими необыкновенными бородами
Они глядели из-за стекол
Там, где кулак, крестясь руками,
Поклоны медленные кокал.
Кулак моленью предается.
Пес лает. Парка сторожит.
А время кое-как несется
И вниз по берегу бежит.
Природа жалкий сок пускает,
Растенья полны тишиной.
Лениво злак произрастает,
Короткий, немощный, слепой.
Земля, нуждаясь в крепкой соли,
Кричит ему: «Кулак, доколе?»
Но чем земля ни угрожай,
Кулак загубит урожай.
Ему приятно истребленье
Того, что будущего знаки.
Итак, предавшись утомленью,
Едва стоят, скучая, злаки.
Кулак, владыка батраков,
Сидел, богатством возвеличен,
И мир его, эгоцентричен,
Был выше многих облаков.
А ночь, крылами шевеля,
Как ведьма, бегает по крыше,
То ветер пустит на поля,
То притаится и не дышит,
То, ставню выдернув из окон,
Кричит: «Вставай, проклятый ворон!
Идет над миром ураган,
Держи его, хватай руками,
Расставляй проволочные загражденья,
Иначе вместе с потрохами
Умрешь и будешь без движенья!
Сквозь битвы, громы и труды
Я вижу ток большой воды,
Днепр виден мне, в бетон зашитый,
Огнями залитый Кавказ,
Железный конь привозит жито,
Чугунный вол привозит квас.
Рычаг плугов и копья борон
Вздымают почву сотен лет,
И ты пред нею, старый ворон,
Отныне призван на ответ!»
Кулак ревет, на лавке сидя,
Скребет ногтями черный бок,
И лает пес, беду предвидя,
Перед толпою многих ног.
И слышен голос был солдата,
И скрип дверей, и через час
Одна фигура, бородата,
Уже отъехала от нас.
Изгнанник мира и скупец
Сидел и слушал бубенец,
С избою мысленно прощался,
Как пьяный на возу качался.
И ночь, строительница дня,
Уже решительно и смело,
Как ведьма, с крыши полетела,
Телегу в пропасть наклоня.
(обратно)

4. Битва с предками

Ночь гремела в бочки, в банки,
В дупла сосен, в дудки бури,
Ночь под маской истуканки
Выжгла ляписом лазури.
Ночь гремела самодуркой,
Все к чертям летело, к черту.
Волк, ударен штукатуркой,
Несся, плача, пряча морду.
Вепрь, муха, всё собранье
Птиц, повыдернуто с сосен,
«Ах, – кричало, – наказанье!
Этот ветер нам несносен!»
В это время, грустно воя,
Шел медведь, слезой накапав.
Он лицо свое больное
Нес на вытянутых лапах.
«Ночь! – кричал. – Иди ты к шуту,
Отвяжись ты, Вельзевулша!»
Ночь кричала: «Буду! Буду!»
Ну и ветер тоже дул же!
Так, скажу, проклятый ветер
Дул, как будто рвался порох!
Вот каков был русский север,
Где деревья без подпорок.
Солдат

Слышу бури страшный шум,
Слышу ветра дикий вой,
Но привычный знает ум:
Тут не черт, не домовой,
Тут не демон, не русалка,
Не бирюк, не лешачиха,
Но простых деревьев свалка.
После бури будет тихо.
Предки

Это вовсе неизвестно,
Хотя мысль твоя понятна.
Посмотри: под нами бездна,
Облаков несутся пятна.
Только ты, дитя рассудка,
От рожденья нездоров,
Полагаешь – это шутка
Столкновения ветров.
Солдат

Предки, полно вам, отстаньте!
Вы, проклятые кроты,
Землю трогать перестаньте,
Открывая ваши рты.
Непонятным наказаньем
Вы готовы мне грозить.
Объяснитесь на прощанье,
Что желаете просить?
Предки

Предки мы, и предки вам,
Тем, которым столько дел.
Мы столетье пополам
Рассекаем и предел
Представляем вашим бредням,
Предпочтенье даем средним —
Тем, которые рожают,
Тем, которые поют,
Никому не угрожают,
Ничего не создают.
Солдат

Предки, как же? Ваша глупость
Невозможна, хуже смерти!
Ваша правда обернулась
В косных неучей усердье!
Ночью, лежа на кровати,
Вижу голую жену, —
Вот она сидит без платья,
Поднимаясь в вышину.
Вся пропахла молоком...
Предки, разве правда в этом?
Нет, клянуся молотком,
Я желаю быть одетым!
Предки

Ты дурак, жена не дура,
Но природы лишь сосуд.
Велика ее фигура,
Два младенца грудь сосут.
Одного под зад ладонью
Держит крепко, а другой,
Наполняя воздух вонью,
На груди лежит дугой.
Солдат

Хорошо, но как понять,
Чем приятна эта мать?
Предки

Объясняем: женщин брюхо,
Очень сложное на взгляд,
Состоит жилищем духа
Девять месяцев подряд.
Там младенец в позе Будды
Получает форму тела.
Голова его раздута,
Чтобы мысль в ней кипела,
Чтобы пуповины провод,
Крепко вставленный в пупок,
Словно вытянутый хобот,
Не мешал развитью ног.
Солдат

Предки, всё это понятно,
Но, однако, важно знать,
Не пойдем ли мы обратно,
Если будем лишь рожать?
Предки

Дурень ты и старый мерин,
Недоносок рыжей клячи!
Твой рассудок непомерен,
Верно, выдуман иначе.
Ветры, бейте в крепкий молот,
Сосны, бейте прямо в печень,
Чтобы, надвое расколот,
Был бродяга изувечен!
Солдат

Прочь! Молчать! Довольно! Или
Уничтожу всех на месте!
Мертвецам – лежать в могиле,
Марш в могилу – и не лезьте!
Пусть попы над вами стонут,
Пусть над вами воют черти,
Я же, предками не тронут,
Буду жить до самой смерти!
В это время дуб, встревожен,
Раскололся. В это время
Волк пронесся, огорошен,
Защищая лапой темя.
Вепрь, муха, целый храмик
Муравьев, большая выдра —
Все летело вверх ногами,
О деревья шкуру выдрав.
Лишь солдат, закрытый шлемом,
Застегнув свою шинель,
Возвышался, словно демон
Невоспитанных земель.
И полуночная птица,
Обитательница трав,
Принесла ему водицы,
Ветку дерева сломав.
(обратно)

5. Начало науки

Когда полуночная птица
Летала важно между трав,
Крестьян задумчивые лица
Открылись, бурю испытав.
Над миром горечи и бед
Звенел пастушеский кларнет,
И пел петух, и утро было,
И славословил хор коров,
И над дубравой восходило
Светило, полное даров.
Слава миру, мир земле,
Меч владыкам и богатым!
Утро вынесло в руке
Возрожденья красный атом.
Красный атом возрожденья,
Жизни огненный фонарь.
На земле его движенье
Разливает киноварь.
Встали люди и коровы,
Встали кони и волы.
Вон солдат идет, багровый
От сапог до головы.
Посреди большого стада
Кто он – демон или бог?
И звезда его, крылата,
Блещет словно носорог.
Солдат

Коровы, мне приснился сон.
Я спал, овчиною закутан,
И вдруг открылся небосклон
С большим животным институтом.
Там жизнь была всегда здорова
И посреди большого зданья
Стояла стройная корова
В венце неполного сознанья.
Богиня сыра, молока,
Главой касаясь потолка,
Стыдливо кутала сорочку
И груди вкладывала в бочку.
И десять струй с тяжелым треском
В холодный падали металл,
И приготовленный к поездкам
Бидон, как музыка, играл.
И опьяненная корова,
Сжимая руки на груди,
Стояла так, на всё готова,
Дабы к сознанию идти.
Коровы

Странно слышать эти речи,
Зная мысли человечьи.
Что, однако, было дале?
Как иные поступали?
Солдат

Я дале видел красный светоч
В чертоге умного вола.
Коров задумчивое вече
Решало там свои дела.
Осел, над ними гогоча,
Бежал, безумное урча.
Рассудка слабое растенье
В его животной голове
Сияло, как произведенье,
По виду близкое к траве.
Осел скитался по горам,
Глодал чугунные картошки,
А под горой машинный храм
Выделывал кислородные лепешки.
Там кони, химии друзья,
Хлебали щи из ста молекул,
Иные в воздухе вися,
Смотрели, кто с небес приехал.
Корова в формулах и лентах
Пекла пирог из элементов,
И перед нею в банке рос
Большой химический овес.
Конь

Прекрасна эта сторона —
Одни науки да проказы!
Я, как бы выпивши вина,
Солдата слушаю рассказы.
Впервые ум смутился мой,
Держу пари – я полон пота!
Ужель не врешь, солдат младой,
Что с плугом кончится работа?
Ужели кроме наших жил
Потребен разум и так дале?
Послушай, я ведь старожил,
Пристали мне одни медали,
Сто лет тружуся на сохе,
И вдруг за химию! Хе-хе!
Солдат

Молчи, проклятая каурка,
Не рви рассказа до конца.
Не стоят грязного окурка
Твои веселые словца.
Мой разум так же, как и твой,
Горшок с опилками, не боле,
Но над картиною такой
Сумей быть мудрым поневоле.
...Над Лошадиным институтом
Вставала стройная луна,
Научный отдых дан посудам,
И близок час веретена.
Осел, товарищем ведом,
Приходит, голоден и хром.
Его, как мальчика, питают,
Ума растенье развивают.
Здесь учат бабочек труду,
Ужу дают урок науки —
Как делать пряжу и слюду,
Как шить перчатки или брюки.
Здесь волк с железным микроскопом
Звезду вечернюю поет,
Здесь конь с редиской и укропом
Беседы длинные ведет.
И хоры стройные людей,
Покинув пастбища эфира,
Спускаются на стогны мира
Отведать пищи лебедей.
Конь

Ты кончил?
Солдат

Кончил.
Конь

Браво, браво!
Наплел голубчик на сто лет!
Но как сладка твоя отрава,
Как жжет меня проклятый бред!
Солдат, мы наги здесь и босы,
Нас давят плуги, жалят осы,
Рассудки наши – ряд лачуг,
И весь в пыли хвоста бунчук.
В часы полуночного бденья,
В дыму осенних вечеров,
Солдат, слыхал ли ты хрипенье
Твоих замученных волов?
Нам нет спасенья, нету права,
Нас плуг зовет и ряд могил,
И смерть – единая держава
Для тех, кто немощен и хил.
Солдат

Стыдись, каурка, что с тобою?
Наплел, чего не знаешь сам!
Смотри-ка, кто там за горою
Ползет, гремя, на смену вам?
Большой, железный, двухэтажный,
С чугунной мордой, весь в огне,
Ползет владыка рукопашной
Борьбы с природою ко мне.
Воспряньте, умные коровы,
Воспряньте, кони и быки!
Отныне, крепки и здоровы,
Мы здесь для вас построим кровы
С большими чашками муки.
Разрушив царство сох и борон,
Мы старый мир дотла снесем
И букву А огромным хором
Впервые враз произнесем!
И загремела даль лесная
Глухим раскатом буквы А,
И вылез трактор, громыхая,
Прорезав мордою века.
И толпы немощных животных,
Упав во прахе и пыли,
Смотрели взором первородных
На обновленный лик земли.
(обратно)

6. Младенец – мир

Когда собрание животных
Победу славило земли,
Крестьяне житниц плодородных
Свое имущество несли.
Одни, огромны, бородаты,
Приносят сохи и лопаты,
Другие вынесли на свет
Мотыги сотен тысяч лет.
Как будто груда черепов,
Растет гора орудий пыток.
И тракторист считал, суров,
Труда столетнего убыток.
Тракторист

Странно, люди!
Ум не счислит этих зол.
Ударяя камнем в груди,
Мчится древности козел.
О крестьянин, раб мотыг,
Раб лопат продолговатых,
Был ты раб, но не привык
Быть забавою богатых.
Ты разрушил дом неволи,
Ныне строишь ты колхоз.
Трактор, воя, возит в поле
Твой невиданный овес.
Длиннонога и суха,
Сгинь, мотыга и соха!
Начинайся, новый век!
Здравствуй, конь и человек!
Соха

Полно каркать издалече,
Неразумный человече!
Я, соха, царица жита,
Кости трактору не дам.
Мое туловище шито
Крепким дубом по бокам.
У меня на белом брюхе
Под веселый хохот блох
Скачет, тыча в небо руки,
Частной собственности бог.
Частной собственности мальчик
У меня на брюхе скачет.
Шар земной, как будто мячик,
На его ладони зачат.
То – держава, скипетр – меч!
Гнитесь, люди, чтобы лечь!
Ибо в днище ваших душ
Он играет славы туш!
Тракторист

О богиня!
Ты погибла с давних пор!
За тобою шел Добрыня
Или даже Святогор.
Мы же новый мир устроим
С новым солнцем и травой.
Чтобы каждый стал героем,
Мы прощаемся с тобой.
Хватайте соху за подмышки!
Бежали стаями мальчишки,
Оторваны от алгебры задачки.
Рой баб, неся в ладонях пышки,
От страха падал на карачки.
Из печки дым, летя по трубам,
Носился длинным черным клубом,
Петух пел песнь навеселе,
Свет дня был виден на селе.
Забитый бревнышком навозным,
Шатался церкви длинный кокон,
Струился свет по ликам грозным,
Из пыльных падающий окон.
На рейках книзу головой
Висел мышей летучих рой,
Как будто стая мертвых ведем
Спасалась в Риме этом третьем.
И вдруг, урча, забил набат.
Несома крепкими плечами,
Соха плыла, как ветхий гад,
Согнув оглобли калачами.
Соха плыла и говорила
Свои последние слова,
Полуоткрытая могила
Ее наставницей была.
И новый мир, рожденный в муке,
Перед задумчивой толпой
Твердил вдали то Аз, то Буки,
Качая детской головой.
(обратно)

7. Торжество земледелия

Утро встало. Пар тумана
Закатился за поля.
Как слепцы из каравана,
Разбежались тополя.
Хоры сеялок, отвесив
Килограммы тонких зерен,
Едут в ряд, и пахарь весел,
От загара солнца черен.
Повсюду разные занятья:
Люди кучками сидят,
Эти – шьют большие платья,
Те – из трубочки дымят.
Один старик, сидя в овраге,
Объясняет философию собаке,
Другой, также царь и бог
Земледельческих орудий,
У коровы щупал груди
И худые кости ног.
Потом тихо составляет
Идею точных молотилок
И коровам объясняет,
Сердцем радостен и пылок.
Собранье деревянных сел
Глядело с высоты холма,
В хлеву свободу пел осел,
Достигнув полного ума.
Там, сепаратор медленный кружа,
Смеялось множество крестьянок;
Другие чистили ерша,
Забросив невод спозаранок.
В котлах семейный суп варился,
Огонь с металлом говорил,
И человек, жуя, дивился
Тому, что сам нагородил.
Также тут сидел солдат.
Посреди крестьянских сел,
Размышленьями богат,
Он такую речь повел:
«Славься, славься, Земледелье,
Славься, пение машин!
Бросьте, пахари, безделье,
Будут у́жин и ужи́н.
Науку точную сноповязалок,
Сеченье вымени коров
Пойми! Иначе будешь жалок,
Умом дородным нездоров.
Теория освобождения труда
Умудрила наши руки.
Славьтесь, добрые науки
И колхозы-города!»
Замолк. Повсюду пробежал
Гул веселых одобрений,
И солдат, подняв фиал,
Пиво пил для утоленья.
Председатель многополья
И природы коновал,
Он военное дреколье
На серпы перековал.
И тяжелые, как домы,
Разорвав черту межи,
Вышли, трактором ведомы,
Колесницы крепкой ржи.
А на холме у реки
От рождения впервые
Ели черви гробовые
Деревянный труп сохи.
Умерла царица пашен,
Коробейница старух!
И растет над нею, важен,
Сын забвения, лопух.
И растет лопух унылый,
И листом о камень бьет,
И над ветхою могилой
Память вечную поет.
Крестьяне, сытно закусив,
Газеты умные читают.
Тот бреет бороду, красив,
А этот – буквы составляет.
Младенцы в глиняные дудки
Дудят, размазывая грязь,
И вечер цвета незабудки
Плывет по воздуху, смеясь.
1929—1930

(обратно) (обратно)

Безумный волк

1. Разговор с медведем

Медведь

Еще не ломаются своды
Вечнозеленого дома.
Мы сидим еще не в клетке,
Чтоб чужие есть объедки.
Мы живем под вольным дубом,
Наслаждаясь знаньем грубым.
Мы простую воду пьем,
Хвалим солнце и поем.
Волк, какое у тебя занятие?
Волк

Я, задрав собаки бок,
Наблюдаю звезд поток.
Если ты меня встретишь
Лежащим на спине
И поднимающим кверху лапы,
Значит, луч моего зрения
Направлен прямо в небеса.
Потом я песни сочиняю,
Зачем у нас не вертикальна шея.
Намедни мне сказала ворожея,
Что можно выправить ее.
Теперь скажи занятие твое.
Медведь

Помедлим. Я действительно встречал
В лесу лежащую фигурку.
Задрав две пары тонких ног,
Она глядела на восток.
И шерсть ее стояла дыбом,
И, вся наверх устремлена,
Она плыла, подобно рыбам,
Туда, где неба пламена.
Скажи мне, волк, откуда появилось
У зверя вверх желание глядеть?
Не лучше ль слушаться природы,
Глядеть лишь под ноги да вбок,
В людские лазить огороды,
Кружиться около дорог?
Подумай, в маленькой берлоге,
Где нет ни окон, ни дверей,
Мы будем царствовать, как боги,
Среди животных и зверей.
Иногда можно заниматься пустяками,
Ловить пичужек на лету.
Презрев револьверы, винтовки,
Приятно у малиновок откусывать головки
И вниз детенышам бросать,
Чтобы могли они сосать.
А ты не дело, волк, задумал,
Что шею вывернуть придумал.
Волк

Медведь, ты правильно сказал,
Ценю приятный сердцу довод.
Я многих сам перекусал,
Когда роскошен был и молод.
Всё это шутки прежних лет.
Горизонтальный мой хребет
С тех пор железным стал и твердым,
И невозможно нашим мордам
Глядеть, откуда льется свет.
Меж тем вверху звезда сияет —
Чигирь, волшебная звезда!
Она мне душу вынимает,
Сжимает судорогой уста.
Желаю знать величину вселенной
И есть ли волки наверху!
А на земле я, точно пленный,
Жую овечью требуху.
Медведь

Имею я желанье хохотать,
Но воздержусь, чтоб волка не обидеть.
Согласен он всю шею изломать,
Чтобы Чигирь-звезду увидеть!
Волк

Я закажу себе станок
Для вывертывания шеи.
Сам свою голову туда вложу,
С трудом колеса поверну.
С этой шеей вертикальной,
Знаю, буду я опальный,
Знаю, буду я смешон
Для друзей и юных жен.
Но чтобы истину увидеть,
Скажи, скажи, лихой медведь,
Ужель нельзя друзей обидеть
И ласку женщины презреть?
Волчьей жизни реформатор,
Я, хотя и некрасив,
Буду жить, как император,
Часть науки откусив.
Чтобы завесить разные места,
Сошью себе рубаху из холста,
В своей берлоге засвечу светильник,
Кровать поставлю, принесу урыльник
И постараюсь через год
Дать своей науки плод.
Медведь

Еще не ломаются своды
Вечнозеленого дома!
Еще есть у нас такие представители,
Как этот сумасшедший волк!
Прошла моя нежная юность,
Наступает печальная старость.
Уже ничего не понимаю,
Только листочки шумят над головой.
Но пусть я буду консерватор,
Не надо мне твоих идей,
Я не философ, не оратор,
Не астроном, не грамотей.
Медведь я! Конский я громила!
Коровий Ассурбанипал!
В мое задумчивое рыло
Ничей не хлопал самопал!
Я жрать хочу! Кусать желаю!
С дороги прочь! Иду на вы!
И уж совсем не понимаю
Твоей безумной головы.
Прощай. Я вижу, ты упорен.
Волк

Итак, с медведем я поссорен.
Печально мне. Но, видит Бог,
Медведь решиться мне помог.
(обратно)

2. Монолог в лесу

Над волчьей каменной избушкой
Сияют солнце и луна.
Волк разговаривает с кукушкой,
Дает деревьям имена.
Он в коленкоровой рубахе,
В больших невиданных штанах
Сидит и пишет на бумаге,
Как будто в келейке монах.
Вокруг него холмы из глины
Подставляют солнцу одни половины,
Другие половины лежат в тени.
И так идут за днями дни.
Волк (бросая перо)

Надеюсь, этой песенкой
Я порастряс частицы мирозданья
И в будущее ловко заглянул.
Не знаю сам, откуда что берется,
Но мне приятно песни составлять:
Рукою в книжечке поставишь закорючку,
А закорючка ангелом поет!
Уж десять лет,
Как я живу в избушке.
Читаю книги, песенки пою,
Имею частые с природой разговоры.
Мой ум возвысился и шея зажила.
А дни бегут. Уже седеет шкура,
Спинной хребет трещит по временам.
Крепись, старик. Еще одно усилье,
И ты по воздуху, как пташка, полетишь.
Я открыл множество законов.
Если растенье посадить в банку
И в трубочку железную подуть —
Животным воздухом наполнится растенье,
Появятся на нем головка, ручки, ножки,
А листики отсохнут навсегда.
Благодаря моей душевной силе
Я из растенья воспитал собачку —
Она теперь, как матушка, поет.
Из одной березы
Задумал сделать я верблюда,
Да воздуху в груди, как видно, не хватило:
Головка выросла, а туловища нет.
Загадки страшные природы
Повсюду в воздухе висят.
Бывало, их, того гляди, поймаешь,
Весь напружинишься, глаза
                                нальются кровью,
Шерсть дыбом встанет, напрягутся жилы,
Но миг пройдет – и снова как дурак.
Приятно жить счастливому растенью —
Оно на воздухе играет, как дитя.
А мы ногой безумной оторвались,
Бежим туда-сюда,
А счастья нет как нет.
Однажды ямочку я выкопал в земле,
Засунул ногу в дырку по колено
И так двенадцать суток простоял.
Весь отощал, не пивши и не евши,
Но корнем все-таки не сделалась нога
И я, увы, не сделался растеньем.
Однако
Услышать многое еще способен ум.
Бывало, ухом прислонюсь к березе
И различаю тихий разговор.
Береза сообщает мне свои переживанья,
Учит управлению веток,
Как шевелить корнями после бури
И как расти из самого себя.
Итак, как будто бы я многое постиг,
Имею право думать о почете.
Куда там! Звери вкруг меня
Ругаются, препятствуют занятьям
И не дают в уединенье жить.
Фигурки странные! Коров бы им душить,
Давить быков, рассудка не имея.
А на того, кто иначе живет,
Клевещут, злобствуют, приделывают рожки.
А я от моего душевного переживанья
Не откажусь ни в коей мере!
В занятьях я, как мышка, поседел,
При опытах тонул четыре раза,
Однажды шерсть нечаянно поджег —
Весь зад сгорел, а я живой остался.
Теперь еще один остался подвиг,
А там... Не буду я скрывать,
Готов я лечь в великую могилу,
Закрыть глаза и сделаться землей.
Тому, кто видел, как сияют звезды,
Тому, кто мог с растеньем говорить,
Кто понял страшное соединенье мысли —
Смерть не страшна и не страшна земля.
Иди ко мне, моя большая сила!
Держи меня! Я вырос, точно дуб,
Я стал как бык, и кости как железо:
Седой как лунь, я к подвигу готов.
Гляди в меня! Моя глава сияет,
Все сухожилья рвутся из меня.
Сейчас залезу на большую гору,
Скакну наверх, ногами оттолкнусь,
Схвачусь за воздух страшными руками,
Вздыму себя, потом опять скакну,
Опять схвачусь, а тело выше, выше,
И я лечу! Как пташечка, лечу!
Я понимаю атмосферу!
Всё брюхо воздухом надуется, как шар.
Давленье рук пространству не уступит,
Усилье воли воздух победит.
Ничтожный зверь, червяк в звериной шкуре,
Лесной босяк в дурацком колпаке,
Я – царь земли! Я – гладиатор духа!
Я – Гарпагон, подъятый в небеса!
Я ухожу. Березы, до свиданья.
Я жил как бог и не видал страданья.
(обратно)

3. Собрание зверей

Председатель

Сегодня годовщина смерти Безумного.
Почтим его память.
Волки (поют)

Страшен, дети, этот год.
Дом зверей ломает свод.
Балки старые трещат.
Птицы круглые пищат.
Вырван бурей, стонет дуб.
Волк стоит, ударен в пуп.
Две реки, покинув лог,
Затопили сто берлог.
Встаньте, звери, встаньте враз,
Ударяйте, звери, в таз!
Вместе с бурей из ракит
Тень Безумного летит.
Вся в крови его глава.
На груди его трава.
Лапы вывернуты вбок.
Из очей идет дымок.
Гряньте, звери, на трубе:
«Кто ты, страшный? Что тебе?»
«Я – Летатель. Я – топор.
Победитель ваших нор».
Председатель

Я помню ночь, которую поэты
Изобразили в этой песне.
Из дальней тундры вылетела буря,
Рвала верхи дубов, вывертывала пни
И ставила деревья вверх ногами.
Лес обезумел. Затрещали своды,
Летели балки на голову нам.
Шар молнии, огромный, как кастрюля,
Скатился вниз, сквозь листья пролетел,
И дерево, как свечка, загорелось.
Оно кричало страшно, словно зверь,
Махало ветками, о помощи молило,
А мы внизу стояли перед ним
И двинуть пальцами от страха не умели.
Я побежал. И вот передо мною
Возвысился сверкающий утес.
Его вершина, гладкая, как череп,
Едва дымилась в чудной красоте.
Опять скатилась молния. Я замер:
Вверху, на самой высоте,
Металась чуть заметная фигурка,
Хватая воздух пальцами руки.
Я заревел. Фигурка подскочила,
Ужасный вопль пронзил меня насквозь.
На воздухе мелькнули морда, руки, ноги,
И больше ничего не помню.
Наутро буря миновала.
Лесных развалин догорал костер.
Очнулся я. Утес еще дымился,
И труп Безумного на камушках лежал.
Волк-студент

Мы все скорбим, почтенный председатель
По поводу безвременной кончины
Безумного. Но я уполномочен
Просить тебя ответить на вопрос,
Предложенный комиссией студентов.
Председатель

Говори.
Волк-студент

Благодарю. Вопрос мой будет краток.
Мы знаем все, что старый лес погиб,
И нет таких мучительных загадок,
Которых мы распутать не могли б.
Мы новый лес сегодня созидаем.
Еще совсем убогие вчера,
Перед тобой мы ныне заседаем
Как инженеры, судьи, доктора.
Горит, как смерч, великая наука.
Волк ест пирог и пишет интеграл.
Волк гвозди бьет, и мир дрожит от стука,
И уж закончен техники квартал.
Итак, скажи, почтенный председатель,
В наш трезвый мир зачем бросаешь ты,
Как ренегат, отступник и предатель,
Безумного нелепые мечты?
Подумай сам, возможно ли растенье
В животное мечтою обратить,
Возможно ль полететь земли произведенью
И тем себе бессмертие купить?
МечтыБезумного безумны от начала.
Он отдал жизнь за них. Но что нам до него?
Нам песня нового столетья прозвучала,
Мы строим лес, а ты бежишь его!
Волки-инженеры

Мы, особенным образом
                          складывая перекладины,
Составляем мостик на другой берег
                                    земного счастья.
Мы делаем электрических мужиков,
Которые будут печь пироги.
Лошади внутреннего сгорания
Нас повезут через мостик страдания.
И ямщик в стеклянной шапке
Тихо песенку споет:
– «Гай-да, тройка,
Энергию утрой-ка!»
Таков полет строителей земли,
Дабы потомки царствовать могли.
Волки-доктора

Мы, врачи и доктора,
Толмачи зверей бедра.
В черепа волков мы вставляем
                               стеклянные трубочки,
Мы наблюдаем занятия мозга,
Нам не мешает больного прическа.
Волки-музыканты

Мы скрипим на скрипках тела,
Как наука нам велела.
Мы смычком своих носов
Пилим новых дней засов.
Председатель

Медленно, медленно, медленно
Движется чудное время.
Точно клубки ниток, мы катимся вдаль,
Оставляя за собой нитку наших дел.
Чудесное полотно выткали наши руки,
Миллионы миль прошагали ноги.
Лес, полный горя, голода и бед,
Стоит вдали, как огненный сосед.
Глядите, звери, в этот лес,
Медведь в лесу кобылу ест,
А мы едим большой пирог,
Забыв дыру своих берлог.
Глядите, звери, в этот дол,
Едомый зверем, плачет вол,
А мы, построив свой квартал,
Волшебный пишем интеграл.
Глядите, звери, в этот мир,
Там зверь ютится, наг и сир,
А мы, подняв науки меч,
Идем от мира зло отсечь.
Медленно, медленно, медленно
Движется чудное время.
Я закрываю глаза и вижу стеклянное
                                              здание леса.
Стройные волки, одетые в легкие платья,
Преданы долгой научной беседе.
Вот отделился один,
Поднимает прозрачные лапы,
Плавно взлетает на воздух,
Ложится на спину,
Ветер его на восток над долинами гонит.
Волки внизу говорят:
«Удалился философ,
Чтоб лопухам преподать
Геометрию неба».
Что это? Странные виденья,
Безумный вымысел души,
Или ума произведенье, —
Студент ученый, разреши!
Мечты Безумного нелепы,
Но видит каждый, кто не слеп:
Любой из нас, пекущих хлебы,
Для мира старого нелеп.
Века идут, года уходят,
Но все живущее – не сон:
Оно живет и превосходит
Вчерашней истины закон.
Спи, Безумный, в своей великой могиле!
Пусть отдыхает твоя обезумевшая
                                        от мыслей голова!
Ты сам не знаешь, кто вырвал тебя из берлоги,
Кто гнал тебя на одиночество, на страдание.
Ничего не видя впереди, ни на что не надеясь,
Ты прошел по земле, как великий
                                         гладиатор мысли.
Ты – первый взрыв цепей!
Ты – река, породившая нас!
Мы, стоящие на границе веков,
Рабочие молота нашей головы,
Мы запечатали кладбище старого леса
Твоим исковерканным трупом.
Лежи смирно в своей могиле,
Великий Летатель Книзу Головой,
Мы, волки, несем твое вечное дело
Туда, на звезды, вперед!
1931

(обратно) (обратно)

Деревья

Пролог

Бомбеев

– Кто вы, кивающие маленькой головкой,
Играете с жуком и божией коровкой?
Голоса

– Я листьев солнечная сила.
– Желудок я цветка.
– Я пестика паникадило.
– Я тонкий стебелек смиренного левкоя.
– Я корешок судьбы.
– А я лопух покоя.
– Все вместе мы – изображение цветка,
Его росток и направленье завитка.
Бомбеев

– А вы кто там, среди озер небес,
Лежите, длинные, глазам наперерез?
Голоса

– Я облака большое очертанье.
– Я ветра колыханье.
– Я пар, поднявшийся из тела человека.
– Я капелька воды не более ореха.
– Я дым, сорвавшийся из труб.
– А я животных суп.
– Все вместе мы – сверкающие тучи,
Собрание громов и спящих молний кучи.
Бомбеев

– А вы, укромные, как шишечки и нити,
Кто вы, которые под кустиком сидите?
Голоса

– Мы глазки жуковы.
– Я гусеницын нос.
– Я возникающий из семени овес.
– Я дудочка души, оформленной слегка.
– Мы не облекшиеся телом потроха.
– Я то, что будет органом дыханья.
– Я сон грибка.
– Я свечки колыханье.
– Возникновенье глаза я на кончике земли.
– А мы нули.
– Все вместе мы – чудесное рожденье,
Откуда ты свое ведешь происхожденье.
Бомбеев

– Покуда мне природа спину давит,
Покуда мне она свои загадки ставит,
Я разыщу, судьбе наперекор,
Своих отцов, и братьев, и сестер.
(обратно)

1. Приглашение на пир

Когда обед был подан и на стол
Положен был в воде варенный вол,
И сто бокалов, словно сто подруг,
Вокруг вола образовали круг,
Тогда Бомбеев вышел на крыльцо
И поднял кверху светлое лицо,
И, руки протянув туда, где были рощи,
Так произнес:
«Вы, деревья, императоры воздуха,
Одетые в тяжелые зеленые мантии,
Расположенные по всей длине тела
В виде кружочков, и звезд, и коронок!
Вы, деревья, бабы пространства,
Уставленные множеством цветочных чашек,
Украшенные белыми птицами-голубками!
Вы, деревья, солдаты времени,
Утыканные крепкими иголками могущества,
Укрепленные на трехэтажных корнях
И других неподвижных фундаментах!
Одни из вас, достигшие предельного возраста,
Черными лицами упираются в края атмосферы
И напоминают мне крепостные сооружения,
Построенные природой для изображения силы.
Другие, менее высокие, но зато более стройные,
Справляют по ночам деревянные свадьбы,
Чтобы вечно и вечно цвела природа
И всюду гремела слава ее.
Наконец, вы, деревья-самовары,
Наполняющие свои деревянные внутренности
Водой из подземных колодцев!
Вы, деревья-пароходы,
Секущие пространство и плывущие в нем
По законам древесного компаса!
Вы, деревья-виолончели и деревья-дудки,
Сотрясающие воздух ударами звуков,
Составляющие мелодии лесов и рощ
И одиноко стоящих растений!
Вы, деревья-топоры,
Рассекающие воздух на его составные
И снова составляющие его для
                              постоянного равновесия!
Вы, деревья-лестницы
Для восхождения животных
                          на высшие пределы воздуха!
Вы, деревья-фонтаны и деревья-взрывы,
Деревья-битвы и деревья-гробницы,
Деревья – равнобедренные треугольники
                                    и деревья – сферы,
И все другие деревья, названия которых
Не поддаются законам человеческого языка, —
Обращаюсь к вам и заклинаю вас:
Будьте моими гостями!»
(обратно)

2. Пир в доме Бомбеева

Лесной чертог блистает, как лампада,
Кумиры стройные стоят, как колоннада,
И стол накрыт, и музыка гремит,
И за столом лесной народ сидит.
На алых бархатах, где раньше были панны,
Сидит корявый дуб, отведав чистой ванны,
И стуло греческое, на котором Зина
Свивала волосы и любовалась завитушками,
Теперь согнулося: на нем сидит осина,
Наполненная воробьями и кукушками.
И сам Бомбеев среди пышных кресел
Сидит один, и взор его невесел,
И кудри падают с его высоких плеч,
И чуть слышна его простая речь.
Бомбеев

Послушайте, деревья, речь,
Которая сейчас пред вами встанет,
Как сложенная каменщиком печь.
Хвала тому, кто в эту печь заглянет,
Хвала тому, кто, встав среди камней,
Уча другого, будет сам умней.
Я всю природу уподоблю печи.
Деревья, вы ее большие плечи,
Вы ребра толстые и каменная грудь,
Вы шептуны с большими головами,
Вы императоры с мохнатыми орлами,
Солдаты времени, пустившиеся в путь!
А на краю природы, на границе
Живого с мертвым, умного с тупым,
Цветут растений маленькие лица,
Растет трава, похожая на дым.
Клубочки спутанные, дудочки сырые,
Сухие зонтики, в которых налит клей,
Все в завитушках, некрасивые, кривые,
Они ползут из дырочек, щелей,
Из маленьких окошечек вселенной
Сплошною перепутанною пеной.
Послушайте, деревья, речь
О том, как появляется корова.
Она идет горою, и багрова
Улыбка рта ее, чтоб морду пересечь.
Но почему нам кажется знакомым
Всё это тело, сложенное комом,
И древний конус каменных копыт,
И медленно качаемое чрево,
И двух очей, повернутых налево,
Тупой, безумный, полумертвый быт?
Кто, мать она? Быть может, в этом теле
Мы, как детеныши, когда-нибудь сидели?
Быть может, к вымени горячему прильнув,
Лежали, щеки шариком надув?
А мать-убийца толстыми зубами
Рвала цветы и ела без стыда,
И вместе с матерью мы становились сами
Убийцами растений навсегда?
Послушайте, деревья, речь
О том, как появляется мясник.
Его топор сверкает, словно меч,
И он к убийству издавна привык.
Еще растеньями бока коровы полны,
Но уж кровавые из тела хлещут волны,
И, хлопая глазами, голова
Летит по воздуху, и мертвая корова
Лежит в пыли, для щей вполне готова,
И мускулами двигает едва.
А печка жизни все пылает,
Горит, трещит элементал,
И человек ладонью подсыпает
В мясное варево сияющий кристалл.
В желудке нашем исчезают звери,
Животные, растения, цветы,
И печки-жизни выпуклые двери
Для наших мыслей крепко заперты.
Но что это? Я слышу голоса!
Зина

Как вспыхнула заката полоса!
Бомбеев

Стоит Лесничий на моем пороге.
Зина

Деревья плачут в страхе и тревоге.
Лесничий

Я жил в лесу внутри избушки,
Деревья цифрами клеймил,
И вдруг Бомбеев на опушке
В лесные трубы затрубил.
Деревья, длинными главами
Ныряя в туче грозовой,
Умчались в поле. Перед нами
Возникнул хаос мировой.
Бомбеев, по какому праву,
Порядок мой презрев,
Похитил ты дубраву?
Бомбеев

Здесь я хозяин, а не ты,
И нам порядок твой не нужен:
В нем людоедства страшные черты.
Лесничий

Как к людоедству ты неравнодушен!
Однако за столом, накормлен и одет,
Ужель ты сам не людоед?
Бомбеев

Да, людоед я, хуже людоеда!
Вот бык лежит – остаток моего обеда.
Но над его вареной головой
Клянусь: окончится разбой,
И правнук мой среди домов и грядок
Воздвигнет миру новый свой порядок.
Лесничий

А ты подумал ли о том,
Что в вашем веке золотом
Любой комар, откладывая сто яичек в сутки,
Пожрет и самого тебя, и сад, и незабудки?
Бомбеев

По азбуке читая комариной,
Комар исполнится высокою доктриной.
Лесничий

Итак, устроив пышный пир,
Я вижу: мыслью ты измерил целый мир,
Постиг планет могучее движенье,
Рожденье звезд и их происхожденье,
И весь порядок жизни мировой
Есть только беспорядок пред тобой!
Нет, ошибся ты, Бомбеев,
Гордой мысли генерал!
Этот мир не для злодеев,
Ты его оклеветал.
В своем ли ты решил уме,
Что жизнь твоя равна чуме,
Что ты, глотая свой обед,
Разбойник есть и людоед?
Да, человек есть башня птиц,
Зверей вместилище лохматых,
В его лице – миллионы лиц
Четвероногих и крылатых.
И много в нем живет зверей,
И много рыб со дна морей,
Но все они в лучах сознанья
Большого мозга строят зданье.
Сквозь рты, желудки, пищеводы,
Через кишечную тюрьму
Лежит центральный путь природы
К благословенному уму.
Итак, да здравствуют сраженья,
И рев зверей, и ружей гром,
И всех живых преображенье
В одном сознанье мировом!
И в этой битве постоянной
Я, неизвестный человек,
Провозглашаю деревянный,
Простой, дремучий, честный век.
Провозглашаю славный век
Больших деревьев, длинных рек,
Прохладных гор, степей могучих,
И солнце розовое в тучах,
А разговор о годах лучших
Пусть продолжает человек.
Деревья, вас зовет природа
И весь простой лесной народ,
И всё живое, род от рода
Не отделяясь, вас зовет
Туда, под своды мудрости лесной,
Туда, где жук беседует с сосной,
Туда, где смерть кончается весной, —
За мной!
(обратно)

3. Ночь в лесу

Опять стоят туманные деревья,
И дом Бомбеева вдали, как самоварчик,
Жизнь леса продолжается, как прежде,
Но всё сложней его работа.
Деревья-императоры снимают свои короны,
Вешают их на сучья,
Начинается вращенье деревянных планеток
Вокруг обнаженного темени.
Деревья-солдаты, громоздясь друг на друга,
Образуют дупла, крепости и завалы,
Щелкают руками о твердую древесину,
Играют на трубах, подбрасывают кости.
Тут и там деревянные девочки
Выглядывают из овражка,
Хохот их напоминает сухое постукивание,
Потрескивание веток, когда
                               по ним прыгает белка.
Тогда выступают деревья-виолончели,
Тяжелые сундуки струн облекаются звуками,
Еще минута, и лес опоясан трубами
                                         чистых мелодий,
Каналами песен лесного оркестра.
Бомбы ли рвутся, смеются ли бабочки —
Песня все шире да шире,
И вот уж деревья-топоры начинают
                                         рассекать воздух
И складывать его в ровные параллелограммы.
Трение воздуха будит различных животных.
Звери вздымают на лестницы тонкие лапы,
Вверх поднимаются к плоским
                                   верхушкам деревьев
И замирают вверху, чистые звезды увидев.
Так над землей образуется новая плоскость:
Снизу – животные, взявшие в лапы деревья,
Сверху – одни вертикальные звезды.
Но не смолкает земля. Уже
                                    деревянные девочки
Пляшут, роняя грибы в муравейник.
Прямо над ними взлетают деревья-фонтаны,
Падая в воздух гигантскими чашками струек.
Дале стоят деревья-битвы и деревья-гробницы,
Листья их выпуклы и барельефам подобны.
Можно здесь видеть возникшего снова Орфея,
В дудку поющего. Чистою лиственной грудью
Здесь окружают певца деревянные звери.
Так возникает история в гуще зеленых
Старых лесов, в кустарниках, ямах, оврагах,
Так образуется летопись древних событий,
Ныне закованных в листья и длинные сучья.
Дале деревья теряют свои очертанья, и глазу
Кажутся то треугольником, то полукругом —
Это уже выражение чистых понятий,
Дерево Сфера царствует здесь над другими.
Дерева Сфера – это значок
                               беспредельного дерева,
Это итог числовых операций.
Ум, не ищи ты его посредине деревьев:
Он посредине, и сбоку, и здесь, и повсюду.
1933

(обратно) (обратно) (обратно)

Стихотворения 1932—1958

50. Я не ищу гармонии в природе

Я не ищу гармонии в природе.
Разумной соразмерности начал
Ни в недрах скал, ни в ясном небосводе
Я до сих пор, увы, не различал.
Как своенравен мир ее дремучий!
В ожесточенном пении ветров
Не слышит сердце правильных созвучий,
Душа не чует стройных голосов.
Но в тихий час осеннего заката,
Когда умолкнет ветер вдалеке,
Когда, сияньем немощным объята,
Слепая ночь опустится к реке,
Когда, устав от буйного движенья,
От бесполезно тяжкого труда,
В тревожном полусне изнеможенья
Затихнет потемневшая вода,
Когда огромный мир противоречий
Насытится бесплодною игрой, —
Как бы прообраз боли человечьей
Из бездны вод встает передо мной.
И в этот час печальная природа
Лежит вокруг, вздыхая тяжело,
И не мила ей дикая свобода,
Где от добра неотделимо зло.
И снится ей блестящий вал турбины,
И мерный звук разумного труда,
И пенье труб, и зарево плотины,
И налитые током провода.
Так, засыпая на своей кровати,
Безумная, но любящая мать
Таит в себе высокий мир дитяти,
Чтоб вместе с сыном солнце увидать.
1947

(обратно)

51. Осень

Когда минует день и освещение
Природа выбирает не сама,
Осенних рощ большие помещения
Стоят на воздухе, как чистые дома.
В них ястребы живут, вороны в них ночуют,
И облака вверху, как призраки, кочуют.
Осенних листьев ссохлось вещество
И землю всю устлало. В отдалении
На четырех ногах большое существо
Идет, мыча, в туманное селение.
Бык, бык! Ужели больше ты не царь?
Кленовый лист напоминает нам янтарь.
Дух Осени, дай силу мне владеть пером!
В строенье воздуха – присутствие алмаза.
Бык скрылся за углом,
И солнечная масса
Туманным шаром над землей висит
И край земли, мерцая, кровенит.
Вращая круглым глазом из-под век,
Летит внизу большая птица.
В ее движенье чувствуется человек.
По крайней мере, он таится
В своем зародыше меж двух широких крыл.
Жук домик между листьев приоткрыл.
Архитектура Осени. Расположенье в ней
Воздушного пространства, рощи, речки,
Расположение животных и людей,
Когда летят по воздуху колечки
И завитушки листьев, и особый свет —
Вот то, что выберем среди других примет.
Жук домик между листьев приоткрыл
И, рожки выставив, выглядывает,
Жук разных корешков себе нарыл
И в кучку складывает,
Потом трубит в свой маленький рожок
И вновь скрывается, как маленький божок.
Но вот приходит ветер. Все, что было чистым,
Пространственным, светящимся, сухим, —
Все стало серым, неприятным, мглистым,
Неразличимым. Ветер гонит дым,
Вращает воздух, листья валит ворохом
И верх земли взрывает порохом.
И вся природа начинает леденеть.
Лист клена, словно медь,
Звенит, ударившись о маленький сучок.
И мы должны понять, что это есть значок,
Который посылает нам природа,
Вступившая в другое время года.
1932

(обратно)

52. Венчание плодами

Плоды Мичурина, питомцы садовода,
Взращенные усильями народа,
Распределенные на кучи и холмы,
Как вы волнуете пытливые умы!
Как вы сияете своим прозрачным светом,
Когда, подобные светилам и кометам,
Лежите, образуя вокруг нас
Огромных яблоков живые вавилоны!
Кусочки солнц, включенные в законы
Людских судеб, мы породили вас
Для новой жизни и для высших правил.
Когда землей невежественно правил
Животному подобный человек,
Напоминали вы уродцев и калек
Среди природы дикой и могучей.
Вас червь глодал, и, налетая тучей,
Хлестал вас град по маленьким телам,
И ветер Севера бывал неласков к вам,
И ястреб, рощи царь, перед началом ночи
Выклевывал из вас сияющие очи,
И морщил кожицу, и соки леденил.
Преданье говорит, что Змей определил
Быть яблоку сокровищницей знаний.
Во тьме веков и в сумраке преданий
Встает пред нами рай, страна средь облаков,
Страна, среди светил висящая, где звери
С большими лицами блаженных чудаков
Гуляют, учатся и молятся химере.
И посреди сверкающих небес
Стоит, как башня, дремлющее древо.
Оно – центр сфер, и чудо из чудес,
И тайна тайн. Направо и налево
Огромные суки поддерживают свод
Густых листов. И сумрачно и строго
Сквозь яблоко вещает голос Бога,
Что плод познанья – запрещенный плод.
Теперь, когда, соперничая с тучей,
Плоды, мы вызвали вас к жизни наилучшей,
Чтобы, самих себя переборов,
Вы не боялись северных ветров,
Чтоб зерна в вас окрепли и созрели,
Чтоб, дивно увеличиваясь в теле,
Не знали вы в развитии преград,
Чтоб наша жизнь была сплошной
                                    плодовый сад, —
Скажите мне, какой чудесный клад
Несете вы поведать человеку?
Я заключил бы вас в свою библиотеку,
Я прочитал бы вас и вычислил закон,
Хранимый вами, и со всех сторон
Измерил вас, чтобы понять строенье
Живого солнца и его кипенье.
О маленькие солнышки! О свечки,
Зажженные средь мякоти! Вы – печки,
Распространяющие дивное тепло.
Отныне все прозрачно и кругло
В моих глазах. Земля в тяжелых сливах,
И тысячи людей, веселых и счастливых,
В ладонях держат персики, и барбарис
На шее девушки, блаженствуя, повис.
И новобрачные, едва поцеловавшись,
Глядят на нас, из яблок приподнявшись,
И мы венчаем их, и тысячи садов
Венчают нас венчанием плодов.
Когда плоды Мичурин создавал,
Преобразуя древний круг растений,
Он был Адам, который сознавал
Себя отцом грядущих поколений.
Он был Адам и первый садовод,
Природы друг и мудрости оплот,
И прах его, разрушенный годами,
Теперь лежит, увенчанный плодами.
1932—[1948]

(обратно)

53. Утренняя песня

Могучий день пришел. Деревья встали прямо,
Вздохнули листья. В деревянных жилах
Вода закапала. Квадратное окошко
Над светлою землею распахнулось,
И все, кто были в башенке, сошлись
Взглянуть на небо, полное сиянья.
И мы стояли тоже у окна.
Была жена в своем весеннем платье,
И мальчик на руках ее сидел,
Весь розовый и голый, и смеялся,
И, полный безмятежной чистоты,
Смотрел на небо, где сияло солнце.
А там, внизу, деревья, звери, птицы,
Большие, сильные, мохнатые, живые,
Сошлись в кружок и на больших гитарах,
На дудочках, на скрипках, на волынках
Вдруг заиграли утреннюю песню,
Встречая нас. И все кругом запело.
И все кругом запело так, что козлик
И тот пошел скакать вокруг амбара.
И понял я в то золотое утро,
Что смерти нет и наша жизнь – бессмертна.
1932

(обратно)

54. Лодейников

1

В краю чудес, в краю живых растений,
Несовершенной мудростью дыша,
Зачем ты просишь новых впечатлений
И новых бурь, пытливая душа?
Не обольщайся призраком покоя:
Бывает жизнь обманчива на вид.
Настанет час, и утро роковое
Твои мечты, сверкая, ослепит.
(обратно)

2

Лодейников, закрыв лицо руками,
Лежал в саду. Уж вечер наступал.
Внизу, постукивая тонкими звонками,
Шел скот домой и тихо лопотал
Невнятные свои воспоминанья.
Травы холодное дыханье
Струилось вдоль дороги. Жук летел.
Лодейников открыл лицо и поглядел
В траву. Трава пред ним предстала
Стеной сосудов. И любой сосуд
Светился жилками и плотью. Трепетала
Вся эта плоть и вверх росла, и гуд
Шел по земле. Прищелкивая по суставам,
Пришлепывая, странно шевелясь,
Огромный лес травы вытягивался вправо,
Туда, где солнце падало, светясь.
И то был бой травы, растений молчаливый бой.
Одни, вытягиваясь жирною трубой
И распустив листы, других собою мяли,
И напряженные их сочлененья выделяли
Густую слизь. Другие лезли в щель
Между чужих листов. А третьи, как в постель,
Ложились на соседа и тянули
Его назад, чтоб выбился из сил.
И в этот миг жук в дудку задудил.
Лодейников очнулся. Над селеньем
Всходил туманный рог луны,
И постепенно превращалось в пенье
Шуршанье трав и тишины.
Природа пела. Лес, подняв лицо,
Пел вместе с лугом. Речка чистым телом
Звенела вся, как звонкое кольцо.
В тумане белом
Трясли кузнечики сухими лапками,
Жуки стояли черными охапками,
Их голоса казалися сучками.
Блестя прозрачными очками,
По лугу шел красавец Соколов,
Играя на задумчивой гитаре.
Цветы его касались сапогов
И наклонялись. Маленькие твари
С размаху шлепались ему на грудь
И, бешено подпрыгивая, падали,
Но Соколов ступал по падали
И равномерно продолжал свой путь.
Лодейников заплакал. Светляки
Вокруг него зажгли свои лампадки,
Но мысль его, увы, играла в прятки
Сама с собой, рассудку вопреки.
(обратно)

3

В своей избушке, сидя за столом,
Он размышлял, исполненный печали.
Уже сгустились сумерки. Кругом
Ночные птицы жалобно кричали.
Из окон хаты шел дрожащий свет,
И в полосе неверного сиянья
Стояли яблони, как будто изваянья,
Возникшие из мрака древних лет.
Дрожащий свет из окон проливался
И падал так, что каждый лепесток
Среди туманных листьев выделялся
Прозрачной чашечкой, открытой на восток.
И все чудесное и милое растенье
Напоминало каждому из нас
Природы совершенное творенье,
Для совершенных вытканное глаз.
Лодейников склонился над листами,
И в этот миг привиделся ему
Огромный червь, железными зубами
Схвативший лист и прянувший во тьму.
Так вот она, гармония природы,
Так вот они, ночные голоса!
Так вот о чем шумят во мраке воды,
О чем, вздыхая, шепчутся леса!
Лодейников прислушался. Над садом
Шел смутный шорох тысячи смертей.
Природа, обернувшаяся адом,
Свои дела вершила без затей.
Жук ел траву, жука клевала птица,
Хорек пил мозг из птичьей головы,
И страхом перекошенные лица
Ночных существ смотрели из травы.
Природы вековечная давильня
Соединяла смерть и бытие
В один клубок, но мысль была бессильна
Соединить два таинства ее.
А свет луны летел из-за карниза,
И, нарумянив серое лицо,
Наследница хозяйская Лариса
В суконной шляпке вышла на крыльцо.
Лодейников ей был неинтересен:
Хотелось ей веселья, счастья, песен, —
Он был угрюм и скучен. За рекой
Плясал девиц многообразный рой.
Там Соколов ходил с своей гитарой.
К нему, к нему! Он песни распевал,
Он издевался над любою парой
И, словно бог, красоток целовал.
(обратно)

4

Суровой осени печален поздний вид.
Уныло спят безмолвные растенья.
Над крышами пустынного селенья
Заря небес болезненно горит.
Закрылись двери маленьких избушек,
Сад опустел, безжизненны поля,
Вокруг деревьев мерзлая земля
Покрыта ворохом блестящих завитушек,
И небо хмурится, и мчится ветер к нам,
Рубаху дерева сгибая пополам.
О, слушай, слушай хлопанье рубах!
Ведь в каждом дереве сидит могучий Бах,
И в каждом камне Ганнибал таится...
И вот Лодейникову по ночам не спится:
В оркестрах бурь он слышит пред собой
Напев лесов, тоскующий и страстный...
На станции однажды в день ненастный
Простился он с Ларисой молодой.
Как изменилась бедная Лариса!
Всё, чем прекрасна молодость была,
Она по воле странного каприза
Случайному знакомцу отдала.
Еще в душе холодной Соколова
Не высох след ее последних слез, —
Осенний вихрь ворвался в мир былого,
Разбил его, развеял и унес.
Ах, Лара, Лара, глупенькая Лара,
Кто мог тебе, краса моя, помочь?
Сквозь жизнь твою прошла его гитара
И этот голос, медленный, как ночь.
Дубы в ту ночь так сладко шелестели,
Цвела сирень, черемуха цвела,
И так тебе певцы ночные пели,
Как будто впрямь невестой ты была.
Как будто впрямь серебряной фатою
Был этот сад сверкающий покрыт...
И только выпь кричала за рекою
Вплоть до зари и плакала навзрыд.
Из глубины безмолвного вагона,
Весь сгорбившись, как немощный старик,
В последний раз печально и влюбленно
Лодейников взглянул на милый лик.
И поезд тронулся. Но голоса растений
Неслись вослед, качаясь и дрожа,
И сквозь тяжелый мрак миротворенья
Рвалась вперед бессмертная душа
Растительного мира. Час за часом
Бежало время. И среди полей
Огромный город, возникая разом,
Зажегся вдруг миллионами огней.
Разрозненного мира элементы
Теперь слились в один согласный хор,
Как будто, пробуя лесные инструменты,
Вступал в природу новый дирижер.
Орга́нам скал давал он вид забоев,
Оркестрам рек – железный бег турбин
И, хищника отвадив от разбоев,
Торжествовал, как мудрый исполин.
И в голоса нестройные природы
Уже вплетался первый стройный звук,
Как будто вдруг почувствовали воды,
Что не смертелен тяжкий их недуг.
Как будто вдруг почувствовали травы,
Что есть на свете солнце вечных дней,
Что не они во всей вселенной правы,
Но только он – великий чародей.
Суровой осени печален поздний вид,
Но посреди ночного небосвода
Она горит, твоя звезда, природа,
И вместе с ней душа моя горит.
1932—1947

(обратно) (обратно)

55. Прощание

Памяти С.М. Кирова

Прощание! Скорбное слово!
Безгласное темное тело.
С высот Ленинграда сурово
Холодное небо глядело.
И молча, без грома и пенья,
Все три боевых поколенья
В тот день бесконечной толпою
Прошли, расставаясь с тобою.
В холодных садах Ленинграда,
Забытая в траурном марше,
Огромных дубов колоннада
Стояла, как будто на страже.
Казалось, высоко над нами
Природа сомкнулась рядами
И тихо рыдала и пела,
Узнав неподвижное тело.
Но видел я дальние дали
И слышал с друзьями моими,
Как дети детей повторяли
Его незабвенное имя.
И мир исполински прекрасный
Сиял над могилой безгласной,
И был он надежен и крепок,
Как сердца погибшего слепок.
1934

(обратно)

56. Начало зимы

Зимы холодное и ясное начало
Сегодня в дверь мою три раза простучало.
Я вышел в поле. Острый, как металл,
Мне зимний воздух сердце спеленал,
Но я вздохнул и, разгибая спину,
Легко сбежал с пригорка на равнину,
Сбежал и вздрогнул: речки страшный лик
Вдруг глянул на меня и в сердце мне проник.
Заковывая холодом природу,
Зима идет и руки тянет в воду.
Река дрожит и, чуя смертный час,
Уже открыть не может томных глаз,
И всё ее беспомощное тело
Вдруг страшно вытянулось и оцепенело
И, еле двигая свинцовою волной,
Теперь лежит и бьется головой.
Я наблюдал, как речка умирала,
Не день, не два, но только в этот миг,
Когда она от боли застонала,
В ее сознанье, кажется, проник.
В печальный час, когда исчезла сила,
Когда вокруг не стало никого,
Природа в речке нам изобразила
Скользящий мир сознанья своего.
И уходящий трепет размышленья
Я, кажется, прочел в глухом ее томленье,
И в выраженье волн предсмертные черты
Вдруг уловил. И если знаешь ты,
Как смотрят люди в день своей кончины,
Ты взгляд реки поймешь. Уже до середины
Смертельно почерневшая вода
Чешуйками подергивалась льда.
И я стоял у каменной глазницы,
Ловил на ней последний отблеск дня.
Огромные внимательные птицы
Смотрели с елки прямо на меня.
И я ушёл. И ночь уже спустилась.
Крутился ветер, падая в трубу.
И речка, вероятно, еле билась,
Затвердевая в каменном гробу.
1935

(обратно)

57. Весна в лесу

Каждый день на косогоре я
Пропадаю, милый друг.
Вешних дней лаборатория
Расположена вокруг.
В каждом маленьком растеньице,
Словно в колбочке живой,
Влага солнечная пенится
И кипит сама собой.
Эти колбочки исследовав,
Словно химик или врач,
В длинных перьях фиолетовых
По дороге ходит грач.
Он штудирует внимательно
По тетрадке свой урок
И больших червей питательных
Собирает детям впрок.
А в глуши лесов таинственных,
Нелюдимый, как дикарь,
Песню прадедов воинственных
Начинает петь глухарь.
Словно идолище древнее,
Обезумев от греха,
Он рокочет за деревнею
И колышет потроха.
А на кочках под осинами,
Солнца празднуя восход,
С причитаньями старинными
Водят зайцы хоровод.
Лапки к лапкам прижимаючи,
Вроде маленьких ребят,
Про свои обиды заячьи
Монотонно говорят.
И над песнями, над плясками
В эту пору каждый миг,
Населяя землю сказками,
Пламенеет солнца лик.
И, наверно, наклоняется
В наши древние леса,
И невольно улыбается
На лесные чудеса.
1935

(обратно)

58. Засуха

О солнце, раскаленное чрез меру,
Угасни, смилуйся над бедною землей!
Мир призраков колеблет атмосферу,
Дрожит весь воздух ярко-золотой.
Над желтыми лохмотьями растений
Плывут прозрачные фигуры испарений.
Как страшен ты, костлявый мир цветов,
Сожженных венчиков, расколотых листов,
Обезображенных, обугленных головок,
Где бродит стадо божиих коровок!
В смертельном обмороке бедная река
Чуть шевелит засохшими устами.
Украсив дно большими бороздами,
Ползут улитки, высунув рога.
Подводные кибиточки, повозки,
Коробочки из перла и известки,
Остановитесь! В этот страшныйдень
Ничто не движется, пока не пала тень.
Лишь вечером, как только за дубравы
Опустится багровый солнца круг,
Заплакав жалобно, придут в сознанье травы,
Вздохнут дубы, подняв остатки рук.
Но жизнь моя печальней во сто крат,
Когда болеет разум одинокий
И вымыслы, как чудища, сидят,
Поднявши морды над гнилой осокой.
И в обмороке смутная душа,
И, как улитки, движутся сомненья,
И на песках, колеблясь и дрожа,
Встают, как уголь, черные растенья.
И чтобы снова исцелился разум,
И дождь и вихрь пускай ударят разом!
Ловите молнию в большие фонари,
Руками черпайте кристальный свет зари,
И радуга, упавшая на плечи,
Пускай дома украсит человечьи.
Не бойтесь бурь! Пускай ударит в грудь
Природы очистительная сила!
Ей все равно с дороги не свернуть,
Которую сознанье начертило.
Учительница, девственница, мать,
Ты не богиня, да и мы не боги,
Но все-таки как сладко понимать
Твои бессвязные и смутные уроки!
1936

(обратно)

59. Ночной сад

О, сад ночной, таинственный орган,
Лес длинных труб, приют виолончелей!
О, сад ночной, печальный караван
Немых дубов и неподвижных елей!
Он целый день метался и шумел.
Был битвой дуб, и тополь – потрясеньем.
Сто тысяч листьев, как сто тысяч тел,
Переплетались в воздухе осеннем.
Железный Август в длинных сапогах
Стоял вдали с большой тарелкой дичи.
И выстрелы гремели на лугах,
И в воздухе мелькали тельца птичьи.
И сад умолк, и месяц вышел вдруг,
Легли внизу десятки длинных теней,
И толпы лип вздымали кисти рук,
Скрывая птиц под купами растений.
О, сад ночной, о, бедный сад ночной,
О, существа, заснувшие надолго!
О, вспыхнувший над самой головой
Мгновенный пламень звездного осколка!
1936

(обратно)

60. Всё, что было в душе

Всё, что было в душе, всё как будто опять
                                                   потерялось,
И лежал я в траве, и печалью и скукой томим,
И прекрасное тело цветка надо мной поднималось,
И кузнечик, как маленький сторож,
                                              стоял перед ним.
И тогда я открыл свою книгу в большом
                                                   переплете,
Где на первой странице растения виден чертеж.
И черна и мертва, протянулась от книги к природе
То ли правда цветка, то ли в нем
                                         заключенная ложь.
И цветок с удивленьем смотрел на свое отраженье
И как будто пытался чужую премудрость понять.
Трепетало в листах непривычное мысли движенье,
То усилие воли, которое не передать.
И кузнечик трубу свою поднял, и природа
                                    внезапно проснулась,
И запела печальная тварь славословье уму,
И подобье цветка в старой книге моей
                                              шевельнулось
Так, что сердце мое шевельнулось навстречу ему.
1936

(обратно)

61. Вчера, о смерти размышляя

Вчера, о смерти размышляя,
Ожесточилась вдруг душа моя.
Печальный день! Природа вековая
Из тьмы лесов смотрела на меня.
И нестерпимая тоска разъединенья
Пронзила сердце мне, и в этот миг
Всё, всё услышал я – и трав вечерних пенье,
И речь воды, и камня мертвый крик.
И я, живой, скитался над полями,
Входил без страха в лес,
И мысли мертвецов прозрачными столбами
Вокруг меня вставали до небес.
И голос Пушкина был над листвою слышен,
И птицы Хлебникова пели у воды.
И встретил камень я. Был камень неподвижен,
И проступал в нем лик Сковороды.
И все существованья, все народы
Нетленное хранили бытие,
И сам я был не детище природы,
Но мысль ее! Но зыбкий ум ее!
1936

(обратно)

62. Север

В воротах Азии, среди лесов дремучих,
Где сосны древние стоят, купая в тучах
Свои закованные холодом верхи;
Где волка валит с ног дыханием пурги;
Где холодом охваченная птица
Летит, летит и вдруг, затрепетав,
Повиснет в воздухе, и кровь ее сгустится,
И птица падает, замерзшая, стремглав;
Где в желобах своих гробообразных,
Составленных из каменного льда,
Едва течет в глубинах рек прекрасных
От наших взоров скрытая вода;
Где самый воздух, острый и блестящий,
Дает нам счастье жизни настоящей,
Весь из кристаллов холода сложен;
Где солнца шар короной окружен;
Где люди с ледяными бородами,
Надев на голову конический треух,
Сидят в санях и длинными столбами
Пускают изо рта оледенелый дух;
Где лошади, как мамонты в оглоблях,
Бегут, урча; где дым стоит на кровлях,
Как изваяние, пугающее глаз;
Где снег, сверкая, падает на нас
И каждая снежинка на ладони
То звездочку напомнит, то кружок,
То вдруг цилиндриком блеснет
                                    на небосклоне,
То крестиком опустится у ног;
В воротах Азии, в объятиях метели,
Где сосны в шубах и в тулупах ели, —
Несметные богатства затая,
Лежит в сугробах родина моя.
А дальше к Северу, где океан полярный
Гудит всю ночь и перпендикулярный
Над головою поднимает лед,
Где, весь оледенелый, самолет
Свой тяжкий винт едва-едва вращает
И дальние зимовья навещает, —
Там тень «Челюскина» среди отвесных плит,
Как призрак царственный,
                               над пропастью стоит.
Корабль недвижим. Призрак величавый,
Что ты стоишь с твоею чудной славой?
Ты – пар воображенья, ты – фантом,
Но подвиг твой – свидетельство о том,
Что здесь, на Севере, в средине
                                    льдов тяжелых,
Разрезав моря каменную грудь,
Флотилии огромных ледоколов
Необычайный вырубили путь.
Как бронтозавры каменного века,
Они прошли, созданья человека,
Плавучие вместилища чудес,
Бия винтами, льдам наперерез.
И вся природа мертвыми руками
Простерлась к ним, но, брошенная вспять,
Горой отчаянья легла над берегами
И не посмела головы поднять.
1936

(обратно)

63. Горийская симфония

Есть в Грузии необычайный город.
Там буйволы, засунув шею в ворот,
Стоят, как боги древности седой,
Склонив рога над шумною водой.
Там основанья каменные хижин
Из первобытных сложены булыжин
И тополя, расставленные в ряд,
Подняв над миром трепетное тело,
По-карталински медленно шумят
О подвигах великого картвела.
И древний холм в уборе ветхих башен
Царит вверху, и город, полный сил,
Его суровым бременем украшен,
Все племена в себе объединил.
Взойди на холм, прислушайся к дыханью
Камней и трав, и, сдерживая дрожь,
Из сердца вырвавшийся гимн существованью,
Счастливый, ты невольно запоешь.
Как широка, как сладостна долина,
Теченье рек как чисто и легко,
Как цепи гор, слагаясь воедино,
Преображенные, сияют далеко!
Живой язык проснувшейся природы
Здесь учит нас основам языка,
И своды слов стоят, как башен своды,
И мысль течет, как горная река.
Ты помнишь вечер? Солнце опускалось,
Дымился неба купол голубой.
Вся Карталиния в огнях переливалась,
Мычали буйволы, качаясь над Курой.
Замолкнул город, тих и неподвижен,
И эта хижина, беднейшая из хижин,
Казалась нам и меньше и темней.
Но как влеклось мое сознанье к ней!
Припоминая отрочества годы,
Хотел понять я, как в такой глуши
Образовался действием природы
Первоначальный строй его души.
Как он смотрел в небес огромный купол,
Как гладил буйвола, как свой твердил урок,
Как в тайниках души своей баюкал
То, что еще и высказать не мог.
Привет тебе, о Грузия моя,
Рожденная в страданиях и буре!
Привет вам, виноградники, поля,
Гром трактора и пенье чианури!
Привет тебе, мой брат имеретин,
Привет тебе, могучий карталинец,
Мегрел задумчивый и ловкий осетин,
И с виноградной чашей кахетинец!
Привет тебе, могучий мой Кавказ,
Короны гор и пропасти ущелий,
Привет тебе, кто слышал в первый раз
Торжественное пенье Руставели!
Приходит ночь, и песня на устах
У всех, у всех от Мцхета до Сигнаха.
Поет хевсур, весь в ромбах и крестах,
Свой щит и меч повесив в Барисахо.
Из дальних гор, из каменной избы
Выходят сваны длинной вереницей,
И воздух прорезает звук трубы,
И скалы отвечают ей сторицей.
И мы садимся около костров,
Вздымаем чашу дружеского пира,
И «Мравалжамиер» гремит в стране отцов —
Заздравный гимн проснувшегося мира.
И снова утро всходит над землею.
Прекрасен мир в начале октября!
Скрипит арба, народ бежит толпою,
И персики, как нежная заря,
Мерцают из раскинутых корзинок.
О, двух миров могучий поединок!
О, крепость мертвая на каменной горе!
О, спор веков и битва в Октябре!
Пронзен весь мир с подножья до зенита,
Исчез племен несовершенный быт,
И план, начертанный на скалах из гранита,
Перед народами открыт.
1936

(обратно)

64. Седов

Он умирал, сжимая компас верный,
Природа мертвая, закованная льдом,
Лежала вкруг него, и солнца лик пещерный
Через туман просвечивал с трудом.
Лохматые, с ремнями на груди,
Свой легкий груз собаки чуть влачили.
Корабль, затертый в ледяной могиле,
Уж далеко остался позади.
И целый мир остался за спиною!
В страну безмолвия, где полюс-великан,
Увенчанный тиарой ледяною,
С меридианом свел меридиан;
Где полукруг полярного сиянья
Копьем алмазным небо пересек;
Где вековое мертвое молчанье
Нарушить мог один лишь человек, —
Туда, туда! В страну туманных бредней,
Где обрывается последней жизни нить!
И сердца стон, и жизни миг последний —
Все, все отдать, но полюс победить!
Он умирал посереди дороги,
Болезнями и голодом томим.
В цинготных пятнах ледяные ноги,
Как бревна, мертвые лежали перед ним.
Но странно! В этом полумертвом теле
Еще жила великая душа:
Превозмогая боль, едва дыша,
К лицу приблизив компас еле-еле,
Он проверял по стрелке свой маршрут
И гнал вперед свой поезд погребальный...
О край земли, угрюмый и печальный!
Какие люди побывали тут!
И есть на дальнем Севере могила...
Вдали от мира высится она.
Один лишь ветер воет там уныло,
И снега ровная блистает пелена.
Два верных друга, чуть живые оба,
Среди камней героя погребли,
И не было ему простого даже гроба,
Щепотки не было родной ему земли.
И не было ему ни почестей военных,
Ни траурных салютов, ни венков,
Лишь два матроса, стоя на коленях,
Как дети, плакали одни среди снегов.
Но люди мужества, друзья, не умирают!
Теперь, когда над нашей головой
Стальные вихри воздух рассекают
И пропадают в дымке голубой,
Когда, достигнув снежного зенита,
Наш флаг над полюсом колеблется, крылат,
И обозначены углом теодолита
Восход луны и солнечный закат, —
Друзья мои, на торжестве народном
Помянем тех, кто пал в краю холодном!
Вставай, Седов, отважный сын земли!
Твой старый компас мы сменили новым,
Но твой поход на Севере суровом
Забыть в своих походах не могли.
И жить бы нам на свете без предела,
Вгрызаясь в льды, меняя русла рек, —
Отчизна воспитала нас и в тело
Живую душу вдунула навек.
И мы пойдем в урочища любые,
И, если смерть застигнет у снегов,
Лишь одного просил бы у судьбы я:
Так умереть, как умирал Седов.
1937

(обратно)

65. Голубиная книга

В младенчестве я слышал много раз
Полузабытый прадедов рассказ
О книге сокровенной... За рекою
Кровавый луч зари, бывало, чуть горит,
Уж спать пора, уж белой пеленою
С реки ползет туман и сердце леденит,
Уж бедный мир, забыв свои страданья,
Затихнул весь, и только вдалеке
Кузнечик, маленький работник мирозданья,
Всё трудится, поет, не требуя вниманья, —
Один, на непонятном языке...
О тихий час, начало летней ночи!
Деревня в сумерках. И возле темных хат
Седые пахари, полузакрывши очи,
На бревнах еле слышно говорят.
И вижу я сквозь темноту ночную,
Когда огонь над трубкой вспыхнет вдруг,
То спутанную бороду седую,
То жилы выпуклые истомленных рук.
И слышу я знакомое сказанье,
Как правда кривду вызвала на бой,
Как одолела кривда, и крестьяне
С тех пор живут обижены судьбой.
Лишь далеко на океане-море,
На белом камне, посредине вод,
Сияет книга в золотом уборе,
Лучами упираясь в небосвод.
Та книга выпала из некой грозной тучи,
Все буквы в ней цветами проросли,
И в ней написана рукой судеб могучей
Вся правда сокровенная земли.
Но семь на ней повешено печатей,
И семь зверей ту книгу стерегут,
И велено до той поры молчать ей,
Пока печати в бездну не спадут.
А ночь горит над тихою землею,
Дрожащим светом залиты поля,
И высоко плывут над головою
Туманные ночные тополя.
Как сказка – мир. Сказания народа,
Их мудрость темная, но милая вдвойне,
Как эта древняя могучая природа,
С младенчества запали в душу мне...
Где ты, старик, рассказчик мой ночной?
Мечтал ли ты о правде трудовой
И верил ли в годину искупленья?
Не знаю я... Ты умер, наг и сир,
И над тобою, полные кипенья,
Давно шумят иные поколенья,
Угрюмый перестраивая мир.
1937

(обратно)

66. Метаморфозы

Как мир меняется! И как я сам меняюсь!
Лишь именем одним я называюсь, —
На самом деле то, что именуют мной, —
Не я один. Нас много. Я – живой.
Чтоб кровь моя остынуть не успела,
Я умирал не раз. О, сколько мертвых тел
Я отделил от собственного тела!
И если б только разум мой прозрел
И в землю устремил пронзительное око,
Он увидал бы там, среди могил, глубоко
Лежащего меня. Он показал бы мне
Меня, колеблемого на морской волне,
Меня, летящего по ветру в край
                                         незримый, —
Мой бедный прах, когда-то так любимый.
А я всё жив! Всё чище и полней
Объемлет дух скопленье чудных тварей.
Жива природа. Жив среди камней
И злак живой, и мертвый мой гербарий.
Звено в звено и форма в форму. Мир
Во всей его живой архитектуре —
Орган поющий, море труб, клавир,
Не умирающий ни в радости, ни в буре.
Как всё меняется! Что было раньше птицей,
Теперь лежит написанной страницей;
Мысль некогда была простым цветком;
Поэма шествовала медленным быком;
А то, что было мною, то, быть может,
Опять растет и мир растений множит.
Вот так, с трудом пытаясь развивать
Как бы клубок какой-то сложной пряжи,
Вдруг и увидишь то, что должно называть
Бессмертием. О, суеверья наши!
1937

(обратно)

67. Лесное озеро

Опять мне блеснула, окована сном,
Хрустальная чаша во мраке лесном.
Сквозь битвы деревьев и волчьи сраженья
Где пьют насекомые сок из растенья,
Где буйствуют стебли и стонут цветы,
Где хищная тварями правит природа,
Пробрался к тебе я и замер у входа,
Раздвинув руками сухие кусты.
В венце из кувшинок, в уборе осок,
В сухом ожерелье растительных дудок
Лежал целомудренной влаги кусок,
Убежище рыб и пристанище уток.
Но странно, как тихо и важно кругом!
Откуда в трущобах такое величье?
Зачем не беснуется полчище птичье,
Но спит, убаюкано сладостным сном?
Один лишь кулик на судьбу негодует
И в дудку растенья бессмысленно дует.
И озеро в тихом вечернем огне
Лежит в глубине, неподвижно сияя,
И сосны, как свечи, стоят в вышине,
Смыкаясь рядами от края до края.
Бездонная чаша прозрачной воды
Сияла и мыслила мыслью отдельной.
Так око больного в тоске беспредельной
При первом сиянье вечерней звезды,
Уже не сочувствуя телу больному,
Горит, устремленное к небу ночному.
И толпы животных и диких зверей,
Просунув сквозь елки рогатые лица,
К источнику правды, к купели своей
Склонялись воды животворной напиться.
1938

(обратно)

68. Соловей

Уже умолкала лесная капелла.
Едва открывал свое горлышко чижик.
В коронке листов соловьиное тело
Одно, не смолкая, над миром звенело.
Чем больше я гнал вас, коварные страсти,
Тем меньше я мог насмехаться над вами.
В твоей ли, пичужка ничтожная, власти
Безмолвствовать в этом сияющем храме?
Косые лучи, ударяя в поверхность
Прохладных листов, улетали в пространство.
Чем больше тебя я испытывал, верность,
Тем меньше я верил в твое постоянство.
А ты, соловей, пригвожденный к искусству,
В свою Клеопатру влюбленный Антоний,
Как мог ты довериться, бешеный, чувству,
Как мог ты увлечься любовной погоней?
Зачем, покидая вечерние рощи,
Ты сердце мое разрываешь на части?
Я болен тобою, а было бы проще
Расстаться с тобою, уйти от напасти.
Уж так, видно, мир этот создан, чтоб звери,
Родители первых пустынных симфоний,
Твои восклицанья услышав в пещере,
Мычали и выли: «Антоний! Антоний!»
1939

(обратно)

69. Слепой

С опрокинутым в небо лицом,
С головой непокрытой,
Он торчит у ворот,
Этот проклятый богом старик.
Целый день он поет,
И напев его грустно-сердитый,
Ударяя в сердца,
Поражает прохожих на миг.
А вокруг старика
Молодые шумят поколенья.
Расцветая в садах,
Сумасшедшая стонет сирень.
В белом гроте черемух
По серебряным листьям растений
Поднимается к небу
Ослепительный день...
Что ж ты плачешь, слепец?
Что томишься напрасно весною?
От надежды былой
Уж давно не осталось следа.
Черной бездны твоей
Не укроешь весенней листвою,
Полумертвых очей
Не откроешь, увы, никогда.
Да и вся твоя жизнь —
Как большая привычная рана.
Не любимец ты солнцу,
И природе не родственник ты.
Научился ты жить
В глубине векового тумана,
Научился смотреть
В вековое лицо темноты...
И боюсь я подумать,
Что где-то у края природы
Я такой же слепец
С опрокинутым в небо лицом.
Лишь во мраке души
Наблюдаю я вешние воды,
Собеседую с ними
Только в горестном сердце моем.
О, с каким я трудом
Наблюдаю земные предметы,
Весь в тумане привычек,
Невнимательный, суетный, злой!
Эти песни мои —
Сколько раз они в мире пропеты!
Где найти мне слова
Для возвышенной песни живой?
И куда ты влечешь меня,
Темная грозная муза,
По великим дорогам
Необъятной отчизны моей?
Никогда, никогда
Не искал я с тобою союза,
Никогда не хотел
Подчиняться я власти твоей, —
Ты сама меня выбрала,
И сама ты мне душу пронзила,
Ты сама указала мне
На великое чудо земли...
Пой же, старый слепец!
Ночь подходит. Ночные светила,
Повторяя тебя,
Равнодушно сияют вдали.
1946

(обратно)

70. Утро

               Петух запевает, светает, пора!
               В лесу под ногами гора серебра.
Там черных деревьев стоят батальоны,
Там елки как пики, как выстрелы – клены,
Их корни как шкворни, сучки как стропила,
Их ветры ласкают, им светят светила.
               Там дятлы, качаясь на дубе сыром,
               С утра вырубают своим топором
               Угрюмые ноты из книги дубрав,
               Короткие головы в плечи вобрав.
                     Рожденный пустыней,
                     Колеблется звук,
                     Колеблется синий
                     На нитке паук.
                     Колеблется воздух,
                     Прозрачен и чист,
                     В сияющих звездах
                     Колеблется лист.
И птицы, одетые в светлые шлемы,
Сидят на воротах забытой поэмы,
И девочка в речке играет нагая
И смотрит на небо, смеясь и мигая.
               Петух запевает, светает, пора!
               В лесу под ногами гора серебра.
1946

(обратно)

71. Гроза

Содрогаясь от мук, пробежала над миром зарница,
Тень от тучи легла, и слилась, и смешалась с травой.
Всё труднее дышать, в небе облачный вал
                                                   шевелится,
Низко стелется птица, пролетев над моей головой.
Я люблю этот сумрак восторга, эту краткую ночь
                                              вдохновенья,
Человеческий шорох травы, вещий холод
                                              на темной руке,
Эту молнию мысли и медлительное появленье
Первых дальних громов – первых слов
                                             на родном языке.
Так из темной воды появляется в мир
                                              светлоокая дева,
И стекает по телу, замирая в восторге, вода,
Травы падают в обморок, и направо бегут и налево
Увидавшие небо стада.
А она над водой, над просторами круга земного,
Удивленная, смотрит в дивном блеске своей наготы.
И, играя громами, в белом облаке катится слово,
И сияющий дождь на счастливые рвется цветы.
1946

(обратно)

72. Бетховен

В тот самый день, когда твои созвучья
Преодолели сложный мир труда,
Свет пересилил свет, прошла сквозь тучу туча,
Гром двинулся на гром, в звезду вошла звезда.
И яростным охвачен вдохновеньем,
В оркестрах гроз и трепете громов,
Поднялся ты по облачным ступеням
И прикоснулся к музыке миров.
Дубравой труб и озером мелодий
Ты превозмог нестройный ураган,
И крикнул ты в лицо самой природе,
Свой львиный лик просунув сквозь орган.
И пред лицом пространства мирового
Такую мысль вложил ты в этот крик,
Что слово с воплем вырвалось из слова
И стало музыкой, венчая львиный лик.
В рогах быка опять запела лира,
Пастушьей флейтой стала кость орла,
И понял ты живую прелесть мира
И отделил добро его от зла.
И сквозь покой пространства мирового
До самых звезд прошел девятый вал...
Откройся, мысль! Стань музыкою, слово,
Ударь в сердца, чтоб мир торжествовал!
1946

(обратно)

73. Уступи мне, скворец, уголок

Уступи мне, скворец, уголок,
Посели меня в старом скворешнике.
Отдаю тебе душу в залог
За твои голубые подснежники.
И свистит и бормочет весна.
По колено затоплены тополи.
Пробуждаются клены от сна,
Чтоб, как бабочки, листья захлопали.
И такой на полях кавардак,
И такая ручьев околесица,
Что попробуй, покинув чердак,
Сломя голову в рощу не броситься!
Начинай серенаду, скворец!
Сквозь литавры и бубны истории
Ты – наш первый весенний певец
Из березовой консерватории.
Открывай представленье, свистун!
Запрокинься головкою розовой,
Разрывая сияние струн
В самом горле у рощи березовой.
Я и сам бы стараться горазд,
Да шепнула мне бабочка-странница:
«Кто бывает весною горласт,
Тот без голоса к лету останется».
А весна хороша, хороша!
Охватило всю душу сиренями.
Поднимай же скворешню, душа,
Над твоими садами весенними.
Поселись на высоком шесте,
Полыхая по небу восторгами,
Прилепись паутинкой к звезде
Вместе с птичьими скороговорками.
Повернись к мирозданью лицом,
Голубые подснежники чествуя,
С потерявшим сознанье скворцом
По весенним полям путешествуя.
1946

(обратно)

74. Читайте, деревья, стихи Гезиода

Читайте, деревья, стихи Гезиода,
Дивись Оссиановым гимнам, рябина!
Не меч ты поднимешь сегодня, природа,
Но школьный звонок над щитом Кухулина.
Еще заливаются ветры, как барды,
Еще не смолкают березы Морвена,
Но зайцы и птицы садятся за парты
И к зверю девятая сходит Камена.
Березы, вы школьницы! Полно калякать,
Довольно скакать, задирая подолы!
Вы слышите, как через бурю и слякоть
Ревут водопады, спрягая глаголы?
Вы слышите, как перед зеркалом речек,
Под листьями ивы, под лапами ели,
Как маленький Гамлет, рыдает кузнечик,
Не в силах от вашей уйти канители?
Опять ты, природа, меня обманула,
Опять провела меня за нос, как сводня!
Во имя чего среди ливня и гула
Опять, как безумный, брожу я сегодня?
В который ты раз мне твердишь, потаскуха,
Что здесь, на пороге всеобщего тленья,
Не место бессмертным иллюзиям духа,
Что жизнь продолжается только мгновенье!
Вот так я тебе и поверил! Покуда
Не вытряхнут душу из этого тела,
Едва ли иного достоин я чуда,
Чем то, от которого сердце запело.
Мы, люди, – хозяева этого мира,
Его мудрецы и его педагоги,
Затем и поет Оссианова лира
Над чащею леса, у края берлоги.
От моря до моря, от края до края
Мы учим и пестуем младшего брата,
И бабочки, в солнечном свете играя,
Садятся на лысое темя Сократа.
(обратно)

75. Еще заря не встала над селом

Еще заря не встала над селом,
Еще лежат в саду десятки теней,
Еще блистает лунным серебром
Замерзший мир деревьев и растений.
Какая ранняя и звонкая зима!
Еще вчера был день прозрачно-синий,
Но за ночь ветер вдруг сошел с ума,
И выпал снег, и лег на листья иней.
И я смотрю, задумавшись, в окно.
Над крышами соседнего квартала,
Прозрачным пламенем своим окружено,
Восходит солнце медленно и вяло.
Седых берез волшебные ряды
Метут снега безжизненной куделью.
В кристалл холодный убраны сады,
Внезапно занесенные метелью.
Мой старый пес стоит, насторожась,
А снег уже блистает перламутром,
И все яснее чувствуется связь
Души моей с холодным этим утром.
Так на заре просторных зимних дней
Под сенью замерзающих растений
Нам предстают свободней и полней
Живые силы наших вдохновений.
1946

(обратно)

76. В этой роще березовой

В этой роще березовой,
Вдалеке от страданий и бед,
Где колеблется розовый
Немигающий утренний свет,
Где прозрачной лавиною
Льются листья с высоких ветвей, —
Спой мне, иволга, песню пустынную,
Песню жизни моей.
Пролетев над поляною
И людей увидав с высоты,
Избрала деревянную
Неприметную дудочку ты,
Чтобы в свежести утренней,
Посетив человечье жилье,
Целомудренно бедной заутреней
Встретить утро мое.
Но ведь в жизни солдаты мы,
И уже на пределах ума
Содрогаются атомы,
Белым вихрем взметая дома.
Как безумные мельницы,
Машут войны крылами вокруг.
Где ж ты, иволга, леса отшельница?
Что ты смолкла, мой друг?
Окруженная взрывами,
Над рекой, где чернеет камыш,
Ты летишь над обрывами,
Над руинами смерти летишь.
Молчаливая странница,
Ты меня провожаешь на бой,
И смертельное облако тянется
Над твоей головой.
За великими реками
Встанет солнце, и в утренней мгле
С опаленными веками
Припаду я, убитый, к земле.
Крикнув бешеным вороном,
Весь дрожа, замолчит пулемет.
И тогда в моем сердце разорванном
Голос твой запоет.
И над рощей березовой,
Над березовой рощей моей,
Где лавиною розовой
Льются листья с высоких ветвей,
Где под каплей божественной
Холодеет кусочек цветка, —
Встанет утро победы торжественной
На века.
1946

(обратно)

77. Воздушное путешествие

В крылатом домике, высоко над землей
Двумя ревущими моторами влекомый,
Я пролетал вчера дорогой незнакомой,
И облака, скользя, толпились подо мной.
Два бешеных винта, два трепета земли,
Два грозных грохота, две ярости, две бури,
Сливая лопасти с блистанием лазури,
Влекли меня вперед. Гремели и влекли.
Лентообразных рек я видел перелив,
Я различал полей зеленоватых призму,
Туманно-синий лес, прижатый к организму
Моей живой земли, гнездился между нив.
Я к музыке винтов прислушивался, я
Согласный хор винтов распределял на части,
Я изучал их песнь, я понимал их страсти,
Я сам изнемогал от счастья бытия.
Я посмотрел в окно, и сквозь прозрачный дым
Блистательных хребтов суровые вершины,
Торжественно скользя под грозный рев
                                                   машины
Дохнули мне в лицо дыханьем ледяным.
И вскрикнула душа, узнав тебя, Кавказ!
И солнечный поток, прорезав тело тучи,
Упал, дымясь, на кристаллические кучи
Огромных ледников, и вспыхнул, и погас.
И далеко внизу, расправив два крыла,
Скользило подо мной подобье самолета.
Казалось, из долин за нами гнался кто-то,
Похитив свой наряд и перья у орла.
Быть может, это был неистовый Икар,
Который вырвался из пропасти вселенной,
Когда напев винтов с их тяжестью мгновенной
Нанес по воздуху стремительный удар.
И вот он гонится над пропастью земли,
Как привидение летающего грека,
И славит хор винтов победу человека,
И Грузия моя встречает нас вдали.
1947

(обратно)

78. ХрамГЭС

Плоскогорие Цалки, твою высоту
Стерегут, обступив, Триалетские скалы.
Ястреб в небе парит, и кричит на лету,
И приветствует яростным воплем обвалы.
Здесь в бассейнах священная плещет форель,
Здесь стада из разбитого пьют саркофага,
Здесь с ума археологи сходят досель,
Открывая гробницы на склоне оврага.
Здесь История пела, как дева, вчера,
Но сегодня от грохота дрогнули горы,
Титанических взрывов взвились веера,
И взметнулись ракет голубых метеоры.
Там, где волны в ущелье пробили проход,
Многотонный бетон пересек горловину,
И река, закипев у подземных ворот,
Покатилась, бушуя, обратно в долину.
Словно пойманный зверь, зарычала она,
Вырывая орешник, вздымая каменья,
Заливая печальных гробниц письмена,
Где давно позабытые спят поколенья.
Опустись, моя муза, в глубокий тоннель!
Ты – подружка гидравлики, сверстница тока.
Пред тобой в глубине иверийских земель
Зажигается новое солнце Востока.
Ты послушай, как свищет стальной соловей,
Как трепещет в бетоне железный вибратор,
Опусти свои очи в зияющий кратер,
Что уходит в скалу под ногою твоей.
Здесь грузинские юноши, дети страны,
Словно зодчие мира, под звуки пандури
Заключили в трубу завывание бури
И в бетон заковали кипенье волны.
Нас подхватит волна, мы помчимся с тобой,
Мы по трубам низринемся в бездну ущелья,
Где раструбы турбин в хороводе веселья
Заливаются песней своей громовой.
Из пространств генератора мы полетим
Высоко над землей по струне передачи,
Мы забудем с тобою про все неудачи,
Наслаждаясь мгновенным полетом своим.
Над Курою огромные звезды горят,
Словно воины, встали вокруг кипарисы,
И залитые светом кварталы Тбилиси
О грядущих веках до утра говорят.
1947

(обратно)

79. Сагурамо

Я твой родничок, Сагурамо,
Наверно, вовек не забуду.
Здесь каменных гор панорама
Вставала, подобная чуду.
Здесь гор изумрудная груда
В одежде из груш и кизила,
Как некое древнее чудо,
Навек мое сердце пленила.
Спускаясь с высот Зедазени,
С развалин старинного храма,
Я видел, как тропы оленьи
Бежали к тебе, Сагурамо.
Здесь птицы, как малые дети,
Смотрели в глаза человечьи
И пели мне песню о лете
На птичьем блаженном наречье.
И в нише из древнего камня,
Где ласточек плакала стая,
Звучала струя родника мне,
Дугою в бассейн упадая.
И днем, над работой склоняясь,
И ночью, проснувшись в постели,
Я слышал, как, в окна врываясь,
Холодные струи звенели.
И мир превращался в огромный
Певучий источник величья,
И, песней его изумленный,
Хотел его тайну постичь я.
И спутники Гурамишвили,
Вставая из бездны столетий,
К постели моей подходили,
Рыдая, как малые дети.
И туч поднимались волокна,
И дождь барабанил по крыше,
И с шумом в открытые окна
Врывались летучие мыши.
И сердце Ильи Чавчавадзе
Гремело так громко и близко,
Что молнией стала казаться
Вершина его обелиска.
Я вздрагивал, я просыпался,
Я с треском захлопывал ставни,
И снова мне в уши врывался
Источник, звенящий на камне.
И каменный храм Зедазени
Пылал над блистательным Мцхетом
И небо тропинки оленьи
Своим заливало рассветом.
1947

(обратно)

80. Ночь в Пасанаури

Сияла ночь, играя на пандури,
Луна плыла в убежище любви,
И снова мне в садах Пасанаури
На двух Арагвах пели соловьи.
С Крестового спустившись перевала,
Где в мае снег и каменистый лед,
Я так устал, что не желалнимало
Ни соловьев, ни песен, ни красот.
Под звуки соловьиного напева
Я взял фонарь, разделся догола,
И вот река, как бешеная дева,
Мое большое тело обняла.
И я лежал, схватившись за каменья,
И надо мной, сверкая, выл поток,
И камни шевелились в исступленье
И бормотали, прыгая у ног.
И я смотрел на бледный свет огарка,
Который колебался вдалеке,
И с берега огромная овчарка
Величественно двигалась к реке.
И вышел я на берег, словно воин,
Холодный, чистый, сильный и земной,
И гордый пес как божество спокоен,
Узнав меня, улегся предо мной.
И в эту ночь в садах Пасанаури,
Изведав холод первобытных струй,
Я принял в сердце первый звук пандури,
Как в отрочестве – первый поцелуй.
1947

(обратно)

81. Я трогал листы эвкалипта

Я трогал листы эвкалипта
И твердые перья агавы,
Мне пели вечернюю песню
Аджарии сладкие травы.
Магнолия в белом уборе
Склоняла туманное тело,
И синее-синее море
У берега бешено пело.
Но в яростном блеске природы
Мне снились московские рощи,
Где синее небо бледнее,
Растенья скромнее и проще.
Где нежная иволга стонет
Над светлым видением луга,
Где взоры печальные клонит
Моя дорогая подруга.
И вздрогнуло сердце от боли,
И светлые слезы печали
Упали на чаши растений,
Где белые птицы кричали.
А в небе, седые от пыли,
Стояли камфарные лавры
И в бледные трубы трубили,
И в медные били литавры.
1947

(обратно)

82. Урал Отрывок

Зима. Огромная, просторная зима.
Деревьев громкий треск звучит, как канонада.
Глубокий мрак ночей выводит терема
Сверкающих снегов над выступами сада.
В одежде кристаллической своей
Стоят деревья. Темные вороны,
Сшибая снег с опущенных ветвей,
Шарахаются, немощны и сонны.
В оттенках грифеля клубится ворох туч,
И звезды, пробиваясь посредине,
Свой синеватый движущийся луч
Едва влачат по ледяной пустыне.
Но лишь заря прорежет небосклон
И встанет солнце, как, подобно чуду,
Свет тысячи огней возникнет отовсюду,
Частицами снегов в пространство отражен.
И девственный пожар январского огня
Вдруг упадет на школьный палисадник,
И хоры петухов сведут с ума курятник,
И зимний день всплывет, ликуя и звеня.
В такое утро русский человек,
Какое б с ним ни приключилось горе,
Не может тосковать. Когда на косогоре
Вдруг заскрипел под валенками снег
И большеглазых розовых детей
Опять мелькнули радостные лица, —
Лариса поняла: довольно ей томиться,
Довольно мучиться. Пора очнуться ей!
В тот день она рассказывала детям
О нашей родине. И в глубину времен,
К прошедшим навсегда тысячелетьям
Был взор ее духовный устремлен.
И дети видели, как в глубине веков,
Образовавшись в огненном металле,
Платформы двух земных материков
Средь раскаленных лав затвердевали.
В огне и буре плавала Сибирь,
Европа двигала свое большое тело,
И солнце, как огромный нетопырь,
Сквозь желтый пар таинственно глядело.
И вдруг, подобно льдинам в ледоход,
Материки столкнулись. В небосвод
Метнулся камень, образуя скалы;
Расплавы звонких руд вонзились в интервалы
И трещины пород; подземные пары,
Как змеи, извиваясь меж камнями,
Пустоты скал наполнили огнями
Чудесных самоцветов. Все дары
Блистательной таблицы элементов
Здесь улеглись для наших инструментов
И затвердели. Так возник Урал.
Урал, седой Урал! Когда в былые годы
Шумел строительства первоначальный вал,
Кто, покоритель скал и властелин природы,
Короной черных домн тебя короновал?
Когда магнитогорские мартены
Впервые выбросили свой стальной поток,
Кто отворил твои безжизненные стены,
Кто за собой сердца людей увлек
В кипучий мир бессмертных пятилеток?
Когда бы из могил восстал наш бедный предок
И посмотрел вокруг, чтоб целая страна
Вдруг сделалась ему со всех сторон видна, —
Как изумился б он! Из черных недр Урала,
Где царствуют топаз и турмалин,
Пред ним бы жизнь невиданная встала,
Наполненная пением машин.
Он увидал бы мощные громады
Магнитных скал, сползающих с высот,
Он увидал бы полный сил народ,
Трудящийся в громах подземной канонады,
И землю он свою познал бы в первый раз...
Не отрывая от Ларисы глаз,
Весь класс молчал, как бы завороженный.
Лариса чувствовала: огонек, зажженный
Ее словами, будет вечно жить
В сердцах детей. И совершилось чудо:
Воспоминаний горестная груда
Вдруг перестала сердце ей томить.
Что сердце? Сердце – воск. Когда ему блеснет
Огонь сочувственный, огонь родного края,
Растопится оно и, медленно сгорая,
Навстречу жизни радостно плывет.
1947

(обратно)

83. Город в степи

1

Степным ветрам не писаны законы.
Пирамидальный склон воспламеня,
Всю ночь над нами тлеют терриконы —
Живые горы дыма и огня.
Куда ни глянь, от края и до края
На пьедесталах каменных пород
Стальные краны, в воздухе ныряя,
Свой медленный свершают оборот.
И вьется дым в искусственном ущелье,
И за составом движется состав,
И свищет ветер в бешеном веселье,
Над Казахстаном крылья распластав.
(обратно)

2

Какой простор для мысли и труда!
Какая сила дерзости и воли!
Кто, чародей, в необозримом поле
Воздвиг потомству эти города?
Кто выстроил пролеты колоннад,
Кто вылепил гирлянды на фронтонах,
Кто средь степей разбил испепеленных
Фонтанами взрывающийся сад?
А ветер стонет, свищет и гудит,
Рвет вымпела, над башнями играя,
И изваянье Ленина стоит,
В седые степи руку простирая.
И степь пылает на исходе дня,
И тень руки ложится на равнины,
И в честь вождя заводят песнь акыны,
Над инструментом голову склоня.
И затихают шорохи и вздохи,
И замолкают птичьи голоса,
И вопль певца из струнной суматохи,
Как вольный беркут, мчится в небеса.
Летит, летит, летит... остановился...
И замер где-то в солнце... А внизу
Переполох восторга прокатился,
С туманных струн рассыпав бирюзу.
Но странный голос, полный ликованья,
Уже вступил в особый мир чудес,
И целый город, затаив дыханье,
Следит за ним под куполом небес.
И Ленин смотрит в глубь седых степей
И думою чело его объято,
И песнь летит, привольна и крылата,
И, кажется, конца не будет ей.
И далеко, в сиянии зари,
В своих широких шляпах из брезента
Шахтеры вторят звону инструмента
И поднимают к небу фонари.
(обратно)

3

Гомер степей на пегой лошаденке
Несется вдаль, стремительно красив.
Вослед ему летят сизоворонки,
Головки на закат поворотив.
И вот, ступив ногой на солончак,
Стоит верблюд, Ассаргадон пустыни,
Дитя печали, гнева и гордыни,
С тысячелетней тяжестью в очах.
Косматый лебедь каменного века,
Он плачет так, что слушать нету сил,
Как будто он, скиталец и калека,
Вкусив пространства, счастья не вкусил.
Закинув темя за предел земной,
Он медленно ворочает глазами,
И тамариск, обрызганный слезами,
Шумит пред ним серебряной волной.
(обратно)

4

Надев остроконечные папахи
И наклонясь на гриву скакуна,
Вокруг отар во весь опор казахи
Несутся, вьются, стиснув стремена.
И стрепет, вылетев из-под копыт,
Шарахается в поле, как лазутчик,
И солнце жжет верхи сухих колючек,
И на сто верст простор вокруг открыт.
И Ленин на холме Караганды
Глядит в необозримые просторы,
И вкруг него ликуют птичьи хоры,
Звенит домбра и плещет ток воды.
И за составом движется состав,
И льется уголь из подземной клети,
И ветер гонит тьму тысячелетий,
Над Казахстаном крылья распластав.
1947

(обратно) (обратно)

84. В тайге

За высокий сугроб закатилась звезда,
Блещет месяц – глазам невтерпеж.
Кедр, владыка лесов, под наростами льда
На брильянтовый замок похож.
Посреди кристаллически-белых громад
На седом телеграфном столбе,
Оседлав изоляторы, совы сидят
И в лицо они смотрят тебе.
Запахнув на груди исполинский тулуп,
Ты стоишь над землянкой звена.
Крепко спит в тишине молодой лесоруб,
Лишь тебе одному не до сна.
Обнимая огромный канадский топор,
Ты стоишь, неподвижен и хмур.
Пред тобой голубую пустыню простер
Замурованный льдами Амур.
И далеко внизу полыхает пожар,
Рассыпая огонь по реке,
Это печи свои отворил сталевар
В Комсомольске, твоем городке.
Это он подмигнул в ледяную тайгу,
Это он побратался с тобой,
Чтобы ты не заснул на своем берегу,
Не замерз, околдован тайгой.
Так растет человеческой дружбы зерно,
Так в январской морозной пыли
Два могучие сердца, сливаясь в одно,
Пламенеют над краем земли.
1947

(обратно)

85. Творцы дорог

1

Рожок поет протяжно и уныло, —
Давно знакомый утренний сигнал!
Покуда медлит сонное светило,
В свои права вступает аммонал.
Над крутизною старого откоса
Уже трещат бикфордовы шнуры,
И вдруг – удар, и вздрогнула береза,
И взвыло чрево каменной горы.
И выдохнув короткий белый пламень
Под напряженьем многих атмосфер,
Завыл, запел, взлетел под небо камень,
И заволокся дымом весь карьер.
И равномерным грохотом обвала
До глубины своей потрясена,
Из тьмы лесов трущоба простонала,
И, простонав, замолкнула она.
Поет рожок над дальнею горою,
Восходит солнце, заливая лес,
И мы бежим нестройною толпою,
Подняв ломы, громам наперерез.
Так под напором сказочных гигантов,
Работающих тысячами рук,
Из недр вселенной ад поднялся Дантов
И, грохнув наземь, раскололся вдруг.
При свете солнца разлетелись страхи,
Исчезли толпы духов и теней.
И вот лежит, сверкающий во прахе,
Подземный мир блистательных камней.
И всё черней становится и краше
Их влажный и неправильный излом.
О, эти расколовшиеся чаши,
Обломки звезд с оторванным крылом!
Кубы и плиты, стрелы и квадраты,
Мгновенно отвердевшие грома, —
Они лежат передо мной, разъяты
Одним усильем светлого ума.
Еще прохлада дышит вековая
Над грудью их, еще курится пыль,
Но экскаватор, черный ковш вздымая,
Уж сыплет их, урча, в автомобиль.
(обратно)

2

Угрюмый Север хмурился ревниво,
Но с каждым днем всё жарче и быстрей
Навстречу льдам Берингова пролива
Неслась струя тропических морей.
Под непрерывный грохот аммонала,
Весенними лучами озарен,
Уже летел, раскинув опахала,
Огромный, как ракета, махаон.
Сиятельный и пышный самозванец,
Он, как светило, вздрагивал и плыл,
И вслед ему неслась толпа созданьиц,
Подвесив тельца меж лазурных крыл.
Кузнечики, согретые лучами,
Отщелкивали в воздухе часы,
Тяжелый жук, летающий скачками,
Влачил, как шлейф, гигантские усы.
И сотни тварей, на своей свирели
Однообразный поднимая вой,
Ползли, толклись, метались, пили, ели,
Вились, как столб, над самой головой.
И в куполе звенящих насекомых,
Среди болот и неподвижных мхов,
С вершины сопок, зноем опаленных,
Вздымался мир невиданных цветов.
Соперничая с блеском небосвода,
Здесь, посредине хлябей и камней,
Казалось, в небо бросила природа
Всю ярость красок, собранную в ней.
Над суматохой лиственных сплетений,
Над ураганом зелени и трав
Здесь расцвела сама душа растений,
Огромные цветы образовав.
Когда горят над сопками Стожары
И пенье сфер проносится вдали,
Колокола и сонные гитары
Им нежно откликаются с земли.
Есть хор цветов, не уловимый ухом,
Концерт тюльпанов и квартет лилей.
Быть может, только бабочкам и мухам
Он слышен ночью посреди полей.
В такую ночь, соперница лазурей,
Вся сопка дышит, звуками полна,
И тварь земная музыкальной бурей
До глубины души потрясена.
И засыпая в первобытных норах,
Твердит она уже который век
Созвучья тех мелодий, о которых
Так редко вспоминает человек.
(обратно)

3

Рожок гудел, и сопка клокотала,
Узкоколейка пела у реки.
Подобье циклопического вала
Пересекало древний мир тайги.
Здесь, в первобытном капище природы,
В необозримом вареве болот,
Врубаясь в лес, проваливаясь в воды,
Срываясь с круч, мы двигались вперед.
Нас ветер бил с Амура и Амгуни,
Трубил нам лось, и волк нам выл вослед,
Но все, что здесь до нас лежало втуне,
Мы подняли и вынесли на свет.
В стране, где кедрам светят метеоры,
Где молится березам бурундук,
Мы отворили заступами горы
И на восток пробились и на юг.
Охотский вал ударил в наши ноги,
Морские птицы прянули из трав,
И мы стояли на краю дороги,
Сверкающие заступы подняв.
<1946>—1947

(обратно) (обратно)

86. Завещание

Когда на склоне лет иссякнет жизнь моя
И, погасив свечу, опять отправлюсь я
В необозримый мир туманных превращений,
Когда мильоны новых поколений
Наполнят этот мир сверканием чудес
И довершат строение природы, —
Пускай мой бедный прах покроют эти воды,
Пусть приютит меня зеленый этот лес.
Я не умру, мой друг. Дыханием цветов
Себя я в этом мире обнаружу.
Многовековый дуб мою живую душу
Корнями обовьет, печален и суров.
В его больших листах я дам приют уму,
Я с помощью ветвей свои взлелею мысли,
Чтоб над тобой они из тьмы лесов повисли
И ты причастен был к сознанью моему.
Над головой твоей, далекий правнук мой,
Я в небе пролечу, как медленная птица,
Я вспыхну над тобой, как бледная зарница,
Как летний дождь прольюсь, сверкая над
                                                   травой.
Нет в мире ничего прекрасней бытия.
Безмолвный мрак могил – томление пустое.
Я жизнь мою прожил, я не видал покоя:
Покоя в мире нет. Повсюду жизнь и я.
Не я родился в мир, когда из колыбели
Глаза мои впервые в мир глядели, —
Я на земле моей впервые мыслить стал,
Когда почуял жизнь безжизненный кристалл,
Когда впервые капля дождевая
Упала на него, в лучах изнемогая.
О, я недаром в этом мире жил!
И сладко мне стремиться из потемок,
Чтоб, взяв меня в ладонь, ты, дальний мой
                                                   потомок,
Доделал то, что я не довершил.
1947

(обратно)

87. Жена

Откинув со лба шевелюру,
Он хмуро сидит у окна.
В зеленую рюмку микстуру
Ему наливает жена.
Как робко, как пристально-нежно
Болезненный светится взгляд,
Как эти кудряшки потешно
На тощей головке висят!
С утра он всё пишет да пишет,
В неведомый труд погружен.
Она еле ходит, чуть дышит,
Лишь только бы здравствовал он.
А скрипнет под ней половица,
Он брови взметнет, – и тотчас
Готова она провалиться
От взгляда пронзительных глаз.
Так кто же ты, гений вселенной?
Подумай: ни Гете, ни Дант
Не знали любви столь смиренной,
Столь трепетной веры в талант.
О чем ты скребешь на бумаге?
Зачем ты так вечно сердит?
Что ищешь, копаясь во мраке
Своих неудач и обид?
Но коль ты хлопочешь на деле
О благе, о счастье людей,
Как мог ты не видеть доселе
Сокровища жизни своей?
1948

(обратно)

88. Журавли

Вылетев из Африки в апреле
К берегам отеческой земли,
Длинным треугольником летели,
Утопая в небе, журавли.
Вытянув серебряные крылья
Через весь широкий небосвод,
Вел вожак в долину изобилья
Свой немногочисленный народ.
Но когда под крыльями блеснуло
Озеро, прозрачное насквозь,
Черное зияющее дуло
Из кустов навстречу поднялось.
Луч огня ударил в сердце птичье,
Быстрый пламень вспыхнул и погас,
И частица дивного величья
С высоты обрушилась на нас.
Два крыла, как два огромных горя,
Обняли холодную волну,
И, рыданью горестному вторя,
Журавли рванулись в вышину.
Только там, где движутся светила,
В искупленье собственного зла
Им природа снова возвратила
То, что смерть с собою унесла:
Гордый дух, высокое стремленье,
Волю непреклонную к борьбе, —
Все, что от былого поколенья
Переходит, молодость, к тебе.
А вожак в рубашке из металла
Погружался медленно на дно,
И заря над ним образовала
Золотого зарева пятно.
1948

(обратно)

89. Прохожий

Исполнен душевной тревоги
В треухе, с солдатским мешком,
По шпалам железной дороги
Шагает он ночью пешком.
Уж поздно. На станцию Нара
Ушел предпоследний состав.
Луна из-за края амбара
Сияет, над кровлями встав.
Свернув в направлении к мосту,
Он входит в весеннюю глушь,
Где сосны, склоняясь к погосту,
Стоят, словно скопища душ.
Тут летчик у края аллеи
Покоится в ворохе лент,
И мертвый пропеллер, белея,
Венчает его монумент.
И в темном чертоге вселенной,
Над сонною этой листвой
Встает тот нежданно мгновенный,
Пронзающий душу покой,
Тот дивный покой, пред которым,
Волнуясь и вечно спеша,
Смолкает с опущенным взором
Живая людская душа.
И в легком шуршании почек,
И в медленном шуме ветвей
Невидимый юноша-летчик
О чем-то беседует с ней.
А тело бредет по дороге,
Шагая сквозь тысячи бед,
И горе его, и тревоги
Бегут, как собаки, вослед.
1948

(обратно)

90. Читая стихи

Любопытно, забавно и тонко:
Стих, почти не похожий на стих.
Бормотанье сверчка и ребенка
В совершенстве писатель постиг.
И в бессмыслице скомканной речи
Изощренность известная есть.
Но возможно ль мечты человечьи
В жертву этим забавам принесть?
И возможно ли русское слово
Превратить в щебетанье щегла,
Чтобы смысла живая основа
Сквозь него прозвучать не могла?
Нет! Поэзия ставит преграды
Нашим выдумкам, ибо она
Не для тех, кто, играя в шарады,
Надевает колпак колдуна.
Тот, кто жизнью живет настоящей,
Кто к поэзии с детства привык,
Вечно верует в животворящий,
Полный разума русский язык.
1948

(обратно)

91. Когда вдали угаснет свет дневной

Когда вдали угаснет свет дневной
И в черной мгле, склоняющейся к хатам,
Всё небо заиграет надо мной,
Как колоссальный движущийся атом, —
В который раз томит меня мечта,
Что где-то там, в другом углу вселенной,
Такой же сад, и та же темнота,
И те же звезды в красоте нетленной.
И может быть, какой-нибудь поэт
Стоит в саду и думает с тоскою,
Зачем его я на исходе лет
Своей мечтой туманной беспокою.
1948

(обратно)

92. Оттепель

Оттепель после метели.
Только утихла пурга,
Разом сугробы осели
И потемнели снега.
В клочьях разорванной тучи
Блещет осколок луны.
Сосен тяжелые сучья
Мокрого снега полны.
Падают, плавятся, льются
Льдинки, втыкаясь в сугроб.
Лужи, как тонкие блюдца,
Светятся около троп.
Пусть молчаливой дремотой
Белые дышат поля,
Неизмеримой работой
Занята снова земля.
Скоро проснутся деревья,
Скоро, построившись в ряд,
Птиц перелетных кочевья
В трубы весны затрубят.
1948

(обратно)

93. Приближался апрель к середине

Приближался апрель к середине,
Бил ручей, упадая с откоса,
День и ночь грохотал на плотине
Деревянный лоток водосброса.
Здесь, под сенью дряхлеющих ветел,
Из которых любая – калека,
Я однажды, гуляя, заметил
Незнакомого мне человека.
Он стоял и держал пред собою
Непочатого хлеба ковригу
И свободной от груза рукою
Перелистывал старую книгу.
Лоб его бороздила забота,
И здоровьем не выдалось тело,
Но упорная мысли работа
Глубиной его сердца владела.
Пробежав за страницей страницу,
Он вздымал удивленное око,
Наблюдая ручьев вереницу,
Устремленную в пену потока.
В этот миг перед ним открывалось
То, что было незримо доселе,
И душа его в мир поднималась,
Как дитя из своей колыбели.
А грачи так безумно кричали,
И так яростно ветлы шумели,
Что, казалось, остаток печали
Отнимать у него не хотели.
1948

(обратно)

94. Поздняя весна

Осветив черепицу на крыше
И согрев древесину сосны,
Поднимается выше и выше
Запоздалое солнце весны.
В розовато-коричневом дыме
Не покрытых листами ветвей,
Весь пронизан лучами косыми,
Бьет крылом и поет соловей.
Как естественно здесь повторенье
Лаконически-медленных фраз,
Точно малое это творенье
Их поет специально для нас!
О любимые сердцем обманы,
Заблужденья младенческих лет!
В день, когда зеленеют поляны,
Мне от вас избавления нет.
Я, как древний Коперник, разрушил
Пифагорово пенье светил
И в основе его обнаружил
Только лепет и музыку крыл.
1948

(обратно)

95. Полдень

Понемногу вступает в права
Ослепительно знойное лето.
Раскаленная солнцем трава
Испареньями влаги одета.
Пожелтевший от зноя лопух
Развернул розоватые латы
И стоит, задыхаясь от мух,
Под высокими окнами хаты.
Есть в расцвете природы моей
Кратковременный миг пресыщенья,
Час, когда перламутровый клей
Выделяют головки растенья.
Утомились орудья любви,
Страсть иссякла, но пламя былое
Дотлевает и бродит в крови,
Уж не тело, но ум беспокоя.
Но к полудню заснет и оно,
И в средине небесного свода
Лишь смертельного зноя пятно
Различит, замирая, природа.
1948

(обратно)

96. Лебедь в зоопарке

Сквозь летние сумерки парка
По краю искусственных вод
Красавица, дева, дикарка —
Высокая лебедь плывет.
Плывет белоснежное диво,
Животное, полное грез,
Колебля на лоне залива
Лиловые тени берез.
Головка ее шелковиста,
И мантия снега белей,
И дивные два аметиста
Мерцают в глазницах у ней.
И светлое льется сиянье
Над белым изгибом спины,
И вся она как изваянье
Приподнятой к небу волны.
Скрежещут над парком трамваи,
Скрипит под машинами мост,
Истошно кричат попугаи,
Поджав перламутровый хвост.
И звери сидят в отдаленье,
Приделаны к выступам нор,
И смотрят фигуры оленьи
На воду сквозь тонкий забор.
И вся мировая столица,
Весь город сверкающий наш,
Над маленьким парком теснится,
Этаж громоздя на этаж.
И слышит, как в сказочном мире
У самого края стены
Крылатое диво на лире
Поет нам о счастье весны.
1948

(обратно)

97. Сквозь волшебный прибор Левенгука

Сквозь волшебный прибор Левенгука
На поверхности капли воды
Обнаружила наша наука
Удивительной жизни следы.
Государство смертей и рождений,
Нескончаемой цепи звено, —
В этом мире чудесных творений
Сколь ничтожно и мелко оно!
Но для бездн, где летят метеоры,
Ни большого, ни малого нет,
И равно беспредельны просторы
Для микробов, людей и планет.
В результате их общих усилий
Зажигается пламя Плеяд,
И кометы летят легкокрылей,
И быстрее созвездья летят.
И в углу невысокой вселенной,
Под стеклом кабинетной трубы,
Тот же самый поток неизменный
Движет тайная воля судьбы.
Там я звездное чую дыханье,
Слышу речь органических масс
И стремительный шум созиданья,
Столь знакомый любому из нас.
1948

(обратно)

98. Тбилисские ночи

Отчего, как восточное диво,
Черноока, печальна, бледна,
Ты сегодня всю ночь молчаливо
До рассвета сидишь у окна?
Распластались во мраке платаны,
Ночь брильянтовой чашей горит,
Дремлют горы, темны и туманны,
Кипарис, как живой, говорит.
Хочешь, завтра под звуки пандури,
Сквозь вина золотую струю
Я умчу тебя в громе и буре
В ледяную отчизну мою?
Вскрикнут кони, разломится время,
И по руслу реки до зари
Полетим мы, забытые всеми,
Разрывая лучей янтари.
Я закутаю смуглые плечи
В снежный ворох сибирских полей,
Будут сосны гореть словно свечи,
Над мерцаньем твоих соболей.
Там, в огромном безмолвном просторе,
Где поет, торжествуя, пурга,
Позабудешь ты южное море,
Золотые его берега.
Ты наутро поднимешь ресницы:
Пред тобой, как лесные царьки,
Золотые песцы и куницы
Запоют, прибежав из тайги.
Поднимая мохнатые лапки,
Чтоб тебя не обидел мороз,
Принесут они в лапках охапки
Перламутровых северных роз.
Гордый лось с голубыми рогами
На своей величавой трубе,
Окруженный седыми снегами,
Песню свадьбы сыграет тебе.
И багровое солнце, пылая
Всей громадой холодных огней,
Как живой великан, дорогая,
Улыбнется печали твоей.
Что случилось сегодня в Тбилиси?
Льется воздух, как льется вино.
Спят стрижи на оконном карнизе,
Кипарисы глядятся в окно.
Сквозь туманную дымку вуали
Пробиваются брызги огня.
Посмотри на меня, генацвале,
Оглянись, посмотри на меня!
1948

(обратно)

99. На рейде

Был поздний вечер. На террасах
Горы, сползающей на дно,
Дремал поселок, опоясав
Лазурной бухточки пятно.
Туманным кругом акварели
Лежала в облаке луна,
И звезды еле-еле тлели,
И еле двигалась волна.
Под равномерный шум прибоя
Качались в бухте корабли.
И вдруг, утробным воем воя,
Все море вспыхнуло вдали.
И в ослепительном сплетенье
Огней, пронзивших небосвод,
Гигантский лебедь, белый гений,
На рейде встал электроход.
Он встал над бездной вертикальной
В тройном созвучии октав,
Обрывки бури музыкальной
Из окон щедро раскидав.
Он весь дрожал от этой бури,
Он с морем был в одном ключе,
Но тяготел к архитектуре,
Подняв антенну на плече.
Он в море был явленьем смысла,
Где электричество и звук,
Как равнозначащие числа,
Передо мной предстали вдруг.
1949

(обратно)

100. Гурзуф

В большом полукружии горных пород,
               Где, темные ноги разув,
В лазурную чашу сияющих вод
               Спускается сонный Гурзуф,
Где скалы, вступая в зеркальный затон,
               Стоят по колено в воде,
Где море поет, подперев небосклон,
               И зеркалом служит звезде, —
Лишь здесь я познал превосходство морей
               Над нашею тесной землей,
Услышал медлительный ход кораблей
               И отзвук равнины морской.
Есть таинство отзвуков. Может быть, нас
               Затем и волнует оно,
Что каждое сердце предчувствует час,
               Когда оно канет на дно.
О, что бы я только не отдал взамен
               За то, чтобы даль донесла
И стон Персефоны, и пенье сирен,
               И звон боевого весла!
1949

(обратно)

101. Светляки

Слова – как светляки с большими
                                         фонарями.
Пока рассеян ты и не всмотрелся в мрак,
Ничтожно и темно их девственное пламя
И неприметен их одушевленный прах.
Но ты взгляни на них весною в южном Сочи,
Где олеандры спят в торжественном цвету,
Где море светляков горит над бездной ночи
И волны в берег бьют, рыдая на лету.
Сливая целый мир в единственном дыханье,
Там из-под ног твоих земной уходит шар,
И уж не их огни твердят о мирозданье,
Но отдаленных гроз колеблется пожар.
Дыхание фанфар и бубнов незнакомых
Там медленно гудит и бродит в вышине.
Что жалкие слова? Подобье насекомых!
И все же эта тварь была послушна мне.
1949

(обратно)

102. Башня Греми [126]

Ух, башня проклятая! Сто ступеней!
Соратник огню и железу,
По выступам ста треугольных камней
Под самое небо я лезу.
Винтом извивается башенный ход,
Отверстье, пробитое в камне.
Сорвись-ка! Никто и костей не найдет.
Вгрызается в сердце тоска мне.
А следом за мною, в холодном поту,
Как я, распростершие руки,
Какие-то люди ползут в высоту,
Таща самопалы и луки.
О черные стены бряцает кинжал,
На шлемах сияние брезжит.
Доносится снизу, заполнив провал,
Кольчуг несмолкаемый скрежет.
А там, в подземелье соборных руин,
Где царская скрыта гробница,
Леван-полководец, Леван-властелин [127]
Из каменной ниши стучится.
«Вперед, кахетинцы, питомцы орлов!
Да здравствует родина наша!
Вовеки не сгинет отеческий кров
Под черной пятой кизилбаша!» [128]
И мы на последнюю всходим ступень,
И солнце ударило в очи,
И в сердце ворвался стремительный день
Всей силой своих полномочий.
В парче винограда, в живом янтаре,
Где дуб переплелся с гранатом,
Кахетия пела, гордясь в октябре
Своим урожаем богатым.
Как пламя, в марани [129] струилось вино,
Веселье лилось из давилен,
И был кизилбаш, позабытый давно,
Пред этой страною бессилен.
И реял над нею свободный орлан,
Вздувающий перья на шлеме,
И так же, как некогда витязь Леван,
Стерег опустевшую Греми.
1950

(обратно)

103. Старая сказка

В этом мире, где наша особа
Выполняет неясную роль,
Мы с тобою состаримся оба,
Как состарился в сказке король.
Догорает, светясь терпеливо,
Наша жизнь в заповедном краю,
И встречаем мы здесь молчаливо
Неизбежную участь свою.
Но когда серебристые пряди
Над твоим засверкают виском,
Разорву пополам я тетради
И с последним расстанусь стихом.
Пусть душа, словно озеро, плещет
У порога подземных ворот
И багровые листья трепещут,
Не касаясь поверхности вод.
1952

(обратно)

104. Облетают последние маки

Облетают последние маки,
Журавли улетают, трубя,
И природа в болезненном мраке
Не похожа сама на себя.
По пустынной и голой аллее
Шелестя облетевшей листвой,
Отчего ты, себя не жалея,
С непокрытой бредешь головой?
Жизнь растений теперь затаилась
В этих странных обрубках ветвей.
Ну, а что же с тобой приключилось,
Что с душой приключилось твоей?
Как посмел ты красавицу эту,
Драгоценную душу твою,
Отпустить, чтоб скиталась по свету,
Чтоб погибла в далеком краю?
Пусть непрочны домашние стены,
Пусть дорога уводит во тьму, —
Нет на свете печальней измены,
Чем измена себе самому.
1952

(обратно)

105. Воспоминание

Наступили месяцы дремоты...
То ли жизнь, действительно, прошла,
То ль она, закончив все работы,
Поздней гостьей села у стола.
Хочет пить – не нравятся ей вина,
Хочет есть – кусок не лезет в рот.
Слушает, как шепчется рябина,
Как щегол за окнами поет.
Он поет о той стране далекой,
Где едва заметен сквозь пургу
Бугорок могилы одинокой
В белом кристаллическом снегу.
Там в ответ не шепчется береза,
Корневищем вправленная в лед.
Там над нею в обруче мороза
Месяц окровавленный плывет.
1952

(обратно)

106.Прощание с друзьями

В широких шляпах, длинных пиджаках,
С тетрадями своих стихотворений,
Давным-давно рассыпались вы в прах,
Как ветки облетевшие сирени.
Вы в той стране, где нет готовых форм,
Где все разъято, смешано, разбито,
Где вместо неба – лишь могильный холм
И неподвижна лунная орбита.
Там на ином, невнятном языке
Поет синклит беззвучных насекомых,
Там с маленьким фонариком в руке
Жук-человек приветствует знакомых.
Спокойно ль вам, товарищи мои?
Легко ли вам? И все ли вы забыли?
Теперь вам братья – корни, муравьи,
Травинки, вздохи, столбики из пыли.
Теперь вам сестры – цветики гвоздик,
Соски сирени, щепочки, цыплята...
И уж не в силах вспомнить ваш язык
Там наверху оставленного брата.
Ему еще не место в тех краях,
Где вы исчезли, легкие, как тени,
В широких шляпах, длинных пиджаках,
С тетрадями своих стихотворений.
1952

(обратно)

107. Сон

Жилец земли, пятидесяти лет,
Подобно всем счастливый и несчастный,
Однажды я покинул этот свет
И очутился в местности безгласной.
Там человек едва существовал
Последними остатками привычек,
Но ничего уж больше не желал
И не носил ни прозвищ он, ни кличек.
Участник удивительной игры,
Не вглядываясь в скученные лица,
Я там ложился в дымные костры
И поднимался, чтобы вновь ложиться.
Я уплывал, я странствовал вдали,
Безвольный, равнодушный, молчаливый,
И тонкий свет исчезнувшей земли
Отталкивал рукой неторопливой.
Какой-то отголосок бытия
Еще имел я для существованья,
Но уж стремилась вся душа моя
Стать не душой, но частью мирозданья
Там по пространству двигались ко мне
Сплетения каких-то матерьялов,
Мосты в необозримой вышине
Висели над ущельями провалов.
Я хорошо запомнил внешний вид
Всех этих тел, плывущих из пространства:
Сплетенье ферм, и выпуклости плит,
И дикость первобытного убранства.
Там тонкостей не видно и следа,
Искусство форм там явно не в почете,
И не заметно тягостей труда,
Хотя весь мир в движенье и работе.
И в поведенье тамошних властей
Не видел я малейшего насилья,
И сам, лишенный воли и страстей,
Всё то, что нужно, делал без усилья.
Мне не было причины не хотеть,
Как не было желания стремиться,
И был готов я странствовать и впредь,
Коль то могло на что-то пригодиться.
Со мной бродил какой-то мальчуган,
Болтал со мной о массе пустяковин.
И даже он, похожий на туман,
Был больше материален, чем духовен.
Мы с мальчиком на озеро пошли,
Он удочку куда-то вниз закинул
И нечто, долетевшее с земли,
Не торопясь, рукою отодвинул.
1953

(обратно)

108—111. Весна в Мисхоре

1 Иудино дерево

Когда, страдая от простуды,
Ай-Петри высится в снегу,
Кривое деревце Иуды
Цветет на южном берегу.
Весна блуждает где-то рядом,
А из долин уже глядят
Цветы, напитанные ядом
Коварства, горя и утрат.
(обратно)

2 Птичьи песни

Пусть в зеленую книгу природы
Не запишутся песни синиц, —
Величайшие наши рапсоды
Происходят из общества птиц.
Пусть не слушает их современник,
Путешествуя в этом краю, —
Им не нужно ни славы, ни денег
За бессмертную песню свою.
(обратно)

3 Учан-Су

Внимая собственному вою,
С недосягаемых высот
Висит над самой головою
Громада падающих вод.
И веет влажная прохлада
Вокруг нее, и каждый куст,
Обрызган пылью водопада,
Смеется тысячами уст.
(обратно)

4 У моря

Посмотри, как весною в Мисхоре,
Где серебряный пенится вал,
Непрерывно работает море,
Разрушая окраины скал.
Час настанет, и в сердце поэта,
Разрушая последние сны,
Вместо жизни останется эта
Роковая работа волны.
1953

(обратно) (обратно)

112. Портрет

Любите живопись, поэты!
Лишь ей, единственной, дано
Души изменчивой приметы
Переносить на полотно.
Ты помнишь, как из тьмы былого,
Едва закутана в атлас,
С портрета Рокотова снова
Смотрела Струйская на нас?
Ее глаза – как два тумана,
Полуулыбка, полуплач,
Ее глаза – как два обмана,
Покрытых мглою неудач.
Соединенье двух загадок,
Полувосторг, полуиспуг,
Безумной нежности припадок,
Предвосхищенье смертных мук.
Когда потемки наступают
И приближается гроза,
Со дна души моей мерцают
Ее прекрасные глаза.
1953

(обратно)

113. Я воспитан природой суровой

Я воспитан природой суровой,
Мне довольно заметить у ног
Одуванчика шарик пуховый,
Подорожника твердый клинок.
Чем обычней простое растенье,
Тем живее волнует меня
Первых листьев его появленье
На рассвете весеннего дня.
В государстве ромашек, у края,
Где ручей, задыхаясь, поет,
Пролежал бы всю ночь до утра я,
Запрокинув лицо в небосвод.
Жизнь потоком светящейся пыли
Все текла бы, текла сквозь листы,
И туманные звезды светили,
Заливая лучами кусты.
И, внимая весеннему шуму
Посреди очарованных трав,
Все лежал бы и думал я думу
Беспредельных полей и дубрав.
1953

(обратно)

114. Поэт

Черен бор за этим старым домом,
Перед домом – поле да овсы.
В нежном небе серебристым комом
Облако невиданной красы.
По бокам туманно-лиловато,
Посредине грозно и светло, —
Медленно плывущее куда-то
Раненого лебедя крыло.
А внизу на стареньком балконе —
Юноша с седою головой,
Как портрет в старинном медальоне
Из цветов ромашки полевой.
Щурит он глаза свои косые,
Подмосковным солнышком согрет, —
Выкованный грозами России
Собеседник сердца и поэт.
А леса, как ночь, стоят за домом,
А овсы, как бешеные, прут...
То, что было раньше незнакомым,
Близким сердцу делается тут.
1953

(обратно)

115. Дождь

В тумане облачных развалин
Встречая утренний рассвет,
Он был почти нематериален
И в формы жизни не одет.
Зародыш, выкормленный тучей,
Он волновался, он кипел,
И вдруг, веселый и могучий,
Ударил в струны и запел.
И засияла вся дубрава
Молниеносным блеском слез,
И листья каждого сустава
Зашевелились у берез.
Натянут тысячами нитей
Меж хмурым небом и землей,
Ворвался он в поток событий,
Повиснув книзу головой.
Он падал издали, с наклоном
В седые скопища дубрав,
И вся земля могучим лоном
Его пила, затрепетав.
1953

(обратно)

116. Ночное гулянье

Расступились на площади зданья,
Листья клена целуют звезду.
Нынче ночью – большое гулянье,
И веселье, и праздник в саду.
Но когда пиротехник из рощи
Бросит в небо серебряный свет,
Фантастическим выстрелам ночи
Не вполне доверяйся, поэт.
Улетит и погаснет ракета,
Потускнеют огней вороха...
Вечно светит лишь сердце поэта
В целомудренной бездне стиха.
1953

(обратно)

117. Неудачник

По дороге, пустынной обочиной,
Где лежат золотые пески,
Что ты бродишь такой озабоченный,
Умирая весь день от тоски?
Вон и старость, как ведьма глазастая,
Притаилась за ветхой ветлой.
Целый день по кустарникам шастая,
Наблюдает она за тобой.
Ты бы вспомнил, как в ночи походные
Жизнь твоя, загораясь в борьбе,
Руки девичьи, крылья холодные,
Положила на плечи тебе.
Милый взор, истомленно-внимательный,
Залил светом всю душу твою,
Но подумал ты трезво и тщательно
И вернулся в свою колею.
Крепко помнил ты старое правило —
Осторожно по жизни идти.
Осторожная мудрость направила
Жизнь твою по глухому пути.
Пролетела она в одиночестве
Где-то здесь, на задворках села,
Не спросила об имени-отчестве,
В золотые дворцы не ввела.
Поистратил ты разум недюжинный
Для каких-то бессмысленных дел.
Образ той, что сияла жемчужиной,
Потускнел, побледнел, отлетел.
Вот теперь и ходи и рассчитывай,
Сумасшедшие мысли тая,
Да смотри, как под тенью ракитовой
Усмехается старость твоя.
Не дорогой ты шел, а обочиной,
Не нашел ты пути своего,
Осторожный, всю жизнь озабоченный,
Неизвестно, во имя чего!
1953

(обратно)

118. Ходоки

В зипунах домашнего покроя
Из далеких сел, из-за Оки,
Шли они, неведомые, трое —
По мирскому делу ходоки.
Русь металась в голоде и буре,
Все смешалось, сдвинутое враз.
Гул вокзалов, крик в комендатуре,
Человечье горе без прикрас.
Только эти трое почему-то
Выделялись в скопище людей,
Не кричали бешено и люто,
Не ломали строй очередей.
Всматриваясь старыми глазами
В то, что здесь наделала нужда,
Горевали путники, а сами
Говорили мало, как всегда.
Есть черта, присущая народу:
Мыслит он не разумом одним, —
Всю свою душевную природу
Наши люди связывают с ним.
Оттого прекрасны наши сказки,
Наши песни, сложенные в лад.
В них и ум и сердце без опаски
На одном наречье говорят.
Эти трое мало говорили.
Что слова! Была не в этом суть.
Но зато в душе они скопили
Многое за долгий этот путь.
Потому, быть может, и таились
В их глазах тревожные огни
В поздний час, когда остановились
У порога Смольного они.
Но когда радушный их хозяин,
Человек в потертом пиджаке,
Сам работой до смерти измаян,
С ними говорил накоротке,
Говорил о скудном их районе,
Говорил о той поре, когда
Выйдут электрические кони
На поля народного труда,
Говорил, как жизнь расправит крылья,
Как, воспрянув духом, весь народ
Золотые хлебы изобилья
По стране, ликуя, понесет, —
Лишь тогда тяжелая тревога
В трех сердцах растаяла, как сон,
И внезапно видно стало много
Из того, что видел только он.
И котомки сами развязались,
Серой пылью в комнате пыля,
И в руках стыдливо показались
Черствые ржаные кренделя.
С этим угощеньем безыскусным
К Ленину крестьяне подошли.
Ели все. И горьким был и вкусным
Скудный дар истерзанной земли.
1954

(обратно)

119. Возвращение с работы

Вокруг села бродили грозы,
И часто, полные тоски,
Удары молнии сквозь слезы
Ломали небо на куски.
Хлестало, словно из баклаги,
И над собранием берез
Пир электричества и влаги
Сливался в яростный хаос.
А мы шагали по дороге
Среди кустарников и трав,
Как древнегреческие боги,
Трезубцы в облако подняв.
1954

(обратно)

120. Шакалы

Среди черноморских предгорий,
На первой холмистой гряде,
Высокий стоит санаторий,
Купая ступени в воде.
Давно уже черным сапфиром
Склонился над ним небосклон,
Давно уж над дремлющим миром
Молчит ожерелье колонн.
Давно, утомившись от зноя,
Умолкли концерты цикад,
И люди в тиши и покое
Давно в санатории спят.
Лишь там, наверху, по оврагам,
Средь зарослей горной реки,
Полночным окутаны мраком,
Не гаснут всю ночь огоньки.
На всем полукружье залива,
То там появляясь, то тут,
И хищно они и трусливо
Мерцают, мигают, снуют.
Сперва боязливо и тонко,
Потом всё слышней и слышней
С холмов верещанье ребенка
Доносится к миру людей.
И вот уже плачем и визгом
Наполнен небесный зенит.
Луна перламутровым диском
Испуганно в чащу глядит.
И видит: теснясь друг за другом
И мордочки к небу задрав,
Шакалы сидят полукругом
За темными листьями трав.
О чем они воют и плачут?
Кого проклиная, вопят?
Под ними у моря маячит
Колонн ослепительный ряд.
Там мир золотого сиянья,
Там жизнь, непонятная им...
Не эти ли светлые зданья
Клянут они воплем своим?
Но меркнет луна Черноморья,
И солнце встает в синеву,
И враз умолкают предгорья,
Туманом укутав траву.
И звери по краю потока
Трусливо бегут в тростники,
Где в каменных норах глубоко
Беснуются их двойники.
1954

(обратно)

121. В кино

Утомленная после работы,
Лишь за окнами стало темно,
С выраженьем тяжелой заботы
Ты пришла почему-то в кино.
Ражий малый в коричневом фраке,
Как всегда, выбиваясь из сил,
Плел с эстрады какие-то враки
И бездарно и нудно острил.
И смотрела когда на него ты
И вникала в остроты его,
Выраженье тяжелой заботы
Не сходило с лица твоего.
В низком зале, наполненном густо,
Ты смотрела, как все, на экран,
Где напрасно пыталось искусство
К правде жизни припутать обман.
Озабоченных черт не меняли
Судьбы призрачных, плоских людей,
И тебе удавалось едва ли
Сопоставить их с жизнью своей.
Одинока, слегка седовата,
Но еще моложава на вид,
Кто же ты? И какая утрата
До сих пор твое сердце томит?
Где твой друг, твой единственно милый,
Соучастник далекой весны,
Кто наполнил живительной силой
Бесприютное сердце жены?
Почему его нету с тобою?
Неужели погиб он в бою
Иль, гонимый жестокой судьбою,
Пропадает в далеком краю?
Где б он ни был, но в это мгновенье
Здесь, в кино, я уверился вновь:
Бесконечно людское терпенье,
Если в сердце не гаснет любовь.
1954

(обратно)

122. Бегство в Египет

Ангел, дней моих хранитель,
С лампой в комнате сидел.
Он хранил мою обитель,
Где лежал я и болел.
Обессиленный недугом,
От товарищей вдали,
Я дремал. И друг за другом
Предо мной виденья шли.
Снилось мне, что я младенцем
В тонкой капсуле пелен
Иудейским поселенцем
В край далекий привезен.
Перед Иродовой бандой
Трепетали мы. Но тут
В белом домике с верандой
Обрели себе приют.
Ослик пасся близ оливы,
Я резвился на песке.
Мать с Иосифом, счастливы,
Хлопотали вдалеке.
Часто я в тени у сфинкса
Отдыхал, и светлый Нил,
Словно выпуклая линза,
Отражал лучи светил.
И в неясном этом свете,
В этом радужном огне
Духи, ангелы и дети
На свирелях пели мне.
Но когда пришла идея
Возвратиться нам домой
И простерла Иудея
Перед нами образ свой —
Нищету свою и злобу,
Нетерпимость, рабский страх,
Где ложилась на трущобу
Тень распятого в горах, —
Вскрикнул я и пробудился...
И у лампы близ огня
Взор твой ангельский светился,
Устремленный на меня.
1955

(обратно)

123—125. Осенние пейзажи

1 Под дождем

Мой зонтик рвется, точно птица,
И вырывается, треща.
Шумит над миром и дымится
Сырая хижина дождя.
И я стою в переплетенье
Прохладных вытянутых тел,
Как будто дождик на мгновенье
Со мною слиться захотел.
(обратно)

2 Осеннее утро

Обрываются речи влюбленных,
Улетает последний скворец.
Целый день осыпаются с кленов
Силуэты багровых сердец.
Что ты, осень, наделала с нами!
В красном золоте стынет земля.
Пламя скорби свистит под ногами,
Ворохами листвы шевеля.
(обратно)

3 Последние канны

Всё то, что сияло и пело,
В осенние скрылось леса,
И медленно дышат на тело
Последним теплом небеса.
Ползут по деревьям туманы,
Фонтаны умолкли в саду,
Одни неподвижные канны
Пылают у всех на виду.
Так, вытянув крылья, орлица
Стоит на уступе скалы,
И в клюве ее шевелится
Огонь, выступая из мглы.
1955

(обратно) (обратно)

126. Некрасивая девочка

Среди других играющих детей
Она напоминает лягушонка.
Заправлена в трусы худая рубашонка,
Колечки рыжеватые кудрей
Рассыпаны, рот длинен, зубки кривы,
Черты лица остры и некрасивы.
Двум мальчуганам, сверстникам ее,
Отцы купили по велосипеду.
Сегодня мальчики, не торопясь к обеду,
Гоняют по двору, забывши про нее,
Она ж за ними бегает по следу.
Чужая радость так же, как своя,
Томит ее и вон из сердца рвется,
И девочка ликует и смеется,
Охваченная счастьем бытия.
Ни тени зависти, ни умысла худого
Еще не знает это существо.
Ей всё на свете так безмерно ново,
Так живо всё, что для иных мертво!
И не хочу я думать, наблюдая,
Что будет день, когда она, рыдая,
Увидит с ужасом, что посреди подруг
Она всего лишь бедная дурнушка!
Мне верить хочется, что сердце не игрушка,
Сломать его едва ли можно вдруг!
Мне верить хочется, что чистый этот пламень,
Который в глубине ее горит,
Всю боль свою один переболит
И перетопит самый тяжкий камень!
И пусть черты ее нехороши
И нечем ей прельстить воображенье, —
Младенческая грация души
Уже сквозит в любом ее движенье.
А если это так, то что есть красота
И почему ее обожествляют люди?
Сосуд она, в котором пустота,
Или огонь, мерцающий в сосуде?
1955

(обратно)

127. При первом наступлении зимы

При первом наступлении зимы,
Блуждая над просторною Невою,
Сиянье лета сравниваем мы
С разбросанной по берегу листвою.
Но я любитель старых тополей,
Которые до первой зимней вьюги
Пытаются не сбрасывать с ветвей
Своей сухой заржавленной кольчуги.
Как между нами сходство описать?
И я, подобно тополю, не молод,
И мне бы нужно в панцире встречать
Приход зимы, ее смертельный холод.
1955

(обратно)

128. Осенний клен (Из С. Галкина)

Осенний мир осмысленно устроен
               И населен.
Войди в него и будь душой спокоен,
               Как этот клен.
И если пыль на миг тебя покроет,
               Не помертвей.
Пусть на заре листы твои умоет
               Роса полей.
Когда ж гроза над миром разразится
               И ураган,
Они заставят до земли склониться
               Твой тонкий стан.
Но даже впав в смертельную истому
               От этих мук,
Подобно древу осени простому,
               Смолчи, мой друг.
Не забывай, что выпрямится снова,
               Не искривлен,
Но умудрен от разума земного
               Осенний клен.
1955

(обратно)

129. Старая актриса

В позолоченной комнате стиля ампир,
Где шнурками затянуты кресла,
Театральной Москвы позабытый кумир
И владычица наша воскресла.
В затрапезе похожа она на щегла,
В три погибели скорчилось тело.
А ведь, боже, какая актриса была
И какими умами владела!
Что-то было нездешнее в каждой черте
Этой женщины, юной и стройной,
И лежал на тревожной ее красоте
Отпечаток Италии знойной.
Ныне домик ее превратился в музей,
Где жива ее прежняя слава,
Где старуха подчас удивляет друзей
Своевольем капризного нрава.
Орденов ей и званий немало дано,
И она пребывает в надежде,
Что красе ее вечно сиять суждено
В этом доме, как некогда прежде.
Здесь картины, портреты, альбомы, венки,
Здесь дыхание южных растений,
И они ее образ, годам вопреки,
Сохранят для иных поколений.
И не важно, не важно, что в дальнем углу,
В полутемном и низком подвале,
Бесприютная девочка спит на полу,
На тряпичном своем одеяле!
Здесь у тетки-актрисы из милости ей
Предоставлена нынче квартира.
Здесь она выбивает ковры у дверей,
Пыль и плесень стирает с ампира.
И когда ее старая тетка бранит,
И считает и прячет монеты, —
О, с каким удивленьем ребенок глядит
На прекрасные эти портреты!
Разве девочка может понять до конца,
Почему, поражая нам чувства,
Поднимает над миром такие сердца
Неразумная сила искусства!
1956

(обратно)

130. О красоте человеческих лиц

Есть лица, подобные пышным порталам,
Где всюду великое чудится в малом.
Есть лица – подобия жалких лачуг,
Где варится печень и мокнет сычуг.
Иные холодные, мертвые лица
Закрыты решетками, словно темница.
Другие – как башни, в которых давно
Никто не живет и не смотрит в окно.
Но малую хижинку знал я когда-то,
Была неказиста она, небогата,
Зато из окошка ее на меня
Струилось дыханье весеннего дня.
Поистине мир и велик и чудесен!
Есть лица – подобья ликующих песен.
Из этих, как солнце, сияющих нот
Составлена песня небесных высот.
1955

(обратно)

131. Где-то в поле возле Магадана

Где-то в поле возле Магадана,
Посреди опасностей и бед,
В испареньях мерзлого тумана
Шли они за розвальнями вслед.
От солдат, от их луженых глоток,
От бандитов шайки воровской
Здесь спасали только околодок
Да наряды в город за мукой.
Вот они и шли в своих бушлатах —
Два несчастных русских старика,
Вспоминая о родимых хатах
И томясь о них издалека.
Вся душа у них перегорела
Вдалеке от близких и родных,
И усталость, сгорбившая тело,
В эту ночь снедала души их.
Жизнь над ними в образах природы
Чередою двигалась своей.
Только звезды, символы свободы,
Не смотрели больше на людей.
Дивная мистерия вселенной
Шла в театре северных светил,
Но огонь ее проникновенный
До людей уже не доходил.
Вкруг людей посвистывала вьюга,
Заметая мерзлые пеньки.
И на них, не глядя друг на друга,
Замерзая, сели старики.
Стали кони, кончилась работа,
Смертные доделались дела...
Обняла их сладкая дремота,
В дальний край, рыдая, повела.
Не нагонит больше их охрана,
Не настигнет лагерный конвой,
Лишь одни созвездья Магадана
Засверкают, став над головой.
1956

(обратно)

132. Поэма весны

Ты и скрипку с собой принесла,
И заставила петь на свирели,
И, схватив за плечо, повела
Сквозь поля, голубые в апреле.
Пессимисту дала ты шлепка,
Настежь окна в домах растворила,
Подхватила в сенях старика
И плясать по дороге пустила.
Ошалев от твоей красоты,
Скряга вытащил пук ассигнаций,
И они превратились в листы
Засиявших на солнце акаций.
Бюрократы, чинуши, попы,
Столяры, маляры, стеклодувы,
Как птенцы из своей скорлупы,
Отворили на радостях клювы.
Даже те, кто по креслам сидят,
Погрузившись в чины и медали,
Улыбнулись и, как говорят,
На мгновенье счастливыми стали.
Это ты, сумасбродка весна!
Узнаю твои козни, плутовка!
Уж давно мне из окон видна
И улыбка твоя, и сноровка.
Скачет по полю жук-менестрель,
Реет бабочка, став на пуанты.
Развалившись по книгам, апрель
Нацепил васильков аксельбанты.
Он-то знает, что поле да лес —
Для меня ежедневная тема,
А весна, сумасбродка небес, —
И подружка моя, и поэма.
1956

(обратно)

133—142. Последняя любовь

1 Чертополох

Принесли букет чертополоха
И на стол поставили, и вот
Предо мной пожар, и суматоха,
И огней багровый хоровод.
Эти звезды с острыми концами,
Эти брызги северной зари
И гремят и стонут бубенцами,
Фонарями вспыхнув изнутри.
Это тоже образ мирозданья,
Организм, сплетенный из лучей,
Битвы неоконченной пыланье,
Полыханье поднятых мечей.
Это башня ярости и славы,
Где к копью приставлено копье,
Где пучки цветов, кровавоглавы,
Прямо в сердце врезаны мое.
Снилась мне высокая темница
И решетка, черная, как ночь,
За решеткой – сказочная птица,
Та, которой некому помочь.
Но и я живу, как видно, плохо,
Ибо я помочь не в силах ей.
И встает стена чертополоха
Между мной и радостью моей.
И простерся шип клинообразный
В грудь мою, и уж в последний раз
Светит мне печальный и прекрасный
Взор ее неугасимых глаз.
1956

(обратно)

2 Морская прогулка

На сверкающем глиссере белом
Мы заехали в каменный грот,
И скала опрокинутым телом
Заслонила от нас небосвод.
Здесь, в подземном мерцающем зале,
Над лагуной прозрачной воды,
Мы и сами прозрачными стали,
Как фигурки из тонкой слюды.
И в большой кристаллической чаше,
С удивлением глядя на нас,
Отраженья неясные наши
Засияли мильонами глаз.
Словно вырвавшись вдруг из пучины,
Стаи девушек с рыбьим хвостом
И подобные крабам мужчины
Оцепили наш глиссер кругом.
Под великой одеждою моря,
Подражая движеньям людей,
Целый мир ликованья и горя
Жил диковинной жизнью своей.
Что-то там и рвалось, и кипело,
И сплеталось, и снова рвалось,
И скалы опрокинутой тело
Пробивало над нами насквозь.
Но водитель нажал на педали,
И опять мы, как будто во сне,
Полетели из мира печали
На высокой и легкой волне.
Солнце в самом зените пылало,
Пена скал заливала корму,
И Таврида из моря вставала,
Приближаясь к лицу твоему.
1956

(обратно)

3 Признание

Зацелована, околдована,
С ветром в поле когда-то обвенчана,
Вся ты словно в оковы закована,
Драгоценная моя женщина!
Не веселая, не печальная,
Словно с темного неба сошедшая,
Ты и песнь моя обручальная,
И звезда моя сумасшедшая.
Я склонюсь над твоими коленями,
Обниму их с неистовой силою,
И слезами и стихотвореньями
Обожгу тебя, горькую, милую.
Отвори мне лицо полуночное,
Дай войти в эти очи тяжелые,
В эти черные брови восточные,
В эти руки твои полуголые.
Что прибавится – не убавится,
Что не сбудется – позабудется...
Отчего же ты плачешь, красавица?
Или это мне только чудится?
1957

(обратно)

4 Последняя любовь

Задрожала машина и стала,
Двое вышли в вечерний простор,
И на руль опустился устало
Истомленный работой шофер.
Вдалеке через стекла кабины
Трепетали созвездья огней,
Пожилой пассажир у куртины
Задержался с подругой своей.
И водитель сквозь сонные веки
Вдруг заметил два странных лица,
Обращенных друг к другу навеки
И забывших себя до конца.
Два туманные легкие света
Исходили из них, и вокруг
Красота уходящего лета
Обнимала их сотнями рук.
Были тут огнеликие канны,
Как стаканы с кровавым вином,
И седых аквилегий султаны,
И ромашки в венце золотом.
В неизбежном предчувствии горя,
В ожиданье осенних минут,
Кратковременной радости море
Окружало любовников тут.
И они, наклоняясь друг к другу,
Бесприютные дети ночей,
Молча шли по цветочному кругу
В электрическом блеске лучей.
А машина во мраке стояла,
И мотор трепетал тяжело,
И шофер улыбался устало,
Опуская в кабине стекло.
Он-то знал, что кончается лето,
Что подходят ненастные дни,
Что давно уж их песенка спета, —
То, что, к счастью, не знали они.
1957

(обратно)

5 Голос в телефоне

Раньше был он звонкий, точно птица,
Как родник, струился и звенел,
Точно весь в сиянии излиться
По стальному проводу хотел.
А потом, как дальнее рыданье,
Как прощанье с радостью души,
Стал звучать он, полный покаянья
И пропал в неведомой глуши.
Сгинул он в каком-то диком поле,
Беспощадной вьюгой занесен...
И кричит душа моя от боли,
И молчит мой черный телефон.
1957

(обратно)

6

Клялась ты – до гроба
Быть милой моей.
Опомнившись, оба
Мы стали умней.
Опомнившись, оба
Мы поняли вдруг,
Что счастья до гроба
Не будет, мой друг.
Колеблется лебедь
На пламени вод.
Однако к земле ведь
И он уплывет.
И вновь одиноко
Заблещет вода,
И глянет ей в око
Ночная звезда.
1957

(обратно)

7

Посредине панели
Я заметил у ног
В лепестках акварели
Полумертвый цветок.
Он лежал без движенья
В белом сумраке дня,
Как твое отраженье
На душе у меня.
1957

(обратно)

8 Можжевеловый куст

Я увидел во сне можжевеловый куст,
Я услышал вдали металлический хруст,
Аметистовых ягод услышал я звон,
И во сне, в тишине, мне понравился он.
Я почуял сквозь сон легкий запах смолы.
Отогнув невысокие эти стволы,
Я заметил во мраке древесных ветвей
Чуть живое подобье улыбки твоей.
Можжевеловый куст, можжевеловый куст,
Остывающий лепет изменчивых уст,
Легкий лепет, едва отдающий смолой,
Проколовший меня смертоносной иглой!
В золотых небесах за окошком моим
Облака проплывают одно за другим,
Облетевший мой садик безжизнен и пуст...
Да простит тебя Бог, можжевеловый куст!
1957

(обратно)

9 Встреча

И лицо с внимательными глазами, с трудом, с усилием, как отворяется заржавевшая дверь, – улыбнулось...

Л. Толстой. Война и мир
Как открывается заржавевшая дверь,
С трудом, с усилием, – забыв о том, что было,
Она, моя нежданная, теперь
Свое лицо навстречу мне открыла.
И хлынул свет – не свет, но целый сноп
Живых лучей, – не сноп, но целый ворох
Весны и радости, и вечный мизантроп,
Смешался я... И в наших разговорах,
В улыбках, в восклицаньях, – впрочем, нет,
Не в них совсем, но где-то там, за ними,
Теперь горел неугасимый свет,
Овладевая мыслями моими.
Открыв окно, мы посмотрели в сад,
И мотыльки бесчисленные сдуру,
Как многоцветный легкий водопад,
К блестящему помчались абажуру.
Один из них уселся на плечо,
Он был прозрачен, трепетен и розов.
Моих вопросов не было еще,
Да и не нужно было их – вопросов.
1957

(обратно)

10 Старость

Простые, тихие, седые,
Он с палкой, с зонтиком она, —
Они на листья золотые
Глядят, гуляя дотемна.
Их речь уже немногословна,
Без слов понятен каждый взгляд,
Но души их светло и ровно
Об очень многом говорят.
В неясной мгле существованья
Был неприметен их удел,
И животворный свет страданья
Над ними медленно горел.
Изнемогая, как калеки,
Под гнетом слабостей своих,
В одно единое навеки
Слились живые души их.
И знанья малая частица
Открылась им на склоне лет,
Что счастье наше – лишь зарница,
Лишь отдаленный слабый свет.
Оно так редко нам мелькает,
Такого требует труда!
Оно так быстро потухает
И исчезает навсегда!
Как ни лелей его в ладонях
И как к груди ни прижимай, —
Дитя зари, на светлых конях
Оно умчится в дальний край!
Простые, тихие, седые,
Он с палкой, с зонтиком она, —
Они на листья золотые
Глядят, гуляя дотемна.
Теперь уж им, наверно, легче,
Теперь всё страшное ушло,
И только души их, как свечи,
Струят последнее тепло.
1956

(обратно) (обратно)

143. Противостояние Марса

Подобный огненному зверю,
Глядишь на землю ты мою,
Но я ни в чем тебе не верю
Иславословий не пою.
Звезда зловещая! Во мраке
Печальных лет моей страны
Ты в небесах чертила знаки
Страданья, крови и войны.
Когда над крышами селений
Ты открывала сонный глаз,
Какая боль предположений
Всегда охватывала нас!
И был он в руку – сон зловещий:
Война с ружьем наперевес
В селеньях жгла дома и вещи
И угоняла семьи в лес.
Был бой и гром, и дождь и слякоть,
Печаль скитаний и разлук,
И уставало сердце плакать
От нестерпимых этих мук.
И над безжизненной пустыней
Подняв ресницы в поздний час,
Кровавый Марс из бездны синей
Смотрел внимательно на нас.
И тень сознательности злобной
Кривила смутные черты,
Как будто дух звероподобный
Смотрел на землю с высоты.
Тот дух, что выстроил каналы
Для неизвестных нам судов
И стекловидные вокзалы
Средь марсианских городов.
Дух, полный разума и воли,
Лишенный сердца и души,
Кто о чужой не страждет боли,
Кому все средства хороши.
Но знаю я, что есть на свете
Планета малая одна,
Где из столетия в столетье
Живут иные племена.
И там есть муки и печали,
И там есть пища для страстей,
Но люди там не утеряли
Души естественной своей.
Там золотые волны света
Плывут сквозь сумрак бытия,
И эта малая планета —
Земля злосчастная моя.
1956

(обратно)

144. Гурзуф ночью

Для северных песен ненадобен юг:
Родились они средь туманов и вьюг,
Качанию лиственниц вторя.
Они – чужестранцы на этой земле,
На этой покрытой цветами скале,
В сиянии южного моря.
В Гурзуфе всю ночь голосят петухи.
Здесь улица – род коридора.
Здесь спит парикмахер, любитель ухи,
Который стрижет Черномора.
Царапая кузов о камни крыльца,
Здесь утром автобус гудит без конца,
Таща ротозеев из Ялты.
Здесь толпы лихих санаторных гуляк
Несут за собой аромат кулебяк,
Как будто в харчевню попал ты.
Наплававшись по морю, стая парней
Здесь бродит с заезжей сиреной.
Питомцы Нептуна блаженствуют с ней,
Гитарой бренча несравненной.
Здесь две затонувшие в море скалы,
К которым стремился и Плиний,
Вздымают из влаги тупые углы
Своих переломанных линий.
А ночь, как царица на троне из туч,
Колеблет прожектора медленный луч,
И море шумит до рассвета,
И слушая, как голосят петухи,
Внизу у калитки толпятся стихи —
Свидетели южного лета.
Толпятся без страха и тычут свой нос
В кувшинчики еле открывшихся роз,
И пьют их дыханье, и странно,
Что, спавшие где-то на севере, вдруг
Они залетели на пламенный юг —
Холодные дети тумана.
1956

(обратно)

145. Над морем

Лишь запах чабреца, сухой и горьковатый,
Повеял на меня – и этот сонный Крым,
И этот кипарис, и этот дом, прижатый
К поверхности горы, слились навеки с ним.
Здесь море – дирижер, а резонатор – дали,
Концерт высоких волн здесь ясен наперед.
Здесь звук, задев скалу, скользит по
                                              вертикали,
И эхо средь камней танцует и поет.
Акустика вверху настроила ловушек,
Приблизила к ушам далекий ропот струй.
И стал здесь грохот бурь подобен грому пушек,
И, как цветок, расцвел девичий поцелуй.
Скопление синиц здесь свищет на рассвете,
Тяжелый виноград прозрачен здесь и ал.
Здесь время не спешит, здесь собирают дети
Чабрец, траву степей, у неподвижных скал.
1956

(обратно)

146. Смерть врача

В захолустном районе,
Где кончается мир,
На степном перегоне
Умирал бригадир.
То ли сердце устало,
То ли солнцем нажгло,
Только силы не стало
Возвратиться в село.
И смутились крестьяне:
Каждый подлинно знал,
Что и врач без сознанья
В это время лежал.
Надо ж было случиться,
Что на горе-беду
Он, забыв про больницу,
Сам томился в бреду.
И, однако ж, в селенье
Полетел верховой.
И ресницы в томленье
Поднял доктор больной.
И под каплями пота,
Через сумрак и бред,
В нем разумное что-то
Задрожало в ответ.
И к машине несмело
Он пошел, темнолиц,
И в безгласное тело
Ввел спасительный шприц.
И в степи, на закате,
Окруженный толпой,
Рухнул в белом халате
Этот старый герой.
Человеческой силе
Не положен предел:
Он, и стоя в могиле,
Сделал то, что хотел.
1957

(обратно)

147. Детство

Огромные глаза, как у нарядной куклы,
Раскрыты широко. Под стрелами ресниц,
Доверчиво-ясны и правильно округлы,
Мерцают ободки младенческих зениц.
На что она глядит? И чем необычаен
И сельский этот дом, и сад, и огород,
Где, наклонясь к кустам, хлопочет их хозяин,
И что-то вяжет там, и режет, и поет?
Два тощих петуха дерутся на заборе,
Шершавый хмель ползет по столбику крыльца.
А девочка глядит. И в этом чистом взоре
Отображен весь мир до самого конца.
Он, этот дивный мир, поистине впервые
Очаровал ее, как чудо из чудес,
И в глубь души ее, как спутники живые,
Вошли и этот дом, и этот сад, и лес.
И много минет дней. И боль сердечной смуты,
И счастье к ней придет. Но и жена, и мать,
Она блаженный смысл короткой той минуты
Вплоть до седых волос все будет вспоминать.
1957

(обратно)

148. Лесная сторожка

Скрипело, свистало и выло в лесу,
И гром ударял в отдаленье, как молот,
И тучи рвались в небесах, но внизу
Царили затишье, и сумрак, и холод.
В гигантском колодце сосновых стволов,
В своей одинокой убогой сторожке
Лесник пообедал и хлебные крошки
Смахнул на ладонь, молчалив и суров.
Над миром великая буря ходила,
Но здесь, в тишине, у древесных корней,
Старик, отдыхая, не думал о ней,
И только собака ворчала уныло
На каждую вспышку далеких зарниц,
И в гнездах смолкало селение птиц.
Однажды в грозу, навалившись на двери,
Тут зверь появился, высок и космат,
И так же, как многие прочие звери,
Узнав человека, отпрянул назад.
И сторож берданку схватил, и с окошка
Пружиной метнулась под лестницу кошка,
И разом короткий ружейный удар
Потряс основанье соснового бора.
Вернувшись, лесник успокоился скоро:
Он, видимо, был уж достаточно стар,
Он знал, что покой – только призрак покоя,
Он знал, что, когда полыхает гроза,
Всё тяжко-животное, злобно-живое
Встает и глядит человеку в глаза.
1957

(обратно)

149. Болеро

Итак, Равель, танцуем болеро!
Для тех, кто музыку не сменит на перо,
Есть в этом мире праздник изначальный —
Напев волынки скудный и печальный
И эта пляска медленных крестьян...
Испания! Я вновь тобою пьян!
Цветок мечты возвышенной взлелеяв,
Опять твой образ предо мной горит
За отдаленной гранью Пиренеев!
Увы, замолк истерзанный Мадрид,
Весь в отголосках пролетевшей бури,
И нету с ним Долорес Ибаррури!
Но жив народ и песнь его жива.
Танцуй, Равель, свой исполинский танец.
Танцуй, Равель! Не унывай, испанец!
Вращай, История, литые жернова,
Будь мельничихой в грозный час прибоя!
О, болеро, священный танец боя!
1957

(обратно)

150. Птичий двор

Скачет, свищет и бормочет
Многоликий птичий двор.
То могучий грянет кочет,
То индеек взвизгнет хор.
В бесшабашном этом гаме,
В писке маленьких цыплят
Гуси толстыми ногами
Землю важно шевелят.
И шатаясь с боку на бок,
Через двор наискосок,
Перепонки красных лапок
Ставят утки на песок.
Будь бы я такая птица, —
Весь пылая, весь дрожа,
Поспешил бы в небо взвиться,
Ускользнув из-под ножа!
А они, не веря в чудо,
Вечной заняты едой,
Ждут, безумные, покуда
Распростятся с головой.
Вечный гам и вечный топот,
Вечно глупый, важный вид.
Им, как видно, жизни опыт
Ни о чем не говорит.
Их сердца послушно бьются
По желанию людей,
И в душе не отдаются
Крики вольных лебедей.
1957

(обратно)

151. Одиссей и сирены

Однажды аттическим утром
С отважной дружиною всей
Спешил на кораблике утлом
В отчизну свою Одиссей.
Шумело Эгейское море,
Коварный туманился вал.
Скиталец в пернатом уборе
Лежал на корме и дремал.
И вдруг через дымку мечтанья
Возник перед ним островок,
Где три шаловливых созданья
Плескались и пели у ног.
Среди гармоничного гула
Они отражались в воде.
И тень вожделенья мелькнула
У грека, в его бороде.
Ведь слабость сродни человеку,
Любовь – вековечный недуг,
А этому древнему греку
Всё было к жене недосуг.
И первая пела сирена:
«Ко мне, господин Одиссей!
Я вас исцелю несомненно
Усердной любовью моей!»
Вторая богатство сулила:
«Ко мне, корабельщик, ко мне!
В подводных дворцах из берилла
Мы счастливы будем вполне!»
А третья сулила забвенье
И кубок вздымала вина:
«Испей – и найдешь исцеленье
В объятьях волшебного сна!»
Но хмурится житель Итаки,
Красоток не слушает он,
Не верит он в сладкие враки,
В мечтанья свои погружен.
И смотрит он на берег в оба,
Где в нише из каменных плит
Супруга его Пенелопа,
Рыдая, за прялкой сидит.
1957

(обратно)

152. Это было давно

Это было давно.
Исхудавший от голода, злой,
Шел по кладбищу он
И уже выходил за ворота.
Вдруг под свежим крестом,
С невысокой могилы сырой
Заприметил его
И окликнул невидимый кто-то.
И седая крестьянка
В заношенном старом платке
Поднялась от земли,
Молчалива, печальна, сутула,
И творя поминанье,
В морщинистой темной руке
Две лепешки ему
И яичко, крестясь, протянула.
И как громом ударило
В душу его, и тотчас
Сотни труб закричали
И звезды посыпались с неба.
И, смятенный и жалкий,
В сиянье страдальческих глаз,
Принял он подаянье,
Поел поминального хлеба.
Это было давно.
И теперь он, известный поэт,
Хоть не всеми любимый,
И понятый также не всеми, —
Как бы снова живет
Обаянием прожитых лет
В этой грустной своей
И возвышенно чистой поэме.
И седая крестьянка,
Как добрая старая мать,
Обнимает его...
И бросая перо, в кабинете
Всё он бродит один
И пытается сердцем понять
То, что могут понять
Только старые люди и дети.
1957

(обратно)

153. Казбек

С хевсурами после работы
Лежал я и слышал сквозь сон,
Как кто-то, шальной от дремоты,
Окно распахнул на балкон.
Проснулся и я. Наступала
Заря, и, закованный в снег,
Двуглавым обломком кристалла
В окне загорался Казбек.
Я вышел на воздух железный.
Вдали, у подножья высот,
Курились туманные бездны
Провалами каменных сот.
Из горных курильниц взлетая
И тая над миром камней,
Летела по воздуху стая
Мгновенных и легких теней.
Земля начинала молебен
Тому, кто блистал и царил.
Но был он мне чужд и враждебен
В дыхании этих кадил.
И бедное это селенье,
Скопленье домов и закут,
Казалось мне в это мгновенье
Разумно устроенным тут.
У ног ледяного Казбека
Справляя людские дела,
Живая душа человека
Страдала, дышала, жила.
А он, в отдаленье от пашен,
В надмирной своей вышине,
Был только бессмысленно страшен
И людям опасен вдвойне.
Недаром, спросонок понуры,
Внизу, из села своего,
Лишь мельком смотрели хевсуры
На мертвые грани его.
1957

(обратно)

154. Снежный человек

Говорят, что в Гималаях где-то,
Выше храмов и монастырей,
Он живет, неведомый для света,
Первобытный выкормыш зверей.
Безмятежный, белый и косматый,
Он порой спускается с высот,
И танцует, словно бесноватый,
И в снежки играет у ворот.
Но когда буддийские монахи
Со стены завоют на трубе,
Он бежит в смятении и страхе
В горное убежище к себе.
Если эти россказни – не бредни,
Значит, в наш всеведающий век
Существует все-таки последний
Полузверь и получеловек.
Ум его, как видно, не обширен,
И приют заоблачный суров,
И ни школ, ни пагод, ни кумирен
Не имеет этот зверолов.
В горные упрятан катакомбы,
Он и знать не знает, что под ним
Громоздятся атомные бомбы,
Верные хозяевам своим.
Никогда их тайны не откроет
Гималайский этот троглодит,
Даже если, словно астероид,
Весь пылая, в бездну полетит.
Но пока над свежими следами
Ламы причитают и поют,
И пока, расставленные в храме,
Барабаны бешеные бьют,
И пока тысячелетний Будда
Ворожит над собственным пупом,
Он себя сравнительно не худо
Чувствует в убежище своем.
Там, наверно, горного оленя
Он свежует около ключа
И из слов одни местоименья
Произносит, громко хохоча.
1957

(обратно)

155. Одинокий дуб

Дурная почва: слишком узловат
И этот дуб, и нет великолепья
В его ветвях. Какие-то отрепья
Торчат на нем и глухо шелестят.
Но скрученные намертво суставы
Он так развил, что, кажется, ударь —
И запоет он колоколом славы,
И из ствола закапает янтарь.
Вглядись в него: он важен и спокоен
Среди своих безжизненных равнин.
Кто говорит, что в поле он не воин?
Он воин в поле, даже и один.
1957

(обратно)

156. Стирка белья

В стороне от шоссейной дороги,
В городишке из хаток и лип,
Хорошо постоять на пороге
И послушать колодезный скрип.
Здесь, среди голубей и голубок,
Меж амбаров и мусорных куч,
Бьются по ветру тысячи юбок,
Шароваров, рубах и онуч.
Отдыхая от потного тела
Домотканой основой холста,
Здесь с монгольского ига висела
Этих русских одежд пестрота.
И виднелись на ней отпечатки
Человеческих выпуклых тел,
Повторяя в живом беспорядке,
Кто и как в них лежал и сидел.
Я сегодня в сообществе прачек,
Благодетельниц здешних мужей.
Эти люди не давят лежачих
И голодных не гонят взашей.
Натрудив вековые мозоли,
Побелевшие в мыльной воде,
Здесь не думают о хлебосолье,
Но зато не бросают в беде.
Благо тем, кто смятенную душу
Здесь омоет до самого дна,
Чтобы вновь из корыта на сушу
Афродитою вышла она!
1957

(обратно)

157. Летний вечер

Вечерний день томителен и ласков.
Стада коров, качающих бока,
В сопровожденье маленьких подпасков
По берегам идут издалека.
Река, переливаясь под обрывом,
Всё так же привлекательна на вид,
И небо в сочетании счастливом,
Обняв ее, ликует и горит.
Из облаков изваянные розы
Свиваются, волнуются и вдруг,
Меняя очертания и позы,
Уносятся на запад и на юг.
И влага, зацелованная ими,
Как девушка в вечернем полусне,
Едва колеблет волнами своими,
Еще не упоенными вполне.
Она еще как будто негодует
И слабо отстраняется, но ей
Уже сквозь сон предчувствие рисует
Восторг и пламя августовских дней.
1957

(обратно)

158. Гомборский лес

В Гомборском лесу на границе Кахети
Раскинулась осень. Какой бутафор
Устроил такие поминки о лете
И киноварь с охрой на листьях растер?
Меж кленом и буком ютился шиповник,
Был клен в озаренье и в зареве бук,
И каждый из них оказался виновник
Моих откровений, восторгов и мук.
В кизиловой чаще кровавые жилы
Топорщил кустарник. За чащей вдали
Рядами стояли дубы-старожилы
И тоже к себе, как умели, влекли.
Здесь осень сумела такие пассажи
Наляпать из охры, огня и белил,
Что дуб бушевал, как Рембрандт
                                    в Эрмитаже,
А клен, как Мурильо, на крыльях парил.
Я лег на поляне, украшенной дубом,
Я весь растворился в пыланье огня.
Подобно бесчисленным арфам и трубам,
Кусты расступились и скрыли меня.
Я сделался нервной системой растений,
Я стал размышлением каменных скал,
И опыт осенних моих наблюдений
Отдать человечеству вновь пожелал.
С тех пор мне собратьями сделались горы,
И нет мне покоя, когда на трубе
Поют в сентябре золотые Гомборы,
И гонят в просторы, и манят к себе.
1957

(обратно)

159. Сентябрь

Сыплет дождик большие горошины,
Рвется ветер, и даль нечиста.
Закрывается тополь взъерошенный
Серебристой изнанкой листа.
Но взгляни: сквозь отверстие облака,
Как сквозь арку из каменных плит,
В это царство тумана и морока
Первый луч, пробиваясь, летит.
Значит, даль не навек занавешена
Облаками, и значит, не зря,
Словно девушка, вспыхнув, орешина
Засияла в конце сентября.
Вот теперь, живописец, выхватывай
Кисть за кистью, и на полотне
Золотой, как огонь, и гранатовой
Нарисуй эту девушку мне.
Нарисуй, словно деревце, зыбкую
Молодую царевну в венце
С беспокойно скользящей улыбкою
На заплаканном юном лице.
1957

(обратно)

160. Вечер на Оке

В очарованье русского пейзажа
Есть подлинная радость, но она
Открыта не для каждого и даже
Не каждому художнику видна.
С утра обремененная работой,
Трудом лесов, заботами полей,
Природа смотрит как бы с неохотой,
На нас, неочарованных людей.
И лишь когда за темной чащей леса
Вечерний луч таинственно блеснет,
Обыденности плотная завеса
С ее красот мгновенно упадет.
Вздохнут леса, опущенные в воду,
И, как бы сквозь прозрачное стекло,
Вся грудь реки приникнет к небосводу
И загорится влажно и светло.
Из белых башен облачного мира
Сойдет огонь, и в нежном том огне,
Как будто под руками ювелира,
Сквозные тени лягут в глубине.
И чем ясней становятся детали
Предметов, расположенных вокруг,
Тем необъятней делаются дали
Речных лугов, затонов и излук.
Горит весь мир, прозрачен и духовен,
Теперь-то он поистине хорош,
И ты, ликуя, множество диковин
В его живых чертах распознаешь.
1957

(обратно)

161. Эхо

Кто мне откликнулся в чаще лесной?
Старый ли дуб зашептался с сосной,
Или вдали заскрипела рябина,
Или запела щегла окарина,
Или малиновка, маленький друг,
Мне на закате ответила вдруг?
Кто мне откликнулся в чаще лесной?
Ты ли, которая снова весной
Вспомнила наши прошедшие годы,
Наши заботы и наши невзгоды,
Наши скитанья в далеком краю, —
Ты, опалившая душу мою?
Кто мне откликнулся в чаще лесной?
Утром и вечером, в холод и зной,
Вечно мне слышится отзвук невнятный,
Словно дыханье любви необъятной,
Ради которой мой трепетный стих
Рвался к тебе из ладоней моих...
1957

(обратно)

162. Гроза идет

Движется нахмуренная туча,
Обложив полнеба вдалеке,
Движется, огромна и тягуча,
С фонарем в приподнятой руке.
Сколько раз она меня ловила,
Сколько раз, сверкая серебром,
Сломанными молниями била,
Каменный выкатывала гром!
Сколько раз, ее увидев в поле,
Замедлял я робкие шаги
И стоял, сливаясь поневоле
С белым блеском вольтовой дуги!
Вот он – кедр у нашего балкона.
Надвое громами расщеплен,
Он стоит, и мертвая корона
Подпирает темный небосклон.
Сквозь живое сердце древесины
Пролегает рана от огня,
Иглы почерневшие с вершины
Осыпают звездами меня.
Пой мне песню, дерево печали!
Я, как ты, ворвался в высоту,
Но меня лишь молнии встречали
И огнем сжигали на лету.
Почему же, надвое расколот,
Я, как ты, не умер у крыльца,
И в душе все тот же лютый голод,
И любовь, и песни до конца!
1957

(обратно)

163. Зеленый луч

Золотой светясь оправой
С синим морем наравне,
Дремлет город белоглавый,
Отраженный в глубине.
Он сложился из скопленья
Белой облачной гряды
Там, где солнце на мгновенье
Полыхает из воды.
Я отправлюсь в путь-дорогу,
В эти дальние края,
К белоглавому чертогу
Отыщу дорогу я.
Я открою все ворота
Этих облачных высот,
Заходящим оком кто-то
Луч зеленый мне метнет.
Луч, подобный изумруду,
Золотого счастья ключ —
Я его еще добуду,
Мой зеленый слабый луч.
Но бледнеют бастионы,
Башни падают вдали,
Угасает луч зеленый,
Отдаленный от земли.
Только тот, кто духом молод,
Телом жаден и могуч,
В белоглавый прянет город
И зеленый схватит луч!
1958

(обратно)

164. У гробницы Данте

Мне мачехой Флоренция была,
Я пожелал покоиться в Равенне.
Не говори, прохожий, о измене,
Пусть даже смерть клеймит ее дела.
Над белой усыпальницей моей
Воркует голубь, сладостная птица,
Но родина и до сих пор мне снится,
И до сих пор я верен только ей.
Разбитой лютни не берут в поход,
Она мертва среди родного стана.
Зачем же ты, печаль моя, Тоскана,
Целуешь мой осиротевший рот?
А голубь рвется с крыши и летит,
Как будто опасается кого-то,
И злая тень чужого самолета
Свои круги над городом чертит.
Так бей, звонарь, в свои колокола!
Не забывай, что мир в кровавой пене!
Я пожелал покоиться в Равенне,
Но и Равенна мне не помогла.
1958

(обратно)

165. Городок

Целый день стирает прачка,
Муж пошел за водкой.
На крыльце сидит собачка
С маленькой бородкой.
Целый день она таращит
Умные глазенки,
Если дома кто заплачет —
Заскулит в сторонке.
А кому сегодня плакать
В городе Тарусе?
Есть кому в Тарусе плакать —
Девочке Марусе.
Опротивели Марусе
Петухи да гуси.
Сколько ходит их в Тарусе,
Господи Исусе!
«Вот бы мне такие перья
Да такие крылья!
Улетела б прямо в дверь я,
Бросилась в ковыль я!
Чтоб глаза мои на свете
Больше не глядели,
Петухи да гуси эти
Больше не галдели!»
Ой, как худо жить Марусе
В городе Тарусе!
Петухи одни да гуси,
Господи Исусе!
1958

(обратно)

166. Ласточка

Славно ласточка щебечет,
Ловко крыльями стрижет,
Всем ветрам она перечит,
Но и силы бережет.
Реет верхом, реет низом,
Догоняет комара
И в избушке под карнизом
Отдыхает до утра.
Удивлен ее повадкой,
Устремляюсь я в зенит,
И душа моя касаткой
В отдаленный край летит.
Реет, плачет, словно птица,
В заколдованном краю,
Слабым клювиком стучится
В душу бедную твою.
Но душа твоя угасла,
На дверях висит замок.
Догорело в лампе масло,
И не светит фитилек.
Горько ласточка рыдает
И не знает, как помочь,
И с кладбища улетает
В заколдованную ночь.
1958

(обратно)

167. Петухи поют

На сараях, на банях, на гумнах
Свежий ветер вздувает верхи.
Изливаются в возгласах трубных
Звездочеты ночей – петухи.
Нет, не бьют эти птицы баклуши,
Начиная торжественный зов!
Я сравнил бы их темные души
С циферблатами древних часов.
Здесь, в деревне, и вы удивитесь,
Услыхав, как в полуночный час
Трубным голосом огненный витязь
Из курятника чествует вас.
Сообщает он кучу известий,
Непонятных, как вымерший стих,
Но таинственный разум созвездий
Несомненно присутствует в них.
Ярко светит над миром усталым
Семизвездье Большого Ковша,
На земле ему фокусом малым
Петушиная служит душа.
Изменяется угол паденья,
Напрягаются зренье и слух,
И, взметнув до небес оперенье,
Как ужаленный, кличет петух.
И приходят мне в голову сказки
Мудрецами отмеченных дней,
И блуждаю я в них по указке
Удивительной птицы моей.
Пел петух каравеллам Колумба,
Магеллану средь моря кричал,
Не сбиваясь с железного румба,
Корабли приводил на причал.
Пел Петру из коломенских далей,
Собирал конармейцев в поход,
Пел в годину великих печалей,
Пел в эпоху железных работ.
И теперь, на границе историй,
Поднимая свой гребень к луне,
Он, как некогда витязь Егорий,
Кличет песню надзвездную мне!
1958

(обратно)

168. Подмосковные рощи

Жучок ли точит древесину
Или скоблит листочек тля,
Сухих листов своих корзину
Несет мне осенью земля.
В висячем золоте дубравы
И в серебре березняки
Стоят, как знамения славы,
На берегах Москвы-реки.
О эти рощи Подмосковья!
С каких давно минувших дней
Стоят они у изголовья
Далекой юности моей!
Давно все стрелы отсвистели
И отгремели все щиты,
Давно отплакали метели
Лихое время нищеты,
Давно умолк Иван Великий,
И только рощи в поздний час
Всё с той же грустью полудикой
Глядят с окрестностей на нас.
Леса с обломками усадеб,
Места с остатками церквей
Все так же ждут вороньих свадеб
И воркованья голубей.
Они, как комнаты, просторны,
И ранней осенью с утра
Поют в них маленькие горны
И вторит горнам детвора.
А мне-то, господи помилуй,
Всё кажется, что вдалеке
Трубит коломенец служилый
С пищалью дедовской в руке.
1958

(обратно)

169. На закате

Когда, измученный работой,
Огонь души моей иссяк,
Вчера я вышел с неохотой
В опустошенный березняк.
На гладкой шелковой площадке,
Чей тон был зелен и лилов,
Стояли в стройном беспорядке
Ряды серебряных стволов.
Сквозь небольшие расстоянья
Между стволами, сквозь листву,
Небес вечернее сиянье
Кидало тени на траву.
Был тот усталый час заката,
Час умирания, когда
Всего печальней нам утрата
Незавершенного труда.
Два мира есть у человека:
Один, который нас творил,
Другой, который мы от века
Творим по мере наших сил.
Несоответствия огромны,
И несмотря на интерес,
Лесок березовый Коломны
Не повторял моих чудес.
Душа в невидимом блуждала,
Своими сказками полна,
Незрячим взором провожала
Природу внешнюю она.
Так, вероятно, мысль нагая,
Когда-то брошена в глуши,
Сама в себе изнемогая,
Моей не чувствует души.
1958

(обратно)

170. Не позволяй душе лениться

Не позволяй душе лениться!
Чтоб в ступе воду не толочь,
Душа обязана трудиться
И день и ночь, и день и ночь!
Гони ее от дома к дому,
Тащи с этапа на этап,
По пустырю, по бурелому,
Через сугроб, через ухаб!
Не разрешай ей спать в постели
При свете утренней звезды,
Держи лентяйку в черном теле
И не снимай с нее узды!
Коль дать ей вздумаешь поблажку,
Освобождая от работ,
Она последнюю рубашку
С тебя без жалости сорвет.
А ты хватай ее за плечи,
Учи и мучай дотемна,
Чтоб жить с тобой по-человечьи
Училась заново она.
Она рабыня и царица,
Она работница и дочь,
Она обязана трудиться
И день и ночь, и день и ночь!
1958

(обратно)

171—178. Рубрук в Монголии

1 Начало путешествия

Мне вспоминается доныне,
Как с небольшой командой слуг,
Блуждая в северной пустыне,
Въезжал в Монголию Рубрук.
«Вернись, Рубрук!» – кричали птицы.
«Очнись, Рубрук! – скрипела ель. —
Слепил мороз твои ресницы,
Сковала бороду метель.
Тебе ль, монах, идти к монголам
По гребням голым, по степям,
По разоренным этим селам,
По непроложенным путям?
И что тебе, по сути дела,
До измышлений короля?
Ужели вправду надоела
Тебе французская земля?
Небось в покоях Людовика
Теперь и пышно и тепло,
А тут лишь ветер воет дико
С татарской саблей наголо.
Тут ни тропинки, ни дороги,
Ни городов, ни деревень,
Одни лишь Гоги да Магоги
В овчинных шапках набекрень!»
А он сквозь Русь спешил упрямо,
Через пожарища и тьму,
И перед ним вставала драма
Народа, чуждого ему.
В те дни, по милости Батыев,
Ладони выев до костей,
Еще дымился древний Киев
У ног непрошеных гостей.
Не стало больше песен дивных,
Лежал в гробнице Ярослав,
И замолчали девы в гривнах,
Последний танец отплясав.
И только волки да лисицы
На диком празднестве своем
Весь день бродили по столице
И тяжелели с каждым днем.
А он, минуя все берлоги,
Уже скакал через Итиль
Туда, где Гоги и Магоги
Стада упрятали в ковыль.
Туда, к потомкам Чингисхана,
Под сень неведомых шатров,
В чертог восточного тумана,
В селенье северных ветров!
(обратно)

2 Дорога Чингисхана

Он гнал коня от яма к яму,
И жизнь от яма к яму шла
И раскрывала панораму
Земель, обугленных дотла.
В глуши восточных территорий,
Где ветер бил в лицо и грудь,
Как первобытный крематорий,
Еще пылал Чингисов путь.
Еще дымились цитадели
Из бревен рубленных капелл,
Еще раскачивали ели
Останки вывешенных тел.
Еще на выжженных полянах,
Вблизи низинных родников
Виднелись груды трупов странных
Из-под сугробов и снегов.
Рубрук слезал с коня и часто
Рассматривал издалека,
Как, скрючив пальцы, из-под наста
Торчала мертвая рука.
С утра не пивши и не евши,
Прислушивался, как вверху
Визгливо вскрикивали векши
В своем серебряном меху.
Как птиц тяжелых эскадрильи,
Справляя смертную кадриль,
Кругами в воздухе кружили
И простирались на сто миль.
Но, невзирая на молебен
В крови купающихся птиц,
Как был досель великолепен
Тот край, не знающий границ!
Европа сжалась до предела
И превратилась в островок,
Лежащий где-то возле тела
Лесов, пожарищ и берлог.
Так вот она, страна уныний,
Гиперборейский интернат,
В котором видел древний Плиний
Жерло, простершееся в ад!
Так вот он, дом чужих народов
Без прозвищ, кличек и имен,
Стрелков, бродяг и скотоводов,
Владык без тронов и корон!
Попарно связанные лыком,
Под караулом, там и тут
До сей поры в смятенье диком
Они в Монголию бредут.
Широкоскулы, низки ростом,
Они бредут из этих стран,
И кровь течет по их коростам,
И слезы падают в туман.
(обратно)

3 Движущиеся повозки монголов

Навстречу гостю, в зной и в холод,
Громадой движущихся тел
Многоколесный ехал город
И всеми втулками скрипел.
Когда бы дьяволы играли
На скрипках лиственниц и лип,
Они подобной вакханальи
Сыграть, наверно, не смогли б.
В жужжанье втулок и повозок
Врывалось ржанье лошадей,
И это тоже был набросок
Шестой симфонии чертей.
Орда – неважный композитор,
Но из ордынских партитур
Монгольский выбрал экспедитор
C-dur на скрипках бычьих шкур.
Смычком ему был бич отличный,
Виолончелью бычий бок,
И сам он в позе эксцентричной
Сидел в повозке, словно бог.
Но богом был он в высшем смысле,
В том смысле, видимо, в каком
Скрипач свои выводит мысли
Смычком, попав на ипподром.
Сутра натрескавшись кумыса,
Он ясно видел всё вокруг —
То из-под ног метнется крыса,
То юркнет в норку бурундук,
То стрепет, острою стрелою,
На землю падает, подбит,
И дико движет головою,
Дополнив общий колорит.
Сегодня возчик, завтра воин,
А послезавтра божий дух,
Монгол и вправду был достоин
И жить, и пить, и есть за двух.
Сражаться, драться и жениться
На двух, на трех, на четырех —
Всю жизнь и воин и возница,
А не лентяй и пустобрех.
Ему нельзя ни выть, ни охать,
Коль он в гостях у росомах,
Забудет прихоть он и похоть,
Коль он охотник и галах.
В родной стране, где по излукам
Текут Онон и Керулен,
Он бродит с палицей и луком,
В цветах и травах до колен.
Но лишь ударит голос меди, —
Пригнувшись к гриве скакуна,
Летит он к счастью и победе,
И чашу битвы пьет до дна.
Глядишь – и Русь пощады просит,
Глядишь – и Венгрия горит,
Китай шелка ему подносит,
Париж баллады говорит.
И даже вымершие гунны
Из погребенья своего,
Как закатившиеся луны,
С испугом смотрят на него!
(обратно)

4 Монгольские женщины

Здесь у повозок выли волки
И у бесчисленных станиц
Пасли скуластые монголки
Своих могучих кобылиц.
На этих бешеных кобылах,
В штанах из выделанных кож,
Судьбу гостей своих унылых
Они не ставили ни в грош.
Они из пыли, словно пули,
Летели в стойбище свое
И, став ли боком, на скаку ли,
Метали дротик и копье.
Был этих дам суров обычай,
Они не чтили женский хлам
И свой кафтан из кожи бычьей
С грехом носили пополам.
Всю жизнь свою тяжелодумки,
Как в этом принято краю,
Они в простой таскали сумке
Поклажу дамскую свою.
Но средь бесформенных иголок
Здесь можно было отыскать
Искусства древнего осколок
Такой, что моднице под стать.
Литые серьги из Дамаска,
Запястья хеттских мастеров,
И то, чем красилась кавказка,
И то, чем славился Ростов.
Все то, что было взято с бою,
Что было снято с мертвеца,
Свыкалось с модницей такою
И ей служило до конца.
С глубоко спрятанной ухмылкой
Глядел на всадницу Рубрук,
Но вникнуть в суть красотки пылкой
Монаху было недосуг.
Лишь иногда, в потемках лежа,
Не ставил он себе во грех
Воображать, на что похожа
Она в постели без помех.
Но как ни шло воображенье,
Была работа свыше сил,
И, вспомнив про свое служенье,
Монах усилья прекратил.
(обратно)

5 Чем жил Каракорум

В те дни состав народов мира
Был перепутан и измят,
И был ему за командира
Незримый миру азиат.
От Танаида до Итили
Коман, хозар и печенег
Таких могил нагородили,
Каких не видел человек.
В лесах за Русью горемычной
Ютились мокша и мордва,
Пытаясь в битве необычной
Свои отстаивать права.
На юге – персы и аланы,
К востоку – прадеды бурят,
Те, что, ударив в барабаны,
«Ом, мани падме кум!» – твердят.
Уйгуры, венгры и башкиры,
Страна китаев, где врачи
Из трав готовят эликсиры
И звезды меряют в ночи.
Из тундры северные гости,
Те, что проносятся стремглав,
Отполированные кости
К своим подошвам привязав.
Весь этот мир живых созданий,
Людей, племен и целых стран
Платил и подати и дани,
Как предназначил Чингисхан.
Живи и здравствуй, Каракорум,
Оплот и первенец земли,
Чертог Монголии, в котором
Нашли могилу короли!
Где перед каменной палатой
Был вылит дуб из серебра
И наверху трубач крылатый
Трубил, работая с утра!
Где хан, воссев на пьедестале,
Смотрел, как буйно и легко
Четыре тигра изрыгали
В бассейн кобылье молоко!
Наполнив грузную утробу
И сбросив тяжесть портупей,
Смотрел здесь волком на Европу
Генералиссимус степей.
Его бесчисленные орды
Сновали, выдвинув полки,
И были к западу простерты,
Как пятерня его руки.
Весь мир дышал его гортанью,
И власти подлинный секрет
Он получил по предсказанью
На восемнадцать долгих лет.
(обратно)

6 Как было трудно разговаривать с монголами

Еще не клеились беседы,
И с переводчиком пока
Сопровождала их обеды
Игра на гранях языка.
Трепать язык умеет всякий,
Но надо так трепать язык,
Чтоб щи не путать с кулебякой
И с запятыми закавык.
Однако этот переводчик,
Определившись толмачом,
По сути дела был наводчик
С железной фомкой и ключом.
Своей коллекцией отмычек
Он колдовал и вкривь и вкось
И в силу действия привычек
Плел то, что под руку пришлось.
Прищурив умные гляделки,
Сидели воины в тени,
И, явно не в своей тарелке,
Рубрука слушали они.
Не то чтоб сложной их натуры
Не понимал совсем монах, —
Здесь пели две клавиатуры
На двух различных языках.
Порой хитер, порой наивен,
С мотивом спорил здесь мотив,
И был отнюдь не примитивен
Монгольских воинов актив.
Здесь был особой жизни опыт,
Особый дух, особый тон.
Здесь речь была как конский топот,
Как стук мечей, как копий звон.
В ней водопады клокотали,
Подобно реву Ангары,
И часто мелкие детали
Приобретали роль горы.
Куда уж было тут латынцу,
Будь он и тонкий дипломат,
Псалмы втолковывать ордынцу
И бить в кимвалы наугад!
Как прототип башибузука,
Любой монгольский мальчуган
Всю казуистику Рубрука,
Смеясь, засовывал в карман.
Он до последней капли мозга
Был практик, он просил еды,
Хотя, по сути дела, розга
Ему б не сделала беды.
(обратно)

7 Рубрук наблюдает небесные светила

С началом зимнего сезона
В гигантский вытянувшись рост,
Предстал Рубруку с небосклона
Амфитеатр восточных звезд.
В садах Прованса и Луары
Едва ли видели когда,
Какие звездные отары
Вращает в небе Кол-звезда.
Она горит на всю округу,
Как скотоводом вбитый кол,
И водит медленно по кругу
Созвездий пестрый ореол.
Идут небесные Бараны,
Шагают Кони и Быки,
Пылают звездные Колчаны,
Блестят астральные Клинки.
Там тот же бой и стужа та же,
Там тот же общий интерес.
Земля – лишь клок небес и даже,
Быть может, лучший клок небес.
И вот уж чудится Рубруку:
Свисают с неба сотни рук,
Грозят, светясь на всю округу:
«Смотри, Рубрук! Смотри, Рубрук!
Ведь если бог монголу нужен,
То лишь постольку, милый мой,
Поскольку он готовит ужин
Или быков ведет домой.
Твой бог пригоден здесь постольку
Поскольку может он помочь
Схватить венгерку или польку
И в глушь Сибири уволочь.
Поскольку он податель мяса,
Поскольку он творец еды!
Другого бога-свистопляса
Сюда не пустят без нужды.
И пусть хоть лопнет папа в Риме,
Пускай напишет сотни булл, —
Над декретальями твоими
Лишь посмеется Вельзевул.
Он тут не смыслит ни бельмеса
В предначертаниях небес,
И католическая месса
В его не входит интерес».
Идут небесные Бараны,
Плывут астральные Ковши,
Пылают реки, горы, страны,
Дворцы, кибитки, шалаши,
Ревет медведь в своей берлоге,
Кричит стервятница-лиса,
Приходят боги, гибнут боги,
Но вечно светят небеса!
(обратно)

8 Как Рубрук простился с Монголией

Срывалось дело минорита,
И вскоре выяснил Рубрук,
Что мало толку от визита,
Коль дело валится из рук.
Как ни пытался божью манну
Он перед ханом рассыпать,
К предусмотрительному хану
Не шла господня благодать.
Рубрук был толст и крупен ростом,
Но по природе не бахвал,
И хан его простым прохвостом,
Как видно, тоже не считал.
Но на святые экивоки
Он отвечал: «Послушай, франк!
И мы ведь тоже на Востоке
Возводим бога в высший ранг.
Однако путь у нас различен.
Ведь вы, Писанье получив,
Не обошлись без зуботычин
И не сплотились в коллектив.
Вы рады бить друг друга в морды,
Кресты имея на груди.
А ты взгляни на наши орды,
На наших братьев погляди!
У нас, монголов, дисциплина,
Убил – и сам иди под меч.
Выходит, ваша писанина
Не та, чтоб выгоду извлечь!»
Тут дали страннику кумысу
И, по законам этих мест,
Безотлагательную визу
Сфабриковали на отъезд.
А между тем вокруг становья,
Вблизи походного дворца
Трубили хану славословья
Несториане без конца.
Живали муллы тут и ламы,
Шаманы множества племен,
И снисходительные дамы
К ним приходили на поклон.
Тут даже диспуты бывали,
И хан, присутствуя на них,
Любил смотреть, как те канальи
Кумыс хлестали за двоих.
Монаха здесь, по крайней мере,
Могли позвать на арбитраж,
Но музыкант ему у двери
Уже играл прощальный марш.
Он в ящик бил четырехструнный.
Он пел и вглядывался в даль,
Где серп прорезывался лунный,
Литой, как выгнутая сталь.
1958

(обратно) (обратно) (обратно) (обратно)

Автобиографическая проза

Ранние годы

Наши предки происходят из крестьян деревни Красная Гора Уржумского уезда Вятской губернии. Деревня расположена на высоком берегу реки Вятки, рядом с городищем, где, по преданию, было укрепление ушкуйников, пришедших в старые времена из Новгорода или Пскова. Возможно, что и наши предки приходятся сродни этим своевольным колонизаторам Вятского края.

Прадедом моим был некий Яков, крестьянин, а дедом – сын его Агафон, личность как мне представляется, во многих отношениях незаурядная. Высокого роста, косая сажень в плечах, он до кончины своей был физически необычайно силен гнул в трубку медные екатерининские пятаки и в то же время отличался большим простодушием и доверчивостью к людям. В николаевские времена он двадцать пять лет прослужил на военной службе, отбился от крестьянства и, выйдя в отставку, записался в уржумские мещане. Работал он где-то в лесничестве лесным объездчиком. Когда в Крымскую войну разнесся слух о бедствиях русской армии, дед мой стал во главе дружины добровольцев и повел ее пешком через всю Россию на выручку Севастополя. Вернули его откуда-то из-под Курска. Севастополь пал, не дождавшись своего нового защитника.

Сам я деда не помню, но зато хорошо помню его жену, мою бабку, тихую, безропотную старушку, которую дед держал в страхе Божием. На фотографиях рядом с дедом она выглядит весьма слабым и смиренным созданием. Не думаю, что жизнь ее с супругом была особенно сладкой. Деда она пережила: Агафон умер еще в крепких летах от апоплексического удара.

Одного из двух своих сыновей, моего отца Алексея Агафоновича, дед умудрился обучить в Казанском сельскохозяйственном училище на казенную стипендию. Отец стал агрономом, человеком умственного труда, – первый в длинном ряду своих предков-земледельцев. По своему воспитанию, нраву и характеру работы он стоял где-то на полпути между крестьянством и тогдашней интеллигенцией. Не столь теоретик, сколь убежденный практик, он около сорока лет проработал с крестьянами, разъезжая по полям своего участка, чуть ли не треть уезда перевел с трехполья на многополье и уже в советское время, шестидесятилетним стариком, был чествуем как герой труда, о чем и до сих пор в моих бумагах хранится немудрая уездная грамота.

Отцу были свойственны многие черты старозаветной патриархальности, которые каким-то странным образом уживались в нем с его наукой и с его борьбой против земледельческой косности крестьянства. Высокий, видный собою, с красивой черной шевелюрой, он носил свою светло-рыжую бороду на два клина, ходил в поддевке и русских сапогах, был умеренно религиозен, науки почитал, в высокие дела мира сего предпочитал не вмешиваться и жил интересами своей непосредственной работы и заботами своего многочисленного семейства.

Семью он старался держать в строгости, руководствуясь, вероятно, взглядами унаследованными с детства, но уже и среда была не та, и времена были другие. Женился он поздно, в сорокалетнем возрасте, и взял себе в жены школьную учительницу из уездного города Нолинска [130], мою будущую мать, – девушку, сочувствующую революционным идеям своего времени. Брак родителей был неудачен во всех отношениях. Трудно представить себе, что толкнуло друг к другу этих людей, столь различных по воспитанию и складу характера. Семейные раздоры были обычными картинами моего детства.

Я был первым ребенком в семье и родился в 1903 г. 24 апреля под Казанью, на ферме, где отец служил агрономом. Когда мне было лет шесть, у отца случилась какая-то служебная неприятность, в результате которой мы переехали сначала в село Кукмор, а потом в Вятскую губернию. Это был мрачный период в жизни отца, некоторое время он был без работы, в Кукморе служил даже не по специальности – страховым агентом и выпивал с горя. Впрочем, период этот длился недолго: в 1910 г. мы перебрались в родной отцу Уржумский уезд, где отец снова получил место агронома в селе Сернур.

Село было небольшое: площадь с церковью, волостным правлением и домами причта и две длинные улицы, примыкающие к ней с двух концов, – Нурбель и Низовка. Под прямым углом к этим улицам, к площади примыкали две короткие улочки: на одной была сельская школа, а на другой – больница. Недалеко от школы поселились и мы в длинном бревенчатом доме, разделенном перегородками на отдельные комнаты-клетушки.

Удивительные были места в этом Сернуре и его окрестностях. Помнится мне Епифаниевская ферма – поместье какого-то старозаветного богатея-священника – черный дряхлый дом из столетних бревен, величественный огромный сад, пруды, заросшие ивами, и бесконечные угодья, луга и рощи. Мои первые неизгладимые впечатления природы связаны с этими местами. Вдоволь наслушался я там соловьев, вдоволь насмотрелся закатов и всей целомудренной прелести растительного мира. Свою сознательную жизнь я почти полностью прожил в больших городах, но чудесная природа Сернура никогда не умирала в моей душе и отобразилась во многих моих стихотворениях.

А человеческая жизнь вокруг была такая скудная! Особенно бедствовали марийцы – исконные жители этого края. Нищета, голод, трахома сживали их со свету. Купеческое сословие, дома священников – они стояли как-то в стороне от нашей семьи: по скудости средств отец не мог, да и не хотел стоять на равной ноге с ними. Мы, дети, однако ж, знались между собою, у нас были общие интересы, игры. В 1912 г., когда повсюду праздновалось столетие наполеоновской войны, мы, мальчишки, бредили Кутузовым, Багратионом, Платовым и знали как свои пять пальцев всех героев двенадцатого года. Увешанные бумажными орденами, деревянными саблями, мы с пиками наперевес носились по окрестным садам и вели ожесточенные бои с зарослями крапивы, которая изображала собой воинство Бонапарта. Я неизменно был атаманом казачьих войск Платовым и никогда не соглашался на более почетные роли, ибо Платов представлялся мне образцом российского геройства, удали и молодечества.

В начальной школе я учился старательно. Но школа была бедная и скудная, ученики – крестьянские мальчики и среди них – много марийцев, изнуренных нуждою. Священник о. Сергий бивал нас линейкой по рукам и ставил на горох в угол. Однажды зимой, в лютый мороз, в село принесли чудотворную икону, и мой товарищ, марийский мальчик Ваня Мамаев, в худой своей одежонке, с утра до ночи ходил с монахами по домам, таская церковный фонарь на длинной палке. Бедняга замерз до полусмерти, измучился и получил в награду лаковую картинку с изображением Николая Чудотворца. Я завидовал его счастью самой черной завистью.

Уржум, ближайший уездный город, был в шестидесяти верстах от нашего села. В Уржуме было реальное училище, отлично оборудованное в новом корпусе, построенном на средства местного земства – одного из передовых земств тогдашней России. В 1913 г., десятилетним мальчиком, я сдавал туда вступительные экзамены. Экзамены шли в огромном зале. Перед стеклянной дверью в этот зал толпились и волновались родители. Когда мать провела меня в это святилище науки, я слышал, как кто-то сказал в толпе: «Ну, этот сдаст. Смотрите, лоб-то какой обширный!» И действительно, сначала все шло благополучно. Я хорошо отвечал по устным предметам – русскому языку, закону Божьему, арифметике. Но письменная арифметика подвела: в задачке я что-то напутал, долго бился, отчаялся и, каюсь, малодушно всплакнул, сидя на своей парте. К счастью, в мой листочек заглянул подошедший сзади учитель и, усмехнувшись, ткнул пальцем куда следовало. Я увидал ошибку, и задачка решилась. В списке принятых оказалась и моя фамилия.

Это было великое, несказанное счастье! Мой мир раздвинулся до громадных пределов, ибо крохотный Уржум представлялся моему взору колоссальным городом, полным всяких чудес. Как была прекрасна эта Большая улица с великолепным красного кирпича собором! Как пленительны были звуки рояля, доносившиеся из открытых окон купеческого дома, – звуки, еще никогда в жизни не слыханные мною! А городской сад с оркестром, а городовые по углам, а магазины, полные необычайно дорогих и прекрасных вещей! А эти милые гимназисточки в коричневых платьицах с белыми передничками, красавицы, – все как одна! – на которых я боялся поднять глаза, смущаясь и робея перед лицом их нежной прелести! Недаром вот уже три года, как я писал стихи, и, читая поэтов, понабрался у них всякой всячины!

У моего отца была библиотека – книжный шкаф, наполненный книгами. С 1900 г. отец выписывал «Ниву», и понемногу из приложений к этому журналу у него составилось порядочное собрание русской классики, которое он старательно переплетал и приумножал случайными покупками. Этот отцовский шкаф с раннего детства стал моим любимым наставником и воспитателем. За стеклянной его дверцей, наклеенное на картоночку, виднелось наставление, вырезанное отцом из календаря. Я сотни раз читал его и теперь, сорок пять лет спустя, дословно помню его немудреное содержание. Наставление гласило: «Милый друг! Люби и уважай книги. Книги – плод ума человеческого. Береги их, не рви и не пачкай. Написать книгу нелегко. Для многих книги – все равно, что хлеб».

Сам-то отец, говоря по правде, не так уж часто заглядывал в свой шкаф, он скорее уважал его, чем любил – однако, детская душа восприняла его календарную премудрость со всей пылкостью и непосредственностью детства. К тому же каждая книга, прочитанная мной, убеждала меня в правильности этого наставления. Здесь, около книжного шкафа с его календарной панацеей, я навсегда выбрал себе профессию и стал писателем, сам еще не вполне понимая смысл этого большого для меня события.

И вот я – реалист. На мне великолепная черного сукна фуражка с лаковым козырьком, блестящим гербом и желтыми кантами. Я одет в черную, с теми же кантами, шинель, и пуговицы мои золотого цвета. Однако парадная форма положена нам голубая, и потому нас, реалистов, дразнят: «Яичница с луком!» Но кто дразнит? Ученики какого-то городского училища. Это – от зависти. Зависть же оттого, что в городе одна-единственная женская гимназия, а мужских училищ два – реальное и городское. Мы, как кавалеры, без особенного усилия забиваем их – городских. Отсюда наши вековечные распри.

Иной раз эти распри принимают серьезный оборот. В городе существует заброшенное Митрофаниевское кладбище – место свиданий и любовных встреч. Бывают вечера, когда по незримому телеграфу передается весть: «Наших бьют!» Тогда все реалисты, наперекор всем установлениям и правопорядкам, устремляются к Митрофанию и вступают в бой с городскими. Орудиями боя чаще всего служат кожаные форменные ремни, обернутые вокруг ладони. Медная бляха, направленная ребром на противника, действует как булава и может натворить немало бед. Почти всегда победителями выходим мы, реалисты, но кое-когда достается и нам, если мы проморгаем нужное время.

Но как тяжко вдали от дома! Я устроен «на хлеба» к хозяйке Таисии Алексеевне. Вместе со мной в комнате живет еще один мальчик. Нас кормят, нам стирают белье, за нами приглядывают, и все это стоит нашим отцам недешево – по тринадцать рублей с брата в месяц. Наш надзиратель «Бобка», а то и сам инспектор могут нагрянуть к нам в любой вечер: после семи часов вечера мы не имеем права появляться на улице. Но где же набраться силы, чтобы выполнять это предписание? Здесь, в этом великолепном городе, действует кинематограф «Фурор», а там идут картины с участием Веры Холодной и несравненного Мозжухина! Приходится идти на то, что старшие наряжают меня девчонкой и тащат с собой на очередной киносеанс. Все как-то сходило с рук, но однажды мы попались: в наше отсутствие явился на квартиру инспектор и устроил скандал. К счастью, в этот вечер горела городская лесопилка, и мы отговорились тем, что были на пожаре. В кондуит мы все же попали, но это было полбеды.

Реальное училище было великолепно. Каждое утро, раздевшись внизу, я, придерживая рукой ранец, поднимался по двум пролетам лестницы и в трех шагах от инспектора щелкал каблуками, кланялся и старался прошмыгнуть дальше. Но это не всегда удавалось. Образец педантизма, немец-инспектор Силяндер был неумолимо строг. Заметив несвеженачищенные ботинки, он отсылал нерадивого вниз, где под лестницей стояла скамья со щетками и ваксой. Там надлежало привести обувь в порядок и процедуру представления повторить снова. В перемену, когда мы беззаботно бегали по коридору или гуляли по залу, к нам мог подойти надзиратель, расстегнуть воротник блузы и проверить белье. И горе тому, у кого белье было цветное или недостаточно чистое, – неряха попадал в кондуит или получал строгий выговор от начальства. Так школа приучала нас следить за собой, и это было необходимо, так как состав учеников у нас был пестрый – были тут дети и городской интеллигенции, и дети чиновников, и дети купцов, и много крестьянских детей. Жизненные навыки у нас были в одно и то же время и разнообразны и недостаточны.

Наш учебный день начинался в актовом зале общей молитвой. Здесь, на передней стене, к которой мы становились лицом, висел большой, до самого потолка, парадный портрет царя в золотой раме. Царь был изображен в мантии и во всех регалиях. Классы выстраивались в установленном порядке, но из них выделялся хор, который становился с левой стороны. Когда все приходило в порядок и учителя, одетые в мундиры, занимали свои места, в зале появлялся директор, и молитва начиналась. Сначала какой-нибудь младенец-новичок читал «Царю небесный», потом пели, потом отец Михаил, наш законоучитель, вечно страдающий флюсом, жиденьким тенорком читал главу из Евангелия, и все это заканчивалось пением гимна «Боже, Царя храни». Затем мы с облегчением разбегались по классам.

Оборудование школы было не только хорошо, но сделало бы честь любому столичному училищу. Впоследствии, будучи ленинградским студентом, я давал пробные уроки в некоторых школах Ленинграда, но ни одна из них не шла в сравнение с нашим реальным училищем, расположенным в ста восьмидесяти километрах от железной дороги. У нас были большие, чистые и светлые классы, отличные кабинеты и аудитории по физике и химии, где скамьи располагались амфитеатром, и нам отовсюду были видны те опыты, которые демонстрировал учитель. Особенно великолепен был класс для рисования. Это тоже был амфитеатр, где каждый из нас имел отдельный мольберт. Вокруг стояли статуи – копии античных скульптур. Рисование вместе с математикой считались у нас важнейшими предметами, нас обучали владеть и карандашом, и акварелью, и маслом. У нас были свои местные художники-знаменитости, и вообще живопись была предметом всеобщего увлечения. Хорош был также гимнастический зал с его оборудованием: турником, кожаной кобылой, параллельными брусьями, канатами и шестами. На праздниках «сокольской» гимнастики мы выступали в специальных рубашках с трехцветными поясами, и любоваться нашими выступлениями приходил весь город.

Круг учителей был пестрый. Общей нашей любовью стал Владислав Павлович Спасский, учитель истории, еще молодой тогда человек. В то время когда прочие учителя ходили в форменных сюртуках, он почему-то носил пиджак, правда, с теми же лацканами и пуговицами. С принятыми у нас учебниками Иванова он считался мало, основными движущими силами истории считал материальное бытие человечества и по основным вопросам давал свои формулировки, которые заставлял записывать в тетрадь и требовал от нас хорошего их понимания. Никакие ссылки на учебник не помогали иному лентяю в его ответах – уделом его была неизменная двойка в дневнике. Это обстоятельство долгое время обескураживало нас, но со временем мы поняли, что Спасский – человек самостоятельной мысли, и это обстоятельство необычайно подняло его авторитет в наших глазах. В жизни он был малоразговорчив, сосредоточен и никогда не был с нами запанибрата. Мы уважали его и гордились тем, что он был нашим классным наставником с первого класса.

Учитель естествоведения был высок, кривоват на один глаз, но преподавал увлекательно, был любитель посмеяться и перед каникулами часто читал нам Чехова, причем читал так уморительно и так заразительно смеялся сам, что мы всем классом, конечно, дружно вторили ему. Это был хороший, дружелюбно настроенный к нам и прогрессивный человек, как то показало его поведение после революции.

Федор Логинович Логинов, учитель рисования, красавец-мужчина, кумир уездных дам, пользовался нашей любовью именно потому, что преподавал любезное нашему сердцу рисование, а также потому, что имел порядочный баритон и недурно пел на наших концертах.

Безусловное влияние на нас имела учительница немецкого языка Эльза Густавовна, по мужу Сушкова. В своем синем форменном платье, педантично-аккуратная и в то же время моложавая и миловидная, она была с нами настойчива и трудолюбива. Часто на переменах мы слышали, как она беседует по-немецки с инспектором, и этот свободный иноязычный разговор на нас, провинциальных мальчуганов, производил большое впечатление.

Зато всем классом, дружно, как по уговору, мы ненавидели нашу француженку Елизавету Осиповну Вейль. Это был низенькая, чопорная, в седых аккуратных буклях, старая дева, и во всех ее манерах было что-то такое, что нам, маленьким медвежатам, казалось глубоко чуждым и враждебным. Она почему-то ходила с тростью и часто гуляла по городу со своей отвратительной болонкой. С классом у нее не было общего языка, она была придирчива и нажила себе среди нас немало врагов. В первом же классе мы однажды устроили на ее уроке целое представление. Старая дева имела привычку довольно часто чихать. Чихнув, она величественно открывала свой ридикюль, вынимала платочек, и мы были обязаны сказать ей хором: «А вотр сантэ!»

Пашка Коршунов принес в класс нюхательного табаку и в перемену, перед французским языком, покуда все мы развлекались в зале, рассыпал табак по партам, причем изрядное количество его попало и на учительскую кафедру. Начался урок. Все шло по заведенному порядку, уже было выяснено, какое «ожордви» число и кто из учеников «сонтапсан», как вдруг учительница вынула платок и чихнула.

– А вотр сантэ, – сказали мы, и занятия продолжались.

Но вот француженка чихнула во второй, в третий, в четвертый раз.

– А вотр сантэ! А вотр сантэ! – отвечали мы.

И вдруг и справа и слева послышались чиханья, сперва легкие и короткие, потом все более ожесточенные и наконец превратившиеся в сплошное безобразие. Старушка же, закрывшись платочком, чихала непрерывно, слезы ручьем текли по ее лицу, и класс, сам изнемогая от нестерпимого зуда в носу и глотке, кричал, захлебываясь:

– А вотр сантэ, а вотр сантэ, мадемуазель!

Кончилось дело тем, что француженка выбежала за дверь и Пашка Коршунов в одну минуту замел все следы своего преступления. Явился инспектор. После уроков мы два часа простояли на ногах всем классом. Пашку Коршунова мы не выдали.

В первые дни революции, когда я учился в четвертом классе, в квартире француженки были выбиты камнями все окна, и с тех пор она исчезла с нашего горизонта. Нечего говорить о том, что по-французски мы были «ни в зуб ногой».

Мальчишеских дурачеств было достаточно, но любопытно, что проявлялись они лишь в отношении немногих, особенно нелюбимых нами учителей. Однажды нам, наблюдательным бесенятам, показалось, и, может быть, не без некоторого основания, что Спасский и немка неравнодушны друг к другу. Тотчас на классной доске появилась огромная надпись мелом «В.П. = Э.Г.» То есть Владислав Павлович равняется Эльзе Густавовне. Немка, увидев эту надпись, покраснела и поспешно вышла из класса. Но едва в класс вошел Спасский и увидал наше произведение, он спокойно сел за кафедру и обычным голосом сказал:

– Дежурный, сотрите с доски.

Это было сказано так ровно, спокойно и твердо, что класс сразу понял: тут шутить нельзя. И шутка больше не повторялась.

Батюшку, отца Михаила, мы не ставили ни во что. Это был удивительный неудачник, ни в ком не вызывающий сожаления. Когда-то он окончил юридический факультет университета, ни потом, по убеждениям, принял духовный сан. Со своим вечным флюсом, с багрово-сизым носом, с бабьим тенорком и мочальными волосиками, он производил жалкое впечатление. Жена ему ежегодно рожала по очередному младенцу, и это тоже смешило нас. Однажды наши озорники прибили ему калоши гвоздями к полу, так что батюшка, надевая их, едва не растянулся и упал бы, если бы не подвернувшийся под руку швейцар Василий. На уроках, ко всеобщей нашей потехе, он повествовал об Ионе во чреве кита и всем ставил или пятерки, или единицы. Уважать его оснований не было.

Остальные учителя были ни то ни се. Русский язык преподавал Иван Савельевич Баймеков, мариец по национальности, арифметику и алгебру – молодой белобрысый Беляев – личности, ничем не примечательные. Учителем гимнастики был некто Холодковский, он же надзиратель, он же Бобка. В нем чувствовалось нечто от старозаветного педеля: с начальством он был угодлив, со страшеклассниками держался запанибрата, и они угощали его папиросами в уборной. Мы, младшие, его вниманием не пользовались, но инстинктивно считали его предателем и не доверяли ему.

Во главе училища стоял директор Богатырев Михаил Федорович. Швейцар Василий, раздевая его внизу, величал его: «Ваше превосходительство». Директор был представителен, красив в своей живописной седине, к тому же он считался незаурядным математиком и великолепным шахматистом. Но он стоял так высоко над нами и так мало общался с младшими классами, что мы долгое время не имели о нем определенного мнения.

Из моих новых товарищей я сразу же подружился с Мишей Ивановым, сыном учительницы женской гимназии. Это был нежный тонкий мальчик с прекрасными темными глазами, впечатлительный, скромный, большой любитель рисования, сразу сделавший большие успехи по этому предмету. Сам же я был в детстве порядочный увалень, малоподвижный, застенчивый и втайне честолюбивый и настороженный. Когда, бывало, мать говорила мне в детстве: «Ты пошел бы погулять, Коля!» – я неизменно отвечал ей: «Нет, я лучше посижу». И сидел один в молчании, и мне нисколько не было скучно, и голова моя была, очевидно, занята какими-то важными размышлениями. С нервным и хрупким Мишей Ивановым нас сблизила, как видно, противоположность темперамента при общем сходстве интересов: мы оба были поклонниками искусства. Наша дружба была верной и прочной за все время нашего ученичества. Мы поверяли друг другу самые интимные свои тайны, делились самыми смелыми своими надеждами. А их было уже немало в те ранние наши годы!

Оба мы были влюблены – постоянно и безусловно. Разница была лишь в том, что Миша никогда не изменял в своих мечтах юной и прелестной Ниночке Перельман, – мои же предметы менялись почти еженедельно. Уж если говорить по правде, то еще в Сернуре я был безнадежно влюблен в свою маленькую соседку Еню Баранову. Ее полное имя было Евгения, но все, по домашней привычке, звали ее почему-то Еня, а не Женя. У Ени были красивые серые глаза, которые своей чистой округлостью заставляли вспоминать о ее фамилии, но это придавало ей лишь особую прелесть. После долгих мучительных колебаний я однажды совершенно неожиданно сказал ей басом: «Я люблю вас, Еня!» Еня с недоумением и полным непониманием происходящего подняла на меня свои чистые бараньи глазки, и увидав их, я побагровел от стыда, повернулся и ударился в малодушное бегство. Через несколько дней после этого события нас обоих отвезли в Уржум и отдали меня в реальное училище, а ее – в гимназию. И надо же было так случиться, что ежедневно утром, по дороге в школу, мы непременно встречались с нею, и она смотрела на меня так вопросительно, так недоумевающе... Я же, надувшись, едва кланялся ей: этим способом я, несчастный, мстил ей за свое невыразимое позорище.

Потом появилась у меня другая любовь – бледная, как лилия, дочка немца-провизора Рита Витман. В своей круглой гимназической шапочке со значком, загадочная и молчаливая, она была, безусловно, воплощением совершенства, но объясниться с нею я уже не мог, и она никогда не узнала о том, как мечтал о ней этот краснощекий реалистик, какие пламенные стихи посвящал он ее красоте!

Вслед за Ритой Витман появились у меня и другие предметы воздыхания, и среди них – курносая и разбитная Нина Пантюхина. С этой девицей был у меня хотя и не длинный, но деятельный роман. В начале немецкой войны мы собирали пожертвования в пользу раненых воинов. Ходили по домам парами: реалист и гимназистка. Реалист носил кружку для денег, гимназистка – щиток с металлическими жетонами, которые прикалывались на грудь жертвователям. Во всем этом деле моей неизменной дамой была Нина. И на каждой лестнице, прежде чем дернуть за ручку звонка, мы, да простит нам Господь Бог, целовались с удовольствием и увлечением. Таким образом я мало-помалу начинал постигать искусство любви, в то время как мой бедный друг Миша Иванов кротко и безнадежно мечтал о своей красавице и не дерзал даже близко подходить к ней!

Роман Миши Иванова с Ниной Перельман кончился трагически. Были в нашем классе два оболтуса – Митька Окунев и Петька Ливанов. Эти великовозрастные парни, аккуратные второгодники, сидели рядом на «Камчатке» и были воплощением всех пороков, доступных нашему воображению. Они не учили уроков, дерзили учителям, курили, немилосердно угнетали нас щелчками, пинками и подзатыльниками. Ливанов имел при этом необычайно выдающийся кадык и пел в хоре басом. Огненно-рыжий, весь в веснушках, Митька Окунев был удалец по дамской части. Когда, после исчезновения француженки Вейль, на ее место была назначена новая учительница – великолепная, с пышными формами шатенка, – Митька Окунев, будучи вызван к ответу, принимал фатоватую позу ловеласа и молча упирался своими наглыми глазищами в эту новоприбывшую красавицу. И весь класс, замирая, видел, как лицо ее начинало покрываться багровым румянцем. Она краснела вся, до самых ушей, даже шея ее краснела, на глазах ее появлялись слезы, и наконец, захлопнув журнал, она убегала из класса... Товарищ этого молодца – Петька Ливанов – в последние годы нашего ученичества соблазнил бедняжку Нину Перельман и бросил ее, а Миша Иванов, неизменный и молчаливый ее поклонник, сошел с ума в Москве, куда он уехал поступать в художественное училище. Через несколько лет он умер в Уржуме, у своих родных...

Маленький захолустный Уржум впоследствии прославился как родина С.М. Кирова. В мое время это был обычный мещанский городок, окруженный морем полей и лесов северо-восточной части России. Были в нем два мизерных заводика – кожевенный и спиртоводочный, в семи верстах – пристань на судоходной Вятке. Отцы города – местное купечество – развлекались в Обществе трезвости, своеобразном городском клубе. Было пять-шесть церквей, театр в виде длинного деревянного барака под названием «Аудитория», земская управа, воинское присутствие, номера Потапова и еще кого-то, весьма основательный острог на площади, аптека, казарма местного гарнизона. Гарнизон состоял из роты солдат под командой бравого поручика, кривого на один глаз, но лихого, в перчатках и при шпаге. Существовала пожарная команда с ее выдающимся духовым оркестром. На парадах по царским дням мы имели удовольствие наблюдать все это храброе воинство. Парад принимал настоящий генерал, правда, в отставке, по фамилии Смирнов. Эта еле двигающаяся развалина, одетая в древний мундир, белые штаны и треуголку, с трудом вылезала из собора, воинство брало «на караул», и еле слышный старческий голосок поздравлял его с тезоименитством государя императора. Воинство гаркало в ответ, неистово подавал команду поручик, пожарники, хлебнув заблаговременно по чарке, взвывали на своих трубах и литаврах, и рота дефилировала к казарме. Толпа торговок, шумя и толкаясь, провожала своих любезных восторженными взглядами и восклицаниями.

Каждую субботу и воскресение мы обязаны были являться к обедне и всенощной. Мы, реалисты, построенные в ряды, стояли в правом приделе собора, гимназистки в своих белых передничках – в левом. За спиной дежурило начальство, наблюдая за нашим поведением. Дневные службы я не любил: это тоскливое двухчасовое стояние на ногах, и притом на виду у инспектора, удручало всю нашу братию. Мудрено было жить божественными мыслями, если каждую минуту можно было ожидать замечания за то, что не крестишься и не кланяешься там, где это положено правилами. Но тихие всенощные в полутемной, мерцающей огоньками церкви невольно располагали к задумчивости и сладкой грусти. Хор был отличный, и, когда девичьи голоса пели «Слава в вышних Богу» или «Свете тихий», слезы подступали к горлу, и я по-мальчишески верил во что-то высшее и милосердное, что парит высоко над нами и, наверное, поможет мне добиться настоящего человеческого счастия.

Иногда мы прислуживали в соборе. Одетые в негнущиеся стихари, двое или трое из нас ходили зажигать и тушить свечи перед иконами, помогали в алтаре и потихоньку попивали «теплоту» – разведенное в теплой воде красное вино, которым запивают причастие. Но, будучи служками, мы несли еще и другие, не установленные начальством и совершенно добровольные обязанности. Пачки любовных записок переходили с нашей помощью от реалистов к гимназисткам и обратно в продолжение всей службы. Это дело требовало ловкости и умения, но мы быстро освоились с ним и почти никогда не попадались в лапы начальства.

Большим воскресным событием был еженедельный базар, собиравшийся на площади перед острогом. Сюда съезжалиськрестьяне со всего уезда. Везли скот, мясо, муку, дрова, пеньку и все то, что можно было вывезти из деревни. Домохозяйки всех рангов с озабоченными и вдохновенными лицами сновали в этой толпе: провизия закупалась на всю неделю, было о чем позаботиться. Бойко работала «монополька». Начиная с полудня вокруг нее лежали живые трупы, слышался бабий вой, воздух наполнялся смрадом пережженного спирта, песнями и руганью. Не отставало от «монопольки» и Общество трезвости. По крутым его ступенькам посетители зачастую съезжали на спине и лишь с помощью городового могли подняться на собственные конечности.

На фоне этой замкнутой и десятками лет узаконенной жизни резко выделялась и влекла нас к себе другая жизнь, не слишком богатая, но все же заметная и все более растущая. В «Аудитории» регулярно работал и давал свои незамысловатые спектакли любительский драматический кружок. Существовало музыкальное училище, музыка повсюду пользовалась почетом и любовью. В первый год моего ученичества у нас в реальном училище силами учителей, интеллигенции и старшеклассников ставилась (полностью!) «Аида». Правда, опера шла под аккомпанемент рояля и с помощью лишь местных ограниченных средств – но шла! Концерты давались регулярно то там, то тут. Работали две приличные библиотеки. И впоследствии, в первые годы революции, когда, спасаясь от голода, хлынула к нам из столиц артистическая интеллигенция, она нашла в Уржуме добрую почву для работы, понимание и всеобщее поклонение.

По временам из Сернура приезжал отец и забирал меня к себе в номера Потапова. Здесь мы вели роскошную жизнь – лакомились икрой, копченой рыбкой, сыром. Все это были деликатесы, недоступные нам в обычной жизни. На рождественские и пасхальные каникулы отец увозил меня домой, в Сернур.

Чудесные зимние дороги – одно из лучших моих детских воспоминаний. Отец ездил на паре казенных лошадей в крытой повозке или кошевых санях. Он был в тулупе поверх полушубка, в огромных валенках – настоящий богатырь-бородач. Соответственным образом одевали и меня. Усевшись в повозку, мы покрывали ноги меховым одеялом и уже не могли под тяжестью одежды двинуть ни рукой, ни ногой. Ямщик влезал на козлы, разбирал вожжи, вздрагивал колокольчик на дуге у коренного, и мы трогались. Предстоял целый день пути при 20—25-градусном морозе.

И зима, огромная, просторная, нестерпимо блистающая на снежных пустынях полей, развертывала передо мной свои диковинные картины. Поля были беспредельны, и лишь далеко на горизонте темнела полоска леса. Снег скрипел, пел и визжал под полозьями; дребезжал колокольчик, развевая свои седые, покрытые инеем гривы храпели лошади и протяжно покрикивал ямщик, похожий на рождественского деда с ледяными сосульками в замерзшей бороде. По временам мы ехали лесом, и это было сказочное государство сна, таинственное и неподвижное. И только заячьи следы на снегу да легкий трепет какой-то зимней птички, мгновенно вспорхнувшей с елки и уронившей в сугроб целую охапку снега, говорили о том, что не все здесь мертво и неподвижно, что жизнь продолжается, тихая, скрытная, беззвучная, но никогда не умирающая до конца.

Совсем другой была природа под пасху. Она оживала вся сразу и, окончательно еще не проснувшись, была наполнена смутным и тревожным шумом постепенного своего пробуждения. Темнел и с мелодичным, еле слышным звоном таял снег; ручьи уже начинали свои бесшабашные танцы; падали капли; скот радостно и сдержанно шумел в деревнях и просился на волю. И реки, эти замерзшие царственные красавицы, вздрагивали, покрывались туманом и уже грозили нам неисчислимыми бедами. Однажды мы с отцом попали в разводье. Лошади успели проскочить, но тяжелая повозка провалилась и уперлась передком в твердую льдину. Вода хлестала через нас по меховому одеялу, и мы были на волосок от гибели. Но добрые кони вынесли, и опасность миновала.

Кормили лошадей на полдороге, в марийской деревне Часовня. Тут мы отдыхали, пили чай в вонючей, грязной избе, окруженные полуголыми ребятишками, и с полатей, посасывая длинную трубку, неподвижно смотрела на нас дряхлая лысая старуха – существо, лишь отдаленно похожее на человека. Домой приезжали поздно, при свете звезд, когда все село уже спало и только в нашем доме светился огонек: домашние ждали нас.

Семье жилось нелегко. Детей у матери было шестеро, и я – старший из них. Погруженная в домашние заботы, мать старилась раньше времени и томилась в захолустье. Когда-то радостная и веселая, теперь она видела всю безвыходность своего неудачного супружества и нерастраченные душевные силы свои выражала в исступленной любви к детям. Она чувствовала, что настоящая живая жизнь идет где-то стороной далеко от нее, сама же она обречена на медленное душевное умирание. Она с гордостью рассказывала нам, что есть на свете люди, которые желают добра народу и борются за его счастье и за это их гонят и преследуют; что сестра ее, тетя Миля, сидела в тюрьме за нелегальную работу, так же как сидел один из отцовых племянников, студент, известный в нашей семье под кличкой Коля-большой, в отличие от меня – Коли-маленького. Коля-большой по временам приезжал к нам со своей неизменной гитарой и собирал вокруг себя целую толпу местной молодежи. Он славно пел свои неведомые нам студенческие песни и всем своим веселым видом вовсе не напоминал подвижника, пострадавшего за народ. Это была загадка, разгадать которую я был еще не в силах.

В 1914 г., когда я учился во втором классе, началась немецкая война. Но она была так далеко от нас и так мало поддавалась нашему представлению, что вначале больших перемен в нашу жизнь не внесла. Однажды приезжали в училище бывшие наши выпускники, теперь молодые прапорщики, отправляющиеся на фронт – прощаться с директором и учителями. Они были в новеньких защитных куртках, в погонах, с сабельками. Мы, разинув рот, наблюдали издали за ними и мучительно завидовали им. Потом разнесся слух, что убили одного из них – Кошкина. Труп его в свинцовом гробу привезли в город, и все реальное училище хоронило его на городском кладбище. По этому поводу я написал весьма патриотическое стихотворение «На смерть Кошкина» и долгое время считал его образцом изящной словесности.

Во всех домах появились карты военных действий с передвигающимися флажками, отмечающими линию фронта. Вначале все это занимало нас, особенно во время прусского наступления, но затем, когда обнаружилось, что флажки передвигаются не только вперед, но и назад и даже далеко назад – игра постепенно приелась, и мы охладели к ней. И только буйные крики пьяных новобранцев да женский плач, которые все чаще слышались у воинского присутствия, напоминали нам о том, что в мире творится нечто страшное и беспощадное, нимало не похожее на это безмятежное передвигание флажков в глубине уржумского захолустья.

1955

(обратно)

История моего заключения

1

Это случилось в Ленинграде 19 марта 1938 г. Секретарь Ленинградского отделения Союза писателей Мирошниченко вызвал меня в союз по срочному делу. В его кабинете сидели два не известных мне человека в гражданской одежде.

– Эти товарищи хотят говорить с вами, – сказал Мирошниченко.

Один из незнакомцев показал мне свой документ сотрудника НКВД.

– Мы должно переговорить с вами у вас на дому, – сказал он.

В ожидавшей меня машине мы приехали ко мне домой, на канал Грибоедова. Жена лежала с ангиной в моей комнате. Я объяснил ей, в чем дело. Сотрудники НКВД предъявили мне ордер на арест.

– Вот до чего мы дожили, – сказал я, обнимая жену и показывая ей ордер.

Начался обыск. Отобрали два чемодана рукописей и книг. Я попрощался с семьей. Младшей дочке было в то время 11 месяцев. Когда я целовал ее, она впервые пролепетала: «Папа!» Мы вышли и прошли коридором к выходу на лестницу. Тут жена с криком ужаса догнала нас. В дверях мы расстались.

Меня привезли в Дом предварительного заключения (ДПЗ), соединенный с так называемым Большим домом на Литейном проспекте. Обыскали, отобрали чемодан, шарф, подтяжки, воротничок, срезали металлические пуговицы с костюма, заперли в крошечную камеру. Через некоторое время велели оставить вещи в какой-то другой камере и коридорами повели на допрос.

Начался допрос, который продолжался около четырех суток без перерыва. Вслед за первыми фразами послышались брань, крик, угрозы. Ввиду моего отказа признать за собой какие-либо преступления меня вывели из общей комнаты следователей, и с этого времени допрос велся главным образом в кабинете моего следователя Лупандина (Николая Николаевича) и его заместителя Меркурьева. Это последний был мобилизован в помощь сотрудникам НКВД, которые в то время не справлялись с делами ввиду большого количества арестованных.

Следователи настаивали на том, чтобы я сознался в своих преступлениях против советской власти. Так как этих преступлений я за собою не знал, то понятно, что и сознаваться мне было не в чем.

– Знаешь ли ты, что говорил Горький о тех врагах, которые не сдаются? – спрашивал следователь. – Их уничтожают!

– Это не имеет ко мне отношения, – отвечал я.

Апелляция к Горькому повторялась всякий раз, когда в кабинет входил какой-либо посторонний следователь и узнавал, что допрашивают писателя.

Я протестовал против незаконного ареста, против грубого обращения, криков и брани, ссылался на права, которыми я, как и всякий гражданин, обладаю по советской конституции.

– Действие конституции кончается у нашего порога, – издевательски отвечал следователь.

Первые дни меня не били, стараясь разложить меня морально и измотать физически. Мне не давали пищи. Не разрешали спать. Следователи сменяли друг друга, я же неподвижно сидел на стуле перед следовательским столом – сутки за сутками. За стеной, в соседнем кабинете, по временам слышались чьи-то неистовые вопли. Ноги мои стали отекать, и на третьи сутки мне пришлось разорвать ботинки, так как я не мог более переносить боли в стопах. Сознание стало затуманиваться, и я все силы напрягал для того, чтобы отвечать разумно и не допустить какой-либо несправедливости в отношении тех людей, о которых меня спрашивали. Впрочем, допрос иногда прерывался, и мы сидели молча. Следователь что-то писал, я пытался дремать, но он тотчас будил меня.

По ходу допроса выяснялось, что НКВД пытается сколотить дело о некоей контрреволюционной писательской организации. Главой организации предполагалось сделать Н.С. Тихонова. В качестве членов должны были фигурировать писатели-ленинградцы, к этому времени уже арестованные: Бенедикт Лившиц, Елена Тагер, Георгий Куклин, кажется, Борис Корнилов, кто-то еще и, наконец, я. Усиленно допытывались сведений о Федине и Маршаке. Неоднократно шла речь о Н.М. Олейникове, Т.И. Табидзе, Д.И. Хармсе и А.И. Введенском – поэтах, с которыми я был связан старым знакомством и общими литературными интересами. В особую вину мне ставилась моя поэма «Торжество Земледелия», которая была напечатана Тихоновым в журнале «Звезда» в 1933 г. Зачитывались «изобличающие» меня «показания» Лившица и Тагер, однако прочитать их собственными глазами мне не давали. Я требовал очной ставки с Лившицем и Тагер, но ее не получил.

На четвертые сутки, в результате нервного напряжения, голода и бессонницы, я начал постепенно терять ясность рассудка. Помнитcя, я уже сам кричал на следователей и грозил им. Появились признаки галлюцинации: на стене и паркетном полу кабинета я видел непрерывное движение каких-то фигур. Вспоминается, как однажды я сидел перед целым синклитом следователей. Я уже нимало не боялся их и презирал их. Перед моими глазами перелистывалась какая-то огромная воображаемая мной книга, и на каждой ее странице я видел все новые и новые изображения. Не обращая ни на что внимания, я разъяснял следователям содержание этих картин. Мне сейчас трудно определить мое тогдашнее состояние, но помнится, я чувствовал внутреннее облегчение и торжество свое перед этими людьми, которым не удается сделать меня бесчестным человеком. Сознание, очевидно, еще теплилось во мне, если я запомнил это обстоятельство и помню его до сих пор.

Не знаю, сколько времени это продолжалось. Наконец меня вытолкнули в другую комнату. Оглушенный ударом сзади, я упал, стал подниматься, но последовал второй удар – в лицо. Я потерял сознание. Очнулся я, захлебываясь от воды, которую кто-то лил на меня. Меня подняли на руки и, мне показалось, начали срывать с меня одежду. Я снова потерял сознание. Едва я пришел в себя, как какие-то не известные мне парни поволокли меня по каменным коридорам тюрьмы, избивая меня и издеваясь над моей беззащитностью. Они втащили меня в камеру с железной решетчатой дверью, уровень пола которой был ниже пола коридора, и заперли в ней. Как только я очнулся (не знаю, как скоро случилось это), первой мыслью моей было: защищаться! Защищаться, не дать убить себя этим людям или, по крайней мере, не отдать свою жизнь даром! В камере стояла тяжелая железная койка. Я подтащил ее к решетчатой двери и подпер ее спинкой дверную ручку. Чтобы ручка не соскочила со спинки, я прикрутил ее к кровати полотенцем, которое было на мне вместо шарфа. За этим занятием я был застигнут моими мучителями. Они бросились к двери, чтобы раскрутить полотенце, но я схватил стоящую в углу швабру и, пользуясь ею как пикой, оборонялся насколько мог и скоро отогнал от двери всех тюремщиков. Чтобы справиться со мной, им пришлось подтащить к двери пожарный шланг и привести его в действие. Струя воды под сильным напором ударила в меня и обожгла тело. Меня загнали этой струей в угол и после долгих усилий вломились в камеру целой толпой. Тут меня жестоко избили, испинали сапогами, и врачи впоследствии удивлялись, как остались целы мои внутренности – настолько велики были следы истязаний.

Я очнулся от невыносимой боли в правой руке. С завернутыми назад руками я лежал прикрученный к железным перекладинам койки. Одна из перекладин врезалась в руку и нестерпимо мучила меня. Мне чудилось, что вода заливает камеру, что уровень ее поднимается все выше и выше, что через мгновение меня зальет с головой. Я кричал в отчаянии и требовал, чтобы какой-то губернатор приказал освободить меня. Это продолжалось бесконечно долго. Дальше все путается в моем сознании. Вспоминаю, что я пришел в себя на деревянных нарах. Все вокруг было мокро, одежда промокла насквозь, рядом валялся пиджак, тоже мокрый и тяжелый, как камень. Затем, как сквозь сон, помню, что какие-то люди волокли меня под руки по двору. Когда сознание снова вернулось ко мне, я был уже в больнице для умалишенных.

Тюремная больница Института судебной психиатрии помещалась недалеко от Дома предварительного заключения. Здесь меня держали, если я не ошибаюсь, около двух недель: сначала в буйном, потом в тихом отделениях.

Состояние мое было тяжелое: я был потрясен и доведен до невменяемости, физически же измучен истязаниями, голодом и бессонницей. Но остаток сознания еще теплился во мне или возвращался ко мне по временам. Так, я хорошо запомнил, как, раздевая меня и принимая от меня одежду, волновалась медицинская сестра: у нее тряслись руки и дрожали губы. Не помню и не знаю, как лечили меня на первых порах. Помню только, что я пил по целой стопке какую-то мутную жидкость, от которой голова делалась деревянной и бесчувственной. Вначале, в припадке отчаяния, я торопился рассказать врачам обо всем, что было со мною. Но врачи лишь твердили мне: «Вы должны успокоиться, чтобы оправдать себя перед судом». Больница в эти дни была моим убежищем, а врачи если и не очень лечили, то, по крайней мере, не мучили меня. Из них я помню врача Гонтарева и женщину-врача Келчевскую (имя ее Нина, отчества не помню).

Из больных мне вспоминается умалишенный, который, изображая громкоговоритель, часто вставал в моем изголовье и трубным голосом произносил величания Сталину. Другой бегал на четвереньках, лая по-собачьи. Это были самые беспокойные люди. На других безумие накатывало лишь по временам. В обычное время они молчали, саркастически улыбаясь и жестикулируя, или неподвижно лежали на своих постелях.

Через несколько дней я стал приходить в себя и с ужасом понял, что мне предстоит скорое возвращение в дом пыток. Это случилось на одном из медицинских осмотров, когда на вопрос врача, откуда взялись черные кровоподтеки на моем теле, я ответил: «Упал и ушибся». Я заметил, как переглянулись врачи: им стало ясно, что сознание вернулось ко мне и я уже не хочу винить следователей, чтобы не ухудшить своего положения. Однако я был еще очень слаб, психически неустойчив, с трудом дышал от боли при каждом вдохе, и это обстоятельство на несколько дней отсрочило мою выписку.

Возвращаясь в тюрьму, я ожидал, что меня снова возьмут на допрос, и приготовился ко всему, лишь бы не наклеветать ни на себя, ни на других. На допрос меня, однако, не повели, но втолкнули в одну из больших общих камер, до отказа наполненную заключенными. Это была большая, человек на 12—15, комната, с решетчатой дверью, выходящей в тюремный коридор. Людей в ней было человек 70—80, а по временам доходило и до 100. Облака пара и специфическое тюремное зловоние неслись из нее в коридор, и я помню, как они поразили меня. Дверь с трудом закрылась за мной, и я оказался в толпе людей, стоящих вплотную друг возле друга или сидящих беспорядочными кучами по всей камере. Узнав, что новичок – писатель, соседи заявили мне, что в камере есть и другие писатели, и вскоре привели ко мне П.Н. Медведева и Д.И. Выгодского, арестованных ранее меня. Увидав меня в жалком моем положении, товарищи пристроили меня в какой-то угол. Так началась моя тюремная жизнь в прямом значении этого слова.

(обратно)

2

Большинство свободных людей отличается от несвободных общими характерными для них признаками. Они достаточно уверены в себе, в той или иной мере обладают чувством собственного достоинства, спокойно и разумно реагируют на внешние раздражения... В годы моего заключения средний человек, без всякой уважительной причины лишенный свободы, униженный, оскорбленный, напуганный и сбитый с толку той фантастической действительностью, в которую он внезапно попадал, чаще всего терял особенности, присущие ему на свободе. Как пойманный в силки заяц, он беспомощно метался в них, ломился в открытые двери, доказывая свою невинность, дрожал от страха перед ничтожными выродками, потерявшими свое человекоподобие, всех подозревал, терял веру в самых близких людей и сам обнаруживал наиболее низменные свои черты, доселе скрытые от постороннего глаза. Через несколько дней тюремной обработки черты раба явственно выступали на его облике, и ложь, возведенная на него, начинала пускать свои корни в его смятенную и дрожащую душу.

В ДПЗ, где заключенные содержались в период следствия, этот процесс духовного растления людей только лишь начинался. Здесь можно было наблюдать все виды отчаяния, все проявления холодной безнадежности, конвульсивного истерического веселья и цинического наплевательства на все на свете, в том числе и на собственную жизнь. Странно было видеть этих взрослых людей, то рыдающих, то падающих в обморок, то трясущихся от страха, затравленных и жалких. Мне рассказывали, что писатель Адриан Пиотровский, сидевший в камере незадолго до меня, потерял от горя всякий облик человеческий, метался по камере, царапал грудь каким-то гвоздем и устраивал по ночам постыдные вещи на глазах у всей камеры. Но рекорд в этом отношении побил, кажется, Валентин Стенич, сидевший в камере по соседству. Эстет, сноб и гурман в обычной жизни, он, по рассказам заключенных, быстро нашел со следователями общий язык и за пачку папирос подписывал любые показания. Справедливость требует сказать, что наряду с этими людьми были и другие, сохранившие ценой величайших усилий свое человеческое достоинство. Зачастую эти порядочные люди до ареста были совсем маленькими, скромными винтиками нашего общества, в то время как великие люди мира сего нередко превращались в тюрьме в жалкое подобие человека. Тюрьма выводила людей на чистую воду, только не в том смысле, как этого хотели Заковский и его начальство.

Весь этот процесс разложения человека проходил на глазах у всей камеры. Человек не мог здесь уединиться ни на миг, и даже свою нужду отправлял он в открытой уборной, находившейся тут же. Тот, кто хотел плакать, – плакал при всех, и чувство естественного стыда удесятеряло его муки. Тот, кто хотел покончить с собою, – ночью, под одеялом, сжав зубы, осколком стекла пытался вскрыть вены на руке, но чей-либо бессонный взор быстро обнаруживал самоубийцу, и товарищи обезоруживали его. Эта жизнь на людях была добавочной пыткой, но в то же время она помогла многим перенести их невыносимые мучения.

Камера, куда я попал, была подобна огромному, вечно жужжавшему муравейнику, где люди целый день топтались друг подле друга, дышали чужими испарениями, ходили, перешагивая через лежащие тела, ссорились и мирились, плакали и смеялись. Уголовники были здесь смешаны с политическими, но в 1937—1938 гг. политических было в десять раз больше, чем уголовных, и потому в тюрьме уголовники держались робко и неуверенно. Они были нашими владыками в лагерях, в тюрьме же были едва заметны. Во главе камеры стоял выборный староста по фамилии Гетман. От него зависел распорядок нашей жизни. Он сообразно тюремному стажу распределял места – где кому спать и сидеть, он распределял довольствие и наблюдал за порядком. Большая слаженность и дисциплина требовались для того, чтобы всем устроиться на ночь. Места было столько, что люди могли лечь только на бок, вплотную прижавшись друг к другу, да и то не все враз, но в две очереди. Устройство на ночь происходило по команде старосты, и это было удивительное зрелище соразмерных точно рассчитанных движений и перемещений, выработанных многими «поколениями» заключенных, принужденных жить в одной тесно спресованной толпе и постепенно передающих новичкам свои навыки.

Днем камера жила вялой и скучной жизнью. Каждое пустяковое житейское дело: пришить пуговицу, починить разорванное платье, сходить в уборную – вырастало здесь в целую проблему. Так, для того чтобы сходить в уборную, нужно было отстоять в очереди не менее чем полчаса. Оживление в дневной распорядок вносили только завтрак, обед и ужин. В ДПЗ кормили сносно, заключенные не голодали. Другим развлечением были обыски. Обыски устраивались регулярно и носили унизительный характер. Цели своей они достигали только отчасти, так как любой заключенный знает десятки способов, как уберечь свою иголку, огрызок карандаша или самое большое свое сокровище – перочинный ножичек или лезвие от самобрейки. На допросы в течение дня заключенных почти не вызывали.

Допросы начинались ночью, когда весь многоэтажный застенок на Литейном проспекте озарялся сотнями огней и сотни сержантов, лейтенантов и капитанов госбезопасности вместе со своими подручными приступали к очередной работе. Огромный каменный двор здания, куда выходили открытые окна кабинетов, наполнялся стоном и душераздирающими воплями избиваемых людей. Вся камера вздрагивала, точно электрический ток внезапно пробегал по ней, и немой ужас снова появлялся в глазах заключенных. Часто, чтобы заглушить эти вопли, во дворе ставились тяжелые грузовики с работающими моторами. Но за треском моторов наше воображение рисовало уже нечто совершенно неописуемое, и наше нервное возбуждение доходило до крайней степени.

От времени до времени брали на допрос того или другого заключенного. Процесс вызова был такой.

– Иванов! – кричал, подходя к решетке двери, тюремный служащий.

– Василий Петрович! – должен был ответить заключенный, называя свое имя-отчество.

– К следователю!

Заключенного выводили из камеры, обыскивали и вели коридорами в здание НКВД. На всех коридорах были устроены деревянные, наглухо закрывающиеся будки, нечто вроде шкафов или телефонных будок. Во избежание встреч с другими арестованными, которые показывались в конце коридора, заключенного обычно вталкивали в одну из таких будок, где он должен был ждать, покуда встречного уведут дальше.

По временам в камеру возвращались уже допрошенные; зачастую их вталкивали в полной прострации, и они падали на наши руки; других же почти вносили, и мы потом долго ухаживали за этими несчастными, прикладывая холодные компрессы и отпаивая их водой. Впрочем, нередко бывало и так, что тюремщик приходил лишь за вещами заключенного, а сам заключенный, вызванный на допрос, в камеру уже не возвращался.

Издевательство и побои испытывал в то время каждый, кто пытался вести себя на допросах не так, как это было угодно следователю, т. е., попросту говоря, всякий, кто не хотел быть клеветником.

Дав. Ис. Выгодского, честнейшего человека, талантливого писателя, старика, следователь таскал за бороду и плевал ему в лицо. Шестидесятилетнего профессора математики, моего соседа по камере, больного печенью (фамилию его не могу припомнить), следователь-садист ставил на четвереньки и целыми часами держал в таком положении, чтобы обострить болезнь и вызвать нестерпимые боли. Однажды по дороге на допрос меня по ошибке втолкнули в чужой кабинет, и я видел, как красивая молодая женщина в черном платье ударила следователя по лицу и тот схватил ее за волосы, повалил на пол и стал пинать ее сапогами.

Меня тотчас же выволокли из комнаты, и я слышал за спиной ее ужасные вопли.

Чем объясняли заключенные эти вопиющие извращения в следственном деле, эти бесчеловечные пытки и истязания? Большинство было убеждено в том, что их всерьез принимают за великих преступников. Рассказывали об одном несчастном, который при каждом избиении неистово кричал: «Да здравствует Сталин!» Два молодца лупили его резиновыми дубинками, завернутыми в газету, а он, корчась от боли, славословил Сталина, желая этим доказать свою правоверность. Тень догадки мелькала в головах наиболее здравомыслящих людей, а иные, очевидно, были недалеки от истинного понимания дела, но все они, затравленные и терроризированные, не имели смелости поделиться мыслями друг с другом, так как не без основания полагали, что и в камере снуют соглядатаи и тайные осведомители, вольные и невольные. В моей голове созревала странная уверенность в том, что мы находимся в руках фашистов, которые под носом у нашей власти нашли способ уничтожать советских людей, действуя в самом центре советской карательной системы. Эту свою догадку я сообщил одному старому партийцу, сидевшему со мной, и с ужасом в глазах он сознался мне, что и сам думает то же, но не смеет никому заикнуться об этом. И действительно, чем иным могли мы объяснить все те ужасы, которые происходили с нами, – мы, советские люди, воспитанные в духе преданности делу социализма? Только теперь, восемнадцать лет спустя, жизнь наконец показала мне, в чем мы были правы и в чем заблуждались...

После возвращения из больницы меня оставили в покое и долгое время к следователю не вызывали. Когда же допросы возобновились, – а их было еще несколько, – никто меня больше не бил, дело ограничивалось обычными угрозами и бранью. Я стоял на своем, следствие топталось на месте. Наконец в августе месяце я был вызван «с вещами» и переведен в «Кресты».

Я помню этот жаркий день, когда, одетый в драповое пальто, со свертком белья под мышкой, я был приведен в маленькую камеру «Крестов», рассчитанную на двух заключенных. Десять голых человеческих фигур, истекающих потом и изнемогающих от жары, сидели, как индийские божки, на корточках вдоль стен по всему периметру камеры. Поздоровавшись, я разделся догола и сел между ними, одиннадцатый по счету. Вскоре подо мной на каменном полу образовалось большое влажное пятно. Так началась моя жизнь в «Крестах».

В камере стояла одна железная койка, и на ней спал старый капитан Северного флота, общепризнанный староста камеры. У него не действовали ноги, отбитые на допросе в Архангельске. Старый морской волк, привыкший смотреть в глаза смерти, теперь он был беспомощен, как ребенок.

В «Крестах» меня на допросы не водили: следствие было, очевидно, закончено. Сразу и резко ухудшилось питание, и, если бы мы не имели права прикупать продукты на собственные деньги, мы сидели бы полуголодом.

В начале октября мне было объявлено под расписку, что я приговорен Особым совещанием (т. е. без суда) к пяти годам лагерей «за троцкистскую контрреволюционную деятельность». 5 октября я сообщил об этом жене, и мне было разрешено свидание с нею: предполагалась скорая отправка на этап.

Свидание состоялось в конце месяца. Жена держалась благоразумно, хотя ее с маленькими детьми уже высылали из города и моя участь была ей известна. Я получил от нее мешок с необходимыми вещами, и мы расстались, не зная, увидимся ли еще когда-нибудь...

Этап тронулся 8 ноября, на другой день после отъезда моей семьи из Ленинграда. Везли нас в теплушках, под сильной охраной, и дня через два мы оказались в Свердловской пересыльной тюрьме, где просидели около месяца. С 5 декабря, дня советской конституции, начался наш великий сибирский этап – целая одиссея фантастических переживаний, о которой следует рассказать поподробнее.

Везли нас с такими предосторожностями, как будто мы были не обыкновенные люди, забитые, замордованные и несчастные, но какие-то сверхъестественные злодеи, способные в каждую минуту взорвать всю вселенную, дай только нам шаг ступить свободно. Наш поезд, состоящий из бесконечного ряда тюремных теплушек, представлял собой диковинное зрелище. На крышах вагонов были установлены прожектора, заливавшие светом окрестности. Тут и там на крышах и площадках торчали пулеметы, было великое множество охраны, на остановках выпускались собаки овчарки, готовые растерзать любого беглеца. В те редкие дни, когда нас выводили в баню или вели в какую-либо пересылку, нас выстраивали рядами, ставили на колени в снег, завертывали руки за спину. В таком положении мы стояли и ждали, пока не закончится процедура проверки, а вокруг смотрели на нас десятки ружейных дул, и сзади, наседая на наши пятки, яростно выли овчарки, вырываясь из рук проводников. Шли в затылок друг другу.

– Шаг в сторону – открываю огонь! – было обычное предупреждение.

Впрочем, за весь двухмесячный путь из вагона мы выходили только в Новосибирске, Иркутске и Чите. Нечего и говорить, что посторонних людей к нам не подпускали и за версту.

Шестьдесят с лишком дней мы тащились по Сибирской магистрали, простаивая целыми сутками на запасных путях. В теплушке было, помнится, человек сорок народу. Стояла лютая зима, морозы с каждым днем все крепчали и крепчали. Посередине вагона топилась маленькая чугунная печурка, около которой сидел дневальный и смотрел за нею. Вначале мы жили на два этажа – одна половина людей помещалась внизу, а вторая – вверху, на высоких нарах, устроенных по обе стороны вагона на уровне немного ниже человеческого роста. Но вскоре нестерпимый мороз загнал всех нижних жителей на нары, но и здесь, сбившись в кучу и согревая друг друга собственными телами, мы жестоко страдали от холодов. Понемногу жизнь превратилась в чисто физиологическое существование, лишенное духовных интересов, где все заботы человека сводились лишь к тому, чтобы не умереть от голода и жажды, не замерзнуть и не быть застреленным, подобно зачумленной собаке...

В день полагалось на человека 300 граммов хлеба, дважды в день – кипяток и обед из жидкой баланды и черпачка каши. Голодным и иззябшим людям этой пищи, конечно, не хватало. Но и этот жалкий паек выдавался нерегулярно и, очевидно, не всегда по вине обслуживающих нас привилегированных уголовных заключенных. Дело в том, что снабжение всей этой громады арестованных людей, двигавшихся в то время по Сибири нескончаемыми эшелонами, представляло собой сложную хозяйственную задачу. На многих станциях из-за лютых холодов и нераспорядительности начальства невозможно было снабдить людей даже водою. Однажды мы около трех суток почти не получали воды и, встречая Новый, 1939, год где-то около Байкала должны были лизать черные закоптелые сосульки, наросшие на стенах вагона от наших же собственных испарений. Это новогоднее пиршество мне не удастся забыть до конца жизни.

В том же вагоне я впервые столкнулся с миром уголовников, которые стали проклятием для нас, осужденных влачить свое существование рядом с ними, а зачастую и под их началом.

Уголовники – воры-рецидивисты, грабители, бандиты, убийцы со всей многочисленной свитой своих единомышленников, соучастников и подручных различных мастей и оттенков – народ особый, представляющий собою особую общественную категорию, сложившуюся на протяжении многих лет, выработавшую свои особые нормы жизни, свою особую мораль и даже особую эстетику. Эти люди жили по своим собственным законам, и законы их были крепче, чем законы любого государства. У них были свои вожаки, одно слово которых могло стоить жизни любому рядовому члену их касты. Все они были связаны между собою общностью своих взглядов на жизнь, и у них эти взгляды не отделялись от их житейской практики. Исконные жители тюрем и лагерей, они искренно и глубоко презирали нас – разнокалиберную, пеструю, сбитую с толку толпу случайных посетителей их захребетного мира. С их точки зрения, мы были жалкой тварью, не заслуживающей уважения и подлежащей самой беспощадной эксплуатации и смерти. И тогда, когда это зависело от них, они со спокойной совестью уничтожали нас с прямого или косвенного благословения лагерного начальства.

Я держусь того мнения, что значительная часть уголовников действительно незаурядный народ. Это действительно чем-то выдающиеся люди, способности которых по тем или иным причинам развились по преступному пути, враждебному разумным нормам человеческого общежития. Во имя своей морали почти все они были способны на необычайные, порой героические поступки, они без страха шли на смерть, ибо презрение товарищей было для них во сто раз страшнее любой смерти. Правда, в мое время наиболее крупные вожаки уголовного мира были уже уничтожены. О них ходили лишь легенды, и все уголовное население лагерей видело в этих легендах свой идеал и старалось жить по заветам своих героев. Крупных вожаков уже не было, но идеология их была жива и невредима.

Как-то само собой наш вагон распался на две части: 58-я статья поселилась на одних нарах, уголовники – на других. Обреченные на сосуществование, мы с затаенной враждой смотрели друг на друга, и лишь по временам эта вражда прорывалась наружу. Вспыхивали яростные ссоры, готовые всякую минуту перейти в побоище. Помню, как однажды без всякого повода с моей стороны, замахнулся на меня поленом один из наших уголовников, подверженный припадкам и каким-то молниеносным истерикам. Товарищи удержали его, и я остался невредимым. Однако атмосфера особой психической напряженности не проходила ни на миг и накладывала свой отпечаток на нашу вагонную жизнь.

От времени до времени в вагон являлось начальство с проверкой. Для того, чтобы пересчитать людей, нас перегоняли на одни нары. С этих нар по особой команде мы переползали по доске на другие нары, и в это время производился счет. Как сейчас вижу эту картину: черные от копоти, заросшие бородами, мы, как обезьяны, ползем друг за другом на четвереньках по доске, освещаемые тусклым светом фонарей, а малограмотная стража держит нас под наведенными винтовками и считает, считает, путаясь в своей мудреной цифири.

Нас заедали насекомые, и две бани, устроенные нам в Иркутске и Чите, не избавили нас от этого бедствия. Обе эти бани были сущим испытанием для нас. Каждая из них была похожа на преисподнюю, наполненную дико гогочущей толпой бесов и бесенят. О мытье нечего было и думать. Счастливцем чувствовал себя тот, кому удавалось спасти от уголовников свои носильные вещи. Потеря вещей обозначала собой почти верную смерть в дороге. Так оно и случилось с некоторыми несчастными: они погибли в эшелоне, не доехав до лагеря. В нашем вагоне смертных случаев не было.

Два с лишним месяца тянулся наш скорбный поезд по Сибирской магистрали. Два маленьких заледенелых оконца под потолком лишь на короткое время дня робко освещали нашу теплушку. В остальное время горел огарок свечи в фонаре, а когда не давали свечи, весь вагон погружался в непроглядный мрак. Тесно прижавшись друг к другу, мы лежали в этой первобытной тьме, внимая стуку колес и предаваясь безутешным думам о своей участи. По утрам лишь краем глаза видели мы в окно беспредельные просторы сибирских полей, бесконечную занесенную снегом тайгу, тени сел и городов, осененные столбами вертикального дыма, фантастические отвесные скалы байкальского побережья... Нас везли все дальше и дальше, на Дальний Восток, на край света...

В первых числах февраля прибыли мы в Хабаровск. Долго стояли здесь. Потом вдруг потянулись обратно, доехали до Волочаевки и повернули с магистрали к северу, по новой железнодорожной ветке. По обе стороны дороги замелькали колонны лагерей с их караульными вышками и поселки из новеньких пряничных домиков, построенных по одному образцу. Царство БАМа встречало нас, своих новых поселенцев. Поезд остановился, загрохотали засовы, и мы вышли из своих убежищ в этот новый мир, залитый солнцем, закованный в пятидесятиградусный холод, окруженный видениями тонких, уходящих в самое небо дальневосточных берез.

Там мы прибыли в город Комсомольск-на-Амуре.

<1956>

(обратно) (обратно)

Картины Дальнего Востока

Это – особая страна, непохожая на наши места; мир, к которому надо привыкнуть. Прежде всего, это не равнина, не долина. Это необозримое море каменистых холмов и гор – сопок, поросших тайгой. Природа еще девственна здесь, и хлябь еще не отделилась от суши вполне, как это бывает в местности, освоенной человеком. Во всей своей торжественной дикости и жестокости предстает здесь природа. Не будешь ты тут разгуливать по удобным дорогам, восторгаться красотой мощных дубов и живописным расположением рощ и речек. Придется тебе перескакивать с кочки на кочку, утопать в ржавой воде, страдать от комаров и мошек, которые тучами носятся в воздухе, представляя собой настоящее бедствие для человека и животных. Поднимаясь на сопку, напрасно будешь ты надеяться, что наконец-то твоя нога ступит на твердую сухую почву, – нет, и на сопке та же хлябь, те же кочки.

И тайга – это вовсе не величественный лес огромных деревьев. Горько разочаруешься ты с первого взгляда, встретив здесь главным образом малорослые, довольно тонкие в обхвате хвойные породы, которые беспорядочными зарослями тянутся в бесконечные дали, то поднимаясь на сопки, то спускаясь вниз. Есть тут, конечно, и величественные, красноватые лиственницы, и дубы, и бархат, но не они представляют общий фон, но именно эта неказистая, переплетенная глухая тайга, и страшная и привлекательная в одно и то же время.

Приходилось мне бывать на тушении лесных пожаров. Тайга летом горит часто, и бороться с пожарами трудно. Ночью можно видеть, как огненные струи бегут по склонам сопок, как понемногу пламя овладевает вершиной и начинает гулять по ней, заливая небо багровым заревом, видимым за десятки километров. В тайге страшно. Пламя летит где-то вверху по листве. Еще где-то далеко бушует пожар, но треск его все ближе и ближе. Еще не горит ничего вокруг, но вот вверху вспыхнула ветка, другая, – не заметишь, как и когда загорелись они, и вот уже понеслись во все стороны искры, и скоро целые охапки пламени вспыхивают над головой, разливая по стволам огненные струи. Уже давно, гонимые жаром, улетели птицы. Волки, зайцы и все зверье, позабыв о вражде, не чуя человека, ломятся прочь, не разбирая дороги. И вот уже вся эта первобытная хлябь, что под ногами, зашевелилась, поползла, засуетилась, полетела, начала карабкаться во все стороны, потревоженная близостью огня. Вся тварь насекомая, которую и не видишь никогда, полубесформенная, многоногая, слепая, одурелая, мечется в воздухе, лезет в нос, в глотку, ползет по ногам; воистину страшное зрелище!

Насекомых здесь великое множество, и многие из них примечательно красивы. Бабочки огромны, и расцветка их прекрасна. Дыхание каких-то южных морей чувствуется в этой замечательной окраске. Великое множество жуков, иные из них – настоящие великаны с усами в вершок и более. Летом сопки покрываются морем чудесных цветов – огромные белые лилии, багровые пионы, жасмин в человеческий рост, багульник, – все это напоминает собой южные цветы, выведенные рукой человека, а не дикорастущие по воле божией. И климат здесь – какое-то странное смешение суровоконтинентального и мягкоприморского, что накладывает своеобразную печать на всю природу Дальнего Востока.

Но почва камениста. Я не знаю тех геологических бурь, которые сотворили здесь всю эту каменную кутерьму, но стоит только снять растительный слой, как лопата натыкается на глину и камень. В карьере мы обнажаем и взламываем вековечные пласты каменных пород, и странно видеть их матовую поверхность, впервые от сотворения мира обнаженную и увидавшую солнечный свет.

Когда-нибудь, проезжая к берегам Охотского моря и наблюдая природу из окна вагона, путешественник будет изумлен величественным зрелищем, которое откроется перед его глазами. С вершин сопок он увидит вздыбленное каменное море, как бы застывшее в момент крайнего напряжения бури. Каменное море, поросшее лесом, изрезанное горными речками, то мелководными, то бурными и широкими в период таянья снегов. И что ни поворот, то новые изменчивые картины в новом аспекте света и теней будут внезапно появляться перед его глазами. Но это будет потом. Сейчас здесь суровый нелегкий человеческий труд.

Лето здесь дождливо, но осенние месяцы – сентябрь и октябрь – прекрасны всегда. Устанавливается сухая погода, мирное осеннее солнце заливает светом начинающую желтеть тайгу, и вся природа как бы успокаивается в преддверии зимы – величественной дальневосточной зимы.

Зимние холода суровы – до сорока и пятидесяти градусов ниже нуля, но температура эта переносится сравнительно легче, чем такая же в России. По ночам черное-черное небо, усеянное блистательным скопищем ярких звезд, висит над белоснежным миром. Лютый мороз. Над поселком, где печи топятся круглые сутки, стоит многоствольная, почти неподвижная колоннада дымов. Почти неподвижен и колоссально высок каждый из этих белых столбов, и только где-то высоко-высоко вверху складывается он пластом, подпирая черное небо. Совсем-совсем низко, упираясьхвостом в горизонт, блистает Большая Медведица. И сидит на столбе, над бараками, уставившись оком в сугробы, неподвижная полярная сова, стерегущая крыс, которые водятся тут, у жилья, в превеликом множестве.

Утром, когда в морозном тумане поднимается из-за горизонта смутно-багровое солнце, можно нередко видеть на небе примечательные огненные столбы, которые в силу каких-то атмосферных причин образуют вокруг солнца нечто вроде скрещенных прожекторных лучей. И еще любопытно: вдруг вспыхивает яркая радуга и так висит над снегом, точно нарисованная, удивляя непривычных человеков.

Весна большей частью медленная, с обильными водами и грязью непролазной. Но вот вода сошла, почва подсохла, как будто устанавливается лето. Но тут начинаются паводки. Постепенно собирая воду с дальних сопок, набухают мелкие речки, вода все прибывает и прибывает, и вот, круша и ломая лесные завалы, уже несется она с ревом и грохотом. Нередко можно видеть, как водяной вал высотою в метр и более перекатывается через кучи обрушенных деревьев, и тогда безобидная мелкая речушка в один миг превращается в грозно ревущее море.

И много еще разных разностей можно написать о тех краях. Можно упомянуть о вечной мерзлоте, когда, выпираемые застывшей водой, целые груды камней сами собой вылезают на земную поверхность; о дикорастущем винограде, который мирно уживается рядом с северной клюквой; о птицах, которые здесь не поют (кстати говоря, цветы здесь без запаха, за исключением ландыша); о милых маленьких бурундуках и так далее. Наконец, особого описания требует Амур, который, подобно гигантской ленте, извиваясь, катит свои волны у подножия бесчисленных сопок, и ветры, как по трубе летят над ним, следуя по течению, ибо сопки не дают им прорваться в глубь страны. Но мое письмо – это только беспорядочный набросок, обо всем нет времени написать...

21 апр. 1944 г. Алтайский край

(обратно) (обратно) (обратно)

Николай Рубцов Тихая моя родина. Стихотворения

Видения на холме

Взбегу на холм
и упаду
в траву.
И древностью повеет вдруг из дола!
И вдруг картины грозного раздора
Я в этот миг увижу наяву.
Пустынный свет на звездных берегах
И вереницы птиц твоих, Россия,
Затмив на миг
В крови и в жемчугах
Тупой башмак скуластого Батыя…
Россия, Русь – куда я ни взгляну…
За все твои страдания и битвы
Люблю твою, Россия, старину,
Твои леса, погосты и молитвы,
Люблю твои избушки и цветы,
И небеса, горящие от зноя,
И шепот ив у омутной воды,
Люблю навек, до вечного покоя…
Россия, Русь! Храни себя, храни!
Смотри, опять в леса твои и долы
Со всех сторон нагрянули они,
Иных времен татары и монголы.
Они несут на флагах черный крест,
Они крестами небо закрестили,
И не леса мне видятся окрест,
А лес крестов
в окрестностях
России.
Кресты, кресты…
Я больше не могу!
Я резко отниму от глаз ладони
И вдруг увижу: смирно на лугу
Траву жуют стреноженные кони.
Заржут они – и где-то у осин
Подхватит эхо медленное ржанье,
И надо мной —
бессмертных звезд Руси,
Спокойных звезд безбрежное мерцанье…
1962

(обратно)

* * *

Уж сколько лет слоняюсь по планете!
И до сих пор пристанища мне нет…
Есть в мире этом страшные приметы,
Но нет такой печальнее примет!
Вокруг меня ничто неразличимо,
И путь укрыт от взора моего,
Иду, бреду туманами седыми;
Не знаю сам, куда и для чего?
В лицо невзгодам гордою улыбкой
Ужели мне смеяться целый век?
Ужели я, рожденный по ошибке,
Не идиот, не гад, не человек?
Иль нам унынью рано предаваться,
На все запас терпения иметь?
Пройти сквозь бури, грозы, чтоб назваться
Среди других глупцом и… умереть?
Когда ж до слез, до боли надоели,
Заботы все забвению предать?
И слушать птиц заливистые трели
И с безнадежной грустью вспоминать?
И вспомню я…
Полярною зимою
Как ночь была темна и холодна!
Казалось, в мире этом под луною
Она губить все чувства рождена!
Как за окном скулил, не умолкая,
Бездомный ветер, шляясь над землей,
Ему щенки вторили, подвывая, –
И все в один сливалось жуткий вой!
Как, надрываясь, плакала гармошка,
И, сквозь кошмар в ночной врываясь час,
Как где-то дико грохали сапожки –
Под вой гармошки – русский перепляс.
…Бродить и петь про тонкую рябину,
Чтоб голос мой услышала она:
Ты не одна томишься на чужбине
И одинокой быть обречена!..
1955, январь

(обратно)

Два пути

Рассыпались
листья по дорогам.
От лесов угрюмых падал мрак:
Спите все до утреннего срока!
Почему выходите
на тракт?
Но, мечтая, видимо, о чуде,
По нему, по тракту, под дождем
Все на пристань
двигаются люди
На телегах, в седлах и пешком.
А от тракта, в сторону далеко,
В лес уходит узкая тропа.
Хоть на ней бывает одиноко,
Но порой влечет меня туда.
Кто же знает,
может быть, навеки
Людный тракт окутается мглой,
Как туман окутывает реки:
Я уйду тропой.
1950

с. Никольское Вологодской обл.

(обратно)

* * *

Т. С.

Или в жизнь ворвалась вьюга,
Нежность чувств развеяв в дым,
Иль забудем друг про друга
Я с другой,
а ты с другим?
Сочинять немного чести.
Но хотел бы я мельком
Посидеть с тобою вместе
На скамье, под деревцом,
И обнять тебя до боли,
Сильной грусти не стыдясь.
Так, чтоб слезы поневоле
Из твоих катились глаз.
(обратно)

В краю, не знающем печали

* * *

Жизнь – океан, волнуемый
скорбями,
Но ты всегда не робкий был
пловец,
Ты скован был вселенскими
цепями,
Но лучших чувств ты был всегда
певец!
Пусть бьют ключом шампанское
и старка!
Я верю в то – ты мне
не прекословь! —
Что нет на свете лучшего
подарка,
Чем в день рожденья
общая любовь!
(обратно)

Деревенские ночи

Ветер под окошками,
тихий, как мечтание,
А за огородами
в сумерках полей
Крики перепёлок,
ранних звезд мерцание,
Ржание стреноженных молодых коней.
К табуну
с уздечкою
выбегу из мрака я,
Самого горячего
выберу коня,
И по травам скошенным,
удилами звякая,
Конь в село соседнее понесет меня.
Пусть ромашки встречные
от копыт сторонятся,
Вздрогнувшие ивы
брызгают росой, —
Для меня, как музыкой,
снова мир наполнится
Радостью свидания
с девушкой простой!
Все люблю без памяти
в деревенском стане я,
Будоражат сердце мне
в сумерках полей
Крики перепелок,
дальних звезд мерцание,
Ржание стреноженных молодых коней…
1953

(обратно)

Первый снег

Ах, кто не любит первый снег
В замерзших руслах тихих рек,
В полях, в селеньях и в бору,
Слегка гудящем на ветру!
В деревне празднуют дожинки,
И на гармонь летят снежинки.
И весь в светящемся снегу
Лось замирает на бегу
На отдаленном берегу.
Зачем ты держишь кнут в ладони?
Легко в упряжке скачут кони,
А по дороге меж полей,
Как стаи белых голубей,
Взлетает снег из-под саней…
Ах, кто не любит первый снег
В замерзших руслах тихих рек,
В полях, в селеньях и в бору,
Слегка гудящем на ветру!
1955

(обратно)

Над рекой

Жалобно в лесу кричит кукушка
О любви, о скорби неизбежной…
Обнялась с подружкою подружка
И, вздыхая, жалуется нежно:
Погрусти, поплачь со мной, сестрица.
Милый мой жалел меня не много.
Изменяет мне и не стыдится.
У меня на сердце одиноко…
Может быть, еще не изменяет, —
Тихо ей откликнулась подружка, —
Это мой стыда совсем не знает,
Для него любовь моя – игрушка…
Прислонившись к трепетной осинке,
Две подружки нежно целовались,
Обнимались, словно сиротинки,
И слезами горько обливались.
И не знали юные подружки,
Что для грусти этой, для кручины,
Кроме вечной жалобы кукушки,
Может быть, и не было причины.
Может быть, ребята собирались,
Да с родней остались на пирушке,
Может быть, ребята сомневались,
Что тоскуют гордые подружки.
И когда задремлет деревушка
И зажгутся звезды над потоком,
Не кричи так жалобно, кукушка!
Никому не будет одиноко…
(обратно)

Минута прощания

…Уронила шелк волос
Ты на кофту синюю.
Пролил тонкий запах роз
Ветер под осиною.
Расплескала в камень струи
Цвета винного волна —
Мне хотелось в поцелуи
Душу выплескать до дна.
(обратно)

Мое море

Эх ты, море мое штормовое!
Как увижу я волны вокруг,
В сердце что-то проснется такое,
Что словами не выразишь вдруг.
Больно мне, если слышится рядом
Слабый плач
перепуганных птиц.
Но люблю я горящие
взгляды,
Озаренность взволнованных лиц.
Я труду научился во флоте,
И теперь на любом берегу
Без большого размаха
в работе
Я, наверное, жить не смогу…
Нет, не верю я выдумкам ложным,
Будто скучно на Севере жить.
Я в другом убежден:
Невозможно
Героический край не любить!
(обратно)

В дозоре

Визирщики
пощады не давали
Своим
молящим отдыха глазам,
Акустиков, мы знали, сон не свалит!..
…В пути
никто
не повстречался нам.
Одни лишь волны
буйно
под ветрами
Со всех сторон —
куда ни погляди —
Ходили,
словно мускулы,
буграми
По океанской
выпуклой груди.
И быть беспечным
просто невозможно
Среди морских
загадочных дорог,
В дозоре путь
бывает
бестревожным,
Но не бывает думы без тревог!
(обратно)

Шторм

Бушует сентябрь. Негодует народ.
И нету конца канители!
Беспомощно в бухте качается флот,
Как будто дитя в колыбели…
Бывалых матросов тоска томит,
Устали бренчать на гитаре…
Недобрые ветры подули, Смит!
Недобрые ветры, Гарри!
Разгневалось море, – сказал матрос.
Разгневалось, – друг ответил.
И долго молчали, повесив нос,
И слушали шквальный ветер…
Безделье такое матросов злит.
Ну, море! Шумит и шпарит!
А были хорошие ветры, Смит!
Хорошие ветры, Гарри!
И снова, маршрут повторяя свой,
Под мокрой листвою бурой
По деревянной сырой мостовой
Матросы гуляли хмуро…
(обратно)

Отпускное

Над вокзалом – ранних звезд мерцанье.
В сердце – чувств невысказанных рой.
До свиданья, Север!
До свиданья,
Край снегов и славы боевой!
До свиданья, шторма вой и скрежет
И ночные вахты моряков
Возле каменистых побережий
С путеводным светом маяков…
Еду, еду в отпуск в Подмосковье!
И в родном селении опять
Скоро, переполненный любовью,
Обниму взволнованную мать.
В каждом доме, с радостью встречая,
Вновь соседи будут за столом
Угощать меня домашним чаем
И большим семейным пирогом.
И с законной гордостью во взоре,
Вспомнив схватки с морем штормовым,
О друзьях, оставшихся в дозоре,
Расскажу я близким и родным,
Что в краю, не знающем печали,
Где плывут поля во все концы,
Нам охрану счастья доверяли
Наши сестры,
матери,
отцы.
(обратно)

Где веселые девушки наши?

Как играли они у берёз
На лужке, зеленеющем нежно!
И, поплакав о чём-то всерьёз,
Как смеялись они безмятежно!
И цветы мне бросали: – Лови! —
И брожу я, забыт и обижен:
Игры юности, игры любви —
Почему я их больше не вижу?
Чей-то смех у заросших плетней,
Чей-то говор всё тише и тише,
Спор гармошек и крики парней —
Почему я их больше не слышу?
– Васильки, – говорю, – васильки!
Может быть, вы не те, а другие,
Безразлично вам, годы какие
Провели мы у этой реки?
Ничего не сказали в ответ.
Но как будто чего выражали —
Долго, долго смотрели вослед,
Провожали меня, провожали…
(обратно)

А дуба нет

Поток, разбуженный весною,
Катился в пене кружевной,
И, озаряемый луною,
Светился тихо край родной.
Светился сад, светилось поле
И глубь дремотная озер, —
И ты пошла за мной без воли,
Как будто я гипнотизер…
Зачем твой голос волновался
И разливался лунный свет?
Где дуб шумел и красовался,
Там пень стоит… А дуба нет…
(обратно)

На гуляние

На меду, на браге да на финках
Расходились молнии и гром!
И уже красавицы в косынках
Неподвижно, словно на картинках,
Усидеть не в силах за столом.
Взяли ковш, большой и примитивный: —
Выпей с нами, смелая душа! —
Атаман, сердитый и активный,
Полетит под стол, как реактивный,
Сразу после этого ковша.
Будет он в постельной упаковке,
Как младенец, жалобно зевать,
От подушки, судя по сноровке,
Кулаки свои, как двухпудовки,
До утра не сможет оторвать…
И тогда в притихшем сельсовете,
Где баян бахвалится и врет,
Первый раз за множество столетий
Все пойдут, старательно, как дети,
Танцевать невиданный фокстрот.
Что-то девки стали заноситься!
Что-то кудри стали завивать!
Но когда погода прояснится,
Все увидят: поле колосится!
И начнут частушки запевать…
(обратно)

Экспромт

Не подберу сейчас такого слова,
Чтоб стало ясным все в один момент.
Но не забуду Кольку Белякова
И Колькин музыкальный инструмент.
Сурова жизнь. Сильны ее удары,
И я люблю, когда взгрустнется вдруг,
Подолгу слушать музыку гитары,
В которой полон смысла каждый звук.
Когда-то я мечтал под темным дубом,
Что невеселым мыслям есть конец,
Что я не буду с девушками грубым
И пьянствовать не стану, как отец.
Мечты, мечты… А в жизни все иначе.
Нельзя никак прожить без кабаков.
И если я спрошу: «Что это значит?» —
Мне даст ответ лишь Колька Беляков.
И пусть сейчас не подберу я слова.
Но я найду его в другой момент,
Чтоб рассказать про Кольку Белякова
И про его чудесный инструмент.
1957

(обратно)

О собаках

Не могу я
Видеть без грусти
Ежедневных собачьих драк,
В этом маленьком
Захолустье
Поразительно много собак!
Есть мордастые —
Всякой масти!
Есть поджарые —
Всех тонов!
Только тронь —
Разорвут на части
Иль оставят вмиг
Без штанов.
Говорю о том
Не для смеху,
Я однажды
Подумал так:
«Да! Собака —
Друг человеку
Одному,
А другому – враг…»
1957

(обратно)

Березы

Я люблю, когда шумят березы,
Когда листья падают с берез.
Слушаю – и набегают слезы
На глаза, отвыкшие от слез.
Все очнется в памяти невольно,
Отзовется в сердце и в крови.
Станет как-то радостно и больно,
Будто кто-то шепчет о любви.
Только чаще побеждает проза,
Словно дунет ветер хмурых дней.
Ведь шумит такая же береза
Над могилой матери моей.
На войне отца убила пуля,
А у нас в деревне у оград
С ветром и с дождем шумел, как улей,
Вот такой же желтый листопад…
Русь моя, люблю твои березы!
С первых лет я с ними жил и рос.
Потому и набегают слезы
На глаза, отвыкшие от слез…
Приютино, 1957

(обратно)

Экспромт

Я уплыву на пароходе,
Потом поеду на подводе,
Потом еще на чем-то вроде,
Потом верхом, потом пешком
Пройду по волоку с мешком —
И буду жить в своем народе!
Приютино, 1957

(обратно)

Товарищу

Что с того, что я бываю грубым?
Это потому, что жизнь груба.
Ты дымишь
своим надменным чубом,
Будто паровозная труба.
Ты одет по моде. Весь реклама.
Я не тот…
И в сумрачной тиши
Я боюсь, что жизненная драма
Может стать трагедией души.
1957

(обратно)

Ну погоди…

Ну погоди, остановись, родная.
Гляди, платок из сумочки упал!
Все говорят в восторге: «Ах какая!»
И смотрят вслед…
А я на все начхал!
Начхал в прямом и переносном смысле.
И знаю я: ты с виду хороша,
Но губы у тебя давно прокисли,
Да и сама не стоишь ни гроша.
Конечно, кроме платья и нательных
Рубашек там и прочей ерунды,
Конечно, кроме туфелек модельных,
Которые от грязи и воды
Ты бережешь…
А знаешь ли, что раньше
Я так дружил с надеждою одной, —
Что преданной и ласковой, без фальши,
Ты будешь мне
когда-нибудь
женой…
Прошла твоя пора любви и мая,
Хотя желаний не иссяк запал…
…Ну погоди, остановись, родная,
Гляди, платок из сумочки упал!
1957

(обратно)

Встреча

– Как сильно изменился ты! —
Воскликнул я. И друг опешил.
И стал печальней сироты…
Но я, смеясь, его утешил:
Меняя прежние черты,
Меняя возраст, гнев на милость,
Не только я, не только ты,
А вся Россия изменилась!..
(обратно)

Северная береза

Есть на Севере береза,
Что стоит среди камней.
Побелели от мороза
Ветви черные на ней.
На морские перекрестки
В голубой дрожащей мгле
Смотрит пристально березка,
Чуть качаясь на скале.
Так ей хочется «счастливо!»
Прошептать судам вослед.
Но в просторе молчаливом
Кораблей все нет и нет…
Спят морские перекрестки,
Лишь прибой гремит во мгле.
Грустно маленькой березке
На обветренной скале.
1957

(обратно)

Письмо

Дорогая! Любимая! Где ты теперь?
Что с тобой? Почему ты не пишешь?
Телеграммы не шлёшь… Оттого лишь —
поверь,
Провода приуныли над крышей.
Оттого лишь, поверь, не бывало и дня
Без тоски, не бывало и ночи!
Неужели – откликнись – забыла меня?
Я люблю, я люблю тебя очень!
Как мне хочется крикнуть:
«Поверь мне! Поверь!»
Но боюсь: ты меня не услышишь…
Дорогая! Любимая! Где ты теперь?
Что с тобой? Почему ты не пишешь?
(обратно)

* * *

Ты хорошая очень – знаю.
Я тебе никогда не лгу.
Почему-то только скрываю,
Что любить тебя не могу.
Слишком сильно любил другую,
Слишком верил ей много дней,
И когда я тебя целую,
Вспоминаю всегда о ней…
1957

(обратно)

Весна на море

Вьюги в скалах отзвучали.
Воздух светом затопив,
Солнце брызнуло лучами
На ликующий залив!
День пройдет – устанут руки.
Но, усталость заслонив,
Из души живые звуки
В стройный просятся мотив.
Свет луны ночами тонок,
Берег светел по ночам,
Море тихо, как котенок,
Все скребется о причал…
1959

(обратно)

* * *

Снуют. Считают рублики.
Спешат в свои дома.
И нету дела публике,
что я схожу с ума!
Не знаю, чем он кончится —
запутавшийся путь,
но так порою хочется
ножом…
куда-нибудь!
Приютино, 1957

(обратно)

* * *

Поэт перед смертью
сквозь тайные слезы
жалеет совсем не о том,
что скоро завянут надгробные розы
и люди забудут о нем,
что память о нем —
по желанью живущих —
не выльется в мрамор и медь…
Но горько поэту,
что в мире цветущем
ему
после смерти
не петь…
Приютино, 1957

(обратно)

Поэзия

Теперь она, как в дымке, островками
Глядит на нас, покорная судьбе, —
Мелькнет порой лугами, ветряками —
И вновь закрыта дымными веками…
Но тем сильней влечет она к себе!
Мелькнет покоя сельского страница,
И вместе с чувством древности земли
Такая радость на душе струится,
Как будто вновь поет на поле жница,
И дни рекой зеркальной потекли…
Снега, снега… За линией железной
Укромный, чистый вижу уголок.
Пусть век простит мне ропот бесполезный,
Но я молю, чтоб этот вид безвестный
Хотя б вокзальный дым не заволок!
Пусть шепчет бор, серебряно-янтарный,
Что это здесь при звоне бубенцов
Расцвел душою Пушкин легендарный,
И снова мир дивился благодарный:
Пришел отсюда сказочный Кольцов!
Железный путь зовет меня гудками,
И я бегу… Но мне не по себе,
Когда она за дымными веками
Избой в снегах, лугами, ветряками
Мелькнет порой, покорная судьбе…
1959

(обратно)

Наследник розы

В саду, где пела радиола,
Где танцевали «Вальс цветов»,
Все глуше дом у частокола,
Все нелюбимей шум ветров.
Улыбка лета так знакомо
Опять сошла с лица земли!
И все уехали из дома
И радиолу увезли…
На огороде с видом жалким,
Как бы стыдясь за свой наряд,
Воронье пугало на палке
Торчит меж выкопанных гряд.
Порой тревожно – не до шуток! —
В рассветном воздухе седом
Мелькнет косяк последних уток
Над застывающим прудом.
Вот-вот подует зимним, снежным.
Все умирает… Лишь один
Пылает пламенем мятежным —
Наследник розы – георгин!
(обратно)

* * *

Я забыл,
Как лошадь запрягают.
И хочу ее
Позапрягать,
Хоть они неопытных
Лягают
И до смерти могут
Залягать.
Но однажды
Мне уже досталось
От коней
И рыжих, и гнедых, —
Знать не знали,
Что такое жалость,
Били в зубы прямо
И под дых.
Эх, запряг бы
Я сейчас кобылку
И возил бы сено
Сколько мог,
А потом
Втыкал бы важно вилку
Поросенку
Жареному
В бок…
(обратно)

Добрый Филя

Я запомнил, как диво,
Тот лесной хуторок,
Задремавший счастливо
Меж звериных дорог…
Там в избе деревянной,
Без претензий и льгот,
Так, без газа, без ванной,
Добрый Филя живет.
Филя любит скотину,
Ест любую еду,
Филя ходит в долину,
Филя дует в дуду!
Мир такой справедливый,
Даже нечего крыть…
Филя! Что молчаливый?
А о чем говорить?
1960

(обратно)

Левитан (по мотивам картины «Вечный звон»)

В глаза бревенчатым лачугам
Глядит алеющая мгла,
Над колокольчиковым лугом
Собор звонит в колокола!
Звон заокольный и окольный,
У окон, около колонн, —
Я слышу звон и колокольный,
И колокольчиковый звон.
И колокольцем каждым в душу
До новых радостей и сил
Твои луга звонят не глуше
Колоколов твоей Руси…
1960

(обратно)

Разлад

Мы встретились
У мельничной запруды.
И я ей сразу
Прямо все сказал!
– Кому, – сказал, —
Нужны твои причуды?
Зачем, – сказал, —
Ходила на вокзал?
Она сказала:
– Я не виновата.
– Ответь, – сказал я. —
Кто же виноват? —
Она сказала:
– Я встречала брата.
– Ха-ха, – сказал я, —
Разве это брат?
Она сказала:
– Ты чего хохочешь?
– Хочу, – сказал я,
Вот и хохочу!
Она сказала:
– Мало ли что хочешь!
Я это слушать
Больше не хочу!
Конечно, я ничуть
Не напугался,
Как всякий,
Кто ни в чем не виноват,
И зря в ту ночь
Пылал и трепыхался
В конце безлюдной улицы
Закат…
1960

(обратно)

Утро утраты

Человек не рыдал, не метался
В это смутное утро утраты,
Лишь ограду встряхнуть попытался,
Ухватившись за колья ограды…
Вот прошел он. Вот в черном затоне
Отразился рубашкою белой,
Вот трамвай, тормозя, затрезвонил,
Крик водителя: – Жить надоело?!
Было шумно, а он и не слышал.
Может, слушал, но слышал едва ли,
Как железо гремело на крышах,
Как железки машин грохотали.
Вот пришел он. Вот взял он гитару.
Вот по струнам ударил устало.
Вот запел про царицу Тамару
И про башню в теснине Дарьяла.
Вот и всё… А ограда стояла.
Тяжки колья чугунной ограды.
Было утро дождя и металла,
Было смутное утро утраты…
1960

(обратно)

Утро на море

1

Как хорошо! Ты посмотри!
В ущелье белый пар клубится,
На крыльях носят свет зари
Перелетающие птицы.
Соединясь в живой узор,
Бежит по морю рябь от ветра,
Калейдоскопом брызг и света
Сверкает моря горизонт.
Вчера там солнце утонуло,
Сегодня выплыло – и вдруг,
Гляди, нам снова протянуло
Лучи, как сотни добрых рук.
(обратно)

2

Проснись с утра,
со свежестью во взоре
Навстречу морю окна отвори!
Взгляни туда, где в ветреном просторе
Играют волны в отблесках зари.
Пусть не заметишь в море перемены,
Но ты поймешь, что празднично оно.
Бурлит прибой под шапкой белой пены,
Как дорогое красное вино!
А на скале, у самого обрыва,
Роняя в море призрачную тень,
Так и застыл в восторге молчаливом
Настороженный северный олень.
Заря в разгаре —
как она прекрасна!
И там, где парус реет над волной,
Встречая день, мечтательно и страстно
Поет о счастье голос молодой.
1960

(обратно) (обратно)

В океане

Забрызгана
крупно
и рубка,
и рында,
Но час
отправления
дан!
И тральщик
тралфлота
треста
«Севрыба»
Пошел
промышлять
в океан…
Подумаешь,
рыба!
Треске
мелюзговой
Язвил я:
– Попалась уже? —
На встречные
злые
суда без улова
Кричал я:
– Эй, вы!
На барже! —
А волны,
как мускулы, взмыленно,
рьяно,
Буграми
в суровых тонах
Ходили
по черной
груди океана,
И чайки плескались
в волнах,
И долго,
и хищно,
стремясь поживиться,
С кричащей
голодной
тоской
Летели
большие
клювастые
птицы
За судном,
пропахшим
треской.
Ленинград, июль 1961
(обратно)

* * *

Эх, коня да удаль азиата
Мне взамен чернильниц и бумаг, —
Как под гибким телом Азамата,
Подо мною взвился б аргамак!
Как разбойник,
только без кинжала,
Покрестившись лихо на собор,
Мимо волн Обводного канала
Поскакал бы я во весь опор!
Мимо окон Эдика и Глеба,
Мимо криков: «Это же – Рубцов!»
Не простой —
возвышенный,
в седле бы
Прискакал к тебе в конце концов!
Но, должно быть, просто и без смеха
Ты мне скажешь: – Боже упаси!
Почему на лошади приехал?
Разве мало в городе такси? —
И, стыдясь за дикий свой поступок,
Словно Богом свергнутый с небес,
Я отвечу буднично и глупо:
– Да, конечно, это не прогресс…
Ленинград, лето 1961

(обратно) (обратно)

Полюби и жалей

* * *

Меня звала моя природа.
Но вот однажды у пруда
Могучий вид маслозавода
Явился образом труда!
Там за подводою подвода
Во двор ввозила молоко,
И шум и свет маслозавода
Работу славил широко!
Как жизнь полна у бригадира!
У всех, кто трудится, полна,
У всех, кого встречают с миром
С работы дети и жена!
Я долго слушал шум завода —
И понял вдруг, что счастье тут:
Россия, дети и природа,
И кропотливый сельский труд!..
(обратно)

Ты с кораблем прощалась

С улыбкой на лице и со слезами
Осталась ты на пристани морской,
И снова шторм играет парусами
И всей моей любовью и тоской.
Я уношусь куда-то в мирозданье,
Я зарываюсь в бурю, как баклан, —
За вечный стон, за вечное рыданье
Я полюбил жестокий океан.
Я полюбил полярный город
И вновь к нему из странствия вернусь
За то, что он испытывает холод,
За то, что он испытывает грусть,
За то, что он наполнен голосами,
За то, что там к печали и добру
С улыбкой на лице и со слезами
Ты с кораблем прощалась на ветру.
1962

(обратно)

Оттепель

Нахмуренное,
с прозеленью,
небо,
Во мгле, как декорации, дома,
Асфальт и воздух
Пахнут мокрым снегом,
И веет мокрым холодом зима.
Я чувствую себя больным и старым,
И что за дело мне до разных там
Гуляющих всю ночь по тротуарам
Мне незнакомых девушек и дам!
Вот так же было холодно и сыро,
Сквозил в проулках ветер и рассвет,
Когда она задумчиво спросила:
– Наверное, гордишься, что поэт? —
Наивная! Ей было не представить,
Что мне для счастья надо лишь иметь
То, что меня заставило запеть!
И будет вечно веять той зимою,
Как повторяться будет средь зимы
И эта ночь со слякотью и тьмою,
И горький запах слякоти и тьмы…
1962

(обратно)

* * *

Я весь в мазуте,
весь в тавоте,
Зато работаю в тралфлоте!
Печально пела радиола
Про мимолетный наш уют.
На камни пламенного мола
Матросы вышли из кают.
Они с родными целовались.
В лицо им дул знобящий норд.
Суда гудели, надрывались,
Матросов требуя на борт.
И вот опять – святое дело!
И наш корабль, заботой полн,
Совсем не так осиротело
Плывет среди бескрайних волн…
Я, юный сын морских факторий,
Хочу, чтоб вечно шторм звучал.
Чтоб для отважных вечно – море,
А для уставших – свой причал…
Ленинград, март 1962

(обратно)

Я тебя целовал

Я тебя целовал сквозь слезы.
Только ты не видела слез,
Потому что сырой и темной
Была осенняя ночь.
По земле проносились листья,
А по морю – за штормом шторм,
Эти листья тебе остались,
Эти штормы достались мне.
Широко, отрешенно, грозно
Бились волны со всех сторон,
Но порой затихало море
И светилась заря во мгле.
Я подумал, что часто к морю
Ты приходишь и ждешь меня,
И от этой счастливой мысли
Будто солнце в душе зажглось!
Пусть тебе штормовые стоны
Выражают мою печаль,
А надежду мою и верность
Выражает заря во мгле…
1962

(обратно)

Мачты

Созерцаю ли звезды над бездной
С человеческой вечной тоской,
Воцаряюсь ли в рубке железной
За штурвалом над бездной морской,
Все я верю, воспрянувши духом,
В грозовое свое бытие
И не верю настойчивым слухам,
Будто все перейдет в забытье,
Будто все начинаем без страха,
А кончаем в назначенный час
Тем, что траурной музыкой Баха
Провожают товарищи нас.
Это кажется мне невозможным.
Все мне кажется – нет забытья!
Все я верю, как мачтам надежным,
И делам, и мечтам бытия.
1962

(обратно)

На Родину!

Во мгле, по холмам суровым, —
Без фар не видать ни зги, —
Сто километров с ревом
Летели грузовики,
Летели почти по небу,
Касаясь порой земли.
Шоферы, как в лучший жребий,
Вцепились в свои рули,
Припали к рулям, как зубры,
И гнали – в леса, в леса! —
Жестоко оскалив зубы
И вытаращив глаза…
Я молча сидел в сторонке,
Следя за работой мужчин
И радуясь бешеной гонке
Ночных продуктовых машин.
Я словно летел из неволи
На отдых, на мед с молоком…
И где-то в зверином поле
Сошел и пошел
пешком.
1962

(обратно)

Соловьи

В трудный час, когда ветер полощет зарю
В темных струях нагретых озер,
Я ищу, раздвигая руками ивняк,
Птичьи гнезда на кочках в траве…
Как тогда, соловьями затоплена ночь.
Как тогда, не шумят тополя.
А любовь не вернуть,
как нельзя отыскать
Отвихрившийся след корабля!
Соловьи, соловьи заливались, а ты
Заливалась слезами в ту ночь;
Закатился закат – закричал паровоз,
Это он на меня закричал!
Я умчался туда,
где за горным хребтом
Многогорбый старик океан,
Разрыдавшись, багровые волны-горбы
Разбивает о лбы валунов.
Да, я знаю, у многих проходит любовь,
Все проходит, проходит и жизнь,
Но не думал тогда и подумать не мог,
Что и наша любовьпозади.
А когда, отслужив, воротился домой,
Безнадежно себя ощутил
Человеком, которого смыло за борт:
Знаешь, Тайка встречалась с другим!
Закатился закат. Задремало село.
Ты пришла и сказала: «Прости».
Но простить я не мог,
потому что всегда
Слишком сильно я верил тебе!
Ты сказала еще: – Посмотри на меня!
Посмотри – мол, и мне нелегко. —
Я ответил, что лучше на звезды смотреть,
Надоело смотреть на тебя!
Соловьи, соловьи
заливались, а ты
Все твердила, что любишь меня.
И, угрюмо смеясь, я не верил тебе.
Так у многих проходит любовь…
В трудный час, когда ветер полощет зарю
В темных струях нагретых озер,
Птичьи гнезда ищу, раздвигая ивняк.
Сам не знаю, зачем их ищу.
Это правда иль нет, соловьи, соловьи,
Это правда иль нет, тополя,
Что любовь не вернуть,
как нельзя отыскать
Отвихрившийся след корабля?
1962

(обратно)

* * *

Пора любви среди полей,
Среди закатов тающих
И на виду у журавлей,
Над полем пролетающих.
Теперь все это далеко.
Но в грустном сердце жжение
Пройдет ли просто и легко,
Как головокружение?
О том, как близким был тебе,
И о закатах пламенных
Ты с мужем помнишь ли теперь
В тяжелых стенах каменных?
Нет, не затмила ревность мир.
Кипел, но вспомнил сразу я:
Назвал чудовищем Шекспир
Ее, зеленоглазую.
И чтоб трагедией души
Не стала драма юности,
Я говорю себе: «Пиши
О радости, о лунности…»
И ты ходи почаще в луг
К цветам, к закатам пламенным,
Чтоб сердце пламенело вдруг,
Не стало сердце каменным.
Да не забудь в конце концов,
Хоть и не ты, не ты моя:
На свете есть матрос Рубцов,
Он друг тебе, любимая.
1962

(обратно)

Фиалки

Я в фуфаечке грязной
Шел по насыпи мола,
Вдруг тоскливо и страстно
Стала звать радиола:
– Купите фиалки!
Вот фиалки лесные!
Купите фиалки!
Они словно живые!
Как я рвался на море!
Бросил дом безрассудно
И в моряцкой конторе
Все просился на судно.
Умолял, караулил…
Но нетрезвые, с кренцем,
Моряки хохотнули
И назвали младенцем…
Так зачем мою душу
Так волна волновала,
Посылая на сушу
Брызги сильного шквала?
Кроме моря и неба,
Кроме мокрого мола,
Надо хлеба мне, хлеба!
Замолчи, радиола…
Сел я в белый автобус,
В белый, теплый, хороший.
Там вертелась, как глобус,
Голова контролерши.
Назвала хулиганом,
Назвала меня фруктом…
Как все это погано!
Эх! Кондуктор, кондуктор.
Ты не требуй билета,
Увези на толкучку,
Я, как маме, за это
Поцелую вам ручку!
Вот хожу я, где ругань,
Где торговля по кругу,
Где толкают друг друга
И толкают друг другу,
Рвут за каждую гайку
Русский, немец, эстонец…
О!.. Купите фуфайку,
Я отдам за червонец…
1962

(обратно)

Плыть, плыть…

В жарком тумане дня
Сонный встряхнем фиорд! —
Эй, капитан! Меня
Первым прими на борт!
Плыть, плыть, плыть
Мимо могильных плит,
Мимо церковных рам,
Мимо семейных драм…
Скучные мысли – прочь!
Думать и думать – лень!
Звезды на небе – ночь!
Солнце на небе – день!
Плыть, плыть, плыть
Мимо родной ветлы,
Мимо зовущих нас
Милых сиротских глаз…
Если умру – по мне
Не зажигай огня!
Весть передай родне
И посети меня.
Где я зарыт, спроси
Жителей дальних мест,
Каждому на Руси
Памятник – добрый крест.
Плыть, плыть, плыть…
1962

(обратно)

Повесть о первой любви

Я тоже служил на флоте!
Я тоже памятью полн
О той бесподобной работе
На гребнях чудовищных волн.
Тобою – ах, море, море! —
Я взвинчен до самых жил,
Но, видно, себе на горе
Так долго тебе служил.
Любимая чуть не убилась, —
Ой, мама родная земля! —
Рыдая, о грудь мою билась,
Как море о грудь корабля.
В печали своей бесконечной,
Как будто вослед кораблю,
Шептала: «Я жду вас вечно»,
Шептала: «Я вас люблю».
Люблю вас! Какие звуки!
Но звуки ни то ни се,
И где-то в конце разлуки
Забыла она про все.
Однажды с какой-то дороги
Отправила пару слов:
«Мой милый! Ведь так у многих
Проходит теперь любовь…»
И все же в холодные ночи
Печальней видений других —
Глаза ее, близкие очень,
И море, отнявшее их…
1962

(обратно)

* * *

Вредная,
неверная,
наверно.
Нервная, наверно… Ну и что ж?
Мне не жаль,
Но жаль неимоверно,
Что меня, наверно, и не ждешь!
За окном,
таинственны, как слухи,
Ходят тени, шорохи весны.
Но грозой и чем-то в этом духе
Все же веют сумерки и сны!
Будь что будет! Если и узнаю,
Что не нравлюсь, – сунусь ли в петлю?
Я нередко землю проклинаю,
Проклиная, все-таки люблю!
Я надолго твой,
хоть и недолго
Почему-то так была близка
И нежна к моей руке с наколкой
Та, с кольцом,
лесенкой прохладная рука.
Вредная,
неверная,
наверно.
Нервная, наверно… Ну и что ж?
Мне не жаль,
Но жаль неимоверно…
Что меня, наверное, не ждешь!
(обратно)

Букет

Я буду долго
Гнать велосипед.
В глухих лугах его остановлю.
Нарву цветов.
И подарю букет
Той девушке, которую люблю.
Я ей скажу:
– С другим наедине
О наших встречах позабыла ты,
И потому на память обо мне
Возьми вот эти
Скромные цветы! —
Она возьмет.
Но снова в поздний час,
Когда туман сгущается и грусть,
Она пройдет,
Не поднимая глаз,
Не улыбнувшись даже…
Ну и пусть.
Я буду долго гнать велосипед.
В глухих лугах его остановлю.
Я лишь хочу,
Чтобы взяла букет
Та девушка, которую люблю…
1962

(обратно)

Куда полетим?

– Мы будем свободны, как птицы, —
Ты шепчешь. И смотришь с тоской,
Как тянутся птиц вереницы
Над морем, над бурей морской!
И стало мне жаль отчего-то,
Что сам я люблю и любим…
Ты – птица иного полета, —
Куда ж мы с тобой полетим?
(обратно)

Не пришла

Из окна ресторана —
свет зеленый,
болотный,
От асфальта до звезд
заштрихована ночь
снегопадом,
Снег глухой,
беспристрастный,
бесстрастный,
холодный
Надо мной,
над Невой,
над матросским
суровым отрядом.
Сумасшедший,
ночной,
вдоль железных заборов,
Удивляя людей,
что брожу я?
И мерзну зачем?
Ты и раньше ко мне приходила не скоро,
А вот не пришла и совсем.
Странный свет,
ядовитый, зеленый, болотный,
Снег и снег
без метельного
свиста и воя,
Снег глухой,
беспристрастный,
бесстрастный,
холодный,
Мертвый снег,
ты зачем
не даешь мне покоя?
(обратно)

В городе

Как часто, часто, словно птица,
Душа тоскует по лесам!
Но и не может с тем не слиться,
Что человек воздвигнул сам!
Холмы, покрытые асфальтом
И яркой россыпью огней,
Порой так шумно славят альты,
Как будто нету их родней!
(обратно)

Элегия

Стукнул по карману – не звенит.
Стукнул по другому – не слыхать.
В тихий свой, таинственный зенит
Полетели мысли отдыхать.
Но очнусь и выйду за порог
И пойду на ветер, на откос
О печали пройденных дорог
Шелестеть остатками волос.
Память отбивается от рук,
Молодость уходит из-под ног,
Солнышко описывает круг —
Жизненный отсчитывает срок.
Стукну по карману – не звенит.
Стукну по другому – не слыхать.
Если только буду знаменит,
То поеду в Ялту отдыхать…
1961

(обратно)

Ответ на письмо

Что я тебе отвечу на обман?
Что наши встречи давние у стога?
Когда сбежала ты в Азербайджан,
Не говорил я: «Скатертью дорога!»
Да, я любил. Ну что же? Ну и пусть.
Пора в покое прошлое оставить.
Давно уже я чувствую не грусть
И не желанье что-нибудь исправить.
Слова любви не станем повторять
И назначать свидания не станем.
Но если все же встретимся опять,
То сообща кого-нибудь обманем…
(обратно)

Пальмы юга

Еще один
Пропал безвестный день,
Покрыты снегом
Крыши деревень
И вся округа,
А где-то есть
Прекрасная страна,
Там чудно все —
И горы, и луна,
И пальмы юга…
И я глядел,
Глядел на перевал,
Где до сих пор
Ни разу не бывал…
Как воет вьюга!
За перевалом первым
Побывал,
А там открылся
Новый перевал…
О пальмы юга!
Забуду все.
Займусь своим трудом.
И все пойдет
Обычным чередом,
Но голос друга
Твердит, что есть
Прекрасная страна,
Там чудно все —
И горы, и луна,
И пальмы юга…
Не стану верить
Другу своему,
Уйду в свою
Заснеженную тьму, —
Пусть будет вьюга!
Но, видно, так
Устроен человек,
Что не случайно
Сказано навек:
– О пальмы юга!
(обратно)

Волнуется южное море

Волнуется южное море.
Склоняясь, шумят кипарисы.
Я видел усталость и горе
В глазах постаревшей актрисы.
Я видел, как ходят матросы
С тоскою в глазах на закате,
Когда задыхаются розы
В бредовом своем аромате.
А ночью под аспидным небом
В томительных сумерках юга
Груженные спиртом и хлебом
Суда окликают друг друга.
И я, увозимый баржою
Все дальше за южною кромкой,
Всему откликаюсь душою
Спокойно уже и негромко.
(обратно)

В горной долине

Над горной долиной —
мерцанье.
Над горной долиной – светло.
Как всяких забот отрицанье,
В долине почило село.
Тюльпаны, тюльпаны, тюльпаны…
Не здесь ли разбойник морской
Мечтал залечить свои раны,
Измученный парусом рваным,
Разбоем своим и тоской?
Я видел суровые страны,
Я видел крушенье и смерть,
Слагал я стихи и романы, —
Не знал я, где эти тюльпаны,
Давно бы решил посмотреть!
И только когда вспоминаю
Тот край, где родился и рос,
Желаю я этому краю,
Чтоб было побольше берез…
(обратно)

В пустыне

Сотни лет,
Пролетевших без вести.
Сотни лет,
Сверхъестественно злой,
Как задуманный
Кем-то для мести,
Сотни лет
Над пустынями зной!
Шли с проклятьями
Все караваны…
Кто ж любил вас?
И кто вас ласкал?
Кто жалел
Погребенные страны
Меж песков
И обрушенных скал?
Хриплым криком
Тревожа гробницы,
Поднимаются,
Словно кресты,
Фантастически мрачные
Птицы,
Одинокие птицы пустынь…
Но и в мертвых
Песках без движенья,
Как под гнетом
Неведомых дум,
Зреет жгучая
Жажда сраженья,
В каждом шорохе
Зреет самум!..
(обратно)

* * *

О чем писать?
На то не наша воля!
Тобой одним
Не будет мир воспет!
Ты тему моря взял
И тему поля,
А тему гор
Другой возьмет поэт!
Но если нет
Ни радости, ни горя,
Тогда не мни,
Что звонко запоешь,
Любая тема —
Поля или моря,
И тема гор —
Все это будет ложь!
(обратно)

Венера

Где осенняя стужа кругом
Вот уж первым ледком прозвенела,
Там любовно над бедным прудом
Драгоценная блещет Венера!..
Жил однажды прекрасный поэт,
Да столкнулся с ее красотою.
И душа, излучавшая свет,
Долго билась с прекрасной звездою.
Но Венеры играющий свет
Засиял при своем приближенье,
Так что бросился в воду поэт
И уплыл за ее отраженьем…
Старый пруд забывает с трудом,
Как боролись прекрасные силы,
Но Венера над бедным прудом
Доведет и меня до могилы!
Да еще в этой зябкой глуши
Вдруг любовь моя – прежняя вера —
Спать не даст, как вторая Венера
В небесах возбужденной души.
(обратно)

Последняя осень

Его увидев, люди ликовали,
Но он-то знал, как был он одинок.
Он оглядел собравшихся в подвале,
Хотел подняться, выйти… и не смог!
И понял он, что вот слабеет воля,
А где покой среди больших дорог?!
Что есть друзья в тиши родного поля,
Но он от них отчаянно далек!
И в первый раз поник Сергей Есенин,
Как никогда, среди унылых стен…
Он жил тогда в предчувствии осеннем
Уж далеко не лучших перемен.
(обратно)

Сергей Есенин

Слухи были глупы и резки:
Кто такой, мол, Есенин Серега,
Сам суди: удавился с тоски
Потому, что он пьянствовал много.
Да, недолго глядел он на Русь
Голубыми глазами поэта.
Но была ли кабацкая грусть?
Грусть, конечно, была… Да не эта!
Версты все потрясенной земли,
Все земные святыни и узы
Словно б нервной системой вошли
В своенравность есенинской музы!
Это муза не прошлого дня.
С ней люблю, негодую и плачу.
Много значит она для меня,
Если сам я хоть что-нибудь значу.
1962

(обратно)

Последняя ночь

Был целый мир
зловещ и ветрен,
Когда один в осенней мгле
В свое жилище Дмитрий Кедрин
Спешил, вздыхая о тепле…
Поэт, бывало, скажет слово
В любой компании чужой, —
Его уж любят, как святого,
Кристально чистого душой.
О, как жестоко в этот вечер
Сверкнули тайные ножи!
И после этой страшной встречи
Не стало кедринской души.
Но говорят, что и во прахе
Он все вставал над лебедой, —
Его убийцы жили в страхе,
Как будто это впрямь святой.
Как будто он во сне являлся
И там спокойно, как никто,
Смотрел на них и удивлялся,
Как перед смертью: – А за что?
(обратно)

* * *

Брал человек
Холодный мертвый камень,
По искре высекал
Из камня пламень.
Твоя судьба
Не менее сурова —
Вот так же высекать
Огонь из слова.
Но труд ума,
Бессонницей больного, —
Всего лишь дань
За радость неземную:
В своей руке
Сверкающее слово
Вдруг ощутить,
Как молнию ручную!
Ленинград, 1962

(обратно)

* * *

О чем шумят
Друзья мои, поэты,
В неугомонном доме допоздна?
Я слышу спор.
И вижу силуэты
На смутном фоне позднего окна.
Уже их мысли
Силой налились!
С чего ж начнут?
Какое слово скажут?
Они кричат,
Они руками машут,
Они как будто только родились!
Я сам за все,
Что крепче и полезней!
Но тем богат,
Что с «Левым маршем» в лад
Негромкие есенинские песни
Так громко в сердце
Бьются и звучат!
С веселым пеньем
В небе безмятежном,
Со всей своей любовью и тоской
Орлу не пара
Жаворонок нежный,
Но ведь взлетают оба высоко!
И, славя взлет
Космической ракеты,
Готовясь в ней летать за небеса,
Пусть не шумят,
А пусть поют поэты
Во все свои земные голоса!
Ленинград, 1962

(обратно)

Тост

За Вологду, землю родную,
Я снова стакан подниму!
И снова тебя поцелую,
И снова отправлюсь во тьму,
И вновь будет дождичек литься,
Пусть все это длится и длится!
(обратно)

В гостях

Трущобный двор. Фигура на углу.
Мерещится, что это Достоевский.
И желтый свет в окне без занавески
Горит, но не рассеивает мглу.
Гранитным громом грянуло с небес!
В трущобный двор ворвался ветер резкий,
И видел я, как вздрогнул Достоевский,
Как тяжело ссутулился, исчез…
Не может быть, чтоб это был не он!
Как без него представить эти тени,
И желтый свет, и грязные ступени,
И гром, и стены с четырех сторон!
Я продолжаю верить в этот бред.
Когда в свое притонное жилище
По коридору в страшной темнотище,
Отдав поклон, ведет меня поэт…
Куда меня, беднягу, занесло?
Таких картин вы сроду не видали.
Такие сны над вами не витали,
И да минует вас такое зло!
…Поэт, как волк, напьется натощак.
И неподвижно, словно на портрете,
Все тяжелей сидит на табурете,
И все молчит, не двигаясь никак.
А перед ним, кому-то подражая
И суетясь, как все, по городам,
Сидит и курит женщина чужая…
– Ах, почему вы курите, мадам! —
Он говорит, что все уходит прочь
И всякий путь оплакивает ветер,
Что странный бред, похожий на медведя,
Его опять преследовал всю ночь,
Он говорит, что мы одних кровей,
И на меня указывает пальцем,
А мне неловко выглядеть страдальцем,
И я смеюсь, чтоб выглядеть живей.
И думал я: «Какой же ты поэт,
Когда среди бессмысленного пира
Слышна все реже гаснущая лира,
И странный шум ей слышится в ответ?..»
Но все они опутаны всерьез
Какой-то общей нервною системой:
Случайный крик, раздавшись над богемой,
Доводит всех до крика и до слез!
И все торчит.
В дверях торчит сосед,
Торчат за ним разбуженные тетки,
Торчат слова, Торчит бутылка водки,
Торчит в окне бессмысленный рассвет!
Опять стекло оконное в дожде,
Опять туманом тянет и ознобом…
Когда толпа потянется за гробом,
Ведь кто-то скажет: «Он сгорел… в труде».
1962

(обратно)

Эхо прошлого

Много было в комнате гостей,
Пирогов, вина и новостей.
Много ели, пили и шутили,
Много раз «Катюшу» заводили…
А потом один из захмелевших,
Голову на хромку уронив,
Из тоски мотивов устаревших
Вспомнил вдруг
кладбищенский мотив:
«Вот умру, похоронят
На чужбине меня.
И родные не узнают,
Где могила моя…»
– Эх, ребята, зарыдать хотится!
Хошь мы пьем, ребята,
Хошь не пьем,
Все одно помрем, как говорится,
Все, как есть, когда-нибудь помрем.
Парень жалким сделался
и кротким,
Погрустнели мутные глаза.
По щеке, как будто капля водки,
Покатилась крупная слеза.
«У других на могилах
Всё цветы, всё цветы.
На моей сырой могиле
Всё кусты, всё кусты…»
Друг к нему:
– Чего ты киснешь, Проня? —
Жалобней: – Чего тебе-то выть?
Ты умрешь – тебя хоть похоронят.
А меня? Кому похоронить? —
И дуэтом
здоровилы эти,
Будто впрямь несчастливы они,
Залились слезами, словно дети,
На глазах собравшейся родни!
А ведь в песне,
так некстати спетой,
Все в такую даль отдалено,
Что от этих слез,
От песни этой,
Стало всем не грустно,
а смешно!
В дружный хохот
вкладывали душу.
Ох, умора! Ох и мужики!
Еще звонче пели про Катюшу
И плясали, скинув пиджаки!
(обратно)

Свидание

Мы входим в зал.
Сияющие люстры
От напряженья,
Кажется, дрожат!
Звенит хрусталь
И действует на чувства,
Мы входим в зал
Без всякого искусства,
А здесь искусством,
Видно, дорожат.
Швейцар блистает
Золотом и лоском,
Официант —
Испытанным умом,
А наш сосед —
Шикарной папироской…
Чего ж еще?
Мы славно отдохнем!
У вас в глазах
Восторг и упоенье,
И в них такая
Гордость за меня,
Как будто я
Здесь главное явленье,
Как будто это
Все моя родня!
Чего ж еще?..
С чего бы это снова,
Встречая тихо
Ласку ваших рук,
За светлой рюмкой
Пунша золотого
Я глубоко
Задумываюсь вдруг?..
(обратно)

Шутка

Мое слово верное
прозвенит!
Буду я, наверное,
знаменит!
Мне поставят памятник
на селе!
Буду я и каменный
навеселе!..
1962

(обратно)

Грани

Я вырос в хорошей деревне,
Красивым – под скрип телег!
Одной деревенской царевне
Я нравился как человек.
Там нету домов до неба.
Там нету реки с баржой,
Но там на картошке с хлебом
Я вырос такой большой.
Мужал я под грохот МАЗов,
На твердой рабочей земле…
Но хочется как-то сразу
Жить в городе и в селе.
Ах, город село таранит!
Ах, что-то пойдет на слом!
Меня все терзают грани
Меж городом и селом…
1962

(обратно)

* * *

Давай, земля,
Немножко отдохнем
От важных дел,
От шумных путешествий!
Трава звенит!
Волна лениво плещет,
Зенит пылает
Солнечным огнем!
Там, за морями,
Полными задора,
Земля моя,
Я был нетерпелив, —
И после дива
Нашего простора
Я повидал
Немало разных див!
Но все равно,
Как самый лучший жребий,
Я твой покой
Любил издалека,
И счастлив тем,
Что в чистом этом небе
Идут, идут,
Как мысли, облака…
И я клянусь
Любою клятвой мира,
Что буду славить
Эти небеса,
Когда моя
Медлительная лира
Легко свои поднимет паруса!
Вокруг любви моей
Непобедимой
К моим лугам,
Где травы я косил,
Вся жизнь моя
Вращается незримо,
Как ты, Земля,
Вокруг своей оси…
1962

(обратно)

Памятный случай

В детстве я любил ходить пешком.
У меня не уставали ноги.
Помню, как однажды с вещмешком
Весело шагал я по дороге.
По дорогам даже в поздний час
Я всегда ходил без опасенья,
С бодрым настроеньем в этот раз
Я спешил в далекое селенье…
Но внезапно ветер налетел!
Сразу тьма сгустилась! Страшно стало!
Хмурый лес качался и шумел,
И дорогу снегом заметало!
Вижу: что-то черное вдали
Сквозь метель маячит… Нет, не елки!
Ноги будто к месту приросли!
В голове мелькнуло: «Волки, волки!..»
Волки мне мерещились не раз
В обгоревших пнях. Один, без друга,
Я дрожал от страха, но тотчас
Шел вперед, опомнясь от испуга.
Шел я, спотыкаясь, а метель,
Мне сугроб под ноги наметая,
То вдруг: «У-у-у!» – кричала в темноте,
То вдруг: «А-а-а!» – кричала, как живая!
…После все утихло. Рассвело.
Свет зари скользнул по белым склонам.
Я пришел, измученный, в село.
И друзья спросили удивленно:
– Что случилось? Ты не заболел?
– Ничего, – ответил я устало, —
Просто лес качался и шумел,
И дорогу снегом заметало…
(обратно)

* * *

В твоих глазах
Для пристального взгляда
Какой-то есть
Рассеянный ответ…
Небрежно так
Для летнего наряда
Ты выбираешь
Желтый цвет.
Я слышу голос
Как бы утомленный,
Я мало верю
Яркому кольцу…
Не знаю, как там
Белый и зеленый,
Но желтый цвет
Как раз тебе к лицу!
До слез тебе
Нужны родные стены,
Но как прийти
К желанному концу?
И впрямь, быть может,
Это цвет измены,
А желтый цвет
Как раз тебе к лицу…
1962

(обратно)

По дороге к морю

Въезжаем в рощу золотую,
В грибную бабушкину глушь.
Лошадка встряхивает сбрую
И пьет порой из теплых луж.
Вот показались вдоль дороги
Поля, деревни, монастырь,
А там – с кустарником убогим
Унылый тянется пустырь…
Я рад тому, что мы кочуем,
Я рад садам монастыря
И мимолетным поцелуям
Прохладных листьев сентября.
А где-то в солнечном Тифлисе
Ты ждешь меня на той горе,
Где в теплый день, при легком бризе,
Прощались мы лицом к заре.
Я опечален: та вершина
Крута. А ты на ней одна,
И азиатская чужбина —
Бог знает что за сторона.
Еще он долог по селеньям,
Мой путь к морскому кораблю,
И, как тебе, цветам осенним
Я все шепчу: «Люблю, люблю…»
(обратно)

* * *

Листвой пропащей,
знобящей мглою
Заносит буря неясный путь.
А ивы гнутся над головою,
Скрипят и стонут – не отдохнуть.
Бегу от бури, от помрачений…
И вдруг я вспомню твое лицо,
Игру заката во мгле вечерней,
В лучах заката твое кольцо.
Глухому плеску на дне оврага,
И спящей вербе, и ковылю
Я, оставаясь, твердил из мрака
Одно и то же: – Люблю, люблю! —
Листвой пропащей,
знобящей мглою
Заносит буря безлюдный путь.
И стонут ивы над головою,
И воет ветер – не отдохнуть!
Куда от бури, от непогоды
Себя я спрячу?
Я вспоминаю былые годы
И – плачу…
(обратно)

Улетели листья

Улетели листья с тополей —
Повторилась в мире неизбежность…
Не жалей ты листья, не жалей,
А жалей любовь мою и нежность!
Пусть деревья голые стоят,
Не кляни ты шумные метели!
Разве в этом кто-то виноват,
Что с деревьев листья улетели?
(обратно) (обратно)

Тихая моя родина

В горнице

В горнице моей светло.
Это от ночной звезды.
Матушка возьмет ведро,
Молча принесет воды…
Красные цветы мои
В садике завяли все.
Лодка на речной мели
Скоро догниет совсем.
Дремлет на стене моей
Ивы кружевная тень.
Завтра у меня под ней
Будет хлопотливый день!
Буду поливать цветы,
Думать о своей судьбе,
Буду до ночной звезды
Лодку мастерить себе…
1963

(обратно)

Судьба

Легкой поступью,
кивая головой,
Конь в упряжке
прошагал по мостовой.
Как по травке,
по обломкам кирпича
Прошагал себе, телегой грохоча.
Между жарких этих
каменных громад
Как понять его?
Он рад или не рад?
Бодро шел себе,
накормленный овсом,
И катилось колесо за колесом…
В чистом поле
меж товарищей своих
Он летал, бывало, как
весенний вихрь,
И не раз подружке милой на плечо
Он дышал по-молодому горячо.
Но однажды в ясных далях сентября
Занялась такая грустная заря!
В чистом поле,
незнакомцев веселя,
Просвистела,
полонив его,
петля.
Тут попал он, весь пылая и дрожа,
Под огонь ветеринарного ножа,
И поднялся он, тяжел и невесом…
Покатилось
колесо
за колесом.
Долго плелся он с понурой головой
То по жаркой,
То по снежной мостовой,
Но и все-таки,
хоть путь его тяжел,
В чем-то он успокоение нашел.
Что желать ему?
Не все ли уж равно?
Лишь бы счастья
Было чуточку дано,
Что при солнце,
что при дождике косом…
И катилось колесо за колесом.
(обратно)

Зимовье на хуторе

Короткий день.
А вечер долгий.
И непременно перед сном
Весь ужас ночи за окном
Встает. Кладбищенские елки
Скрипят. Окно покрыто льдом.
Порой без мысли и без воли
Смотрю в оттаявший глазок
И вдруг очнусь – как дико в поле!
Как лес и грозен и высок!
Зачем же, как сторожевые,
На эти грозные леса
В упор глядят глаза живые,
Мои полночные глаза?
Зачем? Не знаю. Сердце стынет
В такую ночь. Но все равно
Мне хорошо в моей пустыне,
Не страшно мне, когда темно.
Я не один во всей вселенной.
Со мною книги и гармонь,
И друг поэзии нетленной —
В печи березовый огонь…
1966

(обратно)

* * *

Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны,
Неведомый сын удивительных вольных племен!
Как прежде скакали на голос удачи капризный,
Я буду скакать по следам миновавших времен…
Давно ли, гуляя, гармонь оглашала окрестность,
И сам председатель плясал, выбиваясь из сил,
И требовал выпить за доблесть в труде
и за честность,
И лучшую жницу, как знамя, в руках проносил!
И быстро, как ласточки, мчался я в майском
костюме
На звуки гармошки, на пенье и смех на лужке,
А мимо неслись в торопливом немолкнущем шуме
Весенние воды, и бревна неслись по реке…
Россия! Как грустно! Как странно поникли
и грустно
Во мгле над обрывом безвестные ивы мои!
Пустынно мерцает померкшая звездная люстра,
И лодка моя на речной догнивает мели.
И храм старины, удивительный, белоколонный,
Пропал, как виденье, меж этих померкших полей.
Не жаль мне, не жаль мне растоптанной
царской короны,
Но жаль мне, но жаль мне разрушенных
белых церквей!..
О, сельские виды! О, дивное счастье родиться
В лугах, словно ангел, под куполом синих небес!
Боюсь я, боюсь я, как вольная сильная птица,
Разбить свои крылья и больше не видеть чудес!
Боюсь, что над нами не будет таинственной силы,
Что, выплыв на лодке, повсюду достану шестом,
Что, все понимая, без грусти пойду до могилы…
Отчизна и воля – останься, мое божество!
Останьтесь, останьтесь, небесные синие своды!
Останься, как сказка, веселье воскресных ночей!
Пусть солнце на пашнях венчает обильные всходы
Старинной короной своих восходящих лучей!..
Я буду скакать, не нарушив ночное дыханье
И тайные сны неподвижных больших деревень.
Никто меж полей не услышит глухое скаканье,
Никто не окликнет мелькнувшую легкую тень.
И только, страдая, израненный бывший десантник
Расскажет в бреду удивленной старухе своей,
Что ночью промчался какой-то
таинственный всадник,
Неведомый отрок, и скрылся в тумане полей…
1962

(обратно)

Над вечным покоем

Рукой раздвинув темные кусты,
Я не нашел и запаха малины,
Но я нашел могильные кресты,
Когда ушел в малинник за овины…
Там фантастично тихо в темноте,
Там одиноко, боязно и сыро,
Там и ромашки будто бы не те —
Как существа уже иного мира.
И так в тумане омутной воды
Стояло тихо кладбище глухое,
Таким все было смертным и святым,
Что до конца не будет мне покоя.
И эту грусть, и святость прежних лет
Я так любил во мгле родного края,
Что я хотел упасть и умереть
И обнимать ромашки, умирая…
Пускай меня за тысячу земель
Уносит жизнь! Пускай меня проносит
По всей земле надежда и метель,
Какую кто-то больше не выносит!
Когда ж почую близость похорон,
Приду сюда, где белые ромашки,
Где каждый смертный свято погребен
В такой же белой горестной рубашке…
1963

(обратно)

Осенняя песня

Потонула во тьме
Отдаленная пристань.
По канаве помчался —
Эх – осенний поток!
По дороге неслись
Сумасшедшие листья,
И порой раздавался
Пароходный свисток.
Ну так что же? Пускай
Рассыпаются листья!
Пусть на город нагрянет
Затаившийся снег!
На тревожной земле
В этом городе мглистом
Я по-прежнему добрый,
Неплохой человек.
А последние листья
Вдоль по улице гулкой
Все неслись и неслись,
Выбиваясь из сил.
На меня надвигалась
Темнота закоулков,
И архангельский дождик
На меня моросил…
1963

(обратно)

* * *

По мокрым скверам
проходит осень,
Лицо нахмуря!
На громких скрипках
дремучих сосен
Играет буря!
В обнимку с ветром
иду по скверу
В потемках ночи.
Ищу под крышей
свою пещеру —
В ней тихо очень.
Горит пустынный
электропламень,
На прежнем месте,
Как драгоценный какой-то камень,
Сверкает перстень, —
И мысль, летая,
кого-то ищет
По белу свету…
Кто там стучится
в моежилище?
Покоя нету!
Ах, это злая старуха осень,
Лицо нахмуря,
Ко мне стучится,
и в хвое сосен
Не молкнет буря!
Куда от бури,
от непогоды
Себя я спрячу?
Я вспоминаю былые годы,
И я плачу…
1963

(обратно)

Синенький платочек

Я вспоминаю, сердцем посветлев,
Какой я был взволнованный и юный!
И пусть стихов серебряные струны
Продолжат свой тоскующий напев
О том, какие это были дни!
О том, какие это были ночи!
Издалека, как синенький платочек,
Всю жизнь со мной прощаются они…
От прежних чувств остался, охладев,
Спокойный свет, как будто отблеск лунный,
Еще поют серебряные струны,
Но редок стал порывистый напев.
И все ж хочу я, странный человек,
Сберечь, как есть, любви своей усталость, Взглянуть еще на все, что там осталось,
И распрощаться… может быть, навек.
(обратно)

Тихая моя родина

В. Белову

Тихая моя родина!
Ивы, река, соловьи…
Мать моя здесь похоронена
В детские годы мои.
– Где тут погост? Вы не видели?
Сам я найти не могу. —
Тихо ответили жители:
– Это на том берегу.
Тихо ответили жители,
Тихо проехал обоз.
Купол церковной обители
Яркой травою зарос.
Тина теперь и болотина
Там, где купаться любил…
Тихая моя родина,
Я ничего не забыл.
Новый забор перед школою,
Тот же зеленый простор.
Словно ворона веселая,
Сяду опять на забор!
Школа моя деревянная!..
Время придет уезжать —
Речка за мною туманная
Будет бежать и бежать.
С каждой избою и тучею,
С громом, готовым упасть,
Чувствую самую жгучую,
Самую смертную связь.
(обратно)

Аленький цветок

Домик моих родителей
Часто лишал я сна. —
Где он опять, не видели?
Мать без того больна. —
В зарослях сада нашего
Прятался я как мог.
Там я тайком выращивал
Аленький свой цветок.
Этот цветочек аленький
Как я любил и прятал!
Нежил его, – вот маменька
Будет подарку рада!
Кстати его, некстати ли,
Вырастить все же смог…
Нес я за гробом матери
Аленький свой цветок.
(обратно)

Памяти матери

Вот он и кончился, покой!
Взметая снег, завыла вьюга.
Завыли волки за рекой
Во мраке луга.
Сижу среди своих стихов,
Бумаг и хлама.
А где-то есть во мгле снегов
Могила мамы.
Там поле, небо и стога,
Хочу туда, – о километры!
Меня ведь свалят с ног снега,
Сведут с ума ночные ветры!
Но я смогу,
но я смогу
По доброй воле
Пробить дорогу сквозь пургу
В зверином поле!..
Кто там стучит?
Уйдите прочь!
Я завтра жду гостей заветных…
А может, мама?
Может, ночь —
Ночные ветры?
1964

(обратно)

Философские стихи

За годом год уносится навек,
Покоем веют старческие нравы, —
На смертном ложе гаснет человек
В лучах довольства полного и славы!
К тому и шел! Страстей своей души
Боялся он, как буйного похмелья. —
Мои дела ужасно хороши! —
Хвалился с видом гордого веселья.
Последний день уносится навек…
Он слезы льет, он требует участья,
Но поздно понял, важный человек,
Что создал в жизни ложный облик счастья!
Значенье слез, которым поздно течь,
Не передать – близка его могила,
И тем острее мстительная речь,
Которою душа заговорила…
Когда над ним, угаснувшим навек,
Хвалы и скорби голос раздавался, —
«Он умирал, как жалкий человек!» —
Подумал я и вдруг заволновался:
«Мы по одной дороге ходим все. —
Так думал я. – Одно у нас начало,
Один конец. Одной земной красе
В нас поклоненье свято прозвучало!
Зачем же кто-то, ловок и остер, —
Простите мне, – как зверь в часы охоты,
Так устремлен в одни свои заботы,
Что он толкает братьев и сестер?!»
Пускай всю жизнь душа меня ведет!
Чтоб нас вести, на то рассудок нужен!
Чтоб мы не стали холодны как лед,
Живой душе пускай рассудок служит!
В душе огонь – и воля, и любовь! —
И жалок тот, кто гонит эти страсти,
Чтоб гордо жить, нахмуривая бровь,
В лучах довольства полного и власти!
Как в трех соснах, блуждая и кружа,
Ты не сказал о разуме ни разу!
Соединясь, рассудок и душа
Даруют нам – светильник жизни – разум!
Когда-нибудь ужасной будет ночь.
И мне навстречу злобно и обидно
Такой буран засвищет, что невмочь,
Что станет свету белого не видно!
Но я пойду! Я знаю наперед,
Что счастлив тот, хоть с ног его сбивает,
Кто все пройдет, когда душа ведет,
И выше счастья в жизни не бывает!
Чтоб снова силы чуждые, дрожа,
Все полегли и долго не очнулись,
Чтоб в смертный час рассудок и душа,
Как в этот раз, друг другу
улыбнулись…
1964

(обратно)

Русский огонек

Погружены в томительный мороз,
Вокруг меня снега оцепенели.
Оцепенели маленькие ели,
И было небо темное, без звезд.
Какая глушь! Я был один живой.
Один живой в бескрайнем мертвом поле!
Вдруг тихий свет (пригрезившийся, что ли?)
Мелькнул в пустыне, как сторожевой…
Я был совсем как снежный человек,
Входя в избу (последняя надежда!),
И услыхал, отряхивая снег:
– Вот печь для вас и теплая одежда… —
Потом хозяйка слушала меня,
Но в тусклом взгляде
Жизни было мало,
И, неподвижно сидя у огня,
Она совсем, казалось, задремала…
Как много желтых снимков на Руси
В такой простой и бережной оправе!
И вдруг открылся мне и поразил
Сиротский смысл семейных фотографий:
Огнем, враждой
Земля полным-полна,
И близких всех душа не позабудет…
– Скажи, родимый,
Будет ли война? —
И я сказал: – Наверное, не будет.
– Дай Бог, дай Бог…
Ведь всем не угодишь,
А от раздора пользы не прибудет… —
И вдруг опять:
– Не будет, говоришь?
– Нет, – говорю, – наверное, не будет.
– Дай Бог, дай Бог…
И долго на меня
Она смотрела, как глухонемая,
И, головы седой не поднимая,
Опять сидела тихо у огня.
Что снилось ей?
Весь этот белый свет,
Быть может, встал пред нею в то мгновенье?
Но я глухим бренчанием монет
Прервал ее старинные виденья…
– Господь с тобой! Мы денег не берем!
– Что ж, – говорю, – желаю вам здоровья!
За все добро расплатимся добром,
За всю любовь расплатимся любовью…
Спасибо, скромный русский огонек,
За то, что ты в предчувствии тревожном
Горишь для тех, кто в поле бездорожном
От всех друзей отчаянно далек,
За то, что, с доброй верою дружа,
Среди тревог великих и разбоя
Горишь, горишь, как добрая душа,
Горишь во мгле – и нет тебе покоя…
1964

(обратно)

Звезда полей

Звезда полей во мгле заледенелой,
Остановившись, смотрит в полынью.
Уж на часах двенадцать прозвенело,
И сон окутал родину мою…
Звезда полей! В минуты потрясений
Я вспоминал, как тихо за холмом
Она горит над золотом осенним,
Она горит над зимним серебром…
Звезда полей горит, не угасая,
Для всех тревожных жителей земли,
Своим лучом приветливым касаясь
Всех городов, поднявшихся вдали.
Но только здесь, во мгле заледенелой,
Она восходит ярче и полней,
И счастлив я, пока на свете белом
Горит, горит звезда моих полей…
1964

(обратно)

Элегия

Отложу свою скудную пищу
И отправлюсь на вечный покой.
Пусть меня еще любят и ищут
Над моей одинокой рекой.
Пусть еще всевозможное благо
Обещают на той стороне.
Не купить мне избу над оврагом
И цветы не выращивать мне…
1964

(обратно)

Хлеб

Положил в котомку
сыр, печенье,
Положил для роскоши миндаль.
Хлеб не взял.
– Ведь это же мученье
Волочиться с ним в такую даль! —
Все же бабка
сунула краюху!
Все на свете зная наперед,
Так сказала:
– Слушайся старуху!
Хлеб, родимый, сам себя несет…
1964

(обратно)

Ночь на перевозе

Осень
кончилась —
сильный ветер
Заметает ее следы!
И болотная пленка воды
Замерзает при звездном свете.
И грустит,
как живой,
и долго
Помнит свой сенокосный рай
Высоко над рекой, под елкой,
Полусгнивший пустой сарай…
От безлюдья и мрака
хвойных
Побережий, полей, болот
Мне мерещится в темных волнах
Затонувший какой-то флот.
И один во всем околотке
Выйдет бакенщик-великан
И во мгле
промелькнет
на лодке,
Как последний из могикан…
1964

(обратно)

* * *

Сапоги мои – скрип да скрип
Под березою,
Сапоги мои – скрип да скрип
Под осиною,
И под каждой березой – гриб,
Подберезовик,
И под каждой осиной – гриб,
Подосиновик!
Знаешь, ведьмы в такой глуши
Плачут жалобно.
И чаруют они, кружа,
Детским пением,
Чтоб такой красотой в тиши
Все дышало бы,
Будто видит твоя душа
сновидение.
И закружат твои глаза
Тучи плавные,
Да брусничных глухих трясин
Лапы, лапушки…
Таковы на Руси леса
Достославные,
Таковы на лесной Руси
Сказки бабушки.
Эх, не ведьмы меня свели
С ума-разума
песней сладкою —
Закружило меня от села вдали
Плодоносное время
Краткое…
Сапоги мои – скрип да скрип
Под березою.
Сапоги мои – скрип да скрип
Под осиною.
И под каждой березой – гриб,
Подберезовик,
И под каждой осиной – гриб,
Подосиновик…
1964

(обратно)

На вокзале

Закатилось солнце за вагоны.
Вот еще один безвестный день,
Торопливый, радостный, зеленый,
Отошел в таинственную сень…
Кто-то странный (видимо, не веря,
Что поэт из бронзы, неживой)
Постоял у памятника в сквере,
Позвенел о бронзу головой,
Посмотрел на надпись с недоверьем
И ушел, посвистывая, прочь…
И опять родимую деревню
Вижу я: избушки и деревья,
Словно в омут, канувшие в ночь.
За старинный плеск ее паромный,
За ее пустынные стога
Я готов безропотно и скромно
Умереть от выстрела врага…
О вине подумаю, о хлебе,
О птенцах, собравшихся в полет,
О земле подумаю, о небе
И о том, что все это пройдет.
И о том подумаю, что все же
Нас кому-то очень будет жаль,
И опять, веселый и хороший,
Я умчусь в неведомую даль!..
1965

(обратно)

Стихи

Стихи из дома гонят нас,
Как будто вьюга воет, воет
На отопленье паровое,
На электричество и газ!
Скажите, знаете ли вы
О вьюгах что-нибудь такое:
Кто может их заставить выть?
Кто может их остановить,
Когда захочется покоя?
А утром солнышко взойдет, —
Кто может средство отыскать,
Чтоб задержать его восход?
Остановить его закат?
Вот так поэзия, она
Звенит – ее не остановишь!
А замолчит – напрасно стонешь!
Она незрима и вольна.
Прославит нас или унизит,
Но все равно возьмет свое!
И не она от нас зависит,
А мы зависим от нее…
1965

(обратно)

* * *

Я переписывать не стану
Из книги Тютчева и Фета,
Я даже слушать перестану
Того же Тютчева и Фета,
И я придумывать не стану
Себя особого, Рубцова,
За это верить перестану
В того же самого Рубцова,
Но я у Тютчева и Фета
Проверю искреннее слово,
Чтоб книгу Тютчева и Фета
Продолжить книгою Рубцова!..
(обратно)

О Пушкине

Словно зеркало русской стихии,
Отстояв назначенье свое,
Отразил он всю душу России!
И погиб, отражая ее…
1965

(обратно)

Дуэль

Напрасно
дуло пистолета
Враждебно целилось в него:
Лицо великого поэта
Не выражало ничего!
Уже давно,
как в Божью милость,
Он молча верил
В смертный рок.
И сердце Лермонтова билось,
Как в дни обыденных
тревог.
Когда же выстрел грянул мимо
(Наверно, враг не спал всю ночь!),
Поэт зевнул невозмутимо
И пистолет отбросил прочь…
1965

(обратно)

Однажды

Однажды Гоголь вышел из кареты
На свежий воздух. Думать было лень.
Но он во мгле увидел силуэты
Полузабытых тощих деревень.
Он пожалел безрадостное племя,
Оплакал детства светлые года,
Не смог представить будущее время —
И произнес: – Как скучно, господа!
1965

(обратно)

Приезд Тютчева

Он шляпу снял,
чтоб поклониться
Старинным русским каланчам…
А после дамы всей столицы
О нем шептались по ночам.
И офицеры в пыльных бурках
Потом судили меж равнин
О том, как в залах Петербурга
Блистал приезжий дворянин.
А он блистал, как сын природы,
Играя взглядом и умом,
Блистал, как летом блещут воды,
Как месяц блещет над холмом!
И сны Венеции прекрасной,
И грустной родины привет —
Все отражалось в слове ясном
И поражало высший свет.
1965

(обратно)

* * *

Уединившись за оконцем,
Я с головой ушел в труды!
В окно закатывалось солнце,
И влагой веяли пруды…
Как жизнь полна! Иду в рубашке,
А ветер дышит все живей,
Журчит вода, цветут ромашки,
На них ложится тень ветвей.
И так легки былые годы,
Как будто лебеди вдали
На наши пастбища и воды
Летят со всех сторон земли!..
И снова в чистое оконце
Покоить скромные труды
Ко мне закатывалось солнце,
И влагой веяли пруды…
1965

(обратно)

Утро

Когда заря, светясь по сосняку,
Горит, горит, и лес уже не дремлет,
И тени сосен падают в реку,
И свет бежит на улицы деревни,
Когда, смеясь, на дворике глухом
Встречают солнце взрослые и дети, —
Воспрянув духом, выбегу на холм
И все увижу в самом лучшем свете.
Деревья, избы, лошадь на мосту,
Цветущий луг – везде о них тоскую.
И, разлюбив вот эту красоту,
Я не создам, наверное, другую…
1965

(обратно)

Прощальный костер

В краю лесов, полей, озер
Мы про свои забыли годы.
Горел прощальный наш костер,
Как мимолетный сон природы…
И ночь, растраченная вся
На драгоценные забавы,
Редеет, выше вознося
Небесный купол, полный славы.
Прощай, костер! Прощайте все,
Кто нынче был со мною рядом,
Кто воздавал земной красе
Почти молитвенным обрядом…
Хотя доносятся уже
Сигналы старости грядущей,
Надежды, скрытые в душе,
Светло восходят в день цветущий.
Душа свои не помнит годы,
Так по-младенчески чиста,
Как говорящие уста
Нас окружающей природы…
1965

(обратно)

В избе

Стоит изба, дымя трубой,
Живет в избе старик рябой,
Живет за окнами с резьбой
Старуха, гордая собой,
И крепко-крепко в свой предел
Вдали от всех вселенских дел —
Вросла избушка за бугром
Со всем семейством и добром!
И только сын заводит речь,
Что не желает дом стеречь,
И все глядит за перевал,
Где он ни разу не бывал…
(обратно)

Зачем?

Она совсем еще ребенок —
И ясен взгляд, и голос тонок.
Она совсем еще дитя —
Живет играя и шутя.
– Давай походим темным лесом!
– Давай разбудим соловья!
Там у дороги под навесом
Моя любимая скамья.
– Давай сбежим скорее в поле!
– Давай посмотрим на зарю!.. —
Я подчиняюсь поневоле
И тоже что-то говорю.
Но чувства борются во мне,
Я в жизни знаю слишком много,
И часто с ней наедине
Мне нелегко и одиноко.
И вот она уже грустна,
И вот уже серьезней встречи,
Совсем запутает она
Клубок моих противоречий!
Зачем же мы ходили лесом?
Зачем будили соловья?
Зачем стояла под навесом
Та одинокая скамья?
(обратно)

Кружусь ли я

Кружусь ли я в Москве бурливой
С толпой знакомых и друзей,
Пойду ли к девушке красивой
И отдохну немного с ней,
Несусь ли в поезде курьерском
От всякой склоки и обид
И в настроенье самом мерзком
Ищу простой сердечный быт,
Засну ли я во тьме сарая,
Где сено есть и петухи,
Склоню ли голову, слагая
О жизни грустные стихи,
Ищу ль предмет для поклоненья
В науке старцев и старух, —
Нет, не найдет успокоенья
Во мне живущий адский дух!
Когда, бесчинствуя повсюду,
Смерть разобьет мою судьбу,
Тогда я горсткой пепла буду!
Но дух мой… вылетит в трубу!
Октябрь, 1965

(обратно)

Из восьмистиший

1

В комнате темно,
В комнате беда, —
Кончилось вино,
Кончилась еда,
Кончилась вода
Вдруг на этаже,
Отчего ж тогда
Весело душе?
(обратно)

2

В комнате давно
Кончилась беда,
Есть у нас вино,
Есть у нас еда,
И давно вода
Есть на этаже,
Отчего ж тогда
Пусто на душе?
(обратно)

3

Звездный небосвод
Полон светлых дум,
У моих ворот
Затихает шум,
И глядят глаза
В самый нежный том,
А в душе – гроза,
Молнии и гром!
(обратно)

4

Лунною порой,
Омрачая мир,
Шел понурый строй,
Рядом – конвоир.
А в душе в ночи
Снился чудный сон:
Вербы и грачи,
Колокольный звон…
(обратно)

5

Девушке весной
Я дарил кольцо,
С лаской и тоской
Ей глядел в лицо,
Холодна была
У нее ладонь,
Но сжигал дотла
Душу мне – огонь!
(обратно)

6

Постучали в дверь,
Открывать не стал,
Я с людьми не зверь,
Просто я устал,
Может быть, меня
Ждет за дверью друг,
Может быть, родня…
А в душе – испуг.
(обратно)

7

В комнате покой,
Всем гостям почет,
Полною рекой
Жизнь моя течет,
Выйду не спеша,
На село взгляну…
Окунись, душа,
В чистую волну!
(обратно) (обратно)

Песня

Отцветет да поспеет
На болоте морошка, —
Вот и кончилось лето, мой друг!
И опять он мелькает,
Листопад за окошком,
Тучи темные вьются вокруг…
Заскрипели ворота,
Потемнели избушки,
Закачалась над омутом ель,
Слышен жалобный голос
Одинокой кукушки,
И не спит по ночам коростель.
Над притихшей деревней
Скоро, скоро подружки
В облаках полетят с ветерком,
Выходя на дорогу,
Будут плакать старушки
И махать самолету платком.
Ах, я тоже желаю
На просторы вселенной!
Ах, я тоже на небо хочу!
Но в краю незнакомом
Будет грусть неизменной
По родному в окошке лучу.
Жаль мне доброе поле,
Жаль простую избушку,
Жаль над омутом старую ель…
Что ж так жалобно плачет
На болоте кукушка?
Что ж не спит по ночам коростель?
(обратно)

Жар-птица

Когда приютит
задремавшее стадо
Семейство берез на холме за рекой,
Пастух, наблюдая игру листопада,
Лениво сидит и болтает ногой…
Есть маленький домик в багряном лесу,
И отдыха нынче там нет и в помине:
Отец мой готовит ружье на лису
И вновь говорит о вернувшемся сыне.
А дальше за лесом —
большая деревня.
Вороны на елках, старухи в домах.
Деревни, деревни вдали на холмах,
Меж ними село
с колокольнею древней…
В деревне виднее природа и люди.
Конечно, за всех говорить не берусь!
Виднее над полем при звездном салюте,
На чем поднималась великая Русь.
Галопом колхозник погнал лошадей,
А мне уж мерещится русская удаль,
И манят меня огоньками уюта
Жилища, мерещится, лучших людей.
Мотало меня и на сейнере в трюме,
И так, на пирушках, во дни торжества,
И долго на ветках дорожных раздумий,
Как плод, созревала моя голова.
Не раз ко дворцу, где сиял карнавал,
Я ветреным франтом в машине катился,
Ну, словом, как бог, я везде побывал
И все же, и все же домой воротился…
– Старик! А давно ли
ты ходишь за стадом?
– Давно, – говорит. – Колокольня вдали
Деревни еще оглашала набатом,
И ночью светились в домах фитили.
– А ты не заметил, как годы прошли?
– Заметил, заметил! Попало, как надо.
– Так что же нам делать? Узнать интересно…
– А ты, – говорит, – полюби и жалей,
И помни хотя бы родную окрестность,
Вот этот десяток холмов и полей…
– Ну ладно! Я рыжиков вам принесу…
Как просто в прекрасную глушь листопада
Уводит меня полевая ограда,
И детское пенье в багряном лесу,
И тайна древнейших строений и плит,
И только от бывшей печали, быть может,
Нет-нет да и вспомнится вдруг, затревожит,
Что осень, жар-птица, вот-вот улетит…
1965

(обратно)

Осенние этюды

1

Огонь в печи не спит, перекликаясь
С глухим дождем, струящимся по крыше…
А возле ветхой сказочной часовни
Стоит береза старая, как Русь, —
И вся она, как огненная буря,
Когда по ветру вытянутся ветви
И зашумят, охваченные дрожью,
И листья долго валятся с ветвей,
Вокруг ствола лужайку устилая…
Когда стихает яростная буря,
Сюда приходит девочка-малютка
И робко так садится на качели,
Закутываясь в бабушкину шаль.
Скрипят, скрипят под ветками качели,
И так шумит над девочкой береза
И так вздыхает горестно и страстно,
Как будто человеческою речью
Она желает что-то рассказать.
Они друг другу так необходимы!
Но я нарушил их уединенье,
Когда однажды шлялся по деревне
И друг спросил играючи: «Шалунья!
О чем поешь?» Малютка отвернулась
И говорит: «Я не пою, а плачу…»
Вокруг меня все стало так уныло!
Но в наши годы плакать невозможно,
И каждый раз, себя превозмогая,
Мы говорим: «Все будет хорошо».
(обратно)

2

И вот среди осеннего безлюдья
Раздался бодрый голос человека:
– Как много нынче клюквы на болоте!
– Как много нынче клюквы на болоте! —
Во всех домах тотчас отозвалось…
От всех чудес всемирного потопа
Досталось нам безбрежное болото,
На сотни верст усыпанное клюквой,
Овеянное сказками и былью
Прошедших здесь крестьянских поколений… Зовешь, зовешь… Никто не отзовется…
И вдруг уснет могучее сознанье,
И вдруг уснут мучительные страсти,
Исчезнет даже память о тебе.
И в этом сне картины нашей жизни,
Одна другой туманнее, толпятся,
Покрытые миражной поволокой
Безбрежной тишины и забытья.
Лишь глухо стонет дерево сухое…
«Как хорошо! – я думал. – Как прекрасно!»
И вздрогнул вдруг, как будто пробудился,
Услышав странный посторонний звук.
Змея! Да, да! Болотная гадюка
За мной все это время наблюдала
И все ждала, шипя и извиваясь…
Мираж пропал. Я весь похолодел.
И прочь пошел, дрожа от омерзенья,
Но в этот миг, как туча, над болотом
Взлетели с криком яростные птицы,
Они так низко начали кружиться
Над головой моею одинокой,
Что стало мне опять не по себе…
«С чего бы это птицы взбеленились? —
Подумал я, все больше беспокоясь. —
С чего бы змеи начали шипеть?»
И понял я, что это не случайно,
Что весь на свете ужас и отрава
Тебя тотчас открыто окружают,
Когда увидят вдруг, что ты один.
Я понял это как предупрежденье, —
Мол, хватит, хватит шляться по болоту!
Да, да, я понял их предупрежденье, —
Один за клюквой больше не пойду…
(обратно)

3

Прошел октябрь. Пустынно за овином.
Звенит снежок в траве обледенелой,
И глохнет жизнь под небом оловянным,
И лишь почтовый трактор хлопотливо
Туда-сюда мотается чуть свет,
И только я с поникшей головою,
Как выраженье осени живое,
Проникнутый тоской ее и дружбой,
По косогорам родины брожу
И одного сильней всего желаю —
Чтоб в этот день осеннего распада
И в близкий день ревущей снежной бури
Всегда светила нам, не унывая,
Звезда труда, поэзии, покоя,
Чтоб и тогда она торжествовала,
Когда не будет памяти о нас…
Октябрь, 1965

(обратно) (обратно)

* * *

У сгнившей лесной избушки,
Меж белых стволов бродя,
Люблю собирать волнушки
На склоне осеннего дня.
Летят журавли высоко
Под куполом светлых небес,
И лодка, шурша осокой,
Плывет по каналу в лес.
И холодно так, и чисто,
И светлый канал волнист,
И с дерева с легким свистом
Слетает прохладный лист,
И словно душа простая
Проносится в мире чудес,
Как птиц одиноких стая
Под куполом светлых небес…
1965

(обратно)

Зимняя песня

В этой деревне огни не погашены.
Ты мне тоску не пророчь!
Светлыми звездами нежно украшена
Тихая зимняя ночь.
Светятся, тихие, светятся, чудные,
Слышится шум полыньи…
Были пути мои трудные, трудные.
Где ж вы, печали мои?
Скромная девушка мне улыбается,
Сам я улыбчив и рад!
Трудное, трудное – все забывается,
Светлые звезды горят!
Кто мне сказал, что во мгле заметеленной
Глохнет покинутый луг?
Кто мне сказал, что надежды потеряны?
Кто это выдумал, друг?
В этой деревне огни не погашены.
Ты мне тоску не пророчь!
Светлыми звездами нежно украшена
Тихая зимняя ночь…
1965

(обратно) (обратно)

Когда души не трогает беда

Полночное пенье

Когда за окном
потемнело,
Он тихо потребовал спички
И лампу зажег неумело,
Ругая жену по привычке.
И вновь колдовал
над стаканом,
Над водкой своей, с нетерпеньем…
И долго потом не смолкало
Его одинокое пенье.
За стенкой с ребенком возились,
И плач раздавался, и ругань,
Но мысли его уносились
Из этого скорбного круга…
И долго без всякого дела,
Как будто бы слушая пенье,
Жена терпеливо сидела
Его молчаливою тенью.
И только когда за оградой
Лишь сторож фонариком светит,
Она говорила: – Не надо!
Не надо! Ведь слышат соседи! —
Он грозно
вставал,
как громила.
– Я пью, – говорил, – ну и что же? —
Жена от него отходила,
Воскликнув: – О Господи Боже!.. —
Меж тем как она раздевалась,
И он перед сном раздевался,
Слезами она заливалась,
А он соловьем заливался…
1966

(обратно)

Родная деревня

Хотя проклинает проезжий
Дороги моих побережий,
Люблю я деревню Николу,
Где кончил начальную школу!
Бывает, что пылкий мальчишка
За гостем приезжим по следу
В дорогу торопится слишком:
– Я тоже отсюда уеду!
Среди удивленных девчонок
Храбрится, едва из пеленок:
– Ну что по провинции шляться?
В столицу пора отправляться!
Когда ж повзрослеет в столице,
Посмотрит на жизнь за границей,
Тогда он оценит Николу,
Где кончил начальную школу…
1966

(обратно)

Промчалась твоя пора!

Пасха
под синим небом,
С колоколами и сладким хлебом,
С гульбой посреди двора,
Промчалась твоя пора!
Садились ласточки на карниз,
Взвивались ласточки в высоту…
Но твой отвергнутый фанатизм
Увлек с собою
и красоту.
О чем рыдают, о чем поют
Твои последние колокола?
Тому, что было, не воздают
И не горюют, что ты была.
Пасха
под синим небом,
С колоколами и сладким хлебом,
С гульбой посреди двора,
Промчалась твоя пора!..
1966

(обратно)

Весна на берегу Бии

Сколько сору прибило к березам
Разыгравшейся полой водой!
Трактора, волокуши с навозом,
Жеребята с проезжим обозом,
Гуси, лошади, шар золотой,
Яркий шар восходящего солнца,
Куры, свиньи, коровы, грачи,
Горький пьяница с новым червонцем
У прилавка
и куст под оконцем —
Все купается, тонет, смеется,
Пробираясь в воде и в грязи!
Вдоль по берегу бешеной Бии
Гонят стадо быков верховые —
И, нагнувши могучие выи,
Грозный рев поднимают быки.
Говорю вам: – Услышат глухие! —
А какие в окрестностях Бии —
Поглядеть – небеса голубые!
Говорю вам: – Прозреют слепые,
И дороги их будут легки…
Говорю я и девушке милой:
– Не гляди на меня так уныло!
Мрак, метелица – все это было
И прошло, – улыбнись же скорей!
Улыбнись! – повторяю я милой.
Чтобы нас половодьем не смыло,
Чтоб не зря с неизбывною силой
Солнце било фонтаном лучей!
1966

(обратно)

Старая дорога

Всё облака над ней,
всё облака…
В пыли веков мгновенны и незримы,
Идут по ней, как прежде, пилигримы,
И машет им прощальная рука.
Навстречу им июльские деньки
Идут в нетленной синенькой рубашке,
По сторонам – качаются ромашки,
И зной звенит во все свои звонки,
И в тень зовут росистые леса…
Как царь любил богатые чертоги,
Так полюбил я древние дороги
И голубые
вечности глаза!
То полусгнивший встретится овин,
То хуторок с позеленевшей крышей,
Где дремлет пыль и обитают мыши
Да нелюдимый филин-властелин.
То по холмам, как три богатыря,
Еще порой проскачут верховые,
И снова – глушь, забывчивость, заря,
Всё пыль, всё пыль да знаки верстовые…
Здесь каждый славен —
мертвый и живой!
И оттого, в любви своей не каясь,
Душа, как лист, звенит, перекликаясь
Со всей звенящей солнечной листвой,
Перекликаясь с теми, кто прошел,
Перекликаясь с теми, кто проходит…
Здесь русский дух в веках произошел,
И ничего на ней не происходит.
Но этот дух пойдет через века!
И пусть травой покроется дорога,
И пусть над ней, печальные немного,
Плывут, плывут, как мысли, облака…
1966

(обратно)

Душа хранит

Вода недвижнее стекла.
И в глубине ее светло.
И только щука, как стрела,
Пронзает водное стекло.
О вид смиренный и родной!
Березы, избы по буграм
И, отраженный глубиной,
Как сон столетий, Божий храм.
О Русь – великий звездочет!
Как звезд не свергнуть с высоты,
Так век неслышно протечет,
Не тронув этой красоты,
Как будто древний этот вид
Раз навсегда запечатлен
В душе, которая хранит
Всю красоту былых времен…
1966

(обратно)

На реке Сухоне

Много серой воды,
много серого неба,
И немного пологой нелюдимой земли,
И немного огней вдоль по берегу… Мне бы
Снова вольным матросом
Наниматься на корабли!
Чтоб с веселой душой
Снова плыть в неизвестность, —
Может, прежнее счастье
мелькнет впереди!..
Между тем не щадят
Эту добрую местность,
Словно чью-нибудь месть,
проливные дожди.
Но на той стороне
под всемирным потопом
Притащилась на берег —
Видно, надо – старушка с горбом,
Но опять мужики на подводе
примчались галопом
И с телегой, с конями
Взгромоздились опять на паром.
Вот, я думаю, стать волосатым
паромщиком мне бы!
Только б это избрать, как другие смогли,
Много серой воды,
много серого неба,
И немного пологой родимой земли,
И немного огней вдоль по берегу…
1966

(обратно)

Вечернее происшествие

Мне лошадь встретилась в кустах.
И вздрогнул я. А было поздно.
В любой воде таился страх,
В любом сарае сенокосном…
Зачем она в такой глуши
Явилась мне в такую пору?
Мы были две живых души,
Но неспособных к разговору.
Мы были разных два лица,
Хотя имели по два глаза.
Мы жутко так, не до конца,
Переглянулись по два раза.
И я спешил – признаюсь вам —
С одною мыслью к домочадцам:
Что лучше разным существам
В местах тревожных —
не встречаться!
1966

(обратно)

По дороге из дома

Люблю ветер. Больше всего на свете.
Как воет ветер! Как стонет ветер!
Как может ветер выть и стонать!
Как может ветер за себя постоять!
О ветер, ветер! Как стонет в уши!
Как выражает живую душу!
Что сам не можешь, то может ветер
Сказать о жизни на целом свете.
Спасибо, ветер! Твой слышу стон.
Как облегчает, как мучит он!
Спасибо, ветер! Я слышу, слышу!
Я сам покинул родную крышу…
Душа ведь может, как ты, стонать.
Но так ли может за себя постоять?
Безжизнен, скучен и ровен путь.
Но стонет ветер! Не отдохнуть…
1966

(обратно)

Жара

Всезнающей, вещей старухе,
И той не уйти от жары.
И с ревом проносятся мухи,
И с визгом снуют комары,
И жадные липнут букашки,
И лютые оводы жгут, —
И жалобно плачут барашки,
И лошади, топая, ржут.
И что-то творится с громилой,
С быком племенным! И взгляни —
С какою-то дьявольской силой
Все вынесут люди одни!
И строят они, и корежат,
Повсюду их сила и власть.
Когда и жара изнеможет,
Гуляют еще, веселясь!..
(обратно)

* * *

В полях сверкало. Близилась гроза.
Скорей, скорей! Успеем ли до дому?
Тотчас очнулись сонные глаза,
Блуждает взгляд по небу грозовому.
Возница злой. Он долго был в пути.
Усталый конь потряхивает гривой,
А как сверкнет – шарахнется пугливо
И не поймет, куда ему идти.
Скорей, скорей! Когда продрогнешь весь,
Как славен дом и самовар певучий!
Вот то село, над коим вьются тучи,
Оно село родимое и есть…
1966

(обратно)

Гроза

Поток вскипел
и как-то сразу прибыл!
По небесам, сверкая там и тут,
Гремело так, что каменные глыбы
Вот-вот, казалось, с неба упадут!
И вдруг я встретил
рухнувшие липы,
Как будто, хоть не видел их никто,
И впрямь упали каменные глыбы
И сокрушили липы…
А за что?
(обратно)

После грозы

Ночью я видел:
Ломались березы!
Видел: метались цветы!
Гром, рассылающий
Гибель и слезы,
Всех настигал с высоты!
Как это странно
И все-таки мудро:
Гром роковой перенесть,
Чтоб удивительно
Светлое утро
Встретить, как светлую весть!
Вспыхнул светящийся
Солнечный веер,
Дышат нектаром цветы,
Влагой рассеянной
Озеро веет,
Полное чистой воды!
(обратно)

На озере

Светлый покой
Опустился с небес
И посетил мою душу!
Светлый покой,
Простираясь окрест,
Воды объемлет и сушу…
О этот светлый
Покой-чародей!
Очарованием смелым
Сделай меж белых
Своих лебедей
Черного лебедя – белым!
(обратно)

Природа

Звенит, смеется, как младенец.
И смотрит солнышку вослед —
И меж берез, домов, поленниц
Горит, струясь, небесный свет!
Как над заплаканным младенцем,
Играя с нею, после гроз
Узорным чистым полотенцем
Свисает радуга с берез.
И сладко, сладко ночью звездной
Ей снится легкий скрип телег…
И вдруг разгневается грозно,
Совсем как взрослый человек!
Как человек богоподобный,
Внушает в гибельной борьбе
Пускай не ужас допотопный,
Но поклонение себе…
1966

(обратно)

* * *

Седьмые сутки дождь не умолкает.
И некому его остановить.
Все чаще мысль угрюмая мелькает,
Что всю деревню может затопить.
Плывут стога. Крутясь, несутся доски.
И погрузились медленно на дно
На берегу забытые повозки,
И потонуло черное гумно.
И реками становятся дороги,
Озера превращаются в моря,
И ломится вода через пороги,
Семейные срывая якоря…
Неделю льет. Вторую льет… Картина
Такая – мы не видели грустней!
Безжизненная водная равнина,
И небо беспросветное над ней.
На кладбище затоплены могилы,
Видны еще оградные столбы,
Ворочаются, словно крокодилы,
Меж зарослей затопленных гробы,
Ломаются, всплывая, и в потемки
Под резким неслабеющим дождем
Уносятся ужасные обломки
И долго вспоминаются потом…
Холмы и рощи стали островами.
И счастье, что деревни на холмах.
И мужики, качая головами,
Перекликались редкими словами,
Когда на лодках двигались впотьмах,
И на детей покрикивали строго.
Спасали скот, спасали каждый дом
И глухо говорили: – Слава Богу!
Слабеет дождь… вот-вот… еще немного…
И все пойдет обычным чередом.
1966

(обратно)

* * *

В святой обители природы,
В тени разросшихся берез
Струятся омутные воды
И раздается скрип колес.
Прощальной дымкою повиты
Старушки избы над рекой.
Незабываемые виды!
Незабываемый покой!..
Усни, могучее сознанье!
Но слишком явственно во мне
Вдруг отзовется увяданье
Цветов, белеющих во мгле.
И неизвестная могила
Под небеса уносит ум,
А там – полночные светила
Наводят много-много дум…
1966

(обратно)

Девочка играет

Девочка на кладбище играет,
Где кусты лепечут, как в бреду.
Смех ее веселый разбирает,
Безмятежно девочка играет
В этом пышном радостном саду.
Не любуйся этим пышным садом!
Но прими душой, как благодать,
Что такую крошку видишь рядом,
Что под самым грустным нашим взглядом
Все равно ей весело играть!..
(обратно)

Памяти Анциферова

На что ему отдых такой?
На что ему эта обитель,
Кладбищенский этот покой —
Минувшего страж и хранитель?
– Вы, юноши, нравитесь мне! —
Говаривал он мимоходом,
Когда на житейской волне
Носился с хорошим народом.
Среди болтунов и чудил
Шумел, над вином наклоняясь,
И тихо потом уходил,
Как будто за все извиняясь…
И нынче, являясь в бреду,
Зовет он тоскливо, как вьюга!
И я, содрогаясь, иду
На голос поэта и друга.
Но – пусто! Меж белых могил
Лишь бродит метельная скрипка…
Он нас на земле посетил,
Как чей-то привет и улыбка.
1966

(обратно)

Нагрянули

Не было собак – и вдруг залаяли.
Поздно ночью – что за чудеса! —
Кто-то едет в поле за сараями,
Раздаются чьи-то голоса…
Не было гостей – и вот нагрянули.
Не было вестей – так получай!
И опять под ивами багряными
Расходился праздник невзначай.
Ты прости нас, полюшко усталое,
Ты прости как братьев и сестер:
Может, мы за все свое бывалое
Разожгли последний наш костер.
Может быть, последний раз нагрянули,
Может быть, не скоро навестят…
Как по саду, садику багряному
Грустно-грустно листья шелестят.
Под луной, под гаснущими ивами
Посмотрели мой любимый край
И опять умчались, торопливые,
И пропал вдали собачий лай…
1966

(обратно)

* * *

Огороды русские
под холмом седым.
А дороги узкие,
тихие, как дым.
Солнышко осоковое
брызжет серебром.
Чучело гороховое
машет рукавом…
До свиданья, пугало,
огородный бог! —
душу убаюкала
пыль твоих дорог…
(обратно)

* * *

Окошко. Стол. Половики.
В окошке – вид реки…
Черны мои черновики.
Чисты чистовики.
За часом час уходит прочь,
Мелькает свет и тень.
Звезда над речкой – значит, ночь,
А солнце – значит, день.
Но я забуду ночь реки,
Забуду день реки:
Мне спать велят чистовики,
Вставать – черновики.
1966

(обратно)

* * *

Прекрасно небо голубое!
Прекрасен поезд голубой!
Какое место вам? – Любое.
Любое место, край любой.
Еще волнует все, что было.
В душе былое не прошло.
Но слишком дождь шумел уныло,
Как будто все произошло.
И без мечты, без потрясений
Среди одних и тех же стен
Я жил в предчувствии осеннем
Уже не лучших перемен.
– Прости, – сказал родному краю, —
За мой отъезд, за паровоз.
Я несерьезно. Я играю.
Поговорим еще всерьез.
Мы разлучаемся с тобою,
Чтоб снова встретиться с тобой.
Прекрасно небо голубое!
Прекрасен поезд голубой!
(обратно)

Шумит Катунь

В. Астафьеву

…Как я подолгу слушал этот шум,
Когда во мгле горел закатный пламень!
Лицом к реке садился я на камень
И все глядел, задумчив и угрюм,
Как мимо башен, идолов, гробниц
Катунь неслась широкою лавиной,
И кто-то древней клинописью птиц
Записывал напев ее былинный…
Катунь, Катунь – свирепая река!
Поет она таинственные мифы
О том, как шли воинственные скифы,
– Они топтали эти берега!
И Чингисхана сумрачная тень
Над целым миром солнце затмевала,
И черный дым летел за перевалы
К стоянкам светлых русских деревень…
Все поглотил столетий темный зев!
И все в просторе сказочно-огнистом
Бежит Катунь с рыданием и свистом —
Она не может успокоить гнев!
В горах погаснет солнечный июнь,
Заснут во мгле печальные аилы,
Молчат цветы, безмолвствуют могилы,
И только слышно, как шумит Катунь…
1966

(обратно)

В сибирской деревне

То желтый куст,
То лодка кверху днищем,
То колесо тележное
В грязи…
Меж лопухов —
Его, наверно, ищут —
Сидит малыш,
Щенок скулит вблизи.
Скулит щенок
И все ползет к ребенку,
А тот забыл,
Наверное, о нем, —
К ромашке тянет
Слабую ручонку
И говорит…
Бог ведает о чем!..
Какой покой!
Здесь разве только осень
Над ледоносной
Мечется рекой,
Но крепче сон,
Когда в ночи глухой
Со всех сторон
Шумят вершины сосен,
Когда привычно
Слышатся в лесу
Осин тоскливых
Стоны и молитвы, —
В такую глушь
Вернувшись после битвы,
Какой солдат
Не уронил слезу?
Случайный гость,
Я здесь ищу жилище
И вот пою
Про уголок Руси,
Где желтый куст
И лодка кверху днищем,
И колесо,
Забытое в грязи…
1966

(обратно)

* * *

Сибирь, как будто не Сибирь!
Давно знакомый мир лучистый —
Воздушный, солнечный, цветистый,
Как мыльный радужный пузырь.
А вдруг он лопнет, этот мир?
Вот-вот рукою кто-то хлопнет —
И он пропал… Но бригадир
Сказал уверенно: «Не лопнет!»
Как набежавшей тучи тень,
Тотчас прошла моя тревога, —
На бригадира, как на Бога,
Смотрел я после целый день…
Тележный скрип, грузовики,
Река, цветы и запах скотский,
Еще бы церковь у реки, —
И было б все по-вологодски.
(обратно)

* * *

Ночь коротка. А жизнь, как ночь, длинна.
Не сплю я. Что же может мне присниться?
По половицам ходит тишина.
Ах, чтобы ей сквозь землю провалиться!
Встаю, впотьмах в ботинки долго метясь.
Открою двери, выйду из сеней…
Ах, если б в эту ночь родился месяц —
Вдвоем бы в мире было веселей!
Прислушиваюсь… Спит село сторожко.
В реке мурлычет кошкою вода.
Куда меня ведет, не знаю, стежка,
Которая и в эту ночь видна.
Уж лучше пусть поет петух, чем птица.
Она ведь плачет – всякий примечал.
Я сам природы мелкая частица,
Но до чего же крупная печаль!
Как страшно быть на свете одиноким…
Иду назад, минуя темный сад.
И мгла толпится до утра у окон.
И глухо рядом листья шелестят.
Как хорошо, что я встаю с зарею!
Когда петух устанет голосить,
Веселый бригадир придет за мною.
И я пойду в луга траву косить.
Вот мы идем шеренгою косою.
Какое счастье о себе забыть!
Цветы ложатся тихо под косою,
Чтоб новой жизнью на земле зажить.
И думаю я – смейтесь иль не смейтесь!
Косьбой проворной на лугу согрет,
Что той, которой мы боимся, – смерти,
Как у цветов, у нас ведь тоже нет!
А свежий ветер веет над плечами.
И я опять страдаю и люблю…
И все мои хорошие печали
В росе с косою вместе утоплю.
(обратно)

На сенокосе

С утра носились,
Сенокосили,
Отсенокосили, пора!
В костер устало
Дров подбросили
И помолчали у костра.
И вот опять
Вздыхают женщины —
О чем-то думается им?
А мужики лежат,
Блаженствуя,
И в небеса пускают дым!
Они толкуют
О политике,
О новостях, о том о сем,
Не критикуют
Ради критики,
А мудро судят обо всем,
И слышен смех
В тени под ветками,
И песни русские слышны,
Все чаще новые,
Советские,
Все реже – грустной старины…
(обратно)

Цветы

По утрам, умываясь росой,
Как цвели они! Как красовались!
Но упали они под косой,
И спросил я: – А как назывались? —
И мерещилось многие дни
Что-то тайное в этой развязке:
Слишком грустно и нежно они
Назывались – «анютины глазки».
(обратно)

Осенняя луна

Грустно, грустно последние листья,
Не играя уже, не горя,
Под гнетущей погаснувшей высью,
Над заслеженной грязью и слизью
Осыпались в конце октября!
И напрасно так шумно, так слепо,
Приподнявшись, неслись над землей,
Словно где-то не кончилось лето,
Может, там, за расхлябанным следом,
За тележной цыганской семьей!
Люди жили тревожней и тише
И смотрели в окно иногда, —
Был на улице говор не слышен,
Было слышно, как воют над крышей
Ветер, ливень, труба, провода…
Так зачем, проявляя участье,
Между туч проносилась луна
И светилась во мраке ненастья,
Словно отблеск весеннего счастья,
В красоте неизменной одна?
Под луной этой светлой и быстрой
Мне еще становилось грустней
Видеть табор под бурею мглистой,
Видеть ливень, и грязь, и со свистом
Ворох листьев летящий над ней…
1966

(обратно)

Журавли

Меж болотных стволов красовался восток
огнеликий…
Вот наступит октябрь – и покажутся вдруг
журавли!
И разбудят меня, позовут журавлиные крики
Над моим чердаком, над болотом, забытым вдали…
Широко по Руси предназначенный срок увяданья
Возвещают они, как сказание древних страниц.
Все, что есть на душе, до конца выражает рыданье
И высокий полет этих гордых прославленных
птиц.
Широко на Руси машут птицам согласные руки.
И забытость болот, и утраты знобящих полей —
Это выразят все, как сказанье, небесные звуки,
Далеко разгласит улетающий плач журавлей…
Вот летят, вот летят… Отворите скорее ворота!
Выходите скорей, чтоб взглянуть
на высоких своих!
Вот замолкли – и вновь сиротеет душа и природа
Оттого, что – молчи! – так никто уж
не выразит их…
1966

(обратно)

* * *

А между прочим, осень на дворе.
Ну что ж, я вижу это не впервые.
Скулит собака в мокрой конуре,
Залечивая раны боевые.
Бегут машины, мчатся напрямик
И вдруг с ухаба шлепаются в лужу,
Когда, буксуя, воет грузовик,
Мне этот вой выматывает душу.
Кругом шумит холодная вода,
И все кругом расплывчато и мглисто.
Незримый ветер, словно в невода,
Со всех сторон затягивает листья…
Раздался стук. Я выдернул засов.
Я рад обняться с верными друзьями.
Повеселились несколько часов,
Повеселились с грустными глазами…
Когда в сенях опять простились мы,
Я первый раз так явственно услышал,
Как о суровой близости зимы
Тяжелый ливень жаловался крышам.
Прошла пора, когда в зеленый луг
Я отворял узорное оконце —
И все лучи, как сотни добрых рук,
Мне по утрам протягивало солнце…
1966

(обратно)

Острова свои обогреваем

Захлебнулось поле и болото
Дождевой водою – дождались!
Прозябаньем, бедностью, дремотой
Все объято – впадины и высь!
Ночь придет – родимая окрестность,
Словно в омут, канет в темноту!
Темнота, забытость, неизвестность
У ворот как стража на посту.
По воде, качаясь, по болотам
Бор скрипучий движется, как флот!
Как же мы, отставшие от флота,
Коротаем осень меж болот?
Острова свои обогреваем
И живем без лишнего добра,
Да всегда с огнем и урожаем,
С колыбельным пеньем до утра…
Не кричи так жалобно, кукушка,
Над водой, над стужею дорог!
Мать России целой – деревушка,
Может быть, вот этот уголок…
1966

(обратно)

В минуты музыки

В минуты музыки печальной
Я представляю желтый плес,
И голос женщины прощальный,
И шум порывистых берез,
И первый снег под небом серым
Среди погаснувших полей,
И путь без солнца, путь без веры
Гонимых снегом журавлей…
Давно душа блуждать устала
В былой любви, в былом хмелю,
Давно понять пора настала,
Что слишком призраки люблю.
Но все равно в жилищах зыбких —
Попробуй их останови! —
Перекликаясь, плачут скрипки
О желтом плесе, о любви.
И все равно под небом низким
Я вижу явственно, до слез,
И желтый плес, и голос близкий,
И шум порывистых берез.
Как будто вечен час прощальный,
Как будто время ни при чем…
В минуты музыки печальной
Не говорите ни о чем.
1966

(обратно)

* * *

Ветер всхлипывал, словно дитя,
За углом потемневшего дома.
На широком дворе, шелестя,
По земле разлеталась солома…
Мы с тобой не играли в любовь,
Мы не знали такого искусства,
Просто мы у поленницы дров
Целовались от странного чувства.
Разве можно расстаться шутя,
Если так одиноко у дома,
Где лишь плачущий ветер-дитя
Да поленница дров и солома.
Если так потемнели холмы,
И скрипят, не смолкая, ворота,
И дыхание близкой зимы
Все слышней с ледяного болота…
1966

(обратно)

Идет процессия

Идет процессия за гробом.
Долга дорога в полверсты.
На ветхом кладбище – сугробы
И в них увязшие кресты.
И длится, длится поневоле
Тяжелых мыслей череда,
И снова слышно, как над полем
Негромко стонут провода.
Трещат крещенские морозы.
Идет народ… Все глубже снег…
Все величавее березы…
Все ближе к месту человек.
Он в ласках мира, в бурях века
Достойно дожил до седин.
И вот… Хоронят человека… —
Снимите шапку, гражданин!
1967

(обратно)

Ось

Как центростремительная сила,
Жизнь меня по всей земле носила!
За морями, полными задора,
Я душою был нетерпелив, —
После дива сельского простора
Я открыл немало разных див.
Нахлобучив «мичманку» на брови,
Шел в театр, в контору, на причал.
Полный свежей юношеской крови,
Вновь, куда хотел, туда и мчал…
Но моя родимая землица
Надо мной удерживает власть, —
Память возвращается, как птица,
В то гнездо, в котором родилась,
И вокруг любви непобедимой
К селам, соснам, ягодам Руси
Жизнь моя вращается незримо,
Как земля вокруг своей оси!..
(обратно)

Зеленые цветы

Светлеет грусть, когда цветут цветы,
Когда брожу я многоцветным лугом
Один или с хорошим давним другом,
Который сам не терпит суеты.
За нами шум и пыльные хвосты —
Все улеглось! Одно осталось ясно —
Что мир устроен грозно и прекрасно,
Что легче там, где поле и цветы.
Остановившись в медленном пути,
Смотрю, как день, играя, расцветает.
Но даже здесь… чего-то не хватает…
Недостает того, что не найти.
Как не найти погаснувшей звезды,
Как никогда, бродя цветущей степью,
Меж белых листьев и на белых стеблях
Мне не найти зеленые цветы…
1967

(обратно)

Отплытие

Размытый путь. Кривые тополя.
Я слушал шум – была пора отлета, —
И вот я встал и вышел за ворота,
Где простирались желтые поля.
И вдаль пошел… Вдали тоскливо пел
Гудок чужой земли, гудок разлуки!
Но, глядя вдаль и вслушиваясь в звуки,
Я ни о чем еще не сожалел…
Была суровой пристань в поздний час,
Искрясь, во тьме горели папиросы,
И трап стонал, и хмурые матросы
Устало поторапливали нас.
И вдруг такой повеяло с полей
Тоской любви! Тоской свиданий кратких!
Я уплывал… все дальше… без оглядки
На мглистый берег юности своей.
1967

(обратно)

Детство

Мать умерла.
Отец ушел на фронт.
Соседка злая
Не дает проходу.
Я смутно помню
Утро похорон
И за окошком
Скудную природу.
Откуда только —
Как из-под земли! —
Взялись в жилье
И сумерки, и сырость…
Но вот однажды
Все переменилось,
За мной пришли,
Куда-то повезли.
Я смутно помню
Позднюю реку,
Огни на ней,
И скрип, и плеск парома,
И крик: «Скорей!»,
Потом раскаты грома
И дождь… Потом
Детдом на берегу.
Вот говорят,
Что скуден был паек,
Что были ночи
С холодом, с тоскою, —
Я лучше помню
Ивы над рекою
И запоздалый
В поле огонек.
До слез теперь
Любимые места!
И там, в глуши,
Под крышею детдома
Для нас звучало
Как-то незнакомо,
Нас оскорбляло
Слово «сирота».
Хотя старушки
Местных деревень
И впрямь на нас
Так жалобно глядели,
Как на сирот несчастных,
В самом деле,
Но время шло,
И приближался день,
Когда раздался
Праведный салют,
Когда прошла
Военная морока,
И нам подъем
Объявлен был до срока,
И все кричали: —
Гитлеру капут!
Еще прошло
Немного быстрых лет,
И стало грустно вновь:
Мы уезжали!
Тогда нас всей
Деревней провожали,
Туман покрыл
Разлуки нашей след…
(обратно)

Ночь на родине

Высокий дуб. Глубокая вода.
Спокойные кругом ложатся тени.
И тихо так, как будто никогда
Природа здесь не знала потрясений!
И тихо так, как будто никогда
Здесь крыши сел не слыхивали грома!
Не встрепенется ветер у пруда,
И на дворе не зашуршит солома,
И редок сонный коростеля крик…
Вернулся я – былое не вернется!
Ну что же? Пусть хоть это остается,
Продлится пусть хотя бы этот миг.
Когда души не трогает беда,
И так спокойно двигаются тени,
И тихо так, как будто никогда
Уже не будет в жизни потрясений,
И всей душой, которую не жаль
Всю потопить в таинственном и милом,
Овладевает светлая печаль,
Как лунный свет овладевает миром…
1967

(обратно)

В глуши

Когда душе моей
Сойдет успокоенье
С высоких, после гроз,
Немеркнущих небес,
Когда, душе моей
Внушая поклоненье,
Идут стада дремать
Под ивовый навес,
Когда душе моей
Земная веет святость
И полная река
Несет небесный свет, —
Мне грустно оттого,
Что знаю эту радость
Лишь только я один:
Друзей со мною нет…
1967

(обратно)

В старом парке

Песчаный путь
В еловый темный лес,
В зеленый пруд
Упавшие деревья,
И бирюза,
И огненные перья
Ночной грозою
Вымытых небес!
Желтея грустно,
Старый особняк
Стоит в глуши
Запущенного парка —
Как дико здесь!
Нужна покрепче палка,
Чтоб уложить
Крапиву кое-как…
Покрывшись пеплом,
Гаснет бирюза.
И там, во тьме
Унылого строенья,
Забытого навек
Без сожаленья,
Горят кошачьи
Желтые глаза.
Не отыскать
Заросшие следы,
Ничей приход
Не оживит картины,
Лишь манят, вспыхнув,
Ягоды малины
Да редких вишен
Крупные плоды.
Здесь барин жил.
И, может быть, сейчас,
Как старый лев,
Дряхлеет на чужбине,
Об этой сладкой
Вспомнил он малине,
И долго слезы
Катятся из глаз…
Подует ветер!
Сосен темный ряд
Вдруг зашумит,
Застонет, занеможет,
И этот шум
Волнует и тревожит,
И не понять,
О чем они шумят.
1967

(обратно)

Взглянул на кустик

Взглянул на кустик – истину постиг,
Он и цветет, и плодоносит пышно,
Его питает солнышко, и слышно,
Как в тишине поит его родник.
А рядом – глянь! – худые деревца.
Грустна под ними скудная лужайка,
И не звенит под ними балалайка,
И не стучат влюбленные сердца.
Тянулись к солнцу – вот и обожглись!
Вот и взялась нечаянная мука.
Ну что ж, бывает… Всякому наука,
Кто дерзко рвется в солнечную высь.
Зато с куста нарву для милых уст
Малины крупной, молодой и сладкой,
И, обнимая девушку украдкой,
Ей расскажу про добрый этот куст…
(обратно)

Купавы

Как далеко дороги пролегли!
Как широко раскинулись угодья!
Как высоко над зыбким половодьем
Без остановки мчатся журавли!
В лучах весны – зови иль не зови! —
Они кричат все радостней, все ближе…
Вот снова игры юности, любви
Я вижу здесь… Но прежних не увижу.
И обступают бурную реку
Все те ж цветы… но девушки другие,
И говорить не надо им, какие
Мы знали дни на этом берегу.
Бегут себе, играя и дразня,
Я им кричу: – Куда же вы? Куда вы?
Взгляните ж вы, какие здесь купавы! —
Но разве кто послушает меня…
1967

(обратно)

Старик

Идет старик в простой одежде.
Один идет издалека.
Не греет солнышко, как прежде.
Шумит осенняя река.
Кружились птицы и кричали
Во мраке тучи грозовой,
И было все полно печали
Над этой старой головой.
Глядел он ласково и долго,
На всех, кто встретится ему,
Глядел на птиц, глядел на елку…
Наверно, трудно одному.
Когда, поеживаясь зябко,
Поест немного и поспит,
Ему какая-нибудь бабка
Поднять котомку пособит.
Глядит глазами голубыми,
Несет котомку на горбу,
Словами тихими, скупыми
Благодарит свою судьбу.
Не помнит он, что было прежде,
И не боится черных туч,
Идет себе в простой одежде
С душою светлою, как луч!
1967

(обратно)

Посвящение другу

Замерзают мои георгины.
И последние ночи близки.
И на комья желтеющей глины
За ограду летят лепестки…
Нет, меня не порадует – что ты! —
Одинокая странствий звезда.
Пролетели мои самолеты,
Просвистели мои поезда,
Прогудели мои пароходы,
Проскрипели телеги мои, —
Я пришел к тебе в дни непогоды,
Так изволь хоть водой напои!
Не порвать мне житейские цепи,
Не умчаться, глазами горя,
В пугачевские вольные степи,
Где гуляла душа бунтаря.
Не порвать мне мучительной связи
С долгой осенью нашей земли,
С деревцом у сырой коновязи,
С журавлями в холодной дали…
Но люблю тебя в дни непогоды
И желаю тебе навсегда,
Чтоб гудели твои пароходы,
Чтоб свистели твои поезда!
1967

(обратно)

В лесу

1

В лесу,
под соснами,
На светлых вырубках
Все мысли слезные
Сто раз я выругал.
А ну поближе-ка
иди к сосне!
Ах, сколько рыжиков!
Ну как во сне…
Я счастлив, родина, —
Грибов не счесть.
Но есть смородина,
малина есть.
И сыплет листья лес,
Как деньги медные, —
Спасибо, край чудес!
Но мы не бедные…
А чем утешены,
что лес покинули
Все черти, лешие
И все кикиморы?..
(обратно)

2

Ах, вот —
колодина!
Я плакал здесь.
От счастья, родина.
Ведь счастье есть.
И счастье дикое,
И счастье скромное,
И есть великое,
Ну пусть – огромное.
Спасибо, родина,
что счастье есть…
А вот болотина.
Звериный лес.
И снова узкие
дороги скрещены, —
О эти русские
Распутья вещие!
Взгляну на ворона —
И в тот же миг
Пойду не в сторону,
а напрямик…
Я счастлив, родина.
Спасибо, родина.
Всех ягод лучше —
красная смородина…
1967

(обратно) (обратно)

В осеннем лесу

Доволен я буквально всем!
На животе лежу и ем
Бруснику, крупную бруснику!
Пугаю ящериц на пне,
Потом валяюсь на спине,
Внимая жалобному крику
Болотной птицы… Надо мной
Между березой и сосной
В своей печали бесконечной
Плывут, как мысли, облака,
Внизу волнуется река,
Как чувство радости беспечной…
Я так люблю осенний лес,
Над ним – сияние небес,
Что я хотел бы превратиться
Или в багряный тихий лист,
Иль в дождевой веселый свист,
Но, превратившись, возродиться
И возвратиться в отчий дом,
Чтобы однажды в доме том
Перед дорогою большою
Сказать: – Я был в лесу листом. —
Сказать: – Я был в лесу дождем!
Поверьте мне, я чист душою…
1967

(обратно)

На ночлеге

Лошадь белая в поле темном.
Воет ветер, бурлит овраг,
Светит лампа в избе укромной,
Освещая осенний мрак.
Подмерзая, мерцают лужи…
«Что ж, – подумал, – зайду давай?»
Посмотрел, покурил, послушал
И ответил мне: – Ночевай!
И отправился в темный угол,
Долго с лавки смотрел в окно
На поблекшие травы луга…
Хоть бы слово еще одно!
Есть у нас старики по селам,
Что утратили будто речь:
Ты с рассказом к нему веселым —
Он без звука к себе на печь.
Знаю, завтра разбудит только
Словом будничным, кратким столь.
Я спрошу его: – Надо сколько? —
Он ответит: – Не знаю сколь!
И отправится в тот же угол,
Долго будет смотреть в окно
На поблекшие травы луга…
Хоть бы слово еще одно!..
Ночеваю! Глухим покоем
Сумрак душу врачует мне,
Только маятник с тихим боем
Все качается на стене,
Только изредка над паромной
Над рекою, где бакен желт,
Лошадь белая в поле темном
Вскинет голову и заржет…
1968

(обратно)

На автотрассе

Какая зловещая трасса!
Какая суровая быль!
Шоферы высокого класса
Газуют сквозь ветер и пыль.
Газуют во мраке таежном
По рытвинам в грозной ночи…
– Эй! Где тут начальник дорожный?
– Лежит у себя на печи…
Шоферы уносятся с матом,
Начальству от них не уйти!
Но словно с беспомощным братом
Со мной обошлись по пути.
Я шел, свои ноги калеча,
Глаза свои мучая тьмой…
– Куда ты?
– В деревню Предтеча.
– Откуда?
– Из Тотьмы самой…
За мною захлопнулась дверца,
И было всю ночь напролет
Так жутко и радостно сердцу,
Что все мы несемся вперед,
Что все мы почти над кюветом
Несемся куда-то стрелой,
И есть соответствие в этом
С характером жизни самой!
1968

(обратно)

Последний пароход

Памяти А. Яшина

…Мы сразу стали тише и взрослей.
Одно поют своим согласным хором
И темный лес, и стаи журавлей
Над тем Бобришным дремлющим угором…
В леса глухие, в самый древний град
Плыл пароход, разбрызгивая воду, —
Скажите мне, кто был тогда не рад?
Смеясь, ходили мы по пароходу.
А он, большой, на борт облокотясь, —
Он, написавший столько мудрых книжек, – Смотрел туда, где свет зари и грязь
Меж потонувших в зелени домишек.
И нас, пестрея, радовала вязь
Густых ветвей, заборов и домишек,
Но он,глазами грустными смеясь,
Порой смотрел на нас, как на мальчишек…
В леса глухие, в самый древний град
Плыл пароход, разбрызгивая воду, —
Скажите, кто вернулся бы назад?
Смеясь, ходили мы по пароходу.
А он, больной, скрывая свой недуг, —
Он, написавший столько мудрых книжек, —
На целый день расстраивался вдруг
Из-за каких-то мелких окунишек.
И мы, сосредоточась, чуть заря,
Из водных трав таскали окунишек,
Но он, всерьез о чем-то говоря,
Порой смотрел на нас, как на мальчишек…
В леса глухие, в самый древний град
Плыл пароход, встречаемый народом.
Скажите мне, кто в этом виноват,
Что пароход, где смех царил и лад,
Стал для него последним пароходом?
Что вдруг мы стали тише и взрослей,
Что грустно так поют суровым хором
И темный лес, и стаи журавлей
Над беспробудно дремлющим угором…
1968

(обратно)

О московском Кремле

Бессмертное величие Кремля
Невыразимо смертными словами!
В твоей судьбе – о, русская земля! —
В твоей глуши с лесами и холмами,
Где смутной грустью веет старина,
Где было все: смиренье и гордыня —
Навек слышна, навек озарена,
Утверждена московская твердыня!
Мрачнее тучи грозный Иоанн
Под ледяными взглядами боярства
Здесь исцелял невзгоды государства,
Скрывая боль своих душевных ран.
И смутно мне далекий слышен звон:
То скорбный он, то гневный и державный!
Бежал отсюда сам Наполеон,
Покрылся снегом путь его бесславный…
Да! Он земной! От пушек и ножа
Здесь кровь лилась… Он грозной
был твердыней!
Пред ним склонялись мысли и душа,
Как перед славной воинской святыней.
Но как – взгляните – чуден этот вид!
Остановитесь тихо в день воскресный —
Ну не мираж ли сказочно-небесный —
Возник пред вами, реет и горит?
И я молюсь – о, русская земля! —
Не на твои забытые иконы,
Молюсь на лик священного Кремля
И на его таинственные звоны…
1968

(обратно)

Во время грозы

Внезапно небо прорвалось
С холодным пламенем и громом!
И ветер начал вкривь и вкось
Качать сады за нашим домом.
Завеса мутного дождя
Заволокла лесные дали.
Кромсая мрак и бороздя,
На землю молнии слетали!
И туча шла гора горой!
Кричал пастух, металось стадо,
И только церковь под грозой
Молчала набожно и свято.
Молчал, задумавшись, и я,
Привычным взглядом созерцая
Зловещий праздник бытия,
Смятенный вид родного края.
И все раскалывалась высь,
Плач раздавался колыбельный,
И стрелы молний все неслись
В простор тревожный, беспредельный…
1968

(обратно)

Угрюмое

Я вспомнил
угрюмые волны,
Летящие мимо и прочь!
Я вспомнил угрюмые молы,
Я вспомнил угрюмую ночь.
Я вспомнил угрюмую птицу,
Взлетевшую
жертву стеречь.
Я вспомнил угрюмые лица,
Я вспомнил угрюмую речь.
Я вспомнил угрюмые думы,
Забытые мною уже…
И стало угрюмо, угрюмо
И как-то спокойно душе.
(обратно)

У размытой дороги

Грустные мысли наводит порывистый ветер,
Грустно стоять одному у размытой дороги,
Кто-то в телеге по ельнику едет и едет —
Позднее время – спешат запоздалые дроги.
Плачет звезда, холодея, над крышей сарая…
Вспомни – о родина! – праздник
на этой дороге!
Шумной гурьбой под луной
мы катались играя,
Снег освещенный летел вороному под ноги.
Бег все быстрее… Вот вырвались
в белое поле.
В чистых снегах ледяные полынные воды.
Мчимся стрелой… Приближаемся
к праздничной школе…
Славное время! Души моей лучшие годы.
Скачут ли свадьбы в глуши
потрясенного бора,
Мчатся ли птицы, поднявшие крик
над селеньем,
Льется ли чудное пение детского хора, —
О, моя жизнь! На душе не проходит
волненье…
Нет, не кляну я мелькнувшую мимо удачу,
Нет, не жалею, что скоро пройдут пароходы.
Что ж я стою у размытой дороги и плачу?
Плачу о том, что прошли
мои лучшие годы…
1968

(обратно)

Вечерние стихи

Когда в окно осенний ветер свищет
И вносит в жизнь смятенье и тоску, —
Не усидеть мне в собственном жилище,
Где в час такой меня никто не ищет, —
Я уплыву за Вологду-реку!
Перевезет меня дощатый катер
С таким родным на мачте огоньком!
Перевезет меня к блондинке Кате,
С которой я, пожалуй что некстати,
Так много лет – не больше чем знаком.
Она спокойно служит в ресторане,
В котором дело так заведено,
Что на окне стоят цветы герани,
И редко здесь бывает голос брани,
И подают кадуйское вино.
В том ресторане мглисто и уютно,
Он на волнах качается чуть-чуть,
Пускай сосед поглядывает мутно
И задает вопросы поминутно, —
Что ж из того? Здесь можно отдохнуть!
Сижу себе, разглядываю спину
Кого-то уходящего в плаще,
Хочу запеть про тонкую рябину,
Или про чью-то горькую чужбину,
Или о чем-то русском вообще.
Вникаю в мудрость древних изречений
О сложном смысле жизни на земле.
Я не боюсь осенних помрачнений!
Я полюбил ненастный шум вечерний,
Огни в реке и Вологду во мгле.
Смотрю в окно и вслушиваюсь в звуки,
Но вот, явившись в светлой полосе,
Идут к столу, протягивают руки
Бог весть откуда взявшиеся други.
– Скучаешь!
– Нет! Присаживайтесь все…
Вдоль по мосткам несется листьев ворох, —
Видать в окно, – и слышен ветра стон,
И слышен волн печальный шум и шорох,
И, как живые, в наших разговорах
Есенин, Пушкин, Лермонтов, Вийон.
Когда опять на мокрый дикий ветер
Выходим мы, подняв воротники,
Каким-то грустным таинством на свете
У темных волн, в фонарном тусклом свете
Пройдет прощанье наше у реки.
И снова я подумаю о Кате,
О том, что ближе буду с ней знаком,
О том, что это будет очень кстати,
И вновь домой меня увозит катер
С таким родным на мачте огоньком…
1969

(обратно) (обратно)

До конца, до тихого креста

Зимняя ночь

Кто-то стонет на темном кладбище,
Кто-то глухо стучится ко мне,
Кто-то пристально смотрит в жилище,
Показавшись в полночном окне.
В эту пору с дороги буранной
Заявился ко мне на ночлег
Непонятный какой-то и странный
Из чужой стороны человек.
И старуха метель не случайно,
Как дитя, голосит за углом,
Есть какая-то жуткая тайна
В этом жалобном плаче ночном.
Обветшалые гнутся стропила,
И по лестнице шаткой во мрак,
Чтоб нечистую выпугнуть силу,
С фонарем я иду на чердак.
По углам разбегаются тени…
– Кто тут?.. – Глухо. Ни звука в ответ.
Подо мной, как живые, ступени
Так и ходят… Спасения нет!
Кто-то стонет всю ночь на кладбище,
Кто-то гибнет в буране – невмочь,
И мерещится мне, что в жилище
Кто-то пристально смотрит всю ночь…
1969

(обратно)

Сосен шум

В который раз меня приветил
Уютный древний Липин Бор,
Где только ветер, снежный ветер
Заводит с хвоей вечный спор.
Какое русское селенье!
Я долго слушал сосен шум,
И вот явилось просветленье
Моих простых вечерних дум.
Сижу в гостинице районной,
Курю, читаю, печь топлю.
Наверно, будет ночь бессонной,
Я так порой не спать люблю!
Да как же спать, когда из мрака
Мне будто слышен глас веков,
И свет соседнего барака
Еще горит во мгле снегов.
Пусть завтра будет путь морозен,
Пусть буду, может быть, угрюм,
Я не просплю сказанье сосен,
Старинных сосен долгий шум…
1969

(обратно)

Неизвестный

Он шел против снега во мраке,
Бездомный, голодный, больной.
Он после стучался в бараки
В какой-то деревне лесной.
Его не пустили. Тупая
Какая-то бабка в упор
Сказала, к нему подступая:
Бродяга. Наверное, вор…
Он шел. Но угрюмо и грозно
Белели снега впереди!
Он вышел на берег морозной,
Безжизненной, страшной реки!
Он вздрогнул, очнулся и снова
Забылся, качнулся вперед…
Он умер без крика, без слова,
Он знал, что в дороге умрет.
Он умер, снегами отпетый…
А люди вели разговор
Все тот же, узнавши об этом:
Бродяга. Наверное, вор.
(обратно)

Кого обидел?

В мое окно проникли слухи.
По чистой комнате моей
Они проносятся, как мухи. —
Я сам порой ношусь по ней!
И вспомнил я тревожный ропот
Вечерних нескольких старух.
Они, они тогда по тропам
Свой разнесли недобрый слух!
– Ему-то, люди, что здесь надо?
Еще утащит чье добро! —
Шумели все, как в бурю стадо…
И я бросал свое перо.
Есть сердобольные старушки
С душою светлою, как луч!
Но эти! Дверь своей избушки
Хоть запирай от них на ключ!
Они, они – я это видел! —
Свой разнесли недобрый слух.
О Русь! Кого я здесь обидел?
Не надо слушать злых старух…
(обратно)

Ночное

Если б мои не болели мозги,
Я бы заснуть не прочь.
Рад, что в окошке не видно ни зги, —
Ночь, черная ночь!
В горьких невзгодах прошедшего дня
Было порой невмочь.
Только одно и утешит меня —
Ночь, черная ночь!
Грустному другу в чужой стороне
Словом спешил я помочь.
Пусть хоть немного поможет и мне
Ночь, черная ночь!
Резким свистящим своим помелом
Вьюга гнала меня прочь.
Дай под твоим я погреюсь крылом,
Ночь, черная ночь!
(обратно)

Наступление ночи

Когда заря
Смеркается и брезжит,
Как будто тонет
В омутной ночи,
И в гробовом
Затишье побережий
Скользят ее
Последние лучи,
Мне жаль ее…
Вот-вот… еще немножко…
И, поднимаясь
В гаснущей дали,
Весь ужас ночи
Прямо за окошком
Как будто встанет
Вдруг из-под земли!
И так тревожно
В час перед набегом
Кромешной тьмы
Без жизни и следа,
Как будто солнце
Красное над снегом,
Огромное,
Погасло навсегда…
1969

(обратно)

Подорожники

Топ да топ от кустика до кустика —
Неплохая в жизни полоса.
Пролегла дороженька до Устюга
Через город Тотьму и леса.
Приуныли нынче подорожники,
Потому что, плача и смеясь,
Все прошли бродяги и острожники.
Грузовик разбрызгивает грязь.
Приуныли в поле колокольчики.
Для людей мечтают позвенеть,
Но цветов певучие бутончики
Разве что послушает медведь.
Разве что от кустика до кустика
По следам давно усопших душ
Я пойду, чтоб думами до Устюга
Погружаться в сказочную глушь.
Где мое приветили рождение
И трава молочная и мед,
Мне приятно даже мух гудение,
Муха – это тоже самолет.
Всю пройду дороженьку до Устюга
Через город Тотьму и леса,
Топ да топ от кустика до кустика —
Неплохая в жизни полоса!
1969

(обратно)

Привет, Россия

Привет, Россия – родина моя!
Как под твоей мне радостно листвою!
И пенья нет, но ясно слышу я
Незримых певчих пенье хоровое…
Как будто ветер гнал меня по ней,
По всей земле – по селам и столицам!
Я сильный был, но ветер был сильней,
И я нигде не мог остановиться.
Привет, Россия – родина моя!
Сильнее бурь, сильнее всякой воли
Любовь к твоим овинам у жнивья,
Любовь к тебе, изба в лазурном поле.
За все хоромы я не отдаю
Свой низкий дом с крапивой под оконцем…
Как миротворно в горницу мою
По вечерам закатывалось солнце!
Как весь простор, небесный и земной,
Дышал в оконце счастьем и покоем,
И достославной веял стариной,
И ликовал под ливнями и зноем!..
1969

(обратно)

Гуляевская горка

Остановись, дороженька моя!
Все по душе мне – сельская каморка,
Осенний бор, Гуляевская горка,
Где веселились русские князья.
Простых преданий добрые уста
Еще о том гласят, что каждодневно
Гуляла здесь прекрасная царевна, —
Она любила здешние места.
Да! Но и я вполне счастливый тип,
Когда о ней тоскую втихомолку
Или смотрю бессмысленно на елку
И вдруг в тени увижу белый гриб!
И ничего не надо мне, пока
Я просыпаюсь весело на зорьке
И все брожу по старой русской горке,
О прежних днях задумавшись слегка…
1969

(обратно)

Цветок и нива

Цветы! Увядшие цветы!
Как вас водой болотной хлещет,
Так с бесприютной высоты
На нас водой холодной плещет.
А ты? По-прежнему горда?
Или из праздничного зала
На крыльях в прошлые года
Твоя душа летать устала?
И неужели, отлюбя,
Уж не волнуешься, как прежде, —
Бежишь домой, а на тебя
Водой холодной с неба плещет?
Сырое небо, не плещи
Своей водою бесприютной!
И ты, сорока, не трещи
О нашей радости минутной!
Взойдет любовь на вечный срок,
Душа не станет сиротлива.
Неувядаемый цветок!
Неувядаемая нива!
1969

(обратно)

Ива

Зачем ты, ива, вырастаешь
Над судоходною рекой
И волны мутные ласкаешь,
Как будто нужен им покой?
Преград не зная и обходов,
Бездумно жизнь твою губя,
От проходящих пароходов
Несутся волны на тебя!
А есть укромный край природы,
Где под церковною горой
В тени мерцающие воды
С твоей ласкаются сестрой…
1969

(обратно)

Вологодский пейзаж

Живу вблизи пустого храма,
На крутизне береговой,
И городская панорама
Открыта вся передо мной.
Пейзаж, меняющий обличье,
Мне виден весь со стороны
Во всем таинственном величье
Своей глубокой старины.
Там, за рекою, свалка бревен,
Подъемный кран, гора песка,
И торопливо – час не ровен! —
Полощут женщины с мостка
Свое белье – полны до края
Корзины этого добра,
А мимо, волны нагоняя,
Летят и воют катера.
Сады. Желтеющие зданья
Меж зеленеющих садов
И темный, будто из преданья,
Квартал дряхлеющих дворов,
Архитектурный чей-то опус,
Среди квартала… Дым густой…
И третий, кажется, автобус
Бежит по линии шестой.
Где строят мост, где роют яму,
Везде при этом крик ворон,
И обрывает панораму
Невозмутимый небосклон.
Кончаясь лишь на этом склоне,
Видны повсюду тополя,
И там, светясь, в тумане тонет
Глава безмолвного кремля…
1969

(обратно)

Тот город зеленый…

Тот город зеленый и тихий
Отрадно заброшен и глух.
Достойно, без лишней шумихи,
Поет, как в деревне, петух
На площади главной… Повозка
Порой громыхнет через мост,
А там, где овраг и березка,
Столпился народ у киоска
И тянет из ковшика морс,
И мухи летают в крапиве,
Блаженствуя в летнем тепле…
Ну что там отрадней, счастливей
Бывает еще на земле?
Взгляну я во дворик зеленый —
И сразу порадуют взор
Земные друг другу поклоны
Людей, выходящих во двор.
Сорву я цветок маттиолы
И вдруг заволнуюсь всерьез:
И юность, и плач радиолы
Я вспомню, и полные слез
Глаза моей девочки нежной
Во мгле, когда гаснут огни…
Как я целовал их поспешно!
Как после страдал безутешно!
Как верил я в лучшие дни!
Ну что ж? Моя грустная лира,
Я тоже простой человек, —
Сей образ прекрасного мира
Мы тоже оставим навек.
Но вечно пусть будет все это,
Что свято я в жизни любил:
Тот город, и юность, и лето,
И небо с блуждающим светом
Неясных небесных светил…
1969

(обратно)

Прощальное

Печальная Вологда
дремлет
На темной печальной земле,
И люди окраины древней
Тревожно проходят во мгле.
Родимая! Что еще будет
Со мною? Родная заря
Уж завтра меня не разбудит,
Играя в окне и горя.
Замолкли веселые трубы
И танцы на всем этаже,
И дверь опустевшего клуба
Печально закрылась уже.
Родимая! Что еще будет
Со мною? Родная заря
Уж завтра меня не разбудит,
Играя в окне и горя.
И сдержанный говор печален
На темном печальном крыльце.
Все было веселым вначале,
Все стало печальным в конце.
На темном разъезде разлуки
И в темном прощальном авто
Я слышу печальные звуки,
Которых не слышит никто…
(обратно)

Бессонница

Окно, светящееся чуть.
И редкий звук с ночного омута.
Вот есть возможность отдохнуть…
Но как пустынна эта комната!
Мне странно кажется, что я
Среди отжившего, минувшего,
Как бы в каюте корабля,
Бог весть когда и затонувшего,
Что не под этим ли окном,
Под запыленною картиною
Меня навек затянет сном,
Как будто илом или тиною.
За мыслью мысль – какой-то бред,
За тенью тень – воспоминания,
Реальный звук, реальный свет
С трудом доходят до сознания.
И так раздумаешься вдруг,
И так всему придашь значение,
Что вместо радости – испуг,
А вместо отдыха – мучение…
1969

(обратно)

* * *

По холодной осенней реке
Пароход последний плывет, —
Скоро, скоро в глухом городке
Зазимует районный флот.
Я уйду по знакомой тропе
Над родной ледоносной рекой
И в заснеженной русской избе
Зазимую с веселой вдовой.
Зазимую без всяких забот,
Как зимует у пристани флот…
1969

(обратно)

До конца

До конца,
До тихого креста
Пусть душа
Останется чиста!
Перед этой
Желтой, захолустной
Стороной березовой
Моей,
Перед жнивой
Пасмурной и грустной
В дни осенних
Горестных дождей,
Перед этим
Строгим сельсоветом,
Перед этим
Стадом у моста,
Перед всем
Старинным белым светом
Я клянусь:
Душа моя чиста.
Пусть она
Останется чиста
До конца,
До смертного креста!
1969

(обратно)

Поезд

Поезд мчался с грохотом и воем,
Поезд мчался с лязганьем и свистом,
И ему навстречу желтым роем
Понеслись огни в просторе мглистом.
Поезд мчался с полным напряженьем
Мощных сил, уму непостижимых,
Перед самым, может быть, крушеньем
Посреди миров несокрушимых.
Поезд мчался с прежним напряженьем
Где-то в самых дебрях мирозданья,
Перед самым, может быть, крушеньем,
Посреди явлений без названья…
Вот он, глазом огненным сверкая,
Вылетает… Дай дорогу, пеший!
На разъезде где-то, у сарая,
Подхватил меня, понес меня, как леший!
Вместе с ним и я в просторе мглистом
Уж не смею мыслить о покое, —
Мчусь куда-то с лязганьем и свистом,
Мчусь куда-то с грохотом и воем,
Мчусь куда-то с полным напряженьем
Я, как есть, загадка мирозданья.
Перед самым, может быть, крушеньем
Я кричу кому-то: «До свиданья!..»
Но довольно! Быстрое движенье
Все смелее в мире год от году,
И какое может быть крушенье,
Если столько в поезде народу?
1969

(обратно)

У церковных берез

Доносились гудки
с отдаленной пристани.
Замутило дождями
Неба холодную просинь,
Мотыльки над водою,
усыпанной желтыми листьями,
Не мелькали уже – надвигалась осень…
Было тихо, и вдруг
будто где-то заплакали, —
Это ветер и сад.
Это ветер гонялся за листьями,
Городок засыпал,
и мигали бакены
Так печально в ту ночь у пристани.
У церковных берез,
почерневших от древности,
Мы прощались,
и пусть,
опьяняясь чинариком,
Кто-то в сумраке,
злой от обиды и ревности,
Все мешал нам тогда одиноким фонариком.
Пароход загудел,
возвещая отплытие вдаль!
Вновь прощались с тобой
У какой-то кирпичной оградины,
Не забыть, как матрос,
увеличивший нашу печаль:
– Проходите! – сказал.
Проходите скорее, граждане! —
Я прошел. И тотчас,
всколыхнувши затопленный плес,
Пароход зашумел,
Напрягаясь, захлопал колесами…
Сколько лет пронеслось!
Сколько вьюг отсвистело и гроз!
Как ты, милая, там, за березами?
1969

(обратно)

Слез не лей

Грязь кругом, а тянет на болото,
Дождь кругом, а тянет на реку,
И грустит избушка между лодок
На своем ненастном берегу.
Облетают листья, уплывают
Мимо голых веток и оград…
В эти дни дороже мне бывают
И дела, и образы утрат.
Слез не лей над кочкою болотной
Оттого, что слишком я горяч,
Вот умру – и стану я холодный,
Вот тогда, любимая, поплачь!..
1969

(обратно)

Осенний этюд

Утром проснешься на чердаке,
Выглянешь – ветры свистят!
Быстрые волны бегут по реке,
Мокнет, качается сад.
С гробом телегу ужасно трясет
В поле меж голых ракит —
Бабушка дедушку в ямку везет, —
Девочке мать говорит…
Ты не печалься! Послушай дожди
С яростным ветром и тьмой,
Это цветочки еще – подожди! —
То, что сейчас за стеной.
Будет еще не такой у ворот
Ветер, скрипенье и стук,
Бабушка дедушку в ямку везет,
Птицы летят на юг…
1969

(обратно)

Листья осенние

Листья осенние
Где-то во мгле мирозданья
Видели, бедные,
Сон золотой увяданья,
Видели, сонные,
Как, натянувши поводья,
Всадник мрачнел,
Объезжая родные угодья,
Как, встрепенувшись,
Веселью он вновь предавался, —
Выстрел беспечный
В дремотных лесах раздавался!..
Ночью, как встарь,
Не слыхать говорливой гармошки,
Словно как в космосе,
Глухо в раскрытом окошке,
Глухо настолько,
Что слышно бывает, как глухо…
Это и нужно
В моем состоянии духа!
К печке остывшей
Подброшу поленьев беремя,
Сладко в избе
Коротать одиночества время,
В пору полночную
В местности этой невзрачной
Сладко мне спится
На сене под крышей чердачной,
Сладко, вдыхая
Ромашковый запах ночлега,
Зябнуть порою
В предчувствии близкого снега…
Вдруг, пробудясь,
По лесам зароптали березы,
Словно сквозь дрему
Расслышали чьи-то угрозы,
Словно почуяли
Гибель живые созданья…
Вон он и кончился,
Сон золотой увяданья.
1969

(обратно)

Выпал снег

Выпал снег —
и все забылось,
Чем душа была полна!
Сердце проще вдруг забилось,
Словно выпил я вина.
Вдоль по улице по узкой
Чистый мчится ветерок,
Красотою древнерусской
Обновился городок.
Снег летит на храм Софии,
На детей, а их не счесть.
Снег летит по всей России,
Словно радостная весть.
Снег летит – гляди и слушай!
Так вот, просто и хитро,
Жизнь порой врачует душу…
Ну и ладно! И добро.
1969

(обратно)

Гололедица

В черной бездне
Большая Медведица
Так сверкает! Отрадно взглянуть.
В звездном свете блестя, гололедица
На земле обозначила путь…
Сколько мысли,
И чувства, и грации
Нам являет заснеженный сад!
В том саду ледяные акации
Под окном освещенным горят.
Вихревыми холодными струями
Ветер движется, ходит вокруг,
А в саду говорят поцелуями
И пожатием пламенных рук.
Заставать будет зоренька макова
Эти встречи – и слезы, и смех…
Красота не у всех одинакова,
Одинакова юность у всех!
Только мне, кто любил,
Тот не встретится,
Я не знаю, куда повернуть,
В тусклом свете блестя, гололедица
Предо мной обозначила путь…
1969

(обратно)

Далекое

В краю, где по дебрям, по рекам
Метелица свищет кругом,
Стоял запорошенный снегом
Бревенчатый низенький дом.
Я помню, как звезды светили,
Скрипел за окошком плетень,
И стаями волки бродили
Ночами вблизи деревень…
Как все это кончилось быстро!
Как странно ушло навсегда!
Как шумно – с надеждой и свистом
Помчались мои поезда!
И все же, глаза закрывая,
Я вижу: над крышами хат,
В морозном тумане мерцая,
Таинственно звезды дрожат.
А вьюга по сумрачным рекам,
По дебрям гуляет кругом,
И весь запорошенный снегом
Стоит у околицы дом…
1969

(обратно)

Зимним вечерком

Ветер, не ветер —
Иду из дома!
В хлеву знакомо
Хрустит солома,
И огонек светит…
А больше —
ни звука!
Ни огонечка!
Во мраке вьюга
Летит по кочкам…
Эх, Русь, Россия!
Что звону мало!
Что загрустила?
Что задремала?
Давай пожелаем
Всем доброй ночи!
Давай погуляем!
Давай похохочем!
И праздник устроим,
И карты раскроем…
Эх! Козыри свежи.
А дураки те же.
1969

(обратно)

Скачет ли свадьба

Скачет ли свадьба в глуши потрясенного бора,
Или, как ласка, в минуты ненастной погоды
Где-то послышится пение детского хора, —
Так – вспоминаю – бывало
и в прежние годы!
Вспыхнут ли звезды – я вспомню,
что прежде блистали
Эти же звезды. И выйду случайно к парому, —
Прежде – подумаю – эти же весла плескали…
Будто о жизни и думать нельзя по-другому!
Ты говоришь, говоришь, как на родине лунной
Снег освещенный летел вороному под ноги,
Как без оглядки, взволнованный,
сильный и юный,
В поле открытое мчался ты вниз по дороге!
Верил ты в счастье, как верят в простую удачу,
Слушал о счастье младенческий
говор природы, —
Что ж, говори! Но не думай, что если заплачу,
Значит, и сам я жалею такие же годы.
Грустные мысли наводит порывистый ветер.
Но не об этом. А вспомнилось мне, что уныло
Прежде не думал: «Такое, мне помнится, было!»
Прежде храбрился: «Такое ли будет на свете!»
Вспыхнут ли звезды – такое ли
будет на свете! —
Так говорил я. А выйду случайно к парому, —
«Скоро, – я думал, – разбудят меня
на рассвете, Как далеко уплыву я
из скучного дому!..»
О, если б завтра подняться,
воспрянувши духом,
С детскою верой в бессчетные вечные годы,
О, если б верить, что годы покажутся пухом,
– Как бы опять обманули меня пароходы!..
1970

(обратно)

Ферапонтово

В потемневших лучах горизонта
Я смотрел на окрестности те,
Где узрела душа Ферапонта
Что-то божье в земной красоте.
И однажды возникло из грезы,
Из молящейся этой души,
Как трава, как вода, как березы,
Диво дивное в русской глуши!
И небесно-земной Дионисий,
Из соседних явившись земель,
Это дивное диво возвысил
До черты, небывалой досель…
Неподвижно стояли деревья,
И ромашки белели во мгле,
И казалась мне эта деревня
Чем-то самым святым на земле…
1970

(обратно)

* * *

«Чудный месяц плывет над рекою»,
Где-то голос поет молодой.
И над родиной, полной покоя,
Опускается сон золотой!
Не пугают разбойные лица,
И не мыслят пожары зажечь,
Не кричит сумасшедшая птица,
Не звучит незнакомая речь.
Неспокойные тени умерших
Не встают, не подходят ко мне.
И, тоскуя все меньше и меньше,
Словно Бог, я хожу в тишине.
И откуда берется такое,
Что на ветках мерцает роса,
И над родиной, полной покоя,
Так светлы по ночам небеса!
Словно слышится пение хора,
Словно скачут на тройках гонцы,
И в глуши задремавшего бора
Все звенят и звенят бубенцы…
1970

(обратно)

* * *

Село стоит
На правом берегу,
А кладбище —
На левом берегу.
И самый грустный все же
И нелепый
Вот этот путь,
Венчающий борьбу
И все на свете, —
С правого
На левый,
Среди цветов
В обыденном гробу…
1970

(обратно)

Стоит жара

Стоит жара. Летают мухи.
Под знойным небом чахнет сад.
У церкви сонные старухи
Толкуют, бредят, верещат.
Смотрю угрюмо на калеку,
Соображаю, как же так —
Я дать не в силах человеку
Ему положенный пятак?
И как же так, что я все реже
Волнуюсь, плачу и люблю?
Как будто сам я тоже сплю
И в этом сне тревожно брежу…
1970

(обратно)

По вечерам

С моста идет дорога в гору.
А на горе – какая грусть! —
Лежат развалины собора,
Как будто спит былая Русь.
Былая Русь! Не в те ли годы
Наш день, как будто у груди,
Был вскормлен образом свободы,
Всегда мелькавшей впереди!
Какая жизнь отликовала,
Отгоревала, отошла!
И все ж я слышу с перевала,
Как веет здесь, чем Русь жила.
Все так же весело и властно
Здесь парни ладят стремена,
По вечерам тепло и ясно,
Как в те былые времена…
1970

(обратно)

* * *

Уже деревня вся в тени.
В тени сады ее и крыши.
Но ты взгляни чуть-чуть повыше.
Как ярко там горят огни!
Одна у нас в деревне мглистой
Соседка древняя жива,
И на лице ее землистом
Растет какая-то трава.
И все ж прекрасен образ мира,
Когда в ночи равнинных мест
Вдруг вспыхнут все огни эфира,
И льется в душу свет с небес,
Когда деревня вся в тени,
И бабка спит, и над прудами
Шевелит ветер лопухами,
И мы с тобой совсем одни!
1970

(обратно)

Дорожная элегия

Дорога, дорога,
Разлука, разлука.
Знакома до срока
Дорожная мука.
И отчее племя,
И близкие души,
И лучшее время
Все дальше, все глуше.
Лесная сорока
Одна мне подруга.
Дорога, дорога,
Разлука, разлука.
Устало в пыли
Я влачусь, как острожник,
Темнеет вдали,
Приуныл подорожник,
И страшно немного
Без света, без друга,
Дорога, дорога,
Разлука, разлука…
1970

(обратно)

В дороге

Зябко в поле непросохшем,
Не с того ли детский плач
Все настойчивей и горше…
Запоздалый и продрогший
Пролетел над нами грач.
Ты, да я, да эта крошка —
Мы одни на весь простор!
А в деревне у окошка
Ждет некормленая кошка
И про наш не знает спор.
Твой каприз отвергнув тонко,
Вижу: гнев тебя берет!
Наконец, как бы котенка,
Своего схватив ребенка,
Ты уносишься вперед.
Ты уносишься… Куда же?
Рай там, что ли? Погляди!
В мокрых вихрях столько блажи,
Столько холода в пейзаже
С темным домом впереди.
Вместе мы накормим кошку!
Вместе мы затопим печь!..
Молча глядя на дорожку,
Ты решаешь понемножку,
Что игра… не стоит свеч!
1970

(обратно)

* * *

Осень! Летит по дорогам
Осени стужа и стон!
Каркает около стога
Стая озябших ворон.
Скользкой неровной тропою
В зарослях пасмурных ив
Лошадь идет с водопоя,
Голову вниз опустив.
Мелкий, дремотный, без меры,
Словно из множества сит,
Дождик знобящий и серый
Все моросит, моросит…
Жнивы, деревья и стены
В мокрых сетях полутьмы
Словно бы ждут перемены —
Чистой, веселой зимы!
1970

(обратно)

Сентябрь

Слава тебе, поднебесный
Радостный краткий покой!
Солнечный блеск твой чудесный
С нашей играет рекой,
С рощей играет багряной,
С россыпью ягод в сенях,
Словно бы праздник нагрянул
На златогривых конях!
Радуюсь громкому лаю,
Листьям, корове, грачу,
И ничего не желаю,
И ничего не хочу!
И никому не известно
То, что, с зимой говоря,
В бездне таится небесной
Ветер и грусть октября…
1970

(обратно)

Под ветвями больничных берез

Под ветвями плакучих деревьев
В чистых окнах больничных палат
Выткан весь из пурпуровых перьев
Для кого-то последний закат…
Вроде крепок, как свеженький овощ,
Человек, и легка его жизнь! —
Вдруг проносится «скораяпомощь»,
И сирена кричит: «Расступись!»
Вот и я на больничном покое.
И такие мне речи поют,
Что грешно за участье такое
Не влюбиться в больничный уют!
В светлый вечер под музыку Грига
В тихой роще больничных берез
Я бы умер, наверно, без крика,
Но не смог бы, наверно, без слез…
Нет, не все, – говорю, – пролетело!
Посильней мы и этой беды!
Значит, самое милое дело —
Это выпить немного воды,
Посвистеть на манер канарейки
И подумать о жизни всерьез
На какой-нибудь старой скамейке
Под ветвями больничных берез…
1970

(обратно)

Гость

Гость молчит,
и я – ни слова!
Только руки говорят.
По своим стаканам снова
Разливаем все подряд.
Красным,
белым
и зеленым
Мы поддерживаем жизнь.
Взгляд блуждает по иконам,
Настроенье – хоть женись!
Я молчу, я слышу пенье,
И в прокуренной груди
Снова слышу я волненье:
Что же, что же впереди?
Как же так —
скажи на милость!
В наши годы, милый гость,
Все прошло и прокатилось,
Пролетело, пронеслось?
Красным,
белым
и зеленым
Нагоняем сладкий бред…
Взгляд блуждает по иконам…
Неужели Бога нет?
(обратно)

Расплата

Я забыл, что такое любовь,
И под лунным над городом светом
Столько выпалил клятвенных слов,
Что мрачнею, как вспомню об этом.
И однажды, прижатый к стене
Безобразьем, идущим по следу,
Одиноко я вскрикну во сне
И проснусь, и уйду, и уеду…
Поздно ночью откроется дверь.
Невеселая будет минута.
У порога я встану, как зверь,
Захотевший любви и уюта.
Побледнеет и скажет: – Уйди!
Наша дружба теперь позади!
Ничего для тебя я не значу!
Уходи! Не гляди, что я плачу!..
И опять по дороге лесной
Там, где свадьбы, бывало, летели,
Неприкаянный, мрачный, ночной,
Я тревожно уйду по метели…
1970

(обратно)

Конец

Смерть приближалась,
приближалась,
Совсем приблизилась уже, —
Старушка к старику прижалась,
И просветлело на душе!
Легко, легко, как дух весенний,
Жизнь пролетела перед ней,
Ручьи казались, воскресенье,
И свет, и звон пасхальных дней!
И невозможен путь обратный,
И славен тот, который был,
За каждый миг его отрадный,
За тот весенний краткий пыл.
– Все хорошо, все слава Богу… —
А дед бормочет о своем,
Мол, поживи еще немного,
Так вместе, значит, и умрем.
– Нет, – говорит. – Зовет могилка.
Не удержать меня теперь.
Ты, – говорит, – вина к поминкам
Купи. А много-то не пей…
А голос был все глуше, тише,
Жизнь угасала навсегда,
И стало слышно, как над крышей
Тоскливо воют провода…
1970

(обратно)

* * *

Ах, что я делаю, зачем я мучаю
Больной и маленький свой организм?
Ах, по какому же такому случаю?
Ведь люди борются за коммунизм!
Скот размножается, пшеница мелется,
И все на правильном таком пути…
Так замети меня, метель-метелица,
Ох, замети меня, ох, замети!
Я пил на полюсе, пил на экваторе —
На протяжении всего пути.
Так замети меня к едрене матери,
Метель-метелица, ох, замети…
1970

(обратно)

* * *

Я умру в крещенские морозы.
Я умру, когда трещат березы.
А весною ужас будет полный:
На погост речные хлынут волны!
Из моей затопленной могилы
Гроб всплывет, забытый и унылый,
Разобьется с треском,
и в потемки
Уплывут ужасные обломки.
Сам не знаю, что это такое…
Я не верю вечности покоя!
1970

(обратно)

* * *

Я люблю судьбу свою,
Я бегу от помрачений!
Суну морду в полынью
И напьюсь,
Как зверь вечерний!
Сколько было здесь чудес,
На земле святой и древней,
Помнит только темный лес!
Он сегодня что-то дремлет.
От заснеженного льда
Я колени поднимаю,
Вижу поле, провода,
Все на свете понимаю!
Вон Есенин —
на ветру!
Блок стоит чуть-чуть в тумане.
Словно лишний на пиру,
Скромно Хлебников шаманит.
Неужели и они —
Просто горестные тени?
И не светят им огни
Новых русских деревенек?
Неужели
в свой черед
Надо мною смерть нависнет, —
Голова, как спелый плод,
Отлетит от веток жизни?
Все умрем. Но есть резон
В том, что ты рожден поэтом,
А другой – жнецом рожден…
Все уйдем. Но суть не в этом…
1970

(обратно)

* * *

Мы сваливать
не вправе
Вину свою на жизнь.
Кто едет,
тот и правит,
Поехал, так держись!
Я повода оставил.
Смотрю другим вослед.
Сам ехал бы
и правил,
Да мне дороги нет…
1970

(обратно)

Что вспомню я?

Все движется к темному устью.
Когда я очнусь на краю,
Наверное, с резкою грустью
Я родину вспомню свою.
Что вспомню я? Черные бани
По склонам крутых берегов,
Как пели обозные сани
В безмолвии лунных снегов.
Как тихо суслоны пшеницы
В полях покидала заря,
И грустные, грустные птицы
Кричали в конце сентября.
И нехотя так на суслоны
Садились, клевали зерно, —
Что зерна? Усталым и сонным,
Им было уже все равно.
Я помню, как с дальнего моря
Матроса примчал грузовик,
Как в бане повесился с горя
Какой-то пропащий мужик.
Как звонко, терзая гармошку,
Гуляли под топот и свист,
Какую чудесную брошку
На кепке носил гармонист…
А сколько там было щемящих
Всех радостей, болей, чудес,
Лишь помнят зеленые чащи
Да темный еловый лес!
1970

(обратно) (обратно)

Диво дивное

Маленькие Лили (Для детей)

Две маленькие
Лили-
лилипуты
увидели на иве желтый прутик.
Его спросили Лили:
– Почему ты
не зеленеешь,
прутик-лилипутик? —
Пошли
за лейкой
маленькие Лили,
На шалости не тратя ни минуты.
И так усердно,
как дожди не лили,
на прутик лили
Лили-
лилипуты.
1960

(обратно)

Старый конь

Я долго ехал волоком.
И долго лес ночной
Все слушал медный колокол,
Звеневший под дугой.
Звени, звени легонечко,
Мой колокол, трезвонь!
Шагай, шагай тихонечко,
Мой бедный старый конь!
Хоть волки есть на волоке
И волок тот полог,
Едва он сани к Вологде
По волоку волок…
Звени, звени легонечко,
Мой колокол, трезвонь,
Шагай, шагай тихонечко,
Мой добрый старый конь!
И вдруг заржал он молодо,
Гордясь без похвалы,
Когда увидел Вологду
Сквозь заволоку мглы…
1961

(обратно)

По дрова

Мимо изгороди шаткой,
Мимо разных мест
По дрова идет лошадка
В Сиперово, в лес.
Дед Мороз идет навстречу.
– Здравствуй!
– Будь здоров!..
Я в стихах увековечу
Заготовку дров.
Пахнет елками и снегом,
Бодро дышит грудь,
И лошадка легким бегом
Продолжает путь.
Привезу я дочке Лене
Из лесных даров
Медвежонка на колене,
Кроме воза дров.
Мимо изгороди шаткой,
Мимо разных мест
Вот и въехала лошадка
В Сиперово, в лес.
Нагружу большие сани
Да махну кнутом
И как раз поспею к бане,
С веником притом!
1965

(обратно)

Медведь

В медведя выстрелил лесник.
Могучий зверь к сосне приник.
Застряла дробь в лохматом теле.
Глаза медведя слез полны:
За что его убить хотели?
Медведь не чувствовал вины!
Домой отправился медведь,
Чтоб горько дома пореветь…
1966

(обратно)

Ворона

Вот ворона сидит на заборе.
Все амбары давно на запоре.
Все обозы прошли, все подводы,
Наступила пора непогоды.
Суетится она на заборе.
Горе ей. Настоящее горе!
Ведь ни зернышка нет у вороны
И от холода нет обороны…
1966

(обратно)

Ласточка

Ласточка носится с криком.
Выпал птенец из гнезда.
Дети окрестные мигом
Все прибежали сюда.
Взял я осколок металла,
Вырыл могилку птенцу,
Ласточка рядом летала,
Словно не веря концу.
Долго носилась, рыдая,
Под мезонином своим…
Ласточка! Что ж ты, родная,
Плохо смотрела за ним?
1968

(обратно)

Про зайца

Заяц в лес бежал по лугу,
Я из лесу шел домой, —
Бедный заяц с перепугу
Так и сел передо мной!
Так и обмер, бестолковый,
Но, конечно, в тот же миг
Поскакал в лесок сосновый,
Слыша мой веселый крик.
И еще, наверно, долго
С вечной дрожью в тишине
Думал где-нибудь под елкой
О себе и обо мне.
Думал, горестно вздыхая,
Что друзей-то у него
После дедушки Мазая
Не осталось никого.
1969

(обратно)

Воробей

Чуть живой. Не чирикает даже.
Замерзает совсем воробей.
Как заметит подводу с поклажей,
Из-под крыши бросается к ней!
И дрожит он над зернышком бедным,
И летит к чердаку своему.
А гляди, не становится вредным
Оттого, что так трудно ему…
1969

(обратно)

Коза

Побежала коза в огород.
Ей навстречу попался народ.
– Как не стыдно тебе, егоза? —
И коза опустила глаза.
А когда разошелся народ,
Побежала опять в огород.
1969

(обратно)

Мальчик Вова

Подошла к нему корова.
– Уходи! – сказал ей Вова.
А корова не уходит.
Вова слов уж не находит.
Не поймет, что это значит,
На нее глядит и плачет…
(обратно)

Жеребенок

Он увидал меня и замер,
Смешной и добрый, как божок.
Я повалил его на травку,
На чистый солнечный лужок!
И долго, долго, как попало,
На животе, на голове,
С восторгом, с хохотом и ржаньем
Мы кувыркались по траве…
(обратно)

Мальчик Лева

Горько плакал мальчик Лева
Потому, что нету клева.
– Что с тобой? – спросили дома,
Напугавшись пуще грома.
Он ответил без улыбки:
– Не клюют сегодня рыбки…
(обратно)

После посещения зоопарка

Ночь наступила.
Заснули дома.
Город заснувший
Окутала тьма.
Спать малыша
Уложили в кровать.
Только малыш
И не думает спать.
Мама не может
Понять ничего.
Мама негромко
Спросила его:
– Что тебе, милый,
Уснуть не дает?
– Мама, а как
Крокодил поет?
(обратно)

Узнала

В дверях из метели старик-водовоз
Утром вошел, и Аленка сказала:
– Мама, ты видишь, пришел Дед Мороз,
Я его сразу-пресразу узнала!
(обратно)

Январское

Мороз под звездочками светлыми
По лугу белому, по лесу ли
Идет, поигрывая ветками,
Снежком поскрипывая весело.
И все под елками похаживает,
И все за елками ухаживает, —
Снежком атласным принаряживает!
И в новогодний путь – проваживает!
А после сам принаряжается,
В мальчишку вдруг преображается
И сам на праздник отправляется:
– Кому невесело гуляется? —
Лесами темными и грозными
Бежит вперед с дарами редкими,
И все подмигивает звездами,
И все поигрывает ветками,
И льдинки отвечают звонами,
А он спешит, спешит к народу
С шампанским, с музыкой, с поклонами
Спокойно прожитому году;
Со всеми дружит он и знается,
И жизнь в короткой этой праздности
Как будто снова начинается —
С морозной свежести и ясности!
(обратно)

Разбойник Ляля (Лесная сказка)

1

Мне о том рассказывали сосны
По лесам, в окрестностях Ветлуги,
Где гулял когда-то Ляля грозный,
Сея страх по всей лесной округе.
Был проворен Ляля долговязый.
Пыль столбом взметая над слободкой,
Сам, бывало, злой и одноглазый,
Гнал коня, поигрывая плеткой.
Первым другом был ему Бархотка,
Только волей неба не покойник, —
В смутной жизни ценная находка
Был для Ляли друг его, разбойник.
Сколько раз с добычею на лодке
Выплывали вместе из тумана!
Верным людям голосом Бархотки
Объявлялась воля атамана.
Ляля жил – не пикнет даже муха! —
Как циклоп, в своих лесистых скалах.
По ночам разбойница Шалуха
Атамана хмурого ласкала…
(обратно)

2

Раз во время быстрого набега
На господ, которых ненавидел,
Под лазурным пологом ночлега
Он княжну прекрасную увидел.
Разметавши волосы и руки,
Как дитя, спала она в постели,
И разбоя сдержанные звуки
До ее души не долетели…
С той поры пошли о Ляле слухи,
Что умом свихнулся он немного.
Злится Ляля, жалуясь Шалухе:
– У меня на сердце одиноко.
Недоволен он своей Шалухой,
О княжне тоскует благородной,
И бокал, наполненный сивухой,
Держит он своей рукой холодной.
Вызывает он к себе Бархотку
И наказ дает ему устало:
– Снаряжай друзей своих и лодку
И немедля знатную молодку
Мне доставь во что бы то ни стало!
А за то моя тебе награда,
Как награда высшая для вора,
Все, как есть, мое богатство клада…
Что ты скажешь против договора?
Не сказал в ответ ему ни слова
Верный друг. Не выпил из бокала.
Но тотчас у берега глухого
Тень с веслом мелькнула и пропала…
(обратно)

3

Дни прошли… Под светлою луною
Век бы Ляля в местности безвестной
Целовался с юною княжною,
Со своей негаданной невестой!
А она, бледнея от печали
И от страха в сердце беспокойном,
Говорит возлюбленному Ляле:
– Не хочу я жить в лесу разбойном!
Страшно мне среди лесного мрака,
Каждый шорох душу мне тревожит,
Слышишь, Ляля!.. – Чтобы не заплакать,
Улыбнуться хочет и не может.
Говорит ей Ляля торопливо,
Горячо целуя светлый локон:
– Боже мой! Не плачь так сиротливо!
Нам с тобой не будет одиноко.
Вот когда счастливый час настанет,
Мы уйдем из этого становья,
Чтобы честно жить, как христиане,
Наслаждаясь миром и любовью.
Дом построим с окнами на море,
Где легко посвистывают бризы
И, склонясь в дремотном разговоре,
Осеняют море кипарисы.
Будет сад с тропинкою в лиманы,
С ключевою влагою канала,
Чтоб все время там цвели тюльпаны,
Чтоб все время музыка играла…
(обратно)

4

– Атаман! Своя у вас забота, —
Говорит Бархотка, встав к порогу, —
Но давно прошла пора расчета,
Где же клад? Указывай дорогу!
– Ты прости, Бархотка мой любезный,
Мне казна всего теперь дороже!
– Атаман! Твой довод бесполезный
Ничего решить уже не может!
– Ты горяч, Бархотка, и удачлив,
Что желаешь, все себе добудешь!
– Атаман! Удачлив я, горяч ли,
Долго ты меня морочить будешь?
Атаман, мрачнея понемногу,
Тихо сел к потухшему камину.
– Так и быть! Скажу тебе дорогу,
Но оставь… хотя бы половину.
– Атаман! Когда во мраке ночи
Крался я с княжной через долину,
Разве я за стан ее и очи
Рисковал тогда наполовину?
– А не жаль тебе четвертой доли? —
Ляля встал взволнованно и грозно.
– Атаман! Тебя ли я неволил?
Не торгуйся! Поздно, Ляля, поздно…
Ляля залпом выпил из бокала
И в сердцах швырнул его к порогу.
– Там, где воют ветры и шакалы,
Там, в тайге, найдешь себе дорогу!
(обратно)

5

Поздний час. С ветвей, покрытых мглою,
Ветер злой срывает листьев горсти.
На коне испуганном стрелою
Мчится Ляля в сильном беспокойстве.
Мчится он полночными лесами,
Сам не знает, что с ним происходит,
Прискакал. Безумными глазами
Что-то ищет он… и не находит.
– Где княжна? – вскричал
разбойник Ляля
Сквозь тугой порыв лесного гула.
И сказал Бархотка, зубоскаля:
– Вечным сном княжна твоя уснула…
Атаман, ушам своим не веря,
Вдруг метнулся, прочь отбросив плетку,
И, прищурясь, начал, как на зверя,
Наступать на хмурого Бархотку.
– Жаль! Но ада огненного чаша
По тебе, несчастная, рыдает!
– Атаман! Возлюбленная ваша
Вас в раю небесном поджидает!
Тут сверкнули ножики кривые,
Тут как раз и легкая заминка
Происходит в повести впервые:
Я всего не помню поединка.
Но слетелась вдруг воронья стая,
Чуя кровь в лесах благоуханных,
И сгустились тени, покрывая
На земле два тела бездыханных…
(обратно)

6

Бор шумит порывисто и глухо
Над землей угрюмой и греховной.
Кротко ходит по миру Шалуха,
Вдаль гонима волею верховной.
Как наступят зимние потемки,
Как застонут сосны-вековухи,
В бедных избах странной незнакомке
Жадно внемлют дети и старухи.
А она, увядшая в печали,
Боязливой сказкою прощальной
Повествует им о жизни Ляли,
О любви разбойника печальной.
Так, скорбя, и ходит богомолка,
К людям всем испытывая жалость,
Да уж чует сердце, что недолго
Ей брести с молитвами осталось.
Собрала котомку через силу,
Поклонилась низко добрым лицам
И пришла на Лялину могилу,
Чтоб навеки с ним соединиться…
(обратно)

7

Вот о чем рассказывают сосны
По лесам, в окрестностях Ветлуги,
Где гулял когда-то Ляля грозный,
Сея страх по всей лесной округе,
Где навек почил он за оградой,
Под крестом, сколоченным устало…
Но грустить особенно не надо,
На земле не то еще бывало.
(обратно) (обратно) (обратно)

Хроника жизни и творчества Николая Рубцова

1936 – родился 3 января четвертым ребенком в семье начальника ОРСа леспромхоза Михаила Андрияновича и Александры Михайловны Рубцовых. В автобиографии сообщит: «Я, Рубцов Н. М., родился в 1936 году в Архангельской области в с. Емецк. В 1940 г. переехал вместе с семьей в Вологду, где нас и застала война. Отец ушел на фронт и погиб в том же 1941 году. Вскоре умерла мать, и я был направлен в Никольский д/д Тотемского района Вологодской области, где окончил 7 классов Никольской НСШ в 1950 г. В том же 1950 году я поступил в Тотемский лесотехнический техникум, где окончил 2 курса, но больше не стал учиться и ушел. Подал заявление в Архангельскую мореходную школу, но не прошел по конкурсу.

В настоящий момент подаю заявление в Тралфлот. Н. Рубцов 12.09.52 г.».


1942–1950 – после смерти матери 29 июня 1942 года старших детей взяли родственники, а младшие – Николай и Борис – попали в Красковский детский дом. С октября 1943 г. Николай Рубцов воспитывается в Никольском детском доме. Памяти матери посвящены стихотворения «Аленький цветок», «Детство», а село Никольское с храмом Николая Угодника увековечено в знаменитых строках «Люблю я деревню Николу, где кончил начальную школу…».

1945-м годом датировано одно из самых ранних стихотворений Николая Рубцова «Зима», написанное под влиянием «Детства» И. Сурикова.

Сохранился рассказ учительницы литературы: «Коля любил читать стихи и читал хорошо. Встанет, расставит ноги, смотрит куда-то вдаль и декламирует, а сам, кажется, мысленно, – там, с героями стихотворения».

1950–1952 – Николай Рубцов кончил семилетку и, по его словам, «рвался к морю». Но попытка поступить в Рижскую мореходку закончилась неудачей. Возвращается в Никольское и поступает в Тотемский лесотехнический техникум. Летом 1952 года, кончив два курса «лесного» техникума и, главное, получив паспорт, еще раз пытается пройти конкурс в «мореходку», но теперь уже Архангельскую. Вновь неудачно. Поступает на Тралфлот – подручным кочегара на тральщике РТ-20 «Архангельск». Об этих годах сообщит скупо: «Учился в нескольких техникумах, ни одного не закончил. Работал на нескольких заводах и в Архангельском траловом флоте. Все это в разной мере отозвалось в стихах».

1953 – поступает учиться в горный техникум в заполярном городе Кировск.

1954–1955 – бросает техникум и переезжает к брату Алексею в село Приютино под Ленинградом. Работает слесарем-сборщиком на артиллерийском испытательном полигоне.

1956–1958 – действительная служба на Северном флоте в заполярном городе Североморске, где находилась база флота. Годы службы на эсминце прошли под знаком поэзии Сергея Есенина, которого именно в это время Россия открывала заново. Рязанский прозаик Валентин Сафонов, служивший с Николаем Рубцовым, рассказывает: «Коля прочитал все, что было у меня о Есенине… Брат прислал мне двухтомник Есенина, вышедший в 56-м в Госиздате. Светло-сиреневый переплет, зеленое пятно неприхотливого пейзажа на обложке. Вот это был праздник! Мне и теперь они дороже многих нарядных изданий… Тогда, в машинном отделении, мы не читали друг другу собственных стихов. Даже, кажется, и в голову не пришло такое – читать себя. Говорили только о Есенине».

В годы службы Николай Рубцов посещает литературное объединение при флотской газете «На страже Заполярья», начинает печататься.

1959–1960 – после демобилизации, с ноября начинает работать кочегаром на Кировском (бывшем – Путиловском) заводе, живет в заводском общежитии. «С получки особенно хорошо, – сообщает он другу, – хожу в театры и в кино». Начинает заниматься в литобъединении «Нарвская застава». Поступает в вечернюю школу.

1961 – выходит коллективный сборник «Первая плавка» с пятью стихотворениями Рубцова.

1962 – 24 января Николай Рубцов выступает с чтением стихов на вечере молодой поэзии в ленинградском Доме писателей. Знакомится с Глебом Горбовским и с другими ленинградскими молодыми поэтами. Подготовил рукописный (самиздатовский) сборник из 37 стихотворений «Волны и скалы», в который вошли такие известные в будущем стихи, как «Видения на холме», «Березы», «Добрый Филя», раздел «звукозаписных миниатюр». По предисловию к сборнику можно судить об отношении молодого поэта к официозным литературным и окололитературным кругам. Николай Рубцов заявляет: «И пусть не суются сюда со своими мнениями унылые и сытые «поэтические» рыла, которыми кишат литературные дворы и задворки».

Сдает экстерном экзамены за среднюю школу. Представляет рукописный сборник «Волны и скалы» на творческий конкурс в Литературный институт. Поступает в Литературный институт.

Начало московского периода жизни поэта.

1963 – июлем этого года датирован первый вариант стихотворения «В горнице». В течение года написаны: «Я буду скакать по холмам…» и другие стихотворения, ставшие рубцовской классикой. «В моей памяти, – вспоминает Вадим Кожинов, – Николай Рубцов неразрывно связан со своего рода поэтическим кружком, в который он вошел в 1962 году, вскоре после приезда в Москву, в Литературный институт. К кружку этому так или иначе принадлежали Станислав Куняев, Анатолий Передреев, Владимир Соколов и ряд более молодых поэтов – Эдуард Балашов, Александр Черевченко, Игорь Шкляревский и другие. Нельзя не подчеркнуть, что речь идет именно о кружке, а не о том, что называют литературной школой, течением и т.п. Правда, позднее, к концу шестидесятых годов, на основе именно этого кружка сложилось уже собственно литературное явление, которое получило в критике название или, вернее, прозвание – «тихая лирика». Более того, течение это, вместе с глубоко родственной ему и тесно связанной с ним школой прозаиков, прозванных тогдашней критикой «деревенщиками», определило целый этап в развитии отечественной литературы».

Но к этому же периоду вхождения в литературу относятся и первые исключения Николая Рубцова из Литературного института, как значилось в приказе: «с немедленным выселением из общежития».


1964–1965 – в конце июня Николай Рубцов вновь отчислен из Литературного института, 15 января 1966 года – вновь восстановлен, но на заочном отделении, что фактически лишало его возможности иметь хоть какой-то свой «угол» в Москве. О годах учебы в Литинституте бытует немало легенд, связанных в основном с «недостойным поведением Рубцова Н.М.» в ЦДЛ и «нарушением общественного порядка» в общежитии. Очевидцы рассказывают, как однажды он устроил «застолье» с классиками – Пушкиным, Лермонтовым, Гоголем, Блоком, сняв их портреты со всех этажей и собрав у себя в комнате. Сокурсники застали его «чокающимся»: «Ваше здоровье, Александр Сергеевич!.. Ваше, Михаил Юрьевич!..» Утром, под надзором коменданта общежития, он послушно разнес и развесил портреты, но продолжал бурчать: «Не дали раз в жизни в хорошей компании посидеть…»

Не менее ощутимой была и такая административная мера, как «снятие со стипендии», которая тоже не единожды применялась к Николаю Рубцову, оставляя без средств к существованию.

Лето проводит в Николе. «Здесь за полтора месяца, – сообщает он в письме к Александру Яшину, – написал около сорока стихотворений. В основном о природе, есть и неплохие, и есть вроде бы ничего. Но писал по-другому, как мне кажется. Предпочитал использовать слова только духовного, эмоционально-образного содержания, которые звучали до нас сотни лет и столько же будут жить после нас». А в письме к другу земляку-вологжанину Сергею Викулову сообщал: «Все последние дни занимаюсь тем, что пишу повесть (впервые взялся за прозу), а также стихи, вернее, не пишу, а складываю в голове. Вообще я никогда не использую ручку и чернила и не имею их. Даже не все чистовики отпечатываю на машинке – так что умру, наверное, с целым сборником, да и большим, стихов, «напечатанных» или «записанных» только в моей беспорядочной голове».

В августовском номере журнала «Октябрь» появляется первая крупная публикация Николая Рубцова в «толстом» столичном журнале. Среди опубликованных стихотворений – «Звезда полей», «Взбегу на холм и упаду в траву!..», «Русский огонек». В октябрьском номере «Октября» появляется еще одна подборка Николая Рубцова – «Памяти матери», «На вокзале», «Добрый Филя», «Тихая моя родина!..». Он сдает в набор первую книгу «Лирика» в Архангельском книжном издательстве, подписывает договор с издательством «Советский писатель» на книгу «Звезда полей».

1966–1967 – проводит в странствиях: Вологда – Барнаул – Москва – Хабаровск – Волго-Балтийский канал – Вологда. Николай Рубцов принимает участие в обычных для того времени писательских поездках, выступлениях в сельских клубах, Домах культуры, библиотеках. Вологодский поэт Александр Романов так описывает публичные выступления Николая Рубцова: «Николай Рубцов стихи читал прекрасно. Встанет перед людьми прямо, прищурится зорко и начнет вздымать слово за слово: «Взбегу на холм и упаду в траву…» Не раз слышал я из уст автора эти великие «Видения на холме», и всегда охватывала дрожь восторга от силы слов и боль от мучений и невзгод Родины. А потом – «Меж болотных стволов красовался восток огнеликий», – и воображение мое уносилось вместе с журавлиным клином в щемящую синеву родного горизонта. А затем – «Я уеду из этой деревни», – и мне приходилось прикрываться ладонью, чтобы люди, сидевшие в зале, не заметили моих невольных слез… Вот какими были выступления Николая Рубцова!»

К лету 1967 года вышла книга «Звезда полей», ставшая звездным часом поэта. «Эпопею издания сборника стихов Рубцова я знал хорошо, – вспоминал однокурсник Анатолий Чечетин. – Заходили с ним в издательство, когда еще только созревал договор, и на других этапах. Уже тогда я понимал, какое важное дело совершает Егор Исаев, отстаивая, проводя и «пробивая» почти в целости-сохранности эту подлинно поэтическую книжечку стихов, явившуюся к нам словно из другой галактики».

1968 – в журналах появилось несколько рецензий на «Звезду полей», по ней Николай Рубцов защитил диплом в Литературном институте и 19 апреля был принят в Союз писателей. Получил в Вологде комнату в общежитии.

Ранней весной исполнилась давнишняя мечта поэта: он побывал на родине Есенина – в селе Константиново. В августе-сентябре гостит в деревне Тимониха – у Василия Белова. Там написана поэма-сказка «Разбойник Ляля».

1969 – вышла третья книга Николая Рубцова «Душа хранит» (Архангельск). Закончились годы скитаний, бытовой неустроенности: Николай Рубцов получил скромную, но все-таки отдельную однокомнатную квартиру. Казалось, что налаживается и личная жизнь поэта…

1970 – вышла четвертая книга Николая Рубцова «Сосен шум», изданная благодаря хлопотам Егора Исаева, в том же «Советском писателе». Появились публикации в «Нашем современнике», «Молодой гвардии».

К этому времени относятся стихотворения – «Судьба», «Ферапонтово», «Я умру в крещенские морозы…».

1971 – гибель поэта Николая Рубцова 19 января, в крещенские морозы…

(обратно) (обратно)

Сергей Есенин Анна Снегина. Стихотворения

© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2015

(обратно)

Стихотворения

«На небесном синем блюде…»

На небесном синем блюде

Желтых туч медовый дым.

Грезит ночь. Уснули люди,

Только я тоской томим.


Облаками перекрещен,

Сладкий дым вдыхает бор.

За кольцо небесных трещин

Тянет пальцы косогор.


На болоте крячет цапля;

Четко хлюпает вода,

И из туч глядит, как капля,

Одинокая звезда.


Я хотел бы в мутном дыме

Той звезды поджечь леса

И погинуть вместе с ними,

Как зарница в небеса.

1913 или 1914
(обратно)

«Зашумели над затоном тростники …»

Зашумели над затоном тростники.

Плачет девушка-царевна у реки.


Погадала красна девица в семик.

Расплела волна венок из повилик.


Ах, не выйти в жены девушке весной,

Запугал ее приметами лесной.


На березке пообъедена кора —

Выживают мыши девушку с двора.


Бьются кони, грозно машут головой, —

Ой, не любит черны косы домовой.


Запах ладана от рощи ели льют,

Звонки ветры панихидную поют.


Ходит девушка по бережку грустна,

Ткет ей саван нежнопенная волна.

1914
(обратно)

В хате

Пахнет рыхлыми драченами,

У порога в дежке квас,

Над печурками точеными

Тараканы лезут в паз.


Вьется сажа над заслонкою,

В печке нитки попелиц,

А на лавке за солонкою —

Шелуха сырых яиц.


Мать с ухватами не сладится,

Нагибается низко́,

Старый кот к махотке крадется

На парное молоко.


Квохчут куры беспокойные

Над оглоблями сохи,

На дворе обедню стройную

Запевают петухи.


А в окне на сени скатые,

От пугливой шумоты,

Из углов щенки кудлатые

Заползают в хомуты.

1914
(обратно)

«Я – пастух, мои палаты …»

Я – пастух, мои палаты —

Межи зыбистых полей.

По горам зеленым – скаты

С гарком гулких дупелей.


Вяжут кружево над лесом

В желтой пене облака.

В тихой дреме под навесом

Слышу шепот сосняка.


Святят зелено в сутёмы

Под росою тополя.

Я – пастух; мои хоромы —

В мягкой зелени поля.


Говорят со мной коровы

На кивливом языке.

Духовитые дубровы

Кличут ветками к реке.


Позабыв людское горе,

Сплю на вырублях сучья.

Я молюсь на алы зори,

Причащаюсь у ручья.

1914
(обратно)

«По селу тропинкой кривенькой …»

По селу тропинкой кривенькой

В летний вечер голубой

Рекрута ходили с ливенкой

Разухабистой гурьбой.


Распевали про любимые

Да последние деньки:

«Ты прощай, село родимое,

Темна роща и пеньки».


Зори пенились и таяли.

Все кричали, пяча грудь:

«До рекрутства горе маяли,

А теперь пора гульнуть».


Размахнув кудрями русыми,

В пляс пускались весело.

Девки брякали им бусами,

Зазывали за село.


Выходили парни бравые

За гуменные плетни.

А девчоночки лукавые

Убегали, – догони!


Над зелеными пригорками

Развевалися платки.

По полям бредя с кошелками,

Улыбались старики.


По кустам, в траве над лыками,

Под пугливый возглас сов,

Им смеялась роща зыками

С переливом голосов.


По селу тропинкой кривенькой,

Ободравшись о пеньки,

Рекрута играли в ливенку

Про остальние деньки.

1914
(обратно)

«Сохнет стаявшая глина …»

Сохнет стаявшая глина,

На сугорьях гниль опенок.

Пляшет ветер по равнинам,

Рыжий ласковый осленок.


Пахнет вербой и смолою,

Синь то дремлет, то вздыхает.

У лесного аналоя

Воробей псалтырь читает.


Прошлогодний лист в овраге

Средь кустов, как ворох меди.

Кто-то в солнечной сермяге

На осленке рыжем едет.


Прядь волос нежней кудели,

Но лицо его туманно.

Никнут сосны, никнут ели

И кричат ему: «Осанна!»

1914
(обратно)

«Чую радуницу Божью…»

Чую радуницу Божью —

Не напрасно я живу,

Поклоняюсь придорожью,

Припадаю на траву.


Между сосен, между елок,

Меж берез кудрявых бус,

Под венком, в кольце иголок,

Мне мерещится Исус.


Он зовет меня в дубровы,

Как во царствие небес,

И горит в парче лиловой

Облаками крытый лес.


Голубиный дух от Бога,

Словно огненный язык,

Завладел моей дорогой,

Заглушил мой слабый крик.


Льется пламя в бездну зренья,

В сердце радость детских снов.

Я поверил от рожденья

В Богородицын покров.

1914
(обратно)

«На плетнях висят баранки …»

На плетнях висят баранки,

Хлебной брагой льет теплынь.

Солнца струганые дранки

Загораживают синь.


Балаганы, пни и колья,

Карусельный пересвист.

От вихлистого приволья

Гнутся травы, мнется лист.


Дробь копыт и хрип торговок,

Пьяный пах медовых сот.

Берегись, коли не ловок:

Вихорь пылью разметет.


За лещужною сурьмою —

Бабий крик, как поутру.

Не твоя ли шаль с каймою

Зеленеет по ветру?


Ой, удал и многосказен

Лад веселый на пыжну.

Запевай, как Стенька Разин

Утопил свою княжну.


Ты ли, Русь, тропой-дорогой

Разметала ал наряд?

Не суди молитвой строгой

Напоенный сердцем взгляд.

1915
(обратно)

«О красном вечере задумалась дорога …»

О красном вечере задумалась дорога,

Кусты рябин туманней глубины.

Изба-старуха челюстью порога

Жует пахучий мякиш тишины.


Осенний холод ласково и кротко

Крадется мглой к овсяному двору;

Сквозь синь стекла желтоволосый отрок

Лучит глаза на галочью игру.


Обняв трубу, сверкает по повети

Зола зеленая из розовой печи.

Кого-то нет, и тонкогубый ветер

О ком-то шепчет, сгинувшем в ночи.


Кому-то пятками уже не мять по рощам

Щербленый лист и золото травы.

Тягучий вздох, ныряя звоном тощим,

Целует клюв нахохленной совы.


Все гущехмарь, в хлеву покой и дрема,

Дорога белая узорит скользкий ров…

И нежно охает ячменная солома,

Свисая с губ кивающих коров.

<1916>
(обратно)

«О товарищах веселых …»

О товарищах веселых,

О полях посеребренных

Загрустила, словно голубь,

Радость лет уединенных.


Ловит память тонким клювом

Первый снег и первопуток.

В санках озера над лугом

Запоздалый окрик уток.


Под окном от скользких елей

Тень протягивает руки,

Тихих вод парагуш квелый

Курит люльку на излуке.


Легким дымом к дальним пожням

Шлет поклон день ласк и вишен.

Запах трав от бабьей кожи

На губах моих я слышу.


Мир вам, рощи, луг и липы,

Литии медовый ладан!

Все приявшему с улыбкой

Ничего от вас не надо.

1916
(обратно)

«Там, где вечно дремлет тайна …»

Там, где вечно дремлет тайна,

Есть нездешние поля.

Только гость я, гость случайный

На горах твоих, земля.


Широки леса и воды,

Крепок взмах воздушных крыл.

Но века твои и годы

Затуманил бег светил.


Не тобой я поцелован,

Не с тобой мой связан рок.

Новый путь мне уготован

От захода на восток.


Суждено мне изначально

Возлететь в немую тьму.

Ничего я в час прощальный

Не оставлю никому.


Но за мир твой, с выси звездной,

В тот покой, где спит гроза,

В две луны зажгу над бездной

Незакатные глаза.

1916
(обратно)

«Вечер черные брови насупил …»

Вечер черные брови насупил.

Чьи-то кони стоят у двора.

Не вчера ли я молодость пропил?

Разлюбил ли тебя не вчера?


Не храпи, запоздалая тройка!

Наша жизнь пронеслась без следа.

Может, завтра больничная койка

Упокоит меня навсегда.


Может, завтра совсем по-другому

Я уйду, исцеленный навек,

Слушать песни дождей и черемух,

Чем здоровый живет человек.


Позабуду я мрачные силы,

Что терзали меня, губя.

Облик ласковый! Облик милый!

Лишь одну не забуду тебя.


Пусть я буду любить другую,

Но и с нею, с любимой, с другой,

Расскажу про тебя, дорогую,

Что когда-то я звал дорогой.


Расскажу, как текла былая

Наша жизнь, что былой не была.

Голова ль ты моя удалая,

До чего ж ты меня довела?

1923
(обратно)

Пушкину

Мечтая о могучем даре

Того, кто русской стал судьбой,

Стою я на Тверском бульваре,

Стою и говорю с собой.


Блондинистый, почти белесый,

В легендах ставший как туман,

О Александр! Ты был повеса,

Как я сегодня хулиган.


Но эти милые забавы

Не затемнили образ твой,

И в бронзе выкованной славы

Трясешь ты гордой головой.


А я стою, как пред причастьем,

И говорю в ответ тебе:

Я умер бы сейчас от счастья,

Сподобленный такой судьбе.


Но, обреченный на гоненье,

Еще я долго буду петь…

Чтоб и мое степное пенье

Сумело бронзой прозвенеть.

26 мая 1924
(обратно)

Возвращение на родину

Я посетил родимые места,

Ту сельщину,

Где жил мальчишкой,

Где каланчой с березовою вышкой

Взметнулась колокольня без креста.


Как много изменилось там,

В их бедном, неприглядном быте.

Какое множество открытий

За мною следовало по пятам.


Отцовский дом

Не мог я распознать:

Приметный клен уж под окном не машет,

И на крылечке не сидит уж мать,

Кормя цыплят крупитчатою кашей.


Стара, должно быть, стала…

Да, стара.

Я с грустью озираюсь на окрестность.

Какая незнакомая мне местность!

Одна, как прежняя, белеется гора,

Да у горы

Высокий серый камень.


Здесь кладбище!

Подгнившие кресты,

Как будто в рукопашной мертвецы

Застыли с распростертыми руками.


По тропке, опершись на подожок,

Идет старик, сметая пыль с бурьяна.


«Прохожий!

Укажи, дружок,

Где тут живет Есенина Татьяна?»


«Татьяна… Гм…

Да вон за той избой.

А ты ей что?

Сродни?

Аль, может, сын пропащий?»


«Да, сын.

Но что, старик, с тобой?

Скажи мне,

Отчего ты так глядишь скорбяще?»


«Добро, мой внук,

Добро, что не узнал ты деда!..»

«Ах, дедушка, ужели это ты?»

И полилась печальная беседа

Слезами теплыми на пыльные цветы.


. . . . . . . . . . . . . . . . .


«Тебе, пожалуй, скоро будет тридцать…

А мне уж девяносто…

Скоро в гроб.

Давно пора бы было воротиться».

Он говорит, а сам все морщит лоб.


«Да!.. Время!..

Ты не коммунист?»

«Нет!..»

«А сестры стали комсомолки.

Такая гадость! Просто удавись!


Вчера иконы выбросили с полки,

На церкви комиссар снял крест.

Теперь и Богу негде помолиться.

Уж я хожу украдкой нынче в лес,

Молюсь осинам…

Может, пригодится…

Пойдем домой —

Ты все увидишь сам».


И мы идем, топча межой кукольни.

Я улыбаюсь пашням и лесам,

А дед с тоской глядит на колокольню.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . . . .

«Здорово, мать! Здорово!»

И я опять тяну к глазам платок.

Тут разрыдаться может и корова,

Глядя на этот бедный уголок.


На стенке календарный Ленин.

Здесь жизнь сестер,

Сестер, а не моя, —

Но все ж готов упасть я на колени,

Увидев вас, любимые края.


Пришли соседи…

Женщина с ребенком.

Уже никто меня не узнает.

По-байроновски наша собачонка

Меня встречала с лаем у ворот.


Ах, милый край!

Не тот ты стал,

Не тот.

Да уж и я, конечно, стал не прежний.

Чем мать и дед грустней и безнадежней,

Тем веселей сестры смеется рот.


Конечно, мне и Ленин не икона,

Я знаю мир…


Люблю мою семью…

Но отчего-то все-таки с поклоном

Сажусь на деревянную скамью.


«Ну, говори, сестра!»


И вот сестра разводит,

Раскрыв, как Библию, пузатый «Капитал»,

О Марксе,

Энгельсе…

Ни при какой погоде

Я этих книг, конечно, не читал.


И мне смешно,

Как шустрая девчонка

Меня во всем за шиворот берет…

. . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . .


По-байроновски наша собачонка

Меня встречала с лаем у ворот.

1 июня 1924
(обратно)

Русь советская

А. Сахарову

Тот ураган прошел. Нас мало уцелело.

На перекличке дружбы многих нет.

Я вновь вернулся в край осиротелый,

В котором не был восемь лет.


Кого позвать мне? С кем мне поделиться

Той грустной радостью, что я остался жив?

Здесь даже мельница – бревенчатая птица

С крылом единственным – стоит, глаза смежив.


Я никому здесь не знаком,

А те, что помнили, давно забыли.

И там, где был когда-то отчий дом,

Теперь лежит зола да слой дорожной пыли.


А жизнь кипит.

Вокруг меня снуют

И старые и молодые лица.

Но некому мне шляпой поклониться,

Ни в чьих глазах не нахожу приют.


И в голове моей проходят роем думы:

Что родина?

Ужели это сны?

Ведь я почти для всех здесь пилигрим угрюмый

Бог весть с какой далекой стороны.


И это я!

Я, гражданин села,

Которое лишь тем и будет знаменито,

Что здесь когда-то баба родила

Российского скандального пиита.


Но голос мысли сердцу говорит:

«Опомнись! Чем же ты обижен?

Ведь это только новый свет горит

Другого поколения у хижин.


Уже ты стал немного отцветать,

Другие юноши поют другие песни.

Они, пожалуй, будут интересней, —

Уж не село, а вся земля им мать».


Ах, родина! Какой я стал смешной.

На щеки впалые летит сухой румянец.

Язык сограждан стал мне как чужой,

В своей стране я словно иностранец.


Вот вижу я:

Воскресные сельчане

У волости, как в церковь, собрались.


Корявыми, немытыми речами

Они свою обсуживают «жись».


Уж вечер. Жидкой позолотой

Закат обрызгал серые поля.

И ноги босые, как телки под ворота,

Уткнули по канавам тополя.


Хромой красноармеец с ликом сонным,

В воспоминаниях морщиня лоб,

Рассказывает важно о Буденном,

О том, как красные отбили Перекоп.


«Уж мы его – и этак и раз-этак, —

Буржуя энтого… которого… в Крыму…»

И клены морщатся ушами длинных веток,

И бабы охают в немую полутьму.


С горы идет крестьянский комсомол,

И под гармонику, наяривая рьяно,

Поют агитки Бедного Демьяна,

Веселым криком оглашая дол.


Вот так страна!

Какого ж я рожна

Орал в стихах, что я с народом дружен?

Моя поэзия здесь больше не нужна,

Да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен.


Ну что ж! Прости, родной приют.

Чем сослужил тебе – и тем уж я доволен.

Пускай меня сегодня не поют —

Я пел тогда, когда был край мой болен.


Приемлю всё.

Как есть всё принимаю.

Готов идти по выбитым следам.

Отдам всю душу октябрю и маю,

Но только лиры милой не отдам.


Я не отдам ее в чужие руки,

Ни матери, ни другу, ни жене.

Лишь только мне она свои вверяла звуки

И песни нежные лишь только пела мне.


Цветите, юные, и здоровейте телом!

У вас иная жизнь. У вас другой напев.

А я пойду один к неведомым пределам,

Душой бунтующей навеки присмирев.


Но и тогда,

Когда на всей планете

Пройдет вражда племен,

Исчезнет ложь и грусть, —

Я буду воспевать

Всем существом в поэте

Шестую часть земли

С названьем кратким «Русь».

1924
(обратно)

Русь уходящая

Мы многое еще не сознаем,

Питомцы ленинской победы,

И песни новые

По-старому поем,

Как нас учили бабушки и деды.


Друзья! Друзья!

Какой раскол в стране,

Какая грусть в кипении веселом!

Знать, оттого так хочется и мне,

Задрав штаны,

Бежать за комсомолом.


Я уходящих в грусти не виню,

Ну где же старикам

За юношами гнаться?

Они несжатой рожью на корню

Остались догнивать и осыпаться.


И я, я сам,

Не молодой, не старый,

Для времени навозом обречен.

Не потому ль кабацкий звон гитары

Мне навевает сладкий сон?


Гитара милая,

Звени, звени!

Сыграй, цыганка, что-нибудь такое,

Чтоб я забыл отравленные дни,

Не знавшие ни ласки, ни покоя.


Советскую я власть виню,

И потому я на нее в обиде,

Что юность светлую мою

В борьбе других я не увидел.


Что видел я?

Я видел только бой

Да вместо песен

Слышал канонаду.

Не потому ли с желтой головой

Я по планете бегал до упаду?


Но все ж я счастлив.

В сонме бурь

Неповторимые я вынес впечатленья.

Вихрь нарядил мою судьбу

В золототканое цветенье.


Я человек не новый!

Что скрывать?

Остался в прошлом я одной ногою,

Стремясь догнать стальную рать,

Скольжу и падаю другою.


Но есть иные люди.

Те

Еще несчастней и забытей.

Они, как отрубь в решете,

Средь непонятных им событий.


Я знаю их

И подсмотрел:

Глаза печальнее коровьих.

Средь человечьих мирных дел,

Как пруд, заплесневела кровь их.


Кто бросит камень в этот пруд?

Не троньте!

Будет запах смрада.

Они в самих себе умрут,

Истлеют падью листопада.


А есть другие люди,

Те, что верят,

Что тянут в будущее робкий взгляд.

Почесывая зад и перед,

Они о новой жизни говорят.


Я слушаю. Я в памяти смотрю,

О чем крестьянская судачит оголь.

«С Советской властью жить нам по нутрю…

Теперь бы ситцу… Да гвоздей немного…»


Как мало надо этим брадачам,

Чья жизнь в сплошном

Картофеле и хлебе.


Чего же я ругаюсь по ночам

На неудачный, горький жребий?


Я тем завидую,

Кто жизнь провел в бою,

Кто защищал великую идею.

А я, сгубивший молодость свою,

Воспоминаний даже не имею.


Какой скандал!

Какой большой скандал!

Я очутился в узком промежутке.

Ведь я мог дать

Не то, что дал,

Что мне давалось ради шутки.


Гитара милая,

Звени, звени!

Сыграй, цыганка, что-нибудь такое,

Чтоб я забыл отравленные дни,

Не знавшие ни ласки, ни покоя.


Я знаю, грусть не утопить в вине,

Не вылечить души

Пустыней и отколом.

Знать, оттого так хочется и мне,

Задрав штаны,

Бежать за комсомолом.

<1924>
(обратно)

Стансы

Посвящается П. Чагину

Я о своем таланте

Много знаю.

Стихи – не очень трудные дела.

Но более всего

Любовь к родному краю

Меня томила,

Мучила и жгла.


Стишок писнуть,

Пожалуй, всякий может —

О девушке, о звездах, о луне…

Но мне другое чувство

Сердце гложет,

Другие думы

Давят череп мне.


Хочу я быть певцом

И гражданином,

Чтоб каждому,


Как гордость и пример,

Был настоящим,

А не сводным сыном —

В великих штатах СССР.


Я из Москвы надолго убежал:

С милицией я ладить

Не в сноровке,

За всякий мой пивной скандал

Они меня держали

В тигулевке.


Благодарю за дружбу граждан сих,

Но очень жестко

Спать там на скамейке

И пьяным голосом

Читать какой-то стих

О клеточной судьбе

Несчастной канарейки.


Я вам не кенар!

Я поэт!

И не чета каким-то там Демьянам.

Пускай бываю иногда я пьяным,

Зато в глазах моих

Прозрений дивных свет.


Я вижу всё

И ясно понимаю,


Что эра новая —

Не фунт изюму вам,

Что имя Ленина

Шумит, как ветр, по краю,

Давая мыслям ход,

Как мельничным крылам.


Вертитесь, милые!

Для вас обещан прок.

Я вам племянник,

Вы же мне все дяди.

Давай, Сергей,

За Маркса тихо сядем,

Понюхаем премудрость

Скучных строк.


Дни, как ручьи, бегут

В туманную реку.

Мелькают города,

Как буквы по бумаге.

Недавно был в Москве,

А нынче вот в Баку.

В стихию промыслов

Нас посвящает Чагин.


«Смотри, – он говорит, —

Не лучше ли церквей

Вот эти вышки

Черных нефть-фонтанов,

Довольно с нас мистических туманов,

Воспой, поэт,

Что крепче и живей».


Нефть на воде,

Как одеяло перса,

И вечер по небу

Рассыпал звездный куль.

Но я готов поклясться

Чистым сердцем,

Что фонари

Прекрасней звезд в Баку.


Я полон дум об индустрийной мощи,

Я слышу голос человечьих сил.

Довольно с нас

Небесных всех светил —

Нам на земле

Устроить это проще.


И, самого себя

По шее гладя,

Я говорю:

«Настал наш срок,

Давай, Сергей,

За Маркса тихо сядем,

Чтоб разгадать

Премудрость скучных строк».

1924
(обратно)

Письмо матери

Ты жива еще, моя старушка?

Жив и я. Привет тебе, привет!

Пусть струится над твоей избушкой

Тот вечерний несказанный свет.


Пишут мне, что ты, тая тревогу,

Загрустила шибко обо мне,

Что ты часто ходишь на дорогу

В старомодном ветхом шушуне.


И тебе в вечернем синем мраке

Часто видится одно и то ж:

Будто кто-то мне в кабацкой драке

Саданул под сердце финский нож.


Ничего, родная! Успокойся.

Это только тягостная бредь.

Не такой уж горький я пропойца,

Чтоб, тебя не видя, умереть.


Я по-прежнему такой же нежный

И мечтаю только лишь о том,

Чтоб скорее от тоски мятежной

Воротиться в низенький наш дом.


Я вернусь, когда раскинет ветви

По-весеннему наш белый сад.

Только ты меня уж на рассвете

Не буди, как восемь лет назад.


Не буди того, что отмечталось,

Не волнуй того, что не сбылось, —

Слишком раннюю утрату и усталость

Испытать мне в жизни привелось.


И молиться не учи меня. Не надо!

К старому возврата больше нет.

Ты одна мне помощь и отрада,

Ты одна мне несказанный свет.


Так забудь же про свою тревогу,

Не грусти так шибко обо мне.

Не ходи так часто на дорогу

В старомодном ветхом шушуне.

<1924>
(обратно)

Письмо к женщине

Вы помните,

Вы всё, конечно, помните,

Как я стоял,

Приблизившись к стене,

Взволнованно ходили вы по комнате

И что-то резкое

В лицо бросали мне.


Вы говорили:

Нам пора расстаться,

Что вас измучила

Моя шальная жизнь,

Что вам пора за дело приниматься,

А мой удел —

Катиться дальше, вниз.


Любимая!

Меня вы не любили.

Не знали вы, что в сонмище людском

Я был, как лошадь, загнанная в мыле,

Пришпоренная смелым ездоком.


Не знали вы,

Что я в сплошном дыму,

В развороченном бурей быте

С того и мучаюсь, что не пойму —

Куда несет нас рок событий.


Лицом к лицу

Лица не увидать.

Большое видится на расстоянье.

Когда кипит морская гладь,

Корабль в плачевном состоянье.


Земля – корабль!

Но кто-то вдруг

За новой жизнью, новой славой

В прямую гущу бурь и вьюг

Ее направил величаво.


Ну кто ж из нас на палубе большой

Не падал, не блевал и не ругался?

Их мало, с опытной душой,

Кто крепким в качке оставался.


Тогда и я,

Под дикий шум,

Но зрело знающий работу,

Спустился в корабельный трюм,

Чтоб не смотреть людскую рвоту.


Тот трюм был —

Русским кабаком.

И я склонился над стаканом,

Чтоб, не страдая ни о ком,

Себя сгубить

В угаре пьяном.


Любимая!

Я мучил вас,

У вас была тоска

В глазах усталых:

Что я пред вами напоказ

Себя растрачивал в скандалах.


Но вы не знали,

Что в сплошном дыму,

В развороченном бурей быте

С того и мучаюсь,

Что не пойму,

Куда несет нас рок событий…

. . . . . . . . . . . . . .

Теперь года прошли.

Я в возрасте ином.

И чувствую и мыслю по-иному.

И говорю за праздничным вином:

Хвала и слава рулевому!


Сегодня я

В ударе нежных чувств.

Я вспомнил вашу грустную усталость.

И вот теперь

Я сообщить вам мчусь,

Каков я был

И что со мною сталось!


Любимая!

Сказать приятно мне:

Я избежал паденья с кручи.

Теперь в Советской стороне

Я самый яростный попутчик.


Я стал не тем,

Кем был тогда.

Не мучил бы я вас,

Как это было раньше.

За знамя вольности

И светлого труда

Готов идти хоть до Ла-Манша.


Простите мне…

Я знаю: вы не та —

Живете вы

С серьезным, умным мужем;

Что не нужна вам наша маета,

И сам я вам

Ни капельки не нужен.


Живите так,

Как вас ведет звезда,

Под кущей обновленной сени.

С приветствием,

Вас помнящий всегда

Знакомый ваш

Сергей Есенин.

<1924>
(обратно)

«Годы молодые с забубенной славой …»

Годы молодые с забубенной славой,

Отравил я сам вас горькою отравой.


Я не знаю: мой конец близок ли, далек ли,

Были синие глаза, да теперь поблекли.


Где ты, радость? Темь и жуть, грустно и обидно.

В поле, что ли? В кабаке? Ничего не видно.


Руки вытяну и вот – слушаю на ощупь:

Едем… кони… сани… снег… проезжаем рощу.


«Эй, ямщик, неси вовсю! Чай, рожден не слабым!

Душу вытрясти не жаль по таким ухабам».


А ямщик в ответ одно: «По такой метели

Очень страшно, чтоб в пути лошади вспотели».


«Ты, ямщик, я вижу, трус. Это не с руки нам!»

Взял я кнут и ну стегать по лошажьим спинам.


Бью, а кони, как метель, снег разносят в хлопья.

Вдруг толчок… и из саней прямо на сугроб я.


Встал и вижу: что за черт – вместо бойкой тройки…

Забинтованный лежу на больничной койке.


И заместо лошадей по дороге тряской

Бью я жесткую кровать мокрою повязкой.


На лице часов в усы закрутились стрелки.

Наклонились надо мной сонные сиделки.


Наклонились и хрипят: «Эх ты, златоглавый,

Отравил ты сам себя горькою отравой.


Мы не знаем: твой конец близок ли, далек ли.

Синие твои глаза в кабаках промокли».

1924
(обратно) (обратно)

Маленькие поэмы

Русь

1

Потонула деревня в ухабинах,

Заслонили избенки леса.

Только видно, на кочках и впадинах,

Как синеют кругом небеса.


Воют в сумерки долгие, зимние

Волки грозные с тощих полей.

По дворам в погорающем инее

Над застрехами храп лошадей.


Как совиные глазки, за ветками

Смотрят в шали пурги огоньки.

И стоят за дубровными сетками,

Словно нечисть лесная, пеньки.


Запугала нас сила нечистая,

Что ни прорубь – везде колдуны.

В злую заморозь в сумерки мглистые

На березках висят галуны.

(обратно)

2

Но люблю тебя, родина кроткая!

А за что – разгадать не могу.

Весела твоя радость короткая

С громкой песней весной на лугу.


Я люблю над покосной стоянкою

Слушать вечером гуд комаров.

А как гаркнут ребята тальянкою,

Выйдут девки плясать у костров.


Загорятся, как черна смородина,

Угли-очи в подковах бровей.

Ой ты, Русь моя, милая родина,

Сладкий отдых в шелку купырей.

(обратно)

3

Понакаркали черные вороны

Грозным бедам широкий простор.

Крутит вихорь леса во все стороны,

Машет саваном пена с озер.


Грянул гром, чашка неба расколота,

Тучи рваные кутают лес.

На подвесках из легкого золота

Закачались лампадки небес.


Повестили под окнами сотские

Ополченцам идти на войну.

Загыгыкали бабы слободские,

Плач прорезал кругом тишину.


Собиралися мирные пахари

Без печали, без жалоб и слез,

Клали в сумочки пышки на сахаре

И пихали на кряжистый воз.


По селу до высокой околицы

Провожал их огулом народ…

Вот где, Русь, твои добрые молодцы,

Вся опора в годину невзгод.

(обратно)

4

Затомилась деревня невесточкой —

Как-то милые в дальнем краю?

Отчего не уведомят весточкой —

Не погибли ли в жарком бою?


В роще чудились запахи ладана,

В ветре бластились стуки костей.

И пришли к ним нежданно-негаданно

С дальней волости груды вестей.


Сберегли по ним пахари памятку,

С потом вывели всем по письму.

Подхватили тут родные грамотку,

За ветловую сели тесьму.


Собралися над четницей Лушею

Допытаться любимых речей.

И на корточках плакали, слушая,

На успехи родных силачей.

(обратно)

5

Ах, поля мои, борозды милые,

Хороши вы в печали своей!

Я люблю эти хижины хилые

С поджиданьем седых матерей.


Припаду к лапоточкам берестяным,

Мир вам, грабли, коса и соха!

Я гадаю по взорам невестиным

На войне о судьбе жениха.


Помирился я с мыслями слабыми,

Хоть бы стать мне кустом у воды.

Я хочу верить в лучшее с бабами,

Тепля свечку вечерней звезды.


Разгадал я их думы несметные,

Не спугнет их ни гром и ни тьма.

За сохою под песни заветные

Не причудится смерть и тюрьма.


Они верили в эти каракули,

Выводимые с тяжким трудом,

И от счастья и радости плакали,

Как в засуху над первым дождем.


А за думой разлуки с родимыми

В мягких травах, под бусами рос,

Им мерещился в далях за дымами

Над лугами веселый покос.


Ой ты, Русь, моя родина кроткая,

Лишь к тебе я любовь берегу.

Весела твоя радость короткая

С громкой песней весной на лугу.

1914
(обратно) (обратно)

Инония

Пророку Иеремии

1

Не устрашуся гибели,

Ни копий, ни стрел дождей, —

Так говорит по Библии

Пророк Есенин Сергей.

Время мое приспело,

Не страшен мне лязг кнута.

Тело, Христово тело,

Выплевываю изо рта.

Не хочу восприять спасения

Через муки его и крест:

Я иное постиг учение

Прободающих вечность звезд.

Я иное узрел пришествие —

Где не пляшет над правдой смерть.

Как овцу от поганой шерсти, я

Остригу голубую твердь.


Подыму свои руки к месяцу,

Раскушу его, как орех,

Не хочу я небес без лестницы,

Не хочу, чтобы падал снег.

Не хочу, чтоб умело хмуриться

На озерах зари лицо.

Я сегодня снесся, как курица,

Золотым словесным яйцом.

Я сегодня рукой упругою

Готов повернуть весь мир…

Грозовой расплескались вьюгою

От плечей моих восемь крыл.

(обратно)

2

Лай колоколов над Русью грозный —

Это плачут стены Кремля.

Ныне на пики звездные

Вздыбливаю тебя, земля!

Протянусь до незримого города,

Млечный прокушу покров.

Даже Богу я выщиплю бороду

Оскалом моих зубов.

Ухвачу его за гриву белую

И скажу ему голосом вьюг:

Я иным тебя, Господи, сделаю,

Чтобы зрел мой словесный луг!

Проклинаю я дыхание Китежа

И все лощины его дорог.

Я хочу, чтоб на бездонном вытяже

Мы воздвигли себе чертог.

Языком вылижу на иконах я

Лики мучеников и святых.

Обещаю вам град Инонию,

Где живет Божество живых!

Плачь и рыдай, Московия!

Новый пришел Индикоплов.

Все молитвы в твоем часослове я

Проклюю моим клювом слов.

Уведу твой народ от упования,

Дам ему веру и мощь,

Чтобы плугом он в зори ранние

Распахивал с солнцем нощь.

Чтобы поле его словесное

Выращало ульями злак,

Чтобы зерна под крышей небесною

Озлащали, как пчелы, мрак.

Проклинаю тебя я, Радонеж,

Твои пятки и все следы!

Ты огня золотого залежи

Разрыхлял киркою воды.

Стая туч твоих, по-волчьи лающих,

Словно стая злющих волков,

Всех зовущих и всех дерзающих

Прободала копьем клыков.

Твое солнце когтистыми лапами

Прокогтялось в душу, как нож.

На реках вавилонских мы плакали,

И кровавый мочил нас дождь.

Ныне ж бури воловьим голосом

Я кричу, сняв с Христа штаны:

Мойте руки свои и волосы

Из лоханки второй луны.

Говорю вам – вы все погибнете,

Всех задушит вас веры мох.

По-иному над нашей выгибью

Вспух незримой коровой Бог.

И напрасно в пещеры селятся

Те, кому ненавистен рев.

Все равно – он иным отелится

Солнцем в наш русский кров.

Все равно – он спалит телением,

Что ковало реке брега.

Разгвоздят мировое кипение

Золотые его рога.

Новый сойдет Олимпий

Начертать его новый лик.

Говорю вам – весь воздух выпью

И кометой вытяну язык.

До Египта раскорячу ноги,

Раскую с вас подковы мук…

В оба полюса снежнорогие

Вопьюся клещами рук.

Коленом придавлю экватор

И под бури и вихря плач


Пополам нашу землю-матерь

Разломлю, как златой калач.

И в провал, отененный бездною,

Чтобы мир весь слышал тот треск,

Я главу свою власозвездную

Просуну, как солнечный блеск.

И четыре солнца из облачья,

Как четыре бочки с горы,

Золотые рассыпав обручи,

Скатясь, всколыхнут миры.

(обратно)

3

И тебе говорю, Америка,

Отколотая половина земли, —

Страшись по морям безверия

Железные пускать корабли!

Не отягивай чугунной радугой

Нив и гранитом – рек.

Только водью свободной Ладоги

Просверлит бытие человек!

Не вбивай руками синими

В пустошь потолок небес:

Не построить шляпками гвоздиными

Сияние далеких звезд.

Не залить огневого брожения

Лавой стальной руды.

Нового вознесения

Я оставлю на земле следы.

Пятками с облаков свесюсь,

Прокопытю тучи, как лось;

Колесами солнце и месяц

Надену на земную ось.

Говорю тебе – не пой молебствия

Проволочным твоим лучам.

Не осветят они пришествия,

Бегущего овцой по горам!

Сыщется в тебе стрелок еще

Пустить в его грудь стрелу.

Словно полымя, с белой шерсти его

Брызнет теплая кровь во мглу.

Звездами золотые копытца

Скатятся, взбороздив ночь.

И опять замелькает спицами

Над чулком ее черным дождь.

Возгремлю я тогда колесами

Солнца и луны, как гром;

Как пожар, размечу волосья

И лицо закрою крылом.

За уши встряхну я горы,

Копьями вытяну ковыль.

Все тыны твои, все заборы

Горстью смету, как пыль.

И вспашу я черные щеки

Нив твоих новой сохой;

Золотой пролетит сорокой

Урожай над твоей страной.

Новый он сбросит жителям

Крыл колосистых звон.

И, как жерди златые, вытянет

Солнце лучи на дол.

Новые вырастут сосны

На ладонях твоих полей.

И, как белки, желтые вёсны

Будут прыгать по сучьям дней.

Синие забрезжут реки,

Просверлив все преграды глыб.

И заря, опуская веки,

Будет звездных ловить в них рыб.

Говорю тебе – будет время,

Отплещут уста громов;

Прободят голубое темя

Колосья твоих хлебов.

И над миром с незримой лестницы,

Оглашая поля и луг,

Проклевавшись из сердца месяца,

Кукарекнув, взлетит петух.

(обратно)

4

По тучам иду, как по ниве, я,

Свесясь головою вниз.

Слышу плеск голубого ливня

И светил тонкоклювых свист.

В синих отражаюсь затонах

Далеких моих озер.


Вижу тебя, Инония,

С золотыми шапками гор.

Вижу нивы твои и хаты,

На крылечке старушку мать;


Пальцами луч заката

Старается она поймать.

Прищемит его у окошка,

Схватит на своем горбе, —

А солнышко, словно кошка,

Тянет клубок к себе.

И тихо под шепот речки,

Прибрежному эху в подол,

Каплями незримой свечки

Капает песня с гор:

«Слава в вышних Богу

И на земле мир!

Месяц синим рогом

Тучи прободил.

Кто-то вывел гуся

Из яйца звезды —

Светлого Исуса

Проклевать следы.

Кто-то с новой верой,

Без креста и мук,

Натянул на небе

Радугу, как лук.

Радуйся, Сионе,

Проливай свой свет!


Новый в небосклоне

Вызрел Назарет.

Новый на кобыле

Едет к миру Спас.

Наша вера – в силе.

Наша правда – в нас!»

Январь 1918
(обратно) (обратно)

Пантократор

1

Славь, мой стих, кто ревет и бесится,

Кто хоронит тоску в плече,

Лошадиную морду месяца

Схватить за узду лучей.


Тысчи лет те же звезды славятся,

Тем же медом струится плоть.

Не молиться тебе, а лаяться

Научил ты меня, Господь.


За седины твои кудрявые,

За копейки с златых осин

Я кричу тебе: «К черту старое!»,

Непокорный, разбойный сын.


И за эти щедроты теплые,

Что сочишь ты дождями в муть,

О, какими, какими метлами

Это солнце с небес стряхнуть?

(обратно)

2

Там, за млечными холмами,

Средь небесных тополей,

Опрокинулся над нами

Среброструйный Водолей.


Он Медведицей с лазури —

Как из бочки черпаком.

В небо вспрыгнувшая буря

Села месяцу верхом.


В вихре снится сонм умерших,

Молоко дымящий сад,

Вижу, дед мой тянет вершей

Солнце с полдня на закат.


Отче, отче, ты ли внука

Услыхал в сей скорбный срок?

Знать, недаром в сердце мукал

Издыхающий телок.

(обратно)

3

Кружися, кружися, кружися,

Чекань твоих дней серебро!

Я понял, что солнце из выси —

В колодезь златое ведро.


С земли на незримую сушу

Отчалить и мне суждено.

Я сам положу мою душу

На это горящее дно.


Но знаю – другими очами

Умершие чуют живых.

О, дай нам с земными ключами

Предстать у ворот золотых.


Дай с нашей овсяною волей

Засовы чугунные сбить,

С разбега по ровному полю

Заре на закорки вскочить.

(обратно)

4

Сойди, явись нам, красный конь!

Впрягись в земли оглобли.

Нам горьким стало молоко

Под этой ветхой кровлей.


Пролей, пролей нам над водой

Твое глухое ржанье

И колокольчиком-звездой

Холодное сиянье.


Мы радугу тебе – дугой,

Полярный круг – на сбрую.

О, вывези наш шар земной

На колею иную.


Хвостом земле ты прицепись,

С зари отчалься гривой.

За эти тучи, эту высь

Скачи к стране счастливой.


И пусть они, те, кто во мгле

Нас пьют лампадой в небе,

Увидят со своих полей,

Что мы к ним в гости едем.

<1919>
(обратно) (обратно)

Кобыльи корабли

1

Если волк на звезду завыл,

Значит, небо тучами изглодано.

Рваные животы кобыл,

Черные паруса воронов.


Не просунет когтей лазурь

Из пургового кашля-смрада;

Облетает под ржанье бурь

Черепов златохвойный сад.


Слышите ль? Слышите звонкий стук?

Это грабли зари по пущам.

Веслами отрубленных рук

Вы гребетесь в страну грядущего.


Плывите, плывите в высь!

Лейте с радуги крик вороний!

Скоро белое дерево сронит

Головы моей желтый лист.

(обратно)

2

Поле, поле, кого ты зовешь?

Или снится мне сон веселый —

Синей конницей скачет рожь,

Обгоняя леса и села?


Нет, не рожь! Скачет по́ полю стужа,

Окна выбиты, настежь двери.

Даже солнце мерзнет, как лужа,

Которую напрудил мерин.


Кто это? Русь моя, кто ты? Кто?

Чей черпак в снегов твоих накипь?

На дорогах голодным ртом

Сосут край зари собаки.


Им не нужно бежать в «туда»,

Здесь, с людьми бы теплей ужиться.

Бог ребенка волчице дал,

Человек съел дитя волчицы.

(обратно)

3

О, кого же, кого же петь

В этом бешеном зареве трупов?

Посмотрите: у женщин третий

Вылупляется глаз из пупа.


Вот он! Вылез, глядит луной,

Не увидит ли помясистей кости.

Видно, в смех над самим собой

Пел я песнь о чудесной гостье.


Где же те? Где еще одиннадцать,

Что светильники сисек жгут?

Если хочешь, поэт, жениться,

Так женись на овце в хлеву.


Причащайся соломой и шерстью,

Тепли песней словесный воск.

Злой октябрь осыпает перстни

С коричневых рук берез.

(обратно)

4

Звери, звери, приидите ко мне,

В чашки рук моих злобу выплакать!

Не пора ль перестать луне

В небесах облака лакать?


Сестры-суки и братья-кобели,

Я, как вы, у людей в загоне.

Не нужны мне кобыл корабли

И паруса вороньи.


Если голод с разрушенных стен

Вцепится в мои волоса, —

Половину ноги моей сам съем,

Половину отдам вам высасывать.


Никуда не пойду с людьми,

Лучше вместе издохнуть с вами,

Чем с любимой поднять земли

В сумасшедшего ближнего камень.

(обратно)

5

Буду петь, буду петь, буду петь!

Не обижу ни козы, ни зайца.

Если можно о чем скорбеть,

Значит, можно чему улыбаться.


Все мы яблоко радости носим,

И разбойный нам близок свист.

Срежет мудрый садовник осень

Головы моей желтый лист.


В сад зари лишь одна стезя,

Сгложет рощи октябрьский ветр.

Все познать, ничего не взять

Пришел в этот мир поэт.


Он пришел целовать коров,

Слушать сердцем овсяный хруст.

Глубже, глубже, серпы стихов!

Сыпь черемухой, солнце-куст!

<Сентябрь 1919>
(обратно) (обратно)

Сорокоуст

А. Мариенгофу

1

Трубит, трубит погибельный рог!

Как же быть, как же быть теперь нам

На измызганных ляжках дорог?


Вы, любители песенных блох,

Не хотите ль. . . . . . .


Полно кротостью мордищ праздниться,

Любо ль, не любо ль – знай бери.

Хорошо, когда сумерки дразнятся

И всыпают нам в толстые задницы

Окровавленный веник зари.


Скоро заморозь известью выбелит

Тот поселок и эти луга.

Никуда вам не скрыться от гибели,

Никуда не уйти от врага.

Вот он, вот он с железным брюхом,

Тянет к глоткам равнин пятерню,

Водит старая мельница ухом,

Навострив мукомольный нюх,

И дворовый молчальник бык,

Что весь мозг свой на телок пролил,

Вытирая о прясло язык,

Почуял беду над полем.

(обратно)

2

Ах, не с того ли за селом

Так плачет жалостно гармоника:

Таля-ля-ля, тили-ли-гом

Висит над белым подоконником.

И желтый ветер осенницы

Не потому ль, синь рябью тронув,

Как будто бы с коней скребницей,

Очесывает листья с кленов.

Идет, идет он, страшный вестник,

Пятой громоздкой чащи ломит.

И все сильней тоскуют песни

Под лягушиный писк в соломе.

О, электрический восход,

Ремней и труб глухая хватка,

Се изб древенчатый живот

Трясет стальная лихорадка!

(обратно)

3

Видели ли вы,

Как бежит по степям,

В туманах озерных кроясь,

Железной ноздрей храпя,

На лапах чугунных поезд?


А за ним

По большой траве,

Как на празднике отчаянных гонок,

Тонкие ноги закидывая к голове,

Скачет красногривый жеребенок?


Милый, милый, смешной дуралей,

Ну куда он, куда он гонится?

Неужель он не знает, что живых коней

Победила стальная конница?

Неужель он не знает, что в полях бессиянных

Той поры не вернет его бег,

Когда пару красивых степных россиянок

Отдавал за коня печенег?

По-иному судьба на торгах перекрасила

Наш разбуженный скрежетом плес,

И за тысчи пудов конской кожи и мяса

Покупают теперь паровоз.

(обратно)

4

Черт бы взял тебя, скверный гость!

Наша песня с тобой не сживется.


Жаль, что в детстве тебя не пришлось

Утопить, как ведро в колодце.

Хорошо им стоять и смотреть,

Красить рты в жестяных поцелуях, —

Только мне, как псаломщику, петь

Над родимой страной аллилуйя.

Оттого-то в сентябрьскую склень

На сухой и холодный суглинок,

Головой размозжась о плетень,

Облилась кровью ягод рябина.

Оттого-то вросла тужиль

В переборы тальянки звонкой.

И соломой пропахший мужик

Захлебнулся лихой самогонкой.

<1920>
(обратно) (обратно)

Мой путь

Жизнь входит в берега,

Села давнишний житель,

Я вспоминаю то,

Что видел я в краю.

Стихи мои,

Спокойно расскажите

Про жизнь мою.


Изба крестьянская.

Хомутный запах дегтя,

Божница старая,

Лампады кроткий свет.

Как хорошо,

Что я сберег те

Все ощущенья детских лет.


Под окнами

Костер метели белой.

Мне девять лет.

Лежанка, бабка, кот…

И бабка что-то грустное

Степное пела,

Порой зевая

И крестя свой рот.


Метель ревела.

Под оконцем

Как будто бы плясали мертвецы.

Тогда империя

Вела войну с японцем,

И всем далекие

Мерещились кресты.


Тогда не знал я

Черных дел России.

Не знал, зачем

И почему война.

Рязанские поля,

Где мужики косили,

Где сеяли свой хлеб,

Была моя страна.


Я помню только то,

Что мужики роптали,

Бранились в черта,

В Бога и в царя.

Но им в ответ

Лишьулыбались дали

Да наша жидкая

Лимонная заря.


Тогда впервые

С рифмой я схлестнулся.

От сонма чувств

Вскружилась голова.

И я сказал:

Коль этот зуд проснулся,

Всю душу выплещу в слова.


Года далекие,

Теперь вы как в тумане.

И помню, дед мне

С грустью говорил:

«Пустое дело…

Ну, а если тянет —

Пиши про рожь,

Но больше про кобыл».


Тогда в мозгу,

Влеченьем к музе сжатом,

Текли мечтанья

В тайной тишине,

Что буду я

Известным и богатым

И будет памятник

Стоять в Рязани мне.


В пятнадцать лет

Взлюбил я до печенок

И сладко думал,

Лишь уединюсь,

Что я на этой

Лучшей из девчонок,

Достигнув возраста, женюсь.

. . . . . . . . . . . . .


Года текли.

Года меняют лица —

Другой на них

Ложится свет.

Мечтатель сельский —

Я в столице

Стал первокласснейший поэт.


И, заболев

Писательскою скукой,

Пошел скитаться я

Средь разных стран,

Не веря встречам,

Не томясь разлукой,

Считая мир весь за обман.


Тогда я понял,

Что такое Русь.

Я понял, что такое слава.

И потому мне

В душу грусть

Вошла, как горькая отрава.


На кой мне черт,

Что я поэт!..

И без меня в достатке дряни.

Пускай я сдохну,

Только…

Нет,

Не ставьте памятник в Рязани!


Россия… Царщина…

Тоска…

И снисходительность дворянства.

Ну что ж!

Так принимай, Москва,

Отчаянное хулиганство.


Посмотрим —

Кто кого возьмет!

И вот в стихах моих

Забила

В салонный вылощенный

Сброд

Мочой рязанская кобыла.


Не нравится?

Да, вы правы —

Привычка к Лориган

И к розам…

Но этот хлеб,

Что жрете вы, —

Ведь мы его того-с…

Навозом…


Еще прошли года.

В годах такое было,

О чем в словах

Всего не рассказать:

На смену царщине

С величественной силой

Рабочая предстала рать.


Устав таскаться

По чужим пределам,

Вернулся я

В родимый дом.

Зеленокосая,

В юбчонке белой,

Стоит береза над прудом.


Уж и береза!

Чудная… А груди…

Таких грудей

У женщин не найдешь.

С полей обрызганные солнцем


Люди

Везут навстречу мне

В телегах рожь.


Им не узнать меня,

Я им прохожий.

Но вот проходит

Баба, не взглянув.

Какой-то ток

Невыразимой дрожи

Я чувствую во всю спину.


Ужель она?

Ужели не узнала?

Ну и пускай,

Пускай себе пройдет…

И без меня ей

Горечи немало —

Недаром лег

Страдальчески так рот.


По вечерам,

Надвинув ниже кепи,

Чтобы не выдать

Холода очей,

Хожу смотреть я

Скошенные степи

И слушать,

Как звенит ручей.


Ну что же?

Молодость прошла!

Пора приняться мне

За дело,

Чтоб озорливая душа

Уже по-зрелому запела.


И пусть иная жизнь села

Меня наполнит

Новой силой,

Как раньше

К славе привела

Родная русская кобыла.

<1925>
(обратно) (обратно)

Поэмы

Пугачев

Анатолию Мариенгофу

1 Появление Пугачева в Яицком городке

ПУГАЧЕВ

Ох, как устал и как болит нога!..

Ржет дорога в жуткое пространство.

Ты ли, ты ли, разбойный Чаган,

Приют дикарей и оборванцев?

Мне нравится степей твоих медь

И пропахшая солью почва.

Луна, как желтый медведь,

В мокрой траве ворочается.


Наконец-то я здесь, здесь!

Рать врагов цепью волн распалась,

Не удалось им на осиновый шест

Водрузить головы моей парус.


Яик, Яик, ты меня звал

Стоном придавленной черни!

Пучились в сердце жабьи глаза

Грустящей в закат деревни.

Только знаю я, что эти избы —

Деревянные колокола,

Голос их ветер хмарью съел.


О, помоги же, степная мгла,

Грозно свершить мой замысел!


СТОРОЖ

Кто ты, странник? Что бродишь долом?

Что тревожишь ты ночи гладь?

Отчего, словно яблоко тяжелое,

Виснет с шеи твоя голова?


ПУГАЧЕВ

В солончаковое ваше место

Я пришел из далеких стран —

Посмотреть на золото телесное,

На родное золото славян.

Слушай, отче! Расскажи мне нежно,

Как живет здесь мудрый наш мужик?

Так же ль он в полях своих прилежно

Цедит молоко соломенное ржи?

Так же ль здесь, сломав зари застенок,

Гонится овес на водопой рысцой

И на грядках, от капусты пенных,

Челноки ныряют огурцов?

Так же ль мирен труд домохозяек,

Слышен прялки ровный разговор?


СТОРОЖ

Нет, прохожий! С этой жизнью Яик

Раздружился с самых давних пор.


С первых дней, как оборвались вожжи,

С первых дней, как умер третий Петр,

Над капустой, над овсом, над рожью

Мы задаром проливаем пот.


Нашу рыбу, соль и рынок,

Чем сей край богат и рьян,

Отдала Екатерина

Под надзор своих дворян.


И теперь по всем окраинам

Стонет Русь от цепких лапищ.

Воском жалоб сердце Каина

К состраданью не окапишь.


Всех связали, всех вневолили,

С голоду хоть жри железо.

И течет заря над полем

С горла неба перерезанного.


ПУГАЧЕВ

Невеселое ваше житье!

Но скажи мне, скажи,

Неужель в народе нет суровой хватки

Вытащить из сапогов ножи

И всадить их в барские лопатки?


СТОРОЖ

Видел ли ты,

Как коса в лугу скачет,

Ртом железным перекусывая ноги трав?

Оттого что стоит трава на корячках,

Под себя коренья подобрав.

И никуда ей, траве, не скрыться

От горячих зубов косы,

Потому что не может она, как птица,

Оторваться от земли в синь.

Так и мы! Вросли ногами крови в избы,

Что нам первый ряд подкошенной травы?

Только лишь до нас не добрались бы,

Только нам бы,

Только б нашей

Не скосили, как ромашке, головы.

Но теперь как будто пробудились,

И березами заплаканный наш тракт

Окружает, как туман от сырости,

Имя мертвого Петра.


ПУГАЧЕВ

Как Петра? Что ты сказал, старик?

. . . . . . . . . . . . . . . .

Иль это взвыли в небе облака?


СТОРОЖ

Я говорю, что скоро грозный крик,

Который избы словно жаб влакал,

Сильней громов раскатится над нами.


Уже мятеж вздымает паруса.

Нам нужен тот, кто б первый бросил камень.


ПУГАЧЕВ

Какая мысль!


СТОРОЖ

О чем вздыхаешь ты?


ПУГАЧЕВ

Я положил себе зарок молчать до срока.

. . . . . . . . . . . . . . . . . .

Клещи рассвета в небесах

Из пасти темноты

Выдергивают звезды, словно зубы,

А мне еще нигде вздремнуть не удалось.


СТОРОЖ

Я мог бы предложить тебе

Тюфяк свой грубый,

Но у меня в дому всего одна кровать,

И четверо на ней спит ребятишек.


ПУГАЧЕВ

Благодарю! Я в этом граде гость.

Дадут приют мне под любою крышей.

Прощай, старик!


СТОРОЖ

Храни тебя Господь!

. . . . . . . . . . . . . . .

Русь, Русь! И сколько их таких,

Как в решето просеивающих плоть,

Из края в край в твоих просторах шляется?

Чей голос их зовет,

Вложив светильником им посох в пальцы?

Идут они, идут! Зеленый славя гул,

Купая тело в ветре и в пыли,

Как будто кто сослал их всех на каторгу

Вертеть ногами

Сей шар земли.


Но что я вижу?

Колокол луны скатился ниже,


Он, словно яблоко увянувшее, мал.

Благовест лучей его стал глух.


Уж на нашесте громко заиграл

В куриную гармонику петух.

(обратно)

2 Бегство калмыков

ПЕРВЫЙ ГОЛОС

Послушайте, послушайте, послушайте,

Вам не снился тележный свист?

Нынче ночью на заре жидкой

Тридцать тысяч калмыцких кибиток

От Самары проползло на Иргиз.

От российской чиновничьей неволи,

Оттого что, как куропаток, их щипали

На наших лугах,

Потянулись они в свою Монголию

Стадом деревянных черепах.


ВТОРОЙ ГОЛОС

Только мы, только мы лишь медлим,

Словно страшен нам захлестнувший нас шквал.

Оттого-то шлет нам каждую неделю

Приказы свои Москва.

Оттого-то, куда бы ни шел ты,

Видишь, как под усмирителей меч

Прыгают кошками желтыми

Казацкие головы с плеч.


КИРПИЧНИКОВ

Внимание! Внимание! Внимание!

Не будьте ж трусливы, как овцы,

Сюда едут на страшное дело вас сманивать

Траубенберг и Тамбовцев.


КАЗАКИ

К черту! К черту предателей!

. . . . . . . . . . . . . .


ТАМБОВЦЕВ

Сми-ирно-о!

Сотники казачьих отрядов,

Готовьтесь в поход!

Нынче ночью, как дикие звери,

Калмыки всем скопом орд

Изменили Российской империи

И угнали с собой весь скот.

Потопленную лодку месяца

Чаган выплескивает на берег дня.

Кто любит свое отечество,

Тот должен слушать меня.

Нет, мы не можем, мы не можем, мы не можем

Допустить сей ущерб стране:

Россия лишилась мяса и кожи,

Россия лишилась лучших коней.


Так бросимтесь же в погоню

На эту монгольскую мразь,

Пока она всеми ладонями

Китаю не предалась.


КИРПИЧНИКОВ

Стой, атаман, довольно

Об ветер язык чесать.

За Россию нам, конечно, больно,

Оттого что нам Россия – мать.

Но мы ничуть, мы ничуть не испугались,

Что кто-то покинул наши поля,

И калмык нам не желтый заяц,

В которого можно, как в пищу, стрелять.

Он ушел, этот смуглый монголец,

Дай же Бог ему добрый путь.

Хорошо, что от наших околиц

Он без боли сумел повернуть.


ТРАУБЕНБЕРГ

Что это значит?


КИРПИЧНИКОВ

Это значит то,

Что, если б

Наши избы были на колесах,

Мы впрягли бы в них своих коней

И гужом с солончаковых плесов

Потянулись в золото степей.

Наши б кони, длинно выгнув шеи,

Стадом черных лебедей

По во́дам ржи

Понесли нас, буйно хорошея,

В новый край, чтоб новой жизнью жить.

КАЗАКИ

Замучили! Загрызли, прохвосты!


ТАМБОВЦЕВ

Казаки! Вы целовали крест!

Вы клялись…


КИРПИЧНИКОВ

Мы клялись, мы клялись Екатерине

Быть оплотом степных границ,

Защищать эти пастбища синие

От налета разбойных птиц.

Но скажите, скажите, скажите,

Разве эти птицы не вы?

Наших пашен суровых житель

Не найдет, где прикрыть головы.


ТРАУБЕНБЕРГ

Это измена!..

Связать его! Связать!


КИРПИЧНИКОВ

Казаки, час настал!

Приветствую тебя, мятеж свирепый!

Что не могли в словах сказать уста,

Пусть пулями расскажут пистолеты.

(Стреляет.)


Траубенберг падает мертвым. Конвойные разбегаются. Казаки хватают лошадь Тамбовцева под уздцы и стаскивают его на землю.


ГОЛОСА

Смерть! Смерть тирану!


ТАМБОВЦЕВ

О Господи! Ну что я сделал?


Первый голос

Мучил, злодей, три года,

Три года, как коршун белый,

Ни проезда не давал, ни прохода.


ВТОРОЙ ГОЛОС

Откушай похлебки метелицы.

Отгулял, отстегал и отхвастал.


ТРЕТИЙ ГОЛОС

Черта ли с ним канителиться?


ЧЕТВЕРТЫЙ ГОЛОС

Повесить его – и баста!


КИРПИЧНИКОВ

Пусть знает, пусть слышит Москва —

На расправы ее мы взбыстрим.

Это только лишь первый раскат,

Это только лишь первый выстрел.

Пусть помнит Екатерина,

Что если Россия – пруд,

То черными лягушками в тину

Пушки мечут стальную икру.

Пусть носится над страной,

Что казак не ветла на прогоне

И в луны мешок травяной

Он башку незадаром сронит.

(обратно)

3 Осенней ночью

КАРАВАЕВ

Тысячу чертей, тысячу ведьм и тысячу дьяволов!

Экий дождь! Экий скверный дождь!

Скверный, скверный!

Словно вонючая моча волов

Льется с туч на поля и деревни.

Скверный дождь!

Экий скверный дождь!


Как скелеты тощих журавлей,

Стоят ощипанные вербы,

Плавя ребер медь.

Уж золотые яйца листьев на земле

Им деревянным брюхом не согреть,

Не вывести птенцов – зеленых вербенят,

По горлу их скользнул сентябрь, как нож,

И кости крыл ломает на щебняк

Осенний дождь.

Холодный, скверный дождь!


О осень, осень!

Голые кусты,

Как оборванцы, мокнут у дорог.

В такую непогодь собаки, сжав хвосты,

Боятся головы просунуть за порог,

А тут вот стой, хоть сгинь,

Но тьму глазами ешь,

Чтоб не пробрался вражеский лазутчик.

Проклятый дождь!

Расправу за мятеж

Напоминают мне рыгающие тучи.

Скорей бы, скорей в побег, в побег

От этих кровью выдоенных стран.

С объятьями нас принимает всех

С Екатериною воюющий султан.

Уже стекается придушенная чернь

С озиркой, словно полевые мыши.

О солнце-колокол, твое тили-ли-день,

Быть может, здесь мы больше не услышим!

Но что там? Кажется, шаги?

Шаги… Шаги…

Эй, кто идет? Кто там идет?


ПУГАЧЕВ

Свой… свой…


КАРАВАЕВ

Кто свой?


ПУГАЧЕВ

Я, Емельян.


КАРАВАЕВ

А, Емельян, Емельян, Емельян!

Что нового в этом мире, Емельян?

Как тебе нравится этот дождь?


ПУГАЧЕВ

Этот дождь на счастье Богом дан,

Нам на руку, чтоб он хлестал всю ночь.


КАРАВАЕВ

Да, да! Я тоже так думаю, Емельян.

Славный дождь! Замечательный дождь!


ПУГАЧЕВ

Нынче вечером, в темноте скрываясь,

Я правительственные посты осмотрел.

Все часовые попрятались, как зайцы,

Боясь замочить шинели.

Знаешь? Эта ночь, если только мы выступим,

Не кровью, а зарею окрасила б наши ножи,

Всех бы солдат без единого выстрела

В сонном Яике мы могли уложить…

Завтра ж к утру будет ясная погода,

Сивым табуном проскачет хмарь.

Слушай, ведь я из простого рода

И сердцем такой же степной дикарь!

Я умею, на сутки и версты не трогаясь,

Слушать бег ветра и твари шаг,

Оттого что в груди у меня, как в берлоге,

Ворочается зверенышем теплым душа.

Мне нравится запах травы, холодом подожженной,

И сентябрьского листолета протяжный свист.

Знаешь ли ты, что осенью медвежонок

Смотрит на луну,

Как на вьющийся в ветре лист?

По луне его учит мать

Мудрости своей звериной,

Чтобы смог он, дурашливый, знать

И призванье свое и имя.

. . . . . . . . . . .

Я значенье мое разгадал…


КАРАВАЕВ

Тебе ж недаром верят!


ПУГАЧЕВ

Долгие, долгие тяжкие года

Я учил в себе разуму зверя…

Знаешь? Люди ведь все со звериной душой —

Тот медведь, тот лиса, та волчица,

А жизнь – это лес большой,

Где заря красным всадником мчится.

Нужно крепкие, крепкие иметь клыки.


КАРАВАЕВ

Да, да! Я тоже так думаю, Емельян…

И если б они у нас были,

То московские полки

Нас не бросали, как рыб, в Чаган.


Они б побоялись нас жать

И карать так легко и просто

За то, что в чаду мятежа

Убили мы двух прохвостов.


ПУГАЧЕВ

Бедные, бедные мятежники!

Вы цвели и шумели, как рожь.

Ваши головы колосьями нежными

Раскачивал июльский дождь.

Вы улыбались тварям…


. . . . . . . . . . . . .


Послушай, да ведь это ж позор,

Чтоб мы этим поганым харям

Не смогли отомстить до сих пор?

Разве это когда прощается,

Чтоб с престола какая-то б…

Протягивала солдат, как пальцы,

Непокорную чернь умерщвлять!

Нет, не могу, не могу!

К черту султана с туретчиной,

Только на радость врагу

Этот побег опрометчивый.

Нужно остаться здесь!

Нужно остаться, остаться,

Чтобы вскипела месть

Золотою пургой акаций,

Чтоб пролились ножи

Железными струями люто!


Слушай! Бросай сторожить,

Беги и буди весь хутор.

(обратно)

4 Происшествие на Таловом умёте

ОБОЛЯЕВ

Что случилось? Что случилось? Что случилось?


ПУГАЧЕВ

Ничего страшного. Ничего страшного. Ничего страшного.

Там на улице жолклая сырость

Гонит туман, как стада барашковые.

Мокрою цаплей по лужам полей бороздя,

Ветер заставил все живое,

Как жаб по их гнездам, скрыться,

И только порою,

Привязанная к нитке дождя,

Черным крестом в воздухе

Проболтнется шальная птица.

Это осень, как старый оборванный монах,

Пророчит кому-то о погибели веще.


. . . . . . . . . . . . . . .

Послушайте, для наших благ

Я придумал кой-что похлеще.


КАРАВАЕВ

Да, да! Мы придумали кой-что похлеще.


ПУГАЧЕВ

Знаете ли вы,

Что по черни ныряет весть,

Как по гребням волн лодка с парусом низким?

По-звериному любит мужик наш на корточки сесть

И сосать эту весть, как коровьи большие сиськи.

От песков Джигильды до Алатыря

Эта весть о том,

Что какой-то жестокий поводырь

Мертвую тень императора

Ведет на российскую ширь.

Эта тень с веревкой на шее безмясой,

Отвалившуюся челюсть теребя,

Скрипящими ногами приплясывая,

Идет отомстить за себя,

Идет отомстить Екатерине,

Подымая руку, как желтый кол,

За то, что она с сообщниками своими,

Разбив белый кувшин

Головы его,

Взошла на престол.


ОБОЛЯЕВ

Это только веселая басня!

Ты, конечно, не за этим пришел,

Чтоб рассказать ее нам?


ПУГАЧЕВ

Напрасно, напрасно, напрасно

Ты так думаешь, брат Степан.


КАРАВАЕВ

Да, да! По-моему, тоже напрасно.


ПУГАЧЕВ

Разве важно, разве важно, разве важно,

Что мертвые не встают из могил?

Но зато кой-где почву безвлажную

Этот слух словно плугом взрыл.

Уже слышится благовест бунтов,

Рев крестьян оглашает зенит,

И кустов деревянный табун

Безлиственной ковкой звенит.

Что ей Петр? – Злой и дикой ораве? —

Только камень желанного случая,

Чтобы колья погромные правили

Над теми, кто грабил и мучил.

Каждый платит за лепту лептою,

Месть щенками кровавыми щенится.

Кто же скажет, что это свирепствуют

Бродяги и отщепенцы?

Это буйствуют россияне!

Я ж хочу научить их под хохот сабль

Обтянуть тот зловещий скелет парусами

И пустить его по безводным степям,

Как корабль.

А за ним

По курганам синим

Мы живых голов двинем бурливый флот.


. . . . . . . . . . . . . . .

. . . . . . . . . . . . . . .


Послушайте! Для всех отныне

Я – император Петр!


КАЗАКИ

Как император?


ОБОЛЯЕВ

Он с ума сошел!


ПУГАЧЕВ

Ха-ха-ха!

Вас испугал могильщик,

Который, череп разложив как горшок,

Варит из медных монет щи,

Чтоб похлебать в черный срок.

Я стращать мертвецом вас не стану,

Но должны ж вы, должны понять,

Что этим кладбищенским планом

Мы подымем монгольскую рать!


Нам мало того простолюдства,

Которое в нашем краю,

Пусть калмык и башкирец бьются

За бараньи костры средь юрт!


ЗАРУБИН

Это верно, это верно, это верно!

Кой нам черт умышлять побег?

Лучше здесь всем им головы скверные

Обломать, как колеса с телег.

Будем крыть их ножами и матом,

Кто без сабли – так бей кирпичом!

Да здравствует наш император,

Емельян Иванович Пугачев!


ПУГАЧЕВ

Нет, нет, я для всех теперь

Не Емельян, а Петр…


КАРАВАЕВ

Да, да, не Емельян, а Петр…


ПУГАЧЕВ

Братья, братья, ведь каждый зверь

Любит шкуру свою и имя…

Тяжко, тяжко моей голове

Опушать себя чуждым инеем.


Трудно сердцу светильником мести

Освещать корявые чащи.

Знайте, в мертвое имя влезть —

То же, что в гроб смердящий.


Больно, больно мне быть Петром,

Когда кровь и душа Емельянова.

Человек в этом мире не бревенчатый дом,

Не всегда перестроишь наново…

Но… к черту все это, к черту!

Прочь жалость телячьих нег!


Нынче ночью в половине четвертого

Мы устроить должны набег.

(обратно)

5 Уральский каторжник

ХЛОПУША

Сумасшедшая, бешеная кровавая муть!

Что ты? Смерть? Иль исцеленье калекам?

Проведите, проведите меня к нему,

Я хочу видеть этого человека.

Я три дня и три ночи искал ваш умёт,

Тучи с севера сыпались каменной грудой.

Слава ему! Пусть он даже не Петр!

Чернь его любит за буйство и удаль.


Я три дня и три ночи блуждал по тропам,

В солонце рыл глазами удачу,

Ветер волосы мои, как солому, трепал

И цепами дождя обмолачивал.

Но озлобленное сердце никогда не заблудится,

Эту голову с шеи сшибить нелегко.

Оренбургская заря красношерстной верблюдицей

Рассветное роняла мне в рот молоко.

И холодное корявое вымя сквозь тьму

Прижимал я, как хлеб, к истощенным векам.

Проведите, проведите меня к нему,

Я хочу видеть этого человека.


ЗАРУБИН

Кто ты? Кто? Мы не знаем тебя!

Что тебе нужно в нашем лагере?

Отчего глаза твои,

Как два цепных кобеля,

Беспокойно ворочаются в соленой влаге?

Что пришел ты ему сообщить?

Злое ль, доброе ль светится из пасти вспурга?

Прорубились ли в Азию бунтовщики?

Иль, как зайцы, бегут от Оренбурга?


ХЛОПУША

Где он? Где? Неужель его нет?

Тяжелее, чем камни, я нес мою душу.


Ах, давно, знать, забыли в этой стране

Про отчаянного негодяя и жулика Хлопушу.

Смейся, человек!

В ваш хмурый стан

Посылаются замечательные разведчики.

Был я каторжник и арестант,

Был убийца и фальшивомонетчик.


Но всегда ведь, всегда ведь, рано ли, поздно ли,

Расставляет расплата капканы терний.

Заковали в колодки и вырвали ноздри

Сыну крестьянина Тверской губернии.

Десять лет —

Понимаешь ли ты, десять лет? —

То острожничал я, то бродяжил.

Это теплое мясо носил скелет

На общипку, как пух лебяжий.


Черта ль с того, что хотелось мне жить?

Что жестокостью сердце устало хмуриться?

Ах, дорогой мой,

Для помещика мужик —

Все равно что овца, что курица.

Ежедневно молясь на зари желтый гроб,

Кандалы я сосал голубыми руками…


Вдруг… три ночи назад… губернатор Рейнсдорп,

Как сорвавшийся лист,

Взлетел ко мне в камеру…

«Слушай, каторжник!

(Так он сказал.)

Лишь тебе одному поверю я.

Там в ковыльных просторах ревет гроза,

От которой дрожит вся империя,

Там какой-то пройдоха, мошенник и вор

Вздумал вздыбить Россию ордой грабителей,

И дворянские головы сечет топор —

Как березовые купола

В лесной обители.

Ты, конечно, сумеешь всадить в него нож?

(Так он сказал, так он сказал мне.)

Вот за эту услугу ты свободу найдешь

И в карманах зазвякает серебро, а не камни».


Уж три ночи, три ночи, пробиваясь сквозь тьму,

Я ищу его лагерь, и спросить мне некого.

Проведите ж, проведите меня к нему.

Я хочу видеть этого человека!


ЗАРУБИН

Странный гость.


ПОДУРОВ

Подозрительный гость.


ЗАРУБИН

Как мы можем тебе довериться?


ПОДУРОВ

Их немало, немало, за червонцев горсть

Готовых пронзить его сердце.


ХЛОПУША

Ха-ха-ха!

Это очень неглупо.

Вы надежный и крепкий щит.

Только весь я до самого пупа —

Местью вскормленный бунтовщик.

Каплет гноем смола прогорклая

Из разодранных ребер изб.

Завтра ж ночью я выбегу волком

Человеческое мясо грызть.

Все равно ведь, все равно ведь, все равно ведь,

Не сожрешь – так сожрут тебя ж.

Нужно вечно держать наготове

Эти руки для драки и краж.

Верьте мне!

Я пришел к вам как друг.

Сердце радо в пурге расколоться

Оттого, что без Хлопуши

Вам не взять Оренбург

Даже с сотней лихих полководцев.


ЗАРУБИН

Так открой нам, открой, открой

Тот план, что в тебе хоронится.


ПОДУРОВ

Мы сейчас же, сейчас же пошлем тебя в бой

Командиром над нашей конницей.


ХЛОПУША

Нет!

Хлопуша не станет биться.

У Хлопуши другая мысль.

Он хотел бы, чтоб гневные лица

Вместе с злобой умом налились.

Вы бесстрашны, как хищные звери,

Грозен лязг ваших битв и побед,

Но ведь все ж у вас нет артиллерии?

Но ведь все ж у вас пороху нет?


Ах, в башке моей, словно в бочке,

Мозг, как спирт, хлебной едкостью лют.

Знаю я, за Самарой рабочие

Для помещиков пушки льют.

Там найдется и порох, и ядра,

И наводчиков зоркая рать.

Только надо сейчас же, не откладывая,

Всех крестьян в том краю взбунтовать.

Стыдно медлить здесь, стыдно медлить,

Гнев рабов – не кобылий фырк…

Так давайте ж по липовой меди

Трахнем вместе к границам Уфы.

(обратно)

6 В стане Зарубина

ЗАРУБИН

Эй ты, люд честной да веселый,

Забубенная трын-трава!

Подружилась с твоими селами

Скуломордая татарва.

Свищут кони, как вихри, по полю,

Только взглянешь – и след простыл.

Месяц, желтыми крыльями хлопая,

Раздирает, как ястреб, кусты.

Загляжусь я по ровной голи

В синью стынущие луга,

Не березовая ль то Монголия?

Не кибитки ль киргиз – стога?..


Слушай, люд честной, слушай, слушай

Свой кочевнический пересвист!

Оренбург, осажденный Хлопушей,

Ест лягушек, мышей и крыс.

Треть страны уже в наших руках,

Треть страны мы как войско выставили.

Нынче ж в ночь потеряет враг

По Приволжью все склады и пристани.


ШИГАЕВ

Стоп, Зарубин!

Ты, наверное, не слыхал,

Это видел не я…

Другие…

Многие…

Около Самары с пробитой башкой ольха,

Капая желтым мозгом,

Прихрамывает при дороге.

Словно слепец, от ватаги своей отстав,

С гнусавой и хриплой дрожью

В рваную шапку вороньего гнезда

Просит она на пропитанье

У проезжих и у прохожих.

Но никто ей не бросит даже камня.

В испуге крестясь на звезду,

Все считают, что это страшное знамение,

Предвещающее беду.

Что-то будет.

Что-то должно случиться.

Говорят, наступит глад и мор,

По сту раз на лету будет склевывать птица

Желудочное свое серебро.


ТОРНОВ

Да-да-да!

Что-то будет!

Повсюду

Воют слухи, как псы у ворот,

Дует в души суровому люду

Ветер сырью и вонью болот.

Быть беде!

Быть великой потере!

Знать, не зря с луговой стороны

Луны лошадиный череп

Каплет золотом сгнившей слюны.


ЗАРУБИН

Врете! Врете вы,

Нож вам в спины!

С детства я не видал в глаза,

Чтоб от этакой чертовщины

Хуже бабы дрожал казак.


ШИГАЕВ

Не дрожим мы, ничуть не дрожим!

Наша кровь – не башкирские хляби.

Сам ты знаешь ведь, чьи ножи

Пробивали дорогу в Челябинск.

Сам ты знаешь, кто брал Осу,

Кто разбил наголо Сарапуль.

Столько мух не сидело у тебя на носу,

Сколько пуль в наши спины вцарапали.

В стужу ль, в сырость ли,

В ночь или днем —

Мы всегда наготове к бою,

И любой из нас больше дорожит конем,

Чем разбойной своей головою.

Но кому-то грозится, грозится беда,

И ее ль казаку не слышать?

Посмотри, вон сидит дымовая труба,

Как наездник, верхом на крыше.

Вон другая, вон третья,

Не счесть их рыл

С залихватской тоской остолопов,

И весь дикий табун деревянных кобыл

Мчится, пылью клубя, галопом.

Ну куда ж он? Зачем он?

Каких дорог

Оголтелые всадники ищут?

Их стегает, стегает переполох

По стеклянным глазам кнутовищем.


ЗАРУБИН

Нет, нет, нет!

Ты не понял…

То слышится звань,

Звань к оружью под каждой оконницей.

Знаю я, нынче ночью идет на Казань

Емельян со свирепой конницей.

Сам вчера, от восторга едва дыша,

За горой в предрассветной мгле

Видел я, как тянулись за Черемшан

С артиллерией тысчи телег.


Как торжественно с хрипом колесным обоз

По дорожным камням грохотал.

Рев верблюдов сливался с блеянием коз

И с гортанною речью татар.


ТОРНОВ

Что ж, мы верим, мы верим,

Быть может,

Как ты мыслишь, все так и есть;

Голос гнева, с бедою схожий,

Нас сзывает на страшную месть.

Дай Бог!

Дай Бог, чтоб так и сталось.


ЗАРУБИН

Верьте, верьте!

Я вам клянусь!

Не беда, а нежданная радость

Упадет на мужицкую Русь.

Вот взвенел, словно сабли о панцири,

Синий сумрак над ширью равнин,

Даже рощи —

И те повстанцами

Подымают хоругви рябин.

Зреет, зреет веселая сеча.

Взвоет в небо кровавый туман.

Гудом ядер и свистом картечи

Будет завтра их крыть Емельян.

И чтоб бунт наш гремел безысходней,

Чтоб вконец не сосала тоска, —

Я сегодня ж пошлю вас, сегодня,

На подмогу его войскам.

(обратно)

7 Ветер качает рожь

ЧУМАКОВ

Что это? Как это? Неужель мы разбиты?

Сумрак голодной волчицей выбежал кровь зари лакать.

О, эта ночь! Как могильные плиты,

По небу тянутся каменные облака.

Выйдешь в поле, зовешь, зовешь,

Кличешь старую рать, что легла под Сарептой,

И глядишь и не видишь – то ли зыбится рожь,

То ли желтые полчища пляшущих скелетов.

Нет, это не август, когда осыпаются овсы,

Когда ветер по полям их колотит дубинкой грубой.

Мертвые, мертвые, посмотрите, кругом мертвецы,

Вон они хохочут, выплевывая сгнившие зубы.

Сорок тысяч нас было, сорок тысяч,

И все сорок тысяч за Волгой легли, как один.

Даже дождь так не смог бы траву иль солому высечь,

Как осыпали саблями головы наши они.

Что это? Как это? Куда мы бежим?

Сколько здесь нас в живых осталось?

От горящих деревень бьющий лапами в небо дым

Расстилает по земле наш позор и усталость.

Лучше б было погибнуть нам там и лечь,

Где кружит воронье беспокойным, зловещим свадьбищем,

Чем струить эти пальцы пятерками пылающих свеч,

Чем нести это тело с гробами надежд, как кладбище!


БУРНОВ

Нет! Ты не прав, ты не прав, ты не прав!

Я сейчас чувством жизни, как никогда, болен.

Мне хотелось бы, как мальчишке, кувыркаться по золоту трав

И сшибать черных галок с крестов голубых колоколен.

Все, что отдал я за свободу черни,

Я хотел бы вернуть и поверить снова,

Что вот эту луну,

Как керосиновую лампу в час вечерний,

Зажигает фонарщик из города Тамбова.

Я хотел бы поверить, что эти звезды —

не звезды,

Что это – желтые бабочки, летящие на лунное пламя…

Друг!..

Зачем же мне в душу ты ропотом слезным

Бросаешь, как в стекла часовни, камнем?


ЧУМАКОВ

Что жалеть тебе смрадную холодную душу —

Околевшего медвежонка в тесной берлоге?

Знаешь ли ты, что в Оренбурге зарезали Хлопушу?

Знаешь ли ты, что Зарубин в Табинском остроге?

Наше войско разбито вконец Михельсоном,

Калмыки и башкиры удрали к Аральску в Азию.

Не с того ли так жалобно

Суслики в поле притоптанном стонут,

Обрызгивая мертвые головы, как кленовые листья, грязью?

Гибель, гибель стучит по деревням в колотушку.

Кто ж спасет нас? Кто даст нам укрыться?

Посмотри! Там опять, там опять за опушкой

В воздух крылья крестами бросают крикливые птицы.


БУРНОВ

Нет, нет, нет! Я совсем не хочу умереть!

Эти птицы напрасно над нами вьются.

Я хочу снова отроком, отряхая с осинника медь,

Подставлять ладони, как белые скользкие блюдца.

Как же смерть?

Разве мысль эта в сердце поместится,

Когда в Пензенской губернии у меня есть свой дом?

Жалко солнышко мне, жалко месяц,

Жалко тополь над низким окном.

Только для живых ведь благословенны

Рощи, потоки, степи и зеленя.

Слушай, плевать мне на всю вселенную,

Если завтра здесь не будет меня!

Я хочу жить, жить, жить,

Жить до страха и боли!

Хоть карманником, хоть золоторотцем,

Лишь бы видеть, как мыши от радости прыгают в поле,

Лишь бы слышать, как лягушки от восторга поют в колодце.

Яблоневым цветом брызжется душа моя белая,

В синее пламя ветер глаза раздул.

Ради Бога, научите меня,

Научите меня, и я что угодно сделаю,

Сделаю что угодно, чтоб звенеть в человечьем саду!


ТВОРОГОВ

Стойте! Стойте!

Если б знал я, что вы не трусливы,

То могли б мы спастись без труда.

Никому б не открыли наш заговор безъязыкие ивы,

Сохранила б молчанье одинокая в небе звезда.

Не пугайтесь!

Не пугайтесь жестокого плана.

Это не тяжелее, чем хруст ломаемых в теле костей,

Я хочу предложить вам:

Связать на заре Емельяна

И отдать его в руки грозящих нам смертью властей.


ЧУМАКОВ

Как, Емельяна?


БУРНОВ

Нет! Нет! Нет!


ТВОРОГОВ

Хе-хе-хе!

Вы глупее, чем лошади!

Я уверен, что завтра ж,

Лишь золотом плюнет рассвет,

Вас развесят солдаты, как туш, на какой-нибудь площади,

И дурак тот, дурак, кто жалеть будет вас,

Оттого что сами себе вы придумали тернии.

Только раз ведь живем мы, только раз!

Только раз светит юность, как месяц в родной губернии.

Слушай, слушай, есть дом у тебя на Суре,

Там в окно твое тополь стучится багряными листьями,

Словно хочет сказать он хозяину в хмурой октябрьской поре,

Что изранила его осень холодными меткими выстрелами.

Как же сможешь ты тополю помочь?

Чем залечишь ты его деревянные раны?

Вот такая же жизни осенняя гулкая ночь

Общипала, как тополь зубами дождей, Емельяна.


Знаю, знаю, весной, когда лает вода,

Тополь снова покроется мягкой зеленой кожей.

Но уж старые листья на нем не взойдут никогда —

Их растащит зверье и потопчут прохожие.


Что мне в том, что сумеет Емельян скрыться в Азию?

Что, набравши кочевников, может снова удариться в бой?

Все равно ведь и новые листья падут и покроются грязью.

Слушай, слушай, мы старые листья с тобой!

Так чего ж нам качаться на голых корявых ветвях?

Лучше оторваться и броситься в воздух кружиться,

Чем лежать и струить золотое гниенье в полях,

Чем глаза твои выклюют черные хищные птицы.

Тот, кто хочет за мной, – в добрый час!

Нам башка Емельяна – как челн

Потопающим в дикой реке…


Только раз ведь живем мы, только раз!

Только раз славит юность, как парус, луну вдалеке.

(обратно)

8 Конец Пугачева

ПУГАЧЕВ

Вы с ума сошли! Вы с ума сошли! Вы с ума сошли!

Кто сказал вам, что мы уничтожены?

Злые рты, как с протухшею пищей кошли,

Зловонно рыгают бесстыдной ложью.

Трижды проклят тот трус, негодяй и злодей,

Кто сумел окормить вас такою дурью.

Нынче ж в ночь вы должны оседлать лошадей

И попасть до рассвета со мною в Гурьев.

Да, я знаю, я знаю, мы в страшной беде,

Но затем-то и злей над туманной вязью

Деревянными крыльями по каспийской воде

Наши лодки заплещут, как лебеди, в Азию.

О Азия, Азия! Голубая страна,

Обсыпанная солью, песком и известкой.

Там так медленно по небу едет луна,

Поскрипывая колесами, как киргиз с повозкой.

Но зато кто бы знал, как бурливо и гордо

Скачут там шерстожелтые горные реки!

Не с того ли так свищут монгольские орды

Всем тем диким и злым, что сидит в человеке?


Уж давно я, давно скрывал тоску

Перебраться туда, к их кочующим станам,

Чтоб разящими волнами их сверкающих скул

Стать к преддверьям России, как тень Тамерлана.

Так какой же мошенник, прохвост и злодей

Окормил вас бесстыдной трусливой дурью?

Нынче ж в ночь вы должны оседлать лошадей

И попасть до рассвета со мною в Гурьев.


КРЯМИН

О смешной, о смешной, о смешной Емельян!

Ты все такой же сумасбродный, слепой и вкрадчивый;

Расплескалась удаль твоя по полям,

Не вскипеть тебе больше ни в какой азиатчине.

Знаем мы, знаем твой монгольский народ,

Нам ли храбрость его неизвестна?

Кто же первый, кто первый, как не этот сброд

Под Самарой ударился в бегство?

Как всегда, как всегда, эта дикая гнусь

Выбирала для жертвы самых слабых и меньших,

Только б грабить и жечь ей пограничную Русь

Да привязывать к седлам добычей женщин.

Ей всегда был приятней набег и разбой,

Чем суровые походы с житейской хмурью.

. . . . . . . . . . . . . . . . .

Нет, мы больше не можем идти за тобой,

Не хотим мы ни в Азию, ни на Каспий, ни в Гурьев.


ПУГАЧЕВ

Боже мой, что я слышу?

Казак, замолчи!

Я заткну твою глотку ножом иль выстрелом…

Неужели и вправду отзвенели мечи?

Неужель это плата за все, что я выстрадал?

Нет, нет, нет, не поверю, не может быть!

Не на то вы взрастали в степных станицах,

Никакие угрозы суровой судьбы

Не должны вас заставить смириться.

Вы должны разжигать еще больше тот взвой,

Когда ветер метелями с наших стран дул…


Смело ж к Каспию! Смело за мной!

Эй вы, сотники, слушать команду!


КРЯМИН

Нет! Мы больше не слуги тебе!

Нас не взманит твое сумасбродство.

Не хотим мы в ненужной и глупой борьбе

Лечь, как толпы других, по погостам.

Есть у сердца невзгоды и тайный страх

От кровавых раздоров и стонов.

Мы хотели б, как прежде, в родных хуторах

Слушать шум тополей и кленов.

Есть у нас роковая зацепка за жизнь,

Что прочнее канатов и проволок…

Не пора ли тебе, Емельян, сложить

Перед властью мятежную голову?!

Все равно то, что было, назад не вернешь,

Знать, недаром листвою октябрь заплакал…


ПУГАЧЕВ

Как? Измена?

Измена?

Ха-ха-ха!..

Ну так что ж!

Получай же награду свою, собака!

(Стреляет.)


Крямин падает мертвым. Казаки с криком обнажают сабли. Пугачев, отмахиваясь кинжалом, пятится к стене.


ГОЛОСА

Вяжите его! Вяжите!


ТВОРОГОВ

Бейте! Бейте прямо саблей в морду!


ПЕРВЫЙ ГОЛОС

Натерпелись мы этой прыти…


ВТОРОЙ ГОЛОС

Тащите его за бороду…


ПУГАЧЕВ

…Дорогие мои… Хор-рошие…

Что случилось? Что случилось? Что случилось?

Кто так страшно визжит и хохочет

В придорожную грязь и сырость?

Кто хихикает там исподтишка,

Злобно отплевываясь от солнца?


. . . . . . . . . . . . . . .


…Ах, это осень!

Это осень вытряхивает из мешка

Чеканенные сентябрем червонцы.

Да! Погиб я!

Приходит час…

Мозг, как воск, каплет глухо, глухо…


…Это она!

Это она подкупила вас,

Злая и подлая оборванная старуха.

Это она, она, она,

Разметав свои волосы зарею зыбкой,

Хочет, чтоб сгибла родная страна

Под ее невеселой холодной улыбкой.


ТВОРОГОВ

Ну, рехнулся… чего ж глазеть?

Вяжите!

Чай, не выбьет стены головою.

Слава Богу! конец его зверской резне,

Конец его злобному волчьему вою.

Будет ярче гореть теперь осени медь,

Мак зари черпаками ветров не выхлестать.

Торопитесь же!

Нужно скорей поспеть

Передать его в руки правительства.


ПУГАЧЕВ

Где ж ты? Где ж ты, былая мощь?

Хочешь встать – и рукою не можешь двинуться!

Юность, юность! Как майская ночь,

Отзвенела ты черемухой в степной провинции.

Вот всплывает, всплывает синь ночная над Доном,

Тянет мягкою гарью с сухих перелесиц.

Золотою известкой над низеньким домом

Брызжет широкий и теплый месяц.

Где-то хрипло и нехотя кукарекнет петух,

В рваные ноздри пылью чихнет околица,

И все дальше, все дальше, встревоживши сонный луг,

Бежит колокольчик, пока за горой не расколется.

Боже мой!

Неужели пришла пора?

Неужель под душой так же падаешь, как под ношей?

А казалось… казалось еще вчера…

Дорогие мои… дорогие… хор-рошие…

Март – август 1921
(обратно) (обратно)

Анна Снегина

А. Воронскому

1

«Село, значит, наше – Радово,

Дворов, почитай, два ста.

Тому, кто его оглядывал,

Приятственны наши места.

Богаты мы лесом и водью,

Есть пастбища, есть поля.

И по всему угодью

Рассажены тополя.


Мы в важные очень не лезем,

Но все же нам счастье дано.

Дворы у нас крыты железом,

У каждого сад и гумно.

У каждого крашены ставни,

По праздникам мясо и квас.


Недаром когда-то исправник

Любил погостить у нас.


Оброки платили мы к сроку,

Но – грозный судья – старшина

Всегда прибавлял к оброку

По мере муки и пшена.

И чтоб избежать напасти,

Излишек нам был без тяго́т.

Раз – власти, на то они власти,

А мы лишь простой народ.


Но люди – все грешные души.

У многих глаза – что клыки.

С соседней деревни Криуши

Косились на нас мужики.

Житье у них было плохое —

Почти вся деревня вскачь

Пахала одной сохою

На паре заезженных кляч.


Каких уж тутждать обилий, —

Была бы душа жива.

Украдкой они рубили

Из нашего леса дрова.

Однажды мы их застали…

Они в топоры, мы тож.

От звона и скрежета стали

По телу катилась дрожь.


В скандале убийством пахнет.

И в нашу и в их вину

Вдруг кто-то из них как ахнет! —

И сразу убил старшину.

На нашей быдластой сходке

Мы делу условили ширь.

Судили. Забили в колодки

И десять услали в Сибирь.

С тех пор и у нас неуряды.

Скатилась со счастья вожжа,

Почти что три года кряду

У нас то падеж, то пожар».

* * *
Такие печальные вести

Возница мне пел весь путь.

Я в радовские предместья

Ехал тогда отдохнуть.


Война мне всю душу изъела.

За чей-то чужой интерес

Стрелял я в мне близкое тело

И грудью на брата лез.

И понял, что я – игрушка,

В тылу же купцы да знать,

И, твердо простившись с пушками,

Решил лишь в стихах воевать.

Я бросил мою винтовку,

Купил себе «липу»[131], и вот

С такою-то подготовкой

Я встретил 17-й год.


Свобода взметнулась неистово.

И в розово-смрадном огне

Тогда над страною калифствовал

Керенский на белом коне.

Война «до конца», «до победы».

И ту же сермяжную рать

Прохвосты и дармоеды

Сгоняли на фронт умирать.

Но все же не взял я шпагу…

Под грохот и рев мортир

Другую явил я отвагу —

Был первый в стране дезертир.

* * *
Дорога довольно хорошая,

Приятная хладная звень.

Луна золотою порошею

Осыпала даль деревень.

«Ну, вот оно, наше Радово, —

Промолвил возница, —

Здесь!

Недаром я лошади вкладывал

За норов ее и спесь.

Позволь, гражданин, на чаишко.

Вам к мельнику надо?

Так вон!..

Я требую с вас без излишка

За дальний такой прогон».


. . . . . . . . . . .


Даю сороковку.

«Мало!»

Даю еще двадцать.

«Нет!»

Такой отвратительный малый.

А малому тридцать лет.

«Да что ж ты?

Имеешь ли душу?

За что ты с меня гребешь?»

И мне отвечает туша:

«Сегодня плохая рожь.

Давайте еще незвонких

Десяток иль штучек шесть —

Я выпью в шинке самогонки

За ваше здоровье и честь…»

* * *
И вот я на мельнице…

Ельник

Осыпан свечьми светляков.

От радости старый мельник

Не может сказать двух слов:

«Голубчик! Да ты ли?

Сергуха!

Озяб, чай? Поди, продрог?

Да ставь ты скорее, старуха,

На стол самовар и пирог!»


В апреле прозябнуть трудно,

Особенно так в конце.

Был вечер задумчиво чудный,

Как дружья улыбка в лице.

Объятья мельника круты,

От них заревет и медведь,

Но все же в плохие минуты

Приятно друзей иметь.


«Откуда? Надолго ли?»

«На год».

«Ну, значит, дружище, гуляй!

Сим летом грибов и ягод

У нас хоть в Москву отбавляй.

И дичи здесь, братец, до черта,

Сама так под порох и прет.

Подумай ведь только…

Четвертый

Тебя не видали мы год…»

. . . . . . . . . . .

Беседа окончена…

Чинно

Мы выпили весь самовар.

По-старому с шубой овчинной

Иду я на свой сеновал.

Иду я разросшимся садом,

Лицо задевает сирень.

Так мил моим вспыхнувшим взглядам

Состарившийся плетень.

Когда-то у той вон калитки

Мне было шестнадцать лет,

И девушка в белой накидке

Сказала мне ласково: «Нет!»

Далекие, милые были.

Тот образ во мне не угас…

Мы все в эти годы любили,

Но мало любили нас.

(обратно)

2

«Ну что же! Вставай, Сергуша!

Еще и заря не текла,

Старуха за милую душу

Оладьев тебе напекла.

Я сам-то сейчас уеду

К помещице Снегиной…

Ей

Вчера настрелял я к обеду

Прекраснейших дупелей».


Привет тебе, жизни денница!

Встаю, одеваюсь, иду.

Дымком отдает росяница

На яблонях белых в саду.

Я думаю:

Как прекрасна

Земля

И на ней человек.

И сколько с войной несчастных

Уродов теперь и калек!

И сколько зарыто в ямах!

И сколько зароют еще!

И чувствую в скулах упрямых

Жестокую судоргу щек.


Нет, нет!

Не пойду навеки!

За то, что какая-то мразь

Бросает солдату-калеке

Пятак или гривенник в грязь.


«Ну, доброе утро, старуха!

Ты что-то немного сдала…»

И слышу сквозь кашель глухо:

«Дела одолели, дела.

У нас здесь теперь неспокойно.

Испариной все зацвело.

Сплошные мужицкие войны —

Дерутся селом на село.

Сама я своими ушами

Слыхала от прихожан:

То радовцев бьют криушане,

То радовцы бьют криушан.

И все это, значит, безвластье.

Прогнали царя…

Так вот…

Посыпались все напасти

На наш неразумный народ.

Открыли зачем-то остроги,

Злодеев пустили лихих.

Теперь на большой дороге

Покою не знай от них.

Вот тоже, допустим… с Криуши…

Их нужно б в тюрьму за тюрьмой,

Они ж, воровские души,

Вернулись опять домой.

У них там есть Прон Оглоблин,

Булдыжник, драчун, грубиян.

Он вечно на всех озлоблен,

С утра по неделям пьян.

И нагло в третьёвом годе,

Когда объявили войну,

При всем честном народе

Убил топором старшину.

Таких теперь тысячи стало

Творить на свободе гнусь.

Пропала Расея, пропала…

Погибла кормилица Русь…»


Я вспомнил рассказ возницы

И, взяв свою шляпу и трость,

Пошел мужикам поклониться,

Как старый знакомый и гость.

* * *
Иду голубою дорожкой

И вижу – навстречу мне

Несется мой мельник на дрожках

По рыхлой еще целине.

«Сергуха! За милую душу!

Постой, я тебе расскажу!

Сейчас! Дай поправить вожжу,

Потом и тебя оглоушу.

Чего ж ты мне утром ни слова?

Я Снегиным так и бряк:

Приехал ко мне, мол, веселый

Один молодой чудак.

(Они ко мне очень желанны,

Я знаю их десять лет.)

А дочь их замужняя Анна

Спросила:

– Не тот ли, поэт?

– Ну, да, – говорю, – он самый.

– Блондин?

– Ну, конечно, блондин!

– С кудрявыми волосами?

– Забавный такой господин!

– Когда он приехал?

– Недавно.

– Ах, мамочка, это он!

Ты знаешь,

Он был забавно

Когда-то в меня влюблен.

Был скромный такой мальчишка,

А нынче…

Поди ж ты…

Вот…

Писатель…

Известная шишка…

Без просьбы уж к нам не придет».


И мельник, как будто с победы,

Лукаво прищурил глаз:

«Ну, ладно! Прощай до обеда!

Другое сдержу про запас».


Я шел по дороге в Криушу

И тростью сшибал зеленя.

Ничто не пробилось мне в душу,

Ничто не смутило меня.

Струилися запахи сладко,

И в мыслях был пьяный туман…

Теперь бы с красивой солдаткой

Завесть хорошо роман.

* * *
Но вот и Криуша…

Три года

Не зрел я знакомых крыш.

Сиреневая погода

Сиренью обрызгала тишь.

Не слышно собачьего лая,

Здесь нечего, видно, стеречь —

У каждого хата гнилая,

А в хате ухваты да печь.

Гляжу, на крыльце у Прона

Горластый мужицкий галдеж.

Толкуют о новых законах,

О ценах на скот и рожь.

«Здорово, друзья!»

«Э, охотник!

Здорово, здорово!

Садись!

Послушай-ка ты, беззаботник,

Про нашу крестьянскую жисть.

Что нового в Питере слышно?

С министрами, чай, ведь знаком?

Недаром, едрит твою в дышло,

Воспитан ты был кулаком.

Но все ж мы тебя не порочим.

Ты – свойский, мужицкий, наш,

Бахвалишься славой не очень

И сердце свое не продашь.

Бывал ты к нам зорким и рьяным,

Себя вынимал на испод…

Скажи:

Отойдут ли крестьянам

Без выкупа пашни господ?

Кричат нам,

Что землю не троньте,

Еще не настал, мол, миг.

За что же тогда на фронте

Мы губим себя и других?»


И каждый с улыбкой угрюмой

Смотрел мне в лицо и в глаза,

А я, отягченный думой,

Не мог ничего сказать.

Дрожали, качались ступени,

Но помню

Под звон головы:

«Скажи,

Кто такое Ленин?»

Я тихо ответил:

«Он – вы».

(обратно)

3

На корточках ползали слухи,

Судили, решали, шепча.

И я от моей старухи

Достаточно их получал.


Однажды, вернувшись с тяги,

Я лег подремать на диван.

Разносчик болотной влаги,

Меня прознобил туман.

Трясло меня, как в лихорадке,

Бросало то в холод, то в жар,

И в этом проклятом припадке

Четыре я дня пролежал.


Мой мельник с ума, знать, спятил.

Поехал,

Кого-то привез…

Я видел лишь белое платье

Да чей-то привздернутый нос.

Потом, когда стало легче,

Когда прекратилась трясь,

На пятые сутки под вечер

Простуда моя улеглась.

Я встал.

И лишь только пола

Коснулся дрожащей ногой,

Услышал я голос веселый:

«А!

Здравствуйте, мой дорогой!

Давненько я вас не видала.

Теперь из ребяческих лет

Я важная дама стала,

А вы – знаменитый поэт.


. . . . . . . . . . . . .


Ну, сядем.

Прошла лихорадка?

Какой вы теперь не такой!

Я даже вздохнула украдкой,

Коснувшись до вас рукой.

Да…

Не вернуть, что было.

Все годы бегут в водоем.

Когда-то я очень любила

Сидеть у калитки вдвоем.

Мы вместе мечтали о славе…

И вы угодили в прицел,

Меня же про это заставил

Забыть молодой офицер…»

* * *
Я слушал ее и невольно

Оглядывал стройный лик.

Хотелось сказать:

«Довольно!

Найдемте другой язык!»


Но почему-то, не знаю,

Смущенно сказал невпопад:

«Да… Да…

Я сейчас вспоминаю…

Садитесь.

Я очень рад.

Я вам прочитаю немного

Стихи

Про кабацкую Русь…

Отделано четко и строго.

По чувству – цыганская грусть».

«Сергей!

Вы такой нехороший.

Мне жалко,

Обидно мне,

Что пьяные ваши дебоши

Известны по всей стране.

Скажите:

Что с вами случилось?»

«Не знаю».

«Кому же знать?»

«Наверно, в осеннюю сырость

Меня родила моя мать».

«Шутник вы…»

«Вы тоже, Анна».

«Кого-нибудь любите?»

«Нет».

«Тогда еще более странно

Губить себя с этих лет:

Пред вами такая дорога…»


Сгущалась, туманилась даль…

Не знаю, зачем я трогал

Перчатки ее и шаль.


. . . . . . . . . . . . . .


Луна хохотала, как клоун.

И в сердце хоть прежнего нет,

По-странному был я полон

Наплывом шестнадцати лет.

Расстались мы с ней на рассвете

С загадкой движений и глаз…


Есть что-то прекрасное в лете,

А с летом прекрасное в нас.

* * *
Мой мельник…

Ох, этот мельник!

С ума меня сводит он.

Устроил волынку, бездельник,

И бегает, как почтальон.

Сегодня опять с запиской,

Как будто бы кто-то влюблен:

«Придите.

Вы самый близкий.

С любовью

Оглоблин Прон».


Иду.

Прихожу в Криушу.

Оглоблин стоит у ворот

И спьяну в печенки и в душу

Костит обнищалый народ.

«Эй, вы!

Тараканье отродье!

Все к Снегиной!..

Р-раз и квас!

Даешь, мол, твои угодья

Без всякого выкупа с нас!»

И тут же, меня завидя,

Снижая сварливую прыть,

Сказал в неподдельной обиде:

«Крестьян еще нужно варить».


«Зачем ты позвал меня, Проша?»

«Конечно, ни жать, ни косить.

Сейчас я достану лошадь

И к Снегиной… вместе…

Просить…»

И вот запрягли нам клячу.

В оглоблях мосластая шкеть —

Таких отдают с придачей,

Чтоб только самим не иметь.

Мы ехали мелким шагом,

И путь нас смешил и злил:

В подъемах по всем оврагам

Телегу мы сами везли.


Приехали.

Дом с мезонином

Немного присел на фасад.

Волнующе пахнет жасмином

Плетневый его палисад.

Слезаем.

Подходим к террасе

И, пыль отряхая с плеч,

О чьем-то последнем часе

Из горницы слышим речь:

«Рыдай – не рыдай, – не помога…

Теперь он холодный труп…

Там кто-то стучит у порога.

Припудрись…

Пойду отопру…»


Дебелая грустная дама

Откинула добрый засов.

И Прон мой ей брякнул прямо

Про землю,

Без всяких слов.

«Отдай!.. —

Повторял он глухо. —

Не ноги ж тебе целовать!»


Как будто без мысли и слуха

Она принимала слова.

Потом в разговорную очередь

Спросила меня

Сквозь жуть:

«А вы, вероятно, к дочери?

Присядьте…

Сейчас доложу…»


Теперь я отчетливо помню

Тех дней роковое кольцо.

Но было совсем не легко мне

Увидеть ее лицо.

Я понял —

Случилось горе,

И молча хотел помочь.

«Убили… Убили Борю…

Оставьте!

Уйдите прочь!

Вы – жалкий и низкий трусишка.

Он умер…

А вы вот здесь…»

Нет, это уж было слишком.

Не всякий рожден перенесть.

Как язвы, стыдясь оплеухи,

Я Прону ответил так:

«Сегодня они не в духе…

Поедем-ка, Прон, в кабак…»

(обратно)

4

Все лето провел я в охоте.

Забыл ее имя и лик.

Обиду мою

На болоте

Оплакал рыдальщик-кулик.


Бедна наша родина кроткая

В древесную цветень и сочь,

И лето такое короткое,

Как майская теплая ночь.

Заря холодней и багровей.

Туман припадает ниц.

Уже в облетевшей дуброве

Разносится звон синиц.


Мой мельник вовсю улыбается,

Какая-то ве́селость в нем.

«Теперь мы, Сергуха, по зайцам

За милую душу пальнем!»

Я рад и охоте…

Коль нечем

Развеять тоску и сон.

Сегодня ко мне под вечер,

Как месяц, вкатился Прон.

«Дружище!

С великим счастьем!

Настал ожидаемый час!

Приветствую с новой властью!

Теперь мы всех р-раз – и квас!

Без всякого выкупа с лета

Мы пашни берем и леса.

В России теперь Советы

И Ленин – старшой комиссар.

Дружище!

Вот это номер!

Вот это почин так почин.

Я с радости чуть не помер,

А брат мой в штаны намочил.

Едри ж твою в бабушку плюнуть!

Гляди, голубарь, веселей!

Я первый сейчас же коммуну

Устрою в своем селе».


У Прона был брат Лабутя,

Мужик – что твой пятый туз:

При всякой опасной минуте

Хвальбишка и дьявольский трус.

Таких вы, конечно, видали.

Их рок болтовней наградил.

Носил он две белых медали

С японской войны на груди.

И голосом хриплым и пьяным

Тянул, заходя в кабак:

«Прославленному под Ляояном

Ссудите на четвертак…»

Потом, насосавшись до дури,

Взволнованно и горячо

О сдавшемся Порт-Артуре

Соседу слезил на плечо.

«Голубчик! —

Кричал он. —

Петя!

Мне больно… Не думай, что пьян.

Отвагу мою на свете

Лишь знает один Ляоян».


Такие всегда на примете.

Живут, не мозоля рук.

И вот он, конечно, в Совете,

Медали запрятал в сундук.

Но с тою же важной осанкой,

Как некий седой ветеран,

Хрипел под сивушной банкой

Про Нерчинск и Турухан:

«Да, братец!

Мы горе видали,

Но нас не запугивал страх…»


. . . . . . . . . . . . .


Медали, медали, медали

Звенели в его словах.

Он Прону вытягивал нервы,

И Прон материл не судом.

Но все ж тот поехал первый

Описывать снегинский дом.


В захвате всегда есть скорость:

– Даешь! Разберем потом!

Весь хутор забрали в волость

С хозяйками и со скотом.

А мельник…

. . . . . . . . . . . . . . .

Мой старый мельник

Хозяек привез к себе,

Заставил меня, бездельник,

В чужой ковыряться судьбе.

И снова нахлынуло что-то…

Тогда я всю ночь напролет

Смотрел на скривленный заботой

Красивый и чувственный рот.


Я помню —

Она говорила:

«Простите… Была не права…

Я мужа безумно любила.

Как вспомню… болит голова…

Но вас

Оскорбила случайно…

Жестокость была мой суд…

Была в том печальная тайна,

Что страстью преступной зовут.

Конечно,

До этой осени

Я знала б счастливую быль…

Потом бы меня вы бросили,

Как выпитую бутыль…

Поэтому было не надо…

Ни встреч… ни вобще продолжать…

Тем более с старыми взглядами

Могла я обидеть мать».


Но я перевел на другое,

Уставясь в ее глаза,

И тело ее тугое

Немного качнулось назад.

«Скажите,

Вам больно, Анна,

За ваш хуторской разор?»

Но как-то печально и странно

Она опустила свой взор.


. . . . . . . . . . . . .


«Смотрите…

Уже светает.

Заря как пожар на снегу…

Мне что-то напоминает…

Но что?..

Я понять не могу…

Ах!.. Да…

Это было в детстве…

Другой… Не осенний рассвет…

Мы с вами сидели вместе…

Нам по шестнадцать лет…»


Потом, оглядев меня нежно

И лебедя выгнув рукой,

Сказала как будто небрежно:

«Ну, ладно…

Пора на покой…»


. . . . . . . . . . . . .


Под вечер они уехали.

Куда?

Я не знаю куда.

В равнине, проложенной вехами,

Дорогу найдешь без труда.


Не помню тогдашних событий,

Не знаю, что сделал Прон.

Я быстро умчался в Питер

Развеять тоску и сон.

(обратно)

5

Суровые, грозные годы!

Ну разве всего описать?

Слыхали дворцовые своды

Солдатскую крепкую «мать».


Эх, удаль!

Цветение в далях!

Недаром чумазый сброд

Играл по дворам на роялях

Коровам тамбовский фокстрот.

За хлеб, за овес, за картошку

Мужик залучил граммофон, —

Слюнявя козлиную ножку,

Танго́ себе слушает он.

Сжимая от прибыли руки,

Ругаясь на всякий налог,

Он мыслит до дури о штуке,

Катающейся между ног.


Шли годы

Размашисто, пылко…

Удел хлебороба гас.

Немало попрело в бутылках

«Кере́нок» и «ходей» у нас.

Фефела! Кормилец! Касатик!

Владелец землей и скотом,

За пару измызганных «катек»

Он даст себя выдрать кнутом.


Ну, ладно.

Довольно стонов!

Не нужно насмешек и слов!

Сегодня про участь Прона

Мне мельник прислал письмо:

«Сергуха! За милую душу!

Привет тебе, братец! Привет!

Ты что-то опять в Криушу

Не кажешься целых шесть лет!

Утешь!

Соберись, на милость!

Прижваривай по весне!

У нас здесь такое случилось,

Чего не расскажешь в письме.

Теперь стал спокой в народе,

И буря пришла в угомон.

Узнай, что в двадцатом годе

Расстрелян Оглоблин Прон.


Расея…

Дуровая зыкь она.

Хошь верь, хошь не верь ушам —

Однажды отряд Деникина

Нагрянул на криушан.

Вот тут и пошла потеха…

С потехи такой – околеть.

Со скрежетом и со смехом

Гульнула казацкая плеть.

Тогда вот и чикнули Проню,

Лабутя ж в солому залез

И вылез,

Лишь только кони

Казацкие скрылись в лес.

Теперь он по пьяной морде

Еще не устал голосить:

«Мне нужно бы красный орден

За храбрость мою носить».

Совсем прокатились тучи…

И хоть мы живем не в раю,

Ты все ж приезжай, голубчик,

Утешить судьбину мою…»

* * *
И вот я опять в дороге.

Ночная июньская хмарь.

Бегут говорливые дроги

Ни шатко ни валко, как встарь.

Дорога довольно хорошая,

Равнинная тихая звень.

Луна золотою порошею

Осыпала даль деревень.

Мелькают часовни, колодцы,

Околицы и плетни.

И сердце по-старому бьется,

Как билось в далекие дни.


Я снова на мельнице…

Ельник

Усыпан свечьми светляков.

По-старому старый мельник

Не может связать двух слов:

«Голубчик! Вот радость! Сергуха!

Озяб, чай? Поди, продрог?

Да ставь ты скорее, старуха,

На стол самовар и пирог.

Сергунь! Золотой! Послушай!


. . . . . . . . . . . . .


И ты уж старик по годам…

Сейчас я за милую душу

Подарок тебе передам».


«Подарок?»

«Нет…

Просто письмишко.

Да ты не спеши, голубок!

Почти что два месяца с лишком

Я с почты его приволок».

Вскрываю… читаю… Конечно!

Откуда же больше ждать!

И почерк такой беспечный,

И лондонская печать.


«Вы живы?.. Я очень рада…

Я тоже, как вы, жива.

Так часто мне снится ограда,

Калитка и ваши слова.

Теперь я от вас далёко…

В России теперь апрель.

И синею заволокой

Покрыта береза и ель.

Сейчас вот, когда бумаге

Вверяю я грусть моих слов,

Вы с мельником, может, на тяге

Подслушиваете тетеревов.

Я часто хожу на пристань

И, то ли на радость, то ль в страх,

Гляжу средь судов все пристальней

На красный советский флаг.

Теперь там достигли силы.

Дорога моя ясна…

Но вы мне по-прежнему милы,

Как родина и как весна».


. . . . . . . . . . . . . .


Письмо как письмо.

Беспричинно.

Я в жисть бы таких не писал.


По-прежнему с шубой овчинной

Иду я на свой сеновал.

Иду я разросшимся садом,

Лицо задевает сирень.

Так мил моим вспыхнувшим взглядам

Погорбившийся плетень.

Когда-то у той вон калитки

Мне было шестнадцать лет.

И девушка в белой накидке

Сказала мне ласково: «Нет!»

Далекие милые были!..

Тот образ во мне не угас.


Мы все в эти годы любили,

Но, значит,

Любили и нас.

Январь 1925
Батум
(обратно) (обратно)

Песнь о Великом походе

Эй вы, встречные,

Поперечные!

Тараканы, сверчки

Запечные!

Не народ, а дрохва

Подбитая!

Русь нечесаная,

Русь немытая.

Вы послушайте

Новый вольный сказ,

Новый вольный сказ

Про житье у нас.

Первый сказ о том,

Что давно было.

А второй – про то,

Что сейчас всплыло.

Для тебя я, Русь,

Эти сказы спел,

Потому что был

И правдив и смел.

Был мастак слагать

Эти притчины,

Не боясь ничьей

Зуботычины.

* * *
Ой, во городе

Да во Ипатьеве

При Петре было

При императоре.

Говорил слова

Непутевый дьяк:

«Уж и как у нас, ребята,

Стал быть, царь дурак.

Царь дурак-батрак

Сопли жмет в кулак,

Строит Питер-град

На немецкий лад.

Видно, делать ему

Больше нечего,

Принялся он Русь

Онемечивать.

Бреет он князьям

Брады, усие, —

Как не плакаться

Тут над Русию?

Не тужить тут как

Над судьбиною?

Непослушных он

Бьет дубиною».

* * *
Услыхал те слова

Молодой стрелец.

Хвать смутьянщика

За тугой косец.

«Ты иди, ползи,

Не кочурься, брат.

Я свезу тебя

Прямо в Питер-град.

Привезу к царю,

Кайся, сукин кот!

Кайся, сукин кот,

Что смущал народ!»

* * *
По Тверской-Ямской

Под дугою вбряк

С колокольцами

Ехал бедный дьяк.

На четвертый день,

О полднёвых пор,

Прикатил наш дьяк

Ко царю во двор.


Выходил тут царь

С высока крыльца,

Мах-дубинкою

Подозвал стрельца.

«Ты скажи, зачем

Прикатил, стрелец?

Аль с Москвы какой

Потайной гонец?»

«Не гонец я, царь,

Не родня с Москвой.

Я всего лишь есть

Слуга верный твой.

Я привез к тебе

Бунтаря-дьяка.

У него, знать, в жисть

Не болят бока.

В кабаке на весь

На честной народ

Он позорил, царь,

Твой высокий род».

«Ну, – сказал тут Петр, —

Вылезай-кось, вошь!»

Космы дьяковы

Поднялись, как рожь.

У Петра с плеча

Сорвался кулак…

И навек задрал

Лапти кверху дьяк.


У Петра был двор,

На дворе был кол,

На колу – мочало.

Это только, ребята,

Начало.

* * *
Ой, суров наш царь,

Алексеич Петр.

Он в единый дух

Ведро пива пьет.

Курит – дым идет

На три сажени,

Во немецких одеждах

Разнаряженный.

Возговорит наш царь

Алексеич Петр:

«Подойди ко мне,

Дорогой Лефорт.

Мастер славный ты:

В Амстердаме был.

Русский царь тебе,

Как батрак, служил.

Он учился там,

Как топор держать.

Ты езжай-кось, мастер,

В Амстердам опять.

Передай ты всем

От Петра поклон.

Да скажи, что сейчас

В страшной доле он.

В страшной доле я

За родную Русь…

Скоро смерть придет,

Помирать боюсь.

Помирать боюсь,

Да и жить не рад:

Кто ж теперь блюсти

Будет Питер-град?

Средь туманов сих

И цепных болот

Снится сгибший мне

Трудовой народ.

Слышу, голос мне

По ночам звенит,

Что на их костях

Лег тугой гранит.

Оттого подчас,

Обступая град,

Мертвецы встают

В строевой парад.

И кричат они,

И вопят они.

От такой крични

Загашай огни.

Говорят слова:

«Мы всему цари!

Попадешься, Петр,

Лишь сумей помри.

Мы сдерем с тебя

Твой лихой чупрын,

Потому что ты

Был собачий сын.

Поблажал ты знать

Со министрами.

На крови для них

Город выстроил.

Но пускай за то

Знает каждый дом —

Мы придем еще,

Мы придем, придем!

Этот город наш,

Потому и тут

Только может жить

Лишь рабочий люд».


Смолк наш царь

Алексеич Петр,

В три ручья с него

Льет холодный пот.

* * *
Слушайте, слушайте,

Вы, конечно, народ

Хороший,

Хоть метелью вас крой,

Хоть порошей.

Одним словом,

Миляги!

Не дадите ли

Ковшик браги?

Человечий язык,

Чай, не птичий.

Славный вы, люди,

Придумали

Обычай.

* * *
И пушки бьют,

И колокола плачут.

Вы, конечно, понимаете.

Что это значит?

Много было роз,

Много было маков.

Схоронили Петра,

Тяжело оплакав.

И с того ль, что там

Всякий сволок был,

Кто всерьез рыдал,

А кто глаза слюнил.

Но с того вот дня

Да на двести лет

Дуракам-царям

Прямо счету нет.

И все двести лет

Шел подземный гуд:

«Мы придем, придем!

Мы возьмем свой труд.

Мы сгребем дворян

Да по плеши им,

На фонарных столбах

Перевешаем!»

* * *
Через двести лет,

В снеговой октябрь,

Затряслась Нева,

Подымая рябь.

Утром встал народ

И на бурю глядь:

На столбах висит

Сволочная знать.

Ай да славный люд!

Ай да Питер-град!

Но с чего же там

Пушки бьют-палят?

Бьют за городом,

Бьют из-за моря.

Понимай как хошь

Ты, душа моя!

Много в эти дни

Совершилось дел.

Я пою о них,

Как спознать сумел.

* * *
Веселись, душа

Молодецкая.

Нынче наша власть,

Власть советская.

Офицерика,

Да голубчика

Прикокошили

Вчера в Губчека.

. . . . . . . . .


Гаркнул «Яблочко»

Молодой матрос:

«Мы не так еще

Подотрем вам нос!»

* * *
А за Явором,

Под Украйною,

Услыхали мужики

Весть печальную.

Власть советская

Им очень нравится,

Да идут войска

С ней расправиться.

В тех войсках к мужикам

Родовая месть.

И Врангель тут,

И Деникин здесь.

А на помог им,

Как лихих волчат,

Из Сибири шлет отряды

Адмирал Колчак.

* * *
Ах, рыбки мои,

Мелки косточки!

Вы, крестьянские ребята,

Подросточки.

Ни ногатой вас не взять,

Ни резанами,

Вы гольем пошли гулять

С партизанами.

Красной Армии штыки

В поле светятся.

Здесь отец с сынком

Могут встретиться.

За один удел

Бьется эта рать,

Чтоб владеть землей

Да весь век пахать,

Чтоб шумела рожь

И овес звенел,

Чтобы каждый калачи

С пирогами ел.

* * *
Ну и как же тут злобу

Не вынашивать?

На Дону теперь поют

Не по-нашему:

«Пароход идет

Мимо пристани.

Будем рыбу кормить

Коммунистами».

А у нас для них поют:

«Куда ты котишься?

В Вечека попадешь —

Не воротишься».

* * *
От одной беды

Целых три растут, —

Вдруг над Питером

Слышен новый гуд.

Не поймет никто,

Отколь гуд идет:

«Ты не смей дремать,

Трудовой народ,

Как под Питером

Рать Юденича».

Что же делать нам

Всем теперича?

И оттуда бьют,

И отсель палят —

Ой ты, бедный люд,

Ой ты, Питер-град!

* * *
. . . . . . . . .

Дождик лил тогда

В три погибели.

На корню дожди

Озимь выбили.

И на энтот год

Не шумела рожь.

То не жизнь была,

А в печенки нож.

. . . . . . . . .

* * *
А за синим Доном,

Станицы казачьей,

В это время волк ехидный

По-кукушьи плачет.

Говорит Корнилов

Казакам поречным:

«Угостите партизанов

Вишеньем картечным.

С Красной Армией Деникин

Справится, я знаю.

Расстелились наши пики

С Дона до Дунаю».

* * *
. . . . . . . . . . . .

Вей сильней и крепче,

Ветер синь-студеный.

С нами храбрый Ворошилов,

Удалой Буденный.

* * *
Если крепче жмут,

То сильней орешь.

Мужику одно:

Не топтали б рожь.

А как пошла по ней

Тут рать Деникина —

В сотни верст легла

Прямо в никь она.

Над такой бедой

В стане белых ржут.

Валят сельский скот

И под водку жрут.

Мнут крестьянских жен,

Девок лапают.

«Так и надо вам,

Сиволапые!

Ты, мужик, прохвост!

Сволочь, бестия!

Отплати-кось нам

За поместия.

Отплати за то,

Что ты вешал знать.

Эй, в кнуты их всех,

Растакую мать!»

* * *
Ой ты, синяя сирень,

Голубой палисад!

На родимой стороне

Никто жить не рад.

Опустели огороды,

Хаты брошены,

Заливные луга

Не покошены.

И примят овес,

И прибита рожь. —

Где ж теперь, мужик,

Ты приют найдешь?

* * *
Но сильней всего

Те встревожены,

Что ночьми не спят

В куртках кожаных,

Кто за бедный люд

Жить и сгибнуть рад,

Кто не хочет сдать

Вольный Питер-град.

* * *
Там под Лиговом

Страшный бой кипит.

Питер траурный

Без огней. Не спит.

Миг – и вот сейчас

Враг проломит все,

И прощай мечта

Городов и сел…

Пот и кровь струит

С лиц встревоженных.

Бьют и бьют людей

В куртках кожаных.

Как снопы, лежат

Трупы по полю.

Кони в страхе ржут,

В страхе топают.

Но напор от нас

Все сильней, сильней.

Бьются восемь дней,

Бьются девять дней…

На десятый день

Не сдержался враг…

И пошел чесать

По кустам в овраг.

Наши взад им: «Крой!»

Пушки бьют, палят…

Ай да славный люд!

Ай да Питер-град!

* * *
А за Белградом,

Окол Харькова,

Кровью ярь мужиков

Перехаркана.

Бедный люд в Москву

Босиком бежит.

И от стона, и от рева

Вся земля дрожит.

Ищут хлеба они,

Просят милости,

Ну и как же злобной воле

Тут не вырасти?

У околицы

Гуляй-полевой

Собиралися

Буйны головы.

Да как стали жечь,

Как давай палить.

У Деникина

Аж живот болит.

* * *
Эх, песня,

Песня!

Есть ли что на свете

Чудесней?

Хоть под гусли тебя пой,

Хоть под тальяночку.

Не дадите ли вы мне,

Хлопцы,

Еще баночку?

* * *
Ах, яблочко,

Цвета милого!

Бьют Деникина,

Бьют Корнилова.

Цветочек мой,

Цветик маковый.

Ты скорей, адмирал,

Отколчакивай.

Там за степью гул,

Там за степью гром,

Каждый в битве защищает

Свой отцовский дом.

Курток кожаных

Под Донцом не счесть.

Видно, много в Петрограде

Этой масти есть.

* * *
В белом стане вопль,

В белом стане стон:

Обступает наша рать

Их со всех сторон.

В белом стане крик,

В белом стане бред.

Как пожар стоит

Золотой рассвет.

И во всех кабаках

Огни светятся…

Завтра многие друг с другом

Уж не встретятся.

И все пьют за царя,

За святую Русь,

В ласках знатных шлюх

Забывая грусть.

* * *
В красном стане храп,

В красном стане смрад.

Вонь портяночная

От сапог солдат.

Завтра, еле свет,

Нужно снова в бой.

Спи, корявый мой!

Спи, хороший мой!

Пусть вас золотом

Свет зари кропит.

В куртке кожаной

Коммунар не спит.

* * *
На заре, заре

В дождевой крутень

Свистом ядерным

Мы встречали день.

Подымая вверх,

Как тоску, глаза,

В куртке кожаной

Коммунар сказал:

«Братья, если здесь

Одолеют нас,

То октябрьский свет

Навсегда погас.

Будет крыть нас кнут,

Будет крыть нас плеть,

Всем весь век тогда

В нищете корпеть».

С горьким гневом рук,

Утерев слезу,

Ротный наш с тех слов

Сапоги разул.

Громко кашлянув,

«На, – сказал он мне, —

Дома нет сапог,

Передай жене».

* * *
На заре, заре

В дождевой крутень

Свистом ядерным

Мы сушили день.

Пуля входит в грудь,

Как пчелы ужал.

Наш отряд тогда

Впереди бежал.

За лощиной пруд,

А за прудом лог.

Коммунар ничком

В землю носом лег.

Мы вперед, вперед!

Враг назад, назад!

Мертвецы пусть так

Под дождем лежат.

Спите, храбрые,

С отзвучавшим ртом!

Мы придем вас всех

Хоронить потом.

* * *
Вот и кончен бой,

Машет красный флаг.

Не жалея пят,

Удирает враг.

Удивленный тем,

Что остался цел,

Молча ротный наш

Сапоги надел.

И сказал: «Жене

Сапоги не враз,

Я их сам теперь

Износить горазд».

* * *
Вот и кончен бой,

Тот, кто жив, тот рад.

Ай да вольный люд!

Ай да Питер-град!

От полуночи

До синя утра

Над Невой твоей

Бродит тень Петра.

Бродит тень Петра,

Грозно хмурится

На кумачный цвет

В наших улицах.

В берег бьет вода

Пенной индевью…

Корабли плывут

Будто в Индию…

Июль 1924
(обратно)

Поэма о 36

Много в России

Троп.

Что ни тропа —

То гроб.

Что ни верста —

То крест.

До енисейских мест

Шесть тысяч один

Сугроб.


Синий уральский

Ском

Каменным лег

Мешком,

За скомом шумит

Тайга.

Коль вязнет в снегу

Нога,

Попробуй идти

Пешком.


Добро, у кого

Закал,

Кто знает сибирский

Шквал.

Но если ты слаб

И лег,

То, тайно пробравшись

В лог,

Тебя отпоет

Шакал.


Буря и грозный

Вой.

Грузно бредет

Конвой.

Ружья наперевес.

Если ты хочешь

В лес,

Не дорожи

Головой.


Ссыльный солдату

Не брат.

Сам подневолен

Солдат.

Если не взял

На прицел, —

Завтра его

Под расстрел.

Но ты не иди

Назад.


Пусть умирает

Тот,

Кто брата в тайгу

Ведет.

А ты под кандальный

Дзин

Шпарь, как седой

Баргузин.

Беги все вперед

И вперед.


Там за Уралом

Дом.

Степь и вода

Кругом.

В синюю гладь

Окна

Скрипкой поет

Луна.

Разве так плохо

В нем?


Славный у песни

Лад.

Мало ли кто ей

Рад.

Там за Уралом

Клен.

Всякий ведь в жизнь

Влюблен

В лунном мерцанье

Хат.


Если ж, где отчая

Весь,

Стройная девушка

Есть,

Вся, как сиреневый

Май,

Вся, как родимый

Край, —

Разве не манит

Песнь?


Буря и грозный

Вой.

Грузно бредет

Конвой.

Ружья наперевес.

Если ты хочешь

В лес,

Не дорожи

Головой.

* * *
Колкий, пронзающий

Пух.

Тяжко идти средь

Пург.

Но под кандальный

Дзень,

Если ты любишь

День,

Разве милей

Шлиссельбург?


Там, упираясь

В дверь,

Ходишь, как в клетке

Зверь.

Дума всегда

Об одном:

Может, в краю

Родном

Стало не так

Теперь.


Может, под песню

Вьюг

Умер последний

Друг.

Друг или мать,

Все равно.

Хочется вырвать

Окно

И убежать в луг.


Но долог тюремный

Час.

Зорок солдатский

Глаз.

Если ты хочешь

Знать,

Как тяжело

Убежать, —

Я знаю один

Рассказ.

* * *
Их было тридцать

Шесть.

В камере негде

Сесть.

В окнах бурунный

Вспург.

Крепко стоит

Шлиссельбург,

Море поет ему

Песнь.


Каждый из них

Сидел

За то, что был горд

И смел,

Что в гневной своей

Тщете

К рыдающим в нищете

Большую любовь

Имел.


Ты помнишь, конечно,

Тот

Клокочущий пятый

Год,

Когда из-за стен

Баррикад

Целился в брата

Брат.

Тот в голову, тот

В живот.


Один защищал

Закон —

Невольник, влюбленный

В трон.

Другой этот трон

Громил,

И брат ему был

Не мил.

Ну, разве не прав был

Он?


Ты помнишь, конечно,

Как

Нагайкой свистел

Казак?

Тогда у склоненных

Ниц

С затылков и поясниц

Капал горячий

Мак.


Я знаю, наверно,

И ты

Видал на снегу

Цветы.

Ведь каждый мальчишкой

Рос,

Каждому били

Нос

В кулачной на все

«Сорты».


Но тех я цветов

Не видал,

Был еще глуп

И мал,


И не читал еще

Книг.

Но если бы видел

Их,

То разве молчать

Стал?

* * *
Их было тридцать

Шесть.

В каждом кипела

Месть.

Каждый оставил

Дом

С ивами над прудом,

Но не забыл о нем

Песнь.


Раз комендант

Сказал:

«Тесен для вас

Зал.

Пять я таких

Приму

В камеру по одному,

Тридцать один —

На вокзал».


Поле и снежный

Звон.

Клетчатый мчится

Вагон.

Рельсы грызет

Паровоз.

Разве уместен

Вопрос:

Куда их доставит

Он?


Много в России

Троп.

Что ни тропа —

То гроб.

Что ни верста —

То крест.

До енисейских мест

Шесть тысяч один

Сугроб.

* * *
Поезд на всех

Парах.

В каждом неясный

Страх.

Видно, надев

Браслет,

Гонят на много

Лет

Золото рыть

В горах.


Может случиться

С тобой

То, что достанешь

Киркой,

Дочь твоя там,

Вдалеке,

Будет на левой

Руке

Перстень носить

Золотой.


Поле и снежный

Звон.

Клетчатый мчится

Вагон.

Вдруг тридцать первый

Встал

И шепотом так сказал:

«Нынче мне ночь

Не в сон.


Нынче мне в ночь

Не лежать.

Я твердо решил

Бежать.

Благо, что ночь

Не в луне.

Вы помогите

Мне

Тело мое

Поддержать.


Клетку уж я

Пилой…

Выручил снежный

Вой.

Вы заградите меня

Подле окна

От огня,

Чтоб не видал

Конвой».


Тридцать столпились

В ряд,

Будто о чем

Говорят,

Будто глядят

На снег.

Разве так труден

Побег,

Если огни

Не горят?

* * *
Их оставалось

Пять.

Каждый имел

Кровать.

В окнах бурунный

Вспург.

Крепко стоит

Шлиссельбург.

Только в нем плохо

Спать.


Разве тогда

Уснешь,

Если все видишь

Рожь,

Видишь родной

Плетень,

Синий, звенящий

День,

И ты по меже

Идешь?


Тихий вечерний

Час.

Колокол бьет

Семь раз.

Месяц широк

И ал.

Так бы дремал

И дремал,

Не подымая глаз.


Глянешь, на окнах

Пух.

Скучный, несчастный

Друг,

Ночь или день,

Все равно.

Хочется вырвать

Окно

И убежать в луг.


Пятый страдать

Устал.

Где-то подпилок

Достал.

Ночью скребет

И скребет,

Капает с носа

Пот

Через губу в оскал.


Раз при нагрузке

Дров

Он поскользнулся

В ров…

Смотрят, уж он

На льду,

Что-то кричит

На ходу.

Крикнул – и будь

Здоров.

* * *
Быстро бегут

Дни.

День колесу

Сродни.

Снежной январской

Порой

В камере сорок

Второй

Встретились вновь

Они.


Пятому глядя

В глаза,

Тридцать первый

Сказал:

«Там, где струится

Обь,

Есть деревушка

Топь

И очень хороший

Вокзал.


В жизни живут лишь

Раз,

Я вспоминать

Не горазд.

Глупый сибирский

Чалдон,

Скуп, как сто дьяволов,

Он.

За пятачок продаст.


Снежная белая

Гладь.

Нечего мне

Вспоминать.

Знаю одно:

Без грез

Даже в лихой

Мороз

Сладко на сене

Спать».


Пятый сказал

В ответ:

«Мне уже сорок

Лет.

Но не угас мой

Бес,

Так все и тянет

В лес,

В синий вечерний

Свет.


Много сказать

Не могу:

Час лишь лежал я

В снегу,

Слушал метельный

Вой,

Но помешал

Конвой

С ружьями на бегу».

* * *
Серая, хмурая

Высь,

Тучи с землею

Слились.

Ты помнишь, конечно,

Тот

Метельный семнадцатый

Год,

Когда они

Разошлись?


Каждый пошел в свой

Дом

С ивами над прудом.

Видел луну

И клен,

Только не встретил

Он

Сердцу любимых

В нем.


Их было тридцать

Шесть.

В каждом кипела

Месть.

И каждый в октябрьский

Звон

Пошел на влюбленных

В трон,

Чтоб навсегда их

Сместь.


Быстро бегут

Дни.

Встретились вновь

Они.

У каждого новый

Дом.

В лёжку живут лишь

В нем,

Очей загасив

Огни.


Тихий вечерний

Час.

Колокол бьет

Семь раз.

Месяц широк

И ал.

Тот, кто теперь

Задремал,

Уж не поднимет

Глаз.


Теплая синяя

Весь,

Всякие песни

Есть…

Над каждым своя

Звезда…

Мы же поем

Всегда:

Их было тридцать

Шесть.

<Август 1924>
(обратно)

Черный человек

Друг мой, друг мой,

Я очень и очень болен.

Сам не знаю, откуда взялась эта боль.

То ли ветер свистит

Над пустым и безлюдным полем,

То ль, как рощу в сентябрь,

Осыпает мозги алкоголь.


Голова моя машет ушами,

Как крыльями птица.

Ей на шее ноги

Маячить больше невмочь.

Черный человек,

Черный, черный,

Черный человек

На кровать ко мне садится,

Черный человек

Спать не дает мне всю ночь.


Черный человек

Водит пальцем по мерзкой книге

И, гнусавя надо мной,

Как над усопшим монах,

Читает мне жизнь

Какого-то прохвоста и забулдыги,

Нагоняя на душу тоску и страх.

Черный человек,

Черный, черный!


«Слушай, слушай, —

Бормочет он мне, —

В книге много прекраснейших

Мыслей и планов.

Этот человек

Проживал в стране

Самых отвратительных

Громил и шарлатанов.


В декабре в той стране

Снег до дьявола чист,

И метели заводят

Веселые прялки.

Был человек тот авантюрист,

Но самой высокой

И лучшей марки.


Был он изящен,

К тому ж поэт,

Хоть с небольшой,

Но ухватистой силою,

И какую-то женщину,

Сорока с лишним лет,

Называл скверной девочкой

И своею милою».


«Счастье, – говорил он, —

Есть ловкость ума и рук.

Все неловкие души

За несчастных всегда известны.

Это ничего,

Что много мук

Приносят изломанные

И лживые жесты.


В грозы, в бури,

В житейскую стынь,

При тяжелых утратах

И когда тебе грустно,

Казаться улыбчивым и простым —

Самое высшее в мире искусство».


«Черный человек!

Ты не смеешь этого!

Ты ведь не на службе

Живешь водолазовой.

Что мне до жизни

Скандального поэта.

Пожалуйста, другим

Читай и рассказывай».


Черный человек

Глядит на меня в упор.

И глаза покрываются

Голубой блевотой, —

Словно хочет сказать мне,

Что я жулик и вор,

Так бесстыдно и нагло

Обокравший кого-то.


. . . . . . . . . . . .


Друг мой, друг мой,

Я очень и очень болен.

Сам не знаю, откуда взялась эта боль.

То ли ветер свистит

Над пустым и безлюдным полем,

То ль, как рощу в сентябрь,

Осыпает мозги алкоголь.


Ночь морозная.

Тих покой перекрестка.

Я один у окошка,

Ни гостя, ни друга не жду.

Вся равнина покрыта

Сыпучей и мягкой известкой,

И деревья, как всадники,

Съехались в нашем саду.


Где-то плачет

Ночная зловещая птица.

Деревянные всадники

Сеют копытливый стук.

Вот опять этот черный

На кресло мое садится,

Приподняв свой цилиндр

И откинув небрежно сюртук.


«Слушай, слушай! —

Хрипит он, смотря мне в лицо,

Сам все ближе

И ближе клонится. —

Я не видел, чтоб кто-нибудь

Из подлецов

Так ненужно и глупо

Страдал бессонницей.


Ах, положим, ошибся!

Ведь нынче луна.

Что же нужно еще

Напоенному дремой мирику?

Может, с толстыми ляжками

Тайно придет «она»,

И ты будешь читать

Свою дохлую томную лирику?


Ах, люблю я поэтов!

Забавный народ.

В них всегда нахожу я

Историю, сердцу знакомую, —

Как прыщавой курсистке

Длинноволосый урод

Говорит о мирах,

Половой истекая истомою.


Не знаю, не помню,

В одном селе,

Может, в Калуге,

А может, в Рязани,

Жил мальчик

В простой крестьянской семье,

Желтоволосый,

С голубыми глазами…


И вот стал он взрослым,

К тому ж поэт,

Хоть с небольшой,

Но ухватистой силою,

И какую-то женщину,

Сорока с лишним лет,

Называл скверной девочкой

И своею милою».


«Черный человек!

Ты прескверный гость.

Эта слава давно

Про тебя разносится».


Я взбешен, разъярен,

И летит моя трость

Прямо к морде его,

В переносицу…


. . . . . . . . . . .


…Месяц умер,

Синеет в окошко рассвет.

Ах ты, ночь!

Что ты, ночь, наковеркала?

Я в цилиндре стою.

Никого со мной нет.

Я один…

И разбитое зеркало…

<1923 – 14 ноября 1925>
(обратно)

Страна негодяев

(Драматическая поэма)

Персонал

Комиссар из охраны железнодорожной линии ЧЕКИСТОВ.

ЗАМАРАШКИН – сочувствующий коммунистам. Доброволец.

БАНДИТ НОМАХ.

РАССВЕТОВ.

Комиссары приисков:

ЧАРИН.

ЛОБОК.

КОМЕНДАНТ ПОЕЗДА.

КРАСНОАРМЕЙЦЫ.

РАБОЧИЕ.

СОВЕТСКИЙ СЫЩИК ЛИТЗА-ХУН.

ПОВСТАНЕЦ БАРСУК.

ПОВСТАНЦЫ.

МИЛИЦИОНЕРЫ.

(обратно)

Часть первая

На карауле

Снежная чаща. Железнодорожная будка Уральской линии. Чекистов, охраняющий линию, ходит с одного конца в другой.


ЧЕКИСТОВ

Ну и ночь! Что за ночь!

Черт бы взял эту ночь

С б……. холодом

И такой темнотой,

С тем, что нужно без устали

Бельма перить.

. . . . . . . . . . . . .

Стой!

Кто идет?

Отвечай!..

А не то

Мой наган размозжит твой череп!

Стой, холера тебе в живот.


ЗАМАРАШКИН

Тише… тише…

Легче бранись, Чекистов!

От ругательств твоих

Даже у будки краснеют стены.

И с чего это, брат мой,

Ты так неистов?


Это ж… я… Замарашкин…

Иду на смену…


ЧЕКИСТОВ

Черт с тобой, что ты Замарашкин!

Я ведь не собака,

Чтоб слышать носом.


ЗАМАРАШКИН

Ох, и зол же ты, брат мой!..

Аж до печенок страшно…

Я уверен, что ты страдаешь

Кровавым поносом…


ЧЕКИСТОВ

Ну конечно, страдаю!..

От этой проклятой селедки

Может вконец развалиться брюхо.

О!

Если б теперь… рюмку водки…

Я бы даже не выпил…

А так…

Понюхал…

. . . . . . . . . . . .

Знаешь? Когда эту селедку берешь за хвост,

То думаешь,

Что вся она набита рисом…

Разломаешь,

Глядь:

Черви… Черви…

Жирные белые черви…

Дьявол нас, знать, занес

К этой грязной мордве

И вонючим черемисам!


ЗАМАРАШКИН

Что ж делать,

Когда выпал такой нам год?

Скверный год! Отвратительный год!

Это еще ничего…

Там… За Самарой… Я слышал…

Люди едят друг друга…

Такой выпал нам год!

Скверный год!

Отвратительный год!

И к тому же еще чертова вьюга.


ЧЕКИСТОВ

Мать твою в эт-твою!

Ветер, как сумасшедший мельник,

Крутит жерновами облаков

День и ночь…

День и ночь…

А народ ваш сидит, бездельник,

И не хочет себе ж помочь.

Нет бездарней и лицемерней,

Чем ваш русский равнинный мужик!

Коль живет он в Рязанской губернии,

Так о Тульской не хочет тужить.

То ли дело Европа?

Там тебе не вот эти хаты,

Которым, как глупым курам,

Головы нужно давно под топор…


ЗАМАРАШКИН

Слушай, Чекистов!..

С каких это пор

Ты стал иностранец?

Я знаю, что ты еврей,

Фамилия твоя Лейбман,

И черт с тобой, что ты жил

За границей…

Все равно в Могилеве твой дом.


ЧЕКИСТОВ

Ха-ха!

Нет, Замарашкин!

Я гражданин из Веймара

И приехал сюда не как еврей,

А как обладающий даром

Укрощать дураков и зверей.

Я ругаюсь и буду упорно

Проклинать вас хоть тысячи лет,

Потому что…

Потому что хочу в уборную,

А уборных в России нет.

Странный и смешной вы народ!

Жили весь век свой нищими

И строили храмы Божие…

Да я б их давным-давно

Перестроил в места отхожие.

Ха-ха!

Что скажешь, Замарашкин?

Ну?

Или тебе обидно,

Что ругают твою страну?

Бедный! Бедный Замарашкин…


ЗАМАРАШКИН

Черт-те что ты городишь, Чекистов!


ЧЕКИСТОВ

Мне нравится околёсина.

Видишь ли… я в жизни

Был бедней церковного мыша

И глодал вместо хлеба камни.

Но у меня была душа,

Которая хотела быть Гамлетом.

Глупая душа, Замарашкин!

Ха-ха!


А когда я немного подрос,

Я увидел…


Слышатся шаги.


Тише… Помолчи, голубчик…

Кажется… кто-то… кажется…

Черт бы взял этого мерзавца Номаха

И всю эту банду повстанцев!

Я уверен, что нынче ночью

Ты заснешь, как плаха,

А он опять остановит поезд

И разграбит станцию.


ЗАМАРАШКИН

Я думаю, этой ночью он не придет.

Нынче от холода в воздухе

Дохли птицы.

Для конницы нынче

Дорога скользка, как лед,

А с пехотой прийти

Он и сам побоится.

Нет! этой ночью он не придет!

Будь спокоен, Чекистов!

Это просто с мороза проскрипело дерево…


ЧЕКИСТОВ

Хорошо! Я спокоен. Сейчас уйду.

Продрог до костей от волчьей стужи.


А в казарме сегодня,

Как на беду,

Из прогнившей картошки

Холодный ужин.

Эх ты, Гамлет, Гамлет!

Ха-ха, Замарашкин!..

Прощай!

Карауль в оба!..


ЗАМАРАШКИН

Хорошего аппетита!

Спокойной ночи!


ЧЕКИСТОВ

Мать твою в эт-твою!


(Уходит.)

(обратно)

Ссора из-за фонаря

Некоторое время Замарашкин расхаживает около будки один. Потом неожиданно подносит руку к губам и издает в два пальца осторожный свист. Из чащи, одетый в русский полушубок и в шапку-ушанку, выскакивает Номах.


НОМАХ

Что говорил тебе этот коммунист?


ЗАМАРАШКИН

Слушай, Номах! Оставь это дело.

Они за тебя по-настоящему взялись.

Как бы не на столбе

Очутилось твое тело.


НОМАХ

Ну так что ж!

Для ворон будет пища.


ЗАМАРАШКИН

Но ты должен щадить других.


НОМАХ

Что другие?

Свора голодных нищих.

Им все равно…

В этом мире немытом

Душу человеческую

Ухорашивают рублем,

И если преступно здесь быть бандитом,

То не более преступно,

Чем быть королем…

Я слышал, как этот прохвост

Говорил тебе о Гамлете.

Что он в нем смыслит?

Гамлет восстал против лжи,

В которой варился королевский двор.

Но если б теперь он жил,

То был бы бандит и вор.

Потому что человеческая жизнь

Это тоже двор,

Если не королевский, то скотный.


ЗАМАРАШКИН

Помнишь, мы зубрили в школе?

«Слова, слова, слова…»

Впрочем, я вас обоих

Слушаю неохотно.

У меня есть своя голова.

Я только всему свидетель,

В тебе ж люблю старого друга.

В час несчастья с тобой на свете

Моя помощь к твоим услугам.


НОМАХ

Со мною несчастье всегда.

Мне нравятся жулики и воры.

Мне нравятся груди,

От гнева спертые.

Люди устраивают договоры,

А я посылаю их к черту.

Кто смеет мне быть правителем?

Пусть те, кому дорог хлев,

Называются гражданами и жителями

И жиреют в паршивом тепле.

Это все твари тленные!

Предмет для навозных куч!

А я – гражданин вселенной,

Я живу, как я сам хочу!


ЗАМАРАШКИН

Слушай, Номах… Я знаю,

Быть может, ты дьявольски прав,

Но все ж… Я тебе желаю

Хоть немного смирить свой нрав.

Подумай… Не завтра, так после…

Не после… Так после опять…

Слова ведь мои не кости,

Их можно легко прожевать.

Ты понимаешь, Номах?


НОМАХ

Ты думаешь, меня это страшит?

Я знаю мою игру.

Мне здесь на все наплевать.

Я теперь вконец отказался от многого,

И в особенности от государства,

Как от мысли праздной,

Оттого что постиг я,

Что все это договор,

Договор зверей окраски разной.

Люди обычаи чтут как науку,

Да только какой же в том смысл и прок,

Если многие громко сморкаются в руку,

А другие обязательно в носовой платок.

Мне до дьявола противны

И те и эти.

Я потерял равновесие…

И знаю сам —

Конечно, меня подвесят

Когда-нибудь к небесам.

Ну так что ж!

Это еще лучше!

Там можно прикуривать о звезды…

Но…

Главное не в этом.

Сегодня проходит экспресс,

В 2 ночи —

46 мест.

Красноармейцы и рабочие.

Золото в слитках.


ЗАМАРАШКИН

Ради Бога, меня не впутывай!


НОМАХ

Ты дашь фонарь?


ЗАМАРАШКИН

Какой фонарь?


НОМАХ

Красный.


ЗАМАРАШКИН

Этого не будет!


НОМАХ

Будет хуже.


ЗАМАРАШКИН

Чем хуже?


НОМАХ

Я разберу рельсы.


ЗАМАРАШКИН

Номах! Ты подлец!

Ты хочешь меня под расстрел…

Ты хочешь, чтоб трибунал…


НОМАХ

Не беспокойся! Ты будешь цел.

Я 200 повстанцев сюда пригнал.


Коль боишься расстрела,

Бежим со мной.


ЗАМАРАШКИН

Я? С тобой?

Да ты спятил с ума!


НОМАХ

В голове твоей бродит

Непроглядная тьма.

Я думал – ты смел,

Я думал – ты горд,

А ты только лишь лакей

Узаконенных держиморд.

Ну так что ж!

У меня есть выход другой,

Он не хуже…


ЗАМАРАШКИН

Я не был никогда слугой.

Служит тот, кто трус.

Я не пленник в моей стране,

Ты меня не заманишь к себе.

Уходи! Уходи!

Уходи, ради дружбы.


НОМАХ

Ты, как сука, скулишь при луне…


ЗАМАРАШКИН

Уходи! Не заставь скорбеть…

Мы ведь товарищи старые…

Уходи, говорю тебе…


(Трясет винтовкой.)


А не то вот на этой гитаре

Я сыграю тебе разлуку.


НОМАХ

(смеясь)

Слушай, защитник коммуны,

Ты, пожалуй, этой гитарой

Оторвешь себе руку.

Спрячь-ка ее, бесструнную,

Чтоб не охрипла на холоде.

Я и сам ведь сонату лунную

Умею играть на кольте.


ЗАМАРАШКИН

Ну и играй, пожалуйста.

Только не здесь!

Нам такие музыканты не нужны.


НОМАХ

Все вы носите овечьи шкуры,

И мясник пасет для вас ножи.


Все вы стадо!

Стадо! Стадо!

Неужели ты не видишь? Не поймешь,

Что такого равенства не надо?

Ваше равенство – обман и ложь.

Старая гнусавая шарманка

Этот мир идейных дел и слов.

Для глупцов – хорошая приманка,

Подлецам – порядочный улов.

Дай фонарь!


ЗАМАРАШКИН

Иди ты к черту!


НОМАХ

Тогда не гневайся,

Пускай тебя не обижает

Другой мой план.


ЗАМАРАШКИН

Ни один план твой не пройдет.


НОМАХ

Ну, это мы еще увидим…

. . . . . . . . . . .

Послушай, я тебе скажу:

Коль я хочу,

Так, значит, надо.

Ведь я башкой моей не дорожу

И за грабеж не требую награды.

Все, что возьму,

Я все отдам другим.

Мне нравится игра,

Ни слава и ни злато.

Приятно мне под небом голубым

Утешить бедного и вшивого собрата.

Дай фонарь!


ЗАМАРАШКИН

Отступись, Номах!


НОМАХ

Я хочу сделать для бедных праздник.


ЗАМАРАШКИН

Они сделают его сами.


НОМАХ

Они сделают его через 1000 лет.


ЗАМАРАШКИН

И то хорошо.


НОМАХ

А я сделаю его сегодня.

. . . . . . . . . . .


Бросается на Замарашкина и давит его за горло. Замарашкин падает. Номах завязывает ему рот платком и скручивает веревками руки и ноги. Некоторое время он смотрит на лежащего, потом идет в будку и выходит оттуда с зажженным красным фонарем.

(обратно) (обратно)

Часть вторая

Экспресс № 5

Салон-вагон. В вагоне страшно накурено. Едут комиссары и рабочие. Ведут спор.


РАССВЕТОВ

Чем больше гляжу я на снежную ширь,

Тем думаю все упорнее.

Черт возьми!

Да ведь наша Сибирь

Богаче, чем желтая Калифорния.

С этими запасами руды

Нам не страшна никакая

Мировая блокада.

Только работай! Только трудись!

И в республике будет,

Что кому надо.


Можно ль представить,

Что в месяц один

Открыли пять золотоносных жил.

В Америке это было бы сенсацией,

На бирже стоял бы рев.

Маклера бы скупали акции,

Выдавая 1 пуд за 6 пудов.

Я работал в клондайкских приисках,

Где один нью-йоркский туз

За 3 миллиона без всякого риска

121/2 положил в картуз.

А дело все было под шепот,

Просто биржевой трюк,

Но многие, денежки вхлопав,

Остались почти без брюк.

О! эти американцы…

Они – неуничтожимая моль.

Сегодня он в оборванцах,

А завтра золотой король.

Так было и здесь…

Самый простой прощелыга,

Из индианских мест,

Жил, по-козлиному прыгал

И вдруг в богачи пролез.

Я помню все штуки эти.

Мы жили в ночлежках с ним.

Он звал меня мистер Развети.

А я его – мистер Джим.

«Послушай, – сказал он, – please[132],

Ведь это не написано в брамах,

Чтобы без wisky и miss

Мы валялись с тобою в ямах.

У меня в животе лягушки

Завелись от голодных дум.

Я хочу хорошо кушать

И носить хороший костюм.

Есть одна у меня затея,

И если ты не болван,

То без всяких словес, не потея,

Согласишься на этот план.


Нам нечего очень стараться,

Чтоб расходовать жизненный сок.

Я знаю двух-трех мерзавцев,

У которых золотой песок.

Они нам отыщут банкира

(т. е. мерзавцы эти),

И мы будем королями мира…

Ты понял, мистер Развети?»

«Открой мне секрет, Джим!» —

Сказал я ему в ответ,

А он мне сквозь трубочный дым

Пробулькал:

«Секретов нет!

Мы просто возьмем два ружья,


Зарядим золотым песком

И будем туда стрелять,

Куда нам укажет Том».

(А Том этот был рудокоп —

Мошенник, каких поискать.)

И вот мы однажды тайком

В Клондайке.

Нас целая рать…

И по приказу, даденному

Под браунинги в висок,

Мы в четыре горы громадины

Золотой стреляли песок,

Как будто в слонов лежащих,

Чтоб достать дорогую кость.

И громом гремела в чащах

Ружей одичалая злость.

Наш предводитель живо

Шлет телеграмму потом:

«Открыли золотую жилу.

Приезжайте немедленно.

Том».

А дело было под шепот,

Просто биржевой трюк…

Но многие, денежки вхлопав,

Остались почти без брюк.


ЧАРИН

Послушай, Рассветов! и что же,

Тебя не смутил обман?


РАССВЕТОВ

Не все ли равно,

К какой роже

Капиталы текут в карман.

Мне противны и те и эти.

Все они —

Класс грабительских банд.

Но должен же, друг мой, на свете

Жить Рассветов Никандр.


ГОЛОС ИЗ ГРУППЫ

Правильно!


ДРУГОЙ ГОЛОС

Конечно, правильно!


ТРЕТИЙ ГОЛОС

С паршивой овцы хоть шерсти

Человеку рабочему клок.


ЧАРИН

Значит, по этой версии

Подлость подчас не порок?


ПЕРВЫЙ ГОЛОС

Ну конечно, в собачьем стане,

С философией жадных собак,

Защищать лишь себя не станет

Тот, кто навек дурак.


РАССВЕТОВ

Дело, друзья, не в этом.

Мой рассказ вскрывает секрет.

Можно сказать перед всем светом,

Что в Америке золота нет.

Там есть соль,

Там есть нефть и уголь,

И железной много руды.

Кладоискателей вьюга

Замела золотые следы.

Калифорния – это мечта

Всех пропойц и неумных бродяг.

Тот, кто глуп или мыслить устал,

Прозябает в ее краях.

Эти люди – гнилая рыба.

Вся Америка – жадная пасть,

Но Россия: вот это глыба…

Лишь бы только Советская власть!..

Мы, конечно, во многом отстали.

Материк наш:

Лес, степь да вода.

Из железобетона и стали

Там настроены города.

Вместо наших глухих раздолий

Там, на каждой почти полосе,

Перерезано рельсами поле

С цепью каменных рек – шоссе.

И по каменным рекам без пыли,

И по рельсам без стона шпал

И экспрессы и автомобили

От разбега в бензинном мыле

Мчат, секундой считая доллар,

Места нет здесь мечтам и химерам,

Отшумела тех лет пора.

Все курьеры, курьеры, курьеры,

Маклера, маклера, маклера.

От еврея и до китайца

Проходимец и джентельмен,

Все в единой графе считаются

Одинаково – business men[133],

На цилиндры, шапо и кепи

Дождик акций свистит и льет.


Вот где вам мировые цепи,

Вот где вам мировое жулье.

Если хочешь здесь душу выржать,

То сочтут: или глуп, или пьян.

Вот она – мировая биржа!

Вот они – подлецы всех стран.


ЧАРИН

Да, Рассветов! но все же, однако,

Ведь и золота мы хотим.

И у нас биржевая клоака

Расстилает свой едкий дым.

Никому ведь не станет в новинки,

Что в кремлевские буфера

Уцепились когтями с Ильинки

Маклера, маклера, маклера…

И в ответ партийной команде,

За налоги на крестьянский труд,

По стране свищет банда на банде,

Волю власти считая за кнут.

И кого упрекнуть нам можно?

Кто сумеет закрыть окно,

Чтоб не видеть, как свора острожная

И крестьянство так любят Махно?

Потому что мы очень строги,

А на строгость ту зол народ,

У нас портят железные дороги,

Гибнут озими, падает скот.

Люди с голоду бросились в бегство,

Кто в Сибирь, а кто в Туркестан,

И оскалилось людоедство

На сплошной недород у крестьян.

Их озлобили наши поборы,

И, считая весь мир за бедлам,

Они думают, что мы воры

Иль поблажку даем ворам.

Потому им и любы бандиты,

Что всосали в себя их гнев.

Нужно прямо сказать, открыто,

Что республика наша – bluff[134],

Мы не лучшее, друг мой, дерьмо.


РАССВЕТОВ

Нет, дорогой мой!

Я вижу, у вас

Нет понимания масс.

Ну кому же из нас не известно

То, что ясно как день для всех.

Вся Россия – пустое место.

Вся Россия – лишь ветер да снег.

Этот отзыв ни резкий, ни черствый.

Знают все, что до наших лбов

Мужики караулили версты

Вместо пегих дорожных столбов.

Здесь все дохли в холере и оспе.

Не страна, а сплошной бивуак.

Для одних – золотые россыпи,

Для других – непроглядный мрак.

И кому же из нас незнакомо,

Как на теле паршивый прыщ,

Тысчи лет из бревна да соломы

Строят здания наших жилищ.

10 тысяч в длину государство,

В ширину окло верст тысяч 3-х.

Здесь одно лишь нужно лекарство —

Сеть шоссе и железных дорог.

Вместо дерева нужен камень,

Черепица, бетон и жесть.

Города создаются руками,

Как поступками – слава и честь.

Подождите!

Лишь только клизму

Мы поставим стальную стране,

Вот тогда и конец бандитизму,

Вот тогда и конец резне.


Слышатся тревожные свистки паровоза. Поезд замедляет ход. Все вскакивают.


РАССВЕТОВ

Что такое?


ЛОБОК

Тревога!


ПЕРВЫЙ ГОЛОС

Тревога!


РАССВЕТОВ

Позовите коменданта!


КОМЕНДАНТ

(вбегая)

Я здесь.


РАССВЕТОВ

Что случилось?


КОМЕНДАНТ

Красный фонарь…


РАССВЕТОВ

(смотрит в окно)

Гм… да… я вижу…


ЛОБОК

Дьявольская метель…

Вероятно, занос.


КОМЕНДАНТ

Сейчас узнаем…


Поезд останавливается. Комендант выбегает.


РАССВЕТОВ

Это не станция и не разъезд,

Просто маленькая железнодорожная будка.


ЛОБОК

Мне говорили, что часто здесь

Поезда прозябают по целым суткам.

Ну, а еще я слышал…


ЧАРИН

Что слышал?


ЛОБОК

Что здесь немного шалят.


РАССВЕТОВ

Глупости…


ЛОБОК

Для кого как.


Входит комендант.


РАССВЕТОВ

Ну?


КОМЕНДАНТ

Здесь стрелочник и часовой

Говорят, что отсюда за 1/2 версты

Сбита рельса.


РАССВЕТОВ

Надо поправить.


КОМЕНДАНТ

Часовой говорит, что до станции

По другой ветке верст 8.

Можно съездить туда

И захватить мастеров.


РАССВЕТОВ

Отцепляйте паровоз и поезжайте.


КОМЕНДАНТ

Это дело 30 минут.


Уходит. Рассветов и другие остаются, погруженные в молчание.

(обратно)

После 30 минут

КРАСНОАРМЕЕЦ

(вбегая в салон-вагон)

Несчастие! Несчастие!


ВСЕ

(вперебой)

Что такое?..

Что случилось?..

Что такое?..


КРАСНОАРМЕЕЦ

Комендант убит.

Вагон взорван.

Золото ограблено.

Я ранен.

Несчастие! Несчастие!


Вбегает рабочий.


РАБОЧИЙ

Товарищи! Мы обмануты!

Стрелочник и часовой

Лежат здесь в будке.

Они связаны.

Это провокация бандитов.


РАССВЕТОВ

За каким вы дьяволом

Увезли с собой вагон?


КРАСНОАРМЕЕЦ

Комендант послушался стрелочника…


РАССВЕТОВ

Мертвый болван!


КРАСНОАРМЕЕЦ

Лишь только мы завернули

На этот… другой путь,

Часовой сразу 2 пули

Всадил коменданту в грудь.

Потом выстрелил в меня.

Я упал…

Потом он громко свистнул,

И вдруг, как из-под земли,

Сугробы взрывая,

Нас окружили в приступ

Около двухсот негодяев.

Машинисту связали руки,

В рот запихали платок.

Потом я услышал стуки

И взрыв, где лежал песок.

Метель завывала чертом.

В плече моем ныть и течь.

Я притворился мертвым

И понял, что надо бечь.


ЛОБОК

Я знаю этого парня,

Что орудует в этих краях.

Он, кажется, родом с Украйны

И кличку носит Номах.


РАССВЕТОВ

Номах?


ЛОБОК

Да. Номах.


Вбегает второй красноармеец.


2-Й КРАСНОАРМЕЕЦ

Рельсы в полном порядке!

Так что, выходит, обман…


РАССВЕТОВ

(хватаясь за голову)

И у него не хватило догадки!..

Мертвый болван!

Мертвый болван!

(обратно) (обратно)

Часть третья

О чем говорили на вокзале N в следующий день

ЗАМАРАШКИН

(один около стола с телефоном)

Если б я не был обижен,

Я, может быть, и не сказал,

Но теперь я отчетливо вижу,

Что он плюнул мне прямо в глаза.


Входят Рассветов, Лобок и Чекистов.


ЛОБОК

Я же говорил, что это место

Считалось опасным всегда.

Уже с прошлого года

Стало известно,

Что он со всей бандой перебрался сюда.


РАССВЕТОВ

Что мне из того, что ты знал?

Узнай, где теперь он.


ЧЕКИСТОВ

Ты, Замарашкин, идиот!

Я будто предчувствовал.


РАССВЕТОВ

Бросьте вы к черту ругаться —

Это теперь не помога.

Нам нужно одно:

Дознаться,

По каким они скрылись дорогам.


ЧЕКИСТОВ

Метель замела все следы.


ЗАМАРАШКИН

Пустяки, мы следы отыщем.

Не будем ставить громоздко

Вопрос, где лежат пути.

Я знаю из нашего розыска

Ищейку, каких не найти.

Это шанхайский китаец.

Он коммунист и притом,

Под видом бродяги слоняясь,

Знает здесь каждый притон.


РАССВЕТОВ

Это, пожалуй, дело.


ЛОБОК

Как зовут китайца?

Уж не Литза ли Хун?


ЗАМАРАШКИН

Он самый!


ЛОБОК

О, про него много говорят теперь.

Тогда Номах в наших лапах.


РАССВЕТОВ

Но, я думаю… Номах

Тоже не из тетерь…


ЗАМАРАШКИН

Он чует самый тонкий запах.


РАССВЕТОВ

Потом ведь нам очень важно

Поймать его не пустым…

Нам нужно вернуть покражу…

Но золото, может, не с ним…


ЗАМАРАШКИН

Золото, конечно, не при нем.

Но при слежке вернем и пропажу.

Нужно всех их забрать живьем…

Под кнутом они сами расскажут.


РАССВЕТОВ

Что же: звоните в розыск.


ЗАМАРАШКИН

(подходя к телефону)

43 – 78:

Алло:

43 – 78?


(обратно)

Приволжский городок

Тайный притон с паролем «Авдотья, подними подол». 2 тайных посетителя. Кабатчица, судомойка и подавщица.


КАБАТЧИЦА

Спирт самый чистый, самый настоящий!

Сама бы пила, да деньги надо.

Милости просим.

Заглядывайте почаще.

Хоть утром, хоть в полночь —

Я всегда вам рада.


Входят Номах, Барсук и еще 2 повстанца. Номах в пальто и шляпе.


БАРСУК

Привет тетке Дуне!


КАБАТЧИЦА

Мое вам почтение, молодые люди.


1-Й ПОВСТАНЕЦ

Дай-ка и нам по баночке клюнуть.

С перезябу-то легче, пожалуй, будет.


Садятся за стол около горящей печки.


КАБАТЧИЦА

Сейчас, мои дорогие!

Сейчас, мои хорошие!


НОМАХ

Холод зверский. Но… все-таки

Я люблю наши русские вьюги.


БАРСУК

Мне все равно. Что вьюга, что дождь…

У этой тетки

Спирт такой,

Что лучше во всей округе не найдешь.


1-Й ПОВСТАНЕЦ

Я не люблю вьюг,

Зато с удовольствием выпью.

Когда крутит снег,

Мне кажется,

На птичьем дворе гусей щиплют.

Вкус у меня раздражительный,

Аппетит, можно сказать, неприличный,

А потому я хотел бы положительно

Говядины или птичины.


КАБАТЧИЦА

Сейчас, мои желанные…

Сейчас, сейчас…


(Ставит спирт и закуску.)


НОМАХ

(тихо к кабатчице)

Что за люди… сидят здесь… окол?..


КАБАТЧИЦА

Свои, голубчик,

Свои, мой сокол.

Люди не простого рода,

Знатные-с, сударь,

Я знаю их 2 года.

Посетители – первый класс,

Каких нынче мало.

У меня уж набит глаз

В оценке материала.

Люди ловкой игры.

Оба – спецы по винам.

Торгуют из-под полы

И спиртом и кокаином.

Не беспокойтесь! У них

Язык на полке.

Их ищут самих

Красные волки.

Это дворяне,

Щербатов и Платов.


Посетители начинают разговаривать.


ЩЕРБАТОВ

Авдотья Петровна!

Вы бы нам на гитаре

Вальс

«Невозвратное время».


ПЛАТОВ

Или эту… ту, что вчера…

 (напевает)

«Все, что было,

Все, что мило,

Все давным-давно

Уплы-ло…»


Эх, Авдотья Петровна!

Авдотья Петровна!

Кабы нам назад лет 8,

Старую Русь,

Старую жизнь,

Старые зимы,

Старую осень.


БАРСУК

Ишь, чего хочет, сволочь!


1-Й ПОВСТАНЕЦ

М-да-с…


ЩЕРБАТОВ

Невозвратное время! Невозвратное время!

Пью за Русь!

Пью за прекрасную

Прошедшую Русь.


Разве нынче народ пошел?

Разве племя?

Подлец на подлеце

И на трусе трус.

Отцвело навсегда

То, что было в стране благородно.

Золотые года!

Ах, Авдотья Петровна!

Сыграйте, Авдотья Петровна,

Вальс,

Сыграйте нам вальс

«Невозвратное время».


КАБАТЧИЦА

Да, родимые, да, сердешные!

Это не жизнь, а сплошное безобразие.

Я ведь тоже была

Дворянка здешняя

И училась в первой

Городской гимназии.


ПЛАТОВ

Спойте! Спойте, Авдотья Петровна!

Спойте: «Все, что было».


КАБАТЧИЦА

Обождите, голубчики,

Дайте с посудой справиться.


ЩЕРБАТОВ

Пожалуйста. Пожалуйста!


ПЛАТОВ

Пожалуйста, Авдотья Петровна!


Через кухонные двери появляется китаец.


КИТАЕЦ

Ниет Амиэрика,

Ниет Евыропе.

Опий, опий,

Сыамый лыучий опий.

Шанго курил,

Диеньги дыавал,

Сыам лиубил,

Есыли б не сытрадал.

Куришь, колица виюца,

А хыто пыривык,

Зыабыл ливарюца,

Зыабыл большевик,

Ниет, Амиэрика,

Ниет Евыропе.

Опий, опий,

Сыамый лыучий опий.


ЩЕРБАТОВ

Эй, ходя! Давай 2 трубки.


КИТАЕЦ

Диеньги пирёт.

Хыодя очень бедыный.

Тывой шибко живет,

Мой очень быледный.


ПОДАВЩИЦА

Курить на кухню.


ЩЕРБАТОВ

На кухню так на кухню.


(Покачиваясь, идет с Платовым на кухню. Китаец за ними.)


НОМАХ

Ну и народец здесь.

О всех веревка плачет.


БАРСУК

М-да-с…


1-Й ПОВСТАНЕЦ

Если так говорить,

То, значит,

В том числе и о нас.


БАРСУК

Разве ты себя считаешь негодяем?


1-Й ПОВСТАНЕЦ

Я не считаю,

Но нас считают.


2-Й ПОВСТАНЕЦ

Считала лисица

Ворон на дереве.


К столику подходит подавщица.


ПОДАВЩИЦА

Сегодня в газете…


НОМАХ

Что в газете?


ПОДАВЩИЦА

(тихо)

Пишут, что вы разгромили поезд,

Убили коменданта и красноармейца.

За вами отправились в поиски.

Говорят, что поймать надеются.

Обещано 1000 червонцев.

С описанием ваших примет:


Блондин.

Среднего роста.

28-ми лет.


(Отходит.)


НОМАХ

Ха-ха!

Замарашкин не выдержал.


БАРСУК

Я говорил, что его нужно было

Прикончить, и дело с концом.

Тогда б ни одно рыло

Не знало,

Кто справился с мертвецом.


НОМАХ

Ты слишком кровожаден.

Если б я видел,

То и этих двоих

Не позволил убить…

Зачем?

Ведь так просто

Связать руки

И в рот платок.


БАРСУК

Нет! Это не так уж просто.

В живом остается протест.

Молчат только те – на погостах,

На ком крепкий камень и крест.

Мертвый не укусит носа,

А живой…


НОМАХ

Кончим об этом.


1-Й ПОВСТАНЕЦ

Два вопроса…


НОМАХ

Каких?


1-Й ПОВСТАНЕЦ

Куда деть слитки

И куда нам?


НОМАХ

Я сегодня в 12 в Киев.

Паспорт у меня есть.

Вас не знают, кто вы такие,

Потому оставайтесь здесь…


Телеграммой я дам вам знать,

Где я буду…

В какие минуты…

Обязательно тыщ 25

На песок закупить валюты.

Пусть они поумерят прыть —

Мы мозгами немного побольше…


БАРСУК

Остальные зарыть?


НОМАХ

Часть возьму я с собой,

Остальное пока зарыть…

После можно отправить в Польшу.

У меня созревает мысль

О российском перевороте,

Лишь бы только мы крепко сошлись,

Как до этого, в нашей работе.

Я не целюсь играть короля

И в правители тоже не лезу,

Но мне хочется погулять

И под порохом и под железом.

Мне хочется вызвать тех,

Что на Марксе жиреют, как янки.

Мы посмотрим их храбрость и смех,

Когда двинутся наши танки.


БАРСУК

Замечательный план!


1-Й ПОВСТАНЕЦ

Мы всегда готовы.


2-Й ПОВСТАНЕЦ

Я как-то отвык без войны.


БАРСУК

Мы все по ней скучаем.

Стало тошно до чертиков

Под юбкой сидеть у жены

И живот напузыривать чаем.

Денег нет, чтоб пойти в кабак,

Сердце ж спиртику часто хочет.

Я от скуки стал нюхать табак —

Хоть немного в носу щекочет.


НОМАХ

Ну, а теперь пора.

До 12 четверть часа.


(Бросает на стол два золотых.)


БАРСУК

Может быть, проводить?


НОМАХ

Ни в коем случае.

Я выйду один.


(Быстро прощается и уходит.)

Из кухни появляется китаец и неторопливо выходит вслед за ним. Опьяневшие посетители садятся на свои места. Барсук берет шапку, кивает товарищам на китайца и выходит тоже.


ЩЕРБАТОВ

Слушай, Платов!

Я совсем ничего не чувствую.


ПЛАТОВ

Это виноват кокаин.


ЩЕРБАТОВ

Нет, это не кокаин.

Я, брат, не пьян.

Я всего лишь одну понюшку.

По-моему, этот китаец

Жулик и шарлатан!

Ну и народ пошел!

Ну и племя!

Ах, Авдотья Петровна!

Сыграйте нам, Авдотья Петровна, вальс…


Сыграйте нам вальс

«Невозвратное время».

(Тычется носом в стол. Платов тоже.)


Повстанцы молча продолжают пить. Кабатчица входит с гитарой. Садится у стойки и начинает настраивать.

(обратно) (обратно)

Часть четвертая

На вокзале N

Рассветов и Замарашкин. Вбегает Чекистов.


ЧЕКИСТОВ

Есть! Есть! Есть

Замарашкин, ты не брехун!

Вот телеграмма:

«Я Киев. Золото здесь.

Нужен ли арест.

Литза-Хун».


(Передает телеграмму Рассветову.)


РАССВЕТОВ

Все это очень хорошо,

Но что нужно ему ответить?


ЧЕКИСТОВ

Как что?

Конечно, взять на цугундер!


РАССВЕТОВ

В этом мало радости —

Уничтожить одного,

Когда на свободе

Будет 200 других.


ЧЕКИСТОВ

Других мы поймаем потом.

С другими успеем после…

Они ходят

Из притона в притон,

Пьют спирт и играют в кости.

Мы возьмем их в любом кабаке.

В них одних, без Номаха,

Толку мало.

А пока

Нужно крепко держать в руке

Ту добычу,

Которая попала.


РАССВЕТОВ

Теперь он от нас не уйдет,

Особенно при сотне нянек.


ЧЕКИСТОВ

Что ему няньки?

Он их сцапает в рот,


Как самый приятный

И легкий пряник.


РАССВЕТОВ

Когда будут следы к другим,

Мы возьмем его в 2 секунды.

Я не знаю, с чего вы

Вдолбили себе в мозги —

На цугундер да на цугундер.

Нам совсем не опасен

Один индивид,

И скажу вам, коллега, вкратце,

Что всегда лучше

Отыскивать нить

К общему центру организации.

Нужно мыслить без страха.

Послушайте, мой дорогой:

Мы уберем Номаха,

Но завтра у них будет другой.

Дело совсем не в Номахе,

А в тех, что попали за борт.

Нашей веревки и плахи

Ни один не боится черт.

Страна негодует на нас.

В стране еще дикие нравы.

Здесь каждый Аким и Фанас

Бредит имперской славой.

Еще не изжит вопрос,

Кто ляжет в борьбе из нас.


Честолюбивый росс

Отчизны своей не продаст.

Интернациональный дух

Прет на его рожон.

Мужик если гневен не вслух,

То завтра придет с ножом.

Повстанчество есть сигнал.

Поэтому сказ мой весь:

Тот, кто крыло поймал,

Должен всю птицу съесть.


ЧЕКИСТОВ

Клянусь всеми чертями,

Что эта птица

Даст вам крылом по морде

И улетит из-под носа.


РАССВЕТОВ

Это не так просто.


ЗАМАРАШКИН

Для него будет,

Пожалуй, очень просто.


РАССВЕТОВ

Мы усилим надзор

И возьмем его,


Как мышь в мышеловку.

Но только тогда этот вор

Получит свою веревку,

Когда хоть бандитов сто

Будет качаться с ним рядом,

Чтоб чище синел простор

Коммунистическим взглядом.


ЧЕКИСТОВ

Слушайте, товарищи!

Это превышение власти —

Этот округ вверен мне.

Мне нужно поймать преступника,

А вы разводите теорию.


РАССВЕТОВ

Как хотите, так и называйте.

Но,

Чтоб больше наш спор

Не шел о том,

Мы сегодня ж дадим ответ:

«Литза-Хун!

Наблюдайте за золотом.

Больше приказов нет».


Чекистов быстро поворачивается, хлопает дверью и выходит в коридор.

(обратно)

В коридоре

ЧЕКИСТОВ

Тогда я поеду сам.

(обратно)

Киев

Хорошо обставленная квартира. На стене большой, во весь рост, портрет Петра Великого. Номах сидит на крыле кресла, задумавшись. Он, по-видимому, только что вернулся. Сидит в шляпе. В дверь кто-то барабанит пальцами. Номах, как бы пробуждаясь от дремоты, идет осторожно к двери, прислушивается исмотрит в замочную скважину.


НОМАХ

Кто стучит?


ГОЛОС

Отворите… Это я…


НОМАХ

Кто вы?


ГОЛОС

Это я… Барсук…


НОМАХ

(отворяя дверь)

Что это значит?


БАРСУК

(входит и закрывает дверь)

Это значит – тревога.


НОМАХ

Кто-нибудь арестован?


БАРСУК

Нет.


НОМАХ

В чем же дело?


БАРСУК

Нужно быть наготове,

Немедленно нужно в побег.

За вами следят.

Вас ловят.

И не вас одного, а всех.


НОМАХ

Откуда ты узнал это?


БАРСУК

Конечно, не высосал из пальцев.

Вы помните тот притон?


НОМАХ

Помню.


БАРСУК

А помните одного китайца?


НОМАХ

Да…

Но неужели…


БАРСУК

Это он.

Лишь только тогда вы скрылись,

Он последовал за вами.

Через несколько минут

Вышел и я.

Я видел, как вы сели в вагон,

Как он сел в соседний.

Потом осторожно, за золотой

Кондуктору,

Сел я сам.

Я здесь, как и вы,

Дней 10.


НОМАХ

Посмотрим, кто кого перехитрит?


БАРСУК

Но это еще не все.

Я следил за ним, как лиса.

И вчера, когда вы выходили

Из дому,

Он был более полчаса

И рылся в вашей квартире.

Потом он, свистя под нос,

Пошел на вокзал…

Я – тоже.

Предо мной стоял вопрос —

Узнать:

Что хочет он, черт желтокожий…

И вот… на вокзале…

Из-за спины…

На синем телеграфном бланке

Я прочел,

Еле сдерживаясь от мести,

Я прочел —

От чего у меня чуть не скочили штаны —

Он писал, что вы здесь,

И спрашивал об аресте.


НОМАХ

Да… Это немного пахнет…


БАРСУК

По-моему, не немного, а очень много.

Нужно скорей в побег.

Всем нам одна дорога —

Поле, леса и снег,

Пока доберемся к границе,

А там нас лови!

Грози!


НОМАХ

Я не привык торопиться,

Когда вижу опасность вблизи.


БАРСУК

Но это…


НОМАХ

Безумно?

Пусть будет так.

Я —

Видишь ли, Барсук, —

Чудак.

Я люблю опасный момент,

Как поэт – часы вдохновенья,

Тогда бродит в моем уме

Изобретательность

До остервененья.


Я ведь не такой,

Каким представляют меня кухарки.

Я весь – кровь,

Мозг и гнев весь я.

Мой бандитизм особой марки.

Он осознание, а не профессия.

Слушай! я тоже когда-то верил

В чувства:


В любовь, геройство и радость,

Но теперь я постиг, по крайней мере,

Я понял, что все это

Сплошная гадость.

Долго валялся я в горячке адской,

Насмешкой судьбы до печенок израненный.

Но… Знаешь ли…

Мудростью своей кабацкой

Все выжигает спирт с бараниной…

Теперь, когда судорога

Душу скрючила

И лицо как потухающий фонарь в тумане,

Я не строю себе никакого чучела.

Мне только осталось —

Озорничать и хулиганить…

. . . . . . . . . . . . . . . . . .


Всем, кто мозгами бедней и меньше,

Кто под ветром судьбы не был нищ и наг,

Оставляю прославлять города и женщин,

А сам буду славить

Преступников и бродяг.

. . . . . . . . . . . . . . . . . .


Банды! банды!

По всей стране,

Куда ни вглядись, куда ни пойди ты —

Видишь, как в пространстве,

На конях

И без коней,

Скачут и идут закостенелые бандиты.

Это все такие же

Разуверившиеся, как я…

. . . . . . . . . . . . . . . . .


А когда-то, когда-то…

Веселым парнем,

До костей весь пропахший

Степной травой,

Я пришел в этот город с пустыми руками,

Но зато с полным сердцем

И не пустой головой.


Я верил… я горел…

Я шел с революцией,

Я думал, что братство не мечта и не сон,

Что все во единое море сольются,

Все сонмы народов,


И рас, и племен.

. . . . . . . . . .


Но к черту все это!

Я далек от жалоб.

Коль началось —

Так пускай начинается.

Лишь одного я теперь желаю,

Как бы покрепче…

Как бы покрепче

Одурачить китайца!..


БАРСУК

Признаться, меня все это,

Кроме побега,

Плохо устраивает.


(Подходит к окну.)


Я хотел бы:

О! Что это? Боже мой!

Номах! Мы окружены!

На улице милиция.


НОМАХ

(подбегая к окну)

Как?

Уже?

О! Их всего четверо…


БАРСУК

Мы пропали.


НОМАХ

Скорей выходи из квартиры.


БАРСУК

А ты?


НОМАХ

Не разговаривай!..

У меня есть ящик стекольщика

И фартук…

Живей обрядись

И спускайся вниз…

Будто вставлял здесь стекла…

Я положу в ящик золото…

Жди меня в кабаке «Луна».

(Бежит в другую комнату, тащит ящик и фартук.)


Барсук быстро подвязывает фартук. Кладет ящик на плечо и выходит.


НОМАХ

(прислушиваясь у двери)

Кажется, остановили…

Нет… прошел…

Ага…

Идут сюда…


(Отскакивает от двери. В дверь стучат. Как бы раздумывая, немного медлит. Потом неслышными шагами идет в другую комнату.)

(обратно)

Сцена за дверью

Чекистов, Литза-Хун и 2 милиционера.


ЧЕКИСТОВ

(смотря в скважину)

Что за черт!

Огонь горит,

Но в квартире

Как будто ни души.


ЛИТЗА-ХУН

(с хорошим акцентом)

Это его прием…

Всегда… Когда он уходит.

Я был здесь, когда его не было,

И так же горел огонь.


1-Й МИЛИЦИОНЕР

У меня есть отмычка.


ЛИТЗА-ХУН

Давайте мне…

Я вскрою…


ЧЕКИСТОВ

Если его нет,

То надо устроить засаду.


ЛИТЗА-ХУН

(вскрывая дверь)

Сейчас узнаем…


(Вынимает браунинг и заглядывает в квартиру.)


Тс… Я сперва один.

Спрячьтесь на лестнице.

Здесь ходят

Другие квартиранты.


ЧЕКИСТОВ

Лучше вдвоем.


ЛИТЗА-ХУН

У меня бесшумные туфли…

Когда понадобится,

Я дам свисток или выстрел.


(Входит в квартиру и закрывает дверь.)

(обратно)

Глаза Петра Великого

Осторожными шагами Литза-Хун идет к той комнате, в которой скрылся Номах. На портрете глаза Петра Великого начинают моргать и двигаться. Литза-Хун входит в комнату. Портрет неожиданно открывается как дверь, оттуда выскакивает Номах. Он рысьими шагами подходит к двери, запирает на цепь и снова исчезает в портрет-дверь. Через некоторое время слышится беззвучная короткая возня, и с браунингом в руке из комнаты выходит китаец. Он делает световой полумрак. Открывает дверь и тихо дает свисток. Вбегают милиционеры и Чекистов.


ЧЕКИСТОВ

Он здесь?


КИТАЕЦ

(прижимая в знак молчания палец к губам)

Тс… он спит… Стойте здесь…

Нужен один милиционер,

К черному выходу.

(Берет одного милиционера и крадучись проходит через комнату к черному выходу.)


Через минуту слышится выстрел, и испуганный милиционер бежит обратно к двери.


МИЛИЦИОНЕР

Измена!

Китаец ударил мне в щеку

И удрал черным ходом.

Я выстрелил…

Но… дал промах…


ЧЕКИСТОВ

Это он!

О! проклятье!


Это он!

Он опять нас провел.


Вбегают в комнату и выкатывают оттуда в кресле связанного по рукам и ногам. Рот его стянут платком. Он в нижнем белье. На лицо его глубоко надвинута шляпа. Чекистов сбрасывает шляпу, и милиционеры в ужасе отскакивают.


МИЛИЦИОНЕРЫ

Провокация!..

Это Литза-Хун…


ЧЕКИСТОВ

Развяжите его…


Милиционеры бросаются развязывать.


ЛИТЗА-ХУН

(выпихивая освобожденными руками платок изо рта)

Черт возьми!

У меня болит живот от злобы.

Но клянусь вам…

Клянусь вам именем китайца,

Если б он не накинул на меня мешок,

Если б он не выбил мой браунинг,

То бы…

Я сумел с ним справиться…


ЧЕКИСТОВ

А я… Если б был мандарин,

То повесил бы тебя, Литза-Хун,

За такое место…

Которое вслух не называется.

1922–1923
(обратно) (обратно) (обратно) (обратно) (обратно)

Федор Иванович Тютчев  Полное собрание стихотворений


(обратно)

Берковский. Ф. И. Тютчев[1]

1
Имя Федора Ивановича Тютчева, великого нашего поэта, соседствует в русской поэзии с именами Пушкина, Лермонтова и Некрасова.

Родился Тютчев в старинной дворянской семье, в селе Овстуг Брянского уезда Орловской губернии, 23 ноября (5 декабря) 1803 года. Юные годы Тютчева прошли в Москве. Он рано проникся литературными интересами, стал следить за русской поэзией. Знание латыни и новых языков открыло ему широкий доступ к литературам древнего мира и новоевропейским.

С 1819 года по 1821-й Тютчев обучался в Московском университете, на словесном отделении. С 1822 года началась его служба по министерству иностранных дел. Родственные связи доставили ему в том же году место при русской дипломатической миссии в Мюнхене, — место, впрочем, очень скромное, долгое время сверх штата, и только с 1828 года он повысился в чине — всего лишь до младшего секретаря. Ни тогда, ни после Тютчев не стремился к служебной карьере, хотя не был богат и казенный оклад отнюдь не был лишним в его бюджете.

Тютчев провел за рубежом двадцать два года, из них двадцать лет в Мюнхене. Он был дважды женат, оба раза на иностранках, женщинах из родовитых семейств[2]. Его обиходный язык и за границей и позднее, по возвращении в Россию, был язык международной дипломатии — французский, которым он владел до тонкости. Обширную свою переписку Тютчев, за малыми исключениями, всегда вел на том же языке. Даже свои публицистические статьи он писал по-французски. Из этого нельзя делать выводы, что Тютчев терял духовную связь с Россией. Русская речь стала для него чем-то заветным, он не тратил ее по мелочам бытового общения, а берег нетронутой для своей поэзии (об этом хорошо писал его биограф Иван Аксаков[3]).

Мюнхен во времена пребывания там Тютчева был одним из духовных центров Германии и даже более того — Европы. Мюнхен отличался тогда богатством жизни художественной и умственной, хотя над ним и тяготел баварский клерикализм. В академическом Мюнхене главенство принадлежало стареющему Шеллингу и натурфилософам родственного с ним направления. Тютчев встречался с Шеллингом, и, вероятно, встречи эти более интимным образом приобщили Тютчева к немецкой философии. При всем том, хорошее знакомство с учением Шеллинга и с другими философскими учениями тогдашней Германии возникло вовсе не по случайным обстоятельствам биографии Тютчева, судьбой занесенного в столицу Баварии. Еще до отъезда Тютчева из России и целых два или три десятилетия после того в Москве, в Петербурге сильна была тяга к освоению немецкой культуры — философской, научной, художественной. Тютчев как бы выехал навстречу к ней в Мюнхен, а тем временем русские деятели изучали ее и оставаясь дома, без непременных заграничных путешествий. Интерес к Шеллингу соединялся у Тютчева с любовью к поэзии и философии Гёте — «языческой», как тогда ее называли немцы. Шеллинга да и вообще немецкую духовную культуру Тютчев созерцал сквозь Гёте, и этот способ восприятия имел оздоровляющее значение, — Гёте, реалист и в области искусства, и в области отвлеченной мысли, усиливал для Тютчева добрые влияния, исходившие от культуры Германии, и задерживал, разрежал, сколько мог, влияния всего слабого, темного в ней, хилого, схоластического.

С Мюнхена началась и дружба Тютчева с Генрихом Гейне — самым смелым и свободомыслящим писателем тогдашней Германии. На поэзию Гейне Тютчев откликался до самого конца своей жизни — то переводами, то свободными вариациями, то цитатами или полуцитатами из стихов Гейне в собственных стихах.

Связи Тютчева с культурой Запада иногда изображаются односторонне — их сводят к немецким только связям. На деле же для Тютчева имели немалое значение и другие европейские авторы: он усвоил поэзию Байрона, не однажды обращался к Шекспиру, отлично знал французский романтизм, французский реалистический роман, французскую историческую науку.

Мюнхен и Бавария, а потом на время Турин и Италия поучительны были для Тютчева не только сами по себе — они «вдвинули» его в Европу, из этих городов ему хорошо видна была политическая и культурная жизнь других европейских столиц. Дипломатический чиновник, отнюдь не отличавшийся прилежанием, способный повесить замок на двери своей миссии и уехать в другую страну ради сугубо личных дел без уведомления о том начальства, как это и случилось с ним в Турине, Тютчев тем не менее страстно занят был вопросами внешней политики. Он лучше был осведомлен о происходящем в Европе, чем его непосредственные дипломатические шефы, и у него создавались смелые политические концепции, которые не снились этим людям, навсегда пришитым к бумагам, входящим и исходящим. В мюнхенский период у Тютчева вырабатывается свой взгляд на судьбы Европы, он обогащается мировым историческим опытом, с точки зрения его судит русские дела и обратно — сквозь призму русских проблем — оценивает ход, всемирной истории.

В 1844 году Тютчев переселяется в Россию, в Петербург. И здесь он снова, после некоторого перерыва, на службе в министерстве иностранных дел. С 1858 года он председатель Комитета иностранной цензуры.

Как это было и за границей, служебная деятельность не занимала Тютчева. Он оставался прежде всего светским человеком, завсегдатаем аристократических салонов Петербурга и Москвы, — в старшей столице Тютчев бывал часто и ощущал там себя не гостем, а своим. Сохранилось много воспоминаний о светском Тютчеве, кумире стариков и молодежи, баловне женщин. Он был прославлен как великий мастер салонной беседы, как острослов, автор устных афоризмов, передававшихся из одной гостиной в другую. Предшественниками его на этом поприще были князь Козловский, князь Вяземский. Соперники его по искусству блестящего разговора — тот же Вяземский, Соллогуб, Григорович — отзывались о его беседах с признанием и восхищением. Но салонное красноречие Тютчева далеко не до конца было бесцельным, как это водилось у прежних говорунов, обветшавших уже к его времени. Тютчев исподволь создавал общественное мнение, словом своим казнил инакомыслящих, осмеивал неудачные шаги правительства, подвергал критическому обзору иностранные дворы. Излюбленная сфера разговоров Тютчева — внешняя политика. Он по-своему делал ее — не в министерстве, а в светских домах. По письмам его мы знаем о постоянных его разъездах. Летом он остается в Петербурге и ездит с разговорами то на Елагин остров, где проводила летние месяцы аристократия, то в Царское Село, то в Петергоф, где мог застать придворных и двор.

Он внушает светским женщинам свои политические идеи; второй жене своей, урожденной баронессе Пфеффель, он посылает в орловскую деревню письма, пространно трактующие дела Запада и Востока — дипломатические и военные. Через женщин, приверженных к нему, через родню, друзей Тютчев надеется довести свои политические соображения до царя, до канцлера, до министерств. Он хочет обосновать по-своему политику Российской империи в Европе, по-своему направить ее, — напрасный труд. Политическая мысль Тютчева чересчур осложнена философией, в ней слишком много изощренности и эстетики. Власть не любила, чтобы ее интересы защищали оружием, которым она сама не владела. Тютчев, изготовлявший такое оружие, казался власти человеком ненадежным, вызывающим опасение, она редко выслушивала его, а чаще отдаляла. Александр II при случае отозвался о Тютчеве неласково. Самому же Тютчеву оставалось дивиться на умственную неповоротливость правительства, на его трусость перед идеями, которые, казалось бы, к нему же спешат на помощь. Не однажды Тютчев мстил правительству злыми эпиграммами, устными и написанными пером, — устные были в прозе, письменные — в стихах.

Тютчев задумал большой трактат, политико-философский, под названием «Россия и Запад». Он его частично выполнил, три большие статьи — «Россия и Германия» (1844), «Россия и революция» (1849), «Папство и римский вопрос» (1856) — могут рассматриваться как подготовительные шаги к нему. Сочинения эти тяготеют к излюбленным идеям славянофилов и панславистов. К концу 40-х годов Тютчев стал проповедовать политическое и духовное обособление России от Европы. Согласно его трактатам, Россия — великая патриархальная империя, опора порядка, исповедница христианского безличия и смирения. Христианская идея отлично уживалась у Тютчева с завоевательным пафосом, с призывами к расширению территорий, к захвату Константинополя, который должен был, по его теории, оказаться центром государства, объединяющего славянские народы под властью русского царя. Сходные мысли высказывались в политических стихотворениях Тютчева. Политические идеалы Тютчева отчасти сложились под воздействием всего пережитого им в Европе: христианская кротость и любовь должны были спасти Восток от анархического состояния буржуазных обществ Запада, от непомерного индивидуализма, там господствовавшего, этому же служила, в представлениях Тютчева, патриархальная государственная власть. Но сам Тютчев слишком был затронут новой европейской культурой.

Национальное государство, ведущее наступательную политику, — тот же воинствующий индивидуум, агрессивные свойства которого передвинуты на коллектив. Позднее у Достоевского в «Дневнике писателя» мы находим ту же двойственную проповедь христианского смирения внутри общества и милитаристской «языческой», наступательной государственности на арене международной. Достоевский, как и Тютчев, не справился с индивидуализмом: изгнанный, он возвращался к обоим в виде, не всегда для них самих узнаваемом.

Публицистика Тютчева и его политические стихотворения близки к тому, что диктовала ему биографическая среда, каковы бы ни были размолвки его с нею. Тут виден дворянин, чиновник империи, оратор салонов. В политических писаниях участвует не весь Тютчев, они взяты как бы с поверхности его сознания и полностью не совпадают даже с его бытовой личностью. Монархист по убеждениям, связанный с царским двором, при встрече на балах, на приемах он не узнает в лицо высочайших особ — так мало они занимают его на деле, так не реальны они для него. Заскучав на парадном богослужении в Исаакиевском соборе, он бежит на улицу в своем камергерском мундире, являя собой перед мимоидущими ряженого. Самодержавие и православие в зримом своем виде действовали на него томительно-угнетающе. Первый его порыв был спрятаться от них подальше. Устные отзывы его о правительстве нередко превышают возможное и мыслимое для человека, который ощущает себя своим в среде официальных лиц и связей.

Глубочайшие и лучшие силы личности Тютчева ушли в лирическую поэзию. Здесь он наедине с самим собою, без давления извне, добровольно или недобровольно принятого. Он жил заодно с природой, сливался с нею, а через природу — с большим миром, с его стремлениями, без оглядки на то, как судят о них двор и канцелярии. В лирике своей Тютчев находит самого себя, и, что существенно, заодно он вступает и в широкий мир исторической жизни, современной ему. Прямая, непосредственная связь с большим современным миром способствует очищению и росту личности поэта.

Как человеческая личность Тютчев необыкновенно возвышается в своих лирических стихотворениях. Он сбрасывает с себя все, что могло бы умалить его; кажется, что он освобождается даже от своих физических черт, от постоянной своей телесной ущербности. Маленький, тщедушный, зябкий, вечно недомогающий, в лирической поэзии он приобретает стихийный голос, неслыханное могущество, способности судьи, кудесника, пророка. Политические идеи Тютчева — это и борьба с веком, это и борьба Тютчева с самим собой, с собственной лирикой, к счастью не дававшая побед. Биографический метод бессилен перед лирикой Тютчева. Биографический метод притязает на объяснение, и к тому же исчерпывающее, всего, что сотворил поэт. В отношении Тютчева загадкой, предметом, требующим особого толкования, становится сама биография — так мало соизмерима она с содержанием и характером его лирической поэзии. Биограф должен проделать обратный путь — не от биографии к поэзии, но от поэзии к биографии, указанное поэзией он должен искать и разыскивать в самой личности поэта, причем это задача нелегкая: поэзия ставит вопросы, а биография едва в силах на них ответить. Простые, снаружи видные факты здесь мало помогают. Быть может, что-то приоткрывается через вечные скитания Тютчева, через вечные его разъезды то по России, то по западным странам, через его бытовую и духовную неоседлость, неустроенность, через его духовное беспокойство, через болезненную его жажду общения, как если бы он постоянно терял связь с людьми, его окружающими, и тут же торопился восстановить ее, при любых обстоятельствах и во что бы то ни стало. Современники рассказали нам обо всем этом. Тютчев как бы тяготился своей бытовой оболочкой; в путешествиях, в почти богемной жизни, малоподобающей аристократу, которую он вел, Тютчев как бы стремился износить эту оболочку, истрепать ее, превратить в клочья, едва прикрывающие нагое тело, нагую душу.

Одно событие, очень важное в жизни Тютчева, оставившее следы в его поэзии, привело его в прямую оппозицию светскому обществу. С 1850 года начинаются отношения Тютчева с Еленой Александровной Денисьевой, племянницей инспектрисы Смольного института, где обучались две дочери Тютчева. Когда Тютчев познакомился с Денисьевой, ей было двадцать четыре года. Связь их длилась четырнадцать лет, вплоть до смерти Денисьевой, — больная злою чахоткой, вконец измучившей ее, Денисьева умерла 4 августа 1864 года. День этот остался в памяти Тютчева как день непоправимой скорби. У Денисьевой и Тютчева родились дочь и двое сыновей. С официальной своей семьей Тютчев не порывал, тем не менее в гостиных Петербурга и окрестностей его нещадно поносили — ему не могли простить этот роман на стороне, потому что здесь была подлинная страсть, не таимая от света, отличавшаяся постоянством. На самое Денисьеву было воздвигнуто общественное гонение. Трудны и тяжелы были для Тютчева и сцены, нередко происходившие между ним и Денисьевой. Мы знаем о ней мало, помимо стихов, посвященных ей Тютчевым. Отрывочные сведения, дошедшие до нас, рисуют нам Денисьеву с чертами иных героинь Достоевского, душевно растерзанных, способных к самым мрачным выходкам.


Судьба Тютчева как поэта не совсем обычна. С пятнадцати лет он уже поэт, который печатается, и все же долгие годы он остается почти без читателей. В 1836 году Тютчева напечатал Пушкин — в журнале «Современник» появился цикл под названием «Стихотворения, присланные из Германии», за подписью: Ф. Т. Несмотря на дружественный прием со стороны поэтов пушкинского круга, Тютчев все же не вошел тогда подлинным образом в литературу. Лишь в 1850 году в том же «Современнике», издававшемся теперь уже совсем иными людьми, прозвучало уверенное суждение Некрасова о Тютчеве как о замечательном русском поэте, одном из первенствующих. В 1854 году впервые появился сборник стихотворений Тютчева. Мнение Некрасова о Тютчеве подтвердили Добролюбов и Чернышевский. Тютчев стоял очень высоко для Тургенева, Л. Толстого, Достоевского, Фета, Майкова. Его достижения в поэзии для них бесспорны, он для них — любимый спутник в собственных их раздумьях, они его крепко помнят, цитируют, отзываются ему в собственных произведениях.

Тютчев сам был виновником замедленного своего продвижения в читательскую и литературную среду. На судьбу своих стихов он взирал с равнодушием, которое иным казалось загадкой. Делом необходимости было для него писать их, а будут ли они напечатаны, где и когда — он предоставлял решать случаю. Историки литературы пытались порой опровергнуть факт безразличия Тютчева к собственным стихам. Удавалось доказать, что иной раз Тютчев проявлял несколько большую заинтересованность, чем это бывало обычно, — только и всего. Когда Иван Аксаков подготовил к новому изданию стихотворения Тютчева[4], то он не мог добиться, чтобы Тютчев хотя бы бегло просмотрел рукопись.

Вероятно, тут действовали многообразные мотивы. Пушкин говорил: «Не продается вдохновенье, но можно рукопись продать». Тютчева, который был лириком, приглашали продавать именно вдохновение — лирическую исповедь в стихах, и он уклонялся от этого. Было и другое: поэзия Тютчева, которую приветствовали люди, чуждые ему по направлению, отдайся он ей всецело, последуй он сам за нею, привела бы его к разрыву с обычной для него светской средой. Поэзия сама исторгла бы его из этой среды, а он не был готов к коллизии столь решительной. Он предпочел главное дело своей жизни, поэзию, рассматривать как нечто не до конца для него обязательное, как приватное, домашнее занятие.

Не будучи профессиональным литератором, Тютчев поддерживал, однако, живые связи с русскими писателями. Многих из них он не обошел вниманием и знакомством. В поздние свои годы он все еще считал себя современником Карамзина и Жуковского, но водился с Л. Толстым (родственником своим с материнской стороны), с Тургеневым, с Достоевским, которых читал пристально и о которых судил весьма неравнодушно. В орбиту его знакомств и интересов попадали и такие далекие от него по складу своему авторы, как Мей, Мельников-Печерский, Писемский. Анализ стихотворений Тютчева показывает, что все примечательное, написанное на его памяти по-русски — стихами или прозой, — не прошло бесследно для его поэзии.

С начала 1873 года Тютчев был тяжело болен, но болезни своей признавать не хотел и порывался к деятельной жизни. Скончался Тютчев 15 (27) июля 1873 года в Царском Селе после долгих страданий, не уничтоживших в нем бодрости духа. На смертном одре он все еще был поэтом, политиком и домогался от посетителей последних политических известий, пытался диктовать стихи, уже не всегда связные. Едва он оправился от своего последнего припадка, как уже стал расспрашивать о подробностях взятия Хивы. Для смерти этот человек, столь духовно живучий, столь враждебный ей всем своим бытием, не был легкой добычей.

2
Тютчев сложился как поэт к концу 20-х — началу 30-х годов XIX века. К этому времени он стал человеком, для которого Европа была привычна. Тогдашний день Европы был пережит им с необыкновенной интенсивностью. Несомненны его духовные связи с европейской мыслью и с литературой той поры. Но Тютчев никому не подражал, ни для кого из авторов не сочинял подсобных иллюстраций. У него собственное отношение к предмету, который породил западных поэтов и философских писателей, к реальному бытию европейских народов. Он испытал на самом себе Европу того периода, недавно вышедшую из французской революции и созидающую новый, буржуазный порядок. Порядок этот теснила Реставрация, но и сам он теснил ее. Предмет тогдашней европейской мысли и поэзии был также и предметом Тютчева, находился у него в духовном обладании. Поэтому никто из европейских писателей не мог воздействовать на Тютчева деспотически. Писатели эти — пособники, советчики при Тютчеве, до конца духовно самостоятельном. Тютчев пришел из отсталой страны, но это не препятствовало ему ценить и понимать прогресс, который совершался на Западе, который указывал ему, каков будет завтрашний день России. Европейский опыт был наполовину чужим, наполовину своим. Ход истории внушал, что новая цивилизация уже становится для России той же актуальностью, что и для Запада. Тютчев и в 20-х, и в 30-х, и в 40-х годах занят темой, столь же западной, сколько и национально-русской. Тютчева беспокоило то в Европе, что надвигалось и на Россию. Тютчев во многих своих стихах, как поэт лирический, предвосхитил большие темы, общественные и личные кризисы, о которых через четверть века, не ранее того, поведал миру русский психологический роман Достоевского и Л. Толстого.

Но Тютчев в русской поэзии, в русской литературе не только предвосхищал, он также и наследовал многое. Связи его с русской поэтической традицией часто заходят далеко в глубь времени — он связан с Державиным как поэт возвышенного стиля, отдавшийся большим философским темам. При этом происходит характерная перемена. Возвышенное у Державина и его современников — по преимуществу официально возвышенное, получившее свои санкции от церкви и от государства. Тютчев по собственному почину устанавливает, что именно несет на себе печать возвышенного, и возвышенными у него оказываются существенное содержание жизни, ее общий пафос, ее главные коллизии, а не те принципы официальной веры, которыми воодушевлялись старые одические поэты. Русская высокая поэзия XVIII века по-своему была поэзией философской, и в этом отношении Тютчев продолжает ее, с той немаловажной разницей, что его философская мысль — вольная, подсказанная непосредственно самим предметом, тогда как прежние поэты подчинялись положениям и истинам, заранее предписанным и общеизвестным. Только в своей политической поэзии Тютчев зачастую возвращался к официальным догмам, и именно это наносило вред ей.

Связан Тютчев, конечно, и с развитием русской интимной лирики, начиная с Карамзина и с Жуковского. К Жуковскому и к его поэзии Тютчев до конца жизни сохранил благодарное отношение. Очень сложны и не сразу открываются связи Тютчева с Пушкиным, — нередко делались попытки полного обособления этих двух поэтов друг от друга. Нет сомнения, что Тютчев с годами не отдалялся от Пушкина, но приближался к нему. Психологический анализ в лирике зрелого Пушкина оказался стихией, все более привлекавшей к себе Тютчева, вначале дорожившего лиризмом в непосредственных его формах, родственных поэзии Жуковского.

В некоторых своих интересах и в подробностях поэтики, часто весьма специальных, Тютчев совпадает с поэзией московских «любомудров» — с Шевыревым и с Хомяковым. Впрочем, Хомякова не обольщало сходство его с Тютчевым, и он отлично сознавал, насколько Тютчев стоит выше по своему поэтическому рангу.

Тютчев по своим устремлениям порой перекликается с Боратынским, будучи, однако, поэтом, глубже осознавшим собственную проблему и вследствие этого более свободным, чем Боратынский.

Подобно Гейне, мюнхенскому своему приятелю, Тютчев начинает литературную жизнь среди европейских революций 20-х годов, сделавших кризис Реставрации несомненным, хотя Реставрация и выстояла против них. Нас не должны смущать непосредственные политические высказывания Тютчева, холодные и вялые слова, написанные им по поводу «Вольности» Пушкина, едва ли дружелюбные строки, обращенные им к декабристам. Тут перед нами не весь Тютчев, не самый бесспорный. Тут больше биографии Тютчева, чем поэзии его. Всем лучшим составом своей души Тютчев стоял в родственно близких отношениях к неспокойствию и тревоге, господствовавшим тогда в Европе. Осознавал то Тютчев или нет, но именно Европа, взрытая революцией 1789 года, воодушевляла его поэзию.

Когда мы утверждаем, что перед Тютчевым созидался новый социальный мир — мир буржуазии, с ее цивилизацией, с ее формами сознания, с ее эстетикой и нравственностью, — то нужна оговорка. Вернее было бы сказать, что этот новый социальный и культурный мир для Тютчева и для современников его сперва был безымянным и только медленно приобретал имя, определенность. Не столь важно, как они его называли сами. Важно, что имя пришло не сразу, оставляя простор ожиданиям, обещаниям, надеждам. Казалось, что возник на месте учреждений старого режима мир неслыханно прекрасный и свободный. Проходили годы и десятилетия, прежде чем стало ясным, насколько не случайны границы, в которые заключило себя новосозданное общество, границы, узость которых ощущалась уже вначале.

Тютчев видел вещи двояко, и в этом был дар его времени, — он видел их во всей широте их возможностей, со всеми задатками, вложенными в них, и он видел их со стороны складывавшихся итогов. Перед ним расстилалась романтическая, становящаяся Европа, и он знал также Европу ставшую, отбросившую романтизм, указавшую всякому явлению его место и время — «от сих и до сих». Сразу же скажем, в чем состояла главнейшая духовная коллизия Тютчева: в вечном ропоте «возможного» против «действительного», в вечных столкновениях между стихией жизни как таковой и формами, которые были указаны ей на ближайший день историей.

Старый порядок в Европе рушился, философы и писатели мысленно довершали его разрушение там, где оно еще не произошло на деле. В этот период, когда все в Европе созидалось заново, а вещи стойкие представлялись обреченными, естественным было торжество философских и поэтических концепций, ставивших во главе всего творимую жизнь. В первой сцене из «Фауста» Гёте (в переводе Тютчева) говорится: «Волны в бореньи, стихии во преньи, жизнь в измененьи — вечный поток…» Романтическая Европа, далеко без полных прав на это, восприняла «Фауста» Гёте как произведение, совпадающее по пафосу своему с нею. Во всяком случае, концепция «вечного потока жизни» соответствовала устремлениям романтиков. И они видели повсюду этот поток, обращенный против застоя, способный всех увлечь за собой и все победить. Тютчев переводил монологи Фауста из сцены первой, как если бы они были также и его собственным высказыванием. Он оставил нам немало переводов. Они не делались ради популяризации, с отвлеченною просветительною целью. Тютчев переводил, если чужие стихи могли быть первым очерком его будущих собственных; не однажды чужими стихами он загодя готовил себя к стихам своего сочинения.

Если современный мир уже отчасти построен заново, то Тютчев отнюдь не считает, что он построен должным образом. По Тютчеву, мир, окружающий его современников, едва им знаком, едва освоен ими, по содержанию своему он превышает их практические и духовные запросы. Мир глубок, таинствен. Тютчев пишет о «двойной бездне» — о бездонном небе, отраженном в море, тоже бездонном, о бесконечности вверху и о бесконечности внизу.

«Стихии во преньи» — переводит Тютчев строку из «Фауста». Он стремится рассматривать вещи «во преньи», иначе говоря, в их противоречиях. Позднее написано будет стихотворение о «близнецах»: «Есть близнецы — для земнородных два божества, — то Смерть и Сон…» Близнецы у Тютчева не двойники, они не вторят друг другу, один — рода женского, другой — мужского, у каждого свое значение, они совпадают друг с другом, они же и враждуют. Современник философской диалектики Шеллинга и Гегеля, Тютчев содержал ее в собственной крови. Для него естественно всюду находить полярные силы, единые и однако же двойственные, сообразные друг другу и однако же обращенные друг против друга.

Природа, стихия, хаос на одной стороне, цивилизация, космос — на другой — это едва ли не важнейшие из тех полярностей, с которыми имеет дело Тютчев в своей поэзии. Образ и идею «хаоса» он берет через Шеллинга из античной мифологии и философии. Хаос соотносителен космосу — упорядоченному, благоустроенному миру. Хаос — условие, предпосылка, живой материал для космоса. Понятие космоса в античном смысле его не встречается в поэзии Тютчева. Оно присутствует в ней отрицательным образом — как нечто, противостоящее понятию «хаос», как его «близнец», которому оно и соответствует и не соответствует.

Современник эпохи, в которой все созидалось заново — и техника, и быт, и человек, и отношения людей, — Тютчев усвоил себе особый взгляд на вещи: они для него были плавкими, видоизменяемость входила в главный принцип их. Тютчев делит их, различает в них элементы; вещи, недавно казавшиеся простыми, под рукой у Тютчева проявляют свою многосложность. Но Тютчев различает, делит, с тем чтобы снова и самым неожиданным образом сблизить разделенное. Он исходит из предположения, что все существующее обладает единством, что всюду скрывается однородность. Можно думать, он ради того и разбирает оттенки явлений, противополагает одно явление другому, чтобы глубже проникнуть в единую природу, в которой все они содержатся.

Поэзия классицизма поступала по-иному. Для нее мир был строго расписан по логическим отделам и подотделам, исключающим всякое взаимное смешение. Следы этого мы находим еще у Пушкина. В его элегии «Погасло дневное светило…» (1820) повторяется строка: «Волнуйся подо мной, угрюмый океан…» Волны океана суть у Пушкина не что иное, как именно волны океана, волны материальные, природе материальных вещей принадлежащие. В элегии велик соблазн объединить в одно волнение души с морским волнением, но все же Пушкин не позволяет двум категориям сплыться так, чтобы граница между ними утерялась. Мы читаем в элегии: «С волненьем и тоской туда стремлюся я…» У этого «волненья» опасная близость к словам рефрена «Волнуйся подо мной…», и тем не менее здесь и там — разные слова; мостов метафор и сравнений Пушкин между ними не перебрасывает. У Пушкина дается отдаленный намек на возможное отождествление двух понятий, двух слов, двух образов, относящихся к внешней жизни и к внутренней жизни, на самом же деле отождествление не происходит. Совсем по-другому пишутся стихи у Тютчева: «Дума за думой, волна за волной — два проявленья стихии одной…» Уподобление волны морской человеку, его душе — одно из наиболее привычных в поэзии Тютчева. Для Тютчева нет больше заветных старых границ между одними категориями жизни и другими. В отношении поэтического языка и образности Тютчев беспредельно свободен. Он заимствовал из своей эпохи дух ниспровержения. У Тютчева-поэта отсутствуют какие-либо незыблемые принципы иерархии вещей и понятий: низкое может сочетаться с высоким, они могут меняться местами, они могут бесконечно переоцениваться. Поэтический язык Тютчева — это бесконечный обмен образа на образ, неограниченная возможность подстановок и превращений. В стихотворении «Конь морской» взят образ натурального коня, того самого, которого содержат в конюшне, со всеми словами натурального значения, относящимися к нему. На элементарные образы и слова набегают, набрасываются совсем иные, более высокого поэтического ранга, — слова о морской волне. И те, и эти проникают друг в друга, одни становятся на место других, во второй половине стихотворения вплоть до последней, заключительной строки мы все читаем о коне, а косвенно здесь описана волна морская, и только последняя строка внезапно обнаруживает ее. В «Коне морском» дается цепь сравнений. Еще не все исчерпано сравнением коня и волны морской. В стихотворении подразумевается третья, самая высокая сила — душа и личность человеческая. Они подобны волне, и они же трагически отличны от нее. Изменчивые, как волны, нестойкие в том или ином образе, полученном ими, они не столь весело и беззаботно прощаются с этим своим образом, как делают это морские волны — морские кони.

Тютчев не ведает предрассудков в своем поэтическом словаре, он сближает слова разных лексических разрядов, метафора у него объединяет слова и понятия, на многие и многие версты удаленные друг от друга. Царство языка у него проходимо все насквозь, во всех направлениях, как проходим у него, без застав, весь реальный мир. Время Тютчева — время отмены в Европе старых привилегий и преимуществ, время возвращения к первоначальному равенству, на основе которого, как предполагалось, должны были по-новому возникнуть различия как в среде вещей, так и в среде людей. Всеобщая плавкость, всеобщее возвращение к первостихии, к хаосу, к природе, из которых заново вырабатываются космос и культура, — вот что лежит в последней глубине тютчевских представлений о мире и тютчевского языка.

Мир для Тютчева никогда и ни в чем не имеет окончательных очертаний. Все предметы, все законченные образы ежедневно рождаются заново, должны ежедневно подтверждать себя. В существе своем они всегда текучи. Тютчев в стихотворении «Альпы» описывает, как рождается в Альпах утро — после тяжкого распада, происходившего ночью, опять складывается светлый, блистающий альпийский пейзаж. То же понимание природы в «Утре в горах» — за радостным обликом ее стоит предварительная трудная работа: были палаты, они стали руинами, и из руин возводятся опять палаты. Замечательно стихотворение более зрелой поры «Вчера, в мечтах обвороженных…», описывающее, как возникает утро в опочивальне красавицы. Все вещественное, отчетливо зримое представлено здесь полурасплавленным, как бы подсмотрена тайна, что делается с вещами, когда человек не пользуется ими, в тихий утренний час. Ковры — «темно брезжущие», как называет их Тютчев. Ковры превращены в переливы теней и красок. Женщина, ее постель, предметы вокруг изображаются как если бы это был материал для костра, который вот-вот возгорится. Солнце вошло в окна, и солнечный свет поджигает одеяло, бежит навстречу красавице. В четырех последних строфах описаны солнце, его утренние похождения, и солнце ни разу не названо, нет существительного, есть только местоимение «оно», есть множество очень цветных, живописных прилагательных, даны и глаголы, не менее живописные. Тютчев лишает солнце предметной формы, все оно — потоки света, змеящаяся сила, обособленная от своей субстанции, явление прелестное, обольстительное и неопределимое: «Дымно-легко, мглисто-лилейно Вдруг что-то порхнуло в окно».

По Тютчеву, владеть каким-то явлением — это знать его не только в готовом виде, но и в черновом, недосозданном. Утро нужно знать с самого его рождения, человека — в те минуты, когда открывается подпочва его личности, когда все острое и характерное в нем ослабевает. Это не значит, что Тютчев черновое состояние ставит выше белового, дохарактерное выше характерного. Он хочет знать, какие еще возможности содержатся в человеке, чем и как он способен обновлять себя. Очевидно, в этом смысл стихотворения «Тени сизые смесились…», в котором как бывоспроизводится генезис личной души, начиная от первозданного безразличия, где личное еще не отделилось от безличного, сознательное от материального — «Всё во мне, и я во всем». Здесь допустима некоторая аналогия с Шеллингом, считавшим, что воспроизводить историю вещей, их генезис — это и значит познавать их по существу. В стихотворении «Тени сизые смесились…» человек как бы нырнул в собственную предысторию, которая, однако, шире того, что он сделал из нее в своей сознательной жизни. Здесь слышны и тоска расставания с самим собой, и восторг каких-то новых приобретений, возможных для человеческой личности, познавшей свои богатства, так и оставшиеся без движения. Лев Толстой плакал, читая эти стихи, повествовавшие о том, как человеческая личность предает себя гибели ради собственного возрождения, наступающего вслед за гибелью.

До конца поэтического пути сохранилось у Тютчева чувство первородного целого — того единства, из которого все родилось, а также чувство условности всяких границ между явлениями, понятиями, словами. Метафора у Тютчева готова развернуть свои силы в любом направлении, не боясь, что ей станут сопротивляться. Сопоставления у Тютчева возникают вопреки всем мыслимым преградам. В начале 1871 года Тютчев сочинил четверостишие, необыкновенное по своей поэтической смелости:

Впросонках слышу я — и не могу
Вообразить такое сочетанье,
А слышу свист полозьев на снегу
И ласточки весенней щебетанье.
В поздних этих стихах в предельном виде выражен принцип тютчевского стиля — непризнание категорий как абсолютной силы, отделяющей вещь от вещи. У Тютчева падают преграды времен года, он пренебрегает здесь порядком времени вообще. В этих стихах нет метафор, нет и сопоставлений, — простейшим образом следуют и названы друг за другом явления, которым природа никак не дозволяет находиться вместе. Через весь мир идет сквозная перспектива, все прозрачно, все проницаемо, весь мир отлично виден из конца в конец.

По облику своему Тютчев — поэт-импровизатор. Он высоко оценивал в человеке игру естественных, непроизвольных сил. Сам Тютчев в своей поэзии как художник, как мастер опирается на этот элемент «природы» в собственной душе — на стихию импровизации. Тютчев следует собственным наитиям, возлагает надежды на прихоть чувства и мысли — они сами должны вывести его на верный путь. В поэтическом изложении он делает крутые прыжки и повороты, узаконивает внезапные свои находки — будет ли это поэтическая идея, будет ли это слово, — твердо верит в правоту своих догадок, не ища доказательств для них.

Бродить без дела и без цели
И ненароком, на лету,
Набресть на свежий дух синели
Или на светлую мечту?..
(«Нет, моего к тебе пристрастья…»)
В этих стихах — импровизаторская программа Тютчева. Он отдается впечатлениям жизни, идет за ними, благодарный тому, что они подскажут, что внушат. Как подлинный импровизатор, он сочиняет по мгновенно пришедшему поводу, без подготовки и безошибочно верно. Впечатление импровизации, несомненно, придает особую действенность стихам Тютчева. Романтическая эпоха, к которой принадлежал Тютчев, чтила импровизаторов, их считали художниками высочайшего разряда, черпающими из первоисточников жизни и поэзии. Не требовали, конечно, чтобы поэт был импровизатором на самом деле, дающим перед публикой сеансы, как приезжий итальянец, описанный в повести Пушкина[5]. Но от поэтического стиля ждали импровизаторского натиска, неожиданности и стремительности.

3
Тютчев часто и упорно объявлял себя пантеистом. Стихотворение «Не то, что мните вы, природа…» — красноречивая декларация пантеизма, притом весьма приближенного к философии Шеллинга.

Пантеизм, в тех или иных своих мотивах, коснулся едва ли не всех людей искусства, подвизавшихся в конце XVII — в первые десятилетия XIX века. Тут были романтики всех поколений и всех направлений — немецкие, английские, отчасти французские, тут были и в стороне от романтизма стоявшие художники — такие, как Гёте, Бетховен. В России с большей или меньшей явственностью настроения пантеизма уследимы у Лермонтова, Боратынского, Веневитинова, Кольцова. Свое теоретическое обоснование — далеко не всегда заботившее людей искусства — пантеизм получил у Шеллинга в ранней философии тождества.

Пантеизм этих десятилетий — явление, двойственное по своему смыслу. Направленный против официальной религии, он все же и сам является религией своего рода. У Тютчева написались стихотворения, почти саркастические в том, что относится к религии и к церковности: «Я лютеран люблю богослуженье…», «И гроб опущен уж в могилу…». Оба они — вызов Реставрации, с всенепременными для нее елейностью и ханжеством. И все же у Тютчева держалась некоторая религиозность даже в самые его вольнодумные годы — религиозность в Шеллинговом, пантеистическом смысле.

Пантеизм устранил религию из ближайшего бытового окружения человека. Под влиянием пантеизма домашние и церковные алтари опустели. Пантеизм отселил религию в глубь природы. Верховное божество прежних религий получило новое имя и осмысление: у Шеллинга это абсолют, «мировая душа», вечная духовная сущность материальной природы, тождественная с нею. Казалось бы, пантеизм сделал серьезные уступки в пользу мира материального. «Нет, моего к тебе пристрастья Я скрыть не в силах, мать-Земля!» — пишет Тютчев, в духе Шеллинговой философии оправдывая чувственность. Казалось бы, пантеизм стоит за богатство и красоту развития — под рукой у Шеллинга он и был прежде всего теорией развития. Однако пантеизм при каждой своей уступке слишком многое снова отнимал — пантеистический бог не столько предоставлял на долю материального мира, сколько поглощал в собственную пользу.

Пантеистическая лирика Гёте, Байрона, Тютчева следовала своему особому, живому импульсу, была подсказана средой, исторической минутой, обладала чисто светским, психологически реальным содержанием, к которому догматика пантеизма присоединялась только дополнительно. Поэты, художники ощущали огромную жизненную силу, накопленную в них самих, в современниках, и сила эта требовала распространения. По главному импульсу своему лирика Тютчева — страстный порыв человеческой души и человеческого сознания к экспансии, к бесконечному освоению ими внешнего мира. Поэт богат, время его обогатило, и настолько, что собственного духовного бытия ему хватает на других, на все вещи, какие есть в мире. Лирика Тютчева твердит нам о тождестве человека и коршуна, который кружит в воздухе, человека и нагорного ручья, человека и бедной ивы, нагнувшейся над водой. В лирике Тютчева весь мир приобщен к сознанию и воле. Отсюда не следует, что философия тождества таким образом доказана. На деле доказано совсем иное: вся суть — в человеке, находящемся в центре этой поэзии, в интенсивности его внутренней жизни. Щедростью человека, щедростью эпохи, душевно одарившей его, держатся все предметы, описанные в этих стихотворениях, — ивы, камни, ручьи, коршуны, морские волны. Тютчев обладал правом на внутреннюю гиперболу — напряжение души, «энтузиазм» были столь велики, что позволено было возводить их в еще и еще дальнейшие степени. В поэзии Тютчева внутренняя сила жизни далеко отодвигала положенную ей границу, отождествляя себя с предметами предметного мира. Она выражала так свою безбрежность, масштабы своей власти над миром. Эта сила готова была на приступ, если перед ней находились предметы, по сути своей недоступные для нее. Сфера ее распространения — «от земли до крайних звезд», как говорится у Тютчева. Думаем, это и придает всегдашнюю живость пантеистической лирике Тютчева, независимо от самого пантеизма, от его догмы. Вот этот объем жизни, вот эта энергия жизни («струй кипенье»), вот эта вдохновенность и вдохновительность ее — они-то и передаются и будут передаваться от поколения к поколению, независимо от философских концепций, к которым была близка лирика Тютчева. Можно быть равнодушным к этим концепциям, можно быть враждебным к ним, а лирика Тютчева переживается тем не менее с благодарностью, со всей полнотой сочувствия к ней.

Самому Тютчеву концепции и догмы пантеизма нужны были, однако. Сила жизни и сознания в его поэзии, конечно, не являлась одинокой силой поэта. Эпохальное, коллективное содержание входило в эту силу, без этого содержания она никла. В 1823 году Тютчев с воодушевлением, очень бодрыми словами переводил на русский язык «Песнь Радости» Шиллера, которая как раз и посредствует между старыми деистическими концепциями просветителей XVII века и новым, романтическим пантеизмом:

Душ родство! О луч небесный!
Вседержащее звено!
К небесам ведет оно,
Где витает Неизвестный!
«Неизвестный» Шиллера и Тютчева — это высшая санкция, которая дана коллективной жизни людей. «Душ родство» — моральная близость между людьми, санкционированная этой верховной властью, наблюдающей за ними издали. Следует напомнить, что именно в переводе-переложении Тютчева звучит «Песнь Радости» Шиллера у Достоевского в «Братьях Карамазовых»[6], в романе, где по-новому дана жизнь многим из тютчевских мотивов, общефилософских, этических и социальных.

Пантеизм Тютчева — некая утопия, философская, социальная и художественная. Перед современниками Тютчева, пережившими французскую революцию, лежали хаос, природа — первоначальный строительный материал, из которого воздвигались новое общество, новая культура. Пантеизм — это собственный проект строительства, предложенный и Тютчевым и другими в виду реального строительства, которое шло тут же рядом и далеко не всегда их радовало. Нужно было высветлить хаос, внести в него разумную организацию, добро, человечность. Нужно было пустить в дело человеческую рать, в которой все и каждый в действиях своих были бы связаны узами общего замысла. И так как проникнутая индивидуализмом буржуазная общественность не являла собой этих сплоченных сил, то новый град земной строился отчасти по устаревшему образцу, с помощью ангелов, как в Библии.

Этим и объясняется, что поэзия Тютчева, выражавшая мощь человеческого сознания, силу развивающейся жизни, нуждалась все же в некоторых гарантиях религиозного или полурелигиозного характера, а они-то и приходили со стороны «мировой души», прокламированной у Шеллинга.

Как представлял себе Тютчев развитие современного мира в идеальном его образце, можно судить, например, по стихотворению «Над виноградными холмами…». Стихотворение это описательное, замедленное и торжественное. Описано движение, очень плавное, уступ за уступом, от низших областей пейзажа к высшим. Сперва говорится о виноградных холмах, о реке, о горах, которые надо всем нависли, и кончается все «круглообразным светлым храмом», поставленным на краю вершины. Пейзаж с виноградниками — это еще природа, но переходящая в цивилизацию, это бывший хаос с уже приобретенными чертами культуры и разума. Круглообразный храм — цивилизация, искусство в их чистоте, в освобожденном их виде. Движение завершается храмом — доведено до тех пределов, в которых усматривает свои последние высоты пантеизм. Четыре вступительные строки стихотворения движутся строго параллельно, поэтический синтаксис внутренне соразмерен, эпитеты находятся в центре строк, понятия, к которым эпитеты тяготеют, — на краях, в рифмах. Неспешным движением природа переходит в цивилизацию, в творение рук человеческих, зато переходит — вся. Развитие совершается как бы освобожденное от суетности времени. В последней строке у Тютчева создается атмосфера некоторой блаженной пустоты, — идеал жизни выступает за пределы самой жизни, не допуская вблизи себя ничего способного внести смуту или огрубить его.

Тютчев в такой же степени пантеист и шеллингист, в какой он и бурный, неудержимый спорщик против этих направлений. Благообразная утопия не могла рассчитывать на его постоянство, он был слишком открыт влияниям действительности. Даты стихотворений Тютчева указывают, что здесь нет никакой хронологической последовательности: сперва одни позиции, потом другие. Свой манифест пантеизма «Не то, что мните вы, природа…» Тютчев пишет, очевидно, в 1836 году, а гораздо ранее, в стихотворении «Безумие» 1830 года, решительно и гневно высказывается против каких-либо идей в шеллинговском духе. Он и верил в эти идеи, и не верил поочередно, он метался от утверждения к отрицанию и обратно. Как это почти всегда бывает в его стихотворениях, Тютчев и здесь, в «Безумии», исходит из наглядного образа, со всей энергией прочувствованного, — из этой же энергии чувства почерпается у Тютчева и философская мысль. Описан пейзаж засухи, грозный, безотрадный в каждой своей подробности; бездождие, безветрие, солнечный пожар, человек затерян и затерт в горячих, иссушающих песках. Органическая жизнь, как кажется, прекратилась навсегда. А человек все еще «чего-то ищет в облаках» — ищет пантеистического бога, ищет признаков «мирской души», которая была бы милостива к нему, послала бы дождь, влагу, жизнь. В этом и состоит безумие человека. В последней строфе описано, как человек этот, припавший ухом к земле, надеется услышать движенье вод, бьющих под землей. К последней строфе существует комментарий (К. В. Пигарева[7]): Тютчев подразумевает «водоискателей» (les sourciers). Комментарий этот можно продолжить. Водоискатели, рудознатцы — люди особого значения в глазах Шеллинга и его приверженцев. Водоискатели — посвященные, доверенные лица самой природы, Тютчев мог слышать в Мюнхене о прославленном водоискателе Кампетти, в 1807 году призванном в этот город. Кампетти был любимцем мюнхенских шеллингистов — Риттера, Баадера и, наконец, самого Шеллинга. О водоискателях Шеллинг писал в своих разысканиях о человеческой свободе (1809)[8], хорошо известных Тютчеву. Таким образом, последняя строфа «Безумия» — по сюжету своему «строфа Кампетти» — точно указывает, с каким миропониманием ведет свой спор Тютчев.

В «Безумии» перед нами человек-одиночка, тот самый, для которого непосильно нести на одном себе долг одушевления мира, и поэтому все так бесплодно и безответно вокруг него. Пантеизму нужен был некоторый намек на широкие плечи коллективного человечества, чтобы возложить на них бремя всеобщей одушевленности.

В 1833 году Тютчев написал стихотворение:

С горы скатившись, камень лег в долине.
Как он упал? Никто не знает ныне —
Сорвался ль он с вершины сам собой
Или низвергнут мыслящей рукой?
Столетье за столетьем пронеслося:
Никто еще не разрешил вопроса.
<«Problème»>
В 1857 году Тютчев снова воспроизвел это стихотворение — в альбоме Н. В. Гербеля, с вариацией в четвертой строке. Вместо стиха: «Или низвергнут мыслящей рукой» — написан был стих: «Иль был низринут волею чужой». Тютчев существенно исправил текст, хотя и с запозданием почти на двадцать лет. В первой редакции тема двоится и теряет ясность: «мыслящая рука» — эпитет сбивает с верного следа. Ведь философский вопрос не в том, мыслящая ли рука толкнула камень или же не мыслящая. Сюжет и проблема этого стихотворения не в руке, но в камне, в том, какова его судьба, каков способ его существования. В альбоме Гербеля появился наконец настоящий эпитет, соответствующий теме: сказано о «воле чужой», а это и было важно — к камню приложили внешнюю, чужую силу. Спор идет именно по этому поводу: каковы отношения камня ко всей природе в целом, как связаны в природе ее элементы — внешней связью или внутренней. Стихотворение Тютчева и в том и в другом своем виде перекликается с известным высказыванием Спинозы в письме к Г. Г. Шуллеру: обладай летящий камень сознанием, он вообразил бы, что летит по собственному хотению. В позднейшей редакции стихотворение Тютчева отчетливее выражает мысль Спинозы. По Спинозе, природа неорганична, она механизм сил, соединенных друг с другом внешней причинностью. Раздумья над Спинозой, готовность признать его философию снова показывают нам, как было и в стихотворении «Безумие», сколь часто сомневался Тютчев в природе по Шеллингу — живой и человекообразной. Сам Шеллинг в свое время шел от Спинозы, но ставил себе целью преодолеть его механистические и рационалистические мотивы. Для Тютчева этот сделанный Шеллингом труд преодоления отменяется — перед Тютчевым снова «философия камня», внешних сил, соотнесенных друг с другом по законам механики и геометрии. В стихотворении своем 1836 года Тютчев писал, гневаясь на инакомыслящих:

Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик…
А здесь он сам уверяет: природа — слепок, природа — бездушный лик, жизнь и сознание — случайный придаток к ней.

Для пантеизма, для философии Шеллинга органическая жизнь являлась ключом к бытию; неживая природа рассматривалась как вырождение органической, как частный и анормальный случай ее.

Пантеизм брал под свое покровительство всю органическую жизнь в целом. Без предпосылок пантеизма перевес, казалось, переходит на сторону механистических концепций, согласно которым жизнь — «игра внешних, чуждых сил». В стихотворении 1836 года Тютчев сталкивает две концепции — органическую и механистическую — ради прославления первой и ради посрамления второй. Но стихи о камне меняют дело, в них все оценки — обратные.

Колебания Тютчева зависели от того, чью точку зрения он принимал — мира возможностей и желаний или же мира наличного и действительного. То и дело Тютчев переходил от мечтаний, «чудесных вымыслов» к фактам, и ему видна была тогда на большую глубину зловещая суть европейской жизни.

Тютчев по-своему и очень напряженно переживал противоречия современного мира. Ему свойственно было и романтическое чувство бесконечности резервов жизни, ее внутренних возможностей, и другое чувство, тоже романтическое, — относительности, стесненности всякой жизненной формы. Что бы ни представало перед Тютчевым, он всегда подозревал великие несоответствия между явным и тайным, наличным и скрывающимся, идущим в жизнь и уже пришедшим в нее. Повседневная практика обнаруживала, что современный мир находится в распоряжении воинствующего индивидуума и его «злой жизни», как названа она в тютчевских стихах. Повсюду сказываются последствия и отголоски этой «злой жизни», столько же губительной, сколько и всепроникающей.

К теме человеческой личности Тютчев относился со страстью, естественной для просвещенного русского, испытавшего режим Аракчеева, потом императора Николая. Стихи, написанные Тютчевым по поводу его наездов в Россию, всегда об одном и том же: как мало жизни и движения в родной стране, в каком загоне находятся здесь человек и его инициатива. Юным студентом Тютчев говорил Погодину: «В России канцелярия и казарма», «все движется около кнута и чина»[9]. В зрелых стихах он пишет о «сне железном», которым все спит в империи царей (сравни с «зимой железной» в стихотворении о декабристах). «Человек лишь снится сам себе», — говорит Тютчев о российской действительности. Он ощущает мертвенный покой; всех и вся умышленно содержат в скудости, проявления жизни похожи на «лихорадочные грезы». Были трагические жалобы на социальную несудьбу России у Пушкина, потом у Гоголя. Жалобы Тютчева одного источника с ними.

Личную свободу, возвещенную буржуазными революциями, Тютчев воспринял жадно. В 20-х годах, после смерти Байрона, Тютчев воскрешает байронические темы. Тютчев снова трактует тему личности с первозданной остротой и смелостью.

Лирика Тютчева в отношении личности, трудностей и парадоксов ее судьбы предвосхищает позднейшее — роман Достоевского и Л. Толстого. Буржуазное общество знало только одну форму утверждения личности — индивидуализм, риск индивидуальной свободы, оторванности от массы, свободы для одиночек, то есть свободы фиктивной, так как общество в целом не было свободным, не распоряжалось ходом собственной жизни. Индивидуализм в поэзии Тютчева — горькая неизбежность для современной личности, в такой же степени ее эмансипация, как и разрушение. Индивидуализм — великие притязания и малые свершения, широта, грандиозность жеста и спертость, сжатость, удушье во всем, что относится к внутренней жизни личности. Это полюсы, между которыми качаются и герои Достоевского — Свидригайлов или Ставрогин. Тютчев и сопротивляется индивидуализму, и сам бывает его безвольной добычей. Индивидуализм у Тютчева всего нагляднее выражен в той области, где, казалось бы, он менее всего уместен, — в лирике любви. Если его находят и здесь, то, значит, он вездесущ. Лирика любви у Тютчева подчеркивает, что нет и в любви внутренних путей от человека к человеку. Любовь у Тютчева — некоторое самоотчуждение, отказ от собственной личности во всей ее глубине и подлинности. Стихотворение «Восток белел, ладья катилась…» — собственно, рассказ о юной женской душе, которая готовит себя к самозакланию. Она предает себя любви, прощаясь со всем беспечным, светлым, святым, что она знала. О любострастии как о таковом говорят и другие стихотворения Тютчева, посвященные любви: «Ты любишь, ты притворствовать умеешь…», «В душном воздуха молчанье…», «Люблю глаза твои, мой друг…». Любовь трактуется как умышленная неполнота в отношениях людей, как некоторая преступная односторонность, овладевшая этими отношениями, вопреки человеческому сознанию и воле.

Человеческая личность, получившая свою свободу, тем не менее лишена главного: ей не дано изжить себя, она полна избыточной жизни, для которой нет выхода. Человек раскрывается с помощью других и через других. Если у него нет путей к этим другим, то он остается нем и бесплоден. Знаменитое «Silentium!» вовсе не есть диктат индивидуализма, как иногда толковали это стихотворение. Здесь оборонительный смысл преобладает над наступательным. Более того, стихотворение это — жалоба по поводу той замкнутости, безвыходности, в которой пребывает наша душа.

Два стихотворения Тютчева, вероятно близкие по дате, говорят об одном и том же — о том, что личность человеческая не осуществляет себя сполна и обречена на внутреннюю жизнь, которая никогда не станет внешней. Это — «В толпе людей, в нескромном шуме дня…», «Ты зрел его в кругу большого света…».

По Тютчеву, мысль, духовная деятельность человека не менее стеснены, чем жизнь его эмоций. Замечательно стихотворение «Фонтан». Тютчев нашел зрительный образ, превосходно уясняющий внутренние отношения. Струя фонтана выбрасывается с необыкновенным напором, с вдохновением. Казалось бы, струя предоставлена самой себе, собственной энергии, для которой невозможна граница извне. Тем не менее граница налицо, заранее установлено, до какой черты поднимется струя, высота ее — «заветная», определил ее строитель фонтана. Каждый раз, когда высота достигнута, струя не собственной волей ниспадает на землю. Такова же предначертанность человеческой мысли. И ей предуказано, без собственного ее ведома, где и в чем ее предел. Мысль мнит себя свободной, безотчетной, а осуществляется она через формы, ей чуждые и роковые для нее. Мысль — явление живое, первородное. Тем не менее над нею властвуют механизм, сделанность, неподвижность.

«Фонтан» держится на поэтическом сравнении — прием, обычный у Тютчева. Он охотно сводил целое лирическое стихотворение к параллельному развитию двух тем, к скрещиванию их. Сравнение у Тютчева плодотворно — оно добавляет нечто новое к нашему пониманию вещей. Мысль Тютчев сравнивает с водометом. Следовательно, наша мысль нечто большее, чем мысль только, в ней содержится стихия, в ней участвует весь человек. В первой строфе Тютчев применяет слово «фонтан» — слово чужеземное, технологическое. Во второй только строфе появляется слово «водомет» — слово свое, национальное, живописующее и характерное. Перед нами два словесных варианта того же образа: в одном варианте человеческая мысль — мертвая форма, в другом — непосредственная жизнь, движимая изнутри.

Стихотворение «Фонтан» — тютчевская, русская разработка темы «Фауста», точнее — романтических мотивов, свойственных этому в общих своих итогах ничуть не романтическому произведению. У Гёте Фауст проходит через те же мучения: он не может принять пределов, поставленных его познанию, стесняющих его духовный опыт. Инициативное, новаторское, наступательное — «природное» — вступает у Фауста в конфликт с коллективным, формальным, традиционным — с цивилизацией. Тютчев изложил фаустовскую тему с удивительной энергией и краткостью. В этом состояли преимущества русской поэзии и русской мысли, трактовавших тогда всемирные темы. Русские авторы пришли к темам буржуазного общества и буржуазной культуры, когда Запад уже произнес свои первые обобщающие слова. Поэтому России предоставлена была последующая ступень: обобщение обобщения. Напомним о маленьких драмах Пушкина с их западными сюжетами или же о его «Сцене из „Фауста“», одной-единетвенной, которая, по видимости, должна была заменить «Фауста» большого, развернутого, каким его знали на Западе.

По-особому вошла фаустовская тема и в стихотворение «Что ты клонишь над водами…». Скромная ива, героиня этого стихотворения, близка к фольклорным образам, что у Тютчева в редкость. Струя бежит и плещет, а иве не достать до струи. Не сама ива клонится, как хочет, а у нее наклон, который ей придали. Ива здесь олицетворяет человека и его духовную судьбу. Вода бежит мимо, иве не позволено коснуться ее своими устами. Стихия жизни находится подле, и ни человеку, ни иве не дано соединиться с нею в одно. Связь человеческой личности с природой, с непосредственной жизнью не прямая, но кружная — именно это и открывается с простейшей наглядностью в маленьком стихотворении Тютчева. Мы знаем, как идет эта связь — через культуру, через формы культуры и общества, как это подразумевалось в поэтической образности «Фонтана». Ива не собственным произволом живет, ее поместили, ее наклонили, ее определили внешней силой. Неуловимая струя смеется над ивой-неудачницей. Еще в 20-х годах Тютчев по-своему передал стихотворение Гейне о сосне и пальме — у Тютчева это были кедр и пальма. Деревья как заменители человека в драме чувств и отношений не были, таким образом, новостью для поэтики Тютчева.

Гейне называл иные свои стихотворения «колоссальными эпиграммами». По-особому можно применить это и к Тютчеву. Стихотворения его — эпиграммы, в них энергия, сжатость и острота надписей. Они колоссальны — по смыслу, который обнят ими. Тютчев — своеобразный классик в романтизме. Он умел сообщить определенность самим неопределенностям романтизма, устойчивыми словами высказать зыбкие его истины. Для романтизма русского и мирового стихотворения Тютчева — формулы формул, последние слова, кладущие конец спорам, которые велись десятилетиями.

4
Тютчев дает обобщенный образ духовным силам, скрытым в отдельном человеческом существе, осужденном на «молчание» («Silentium!»). Он пишет стихотворение о ночном гуле над городом. Речь идет не о думах одиночек, речь идет о человеческих множествах. Думы человеческой толпы освобождаются во сне, от них, от этих дум, стоит ночной гул. Весь город бредит жизнью, которая днем владела им и не была истрачена, — в ночные часы, в снах она уходит от людей («Как сладко дремлет сад темно-зеленый…»).

Тут шире обычного обнаруживает себя главенствующая тема Тютчева — возможностей жизни, не поглощенных ее действительностью. Вокруг современного индивидуализма — возможности жизни цельной, широкой, богато общительной, а он все рвет и рушит. Старый мир завещал ему хаос, из которого он должен бы построить собственный космос; как одиночка, он сам носитель хаоса, он узаконивает хаос, расширяет его область.

В изображении Тютчева вся эта первоматерия, весь этот хаос, все эти возможности, с которых должно бы начинаться строительство современного мира, остаются большей частью не у дела, им не дано формы, не дано признания, и они тогда превращаются в злую силу и бунтуют. Очень важна у Тютчева особая парная тема: ночь и день. Ночь — это вся область жизни, в полном составе своих могуществ, день же — это жизнь, которой даны форма, обдуманное устройство. Эти образы-понятия и соответствуют, и не соответствуют другим тютчевским «близнецам» — хаосу и космосу. По Тютчеву, ночь и день — образы, выражающие хаос и космос в их современном состоянии. Область дня в современном мире слишком узка — на долю космоса приходится немногое. Область ночи чересчур обширна — современность предоставила хаосу преувеличенные права.

Сам ясный день, по Тютчеву, изнутри себя темен, обременен чем-то непосильным для него, одолевающим: «Жизни некий преизбыток В знойном воздухе разлит…». Тютчевская ночь как бы разоблачает жизнь дня: что скрывалось за кулисами дня, то в ночные часы предъявляет себя человеческим взорам во всей своей бесформенности. Одно из важнейших «ночных» стихотворений Тютчева начинается строками:

Как океан объемлет шар земной,
Земная жизнь кругом объята снами…
Эти сны — возможности, так и оставшиеся в недрах земной жизни, силы, не вошедшие в ясное сознание людей, хотя и управляющие людьми. От этих сил люди днем хотят и умеют отделаться, ночью зрелище этих сил становится неотвязным. Ночью кругозоры жизни бесконечно раздвигаются: «…звучными волнами стихия бьет о берег свой». Ночное освещение отличается широтой и беспощадностью. Стихотворение это ни в коей мере не является похвалой хаосу и ночи — оно говорит о них как о началах, нуждающихся в обуздании и дисциплине. Все несчастье в том, что современные способы управлять этими началами вызывают в них только возмущение. Все стихотворение — парафраза монолога Просперо из «Бури» Шекспира. Этот маг и волшебник, шекспировский Фауст, знал способы подчинять стихию человеческому уму и воле. Тень Просперо, которая носится над этим стихотворением, важна для понимания его смысла.

Могущественные первостепенные начала жизни предстают перед современным человеком только ночью, — им придается, таким образом, еще и оттенок чего-то опасного, криминального, вражеского. Человек изгнал их за пределы своей дневной, сознательной практики, и они возвращаются к нему в темный час, бунтуя и угрожая. Поэзия Тютчева полна этого чувства грозного напора на современность ее собственных сил, которые попытались свести на нет или изгнать. Творимая жизнь, с которой обошлись мелкодеспотически, несоответственно природе ее, превратилась в источник бед и катастроф. Тютчев однажды называет хаос «родимым», то есть родственным человеку. Стихия жизни, способная быть другом человека, вдохновлять его, становится при дурном с нею обращении разрушительной, пагубной силой. Во множестве стихотворений Тютчев описывает страх и ужас ночи — образной, метафорической. Если человек держится норм разума, добра, общественности, если он ищет разума и в стихии, то он найдет разум в глубине ее. Если же он сам анархичен, произволен, то стихия явится к нему со своей темной стороны и не пощадит его. Несчастный Хома Брут, тупой ко всему на свете, что не было его плотским интересом, что не было его бурсацкой повседневностью, понес у Гоголя страшное наказание, жизнь обернулась к нему бессмысленным, темным, убийственным лицом Вия, духа земли, и отомстила ему сторицей за его бесчувственное к ней отношение. Близость к Вию не случайна. Гоголь вступал в пределы той же ночной темы, которая беспокоила и Тютчева. «Ночные стороны» природы и души — тематика и символика литературы первых десятилетий XIX века, как позднеромантической, так и реалистической, обратившейся к человеку эпохи капитализма, к его сознанию, к его морали. В эту литературу входили философы-шеллингисты и романтики Тик и Гофман, реалисты Гоголь, Бальзак, Мериме. Делались попытки, малоубедительные, связать Тютчева с ночной темой XVIII века, с Юнгом и другими предромантиками. На деле связи Тютчева и в этом случае резко современные, сближавшие его с самыми характерными явлениями окружавшей литературы.

Когда Тютчев пишет о цивилизации, каков ее день, то появляются многозначительные, весьма им продуманные определения. Цивилизация и день цивилизации — «золотой ковер», который свертывается, когда приходит час для иных сил. Цивилизация — «ковер златотканый», накинутый над бездной. В стихотворении «Сон на море» цивилизация — золотой мираж, арабская сказка: «сады-лавиринфы, чертоги, столпы». Буря качает ночью корабль, человеку, который спит в корабле, снится этот сон цивилизации — «грохот пучины морской». Цивилизация, как ее порой освещает Тютчев, — несерьезна, в ней слишком много искусственности, орнаментальности и слишком мало грубой, здоровой природы. Тютчев в отношении цивилизации и эллин и скиф: как эллин, он умеет ценить ее красоту; как скиф, он презирает ее неподлинность, непрочность. Цивилизация провоцирует хаос — и своей слабостью перед ним, и своими насилиями, оскорбляющими его.

С точки зрения эстетики Тютчев колеблется между прекрасным и возвышенным. Уже в XVIII веке делались строгие различия между этими категориями. Прекрасное — ласковое к человеку, прирученное им, сообразное ему. Но в прекрасном нет силы, величия и серьезности. Кто выбрал прекрасное, тому в удел переходят одни мелочи и блестки. Крупное, внушительное, обладающее властью над людьми лишено красоты и привлекательности, оно сурово, оно по-недоброму возвышенно. Эти различия в эстетике установил уже Эдмунд Берк. Уже ему была ясна постоянная коллизия в искусстве буржуазного общества: на одной стороне красота без масштаба и без существенной силы, на другой — масштаб и сила, зато враждебные красоте. Тютчев делает свой выбор мужественно. Как поэт, он будет там, где наибольшие жизненные силы, пусть они и проявляются под маской безобразия. В стихотворении «Mala aria» Тютчев недоверчиво высказывается о красоте — не есть ли она всего только легкий заслон, который ставится перед злыми явлениями жизни с целью нашего с ними примирения. Как Пушкин, как Лермонтов, как Некрасов, так и Тютчев против красоты малой, непрочной, двусмысленной. Он устремлен к большой жизни. Красота должна покорить эту жизнь, если хочет оправдать себя, — пусть сегодня здесь все безотносительно к красоте или даже противоположно ей.

В «Видении» точно говорится, в чем призвание поэзии, где находится настоящая область ее:

Есть некий час, в ночи, всемирного молчанья,
        И в оный час явлений и чудес
        Живая колесница мирозданья
Открыто катится в святилище небес.
Тогда густеет ночь, как хаос на водах,
        Беспамятство, как Атлас, давит сушу…
                Лишь музы девственную душу
        В пророческих тревожат боги снах!
В этом стихотворении все от начала до конца выдержано в духе и стиле античности. Не один лишь Атлас, не одни лишь музы, не одни лишь боги заимствованы из мира эллинского. Живая колесница мирозданья — опять-таки античный образ: греки называли колесницей созвездие Большой Медведицы. Можно заподозрить, что у стихотворения этого живые связи и с античной философией. Гераклит Эфесский называл спящих «тружениками и соучастниками космических событий», — Тютчев мог знакомиться с Гераклитом хотя бы по книге знаменитого Шлейермахера, посвященной этому философу (вышла в 1807 г.). Изречение Гераклита дает Тютчеву главенствующий мотив: в ночные часы свои человек приобщается к движению мира, к его истории, которые пригашены для дневного сознания. Тот же Гераклит учил, что природа любит скрываться — именно вечное свое движение она таит от непосвященных. В час «всемирного молчанья», по Тютчеву, обнажается эта немолчная работа всемирной жизни, человек лишается обычных своих опор — иллюзий косности, перед ним мир в своей непосильной для него истине. Последние два стиха прямо относятся к роли и к призванию поэзии: мир в его устрашающей глубине, мир в его возвышенно-динамическом содержании, он-то и предстоит музе, тревожит ее сны, как говорится здесь у Тютчева. Поэзия не боится мучительных зрелищ и потрясений, она вдохновляется истиной, какова бы та ни была. Где для одних «беспамятство», обморок, потеря сил, там для поэтов, для музы — бодрость и повод к пророчествованиям.

Тютчев, с его слухом к стихиям, которые не может сдержать в своих границах существующее общество, с его сочувствием к ним, ощущал величие революционных потрясений истории. Он мог написать такое стихотворение, как «Цицерон», со знаменитыми строками: «Счастлив, кто посетил сей мир В его минуты роковые». Счастье, по Тютчеву, в самих «минутах роковых», в том, что связанное получает разрешение, в том, что подавленное и насильственно задержанное в своем развитии выходит наконец на волю. Четверостишие «Последний катаклизм», так же как «Цицерон», очевидно написанное в революционный 1830 год, пророчит «последний час природы», пророчит его в грандиозных образах, возвещающих конец старого мироустройства.

Великие общественные взрывы недаром для Тютчева совпадали с «последним часом природы». Буржуазно-европейский порядок вещей был для него неприемлем, но Тютчев считал его заключительным и окончательным, так что после него более высокий порядок не предполагался. Поэтому метаниям и мятежам Тютчева свойствен трагизм. Он — лирический поэт с кругозором и силами художника, склонного к эпосу или трагедии. Он сам в лирике своей достигает масштабов трагедии и пафоса ее.

В предпосылках поэзии Тютчева лежат природа и хаос, с которых должны начинать строители современного общества. Поэзия Тютчева демонстрирует, что новое общество так и не вышло из состояния хаоса. Современный человек не выполнил своей миссии перед миром, он не позволил миру вместе с ним взойти к красоте, к стройности, к разуму. Поэтому у Тютчева так много стихотворений, в которых человека как бы отзывают назад, в стихию, как не справившегося с собственной ролью. Природа, по Тютчеву, ведет более честную и осмысленную жизнь до человека и без человека, чем после того, как человек появился в ней.

Бунт против цивилизации выражается в том, что она объявляется излишней. Она не возвысилась над природой — и должна исчезнуть в ней. Сознание человека эгоистично, оно только и служит личности как таковой, за что человек бывает достаточно наказан — проникающим его чувством ничтожества своего и страхом смерти. Тютчев не однажды объявлял природу совершенной по той причине, что природа не дошла до сознания. В «Успокоении» описан конец грозы, она повалила высокий дуб, а над вершинами леса, где опять все звучит и веселится, перекинулась радуга. Природа снова празднует свой прерванный праздник — над телом дуба, павшего героя, никем не оплакиваемого, не ощутившего собственной гибели. Когда Тютчев в 1865 году пишет одно из программных своих стихотворений — «Певучесть есть в морских волнах…», то и здесь гармонию природы он понимает в том же смысле. Природа не задумываясь переступает через своих индивидуумов, она осуществляет себя через частное, равнодушная к частному.

Личное сознание, которое человек носит в себе, становится для него болезнью и бесполезностью: «О нашей мысли обольщенье, Ты, человеческое я». Оценка личного существования колеблется в таких стихотворениях Тютчева, как «Листья», как «Конь морской». Листья — «легкое племя», им жить одно лето, зато у них свежесть, зато у них краса. Конь морской — волна морская, вечно меняющая свой образ, с тем чтобы уйти в море, в вечную его безбрежность. Тютчев, очевидно, ценит здесь краткость личного существования: краткое — интенсивно. Но Тютчев думает и о другом: жизнь природы циклична, листья рождаются, умирают и вновь рождаются, волна возникает, рассыпается и опять возникает, и не лучше ли оставаться в природе с ее чередованием жизни и смерти, чем купить себе личность, как это делает человек, ценою того, чтобы рождаться однажды и умирать тоже однажды и навсегда.

С этим связана тема времени — одна из коренных, настойчиво проводимых у Тютчева. Есть необозримое время природы, и есть малое время индивидуума, от сих и до сих, как это представлено косвенно в тех же «Листьях» и в «Коне морском». У Тютчева тема времени выражена классично, он ведет нас к основным мотивам новоевропейской поэзии. Время индивидуума — тема, появившаяся со всей присущей ей выразительностью уже в культуре Ренессанса и не исчезавшая с тех пор. Это тема Фауста и Дон-Жуана, в культуре Возрождения впервые сложившаяся. Средневековые коллективные формы жизни разваливались, индивидуум выступил из коллектива, и это меняло прежнее отношение к времени. Личность, утонувшая в родовом коллективе, в общине, мерила свое время тем же временем рода — бесконечным, уходящим, как это могло казаться, в космическое время. Индивидуум выделился из коллективной жизни, получив на руки то самое время, бедное, малое, которое причиталось ему как таковому. С этим связана жажда жизни, напряженность жизненная у Дон-Жуана, у Фауста. Они — герои минуты, из которой они хотят взять все — возможное и невозможное, время для них распалось. Новым способом, свойственным новой исторической индивидуальности, они хотят собрать его, складывая минуту с минутой, с бесконечностью других минут, и это сказывается на универсальности дел и занятий Фауста, на его далеких странствиях, на любовных похождениях Дон-Жуана, которых по счету оперы Моцарта было «тысяча и три».

Письма и поэзия Тютчева полны жалоб на время и пространство. «…они, — пишет Тютчев жене, — угнетатели и тираны человечества» (письмо от 26 июля 1858 г.). В одном из его французских стихотворений говорится: «Как мало действительности в человеке, как легко для него исчезновение. Когда он здесь, он так мало значит; и он ничто, когда он вдалеке от нас. Его присутствие — одна-единственная точка, его отсутствие — все пространство, как оно есть». По Тютчеву, человек движется по жизни, время убывает, и пространство, которое ему открывается, растет. Слово «индивидуум» означает «неделимое». По Тютчеву, индивидуум, однако, делится; личное его сознание — дым, призрак, и это одна его часть, другая — он же как физическое тело. Ужас смерти в сознании Тютчева очень навязчив. Когда человек выпадает из своих общественных, духовных связей, биологическая его судьба обнажается перед ним со всей безжалостностью. «Бесследно всё — и так легко не быть!»— пишет Тютчев в позднем стихотворении на кончину брата[10], повторяя более ранние свои французские стихи, сложившиеся еще лет за тридцать до того. «Легко не быть» — потому что само бытие личности было некрепким, неукрепленным, без широко развитых связей и отношений, потому что личность эта недостаточно распространила себя в среде окружающих, не сошлась в одно с ними.

Стихотворения Тютчева по внутренней форме своей — впечатления минуты. Он жаден до минуты и возлагает на нее великие надежды, как это было уже у Дон-Жуана, у Фауста, у первых знаменательных людей новой культуры. Пафос минуты — тот же, импровизаторский. Поэзия Тютчева исключает долгие сборы, требует быстроты действий, на всякий вопрос, ею поставленный, нужен стремительный ответ. В мгновенное впечатление Тютчев хотел бы вместить всего себя, мысли и чувства, давно им носимые, всю бесконечность собственной жизни. Его стихотворения — своеобразная борьба за время, за большую жизнь в малые сроки.

В 60-х годах Тютчев пишет жене, как нужны ему встречи с людьми разных поколений, «все это прошлое, воскресающее с такой полнотой жизни и толкающее под локоть настоящее». Он досадует, почему не попал одним летом в Киссинген: «Как подобное местопребывание, сближая эпохи, помогло бы мне восстановить цепь времен, что составляет настоятельную потребность моего существа». «Восстановить цепь времен» — Тютчев сам нашел слова, которыми можно определить пафос, воедино связывающий его лирические стихотворения.

Трагический характер поэзии Тютчева сочетается в ней с гладиаторской бодростью и энергией. Историческую границу человеческих возможностей он считает абсолютной и все же исподволь, могущественными усилиями и толчками стремится сдвинуть ее. Ему присуще знакомое нам и по другим великим поэтам, по Шекспиру, по Гёте, чувство, что силы исторической жизни, однажды приведенные в движение, не уничтожатся, не сойдут со сцены. Хаос должен выйти из первоначального состояния и получить свое законное место в системе космоса. Как отвлеченный мыслитель, как славянофильский публицист, Тютчев проповедует движение назад, — это лишний раз учит нас, насколько он считал абсолютно непререкаемой современную цивилизацию в ее установленном виде: от нее возможно только отступать, идти дальше — всем и каждому заказано. Как поэт, он призывает к другому — к новым, повторным буре и натиску. Как публицист и философ, он доказывает, что все беды от человеческой личности, слишком много для себя требующей, и поэтому он предлагает свести ее на нет. В поэзии своей он демонстрирует совсем иное: личности слишком мало отпущено, ее заключили в ней самой, нужно с этим покончить, приобщить ее к жизни мира, нужно дать ей новые богатства.

Буря и натиск Тютчева торжествуют в стихотворении «Два голоса» (по-видимому, 1850 г.). Здесь один голос — предостерегающий, останавливающий, так как борьба безнадежна, другой — зовущий к дальнейшей неустанной борьбе. Слышнее у Тютчева и в этом стихотворении, и во всей его поэзии второй голос. В этом голосе великая убежденность, в нем настоящее тютчевское вдохновение. Тютчев не считал покоренным навсегда, что покорили на сегодня, — таково было его чувство. Поэтому он и писал: «Мужайтесь, боритесь, о храбрые други…». Поэтому Тютчев не покидал своей арены художника и после того, как он, казалось бы, отменил свои художественные деяния, их смысл и пафос в своей политической публицистике.

Нам сохранились мысли В. И. Ленина о Тютчеве в передаче мемуариста. «Он ‹В. И. Ленин› восторгался его поэзией. Зная прекрасно, из какого класса он происходит, совершенно точно давая себе отчет в его славянофильских убеждениях, настроениях и переживаниях, он… говорил об его стихийном бунтарстве, которое предвкушало величайшие события, назревавшие в то время в Западной Европе».[11] Новизна этих мыслей служит порукой тому, что запись мемуариста точна. Нигде и никогда прежде Ленина не говорилось о бунтарстве Тютчева, о том, что поэзия Тютчева полна ощущением европейского кризиса, — нам дана Лениным точка зрения на Тютчева и на его поэзию, с которой они открываются для нас по-необычному.

5
С конца 40-х годов и особенно в 50-х поэзия Тютчева заметно обновляется. Он возвратился в Россию и приблизился к подробностям русской жизни, которую он доселе трактовал с очень обобщенной точки зрения, в совокупности ее с жизнью мировой. У Тютчева появляются свои соответствия тому, что делалось тогда в реалистической и демократической по направлению и духу русской литературе. Советские исследователи открыли поучительные аналогии между поэзией Тютчева позднего периода и прозой Тургенева, стихами Некрасова. Важны не только отдельные совпадения и переклички. Важно, что русская освободительная мысль и практическое движение, служившее ее основой, затронули Тютчева и он на них в своей поэзии отозвался. По общим своим очертаниям поэзия Тютчева оставалась все та же, однажды сложившееся миропонимание держалось, старые темы не умирали, старый поэтический метод применялся по-прежнему, и все же в поэзии Тютчева появились течения, которые спорили со старым методом и со старыми идеями. Спор далеко не был доведен до конца, противоречие не получило полного развития, нет признаков, что оно до конца ясным было для самого поэта, и все же поздний Тютчев — автор стихотворений, каких никогда не писал прежде, новых по темам, смыслу, стилю, пусть эти стихотворения и не исключают других, в которых прежний Тютчев продолжается.

Перемены в поэзии Тютчева можно увидеть, если сравнить два его стихотворения, очень расходящиеся друг с другом, написанные на расстоянии между ними более чем в четверть века: «Есть в светлости осенних вечеров…»[12] 1830 года и «Есть в осени первоначальной…» 1857 года. Второе из них как будто бы уже со вступительной строки отвечает первому, а между тем оно прочувствовано и направлено по-иному, по-своему. Отсутствует пантеистическое осмысление пейзажа, которым в очень тонких и особых формах отмечены стихи 1830 года, где осень — стыдливое, кроткое страдание, болезненная улыбка природы. Если в поздних стихах и налицо «душа природы», то это «душа» местная, не вселенская, скорее это характерности ландшафта, местные черты и краски. Осень 1857 года — характерно русская осень, к тому же трудовая, крестьянская; «бодрого серпа» не было в прежних ландшафтах Тютчева. «Лишь паутины тонкий волос блестит на праздной борозде» — «праздная борозда» восхищала Льва Толстого, это центральная подробность в пейзаже осени у Тютчева. Борозда праздная — та, по которой больше не ходит плуг. «Душа» осени сейчас для Тютчева в том, что осенью кончаются крестьянские полевые работы и трудовая борозда отдыхает, она и все к ней относимое становятся всего лишь поводом к созерцанию. «Паутины тонкий волос» — здесь новая для Тютчева теплота, интимность внимания к ландшафту — к национальному ландшафту, который переживается с чувством близости и соучастия в самой и незаметной его жизни. «Но далеко еще до первых зимних бурь» — осень тут у Тютчева как бы время перемирия, междудействие; драматический акт лета сыгран, и не наступил еще срок для акта зимы. У Тютчева появляется новый интерес — не к одним только вершинам действия, но и к промежуткам между ними, к безбурному течению времени. Прежний Тютчев — «поэт минуты» — от минуты, от мгновенного переживания круто и быстро восходил к самым большим темам природы и истории, восходил к «вечности». Сейчас это расстояние от малого к великому и величайшему у Тютчева удлинено; сама минута удлиняется, распадается на малые доли, содержит в себе целые миры, достойные участия и изучения.

К 1849 году относится стихотворение Тютчева «Неохотно и несмело…». Здесь опять-таки перед нами новый Тютчев. Как всегда, он мыслит конфликтами, жизнь природы, как всегда, у него драма, столкновение действующих сил. Но на этот раз весь интерес в том, что конфликт наметился и не развернулся, гроза наспела, разрядилась с каким-то сердитым добродушием, и опять вернулись солнце, сияние солнца и успокоение. Тютчев стал уделять внимание серединным состояниям жизни, повседневности, ее делам, оттенкам. С эсхиловских трагических высот он стал спускаться на нивы Гесиода, к гесиодовским «трудам и дням», или, если иметь в виду более близкое, на нивы Тургенева, Л. Толстого, Гончарова, Некрасова. Интерес к повседневности, к ее затрудненному ходу, к заботам массы человеческой — одно из существенных проявлений демократического духа русской литературы, сказавшихся первоначально еще у зрелого Пушкина. Есть известный аристократизм в том, чтобы жить общей жизнью лишь в одни «минуты роковые», во времена взрывов и катастроф, пренебрегая всем, что к ним вело и к ним готовило, всем, что приходило вслед за ними. Поздний Тютчев покидает эту свою несколько надменную точку зрения: пафос его — большие узлы истории, но он следит теперь и за тем, как изо дня в день в русской жизни завязываются эти узлы.

Еще одно из стихотворений 1849 года:

Тихой ночью, поздним летом,
Как на небе звезды рдеют,
Как под сумрачным их светом
Нивы дремлющие зреют…
Усыпительно-безмолвны
Как блестят в тиши ночной
Золотистые их волны,
Убеленные луной…
Стихотворение это, на первый взгляд, кажется непритязательным описанием, и по этой, верно, причине его так жаловали составители хрестоматий. Между тем оно полно мысли, и мысль здесь скромно скрывается, соответственно описанной и рассказанной здесь жизни — неяркой, неброской, утаенной и в высокой степени значительной. Стихотворение держится на глаголах: рдеют — зреют — блестят. Дается как будто бы неподвижная картина полевой июльской ночи, а в ней, однако, мерным пульсом бьются глагольные слова, и они главные. Передано тихое действование жизни, переданы рост ее, рост хлеба на полях. От крестьянского трудового хлеба в полях Тютчев восходит к небу, к луне и звездам, свет их он связывает в одно со зреющими нивами. Здесь под особыми ударами выражения находятся у Тютчева ночь, сон и тишина. Жизнь хлебов, насущная жизнь мира, совершается в глубоком молчании. Для описания взят ночной час, когда жизнь эта полностью предоставлена самой себе и когда только она и может быть услышана. Ночной час выражает и то, насколько велика эта жизнь — она никогда не останавливается, она идет днем, она идет и ночью, бессменно. Стихотворение относится прямо к природе, но человек — действующий, производящий — косвенно включен в нее, так как хлеб в полях — дело его рук. Все стихотворение можно бы назвать гимном, тихим, простым, ясным гимном трудам и дням природы и человека.

С 40-х годов появляется у Тютчева новая для него тема — другого человека, чужого «я», воспринятого со всей полнотой участия и сочувствия. И прежде Тютчев страдал, лишенный живых связей с другими, но он не ведал, как обрести эти связи, теперь он располагает самым действенным средством, побеждающим общественную разорванность. Внимание к чужому «я» — плод демократической настроенности, захватившей Тютчева зрелой и поздней поры. Стихотворение «Русской женщине» (1848 или 1849) обращено к анониму. Его героиня — одна из многих, едва ли не каждая женщина в России, страдающая от бесправия, от узости и бедности условий, от невозможности свободно строить свою судьбу. Обращение к анониму, к собирательному лицу прочувствовано у Тютчева так, как если бы он обращался к лицу хорошо знакомому, близкому и родственному: аноним для поэта — тоже конкретное, живое существо, вызывающее к себе самое сосредоточенное и грустно-заинтересованное внимание. Границы между индивидуальным и множественным, своим и чужим здесь у Тютчева снимаются. Напрашиваются аналогии с Некрасовым, со стихотворениями его 40-х и 50-х годов, написанными к женщинам, где Некрасов сочувствует их бедам в настоящем и предчувствует их беды в будущем, бездолье и гибель, которые им предстоят («Тройка», «Еду ли ночью по улице темной…», «Вчерашний день, часу в шестом…», «Я посетил твое кладбище…», «Памяти ‹Асенков›ой», «Свадьба», «Гадающей невесте») Стихотворение Тютчева предвосхищает и иные строки Блока, тоже направленные к женским анонимам, демократические по замыслу и чувству.

«Слезы» Тютчева, относящиеся, вероятно, к 1849 году, быть может, и есть то стихотворение, где дана программа на весь новый период его поэзии. Тютчев здесь высказывается во имя социального сострадания, во имя тех, кто оскорблен и унижен. Этим стихотворением он входит в широкую полосу русской литературы, ознаменованную именами Некрасова и Достоевского. Дактилические строки с многочисленными фигурами повторения на пространстве немногих строк — волна за волной, с длинными рифмующимися словами, с двумя дактилическими рифмами рядом — «незримые — неисчислимые» — приближают нас к знакомому для нас по стихам Некрасова. Сам ход стиха — движение дождя, движение слез. Тут есть и отдаленный отблеск фольклорности — крестьянского плача, связь с которым у Некрасова обычна. Фольклорность эта по-особому напоминает, о чьих слезах написано стихотворение — о слезах тех, кого город не жалует, кого он гонит на улицу или держит в пригородах. По теме и по внутреннему характеру своему к «Слезам» примыкает более позднее стихотворение — «Эти бедные селенья…» (1855), где, впрочем, социальное сострадание не остается делом только мирским, но связывается с христианскими идеями.

Тютчев еще в 30-х годах осваивался с темой «бедных людей». До нас дошел не доделанный им перевод из Беранже «Пришлося кончить жизнь в овраге…». В новый период — это его собственная тема, настолько с ним неразлучная, что она может выражаться непрямо, служить опорой для другой темы, метафорой для нее. Новый Тютчев не только передает эту тему, он мыслит ею, он через нее идет к темам, далеким от нее, для него же самого интимнейшим.

В июле 1850 года написано стихотворение из цикла, посвященного Е. А. Денисьевой[13]. Июль 1850 года — время первого знакомства и сближения Тютчева с нею. Стихотворение это — косвенная, скрытая и жаркая мольба о любви. Оно строится на косвенном образе «бедного нищего», бредущего по знойной мостовой. Нищий заглядывает через ограду в сад — там свежесть зелени, прохлада фонтана, лазурный грот, все, что дано другим, что так нужно ему и навсегда для него недоступно. «Бедный нищий» описан с горячностью, с сочувствием очень щедрым и широким. Поэт не задумывается сделать его своим двойником. Поэт мечтает о запретной для него любви, как тот выгоревший на солнце нищий, которого поманили тень, роса и зелень в чужом саду — в обиталище богатых. Та, к которой написаны эти стихи, тоже богата — она владеет всем и может все.

Стихи, написанные при жизни Денисьевой, и стихи, посвященные ее памяти, издавна ценятся как высокие достижения русской лирики. Сам Тютчев, создавая их, менее всего думал о литературе. Стихи эти — самоотчет, сделанный поэтом с великой строгостью, с пристрастием, с желанием искупить вину свою перед этой женщиной, — а он признавал за собой вину. Хотя о литературе Тютчев и не заботился, воздействие современных русских писателей весьма приметно на стихах, посвященных Денисьевой. Сказывается психологический роман, каким он сложился у Тургенева, Л. Толстого, Достоевского. В позднюю лирику Тютчева проникает психологический анализ. Лирика раннего периода избегала анализа. Каждое лирическое стихотворение по душевному своему содержанию было цельным. Радость, страдание, жалобы — все это излагалось одним порывом, с чрезвычайной смелостью выражения, без раздумья о том, что, собственно, означают эти состояния души, весь пафос заключался в точности, в интенсивности высказывания. Там не было суда поэта над самим собой. Поздний Тютчев находится под властью этики: демократизм взгляда и этическое сознание — главные его приобретения. Как это было в русском романе, так и в лирике Тютчева психология неотделима от этики, от требований писателя к себе и к другим. Тютчев в поздней лирике и отдается собственному чувству, и проверяет его — что в нем ложь, что правда, что в нем правомерно, что заблуждение и даже преступление. Конечно, непредвзятый, стихийный лиризм слышится и тут, но если приглядеться ко всему денисьевскому циклу, то впечатление расколотости, анализа, рефлексии в этом лирическом цикле преобладает. Оно улавливается уже в первом, вступительном стихотворении «Пошли, господь, свою отраду…». Поэт молит о любви, но он считает себя недостойным, не имеющим права на нее, — этот оттенок заложен в сравнении с нищим: нищий — неимущий в отношении права и закона. В лирическом чувстве есть неуверенность в самом себе, оно изливается с некоторой внутренней оговоркой, столько же смелое, сколько и несмелое, — и в этом его новая природа. Через год, в другом стихотворении к Денисьевой Тютчев опять говорит о своей «бедности»: «Но как я беден перед ней», — и опять у него строки покаяния, самоунижения: «Перед любовию твоею Мне больно вспомнить о себе» («Не раз ты слышала признанье…», 1851).


Русский психологический роман по первооснове своей был социальным романом. В денисьевский цикл тоже входит социальная тема — неявственная, она все же определяет характер стихотворений цикла. Так или иначе, Тютчев затрагивает общую тему женщины, а женская тема была тогда и не могла не быть социальной темой, — так было в поэзии Некрасова, в русском романе вплоть до «Анны Карениной» Л. Толстого и дальше. Быть женщиной означало занимать некое зависимое положение в обществе, бесправное, незащищенное. Тем более относилось это к героине стихотворений Тютчева. Она решилась на «беззаконную» любовь и тем самым добровольно поставила себя в самое худшее из положений, какое только было для нее возможно:

Толпа вошла, толпа вломилась
В святилище души твоей,
И ты невольно постыдилась
И тайн и жертв, доступных ей.
(«Чѐму молилась ты с любовью…»)
По сути своей социальная тема присутствовала и в прежней поэзии Тютчева — всегда и всюду он выражал, какова социальная судьба человеческой личности, что может личность в современном мире и чего она не может. Новое в денисьевском цикле — то, что здесь трактуется разница социальных судеб, разница в тот же век, в тех же обстоятельствах. Герой и героиня — оба гонимые, «людское суесловие» преследует обоих, но вся тяжесть падает на героиню, и в общей для обоих судьбе возможность свободы, привилегии свободы все же остаются на стороне героя. Постоянно Тютчев обнажает кулисы своего лирического романа и делает это великодушно, не в собственную пользу, но в пользу героини. Если он был виноват как действующее лицо, то он исправляет вину как автор — в своем изложении событий, через освещение, которое он им дает. Героиня своим поступком отделила себя от общественного мнения, потеряла опору в обществе. Тем самым она отныне вся во власти любимого человека, другой опоры ей не дано. У него сила, преобладание и внутри их личных отношений и вне их — в обществе, где, при всех оговорках, он больше сохранил, чем потерял. Видимость та, что оба они выпали из общества — любовь исключала их из общества, из светской жизни. Действительность в другом: общество продолжается и в личных отношениях обоих. По законам общества он — сильный, она — слабая. Как ни ценит он высоко ее любовь, ее жертвы, он все-таки не умеет отказаться от своих преимуществ. Он ведет борьбу с нею, он ведет борьбу с самим собой. Через внутренние отношения постоянно проглядывают внешние — «роковые», как принято было Тютчевым их называть.

Эта приближенность стихотворений денисьевского цикла к коллизиям жизни в их социальной характерности, в их реальных подробностях сказывается и на поэтическом стиле, более интимном, более портретном, чем это прежде было у Тютчева. Мемуарные сведения о Денисьевой скудны, но мы немало знаем об этой женщине из стихотворений Тютчева непосредственно. Почти портретное — стихотворение «Я очи знал, — о эти очи!..». Мы читаем в стихах о рождении у Денисьевой ребенка («Не раз ты слышала признанье…») с такой подробностью: мать качает колыбель, а в колыбели «безымянный херувим»; следовательно, здесь рассказано о том, что было еще до крещения, до имени, полученного младенцем. В стихах описана последняя болезнь Денисьевой, ее умирание в середине лета, под шум теплого летнего дождя («Весь день она лежала в забытьи…»). По стихотворениям Тютчева проходят довольно явственно и биография Денисьевой, и биография любви его к ней. Создаются строки портретные, бытовые, строки небывалые у Тютчева: «Она сидела на полу И груду писем разбирала».[14] Но все эти приближения Тютчева к домашнему, к повседневно знакомому нисколько не означают, что он как поэт готов предать себя бытовой сфере, бездумно заключить себя в близком и ближайшем. В том же стихотворении о письмах, которое началось так обыденно, уже со второй строфы происходит крутой, внезапный подъем к самым необыденным, высочайшим состояниям человеческой души, для которых нужны другие слова и другой способ изображения.

Замечательно, что в денисьевском цикле присутствуют и стародавние мотивы Тютчева. Они составляют в этом цикле основу, тезис. Новое, что вносит Тютчев, — только антитезис, только борьба с опытом, который сложился долгими годами. «О, как убийственно мы любим…», «Предопределение», «Близнецы», — во всех этих стихотворениях прежние темы индивидуализма, рока, стихии, трагизма любви, непосильной для индивидуалистически направленной личности. Любовь, говорится в «Предопределении», — «поединок роковой». В «Близнецах» любовь сближается с самоубийством. Тютчев описывает отдельно, в особых стихотворениях, какие силы стоят между героем и героиней денисьевского цикла, какие силы их разделяют и губят их отношения. Он обобщает эти силы, показав нам, как они проявляются заурядным, бытовым образом. Общество поощряет героя, поскольку он эгоистичен, поскольку он настаивает на своих особых правах. У Тютчева показано, как велик соблазн посредственных поступков даже в человеке высоко настроенном, высоко чувствующем, далеком от посредственности в собственных помыслах. «И самого себя, краснея, узнаю Живой души твоей безжизненным кумиром», — говорится саморазоблачительно в одном из стихотворений от имени героя. Он хочет поступать возвышенно, но нечто заключенное в нем самом и ему же чуждое толкает его в противоположную сторону. Герой пользуется своим сильным положением и слабым героини, в этом посредственность его поведения. Он неудержимо поступает как все, поступает против собственной воли. Герой Тютчева, высоко взметенный собственной страстью, не может, однако, превзойти предназначенного ему уровня и неотвратимо свергается вниз, как те кипящие струи фонтана, однажды уже Тютчевым описанные. Порядок общественной жизни владеет им, вошел в его инстинкты, укрепился в них без его собственного одобрения. Как тот же водомет, он живет и действует внутри некоего механизма, от которого до конца зависит.

У предшественников Пушкина, у сверстников его, отчасти у самого Пушкина в раннюю пору любовь относилась к области изящной чувственности: «Падут ревнивые одежды на цареградские ковры» В старой лирике ее герои не могли быть дружны — они были только любовниками, от узости их отношений зависели лад и согласие, в которых герои эти пребывали. Они знали только одно несчастье в любви — когда ее не разделяют, когда она оставлена без ответа. В денисьевском цикле любовь несчастна в самом ее счастье, герои любят и в самой любви остаются недругами. Отношения любви у Тютчева простираются очень далеко, они захватывают всего человека, и вместе с ростом духовного содержания любви в нее проникают все коренные слабости людей, вся их «злая жизнь», переданная им из общественного быта.

Этот же духовный рост любви — причина, по которой Тютчев так героически отстаивает ее: он хочет спасти любовь от внешнего мира и, что труднее всего, от мира внутреннего, который он сам же носит в себе. В денисьевском цикле очень высок этический пафос. Тютчев хочет принять точку зрения любимой женщины, он не однажды взирает на себя ее глазами, и тогда он судит самого себя строго и жестоко. Стихотворение «Не говори: меня он, как и прежде, любит…» замечательно переделом ролей. Стихотворение написано от ее имени, и все оно — обвинительная речь против него. Тютчев настолько входит в чужую душевную жизнь, настолько ею проникается, что способен стать своим же собственным противником В этом стихотворении Тютчев субъективен чужой субъективностью — через чужое «я» — и неподкупно объективен в отношении самого себя. Он не страшится самообвинений. В том же стихотворении говорится от имени героини: «Он мерит воздух мне так бережно и скудно…», — слово «бережно» здесь обвинительное слово; имеется в виду не бережность к самому себе, а осмотрительность в расходовании собственных запасов. В денисьевском цикле мы находим примеры особой лирики чужого «я» — лирики, способной переходить на позиции чужого «я», как если бы это были ее собственные. Русская поэзия богата лирикой, так направленной: Лермонтов, Некрасов, Блок. Для нее существовали у нас могучие этические предпосылки. Она сродни русскому роману и русской драме, где так велик талант входить в чужую жизнь изнутри, отождествляться с нею, говорить и действовать от ее имени. В стихотворениях к Денисьевой, описывающих «поединок роковой» между сильным и слабою, горький, злосчастный для сильного, скрывается еще одна мысль, привычная в классической русской литературе. Сильный ищет спасения у слабой, защищенный — у беззащитной. В бесправном существе велика потребность личной свободы, но приобрести ее оно может не для одного себя, а вместе с другими бесправными. В социально слабом человеке заключен тот идеал личного-общественного, в котором сильному отказано, о котором тот мечтает, нуждаясь в нем не менее, чем слабый.

Среди стихотворений, обращенных к Денисьевой, быть может, самые высокие по духу те, что написаны после ее смерти. Происходит как бы воскрешение героини. Делаются печальные попытки исправить по смерти неисправленное при жизни. Тут есть внутреннее сходство с лирикой зрелого Пушкина, трагически призывающего разрушенную любовь («Явись, возлюбленная тень»[15]), с теми настроениями Пушкина, которые сошлись в одно в гениальной «Русалке». Стихотворение «Накануне годовщины 4 августа 1864 года» (день смерти Денисьевой) все целиком — призыв к мертвой, запоздалое раскаяние в грехах перед нею. Оно — своеобразная молитва, светская, со скептическими для молитвы несветской словами: «где б души ни витали» (молящийся не знает, куда уходят души мертвых). Молитва обращена не к богу, но к человеку, к тени его: «Вот Тот мир, где жили мы с тобою, Ангел мой, ты слышишь ли меня?» Здесь впервые в этом цикле стихов появилось слово «мы», — при жизни Денисьевой насущного этого слова не было, и потому оба они так жестоко пострадали.

Через четыре года после кончины Денисьевой написаны стихи:

Опять стою я над Невой,
И снова, как в былые годы,
Смотрю и я, как бы живой,
На эти дремлющие воды.
«Как бы живой», — Тютчев говорит здесь о последующем так, чтобы угадывалось предшествующее ему. Денисьева умерла, но Тютчев и о себе говорит как об умершем тогда же: жизнь его с тех пор стала условностью. Последняя строфа — воспоминание:

Во сне ль всё это снится мне,
Или гляжу я в самом деле,
На что при этой же луне
С тобой живые мы глядели?
Снова столь запоздавшее и столь необходимое им обоим «мы», и снова о единой жизни, которой были живы оба и которую нельзя было делить: половина — одному, половина — другому.

Тютчев в стихотворениях, посвященных Денисьевой, отслужил этой женщине, вместе с тем отслужил идеям и настроениям новых людей, появившихся в России. До конца жизни верный направлению, принятому им в поэзии еще в 20-х и 30-х годах, он нашел, однако, собственную связь с русской литературой последующих десятилетий, а нераздельно с нею — и с демократической общественностью, с ее убеждениями, с ее новой моралью, по временам и с ее эстетикой.

Н. Берковский

(обратно)

Стихотворения

На новый 1816 год*

Уже великое небесное светило,
Лиюще с высоты обилие и свет,
Начертанным путем годичный круг свершило
И в ново поприще в величии грядет! —
И се! Одеянный блистательной зарею,
Пронзив эфирных стран белеющийся свод,
        Слетает с урной роковою
        Младый сын Солнца — Новый год!..
Предшественник его с лица земли сокрылся,
И по течению вратящихся времен,
Как капля в океан, он в вечность погрузился!
Сей год равно пройдет!.. Устав небес священ…
О Время! Вечности подвижное зерцало! —
Всё рушится, падет под дланию твоей!..
        Сокрыт предел твой и начало
        От слабых смертного очей!..
Века рождаются и исчезают снова,
Одно столетие стирается другим;
Что может избежать от гнева Крона* злого?
Что может устоять пред грозным богом сим?
Пустынный ветр свистит в руинах Вавилона!
Стадятся звери там, где процветал Мемфис*!
        И вкруг развалин Илиона*
        Колючи терны обвились!..
А ты, сын роскоши! о смертный сладострастный,
Беспечна жизнь твоя средь праздности и нег
Спокойно катится!.. Но ты забыл, несчастный:
Мы все должны узреть Коцита* грозный брег!..
Возвышенный твой сан, льстецы твои и злато
От смерти не спасут! Ужель ты не видал,
        Сколь часто гром огнекрылатый
        Разит чело высоких скал?..
И ты еще дерзнул своей рукою жадной
Отъять насущный хлеб у вдов и у сирот;
Изгнать из родины семейство безотрадно!..
Слепец! Стезя богатств к погибели ведет!..
Разверзлась пред тобой подземная обитель!
О жертва Тартара! о жертва евменид,
        Блеск пышности твоей, грабитель!
        Богинь сих грозных не пленит!..
Там вечно будешь зреть секиру изощренну,
На тонком волоске висящу над главой;
Покроет плоть твою, всю в язвах изможденну,
Не ткани пурпурны — червей кипящий рой!..
Возложишь не на одр растерзанные члены,
Где б неге льстил твоей приятный мягкий пух,
        Но нет — на жупел* раскаленный, —
        И вечный вопль пронзит твой слух!
Но что? сей страшный сонм! сии кровавы тени
С улыбкой злобною, они к тебе спешат!..
Они прияли смерть от варварских гонений!
От них и ожидай за варварство наград!
Страдай, томись, злодей, ты жертва адской мести! —
Твой гроб забвенный здесь покрыла мурава! —
        И навсегда со гласом лести
        Умолкла о тебе молва!
Начало 1816

(обратно)

Двум друзьям*

В сей день, блаженный день, одна из вас прияла
И добродетели и имя девы той,
    Котора споборала
    Религии святой;
Другой же бытие Природа даровала.
Она обеих вас на то произвела,
        Чтоб ваши чувства и дела
        Взаимно счастье составляли
И полу нежному пример бы подавали.
        Разлука угнетает вас,
О верные друзья! Настанет вскоре час —
Приятный, сладостный, блаженный час свиданья:
        И в излиянии сердец
        Вы узрите ее конец
И позабудете минувшие страданья!..
4 декабря 1816

(обратно)

"Пускай от зависти сердца зоилов ноют…"*

Пускай от зависти сердца зоилов ноют.
Вольтер! Они тебе вреда не нанесут…
Питомца своего Пиериды* покроют
И Дивного во храм бессмертья проведут!
8 мая 1818

(обратно)

Послание Горация к Меценату, в котором приглашает его к сельскому обеду*

Приди, желанный гость, краса моя и радость!
Приди, — тебя здесь ждет и кубок круговой,
И розовый венок, и песней нежных сладость!
       Возжженны не льстеца рукой,
       Душистый анемон и крины*
       Лиют на брашны* аромат,
       И полные плодов корзины
       Твой вкус и зренье усладят.
Приди, муж правоты, народа покровитель,
Отчизны верный сын и строгий друг царев,
Питомец сча́стливый кастальских чистых дев*,
       Приди в мою смиренную обитель!
       Пусть велелепные* столпы,
       Громады храмин позлащенны
Прельщают алчный взор несмысленной толпы;
Оставь на время град, в заботах погруженный,
Склонись под тень дубрав; здесь ждет тебя покой.
       Под кровом сельского Пената*,
Где всё красуется, всё дышит простотой,
Где чужд холодный блеск и пурпура и злата, —
       Там сладок кубок круговой!
       Чело, наморщенное думой,
       Теряет здесь свой вид угрюмый;
В обители отцов всё льет отраду нам!
Уже небесный лев* тяжелою стопою
В пределах зноя стал — и пламенной стезею
       Течет по светлым небесам!..
       В священной рощице Сильвана*,
Где мгла таинственна с прохладою слиянна,
Где брезжит сквозь листов дрожащий, тихий свет,
Игривый ручеек едва-едва течет
И шепчет в сумраке с прибрежной осоко́ю;
Здесь в знойные часы, пред рощею густою,
Спит стадо и пастух под сению прохлад,
И в розовых кустах зефиры легки спят.
А ты, Фемиды жрец*, защитник беззащитных,
Проводишь дни свои под бременем забот;
И счастье сограждан — благий, достойный плод
       Твоих стараний неусыпных! —
Для них желал бы ты познать судьбы предел;
Но строгий властелин земли, небес и ада
Глубокой, вечной тьмой грядущее одел.
       Благоговейте, персти чада*! —
Как! Прах земной объять небесное посмеет?
Дерзнет ли разорвать таинственный покров?
Быстрейший самый ум, смутясь, оцепенеет,
И буйный сей мудрец — посмешище богов!
Мы можем, странствуя в тернистой сей пустыне,
Сорвать один цветок, ловить летящий миг;
       Грядущее не нам — судьбине;
Так предадим его на произвол благих!
Что время? Быстрый ток, который в долах мирных,
В брегах, украшенных обильной муравой,
       Катит кристалл валов сапфирных;
И по сребру зыбей свет солнца золотой
Играет и скользит; но час — и, бурный вскоре,
Забыв свои брега, забыв свой мирный ход,
       Теряется в обширном море,
В безбрежной пустоте необозримых вод!
Но час — и вдруг нависших бурь громады
       Извергли дождь из черных недр;
Поток возвысился, ревет, расторг преграды,
       И роет волны ярый ветр!..
Блажен, стократ блажен, кто может в умиленье,
       Воззревши на Вождя светил*,
Текущего почить в Нептуновы владенья*,
Кто может, радостный, сказать себе: «Я жил!»
       Пусть завтра тучею свинцовой
Всесильный бог громов вкруг ризою багровой
       Эфир сгущенный облечет
Иль снова в небесах рассыплет солнца свет —
Для смертных всё равно; и что крылаты годы
       С печального лица земли
В хранилище времен с собою увлекли,
Не пременит того и сам Отец природы.
       Сей мир — игралище Фортуны злой.
Она кичливый взор на шар земной бросает
       И всей вселенной потрясает
       По прихоти слепой!..
Неверная, меня сегодня осенила;
Богатства, почести обильно мне лиет,
       Но завтра вдруг простерла крыла,
       К другим склоняет свой полет!
Я презрен — не ропщу, — и, горестный свидетель
       И жертва роковой игры,
       Ей отдаю ее дары
       И облекаюсь в добродетель!..
       Пусть бурями увитый Нот*
Пучины сланые крутит* и воздымает
И черные холмы морских кипящих вод
       С громовой тучею сливает,
       И бренных кораблей
Рвет снасти, всё крушит в свирепости своей…
Отчизны мирныя покрытый небесами,
Не буду я богов обременять мольбами;
Но дружба и любовь, среди житейских волн,
Безбедно приведут в пристанище мой челн.
‹1819›

(обратно)

"Всесилен я и вместе слаб…"*

       Всесилен я и вместе слаб,
       Властитель я и вместе раб,
Добро иль зло творю — о том не рассуждаю,
Я много отдаю, но мало получаю,
И в имя же свое собой повелеваю,
       И если бить хочу кого,
       То бью себя я самого.
Вторая половина 1810-х годов

(обратно)

Урания*

Открылось! — Не мечта ль? Свет новый! Нова сила
Мой дух восторженный, как пламень, облекла!
Кто, отроку, мне дал парение орла! —
Се муз бесценный дар — се вдохновенья крыла!
Несусь — и дольный мир исчез передо мной, —
        Сей мир, туманною и тесной
Волнений и сует обвитый пеленой, —
        Исчез! — Как солнца луч златой,
        Коснулся вежд эфир небесный…
    И свеял прах земной…
Я зрю превыспренних селения чудесны…
Отсель — отверзшимся таинственным вратам —
        Благоволением судьбины
        Текут к нам дщери Мнемозины*,
Честь, радость и краса народам и векам!..
Безбрежное море лежит под стопами,
И в светлой лазури спокойных валов
С горящими небо пылает звездами,
        Как в чистом сердце — лик богов;
        Как тихий трепет — ожиданье;
        Окрест священное молчанье.
И се! Как луна из-за облак, встает
Урании остров* из сребряной пены;
Разлился вокруг немерцающий свет,
        Богинь улыбкою рожденный…
        Несутся свыше звуки лир;
        В очарованьях тонет мир!..
Эфирного тени сложив покрывала
И пояс волшебный всесильных харит,
Здесь образ Урания свой восприяла,
И звездный венец на богине горит!
Что нас на земле мечтою пленяло,
Как Истина то нам и здесь предстоит!
        Токмо здесь под ясным небосклоном
        Прояснится жизни мрачный ток;
        Токмо здесь, забытый Аквилоном*,
        Льется он, и светел и глубок!
        Токмо здесь прекрасен жизни гений,
Здесь, где вечны розы чистых наслаждений,
        Вечно юн Поэзии венок!..
Как Фарос* для душ и умов освященных,
Высоко воздвигнут Небесныя храм; —
И Мудрость приветствует горним плененных
Вкусить от трапезы питательной там.
Окрест благодатной в зарях златоцветных,
На тронах высоких, в сиянье богов,
Сидят велелепно* спасители смертных,
Создатели блага, устройства, градов;
Се Мир вечно юный, златыми цепями
Связавший семейства, народы, царей;
Суд правый с недвижными вечно весами;
Страх божий, хранитель святых алтарей;
И ты, Благосердие, скорби отрада!
Ты, Верность, на якорь склоненна челом,
Любовь ко отчизне — отчизны ограда,
И хладная Доблесть с горящим мечом;
Ты, с светлыми вечно очами, Терпенье,
И Труд, неуклонный твой врач и клеврет…
Так вышние силы свой держат совет!..
        Средь них, вкруг них в святом благоговенье
Свершает по холмам облаковидных гор
    В кругах таинственных теченье
    Наук и знаний светлый хор…
Урания одна, как солнце меж звездами,
Хранит Гармонию и правит их путями:
По манию ее могущего жезла
Из края в край течет благое просвещенье;
    Где прежде мрачна ночь была,
    Там светозарна дня явленье;
        Как звезд река, по небосклону вкруг
Простершися, оно вселенну обнимает
    И блага жизни изливает
На Запад, на Восток, на Север и на Юг…
Откройся предо мной, протекших лет вселенна!
Урания, вещай, где первый был твой храм,
Твой трон и твой народ, учитель всем векам? —
Восток таинственный! — Чреда твоя свершенна!..
Твой ранний день протек! Из ближних Солнце врат
Рожденья своего обителью надменно
Исходит и течет, царь томный исомненный…
Где Вавилоны здесь, где Фивы*? — Где мой град?
Где славный Персеполь*? — Где Мемнон*, мой глашатай?
Их нет! — Лучи его теряются в степях,
Где скорбно встретит их ловец* или оратай,
Бесплодно роющий во пламенных песках;
Или, стыдливые, скользят они печально
    По мшистым ребрам пирамид…
Сокройся, бренного величья мрачный вид!..
    И Солнце в путь стремится дальный:
Эгея на брегах* приветственной главой
К нему склонился лавр; и на холмах Эллады
Его алтарь обвил зеленый мирт Паллады*;
Его во гимнах звал Певец к себе слепой*,
Кони и всадники, вожди и колесницы,
Оставивших Олимп собрание богов;
Удары гибельны Ареевой* десницы,
    И сладки песни пастухов; —
Рим встал, — и Марсов гром и песни сладкогласны
Стократ на Тибровых раздалися холмах*;
И лебедь Мантуи*, взрыв Трои пепл злосчастный*,
Вознесся и разлил свет вечный на морях!..
Но что сретает* взор? — Куда, куда ты скрылась,
Небесная! — Бежит, как бледный в мгле призра́к,
    Денница света закатилась,
           Везде хаос и мрак!
«Нет! вечен свет наук; его не обнимает
Бунтующая мгла; его нетленен плод
           И не умрет!..» —
Рекла Урания и скиптром помавает,
        И бледную, изъязвленну главу
Италия от склеп железных свобождает,
Рвет узы лютых змей, на выю ставши льву!..*
Всего начало здесь!.. Земля благословенна,
Долины, недра гор, источники, леса
И ты, Везувий сам! ты, бездна раскаленна,
Природы грозныя ужасная краса!
Всё возвратили вы, что в ярости несытой
Неистовый Сатурн укрыть от нас хотел!
Эллады, Рима цвет из пепела исшел!
И Солнце потекло вновь в путь свой даровитый!..
Феррарскому Орлу* ни грозных боев ряд,
Ни чарования, ни прелести томимы,
Ни полчищ тысячи, ни злобствующий ад
Превыспренних путей нигде не воспретят:
На пламенных крылах принес он в храм Солимы*
           Победу и венец; —
Там нимфы Тага*, там валы Гвадалквивира*
Во сретенье текут тебе, младой Певец,
Принесший песни к нам с брегов другого мира*; —
        Но кто сии два гения стоят*?
    Как светоносны серафимы,
    Хранители Эдемских врат
    И тайн жрецы непостижимых? —
Един с Британских вод, другой с Альпийских гор,
Друг другу подают чудотворящи длани;
Земного чуждые, возносят к небу взор
    В огне божественных мечтаний!..
        Почто горит лицо морских пучин?
Куда восторженны бегут Тамизы* воды?
Что в трепете святом вы, Альпы, Апеннин!..
Благоговей, земля! Склоните слух, народы!
Певцы бессмертные вещают бога вам:
Един, как громов сын, гремит средь вас паденье;
Другой, как благодать, благовестит спасенье
    И путь, ведущий к небесам.
И се! среди снегов Полунощи глубокой,
Под блеском хладных зорь, под свистом льдистых вьюг,
Восстал от Холмогор, — как сильный кедр, высокой,
Встает, возносится и всё объемлет вкруг
    Своими крепкими ветвями;
Подъемлясь к облакам, глава его блестит
           Бессмертными плодами.
И тамо, где металл блистательный сокрыт,
Там роет землю он глубокими корнями, —
Так Росский Пиндар* встал! — взнес руку к небесам,
        Да воспретит пылающим громам;
Минервы копием бьет недра он земные —
        И истекли сокровища златые;
Он повелительный простер на море взор —
И свет его горит, как Поллюкс и Кастор*!..
        Певец, на гроб отца, царя-героя,*
    Он лавры свежие склонил
И дни бесценные блаженства и покоя
    Елизаветы озарил!
Тогда, разлившись, свет от северных сияний
Дал отблеск на крутых Аракса берегах;
И гении туда простерли взор и длани,
И Фивы* новые зарделися в лучах…
           Там, там, в стране денницы,
           Возник Певец Фелицы!..*
    Таинственник судеб прорек
    Царя-героя*в колыбели…
        Он с нами днесь! Он с неба к нам притек,
Соборы гениев с ним царственных слетели;
    Престол его обстали вкруг;
    Над ним почиет божий дух!
    И музы радостно воспели
Тебя, о царь сердец, на троне Человек!
    Твоей всесильною рукою
    Закрылись Януса* врата!
    Ты оградил нас тишиною,
    Ты слава наша, красота!
Смиренно к твоему склоняяся престолу,
    Перуны спят горе́ и долу*.
        И здесь, где всё — от благости твоей,
    Здесь паки гений просвещенья,
    Блистая светом обновленья,
    Блажит своих веселье дней! —
    Здесь клятвы он дает священны,
    Что, постоянный, неизменный,
    В своей блестящей высоте,
Монарха следуя заветам и примеру,
    Взнесется, опершись на Веру,
    К своей божественной мете.
‹1820›

(обратно)

С. Е. Раичу ("Неверные преодолев пучины…")*

Неверные преодолев пучины,
Достиг пловец желанных берегов;
И в пристани, окончив бег пустынный,
С веселостью знакомится он вновь!..
Ужель тогда челнок свой многомощный
Восторженный цветами не увьет?..
Под блеском их и зеленью роскошной
Следов не скроет мрачных бурь и вод?..
И ты рассек с отважностью и славой
Моря обширные своим рулем, —
И днесь, о друг, спокойно, величаво
Влетаешь в пристань с верным торжеством.
Скорей на брег — и дружеству на лоно
Склони, певец, склони главу свою —
Да ветвию от древа Аполлона*
       Его питомца я увью!..
14 сентября 1820

(обратно)

К оде Пушкина на Вольность*

Огнем свободы пламенея
И заглушая звук цепей,
Проснулся в лире дух Алцея*
И рабства пыль слетела с ней.
От лиры искры побежали
И вседробящею струей,
Как пламень божий, ниспадали
На чела бледные царей.
Счастли́в, кто гласом твердым, смелым,
Забыв их сан, забыв их трон,
Вещать тиранам закоснелым
Святые истины рожден?
И ты великим сим уделом,
О муз питомец, награжден!
Воспой и силой сладкогласья
Разнежь, растрогай, преврати
Друзей холодных самовластья
В друзей добра и красоты!
Но граждан не смущай покою
И блеска не мрачи венца,
Певец! Под царскою парчою
Своей волшебною струною
Смягчай, а не тревожь сердца!
1820?

(обратно)

Харон и Каченовский*

Харон
Неужто, брат, из царства ты живых —
Но ты так сух и тощ. Ей-ей, готов божиться,
Что дух нечистый твой давно в аду томится!
Каченовский
Так, друг Харон. Я сух и тощ от книг…
Притом (что долее таиться?)
Я полон желчи был — отмстителен и зол,
Всю жизнь свою я пробыл спичкой…
1820?

(обратно)

Одиночество*

‹Из Ламартина›
Как часто, бросив взор с утесистой вершины,
Сажусь задумчивый в тени древес густой,
        И развиваются передо мной
Разнообразные вечерние картины!
Здесь пенится река, долины красота,
И тщетно в мрачну даль за ней стремится око;
Там дремлющая зыбь лазурного пруда
    Светлеет в тишине глубокой.
    По темной зелени дерёв
Зари последний луч еще приметно бродит,
Луна медлительно с полуночи восходит
    На колеснице облаков,
    И с колокольни одинокой
Разнесся благовест протяжный и глухой;
Прохожий слушает, — и колокол далекий
С последним шумом дня сливает голос свой.
    Прекрасен мир! Но восхищенью
    В иссохшем сердце места нет!..
По чуждой мне земле скитаюсь сирой тенью,
И мертвого согреть бессилен солнца свет.
        С холма на холм скользит мой взор унылый
И гаснет медленно в ужасной пустоте;
Но, ах, где стречу то, что б взор остановило?
И счастья нет, при всей природы красоте!..
И вы, мои поля, и рощи, и долины,
Вы мертвы! И от вас дух жизни улетел!
И что мне в вас теперь, бездушные картины!..
Нет в мире одного — и мир весь опустел.
        Встает ли день, нощные ль сходят тени —
    И мрак и свет противны мне…
        Моя судьба не знает изменений —
        И горесть вечная в душевной глубине!
Но долго ль страннику томиться в заточенье.
Когда на лучший мир покину дольный* прах,
Тот мир, где нет сирот, где вере исполненье,
Где солнцы истины в нетленных небесах?..
    Тогда, быть может, прояснится
Надежд таинственных спасительный предмет,
        К чему душа и здесь еще стремится
        И токмо там, в отчизне, обоймет…
Как светло сонмы звезд пылают надо мною,
    Живые мысли божества!
        Какая ночь сгустилась над землею,
        И как земля, в виду небес, мертва!..
Встает гроза, и вихрь, и лист крутит пустынный!
        И мне, и мне, как мертвому листу,
    Пора из жизненной долины, —
Умчите ж, бурные, умчите сироту!..
Между 1820 и мартом 1822, ‹1823›

(обратно)

Весна (Посвящается друзьям)*

  Любовь земли и прелесть года,
  Весна благоухает нам!..
  Творенью пир дает природа,
  Свиданья пир дает сынам!
  Дух жизни, силы и свободы
  Возносит, обвевает нас!..
  И радость в душу пролилась,
  Как отзыв торжества природы,
  Как бога животворный глас!
  Где вы, Гармонии сыны?
  Сюда!.. И смелыми перстами
  Коснитесь дремлющей струны,
  Нагретой яркими лучами
  Любви, восторга и весны!..
  Как в полном, пламенном расцвете,
  При первом утра юном свете,
  Блистают розы и горят;
  Как зе́фир в радостном полете
  Их разливает аромат, —
  Так разливайся жизни сладость,
  Певцы!.. За вами по следам!
  Так по́рхай наша, други, младость
  По светлым счастия цветам!..
Вам, вам сей бедный дар признательной любви,
        Цветок простой, не благовонный,
        Но вы, наставники мои,
Вы примете его с улыбкой благосклонной.
Так слабое дитя, любви своей в залог,
        Приносит матери на лоно
        В лугу им сорванный цветок!..
1821›, ‹1828

(обратно)

А. Н. М<уравьеву>*

Нет веры к вымыслам чудесным,
Рассудок всё опустошил
И, покорив законам тесным
И воздух, и моря, и сушу,
Как пленников — их обнажил;
Ту жизнь до дна он иссушил,
Что в дерево вливала душу,
Давала тело бестелесным!..
Где вы, о древние народы!
Ваш мир был храмом всех богов,
Вы книгу Матери-природы
Читали ясно, без очков!..*
Нет, мы не древние народы!
Наш век, о други, не таков.
О раб ученой суеты
И скованный своей наукой!
Напрасно, критик, гонишь ты
Их златокрылые мечты;
Поверь — сам опыт в том порукой, —
Чертог волшебный добрых фей
И в сновиденье — веселей,
Чем наяву — томиться скукой
В убогой хижине твоей!..
13 декабря 1821

(обратно)

Гектор и Андромаха*

(Из Шиллера)
Андромаха
Снова ль, Гектор, мчишься в бурю брани
Где с булатом в неприступной длани
Мстительный свирепствует Пелид*?..
Кто же призрит Гекторова сына,
Кто научит долгу властелина,
Страх к богам в младенце поселит?..
Гектор
Мне ль томиться в тягостном покое?..
Сердце жаждет прохлажденья в бое,
         Мести жаждет за Пергам*!..
Древняя отцов моих обитель!
Я паду!.. но, родины спаситель,
Сниду весел к Стиксовым брегам*
Андромаха
Суждено ль мне в сих чертогах славы
Видеть меч твой праздный и заржавый? —
Осужден ли весь Приамов род*?..
Скоро там, где нет любви и света, —
Там, где льется сумрачная Лета,
Скоро в ней любовь твоя умрет!..
Гектор
Все души надежды, все порывы —
Всё поглотят воды молчаливы, —
         Но не Гектора любовь!..
Слышишь?.. Мчатся… Пламя пышет боя!.
Час ударил!.. Сын, супруга, Троя!..
Бесконечна Гектора любовь!..
‹1822›

(обратно)

"Не дай нам духу празднословья!.."*

«Не дай нам духу празднословья!»
Итак, от нынешнего дня
Ты в силу нашего условья
Молитв не требуй от меня.
Начало 1820-х годов

(обратно)

Противникам вина*

(Яко и вино веселит сердце человека)
О, суд людей неправый,
Что пьянствовать грешно!
Велит рассудок здравый
Любить и пить вино.
Проклятие и горе
На спорщиков главу!
Я помощь в важном споре
Святую призову.
Наш прадед, обольщенный
Женою и змием,
Плод скушал запрещенный
И прогнан поделом.
Ну как не согласиться,
Что дед был виноват:
Чем яблоком прельститься,
Имея виноград?
Но честь и слава Ною*, —
Он вел себя умно,
Рассорился с водою
И взялся за вино.
Ни ссоры, ни упреку
Не нажил за бокал.
И часто гроздий соку
В него он подливал.
Благие покушенья
Сам бог благословил —
И в знак благоволенья
Завет с ним заключил.
Вдруг с кубком не слюбился
Один из сыновей.
О, изверг! Ной вступился,
И в ад попал злодей.
Так станемте ж запоем
Из набожности пить,
Чтоб в божье вместе с Ноем
Святилище вступить.
Начало 1820-х годов

(обратно)

Послание к А. В. Шереметеву*

Насилу добрый гений твой,
Мой брат по крови и по лени,
Увел тебя под кров родной
От всех маневров и учений,
Казарм, тревог и заточений,
От жизни мирно-боевой.
В кругу своих, в халате, дома
И с службой согласив покой,
Ты праздный меч повесил свой
В саду героя-агронома*
Но что ж? Ты мог ли на просторе
Мечте любимой изменить?
Ты знаешь, друг, что праздность — горе,
Коль не с кем нам ее делить.
Прими ж мой дружеский совет
(Оракул говорил стихами
И убеждал, бывало, свет):
Между московскими красами
Найти легко, сомненья нет,
Красавицу в пятнадцать лет
С умом, душою и душами.
Оставь на время плуг Толстого,
Забудь химеры и чины,
Женись и в полном смысле слова
Будь адъютант своей жены.
Тогда предамся вдохновенью,
Разбудит Музу Гименей,
Своей пожертвую я ленью,
Лишь ты свою преодолей!
Январь 1823

(обратно)

Песнь Радости*

(Из Шиллера)
Радость, первенец творенья,
Дщерь великого Отца,
Мы, как жертву прославленья,
Предаем тебе сердца!
Всё, что делит прихоть света,
Твой алтарь сближает вновь,
И душа, тобой согрета,
Пьет в лучах твоих любовь!
Хор
В круг единый, божьи чада!
Ваш Отец глядит на вас!
Свят его призывный глас,
И верна его награда!
Кто небес провидел сладость,
Кто любил на сей земли,
В милом взоре черпал Радость, —
Радость нашу раздели.
Все, чье сердце сердцу друга
В братской вторило груди;
Кто ж не мог любить, — из круга
Прочь с слезами отойди!..
Хор
Душ родство! О, луч небесный!
Вседержащее звено!
К небесам ведет оно,
Где витает Неизвестный!
У грудей благой природы
Всё, что дышит, Радость пьет!
Все созданья, все народы
За собой она влечет;
Нам друзей дала в несчастье —
Гроздий сок, венки харит,
Насекомым — сладострастье,
Ангел — богу предстоит.
Хор
Что, сердца, благовестите?
Иль творец сказался вам?
Здесь лишь тени — солнце там, —
Выше звезд его ищите!..
Душу божьего творенья
Радость вечная поит,
Тайной силою броженья
Кубок жизни пламенит;
Травку выманила к свету,
В солнцы — хаос развила
И в пространствах — звездочету
Неподвластных — разлила!
Хор
Как миры катятся следом
За вседвижущим перстом,
К нашей цели потечем —
Бодро, как герой к победам!
В ярком истины зерцале
Образ твой очам блестит;
В горьком опыта фиале
Твой алмаз на дне горит.
Ты, как облак прохлажденья,
Нам предходишь средь трудов,
Светишь утром возрожденья
Сквозь расселины гробов!
Хор
Верьте правящей деснице! —
Наши скорби, слезы, вздох
В ней хранятся как залог
И искупятся сторицей!
Кто постигнет провиденье?
Кто явит стези его?
В сердце сыщем откровенье,
Сердце скажет божество!
Прочь вражда с земного круга!
Породнись душа с душой!
Жертвой мести — купим друга,
Пурпур — вретища ценой.
Хор
Мы врагам своим простили,
В книге жизни нет долгов;
Там, в святилище миров,
Судит бог, как мы судили!..
Радость грозды наливает,
Радость кубки пламенит,
Сердце дикого смягчает,
Грудь отчаянья живит!
В искрах к небу брызжет пена,
Сердце чувствует полней;
Други, братья, — на колена!
Всеблагому кубок сей!..
Хор
Ты, чья мысль духов родила,
Ты, чей взор миры зажег!
Пьем тебе, великий бог!
Жизнь миров и душ светило!
Слабым — братскую услугу,
Добрым — братскую любовь,
Верность клятв — врагу и другу,
Долгу в дань — всю сердца кровь!
Гражданина голос смелый
На совет к земным богам;
Торжествуй святое дело —
Вечный стыд его врагам.
Хор
Нашу длань к твоей, Отец,
Простираем в бесконечность!
Нашим клятвам даруй вечность,
Наши клятвы — гимн сердец!
Февраль 1823

(обратно)

Друзьям при посылке "Песни Радости" из Шиллера*

Что пел божественный, друзья,
В порыве пламенном свободы
И в полном чувстве Бытия,
Когда на пиршество Природы
Певец, любимый сын ея,
Сзывал в единый круг народы;
И с восхищенною душей,
Во взорах — луч животворящий,
Из чаши Гения кипящей
Он пил за здравие людей.
И мне ли петь сей гимн веселый,
От близких сердцу вдалеке,
В неразделяемой тоске, —
Мне ль Радость петь на лире онемелой?
Веселье в ней не сыщет звука,
Его игривая струна
Слезами скорби смочена, —
И порвала ее Разлука!
Но вам, друзья, знакомо вдохновенье!
На краткий миг в сердечном упоенье
Я жребий свой невольно забывал
(Минутное, но сладкое забвенье!),
К протекшему душою улетал
И Радость пел — пока о вас мечтал.
Между февралем 1823 и серединой 1826

(обратно)

Слезы*

O lacrimarum fons… Gray[16]

Люблю, друзья, ласкать очами
Иль пурпур искрометных вин,
Или плодов между листами
Благоухающий рубин.
Люблю смотреть, когда созданья
Как бы погружены в весне
И мир заснул в благоуханье
И улыбается во сне!..
Люблю, когда лицо прекрасной
Зефир лобзаньем пламенит,
То шелк кудрей взвевает сладострастный,
То в ямочки впивается ланит!
Но что все прелести пафосския царицы*,
И гроздий сок, и запах роз
Перед тобой, святой источник слез,
Роса божественной денницы!..
Небесный луч играет в них
И, преломясь о капли огневые,
Рисует радуги живые
На тучах жизни громовых.
И только смертного зениц
Ты, ангел слез, дотронешься крылами —
Туман рассеется слезами
И небо серафимских лиц
Вдруг разовьется пред очами.
21 июля 1823

(обратно)

С чужой стороны*

(Из Гейне)
На севере мрачном, на дикой скале
        Кедр одинокий под снегом белеет,
И сладко заснул он в инистой мгле,
        И сон его вьюга лелеет.
Про юную пальму всё снится ему,
        Что в дальных пределах Востока,
Под пламенным небом, на знойном холму
        Стоит и цветет, одинока…
1823 или 1824

(обратно)

"Друг, откройся предо мною…"*

(Из Гейне)
Друг, откройся предо мною —
Ты не призрак ли какой,
Как выводит их порою
Мозг поэта огневой!..
Нет, не верю: этих щечек,
Этих глазок милый свет,
Этот ангельский роточек —
Не создаст сего поэт.
Василиски* и вампиры,
Конь крылат и змий зубаст —
Вот мечты его кумиры, —
Их творить поэт горазд.
Но тебя, твой стан эфирный,
Сих ланит волшебный цвет,
Этот взор лукаво-смирный —
Не создаст сего поэт.
Между 1823 и 1829

(обратно)

"Как порою светлый месяц…"*

(Из Гейне)
Как порою светлый месяц
Выплывает из-за туч —
Так, один, в ночи былого
Светит мне отрадный луч.
Все на палубе сидели,
Вдоль по Реину неслись,
Зеленеющие бреги
Перед нами раздались.
И у ног прелестной дамы
Я в раздумий сидел,
И на милом, бледном лике
Тихий вечер пламенел.
Дети пели, в бубны били,
Шуму не было конца,
И лазурней стало небо,
И просторнее сердца.
Сновиденьем пролетали
Горы, замки на горах —
И светились, отражаясь,
В милых спутницы очах.
Между 1825 и 1829

(обратно)

К Н.*

Твой милый взор, невинной страсти полный,
Златой рассвет небесных чувств твоих
Не мог, увы! умилостивить их —
Он служит им укорою безмолвной.
Сии сердца, в которых правды нет,
Они, о друг, бегут, как приговора,
Твоей любви младенческого взора,
Он страшен им, как память детских лет.
Но для меня сей взор благодеянье;
Как жизни ключ, в душевной глубине
Твой взор живит и будет жить во мне:
Он нужен ей, как небо и дыханье.
Таков горе́* духов блаженных свет,
Лишь в небесах сияет он, небесный;
В ночи греха, на дне ужасной бездны,
Сей чистый огнь, как пламень адский, жжет.*
23 ноября 1824

(обратно)

К Нисе*

Ниса*, Ниса, бог с тобою!
Ты презрела дружний глас,
Ты поклонников толпою
Оградилася от нас.
Равнодушно и беспечно,
Легковерное дитя,
Нашу дань любви сердечной
Ты отвергнула шутя.
Нашу верность променяла
На неверный блеск, пустой, —
Наших чувств тебе, знать, мало, —
Ниса, Ниса, бог с тобой!
‹1825›

(обратно)

Песнь скандинавских воинов*

<Из Гердера>
  Хладен, светел,
  День проснулся —
  Ранний петел*
         Встрепенулся, —
  Дружина, воспрянь!
  Вставайте, о други!
         Бодрей, бодрей
         На пир мечей
              На брань!..
  Пред нами наш вождь!
  Мужайтесь, о други,
  И вслед за могучим
         Ударим грозой!..
         Вихрем помчимся
         Сквозь тучи и гром
         К солнцу победы
         Вслед за орлом!..
Где битва мрачнее, воители чаще,
Где срослися щиты, где сплелися мечи,
Туда он ударит — перун* вседробящий —
И след огнезвездный и кровью горящий
Пророет дружине в железной ночи.
За ним, за ним — в ряды врагов,
        Смелей, друзья, за ним!..
Как груды скал, как море льдов —
        Прорвем их и стесним!..
  Хладен, светел,
  День проснулся —
  Ранний петел
  Встрепенулся, —
  Дружина, воспрянь!..
Не кубок кипящий душистого меда
Румяное утро героям вручит;
Не сладостных жен любовь и беседа
Вам душу согреет и жизнь оживит;
Но вас, обновленных прохладою сна, —
Кровавая битвы подымет волна!..
  Дружина, воспрянь!..
  Смерть иль победа!..
                  На брань!..
‹1825›

(обратно)

Проблеск*

Слыхал ли в сумраке глубоком
Воздушной арфы* легкий звон,
Когда полуночь, ненароком,
Дремавших струн встревожит сон?..
То потрясающие звуки,
То замирающие вдруг…
Как бы последний ропот муки,
В них отозвавшися, потух!
Дыханье каждое Зефира
Взрывает скорбь в ее струнах…
Ты скажешь: ангельская лира
Грустит, в пыли, по небесах*!
О, как тогда с земного круга
Душой к бессмертному летим!
Минувшее, как призрак друга,
Прижать к груди своей хотим.
Как верим верою живою,
Как сердцу радостно, светло!
Как бы эфирною струею
По жилам небо протекло!
Но, ах! не нам его судили;
Мы в небе скоро устаем, —
И не дано ничтожной пыли
Дышать божественным огнем.
Едва усилием минутным
Прервем на час волшебный сон
И взором трепетным и смутным,
Привстав, окинем небосклон, —
И отягченною главою,
Одним лучом ослеплены,
Вновь упадаем не к покою,
Но в утомительные сны.
‹1825›

(обратно)

В альбом друзьям*

(Из Байрона)
Как медлит путника вниманье
На хладных камнях гробовых,
Так привлечет друзей моих
Руки знакомой начертанье!..
Чрез много, много лет оно
Напомнит им о прежнем друге:
«Его нет боле в вашем круге,
Но сердце здесь погребено!..»
‹1826›

(обратно)

Саконтала

(Из Гёте)
Что юный год дает цветам —
       Их девственный румянец;
Что зрелый год дает плодам —
       Их царственный багрянец;
Что нежит взор и веселит,
       Как перл, в морях цветущий;
Что греет душу и живит,
       Как не́ктар, всемогущий;
Весь цвет сокровищниц мечты,
       Весь полный цвет творенья,
И, словом, небо красоты
       В лучах воображенья, —
Всё, всё Поэзия слила
       В тебе одной — Саконтала́.
‹1826›

(обратно)

14-е декабря 1825*

Вас развратило Самовластье,
И меч его вас поразил, —
И в неподкупном беспристрастье
Сей приговор Закон скрепил.
Народ, чуждаясь вероломства,
Поносит ваши имена —
И ваша память от потомства,
Как труп в земле, схоронена.*
О жертвы мысли безрассудной,
Вы уповали, может быть,
Что станет вашей крови скудной,
Чтоб вечный полюс растопить!
Едва, дымясь, она сверкнула,
На вековой громаде льдов,
Зима железная дохнула —
И не осталось и следов.
1826

(обратно)

Вечер*

Как тихо веет над долиной
Далекий колокольный звон,
Как шум от стаи журавлиной*, —
И в звучных листьях замер он.
Как море вешнее в разливе,
Светлея, не колыхнет день, —
И торопливей, молчаливей
Ложится по долине тень.
Около 1826; ‹1829›

(обратно)

С. Е. Раичу ("На камень жизни роковой…")*

На камень жизни роковой
       Природою заброшен,
Младенец пылкий и живой
       Играл — неосторожен,
Но Муза сирого взяла
       Под свой покров надежный,
Поэзии разостлала́
       Ковер под ним роскошный.
Как скоро Музы под крылом
       Его созрели годы —
Поэт, избытком чувств влеком,
       Предстал во храм Свободы*, —
Но мрачных жертв не приносил,
       Служа ее кумиру, —
Он горсть цветов ей посвятил
       И пламенную лиру.
Еще другое божество
       Он чтил в младые лета —
Амур резвился вкруг него*
       И дани брал с поэта.
Ему на память стрелку дал,
       И в сладкие досуги
Он ею повесть начертал
       Орфеевой супруги*.
И в мире сем, как в царстве снов,
       Поэт живет, мечтая, —
Он так достиг земных венцов*
       И так достигнет рая…
Ум скор и сметлив, верен глаз,
       Воображенье — быстро…
А спорил в жизни только раз —
       На диспуте магистра.*
1827?

(обратно)

"Закралась в сердце грусть, — и смутно…"*

(Из Гейне)
Закралась в сердце грусть, — и смутно
Я вспомянул о старине:
Тогда всё было так уютно
И люди жили как во сне.
А нынче мир весь как распался:
Всё кверху дном, все сбились с ног, —
Господь-бог на́ небе скончался
И в аде сатана издох.
Живут как нехотя на свете,
Везде брюзга, везде раскол, —
Не будь крохи любви в предмете,
Давно б из мира вон ушел.
Между 1826 и 1829

(обратно)

Вопросы*

(Из Гейне)
Над морем, диким полуночным морем
         Муж-юноша стоит —
В груди тоска, в душе сомненье, —
И, сумрачный, он вопрошает волны:
«О, разрешите мне загадку жизни,
Мучительно-старинную загадку,
Над коей сотни, тысячи голов —
В египетских, халдейских шапках*,
Гиерогли́фами ушитых,
В чалмах, и митрах, и скуфьях,
И с париками, и обритых, —
Тьмы бедных человеческих голов
Кружилися, и сохли, и потели, —
Скажите мне, что значит человек?
         Откуда он, куда идет,
И кто живет над звездным сводом?»
По-прежнему шумят и ропщут волны,
         И дует ветр, и гонит тучи,
         И звезды светят хладно-ясно —
         Глупец стоит — и ждет ответа!
Между 1827 и 1829

(обратно)

"За нашим веком мы идем…"*

За нашим веком мы идем,
Как шла Креуза за Энеем*:
Пройдем немного — ослабеем,
Убавим шагу — отстаем.
Между 1827 и 1829

(обратно)

Кораблекрушение*

(Из Гейне)
Надежда и любовь — всё, всё погибло!..
И сам я, бледный, обнаженный труп,
Изверженный сердитым морем,
Лежу на берегу,
На диком, голом берегу!..
Передо мной — пустыня водяная,
За мной лежат и горе и беда,
А надо мной бредут лениво тучи,
Уродливые дщери неба!
Они в туманные сосуды
Морскую черпают волну,
И с ношей вдаль, усталые, влекутся,
И снова выливают в море!..
Нерадостный и бесконечный труд!
И суетный, как жизнь моя!..
Волна шумит, морская птица стонет!
Минувшее повеяло мне в душу —
Былые сны, потухшие виденья
Мучительно-отрадные встают!
Живет на севере жена!
Прелестный образ, царственно-прекрасный!
Ее, как пальма, стройный стан
Обхвачен белой сладострастной тканью;
Кудрей роскошных темная волна,
Как ночь богов блаженных, льется
С увенчанной косами головы
И в легких кольцах тихо веет
Вкруг бледного, умильного лица,
И из умильно-бледного лица
Отверсто-пламенное око
Как черное сияет солнце!..
О черно-пламенное солнце,
О, сколько, сколько раз в лучах твоих
Я пил восторга дикий пламень,
И пил, и млел, и трепетал, —
И с кротостью небесно-голубиной
Твои уста улыбка обвевала,
И гордо-милые уста
Дышали тихими, как лунный свет, речами
И сладкими, как запах роз…
И дух во мне, оживши, воскрылялся
И к солнцу, как орел, парил!..
Молчите, птицы, не шумите, волны,
Всё, всё погибло — счастье и надежда,
Надежда и любовь!.. Я здесь один, —
На дикий брег заброшенный грозою,
Лежу простерт — и рдеющим лицом
Сырой песок морской пучины рою!..
Между 1827 и 1829

(обратно)

Весенняя гроза*

Люблю грозу в начале мая,
Когда весенний, первый гром,
Как бы резвяся и играя,
Грохочет в небе голубом.
Гремят раскаты молодые,
Вот дождик брызнул, пыль летит,
Повисли перлы дождевые,
И солнце нити золотит.
С горы бежит поток проворный,
В лесу не молкнет птичий гам,
И гам лесной, и шум нагорный —
Всё вторит весело громам.
Ты скажешь: ветреная Геба*,
Кормя Зевесова орла*,
Громокипящий кубок с неба,
Смеясь, на землю пролила.
1828›, начало 1850-х годов

(обратно)

Могила Наполеона*

Душой весны природа ожила,
И блещет всё в торжественном покое:
Лазурь небес, и море голубое,
И дивная гробница, и скала!
Древа кругом покрылись новым цветом,
И тени их, средь общей тишины,
Чуть зыблются дыханием волны
На мраморе, весною разогретом…
Еще гремит твоих побед
Отзывный гул в колеблющемся мире…
· · ·
· · ·
И ум людей твоею тенью полн,
А тень твоя, скитаясь в крае диком,
Чужда всему, внимая шуму волн,
И тешится морских пернатых криком.
‹1828›

(обратно)

Cache-cache[17]*

Вот арфа ее в обычайном углу,
Гвоздики и розы стоят у окна,
Полуденный луч задремал на полу:
Условное время! Но где же она?
О, кто мне поможет шалунью сыскать,
Где, где приютилась сильфида* моя?
Волшебную близость, как благодать,
Разлитую в воздухе, чувствую я.
Гвоздики недаром лукаво глядят,
Недаром, о розы, на ваших листах
Жарчее румянец, свежей аромат:
Я понял, кто скрылся, зарылся в цветах!
Не арфы ль твоей мне послышался звон?
В струнах ли мечтаешь укрыться златых?
Металл содрогнулся, тобой оживлен,
И сладостный трепет еще не затих.
Как пляшут пылинки вполдневных лучах,
Как искры живые в родимом огне!
Видал я сей пламень в знакомых очах,
Его упоенье известно и мне.
Влетел мотылек, и с цветка на другой,
Притворно-беспечный, он начал порхать.
О, полно кружиться, мой гость дорогой!
Могу ли, воздушный, тебя не узнать?
‹1828›

(обратно)

Летний вечер*

Уж солнца раскаленный шар
С главы своей земля скатила,
И мирный вечера пожар
Волна морская поглотила.
Уж звезды светлые взошли
И тяготеющий над нами
Небесный свод приподняли
Своими влажными главами.
Река воздушная полней
Течет меж небом и землею,
Грудь дышит легче и вольней,
Освобожденная от зною.
И сладкий трепет, как струя,
По жилам пробежал природы,
Как бы горячих ног ея
Коснулись ключевые воды.
‹1828›

(обратно)

Видение*

Есть некий час, в ночи, всемирного молчанья,
        И в оный час явлений и чудес
        Живая колесница мирозданья*
Открыто катится в святилище небес.
Тогда густеет ночь, как хаос на водах,
        Беспамятство, как Атлас*, давит сушу…
    Лишь музы девственную душу
        В пророческих тревожат боги снах!
1829

(обратно)

Олегов щит*

1
«Аллах! пролей на нас твой свет!
Краса и сила правоверных!
Гроза гяуров* лицемерных!
            Пророк твой — Магомет!..»
2
«О наша крепость и оплот!
Великий бог! веди нас ныне,
Как некогда ты вёл в пустыне
       Свой избранный народ*!..»
Глухая полночь! Всё молчит!
Вдруг… из-за туч луна блеснула —
И над воротами Стамбула
Олегов озарила щит.
‹1829›, начало 1850-х годов

(обратно)

Бессонница ("Часов однообразный бой…")*

Часов однообразный бой,
Томительная ночи повесть!
Язык для всех равно чужой
И внятный каждому, как совесть!
Кто без тоски внимал из нас,
Среди всемирного молчанья,
Глухие времени стенанья,
Пророчески-прощальный глас?
Нам мнится: мир осиротелый
Неотразимый Рок настиг —
И мы, в борьбе, природой целой
Покинуты на нас самих.
И наша жизнь стоит пред нами,
Как призрак на краю земли,
И с нашим веком и друзьями
Бледнеет в сумрачной дали…
И новое, младое племя
Меж тем на солнце расцвело,
А нас, друзья, и наше время
Давно забвеньем занесло!
Лишь изредка, обряд печальный
Свершая в полуночный час,
Металла голос погребальный
Порой оплакивает нас!
‹1829›

(обратно)

Утро в горах*

Лазурь небесная смеется,
Ночной омытая грозой,
И между гор росисто вьется
Долина светлой полосой.
Лишь высших гор до половины
Туманы покрывают скат,
Как бы воздушные руины
Волшебством созданных палат.
‹1829›

(обратно)

Снежные горы*

Уже полдневная пора
Палит отвесными лучами, —
И задымилася гора
С своими черными лесами.
Внизу, как зеркало стальное,
Синеют озера струи
И с камней, блещущих на зное,
В родную глубь спешат ручьи…
И между тем как полусонный
Наш дольний* мир, лишенный сил,
Проникнут негой благовонной,
Во мгле полуденной почил, —
Горе́, как божества родные,
Над издыхающей землей,
Играют выси ледяные
С лазурью неба огневой.
‹1829›

(обратно)

Полдень*

Лениво дышит полдень мглистый,
Лениво катится река,
В лазури пламенной и чистой
Лениво тают облака.
И всю природу, как туман,
Дремота жаркая объемлет,
И сам теперь великий Пан
В пещере нимф покойно дремлет.*
‹1829›

(обратно)

Сны*

Как океан объемлет шар земной,
Земная жизнь кругом объята снами…
Настанет ночь — и звучными волнами
         Стихия бьет о берег свой.
То глас ее: он нудит нас и просит…
Уж в пристани волшебный ожил челн;
Прилив растет и быстро нас уносит
         В неизмеримость темных волн.
Небесный свод, горящий славой звездной,
Таинственно глядит из глубины, —
И мы плывем, пылающею бездной
         Со всех сторон окружены.
‹1829›

(обратно)

Двум сестрам*

Обеих вас я видел вместе —
И всю тебя узнал я в ней…
Та ж взоров тихость, нежность гласа,
Та ж свежесть утреннего часа,
Что веяла с главы твоей!..
И всё, как в зеркале волшебном,
Всё обозначилося вновь:
Минувших дней печаль и радость,
Твоя утраченная младость,
Моя погибшая любовь!..
‹1829›

(обратно)

Императору Николаю I*

‹Из Людвига Баварского›
О Николай, народов победитель,
Ты имя оправдал свое! Ты победил!
Ты, господом воздвигнутый воитель,
Неистовство врагов его смирил*
Настал конец жестоких испытаний,
Настал конец неизреченных мук.
    Ликуйте, христиане!
           Ваш бог, бог милостей и браней,
Исторг кровавый скиптр из нечестивых рук.
Тебе, тебе, послу его велений —
Кому сам бог вручил свой страшный меч, —
Известь народ его из смертной тени
И вековую цепь навек рассечь.
Над избранной, о царь, твоей главою
Как солнце просияла благодать!
    Бледнея пред тобою,
    Луна покрылась тьмою*
Владычеству Корана не восстать…
Твой гневный глас послыша в отдаленье,
Содроглися Османовы врата*:
Твоей руки одно лишь мановенье —
И в прах падут к подножию креста.
Сверши свой труд, сверши людей спасенье.
Реки: «Да будет свет»* — и будет свет!
          Довольно крови, слез пролитых,
          Довольно жен, детей избитых,
Довольно над Христом ругался Магомет!..
Твоя душа мирской не жаждет славы,
Не на земное устремлен твой взор.
Но тот, о царь, кем держатся державы,
Врагам своим изрек их приговор…
Он сам от них лицо свое отводит,
Их злую власть давно подмыла кровь,
Над их главою ангел смерти бродит,
    Стамбул исходит —
Константинополь воскресает вновь…
‹1829›

(обратно)

К N. N.*

Ты любишь! Ты притворствовать умеешь:
Когда в толпе, украдкой от людей,
Моя нога касается твоей,
Ты мне ответ даешь — и не краснеешь!
Всё тот же вид рассеянный, бездушный,
Движенье персей, взор, улыбка та ж…
Меж тем твой муж, сей ненавистный страж,
Любуется твоей красой послушной!..
Благодаря и людям и судьбе,
Ты тайным радостям узнала цену,
Узнала свет… Он ставит нам в измену
Все радости… Измена льстит тебе.
Стыдливости румянец невозвратный,
Он улетел с младых твоих ланит —
Так с юных роз Авроры луч бежит
С их чистою душою ароматной.
Но так и быть… В палящий летний зной
Лестней для чувств, приманчивей для взгляда
Смотреть, в тени как в кисти винограда
Сверкает кровь сквозь зелени густой.
‹1829›

(обратно)

"Еще шумел веселый день…"*

Еще шумел веселый день,
Толпами улица блистала,
И облаков вечерних тень
По светлым кровлям пролетала,
И доносилися порой
Все звуки жизни благодатной, —
И всё в один сливалось строй,
Стозвучный, шумный — и невнятный.
Весенней негой утомлен,
Я впал в невольное забвенье…
Не знаю, долог ли был сон,
Но странно было пробужденье…
Затих повсюду шум и гам
И воцарилося молчанье —
Ходили тени по стенам
И полусонное мерцанье…
Украдкою в мое окно
Глядело бледное светило,
И мне казалось, что оно
Мою дремоту сторожило.
И мне казалось, что меня
Какой-то миротворный гений
Из пышно-золотого дня
Увлек, незримый, в царство теней.
‹1829›, 1851

(обратно)

Последний катаклизм*

Когда пробьет последний час природы,
Состав частей разрушится земных:
Всё зримое опять покроют воды,
И божий лик изобразится в них!
‹1829›

(обратно)

Безумие*

Там, где с землею обгорелой
Слился, как дым, небесный свод, —
Там в беззаботности веселой
Безумье жалкое живет.
Под раскаленными лучами,
Зарывшись в пламенных песках,
Оно стеклянными очами
Чего-то ищет в облаках.
То вспрянет вдруг и, чутким ухом
Припав к растреснутой земле,
Чему-то внемлет жадным слухом
С довольством тайным на челе.
И мнит, что слышит струй кипенье,
Что слышит ток подземных вод,
И колыбельное их пенье,
И шумный из земли исход!.
‹1829›

(обратно)

"Здесь, где так вяло свод небесный…"*

Здесь, где так вяло свод небесный
На землю тощую глядит, —
Здесь, погрузившись в сон железный,
Усталая природа спит…
Лишь кой-где бледные березы,
Кустарник мелкий, мох седой,
Как лихорадочные грезы,
Смущают мертвенный покой.
‹1829›

(обратно)

Странник*

Угоден Зевсу бедный странник*,
Над ним святой его покров!..
Домашних очагов изгнанник,
Он гостем стал благих богов!..
Сей дивный мир, их рук созданье,
С разнообразием своим,
Лежит, развитый перед ним
В утеху, пользу, назиданье…
Чрез веси, грады и поля,
Светлея, стелется дорога, —
Ему отверста вся земля,
Он видит всё и славит бога!..
‹1829›

(обратно)

Успокоение*

Гроза прошла — еще курясь, лежал
Высокий дуб, перунами сраженный,
И сизый дым с ветвей его бежал
По зелени, грозою освеженной.
А уж давно, звучнее и полней,
Пернатых песнь по роще раздалася
И радуга концом дуги своей
В зеленые вершины уперлася.
‹1829›

(обратно)

Ночные мысли*

(Из Гёте)
Вы мне жалки, звезды-горемыки!
Так прекрасны, так светло горите,
Мореходцу светите охотно,
Без возмездья от богов и смертных!
Вы не знаете любви — и ввек не знали!
Неудержно вас уводят Оры*
Сквозь ночную беспредельность неба.
О! какой вы путь уже свершили
С той поры, как я в объятьях милой
Вас и полночь сладко забываю!
‹1829›

(обратно)

Весеннее успокоение*

(Из Уланда)
О, не кладите меня
В землю сырую —
Скройте, заройте меня
В траву густую!
Пускай дыханье ветерка
Шевелит травою,
Свирель поет издалека,
Светло и тихо облака
Плывут надо мною!..
‹1829›

(обратно)

Приветствие духа*

(Из Гёте)
На старой башне, одинок,
        Дух рыцаря стоит —
И, лишь завидит он челнок,
        Приветом огласит:
«Играла жизнь и в сей груди,
        Кулак был из свинца,
И богатырский мозг в кости,
        И кубок до конца…
Пробушевал полжизни я —
        Полжизни проволок…
А ты плыви, плыви, ладья,
        Куда несет поток».
‹1829›, начало 1830-х годов

(обратно)

Певец*

(Из Гёте)
«Что там за звуки пред крыльцом,
За гласы пред вратами?..
В высоком тереме моем
Раздайся песнь пред нами!..»
Король сказал, и паж бежит,
Вернулся паж, король гласит:
«Скорей впустите старца!..»
«Хвала вам, витязи, и честь,
Вам, дамы, обожанья!..
Как звезды в небе перечесть!
Кто знает их названья!..
Хоть взор манит сей рай чудес,
Закройся взор — не время здесь
Вас праздно тешить, очи!»
Седой певец глаза смежил
И в струны грянул живо —
У смелых взор смелей горит,
У жен — поник стыдливо.
Пленился царь его игрой
И шлет за цепью золотой —
Почтить певца седого!..
«Златой мне цепи не давай,
Награды сей не стою,
Ее ты витязям отдай,
Бесстрашным среди бою;
Отдай ее своим дьякам,
Прибавь к их прочим тяготам
Сие златое бремя!..
На божьей воле я пою,
Как птичка в поднебесье,
Не чая мзды за песнь свою —
Мне песнь сама возмездье!..
Просил бы милости одной, —
Вели мне кубок золотой
Вином наполнить светлым!»
Он кубок взял и осушил
И слово молвил с жаром:
«Тот дом господь благословил,
Где это — скудным даром!..
Свою вам милость он пошли
И вас утешь на сей земли,
Как я утешен вами!..»
‹1829›

(обратно)

"Запад, Норд и Юг в крушенье…"*

(Из Гётева «Западо-Восточного дивана»)
Запад, Норд и Юг в крушенье,
Троны, царства в разрушенье, —
На Восток укройся дальный
Воздух пить патриархальный!..
В играх, песнях, пированье
Обнови существованье!..
Там проникну, в сокровенных,
До истоков потаенных
Первородных поколений,
Гласу божиих велений
Непосредственно внимавших
И ума не надрывавших,
Память праотцев святивших,
Иноземию претивших,
Где во всем хранилась мера,
Мысль — тесна, пространна вера,
Слово — в силе и почтенье,
Как живое откровенье!..
То у пастырей под кущей,
То в оазиси цветущей
С караваном отдохну я,
Ароматами торгуя:
Из пустыни в поселенья
Исслежу все направленья.
Песни Гафица* святые
Усладят стези крутые:
Их вожатый голосистый,
Распевая в тверди чистой,
В позднем небе звезды будит
И шаги верблюдов нудит.
То упьюся в банях ленью,
Верен Гафица ученью:
Дева-друг фату* бросает,
Амвру* с кудрей отрясает, —
И поэта сладкопевность
В девах райских будит ревность!.
И сие высокомерье
Не вменяйте в суеверье;
Знайте: все слова поэта
Легким роем, жадным света,
У дверей стучатся рая,
Дар бессмертья вымоляя!..
‹1829›

(обратно)

Заветный кубок*

(Из Гёте)
Был царь, как мало их ныне, —
По смерть он верен был:
От милой, при кончине,
Он кубок получил.
Ценил его высоко
И часто осушал, —
В нем сердце сильно билось,
Лишь кубок в руки брал.
Когда ж сей мир покинуть
Пришел его черед,
Он делит всё наследство, —
Но кубка не дает.
И в замок, что над морем,
Друзей своих созвал
И с ними на прощанье,
Там сидя, пировал.
В последний раз упился
Он влагой огневой,
Над бездной наклонился
И в море — кубок свой…
На дно пал кубок морское, —
Он пал, пропал из глаз,
Забилось ретивое,
Царь пил в последний раз!..
‹1829›

(обратно)

Из "Вильгельма Мейстера" Гёте

"Кто с хлебом слез своих не ел…"

  Кто с хлебом слез своих не ел,
  Кто в жизни целыми ночами
  На ложе, плача, не сидел,
Тот незнаком с небесными властями.
  Они нас в бытие манят —
  Заводят слабость в преступленья
  И после муками казнят:
Нет на земли проступка без отмщенья!
(обратно)

"Кто хочет миру чуждым быть…"

  Кто хочет миру чуждым быть,
  Тот скоро будет чужд, —
  Ах, людям есть кого любить,
  Что им до наших нужд!
    Так! что вам до меня?
    Что вам беда моя?
    Она лишь про меня, —
    С ней не расстанусь я!
Как крадется к милой любовник тайком:
«Откликнись, друг милый, одна ль?»
  Так бродит ночию и днем
  Кругом меня тоска,
  Кругом меня печаль!..
  Ах, разве лишь в гробу
  От них укрыться мне —
  В гробу, в земле сырой —
  Там бросят и оне!
‹1829›

(обратно) (обратно)

Из Шекспира

"Любовники, безумцы и поэты…"1

Любовники, безумцы и поэты
Из одного воображенья слиты!..
Тот зрит бесо́в, каких и в аде нет
(Безумец то есть); сей, равно безумный,
Любовник страстный видит, очарован,
Елены красоту в цыганке смуглой.
Поэта око, в светлом исступленье,
Круговращаясь, блещет и скользит
На землю с неба, на́ небо с земли —
И, лишь создаст воображенье виды
Существ неведомых, поэта жезл
Их претворяет в лица и дает
Теням воздушным местность и названье!
(обратно)

Песня

Заревел голодный лев,
И на месяц волк завыл;
День с трудом преодолев,
Бедный пахарь опочил.
Угли гаснут на костре,
Дико филин прокричал
И больному на одре
Скорый саван провещал.
Все кладби́ща, сей порой,
Из зияющих гробов
В сумрак месяца сырой
Высылают мертвецов!..
‹1829›

(обратно) (обратно)

Байрон*

Отрывок < Из Цедлица >
1
Войди со мной — пуста сия обитель*,
Сего жилища одичали боги,
Давно остыл алтарь их — и без смены
На страже здесь молчанье. На пороге
Не встретит нас с приветствием служитель,
На голос наш откликнутся лишь стены.
       Зачем, о сын Камены*
Любимейший, — ты, наделенный даром
Неугасимо-пламенного слова,
Зачем бежал ты собственного крова*,
Зачем ты изменил отцовским ларам?
Ах, и куда, безвременно почивший*,
Умчал тебя сей вихрь, тебя носивший!
2
Так, некогда здесь был жилец могучий,
Здесь песнями дышал он — и дыханье
Не ветерка в черемухе душистой
Казалося игривое журчанье, —
Нет, песнь его грозней гремящей тучи,
Как божий гнев, то мрачный, то огнистый,
       Неслась по тверди мглистой, —
Вдруг над зеленой нивой или садом
Невыцветшим заклепы расторгала
И мрак, и лед, и пламень извергала,
Огнем палила, бороздила градом, —
Местами лишь, где туча разрывалась,
Лазурь небес прелестно улыбалась!
3
Духо́в, гласят, неистовое пенье
Внимающих безумьем поражало, —
Так и его, как неземная сила,
Все пропасти душевные взрывало,
На самом дне будило преступленье,
Дыханье замирало, сердце ныло,
       И нечто грудь теснило.
Как бы кругом воздушный слой, редея,
Земную кровь сосал из нашей жилы,
И нам, в борьбе, недоставало силы
Стряхнуть с себя господство чародея,
Пока он сам, как бы для посмеянья,
Своим жезлом не рушил обаянья!
4
И мудрено ль, что память о высоком
Невольной грустью душу осенила!..
Не лебедем ты создан был судьбою,
Купающим в волне румяной крыла,
Когда закат пылает над потоком
И он плывет, любуясь сам собою,
       Между двойной зарею, —
Ты был орел — и со скалы родимой,
Где свил гнездо — и в нем, как в колыбели,
Тебя качали бури и метели,
Во глубь небес нырял, неутомимый,
Над морем и землей парил высоко,
Но трупов лишь твое искало око!..
5
Злосчастный дух! Как в зареве пожара
Твое кроваво-тусклое зерцало,
Блестящее в роскошном, свежем цвете,
И мир и жизнь так дико отражало!..
С печатью на челе святого дара
И скиптром власти в неземном совете
       Любил ты в мутном свете
Земную жизнь виденьями тревожить!..
В тебе самом, как бы в иносказанье,
Для нас воскресло грозное преданье, —
Но распознать наш взор тебя не может —
Титан ли ты, чье сердце снедью врана,
Иль сам ты вран, терзающий титана!..*
6
Своих отцов покинул он обитель,
Где тени их скитаются безмолвны,
Где милые осталися залоги, —
И как весь день метет крылами волны
Морская птица, скал пустынных житель, —
Так и ему по жизненной дороге
       Пройти судили боги,
Нигде не встретив мирной, светлой кущи! —
И тщетно он, в борьбе с людьми, с собою,
Рвался схватить земное счастье с бою.
Над ним был Рок, враждебный, всемогущий!
Всходил за ним на снежные вершины,
Спускался в дол, переплывал пучины!..
7
То мчится бард, беглец родного края,
На встречу солнца, по стихии бурной,
Где Лиссабон, на жарком небе рдея,
Златым венцом объял залив лазурный, —
Там, где земля горит, благоухая,
И где плоды, на пыльных ветвях зрея,
       Душистей и свежее, —
Тебя потом он огласил приветом,
Страна любви, геройства, приключений*,
Где и поднесь их сладкопевный гений
Как бы волшебным обвевает светом
Узорчатой Альгамбры* колоннады
Иль рощи благовонные Гренады!
8
То совершитель тризны благочестной*,
Теней погибших окруженный роем,
Равнину ту обходит он с тоскою,
Где жребий мира выпал славным боем,
Где был судим сей страшный суд железный!..
Сия земля, клейменная судьбою,
       Под чуткою стопою
Дрожит еще невольно и поныне,
Как тундра крови, — здесь, в мученьях страшных,
Притоптаны ряды сердец отважных,
И слоем лег их пепел по равнине, —
Враждебные, они затихли вместе,
Те с жаждою, те в упоенье мести!..
9
Но дале бард — и видит пред собою
Гроздоносящий вечно юный Реин, —
И там и сям на выси виноградной
Мелькает замок, и поднесь обвеян
Волшебной былью, мглисто-золотою!..
И вот, вдали, сияющий и хладный,
       Возник титан громадный*
Швейцария!.. Там мир как за оградой;
Звучит рожок, поют вольней потоки,
В горах, как в чаше, озера́ глубоки,
Свет на холмах, в долинах тень с прохладой
И надо всем вершины ледяные,
То бледные, то огненно-живые!..
10
Потом с высот, где, разлучаясь, воды
В широкие, полдневные равнины,
Как бы на пир, стремят свое теченье,
Отколь не раз, как льдистые лавины,
Полночные срывалися народы*, —
В Италию, родимое владенье,
       Он сводит вдохновенье —
Небесный дух сей край чудес обходит,
Высокий лавр и темный мирт колышет,
Под сводами чертогов светлых дышит,
С цветущих персей запах роз уводит
И шевелит прозрачной пеленою
Над дремлющей в руинах стариною!..
11
Но на Восток цветущий и пустынный
Влекло певца всесильное пристрастье,
В любимый край его воображенья!..
Сей мир насильства, лени, сладострастья
Он зрел еще перед его кончиной —
Где обнялись в роскошном запустенье
       И жизнь и разрушенье
И дружески цвели в вечернем свете
Вершины гор, где жил разбой веселый,
Там, за скалой, пирата парус белый,
Здесь рог луны, горящий на мечети,
И чистые остатки Парфенона*
На девственном румянце небосклона.
12
Но ты расторг союз сего творенья,
Дух вольности, бессмертная стихия!
И бой вспылал Отчаяния с Силой!..*
Кровь полилась, как воды ключевые,
В ночи земля пила их без зазренья,
Лишь зарево, как светоч над могилой,
       Горе́* над ней светило, —
И скоро ли — то провиденье знает —
Взойдет заря и бурный мрак развеет!..
Но юный день с любовью да светлеет
На месте том, где дух певца витает,
Где в сумраке болезненной надежды
Сомкнула смерть его земные вежды!..
13
Певец угас пред жертвенником брани!..
Но песнь его нигде не умолкала, —
Хоть из груди, истерзанной страстями,
Она нередко кровью вытекала,
Волшебный жезл не выпадал из длани,
Но двигал он лишь адскими властями!..
       В распре с небесами
Высокая божественность мученья
Была ему загадкою враждебной —
И, упиваясь чашею врачебной,
Отравы жаждал он, не исцеленья, —
Вперенные в подземный ужас очи
Он отвращал от звездной славы ночи!..
14
Таков он был, могучий, величавый,
Восторженный хулитель мирозданья!..
Но зависти ль удел его достоин?..
Родительским добром существованья
Он приобрел даруемое славой!
Но был ли он, сим демоном присвоен,
       Иль счастлив, иль спокоен?
Сиянье звезд, денницы луч веселый
Души его, где вихри бушевали,
Лишь изредка угрюмость провевали.
Он стихнул днесь*, вулкан перегорелый.
И позднее бессмертия светило
С ночных небес глядит в него уныло…
1828 или 1829

(обратно)

"Едва мы вышли из Трезенских врат…"*

‹Из «Федры» Расина›
Едва мы вышли из Трезенских врат*,
Он сел на колесницу, окруженный
Своею, как он сам, безмолвной стражей.
Микенскою дорогой* ехал он,
Отдав коням в раздумий бразды.
Сии живые, пламенные кони,
Столь гордые в обычном их пылу,
Днесь, с головой поникшей, мрачны, тихи,
Казалося, согласовались с ним.
Вдруг из морских пучин исшедший крик
Смутил кругом воздушное молчанье,
И в ту ж минуту страшный некий голос
Из-под земли ответствует стенаньем.
В груди у всех оледенела кровь,
И дыбом стала чутких тварей грива.
Но вот, белея над равниной влажной,
Подъялся вал, как снежная гора, —
Возрос, приближился, о брег расшибся
И выкинул чудовищного зверя.
Чело его ополчено рогами,
Хребет покрыт желтистой чешуей.
Ужасный вол, неистовый дракон,
В бесчисленных изгибах вышел он.
Брег, зыблясь, стонет от его рыканья;
День, негодуя, светит на него;
Земля подвиглась; вал, его извергший,
Как бы объятый страхом, хлынул вспять.
Всё скрылося, ища спасенья в бегстве, —
Лишь Ипполит*, героя истый сын,
Лишь Ипполит, боязни недоступный,
Остановил коней, схватил копье
И, меткою направив сталь рукою,
Глубокой язвой зверя поразил.
Взревело чудо, боль копья почуя,
Беснуясь, пало под ноги коням
И, роя землю, из кровавой пасти
Их обдало и смрадом и огнем!
Страх обуял коней — они помчались,
Не слушаясь ни гласа, ни вожжей, —
Напрасно с ними борется возница,
Они летят, багря удила пеной:
Бог некий, говорят, своим трезубцем
Их подстрекал в дымящиеся бедра…
Летят по камням, дебрям… ось трещит
И лопнула… Бесстрашный Ипполит
С изломанной, разбитой колесницы
На землю пал, опутанный вожжами, —
Прости слезам моим!.. Сей вид плачевный
Бессмертных слез причиной будет мне!
Я зрел, увы! как сына твоего
Влекли, в крови, им вскормленные кони!
Он кличет их… но их пугает клик —
Бегут, летят с истерзанным возницей.
За ним вослед стремлюся я со стражей, —
Кровь свежая стезю нам указует.
На камнях кровь… на терниях колючих
Клоки волос кровавые повисли…
Наш дикий вопль равнину оглашает!
Но наконец неистовых коней
Смирился пыл… они остановились
Вблизи тех мест, где прадедов твоих
Прах царственный в гробах почиет древних!..
Я прибежал, зову… с усильем тяжким
Он, вежды приподняв, мне подал руку:
«Всевышних власть мой век во цвете губит.
Друг, не оставь Ариции* моей!
Когда ж настанет день, что мой родитель,
Рассеяв мрак ужасной клеветы*,
В невинности сыновней убедится,
О, в утешенье сетующей тени,
Да облегчит он узнице своей
Удел ее!.. Да возвратит он ей…»
При сих словах героя жизнь угасла,
И на руках моих, его державших,
Остался труп, свирепо искаженный,
Как знаменье богов ужасной кары,
Не распознаемый и для отцовских глаз!
Конец 1820-х годов

(обратно)

"Высокого предчувствия…"*

‹Из «Пятого мая» Мандзони›
Высокого предчувствия
Порывы и томленье,
Души, господства жаждущей,
Кипящее стремленье
И замыслов событие
Несбыточных, как сон, —
Всё испытал он! — счастие,
Победу, заточенье,
И всё судьбы пристрастие,
И всё ожесточенье! —
Два раза брошен был во прах
И два раза на трон!..
Явился: два столетия,
В борении жестоком
Его узрев, смирились вдруг,
Как пред всесильным роком.
Он повелел умолкнуть им
И сел меж них судьей!
Исчез — и в ссылке довершил
Свой век неимоверный —
Предмет безмерной зависти
И жалости безмерной,
Предмет вражды неистовой,
Преданности слепой!..
Как над главою тонущих
Растет громадой пенной
Сперва игравший ими вал —
И берег вожделенный
Вотще очам трепещущим
Казавший свысока, —
Так память над душой его,
Скопившись, тяготела!..
Как часто высказать себя
Душа сия хотела,
И, обомлев, на лист начатый
Вдруг падала рука!
Как часто пред кончиной дня —
Дня безотрадной муки, —
Потупив молнии очей,
Крестом сложивши руки,
Стоял он — и минувшее
Овладевало им!..
Он зрел в уме: подвижные
Шатры, равнины боев,
Рядов пехоты длинный блеск,
Потоки конных строев —
Железный мир и дышащий
Велением одним!..
О, под толи́ким бременем
В нем сердце истомилось
И дух упал… Но сильная
К нему рука спустилась —
И к небу, милосердая,
Его приподняла!..
Конец 1820-х годов

(обратно)

""Прекрасный будет день", — сказал товарищ…"*

‹Из «Путевых картин» Гейне›
«Прекрасный будет день», — сказал товарищ,
Взглянув на небо из окна повозки.
Так, день прекрасный будет, — повторило
За ним мое молящееся сердце
И вздрогнуло от грусти и блаженства!..
Прекрасный будет день! Свободы солнце
Живей и жарче будет греть, чем ныне
Аристокрация светил ночных!
И расцветет счастливейшее племя,
Зачатое в объятьях произвольных, —
Не на одре железном принужденья,
Под строгим, под таможенным надзором
Духовных приставов, — и в сих душах
Вольнорожденных вспыхнет смело
Чистейший огнь идей и чувствований, —
Для нас, рабов природных, непостижный!
Ах, и для них равно непостижи‹ма›
Та будет ночь, в которой их отцы
Всю жизнь насквозь томились безотрадно
И бой вели отчаянный, жестокий,
Противу гнусных сов и ларв* подземных,
Чудовищных Ерева* порождений!..
Злосчастные бойцы, все силы духа,
Всю сердца кровь в бою мы истощили —
И, бледных, преждевременно одряхших,
Нас озарит победы поздний день!..
Младого солнца свежее бессмертье
Не оживит сердец изнеможенных,
Ланит потухших снова не зажжет!
Мы скроемся пред ним, как бледный месяц!
Так думал я и вышел из повозки*
И с утренней усердною молитвой
Ступил на прах, бессмертьем освященный!..
Как под высоким триумфальным сводом
Громадных облаков всходило солнце,
Победоносно, смело и светло,
Прекрасный день природе возвещая!
Но мне при виде сем так грустно было,
Как месяцу, еще заметной тенью
Бледневшему на небе. Бедный месяц!
В глухую полночь одиноко, сиро
Он совершил свой горемычный путь,
Когда весь мир дремал — и пировали
Одни лишь совы, призраки, разбой;
И днесь пред юным днем, грядущим в славе,
С звучащими веселием лучами
И пурпурной разлитою зарей,
Он прочь бежит… еще одно воззренье
На пышное всемирное светило —
И легким паром с неба улетит.
Не знаю я и не ищу предвидеть,
Что мне готовит Муза! Лавр поэта
Почтит иль нет мой памятник надгробный?
Поэзия душе моей была
Младенчески-божественной игрушкой —
И суд чужой меня тревожил мало.
Но меч, друзья, на гроб мой положите!
Я воин был! Я ратник был свободы
И верою и правдой ей служил
Всю жизнь мою в ее священной брани!
1829 или 1830

(обратно)

"Как над горячею золой…"*

Как над горячею золой
Дымится свиток и сгорает
И огнь сокрытый и глухой
Слова и строки пожирает —
Так грустно тлится жизнь моя
И с каждым днем уходит дымом,
Так постепенно гасну я
В однообразье нестерпимом!..
О Небо, если бы хоть раз
Сей пламень развился по воле —
И, не томясь, не мучась доле,
Я просиял бы — и погас!
‹1829›, начало 1830-х годов

(обратно)

Цицерон*

Оратор римский говорил
Средь бурь гражданских и тревоги:
«Я поздно встал — и на дороге
Застигнут ночью Рима был!»*
Так!.. Но, прощаясь с римской славой,
С Капитолийской высоты*
Во всем величье видел ты
Закат звезды ее кровавый!*..
Счастлив, кто посетил сей мир
В его минуты роковые!
Его призвали всеблагие*
Как собеседника на пир.
Он их высоких зрелищ зритель,
Он в их совет допущен был —
И заживо, как небожитель,
Из чаши их бессмертье пил!
‹1829›; начало 1830-х годов

(обратно)

Весенние воды*

Еще в полях белеет снег,
А воды уж весной шумят —
Бегут и будят сонный брег,
Бегут, и блещут, и гласят…
Они гласят во все концы:
«Весна идет, весна идет,
Мы молодой весны гонцы,
Она нас выслала вперед!
Весна идет, весна идет,
И тихих, теплых майских дней
Румяный, светлый хоровод
Толпится весело за ней!..»
‹1829›, начало 1830-х годов

(обратно)

Silentium![18]*

Молчи, скрывайся и таи
И чувства имечты свои —
Пускай в душевной глубине
Встают и заходят оне
Безмолвно, как звезды в ночи, —
Любуйся ими — и молчи.
Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь.
Взрывая, возмутишь ключи, —
Питайся ими — и молчи.
Лишь жить в себе самом умей —
Есть целый мир в душе твоей
Таинственно-волшебных дум;
Их оглушит наружный шум,
Дневные разгонят лучи, —
Внимай их пенью — и молчи!..
‹1829›, начало 1830-х годов

(обратно)

Сон на море*

И море, и буря качали наш челн;
Я, сонный, был предан всей прихоти волн.
Две беспредельности были во мне,
И мной своевольно играли оне.
Вкруг меня, как кимвалы, звучали скалы́,
Окликалися ветры и пели валы.
Я в хаосе звуков лежал оглушен,
Но над хаосом звуков носился мой сон.
Болезненно-яркий, волшебно-немой,
Он веял легко над гремящею тьмой.
В лучах огневицы* развил он свой мир —
Земля зеленела, светился эфир,
Сады-лавиринфы*, чертоги, столпы,
И сонмы кипели безмолвной толпы.
Я много узнал мне неведомых лиц,
Зрел тварей волшебных, таинственных птиц,
По высям творенья, как бог, я шагал,
И мир подо мною недвижный сиял.
Но все грезы насквозь, как волшебника вой,
Мне слышался грохот пучины морской,
И в тихую область видений и снов
Врывалася пена ревущих валов.
‹1830›

(обратно)

Конь морской*

О рьяный конь, о конь морской,
С бледно-зеленой гривой,
То смирный-ласково-ручной,
То бешено-игривый!
Ты буйным вихрем вскормлен был
В широком божьем поле,
Тебя он прядать научил,
Играть, скакать по воле!
Люблю тебя, когда стремглав,
В своей надменной силе,
Густую гриву растрепав
И весь в пару и мыле,
К брегам направив бурный бег,
С веселым ржаньем мчишься,
Копыта кинешь в звонкий брег —
И в брызги разлетишься!..
‹1830›

(обратно)

"Душа хотела б быть звездой…"*

Душа хотела б быть звездой,
Но не тогда, как с неба полуночи
Сии светила, как живые очи,
Глядят на сонный мир земной, —
Но днем, когда, сокрытые как дымом
Палящих солнечных лучей,
Они, как божества, горят светлей
В эфире чистом и незримом.
‹1830›

(обратно)

Из «Эрнани» <Гюго>*

Великий Карл, прости! — Великий, незабвенный,
Не сим бы голосом тревожить эти стены —
И твой бессмертный прах смущать, о исполин,
Жужжанием страстей, живущих миг один!
Сей европейский мир, руки твоей созданье,
Как он велик, сей мир! Какое овладанье!..
С двумя избра́нными вождями над собой —
И весь багрянородный сонм — под их стопой!..
Все прочие державы, власти и владенья —
Дары наследия, случайности рожденья, —
Но папу, кесаря* сам бог земле дает,
И промысл* через них нас случаем блюдет.
Так соглашает он устройство и свободу!
Вы все, позорищем служа́щие народу,
Вы, курфюрсты*, вы, кардиналы, сейм, синклит, —
Вы все ничто! Господь решит, господь велит!..
Родись в народе мысль, зачатая веками,
Сперва растет в тени и шевелит сердцами —
Вдруг воплотилася и увлекла народ!..
Князья куют ей цепь и зажимают рот,
Но день ее настал — и смело, величаво
Она вступила в сейм, явилась средь конклава*
И, с скипетром в руках иль митрой на челе,
Пригнула все главы венчанные к земле…
Так папа с кесарем всесильны — всё земное
Лишь ими и чрез них. Как таинство живое
Явило небо их земле — и целый мир —
Народы и цари — им отдан был на пир!..
Их воля строит мир и зданье замыкает,
Творит и рушит. — Сей решит, тот рассекает.
Сей Истина, тот Сила — в них самих
Верховный их закон, другого нет для них!..
Когда из алтаря они исходят оба —
Тот в пурпуре, а сей в одежде белой гроба —
Мир, цепенея, зрит в сиянье торжества
Сию чету, сии две полы божества!..
И быть одним из них, одним! О, посрамленье
Не быть им!.. и в груди питать сие стремленье!
О, как, как сча́стлив был почивший в сем гробу
Герой! Какую бог послал ему судьбу!
Какой удел! И что ж? Его сия могила.
Так вот куда идет — увы! — всё то, что было
Законодатель, вождь, правитель и герой,
Гигант, все времена превысивший главой!
Как тот, кто в жизни был Европы всей владыкой,
Чье титло было кесарь, имя Карл Великий,
Из славимых имен славнейшее поднесь*,
Велик — велик, как мир, — а всё вместилось здесь!
Ищи ж владычества и взвесь пригоршни пыли
Того, кто всё имел, чью власть как божью чтили.
Наполни грохотом всю землю, строй, возвысь
Свой столп до облаков, всё выше, высь на высь —
Хотя б бессмертных звезд твоя коснулась слава,
Но вот ее предел!.. О царство, о держава,
О, что вы? Всё равно — не власти ль жажду я?
Мне тайный глас сулит: твоя она — моя —
О, если бы моя! Свершится ль предвещанье? —
Стоять на высоте и замыкать созданье,
На высоте — один — меж небом и землей
И видеть целый мир в уступах под собой:
Сперва цари, потом — на степенях различных —
Старейшины домов удельных и владычных,
Там доги*, герцоги, церковные князья,
Там рыцарских чинов священная семья,
Там духовенство, рать, — а там, в дали туманной,
На самом дне — народ, несчетный, неустанный,
Пучина, вал морской, терзающий свой брег,
Стозвучный гул, крик, вопль, порою горький смех,
Таинственная жизнь, бессмертное движенье,
Где, что ни брось во глубь, и все они в броженье —
Зерцало грозное для совести царей,
Жерло, где гибнет трон, всплывает мавзолей!
О, сколько тайн для нас в твоих пределах темных!
О, сколько царств на дне — как остовы огромных
Судов, свободную теснивших глубину,
Но ты дохнул на них — и груз пошел ко дну!
И мой весь этот мир, и я схвачу без страха
Мироправленья жезл! Кто я? Исчадье праха!
1830

(обратно)

"Через ливонские я проезжал поля…"*

Через ливонские я проезжал поля*,
Вокруг меня всё было так уныло…
Бесцветный грунт небес, песчаная земля —
Всё на́ душу раздумье наводило.
Я вспомнил о былом печальной сей земли —
Кровавую и мрачную ту пору*,
Когда сыны ее, простертые в пыли,
        Лобзали рыцарскую шпору.
И, глядя на тебя, пустынная река*,
И на тебя, прибрежная дуброва,
«Вы, — мыслил я, — пришли издалека,
        Вы, сверстники сего былого!»
Так! вам одним лишь удалось
Дойти до нас с брегов другого света.
О, если б про него хоть на один вопрос
        Мог допроситься я ответа!..
Но твой, природа, мир о днях былых молчит
С улыбкою двусмысленной и тайной, —
Так отрок, чар ночных свидетель быв случайный,
Про них и днем молчание хранит*.
Начало октября 1830

(обратно)

"Песок сыпучий по колени…"*

Песок сыпучий по колени…
Мы едем — поздно — меркнет день,
И сосен, по дороге, тени
Уже в одну слилися тень.
Черней и чаще бор глубокий —
Какие грустные места!
Ночь хмурая, как зверь стоокий,
Глядит из каждого куста!*
Октябрь 1830

(обратно)

Осенний вечер*

Есть в светлости осенних вечеров
Умильная, таинственная прелесть!..
Зловещий блеск и пестрота дерёв,
Багряных листьев томный, легкий шелест,
Туманная и тихая лазурь
Над грустно-сиротеющей землею
И, как предчувствие сходящих бурь,
Порывистый, холодный ветр порою,
Ущерб, изнеможенье — и на всем
Та кроткая улыбка увяданья,
Что в существе разумном мы зовем
Божественной стыдливостью страданья!
Октябрь 1830

(обратно)

Листья*

Пусть сосны и ели
Всю зиму торчат,
В снега и метели
Закутавшись, спят, —
Их тощая зелень,
Как иглы ежа,
Хоть ввек не желтеет,
Но ввек не свежа.
Мы ж, легкое племя,
Цветем и блестим
И краткое время
На сучьях гостим.
Всё красное лето
Мы были в красе —
Играли с лучами,
Купались в росе!..
Но птички отпели,
Цветы отцвели,
Лучи побледнели,
Зефиры ушли.
Так что же нам даром
Висеть и желтеть?
Не лучше ль за ними
И нам улететь!
О буйные ветры,
Скорее, скорей!
Скорей нас сорвите
С докучных ветвей!
Сорвите, умчите,
Мы ждать не хотим,
Летите, летите!
Мы с вами летим!..
Октябрь 1830

(обратно)

Альпы*

Сквозь лазурный сумрак ночи
Альпы снежные глядят;
Помертвелые их очи
Льдистым ужасом разят.
Властью некой обаянны,
До восшествия Зари
Дремлют, грозны и туманны,
Словно падшие цари!..
Но Восток лишь заалеет,
Чарам гибельным конец —
Первый в небе просветлеет
Брата старшего венец.
И с главы большого брата
На меньших бежит струя,
И блестит в венцах из злата
Вся воскресшая семья!..
Октябрь? 1830

(обратно)

Mala aria[19]*

Люблю сей божий гнев! Люблю сие незримо
Во всем разлитое, таинственное Зло —
В цветах, в источнике прозрачном, как стекло,
И в радужных лучах, и в самом небе Рима!
Всё та ж высокая, безоблачная твердь,
Всё так же грудь твоя легко и сладко дышит,
Всё тот же теплый ветр верхи дерев колышет,
Всё тот же запах роз… и это всё есть Смерть!..
Как ведать, может быть, и есть в природе звуки,
Благоухания, цветы и голоса —
Предвестники для нас последнего часа́
И усладители последней нашей муки, —
И ими-то Судеб посланник роковой,
Когда сынов Земли из жизни вызывает,
Как тканью легкою, свой образ прикрывает…
Да утаит от них приход ужасный свой!..
1830

(обратно)

"Сей день, я помню, для меня…"*

Сей день, я помню, для меня
Был утром жизненного дня:
Стояла молча предо мною,
Вздымалась грудь ее волною,
Алели щеки, как заря,
Всё жарче рдея и горя!
И вдруг, как солнце молодое,
Любви признанье золотое
Исторглось из груди ея…
И новый мир увидел я!..
1830

(обратно)

Из «Фауста» Гёте*

1
   Звучит, как древле, пред тобою
   Светило дня в строю планет
   И предначертанной стезею,
   Гремя, свершает свой полет!
   Ему дивятся серафимы,
   Но кто досель его постиг?
   Как в первый день, непостижимы
   Дела, всевышний, рук твоих!
   И быстро, с быстротой чудесной,
   Кругом вратится шар земной,
   Меняя тихий свет небесный
   С глубокой ночи темнотой.
   Морская хлябь гремит валами
   И роет каменный свой брег,
   И бездну вод с ее скалами
   Земли уносит быстрый бег!
   И беспрерывно бури воют,
   И землю с края в край метут,
   И зыбь гнетут, и воздух роют,
   И цепь таинственную вьют.
   Вспылал предтеча-истребитель,
   Сорвавшись с тучи, грянул гром,
   Но мы во свете, вседержитель,
   Твой хвалим день и мир поем.
   Тебе дивятся серафимы!
   Тебе гремит небес хвала!
   Как в первый день, непостижимы,
   Господь! руки твоей дела!
2
   «Кто звал меня?»
            — «О страшный вид!»
   — «Ты сильным и упрямым чаром
   Мой круг волшебный грыз недаром —
   И днесь…»
             — «Твой взор меня мертвит!»
   — «Не ты ль молил, как исступленный,
        Да узришь лик и глас услышишь мой?
        Склонился я на клич упорный твой
        И се предстал! Какой же страх презренный
        Вдруг овладел, титан, твоей душой?..
        Та ль эта грудь, чья творческая сила
Мир целый создала, взлелеяла, взрастила
        И, в упоении отваги неземной,
   С неутомимым напряженьем
        До нас, духо́в, возвыситься рвалась?
        Ты ль это, Фауст? И твой ли был то глас,
Теснившийся ко мне с отчаянным моленьем?
        Ты, Фауст? Сей бедный, беспомо́щный прах,
        Проникнутый насквозь моим дхновеньем,
Во всех души своей дрожащий глубинах?..»
        — «Не удручай сим пламенным презреньем
        Главы моей! Не склонишь ты ея!
Так, Фауст я, дух, как ты! твой равный я!..»
— «Событий бурю и вал судеб
       Вращаю я,
       Воздвигаю я,
   Вею здесь, вею там, и высок и глубок!
   Смерть и Рождение, Воля и Рок,
      Волны в боренье,
      Стихии во пренье,
      Жизнь в измененье —
      Вечный, единый поток!..
         Так шумит на стану моем ткань роковая,
         И богу прядется риза живая!»
         — «Каким сродством неодолимым,
  Бессмертный дух! влечешь меня к себе!»
  — «Лишь естествам, тобою постижимым,
      Подобен ты — не мне!..»
3
         Чего вы от меня хотите,
  Чего в пыли вы ищете моей,
         Святые гласы, там звучите,
  Там, где сердца и чище и нежней.
  Я слышу весть — но веры нет для ней!
  О вера, вера, мать чудес родная,
         Дерзну ли взор туда поднять,
         Откуда весть летит благая!
  Ах, но, к нему с младенчества привычный,
         Сей звук родимый, звук владычный, —
  Он к бытию манит меня опять!
         Небес, бывало, лобызанье
Срывалось на меня в воскресной тишине,
Святых колоколов я слышал содроганье
   В моей душевной глубине,
И сладостью живой была молитва мне!
        Порыв души в союзе с небесами
        Меня в леса и долы уводил —
        И, обливаясь теплыми слезами,
   Я новый мир себе творил.
   Про игры юности веселой,
Про светлую весну благовестил сей глас —
   Ах, и в торжественный сей час
Воспоминанье их мне душу одолело!
        Звучите ж, гласы, вторься, гимн святой!
        Слеза бежит! Земля, я снова твой!
4
        Зачем губить в унынии пустом
        Сего часа благое достоянье?
Смотри, как хижины с их зеленью кругом
        Осыпало вечернее сиянье.
        День пережит, — и к небесам иным
        Светило дня несет животворенье.
        О, где крыло, чтоб взвиться вслед за ним,
Прильнуть к его лучам, следить его теченье?
        У ног моих лежит прекрасный мир
        И, вечно вечереющий, смеется…
Все выси в зареве, во всех долинах мир,
        Сребристый ключ в златые реки льется.
        Над цепью диких гор, лесистых стран
   Полет богоподобный веет,
        И уж вдали открылся и светлеет
        С заливами своими океан.
        Но светлый бог главу в пучины клонит,
        И вдруг крыла таинственная мощь
Вновь ожила и вслед за уходящим гонит,
        И вновь душа в потоках света тонет.
        Передо мною день, за мною нощь.
В ногах равнина вод, и небо над главою.
        Прелестный сон!.. и суетный!.. прости!..
        К крылам души, парящим над землею,
        Не скоро нам телесные найти.
Но сей порыв, сие и ввыспрь и вдаль стремленье,
   Оно природное внушенье,
   У всех людей оно в груди…
   И оживает в нас порою,
        Когда весной, над нашей головою,
        Из облаков песнь жавронка звенит,
        Когда над крутизной лесистой
   Орел, ширяяся, парит,
   Поверх озер иль степи чистой
   Журавль на родину спешит.
5
  Державный дух! Ты дал мне, дал мне всё,
  О чем молил я! Не вотще ко мне
  Склонил в лучах сияющий свой лик!
  Дал всю природу во владенье мне
  И вразумил ее любить. Ты дал мне
  Не гостем праздно-изумленным быть
  На пиршестве у ней, но допустил
  Во глубину груди ее проникнуть,
  Как в сердце друга! Земнородных строй
  Провел передо мной и научил —
  В дуброве ль, в воздухе иль в лоне вод —
  В них братии познавать и их любить!
  Когда ж в бору скрыпит и свищет буря,
  Ель-великан дерев соседних с треском
  Крушит в паденье ветви, глухо гул
  Встает окрест и, зыблясь, стонет холм,
  Ты в мирную ведешь меня пещеру,
  И самого меня являешь ты
  Очам души моей — и мир ее,
  Чудесный мир, разоблачаешь мне!
  Подымется ль, всеуслаждая, месяц
  В сиянье кротком, и ко мне летят
  С утеса гор, с увлажненного бора
  Сребристые веков минувших тени
  И строгую утеху созерцанья
  Таинственным влияньем умиляют!
Конец 1820-х — начало 1830-х годов

(обратно)

"Ты зрел его в кругу большого света…"; "В толпе людей, в нескромном шуме дня…"

"Ты зрел его в кругу большого света…"

Ты зрел его в кругу большого Света:
То своенравно-весел, то угрюм,
Рассеян, дик иль полон тайных дум —
Таков поэт, — и ты презрел поэта!..
На месяц взглянь: весь день, как облак тощий,
Он в небесах едва не изнемог; —
Настала ночь — и, светозарный бог,
Сияет он над усыпленной рощей!
(обратно)

"В толпе людей, в нескромном шуме дня…"

В толпе людей, в нескромном шуме дня
Порой мой взор, движенья, чувства, речи
Твоей не смеют радоваться встрече —
Душа моя! О, не вини меня!..
Смотри, как днем туманисто-бело
Чуть брезжит в небе месяц светозарный…
Наступит ночь — и в чистое стекло
Вольет елей душистый и янтарный!
Начало 1830-х годов

(обратно) (обратно)

"Над виноградными холмами…"*

Над виноградными холмами
Плывут златые облака.
Внизу зелеными волнами
Шумит померкшая река.
Взор постепенно из долины,
Подъемлясь, всходит к высотам
И видит на краю вершины
Круглообразный светлый храм.
Там, в горнем, неземном жилище,
Где смертной жизни места нет,
И легче, и пустынно-чище
Струя воздушная течет,
Туда взлетая, звук немеет…
Лишь жизнь природы там слышна,
И нечто праздничное веет,
Как дней воскресных тишина.
Начало 1830-х годов

(обратно)

"Поток сгустился и тускнеет…"*

Поток сгустился и тускнеет,
И прячется под твердым льдом,
И гаснет цвет и звук немеет
В оцепененье ледяном, —
Лишь жизнь бессмертную ключа
Сковать всесильный хлад не может:
Она всё льется — и, журча,
Молчанье мертвое тревожит.
Так и в груди осиротелой,
Убитой хладом бытия,
Не льется юности веселой,
Не блещет резвая струя, —
Но подо льдистою корой
Еще есть жизнь, еще есть ропот —
И внятно слышится порой
Ключа таинственного шепот!
Начало 1830-х годов

(обратно)

"О чем ты воешь, ветр ночной?.."*

О чем ты воешь, ветр ночной?
О чем так сетуешь безумно?..
Что значит странный голос твой,
То глухо жалобный, то шумно?
Понятным сердцу языком
Твердишь о непонятной муке —
И роешь и взрываешь в нем
Порой неистовые звуки!..
О! страшных песен сих не пой!
Про древний хаос, про родимый
Как жадно мир души ночной
Внимает повести любимой!
Из смертной рвется он груди,
Он с беспредельным жаждет слиться!..
О! бурь заснувших не буди —
Под ними хаос шевелится!..
Начало 1830-х годов

(обратно)

"Душа моя, Элизиум теней…"*

      Душа моя, Элизиум* теней,
      Теней безмолвных, светлых и прекрасных,
      Ни помыслам годины буйной сей*,
      Ни радостям, ни горю не причастных, —
      Душа моя, Элизиум теней,
      Что общего меж жизнью и тобою!
Меж вами, призраки минувших, лучших дней,
   И сей бесчувственной толпою?..
Начало 1830-х годов

(обратно)

"Как дочь родную на закланье…"*

Как дочь родную на закланье
Агамемнон богам принес*,
Прося попутных бурь дыханья
У негодующих небес, —
Так мы над горестной Варшавой
Удар свершили роковой,
Да купим сей ценой кровавой
России целость и покой!
Но прочь от нас венец бесславья,
Сплетенный рабскою рукой!
Не за коран самодержавья*
Кровь русская лилась рекой!
Нет! нас одушевляло в бое
Не чревобесие меча,
Не зверство янычар ручное
И не покорность палача!
Другая мысль, другая вера
У русских билася в груди!
Грозой спасительной примера
Державы целость соблюсти,
Славян родные поколенья
Под знамя русское собрать
И весть на подвиг просвещенья
Единомысленных, как рать.
Сие-то высшее сознанье
Вело наш доблестный народ —
Путей небесных оправданье
Он смело на себя берет.
Он чует над своей главою
Звезду в незримой высоте
И неуклонно за звездою
Спешит к таинственной мете!
Ты ж, братскою стрелой пронзенный,
Судеб свершая приговор,
Ты пал, орел одноплеменный*,
На очистительный костер!
Верь слову русского народа:
Твой пепл мы свято сбережем,
И наша общая свобода,
Как феникс*, зародится в нем.
1831

(обратно)

"На древе человечества высоком…"*

На древе человечества высоком
       Ты лучшим был его листом,
Воспитанный его чистейшим соком,
Развит чистейшим солнечным лучом!
       С его великою душою
Созвучней всех, на нем ты трепетал!
Пророчески беседовал с грозою
Иль весело с зефирами играл!
Не поздний вихрь, не бурный ливень летний
Тебя сорвал с родимого сучка:
Был многих краше, многих долголетней
И сам собою пал — как из венка!
1832

(обратно)

Problème[20]*

С горы скатившись, камень лег в долине.
Как он упал? Никто не знает ныне —
Сорвался ль он с вершины сам собой,
Иль был низринут волею чужой?
                               —
Столетье за столетьем пронеслося:
Никто еще не разрешил вопроса.
15 января 1833; 2 апреля 1857

(обратно)

Арфа скальда*

О арфа скальда*! Долго ты спала
В тени, в пыли забытого угла;
Но лишь луны, очаровавшей мглу,
Лазурный свет блеснул в твоем углу,
Вдруг чудный звон затрепетал в струне,
Как бред души, встревоженной во сне.
Какой он жизнью на тебя дохнул?
Иль старину тебе он вспомянул —
Как по ночам здесь сладострастных дев
Давно минувший вторился напев,
Иль в сих цветущих и поднесь* садах
Их легких ног скользил незримый шаг?
21 апреля 1834

(обратно)

"Я лютеран люблю богослуженье…"*

Я лютеран люблю богослуженье,
Обряд их строгий, важный и простой, —
Сих голых стен, сей храмины пустой
Понятно мне высокое ученье.
Не видите ль? Собравшися в дорогу,
В последний раз вам Вера предстоит:
Еще она не перешла порогу,
Но дом ее уж пуст и гол стоит, —
Еще она не перешла порогу,
Еще за ней не затворилась дверь…
Но час настал, пробил… Молитесь богу,
В последний раз вы молитесь теперь.
16 сентября 1834

(обратно)

"Восток белел. Ладья катилась…"*

Восток белел. Ладья катилась,
Ветрило* весело звучало, —
Как опрокинутое небо,
Под нами море трепетало…
Восток алел. Она молилась,
С чела откинув покрывало, —
Дышала на устах молитва,
Во взорах небо ликовало…
Восток вспылал. Она склонилась,
Блестящая поникла выя, —
И по младенческим ланитам
Струились капли огневые…
‹1835›

(обратно)

"Что ты клонишь над водами…"*

Что́ ты клонишь над водами,
Ива, ма́кушку свою
И дрожащими листами,
Словно жадными устами,
Ловишь беглую струю?..
Хоть томится, хоть трепещет
Каждый лист твой над струей…
Но струя бежит и плещет,
И, на солнце нежась, блещет,
И смеется над тобой…
‹1835›

(обратно)

"И гроб опущен уж в могилу…"*

И гроб опущен уж в могилу,
И всё столпилося вокруг…
Толкутся, дышат через силу,
Спирает грудь тлетворный дух…
И над могилою раскрытой,
В возглавии, где гроб стоит,
Ученый пастор сановитый
Речь погребальную гласит.
Вещает бренность человечью,
Грехопаденье, кровь Христа…
И умною, пристойной речью
Толпа различно занята…
А небо так нетленно-чисто,
Так беспредельно над землей…
И птицы реют голосисто
В воздушной бездне голубой…
‹1835›

(обратно)

"В душном воздуха молчанье…"*

В душном воздуха молчанье,
Как предчувствие грозы,
Жарче роз благоуханье,
Резче голос стрекозы…
Чу! за белой, дымной тучей
Глухо прокатился гром;
Небо молнией летучей
Опоясалось кругом…
Некий жизни преизбыток
В знойном воздухе разлит!
Как божественный напиток
В жилах млеет и горит!
Дева, дева, что волнует
Дымку персей молодых?
Что мутится, что тоскует
Влажный блеск очей твоих?
Что, бледнея, замирает
Пламя девственных ланит?
Что так грудь твою спирает
И уста твои палит?..
Сквозь ресницы шелковы́е
Проступили две слезы…
Иль то капли дождевые
Зачинающей грозы?..
‹1835›

(обратно)

"Как сладко дремлет сад темно-зеленый…"*

Как сладко дремлет сад темно-зеленый,
Объятый негой ночи голубой!
Сквозь яблони, цветами убеленной,
Как сладко светит месяц золотой!
Таинственно, как в первый день созданья,
В бездонном небе звездный сонм горит,
Музы́ки дальной слышны восклицанья,
Соседний ключ слышнее говорит…
На мир дневной спустилася завеса,
Изнемогло движенье, труд уснул…
Над спящим градом, как в вершинах леса,
Проснулся чудный еженощный гул…
Откуда он, сей гул непостижимый?..
Иль смертных дум, освобожденных сном,
Мир бестелесный, слышный, но незримый,
Теперь роится в хаосе ночном?..
‹1835›

(обратно)

"Как птичка, с раннею зарей…"*

Как птичка, с раннею зарей
Мир, пробудившись, встрепенулся…
Ах, лишь одной главы моей
Сон благодатный не коснулся!
Хоть свежесть утренняя веет
В моих всклокоченных власах,
На мне, я чую, тяготеет
Вчерашний зной, вчерашний прах!..
О, как пронзительны и дики,
Как ненавистны для меня
Сей шум, движенье, говор, крики
Младого, пламенного дня!..
О, как лучи его багровы,
Как жгут они мои глаза!..
О ночь, ночь, где твои покровы,
Твой тихий сумрак и роса!..
Обломки старых поколений,
Вы, пережившие свой век!
Как ваших жалоб, ваших пеней*
Неправый праведен упрек!..
Как грустно полусонной тенью,
С изнеможением в кости,
Навстречу солнцу и движенью
За новым племенем брести!..
‹1835›

(обратно)

"Вечер мглистый и ненастный…"*

Вечер мглистый и ненастный…
Чу, не жаворонка ль глас?..
Ты ли, утра гость прекрасный,
В этот поздний, мертвый час?..
Гибкий, резвый, звучно-ясный,
В этот мертвый, поздний час…
Как безумья смех ужасный,
Он всю душу мне потряс!..
‹1835›

(обратно)

"Там, где горы, убегая…"*

Там, где горы, убегая,
В светлой тянутся дали,
Пресловутого Дуная
Льются вечные струи.
Там-то, бают, в стары годы,
По лазуревым ночам,
Фей вилися хороводы
Под водой и по водам;
Месяц слушал, волны пели…
И, навесясь с гор крутых,
Замки рыцарей глядели
С сладким ужасом на них.
И лучами неземными,
Заключен и одинок,
Перемигивался с ними
С древней башни огонек.
Звезды в небе им внимали,
Проходя за строем строй,
И беседу продолжали
Тихомолком меж собой.
В панцирь дедовский закован,
Воин-сторож на стене
Слышал, тайно очарован,
Дальний гул, как бы во сне.
И, лишь дремой забывался,
Гул яснел и грохотал…
Он с молитвой просыпался
И дозор свой продолжал.
Всё прошло, всё взяли годы —
Поддался и ты судьбе,
О Дунай, и пароходы
Ныне рыщут по тебе…
‹1835›

(обратно)

"Тени сизые смесились…"*

Тени сизые смесились,
Цвет поблекнул, звук уснул —
Жизнь, движенье разрешились
В сумрак зыбкий, в дальный гул…
Мотылька полет незримый
Слышен в воздухе ночном…
Час тоски невыразимой!..
Всё во мне, и я во всем!..
Сумрак тихий, сумрак сонный,
Лейся в глубь моей души,
Тихий, темный, благовонный,
Всё залей и утиши.
Чувства мглой самозабвенья
Переполни через край!..
Дай вкусить уничтоженья,
С миром дремлющим смешай!
‹1835›

(обратно)

"Нет, моего к тебе пристрастья…"*

Нет, моего к тебе пристрастья
Я скрыть не в силах, мать-Земля…
Духо́в бесплотных сладострастья,
Твой верный сын, не жажду я…
Что́ пред тобой утеха рая,
Пора любви, пора весны,
Цветущее блаженство мая,
Румяный свет, златые сны?..
Весь день в бездействии глубоком
Весенний, теплый воздух пить,
На небе чистом и высоком
Порою облака следить,
Бродить без дела и без цели
И ненароком, на лету,
Набресть на свежий дух синели*
Или на светлую мечту?..
‹1835›

(обратно)

"Сижу задумчив и один…"*

Сижу задумчив и один,
На потухающий камин
       Сквозь слез гляжу…
С тоскою мыслю о былом
И слов, в унынии моем,
       Не нахожу.
Былое — было ли когда?
Что ныне — будет ли всегда?..
       Оно пройдет —
Пройдет оно, как всё прошло,
И канет в темное жерло —
       За годом год.
За годом год, за веком век…
Что ж негодует человек,
       Сей злак земной!..
Он быстро, быстро вянет — так,
Но с новым летом — новый злак
       И лист иной.
И снова будет всё, что есть,
И снова розы будут цвесть,
       И терны тож…
Но ты, мой бедный, бледный цвет,
Тебе уж возрожденья нет,
       Не расцветешь…
Ты сорван был моей рукой,
С каким блаженством и тоской —
       То знает бог?
Останься ж на груди моей,
Пока любви не замер в ней
       Последний вздох…
‹1835›

(обратно)

"С поляны коршун поднялся…"*

С поляны коршун поднялся,
Высоко к небу он взвился;
Всё выше, дале вьется он —
И вот ушел за небосклон!
Природа-мать ему дала
Два мощных, два живых крыла —
А я здесь в поте и в пыли.
Я, царь земли, прирос к земли!..
‹1835›

(обратно)

"Какое дикое ущелье!.."*

Какое дикое ущелье!
Ко мне навстречу ключ бежит —
Он в дол спешит на новоселье, —
Я лезу вверх, где ель стоит.
Вот взобрался́ я на вершину,
Сижу здесь радостен и тих —
Ты к людям, ключ, спешишь в долину, —
Попробуй, каково у них!
‹1835›

(обратно)

"Всё бешеней буря, всё злее и злей…"*

«Всё бешеней буря, всё злее и злей,
Ты крепче прижмися к груди моей».
— «О милый, милый, небес не гневи,
Ах, время ли думать о грешной любви!»
— «Мне сладок сей бури порывистый глас,
На ложе любви он баюкает нас».
— «О, вспомни про море, про бедных пловцов,
Господь милосердый, будь бедным покров!»
— «Пусть там, на раздолье, гуляет волна,
В сей мирный приют не ворвется она».
— «О милый, умолкни, о милый, молчи,
Ты знаешь, кто на́ море в этой ночи?»
И голос стенящий дрожал на устах,
И оба, недвижны, молчали впотьмах.
Гроза приутихла, ветер затих,
Лишь маятник слышен часов стенных, —
Но оба, недвижны, молчали впотьмах,
Над ними лежал таинственный страх…
Вдруг с треском ужасным рассыпался гром
И дрогнул в основах потрясшийся дом.
Вопль детский раздался, отчаян и дик,
И кинулась мать на младенческий крик.
Но в детский покой лишь вбежала она,
Вдруг грянулась об пол, всех чувств лишена.
Под молнийным блеском, раздвинувшим мглу,
Тень мужа над люлькой сидела в углу.
Между 1831 и апрелем 1836

(обратно)

"Пришлося кончить жизнь в овраге…"*

‹Из Беранже›
          Пришлося кончить жизнь в овраге:
          Я слаб и стар — нет сил терпеть!
          «Пьет, верно», — скажут о бродяге, —
          Лишь бы не вздумали жалеть!
          Те, уходя, пожмут плечами,
          Те бросят гривну бедняку!
          Счастливый путь, друзья! Бог с вами!
   Я и без вас мой кончить век могу!
          Насилу годы одолели,
          Знать, люди с голода не мрут.
          Авось, — я думал, — на постели
          Они хоть умереть дадут.
          Но их больницы и остроги —
          Всё полно! Силой не войдешь!
          Ты вскормлен на большой дороге —
   Где жил и рос ‹?›, старик, там и умрешь.
          Я к мастерам ходил сначала,
          Хотел кормиться ремеслом.
          «С нас и самих работы мало!
          Бери суму да бей челом».
          К вам,богачи, я потащился,
          Грыз кости с вашего стола,
          Со псами вашими делился, —
   Но я, бедняк, вам не желаю зла.
          Я мог бы красть, я — Ир* убогой,
          Но стыд мне руки оковал;
          Лишь иногда большой дорогой
          Я дикий плод с дерев сбивал…
          За то, что нищ был, между вами
          Век осужден на сиротство…
          Не раз сидел я за замками,
   Но солнца свет — кто продал вам его?
          Что мне до вас и вашей славы,
          Торговли, вольностей, побед?
          Вы все передо мной не правы —
          Для нищего отчизны нет!
          Когда пришлец вооруженный
          Наш пышный город полонил,
          Глупец, я плакал, раздраженный,
   Я клял врага, а враг меня кормил!
          Зачем меня не раздавили,
          Как ядовитый гад какой?
          Или зачем не научили —
          Увы! — полезной быть пчелой!
          Из ваших, смертные, объятий
          Я был извержен с первых ‹лет›,
          Я в вас благословил бы братии, —
   Днесь при смерти бродяга вас клянет!
   Между 1833 и апрелем 1836

(обратно)

"Из края в край, из града в град…"*

Из края в край, из града в град
Судьба, как вихрь, людей метет,
И рад ли ты или не рад,
Что нужды ей?.. Вперед, вперед!
Знакомый звук нам ветр принес:
Любви последнее прости…
За нами много, много слез,
Туман, безвестность впереди!..
«О, оглянися, о, постой,
Куда бежать, зачем бежать?..
Любовь осталась за тобой,
Где ж в мире лучшего сыскать?
Любовь осталась за тобой,
В слезах, с отчаяньем в груди…
О, сжалься над своей тоской,
Свое блаженство пощади!
Блаженство стольких, стольких дней
Себе на память приведи…
Всё милое душе твоей
Ты покидаешь на пути!…»
Не время выкликать теней:
И так уж этот мрачен час.
Усопших образ тем страшней,
Чем в жизни был милей для нас.
Из края в край, из града в град
Могучий вихрь людей метет,
И рад ли ты или не рад,
Не спросит он… Вперед, вперед!
Между 1834 и апрелем 1836

(обратно)

"В которую из двух влюбиться…"*

(Из Гейне)
В которую из двух влюбиться
Моей судьбой мне суждено?
Прекрасна дочь, и мать прекрасна,
Различно милы, но равно.
Неопытно-младые члены
Как сладко ум тревожат мой!
Но гениальных взоров прелесть
Всесильна над моей душой.
В раздумье хлопая ушами,
Стою, как Буриданов друг*
Меж двух стогов стоял, глазея:
Который лакомей из двух?..
Между 1834 и апрелем 1836

(обратно)

"Зима недаром злится…"*

Зима недаром злится,
Прошла её пора —
Весна в окно стучится
И гонит со двора.
И всё засуетилось,
Всё нудит Зиму вон —
И жаворонки в небе
Уж подняли трезвон.
Зима еще хлопочет
И на Весну ворчит.
Та ей в глаза хохочет
И пуще лишь шумит…
Взбесилась ведьма злая*
И, снегу захватя,
Пустила, убегая,
В прекрасное дитя…
Весне и горя мало:
Умылася в снегу
И лишь румяней стала
Наперекор врагу.
‹1836›

(обратно)

Фонтан*

Смотри, как облаком живым
Фонтан сияющий клубится;
Как пламенеет, как дробится
Его на солнце влажный дым.
Лучом поднявшись к небу, он
Коснулся высоты заветной —
И снова пылью огнецветной
Ниспасть на землю осужден.
О смертной мысли водомет,
О водомет неистощимый!
Какой закон непостижимый
Тебя стремит, тебя мятет?
Как жадно к небу рвешься ты!..
Но длань незримо-роковая
Твой луч упорный, преломляя,
Свергает в брызгах с высоты.
‹1836›

(обратно)

"Яркий снег сиял в долине…"*

Яркий снег сиял в долине, —
Снег растаял и ушел;
Вешний злак блестит в долине, —
Злак увянет и уйдет.
Но который век белеет
Там, на высях снеговых?
А заря и ныне сеет
Розы свежие на них!..
‹1836›

(обратно)

"Не то, что мните вы, природа…"*

Не то, что мните вы, природа:
Не слепок, не бездушный лик —
В ней есть душа, в ней есть свобода,
В ней есть любовь, в ней есть язык…
· · ·
· · ·
· · ·
· · ·
Вы зрите лист и цвет на древе:
Иль их садовник приклеи́л?
Иль зреет плод в родимом чреве
Игрою внешних, чуждых сил?..
· · ·
· · ·
· · ·
· · ·
Они не видят и не слышат,
Живут в сем мире, как впотьмах,
Для них и солнцы, знать, не дышат,
И жизни нет в морских волнах.
Лучи к ним в душу не сходили,
Весна в груди их не цвела,
При них леса не говорили,
И ночь в звезда́х нема была!
И языками неземными,
Волнуя реки и леса,
В ночи не совещалась с ними
В беседе дружеской гроза!
Не их вина: пойми, коль может,
Органа жизнь глухонемой!
Души его, ах! не встревожит
И голос матери самой!..
‹1836›

(обратно)

"Я помню время золотое…"*

Я помню время золотое,
Я помню сердцу милый край.
День вечерел; мы были двое;
Внизу, в тени, шумел Дунай.
И на холму, там, где, белея,
Руина замка в дол глядит,
Стояла ты, младая фея,
На мшистый опершись гранит,
Ногой младенческой касаясь
Обломков груды вековой;
И солнце медлило, прощаясь
С холмом, и замком, и тобой.
И ветер тихий мимолетом
Твоей одеждою играл
И с диких яблонь цвет за цветом
На плечи юные свевал.
Ты беззаботно вдаль глядела…
Край неба дымно гас в лучах;
День догорал; звучнее пела
Река в померкших берегах.
И ты с веселостью беспечной
Счастливый провожала день:
И сладко жизни быстротечной
Над нами пролетала тень.
‹1836›

(обратно)

"Еще земли печален вид…"*

Еще земли печален вид,
А воздух уж весною дышит,
И мертвый в поле стебль колышет,
И елей ветви шевелит.
Еще природа не проснулась,
Но сквозь редеющего сна
Весну послышала она
И ей невольно улыбнулась…
Душа, душа, спала и ты…
Но что же вдруг тебя волнует,
Твой сон ласкает, и целует,
И золотит твои мечты?..
Блестят и тают глыбы снега,
Блестит лазурь, играет кровь…
Или весенняя то нега?..
Или то женская любовь?..
‹1836›

(обратно)

"Люблю глаза твои, мой друг…"*

Люблю глаза твои, мой друг,
С игрой их пламенно-чудесной,
Когда их приподымешь вдруг
И, словно молнией небесной,
Окинешь бегло целый круг…
Но есть сильней очарованья:
Глаза, потупленные ниц
В минуты страстного лобзанья,
И сквозь опущенных ресниц
Угрюмый, тусклый огнь желанья.
‹1836›

(обратно)

"И чувства нет в твоих очах…"*

И чувства нет в твоих очах,
И правды нет в твоих речах,
       И нет души в тебе.
Мужайся, сердце, до конца:
И нет в творении творца!
       И смысла нет в мольбе!
‹1836›

(обратно)

"Вчера, в мечтах обвороженных…"*

Вчера, в мечтах обвороженных,
С последним месяца лучом
На веждах темно-озаренных,
Ты поздним позабылась сном.
Утихло вкруг тебя молчанье
И тень нахмурилась темней,
И груди ровное дыханье
Струилось в воздухе слышней.
Но сквозь воздушный завес окон
Недолго лился мрак ночной,
И твой, взвеваясь, сонный локон
Играл с незримою мечтой.
Вот тихоструйно, тиховейно,
Как ветерком занесено,
Дымно-легко, мглисто-лилейно
Вдруг что-то по́рхнуло в окно.
Вот невидимкой пробежало
По темно-брезжущим коврам,
Вот, ухватясь за одеяло,
Взбираться стало по краям, —
Вот, словно змейка, извиваясь,
Оно на ложе взобралось,
Вот, словно лента, развеваясь,
Меж пологами развилось…
Вдруг животрепетным сияньем
Коснувшись персей молодых,
Румяным громким восклицаньем
Раскрыло шелк ресниц твоих!
1836

(обратно)

29-е января 1837*

Из чьей руки свинец смертельный
Поэту сердце растерзал?
Кто сей божественный фиал
Разрушил, как сосуд скудельный?
Будь прав или виновен он
Пред нашей правдою земною,
Навек он высшею рукою
В «цареубийцы» заклеймен.
Но ты, в безвременную тьму
Вдруг поглощенная со света,
Мир, мир тебе, о тень поэта,
Мир светлый праху твоему!..
Назло людскому суесловью
Велик и свят был жребий твой!..
Ты был богов орган живой,
Но с кровью в жилах… знойной кровью.
И сею кровью благородной
Ты жажду чести утолил —
И осененный опочил
Хоругвью горести народной.
Вражду твою пусть Тот рассудит,
Кто слышит пролитую кровь…
Тебя ж, как первую любовь,
России сердце не забудет!..
Июнь или июль 1837

(обратно)

1-е декабря 1837*

         Так здесь-то суждено нам было
         Сказать последнее прости…
         Прости всему, чем сердце жило,
  Что, жизнь твою убив, ее истлило
         В твоей измученной груди!..
         Прости… Чрез много, много лет
         Ты будешь помнить с содроганьем
Сей край, сей брег с его полуденным сияньем,
         Где вечный блеск и долгий цвет,
         Где поздних, бледных роз дыханьем
         Декабрьский воздух разогрет.
Декабрь 1837

(обратно)

Итальянская villa[21]*

И распростясь с тревогою житейской
И кипарисной рощей заслонясь —
Блаженной тенью, тенью элисейской*
          Она заснула в добрый час.
И вот уж века два тому иль боле,
Волшебною мечтой ограждена,
В своей цветущей опочив юдоле,
На волю неба предалась она.
Но небо здесь к земле так благосклонно!..
И много лет и теплых южных зим
Провеяло над нею полусонно,
Не тронувши ее крылом своим.
По-прежнему в углу фонтан лепечет,
Под потолком гуляет ветерок,
И ласточка влетает и щебечет…
И спит она… и сон ее глубок!..
И мы вошли… Всё было так спокойно!
Так всё от века мирно и темно!..
Фонтан журчал… Недвижимо и стройно
Соседний кипарис глядел в окно.
· · ·
Вдруг всё смутилось: судорожный трепет
По ветвям кипарисным пробежал, —
Фонтан замолк — и некий чудный лепет,
Как бы сквозь сон, невнятно прошептал:
«Что это, друг? Иль злая жизнь недаром,
Та жизнь, увы! что в нас тогда текла,
Та злая жизнь, с ее мятежным жаром,
Через порог заветный перешла?»
Декабрь 1837

(обратно)

"Давно ль, давно ль, о Юг блаженный…"*

Давно ль, давно ль, о Юг блаженный,
Я зрел тебя лицом к лицу —
И ты, как бог разоблаченный,
Доступен был мне, пришлецу?..
Давно ль — хотя без восхищенья,
Но новых чувств недаром полн —
И я заслушивался пенья
Великих Средиземных волн!
И песнь их, как во время оно,
Полна гармонии была,
Когда из их родного лона
Киприда светлая всплыла…
Они всё те же и поныне —
Всё так же блещут и звучат,
По их лазоревой равнине
Святые призраки скользят.
Но я, я с вами распростился —
Я вновь на Север увлечен…
Вновь надо мною опустился
Его свинцовый небосклон…
Здесь воздух колет. Снег обильный
На высотах и в глубине —
И холод, чародей всесильный,
Один здесь царствует вполне.
Но там, за этим царством вьюги,
Там, там, на рубеже земли,
На золотом, на светлом Юге
Еще я вижу вас вдали:
Вы блещете еще прекрасней,
Еще лазурней и свежей —
И говор ваш еще согласней
Доходит до души моей!
Декабрь 1837

(обратно)

"Смотри, как запад разгорелся…"*

Смотри, как запад разгорелся
Вечерним заревом лучей,
Восток померкнувший оделся
Холодной, сизой чешуей!
В вражде ль они между собою?
Иль солнце не одно для них
И, неподвижною средою
Деля, не съединяет их?
‹1838›

(обратно)

Весна ("Как ни гнетет рука судьбины…")*

Как ни гнетет рука судьбины,
Как ни томит людей обман,
Как ни браздят чело морщины
И сердце как ни полно ран,
Каким бы строгим испытаньям
Вы ни были подчинены, —
Что устоит перед дыханьем
И первой встречею весны!
Весна… Она о вас не знает,
О вас, о горе и о зле;
Бессмертьем взор ее сияет,
И ни морщины на челе.
Своим законам лишь послушна,
В условный час слетает к вам,
Светла, блаженно-равнодушна,
Как подобает божествам.
Цветами сыплет над землею,
Свежа, как первая весна;
Была ль другая перед нею —
О том не ведает она;
По небу много облак бродит,
Но эти облака ея,
Она ни следу не находит
Отцветших весен бытия.
Не о былом вздыхают розы
И соловей в ночи поет,
Благоухающие слезы
Не о былом Аврора льет, —
И страх кончины неизбежной
Не свеет с древа ни листа:
Их жизнь, как океан безбрежный,
Вся в настоящем разлита.
Игра и жертва жизни частной!
Приди ж, отвергни чувств обман
И ринься, бодрый, самовластный,
В сей животворный океан!
Приди, струей его эфирной
Омой страдальческую грудь —
И жизни божеско-всемирной
Хотя на миг причастен будь!
‹1838›

(обратно)

Лебедь*

Пускай орел за облаками
Встречает молнии полет
И неподвижными очами
В себя впивает солнца свет*.
Но нет завиднее удела,
О лебедь чистый, твоего —
И чистой, как ты сам, одело
Тебя стихией божество.
Она, между двойною бездной,
Лелеет твой всезрящий сон —
И полной славой тверди звездной
Ты отовсюду окружен.
Между 1838 и серединой 1839

(обратно)

"С какою негою, с какой тоской влюбленный…"*

С какою негою, с какой тоской влюбленный
Твой взор, твой страстный взор изнемогал на нем!
Бессмысленно-нема… нема, как опаленный
    Небесной молнии огнем, —
Вдруг от избытка чувств, от полноты сердечной,
Вся трепет, вся в слезах, ты повергалась ниц…
Но скоро добрый сон, младенческо-беспечный,
    Сходил на шелк твоих ресниц —
И на руки к нему глава твоя склонялась,
И, матери нежней, тебя лелеял он…
Стон замирал в устах… дыханье уровнялось —
    И тих и сладок был твой сон.
А днесь… О, если бы тогда тебе приснилось,
Что́ будущность для нас обоих берегла…
Как уязвленная, ты б с воплем пробудилась —
    Иль в сон иной бы перешла.
Между концом 1838 и серединой 1839

(обратно)

День и ночь*

На мир таинственный духо́в,
Над этой бездной безымянной,
Покров наброшен златотканый
Высокой волею богов.
День — сей блистательный покров
День, земнородных оживленье,
Души болящей исцеленье,
Друг человеков и богов!
Но меркнет день — настала ночь;
Пришла — и, с мира рокового
Ткань благодатную покрова
Сорвав, отбрасывает прочь…
И бездна нам обнажена
С своими страхами и мглами,
И нет преград меж ей и нами —
Вот отчего нам ночь страшна!
‹1839›

(обратно)

"Не верь, не верь поэту, дева…"*

Не верь, не верь поэту, дева;
Его своим ты не зови —
И пуще пламенного гнева
Страшись поэтовой любви!
Его ты сердца не усвоишь
Своей младенческой душой;
Огня палящего не скроешь
Под легкой девственной фатой.
Поэт всесилен, как стихия,
Не властен лишь в себе самом;
Невольно кудри молодые
Он обожжет своим венцом.
Вотще поносит или хвалит
Его бессмысленный народ*
Он не змиею сердце жалит,
Но, как пчела, его сосет.
Твоей святыни не нарушит
Поэта чистая рука,
Но ненароком жизнь задушит
Иль унесет за облака.
‹1839›

(обратно)

"Живым сочувствием привета…"*

Живым сочувствием привета
С недостижимой высоты,
О, не смущай, молю, поэта!
Не искушай его мечты!
Всю жизнь в толпе людей затерян,
Порой доступен их страстям,
Поэт, я знаю, суеверен,
Но редко служит он властям.
Перед кумирами земными
Проходит он, главу склонив,
Или стоит он перед ними
Смущен и гордо-боязлив…
Но если вдруг живое слово
С их уст, сорвавшись, упадет,
И сквозь величия земного
Вся прелесть женщины блеснет,
И человеческим сознаньем
Их всемогущей красоты
Вдруг озарятся, как сияньем,
Изящно-дивные черты, —
О, как в нем сердце пламенеет!
Как он восторжен, умилен!
Пускай любить он не умеет —
Боготворить умеет он!
Октябрь? 1840

(обратно)

К Ганке*

Вековать ли нам в разлуке?
Не пора ль очнуться нам
И подать друг другу руки,
Нашим кровным и друзьям?
Веки мы слепцами были,
И, как жалкие слепцы,
Мы блуждали, мы бродили,
Разбрелись во все концы.
А случалось ли порою
Нам столкнуться как-нибудь —
Кровь не раз лилась рекою,
Меч терзал родную грудь.
И вражды безумной семя
Плод сторичный принесло:
Не одно погибло племя
Иль в чужбину отошло.
Иноверец, иноземец
Нас раздвинул, разломил:
Тех — обезъязычил немец,
Этих — турок осрамил.
Вот среди сей ночи темной,
Здесь, на пражских высотах,
Доблий* муж рукою скромной
Засветил маяк впотьмах.
О, какими вдруг лучами
Озарились все края!
Обличилась перед нами
Вся Славянская земля!
Горы, степи и поморья
День чудесный осиял,
От Невы до Черногорья,
От Карпатов за Урал.
Рассветает над Варшавой,
Киев очи отворил,
И с Москвой золотоглавой
Вышеград* заговорил!
И наречий братских звуки
Вновь понятны стали нам, —
Наяву увидят внуки
То, что снилося отцам!
26 августа 1841

(обратно)

Знамя и Слово*

В кровавую бурю, сквозь бранное пламя,
Предтеча спасенья — русское Знамя
К бессмертной победе тебя провело.
Так диво ль, что в память союза святого
За Знаменем русским и русское Слово
К тебе, как родное к родному, пришло?
25 июня 1842

(обратно)

Epitre a l'Apotre[22]*

От русского, по прочтении отрывков из лекций г-на Мискиевича
Небесный царь благослови
Твои благие начинанья —
Муж несомненного призванья,
Муж примиряющей любви.
Недаром ветхие одежды
Ты бодро с плеч своих совлек*.
Бог победил — прозрели вежды.
Ты был поэт — ты стал пророк.
Мы чуем приближенье света —
И вдохновенный твой глагол,
Как вестник Нового завета,
Весь мир Славянский обошел.
Мы чуем свет — уж близко время —
Последний сокрушен оплот, —
Воспрянь, разрозненное племя,
Совокупись в один народ, —
Воспрянь — не Польша, не Россия —
Воспрянь, Славянская семья! —
И, отряхнувши сон, впервые —
Промолви слово: «Это я!»
Ты ж, сверхъестественно умевший
В себе вражду уврачевать, —
Да над душою просветлевшей
Почиет божья благодать!..
16 сентября 1842

(обратно)

"Глядел я, стоя над Невой…"*

Глядел я, стоя над Невой,
Как Исаака-великана
Во мгле морозного тумана
Светился купол золотой.
Всходили робко облака
На небо зимнее, ночное,
Белела в мертвенном покое
Оледенелая река.
Я вспомнил, грустно-молчалив,
Как в тех страна́х, где солнце греет,
Теперь на солнце пламенеет
Роскошный Генуи залив…
О Север, Север-чародей,
Иль я тобою околдован?
Иль в самом деле я прикован
К гранитной полосе твоей?
О, если б мимолетный дух,
Во мгле вечерней тихо вея,
Меня унес скорей, скорее
Туда, туда, на теплый Юг…
21 ноября 1844

(обратно)

Колумб*

   Тебе, Колумб, тебе венец!
    Чертеж земной ты выполнивший смело
   И довершивший наконец
   Судеб неконченное дело,
Ты за́весу расторг божественной рукой —
      И новый мир, неведомый, нежданный,
   Из беспредельности туманной
      На божий свет ты вынес за собой.
   Так связан, съединен от века
   Союзом кровного родства
   Разумный гений человека
   С творящей силой естества…
   Скажи заветное он слово —
   И миром новым естество
   Всегда откликнуться готово
   На голос родственный его.
1844

(обратно)

Море и утес*

И бунтует, и клокочет,
Хлещет, свищет, и ревет,
И до звезд допрянуть хочет,
До незыблемых высот…
Ад ли, адская ли сила
Под клокочущим котлом
Огнь геенский разложила —
И пучину взворотила
И поставила вверх дном?
Волн неистовых прибоем
Беспрерывно вал морской
С ревом, свистом, визгом, воем
Бьет в утес береговой, —
Но, спокойный и надменный,
Дурью волн не обуян,
Неподвижный, неизменный*,
Мирозданью современный,
Ты стоишь, наш великан!
И, озлобленные боем,
Как на приступ роковой,
Снова волны лезут с воем
На гранит громадный твой.
Но, о камень неизменный
Бурный натиск преломив,
Вал отбрызнул сокрушенный,
И клубится мутной пеной
Обессиленный порыв…
Стой же ты, утес могучий!
Обожди лишь час-другой —
Надоест волне гремучей
Воевать с твоей пятой…
Утомясь потехой злою,
Присмиреет вновь она —
И без вою, и без бою
Под гигантскою пятою
Вновь уляжется волна…
1848

(обратно)

"Еще томлюсь тоской желаний…"*

Еще томлюсь тоской желаний,
Еще стремлюсь к тебе душой —
И в сумраке воспоминаний
Еще ловлю я образ твой…
Твой милый образ, незабвенный,
Он предо мной, везде, всегда,
Недостижимый, неизменный, —
Как ночью на небе звезда…
1848

(обратно)

"Не знаешь, что лестней для мудрости людской…"*

Не знаешь, что лестней для мудрости людской:
Иль вавилонский столп* немецкого единства,
       Или французского бесчинства
       Республиканский хитрый строй.
1848

(обратно)

Русская география*

Москва, и град Петров*, и Константинов град*
Вот царства русского заветные столицы…
Но где предел ему? и где его границы —
На север, на восток, на юг и на закат?
Грядущим временам судьбы их обличат…
Семь внутренних морей и семь великих рек…
От Нила до Невы, от Эльбы до Китая,
От Волги по Евфрат, от Ганга до Дуная…
Вот царство русское… и не прейдет вовек,
Как то провидел Дух и Даниил предрек*.
1848 или 1849

(обратно)

Русской женщине*

Вдали от солнца и природы,
Вдали от света и искусства,
Вдали от жизни и любви
Мелькнут твои младые годы,
Живые помертвеют чувства,
Мечты развеются твои…
И жизнь твоя пройдет незрима
В краю безлюдном, безымянном,
На незамеченной земле, —
Как исчезает облак дыма
На небе тусклом и туманном,
В осенней беспредельной мгле…
1848 или 1849

(обратно)

"Как дымный столп светлеет в вышине!.."*

Как дымный столп светлеет в вышине! —
Как тень внизу скользит, неуловима!..
«Вот наша жизнь, — промолвила ты мне,
Не светлый дым, блестящий при луне,
А эта тень, бегущая от дыма…»
1848 или 1849

(обратно)

"Неохотно и несмело…"*

Неохотно и несмело
Солнце смотрит на поля.
Чу, за тучей прогремело,
Принахмурилась земля.
Ветра теплого порывы,
Дальный гром и дождь порой…
Зеленеющие нивы
Зеленее под грозой.
Вот пробилась из-за тучи
Синей молнии струя —
Пламень белый и летучий
Окаймил ее края.
Чаще капли дождевые,
Вихрем пыль летит с полей,
И раскаты громовые
Всё сердитей и смелей.
Солнце раз еще взглянуло
Исподлобья на поля —
И в сиянье потонула
Вся смятенная земля.
6 июня 1849

(обратно)

"Итак, опять увиделся я с вами…"*

Итак, опять увиделся я с вами,
Места немилые, хоть и родные,
Где мыслил я и чувствовал впервые —
И где теперь, туманными очами,
При свете вечереющего дня,
Мой детский возраст смотрит на меня.
О бедный призрак, немощный и смутный,
Забытого, загадочного счастья!
О, как теперь без веры и участья
Смотрю я на тебя, мой гость минутный,
Куда как чужд ты стал в моих глазах —
Как брат меньшой, умерший в пеленах…
Ах нет, не здесь, не этот край безлюдный
Был для души моей родимым краем —
Не здесь расцвел, не здесь был величаем
Великий праздник молодости чудной.
Ах, и не в эту землю я сложил
Всё, чем я жил и чем я дорожил*!
13 июня 1849

(обратно)

"Тихой ночью, поздним летом…"*

Тихой ночью, поздним летом,
Ка́к на небе звезды рдеют,
Ка́к под сумрачным их светом
Нивы дремлющие зреют…
Усыпительно-безмолвны,
Как блестят в тиши ночной
Золотистые их волны,
Убеленные луной…
23 июля 1849

(обратно)

"Когда в кругу убийственных забот…"*

Когда в кругу убийственных забот
Нам всё мерзит — и жизнь, как камней груда,
Лежит на нас, — вдруг знает бог откуда
Нам на́ душу отрадное дохнет,
Минувшим нас обвеет и обнимет
И страшный груз минутно приподнимет.
Так иногда осеннею порой,
Когда поля уж пусты, рощи голы,
Бледнее небо, пасмурнее долы,
Вдруг ветр подует, теплый и сырой,
Опавший лист погонит пред собою
И душу нам обдаст как бы весною…
22 октября 1849

(обратно)

"Слезы людские, о слезы людские…"*

Слезы людские, о слезы людские,
Льетесь вы ранней и поздней порой…
Льетесь безвестные, льетесь незримые,
Неистощимые, неисчислимые, —
Льетесь, как льются струи дождевые
В осень глухую порою ночной.
Осень 1849

(обратно)

Почтеннейшему имениннику Филиппу Филипповичу Вигелю*

Прими как дар любви мое изображенье,
Конечно, ты его оценишь и поймешь.
Припомни лишь при сем простое изреченье:
«Не по хорошу мил, а по́ милу хорош».
14 ноября 1849

(обратно)

"По равнине вод лазурной…"*

По равнине вод лазурной
Шли мы верною стезей, —
Огнедышащий и бурный
Уносил нас змей морской.
С неба звезды нам светили,
Снизу и́скрилась волна,
И метелью влажной пыли
Обдавала нас она.
Мы на палубе сидели,
Многих сон одолевал…
Всё звучней колеса пели,
Разгребая шумный вал…
Приутих наш круг веселый,
Женский говор, женский шум…
Подпирает локоть белый
Много милых, сонных дум.
Сны играют на просторе
Под магической луной —
И баюкает их море
Тихоструйною волной.
29 ноября 1849

(обратно)

Рассвет*

Не в первый раз кричит петух;
Кричит он живо, бодро, смело;
Уж месяц на́ небе потух,
Струя в Босфоре заалела.
Еще молчат колокола,
А уж восток заря румянит;
Ночь бесконечная прошла,
И скоро светлый день настанет.
Вставай же, Русь! Уж близок час!
Вставай Христовой службы ради!
Уж не пора ль, перекрестясь,
Ударить в колокол в Царьграде?
Раздайся, благовестный звон,
И весь Восток им огласися!
Тебя зовет и будит он, —
Вставай, мужайся, ополчися!
В доспехи веры грудь одень,
И с богом, исполин державный!..
О Русь, велик грядущий день,
Вселенский день и православный!
Ноябрь 1849

(обратно)

"Вновь твои я вижу очи…"*

Вновь твои я вижу очи —
И один твой южный взгляд
Киммерийской грустной ночи*
Вдруг рассеял сонный хлад…
Воскресает предо мною
Край иной — родимый край —
Словно прадедов виною
Для сынов погибший рай…
Сновиденьем безобразным
Скрылся север роковой,
Сводом легким и прекрасным
Светит небо надо мной.
Снова жадными очами
Свет живительный я пью
И под чистыми лучами
Край волшебный узнаю.
Лавров стройных колыханье
Зыблет воздух голубой,
Моря тихое дыханье
Провевает летний зной,
Целый день на солнце зреет
Золотистый виноград,
Баснословной былью веет
Из-под мраморных аркад…
1849

(обратно)

"Как он любил родные ели…"*

Как он любил родные ели
Своей Савойи* дорогой!
Как мелодически шумели
Их ветви над его главой!..
Их мрак торжественно-угрюмый
И дикий, заунывный шум
Какою сладостною думой
Его обворожали ум!..
1849

(обратно)

Поэзия*

Среди громов, среди огней,
Среди клокочущих страстей,
В стихийном, пламенном раздоре,
Она с небес слетает к нам —
Небесная к земным сынам,
С лазурной ясностью во взоре —
И на бунтующее море
Льет примирительный елей.
‹1850›

(обратно)

"Кончен пир, умолкли хоры…"*

Кончен пир, умолкли хоры,
Опорожнены амфоры,
Опрокинуты корзины,
Не допиты в кубках вины,
На главах венки измяты, —
Лишь курятся ароматы
В опустевшей светлой зале…
Кончив пир, мы поздно встали —
Звезды на небе сияли,
Ночь достигла половины…
Как над беспокойным градом,
Над дворцами, над домами,
Шумным уличным движеньем
С тускло-рдяным освещеньем
И бессонными толпами, —
Как над этим дольным* чадом
В горнем*, выспреннем пределе
Звезды чистые горели,
Отвечая смертным взглядам
Непорочными лучами…
‹1850›

(обратно)

Рим, ночью*

В ночи лазурной почивает Рим.
Взошла луна и — овладела им,
И спящий град, безлюдно-величавый,
Наполнила своей безмолвной славой…
Как сладко дремлет Рим в ее лучах!
Как с ней сроднился Рима вечный прах!..
Как будто лунный мир и град почивший —
Всё тот же мир, волшебный, но отживший!..
‹1850›

(обратно)

Наполеон*

1
Сын Революции, ты с матерью ужасной
Отважно в бой вступил — и изнемог в борьбе…
Не одолел ее твой гений самовластный!..
       Бой невозможный, труд напрасный!..
        Ты всю ее носил в самом себе…
2
  Два демона ему служили,
  Две силы чудно в нем слились:
  В его главе — орлы парили,
  В его груди — змии вились…
  Ширококрылых вдохновений
  Орлиный, дерзостный полет,
  И в самом буйстве дерзновений
  Змииной мудрости расчет.
  Но освящающая сила,
  Непостижимая уму,
  Души его не озарила
  И не приблизилась к нему…
  Он был земной, не божий пламень,
  Он гордо плыл — презритель волн, —
  Но о подводный веры камень
  В щепы разбился утлый челн.
3
И ты стоял, — перед тобой Россия!
И, вещий волхв, в предчувствии борьбы,
Ты сам слова промолвил роковые:
          «Да сбудутся ее судьбы́!..»*
И не напрасно было заклинанье:
Судьбы́ откликнулись на голос твой!..
Но новою загадкою в изгнанье*
Ты возразил на отзыв роковой…
Года прошли — и вот из ссылки тесной
На родину вернувшийся мертвец*,
На берегах реки, тебе любезной,
Тревожный дух, почил ты наконец…
Но чуток сон — и по ночам, тоскуя,
Порою встав, он смотрит на восток
И вдруг, смутясь, бежит, как бы почуя
       Передрассветный ветерок.
‹1850›

(обратно)

Венеция*

Дож Венеции свободной
Средь лазоревых зыбей,
Как жених порфирородный,
Достославно, всенародно
Обручался ежегодно
С Адриатикой своей.
И недаром в эти воды
Он кольцо свое бросал:
Веки целые, не годы
(Дивовалися народы)
Чудный перстень воеводы
Их вязал и чаровал…
И чета в любви и мире
Много славы нажила —
Века три или четыре,
Всё могучее и шире,
Разрасталась в целом мире
Тень от львиного крыла*.
А теперь?
    В волнах забвенья
Сколько брошенных колец!..
Миновались поколенья, —
Эти кольца обрученья,
Эти кольца стали звенья
Тяжкой цепи* наконец!..
‹1850›

(обратно)

"Святая ночь на небосклон взошла…"*

Святая ночь на небосклон взошла,
        И день отрадный, день любезный,
Как золотой покров, она свила,
        Покров, накинутый над бездной.
И, как виденье, внешний мир ушел…
И человек, как сирота бездомный,
Стоит теперь и немощен и гол,
Лицом к лицу пред пропастию темной.
На самого себя покинут он —
Упра́зднен ум, и мысль осиротела —
В душе своей, как в бездне, погружен,
И нет извне опоры, ни предела…
И чудится давно минувшим сном
Ему теперь всё светлое, живое…
И в чуждом, неразгаданном ночном
Он узнает наследье родовое.
Между 1848 и мартом 1850

(обратно)

Пророчество*

Не гул молвы прошел в народе,
Весть родилась не в нашем роде —
То древний глас, то свыше глас:
«Четвертый век уж на исходе, —
Свершится он — и грянет час!*
И своды древние Софии*,
В возобновленной Византии,
Вновь осенят Христов алтарь».
Пади пред ним, о царь России, —
И встань как всеславянский царь!
1 марта 1850

(обратно)

"Уж третий год беснуются языки…"*

Уж третий год беснуются язы́ки,
Вот и весна — и с каждою весной,
Как в стае диких птиц перед грозой,
Тревожней шум, разноголосней крики.
В раздумье тяжком князи и владыки
И держат вожжи трепетной рукой,
Подавлен ум зловещею тоской —
Мечты людей, как сны больного, дики.
Но с нами бог! Сорвавшися со дна,
Вдруг, одурев, полна грозы и мрака,
Стремглав на нас рванулась глубина, —
Но твоего не помутила зрака!..
Ветр свирепел. Но… «Да не будет тако!» —
Ты рек, — и вспять отхлынула волна.
Между 1 и 6 марта 1850

(обратно)

К. В. Нессельроде*

Нет, карлик мой! трус беспримерный!.
Ты, как ни жмися, как ни трусь,
Своей душою маловерной
Не соблазнишь Святую Русь…
Иль, все святые упованья,
Все убежденья потребя,
Она от своего призванья
Вдруг отречется для тебя?..
Иль так ты дорог провиденью,
Так дружен с ним, так заодно,
Что, дорожа твоею ленью,
Вдруг остановится оно?..
Не верь в Святую Русь кто хочет,
Лишь верь она себе самой, —
И бог победы не отсрочит
В угоду трусости людской.
То, что обещано судьбами
Уж в колыбели было ей,
Что ей завещано веками
И верой всех ее царей, —
То, что Олеговы дружины
Ходили добывать мечом,
То, что орел Екатерины
Уж прикрывал своим крылом, —
Венца и скиптра Византии
Вам не удастся нас лишить!
Всемирную судьбу России —
Нет, вам ее не запрудить!..
Май 1850

(обратно)

"Тогда лишь в полном торжестве…"*

Тогда лишь в полном торжестве
В славянской мировой громаде
Строй вожделенный водворится,
Как с Русью Польша помирится, —
А помирятся ж эти две
Не в Петербурге, не в Москве,
А в Киеве и в Цареграде…
Первая половина 1850

(обратно)

"Пошли, господь, свою отраду…"*

Пошли, господь, свою отраду
Тому, кто в летний жар и зной
Как бедный нищий мимо саду
Бредет по жесткой мостовой —
Кто смотрит вскользь через ограду
На тень деревьев, злак долин,
На недоступную прохладу
Роскошных, светлых луговин.
Не для него гостеприимной
Деревья сенью разрослись,
Не для него, как облак дымный,
Фонтан на воздухе повис.
Лазурный грот, как из тумана,
Напрасно взор его манит,
И пыль росистая фонтана
Главы его не осенит.
Пошли, господь, свою отраду
Тому, кто жизненной тропой
Как бедный нищий мимо саду
Бредет по знойной мостовой.
Июль 1850

(обратно)

На Неве*

И опять звезда играет
В легкой зыби невских волн
И опять любовь вверяет
Ей таинственный свой челн.
И меж зыбью и звездою
Он скользит как бы во сне
И два призрака с собою
Вдаль уносит по волне.
Дети ль это праздной лени
Тратят здесь досуг ночной?
Иль блаженные две тени
Покидают мир земной?
Ты, разлитая как море,
Дивно-пышная волна,
Приюти в своем просторе
Тайну скромного челна!
Июль 1850

(обратно)

"Не рассуждай, не хлопочи!.."*

Не рассуждай, не хлопочи!..
Безумство ищет, глупость судит;
Дневные раны сном лечи,
А завтра быть чему, то будет.
Живя, умей всё пережить:
Печаль, и радость, и тревогу.
Чего желать? О чем тужить?
День пережит — и слава богу!
Июль 1850

(обратно)

"Как ни дышит полдень знойный…"*

Как ни дышит полдень знойный
В растворенное окно,
В этой храмине спокойной,
Где всё тихо и темно,
Где живые благовонья
Бродят в сумрачной тени,
В сладкий сумрак полусонья
Погрузись и отдохни.
Здесь фонтан неутомимый
День и ночь поет в углу
И кропит росой незримой
Очарованную мглу.
И в мерцанье полусвета,
Тайной страстью занята,
Здесь влюбленного поэта
Веет легкая мечта.
Июль 1850

(обратно)

"Под дыханьем непогоды…"*

Под дыханьем непогоды,
Вздувшись, потемнели воды
И подернулись свинцом —
И сквозь глянец их суровый
Вечер пасмурно-багровый
Светит радужным лучом,
Сыплет искры золотые,
Сеет розы огневые,
И — уносит их поток…
Над волной темно-лазурной
Вечер пламенный и бурный
Обрывает свой венок…
12 августа 1850

(обратно)

"Обвеян вещею дремотой…"*

Обвеян вещею дремотой,
Полураздетый лес грустит…
Из летних листьев разве сотый,
Блестя осенней позолотой,
Еще на ветви шелестит.
Гляжу с участьем умиленным,
Когда, пробившись из-за туч,
Вдруг по деревьям испещренным,
С их ветхим листьем изнуренным,
Молниевидный брызнет луч!
Как увядающее мило!
Какая прелесть в нем для нас,
Когда, что так цвело и жило,
Теперь, так немощно и хило,
В последний улыбнется раз!..
15 сентября 1850

(обратно)

Два голоса*

1
Мужайтесь, о други, боритесь прилежно,
Хоть бой и неравен, борьба безнадежна!
Над вами светила молчат в вышине,
Под вами могилы — молчат и оне.
Пусть в горнем* Олимпе блаженствуют боги:
Бессмертье их чуждо труда и тревоги;
Тревога и труд лишь для смертных сердец…
Для них нет победы, для них есть конец.
2
Мужайтесь, боритесь, о храбрые други,
Как бой ни жесток, ни упорна борьба!
Над вами безмолвные звездные круги,
Под вами немые, глухие гроба.
Пускай олимпийцы завистливым оком
Глядят на борьбу непреклонных сердец.
Кто ратуя пал, побежденный лишь Роком,
Тот вырвал из рук их победный венец.
1850

(обратно)

Графине Е. П. Ростопчиной*

(в ответ на ее письмо)
Как под сугробом снежным лени,
Как околдованный зимой,
Каким-то сном усопшей тени
Я спал, зарытый, но живой!
И вот, я чую, надо мною,
Не наяву и не во сне,
Как бы повеяло весною,
Как бы запело о весне…
Знакомый голос… голос чудный…
То лирный звук, то женский вздох…
Но я, ленивец беспробудный,
Я вдруг откликнуться не мог…
Я спал в оковах тяжкой лени,
Под осьмимесячной зимой,
Как дремлют праведные тени
Во мгле стигийской* роковой.
Но этот сон полумогильный
Как надо мной ни тяготел,
Он сам же, чародей всесильный,
Ко мне на помощь подоспел.
Приязни давней выраженья
Их для меня он уловил —
И в музыкальные виденья
Знакомый голос воплотил…
Вот вижу я, как бы сквозь дымки,
Волшебный сад, волшебный дом —
И в замке феи-Нелюдимки*
Вдруг очутились мы вдвоем!..
Вдвоем! — И песнь ее звучала,
И от заветного крыльца
Гнала и буйного нахала,
Гнала и пошлого льстеца.
1850

(обратно)

Поминки*

(Из Шиллера)
Пала царственная Троя,
Сокрушен Приамов град*,
И ахеяне*, устроя
Свой на родину возврат,
На судах своих сидели,
Вдоль эгейских берегов,
И пэан* хвалебный пели,
Громко славя всех богов…
        «Раздавайся, глас победный!
        Вы к брегам родной земли
        Окрыляйтесь, корабли,
        В путь возвратный, в путь безбедный!»
И сидели в длинном строе —
Грустно-бледная семья —
Жены, девы падшей Трои,
Голося и слезы лья,
В горе общем и великом
Плача о себе самих,
И с победным, буйным кликом
Дико вопль сливался их…
        «Ждет нас горькая неволя
        Там, вдали, в стране чужой.
        Ты прости, наш край родной!
        Как завидна мертвых доля!»
И воздвигся, жертвы ради,
Приноситель жертв, Калхас*,
Градозиждущей Палладе*,
Градорушащей молясь,
Посейдона силе грозной,
Опоясавшего мир,
И тебе, эгидоносный
Зевс*, сгущающий эфир!
        «Опрокинут, уничтожен
        Град великий Илион!
        Долгий, долгий спор решен, —
        Суд бессмертных непреложен».
Грозных полчищ воевода,
Царь царей, Атреев сын*,
Обозрел толпы народа,
Уцелевший строй дружин.
И внезапною тоскою
Омрачился царский взгляд:
Много их пришло под Трою,
Мало их пойдет назад.
        «Так возвысьте ж глас хвалебный!
        Пой и радуйся стократ,
        У кого златой возврат
        Не похитил рок враждебный!»
«Но не всем сужден от бога
Мирный, радостный возврат:
У домашнего порога
Многих Керы* сторожат…
Жив и цел вернулся с бою —
Гибнет в храмине своей!..» —
Рек Афиной всеблагою
Вдохновенный Одиссей*
        «Тот лишь дом и тверд и прочен,
        Где семейный свят устав:
        Легковерен женский нрав,
        И изменчив, и порочен».
И супругой, взятой с бою,
Снова счастливый Атрид*,
Пышный стан обвив рукою,
Страстный взор свой веселит.
«Злое злой конец приемлет!
За нечестьем казнь следит —
В небе суд богов не дремлет!
Право царствует Кронид*
        Злой конец началу злому!
        Правоправящий Кронид
        Вероломцу страшно мстит —
        И семье его и дому».
«Хорошо любимцам счастья, —
Рек Аякса брат меньшой*, —
Олимпийцев самовластье
Величать своей хвалой!..
Неподвластно высшей силе
Счастье в прихотях своих:
Друг Патрокл* давно в могиле,
А Терсит* еще в живых!..
        Счастье жеребии сеет
        Своевольною рукой.
        Веселись и песни пой
        Тот, кого светило греет!
Будь утешен, брат любимый!
Память вечная тебе!..
Ты — оплот несокрушимый
Чад ахейских в их борьбе!..
В день ужасный, в день кровавый
Ты один за всех стоял!
Но не сильный, а лукавый
Мзду великую стяжал…
        Не врага рукой победной —
        От руки ты пал своей…
        Ах, и лучших из людей
        Часто губит гнев зловредный!
И твоей теперь державной
Тени, доблестный Пелид*,
Сын твой, Пирр, воитель славный,
Возлияние творит…»
— «Как тебя, о мой родитель,
Никого, — он возгласил, —
Зевс, великий промыслитель!
На земле не возносил!
        На земле, где всё изменно,
        Выше славы блага нет.
        Нашу персть* — земля возьмет,
        Имя славное — нетленно».
«Хоть о падших, побежденных
И молчит победный клик,
Но и в родах отдаленных,
Гектор, будешь ты велик!..
Вечной памяти достоин. —
Сын Тидеев* провещал, —
Кто как честный, храбрый воин,
Край отцов спасая, пал…
        Честь тому, кто, не робея,
        Жизнь за братий положил!
        Победитель — победил,
        Слава падшего святее!»
Старец Нестор* днесь, маститый
Брашник*, кубок взяв, встает
И сосуд, плющом обвитый,
Он Гекубе* подает:
«Выпей, мать, струи целебной
И забудь весь свой урон!
Силен Вакха сок волшебный,
Дивно нас врачует он…
        Мать, вкуси струи целебной
        И забудь судеб закон.
        Дивно нас врачует он,
        Бога Вакха дар волшебный».
И Ниобы* древней сила
Горем злым удручена,
Соку дивного вкусила —
И утешилась она.
«Лишь сверкнет в застольной чаше
Благодатное вино,
В Лету рухнет горе наше
И пойдет, как ключ, на дно.
        Да, пока играет в чаше
        Всемогущее вино,
        Горе в Лету снесено,
        В Лете тонет горе наше!»
И воздвиглась на прощанье
Провозвестница-жена*,
И исполнилась вещанья
Вдохновенного она;
И пожарище родное
Обозрев в последний раз:
«Дым и пар — здесь всё земное,
Вечность, боги, лишь у вас!
        Как уходят клубы дыма,
        Так уходят наши дни!
        Боги, вечны вы одни, —
        Всё земное идет мимо!»
Конец 1850 — начало 1851

(обратно)

"Смотри, как на речном просторе…"*

Смотри, как на речном просторе,
По склону вновь оживших вод,
Во всеобъемлющее море
Льдина за льдиною плывет.
На солнце ль радужно блистая
Иль ночью, в поздней темноте,
Но все, неизбежимо тая,
Они плывут к одной мете́.
Все вместе — малые, большие,
Утратив прежний образ свой,
Все — безразличны, как стихия, —
Сольются с бездной роковой!..
О, нашей мысли обольщенье,
Ты, человеческое Я,
Не таково ль твое значенье,
Не такова ль судьба твоя?
‹1851›

(обратно)

Предопределение*

Любовь, любовь — гласит преданье —
Союз души с душой родной —
Их съединенье, сочетанье,
И роковое их слиянье,
И… поединок роковой…
И чем одно из них нежнее
В борьбе неравной двух сердец,
Тем неизбежней и вернее,
Любя, страдая, грустно млея,
Оно изноет наконец…
Между июлем 1850 и серединой 1851

(обратно)

Близнецы*

Есть близнецы — для земнородных
Два божества — то Смерть и Сон,
Как брат с сестрою дивно сходных —
Она угрюмей, кротче он…
Но есть других два близнеца —
И в мире нет четы прекрасней,
И обаянья нет ужасней,
Ей предающего сердца…
Союз их кровный, не случайный,
И только в роковые дни
Своей неразрешимой тайной
Обворожают нас они.
И кто в избытке ощущений,
Когда кипит и стынет кровь,
Не ведал ваших искушений —
Самоубийство и Любовь!
Между июлем 1850 и серединой 1851

(обратно)

"Я очи знал, — о, эти очи!.."*

Я очи знал, — о, эти очи!
Как я любил их — знает бог!
От их волшебной, страстной ночи
Я душу оторвать не мог.
В непостижимом этом взоре,
Жизнь обнажающем до дна,
Такое слышалося горе,
Такая страсти глубина!
Дышал он грустный, углубленный
В тени ресниц ее густой,
Как наслажденья, утомленный
И, как страданья, роковой.
В эти чудные мгновенья
Ни разу мне не довелось
С ним повстречаться без волненья
И любоваться им без слез.
Между июлем 1850 и серединой 1851

(обратно)

"Не говори меня он, как и прежде, любит…"*

Не говори: меня он, как и прежде, любит,
Мной, как и прежде, дорожит…
О нет! Он жизнь мою бесчеловечно губит,
Хоть, вижу, нож в руке его дрожит.
То в гневе, то в слезах, тоскуя, негодуя,
Увлечена, в душе уязвлена,
Я стражду, не живу… им, им одним живу я —
Но эта жизнь!.. О, как горька она!
Он мерит воздух мне так бережно и скудно…
Не мерят так и лютому врагу…
Ох, я дышу еще болезненно и трудно,
Могу дышать, но жить уж не могу.
Между июлем 1850 и серединой 1851

(обратно)

"О, не тревожь меня укорой справедливой!.."*

О, не тревожь меня укорой справедливой!
Поверь, из нас из двух завидней часть* твоя:
Ты любишь искренно и пламенно, а я —
Я на тебя гляжу с досадою ревнивой.
И, жалкий чародей, перед волшебным миром,
Мной созданным самим, без веры я стою —
И самого себя, краснея, узнаю
Живой души твоей безжизненным кумиром.
Между июлем 1850 и серединой 1851

(обратно)

"Чему молилась ты с любовью…"*

Чему молилась ты с любовью,
Что, как святыню, берегла,
Судьба людскому суесловью
На поруганье предала.
Толпа вошла, толпа вломилась
В святилище души твоей,
И ты невольно устыдилась
И тайн и жертв, доступных ей.
Ах, когда б живые крылья
Души, парящей над толпой,
Ее спасали от насилья
Безмерной пошлости людской!
Между июлем 1850 и серединой 1851

(обратно)

"О, как убийственно мы любим…"*

О, как убийственно мы любим,
Как в буйной слепости страстей
Мы то всего вернее губим,
Что сердцу нашему милей!
Давно ль, гордясь своей победой,
Ты говорил: она моя…
Год не прошел — спроси и сведай,
Что уцелело от нея?
Куда ланит девались розы,
Улыбка уст и блеск очей?
Всё опалили, выжгли слезы
Горячей влагою своей.
Ты помнишь ли, при вашей встрече,
При первой встрече роковой,
Ее волшебны взоры, речи
И смех младенческо-живой?
И что ж теперь? И где ж всё это?
И долговечен ли был сон?
Увы, как северное лето,
Был мимолетным гостем он!
Судьбы ужасным приговором
Твоя любовь для ней была,
И незаслуженным позором
На жизнь ее она легла!
Жизнь отреченья, жизнь страданья!
В ее душевной глубине
Ей оставались вспоминанья…
Но изменили и оне.
И на земле ей дико стало,
Очарование ушло…
Толпа, нахлынув, в грязь втоптала
То, что в душе ее цвело.
И что ж от долгого мученья,
Как пепл, сберечь ей удалось?
Боль злую, боль ожесточенья,
Боль без отрады и без слез!
О, как убийственно мы любим!
Как в буйной слепости страстей
Мы то всего вернее губим,
Что сердцу нашему милей!..
Первая половина 1851

(обратно)

Э. Ф. Тютчевой ("Не знаю я, коснется ль благодать…")*

Не знаю я, коснется ль благодать
Моей души болезненно-греховной,
Удастся ль ей воскреснуть и восстать,
          Пройдет ли обморок духовный?
          Но если бы душа могла
Здесь, на земле, найти успокоенье,
          Мне благодатью ты б была —
Ты, ты, мое земное провиденье!..
Апрель 1851

(обратно)

Первый лист*

Лист зеленеет молодой.
Смотри, как листьем молодым
Стоят обвеяны березы,
Воздушной зеленью сквозной,
Полупрозрачною, как дым…
Давно им грезилось весной,
Весной и летом золотым, —
И вот живые эти грезы
Под первым небом голубым
Пробились вдруг на свет дневной…
О, первых листьев красота,
Омытых в солнечных лучах,
С новорожденною их тенью!
И слышно нам по их движенью,
Что в этих тысячах и тьмах
Не встретишь мертвого листа.
Май 1851

(обратно)

"Не раз ты слышала признанье…"

190*
Не раз ты слышала признанье:
«Не стою я любви твоей».
Пускай мое она созданье —
Но как я беден перед ней…
Перед любовию твоею
Мне больно вспомнить о себе —
Стою, молчу, благоговею
И поклоняюся тебе…
Когда порой так умиленно,
С такою верой и мольбой
Невольно клонишь ты колено
Пред колыбелью дорогой,
Где спит она — твое рожденье —
Твой безымянный херувим, —
Пойми ж и ты мое смиренье
Пред сердцем любящим твоим.
1851

(обратно)

Наш век*

Не плоть, а дух растлился в наши дни,
И человек отчаянно тоскует…
Он к свету рвется из ночной тени
И, свет обретши, ропщет и бунтует.
Безверием палим и иссушен,
Невыносимое он днесь выносит…
И сознает свою погибель он,
И жаждет веры… но о ней не просит.
Не скажет ввек, с молитвой и слезой,
Как ни скорбит перед замкнутой дверью:
«Впусти меня! — Я верю, боже мой!
Приди на помощь моему неверью!..»*
10 июня 1851

(обратно)

"Дума за думой, волна за волной…"*

Дума за думой, волна за волной —
Два проявленья стихии одной:
В сердце ли тесном, в безбрежном ли море,
Здесь — в заключении, там — на просторе, —
Тот же всё вечный прибой и отбой,
Тот же всё призрак тревожно-пустой.
14 июля 1851

(обратно)

"Не остывшая от зною…"*

Не остывшая от зною,
Ночь июльская блистала…
И над тусклою землею
Небо, полное грозою,
Всё в зарницах трепетало…
Словно тяжкие ресницы
Подымались над землею,
И сквозь беглые зарницы
Чьи-то грозные зеницы
Загоралися порою…
14 июля 1851

(обратно)

"В разлуке есть высокое значенье…"*

В разлуке есть высокое значенье:
Как ни люби, хоть день один, хоть век,
Любовь есть сон, а сон — одно мгновенье,
И рано ль, поздно ль пробужденье,
А должен наконец проснуться человек…
6 августа 1851

(обратно)

"Ты знаешь край, где мирт и лавр растет…"*

(Из Гёте)
(обратно)
Kennst du das Land?..[23]

Ты знаешь край, где мирт и лавр растет,
Глубок и чист лазурный неба свод,
Цветет лимон и апельсин златой
Как жар горит под зеленью густой?..
        Ты был ли там? Туда, туда с тобой
        Хотела б я укрыться, милый мой.
Ты знаешь высь с стезей по крутизнам?
Лошак бредет в тумане по снегам,
В ущельях гор отродье змей живет,
Гремит обвал и водопад ревет…
        Ты был ли там? Туда, туда с тобой
        Лежит наш путь — уйдем, властитель мой.
Ты знаешь дом на мраморных столпах?
Сияет зал, и купол весь в лучах;
Глядят кумиры, молча и грустя:
«Что, что с тобою, бедное дитя?..»
        Ты был ли там? Туда, туда с тобой
        Уйдем скорей, уйдем, родитель мой.
Между январем и 27 октября 1851

(обратно)

"День вечереет, ночь близка…"*

День вечереет, ночь близка,
Длинней с горы ложится тень,
На небе гаснут облака…
Уж поздно. Вечереет день.
Но мне не страшен мрак ночной,
Не жаль скудеющего дня, —
Лишь ты, волшебный призрак мой
Лишь ты не покидай меня!..
Крылом своим меня одень,
Волненья сердца утиши,
И благодатна будет тень
Для очарованной души.
Кто ты? Откуда? Как решить,
Небесный ты или земной?
Воздушный житель, может быть, —
Но с страстной женскою душой.
1 ноября 1851

(обратно)

"Как весел грохот летних бурь…"*

Как весел грохот летних бурь,
Когда, взметая прах летучий,
Гроза, нахлынувшая тучей,
Смутит небесную лазурь
И опрометчиво-безумно
Вдруг на дубраву набежит,
И вся дубрава задрожит
Широколиственно и шумно!..
Как под незримою пятой,
Лесные гнутся исполины;
Тревожно ропщут их вершины,
Как совещаясь меж собой, —
И сквозь внезапную тревогу
Немолчно слышен птичий свист,
И кой-где первый желтый лист,
Крутясь, слетает на дорогу…
1851

(обратно)

"Недаром милосердым богом…"*

Недаром милосердым богом
Пугливой птичка создана —
Спасенья верного залогом
Ей робость чуткая дана.
И нет для бедной пташки проку
В свойстве с людьми, с семьей людской…
Чем ближе к ним, тем ближе к Року —
Несдобровать под их рукой…
Вот птичку девушка вскормила
От первых перышек, с гнезда,
Взлелеяла ее, взрастила
И не жалела, не щадила
Для ней ни ласки, ни труда.
Но как, с любовию тревожной,
Ты, дева, ни пеклась о ней,
Наступит день, день непреложный —
Питомец твой неосторожный
Погибнет от руки твоей…
1851

(обратно)

"С озера веет прохлада и нега…"*

(Из Шиллера)
(обратно)
      Es lächelt der See…[24]

С озера веет прохлада и нега, —
Отрок заснул, убаюкан у брега.
        Блаженные звуки
        Он слышит во сне;
        То ангелов лики
        Поют в вышине.
И вот он очнулся от райского сна, —
Его, обнимая, ласкает волна,
        И слышит он голос,
        Как ропот струи:
        «Приди, мой красавец,
        В объятья мои!»
1851

(обратно)

"Ты волна моя морская…"*

Mobile comme l’onde[25]

Ты волна моя морская,
Своенравная волна,
Как, покоясь иль играя,
Чудной жизни ты полна!
Ты на солнце ли смеешься,
Отражая неба свод,
Иль мятешься ты и бьешься
В одичалой бездне вод, —
Сладок мне твой тихий шепот,
Полный ласки и любви;
Внятен мне и буйный ропот,
Стоны вещие твои.
Будь же ты в стихии бурной
То угрюма, то светла,
Но в ночи твоей лазурной
Сбереги, что ты взяла.
Не кольцо, как дар заветный*,
В зыбь твою я опустил,
И не камень самоцветный
Я в тебе похоронил.
Нет — в минуту роковую,
Тайной прелестью влеком,
Душу, душу я живую
Схоронил на дне твоем.
Апрель 1852

(обратно)

Памяти В. А. Жуковского*

1
Я видел вечер твой. Он был прекрасен!
В последний раз прощаяся с тобой,
Я любовался им: и тих, и ясен,
И весь насквозь проникнут теплотой…
О, как они и грели и сияли —
Твои, поэт, прощальные лучи…
А между тем заметно выступали
Уж звезды первые в его ночи…
2
В нем не было ни лжи, ни раздвоенья —
Он всё в себе мирил и совмещал.
С каким радушием благоволенья
Он были мне Омировы читал*
Цветущие и радужные были
Младенческих, первоначальных лет…
А звезды между тем на них сводили
Таинственный и сумрачный свой свет…
3
Поистине, как голубь, чист и цел
Он духом был; хоть мудрости змииной
Не презирал, понять ее умел,
Но веял в нем дух чисто голубиный.
И этою духовной чистотою
Он возмужал, окреп и просветлел.
Душа его возвысилась до строю:
Он стройно жил, он стройно пел…
4
И этот-то души высокий строй,
Создавший жизнь его, проникший лиру,
Как лучший плод, как лучший подвиг свой,
Он завещал взволнованному миру…
Поймет ли мир, оценит ли его?
Достойны ль мы священного залога?
Иль не про нас сказало божество:
«Лишь сердцем чистые, те у́зрят бога!»*
Конец июня 1852

(обратно)

"Сияет солнце, воды блещут…"*

Сияет солнце, воды блещут,
На всем улыбка, жизнь во всем,
Деревья радостно трепещут,
Купаясь в небе голубом.
Поют деревья, блещут воды,
Любовью воздух растворен,
И мир, цветущий мир природы,
Избытком жизни упоен.
Но и в избытке упоенья
Нет упоения сильней
Одной улыбки умиленья
Измученной души твоей…
28 июля 1852

(обратно)

"Чародейкою Зимою…"*

Чародейкою Зимою
Околдован, лес стоит —
И под снежной бахромою,
Неподвижною, немою,
Чудной жизнью он блестит.
И стоит он, околдован, —
Не мертвец и не живой —
Сном волшебным очарован,
Весь опутан, весь окован
Легкой цепью пуховой…
Солнце зимнее ли мещет
На него свой луч косой —
В нем ничто не затрепещет,
Он весь вспыхнет и заблещет
Ослепительной красой.
31 декабря 1852

(обратно)

Последняя любовь*

О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней…
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней!
Полнеба обхватила тень,
Лишь там, на западе, бродит сиянье, —
Помедли, помедли, вечерний день,
Продлись, продлись, очарованье.
Пускай скудеет в жилах кровь,
Но в сердце не скудеет нежность…
О ты, последняя любовь!
Ты и блаженство, и безнадежность.
Между серединой 1851 и началом 1854

(обратно)

Неман*

Ты ль это, Неман величавый?
Твоя ль струя передо мной?
Ты, столько лет, с такою славой,
России верный часовой?..
Один лишь раз, по воле бога,
Ты супостата к ней впустил —
И целость русского порога
Ты тем навеки утвердил…
Ты помнишь ли былое, Неман?
Тот день годины роковой,
Когда стоял он над тобой,
Он сам — могучий южный демон*,
И ты, как ныне, протекал,
Шумя под вражьими мостами,
И он струю твою ласкал
Своими чудными очами?
Победно шли его полки,
Знамена весело шумели,
На солнце искрились штыки,
Мосты под пушками гремели —
И с высоты, как некий бог,
Казалось, он парил над ними,
И двигал всем, и всё стерег
Очами чудными своими…
Лишь одного он не видал…
Не видел он, воитель дивный,
Что там, на стороне противной,
Стоял Другой* — стоял и ждал…
И мимо проходила рать —
Всё грозно-боевые лица,
И неизбежная Десница
Клала на них свою печать…
И так победно шли полки,
Знамена гордо развевались,
Струились молнией штыки,
И барабаны заливались…
Несметно было их число —
И в этом бесконечном строе
Едва ль десятое чело
Клеймо минуло роковое…
Между 5 и 7 сентября 1853

(обратно)

Спиритистическое предсказание*

Дни настают борьбы и торжества,
Достигнет Русь завещанных границ,
        И будет старая Москва
Новейшею из трех ее столиц.
Между осенью 1853 и весной 1854?

(обратно)

Лето 1854*

Какое лето, что за лето!
Да это просто колдовство —
И как, ‹с›прошу, далось нам это
Так ни с того и ни с сего?..
Гляжу тревожными глазами
На этот блеск, на этот свет…
Не издеваются ль над нами?
Откуда нам такой привет?..
Увы, не так ли молодая
Улыбка женских уст и глаз,
Не восхищая, не прельщая,
Под старость лишь смущает нас…
Август 1854

(обратно)

"Увы, что нашего незнанья…"*

Увы, что́ нашего незнанья
И беспомо́щней и грустней?
Кто смеет молвить: до свиданья
Чрез бездну двух или трех дней?
11 сентября 1854

(обратно)

"Теперь тебе не до стихов…"*

Теперь тебе не до стихов,
О слово русское, родное!
Созрела жатва, жнец готов*,
Настало время неземное…
Ложь воплотилася в булат;
Каким-то божьим попущеньем
Не целый мир, но целый ад
Тебе грозит ниспроверженьем
Все богохульные умы,
Все богомерзкие народы
Со дна воздвиглись царства тьмы
Во имя света и свободы!
Тебе они готовят плен,
Тебе пророчат посрамленье, —
Ты — лучших, будущих времен
Глагол, и жизнь, и просвещенье*!
О, в этом испытанье строгом,
В последней, в роковой борьбе,
Не измени же ты себе
И оправдайся перед богом…
24 октября 1854

(обратно)

На новый 1855 год*

Стоим мы слепо пред Судьбою,
Не нам сорвать с нее покров…
Я не свое тебе открою*,
Но бред пророческий духо́в…
Еще нам далеко до цели,
Гроза ревет, гроза растет, —
И вот — в железной колыбели,
В громах родится Новый год…
Черты его ужасно-строги,
Кровь на руках и на челе…
Но не одни войны тревоги
Несет он миру на земле!
Не просто будет он воитель,
Но исполнитель божьих кар, —
Он совершит, как поздний мститель,
Давно обдуманный удар…
Для битв он послан и расправы,
С собой несет он два меча:
Один — сражений меч кровавый,
Другой — секиру палача.
Но для кого?.. Одна ли выя,
Народ ли целый обречен?..*
Слова неясны роковые,
И смутен замогильный сон…
Конец 1854 или начало 1855

(обратно)

Послучаю приезда австрийского эрцгерцога на похороны императора Николая*

Нет, мера есть долготерпенью,
Бесстыдству также мера есть!..
Клянусь его венчанной тенью,
Не всё же можно перенесть!
И как не грянет отовсюду
Один всеобщий клич тоски:
Прочь, прочь австрийского Иуду
От гробовой его доски!
Прочь с их предательским лобзаньем,
И весь апостольский их род*
Будь заклеймен одним прозваньем:
Искариот, Искариот!
1 марта 1855

(обратно)

"Пламя рдеет, пламя пышет…"*

Пламя рдеет, пламя пышет,
Искры брызжут и летят,
А на них прохладой дышит
Из-за речки темный сад.
Сумрак тут, там жар и крики,
Я брожу как бы во сне, —
Лишь одно я живо чую:
Ты со мной и вся во мне.
Треск за треском, дым за дымом,
Трубы голые торчат,
А в покое нерушимом
Листья веют и шуршат.
Я, дыханьем их обвеян,
Страстный говор твой люблю…
Слава богу, я с тобою,
А с тобой мне — как в раю.
10 июля 1855

(обратно)

"Эти бедные селенья…"*

Эти бедные селенья,
Эта скудная природа —
Край родной долготерпенья,
Край ты русского народа!
Не поймет и не заметит
Гордый взор иноплеменный,
Что сквозит и тайно светит
В наготе твоей смиренной.
Удрученный ношей крестной,
Всю тебя, земля родная,
В рабском виде Царь небесный
Исходил, благословляя.
13 августа 1855

(обратно)

"Вот от моря и до моря…"*

Вот от моря и до моря
Нить железная* скользит,
Много славы, много горя
Эта нить порой гласит.
И, за ней следя глазами,
Путник видит, как порой
Птицы вещие садятся
Вдоль по нити вестовой.
Вот с поляны ворон черный
Прилетел и сел на ней,
Сел и каркнул и крылами
Замахал он веселей.
И кричит он, и ликует,
И кружится всё над ней:
Уж не кровь ли ворон чует
Севастопольских вестей?
13 августа 1855

(обратно)

Графине Ростопчиной*

О, в эти дни — дни роковые,
Дни испытаний и утрат —
Отраден будь для ней возврат
В места, душе ее родные!
Пусть добрый, благосклонный гений
Скорей ведет навстречу к ней
И горсть живых еще друзей,
И столько милых, милых теней!
16 октября 1855

(обратно)

"О вещая душа моя…"*

О вещая душа моя*,
О сердце, полное тревоги, —
О, как ты бьешься на пороге
Как бы двойного бытия!..
Так ты — жилица двух миров*,
Твой день — болезненный и страстный,
Твой сон — пророчески-неясный,
Как откровение духо́в…
Пускай страдальческую грудь
Волнуют страсти роковые*
Душа готова, как Мария*,
К ногам Христа навек прильнуть.
1855

(обратно)

Из Микеланджело ("Молчи, прошу, не смей меня будить…")*

Молчи, прошу, не смей меня будить.
О, в этот век преступный и постыдный
Не жить, не чувствовать — удел завидный…
Отрадно спать, отрадней камнем быть.
1855

(обратно)

Н<иколаю> П<авловичу>*

       Не богу ты служил и не России,
        Служил лишь суете своей,
И все дела твои, и добрые и злые, —
Всё было ложь в тебе, всё призраки пустые:
        Ты был не царь, а лицедей*.
1855

(обратно)

"Так, в жизни есть мгновения…"*

Так, в жизни есть мгновения —
       Их трудно передать,
Они самозабвения
       Земного благодать.
Шумят верхи древесные
       Высоко надо мной,
И птицы лишь небесные
       Беседуют со мной.
Всё пошлое и ложное
       Ушло так далеко,
Всё мило-невозможное
       Так близко и легко.
И любо мне, и сладко мне,
       И мир в моей груди,
Дремотою обвеян я —
       О время, погоди!
1855?

(обратно)

А. С. Норову*

Тому, кто с верой и любовью
Служил земле своей родной —
Служил ей мыслию и кровью*,
Служил ей словом и душой,
И кто — недаром — провиденьем,
На многотрудном их пути,
Поставлен новым поколеньям
В благонадежные вожди*
4 января 1856

(обратно)

"Все, что сберечь мне удалось…"*

Все, что сберечь мне удалось,
Надежды веры и любви,
В одну молитву всё слилось:
Переживи, переживи!
8 апреля 1856

(обратно)

Н. Ф. Щербине*

Вполне понятно мне значенье
Твоей болезненной мечты,
Твоя борьба, твое стремленье,
Твое тревожное служенье
Пред идеалом красоты…
Так узник эллинский, порою
Забывшись сном среди степей,
Под скифской вьюгой снеговою
Свободой бредил золотою
И небом Греции своей.
4 февраля 1857

(обратно)

"С временщиком Фортуна в споре…"*

‹Из Шиллера›
С временщиком Фортуна в споре
К убогой Мудрости летит:
«Сестра, дай руку мне — и горе
Твоя мне дружба облегчит.
Дарами лучшими моими
Его осыпала, как мать, —
И что ж? Ничем не насытимый,
Меня скупой он смел назвать!..
София*, верь мне, будем дружны!
Смотри: вот горы серебра —
Кинь заступ твой, теперь ненужный, —
С нас будет, милая сестра».
«Лети! — ей Мудрость отвечала. —
Не слышишь? Друг твой жизнь клянет —
Спаси безумца от кинжала,
А мне в Фортуне нужды нет…»
Между январем и апрелем 1857

(обратно)

"Прекрасный день его на Западе исчез…"*

Прекрасный день его на Западе исчез*,
Полнеба обхватив бессмертною зарею,
А он из глубины полуночных небес —
Он сам глядит на нас пророческой звездою.
11 апреля 1857

(обратно)

"Над этой темною толпой…"*

Над этой темною толпой
Непробужденного народа
Взойдешь ли ты когда, Свобода,
Блеснет ли луч твой золотой?..
Блеснет твой луч и оживит
И сон разгонит и туманы…
Но старые, гнилые раны,
Рубцы насилий и обид,
Растленье душ и пустота,
Что гложет ум и в сердце ноет, —
Кто их излечит, кто прикроет?..
Ты, риза чистая Христа…
15 августа 1857

(обратно)

"Есть в осени первоначальной…"*

          Есть в осени первоначальной
  Короткая, но дивная пора —
          Весь день стоит как бы хрустальный,
          И лучезарны вечера…
  Где бодрый серп гулял и падал колос,
  Теперь уж пусто всё — простор везде, —
          Лишь паутины тонкий волос
          Блестит на праздной борозде.
  Пустеет воздух, птиц не слышно боле,
Но далеко еще до первых зимних бурь —
И льется чистая и теплая лазурь
    На отдыхающее поле…
22 августа 1857

(обратно)

"Смотри, как роща зеленеет…"*

Смотри, как роща зеленеет,
Палящим солнцем облита,
А в ней — какою негой веет
От каждой ветки и листа!
Войдем и сядем над корнями
Дерев, поимых родником, —
Там, где, обвеянный их мглами,
Он шепчет в сумраке немом.
Над нами бредят их вершины,
В полдневный зной погружены,
И лишь порою крик орлиный
До нас доходит с вышины…
Конец августа 1857

(обратно)

М. Ф. Тютчевой*

Когда осьмнадцать лет твои
И для тебя уж будут сновиденьем, —
С любовью, с тихим умиленьем
И их и нас ты помяни…
23 февраля 1858

(обратно)

"В часы, когда бывает…"*

В часы, когда бывает
Так тяжко на груди,
И сердце изнывает,
И тьма лишь впереди;
Без сил и без движенья,
Мы так удручены,
Что даже утешенья
Друзей нам не смешны, —
Вдруг солнца луч приветный
Войдет украдкой к нам
И брызнет огнецветной
Струею по стенам:
И с тверди благосклонной,
С лазуревых высот
Вдруг воздух благовонный
В окно на нас пахнет…
Уроков и советов
Они нам не несут,
И от судьбы наветов
Они нас не спасут.
Но силу их мы чуем,
Их слышим благодать,
И меньше мы тоскуем,
И легче нам дышать…
Так мило-благодатна,
Воздушна и светла
Душе моей стократно
Любовь твоя была.
1858

(обратно)

"Она сидела на полу…"*

Она сидела на полу
И груду писем разбирала —
И, как остывшую золу,
Брала их в руки и бросала —
Брала знакомые листы
И чудно так на них глядела —
Как души смотрят с высоты
На ими брошенное тело…
О, сколько жизни было тут,
Невозвратимо-пережитой!
О, сколько горестных минут,
Любви и радости убитой!..
Стоял я молча в стороне
И пасть готов был на колени, —
И страшно-грустно стало мне,
Как от присущей* милой тени
1858

(обратно)

Успокоение ("Когда, что звали мы своим…")*

Когда, что звали мы своим,
       Навек от нас ушло
И, как под камнем гробовым,
       Нам станет тяжело, —
Пойдем и бросим беглый взгляд
       Туда, по склону вод,
Куда стремглав струи спешат,
       Куда поток несет.
Одна другой наперерыв
       Спешат-бегут струи
На чей-то роковой призыв,
       Им слышимый вдали…
За ними тщетно мы следим —
       Им не вернуться вспять…
Но чем мы долее глядим,
       Тем легче нам дышать…
И слезы брызнули из глаз —
       И видим мы сквозь слёз,
Как всё, волнуясь и клубясь,
       Быстрее понеслось…
Душа впадает в забытье,
       И чувствует она,
Что вот уносит и ее
       Всесильная волна.
15 августа 1858

(обратно)

"Осенней позднею порою…"*

Осенней позднею порою
Люблю я царскосельский сад,
Когда он тихой полумглою,
Как бы дремотою, объят
И белокрылые виденья*
На тусклом озера стекле
В какой-то неге онеменья
Коснеют в этой полумгле…
И на порфирные ступени
Екатерининских дворцов
Ложатся сумрачные тени
Октябрьских ранних вечеров —
И сад темнеет, как дуброва,
И при звезда́х из тьмы ночной,
Как отблеск славного былого,
Выходит купол золотой…
22 октября 1858

(обратно)

На возвратном пути*

1
  Грустный вид и грустный час —
  Дальний путь торопит нас…
  Вот, как призрак гробовой,
  Месяц встал — и из тумана
  Осветил безлюдный край…
         Путь далек — не унывай…
  Ах, и в этот самый час,
  Там, где нет теперь уж нас,
  Тот же месяц, но живой,
  Дышит в зеркале Лемана*
  Чудный вид и чудный край —
         Путь далек — не вспоминай…
2
Родной ландшафт… Под дымчатым навесом
         Огромной тучи снеговой
Синеет даль — с ее угрюмым лесом,
         Окутанным осенней мглой…
Всё голо так — и пусто-необъятно
         В однообразии немом…
Местами лишь просвечивают пятна
         Стоячих вод, покрытых первым льдом.
Ни звуков здесь, ни красок, ни движенья —
         Жизнь отошла — и, покорясь судьбе,
В каком-то забытьи изнеможенья,
         Здесь человек лишь снится сам себе.
Как свет дневной, его тускнеют взоры,
         Не верит он, хоть видел их вчера,
Что есть края, где радужные горы
         В лазурные глядятся озера́…
Конец октября 1859

(обратно)

"Есть много мелких, безымянных…"*

Есть много мелких, безымянных
Созвездий в горней* вышине,
Для наших слабых глаз, туманных,
Недосягаемы оне…
И как они бы ни светили,
Не нам о блеске их судить,
Лишь телескопа дивной силе
Они доступны, может быть.
Но есть созвездия иные,
От них иные и лучи:
Как солнца пламенно-живые,
Они сияют нам в ночи.
Их бодрый, радующий души
Свет путеводный, свет благой
Везде, и в море и на суше,
Везде мы видим пред собой.
Для мира дольнего отрада,
Они — краса небес родных,
Для этих звезд очков не надо,
И близорукий видит их…
20 декабря 1859

(обратно)

Декабрьское утро*

На небе месяц — и ночная
Еще не тронулася тень,
Царит себе, не сознавая,
Что вот уж встрепенулся день, —
Что хоть лениво и несмело
Луч возникает за лучом,
А небо так еще всецело
Ночным сияет торжеством.
Но не пройдет двух-трех мгновений,
Ночь испарится над землей,
И в полном блеске проявлений
Вдруг нас охватит мир дневной…
Декабрь 1859

(обратно)

Е. Н. Анненковой ("И в нашей жизни повседневной…")*

И в нашей жизни повседневной
Бывают радужные сны,
В край незнакомый, в мир волшебный,
И чуждый нам и задушевный,
Мы ими вдруг увлечены.
Мы видим: с голубого своду
Нездешним светом веет нам,
Другую видим мы природу,
И без заката, без восходу
Другое солнце светит там…
Всё лучше там, светлее, шире,
Так от земного далеко…
Так розно с тем, что в нашем мире, —
И в чистом пламенном эфире
Душе так родственно-легко.
Проснулись мы — конец виденью,
Его ничем не удержать,
И тусклой, неподвижной тенью,
Вновь обреченных заключенью,
Жизнь обхватила нас опять.
Но долго звук неуловимый
Звучит над нами в вышине,
И пред душой, тоской томимой,
Всё тот же взор неотразимый,
Всё та ж улыбка, что во сне.
1859

(обратно)

"Куда сомнителен мне твой…"*

Куда сомнителен мне твой,
Святая Русь, прогресс житейский!
Была крестьянской ты избой —
Теперь ты сделалась лакейской.
1850-е годы

(обратно)

Memento[26][27]*

Vevey 1859 — Genève 1860
Ее последние я помню взоры
На этот край — на озеро и горы,
В роскошной славе западных лучей, —
Как сквозь туман болезни многотрудной,
Она порой ловила призрак чудный,
Весь этот мир был так сочувствен ей…
Как эти горы, волны и светила
И в смутных очерках она любила
Своею чуткой, любящей душой —
И под грозой, уж близкой, разрушенья
Какие в ней бывали умиленья
Пред этой жизнью вечно молодой…
Светились Альпы, озеро дышало —
И тут же нам, сквозь слез, понятно стало,
Что чья душа так царственно светла,
Кто до конца сберег ее живую —
И в страшную минуту роковую
Всё той же будет, чем была…
Конец октября 1860

(обратно)

"Хоть я и свил гнездо в долине…"*

Хоть я и свил гнездо в долине,
Но чувствую порой и я,
Как животворно на вершине
Бежит воздушная струя, —
Как рвется из густого слоя,
Как жаждет горних наша грудь,
Как всё удушливо-земное
Она хотела б оттолкнуть!
На недоступные громады
Смотрю по целым я часам, —
Какие росы и прохлады
Оттуда с шумом льются к нам!
Вдруг просветлеют огнецветно
Их непорочные снега:
По ним проходит незаметно
Небесных ангелов нога…
Октябрь 1860

(обратно)

На юбилей князя Петра Андреевича Вяземского*

У Музы есть различные пристрастья,
Дары ее даются не равно;
Стократ она божественнее счастья,
       Но своенравна, как оно.
Иных она лишь на заре лелеет,
Целует шелк их кудрей молодых,
Но ветерок чуть жарче лишь повеет —
И с первым сном она бежит от них.
Тем у ручья, на луговине тайной,
Нежданная, является порой,
Порадует улыбкою случайной,
Но после первой встречи нет второй!
Не то от ней присуждено вам было:
Вас, юношей, настигнув в добрый час,
Она в душе вас крепко полюбила
       И долго всматривалась в вас.
Досужая, она не мимоходом
Пеклась о вас, ласкала, берегла,
Растила ваш талант, и с каждым годом
Любовь ее нежнее всё была.
И как с годами крепнет, пламенея,
Сок благородный виноградных лоз —
И в кубок ваш всё жарче и светлее
       Так вдохновение лилось.
И никогда таким вином, как ныне,
Ваш славный кубок венчан не бывал.
Давайте ж, князь, подымем в честь богине
       Ваш полный пенистый фиал*!
Богине в честь, хранящей благородно
Залог всего, что свято для души,
Родную речь… расти она свободно
И подвиг свой великий доверши!
Потом мы все, в молитвенном молчанье,
Священные поминки сотворим,
Мы сотворим тройное возлиянье
       Трем незабвенно-дорогим.
Нет отклика на голос, их зовущий,
Но в светлый праздник ваших именин
Кому ж они не близки, не присущи —
       Жуковский, Пушкин, Карамзин!..
Так верим мы, незримыми гостями
Теперь они, покинув горний мир,
Сочувственно витают между нами
       И освящают этот пир.
За ними, князь, во имя Музы вашей,
Подносим вам заздравное вино,
И долго-долго в этой светлой чаше
Пускай кипит и и́скрится оно!..
Около 25 февраля 1861

(обратно)

Александру Второму*

Ты взял свой день… Замеченный от века
Великою господней благодатью —
Он рабский образ сдвинул с человека
И возвратил семье меньшую братью…
25 марта 1861

(обратно)

"Я знал ее еще тогда…"*

Я знал ее еще тогда,
В те баснословные года,
Как перед утренним лучом
Первоначальных дней звезда
Уж тонет в небе голубом…
И всё еще была она
Той свежей прелести полна,
Той дорассветной темноты,
Когда, незрима, неслышна,
Роса ложится на цветы…
Вся жизнь ее тогда была
Так совершенна, так цела
И так среде земной чужда,
Что, мнится, и она ушла
И скрылась в небе, как звезда.
27 марта 1861

(обратно)

"Недаром русские ты с детства помнил звуки…"*

‹В. Вольфсону›
Недаром русские ты с детства помнил звуки
И их сберег в себе сочувствием живым —
Теперь для двух миров, на высоте науки,
Посредником стоишь ты мировым…
Март? 1861

(обратно)

Князю П. А. Вяземскому ("Теперь не то, что за полгода…")*

Теперь не то, что за полгода*,
Теперь не тесный круг друзей —
Сама великая природа
Ваш торжествует юбилей…
Смотрите, на каком просторе
Она устроила свой пир —
Весь этот берег, это море,
Весь этот чудный летний мир…
Смотрите, как, облитый светом,
Ступив на крайнюю ступень,
С своим прощается поэтом
Великолепный этот день…
Фонтаны плещут тиховейно,
Прохладой сонной дышит сад —
И так над вами юбилейно
Петровы липы здесь шумят…
12 июля 1861

(обратно)

"Играй, покуда над тобою…"*

Играй, покуда над тобою
Еще безоблачна лазурь;
Играй с людьми, играй с судьбою,
Ты — жизнь, назначенная к бою,
Ты — сердце, жаждущее бурь…
Как часто, грустными мечтами
Томимый, на тебя гляжу
И взор туманится слезами…
Зачем? Что общего меж нами?
Ты жить идешь — я ухожу.
Я слышал утренние грезы
Лишь пробудившегося дня…
Но поздние, живые грозы,
Но взрыв страстей, но страсти слезы —
Нет, это всё не для меня!
Но, может быть, под зноем лета
Ты вспомнишь о своей весне…
О, вспомни и про время это,
Как о забытом до рассвета,
Нам смутно грезившемся сне.
25 июля 1861

(обратно)

При посылке Нового завета*

Не легкий жребий*, не отрадный,
Был вынут для тебя судьбой,
И рано с жизнью беспощадной
Вступила ты в неравный бой.
Ты билась с мужеством немногих
И в этом роковом бою
Из испытаний самых строгих
Всю душу вынесла свою.
Нет, жизнь тебя не победила,
И ты в отчаянной борьбе
Ни разу, друг, не изменила
Ни правде сердца, ни себе.
Но скудны все земные силы:
Рассвирепеет жизни зло —
И нам, как на краю могилы,
Вдруг станет страшно-тяжело.
Вот в эти-то часы с любовью
О книге сей ты вспомяни —
И всей душой, как к изголовью,
К ней припади и отдохни.
1861

(обратно)

"Он прежде мирный был казак…"*

Он прежде мирный был казак;
Теперь он попечитель дикий;
Филиппов сын — положим, так,
А всё не Александр Великий.
1861

(обратно)

А. А. Фету*

‹1›
Тебе сердечный мой поклон
И мой, каков ни есть, портрет,
И пусть, сочувственный поэт,
Тебе хоть молча скажет он,
Как дорог был мне твой привет,
Как им в душе я умилен.
‹2›
Иным достался от природы
Инстинкт пророчески-слепой, —
Они им чуют-слышат воды
И в темной глубине земной…
Великой Матерью любимый*,
Стократ завидней твой удел —
Не раз под оболочкой зримой
Ты самое ее узрел…
14 апреля 1862

(обратно)

"Затею этого рассказа…"*

Затею этого рассказа
Определить мы можем так:
То грязный русский наш кабак
Придвинут к высотам Кавказа.
Февраль 1863

(обратно)

"Ужасный сон отяготел над нами…"*

Ужасный сон отяготел над нами,
Ужасный, безобразный сон:
В крови до пят, мы бьемся с мертвецами,
Воскресшими для новых похорон.
Осьмой уж месяц длятся эти битвы,
Геройский пыл, предательство и ложь,
Притон разбойничий в дому молитвы*,
В одной руке распятие и нож.
И целый мир, как опьяненный ложью,
Все виды зла, все ухищренья зла!..
Нет, никогда так дерзко правду божью
Людская кривда к бою не звала!..
И этот клич сочувствия слепого,
Всемирный клич к неистовой борьбе,
Разврат умов и искаженье слова —
Всё поднялось и всё грозит тебе,
О край родной! такого ополченья
Мир не видал с первоначальных дней…
Велико, знать, о Русь, твое значенье!
Мужайся, стой, крепись и одолей!
Начало августа 1863

(обратно)

Его светлости князю А. А. Суворову*

Гуманный внук воинственного деда,
Простите нам, наш симпатичный князь,
Что русского честим мы людоеда,
Мы, русские, Европы не спросясь!..
Как извинить пред вами эту смелость?
Как оправдать сочувствие к тому,
Кто отстоял и спас России целость,
Всем жертвуя призванью своему, —
Кто всю ответственность, весь труд и бремя
Взял на себя в отчаянной борьбе
И бедное, замученное племя,
Воздвигнув к жизни, вынес на себе, —
Кто, избранный для всех крамол мишенью,
Стал и стоит, спокоен, невредим,
Назло врагам, их лжи и озлобленью,
Назло, увы, и пошлостям родным.
Так будь и нам позорною уликой
Письмо к нему от нас, его друзей!
Но нам сдается, князь, ваш дед великий
Его скрепил бы подписью своей*.
12 ноября 1863

(обратно)

"Как летней иногда порою…"*

Как летней иногда порою
Вдруг птичка в комнату влетит
И жизнь и свет внесет с собою,
Всё огласит и озарит;
Весь мир, цветущий мир природы,
В наш угол вносит за собой —
Зеленый лес, живые воды
И отблеск неба голубой, —
Так мимолетной и воздушной
Явилась гостьей к нам она,
В наш мир, и чопорный и душный,
И пробудила всех от сна.
Ее присутствием согрета,
Жизнь встрепенулася живей,
И даже питерское лето
Чуть не оттаяло при ней.
При ней и старость молодела,
И опыт стал учеником,
Она вертела, как хотела,
Дипломатическим клубком*.
И самый дом наш будто ожил,
Ее жилицею избрав,
И нас уж менее тревожил
Неугомонный телеграф.
Но кратки все очарованья,
Им не дано у нас гостить,
И вот сошлись мы для прощанья, —
Но долго, долго не забыть
Нежданно-милых впечатлений,
Те ямки розовых ланит,
Ту негу стройную движений
И стан, оправленный в магнит,
Радушный смех и звучный голос,
Полулукавый свет очей
И этот длинный, тонкий волос,
Едва доступный пальцам фей.
1863

(обратно)

Н. И. Кролю*

Сентябрь холодный бушевал,
С деревьев ржавый лист валился,
День потухающий дымился,
Сходила ночь, туман вставал.
И всё для сердца и для глаз
Так было холодно-бесцветно,
Так было грустно-безответно, —
Но чья-то песнь вдруг раздалась…
И вот, каким-то обаяньем,
Туман, свернувшись, улетел,
Небесный свод поголубел
И вновь подернулся сияньем…
И всё опять зазеленело,
Всё обратилося к весне…
И эта греза снилась мне,
Пока мне птичка ваша пела.
1863?

(обратно)

19-е февраля 1864*

И тихими последними шагами
Он подошел к окну. День вечерел,
И чистыми, как благодать, лучами
На западе светился и горел.
И вспомнил он годину обновленья —
Великий день*, новозаветный день, —
И на лице его от умиленья
Предсмертная вдруг озарилась тень.
Два образа, заветные, родные,
Что как святыню в сердце он носил,
Предстали перед ним — царь и Россия,
И от души он их благословил.
Потом главой припал он к изголовью,
Последняя свершалася борьба, —
И сам спаситель отпустил с любовью
Послушного и верного раба.
Между 19 и 21 февраля 1864

(обратно)

"Утихла биза… Легче дышит…"*

Утихла биза*…Легче дышит
Лазурный сонм женевских вод —
И лодка вновь по ним плывет,
И снова лебедь их колышет.
Весь день, как летом, солнце греет,
Деревья блещут пестротой,
И воздух ласковой волной
Их пышность ветхую лелеет.
А там, в торжественном покое,
Разоблаченная с утра,
Сияет Белая гора*,
Как откровенье неземное.
Здесь сердце так бы всё забыло,
Забыло б муку всю свою,
Когда бы там — в родном краю —
Одной могилой меньше было*
11 октября 1864

(обратно)

"Весь день она лежала в забытьи…"*

Весь день она лежала в забытьи,
И всю ее уж тени покрывали.
Лил теплый летний дождь — его струи
       По листьям весело звучали.
И медленно опомнилась она,
И начала прислушиваться к шуму,
И долго слушала — увлечена,
Погружена в сознательную думу…
И вот, как бы беседуя с собой,
Сознательно проговорила
(Я был при ней, убитый, но живой):
       «О, как всё это я любила!»
· · ·
Любила ты, и так, как ты, любить —
Нет, никому еще не удавалось!
О господи!.. и это пережить
И сердце на клочки не разорвалось…
Октябрь или первая половина декабря 1864

(обратно)

Императрице Марии Александровне

"Как неразгаданная тайна…"

<1>
Как неразгаданная тайна,
Живая прелесть дышит в ней —
Мы смотрим с трепетом тревожным
На тихий свет ее очей.
Земное ль в ней очарованье
Иль неземная благодать?
Душа хотела б ей молиться,
А сердце рвется обожать…
3 ноября 1864

(обратно)

"Кто б ни был ты, но, встретясь с ней…"

‹2›
Кто б ни был ты, но, встретясь с ней,
Душою чистой иль греховной
Ты вдруг почувствуешь живей,
Что есть мир лучший, мир духовный.
Ноябрь 1864

(обратно) (обратно)

"О, этот Юг, о, эта Ницца!.."*

О, этот Юг, о, эта Ницца!..
О, как их блеск меня тревожит!
Жизнь, как подстреленная птица,
Подняться хочет — и не может…
Нет ни полета, ни размаху —
Висят поломанные крылья,
И вся она, прижавшись к праху,
Дрожит от боли и бессилья…
21 ноября 1864

(обратно)

Encyclica[28]*

Был день, когда господней правды молот
Громил, дробил ветхозаветный храм
И, собственным мечом своим заколот,
В нем издыхал первосвященник сам.
Еще страшней, еще неумолимей
И в наши дни — дни божьего суда —
Свершится казнь в отступническом Риме
       Над лженаместником Христа.
Столетья шли, ему прощалось много,
Кривые толки, темные дела,
       Но не простится правдой бога
       Его последняя хула…
Не от меча погибнет он земного,
Мечом земным владевший столько лет, —
Его погубит роковое слово:
       «Свобода совести есть бред!»
21 декабря 1864

(обратно)

Князю Горчакову*

Вам выпало призванье роковое,
Но тот, кто при́звал вас, и соблюдет.
Всё лучшее в России, всё живое
Глядит на вас, и верит вам, и ждет.
Обманутой, обиженной России
Вы честь спасли, — и выше нет заслуг;
Днесь подвиги вам предстоят иные:
Отстойте мысль ее, спасите дух…
1864

(обратно)

"Когда на то нет божьего согласья…"*

Когда на то нет божьего согласья,
Как ни страдай она, любя, —
Душа, увы, не выстрадает счастья,
Но может выстрадать себя…
Душа, душа, которая всецело
Одной заветной отдалась любви
И ей одной дышала и болела,
Господь тебя благослови!
Он, милосердный, всемогущий,
Он, греющий своим лучом
И пышный цвет, на воздухе цветущий,
И чистый перл на дне морском.
11 января 1865

(обратно)

"Как хорошо ты, о море ночное…"*

Как хорошо ты, о море ночное, —
Здесь лучезарно, там сизо-темно…
В лунном сиянии, словно живое,
Ходит, и дышит, и блещет оно…
На бесконечном, на вольном просторе
Блеск и движенье, грохот и гром…
Тусклым сияньем облитое море,
Как хорошо ты в безлюдье ночном!
Зыбь ты великая, зыбь ты морская,
Чей это праздник так празднуешь ты?
Волны несутся, гремя и сверкая,
Чуткие звезды глядят с высоты.
В этом волнении, в этом сиянье,
Весь, как во сне, я потерян стою —
О, как охотно бы в их обаянье
Всю потопил бы я душу свою…
Январь 1865

(обратно)

Ответ на адрес*

Себя, друзья, морочите вы грубо —
       Велик с Россией ваш разлад.
Куда вам в члены Английских палат:
Вы просто члены Английского клуба…
Вторая половина января 1865

(обратно)

"Есть и в моем страдальческом застое…"*

Есть и в моем страдальческом застое
Часы и дни ужаснее других…
Их тяжкий гнет, их бремя роковое
Не выскажет, не выдержит мой стих.
Вдруг всё замрет. Слезам и умиленью
Нет доступа, всё пусто и темно,
Минувшее не веет легкой тенью,
А под землей, как труп, лежит оно.
Ах, и над ним в действительности ясной,
Но без любви, без солнечных лучей,
Такой же мир бездушный и бесстрастный,
Не знающий, не помнящий о ней.
И я один, с моей тупой тоскою,
Хочу сознать себя и не могу —
Разбитый челн, заброшенный волною,
На безымянном диком берегу.
О господи, дай жгучего страданья
И мертвенность души моей рассей:
Ты взял ее, но муку вспоминанья,
Живую муку мне оставь по ней, —
По ней, по ней, свой подвиг совершившей
Весь до конца в отчаянной борьбе,
Так пламенно, так горячо любившей
Наперекор и людям и судьбе, —
По ней, по ней, судьбы не одолевшей,
Но и себя не давшей победить,
По ней, по ней, так до конца умевшей
Страдать, молиться, верить и любить.
Конец марта 1865

(обратно)

"Он, умирая, сомневался…"*

Он, умирая, сомневался,
Зловещей думою томим*
Но бог недаром в нем сказался —
Бог верен избранным своим…
Сто лет прошло в труде и горе —
И вот, мужая с каждым днем,
Родная Речь уж на просторе
Поминки празднует по нем…
Уж не опутанная боле,
От прежних уз отрешена,
На всей своей разумной воле
Его приветствует она…
И мы, признательные внуки,
Его всем подвигам благим
Во имя Правды и Науки
Здесь память вечную гласим.
Да, велико его значенье —
Он, верный Русскому уму,
Завоевал нам Просвещенье,
Не нас поработил ему, —
Как тот борец ветхозаветный*,
Который с Силой неземной
Боролся до звезды рассветной
И устоял в борьбе ночной.
Начало апреля 1865

(обратно)

"Сын царский умирает в Ницце…"*

Сын царский умирает в Ницце —
И из него нам строят ков*
«То божья месть за поляко́в», —
Вот что мы слышим здесь, в столице…
Из чьих понятий, диких, узких,
То слово вырваться могло б?..
Кто говорит так: польский поп
Или министр какой из русских?
О, эти толки роковые,
Преступный лепет и шальной
Всех выродков земли родной,
Да не услышит их Россия, —
И отповедью — да не грянет
Тот страшный клич, что в старину:
«Везде измена — царь в плену!» —
И Русь спасать его не встанет
8-11 апреля 1865

(обратно)

"Всё решено, и он спокоен…"*

Всё решено, и он спокоен,
Он, претерпевший до конца, —
Знать, он пред богом был достоин
Другого, лучшего венца —
Другого, лучшего наследства,
Наследства бога своего, —
Он, наша радость с малолетства,
Он был не наш, он был его…
Но между ним и между нами
Есть связи естества сильней:
Со всеми русскими сердцами
Теперь он молится о ней, —
О ней, чью горечь испытанья
Поймет, измерит только та,
Кто, освятив собой страданья,
Стояла, плача, у креста…
12 апреля 1865

(обратно)

"Как верно здравый смысл народа…"*

Как верно здравый смысл народа
Значенье слов определил:
Недаром, видно, от «ухода»
Он вывел слово «уходил».
30 апреля 1865

(обратно)

"Певучесть есть в морских волнах…"*

Est in arundineis modulatio musica ripis.[29]

Певучесть есть в морских волнах,
Гармония в стихийных спорах,
И стройный мусикийский* шорох
Струится в зыбких камышах.
Невозмутимый строй во всем,
Созвучье полное в природе, —
Лишь в нашей призрачной свободе
Разлад мы с нею сознаем.
Откуда, как разлад возник?
И отчего же в общем хоре
Душа не то поет, что, море,
И ропщет мыслящий тростник*?
И от земли до крайних звезд
Всё безответен и поныне
Глас вопиющего в пустыне*,
Души отчаянной протест?
11 мая 1865

(обратно)

Другу моему Я. П. Полонскому*

Нет боле искр живых на голос твой приветный —
Во мне глухая ночь, и нет для ней утра́…
И скоро улетит — во мраке незаметный —
Последний, скудный дым с потухшего костра.
30 мая 1865

(обратно)

Н. С. Акинфьевой ("Велели вы — хоть, может быть, и в шутку…")*

Велели вы — хоть, может быть, и в шутку
       Я исполняю ваш приказ.
Тут места нет раздумью, ни рассудку,
И даже мудрость без ума от вас, —
И даже он — ваш дядя достославный*, —
Хоть всю Европу переспорить мог,
Но уступил и он в борьбе неравной
       И присмирел у ваших ног…
5 июня 1865

(обратно)

"Сегодня, друг, пятнадцать лет минуло…"*

Сегодня, друг, пятнадцать лет минуло
С того блаженно-рокового дня,
Как душу всю свою она вдохнула,
Как всю себя перелила в меня.
И вот уж год, без жалоб, без упреку,
Утратив всё, приветствую судьбу…
Быть до конца так страшно одиноку,
Как буду одинок в своем гробу.
15 июля 1865

(обратно)

"Молчит сомнительно Восток…"*

Молчит сомнительно Восток,
Повсюду чуткое молчанье…
Что это? Сон иль ожиданье,
И близок день или далек?
Чуть-чуть белеет темя гор,
Еще в тумане лес и долы,
Спят города и дремлют селы,
Но к небу подымите взор…
Смотрите: полоса видна,
И, словно скрытной страстью рдея,
Она всё ярче, всё живее —
Вся разгорается она —
Еще минута, и во всей
Неизмеримости эфирной
Раздастся благовест всемирный
Победных солнечных лучей…
29 июля 1865

(обратно)

Накануне годовщины 4 августа 1864 г.*

Вот бреду я вдоль большой дороги
В тихом свете гаснущего дня…
Тяжело мне, замирают ноги…
Друг мой милый, видишь ли меня?
Всё темней, темнее над землею —
Улетел последний отблеск дня…
Вот тот мир, где жили мы с тобою,
Ангел мой, ты видишь ли меня?
Завтра день молитвы и печали,
Завтра память рокового дня…
Ангел мой, где б души ни витали,
Ангел мой, ты видишь ли меня?
3 августа 1865

(обратно)

"Как неожиданно и ярко…"*

Как неожиданно и ярко,
На влажной неба синеве,
Воздушная воздвиглась арка
В своем минутном торжестве!
Один конец в леса вонзила,
Другим за облака ушла —
Она полнеба обхватила
И в высоте изнемогла.
О, в этом радужном виденье
Какая нега для очей!
Оно дано нам на мгновенье,
Лови его — лови скорей!
Смотри — оно уж побледнело,
Еще минута, две — и что ж?
Ушло, как то уйдет всецело,
Чем ты и дышишь и живешь.
5 августа 1865

(обратно)

"Ночное небо так угрюмо…"*

Ночное небо так угрюмо,
Заволокло со всех сторон.
То не угроза и не дума,
То вялый, безотрадный сон.
Одни зарницы огневые,
Воспламеняясь чередой,
Как демоны глухонемые,
Ведут беседу меж собой.
Как по условленному знаку,
Вдруг неба вспыхнет полоса,
И быстро выступят из мраку
Поля и дальние леса.
И вот опять всё потемнело,
Всё стихло в чуткой темноте —
Как бы таинственное дело
Решалось там — на высоте.
18 августа 1865

(обратно)

"Нет дня, чтобы душа не ныла…"*

Нет дня, чтобы душа не ныла,
Не изнывала б о былом,
Искала слов, не находила,
И сохла, сохла с каждым днем, —
Как тот, кто жгучею тоскою
Томился по краю родном
И вдруг узнал бы, что волною
Он схоронен на дне морском.
23 ноября 1865

(обратно)

"Как ни бесилося злоречье…"*

Как ни бесилося злоречье,
Как ни трудилося над ней,
Но этих глаз чистосердечье —
Оно всех демонов сильней.
Всё в ней так искренно и мило,
Так все движенья хороши;
Ничто лазури не смутило
Ее безоблачной души.
К ней и пылинка не пристала
От глупых сплетней, злых речей;
И даже клевета не смяла
Воздушный шелк ее кудрей.
21 декабря 1865

(обратно)

Графине А. Д. Блудовой*

Как жизнь ни сделалась скуднее,
Как ни пришлось нам уяснить
То, что нам с каждым днем яснее,
Что пережить — не значит жить, —
Во имя милого былого,
Во имя вашего отца
Дадим же мы друг другу слово:
Не изменяться до конца.
1 марта 1866

(обратно)

"Так! Он спасен! Иначе быть не может!.."*

Так! Он спасен! Иначе быть не может!
И чувство радости по Ру́си разлилось…
Но посреди молитв, средь благодарных слез
Мысль неотступная невольно сердце гложет:
Всё этим выстрелом, всё в нас оскорблено,
И оскорблению как будто нет исхода:
Легло, увы, легло позорное пятно
На всю историю российского народа!
4 апреля 1866

(обратно)

"Когда сочувственно на наше слово…"*

Когда сочувственно на наше слово
       Одна душа отозвалась —
Не нужно нам возмездия иного,
       Довольно с нас, довольно с нас…
12 апреля 1866

(обратно)

Князю Суворову*

Два разнородные стремленья
В себе соединяешь ты:
Юродство без душеспасенья
И шутовство без остроты.
Сама природа, знать, хотела
Тебя устроить и обречь
На безответственное дело,
На безнаказанную речь.
Апрель 1866

(обратно)

"И в божьем мире то ж бывает…"*

И в божьем мире то ж бывает,
И в мае снег идет порой,
А всё ж Весна не унывает
И говорит: «Черед за мной!..»
Бессильна, как она ни злися,
Несвоевременная дурь, —
Метели, вьюги улеглися,
Уж близко время летних бурь.
11 мая 1866

(обратно)

"Когда расстроенный кредит…"*

Когда расстроенный кредит
       Не бьется кое-как,
А просто на мели сидит,
       Сидит себе как рак, —
Кто ж тут спасет, кто пособит?
       Ну кто ж, коль не моряк.
3 июня 1866

(обратно)

"Тихо в озере струится…"*

Тихо в озере струится
Отблеск кровель золотых,
Много в озеро глядится
Достославностей былых.
Жизнь играет, солнце греет,
Но под нею и под ним
Здесь былое чудно веет
Обаянием своим.
Солнце светит золотое,
Блещут озера струи…
Здесь великое былое
Словно дышит в забытьи;
Дремлет сладко-беззаботно,
Не смущая дивных снов
И тревогой мимолетной
Лебединых голосов…
Июль 1866

(обратно)

"На гробовой его покров…"*

    На гробовой его покров
Мы, вместо всех венков, кладем слова простые:
       Не много было б у него врагов,
    Когда бы не твои, Россия.
2 сентября 1866

(обратно)

"Когда дряхлеющие силы…"*

Когда дряхлеющие силы
Нам начинают изменять
И мы должны, как старожилы,
Пришельцам новым место дать, —
Спаси тогда нас, добрый гений,
От малодушных укоризн,
От клеветы, от озлоблений
На изменяющую жизнь;
От чувства затаенной злости
На обновляющийся мир,
Где новые садятся гости
За уготованный им пир;
От желчи горького сознанья,
Что нас поток уж не несет
И что другие есть призванья,
Другие вызваны вперед;
Ото всего, что тем задорней,
Чем глубже крылось с давних пор,
И старческой любви позорней
Сварливый старческий задор.
Начало сентября 1866

(обратно)

"Небо бледно-голубое…"*

Небо бледно-голубое
Дышит светом и теплом
И приветствует Петрополь
Небывалым сентябрем.
Воздух, полный теплой влаги,
Зелень свежую поит
И торжественные флаги
Тихим веяньем струит.
Блеск горячий солнце сеет
Вдоль по невской глубине —
Югом блещет, югом веет,
И живется как во сне.
Всё привольней, всё приветней
Умаляющийся день, —
И согрета негой летней
Вечеров осенних тень.
Ночью тихо пламенеют
Разноцветные огни…
Очарованные ночи,
Очарованные дни.
Словно строгий чин природы
Уступил права свои
Духу жизни и свободы,
Вдохновениям любви.
Словно, ввек ненарушимый,
Был нарушен вечный строй
И любившей и любимой
Человеческой душой.
В этом ласковом сиянье,
В этом небе голубом
Есть улыбка, есть сознанье,
Есть сочувственный прием.
И святое умиленье
С благодатью чистых слез
К нам сошло как откровенье
И во всем отозвалось…
Небывалое доселе
Понял вещий наш народ,
И Дагмарина неделя
Перейдет из рода в род.
17 сентября 1866

(обратно)

"Умом Россию не понять…"*

Умом Россию не понять,
Аршином общим не измерить:
У ней особенная стать —
В Россию можно только верить.
28 ноября 1866

(обратно)

На юбилей Н. М. Карамзина*

Великий день Карамзина
Мы, поминая братской тризной,
Что скажем здесь перед отчизной,
На что б откликнулась она?
Какой хвалой благоговейной,
Каким сочувствием живым
Мы этот славный день почтим —
Народный праздник и семейный?
Какой пошлем тебе привет —
Тебе, наш добрый, чистый гений,
Средь колебаний и сомнений
Многотревожных этих лет?
При этой смеси безобразной
Бессильной правды, дерзкой лжи,
Так ненавистной для души
Высокой и ко благу страстной, —
Души, какой твоя была,
Как здесь она еще боролась,
Но на призывный божий голос
Неудержимо к цели шла?
Мы скажем: будь нам путеводной,
Будь вдохновительной звездой —
Свети в наш сумрак роковой,
Дух целомудренно-свободный,
Умевший всё совокупить
В ненарушимом, полном строе,
Всё человечески-благое,
И русским чувством закрепить, —
Умевший, не сгибая выи
Пред обаянием венца,
Царю быть другом до конца
И верноподданным России…
30 ноября — 1 декабря 1866

(обратно)

"Ты долго ль будешь за туманом…"*

Ты долго ль будешь за туманом
Скрываться, Русская звезда,
Или оптическим обманом
Ты обличишься навсегда?
Ужель навстречу жадным взорам,
К тебе стремящимся в ночи,
Пустым и ложным метеором
Твои рассыплются лучи?
Всё гуще мрак, всё пуще горе,
Всё неминуемей беда —
Взгляни, чей флаг там гибнет в море,
Проснись — теперь иль никогда…
20 декабря 1866

(обратно)

"Хотя б она сошла с лица земного…"*

Хотя б она сошла с лица земного,
В душе царей для правды есть приют.
Кто не слыхал торжественного слова?
Века векам его передают.
И что ж теперь? Увы, что видим мы?
Кто приютит, кто призрит гостью божью?
Ложь, злая ложь растлила все умы,
И целый мир стал воплощенной ложью!..
Опять Восток дымится свежей кровью,
Опять резня… повсюду вой и плач,
И снова прав пирующий палач,
А жертвы… преданы злословью!
О, этот век, воспитанный в крамолах,
Век без души, с озлобленным умом,
На площадях, в палатах, на престолах —
Везде он правды личным стал врагом!
Но есть еще один приют державный,
Для правды есть один святой алтарь:
В твоей душе он, царь наш православный,
Наш благодушный, честный русский царь!
31 декабря 1866

(обратно)

В Риме*

(С французского)
Средь Рима древнего сооружалось зданье —
Но Не́рон воздвигал дворец свой золотой*.
Под самою дворца гранитною пятой
Былинка с кесарем вступила в состязанье:
«Не уступлю тебе, знай это, бог земной,
И ненавистное твое я сброшу бремя».
— «Как, мне не уступить? Мир гнется подо мной!»
— «Весь мир тебе слуга, а мне слугою — Время».
Конец декабря 1866 — начало января 1867

(обратно)

"Над Россией распростертой…"*

Над Россией, распростертой
Встал внезапною грозой
Петр, по прозвищу четвертый,
Аракчеев же — второй.
1866 или 1867

(обратно)

А. Д. Блудовой*

Как этого посмертного альбома*
Мне дороги заветные листы,
Как всё на них так родственно-знакомо,
Как полно всё душевной теплоты!
Как этих строк сочувственная сила
Всего меня обвеяла былым!
Храм опустел, потух огонь кадила,
Но жертвенный еще курится дым.
1 марта 1867

(обратно)

Дым*

Здесь некогда, могучий и прекрасный,
Шумел и зеленел волшебный лес, —
Не лес, а целый мир разнообразный,
Исполненный видений и чудес.
Лучи сквозили, трепетали тени;
Не умолкал в деревьях птичий гам;
Мелькали в чаще быстрые олени,
И ловчий рог взывал по временам.
На перекрестках, с речью и приветом,
Навстречу нам, из полутьмы лесной,
Обвеянный каким-то чудным светом,
Знакомых лиц слетался целый рой.
Какая жизнь, какое обаянье,
Какой для чувств роскошный, светлый пир!
Нам чудились нездешние созданья,
Но близок был нам этот дивный мир.
И вот опять к таинственному лесу
Мы с прежнею любовью подошли.
Но где же он? Кто опустил завесу,
Спустил ее от неба до земли?
Что это? Призрак, чары ли какие?
Где мы? И верить ли глазам своим?
Здесь дым один, как пятая стихия,
Дым — безотрадный, бесконечный дым!
Кой-где насквозь торчат по обнаженным
Пожарищам уродливые пни,
И бегают по сучьям обожженным
С зловещим треском белые огни…
Нет, это сон! Нет, ветерок повеет
И дымный призрак унесет с собой…
И вот опять наш лес зазеленеет,
Всё тот же лес, волшебный и родной.
25 апреля 1867

(обратно)

Славянам ("Привет вам задушевный, братья…")*

Привет вам задушевный, братья,
Со всех Славянщины концов,
Привет наш всем вам, без изъятья!
Для всех семейный пир готов!
Недаром вас звала Россия
На праздник мира и любви;
Но знайте, гости дорогие,
Вы здесь не гости, вы — свои!
Вы дома здесь, и больше дома,
Чем там, на родине своей, —
Здесь, где господство незнакомо
Иноязыческих властей,
Здесь, где у власти и подда́нства
Один язык, один для всех,
И не считается Славянство
За тяжкий первородный грех!
Хотя враждебною судьбиной
И были мы разлучены,
Но всё же мы народ единый,
Единой матери сыны;
Но всё же братья мы родные!
Вот, вот что ненавидят в нас!
Вам не прощается Россия,
России — не прощают вас!
Смущает их, и до испугу,
Что вся славянская семья
В лицо и недругу и другу
Впервые скажет: «Это я!»
При неотступном вспоминанье
О длинной цепи злых обид
Славянское самосознанье,
Как божья кара, их страшит!
Давно на почве европейской,
Где ложь так пышно разрослась,
Давно наукой фарисейской
Двойная правда создалась:
Для них — закон и равноправность,
Для нас — насилье и обман,
И закрепила стародавность
Их как наследие славян.
И то, что длилося веками,
Не истощилось и поднесь
И тяготеет и над нами —
Над нами, собранными здесь…
Еще болит от старых болей
Вся современная пора…
Не тронуто Косово поле*,
Не срыта Белая Гора*!
А между нас — позор немалый
В славянской, всем родной среде,
Лишь тот ушел от их опалы
И не подвергся их вражде,
Кто для своих всегда и всюду
Злодеем был передовым:
Они лишь нашего Иуду
Честят лобзанием своим.
Опально-мировое племя,
Когда же будешь ты народ?
Когда же упразднится время
Твоей и розни и невзгод,
И грянет клич к объединенью,
И рухнет то, что делит нас?..
Мы ждем и верим провиденью —
Ему известны день и час…
И эта вера в правду бога
Уж в нашей не умрет груди,
Хоть много жертв и горя много
Еще мы видим впереди…
Он жив — верховный промыслитель,
И суд его не оскудел,
И слово Царь-освободитель
За русский выступит предел…
Начало мая 1867

(обратно)

Славянам ("Они кричат, они грозятся…")*

Man muß die Slaven an die Mauer drücken.[30]

Они кричат, они грозятся:
«Вот к стенке мы славян прижмем!»
Ну, как бы им не оборваться
В задорном натиске своем!..
Да, стенка есть — стена большая, —
И вас не трудно к ней прижать.
Да польза-то для них какая?
Вот, вот что трудно угадать.
Ужасно та стена упруга,
Хоть и гранитная скала, —
Шестую часть земного круга
Она давно уж обошла…
Ее не раз и штурмовали —
Кой-где сорвали камня три,
Но напоследок отступали
С разбитым лбом богатыри…
Стоит она, как и стояла,
Твердыней смотрит боевой:
Она не то чтоб угрожала,
Но… каждый камень в ней живой…
Так пусть же бешеным напором
Теснят вас немцы и прижмут
К ее бойницам и затворам, —
Посмотрим, что они возьмут!
Как ни бесись вражда слепая,
Как ни грози вам буйство их —
Не выдаст вас стена родная,
Не оттолкнет она своих.
Она расступится пред вами
И как живой для вас оплот
Меж вами станет и врагами
И к ним поближе подойдет.
11–16 мая 1867

(обратно)

"Напрасный труд — нет, их не вразумишь…"*

Напрасный труд — нет, их не вразумишь, —
Чем либеральней, тем они пошлее,
Цивилизация — для них фетиш,
Но недоступна им ее идея.
Как перед ней ни гнитесь, господа,
Вам не снискать признанья от Европы:
В ее глазах вы будете всегда
Не слуги просвещенья, а холопы.
Май 1867

(обратно)

На юбилей князя А. М. Горчакова*

В те дни кроваво-роковые,
Когда, прервав борьбу свою,
В ножны вложила меч Россия —
Свой меч, иззубренный в бою, —
Он волей призван был державной
Стоять на страже, — и он стал,
И бой отважный, бой неравный
Один с Европой продолжал.
И вот двенадцать лет уж длится
Упорный поединок тот;
Иноплеменный мир дивится,
Одна лишь Русь его поймет.
Он первый угадал, в чем дело,
И им впервые русский дух
Союзной силой признан смело, —
И вот венец его заслуг.
13 июня 1867

(обратно)

"Как ни тяжел последний час…"*

Как ни тяжел последний час —
Та непонятная для нас
Истома смертного страданья, —
Но для души еще страшней
Следить, как вымирают в ней
Все лучшие воспоминанья…
14 октября 1867

(обратно)

"Свершается заслуженная кара…"*

Свершается заслуженная кара
За тяжкий грех, тысячелетний грех…
Не отвратить, не избежать удара —
И правда божья видима для всех…
То божьей правды праведная кара,
И, ей в отпор чью помощь ни зови*,
Свершится суд… и папская тиара*
В последний раз купается в крови.
А ты, ее носитель неповинный*, —
Спаси тебя господь и отрезви, —
Молись ему, чтобы твои седины
Не осквернились в пролитой крови.
27 октября 1867

(обратно)

По прочтении депеш императорского кабинета, напечатанных в "Journal de St.-Petersbourg"[31]*

Когда свершится искупленье
И озарится вновь Восток, —
О, как поймут тогда значенье
Великолепных этих строк!
Как первый яркий луч денницы,
Коснувшись, их воспламенит
И эти вещие страницы
Озолотит и освятит!
И в излиянье чувств народных,
Как божья чистая роса,
Племен признательно-свободных
На них затеплится слеза!
На них записана вся повесть
О том, что было и что есть;
Изобличив Европы совесть,
Они спасли России честь!
5 декабря 1867

(обратно)

"Опять стою я над Невой…"*

Опять стою я над Невой,
И снова, как в былые годы,
Смотрю и я, как бы живой,
На эти дремлющие воды.
Нет искр в небесной синеве,
Все стихло в бледном обаянье,
Лишь по задумчивой Неве
Струится лунное сиянье.
Во сне ль всё это снится мне,
Или гляжу я в самом деле,
На что при этой же луне
С тобой живые мы глядели?
Июнь 1868

(обратно)

Пожары*

Широко, необозримо,
Грозной тучею сплошной,
Дым за дымом, бездна дыма
Тяготеет над землей.
Мертвый стелется кустарник,
Травы тлятся, не горят,
И сквозит на крае неба
Обожженных елей ряд.
На пожарище печальном
Нет ни искры, дым один, —
Где ж огонь, злой истребитель,
Полномочный властелин?
Лишь украдкой, лишь местами,
Словно красный зверь какой,
Пробираясь меж кустами,
Пробежит огонь живой!
Но когда наступит сумрак,
Дым сольется с темнотой,
Он потешными огнями
Весь осветит лагерь свой.
Пред стихийной вражьей силой
Молча, руки опустя,
Человек стоит уныло —
Беспомо́щное дитя.
16 июля 1868

(обратно)

"В небе тают облака…"*

В небе тают облака,
И, лучистая на зное,
В искрах катится река,
Словно зеркало стальное…
Час от часу жар сильней,
Тень ушла к немым дубровам,
И с белеющих полей
Веет запахом медовым.
Чудный день! Пройдут века —
Так же будут, в вечном строе,
Течь и искриться река
И поля дышать на зное.
2 августа 1868

(обратно)

Михаилу Петровичу Погодину*

Стихов моих вот список безобразный, —
Не заглянув в него, дарю им вас,
Не совладал с моею ленью праздной,
Чтобы она хоть вскользь им занялась…
В наш век стихи живут два-три мгновенья,
Родились утром, к вечеру умрут…
О чем же хлопотать? Рука забвенья
Как раз свершит свой корректурный труд.
Конец августа 1868

(обратно)

Памяти Е. П. Ковалевского*

И вот в рядах отечественной рати
Опять не стало смелого бойца —
Опять вздохнут о горестной утрате
Все честные, все русские сердца.
Душа живая, он необоримо
Всегда себе был верен и везде —
Живое пламя, часто не без дыма
Горевшее в удушливой среде…
Но в правду верил он, и не смущался,
И с пошлостью боролся весь свой век,
Боролся — и ни разу не поддался…
Он на Руси был редкий человек.
И не Руси одной по нем сгрустнется —
Он дорог был и там, в земле чужой,
И там, где кровь так безотрадно льется,
Почтут его признательной слезой.
21 сентября 1868

(обратно)

"Печати русской доброхоты…"*

Печати русской доброхоты,
Как всеми вами, господа,
Тошнит ее — но вот беда,
Что дело не дойдет до рвоты.
1868?

(обратно)

Мотив Гейне*

Если смерть есть ночь, если жизнь есть день —
Ах, умаял он, пестрый день, меня!..
И сгущается надо мною тень,
Ко сну клонится голова моя…
Обессиленный, отдаюсь ему…
Но всё грезится сквозь немую тьму —
Где-то там, над ней, ясный день блестит
И незримый хор о любви гремит…
1868 или начало 1869

(обратно)

"Вы не родились поляком…"*

Вы не родились поляком,
Хоть шляхтич вы по направленью,
А русский вы — сознайтесь в том —
По Третьему лишь отделенью.
Слуга влиятельных господ,
С какой отвагой благородной
Громите речью вы свободной
Всех тех, кому зажали рот*!
Недаром вашим вы пером
Аристократии служили —
В какой лакейской изучили
Вы этот рыцарский прием?
Середина января 1869

(обратно)

"„Нет, не могу я видеть вас…""*

«Нет, не могу я видеть вас…» —
Так говорил я в самом деле,
И не один, а сотню раз, —
А вы — и верить не хотели.
В одном доносчик мой не прав —
Уж если доносить решился,
Зачем же, речь мою прервав,
Он досказать не потрудился?
И нынче нудит он меня —
Шутник и пошлый и нахальный, —
Его затею устраня,
Восстановить мой текст буквальный.
Да, говорил я, и не раз —
То не был случай одинокий, —
Мы все не можем видеть вас
Без той сочувственно-глубокой
Любви сердечной и святой,
С какой — как в этом не сознаться? —
Своею лучшею звездой
Вся Русь привыкла любоваться.
5 февраля 1869

(обратно)

"Великий день Кирилловой кончины…"*

       Великий день Кирилловой* кончины —
Каким приветствием сердечным и простым
      Тысячелетней годовщины
      Святую память мы почтим?
Какими этот день запечатлеть словами,
       Как не словами, сказанными им,
Когда, прощаяся и с братом и с друзьями,
Он нехотя свой прах тебе оставил, Рим*
      Причастные его труду,
Чрез целый ряд веков, чрез столько поколений,
И мы, и мы его тянули борозду
      Среди соблазнов и сомнений.
И в свой черед, как он, не довершив труда,
И мы с нее сойдем, и, словеса святые
Его воспомяну́в, воскликнем мы тогда:
«Не изменяй себе, великая Россия!
       Не верь, не верь чужим, родимый край,
Их ложной мудрости иль наглым их обманам,
И, как святой Кирилл, и ты не покидай
      Великого служения славянам…»
13 февраля 1869

(обратно)

"Нам не дано предугадать…"*

Нам не дано предугадать,
Как слово наше отзовется, —
И нам сочувствие дается,
Как нам дается благодать…
27 февраля 1869

(обратно)

"Две силы есть — две роковые силы…"*

Две силы есть — две роковые силы,
Всю жизнь свою у них мы под рукой,
От колыбельных дней и до могилы, —
Одна есть Смерть, другая — Суд людской.
И та и тот равно неотразимы,
И безответственны и тот и та,
Пощады нет, протесты нетерпимы,
Их приговор смыкает всем уста…
Но Смерть честней — чужда лицеприятью,
Не тронута ничем, не смущена,
Смиренную иль ропщущую братью —
Своей косой равняет всех она.
Свет не таков: борьбы, разноголосья —
Ревнивый властелин — не терпит он,
Не косит сплошь, но лучшие колосья
Нередко с корнем вырывает вон.
И горе ей — увы, двойное горе, —
Той гордой силе, гордо-молодой,
Вступающей с решимостью во взоре,
С улыбкой на устах — в неравный бой.
Когда она, при роковом сознанье
Всех прав своих, с отвагой красоты,
Бестрепетно, в каком-то обаянье
Идет сама навстречу клеветы,
Личиною чела не прикрывает,
И не дает принизиться челу,
И с кудрей молодых, как пыль, свевает
Угрозы, брань и страстную хулу, —
Да, горе ей — и чем простосердечней,
Тем кажется виновнее она…
Таков уж свет: он там бесчеловечней,
Где человечно-искренней вина.
Март 1869

(обратно)

11-е мая 1869*

Нас всех, собравшихся на общий праздник снова,
Учило нынче нас евангельское слово
   В своей священной простоте:
«Не утаится Град от зрения людского*,
   Стоя на горней высоте».
Будь это и для нас возвещено не всуе —
   Заветом будь оно и нам,
И мы, великий день здесь братски торжествуя,
Поставим наш союз на высоту такую,
Чтоб всем он виден был — всем братским племенам.
11 мая 1869

(обратно)

"Как насаждения Петрова…"*

Как насаждения Петрова
В Екатерининской долине*
Деревья пышно разрослись, —
Так насаждаемое ныне
Здесь русское живое слово
Расти и глубже коренись.
Май 1869

(обратно)

"Там, где дары судьбы освящены душой…"*

Там, где дары судьбы освящены душой,
   Оправданы благотвореньем,
Невольно человек мирится здесь с судьбой,
Душа сознательно мирится с провиденьем.
11 июля 1869

(обратно)

В деревне*

Что за отчаянные крики,
И гам, и трепетанье крыл?
Кто этот гвалт безумно-дикий
Так неуместно возбудил?
Ручных гусей и уток стая
Вдруг одичала и летит.
Летит — куда, сама не зная,
И, как шальная, голосит.
Какой внезапною тревогой
Звучат все эти голоса!
Не пес, а бес четвероногой,
Бес, обернувшийся во пса,
В порыве буйства, для забавы,
Самоуверенный нахал,
Смутил покой их величавый
И их размыкал, разогнал!
И словно сам он, вслед за ними,
Для довершения обид,
С своими нервами стальными,
На воздух взвившись, полетит!
Какой же смысл в движенье этом?
Зачем вся эта трата сил?
Зачем испуг таким полетом
Гусей и уток окрылил?
Да, тут есть цель! В ленивом стаде
Замечен страшный был застой,
И нужен стал, прогресса ради,
Внезапный натиск роковой.
И вот благое провиденье
С цепи спустило сорванца,
Чтоб крыл своих предназначенье
Не позабыть им до конца.
Так современных проявлений
Смысл иногда и бестолков, —
Но тот же современный гений
Всегда их выяснить готов.
Иной, ты скажешь, просто лает,
А он свершает высший долг —
Он, осмысляя, развивает
Утиный и гусиный толк.
16 августа 1869

(обратно)

Чехам от московских славян*

На ваши, братья, празднества,
Навстречу вашим ликованьям,
Навстречу вам идет Москва
С благоговейным упованьем.
В среду восторженных тревог,
В разгар великого волненья,
Приносит вам она залог,
Залог любви и единенья.
Примите же из рук ея
То, что и вашим прежде было,
Что старочешская семья
Такой ценой себе купила, —
Такою страшною ценой*,
Что память эта и поныне —
И вашей лучшею святыней,
И вашей жизненной струей.
Примите Чашу! Вам звездой
В ночи судеб она светила
И вашу немощь возносила
Над человеческой средой.
О, вспомните, каким она
Была вам знаменьем любимым
И что в костре неугасимом
Она для вас обретена.
И этой-то великой мзды,
Отцов великих достоянья,
За все их тяжкие труды,
За все их жертвы и страданья,
Себя лишать даете вы
Иноплеменной дерзкой ложью,
Даете ей срамить, увы,
И честь отцов, и правду божью!
И долго ль, долго ль этот плен,
Из всех тягчайший, плен духовный,
Еще сносить ты осужден,
О чешский люд единокровный?
Нет, нет, недаром благодать
На вас призвали предки ваши,
И будет вам дано понять,
Что нет спасенья вам без Чаши.
Она лишь разрешит вконец
Загадку вашего народа:
В ней и духовная свобода,
И единения венец.
Придите ж к дивной Чаше сей,
Добытой лучшей вашей кровью,
Придите, приступите к ней
С надеждой, верой и любовью.
Около 24 августа 1869

(обратно)

Андрею Николаевичу Муравьеву ("Там, где на высоте обрыва…")*

Там, где на высоте обрыва
Воздушно-светозарный храм*
Уходит ввыспрь — очам на диво,
Как бы парящий к небесам;
Где Первозванного Андрея
Еще поднесь сияет крест,
На небе киевском белея,
Святой блюститель этих мест, —
К стопам его свою обитель
Благоговейно прислоня,
Живешь ты там — не праздный житель —
На склоне трудового дня.
И кто бы мог без умиленья
И ныне не почтить в тебе
Единство жизни и стремленья
И твердость стойкую в борьбе?
Да, много, много испытаний
Ты перенес и одолел…
Живи ж не в суетном сознанье
Заслуг своих и добрых дел;
Но для любви, но для примера,
Да убеждаются тобой,
Что может действенная вера
И мысли неизменный строй.
Август 1869

(обратно)

"Природа — сфинкс. И тем она верней…"*

Природа — сфинкс. И тем она верней
Своим искусом губит человека,
Что, может статься, никакой от века
Загадки нет и не было у ней.
Август 1869

(обратно)

"Как нас ни угнетай разлука…"*

Как нас ни угнетай разлука,
Но покоряемся мы ей —
Для сердца есть другая мука,
Невыносимей и больней.
Пора разлуки миновала,
И от нее в руках у нас
Одно осталось покрывало,
Полупрозрачное для глаз.
И знаем мы: под этой дымкой
Всё то, по чем душа болит,
Какой-то странной невидимкой
От нас таится — и молчит.
Где цель подобных искушений?
Душа невольно смущена,
И в колесе недоумений
Верти́тся нехотя она.
Пора разлуки миновала,
И мы не смеем, в добрый час,
Задеть и сдернуть покрывало,
Столь ненавистное для нас!
14 октября 1869

(обратно)

Современное*

Флаги веют на Босфоре,
Пушки празднично гремят,
Небо ясно, блещет море,
И ликует Цареград.
И недаром он ликует:
На волшебных берегах
Ныне весело пирует
Благодушный падишах.
Угощает он на славу
Милых западных друзей —
И свою бы всю державу
Заложил для них, ей-ей.
Из премудрого далека
Франкистанской их земли
Погулять на счет пророка
Все они сюда пришли.
Пушек гром и мусикия*!
Здесь Европы всей привал,
Здесь все силы мировые
Свой справляют карнавал.
И при криках исступленных
Бойкий западный разгул
И в гаремах потаенных
Двери настежь распахнул.
Как в роскошной этой раме
Дивных гор и двух морей
Веселится об исламе
Христианский съезд князей!
И конца нет их приветам,
Обнимает брата брат…
О, каким отрадным светом
Звезды Запада горят!
И всех ярче и милее
Светит тут звезда одна,
Коронованная фея,
Рима дочь*, его жена.
С пресловутого театра
Всех изяществ и затей,
Как вторая Клеопатра*
В сонме царственных гостей,
На Восток она явилась,
Всем на радость, не на зло,
И пред нею всё склонилось:
Солнце с Запада взошло!
Только там, где тени бродят
По долинам и горам
И куда уж не доходят
Эти клики, этот гам, —
Только там, где тени бродят,
Там, в ночи, из свежих ран
Кровью медленно исходят
Миллионы христиан…
Первая половина октября 1869

(обратно)

А. Ф. Гильфердингу*

Спешу поздравить с неудачей:
Она — блистательный успех,
Для вас почетна наипаче
И назидательна для всех.
Что русским словом столько лет
Вы славно служите России,
Про это знает целый свет,
Не знают немцы лишь родные.
Ах нет, то знают и они;
И что в славянском вражьем мире
Вы совершили — вы одни —
Все ведают, et inde irae![32]
Во всем обширном этом крае
Они встречали вас не раз,
В Балканах, Чехах, на Дунае —
Везде, везде встречали вас.
И как же мог бы без измены,
Высокодоблестный досель,
В академические стены,
В заветную их цитадель,
Казною русской содержимый
Для этих славных оборон,
Вас, вас впустить — непобедимый
Немецкий храбрый гарнизон?
17 декабря 1869

(обратно)

Ю. Ф. Абазе*

Так — гармонических орудий
Власть беспредельна над душой,
И любят все живые люди
Язык их темный, но родной.
В них что-то стонет, что-то бьется,
Как в узах заключенный дух,
На волю просится и рвется
И хочет высказаться вслух…
Не то совсем при вашем пенье,
Не то мы чувствуем в себе:
Тут полнота освобожденья,
Конец и плену и борьбе…
Из тяжкой вырвавшись юдоли
И все оковы разреша,
На всей своей ликует воле
Освобожденная душа…
По всемогущему призыву
Свет отделяется от тьмы,
И мы не звуки — душу живу,
В них вашу душу слышим мы.
22 декабря 1869

(обратно)

"Так провидение судило…"*

        Так провидение судило,
        Чтоб о величии грядущем
Великого славянского царя
        Возвещено вселенной было
        Не гласом грома всемогущим,
        А звучным писком комара.
1860-е годы

(обратно)

Н. С. Акинфьевой ("Проходя свой путь по своду…")*

Проходя свой путь по своду,
Солнце знает ли о том,
Что оно-то жизнь в природу
Льет в сиянье золотом,
Что лучом его рисует
Бог узоры на цветке,
Земледельцу плод дарует,
Мечет жемчуг по реке?
Вы, на всё бросая ‹милый›
Взгляд ваш, знаете ль о том,
Что вся жизнь моя и силы
В вашем взоре огневом?
1860-е годы

(обратно)

"Радость и горе в живом упоенье…"*

‹Из «Эгмонта» Гёте›
Радость и горе в живом упоенье,
Думы и сердце в вечном волненье,
В небе ликуя, томясь на земли,
        Страстно ликующей,
        Страстно тоскующей
Жизни блаженство в одной лишь любви…
Февраль 1870

(обратно)

Гус на костре*

Костер сооружен, и роковое
Готово вспыхнуть пламя; всё молчит, —
Лишь слышен легкий треск, и в нижнем слое
Костра огонь предательски сквозит.
Дым побежал — народ столпился гуще;
Вот все они — весь этот темный мир:
Тут и гнетомый люд, и люд гнетущий,
Ложь и насилье, рыцарство и клир*.
Тут вероломный кесарь*, и князей
Имперских и духовных сонм верховный,
И сам он, римский иерарх, в своей
Непогрешимости греховной.
Тут и она — та старица простая*,
Не позабытая с тех пор,
Что принесла, крестясь и воздыхая,
Вязанку дров, как лепту, на костер.
И на костре, как жертва пред закланьем,
Вам праведник великий предстоит:
Уже обвеян огненным сияньем,
Он молится — и голос не дрожит…
Народа чешского святой учитель,
Бестрепетный свидетель о Христе
И римской лжи суровый обличитель
В своей высокой простоте, —
Не изменив ни богу, ни народу,
Боролся он — и был необорим —
За правду божью, за ее свободу,
За всё, за всё, что бредом назвал Рим.
Он духом в небе — братскою ж любовью
Еще он здесь, еще в кругу своих,
И светел он, что собственною кровью
Христову кровь он отстоял для них.
О чешский край! О род единокровный!
Не отвергай наследья своего!
О, доверши же подвиг свой духовный
И братского единства торжество!
И, цепь порвав с юродствующим Римом,
Гнетущую тебя уж так давно,
На Гусовом костре неугасимом
Расплавь ее последнее звено.
15–17 марта 1870

(обратно)

"Над русской Вильной стародавной…"*

Над русской Вильной стародавной
Родные теплятся кресты —
И звоном меди православной
Все огласились высоты.
Минули веки искушенья,
Забыты страшные дела —
И даже мерзость запустенья
Здесь райским крином* расцвела.
Преданье ожило святое
Первоначальных лучших дней,
И только позднее былое*
Здесь в царство отошло теней.
Оттуда смутным сновиденьем
Еще дано ему порой
Перед всеобщим пробужденьем
Живых тревожить здесь покой.
В тот час, как с неба месяц сходит,
В холодной, ранней полумгле,
Еще какой-то призрак бродит
По оживающей земле.
Начало июля 1870

(обратно)

К. Б. ("Я встретил вас — и всё былое…")*

Я встретил вас — и всё былое
В отжившем сердце ожило;
Я вспомнил время золотое —
И сердцу стало так тепло…
Как поздней осени порою
Бывают дни, бывает час,
Когда повеет вдруг весною
И что-то встрепенется в нас, —
Так, весь обвеян дуновеньем
Тех лет душевной полноты,
С давно забытым упоеньем
Смотрю на милые черты…
Как после вековой разлуки
Гляжу на вас, как бы во сне, —
И вот — слышнее стали звуки,
Не умолкавшие во мне…
Тут не одно воспоминанье,
Тут жизнь заговорила вновь, —
И то же в вас очарованье,
И та ж в душе моей любовь!..
26 июля 1870

(обратно)

Два единства*

Из переполненной господним гневом чаши
Кровь льется через край*, и Запад тонет в ней.
Кровь хлынет и на вас, друзья и братья наши! —
        Славянский мир, сомкнись тесней…
«Единство, — возвестил оракул наших дней*, —
Быть может спаяно железом лишь и кровью…»
Но мы попробуем спаять его любовью, —
        А там увидим, что прочней…
Сентябрь 1870

(обратно)

"Веленью высшему покорны…"*

Веленью высшему покорны,
У мысли стоя на часах,
Не очень были мы задорны,
Хотя и с штуцером* в руках.
Мы им владели неохотно,
Грозили редко и скорей
Не арестантский, а почетный
Держали караул при ней.
27 октября 1870

(обратно)

А. В. Пл<етне>вой*

Чему бы жизнь нас ни учила,
Но сердце верит в чудеса:
Есть нескудеющая сила,
Есть и нетленная краса.
И увядание земное
Цветов не тронет неземных,
И от полуденного зноя
Роса не высохнет на них.
И эта вера не обманет
Того, кто ею лишь живет,
Не всё, что здесь цвело, увянет,
Не всё, что было здесь, пройдет!
Но этой веры для немногих
Лишь тем доступна благодать,
Кто в искушеньях жизни строгих,
Как вы, умел, любя, страдать,
Чужие врачевать недуги
Своим страданием умел,
Кто душу положил за други
И до конца всё претерпел.
Начало ноября 1870

(обратно)

"Да, вы сдержали ваше слово…"*

‹А. М. Горчакову›
Да, вы сдержали ваше слово:
Не двинув пушки, ни рубля,
В свои права вступает снова
Родная русская земля.
И нам завещанное море
Опять свободною волной,
О кратком позабыв позоре,
Лобзает берег свой родной.
Счастлив в наш век, кому победа
Далась не кровью, а умом,
Счастлив, кто точку Архимеда*
Умел сыскать в себе самом, —
Кто, полный бодрого терпенья,
Расчет с отвагой совмещал —
То сдерживал свои стремленья,
То своевременно дерзал.
Но кончено ль противоборство?
И как могучий ваш рычаг
Осилит в умниках упорство
И бессознательность в глупцах?
Ноябрь 1870

(обратно)

"Брат, столько лет сопутствовавший мне…"*

Брат*, столько лет сопутствовавший мне,
И ты ушел, куда мы все идем,
И я теперь на голой вышине
Стою один — и пусто всё кругом.
И долго ли стоять тут одному?
День, год-другой — и пусто будет там,
Где я теперь, смотря в ночную тьму
И, что со мной, не сознавая сам…
Бесследно всё — и так легко не быть!
При мне иль без меня — что нужды в том?
Всё будет то ж — и вьюга так же выть,
И тот же мрак, и та же степь кругом.
Дни сочтены, утрат не перечесть,
Живая жизнь давно уж позади,
Передового нет, и я как есть
На роковой стою очереди́.
11 декабря 1870

(обратно)

"Давно известная всем дура…"*

Давно известная всем дура —
Неугомонная цензура —
Кой-как питает нашу плоть…
Благослови ее господь!
1870?

(обратно)

"Впросонках слышу я — и не могу…"*

Впросонках слышу я — и не могу
Вообразить такое сочетанье,
А слышу свист полозьев на снегу
И ласточки весенней щебетанье.
Январь или февраль 1871

(обратно)

Черное море*

Пятнадцать лет с тех пор минуло,
Прошел событий целый ряд,
Но вера нас не обманула —
И севастопольского гула
Последний слышим мы раскат.
Удар последний и громовый,
Он грянул вдруг, животворя;
Последнее в борьбе суровой
Теперь лишь высказано слово;
То слово — русского царя.
И всё, что было так недавно
Враждой воздвигнуто слепой,
Так нагло, так самоуправно,
Пред честностью его державной
Всё рушилось само собой.
И вот: свободная стихия, —
Сказал бы наш поэт родной, —
Шумишь ты, как во дни былые,
И катишь волны голубые,
И блещешь гордою красой!..
Пятнадцать лет тебя держало
Насилье в западном плену;
Ты не сдавалась и роптала,
Но час пробил — насилье пало:
Оно пошло как ключ ко дну.
Опять зовет и к делу нудит
Родную Русь твоя волна,
И к распре той, что бог рассудит,
Великий Севастополь будит
От заколдованного сна.
И то, что ты во время о́но
От бранных скрыла непогод
В свое сочувственное лоно,
Отдашь ты нам — и без урона —
Бессмертный черноморский флот.
Да, в сердце русского народа
Святиться будет этот день, —
Он — наша внешняя свобода,
Он Петропавловского свода
Осветит гробовую сень*
Начало марта 1871

(обратно)

Ватиканская годовщина*

       Был день суда и осужденья —
Тот роковой, бесповоротный день,
       Когда для вящего паденья
На высшую вознесся он ступень, —
       И, божьим промыслом теснимый
И загнанный на эту высоту,
       Своей ногой непогрешимой
В бездонную шагнул он пустоту, —
       Когда, чужим страстям послушный,
Игралище и жертва темных сил,
       Так богохульно-добродушно
Он божеством себя провозгласил…
       О новом бого-человеке
Вдруг притча создалась — и в мир вошла,
       И святотатственной опеке
Христова церковь предана была.
       О, сколько смуты и волнений
Воздвиг с тех пор непогрешимый тот,
       И как под бурей этих прений
Кощунство зреет и соблазн растет.
       В испуге ищут правду божью,
Очнувшись вдруг, все эти племена,
       И как тысячелетней ложью
Она для них вконец отравлена́.
       И одолеть она не в силах
Отравы той, что в жилах их течет,
       В их самых сокровенных жилах,
И долго будет течь, — и где исход?
· · ·
       Но нет, как ни борись упрямо,
Уступит ложь, рассеется мечта,
       И ватиканский далай-лама*
Не призван быть наместником Христа.
6 июля 1871

(обратно)

"От жизни той, что бушевала здесь…"*

От жизни той, что бушевала здесь,
От крови той, что здесь рекой лилась,
Что уцелело, что дошло до нас?
Два-три кургана, видимых поднесь…
Да два-три дуба выросли на них,
Раскинувшись и широко и смело.
Красуются, шумят, — и нет им дела,
Чей прах, чью память роют корни их.
Природа знать не знает о былом,
Ей чужды наши призрачные годы,
И перед ней мы смутно сознаем
Себя самих — лишь грезою природы.
Поочередно всех своих детей,
Свершающих свой подвиг бесполезный,
Она равно приветствует своей
Всепоглощающей и миротворной бездной.
17 августа 1871

(обратно)

"Враг отрицательности узкой…"*

Враг отрицательности узкой*,
Всегда он в уровень шел с веком:
Он в человечестве был русский,
В науке был он человеком.
29 декабря 1871

(обратно)

Памяти М. К. Политковской*

Elle a été douce devant la mort.[33]

Многозначительное слово
Тобою оправдалось вновь:
В крушении всего земного
Была ты — кротость и любовь.
В самом преддверье тьмы могильной
Не оскудел, в последний час,
Твоей души любвеобильной
Неисчерпаемый запас…
И та же любящая сила,
С какой, себе не изменя,
Ты до конца переносила
Весь жизни труд, всю злобу дня, —
Та ж торжествующая сила
Благоволенья и любви,
Не отступив, приосенила
Часы последние твои.
И ты, смиренна и послушна,
Все страхи смерти победив,
Навстречу ей шла благодушно,
Как на отеческий призыв.
О, сколько душ, тебя любивших,
О, сколько родственных сердец —
Сердец, твоею жизнью живших,
Твой ранний поразит конец!
Я поздно встретился с тобою
На жизненном моем пути,
Но с задушевною тоскою
Я говорю тебе: прости.
В наш век отчаянных сомнений,
В наш век, неверием больной,
Когда всё гуще сходят тени
На одичалый мир земной, —
О, если в страшном раздвоенье,
В котором жить нам суждено,
Еще одно есть откровенье,
Есть уцелевшее звено
С великой тайною загробной,
Так это — видим, верим мы —
Исход души, тебе подобной,
Ее исход из нашей тьмы.
Начало марта 1872

(обратно)

"День православного Востока…"*

День православного Востока,
Святись, святись, великий день,
Разлей свой благовест широко
И всю Россию им одень!
Но и святой Руси пределом
Его призыва не стесняй:
Пусть слышен будет в мире целом,
Пускай он льется через край,
Своею дальнею волною
И ту долину захватя,
Где бьется с немощию злою
Мое родимое дитя, —
Тот светлый край, куда в изгнанье
Она судьбой увлечена,
Где неба южного дыханье
Как врачебство лишь пьет она…
О, дай болящей исцеленье,
Отрадой в душу ей повей,
Чтобы в Христово воскресенье
Всецело жизнь воскресла в ней…
16 апреля 1872

(обратно)

"Как бестолковы числа эти…"*

              Как бестолковы числа эти,
              Какой сумбур в календаре!
              Теперь зима уж на дворе,
А мне вот довелось во всем ее расцвете,
               В ее прелестнейшей поре,
Приветствовать Весну лишь в позднем ноябре.
23 ноября 1872

(обратно)

"Тут целый мир, живой, разнообразный…"*

‹Е. К. Зыбиной›
Тут целый мир, живой, разнообразный,
Волшебных звуков и волшебных снов, —
О, этот мир так молодо-прекрасный —
       Он стоит тысячи миров.
1872

(обратно)

Э. Ф. Тютчевой ("Всё отнял у меня казнящий бог…")*

Всё отнял у меня казнящий бог:
Здоровье, силу воли, воздух, сон,
Одну тебя при мне оставил он,
Чтоб я ему еще молиться мог.
Февраль 1873

(обратно) (обратно)

Приложения

Детское стихотворение

Любезному папеньке!*

    В сей день счастливый нежность сына
    Какой бы дар принесть могла!
Букет цветов? Но флора отцвела,
    И луг поблекнул и долина.
    Просить ли мне стихов у муз?
      У сердца я спрошусь.
    И вот что сердце мне сказало:
    «В объятьях сча́стливой семьи,
       Нежнейший муж, отец-благотворитель,
Друг истинный добра и бедных покровитель,
Да в мире протекут драгие дни твои!
Детей и подданных любовью окруженный,
На лицах вкруг себя радость узришь ты.
    Так солнце, с горней высоты,
    С улыбкой смотрит на цветы,
    Его лучами оживленны».
1813 или 1814

(обратно) (обратно)

Стихотворные шутки и телеграммы

"Когда-то я была майором…"*

Когда-то я была майором,
Тому уж много-много лет,
И вы мне в будущем сулили
Блеск генеральских эполет.
В каком теперь служу я чине,
Того не ведаю сама,
Но к вам прошусь я в ординарцы,
Фельдмаршал русского ума.
Начало марта 1861

(обратно)

"Обоим Николаям…"*

       Обоим Николаям
Мы всех возможных благ желаем
И от души их поздравляем.
6 декабря 1861

(обратно)

"Не всё душе болезненное снится…"*

Не всё душе болезненное снится:
Пришла весна — и небо прояснится.
12 апреля 1864

(обратно)

Князю Вяземскому

"Есть телеграф за неименьем ног…"

‹1›
Есть телеграф за неименьем ног,
Неси он к вам мой стих полубольной.
Да сохранит вас милосердый бог
От всяких дрязг, волнений и тревог
       И от бессонницы ночной.
28 июня 1865

(обратно)

"Бедный Лазарь, Ир убогой…"

‹2›
Бедный Лазарь*, Ир* убогой,
И с усильем и с тревогой
К вам пишу, с одра привстав,
И привет мой хромоногой
Окрылит пусть телеграф.
Пусть умчит его, играя,
В дивный, светлый угол тот,
Где весь день, не умолкая,
Словно буря дождевая*
В купах зелени поет.
29 июня 1865

(обратно) (обратно)

"Красноречивую, живую…"*

   Красноречивую, живую
   Мою я отповедь читала,
   Я всё прекрасно так сказала —
   Вполне довольна — апробу́ю.
   1860-е годы

(обратно)

"Доехал исправно, усталый и целый…"*

Доехал исправно, усталый и целый,
Сегодня прощаюсь со шляпою белой,
Но с вами расставшись… не в шляпе тут дело…
14 сентября 1870

(обратно)

"С Новым годом, с новым счастьем…"*

С Новым годом, с новым счастьем,
С постоянною удачей —
Вот привет любви собачьей,
Ты прими его с участьем.
Конец декабря 1870

(обратно)

А. Ф. Тютчевой ("Мир и согласье между нас…")*

Мир и согласье между нас
Сказались с первого же дня, —
Поздравим же, перекрестясь,
Тебя со мной, с тобой меня.
21 апреля 1872

(обратно) (обратно)

Стихотворения, написанные во время предсмертной болезни

Наполеон III*

       И ты свершил свой подвиг роковой,
       Великих сил двусмысленный наследник,
Муж не судеб, а муж случайности слепой —
Ты, сфинкс, разгаданный и пошлою толпой,
      Но правды божьей, не земной,
      Неотразимый проповедник, —
      Ты миру доказал на деле,
       Как шатко всё, в чем этой правды нет:
      Ты, целых двадцать бурных лет
      Мир волновавший — и без цели, —
      Ты много в мире лжи посеял,
      И много бурь ты возрастил,
      И уцелевшего рассеял,
      И собранного расточил!
       Народ, взложивший на тебя венец,
Ты ложью развратил и погубил вконец;
      И, верный своему призванью,
Оторопевший мир игрой своей смутя,
        Как неразумное дитя,
        Ты предал долгому шатанью.
       Спасенья нет в насилье и во лжи,
      Как ни орудуй ими смело,
      Для человеческой души,
      Для человеческого дела.
Знай, торжествующий, кто б ныне ни был он,
Во всеоружии насилья и обмана,
Придет и твой черед, и поздно или рано
      Ты ими ж будешь побежден!
      Но в искупленье темных дел
Ты миру завещал один урок великий
(Да вразумятся им народы и владыки
И всякий, кто б тебе соревновать хотел):
      Лишь там, лишь в той семье народной,
Где с властью высшею живая связь слышна
      И где она закреплена
Взаимной верою и совестью свободной,
      Где святы все ее условья
      И ей народ одушевлен —
      Стоит ли у престола он
      Иль бодрствует у изголовья
      Одра, где царский сын лежал,
      И весь народ еще недавно
      Тот одр болезни окружал
      Своей молитвой православной, —
      О, тут измене места нет,
      Ни разновидным ухищреньям,
      И крайне жалок был бы тот,
      Кто б этот оскорбил народ
      Иль клеветой, иль подозреньем.
30 декабря 1872

(обратно)

Е. К. Богдановой*

       Хотел бы я, чтобы в своей могиле,
Как нынче на своей кушетке, я лежал,
       Века бы за веками проходили
И я бы вас всю вечность слушал и молчал.
Не ранее декабря 1872

(обратно)

Е. С. Шеншиной*

Тебе, болящая в далекой стороне,
        Болящему и страждущему мне
        Пришло на мысль отправить этот стих,
        Чтобы с веселым плеском волн морских
    Влетел бы ‹он к› тебе в окно,
        Далекий отголосок вод родных,
И слово русское, хоть на одно мгновенье,
Прервало для тебя волн средиземных пенье…
        Из той среды, далёко не чужой,
Которой ты была любовью и душой,
        Где и поднесь с усиленным вниманьем
Следят твою болезнь ‹с› сердечным состраданьем,
Будь ближе, чем когда: душе твоей присущ
Добрейший из людей, чистейшая из душ,
        Твой милый, добрый, незабвенный муж!
Душа, с которою твоя была слита,
Хранившая тебя от всех соблазнов зла,
С которой заодно всю жизнь ты перешла,
        Свершая честно трудный подвиг твой
        Примерно-христианскою вдовой!
        Привет еще тебе от тени той,
        Обоим нам и милой и святой,
        Которая так мало здесь гостила,
Страдала храбро так и горячо любила,
        Ушла стремглав из сей юдоли слез,
        Где ей, увы, ничто не удалось,
По долгой, тяжкой, истомительной борьбе,
        Прощая всё и людям и судьбе.
И свой родимый край так пламенно любила,
        Что хоть она и воин не была,
        Но жизнь свою отчизне принесла;
        Вовремя с нею не могла расстаться,
Когда б иная жизнь спасти ее могла.
Январь 1873

(обратно)

"Британский леопард…"*

      Британский леопард*
      За что на нас сердит?
      И машет всё хвостом,
      И гневно так рычит?
Откуда поднялась внезапная тревога?
      Чем провинились мы?
      Тем, что, в глуби зашед
      Степи средиазийской,
      Наш северный медведь —
      Земляк наш всероссийский —
От права своего не хочет отказаться
Себя оборонять, подчас и огрызаться.
      В угоду же друзьям своим
      Не хочет перед миром
       Каким-то быть отшельником-факиром;
И миру показать и всем воочию́,
      Всем гадинам степным
    На снедь предать всю плоть свою.
       Нет, этому не быть! — и поднял лапу…
Вот этим леопард и был так рассерже́н.
    «Ах, грубиян! Ах, он нахал! —
    Наш лев сердито зарычал. —
Как! он, простой медведь, и хочет защищаться
В присутствии моем, и лапу поднимать,
      И даже огрызаться!
       Пожалуй, это до́йдет до того,
Что он вообразит, что есть ‹и› у него
      Такие же права,
       Как у меня, сиятельного льва…
Нельзя же допустить такого баловства!»
Январь 1873

(обратно)

"Конечно, вредно пользам государства…"*

       Конечно, вредно пользам государства
В нем образовывать особенное царство,
       Но несогласно с пользами подда́нства
И в Ханстве возбуждать особенное ханство,
Давно минувших лет возобновлять приемы и следы,
И, устранив все современные лады,
   Строй новый заводить,
       И самозванно, произвольно
       Вдруг на Москве первопрестольной
В затменье умственном, бог ведает каком,
Вдруг заявить себя ожившим баскако́м*
       Для несуществующей Орды.
30 января 1873

(обратно)

"Во дни напастей и беды…"*

         Во дни напастей и беды,
         Когда из Золотой орды
         В Москву баскаков насылали,
 Конечно, и тогда их выбирали,
      Москве предоставляя в дар
      Учтивейшего из татар, —
Насколько совместимы два эти слова —
     Ну, словом, лучшего из той среды,
      И не отправили бы Дурнова*
А впрочем, тут много шума из пустого.
Конец января 1873

(обратно)

Итальянская весна*

       Благоуханна и светла,
Уж с февраля весна в сады вошла,
И вот миндаль мгновенно зацвела,
И белизна всю зелень облила.
Февраль 1873

(обратно)

Императрице Марии Александровне ("Мы солнцу Юга уступаем вас…")*

       Мы солнцу Юга уступаем вас:
       Оно одно — должны сознаться мы —
       Теплее нашего вас любит, —
А все-таки, хотя здесь царство и зимы,
       Мы ни с какими бы страна́ми
       Здешних мест не променяли.
       Здесь сердце ваше остается с нами.
       Ступайте ж, уезжайте с богом,
       Но сердце ваше нам залогом,
       Что скоро вы вернетесь к нам.
       И пусть в отъезда час со всех сторон,
       И даже с бедного одра страданья,
       Мольбы, благие пожеланья
       За вами понесутся вслед —
Всех русских душ торжественный привет.
1 марта 1873

(обратно)

Д. Ф. Тютчевой*

   Вот свежие тебе цветы
          В честь именин твоих, —
   Еще цветы я рассылаю,
   А сам так быстро отцветаю.
Хотелось бы собрать пригоршню дней,
          Чтоб сплесть еще венок
   Для именинницы моей.
19 марта 1873

(обратно)

"Чертог твой, спаситель, я вижу украшен…"*

Чертог твой, спаситель, я вижу украшен,
Но одежд не имею, да вниду в него.
Между 2 и 4 апреля 1873

(обратно)

17-е апреля 1818*

         На первой дней моих заре,
  То было рано поутру в Кремле,
  То было в Чудовом монастыре,
  Я в келье был, и тихой и смиренной,
  Там жил тогда Жуковский незабвенный.
         Я ждал его, и в ожиданье
Кремлевских колколов я слушал завыванье.
      Следил за медной бурей,
  Поднявшейся в безоблачном лазуре
  И вдруг смененной пушечной пальбой, —
  Все вздрогнули, понявши этот вой.
  Хоругвью светозарно-голубой
Весенний первый день лазурно-золотой
       Так и пылал над праздничной Москвой.
       Тут первая меня достигла весть,
         Что в мире новый житель есть
         И, новый царский гость в Кремле,
       Ты в этот час дарован был земле.
         С тех пор воспоминанье это
      В душе моей согрето
         Так благодатно и так мило —
  В теченье стольких лет не измен‹яло›,
  Меня всю жизнь так верно провожало, —
        И ныне, в ранний утра час,
  Оно, всё так же дорого и мило,
         Мой одр печальный посетило
  И благодатный праздник возвестило.
      Мнилось мне всегда,
Что этот раннего событья самый час
Мне будет на всю жизнь благим предзнаменованьем,
И не ошибся я: вся жизнь моя прошла
       Под этим кротким, благостным влияньем.
       И милосердою судьбою
       Мне было счастье суждено,
       Что весь мой век я ‹над собою›
       Созвездье видел всё одно —
Его созвездие, — и будь же до конца оно
       Моей единственной звездою
      И много-много раз
Порадуй этот день, и этот мир, и нас…
17 апреля 1873

(обратно)

Императору Александру II*

Царь благодушный, царь с евангельской душою,
    С любовью к ближнему святою,
    Принять, державный, удостой
    Гимн благодарности простой!
Ты, обнимающий любовию своей
    Не сотни — тысячи людей,
    Ты днесь воскрыльями ея
Благоволил покрыть и бедного меня,
       Не заявившего ничем себя
И не имевшего на царское вниманье
       Другого права, как свое страданье!..
    Вниманьем благостным своим
    Меня призреть ты удостоил
       И, дух мой ободрив, ты успокоил…
       О, будь же, царь, прославлен и хвалим,
       Но не как царь, а как наместник бога,
         Склоняющего слух
    Не только к светлым легионам
       Избранников своих, небесных слуг,
       Но и к отдельным одиноким стонам
       Существ, затерянных на сей земле,
И внемлющего их молитвенной хвале.
       Чего же, царь, тебе мы пожелаем?
    Торжеств ли громких и побед?
       От них тебе большой отрады нет!
    Мы лучшего тебе желаем,
       А именно: чтобы по мере той,
    Как призван волей ты святой
       Здесь действовать, в печальной сей юдоли,
Ты сознаваем был всё более и боле
         Таким, каков ты есть,
    Как друг добра нелицемерный…
       Вот образ твой, и правильный и верный,
       Вот слава лучшая для нас и честь!
Апрель 1873

(обратно)

Бессонница (Ночной момент)*

       Ночной порой в пустыне городской
       Есть час один, проникнутый тоской,
       Когда на целый город ночь сошла
    И всюду водворилась мгла,
Всё тихо и молчит; и вот луна взошла,
    И вот при блеске лунной сизой ночи
Лишь нескольких церквей, потерянных вдали,
Блеск золоченых глав, унылый, тусклый зев
       Пустынно бьет в недремлющие очи,
       И сердце в нас подкидышем бывает
И так же плачется и так же изнывает,
О жизни и любви отчаянно взывает.
Но тщетно плачется и молится оно:
       Всё вкруг него и пусто и темно!
       Час и другой всё длится жалкий стон,
Но наконец, слабея, утихает он.
Апрель 1873

(обратно)

"Хоть родом он был не славянин…"*

              Хоть родом он был не славя́нин,
              Но был славянством всем усвоен,
       И честно он всю жизнь ему служил,
       Он много действовал, хоть мало жил,
И многого ему принадлежит почин —
И делом доказал, что в поле и один
       Быть может доблестный и храбрый воин.
5 мая 1873

(обратно)

"Бывают роковые дни…"*

       Бывают роковые дни
Лютейшего телесного недуга
       И страшных нравственных тревог;
       И жизнь над нами тяготеет
       И душит нас, как кошемар.
       Счастлив, кому в такие дни
       Пошлет всемилосердый бог
       Неоценимый, лучший дар —
       Сочувственную руку друга,
Кого живая, теплая рука
       Коснется нас, хотя слегка,
       Оцепенение рассеет
И сдвинет с нас ужасный кошемар
       И отвратит судеб удар, —
Воскреснет жизнь, кровь заструится вновь,
И верит сердце в правду и любовь.
1873

(обратно) (обратно)

Коллективное

Святые горы*

Тихо, мягко над Украйной
Обаятельною тайной
Ночь июльская лежит —
Небо так ушло глубоко,
Звезды светят так высоко,
И Донец во тьме блестит.
Сладкий час успокоенья!
Звон, литии*, псалмопенья
Святогорские молчат —
Под обительской стеною,
Озаренные луною,
Богомольцы мирно спят.
И громадою отвесной,
В белизне своей чудесной,
Над Донцом утес стоит,
К небу крест свой возвышая…
И, как стража вековая,
Богомольцев сторожит.
Говорят, в его утробе,
Затворившись, как во гробе,
Чудный инок обитал,
Много лет в искусе строгом
Сколько слез он перед богом,
Сколько веры расточал!..
Оттого ночной порою
Силой и поднесь живою
Над Донцом утес стоит —
И молитв его святыней,
Благодатной и доныне,
Спящий мир животворит.
Май 1862

(обратно) (обратно)

Стихотворения, приписываемые Тютчеву

"Австрийский царь привык забавить…"*

Австрийский царь привык забавить
Собой и други и враги —
Неаполь нос ему приставит,
       А русский царь — роги.
Осень 1820?

(обратно)

"Ну как тому судить поэтов дар…"*

Ну как тому судить поэтов дар,
       Об их ошибках, превосходстве,
       Кому лицеем был амбар
       И кто смышлен лишь в скотоводстве.
Начало 1820-х годов

(обратно)

Раичу ("Каким венком нам увенчать…")*

Каким венком нам увенчать
Питомца русского Парнаса,
На коем возлегла печать
Могучих вдохновений Тасса?
Ты лавров не захочешь, нет, —
Они душе твоей постылы
С тех пор, как дивный твой поэт —
Твой Тасс — и на краю могилы
Не мог их данью взять с земли…
Но девы павшего Сиона
Другой венок тебе сплели
Из сельских крин и роз Сарона*.
25 декабря 1827

(обратно)

Средство и цель*

Стяжать венок от вас не мечу,
Но ваши похвалы люблю,
Коль на пути своем их встречу.
Балласт хотя не назначает,
Куда и как плыть кораблю,
Но ход его он облегчает.
‹1829›

(обратно)

"Какие песни, милый мой…"*

          Какие песни, милый мой,
  Когда вокруг лишь ненависти крики*,
  А в сердце скорбь о глупости людской,
          Которою, как некой тьмой,
  Ослеплены и малый и великий?
    Какие песни в той стране,
        Где старики, как язву, мысль бичуют
И с целой армией в бронях и на коне
    Противу мальчиков воюют?
В стране, где эта мысль, лишась прямых путей,
    По закоулкам татем бродит,
    От грубых прячась сторожей,
И в детях лишь себе защитников находит?
О родина моя! Ужели никогда
Без роковых преград, без пропастей глубоких,
Как реки плавные равнин твоих широких,
Ты не пойдешь путем разумного труда?
  И будет вечно мысль не там, где сила,
          А сила будет век темна
          И безответна, как могила,
          И, как могила, холодна?
А мысль… ужель она средь тысячи шпионов,
    Как дичь для травли злых невежд, ‹…›
Начало 1860-х годов

(обратно)

"Я не ценю красот природы…"*

Я не ценю красот природы,
Когда душа потрясена,
Когда свинцовая невзгода
Тмит бедный дух кошмаром сна.
Природы лучшие красо́ты
Меняют часто годы, дни…
Из нас поймет, пожалуй, сотый,
Что мы ей только и сродни.
Нет, преждевременная вялость
Ее не будит скорби в ней.
И нам в себе души усталость
Нести тяжеле и больней.
Природы воздух ядовитый
Нас отравляет не всегда:
Мы себялюбием повиты —
И эта губит нас беда.
1865?

(обратно)

"Не в первый раз волнуется Восток*

Не в первый раз волнуется Восток,
Не в первый раз Христа там распинают,
И от креста луны поблекший рог
Щитом своим державы прикрывают.
Несется клич: «Распни, распни его!
Предай опять на рабство и на муки!»
О Русь, ужель не слышишь эти звуки
И, как Пилат, свои умоешь руки?
Ведь это кровь из сердца твоего!
Декабрь 1866?

(обратно)

"Корабль в густом сыром тумане…"*

Корабль в густом сыром тумане
Как бы затерянный стоит…
Недавней бурей в океане
Компа́с изломанный молчит.
И цепи якорей порвались…
Теченье ж всё несет, несет…
Бросают поминутно лот,
Уже на камни натыкались…
Друг друга — подле не видать.
Ужель, о боже, погибать!..
И в экипаже — ужас дикий…
А мгла густей и всё густей,
И глухо раздаются в ней
Пловцов взывания и клики…
Спаси их, господи, спаси!
Пошли ты им в сей час великий
Хоть луч единый с небеси.
‹1870›

(обратно) (обратно)

Стихотворения, написанные на французском языке

"Nous avons pu tous deux, fatigues du voyage…"*

Nous avons pu tous deux, fatigués du voyage,
Nuos asseoir un instant sur le bord du chemin —
Et sentir sur nos fronts flotter le même ombrage*,
Et porter nos regards vers l’horizon lointain.
Mais le temps suit son cours et sa pente inflexible
A bientôt séparé ce qu’il avait uni, —
Et l’homme, sous le fouet d’un pouvoir invisible,
S’enfonce, triste et seul, dans l’espace infini.
Et maintenant, ami, de ces heures passées,
De cette vie à deux, que nous est-il resté?
Un regard, un accent, des débris de pensées. —
Hélas, ce qui n’est plus a-t-il jamais été?
4 апреля 1838

<См. перевод>*

(обратно)

"Que l'homme est peu reel, qu'aisement il s'efface!.."*

Que l’homme est peu réel, qu’aisément il s’efface! —
Présent, si peu de chose, et rien quand il est loin.
   Sa présence, ce n’est qu’un point, —
   Et son absence — tout l’espace.
1842

<См. перевод>*

(обратно)

Un rêve*

‘«Quel don lui faire au déclin de l’année?
Le vent d’hiver a brûlé le gazon,
La fleur n’est plus et la feuille est fanée,
Rien de vivant dans la morte saison…»
Et consultant d’une main bien-aimée
De votre herbier maint doux et cher feuillet,
Vous réveillez dans sa couche embaumée
Tout un Passé d’amour qui sommeillait…
Tout un Passé de jeunesse et de vie,
Tout un Passé qui ne peut s’oublier…
Et dont la cendre un moment recueillie
Reluit encore dans ce fidèle herbier…
Vous y cherchez quelque débris de tige —
Et tout à coup vous y trouvez deux fleurs…
Et dans ma main par un secret prodige
Vous les voyez reprendre leurs couleurs.
C’étaient deux fleurs: l’une et l’autre était belle,
D’un rouge vif, d’un éclat peu commun…
La rose brille et l’œillet étincelle,
Tous deux baignés de flamme et de parfum…
Et maintenant de ce mystère étrange
Vous voudriez reconnaître le sens…
Pourquoi faut-il vous l’expliquer, cher ange?..
Vous insistez. Eh bien soit, j’y consens.
Lorsqu’une fleur, ce fréle et doux prestige.
Perd ses couleurs, languit et se flétrit,
Que du brasier on approche sa tige,
La pauvre fleur aussitôt refleurit…
Et c’est ainsi que toujours s’accomplissent
Au jour fatal et rêves et destins…
Quand dans nos cœurs les souvenirs pâlissent,
La Mort les fait refleurir dans ses mains…
7 октября 1847

<См. перевод>*

(обратно)

"Un ciel lourd que la nuit bien avant l'heure assiege…"*

Un ciel lourd que la nuit bien avant l’heure assiège,
Un fleuve, bloc de glace et que l’hiver ternit —
       Et des filets de poussière de neige
       Tourbillonnent sur des quais de granit…
La mer se ferme enfin… Le monde recule,
Le monde des vivants, orageux, tourmenté…
Et, bercé aux lueurs d’un vague crépuscule
Le pôle attire à lui sa fidèle cité…
6 ноября 1848

<См. перевод>*

(обратно)

Lamartine*

La lyre d’Apollon, cet oracle des dieux,
N’est plus entre ses mains que la harpe d’Eole,
Et sa pensée — un rêve ailé, mélodieux
Qui flotte dans les airs bercé par sa parole.
1849

<См. перевод>*

(обратно)

"Comme en aimant le coeur devient pusillanime…"*

Comme en aimant le cœur devient pusillanime,
Que de tristesse au fond et d’angoisse et d’effroi!
Je dis au temps qui fuit: arrête, arrête-toi,
Car le moment qui vient pourrait comme un abîm
       S’ouvrir entre elle et moi.
C’est là l’affreux souci, la terreur implacable,
Qui pèse lourdement sur mon cœur oppressé.
J’ai trop vécu, trop de passé m’accable,
Que du moins son amour ne soit pas du passé.
Конец 1840-х — начало 1850-х годов

<См. перевод>*

(обратно)

"Vous, dont on voit briller, dans les nuits azurees…"*

Vous, dont on voit briller, dans les nuits azurées,
L’éclat immaculé, le divin élément,
Etoiles, gloire à vous! Splendeurs toujours sacrées!
Gloire à vous qui durez incorruptiblement!
L’homme, race éphémère et qui vit sous la nue,
Qu’un seul et même instant voit naître et défleurir,
Passe, les yeux au ciel. — Il passe et vous salue!
C’est l’immortel salut de ceux qui vont mourir.
23 августа 1850

<См. перевод>*

(обратно)

"Des premiers ans de votre vie…"*

Des premiers ans de votre vie
Que j’aime à remonter le cours,
Ecoutant d’une âme ravie
Ces récits, les mêmes toujours…
Que de fraîcheur et de mystère,
En remontant ces bords heureux!
Quelle douce et tendre lumière
Baignait ce ciel si vaporeux!
Combien la rive était fleurie,
Combien le flot était plus pur!
Que de suaves rêveries
Se reflétait dans son azur!..
Quand de votre enfance incomprise
Vous m’avez quelque temps parlé,
Je crois sentir dans une brise
Glisser comme un printemps voilé…
12 апреля 1851

<См. перевод>*

(обратно)

Из Микеланджело ("Oui, le sommeil m'est doux! Plus doux — de n'etre pas!..")*

Oui, le sommeil m’est doux! plus doux — de n’être pas!
Dans ces temps de malheur et de honte suprême
Ne rien voir, rien sentir, c’est la volupté même!..
Craignez de m’éveiller… de grâce, parlez bas…
1855

<См. перевод>*

(обратно)

Pour Madame la grande Duchesse Hélène*

       Dans ce Palais, qui que l’on fasse,
Rien n’est invraisemblable et tout est de saison:
Ici, la Féerie est toujours á sa place,
       Car c’est le train de la maison.
Не ранее 1855

<См. перевод>*

(обратно)

Pour S<a> M<ajesté> l'Imperatrice*

Prestige, Illusion, la Magie et la Fable,
Tout vient vous rendre hommage et tomber à vos pieds…
Et l’on sent, quelque part que vous apparaissiez,
Que la verité seule est vraiment adorable…
Не ранее 1855

<См. перевод>*

(обратно)

"Il faut qu'une porte…"*

Il faut qu’une porte
Soit ouverte ou fermée —
Vous m’embêtez, ma bien-aimée,
Et que le diable vous emporte.
Ноябрь 1856

<См. перевод>*

(обратно)

Е. Н. Анненковой ("D'une fille du Nord, chetive et languissante…")*

D’une fille du Nord, chétive et languissante,
       Eclose á l’ombre des forêts,
Vous, en qui tout rayonne et tout rit et tout chante,
       Vous voulez emprunter les traits?
Eh bien, pardonnez-moi mon doute involontaire,
       Je crains que l’on ne dise, en voyant ce tableau:
«C’est l’oranger en fleur, tout baigné de lumière,
       Qui veut simuler un bouleau».
Март 1858

<См. перевод>*

(обратно)

"De ces frimas, de ces deserts…"*

De ces frimas, de ces déserts
Là-bas, vers cette mer qui brille,
Allez-vous en, mes pauvres vers,
Allez-moi saluer ma fille.
5 марта 1860

<См. перевод>*

(обратно)

"La vieille Hecube, helas, trop longtemps eprouvee…"*

La vieille Hécube, hélas, trop longtemps éprouvée,
Après tant de revers et de calamités,
Se réfugie enfin, reposée et lavée,
Sous l’abri protecteur de vos jeunes bontés.
23 февраля 1861

<См. перевод>*

(обратно)

"Lorsqu'un noble prince, en ces jours de demence…"*

Lorsqu’un noble prince, en ces jours de démence,
Decort de sa main le bourreau des chrétiens, —
Pourrait-on dire encore, ainsi qu’aux temps anciens:
       «Honny soit qui mal y pence»*?
Середина июля 1867

<См. перевод>*

(обратно)

"Ah, quelle meprise…"*

Ah, quelle méprise —
Incroyable et profonde!
Ma fille rose, ma fille blonde
Qui veut se faire sœur grise.
Ноябрь — начало декабря 1870

<См. перевод>*

(обратно) (обратно)

Переводы стихотворений, написанных на французском языке

"Устали мы в пути, и оба на мгновенье…"*

Устали мы в пути, и оба на мгновенье
Присели отдохнуть и ощутить смогли,
Как осенили нас одни и те же тени,
И тот же горизонт мы видели вдали.
Но времени поток бежит неумолимо.
Соединив на миг, нас разлучает он.
И скорбен человек, и силою незримой
Он в бесконечное пространство погружен.
И вот теперь, мой друг, томит меня тревога:
От тех минут вдвоем какой остался след?
Обрывок мысли, взгляд… Увы, совсем немного!
И было ли всё то, чего уж больше нет?
(Перевод М. Кудинова)
(обратно)

"Как зыбок человек! Имел он очертанья…!"*

Как зыбок человек! Имел он очертанья —
Их не заметили. Ушел — забыли их.
Его присутствие — едва заметный штрих.
Его отсутствие — пространство мирозданья.
(Перевод М. Кудинова)
(обратно)

Мечта*

«Что подарить в такое время года?
Холодный вихрь обрушился на луг —
И нет цветов. Безмолвствует природа.
Пришла зима. Всё вымерло вокруг».
И, взяв гербарий милой мне рукою,
Перебирая хрупкие цветы,
Вы извлекли из сонного покоя
Всё прошлое любви и красоты.
Вы разбудили то, что незабвенно,
Вы воскресили молодость и пыл
Минувших дней, чей пепел сокровенный
Гербарий этот бережно хранил.
На два цветка ваш выбор пал случайный,
И вот они, без влаги и земли,
В моей руке, подвластны силе тайной,
Былые краски снова обрели.
Цветы живут и шепчут: «Посмотри-ка,
Красивы мы, и ярок наш наряд…»
Сверкает роза, искрится гвоздика,
И вновь от них струится аромат.
Кто два цветка живой наполнил силой?
В чем тут секрет, — спросили вы меня.
Открыть его? Зачем же, ангел милый?
Вы просите? Ну что ж, согласен я.
Когда цветок, дар мимолетный, тленный,
Утратил краски, сник и занемог —
К огню его приблизьте, и мгновенно
Вновь расцветет зачахнувший цветок.
Такими же мечты и судьбы станут,
Когда часы последний час пробьют…
В душе у нас воспоминанья вянут,
Приходит смерть — и вновь они цветут.
(Перевод М. Кудинова)
(обратно)

"Тяжелый небосвод окутан ранней мглою…"*

Тяжелый небосвод окутан ранней мглою.
Упрятана река под ледяной покров,
И гонит зимний вихрь, не знающий покоя,
         Пыль снежную вдоль смутных берегов.
Вот море наконец замерзло. Скрылся где-то
Тревожный мир живых, мир бурный, грозовой,
И полюс Северный при тусклых вспышках света
         Баюкает любимый город свой.
(Перевод М. Кудинова)
(обратно)

Ламартин*

Божественной Фебовой лиры струны́
В руках его арфой Эола звучат.
А мысли — певучие, легкие сны,
Что в безднах, лелеемы словом, парят.
(Перевод М. Тюнькиной)
(обратно)

"Как робко любящее сердце! Как с годами…"*

Как робко любящее сердце! Как с годами
Оно всё более охвачено тоской!
И время я прошу: о, не беги, постой!
Ведь может каждый миг стать бездной между нами —
                       Между тобой и мной.
Неумолимый страх, гнетущая тревога
Легли на сердце мне и жгут его огнем.
Я слишком долго жил, дней прошлых слишком много, —
Так пусть твоя любовь не будет прошлым днем.
(Перевод М. Кудинова)
(обратно)

"Огни, блестящие во глуби светло-синей…"*

Огни, блестящие во глуби светло-синей,
О, непорочный блеск небесного венца!
О звезды! Слава вам! Божественной святыней
Зажглись вы над землей — и длитесь без конца.
А люди, жалкий род, несчастный и мгновенный,
Которому дано единый миг дышать,
В лазурь глаза вперив, поют вам гимн священный —
Торжественный привет идущих умирать.
(Перевод В. Брюсова)
(обратно)

"О, как люблю я возвращаться…"*

О, как люблю я возвращаться
К истоку первых дней твоих
И, внемля сердцем, восхищаться
Рассказом — тем же всё — о них!
Как много свежести и тайны
На тех встречаю берегах!
Что за рассвет необычайный
Сквозил в тех дымных облаках!
В каких цветах был луг прибрежный,
Ручья как чисто было дно,
Как много дум с улыбкой нежной
Лазурью той отражено!
О детстве, понятом так мало,
Чуть упомянешь ты порой —
И мнилось мне, что овевало
Меня незримою весной.
(Перевод А. Фета)
(обратно)

Из Микеланджело[34]*


(обратно)

Госпоже великой герцогине Елене*

         Что во Дворце ни происходит этом,
Нет невозможного, всё к месту и в свой час.
Волшебный праздник здесь царит зимой и летом.
         Он — образ жизни во Дворце у вас.
(Перевод А. Николаева)
(обратно)

Ее Величеству Императрице*

Легенда, волшебство, мираж и обаянье
Пришли вам честь воздать и пасть у ваших ног…
Ведь каждый, встретив вас, не чувствовать не мог,
Что только истина достойна обожанья…
(Перевод А. Николаева)
(обратно)

"Или откройте дверь, мой дружок…"*

Или откройте дверь, мой дружок,
Или плотно ее притворите.
Моя милая, вы меня злите,
Хоть бы дьявол вас уволок.
(Перевод М. Тюнькиной)
(обратно)

Е. Н. Анненковой [Перевод]*

Неужто томною, болезненной девицей,
                Что в северных лесах живет,
Стать захотелось вам, в которой всё искрится,
                Сверкает, блещет и поет?
Простите мне, мой друг, невольное сомненье:
Не будет ли тогда всё говорить вокруг
О том, что южное, цветущее растенье
                Березой притворилось вдруг?
(Перевод М. Кудинова)
(обратно)

"От лютых зим, полей пустых…"*

От лютых зим, полей пустых
К блистанью моря, в край иной,
Лети, лети, мой скромный стих,
С приветом дочери родной.
(Перевод М. Тюнькиной)
(обратно)

"Гекуба древняя, гонимая судьбой…"*

Гекуба* древняя, гонимая судьбой,
Пройдя чрез беды все и испытанья,
Теперь, в обличье новом, обрела покой,
Обласканная вами, юное созданье.
(Перевод М. Тюнькиной)
(обратно)

"Христианский король перед всем белым светом…"*

Христианский король перед всем белым светом
Решил палача христиан наградить.
Так можно ли, как в старину, говорить:
«Стыдись, подумавший плохо об этом»?
      (Перевод М. Кудинова)
(обратно)

"Ах, нелепый каприз какой…"*

Ах, нелепый каприз какой,
Непостижимо, нежданно —
Моя дочь, златовласа, румяна,
Пожелала стать серой сестрой.
(Перевод М. Тюнькиной)
(обратно) (обратно) (обратно)

Другие редакции и варианты

Варианты приводятся согласно порядку стихов в основном тексте произведения. Все варианты отличаются от основного текста, за исключением единичных случаев, когда приводятся целые редакции. Под нумерацией строк или строф указывается источник варианта. Если он не указан, это означает, что источник тот же, что и для предыдущего варианта. Последовательность слоев правки обозначается около строк буквами: а) б) в). Звездочкой (*) при вариантах отмечается, что стихотворение было доработано в той же рукописи. Фамилии в скобках (Сушков, Майков, Аксаков и проч.) указывают, кому именно принадлежит данный вариант. Список условных сокращений см. на с. 366–367*.

1
56 автограф ЦГАЛИ

Умолк[нет] о тебе молва!*
7
2 автограф ЦГАЛИ

Достиг пловец [родимых] берегов,*
8
6 «Сев. цветы»

Вседержащею струей
11

Вещать сердцам оцепенелым
10
ТОЛРС

Как часто, бросив взор с утесистой вершины,
Сажусь, задумчивый, в тени дерев густой,
        И раскрываются пред мной
Разнообразные вечерние картины! —
Здесь пенится река, там дола красота,
И тщетно в мрачну даль за ней стремится око;
Там дремлет озеро, разлитое широко,
И мирно светит в нем вечерняя звезда!
Зари последний луч во сумраке блуждает
               По темной зелени лугов,
Луна медлительно по небу востекает
               На колеснице облаков!..
Всё тихо, всё мертво, лишь колокол священный
Протяжно раздался в окрестности немой;
Прохожий слушает, и звук его смиренный
С последним шумом дня сливает голос свой! —
               Прелестный край! — Но восхищенью
               В иссохшем сердце места нет!..
По чуждой мне земле скитаюсь сирой тенью,
И мертвого согреть не может солнца свет…
        С холма на холм влачится взор унылый
И гаснет медленно в ужасной пустоте. —
Увы! где встречу то, что б взор остановило?..
Весь мир передо мной, но счастие — нигде!
И вы, мои поля, и рощи, и долины,
Вы мертвы!.. Жизни дух от всех вас улетел!
И что вы все теперь, бездушные картины! —
Нет в мире одного — и мир весь опустел!
        Встает ли день, ночные ль сходят тени,
        И свет, и мрак равно противны мне, —
        Моя судьба не знает изменений:
Вся вечность горести в душевной глубине!
И долго ль страннику томиться в заточенье?
Когда на лучший мир сменю я дольний прах,
Тот мир, где нет сирот, где вере — исполненье, —
Где солнце истины в нетленных небесах!..
               Тогда, быть может, прояснится
Надежд спасительных таинственный предмет,
        К чему душа и здесь еще стремится,
Но токмо там — в своей отчизне обоймет!
11
загл. ТОЛРС

ВЕСЕННЕЕ ПРИВЕТСТВИЕ СТИХОТВОРЦАМ
7

И радость в сердце пролилась
между 14 и 15

О вы, чей взор столь часто освящен
        Благоговения слезами,
Природы храм отверст, певцы, пред вами!
Вам ключ к нему поэзией вручен!
В парении своем высоком
Не изменяйтесь никогда!
И вечная природы красота
Не будет вам ни тайной, ни упреком!..
15-16

Как полным, пламенным расцветом,
Омытые Авроры светом
18

Как зе́фир — радостным полетом
22

Так порхай ваша, други, младость
24-30

отсутствуют

12
9-13 СЛ

Счастливы древние народы!
Их мир был храмом всех богов,
И книгу матери-природы
Они читали без очков…
Счастливы древние народы.
16
между 14 и 15 Тютч. сб.

Хоть лень с Амуром часто в споре,
Но их нетрудно примирить.
20-21

Красавицу в семнадцать лет
С умом, с душою и душами.
28

Моей пожертвую я ленью.
19
5-6 С-5 и след. изд.

Люблю смотреть, когда созданье
Как бы погружено в весне,
10

Весенний воздух пламенит,
20
СЛ, автограф ЦГАЛИ (кроме 8)

На севере мрачном, на дикой скале,
        Кедр одинокий, подъемлясь, белеет,
И сладко заснул он в инистой мгле,
        И сон его буря лелеет.
Про юную пальму снится ему,
        Что в краю отдаленном Востока
Под мирной лазурью, на светлом холму
        Стоит и цветет одинока.
8 автограф ЦГАЛИ

        Стоит и растет одинока.
21
8 С-5

Не создаст никак поэт.
10-11

Конь крылат и змей зубаст —
Вот мечты, его кумиры;
16

Не создаст никак поэт.
22
17 2-й автограф ЦГАЛИ, Г

Сновиденьем пролетели
25
37 список ЦГАЛИ

Кровавыя битвы подымет волна!..
27
7 С-5

Его уж нету в вашем круге,
29
7-8 автограф ЦГАЛИ

И память [ваша для] потомства*
[Земле, живая, предана. ]*
30
3-4 2-й автограф ЦГАЛИ

Как шорох стаи журавлиной, —
И в шуме листьев замер он.
31
5 «Атеней»

Но Муза юного взяла
7

Поэзия разостлала
10

Его согрели годы
21

Стрелу ему на память дал
33
3 Г

В груди тоска, в уме сомненья,
19

И звезды светят холодно и ясно
36
строфа 1 Г

Люблю грозу в начале мая:
Как весело весенний гром
Из края до другого края
Грохочет в небе голубом!
строфа 2

отсутствует

строфа 3

С горы бежит ручей проворный,
В лесу не молкнет птичий гам,
И говор птиц, и ключ нагорный —
Всё вторит весело громам!
37
вм. 9-16 С-5 и след. изд.

Давно ль умолк перун его побед,
И гул от них стоит доселе в мире…
И ум людей великой тенью полн,
А тень его, одна, на бреге диком,
Чужда всему, внимает шуму волн
И тешится морских пернатых криком.
40
1 МА, С-3 и след. изд.

Есть некий час всемирного молчанья
41
Г

обратный порядок строф 1–2                                   

строфа 1 Г

«Алла, пролей на нас твой свет!
Краса и сила православных,
Бог истинный, тебе нет равных,
      Пророк твой Могамед!..»
11-12

И над вратами Истамбула
      Зажгла Олегов щит!..
11-12 СТ (Сушков)

И вспыхнул на вратах Стамбула
      Олегов древний щит!
12 МА

Олегов древний щит!
42
11 Соч. 1886 (Майков?)

И мы в борьбе с природой целой
44
4 Г

С своими черными тенями.
между 4 и 5

Едва в трепещущих листах
Перебирается прохлада,
Звонок пасущегося стада
Почти замолк на высотах.
10 2-й автограф ЦГАЛИ

Наш мир, как бы лишенный сил,
12 Г

Во мгле полдневной опочил, —
14 Некрасов, А Б, СТ, МА, С-3 и след. изд.

Над усыпленною землей
45
3 2-й автограф ЦГАЛИ

И в тверди пламенной и чистой
8 Некрасов; АБ, СТ, МА, С-3 и след. изд.

В пещере нимф спокойно дремлет.
47
3 С-3

Та ж тихость взора, нежность гласа
4 2-й автограф ЦГАЛИ

Та ж прелесть утреннего часа,
49
14 2-й автограф ЦГАЛИ

Он улетел с твоих младых ланит
50
2-й автограф ЦГАЛИ

ПРОБУЖДЕНИЕ
Еще шумел веселый день,
Толпами улица блистала,
И облаков вечерних тень
По светлым кровлям пролетала.
Весенней негой утомлен,
Вдался я в сладкое забвенье:
Не знаю, долог ли был сон,
Но странно было пробужденье.
Безмолвно в сумраке ночном
Ходило лунное сиянье,
И ночи зыбкое молчанье
Едва струилось ветерком.
Украдкою в мое окно
Глядело бледное светило —
И мне казалось, что оно
Мою дремоту сторожило.
И между тем какой-то гений
Из области цветущей дня
Стезею тайной сновидений
В страну теней увел меня.
8 СТ, С-3 и след. изд.

Строй звучный, шумный и невнятный
9 автограф ЦГАЛИ

Украдкой в сумраке ночном
17-18

Сомнительно в мое окно
Смотрело бледное светило —
22-23

Из пышного, златого дня
Тропою тайной сновидений
24 С-3 и след. изд.

Увлек незримо в царство теней.
52
10 2-й автограф ЦГАЛИ

Припав к растреснувшей земле,
54
1-2 2-й автограф ЦГАЛИ

[Богам угоден] бедный странник,*
Над ним его святой покров!
9

Чрез грады, веси и поля,
11

Ему открыта вся земля,
55
5 2-й автограф ЦГАЛИ

А уж давно, звучнее и живей,
56
6 автограф ЦГАЛИ

Недержно вас уводят Горы
6 список собр. Пигарева

Неудержимо вас уводят Оры
58
1 2-й автограф ЦГАЛИ

а) [Тень богатырская стоит]
б) [Порою богатырский Дух]
1 Г

На старой башне, у реки,
2 2-й автограф ЦГАЛИ

а) [Стоит на башне, там — ]
б) Тень рыцаря стоит
2 Г

Дух рыцаря стоит
3-4 2-й автограф ЦГАЛИ

И шлет свои приветы вслух
Плывущим челнокам:
3-5 Г

И, лишь завидит челноки,
Приветом их дарит:
«Кипела кровь и в сей груди,
10

Другую проволок
59
24 Г

Ее ты рыцарям отдай, —
38

Тот дом сам бог благословил,
60
1 2-й автограф ЦГАЛИ

Запад, Юг и Норд в крушенье,
5

В песнях, играх, пированье
12

Редко голову ломавших.*
22

Перлом, мускусом торгуя —
32

Верный Гафица ученью:
40

Легким сонмом, жадным света,
42

а)    [О бессмертье умоляя!..]
б)    Дар бессмертный вымоляя!..
61
2 2-й автограф ЦГАЛИ

По гроб он верен был:
63
вм. 5–8 автограф ЦГАЛИ

Так! что вам до меня?
Что вам моя беда?
Случится ли когда,
Что, всеми брошен я,
Один не буду я?
12-13

Вокруг меня тоска,
Вокруг меня печаль!
64
1 1-й автограф ЦГАЛИ

Любовники, поэты и безумцы
3

Тот более, чем в аде есть чертей,
10-11 1-й и 2-й автографы ЦГАЛИ

а)    И лишь существ неведомых явленья
        Воображенье вызовет — поэт
б)    Лишь вызовет в воображенье виды
        Существ неведомых, поэта перст
12 1-й автограф ЦГАЛИ

Их претворяет в лица и дарит
13 2-й автограф ЦГАЛИ

Теням воздушным имя и жилище!
65
8 автограф ЦГАЛИ

Скорый саван обещал.
12

[Выпускают] мертвецов!..*
66
112 автограф ЦГАЛИ

Швейцария! [Здесь] мир, как за оградой:*
67
6 автограф ЦГАЛИ

[Сии живые, гордые созданья]*
7

а)    [Столь рьяные в служении его]
б)    [На глас его столь рьяные всегда]*
8

Днесь, с головой поникшей, мрачны[м взором]*
33

Глубокой язвой [чудо] поразил.*
68
27 автограф ЦГАЛИ

Минутно их носивший вал
47-48

Железный мир, и движимый
Воззрением одним!
50-51

а)   В нем сердце б истомилось
       И дух бы пал — но сильная *
б)   Душа в нем истомилась
       И он бы пал — но сильная *
52

К нему рука склонилась*
69
4 автограф ЦГАЛИ

Мое [в тиши] молящееся сердце*
19

Всю ночь насквозь томились [безотвя‹зно›]*
36

Побед [но, смело, радостно, ] светло,*
41

В глухую [пору], одиноко, сиро*
44

Одни лишь совы, призраки, [гра‹беж›]*
52

[Почтит иль нет венком лавровым Муза]*
54-55

Поэзия моей душе была
Ребячески-божественной игрушкой*
58

Я воин был! Я [воин] был свободы!*
70
12 2-автограф ЦГАЛИ

Я просиял бы — и угас!
71
9 Д

Блажен, кто посетил сей мир
72
2 Т

А воды с гор уже шумят;
6

Весна пришла, весна идет,
73
2 «Молва»

И мысли и мечты свои!
4 СТ (Сушков), С-3 и след. изд.

И всходят и зайдут оне,
4-5 «Молва»

Встают и кроются оне
Как звезды мирные в ночи, —
5 С-3 (Сушков?) и след. изд.

Как звезды ясные в ночи:
13 «Молва», С-3 и след. изд.

Лишь жить в самом себе умей —
16 С. 1836, СТ, С-3 и след. изд.

Их заглушит наружный шум,
16-17 «Молва»

Их оглушит житейский шум,
Разгонят дневные лучи, —
17 СТ (Сушков), С-3 и след. изд.

Дневные ослепят лучи:
74
1 список ЦГАЛИ

И буря, и море качали наш челн,
3 СТ, С-3 и след. изд.

И две беспредельности были во мне —
5

Кругом, как кимвалы, звучали скалы.
6 СТ

И ветры свистали и пели валы.
6 список ЦГАЛИ С-3 и след. изд.

И ветры свистели и пели валы
7-8 С Т, С-3 и след. изд.

Я в хаосе звуков летал, оглушен;
Над хаосом звуков носился мой сон.
12-14 список ЦГАЛИ

Земля зеленела, светлила эфир.
Сады, лабиринты, чертоги, столпы,
Роились, кипели безмолвны толпы.
14 С-3 и след. изд.

И чудился шорох несметной толпы.
17-18 список ЦГАЛИ

По высям творенья, как бог, я летал,
И мир подо мною безмолвный сиял.
17-18 Г

По высям творенья, как дух, я летал,
И мир надо мною, безмолвный, сиял.
17 С-3 и след. изд.

По высям творенья я гордо шагал,
18-19 СТ, С-3 и след. изд.

И мир подо мною недвижно сиял…
Сквозь грезы, как дикий волшебника вой,
22 список ЦГАЛИ

Вторгалася пена ревущих валов.
22 Соч. 1886

Врывалися тени ревущих валов.
75
2 автограф ЦГАЛИ

С седой, волнистой гривой,
10-12

В твоей надменной силе,
Седую гриву растрепав
И весь в пару и в мыле
77
26 автограф ЦГАЛИ

Лишь ими и чрез них — [ничтожно всё иное]*
27

[Они как таинство живое…]*
30

[Сей вяжет и решит — тот рассекает. ]*
44

Гигант, превысивший [весь мир своей] главой.*
50-52

Что в мире некогда его владыкой слыли —
Наполни грохотом всю землю и возвысь
До облак власть твою — всё выше — высь на высь —*
53

а)   [Хотя б до вечных звезд твоя коснулась слава, ]*
б)   [Пускай до вечных звезд твоя коснулась слава, ]*
в)   [Пускай под облака твоя взнесется слава, ]*
55

а)   Что нужды? Власть мила [и я ее ищу]*
б)   Что нужды? Власть мила — [я царствовать хочу!]*
в)   Что нужды? Власть мила — она передо мной!*
56

а)   [Мне сердце говорит: получишь — получу] *
б)   Мне тайный глас сулит: тебе венец — он мой.*
57

Он будет мой…*
78
2 2-й автограф ЦГАЛИ

Кругом меня всё было так уныло.
4

Всё на душу тоску лишь наводило.
13-14

а) [Так вам единым удалось
      Дойти до нас с брегов другого света:]
б) И вам одним спастися удалось,
      Пришельцы вы с брегов другого света!
17

Но о былом создание молчит *
79
3 2-й автограф ЦГАЛИ

И сосен придорожных тени
80
7-8 автограф ЦГАЛИ

И как предвестье близящихся бурь
Порывистый и ясный ветр порою,
12 Некрасов, А Б, СТ, МА, С-3 и след. изд.

Возвышенной стыдливостью страданья.
82
7 2-й автограф ЦГАЛИ

Грозно дремлют великаны,
85
12 автограф ЦГАЛИ

С глубокой [таинственной] тьмой.*
14-16

И бьет о каменный свой брег,
И хлябь морей с ее скалами
Земли уносит вечный бег!*
20

И [жизни] цепь, [беснуясь, ] вьют.*
86
5-6 автограф ЦГАЛИ

Как! ты молил меня, как иступленный,
Да узришь лик, услышишь голос мой!
7

а)   [Меня достиг и тронул голос твой.]
б)   Склонил меня клич [неотступный] твой.*
8-9

Явился я! Какой же страх презренный
Вдруг обуял, гигант, твоей душой?*
11-13

Мир новый создала, взлелеяла, взрастила,
[‹нрзб.› с отвагой неземной,
С упорным, гордым напряженьем]*
22-23

[Я] — Фауст! Дух, как ты! твой равный я!..
«Событий бурю, житейский вал,*
33

а)   [И готовится богу] одежда живая!..
б)   [И богу прядется] одежда живая.
в)   [И божья готовится] риза живая.*
87
4 автограф ЦГАЛИ

Где души кротче и нежней*
13

Сходило на меня в воскресной тишине,*
88
3 С-5 и след. изд.

Смотри, как хижины кругом
18

И вдруг крыла таинственная мочь
21-23

Передо мною день, за мною ночь,
У ног равнина вод, и небо над главою!
Прекрасный сон!.. и суетный!.. прости!..
29

И оживает в них порою,
89
11 автограф ЦГАЛИ

В дуброве ль темной, на водах, в эфире —*
20-21

Чудесный мир разоблачаешь [ты]!*
[Взойдет ли предо мною чистый] месяц,*
22

а) [Всеуслаждая]*
б) В сиянье кротком и ко мне [с] летят*
94
4 Некрасов, А Б, СТ, МА, С-3 и след. изд.

То глухо-жалобный, то шумный!
7 АБ, СТ, МА, С-3 и след. изд.

И ноешь, и взрываешь в нем
14 СТ (Сушков), МА, С-3 и след. изд.

И с беспредельным жаждет слиться…
95
3 С. 1836 и след. изд.

Ни замыслам годины буйной сей,
96
15 автограф ЦГАЛИ

Не [раб]ство янычар ручное*
98
4 автограф ЦГАЛИ

Или низвергнут мыслящей рукой?
99
2 С-3 и след. изд.

В тени, в тиши забытого угла;
12 СТ (Сушков), МА, С-3 и след. изд.

Их легких ног скользит незримый шаг?
101
4 М

Под ними море трепетало.
5 2-й автограф ЦГАЛИ

Восток горел — она молилась,
6 3-й автограф ЦГАЛИ, С. 1836 и след. изд.

С кудрей откинув покрывало,
8 С. 1836

Во взоре небо ликовало…
9 2-й автограф ЦГАЛИ

Вдруг вспыхнул день — она склонилась…
103
7 С-3 и след. изд.

Ученый пастырь сановитый
104
4 С. 1836 и след. изд.

Звонче голос стрекозы.
5 Некрасов, А Б, СТ, МА, С-3 и след. изд.

Чу! за белой душной тучей
6 СТ (Сушков), МА, С-3 и след.

Прокатился глухо гром;
9 С. 1836 и след. изд.

Жизни некий преизбыток
105
8 2-й автограф ЦГАЛИ

В саду фонтан, смеяся, говорит…
15

Рой бестелесный, слышный, но незримый,
106
1 С. 1836 и след. изд.

Как птичка, раннею зарей
11 Некрасов, АБ, СТ, МА, С-3 и след. изд.

Сей шум, движенье, говор, клики
15 С-3 (Сушков?) и след. изд.

Ночь, ночь! о, где твои покровы,
108
5 С-3 и след. изд.

Там-то, молвят, в стары годы,
6 автограф ЦГАЛИ

По лазоревым ночам,
25 СТ (Сушков)

Чуть дремо́ю забывался,
25 МА, С-3 и след. изд.

Чуть дремо́той забывался,
32 автограф ЦГАЛИ

Нынче ходят по тебе.
109
5-6 автограф ЦГАЛИ

Лишь мотыль снует незримый
Слепо в воздухе ночном…*
110
11 автограф ЦГАЛИ

На небе [светл]ом и высоком*
112
1 автограф ЦГАЛИ

[Вот] коршун [с поля] поднялся,*
115
20 автограф ЦГАЛИ

[Суму возьми] да бей челом.*
44-46

[Быть домовитою] пчелой!
[Зачем, увы! я из] объятий
[Извержен был семьей людской]*
120
3 С-3 и след. изд.

Вешний злак блестит в равнине, —
5

А который век белеет
121
31 Некрасов, АБ, СТ, МА, С-3 и след. изд.

Увы, души в нем не встревожит
122
6 автограф ЦГАЛИ

Руина с крутизны глядит,
9-10

Стопой младенческой касаясь
Громады камней вековой,
13-24

отсутствуют

12 Некрасов, АБ, СТ, МА, С-3 и след.

С холмом, и с замком, и с тобой.
13 список Гагарина (ЦГАЛИ), С. 1836 и след. изд. до Ст. 1854

И тихий вечер мимолетом
126
2 автограф ЦГАЛИ

С последним меся [чным] лучом*
6

И тень [надвинулась] темней,*
9

Но сквозь воздушны[х] завес окон*
18

По [тихо] — брезжущим коврам,*
26

Коснувшись девственных грудей,
28

Раскрыло шелк твоих очей!
128
4 С. 1838

Что, жизнь твою убив, ее испепелило
4 С-3 и след. изд.

Что, жизнь убив, ее испепелило
9

Где вечный блеск и ранний цвет,
129
5 СТ (Сушков), МА, С-3 и след. изд.

И вот тому уж века два иль боле,
11 СТ, МА, С-3 и след. изд.

Провеяло над нею полусонной,
13

По-прежнему фонтан в углу лепечет,
130
3 С. 1838 и след. изд.

И как эдем ты растворенный
7 СТ (Сушков), МА, С-3 и след. изд.

Я там заслушивался пенья
15 С. 1838

По их лазуревой равнине
16 Некрасов, АБ, СТ, МА, С-3 и след. изд.

Родные призраки скользят.
24

Один господствует вполне.
131
1 Ст. 1868

Смотри, как запад загорелся
132
14 Некрасов, АБ, СТ, МА, С-3 и след. изд.

В условный час слетает к нам,
39 С-3 и след. изд.

И жизни божески-всемирной
134
3 Соч. 1900

Бессмысленно-немой, немой, как опаленный
9

И на руку к нему глава твоя склонялась,
135
12 Ст. 1868

Собрав, отбрасывает прочь.
136
14 С-3

Поэта — суетный народ:
137
3 список ЦГАОР

О, не тревожь души поэта,
16 РБ

Вся прелесть женщины мелькнет,
22-23 (Аксаков?)

Как он восторгом умилен!
Пускай служить он не умеет, —
(обратно)
138
3-4 автограф Нац. музея в Праге

И простерть друг к другу руки,
К нашим кровным и друзьям.
3-4 «Рус. беседа»

Не увидят ли хоть внуки
То, что снилося отцам?
17 автограф ЦГАЛИ

Инородец, иноземец
17-20 РБ

отсутствуют

21-22 автограф ЦГАЛИ, БС

Вот средь этой ночи темной,
Там, на пражских высотах,
30 автограф Нац. музея в Праге, «Рус. беседа», РБ, БС

День чудесный облистал
32 «Рус. беседа», РБ

От Карпатов по Урал.
32 автограф ЦГАЛИ

От Мол да вы за Урал.
37 «Рус. беседа», РБ, БС

И родного слова звуки
38 автограф ЦГАЛИ

Уж не чужды стали нам.
после 40

Так взывал я, так гласил я.
Тридцать лет с тех пор ушло —
Всё упорнее усилья,
Всё назойливее зло.
Ты, стоящий днесь пред богом,
Правды муж, святая тень,
Будь вся жизнь твоя залогом,
Что придет желанный день.
За твое же постоянство
В нескончаемой борьбе
Первый праздник Всеславянства
Приношеньем будь тебе!..
после 40 2-й автограф ЦГАЛИ

Так взывал я, так просил я —
Тридцать лет с тех пор ушло —
Всё упорнее усилья,
Всё безвыходнее зло.
Ты, стоящий днесь пред богом,
[Ганка — праведная тень,]
Будь [же ты для нас] залогом,
Что [и наш наступит] день.
[А теперь за] постоянство
В нескончаемой борьбе
Первый праздник Всеславянства
Приношеньем будь тебе!..
141
12 Соч. 1900

Роскошной Генуи залив.
142
1 автограф ЦГАЛИ

Миросоздания неконченное дело!
5 С-3 и след. изд.

Ты за́весу расторг всесильною рукой,
9 автограф ЦГАЛИ

Так связан и сроднен от века
12

С живою силой естества…
143
2 СТ, С-3 и след. изд.

Плещет, свищет и ревет,
24-26 автограф ЦГАЛИ

Бурный натиск [сокрушив],*
Вал [расшибся, отраженный],*
И струится мутной пеной
29-30 РИ

Потерпи лишь час-другой;
Не всегда ж волне гремучей
33-34

Присмиреет вновь волна,
И без пены и без вою
36

Вновь уляжется она
147
7 К

И жизнь твоя пройдет незримо,
12 Ст. 1868

В холодной, беспредельной мгле…
148
2 СТ, МА, С-3 и след. изд.

Как тень внизу скользит неуловимо!
149
11 Соч. 1900

Пламень беглый и летучий
13 автограф ЦГАЛИ

Гуще капли дождевые —
20 К

Вся смущенная земля.
150
2 С-3 (Тургенев?) и след. изд.

Места печальные, хоть и родные,
8 автограф ЦГАЛИ

Давно минувшего, былого счастья!..
10

Гляжу я на тебя, мой гость минутный!
18 СТ, С-3 и след. изд.

То, чем я жил и чем я дорожил.
151
4 автограф собр. Пигарева

[Жатвы] дремлющие зреют…*
5 М

Усыпительно, безмолвно
152
1 М

Когда в кругу убийственных работ
5-6 автограф ЦГАЛИ

Минувшим нас обвеет и обымет
И страшный груз минутно приподымет
10

Вдруг ветр повеет теплый и сырой,
10 М

Вдруг ветр подует теплый и сухой,
12

И душу вам обдаст как бы весною.
153
6 М

В осень глухую, ночною порой.
155
1 М, СТ, МА, С-3 и след. изд.

На равнине вод лазурной
7 автограф ЦГАЛИ

И [дождем соленой] пыли*
17

Сны [летают] на просторе*
156
2 автограф собр. Пигарева

Кричит он бодро, живо, смело.
15

О Русь, к тебе взывает он.
157
4 СТ, МА, С-3 и след. изд.

Вдруг развеял сонный хлад.
6 автограф ЦГАЛИ

Край родной, волшебный край
9-16

отсутствуют

17

Стройных лавров колыханье
19

Моря влажное дыханье
21 МА, С-3 и след. изд.

Целый день там солнце греет
159
2 автограф ЦГАЛИ, М, С-3 и след. изд.

Среди клокочущих зыбей —
4

Она [сама] слетает к нам — *
160
6 СТ, МА, С-3 и след. изд.

Лишь курились ароматы
15

И безумными толпами —
17

В черном, выспренном пределе
19

Отвечая смертных взглядам
161
7 автограф ЦГАЛИ

Как будто лунный [свет] и град почивший — *
162
2 автограф ЦГАЛИ

Отважно в бой вступил — и не успел в борьбе;
4 М

Бой невозможный, бой напрасный!
5 автограф ЦГАЛИ

Ты всю ее, как яд, носил в самом себе…
163
2 1-й автограф ЦГАЛИ

Две силы дивно в нем срослись:
3-4 2-й автограф ЦГАЛИ

В главе его — орлы парили,
В груди его — змии вились.
7 1-й автограф ЦГАЛИ

Но в самом буйстве дерзновений
11 2-й автограф ЦГАЛИ, СТ (Сушков), МА, С-3 и след. изд.

Его души не озарила
164
1-3 автограф ГБЛ

Он сам на рубеже России,
Проникнут весь предчувствием борьбы,
Слова промолвил роковые:
6 С-3 и след. изд.

Судьба откликнулась на голос твой!
7 автограф ГБЛ

И сам же ты, потом, в своем изгнанье
7 автографы ЦГАЛИ

Но новою задачею, в изгнанье,
8 автограф ГБЛ

Ты пояснил ответ их роковой…
14 СТ, МА, С-3 и след. изд.

Порою встав, ты смотришь на Восток,
14 1-й автограф ЦГАЛИ.

Выходит он и смотрит на Восток,
15

И вдруг, смутясь, бежишь, как бы почуя
165
16-17 автограф ЦГАЛИ

Широко ложилась в мире,
Всё могучее и шире —
166
3-4 автограф АБ, С-3 и след. изд.

Как золотой ковер она свила,
Ковер, накинутый над бездной.
8

Лицом к лицу пред этой бездной темной.
9-12

отсутствуют

14

Теперь ему всё светлое, живое, —
167
5 автограф ЦГАЛИ

[Три года — не удержат нас!]*
168
1 автограф ЦГАЛИ

[Вот] третий год беснуются языки,*
5 автограф ЦГАЛИ, СТ, МА, С-3 и след. изд.

В раздумье грустном князи и владыки,
169
3 автограф ЦГАЛИ

Своей [боязнью] маловерной*
5-6

Иль все [надежды], упованья,
[Свой ум и душу ис]требя,*
171
4 СТ, МА, С-3 и след. изд.

Бредет по жаркой мостовой.
16 МА, С-3 и след. изд.

Главы его не освежит.
172
14-15 С-3 и след. изд.

Пышноструйная волна,
Приюти в твоем просторе
173
3 автограф ЦГАЛИ

Дневную боль проспи в ночи
4 С-3 и след. изд.

А завтра быть тому, что будет.
6 М

Несчастья, радость и тревогу.
175
2 автограф ЦГАЛИ

Вздувшись по [чер] нели воды*
4

И [на] глянец их суровый*
6

Светит [трепетным] лучом.*
10 автограф ЦГАЛИ

Над стихиею лазурной
176
5 МА, С-3 и след. изд.

Еще на ветке шелестит.
9

отсутствует

178
22 автограф ЦГАЛИ

Он для меня их уловил
27 С-3 и след, изд.

И в замке феи-невидимки
после 32 автограф ЦГАЛИ

И страстно песнь ее звучала,
Пленяя души и сердца, —
Она Бетховена играла,
И… доиграла до конца.
179
5 автограф ЦГАЛИ

[Ликовали, восседая]*
8

[В честь правителей-богов]*
13 СТ (Сушков), МА, С-3 и след. изд.

И сидела, в длинном строе,
25 автограф ЦГАЛИ

И предстал перед святыней
27

Градозиждущей Афине,
38

Агамемнон, царь царей,
40

Уцелевшие от прей.
41-42

а)   [И великою тоскою
       Дух владыки был объят:]
б)   И поник он головою,
       Грустной думой одержим:
44

а)   [Мало их идет назад]
б)   Мало их вернется с ним.
45

Пойте ж громче гимн хвалебный!
50-51

Мирно-радостный возврат —
У домашнего [чер‹тога›]*
58

Где хранят святой устав!
58 Р. 1852

Где семейный тверд устав!
61 автограф ЦГАЛИ

И супругой возвращенной
63

Красотой ее священной
66 С-3 и след. изд.

За несчастьем казнь следит.
67 автограф ЦГАЛИ

В небе божий суд не дремлет,
77

Неподвластно вышней силе
82

[Произвольною] рукой,*
94

Пал ты — от руки своей.
120

Память падшего святее.
121-122

Брашник бодрый и маститый,
Старец Нестор днесь встает
151

Дым, пар дымный всё земное,
180
4 М (Вяземский), С-3 и след. изд.

За льдиной льдина вслед плывет.
182
5-16 автограф ГБЛ

Есть два другие близнеца —
Две тоже демонские власти —
И нет неодолимей власти,
Им покоряющей сердца…
Одолевают нас они
Своей неразрешимой тайной —
Союз их кровный — неслучайный,
Даны им роковые дни…
И кто ж — когда бунтует кровь
В поре всесильных увлечений,
Не ведал ваших искушений,
Самоубийство и Любовь!
183
11-12 СТ (Сушков), МА, С-3 и след. изд.

Как наслажденье, утомленный
И, как страданье, роковой.
13

И в эти чудные мгновенья
184
2 СТ (Сушков), МА, С-3 и след. изд.

Как прежде, мною дорожит…
185
7 С-3 и след. изд.

И самого себя, краснея, сознаю
186
7 СТ, МА, С-3, Ст. 1854

И ты невольно постыдилась
9 СТ (Сушков), МА, С-3 и след. изд.

Ах, если бы живые крылья
12

Бессмертной пошлости людской.
187
2 СТ (Сушков), МА, С-3 и след. изд.

Как в буйной слепоте страстей
12

Горючей влагою своей.
15

Ее волшебный взор и речи,
16 МА, С-3 и след. изд.

И смех младенчески живой?
17 СТ, МА, С-3 и след. изд.

И что ж теперь? и где всё это
38 СТ (Сушков), МА, С-3 и след. изд.

Как в буйной слепоте страстей
189
16 автограф ЦГАЛИ

Не встретишь желтого листа.
191
9 М, СТ, МА, С-3 и след. изд.

Не скажет век, с молитвой и слезой,
1 °C-3 и след. изд.

Как ни скорбит пред замкнутою дверью:
193
5 С-3 и след. изд.

От зарниц всё трепетало…
6 Р. 1852

Неба сонные ресницы
7 автограф ЦГАЛИ

[Разверзалися порою]*
7 Р. 1852 (Сушков?)

Раскрывалися порою
10

[Загорались над землею…]*
195
3-4 Р. 1852

И целый год, в зеленых листьях скрыт,
Цветет лимон и апельсин горит?..
5 Р. 1852, С-3 и след. изд.

Ты знаешь край?.. туда, туда с тобой
8

Лошак бредет в тумане, по скалам,
11-12 С-3 и след. изд.

Ты знаешь путь?.. туда и нам с тобой
След проложен: уйдем, властитель мой!
12 Р. 1852

Нам путь лежит — уйдем, властитель мой!
17 С-3 и след. изд.

Ты знаешь дом?.. туда, туда с тобой
197
3 автограф ЦГАЛИ

Гроза нахлынувшею тучей
11

Тревожно [свищут] их вершины*
198
5 МА, С-3 и след. изд.

И нет для бедной птички проку
11

Взлелеяла и возростила,
16 СТ, МА, С-3 и след. изд.

Настанет день — день непреложный:
18 автограф ЦГАЛИ, МА, С-3 и след. изд.

Погибнет под ногой твоей.*
199
7 С-3 и след. изд.

И весь он очнулся от райского сна.
200
1 автограф ЦГАЛИ, СТ, *МА

О, волна моя морская,*
4

Чудной силы ты полна!*
13 автограф ЦГАЛИ, СТ* МА, С-3 и след. изд.

Будь верна стихии бурной,*
14 автограф ЦГАЛИ, СТ,* МА

Будь угрюма иль светла,*
203
3 автограф ЦГАЛИ

И под снежной [пеленою],*
5

Чудной [роскошью] блестит*
15

Бессознательной красой.
204
6 Ст. 1886 (Бартенев?)

Лишь там, на западе, брезжит сиянье.
12 Соч. 1886 (Майков?)

Блаженство ты и безнадежность.
205
33 автограф ЦГАЛИ

А так победно шли полки,
207
1-4 автограф ГБЛ

О, это лето, это лето!
Мне подозрительно оно —
Не колдовство ли просто это?
И нам за что подарено?
5

Гляжу тревожными очами
209
4 корр. л. Р. 1855 (ЦГИАЛ)

Настало время роковое.
7 автограф ЦГАДА, корр. л. Р. 1855

Не целый мир — а целый ад
11 корр. л. Р. 1855

Со дна восстали царства тьмы
12 автограф ЦГАДА, корр. л. Р. 1855

Во имя Правды и Свободы.
14-16 автограф ЦГАЛИ

Тебе куют порабощенье, —
Ты, слово будущих времен,
Глагол их, жизнь и просвещенье.
13-20

отсутствуют в автографе ЦГАДА
17-20 корр. л. Р. 1855

О, будь же в роковой борьбе
Победы нашей ты залогом,
Будь верно самому себе, —
И оправданием пред богом.
210
1 Ст. 1854

Стоим мы слепы пред судьбою:
4 автограф ГБЛ

А бред пророческий духов.
8

В громах родился Новый год.
12

Принес он людям на земле.
12 Ст. 1868 (Аксаков?)

Несет он людям на земле.
14 РА. 1867

Но исполнитель тяжких кар,
16 автограф ГБЛ

Давно задуманный удар.
18

С собой принес он два меча:
20-21 Ст. 1868 (Аксаков?)

Другой — секира палача.
Но на кого?.. Одна ли выя,
211
2-4 список Сушковой (ЦГАЛИ)

Бесстыдству также есть предел.
Как! — пред его священной тенью
И он, и он предстать посмел?
3 автограф ЦГАЛИ

Клянусь его священной тенью,
5-6 автограф ЦГАЛИ, список Сушковой

Ужель не грянет отовсюду
Один всеобщий вопль тоски:
11

Будь заклеймен своим названьем:
12 автограф ЦГАЛИ

Апостол их — Искариот…
212
14 ПССоч. 1912 (Быков)

Страстный говор твой ловлю…
213
5 список Бирилевой (собр. Пигарева), Ст. 1868

Не поймет и не оценит
12 список Бирилевой (собр. Пигарева)

Обошел, благословляя.
214
2 список Бирилевой (собр. Пигарева)

Нить железная бежит,
4

Эта нить порой вестит.
215
3-8 список (собр. Оксмана)

Отраден будь тебе возврат
В места, душе твоей родные.
Отраден будь душе твоей
И дней минувших добрый гений,
И горсть еще живых друзей,
И столько милых привидений.
216
5 Ст. 1868 (Аксаков?)

Так, ты жилище двух миров,
6

Твой день болезнен [о-тревожный]*
217
«НОЧЬ» M. ANGELO
1-й автограф ЦГАЛИ

Мне любо спать — отрадней камнем быть.
В сей век стыда и язвы повсеместной
Не чувствовать, не видеть — жребий лестный,
Мой сон глубок — не смей меня будить…
2-й автограф ЦГАЛИ

Отрадно спать — отрадней камнем быть.
О, в этот век — преступный и постыдный, —
Не жить, не чувствовать — удел завидный…
Прошу: молчи — не смей меня будить.
223
4-5 2-й автограф ГПБ

Твоя мне дружба усладит.
Дарами лучшими своими
9-12

отсутствуют

225
5-8 автограф Гос. музея Л. Н. Толстого

Смрад, безобразье, нищета —
Тут человечество немеет —
Кто ж это всё прикрыть сумеет?..
Ты, риза чистая Христа!
9-12

отсутствуют

11 автограф (собр. Пигарева)

Кто их излечит, [нас] прикроет? —*
226
3 2-й автограф ЦГАЛИ, РБ. 1858

Прозрачный воздух, день хрустальный,
227
4 РБ. 1858

От каждой ветви и листа.
9

Над нами ходят их вершины,
12

К нам долетает с вышины…
229
11 автограф ЦГАЛИ

И брызнет искрометной
14

С лазоревых высот
231
автограф ГБЛ, Ст. 1868

Когда что звали мы своим,
Навек от нас ушло
И, как под камнем гробовым,
Нам станет тяжело, —
Пойдем и взглянем вдоль реки,
Туда, по склону вод,
Куда стремглав бегут струи,
Куда поток несет —
Неодолим, неудержим,
И не вернется вспять…
Но чем мы долее глядим,
Тем легче нам дышать…
И слезы льются из очей,
И видим мы сквозь слез,
Как все быстрее и быстрей
Волненье понеслось…
Душа впадает в забытье —
И чувствует она,
Что вот помчала и ее
Великая волна.
232
7-9 автограф ЦГАЛИ, Ст. 1868

Безгласны, тихи — без движенья
Белеют в этой полумгле…
И на широкие ступени
9 автограф ЦГАЛИ

[И сходят сумрачные тени]*
13-16

И в тайне сумрака немого
Лишь слабо светит под звездой —
Как память дальнего былого —
Пустынный купол золотой.
234
7 «Наше время»

Местами лишь проглядывают пятна
235
2 списки Бирилевой и Э. Ф. Тютчевой (ЦГАЛИ)

Светил в небесной глубине,
2 2-й список Бирилевой (ЦГАЛИ)

Светил в небесной вышине,
4 автограф ЦГАЛИ

Недосязаемы оне.
5-8 список Сушковой (ЦГАЛИ)

Знать, не для нас таким светилам
От века суждено светить,
Лишь телескопа дивным силам
Они подвластны, может быть.
5-8 списки Бирилевой, Э. Ф. Тютчевой (ЦГАЛИ), С. П. Шевырева (ГПБ)

И как они бы ни светили,
Не нам о блеске их судить…
Есть в небе много звездной пыли,
Но нам ее не различить.
Таким загадочным светилам
И верим и не верим мы —
Лишь телескопа дивным силам
Дано их вырывать из тьмы…
6 автограф ЦГАЛИ

[Им не для нас дано светить]*
14 список Сушковой

Свет неослабный и живой
16 автограф ЦГАЛИ, списки ЦГАЛИ, кроме 2-го списка Бирилевой

Везде мы видим [над] собой.*
236
1-4 автограф ЦГАЛИ

Не двинулась ночная тень,
Высоко в небе месяц светит,
Царит себе — и не заметит,
Что уж родился юный день, —
9-12

отсутствуют

239
8 автограф (собр. Пигарева)

И в полутьме своей она любила
241
18-20 список Бирилевой (ЦГАЛИ)

       О вас пеклась, ласкала, берегла,
       Учила вас — и с новым каждым годом
       Любовь ее всё крепла и росла.
21-24

а) И как, старея, пламенный напиток
       Всё пламенней, и чище, и сильней,
       Так и на вас даров ее избыток
       Всё с каждым годом нисходил полней.
б) И как, старея, гроздий золотистых
       Всё чище кровь и пламенно-живей,
       Так светлых песен, вдохновений чистых
       Ваш кубок с каждым годом был полней.
243
7 2-й автограф ЦГАЛИ, Ст. 1868

[Так] свежей прелести полна,*
9-11

Как бы, незрима, неслышна,
Роса ложилась на цветы —
И жизнь ее тогда была
15 2-й автограф ЦГАЛИ

[Не изменившись], как звезда.
15 2-й автограф ЦГАЛИ, Ст. 1868

А не погибла, как звезда.
245
3 1-й и 2-й автографы ЦГАЛИ, Ст. 1868

Но вся великая природа
6 3-й автограф ЦГАЛИ

Она устроила вам пир —
6 1-й и 2-й автографы ЦГАЛИ

Она устроила ваш пир —
9-12 3-й автограф ЦГАЛИ

отсутствуют

13 1-й и 2-й автографы ЦГАЛИ, Ст. 1868

а)   Фонтан играет тиховейный,
б)   Фонтаны брызжут тиховейно,
14-16 3-й автограф ЦГАЛИ

И, засыпая, дышит сад
И [благосклонно-] юбилейно *
Петровы липы [вам] шумят.*
254
6 автограф ЦГАЛИ

Внесет в наш угол за собой —
11

В наш круг и чопорный и скучный,
21-22

И самый дом [воскрес и] ожил,
[Свою угрюмость потеряв],*
29

а)   [Внезапно-] милого явленья,*
б)   Нежданно-милого явленья,
31

Ту роскошь стройную движенья
33

И резвый смех и звучный голос,
255
8 автограф ЦГАЛИ

[Вот] чья-то песнь вдруг раздалась.*
256
9-10 список Бирилевой (собр. Пигарева), Ст. 1868

И раз еще два образа родные —
Их как святыню в сердце он носил —
257
8 автограф ПД, Ст. 1868

Их ветхость пышную лелеет
261
3 список Бирилевой (собр. Пигарева), Ст. 1868

Мысль, как подстреленная птица,
7-8

И вся дрожит, прижавшись к праху,
В сознанье грустного бессилья.
265
1-я ред. 1-й автограф ЦГАЛИ

Море ночное, о море ночное —
Здесь так лучисто, а там так темно.
В лунном сиянии — словно живое —
Ходит, и дышит, и блещет оно.
Зыбь ты великая, зыбь ты морская,
Что расходилась в ночной темноте?
Волны несутся, гремя и сверкая,
Звезды проснулись — смотрят и те.
2 автограф ЦГАЛИ

Здесь так лучисто, там [сизо-] темно.
4

В [месячном свете] — словно живое —
2-я ред. 2-й автограф ЦГАЛИ

Море ночное, о море ночное,
Что так лучисто и что так темно?
В лунном сиянии, словно живое,
Ходит, и дышит, и блещет оно.
Зыбь ты великая, зыбь ты морская,
Чей это праздник так празднуешь ты?
Волны несутся, гремя и сверкая,
Чуткие звезды глядят с высоты…
3-я ред. 3-й автограф ЦГАЛИ

Как хорошо ты, о море ночное,
Искры в ночи — золотое пятно.
В лунном сиянии, словно живое,
Ходит, и дышит, и блещет оно.
Зыбь ты великая, зыбь ты морская,
Чей это праздник так празднуешь ты?
Волны несутся, гремя и сверкая,
Чуткие звезды глядят с высоты.
2 4-й автограф ЦГАЛИ, Ст. 1868

Здесь лучезарно, там сизо-черно.
14

Вдруг онемев, я потерян стою —
266
1-2 список Е. Тютчевой (ЦГАЛИ)

Куда себя морочите вы грубо!
Какой у вас с Россиею разлад!
268
7 автограф ПД

Родная дочь уж на просторе
7 автограф ГПБ

Родное слово на просторе
9-12 автограф ПД

отсутствуют

9-12 автограф ГПБ

Уж не опутанное боле,
От прежних уз отрешено —
На всей своей разумной воле
Его приветствует оно…
13-16 автографы ПД и ГПБ

отсутствуют

17 автограф ПД

О, велико его значенье —
17 автограф ГПБ

Так, велико его значенье —
21-24 автографы ПД и ГПБ

Он — как борец ветхозаветный,
За нас боровшийся всю ночь
И до звезды передрассветной
Себя не давший превозмочь.
269
(DICTUM EST[35])
2-й автограф ЦГАЛИ

Сын умирает в дальней Ницце, —
А здесь, вблизи, нам строят ков…
Уж ходит слово по столице:
«То казнь отцу за поляков».
Для этих взглядов страшно-узких,
Для этих пошлых тайных злоб —
Тут нужен или польский поп,
Иль некто из министров русских.
3 автограф ГБЛ

«То казнь отцу за поляков» —
12 1-й автограф ЦГАЛИ* автограф ГБЛ

Да не услышит!.. Да не грянет*
12 список Бирилевой (ЦГАЛИ)

И отовсюду да не грянет
270
5 РИ

Наследник лучшего наследства,
272
3 автограф ГБЛ

И [тихий] мусикийный шорох
279
5 автограф ЦГАЛИ

[Зарницы лишь одни живые]*
287
4 автограф ЦГАЛИ

[Сел и] сидит, как рак, —*
289
3-4 РИ

Немного было у него врагов
Из тех, кто не враги России.
290
10 автограф ЦГАЛИ

На [новый, современный] мир,*
291
3-4 2-й и 3-й автографы ЦГАЛИ, Ст. 1868

Что-то радостно- родное
Веет, светится во всем.
7-8 «Лит. библиотека»

И приветственные флаги
Легким веяньем струит.
8 2-й и 3-й автографы ЦГАЛИ, Ст. 1868

Зыбью тихою струит.
9-16

отсутствуют

17-18

Чистым пламенем, спокойно,
По ночам горят огни…
22

Предан был на эти дни
24

Духу света и любви.
30

В этом воздухе живом
31 2-й автограф ЦГАЛИ, Ст. 1868

Чье-то чудится дыханье,
31 3-й автограф ЦГАЛИ

Чье-то чуется дыханье,
32 2-й и 3-й автографы ЦГАЛИ, Ст. 1868

Чей-то слышится прием.
33 3-й автограф ЦГАЛИ

И немое умиленье
34 2-й автограф ЦГАЛИ

Недоступное уму —
36

И сказалося всему.
36 3-й автограф ЦГАЛИ, Ст. 1868

И во всех отозвалось.
39 2-й и 3-й автографы ЦГАЛИ, Ст. 1868

И Дагмарова неделя
293
10 автограф ЦГАЛИ

Тебе, наш чистый добрый гений,
15

Так ненавистн [ых] для души*
21

Так будь же нам ты путеводной,
13-20 «Вестник Европы».

отсутствуют

32 письмо к Анненкову, «Вестник Европы»

И до конца служить России.
294
3 автограф ЦГАЛИ

Пустым и беглым метеором
11

[Смотри, ] чей флаг там гибнет в море.*
296
1-3 автограф ЦГАЛИ

Когда громадное здесь воздвигалось зданье
(То Нерона царя дворец был золотой),
Под самою его гранитною пятой
5 список Бирилевой (собр. Пигарева), Ст. 1868

«Не уступлю тебе — знай это, царь земной,
8

«Весь мир тебе слугой, а мне слугою — Время».
299
10 автограф ЦГАЛИ

Навстречу к нам, из полумглы лесной,
10 автограф собр. Богатырева, Ст. 1868

Навстречу нам, из полумглы лесной
11 автограф ЦГАЛИ

Обвеянных каким-то чудным светом
15

Нам чуялось нездешнее созданье,
15 автограф собр. Богатырева

Нам чуялись нездешние созданья,
16-18 автограф ЦГАЛИ

Но близок был нам этот чудный мир.
И вот опять мы к сказочному лесу
С привычною любовью подошли.
24 автографы ЦГАЛИ и собр. Богатырева

Ленивый, вялый, бесконечный дым!
27 автограф собр. Богатырева

Иль бегают по сучьям обожженным
29 автографы ЦГАЛИ и собр. Богатырева

Нет, это сон, но ветерок повеет
31

И вот опять стоит и зеленеет
32 автограф ЦГАЛИ

Наш прежний лес, волшебный и родной
32 автограф собр. Богатырева

Ваш прежний лес, волшебный и родной.
300
12 «Галичанин»

Иноязыческих речей,
18 список Бирилевой (ПД), список ЦГАЛИ

И порван наш семейный строй,
20 списки ПД и ЦГАЛИ

Всё ж дети матери одной.
24 «Галичанин»

России — не прощают в вас!
35-36 список ЦГАЛИ

Устав был создан фарисейский:
Один для них — другой для нас.
39-40

И их скрепила стародавность,
Как достояние славян.
41

И то, что создано веками,
42 Ст. 1868

Не оскудело и поднесь
49

А между тем позор немалый
61

И грянет клик к объединенью,
71 «Галичанин»

И слово — Он освободитель
301
2 «Галичанин»

«Вот мы к стене славян прижмем!»
4 автограф ЦГАЛИ

В отважном натиске своем!
8

Вот, вот что трудно разгадать.
8 автограф ПД

Вот, вот что трудно разобрать.
13 автограф ЦГАЛИ

Ее не раз уж штурмовали
18

Твердыней [стоит] боевой*
21 автограф ПД

а)   Пускай же с бешеным задором
б)   Пускай же бешеным напором
22 автограф ЦГАЛИ

[Они] теснят вас и прижмут*
24

Потом увидим, что возьмут!
строфа 7 автографы ЦГАЛИ, ПД

отсутствует

29 автограф ЦГАЛИ

[Она] раздвинется пред вами,*
29 автографы ЦГАЛИ и ПД

Стена раздвинется пред вами,
30 автограф ЦГАЛИ

а)   [Обхватит вас и обоймет]
б)   [Обхватит, ] как живой оплот*
31

[Потом сомкнется пред] врагами*
32 автограф ПД

И к вам поближе подойдет.
302
3 автограф ЦГАЛИ

а)   А им фетиш [доступней, ] чем идея,
б)   А им фетиш дороже, чем идея.
5-6

Как перед ней не подличайте вы,
Вам не добиться милости Европы:
7

а)   [В ее глазах] всё будете, увы —
б)   Вы для нее всё будете, увы —
303
5 автограф ЦГАОР

Он волей призван был верховной
7

И бой упорный, бой неровный
10

Чудесный поединок тот —
12

Но Русь легко его поймет.
306
4 1-й автограф ЦГАЛИ, автограф ЦГАОР

Великодушных этих строк!
6 2-й автограф ЦГАЛИ, автограф ЦГАОР

Коснувшись их — озолотит
7-8 автографы ЦГАЛИ, автограф ЦГАОР

Все эти вещие страницы
И для потомства освятит!
9 2-й автограф ЦГАЛИ

И в излияниях народных,
между 12 и 13 1-й автограф ЦГАЛИ

Они поведают потомству,
Что — сильны правдой лишь одной —
Всем видам лжи и вероломства
Отпор мы дали роковой.
между 12 и 13 автограф ЦГАОР

Они раскроют для потомства,
Как, сильны верою живой, —
Всем видам лжи и вероломства
Отпор мы дали роковой.
между 12 и 13 2-й автограф ЦГАЛИ (вписано Бирилевой)

Они поведают потомству,
Как, крепки верою живой,
Обманам, лжи и вероломству
Отпор мы дали роковой.
13-16 1-й автограф ЦГАЛИ

О наших днях — живая повесть,
О лучших днях — живая весть, —
Изобличив Европы совесть,
Они спасут России честь!
310
3 автограф ПД, «Русский»

Не мог склонить своей я лени праздной,
7-8

Так что ж тут хлопотать? Рука забвенья
Исправит всё чрез несколько минут.
318
4 список Голицына (ЦГАЛИ)

Зовут их — Смерть, зовут их — Суд людской.
9

Но Смерть честней — чужда лицеприятья,
10 список собр. Пигарева

Ей нипочем ни просьбы, ни проклятья,
15 списки собр. Пигарева и ЦГАЛИ

Не косит все, но лучшие колосья
16 список собр. Пигарева

С досадой в поле вырывает вон.
19 списки собр. Пигарева и ЦГАЛИ

Вступающей с отвагою во взоре,
строфа 6 список собр. Пигарева

отсутствует

22 список ЦГАЛИ

Всех прав своих, всей власти красоты,
25 список собр. Пигарева

Личинами чела не прикрывая,
25 список ЦГАЛИ

Личинами чела не прикрывает
26-27 список ЦГАЛИ

Не допустив принизиться челу,
И с кудрей молодых, как пыль, свевая
320
5-6 автограф ЦГАЛИ

Расти и ты, родное слово,
И глубже, глубже коренись.
323
7 список Бирилевой из собр. Пигарева

Она приносит вам залог
38

На вас сзывали предки ваши,
42

Призванье вашего народа:
324
2 автограф ЦГАЛИ, Ст. 1868

Воздушный, светозарный храм
8-11

Святой блюститель здешних мест;
У ног его, свою обитель
Его покровом осеня,
Живешь ты в ней — не праздный житель
20-24

Тобой свершенных добрых дел,
Живи и бодрствуй для примера,
Нам заявляющего вновь,
Что может действенная вера
И непреклонная любовь.
327
7-8 автограф ЦГАЛИ

Нынче весело пирует
[Правоверный] падишах.*
14

Франгистанской их земли
21

И при кликах исступленных
26-29

Веселится средь огней
О исправленном исламе
Христианских съезд князей…
И конца их нет приветам,
34

Тут горит звезда одна —
40

С свитой царственных гостей.
328
1-4 «Голос»

Спешу поздравить. Мы охотно
Приветствуем ваш неуспех,
Для вас и лестный, и почетный,
И назидательный для всех.
9

Ох, нет, то знают и они —
12-13

Всё им известно — inde irae!..
Во всем великом этом крае
332
3 автограф ЦГАЛИ

В небе ликуя, убита тоской,
6

Жизни блаженство в любви лишь одной.
333
10 автографы ПД и ЦГАЛИ

Имперских и державных сонм верховный
27 автограф ЦГАЛИ

За [божью правду, ] за ее свободу,
30 автограф ПД (Майков)

Еще он здесь, еще в среде своих,
37 автографы ПД и ЦГАЛИ

И цепи той, с юродствующим Римом
37 автограф ПД (Майков)

И цепи, что с юродствующим Римом
38 автограф ЦГАЛИ

Судьбу твою сковавшей так давно,
38 автограф ПД

Твою судьбу сковавшей так давно,
40 автографы ПД и ЦГАЛИ

Ты растопи последнее звено.
40 автограф ЦГАЛИ

а) Расплавь скорей последнее звено. б) Расплавь скорей сомкнутое звено.

40 автограф ПД (Майков)

Расплавь скорей железное звено.
336
3 «Заря»

Но не смущайтесь, братья наши!
5

«Единство», — возгласил оракул наших дней, —
7-8

А мы попробуем спаять его любовью,
               А там посмотрим — что прочней?
337
2 список Майкова (ПД)

а) [У русской] мысли на часах,
б) Стоя у мысли на часах.
338
3 автограф ЦГАЛИ

Есть неизменчивая сила,
5

Нет, увядание земное
7

И от палящего их зноя
12

Не всё, что жило здесь, — умрет.
строфы 4-5

отсутствуют

339
1 автограф Центр. гос. музея муз. культуры

Князь, вы сдержали ваше слово
12 автограф ПД

Умел найти в себе самом,
13-16 автографы ПД и Центр. гос. музея муз. культуры

Кто, сильный волей и терпеньем,
Умел и действовать и ждать,
И налагать узду стремленьям,
И своевременно дерзать.
14 2-й автограф ЦГАОР

Расчет с отвагой [сочетал] — *
строфа 4 2-й автограф ЦГАОР, автограф ЦГАЛИ

отсутствует

18-20 2-й автограф ЦГАОР

И как осилит ваш рычаг
В домашних умниках упорство
И глупость в родственных глупцах?
20 автограф ЦГАЛИ

И сдвинет глупость в дураках?
340
5 автограф ЦГАЛИ

И долго ль мне стоять тут одному?
7

Где я стою теперь — гляжу во тьму
8

а) И что со мной? не [сознавая] сам.
б) И что со мной? не понимаю сам.
10

При мне иль без меня, на месте том
12

И тот же мрак, и та же голь кругом.
343
11-13 2-й автограф ЦГАЛИ

И всё, что так еще недавно
Враждою создано слепой,
Что было так самоуправно,
344
18 «Гражданин»

С тех пор воздвиг непогрешимый тот,
345
набросок 2-й автограф ЦГАЛИ

От жизни той, во дни былые
Пробушевавшей над землей,
Когда здесь силы роковые
Боролись слепо меж собой,
И столько бед здесь совершалось,
И столько крови здесь лилось,
Что уцелело и осталось?
Затихло всё и улеглось.
Лишь кое-где, как из тумана
Давно забытой старины,
Два-три выходят здесь кургана
348
7 автограф ЦГАЛИ

Пусть будет слышан в мире целом,
9 автографы ЦГАЛИ и собр. Пигарева

Своим последним, крайним кругом
11

Где с тяжким борется недугом
строфа 4

отсутствует

357
1 автограф ЦГАЛИ, Ст. 1868

Беспомощный и убогой,
362
3 автограф ЦГАЛИ

отсутствует

9-11

Ты, целых двадцать лет
Мир волновавший без цели, —
Ты в мире много лжи посеял
16

отсутствует

20

Его он предал долгому шатанью.
368
4 автограф ЦГАЛИ

И с самого утра жара уж тяжела.
372
1 2-й автограф ЦГАЛИ

На ранней дней моих заре,
4-5

В уютной келье, тихой и смиренной,
В ней жил тогда Жуковский незабвенный.
7-8

Я слушал колоколов завыванье.
Следил всеобщий трепет ожиданья.
9-11

отсутствуют

12-16

Светло хоруговь голубой
Весенний первый день отрадно-голубой
Так светозарно веял над Москвой.
И тут-то первая меня достигла весть,
Что новый в мире житель есть
18

То ты дарован был земле.
вм. 20-32

Всю жизнь в душе согрето,
Всю жизнь насквозь, насквозь, насквозь
Меня, как верный спутник, провожало
И нынче, в ранний утра час,
Оно еще, как столько раз,
Оно мою всю душу осияло.
И днесь, у самых дней моих заката,
Оно мне также дорого и свято,
Как в продолженье целой жизни было,
И так неизреченно мило —
И я, связуя тот же свет
С великим этим вспоминаньем,
Благодарю судьбу с сердечным трепетаньем,
Что жизнь моя, какая б ни была,
Вся до конца пройти могла
Под этим кротким благостным влияньем.
33-40

отсутствуют

(обратно)

Комментарии

К редактированию и публикации стихов Тютчева имели отношение десятки лиц, которые по-разному понимали свои задачи. Среди них: С. Е. Раич, М. П. Погодин, И. С. Гагарин, П. А. Вяземский, В. А. Жуковский, А. С. Пушкин, П. А. Плетнев, Н. А. Некрасов, И. С. Тургенев, Н. В. Сушков, И. С. Аксаков, П. И. Бартенев, А. Н. Майков, В. Я. Брюсов, А. А. Флоридов, П. В. Быков, вторая жена поэта Эрн. Ф. Тютчева, сестра Дарья Ивановна, сыновья Иван и Федор, дочери Анна, Дарья и Мария.[36] Стихотворения московского периода (до 1822 г.) представлены либо только ранними публикациями, либо автографами, опубликованными посмертно (кроме «К оде Пушкина на Вольность», № 8, текст которого устанавливается по спискам). Стихотворения для альманаха «Урания» были переданы его издателю Погодину самим Тютчевым летом 1825 г. в Москве во время первого отпуска. С 1826 по 1829 г. поэт регулярно посылал новые стихи Раичу, издателю журнала «Галатея» и соиздателю альманаха «Северная лира». Именно там, а также в журналах «Русский зритель» и «Атеней» они и были напечатаны Раичем. Из присланных ему стихотворений 13 остались неопубликованными (№ 30, 32, 35, 47, 49, 50, 52–55, 60, 61, 70). При наличии ряда ошибок редакторских изменений в текстах «Галатеи» нет (кроме, может быть, одного стихотворения, № 38). Стихотворения, появившиеся в альманахах М. А. Максимовича «Денница» и «Сиротка», в журнале и газете Н. И. Надеждина «Телескоп» и «Молва», также были присланы Раичу не позднее 1829 г.[37]. Здесь мы впервые сталкиваемся с серьезным вмешательством в тютчевский текст (см., например, примеч. 73*). Отпуск 1830 г. Тютчев провел в Петербурге, не поддерживая отношений с московскими литераторами. В 1831–1835 гг. он не послал в Россию ни одного стихотворения. С середины 1833 по 1835 г. в периодике и альманахах появлялись только стихи, перепечатанные без ведома и участия автора из изданий 1820-х гг. В 1836 г. Тютчев прислал И. С. Гагарину в Петербург все сохранившиеся рукописи (102 автографа 89 стихотворений). Гагарин переписал 48 стихотворений в отдельную тетрадь, с которой ознакомились Вяземский, Жуковский и Пушкин[38]. По этим копиям была осуществлена знаменитая публикация в «Современнике» 1836–1837 гг. 28-ми «Стихотворений, присланных из Германии». Разночтения текстов «Современника» с предыдущими публикациями объясняются тем, что некоторые стихотворения (например, № 72) были присланы в более поздних редакциях, некоторые же (например, № 44), наоборот, в более ранних. Погрешности этой публикации, как правило, связаны с неразборчивым написанием отдельных слов в рукописях, частью — черновых. Редакторские исправления единичны (см., например, примеч. 95* и 104*) и, видимо, принадлежат Жуковскому, так как в копиях Гагарина имеются следы его правки (см. примеч. 118*). В ноябре 1836 г., следуя указанию в письме Тютчева от 7/19 июля, Гагарин получил от Раича автографы (15) и списки (38) стихотворений, посланных поэтом в Москву еще в 1820-е гг. К рукописям были приложены опись, составленная Раичем, и сопроводительное письмо С. П. Шевырева[39]. Не ранее июня 1837 г. Гагарин также сделал опись («Оглавление») имевшихся у него стихотворений[40]. По неизвестным причинам задуманное в 1836 г. Вяземским, Жуковским и Гагариным отдельное издание стихов поэта не состоялось. В 1838 г. Гагарин увез рукописи Тютчева во Францию[41]. Тексты 11-ти стихотворений, присланных Тютчевым из Турина и помещенных в «Современнике» 1838–1840 гг., вполне исправны, если не считать одного цензурного варианта в № 130 и одной погрешности (см. примеч. 130* и 128*). Перепечатав в статье «Русские второстепенные поэты» («Современник». 1850, № 1) 24 стихотворения из «Современника» 1836–1840 гг., Некрасов внес в их текст 20 мелких поправок: устранил очевидные опечатки, заменил некоторые слова религиозного лексикона в предвидении цензурных осложнений, сделал стилистические, грамматические и другие изменения. Большинство их позднее было канонизировано в традиционном тексте тютчевской лирики. В 1851 г. Н. В. Сушков (муж сестры поэта, Дарьи Ивановны) начал подготовку к печати полного собрания стихотворений Тютчева, о чем сообщил в своем альманахе «Раут» (1852). С этой целью в середине 1851 г. в специальную — так называемую Сушковскую тетрадь — были переписаны 70 стихотворений: 24 — с копий Эрн. Ф. Тютчевой (из альбома М. Ф. Бирилевой), снятых с текстов некрасовской статьи; 46 (под рубрикой «Новые стихотворения») — с автографов семейного собрания, в большинстве своем сохранившихся[42]. Тетрадь была отправлена в Москву Сушкову. В середине 1852 г. она пополнилась еще 22-мя стихотворениями (списки Д. И. Сушковой): из них 15 было переписано из «Современника» 1836–1840 гг.; 4 — с других печатных текстов; 3 — с не дошедших до нас автографов. Исправление погрешностей в копиях Сушковской тетради требовало сверки с автографами или общения с автором. Сушков же располагал только единичными автографами. Значительнейшую часть исправлений он сделал по собственному усмотрению. Они касаются словоупотребления, орфографии, пунктуации, акцентологии, орфоэпии, мелодики, ритмики, строфического членения. В Сушковской тетради имеется несколько поправок Тютчева, который держал ее в руках до того, как она была послана Сушкову, и вторично — по ее возвращении в Петербург. И первый, и второй его просмотр носил характер беглого пролистывания. Говорить об авторизации всех текстов этой тетради нет оснований. Во второй половине 1852 г. 92 стихотворения из Сушковской тетради в том же составе были переписаны в так называемый Мурановский альбом, переписаны той же детской рукой, которой была заполнена в 1851 г. Сушковская тетрадь. В Мурановский альбом перешло большинство поправок Сушкова, неисправленные ошибки Сушковской тетради и многие погрешности предшествующих текстов. Судя по почерку шести мелких исправлений, сделанных Тютчевым в Мурановском альбоме, и качеству чернил, поэт держал альбом в руках не ранее 1857 г. В 1854 г. редакция «Современника» воспользовалась сушковскими материалами и провела дополнительную работу по собиранию тютчевских стихов. В № 3 «Современника» было опубликовано 92 стихотворения. При этом 8 стихотворений из Сушковской тетради не были опубликованы (одно — № 72 — пропущено случайно, 7 — по ценз. причинам: № 41, 145, 146, 158, 169, 170 и 182). Кроме текста Сушковской тетради редакция располагала 7-ю новыми стихотворениями 1851–1853 гг. (№ 193, 195, 199, 201, 202, 204, 205) и новой редакцией «Весенней грозы» (№ 36), которые также были напечатаны в «Современнике». В публикации всех этих стихотворений появилось немало новых искажений — редакторских, цензурных, корректорских и др. Уже по выходе № 3 журнала редакция получила от библиографов сведения о неучтенных первопечатных текстах Тютчева. В № 5 «Современника» было напечатано еще 19 стихотворений, в том числе 17 старых (с существенными отличиями от первых публикаций, особенно в № 20 и 37, являющихся в ряде случаев редакторскими поправками). Участие Тютчева в непосредственной подготовке этих публикаций было незначительным. Многие стихотворения (см., например, примеч. 166*) были опубликованы в ранних или промежуточных редакциях, в трех стихотворениях не были восстановлены строки, вымаранные цензурой в ранних текстах. В июне 1854 г. «Стихотворения Ф. Тютчева» вышли отдельным изданием. В него не вошло только «Пророчество» (№ 167), вызвавшее неудовольствие Николая I. Детальное исследование генезиса, состава и собственных вариантов издания 1854 г. дало возможность установить, что поправки Тургенева, выполнявшего роль посредника между автором и редакцией «Современника», единичны (не более 7-8-ми), и потому говорить о редакторском произволе Тургенева в отношении тютчевских стихов, как это делалось до сих пор, нет оснований. Новое отдельное издание «Стихотворений» Тютчева вышло в марте 1868 г. От участия в его подготовке поэт отказался — даже не просмотрел присланного ему перечня стихотворений. Согласившись на издание, Тютчев полагал, что это будет издание избранных стихотворений. Отсюда его недовольство включением в книгу «стихотворений на случай» (особенно направленных против высокопоставленных особ эпиграмм, которые он потребовал телеграммой вырезать из издания). Сохранилось только несколько полных экземпляров издания 1868 г. Состав книги, освобожденный от предварительной цензуры, озаботил цензурное ведомство (см. примеч. 211*). Несмотря на стремление к полноте, готовившие книгу зять поэта И. С. Аксаков и сын И. Ф. Тютчев сумели охватить только половину написанного к тому времени Тютчевым в стихах и сохранившегося. Основу книги составили 110 стихотворений из издания 1854 г. Вошли в нее также № 41, 167 и 40 стихотворений, опубликованных в 1857–1868 гг. 32 новых стихотворения впервые появились в издании 1868 г., где они были напечатаны по неисправным спискам М. Ф. и И. Ф. Тютчевых. Имеются в этом издании следы редакторской правки (см., примеч. 216*, 257* и 272*). Многие ошибки текста издания 1868 г. объясняются небрежным отношением к проверке набора П. И. Бартенева, взявшего на себя надзор за типографской стороной дела. Сам автор назвал сборник в одном стихотворении «списком безобразным» (№ 310).

Недостоверный текст сб. 1854 и 1868 гг. был положен в основу всех изданий поэта вплоть до 1923 г., когда вышли «Избранные стихотворения» Тютчева, где публикация текстов была осуществлена Г. И. Чулковым исключительно по автографам, хотя такое решение вопроса далеко не всегда вызывалось необходимостью. В первых научных изданиях Тютчева — двухтомном Полном собрании стихотворений (М.; Л., 1933–1934) и Полном собрании стихотворений (Л., 1939) — в случаях неясного генезиса текста автографы, как правило, также предпочитались печатным текстам. По мере того как тютчевиана обогащалась углубленными исследованиями источников текста, вырабатывалась традиция установления текста, все более опирающаяся на объективную, историко-текстовую основу. В Полном собрании стихотворений (Л., 1957) и двухтомном издании «Лирика» (М., 1965) работа по очищению текста строилась преимущественно путем анализа вариантов и разночтений с целью выяснения возможной последовательности их возникновения и принадлежности автору или редакторам или какой-нибудь технической погрешности (см.: «Лирика». Т. 1. С. 322).

Определение составов раичевского и гагаринского собраний,[43] правильная категоризация их рукописей позволили уточнить датировки почти 40 стихотворений, облегчили сравнительное исследование источников с целью восстановления творческой истории отдельных стихотворений, установления их текста, уточнения историко-литературного комментария. Эта работа была проделана при подготовке двухтомного издания Сочинений Тютчева (М., 1980. Т. 1). В результате более подробного изучения источников издания 1854 г. удалось очистить авторский текст от ряда посторонних вкраплений и ошибок этого издания, до сих пор не устранявшихся.

Ввиду того что история собирания и публикации тютчевского поэтического наследия убеждает в невозможности применения к нему единообразных правил эдиционной практики, установление текста в настоящем издании производилось в соответствии со следующими принципами. 1. В качестве источников текста привлекались все разнообразные материалы, отражающие (непосредственно или через утраченные рукописи) этапы истории текста. 2. Источником основного текста служит лишь полный текст позднейшего этапа работы независимо от вида и качества источника. 3. Поскольку оба прижизненных издания Тютчева, многие газетно-журнальные и альманашные публикации не авторизованы и не восходят к исправным авторским текстам, постольку источниками основного текста большинства стихотворений являются автографы, а при наличии нескольких автографов — автографы позднейших редакций. Это не касается тех случаев, когда печатный текст (независимо от степени исправности) представляет позднейший этап творческой работы (см., например, примеч.12*). В ряде случаев окончательный текст представлен авторизованной копией, списком или записью под диктовку. 4. Текст позднейшего этапа не признается источником основного текста в единичных случаях, когда текст стихотворения менялся по соображениям преходящего, нетворческого порядка. Например, альбомная запись по памяти, использование старого текста в качестве отклика на какое-либо злободневное событие, автоцензурные варианты, изменения, вызванные адресацией стихов и т. п. (см., например, примеч. 37*, 138*, 182*, 210*, 226*). Результатом позднейших переделок такого рода могут быть нарушения в образной системе стихотворения, его ритмико-интонационной структуры, стилистический эклектизм и другие последствия. 5. Так как ни один случай принятия Тютчевым чужой поправки не зафиксирован, любая из них безусловно отвергается.

Настоящее издание включает все выявленное к нынешнему времени поэтическое наследие Тютчева (402 стихотворения). Стихотворения основного корпуса (351) размещены в хронологическом порядке без выделения переводов, так как они теснейшим образом связаны с оригинальной поэзией Тютчева, часто придававшего переводам характер индивидуальной лирической темы. К тому же между собственно переводными стихотворениями Тютчева и оригинальными располагаются так называемые переложения, стихи на заимствованную тему или мотив и т. д. Раздел «Приложения» составляют: детское стихотворение, стихотворные шутки и телеграммы, стихи, написанные во время предсмертной болезни, коллективное стихотворение, стихотворения, приписываемые Тютчеву, написанные на французском языке и их стихотворные переводы.

Все точные даты, независимо от источника их установления, а также приблизительные даты — год, сезон года или период, в который произведение могло быть создано, — указываются без скобок. Дата, заключенная в угловые скобки, означает, что стихотворение было написано не позднее данного года. Предположительные даты сопровождаются вопросительным знаком. При наличии двух редакций, существенно отличающихся друг от друга и отдаленных по времени создания, указываются через запятую две даты.

Тексты печатаются в соответствии с современными нормами орфографии, но с сохранением некоторых особенностей правописания Тютчева и его времени, имеющих произносительное, смысловое или стилистическое значение. В значительной степени сохранена авторская пунктуация, а именно — в тех случаях, когда она не препятствует правильному пониманию стихотворений современным читателем. Полностью сохранены грамматические особенности языка Тютчева.

После порядкового номера стихотворения каждое примечание начинается со ссылки на первую публикацию. Затем через точку и двойной дефис приводятся печатные источники, свидетельствующие о дальнейших этапах изменения текста. Последний источник, если нет других указаний, является источником текста, помещенного в настоящем издании. Формула «Печ. по…» употребляется, когда: 1) текст устанавливается по нескольким источникам; 2) позднейшая редакция была при жизни поэта напечатана раньше; 3) источником основного текста является рукопись. Ссылка на первую публикацию без дальнейшего указания на источник текста означает, что стихотворение печатается по первой публикации, так как оно при жизни поэта более не печаталось или перепечатывалось без ведома и участия автора по источникам, непосредственно к автору не восходящим. Полный перечень таких перепечаток можно найти в библиографическом указателе «Ф. И. Тютчев» (М., 1978). Обоснования текста и датировок приводятся, как правило, только в спорных случаях и в случае уточнения. Полный перечень других авторских редакций и вариантов, вариантов и поправок, не принадлежащих поэту, читатель найдет в разделе «Другие редакции и варианты». Звездочка перед порядковым номером примечания означает, что к комментируемому стихотворению имеется материал в разделе «Другие редакции и варианты». Если в этом разделе или в примечаниях имеются ссылки на отсчет стихов, то стихотворения, превышающие 50 строк текста, сопровождаются нумерацией стихов по десяткам. Во всех случаях, когда это установлено или весьма вероятно, указывается повод написания и адресат стихотворения. В остальном примечания носят по преимуществу реальный и словарно-разъяснительный характер. Сведения о музыкальных произведениях на слова Тютчева не даются. Их можно найти в справочнике Г. К. Иванова «Русская поэзия в отечественной музыке» (до 1917 г.), вып. 1. (М., 1966), во 2-м т. «Лирики» (1965), а также в 3-м вып. справочника «Русская литература в советской музыке» (М.: Сов. композитор; готовится к печати). В примечаниях использованы опубликованные исследования и комментарии Р. Ф. Брандта, Г. И. Чулкова, Д. Д. Благого, Л. В. Пумпянского, В. В. Гиппиуса, Б. Я. Бухштаба, К. В. Пигарева, Н. Я. Берковского, Н. В. Королевой, А. Л. Осповата, Р. К. Лэйна и других ученых.

(обратно)
Условные сокращения, принятые в примечаниях и в разделе «Другие редакции и варианты»
АБ — альбом М. Ф. Бирилевой (собр. К. В. Пигарева).

авториз. — авторизованный.

Аксаков — Аксаков И. С. Биография Федора Ивановича Тютчева. М., 1886.

Брандт — Брандт Р. Ф. Материалы для исследования «Федор Иванович Тютчев и его поэзия» // «Известия Отделения русского языка и словесности имп. АН». 1911, т. 16, кн. 2. С. 136–232; кн. 3. С. 1–65.

БС — сборник «Братьям-славянам: Стихотворения Аксакова, Берга, кн. Вяземского, Тютчева и Хомякова». М., Май 1867.

БСП — Славянская библиотека в Париже (Bibliothèque Slave).

Г — журнал «Галатея».

ГБЛ — Отдел рукописей Гос. библиотеки СССР им. В. И. Ленина.

ГПБ — Рукописный отдел Гос. публичной библиотеки им. М. Е. Салтыкова-Щедрина.

Д — «Денница: Альманах на 1831 год». М., 1831.

ИВ — журнал «Исторический вестник».

К — журнал «Киевлянин».

корр. л. — корректурный лист.

Лирика — Тютчев Ф. И. Лирика / Изд. подгот. К. В. Пигарев. М.: «Наука», 1965. Т. 1–2 («Лит. памятники»).

ЛН — сборники «Литературное наследство».

ЛПРИ — газета «Литературные прибавления к „Русскому инвалиду“».

Лэйн — Lane R. Hunting Tyutchev’s Literary Sources // Festschrift for N. E. Andreyev. London, 1984. P. 43–68.

М — журнал «Москвитянин».

МА — Мурановский альбом (ЦГАЛИ).

МВ — газета «Московские ведомости».

ММ — архив Музея-усадьбы Мураново им. Ф. И. Тютчева.

Мур. сб. — Мурановский сборник. Мураново, 1928. Вып. 1.

НСт. — Тютчев Ф. И. Новые стихотворения / Ред. и примеч. Г. Чулкова. М.: «Круг», 1926.

Некрасов — исправления стихов Тютчева в статье: Н. Н<екрасов>. Русские второстепенные поэты // «Современник», 1850, № 1.

ПД — Рукописный отдел Института русской литературы (Пушкинского Дома) АН СССР.

Пигарев — Пигарев К. Жизнь и творчество Тютчева. М.: Изд-во АН СССР, 1962.

ПССоч. 1912, 1913 — Тютчев Ф. И. Полное собрание сочинений / С критико-биогр. очерком В. Я. Брюсова, библиогр. указ., примеч., вариантами, факсимиле и портр. Ред. П. В. Быкова: Изд. 6-е. Спб.: А. Ф. Маркс, [1912]. Изд. 8-е. [1913].

ПССт. 1933, 1934 — Тютчев Ф. И. Полное собрание стихотворений / Ред. и коммент. Г. Чулкова. Вступит. статья Д. Д. Благого. М.; Л.: Academia. T. 1. 1933. T. 2. 1934.

ПССт. 1939 — Полное собрание стихотворений / Вступит. статья и общая ред. В. Гиппиуса. Ред. текстов и примеч. К. Пигарева. Л.: «Сов. писатель», 1939 (Б-ка поэта, БС).

ПССт. 1957 — Тютчев Ф. И. Полное собрание стихотворений / Вступит. статья Б. Я. Бухштаба. Подгот. текста и примеч. К. В. Пигарева. Л.: «Сов. писатель», 1957 (Б-ка поэта, БС).

Р — альманах «Раут».

РА — журнал «Русский архив».

РБ — журнал «Русская беседа».

РВ — журнал «Русский вестник».

РЗ — журнал «Русский зритель».

РИ — газета «Русский инвалид».

РС — журнал «Русская старина».

С — журнал «Современник».

СЛ — альманах «Северная лира на 1827 год». М., 1827.

СН — журнал «Старина и новизна».

С-3 — Стихотворения Ф. Тютчева. Спб., 1854. Приложение к журналу «Современник». 1854, № 3.

С-5 — Стихотворения Ф. Тютчева (служащие дополнением к напечатанным в № 3 «Современника»). Спб., 1854. Приложение к журналу «Современник». 1854, № 5.

Соч. 1886 — Тютчев Ф. И. Сочинения: Стихотворения и политические статьи. Спб., 1886.

Соч. 1900 — Тютчев Ф. И. Сочинения: Стихотворения и политические статьи. Спб., 1900.

Соч. 1980 — Тютчев Ф. И. Сочинения: В 2-х т. Т. 1: Стихотворения / Общая ред. К. В. Пигарева. Сост. и подгот. текста А. А. Николаева. М.: «Правда», 1980 (Б-ка «Огонек»).

Соч. 1984 — Тютчев Ф. И. Сочинения: В 2-х т. Т. 2: Письма / Сост., подгот. текста Л. Н. Кузиной. Коммент. Л. Н. Кузиной и К. В. Пигарева. М.: «Худож. лит.», 1984.

Ст. 1854 — Тютчев Ф. Стихотворения. Спб., 1854.

Ст. 1868 — Тютчев Ф. Стихотворения. М., 1868.

Ст. 1953 — Тютчев Ф. И. Стихотворения / Вступит. статья, подгот. текста и примеч. Д. Д. Благого. Л.: «Сов. писатель», 1953 (Б-ка поэта, МС).

Ст. 1962 — Тютчев Ф. И. Стихотворения / Вступит. статья и подгот. текста Н. Я. Берковского. Примеч. Н. В. Королевой. М.; Л.: «Сов. писатель», 1962 (Б-ка поэта, МС).

Ст. Письма-1957 — Тютчев Ф. И. Стихотворения. Письма / Вступит. статья, подгот. текста и примеч. К. В. Пигарева. М.: Гослитиздат, 1957.

СТ — Сушковская тетрадь (ЦГАЛИ).

ТОЛРС — «Труды Общества любителей российской словесности при имп. Московском университете».

Тютчевиана — Тютчевиана: Эпиграммы, афоризмы и остроты Ф. И. Тютчева / Предисловие Г. Чулкова. М.: «Костры», 1922.

Тютч. сб. — Тютчевский сборник: 1873–1923. Пг.: «Былое», 1923.

Ур. — «Урания. Карманная книжка на 1826 год для любительниц и любителей русской словесности, изданная М. Погодиным». М., 1826.

ЦГАДА — Центральный гос. архив древних актов.

ЦГАЛИ — Центральный гос. архив литературы и искусства.

ЦГАОР — Центральный гос. архив Октябрьской революции, высших органов гос. власти и государственного управления СССР.

ЦГИАЛ — Центральный гос. исторический архив СССР (в Ленинграде).

Шиллер — Лирические стихотворения Шиллера в переводах русских поэтов / Сост. Н. В. Гербель. Спб., 1857.

СТИХОТВОРЕНИЯ
(обратно) *1. Феникс: Сборник худож. — лит., науч. и филос. М., 1922. Кн. 1. — Печ. по автографу ЦГАЛИ.

Крон (греч. миф.) — Хронос, бог времени.

Мемфис — столица Древнего Египта, развалины которой находятся несколько южнее Каира.

Илион — одно из названий Трои, столицы Троады — греческого государства в сев. — зап. части Малой Азии.

Коцит (греч. миф.) — река в подземном царстве мертвых.

Жупел — горящая сера или смола, предназначенная, по христианским поверьям, для наказания грешников в аду.

(обратно) 2. «Феникс». Кн.1. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Адресат не установлен.


3. «Голос минувшего». 1923, № 3. — Печ. по автографу из собр. К. В. Пигарева. Автограф — на форзаце принадлежавшего Тютчеву экземпляра книги Вольтера «La Henriade» (Paris, 1805). Четверостишие представляет собой переделку «Надписи к портрету М. М. Хераскова» И. И. Дмитриева. Непосредственным поводом к переделке ст-ния и его переадресации могло послужить резко критическое суждение о «Генриаде» в предисловии Ж. Делиля к своему переводу «Энеиды» на французский язык (см.: Пигарев. С. 31–32).

Пиериды (греч. миф.) — то же, что музы.

(обратно) 4. ТОЛРС. 1819, ч. 14. Вариация на тему оды 29 из кн. III «Од»

Горация (65-8 до н. э.). В ней римский поэт обращается к своему покровителю

Меценату (между 74 и 64-8 до н. э.).

Крины — лилии.

Брашны — кушанья.

Кастальские девы — музы (по названию посвященного им и Аполлону Кастальского источника, находившегося на Парнасе.

Велелепный — пышный, великолепный, торжественный, помпезный.

Пенат (рим. миф.) — один из богов — хранителей и покровителей домашнего очага.

Небесный лев — созвездье Льва.

Сильван (рим. миф.) — божество полей, лесов и стад.

Фемиды жрец — служитель закона.

Чада персти — дети Земли, люди; персть — земной прах, пыль.

Вождь светил — Солнце.

Почить в Нептуновы владенья. О заходе солнца в море.

Нот (рим. миф.) — южный ветер.

Пучины сланые — моря; сланые (старослав.) — соленые.

(обратно) 5. НСт. 1926, с. 85. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. В автографе перед текстом помета «Перевод Ф. Т· · ·ва» Иностранный оригинал не установлен.

(обратно) 6. «Речи и отчеты Московского имп. университета». 1820. Вышло также отдельным оттиском с титульным листом (М.: Унив. тип., 1820). Написано под влиянием традиционных стихов для академических торжеств, в частности — ст-ния А. Ф. Мерзлякова «Ход и успехи изящных искусств». В то же время в ст-нии обнаруживаются отзвуки ст-ний: «Поэзия» Карамзина, «Храм Марсов» М. Н. Муравьева, «Художники» Шиллера (см.: Пигарев. С. 33–34).

Урания — здесь: Афродита Урания (греч. миф.) — богиня одухотворенной, «небесной» любви в отличие от Афродиты Пандемос, олицетворявшей «земную», чувственную любовь.

Мнемозина (греч. миф.) — богиня памяти, мать девяти муз.

Остров Урании — Кипр (см. примеч. 19*).

Аквилон (рим. миф.) — бог северного ветра.

Фарос — знаменитый маяк на острове Фарос близ Александрии, считавшийся одним из семи чудес света.

Велелепно — великолепно.

Фивы — один из крупнейших городов и художественных центров Древнего Египта, разрушенный в 88 г. до н. э. Птолемеем IX Сотером при подавлении народного восстания.

Персеполь — древняя столица Персии.

Мемнон — гигантская статуя фараона в окрестностях Фив, издававшая при появлении солнца гармонические звуки; считалась одним из семи чудес света.

Ловец — охотник.

Эгея на брегах — на берегах Эгейского моря.

Зеленый мирт Паллады — ошибка поэта: мирт был посвящен богине Афродите.

Певец слепой — Гомер.

Арей — Арес.

На Тибровыххолмах — в Риме, который расположен на семи холмах.

Лебедь Мантуи — поэт Вергилий, уроженец Мантуи.

Взрыв Трои пепл злосчастный. Эпопея Вергилия «Энеида» начинается с описания захвата и разрушения Трои греками.

Сретает — встречает.

Изъязвленну главу Италия от склеп железных свобождает…на выю ставши льву! Речь идет об освободительном движении в Италии в 1820 г. от австрийского владычества (в гербе Австрийской империи был изображен лев с короной).

Феррарский орел — итальянский поэт Торквато Тассо (1544–1595), долгие годы живший в Ферраре при дворе герцога.

Храм Солимы — Иерусалимский храм, упоминаемый здесь в связи с поэмой Т. Тассо «Освобожденный Иерусалим.

Таг — Тахо, самая большая река на Пиренейском полуострове.

Гвадалквивир — река на юге Испании.

Младой Певец, принесший песни с брегов другого мира — португальский поэт Луис Камоэнс (1525–1580), автор поэмы «Лузиады» (1572), рассказывающей о плавании Васко да Гамы в Индию и колонизации ее португальцами.

Два гения; хранители Эдемских врат — английский поэт Д. Мильтон (1608–1674), автор поэм «Потерянный рай» (1667) и «Возвращенный рай» (1671), и немецкий поэт Ф. Г. Клопшток (1724–1803), автор религиозной эпической поэмы «Мессиада» (1751–1773) и трагедий на библейские сюжеты.

Тамиза — река Темза.

Росский Пиндар — Ломоносов, родившийся неподалеку от села Холмогоры; Пиндар (ум. 442 или 438 до н. э.) — древнегреческий поэт, автор гимнов.

Поллюкс (Поллукс) и Кастор — Самые яркие звезды из созвездия Близнецов.

Отец и царь-герой — Петр I.

Певцом Фелицы (т. е. Екатерины II) Тютчев называет Г. Р. Державина.

Царя-героя в колыбели. Этот и след. ст. до ст. 194 посвящены прославлению Александра I. Выражение «на троне Человек» заимствовано из «Стихов на рождение в Севере порфирородного отрока» Державина.

Янус (рим. миф.) — божество входа и выхода, изображавшееся двуликим. Почитался в Древнем Риме наравне с Юпитером. Двери храма Януса растворялись во время войны и закрывались при наступлении мира. В выражении «Закрылись Януса врата» содержится намек на победоносное завершение Отечественной войны 1812 г. и заграничных походов русской армии 1813–1814 гг.

Горе́ и долу — вверху и внизу.

(обратно) *7. Соч. 1900. — Печ. по автографу ЦГАЛИ, находившемуся до ноября 1836 г. у С. Е. Раича. В автографе перед текстом помета неизвестной рукой «к Р…». Обращено к домашнему учителю юного Тютчева Семену Егоровичу Раичу (1792–1855) и написано по поводу окончания им перевода поэмы Вергилия «Георгики». Долгое время скрывая свой труд от посторонних, Раич показывал его только Тютчеву. См.: С. Е. Раич. Автобиография // «Рус. библиофил». 1913, № 8. С. 24 Отдельное издание раичевского перевода «Георгик» вышло в 1821 г.

Древо Аполлона — лавр.

(обратно) *8. РС. 1887, № 10, с ошибкой в ст. 6, ценз. пропусками в ст. 8 и 11 и случайным пропуском ст. 22. — «Сев. цветы на 1903 год». Спб., 1903. — Печ. по списку из тетради С. Д. Полторацкого (ГБЛ), с исправлениями по «Сев. цветам». 1 нояб. 1820 г. М. П. Погодин отметил в своем дневнике разговор с Тютчевым о пушкинской оде «Вольность» (см.: Барсуков Н. Жизнь и труды М. П. Погодина. Спб., 1888. Кн. 1. С. 194). В бумагах Погодина в ГБЛ имеется список двух последних строф «Вольности», сделанный рукою Тютчева.

Алцей — Алкей (VII–VI вв. до н. э.) — древнегреческий поэт, в одах которого звучали тираноборческие мотивы.

(обратно) 9. «Красный архив». 1923, т. 4. — Печ. по автографу ГБЛ. Эпиграмма направлена против профессора Михаила Трофимовича

Каченовского (1775–1842), читавшего в Московском университете курсы археологии и теории изящных искусств. М. П. Погодин в некрологе Тютчева писал, что поэт, сидя на лекциях Каченовского и не слушая профессора, «строчил на него эпиграммы» (МВ. 1873, 29 июля).

(обратно) *10. ТОЛРС, 1822, ч. 2, кн. 4. — Печ. по альм. «Новые Аониды на 1823 год». М., 1823. Перевод ст-ния А. Ламартина «L’isolement» («Уединение») из сб. «Поэтические размышления», вышедшего в 1820 г. 18 марта 1822 г., было прочитано С. В. Смирновым в Обществе любителей российской словесности при Московском университете как оригинальное произведение Тютчева (см.: «Отечественные записки». 1822, № 25. С. 279).

Дольный — земной.

(обратно) *11. ТОЛРС. 1822, ч. 1, кн. 2, под загл. «Весеннее приветствие стихотворцам», др. ред. с ошибкой в подписи: Н. Тютчев. — РЗ. 1828, № 11/12.

(обратно) *12. РЗ. 1828, № 13/14. Две первые строфы были ранее процитированы в статье Делибюрадера (Д. П. Ознобишина) «Отрывок из сочинений об искусствах» // СЛ. С. 358.

М<уравьев> Андрей Николаевич (1806–1874) — следующий после Тютчева ученик С. Е. Раича, впоследствии поэт и религиозный писатель. По своему содержанию ст-ние перекликается с мыслями, высказанными в книге Б. де Сен-Пьера «Исследование природы», в ст-нии Ф. Шиллера «Боги Греции», в «Эмиле» Ж.-Ж. Руссо, а также в «Рассуждении о дидактической поэзии» С. Е. Раича (М., 1822), а позднее — в ст-нии Е. А. Боратынского «Приметы». См.: Лейн. С. 46–47; Пигарев. С. 203–205.

Вы книгу Матери-природы Читали ясно без очков. Ср. в «Эмиле» Ж.-Ж. Руссо: «Одна только книга открыта всем очам — это книга природы… Она говорит всем людям и языком, понятным для всех умов» (Руссо Ж.-Ж. Педагогические сочинения. М., 1981. Т. 1. С. 369).

(обратно) 13. ТОЛРС. 1822, ч. 2, кн. 4, с ошибкой в подписи: Н. Тютчев. Перевод ст-ния Шиллера «Hektors Abschied».

Пелид — Ахилл, сын Пелея.

Пергам — крепость в Трое.

Стиксовы брега (греч. миф.). — подземное царство Аид, где протекает река Стикс.

Приамов род — род царя Трои Приама, отца Гектора, Париса, Кассандры и многих других сыновей и дочерей (всего их было 50), погибших во время Троянской войны.

(обратно) 14. «Русская потаенная литература XIX столетия». Лондон, 1861, ч. 1. под загл. «Молитва». — Тютч. сб., с подписью: Ф. Т., по списку из альбома 1820-х гг., в статье Томашевского Б. В. и Тынянова Ю. Н. «Молодой Тютчев». Ст. 1 — цитата из великопостной молитвы Ефрема Сирина.

(обратно) 15. Тютч. сб., по списку из альбома 1820-х гг. (см. примеч. к предыдущему ст-нию*).

Ной — мифический родоначальник нового человечества после всемирного потопа; в числе разных подробностей о Ное Библия упоминает и о его пристрастии к вину.

(обратно) *16. «Русская потаенная литература XIX столетия». Лондон, 1861. — Тютч. сб., по списку из альбома 1820-х гг. (см. примеч. 14*). — Печ. по списку неизвестной рукой (ЦГАЛИ) с уточнениями по списку Д. И. Сушковой (ЦГАЛИ). Ст-ние обращено к двоюродному брату поэта, Алексею Васильевичу Шереметеву (1800–1857), который служил в лейб-гвардии конной артиллерии, а затем в должности адъютанта при гр. П. А. Толстом (1761–1844), командующем пятым пехотным корпусом. Корпус был расквартирован в Москве, где проживали мать и сестры А. В. Шереметева (в доме Тютчевых в Армянском переулке).

Герой-агроном — П. А. Толстой, бывший одним из главных деятелей Московского общества сельского хозяйства.

(обратно) 17. СЛ. Перевод оды Ф. Шиллера «An die Freude» («К радости»).

(обратно) 18. Г. 1829, № 29.

(обратно) *19. СЛ. — С-5. — Печ. по СЛ. Эпиграф — из ст-ния «Alcaic fragment» («Фрагмент из Алкея») английского поэта Томаса Грэя (1716–1771), ранние стихи которого написаны по-латыни.

Пафосская царица — богиня красоты Афродита (греч. миф.). В Пафосе, древней финикийской колонии на острове Кипр, находился посвященный Афродите храм, вокруг которого в изобилии росли розы.

(обратно) *20. СЛ. — Печ. по С-5. Автограф — ЦГАЛИ. Перевод ст-ния Г. Гейне «Ein Fichtenbaum steht einsam…» («Книга песен»: «Лирическое интермеццо», 33). Самый ранний перевод из Гейне на русский язык. Впоследствии это ст-ние переводили М. Ю. Лермонтов, А. Н. Майков, М. Л. Михайлов, А. А. Фет и другие, но только в тютчевском переводе сделана попытка передать метрическое своеобразие подлинника, что особенно чувствуется в ранней ред. В СЛ ст-ние было напечатано без указания автора подлинника, что вместе с названием придавало ст-нию «характер собственной лирической темы» (см.: Тынянов Ю. Архаисты и новаторы. Л., 1929. С. 395).

(обратно) *21. Г. 1830, № 41. — С-5. — Печ. по Г. Перевод ст-ния Г. Гейне «Liebste, sollst mir heute sagen…» («Книга песен», «Лирическое интермеццо», 16).

Василиск — сказочный змей, убивающий взглядом.

(обратно) *22. Г. 1830, № 8. — Г. 1839, № 21. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Перевод ст-ния Г. Гейне «Wie der Mond sich leuchtend dränget…» (1824). Возможно, что Тютчев переводил его по «Книге песен» («Опять на родине», 42), вышедшей в 1827 г.

(обратно) 23. СЛ, с подписью: Т. На принадлежность ст-ния Тютчеву впервые указал И. С. Аксаков (см.: Аксаков. С. 320–321), но без какой-либо аргументации. Атрибуция Аксакова была поддержана В. Я. Брюсовым в статье «О собрании сочинений Ф. И. Тютчева» (РА. 1898, вып. 10. С. 251). Начиная с Соч. 1900 ст-ние входит во все тютчевские собрания. Приписывалось также В. И. Туманскому (см.: Недоброво Н. В. Несколько замечаний на книгу «В. И. Туманский. Стихотворения и письма» // «Изв. Отд. рус. языка и словесности имп. Академии Наук». 1912, т. 17, кн. 3. С. 357–360). Учитывая идейно-тематические параллели с ранней любовной лирикой Тютчева, соответствие словоупотребления стилистике и грамматике поэтического языка Тютчева и то, что в СЛ опубликовано 6 ст-ний поэта, вряд ли можно сомневаться в принадлежности ему этого ст-ния. Вм. ошибочного «сжет» в ст. 16 Аксаков напечатал «жжет». Брюсов предложил читать в ст. 11 «живет» вм. «живем». Эта поправка, однако, совершенно не обязательна. Адресат ст-ния не установлен. Г. И. Чулков высказал предположение, что оно написано под впечатлением любовного увлечения поэта А. М. Лерхенфельд (см.: Чулков Г. Последняя любовь Тютчева. М., 1928. С. 14).

Горе́ — вверху.

В ночи греха, на дне ужасной бездны, Сей чистый огнь, как пламень адский, жжет. Смысл этих ст. очень близок к мысли Ф. Шеллинга о том, что «светящееся и в каждом отдельном человеке в глубине тьмы сияние жизни становится для грешника пожирающим его огнем…» (см.: Шеллинг Ф. Философские исследования о сущности человеческой свободы. М., 1900. С. 53).

(обратно) 24. Ур. Вариация на тему ст-ния Ф. Шиллера «An Minna». («К Минне»).

Ниса — условное поэтическое имя.

(обратно) *25. Ур. Вольный перевод ст-ния И.-Г. Гердера «Morgengesang im Kriege» («Утренняя песнь на войне»).

Петел — петух.

Перун — здесь: молния.

(обратно) 26. Ур. Написанное в первые годы пребывания за границей, ст-ние исполнено чувства тоски по родине, по юным годам, проведенным в литературном кружке С. Е. Раича.

Воздушная арфа (или Эолова арфа) — музыкальный инструмент в виде ящика, в котором натянуты струны, звучащие от движения воздуха. Такая арфа имелась в доме С. Е. Раича в Москве на Серединке, за Сухаревой башней (см.: Дмитриев М. Воспоминания о Раиче // МВ. 1855, 24 нояб.). Воздушная арфа упоминается, по-видимому, и в ст-нии «Cache-cache» (№ 38).

По небесах — от старослав. «по небесѣхъ», т. е. по небесам.

(обратно) *27. СЛ. — С-5. — Печ. по СЛ. Перевод ст-ния Д.-Г. Байрона «Lines written in an album at Malta» («Строки, написанные в альбом на Мальте»). У Байрона ст-ние обращено к женщине. Изменение загл. и тем самым обращения связано с ностальгическими мотивами лирики Тютчева этой поры.


28. СЛ. — Вариация на тему четверостишия И.-В. Гете «Sakontala» (из цикла «Antiker Form sich näherend»), вызванного переводом на немецкий язык (Г. Форстера) драмы «Саконтала» (правильнее: «Шакунтала») древнеиндийского поэта V в. Калидасы.

(обратно) *29. РА. 1881, кн. 1, вып. 2. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано в связи с обнародованием в июле 1826 г. приговора по делу декабристов. Неприятие тактики декабристов сочетается у Тютчева с осуждением самовластья, своим произволом толкнувшего их на безрассудную попытку «растопить вечный полюс», «железную зиму» самодержавия и крепостничества.

И ваша память от потомства, Как труп в земле, схоронена. Возможно, здесь содержится намек на то, что место захоронения пяти казненных декабристов по приказу царского правительства было засекречено.

(обратно) *30. Г. 1830, № 220. — Печ. по автографу ЦГАЛИ, отосланному С. Е. Раичу. Автограф ранней редакции (1826) — ЦГАЛИ (на одном листе с автографом ст-ния № 29).

Шум от стаи журавлиной — выражение, заимствованное из баллады В. А. Жуковского «Ивиковы журавли».

(обратно) *31. «Атеней». 1829, кн. 1. — Печ. по автографу ЦГАЛИ (из бывшего раичевского собрания). В этом шуточном ст-нии Тютчев кратко рисует литературный путь С. Е. Раича (см. примеч. 7*) до выхода отдельного издания осуществленного им перевода «Освобожденного Иерусалима» Т. Тассо в дек. 1827 г. Избранный Раичем для перевода размер стиха (чередование четырехстопного и трехстопного ямба) вызвал полемику, на которую Тютчев намекает в своем ст-нии, написав его тем же размером (см.: примеч. Н. В. Королевой к Ст. 1962. С. 383); см. также примеч. к ст-нию «Каким венком нам увенчать…» (№ 380)*, посвященному выходу отдельного издания «Освобожденного Иерусалима».

Предстал во храм Свободы и т. д. Возможно, намек на участие С. Е. Раича в преддекабристской организации Союз благоденствия в 1818–1821 гг., где преобладала тактика мирного воздействия на умы.

Амур резвился вкруг него И дани брал с поэта. Очевидно, намек на эротические ст-ния Раича «К Лиде», «Песнь Мирзы» и др.

ПовестьОрфеевой супруги. Имеется в виду рассказ об Орфее и Евридике из книги 4-й переведенной Раичем поэмы Вергилия «Георгики».

Он так достиг земных венцов — намек на алмазный перстень, полученный Раичем от императрицы за альм. СЛ.

На диспуте магистра. 29 апр. 1822 г. Раич защитил магистерскую диссертацию «Рассуждение о дидактической поэзии» (М., 1822).

(обратно) 32. «Искусство». 1923, № 1. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Автограф из числа тех, которые были посланы Тютчевым в конце 1820-х гг. С. Е. Раичу. Перевод ст-ния Г. Гейне «Das Herz ist mir bedruckt und sehnlich…» («Книга песен»: «Опять на родине», 39), впервые напечатанного в ч. 1 «Путевых картин».

(обратно) *33. Г. 1830. № 40. — Печ. по автографу из собр. К. В. Пигарева. Автограф из посланных Тютчевым в 1820-х гг. С. Е. Раичу. Перевод ст-ния Г. Гейне» «Fragen» из цикла «Северное море», впервые опубликованного во 2-й части «Путевых картин» и вошедшего в 1827 г. в «Книгу песен»

В халдейских шапках — в островерхих колпаках халдейских звездочетов; халдеи — древнее население Месопотамии — славились своими астрологами, которые составили первую в истории карту звездного неба.

(обратно) 34. Г. 1830, № 40, по ошибке — как заключительные строки ст-ния «Вопросы» (см. примеч. 33*). — Печ. по автографу из собр. К. В. Пигарева.

Как шла Креуза за Энеем. Эней и Креуза — персонажи эпопеи Вергилия «Энеида». Когда Эней покинул Трою, его жена Креуза последовала за ним, но все время отставала в пути и наконец исчезла. Ее взяла к себе мать Энея Афродита, так как Креузе не было предназначено покинуть Трою.

(обратно) 35. Соч. 1886. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Автограф — из числа посланных в конце 1820-х гг. С. Е. Раичу. Перевод ст-ния Г. Гейне «Der Schiffbrüchige» («Потерпевший кораблекрушение») из второго цикла «Северное море» (№ 3).

(обратно) *36. Г. 1829, № 3. — Печ. по С-3.

Геба (греч. миф.) — богиня вечной юности, разносившая богам нектар.

Зевесов орел. Орел был символом верховного бога Зевса.

(обратно) *37. Г. 1829, № 8, с ценз. пропуском ст. 11–12, обозначенных точками — С-5, без обозначения пропуска. — Печ. по Г. В позднейшей ред. С строфа 2 стала синтаксически несогласованной: возникло противоречие между риторической вопросительностью ст. 9 и повествовательностью соединенного с ним (союзом «и») ст. 10. В результате в значительной степени стерлось противопоставление: «ум людей твоею тенью полн, а тень твоя… чужда всему». На тексте С явно сказалось то, что он правился спустя четверть века после написания ст-ния. Если в конце 1820-х гг еще явственно ощущался «отзывный гул» наполеоновских побед и «тень» Наполеона была еще политической силой, то в 1854 г., когда прах его уже 14-й год покоился не на острове Св. Елены, а в Париже, от всего этого остался только исторический гул. В связи с этим во второй ред. непосредственное обращение к Наполеону было устранено.

Перун — здесь: молния.

(обратно) 38. Г. 1829, № 17. — Печ. с исправлением опечатки в ст. 17 («пылинки» вм. «былинки»), сделанным уже в С-5. В С-5 в ст. 7 «для меры» вставлена частица «бы» («Волшебную близость, как бы благодать»), которая перетянула на себя ударение. При этом качественный союз «как» заменен на сравнительный союз «как бы». Не исключено, что ст-ние первоначально было написано со значительным количеством так называемых дольников, в большинстве своем исчезнувших в результате редактирования. Указание П. В. Быкова (Соч. 1913. С. 618), будто ст-ние написано в Мюнхене «в первый год женитьбы поэта на г-же Петерсон (урожд. Ботмер) и, вероятнее всего, к ней и относится», документально не подтверждается. Сомнительно и предположение Р. Ф. Брандта, что ст-ние могло быть написано «как бы от имени дорогого наставника <Раича>… в виде обращения к его любимой подруге» (см.: Брандт, кн. 2. С. 164). Р. Лэйн обнаружил, что это ст-ние является переложением ст-ния Л. Уланда «Nähe» («Близость», 1809). См.: Лэйн. С. 47–49.

Сильфиды (герм. миф.) — духи воздуха, легкие, подвижные существа.

(обратно) 39. Г. 1829, № 24. Начало ст-ния перекликается с началом 7-го сонета В. Шекспира.

(обратно) *40. Г. 1829, № 34, слитно со ст-нием № 41 и с разбивкой всего текста на три части римскими цифрами. — С-3. — Печ. по Г. 1829.

Атлас, или Атлант (греч. миф.) — гигант, держащий на своих плечах небесный свод.

Живая колесница мирозданья — планета Земля (античная перифраза, свойственная и поэтике классицизма; ср. «колесница дня» — солнце, «колесница ночи» — луна).

(обратно) *41. Г. 1829, № 34, слитно со ст-нием № 40. — Печ. по Р. 1854. По причине панславистской направленности «Олегов щит» не вошел в С-3. Первоначально текст данного ст-ния был частью ст-ния «Видение» (см. № 40*), композиция которого такова: 1-я часть — впоследствии отдельное ст-ние «Видение» — передает античное мировосприятие; 2-я часть содержит раннехристианскую (строфа 1) и мусульманскую (строфа 2) молитвы; наконец, 3-я часть, содержащая легенду об Олеговом щите, — символическое выражение уверенности в великом будущем России и православия. Написано, видимо, в связи с русско-турецкой войной 1828–1829 гг. Как и в одноименном ст-нии Пушкина, в нем использовано летописное сказание о щите, прибитом киевским князем Олегом на городских воротах Константинополя. Для Тютчева, очевидно, имело особое значение то, что именно в Константинополе (Царьграде, Стамбуле) в 381 г. на Вселенском соборе был принят Символ веры, в котором излагалась сущность православного вероучения. Новое обращение Тютчева к ст-нию и его правка связаны с тем, что оно опять стало актуальным накануне и в начале Крымской войны 1853–1856 гг.

Гяуры — тюркское название иноверцев, немусульман.

Избранный народ — еврейский народ, выведенный, по библейскому преданию, Моисеем из египетского плена через пустыню в «землю обетованную».

(обратно) *42. Г. 1830, № 1. Начиная с. Соч. 1886 до ПССт. 1957 печ. с ошибкой (редакторской поправкой А. Н. Майкова?) в ст. 11, искажавшей философскую мысль ст-ния.

(обратно) 43. Г. 1830, № 13, слитно со ст-нием № 44, под общим загл. «В горах» и с пометой «Салцбург». — С. 1836, т. 3. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано в г. Зальцбурге (Австрия), где Тютчев был, видимо, в янв. 1828 г. по пути в Тироль. Об этой поездке, совершенной вместе, с женой, ее сестрой К. Ботмер и братом поэта Николаем, см.: Пигарев. С. 99.

(обратно) *44. Г. 1830, № 13, слитно со ст-нием № 43, с дополнит. строфой после строфы 1. — С. 1836, т. 3 — Печ. по автографу ЦГАЛИ, отосланному в мае 1836 г. И. С. Гагарину. Черновой автограф — ЦГАЛИ. От строфы 2 текста Г автор, видимо, отказался потому, что она вносила слишком конкретные пейзажные детали, нарушая общую развернутую метафору ст-ния, и к тому же отличалась от остальных по способу рифмовки. Написано в г. Зальцбурге, где находятся гора и озеро Унтерберг

Дольний — земной, человеческий.

(обратно) *45. С. 1836, т. 3. — Печ. по автографу ЦГАЛИ, посланному в 1829 г. С. Е. Раичу. Второй автограф ЦГАЛИ по почерку представляется более ранним.

Великий Пан В пещере нимф покойно дремлет Полдневный час считался священным у древних греков. В этот час отдыхал Пан — бог долин, лесов, стад и пастухов.

(обратно) 46. Г. 1830, № 27. — С. 1836, т. 3, без загл. — Печ. по Г. Отсутствие загл. в С объясняется тем, что копия И. С. Гагарина, по которой печатал С, была снята с чернового автографа. Б. М. Эйхенбаум указывал на связь этого ст-ния со ст-нием А. Ламартина «Les étoiles» (см.: Эйхенбаум Б. Лермонтов. Л., 1924. С. 162).

(обратно) *47. С. 1836, т. 4. — Печ. по автографу ЦГАЛИ, отосланному в конце 1820-х гг. С. Е. Раичу. Два беловых автографа — ЦГАЛИ. Перекликается со ст-нием Г. Гейне «Als ich, auf der Reise, zufällig…» («Книга песен»; «Опять на родине», 6), посвященным сестрам Амалии и Терезе Гейне. В ст-нии речь идет о жене Тютчева Элеоноре Ботмер (1799–1838), в первом браке — Петерсон, и ее сестре Клотильде (1809–1882), которая была моложе Элеоноры на 10 лет (см.: Николаев А. А. Судьба поэтического наследия Тютчева 1822–1836 гг. // «Рус. литература». 1979, № 1. С. 134).

(обратно) 48. ЛН. 1935, № 19/21. — Печ. по автографу архива Канцелярии Министерствва иностранных дел. Автограф был приложен к депеше русского посланника в Баварии И. А. Потемкина вице-канцлеру К. В. Нессельроде от 12 окт. 1829 г. Перевод ст-ния Людвига I Баварского «Nicolaus, das ist der Volksbesieger…».

Неистовство врагов его смирил. Написано по поводу победоносного завершения русско-турецкой войны 1828–1829 гг.

Луна покрылась тьмою. В гербе Турции имеется изображение полумесяца.

Османовы врата. Имеется в виду Стамбул (Константинополь), столица Османской империи с 1453 г. (после падения Византийской империи).

«Да будет свет!» — цитата из Библии (Бытие, 1.3).

(обратно) *49. РА. 1879, вып. 5 — Печ. по автографу ЦГАЛИ, отосланному в конце 1820-х гг. С. Е. Раичу. Другой беловой автограф — ЦГАЛИ. Адресат не установлен. Возможно, что ст-ние было написано до 1825 г. и обращено к будущей жене, Э. Ботмер (см. примеч. 47*).

(обратно) *50. М. 1851, № 11. — Печ. по автографу окончательной ред. ГЦАЛИ начала 1850-х гг. Один автограф ранней ред. (ЦГАЛИ) был послан С. Е. Раичу, другой (также ЦГАЛИ) — И. С. Гагарину в мае 1836 г. Они находились у Гагарина в Париже с 1838 до 1875 г.

(обратно) 51. Д. Автограф — ЦГАЛИ, без загл.

(обратно) *52. «Денница: Альманах на 1834 год». М., 1834. — Печ. по автографу ЦГАЛИ, отосланному в 1829 г. С. Е. Раичу. Два других автографа — ЦГАЛИ и собр. Д. Д. Благого (черн. и бел.). Перекликается с позднейшим стихотворным обращением к А. А. Фету «Иным достался от природы…» (№ 250). В обоих ст-ниях создан излюбленный в мистической символике образ водоискателя — человека, умеющего распознавать в безводных местах подземные источники ключевой воды (см.: Бухштаб Б. Я. Ф. И. Тютчев // ПССт. 1957. С. 25–26). Н. Я. Берковский считает, что ст-ние полемично по отношению к Шеллингу и его последователям, в глазах которых водоискатели были «посвященные, доверенные лица самой природы» (см. вступит. статью к наст. изд. с. 21*).

(обратно) 53. РА. 1879, вып. 5, под загл. «В дороге». — Печ. по автографу ЦГАЛИ, отосланному около 1830 г. С. Е. Раичу. Два других автографа — ЦГАЛИ и собр. Д. Д. Благого (черн. и бел.). Написано, по-видимому, во время поездки в Париж и Рим в окт. 1829 г.

(обратно) *54. РА. 1879, вып. 5. — Печ. по автографу ЦГАЛИ, отосланному около 1830 г. С. Е. Раичу. Черновой автограф — ЦГАЛИ, в одной рукописи со ст-ниями № 47, 52 и 55. Беловой автограф — в собр. Д. Д. Благого.

Угоден Зевсу бедный странник. Зевс был покровителем странников.

(обратно) *55. Д. — Печ. по автографу ЦГАЛИ, отосланному около 1830 г. С. Е. Раичу. Черновой автограф — ЦГАЛИ.

(обратно) *56. Т. 1832, № 10. Черновой автограф — ЦГАЛИ, без загл. Перевод ст-ния И.-В. Гете «Nachtgedanken».

Оры (рим. миф.) — богини времени.

(обратно) 57. Т. 1832, № 15. Черновой автограф — ЦГАЛИ, без загл., но, в отличие от всех печ. текстов, указан автор немецкого подлинника. Автограф — на одном листе со ст-нием № 55. Перевод ст-ния немецкого поэта-романтика Л. Уланда (1787–1862) «Frühlingsruhe».

(обратно) *58. Г. 1830, № 38. — Печ. по автографу окончательной ред. ЦГАЛИ, датируемому первой половиной 1830-х гг. Черновой автограф ЦГАЛИ близок к тексту Г. Перевод ст-ния И.-В. Гете «Geistesgruß».

(обратно) *59. Г. 1830, № 42. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Перевод баллады И.-В. Гете «Der Sänger». И. С. Аксаков, не знавший о существовании этого тютчевского перевода, писал: «К Тютчеву именно применяются слова гетевского певца <приводятся ст. 29–32 немецкого подлинника>. В самом деле, в чем же состояла награда… певца Тютчева во время его22-летнего пребывания за границею, как не в самой спетой песне, никем, кроме его, не слышимой? Условием всякого преуспеяния таланта считается сочувственная среда, живой обмен впечатлений. А Тютчеву четверть века приходилось петь как бы в безвоздушном пространстве» (Аксаков. С. 83–84). До Тютчева это ст-ние перевели Жуковский и Катенин.

(обратно) *60. Соч. 1886. — Печ. по автографу ЦГАЛИ, отосланному в 1829 г. С. Е. Раичу. Автограф ранней ред. — ЦГАЛИ. Перевод ст-ния «Hedgire» («Геджра»), им открывается «Западо-Восточный Диван» И.-В. Гете.

Гафиц — знаменитый персидский поэт Хафиз (1325–1390), поэзией и личностью которого вдохновлены обширные изыскания Гете в области истории культуры и литературы Востока.

Фата — здесь: паранджа.

Амвра — амбра, ароматическое вещество, известное с древних времен; используется в парфюмерии.

(обратно) *61. Соч. 1886. — Печ. по автографу ЦГАЛИ, отосланному в 1829 г. С. Е. Раичу. Автограф более ранней ред. — ЦГАЛИ. Перевод баллады И.-В. Гете «Der König im Thule» («Фульский король»), включенный в качестве песни Маргариты в 1-ю часть «Фауста» (сцена «Вечер»).


*62–63. Альм. «Сиротка на 1831 год». М., 1831, со строкой точек вм. ст. 5–7. — Первое ст-ние печ. по автографу ЦГАЛИ, где в тексте 2-го ст-ния нет ст. 15–18 — рукопись сохранилась не полностью. Переводы первой и второй песен арфиста («Wer nie sein Brod mit Tränen aß…» и «Wer sich der Einsamkeit ergibt…») из 13-й гл. 2-й кн. «Ученических годов Вильгельма Мейстера» И.-В. Гете.


*64–65. «Молва», 1833, 19 янв. Черновой автограф — ЦГАЛИ. Переводы отрывков из 5-го действия 1-й сцены комедии В. Шекспира «Сон в летнюю ночь»: 1-й — из монолога Тезея (со слов «The lunatic, the lover and the poet…»), 2-й — отрывок песни Пукка (со слов «Now the hungry lion roars…»).

(обратно) *66. «Рус. современник». 1924, № 1. Перевод отрывка из поэмы Й.-Х. Цедлица «Totenkränze» («Венки мертвым»), вышедшей в 1828 г.

Сия обитель — Ньюстэдское аббатство, родовое поместье Байрона.

Сын Камены — поэт; камена (римск. миф.) — то же, что муза.

Зачем бежал ты собственного крова. Разрыв Байрона с реакционными кругами английского общества вынудил его в 1816 г. навсегда покинуть Англию. В поэме путешествия Байрона по странам Европы и Ближнего Востока после окончательного отъезда из Англии переплетаются с его впечатлениями от путешествий 1809–1811 гг. (Португалия, Испания, Мальта, Албания, Греция, Малая Азия).

Безвременно почивший. С 1823 г. принимавший участие в национально-освободительной войне греков против турецкого ига, Байрон умер в 1824 г. в городе Миссолунги 36 лет от роду.

Титан ли ты, чье сердце снедью врана. Имеется в виду древнегреч. миф о Прометее.

Страна любви, геройства, приключений — Испания.

Альгамбра — дворец мавританских властителей Испании (XIII–XIV вв.) на вост. окраине Гранады, отличающийся изощренным декоративным убранством, пышной орнаментальной отделкой.

Совершитель тризны благочестной. Путешествуя по Европе, Байрон посетил поле битвы при Ватерлоо.

Титан громадный — очевидно, Монблан. Строфа, посвященная Италии, в подлиннике отсутствует и введена переводчиком.

Как льдистые лавины, Полночные срывалися народы. Речь идет о германских племенах, которые в древности вторгались в Италию со стороны Альп.

Парфенон — храм богини Афины Парфенос на Акрополе в Афинах, величайший памятник древнегреческого искусства (V в. до н. э.).

Бой вспылал Отчаяния с Силой! Война греков за свою независимость от турецкого владычества, начавшаяся в 1821 г.

Горе́ — вверху.

Днесь — теперь.

(обратно) *67. Соч. 1900. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Перевод монолога Терамена из 5-го акта 6-й сцены трагедии, в котором идет речь о гибели

Ипполита, сына афинского царя Тезея. К концу 1820-х гг. в России вышло уже пять полных переводов «Федры». Тютчев перевел монолог, до него переведенный Г. Р. Державиным (1811) и П. А. Катениным (1828), также в архаической манере.

Из Трезенских врат — из ворот Пелопонесского города Трезена (в Арголиде), где родился Ипполит.

Микенская дорога — дорога от Трезена до города Микены (также в Арголиде).

Ариция — афинская царевна, которую любил Ипполит.

Мрак ужасной клеветы и т. д. Ложно обвиненный своей мачехой Федрой в том, что он домогался ее любви, Ипполит был проклят отцом.

(обратно) *68. РА. 1885, вып. 6. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Перевод строф 7-16 оды итальянского поэта А. Мандзони «Il cinque maggio» (1821), посвященной Наполеону, умершему 5 мая 1821 г. Р. Ф. Брандт считал, что Тютчев переводил с подлинника, но под влиянием гетевского перевода этого ст-ния на немецкий язык (см.: Брандт. Кн. 2. С. 231).

(обратно) *69. НСт. 1926. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Перевод в стихах 31-й гл. ч. 3. «Путевых картин» Г. Гейне, вышедшей в дек. 1829 г. Возможно, что Тютчев был знаком с текстом главы раньше. Хотя он переложил прозаический текст белым стихом, его перевод очень точен и в какой-то мере передает даже ритмический строй оригинала. Желая придать большую цельность переведенному отрывку, Тютчев нарушил последовательность частей подлинника. Немецкому тексту соответствует такой порядок строк: 32–50, 1-30, 51–60.

Ларвы (рим. миф.) — души безвременно умерших или погибших насильственной смертью, скитающиеся по ночам в виде привидений.

Ерев — Эреб (греч. миф.) — подземное царство, олицетворение вечной тьмы.

Так думал я и вышел из повозки. 31-я гл. 3-й ч. «Путевых картин» начинается так: «Я за русских», — сказал я на поле битвы при Маренго и вышел на несколько минут из кареты…» (Гейне Г. Стихотворения. Поэмы. Проза. М., 1971. С. 680). В предыдущей 30-й гл. речь идет о России, о русско-турецкой войне 1828–1829 гг., о свободе, которая возникла в России, по мнению Гейне, «на основе принципов», а не исторических условий (Там же). В этой главе сказалась тогдашняя европейская популярность императора Николая I, добившегося от Турции предоставления независимости Греции. Популярность эта исчезла после разгрома польского восстания 1831 г. Очевидно, в этой главе сказалось также влияние постоянного общения Гейне с Тютчевым в феврале — апреле 1828 г.

(обратно) *70. С. 1836, т. 3, без разделения на строфы. — Печ. по автографу ЦГАЛИ, датируемому по почерку началом 1830-х гг. В 1829 г. ст-ние было послано С. Е. Раичу (второй автограф ЦГАЛИ).

(обратно) *71. Д. — С. 1836, т. 3. — Печ. по автографу ЦГАЛИ, датируемому — началом 1830-х гг. Текст Д восходит к более раннему, несохранившемуся автографу. Существует предположение, что данное ст-ние является «прямым и непосредственным откликом» на Июльскую революцию во Франции. См.: Благой Д. Три века: Из истории русской поэзии XVIII, XIX и XX вв. М., 1933. С. 207. Этому, однако, противоречит тот факт, что стихи для Д были посланы Тютчевым в окт. 1829 г. См. письмо П. В. Киреевского из Мюнхена к родным от 7/19 окт. 1829 г. // Изв. АН СССР. Сер. лит. и яз., 1986, вып. 4. С. 335. Об интересе Тютчева к римскому политическому деятелю и оратору Цицерону (106-43 до н. э.) свидетельствует хранящееся в усадьбе Мураново принадлежавшее поэту издание писем Цицерона в немецком переводе. Анализ ст-ния с обоснованием его текста см.: Николаев А. А. Художник — мыслитель — гражданин // «Вопросы литературы». 1979, № 1. С. 119–125.

«Я поздно встал и на дороге Застигнут ночью Рима был!» — перефразировка слов Цицерона: «…мне горько, что на дорогу жизни вышел я слишком поздно и что ночь республики наступила прежде, чем я успел завершить свой путь» (Цицерон М. Т. Брут, или О знаменитых ораторах // Три трактата об ораторском искусстве. М., 1972. С. 327).

Капитолийская высота — главный из семи холмов, на которых расположен Рим; здесь находилась цитадель города и центр его политической жизни.

Закат звезды ее кровавый! Речь идет о гибели потопленной в крови гражданской войны 48–45 гг. до н. э. римской аристократической республики, идеологом которой был Цицерон. Результатом этой войны было установление диктатуры Юлия Цезаря. Мотив 2-й строфы ст-ния заимствован из ст-ния Шиллера «Боги Греции».

Всеблагие — боги.

(обратно) *72. Т. 1832, № 13. — С. 1836, т. 3, с опечаткой в ст. 2. — Печ. по автографу ЦГАЛИ, датируемому по почерку началом 1830-х гг. Текст Т восходит к более раннему автографу (не позднее 1829 г.). В тексте Т и в автографе в состав прямой речи (возгласы „гонцов“) входит также строфа 3. Хотя в С 1836 г. ст-ние печ. по этому же автографу (вернее, по копии с него рукой И. С. Гагарина), окончание прямой речи было передано неверно. Эта ошибка исправляется впервые. Возможно, написано под впечатлением от шествия «майской невесты» (Pfingsbraut; обряд на юге Баварии). См.: Филимонова Г. Д. Немцы // Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Европы: весенние праздники. М., 1977. С. 158–159.

(обратно) *73. «Молва». 1833, 16 мар. — С. 1836, т. 3. — С-3 — Печ. по автографу ЦГАЛИ, датируемому по почерку началом 1830-х гг. Текст «Молвы», по-видимому, восходит к более раннему автографу (не позднее 1830 г.). В С-3 ст-ние вошло в ред., которую традиционно называют «сушковскотургеневской». Однако если исправления Н. В. Сушкова (в ст. 4 и 17) действительно имеются в тексте С-3 (куда они перешли из СТ), то приписывать какие-либо исправления И. С. Тургеневу нет оснований. Поправки Сушкова явно вызваны желанием устранить перебои ритма, созданные чередованием (в пределах восьмисложника) четырехстопного ямба и трехстопного амфибрахия. Аналогичным изменениям ст-ние подверглось, видимо, и при первой публикации, хотя в тексте «Молвы» есть вар., которые нельзя с уверенностью считать результатом редакторского вмешательства. По мнению М. Л. Гаспарова, ритмические перебои данного ст-ния — попытка ввести в русский ямб ритмические вариации, характерные для французской силлабики (см.: Гаспаров М. Л. Очерк истории русского стиха: Метрика. Ритмика. Рифма. Строфика. М., 1984. С. 142).

(обратно) *74. С. 1836, т. 3. — Г. 1839, № 2; С-3. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. В тексте С-3, восходящем к СТ, устранено чередование разных трехсложных размеров: дактили и анапесты выправлены на доминирующий амфибрахий. Переделка эта осуществлена, по всей вероятности, Н. В. Сушковым в период подготовки к печати неосуществленного издания ст-ний Тютчева. В тексте данного ст-ния в С-3 имеются два собственных вар. ст. 14 («И чудился шорох несметной толпы») и ст. 17, введенных по ценз. соображениям («По высям творенья я гордо шагал» вм. «как бог, я»). В тексте С. 1836 в ст. 11 была опечатка: «лугах» вм. «лучах». Она была исправлена самим Тютчевым в списке СТ, восходящем к С. 1836. В Лирике (Т. 1. С. 357) датировано сент. 1833 г., когда Тютчев совершил первое морское путешествие (с дипломатическим поручением в Грецию). Однако почерк автографа (на бумаге 1828 г.), его местоположение среди других рукописей (1830 г.) и наличие списка ст-ния в раичевском собр. (список также на бумаге 1828 г.) говорят о том, что оно было написано не позднее 1830 г., а скорее всего в 1830 г. Один из литературных источников «Сна на море» — ст-ние Ф. Н. Глинки «Сон» (1820).

Огневица (диалект.) — бред, горячка.

Сады-лавиринфы (лабиринты) — сады с затейливым, путаным расположением дорожек.

(обратно) *75. РА. 1879, вып. 5. — Печ. по списку раичевского собр. (ЦГАЛИ), восходящему к несохранившемуся автографу более поздней ред. Автограф — ЦГАЛИ. В Соч. 1900 помещено среди переводов, однако иностранный источник ст-ния не установлен. Образ волны — «морского коня» создан, по-видимому, не без влияния аналогичного образа у Байрона («Паломничество Чайльд Гарольда», песнь 3, строфа 2).

(обратно) 76. С. 1836, т. 3. Список — ЦГАЛИ, под загл. «Желание», на бумаге 1828 г., из раичевского собр.

(обратно) *77. Соч. 1900, ст. 1-24. — Мур. сб. — Печ. по автографу ЦГАЛИ Перевод монолога дворянина дона Карлоса, стремящегося стать королем Испании, перед гробницей императора Карла Великого из 2-й сцены 4-го акта драмы В. Гюго «Эрнани» (1830).

Кесарь — император.

Промысл — здесь: божественное предначертание.

Курфюрст — германский князь, обладавший правом участвовать в выборе императора.

Конклав — совет кардиналов, созывавшийся для избрания папы римского.

Доги — дожи, правители Венеции.

Поднесь — до сих пор.

(обратно) *78. С. 1837, т. 6. — Печ. по беловому автографу ЦГАЛИ. Черновой автограф — ЦГАЛИ. Написано на обратном пути из Петербурга за границу в окт. 1830 г.

Ливонскиеполя. Ливонией в средние века называлась территория Латвии и Эстонии.

Крававую и мрачную ту пору. В 1202–1562 гг. Ливония находилась под владычеством духовно-рыцарского Ордена меченосцев.

Пустынная река — Западная Двина.

Так отрок, чар ночных свидетель быв случайный, Про них и днем молчание хранит. Тютчев сравнивает природу, скрывающую свое прошлое, с библейским отроком Самуилом (1-я кн. Царств, гл. 3-я), который боялся объявить, что ему ночью было видение бога.

(обратно) *79. С 1837, т. 6. — Печ. по беловому автографу ЦГАЛИ. Черновой автограф — ЦГАЛИ. Написано на обратном пути из Петербурга в Мюнхен в окт. 1830 г.

Ночь хмурая, как зверь стоокий, Глядит из каждого куста! Вариация двух ст. из ст-ния И.-В. Гете «Willkommen und Abschied» («Свидание и разлука»). Процитировав ст-ние в своей статье о Тютчеве, Н. А. Некрасов заметил: «Два заключительные стиха… одни составляют целую превосходную картину. Кто не согласится, что рядом с ними эти похожие стихи Лермонтова <из «Мцыри»>:

И миллионом темных глаз
Смотрела ночи темнота
Сквозь ветви каждого куста, —
значительно теряют в своей оригинальности и выразительности» (Некрасов Н. А. Полн. собр. соч. и писем. М., 1950. Т. 9. С. 207).

(обратно) *80. С. 1840, т. 19. Автограф — ЦГАЛИ, с вар. и датой: 1830 г. Написано в окт. 1830 г. на пути из Петербурга в Мюнхен.

(обратно) 81. РА. 1879, вып. 5 — Печ. по автографу ЦГАЛИ.

(обратно) 82. РА. 1879, вып. 5. — Печ. по беловому автографу ЦГАЛИ. Черновой автограф — ЦГАЛИ. Н. Аммон и Р. Ф. Брандт усматривают в этом ст-нии иносказательный смысл, считая, что Альпы изображают славянские племена (см.: Аммон Н. Несколько мыслей о поэзии Тютчева // «Журнал Министерства народного просвещения». 1899, июнь. С. 463; Брандт. Кн. 2. С 168–169).

(обратно) 83. РА. 1879, вып. 5. — Печ. по беловому автографу ЦГАЛИ. Черновой автограф — ЦГАЛИ. В автографах ошибка в загл.: «Male aria». Навеяно описанием окрестностей Рима в романе Ж. де Сталь «Коринна, или Италия» (1807): «Нездоровый воздух — бич жителей Рима, он угрожает городу полным опустением; но именно поэтому роскошные сады, расположенные в пределах Рима, имеют еще большее значение. Коварное действие вредоносного воздуха не дает себя знать никакими внешними признаками: когда его вдыхаешь, он кажется чистым и очень приятным, земля щедра и обильна плодами, прелестная вечерняя прохлада успокаивает после дневного палящего зноя, но во всем этом таится смерть! — Меня влечет к себе, — сказал Освальд, — эта таинственная невидимая опасность, прячущаяся под сладостной личиной. Если смерть — в чем я уверен — призывает нас к более счастливому существованию, то почему бы аромату цветов, тени прекрасных деревьев, свежему дыханью вечера не быть ее вестниками? Конечно, всякое правительство должно заботиться о сохранении жизни людей; но у природы есть свои тайны, постичь которые можно лишь с помощью воображения, и я прекрасно понимаю, почему местные жители и иностранцы не бегут из Рима, хотя жить там в лучшую пору года бывает опасно» (Сталь де Ж. Коринна, или Италия. М., 1969. С. 87).

(обратно) 84. РА. 1879, вып. 5. — Печ. по беловому автографу ЦГАЛИ. Черновой автограф — ЦГАЛИ. Кого имеет в виду Тютчев в этом ст-нии, не установлено. Автограф находится среди рукописей ст-ний, написанных на обратном пути из Петербурга в Мюнхен в окт. 1830 г. Перекликается со ст-нием И.-В. Гете «War schöner als der schönste Tag…» («Была прекраснее, чем прекраснейший день…»).

(обратно) *85–89. 1, 3 и 5 — «Искусство». 1927, кн. 2/3. 2 — Соч. 1900. 4. — Г. 1830, № 5. — Печ. по автографам ЦГАЛИ. В конце 2-го отрывка ранее ошибочно печ.: «Лишь естеством, тобою постижимым. Подобен ты — не мне!» (вм. «естествам»). См. в оригинале: «Du gleichst dem Geist, den du begreifst — Nicht mir!» Переводы из 1-й части «Фауста»: 1-й отрывок из «Пролога на небе»; 2-й — диалог Фауста с Духом Земли из сцены «Ночь»; 3-й — монолог Фауста из сцены «Ночь»; 4-й — монолог Фауста из сцены «У ворот»; 5-й — монолог Фауста из сцены «Лес и пещера». Кроме этих отрывков Тютчев перевел полностью 1-й акт 2-й ч. «Фауста», но рукопись перевода была случайно уничтожена поэтом (см. письмо Тютчева к И. С. Гагарину от 7 июля 1836 г. // Соч. 1984. С. 19).


90–91. «Гражданин». 1875, 13 янв. (первое восьмистишие), РА. 1879, вып. 5 (второе восьмистишие). — Печ. по автографу ЦГАЛИ. До Соч. 1980 эти восьмистишия печ. как отдельные ст-ния и с разбивкой каждого на катрены, чего нет в автографе, где они выглядят как строфы одного ст-ния. В обоих восьмистишиях образ поэта сравнивается с месяцем, едва брезжущим днем и ярко сияющим ночью. Однако первое обращено к другу, а второе — к возлюбленной. Таким образом, эти восьмистишия являются не отдельными ст-ниями и не строфами одного ст-ния, а частями оригинального цикла (ср. композицию ст-ния «Два голоса», № 177), каждая часть которого представляет собой вариацию на тему «поэт и светское общество» и построена на противопоставлении «дневного» и «ночного» бытия поэта. Тема «поэта и большого света» сближает это ст-ние со ст-ниями Пушкина «Поэт» (1827) и «Поэт и толпа» (1828).

(обратно) 92. С. 1837, т. 6. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано в г. Ротенбурге (в Баварии).

(обратно) 93. С. 1836, т. 3. — Печ. по автографу ЦГАЛИ.

(обратно) *94. С. 1836, т. 3. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Текст С. 1836 восходит к гагаринской копии с данного автографа (не сохранилась), однако в ст. 9-12 автографа совсем иная пунктуация. Ошибочная пунктуация С переносилась из издания в издание вплоть до настоящего времени. При авторской расстановке знаков пунктуации «древний, родимый хаос» относится не к «страшным песням» ветра, а к «любимой повести ночной души».

(обратно) *95. С. 1836, т. 4. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. До Соч. 1980 ст. 1 печ. не по автографу — с тире вм. запятой после слова «моя»; это превращало приложение в сказуемое, отчего усиливалась мысль об отгороженности внутреннего мира от внешнего.

Элизиум (греч. миф.) — загробный мир, где блаженствуют тени (души) праведников.

Ни помыслам годины буйной сей. Автограф ст-ния находится на одном листе рукописи со ст-нием «Как дочь родную на закланье…», посвященным подавлению польского восстания 1831 г., но записано оно в 1834–1836 гг. П. Н. Сакулин считал, что в этой строке имеется в виду Июльская революция 1830 г. во Франции (см.: Сакулин П. Русская литература и социализм. М., 1924. С. 468).

(обратно) *96. РА. 1879, вып. 3. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Отклик на взятие Варшавы русскими войсками 26 авг. 1831 г. и антирусскую кампанию, развернувшуюся в связи с этим в европейской печати (в том числе — в баварской).

Как дочь родную на закланье Агамемнон богам принес. В «Илиаде» Гомера рассказывается о том, как вождь греков аргосский царь Агамемнон разгневал богиню Артемиду; дабы вымолить попутных ветров для отплытия под Трою, он дал обет принести ей в жертву свою дочь Ифигению. Сжалившаяся над Ифигенией Артемида заменила ее на жертвеннике ланью и перенесла в Тавриду, где сделала своей жрицей.

Коран самодержавья. Здесь «коран» в переносном смысле: нерушимый закон, бесспорное право.

Орел одноплеменный. Изображение орла — главная часть герба Польши.

Феникс (егип. миф.) — птица, сгорающая и возрождающаяся из пепла.

(обратно) 97. РА. 1879, вып. 5. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Содержание ст-ния не оставляет сомнений в том, что оно вызвано смертью Гете. В 1820-х — начале 1830-х гг. творчество Гете привлекало к себе пристальное внимание Тютчева. Переводы из Гете у Тютчева самые многочисленные.

(обратно) *98. РА. 1879, вып. 5. — Печ. по автографу ГПБ (альбом Н. В. Гербеля), датируемому 2 апр. 1857 г. Автограф ранней редакции — ЦГАЛИ. Об этом ст-нии см. вступ. статью Н. Я. Берковского, с. 22*).

(обратно) *99. С. 1838, т. 12. — С-3. — Печ. по С. 1838, т. 12.

Скальд — древнескандинавский народный певец.

Поднесь — до сих пор.

(обратно) 100. РА. 1879, вып. 5. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано на озере Тегерн, находящемся неподалеку от Мюнхена. Созданный в ст-нии образ Веры, покидающей свой пустой дом (а убранство лютеранских церквей отличается строгой простотой и лишено украшений), по-видимому, является эмоциональным отголоском бесед поэта с Шеллингом. «Протестантство, — писал Шеллинг, — необходимо есть нечто движущееся вперед, поскольку оно должно преодолевать противостоящие ему силы и постепенно внутренно, без всяких внешних средств преображать их вместе с собою, превращая их в высшую будущую церковь; протестантство само по себе в такой же мере не есть церковь, как и католичество само по себе» (см.: Фишер К. Шеллинг, его жизнь; сочинения и учения. Спб., 1905. С. 254). Позднее Тютчев писал о протестантстве (в статье «Папство и римский вопрос»): «Протестантство с его многочисленными разветвлениями, которого едва хватило на три века, умирает от истощения во всех странах, где оно до сих пор господствовало…» (ПССоч. 1913. С. 476).

(обратно) *101. С. 1836, т. 4. — М. 1850, № 13. — Печ. по автографу ГПБ, относящемуся к 1850 г. Два автографа ранней редакции — ЦГАЛИ. Написано, по-видимому, в первые годы увлечения Э. Пфеффель (см. примеч. 134*), т. е. в 1833–1834 гг.

Ветрило — парус.

(обратно) 102—*103. С. 1836, т. 4. — Печ. по автографу ЦГАЛИ.

(обратно) *104. С. 1836, т. 4. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Вар. текста С. 1836, по-видимому, результат ред. правки по эвфоническим соображениям. При этом появившийся в ст. 4 эпитет «звонче» в контексте строфы не приложим к «голосу стрекозы». Тютчевский эпитет «резче» удачнее передает звучание стрекозиного жужжания в предгрозовой тишине. О. Э. Мандельштам, не знавший авторского вар. этого ст. и, возможно, намекая на ударение, с которым Тютчев употребил слово «стрекоза», начал одно из своих ст-ний: «Дайте Тютчеву стрекозу, — Догадайтесь, почему!»

(обратно) *105. РА. 1879, вып. 5. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Во втором автографе ЦГАЛИ под загл. «Ночные голоса».

(обратно) *106–107. С. 1836, т. 4. — Печ. по автографу ЦГАЛИ.

Пеня — жалоба, упрек.

(обратно) *108. С. 1837, т. 6. — С-3. — Печ. по позднейшему списку МА с поправками поэта, но с исправлением ошибки переписчика в ст. 25 по автографу ЦГАЛИ.

(обратно) *109. РА. 1879, вып. 5, под загл. «Сумерки», данным ст-нию И. С. Аксаковым, с опечаткой в ст. 11: «томный» вм. «темный» (впервые исправлена в Соч. 1980). — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Одно из любимейших ст-ний Л. Н. Толстого (см.: Гольденвейзер А. Б. Вблизи Толстого. М., 1959. С. 56–57).

(обратно) *110. РА. 1879, вып. 5. — Печ. по автографу ЦГАЛИ.

Синель (диалект.) — сирень.

(обратно) 111. РА. 1879, вып. 5. — Печ. по автографу ЦГАЛИ.

(обратно) *112. РА. 1879, вып. 5. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Тема, композиция и образы ст-ния близки к ст-нию А. Д. Илличевского «Орел и человек» (1827).


113. РА. 1879, вып. 5. — Печ. по автографу ЦГАЛИ.

(обратно) 114. НСт. 1926. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Имея в виду балладный характер ст-ния, не типичный для лирики Тютчева, Г. И. Чулков предположил, что оно переводное. Но иностранный источник ст-ния до сих пор не установлен. Р. Лэйн считает, что оно написано под влиянием одного эпизода из повести А. А. Бестужева-Марлинского «Фрегат „Надежда“» (см.: Лэйн. С. 51–53).

(обратно) *115. НСт. 1926. — Печ. по черновому автографу ЦГАЛИ. В автографе в ст. 46 описка: «дней» вм. «лет». Перевод песни П.-Ж. Беранже «Le vieux vagabond» («Старый бродяга»).

Ир — бродяга в «Одиссее» Гомера; в нарицательном смысле: бедняк, нищий.

(обратно) 116. РА. 1879, вып. 5. — Печ. по копии И. С. Гагарина с несохранившегося автографа ЦГАЛИ. Вариация на тему ст-ния Г. Гейне «Es treibt dich fort von Ort zu Ort…» («Тебя несет из края в край…»).

(обратно) 117. Соч. 1900. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Перевод ст-ния Г. Гейне «In welche soll ich mich verlieben…» («В какую должен я влюбиться…») из цикла «Разные».

Буриданов друг — осел. Французскому философу Ж. Буридану (1300–1358) приписывается притча об осле, который был поставлен между двумя одинаковыми охапками сена и погиб от голода, ибо не смог предпочесть ни одной из них.

(обратно) 118. РА. 1879, вып. 5. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Ст-ние входило в тетрадь, по которой знакомились с лирикой поэта П. А. Вяземский, В. А. Жуковский и А. С. Пушкин и по которой стихи Тютчева печ. С в 1836 г. В копии ст-ния рукой И. С. Гагарина (БСП) имеется правка Жуковского в ст. 7: «Уж жаворонки взвились» вм. «И жаворонки в небе». Цель этой правки — ввести единственно недостающую в ст-нии рифмопару.

Взбесилась ведьма злая. Возможно, этот образ был создан под впечатлением обряда, распространенного в деревнях под Мюнхеном. В марте юноши и девушки имитируют весенние полевые работы; внезапно появляется «ведьма», которая безуспешно пытается им помешать. Сцена утверждает неизбежную победу лета над зимой. См.: Филимонова Г. Д. Немцы // Календарные обычаи и обряды в странах зарубежной Европы: Весенние праздники. М., 1977. С. 142.

(обратно) 119—*120. С. 1836, т. 3. № 120 в С-3 с вар. — Печ. по С. 1836, т. 3.

(обратно) *121. С. 1836, т. 3. — С-3. — Печ. по С. 1836, с устранением опечаток по списку СТ, в котором они исправлены рукой самого Тютчева. Строфы 2 и 4 были запрещены цензурой. Пушкин настоял на том, чтобы они были заменены точками, так как отсутствие этих строф нарушало композиционную цельность ст-ния (см.: Рыскин Е. Из истории пушкинского «Современника» // «Рус. литература». 1961, № 2. С. 199). В 1851 г., готовя тексты ст-ний Тютчева к печати (СТ), Н. В. Сушков просил автора вспомнить недостающие строфы, но поэт не смог восстановить их в своей памяти или не захотел их печатать (см.: Пигарев К. Судьба литературного наследства Тютчева // ЛН. 1935, т. 19/21. С. 377). В ряде изданий ст-ние напечатано целиком по списку СТ, сделанному по статье Н. А. Некрасова «Русские второстепенные поэты» (С. 1850, № 1), где была поправка Некрасова в ст. 31: «Увы, души в нем не встревожит» вм. «Души его, ах, не встревожит». Эта поправка не была замечена Тютчевым, когда он просматривал список СТ. Между тем она вступила в противоречие с тоном и смыслом ст-ния, являющегося инвективой и имеющего уничижительный для противников финал. «Увы» вм. «ах» приглушало в заключительной фразе ее гневную интонацию, высшая точка которой, как это и свойственно мелодике тютчевского восклицания, находится в центре фразы. Ст-ние является программным для всей натурфилософской лирики Тютчева. В его основе — романтическая идея одухотворенности материи, живущей по своим внутренним причинам, что характерно для философии тождества Шеллинга. В широком смысле ст-ние направлено против традиционно-церковных представлений о природе и механистических взглядов на нее, господствовавших в эпоху рационализма XVII–XVIII вв. См.: Благой Д. Литература и действительность. М., 1959. С. 446. Неприемлемость с ортодоксально-церковных позиций пантеистических взглядов объясняет причину ценз. купюр. Вместе с тем отдельные выражения («слепок», «лик», «внешние, чуждые силы» и др.) говорят о том, что полемический адресат ст-ния — объективно-идеалистическое учение Гегеля с его принципиальным обособлением природы от духа. Подобное обособление приобрело еще более резкое выражение у младогегельянцев правого, теистического крыла. См.: Николаев А. А. Художник — мыслитель — гражданин // «Вопросы литературы». 1979, № 1. С. 125–139. По-видимому, ст-ние было написано в 1833–1834 гг. во время полемики между Шеллингом и последователями Гегеля. Она началась в связи с выходом книги французского философа В. Кузена «Философские фрагменты» (Париж, 1833), предисловие к которой написал Шеллинг. Это предисловие было его первым литературным выступлением после двадцатилетнего молчания. Х. Роте высказал предположение, что толчком к созданию ст-ния могло послужить чтение Тютчевым книг Г. Гейне «Романтическая школа» (1833) и «К истории религии и философии в Германии» (1834), в которых также имеются критические выпады против поздней гегелевской трактовки природы. См. Rothe H. «Nicht was ihr meint, ist die Natur»: Tjutčev und das «Junge Deutschland» // «Studien zu Literatur und Aufklärung in Osteuropa». Giessen, 1978. S. 319–335.

(обратно) 122. С. 1836, т. 3, с опечаткой в ст. 6 («в даль» вм. «в дол»). — Печ. по копии И. С. Гагарина (ЦГАЛИ) с несохранившегося автографа окончательной ред. Автограф ранней ред. (ст. 1-12) — ЦГАЛИ. По семейному преданию, поддержанному И. С. Аксаковым, В. Я. Брюсовым, Р. Ф. Брандтом, П. В. Быковым, Г. И. Чулковым и К. В. Пигаревым, ст-ние обращено к баронессе Амалии Максимилиановне Крюденер (1808–1888), урожденной графине Лерхенфельд, впоследствии графине Адлерберг. С ней Тютчев познакомился в 1822 г., вскоре по прибытии на службу в Мюнхен. Чувство дружеской приязни сохранилось между ними до самой кончины поэта. О ней Тютчев с теплом говорит в письме к родителям от 2/14 июля 1840 г. из Тагернзее. В одной из записок, посланных с одра болезни (дочери Дарье, 1 апр. 1873 г.), поэт писал, что «испытал минуту жгучего волненья» от свидания с Амалией Крюденер (Соч. 1984. С. 358). И все-таки семейное предание до сих пор не находит документального подтверждения. Адресатом ст-ния может быть К. Ботмер (см. примеч. 335*). Р. Лэйн обратил внимание на то, что образная картина в строфе 4 навеяна ст-нием Г. Гейне «Unterm weißen Baume sitzend…» («Под белым деревом сидя…»), посвященным К. Ботмер.

(обратно) 123. РА. 1879, вып. 5. — Печ. по копии И. С. Гагарина (ЦГАЛИ) с несохранившегося автографа.

(обратно) 124. РА. 1879, вып. 5. — Печ. по копии И. С. Гагарина (ММ) с несохранившегося автографа. Обращено, по-видимому, к Э. Пфеффель (см. примеч. 134*).

(обратно) 125. РА. 1879, вып. 5. — Печ. по копии И. С. Гагарина (ЦГАЛИ) с несохранившегося автографа. Обращено, по всей вероятности, поэтом к самому себе и написано в первые годы увлечения Э. Пфеффель (см. примеч. 134*), т. е. в 1833–1835 гг.

(обратно) *126. РА. 1879, вып. 5. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Тема и образы ст-ния навеяны чтением ст-ния. В. Г. Бенедиктова «Прекрасна дева молодая…». Тютчев прочитал его в сборнике ст-ний Бенедиктова (1835), присланном ему И. С. Гагариным. Об этой книге поэт писал Гагарину: «Очень благодарен за присланную вами книгу стихотворений. В них есть вдохновение и, что служит хорошим предзнаменованием для будущего, наряду с сильно выраженным идеалистическим началом есть наклонность к положительному, вещественному, даже к чувственному. Беды в том нет… Чтобы поэзия процветала, она должна иметь корни в земле» (Соч. 1984. С. 17).

(обратно) 127. «Гражданин». 1875, 13 янв. — Печ. по автографу ПД. Вызвано трагической гибелью Пушкина, но написано, видимо, не в Мюнхене, а во время пребывания в Петербурге в мае — июле 1837 г. под впечатлением светских пересудов о дуэли и смерти поэта.

(обратно) *128. С. 1838, т. 9. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. До Соч. 1980 в ст. 4 было «испепелило» вм. «истлило», хотя указывалось, что ст-ние печ. по автографу. Данное чтение идет от вар. С, представляя собой или опечатку, или редакторскую поправку. Написано в Генуе после свидания с Э. Пфеффель (см. примеч. 134*). Расставаясь с нею, Тютчев действительно предполагал, что расстается навсегда. Впоследствии — 17 июля 1839 г. — она стала второй женой поэта.

(обратно) *129. С. 1838, т. 10. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Связано с предыдущим и относится ко времени пребывания Тютчева и Э. Пфеффель (см. примеч. 134*) в Генуе.

Тенью элисейской, т. е. подобно душе, блаженствующей в Элизиуме (см. примеч. 95*).

(обратно) *130. С. 1838, т. 9. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. В тексте С ст. 3, ввиду его двусмысленности, был изменен по ценз. соображениям: «И как Эдем ты растворенный». Написано в дек. 1837 г. по возвращении из Генуи в Турин.

(обратно) *131. С. 1838. Т. 9. — Р. Ф. Брандт усматривал в этом ст-нии политический подтекст: символическое изображение «разлада между западом и востоком европейским» (см.: Брандт. Кн. 2. С. 176).

(обратно) *132. С. 1839, т. 13. — С-3. — Печ. по С. 1839, т. 13.

(обратно) 133. С. 1839, т. 14. Отсутствие рукописи ст-ния в раичевском собрании и среди рукописей, посланных И. С. Гагарину в 1836 г., говорит о том, что оно, как и подавляющее число других тютчевских ст-ний, опубликованных в С 1838–1840 гг., было написано в конце 1830-х гг. Противопоставление лебедя и орла как символов лирического и политического поэтов, характерное для поэтики классицизма, было унаследовано многими романтиками. От центрального тютчевского образа — лебедя между двух стихий — протягивается нить к образу лебедя в тютчевском переводе ст-ния Цедлица «Байрон» (№ 66). Символическое значение образа лебедя связано с древнегреческим преданием о том, что души поэтов после смерти превращаются в лебедей. Ср. оду XX Горация и ст-ние Г. Р. Державина «Лебедь» (1804). Антитеза лебедя и орла имеет в ст-нии еще одно значение: Россия (в гербе которой орел) противопоставляется Баварии (в гербе Людвига Баварского лебедь). Эту антитезу Тютчев позаимствовал из ст-ния А. П. Мальтица «Лебедь» (1838). См.: Лэйн. С. 49–50.

Неподвижными очами В себя впивает солнца свет. Тютчев имеет в виду поверье о том, что орел может смотреть на солнце, не закрывая глаз.

(обратно) *134. С. 1840, т. 20. Обращено к Эрнестине Пфеффель — будущей второй жене поэта (1810–1894; в первом браке — Дёрнберг), с которой он сблизился еще в начале 1833 г. В том же году она овдовела. В 1836 г. их роман получил в Мюнхене широкую огласку, в связи с чем несколько пошатнулось душевное равновесие Элеоноры Тютчевой (урожденной графини Ботмер, в первом браке Петерсон, 1799–1838). К несчастью, это совпало по времени с отнятием от груди родившейся у нее в 1835 г. дочери Екатерины. Во время одного из приступов послеродовой горячки Элеонора пыталась покончить жизнь самоубийством, нанеся себе несколько ударов в грудь небольшим маскарадным кинжалом (см. письмо Тютчева к И. С. Гагарину от 2–3 мая 1836 г. // Соч. 1984. Т. 2. С. 15–16). Ст-ние написано уже после смерти Элеоноры (авг. 1838 г.). В первых трех строфах Тютчев описывает одну из первых встреч с Э. Дёрнберг, причем о себе говорит отстраненно — в 3-м лице, а в строфе 4, совершив — после отточия — переход к первому лицу мн. числа, пишет об общности их судеб, намекая на то, что их союз оплачен ценой двух жизней — ее мужа и его жены.

(обратно) *135. С. 1839, т. 14. — Ст. 1868. — Печ. по С. 1839, т. 14.

(обратно) 136. С. 1839, т, 14. — Перекликается со ст-нием В. И. Красова «Не гляди поэту в очи…» (1838).

Бессмысленный народ — реминисценция ст-ний Пушкина «Поэт и толпа» и «Герой».

(обратно) *137. РБ. 1858, кн. 10. — Ст. 1868. — Печ. по автографу ЦГАЛИ, датируемому 1857 г. Обращено к великой княгине Марии Николаевне (1815–1876), дочери Николая I, с которой Тютчев встречался осенью 1840 г. в местечке Тегернзее под Мюнхеном. Разночтение текста РБ в ст. 23 («Пускай служить он не умеет» вм. авторского «любить») — результат редакторской правки И. С. Аксакова, в 1858 г. издававшего РБ. Аксакова смутила антитеза строфы 2 («Поэт, я знаю, суеверен, Но редко служит он властям»), в свете которой он прочитал все ст-ние. Тютчев действительно не умел служить, и Аксаков это знал. Но речь здесь идет совсем о другом служении — о служении поэта красоте женщины. Одержимый своей мечтой о «неземной» любви и лишь порой «доступный страстям людей», поэт противопоставляет любви к «земным кумирам» — «боготворенье всемогущей красоты» женщины. Этим объясняется антитеза: любить — боготворить.

(обратно) *138. «Русская беседа. Собр. соч. рус. литераторов» / Изд. в пользу А. Ф. Смирдина. Спб., 1841. Т. 2; вошло только в отдельные экземпляры сборника под загл. «Славяне (В альбом г-ну Ганке)». — РБ. 1858, № 12. — Печ. по Ст. 1868. Два автографа — Национальный музей в Праге и ЦГАЛИ. Второй автограф 1867 г., под загл. «Славяне». Это программное для всей политической лирики ст-ние Тютчева написано в авг. 1841 г., когда поэт совершил поездку из Мюнхена в Прагу, где он познакомился с выдающимся деятелем чешского национального возрождения Вацлавом

Ганкой (1791–1861). Ст-ние было вписано в альбом Ганки перед отъездом из Праги. Поездка в Прагу укрепила интерес поэта к историческим судьбам славянских народов. С этого времени славянская тема стала одной из основных тем его политической лирики и публицистики. Ст-ние ходило по России в списках, имело большой общественный резонанс, неоднократно цитировалось в статьях славянофильски настроенных публицистов. Опубликованию ст-ния в России начала 1840-х гг. мешало следующее обстоятельство. К этому времени Ганка был уже известной в России личностью. Русофил, стремившийся сделать русский язык языком межнационального общения всех славянских народов (это вызвало неодобрение прогрессивных кругов Чехии), много сделавший для ознакомления чехов с русской классической литературой, Ганка был вместе с тем приверженцем реакционной в своем существе панславистской утопии, сочетавшейся с ориентацией на российский царизм. Но панславизм, проникнутый идеей гегемонии России, не находил и не мог найти тогда поддержки у российских правящих кругов — прежде всего у Николая I и государственного канцлера графа К. В. Нессельроде (см., например, примеч. 167*). Поэтому ст-ние (до последнего времени считалось, что оно впервые появилось в РБ) или было изъято из большинства экземпляров «Русской беседы» 1841 г., или было включено без ведома цензора в отдельные экземпляры. Вторично оно было опубликовано уже после смерти Николая I, когда панславизм стал одной из идейных основ агрессивного внешнеполитического курса, который проводил друг Тютчева министр иностранных дел и будущий государственный канцлер князь А. М. Горчаков. В 1867 г., в дни Славянского съезда, Тютчев сделал к ст-нию «приписку» (см. раздел «Другие редакции и варианты»*). Поводом для «первого праздника Всеславянства» послужила организация Этнографической выставки в Москве, в состав которой был включен славянский отдел. В мае 1867 г. на выставку прибыла депутация в количестве 81 представителя различных славянских народностей Балкан и Западной Европы. Вопреки надеждам славянофилов, реального значения эта «всеславянская сходка» не имела.

Доблий — доблестный.

Вышеград — Пражский кремль.

(обратно) 139. «Zeitschrift für slavische Philologie». 1929, Bd. 5. Посвящено Карлу Августу Фарнгагену фон Энзе (1775–1858). В молодости он служил в русской армии и участвовал в войнах против Наполеона. Впоследствии своими переводами сочинений русских писателей способствовал знакомству немцев с русской литературой.

(обратно) 140. «Revue des Études Slaves» (Paris). 1979, vol. 52/53. Ст-ние было послано в Париж из Мюнхена 16/28 сент. 1842 г. Автограф (подпись: Ф. Тчв), ставший источником первой публикации, находится в архиве Мицкевича в Польской библиотеке Парижа. Адрес на конверте был ошибочным: «…professeur à la Sorbonne». Парижская почта исправила: «…en Collège de France». Ст-ние является откликом на лекции о русской литературе, прочитанные Адамом Мицкевичем в Коллеж деФранс, где он с 1840 по 1844 г. занимал кафедру славянских литератур. Многие слушатели Мицкевича — а ими были не только студенты — записывали его лекции. В рукописном и литографированном виде они получили довольно широкое распространение. В 3-й части драматической поэмы «Дзяды» (1832) и в «Книге польского народа и польского пилигримства» (1832) Мицкевич изложил доктрину так называемого «польского мессианизма», согласно которой страдания Польши связаны с особым историческим призванием народа-мученика — «Христа народов». Так польский поэт пришел к идее «всеобщей войны за вольность народов». К 1841 г. Мицкевич пережил кризис мировоззрения: вступил в мистическую секту А. Товяньского. Тютчев приветствовал лекции Мицкевича о русской литературе, хотя идее Мицкевича он в своем ст-нии противопоставляет идею общеславянского возрождения. Название ст-ния — измененное (через замену предлога) выражение Épître de l’Apôtre, т. е. «апостольское послание».

Недаром ветхие одежды Ты бодро с плеч своих совлек. Намек на то, что, будучи по происхождению евреем (а иудаизм признает только Ветхий завет), Мицкевич исповедовал христианство.

(обратно) *141. С-3. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Первое ст-ние, написанное Тютчевым по окончательном переезде из-за границы в Петербург.

(обратно) *142. С-3. — Печ. по копии ЦГАЛИ с несохранившегося автографа позднейшей ред. Автограф — ЦГАЛИ, без загл. Вариация заключительных строк ст-ния Ф. Шиллера «Columbus»: «С гением природа в вечном союзе, — что один обещает, сдержит, наверное, другая».

(обратно) *143. РИ. 1848, 7 сент., в анонимном фельетоне, только последняя строфа; М. 1851, № 11. — Печ. по автографу ЦГАЛИ (где загл. вписано Эрн. Ф. Тютчевой с ее же пометой: «в 1848 г.»), с уточнением ст. 26 по копии СТ с несохранившегося автографа. Отклик на западноевропейские революционные события 1848 г. Образы моря как символа революционного Запада и утеса как символа самодержавной России, мощь которой поэт считал в те годы незыблемой, подсказаны незадолго до этого напечатанным ст-нием В. А. Жуковского «Русскому великану». Однако у Жуковского политическая аллегория выступает более обнаженно и подчеркивается самим загл., тогда как у Тютчева обобщенный характер образов в значительной мере выводит ст-ние за пределы публицистической лирики. Параллельный анализ ст-ний см.: Благой Д. Три века. М., 1933. С. 217–220. По содержанию и лексике ст-ние перекликается и с «Утесом» В. Г. Бенедиктова, сборник стихов которого 1835 г. Тютчев знал и ценил.

Неподвижный, неизменный — цитата из «Оды парафрастической псалма 143» В. К. Тредиаковского.

(обратно) 144. М. 1850, № 8. — Печ. по идентичным автографам ММ и АБ. Написано в десятилетнюю годовщину смерти первой жены поэта Элеоноры Ботмер (см. примеч. 134*). «Есть ужасные годины в существовании человеческом, — писал Тютчев Жуковскому 6/18 окт. 1838 г. — Пережить все, чем мы жили — жили в продолжение целых двенадцати лет… Что обыкновеннее этой судьбы — и что ужаснее? Все пережить и все-таки жить» (Соч. 1984. С. 42). 4/16 мая 1846 г. в беседе с дочерью Анной Тютчев сказал: «Первые годы твоей жизни, дочь моя… были для меня самыми прекрасными, самыми полными годами страстей. Я провел их с твоей матерью и Клотильдой <сестрой Элеоноры>. Эти дни были так прекрасны, мы были так счастливы! Нам казалось, что они не кончатся никогда, — так богаты, так полны были эти дни. Но годы промелькнули быстро, и все исчезло навеки… И столько людей более или менее знакомых, более или менее любимых исчезло с горизонта, чтобы никогда больше не появиться на нем. И она также… И все-таки я обладаю ею, она вся передо мной, бедная твоя мать!» (запись в дневнике А. Ф. Тютчевой // Пигарев. С. 100). Последние четыре стиха перекликаются со строками из ст-ния К. Н. Батюшкова «Мой гений» (1815): «И образ милый, незабвенный Повсюду странствует со мной».

(обратно) 145. «Былое». 1922, № 19. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Отклик на революционные события 1848 г. в Западной Европе.

Вавилонский столп — здесь: грандиозная, но преступная и неосуществимая цель. По Библии, строители Вавилонской башни тщились достичь неба и сравняться с богом: за это бог «смешал языки» гордецов и разрушил башню.

(обратно) 146. Соч. 1886. — Печ. по автографу ЦГАЛИ.

Град Петров — имеется в виду Рим, город апостола Петра.

Константинов град — Константинополь, столица Византийской империи.

Как то провидел Дух и Даниил предрек. Намек на библейское пророчество о царстве, которое «вовеки не разрушится» (кн. пророка Даниила, 2.44).

(обратно) *147. К. 1850, кн. 3, под загл. «Моей землячке». — Печ. по автографу АБ. Загл. в тексте К было изменено с целью приглушения социального смысла ст-ния. Н. А. Добролюбов в статье «Когда же придет настоящий день?» привел это ст-ние, охарактеризовав его как «безнадежно-печальные, раздирающие душу предвещания поэта, так постоянно и беспощадно оправдывающиеся над самыми лучшими, избранными натурами в России» (Добролюбов Н. А. Собр. соч.: В 9-ти т. М., 1963. Т. 6. С. 137).

(обратно) *148. М. 1850, № 8. — Печ. по автографу АБ.

(обратно) *149. К. 1850, кн. 3, под загл. «Гроза». — Печ. по автографу АБ. Другой автограф — ЦГАЛИ. Написано по дороге из Москвы в имение Тютчевых Овстуг.

(обратно) *150. М. 1850, № 8. — Печ. по автографу АБ. Другой автограф — ЦГАЛИ. Исправление ст. 2 в тексте С-3 («немилые» на «печальные») принадлежит И. С. Тургеневу. См. письмо Г. С. Гагарина к П. В. Быкову от 14 нояб. 1912 г. (Николаев А. А. К истории подготовки сборника стихотворений Тютчева (1854) // Некрасовский сборник. Л., 1983. Вып. 8. С. 53). Написано во время пребывания в Овстуге, куда Тютчев приехал 7 июня 1849 г., вторично по своем возвращении из-за границы. По своему настроению близко к тому, что писал Тютчев жене 31 авг. 1846 г. под впечатлением первого посещения Овстуга после многих лет отсутствия.

Ах, и не в эту землю я сложил Всё, чем я жил и чем я дорожил. Поэт вспоминает о своей первой жене, умершей и похороненной в Турине.

(обратно) *151. М. 1850, № 8. — Печ. по автографу АБ. Написано в Овстуге.

(обратно) *152. М. 1850, № 8. — Печ. по автографу АБ. Другой автограф — ЦГАЛИ.

(обратно) *153. М. 1850, № 8. — Печ. по автографу АБ. Другой автограф — ЦГАЛИ. И. С. Аксаков писал: «…однажды, в осенний дождливый вечер, возвратясь домой на извозчичьих дрожках, почти весь промокший, он сказал встретившей его дочери: „j’ai fait quelques rimes“ <я сочинил несколько стихов>, и, пока его раздевали, продиктовал ей следующее прелестное стихотворение: „Слезы людские, о слезы людские…“» (Аксаков. С. 84–85).

(обратно) 154. ПССт. 1957. — Печ. по списку в письме Эрн. Ф. Тютчевой к П. А. Вяземскому от 24 нояб. 1849 г. (ЦГАЛИ). Послано писателю-мемуаристу и коллекционеру гравированных портретов Филиппу Филипповичу Вигелю (1786–1856) с литографированным портретом Петра Яковлевича Чаадаева. Написано от лица Чаадаева, приславшего Тютчеву экземпляры литографии для распространения среди друзей и знакомых. Некогда Вигель был членом литературного кружка «Арзамас». Позднее стал крайним реакционером, писал доносы на того же Чаадаева и других.

(обратно) *155. М. 1850, № 7, под загл. «Плавание». — Печ. по автографу АБ. Другой автограф — ЦГАЛИ.

(обратно) *156. С-3. — Печ. по списку МА с поправками поэта. Два автографа — ЦГАЛИ. В одном — помета: «Посвящено Фуад-Эфенди», т. е. турецкому государственному деятелю, поэту и публицисту Магомеду Фуаду-паше (1814–1869). Чем конкретно вызвано это посвящение, не установлено.

(обратно) *157. М. 1850, № 8, с порядком строф: 1, 3, 2. — Печ. по автографу АБ. Автограф — ЦГАЛИ, под загл. «Воспоминание», без строфы 2. В автографе АБ эта строфа приписана сбоку. Место ее указано двойным крестом. Обращено, по-видимому, к Эрн. Ф. Тютчевой (см. примеч. 134*) и содержит воспоминание о пребывании с ней в Италии в 1838 г.

Киммерийской грустной ночи. Киммерия упоминается в «Одиссее» Гомера как «печальная область», где царит «ночь безотрадная».

(обратно) 158. Соч. 1886. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Навеяно чтением книги А. Ламартина «Признания» (1849), где есть такие строки: «Ветер также мелодически шумит в ветвях трех елей, посаженных моей матерью… когда мне случается забыться там на минуту, меня пробуждают только шаги старого виноградаря, который служил у нас прежде садовником и который приходит иногда навестить свои растения, как я мои воспоминания и мечты» (цит. по: СТ. 1962. С. 398–399). Копия ст-ния имеется в СТ, однако в С-3 оно не вошло, может быть, потому, что Ламартин был крупным политическим деятелем Франции, находившейся в состоянии войны с Россией.

Савойя — один из южных департаментов Франции, родина Ламартина; до 1860 г. принадлежала Сардинскому королевству.

(обратно) *159. М. 1850, № 7, с перепутанным порядком ст. — Печ. по автографу ММ. Другой автограф — ЦГАЛИ.

(обратно) *160. М. 1850, № 13. — С-3. — Ст. 1854. — Ст. 1868. — Печ. по автографу ГПБ из собр. М. П. Погодина.

Дольный — земной.

Горний — небесный.

(обратно) *161. М. 1850, № 13. — Печ. по идентичным автографам ГПБ (из собр. М. П. Погодина) и ЦГАЛИ. В автографе из собр. И. С. Зильберштейна без загл.

(обратно) *162–164. М. 1850, № 7. — С-3. — Печ. по автографу АБ. Этот цикл складывался на протяжении ряда лет. Первоначально, в качестве самостоятельного ст-ния, было написано восьмистишие «Два демона ему служили…» (1-й автограф — ЦГАЛИ). Оно возникло под впечатлением характеристики Наполеона в публицистических очерках Г. Гейне, объединенных в его книге «Французские дела» (1832). По выражению Гейне, Наполеон был гением, «в голове которого гнездились орлы вдохновения, между тем как в сердце вились змеи расчета» (Гейне Г. Собр. соч. М., 1958. Т. 5. С. 263–264). Пушкин намеревался поместить это восьмистишие в 3-й том «Современника», но оно было запрещено цензурой «за неясностью мысли автора, которая может вести к толкам весьма неопределенным» (письмо цензора А. Л. Крылова к Пушкину от 28 июля 1836 г. // Пушкин А. С. Полн. собр. соч. М.; Л., 1949. Т. 16. С. 144) В 1849 г. Тютчев включил в конспект гл. 7 («Россия и Наполеон») задуманного им публицистического трактата «Россия и Запад» стихотворный отрывок «Он сам на рубеже России…» (автограф ГБЛ). Переработанный и дополненный восемью строками, он вошел в состав самостоятельного ст-ния «Нерешенный вопрос» (2-й автограф — ЦГАЛИ), текст которого почти соответствует 3-й части цикла. Окончательное оформление цикла состоялось, по-видимому, незадолго до публикации. Цикл отражает стремление Тютчева разрешить в духе славянофильской доктрины проблему революции и исторических судеб России. Характеристика Наполеона, данная в 1-й части цикла, — отголосок того, что писал о нем Шатобриан: «Детище нашей революции, он поразительно похож на свою мать»; «рожденный главным образом для того, чтобы разрушать, Буонапарте несет зло в самом себе». См.: Chateaubriand F. R. De Buonaparte, des Bourbons et de la nécessité de se rallier à nos princes légitimes pour le bonheur de la France et celui de l’Europe. Paris, 1814 (Шатобриан Ф. Р. О Буонапарте, о Бурбонах и о необходимости сплотиться вокруг наших законных государей для благоденствия Франции и Европы. Париж, 1814). Развитием этой мысли служат и след. заметки Тютчева, относящиеся к его трактату «Россия и Запад»: «Риторика по поводу Наполеона заслонила историческую действительность, смысла которой не поняла и поэзия. Это центавр, который одною половиною тела — Революция» (Аксаков. С. 220).

Да сбудутся ее судьбы! — цитата из приказа Наполеона по армии при переходе через Неман 22 июня 1812 г.: «Россия увлекаема Роком: да свершатся ее судьбы». Эта цитата имеется в конспекте гл. «Россия и Наполеон» трактата Тютчева «Россия и Запад» (ГБЛ). Под

новою загадкою в изгнанье подразумеваются слова Наполеона, сказанные на острове Св. Елены: «Через пятьдесят лет Европа будет либо под властью революции, либо под властью казаков».

На родину вернувшийся мертвец. В 1840 г. останки Наполеона были перевезены с острова Св. Елены в Париж.

(обратно) *165. С-3. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. 2-й и 3-й автографы — ЦГАЛИ и ГПБ (собр. Погодина). В ст-нии имеется в виду обряд «обручения» венецианских дожей с Адриатическим морем, справлявшийся ежегодно до конца XVIII в.

Века три или четыреРазрасталась в целом мире Тень от львиного крыла. Расцвет Венецианской республики относится к XII–XV вв. Крылатый лев — эмблема св. Марка, считавшегося покровителем Венеции. Перед Дворцом дожей в Венеции стоит колонна, увенчанная этой эмблемой.

Звенья Тяжкой цепи. С 1814 по 1866 г. Венеция, входившая в состав Ломбардо-Венецианского королевства, была под владычеством Австро-Венгрии.

(обратно) *166. М. 1850, № 8. — С-3, ранняя ред. — Печ. по автографу ММ. В автографе зачеркнуто загл. «Самосознание». Другой автограф ранней ред. — АБ.

(обратно) *167. С-3, без загл. — Печ. по списку МА, в котором загл. приписано на полях рукой поэта. Автограф — ЦГАЛИ. Появление в печати ст-ния вызвало недовольство Николая I. 12 мар. 1854 г. по поручению царя генерал-адъютант Н. Н. Анненков направил министру народного просвещения А. С. Норову «конфиденциальное» отношение: «Государь император, прочитав это стихотворение, изволил последние два стиха собственноручно зачеркнуть и написать: „Подобные фразы не допускать“ Уведомляя о сем Ваше превосходительство, имею честь присовокупить, что о таковой высочайшей воле сообщается мною вместе с сим для надлежащего сведения государственному канцлеру иностранных дел и генерал-адъютанту графу Орлову» (Лирика. Т. 2. С. 361. См. также: Тютчева А. Ф. При дворе двух императоров: Воспоминания, дневник. М., 1928 Вып. 1. С. 134.)

«Четвертый век уж на исходе, — Свершится он — и грянет час!» Осуществление своих панславистских чаяний Тютчев связывал с 400-летней годовщиной падения Византийской империи (1853).

Своды древние Софии. Имеется в виду мечеть Айа-София в Константинополе, ранее бывшая христианским храмом.

(обратно) *168. «Сев. пчела». 1850, 7 мар. — Печ. с уточнением по автографу ЦГАЛИ. Слова, выделенные курсивом и кавычками, заимствованы из манифеста Николая I от 14 мар. 1848 г. по поводу революционных событий в Австрии и Пруссии.

(обратно) *169. Ст. 1868. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Копия ст-ния имеется в СТ, однако в С-3 оно не вошло, так как обращено к государственному канцлеру графу К. В. Нессельроде (1780–1862) и содержит критику с панславистских позиций проавстрийского курса его политики.

(обратно) 170. Ст. 1868. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Копия — в СТ.

(обратно) *171. С-3. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. До Соч. 1980 печ. по С-3. Однако оказалось, что разночтения первопечатного текста являются ошибками переписчиков СТ (в ст. 4 «жаркой» вм. «жесткой») и МА (в ст. 16 «освежит» вм. «осенит»).

(обратно) *172. С-3, с опечаткой в ст. 1 («ныряет» вм. «играет»). — Печ. по двум идентичным автографам ЦГАЛИ. Одно из первых ст-ний так называемого «денисьевского» цикла любовной лирики поэта. Об отношениях Тютчева с Е. А. Денисьевой и стихах, ей посвященных, см.: Чулков Г. Последняя любовь Тютчева. М., 1928; Пигарев. С. 145–148, 169–172; Петрова И. В. Любовная лирика Тютчева 1850-1870-х годов («денисьевский цикл») // «Ученые записки Магнитогорского гос. пед. ин-та». 1963. Вып. 14. С. 72–109. Близкие отношения Тютчева и Елены Александровны Денисьевой (1826–1864) продолжались 14 лет, вплоть до ее смерти.

(обратно) *173. М. 1851, № 22, под загл. «Совет». — Печ. по автографу ЦГАЛИ.

(обратно) 174. С-3. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Одно из первых ст-ний, внушенных любовью Тютчева к Е. А. Денисьевой (см. примеч. 172*).

(обратно) *175. С-3. — Печ. по автографу АБ. Другой автограф — ЦГАЛИ. Написано во время поездки в Преображенский монастырь (на о. Валаам в Ладожском озере), совершенной вместе с Е. А. Денисьевой (см. примеч. 172*) и А. Ф. Тютчевой, старшей дочерью поэта.

(обратно) *176. С-3. — Печ. по автографу АБ.

(обратно) 177. С-3. — Печ. по автографу АБ. А. А. Блок отметил в этом ст-нии «эллинское, дохристово чувство Рока, трагическое» (см.: Блок А. Дневник 1911 г. // Собр. соч.: В 8-ми т. М.; Л., 1963. Т. 7. С. 99). Вместе с тем, как верно заметил Б. М. Козырев, в ст-нии выразилось прощание Тютчева с «язычеством»: «Здесь разрыв с „благими“ богами природы, здесь величественная попытка утвердить достоинство человека в нем самом как в высшем существе во вселенной, которому, несмотря на то что оно обречено на гибель и уничтожение, завидуют сами олимпийцы. Морально здесь торжествует человек. Но удержаться на этой позиции отчаянья, в себе самом находящего призрачное утешение и призрачную победу, Тютчев не захотел — или не смог. С той поры он пытается стать христианином. Об этом свидетельствует прежде всего большое число христианских образов, хлынувших в его поэзию. Античные же природные боги вымирают после „Двух голосов“…» (Козырев Б. М. Мифологемы творчества Тютчева и ионийская натурфилософия: Из писем о Тютчеве // Историко-филологические исследования: Сборник статей памяти академика Н. И. Конрада. М., 1974. С. 127–128.). Ст-ние перекликается с масонским гимном Гете «Symbol» (1816). «Но по содержанию, — пишет Б. М. Козырев, — „Два голоса“ являются самой смелой и горькой отповедью названному гимну с позиций сурового и — по моральному своему пафосу — атеистического стоицизма» (Соч. 1980. С. 326).

Горний — небесный.

(обратно) *178. Р. 1852. — С-3. — Печ. по Р. 1852. Посвящено поэтессе Евдокии Петровне

Ростопчиной, урожденной Сушковой (1811–1858), племяннице Н. В. Сушкова.

Во мгле стигийской. Стикс — см. примеч. 13*.

В замке феи-Нелюдимки. «Нелюдимка» — драма Ростопчиной, напечатанная в 1850 г.

(обратно) *179. Р. 1851, с перепутанным порядком строф. — Печ. по С, с исправлением ошибок по автографу ЦГАЛИ, с сохранением поправок Н. В. Сушкова, внесенных в текст СТ и учтенных в С-3 наряду с поправками автора. Перевод хоровой песни Ф. Шиллера «Das Siegesfest» («Победное торжество»). Она соткана из «речей», вложенных в уста греческих героев и побежденных ими троянцев. Персонажи, которым принадлежат речения или которые упомянуты в ст-нии, в большинстве своем описаны в «Илиаде» Гомера. До Тютчева песнь Шиллера была известна на русском языке в вольном переводе Жуковского под загл. «Торжество победителей».

Приамов град — Троя (или Илион), царем которого был Приам.

Ахеяне — греки.

Пэан — торжественная хоровая песнь, гимн.

Калхас — жрец-прорицатель в греческом войске.

Паллада — прозвище богини Афины, которая покровительствовала грекам.

Эгидоносный Зевс. Эгида — щит Зевса, постоянный атрибут этого бога.

Атреев сын, или

Атрид, — Агамемнон, предводитель ахейцев (греков) в Троянской войне.

Керы (греч. миф.) — богини насильственной смерти.

Афиной всеблагою Вдохновенный Одиссей. Афина-Паллада покровительствовала Одиссею.

Супругой, взятой с бою, Снова счастливый Атрид. После падения Трои Елена, жена царя Менелая, младшего брата Агамемнона (названного здесь также Атридом), была возвращена мужу. Похищение Елены троянским царевичем Парисом и послужило причиной Троянской войны.

Кронид — Зевс, сын Кроноса.

Аякса брат меньшой — Тевкр, покончивший с собой в припадке ярости, когда Одиссей присвоил себе хитростью доспехи павшего Ахилла, на которые по праву притязал Аякс младший, спасший подожженный троянцами ахейский флот,

Патрокл — друг Ахилла, славный своим благородством и храбростью; убит троянцем Гектором.

Терсит — безобразный, дерзкий и трусливый грек.

Пелид — Ахилл, сын Пелея.

Персть — прах.

Сын Тидеев — Диомед.

Нестор — в «Илиаде» один из греческих царей, воевавших против Трои, мудрый старец.

Маститый Брашник — здесь: распорядитель пира.

Гекуба — жена Приама, потерявшая при разрушении Трои всех своих детей.

Ниоба — фиванская царица; за дерзкую похвальбу своими детьми перед богиней Латоной Феб и Артемида (дети Латоны) поразили стрелами семь дочерей и семь сыновей Ниобы: по одной версии мифа она превратилась в скалу, по другой — нашла утешение в вине.

Провозвестница-жена — прорицательница Кассандра.

(обратно) *180. М. 1851, № 11. — Печ. по автографу ЦГАЛИ, без поправки ст. 4, сделанной рукою П. А. Вяземского: «За льдиной льдина вслед плывет». Не исключено, что поправка (с ней ст-ние было напечатано в М) была сделана с ведома Тютчева. Однако из-за нее, как верно писал Б. Я. Бухштаб, «ритмическое изображение медленно и неровно плывущих льдин утратилось» (ПССт. 1957. С. 43). О смысловой оправданности ритмической структуры ст. 4 ранее писал В. В. Гиппиус (ПССт. 1939 С. 23)

(обратно) 181. С-3. — Печ. по автографу ЦГАЛИ.

(обратно) *182. Соч. 1886. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. В 1857 г. Тютчев вписал по памяти это ст-ние в альбом Н. В. Гербеля (ГПБ); текст его здесь заметно уступает в художественном отношении ред. начала 1850-х гг. Имеется в СТ, однако в С-3 не вошло по ценз. причинам.

(обратно) *183. С-3, с поправкой Н. В. Сушкова в ст. 13. — Печ. по копии СТ с несохранившегося автографа, где ст. 13 лишен первого слога — союза «и». Такой прием — замена первого безударного слога стиха паузой-вздохом — называется липометрией. Видимо, написано в первый год сближения с Е. А. Денисьевой (см. примеч. 172*), однако, как верно отметил Г. И. Чулков, «прошедшее время, введенное поэтом с первых стихов пьесы и выдержанное до конца, вызывает некоторое сомнение» в том, что ст-ние относится к ней (Чулков Г. Последняя любовь Тютчева. М., 1928. С. 79).

(обратно) *184. С-3. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано от лица Е. А. Денисьевой (см. примеч. 172*).

(обратно) *185. С-3. — Печ. по копии СТ с утраченного автографа.

Часть — здесь: участь, судьба.

(обратно) 186. С-3. — Печ. по копии СТ с утраченного автографа. До Соч. 1980 в ст-нии сохранялась ошибка первой публикации (и переписчика МА) в ст. 7: «постыдилась» вм. «устыдилась». До настоящего времени печ. (за исключением изд.: Тютчев Ф. И. Стихотворения. М., 1945) с поправкой Н. В. Сушкова в ст. 9 («Ах, если бы живые крылья») и ст. 12 («Бессмертной пошлости людской»). В ст. 9, как и в ст-нии № 183 (см. примеч. к нему*), использован прием липометрии.

(обратно) *187. С-3. — Печ. по копии СТ с утраченного автографа. Ранее ст-ние печ. по первой публикации, в тексте которой имелись поправки Н. В. Сушкова, мелкие ошибки переписчика МА и дефекты набора в С.

(обратно) 188. РА. 1892, вып. 4. — Печ. по автографу из собр. К. В. Пигарева. Перед текстом помета на французском языке: «Для вас (чтобы прочесть наедине)». Обращено ко второй жене поэта, Эрн. Ф. Тютчевой (см. примеч. 134*). Написанное в первый год любви Тютчева к Е. А. Денисьевой (см. примеч. 172*), ст-ние было вложено поэтом в альбом-гербарий, принадлежавший его жене, и пролежало в нем, не замеченное ею, 24 года — до мая 1875 г. Прочитав впервые это ст-ние, И. С. Аксаков писал (в письме к дочери поэта Екатерине от 8 июня 1875 г.): «Стихи эти замечательны не столько как стихи, сколько потому, что бросают луч света на сокровеннейшие, интимнейшие брожения его сердца к жене… В 1851 г…она еще не настолько знала по-русски, чтобы понимать русские стихи, да и не умела еще разбирать русского писанья Ф. И…Каков же был ее сюрприз, ее радость и скорбь при чтении этого привета d’outre tombe <замогильного>, такого привета, такого признания ее подвига жены, ее дела любви!» (цит. по: Пигарев. С. 149–150).

(обратно) *189. Р. 1852. Автограф — ЦГАЛИ.

(обратно) 190. «Звенья». М.; Л., 1932. Кн. 1. — Печ. по автографу ПД. Обращено к Е. А. Денисьевой (см. примеч. 172*) вскоре после рождения ее первой дочери Елены. Впервые опубликовавшая это ст-ние Е. П. Казанович полагает, что оно написано еще до крещения дочери, чем и объясняется выражение «безымянный херувим» («Звенья». С. 86).

(обратно) *191. М. 1851, № 16. — Печ. с исправлением ошибок по автографу ПД.

«Впусти меня! — Я верю, боже мой!..» и т. д. — перефразировка евангельского изречения (Марк, 9.24).

(обратно) 192. Р. 1852, под загл. «Волна и дума». — Печ. по копии СТ с утраченного автографа. Загл. в тексте Р, видимо, придумано издателем-редактором сборника Н. В. Сушковым.

(обратно) *193. Р. 1852, под загл. «Ночь в дороге». — С-3. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано по дороге из Москвы в Петербург.

(обратно) 194. СН. 1914, кн. 18. — Печ. по автографу ГБЛ (в письме к Эрн. Ф. Тютчевой от 6 авг. 1851 г.).

(обратно) *195. Р. 1852, под загл. «Kennst du das Land? (Из Гете)». — С-3. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Перевод песни Миньоны из романа И.-В. Гете «Ученические годы Вильгельма Мейстера» (ч. 3, гл. 1). Посылая ст-ние Н. В. Сушкову для помещения в Р, Тютчев писал 27 окт. 1851 г.: «Романс из Гете несколько раз переведен был у нас, — но так как эта пьеса из числа тех, которые почти обратились в литературную поговорку, то она навсегда останется пробным камнем для охотников» (Соч. 1984. С. 187). До Тютчева песню Миньоны переводили В. Жуковский, П. Ободовский, А. Струговщиков и П. Шкляревский. В переводе Тютчева произведена перестановка строф 2 и 3.

(обратно) 196. С-5.

(обратно) *197. С-3. — Печ. по автографу из собр. К. В. Пигарева.

(обратно) 198. С-3. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Обращено к одной из дочерей поэта, нечаянно раздавившей канарейку.

(обратно) *199. С-3. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Перевод песни сына рыбака «Es lächelt der See…» из драмы Ф. Шиллера «Вильгельм Телль» (акт 1, сцена 1).

(обратно) *200. С-3. — Печ. по копии СТ с поправками автора. Автограф — ЦГАЛИ, без эпиграфа. Б. М. Козырев в «Письмах о Тютчеве» (ММ) убедительно показал, что в образе «своенравной волны» Тютчев создал символически обобщенный портрет Е. А. Денисьевой (см. примеч. 172*)

Не кольцо, как дар заветный и т. д. Этот образ, в основе которого вариация на тему немецкой народной песни (ср. ст-ние В. А. Жуковского «Кольцо души-девицы…»), построен на противопоставлении «законной» любви и роковой любви-самоубийства и заключает намек на то общественное положение, в котором оказалась Е. А. Денисьева из-за своих отношений с поэтом.

(обратно) 201. С-3. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Тютчев был знаком с Жуковским, бывавшим в доме его родителей, с юношеских лет. Позднее они встречались за границей. Сохранилось письмо Тютчева к Жуковскому, написанное после смерти первой жены (Соч. 1984. С. 41–42). «Он человек необыкновенно гениальный и весьма добродушный, мне по сердцу», — отзывался Жуковский о Тютчеве в письме к Н. Н. Шереметевой (В. А. Жуковский. Соч. Спб., 1878. Т. 6. С. 502). 29 июля 1852 г. Тютчев присутствовал на похоронах Жуковского, тело которого было перевезено из Баден-Бадена в Петербург и погребено в Александро-Невской лавре. Жуковскому посвящены также тютчевские ст-ния «Прекрасный день его на Западе исчез…» (№ 224) и «17-ое апреля 1818» (№ 372).

Он были мне Омировы читал. Омир — Гомер. В авг. 1847 г. в Эмсе Жуковский читал Тютчеву свой перевод «Одиссеи» Гомера. «Я провел несколько прекрасных мгновений с Жуковским…занимаясь чтением его „Одиссеи“ и с утра до вечера болтая о всевозможных вещах, — писал тогда же Тютчев жене. — Его „Одиссея“ будет действительно величественным и прекрасным творением…» (Соч. 1984. С. 140).

«Лишь сердцем чистые, те у́зрят бога!» — несколько перефразированное евангельское изречение (Матфей, 5.8).

(обратно) 202. С-3. Автограф — ПД, без ст. 1–3 вследствие утраты части рукописи. Написано на Каменном острове (помета в рукописи) в Петербурге, где Тютчев жил с июня по сент. 1852 г. В последней строфе — обращение к Е. А. Денисьевой (см. примеч. 172*).

(обратно) *203. Соч. 1886. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано в Овстуге.

(обратно) *204. С-3. В Ст. 1886 и Соч. 1886 ст-ние подвергалось редакторами изменениям, связанным с устранением добавочных слогов:

(обратно) *205. Р. 1854, под загл. «Проезд через Ковно». — Печ. по автографу ГБЛ (в письме к Эрн. Ф. Тютчевой от 27 сент. 1853 г.). Другой автограф — ЦГАЛИ. Написано в Ковно (Каунасе), где поэт останавливался по пути из-за границы в Петербург. Посылая ст-ние жене, Тютчев писал: «Это стихи, о которых я тебе говорил, навеянные Неманом. Чтобы их уразуметь, следовало бы перечитать страницу из истории 1812 г. Сегюра, где идет речь о переходе через эту реку армии Наполеона, или по крайней мере вспомнить картинки, так часто попадающиеся на постоялых дворах и изображающие это событие» (СН. 1914, кн. 18. С. 53).

Южный демон — Наполеон, уроженец острова Корсики.

Другой — бог или рок, воля которого, согласно религиозно-романтическим представлениям, предопределила поражение Наполеона.

(обратно) 206. «Звенья». 1932, кн. 1. — Печ. по автографу ПД. Считается, что ст-ние написано в период увлечения Тютчева спиритизмом (осень 1853 — весна 1854 гг.) и отражает надежды поэта на победный для России исход Крымской войны.

(обратно) *207. Ст. 1868. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Другой автограф — ГБЛ. Первоначальная ред. была послана поэтом Эрн. Ф. Тютчевой с письмом от 11 авг. 1854. (ГБЛ). Перекликается со следующими строками из письма поэта к жене от 5 авг. 1854 г.: «Какие дни! Какие ночи! Какое чудное лето! Его чувствуешь, дышишь им, проникаешься им и едва веришь этому сам. Что мне кажется особенно чудесным — это продолжительность, невозмутимая продолжительность этих хороших дней, внушающая какое-то доверие, называемое удачею в игре» (СН. 1915, кн. 19. С. 87–88).

(обратно) 208. Ст. 1868. — Печ. по автографу ГБЛ (в письме к Эрн. Ф. Тютчевой от 11 сент. 1854 г. из Петербурга).

(обратно) *209. Ст. 1868. Автографы — ЦГАЛИ и ЦГАДА (арх. Паниных-Блудовых). Предназначалось для Р. 1855 (корр. л. — ЦГИАЛ, под загл. «Е. И. П., требовавшей у автора стихов в альбом»). Е. И. П. — Екатерина Ивановна Попова (1820–1878), знакомая поэта.

Созрела жатва, жнец готов. Тютчев использует здесь библейский образ войны-«жатвы», который был традиционным в поэтическом стиле древнерусской литературы (см.: Адрианова-Перетц В. П. Очерки поэтического стиля древней Руси. М.; Л., 1947. С. 129).

Ты — лучших, будущих времен Глагол, и жизнь, и просвещенье! Тютчев, как и многие славянофилы, поддерживал идею В. Ганки (см. примеч. 138*) о превращении русского языка в язык интернационального общения всех славянских народов.

(обратно) *210. РА. 1867, вып. 12. — Печ. с уточнением по автографу ГПБ (альбом Г. П. Данилевского); в ст. 14 слово «божьих» было заменено по ценз. причинам на «тяжких». В альбом Данилевского вписано 31 дек. 1855 г. с датой вм. загл.: «1856». Тем самым поэт давал понять, что многие его пророчества по поводу 1855 г. актуальны и для следующего года. Текст альбомной записи имеет несоответствия в глагольных формах. П. А. Бартенев, издатель РА, в примеч. к первой публикации ст-ния писал: «…стоит перенестись мыслию к злосчастной эпохе Альмы и Инкермана, стоит вспомнить напряжение всей Европы, тогдашнюю общественную и политическую духоту, чтобы понять, какой животрепещущий смысл имело это стихотворение для того времени. Нельзя не признать за ним высокого историко-литературного значения. Мы испросили у автора обязательного дозволения закрепить печатью эти удивительные в их поэтической чуткости строфы» (РА. 1867, вып. 12. Стб. 1638–1639).

Я не свое тебе открою. В предпосланной стихам в альбоме Данилевского записке говорится: «Вы спрашиваете, милый поэт мой, нет ли у меня мысли о наступающем годе?.. У меня собственно — никакой. Но вот вам мысль — чужая. Чья же именно?.. Это довольно трудно объяснить, да и не нужно» (Там же. Стб. 1638). В записке и в ст-нии содержится намек на модное в то время в русских светских кругах увлечение спиритическим «столоверчением», которому поддался и Тютчев. А. Ф. Тютчева иронически писала об увлечении отца спиритизмом: «Странно, что дух этого стола как две капли воды похож на дух моего отца; та же политическая точка зрения, та же игра воображения, тот же слог» (Тютчева А. Ф. При дворе двух императоров. М., 1928. Вып. 1. С. 128).

Одна ли выя, Народ ли целый обречен? Намек на то, что результатом неудачного хода Крымской войны может быть падение Николая I, который умер спустя 50 дней после написания ст-ния. Строфы 2 и 3 перекликаются со строфой 1 ст-ния Ф. Шиллера «Начало нового века».

(обратно) *211. Ст. 1868. — Печ. с уточнением по автографу ЦГАЛИ в ст. 3 («Бесстыдству» вм. «Безумству»). 21 марта 1868 г. цензор И. Росковшенко писал начальнику Главного управления по делам печати М. Н. Похвисневу, что в Ст. 1868 находится ст-ние, которое «заключает брань, обращенную и к Австрийскому эрцгерцогу и к царствующей династии Габсбургов… Неуместна была бы задержка нами этих стихов, на это нет у нас закона; но, во всяком случае, я считаю нужным предупредить об этих стихах Ваше превосходительство, — было бы жаль, если б австрийский посланник предъявил жалобу на почтенного автора этих горячих стихов» («Щукинский сборник». М., 1910, Вып. 9. С. 206–207). Похвиснев предупредил Тютчева о возможных неприятностях, но Тютчев «только рассердился и объявил, что ему дела нет, пускай захватывают все издание, и что он об нем знать ничего не хочет…» (см.: письмо М. Ф. Бирилевой И. Ф. Тютчеву от 1 апр. 1868 г. // ММ). Ст-ние не было изъято из Ст. 1868. В ст-нии Тютчев выражает возмущение русских придворных и официальных кругов политикой Австрии во время Крымской войны, в частности отказом соблюдать нейтралитет.

И весь апостольский их род. Австрийский император имел титул «апостольского величества».

(обратно) *212. РС. 1885, февр. Ранее считалось, что в ст. 14 опечатка («люблю» вм. «ловлю»). Однако текст первой публикации соответствует тексту копии Ф. Ф. Тютчева с утраченного подлинника (ПД, архив РС), которую сын поэта передал через Я. П. Полонского в редакцию РС. Обращено к Е. А. Денисьевой (см. примеч. 172*).

(обратно) *213. РБ. 1857, ч. 2, Кн. 6. — Ст. 1868. — Печ. по РБ. Написано в г. Рославле Смоленской губ., по пути из Москвы в Овстуг. Д. Д. Благой в примеч. к Ст. 1953 указал на связь между этим ст-нием и написанным в тот же день «Вот от моря и до моря…» (№ 214), полагая, что строфа «Эти бедные селенья…» «подсказана не только непосредственными впечатлениями от зрелища угнетенной крепостным рабством страны, но и мыслями о неисчислимых страданиях защитников Севастополя — простых русских солдат, в исключительно тяжелых условиях с беспримерным героизмом отстаивавших свою родину» (Ст. 1953. С. 367–368).

(обратно) *214. РБ. 1857, ч. 2, кн. 6. Проникнуто мрачными предчувствиями, вызванными осадой Севастополя.

Нить железная — телеграфная проволока.

(обратно) *215. Ст. 1868. Написано по случаю приезда в Петербург Е. П. Ростопчиной (см. о ней примеч. 178*). В 1846 г. она опубликовала балладу «Насильный брак», в которой аллегорически изобразила взаимоотношения Польши и России, чем вызвала негодование Николая I, запретившего ей показываться в столице.

(обратно) *216. РБ. 1857, ч. 2, кн. 6. — Печ. по автографу ЦГАЛИ.

Вещая душа моя — выражение из «Слова о полку Игореве».

Так ты — жилица двух миров…По-видимому, обращение к Е. А. Денисьевой (см. примеч. 172*). Это сравнение (здесь «так» в значении «также», «подобно этому», «так и») имеет интимно-личный и оригинальный художественный смысл. Поэт обнаруживает свойства своей души в любимой женщине. Подробнее см.: Николаев А. А. Художник — мыслитель — гражданин // «Вопросы литературы». 1979, № 1. С. 139–148.

Страсти роковые — выражение из «Цыган» Пушкина.

Мария — сестра Лазаря, которая, по Библии, припала к ногам Христа, прося о воскрешении умершего брата (Иоанн, 11.32). Она слушала слово Христа, сидя у ног его, в то время как ее сестра Марфа «заботилась о большом угощении». Когда Марфа сказала Христу: «Господи!.. Скажи ей <Марии>, чтобы помогла мне», тот ответил: «Марфа! Марфа! Ты заботишься и суетишься о многом, а одно только нужно. Мария же избрала благую участь, которая не отнимется у нее» (Лука, 10. 39–42). Именно этот эпизод имел в виду Тютчев, ибо его ст-ние также построено на противопоставлении мирской суеты святому делу души.

(обратно) *217. Ст. 1868, под загл. «Сонет Микель-Анжело». — Печ. по автографу ГБЛ. Две первоначальные ред. — автографы ЦГАЛИ. Перевод четверостишия «Grato m’è ’l sonno, e più l’esser di sasso…» (1545), являющегося ответом на стихи Д. Строцци, навеянные знаменитым изваянием Ночи на саркофаге Джулиано Медичи (в усыпальнице рода Медичи во Флоренции). Восхищенный гениальным творением Микеланджело, Строцци писал:

Ночь, что так сладко пред тобою спит,
То ангелом одушевленный камень;
Он недвижим, но в нем есть жизни пламень,
Лишь разбуди — и он заговорит.
Переведенное в годы Крымской войны четверостишие Микеланджело поэт и позднее хранил в своей памяти. В одном из писем 1870 г. к А. Ф. Аксаковой, негодуя на правящие круги России, он процитировал две строки из этого четверостишия, по-своему перефразировав их: «Есть стихи Микельанжело, где говорится следующее о том времени, когда он жил:

Mentre che il danno e la vergogna dura,
Non sentir, non pensar è gran ventura,
что означает по-русски: пока глупцы царствуют и управляют, умные люди должны бы молчать» (ЛН. 1935. Т. 19/21. С. 245). Предварительно Тютчев перевел четверостишие на французский язык (см. № 394*).

(обратно) 218. «Былое». 1922, № 19. — Печ. по списку АБ. Эпиграмма-эпитафия Николаю I, умершему 18 февр. 1855 г. Написана, по всей вероятности, несколько позже, когда под впечатлением падения Севастополя Тютчев подверг особенно резкой критике личность и деятельность покойного самодержца. В письме к жене от 17 сент. 1855 г. он писал: «Для того, чтобы создать такое безвыходное положение, нужна была чудовищная тупость этого злосчастного человека…» (Соч. 1984. С. 239).

Ты был не царь, а лицедей. Здесь речь идет скорее не о том, что Николай I участвовал в любительских спектаклях, а о его пристрастии разыгрывать перед подданными эффектные роли и его позерстве.

(обратно) 219. РС. 1885, февр. Текст РС соответствует копии Ф. Ф. Тютчева с утраченного автографа (ПД, архив РС).

(обратно) 220. РА. 1907, вып. 2. — Печ. по автографу ГБЛ (Отдел редких книг) Вклеено в экземпляр Ст. 1854, посланный Тютчевым Абраму Сергеевичу

Норову (1795–1869).

Служил ей мыслию и кровью. Намек на участие Норова в Бородинском сражении, в котором он получил ранение.

Поставлен новым поколеньям В благонадежные вожди. С 1854 по 1858 г. Норов занимал пост министра народного просвещения.

(обратно) 221. Соч. 1900. — Печ. по списку Д. Ф. Тютчевой (ЦГАЛИ). Обращено к Эрн. Ф.Тютчевой (см. примеч. 134*) в день ее рождения.

(обратно) 222. РВ. 1857, кн. 2. — Печ. по автографу ПД. Список рукой Н. Ф. Щербины — ПД. В лирике Николая Федоровича

Щербины (1821–1869) преобладали античные темы и мотивы. В 1858 г. Щербина издал «Сборник лучших произведений русской поэзии», в который включил восемь ст-ний Тютчева.

(обратно) *223. Шиллер Ф. Полн. собр. соч…в переводе русских писателей. Спб., 1857. Т. 2, под загл. «Фортуна и мудрость». — Печ. по автографу ГПБ с датой: 2 апреля 1857 г. (альбом Н. В. Гербеля). Другой автограф — ГПБ. Перевод ст-ния «Das Glück und die Weisheit» («Счастье и мудрость»), сделанный специально для указ. издания Шиллера, вышедшего под редакцией Н. В. Гербеля.

София — олицетворенная мудрость.

(обратно) 224. «Временник Пушкинского дома». Пг., 1914. Написано в 5-ю годовщину со дня смерти В. А. Жуковского на форзаце несохранившегося экземпляра 10-го тома его сочинений (Спб., 1857), подаренного Тютчевым дочери Дарье (см.: Лирика. Т. 2. С. 369). Тютчев был членом комитета по редактированию этого издания.

На Западе исчез. Намек на то, что последние годы жизни Жуковский провел в Германии, где и умер (в Баден-Бадене).

(обратно) *225. РБ. 1858, ч. 2, кн. 10. — Ст. 1868, под загл. «Народный праздник». — Печ. по автографу ЦГАЛИ. В первоначальной ред. (автограф Гос. музея Л. Н. Толстого) состояло из двух строф, соответствующих строфам 1 и 3 окончательной ред. Написано в церковный праздник Успенья, на котором Тютчев присутствовал в Овстуге летом 1857 г. Этим объясняется загл., под которым ст-ние было напечатано в Ст. 1868. Замысел ст-ния подсказан предстоящей крестьянской реформой.

(обратно) *226. РБ. 1858, ч. 2, кн. 10. — Печ. по автографу из собр. К. В. Пигарева. Текст данного автографа соответствует первоначальной записи (другой автограф — ЦГАЛИ); со слов «птиц не слышно боле» записано под диктовку поэта его дочерью М. Ф. Тютчевой. Впоследствии Тютчев, обратив внимание на двусмысленность ст. 2, несколько изменил его. Текст РБ соответствует автографу ЦГАЛИ. Написано по пути из Овстуга в Москву.

(обратно) *227. РБ. 1858, ч. 2, кн. 10. — Печ. по двум идентичным автографам ЦГАЛИ. Написано по пути из Овстуга в Москву.

(обратно) 228. НСт. 1926. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано ко дню восемнадцатилетия дочери поэта Марии (1840–1872), в замужестве Бирилевой.

(обратно) *229. РБ. 1858, ч. 2, кн. 10. — Ст. 1868. — Печ. по списку И. Ф. Тютчева (ЦГАЛИ). Автограф ранней ред. — ЦГАЛИ. Посвящено памяти Эл. Ф. Тютчевой (см. примеч. 134*), первой жены поэта. Написано в 20-й год со дня ее смерти.

(обратно) 230. РБ. 1858, ч. 2, кн. 10. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. По семейным преданиям Тютчевых, в ст-нии имеется в виду Эрн. Ф. Тютчева (см. примеч. 134*), уничтожившая свою переписку с Тютчевым, относящуюся к первым годам их знакомства.

Присущая (церк. — слав.) — здесь: присутствующая.

(обратно) *231. РВ. 1858, кн. 1. — СТ. 1868. — Печ. по РВ. Автограф — ГБЛ, ранняя ред., без загл. (соответствует тексту Ст. 1868). Стихи на тему ст-ния австрийского поэта-романтика Н. Ленау (1802–1850) «Blick in den Strom» («Взгляд в поток»).

(обратно) *232. РБ. 1859, ч. 1, кн. 13. — Ст. 1868. — Печ. по автографу ГБЛ. Ранняя ред. автографа ЦГАЛИ соответствует тексту Ст. 1868.

Белокрылые виденья — белые лебеди царскосельских прудов, воспетые в стихах многих русских поэтов.

(обратно) *233–234. «Наше время». 1860, 17 янв., в обратной последовательности ст-ний. — Ст. 1868. — Печ. по автографу из собр. К. В. Пигарева. Написано по дороге из Кенигсберга в Петербург.

Леман — Женевское озеро.

(обратно) *235. Ст. 1868, откуда вырезано по требованию автора. — Печ. по списку М. Ф. Тютчевой из собр. К. В. Пигарева. Автограф — ЦГАЛИ, ранняя ред. 20 дек. 1859 г. Тютчев получил пакет с надписью: «Е<го> п<ревосходительству> Федору Ивановичу Тютчеву от в<еликого> к<нязя> генерала-адмирала для будущего бала». В пакете оказались очки. Этот непонятный подарок заставил Тютчева предположить, что на балу у Н. Н. и В. И. Анненковых, за два дня до присылки очков, он не заметил вел. кн. Константина Николаевича и не поклонился ему. Зная, что генерал-адмирал отличается грубостью, Тютчев принял очки за «урок» с его стороны. Раздраженный, он тотчас ответил Константину Николаевичу стихами, которые и были ему доставлены. Однако присылка очков объяснялась предстоящим костюмированным балом в Михайловском дворце, на котором Тютчев и Константин Николаевич должны были появиться в одинаковых домино. Будучи близоруким и не желая быть узнанным по очкам, последний разослал ряду лиц очки. Последствий эта история не имела, так как стихи Тютчева, по существу весьма едкие, могли быть истолкованы и в лестном для адресата смысле: стоило только принять на свой счет не строки о «мелких созвездиях», а строки о «красе небес родных» (см.: коммент. К. В. Пигарева // Лирика. Т. 2. С. 370).

Горний — небесный.

(обратно) *236. «Гражданин». 1872, 3 янв. — Печ. по новонайденному автографу ЦГАЛИ (ф. 505, оп. 1, ед. хр. 52, л. 80). Карандашный авторский текст прописан в автографе рукой Д. И. Сушковой. Автограф ранней ред. (строфы 1 и 2) — ЦГАЛИ (ф. 505, оп. 1, ед. хр. 35, л. 2).

(обратно) 237. Соч. 1886. — Печ. по списку Д. Ф. Тютчевой (ЦГАЛИ). Посвящено Елизавете Николаевне

Анненковой (1840–1886), в замужестве княгине Голицыной.

(обратно) 238. «Былое». 1922, № 19. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Эпиграмма вызвана, по-видимому, дебатами по поводу подготовлявшейся крестьянской реформы.

(обратно) *239. Ст. 1868. — Печ. по автографу из собр. К. В. Пигарева с поправками по авториз. списку ЦГАЛИ. Вызвано смертью императрицы Александры Федоровны (1798–1860), вдовы Николая I. В ст-нии Тютчев вспоминает о встречах с нею в Веве (Швейцария) в сент. 1859 г.

(обратно) 240. «День». 1861, 16 дек. — Печ. по автографу ЦГАЛИ.

(обратно) *241. «Наше время». 1861, 6 марта. — Печ. по списку М. Ф. Тютчевой из собр. К. В. Пигарева. Написано по поводу 50-летия литературной деятельности П. А. Вяземского (1792–1878), с которым Тютчева связывали многолетние приятельские отношения. Ст-ние было прочитано на банкете 2 марта 1861 г., устроенном Академией наук в честь Вяземского. О личных и творческих взаимосвязях Тютчева и Вяземского см.: Благой Д. Д. Три века. М., 1933. С. 236–268.

Фиал — кубок.

(обратно) 242. Ст. 1868. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано в связи с крестьянской реформой.

(обратно) *243. Ст. 1868. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Другой автограф — ЦГАЛИ, ранней ред., соответствует тексту Ст. 1868. О ком идет речь в ст-нии, не установлено.

(обратно) 244. Тютчевиана. — Печ. по фотокопии с автографа (архив Института марксизма-ленинизма). Написано на фотографическом портрете Тютчева, подаренном немецкому журналисту Вильгельму

Вольфсону (1820–1865), который в 1861 г. по приглашению Академии наук приезжал из Дрездена в Петербург на юбилей Вяземского. Написанные на немецком языке труды Вольфсона содействовали ознакомлению западноевропейского читателя с русской литературой. В ст. 1 заключен намек на то, что Вольфсон родился в России (в Одессе).

(обратно) *245. «День». 1861, 21 окт. — Ст. 1868. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Два автографа ранних ред. — ЦГАЛИ. Написано ко дню рождения Вяземского.

Теперь не то, что за полгода. Напоминание о чествовании Вяземского в 50-летний юбилей его литературной деятельности, состоявшийся 2 марта 1861 г. (см. примеч. 241*).

(обратно) *246. РА. 1874. вып. 7, по копии П. Д. Голохвастова с утраченного автографа оконч. ред. Автограф ранней ред. — ЦГАЛИ. Адресат не установлен.

(обратно) 247. «День». 1861, 28 окт. Обращено к старшей дочери поэта Анне (1829–1889), в замужестве Аксаковой. Под

нелегким жребием Тютчев подразумевает прежде всего раннее сиротство (смерть матери, первой жены поэта) и придворную службу дочери, которая была фрейлиной императрицы Марии Александровны (см. примеч. 259*) и воспитательницей ее дочери. В своих мемуарах и дневнике А. Ф. Тютчева правдиво изобразила придворную жизнь последних лет царствования Николая I и первых лет правления Александра II. См.: Тютчева А. Ф. При дворе двух императоров: Воспоминания, дневник. М., 1928–1929. Вып. 1–2.

(обратно) 248. «Каторга и ссылка». 1931, № 11/12. — Печ. по записи в дневнике Н. Н. Боборыкина от 5 окт. 1861 г. (ПД, арх. М. Н. Лонгинова). Эпиграмма направлена против попечителя Петербургского учебного округа Григория Ивановича Филиппсона (1809–1883). Вызвана его мероприятиями по борьбе со студенческими волнениями 1861 г. и закрытием 25 сент. Петербургского университета. Ранее Филиппсон был казачьим атаманом, на что и намекает Тютчев в ст. 1. Каламбур, заключающий эпиграмму, построен на дословном переводе с немецкого на русский фамилии Филиппсона — сын Филиппа — и на том, что имя отца Александра Македонского было Филипп.

(обратно) 249–250. Ст. 1868. — Печ. по автографу ПД. Ст-ния были посланы А. А. Фету 14 апр. 1862 г. Написаны в ответ на ст-ние Фета «Мой обожаемый поэт…», содержавшее просьбу к Тютчеву о присылке его портрета. Фет был большим почитателем Тютчева. Он называл его «одним из величайших лириков, существовавших на земле», и дорожил дружеским расположением, с каким поэт к нему относился. См.: Фет А. А. Мои воспоминания. М., 1890. Ч. 2. С. 3. Фету принадлежит восторженная статья «О стихотворениях Ф. Тютчева» (РС. 1859, февр. С. 63–84). Кроме уже упомянутого ст-ния, Фет посвятил Тютчеву еще два: «Прошла весна, темнеет лес…» и «Нетленностью божественной одеты…». Уже после смерти поэта Фет написал известные стихи «На книжке стихотворений Тютчева» (1883), в которых были строки: «Вот эта книжка небольшая Томов премногих тяжелей». Первая строфа ст-ния Фета перекликается с двумя последними строфами ст-ния «Безумие» (№ 52).

Великой Матерью любимый. Культ Великой Матери (Magna Mater) — древний синкретический культ, распространенный среди всех средиземноморских народов.

(обратно) 251. Тютчевиана. — Печ. по списку М. Ф. Тютчевой из собр. К. В. Пигарева. Эпиграмма на повесть Л. Н. Толстого «Казаки», которая впервые появилась в № 1 РВ за 1863 г.

(обратно) 252. «День». 1863, 10 авг. Автограф ранней ред. — ЦГАЛИ. Вызвано совместным дипломатическим выступлением Австрии, Англии и Франции в связи с польским восстанием 1863 г.

Притон разбойничий в дому молитвы и т. д. Намек на участие католического духовенства в польском восстании.

(обратно) 253. «Колокол». 1864, 1 янв., л. 176. — Печ. по автографу ГБЛ. Другой автограф — ЦГАЛИ. Вызвано отказом петербургского генерал-губернатора Александра Аркадьевича

Суворова (1804–1882) подписать приветственный адрес палачу польских повстанцев М. Н. Муравьеву, прозванному «Вешателем». Как администратор Суворов отличался мягкостью и был сторонником относительно либерального курса. Это привлекало к нему симпатии петербургского населения, в частности студенческой молодежи, и восстановило против него консервативно настроенные круги общества.

Ваш дед великий Его скрепил бы подписью своей. Намек на то, что войска А. В. Суворова в 1754 г. штурмом взяли предместье Варшавы — Прагу.

(обратно) *254. Ст. 1868. — Печ. по авториз. списку М. Ф. Тютчевой (ЦГАЛИ). Посвящено Надежде Сергеевне Акинфьевой (1839–1891), урожд. Анненковой (во втором браке — графиня Богарнэ, жена герцога Н. М. Лейхтенбергского).

Она вертела, как хотела, Дипломатическим клубком. Намек на увлечение А. М. Горчакова (см. примеч. 263*) своей внучатой племянницей Акинфьевой. См. также примеч. 274*, 281*, 331*.

(обратно) *255. Ст. 1868. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Николай Иванович

Кроль (1823–1871) — поэт, драматург, сотрудник сатирического журнала «Искра».

(обратно) *256. РИ. 1864, 22 февр. — Ст. 1868, под загл. «На смерть графа Д. Н. Блудова». Блудов Дмитрий Николаевич (1785–1864) — государственный и литературно-общественный деятель, президент Академии наук. С Тютчевым и его семьей Блудова связывали многолетние приятельские отношения.

Великий день. Блудов умер в третью годовщину со дня обнародования манифеста о крестьянской реформе.

(обратно) *257. РВ. 1865, № 2. — Ст. 1868, под загл. «Женева», без строфы 4. — Печ. по автографу ГБЛ. Другие автографы — ЦГАЛИ и ПД. Написано в Женеве.

Биза — местное название сев. ветра, дующего на Женевском озере.

Белая гора — Монблан (буквальный перевод слова Montblanc).

Одной могилой меньше было. Имеется в виду могила Е. А. Денисьевой (см. примеч. 172*) на Волковом кладбище в Петербурге. Исключение последней строфы И. С. Аксаковым связано именно с этим.

(обратно) 258. РВ. 1865. — Печ. по автографу ГБЛ. В ст-нии поэт вспоминает о последних часах жизни Е. А. Денисьевой. Написано в Ницце.

(обратно) 259–260. 1 — Соч. 1886. 2 — «Русь». 1880, 22 нояб. Посвящены императрице Марии Александровне (1824–1880), жене Александра II, с которой поэт встречался в Ницце. См. также примеч. 369* и 402*.

(обратно) *261. РВ. 1865. — Печ. по автографу ГБЛ. Ст-ние отражает подавленное состояние, в котором поэт находился после смерти Е. А. Денисьевой. Покинув Ниццу весной 1865 г., он писал дочери Анне: «Странную роль сыграла Италия в моей жизни… Дважды являлась она передо мной, как роковое видение, после двух самых великих скорбей, какие мне суждено было испытать… Есть страны, где носят траур ярких цветов. По-видимому, это мой удел…» (Соч. 1984. С. 276). Первая «великая скорбь», пережитая Тютчевым, была вызвана смертью его первой жены, Элеоноры (см. примеч. 134*).

(обратно) 262. «День». 1865, 8 янв. Написано в связи с обнародованием 26 нояб. 1864 г. энциклики (послания) папы римского Пия IX, осуждавшей в числе «заблуждений века» свободу совести. В строфе 1 говорится о разрушении Иерусалимского храма римлянами в 70 г.

(обратно) 263. Ст. 1868. По предположению И. С. Аксакова, написано «по поводу грозивших русской печати новых стеснений» (Аксаков. С. 281), По-видимому, Тютчев рассчитывал на то, что князь Александр Михайлович

Горчаков (1798–1883), сменивший в 1856 г. на посту министра иностранных дел австрофила К. В. Нессельроде и проводивший политику защиты национальных интересов, выступит против этих «стеснений», которые грозили и славянофильским органам. В ст. 5–6 содержится намек на дипломатическую деятельность Горчакова во время польского восстания 1863–1864 гг.

(обратно) 264. Ст. 1868. — Печ. по автографу из собр. К. В. Пигарева. В автографе перед текстом помета: «Из Ниццы в Сими, 11/23 января 1865». Ст-ние было подарено поэтом дочери Дарье со следующей припиской в автографе: «Моя милая дочь, храни это на память о нашей вчерашней прогулке и разговоре, но не показывай никому… Пусть это будет иметь значение лишь для нас двоих… Обнимаю и благословляю тебя от всего сердца. Ф. Т.». Из содержания ст-ния явствует, что темой разговора поэта с дочерью были переживания его в связи со смертью Е. А. Денисьевой. Вместе с тем ст-ние имеет прямое отношение и к Д. Ф. Тютчевой. Со строфой 1 следует сопоставить строки из письма поэта к Дарье от 8 сент. 1864 г., написанного через месяц после смерти Е. А. Денисьевой: «…если б что и могло меня подбодрить, создать мне по крайней мере видимость жизни, так это сберечь себя для тебя, посвятить себя тебе, мое бедное, милое дитя, — тебе, столь любящей и столь одинокой, внешне столь мало рассудительной и столь глубоко искренней, — тебе, кому я, быть может, передал по наследству это ужасное свойство, не имеющее названия, нарушающее всякое равновесие в жизни, эту жажду любви, которая у тебя, мое бедное дитя, осталась неутоленной» (Соч. 1984. С. 271).

(обратно) *265. «День». 1865, 22 янв. — РВ. 1865, кн. 2. — Печ. по автографу ГБЛ, посланному Тютчевым в редакцию РВ 1 февр. 1865 г. со следующим письмом: «Прилагаемая пьеса напечатана была без моего ведома, в самом безобразном виде, в 4-м № «Дня»… Я, бог свидетель, нисколько не дорожу своими стихами, — теперь менее, нежели когда-нибудь, но не вижу и необходимости брать на свою ответственность стихов, мне не принадлежащих» (Лирика. Т. 1. С. 422). Четыре автографа ранних ред. — ЦГАЛИ. Написано в Ницце.

(обратно) *266. РА. 1885, вып. 10, под загл. «Москвичам». — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Вызвано адресом московского дворянства о созыве Земской думы, поданным Александру II 11 янв. 1865 г. На эпиграмму последовал ответ «москвичей», написанный князем Н. П. Мещерским:

Вы ошибаетеся грубо,
И в вашей Ницце, дорогой,
Сложили, видно, вместе с шубой
Вы память о земле родной.
В раю терпение уместно,
Политике там места нет;
Там всё умно, согласно, честно,
Там нет зимы, там вечный свет.
Но как же быть в стране унылой,
Где ныне правит Константин
И где слились в одно светило
Валуев, Рейтерн, Головнин?
Нет, нам парламента не нужно,
Но почему ж нас проклинать
За то, что мы дерзнули дружно
И громко караул кричать?
См.: А. В. Никитенко. Дневник. Л., 1955. Т. 2. С. 510. В ответном ст-нии упоминаются председатель Государственного совета вел. кн. Константин, министры: внутренних дел П. А. Валуев, финансов — М. Х. Рейтерн и народного просвещения — А. В. Головнин.

(обратно) 267. РА. 1874, вып. 10, ст. 1-11, 13–16. — ИВ. 1903, № 7, в статье: Тютчев Ф. Ф. Федор Иванович Тютчев: Материалы к его биографии, под загл. «По возвращении из Ниццы в 1865 г.». В ст-нии поэт вспоминает о Е. А. Денисьевой (см. примеч. 172*). Темой умирания памяти о минувшем перекликается со ст-нием № 304.

(обратно) *268. «Иппокрена». 1917, окт. — Печ. по автографу ЦГАОР (при письме к А. М. Горчакову от 11 апр. 1865 г.). Два автографа ранних ред. — ПД и ГПБ. Написано по случаю столетней годовщины со дня смерти М. В. Ломоносова, исполнившейся 4 апр. 1865 г. Было прочитано Я. П. Полонским на вечере памяти Ломоносова в зале Дворянского собрания.

Зловещей думою томим. Умирающий Ломоносов высказал опасение, что все его полезные начинания умрут вместе с ним.

Борец ветхозаветный — древнееврейский патриарх Иаков. По библейскому сказанию, однажды с Иаковом «боролся некто до появления зари», и только на рассвете Иаков понял, что он боролся с богом (Бытие, 32.24–32).

(обратно) *269. «Былое». 1922, № 19. Три автографа — ЦГАЛИ и ГБЛ. Вызвано предсмертной болезнью старшего сына Александра II, наследника престола вел. кн. Николая Александровича (1843–1865). См. также примеч. 270* и 271*.

Ков — здесь: коварная молва, злой умысел.

(обратно) *270. РИ, 1865, 14 апр., под загл. «12 апреля 1865». — Печ. по Ст. 1868. Вызвано смертью наследника престола вел. кн. Николая Александровича. См. также примеч. 269*.

(обратно) 271. Ст. 1868, откуда было вырезано по требованию автора. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Эпиграмма вызвана слухами о том, что «уход» за вел. кн. Николаем Александровичем графа С. Г. Строганова (1794–1882), попечителя при наследнике, пагубно отразился на здоровье последнего и был причиной его смерти от туберкулеза. См. также примеч. 269* и 270*.

(обратно) *272. РВ. 1865, № 8. — Ст. 1868, без строфы 4. — Печ. по автографу ГБЛ. Отбросил строфу 4 И. С. Аксаков, в которой ему не понравилось «иностранное слово» «протест». См. по этому поводу письмо Аксакова к Е. Ф. Тютчевой // Чулков Г. Последняя любовь Тютчева. М., 1928. С. 60. Написано в Петербурге во время поездки на острова. Эпиграф заимствован у римского поэта IV в. до н. э. Авзония. Б. М. Козырев в «Письмах о Тютчеве» (ММ) отметил, что философскому содержанию этого ст-ния о разладе человека и природы соответствует и стилистический диссонанс. Мировой гармонии, описанной в духе пифагорейско-платонического учения, противостоит «отчаянный протест» — выражение, «словно бы сошедшее со страниц радикальной журналистики шестидесятых годов». По мнению В. В. Гиппиуса, в ст-нии отразилось влияние учения Шеллинга о свободе (см.: ПССт. 1939. С. 17–18).

Мусикийский — музыкальный.

Мыслящий тростник — образ, восходящий к известному афоризму Б. Паскаля, французского философа, писателя, математика (из его «Мыслей»): «Человек не более как самая слабая тростинка в природе, но это тростинка мыслящая».

Глас вопиющего в пустыне — библейское выражение (кн. пророка Исайи, 40.3), процитированное во всех четырех евангелиях и ставшее идиомой.

(обратно) 273. Полонский Я. П. Соч. Спб., 1869. Т. 1. Написано в ответ на ст-ние Якова Петровича

Полонского (1819–1898) «Ф. И. Тютчеву» («Ночной костер зимой у перелеска…»).

(обратно) 274. ПССт. 1934. — Печ. по списку ЦГАОР. Посвящено

Н. С. Акинфьевой (см. примеч. 254*). Написано по ее просьбе написать стихи в альбом.

Дядя достославный — А. М. Горчаков (см. примеч. 263*).

(обратно) 275. ИВ. 1903, № 7. Обращено, по всей вероятности, к близкому другу поэта А. И. Георгиевскому (1829–1911), мужу сестры Е. А. Денисьевой Марии.

(обратно) 276. РВ. 1865, № 7. — Ст. 1868, под загл. «Восход солнца», по неисправному списку. — Печ. по РВ. Ст-ние в аллегорической форме выражает мечты поэта о политическом и национальном возрождении восточных славян. Вместе с тем, по верному замечанию И. С. Аксакова, «образ сам по себе так самостоятельно хорош, что очевидно, если не перевесил аллегорию в душе поэта, то не подчинился ей, а вылился свободно и независимо» (Аксаков. С. 118).

(обратно) 277. ИВ. 1903, № 7. Написано накануне первой годовщины смерти Е. А. Денисьевой (см. примеч. 172*).

(обратно) 278. «День». 1865, 25 сент. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Автограф строфы 1 — ПД. Написано в городе Рославле.

(обратно) *279. «День». 1865, 25 сент. — Ст. 1868. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано по дороге из Овстуга в Дядьково или на обратном пути.

(обратно) 280. ИВ. 1903, № 7. Написано поэтом в день своего рождения и связано с воспоминанием о Е. А. Денисьевой (см. примеч. 172*).

(обратно) 281. РА. 1874, вып. 12. В Соч. 1900 указано, что в ст-нии речь идет об Н. С. Акинфьевой (см. примеч. 254*, 274* и 331*), внучатой племяннице А. М. Горчакова (см. примеч. 263*). Вызвано, по-видимому, светскими пересудами об ее разводе с мужем и предполагавшемся браке с Горчаковым.

(обратно) 282. Ст. 1868. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано в связи со второй годовщиной смерти графа Д. Н. Блудова (см. примеч. 256*). Обращено к его дочери Антонине Дмитриевне (1812–1891),

(обратно) 283. Соч. 1900. Написано по случаю покушения Д. В. Каракозова (1840–1866) на Александра II 4 апр. 1866 г. Возможно, что ст-ние было написано в тот же день.

(обратно) 284. ПССт. 1934. — Печ. по автографу ПД. Повод к написанию не установлен.

(обратно) 285. Ст. 1868, откуда вырезано по требованию автора. — Печ. по списку М. Ф. Бирилевой (ММ), в котором загл. вписано рукой Эрн. Ф. Тютчевой. В резком тоне тютчевского ст-ния сказалось предубежденное отношение консервативных слоев русского общества к административной деятельности А. А. Суворова (см. примеч. 253*). Покушение Каракозова на Александра II 4 апр. 1866 г. было расценено в правительственных кругах как следствие нерадивости Суворова. Это повлекло за собой упразднение должности генерал-губернатора, которую он занимал.

(обратно) 286. Ст. 1868. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Вызвано распоряжением Министерства внутренних дел о приостановке на три месяца МВ, к редакции которых Тютчев был в эти годы близок. См.: Бухштаб Б. Я. Три стихотворных послания Тютчева // «Труды Ленинградского гос. библиотечного ин-та им. Н. К. Крупской». 1956. Т. 1. С. 238–240.

(обратно) *287. «Былое». 1922, № 19. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Эпиграмма вызвана назначением директора канцелярии морского ведомства Самуила Алексеевича Грейга (1827–1877) товарищем министра финансов.

(обратно) 288. Ст. 1868. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. В письме к жене от 31 июля 1866 г. из Царского Села, о котором идет речь в ст-нии, Тютчев писал: «В течение нескольких дней стоит довольно хорошая погода, и, когда солнце пригревает и небо ясно, царскосельские сады в самом деле очень красивы. Чувствуешь себя погруженным в более изысканную стихию: это прелестно и величественно в одно и то же время» (СН. 1916, кн. 21. С. 230). Датируется по связи с этим письмом.

(обратно) *289. РИ. 1866, 7 сент., под загл. «Памяти графа М. Н. Муравьева». — Ст. 1868. — Печ. по двум идентичным автографам ЦГАЛИ. О Муравьеве — см. примеч. 253*.

(обратно) *290. Ст. 1868, откуда было вырезано по требованию автора, под загл. «Еще князю П. А. Вяземскому». — Печ. по автографу ЦГАЛИ (ст. 4 вписан рукой Эрн. Ф. Тютчевой). Непосредственным поводом к написанию ст-ния послужили сатирические ст-ния Вяземского «Воспоминания из Буало» и «Хлестаков», направленные против М. Н. Каткова (1818–1887), редактора РВ и МВ. См.: Вяземский П. А. Избр. стихотворения. М. — Л., 1935. С. 463–468. Несмотря на консервативность тогдашних политических убеждений Вяземского, ему претил откровенный национализм Каткова и его манера поучать правительство. Тютчев в то время был близок к редакции РВ и МВ, членом которой состоял его друг А. И. Георгиевский. Данное ст-ние, написанное как бы в защиту Каткова, было послано Тютчевым Георгиевскому при письме от 3 сент. 1866 г. для публикации в РВ, где оно не было напечатано. Ст-ние является очень острой, хотя и косвенной характеристикой Вяземского в его отношении к молодым поколениям вообще. Нечто подобное писал Тютчев о Вяземском, прослушав однажды его статью по поводу «Войны и мира» Л. Н. Толстого: «…натуры столь колючие, как Вяземский, являются по отношению к новым поколениям тем, чем для малоисследованной страны является враждебно настроенный и предубежденный посетитель-иностранец» (письмо к Е. Ф. Тютчевой от 3 янв. 1869 г. // Соч. 1984. С. 332). Требование исключить стихи из Ст. 1868 объясняется нежеланием Тютчева портить давние приятельские отношения с Вяземским. См. по этому поводу его письмо к Е. Ф. Тютчевой от 26 марта 1868 г. (Соч. 1984. С 321).

(обратно) *291. «Лит. библиотека». 1866, окт., кн. 1. — Печ. по идентичным автографам ЦГАЛИ и ГБЛ. Два автографа ранних ред. — ЦГАЛИ. Написано по поводу приезда в Петербург в сент. 1866 г. датской принцессы Дагмары, невесты наследника престола вел. кн. Александра Александровича (будущего императора Александра III).

(обратно) 292. Ст. 1868. — Печ. по автографу ЦГАЛИ.

(обратно) *293. «Вестник Европы». 1866, т. 4, без строф 4–5 и с последним ст., измененным по требованию цензуры (см.: ЛН. 1935. Т. 19/21. С. 586). — Печ. по Ст. 1868. Автограф ранней ред. — ЦГАЛИ. Написано для вечера памяти Н. М. Карамзина (в 100-летнюю годовщину его рождения) в Обществе для пособия нуждающимся литераторам, где оно было прочитано М. М. Стасюлевичем.

(обратно) *294. Ст. 1868. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано по поводу восстания христианского населения острова Крит против турецкого владычества. Критяне пользовались поддержкой греков. Тютчев, понимавший, что без поддержки Европы и России эти выступления христиан Востока против турок обречены на поражение, но явно переоценивавший возможности России после поражения в Крымской войне, надеялся, что Россия окажет помощь восставшим и воспользуется событиями на Крите для решительного выступления по восточному вопросу. Ст-ние было написано 20 дек. 1866 г., а через несколько дней, после обращений русского кабинета к европейским державам с призывом защитить христианские племена исламского мира, Тютчев написал ст-ние «Хотя б она сошла с лица земного…» (№ 295). Предпринятые русским правительством дипломатические акции практических результатов не имели.

(обратно) 295. Ст. 1868. См. примеч. 296*. В списке М. Ф. Тютчевой (собр. К. В. Пигарева) имеется помета: «На слово леди Бьюкенен: „…бал в пользу кретинов“ вместо „христиан“» (в подлиннике по-французски: «…„une bal pour des crétins“ au lieu „de chrétiens“». Имеется в виду какой-то благотворительный бал для сбора пожертвований в помощь борющимся христианам Крита. На фоне пассивности официальных кругов России желание лишний раз устроить увеселительное мероприятие не могло не вызвать возмущения Тютчева, не раз говорившего о недостойном поведении русского правительства в данной ситуации. Так, летом 1867 г. он писал жене: «Трагична участь бедных кандиотов, которые будут раздавлены. Наше поведение в этом деле самое жалкое. Иногда преступно и бесчестно быть настолько ниже своей задачи» (СН. 1916, кн. 21. С. 225). Вместе с тем Тютчев одобрял дипломатические шаги русского правительства по этому вопросу, противопоставляя их двуличию буржуазных правительств, демагогически заявлявших о верности религиозным и нравственным принципам, а на деле подчинявших свою политику корыстным интересам данного момента. См. также примеч. 294*, 385* и 401*.

(обратно) *296. Ст. 1868, под загл. «В альбом княгини Т.» и с заменой в ст. 5 слова «бог» на «царь», видимо, по ценз. причинам. — Печ. по автографу ПД. Автограф ранней ред. — ЦГАЛИ. Ст-ние 13 января 1867 г. было вписано в альбом Елизаветы Эсперовны Трубецкой (1830–1907). Французский оригинал не установлен.

Золотой дворец — отличавшийся неслыханной роскошью дворец, построенный Нероном (37–68) после пожара Рима в 64 г. и разрушенный после падения императора. Ст-ние перекликается с эпизодом из романа «Коринна, или Италия», где Ж. де Сталь пишет о судьбе «Золотого дворца», путая его с Дворцом цезарей, что «от него осталась лишь груда развалин… Сейчас на этом месте лежат камни, покрытые бурно разросшейся травой: так природа еще раз восторжествовала над творением человека, утешая его красотою своих цветов за причиненные ею разрушения» (Сталь де Ж. Коринна, или Италия. М., 1969. С. 69).

(обратно) 297. «Былое». 1922, № 19. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Эпиграмма направлена против графа Петра Андреевича Шувалова (1827–1889), шефа жандармов и начальника III Отделения. Назначенный в 1866 г. на эти посты, Шувалов был облечен чрезвычайными полномочиями и получил в Петербурге прозвища «Петр IV» и «Аракчеев II» (см.: Долгоруков П. В. Петербургские очерки. М., 1934. С. 270).

(обратно) 298. Ст. 1868, под загл. «Графине А. Д. Блудовой при получении от нее книги с заметками гр. Д. Н. Б.». — Печ. по списку М. Ф. Тютчевой (ЦГАЛИ). О

Блудовой см. примеч. 282*.

Посмертным альбомом Тютчев назвал изданную посмертно книгу Д. Н. Блудова «Мысли и замечания» (Спб., 1866).

(обратно) *299. «Отечественные записки». 1867, май, кн. 1, вслед за статьей Н. Н. Страхова «Новая повесть Тургенева». Три автографа — ЦГАЛИ, Отдел рукописей Гос. публичной библиотеки АН УССР (фонд Н. Н. Страхова) и в собр. П. Г. Богатырева. Во втором загл. «Современное». Написано в связи с появлением в № 3 РВ за 1867 г. романа И. С. Тургенева. «Дым». 23 апр. 1867 г. В. П. Боткин писал Тургеневу: «Вчера я был у Ф. И. Тютчева, — он только что прочел и очень недоволен. Признавая все мастерство, с каким нарисована главная фигура, он горько жалуется на нравственное настроение, проникающее повесть, и на всякое отсутствие национального чувства» (Боткин В. П. и Тургенев И. С. Неизданная переписка. М.; Л., 1930. С. 264). В своем ст-нии Тютчев противопоставляет роману «Дым» творчество писателя 1840-х — начала 1850-х гг., которое он называет «могучим и прекрасным», «волшебным и родным» лесом.

(обратно) *300. МВ. 1867, 14 мая. — «Галичанин». 1867, 20 мая. — Ст. 1868. — Печ. по беловому автографу ПД. Черновой автограф — ПД. Написано в связи со Славянским съездом (см. примеч. 138*). Прочитано Б. М. Маркевичем в качестве приветствия славянским гостям, прибывшим на московскую Этнографическую выставку, 11 мая 1867 г. на банкете в петербургском Дворянском собрании.

Косово поле. Имеется в виду сражение при Косове, произошедшее 27 авг. 1389 г. между османской армией под начальством султана Мурада I и христианскими союзниками, действовавшими под командованием сербского короля Лазаря, — сражение, в котором турки одержали победу.

Белая Гора — возвышенность близ Праги. Жестокое поражение, нанесенное здесь чехам 8 нояб. 1620 г. войсками германского императора Фердинанда II, привело к утрате политической самостоятельности Чехии. В строфе 7 выразилось характерное для реакционно настроенной части русского общества отношение к Польше, представители которой не были приглашены на Славянский съезд.

(обратно) *301. МВ. 1867, 24 мая. — Ст. 1868, с эпиграфом вм. загл. — Печ. по автографу собр. К. В. Пигарева, посланному И. С. Аксакову 16 мая 1867 г. со следующим письмом: «Вот вам, любезнейший Иван Сергеич, окончательное издание этих довольно ничтожных стихов, уже, вероятно, сообщенных вам Ю. Ф. Самариным. Не смейтесь над этою ребячески-отеческою заботливостью рифмотворца об окончательном округлении своего пустозвонного безделья» (Ст. Письма-1957. С. 539). Два автографа ранних ред. — ЦГАЛИ и ПД. Прочитано С. М. Сухотиным 21 мая 1867 г. на банкете, данном в честь прибывших на московскую Этнографическую выставку славянских гостей. По просьбе публики И. С. Аксаков прочитал его вторично. Эпиграф — слова австрийского министра иностранных дел графа фон Бейста, проводившего политику подавления славянских народностей. Характеризуя роль Австрии в судьбах славянства, Тютчев еще в 1849 г. писал в набросках к трактату «Россия и Запад», что именно Австрия «выражала факт преобладания одного племени над другим: племени немецкого над славянским» (Аксаков. С. 212).

(обратно) *302. Ст. 1868. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Автограф ранней ред. — ЦГАЛИ. Повод к написанию ст-ния не выяснен. И. С. Аксаков приводит ст-ние в доказательство того, что «ничто не раздражало Тютчева в такой мере, как скудость национального понимания в высших сферах, правительственных и общественных, как высокомерное, невежественное пренебрежение к правам русской народности» (см.: Аксаков. С. 74).

(обратно) *303. «Юбилей государственного канцлера князя А. М. Горчакова 1867 года» (литогр. изд., ЦГАОР). — Печ. по Ст. 1868. Автограф — ЦГАОР. Написано по поводу 50-летия государственной деятельности Горчакова (см. о нем примеч. 263*). 13 июня 1867 г. в связи с юбилеем он был назначен государственным канцлером.

(обратно) 304. Сочинения графа П. И. Капниста. М., 1901. Т. 1. — Печ. по новонайденному автографу, поступившему в Музей русской культуры (Сан-Франциско, Калифорния, США), в собр. М. Чижевской, из Японии. Написано 14 окт. 1867 г. во время заседания Совета Главного управления по делам печати. Присутствовавший на заседании писатель и редактор «Правительственного вестника» П. И. Капнист заметил, что Тютчев «был весьма рассеян и что-то рисовал или писал на листе бумаги, лежавшей перед ним на столе. После заседания он ушел в раздумье, оставив бумагу». Экспромт был взят Капнистом «на память о любимом им поэте». Этот листок с автографом и рисунком поэта обнаружен недавно Р. Лэйном.

(обратно) 305. «Москва». 1867, 29 окт. Написано по поводу вторжения итальянских патриотов, возглавляемых Дж. Гарибальди (1807–1882), в Папскую область и их борьбы со светской властью пап. Конечным результатом этой борьбы было завершенное к 1879 г. объединение Италии.

Чью помощь ни зови. Намек на помощь, оказанную папству французскими войсками, которые в нояб. 1867 г. отбили наступление гарибальдийцев. Об отношении Наполеона III к светской власти папы Тютчев упоминает в письме к жене от 8 окт. 1867 г. // Соч. 1984. С. 312.

Тиара — тройная корона папы римского.

А ты, ее носитель неповинный, и т. д. Обращение к папе Пию IX.

(обратно) *306. «Русский». 1868, 1 янв. — Печ. по автографу ЦГАОР. Три автографа других ред. — ЦГАОР. Написано в связи с обнародованием 5 дек. 1867 г. дипломатической переписки русского правительства по восточному вопросу, в особенности же в связи с декларацией, в которой оно отказывалось от дальнейшего гарантирования целостности Турецкой империи. Тютчев тщетно надеялся, что это заявление вызовет всеобщее восстание восточных славян против турецкого владычества.

«Journal de St.-Pétersbourg» — правительственная газета, издававшаяся в Петербурге на французском языке.

(обратно) 307. ИВ. 1903, № 7. В последней строфе — воспоминание о Е. А. Денисьевой (см. примеч. 172*).

(обратно) 308. «Русский». 1868, 19 июля. Навеяно зрелищем лесных пожаров под Петербургом летом 1868 г.

(обратно) 309. Ст. 1868. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано на хуторе Гостиловка близ Овстуга.

(обратно) *310. «Русский». 1869, 31 янв. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Автограф ПД — на форзаце экземпляра Ст. 1868, подаренного Тютчевым М. П. Погодину. Автограф ЦГАЛИ был послан Погодину в письме от 30 авг. 1868 г., в котором Тютчев писал: «Простите авторской щепетильности. Мне хотелось, чтобы по крайней мере те стихи, которые надписаны на ваше имя, были по возможности исправны, и потому посылаю вам их вторым изданием». Получив сборник ст-ний, Погодин ответил Тютчеву: «Вы заставили меня пожалеть, что не пишу стихов, любезнейший Федор Иванович. Возражу вам прозою, что такие стихи, родясь утром, не умирают вечером, потому что чувства и мысли, их внушающие, принадлежат к разряду вековечных…» (цит. по: Лирика. Т. 2. С. 396).

Погодин Михаил Петрович (1800–1875) — публицист и историк, университетский товарищ Тютчева.

(обратно) 311. «Москва». 1868, 25 сент. — Печ. по автографу из собр. К. В. Пигарева (в письме к И. С. Аксакову от 22 сент. 1868 г.).

Ковалевский Егор Петрович (1809 или 1811–1868) — писатель, путешественник, востоковед, почетный член Петербургской Академии наук. Деятельность его высоко ценили также Н. А. Некрасов, Н. Г. Чернышевский, М. Е. Салтыков-Щедрин.

(обратно) 312. «Былое». 1922, № 19. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Эпиграмма вызвана ценз. преследованиями славянофильского органа — газеты «Москва» и почти дословно перекликается с письмом Тютчева к брату Николаю от 13 апр. 1868 г.: «Все они <чиновники Министерства внутренних дел> более или менее мерзавцы, и, глядя на них, просто тошно, но беда наша та, что тошнота наша никогда не доходит до рвоты» (Соч. 1984. С. 325).

(обратно) 313. «Заря». 1869, № 2. Вольный перевод ст-ния Г. Гейне «Der Tod, das ist die kühle Nacht…» («Книга песен»: «Опять на родине», 87).

(обратно) 314. РА. 1884, вып. 1. — Печ. по идентичным автографам ЦГАЛИ (в письме к А. Ф. Тютчевой от 18 янв. 1869 г.) и ЦГАОР. Эпиграмма направлена против Владимира Дмитриевича Скарятина, издателя-редактора газеты «Весть», органа дворянской оппозиции реформам 1860-х гг. «Весть» требовала передачи административной власти в деревне в руки дворянства и ограничения самодержавия дворянским парламентом с преимущественными правами аристократии на управление государством.

Громите речью вы свободной Всех тех, кому зажали рот! Имеются в виду, в первую очередь, славянофилы, против которых выступала «Весть» и которые после закрытия в 1868 г. «Москвы», издававшейся И. С. Аксаковым, не имели своего печатного органа.

(обратно) 315. ПССт. 1934. — Печ. по автографуЦГАОР. Обращено к А. М. Горчакову (см. о нем примеч. 263*).

(обратно) 316. «Празднование тысячелетней памяти первосвятителя славян св. Кирилла 14 февр. 1869 года в С.-Петербурге и Москве». Прага. 1869. — Печ. по списку, посланному М. Ф. Тютчевой И. С. Аксакову в письме от 15 февр. 1869 г. (ЦГАЛИ).

Кирилл (827–869) — первоучитель славян, создатель (вместе с Мефодием) церковно-славянской азбуки.

Он нехотя свой прах тебе оставил, Рим. По жалобе католических священников Моравии на Кирилла и Мефодия они были вызваны на суд к папе римскому. Вскоре по прибытии в Рим Кирилл умер.

(обратно) 317. «Сев. цветы на 1903 год». М. 1903. — Печ. по автографу ЦГАЛИ.

(обратно) *318. Соч. 1886. — Печ. по автографу ЦГАЛИ.

(обратно) 319. Соч. 1868. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано по случаю празднования 11 мая 1869 г. памяти просветителей славян Кирилла и Мефодия в Славянском благотворительном обществе.

Не утаится град от зрения людского, Стоя на горней высоте — цитата из евангелия от Матфея (5. 14).

(обратно) 320. «Эстляндские губернские ведомости». 1869, 25 июня. Автографы — ЦГАЛИ и ГПБ. В первых строках имеется в виду сад, разведенный по приказанию Петра I вокруг построенного им загородного дворца в Екатеринентале близ Ревеля (Таллина).

Екатерининская долина — дословный перевод с немецкого слова «Екатериненталь» (по-эстонски: Кадриорг).

(обратно) 321. МВ. 1882, 14 мая, в анонимной заметке «Из Серпуховского уезда», по тексту записной книжки (памятного альбома) усадьбы Отрада-Семеновское, с пометой «Отрада» и подписью: Ф. Тютчев. Написано в имении Орловых-Давыдовых Серпуховского уезда Московской губ. Граф В. П. Орлов-Давыдов (1809–1882), известный богач, занимался благотворительностью, заботился об устройстве быта крестьян.

(обратно) 322. Соч. 1868. — Печ. по списку И. Ф. Тютчева (ЦГАЛИ), в котором имеется следующее примеч.: «Стихотворение это написано Ф. И. Тютчевым в одно из последних пребываний его в принадлежавшем ему имении с. Овстуге и вызвано видом собаки, гнавшейся за стадом гусей и уток». Автограф строфы 5 — ЦГАЛИ.

(обратно) *323. «Православное обозрение». 1869, № 9. — Печ. по беловому автографу ПД. Черновой автограф — ПД. Прочитано 24 авг. 1869 г. в Москве на заседании Славянского комитета, посвященном 500-летию со дня рождения чешского проповедника-реформатора Яна Гуса (1369–1415). Стихи были присоединены к золотой чаше, посланной Комитетом в Прагу. В русских славянофильских кругах гуситство рассматривалось как протест славянской религиозной мысли против западноевропейской. Разделяя это убеждение, Тютчев писал в статье «Россия и Революция»: «…вся еще сохранившаяся в Богемии национальная жизнь сосредоточена в ее гуситских верованиях, в этом постоянно живучем протесте ее угнетенной славянской национальности против захватов римской церкви, а также и против немецкого господства» (ПССоч. 1913. С. 463). Под

страшной ценой подразумевается казнь Яна Гуса, обвиненного в ереси и сожженного живым по приговору католической церкви.

(обратно) *324. «Заря». 1869, № 9. Автограф — ЦГАЛИ. Ст-ние навеяно встречей с А. Н.

Муравьевым (см. примеч. 12*) в Киеве в авг. 1869 г.

Воздушно-светозарный храм — Андреевский собор в Киеве, построенный по проекту Растрелли. Назван в честь святого Андрея Первозванного, считавшегося первым проповедником христианства на Руси. А. Н. Муравьев жил неподалеку от Андреевского собора.

(обратно) 325. Соч. 1886. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано в Овстуге.

(обратно) 326. «Красная нива». 1926, № 6. — Печ. по идентичным автографам ПД и Гос. литературного музея.

(обратно) *327. «Голос». 1869, 15 окт. Автограф — ЦГАЛИ. Вызвано торжествами, проходившими в окт. 1869 г. в Турции в связи с завершением строительства Суэцкого канала, которое было осуществлено с помощью Франции. Поэтому Наполеону III и его жене императрице Евгении (о ней говорится в строфах 9-11) в Турции оказывались особенные почести.

Мусикия — музыка.

Рима дочь — католичка.

Как вторая Клеопатра. В древности, при египетской царице Клеопатре (I в. до н. э.), уже существовал канал на Суэцком перешейке, но позднее он был занесен песком.

(обратно) *328. «Голос». 1869, 28 дек. — Печ. по списку Эрн. Ф. Тютчевой из собр. К. В. Пигарева. Написано по поводу забаллотирования на выборах в адъюнкты Академии наук известного слависта-этнографа, собирателя онежских былин Александра Федоровича

Гильфердинга (1831–1872). Тютчев высоко ценил его заслуги перед русской и славянской филологией. Во время предсмертной болезни он написал ст-ние, посвященное памяти Гильфердинга (№ 375).

(обратно) 329. Соч. 1886, с опечаткой в ст. 19 («на» вм. «не» — исправлена в ПССоч. 1912). Юлия Федоровна

Абаза (ум. 1915) — музыкантша и певица. Была дружна с Гуно и Листом, принимала активное участие в основании Русского музыкального общества.

(обратно) 330. НСт. 1926. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Повод к написанию эпиграммы не установлен.

(обратно) 331. ПССт. 1934. — Печ. по списку из архива А. М. Горчакова (ЦГАОР), в котором подпись «Ѳ. Т.» воспроизведена с ошибкой («О. Т.»). В ст. 9 слово «смелый» заменено на «милый» по рифме и смыслу (см: Лирика. Т. 2. С. 434). Обращено, по-видимому, к Н. С. Акинфьевой (см. примеч. 254*, 274*, 281*).

(обратно) *332. Соч. 1886. — Печ. по идентичным автографам ЦГАЛИ и ПД (альбом Е. Н. Опочинина). Русскому тексту в автографах предшествует полный текст немецкого подлинника. Автограф ранней ред. — ЦГАЛИ. Перевод песни Клары из 2-й сцены 3-го акта драмы Гете «Эгмонт».

(обратно) *333. «Заря». 1870, № 5. Автографы ранних ред. — ЦГАЛИ и ПД, без загл. Написано для прочтения на вечере с «живыми картинами», устроенном 1 апр. 1870 г. в пользу Славянского благотворительного комитета. Предварительно, 26 марта, оно было прочитано на литературном вечере у Тютчева.

Клир — церковный причт; духовенство.

Вероломный кесарь — германский император Сигизмунд, давший Гусу (см. примеч. 323*) охранную грамоту при вызове его на церковный собор в Констанце, но затем, под давлением собора, признавший ее недействительной, как выданную еретику.

Старица простая. По преданию, одна старая женщина бросила вязанку хвороста в костер Гуса, чем вызвала его восклицание: «Sancta simplicitas!» («Святая простота!»).

(обратно) 334. Соч. 1886. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано проездом через Вильну (Вильнюс) за границу.

Крин — лилия.

Позднее былое — польское восстание 1863 г.

(обратно) 335. «Заря». 1870, № 12, с пометой: Карлсбад. По указанию, сделанному Я. П. Полонским П. В. Быкову, инициалы в загл. обозначают сокращение переставленных слов «Баронессе Крюденер» (см.: ПССоч. 1912. С. 638). Как и многие другие примеч. ПССоч. 1912, данное примеч. не вызывает доверия. В перечне курортных гостей и полицейских протоколах Карлсбада имя А. Адлерберг (в первом браке — Крюденер) не значится. Скорее всего, ст-ние обращено к сестре первой жены Тютчева Клотильде Ботмер (1809–1882), в замужестве Мальтиц, которая находилась в июле 1870 г. в городе Кезене под Наумбургом (в 120 км от Карлсбада) и с которой Тютчев мог встретиться между 21 и 26 июля, перед поездкой в Теплиц.

(обратно) *336. «Заря». 1870, № 10. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Прочитано 1 окт. 1870 г. на празднестве, устроенном Славянским благотворительным комитетом по случаю перехода в православие 13-ти чехов.

Кровь льется через край. Имеется в виду начавшаяся 19 июля 1870 г. франко-прусская война.

Оракул наших дней — германский канцлер Отто Бисмарк (1815–1898), процитированные в ст-нии слова которого выражают идеологию германского милитаризма.

(обратно) *337. «Русь». 1880, 22 нояб., под загл. «В альбом П. А. Вакара» и с примеч. от редакции: «Это стихотворение, так сказать, от цензора к цензору — печатается нами с разрешения самого П. А. Вакара <1820–1899>, которому, как члену Совета Главного управления по делам печати, Ф. И. Тютчев в качестве члена того же Совета приходился коллегой». — Печ. по списку ГБЛ с утраченного автографа (в письме К. П. Победоносцева к Е. Ф. Тютчевой). О ценз. деятельности поэта и его сослуживцев см.: Брискман М. Ф. И. Тютчев в комитете цензуры иностранной // ЛН. 1935. Т. 19/21. С. 565–578; Пигарев. С. 158–168.

Штуцер — род ружья; здесь: намек на охранительную функцию цензуры.

(обратно) *338. РВ. 1871, янв. Автографы — ЦГАЛИ, ПД (собр. К. Р.) и собр. Ю. Г. Оксмана. Александра Васильевна

Плетнева (1826–1901) — жена поэта и критика П. А. Плетнева.

(обратно) *339. «Поздравления князю А. М. Горчакову по поводу циркуляра 19 окт. 1870 г.» (литогр. изд., ЦГАОР). — Печ. по автографу ЦГАОР (в письме к А. М. Горчакову от 6 дек. 1870 г.) с восстановлением загл. по автографам ПД и Центрального гос. музея музыкальной культуры им. М. И. Глинки. Еще два автографа — ЦГАЛИ и ЦГАОР. Вызвано обнародованием 3 нояб. 1870 г. декларации А. М. Горчакова (см. о нем примеч. 263*) о расторжении 14-й статьи Парижского мирного договора 1856 г., ограничивавшей права России на Черное море. Пояснением к последней строфе служит письмо Тютчева к А. Ф. Аксаковой от 22 нояб. 1870 г., в котором «твердому и достойному образу действий» правительства он противопоставляет «жалкое и даже омерзительное поведение петербургских салонов», заискивающих перед иностранцами (см.: ЛН. 1935. Т. 19/21. С. 245).

Точка Архимеда — поворотный пункт; Архимеду приписываются слова: дайте мне точку опоры, и я поверну весь мир.

(обратно) *340. РА. 1874, вып. 10. — Печ. по автографу из собр. К. В. Пигарева (в письме поэта к Е. Ф. Тютчевой от 31 дек. 1870 г. из Петербурга). Автограф ранней ред. — ЦГАЛИ.

Брат — Николай Иванович Тютчев (1800–1870). Написано по дороге из Москвы в Петербург, куда Тютчев возвращался после похорон брата. По словам И. С. Аксакова, Н. И. Тютчев был, «можно сказать, единственным другом Ивана Федоровича, у которого вне семьи было великое множество «друзей», но между ними ни одного, с кем бы преимущественно пред прочими делился он всеми тайнами мысли и сердца, с кем бы состоял в отношениях исключительно тесной, задушевной дружбы. Николай Иванович Тютчев любил брата не только с братскою, но с отцовскою нежностью, и ни с кем не был Иван Федорович так короток, так близко связан своею личною судьбой с самого детства» (Аксаков. С. 307).

(обратно) 341. «Труды Ленинградского гос. библиотечного института имени Н. К. Крупской». 1956. Т. 1. Четверостишие было записано Тютчевым в альбом П. А. Вакара (см. примеч. 337*).

(обратно) 342. Мур. сб. 1928. — Печ. по списку Д. Ф. Тютчевой в письме ее к Е. Ф. Тютчевой от 4 февр. 1871 г. (ММ).

(обратно) *343. «Стихотворения к живым картинам, данным в пользу Славянского благотворительного комитета 29 марта 1871 г.». Спб., 1871. Автограф строф 3 и 4 — ЦГАЛИ. Вызвано отменой 14-й статьи Парижского мирного договора 1856 г. (см. примеч. 339*). В строфе 4 курсивом выделена цитата из ст-ния Пушкина «К морю».

Петропавловского сводагробовая сень. Имеется в виду могила Николая I в Петропавловском соборе.

(обратно) *344. «Гражданин». 1872, 17 янв., по несохранившемуся автографу. Автограф — ГБЛ. Написано по поводу первой годовщины со дня провозглашения догмата о непогрешимости папы римского, принятого Ватиканским собором 18 июля 1870 г.

Далай-лама — титул первосвященника ламаистской церкви в Тибете. Далай-лама являлся не только духовным, но и светским правителем Тибета. Сравнением с далай-ламой Тютчев намекает на постоянные претензии пап на светскую власть.

(обратно) *345. Соч. 1886. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Первоначальный набросок (11 ст.) — ЦГАЛИ. Написано под впечатлением поездки в село Вщиж Брянского уезда Орловской губ., которое было некогда столицей удельного княжества и близ которого сохранились древние курганы, напоминающие о кровавых событиях истории села. Тематически и идейно перекликается со ст-нием № 78.

(обратно) 346. «Пятидесятилетие гражданской и ученой службы М. П. Погодина». М., 1872. О

Погодине см. примеч. 310*.

(обратно) 347. «Гражданин». 1872, 6 марта.

Политковская М. К. (ум. в 1872 г.) — писательница и переводчица, знакомая поэта.

(обратно) *348. МВ. 1883, 19 апр., под загл. «Светлое Христово Воскресение». — Печ. без загл., отсутствующего в автографах (ЦГАЛИ и собр. К. В. Пигарева). и с исправлением по автографам ошибок в ст. 2 («Святой, святой» вм. «Святись, святись») и в ст. 18 («полей» вм. «повей»). В строфе 4, отсутствующей в автографах, было ошибочно напечатано: «врачество» вм. «врачевство» или «врачебство». Написано в день Пасхи, 16 апр. 1872 г., и послано дочери Марии (в замужестве Бирилевой), умиравшей в то время от чахотки в Рейхенгалле (Бавария). В ЦГАЛИ имеется список ст-ния, сделанный Марией незадолго до смерти.

(обратно) 349. Тютчевиана. Обрывок автографа — ЦГАЛИ. Написано в альбом Марии Карловне Петерсон (род. 1856), внучке первой жены поэта.

(обратно) 350. Ф. И. Тютчев в своих письмах к Е. К. Богдановой и С. П. Фролову. Л., 1926. — Печ. по автографу ПД. Написано на тетради стихов Екатерины Кирилловны

Зыбиной (1845–1923), поэтессы-дилетантки.

(обратно) 351. Соч. 1900. — Печ. по списку Д. Ф. Тютчевой (ЦГАЛИ). Обращено к Эрн. Ф. Тютчевой (см. примеч. 134*).

ПРИЛОЖЕНИЯ
I. ДЕТСКОЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
(обратно) 352. «Звенья». 1933, кн. 2. — Печ. по списку Е. Л. Тютчевой (ММ), матери поэта. Написано ко дню рождения отца, Ивана Николаевича Тютчева (1768–1846).

II. СТИХОТВОРНЫЕ ШУТКИ И ТЕЛЕГРАММЫ
(обратно) 353. СН. 1904, кн. 8, с. 57. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано от лица дочери поэта Марии (в замужестве Бирилевой) в связи с 50-летним юбилеем П. А. Вяземского и содержит намек на любительский спектакль (дек. 1853 г.), в котором Мария Тютчева выступала в мужской роли — майора. Тогда Вяземский посвятил ей ст-ние «Любезнейший майор, теперь ты чином мал…». Позднее он же, по случаю помолвки М. Ф. Тютчевой с Н. А. Бирилевым, написал ст-ние «Я знал майором вас когда-то…».

(обратно) 354. ПССт. 1934. — Печ. по списку Е. Ф. Тютчевой (ЦГАЛИ). Послано телеграфом брату поэта Н. И. Тютчеву (см. примеч. 340*) и Николаю Васильевичу Сушкову (1796–1871), мужу сестры поэта, Дарьи, в день их именин.

(обратно) 355. «Однодневная газета Комитета академических театров помощи голодающим». 1922, 28/29 мая. — Печ. по тексту телеграфного бланка (ЦГАЛИ). Послано дочери Дарье (1834–1903) в день ее рождения.


*356–357. 1 — Тютчевиана. 2 — Ст. 1868, под загл. «Телеграмма в Петергоф князю П. А. Вяземскому». Печ.: 1 — по автографу ЦГАЛИ; 2 — по авториз. списку М. Ф. Бирилевой (автограф — ЦГАЛИ). Два варианта поздравительной телеграммы П. А. Вяземскому по случаю дня его рождения (29 июня 1865 г.).

Лазарь — бедняк, о котором рассказывается в евангельской притче (Лука, 16. 19–31).

Ир — см. примеч. 115*.

Буря дождевая. Имеется в виду каскад петергофских фонтанов.

(обратно) 358. НСт. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано от лица Эрн. Ф. Тютчевой (см. примеч. 134*), обращено к П. А. Вяземскому. Повод к написанию не установлен.

(обратно) 359. ПССт. 1934. — Печ. по телеграфному бланку (ГБЛ). Послано жене поэта Эрн. Ф. Тютчевой (см. примеч. 134*).

(обратно) 360. Тютчевиана. Текст ст-ния выгравирован на серебряном салфеточном кольце, имеющем вид собачьего ошейника (собр. К. В. Пигарева). Вручение этого подарка, предназначавшегося Эрн. Ф. Тютчевой (см. примеч. 134*), было устроено так, что он был поднесен ее собакой по кличке Ромп.

(обратно) 361. «Однодневная газета Комитета академических театров помощи голодающим». 1922, 28/29 мая. — Печ. по телеграфному бланку (ЦГАЛИ). Послано дочери Анне в день ее рождения 21 апр. 1872 г. На это же число приходились именины самого поэта.

III. СТИХОТВОРЕНИЯ, НАПИСАННЫЕ ВО ВРЕМЯ ПРЕДСМЕРТНОЙ БОЛЕЗНИ
(обратно) *362. «Гражданин». 1873, 8 янв. — Печ. по списку И. С. Аксакова (ЦГАЛИ). Автограф (набросок ст. 1-20) — ЦГАЛИ. Вызвано известием о смерти

Наполеона III (1808–1872)

(обратно) 363. «Красная нива». 1926, № 6. — Печ. по списку ПД. Обращено к Елене Карловне

Богдановой (1823–1900), приятельнице Е. А. Денисьевой (см. примеч. 172*). Письма Тютчева к ней см.: Федор Иванович Тютчев в письмах к Е. К. Богдановой и С. П. Фролову. Л., 1926.

(обратно) 364. Соч. 1900. — Печ. по списку Д. Ф. Тютчевой (ЦГАЛИ). Посвящено Евгении Сергеевне

Шеншиной (1833–1873). В ст. 21–33 идет речь о кончине дочери поэта от второго брака, М. Ф. Бирилевой, которая была приятельницей Е. С. Шеншиной.

(обратно) 365. Соч. 1900. — Печ. по спискам Д. Ф. Тютчевой (ЦГАЛИ). Посвящено взаимоотношениям России и Англии во время Хивинского похода 1873 г., за которым Тютчев с самого его начала внимательно следил по газетам (см.: Аксаков. С. 316).

Британский леопард — Великобритания, в гербе которой изображен лев.

(обратно) 366. «Рупор». 1928, № 6. — Печ. по авториз. списку Эрн. Ф. Тютчевой (ЦГАЛИ). Написано по поводу столкновения московского губернатора П. П. Дурново (р. 1835) с московским городским головой И. А. Ляминым (или Ланиным), явившимся к нему не в мундире, а во фраке. Подробнее см.: Лирика. Т. 2. С. 430.

Баскаки — татаро-монгольские военачальники, собиравшие подать для золотоордынских ханов.

(обратно) 367. НСт. — Печ. по автографу ЦГАЛИ.

Дурново — см. примеч. 366*.

(обратно) *368. НСт. — Печ. по автографу ЦГАЛИ.

(обратно) 369. ПССт. 1934. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано по поводу отъезда императрицы Марии Александровны (см. примеч. 259*) в Сорренто.

(обратно) 370. НСт. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Обращено к дочери Дарье в день ее именин.

(обратно) 371. НСт. — Печ. по автографу из собр. К. В. Пигарева. Переложение начала церковного песнопения «Чертог твой вижду, Спасе мой, украшенный…», исполняемого в седьмую неделю великого поста.

(обратно) *372. РА. 1874, вып. 10. С. 18. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. 2-й автограф — ЦГАЛИ. Написано в 55-ю годовщину со дня рождения Александра II. 17 апр. 1818 г. 15-летний Тютчев с отцом посетили В. А. Жуковского, жившего тогда в Кремле, в Чудовом монастыре.

(обратно) 373. Соч. 1900. — Печ. по списку Д. Ф. Тютчевой (ЦГАЛИ). Написано в связи с предполагавшимся, но несостоявшимся посещением больного поэта Александром II.

(обратно) 374. Соч. 1900. — Печ. по списку ЦГАЛИ.

(обратно) 375. соч. 1886. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Посвящено кончине А. Ф. Гильфердинга (см. примеч. 328*).

(обратно) 376. РС. 1873, № 8, в некрологе Тютчева, написанном А. В. Никитенко. — Печ. по автографу ПД. Было послано академику, профессору русской словесности Петербургского университета Александру Васильевичу Никитенко (1804–1877). В автографе после текста приписка: «Друг мой, когда я вас увижу? Мне страшно тяжело и грустно».

IV. КОЛЛЕКТИВНОЕ
(обратно) 377. «День». 1862, 15 сент. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Переработка стихов, написанных старшей дочерью поэта Анной и изображающих Святогорский монастырь, находящийся на берегу Северного Донца в Изюмском уезде Харьковской губ. Текст ст-ния А. Ф. Тютчевой см.: Лирика Т. 2. С. 427.

Лития — вид непродолжительного богослужения.

V. СТИХОТВОРЕНИЯ, ПРИПИСЫВАЕМЫЕ ТЮТЧЕВУ
В данный раздел вошли только те ст-ния, атрибуция которых Тютчеву подкрепляется достаточно вескими доводами. Сюда не включены издавна приписывавшиеся поэту ст-ние К*** («Уста с улыбкою приветной…») («Пантеон дружбы на 1834 год». М., 1834, подпись: Т — в) и эпиграмма «„И дым отечества нам сладок и приятен“…» («Голос», 1867, 22 июня, с указанием: «наш поэт-ветеран»). Автором первого ст-ния считал Тютчева Н. В. Гербель, составитель хрестоматии «Русские поэты в биографиях и образцах» (Спб., 1873 и послед. изд.). Со ссылкой на него оно было введено П. В. Быковым в ПССоч. 1912. Вообще, информация Гербеля — крайне ненадежный источник. У самого Гербеля этого ст-ния нет в библиографии ст-ний Тютчева, помещенной в хрестоматии. Вдобавок к тому авторы «Пантеона дружбы» и его издатель И. Орлов — друзья-офицеры (см.: Смирнов-Сокольский Н. П. Русские литературные альманахи и сборники XVIII–XIX вв. М., 1965. С. 188). Эпиграмма же была приписана Тютчеву Н. И. Мордовченко (см.: «Звезда». 1929, № 9. С. 202–203) на том основании, что поэт получил в 1867 г. гонорар от А. А. Краевского, издателя газеты «Голос». На самом деле он был получен за ст-ние «Дым», напечатанное в другом издании Краевского — журнале «Отечественные записки» (см. примеч. 299*). Желчный тон эпиграммы более соответствовал отношению к роману Тургенева «Дым» П. А. Вяземского, чем Тютчева, в одноименном ст-нии которого господствует иная тональность. В сб. «Русская эпиграмма второй половины XVIII — начала XX в.» (Л., 1975. С. 741) эта эпиграмма введена в комментарий в качестве приписываемой Вяземскому.

(обратно) 378. Тютч. сб., по списку из альбома 1820-х гг., в статье Б. В. Томашевского и Ю. Н. Тынянова «Молодой Тютчев». Написано, по-видимому, во время конгресса в Троппау и Неаполитанского восстания 1820 г. В эпиграмме содержится намек на склонность Александра I к любовным приключениям и на легкомысленное поведение австрийской императрицы.

(обратно) 379. Тютч. сб., по списку из альбома 1820-х гг. (см. примеч. 378*). Эпиграмма на профессора Московского университета Михаила Григорьевича Павлова (1793–1840), читавшего курсы минералогии и сельского хозяйства. Павлов выступал и на литературном поприще, сотрудничал в журналах и альманахах, позднее издавал журнал «Русский зритель».

(обратно) 380. РЗ. 1828, № 1/2, с двумя звездочками вм. подписи. На принадлежность ст-ния Тютчеву указал П. В. Быкову Л. Н. Майков (ПССоч. 1913. С. 616). Обращено к С. Е. Раичу (см. примеч. 7* и 31*) по поводу окончания им перевода поэмы Т. Тассо «Освобожденный Иерусалим». Раич не мог не уведомить любимого ученика об окончании своего большого труда, с которым Тютчев имел возможность ознакомиться по отрывкам, печатавшимся в журналах и альманахах с 1825 г. Тютчеву было свойственно откликаться стихами на важнейшие события литературной жизни своего воспитателя. Непроясненным остается тот факт, что данное ст-ние с датой 27 дек. 1827 г. появилось в № 1/2 РЗ, разрешенного цензором к печати 30 янв. 1828 г., между тем как на пересылку ст-ния из Мюнхена и на печатание номера журнала должно было бы уйти не менее полуторадвух месяцев.

Но девы павшего Сиона Другой венок тебе сплели. Из сельских крин и роз Сарона. Реминисценция из библейской «Песни песней» (3. 11), намек на бракосочетание Раича.

(обратно) 381. Г. 1829, № 44, с подписью: Т· · ·ъ. На принадлежность ст-ния Тютчеву указал В. Я. Брюсов (см.: РА. 1898, кн. 3. С. 253–254).

(обратно) 382. Печ. впервые по списку М. Ф. Бирилевой (ЦГАЛИ). На обороте — сделанный ею же список ст-ния «Как хорошо ты, о море ночное…» (конец янв. 1865 г.). Ст-ний других поэтов в данной группе списков М. Ф. Бирилевой нет. Судя по почерку и качеству чернил и бумаги, ст-ние было записано гораздо раньше, однако не ранее 1857 г., когда в тютчевском семействе начали пользоваться химическими чернилами. Список обрывается на середине строфы. Окончание было перенесено на другой лист, который не обнаружен. Подавление общественной мысли в России в 30-летнее царствование Николая I и — как результат этого — поражение в Крымской войне, политический кризис 1850-х — начала 1860-х гг. — одна из центральных тем поэзии Тютчева петербургского периода. Эта тема постоянно звучит и в его письмах и является ведущей в его «Записке о цензуре» (1857). Об этом говорится, например, в письме к жене поэта от мая 1855 г. (см.: Соч. 1984. С. 231). Ст-ние написано, по-видимому, по поводу студенческих беспорядков 1861 г. и закрытия Петербургского университета. См. примеч. к ст-нию № 248*. Автор не говорит, какая именно мысль находит себе защитников в «детях». Он сочувствует не направлению их мысли, а их борьбе против отупляющего действия режима. Это характерно для Тютчева, умевшего ценить и «другие призванья» (ср. ст-ние № 290, в котором также поставлена проблема «отцов и детей», но доминирует этический аспект отношений между поколениями). Обращают на себя внимание и типичные для Тютчева стилистические элементы: обилие вопросительных конструкций, оксюморон «тьмой ослеплены», архаизмы «противу» и «тать», излюбленный провиденциалистский эпитет «роковой». Ст-ние, написанное скачущим разностопным ямбом (встречающимся у Тютчева как раз в 1860-е гг.), явно недоработано и не рассчитано на публикацию.

Какие песни, милый мой, Когда вокруг лишь ненависти крики. Ответ на вопрос, оставшийся за текстом, непосредственность и задушевность обращения как бы в середине разговора — черта, присущая многим ст-ниям Тютчева. Поэту не в первый раз приходилось оправдывать свое творческое молчание политическими неурядицами (ср. ст-ние № 209). После того как в 1854 г. вышел сборник его лирики, к Тютчеву не раз обращались с просьбами дать стихи для печати или написать в альбом. Между тем в конце 1850-х — начале 1860-х гг. он очень мало писал и еще меньше печатался.

(обратно) 383. Тютч. сб., в статье: Быков П. В. Ф. И. Тютчев. Из встреч минувшего. По утверждению Быкова, автограф ст-ния он получил непосредственно из рук Тютчева. Воспоминания Быкова о Тютчеве не внушают доверия. Сомнителен сам факт знакомства Быкова с Тютчевым. Непонятно также, почему Быков не включил это ст-ние в ПССоч. 1912. Вместе с тем полностью отрицать авторство Тютчева и подозревать факт подделки тоже нет пока достаточных оснований, ибо в ст-нии немало тютчевских лексико-стилистических черт. По сообщению Быкова, ст-ние написано после смерти Денисьевой и ее дочери Елены, т. е. не ранее 1865 г.

(обратно) 384. «Братская помощь пострадавшим в Турции армянам: Литературно-научный сборник». М., 1897. Возможно, что это не первая публикация. Повод к написанию — по-видимому, восстание на острове Крит и волнения христианских народностей на Балканах (1866–1867). См. примеч. 294*, 295* и 402*.

(обратно) 385. «Заря». 1869, кн. 11. На принадлежность ст-ния Тютчеву указали редактору ПССоч. 1912 П. В. Быкову издатель «Зари» В. В. Кашпирев и Н. Н. Страхов (см.: ПССоч. 1912. С. 638). Не исключено, что ст-ние имеет политический подтекст. Ср. в «Записке о цензуре в России»: «…следовало бы всем, как обществу, так и правительству, постоянно говорить и повторять себе, что судьба России уподобляется кораблю, севшему на мель, который никакими усилиями экипажа не может быть сдвинут с места, и лишь только одна приливающая волна народной жизни в состоянии поднять его и пустить в ход» (ПССоч. 1913. С. 329).

VI. СТИХОТВОРЕНИЯ, НАПИСАННЫЕ НА ФРАНЦУЗСКОМ ЯЗЫКЕ
(обратно) 386. Тютч. сб. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано в Линдау, красивом курортном городке на берегу Боденского озера (Германия), по пути из Мюнхена в Турин. Обращено к Аполлонию Петровичу Мальтицу (1795–1870), второстепенному немецкому поэту. В 1837 г. Мальтиц сменил Тютчева на посту первого секретаря русской миссии в Мюнхене. В 1839 г. он женился на сестре первой жены Тютчева Клотильде Ботмер. В автографе после текста ст-ния приписка по-французски: «Прощайте! Какой я ребенок! Какой я слабый человек! Сегодня я только и делал, что читал вас и думал о вас. Мой дружеский привет Клотильде. Будьте счастливы — она и вы. Тютчев».

Et sentir sur nos fronts flotter le même ombrage (И чувствовать на наших лбах ту же колеблющуюся тень). Аполлоний Мальтиц и его брат Фридрих Мальтиц часто бывали в доме Тютчевых в Мюнхене, поэтому у них было много общих воспоминаний.

(обратно) 387. СН. 1914, кн. 18. — Печ. по автографу ГБЛ (вложен в одно из писем к Эрн. Ф. Тютчевой за 1842 г.).

(обратно) 388. Соч. 1900. — Печ. по автографу из собр. К. В. Пигарева. Первая строфа написана от лица Эрн. Ф. Тютчевой. (см. примеч. 134*).

(обратно) 389. Соч. 1900. — Печ. по автографу из собр. К. В. Пигарева. Написано в Петербурге.

(обратно) 390. ПССт. 1934. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано, повидимому, в том же 1849 г., что и посвященное А. Ламартину ст-ние № 158.

(обратно) 391. «Звенья». 1933, кн. 2. — Печ. по списку Д. Ф. Тютчевой (ЦГАЛИ). Обращено, по-видимому, к Эрн. Ф. Тютчевой (см. примеч. 134*).

(обратно) 392. Соч. 1900. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. В автографе после текста ст-ния и даты помета по-французски: «Прогулка ночью с Нести». Нести — уменьшительное имя Эрн. Ф. Тютчевой (см. примеч. 134*).

(обратно) 393. РА. 1892, вып. 4. — Печ. по автографу из собр. К. В. Пигарева. Обращено к Эрн. Ф. Тютчевой (см. примеч. 104*) в день ее рождения.

(обратно) 394. «Звенья». 1933, кн. 2. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Перевод ст-ния Микеланджело, тогда же переведенного на русский язык («Молчи, прошу, не смей меня будить…»). См. № 217*.

(обратно) 395. Тютчевиана. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Написано от лица дочери поэта Дарьи, которую уговаривали принять участие в любительской постановке комедии-пословицы А. де Мюссе «Il faut qu’une port ouverte ou fermée». Об этом говорится в письме Эрн. Ф. Тютчевой к К. Пфеффелю от 24 нояб. 1855 г. (ММ).

(обратно) 396. Соч. 1900. Посвящено Е. Н. Анненковой (см. примеч. 237*).

(обратно) 397. «Однодневная газета Комитета академических театров помощи голодающим». 1922, 28/29 мая. — Печ. по автографу из собр. К. В. Пигарева.

(обратно) 398. Тютчевиана. — Печ. по автографу ЦГАЛИ. Автограф другой ред. — ЦГАЛИ. Обращено к дочери Марии в день ее рождения.

Гекуба — здесь: собака М. Ф. Тютчевой.

(обратно) 399. Печ. впервые по автографу ЦГАОР. Посвящено вел. кн. Елене Павловне (1806–1873), принцессе Вюртембергской, жене вел. кн. Михаила Павловича. Елене Павловне Тютчев был представлен уже в 1844 г. (см.: Соч. 1984. С. 102). Впоследствии он был частым гостем в ее дворцах. Елена Павловна была одной из немногих, кто выразил Тютчеву сочувствие по поводу смерти Денисьевой (см. примеч. 172*). Дочь Тютчева и Денисьевой Елена воспитывалась в пансионе мадам Труба, находившемся под особым покровительством великой княгини (см.: Соч. 1984. С. 272, 398).

(обратно) 400. Печ. впервые по автографу ЦГАОР. Посвящено императрице Марии Александровне (см. примеч. 259*). Ей посвящены ст-ния № 259, 260 и 369. Дочь Тютчева Анна в 1852–1855 гг. была фрейлиной вел. кн. цесаревны Марии Александровны, а дочь Дарья — с 1858 г.

(обратно) 401. РА. 1874, вып. 10. — Печ. по автографу ГБЛ (в письме к Эрн. Ф. Тютчевой от 24 июля 1867 г.). В этом письме Тютчев сообщал: «Вот стихотворение, посланное недавно леди Бьюкенен по случаю приема, сделанного султану королевой английской» (СН. 1916, кн. 21. С. 327). Летом 1867 г. турецкий султан Абдул-Азис (1830–1876) посетил Париж и Лондон и был принят с большими почестями Наполеоном III и королевой Викторией. В это время турецкие войска разгромили восстание христианских народностей на острове Крит. См. примеч. 294*, 295* и 385*.

«Honny soit qui mal y pense» («Позор тому, кто дурно подумает об этом») — девиз английского ордена Подвязки.

(обратно) 402. Тютчевиана. Вызвано желанием дочери Марии работать сестрой милосердия в Георгиевской общине. Об этом имеется запись в дневнике М. Ф. Тютчевой от 9 дек. 1870 г. (ММ).

(обратно) (обратно)

Иллюстрации

1. Фронтиспис*. Ф. И. Тютчев. Гравюра Ф. Брокгауза (Лейпциг, 1874) с фотографии С. Л. Левицкого 1869 г.


2. С. 128. Автограф ст-ния «Тени сизые смесились…». ЦГАЛИ.


3. С. 139. Автограф ст-ния «1-е декабря 1837». ЦГАЛИ.


4-7. Между с. 160 и 161.


Ф. И. Тютчев в детском возрасте. Пастель работы неизвестного художника. Музей-усадьба Мураново. На обороте:

Ф. И. Тютчев. Портрет работы неизвестного художника. Масло. Начало 1820-х гг. Музей-усадьба Мураново.

Элеонора Федоровна Тютчева (урожденная гр. Ботмер, 1799–1838), первая жена поэта. Фотография с несохранившегося акварельного портрета неизвестного художника. 1830-е гг. Музей-усадьба Мураново.

На обороте: Эрнестина Федоровна Тютчева (урожденная бар. Пфеффель, 1810–1894), вторая жена поэта. Портрет работы Ф. Дюрка. Масло. Начало 1840-х гг. Музей-усадьба Мураново.


8-11. Между с. 192 и 193.

Ф. И. Тютчев. Фотография. Начало 1850-х гг. Музей-усадьба Мураново.

На обороте: Елена Александровна Денисьева (1826–1864), «последняя любовь поэта». Акварель работы Иванова. Начало 1850-х гг. (?). Музей Института русской литературы АН СССР.


Ф. И. Тютчев. Фотография А. И. Деньера. 1864 г. Музей-усадьба Мураново.

На обороте:

Клотильда Мальтиц (урожденная гр. Ботмер, 1809–1882), свояченица поэта по первой жене, предполагаемый адресат ст-ния «Я встретил вас — и всё былое…» Портрет работы неизвестного художника. Масло. Баварский национальный музей.

(обратно)

Выходные данные

Тютчев Ф. И.

Т 98 Полное собрание стихотворений / Вступ. ст. Н. Я. Берковского; Сост., подгот. текста и примеч. А. А. Николаева. — Л.: Сов. писатель, 1987. — 448 с., 9 илл. — (Б-ка поэта. Большая серия).


Это издание — самое полное собрание стихотворений Ф. И. Тютчева. Стихотворения расположены в книге в хронологическом порядке. Имеется раздел «Приложения», материал которого сгруппирован под рубриками: I. Детское стихотворение, II. Стихотворные шутки и телеграммы, III. Стихотворения, написанные во время предсмертной болезни, IV. Коллективное, V. Стихотворения, приписываемые Тютчеву, VI. Стихотворения, написанные на французском языке (сопровождаемые переводами на русский язык). За «Приложениями» следует раздел «Другие редакции и варианты».


ББК 84.Р1

Федор Иванович Тютчев

ПОЛНОЕ СОБРАНИЕ СТИХОТВОРЕНИЙ

Л. О. изд-ва «Советский писатель», 1987 г. 448 с. План выпуска 1987 г. № 425


Редакционная коллегия

Ю. А. Андреев (главный редактор), И. В. Абашидзе, Г. П. Бердников, А. Н. Болдырев, Р. Г. Гамзатов, Н. М. Грибачев, М. А. Дудин, А. В. Западов, Е. А. Исаев, М. К. Каноат, Д. С. Лихачев, Э. Б. Межелайтис, А. А. Михайлов, Л. М. Мкртчян, Д. М. Мулдагалиев, Б. И. Олейник, А. И. Павловский, С. А. Рустам, Н. Н. Скатов, М. Танк

Художник В. В. Еремин

Худож. редактор Б. А. Комаров

Техн. редактор Е. Ф. Шараева

Корректоры Е. Я. Лапинь и Э. Н. Липпа


ИБ № 6154 Сдано в набор 10.03.87 г. Подписано к печати 22.10.87. Формат 84 × 108 1/32. Бумага кн. — журн. Литературная гарнитура. Высокая печать. Усл. печ. л. 24,04. Уч. — изд. л. 22,82. Тираж 100 000 экз. Зак. № 888.

Цена 1 р. 90 к.

Ордена Дружбы народов издательство «Советский писатель». Ленинградское отделение. 191104, Ленинград, Литейный пр., 36.

Ордена Октябрьской Революции, ордена Трудового Красного Знамени Ленинградское производственно-техническое объединение «Печатный Двор» имени А. М. Горького Союзполиграфпрома при Государственном комитете СССР по делам издательств, полиграфии и книжной торговли. 197136, Ленинград, П-136, Чкаловский пр., 15.

(обратно) (обратно)

Омар Хайям Рубаи Полное собрание

Тайнопись Омара Хайяма

(размышления переводчика)
Омар Хайям… Универсальный гений такого же масштаба, как Леонардо да Винчи, и родившийся так же несвоевременно. Ему в истории повезло еще меньше. Ни одно из его важнейших научных открытий не было понято современниками, потому и не сыграло никакой роли в общечеловеческом прогрессе. Построенная им величайшая в мире обсерватория была закрыта еще при его жизни. Разработанный им точнейший календарь был вскоре вновь заменен традиционным. Написанные им стихи соответствовали мышлению совершенно другой (нашей) эпохи, а потому не пользовались популярностью и уцелели благодаря буквально нескольким почитателям с «извращенным» вкусом, чудом находившимся в каждом столетии. Творчеству Баха пришлось сто лет ждать признания… Творчеству Хайяма — семь с половиной столетий.

(обратно)

Немного истории

Более 140 лет назад на литературном небосклоне Европы вспыхнула неожиданная звезда. Стихи чужеземного поэта, о котором на Западе никто и не слышал, кроме редких специалистов, преодолели толщу многих веков и заговорили на чужом языке, засверкали среди чуждой им культуры. Английский поэт-переводчик Эдвард Фитцджеральд, говоря языком тогдашних репортеров, в одно прекрасное утро проснулся знаменитым.

Его «Рубайят Омара Хайяма»[135] был вольным переводом. Пристрастный отбор четверостиший, произвольное толкование их, для связности сюжета собственные стихотворные вставки — все это позволило ему из сотни рубаи (самостоятельных стихотворений, по 4 строки в каждом) создать связную поэму. Задумчиво пирующий герой поэмы и диковинная обстановка вокруг него прекрасно соответствовали сказкам «Тысячи и одной ночи», уже полюбившимся англичанам. Блистательная поэма Фитцджеральда издается в англоязычном мире по сей день. Более того, в других европейских странах слава Хайяма начиналась переводами не с фарси, а с английского — переводами этой самой поэмы. Каким-то чудом Фитцджеральд сохранил загадочность Хайяма, дал ощутить глубину его духа. Читатель чувствует: загадка — та, мировая, неразрешимая, которая встает перед каждым из нас; а Хайям ее решил. Глубина — та, что отпугивает всех нас; а Хайям высветил ее до дна. И хотя Фитцджеральд создал Хайяму репутацию трагичного весельчака и пьянчуги, якобы призывавшего «ловить миг» и не думать о будущем, хотя эту нечаянную клевету поневоле подхватили переводчики его поэмы на другие языки, хотя такое представление о Хайяме стало считаться само собой разумеющимся, — но картинами ли бесшабашного застолья так привлекает нас древний поэт? Очевидно, что прежде всего — одним неистребимым ощущением: он разгадал некую великую тайну, он сообщает нам ее разгадку, мы силимся его понять, перечитываем, подходим совсем близко — и не понимаем.

Кто же он был такой, Гияс ад-Дин Абу-ль-Фатх Омар ибн Ибрахим Хайям Нишапури? Ответ европейским читателям прояснялся медленно, десятилетиями. Жил в XI–XII веках. О первой половине его жизни не известно ничего, о последних годах — очень мало. Поэт, математик, философ, астролог, астроном, царедворец. Ему покровительствовали сельджукские властители Ирана Альп Арслан и его сын Мелик-шах, его поддерживал их знаменитый визирь, ценитель наук и искусств Низам аль-Мульк (1017–1092)… Сохранились его философские трактаты, написанные столь же великолепным языком, как и работы Платона, но явно лукавые, никак не выдающие его истинных взглядов. Обнаружились и его работы по математике, потрясшие ученых XIX века тем, что он, оказывается, в своих изысканиях лишь на 150лет отстал от них — опередив свое время, следовательно, на шесть столетий! Известен и вроде бы им написанный трактат «Науруз-намэ» — фейерверк блистательного юмора. И в то же время — ни единого признания в этих текстах, что он действительно писал стихи, ни единого клочка бумаги хоть бы с одним четверостишием, записанным самим Хайямом или кем-нибудь из его друзей. Свидетелями выступают только более поздние поколения, которые охотно коллекционируют крамольные стихи — и в то же время дружно указывают обличительными перстами на Омара Хайяма как на их автора.

Одна из легенд поведала такое. Хайям родился в Хорасане, в деревушке возле Нишапура. Около 1042 года поступил в хорасанское медресе, где сдружился с двумя сверстниками; по предложению Омара они поклялись: тот, кому повезет в жизни, обязан помочь и остальным двум. Повезло Абу-Али Хасану, который стал визирем (канцлером) сельджукского властителя, столь мудрым и удачливым, что заслужил прозвище-титул «регулятора державы» (Низам аль-Мульк). Товарищи напомнили ему о себе, и он сдержал юношескую клятву. Омар ограничился тем, что попросил в свое распоряжение налог со своей родной деревни, дабы там, «под родной кровлей, вдали от превратностей шумного света, мирно заниматься поэзией, которая восхищает мою душу, и предаваться созерцанию Творца, к чему склонен мой ум».

Третий же из них, честолюбивый и завистливый Хасан Саббах, стал интриговать против своего покровителя, мечтая занять его место. Многоопытный Низам аль-Мульк превзошел его во встречных интригах, и Саббах был изгнан из дворца. А дальше — уже не только легенда, но и исторический факт: он поскитался по сопредельным странам, в Сирии познакомился с учением воинственных исмаилитов и перенес его в Иран, где стал объединять недовольных правлением Сельджуков. Один из людей Саббаха зарезал по его приказу спящего Низам аль-Мулька. Через месяц умер, вероятно был отравлен, Мелик-шах… Саббах со своей сектой наводнил страну ужасом и убийствами, он успешно противостоял даже войскам султана Санджара, взошедшего на престол после Мелик-шаха…[136]

Но можно ли доверять легендам?.. Век назад годом рождения Хайяма считался 1017/18 год (соответственно этой легенде — как ровесника Низам аль-Мулька); позже указывался 1040 год. По сохранившемуся в пересказе тексту, который считается гороскопом Хайяма, индийский ученый Свами Говинда Тиртха вычислил, будто Хайям родился 18 мая 1048 года,[137] и сейчас принято считать эту дату почти достоверной. Та же неопределенность и с годом его смерти. Называют то 1121-й, то 1123-й, то 1131 год: «В сообщении о Хайяме в „Доме Радости“ Табризи имеется следующее неполное предложение: „… в четверг 12 мухаррама 555 года в деревушке одной из волостей округа Фирузгонд близ Астрабада“. Индийский исследователь Говинди высказал предположение, что в этом предложении Табризи перед словами „в четверг“ недостает слов „он умер“ или другого выражения с тем же значением. Советские ученые определили, что 12 мухаррама пришлось на 4 декабря 1131 года. Именно эту дату следует считать наиболее вероятной датой смерти Хайяма» [138].

Однако обратим внимание: Саббах, родившийся в 1054/55 году, никак не мог быть соучеником Абу-Али Хасана, да и Хайям отнюдь не удалился в родную деревню, а стал придворным астрологом, строителем обсерватории и даже занял официальную и весьма почетную должность друга-наперсника шаха. Следовательно, уже ко времени Рашидиддина жизнь Хайяма обросла фантастическими легендами; очевидно, что ко времени Табризи, еще полтора века спустя, тем более. Не случайно к анекдотам о Хайяме, приводимым Табризи, исследователи относятся с большим недоверием. Так что рискованно доверять этой отрывочной фразе и считать год смерти Хайяма достоверно установленным.

Что же касается 1048 года рождения… Гороскоп этот нам известен по пересказу Бейхаки (1106–1174), который мальчиком был представлен старцу Хайяму в 1113 году, а на закате своей жизни написал воспоминания. Гороскоп был найден в бумагах поэта после его смерти, но было ли там прямо сказано, что это гороскоп самого Хайяма, — неизвестно. С другой стороны, тот же Бейхаки утверждает, что Хайям был учеником Ибн Сины (980-1037). Может, это надо понимать как заочное ученичество, по книгам покойного ученого?..

Но вот свидетельство самого Хайяма. В «Трактате о бытии и долженствовании», касаясь одного сложного философского вопроса, он пишет: «Я и мой учитель… Ибн Сина… обратили внимание на этот вопрос, и, быть может, нами это обсуждение доведено до удовлетворения наших душ, удовлетворяющихся недостаточным при приукрашенной наружности» [139].

Обратите внимание: «наше обсуждение». Как же тут исключить живое общение автора с Ибн Синой? И еще: вот если бы он сказал, что считает мнение Учителя совершенным и присоединяется к нему!.. Но здесь любопытное признание: наши выводы показались нам самим настолько интересными, что мы этим удовлетворились, хотя скорей всего красивыми словесами ввели себя в заблуждение.

Чтобы учиться у Ибн Сины, к 1037 году Хайяму следовало быть по крайней мере 18-летним, т. е. родиться не позже 1019 года.

И наконец, легенды — всего лишь легенды, но все они тянут в одну сторону. Например, утверждение, что прожил он 104 года. По свидетельствам, в 1113 году он был еще жив, к 1132 году уже умер. Следовательно, родился он между 1009 и 1028 годами. Вспомним и легенду о детской клятве. Если она хотя бы на треть правдива, тогда Хайям — ровесник Низам аль-Мулька. Далее. Табризи в «Тараб-ханэ» («Дом Радости») сообщает о переписке, в том числе об обмене четверостишиями, между Хайямом и Абу-Саидом Мейхени. Хотя это тоже легенда, она подкрепляется «документами» — цитируемыми стихами. Абу-Саид умер в 1048 году. Этой легенде также найдется оправдание, только если допустить, что Хайям родился хотя бы на 25 лет раньше.

Есть и другие доводы против 1048 года рождения. Так, Хайям был бы чересчур молод, чтобы в 1074 году числиться среди «лучших астрономов века», приглашенных Мелик-шахом для реформы календаря, и чтобы в 1080 году имам и судья провинции Фарс вызывал его на философский диспут, титулуя «царем философов Запада и Востока».

Так что трудно согласиться с такой датировкой. Возможно, это был чужой гороскоп, сохранившийся в бумагах профессионального астролога… Отбросив его как единственное противоречие, мы легко согласуем все остальные свидетельства и легенды, предположив годы жизни Хайяма примерно такими: 1017–1121.

Впрочем, «единственное противоречие»? Нет. По мемуарам Низами Арузи Самарканди (1110–1155), лично знававшего его, Хайям умер все-таки в 1131 году.[140] Но и здесь уверенности нет: сдвиг на 10 лет позволяет допустить ошибку при чтении полустертого текста: «я посетил могилу умершего 4 года назад…» — однако могло быть и «14 лет назад», стерлась цифра.

(Интересно, конечно, чей гороскоп, если не свой, мог хранить Хайям? Предлагаю вам свою поэтическую версию: это гороскоп той женщины, трагическая любовь к которой описана в его лирических стихах. Если ей было под 30, а ему под 60 лет, сходятся буквально все детали!..)

Хайям был ученым, намного обогнавшим свое время. Однако судьба его научных работ оказалась печальной. Современники и последующие поколения поняли и восприняли только то, что соответствовало их уровню знаний: полезный для ювелиров трактат «Весы мудрости» — о способе определения цены золотых вещей, усыпанных драгоценными камнями, не вынимая камней, и «Необходимое о местах» — о четырех временах года и причинах различия климата в разных областях и земных поясах (мы этой работы уже не знаем). В народной памяти он сохранился как ученый-мудрец, персонаж нескольких фольклорных анекдотов. По совершенно другой линии шла память о нем как о поэте — среди немногих почитателей его слишком специфического, очень невосточного по духу своему таланта. Хайям никогда не числился среди великих персидских поэтов — пока Европа не восхитилась его поэтическим гением. Только тогда спохватились и в самом Иране…

Но мы отвлеклись.

Есть основания верить позднейшим хроникам, что Хайяму действительно покровительствовали Мелик-шах и Низам аль-Мульк и 18-летний период его жизни в Исфагане был счастливым и творчески плодотворным. Но после 1092 года, после убийства Низам аль-Мулька и смерти Мелик-шаха, когда началась междоусобица, когда вспыхнул резней и погромами религиозный фанатизм, преследуемый врагами Хайям даже совершил паломничество в Мекку, чтобы доказать приверженность исламу (впрочем, врагов это мало убедило), а по возвращении стал преподавать в Багдаде, в академии Низамийе, ведя жизнь суровую и замкнутую. Лишь много позже, после более чем 25 лет гонений, когда к власти пришел сын Низам аль-Мулька, Омар Хайям якобы вернулся в Хорасан, в родной Нишапур, где и провел последние годы жизни в почете и уважении.[141]

Собственно, если говорить о датировках, из достойных доверия документов мы можем почерпнуть очень мало, а именно: в 1074/75 году Хайям приглашен султаном Малик-шахом для строительства обсерватории; в 1079-м — он еще находится в Исфагане; в 1113-м — он еще жив; в 1132-м — его в живых уже нет. Вот и все!

Для читателя проблематично даже только определение основных вех его жизни. Исследователям стихов Хайяма еще труднее: на разрешение первого же вопроса, лежащего на поверхности, ушли многие десятилетия, а просвета не видно. Вот он, вопрос, породивший бесконечные споры: как найти четверостишие, заведомо сочиненное именно Хайямом?

(обратно)

А был ли поэт Хайям?

Лишь одно-единственное четверостишие Хайяма обнаружено в книге, созданной при его жизни («Кабус-намэ», 1083).

Другие единичные цитирования его стихов попадаются в рукописях, созданных уже через десятки лет после его смерти (нередко сочиненных богословами, осуждавшими Хайяма и приводившими образцы его крамолы). Где ж тут гарантировать их достоверность? Уже второе из них (в рукописи «Калила Дамна», 1145) — весьма сомнительное. Самые древние сводные списки его стихов (рубайяты), дошедшие до нас, появились только через 2–3 века после Хайяма, — тем более. Причем они мало совпадают по содержанию между собой. Чтобы выделить «абсолютно достоверное», каждый исследователь предлагал свой принцип, соответственно ему рекомендовал считать достоверными кто 6, кто 12, кто 66 четверостиший, но даже их перечни в этих рекомендациях мало пересекались.

Порою возникает вопрос: а был ли поэт Хайям, не литературная ли это легенда? — если б не звучал в четверостишиях голос яркого и самобытного автора, дерзкого нарушителя традиций тогдашней поэтики, с неповторимым стилем, оригинальной образной манерой и, главное, ни на кого не похожим строем мыслей; если бы — более того — Хайям не остался в фарсиязычной литературе непревзойденным мастером рубаи.

Конечно, поэт Хайям был. Мы отчетливо различаем его голос не только, скажем, в авторитетнейшей для европейских специалистов Бодлеанской рукописи (1460), но и в чересчур молодой для них рукописи 1851 года.[142] Однако так уж велика ли, принципиальна разница: 340 или 730 лет после Хайяма? Случайные ошибки накапливаются со временем линейно: если в первом списке, допустим, примерно 2 чужих четверостишия на сотню, то в последнем, следовательно, 4–5. Всего лишь. Сознательная фальсификация, если только таковая была, скорей всего имела бы место как раз в те самые первые 340 лет, когда «неудобоваримая» поэзия Хайяма носила для ислама характер острой болезни, не переросла еще в хроническую. Злоумышленник или недобросовестный переписчик мог изуродовать и прижизненный текст, а мы считали бы этот список самым авторитетным, отвергая позднейшие, хотя и более точные. Так что давно пора признать: поиск «абсолютно достоверного» четверостишия Хайяма — безнадежное занятие. Даже найдись таковое, что дальше? Одно рубаи, даже десяток их — это еще не материал для изучения…

Итак, путь снизу бесплоден. Попробуем путь сверху: привлечем в работу не только скудные по объему древнейшие, но и более поздние списки, отбрасывая из них то, что заведомо чужеродно. Будем помнить, что к любому четверостишию нужно относиться настороженно: есть вероятность, что это все-таки другой автор. Однако только так мы сможем набрать достаточный материал, чтобы увидеть поэтическое наследие Хайяма, а не худосочные выдержки из него; и тем более нужен большой набор текстов, дающий простор для анализа и сопоставлений, если мы хотим по разрозненным намекам Хайяма расшифровать его мировоззрение. Такая точка зрения давно повторяется различными востоковедами. Однако никто из них так и не рискнул пожертвовать своей научной репутацией и пойти дальше предположения, что мировоззрение Хайяма — нечто особое и не входит в список традиционных (ортодоксальное мусульманство, суфизм того или иного толка и проч.).

Кстати, сопоставив несколько десятков старинных рубайятов (практически все источники стихов Хайяма, которыми располагает современное хайямоведение), я пришел к выводу, что следов сознательного включения в них чужих стихов не наблюдается. Были случайные ошибки из-за ветшания рукописей. Когда они рассыпались, отдельные листы (чаще всего из конца рукописи) вставлялись внутрь книги, не на свои места; именно таким образом, не отдельными четверостишиями, а группами по 5–7 рубаи (обычное содержание листа) попадали в рубайяты Хайяма и стихи других авторов. Есть несколько случаев, когда к рубайяту Хайяма был приложен чужой рубайят, потерявший начало и имя автора, и теперь такой сводный текст целиком считается хайямовским. Потом эти ветхие рукописи служили источником для новых списков, как правило выборочных, и картина серьезно запутывалась. Но не безнадежно. С помощью компьютерного анализа мне удалось установить генеалогию почти всех старинных хайямовских рубайятов, а в результате — выловить почти все чужие листы-вставки и проследить движение каждого хайямовского рубаи по рукописям. Гораздо более серьезная проблема — «правка» четверостиший, которой чуть не каждый второй переписчик «облагораживал» наиболее крамольные или «уточнял» подпорченные, на его взгляд, тексты. Поэтому необходимо иметь перед глазами все, какие можно найти, версии каждого хайямовского четверостишия. Чужеродная стилистика в них, как правило, хорошо заметна.

(обратно)

Чужие четверостишия в рубайятах Хайяма

Теперь поговорим уже не о случайно вложенных в рукопись страницах, а об отдельных чужих рубаи.

Их появлению среди хайямовских стихов способствовали главным образом три обстоятельства. Первое. Переписчик иногда записывал на полях одно-два собственных рубаи, сочиненных «под Хайяма». Другой переписчик через столетие думал, что это вставка пропущенного, и переносил эти строки в основной текст. Второе. Между Хайямом и его современниками велась полемика не только в философских трактатах, но и в стихах. Четверостишие-вызов и четверостишие-ответ составляют единый сюжет, хотя и принадлежат разным авторам. Поэтому они совсем не случайно присутствуют в рубайятах Хайяма. Анализ стиля и мыслей позволяет выловить эти чужие вкрапления. И третье. Изредка встречаются списки стихов, явно составленные по памяти. Неудивительно, если при этом попадали туда схожие стихи других авторов. Но сознательных фальсификаций, повторяю, я не обнаружил. Для нас же важно, что полемические выпады, свойственные философскому турниру в стихотворной форме, резко отличаются от остальных стихов и хорошо заметны; а в других случаях вставок тон задают именно собственные хайямовские четверостишия, так что эти вставки не выбиваются из смыслового потока и, следовательно, не могут всерьез запутать нас при исследовании идей Хайяма.

Впрочем, некоторые рукописи могут ввести в заблуждение: например, рукопись B. N. S. P. 1425. Она считается хайямовским рубайятом, поскольку начинается четверостишием с именем Хайяма. Анализ рукописи привел меня к выводу, что она составлялась не как рубайят Хайяма, а как тематическая антология суфийских текстов, без внимания к авторству. Такие случаи, конечно, нужно иметь в виду.

Чтобы понять Хайяма, нет иного пути, как довериться древним и не слишком древним рукописям, собрать все, что приписывается ему, а потом удалить заведомо чуждое. Конечно, при таком подходе нельзя ручаться, что в тексте остались только стихи Хайяма; но разве может гарантировать это любой исследователь, по какому-либо принципу отобравший несколько «абсолютно достоверных» рубаи?

(обратно)

Много ли стихов написал Хайям?

Если забыть о том, что многие стихи Хайяма за девять веков потерялись безвозвратно, то верхнюю границу их общего количества даст суммирование всего, что в наше время приписывается ему.

Все находящиеся в Европе списки в совокупности едва ли насчитывают более 1200 различных четверостиший. Даже фундаментальное исследование Свами Говинда Тиртхи (о котором — дальше) определяет суммарный объем «Хайямиады» в 2200 рубаи (те исследователи, которые называли цифру 5000, попросту добавляли сюда стихи еще трех средневековых поэтов, носивших прозвище «Хайям»). Из этих 2200 можно уверенно вычесть 300 рубаи, относящихся к случаям заведомой состыковки чужих рубайятов с хайямовскими. Полученную величину мы и примем как верхний предел: количество сохранившихся четверостиший, написанных Хайямом, не более 1900.

«В результате тщательных изысканий, проводившихся на протяжении десятилетий крупными филологами восточных и западных стран методами текстологического, историко-литературного, стилистического, стиховедческого анализа, удалось определить группу четверостиший, примерно в четыреста стихотворений, которые с достаточной степенью уверенности можно считать принадлежащими перу Омара Хайяма» [143].

Некоторые исследователи полагают, что и фактически Хайямом написано едва ли более 400 рубаи. В оправдание такого ограничения приводятся арифметические «обоснования»: из наблюдения, что древнейшие рубайяты обычно содержали не более 300–400 рубаи, именно столько стихов и «позволяют» написать Хайяму. И при этом словно бы не видят, что простое объединение содержимого этих рубайятов по крайней мере удвоит названный объем.

Или так: утверждают границей какой-нибудь год, например 1500-й. Рубайяты Хайяма, переписанные или составленные позже, выбрасывают из рассмотрения; написанные ранее — считают достаточно достоверными (но только при условии, что они сохранились в оригиналах, а не в копиях). Впечатление такое, что авторы подобных ограничений полагают всех собирателей хайямовских стихов, переписчиков и копиистов сплотившимися начиная с 1500 года в цех фальсификаторов. Однако нельзя огульно отвергать ни поздние списки стихов, ни поздние копии древних книг: они могут оказаться очень полезны. Вот пример.

В 1462 году Йар Ахмад ибн Хосейн Рашиди Табризи — мир праху его! — завершил труд по составлению большого свода четверостиший Хайяма и назвал его «Тараб-ханэ» («Дом Радости»). Этим подвижническим трудом он спас для нас по крайней мере сотню четверостиший великого поэта. Но сами-то рукописи Табризи были затеряны. До середины XX века наши отечественные исследователи располагали только копиями двух фрагментов (начального и конечного) и считали, что в том далеком 1462 году Табризи написал две небольшие книги: «Тараб-ханэ» — жизнеописание Хайяма (на самом деле — вступительная статья к собранию хайямовских рубаи) и «Десять разделов» — несколько анекдотов, связанных с его четверостишиями (фактически это «Десятый раздел», завершающая глава). Но вот в 1963 году в Тегеране профессор Джалал ад-Дин Хомайи выпустил книгу — реставрацию «Тараб-ханэ» на основе нескольких достаточно полных копий, найденных им.[144] Судя по этому изданию, «Тараб-ханэ» содержит 554 четверостишия (если исключить дублирующие). Такой текст — ровесник Бодлеанской рукописи — мы вправе были бы наравне с нею называть в числе древнейших и авторитетнейших. Но: современное издание? копии?.. Где гарантии, что это близко к исходной книге Табризи? И действительно ли такая большая книга составлена в 1462 году, а не гораздо позже кем-то — на основе тех двух текстов Табризи?..

Что можно сказать на это? Анализ с помощью компьютера дает иногда прелюбопытные результаты. Так, он позволил мне буквально заглянуть в творческую лабораторию Табризи и увидеть, как тот, десятилетиями пополняя свою коллекцию хайямовских четверостиший, выпустил в свет три версии «Тараб-ханэ». Вторая из них сразу разошлась очень широко и оказала огромное влияние на содержание последующих средневековых списков. (Впрочем, «очень широко» — слишком сильно сказано. Точнее, благодаря нескольким тогда же сделанным копиям она стала известна большинству поклонников Хайяма. Кстати, именно на это время приходится заметное оживление переписчиков и составителей различных сводных текстов Хайяма — не результат ли это пропагандистской деятельности Табризи?)

Третья версия (появившаяся именно в 1462 г.) была, вероятно, «именной» — подарком какому-нибудь вельможе, поэтому ее копировали гораздо реже. Табризи, судя по всему, подходил к своему труду на манер нынешних исследователей: он не доверял современным ему спискам, предпочитая древнейшие. Компьютерный анализ показывает, что в ходе своих поисков старинных хайямовских текстов он однажды обнаружил крупную (в несколько десятков четверостиший) рукопись, которую счел буквально драгоценностью: он целиком вставил ее в свою книгу. Вот так и получилась третья версия, опубликованная Хомайи.

У самого Табризи ее текст, судя по всему, не сохранился. Позже, через 9 лет, Табризи обнаружил еще один хайямовский рубайят, видимо столь же древний, но в два с лишним раза более объемистый (около 235 рубаи): первая «драгоценность» оказалась всего лишь выпиской из него! Неудивительно, что Табризи вернулся к своему труду и (на базе второй версии) сделал аналогичную вставку. До «товарного» вида эта работа не была доведена: многие дублирующие четверостишия он не заметил и не вычеркнул их из других мест книги. Видимо, не было заказчика. Этот текст (который можно называть четвертой версией «Тараб-ханэ»), лебединая песня Табризи, провалялся где-то сотни лет, никем не замеченный: из него даже, судя по всему, никто никогда не сделал ни одной выписки! Но зато он сохранился в оригинале до наших дней и попал в руки Тиртхи, который, проводя механический подсчет «подтверждений», забраковал (именно за их уникальность) большинство четверостиший из той вставной (для нас — более чем древнейшей!) рукописи. Однако все виды анализа, кроме оценки «популярности», приводят к одному выводу: эти редчайшие четверостишия имеют не меньше прав считаться хайямовскими, чем самые популярные его рубаи.

Это исследование подтвердило и достаточную чистоту текста, опубликованного Хомайи, и привязку его во времени к середине XV века. Для сравнения: поддельная (якобы сверхдревняя) рукопись со стихами Хайяма, опубликованная в Москве в 1959 году, не имеет абсолютно никаких «генетических» привязок ни к одному из древних рубайятов… Замечу кстати, что эта московская публикация спровоцировала появление большого числа стихотворных переводов, упоминать ее придется нередко, и для краткости она будет здесь именоваться «Изданием 1959 года».

Итак, я предполагаю, что из 2200 (или 1900) приписываемых Хайяму четверостиший примерно 1200–1400 сочинены действительно им. Это много или мало? Писал он стихи практически всю жизнь: иногда он упоминает в них свой возраст — то «за тридцать», то «уже за семьдесят». По легендам, сочинял он рубаи экспромтом, что подтверждается и анализом текстов: многие стихи — мгновенные отклики на мимолетные события, шутливые или язвительные реплики в беседе, даже стихотворные ответы на нелепые вопросы учеников. И если учесть, какую долгую жизнь прожил Хайям, это количество более чем скромное. Одно-два четверостишия в неделю, всего лишь. С другой стороны, высочайшее поэтическое мастерство, присущее ему, могло поддерживаться только постоянной творческой практикой. Арсенал поэта без применения ржавеет. Если бы он действительно сочинил за свою жизнь только 300–400 четверостиший, едва ли они поднялись бы до уровня высочайшей поэзии. Увы, такова проза поэтического труда.

Мною собраны, сопоставлены и внимательно изучены в оригинале более 1300 хайямовских четверостиший (имеется в виду, что уже отброшены все случайные вставки чужих текстов). И что же? Только сотня из них, по моей оценке, сомнительного авторства.

Вопрос о гарантированной принадлежности перу Хайяма хотя бы одного четверостишия, возможно, не будет решен никогда. Однако значит ли это, что мы не вправе попытаться — анализируя именно сотни четверостиший, — исчислить мировоззрение Хайяма? Хотя, конечно, результаты этого исчисления будут по неизбежности гипотетичны.

Неполная достоверность исходного материала заставляла меня делать любой вывод на базе не менее 2–3 четверостиший (хотя в данной статье, для краткости, обычно приводится ссылка лишь на одно из них).

(обратно)

«Нектар Милосердия»

Огромную помощь оказало мне знакомство с итогами работы великого труженика — индийского ученого Свами Говинда Тиртхи, десятилетиями объединявшего хайямовские тексты из различных источников в единую книгу — «Нектар Милосердия».

Он изучил 111 средневековых рукописей и современных изданий со стихами Хайяма (не считая единичных цитирований в древнейших книгах). Исключив дублирующие рукописи и издания, в своей работе он ссылается на 90 источников, содержащих более 30 000 текстов. Всего среди них Тиртха отыскал 2213 (а за вычетом 18 версий — 2195) различных рубаи. Встретившиеся ему лишь по одному разу он назвал «неподтвержденными». Их набралось 853 четверостишия. Конечно, на фоне тех, что встречаются в 40, в 50, а то и в 63 источниках, однократно попадающиеся стихи выглядят подозрительно. Отбросив также некоторую часть стихов, названных им «сомнительными», Тиртха поместил в своей книге тексты 1096 четверостиший. За исключением пяти случаев, к сожалению, он не приводил разночтений, даже основных, в корне меняющих смысл текста, и ограничивался приглянувшейся ему версией, выбирая ее далеко не всегда объективно.

(обратно)

О разночтениях

Очень редко встречается хайямовское четверостишие, текст которого во всех источниках совпадает слово в слово. Иные же рубаи имеют десяток текстуальных версий. Естественный вопрос: какую из них предпочесть? Наши поэты-переводчики, впрочем, с этим вопросом обычно не сталкивались: они работали либо с одной рукописью (Л. Некора, переводивший знаменитую Бодлеанскую рукопись), либо с одной-двумя сводными книгами (О. Румер), либо по русскоязычным подстрочникам (В. Державин, Г. Плисецкий и почти все остальные). Составители же сводных книг обычно имели в виду доказать свою точку зрения на идеологическую позицию Хайяма (якобы он поэт-суфий — так считали французский исследователь Никола и индус Тиртха, или ортодоксальный мусульманин — мнение персидского ученого Фуруги, и т. п.) и отбирали соответствующие версии.

Выбор «наиболее близкой к Хайяму» версии — проблема трудная и скользкая. Разночтения охватывают широкий спектр искажений текста: от замен слов синонимами — до перестановки пар строк; от ошибок, порожденных неразборчивостью переписываемого текста, — до сознательных переделок, смягчающих резкость оригинала. Интересно такое редкое явление, как склейка (обычно парами строк) двух различных рубаи. Таким образом доходят до нас и обломки утраченных четверостиший (см. рубаи № 202 — варианты и комментарий).

Даже когда кто-либо составляет не скромную по объему целевую подборку, а крупный свод четверостиший Хайяма (как в книге Тиртхи), вроде бы неизбежно объективный благодаря большому количеству стихов, обилие разночтений в источниках оставляет богатые возможности для идеологических спекуляций. Признаюсь, я боялся и сам попасть под гипноз собственных пристрастий и потому при отборе основных текстов для этой работы был предельно осторожен. Объективность потребовала поместить в книге и переводы некоторых других версий: я привожу их, когда трудно предпочесть одно другому, или когда версия знакома читателю по иным поэтическим переводам, или когда вариант имеет принципиально другой смысл. Переводы их выполнены таким образом, чтобы объем разночтений был близок к наблюдаемому в оригиналах (см. раздел «Варианты»).

Нередко стилистический анализ заставлял сомневаться в авторстве Хайяма, а порой и полностью исключать его — даже если четверостишие широко известно у нас именно как хайямовское. Около сотни таких четверостиший дано в «Приложении». Особое место среди них занимают те, которые относятся к жанру «ответов».

(обратно)

«Ответы»

В персидской поэзии широко распространен жанр стихотворения-«ответа». Удачное произведение порождало немало «ответов», авторы которых пытались либо превзойти его в поэтическом мастерстве, либо дать новое толкование мыслям и сюжету оригинала. Создавались «ответы» и на большие поэмы. Так, поэма Низами «Лейли и Меджнун» породила более ста поэм-«ответов», в числе авторов которых — Джами и Навои.

«Ответы» на произведения малых форм должны воспроизводить форму и ритмику оригинала, его редиф и звучание рифмы. На рубаи Хайяма писали «ответы» и современники, и поэты последующих поколений — то в развитие или в опровержение его мыслей, то как пародии.

Про одно из четверостиший, часто попадающееся в рубайятах Хайяма, составитель «Тараб-ханэ» утверждает, что это «ответ». Якобы Хайям обратился к Абу-Саиду со стихотворным посланием (см. № 481), на которое Абу-Саид ответил четверостишием, помещенным здесь под № 1299. Что последнее — «ответ» Хайяму, несомненно. Однако это явно «ответ» не на № 481: здесь и формальных совпадений нет, и по содержанию они не стыкуются. Между тем Абу-Саид был настоящим поэтом и не затруднился бы написать безупречный по форме «ответ». Поэтому мне показалось интересным поискать среди четверостиший Хайяма: на которое из них возможен такой «ответ»? И, кажется, посчастливилось найти. Это — четверостишие № 601.

Кстати, в «Примечаниях» приводится еще один «ответ» на № 601.

Похоже, хайямовским стихотворением и чьим-то пародийным «ответом» на него являются рубаи № 717 и 1302.

Видимо, присутствуют в рубайятах Хайяма и другие «ответы» ему. Писал «ответы» и он сам. Явно к ним относится четверостишие № 504.

Именно в специфике жанра «ответа» надо искать разгадку четверостишия, которое переводили на русский язык О. Румер: «Пей! Будет много мук, пока твой век не прожит…», В. Державин: «Будь весел! Море бедствий бесконечно…», Г. Плисецкий: «Веселись! Невеселые сходят с ума…» Из них только в переводе В. Державина воспроизведена странность этого рубаи: «Будь весел!» — и дальше, вопреки всякой логике, перечисление в высшей степени невеселых вещей. Недаром другие переводчики переиначивали текст, придавая ему логичность… Секрет, скорей всего, в следующем.

Среди четверостиший, приписываемых Хайяму, есть два таких же по форме, но по стилю заведомо не хайямовские (№ 1304 и 1305) — творения какого-то придворного поэта. В первом — натужная имитация философского оптимизма, а второе — переделка первого под беспардонное восхваление властелина. Смею утверждать, что упомянутое рубаи Хайяма (№ 200) — это звучащий как острая пародия «ответ» на второе из них (причем с более точным, чем авторское, цитированием из первого четверостишия).

Именно пародийностью объясняется это «Ликуй!», ничем иным. Более того, есть у Хайяма и стихотворение, которое отчетливо смотрится как «ответ» (уже серьезный) на первое из приведенных рубаи неизвестного автора — № 201.

(обратно)

Богохульный богомолец или святой развратник?

Ясного отношения ко всему, в том числе к человеку, к жизни и смерти, к морали, к обществу и к Богу, — ждем мы от того, кого называем мудрецом. Но в том и парадокс, что, безусловно ощущая глубокую мудрость Хайяма, в стихах его находим выражения противоположных, в принципе несовместимых позиций. Уместно повторить многажды цитируемые слова члена-корреспондента Петербургской АН В. А. Жуковского, одного из первых в России исследователей поэтического наследия Омара Хайяма: «Он — вольнодумец, разрушитель веры; он — безбожник и материалист; он — насмешник над мистицизмом и пантеист; он — правоверующий мусульманин, точный философ, острый наблюдатель, ученый; он — гуляка, развратник, ханжа и лицемер; он — не просто богохульник, а воплощенное отрицание положительной религии и всякой нравственной веры; он — мягкая натура, преданная скорее созерцанию божественных вещей, чем жизненным наслаждениям… Можно ли в самом деле представить человека, если только он не нравственный урод, в котором могли бы совмещаться и уживаться такая смесь и пестрота убеждений, противоположных склонностей и направлений, высоких доблестей и низменных страстей и колебаний» [145].

Впрочем, наш-то читатель, листая известные стихотворные переводы из Омара Хайяма, едва ли увидит этот клубок противоречий: обычно он имеет дело уже с результатами отбора, ему предоставлено легкое чтиво вместо потрясающих свидетельств внутренней душевной борьбы. Не найдет он стихов во славу Аллаха (а такие у Хайяма есть, полные высочайшего экстаза!) и будет думать, что поэт только насмехался над Творцом. Почти не обнаружит призывов к высокой морали и человечности, зато немало позабавится ерничеством, когда Хайям изображает себя (или своего «лирического героя») и пропойцей, и развратником, и мужеложцем. В результате даже наши отечественные исследователи когда-то всерьез писали: один — что Хайям был безусловно атеистом, другой — что корни «мнимых противоречий» Хайяма надо искать не в его творчестве, а прежде всего в пристрастном толковании четверостиший. Но противоречия-то есть, и острейшие. Для примера обратимся — вне толкований — к текстам, где поэт говорит про Бога. Возьмите рубаи № 1 и 2 — какое благоговение перед Творцом! Но вот поодаль от этих вдохновенных гимнов еще более вдохновенное проклятие (№ 536). Можно бы даже предположить, что первые стихи — чьи-то чужие, если б не язык Хайяма, не стиль Хайяма, не его потрясающая поэтическая техника и если бы не — самое главное! — собственный вскрик души:

Неужто б я возвел хулу на Божество!
Здесь не было сердец вернее моего.
Но если даже я дошел до богохульства, —
Нет мусульманина! Нигде! Ни одного!
Вот ключ, расставляющий всё на свои места, открывающий нам не беспринципного автора, растерянно шарахающегося между хулой и хвалой, а человека, прошедшего огромную духовную эволюцию. Теперь мы можем вполне уверенно отнести «хвалу» к началу, а «хулу» к завершению этой эволюции. Но разве вправе мы выбрасывать из рубайята Хайяма первые стихи — только за то, что они не соответствуют его позднейшим (и тем более нашим — на самого Хайяма) взглядам, вычеркивать весь путь его жизни, оставив только последнюю точку? Не говоря уж об уважении к автору, разумно ли так обеднять себя? Вся цепь душевных борений, дневник поисков и сомнений убеждают читателя в достигнутом выводе гораздо больше, чем голо поданный итог.

Причем не только начало и конец зафиксированы в стихах; весь путь прочерчивается в них, без разрывов: доверчивое благоговение перед Богом, потом осторожные жалобы на тяготы пути, потом просьбы, мольбы, сомнения, наконец — требования; потом внимательный анализ творческой деятельности Бога, ошеломляющие догадки о месте Бога и человека в мире. Хайям раскрывает позорную тайну Творца и перестает Его уважать, и тогда уже звучат издевки, насмешки, откровенные проклятия, порожденные не только эмоцией, но и знанием.

Точно так же получают объяснения и другие «противоречия» Хайяма, надо только приложить некоторый труд: расставить его четверостишия в той последовательности, которая диктуется линией его предполагаемого духовного развития,[146] а также естественной эволюцией поэтического стиля. Дополнительными опорными точками служат стихи, прямо или косвенно указывающие на возраст автора.

И в самом деле: даже улавливая мудрость разрозненных афоризмов, трудно понять сокровенный смысл книги, пока все фразы ее перепутаны девятью веками. То самое всеразрушающее время, на которое Хайям так часто сетовал.

Зато в результате пусть даже приблизительной хронологической расстановки мы не только получаем решение «противоречий», но и обнаруживаем вещи, совершенно неожиданные… Впрочем, об этом дальше.

* * *
Позволю себе маленькое лирическое отступление. Когда в 1964 году я начал работу над стихами Хайяма (по тем же подстрочникам из Издания 1959 года, которыми соблазнились многие поэты-переводчики, других источников у меня тогда еще не было), я рассматривал его сквозь призму переводов О. Румера, которыми всегда восхищался, и это продолжалось еще долго, даже когда я приобщился к фарси и обзавелся первоисточниками. Лишь после шести лет ежевечерней работы над оригиналами, когда число переведенных стихами рубаи перевалило за 550, — количество наконец-то перешло в качество, и я почувствовал: Хайям говорит нечто совсем иное, чем получается у меня. В чем же дело?.. Поэтический перевод, разумеется, не может быть полностью адекватным, главное — передать суть, пожертвовав какими-то второстепенными деталями. Таковыми казались мне детали, не работавшие на привычный образ Хайяма. Да и не только я, все наши поэты-переводчики жертвовали именно ими… Внимательный анализ показал, что хайямовские четверостишия двуслойны: они содержат внешнюю оболочку из ярких образов (которые мы и переводим) и суть, спрятанную в тех самых «необязательных» мелких деталях и речевых нюансах (которые мы и отбрасываем, тем более что даже в хорошем подстрочном переводе большинство их пропадает). Когда постепенно обнаружилось, что эти «необязательные» детали различных рубаи складываются в некую цельную конструкцию, стало ясно, что они-то и являются у Хайяма главным содержанием, аккуратно спрятанным в мишурную скорлупу броских сюжетов… И мне пришлось все эти стихи переводить заново.

(обратно)

Поэт-суфий?

Читающие Хайяма в подлиннике никогда не заподозрят в нем атеиста. Гораздо серьезней спор о том, является ли Хайям суфийским поэтом.

В середине VII века Иран, страну древнейших религий, завоевали арабы и навязали персидскому народу элементы своей культуры, свою письменность и свою веру. Но очень скоро персы стали создавать в привнесенных арабских формах стиха неповторимые поэтические шедевры, переиначили письменность так, что она даже зрительно стала отличаться от арабской, а в мусульманстве восприняли не суннитскую, как было принято повсюду, а шиитскую его ветвь, более демократичную, более склонную к образованию различных толков и сект, порой далеко уводящих от ортодоксального мусульманского учения. Кроме того, Иран оставался перекрестком мировых торговых и культурных путей и потому отличался большей, чем арабские страны, веротерпимостью. Во времена Хайяма на его родине продолжали уживаться с мусульманством и древние, исконно персидские звездопоклонничество и огнепоклонничество (зороастризм), а также иудейская вера, христианство и древнеиндийские мистические учения. Так что под рукой был богатый материал для духовных исканий… Веротерпимость, конечно, относительная: случались и вспышки религиозных распрей, и тот же Хайям подвергался гонениям за свои взгляды.

Суфизм, мусульманский мистицизм, возник почти одновременно с исламом на основе строгого аскетизма, призванного приводить к «высшему знанию» — познанию Бога.[147] Идейно-теоретическая основа суфизма многое восприняла, в частности, из мистических верований Индии. В суфийских описаниях структуры мироздания, в рекомендациях по отысканию своего «Я» и его очищению немало того, что мы привыкли связывать с некоторыми индийскими учениями.[148]

Для своих последователей, намеренных прийти к «познанию Бога», суфизм разработал цепочку из трех (иногда считается — четырех) этапов: шариат, тарикат и хакикат.

Шариат — это весь комплекс юридических норм, бытовых и религиозных принципов и правил поведения, предписанных мусульманину. Если кто-то и позволяет себе тайком обходить чересчур суровые нормы шариата, то для суфия весь шариат обязателен, всегда и без послаблений (за некоторыми исключениями, о которых позже).

Тарикат — духовная учеба суфия, требующая нескольких лет и проходимая под руководством опытного наставника. Она включает в себя «стоянки» и «состояния», такие как покаяние, терпение, бедность, аскетизм, отречение от собственной воли…

Последняя стадия суфийского совершенствования — хакикат, «Истина». Достигший ее суфий именуется ариф — «познавший»; он, как считается, способен к интуитивному познанию истины. Ученику хакикат кажется недосягаемой вершиной, ариф же всегда ощущает себя новичком на беспредельном пути собственного духовного развития, дальнейшие «стоянки» которого он должен намечать уже сам и достигать без чьей-либо помощи.[149]

Прибегая к иносказаниям, суфии используют поэзию для создания обладающих мощным эмоциональным воздействием мистических текстов, которые для непосвященного звучат как любовные или гедонические стихи, на деле же полны сокровенного смысла, сжато формулируя многие аспекты суфийского учения. История литературы на фарси (как и на арабском) знает немало поэтов-суфиев; Джалаледдин Руми — может быть, величайший из них. Но следует ли числить среди них Омара Хайяма?

Суфийская поэтическая символика группируется вокруг слов «любовь» и «вино»: первое — о взаимоотношениях взыскующей души с Богом, второе — о восприятии уроков наставника и воздействии суфийскихрелигиозных обрядов. Эти же слова играют значительную роль в поэзии Хайяма.

Но не только они дают почву для попыток рассматривать все стихи Хайяма как суфийские. У него есть несколько десятков бесспорно суфийских четверостиший. Показательны те из них, где символика ослаблена или вообще снята и суфийские положения даны прямым текстом (см., например, № 64 и 100). Однако устойчивое желание выбросить из его рубайята все чисто суфийские четверостишия возникает не случайно: они явно противостоят основной массе стихов.

Далее. Неужели для суфия допустим бунт против шариата, так демонстративно выраженный у Хайяма? Представьте, да! — хоть и частично. Некоторые суфийские секты выступают против обрядовой стороны мусульманства, и потому те стихи, где Хайям призывает продать чалму и четки, игнорировать намаз и пост, отвергать Каабу и разрушать мечети и медресе как рассадник лицемерия, — почти не аргумент, они даже сближают Хайяма с этой ветвью суфизма. Конечно, суфийскому поэту следовало бы сопровождать эти призывы советом общаться с Богом непосредственно, без подспорья мечети и произносимой вслух молитвы…

Хайям об этом постоянно «забывает». Есть граница, которую и суфий переступать не вправе: он может ополчаться на предписанные шариатом обряды, но ни в коем случае не на шариат в целом, не на ислам, не на Аллаха. А Хайям? Действительно, он эту границу, что касается шариата и ислама, вроде бы и не переступает, если не считать одного четверостишия, где он признается в мечте «разрушить эту тюрьму, выпростать ногу из стремени шариата». Мелькают лишь как бы случайные оговорки вроде этой: «Где сказано, что я подамся в мусульманство, зороастрийский хмель забуду? Что вы, нет!» Гадай как хочешь: всерьез он ставит себя вне мусульманства или шутит? Но едва ли он мог выражаться откровеннее, ибо отказаться мусульманину от своей веры — много опаснее, чем грешить насмешками над Творцом.

Даже когда Хайям издевается над самими суфиями, над их тупостью, чванством, показной набожностью, фальшивыми лохмотьями, адресат каждый раз конкретен, и это нельзя толковать как осуждение суфизма в целом.

Разве лишь такая любопытная деталь: трижды он упоминает все в совокупности религиозные секты ислама («семьдесят два учения»), и все они одинаково чужды ему (см., например, № 130). По его словам, все они о Боге не имеют представления, все ложны! Но ведь суфийские секты входят в их число. Однако Хайям не выделяет ни одну из них как хотя бы чуть-чуть более верную.

Что же в итоге? Проклятия Творцу можно проигнорировать, полагая в них не философскую позицию, а просто следствие дурного характера: не ужился с Аллахом! Осторожные оговорки — счесть случайными оговорками или шутками. А в том, что, предлагая продать четки, Хайям не упоминает про «четки духовные», — увидеть лишь поэтическую неряшливость. При таком подходе, опираясь на разрозненные тексты четверостиший, уже нельзя утверждать, что их писал не суфий.

Итак, есть многие «но», однако все они легковесны. И настоящий контраргумент, видимо, только один: если, временно отделив чисто суфийские стихи, рассмотреть все остальные в совокупности, как мы здесь и сделаем, и проанализировать их многочисленные намеки, то постепенно рисуемая ими философская концепция сложится в картину, очень далекую от суфизма.

Впрочем, следы суфийского учения есть везде. И картина мироздания, и описание движения души по кругам его у Хайяма близки к суфийским представлениям. Разрыв с ними проходит по четкой границе: Хайям категорически отсекает устремления к Богу. Впечатление такое, что он действительно прошел школу суфизма,[150] согласился с его картиной мира, но с годами отверг его взгляды на роль Бога в жизни человека, отверг саму цель, на которую устремлена вся суфийская практика, и предложил человеку цель иную.

То, что он был какое-то время поэтом-суфием, позволило впоследствии суфийским проповедникам спекулировать его именем и тщательно отсеянными (и подправленными) плодами его творчества. Здесь уместно свидетельство историка Джамалиддина ибн Юсуфа Кифти (1172–1239): «Омар-ал-Хайям — имам Хорасана, ученейший своего времени, который преподает науку греков и побуждает к познанию Единого Воздаятеля посредством очищения плотских побуждений ради чистоты души человеческой и велит обязательно придерживаться идеальных между людьми отношений согласно греческим правилам. Позднейшие суфии обратили внимание на кое-что внешнее в его поэзии и эти внешности применили к своему учению и приводили их в доказательство на своих собраниях и уединенных беседах. Между тем сокровенное его стихов — жалящие змеи для мусульманского законоположения и сборные пункты, соединяющие для открытого нападения» [151].

Обратим внимание на последние слова. Впечатление такое, будто написавший их знал тайное учение Хайяма, которое мы здесь только пробуем расшифровать по четверостишиям.

(обратно)

Если не суфий, то кто?

В литературе, анализирующей поэтическое наследие Хайяма, не удалось отыскать ни сколько-нибудь серьезной попытки расшифровать мировоззрение поэта по его стихам, ни хотя бы даже ссылки на такую попытку. Практически все сводится к усилиям привязать Хайяма к той или иной привычной коновязи, ответить на вопрос «чей он?» вместо «о чем он?», выбрав один из таких вариантов:

1) Хайям — мистик, суфий. Попыткам доказать или опровергнуть это посвящены почти все исследования. Выше было уже показано, что при рассмотрении изолированных текстов отнести Хайяма к суфийским поэтам довольно легко. Но не случайно возникали и серьезнейшие возражения, как в древности, так и теперь, причем основанные на самых различных соображениях;

2) Хайям — гедонист, проповедующий чувственные наслаждения, вино и разврат. Утверждать такую точку зрения тоже легко, достаточно отбросить его моралистические стихи, «вино» понимать только в прямом смысле, а его девиз «Будь весел!» неизменно воспринимать как «Наслаждайся!» или «Пьянствуй!»;

3) Хайям — поэт-хулиган, «однофамилец» Хайяма-ученого. Это вовсе не философ, так что глупо искать какую-нибудь логику в его рифмованном богохульстве. Такая точка зрения возникла на родине Хайяма. Обоснована она, видимо, тем, что «Хайям» — не такой уж редкий псевдоним среди персидских поэтов; двое из них жили даже раньше Омара Хайяма;

4) Хайям — прямо-таки образец передового ученого XX века. Идеологически он прогрессивней Эйнштейна: атеист и диалектик-материалист. Сам он в Бога, разумеется, не верил, а насмешки над Богом — это на самом деле издевки над окружавшими ученого мракобесами, которые все поголовно в Аллаха верили, однако вопреки здравому смыслу и ущемленному самолюбию старательно записывали для потомков хайямовское глумление над их набожностью. Такой взгляд культивировался в нашей стране в 1930-е годы, когда Хайям был записан в отечественные (таджикские) классики;

5) Хайям — вполне добропорядочный мусульманин традиционного толка (если и суфий, то слегка), который позволял себе так жутко ругаться с Аллахом лишь потому, что беспредельно верил в Его милосердие. Этой точки зрения придерживался Фуруги, один из самых видных иранских исследователей хайямовского творчества.

Вот и все, что удалось обнаружить, с незначительными вариациями (например: в Бога верил, но все же материалист). Ну, а если не первое и не второе, а нечто шестое? Попытки ограничиться этими пятью предположениями не привели ни к каким значительным открытиям — не потому ли, что мысль Хайяма не уложить ни в одно из этих прокрустовых лож?

(обратно)

Три ступени

В рубайяте Хайяма, как в разрозненных листках дневника, сохранились следы его напряженных духовных исканий. Недаром он упоминает о «семидесяти двух ученьях» — ветвях ислама: легко ли в таком множестве религиозных течений выбрать созвучное себе? Мало того: здесь же и древний зороастризм, и иудаизм, и христианство… Обширное поле поиска. Вот косвенное свидетельство того, что эти проблемы какое-то время занимали Хайяма (№ 227): «В чести невежество… Сменю религию… В исламе — стыдно мне». Стыдно не за себя, а за ислам, положения которого таковы, что неизбежно представляют человека грешником. Из первой строки этого четверостишия видно, что Хайям искал среди религиозных учений пищу не только сердцу, но и уму: он выбирал мировоззрение, с которым согласился бы как ученый. И, как увидим, среди известных в его время не согласился ни с одним.

Обратите внимание на рубаи № 247 — свидетельство того, что подобный поиск он (уже умудренный собственным опытом) считал необходимым для каждого.

Стихи Хайяма, рассмотренные в совокупности, позволяют выделить три этапа в его духовных поисках:

1) юная восторженность перед Творцом, порождавшая экстатические стихи; вскоре — прохождение суфийской школы и последующий разрыв с ее представлениями о цели человеческих устремлений;

2) после краткосрочного интереса к зороастризму — разочарование во всех известных Хайяму мировоззрениях, период «мировой скорби» в его стихах;

3) выработка и проповедование собственной мировоззренческой концепции.

Любопытно, что, когда четверостишия Хайяма расставлены соответственно этим этапам, хорошо заметен такой же поэтапный рост его как поэта.

Вначале — традиционные восхваления Аллаха, в которых, при всей взволнованности и искренности, а часто и вдохновенности автора, отчетливо видны следы старательного поэтического ученичества. Он овладевает формой стиха виртуозно, но ему, по сути, еще нечего сказать своего.

Суфийские стихи уже раскрепощеннее по форме, в них иногда начинают встречаться по-хайямовски пронзительные образы.

Об интересе к зороастризму свидетельствуют несколько четверостиший. Особенно любопытно одно из них, носящее откровенно дневниковый характер.

Можно только удивляться, как искаженно было оно переведено В. Державиным:

Шел в кабак я, тепля в сердце веру чистую одну,
Что зуннаром светлых магов там свой стан я затяну.
Там я так вином упился, что служитель харабата
Выбросил мои пожитки, после вымыл майхану.
В оригинале нет ни «кабака», ни «майханы» (опять же питейного заведения), ни какого-либо упоминания про вино. Есть «харабат» («развалины»), но здесь это молельный дом зороастрийцев, а не привычное в гедонической поэзии иносказание для «кабака». И есть зуннар, ритуальный пояс огнепоклонников, но автор-то уже опоясался им, что и является необходимой завязкой в сюжете этого четверостишия (№ 235).

Их религия замкнута, последователи Заратуштры не допускают в нее посторонних. Любопытствуйте — да, но… Автор, который по наивности решил продемонстрировать интерес к магии огнепоклонников, опоясавшись их зуннаром, для служителя харабата стал попросту наглым самозванцем, чем и заслужил справедливые побои и изгнание из храма. Возможно, этим анекдотичным эпизодом и закончилось знакомство Хайяма с их религией. Скорей всего, роль опрометчиво надетого зуннара сыграли (не в стихах, а в жизни) самоуверенные суждения молодого ученого о магических тайнах.

Но именно здесь, в «зороастрийских» стихах, поэзия Хайяма вдруг буквально взрывается радостью жизни, наполняется весенней музыкой, солнцем и щебетом птиц. Суфизм-то не вдохновил Хайяма ни на одно жизнерадостное стихотворение! И впоследствии поэт неоднократно поминает зороастризм добрым словом, как бы продолжая числить себя среди его последователей (например, см. № 759).

Однако чем ярче и радостней солнечный свет, тем гуще ночная тьма. Эти вспышки веселья контрастно оттеняют бездну остро ощутимого Хайямом незнания; вокруг соловьиной весны поэт видит лишь черную бездонную пропасть, в которую случайной искоркой летит весь наш праздничный мир. Но и этот мир, в свою очередь, — бездна: гонимые ураганом времени, на миг вспыхивают и исчезают пылинки-люди. Зачем? За что?.. Вопросы без ответа. И вот в стихах Хайяма начинает звучать «мировая скорбь», вселенский нигилизм.

Стихи этого периода наиболее известны, для многих читателей как раз они-то и создают поэтическое лицо Хайяма. Неудивительно: они потрясают «бетховенскими» контрастами между вспышками юного веселья и юного трагизма (юность, как утверждали мудрые греки, — возраст от 20 до 40 лет). Заметим, это примета именно юного пера: говорить такое, что хоть сейчас — головой в омут, но при этом говорить так, что слушатели более приходят в восторг, чем сопереживают. Позже, в старости, у Хайяма возникает новый пласт трагических стихов, но там иные, сугубо личные мотивы и гораздо более мягкая, человечная поэтика, так что их легко различать.

Гипнозу стихов «нигилистического» периода поддаются не только читатели. Исследователи, анализировавшие миросозерцание (увы, не мировоззрение) Хайяма, сосредоточивались именно на них, отсюда и шли их выводы, будто в целом Хайям — поэт пессимизма, бессмысленности жизни и т. п.[152] Это верно, однако, лишь для одного этапа его жизни. Причем не главного. Возможно, и не очень долгого. Этот этап — лишь преддверие взлета, лишь предисловие к стихам Хайяма, пока еще только вырастающего в поистине великого мыслителя и поэта.

Теперь обратимся к четверостишиям, которые я отношу к третьему, вершинному этапу Хайяма. Их сотни. Здесь уже звучит полностью раскованная поэтическая речь; пронзительные хайямовские образы и приемы письма, презревшие все поэтические традиции, рассыпаны во множестве; сверкающие созвучия и внутренние рифмы возникают как бы сами собой, без усилий автора; при необходимости вдруг опять предстают головокружительные стихотворные конструкции, выполненные с прежним блеском, однако наполненные теперь словами, несущими глубокий неожиданный смысл. В совокупности эти стихи заставляют сделать вывод, что Хайям создал собственное этико-философское учение, уникальное и по большому счету революционное.

Казалось бы: чего ради извлекать мировоззрение Хайяма из четверостиший, если известны его философские трактаты? Но вот что пишут Б. А. Розенфельд и А. П. Юшкевич во вступительной статье к книге трактатов Хайяма в переводе на русский язык: «Проблем философии и религии Хайям касается во множестве четверостиший и в пяти специальных трактатах. Все это, казалось бы, дает более чем богатый материал для суждения о его мировоззрении. В действительности же вопрос о мировоззрении замечательного ученого и поэта далек от ясности. С давних пор Хайяма трактовали то как вольнодумного мыслителя, то как религиозную натуру, чуть ли не как мистика. Дело в том, что философские трактаты во многом расходятся с поэтическими высказываниями… Мы полагаем, что нет основания априорно больше доверять философским трактатам, чем четверостишиям» [153].

Вот и попробуем довериться четверостишиям. Конечно, это будет реставрация не философской системы Хайяма в чистом виде, а ее поэтической версии. В стихах высокие абстрактные понятия подменяются живыми образами, и хотя взаимоотношения таких персонажей соответствуют соотношениям философских понятий, хотя мировая пьеса та же, режиссура в поэтическом театре совершенно иная. Простой пример. Хайям как астроном наверняка разделял гелиоцентрическую концепцию Бируни. Однако в стихах его Земля по старинке покоится на Тельце или Рыбе. Так ближе читателю и поэтичней. Лишь однажды оказалось более поэтичным представить Землю планетой, подобной Венере-Зухре. Точно так же в стихах обретают зримые черты и человекоподобные свойства характера такие персонажи, как Аллах, рок, небеса, смерть… Поэтому подчинимся правилам поэтической игры и не будем гадать, как Хайям строго философски понимал, допустим, абсолютный детерминизм Бытия, который в стихах традиционно изображал через Калам, Скрижали и тому подобные сказочные атрибуты.

(обратно)

Множественность вселенных

Любая развитая религия состоит из описания общей конструкции мира, созданного и руководимого Богом; из роли и задачи человека в этом мире; из морально-этического кодекса, соответствующего этой роли, и практического руководства для выполнения этой задачи. Все эти составные части присутствуют и в тайном учении Хайяма; причем, как свойственно и религиозным школам, именно морально-этическому кодексу и практическому руководству придается у Хайяма главное значение. Рассмотрим их по порядку, начав с конструкции мироздания.

В существовании Творца и в том, что наша Вселенная создана именно им, Хайям не сомневается нисколько. У него нет ни строчки, где отрицалось бы существование Бога. Строке из переводов И. Тхоржевского: «И нет творца, пред кем упасть бы ниц», — нет соответствия в оригиналах. Даже нет ни одного четверостишия, где наличие Бога в мироздании хотя бы подвергалось сомнению.

Наш мир, наша Вселенная — некоторая часть мироздания, — по Хайяму, имеет начало и конец во времени: «Круженью неба тоже прерваться точно так, как веку твоему». Конечно, хайямовская Вселенная, по нашим меркам, очень мала, не обширней известной нам Солнечной системы: Земля либо Солнце в центре, да несколько планет, за которыми сфера неподвижных звезд — загадочных блесток на куполе всемирного дворца, сочетающихся в непонятные письмена на покрове, скрывающем от нас разгадки мировых тайн.

Туда, за хрустальную звездную сферу, не дано проникнуть ни взгляду, ни мысли, ни вдохновению… Тем неожиданней, что Хайям утверждает идею множественности вселенных — см. № 600. Творец не упомянут, и просто поразительно, как это четверостишие перекликается с космогоническими догадками XX века о множественности недоступных для наблюдений вселенных — «узоров» среди «моря»-мироздания. (Во избежание недоразумений надо оговорить: в некоторых источниках, в том числе в книге Тиртхи, вместо слова «узор», т. е. общая структура Вселенной, — «индивидуум». Разночтение на уровне описки, причем «индивидуум» — слово не из лексикона Хайяма. Естественно, смысл четверостишия полностью искажается.)

Обратим внимание на неизбежный вывод из утверждения о множественности вселенных: человек-то живет лишь в одной из них; если их много, то не обязательно именно земной человек является главной целью Божественного творения, возможно, он даже не находится в поле постоянного внимания Творца. Для религий такая мысль недопустима: в них всегда человек — жестоко воспитуемое, но все-таки любимое детище Создателя. Нередко в стихах Хайяма можно заметить намеки на заброшенность нашей Вселенной; наиболее ярко это звучит в самом древнем из известных его четверостиший (которое обычно понимают как говорящее про людей; но у Хайяма там слово «конструкция» или «строение», которое справедливо отнести к более крупным объектам; в других версиях — «сочетание стихий», т. е. акт творения Вселенной — № 601.

Если наша Вселенная не единственная, то легко понять и низкий уровень значимости человека для Творца: «Печально, что до нас нет дела небесам, забвенье суждено делам и именам…» Похоже, так было задумано изначально. Как не смириться?.. Но Хайям находит и предлагает человеку путь, который постепенно приведет его к иному, высочайшему уровню значимости:

Быть целью Бытия и мирозданья — нам,
Всевидящим умом, лучом познанья — нам.
Пойми же, человек, что круг вселенной — перстень,
Где суждено сверкнуть алмазной гранью — нам!
Причем добиться этого без участия, без помощи Бога, собственными слабыми человеческими силами!.. Но не стоит забегать вперед. Пока речь — о конструкции мира в хайямовском представлении. Поскольку детали его взглядов на этот предмет мало отличаются от суфийских (кроме роли Бога и идеи о множественности вселенных), упомянем о них вкратце, лишь настолько, насколько это необходимо для понимания стихов.

Основа физической структуры нашей Вселенной — Четыре первоэлемента, они же Четыре стихии: Огонь, Вода, Земля и Воздух. Они часто упоминаются в четверостишиях Хайяма, становясь даже поводом для поэтической игры в перечисление стихий по заданной схеме. Присутствуют в стихах и другие «фундаментальные числа»: Семь (небесных сфер); Шесть (направлений в трехмерном пространстве), они же «Шесть дверей»; Пять (чувств); «Две двери» — прошлое и будущее, рождение и смерть. Все они символизируют Бытие, наш мир, нашу Вселенную.

(обратно)

Обветшавший небосвод

«Даже волос с головы человека не упадет без воли Аллаха», — говорят мусульмане. По их легендам, еще до сотворения Вселенной Бог создал Калам — стило, которое на Скрижалях под Его диктовку расписало будущее вплоть до мельчайших событий, до крохотного шажка муравья через тысячи лет. Небо — движитель этих событий: вращаясь, небеса, как передаточный шкив, заставляют двигаться все и всех на Земле. Считывая со Скрижалей «план на сегодня» и диктуя небу и планетам соответствующие движения, Рок реализует предписанные события.

Хайям так часто обращался в стихах к составным частям этого механизма, что складывается впечатление, будто он безусловно верил в абсолютную детерминированность Бытия. И скорей всего, действительно верил — поначалу. Полная предопределенность трагична в самой своей сути — см., например, четверостишия № 169 и 220.

Но вот логическая неувязка, замеченная крамольными мыслителями задолго до Хайяма: если каждый шаг человека предопределен, возмездие лишено смысла. Хайям тоже говорит об этом (№ 471). Как ученый, Хайям ищет и наконец находит решение этого противоречия. Вот тогда уже появляются у него псевдотрагические стихи о предопределении, на поверку — сатира, основанная на доведении до абсурда, с целью заставить человека задуматься (например, № 300, 317, 468).

Идея абсолютно детерминированного Бытия, преподносимая якобы всерьез, позволяет Хайяму язвить и над Скрижалями, которые он берется переписать гораздо толковее, и над небом, вдруг сочувствуя этому подневольному палачу. Здесь язвительность не самоцель: Хайям показывает страшное — нелепым, чтобы освободить слушателя от привычного с детства гипноза, от представлений о неотвратимости судьбы. А такое освобождение было необходимо для последователей его учения.

Собственное хайямовское решение этой задачи крамольно настолько, что его попросту нельзя высказывать открыто: божественная предопределенность жизни — одна из важнейших мусульманских догм. Лишь в одном из философских трактатов — в «Ответе на три вопроса» Хайям смутно оговаривается, что детерминизм «очень далек от истины» [154]. Более ясный намек мы находим в четверостишии, ключевом для понимания всего мировоззрения Хайяма:

Не дай себя отвлечь, за блестками не рвись;
Добра ли, зла судьба, а всё равно — трудись.
В игре не только ты, все проиграть способны:
И Мекки гордый храм, и небосвода высь.
Дословно так: «Попусту за всяким сверканием не следует рваться. Несмотря на добро и зло судьбы, следует работать. О небесах и о мечети Каабы благословенной: всякому узору, который становится зримым, ему может последовать проигрыш». Последнее слово, означающее проигрыш именно в азартной игре, является организующим центром для понимания всего четверостишия.

Все проиграть способны, в том числе и небосвод! Это значит, диктуемое небосводом движение событий — не монотонный бездушный механизм, неотвратимо катящийся по людям, как арба по булыжной мостовой (т. е. не абсолютный детерминизм), а скорей азартная игра в кости, игра опытного шулера против простака (неполный детерминизм, с некоторой долей случайности). При неуклонном старании даже слабый игрок (человек) имеет шанс на удачу против сильнейшего (высших сил). Иными словами, человек может порой и сам повлиять на свою судьбу. Рок силен, но не всесилен. Придя к такому выводу, Хайям, должно быть, почувствовал себя первым мусульманином, освободившимся от неумолимой воли Аллаха. Недаром он взял на себя право говорить с Богом на равных.

Итак, ответ: неполный детерминизм. Сильный, но не абсолютный. За семь тысячелетий после Сотворения мира механизм расшатался (не ради красного словца образ обветшавших, от старости выживших из ума небес!), и теперь уже не всё, оказывается, в жизни человека зависит от Бога, соответствует Его древним предначертаниям. И становятся понятны частые призывы Хайяма ловить мгновения, когда судьба дает промашку: «Не трусь перед судьбой, тогда сверкнет во мгле священное вино на нищенском столе».

Да и таким ли уж убежденным мусульманином был Хайям? Слишком рискован намек, что «и Мекки гордый храм» может проиграть… Где же? — в «игре» против других религий?!

(обратно)

В прекрасном мире иллюзий

По суфийским представлениям, схожим с древнеиндийскими, зримая нам физическая Вселенная, многокрасочная Земля и звездные небеса — небольшой участок, некий пласт или срез мироздания, которое распадается на два Мира: Бытие и Небытие, оно же Ничто. «Ничто» означает не полное отсутствие чего-либо, а только полную невоспринимаемость органами чувств человека; «Небытие», аналогично, — невозможность для живого человека пребывать в среде, доступной только духу, лишенной атрибутов Бытия: пространства, вещества и т. п. Собственно, всё мироздание — Ничто, и только какой-то клочок его, где Всевышний актом творения «сочетал» разрозненные Четыре стихии и тем самым создал видимое нечто, где Он растянул новообразованное вещество на распялках Шести направлений и, округлив небесными сферами храм нашей Вселенной, заселил его человечеством, — лишь этот клочок и есть наше Бытие. Для Хайяма Небытие реально существует; более того, именно там, в главной части мироздания, происходят основные события, жизненно важные для человека. Бытие — тот крохотный участок ткани Небытия, где часть волокон окрашена яркими красками и потому стала явью, прахом и плотью, стала зримой, «воплощена» для нас.

В таком представлении мир в целом можно сравнить с детской загадочной картинкой, где в хитросплетении деревьев и кустов художником спрятан охотник, но — картинкой «наизнанку»: представим, что мы почему-то видим только этого охотника, а все остальные штрихи стали прозрачными, ненаблюдаемыми. Мы не можем узнать, что изображено на картинке в целом; более того, фигура охотника своей завершенностью сбивает простодушных наблюдателей с толку и заставляет думать, будто это и есть вся картинка; а Хайям, вслед за суфиями, называет такое восприятие иллюзией, непосредственно воспринимаемый мир — иллюзорным. Надо правильно понять смысл этого слова здесь. Иллюзорно — не значит «нереально»; иллюзорно — потому, что второстепенное принимается за главное или даже за единственное сущее. А что же главное? Оно — там, в Небытии, и потому уже всерьез трагична земная жизнь, смысл которой утаен.

Человек — соединение смертной плоти и бессмертной души, для которой пребывание в Бытии — лишь краткий эпизод в бесконечном пути по дорогам Небытия. Похоже, вслед за древнеиндийскими учителями Хайям верит в переселение душ; но, поскольку подобное представление категорически запрещено ортодоксальным исламом, в стихах Хайяма проскальзывают лишь намеки:

Людей, украсивших мозаику минут,
Уводят небеса — и вновь сюда ведут.
Пока бессмертен Бог, полны подолы неба,
Карман земли глубок, — рождаться людям тут.
Кстати, обратим внимание: Бог бессмертен… пока! И больше нигде ни намека: как истолковать эту ошеломляющую «оговорку» Хайяма.

Четверостишие про «карман земли» содержится в шести из рассмотренных мной источников; текст первых строк везде одинаков, дословно: «Те, кем небеса кусочки времени украшают, — приходят, и уходят, и вновь со временем приходят». Когда Хайям порой хочет сказать, что приходят другие такие же, он и называет их «другие». Так что здесь приходят вновь — именно они же.

Полагаю, что и в знаменитом четверостишии № 189 о фигурках (то ли марионетках, то ли шахматных фигурах) содержится тот же намек — дословно: «Позабавляем друг с другом /зрителей/ на кожаном коврике Бытия, попáдаем в ларец Небытия один за одним вновь». Фигурки-то явно для многократного употребления.

И в том и в другом тексте слово «вновь» достаточно красноречиво.

Эти догадки не противоречат частой у Хайяма мысли: «Будь весел сейчас, ибо живешь единожды». Множественность воплощений суждена не человеку, а лишь его духу. Хайям, дерзко оспаривая принципы всех религиозных учений, ставит Человека превыше его духа, ибо дух — лишь одна из его составляющих, соответственно и единственную человеческую жизнь он почитает ценностью, которой нет равных. Конечно, необходимо так организовывать жизнь, чтобы не навредить духу в его бесконечном пути; но недопустимо и терзать свое сердце, живущее лишь единожды.

Для того кто исповедует идею метемпсихоза, смещаются многие акценты. Прежде всего, жизнь души становится многоступенчатой: каждый век в человеческом теле — не более чем следующий класс в школе духовного развития. Меняется отношение к смерти: она уже не конец всему, а не более чем «дверь» для выхода в Небытие, где можно спокойно обдумать протекшую жизнь и подготовиться к новому воплощению. Не на это ли обдумывание намекает Хайям в рубаи № 382?..

Меняется представление об ответственности за свои действия: уже невозможно зажмуриться и нырнуть в смерть, забыв про свои злодеяния. Совесть неубиваема. Искупать их придется не одно воплощение. Самосовершенствование растягивается на множество воплощений, каждое из которых посвящено решению какой-то частной задачи: научиться прощать своего врага, или преодолеть в себе тщеславие, либо же насытиться богатством или властью, чтобы тяга к ним в будущих воплощениях не мешала… Следовательно, намеченные в Небытии для данной земной жизни задачи разных людей не совпадают, и каждому нужно распознать свою задачу и решать ее индивидуально.

Но земное Бытие настолько ярко в сравнении с остальными пластами мира, что душа, зачарованная его красками и соблазнами, может забыть цель нынешнего воплощения, более того, даже вообразить, будто это земное Бытие — единственное сущее; поначалу такая забывчивость естественна; однако, когда человек созреет и покончит с детскими играми, его душа должна вспомнить, осознать свою цель. Кто не удосужился заставить свою душу сделать это, кто в результате ведет бессмысленное существование, тех поэт называет «спящими». Это — люди, впустую тратящие жизнь:

Разумно ли судьбу увещевать весь век,
То славу, то позор переживать весь век?
Как ни веди ты жизнь, а Смерть идет по следу.
Решай, что лучше: спать иль пировать весь век.
«Пировать» — в противовес «спячке» — значит вести жизнь осмысленную, целенаправленную. Но поэты-переводчики, решавшие это четверостишие как гедоническое, неизменно «или» превращали в «и», разумея, что где пирушка, там и пьяный сон: «Лучше жизнь, как во сне, в опьяненье прожить», — не понимая символики, не замечая сформулированной Хайямом проблемы выбора: бездумно существовать или плодотворно жить (см. также, например, № 360).

Другой его символ для изображения «спящих» — «сова», любительница тьмы и запустения (№ 1173).

Редкостной даже для Хайяма является грандиозная картина, вобравшая и Бытие (где он видит, увы, только «спящих»), и Небытие — с душами, доверчиво спешащими к воплощению, и со встречным потоком уходящих в разочаровании (№ 248).

(обратно)

Душа и Сердце

Ко многим печальным недоразумениям приводило переводчиков то, что «душа» и «сердце» в русской поэзии равнозначны, и они воспринимали такими же синонимами эти слова у Хайяма. Между тем у него это два принципиально разных «действующих лица», есть и третье в их ряду: Разум (Рассудок). У каждого своя сфера деятельности, и они находятся в сложных, порой драматических взаимоотношениях.

Душа бессмертна. Она пришла из Небытия в человеческое тело и вернется в Небытие после смерти. Для нее этот мир — чужбина (№ 144).

Сердце родилось на земле и останется в земле; это все-таки часть смертной человеческой плоти, хотя и наилучшая, «одухотворенная» ее часть. Именно через Сердце общается Душа с земным миром. Именно Сердце — первый помощник Души в ее работе. На него возложено создавать Душе такие условия, чтобы она смогла вспомнить свою задачу, а при необходимости оно должно и обеспечивать условия для ее отдыха (№ 262, 421).

Сердце знает только этот мир, Бытие. Поэтому оно жадно интересуется у Души тайнами Небытия, особенно сколько-то доступными его воображению адом и раем. В ответах Души чаще всего проскальзывает та интонация, с которой взрослый говорит с ребенком на слишком серьезные для того темы (№ 420, 251). Однако Сердце совсем не глупо, оно способно (правда, очень по-своему, в плане эмоций, а не рассудочно) понимать многое с полуслова:

Сказало Сердце мне: «Учить меня начни.
Науки — таинства; но что таят они?»
Я начал с азбуки: «Алеф…» И слышу: «Хватит!
Свой своего поймет, лишь буквой намекни».
Сердце сразу прониклось глубочайшим смыслом буквы «алеф», она же — цифра «один». Это и символ Единого Сущего, и символ единства всего мироздания. О чем еще говорить?..

В свою очередь Душа с уважением относится к предостережениям Сердца, лучше понимающего земную жизнь (№ 528).

Как и некоторые другие стихи, ранее упомянутое четверостишие № 247 показывает: Хайям считает, что религиозно именно Сердце, а не Душа. Душа знает иной мир, зато Сердце, что-то выспросив у нее и кое-как поняв, начинает фантазировать, достраивает полученные сведения по-земному яркими чувственными образами. Так и появляется религия, либо ее новая ветвь — секта. С точки зрения Души, все молятся одному и тому же Всевышнему, только называют и представляют Его по-разному. Но для Сердца главное — эмоции и образные представления. Поэтому оно и должно найти «средь вер и ересей — свою». Скорей даже: сколько Сердец — столько вер.

Любопытен косвенный признак того, что рубайяты Хайяма действительно содержат мало чужеродных вкраплений. В классической персидской поэзии слова «душа» и «сердце» чаще всего являются ласкательными именами возлюбленной или друга, соответствуя русскому обращению «душа моя!». Между тем в стихах Хайяма никогда (если не считать 2–3 чужеродных четверостиший) такого не происходит. Он отвел этим словам раз навсегда определенные роли и собственных правил игры не нарушает. В использовании их — одно из проявлений его поэтической индивидуальности.

* * *
В этой главе «имена» действующих лиц ради пробы везде были приведены с большой буквы; читать такое непривычно и даже трудновато. Поэтому в тексте рубайята заглавные буквы в именах Душа и Сердце будут использованы лишь в необходимых случаях (то же самое: Рок, Смерть, Жизнь и т. п.).

(обратно)

В сетях добра и зла

Значительную, но так и не расшифрованную мною роль играют у Хайяма понятия добра и зла, которые в зрелых своих стихах он, по сути, приравнивает друг другу, как две стороны одной медали. «Всевышний Сам добро и зло послал сюда», «Сам из добра и зла связал Он сеть вселенной» для поимки несчастных людей, «Морщинами добра и злыми письменами лицо мне исчертил», «Когда бы смог я жизнь от рока оградить, от пут добра и зла себя освободить…»

Проблемы добра и зла касается какое-то самое сокровенное открытие Хайяма, которое он, видимо, утаил даже от своих учеников, ограничиваясь косвенными намеками: «Про Зло с Добром ни с кем нельзя мне говорить… Хранитель тайны — нем. Нельзя мне говорить» (№ 533).

(обратно)

Как попасть в рай

Итак, закончится жизнь Вселенной. Грядет Страшный суд… В первом Хайям не сомневается, он часто упоминает про неизбежный конец Вселенной. Но ко дню Страшного суда отношение его колеблется: от призывов готовиться достойно предстать на судилище (в ранних стихах) до завуалированных издевок над самой идеей Суда; одно из таких рубаи — шедевр утонченного сарказма:

Однажды всяк из нас на Судный зов придет;
Создатель обсудить плоды трудов придет.
Лишенных блага Друг, конечно же, утешит.
Вот видишь? Радость к нам в конце концов придет!
Заметим, на вид это стихотворение исключительно благопристойно. Многие исследователи, в том числе проф. В. А. Жуковский, всерьез сочли его квинтэссенцией суфийского благоговения перед «Другом». Нервный смех от высказанного «утешения» возникает как бы не по вине автора: читателю-де не по себе лишь потому, что он слабо верует в милосердие Всевышнего и недостаточно презирает бренную земную жизнь. Искусством говорить так, что ни к одному слову не придраться, но в целом почему-то звучит издевательски, — Хайям владеет в совершенстве.

Гораздо более откровенной иронией окружена идея ада и рая. Широко известны многочисленные хайямовские рубаи вроде № 934. Хайям очевидно игнорирует опасность попасть в ад и презирает соблазны рая. Но заметим одну тонкость: ни разу — среди сотен четверостиший — не утверждает он прямо, будто «нет ни рая, ни ада, о сердце мое» (цитата из перевода Г. Плисецкого — см. № 211). Почему? Возможно, повинна привычка к научной точности утверждений. Хайяму никто не может доказать, будто ад есть. Но и он не находит обратных доказательств. Поэтому позволяет себе только язвительно сомневаться; граница прямого отрицания проходит очень близко (как в рубаи № 544), но он ее не переступает.

Интересно, откуда богословы так много знают про ад и рай?.. Хайям однажды даже изображает единственно мыслимый (и, конечно, нелепый) источник «сведений из загробного мира» — возвращение покойников (№ 646).

Во всяком случае, для Хайяма очевидно: есть ли ад и рай, нет ли их, но человеку глупо руководствоваться недостоверными представлениями о них, а внушать кому-либо такие страсти — попросту преступно:

Как буйно в медресе, и в кельях, и в церквах
Растут стремленье в рай и перед пеклом страх!
Но тот, кто разгадал и вызнал тайну Бога,
Не сеет сорняков в доверчивых сердцах.
Любая религия «сеет сорняки», обещая своим приверженцам рай, а посетителям «нечестивого храма», разумеется, ад; Хайям смеется разом над всеми (№ 379).

Впору усомниться: да был ли он, в самом деле, мусульманином? Впечатление такое, будто Хайям ниспровергает атрибуты мусульманства, расчищая место для чего-то иного.

(обратно)

Что Всевышний натворил с человечеством?

Какое же сомнение заставляло Хайяма и какое знание давало ему право последовательно проходить все ступени взаимоотношений с Богом: умолять Его, просить о помощи; потом давать Ему иронические советы, упрекать, насмехаться, гневаться, проклинать; наконец, демонстративно отворачиваться от Его возможной благосклонности? Выстраивается головокружительная лестница конфликта, и на ее верхней ступени Хайям уже вершит суд над Творцом — в картине, может быть, уникальной в мировой поэзии:

Качнутся небеса и рухнут в никуда,
Вдогонку пролетит отставшая звезда, —
Тебя я в этот миг на площади Суда
Поймаю за полу: «Так Ты — убийца! Да?!»
Дословно: «Ты должен признать грехом убийство, /совершенное/ Тобой!» Разве здесь речь про убийство одного человека — автора четверостишия? Едва ли. Хотя именно так понял О. Румер в своем переводе: «За что же ты убил меня, владыка вечный?» Слишком скромно для такой апокалиптической картины. Скорей здесь речь про убийство человечества, причем не про то, будущее, а про сегодняшнее, совершаемое каждодневно, начатое еще во дни Адама.[155]

(обратно)

Так что же Творец натворил?

Множество косвенных намеков убеждают, что постепенно Хайям пришел к выводу: Бога над нами давно уже нет. Он вылепил нашу Вселенную, наигрался ею, как новой игрушкой, потом вышвырнул на свалку и ушел создавать иные миры. Может, Он и вернется, чтобы устроить Страшный суд, но и то едва ли. Только в такой интерпретации становится понятным четверостишие № 705…

Объясняется и вроде бы странная закономерность в стихах Хайяма: в том, как нелепо и жестоко идут сегодня дела на Земле, он обвиняет стихии, небеса и рок чаще гораздо, чем самого Творца, которому достается от поэта за то, что сделано когда-то, а не сейчас, за общие ошибки и нелепости творения. За ширмой небес он уже не видит Бога, следящего за нами. Насколько же далеко это леденящее душу открытие от прежних экстатических восторгов!

Итак, Творец бросил нас. «Скрижали — рок — небо» — обветшавший без присмотра механизм, только по инерции выполняющий свою безжалостную работу, тем более жестокую, что она стала бессмысленной, вершится уже не для Бога, а просто так. Потому Хайям снисходит даже до того, чтобы пожалеть палача-небо (№ 1130).

Не Бог, а Рок — корень зла сегодня; Богу досталось бы от Хайяма не меньше, но Его здесь уже нет. Гневные же выпады Хайяма против Бога в других стихах — это проклятия вслед напакостившему и ушедшему, а также полемический прием, чтобы разрушить авторитет Творца. Удивительно ли, что Хайяма порой принимают за атеиста. Бог есть, но для нас Его практически нет, и от Него в нашей жизни уже ничего не зависит, и скорей всего не будет ни божественной кары, ни воздаяния; от такой позиции до атеизма недалеко. В стихах третьего периода Хайям считает человека свободным от моральных обязательств перед Богом. О Нем можно и нужно забыть, отвергнуть все обрядовые требования и устраивать свою жизнь на Земле самостоятельно.

(обратно)

Человек, помоги себе сам

И вновь на первый план выходит проблема духовного развития. Путь суфиев нацелен на мистическое постижение Бога. Для Хайямацель — Счастье, фундамент которого — земная жизнь; то Счастье, на создание которого нет ни времени, ни сил, ни даже права, пока ты обманут выдумками религиозных ханжей. Хотя поэт предпочитает другие термины: «веселье», «блаженство», — суть одна. Земную жизнь Хайям ценит гораздо выше, чем индийские мудрецы; идея метемпсихоза этому не мешает. Если уж именно Земля предназначена для многих и многих воплощений души, если Земля — источник самых ярких ее радостей и бед, если Земля — главная школа души, то Хайяму далеко не безразлично, как обстоят дела в этой школе.

Прибегнем к несложной аналогии. Вообразите, что вы живете в ожидании отъезда. Тюки увязаны. Продукты упакованы. Знакомства с теми, кто поедет в другую сторону, случайны и мимолетны. Из угла дует, в другом углу паутина — эти приметы запустения вас мало волнуют… Но караван, к которому вы думали пристроиться, сегодня не пришел, и вы ночуете на тюках, чтобы завтрашний день прожить в таком же несозидательном ожидании. И так день за днем…

А теперь уверьтесь, что караваны никогда не придут, что вам — и всем соседям — надо устраивать жизнь здесь. Тогда придется совсем по-другому взглянуть на неуютность здешнего караван-сарая. И, быть может, вы первый возьмете ведерко и пойдете искать глину, чтобы замазать ту щель в углу.

Настолько же различен взгляд на земную жизнь у всех, уповающих на Бога (в том числе суфиев), — и у Хайяма, призвавшего человека совершенствовать свой дух ради улучшения земного бытия и украшать земное бытие, чтобы успешнее в нем совершенствовать свой дух. И делать это, опираясь на слабые человеческие силы. Недаром так часто он декларирует: «Прочь „завтра“ и „вчера“, сегодня счастлив будь!» В этой словесной формуле есть отголосок суфийских представлений о сиюмгновенности жизни, отвергающих заботу о завтрашнем дне, но у Хайяма отвергается «завтра»-иное, «завтра»-якобы-при-Боге, в общем-то итоге ради «завтра» человеческого — здесь, на Земле. И если путь суфиев индивидуалистичен, то предлагаемый Хайямом путь общественен, социален, он открыт и в принципе доступен для всех.

Не будем забывать, что Хайям жил 900 лет назад, задолго даже до великих утопистов Т. Мора и Т. Кампанеллы. Во всяком случае, предлагаемый им путь выглядит гораздо реальнее мечтаний философа и утописта Аль-Фараби (X в.) о «добродетельном городе», правитель которого мистическим путем получает истины и руководящие идеи от «активного ума» — ближайшей к человеку эманации божества.

Подведем промежуточные итоги.

Бог сотворил Вселенную и человека, но бросил нас на произвол судьбы (в буквальном смысле!). Для каких-то своих первоначальных целей Он создал и запустил строго детерминированный механизм существования, который тысячелетиями удерживает человечество в плачевном состоянии. Похоже, беспросветное существование запланировано для нас до конца Вселенной. Но с уходом Творца эта жестокая работа небес утратила смысл, она совершается только по инерции. Поскольку Творец покинул нас, мы вправе не следовать Его предначертаниям. Нет худа без добра: в отсутствие Мастера механизм расшатался, допускает промашки, и порой человек может воспользоваться ими, чтобы вопреки древним планам улучшить свою жизнь. Однако нужно научиться ловить такие случаи, научиться в такие моменты направлять свою судьбу не в худшую, а в лучшую сторону в сравнении с изначально предписанным тебе. И, наконец, при любом везении не очень-то станет совестливый и мудрый человек счастливей, если общий фон жизни остается прежним.

Нужна работа всех людей в одном направлении, чтобы так вот по крохам увеличивать сумму общечеловеческого Счастья — и постепенно вырваться из-под власти Рока, свернуть с когда-то предписанного нам пути, расстаться с монотонным, беспросветным существованием. Даже массивный катящийся шар можно свернуть с прежнего курса легкими толчками сбоку. И тогда ныне униженное человечество действительно сможет «сверкнуть алмазной гранью» в «перстне»-Вселенной. А работа эта должна начинаться с сознательного самовоспитания, буквально с первого самостоятельного, не подневольного, не предписанного свыше движенья собственной рукой (№ 1175).

Первое самостоятельное движение. Какое? Прежде всего, нужно перестать быть пособником палача-небосвода, вольным или невольным орудием подавления других людей. Не кичись богатством, не будь жаден, одаряй бедняков. Не злоупотребляй властью. И так далее. Примеры наставлений такого рода приводить нет нужды; обратимся к призывам не совсем обычным, а именно: не принимать на себя горе. Не горевать, не отчаиваться.

Человеческой психологии свойственно общее количество Счастья считать стабильным; оно как бы переходит из рук в руки, вроде денег. Если одному прибудет счастья, у другого отнимется. И в Ветхом Завете, и в христианском учении, и в мусульманстве жертвующие собой святые и праведники в основном заняты именно тем, что собирают на себя всяческие болезни, горести и несчастья, освобождая от них других людей, предоставляя тем возможность стать счастливее.

Но Хайям показывает нам, что представление о механическом перераспределении счастья-несчастья в принципе ошибочно, поскольку порожденное твоими горестями отчаяние поражает и окружающих (не обремененных твоими бедами) и уж точно не делает их счастливее — см. № 973.

Даже простое уныние подкрепляется самозарождающимися бедами и несчастьями (если идешь, голову повесив, то и впрямь налетишь на косяк). Следовательно, возможно размножение бедствий на манер эпидемии, и распространители этой заразы — люди, предающиеся отчаянию. Можно предположить такой ход мысли: если зло (через отчаяние) саморазмножимо, но добро среди людей все же существует — значит, и у добра есть сходный механизм саморазмножения, остается его обнаружить и начать сознательно применять. Такой взгляд, с точки зрения богословов, в принципе крамолен: он противостоит и идее святого самопожертвования, и взгляду на бедствия как на испытание либо наказание, ниспосланное свыше. Более того: делиться своим добром — безусловно, благое дело; но творить для себя и других добро «из ничего» — значит кощунственно уподобляться творящему Богу!

Человек рожден, чтобы страдать, утверждают все религии. А вот Хайям столь категорически выступал против гибельных эмоций, как если бы считал их не естественной реакцией на беды и несчастья, а следствием духовной распущенности и невежества. Надо так организовывать свои эмоции, чтобы только с улыбкой, а не со слезами проходить сквозь любые несчастья (№ 1162).

Подвергаться нападкам судьбы — одно, но «пить горечь» при этом — совсем другое: первое неизбежно, второе постыдно. Религия призывает смиряться перед горестями, Хайям — смеяться над ними. И этим, по крайней мере, парализовать механизм размножения зла. Кроме того, только человек, не впадающий в отчаяние, способен «пробудиться», стать «мудрецом».

По Хайяму, и метод нейтрализации зла, и средство для «пробуждения спящих», и способ поправить свою личную судьбу, и то, как улучшить жизнь всего человечества, — одно и то же! Такая универсальность его метода наверняка убеждала Хайяма, что он прав, что действительно возможно людям, отвергнув упования на Бога, самим обороть вполне реальный механизм злой судьбы.

Суфийский метод «пробуждения» и последующего «постижения Бога» основан на строжайшем самоограничении, на отстранении от всяческих соблазнов, на том, чтобы лишить душу ярких чувственных впечатлений (как бы вернуть в Небытие), посадить ее на голодную диету, оградить забором запретов и тем самым заставить тянуться только ввысь. Об этом прекрасно сказано в суфийском четверостишии, изредка приписываемом Хайяму (№ 1200).

Хайямовский же путь в том, чтобы не увлекаться ложными ценностями Бытия, не считать их значительными, поскольку они-то и отвлекают от истинной ценности жизни, они-то и провоцируют вспышки жадности, злобы, зависти и т. п. у одних, а как следствие — отчаяния у других. Среди этих ложных ценностей — себялюбие, тщеславие, жажда власти и богатства, похоть, условия для лени, неги, бездумия, равнодушия; они не существуют в Бытии изначально, а созданы самими людьми — «спящими», принявшими яркость Бытия и данный им недолгий человеческий век, за единственную данность. Отвергая эти ложные ценности, надо не ограждаться по-суфийски забором от жизни, а воспитывать свою душу так, чтобы непрестанно летящая из-под колес судьбы грязь к ней не прилипала, чтобы не тянуло с пути подбирать каждую яркую стекляшку. Надо снять с тара своей души темные струны, чтобы никакой порыв житейского ветра не порождал унылых отзвуков.

Зато — в противовес ложным — надо научить себя наслаждаться истинными ценностями Бытия, приобщение к которым просветляет душу и ни в ком не вызовет зависти, ибо они доступны всем: красота природы, весеннее цветение, пенье птиц, любовь, музыка, восторг научного познания, радость умного спора с друзьями. Разве не такой представляла земную жизнь душа, когда задумывала свое новое телесное воплощение? Именно в такой обстановке ей легче будет вспомнить свой замысел и осуществить его, не отвлекаясь на «блестки» и не парализуя себя бредовыми страхами.

Что касается страхов, то прежде всего Хайям стремится излечить человека от самой гибельной эмоции: от страха смерти. Здесь он применяет богатый арсенал воспитательных приемов, от запугиваний по принципу «клин клином вышибают» (№ 802) до презрительной насмешки над трусливым хозяином собственной жалкой шкуры (№ 804).

Тот печальный факт, что жизнь преходяща, Хайям в утешение нам умудряется даже представить благом (№ 602). Он развенчивает ложные ценности этого мира, убаюкивающие «спящих» (№ 187), бичует вскормленные ими пороки (№ 594)…

И так далее. Но это — критика, обличение. Однако есть ли у Хайяма позитивная программа (в отсутствии которой упрекали его некоторые исследователи)? Есть. Более половины стихов посвящено как раз ее изложению. Она адресована не обществу, не государству, а каждому отдельно взятому человеку, однако имеет общественную направленность точно так же, как работа воспитателя и учителя. Собственно, Хайям и был воспитателем и учителем, сами интонации его четверостиший говорят о присутствии учеников: тут и повторы, и разъяснения темных мест, и подшучивания, и контрольные вопросы, и ответы недоумевающим (например, № 513).

Но это не учебник. Не философский трактат. Перед нами поэзия самой высокой пробы. И если оформленные в стихах мысли можно оценивать с позиций историка философии или религии, то манеру преподнесения их можно судить только по законам поэзии. Этические уроки Хайяма далеко не всегда высказаны прозрачно-ясно, иные его поучения требуют определенного навыка в их понимании (см., например, № 1174 или 48).

По легендам, Хайям не записывал своих четверостиший: сотни и тысячи строк дошли до нас только благодаря записям его учеников и друзей. Трудно найти аналогичный пример в истории за последнюю тысячу лет, трудно вообще поверить в подобную старательность поклонников его поэтического дара, только из любви к стихам десятилетиями подбиравших каждое оброненное им четверостишие. Иное дело, если ценность рубаи была не только в их поэтических достоинствах, если они являлись (как и стихи суфиев) сжатыми формулировками, комментариями и пояснениями различных аспектов его учения. Так позже «писари тайн» при Джалаледдине Руми подхватывали каждый произнесенный им бейт, потому что они записывали не просто стихи, но Истину, отчеканенную в стихах.

По той же, может быть, причине из стихов Хайяма, которые я отношу к ранним, до нас дошли четверостишия почти только религиозного содержания — и исчезли сотни веселых юношеских экспромтов. Трудно вообразить, будто их вообще не было, особенно если взглянуть на единственное уцелевшее из таковых — № 336. Впрочем, возможно, к ним же следует отнести и № 71–73.

Напрашивается вывод: школа Хайяма, где он пропагандировал учение, призванное взорвать изнутри мусульманство, действительно существовала, пусть и маскировалась под «преподавание науки греков», как о том пишет Кифти; заметим, от «науки греков» в четверостишиях практически нет ничего. Таким же конспиративным следовало быть и языку его лекций, и языку его стихов, говорящих на секретные темы.

(обратно)

Под маской чужого слова

Действительно, язык Хайяма условен, многие понятия он шифрует словами-символами. Это в традициях персидской поэзии, особенно суфийской. На «тайном языке» с Хайямом говорят то соловей, то роза, то кувшин. Вот и сам он беседует с нами на «тайном языке»: пусть имеющий уши — услышит. В качестве символов Хайям привлекает тот же набор слов, что и поэты-суфии, но вкладывает в них, как обнаруживается, заметно другой смысл. И если по суфийской поэзии существует разъясняющая литература, то символы Хайяма приходится расшифровывать почти с нуля и ошибки здесь конечно же возможны. «Почти» — потому, что у него есть несколько четверостиший-подсказок, дающих прямые расшифровки.

Здесь мы коснемся лишь верхнего пласта его символики. Некоторые важные символы Хайяма, как «спящие», «мудрецы» и т. п., выше были уже рассмотрены, и теперь мы сосредоточим внимание на центральном символе Хайяма: ВИНО.

О. Румер был не очень-то прав, когда писал в предисловии к своим переводам: «Доминирующий мотив четверостиший, это — призыв не предаваться бесплодным бредням умозрения, а насладиться, пока не пришла смерть, всеми радостями жизни, символ которых для Омара — запрещенное Кораном вино»[156]. Однако, как мы уже видели, далеко не любые радости жизни приветствует Хайям («За блестками не рвись!»), а «бредни умозрения», сиречь философское и научное осмысление мира, вообще были главным и любимым занятием его.

Далее. О. Румер явно имел в виду вино как таковое, соответственно звучат и его переводы; и слово «символ» он применил как синоним выражения «яркий представитель», а не в смысле шифрующего знака. Между тем «вино» у Хайяма именно элемент шифра, причем маскирующий несколько разных смыслов. Многозначность терминов естественна для условного языка, находящегося только в стадии становления. Вот основные из этих смыслов:

1) «вино» — то лучшее в жизни, чем можно услаждать свой дух, не увлекаясь «ложными ценностями»: молодость и любовь, весна и цветение садов, музыка и песни; зрелость и творчество, научное познание мира и общение с друзьями; старость и мудрость, афористичные стихи и умный спор. Иными словами — истинные ценности Бытия. Иногда это «чистое», «прозрачное вино», «сок лоз», иногда с конкретизацией: «любовное вино», «вино познанья». Главная эмоция, сопровождающая его, — радость жизни, веселье (см. № 624 — пример авторской расшифровки своих терминов). Именно на это «вино» и возложена в учении Хайяма основная роль в пробуждении «спящих», в приобщении к «мудрецам».

Кстати, символ «любовь» у Хайяма (если не считать четверостиший суфийского периода) очень близок к этому «вину», с той разницей, что «любовь» — для Сердца, а «вино» — для Духа. Можно сказать, что «любовь» — тот настрой Сердца, при котором оно способно снабжать Дух возвышенными радостями Бытия.

Чтобы помочь Духу пробудиться, Сердце должно радовать его «вином», а для этого предварительно само войти в постоянное состояние «любви». Открытость взгляда, свежесть восприятия, жадная тяга ко всему прекрасному, готовность радоваться и радовать других, но также и сострадать им — вот что означает «любовь»-символ. Она концентрирует в человеке силу, сравнимую с мощью богов (№ 278);

2) «вино» — поток живых страстей и жизненных перипетий; течение времени, замертво валящее всех; оно же часто — «красное», «багряное», «кровавое» (№ 668, 1080). Сюда же относятся стихи о «наполнившейся мере» или «чаше», что означает завершение отмеренной человеку жизни.

В этом смысле «вино» порой ассоциируется с человеческой кровью, что особенно красноречиво в строках про багряное вино, пролитое на землю, например:

Ты винный мой кувшин расколотил, Господь!
Из радости изгнал и дверь забил, Господь!
Багряную струю небрежно пролил наземь!..
Да чтоб мне землю есть! — Ты пьяным был, Господь?!
Маленькое отступление. Это четверостишие часто переводили на русский язык, однако без символических намеков, как реалистический эпизод, и тому есть две причины. Одна из них — сопровождающая это рубаи легенда, пересказанная, в частности, А. Болотниковым[157] так:

«… Резкий порыв ветра задул свечу и опрокинул кувшин с вином, неосторожно поставленный на край террасы. Вино погибло. Рассердившийся философ не замедлил пустить ядовитую стрелу по адресу Всевышнего:

Кувшин с вином душистым мне ты разбил, Господь!
Дверь радости и счастья мне ты закрыл, Господь!
Ты по земле, о Боже, разлил мое вино…
Карай меня! Но пьяным не ты ли был, Господь?
Произнеся это богохульство, Хайям увидел в зеркале, что его лицо почернело, как уголь. То было наказание небес. Но поэт тут же составил следующее, не более лестное по отношению к Богу, четверостишие:

Но кто же из живущих мог не грешить, скажи?
А если был безгрешный, как мог он жить, скажи?
Я сделал зло, за это ты злом же мне воздал,
И разницу меж нами кто б мог открыть, скажи?»
Естественно, переводчику трудно избавиться от гипноза этой фантастической, но очень зримой сцены.

Вторая причина — в том, что Хайям часто прячет суть под обыденным смыслом идиом и ходульных выражений. Нужно обращаться к первоисходным значениям слов. Например, Хайям пишет о людях, через века взошедших травой, и звучит у него избитый оборот, привычно переводимый так: «Зачем топчешь траву?» Однако поэтический ход автора станет понятен, только если переводить дословно, извлекая из идиомы суть, которую даже не каждый персидский читатель заметит: «Над головой травы зачем заносишь ногу?!»

Так и здесь. «Да будь я проклят, может, Ты пьян, о Господи?!» — таков подстрочный перевод последней строки с привлечением русского эквивалента для звучащего в оригинале проклятия. Но дословно-то оно таково: «Земля у меня во рту!» Как у покойника!.. Это настораживает и заставляет всмотреться пристальней. Вино — алое. Как кровь. Пролито — на землю. И даже такая незначительная деталь начинает работать: не «кувшин с вином», а «кувшин винный мой Ты разбил». И становится ясно, что Хайям негодует на Бога за будущее убийство свое (описанное как уже случившееся), а не за такую мелочь, как кувшин вина. Замена при переводе Хайяма обиходного персидского выражения таким русским, которое эквивалентно по основному смыслу, но построено на другом предметном материале (в том числе подмена пословиц), порой утаивает даже от самого переводчика сокровенную суть четверостиший. Что уж говорить о читателе;

3) «горькое» или «мутное вино», «осадок в кубке», «кровь» или «слезы в чаше» — это постепенно накапливающаяся с годами сумма тягостных переживаний, душевная усталость; иногда — полоса бедствий либо же гнет старости (№ 1051).

Антонимом «горького вина» является «виноград», «виноградный сок» — символ чистой юности, полной радужных надежд и благих устремлений:

Не только в пятницу не перестану пить,
Горчайшее вино и в дни поста мне пить.
Но я-то чистый сок в бочонок лил!.. Всевышний,
Не делай горьким сок! — тогда не стану пить.
Опять четверостишие с двойным дном. На поверхности — упрямство пьяницы, грешащего и в святую субботу, и в пост, «научное» оправдание пьянства тем, что Господь сам же превращает в вино, в несимволическую «горечь» залитый в бочонок виноградный сок: человек-то в этот загадочный процесс не вмешивается. А в глубине: никакое не пьянство, а горести, сплошные горести жизни, которых конечно же не избежать ни в пятницу, ни в дни поста, — неуклонное разрушение прежних юношеских надежд;

4) «вином» обозначается в некоторых текстах и собственное хайямовское учение (№ 417).

Встречаются и другие применения слова «вино» не в прямом смысле, но уже обычно с определениями, как «вино забвенья» и т. п.

И лишь после этого, наконец, названное О. Румером:

5) вино как таковое, привлеченное Хайямом в союзники именно за то, что оно запрещено шариатом. И в этом случае «вину» сопутствуют уже не слова-символы, а слова-персонажи: «гуляки», «распутники» и проч., — разыгрывающие настолько блистательный фарс, что и самый законопослушный мусульманин увлечется им, а увлекшись, не заметит, как с помощью бесшабашно-хмельных словес Хайям с трезвой осторожностью, по капле вливает в его ум и душу свой едкий скепсис, который постепенно разъедает гипноз ислама и подготовляет к восприятию иных, гораздо более крамольных страниц хайямовского учения.

(обратно)

Причуды фарса

Спектакль условных масок тем богаче и интереснее, за событиями на сцене тем яснее видны перипетии реальной жизни, чем лучше подобраны персонажи. Старая прелестная поэтическая игра, одна и та же во все века и у всех народов. Между тем среди поэтов-переводчиков, а благодаря им и среди читателей многие полагают, что Хайям искренне воспевает вино и превозносит пьянство. Впрочем, наличие таких читателей свидетельствует: спектакль в театре масок удался на славу.

Персонажи ведут себя соответственно маскам. Вино и шариат несовместимы? Тем хуже для шариата! Впрочем, поначалу-то герой фарса пытается подчиняться запретам, но…

Можно предложить читателю нечто вроде автобиографии морально неустойчивого обывателя, выполненной сатирическим пером Хайяма. Для этого последовательно, не пропуская, прочтите четверостишия № 655, 340, 523, 611, 778, 648, 564, 561 и 566. Какая головокружительная пропасть грехопадения! Но обратите внимание, как уже в этих шутовских текстах Хайям представляет в смешном виде не столько своего героя, вначале чуть оступившегося, а в итоге пропившегося насквозь, сколько запреты шариата, а порой вкрапляет в его самые разудалые монологи — намеки на самые серьезные свои мысли: «Возня добра и зла давно постыла мне». Или «Нет веры, нет судьбы, местечка нет в раю». Да ведь это в чистом виде хайямовская программа: преодолеем гипноз мусульманской веры — перестанем надеяться на рай — уйдем из-под власти судьбы.

Теперь поэту остается чуть отклониться в сторону и повести за собой увлекшегося слушателя прочь из фарса, ближе к своему учению. И тот уже легче воспримет пренебрежение раем и геенной, гуриями и чертями (№ 689), поверит, что есть средство обмануть судьбу (№ 413), отстранит Коран (№ 518), спокойней отнесется к мысли о невнимании к нему Творца (№ 501) — и, наконец, доверчиво воспримет Хайяма и его учеников не более чем как еще одну секту в исламе, в которую почему бы и не вступить (№ 761)?

Теперь завербованного слушателя Хайям понемногу начнет приобщать к сути своего учения, и если вдруг проболтается, что оно стоит вне мусульманства, что ж, новичку и на это надо когда-нибудь намекнуть (№ 559).

А потом ученик убедится, что кубок хайямовского «вина» действительно несет ему благородный душевный покой как избавление от суеты, от погони за иллюзиями и ложными ценностями Бытия; причем мудрость этого покоя настолько далека от мудрости молящихся Богу, что совместить их нельзя, можно только выбирать одно из двух (№ 1180).

Согласитесь: не случайно почти все эти четверостишия звучат как экспромты из диалога. Отчетливо видится, как остроумными стихотворными аргументами поэт подталкивает к нужным выводам сомневающегося собеседника.

(обратно)

Будь весел!

Ну, а какова же стратегия и тактика Хайяма для избавления от власти небес, для направления человечества к будущему Счастью — каков же тот универсальный метод?

Его рецепт до гениального прост и звучит чуть ли не из четверостишия в четверостишие: «Будь весел!» Поначалу это воспринимается как обычное присловье перед застольными тостами (потому и переводят эти слова часто как «пей вино!», полагая, что у Хайяма это одно и то же). Но постепенно настораживает: едва ли стоит легковесно относиться к формуле, которую он внушает нам так настойчиво. Внимательно приглядевшись, обнаруживаем: она тесно связана с намеками на промашки небес. И становится ясно вот что.

Как человек может узнать про момент, когда диктат небес ослаб, когда смертный сам влияет на свою будущую судьбу? Никак! И — случайным образом — способен в этот момент повернуть свое будущее не только в лучшую, но и в худшую сторону. Скорей всего, это зависит от душевного настроя: уныние резко кувырнет вниз (см. № 785 — о «лишних горестях», которые могут наслать небеса!), бодрость улучшит судьбу. Потому-то, хотя небеса и обветшали, с работой своей они пока справляются успешно: случайные отклонения в ту и другую сторону взаимно компенсируются. И так будет до тех пор, пока люди не объединятся в заговоре против небес, не начнут действовать сообща — по рецепту Хайяма.

А рецепт исключительно прост. Поскольку промашки небес неощутимы, остается одно: все время пребывать в положительном душевном настрое. Тогда не ошибешься.

Будь весел, говорит Хайям, ибо мир непостоянен. Будь весел и жизнь на ветер не пускай. Не растрать впустую своего мгновения.

Кстати, о мгновении. Порой Хайям сокрушается: жизнь мгновенна; даже время существования Вселенной — миг. И после этого, когда он то и дело повторяет: не упусти доставшегося тебе мига, не проплачь его, проведи весело! — мы воспринимаем его так, будто он по-прежнему говорит о краткотечной жизни, будто мы имеем дело с постоянной метафорой: жизнь — миг. Однако метафорический язык Хайяма очень подвижен и разнообразен, законсервировавшихся метафор (если не считать слов-символов и «рубиновых уст») у него попросту нет. Часто упоминаемое превращение людей в кувшины у поэта, полагавшего, что человеческая плоть в самом деле становится глиной, — не метафора, а прямой факт. Так, может, и это «мгновенье» у него не метафорично? Каждый раз, когда он призывает не упустить, не погубить слезами свой миг, действительно имеется в виду именно миг — тот самый, редкостный, важнейший, в течение которого небеса могут «проиграть» тебе.

Таким образом, по Хайяму, человечество способно прийти к Счастью, если люди согласятся для этого несколько потрудиться: отвлечься от ложных ценностей Бытия и полюбить его истинные ценности («Пей вино!») — чтобы не прожить жизнь впустую; вытравить из своей души грязь и пороки; и, наконец, научиться быть неизменно веселыми, чтобы при каждой оплошности небес добавлять свою толику к совместным общечеловеческим устремлениям к Счастью. И когда эти крохотные добавки суммируются в реальную силу, тяжелая инертная повозка нашей Истории постепенно свернет с колеи унылого существования, когда-то предписанного Аллахом, вырвется из-под механической власти небес и устремится на иной, на гордый, светлый и высокий путь. Надо иметь достаточно гражданского мужества, ответственности перед своими прапраправнуками, чтобы оставаться веселыми до самого последнего мгновения:

Когда в погоне Смерть задышит за спиной,
Когда в глазах у нас померкнет мир земной,
Сердца — веселыми швырнем на сито жизни!
И можно пылью стать под уличной метлой.
Хайямовское учение нуждается в дальнейшей расшифровке, и не исключено, что многие важные подсказки таятся в еще не найденных четверостишиях. Но возьмите хотя бы рубаи № 742: сказанное там может читаться как преувеличение, гипербола, однако при сопоставлении с остальными стихами видно, что это — прямой урок, на редкость откровенный текст.

(обратно)

Не только тайным языком

Конечно, не все стихи Хайяма иносказательны и далеко не все посвящены философским проблемам. Есть, например, у него и любовь — не символ, а любовь в первозданном смысле. Около сотни его четверостиший, разбросанных по разным источникам, мало популярных даже в них (поскольку стиль их далек и от философских, и от сатирических стихов Хайяма и кажется чуждым), в большинстве не переводившихся на русский язык (поскольку порознь они звучат фрагментарно), собранные воедино, сливаются в прекрасный лирический цикл, очень земной и непосредственный. В этих стихах практически нет подтекстов и символов, они — откровенная летопись любви поэта к женщине, внешность которой он традиционно идеализирует, но строптивый характер ее, да и все перипетии этой истории и все оттенки собственных эмоций, не всегда благородно-возвышенных, изображает реалистично, зримо и без прикрас, открываясь нам с неожиданной стороны, как уже не мудрец и ученый, а простой человек, в меру лукавый, остроумный и глубоко страдающий, несчастный человек, которому по возрасту и ослабевшему здоровью как бы и неприлично так по-юношески влюбляться.

Эти стихи, среди прочих похожие на инородные вкрапления, при слиянии их в цикл обнаруживают несомненное стилистическое единство; более того, в них становятся видны сквозные поэтические и бытовые сюжеты.

Именно эти стихи более всего относятся к «блуждающим». Но если не Хайям писал их, то коллективным автором лирического цикла приходится признать десяток различных авторов, мало схожих между собой. Однако весь стиль и сюжетные линии цикла свидетельствуют безусловно, что автор его — кто-то один. Единоличных же претендентов на него, кроме Хайяма, нет. Более того, в стихах этого лирического цикла, несмотря на стилистическую простоту, немало в приемах письма, в характере поэтических тропов, даже в прямых текстовых цитированиях перекличек с остальными стихами Хайяма.

Нам остается признать, что Хайям был не только глубоким философом и блистательным сатириком в своих стихах, но и удивительно тонким лириком. И в том, и в другом, и в третьем он выработал особые, точно соответствующие каждому из этих направлений приемы письма. В лирике речь его проста, нежна и откровенна. Взгляните, например, на редчайшее в жанре рубаи явление — прелестные, психологически точные диалоги (№ 938, 939, 940).

Есть у Хайяма и картинки из жизни, то будничной, то праздничной; есть и дивные пейзажи; и стихи по случаю, например, благодарность за присланную кем-то рукопись (№ 439).

Своеобразны и довольно сложны для понимания шуточные стихи, образы которых навеяны научными размышлениями Хайяма. Он пытается ввести читателя в заблуждение, лукаво перемешивая строго научный смысл с обыденным, со здравым смыслом неуча. Например: «Неужто до того окружность уст мала, что центр окружности был вытеснен наружу?!» Это про родинку возле губ (из лирического цикла, № 862). И одновременно — про то, как спотыкается воображение, пытаясь совладать с бесконечно малыми величинами. Взять ту же окружность: трудно отделаться от ощущения, будто она, неограниченно уменьшаясь, должна в конце концов выдавить из себя — наружу — точку собственного центра.

Или такая серия подтасовок. По древнегреческим определениям: линия — это траектория точки. Плоскость — траектория линии. Точкой делится пополам линия, линией — плоскость, и т. д. Хайям шутливо утверждает, что и на этом скромном уровне математика уже сильнее установлений Творца:

Над каплей, плакавшей, сбираясь в дальний путь,
Смеялось море: «Вновь вернешься как-нибудь:
От Бога мир — един. Однако не забудь:
„Движенье точки“ всё способно разомкнуть!»
Крохотная капля (точней даже, молекула) воды, испарившись, прочерчивает в пространстве линию. Так? Несомненно. Усложняясь хаотическим движением капли, эта линия может с какой-то вероятностью превратиться в плоскость. Так? Вроде бы не исключено. Плоскостью делится (разрезается) трехмерный объем. Наш мир трехмерен. Значит, и весь мир способна разделить эта плоскость. Так? Трудно возразить. Разделить — расчленить — разомкнуть — развалить на части — разметать в разные стороны!.. И это — мир, созданный Творцом как единый — неделимый! Ну сильна капля, ну и сильна математика!

Шутливая логика? Пожалуйста. Небытие — место не-бытия, не-существования. Но Бог ВЕЗДЕСУЩ, значит, и в Небытии Он есть, существует. Следовательно, Он обладает свойством инвертировать (обращать в противоположное) воздействие окружающей среды; назовем это божественным свойством «НЕ», благодаря ему Бог в НЕ-бытии НЕ-НЕ-существует. Но если бы и здесь, в Бытии, вездесущий и всемогущий Бог присутствовал с этим свойством «НЕ», Он превратил бы Бытие в Небытие! Остается одно из двух: либо в Бытии Бог отсутствует, либо где-то на внешних границах Бытия Он должен отделять от Cебя, оставлять где-то в стороне от Себя Свое свойство «НЕ»:

Коль есть в Не-бытии, Ты есмь, Не-тленный, — «НЕ».
А здесь?.. Распад, и мрак, и смерть Вселенной — «НЕ».
О, Не-зависимый от мест, причин и следствий,
Ты здесь — отсутствуешь? Иль есть — с отменой «НЕ»?
Альтернатива? Как бы не так. Это логическая ловушка. В первом варианте — следствие: Бог не вездесущ! Во втором: есть нечто внешнее по отношению к Богу — значит, Бог не вездесущ! Итак, где ошибка в рассуждениях?

Точно так же как значительную долю стихов о любви, из разряда иносказательных следует, как ни странно, вывести и часть стихов про саки — виночерпия. Суфийская трактовка побуждает видеть в виночерпии то религиозного наставника, то самого Аллаха. Но те стихи, которые действительно нуждаются с такой интерпретации, чаще всего стилистически далеки от Хайяма, чужеродны. В остальных же стихах, в большинстве своем явных экспромтах по случайным поводам, образ виночерпия настолько реалистичен и индивидуален, что за ним видно вполне конкретное лицо. Перед нами молодой человек («сынок»), благоговейно относящийся к группе ученых, посещающих его кабачок. Такое могло быть, видимо, только в период работы Хайяма в обсерватории, в годы, когда и всесильный визирь, и всемогущий шах относились к шариату не слишком ревностно, устраивали царские пиры, а Хайям, забавляясь, писал для них трактат о свойствах вина (он сохранился). Так что и в реальных кабачках, очевидно, Хайям бывал, и в реальных застольях участвовал, но конечно же не в таких фантастически безудержных, какие живописуются им в фарсовых четверостишиях.

Виночерпий медлителен, его часто приходится подгонять, порой даже высмеивать в стихах за нерасторопность. Принеся вино, юноша подсаживается к почетным клиентам и завязывает беседы на ученые темы. Заметим, его не интересуют ни астрономия, ни астрология, ни медицина. У него один конек: философия. Четыре стихии, Семь небес, расположение рая, возмездие за грехи… Его наивная болтовня про «Четыре, и Семь, и Восемь» тоже порой служит предметом насмешек Хайяма (например, № 763).

Он отвлекает простоватого юношу, начиная приписывать различным сортам вина сказочные свойства: вот, мол, вино, дарящее бессмертие, а это — возвращающее молодость, и так далее. Такие абсурдно-глубокомысленные пассажи, кстати, напоминают некоторые места из шуточного трактата Хайяма «Науруз-намэ», особенно главу про поиск кладов. Виночерпию нравится эта игра, и позже Хайям — стихами — заказывает для своих друзей то или иное вино, пользуясь придуманными раньше причудливыми описаниями их свойств, как бы проверяя память виночерпия. Следы этой игры можно найти в экспромтах Хайяма.

Несмотря на свою профессию, виночерпий набожен. Особенно ярко сказалось это после смерти его отца, от которого молодой человек и унаследовал кабачок. Хайям нисколько не щадит его горя, едко насмехаясь над религиозными стенаниями (№ 748, 767). И, похоже, помогает.

По простоте своей саки падок на лесть, даже самую беспардонную, какой не стерпел бы и привычный ко всему султан. И Хайям, пользуясь этим, восхваляет виночерпия, демонстрируя на нем — по сути-то мальчишке, на которого всякий пропойца покрикивает, — чудеса в искусстве лести (№ 508, 755 и др.). В самом деле, не султана же восхвалять!..

В старости, в плачевный период жизни, Хайям опять обращает стихи к виночерпию. Но теперь это уже образ-призрак, образ-воспоминание. Вместо прежнего весельчака-ученого входит в майхану дряхлый изгой. А толпа всё та же, и юноша-саки тот же, он по-прежнему мил и приветлив; только пусто за столом, где когда-то пировали друзья Хайяма. Какими мгновенными кажутся годы, когда сподвижники, один за одним, уходили в Небытие! Эти годы вмещаются в те секунды, когда произносится первая строка:

В шести… в пяти живых… нет, уже в двух!.. в одном! —
С рожденья Смерть сидит в любом из нас, в любом!
А взять пиры Судьбы: сберемся за столом —
То соли не найти, то соль лежит на всем.
Теперь слово «вино» приобретает символический смысл, а фигура виночерпия начинает раздваиваться, и мы видим сквозь него Время, доливающее кубок поэта до роковой черты, Рок, поящий нас одной горечью — мутным отстоем со дна небесной чаши.

Стихи Хайяма, как и любого другого поэта, неоднозначны, и подгонять их под какую-то схему, толковать их в одном ключе — значит получить заведомо ошибочный результат. Каждое четверостишие требует тщательного анализа: хайямовское ли оно по стилю и духу? Если да, то в какой период жизни могло быть им написано? В каком настроении? Как перекликается со всеми остальными? Если это явный экспромт, в какой ситуации мог он возникнуть? Переводчик должен совершить невозможное: перенестись в то время, слиться с поэтом, воплотиться в него. И тогда Омар Хайям оживет.

(обратно)

Тайный лирический шедевр Хайяма

Осмелюсь раскрыть читателям один секрет и один перевод, которые держал я почти от всех в тайне 20 лет. Во всяком случае, в издания переводов не включал… Изучая некое широко известное четверостишие Хайяма, я вдруг задумался: слово ТОУБЭ («зарок») подозрительно похоже по звучанию и по смыслу на полинезийское ТАБУ («запрет»), проникшее во все мировые языки, но — заведомо позже времени Хайяма. Может быть, у Хайяма его следует читать и понимать иначе?.. Конечно, на самом деле это не так (слово «зарок» встречается у Хайяма часто, в других стихах — со смыслом однозначным). Однако… В персидском начертании этот «зарок» можно прочесть и как два слова: «ты — прекрасна!»

Так уж совпало, что в данном случае это неожиданное прочтение оказалось возможным, хотя весь смысл четверостишия стал совершенно иным… Вот что у меня получилось в переводе:

День — солнцу, ночь — тебе. И что же? Ты — прекрасней.
Наполню ль кубок свой, всё то же: ты — прекрасней.
Но вот меня сманить старается весна
Цветеньем юных роз… О Боже! Ты — прекрасней!
Вчитайтесь! Допустим, я не очень удачно перевел, но отчетливо видно, что это — лирический шедевр, какому и у Хайяма равных нет, да и у других поэтов — найдите хотя бы десяток столь же емких и проникновенных!

Одно из двух. Либо Хайям был настолько великим поэтом, что даже ошибочное прочтение его стихотворения неизбежно поэтично (но трудно поверить в возникновение редкостного шедевра из ошибки), либо здесь перед нами действительно закодированный текст, который только посвященному (точнее — посвященной) раскрывал свою суть, а для всех прочих звучал совсем по-иному, причем и для них был интересен — см. № 783.

(обратно)

Заключение

Итак, из рубайята Хайяма нам открываются и своеобразная картина мироздания, и весьма смелое для его времени морально-этическое учение, цель которого — счастливая жизнь на Земле, свободной от воли Аллаха. Замысел Хайяма тем ошеломительнее, что он встает на борьбу не только против гигантского монстра — человеческой инертности и косности, но и против воли небес, ведет борьбу сразу на два фронта. А богоборчество, поначалу потрясающее читателей, на фоне этого — так, почти забава.

И Хайям безусловно убежден в осуществимости своей идеи, недаром у него столько рубаи на эту тему, недаром они звучат как фрагменты из бесед с учениками.

Кстати, не на два, а на три фронта, третий — воинствующий шариат. Объект сражения не случаен: шариат — чудовищный анахронизм, если рассматривать Бога отсутствующим, а потому и служение ему — бессмыслицей. Шариат — также и главное практическое препятствие в переориентации духовной деятельности человека на земные проблемы.

Может быть, поэтому язык Хайяма зашифрован: служители Аллаха пусть негодуют на его насмешки, но им незачем знать, что Хайям не только издевается над шариатом, но и воспитывает учеников в духе нового учения, призванного преобразовать мир. И тогда «Мекки гордый храм» действительно проиграет.

Вспомним слова Кифти, что стихи Хайяма — «сборные пункты, соединяющие для открытого нападения».

Как мы знаем по прошествии девятисот лет, преобразовать мир Хайяму не удалось. Едва ли дело только в том, что законы исторического развития оказались сильнее его блестящих идей. В то время хайямовское учение все-таки имело возможность укорениться. Но была у него и неустранимая слабая сторона: оно адресовалось более к интеллекту, чем к эмоциям, и не могло предложить мгновенно зажигающих новичка лозунгов, которые бы концентрировали подспудно бродящие в народе неоформленные мысли: увы, не было у народа таких мыслей — сам по себе, без подсказки, он и близко догадаться не мог, что мы Творцом «выброшены на свалку». Кроме того, требовались десятки лет, свободных от социальных потрясений, чтобы (так же, как это когда-то удалось суфиям) последователи Хайяма смогли, увеличиваясь численно, постепенно укорениться в мусульманском обществе и накопить силы для «открытого нападения» на консервативное мусульманство. Однако этих спокойных лет не было дано: вначале кровавый террор Саббаха, повергший народ в ужас, потом междоусобицы, погрузившие страну в хаос, а потом и нашествие восточных орд, потрясшее половину мира. Учение Хайяма забылось, последователи его исчезли. Остались только стихи. Но не потому ли за последние полтора века так ярко вспыхнул интерес к его творчеству, что в нем звучит тревога за будущее человечества,особенно актуальная сегодня, не потому ли, что его призывы к благородству, к душевной чистоте нисколько не потускнели со временем, а его вера в прекрасную будущность человека — и сейчас, в самые кровавые столетия земной истории, — способна отрезвлять нашу совесть.

* * *
Эта работа вчерне была уже написана, когда я встретил рубаи, в котором увидел не только подтверждение основных своих выводов, но и усталое предположение Хайяма, что его учению вряд ли удастся преодолеть людскую косность.

Четверостишие — сплошь на недомолвках. Дословно:

С властью Бога, кроме согласия, /ничего/ не вышло.
С народом, кроме внешнего и лицемерного, /ничего/ не вышло.
Любую хитрость, какая на ум пришла бы,
Мы делали, однако с роком /ничего/ не вышло.
Кстати, это и пример того, почему всего Хайяма действительно можно понять по-иному, не так, как он прочитан в этой работе.

«Согласие» — чье? Не сказано. Отсюда и начало разных толкований. Если «согласие — мое», смысл первой строки таков: «Сколько я ни бунтовал против Бога, теперь смирился с Его властью». Тогда и «внешнее и лицемерное» тоже «мои» качества: «не вышло у меня быть с народом откровенным; оказалось, я только лицемерил и притворялся». Точно так же читаются и хитрости против рока: «всячески хитрил я, но рок или судьбу не одолел». Именно так понял О. Румер, вот его перевод:

Чтоб угодить судьбе, глушить полезно ропот.
Чтоб людям угодить, полезен льстивый шепот.
Пытался часто я лукавить и хитрить,
Но всякий раз судьба мой посрамляла опыт.
При таком толковании, впрочем, два легких несоответствия должны насторожить: во-первых, почему «мы» и почему «делали»? Если автор говорит про личный жизненный опыт, «мы» неуместно. Если обобщает: мол, у всех и каждого таков результат, — звучало бы «делаем». Во-вторых: в традиционной системе взглядов бунт против Бога — масштабнее, чем попытки обмануть судьбу, поэтому по принципу поэтического нагнетания, который Хайям никогда не нарушает, про этот бунт следует говорить в последней строке. Недаром О. Румер, заметив это, «Бога» в первой строке заменил на «судьбу».

Иное дело, если «согласие — их, людей». Тогда «их» становится, естественно, и все остальное: «Не удалось преодолеть их „согласия“, т. е. покорности перед властью Бога; не удалось преодолеть их привычку к лицемерию. На какие бы уловки мы ни пускались, одолеть рок не вышло». И вновь раздвоение: уловки — против кого? Против рока? А может, против людей: обманув их предрассудки, все-таки подбить их на совместную борьбу с роком? Но разве возможна такая борьба?.. И вот здесь от этого толкования приходится отказываться тому, кто не разгадал хайямовских идей, и возвращаться к первому, пусть даже хромающему, объяснению. Иначе не справиться со множеством новых вопросов. А в результате — редактировать Хайяма, заменять «Бога» на «судьбу», «мы» на «я».

Между тем второй путь толкования видится единственно верным, если опереться на выводы, полученные в этой работе. Война с роком — важнее, чем преодоление почтения перед властью Божией, поскольку Бог покинул нас, осталась только иллюзия Его власти, а рок над нами по-прежнему есть. Главное в работе Хайяма и его единомышленников (недаром «мы») именно в преодолении рока, потому о нем — в завершении четверостишия. И сокрушаться, что «ничего не вышло», можно лишь тогда, когда (именно в прошедшем времени) все мыслимое «мы» уже сделали (№ 1008).

Скорей всего, это четверостишие было адресовано ученикам и друзьям, и недомолвки естественны: им и так понятно, о чем речь.

* * *
И вот два четверостишия — из еще более поздних находок:

«Учением своим впустую обольщен, я не предчувствовал всесилия препон…» (№ 1116). В оригинале: «Больше не надеюсь я на вероучение свое, потому что ошиблось сердце прозорливое…» Не Дух ошибся, не Разум, а Сердце. Его вотчина, как мы знаем, — земной мир. Только здесь оно могло ошибиться: например, в том, активно ли подхватят люди новое учение.

Впрочем, конечно, можно попробовать истолковать и иначе. Например: «вероучение свое» — ислам или какая-то конкретная его секта, выбор которой был подсказан когда-то Сердцем. Но — вот второе четверостишие:

Ученьем этим мир поправил бы дела,
Вседневным праздником тогда бы жизнь была,
И каждый человек своей достиг бы цели
И заявил бы: «Нет!» — безумной власти зла.
* * *
Пусть только не пугается читатель, что теперь чтение стихов Хайяма вместо наслаждения искусством превратится в разгадку ребуса.

Во-первых, Хайям далеко не всегда углубляется в дебри иносказаний; есть у него и прелестная откровенная лирика, и дивные стихи о природе, и обыкновенные жалобы на жизнь, и непринужденные шутки и каламбуры, и таких стихов много.

Во-вторых, мудрость, наверно, тем и отличается от умной и точной мысли, что мысль легко сломать, чуть-чуть переиначив, и превратить в глупость или трюизм, но мудрость — пластична, и даже при вольном ее пересказе, даже многое не поняв, мы почувствуем ее глубокое дыхание. Выказанная кем-то мысль дарит нам мысль; но изреченная мудрость обогащает нас целым клубком сцепленных между собою мыслей, и, сколько ни разматывай этот клубок, конца им не видно. Читателю будет чем насладиться.

В-третьих, иносказания и глубинные пласты смысла — в традициях восточной поэзии. И эти традиции требуют, чтобы и внешний, поверхностный смысл был поэтичен, чтобы читатель получал удовольствие, даже не вчитываясь в глубину; Хайям владеет этим искусством безупречно. Но если читатель разглядит и второй пласт смысла, удовольствие его удесятерится; если же различит и третий пласт…

* * *
Итак, перед нами была тройная шифровка: Хайям подменил в стихах философские формулы художественными образами; он же превратил их в криптограмму, применив условный язык, слова-символы, потребовавшие разгадки; и, наконец, коварное время сделало из его рубайята анаграмму, произвольно перетасовав стихи и разрушив связный ход мыслей. Лестно было бы надеяться, что с последними двумя проблемами частично удалось справиться, и уступить теперь место философам для окончательной расшифровки.

Однако сам же Хайям учит, что Истина недостижима. И, внимая его предостережению, соглашаюсь: едва ли я был прав во всех своих выводах и догадках, когда пытался разгадать его рубайят; может быть, и все выводы в целом — всего лишь прекрасная иллюзия. Но хотелось бы верить, что какие-то крупицы истины в этой работе есть и что она хоть немного поможет постичь непостижимое — поэзию Хайяма.


Глубоко благодарный всем, помогавшим мне в этой работе, особую признательность хочу я выразить Александру Михайловичу Ревичу — за вдохновлявшую меня веру в успешность многолетнего труда над этими переводами и за практическую поддержку с их изданиями, и Азиму Шахвердовичу Шахвердову, составителю многотысячной коллекции стихов в форме рубаи, — за отеческую помощь, уберегшую меня от многих ошибок в работе над переводом.


Игорь Голубев

(обратно) (обратно)

«В безмерности небес, укрытый синевой…»

1
Ты солнце в небеса возносишь — и опять
Пылинкою в луче лечу Тебя искать.
Не в силах наш язык воспеть Твое величье,
Не может разум наш измерить Благодать!..
2
Как дивно вылепил мой облик бренный — Ты,
И сердце подарил, и дух нетленный — Ты.
Тобою создан был венец вселенной — я!..
Но создан был — Тобой!.. Отец вселенной — Ты.
3
И кроху муравья — Ты светом озарил,
И крылья комара — Ты силой одарил!
Ты щедро воздаешь любому из живущих —
Всем, кто благодарил и кто Тебя хулил.
4
Как восхвалить Тебя? Паря над небесами,
Сжигающий восторг как передать словами?
Тебя ли измерять безмерностью миров —
Пылинок, всосанных в бушующее пламя!
5
Задумал, воплотил, привел меня сюда…
Твоим доверием душа моя горда.
Ты изначально был, и есть, и будешь вечно,
А я — на краткий срок. Уйду… Скажи: когда?
6
Сказал я: «Мир — Твое прекрасное творенье,
Вон звезды светятся, Твоей прикрыты тенью…»
«Неверно! — был ответ. — Слиянны Я и мир.
Кто видит тень Мою, тот жертва заблужденья».
7
Бог есть, и все есть Бог! Вот средоточье знанья,
Почерпнутого мной из Книги мирозданья.
Сиянье Истины увидел сердцем я,
И мрак безбожия сгорел до основанья.
8
Вкруг сокровенного струится зримый свет.
Ядра-жемчужины никто не видел, нет.
Уж так любой речист! А вот спроси, все это
Откуда истекло? Молчание в ответ.
9
Не соблазнят меня ни малою ценой,
Ни царскою казной, ни властью неземной
Предать любовь к Тебе — блаженный плач ночной,
Продать сокровище — алмаз бесценный мой.
10
В загадки вечности никто не посвящен,
Никто не преступил невидимый заслон.
Бессилен ученик, бессилен и учитель:
От смертной матери любой из нас рожден.
11
О, не запятнанный земною чистотой,
Не обесчещенный безгрешностью святой!
Все сотни тысяч солнц — пыль на Твоей дороге,
Все сотни тысяч лиц — прах под Твоей стопой.
12
Господь! Вникающий во все желанья — Ты,
Вознаграждающий за все страданья — Ты.
Зачем я буду вслух Тебе о тайне сердца?
Все тайны знающий — всей мерой знанья — Ты.
13
К ногам Твоим, Господь, уж был готов упасть я,
Ты поддержал меня и отстранил несчастья.
Ты можешь обойтись без частых слез моих,
Но мне не обойтись без Твоего участья.
14
Ты безнадежного больного исцелишь,
Ты в самый горький час печали утолишь.
Пока я про одну поведаю занозу,
Ты двести тысяч их из сердца удалишь.
15
Я душу в дар несу, я от восторга пьян!..
Но одарять Тебя — как «тмин везти в Керман».
И все-таки прими с такой же добротою,
Как взял у муравья подарок Сулейман.
16
Когда-то дивный Лик был в небе виден нам…
Но не понравилось ревнивым небесам,
Что был прекраснее рассветов и закатов
Твой Лик блистательный, открытый всем глазам.
17
Ты в тайнописи скрыл основы Бытия,
Узором испещрил покровы Бытия.
Скрывая и Тебя, завеса дразнит взоры
Пришедших на базар земного Бытия.
18
Как сердце образ Твой мечтает обрести!..
Раскрыты сто дверей, чтоб сбить меня с пути.
Пришедшему к Тебе дано познать блаженство,
Заблудшему — на корм стервятникам пойти.
19
Адам росой Любви замешен был в пыли;
Ростки страстей и смут опору обрели.
И вот иглой Любви вскололи Вену Духа,
И каплю выжали, и Сердцем нарекли.
20
Создатель предписал, и я явился в срок;
Про Веру и Любовь был первый мой урок…
Я сердце истерзал, Он ключ из сердца сделал,
С сокровищницы тайн позволил снять замок.
21
Любовью горестной пускай пылает сердце,
Коня строптивого пускай седлает сердце.
Где, как не в Сердце, быть отечеству Любви?
Чего, как не Любви, всегда желает Сердце?
22
Поддельная любовь не стоит добрых слов,
Не могут обогреть гнилушки вместо дров.
Влюбленный день и ночь, за годом год пылает,
И что ему покой, и сон, и хлеб, и кров!..
23
К Любви сквозь прах идут и чистоту теряют,
Величие свое ногами попирают.
Им день сегодняшний — как ночь… Они всегда
В тоске по завтрашнему солнцу умирают.
24
Как долог путь Любви!.. Не вздумай подхлестнуть
Уставшего коня, не то прервется путь.
Не упрекай того, кому любовь — мученье,
А лучше помоги немного отдохнуть.
25
Мы — воздух и огонь, мы — глина и вода.
Мы — страждущая жизнь и смертная страда.
Мы — плоть: мы все сгнием и сгинем без следа…
Мы — дух: мы скинем плоть, и вновь душа чиста.
26
Изменчивостью форм владеющая Суть
Листвою может стать иль рыбкою сверкнуть.
Исчезновенье их — не смерть, а новый путь
И жизнь в обличии ином каком-нибудь.
27
Мы шли искать Тебя — а стали злой толпой:
И нищий, и богач, и щедрый, и скупой.
Ты с каждым говоришь, никто из нас не слышит.
Пред каждым предстаешь, любой из нас слепой.
28
Кружится звездный мир. И мы, блуждая в нем,
Порой зовем его «волшебным фонарем»:
Снаружи — сфера звезд, внутри — светильник-солнце,
А мы — движение теней перед огнем.
29
Чье сердце чует зов духовных тайн своих?
Чье ухо слышит звук подсказок потайных?
Луну-прелестницу вбирая дни и ночи
Очами жадными, кто смог насытить их?
30
Как осознать Тебя стремится Разум мой,
Как в поисках Тебя кружится мир земной!..
Ты — в Сердце; а оно Тебя во внешнем ищет,
Расспрашивает Дух, как встретиться с Тобой.
31
О сердце! Коль тебе так больно от свиданий,
Похоже, не Любовь исток твоих страданий.
Отправься к дервишам, и, может быть, у них
Научишься любить светло и без терзаний.
32
Отважней восходи в надмирные пласты
Доступной не для всех духовной чистоты.
Вон — жертвы робости: вцепившись в горстку праха,
Запорошив глаза, лишились высоты.
33
От богохульных слов до послушанья — вздох,
И от сомнения до пониманья — вздох.
Пусть этот вздох Творца согреет нас отрадой,
Иначе весь итог существованья — вздох.
34
Пытаться совместить Любовь и тишь да гладь —
Как веру правую и ложную равнять.
Преступна даже мысль лечить лекарством душу
И снадобьями скорбь из сердца изгонять!
35
О сердце! Грусть и гнев смири, пока в пути.
Уверенно кругом смотри, пока в пути.
Кому завидуешь, сокровища завидев?
Сокровища — твои. Бери, пока в пути.
36
Понятна каждому, чей благороден путь,
Находок и утрат божественная суть.
Повелевает шах: отнять или вернуть,
А двуединый мир не виноват ничуть.
37
Вновь слиток золотой по синеве небес,
Как и всегда, проплыл и, как всегда, исчез.
И люди чередой приходят — и уходят,
Едва взглянув на мир загадок и чудес.
38
Кому случается до Божьих тайн дойти,
Того стараются презреньем извести.
Глядят христианин, еврей и мусульманин,
Как на заблудшего, на странника в пути.
39
Ты завтра, как и все, придешь на Судный зов.
Обсудят перечень твоих земных трудов…
Так вот! Учись добру, покуда гром не грянул:
Там обнаружится не кто ты, а каков.
40
Для верующих есть к двум Каабам пути:
Иль в Мекке Каабу, иль в сердце обрести.
Как по святым местам, иди от сердца к сердцу,
И каждое из них ста Меккам предпочти.
41
Лишь тот, кто сердцем черств и дружбой не богат,
Молиться вынужден на наш иль чуждый лад.
Кто в Летопись Любви заслуженно записан,
Тому не нужен рай, тому не страшен ад.
42
О власти мировой ты размечтался всласть;
Но если б только жизнь на это нужно класть!..
Вчерашнее ничто, а завтра — горстка праха, —
На что употребишь сегодняшнюю власть?
43
Кто милых одарил таким лукавством глаз,
Кто влил нам в жилы кровь, сжигающую нас,
На радости не щедр. Беда ли это? Радость!
Беда из рук Его ценнее в сотни раз.


44
Из множества наук всего нужней: «Любовь».
В поэме юности всего нежней: «Любовь».
Когда у мудреца пойдешь учиться жизни,
Забудь о слове «Жизнь», всего точней «Любовь».
45
Войдя в Страну Любви, с пути свернуть нельзя,
По воле собственной прервать свой путь нельзя;
Пока не завершил обход ее по кругу,
Воображать себя постигшим суть нельзя.
46
Когда, закрыв глаза, мы вещим сердцем зрим,
Тогда становится и мир сокрытый — зрим.
Сумей однажды взгляд поднять над здешним миром —
Возможно, и душой ты воспаришь над ним.
47
Богатство отмети — надежду обретешь.
Богатство обрети — продашься ни за грош.
Себя, пока живешь, похорони в безвестье —
И, похороненный, в преданьях оживешь.
48
Свой круг на Бытии ты должен начертать,
Над сердцем собственным вращая рукоять.
Под циркулем начнет опора трепетать,
И не замкнется круг, — увы, рисуй опять.
49
Уступка похоти в минуту истощит
Отпущенный тебе на долгий век кредит.
Почаще спрашивай: «Зачем я здесь? Откуда?
Какой сегодня шаг мне сделать надлежит?»
50
Двуличьем согрешишь — и на себя пеняй:
Подкладку-ложь Господь заметит, так и знай.
Сиять вселенной — час; дышать тебе — мгновенье.
Смотри, бессмертие на миг не променяй!
51
Тобой руководит ликующая плоть.
Забытая душа — отрезанный ломоть —
Еще пытается твою осилить похоть,
Еще надеется беду перебороть!..
52
Забыв про адский огнь, барахтаясь в грехах,
Ты грязью без воды раскаянья пропах.
Когда светильник твой загасит ветер смерти,
Тобой, позорище, побрезгует и прах.
53
Кому там от Любви покой необходим?
Считай, покойникам, уж точно не живым.
Того, кто про Любовь и не слыхал ни разу,
Считай покойником, уж точно не живым.
54
Аскет, не то что мы, про Твой секрет не знает:
О доброте Твоей святой аскет не знает.
Хоть Ты и говорил: «За грех низвергну в ад!» —
Кто верит этому, Тебя он — нет, не знает.
55
Не может Разум наш на все найти ответ,
А Сердце всякий раз удачный дать совет.
В толпе подскажут путь куда тебе угодно…
Но не в Страну Любви. Проводников там нет.
56
Идущий человек, бродягою не стань,
Теряющим себя беднягою не стань.
В глубь собственной души — дорога для отважных.
И пусть глядят, но сам зевакою не стань.
57
Кому не по сердцу суровый шариат,
Тому и смысла нет мечтать про тарикат
И уж тем более надеяться однажды
Увидеть Истину, освоив хакикат.
58
Пусть верою тебя наполнит шариат,
Пусть жизни праведной научит тарикат.
Когда очистятся дела твои и мысли,
Пусть Истину тебе откроет хакикат.
59
Мы влюбчивая голь, здесь нету мусульман,
Мы только муравьи, не с нами Сулейман,
Мы изможденный люд в истрепанных обносках,
У нас не тот базар, где вам искать сафьян.
60
Постой! Не будешь ты допущен в харабат,
Пока сподвижника в тебе не разглядят.
Подумай! Это путь людей высокой чести,
На этой улице промашки не простят.
61
И днем и ночью ты взываешь к небесам,
К далекому Творцу, укрывшемуся там.
Примолкни хоть на миг, ответ Его услышишь:
«Я не вдали, Я здесь, Я — это ты же сам».
62
Лукавствуй и хитри. Но есть Мудрец Небесный,
Вникающий в любой поступок твой бесчестный.
Ты всех обманывал. Но всех ли обманул?
Ты лжец, не только мне, но и Ему известный.
63
Капризами Любви для нас терзаться — радость,
Пылинками пред Ней навек остаться — радость.
Ее горячий нрав не повод для обид,
С пыланием Любви соприкасаться — радость.
64
Решив идти к Нему, — с детьми, с женой порви,
Расстанься сам с собой, со всей родней порви.
В дорогу вещи взял? Сковал цепями ноги.
В цепях куда уйдешь? Уют цепной порви.
65
Скитаний ты не знал, не бедовал — напрасно,
Лица ручьями слез не омывал — напрасно,
Ожогов на сердце пока страшился ты,
Пока жалел себя, — существовал напрасно.
66
Спеши дойти туда, где двойственности нет,
Где испарит ее спасительный рассвет.
До Бога не дойдешь, но от себя спасешься,
Твоя раздвоенность рассеется, как бред.
67
Мы видим частности, а в главном слепы мы;
Насколько же мудры и как нелепы мы!
По частностям — сойдем за Смертью в склепы мы;
По главному — взойдем за Жизнью следом мы.
68
Как больно за сердца, в которых нет огня,
Где страсти не кипят, безумствами пьяня!..
При случае поймешь: нет ничего бесплодней
Отсутствием Любви загубленного дня.
69
К любому бедняку с сочувствием склонись —
И сердце разглядишь, стремящееся ввысь.
Любое из сердец священней сотни Кааб.
Лицом не к Каабе, а к сердцу обратись.
70
Сейчас наветчики воспользоваться рады
Твоей жестокостью, не знающей преграды.
Что скажешь на Суде? «Повинны шептуны»?..
Не оправдаешься. Не будет и пощады.
71
Спросили в медресе: что есть любовь? И вот
Который день подряд великий спор идет.
А муфтий про любовь ни слова не промолвит,
Язык распутника немеет наперед.
72
В обителях пойдут смятенье и разброд,
И будет в медресе хлопот невпроворот:
По мненью муфтия, теперь любовь-смутьянка
Задаст наставникам забот на целый год.
73
Шумит в обителях и в медресе народ:
Повелено изгнать виновницу невзгод.
Обшарив шариат, речь сочиняет муфтий…
Но в суд введут Любовь, и он разинет рот.
74
Есть редкостный рубин, но в руднике ином,
Есть перл единственный, но в тайнике ином.
Обманчивы о них досужие догадки,
Легенды о Любви — на языке ином.
75
О сердце! Путь Любви себе избрать рискни,
Коль будет выигрыш, ты им опять рискни.
По-женски плутовать в Стране Любви не вздумай.
Предстань мужчиною, жизнь проиграть рискни.
76
У сердца тайна есть, и пусть она хранится
Сокрытой от людей, как сказочная птица,
Как капелька дождя, которой суждено
Лежать в жемчужнице и перлом становиться.
77
Изверясь, Вечного начнешь ты сам искать,
Весь человечий век по небесам искать.
Но Божий-то престол — твое живое сердце.
Иль не с тобою Бог? Что ж где-то там искать?
78
Твоя душа — ядро, скорлупка — плоть твоя.
А в глубине души — Творца узрел бы я.
Его сокрытый свет, вглядись, и ты увидишь,
Сияет из любой частицы Бытия.
79
Кому судьба дает вино познанья пить,
Тот, кроме Истины, обязан все забыть;
Кому дает язык, тех обделяет зреньем,
Обретшему глаза немым придется быть.
80
Квартал отверженных. Помосты дыб и плах.
Путь проигравшихся навеки в пух и прах…
Мужайся, каландар! Тебе опасен страх,
Как циркачу в его отчаянных прыжках.
81
Дервиш! Возвысив дух, о внешности забудь,
А плоть прокормится в дороге как-нибудь.
Чтоб наготу прикрыть, рогожу раздобудь —
Как шах, под гром литавр закончишь этот путь!
82
Из медресе разврат сочится без конца,
Подачки делят там, грызня чернит сердца.
Сбеги в развалины! Живи, как этот нищий:
Ей-богу, вот кто — шах на троне средь дворца!
83
И минареты пусть, и медресе — падут,
Иначе каландар вотще вершит свой труд!..
Здесь веру ересью, здесь ересь верой чтут,
А божий человек не мусульманин тут.
84
Что предписал Господь, то и получишь ты.
Гони из сердца прочь напрасные мечты,
Не то измучится оно от суеты,
А ты потом спасай его от маеты.
85
Откуда перлы душ в жемчужницах сердец?
Как жемчуг в море, в плоть упрятал их Творец.
Когда добытчик-Смерть расколет оболочку,
Мы все разгадки тайн узнаем наконец.
86
В круг нищеты спустись, и шахом станешь ты,
И сердце выведешь на свет из темноты.
В трущобах Бытия поведает отшельник,
Как познавать себя, как воплощать мечты.
87
Хвала, коль сила есть, и мышцам, и костям;
Но в жизни только дух дарует стойкость нам.
Подачек не бери, пусть даже от Хатема,
Не гнись перед врагом, хотя бы он — Рустам.


88
Вникая в мир души, бесстрастным надо быть.
Внимая небесам, безгласным надо быть.
Без языка, ушей, без глаз нам не остаться б! —
Без языка, ушей, без глаз нам надо быть.
89
В безмерности небес, укрытый синевой,
Тебе назначенный, ждет часа кубок твой.
Настанет твой черед, прими без сожалений
И радостно испей свой кубок роковой.
90
Будь весел! Польза есть и в тяготе любой.
Подумаешь, судьба играется с тобой!
В ту Дверь войдя, ты стал игрушкою живой.
Но выйти в эту Дверь — вновь стать самим собой.
91
Хотя б один из вас, ушедших в никуда,
Моим подсказчиком вернулся бы сюда!..
С распутья тянут врозь надежда и нужда,
Но что оставишь тут, оставишь навсегда.
92
О сердце! Ты в толпе общенья не ищи,
На лицах наглецов смущенья не ищи.
Достойны скромные, презренны честолюбцы.
Цени достоинство, презренья не ищи.
93
Поддайся алчности, тогда узнаешь сам,
Что у раба страстей не жизнь, а стыд и срам.
Будь как огонь горяч, будь как вода прозрачен,
Не становись, как пыль, покорен всем ветрам.
94
Не легок и не прост заветный Путь, поверь,
А ты решил дойти без бедствий и потерь.
Для завершивших Путь всегда открыта Дверь.
А ты… Взгляни: к кому стучишься ты теперь?
95
Кружение небес никак не обогнать,
Заранее судьбу никак не распознать.
Вот это — твой удел, иди и будь доволен,
Рабочий план веков не для тебя ж менять!
96
Который день с утра спешу я в харабат:
Беседы дервишей смягчают боль утрат.
«Твоей подсказки жду, куда шагнуть не знаю,
Хоть намекни!..» — молюсь какую ночь подряд!
97
Равны перед Тобой бродяги и цари.
На нас, на чад Своих, с улыбкой посмотри,
Избави нас от бед и одари блаженством,
Премудрый наш Господь!.. Избави! Одари!
98
Кто жаждали щедрот, те жизни не щадили,
И от дверей Твоих весь век не отходили,
И тщетно ждали благ, и уставали ждать…
И убеждались вдруг, что алчность победили.
99
По воле Господа для тех покоен свет,
Кому число «один» превыше всех сует.
Кто вместо нечета счет начинает с чета,
Так он уже не в счет: ему покоя нет.
100
Про вещий хакикат не выспросишь за час.
Раздай имущество, как и любой из нас,
Невзгодами свой дух воспитывай полвека,
Тогда и сам поймешь, «как приходить в экстаз».
101
Для сердца Лик Любви — огонь и благодать.
Оно то пятится, то тянется опять…
Так объясни ему про мотылька и пламя:
«Ожогов не страшись, коль хочешь воспылать».
102
Все убедились вновь, что вера здесь чиста,
Зато тебе, осел, зачтется клевета.
Твой дух когда-то был — как Иисус безвинный.
Ослиной дуростью не распинай Христа!
103
Нелепо мудрствовать, когда стремишься к Богу,
Иль верить: идолы укажут нам дорогу.
Допустим, Каабу узрел ты наконец…
В развалинах ли суть, когда твой путь — к Чертогу?
104
Как грош из кошелька, однажды упадешь.
Подумай, почему ненужным стал ты, грош?
Ты дома у себя совсем забыл про Бога,
Отныне в Божий Дом дороги не найдешь.
105
Чтоб зрить и прозревать, какое зренье нужно!..
От привязей земных освобожденье нужно.
Чтоб ты сумел прозреть и различить Его,
Вглядеться пристальней в Его творенье нужно.
106
Ты скажешь, мир — халва? Ячменный хлеб вкусней.
Ты скажешь, мир — парча? Дерюжный плащ родней.
Ты Чашей Бытия считаешь мирозданье?
Я сто подобных Чаш храню в груди своей.
107
Пройди своим путем, как свыше суждено,
В обличье нищего иль шаха, все равно.
Все — сам ты: море — сам, ныряльщик — сам, и жемчуг…
Нырни-ка в эту мысль! Давай, нащупай дно!
108
Река твоя — рукав незнаемой реки.
Строка — земной расплав незнаемой строки…
Иди и глубоко такую мысль обдумай:
Рука твоя — рукав незнаемой руки.
109
До сердца моего свет Истины достал
И тот и этот мир сиянием застлал.
Скажите так: в жару, в любовной лихорадке
Я пóтом изошел и океаном стал.
110
Порою прячешься за потаенной тьмою,
Вселенной красочной являешься порою…
Ты развлекаешься кокетливой игрою:
Зажмуришься — и вновь любуешься Собою.
111
Тобой спасаемый, напастей не боюсь,
Обогреваемый, ненастий не боюсь.
Ты обелишь меня, прощая прегрешенья,
И в Книгу Черную попасть я не боюсь.
112
К чему, войдя во храм — в шатер роскошный Твой,
Внутри основывать какой-то храм иной!..
Мой дом молитвенный, укрытие Хайяма —
Шатер, увенчанный Полярною звездой.
113
Склоненным пред Тобой я не бывал вовек,
Значения грехам не придавал вовек,
Но жду я милости Твоей хотя б за то, что
Единое двойным не называл вовек.
114
Мне нужен поводырь, и Ты нужду мне дал.
Мне друг необходим, и Ты беду мне дал.
Пути Твои трудны, Владыка. Но зачем же
Вести столь тяжкую Ты борозду мне дал?
115
Уж так судил Господь, и нет над Ним суда;
Его решенье «нет» не превратится в «да».
Того, что может быть, случайно нет, быть может;
Чего не может быть, не будет никогда.
116
Когда ж я о страстях смогу забыть!.. Как быть?
Распутством сам себя готов сгубить, как быть?
Ты сжалишься — пускай! — решишь меня простить…
Но собственный-то срам мне не избыть! Как быть?
117
Господь! Благослови, от лишних бед храня!
Без милости Твоей не проживу и дня,
Нельзя мне без того, что в жизни помогает:
Благоразумие вложи скорей в меня!
118
В мечетях близости не чувствую Твоей,
Молиться одному в развалинах — милей.
О Ты, всему предел, о Ты, всему начало,
Захочешь, так сожги! Захочешь, так согрей!
119
Всегда подсказывай, где легче путь земной,
И прячь мои грехи от злой молвы людской,
И привечай меня сегодня… Чтобы завтра
Я принял без обид и дар прощальный Твой.
120
Какая б ни стряслась великая беда,
Я и друзьям своим не плачусь никогда.
И если плач Тебе подслушают однажды,
О Боже! — в тот же миг умру я от стыда.
121
Я ежеутренне одно твержу Тебе,
Так будь же милостив к единственной мольбе:
«Цари не снизойдут к несчастной голытьбе —
Ты лучше Сам, Господь, склонись к моей судьбе».
122
Как нищета меня терзает, знаешь Ты.
Боль сердца как бальзам мне назначаешь Ты.
К чему выплакивать Тебе терзанья сердца?
Леченье так идет, как намечаешь Ты.
123
О! Подперевший высь длиной и шириной,
Из нет извлекши да, создавший мир земной!
Пред Осуждающим — что нищий, что владыка.
И пред Прощающим — что трезвый, что хмельной.
124
Кружит по миру дух, по телу кружит кровь:
О, как бы Истину увидеть сквозь покров!
Познание Тебя — не для земных умов:
Миры полны Тобой, но Ты — вовне миров.
125
Как странно! Любят суть, а воспевают лик.
Кто в сердце краснобай, тот въявь косноязык.
Еще диковинней, о Властелин вселенной:
От жажды мучаюсь, а предо мной родник.
126
Когда немыслимо грешу я день и ночь, —
О милосердии прошу я день и ночь.
Но обращаюсь я с мольбой не к господину —
Господь, воззвать к Тебе спешу я день и ночь.
127
В День воскрешенья Ты вернешь тела святым,
Как будто всадникам — коней, привычных им;
А мне… Я в саване, слезами обагренном,
Тюльпаном вырасту перед крыльцом Твоим.
128
Какое множество везде «друзей» Твоих!..
Мученье для меня — все поученья их.
Чем обогреться нам? Они как туча пыли,
Для солнца Твоего — просветов никаких!
129
Мы лепеты наук за истину сочли;
Вы райские дворцы увидели вдали…
Все к Богу тянемся. Но вдруг спадут покровы,
И растеряемся: куда мы забрели!
130
В семидесяти двух ученьях все подряд
О сущности Творца так много говорят!
Уж ладно б чепуху болтали меж собою —
Словами складными народ они дурят.
131
Я спал в Неведомом. Сказал Ты: «Встань! Иди!» —
И мир волнующий раскрылся впереди.
Иду, напутствием Твоим ошеломленный.
Ведь как оно звучит: «Склонись! Не упади!»
132
Джамшидов кубок я по всей земле искал,
И днем не отдыхал, и по ночам не спал…
И от Учителя, вернувшись, я узнал,
Что сам Джамшидовым волшебным кубком стал.
(обратно)

«Так в чем же цель твоя, без цели маета?..»

133
Растенье Истины возможно ли найти,
Коль в этом мире так запутаны пути!
Неведомая ветвь порой скользнет в горсти…
Всегда нам наугад, как в первый день, брести.
134
К чему ни прикоснусь, не вижу все равно,
Случайно внешнее иль сутью рождено.
Допустим, вырос перл — в жемчужнице разбитой,
Допустим, шах сидит — в углу, где так темно…
135
Снаружи в этот свод не проникает свет;
Что можно распознать, не ведая примет?
Любой предмет возьми: реален ли предмет?
Посмейся и отбрось: обман, предмета нет.
136
Секретней всякого секрета — Бытие.
Свет, заблудившийся вне света, — Бытие.
Ты в деле преуспел? Но и на этом деле —
Примета бренности, помета: «Бытие».
137
Чей разум охватить вселенную спешит
И, будто конь Бораг, по небу путь вершит,
Тому до цели миг останется… Но небо
Закружит голову и наземь сокрушит.
138
Все наперед дела для нас предначертали,
Смешав добро и зло в узорах на Скрижали.
Что предначертано, то и вручают нам.
Нелепы хлопоты, бессмысленны печали.
139
Была дождинка, но с морской водой слилась.
Была пылинка, но средь пыли улеглась.
Вот вовселенной нам случилось появиться —
Повиться мошкаре… И тут же скрыться с глаз.
140
Отставил я дела, закрылся на засов
От благодетелей — ничтожеств и столпов.
И руку мне подать теперь лишь друг готов:
Такой же, как и я… Но сам-то я — каков?
141
О! Ты — моя печаль, Бижан в тюремной яме!..
А ты, Сохраб-мудрец, растерзанный во храме!..
За Сиявуша мстя, себя разрушил мир!..
Мне сердце извело сказанье о Рустаме.
142
Как ни вникаю в жизнь, головоломной вижу,
Саму вселенную насквозь никчемной вижу.
Хвала Всевышнему! Где ни открою дверь,
Там на себя капкан во тьме укромной вижу.
143
Затерян меж дворцов, бесславен я и мал,
Уже за тридцать мне, а счастья не видал.
Мне так же горестно, как гостю-бедолаге:
Хоть выпивки полно, на свадьбу опоздал.
144
Ты в мире видишь, дух, чужбину — почему?
Ты ни дворцу не рад, ни чину — почему?
Ты был божественным владыкой, а сегодня
Низвергнут в скорбную пучину… Почему?
145
Я сердце упрекал: греховное, оно
Страшится смерти там, где воспарять должно.
И в замешательстве мне отвечало сердце:
«Я от рождения на смерть обречено».
146
Хоть в облике моем блистательно сплелись
Пылающий тюльпан и стройный кипарис, —
Минутные цветы в тараб-ханэ столетий,
На что мы, не пойму, Художнику сдались?
147
Как сердцу этот мир считать своим охота,
Не век, а вечность быть царем земным охота!..
Про Смерть-охотницу бедняге невдомек,
А ведь уже, след в след, идет за ним охота.
148
«Иосиф — это я, и луг — Египет мой;
Рубинами богат ларец мой золотой».
— Чем, роза, убедишь меня, что ты Иосиф? —
«Рубашкою в крови — приметой роковой!»
149
Не сам я выбрал жизнь, идея не моя
Пройти кровавый путь земного бытия.
Мне быть или не быть, Он без меня решает.
Был сам собой — когда? и где? и был ли я?
150
Возможно ль думать так, что нет Тебя со мной,
Коль я не вдохновлен молитвою ночной?
Иль по природе я далек от сути Божьей?..
Но вся природа — Ты, природы нет иной.
151
Так часто мне, слепцу, добром казалось зло!
Так много зла добро на свет произвело!
И растерялся я: просить о чем, Всевышний?
Уж Ты придумай сам, что мне бы впрок пошло.
152
Те ласки в младости, о, Боже, как понять?
И годы радости, их тоже — как понять?
Теперь усердствуешь в обидах и гоненьях.
Да, стал я грешником, и все же — как понять?
153
Немало нагрешил я на своем пути,
Но все же светится надежда впереди:
Ты обещал помочь, когда мне будет плохо.
Мне нынче плохо так, что худшего не жди.
154
О друге я мечтал… Но им не стал никто.
Как руки простирал!.. Не сострадал никто.
Недаром сказано: «Просящий безутешен».
Того, о чем прошу, здесь не видал никто.
155
Геенной огненной пускай тебе грозят,
И степь и горы пусть геенной обратят,
Но Боже упаси с ничтожеством сдружиться!
Дружить с ничтожеством — как пить смертельный яд.
156
Коней рассудка мы в пути к Тебе загнали,
В притоне воровском приют себе сыскали…
Заветные Врата найдем теперь едва ли,
Ни мига радости не будет в век печали.
157
В постройке кольцевой без окон, без дверей
Скитальцы, узники бессмысленных путей,
Мы все беспомощны, как птицы средь сетей,
Мы жертвы времени, и страхов, и страстей.
158
Площадку вкруг холма для скачек нам нашли,
Из девяти небес шатер нам возвели,
Мой дух на пегую кобылу посадили
И в гулкий колокол ударили вдали.
159
Брыкливый небосвод поймали под уздцы,
Приладили седло и звезды-бубенцы…
В тот день Всевышний Суд решил и нашу участь —
Позорно падаем от легонькой трусцы.
160
О сердце! У судьбы смягченья не проси,
От круговерти лет спасенья не проси.
Лечение искать — свои мученья множить.
С мученьями смирись, леченья не проси.
161
Уютным домом мир сочли вначале мы.
Но только скорбь и боль везде встречали мы.
Успехом труд, увы, не увенчали мы.
Сердцами омертвев, ушли в печали мы.
162
Вглядись, коль ты не слеп, во мрак могильной ямы.
Потом взгляни на мир, бушующий страстями.
Какие грозные им правили цари!..
Любой из них, смотри, растоптан муравьями.
163
Изнеженную жизнь вообразив, затем
Так долго мучиться, искать ее — зачем?
Порочный этот круг никак ты не покинешь;
А впрочем, этот круг покинешь, став ничем.
164
Как спутники, и ты глазами не востер.
Пытаться хоть за шаг судьбу провидеть — вздор.
Мы слепо мечемся, а небо возглашает:
«Сплетается Ткачом задуманный узор».
165
Под чашей неба жизнь безрадостно пуста.
Кого, пока он жив, не мучит суета?
Хоть миг бессмертия — и то, увы, мечта.
Так в чем же цель твоя, без цели маета?
166
Скитальцы набрели на караван-сарай.
Угрелись, хоть совсем его не покидай!..
Но нет. Отсюда всех, как на мосту, торопят:
Эй, не задерживай, ступай себе, ступай!
167
Огни, плывущие по куполу дворца,
Способны с толку сбить любого мудреца.
А не боишься ли, порвется нить рассудка?
Благоразумнее — не поднимать лица.


168
Несчастья начеку. Смотри не провинись —
Свой жребий получив, за лучшим не тянись.
Черкнув, коснулась Кисть черновика Творенья…
Теперь черту судьбы не сдвинешь вверх иль вниз.
169
Что предписал Калам, тому иным не стать.
Коль все оплакивать, то как больным не стать?
За век ты можешь слез излить, наверно, море,
Но даже капелькой удачи им не стать.
170
Возник я на земле без пользы для небес,
Их не украсило и то, что я исчез.
Пригнать меня сюда, прогнать меня отсюда —
Хоть намекнул бы кто, какой им интерес?
171
Где польза от того, что мы пришли-ушли?
Где в коврик Бытия хоть нитку мы вплели?
В курильнице небес живьем сгорают души.
Но где же хоть дымок от тех, кого сожгли?
172
Ты, ради жалких благ вседневно суетясь,
И думать позабыл: все ближе смертный час.
Хотя б на миг очнись, взгляни хотя б однажды,
Как Время яростно и слепо топчет нас!
173
Коль небеса к добру склонить не в нашей воле,
То восемь их иль семь, тебе не все равно ли?
Коль так и так умрем, важна забота, что ли,
В могиле муравьи сожрут иль волки в поле?
174
Эй, суфий-простачок! Ты Божество зовешь.
Но Бог и там, и тут. Отколь Его зовешь?
Коль ты с Ним заодно, тогда с чего зовешь?
Коль ты с Ним незнаком, тогда кого зовешь?
175
Итак, он твой, дворец под голубым шатром?
Как можно быть таким наивным простаком,
Ждать пира, позабыв о кошельке пустом,
Ночлежку для бродяг приняв за отчий дом!
176
Зачем вперед глядеть, зачем терзаться впрок?
Плачевен твой удел, провидец и пророк.
Стань весел, отвлекись от мировых тревог.
Ни слезы, ни мольбы не поколеблют рок.
177
Среди любивших мир найдешь ли одного,
Кто волей собственной покинул бы его!
О жизни вечной ты мечтать, конечно, волен…
Любой из них мечтал не хуже твоего.
178
Старательный гончар! Тебе и невдомек,
Что и тебе уйти уже назначен срок.
И тот печальный день не так уж и далек,
Когда твой прах возьмут и вылепят горшок.
179
«Вчера» уже прошло, и вспоминать не стоит.
И «завтра» днем надежд воображать не стоит.
От «завтра» и «вчера» подмоги ждать нельзя.
Сегодня веселись! Жизнь обижать не стоит.
180
Раб тела ветхого, страстей его и боли,
Ты будешь по свету кружить, мой друг, доколе?
Уходят. Мы уйдем. Еще придут. Уйдут…
И нет ни одного, кто надышался б вволю.
181
На сцену Бытия чуть опоздали мы,
Ступенькой ниже всех смиренно встали мы.
У жизни свой расклад, ей не до наших жалоб.
Скорее бы конец! А то устали мы.
182
Не знал ты сна, еды, не вздумали пока
Помучить простака Четыре шутника:
Они свои дары крадут исподтишка,
Пока не станешь тем, чем был во все века.
183
Невежда, в этот мир не вникший, ты — ничто,
Под легким ветерком поникший, ты — ничто,
Тебе от бездны шаг, и шаг до новой бездны!..
На миг меж двух «Ничто» возникший, ты — ничто.
184
Постыдно забывать, как скоро прочь пойдем,
На зыбкой пустоте пытаться строить дом.
Взгляни: вселенная — холодный звездный ветер —
Швыряет пыль в глаза строителю хором.
185
Уроки, что весь век ты получал, — ничто.
И все, чему других ты обучал, — ничто.
Бывать и там и тут случалось… Ну и что?
Как если б на боку весь век лежал, — ничто.
186
Твой ум, познавший мир, — в дороге вздох один.
Твой дух, вобравший мир, — о Боге вздох один.
Коль даже вздох один на вздох другой умножить,
Сколь ни подсчитывай, в итоге — вздох один.
187
Допустим, у тебя добра не счесть, и что ж,
Намерен вечно жить, покуда все сочтешь?
Твой каждый вздох тебе однажды был одолжен,
И долго ли понять, что должен быть платеж.
188
Да, ты действительно везуч, без похвальбы.
Но, хоть удачно сшит халат твоей судьбы,
Понежиться в шатре не очень-то надейся,
Четыре колышка которого — слабы.
189
Фигурки — ты да я, а небеса — игрок;
И в этом истина, таков наш общий рок.
Вот коврик Бытия; зевак позабавляем,
А отплясал свое, и снова в сундучок.
190
Вот на кого-нибудь находит: «Это — я!»
Как золотой мешок он ходит: «Это — я!»
И вот он преуспел, дела свои наладил,
Вдруг из засады Смерть выходит: «Это — я!»
191
О небо! Силу ты в насилье обращаешь,
Рубашку счастья рвешь и гнилью обращаешь.
Чуть встану на ветру, ожечь огнем решаешь,
Воды глоток, и тот ты пылью обращаешь.
192
Все, что скопили мы, просыпалось из рук.
Кровавый урожай сбирает Смерть вокруг.
Хоть бы вернулся кто поведать об ушедших!
С дорог Небытия донесся хоть бы звук!..
193
О небосвод! Наш мир истерзан злом твоим,
Разбой давным-давно стал ремеслом твоим.
Земля! Рассечь тебя — и засверкают перлы:
Какой бесценный клад прикрыт ковром твоим!
194
Когда бы смог я жизнь от рока оградить,
От пут добра и зла себя освободить,
Отсюда б не ушел!.. А если откровенно,
В презренный этот мир не стал бы и входить.
195
Исполнен небосвод глумлением и злом;
Он рад, когда судьба захлестнута узлом:
Где только углядит клейменного страданьем,
Вмиг выжжет то клеймо — уже своим клеймом.
196
Жестокий небосвод мольбою не гневи,
Исчезнувших друзей обратно не зови.
Вчерашнее забудь, о завтрашнем не думай:
Сегодня ты живешь — сегодняшним живи.
197
Здесь каждый дар небес — не слезы, так беда;
Чуть горе отойдет, навалится нужда…
О жизни на земле узнать бы нерожденным,
Навек бы зареклись они идти сюда.
198
В том храме говорил стотысячный Иса,
На тот Синай всходил стотысячный Муса,
Покинул тот дворец стотысячный владыка, —
Стотысячная часть!.. Едины — небеса.
199
Что делаешь, гончар?! Одумайся, пойми,
Ты по невежеству глумишься над людьми.
Хосрова голову и пальцы Феридуна,
Хоть их-то с колеса гончарного сними!
200
Ликуй! Немало бед пророчат звезды нам,
Пока внимаем мы небесным письменам.
Но все ж на кирпичи сгодится наша глина,
Построят люди дом, а может, даже храм!
201
Печально, что до нас нет дела небесам,
Забвенье суждено делам и именам…
Без нас кружился мир, без нас кружиться будет,
Вселенной все равно, и больно только нам.
202
Ты дивным видишь мир?.. Но это как взглянуть.
Спроси у стариков, согласны ли? Ничуть.
Едва ли здесь и ты, мой милый, загостишься…
Пока не выплескан, себе плесни чуть-чуть.
203
Пусть императором китайским стать ты смог,
И все цари земли лобзают твой порог!..
Зачем? Уж лучше век беспечного веселья:
Аршина три земли — один у нас итог.
204
Пускай ты век, и два, и десять проживешь,
Однажды сгонят прочь с насиженных рогож.
Хоть жалкий нищий ты, хоть падишах, в итоге
Со всеми прочими в одной цене пойдешь.
205
Не нашим циркулем очерчен этот круг,
Не к нашей выгоде его богатства, друг.
Но надо миг-другой своей добычей сделать,
Вину их посвятив и локонам подруг.
206
О благости судьбы, прошу, ни слова здесь.
Себе с красавицей добудь хмельного здесь.
Не уходить бы прочь!.. Но нет такого здесь,
И не встречали мы того, кто снова здесь.
207
Рисунок Бытия реален ли? Ничуть.
Постигни эту мысль и умудренным будь.
Присядь, вина испей, повеселись немного:
От жизни-выдумки полезно ускользнуть.
208
Вина, когда испить кто просит, — лучше нет.
Струна над суетой возносит — лучше нет!..
Но Смерть, из края в край, весь мир в труху разносит…
Хмельного просит дух: подкосит — лучше нет.
209
Мой друг, приди сейчас! Поверь, что «завтра» нет,
И все, что есть у нас, — сегодняшний рассвет.
А завтра — догонять, покинув этот свет,
Людей, бредущих прочь уже семь тысяч лет.
210
Мы обитатели сегодняшнего дня.
Печаль о завтрашнем — загадка для меня.
К чему безумствовать? Живи, свое Сегодня
Как величайшее сокровище ценя.
211
Кто побывал в раю? Кто видел ад, о сердце?
Неужто кто-нибудь пришел назад, о сердце?
Что нам названия незнаемых вещей!..
Надежды наши, страх — все наугад, о сердце.


212
Не спорьте с мудростью, стократ она права,
На поиск радостей зовут ее слова:
«Пойми, что время — серп. Коль лук-порей собрали,
Он отрастает вновь. Но ты ведь не трава!»
213
Здесь толпы меж могил пока вольны блуждать,
Без вервий святости и пут вины блуждать.
Все те, кто здесь решил от радостей бежать,
В том мире скорбными осуждены блуждать.
214
Пусть скатерть трезвости вином я загублю,
Но допусти к тому, что всей душой люблю!
А завтра Ты меня сожжешь или согреешь,
Я и возмездие, и милость восхвалю.
215
Приход наш и уход на кольцевом пути;
Начала и конца у круга не найти.
Кто суть его постиг, скитальцев просвети:
Пришли откуда мы? Должны куда уйти?
216
Где сокровенный друг, чтоб внял таким словам:
Не так уж хорошо когда-то жил Адам.
Бродил комок земли со скорбью пополам
И скоро отдых дал истерзанным стопам.
217
Здесь много до тебя мужей и жен бывало,
Звенели празднества со всех сторон, бывало.
И плоть твоя спешит вновь обратиться в прах:
Гулял во всяческих обличьях он, бывало.
218
Алеющих степей тюльпановый покров —
Бесчисленных царей пылающая кровь.
Фиалки — родинки пленительных красавиц,
Напомнить о себе явившиеся вновь.
219
Я в Тусе видел сам на башне угловой,
Как птица плакала над мертвой головой:
«Владыка Кей-Кавус! Взгляни на город свой.
Где гул колоколов? Где барабанный бой?»
220
Коль век ни сократить, ни удлинить нельзя,
Ценить не стоит жизнь, но и винить нельзя.
Увы, тебе и мне доставшиеся судьбы —
Не воск, руками их перелепить нельзя.
221
Миг детства: подошел и нам учиться срок.
Миг зрелости: детей скликаем на урок.
Внемлите старику, каков итог ученья:
Пришли мы как вода, ушли как ветерок.
222
Никто, ни стар, ни млад, не загостится тут.
Из тьмы и вновь во тьму цепочкой нас ведут.
Иные здесь царить намеревались вечно…
Ушли. И мы уйдем. Еще придут. Уйдут.
223
Любой из этих роз — увянуть навсегда,
И жемчугам сиять — недолгие года.
Что ж — плакать?.. И твоя в бесславье канет слава,
И след мой на земле сотрется без следа.
224
Искатель счастья! Жизнь — как промелькнувший миг.
Струящаяся пыль — царя Джамшида лик.
Великие дела людей и мирозданья —
Обман, виденье, сон, случайный взгляд и вскрик.
225
«Нетленная любовь!..» — вне сердца?! Где ж она?
«Горящий дух!..» — где плоть, что им обожжена?
«Раб Божий!..» — нет, мой друг, мы все рабы рассудка.
Красивым словесам на деле грош цена.
226
Себя за дервишей считавших, сколько их!
Слепцов, стезею лжи шагавших, сколько их!
Чушь про «алеф и лям» болтавших, сколько их!
Скотов, чужую честь поправших, сколько их!
227
В чести невежество — вот что обидно мне;
Чем сердце отогреть, так и не видно мне…
Сменю религию, зуннаром опояшусь:
В исламе — грешник я, в исламе — стыдно мне.
228
О сердце! К идолу на пиршество приди,
Там потеряй себя и вновь себя найди.
От власти Бытия, испив из кубка Смерти,
От грез Небытия себя освободи.
229
Пристрастием к вину и к озорству живу,
Молясь любви, гульбе и мотовству, живу.
Что за вопрос для всех — мое существованье?
Я знаю и без них: коль я живу — живу!
230
Мы Человека чтим вершиною творенья.
Вникая в эту мысль, похоже, ты в сомненье,
Тогда — испей! Мое заветное вино
Роднит людей с людьми и просветляет зренье.
231
Вот мы, и девушки, и хмель, и звоны чаш,
И вера во Христа, и виночерпий наш…
Поклонники вина, мы холосты и юны,
Нам и бесстыдство — бред, и добродетель — блажь.
232
Здоровье, молодость, любовь, и вешний сад,
И плеск ручья, и блеск вина, и нежный взгляд!..
Ах, кубок утренних хмельных благоуханий,
Рулады соловья и струн веселый лад!
233
«Зачем, — спросил кумир, — вы падаете ниц,
Склоненных, никогда не вижу ваших лиц?» —
«О! Красота твоя слепит невыносимо,
Нас не спасает тень опущенных ресниц».
234
Мы — в древнем храме том, где наша вера — страсть,
Где мудрого жреца живительная власть.
Кудрями бы подруг сердца опутать всласть,
Лишиться разума, упиться и упасть!
235
Задумав магом стать, я в харабат спешил,
И пояс уж на мне зороастрийский был…
Отколотил меня служитель харабата,
Пожитки вышвырнул и харабат помыл.
236
Коль нет того, что есть, да не про нашу честь,
Иль есть, но хоть и есть, числа изъянам несть, —
Коль даже в мире есть, проверь, такого — нету,
Когда же в мире нет, поверь, такое — есть.
237
Ухабов на твоем пути полным-полно,
Так нужным для тебя сочли давным-давно.
Причина — вроде бы случайный шаг твой, но
Споткнешься точно так, как было суждено.
238
О, как вселенная прекрасна и нежна,
Тобой единственным навеки пленена!..
Но что увидишь ты, вглядевшись беспристрастно?
Клеймом распутницы отмечена она.
239
Чем жить, когда грядет и для миров конец?
Кровинка, Божья тварь, без долгих слов — конец…
Допустим, словно Ной, бессмертье заслужил я.
И — нет конца?.. Да нет, в конце концов — конец.
240
Нет времени, Омар, присесть и отдохнуть:
Существование — из бездны в бездну путь.
Да, первая из них уж не страшна ничуть;
Вторая — близится, и все огромней жуть.
241
О, горе! В нашу плоть воплощено Ничто,
Каймой небесных сфер окружено Ничто.
Мы в ужасе дрожим с рождения до смерти:
Мы — рябь на Времени, но и оно — ничто.
242
Нас мучат день и ночь: то «стой!», то вновь «иди!».
То вниз, то снова вверх, иного нет пути.
И только трудная дорога перед нами,
И только долгая дорога позади.
243
Все те, которым так вначале ликовалось,
До упоения пилось и целовалось,
От полной пиалы едва отпили малость,
Как подкосила всех смертельная усталость.
244
И вот ушел твой дух в загадочную тьму,
И новый человек живет в твоем дому.
И невдомек ему и прочим новоселам,
Что ходят-то они по телу твоему.
245
Мне горестно смотреть, когда гончар жесток.
Он глину мнет и бьет, и на любой пинок:
«О, смилуйся! Ведь я, как ты, была живая!..» —
Все время слышится из глины голосок.
246
Кто — истинным путем считает лишь ислам,
Кто — логику и мысль, с сомненьем пополам…
И тех и этих Страж однажды остановит:
«Вы заблудились! Путь лежит ни тут ни там!»
247
Пока у кочевой тропы сидишь, о сердце,
Средь вер и ересей свою найди ж, о сердце.
Потом, уединясь, где глушь и тишь, о сердце,
Глядишь, ты кое-что и разглядишь, о сердце!
(обратно)

«Решай, что лучше: спать иль пировать весь век…»

248
Гляжу на лик Земли — лишь спящих вижу я.
Во глубине земли — лежащих вижу я.
Гляжу в Небытие — вблизи, вдали, повсюду
Отсюда и сюда спешащих вижу я.
249
Из сердца и любовь и гнев изгнавший — где?
Единство богохульств и вер познавший — где?
Начала и концы своей судьбы презревший
И убедить себя ни в чем не давший — где?
250
Сказало сердце мне: «Учить меня начни.
Науки — таинства, но что таят они?»
Я начал с азбуки: «Алеф…» И слышу: «Хватит!
Свой своего поймет, лишь буквой намекни».
251
О Сердце! Если б грязь позволил смыть Аллах
И ты явилось бы, как Дух, на небесах,
Пришлось бы вечно быть стыдливым там и скромным:
Ты родом из страны, что называлась Прах.
252
Философом меня назвал лукавый лжец.
Я вовсе не таков, свидетелем Творец.
А впрочем, раз уж я пришел в обитель скорби,
То — что такое я? — узнаю наконец.
253
О Сердце! Не являй друзьям печальный вид,
Мужайся, не делись, о чем душа болит.
Беда привязчива— она, забывши стыд,
И к другу твоему в подруги норовит.
254
Доколе, сердце, ныть? Никто не виноват,
Что хочешь прочности от временных палат.
А все от жадности. Спасет вино от жажды.
Ходжа! Напомни: как Корун припрятал клад?
255
Отзывчивых людей сравню я с зеркалами.
Как жаль, что зеркала себя не видят сами!..
Чтоб ясно разглядеть себя в своих друзьях,
Вначале зеркалом предстань перед друзьями.
256
Свою слепить бы жизнь из самых умных дел —
Там не додумался, тут вовсе не сумел.
Но Время — вот у нас учитель расторопный!
Как подзатыльник даст, ты малость поумнел.
257
К тебе, сокрытый дух, стремится разум мой
С подсказками добра и мудрости земной.
Ты соколом рожден; но все с руки султана
В развалины летишь. Смотри не стань совой!
258
В тетради юности закончились листы,
Весны единственной осыпались цветы.
О, молодость моя, откликнись, птица счастья:
Ведь ты была со мной! Куда умчалась ты?
259
Мы книгу вещую открыли в тишине.
И ясновидящий встревожил сердце мне
Словами: «Счастлив тот, кто ночью, равной году,
Ласкает на груди подобную луне».
260
Никто не целовал подобных розам щек,
Пока не истерзал его шипами рок.
Смотри: пока его сто раз не пропилили,
Не смог бы локоны разгладить гребешок!
261
Просторный Хаверан колючками богат,
Повсюду каждый шип царапнуть ногу рад.
Так ловит и меня любой лукавый взгляд:
Шипы — на всех путях, цепляют — все подряд!
262
О, сердце! Вновь душа, сраженная тоской,
Представила, что вдруг расстанется с тобой.
Развесели ее, спустись на луг зеленый,
Пока твой прах не стал зеленою травой.
263
Науки все пройди и убедись в одном:
Спасенья от судьбы нигде мы не найдем.
Что было для тебя предписано, тайком
Подчистить хорошо б… Да не твоим скребком!
264
На тщетные мечты я время погубил,
И вот — ни радости, ни времени, ни сил.
Едва ли что меня со временем утешит:
Давнишний жалобщик, я Времени не мил.
265
Грязь — это прах с водой. И это — плоть моя!..
Барахтаюсь, тону в соблазнах плоти я.
Коль сам бы, так себя б я вылепил искусней,
Но вышел вот таким на слитке Бытия.
266
Перед погонщицей — своей судьбой — не трусь.
Не так уж долго ей владеть тобой, не трусь.
Что в прошлом кануло, все провожай улыбкой,
И пусть грядущее грозит бедой, не трусь.
267
Владелец бирюзы, упряжек и коней,
Посмотрим на тебя через десяток дней.
Сегодня небосвод разбил соседям чашу —
Теперь уж твой кувшин не спрячется за ней.
268
Ходжа! И как дельцу тебе мешает рок,
И проповедью ты прославиться не смог…
Стань весел — просто так! Ведь даже власть над миром
Для алчности твоей — лишь на один зубок.
269
Тебе ль божественный сей мир критиковать
Или над чьим-нибудь позором ликовать!..
Сокрытое в сердцах не спрячется от Бога.
Сперва в себя вглядись, чем на других кивать.
270
Под лапами зверей весь этот прах вокруг —
Румянец юношей и кудри их подруг.
Зубцы кирпичных стен того дворца, мой друг, —
Султанов головы и пальцы шахских рук.
271
Судьба вселенной — миг, но я успел, возник,
Чтоб воздуха глотнуть, к ее груди приник.
Живущий — радуйся, навеки благодарный
За мимолетный вздох, за долгожданный миг!
272
Ты можешь целый мир садами расцветить,
Но мало этого, чтоб сердцу угодить.
Важней свободного сковать цепями ласки,
Чем даже тысячу рабов освободить.
273
Поскольку время нам остановить нельзя,
Порядка на земле установить нельзя.
Но все же пусть печаль пути к тебе не знает:
Цепочку дней своих из грусти вить нельзя.
274
Будь с виду бестолков. И вольный хмель веков
Хоть пригоршнями пей, мороча простаков.
Поймет и бестолочь, тут без толку соваться:
«Что толку толковать тому, кто бестолков!»
275
Пушок над губками возлюбленной твоей
Не портит красоты, а помогает ей.
Припомни, как весной мы садом любовались:
Цветы и так милы, но в зелени — милей.
276
Что благочестье? — плащ. Им пользуйся с умом:
С подругой хорошо укрыться под плащом!
Миг равнодушья к ней себе простишь, и завтра
Отметит он тебя пылающим клеймом.
277
Смотри, чтоб не проник к тебе через забор
Тоскливый смутный страх — крадущий время вор.
Смотри, как над землей вином играют чаши,
Играй — могильщице-земле наперекор.
278
Шагни в любовь! Твой шаг содвинет пласт земной,
Слеза вселенную ополоснет волной.
Достигнув цели, сядь и вздохом облегченья
Смешай, как легкий пух, сей мир и мир иной.
279
Беседуя с Лейли, в душе Меджнуном будь,
Где ты, где этот мир, где мир иной — забудь.
Проведав о тропе до места тайной встречи,
Незрячим и немым вступай на этот путь.
280
Воспитывать любовь разлуке поручи,
Сердечную болезнь надеждами лечи,
Уста возлюбленной вживи бутоном в сердце,
Цветок раскроется — улыбке научи.
281
Кто всячески себе наводит красоту,
Мечтая всем в глаза бросаться за версту,
Тому и невдомек, в чем красота мужская.
А ну как я его за женщину сочту!..
282
Шипы прелестных роз — цена благоуханья.
Цена хмельных пиров — похмельные страданья.
За пламенную страсть к единственной своей
Ты должен заплатить годами ожиданья.
283
Живя мгновение, живым блаженством будь,
Пленен изяществом и ликом женским будь.
Поскольку совершить успеешь ты не много,
Иль совершенством будь, иль с совершенством будь.
284
Будь весел! И гадать до срока ни к чему
На радостный рассвет, на горестную тьму.
И небо-колесо не ведает, ему
Проехать мимо иль по сердцу твоему.
285
Душа расстанется с тобою навсегда.
Ты в неизведанном растаешь без следа.
Испей вина!.. Пришел неведомо откуда.
И отдохни!.. Уйдешь неведомо куда.
286
О, сердце, не спеши, умерь свои мечты,
Испей вина, избавь себя от суеты,
Из одиночества создай себе свободу,
Тогда воистину мужским и станешь ты.
287
Вновь соловьиная пришла пора. Пора:
Хмельная жажда в нас опять остра с утра!
Вставай и приходи на зов царицы-розы,
Ей в эти два-три дня не жаль добра: добра!
288
Вновь радостна земля, вновь радугой росы
Манит степной ковер чарующей красы.
В ветвях — в перстах Мусы — цветов благоуханье,
В целебном ветерке дыхание Исы.
289
Вот роза над лицом приподняла чадру,
И вспыхнул соловей любовью ввечеру,
Звенит всю ночь, пока голубка с кипариса
Не проворкует стих Корана поутру.
290
Любовь — несчастье, но… Здесь рок явил участье.
Грешно винить меня, коль рок наслал ненастье.
Рабы добра и зла, мы все под Божьей властью.
Неужто в Судный день вдруг поплачусь за страсть я?
291
В раю, слыхали мы, найти нам суждено
И гурий ласковых, и сладкое вино.
Так вот мы и берем обещанное небом —
Сейчас или потом, не все ль ему равно?
292
Цветут поля, сады. В любом ручье струю
Журчащего в раю Кавсара узнаю.
В степи сегодня рай. Ты мог бы, сев к ручью,
С подругой райскою понежиться в раю!
293
Вновь празднично пестрит фиалками лужок,
Вновь розам лепестки листает ветерок…
До трезвости ль тебе, когда с сереброгрудой
Роняешь кубок свой, едва отпив глоток!
294
Красавица твоя свежей весенних роз.
Ласкай ее и пей вино под сенью роз,
Пока не унесло внезапным вихрем смерти
Твою рубашку-жизнь, как цвет осенних роз.
295
Пленит вас дивный стан; и, ослепясь, готовы
Фисташкой, сахаром назвать ее лицо вы.
В витках кудрей, в игре ресниц, в касанье кос
Кому — петля, кому — копье, кому — оковы.
296
Прелестниц уловлять — капканом золотым,
Привязывать к себе — арканом золотым.
Куда же тянется, взгляни, росток нарцисса?
Спешит обзавестись кафтаном золотым.
297
Мол, изгоняют в ад влюбленных и пьянчуг.
Умышленная ложь, для сердца злой недуг!
Влюбленных и пьянчуг коль верно в ад изгонят,
Ты голым как ладонь увидишь рай, мой друг.
298
Под сенью локонов счастливец погружен
На солнечном лугу в блаженный полусон.
И что ему сейчас коварство небосвода,
Когда любовью пьян и хмелем упоен.
299
Хайям! Ты грешник, но… Себя терзать зачем?
Про слезы лишь одно могу сказать: зачем?
Кто не грешил, тому прощенья-то не будет.
Прощенье — грешникам! Грешить бросать — зачем?
300
Ликуй! Все за тебя предвидели вчера.
Не скажешь, что тебя обидели вчера:
Прошенья от тебя не видели вчера,
Решенья для тебя уж выдали вчера!
301
Зовешься суфием, а в сердце мрак? — увы.
В призывах ханжеских большой мастак? — увы.
Лохмотья раздобыл — отшельникам на зависть!
Посмотрит завтра Бог и скажет так: «Увы!»
302
Хоть власяницу ты почтенную припас,
Дерюгой нищенской едва ль обманешь нас.
Спесивости не скрыть, в обноски обрядясь;
Похоже, для тебя привычнее — атлас.
303
И лев, кормящийся с поборов на мечеть,
Лисицей пакостной становится, заметь.
Запомни навсегда простой закон природы:
На дармовых хлебах нельзя не зачерстветь.
304
Коль наслаждение ты только в том и видишь,
Что сердце в тихий миг внезапно вновь обидишь,
Ты явно тронулся умом. Не видел свет
Подобной глупости: всю жизнь из бед не выйдешь.
305
Их «войлочным тряпьем» насмешливо зовут,
Они на сухарях да на воде живут,
Себя «оплотами» считают и «твердыней»…
Нет! Вовсе не оплот любой из них, а плут.
306
Искусству гончара дивился я вчера,
Над глиной что ни день колдует он с утра.
Невеждам невдомек,как эта боль остра:
Увидеть прах отца в ладонях гончара.
307
Соперником небес был сей чертог. Сюда
С поклонами текла султанов череда.
А нынче, погляди, кукушка на ограде
Устало плачется: «Ку-да? Ку-да? Ку-да?..»
308
Людей, украсивших мозаику минут,
Уводят небеса — и вновь сюда ведут.
Пока бессмертен Бог, полны подолы неба,
Карман земли глубок — рождаться людям тут.
309
Не нас ли Истина любовью облекла,
Покорность и грехи презреть нам помогла!
Твои щедроты нас где ни застанут, станут
Безделье — деланьем, безделицей — дела.
310
Коль есть в Не-бытии, Ты есмь, Не-тленный, — «НЕ».
А здесь?.. Распад, и мрак, и смерть Вселенной — «НЕ».
О, Не-зависимый от мест, причин и следствий,
Ты здесь — отсутствуешь? Иль есть — с отменой «НЕ»?
311
О Зодчий! Звездный храм никто постичь не смог.
Грешить и каяться?.. Едва ли в этом прок.
Я грешен во хмелю, в похмелье жив надеждой…
Так будь же милосерд: надежду я сберег!
312
Господь! Я потому вовсю грешить решил,
Что в сердце молодом безверье сокрушил.
Как славно веровать в Твое великодушье:
Споткнулся, дал зарок и — снова согрешил.
313
Не в силах я, молясь, грехи перечислять,
Слезами в три ручья залился бы опять!..
Однако ж, если раб раскаялся, обычай
Велит хозяину беднягу приласкать.
314
О, помогающий в любой дороге нам!
В беде случается давать зароки нам.
Господь! Где уговор, не место отговоркам.
Пусть уговор — Тебе, а отговорки — нам.
315
Ты отпусти грехи, проступки — пропусти,
Зато внимательно достоинства сочти,
Не воспылай огнем, почуяв наши ветры,
Но снизойди к слезам и скорбный прах прости.
316
Он Землю поместил под Солнцем и Луной,
А на Земле — сердца, а в них — любовный зной,
А драгоценных уст рубиновую россыпь —
В ларце, упрятанном во глубине земной.
317
Творец уж расписал, что завтра будешь есть:
Здесь недоесть нельзя, но и добавки несть.
Не соблазняйся тем, чего не существует,
И не пленяйся тем, что неизбежно есть.
318
Чем дольше старика грехи и годы гнут,
Тем больше и надежд на благосклонный Суд.
Чем хорошо дела откладывать на завтра?
Судья, слегка остыв, не так уж будет крут.


319
Однажды всяк из нас на Судный зов придет;
Создатель обсудить плоды трудов придет;
Лишенных блага Друг, конечно же, утешит.
Вот видишь? Радость к нам в конце концов придет!
320
Проснись, пока твой век не догорел дотла,
И есть желания, и голова цела.
Успей живым вином наполнить кубок Смерти:
И день умчался прочь, и ночь почти прошла.
321
Не очень-то вздыхай. Жить горько и темно,
Но будет время нам по вздохам сочтено.
Очнешься — очередь прошла твоя давно,
И не было любви, и выдохлось вино.
322
Живи, где хмель царит: «престол Махмуда» — он.
Пируй, где чанг поет: «напев Дауда» — он.
Не омрачи свой день ни будущим, ни прошлым:
Чудеснее, чудак, любого «чуда» — он!
323
Стремится небо сеть сплести тебе и мне.
Как души от него спасти тебе и мне?
Присядем на траву, хмельным нальемся соком,
Чтоб сочною травой взрасти тебе и мне.
324
Безумно пьяного я видел старика.
Он мысли вытряхнул, как мусор из мешка,
И голова — легка, и под щекой — рука,
Но на устах — Аллах!.. Сколь вера глубока!
325
О Боже! Всеблагой! На мой очаг взгляни!
О Блеск Величия! Я нищ и наг, взгляни!
На недостойного приблизиться к Порогу —
На средоточие своих же благ взгляни!
326
Как, создавая мир, ни изощрился б я,
Стократ причудливей фантазия Твоя!
Себя-то, правда, я получше бы задумал,
Но уж таков узор на слитке Бытия.
327
Господь! Припасов дай на долгий путь земной,
Чтоб эти подлецы не помыкали мной,
А также, каждый день пьяня вином забвенья,
Спасай меня от дум — от боли головной.
328
Убогим бытом я по горло сыт, Господь:
Клочок Небытия Тобой забыт, Господь.
Исправь же свой огрех и Бытие доделай —
Побыть мне в Бытии не повредит, Господь.
329
На кухне Бытия Ты копотью оброс.
Все — горько! Пробу Ты снимал ли, вот вопрос.
Хоть бы деньгами брал, но Ты их презираешь.
Мы платим жизнями, Ты их пускаешь в рост.
330
Пойми, упустишь миг! Уж лучше поспеши,
Сними жестокий груз хотя б с одной души.
Ведь этот хрупкий мир — на десять дней забаву —
Обронишь, как богач — никчемные гроши.
331
Ты глину замесил. А я при чем, Господь?
Ты ткань мою скроил. А я при чем, Господь?
Морщинами добра и злыми письменами
Лицо мне исчертил… А я при чем, Господь?
332
Ловушку зернами Ты заряжал иль я?
А львами злобными Ты угрожал иль я?
Будь я вовне Тебя, я не владел бы Словом;
Коль я слиян с Тобой, — Ты вопрошал иль я?
333
Прошу вас Мостафе мой передать салам
И вот такой вопрос: по шариату нам
Неужто можно пить прокисший дуг — и вовсе
Нельзя вино, хотя б с водою пополам?
334
Прошу вас передать Хайяму мой салам
И вот такой ответ: совсем глупец Хайям.
Запретным я вино не называл. А впрочем,
Что можно мудрому, запретно вам, глупцам.
335
Лишь только в харабат, бродяга, помни путь,
Лишь там, где славно пьют, поют и любят, будь.
К возлюбленной прильни, кувшин вина добудь,
Блаженно захмелей, о глупостях забудь!
336
Эй! Отправляемся! С притона мы начнем,
Потом по кабакам блистательно гульнем,
Пропьем учебники, мою чалму загоним,
Вернемся в медресе — и учиним разгром!
337
Как здесь азартно пьют! Подай и мне вина.
Развеселились так, что песня не слышна!
Давай надеяться, что вышний Суд не скоро
И наша скромная забудется вина.
338
По слухам, только те, кто правильно живет,
В раю получат то, к чему привыкли тут.
Мы без возлюбленных, мы без вина ни шагу,
Привычку эту пусть учтет небесный Суд!
339
Вином, коль ты влюблен, вспои веселье — на.
Ужалит эфа-скорбь, спасает зелье — на.
Я жизнью упоен! Да здравствует напиток!
Не пьешь?! Чем угощу?.. Грызешь ты землю? — на.
340
Нам и в раю вино Всевышний разрешил,
Так кто же здесь вино запретом окружил?
Верблюдице Хамзы подрезал пару жил
Один араб, так он запрет и заслужил.
341
Хлебнешь вина, и с глаз спадает пелена,
И суть противников становится видна.
Нарушил я зарок? Подумаешь, вина!
Зароков было — сто. Един — кувшин вина.
342
С чего, гадаешь ты, так скорбен этот свет…
Зачем терзать себя, когда ответа нет.
Не нам и отвечать, — ты радоваться должен:
Творя все это, нас не звали на совет.
343
Ты сам достиг того, что жил прекрасно? Нет.
И сам ли ты себя подвел ужасно? Нет.
Живи легко, на все заранее согласный:
В игре Добра и Зла тебе все ясно? Нет.
344
Счастливчиков начнут однажды награждать,
Я буду милости, как милостыни, ждать.
По вкусу окажусь, так в их число запишут,
Никчемным покажусь — попросят не мешать.
345
Мы — по возлюбленным, а вы — по синагогам.
Вы нам сулите ад, вы в рай хотите… С Богом!
При чем тут грешники?.. Мы просто разошлись
По предначертанным от Господа дорогам.
346
Пора сказать себе, что я баклуши бью:
Запуганный вконец, меж храмами сную.
Да кто тебе, Хайям, наврал про ад какой-то?
Кто в ад заглядывал? Кто побывал в раю?
347
Уж я ли сотворить какой-то вздор боюсь?
Уж я ли на себя навлечь позор боюсь?
Творец огрех простит, ведь сам Он в День творенья
Такого натворил! — я до сих пор боюсь.
348
Адама одарил своей красой; затем
Как другу лучшему отдал и свой гарем.
Владыка жертвует всей мировой казною,
Все — нам!.. Уж Он такой, султан, благой ко всем.
349
Пред Богом грешен ты, но не терзайся так,
Он сострадает нам, жалеет бедолаг.
Сегодня ты заснешь, упившись беспробудно,
А завтра Он простит истлевший твой костяк.
350
О, сердце! Что за блажь: пойти благим путем,
Любимую и хмель оставив на потом?!
Во славу всех услад испей из винной чаши:
Всевышним Избранный — наш кравчий за столом.
351
«Да где ж он, идол твой? Явил бы лик иль чудо» —
Повсюду вздорные такие пересуды!..
Немало глупостей Он слышит отовсюду
И к тем лишь милостив, кому и вправду худо.
352
Пока душа при мне, я буду пить вино,
Обогащая мир, нищая заодно.
О, Дух Земли! Земным я наслаждаюсь духом!..
А неземное — что? И для меня ль оно?
353
Сдружившийся с вином, всегда мужчиной будь,
Для собственных страстей всегда плотиной будь.
С учебником Любви весь век не расставайся,
Перед возлюбленной — с главой повинной будь.
354
Ну, вот и рассвело. О, неженка, вставай,
Неспешно пей вино, играй и напевай:
О тех, кто здесь еще (но слышится: «Прощай!»),
О тех, кто там уже («Назад не поджидай!»).
355
Дыхание зари прорвало полог тьмы.
Встань, кубок утренний из рук ее прими.
Страдать нам некогда. Являться будут зори,
Их лица будут — к нам, лицом в могилу — мы.
356
Нам стать бы пламенем — чтоб небеса спалить!
Водой волшебною — чтоб души исцелить!..
Но коль уж суждено нам жалкой пылью быть,
А миру — ветром… Что ж! Вино давайте пить.
357
Мы в кабаке Любви до нитки разоримся,
Мы, в пламени Любви сгорая, возгоримся,
Мы омовение свершим вином Любви
И к лику идола с молитвой обратимся.
358
Я ночью сердцу дал познать восторг хмельной,
И, воспарив, оно влетело в мир иной!
Я видел ангела. Он говорил усопшим:
«Входи: ты с истиной. Уйди: ты с клеветой».
359
Эх ты, продавший жизнь, чтоб жить богаче нас,
На Смерть по глупости наткнувшийся, мечась,
На два столетия запасшийся вещами,
Забыв исхлопотать отсрочку хоть на час!..
360
Коль негой ты себя проразвлекал всю жизнь,
Усладами свой дух прозавлекал всю жизнь,
Когда придет конец, увидишь с опозданьем:
Тебя случайный сон проотвлекал всю жизнь.
361
Разумно ли судьбу увещевать весь век?
То славу, то позор переживать весь век?
Как ни веди ты жизнь, а Смерть идет по следу.
Решай, что лучше: спать иль пировать весь век?
362
Диковинный кувшин купил я как-то раз,
Кувшин меня своей чванливостью потряс:
«Я шахом был! Я пил вино златою чашей!..
Придется пьяницам прислуживать сейчас».
363
Не знаю до сих пор, лепивший плоть мою
Задумал место мне в аду или в раю?
Беру наличностью: пою, влюбляюсь, пью,
А рай обещанный — желаешь? — отдаю.
364
Я был у гончара, и вот что вижу вдруг:
Как колесо судьбы вертя гончарный круг,
То днище лепит он, то ручку для кувшина —
Из ног поденщика, из падишахских рук.
365
Коль Бог не хочет дать желаемое мною,
Смогу ль я оправдать желаемое мною?
Коль благом полагать желаемое Им,
Придется злом считать желаемое мною.
366
Сподобился б Господь наш мир перевернуть!
Причем сегодня же, чтоб я успел взглянуть,
Как Он решил со мной: иль имя зачеркнуть,
Иль дать ничтожному — в величие шагнуть.
367
Способное и дух над бренностью вознесть,
И разуму подать спасительную весть,
И сердце укрепить, — вино я воспеваю
По слову Господа: «В нем польза людям есть».
368
Открой хоть эту дверь, коль «Дверь Открывший» — Ты.
Зарю зажги теперь: «Путь Озаривший» — Ты.
Я руку не тяну за милостыней скудной:
«Великой Милостью нас Одаривший» — Ты!
369
О Боже! Сердце, в плен попавшее, прости!
И грудь мою, печаль познавшую, прости!
И ноги, в харабат бредущие, помилуй!
И руку, пиалу поднявшую, прости!
370
Не только в пятницу не перестану пить,
Горчайшее вино и в дни поста мне пить.
Но я-то чистый сок в бочонок лил!.. Всевышний,
Не делай горьким сок! — тогда не стану пить.
371
Как долго проживу, мне сообщаешь Ты;
Не скудно, сотню лет мне обещаешь Ты!
Ну что же, сотню лет испытывать я буду,
Что больше: я грешу или прощаешь Ты?
372
Из вечной тьмы подняв и повелев мне: «Будь!» —
Ты щедрым был ко мне, в земной пуская путь.
Но отблагодарить не в силах я, прости уж,
Могильным прахом долг верну когда-нибудь.
(обратно)

«Наличное бери, обещанное выбрось…»

373
И те, кто изучал диковины земли,
И те, кто горний мир высматривал вдали,
Едва ли, думаю, смогли дойти до сути
И вряд ли что-нибудь уразуметь смогли.
374
Почтенный! Не считай, что в «завтра» ты проник
Пустыми соблазнясь пророчествами книг
Кто предпочел познать «сегодня», тот постиг
И суть грядущего: век мирозданья — миг.
375
Не порыбачил ты, но хвалишь свой улов!
Не блещешь знанием, но говорун каков!..
Наставник истины добиться хочет сути,
А не звучания запомнившихся слов.
376
Хитры, пронырливы и вертки, как ужи,
Столпы невежества — «ученые мужи».
Они не расплетут загадок вековечных,
Зато уж наплетут такой красивой лжи!
377
«Путей за полог тайн земным созданьям нет».
«Людей, готовых в путь к высоким знаньям, нет».
«Коль не считать могил, в дороге сна им нет…»
Помилуйте! Конца таким стенаньям нет!
378
О многознающий! Мы спорим без конца,
Так заверши наш спор сужденьем мудреца.
Вот сказано: был Бог, и больше ничего, мол…
Совсем уж ничего? И — места для Творца?!
379
Коль завтра и мечеть, и нечестивый храм
Развалятся, представь, как тяжко станет нам.
Без проповедников бог знает что начнется!
Кто сам помчится в ад? Кто рай отыщет — сам?
380
Дай благости, ходжа, хотя б немного нам:
Примолкни, чтоб разок расслышать Бога нам.
Мы вроде прямо шли, но ты так косо смотришь…
Иди лечи глаза. И дай дорогу нам.
381
Что у тебя, ходжа, плутающий во тьме,
Помимо зависти вселенской на уме?
Мы всеми мыслями — в Творце, в Его творенье,
Ты — в женских месячных и всяческом дерьме.
382
На то и сердце: Жизнь без суеты постичь,
Чтоб разгадать и Смерть, ее черты постичь.
Сегодня сам себя не понял? Ну так завтра,
Покинув сам себя, что сможешь ты постичь?
383
О светочи ума, ученый цвет земли,
Столпы обычаев, вы с факелами шли,
Но из пещерной тьмы не вывели наружу,
Нам сказок наплели, а сами спать легли.
384
Не жизнь, а черновик!.. Довольно пачкотни.
Журчащих кубков я не слышал в эти дни.
Восстань, возвеселись и пиалу наполни:
Мы сокрушим печаль, теперь мы не одни!
385
Возрадуют народ мои дела пускай!
А все клеветники сгорят дотла пускай!..
Взамен друзей — беда ласкает бедолагу;
Ей, бескорыстнейшей, звенит хвала пускай.
386
Мужать и ликовать, коль жизнь отдать вину.
Черстветь и замерзать, коль быть у книг в плену.
Иди вина испей, обзаведись румянцем:
Жевание сабзы вгоняет в желтизну.
387
В питейной лавочке спросил я старика:
Что ведомо о тех, ушедших на века?
А он: «Напейся впрок. Дорога далека,
Никто из них назад не приходил пока».
388
Всем грешникам страдать и корчиться в огне,
Но жадных я припечь советую вдвойне.
Ведь сам Пророк сказал: «Коль жаден мусульманин
И щедр христианин — второй дороже мне!»
389
Пока не рухнул ты, от кубка Смерти пьян,
И пахарями в прах не втоптан, как бурьян,
С деньгами к нам иди! Монеты в мир загробный
Брать не советую, на них не тот чекан.
390
О, мертвые сердца! Чтоб над судьбой восстать,
Утраты и года вернуть и наверстать,
Чтоб сразу в двух мирах два урожая снять,
Возможность лишь одна: ожившим сердцем стать!
391
Явилось чудище, обличьем — Сатана,
Рубаха в адовом дыму закопчена, —
Разбило вдрызг оно (не «он» и не «она»)
Усладу страждущих, мою бутыль вина!
392
«Не пей вина!» — кричат, пророчат гибель мне,
Шумят про Страшный суд, про пьяницу в огне.
Все так!.. А я на пир, и ну их, оба мира!
Блаженство и восторг — единственно в вине.
393
Твой обветшает век — обновы нет, учти.
И мало лишь мечтать про лучшие пути.
Кувшином пей вино, отвергни чашу скорби:
Коль не разбить ее, кувшина не найти.
394
Покинув истину, скитаться — это что?
По тропкам алчности метаться — это что?
Уютное жилье покинуть — безрассудство.
А предпочесть покой, остаться — это что?
395
Гони из сердца, друг, враждебный дух скорбей:
С красавицей вина прозрачного испей,
Сядь возле юноши, лицом его любуясь:
Сорочку старости сдери с себя скорей!
396
Гони из сердца спесь. Гордыне все не впрок,
Спесивцу не постичь один простой урок:
Сгибайся, как и все! Ведь жизнь — как женский локон,
Где долго ли отстричь строптивый волосок.
397
Пускай там гурии кого-то в рай манят,
Нас виноградный сок и чаши знай манят!
Наличное бери, обещанное выбрось,
И бубны вдалеке других пускай манят.
398
Чуть песней соловья прервется тишина,
Пора спуститься в сад да подливать вина,
Пока не слышен плач завистливых кретинов:
«Кому-то пиалу налили дополна!»
399
Хмельное, лунный свет, игра свечи… Саки,
Хмельны и горячи уста в ночи, саки!
Живое сердце — прах, огнем одушевленный, —
Чтоб ветер не унес, водой смочи, саки!
400
Рассвет уж налился лазурью в тишине,
Пора бы и вином наполнить чашу мне.
Что истина — горька, давно известно людям;
Пора бы заключить, что истина — в вине.
401
Предвечный Птицелов подсыпал нам зерна —
И стайка поймана, «людьми» наречена.
Сам из добра и зла связал Он сеть вселенной,
А жертве говорит: себя винить должна.
402
Рассветной свежестью повеяло в окно.
Еще — прозрачность бы да прелесть заодно:
Пускай прелестница блаженством одаряет,
Смывает горести прозрачное вино.
403
На пир, влюбленные!.. И в круг мы сели все,
Про плетку Времени забыть сумели все,
Дозволенным вино хозяйское сочли мы,
Довольны и вольны, так захмелели все!..
404
Испей вина! Мечтал бессмертным стать? — так вот!
И, юность воскресив, опять блистать? — так вот!
Под ливнем алых роз, друзьям хмельным на радость,
На миг увидеть жизнь как благодать? — так вот!
405
Пока могу любить, пока вино я пью,
Плевать мне, лицемер, на проповедь твою.
Коль уготован ад способным упиваться,
Кто ж упоение почувствует в раю?
406
Те отдают вину и день и ночь подряд,
А те свою вину молитвой смыть хотят…
В неведомых волнах барахтаемся, брат.
Единый — бодрствует. Все остальные — спят.
407
Что в жизни вкривь и вкось — когда-нибудь пройдет;
И радость, как и злость, когда-нибудь пройдет.
Благодарю, Аллах, что мир непостоянен,
И что бы ни стряслось, когда-нибудь — пройдет.


408
Ваятель чудных чаш… Как не сказать о том,
Каким ваятель наш владеет мастерством:
Он чашу до краев наполнил черной желчью,
На пиршественный стол поставив кверху дном.
409
Что мне укор, Господь, что похвала? Избавь!
Ты слишком любишь лезть в мои дела. Избавь!
Меня, пока я трезв, добро и зло терзают.
Дай опьянеть! От пут добра и зла — избавь!
410
Печально: наша плоть из глины создана,
Поэтому всегда и влага ей нужна…
Ты снова от вина меня остерегаешь?
Зачем напоминать, что нет у нас вина.
411
Мой старый друг! Зачем переживать до срока,
Зачем внушать себе, что небо так жестоко?
Упрячься где-нибудь в укромном уголке
Да и посматривай на развлеченья рока.
412
Ты мечешься, как мяч. Попал ты в кутерьму!
Тебя човганом Рок гоняет — почему?
Жестокая игра, как видно, одному
Ему понятная!.. Ему! Ему! Ему!
413
Коль к умному судьба безжалостна весьма
И без ума от тех, кто вовсе без ума,
Смывай вином свой ум! Авось судьба сама,
Безумца пожалев, откроет закрома!
414
Коль ты постиг, мой друг, в чьей воле этот свет,
К чему терзания, в которых смысла нет?
Вершил бы ты дела, тогда б и нес ответ…
Живешь единожды. Будь весел! — мой совет.
415
День-два отсрочки есть. Попьем же перед сном,
На жизнь оглянемся и постигать начнем:
Наружный этот мир разрушиться обязан.
Так разрушай себя — не чем-нибудь — вином!
416
Вот — чаша. Пьяница отчаянный, и тот
Скорее рухнет сам, но чашу сбережет.
А вот — гончар-судьба. Представьте: диво-чаши
Сама же создает — и тут же оземь бьет!..
417
Лишь сердце в горести, упав под ношей злой,
И о любви вздохнет, и вспомнит хмель былой.
Но нет вина? Постой, я принесу такого,
Что черпай пригоршней его, как пиалой!
418
О сердце! Ты живешь, чтоб кровью истекать,
На миг вбирать ее и мигом иссякать.
А ты, душа, зачем явилась в это тело?
Итог твоих трудов — шагнуть отсюда вспять.
419
Мир — постоялый двор, мы только гости здесь.
Куда уж тут навек, на миг бы хоть присесть:
И здесь и там — Творец, Он занял оба мира,
Он всюду и всегда. А нас куда? Бог весть.
420
О сердце! Ворох тайн ты разберешь едва ль,
Уловку мудрую само найдешь едва ль.
Так вот: вино, шербет отлично рай заменят,
А в тот, небесный, рай ты попадешь едва ль.
421
О сердце! Прояви над этим миром власть,
Средь луга сад взрасти и радостью укрась,
Тогда и веселись, ночной росе подобно
Сев на заветный луг, а утром… испарясь.
422
Пока за гранью тьмы вдруг не остался ты,
Испей вина! Смотри, с тоской расстался ты.
Распутай локоны подруги, прядь за прядью,
Пока, за прядью прядь, сам не распался ты.
423
Боготворю вино, его служитель — я,
Всегда хмельной страны счастливый житель — я.
Отшельник! Что внушил тебе тупица Разум?!
Не слушай, веселись. Его учитель — я!
424
Душа над пиалой хмельной вдыхает дух:
Одушевивший жизнь, там отдыхает дух.
В недвижной жидкости — клубящееся пламя,
Рубин, журчащий так, что замирает дух!
425
Смотри, сколь дивный дух сокрыт внутри кувшина,
Как будто розою чреват бутон жасмина!..
Нет, лучше так скажу: вот доброе вино,
Снаружи как вода, внутри — огонь рубина!
426
Саки! Так хочется свободы сердцу!.. Но,
Как морю из себя излиться не дано,
Не то что суфию: он так наполнен мутью,
Что льются: чушь — из уст и мимо рта — вино.
427
Пируем над ручьем — вот так и надо жить!
Невзгоды нипочем — вот так и надо жить!
Уж коль нам десять дней отмерено, как розам,
Смеемся да поем — вот так и надо жить!
428
Ты, всеблагой Господь, и вправду всеблагой?
Но кем же изгнан был, покинул рай изгой?
Безгрешного простить — насмешка, а не благо.
Я грешен. Награди! Тогда Ты — Всеблагой.
429
Кувшин, уста в уста, нашептывает стих:
«Сейчас твои уста теплее уст моих,
Сейчас беспечен ты… Но здесь никто не вечен,
Теченье времени оледенит и их».
430
Вино — всей жизни цвет. Нам дух застолий люб.
Вселившийся в бутыль, нам дух веселый люб.
Конечно, ни к чему любить людей тяжелых,
Но винный кубок нам как раз тяжелый люб.
431
Того прекрасного вина налейте мне,
Живого, страстного вина налейте мне —
Игристого, как цепь колец переплетенных
Безумья с разумом, вина налейте мне!
432
Сколь можно весел будь. Еще страдать придется.
По телу павшему душе рыдать придется.
Вот чаша — голова. Но день пройдет иль два,
И снова гончарам ее топтать придется.
433
Так предписал Калам: мечусь туда-сюда.
Добро и зло — его, а я виновен, да?
Я не был здесь вчера; я и сегодня не был!
Но что Судье прочтут назавтра, в День Суда?!
434
Зачем мне брать зарок — не по своей вине?
Уж я ли — винохлеб? Да что мне в том вине?!
Но гостю знатному в чем можешь, не откажешь…
Презнатный винохлеб сейчас гостит во мне.
435
Смотри не отдались, обманутый тоской,
От виночерпия, от чаши огневой:
Немало простаков прошло до нас с тобой,
Нашедших только скорбь в кормушке мировой.
436
Да что запрет вина! Взалкал — и выпивай,
Под музыку — рассвет, закат ли — выпивай.
Рубиновым вином когда наполнят кубок,
Ни капли не пролив, до капли выпивай.
437
Мой друг! Наш ветхий мир — угрюмый старый враль.
Неужто невидаль, что нас ему не жаль?..
Прошедшее — прошло, грядущее — туманно.
Сбылось ли, не сбылось… Подумаешь, печаль!
438
Твоя любовь ко всем — божественный чекан;
Тебе милей душа, чем слава или сан.
Ты примешь муравья как гостя дорогого,
Хотя сейчас тебя ждет в гости Сулейман.
439
Наполню я вином однажды кубок свой,
Блаженствуя, склонюсь хмельною головой
Над сотнями чудес, раскрытых предо мной, —
Над книгой пламенной, над речью ручьевой.
440
Вино среди друзей возносит — лучше нет,
А кубок, полный слез, уносит — лучше нет!..
Не хочет подлый мир обещанным делиться.
Напьюсь я, подлый мир! Подкосит — лучше нет.
441
Вино смывает хворь и дух питает мой.
Вино — подсказчик там, где ум витает мой.
Что ярче я найду, коль оба мира блекнут,
Когда глотком вина хрусталь сверкает мой!
442
Не важно мудрецам, светло или темно,
В аду заночевать, в раю ли — все равно,
Как и любовникам: атлас на них, палас ли,
Под жаркой головой подушка ли, бревно…
443
Везде Твои силки, Ты в них манишь меня,
И так разгневан Ты, когда пленишь меня!..
Ты повелел — огни вселенной воссияли.
Уж мне ль ослушаться? А Ты клеймишь меня.


444
Я под ноги Тебе однажды пьян свалюсь,
Расплескивая в пыль последний жбан, свалюсь,
Роняя с головы льняной тюрбан, свалюсь,
Запутан в локонах, как истукан свалюсь…
445
Ты винный мой кувшин расколотил, Господь!
Из радости изгнал и дверь забил, Господь!
Багряную струю небрежно пролил наземь!
Да чтоб мне землю есть — Ты пьяным был, Господь?!
446
Творец! Каким хотел меня Ты сотворил,
Ты пламенем вина напев мой озарил…
Но ведь каким хотел меня Ты сотворил!
За что горю в аду? Ты что же натворил?!
447
Я в мире праха прах пошевелил… Конец.
Для ста врагов-друзей был мил-немил… Конец.
Но как?.. Но почему?.. Напрасные вопросы:
Как чашу, Ты меня налил, пролил… Конец.
448
Коль чаша гончару хоть малость удалась,
И спьяну б на нее рука не поднялась.
Как можно красоту прелестных рук и глаз
Любовно так лепить — и разбивать, озлясь?
449
Кувшин, уста в уста, прошу в тоске хмельной
Сказать о способе продлить мой век земной.
В ответ, уста в уста, секрет он шепчет свой:
«Я прожил, как и ты, лишь миг!.. Побудь со мной».
450
Как много раз весна цвела до нас с тобой
И сколько прежних зорь погашено судьбой!..
Ступай нежней! Не пыль — прекрасные когда-то
Угасшие зрачки тревожишь ты стопой.
451
Придет однажды срок, и сгинем мы с тобой,
Усталые тела отринем мы с тобой.
О, сколько же веков луне сиять над прахом,
Который навсегда покинем мы с тобой!
452
Примерно семьдесят учений разных есть.
Я культ ЛЮБВИ К ТЕБЕ хотел бы предпочесть.
Что «грех» и что «ислам»? Что «святость» и «смиренье»?
«Мечтаю о тебе!..» — и слов превыше — несть!
453
Вот сердце казни ждет, а ты приветь добром;
Зло наплело узлов, распутай сеть добром.
Ты зла или добра? Ты ослепила друга.
Коль нужен добрый друг, придет он — встреть добром.
454
Столь редкостный нарцисс любить никто не прочь,
Красу китайских див забыть с такой не прочь!..
Лишь подмигнула ты владыке Вавилона,
С доски — его ладьи, и ферзь, и кони — прочь!
455
Полураспахнуты призывно полы роз!..
Твой воротник душист, как те подолы роз.
Ты так пленительна, что даже бисер пота
Прелестнее росы, пленившей долы роз.
456
О, как возвеселить умеешь праздник ты!
И сердцем, и лицом согреешь праздник ты,
Во славу праздности и в честь любви и счастья
Впусти на свой порог скорее ж праздник ты!
457
Твои любовь и гнев сумел создать Творец,
Былые рай и ад приняв за образец.
Пирую у тебя — в раю, и виноват ли,
Что путь в небесный рай забыл уже вконец!
458
Привстань, подай вина. Довольно болтовни,
Сокровищницу уст на эту ночь замкни.
Как мил румянец твой!.. Плесни ж и нам румянца.
Как локоны твои, коварно вьются дни.
459
Мечту в объятия поймать нам не дано,
Вина заветного вкусить не суждено,
Нам — гуща горькая со дна лазурной чаши,
Ни для кого из нас — небесное вино.
460
Сошлешься: некогда, мол, не сейчас, — и ладно;
Знакомой песенкой согреешь нас, и ладно.
К чему кинжальный взгляд? За что нас убивать?
Привычной плеткою огреешь раз, и ладно.
461
Брось пыжиться, кумир! Кривляние смешно,
Зазнавшихся божков и без тебя полно.
Спокойною предстань, узлы бровей распутай,
А на влюбленного кричать совсем грешно.
462
Все влюблены в тебя, сколь есть мужчин вокруг.
Порханье мотыльков — пылающий наш круг.
Скажи, не хватит ли капризов и придирок?
Коль пред тобой — любовь, что за капризы вдруг!
463
Невежда! За любовь меня стращать нельзя,
А спорами о ней тебя смущать нельзя.
Нам дан шербет любви как лакомство мужское,
Скопцов и немощных им угощать нельзя.
464
В душе бесчувственной любовь не воспитать;
И сладострастнику ее не испытать.
Так не подсматривай сердечные влеченья.
Себя ограбил ты — как человеком стать?!
465
Опять про Первый День? Опять про Вечный Свет?
Науку я ценю, но это пустоцвет.
Вернемся к радости. Вину замены нет.
И коль вопрос глубок, дает вино ответ.
466
Вино — багряных роз хмельной настой, не так ли?
Бывает ал, как лал, хрусталь простой, не так ли?
Рубинами горит волна порой, не так ли?..
Луна — не Солнце ли, но под чадрой? Не так ли?
467
Хайям! Судьба дарит пеняющему ей
Такой позор и срам, что пыток пострашней.
Так наполняй хрусталь, под пенье чанга пей,
Пока не твой хрусталь сверкает меж камней.
468
Достоинство — Творцу покорствовать в делах.
Вот я смиренно пью, как начертал Аллах,
Вино смиренно пью и не посмею бросить —
Всеведущего вдруг оставить в дураках!
469
Как сердцу-птице знать, кормушка здесь иль сеть?
Вот это к чаше путь, а это путь в мечеть…
Привычно пьян, влюблен, что должен предпочесть?
В монастыре я ноль, а в кабаке мне честь.
470
Привет тебе, кабак, где славно жили мы,
Где зарекались пить и тут же пили мы.
Коль я не нагрешу, откуда быть прощенью?
Прощение красно, коль нагрешили мы.
471
Бог глину замесил, составил мой костяк,
Вложил клубок страстей, внушил мне каждый шаг…
Прикажет, и греха не избежать никак.
А в день Суда — в огонь?.. Он что, задумал так?!
472
Уж будто Божий раб в аду, в огне — сгорит?
Наружный слой грехов, понятно мне, сгорит.
Я руку в рукаве, вином его смочивши,
Могу сто раз в огонь, обратно… Не сгорит!
class="book">473
К нам подойди, кумир, а то в печали мы,
Без помощи твоей в тупик попали мы:
Пока не стали мы кувшинами в гончарне,
Еще б один кувшин сейчас почали мы!
474
Скорее! Пусть рубин зажжется в хрустале,
Пусть наш душевный друг возникнет на столе.
Вселенную, как пыль, вот-вот развеет ветер!..
Успей подать вина, пока мы на земле.
475
Здесь пировал Бахрам… Но пиршественный зал
Теперь убежищем лисы и лани стал.
Как ловко ты, Бахрам, охотился на гуров!
И доохотился, и тоже в гур попал.
476
Хмельной, из кабака к мечети напрямик
С молельным ковриком и кубком шел старик.
Спросил я: «Согрешив, ты не боишься, старец?!»
А он в ответ: «Испей! Все выветрится вмиг».
477
Испей же! Во хмелю забыться можно так,
Что сгубит сам себя беснующийся враг.
«Кто трезв, тот и богат». Увы, к несчастью сердца,
Богат он мыслями про замогильный мрак.
478
Про время что гадать: имею или нет,
Век радостно дожить сумею или нет?
Плесни скорей вина, а то ведь сам не знаю,
Вздох этот выдохнуть успею или нет.
479
Я с миром призрачным особо не чинюсь,
Внушениям забыть вино — не подчинюсь.
«Вот искупать вину Творец тебя заставит!»
Заставит? Лично сам?.. И то не повинюсь.
480
Власть, Божьей равную, имел бы я когда,
Нелепый небосвод низверг бы без следа,
Потом бы заново воздвиг иное небо,
Сердцам благих людей послушное всегда.
(обратно)

«Вторично не цветут увядшие цветы…»

481
Кто здесь не очернен грехами, объясни,
Какими занят он делами, объясни?
Я должен делать зло, Ты — злом воздать за это,
Какая разница меж нами, объясни?
482
Ты, покорив меня, не многого достиг,
И от грехов моих убыток не велик.
Вручать и отбирать не утруждайся больше:
Вручаешь поздно Ты, а отбираешь вмиг.
483
Господь! На Твой призыв «Покорствую!» — скажу.
«Смирись!» — «Но разве я упорствую?» — скажу.
«Приди ко мне, Я щедр, и Я прощаю», — скажешь.
Приду. «Жестокое притворство!» — я скажу.
484
Я — возмущенный раб: Твое вниманье — где?
Когда на сердце ночь, Твое сиянье — где?
Ты раем наградишь покорных?.. Как постыдна
Торговля щедростью! Благодеянье — где?!
485
Колючка пусть одна на площади на всей —
Бедняк из бедняков поранен будет ей.
Вот уж воистину: повсюду и любые
Весы склоняются туда, где тяжелей.
486
Вот чаша — чудный труд великих мастеров!..
Но видишь ты теперь лишь россыпь черепков.
Не вороши ногой дорожный мусор, помни,
Что эти черепки — из прежних черепов.
487
Саки! Твой кубок чту страною Золомат,
К живому роднику всегда припасть я рад.
В сей жизни только ты достоин восхваленья,
Ты стал Мухаммедом — тебе наш «салават»!
488
Просвета в жизни нет, недолго до сумы,
Тщета людских хлопот заразнее чумы…
Зато причинами для бед и кутерьмы,
Хвала Всевышнему, всегда богаты мы.
489
Прелестный наш саки! Мы любим жить взахлеб.
Порадуй страждущих, устрой хмельной потоп!
А кто в тайфун скорбей боится окунуться,
Такому Ноевым ковчегом станет гроб!
490
Саки! Мы вроде чаш. Вот я люблю и пью,
Поскольку начертал лепивший плоть мою:
«Се — для красавицы и для вина земного,
Потом — для вод хмельных, для гурии в раю».
491
Саки! Какой глоток ты выплеснул во прах!..
А как же наш огонь в заждавшихся сердцах?!
Ты нес лекарство нам, но выпустил на воздух
Струю живой воды!.. Прости тебя Аллах!
492
К чему в саду твоем тоска и грусть растут?
На Книгу радостей направь душевный труд.
Будь упоен вином, а с робким сердцем крут:
Ведь видишь бег минут! Ведь все оставишь тут!
493
Всей мудрости земной отобранную суть —
Два главных правила бери с собою в путь:
Жить лучше впроголодь, чем лишь бы чем питаться,
И лучше одному, чем лишь бы с кем-нибудь.
494
Добру и враг и друг ответствуют добром,
И эта доброта не знается со злом.
Врага получишь ты, злом отвративши друга,
И друга обретешь, став ласковым с врагом.
495
Поможет мне чужой — почту его своим;
А отстранится свой — сочту его чужим.
Врученный другом яд — противоядьем станет;
Подаст завистник мед — вонзит и жало с ним.
496
Пусть у меня давно не жизнь, а стыд и срам,
А ты утратил счет удачливым годам,
Но так или не так, посматривай на небо:
Что там, за пеленой, теперь готовят нам?
497
Хочу в Небытие! Шагнув за пелену,
Со скверного пути на верный поверну.
О жизни, простаку одолженной Всевышним, —
Да ну, переживать! Потребует — верну.
498
Завлек меня Творец в трясину Бытия…
Что за корысть Ему растерянность моя?
Мы с отвращением сбежали, знать не зная:
К чему приход, уход, разброд и толчея?
499
Власть бестолковую подальше обходи:
«Немедля сделай, мол, но делать погоди!»
Попало, как в капкан, в Его запрет и волю
Все человечество: «Склонись! Не упади!»
500
Ты — пепел! В пекле вновь тебя испепелят.
О, пламенем тебя уже доставший ад!..
Не хватит ли, Омар, воззваний к милосердью?
Считаешь, твой урок Творец услышать рад?
501
Когда кувшин вина возник перед тобой,
Спокойно распивай в компании любой.
Создатель создал мир и мирно почивает.
Теперь и сами мы с усами, с бородой.
502
Жасминам — по весне цвести, лаская взор,
Влюбленным — по ночам искать звезду Алькор…
Садись! Попьем вина! Вот и лужайке этой
Столетьями дремать под чей-то разговор.
503
Напитком вечности зовут вино. Испей.
Веселье мира в нем воплощено. Испей.
Пускай захватит дух и обожжет, как пламя,
Зато огонь беды зальет оно. Испей!
504
«Оттуда, где про хмель и представленья нет,
Где дивного лица для вдохновенья нет, —
Пусть это даже рай, стремглав беги оттуда!..»
Вот так слагай слова. В твоих — горенья нет.
505
Вон первый бык — Телец — венчает звездный кров;
Второго — разглядишь сквозь глубь земных пластов…
А то, что на земле, не стоит добрых слов:
Ослы, одни ослы меж этих двух быков!
506
Невежды, падкие на шутки Бытия!
О хитростях его предупреждаю я.
Вы распылите жизнь на множество соблазнов.
Куда важнее — друг и винная струя.
507
Благоухающий подай мне лал, саки:
Я вновь от спорщиков сюда сбежал, саки.
Подай кувшин вина, пока в ладонях рока
Наш прах — и мой, и твой — горшком не стал, саки.
508
Не кубок Джама, нет! — мне мил твой лик беспечный;
Твой скоротечный путь милее жизни вечной.
Спеши, саки! Взвивай светящуюся пыль,
Чтоб в небо вознеслась и Путь затмила Млечный!
509
Саки! Без вожака бредем по тропам лет,
И только старый хмель способен дать совет.
Скитальцев отогреть — что может лучше хмеля?
Глоток Живой воды? Струя Кавсара? — Нет!
510
С уроков, от наук всегда сбежать прекрасно,
Подругу милую к себе прижать прекрасно!
Пока Судьба твою не проливает кровь,
Кровь лоз по кубкам лить, в траве лежать — прекрасно!
511
О хмель прозрения! Рабам рассудка нет
Спасения от пут; но коль из кубка лет
Питать тобою дух — вокруг забрезжит свет
И вдруг сверкнет в руке заветный самоцвет.
512
Намазу и посту поменьше доверяй,
Зато почаще дом кутилам отворяй.
Тебя Омар Хайям напутствует, послушай:
Богатых обирай, а нищих одаряй.
513
Вопрос незрячего: где кубок Джама взять?
Ты должен все и вся сомненьем истерзать,
Чтоб той, потом другой допрошенной пылинке,
А там уж и всему — волшебным кубком стать.
514
Когда сподобишься испить вина, гляди
Не рухни в обморок, в безумство не впади!
Чтоб заслужить к вину рубиновому доступ,
Людей не притесняй и буйства прекрати.
515
Тебе ли до конца понять наш бренный свет,
Где все кончается — конца началам нет?
Как праздник принимай занявшийся рассвет,
А прежний — не мечтай найти под грудой лет.
516
Как буйно в медресе, и в кельях, и в церквах
Растут стремленье в рай и перед пеклом страх!
Но тот, кто разгадал и вызнал тайну Бога,
Не сеет сорняков в доверчивых сердцах.
517
Пируй! По крохе плоть рассыплется, а там —
Кувшином кочевать уж по чужим пирам.
Не слушай слов про ад, не обольщайся раем:
Умно ли доверять торгашеским речам?
518
Корану мудрому — заслуженная честь,
Но нету времени, чтоб за него засесть.
На донце пиалы волшебный стих начертан,
Который надо бы еще разок прочесть!..
519
Укройся, как огонь, в земную твердь, саки,
Так и туда водой проникнет Смерть, саки.
Не прах ли этот мир?.. Певец, порадуй песней.
Не ветер ли — душа?.. Вином приветь, саки.
520
Не проходи, саки, прости, спаситель мой,
Что я издалека тянусь к тебе с мольбой!..
Когда ты прочь идешь, любому сердцу гибель.
В любой душе восторг, когда мы вновь с тобой!
521
«Представь, — я слышу, — ад, огонь, горящий там,
И вспомни, что тебе воздастся по грехам!»
Но кто бывал в аду? Кто зримо грех мой видел?
А если нет, зачем такие страсти нам?
522
Пристрастие к вину — великая вина,
Но свойствами вина оправдана она.
Зачем я пью вино? Дыханье очищаю
Благоуханием прекрасного вина.
523
Питье греховное, для нас вино — услада,
Такой красавицей поднесено — услада!
Как сладостно горчит запретное вино!..
Так вечно: если что запрещено — услада.
524
Чтоб только в рай попасть, терзает плоть аскет.
Кому столь жуток ад, — не муж, а пустоцвет.
«В раю не ведают печали и страданий».
Выходит, рай — для тех, в ком состраданья нет.
525
В горячке я лежу. Какой плачевный вид!
И так-то нет вина, и лекарь запретит!..
Уже по-всякому лечился я и знаю:
Коль не считать вина, мне все сейчас вредит.
526
Не время ли цветам?.. Чтоб яркий луг возник,
Придется шариат нарушить напрямик.
Цветущих созову, чьи щеки как тюльпаны,
Присяду на траву, глотну, взгляну — цветник!
527
Дать нищему вина — царем предстанет он;
Лисенка подпоить — на льва восстанет он;
И мудрый во хмелю — по-юному воспрянет;
А юный будет пить — мудрее станет он.
528
О сердце! Твой урок: «Прими печаль и кровь;
Иль все сочти игрой, войдя под звездный кров;
Иль, зная наперед, какой здесь беспорядок,
Внуши себе, что ты живешь вовне миров».
529
Соль мироздания — в красавице и хмеле;
Я здесь освоился и не хочу отселе.
Не зная, пьян ли, трезв, блаженствую, пока
Два мира дарят мне один глоток веселья.
530
Рука черпнуть воды искала!.. Не сбылось.
А ноги жаждали привала!.. Не сбылось.
Но более всего обидно мне за сердце:
Как сладостно оно мечтало!.. Не сбылось.
531
Мечтаю вырваться из клетки Бытия,
Из буйнокрасочной расцветки Бытия
В благоуханный мир иной, где можно счистить
С души позор и срам, как метки Бытия.
532
О тайнах Бытия, что стали ясны мне,
Тайком пишу в тетрадь: болтать опасно мне.
Во всей вселенной нет такого человека,
Кто понял бы меня… Вот что ужасно мне.
533
Про Зло с Добром ни с кем нельзя мне говорить,
Хотел бы, но совсем нельзя мне говорить,
И маленький намек нельзя себе позволить!..
Хранитель тайны — нем. Нельзя мне говорить.
534
Нет, солнце глиною замазывать не стану,
О тайнах времени рассказывать не стану.
Из моря мудрости жемчужину мою
Не только что сверлить, показывать не стану.
535
Неужто б я возвел хулу на Божество!
Здесь не было сердец вернее моего.
Но если даже я дошел до богохульства —
Нет мусульманина! Нигде! Ни одного!
536
Живым и мертвецам, всем досаждаешь Ты.
Не мирозданье — хлам нагромождаешь Ты.
Порочен я, Твой раб, так принуждаешь — Ты.
На людях нет вины! Грех порождаешь — Ты!
537
Покинуты Тобой — рыдаем? Нет и нет!
В отчаянье живем, страдаем? Нет и нет!
Хоть мы от нищеты порой в тоску впадаем,
Но по Тебе тоски не знаем: нет и нет.
538
Когда проник бы я к Скрижали мировой
И стер бы прежний текст и начертал бы свой,
Освободив сей мир от скорби вековой…
Вознесся б до небес счастливою главой!
539
Обязанность небес — жестокая страда:
Чуть роза расцветет, растопчут без следа…
Когда бы тучей прах вбирался, как вода,
Кровавые б дожди лились до Дня Суда.
540
«Какое золото вокруг швыряла я,
Какою радостью вас одаряла я!..
Теперь я ухожу, — пожаловалась роза. —
Был полон кошелек, все растеряла я».
541
Рок, обожающий преступный произвол,
Ты храм насилия и глупости возвел.
Лжеца — одаришь ты, а мудреца ударишь…
Ты выжил из ума? Иль от роду осел?
542
Испей вина! В земле заснешь навечно ты
Без милой, без врага, без друга, без четы.
Загадку не постичь, хотя слова просты:
«Вторично не цветут увядшие цветы».
543
Когда пришла пора печали превозмочь,
Пылай, мятежный дух, трудись, гони их прочь:
В день первый, во второй, и в третий, и в четвертый,
И в пятый, и в шестой, в субботу, — день и ночь!
544
Вино у гурии певучей если есть,
Ручей под ивою плакучей если есть,
Неужто это все про ад тебе напомнит,
Коль даже дивный рай — не лучше (если есть!).
545
Дни, как любых бродяг, побором облагай:
На ложе радости пред кубком возлегай.
Хулой, как и хвалой, пресытился Всевышний,
Желанное — своим без спроса полагай.
546
«Гуляка! — звонкий зов я слышу по утрам. —
Оставь безумный мир! Беги в питейный храм!
Скорей, пока вино доступно в полной мере,
Пока не налили по полной мере нам!»
547
Саки! Ведро вина багряного неси:
Похмельем болен я, вот хмелем и спаси.
Я — павшая бутыль, кровь вылилась из сердца…
Тут мешкать можно ли, у совести спроси!
548
Зачем я пью вино? Шататься под луной?
Прохожего пугать бравадою хмельной?..
Я из бесчувствия вытягиваю душу,
Затем и пью всегда, причины нет иной.
549
С подругой на лугу вино из кубка пью,
А рай обещанный, желаешь, отдаю.
Вы все на «ад» и «рай» так дешево купились!
Кто в ад заглядывал? Кто побывал в раю?
550
Пусть гурию опять я завтра обниму!
И чашу пусть опять я завтра подниму!
«Ах, подари, Господь, раскаянье ему!»
Да не подарит Он. Да я и не приму.
551
Угомонись и брось весельчаков корить,
Подножки ставить им и пакости творить.
Однажды ты поймешь, как мало жить осталось,
Тогда разучишься мгновеньями сорить.
552
Как жалко мне вельмож! Наградам несть числа,
Но нет и радости в плену алчбы и зла.
Однако честный муж, от жадности свободный,
Для них не человек. Вот странные дела!
553
С тоской никто из нас не дружен. Хорошо.
И пусть ни крошки нет на ужин — хорошо.
С незримой кухни тайн мы получаем пищу,
И чужакам наш хлеб — не нужен. Хорошо!
554
С души страдания снимают пелену:
Дождинка жемчугом становится в плену.
Стал неимущим ты? Так голова целее.
Испил ты кубок свой?.. Я вновь тебе плесну.
555
Прожить за шестьдесят себе как цель не ставь,
Ни в грош хулу ханжей и пустомель не ставь.
Пока что из тебя кувшин не изваяли —
Кувшина в сторону, пока в нем хмель, не ставь.
556
В кабак собрались те, кого терзает жизнь,
Кого палит огнем и истязает жизнь…
И кубок возле губ замрет под звуки песни:
«Печали уплывут… как ускользает жизнь».
557
Постой! Пустой игрой страстей тебя манят.
И меч уже сверкнул, а ты, беспечный, рад!..
Не лепечи хвалу, халву судьбы вкушая:
Густой, как патока, в нее подмешан яд.
558
Уж как воззрился ты, глазастый!.. Но, заметь,
Без сердца ничего не сможешь разглядеть.
Из кубка винного спеши хлебнуть сегодня:
До послезавтра, что ль, намерен так сидеть?
559
Где та прелестница — где лал твой бадахшанский?
Где прежний мир в душе и новый хмель рейханский?
Мой друг, не пировать грешно, а горевать! —
Слегка ослышался законник мусульманский.
560
Омоемся вином: воды достать нельзя.
Дурному имени отмытым стать нельзя…
Давайте ж пировать! Халаты чести нашей
Поизодрались так, что залатать нельзя.
561
В мечеть мне путь закрыт, на церковь я плюю —
Бог знает что Творец пустил на плоть мою.
Как девка гнусен я, как иноземец пью…
Нет веры, нет судьбы, местечка нет в раю.
562
Кутила в кабаке всегда царит пускай!
Ханжа разгневанный в огне горит пускай!
То рванью дервишской, то синею сутаной,
Чтоб ноги вытирать, порог покрыт пускай.
563
Вон розовый бутон, он как бутыль навис;
Став кубком, ждет вина раскрывшийся нарцисс.
Блаженство в день такой кувшином опустевшим
У входа в майхану пасть головою вниз!
564
Усами все полы подмел я в майхане.
Возня добра и зла давно постыла мне.
И если, все круша, столкнутся бездна с небом, —
«Ха, где-то звякнул грош!..» — пробормочу во сне.
565
Найду кирпич, и тот в кабак немедля сдам
Хоть за глоток вина. И пусть пеняют нам:
«Ах, расточители! А деньги где на завтра?» —
Продам халат, чалму. Ткала их не Марьям!
566
Уж так меня честят распутником всегда…
Но я почти святой! Нет у людей стыда!
Я строже их блюду запреты шариата!
Что? Мужеложство, блуд и пьянство?.. Ерунда!
567
Вернитесь! Все, кто здесь непраздно жил, вернитесь,
Кто пьянством и хулой ханжей страшил, вернитесь,
К порогу нашему, в компанию друзей —
Любой, кто брал зарок и вновь грешил, — вернитесь!
568
От Божьих-де щедрот распутным проку нет,
И без зароков-де преград пороку нет.
Но сладкоустых тут, но среброгрудых сколько!..
По-мусульмански ли склонять к зароку? Нет!
569
Господь! Саму Любовь Ты сотворил, гляди,
Душистый плен кудрей!.. Но как же, посуди,
Ты запрещаешь мне красою любоваться?
Запрет совсем как тот: «Склонись! Не упади!»
570
Пусть адрес мой — «кабак», пусть «Винный Омут» — я,
Пусть «Виноверец» я, по мненью дурачья,
Но я — вселенский дух в зороастрийском храме,
Грешит по кабакам одна лишь плоть моя.
571
Секрет от подлецов приходится скрывать,
От болтунов-глупцов приходится скрывать.
Смотри, для всех людей ты что-то делать начал?
От всех людей лицо приходится скрывать.
572
Задумай людям зло, и будешь сам не рад,
Другим напортишь раз, зато себе стократ.
Когда к добру ты слеп, — в меня ли злобой целишь?
Ты ранишь сам себя, стреляя невпопад.
573
Людей не трогаю, когда хмельное пью,
И знает лишь фиал назойливость мою.
Куда мне до тебя! Перед вином склоняюсь,
Но самому себе поклонов я не бью.
574
Про гордость в нищете, достоинство и честь —
И про бездушие, заносчивость и спесь:
Меня в огонь сажай, скажу спасибо, сяду;
Тебя к столу зови, побрезгуешь присесть.
575
Над улочкой лачуг возвысилась луна,
Шатер на небесах раскинула она.
И вдруг ослиный рев из стойла: «Ночь черна,
И жить не стоило, коль миру грош цена!»
576
Коль ты не пьешь вина, так нас позорить рад,
Излить поток хулы готов на всех подряд.
Нашел гордиться чем: пускай вина не пьешь ты,
Десятки дел твоих презреннее стократ!
577
Ушедший, хоть один, вернулся бы хоть раз,
Из-за покрова тайн принес тебе отказ:
«Коль в чем нужда у вас, так нужен не намаз…
И что был за намаз? Так, для отвода глаз».
578
Мрачна в тебе душа. Гашишем допьяна
Возьми и накурись, не то — испей вина.
Не хочешь этого, того не хочешь, суфий?..
И впрямь ты каменный. Грызи же камни, на!
579
Лозы-невесты честь, безумец, пожалей!
Смывай с себя грехи, но кровью-то — своей.
Всю землю искровавь, тысячекратно каясь,
Но ни глотка вина на землю не пролей!


580
Вина хлебнув, гора — и та сплясать не прочь.
Порочный выродок, вино-то не порочь!
Да в чем мне каяться, когда вино — наставник,
Так помогающий пороки превозмочь!
581
Во мне противник мой все время видит зло.
О Боже, до чего ему не повезло!
В меня ли он глядит? Он в зеркало глядится
И видит там весьма отвратное чело.
582
От ненависти все, что ты мне говоришь:
Безбожник-де, попрал святыни, говоришь.
Ты верно говоришь, но сам, сказать по чести,
Куда как мерзостней, а ты не говоришь.
583
Как богословские ты вызубрил вершки!
Вот и запутался, где Бог, а где божки.
Начнешь молиться, лбом покрепче оземь трахни,
Чтоб наземь вытряхнуть мякину из башки.
584
Пленившись блеском чаш, рука моя права,
Уж ей ли книжные вычерчивать слова!..
Ты — высохший аскет, а я — не просыхаю.
Смешно пугать огнем размокшие дрова!
585
Эй, ты! Кляня пьянчуг, хватил ты через край,
Здесь люди добрые, слова-то выбирай.
Ишь, важность: пьют, не пьют… Испей вина, опомнись:
Пока творишь ты ад, тебя не пустят в рай.
586
Того, что радости хранителем зовут,
Сердец разрушенных целителем зовут,
Мне кубок, два, и три, полней, да поскорее!
Спаситель!.. А его губителем зовут.
587
Дороже сласть вина, чем власть царя Кавуса,
Кубада грозный трон, наместничество Туса.
И на рассвете стон влюбленного — святей
Молитв отшельников, сбежавших от искуса.
588
Мечтаю, лицемер, чтоб ты оставил вдруг,
Не портил нам нытьем хмельной разгульный круг.
Ты вздохи предпочел и четками оплелся,
Остались нам — вино и юный смех подруг.
589
Молельный коврик чтить пристало лишь ослам:
Ханжи и плуты в рай ползут по тем коврам.
Святыми — чудеса! — становятся святоши,
Что сделали себе подстилкою ислам.
590
«Полно у казия и муфтия бумаг,
Весь Божий путь по ним обскажут, что и как», —
Так прежде я считал, в конце пути лишь понял:
Невежды, как и я. За кем я шел, простак!..
591
Вчера, безмерно пьян, иду в кабак ночной,
Навстречу мне кувшин несет старик хмельной.
«О, старец! Почему ты не стыдишься Бога?» —
«Господь всемилостив. Испей вина со мной».
592
Блудницу шейх корил: «Ты любишь пить и петь,
Тебя любой ловец заманивает в сеть!» —
«Ты прав. Я такова, какой меня ты видишь.
А то, что вижу я, — таков ли ты, ответь!»
593
И стыд: венцом заслуг хвалу толпы считать, —
И срам: на небеса кивая, причитать.
Душистым торговать вином предпочитаю,
Чтоб тяжкий дух ханжей поменьше замечать.
594
Тот не мужчина, в ком настолько нрав дурной,
Что не польсти ему, избрызжется слюной.
Вон тот наглец — «Ладонь, Дарующая Благо»?
Хитрец! И впрямь ладонь… но тыльной стороной.
595
Сторожевого пса в тебя вселился дух:
Где речи бы звучать, одно рычанье вслух,
Обличием — лиса, опасливостью — заяц,
Броском коварным — барс, к мольбам по-волчьи глух.
596
«Путем Аллаха» слыл ходжа — «Рохалло Ку»,
Ох и потешил спесь он на своем веку!
А нынче на его дворце сидит кукушка
И вспомнить прозвище не может: «Ку… Ку-ку…»
597
Вот и вернулся ты! Но — с согнутым хребтом;
Забыт по имени, ты вьючным стал скотом.
Холеных пять ногтей срослись в одно копыто,
Сместилась борода и сделалась хвостом.
598
Вокруг — толпа ослов. У каждого, увы,
Бездумный барабан на месте головы.
Ты хочешь, чтоб они тебе лизали пятки?
Прославься чем-нибудь. Они — рабы молвы.
599
Достоин славы тот, кто впрямь не пустослов,
Кто стать как кипарис, как лилия готов:
Он — сотней рук своих — и не взмахнет ни разу.
Она всегда молчит — десятком языков.
(обратно)

«Что значит „путь кутил“, что значит „зелье пить“?»

600
Спросил ты: как узор земли и звезд рожден?
Мир древен. Многолик. Как море, протяжен…
Такой узор порой покажется из моря,
А вскоре в глубину опять уходит он.
601
Стихии сочетав, Хозяин сплел узор.
За что же выбросил его в ненужный сор?
Коль вышло хорошо, уничтожать — зачем же?
Коль вышло кое-как, тогда — кому укор?
602
Довольно плакаться! Подумаешь, беда,
Что так стремительно проносятся года.
Подумай, кто-нибудь остановил бы Время —
Пришел бы твой черед родиться? Никогда!
603
На роскошь Бытия не зарься, ни к чему,
Добро и зло судьбы равно влекут во тьму.
Ты жив, и хорошо… Круженью неба тоже
Прерваться точно так, как веку твоему.
604
Где скверное вино, пируют без помех;
Где церемоний нет, царит веселый смех.
Кончай завидовать завидной чьей-то доле,
Возрадуйся, что ты живешь не хуже всех.
605
Подай вина! От мук один бальзам — оно.
Надежду на любовь дает сердцам оно.
Милей, чем небосвод — кошмарный череп мира, —
Единственным глотком дороже нам — оно!
606
Как миской нас накрыв, небесный кров лежит.
Под ним, растерянный, его улов дрожит.
У неба к нам любовь, как у кувшина к чаше:
Склоняется он к ней, меж ними кровь бежит.
607
Пьянчуги! Суть миров в вине воплощена.
Вон — солнце: пиала небесного вина.
Хоть цель творения от всех утаена,
В брожении хмельном отыщется она.
608
Винопоклонникам известен мир иной.
Мы будем за вино платить любой ценой.
Я во хмельном пылу непостижим? Не диво.
Хмельной понятен тем, кто знает пыл хмельной.
609
Вести себя умно — с какой же стати нам?
Ни в чем и никогда нет благодати нам.
Так наливай вина, покуда не случилось
В гончарной мастерской кувшином стать и нам.
610
В какой-то день вино закончится, тогда я
Отвергну и бальзам, в нем яд подозревая.
Мой отравитель — мир, вино — целитель мой:
Хлебну, и не страшна отрава мировая.
611
Давайте же, друзья, беспутство освятим:
Не Богу пять молитв, а дружбе посвятим.
Где пиала — мы там; несут кувшин — смотри-ка,
Как шеи все длинней, как тянутся за ним!
612
Скажи певцу, пусть он свистит, а не поет.
Что странного? Взгляни на трезвый этот сброд.
Возьми такую же безмозглую скотину:
Насвистываешь ей, тогда скотина пьет.
613
Зароки прочь, когда дарю тебе вино я,
Не то стократною измучишься виною.
И роз любовный зов, и грезы соловьев…
Ну кто же на себя зарок берет весною?
614
Ах, насладись вином! Пускай спасет тебя
От скорби двух миров, от всех забот тебя
Глоток живой воды, струящееся пламя!..
Вот ветер вздует прах — и унесет тебя.
615
Хлебни! — и жалких благ, лишений — больше нет.
Семидесяти двух учений — больше нет.
Не презирай хмельной алхимии: единый
Глоток, и тысячи мучений — больше нет!
616
Рассудок выпряги, а кубок — запрягай!
Кавсаром, как ремнем, свяжи и ад и рай.
И шелк сними с чалмы, пропей. А что такого?
Без шелка голову подкладкой обмотай.
617
Сегодня пятница. Сегодня день святой.
Вино из чаши прочь! Где емкий кубок твой?
Ты каждый будний день по чаше принимаешь,
Коль праздник отмечать, то мерою двойной.
618
Где музыка — воспеть рассветное питье?
Восторгом, сердце, встреть рассветное питье.
Три счастья на земле: любовь, нетрезвый разум,
Но главное, заметь, рассветное питье.
619
Невинный чистый дух спустился в грязь и прах,
Покинув горний мир, он у тебя в гостях.
Все утро подноси вино, за кубком кубок,
И скажет он: «Весь день — храни тебя Аллах!»
620
Пусть нищ я, нечестив, пусть я в грехах тону,
Отчаянье нельзя поставить мне в вину.
С похмелья чуть живой, не прочь из ада рвусь я,
Не в рай хочу — да нет, к любовнице, к вину!
621
Дороже сотен душ — вина один глоток,
Короны мировой — кувшинный черепок.
О, Боже! Как чисты лохмотья в пятнах винных!
За сотни платьев их не отдал бы знаток.
622
Со всех сторон кричат, когда я пью вино:
«Остановись, не пей, исламу враг оно!»
Вино — исламу враг, и это мне известно;
Ей-богу, вражью кровь пить не запрещено.
623
Вино дурную спесь сбивает в пять минут;
Хлебнешь вина еще — избавишься от пут.
Испей же, Сатана! Не будешь сердцем лют,
Поклонов тысячи ты нам отвесишь тут.
624
Что значит «путь кутил», что значит «зелье пить»?
Наперекор судьбе всегда веселым быть:
Не веселить народ, когда и так веселье,
А в невеселый день веселье всем добыть.
625
Рассветный ветерок погладил луг рукой.
Заметил кипарис: «Ишь, немощный какой!
Меня-то он качнуть не смог бы». Я ответил:
«Да, ты весьма большой… чурбан, мой дорогой».
626
Запойный соловей в мой сад весну вернул,
Багрянец ликам роз и блеск вину вернул,
И снова тишину тревожит чудной песней:
«Как жизни коротки! Кто хоть одну вернул?»
627
«Не я ль — сама краса? За что ж меня — под гнет,
Где кровь мою палач выдавливать начнет?»
И соловей стенал над розой обреченной:
«Кто, день повеселясь, потом не плакал год?»
628
Прохладный ветерок — гонец весны сегодня:
Свершают тяжкий грех, кто не пьяны сегодня.
Так пей вино! Сюда собрались мудрецы,
Кровь лоз, богатства роз разрешены сегодня.
629
Потом мы в этот мир не попадем, боюсь,
А там — друг друга вновь мы не найдем, боюсь.
Наш миг не плох, клянусь, я им сполна упьюсь,
Не то последний вздох — и мы уйдем, боюсь.
630
Доколе жалобы, что участь нелегка,
Да слезы на глазах, да на сердце тоска?
Пьяни себя вином, усердствуй в наслажденьях,
Из круга этого не выгнали пока.
631
Ты алый, как тюльпан, весенний кубок взял;
Как этот же тюльпан, румянец милой ал.
Пей, радуйся, пока скрипучий обод неба
Тебя, как глину, вдруг с презреньем не подмял.
632
Лепешка хлебная, вина кувшин-другой,
Бараний окорок, развалины, покой…
Как дивно просидеть с любимой день-деньской!
Не смог бы и султан устроить пир такой.
633
Ну как же хорошо, когда прохладно днем,
И на лугу цветы, омытые дождем,
И роза желтая с веселым соловьем,
И кличет он: «Лечись рубиновым вином!»
634
Мудрец на берегу остался: он извлек
Из бедствий прадедов спасительный урок.
Смакует он вино, красавиц он ласкает…
В безумном мире он спокойствие сберег.
635
Гулять пошел вчера, спустился на лужок
И вижу: лепестки рассыпаны у ног.
«Кто подвенечные сорвал наряды, роза?» —
«Увы! К невинности подкрался ветерок…»
636
Тюльпан приотгибал багровый лепесток —
Жасмину открывал сердечный свой ожог:
«Не мне снимать чадру с лица прекрасной розы.
Увы! К невинности подкрался ветерок…»
637
Там роза, вижу я, поникла на лужок;
Поодаль — вырванный помятый лепесток.
«Кого теперь винить? Чадру с меня сорвали…
Увы! К невинности подкрался ветерок…»
638
Гуляя по лугам, заметил я у ног
Алеющий в траве печальный лепесток.
«Я разве не тебя вложил в письмо к любимой?» —
«Увы! В твое письмо прокрался ветерок…»


639
Вот мы, вино, певец и этот ветхийдом.
И сердце и душа наполнены вином,
Свободны от надежд, от страха пред Судом,
От праха с воздухом и от воды с огнем!
640
Прозрачной радостью дарящее вино
В руках моих приют нашло себе давно.
Не всматривайся, что держу в руке всегда я,
Вгляделся б, держит как меня в руках оно!
641
За кубок хмеля я сто вер отдал бы, право,
И за глоток вина — китайскую державу.
А кроме хмеля, что мы видим на земле?
Для тысяч милых душ горчайшую отраву.
642
Печали мира — яд, вино — целитель твой.
Испей и не страшись отравы мировой.
С зеленым юношей пей на лугу зеленом,
Пока твой прах не стал зеленою травой.
643
Не медли, ибо долг не выплатишь потом:
Не прячь свои куски от нищих пред столом.
Коль в этом мире ты приветишь их вином,
Я выступлю твоим заступником — в ином!
644
Не думай про мечеть, намазы и посты.
Кабацкий пьяница и жертва нищеты,
Испей вина, Хайям! Что будет с этой плотью?..
Горшком… а повезет — кувшином станешь ты.
645
Сказал я Сердцу: «Рай на всех устах подряд…» —
«На всех ли? Мудрецы о нем не говорят». —
«Но он, наверно, есть, коль все туда стремятся?» —
«Потешиться мечтой любой на свете рад».
646
А где-то не под гнет покойников кладут,
Так те не ждут Суда, они назад бегут.
И ты все говоришь, известий нет оттуда?
Но мы о тамошнем — откуда знаем тут?
647
В мечеть мы для себя добра искать пришли,
Но, Боже, не намаз мы совершать пришли.
Здесь как-то повезло украсть молельный коврик —
Он обветшал уже, так мы опять пришли.
648
Повсюду говорят, что близок пост опять
И к чаше будет вновь запретно подступать.
Закончу я Шабан блистательной попойкой,
Чтоб спьяну Рамазан до праздников проспать!
649
Пришел великий пост, и стал трезвее люд,
Нигде кабатчики вина не подают,
Запасы прежние недопиты остались,
Шалуньи милые нетронуты уйдут.
650
Мерило дней моих, вино, твоя струя
Журчала мне про суть земного бытия.
Но месяц Рамазан силком нас разлучает,
Среди священных книг обязан сохнуть я.
651
Не пей вина в Шабан! — гласит святой закон.
Раджаб — избраннику Аллаха посвящен…
Пропустим месяцы Аллаха и пророка,
Напьемся в Рамазан: святой наш месяц — он.
652
Благочестивые зароки не для тех,
Кому вино милей дозволенных утех.
Да, в месяц Рамазан, бывает, заречешься…
Но сделаешь намаз — и смоешь этот грех.
653
Ни мига трезвого! Пока живу, я пьян.
И в эту ночь, когда ниспослан был Коран, —
Уста — к устам пиал, грудь на груди кувшина,
Бутыль-наложницу ласкаю, как султан.
654
Нарушил Рамазан и днем я вдруг поел!
Но ведь не сдуру я, мой милый друг, поел:
Я света белого от мук поста не взвидел,
Подумал, это ночь, темно вокруг, — поел…
655
Смиренно, от души я в пост поклоны бил —
К cпасенью своему полз из последних сил…
Молитву как-то раз я ветром опоганил,
Теперь глотком вина весь долгий пост сгубил.
656
Ликуйте! День-другой, и месяц настает,
Когда попразднует постящийся народ.
Вон — месяц: отощал, согнулся, еле виден,
Измученный постом, скончается вот-вот!
657
Наш праздник подошел и воссиять готов.
У виночерпия кувшин опять готов.
Узду намаза и намордник воздержанья
С ослиных этих морд наш праздник снять готов.
658
Измученным, вино вновь крылья нам дарит,
На лике Мудрости вновь родинкой горит.
Прочь, трезвый Рамазан! Уж серп новорожденный
Шаввала над столом пирующих царит.
659
Шаввала дождались! Ликует праздный люд;
Сказители, певцы, плясуньи там и тут;
И бурдюки кричат, на плечи взгромоздившись:
«Спина, посторонись! Носильщики идут!»
660
О, нежная, станцуй, взяв чашу для вина,
Пусть у ручья с тобой покружится она.
Была она, как ты, прекрасна и стройна —
Вращением небес во что превращена!
661
Бухарским богачом был этот прах когда-то,
Бразды могущества держал в руках когда-то.
Еще шагни… Теперь — истлевшая ладонь:
Был славен Шахсавар — в былых веках, когда-то.
662
И жемчуг алым стал: мерещится вино.
Ах, кубок тяжек мне, расплещется вино…
Уж так мы жадно пьем! Вино повсюду хлещет,
Мы плещемся в вине, в нас плещется вино!
663
Ну, вот и праздники. Какое чудо: пьем!
Под стоны чанга мы, под звоны уда — пьем!
Сейчас как усидим с подругою вдвоем
Кувшин-другой вина!.. Совсем не худо пьем!
664
Зачем мы свой позор из их посуды пьем,
Постыдное нытье судьбы-паскуды пьем?
Сейчас как усидим с подругою вдвоем
Кувшин-другой вина!.. Совсем не худо пьем!
665
Зачем мы свой позор из их посуды пьем,
Кривляния и ложь судьбы-паскуды пьем?
Ликуй: закончен пост и всенощные бденья.
Спеши на пир, сюда: такое чудо пьем!
666
А ну, вставай! Сюда! Какое чудо пьем!
Под стоны чанга мы, под звоны уда — пьем!
Смотри: закончен пост и всенощные бденья.
Скорей давай сюда: такое чудо пьем!
667
На праздник! В толчею веселья и затей!
В азарте игроки, в восторге ротозей…
Тебе заранее Предвечный Суд пометил
Печатью Вечности страницы праздных дней.
668
Нас на развалинах сыскали в этот раз,
Перенесли в кабак и напоили нас.
Освоясь, говорим: «К вину жаркое б надо!»
И… вынули сердца — и жарят их сейчас!
669
В наш мир забредший дух, о, как тебя спасти
От буйства Четырех, Семи, Пяти, Шести?
Испей вина! Забыл, откуда ты явился?..
У нас пируй! Забыл, куда теперь идти?..
670
Смотри же! В суть входить ты не устал пока,
Среди добра и зла ты не застрял пока,
Ты — путник, ты — и путь, ты — и привал; иди же,
Путь от себя к себе не потерял пока.
671
О чем кричит петух, как только звезды прочь,
О чем он плачет так, что слушать нам невмочь?
Он видит в зеркале светлеющего неба:
Из Книги Бытия вычеркивают ночь.
672
Светило в сеть огня поймало каждый кров,
И в чаше бусинкой отметил день Хосров.
Пора открыть вино. «Вставай! Упейся утром!» —
Со светлой башни к нам летит рассветный зов.
673
О юноша, вставай! Для встречи с новым днем
Хрусталь наполни вновь рубиновым огнем.
Какой блаженный миг нам дали на мгновенье!
Такого же, хоть плачь, не выпросишь потом.
674
Все радостней рассвет, вино все розовей!..
Бутыль молвы о нас — на свалку и разбей.
Из паутины грез выпутываем руки,
Нам путы локонов и музыка — милей.


675
О милый юноша, напомнил нам рассвет:
Недопит кубок наш, напев наш недопет.
Царей минувших лет — Джамшидов! — сотни тысяч
Небрежно смыло прочь теченье зим и лет.
676
Сердца счастливые нельзя тоской губить,
Минуты радости камнями тягот бить.
Не ведает никто, чему в грядущем быть,
И надо — пировать, блаженствовать, любить.
677
Опасно стать рабом высокомудрых дум,
«Прозреньями» терзать неискушенный ум.
Лишь в вызревшем вине мы сами дозреваем.
Незрелый виноград — какой из вас изюм?
678
Рубином звать вино, так флягу — рудником.
Вино — душа, кувшин — ее телесный дом.
Хрустальный кубок мой, играющий вином,
Так на слезу похож!.. И — капля крови в нем.
679
Там туча омывать тюльпаны принялась,
Тут чаша (наливай!) хмельного заждалась.
Весеннюю траву беспечно мни сейчас,
Пока из нас с тобой она не поднялась.
680
На улочке богинь как мы хмельны сегодня,
Поклонники вина, как влюблены сегодня!
Избавясь от оков земного бытия,
В божественный чертог вознесены сегодня!
681
Подругу обними уверенной рукой.
Презрев добро и зло, создай себе покой.
Оглох от страсти ты, с трудом доходит мудрость?
Так в ухо мой совет вколи себе серьгой.
682
Дороже старое вино, чем новый трон,
Оно желаннее, чем дань со всех сторон,
И этот глиняный венец — обломок хума —
Стократ прекраснее властительных корон.
683
Короне-черепку завидовал бы Джам!
Глоток вина вкусней, чем яства Мариам!
С похмелья смутный вздох прекрасней ваших гимнов,
Святой Абу-Саид и праведный Адхам!
684
Живи с улыбкою, о горестях забудь
И с доброю душой пройди недобрый путь.
Вселенная всему небытие готовит…
Не жди небытия, до жизни жадным будь.
685
Встречаемся с весной, прощаемся с зимой…
Год выпал, будто лист из книги мировой.
Пей хмель, а не печаль, мудрец недаром молвил:
«Мой отравитель — мир, вино — целитель мой».
686
Будь рад, что не спешит стрелу нацелить Рок,
И даже шестьдесят — почти возможный срок,
И что Добро и Зло тебе, как прежде, странны,
И замыслы Судьбы все так же невдомек.
687
Судьба еще беды заставит нас хлебнуть…
Не лучше ли, мой друг, вина сейчас хлебнуть?
Не жди, что небосвод вращенье остановит,
Чтоб ты успел воды в последний час хлебнуть.
688
О роза! Ты лицу прелестному сродни.
О хмель! Ты яхонту чудесному сродни.
А ты, Судьба, со мной воюющая вечно,
Ты просто чужаку бесчестному сродни.
689
Благоуханных роз настала вновь пора.
Теперь и нам с тобой достать вино пора.
Чертоги, и чертей, и гурий, и геенну,
И болтовню про них забыть давно пора.
690
И вновь пыланье роз, ручей и поля край…
С одной-двумя-тремя игривыми играй!
Кто пьет вино с утра — потерян для мечети,
Зато не забредет в кумирню невзначай.
691
Приснился мне мудрец и так сказал: «Ты что ж,
Каких-то радостей от сновидений ждешь?
Считай, что ночь не сну, а смерти отдаешь.
Успей вина испить! Успеется, заснешь».
692
Святой одеждой мы кувшин вина прикрыли;
Для омовенья нам — щепоть трущобной пыли.
Ах, если б в кабаках мы заново нашли
Года, что в медресе когда-то распылили!
693
Пока со мной ручьи и розы заодно,
Мне с дивноликою блаженство суждено.
И сколько жил, живу и сколько проживу я,
Всегда я пил, и пью, и буду пить вино.
694
Над кубком радости блистанье глаз прекрасно.
Стенанье томных флейт в рассветный час — прекрасно.
Аскет, не смыслящий, что значит в кубке хмель,
За тысячу холмов сбежал от нас. Прекрасно!
695
Вот несколько корон. Им грош цена, продам!
Вот шелковый тюрбан. За песню — на, продам!
Оружие лжецов — смотри, какие четки! —
Всего-то за один глоток вина продам!
696
Как много выпало тебе сегодня счастья!
Так что ж на кубок свой смотришь без участья?
Судьба промешкала обрушиться с напастью,
Так пей, так пользуйся промашкой самовластья!
697
Всегда я радостью и хмелем окружен.
Мне ни безбожие, ни вера не закон.
Скажи, невеста Жизнь, какой ты хочешь выкуп? —
«Будь так же сердцем юн и вечно в жизнь влюблен».
698
Эмиром обряжал меня, бывало, Рок
И тут же обдирал, как будто я — чеснок.
Но больше не хочу вникать в капризы неба,
И без ненужных дум состарюсь, дайте срок.
699
Как мяч катящийся, миры в глазах кружат.
Вселенной грош цена!.. Блуждает пьяный взгляд.
Ах да!.. Вчерашний день я пропил этой ночью.
Кабатчик ликовал: «Ого, какой заклад!»
700
На пиршестве ума сверкнула мысль одна,
Сегодня на земле на всех устах она:
«Когда заявят, мол, вина лежит на пьющем,
Не слушайте! Творец, и Тот сказал: „Вина!“»
701
Довольно суеты! Ведь я иное чту:
Из рук прелестницы в шатре хмельное чту,
Блаженство нищеты в гульбе, в запое чту,
Меж Рыбой и Луной — вино земное чту!
702
Над глиною гончар опять занес кулак…
Глазами видит он, а разумом — никак:
Не зная удержу, он топчет и колотит
Несчастный прах отцов. Ну разве можно так?!
703
Все тысячи веков до нас тут ели-пили
То нищий, то богач, валились спать средь пыли.
Сушило солнце прах, дожди его мочили…
Куда ни наступи, все это люди были.
704
Зачат я и вспоен водой Небытия.
Огнем страдания горит душа моя.
Как ветер, я теперь по всей земле скитаюсь,
Ищу: где взяли прах, чтоб вылепить меня?
705
Возможно, Ты к земле вернешься, Небожитель;
Проникнет стон людской в небесную обитель;
Тогда, будь милостив, не признавайся нам,
Что ничего не знал, что ничего не видел!
706
Сравнить Тебя и нас — послужат образцом
Две стрелки циркуля на центре на одном.
Движенье времени разносит нас по кругу;
И все ж мы встретимся с тобой, к лицу лицом.
707
Качнутся небеса и рухнут в никуда;
Вдогонку пролетит отставшая звезда;
Тебя я в этот миг на площади Суда
Поймаю за полу: «Так Ты убийца! Да?!»
(обратно)

«В шкатулку с лалами подсыплю изумруда…»

708
Вселенная сулит не вечность нам, а крах.
Грех упустить любовь и чашу на пирах!
Меня — поглотит прах? Тебя — возьмет Аллах?..
Мы попросту уйдем. При чем здесь Бог и прах!
709
Взгляни-ка на траву что над рекой растет:
Из ангельских ланит она такой растет.
Над головой травы зачем заносишь ногу?!
Тюльпаноликая — былинкой той растет!
710
Под колесо небес попал — в который раз! —
Еще один Махмуд, еще один Айаз.
Не долго ждать и нам. Коль пировать — сейчас:
Изгнав из Бытия, назад не пустят нас.
711
Однажды души вдруг оставят нас с тобой,
Лежать на кирпичах оставят нас с тобой.
А там когда-нибудь помрут потомки наши,
И кирпичами стать заставят нас с тобой.
712
Земля в конце времен рассыпаться должна.
Гляжу в грядущее и вижу, что она,
Недолговечная, не даст плодов нам… Кроме
Прекрасных юных лиц и алого вина.
713
Кому бродяг-планет волшба не по нутру,
Кому распутница Судьба не по нутру,
Едва ль упустит он увидеть поутру,
Как роза надорвет жемчужную чадру.
714
О кравчий! Тем вином, что сердцу стало верой,
Как чашу, душу мне наполни щедрой мерой.
Иной глупец и губ не смеет омочить,
А надо — кубком пить! Так вот ему пример мой!
715
Коль вечером вина хорошего приму,
Дневное пьянство мне уж как-то ни к чему.
Ты говоришь: «А вдруг дневное пьянство слаще?»
Коль есть надежный друг, что ж изменять ему!
716
Встань! Руки отряхни от суетных затей:
Пропить былую честь — заведомо честней.
За пиалу вина продай молельный коврик,
Бутыль молвы о нас — на свалку, и разбей!
717
Пока пленяет уст вишневый самоцвет,
Пока на зов зурны душа звенит в ответ,
Лишь этим и живи, и хватит пустословья!
Пока смертельно пьян, живому смерти нет.
718
Вновь туча на луга слезами пролилась…
Чтоб так же не рыдать, свой век вином укрась.
Весеннюю траву беспечно мни сейчас,
Пока не мнут траву, взошедшую из нас.
719
Оставь тревоги, друг, и безмятежно пей.
В честь каждой женщины, красивой, нежной, пей.
Хмельное — кровь лозы. Спроси, лоза ответит:
«Коль я согласие дала, конечно пей!»
720
Кувшин с холодною водой для батрака —
Из сердца ханского и шахского зрачка.
Зато фиал, вином согревший старика, —
Из уст прелестницы и щек весельчака.
721
Вчера я ночью был в гончарной слободе.
Две тысячи горшков шептались в темноте.
Вдруг загудел кувшин, висевший на шесте:
«Кувшин лепивший — где? Кувшин купивший — где?»
722
Под мартовским дождем торжественно расцвел,
Неузнаваем стал вчерашний суходол.
С зеленым юношей пей на лугу зеленом
И друга поминай, что зеленью взошел.
723
Пора! — и влагою луга обновлены,
Сияньем рук Мусы сады озарены,
Дыханием Исы поля увлажнены,
Ключами облаков ключи отворены.
724
Пришла весна. Про все забыть скорей хочу,
От мудрой болтовни сбежать я к ней хочу.
О хмель, заступник мой, к тебе хочу прибегнуть.
О ива, под шатер твоих ветвей хочу.
725
Сказала роза: «Я свободы заждалась,
Чуть не сошла с ума, и вот мечта сбылась.
Неудивительно, что в кровь ободралась:
Был тесен мой бутон, наружу я рвалась».
726
Сегодня наша степь, как райская страна.
С друзьями и вином гуляем допоздна!
Назавтра свой ковер опять свернет весна,
Упущенного дня нам не вернет она.
727
Травой нетронутой наш луг порос, саки,
Зарозовели вновь бутоны роз, саки,
И — воля сломлена, как веточка жасмина.
Как соблюсти зарок? Вот ведь вопрос, саки!
728
Мечты у пьяницы — о розовом вине.
Налей и рядом сядь, приятно будет мне.
Принес мне ветер пыль от твоего порога,
Навел меня на след, и вот я в майхане!
729
Ну, а теперь вина «Иная Жизнь» налей!..
Что, много беготни из-за моих затей?
Таков ученый люд. Спешим, не спим ночей.
А ты как при смерти. Живей, сынок, живей!
730
Когда все признаки возьмет в расчет саки
И мой отряд, мой род, мой вид сочтет саки, —
Из категории измученных угрюмцев
Меня, подав вина, пусть извлечет саки.
731
Я чаша, падкая до сладкого вина,
Я жажду исчерпать все радости до дна.
Сойдутся ли опять вино, друзья и розы?
В такой прекрасный день зарокам грош цена.
732
Что делает весна с садами, о саки!
Зарок наш побежден цветами, о саки.
Пока в засаде Смерть, присядь-ка лучше с нами,
Попьем, поговорим с друзьями, о саки.
733
Вновь про мечетей свет и про молелен чад,
Вновь как пирует рай и как похмелен ад?..
Одни слова, слова! Вот на Скрижали — Слово:
Там все расписано несчетно лет назад.
734
Мы — покупатели: все вина подавай!
Мы — продавцы: за грош бери цветущий рай!
Что за вопрос: куда пойду, мол, после смерти?..
Поставь сюда вино — и хоть куда ступай.
735
Истлел и шатким стал небесный наш шатер…
Но если рядом друг, любые страхи — вздор.
Ты Время ни за хвост не словишь, ни за гриву…
Неспешно пей вино под долгий разговор.
736
А ну-ка за руки, веселый круг сомкнуть!
Уж пляской-то печаль растопчем как-нибудь.
Натешься, надышись предутренней прохладой:
Восходам впредь пылать, когда нам не вздохнуть…
737
Как славно припустить над винным кубком в пляс —
И прочь из памяти ушедшее от нас!
Мы с душ своих — рабынь, вернее, арестанток —
Оковы разума снимаем хоть на час.
738
О шах, от первых роз, от песен в стороне
Неужто усидит любой, подобный мне?
Что — рай, и гурии, и сонный плеск Кавсара,
Коль сад, вино и чанг — прекрасней по весне!
739
Так свято чтим вино, так влюблены мы все,
Что жить близ кабака осуждены мы все.
Уродство, красота — забытые заботы.
И хватит к разуму взывать, пьяны мы все.
740
С тех пор как лунный серп украсил небосклон,
Рубиновым вином наш гордый дух пленен.
Спасибо продавцу!.. Но все же странно: что же
Прекраснее вина купить задумал он?
741
Хоть гибельно для нас блуждание планет,
Печальные сердца ласкает лунный свет.
Луна, мы пьем, луна!.. Тебе, луна, веками
Искать нас по ночам… А нас давно уж нет.
742
Коль хочешь, пред тобой склонится небосвод,
Делам твоей души способствовать начнет.
Возьми пример с меня: сильнее рока тот,
Кто пьет вино, а скорбь вселенскую — не пьет.
743
Ветшает жизнь твоя, крошатся дни и ночи,
Щебенкой под ноги ложатся дни и ночи.
И ночь и день ликуй: они — твои пока!
Потом уж без тебя — кружатся дни и ночи…
744
За чашу в горький час едва возьмешься ты,
И сердце отошло, и вновь смеешься ты…
Какой тайфун беды, смотри, летит навстречу!
Спускай ковчег в вино! Как Ной, спасешься ты!
745
Я вспомнил про вино и рад пораньше встать,
Чтоб зарумянилось лицо мое опять.
А королю зануд, ворчливому Рассудку,
Плесну в лицо вином — пусть продолжает спать.
746
Торопятся, летят за часом час, саки.
Ты кубок для меня уже припас, саки?
Заря уж занялась! Мы в дверь замком колотим.
Уж солнце хлынуло!.. Впусти же нас, саки!


747
Саки! Вот мы в дверях и не уйдем вовек,
С порога, хоть убей, не отползем вовек.
Коль головы поднять из праха не поможешь —
Ходи по головам! Не уберем вовек!
748
Давно уж рассвело. Ты что же? Эй, саки!
Ты, видно, страждущих забыл мужей, саки!
Что?.. О спасенье речь? Для чьих ушей, саки?!
Спасайся! Шептуна гони взашей, саки!
749
Саки! Забыты мы, как вдовы, бога ради!
Молиться на тебя готовы, бога ради!..
Мы рыба снулая, а здесь вода живая —
Ожить хотелось бы нам снова, Бога ради!
750
Саки! Мы как земля, любовь к тебе — зерно,
И только вечности снять урожай дано.
Но коль махнешь рукой на страждущих от жажды,
Так мы махнем туда, где повкусней вино!
751
Ты прибедняешься, саки. Поменьше ной
Да поскорей кувшин поставь передо мной.
Закладом за вино прими молельный коврик,
За дивный аромат — добавлю болтовней.
752
Того текучего огня налей, саки,
Плесни рубиновых живых огней, саки,
И кубок выбери потяжелей, саки,
Наполни радостью мой кубок дней, саки.
753
Саки, как дивна ночь, как светит нам луна!..
Пока не грянул гром, подай-ка нам вина.
Смерть — молнии удар в копну сухой соломы:
Пока ты вскинешь взгляд, копна уж сожжена.
754
Саки! Любуюсь я рассветом скоротечным,
Я радуюсь любым мгновениям беспечным.
Коль за ночь выпили не все вино, налей.
«Сегодня» — славный миг! А «завтра» будет… вечным.
755
Саки! Спаси, горю! Прости мою смятенность:
От лекаря-саки куда с похмелья денусь?
«Вручать надежде жизнь» — я понимаю так:
Внимать твоим шагам. Пока живу, надеюсь!
756
Багряный кубок мне преподнеси, саки, —
Как в воду из огня перенеси, саки.
Боюсь, Рассудок вдруг меня за ворот схватит,
Рванет вино из рук… Скорей спаси, саки!
757
Багровая струя!.. Вина не стану пить.
Лоза, здесь кровь твоя! Вина не стану пить!
Мой Разум начеку: «Серьезно?!» — «Ах ты, глупый,
Поверил, будто я вина не стану пить».
758
Рубиноцветного лишив вина однажды,
Мгновенной гибели, саки, меня предашь ты.
Так жажду!.. Не с вина ль при встречах дерзок я?
Все дерзости мои — от непомерной жажды.
759
Отрекся б от всего, но от хмельного — нет.
Забвение вина? О том и слова нет.
Где сказано, что я подамся в мусульманство,
Зороастрийский хмель забуду? Что вы, нет!
760
Нас выбрало вино, навек приворожа.
Нет в мире ничего превыше кутежа.
Тебе ль меня учить, неопытный ханжа!
Наш Бог — уста подруг, нам чаша — госпожа.
761
«Чтоб усмирить тоску, гашиш курить — милей,
Чем слушать музыку, чем зелье пить, — милей!» —
Вот слово прежних сект. А нам глоток веселья,
Чем коноплею кровь живьем гноить, — милей!
762
Четыре обсуждать и снова Семь, саки?
А тысячу забот — забыл совсем, саки?
Мы все — земная пыль. Певец, настрой-ка лютню.
Мы все — лишь ветерок. Налей-ка всем, саки.
763
Опять: «Четыре!.. Семь!..» Да отвяжись, саки.
Коль до «Восьми» дойдешь, тогда держись, саки!
О! Дивные слова, певец: «Уходит время».
А ну, скорей вина: уходит жизнь, саки!
764
Саки! Той чашею — на что она Творцу? —
За снисходительность воздай сполна Творцу:
Упейся в честь весны! Брось торговать смиреньем,
Сия безделица едва ль нужна Творцу.
765
Вон сколько небо кровь людскую проливало!
Вон сколько чистых роз обычной грязью стало!
Оставь на молодость надеяться, сынок:
Вон сколько бурею бутонов оборвало!
766
Плесни-ка мне вина и спой свое «гуль-гуль»,
Откликнется тебе наш соловей-гюльгюль.
Ведь как без песни пить? Из горлышка бутыли,
Представь, течет вино, не делая «буль-буль».
767
Не хватит ли читать за упокой, саки?
Ты лучше нам сейчас кредит открой, саки,
И мы от всей души помянем, как покойный
Нас угощал в кредит… Был день святой, саки!
768
На смену жизни жизнь другая создана;
А прежняя, как знать, куда унесена?
Все тайны спрятаны, открыта лишь одна:
Все судьбы созданы, как меры для вина.
769
О кравчий! Раю здесь такая честь — за что?
Там тоже кравчий есть, вина не счесть, и что?
Там кравчий и вино, и здесь вино и кравчий —
Вина и кравчего превыше есть ли что?
770
В объятья гурии в раю, мол, попадешь,
Потоки меда там, ручьи вина… Но все ж
Не слишком доверяй посулам, виночерпий,
В кредит вина не лей, бери наличный грош.
771
Эй, виночерпий, глянь! Луга в цветах уже.
Неделю проморгай, и чудо — прах уже.
Пируй. Нарви цветов. Однажды обернешься,
Тюльпаны — прах уже, и луг зачах уже.
772
Скорее — к зелени, к ликующим лугам,
Чтоб вновь зазеленеть на зависть небесам,
С зеленой юностью играть в траве зеленой,
Пока зеленый луг не стал покровом нам!
773
Вино запретно, но… Коль пить не до конца,
И время выбирать, и не терять лица,
Получится, коль вы учли все три совета,
Не бражка пьяницы, а отдых мудреца.
774
Уж если ты мне друг, довольно болтовни!
Терпенье кончилось, вина скорей плесни.
Когда покину вас, кирпич слепи из праха
И мною в кабаке вон ту дыру заткни.
775
Когда я протрезвел, нет радости, хоть вой.
А хмеля перебрав, слабею головой.
Но вот сегодня хмель и трезвость уравнялись,
И — ты прекрасна, жизнь, я обожатель твой.
776
Вон — духовидцы те, о коих ходит слух,
Что мигом различат, где только плоть, где — дух.
Что ж… Я кувшин вина себе на темя ставлю:
«Ну, что здесь?» — «Гребень есть… Ну, значит, ты петух».
777
Чтоб людям не скучать, Создатель сотворил
Контрдовод на любой логический посыл:
«Бутыль из тыквы — бес придумал!..» Ну, а тыкву
Бутылочную — кто задумал и взрастил?
778
Когда неделю пить и просыха не знать,
Уж верно в пятницу нальешь себе опять.
Суббота с пятницей — дни Господа?.. И что же?
Нам Бога почитать иль Божьи дни считать?!
779
Святошам святости не занимать, саки,
Но снисхождения и им не знать, саки.
Скорее кубок мой налей опять, саки:
Того, что суждено, не миновать, саки.
780
Об камень я зашиб кувшин мой обливной —
Как друга оскорбил, настолько был хмельной!
И вздрогнула душа на тихий стон кувшина:
«А я таким же был… Ты тоже станешь мной».
781
Мне вина старые — старинные друзья.
Без дочери Лозы мне все услады — зря.
Саки! Вот говорят, у пьющих нету веры.
Но я-то пью вино, вину-то верю я!
782
Прелестный юноша! Присядь, не уходи,
Напомни молодость, сердца разбереди!..
Ты запрещаешь нам тобою любоваться?
Запрет совсем как тот: «Склонись! Не упади!»
783
Вослед любому дню даю ночной зарок:
Не трогать пиалу — мой записной зарок.
Но розы расцвели — не в силах удержаться,
Зароков не давать даю весной зарок.
784
Над розами туман не тает до сих пор,
И сердце во хмелю витает до сих пор,
И сон дороги к нам не знает до сих пор,
И — пейте! — солнце нам сияет до сих пор!
785
От лишних горестей ударимся в бега!..
Как радость редкая, нам чаша дорога.
Вино — кровь мира. Мир — наш враг. С какой же стати
Откажемся мы пить кровь кровного врага?
786
Оставь себя терзать надеждой на успех
И вспомни про вино и беззаботный смех.
Ласкать нам дочь Лозы запретную — милее,
Чем мать-Лозу, всегда доступную для всех.
787
Клеймите вы мое паденье всякий раз,
Когда иду хмелен, чуть на ногах держась.
О, ваши бы грехи да вас бы подкосили,
Чтоб ложно-трезвыми никто не видел вас!
788
Любовь моя, вино, я упоен тобой,
Не прячусь от молвы, презрев позор любой.
Так полон хмелем я, что слышу от прохожих:
«Бочонок зелья, эй, откуда ты такой?»
789
Сквозь тот и этот мир я зримый путь нашел,
На каждой из вершин и в бездне суть нашел,
Но все, что я узнал, я проклял бы, коль выше,
Чем опьянение, хоть что-нибудь нашел.
790
Пораньше пробудись, премудрый книгочей,
Мальчишке-дворнику скажи про суть вещей:
«Мети с почтением! Здесь прах ты знаешь чей?
Взгляни, вот эта пыль — Парвизовых очей…»


791
В сей жизни лишь рассвет нам скрашивает путь,
Чтоб дух перевести, над кубком отдохнуть.
Упейся воздухом восхода!.. Ибо скоро
Восходам — восходить, а нам и не вздохнуть.
792
Спокойно принимай судьбой даримый путь,
Чтоб лишних горестей случайно не хлебнуть.
Слетит одежда-жизнь, умолкнут и вопросы:
Замечен где-нибудь? Замешан в чем-нибудь?
793
Еще один мой день промчался без следа,
Как суховей в степи и как в реке вода.
Два выдуманных дня его мне не заменят,
Я в «завтра» и «вчера» не верил никогда.
794
Коль хочешь мудро пить, так мудрецу налей.
С подругой можно пить прелестною своей.
Но не излишествуй, не хвастайся повсюду,
Пореже, по чуть-чуть и потаенно пей.
795
О, сердце, воздержись от пьянства и похмелья,
Не слишком дружбе верь привязчивого зелья.
Вино — веселый врач, но пьянство-то — болезнь.
Не накликай болезнь и не страшись веселья.
796
Совсем не пью вина? — Юнцом меня считай.
И можешь презирать, коль пью, да через край.
Вино — для мудреца, для шаха, для гуляки.
Ты не из этих трех? И рта не разевай!
797
Надежды сеем мы — сожнут потом без нас.
Останутся и сад, и старый дом — без нас.
Богатства до гроша друзьям раздай, иначе
Полакомится враг твоим трудом без нас.
798
Ты увеличишь век — душою умалясь;
Сокровище найдешь — смертельно изнурясь.
И станешь ты над ним похож на снег в пустыне,
День поискрясь, и два, и три, и… испарясь.
799
«Коль дух незамутнен, а также зорок глаз,
Сумеешь ты любой отшлифовать алмаз».
Так было. Но теперь без помощи богатства
Едва ли что-нибудь получится у нас.
800
О городской судья, к порокам беспощадный!
Из наших пьяных уст звучит вопрос нескладный:
«Мы пили кровь лозы. А ты людскую кровь.
Бесстрастно рассуди: кто самый кровожадный?»
801
Богатство — тот же мед. Лепешка с ним сладка,
Но ой как жалом бьет пчела исподтишка!
Правитель ест кебаб из сердца бедняка…
Вгляделся б: сам себе он обглодал бока!
802
Хоть все сокровища — давай, сгреби! А там?
Все наслаждения — давай, скупи! А там?
Ведь ай как хочется сто лет прожить! Ну ладно,
Вторую сотню лет — давай, скрипи! А там?
803
Смертельным ужасом пьяна душа твоя,
Боится вечности среди Небытия.
А я на вздох Исы откликнулся душою,
И — отступила смерть. Теперь бессмертен я!
804
Всего-то раз помрешь, ну и помри разок,
Чем так себя терзать, оплакивая впрок
Свой драгоценнейший — и с жилами, и с кровью,
И с нечистотами! — свой кожаный мешок.
805
Чем желчью истекать над сундуком своим,
Чем, разорясь, людей терзать нытьем своим,
До капли насладись житьем-бытьем своим,
Пока не вздумал рок сверкнуть серпом своим!
806
Пока котел судьбы не вскипятила Смерть,
Из кубка радости допить бы намуспеть!..
Кувшинщик! Из меня слепи кувшин, который
Лишь продавцу вина захочется иметь!
807
Под круговертью звезд известны, милый друг,
Два способа прожить без страхов и без мук:
До тонкости ль познать добра и зла секреты
Иль намертво забыть про все дела вокруг.
808
Весельем обогрей оставшиеся дни,
Сегодня пир устрой, до завтра не тяни,
Не то друзья твои, быть может, не дождутся,
Делами здешними измучены они.
809
Пируй! Тебе пылать не дольше, чем поленьям,
Веселье сменится потусторонним тленьем.
Безбедно пей вино, а горечь Бытия
Оставь расхлебывать грядущим поколеньям.
810
Сей караван-сарай вселенной мы зовем;
Вповалку — ночи, дни… Пестрит ночлежный дом.
Пиры здесь вел Джамшид — объедки лишь кругом;
Сюда забрел Бахрам — спит беспробудным сном.
811
Идет куда-то жизнь — бездомный караван…
Блаженством отдыха живет полночный стан.
А завтра, мой саки… Что говорить про завтра!
Успей вина подать: уже восток багрян.
812
Круженье Бытия, коль нет вина — ничто,
Пока иракская молчит струна — ничто.
Вселенная, уж как ее ни изучаю,
Нужна для радости, а так она — ничто.
813
О сердце! Прояви над этим миром власть,
Мечтой про доброе застолье окрылясь.
В юдоли горестной рожденья и распада
День-два, а то и три желаньями укрась.
814
На нас управы нет, один указ — вино,
Мы все поклонники твоих проказ, вино.
И вот рука саки на горлышке бутыли,
Вот-вот волшебное вольется в нас вино!
815
А ну, пока здоров, а ну, пока живой,
Чем попусту звенеть скопившейся казной,
Быстрей, чем на лету остыл бы выдох твой,
Пока не хапнул враг, для друга пир устрой!
816
Ты каплей жидкости в отцовских чреслах был,
Вчера тебя исторг огонь — любовный пыл,
А завтра высохнешь, и прах развеет ветер.
Дано мгновение, чтоб ты вина попил!
817
Вчера, позавчера, тот, этот год — прошли,
Среди пиров, трудов, забот, невзгод — прошли.
Сегодня радостей не упусти доступных:
Ведь и они уйдут, уже вот-вот прошли.
818
Лишь от невежества вину такой запрет,
Он может частным быть, но абсолютным — нет:
«До двадцати — нельзя. До сорока — с оглядкой.
Доступно полностью — мужчине зрелых лет».
819
Горсть пыли — в небеса, в тот неотвязный глаз,
И лишь красавицы пускай глядят на нас!
Кому поможет пост, кого спасет намаз?
Ушедший, хоть один, вернулся ли хоть раз?
820
Строитель глину мял. Вынослив и здоров,
Он не щадил своих ни ног, ни кулаков.
А глина, слышал я, обиженно пыхтела:
«Дождешься, и тебе достанется пинков!»
821
Будь камнем твердым я, полировать начнут;
Будь воском мягким я, бездумно изомнут;
Будь луком согнутым, прихватят тетивою;
Будь я прямей стрелы, подальше запульнут.
822
Безмозглый небосвод, бездарный страж планет,
Гонитель тех людей, в которых гнили нет,
Ценитель подлецов, каких не видел свет,
Растлитель мальчиков, — привет тебе, привет!
823
Не наша в том вина, что хают нас с тобой,
Злорадно высмотрев у нас порок любой.
Мы — зеркала для них, в нас не глядят — глядятся:
«Ну хороши! Ой-ой!» — смеются… над собой.
824
Хотя на серебре и не взрастить ума,
Богатство плюс к уму сгодилось бы весьма.
В ладони нищенской фиалка сразу вянет,
А розы — рдеют там, где полны закрома.
825
О небо! Чем тебя озлить мне довелось?
В безумной беготне в жару я и в мороз:
Еды не дашь, пока не пропылюсь насквозь,
Воды не дашь, пока не притомлюсь до слез.
826
О колесо небес! Пытать меня — доколе?
Клянусь Создателем, с меня довольно боли!
И так-то каждый миг — ожог. А ты еще
На каждый мой ожог спешишь насыпать соли.


827
О колесо небес! Плодишь ты грязь и мразь,
Извечно с чистотой душевной не мирясь.
Недаром — колесо: стараешься, крутясь.
Кто мразь, тот будет князь, а если князь, то в грязь!
828
Судьба! Сраженье вновь ты повела со мной.
К другим приветлива, уж так ты зла со мной!
Иль не на всякий лад мирился я с тобою?
Иль не на все лады война была со мной?
829
Вращаясь, небосвод запутал мне пути,
И тело мне назло клянется не дойти.
Кто знает: воспарить смогу, лишь испарившись?
Кто скажет, как еще свободу обрести?
830
За то, что к счастью я бежал не чуя ног,
Мне руки повязал жестокосердый рок.
Увы! В число потерь бесплодный век отпишут,
Который без вина и без любви протек.
831
Как сердцу тягостно, что в клетке жить должно,
Как стыдно, что навек всего лишь плоть оно!
Шепчу: «Снести тюрьму, а стремя шариата
Стряхнуть, на камни встать — неужто суждено?»
832
Ты, небо, — прялка лет. Не хлебом кормишь, нет,
Так хоть прядешь-то — что? Как рыба я раздет.
Вот прялка женская хоть двух людей одела б,
Та — с делом кружится, о небо — прялка лет!
833
Блеск Каабы, кумирни мгла — вот рабство, вот!
Поющие колокола — вот рабство, вот!
И церковь, и михраб, и крест, и четки… Боже!
Все показное — корень зла: вот рабство, вот!
834
Решили пьянству мы установить запрет,
И даже в руки чанг, считаю, брать не след.
Легко забыл вино любой гуляка, только
На пьяницу-судью никак управы нет.
835
Ленивцев, дум ночных не знавших, сколько их!
Спесивцев, напролом шагавших, сколько их!
Слуг, из себя господ игравших, сколько их!
Скотов, чужую честь поправших, сколько их!
836
Увы! Душистый хлеб — бездушным сухарям;
Срамящим род людской — хоромы словно храм.
А диво тюркских глаз, как сердце убедилось, —
Безродной челяди, гулямам и юнцам.
837
Коль по сердцу нигде мы друга не найдем,
В предательский наш век себя не подведем.
В любого из друзей, пока не грянул гром,
Внимательней вглядись — окажется врагом.
838
Друзей в рассаднике стяжанья не ищи.
Пощады за свои страданья не ищи.
С мученьями смирись, лечения не требуй.
Глуши весельем боль. Вниманья не ищи.
839
Прославься в городе — ославите тотчас;
Запрись, уединись — что прячет, мол, от нас?
Уж лучше, будь я Хизр, будь даже сам Эльяс! —
И вам не знать меня, и я не знал бы вас…
840
Где голь кабацкая, непризнанная знать,
В тех кабаках меня и вам бы воспевать,
Торговцы святостью в чалмах законоведов,
Мои ученички в искусстве плутовать!
841
Гончарным рядом шел, кувшин себе искал;
Вдруг самого себя в кувшине я узнал!..
Пока действительно кувшином я не стал,
Такой кувшин вина сейчас бы опростал!..
842
Не розы жизнь у нас, а куст колючий? — пусть.
Геенной подменен небесный луч — и пусть.
Коль даже рубища и шейха мы лишимся,
Зуннар и колокол взамен получим — пусть.
843
Нищает винохлеб, обогащая вас,
И жалобами всех смущает каждый раз…
В шкатулку с лалами подсыплю изумруда,
Чтоб горя моего ослеп змеиный глаз.
844
Земля в унынии, она больным-больна…
И к ней нагрянула весна, хмельным-хмельна, —
В зеленой шали вновь лицо земли прекрасно,
И снова в кубках жизнь (испей!) полным-полна!
845
Вчера я шел одной из розовых аллей.
Две тысячи Лобат, проливших кровь на ней,
На тайном языке все как одна шептали:
«Ты чашу наклони! Но капли не пролей!»
846
Саки! Ночная мгла зарей разорена:
Проснись и посмотри! Доспишь потом сполна.
Нарциссы сонные раскрой, как два окна,
Зороастрийского подай скорей вина!
847
Встань! Сердце снадобьем известным успокой,
Душистым, пламенным, прелестным — успокой:
Вином рубиновым, желая нас утешить,
Да чангом яшмовым чудесным успокой.
848
Стряхни скорей, стряхни остатки сна, саки,
Плесни скорей, плесни вина-пьяна, саки!
Пока из чаш-голов не сделали кувшина,
По чашам расцеди кувшин вина, саки!
849
Саки! Как телу хлеб, душе — рубин хмельной.
Рассветным солнцем ты встаешь передо мной.
Припасть к твоим стопам и умереть со вздохом
Милей тысячекрат, чем вечно жить, как Ной.
850
Саки! Пока скорблю, у счастья не в чести я.
Блаженства вне вина не смог нигде найти я.
Налей! Глоток с утра — тот миг, тот взлет души,
Какой из всех людей познал один Мессия.
851
Саки! Хороших вин и поутру не прячь,
Лежащим во хмелю целебный хмель назначь.
Я, развалившись, пью среди развалин Смерти.
О развалившейся вселенной посудачь!
852
Саки! Я как свеча, уставшая пылать,
Живым огнем вина зажги ее опять.
Ах! Чистое вино, рубиновое чудо:
Устами припадешь — и уст не оторвать.
853
Вставай, притопни-ка! Мы будем хлопать в лад.
Нарциссы свалит хмель, пока на нас глядят!
Что двадцать?! Хорошо, когда плясун в ударе.
А как ударим мы, коль будет шестьдесят!
854
Луна своим лучом пронзила мрак ночной.
Прелестней (пей вино!) найдешь ли миг иной?
Повеселясь, другим уступим любоваться
Над прахом без конца кружащейся луной.
855
Влюбленный и про пост забудет. Будь что будет!
Толпа хмельную страсть осудит… Будь что будет!
Вам, жертвы трезвости, не мило ничего,
А пьяным любо все, что будет: будь что будет!
856
Хайям! Ты вновь хмелен, ты пьешь — как хорошо!
А к луноликой вдруг прильнешь — как хорошо!
Вселенная всему небытие готовит.
Представь: Небытие… Живешь?! Как хорошо!
(обратно)

«Коль не сама Любовь, то, право, кто же ты?..»

857
Прошлась ты по душе, как благодать. Ты кто?
И, сам не свой, прошу: пройди опять! Ты кто?
Ах, ради бога… Нет, скорее, ради сердца,
Присядь со мной, а я начну гадать: ты кто?
858
О, Божьего письма начало! Это — ты.
О, высшей красоты зерцало! Это — ты.
Нет в мире ничего, что не было б тобою.
Ищи в себе, коль что пропало: это — ты.
859
Здесь некий муж твоей красою окрылен:
В переселенье душ и прежде верил он,
Теперь — уверился: «Вновь посрамлен Юпитер!
Юсуф Египетский на землю возвращен!»
860
Учуяв в ветерке твоих духов струю,
Рванулось сердце вслед… Растерянно стою,
Совсем забытый им: в себя впитало сердце
Не только ветерок — и ветреность твою.
861
Услада сердца! Чьи волшебные персты
Ваяли дивный лик небесной красоты?
Красавицы к пирам подкрашивают лица,
Своим лицом и так пиры украсишь ты!
862
Найду твои уста — и рядом обнаружу
Ту чудо-родинку, что так смутила душу.
Неужто до того окружность уст мала,
Что центр окружности был вытеснен наружу?!
863
Пушок над розой уст — чем не письмо! Оно
Печатью родинки-фиалки скреплено.
А на луне узор — кому и чье посланье?
В кого-то, видимо, и солнце влюблено!
864
Коль не сама Любовь, то, право, кто же ты?
Смотрю, дышу, живу, и в этом тоже — ты.
Твоей души, кумир, нет ничего дороже;
А вспомню: краток век! — стократ дороже ты!
865
О королева, ты искусней всех ферзей,
Куда мне, пешему, от конницы твоей!
Слоном и королем я, бедный, загнан в угол
И получаю мат от сдвоенных ладей.
866
Пускай моей тоской твои продлятся дни:
Хоть раз в мои глаза, желанная, взгляни!
И в самом деле взгляд роняет… И уходит.
Вот так! Зажги огонь — и в воду урони.
867
И старцу в сеть любви попасться привелось!..
А то с чего б вино рекою полилось?
Я так зарок хранил!.. Любимая разбила.
Так долго платье шил!.. В неделю порвалось.
868
Ни повода мечтать о встрече благодатной,
Ни капли стойкости в разлуке необъятной,
Ни собеседника для жалобы невнятной…
О, горестная страсть, восторг невероятный!
869
На что мне их уста? Твою бы ножку мне
Разок поцеловать, и счастлив я вполне.
Ах, ручка!.. И мечтой ошеломлен весь день я.
Ах, ножка!.. И всю ночь ловлю тебя во сне.
870
Как ветер, к локонам ее прильну? Едва ль.
Скачу я к пропасти, но поверну едва ль.
На то и зрячи мы, чтоб лица милых видеть…
Я вроде зряч, но ей в лицо взгляну едва ль.
871
О первозданный свет для сердца моего,
Прислала б хоть привет для сердца моего!
Разлукой болен я, так исцели свиданьем —
Других бальзамов нет для сердца моего.
872
О дивная Луна!.. И солнце прячет лик.
О лалы алых уст!.. И яхонт меркнет вмиг.
Твое лицо — как сад, где родинка-фиалка
Украсила уста — живой воды родник.
873
В ловушку памяти ты заманила сердце,
Тоску-нахлебницу в мое вселила сердце…
Я в рабстве у тебя, и некуда сбегать:
Нетленным словом «Жизнь» ты заклеймила сердце.
874
Какой соблазн, какой искус, храни Аллах!..
Твое лицо и день и ночь царит в мечтах.
Вот потому и боль в груди, и трепет в сердце,
И сухость губ, и влажность глаз, и дрожь в руках.
875
Горькой моей слезой взор опалится пусть,
Скорбной моей мечтой боль утолится пусть.
Либо, чтоб боль вобрать, век мой продлится пусть,
Либо, вмещаясь в век, боль умалится пусть.
876
Сколь страстно говорит душа в минуты встреч,
И в сердце как звенит восторженная речь!
Алмазы б тайных чувств оправой слов облечь!..
Никак из языка гвоздь не могу извлечь.
877
Услада милых уст, рубинами гори,
Сокровищнице пусть завидуют цари!
Себе я заведу залог благоуханный:
Во славу нежных чувств хоть локон подари!
878
Сплетенье локонов. Желанней сети — нет.
Как свод мечети, бровь. Другой мечети — нет.
В лицо твое душа никак не наглядится:
Других зеркал душе нигде на свете нет!
879
Что истину вдали искать, любовь моя?
Могу я в двух словах сказать, любовь моя:
Стремящийся к тебе, но вдруг я слягу в землю,
Поможет из земли восстать любовь моя.
880
Иль сердцу моему так сладостны печали?
Иль мало от любви его остерегали?
Как в локонах твоих запуталось оно!..
Не за безумство ли беднягу повязали?
881
Влюбленным ночь дана, чтоб тешиться тайком.
Я у дверей твоих порхаю мотыльком.
Проснись! Любую дверь всегда закроют на ночь,
Но у влюбленных дверь — с отомкнутым замком!
882
Нет, чувственная страсть с любовью не дружна,
Их видимая связь — лишь видимость одна.
Коль птицу радости начнешь кормить распутством,
Не сможет и забор перелететь она.
883
Удача увенчать не думает меня,
Подруга привечать не думает меня.
Пусть от соблазна Бог остерегать не хочет,
Но дьявол-то прельщать не думает меня.
884
Я дерзкою рукой твою погладил прядь.
Но не спеши меня за дерзость укорять:
Я в локонах твоих свое увидел сердце,
А с сердцем собственным могу ж я поиграть.
885
Ты — дичь; охотник — ты; в ловушке зерна — ты.
Напарник, хмель, саки, черпак узорный — ты.
Однажды идолу взмолюсь в кумирне черной,
Увижу вдруг: и жрец в кумирне черной — ты.
886
Твой нос — «алеф» и «лям». Потом, моя любовь,
Над ними я твои рисую бровь и бровь.
Кружок — твое ушко. Божественное сходство!
Теперь бери читай — Аллаха славословь.
887
В укрытии кудрей лукавый житель — страсть.
Твой чудный лик — соблазн, а мой мучитель — страсть.
Твой глаз под бровью — жрец под аркой в нише храма:
Пленил безбожника вероучитель — Страсть.
888
Твое лицо — луна, которой не скудеть.
Прекрасна без прикрас — и прежде ты, и впредь.
Согласный умереть, охотно жизнь оставлю,
Чтоб у дверей твоих навеки замереть.
889
Очами тюркскими меня, видать, поймала,
А может, как силок раскинув прядь, поймала.
Ей мало этого: то выпустит из рук,
То вновь охотится. Смотри, опять поймала!
890
Сегодня облако пришло мой сад омыть,
Жасминов царственных престольный град омыть…
Глаза, твое лицо высматривая тщетно,
Спешат лицо мое на дню стократ омыть.
891
Песчинка, что, сверкнув, на лик Земли легла,
Когда-то солнечным челом Зухры была.
И к твоему лицу прелестному прильнула
Не просто пыль, а прах прелестного чела.
892
Уж так язвителен, уж так насмешлив взгляд!
Но брови все равно ко мне благоволят.
Конечно же сошлюсь на то, что брови — выше:
«Глазами гонишь прочь? Но брови не велят!»
893
«Коль мною покорен, то докажи сперва:
Покорно отступись!» — услышал я слова.
Воистину, тебе молюсь я упоенно,
И как же отвернусь от лика божества?
894
С тобою позабыл о смертной боли я.
К чему других искать, лицо твое любя?
В тебя взглянув, себя я познаю, себя;
В себя взглянув, тебя я узнаю, тебя!
895
Прелестные уста ласкай, вино, ласкай,
Перетекая в них из кубка через край.
Счастливый кубок прав: «Чтоб усладиться лаской,
Коснуться милых уст, до капли кровь отдай».
896
Любовь моя светла, как чистая вода.
Счастливому в любви лишенья не беда.
Любовь других блеснет — и гаснет без следа.
Но ты, моя любовь, не сгинешь никогда.
897
Я за любовь к тебе любой позор приму,
А если пошатнусь, и твой укор приму.
До Страшного суда терзай меня, согласен,
Наградой за любовь свой приговор приму.
898
Я веру в идола (ты идол мой!) избрал,
Для твоего вина я путь хмельной избрал.
Мне Бытие любовь, но без тебя, дарует,
И я Небытие (чтоб быть с тобой!) избрал.
899
Сады в цвету, вино, благоуханный луг…
Все радости весны, лишь нет тебя, мой друг.
До радости ли мне, когда тебя не вижу?
А встретив, с радости не вижу, что вокруг.


900
Хвала тебе, живой родник, — устам твоим!
Не к чаше, лучше б я приник к устам твоим!..
Но если не в вине, то где ж найду отвагу,
Чтоб, осмелев, припасть на миг к устам твоим?
901
Свои зароки кто не забывал из нас,
Кто славу добрую не убивал из нас?
И мой запойный бред, прошу, не осуждайте:
Пьян от вина любви кто не бывал из нас?
902
Разлукой сил лишишь, больным и стану я.
Надеждой опьянишь, хмельным и стану я.
Тебе ли спрашивать, каким предстану я?
О ком ты грезила, таким и стану я.
903
Меня взяла в полон разлука-западня,
Все валится из рук, все плохо у меня.
За ночь с тобою жизнь отдам я! — и избавлюсь
От будущих разлук, от завтрашнего дня.
904
Живу затем, чтоб ты дарила встречи мне,
Кудрями бы в ночи пленяла плечи мне.
В засаде, что ни ночь, высматриваю птицу,
Но снова поутру похвастать нечем мне.
905
Неужто мы сердца познать любовь не пустим,
Изведать хмель вина и соловьев — не пустим?
Как роза лепестки, одежды мы распустим,
Покуда по ветру наш цвет садов не пустим.
906
Моя жемчужина! Успей, пока в цене,
Себя порадовать и стать отрадой мне.
Так быстро дни пройдут, придут такие ночи,
Когда не свидеться нам даже и во сне.
907
Я лунной ночью ждал свидания с Луной,
Гляжу, идет она. О, сердце, что со мной?
Глаза к земной Луне, потом к луне небесной…
Небесная луна померкла пред земной.
908
О! Хмель при виде уст алеет будто лал.
Ты встала — кипарис прямей и выше стал.
Захочешь — и меня сразишь ты наповал:
Сними чадру, Луна, чтоб ночью день настал.
909
Огонь моей души! Судьбой гонимый прочь,
Неужто я сумел преграды превозмочь?
Теперь — умри, свеча! Теперь — луна, исчезни!
Озарена тобой сегодняшняя ночь.
910
Вчера, желанный друг, кто мне принес тебя?
В мой одинокий круг — кто мне принес тебя?
Несчастный без тебя пылал в огне, но свежим
Пахнуло ветром вдруг!.. Кто мне принес тебя?
911
Не думай, будто я от нищеты не пью
Иль, убоясь хулы и клеветы, не пью.
Я сердце отогреть хотел хотя бы хмелем;
Теперь, когда свила гнездо в нем ты, — не пью!
912
Лицо твое — заря, а кудри — мрак ночей.
Фисташка сладких уст, миндаль живых очей.
Для сердца моего сам Бог избрал хозяйку:
Когда я без тебя — потерянный, ничей.
913
К сиянию луны, красавицы ночной,
Добавлю я тепло, даримое свечой,
Сверканье сахара, осанку кипариса,
Журчание ручья… И выйдет облик твой.
914
Подробно оглядеть спешу привал земной,
Ищу сравнения, упущенного мной:
Довольно называть луной твой облик светлый
И с кипарисами равнять твой стан прямой.
915
Моей подруге кровь цирюльник отворял.
Легка его рука: едва коснуться дал
Прелестнейшей из рук легчайшему из жал,
Ростком из мрамора пробился вдруг коралл.
916
Прелестный пекарь мой, вон ту краюшку дай,
Где бок не обгорел, где пышен каравай!..
Я в пальцах пекаря беспомощен, как тесто, —
Боюсь, меня в огонь отправит невзначай.
917
Стать ласковой со мной старается — никак,
Смирить свой нрав крутой старается — никак.
Представьте: кипарис, прямой как восклицанье,
Согнуться запятой старается — никак!
918
Ах, каждый локон твой — ночной коварный тать.
Кто ж волю дал ворам так сердце мне терзать!..
Ты говоришь, они освободились сами?
Ну, так попробуй их покрепче повязать.
919
К другой я и на миг не упорхну никак,
Хотел бы, да любовь не обману никак.
В сиянии твоем слезами ослепленный,
Я на лицо другой и не взгляну никак.
920
Твой локон — как вьюнок. Вьюнками — страсть во мне.
Глаза твои — нарцисс. Нарциссы в каждом сне.
Твои рубины — хмель. Хмелит питье любое.
Лицо твое — огонь. Огонь — в моем вине.
921
В мой предрассветный сад, где винная струя,
И музыкант, хмельной до полузабытья,
И птичий перезвон, и розы, и друзья —
О нежная, сойди! Все приготовил я.
922
Нам с милой нужен миг покоя, мой саки.
Зароки?.. Это что такое, мой саки?
Довольно лепетать про Ноя, мой саки,
Ковчег моей души — хмельное, мой саки!
923
Пусть мой веселый взор с твоим лицом сольется,
Иссохший кубок мой с твоим вином сольется.
Я так хочу собрать, вобрать в себя все то,
Что здесь разобщено, лишь в мире том сольется!..
924
На стрельбище невзгод я сделал щит, и им
Надежнее всего мы души охраним.
Ах, оглядись, мой друг, насколько прочно верность
Повязана зрачком заботливым моим!
925
Мне пальцы не извлечь из мускусных волос,
Рубины дивных уст слепят меня до слез.
С минуты, как тебя сравнил я с кипарисом,
Тот стройный кипарис от гордости подрос.
926
В весеннем ветерке цветам качаться — рай!
Ловить твое лицо глазами счастья — рай!
«Вчера» упомяни — уйдет очарованье;
Забудем о «вчера», когда сейчас-то — рай.
927
Как будто флейта нам звенит с ветвей, как славно!
И булькает вино, как соловей, как славно!
Прелестный мой кумир и чистое вино!
Все горести судьбы — долой! Эгей, как славно!
928
Мне говорят: «Хмельным являешься везде,
Так повод, может быть, в какой-нибудь беде?»
Мой повод: милый лик и утренняя чаша.
Коль повод лучше есть, так подскажите: где?
929
Коль вновь, моя любовь, тебя я обниму,
Коль чашу не вина — живой воды возьму,
Зухра звенит струной, Иса ведет беседу,
Но сердце все грустит, — чем угодить ему?
930
«Из сада старосты благоуханных роз
Так жадно хочется!.. Нарвал бы да принес». —
«Ах, не рвалась бы ты за розами. Там глина
Давно пропитана тщетою жадных слез».
931
Неужто же всерьез так страстно ты клялась?
Всей жизни вопреки — прекрасно ты клялась!
Когда бы я не знал, как все непрочно в мире…
О свет моих очей, напрасно ты клялась.
932
Все! Я с разлучницей-наукой не знаком,
Звезду счастливую с утра почту вином!
С подругой полный лад, расклад планет удачен —
Нельзя откладывать пирушку на потом!
933
Возьму-ка хлеба я, возьму стихов диван,
Для подкрепленья сил вина веселый жбан.
Когда в развалинах сижу, любовью пьян,
Пускай-ка нам с тобой завидует султан!
934
Когда приветил нас весенней нивы край,
О гурия, полней мой кубок наливай,
И — простаку дурным покажется пускай —
Я просто жалкий пес, коль оглянусь на рай!
935
С тобой, забавница, да с лютнею твоею,
Когда от соловьев слегка осоловею,
Когда вином и кровь и нервы отогрею,
Не нужно и гроша мне от Хотама Тея!
936
Опять блестят росой тюльпаны близ реки,
Фиалок на лугу склоняются глазки…
Но есть один бутон: гляжу и наслаждаюсь,
Как он лукавых уст смыкает лепестки.
937
Едва ты вышла в сад, смутился алый мак,
Не успокоится от зависти никак.
А что же кипарис тебе не поклонился?
Увидел дивный стан, его хватил столбняк!
938
Я с ветреницей раз повел такую речь:
«Своей же клятвою как можно пренебречь?»
Отменный был ответ: «Мои уста надежны,
Не говорят того, что следует беречь».
939
Сказал я: «Мне с тобой светло, как при луне».
Был жаркий поцелуй ответом в тишине.
«Признайся…» — говорю. «Но в чем?» — «Ты не изменишь?» —
«Сегодня ж изменю!» И тут — смолчать бы мне!..
940
«Твой локон так душист, что хочется вкусить…» —
«Вкусить?! Кусай себя, не нужно и просить». —
«Тогда уж покушусь на два плода желанных». —
«Опомнись! Кипарис вдруг стал плодоносить?!»
941
Два локона твоих назвал бы я друзьями,
Свиданья розами, а дни разлук шипами.
Из-под щита волос твой взгляд — удар копья.
В любви — глоток воды, ты в миг размолвки — пламя.
942
Ах, сердце, наша страсть и так-то не бальзам.
За что в кострах разлук обугливаться нам?
В томленье по ее божественному лику
Блуждаю взглядом я весь день по небесам.
943
Вздыхая по тебе, брожу меж стен пустых.
Лишась тебя, мой дом стал черным и затих.
Как слуг, тебе вослед я шлю глаза и сердце:
Всем сердцем я с тобой, твой путь — в глазах моих.


944
Да только ли глаза, казнясь потерей, плачут?
Все члены тела — да, теперь я верю! — плачут…
Разлукой рождено печальное письмо;
Не только сам в слезах — пишу, и перья плачут.
945
Как вкрадчиво любовь опутала меня:
«Впустил, так поздно гнать!» — внушая и дразня!..
Теперь такая скорбь испепеляет сердце,
Как будто стал огонь — горючим для огня.
946
Мне что ни миг с тобой, то новая беда,
И что ни день, то злей несчастий череда.
Меня уже пора оплакивать, поскольку
Судьба меня с тобой связала навсегда.
947
За счастье прежнее тебя благодарю,
С тревогой на сердце вослед тебе смотрю.
С тобою — мрачный мир каким веселым делал!
Разлукой омрачен, что с миром натворю?!
948
О, знала б ты, тоска какая без тебя:
Как будто должен жить века я без тебя.
Прислала бы кого, сама бы навестила!
Что ни взбредет на ум, пока я без тебя!
949
Резвее ветра я возник бы пред тобой!..
Но нынче, немощный, бездвижный и больной,
Я стал бессильнее горячечного вздоха:
Проник к тебе, приник — и сник бы, чуть живой.
950
Все скорби, сколь нашлось, наружу проступают:
Следы кровавых слез наружу проступают.
Не диво, если кровь закапает с ресниц:
Вот так шипы из роз наружу проступают.
951
Встречал ее не раз, но я-то и не знал,
Она была средь нас, но я-то и не знал!..
Шептал: «Неужто век возлюбленной не встречу?»
Пришел прощальный час… Но я-то и не знал!
952
Плачь, сердце! Уж не та она со мною стала,
Печалью занята совсем иною стала.
Об исцелении пришли мы хлопотать,
Но милый лекарь наш сама больною стала.
953
Кого любовь теперь добычей изберет?
Кому она теперь с три короба наврет?
Я отбезумствовал, с меня уже довольно.
Любовь охотится… Сегодня — чей черед?
954
Уж так пылал тобой!.. Лишь начадил вокруг.
Ожогом на сердце начальный стал недуг.
Уж так старался я с тобой соединиться!..
Но если не судьба, то не судьба, мой друг.
955
А вот кувшин: как я, любовь он знал когда-то,
В оковах локонов, как раб, стенал когда-то.
Вот ручка у него на горле замерла:
Свою любимую он обнимал когда-то!..
956
Так ласково меня вдруг привечать — за что?
А после от себя вдруг отлучать — за что?
Мы с первого же дня так были неразлучны!..
На всю вселенную готов кричать: «За что?»
957
Меня чураешься — за что казня, кумир?
Ту клятву верности — вот так храня, кумир?!
Смотри, не выдержу, поймаю за шальвары:
Терпенье лопнуло, прости меня, кумир!
958
Неверную забыть? Расстаться? Ну и ну.
Уж будто брошу жить и умирать начну?
Напомню ей, как бьют изменников ислама,
И в веру прежнюю пощечиной верну.
959
Как сердце, изведясь, сожгло здоровье мне!
О, как невмоготу с его любовью — мне!
В заветный час вином влюбленных одаряют,
Но чашу наполнять привыкли кровью мне.
960
Пришла любовь — ушла, как будто кровь из жил.
Вконец опустошен — я полон той, кем жил.
Любимой раздарил всего себя до крохи,
Весь, кроме имени, стал той, кого любил.
961
Все хуже без тебя, и все полней печаль.
С утра, не как вчера, еще больней печаль.
Кто плакал на земле, не обо мне ль рыдали?
Все дальше от тебя, и все сильней печаль.
962
Размахивает рок огнивом и кремнем,
Не в силах прихватить промокший трут огнем:
То врозь нас разнесет, то сдвинет и ударит…
Мы врозь — проклятие! Но и когда вдвоем…
963
Ни с кем моей душе сдружиться не пришлось;
И сердцу снадобий целебных не нашлось…
Дойдя до пропасти, остался я невеждой;
Сказанье о любви на взлете прервалось.
964
Цветник твой разорен, как после кутежа;
Тюльпан твой — ворон взял и ввысь летит, кружа…
Румянец уст твоих давно уж не касался,
Багрянец уст твоих давно покрыла ржа.
965
Как, испытав любовь, ты расцвела со мной!
Как яростно и зло потом рвала со мной!
Надеюсь на судьбу: удачно повернется,
Ты станешь вновь такой, какой была со мной.
966
В лихой притон Судьбы забрел я на беду:
Она всучила мне болезни да нужду.
Как на ветвях бутон, увяну не раскрывшись,
Как на лугу тюльпан, я кровью изойду.
967
Бездомный, телом я пообветшал в пути;
Добро я находил, да некуда нести.
Вот так и прожил век, у счастья не в чести…
Со Смертью встретиться б, но где ее найти?
968
Ни камня, кажется, в степях Востока нет,
Который злой Судьбой не брошен мне вослед…
Я знаю, нет страны, где б отдохнул от бед,
Где б горький образ твой не застил белый свет.
969
Глаза так бережно вели слепое сердце,
Чтоб где-то встретиться смогло с любовью сердце…
Не любопытствуйте, что на сердце теперь:
Глаза заставите омыться кровью сердца.
970
Вот — горе! Кровью слез ты захлебнуться должен,
Иль мир ликующий перевернуться должен!..
Пока твои глаза не высосала тьма,
Представь, что это сон, что ты проснуться должен!
971
Вчера прощались мы. Я, стоя над могилой,
Сквозь саван узнавал прелестный облик милый
И тщетно звал: «Ответь!» О, если б навсегда
Не голос твой умолк, а мой язык постылый!..
972
Чуть ночь, и снова ум в отчаянье ночном,
И жемчугами слез осыпан я кругом,
И в чашу головы не влить вина ни капли:
Старайся, наполняй, но чаша кверхудном.
973
Пустить из сердца кровь — и смоет сотню зданий.
Стократ губительней — река людских рыданий.
Я на ресницах нес такое море слез!..
Обрушится потоп, коль не сдержу стенаний.
974
Палатки мудрости Хайям когда-то шил,
Но в печь беды попал, да в самый жар и пыл,
Остаток лишних лет отстриг посыльный Смерти
И за бесценок их кому-то уступил.
975
Ты в горе мудрым стал и дураком едино.
И что тебе мечеть, молельный дом? — едино.
Душой ты с чужаком, а может, со своим…
Раздвоен: стал свечой и мотыльком едино.
976
Ночами небеса гноят мне жизнь-белье;
И нитки расползлись, и воротник рванье.
Возьмут мою судьбу и уж начнут мытье,
Вдруг вынут из воды — и снова в грязь ее!
977
Нет, храм о двух Дверях нам не дал ничего;
Растрачена душа, и в сердце все мертво.
Блажен, кто в этот мир не разыскал дороги
Иль вовсе избежал зачатья своего.
978
Ну и сокровище нашлось для нас: ничто.
От козней мира я, взгляни, что спас: ничто.
Я, светоч радости, когда погас, — ничто.
Джамшидов кубок — я… Разбей! Тотчас — ничто.
979
Поля печальных глин — родимый край для нас.
На пару дней весь ад, весь этот рай для нас.
Сегодняшний кувшин с водою ключевою
И завтрашний кирпич — вот урожай для нас.
980
Созвездье Близнецов колышет вздох печали,
И ливнем слез моих кипят морские дали.
На послезавтра пить вино к себе зовешь?
Я и до завтра-то смогу дожить едва ли.
981
Я радость за подол — но вырвалась она.
Я к чаше — но в уста не капнуло вина.
Мой век, мой долгий день уже склонился к ночи;
Все прожитые дни для сердца — ночь одна.
982
Чье сердце на лугу скосили, как траву?
Ах, локон снившийся, былинки — наяву.
Как прядка вырвана неосторожным гребнем…
Ты — локоны травы, я — без тебя живу.
983
Боюсь, мое лицо — во цвет морской волны,
Поскольку морем слез глаза мои полны.
Не следует нырять в моем соленом море,
Не зная, что за зверь всплывет из глубины.
984
Сбегая от тоски, спускаюсь утром в сад.
Над розой соловей зашелся от рулад:
«Раскрой же свой бутон! Рассмейся вместе с нами!
Красно в саду от роз! Прекрасны все подряд!»
985
Над розами звенит весна-ворожея.
Пиры во всех садах, близ каждого жилья.
На волю все, в поля, в пыланье Гулистана!..
Безлюдье. Скорбь о ней. И кладбище. И я.
(обратно)

«До мерки „семьдесят“ наполнился мой кубок…»

986
Служило верою и правдой сердце мне.
Усталое взбодрить бы надо сердце мне.
И подал друг вчера живительную чашу.
«Не пью». Но он сказал: «Порадуй сердце мне!»
987
В усладу никогда хмельного не вкушу,
Пока и скорбного, и злого не вкушу
В солонку друга хлеб я не макну, коль прежде
Из печени своей жаркого не вкушу.
988
С восходом солнца день в наш спящий дом заходит
И снизу доверху его с огнем обходит.
С восходом солнца день ворует жизнь у нас:
По всем ухваткам вор, коль с фонарем приходит.
989
Рукою — пиалу, другою — на Коран.
То благостен и трезв, то нечестив и пьян…
Сияет бирюзой роскошный балаган
Полубезбожников и полумусульман.
990
Трудам ученого цена невелика.
Увы! Доишь козла и хочешь молока?
Халат невежества взирает свысока,
За весь твой ум не даст и дольки чеснока.
991
Старинной дружбы храм раздором осквернен.
Я другу доверял. Сегодня предал он.
Осталось только встать, покинуть это место,
Потом, уж издали, отвесить всем поклон.
992
Я сам — порочное, должно быть, существо:
Не в силах видеть я порочных — никого.
Настолько мерзкою мне кажется эпоха,
Что хочется сбежать из века своего.
993
Понятно, ты чужой среди ослиных стад,
Про знание твое прознают — не простят.
Хотя б однажды в год водою напоили!..
Зато сто раз на дню слезами опоят.
994
Я с нынешнего дня с наукой не знаком!
Седобородые, туда, где пьют, пойдем!
До мерки «семьдесят» наполнился мой кубок;
Боюсь откладывать пирушку на потом.
995
От глубины Земли до высшей из планет
Загадкам Бытия сумел найти ответ,
Сплетенья всех причин извлек на белый свет,
Расплел я все узлы, но узел Смерти — нет.
996
Покрова с вечных тайн ни ты не снял, ни я:
Неясным письменам ни ты не внял, ни я.
Гадаем мы с тобой о скрытом за покровом…
Но упади покров — ни ты б не встал, ни я.
997
В науке странствуя, порой менял я взгляд,
В утрате цельного пути я виноват.
Такой диковинке любой зевака рад:
У однорукого в сто рукавов халат.
998
Вращения небес не разгадал я, нет.
Ни крохи из того, о чем мечтал я, нет.
И вот свои труды проглядываю с болью:
Постигшим этот мир за век не стал я, нет.
999
Наукой с Мудростью я очарован был,
В их тайны проникал, их образы лепил…
Но Мудрость — муторна, Наука — недотрога.
Как только их познал, обеих невзлюбил.
1000
Кто жемчуга идей сверлили так и сяк
И про любой пустяк шумели: «Божий знак!» —
Начала нити тайн они не отыскали.
Потешили зевак. А там и дух иссяк.
1001
Глазели в небеса, болтали так и сяк;
Жемчужины наук сверлил любой простак —
И попадал впросак, толкуя тайны неба.
Потешили зевак. А там и дух иссяк.
1002
Ушли!.. И век вослед клянет нас, возмущен:
Мол, хоть бы перл из ста был нами досверлен!
Увы! Не только сто — сто тысяч откровений
Вдолбили бы глупцу, когда бы слышал он.
1003
Каких мыслителей века смели, саки!
Все спят во прахе грез, вон в той пыли, саки.
А все их мудрости, — испей вина и слушай, —
Вчерашним ветерком шумят вдали, саки.
1004
Поройся в памяти: еще хранит меня?..
Никто от слез, как ты, не оградит меня.
Саки! Уж коль и ты не снимешь боль, то кто же
В стране, куда уйду, развеселит меня?
1005
Был кислым виноград, стал сладким. Но поди ж,
Чем горечь винную разумно объяснишь?
Коль дерево в лесу срубили сделать лютню,
К чему про флейту речь — про плачущий камыш?
1006
О сердце! Истина, и та — словечко, звук;
Тем более нужда не стоит наших мук.
Коль тело мучит рок, вином залей недуг:
Разбитое судьбой не воскресишь, мой друг.
1007
Я к розам и к вину без устали спешил,
Запущенностью дел я всех вокруг смешил.
Мне надо было бы искать иные цели…
До них я не дошел. Верней, не заслужил.
1008
Безволье пред Творцом пресечь бы — ну никак;
Из ханжества народ извлечь бы — ну никак.
Уж и хитрили мы, и к разуму взывали:
Осиливая рок, налечь бы!.. Ну никак!
1009
Ученьем этим мир поправил бы дела,
Вседневным праздником тогда бы жизнь была,
И каждый человек своей достиг бы цели
И заявил бы: «Нет!» — безумной власти зла.
1010
Я сердцем изнемог. Скорей вина сюда:
Проворно, будто ртуть, из рук бегут года.
Встань! «Счастье наяву» нам снится, как всегда,
А «пламя юности», пойми, мой друг, — вода.
1011
Уж раз меня сюда буквально за грудки
Да и погонят прочь желанью вопреки,
Встань, опояшься и проворным будь, саки:
Начну смывать вином пласты земной тоски.
1012
Доколе маяться в притоне воровском,
Где так бессмысленно плетутся день за днем?
Неси вина! Скорей! — Пока остаток жизни
Никто не умыкнул, прельстившись кошельком.
1013
Саки! Вокруг меня, в груди ли — пустота?
В лесу, где прежде львы бродили, — пустота.
Ты что ни ночь бутыль обмахивал от пены.
Мы наконец пришли!.. В бутыли — пустота.
1014
Я много по горам да по степям кружил;
Не ублажил судьбу, достатка не нажил.
Я вдоволь бедовал и лишь одним доволен:
Жил худо, бедно жил, но — худо-бедно — жил!
1015
Я много по горам да по степям кружил,
Я из конца в конец по всей земле спешил —
И никогда никто навстречу не попался.
(Обратно нет пути, коль путь не завершил.)
1016
Саки! Истлею здесь скорей, чем под землей.
Легко покойникам: доступен им покой.
А я кровавых слез чуть отстираю пятна,
Слезами новыми подол запятнан мой.
1017
Народы, что нашли, сойдя в приют смиренный,
Забвение невзгод и нищеты презренной,
Со Смертью шепчутся: «Как жалко, жалко всех,
Кому в грядущее брести по жизни бренной!»
1018
Саки! Один бы вздох над кубком Бытия,
Один счастливый вздох, и успокоюсь я.
Мгновенье радости дороже всех соблазнов:
Надежда никогда не сбудется ничья.
1019
Пусть я разоблачен, толпа кругом права,
Не думай, что меня расстроила молва.
Забудутся дела, забудутся слова,
Едва моя во прах склонится голова.
1020
Оковы рабские не снял я до сих пор.
Ни мига радости не знал я до сих пор.
Уроки мне судьба втолковывала долго,
Но только мастером не стал я до сих пор.
1021
Душе среди наук опоры все же нет:
Ученые кругом — людей, похоже, нет.
Наполни кубок мой, чтоб я немного ожил:
Пути отсюда мне сегодня тоже нет.
1022
Друзей сомнительных, я болтунов дичусь,
Со стоном собственным беседовать учусь.
Сегодня, чувствую, в последний раз рыдаю:
Навек отплáчусь ли — иль веком отплачу́сь.
1023
Как, небо, ни кружись, все горше тьма во мне;
Оковы можешь снять: моя тюрьма во мне.
На недостойного глупца взглянуть не хочешь?
Достоин взгляда я, раз нет ума во мне.
1024
Я знаю, небосвод, мой добрый опекун:
Смерть — камень, жизнь — стекло, а ты — палач и лгун.
До мерки «семьдесят» наполнится мой кубок,
Ты выхватишь его и ахнешь об валун.
1025
Из кабака Судьбы, где одуревший люд
Решил мне учинить позорный самосуд,
Сбегу наружу я — внезапно, прежде смерти!..
Неужто хватятся и догонять начнут?
1026
По жизни уж едва бредет душа моя,
Хоть самый ровный путь старался выбрать я.
Хотел бы загодя узнать кошмары ада?
Ад — это подлецы, пролезшие в друзья.
1027
Вновь зеркало небес подстроило мне тут
Судьбой науськанных подонков самосуд!
Лицо — пыланьем слез наполненная чаша,
А сердце — кровью лет наполненный сосуд.
1028
О, если б дотемна ночлег найти тебе,
А лучше б увидать конец пути тебе…
О, если б из земли, как трáвы, отоспавшись,
Сто тысяч лет спустя опять взойти тебе!..
1029
Однажды прежние места искать начнешь,
Надеждой прежнею себя ласкать начнешь
На встречу с юностью, с минувшими друзьями.
«Найдем! Ведь ждут они!» — ты сердцу лгать начнешь.
1030
Здесь насадивших сад — их никого уж нет;
Здесь возводивших дом — ни одного уж нет…
«А где же их сосед, когда-то мне знакомый?» —
«Жить долго приказал: ведь и его уж нет».
1031
Хоть раз мои труды губить не стало б небо,
Свое сочувствие хоть раз явило мне бы!..
Лишь только в забытьи счастливый вздох издам,
Как распахнется дверь — всем бедам на потребу!
1032
Пришедший в этот мир, в сомнительный притон,
Успей хоть захмелеть, пока не разорен,
Пылание невзгод залить вином: на гостя
Землей обрушится, задушит ветром он.
1033
Не мучай сердце, брось, не то тебе в укор
Шепнет оно в тоске: «Господь! До коих пор?..»
Богатство и красу не полагай защитой:
Одно утащит вор, другую — злая хворь.
1034
Хоть сладостна, хоть зла, а жизнь уйти должна.
То Нишапур, то Балх, вот чаша и полна.
Так пей! И после нас чередоваться будут
То оскудевший серп, то полная луна.
1035
Откупори бутыль и алой чистоты
Плесни, а то вокруг так мало чистоты.
Пожалуюсь вину: устал я убеждаться,
Что в остальных друзьях не стало чистоты.
1036
Не я храню, не я пинаю черепки…
Предпочитаю хмель на берегу реки.
Не стать огнем, коль все чадят, как угольки,
И красотой — среди уродства… Пустяки.
1037
Во цвет багрянника вина неси, саки.
Иду я к пропасти, скорей спаси, саки!
Освободи меня, лей столько, чтоб забыл я
Судьбой навязанный печальный путь, саки.
1038
Я грешен, я в огне таком, что дыма нет,
Спасения нигде от нищеты мне нет.
К мучителям тянусь за милостыней малой,
Но милости ко мне в людской пустыне нет.
1039
Осталось мне, саки, вздохнуть разок, и все.
Остался от бесед мой шепоток, и все.
Вчерашнего вина осталось меньше кубка.
А жизни?.. Если б знать: такой-то срок, и все.
1040
Мне в книгах бедствия такого не нашлось,
О стольких горестях слыхать не довелось,
Не знают смертные, что значит: смерть от жажды,
Хотя над головой сомкнулось море слез.


1041
Саки! Моя беда известна всем давно,
И, как ни пью, помочь не может мне вино.
Но ты настолько юн, что я забыл седины
И сердце дряхлое опять весны полно.
1042
Безжалостная Смерть уж у дверей, саки.
Прощального вина плесни скорей, саки.
Печали побоку, устроим сердцу праздник
Из этих двух ли, трех последних дней, саки.
1043
Судьбой обыграны все те же мы с тобой.
Хоть на прощанье мир потешим мы с тобой:
Назло судьбе, саки, вино в руках мы держим —
Вот истину в руках и держим мы с тобой.
1044
Не изумляться тут — чему, сынок, скажи?
Осмыслить Бытие хоть кто-то смог, скажи?
Кто вправду счастлив был хотя б денек, скажи,
Кто не предчувствовал плачевный рок, скажи?
1045
Коль сердце от тоски томится у тебя
Иль жуткое в делах творится у тебя,
Полезно расспросить, что на сердце у прочих,
И сердце, право же, взбодрится у тебя.
1046
Мудрец изгнал печаль и не до дна не пьет,
Иначе как налив себе сполна, не пьет.
А кто хранит печаль и отстраняет флягу?
Бедняга: беды пьет. Болван: вина не пьет.
1047
В мечтах я облетал вселенную кругом —
Скрижаль, и рай, и ад выискивал тайком.
Словам Учителя поверил лишь потом:
«Скрижаль, и рай, и ад — ищи в себе самом».
1048
Коль хочешь, подскажу, как в жизни клад искать,
Средь бедствий мировых душевный лад искать:
Лишь надо от вина ничем не отвлекаться,
Лишь наслаждение весь век подряд искать.
1049
Не трусь перед судьбой, тогда сверкнет во мгле
Священное вино на нищенском столе.
Сначала — из земли, в конце — обратно в землю;
Считай, ты под землей, идущий по земле.
1050
Отвергло небо мир? Тогда война. Ну что ж.
Попрали честь? Позор приму сполна. Ну что ж.
Вон в кубке — как багров стал цвет вина!.. Ну что ж,
Непьющий! Вот он — я, и камень — на. Ну что ж!..
1051
Доколь из-за вранья и злых повадок жизни,
Доколь взамен вина глотать осадок жизни?
Так жизнечерпий подл и до того хитер,
Вот выплесну пред ним дрянной остаток жизни!
1052
О небо! Не тащи на пьяный свой дебош!
Гляди: я на ногах, а ты уж не встаешь.
И что с меня возьмешь? В руке — последний грош,
И жизнь моя — не жизнь, а горестная дрожь.
1053
О, горе! Истлевать бесплодно не хотим мы,
Но жернов неба нас крушит неотвратимо.
И не успел моргнуть, как жизнь мелькнула мимо…
Что не достигнуто, уже недостижимо.
1054
Ох, небо! Скряге ты любые вещи — на!
И баню, и дворец ты, не переча, — на!
А с мудреца залог берешь за корку хлеба.
Такому небу мы — душок порезче: на!
1055
Бродягу встретил я. Ничто ему не в лад:
Ни истина, ни ложь, ни Бог, ни шариат,
Ни мир, ни монастырь, ни вера, ни разврат…
Вот это мужество! Плюет на все подряд.
1056
Вот-вот бы Новый год! — но Рамазан настал,
Поститься вынудил, как в цепи заковал.
Всевышний, обмани, но не лишай застолья —
Пускай все думают, что наступил Шаввал!
1057
Тот, чуждый зла, кувшин с поклоном навести,
Одну себе налей, другой — меня почти.
Когда судьба пинком отбросит нас с пути,
Все ж глиной на кувшин сумеем мы пойти.
1058
Все дни и ночи я в хмельной поток ныряю,
От бешеных небес я — наутек — ныряю!
Корабль моей судьбы вот-вот пойдет ко дну,
Так исчезать в воде учусь я впрок: ныряю!
1059
Сегодня снова юн и счастлив я, пока
Хмельною горечью обманута тоска.
А горечь не порок, в вине она приятна,
Привык я к горечи, вся жизнь моя горька.
1060
Хмельное в юности возносит — лучше нет.
Вино красавица подносит — лучше нет!..
Но тленный мир, увы, — руины, сон кошмарный.
Упьюсь! Вино, как смерть, подкосит — лучше нет.
1061
Не обновится мир. Он сгнил уже давно.
Здесь никому ни в чем удачи не дано.
Еще б винца, саки! Уважишь иль откажешь —
Что так, что эдак, всем свалиться суждено.
1062
Хлопочем!.. Но дела идут своим путем.
Неужто ничего не завершим путем?
Беспомощно сидим, привычно причитаем,
Что опоздали мы, а скоро прочь пойдем.
1063
Краса вселенной! Брось тащить под нищий кров
Доходов и потерь бессмысленный улов.
Саки подать вино последнее готов,
Так хоть теперь забудь о жути двух миров.
1064
Без хмеля день и день связать я не смогу,
Вином не подкрепясь, и встать я не смогу.
Я чувствую, что стал рабом того мгновенья,
Когда саки нальет, а взять я не смогу.
1065
О сердце! Намекни: ну в чем твоя услада?
Так мимолетна жизнь, что жизни ты не радо.
И мы, и мир — ничто; и плач, и смех — ничто;
И, право, за «Ничто» ничем платить не надо!
1066
Сейчас бы яблоки на скатерть да салат,
Потом жаркое бы с тархуном… Виноват,
Я гостю очень рад, но сад уже не прежний.
Попробуй лук-порей. Вот луком я богат.
1067
Нет, нам с тобой судьба вина испить не даст,
Чем нас расцеловать, скорее — жить не даст.
«Покайся! — говорят. — Уже пора подходит».
В чем каяться? Господь и согрешить не даст.
1068
Кто царь пропойц, меж них и кости сложит? Я.
Кто горести свои грехами множит? Я.
Кто сердце так спалил, что и ночной молитвы
Без помощи вина вознесть не может? Я.
1069
Ошибка: старостью вершить цепочку дней.
Гранаты щек моих с годами все синей.
Хибара ветхая на четырех опорах
Вовсю шатается, жить невозможно в ней.
1070
Нет, мир не страшен мне. Не света я боюсь
И не из смертной тьмы привета я боюсь.
Смерть — это истина. Не мне страшиться правды.
Я не всегда был добр — вот этого боюсь.
1071
Когда помру, когда отплачетесь по мне,
Постелью скромною довольствуюсь вполне.
Лишь об одном прошу: кирпич под изголовье
Лепите не с водой, мешайте на вине.
1072
Взбрело душе гулять, из тела ускользнуть,
И вот гадаю, как закрыть ей этот путь.
Ах, я же виноват?.. Да сто шипов ей в язвы!
Не стань гулящею, чтоб лиха не хлебнуть!
1073
Куда ни побреду, судьба плюется вслед.
Делами ли займусь, ни в чем удачи нет.
Душа уходит прочь… «Постой! Ведь я погибну!» —
«Мой дом разрушился», — доносится в ответ.
1074
Поскольку этот мир — колючие кусты,
Не странно, человек, что весь изранен ты.
Тот может ликовать, кто спешно мир покинул,
Блажен, кто не набрел на здешние цветы.
1075
Мой враг — степной Восток, где каждый сухоцвет
Колючкой тянется, чтоб уязвить вослед.
Становится врагом измученное тело…
Одно спасение: с душой разлада нет.
1076
Когда б небесный свод построен был умно,
По нраву небосвод пришелся б нам давно.
Когда бы на небе судьба вершилась мудро,
У мудрых на сердце так не было б черно.
1077
Бродя под куполом, не глядя в бирюзу,
Мы ищем выхода, как муравьи в тазу.
Кружится голова. Куда свой груз несу?..
Как бык на мельнице, мы кружимся внизу.
1078
Друзей с тропы судьбы спокойный путь сманил:
Рок налетел, как вихрь, и сзади — цепь могил.
Степной мираж и нам уж не прибавит сил,
И далеко привал, и вьюк осла свалил.
1079
Где счастье?.. Повторять лишь имена осталось.
Друзья ушли, хотя полно вина осталось.
Все выпустил из рук, но чашу — удержи,
Которую теперь испить до дна осталось.
1080
Друзей, с которыми сидели мы досель,
Поуводила Смерть в уютную постель.
Им так понравилось вино существованья!
И — раньше нас на круг свалил их сладкий хмель.
1081
Отведавши вина, как ликовали мы!
Из грязи — в небеса, о, как взлетали мы!
Пора и чиститься. Плоть поснимали мы:
Из праха мы пришли, вновь прахом стали мы.
1082
О, как поддались мы Семи и Четырем?!
От Четырех с Семью спасенья не найдем.
Напьешься скорби ты, наполнив скарбом дом
И вдруг сообразив, что как уйдем — уйдем.
1083
Никто остановить полет планет не смог.
Людьми наесться прах за столько лет не смог!..
Спесивому — урок: уймись, пока не съеден,
Пока поужинать тобой сосед не смог.
1084
Сказала рыба: «Что? Нам жарко? Не беда.
Не мог ручей пропасть, опять придет вода!»
Но утка ей в ответ: «Нас жарят, это да.
Где смерть, там хоть ручей, хоть море — ерунда».
1085
Увы тебе, щенок, мой суетливый зверь!
Охоту счел игрой, добегался теперь.
Наверно, потому, что был к костям привержен,
Навек забыть о них клыком заставил вепрь.
1086
И дом уже подмыл потоп, меня доставший,
И плещет через край из жизни — мерной чаши.
Ах, сердце, не до грез! Носильщики Судьбы
Уже куда-то прочь несут пожитки наши!
1087
Взгляни, бутоны роз разнежились в тепле,
Пленяя соловья в рассветной полумгле.
Присядь под сенью роз! Дождь лепестков так долго
На землю будет лить, а мы — уже в земле.
1088
Чтоб рок войну со мной и вдруг забыл? Чудно!
И гору на меня не своротил? Чудно!
Чтоб кадий, прокутив казну своей мечети,
Гашишем медресе не совратил? Чудно!
1089
Я чашу весом в ман облюбовать хочу,
Зараз ведро вина в нее вливать хочу.
Я трижды отрекусь от Веры и от Мысли,
Я только дочь Лозы женой назвать хочу!
1090
Пусть мой питает дух струя вина всегда!
Пусть мой ласкает слух твоя струна всегда!
Когда же плоть моя кувшином звонким станет,
Пусть будет пламенным вином полна всегда!
1091
Хоть мы еще не прах, но дни скудным-скудны,
Приметы Бытия для нас черным-черны…
Зато в ладоши бьем, когда хмельным-хмельны,
Продляя пляской дни, что вновь полным-полны!
1092
Кувшину этому, глядите, грош цена,
Но хмелем я его наполнил допьяна,
И так-то мне, друзья, он булькал по дороге:
«Я тоже, как и ты, полно хлебнул вина».


1093
Вот отпылали мы. Где дым остался? — там.
Весь денежный доход где проедался? — там.
Но кто честит меня пьянчугой харабатным —
Знавал ли харабат? Где обретался там?
1094
О красках мир забыл, снегами весь укрыт.
Напомним! Пусть у нас рубин вина горит,
И благовонный уд лесным дымком пьянит,
И благозвонный уд мелодией пленит.
1095
Хрусталь с рубиновым подай, сынок, сюда,
Чтоб сквозь него луна казалась молода!..
Ведь «пламя юности» — присмотришься — вода,
А «счастье наяву» — приснилось, как всегда.
1096
Шиповник с облачных крутых вершин летит,
Совсем как белый цвет земных долин летит.
Багряное вино я лью в лилейный кубок,
А из лиловых туч на луг жасмин летит.
1097
С ночных небес вот-вот обрушится беда…
Вели, красавица, вина подать сюда.
Ты, драгоценная, — не золото, глупышка:
Зарыв, откапывать не станут никогда.
1098
О, милое дитя, ты робостью пленишь,
Но лучше, коль со мной робеть повременишь:
Глаза ли влажные мне рукавом осушишь,
Сухие губы ли устами увлажнишь.
1099
Поймешь, когда пройдешь по всем путям земли:
Следы блаженств и бед сливаются вдали,
Потом с лица земли добро и зло уходят…
Так хочешь, болью стань, а хочешь — исцели.
1100
Судачат: я гульбой, презрев молву, живу.
Попойками во сне и наяву живу!..
Открытое для всех, подумаешь, открытье:
Вот чем я в тайниках души живу — живу!
1101
А ну, возьми перо и вычислить сумей,
От жизни сколько взял и сколько отдал ей.
Твердишь: «Вина не пью, поскольку смерть близка», мол.
Конечно, смерть близка, хоть пей ты, хоть не пей.
1102
Стрелой ударит Смерть, и щит любой — ничто,
И жест торжественный, и клад златой — ничто.
Я в жизни высмотрел один завет великий:
«Живи и радуйся!» Ты пред Судьбой — ничто.
1103
Мы чистыми вошли — нечистыми ушли;
Мы радостно пришли — слезами изошли.
Зажгли огонь в сердцах — водою слез залили,
Отдали ветру жизнь и в вечный прах сошли.
1104
Доколе красотой пленяться должен ты,
За добрым и дурным гоняться должен ты?
Да хоть змеиный яд, да хоть вода живая,
А в землю все равно впитаться должен ты.
1105
Я в тайны проникал, давалась мне любая
Загадка ль на небе, задача ли земная.
Семидесяти двух не пожалел я лет,
И… Знаю я теперь, что ничего не знаю.
1106
Над каплей, плакавшей, сбираясь в дальний путь,
Смеялось море: «Вновь вернешься как-нибудь:
От Бога мир — един. Однако не забудь:
„Движенье точки“ все способно разомкнуть!»
1107
Дождинки-странницы мне в сердце плач проник:
«До моря бы скорей добраться напрямик!»
Прочь унесло ее, быть может, верно к морю.
«И вы — такие же!..» — ее прощальный крик.
1108
Покинув тайный мир, я соколом парил.
Как радовался я свободе сильных крыл!
Увы! Никто восторг со мной не разделил.
И я спустился вновь туда, где прежде был.
1109
Вот так и ты уйдешь, обманутый кругом
Вначале сказками, печалями потом.
По дому сквозняки. Ну как свечу зажжешь ты?
А в поле сплошь потоп. Ну как построишь дом?
1110
В ветвях Надежды я ищу последний плод —
Который нить моих желаний разорвет.
Доколе мне искать в тюрьме существованья:
Где дверь, которая в Небытие ведет?
1111
Ушла впустую жизнь, и не вернуть назад.
И вот еда вредна, и вот дыханье — смрад.
Сперва-то каждый рад плевать на все наказы…
Потом терзаемся, из жизни сделав ад.
1112
Вином меня, друзья, спешите оживить,
Ланиты-янтари рубином подновить!
А если все ж умру, вином меня омойте
И не забудьте гроб лозою перевить.
1113
Под перезвоны чаш пусть отпоют меня,
Омытого вином пусть погребут меня.
Когда захочет Бог призвать на Суд меня, —
Где пахнет погребком, легко найдут меня.
1114
В заветном кабачке по-дружески сойдясь,
Красой любимых лиц, как прежде, насладясь,
Примите от саки магического зелья,
Представьте и меня, несчастного, средь вас.
1115
На что он старику, рассыпавшийся храм?
Любое по сердцу, что рок готовит нам.
Коль что-то попрошу, так тут же и отдам.
И смерть приму как зов: меня заждались — там…
1116
Учением своим впустую обольщен,
Я не предчувствовал всесилия препон…
Теперь нельзя мне спать, вином снимаю дрему,
Покуда не свалил меня последний сон.
1117
В пути запуталась душа в добре и зле…
Чист от добра и зла лежащий здесь, в земле.
Немало путников пройдут по нам с тобою,
Забывшим обо всем в неведенье, во мгле.
1118
Вы снова встретитесь когда-нибудь, друзья,
Напомнит обо мне багряная струя,
И чашу, до меня дошедшую по кругу,
Вы опрокинете — как если б выпил я.
1119
Как мимолетный гость, когда покину вас,
В преданья обо мне вложите мой наказ:
«Здесь глиной прах его становится; слепите
Кувшин для кабака, когда настанет час».
1120
От ветхости небес — и жизнь полумертва.
Где корни дел моих? Где гордая листва?
Пока внутри шатра увязываю вещи,
Саки, подай вина. Все прочее — слова!..
1121
Дух — за уборкою жилища моего.
Он разыскал места почти что для всего.
Лишь это тело — саз… Так шелково звучал он,
Но Время, тренькая, разбило вдрызг его.
1122
От Смерти убегать когда устану я,
Как дичь, ее рукой ощипан стану я,
Молю вас на кувшин пустить мой прах несчастный:
Почуяв винный дух, а вдруг да встану я?
1123
Когда судьба меня растопчет, как цветок,
Рассеет по земле мой каждый лепесток,
И глиной станет прах, кувшином станет глина, —
Налей вина в кувшин, чтоб он воскреснуть смог.
1124
Потомков приводя, показывайте им
Могильный холмик мой, наказывайте им:
«Здесь глиной станет прах, вином его смочите
И, наполняя хум, замазывайте — им».
1125
Хозяева гробниц рассыпались дотла:
Объятья их частиц могила расплела.
Чем упились?.. Пока не выгорит дотла
Вселенная, проспят, забыв про все дела.
1126
Добру в жилище зла не верьте: ускользнет;
Приплясывай, лови — как ветер, ускользнет.
Тому, что я ушел, пусть радуется тот,
Кто думает, что сам от смерти ускользнет.
1127
И сеет Рок, и жнет не покладая рук.
Плачевен урожай невыносимых мук…
Скорей подай вина! Так захотелось вдруг
Былое помянуть: все было, милый друг.
1128
В шести… в пяти живых… нет, уже в двух!.. в одном! —
С рожденья Смерть сидит в любом из нас, в любом!
А взять пиры Судьбы: сберемся за столом —
То соли не найти, то соль лежит на всем.
1129
Допустим, небосвод спохватится, и вот
Порядки Бытия в порядок приведет.
Но разве же друзья допраздновать вернутся?
Но разве я годам начну повторный счет?
1130
Шепнуло небо мне в ответ на злой упрек:
«Но в чем повинно я, коль мною движет рок?
О, спас бы кто меня от головокруженья,
От власти роковой избавиться помог!»
1131
В игре добра и зла, отрады и невзгод,
Коротких ясных дней и долгих непогод —
Что ж небо обвинять!.. Палач, но подневольный.
Ты лучше пожалей несчастный небосвод.
1132
Чем ближе к смерти я, тем каждый день живей;
Чем царственнее дух, тем плоть моя скудней…
Все удивительней вино существованья:
Чем отрезвленней я, тем становлюсь хмельней.
1133
Чем меньше мне дышать, дыханье все полней.
Чем медленней иду, догнать меня трудней.
И все живое мне, простившемуся с жизнью,
Чем чужероднее, тем ближе и родней.
1134
Есть время праздновать и время горевать,
И кутать нас в ковры, и снова их срывать…
Когда мудрец легко все это принимает,
Тогда окажется: легко и умирать.
1135
Когда в погоне Смерть задышит за спиной,
Когда в глазах у нас померкнет мир земной,
Сердца — веселыми швырнем на сито Жизни!
И можно пылью стать под уличной метлой.
1136
Вот я смиренно лег под траурный покров,
И закопать меня могильщик мой готов…
Вино! Восстань из тьмы, покинь бутыль-могилу,
Чтоб сердце мертвое во мне забилось вновь!
1137
Пусть вечно дух хмельной, венчая путь земной,
Из глубины земной восходит надо мной.
К могиле подойдет измученный похмельем,
Вздохнет он надо мной — и сызнова хмельной.
1138
Уж Книгу Жизни мне покинуть — ах, пора,
У Смерти побывать в кривых когтях пора.
О добрый мой саки, век оставайся добрым!
Воды в дорогу дай: спускаться в прах пора.
1139
Небесный круг — на мне истлевший поясок;
Джейхун — слеза моя, смочившая песок;
Ад — из пожара мук отпавший уголек;
Рай — первый миг, когда я отдохнуть прилег.
1140
Вдруг этой ночью вновь тобою грезить стал,
Страницы давних лет в который раз листал.
Спасибо памяти, я вновь играл на лютне,
И пел, и пировал, и губы целовал…
(обратно)

«Душа вселенной — мы…»

1141
О, сгусток, слепленный из Четырех основ!
О сущности души послушай пару слов:
То дэва жуткого, то деву райских снов —
Ты видишь сам себя: ты в этот миг — таков.
1142
Пока на золотой стремишься звон, ты — звон
Пока душе милей не явь, а сон, ты — сон.
Вникай! Не нам, а нас цель страсти изменяет.
Любой предмет: тебя пленяет он? Ты — он.
1143
Не дай себя отвлечь, за блестками не рвись;
Добра ли, зла судьба, а все равно — трудись.
В игре не только ты, все проиграть способны:
И Мекки гордый храм, и небосвода высь.
1144
Искатель истин, ты истратишь век земной,
Но удержать в руках не сможешь ни одной.
Вот так: пока вино не льем мы в кубок твой,
Живешь в неведенье — что трезвый, что хмельной.
1145
Чтоб сана тайного достичь когда-нибудь,
Не вздумай слабого хоть раз стопой пригнуть.
Не накликай беды, не помышляй о смерти:
Они и без того к тебе отыщут путь.
1146
Пускай хоть пять веков судьба тебе дала,
Не долголетие прославит, а дела.
Будь мудрым! Чтоб молва тебя не прокляла,
Стань доброй сказкою, а не исчадьем зла.
1147
В пути не шествуй так, чтоб каждый тут и там,
Завидев, вскакивал и возглашал «салам!»,
И так в мечеть входи, чтоб люд не расступался,
Почтительно шепча: «Наверное, имам!»
1148
Великий стыд и срам: боготворить себя,
В душе презреть народ и воцарить — себя.
У зоркого зрачка полезно б научиться,
Взирая на людей, совсем не зрить — себя.
1149
Ты думал ли о том, что предок наш — Адам?
Хоть мы разобщены благодаря векам,
Чужими кажемся и чуждыми друг другу,
Родство — мое с тобой — нельзя оспорить нам.
1150
Пусть извели тебя безрадостные дни,
Пусть яростью небес исполнены они,
Пусть ты горишь в огне! — глотком воды студеной
Из чаши подлеца уста не оскверни.
1151
Как только хлеб себе сыскал на день-другой,
И пусть кувшин надбит, но плещется водой, —
Рабом ничтожества зачем же оставаться?
Иль делать равного себе — своим слугой?
1152
Достойней кость глодать, но вольным быть орлом,
Чем у ничтожества приткнуться за столом.
Бедняцкий хлебец грызть, ей-богу, благородней,
Чем меж мерзавцами мараться киселем.
1153
Довольно лебезить пред падалью любой,
К объедкам дармовым, как муха, льнуть душой.
Лепешка на два дня — сытней любых подачек,
Ешь лучше плоть свою, чем жирный плов чужой.
1154
О юноша! Старик дает тебе совет,
Взошедший на дрожжах преклонных мудрых лет:
Не разводи друзей, о коих мало знаешь,
Не заводи затей, от коих пользы нет.
1155
В общенье с мудрецом ищи себе оплот,
Невежду углядев — за сотню верст в обход.
Коль поднесет мудрец, и кубок яда выпей,
А потчует глупец, выплескивай и мед.
1156
«От харабата зло», — частенько говорят.
Но зло таится в нас. При чем тут харабат!
Все видится кривым, когда глаза косят,
И видит кривизну лишь выправленный взгляд.
1157
Пока с самим собой дружить мне тяжело,
Не вправе я судить ничьи добро и зло.
Я должен сам себя постигнуть до предела,
Чтоб сердце понимать других людей смогло.
1158
Прекраснокудрую обнимешь — хорошо!
И чашу сладкую поднимешь — хорошо!
И пусть рука судьбы еще помедлит малость:
Хоть малость у судьбы отнимешь — хорошо!
1159
Вот из твоих минут еще одна пойдет.
Ее украсят смех и блеск вина? — Пойдет!
Доверилось тебе сокровище вселенной —
Жизнь. Поведешь куда, туда она пойдет.
1160
Судьбу-насильницу в ночной покой не пустишь,
И память скорбную сгубить тоской не пустишь,
И по ветру любовь своей рукой не пустишь,
Тогда и на ветер свой век земной не пустишь.
1161
Проснешься ль поутру, ложась сегодня спать?
Так семена добра не мешкай рассевать.
Неужто этот мир промедлят отобрать?
Так сердцем торопись друзей распознавать!
1162
Уж будто мудрецу не виден мир невзгод?
Однако посмотри, как весело идет!
Пойми же: хорошо подходит к жизни тот,
Кто кубок жизни пьет, но горечи — не пьет.
1163
Сердечным прихотям влюбленно угождай,
По крохе дней своих сбирая урожай.
Со всех сокровищниц, куда стремится сердце,
Сбери свой урожай и сызнова раздай.
1164
Вот дело доброе. Любуешься. Но все ж
Суди не прежде, чем с изнанки повернешь.
Портных бери в пример: хотя на лицевую
Глядят, ведя стежок, с изнанки вид — хорош.
1165
На поиски того, что есть, что надевать,
Конечно, сколько-то душевных сил потрать.
Весь прочий ворох благ и взгляда-то не стоит,
А уж отдать им жизнь… Ведь это жизнь отдать!
1166
Кому завидуешь — на царство возведешь,
А кем побрезгуешь — до рабства низведешь.
Но спохватись, пока помочь посильно можешь,
Так и в беспомощном помощника найдешь.
1167
Тому, кто ни хвороб, ни голода не знал,
Кто на чужой дворец свой кров не разменял,
Прислуги не держал и сам слугою не был, —
Завидуй: с бытия такие сливки снял!


1168
В верха не лезь; вперед стремясь, других не сбей.
Отбросив яд, дари бальзам души своей.
Чтоб зло тебя на злой земле не поразило,
Злу не учись, злу не учи, зло не лелей!
1169
Лишь только пожелай, добьешься без хлопот,
Чтоб уважала знать, любил простой народ.
Прошел христианин, еврей ли, мусульманин,
Вослед им не злословь — и обретешь почет.
1170
Храни свои слова надежнее монет:
Дослушай до конца, потом давай ответ.
Тебе, при двух ушах, язык один достался,
Чтоб выслушал двоих, но дал один совет.
1171
Эй, путник! Не проспи, не проморгай свой путь,
Стрелою, без толку порхающей, не будь
Иль тем учеником плетельщика веревок:
Историю о нем в дороге не забудь!
1172
На тропах мудрости умом не умались
И на беззлобного попутчика не злись.
В себя влюбить людей мечтаешь, так старайся:
Влюби себя в людей (но не в себя влюбись!).
1173
Блажен, кто увлечен людской молвой не стал,
За шелк и за парчу платить собой не стал,
Симургом воспарил над тем и этим миром,
В развалинах сидеть слепой совой не стал.
1174
Искатель жемчуга, на трудный путь решись,
В пучину, к жемчугу, ты сам нырнуть решись.
Пусть у веревки друг, жизнь на его ладони…
Не трусь над бездною и вниз шагнуть решись.
1175
Каким ты видишь мир, таким и создавай,
Живым движением над смертью восставай.
Сказал ты: «Самому б пошевелить рукою…»
Нет, не посмеешь ты; а смеешь, так давай!
1176
Винопоклонникам — рассветы и цветы.
Сокровища — в сердцах, а кошельки — пусты.
Нас от незнания не знания спасают,
А постижение всеобщей красоты.
1177
Цель жизни — в радости. Нельзя невзгодой жить,
Без тайного тепла под непогодой жить.
Чтоб не терзаться, то, чего лишишься завтра,
Сегодня отсекай! Учись свободой жить.
1178
Не накликай беды, вгоняя сердце в дрожь,
О горестях забудь, и станет мир хорош.
Зови к себе друзей пропить последний грош,
Который в мир иной никак не унесешь.
1179
Не придави рукой могучей никого,
Обидой не ошпарь горючей никого!
Коль ты измучился по вечному покою —
Терпя мученья сам, не мучай никого.
1180
Кто в сердце мудрые начертит письмена,
Тот будет каждый миг использовать сполна:
Иль Божьей милости усердно добиваться,
Иль обретать покой над чашею вина.
1181
Стихии подчини хотя б на краткий вздох
И радостью души застань судьбу врасплох.
Спознайся с мудростью, хотя в основе нашей —
Пылинка, искорка, кровиночка и вздох.
1182
Кто беготню презрел и преспокойно жил,
Природе следовал, ее законом жил,
Везеньем полагал, что жить ему случилось,
Спокойно пил вино… Вот он — достойно жил.
1183
Толпа в суждениях подобна всем ветрам.
Дай сердцу радости, построй ее как храм,
Не выстуди ее, поверив болтунам!..
Таких и помнит мир, кто был подобен нам.
1184
Мы — солнечный росток, — ключи в корнях черны;
Свободой рождены — на гнет осуждены;
Темны — просветлены; мощны — измождены;
И ржа на зеркале, и чаша Джама — мы.
1185
Мы — мудрость древняя, мы вскормлены вселенной,
И сами стали мы ее закваской пенной.
Мы — остов Бытия и крепь его частиц.
Вселенная — лишь тень, мы — дух ее нетленный.
1186
От плоти от моей — плоть мира, круг земной.
А сердце — Духова обитель, мир иной.
Стихии, небеса, животные, растенья —
Во мраке отблески костра передо мной.
1187
Все мирозданье — плоть; душа вселенной — мы;
Связуем суть ее и лик явленный — мы.
Познать их только нам доступно; это значит,
Миров обоих центр — один, нетленный — мы.
1188
Быть целью Бытия и мирозданья — нам,
Всевидящим умом, лучом познанья — нам.
Пойми же, человек, что круг вселенной — перстень,
Где суждено сверкнуть алмазной гранью — нам!
(обратно)

Приложение

I. Хайям?..

Это почти Хайям

1189
Завесы роковой никто достичь не смог,
Предначертаний смысл никто постичь не смог.
По тропкам логики все колесим привычно,
Догадки с истиной никто сличить не смог.
1190
На что он старику, рассыпавшийся храм?
Любое по сердцу, что рок готовит нам.
Но кто честит меня пьянчугой харабатным —
Знавал ли харабат? Неужто был он там?
1191
Хмельным багрянцем роз окрасилась весна.
Под переливы флейт испей и ты вина.
Я жизнью упоен, я сердце услаждаю.
Не пьешь?! Чем угощу?.. Грызешь ты камни? — на.
1192
Хоть зельем Бытия шатер наш разорен,
Тем более вина чураться не резон.
Дивлюсь, кто продает хмельную влагу: благо
Превыше, чем вино, купить задумал он?!
(обратно)

Сомнительно, что это Хайям

1193
О Дух души моей и благо Бытия!
Воздать Тебе хвалу бессильна речь моя.
Ты — зрение мое, я прозреваю это,
Ты — знание мое, и это знаю я.
1194
Он — всех великих дел начало и венец,
И форм изменчивых, и смыслов образец.
Так, например, Адам остаться мог бы глиной —
В мир Сердца и Души привел его Творец.
1195
Со дня, как возвели для нас лазурный кров,
И завершили свод созвездьем Близнецов,
И Изначальный День свечой лучистой вспыхнул, —
Снопом лучей с Тобой связала нас Любовь.
1196
О сердце! Не спеши стенать, что одиноко
И что твоя Зухра скрывается далеко.
Сперва в разлуке скорбь ночную одолей:
Что скажешь ты Любви, не выучив урока?
1197
Мне дервиши — друзья, но я пред ними слаб,
Душа возвыситься до них и не смогла б.
Наглец! Ты дервиша почел за попрошайку!
Но перед дервишем султан — и тот лишь раб!
1198
Морщины скорбные скорей сотри со лба:
К селенью не ведет угрюмая тропа.
Как жить тебе и мне, решать не нам с тобою.
Смирись-ка лучше с тем, что нам дает судьба.
1199
Ключарь, державший ключ державных чар, — Али.
Чарующих садов души ключарь — Али.
Пресветлый государь, духовный царь — Али.
Душа рассветная, для душ фонарь — Али.
1200
Я в мире предпочел два хлебца да подвал,
Отвергнув мишуру, оковы я порвал.
За нищенство души какую цену дал!..
И в этом нищенстве — каким богатым стал!
1201
Дервиш. По имени его не знает свет.
Былым желаниям не глянет он вослед.
В пожаре нищенства горит он дни и ночи,
Но алчностью себя не допекает, нет!
1202
Кто понимает Глас божественный, тому
Все эти мелочи земные ни к чему.
Вот я, на взгляд толпы, всего лишь попрошайка:
Ведь кланяются все — одежке, не уму!
1203
Безгрешен набожный: ведь как стращаешь Ты!
А мы кругом в грехах: ведь их прощаешь Ты.
«Страданьем» он Тебя назвал, я — «Состраданьем».
Какое из имен предпочитаешь Ты?
1204
О, не скрывающий прозренья всех грехов,
Хоть каждый прячется в обманчивый покров.
Вот я — по всей земле из худших наихудший,
Но Ты и к худшему нисколько не суров.
1205
Терпи смиренно боль, и облегченье будет;
С мученьями смирись, и исцеленье будет.
Умей благодарить и за лишенье благ —
От Повелителя благоволенье будет.
1206
То Солнце, что всегда над небом есть, — Любовь.
Та Птица, что несет благую весть, — Любовь.
Любовь ли — соловьем, стеная, разливаться?
Вот не стонать, когда смертей не счесть, — Любовь.
1207
Уж вот и пик Любви, и близко торжество,
И вдруг — неверный шаг рассудка твоего.
Ты хочешь, головы при этом не теряя,
Достичь Любви? Поверь, не выйдет ничего.
1208
О Птица Дивная! Ночная пелена —
Твой сад; а блестки звезд — не россыпи ль зерна?
А это — я: взгляни в Зерцало мирозданья,
Вон та в твоей груди кровиночка одна.
1209
Вдруг ночью — глас: «Меня совсем не там ты ищешь.
Лишь там, где нет Меня, по сторонам ты ищешь.
Сумей-ка на себя взглянуть со стороны:
Я там, где ты, Я — ты! Себя же сам ты ищешь!»
1210
Мудрец: «Един во всем — единосущ Аллах».
Глупец: «Выходит, Он живет в моих врагах?»
Хоть волны на море совсем не знак волненья,
Камыш: «Оно, как мы, испытывает страх?..»
1211
Кто Истине чужды — всю ночь, вотще молясь,
Намазом заняты и не смыкают глаз.
А нам он ни к чему: мгновенье рядом с Другом
Значительней для нас, чем вековой намаз.
1212
Порою, как Муса, насмешками прибит,
Порою, как Яхья, отчаяньем убит…
Для сердца своего сбираю ожерелье,
Коплю я, как Иса, жемчужины обид.
1213
Не забегай вперед, но и отстать не смей,
Утратившим себя растяпой стать не смей.
Однажды в океан нырнув единобожья,
Лукавомыслием над ним восстать не смей.
1214
Будь добр, по-доброму смотри на все вокруг,
Что получаем мы из Высочайших Рук.
Над нищетой моей не торопись смеяться:
За это, может быть, со мной и дружит Друг.
1215
На блюде Бытия — узоры дивных стран:
Портрет Чеканщика содержит сей чекан.
Древнейший океан волною плещет новой —
Безбрежной Истины поющий океан.
1216
Саки! Твой лунный лик весь мир животворит,
Он в сердце и в моем, как и во всех, царит —
Как солнце!.. Или нет: как солнышко в росинках,
На всех — единое, и все ж во всех — горит!
1217
Саки! Твоя слюна — напиток наш хмельной.
Нам не узреть Тебя, но след мы видим Твой.
Щедры Твои уста — источник благодати,
Сто Хизров и Мессий поит родник живой.
1218
Начало. В небе диск помчался золотой.
Конец. Прекрасный мир рассыпался трухой…
Нет, силой разума не охватить такое,
И для сравнения нет меры никакой.
1219
Как изумляет нас кружение небес!
Загадками полно движение небес.
Идет во все дела вторжение небес,
Но как обжалуешь решение небес!..
1220
Земля и небеса добры вначале были,
В избытке радости, а не печали были.
Но испокон веков грызня, скандалы были,
Вопросы тщетные: «Чего им мало?!» — были.
1221
Где два-три неуча сойдутся за столом —
Верхи премудрости на поприще земном! —
В осла преобразись, не то ослы потом
Любого не-осла ославят — кем? — ослом.
1222
Не слыша мудрости, что ж мудреца бранить!
Медяшке золото в цене не уронить.
Представь невежду — псом, ученого — рекою.
Собачьим языком реки не осквернить.
1223
Мужчина только тот, кто пемзой черных дней
Сдирает ржавчину и грязь с души своей.
На то и мужество: чем чище, тем трудней,
Светлее белизна — заметней пыль на ней.
1224
В любви, и только в ней, вся наша красота.
Лишившийся любви — последний сирота.
А кто вином любви омыть не хочет сердце,
Тот отличается не многим от скота.
1225
Кагану, кесарю и шаху — блеск дворца.
Для праведника — рай, и ад — для подлеца.
Невозмутимый лик — привратнику Эдема.
А нам — возлюбленных прелестные сердца.
1226
Да что с красавицей? Твой Ангел неземной
Преобразился вдруг: шайтан перед тобой!
Понятно, что сбежишь: огонь зимой приятен,
А нынче адский пыл — ну как тулуп весной.
1227
Бровям твоим легко пленять сердца у нас:
Глаза избегались, по воле их кружась.
Прекрасный трон бровей превыше глаз-прислужниц
Настолько, что тебе на них не вскинуть глаз!
1228
Затеют проверять твои счета, ходжа, —
Как шило вылезет подчистка та, ходжа,
И Суд начнет допрос: что значит то, что это?
Сегодня думай, честь иль срамота, ходжа!
1229
Фальшивый золотой здесь не найдет своих,
Из Дома Радости изгнал наш веник их.
Из харабата шел и пел старик мой стих:
«Не спи, а пей вино, живой среди живых!»
1230
Саки! Я обожжен печалью по тебе.
Не хмелем сокрушен — печалью по тебе.
Прохожим кажется, я с чашею сражался.
Бог с ними! Я сражен печалью по тебе.
1231
Коль жизнью ты спален — простой совет поймешь
И станешь сведущим, любой секрет поймешь;
Когда лишился ты возлюбленной — отыщешь
Подспорье для души, коль вздохи флейт поймешь.
1232
Кто вспыльчив, подловат, дурак и пустозвон,
Не пей вина с таким, а то сплошной урон:
Сперва всю ночь бузит, попойкой возбужден,
Потом весь день скулит, прощенья просит он.
1233
Пошел вчера к ручью с красавицей побыть
И алого вина под звездами попить…
И вот из тьмы встает жемчужница рассвета,
Из перла страж зари выходит зорю бить.
1234
Душа моя! Вина! Печален сердцем я,
Очиститься хочу от тягот Бытия.
Колышется трава над пылью… Поскорей же,
А то окажется, что эта пыль — моя.
1235
Хоть иудеем ты, хоть правоверным будь,
Все это внешнее. Душе важнее суть.
Коль ты прямей стрелы — лети в любую веру!
А если крив, как лук, — куда?.. В колчан заткнуть?
1236
В траве о чем ручей журчит, свеча Тераза?
Подай вина! Зарок уж нарушать, так сразу.
На чанге подыграй воде, журчащей так:
«Уйду — и снова здесь не окажусь ни разу».
(обратно)

Предположительно — подражания и подделки под Хайяма

1237
Порой, чуть высветлит развалины заря,
Встречаю ворона над черепом царя.
Сидит, на все лады покойника журя:
«Вот видишь! Ты ушел, не взяв и сухаря».
1238
Я видел ворона на древней башне Рея.
Он перед черепом сидел Хатема Тея,
И вот что каркал он: «Создатель! В нищете я —
Подай! А то просить хотел Хатема Тея…»
1239
В намазе и посте аскет года проводит.
Двухлетний хмель найдя, влюбленный сумасбродит.
Но вот неясно: Друг кому из этих рад?
Всяк заблуждается, кто свой ответ приводит.
1240
Любовно вылепит и духом наделит…
Но вскоре талисман разбит и позабыт.
И хоть бы кто спросил у труженика Рока:
«Зачем-то созданный — за что же вдруг разбит?»
1241
Во власти Вышнего, Его игрушки — мы.
Конечно, Он — богач, а побирушки — мы.
Из дверцы — по Дворцу (и что за лицедейство?),
Толкаясь и спеша, мчим друг за дружкой мы.
1242
Саки! Познание — священное вино,
Не знавших знания лишать его грешно,
Незнающий живет и трудится бесцельно.
Познание как цель живущим суждено.
1243
Такому снадобью для стольких мудрецов —
Доколь вину страдать во мраке погребков?
До тех неужто пор (вот было бы обидно),
Когда ему краснеть на пиршестве глупцов?!
1244
Я нарыдался всласть. Неси мне чашу, кравчий.
Уж мир насторожил ловушку нашу, кравчий…
Подай вина! Хотя б остаток дней — нельзя
Пускать нам на ветер. Неси же чашу, кравчий!
1245
Саки с наполненным сосудом лучезарным,
Неоценимый миг дарует Государь нам.
Будь весел! Нам простит проступок Тот, Кто дал
Вино святое всем созданьям благодарным.
1246
Ты не стесняешься. «Хочу!» — и весь твой сказ.
И что тебе Его запрет или приказ…
Ну ладно, допущу: весь мир возьмешь ты в руки.
Что дальше? Выпустишь, как и любой из нас?
1247
Те, кто духовный мир как тайну берегут,
На вид бездельники. Но уж таков их труд.
Без горестей Любви жилось бы горько тут —
Дорогами Любви всю жизнь они идут.
1248
Уединение кто полюбить не сможет,
Тот тяжкой будничной тоскою занеможет.
Несвязанная мысль восторгом нас дарит,
Земные привязи людское горе множат.
1249
О сердце! Позабудь, что нам про хмель напели:
Для веры, для ума урон — да неужели?
Ты душу усладишь, испив вина в саду,
Где розе соловей поет свои газели.
1250
О сердце! Радости не стало? Веселись!
Вогнали знанья в грех? Невеждой объявись.
А хочешь избежать обиды от злодея —
Как пери, от людей скрывайся и таись.
1251
О сердце! Что за страх, откуда слезный взор?
С чего глядеть на смерть, как тополь — на топор?
Святая простота, гулена, будь же весел!
Там — отряхнешь с себя земных забот позор.
1252
Пускай ты — Арасту, премудростью обильный,
Великий цезарь ты иль богдыхан всесильный, —
Вином в стекле витом укрась к могиле путь.
Заявишь: «Я — Бахрам!» — послышится: «… Могильный».
(обратно)

Это почти наверняка не Хайям

1253
Художник удалял шершавости литья,
Из Хаоса вязал структуру Бытия,
Слова слагал из букв, частиц и междометий…
Частицы стали — мной, частицей мира — я.
1254
О, в грозных небесах шагов победный гром,
О, взвившийся халат, поднявший ветр кругом!..
Потом — от властного прикосновенья пальца
Горит клеймо луны на полотне ночном.
1255
Ни мудростью Твое величье не объять,
Ни разумом Твое бессмертье не понять.
В познании Тебя никто не преуспел бы —
Сколь от Тебя далек, успеть бы распознать!..
1256
Вот удивительно: кто путь узрели Твой,
Те попросту никто в глазах толпы слепой.
Еще загадочней: кто верою проникся,
Тот за безбожие шельмуется толпой.
1257
В теснине окажусь — Ты в тот же миг узришь,
Вслепую забреду в глухой тупик — узришь,
В беде отчаянный безмолвный крик — услышишь,
А если я лукав, в мольбе двулик — узришь.
1258
Вон — Ты, всех государств всесильный Господин,
А вон — в пути к Тебе влюбленный раб один.
Я Слово Истины молитвой повторяю:
«Погибнет мир земной, но вечен Властелин!»
1259
Ты Сулейманов трон вручаешь голытьбе;
Ты сироту влечешь к пророческой судьбе…
Но отчего меня, Господь, овеять ветром
Из Сада Милостей задумалось Тебе?
1260
Господь! Ты бережешь меня от козней Рока,
О неприятностях не говоришь до срока,
И если уж никак беду не обойти,
Стараешься, чтоб я не пострадал жестоко.
1261
Саки! В ковше Твоем весь мир — лишь пузырек.
Сто Храмов Духа въявь сошлись на Твой порог.
Немыслимая честь — дойти до Храма Духа!..
Почетна даже смерть в пыли святых дорог.
1262
Саки! Как хорошо от взгляда Твоего,
Как сладостны плоды из Сада Твоего!
Твое пресветлое и любящее сердце —
Как чаша Джамова для чада Твоего.
1263
Божественным письмом расписан прежний мрак;
На стан возлюбленной похож был первый знак.
«Алеф» — «один» — теперь стократ выводят дети
Свой самый первый знак, везде на свете — так.
1264
Дух мира — Истина, и зримый мир — лишь тело.
Сонм ангелов считай его глазами смело,
Стихии — кровью, свод небесный — костяком…
Единство Бытия опровергать — не дело.
1265
О ты, шлифующий шагами небосвод,
О вестник Джебраил, был дивен твой приход!
Ты стал посредником меж разумом и Богом,
Когда, слугу Творца, узрел тебя народ.
1266
Как можешь — Господа, о сердце, познавай,
Как тяжко б ни было, пути не прерывай.
Оковы серебра и золота сбивая,
Иди! И «ла Аллах илля Аллах!» взывай.
1267
Чтоб Истина тебя отметила: «Мой сей!» —
С ног сердца надо снять сандалии страстей,
Путь вызнать у души и восходить на ощупь
На истинный Синай, как новый Моисей.
1268
Меня тот червь изгрыз, по виду мал и слаб,
От коего страдал Айюб, Господень раб.
Но не стенал Айюб: рыданьям радо небо,
Лишь повод дай — и месть его друзей ждала б.
1269
И гору тяжкую искупит легкий мох,
И сто грехов любых один искупит вздох.
Где милости один попросит, там прощенье
Десяткам грешников, взглянув, дарует Бог.
1270
Прочь доводы ума, все прежнее забудь
И сердцем устремись, как тот бродяга, в путь.
Осмелясь пировать у Каландаров Сути,
Освободи себя, хмелен и весел будь.
1271
О, сердце! Вот вино божественных идей,
Храни, не продавай, прильни губами, пей!
Не надо, как ручей, журчать о треволненьях,
Учись глубокому безмолвию морей.
1272
Честь береги, ходжа, так и в чести помри,
К привалу устремлен, еще в пути помри.
Но если ты Любовь не сделал метой жизни,
Чем жизнь унылого скопца вести — помри!
1273
Коль ты гордыню сам стреножишь — ты мужчина.
Коль над собою власть устрожишь — ты мужчина.
Уж это ль мужество — упавшего пинать!
Коль встать упавшему поможешь — ты мужчина.
1274
Не знаниям почет, не в этом человек,
А вникни, как блюдет заветы человек.
Коль нарушать начнет обеты человек, —
Пусть важным предстает. Но это — человек?
1275
Средь добрых — силой злой остерегайся стать,
Затеявшим разбой остерегайся стать,
Подкупленным жратвой остерегайся стать,
Кичащимся собой остерегайся стать.
1276
Я в Тусе ночью был. Развалины мертвы.
Лишь где гулял павлин, мелькнула тень совы.
«Какую тайну вы, развалины, храните?»
И донеслось в ответ: «… у-вы… у-вы… у-вы!..»
1277
О благостях Судьбы блажные голосят.
Не слушай. Взяв вино, уйди с подругой в сад.
Сегодня выпавший из мамкиной утробы —
Увидишь, завтра уж полезет в бабий зад.
1278
Не знаю, с солнцем лик сравнить или с луной?
Не знаю, сахар уст — песок иль кусковой?
Стройнее — кипарис иль этот стан прелестный?
Не знаю, гурия — наш мальчик? Иль — земной?
1279
Не лик твой — белизна жасминов майских въявь,
Не локон — аромат краев китайских въявь,
Не зубы — жемчуга в рубинах райских въявь!..
Вон у дверей — не я ль? — кто ищет ласки въявь.
1280
«Как вспомню, — говорят, — луга весной… Восторг!
А тучи!.. А в саду звенят струной — восторг!
Над розой соловей, а там другой — восторг!»
Глупцы! С подругой бы, тогда такой восторг!
1281
На скатерти Судьбы где сахар, там и соль:
Любовь без слез-разлук сладка уже не столь.
Хоть, правда, никогда день не бывает в радость,
Зато наверняка любая полночь — боль.
1282
Во имя щедрых роз — подай-ка мне дирхем!
Мне вешнее вино желанно, как и всем.
Эй ты, напыщенный: учен, ума палата —
Никчемный ты, ходжа, коль ты не щедр совсем.
1283
Рок научил тебя разбою — ну и как?
Плач обездоленных тобою — ну и как?..
Не поразить тебя предсмертным стоном жертвы;
Живи — но с проклятой судьбою. Ну и как?
1284
Кузнец-мальчишка был неопытен и мал,
Взамен подковы дас к копыту примерял.
Не он ли лунный серп, похожий на копыто,
Подковы не найдя, тарелкой подковал!
1285
Неужто грозных бурь боится океан?
Ты — человек. Ищи людей средь обезьян.
Добро плодиться злом, а зло добром — не может.
В поступки их вникай: где правда, где обман.
1286
Как шашки по доске, так по чужбинам мы;
То парами, то врозь, пока не сгинем мы;
Трещим под колесом — под небом синим мы;
Тщету путей земных вот-вот покинем мы.
1287
Вслед юности гляжу — лихому табуну,
Который мне вдыхать оставил пыль одну.
Мой стан, прямей стрелы, теперь как лук согнулся,
За посох я держусь — как тетиву тяну!
1288
Жаркое день за днем вкушающий — уйдет,
С изысканным вином вкушающий — уйдет.
Дервиш, из чашечки для скудных подаяний
Болтушку перед сном вкушающий, — уйдет.
1289
Кому там барабан охотничий рокочет?
То сокола с небес вернуть охотник хочет.
Зачем стремятся ввысь распахнутые очи? —
Сужденную судьбу узреть из здешней ночи.
1290
О, свыше прозванный: Махмуд и Мохаммад!
Служение тебе превыше всех наград.
Тот не изведает глотка из кубка Смерти,
Кто был из твоего пригубить кубка рад.
1291
О Величайший! Ты — и в мире том, и тут.
Для нас ты — Мохаммад, для вечности — Махмуд.
Пред морем нежности привязываю сердце,
Под взором ласковым из глаз ручьи бегут.
1292
Правитель царствия пророков — кто он? Ты.
Вожак сквозь заросли пороков — кто он? Ты.
Оценщик горестных уроков — кто он? Ты.
Оплот отшельничьих зароков — кто он? Ты.
1293
Десять разумов, девять шатров, восемь уровней рая,
Семь блуждающих звезд, шесть сторон я как книгу читаю:
«Бог пять чувств и четыре опоры триадой души
В двух мирах увенчал лишь однажды — тебя создавая».
(обратно)

Источники для «ответов» Хайяма и «ответы» Хайяму

1294
Жемчужины любви растут в морях иных.
Влюбленные приют найдут в мирах иных.
У птицы, что клюет зерно любви печальной,
Гнездо — вне двух миров, оно — в горах иных.
1295
Не делавший добра, наделавший нам зла!
Чтоб Истина тебя доверьем облекла?!
Не жди прощения! И никогда не будут
«Безделье деланьем, безделицей дела».
1296
Легко же оправдал, что ты кругом в грехах!
Такого болтуна не видывал Аллах.
Сочтя всеведенье истоком прегрешений,
Ты — рядом с мудростью! — остался в дураках.
1297
В бокале, думает, он сердце отыскал,
И шага не пройдя, считает, что устал,
Познать и аскетизм, и радость благочестья
Он как-то упустил… Ну что ж, ходжа, привал.
1298
Мы — фляги, если дух с вином отождествишь.
Любой из нас — камыш: стенаешь — песнь творишь.
Ты знаешь ли, Хайям, что в сути человека?
Как лампа, ты внутри светильника горишь.
1299
Хайям! Да, плоть твоя — узорчатый шатер —
Для духа твоего жилище с давних пор.
Однако в путь позвать придет посыльный Смерти
И — свалит твой шатер. Вот весь и разговор.
1300
Дружище! Даже так, для красного словца,
Уместно ль говорить про «место для Творца»!
Спроси себя: а где душа моя таится? —
И отповедь мою постигнешь до конца.
1301
Хайям! В шатре небес, в глухой голубизне
Где дверь, чтоб ты спросил, чтоб был ответ извне?
Ты в кубке Бытия как пузырек в вине.
Их столько показал Всевышний Кравчий мне!
1302
Пока ты любишь уст вишневый самоцвет,
Пока, заслышав най, готов бежать вослед,
Бог видит: ты — дитя, любитель погремушек.
Пока не бросишь их, тебя как будто нет.
1303
«Молельный коврик чтить пристало лишь ослам:
Ханжи и плуты в рай ползут по тем коврам».
Но те ослы — в цене: из клочьев драной шкуры
Чеканят золото, всучаемое нам.
1304
Доколе над землей кружиться небесам,
Дотоле и зверью плодиться по лесам.
Пока внимаем мы небесным письменам,
Должны мы исполнять предписанное нам.
1305
Не хмурься! Над землей — кружиться небесам,
Легендам о тебе — кружить по городам.
Пока планетам плыть кругами вековыми,
Тебя оберегать предписано векам.
(обратно)

Посвящение Хайяму

1306
Свою любимую — которой равных нет,
Которая во тьму собою вносит свет, —
Чтоб дивной красоте владыки поклонялись,
Пером смиреннейшим живописал поэт.
(обратно) (обратно)

II. Варианты

26 (4)
В обличии — твоем, а не каком-нибудь.
29 (3)
Влюбленно красоту вбирая дни и ночи
50 (3, 4)
Мгновенно все, что здесь; нетленно лишь возмездье.
Ты царство вечное на миг не променяй!
133 (1, 2)
Растенье Истины, как видно, не найти;
Сдается по всему, мы не на том пути.
140
Оставил я мечты, закрылся на засов
От благодетелей — ничтожеств и столпов.
В мечети ль суфий — я? Монах ли иноверец?
Ведь он — такой, как я… Но сам-то я — каков?
171 (3)
Небесным пламенем глаза нам выжигают…
189 (3, 4)
По шахматной доске немного поплясали,
Но кончилась игра — и снова в сундучок.
194
Когда бы сам решал, я б не пришел сюда;
Но если б сам решал, и не ушел туда.
Уж лучше, чем бродить среди развалин мира, —
Ни здесь бы я, ни там, никак и никогда.
202
В любви доступно ль нам слияньем душ блеснуть?
Дано лишь мудрецам слияньем душ блеснуть.
Пока не выплескан, себе плесни чуть-чуть:
За всеми ты пришел; за всеми завтра в путь.
* * *
В любви доступно ль нам слияньем душ блеснуть?
Спроси у стариков: согласны ли? Ничуть.
Всех порознь — и тебя — судьба спешит сглотнуть:
За всеми ты пришел; за всеми завтра в путь.
220 (2, 3)
Возней добра и зла себя губить нельзя.
У нас с тобой дела… Дела у нас с тобою —
230
Будь славен Человек — вершинное творенье,
Дарящий всем любовь, лишь Сатане — презренье.
Все тайны естества Творец вручил — тебе!..
Подумай, дорогой. Похоже, ты в сомненье.
241
Невежда! Явью нам воплощено Ничто,
«Девятым небом» — там — водружено Ничто.
В юдоли горестной рожденья и распада
Мы — рябь на Времени, но и оно — ничто.
246
Тот — ревностный, а тот — с сомненьем пополам…
Путь веры для себя ты избираешь сам.
Однажды вдруг, боюсь, любой из нас услышит:
«Вы заблудились! Путь лежит ни тут ни там!»
266 (1)
Невзгоды — временны. Перед судьбой не трусь.
293 (4)
Чуть отхлебнул вина, и — вдрызг! — любой зарок.
306 (1, 2)
У гончаров судьбы я побывал вчера,
Над глиной что ни день колдующих с утра.
308 (3, 4)
Во славу Господа — в подолы небосвода,
Во глубину земли — творимые идут.
311 (1)
О Ты, Чьей сущности никто постичь не смог!
323 (3)
Присядем на траву!.. Не долго ждать придется,
329 (3, 4)
Сей мир убыточен Тебе и правоверным;
Вкусней бы стряпал Ты, барыш бы он принес.
330 (3)
Ведь наш прекрасный мир — недолгая забава;
346
Теперь нельзя сказать, что я баклуши бью:
Кумирни я отверг и на божков плюю.
Вином, возлюбленной украсить ночь свою
Неужто так бы смог в аду или в раю?
363 (2)
Был адским выходцем иль царствует в раю?
* (1, 2)
Не знаю, из кого слепили плоть мою:
В аду он мучится иль нежится в раю?
369 (1, 2)
И грудь мою, печаль познавшую, прости,
И душу, с сердцем в плен попавшую, прости!
* (1, 2)
Мечту мою, печаль познавшую, прости,
Господь! И сердце, в плен попавшее, прости!
371 (1, 2)
Ты зримым сделал здесь, и привечаешь Ты,
Хранишь меня, растишь и просвещаешь Ты.
393 (2)
Да и мечты твои у мира не в чести.
405 (3, 4)
Влюбленных и пьянчуг коль верно в ад изгонят,
То человек тебе не встретится в раю.
420
Похоже, ворох тайн ты разберешь едва ль,
Уловку мудрую ты сам найдешь едва ль:
Вином рубиновым и здесь ты рай устроишь,
А в настоящий рай ты попадешь едва ль.
421 (1, 2)
Все в мире сделаешь, лишь весел будь, трудясь.
Вот луг: для праздника, для радости укрась.
431
Саки! Прекрасного вина налей-ка мне,
Живого, страстного вина налей-ка мне, —
Чьи пузырьки, как цепь, опутывают ноги
Лишенных разума, вина налей-ка мне!
435 (1, 2)
Смотри! Пока тебя ласкает мир живой,
Лишь о хорошем вздох он должен слышать твой.
436 (4)
Лишь каплю отплеснув, до капли выпивай.
443
Везде Твои силки, Ты в них манишь меня,
Притом грозишь убить, коль полонишь меня.
В силки поймав, убив доверчивую жертву,
За что ослушником Ты заклеймишь меня?!
448 (2, 3)
Неужто на нее рука бы поднялась?
А юную красу — как может мирозданье…
449 (4)
«Обратно — пей вино! — не пустит мир иной».
457
Твоей любви ко мне и нежности Творец
Былые рай и ад принял за образец.
Рай — это пиршество, а что за пир без хмеля!
Какой еще мне рай? И где он, тот дворец?
480 (3, 4)
По планам бы своим возвел иное небо,
Где были бы сердца свободными всегда.
491 (2)
Сумел залить огонь в заждавшихся очах.
* * *
Саки! Какой глоток ты выплеснул во прах! —
Залил огонь тоски в пылавших там очах.
А ты по-прежнему простым вином считаешь
Струю живой воды! Прости тебя Аллах!
499 (3, 4)
А нам-то каково? Его запрет и воля
Просты как будто бы: «Склонись! Не упади!»
* * *
Власть бестолковую подальше обходи.
Ведь почему душе так тягостно в груди?
«Пей зелье!» — слышит плоть. «Душа! Блюди запреты!»
Ну да, легко сказать: «Склонись! Не упади!»
518 (3)
По краю пиалы волшебный стих начертан,
525 (1, 2)
Я болен, и меня любимая корит,
Считает, от вина такой плачевный вид.
548 (3)
Держать в бесчувствии приходится мне душу,
* (3)
От самого себя ищу освобожденья,
549 (3)
Пускай про ад и рай болтают что угодно:
556 (3)
Саки, держа кувшин, замрет под звуки песни:
571
Секрет от подлецов упорно прячешь ты,
И тайну от глупцов упорно прячешь ты.
Смотри, для всех людей ты трудишься — как можно?
От всех людей лицо упорно прячешь ты.
576
Эй, трезвенник, уймись! Веселье — не разврат;
Коль ты зароки дашь, и я заречься рад.
«Вина не пью!» — кричишь, и тем добился славы,
Которая, поверь, позорнее стократ.
579
Слезу влюбленного ронять во прах — не смей,
Лишь кровью истекай печальною своей,
Пролей на землю кровь двух тысяч покаяний,
Но ни глотка вина на землю не пролей!
603
Уймись, не жадничай. Богатства ни к чему:
Добро и зло судьбы равно влекут во тьму.
Успей вина испить, погладить милый локон:
Миг — и вину конец, и веку твоему.
620 (3, 4)
С похмелья чуть живой, куда стремлюсь наутро:
В мечеть? Во храм?.. Да нет, к любовнице, к вину!
623 (1, 2)
Не забывать вино, не убивать минут:
Пусть вера, сердце, ум — веселыми живут!
632
Лепешка хлебная, вина кувшин-другой,
Бараний окорок, — и вишни над рекой,
И луноликая, и радость, и покой…
Султану власти нет устроить пир такой!
639
Вот мы, подруги, хмель и этот ветхий дом.
Долой дурман надежд и страха пред Судом!
Одежды, сердце, дух в заклад за хмель сдаем.
Прочь путы воздуха, земли, воды с огнем!
* * *
Вот мы, вино, певец, без крыши ветхий дом.
И дух, и ум, и честь в долгу перед вином.
В нас плещется вино, мы плещемся в вине ли?..
Неужто мы в дому? В кувшине, да в каком!
642
Печали мира — яд, вино — целитель мой,
С которым не страшусь отравы мировой.
С зеленым юношей на зелени валяюсь,
Пока мой прах не стал зеленою травой.
647
В мечеть я для себя добра искать хожу,
Но — Боже! — не намаз я совершать хожу.
Здесь как-то повезло украсть молельный коврик,
Он обветшал уже, так я опять хожу.
657
Наш праздник подошел и воссиять готов
Невестой молодой.
У виночерпия кувшин опять готов,
Багрянцем налитой.
Узду намаза и намордник воздержанья
Опять, как и всегда,
С ослиных этих морд наш праздник снять готов.
Ой-ой, беда! Ой-ой!..
675
О сладостный кумир, напомнил нам рассвет:
Недопит кубок наш, напев наш недопет.
Сто тысяч — как Джамшид! — царей минувших лет
Песками занесло теченье зим и лет.
687 (3)
Ведь и минуты ждать не станет вестник Смерти,
* * *
Проснуться поспеши, вина хоть раз хлебнуть:
Судьба еще беды заставит нас хлебнуть.
Жестокий небосвод однажды так подстроит —
Не сможешь и воды в последний час хлебнуть.
688 (3, 4)
Судьба! Всех недругов ко мне настолько злее,
Что ты — приятелю бесчестному сродни.
690 (3, 4)
И кубки прихвати: кто пьет с утра хмельное,
Тому не страшен ад, тому не нужен рай.
692
Под власяницей мы кувшин вина укрыли;
Для омовенья нам — щепоть трущобной пыли.
А вдруг да в кабаке отыщем мы в пыли
Года, что в кабаках когда-то распылили!
708
Коль этот храм — для нас, но только на словах,
Грех упустить любовь и чашу на пирах.
Зачем, о прах иль Бог, надежды мне и страх?
Я все равно уйду, хоть Бог царит, хоть прах.
* * *
Коль бытие — для нас, но только на словах,
Грех упустить любовь и чашу на пирах.
Быть юным, чахнуть ли — зачем лелеять страх?
Что мне, когда уйду: мир юн или зачах?
710 (3)
Испей вина! Не жди, нам не удвоят жизни;
716
Встань! Руки отряхнем от суетных затей,
Нам путы локонов и музыка — милей.
Не прячась пьем вино, пьем прямо в харабате.
Бутыль молвы о нас — на свалку, и разбей!
* * *
Красотку за подол поймать, да поскорей,
Пропить былую честь — заведомо честней.
За пиалу вина продай молельный коврик,
А славу гордую — на свалку, и разбей!
717 (3)
Лишь этим и живи, и ни к чему стесняться!
722 (3, 4)
Взгляни, как зелен луг под юношей зеленым:
«О, глупый! Топчешь прах, что зеленью взошел».
* * *
Под мартовским дождем торжественно расцвел,
Чтоб грусть унять твою, вчерашний суходол.
Взгляни на луг, вино, на юношей зеленых,
О ты, не знающий, что зеленью взошел!..
723 (4)
Навстречу взглядам туч глаза отворены.
* * *
Весенним ветерком луга обновлены,
Навстречу взглядам туч глаза отворены,
Сияньем рук Мусы сады озарены,
Дыханием Исы поля увлажнены.
736 (3)
Вина! — пока темно. Скорей! — пока не в путь.
* (1, 2)
Придет такая ночь — и в очи не взглянуть!..
Давай плясать! Печаль растопчем как-нибудь.
767 (3, 4)
В тот день, как нас несли в кабак кредитоваться,
И должен был звучать заупокой, саки.
768 (4)
Увидишь ночью вдруг, что мера-жизнь — полна.
776 (3, 4)
Ну нет, я от вина не стану отделяться!
Кувшин на голове. Считайте, я — петух.
779 (1, 2)
Святых по внешности не угадать, саки,
Совсем не напоказ их благодать, саки.
783 (3)
Но розы расцвели — мои зароки где же?
788 (1)
О мой чистейший хмель, небесно-голубой!
* * *
О мой шербет — вино, баюкатель ты мой!
Так пылко я влюблен, так упоен тобой,
Что издали меня приветствует прохожий:
«Почтенный дядя Хмель, откуда ты такой?»
792 (4)
Замечен где-нибудь? Не сделал что-нибудь?
798
Ну что ж, коль хочется, возьми над миром власть,
Сокровищницы вскрой, себя и трон укрась.
Ты станешь, редкостный, похож на снег в пустыне,
День поискрясь, и два, и три, и… испарясь.
805
«Не то пришло!..» И что, желтеть лицом своим?
«То не пришло!..» И что, чернеть нутром своим?
Чем плакать, пользуйся взахлеб добром своим,
Пока не вздумал рок сверкнуть серпом своим!
812
Круженье Бытия, коль нет вина, не в радость;
И без иракских флейт сама весна не в радость.
Мы, пасынки небес, оправдываем жизнь
Подругой и вином, а так она не в радость.
813 (1, 2)
О сердце! С мира взяв, о чем мечтало всласть,
Сполна за доброе застолье расплатясь,
* * *
О сердце! С мира взяв, о чем мечтало всласть,
Богатым сделай дом и праздностью укрась,
В юдоли горестной рожденья и распада
День-два попировав — и мирно удалясь.
832 (3)
Вот прялка женская давно б народ одела,
845
Любовь — страна пустынь, и я бежал по ней,
И негры жуткие — две тысячи смертей —
С безумной яростью все как один кричали:
«Ты чашу наклони! Но капли не пролей!»
929 (1)
Саки! Коль я к груди красавицу прижму,
932 (1)
Все! Я с разлучницей-тоскою не знаком,
934 (3, 4)
И — хоть такую речь назвали б непристойной —
Я буду хуже пса, в иной поверив рай.
976 (1, 2)
Ночами небеса латают жизнь-белье,
Во тьме недоглядев, что воротник — рванье.
994 (1)
Над книгами зачах, измучен я постом.
1001 (2, 3)
Шутя творенье-перл сверлил любой простак.
Но каждый видимость за очевидность принял.
* (2, 3)
Жемчужины наук сверлили кое-как;
Любой попал впросак со всем своим искусством.
1003 (1)
Какие умницы до нас прошли, саки!
1006
О сердце! Истина и та — словечко, звук;
Зачем же столько пить отраву бед и мук?
Уймись! Не вырваться из беспощадных рук.
Разбитое судьбой не воскресишь, мой друг.
1007 (4)
Обратно нет пути, коль путь не завершил.
1014
Я столько по горам да по степям кружил!..
Вращаясь, небосвод дела мои крушил.
Единственная жизнь пришлась на время злое:
Ну, раз неплохо жил, а в общем — разве жил?
1031 (3, 4)
В тот час, как в забытьи, счастливый вздох издам,
Тотчас пора искать, от бедствий скрыться где бы.
1039 (2)
Друзей упомянуть: обман, подлог, и все.
1057 (3, 4)
Когда-нибудь, кумир, для жаждущих в пути
На глиняный кувшин сумеем мы пойти.
1061
Дела здесь никому наладить не дано.
К желаниям твоим глух этот мир давно.
Еще б винца, саки! Уважишь иль откажешь,
Но рухнуть так и так вселенной суждено.
1062 (2)
А мы свои труды бесплодными сочтем.
1069 (1)
О, старость! — кипарис без листьев и корней.
1074 (1, 2)
Наш мир — солончаки. Источники пусты,
И в жажде, человек, пьешь эту горечь ты.
1080 (4)
Свалил их раньше нас необоримый хмель.
1082
О, задолжавшие Семи и Четырем!
От Четырех с Семью спасенья не найдем.
Испей вина! Твержу тебе тысячекратно:
Сюда возврата нет, когда уйдем — уйдем.
1089 (1)
Грусть — чашей весом в ман я убивать хочу,
1095 (1, 2)
Вина во цвет зари подай, кумир, сюда,
Багряным соком роз окрась мои года.
1104 (3)
Да хоть родник Земзем, да хоть вода живая,
1105 (3)
Но вот пришла пора подбить итог делам,
* (3)
Но око мудрости прорезалось во мне,
* * *
Я прежде хвастался: дается мне любая
Загадка ль на небе, задача ли земная.
Но око мудрости прорезалось во мне,
И вижу: жизнь ушла, а ничего не знаю.
1109
Вот так и ты уйдешь, обманутый кругом
На радужную жизнь похожим миражом.
Ты в жены ветер взял — а зажигаешь свечку.
По хлябям странствуешь — ну как построишь дом?
1113 (4)
Во прахе погребка легко найдут меня.
1117 (1)
Взгляни: бутоны роз разнежились в тепле…
1122
От Смерти убегать когда устану я,
С корнями выдернут из жизни стану я,
Молю вас на кувшин пустить мой прах несчастный:
Наполненный вином, а вдруг да встану я?
1124
Потомков приведут, мой склеп покажут им,
Припомнят мой завет и перескажут им:
«Здесь глиной станет прах — вином его размочат,
И вот, наполнив хум, пускай замажут — им».
1127 (1, 2)
К чему он, урожай невыносимых мук?
Да, мы — посев небес; уж ниву жнут вокруг.
1144 (3)
Ну что ж! Хотя б вином наполни кубок свой.
* * *
Искатель истин, ты истратишь век земной:
Вот-вот они в руках, и снова — ни одной…
Хоть кубок удержи, воистину ручной,
И жизнью насладись — ни трезвый, ни хмельной.
1163 (3)
Вникай, угадывай, к чему стремится сердце,
1173 (3)
Кто, как Симург, один парит над Каф-горою,
1175 (3)
Сказал ты: «Самому б не шевельнуть рукою…»
1189 (3)
Семидесяти двух мне жалко лет убитых:
1191 (3)
Я жизнью упоен. Да здравствует напиток!
1301
Хайям! В шатре небес, в глухой голубизне
Не балуют тебя ответами извне.
Хайямов — тысячи. Вы — пузырьки в вине.
Вон сколько пены сдул тот Кравчий в вышине!
(обратно) (обратно)

Примечания и комментарии

Источниками переводимых рубаи были в общей сложности около 30 рукописей (в фотокопиях) и книг, в том числе названные в сносках к вступительной статье зарубежные и отечественные издания.

Шестистопный ямб — размер, самый близкий к оригиналу и по количеству слов, и по числу слогов. Строка рубаи имеет несколько десятков ритмических вариантов, что дает переводчику право в случаях острой необходимости делить строку цезурами на три части вместо привычных двух, смещать ударения и т. п.

За единичными исключениями, в переводах расстановка рифм такая же, как в оригиналах (где на три, где на четыре строки); почти всегда воспроизведен редиф (повторяющееся слово после рифмы) — если редифом является не служебное, а смысловое слово; в большинстве случаев передано и расположение внутренних рифм и созвучий. По возможности сохранены и поэтические приемы Хайяма: многократное повторение какого-либо слова, рефрены и параллелизмы, обыгрывание дополнительных смыслов слов, каламбурные созвучия, применение пословиц и т. п. Чтобы соблюсти этот комплекс требований, для многих четверостиший были опробованы десятки вариантов перевода.

Однокорневые рифмы — авторская игра, в ряде случаев она тоже воспроизведена. Здесь переводчик шел на риск: в русском стихосложении такие рифмы осуждаются.

Сохранены все особые приметы четверостиший: обращения к виночерпию (саки), применения Хайямом собственного имени и имен легендарных героев и царей, названий местностей и городов, а также случаи перечисления Четырех стихий.

Читатель, несомненно, заметит дословные повторения отдельных строк (иногда — частей строк) в различных четверостишиях и в их вариантах. Это было предметом особой заботы переводчика: все случаи таких дублирований в оригиналах выявлены и почти всегда воспроизведены; на большинство дублирований указано в примечаниях — в виде перекрестных ссылок. Такие повторения появлялись не только по вине средневековых переписчиков, нередко это — авторские самоцитирования.

Сопоставление с известными переводами дается здесь лишь тогда, когда нужно понять причину различных прочтений четверостишия.

В первых девяти главах расстановка стихов приблизительно повторяет ту последовательность, в которой они (как предполагает переводчик) создавались автором. Разбивка их на главы отражает путь Хайяма от искреннего воспевания Творца, через суфизм, через нигилистический период к сомнениям, постепенно перерастающим в бунт против шариата и Божественной воли, путь поэтапного формирования хайямовского учения. Особняком стоит глава «Коль не сама Любовь, то, право, кто же ты?..» — любовные стихи, органически сложившиеся в цельную поэму. Они настолько мало знакомы русскому читателю, что даже в работах специалистов можно встретить мнение, будто тема любовных страданий была чужда Хайяму. По хронологии главы «Коль не сама Любовь, то, право, кто же ты?..» и «До мерки „семьдесят“ наполнился мой кубок…» параллельны: и в той и в другой тема скитаний (после изгнания из Исфагана) возникает ближе к концу.

Глава «Душа вселенной — мы» — подборка главных этических уроков Хайяма. Завершается она четверостишием, может быть самым важным для нас из его поэтического наследия, — напутствием Хайяма последующим поколениям.

В особую главу в Приложении — «Хайям?..» — выделены те стихи, относительно которых переводчик сомневается в авторстве Хайяма или даже категорически отрицает его, опираясь на анализ словаря, стилистики и содержания. Однако это не более чем личное мнение, так к нему и следует относиться, тем более что некоторые из вынесенных в эту главу стихов исключительно широко распространены как хайямовские.

Несколько слов о числовых критериях, приводимых здесь. Проблема поиска «самых достоверных» четверостиший Хайяма — одна из самых трудных и болезненных. На протяжении прошлого века было несколько попыток создать численный критерий для оценки достоверности; самым объективным из них был критерий, учитывающий одновременно и популярность какого-либо четверостишия в средневековых рукописях, и удаленность этих рукописей от времени Хайяма. Но автор этих переводов разработал метод, позволивший установить генезис древних рубайятов Хайяма, а тем самым и выявить все случаи переписывания стихов из одной рукописи, известной научному миру, в другую известную рукопись. Он пришел к выводу, что из численного критерия следует исключить все обнаруженные случаи копирований. Суть нового критерия, если перевести его с математического на обыденный язык, такова: он показывает, в какой степени четверостишие было популярно — не на всем протяжении прошедших 900 лет (это оценивает старый критерий), но именно при жизни Хайяма и в первые десятилетия после его смерти, когда формировались его первые рубайяты, до нас не дошедшие, но служившие источниками более поздних списков. В комментариях приводятся численные значения для четверостиший, занявших по этому критерию первые 100 мест (указывается и номер места). Для них же сообщается, какие иные поэты являются, помимо Хайяма, претендентами на авторство.

«Варианты» (вторая часть Приложения) — демонстрация самых интересных разночтений из числа встречающихся в оригиналах.

(обратно)

«В безмерности небес, укрытый синевой…»

Восхваления Аллаха. Суфийские мотивы. Поскольку приметы индивидуального хайямовского стиля здесь еще расплывчаты, не исключена значительная примесь чужих стихов. «Любовь» здесь — суфийский термин. Некоторые четверостишия построены на противопоставлении божественной «Любви» и земной «любви», которую только позже автор начнет считать важнейшей ценностью в жизни.


8. «Сокровенное» — Бог, лучезарный взгляд Которого делает зримым все сущее. Либо же — субстанция Небытия, которая является и основным строительным материалом нашего Бытия: Творец переработал ее в более грубые материальные частицы смешением Четырех первоэлементов (стихий, начал), положил в основу трехмерную структуру Шести сторон, и в результате новосозданное Бытие обрело «зримый свет», стало доступно для человеческих органов чувств.

Но эти же образы можно прочесть и в плане поиска сути, изучения сокровенных законов природы через их зримые частные проявления.

15. «Тмин везти в Керман» — пословица со смыслом тем же, как «ехать в Тулу со своим самоваром». Сулейман (в Библии — мудрый царь Соломон), принимая подарки, особо почтил муравья, поднесшего ему ножку саранчи.

18. Видимо, эти «сто дверей» — различные «ложные» религиозные секты и толки, руководимые корыстолюбивыми «стервятниками». Стать вовлеченным в одну из них — оказаться «без Тебя». Но как угадать секту «истинную»?..

25. Перечисление всех Четырех стихий — своеобразная поэтическая игра. Слова, означающие стихии, здесь и в других четверостишиях этого жанра выделены.

В стихах Хайяма наблюдается постепенный переход от пренебрежения (как здесь) «плотскими» ценностями этого мира к признанию их высочайшими ценностями не только для тела, но и для духа.

26. В некоторых источниках не «Суть», а «вино» либо «луна» — слова, создающие красивую загадочность текста, но не соответствующие никакой символической системе и потому, скорей всего, ошибочные.

Сильно измененное, это четверостишие вошло в поэму Э. Фитцджеральда «Рубайят Омара Хайяма» под № 51, откуда его переводили на русский язык И. Тхоржевский и О. Румер. Непосредственно с языка оригинала, по-видимому, оно переводилось лишь однажды, в 1901 году Т. Лебединским:

То вино, что по сути способно принять
Разных видимых форм очертанья,
Что способно животным, растением стать,
Изменять даже форм очертанья,
Не исчезнет и будет все то же вино,
Так как вечную сущность имеет оно.
28. «Волшебный фонарь» — древнее китайское изобретение, возрожденное в электрических ночниках: потоком нагретого воздуха вращается цилиндр, отбрасывающий на колпак лампы плывущие тени. Образ людей как движущихся теней смыкается с Платоновыми «тенями на стене пещеры» (диалог «Государство», кн. 7). Возможно, Хайям изучал эту книгу.

30. Здесь проведена четкая расстановка «действующих лиц»: Разум жаждет распознать логику путей Творца, Сердце — увидеть Его самого, и эти тщетные усилия всегда приводят их в беспокойство; между тем Дух сокровенно знает Бога и потому вправе быть безмятежным.

35. Конечно, здесь речь о сокровищах только духовных.

36. По критерию: вес = 500, 71-е место.

39. По критерию: вес = 480, 82-е место. Претенденты на авторство: Афзал Каши, Насир ад-Дин Туси.

40. Кааба — см. Словарь. Отвергая внешнюю обрядность как показную, суфии некоторых сект отрицательно относятся не только к молитвам вслух, но и к предметам культа, и к мечетям, и к поклонению святым местам.

43. Беда из рук Его ценнее радости тем, что дает возможность Духу возвыситься через преодоление беды. Этот суфийский мотив оказался чужд Хайяму и в дальнейших его стихах развития не получил.

49. По критерию: вес = 624, 21-е место. Претенденты на авторство: Руми, Абдаллах Ансари, Наджиб ад-Дин Джартадкани.

53. Четвертая строка в оригинале дословно повторяет вторую. Текст испорчен? Или это изощренный поэтический прием?

60. Харабат здесь — молельный дом суфиев.

61. Суфийский мотив: нелепо взывать к вездесущему Богу как находящемуся где-то вдали, не слышащему безмолвно высказанных просьб. См. также № 174.

71. Муфтий — авторитетный толкователь шариата. Медресе — высшее духовное мусульманское училище.

74. См. № 1294.

76. В книге Б. И. Сребродольского «Жемчуг» (М.: Наука, 1985. С. 4) сказано: «Согласно старинной индийской легенде, жемчуг — это попавшая в раковину и застывшая в ней капля дождя. Об этом пишет древний поэт Индии Калидаса. Когда первые дождевые капли со звоном ударяются о поверхность моря, из синих его глубин медленно поднимаются жемчужницы. Они раскрывают свои перламутровые створки и ловят всего одну дождевую каплю. После этого жемчужницы медленно опускаются на дно. Там, в темноте, и превращается капля в ни с чем не сравнимый перл». К представлениям такого рода и восходит образ этого четверостишия.

87. Рустам — богатырь, герой «Шахнаме» Фирдоуси. Хатем (Хотам) — старейшина одного арабского племени, чья щедрость стала легендарной.

90. Двери — рождение и смерть.

91. Что является высшими духовными ценностями в этом мире? По-настоящему их значение проявится лишь там, в мире ином; возможно, даже самая благородная земная шкала ценностей окажется там ошибочной. Отсюда и призывы к «подсказчикам» из числа «ушедших» — увы, тщетные…

99. Двойной смысл: число «один» можно толковать и как «одиночество», и как «Единый», т. е. Бог.

108. Это рубаи, виртуознейшее по форме, явно написано ради исключительно емкого образа в последней строке. Поэтому переводчик счел допустимым заменить реалии первых строк на другие из того же смыслового ряда, — чтобы создать аналогичное звучание (в оригинале — «существование» и «опьянение»).

110. Религиозно-поэтическая космология: вселенная создается и поддерживается силой лучезарного взора Творца. Разглядывая вселенную, Он любуется собою, ибо вездесущ. Стоит Ему зажмуриться, как прежний мир гибнет, исчезает; открыть глаза — и возникает новый мир.

113. Единое — двойным не называл — значит, либо не молился двум богам, либо не лицемерил, не двуличничал.

116. По критерию: вес = 473, 90-е место. Претендент на авторство: Фахруд Дин Ираки.

125. Идеально точным был бы перевод последней строки — стихом Вийона: «От жажды умираю над ручьем». Удивительная перекличка великих поэтов!

128. Жалоба на засилье «ложных» сект.

130. Семьдесят два учения, неоднократно упоминаемые Хайямом, — весь куст различных сект и течений в исламе.

131. Исключительно емкая формула противоречия: «Склонись! Не упади!», что можно перевести также: «Нагни! Но не пролей!», — настолько понравилась Хайяму, что он цитирует ее еще в нескольких четверостишиях. См. № 499, 569, 782, 845.

(обратно)

«Так в чем же цель твоя, без цели маета?..»

Период «вселенской скорби»


133. Хайям намекает: дело не в принципиальной неспособности человека познать истину, а в том, что он едва ли идет по верному пути познания. Об этом же — в четверостишии о «третьем пути» — № 246.

137. Конь Бораг (Бурак) — мифическое крылатое существо, на котором Мухаммед совершил чудесное путешествие из Мекки в Иерусалим, а оттуда к небесному престолу Аллаха.

139. Здесь речь не о смерти, не об уничтожении, а об исчезновении из виду — благодаря слиянию частного с целым (см. примеч. к № 923).

141. Отклик на «Шах-наме» Фирдоуси. По критерию: вес = 482, 80-е место.

146. Тараб-ханэ — «Дом Радости», дом или место увеселений. Это слово только единожды встречается в стихах Хайяма (и еще один раз — среди сомнительных четверостиший). Тем примечательней, что именно его выбрал Табризи в 1462 г. как название для составленного им фундаментального свода стихов великого поэта. Здесь это слово оставлено без перевода из уважения к работе Табризи.

148. События на лугу и взаимоотношения цветов как бы упрощенно повторяют жизнь людей.

Описанию жизни Йусуфа — по библейской легенде об Иосифе Прекрасном — посвящена 12 сура Корана. Он, любимый сын Якуба, был из зависти сброшен другими сыновьями в колодец, откуда его извлекли случайные путники и продали в рабство в Египет. Отцу же братья показали его окровавленную рубашку и сказали, будто Йусуф растерзан волками. После различных мытарств Йусуф за красоту, благородство и способность к толкованию снов был возвышен царем Египта (которому он разъяснил сон про семь коров тучных и семь тощих).

Пышность, власть, богатство, красота — и одновременно трагический образ окровавленной рубашки как символ предательства связаны с этим именем.

156. В некоторых стихах «Дверь», или «Врата» — вход в чертоги Аллаха, т. е. истинно праведный образ жизни.

157. Здесь переводчик предположил типичную ошибку средневековых переписчиков и поменял местами пары строк, чтобы восстановить логический ход мысли.

158. Забавный образ: создание Вселенной (в нашем понимании — Солнечной системы) приравнено к возведению крытого стадиона для конных состязаний. Кобыла, да еще и пегая — вдвойне унизительно для участника скачек. Кроме того, в слове «пегая» — намек: либо на смену дней и ночей, либо на чередование удач и невезения в жизни.

160. См. № 838.

162. Здесь, ради выразительности остального текста, переводчику пришлось пожертвовать редифом «смотри!».

166. «Караван-сарай», в других стихах «ночлежка», «привал», «кабак» — наш земной мир.

173. Для средневекового астронома Хайяма небес — восемь или девять: это семь сфер планет, Луны и Солнца (то самое число «Семь», важное для астрологии, которое часто встречается в его стихах) и восьмое — небо, сфера неподвижных звезд. Здесь астрономия кончается; девятое небо, если уж так им нужно, — для богословов.

Но у богословов совсем другие представления, они насчитывают иные семь небес, «каждое толщиной в пятьсот пятьдесят лет пути и располагающиеся одно над другим. Все семь небес имеют свое предназначение, свой цвет и качества, населены ангелами соответствующих разрядов. Над верхним, седьмым небом простирается океан, над которым помещается рай» (Евсюков В. В. Мифы о мироздании. М., 1986. С. 12).

Так что перед нами отголосок спора между ученым и богословом, которые одинаковыми словами обозначают совершенно разные понятия, — это спор мировоззрений, несовместимых даже на уровне семантики.

174. См. № 61.

180. См. № 222.

182. «Четыре шутника» — Четыре стихии — материальная основа нашего мира. Смысл четверостишия напоминает известную сентенцию о том, что человекначинает умирать с первой минуты своей жизни.

183. Две бездны, два «Ничто» — до рождения и после смерти.

194. По критерию: вес = 473, 89-е место. Претенденты на авторство: Афзал Каши, Санаи.

198. Мусульманство унаследовало от иудаизма и христианства немало имен: Иисус (Иса), Дева Мария (Марьям), Моисей (Муса), Иов (Айюб), Ной (Нух), Иосиф (Йусуф)… Но Иса для мусульман — не Бог Сын, а человек (хотя и один из величайших святых), он — пророк, предтеча Мухаммеда.

По Корану, возраст Бытия ко времени Хайяма был всего 7000 лет. Слишком мало, чтобы успел появиться стотысячный Иса. В другом четверостишии Хайям намекает на сотни прошедших тысячелетий. Что это? Случайные оговорки?..

200. По критерию: вес = 617, 28-е место.

200 и 201. «Ответы» Хайяма на четверостишия № 1304 и 1305. Подробнее о них см. во вступительной статье.

202. По критерию: вес = 526, 60-е место.

Путаница, соединение строк из разных хайямовских четверостиший — частое явление в средневековых рукописях. В некоторых списках это четверостишие притянуло к себе две строки из другого рубаи, вторая половина которого затеряна (см. Варианты):

В любви доступно ль нам слияньем душ блеснуть?
Дано лишь мудрецам слияньем душ блеснуть.
203. Хайям часто поминает китайскую державу как символ богатства и могущества. Может, случайное совпадение, но любопытно вот что. В Китае именно в те века существовала поговорка: «Беден как перс». Это о тех персах, которые сбежали от арабского завоевания и влачили в Китае самое жалкое существование. Между персом, который в Китае «беден как перс», и китайским императором контраст особенно велик и звучит уже саркастически.

208. См. № 440 и 1060.

209. Семь тысяч лет — от Сотворения мира.

213. Утверждение богословов, что «воздержанные люди воскреснут среди того, к чему привыкли в этом мире», Хайям обыгрывает неоднократно: см., например, № 338. Здесь их «поощрение» превратилось в предостережение.

215. По критерию: вес = 679, 10-е место.

218. По критерию: вес = 680, 9-е место.

219. По критерию: вес = 498, 72-е место. См. № 1237, 1238.

222. По критерию: вес = 509, 68-е место. Претенденты на авторство: Афзал Каши, Санаи.

224. По критерию: вес = 535, 55-е место.

226. «Алеф и лям» — арабские буквы А и Л — из числа загадочных аббревиатур, которыми начинаются некоторые суры Корана.

Четверостишие № 835 предполагается авторской версией этого рубаи, поэтому оно также помещено в основном тексте, а не в Вариантах (возникших благодаря переписчикам).

227. Переводчики обычно видят в этом четверостишии привычное зубоскальство Хайяма над собственной «греховностью». Но не исключено, что здесь он всерьез ставит вопрос о поисках для себя такой веры, положения которой не идут вразрез с его жизненными и научными принципами, не делают его «грешником» автоматически.

228. Здесь идут несколько рубаи, предположительно навеянных Хайяму знакомством с религией огнепоклонников — зороастризмом. Отголоски этого знакомства звучат и в стихах заведомо более поздних.

229. Интересны в высшей степени изощренная форма этого четверостишия, где рифмой в последней строке становится слово, взятое для редифа, и хитрая игра смысла: негодование соседей по поводу того, как он живет, Хайям простым переносом акцента превращает в философский вопрос: живет ли он?

Это рубаи текстуально близко к № 1100; есть основания предполагать в них равноправные авторские версии.

231. Применительно к себе «веру во Христа» Хайям упоминает лишь единожды; это явный отголосок поиска «веры для себя». По стилю четверостишие безусловно относится к «зороастрийским».

235. Поэт, увы, перестарался: чтобы доказать приверженность учению Заратуштры, надел ритуальный пояс огнепоклонников, и «маги» не простили ему кощунства. Прощай, зороастризм…

236. Особый вид иронии: точно повторить чужие мысли, но озвучить их так, чтобы слушателю стало смешно. Это четверостишие целиком построено на юмористической игре созвучий и повторяющихся слов; если ее не воспроизвести, оно рассыпается на исходный строительный материал и начинает звучать как серьезное утверждение тех глупостей, которые Хайям осмеивает.

По критерию: вес = 742, 6-е место. Претендент на авторство: Руми.

241. См. № 813.

245. По критерию: вес = 500, 70-е место.

246. Издавна известны два принципиально различных пути познания истины: религиозный (мистический) и научный. За шуткой Хайяма скрывается серьезнейший вопрос: а нет ли третьего пути, лучшего? Однако и за 900 последующих лет человечество, кажется, так и не нашло третьего пути.

Критерий: вес = 593, 32-е место. Претенденты на авторство: Афзал Каши, Шах Санджан.

(обратно)

«Решай, что лучше: спать иль пировать весь век…»

Поиски радости в бессмысленном мире, беспечальности среди печалей. Признание земной любви как высокой жизненной ценности. Скромное начало бунта против Аллаха.


250. Вот известные переводы этого четверостишия (по порядку: И. Тхоржевский, Л. Некора и Г. Плисецкий):

Просило сердце: «Поучи хоть раз!»
Я начал с азбуки: «Запомни — „Аз“».
И слышу: «Хватит! Все в начальном слоге,
А дальше — беглый, вечный пересказ».
В тоске молило сердце: «Открой мне знанья свет!»
— Вот это — знак алифа, — промолвил я в ответ.
И слышу вдруг: «Довольно! Ведь в этой букве все:
Когда Единый в доме, другим уж места нет».
«Снизойди, — меня сердце просило, — к мольбе:
Научи меня истине, ясной тебе!»
«А!» — сказал я. «Достаточно! — сердце сказало. —
Много ль надо ума, чтобы вымолвить „Бэ“?»
Итак, что же на самом деле ответило Сердце? Дословный перевод ответа: «Довольно! В доме если человек есть, одного слова достаточно». Переводчикам пришлось прибегать к догадкам о смысле этой фразы — с совершенно различными результатами. Например, Л. Некора, судя по всему, предположил в слове «один» обыгрывание цепочки: буква «алеф» — цифра «один» — Единый, т. е. Бог, и предпочел прочесть ответ Сердца примерно так: «Довольно! В доме если появился Единый, ничьи слова неуместны». Но как же быть с тем, что Бог — вездесущ и в любом доме присутствует всегда?..

Здесь Хайям дословно приводит пословицу, смысл которой таков: «своему человеку в доме довольно и одного слова», т. е. своему не нужно долго объяснять. Сердце понимает собеседника с легчайшего намека. Трудно сказать, знал ли И. Тхоржевский про эту пословицу, но суть четверостишия он передал достаточно близко. Что касается перевода Л. Некоры: частично и он верен, поскольку Сердце действительно восприняло букву «алеф» как совет задуматься о Боге.

252. Философ — слово с подтекстом; оно не только означало род научных занятий, но и было ругательством обывателей в адрес ученых, намекавшим на вольнодумство.

Концовка по-хайямовски двусмысленна: либо: «я узнаю, кем — но не „философом“ (в ругательном смысле) — мне здесь следует называться», либо: «я познаю свою суть и тем заслужу звание философа, ученого».

254. Слово «ходжа» Хайям применяет всегда в одном смысле: ученый-богослов. Ходжа в его стихах — одиозная фигура, предмет насмешек. Но в данном случае и многоначитанный ходжа пригодился. Он должен напугать Сердце рассказом про легендарного стяжателя Коруна, которого поглотила земля со всеми его несметными сокровищами (Коран, сура 28, ст. 76–81).

257. Речь о том, что Душе необходимо осознать цель своей жизни и начать соответственно работать. Сова у Хайяма отнюдь не символ мудрости: она шарахается от света (т. е. от света знаний).

260. По критерию: вес = 485, 78-е место. Претендент на авторство: Сайид Муртада.

262. См. № 323, 642.

265. В некоторых произведениях современной фантастики наш мир при взгляде из четырехмерного пространства-времени оказался бы неподвижным слитком Бытия. Любой человек внутри него — полоска, протянувшаяся от дня рождения до момента смерти, намертво примороженная к тому или иному месту в каждый момент истории. Этот образ навеян идеей пространственно-временного континуума Минковского, автор которой, математик начала XX века, добавил ось времени к трем пространственным координатам. Но откуда у Хайяма полностью совпадающий с этим образ «слитка Бытия»?.. См. № 326.

270. По критерию: вес = 621, 24-е место. Претендент на авторство: Саифуд Дин Бахарзи.

274. В последних строках — попытка переводчика хотя бы бледно воспроизвести фейерверк хайямовской игры словами.

275. Последняя строка — пословица, смысл которой таков: «Была хороша, стала еще лучше».

277. По критерию: вес = 513, 64-е место.

285. В этом четверостишии, в отличие от близкого к нему рубаи № 669, есть некая странность: кто адресат? Заведомо не «душа» (ибо сказано в 1-й строке: «ты с душой расстанешься»). Следовательно, сам человек? Но по всем канонам человек — соединение души с плотью, и говорить, что «ты пришел неведомо откуда и уйдешь неведомо куда», можно не человеку в целом, а только его душе…

Здесь отзвук своеобразного «закона сохранения», который Хайям иллюстрирует в стихах, например, о капле воды, сливающейся с океаном: она одновременно исчезает и не исчезает… Ничто не исчезает в никуда и не возникает ниоткуда. Так и человек. Известен — до и после жизни — путь его души, а также и путь его праха. Однако порознь как то, так и другое — еще не человек. И все же говорить, что человек от их слияния возник, что он исчезнет бесследно, — нельзя, это противоречит хайямовскому «закону сохранения». Возможно, существует какой-то пласт Бытия/Небытия, где до и после смерти пребывает «человек» — и не как «душа», и не как «тело» — нет, на более высоком уровне, как идея их соединения и воплощения в одном-единственном конкретном человеке. Рай и ад — для души. Судьба горшков — для праха. А что для человека?.. Вот уж действительно: «неведомо откуда, неведомо куда». Кстати, даже богословы не могут отвергнуть эту мысль, ибо как же иначе после воскрешения будут восстановлены люди — с конкретными формами их тел?

Этот же вопрос — в рубаи № 419.

288. Намек на одно из чудес Мусы (Моисея): его руки покрылись цветами.

290. По критерию: вес = 492, 77-е место.

291. По критерию: вес = 608, 31-е место. Претенденты на авторство: Хафиз, Муджедд Хамгар.

297. См. № 405.

307. См. № 596.

308. «Карман земли» — могилы. Люди как бы сыплются из «подолов неба» и проваливаются в них.

309. См. № 1295.

310. Об этом четверостишии подробно говорится во вступительной статье, в главе «Не только тайным языком». В оригинале оно читается так же трудно и без комментариев малопонятно, как и в переводе.

314. Есть пословица: «Отговорка хуже самого греха». С учетом ее четверостишие начинает звучать по-хайямовски парадоксально.

315. Это «странствующее» четверостишие относят, в частности, и к стихам Ибн Сины, т. е. к началу XI в. Во всех хайямовских его версиях названы три стихии из четырех — ясно, что изначально были названы все четыре, но текст испорчен временем. Проф. Хомайи («Тараб-ханэ», с. 170) цитирует текст из других источников, в этом смысле полноценный. Последние его строки можно перевести так:

Пусть ветры при мольбе твой гнев-огонь не вздуют!..
Как Салгар-шаха прах мою слезу прости!
Этот текст уже никак нельзя отнести ни к Ибн Сине, ни к Хайяму, он мог быть написан лишь в конце XII в.: Салгар-шах, основатель туркменской династии, правившей в Фарсе в 1146–1187 гг., жил заведомо после Хайяма.

Истина скорей всего лежит посередине: в исходном виде четверостишие было похоже на вариант с Салгар-шахом, но без его имени. Перевод сделан по реставрированному тексту.

По критерию: вес = 528, 59-е место. Претенденты на авторство: Ибн Сина, Фарнаби, Мадждуд Дин Хамгар.

319. См. вступительную статью, главу «Как попасть в рай».

По критерию: вес = 495, 74-е место. Претенденты на авторство: Aбу-Саид, Сеиф ад-Дин Бахарзи, Иззад Дин Каши.

322. Махмуд — основатель ислама Мухаммед. Дауд — библейский царь Давид. Хайям цитирует и по-своему переистолковывает стереотипные образы из богословских речей.

323. По критерию: вес = 670, 14-е место. Претендент на авторство: Аттар.

326. См. № 265.

331. По критерию: вес = 480, 83-е место. Претендент на авторство: Афзал Каши.

333 и 334. Салам — приветствие. Дуг — напиток из простокваши. Мостафа («Избранник») — одно из прозваний основателя мусульманства Мухаммеда. Эта пара четверостиший явно написана ради юмористической концовки «ответа» (откуда следует, что у них один автор): Хайям задал глупый вопрос и потому сам нарвался на запрет вина — для глупцов. В единственном известном переводе (О. Румера) этот юмористический ход не был проявлен.

346. См. № 379, 549.

348. В оригинале это четверостишие можно при желании увидеть и не таким язвительным, если «гарем» прочесть иносказательно, как «храм», «святилище». Слова «гарем» и «храм» даже в русском языке созвучны: они восходят к одному источнику.

350. Всевышним Избранный — эпитет Али, глубоко почитаемого шиитами последнего из «праведных халифов». Если бы здесь действительно имелся в виду Али, тогда это был бы чисто суфийский текст: духовный «кравчий» Али одаряет «вином» божественных истин. Но весь контекст четверостишия заставляет заподозрить: автор кощунственно переносит на обыкновенного кравчего возвышенное прозвище Али.

354. По критерию: вес = 556, 43-е место.

361. По критерию: вес = 474, 87-е место. Претенденты на авторство: Афзал Каши, Муджидд Хамгар.

367. Древнейший прием подтасовки — цитата, вырванная из контекста: «Они спрашивают тебя о вине и майсире. Скажи: „В них обоих — великий грех и некая польза для людей, но грех их — больше пользы“» (Коран, сура 2, ст. 216 [219]).

По критерию: вес = 515, 63-е место.

369. Шутник Хайям выпрашивает у Бога прощения не для себя, а для «провинившихся» частей своего тела. К сожалению, в некоторых версиях оригинала (см. Варианты), а потому и в части существующих переводов этот стройный образный ряд нарушен.

371. По легенде, Хайям составил на себя гороскоп и определил, будто жить ему суждено сотню лет. По другой легенде, он и в самом деле прожил 104 года.

Эти легенды я знал и раньше; но полной неожиданностью оказалось обнаружить вот этот стихотворный отклик Хайяма на изучение своего гороскопа. Вместо благодарности… Вот уж поистине язвительный характер!

(обратно)

«Наличное бери, обещанное выбрось…»

Развитие символического образа вина как «пищи духа».


375. Явный экспромт — язвительная отповедь нерадивому ученику.

377. В оригиналах знаков препинания и кавычек нет — приходится догадываться… Эмоциональное восклицание в конце показывает, что Хайям в принципе не согласен с высказанным в первых строках. Следовательно, он цитирует. Первые строки — почти об одном и том же, но чем-то напоминают разговор глухих: нет логического движения, букет из банальностей, внешне глубокомысленных. Переводчик рискнул допустить, что здесь три различные цитаты, спор трех «философов», — и реакция услышавшего их глупости Хайяма.

Другие переводчики истолковывали это четверостишие иначе, в духе рубаи № 1189, например — А. Старостин:

Мы разгадки вечной тайны не нашли,
Знаний о запретном не приобрели.
Место наше — сердце горестной земли.
Пей вино, тем длинным сказкам не внемли!
378. См. № 1300.

379. Издеваясь над религиозной обрядностью, Хайям сходными символами предрассудков считает и мусульманскую мечеть, и места молений (храмы) иноверцев.

381. Имеется в виду, что ходжа вместо решения серьезных философских вопросов поглощен рассуждениями о том, как именно — по предписаниям шариата — следует обращаться с женщиной в период ее месячных «нечистот» и тому подобным глубокомысленным «дерьмом».

389. Здесь — реставрация. Если точно переводить по сохранившимся текстам, то следовало бы во второй строке написать: «И бедствиями в прах не втоптан, как бурьян». (Дословно: «разрушен пинками несчастий» или «различных случаев».) Но это явное нарушение хайямовской поэтики: в его стихах «действия» совершают только персонифицированные «действующие лица»: Бог, Рок, Смерть, Колесо (небосвод) и т. п., но не абстрактные понятия (такие, как «бедствия»). Предполагаю, что изначально здесь было другое слово, очень близкое по начертанию: «пахари», а не «несчастья»: «Под пинками пахарей — распластан станешь». Смысл тот же, но реставрация слова «пахари» возрождает зримый образ.

391. По критерию: вес = 517, 62-е место.

397. В оригинале пословица: «Слушать барабанный бой хорошо издали». В переводе Л. Некоры дан позаимствованный здесь прекрасный русский эквивалент: «Славны бубны за горами».

По критерию: вес = 540, 53-е место.

398. Действительно кретины, нашли чему завидовать: пиале чьей-то жизни, наполненной до смертной черты.

400. Как видите, А. Блок не первым использовал в стихах эту латинскую (или еще более древнюю?) пословицу.

По критерию: вес = 647, 18-е место.

405. По критерию: вес = 468, 95-е место. См. № 297.

408. В первой строке — создаваемые Творцом чудные чаши человеческих голов. В последних — опрокинутая чаша небосвода, наполненная людскими горестями.

412. Чоуган (човган) — клюшка для игры в конное поло с мячом.

413. По критерию: вес = 483, 79-е место. Претендент на авторство: Адиб Сабир.

420. Хайям адресуется к любознательному Сердцу, допытывающемуся у Души про красоты рая; но рай в принципе для Сердца недоступен, и звучит совет создать его имитацию на земле. В одной из версий четверостишия, едва ли правильной (см. Варианты), на которой основан известный перевод О. Румера, адресат — какой-то простак, напрасно надеющийся на рай. «Вино» здесь конечно же символично: это истинные ценности Бытия. Печально, что именно это рубаи когда-то позволяло некоторым хайямоведам упрекать Хайяма за пропаганду пьянства.

421. Здесь Сердце выступает как «визирь по увеселениям» Души: чтобы успешно выполнять свою работу, ей должно быть в этой жизни радостно.

В Издании 1959 г. последние две строки переведены так: «А потом на эту лужайку, словно роса, садись ночью, а вставай /только/ утром». В общем правильно; однако в смысле «вставай», «встань» — Хайям всегда использует другое слово; примененный здесь глагол точней переводится как «поднимись». А с образом росы согласуется такой — тоже точный — перевод: «испарись». «Ночь увеселений на лугу» — это весь человеческий век. В русской поэтике его синоним — «день» (например: «жизнь близится к закату»), у Хайяма чаще всего — «ночь»: «близится утро» — значит «жизнь кончается».

По критерию: вес = 529, 58-е место. Претенденты на авторство: Ага Малик Шахи, Акифи. См. также № 798, 813.

438. См. примеч. к № 15.

440. См. № 208 и 1060.

445. Об этом четверостишии — см. вступительную статью.

По критерию: вес = 581, 37-е место.

446. Комментируя это четверостишие («Тараб-ханэ», с. 18), проф. Хомайи сомневается в авторстве Хайяма — ему представляется свидетельством поэтической неумелости повторение в третьей строке и нелепостью то, что здесь автор говорит уже из ада, как бы из будущего времени. Иное дело, если бы кто-то вот так иронизировал над усопшим грешником — от его имени… Однако этот непривычный, но сильнодействующий прием (говорить из будущего, из загробного мира) Хайям, как легко убедиться, использует неоднократно.

448. По критерию: вес = 840, 3-е место. Претенденты на авторство: Афзал Каши, Насир ад-Дин Туси.

Проф. Хомайи («Тараб-ханэ», с. 50) приводит «ответ» Афзала Каши:

Последствий и причин запутанная связь
Где вроде б на виду, где прячется от глаз.
Когда сокрыта суть, мы видим только внешность,
Вот нам и кажется, что «кто-то бьет, озлясь».
С этим четверостишием в истории переводов Хайяма на русский язык связан забавный эпизод. Книга переводов В. Державина составлена так: вначале полное переложение Издания 1959 г., потом — пунктир (через два на третье четверостишие) по книге Тиртхи. Поскольку подстрочники по книге Тиртхи делал уже другой человек и они выглядели иначе, Державин не заметил совпадений и 14 раз продублировал уже переведенные рубаи… Но интереснее другое. Именно этого четверостишия (№ 135 в Издании 1959 г.) в книге Державина почему-то нет. Здесь возможно только одно объяснение. Это рубаи Хайяма настолько интересно и настолько популярно, что Державин извлек его из общего текста на титульную страницу. Однако редактор первого издания выбросил это «украшение». В. Державин не заметил потери, так что и во всех последующих изданиях его перевод этого четверостишия отсутствует.

449. По критерию: вес = 554, 44-е место.

Здесь расстановка слов в переводе иллюстрирует проблему со знаками препинания (которых в оригинале нет). Заметно изменится смысл, если в 4-й строке расставить их так: «Я прожил, как и ты. Лишь миг — побудь со мной». Именно такими выглядят многие переводы, например, перевод В. Державина: «Я был, как и ты. Так побудь хоть мгновенье со мною», — благодаря подстрочнику из Издания 1959 г.

450. По критерию: вес = 472, 92-е место. Претенденты на авторство: Афзал Каши, Обаид Закани, Муджид Хамгар.

454. Вавилон здесь — западные провинции Ирана.

459. В чаше неотцеженного вина на дне собирается муть — отстой. Не потому ли и людям, обитающим на дне лазурной чаши небосвода, достается лишь отстой, гуща горькая из бед и несчастий?

463. По критерию: вес = 512, 66-е место. Претендент на авторство: Джамал Халил.

467. По критерию: вес = 664, 17-е место.

468. По критерию: вес = 775, 4-е место. Претенденты на авторство: Сирадж ад-Дин Карми, Талиб Амали.

Проблема, неразрешимая для теоретиков ислама: если Аллах всеведущ и если все события изначально предписаны Им (а в мусульманстве строго утверждается именно это), любые деяния рабов Божьих должны считаться совершенными, неподсудными, и грешных поступков, чреватых наказанием, в принципе быть не может…

В тегеранском издании «Тараб-ханэ» на с. 101 приводится «ответ» на это рубаи; автор его либо Насир Аладдин Туси, либо Афзал Каши:

Ты пьешь… А вот глупца охватывает страх,
Что ты смиренно пьешь, как предсказал Аллах.
По Божьей воле жить — находит он греховным?
Он — рядом с мудростью! — остался в дураках.
Впрочем, в других источниках, включая издания Никола (Париж, 1867), Даниша (Стамбул, 1927) и Тиртхи (Аллахабад, 1941), частично похожее стихотворение приводится как хайямовское — см. здесь № 1296, среди «ответов». Нечто близкое есть и в стихах Каши:

«Соблазнов я избег и не погряз в грехах!»
Ответит Суд: «Зачем? Ведь их дарил Аллах».
По Божьей воле жить кто находил греховным,
Тот — рядом с мудростью! — остался в дураках.
470. По критерию: вес = 999, 1-е место. Претендент на авторство: Сайид Наср.

473. У большинства поэтов-переводчиков звучит здесь весьма неуместная любовная интонация. Муж «кумира» возревновал бы!.. А это всего лишь изысканный экспромт, обращенный к хозяйке дома: «Вино допито, будь добра, принеси еще кувшин» (следовало бы скомандовать самому мужу, но ему она наверняка ответит: «Довольно вам!»).

475. В одном из вариантов не «лиса», а «лев» (видимо, гепард).

В оригинале игра слов: Бахрам, легендарный царь, прославленный охотник, преследуя гура (онагра, дикого осла), попал в гур (могилу). Тем самым намекается и на прозвище царя, не названное в тексте: Бахрам Гур. По легенде, пещера, куда он забежал в погоне за онагром, обвалилась и погребла его.

478. По критерию: вес = 542, 50-е место.

479. См. № 550.

(обратно)

«Вторично не цветут увядшие цветы…»

Тайные догадки о сущности Бытия. Проклятия Творцу, забывшему про людей. «Вино» как хайямовское учение.


484. По критерию: вес = 557, 42-е место. Претенденты на авторство: Абдаллах Ансари, Абу-л Хасан Хуркани.

487. Страна Золомат — Край Вечной Ночи, там находится источник живой воды. Мухаммед — имя основателя мусульманства — буквально означает «Достойный восхваления». Салават — название восхваления, звучащего так: «Аллах, благослови Мухаммеда и род Мухаммеда!» Обычно же говорят коротко: «Мухаммеду — салават!»

В этом четверостишии достоин восхваления — саки; тем самым он оказывается… Мухаммедом, и поэт к нему, а не к основателю ислама, обращает салават!

491. В пяти из рассмотренных источников, включая «Тараб-ханэ» (1462) и рукопись 1475 г., это четверостишие построено на перечислении четырех стихий. Но в Бодлеанской рукописи (1460), а также в популярном у поэтов-переводчиков издании Никола одна из стихий — воздух — отсутствует; очевидно, их текст менее точен. Там же еще одна замена: «огонь сердца» превратился в «огонь печали», — придавшая всему четверостишию совершенно иной смысл, что хорошо видно в переводе Л. Некоры (по Бодлеанской рукописи):

О мальчик! Каждой каплей вина, пролитой в прах,
Огонь тоски залил ты в сокрытых там очах.
Хвала Аллаху! Можем и сами мы с тобой
Изгнать напитком дивным из сердца скорбь и страх.
499. См. № 131, 569, 782, 845.

500. Про это четверостишие проф. Хомайи сообщает, что в одном из списков «Тараб-ханэ» к нему приписан комментарий: «Также известно, что это рубаи обнаружили на изголовье могилы Хайяма, написанное на бумажном клочке». Раньше, надо понимать, этого четверостишия не знали… Словом, мистика: творчество покойника. Есть и другая легенда. Один излишне правоверный ученик Хайяма посетил его вечную опочивальню и удивился: с чего бы так пышно украсилась цветами могила великого грешника? Тогда ему приснился разгневанный Учитель и произнес это рубаи. Фуруги, видный иранский исследователь, считал это рубаи поддельным. Однако содержание и стиль его вполне хайямовские, и оно даже не приписывается другим поэтам. О пристрастии Хайяма к «загробным» стихам, к «посланиям из ада» уже говорилось.

По критерию: вес = 672, 13-е место.

501. По критерию: вес = 622, 23-е место.

502. Несмотря на довольно широкую распространенность этого рубаи, ни в одном из доступных источников не удалось найти текста, приемлемого хотя бы как версия: осмысленного и без очевидных описок. Видимо, с той же проблемой столкнулся проф. Хомайи, готовя издание «Тараб-ханэ»: «Это рубаи встречается там-то и там-то; и раз уж мы взяли на себя труд воспроизвести все, не будем от него отказываться; здесь и так встречается многое, что немощно или легкомысленно!»

Однако немощность-то — не авторская, это вина какого-то переписчика, уже в самое раннее время искалечившего текст, так что он получил распространение только в испорченном виде. Вторая половина рубаи осталась при этом осмысленной и интересной, так что четверостишие распространялось, несмотря на нелепость первых строк. Или их принимали за какую-то тайнопись.

Но в списке 1497 г. текст изменен; Тиртха в своей сводной книге даже не упомянул об этом варианте, явно сочтя его небрежностью очередного переписчика (тем более что в последней строке там содержится грубейшая описка). Между тем коррекция, предложенная в этом списке, представляется мне единственно верной: она возвращает ясный, причем в духе всех стихов Хайяма, смысл всему четверостишию — благодаря восстановлению мало кому понятного слова, профессионального термина астрономов: Сухо — звезда Алькор, слабая звездочка в двойной звезде Мицар, что в Большой Медведице, по которой издавна проверяли остроту зрения.

505. Намек на древнюю легенду про Быка, который на рогах держит Землю.

514. Внешне это четверостишие напоминает те, где Хайям дает наставления, как именно следует пить вино. Поэтому его и переводили соответственно. Однако при таком толковании оригинальный текст вызывает недоумение: «Если хочешь, чтобы вино рубиновое дозволено тебе стало, обид людям не ищи и бешеным не будь». Это совсем не призыв «не буйствовать спьяну». Иное дело, если имеется в виду «вино» как символ хайямовского тайного учения. Доступ к нему действительно нужно прежде заслужить. Понятным становится и предостережение для новичка: «Испробовав вина… не упади в обморок!» Учение Хайяма, откровенно и вдруг преподнесенное, действительно способно потрясти набожного мусульманина.

516. Хайям однозначно говорит: «Тот, кто тайны Бога вызнал, этих семян в сердцах ничьих не сеет», — значит, не внушает другим людям идей про ад и рай. Именно это предостережение: не сеять в чужих сердцах сомнительных страхов и устремлений — и есть главная мысль четверостишия, пожалуй только здесь и высказанная так откровенно. Однако во всех существующих переводах она исчезла, в лучшем случае там речь идет о «посеве» внутри собственного сердца. Виной тому — испорченные оригиналы.

523. Проф. Хомайи («Тараб-ханэ», предисловие, с. 23), приводит обнаруженные им на полях одной рукописи два подражания-близнеца, способные ввести исследователя в заблуждение чисто хайямовским стилем:

Саки! И горькое, твое вино — услада,
Лишь если горькое, тогда оно — услада.
Ты прав, лежит запрет Господень на вине.
На чем лежит запрет, все как одно — услада.
Все дни, пока для нас журчит вино, — услада,
Вся жизнь, пока в мечтах царит оно, — услада.
Исполнилась мечта — и дни летят как вздох:
Услада!.. Вот и ночь. Рассвет в окно — услада!
Приводит он и образцы текстов из другой рукописи, снабженных авторской пометкой средневекового переписчика, отметив, что, «говоря по совести, это прекрасные подражания»:

Саки! Нальем себе чуть-чуть или сполна мы,
Важней во всем найти ликующее пламя.
Чтоб вылепить кувшин, вином пьянящий нас,
Раскопан мавзолей Кубада или Джама.
Тюрчанка! Мне вина с дыханьем дней сыщи ты,
Где в ликование влились и слезы чьи-то.
На царское плечо любой халат пошит,
Любой расписан ковш, как для руки Джамшида.
Цени мгновение! Миг — и вселенной нет,
Во мрак Небытия летит мгновенный свет.
Пируй и веселись, не вздумай оглянуться:
За всякой радостью печаль идет след в след.
Здесь автор — истинный поэт, а не простой версификатор, как в первом случае: сквозь попытку подражать Хайяму виден свой стиль и, главное, свой взгляд на жизнь. Если Хайям стремится за невзгодами разглядеть смысл жизни и в этом найти ее высшую (пусть даже горькую) радость, то здесь радость от природы дана автору-оптимисту, она вне философии, и обращение к драматизму бытия — осторожно: как бы не поколебать мир, царящий в душе.

Для полноты картины проф. Хомайи цитирует также образцы из анонимного рубайята, созданного в подражание хайямовской манере; автор его, по мнению Хомайи, — умерший в 1308 г. Мохаммад Хесин Онка:

Вставай! Уже заря — как столб огня, саки.
Пора! Иди в подвал, неси вина, саки.
Вон: с гребнем в волосах, и рядом — безбородый,
Вот им и поднеси вина-пьяна, саки!
Вставай! А то проспишь свои года, саки.
Где флейта, чанг и руд? Зови сюда, саки!
Пока наш прах не стал ни кубком, ни кувшином,
Пусть кубок и кувшин полны всегда, саки!
И наконец, проф. Хомайи сам пробует силы в этом жанре и приводит в книге три собственных подражания Хайяму:

Я старца повстречал у здешних гончаров.
Собой загородив огонь от мастеров,
Рыдая, он кричал: «О, как унять глупцов,
В геенне огненной сжигающих отцов!»
Гончар! Оставь терзать то нищих, то царей,
Питаться каждый день сияньем их очей,
Сто чаш-голов слеплять в одну простую чашу!..
Присядь, задумайся и о судьбе своей.
В молитвенный экстаз впадешь — как хорошо!
Гулякой в кабаке ль запьешь — как хорошо!
Будь падишахом ты иль будь дорожным прахом,
Одно не смей забыть: живешь — как хорошо!
526. Несколько по-иному прочтено это четверостишие В. Державиным:

В дни цветения роз свою волю с цепей я спущу
И нарушу святой шариат и святош возмущу.
В сонме юных красавиц весны зеленеющий луг
Я в тюльпановый ярко-багряный цветник превращу.
Чего ради «в дни цветения роз» нужно «превращать в тюльпановый цветник» луг, и без того, очевидно, «ярко-багряный»? Видимо, первые слова оригинала: «Пора цветения!» — правильней понимать как «Пора цветению!» — с тем подтекстом, что весна запаздывает и промашку природы надо как-то исправить.

532. По критерию: вес = 513, 65-е место.

534. В первой строке — вариация поговорки: «Солнце глиной не замажешь», в смысле: правду не скроешь. Но Хайям придает поговорке иное значение. Будь осторожен, ученый: обнародованное открытие — «просверленная жемчужина» — общедоступно, как солнце, его уже «не замажешь», не спрячешь.

536. По критерию: вес = 497, 73-е место. Претендент на авторство: Шарфуд Дин Шафрух.

537. Переводчик уверен, что это четверостишие — презрительное «Прощай!» вслед Богу, ушедшему от людей, — поэтому здесь «ты» написано им с большой буквы. Но возможно, что это всего лишь экспромт вслед укатившемуся грошу. (В средневековых рукописях ни прописных букв, ни даже знаков препинания — нет… Приходится догадываться.)

539. По критерию: вес = 621, 26-е место. Претендент на авторство: Санаи.

543. Пятница и суббота имеют собственные названия, остальные дни недели зовутся именно так: «первый», «второй»… день после субботы. Пятницу также пришлось назвать по номеру, чтобы избежать неблагозвучного стыка: «и в пятый, и в пятницу…»

546. По критерию: вес = 478, 84-е место. Претендент на авторство: Салмон Соваджи.

548. По мнению переводчика, разноречивые тексты в Вариантах созданы переписчиками, пытавшимися снять мнимое «противоречие» и приблизить «вино» к его обыденному смыслу.

550. См. № 479.

559. Примечательное сопоставление своего учения, запрещающего «пить печали», с мусульманством.

Кстати, про лал бадахшанский. В горах Бадахшана испокон веков добывается благородная красная шпинель — камень, который всегда был дешевле настоящего рубина, привозимого из Индии. Поэтому уточнение: «Рубиноустая — лал бадахшанский — где?» (так в оригинале) — приземляет образ, звучит уже не как «где красавица?», а скорей как «где твоя красотка из предместья?».

Рейхан — благовонные травы, в частности базилик.

560. «Омоемся вином…» Имеется в виду ритуальное омовение перед молитвой. Если нет воды, шариат допускает омовение песком, но, естественно, не вином.

561. По критерию: вес = 620, 27-е место.

564. ДЖОУ во всех словарях — ячмень, ячменное зерно; либо же ничтожно малое количество чего-нибудь. Однако, судя по старинным пословицам, этим словом обиходно именовалась и мелкая монета; как следует из контекста четверостиший, Хайям всегда употребляет это слово именно в смысле «грош». Иное прочтение дает сомнительный эффект (для примера — пер. О. Румера):

Усами я мету кабацкий пол давно,
Душа моя глуха к добру и злу равно.
Обрушься мир — во сне хмельном пробормочу я:
«Свалилось, кажется, ячменное зерно».
566. Все смертные грехи Хайям взваливает не на кого-нибудь, а на себя — чтобы с особой хлесткостью прозвучало в адрес ханжеского окружения: «Я строже их блюду запреты шариата!» Этот сатирический прием Хайям использует часто: мол, я — такой-сякой, но ты — еще хуже!

569. См. № 131, 499, 782, 845.

571. По критерию: вес = 467, 96-е место.

574. Более точным был бы такой перевод последней строки: «А ты — на мой зрачок побрезгуешь присесть», т. е. погнушаешься моим радушием, готовностью всячески услужить. Четверостишие приписывается также Хафизу.

576. По критерию: вес = 480, 81-е место.

577. См. № 819.

578. См. № 1191.

582. По критерию: вес = 534, 57-е место.

584. Намек на адский огонь, которому заведомо будет больше по вкусу «высохший аскет», чем размокший от вина грешник.

587. По критерию: вес = 544, 48-е место.

589. По критерию: вес = 611, 30-е место. Претендент на авторство: Афзал Каши. См. № 1303.

593. В оригинале использовано суфийское иносказание «продавец вина», означающее «духовного наставника». Возможно, Хайям намекает на себя как на распространителя собственного учения.

596. См. № 307.

597. Табризи сопровождает в «Тараб-ханэ» это четверостишие такой легендой:

«А еще утверждают, что иные секты в переселение душ веруют. По этому поводу рассказывают, что медресе в Нишапуре обветшало (вар.: от землетрясения разрушилось) и восстановлением его была занята община. Некий длинноухий, когда кирпич перевозили, однажды в воротах уперся намертво и дальше не шел, несмотря на побои. Хайям, оказавшийся там тогда, неожиданно сказал это рубаи на ухо ослу, и тот пошел куда требовалось.

Потом на расспросы Хайям объяснить соизволил, что любой дух, имеющий привязанность к телу, при этом попадает часто и в зависимость от него. Этот осел — бывший здешний учитель; поскольку он вознесения на небо не заслужил, то внизу остался и пришел в такое плачевное состояние: поначалу для некоторых даже ада, кроме такового, нет. Он от конфуза на кафедру не решался шагнуть, когда же из моих слов убедился, что узнан, тотчас покорился».

Средневековый мусульманский историк Санади в хронике «История от алефа» писал о Хайяме: «Из большинства книг известно, что он доктрину переселения душ признавал», — и как пример приводил эту историю. Советские исследователи А. А. Болотников и другие находили, что Хайям в переселение душ не верил, смеялся над этим «антинаучным суеверием», и в доказательство опять-таки приводили это рубаи.

599. По критерию: вес = 521, 61-е место.

(обратно)

«Что значит „путь кутил“, что значит „зелье пить“?»

Дальнейшее развитие хайямовского учения. Отсутствующий Бог. Вставной игровой сюжет: до, во время и после Рамазана.


600. Здесь акцентируется, что слово «узор» — условно: «что же оно такое — аллегорически именуемое узором?» И поэт отвечает про рождение и смерть «узора»; отсюда, а также из намеков в других четверостишиях ясно, что узор — Вселенная.

601. По критерию: вес = 553, 45-е место. Претендент на авторство: Афзал Каши.

Это знаменитое четверостишие, древнейшее из известных, обычно воспринимается как повествование о людях, которых Хозяин лепит из глины и разбивает. Соответственно звучит и подстрочник в Издании 1959 г.: «Мастер, который создавал людей, не знаю, зачем создал их с изъянами и недостатками?» Но это уже не дословный перевод, а пристрастное толкование! Следовало написать: «Хозяин, который сочетание стихий украсил, совершенно не знаю, зачем сделал его хламом?» Впрочем, поддельная рукопись, положенная в основу этого издания, имеет немало сомнительных разночтений с источниками гораздо более надежными. В большинстве из них читается так: «… ради чего вышвырнул его в хлам?» Едва ли это сказано про людей. Сочетать стихии Творцу требовалось только при сотворении зримого мира. Легко видеть, какими двумя причинами вызвано повсеместное ошибочное прочтение этого четверостишия: во-первых, прошедшим временем (дескать, наша Вселенная существует, значит, она еще не сломана и не «вышвырнута в хлам», значит, не о ней речь). Во-вторых, незнанием тайной философии Хайяма, согласно которой наша Вселенная хоть и действительно еще не разбита, но, как и многие другие вселенные, заброшена и забыта Творцом, — то же самое, что выброшена на свалку.

В других версиях — не «сочетание стихий», а «строение, здание» и «сочетание диковин». Смысл практически тот же.

Хомайи в тегеранском издании «Тараб-ханэ» приводит чей-то «ответ», автор которого явно видит здесь именно Вселенную:

Конструкция стихий — ущербна? Что за вздор!
Хвала Создателю — лукавый твой укор.
И развернуть ее Он волен, и уменьшить…
Своим творением Художник тешит взор.
Зато Абу-Саид, текст которого (№ 1299) я считаю «ответом» на это же четверостишие, в этом «здании» увидел «шатер» человеческого тела.

605. «Небосвод — кошмарный череп мира…» Не отголосок ли той же мысли, что наш мир выброшен на свалку?

608. Последние строки отчетливо понимаются так: мои речи про «вино» понятны лишь посвященным.

610. См. № 642, 685.

611. Имеются в виду обязательные для мусульманина ежедневные пять молитв.

614. По критерию: вес = 465, 99-е место.

616. По критерию: вес = 472, 91-е место. Претендент на авторство: Садруд Дин Куджанди.

619. Можно понимать двояко: то ли ангел, посланный усовестить грешника, посетил героя четверостишия, то ли Хайям имеет в виду дух человека — как гостя в бренном теле. Но что из того, что ты сам благословишь свой день? Зато благословение ангела, возможно, имеет какую-то силу.

По критерию: вес = 493, 76-е место.

621. Один глоток хайямовского «вина» спасает от прозябания сотни душ, отсюда и такая высокая цена его. Кстати — о паре «корона-кувшинный черепок», часто встречающейся в стихах Хайяма. Однажды он уточняет: «черепок от верха хума (большого кувшина)». Значит, он имеет в виду четкий зрительный образ: это не любой черепок, но именно кольцевая верхушка кувшина. Если надеть ее на голову — чем не глиняная корона!

623. Сатана (Иблис) — единственное из творений Аллаха, кто в гордыне своей не поклонился Адаму.

624. Одна из более чем прозрачных «подсказок». И после этого нам говорят, что стихи Хайяма — призывы к пьянству?..

632. См.№ 933.

635-638. Три первых четверостишия найдены мною в средневековых рукописях, четвертое — любезно сообщил мне А. Ш. Шахвердов, составитель петербургских изданий стихов Хайяма (1986 и 1993 гг.). Он собрал бесценную коллекцию — многие десятки тысяч рубаи разных авторов. Возможно, что сам Хайям сочинил только одно из этих четверостиший (но — которое?), остальные три созданы его поклонниками.

641. Итак, превыше всего в мире — «хмель»… Однако в одной из рукописей это рубаи приобрело вид откровенно суфийского — заменой всего одного слова в третьей строке (остальные разночтения второстепенны):

За капельку вина — китайскую державу,
А за глоток вина сто вер отдал бы, право!..
Прекраснее вина что в мире назовешь? —
Для тысяч милых душ горчайшую отраву.
Внезапно возникший здесь суфийский мотив воспевания горестей как высшей ценности Бытия — лишь единожды встречается среди хайямовских стихов (№ 48).

642. По критерию: вес = 590, 33-е место. См. № 262, 610, 685, 722.

643. Здесь «вино» — символ человеколюбия и отзывчивости.

Чтобы втискивать такие рубаи, как это, в привычное изображение Хайяма пьянчугой, поэтам-переводчикам, введенным такой традицией в заблуждение, приходилось основательно «редактировать» стихи, подменяя серьезный разговор зубоскальством.

645. Итак, уроки Сердцу пошли впрок, и теперь оно отвечает грамотно даже на провокационные вопросы.

647. Во всех известных стихотворных переводах этого четверостишия на русский язык, как и в большинстве оригинальных списков, действующее лицо — «я» (см. Варианты). Персонаж намекает на крайнюю нужду, толкающую на греховные поступки, и уже сама попытка оправдаться говорит о его богобоязненности, которую не всякий читатель сочтет притворной.

Но в «Тараб-ханэ» обнаруживается «мы» — и рубаи приобретает совершенно новое звучание. Что один коврик — для нескольких человек? Ссылка на то, что прежний коврик обветшал, звучит уже откровенно ернически, налет богобоязненности исчезает, и главное, автор уже окружен единомышленниками, которых заразил презрением к шариату.

В рукописях со стихами Хайяма видна общая тенденция: из всех версий какого-либо злого четверостишия шире других распространялась обычно самая безобидная — как и в данном случае. Точнее даже так: популярны были его злые стихи, но — в умеренной редакции. Своеобразное нивелирование на уровне «полузлого» Хайяма.

648. Вопреки общепринятому мнению, вино не запрещено шариатом безусловно. Однако его окружает густой частокол частных запретов. В данном случае имеется в виду, что вино строжайше запрещено во время Рамазана — месяца строгого мусульманского поста.

Четыре месяца мусульманского лунного календаря, упоминаемые в этой серии стихов, идут в такой последовательности: Раджаб, Шабан, Рамазан, Шавваль.

По критерию: вес = 668, 15-е место. Претендент на авторство: Джалал ад-Дин Джалал.

652. Прочтение О. Румером этого четверостишия ошибочно в последних строках, а потому и противоречиво в целом:

Обета трезвости не даст, кому вино —
Из благ — сладчайшее, кому вся жизнь оно.
Кто в Рамазане дал зарок не пить — да будет
Хоть не свершать намаз ему разрешено.
Видимо, О. Румер прочел последнюю строку так: «Сразу /и/ от намаза пусть спасенным станет». В его переводе герой четверостишия сильно сдает позиции. Право «не свершать намаз» — слишком скромная компенсация за лишение «сладчайшего из благ». Не то в оригинале, где последнюю строку нужно понимать так: Мигом благодаря намазу пусть спасенным /от зарока/ станет». Автор предлагает средство вернуть утраченное: свершив намаз, отмолить опрометчиво взятый на себя зарок.

По критерию: вес = 549, 47-е место.

653. Ночь Кадр, «ночь предопределения» — 27-я ночь месяца Рамазана, когда Аллахом был ниспослан Коран.

654. Мусульманский пост отличается от христианского. Во время Рамазана вообще нельзя есть и пить днем, пока солнце на небе; ночью — можно. Это и обыгрывает Хайям.

655. У Хайяма — нагнетание событий. «Пустить ветры» во время молитвы — грех малый. Соверши омовение сызнова и молись опять. Но вот хлебнуть вина!..

Г. Плисецкий и О. Румер перевели это четверостишие как бы по частям:

Чтобы Ты прегрешенья Хайяма простил —
Он поститься решил и мечеть посетил.
Но, увы, от волненья во время намаза
Громкий ветер ничтожный твой раб испустил!
В молитве и посте я, мнилось мне, нашел
Путь к избавлению от всех грехов и зол.
Но как-то невзначай забыл про омовенье,
Глоток вина хлебнул — и прахом пост пошел.
Не зная оригинала, трудно догадаться, что это переводы одного и того же рубаи.

657. В Вариантах приведено это же стихотворение, в некоторых рукописях встречающееся в форме «мустазод»: с дополняющими короткими строками, имеющими самостоятельную рифму. Едва ли автор такого варианта — сам Хайям.

По критерию: вес = 628, 20-е место.

659. «Спина, посторонись!» — дословно такой же окрик грузчика случилось переводчику услышать — не в Нишапуре 900 лет назад, а недавно, в московском мебельном магазине.

660. По критерию: вес = 535, 54-е место.

663-666. Видимо, время постепенно сделало из каких-то двух первоисходных — и разбросало по разным рукописям — эти четыре рубаи. Переводчик рискнул связать их в единый цикл, напоминающий конструкцию «Квадрата квадратов» И. Северянина. См. также № 694, 1191.

669. См. № 285.

672. В оригинале обыграно звучание (словно бы по-персидски) арабских слов в утреннем призыве муэдзина, приглашающего мусульман к молитве.

По критерию: вес = 632, 19-е место.

674. См. № 716.

675. Хайям говорит, что уничтожены «сотни тысяч Джамов и царей этими приходами лет и уходами зим». Явный намек, что и годы следует исчислять сотнями тысяч, — но сказать об этом прямо нельзя, поскольку мир сотворен Аллахом якобы всего лишь 7000 лет назад.

677. Хайям перефразирует пословицу: «И незрелым виноградом еще не ставши, ты хвастаешься, что ты уже изюм!» Здесь незрелый виноград — неуч, изюм — человек, познавший тайны бытия. Русские поэты-переводчики обычно истолковывают этот образ в контексте возраста, а не мудрости, и потому выворачивают его наизнанку, у них получается: быть «виноградом» — хорошо, «изюмом» — плохо.

679. По критерию: вес = 471, 94-е место. Претендент на авторство: Аттар. См. № 718.

681. Серьга в ухе — примета раба. Так что это совет не просто единожды прислушаться к мудрости, но стать вечным рабом ее.

683. Абу-Саид и Адхам — суфийские шейхи, религиозные песнопения которых стали гимнами и молитвами. Образец лирических стихов Абу-Саида можно увидеть в примечании к № 968.

684. См. № 856.

685. «Год выпал, будто лист…» — закончился год по солнечному календарю; праздник Нового года (Навруз) отмечается в день весеннего равноденствия. См. № 610, 642.

687. По критерию: вес = 573, 39-е место.

689. По критерию: вес = 506, 69-е место.

692. Повторение слова «кабак» в некоторых вариантах (см. Варианты) — ошибка какого-то средневекового переписчика.

694. См. № 663, 666.

699. Хайям постоянно называет «вчера» не достойным внимания и сожалений. Ну и почему бы, действительно, не пропить вчерашний день!

Замечу, что третья строка оригинала может быть прочитана по-разному: «в харабате в заклад принимали…» — либо «вчерашнюю ночь мою», либо «вчерашней ночью меня». Именно сопоставление с другими четверостишиями подсказало мне выбор. Вот что получается, если истолковать иначе (С. Кашеваров, 1935):

Если бы мир упасть на улицу мог,
Пьяный, его бы оценил я в пятачок…
Как-то в залог меня сдавали в кабачке,
Молвил кабатчик: «Вот залог, так залог!»
700. В оригинале, как и в переводе, игра слов. Среди того, что сказано Аллахом, в Коране присутствует слово «Майсара». Не важно, что это значит по-арабски (большинство персов, сосредоточенно внимавших утренней молитве муэдзина или чтению муллой глав из Корана, на самом деле не понимали ни слова). Главное, что на фарси это звучит как «вино чистейшее», «превосходное», «приятное».

701. Рыба — сказочное существо, держащее на себе Землю (сродни трем китам). Восходит к древнейшим верованиям разных народов о драконе — властителе вод, являвшихся символом Хаоса; дракона победил Творец, и лишь тогда стало возможным создать упорядоченный мир, разместив его на спине усмиренного чудовища.

706. Механические часы с минутной и часовой стрелкой тогда не были еще изобретены, но как похоже!.. То, что это четверостишие адресовано Аллаху, подтверждается хотя бы тем, что Табризи в «Тараб-ханэ» поместил его в раздел «О смирении», где собраны стихи (не только молитвенного, но и бунтарского плана) о взаимоотношениях человека и высших сил.

Однако существует и ошибочная версия четверостишия (см. примеч. к № 1234), создающая совершенно несвойственный Хайяму контекст, прекрасно переданный Г. Плисецким:

Мы похожи на циркуль, вдвоем, на траве:
Головы у единого тулова две,
Полный круг совершаем, на стержне вращаясь,
Чтобы снова совпасть головой к голове.
(обратно)

«В шкатулку с лалами подсыплю изумруда…»

Окончательное решение проблемы: истинный смысл земной жизни — именно в самой земной жизни. Преодоление диктата небес. Вставной сюжет: наивный виночерпий, боящийся грехов, но не страшащийся философии.


708. По критерию: вес = 621, 25-е место.

710. ФАЛАК означает и колесо, и гончарный круг, и прялку, и небосвод, выступающий символом рока и судьбы (точнее, «подвижную» часть небосвода, внутри сферы неподвижных звезд). Хайям часто обыгрывает неоднозначность этого слова.

711. Имеются в виду ритуальные кирпичи из необожженной глины, подкладываемые под изголовье покойнику.

713. Скорей всего, это склейка пар строк из двух различных четверостиший (порознь не известных).

716. См. № 674.

717. См. № 1302 — пародийный «ответ» Хайяму.

718. См. № 679.

721. Как пишет В. Н. Зайцев в статье «Омар Хайям и Эдвард Фитцджеральд» (альманах «Восток — Запад». М.: Наука, 1982. Вып. 1):

«На родине Хайяма это четверостишие получило широчайшую известность из-за своего красивого звучания. Последний стих в оригинале звучит приблизительно так: „Ку кузегар-о кузехар-о кузефоруш“. Частое повторение слога КУ превращает всю фразу в подобие какого-то волшебного заклинания, нисколько не затемняя ее смысла. Прием аллитерации доведен здесь, кажется, до предела его музыкальных возможностей».

По критерию: вес = 478, 85-е место. Претендент на авторство: Афзал Каши.

722. См. № 642.

730. Хайям, как известно, преподавал «науку греков», куда наверняка входила логика Аристотеля — предмет одновременно и примитивный и заумный. Легко представить такую сцену.

Он приходит после урока в майхану. Настроение паршивое, в голове крутятся дурацкие термины из логики и бредовые апории и силлогизмы вроде того, что: петух — двуногий, Платон — двуногий, поэтому Платон — петух. Или наоборот, петух — Платон… Буквально все предметы и явления в мире Аристотель расставлял по полочкам категорий и видов — по «основным признакам». А сейчас главный признак Хайяма — головная боль и хандра. Аристотель явно поставил бы его на совершенно другую полку «видов», чем прежде!.. Вот и просит у саки поэт, изъясняясь навязшими на зубах терминами: разобраться, на какой он сейчас полке классификации, найти его и избавить от ошибочной классификации, вернуть на место — с помощью вина, разумеется.

733. По критерию: вес = 691, 8-е место.

734. По критерию: вес = 590, 34-е место.

736. См. № 791.

740. См. № 1192.

744. По критерию: вес = 541, 51-е место.

761. Если не «прежние секты», значит, «новая секта». В этом можно видеть косвенное подтверждение того, что Хайям действительно имел учеников, которым преподавал нетрадиционную морально-этическую концепцию, возведенную им здесь (в шутку или для маскировки) в ранг нового религиозного течения.

766. Бюльбюль — соловей. Именно так, на этих же звукоподражательных рифмах, построено четверостишие в оригинале.

772. В этом техническом этюде, нанизывая однокорневые слова, автор явно переиграл.

776. Стихотворение, вызвавшее не только у всех поэтов-переводчиков, но и даже у авторов подстрочника в Издании 1959 г. дружное недоумение:

Те, кто кладут в основу благочестия лицемерие,
Приходят и ставят преграду между телом и душой.
А я после этого поставлю на голову /свою/ кувшин с вином,
Если даже мне распилят голову, как петуху.
Сравнение — обычно с чем-то знакомым. Но что здесь за распиливание головы петуху? Какой-то ныне забытый варварский ритуал?.. Но ведь ее и распилить-то, наверное, невозможно.

Там же в комментарии уточняется, что буквально — так: «Если мне, как петуху, приставят к темени пилу». Этот текст показался темным, и его «адаптировали».

В. Державин правильно догадался, что эта «пила» не что иное, как петушиный гребень, но жутковатый отблеск подстрочного перевода проник и в его стихотворную версию: «Хоть, как петуху, мне темя гребнем окровавят».

Л. Некора, издавший свой перевод Бодлеанской рукописи в 1935 г., также споткнулся на этом месте:

Вину с душой не слиться? Да будь все это так,
Давно б всадил в свой череп я гребень, как петух.
Итак, даже правильная замена «пилы» естественным для петуха «гребнем» не дала ответа: зачем нужно всаживать в свой череп гребень? Или кто-то иной мне его «приставит» — это что, наказание? Л. Некора в своем переводе даже кувшин отбросил, а в нем-то весь смысл. Красноватый кувшин на голове напоминает петушиный гребень: сам кувшин — этот «гребень» в четверостишии и есть. И потому не «приставят», а «представят» правильней было бы перевести: примут меня с таким гребнем за петуха.

А разгадка четверостишия — в содержимом кувшина: Хайям то и дело ассоциирует вино с душой.

Эти болтуны «духовидцы» не «ставят преграду между телом и душой» (тоже неверно переведено), а «устанавливают различие», т. е. берутся всегда определить, где тело, где душа. Вот Хайям и разоблачает их дутую славу с помощью забавного эксперимента-загадки: «Что видите?» Им бы на кувшин указать: «Душа!», а они, желая унизить загадчика, попадают впросак: «С гребнем?.. Петух!»

778. По критерию: вес = 541, 52-е место.

780. В существующих переводах обычно: «я разбил кувшин». Неверно. В оригинале: «я ударил». Черепки разбитых кувшинов или чаш у Хайяма никогда не говорят.

По критерию: вес = 466, 97-е место.

782. См. № 131, 499, 569, 845.

791. Четверостишие исключительно богато озвучено семикратным повторением корня ДАМ, означающего то «миг», то «вздох». См. также № 736.

793. Любой день, в котором мы живем, называется «сегодня», поэтому во «вчера» нам быть не приводилось, достичь «завтра» не удастся (именно про «завтра» и «вчера» речь в последних строках). Этот софизм Хайям часто использует в поэтических целях, советуя ушедшие во вчера невзгоды считать как бы и не бывшими, но зато и к надеждам на завтра относиться с таким же сомнением, как и к возможности пожить в «завтра».

796. Шах упомянут здесь не случайно. «Основными компонентами празднеств при средневековых дворах были музыка, стихи и вино… Вино занимало большое место в жизненном укладе. Несмотря на религиозный запрет, вино постоянно упоминается в средневековых сочинениях при описании жизни дворов» (Ворожейкина З. Н. Литературная служба при средневековых иранских дворах: Очерки истории культуры средневекового Ирана. М.: Наука, 1984. С. 158).

798. См. № 421, 813.

800. По критерию: вес = 773, 5-е место.

807. Следуя «питейной» традиции в толковании стихов Хайяма, в этом «намертво забыть» все поэты-переводчики видят «упившегося до беспамятства». Между тем автор говорит о тупице, блаженном в своем невежестве, а про вино не упоминает.

812. Здесь Ирак — западные и центральные провинции средневекового Ирана.

813. См. № 241, 421, 798.

817. По критерию: вес = 677, 11-е место.

819. По критерию: вес = 585, 35-е место. См. № 577. 831. Завершение этого четверостишия дословно таково:

Сказал я: «Неужели разрушу эту тюрьму,
Нога моя из стремени шариата на камни встанет?»
Хайям мечтает, как досадные путы, стряхнуть с ног «стремя шариата» и «разрушить тюрьму» рока, преобразовать, облагородить земное существование. Едва ли правомерно понимать «разрушение тюрьмы» в смысле «освобождения от тела», как получается в единственном известном переводе С. Кашеварова (сомнительно понявшего и последнюю строку):

Сердце, как в клетке, сжимается подчас.
Дух свой из плена бы позорного я спас,
Тело-темницу уничтожив, но увы! —
Стремя шариата тверже камня для нас.
Это звучит как огорчение, что самоубийство запрещено шариатом. Ошибка С. Кашеварова понятна: не зная, с какой «тюрьмой» воюет Хайям, он ассоциирует ее с «клеткой» из первой строки — с грудной клеткой. Но освобождение Сердца из «тюрьмы»-тела с помощью самоубийства — нелепость, и переводчику пришлось подправлять автора, говоря уже о спасении не Сердца, а духа.

В оригинале же говорится только о Сердце, и не случайно. Действовать в этом мире, в том числе и «разрушать тюрьму», в которой находится притесняемое роком человечество, Душа самостоятельно не может, только через Сердце: земная жизнь — его вотчина. А Сердце, проникшись этой высокой задачей, впадает в отчаяние (в этом четверостишии), поскольку и само оно слабо и находится в «клетке» своей смертной плотской природы.

Великий замысел — и слабосильный исполнитель его. Отсюда и трагический пафос четверостишия.

833. Хайям здесь перечисляет атрибуты трех религий: кумирни идолопоклонников (надо полагать, зороастрийцев), Каабу, михраб и четки мусульман, колокола, церковь и крест христиан. Однако в переводах С. Липкина и В. Державина вместо «кумирни» — «кабак», нарушающий стройную поэтическую композицию. Они стали жертвой того варианта в списках, где какой-то переписчик соблазнился БОТХАНЭ превратить в МАЙХАНЭ, т. е. «кумирню» в «кабак», и тем приблизить четверостишие к «винным» стихам Хайяма.

835. См. № 226. Есть основания думать, что эти два похожих четверостишия — авторские варианты.

836. Это стихотворение, очень хайямовское по стилю, построено на остро акцентированных и блестяще аллитерированных парадоксах: пышно выпеченным хлебом — обладают «сырые», «недопеченные» люди (в переводе мне пришлось взять другую альтернативу свежему хлебу); полноценной утварью (в смысле: обеспеченной жизнью) — неполноценные; а прекрасные тюркские глаза — владенье подмастерьев и гулямов (т. е. рабов — либо слуг, либо воинов-невольников). Причем это «владенье» можно понимать двояко: «тюркские глаза» то ли у самих гулямов, то ли увлекаются гулямами. О. Румер избрал первый вариант (заодно и приглушив резкость начальных строк):

На чьем столе вино, и сладости, и плов?
Сырого неуча. Да, рок — увы — таков!
Турецкие глаза — красивейшие в мире —
Находим у кого? Обычно у рабов.
С. Б. Морочник и Б. А. Розенфельд якобы «в соответствии с таджикским оригиналом» переделали завершение этого перевода так:

Глаза Туркан-хатун — красивейшие в мире — Добычей стали чьей? Гулямов и юнцов!

Они пишут: «Румер принял имя Туркан за нарицательное слово, означающее „турки“, а слово „гулямов“ перевел словом „рабов“. Слово „гулямы“ во времена Хайяма означало главным образом придворных гвардейцев, формально бывших собственностью („рабами“) султана, но фактически представлявших собой вооруженную силу, что позволяло им неоднократно свергать и возводить султанов». По их мнению, «на отношения Хайяма со вдовой Мелик-шаха Туркан-хатун, которой не без помощи придворных гвардейцев-гулямов удалось, отстранив остальных преемников Мелик-шаха, посадить на трон его младшего сына, пятилетнего Махмуда, и быть фактической императрицей, по-видимому, в значительной степени повлияло это четверостишие». (Морочник С. Б., Розенфельд Б. А. Омар Хайям — поэт, мыслитель, ученый. Сталинабад, 1957. С. 50–51.)

«Гулямы» — хорошо; «турки» — надо полагать, речь о тюрках, поскольку турецкой нации тогда попросту еще не было; в остальном толкование весьма сомнительное. Получается, что даже подмастерья помыкали Туркан-хатун?.. Из множества возражений достаточно привести два. Во-первых, «туркан» (так в тексте оригинала) совсем не то же, что «Туркан-хатун»: титулование царствующей особы оторвать от имени попросту невозможно. Во-вторых, хотя Хайям явно не скупился на личные выпады в стихах, он ни разу не назвал ни одного личного имени (кроме своего собственного). Только прозвища (скорей всего, им же только что и придуманные, например: «Ладонь, Дарующая Благо» и «Рохалло Ку») и имена легендарные. С чего бы ему нарушать этот свой принцип, да еще в той скользкой ситуации, когда сам он служит при дворе Туркан-хатун? Так что едва ли в четверостишии речь о ней.

838. См. № 160, 1205.

842. По критерию: вес = 535, 56-е место. Претенденты на авторство: Афзал Каши, Авхаад Кирмани.

843. Четверостишие необычное, но по всем приметам хайямовское. «Змея горя» у него встречается и в других стихах; здесь он, отталкиваясь от этого образа, как бы обнаруживает недочет в своей «алхимической рецептуре» счастья и уточняет ее (заметим, последние строки напоминают именно формулы алхимиков). Шкатулка с лалами — иносказание для «кубка с вином», который в свою очередь средоточие уже знакомых нам иносказаний Хайяма. Есть поверье, что ядовитую змею можно ослепить блеском изумруда; оно породило пословицы («ослеплять эфу изумрудом», т. е. обманывать врага или жизненные невзгоды) и поговорки («изумруд и глаз эфы», т. е. несовместимые вещи). Отсюда и вывод, что в «шкатулку лалов» — в проповедуемый Хайямом набор благородных жизненных принципов — должен быть добавлен и некий «изумруд», нейтрализующий «змею горя».

Поскольку горе — «мое», ясно, что под «винохлебом» Хайям имеет в виду самого себя. Но что такое здесь изумруд?.. Остается только догадываться.

Надо также сказать, что первая строка дает двойное чтение, поскольку содержит омонимы: «богатый» — «пение» и «нагой» — «кривляние»; при этом меняется и смысл второй строки:

1) Винопитец хотя обогащает /торговца/, — нагим становится, И от воплей его мир приходит в смятение.

Здесь «вопли» — стенания разоренного пропойцы, «смятение мира» — от сочувствия бедняге.

2) Винопитец если пение затеет — кривлякой становится…

Здесь уже «вопли» — несносное пение, а «смятение» — возмущение окружающих.

Общий контекст четверостиший Хайяма и завершение этого рубаи подсказывают отдать предпочтение первому толкованию.

845. Лобат — женское имя: «Дивная красавица».

Это рубаи входит в куст четверостиший, завершающихся словами: «Склонись! Не упади!» (см. № 131, 499, 569, 782); но здесь переводчик был вынужден нарушить стереотип и перевести их соответственно новому контексту: «Нагни! Но не пролей!» Своим зачином: «Вчера я был… и видел две тысячи…» — оно родственно также знаменитому четверостишию № 721. Нет сомнений, что автор — Хайям.

Зато странный текст, приведенный в Вариантах, едва ли принадлежит его перу; он производит впечатление карикатуры на это четверостишие. Однако Тиртха почему-то предпочел взять для своей книги именно тот вариант; более того, в переводе на английский язык он его слишком «осовременил»:

Тропой любви к Тебе спешил-бежал,
В руке кастрюлю полную держал,
Две тысячи уланов вслед за мной:
«Пролей хоть каплю! Сразу — наповал!»
853. Недоговоренность порождает множество догадок. Чего двадцать и чего шестьдесят? О. Румер предположил, что — винных кубков:

Пред взором милых глаз, огнем вина объятый,
Под плеск ладоней в пляс лети стопой крылатой!
В десятом кубке прок, ей-ей же, невелик:
Чтоб жажду утолить, готовь шестидесятый.
А. Ш. Шахвердов, комментируя его перевод (Омар Хайям. Рубаи. Л., 1986. С. 271), пишет: «В оригинале речь идет, вероятно, о числе прожитых лет». Не исключено. А что, если это количество зрителей, аккомпанирующих плясуну хлопаньем в ладоши?

Многозначность текста в данном случае случайна. Это явный экспромт, произнесенный в понятной слушателям ситуации.

856. По критерию: вес = 472, 93-е место. См. также № 684.

(обратно)

«Коль не сама Любовь, то, право, кто же ты?..»

Драматическая история любви немолодого поэта к ветреной красавице. Большинство этих стихов практически неизвестно даже персидским читателям. И никто, кажется, не замечал раньше, что они являются фрагментами единого сюжета.


858. В третьей строке слегка пародируется двойная адресация, принятая в суфийской лирике, где по видимости стихи обращены к возлюбленной, а на самом деле — к Богу. Здесь — наоборот.

861. Первую строку можно читать по-разному: «С какой стороны, из какой страны ты пришла?» либо «Чьими руками ты создана?». В существующих переводах встречаются оба варианта.

По критерию: вес = 466, 98-е место.

862. Только математику и геометру (кем и был Хайям) мог прийти в голову такой причудливый образ.

Заметим, этот образ прямо соответствовал его научным изысканиям: он вплотную приблизился к решению проблемы бесконечно малых, т. е. к интегральному и дифференциальному исчислению, более чем на 500 лет опередив свое время. И все же надо быть не только математиком, но и поэтом, чтобы вообразить настолько «бесконечно малую» окружность, что внутри не помещается даже точка ее центра:

Неужели в окружности рта не вмещалась
Та точка, что из окружности наружу была вытеснена?
865. Если обратиться к переносному смыслу использованных Хайямом шахматных терминов, последнюю строку можно перевести так: «И — пал, лицом к лицу с владычицей своей».

866. В Издании 1959 г. авторы подстрочника так перевели окончание четверостишия: «Она бросила на меня взгляд и ушла, как будто говоря: „Сделай добро и брось в воду“». В примечании — оговорка, что это, видимо, пословица, смысл которой с веками утерян. Поэты-переводчики, пользовавшиеся этим подстрочником, пытались придать «пословице» осмысленность, например: «Сделай добро и брось в поток, чтобы людям волны умчали» (В. Державин).

Но дело в том, что «как будто говоря» — перевод не очень верный, ошибочный чуть-чуть, ровно настолько, чтобы направить всех по ложному пути. Правильней было бы: «попросту говоря» или «ну вот!» как вступление к авторской оценке ситуации: «Сделай добро… и брось в воду!». Как наше: «Из жара — да вдруг в холод!» Ведь красавица не только «бросила на меня взгляд», но, увы, «и ушла».

867. Существует в рукописях также четверостишие, составленное из начала этого рубаи и завершения рубаи № 740. Это составное рубаи присутствует в переводах Г. Плисецкого.

869. «… ручка… ножка…» Один ревнитель точности возмущался: в персидской поэзии не приняты эти уменьшительные формы. Верно. В оригинале их действительно нет. Но я-то перевожу на русский. Представьте, читатель, такой оборот: «Ах, поцеловать бы мне твою ногу!..»

872. О разнице между простым лалом (шпинелью) и яхонтом (настоящим рубином) см. примеч. к № 559.

879. По критерию: вес = 988, 2-е место. Претендент на авторство: Султан Бабар.

884. Локоны возлюбленной — путы для Сердца. Здесь автор, как бы полагая эту метафору самоочевидной, развивает ее дальше.

885. В оригинале: «он/она», что позволяет адресовать четверостишие как Богу, так и красавице. В переводе использовано «ты» для сохранения двойной адресации.

886. Это необычное четверостишие присутствует только в рукописи 1851 г. B. N. S. P. 1458 (Национальная библиотека, Париж). Несмотря на такое позднее время создания, она достойна внимания, поскольку в ней есть стихи, которые появились однажды в списке XV в. — и потом 400 лет нигде больше не встречались; есть и уникальные стихи. Судя по всему, она является выпиской из неизвестной нам древней рукописи.

Шариат запрещал изображение людей, поэтому возник особый вид искусства — рисование буквенными знаками, надписями (примерно с XVI в. этот запрет на практике стал игнорироваться, рисование надписями сохранилось только в оформлении монет и священных текстов, откуда следует, что четверостишие действительно древнее)… Здесь мы видим еще более условный ход: описан процесс такого рисования. Алеф и лям — названия букв А и Л. «Портрет» героини постепенно образует арабское слово («Аллах»), которое в этой рукописи выглядит так:



Остается только добавить воображением глаза, овал лица…

Четверостишие крамольно не только тем, что именно слово «Аллах» оказывается портретом героини. Многие суры Корана начинаются загадочными сочетаниями букв, в которых мусульманские вероучители предполагают глубочайший мистический смысл. Расшифровки их являлись предметами богословских споров. Вот одна из этих аббревиатур: «Алеф лям мим ра», в первых ее буквах предполагают слова: «Я — Аллах…» Автор четверостишия как бы забыл про мистический трепет, который должен возникать при упоминании пары букв «алеф» и «лям».

891. Зухра — легендарная красавица, хитростью выведавшая у ангелов заклинание, чтобы живой вознестись на небо. После вознесения, прощенная за свой проступок, она стала музыкантшей на божественных пирах. Ее именем названа прекрасная планета (Венера). Появление имени «Зухра» в стихах всегда ставит вопрос: на какую деталь этой легенды намекается?

Во всех известных нам переводах «Зухра» — синоним красавицы. В результате во втором двустишии звучит простое повторение образа из первого двустишия — огрех, недостойный большого поэта. Но если предположить, что «Зухра» здесь — планета Венера, возникает емкий образ, построенный на далеко разнесенных параллелях: от Венеры песчинка — к лику Земли, от умершей красавицы пылинка — к челу красавицы сегодняшней. Подобное тянется к подобному.

Правда, в этом случае мы вынуждены допустить, что астроном Хайям знал: «падучие звезды» — частички планетного материала. Но почему бы и нет? Еще до него великий астроном Бируни приравнял Землю к другим планетам и утверждал, что она кружится вокруг Солнца; и эта точка зрения была легко воспринята персидскими и арабскими астрономами — не то что позже аналогичная концепция Коперника в Европе. (Справедливости ради отметим, что Бируни, заранее парируя критику со стороны богословов, авторами этой модели называл древнеиндийских астрономов, в частности Ариабхату, и предлагал ее не как соответствующую реальности, а как якобы только «удобную для расчетов». Ученых, естественно, эта оговорка не вводила в заблуждение.)

914. Довольно-то довольно, однако сила инерции так велика, что эти привычные сравнения, от которых Хайям здесь отказывается, воскресают в переводах этого же четверостишия, например, у О. Румера:

На мир — пристанище немногих наших дней —
Я долго устремлял пытливый взор очей.
И что ж? Твое лицо светлей, чем светлый месяц,
Чем стройный кипарис, твой чудный стан прямей.
923. В «этом мире» субстанция Небытия организована так, что возникли различные предметы и их признаки, а после конца Вселенной они опять сольются в «том мире».

926. По критерию: вес = 543, 49-е место. Претендент на авторство: Аттар.

932. См. № 994.

933. См. № 632.

935. См. примеч. к № 87.

936. Поэты-переводчики сделали из этого четверостишия прелестный букет загадочных цветов, которые Хайям почему-то предпочитает остальным. Например — перевод О. Румера:

Когда под утренней росой дрожит тюльпан
И низко, до земли, фиалка клонит стан,
Любуюсь розой я: как тихо подбирает
Бутон свою полу, дремотой сладкой пьян.
Секрет четверостишия в том, что ГОНЧЕ — «бутон» — традиционный синоним уст возлюбленной (как и фисташка), а «полы /одежды/» в этом контексте так же точно переводятся и как «края /уст/».

944. Трудно, при всей искренности четверостишия, отделаться от ощущения, что этим экспромтом автор оправдывает кляксу, испортившую письмо.

946. См. № 961.

952. По критерию: вес = 552, 46-е место.

956. В переводе Я. Часовой это четверостишие истолковано как обращенное к Аллаху:

Зачем сперва Ты мне Себя раскрыл,
А после так жестоко отдалил?
Коль знал, что от меня Ты отвернешься,
Зачем меня скитаться в мир пустил?
961. № 946 и это четверостишие — варианты одного рубаи.

968. Здесь Восток — Хаверан (Хабран), расположенная в Хорасане провинция средневекового Ирана (в буквальном переводе на русский).

Проф. Хомайи сообщает («Тараб-ханэ», с. 139), что это четверостишие по ошибке включено в некоторые издания сочинений шейха Абу-Саида, который на самом деле написал такое рубаи:

Мне без возлюбленной в Хабране света нет,
В делах разлад, пока душе привета нет.
За встречу с ласковой, с желанной — тут же отдал
Сто тысяч жизней бы! Бесчестья в этом нет.
Позже, по словам Хомайи, одних ввело в заблуждение внешнее сходство, другие высказывали и вовсе неправдоподобное предположение, будто переписчики постепенно так сильно исказили стихотворение Абу-Саида и приписали его Хайяму.

972. По критерию: вес = 463, 100-е место. Претендент на авторство: Абу-Саид.

974. Псевдоним или прозвище великого поэта — Хайям — переводится как «палаточник»: либо шьющий палатки, либо живущий в палатке. В объяснение прозвища порой предполагают, что оно досталось по наследству, что отец или дед Хайяма шил палатки.

Не оспаривая этого, позволю себе поделиться одним наблюдением. «Омар Хайям», написанное скорописью, без надстрочных и подстрочных знаков, можно прочитать как «омр-е хайям» — «век палаточный», т. е. жизнь того, кто весь свой век проводит в кочевой палатке, в шатре. Это согласуется с отношением суфиев к собственному телу как временному обиталищу кочевого духа (а также с хайямовским образом человека в «шатре» небес).

Некоторые исследователи на том основании, что здесь о смерти Хайяма говорится в прошедшем времени, выводят, будто четверостишие написано не им; но, как мы уже убедились, это прошедшее время — привычный поэтический прием Хайяма. Жанр автоэпитафии так же древен, как и сама поэзия.

977. Храм — Бытие, две Двери его — рождение и смерть. См. также № 1074.

980. Близнецы — созвездие Близнецов.

985. Гулистан — «страна роз».

(обратно)

«До мерки „семьдесят“ наполнился мой кубок…»

Старческая усталость. Разочарование в научных трудах. Изгнание, скитания. Сомнения в реализуемости своего учения. Одиночество. Мысли о близкой смерти.


987. По критерию: вес = 494, 75-е место. Претендент на авторство: Абу-л Атаи Ганджеви.

994. Седобородые — коллеги-ученые; это очевидно. Судя по сведениям о биографии Хайяма, последним периодом его жизни, когда он мог дружески общаться с учеными, даже приглашать их «туда, где пьют», были годы работы в обсерватории: до смерти Мелик-шаха в 1092 г., от силы плюс еще один-два года. Позже, когда Хайям преподавал в Багдаде, он был окружен не столько коллегами, сколько преследователями и вел, по свидетельству современников, жизнь замкнутую, практически ни с кем не общался. Следовательно, возраста в 70 лет Хайям достиг не позднее чем в 1094 г. Это еще один довод против того, чтобы 1048 г. считать годом рождения Хайяма, — в дополнение к аргументам, высказанным во вступительной статье. См. № 932, 1024.

997. Едва ли Хайям сокрушается здесь о том, что имел мужество переходить с устаревшей на новую систему взглядов. Скорей всего, «сто рукавов» — это труды, написанные ранее, которые, увы, не изъять из обращения, и невежды от науки будут смеяться, находя в них противоречия с трудами поздними, и утверждать, что Хайям был непоследователен.

1000 и 1001. Эти два четверостишия — заведомо авторские версии. Смысл — один, яркая завершающая строка — та же; но предыдущий текст пришлось автору, вспоминая свое рубаи, пересказать иными словами и иными образами. Эти «иные слова и образы» в обоих четверостишиях явно принадлежат одному автору. Кстати, так же воспринимали эту пару четверостиший и копиисты стихов Хайяма: пути этих рубаи по средневековым рукописям не совпадают, однако популярность их практически одинакова: № 1000 — вес = 273, 373-е место. № 1001 — вес = 280, 361-е место. Оба четверостишия впервые обнаруживаются в рукописях 1460 г. Табризи, сразу включив № 1000 в свою книгу, ко второму рубаи относился настороженно; но в конце концов и № 1001 он поместил в один из вариантов «Тараб-ханэ».

1005. Это довольно редкое четверостишие присутствует в книге «Тараб-ханэ» и в некоторых средневековых выписках из нее. Текст явно подпорчен в первой строке: «В саду когда-то был незрелый виноград кислым в начале /месяца/ Дея». По нашему календарю это конец декабря; откуда взяться в эту пору в саду «незрелому винограду»? Бессмыслица — именно благодаря слову ДЕЙ. Скорей всего, в авторском тексте было слово другое, например ВЭЙ (что графически очень похоже): «… при начале его /созревания/».

Благодаря чему виноград, вначале кислый, становится сладким? Как и откуда проникает «горечь», т. е. спирт, в вино?.. Винная тематика обманчива: это — вопросы о главных законах Бытия. Завершается четверостишие предостережением от скоропалительных догадок: если кто-то валит топором дерево, чтобы сделать лютню, пусть тебе не кажется, что это срезают камыш на флейту.

Это четверостишие переводилось ранее на русский язык, видимо, только С. Кашеваровым:

Горек виноград в дее-месяце висит.
Пусть он станет сладким — да вино-то ведь горчит!
Можно из чурбана сделать лютню топором.
Но кто же твой топор во флейту превратит?
«Топор» в последней строке подсказывает, что текст, с которым работал С. Кашеваров, был еще более испорчен: БИШЕ (лес) благодаря простой описке превратился в ТИШЕ (топор), и четверостишие стало на редкость «загадочным»: «В топор, говоришь, кто-то превращает флейту?» — причем С. Кашеваров перевел эту строку с точностью до наоборот. См. также комментарий к № 1298.

1009. Известен перевод В. Державина:

Повторенье, подражанье — мира этого дела.
Если бы не повторенье, жизнь бы праздником была, —
Награждались бы старанья, исполнялись бы желанья,
Тень угрозы бесполезной навсегда бы отошла.
Разница в трактовках, как видите, огромная. Чем же она вызвана? Различным прочтением одного-единственного слова, которое может значить и «подражание», «копирование», и «следование какому-либо учению».

1010. См. № 1095.

1013. Здесь уже «саки» — условное лицо, символ всего земного мира. Многозначен художественный образ в третьей строке. «Вино» оказалось настолько игристым, что постепенно выпенилось из бутыли — все! «Обмахиваемую пену» можно понимать и как звезды, «смахиваемые» с ночного небосвода к утру, и как еженощно исчезающие с лица земли человеческие жизни, и, наконец, как условия жизни, которые в древности, в легендарный золотой век, были якобы заведомо лучше.

1014. В последней строке Хайям говорит, что, хотя его жизнь ХОШ (т. е. хорошо) не протекала, в целом она ХОШ-ХОШ протекла. В Издании 1959 г. переведено так: «хоть и не всегда шла хорошо, но все же иногда проходила приятно». То есть, надо понимать, «хорошо-хорошо». Соответственно звучат и основанные на этом подстрочнике стихотворные переводы.

Между тем ХОШ-ХОШ — понемногу, мало-помалу. Тот случай, когда удвоение слова меняет его смысл на почти противоположный. Здесь переводчик использовал аналогичный пример в русском языке (правда, в негативном отражении).

1015. Последняя строка — пословица, которой Хайям придал парадоксальный смысл, трактуя «путь» как путь от рождения до смерти.

1016. Выражение «моя пола в грязи (или: в крови, в слезах)», помимо прямого смысла, может означать также: «я опозорен».

1023. Здесь это четверостишие прочитано как трагичное; обычно же его переводили как шутливое, вот перевод Гл. Семенова:

О вращенье небес! О превратность времен!
За какие грехи я как раб заклеймен?
Если ты к подлецам и глупцам благосклонно,
То и я не настолько уж свят и умен!
1024. См. № 994.

1025. «Сбегу наружу…» не просто из «кабака», но из жизни.

1028. Даже если и существует переселение душ, никакой конкретный человек, увы, не возрождается заново.

1032. По критерию: вес = 579, 38-ое место. Претендент на авторство: Закани.

1033. Здесь я опирался на версию текста, которую нахожу безупречной во всех отношениях. Однако в книгах Никола и Тиртхи приведен иной вариант (ему соответствуют переводы А. Янова и Н. Леонтьева, а потом Р. Грищенкова). Там испорчена рифма. Нелепо звучит окончание первой строки: «Притеснений людских не домогаемся мы по ночам». Значит, днем — домогаемся? Один из возможных вариантов реставрации дал бы такой перевод: «Страданиям сердец людских не ищем мы порицания».

Последние строки четверостишия в тех изданиях также малопонятны, если ДЖАМОЛ переводить как «красоту» (как в избранной мною версии), поскольку отсутствует союз «и» в сочетании «богатство и красота», и получается: «На богатство красоты своей не опирайся, ибо то ночью украдут и это — ночью». Отсутствует предварительноеперечисление. Введение союза «и» (по образцу моей версии) не объясняет: почему «красоту» украдут именно «ночью»? Времени, судьбе или «лихорадке» не заказан и день.

Впрочем, арабы «стадо верблюдов» и «нечто прекрасное» обозначают одним и тем же словом ДЖАМОЛ — с обоими этими смыслами оно и проникло в персидский язык. Если здесь понимать его как «верблюды», тогда и предшествующее слово читается уже не как просто «богатство», а как «имущество в виде скота»: «На имущество /в виде/ верблюдов своих не опирайся, ибо того украдут ночью и этого ночью».

Все это далеко от стиля Хайяма; но, возможно, именно таким запомнил кто-то это четверостишие — так и записал, придав ему новый интересный смысл, привлекавший потом многих переписчиков:

Неужто бросим мы упрек ночным сердцам
За вопли: «Господи!..» — по всем ночным дворам?
Не очень-то спеши считать своих верблюдов:
Приглянется один, другой ночным ворам…
1034. В некоторых вариантах не Нишапур, а Багдад.

1037. Когда багрянник, или иудино дерево, сбрасывает кору, обнажившийся ствол приобретает багрово-красный цвет.

1046. По критерию: вес = 473, 88-е место.

1050. Ревностные мусульмане побивают камнями нарушителей шариата.

1052. Небосвод, распластавшийся над землей, здесь похож на пьяного, который не может подняться с четверенек.

1056. По первой строке этого четверостишия мне удалось вычислить дату его написания: 15 марта 1111 года. В переводе эта информация сохранена.

В этот день праздновали бы Навруз — Новый год по солнечному календарю, приходящийся на день весеннего равноденствия. Однако накануне, 13 или 14 марта, начался Рамазан. Такое совпадение, почти день в день, пришлось на жизнь Хайяма лишь единожды, и неудивительно, что свою досаду он излил в едком экспромте.

1060. Иногда хайямовские стихи из разных рукописей образуют цепочку текстов между двумя сходными по форме и по рифмам четверостишиями, по сути же — различными. Когда отпали подозрения, что одно из них — подражание или «ответ», когда соблюдены стиль и уровень Хайяма, допустимо предположить, что оба они — авторские. Например, поэт пытался вспомнить давнее четверостишие, от которого в памяти остались ритмический рисунок, редиф и звучание рифмы. Или — сознательно переделал его… Внешнее сходство двух текстов потом провоцировало переписчиков создавать промежуточные варианты, в которых и образы обеднены, и мысли упрощены, и поэтическая логика нарушена.

Даже на фоне таких не очень редких примеров выделяется куст из одиннадцати вариантов с рифмой на ШАРОБ (вино) и редифом ОВЛИТАР (лучше всего). Сопоставление их показывает: мы имеем здесь дело уже с тремя авторскими текстами. Два из них присутствуют в чистом виде в источниках, в этой книге они помещены под № 440 и 1060, третий легко реставрируется из тяготеющих друг к другу вариантов — № 208.

Первоисходным был, судя по всему, № 208. Его форма — наиболее изощренная, что естественно для стихотворения создаваемого, а не вспоминаемого. В двух других — форма облегченнее, в них присутствуют как бы фрагменты первоначальной конструкции; зато авторская мысль звучит более мудро и ясно, след жизненного опыта — отчетливей.

1072. По критерию: вес = 623, 22-е место.

1074. См. № 977.

1075. См. № 968.

1080. По критерию: вес = 510, 67-е место. Претендент на авторство: Хакани.

1082. По критерию: вес = 666, 16-е место. Претендент на авторство: Обаид Закани.

1084. Известны такие переводы этого четверостишия (по порядку: И. Тхоржевского, О. Румера и Г. Плисецкого):

Сказала рыба: «Скоро ль поплывем?
В арыке жутко — тесный водоем». —
«Вот как зажарят нас, — сказала утка, —
Так все равно: хоть море будь кругом».
Рыбешка молвила: «Эй, утка, коль вода
Из арыка уйдет, — вот будет нам беда!»
А та в ответ ей: «Нас до той поры зажарят,
И дела до ручья не будет нам тогда».
Рыба утку спросила: «Вернется ль вода,
Что вчера утекла? Если — да, то — когда?»
Утка ей отвечала: «Когда нас поджарят —
Разрешит все вопросы сковорода!»
Художник по этим переводам может изобразить рыбу и утку неспешно плавающими в арыке за философской беседой о будущей сковородке, а читателя — ломающим голову: что же именно спрашивала рыба? Между тем у Хайяма-то они беседуют уже на вертеле! Дословно:

С уткой разговаривала рыба среди пыла и жара:
«Не беда! Из ручья ушедшая, вернется вода!»
Утка сказала: «Раз уж я и ты превратились в жаркое,
Земная жизнь после смерти нашей — хоть море, хоть ручеек».
Опять тот же хайямовский прием, порождающий парадоксы и ставящий переводчиков в тупик: говорить о своей смерти — в прошедшем времени (поэтому, возможно, и первую строку они предпочитали понимать так: «С уткой разговаривала рыба с пылом и жаром»). Рыба попросту не успела понять, что обе они уже мертвы, жар очага кажется ей солнцем, доставшим ее на дне пересохшего ручья.

1085. Табризи в «Тараб-ханэ» сопровождает это четверостишие легендой: «Рассказывают, что Хайям был к охоте страстно привержен; однажды охотился он в сельской местности в окрестностях Астрабада; и, как обычно, был там пес — щенок, на зверя натаскиваемый. Внезапно кабан настиг щенка, и тогда хаким произнес это рубаи».

1087. См. № 1117.

По критерию: вес = 477, 86-е место. Претендент на авторство: Аттар.

1089. Ман — мера веса, по одним данным, около 3 кг, по другим — около 0,5 кг.

Здесь Хайям говорит о троекратном разводе — по старинному обычаю, освященному шариатом: муж должен, выйдя на площадь, трижды прокричать формулу отречения от своей жены, после ее третьего произнесения развод считается состоявшимся.

1094. Уд — 1) алойное дерево каламбак, из которого делают благовонные палочки; 2) арабский музыкальный инструмент типа лютни.

1095. См. № 1010.

1100. См. № 229.

1105. Автор цитирует приведенное Платоном изречение Сократа: «Я знаю, что ничего не знаю».

По критерию: вес = 735, 7-е место. Претенденты на авторство: Афзал Каши, Фахр Рази.

1106. Четверостишие подробно разобрано во вступительной статье.

1114. См. № 1118.

1115. См. № 1190.

По критерию: вес = 560, 41-е место. Претендент на авторство: Наджмуддин Рази.

1117. Авторский вариант — см. № 1087.

1118. См. № 1114.

1124. Хум — большой кувшин, в данном контексте — для изготовления вина.

Есть разные варианты первой строки: «Когда умру, праху моему исчезновение устройте» и «… прах мой скромно снарядите /в последний путь/». О. Румер едва ли правомерно передал это так: «Прошу могилу мне с землей сровнять». Главное в четверостишии — завещание, как в будущем поступить с прахом. Но если могилу «с землей сровнять», место захоронения затеряется, завещание выполнить не удастся.

1128. «В шести… в пяти… в одном!» — количество оставшихся в живых. Редкий художественный прием, демонстрирующий бег времени: несколько лет — когда один за другим уходили из жизни последние пять друзей автора — сжимаются до нескольких секунд, пока произносится первая строка.

1137. В рамках образной системы Хайяма это четверостишие является не чем иным, как гордым духовным завещанием. Это — как «Памятник» Горация-Державина-Пушкина. Если «дух хмельной» понимать как жизнелюбивое идейное и литературное наследие поэта (а как же иначе?), то можно видеть, что и содержание и композиция стихотворения очень похожи на «Памятник». Четверостишие отличается тщательностью отделки и формой одновременно изощренной и строгой.

Ради воспроизведения формы четверостишия пришлось пожертвовать зачином (не таким уж обязательным в данном случае): «Столько выпью вина, чтобы…»

(обратно)

«Душа вселенной — мы…»

Напутствия Хайяма современникам и последующим поколениям, уроки высокой морали и гуманности. Образ человека и человечества среди Вселенной.


1141. Дэв — демон, бес.

О. Румер перевел последние строки так: «Ты зверь и человек, злой дух и ангел ты: все, чем ты кажешься, в тебе таится вместе». Текстуально близко, однако мысль оригинала искажена. У Хайяма — речь не о смешении божественной и дьявольской сущностей в человеке, а о том, как человек меняется, в сути своей становясь тем, что в данный момент ему видится (или каким он сам себе видится). Поэтому третью строку надо читать как перечисление не «сущностей» человека, постоянно присутствующих в смеси, а его сменяющихся «видений», представлений, благодаря которым тут же меняется и он сам. Эта трактовка подтверждается четверостишием № 1142, где та же мысль высказана более четко.

1144. В одной из версий последние строки таковы: «Так не выпустим чашу вина из рук! Наслаждаемся и радуемся — ни трезвые, ни пьяные». В другой: «Вот так! Пусть же не выпустим чашу вина из рук: в неведении живет человек — хоть трезвый, хоть пьяный». Смыслы различны, но там и тут легко понятны. Другое дело — древнейший текст из «Тараб-ханэ» и совпадающий с ним текст из рукописи 1475 г.: «Вот так! Пока не вручим /ему/ чашу вина из /своих/ рук, в неведении живет человек, хоть трезвый, хоть пьяный». Этот текст, наиболее хайямовский по духу и неожиданности, нуждается в расшифровке. Здесь явно переплелись разные смыслы его «хмеля». Можно предположить, что «хмельной» — значит «радующийся жизни», но «вино» здесь — процесс либо научного познания, либо приобщения к хайямовскому учению.

По критерию: вес = 561, 40-е место.

1148. Не исключено, что это четверостишие Рудаки.

1166. Та же идея, что и в четверостишиях № 1141 и 1142: даже затаенная мысль служит реальной, преобразующей мир силой. В тех стихах преобразуемым объектом является сам автор мысли, а здесь — другой человек.

1169. По критерию: вес = 673, 12-е место.

1171. Слушателям автора наверняка была знакома поучительная история про ученика плетельщика веревок. Но с тех пор прошла почти тысяча лет, и ваш переводчик ее, увы, не знает. Может, она попадется читателю где-нибудь в сказках «Тысячи и одной ночи» или в средневековых народных повестях…

1173. Симург — сказочная птица, избегающая людей, живущая на горах Каф, опоясывающих земной мир.

1175. Чтобы «божественная» полная предопределенность будущего стала не властна над тобой, надо прежде всего убедить самого себя, что она не властна над тобой! — здесь практическое применение той способности человека к изменению и своей сути, и окружающего мира, о которой говорится в № 1141, 1142 и 1166.

1176. «… незнания не знания» — формалистический изыск не переводчика, а самого Хайяма, воспроизведенный дословно.

1180. По критерию: вес = 585, 35-е место.

1181. По критерию: вес = 616, 29-е место. Претенденты на авторство: Афзал Каши, Aбу-Саид.

(обратно)

Приложение

I. Хайям?..

Стихи из средневековых рубайятов Хайяма, которые переводчик по тем или иным причинам считает сомнительными. (Однако нельзя забывать, что все эти рубаи для читателя на фарси, а частично и для русского являются, как литературный факт — в традиционном восприятии, — работой Хайяма.)


Они сгруппированы здесь следующим образом:

№ 1189–1192 — четверостишия, ведущие происхождение от стихов Хайяма, но сильно искалеченные.

№ 1193–1236 — стихи, где авторство Хайяма переводчик полностью исключить не может, хотя сомневается в нем. Значительная их часть — суфийские стихи.

Далее — стихи, заведомо написанные не Хайямом.

№ 1237–1252 — подражания и подделки под Хайяма.

№ 1253–1293 — чужие, стилистически чуждые стихи, попавшие в его рубайяты случайно.

№ 1294–1305 — также чужие стихи, но присутствие которых в хайямовских рубайятах оправдано: «ответы» Хайяму и источники для его «ответов». «Ответы», которые самому Хайяму никогда не приписывались и в его рубайяты не попали, здесь, разумеется, не приводятся; некоторые из них можно увидеть во вступительной статье и в комментариях.

№ 1306 — чье-то посвящение Хайяму как автору цикла любовных стихов.

Все эти оценки целиком на совести переводчика и могут, естественно, оказаться ошибочными.

Указанные в этом разделе ссылки на предшествующие переводы — по изданиям ранее 1992 г.


1189. Это почти до неузнаваемости искаженный вариант рубаи № 377. Текстуально они совпадают на четверть, на уровне синонимов — наполовину; однако смысл здесь уже однозначно тот, который можно увидеть в четверостишии № 377, если считать там первые строки не цитатами, а собственными авторскими мыслями. Похоже, кто-то, упрощенно-прямолинейно поняв исходное четверостишие и возмутившись «неуклюжими» оборотами в тексте, мешающими такому толкованию, заново переписал стихотворение, чтобы и звучало гладко, и выбранный «редактором» смысл не вызывал сомнений.

Оба четверостишия очень широко распространены. По данным Тиртхи, № 377 присутствует в 59, а № 1189 — в 41 из 90 источников. Однако вот любопытная деталь: в рукописях, созданных ранее 1550 г., четверостишие № 1189 встречается только 3 раза, причем не самостоятельно, а лишь изредка сопутствуя рубаи № 377, которое присутствует в 18 из таких рукописей. Здесь — косвенное подтверждение высказанной догадки.

Есть русский перевод: А. Щербаков.

1190. Слияние четверостиший № 1115 и № 1093.

1191. Основа — четверостишия № 339, 578, 663, 666, 694.

Русский перевод: Г. Плисецкий.

1192. Образ в первой строке, мало соответствующий стилю Хайяма, заставляет предположить: это была чья-то попытка вспомнить четверостишие № 740.

Русские переводы: Л. Некора, Г. Плисецкий.

1195. Возможный автор — Абу-Саид.

1197. По суфийскому учению, дервиш — странствующий суфий — благодаря отказу от всех жизненных благ и подавлению страстей обретает главное сокровище земного существования: высшую мощь духа, какой никогда не достигнет изнеженный султан.

1198. Это четверостишие есть только в поддельных рукописях, послуживших основой для Издания 1959 г., и в одной из поздних копий «Тараб-ханэ», найденных Хомайи. Русские переводы (на основе Издания 1959 г.): В. Державин, Н. Стрижков.

1199. Али — Али ибн Аби Талиб, глубоко почитаемый шиитами.

1200. Русские переводы: В. Державин, Г. Плисецкий, Н. Стрижков.

1202. Русский перевод: Ф. Корш.

1205. Русский перевод: О. Румер.

1206. Тиртха обнаружил это рубаи лишь в двух источниках (1524 и 1797 гг.); присутствует оно также в поддельной рукописи, положенной в основу Издания 1959 г. В переводах же на русский язык оно известно не менее чем в 5 вариантах. Четверостишие действительно красиво, но далеко от поэтической манеры Хайяма. Русские переводы: В. Державин, Г. Плисецкий, Гл. Семенов, Н. Стрижков, С. Северцев.

1208. Присутствует только в одном хайямовском источнике; приписывается также Аттару.

1211. По-суфийски двусмысленный текст: если синоним Аллаха — «Друг» — понять как слово «подруга», четверостишие воспринимается как гедоническое и крамольное.

1212. Яхья — персонаж Корана, сын Закарии. Четверостишие приписывается также Аттару.

1216. Здесь «Саки» — Аллах.

1217. Животворящая «слюна Саки» — довольно частый образ в суфийских стихах, где под Саки чаще всего подразумевается сам Всевышний.

1221. Четверостишие, довольно популярное как хайямовское — и в рубайятах (начиная с 1462 г.), и в русских переводах. Однако стилистические особенности заставляют усомниться в авторстве Хайяма и с большей вероятностью предполагать, что его автор — Ибн Сина, учитель Хайяма. Вероятно, это один из тех весьма редких случаев, когда составитель «Тараб-ханэ» ошибся, хотя и тщательно отсортировывал четверостишия Хайяма. Именно благодаря ему это стихотворение попало в хайямовские рубайяты.

Русские переводы: О. Румер, В. Державин, Г. Плисецкий, Гл. Семенов, Н. Стрижков.

1223. Предполагаемый автор — Аттар.

1225. Хайяму это прелестное четверостишие приписывается только в одном источнике. Его автор, скорей всего, либо Абу-Саид, либо Кирхани.

1226. Переведено на русский язык В. Державиным как произведение Саади.

1229. Это четверостишие широко распространено в хайямовских рубайятах, включено в книги Никола и Тиртхи. Однако по ряду признаков я вынужден усомниться в авторстве Хайяма. Генезис рукописей показывает, что фактически это рубаи проникло в них из неизвестных источников только дважды: в рукописи 1430 и 1460 гг., откуда и попало во все более поздние списки. По критерию вес четверостишия = 127 (по традиционному критерию, без учета генезиса, он был бы равен 416).

В пользу моего сомнения говорит и то, что составитель «Тараб-ханэ» не включил это четверостишие ни в одну из версий своей книги, хотя (как показывает компьютерный анализ) он был знаком с упомянутыми рукописями и позаимствовал из них по два десятка рубаи. Не соблазнило его даже то, что в этом четверостишии есть слово ТАРАБ-ХАНЭ («Дом Радости»).

Тиртха не обнаружил других претендентов на авторство; однако в переводе на русский язык (В. Кафаров) это четверостишие приписывается Мехсети Гянджеви.

1232. Русский перевод: О. Румер.

1234. В хайямовских рубайятах четверостишие впервые появляется только в 1727 г. Возможный автор — Аттар. Любопытная деталь: зачин четверостишия — обращение к возлюбленной: «ДЖОНО!» («Душа моя!»). Хайям никогда не использовал это слово. Впрочем, если говорить точнее, это обращение можно встретить еще в двух рубаи (из более чем 1300!). Одно из них — рубаи № 861, где оно звучит уместно. Однако, если бы Хайям пользовался таким обращением, он наверняка использовал бы его десятки раз. Следовательно, либо целиком рубаи № 861, либо это слово там — чужое. Второй случай — рубаи № 706. В ряде рукописей — текст, который я считаю правильным: «Мы и Ты вместе — образцом циркуля являемся». В других рукописях: «ДЖОНО! Я и ты — образцом циркуля являемся…» Последний текст, который, хотя бы уже только благодаря слову ДЖОНО должен считаться испорченным, карикатурно смещает весь смысл четверостишия, делает его из глубоко философского — откровенно порнографическим, что прекрасно передано в переводе Г. Плисецкого.

1236. Русский перевод: А. Кушнер.

1237. Подражание рубаи № 219.

1238. Еще одно подражание № 219. Хотя повторение рифмы в последней строке и оправдано смыслом, не исключено, что это редкое четверостишие разрушено временем.

1246. Русский перевод: С. Ботвинник.

1249. Русский перевод: А. Кушнер.

1252. Четверостишия, начиная с № 1237, сочтены подражаниями: они близки к содержанию и духу стихов Хайяма (некоторые — ранних), но в каждом из них обнаруживается чуждая творческая манера. Так, данное рубаи — подражание Хайяму, безупречное в первых строках, в последних же близкое ему только по мыслям, но далекое по стилю. «Стекло витое» как синоним кубка самим Хайямом никогда не применялось. В конце — неуклюжая попытка создать игру слов: «… ибо конец всех дел — могила. Даже если ты Бахрамом станешь, в конце концов — в могиле (ГУР) будешь», с намеком на прозвище царя: Бахрам Гур. Первое упоминание «могилы» идет явно от опасений автора, что без предварительной подсказки его не поймут; поэтому излюбленный Хайямом эффект неожиданности здесь смазан.

Арасту — Аристотель; Хайям изучал и пропагандировал его труды, но никогда не упоминал в стихах ни его, ни кого-либо иного из европейских мыслителей и героев (даже исключительно популярного в персидском фольклоре Искендера — Александра Македонского).

Русский перевод: О. Румер.

1253. Здесь и далее — стихи, не имеющие со стилем Хайяма ничего общего; надо полагать, они попали в его рубайяты случайно.

1254. Четверостишие приписывается также Афзалу Каши. Этот поэт справедливо считается интересным, почти не уступающим Хайяму и очень на него похожим. Благодаря путаникам-переписчикам Афзал «оспаривает» у Хайяма чуть ли не четверть всех его четверостиший.

1256. Очень похоже на суфийский период Хайяма; но приписывается Хайяму только в одной рукописи 1497 г. Автор, по всей видимости, — Афзал Каши.

1264. Возможный автор — Ибн Сина; именно как его произведение это четверостишие переведено Я. Козловским.

1266. «Ла Аллах илля Аллах!» — по-арабски: «Нет Бога кроме Бога!»

1267. Истина — здесь: Бог. Четверостишие обнаружено только в суфийской рукописи середины XVI в., о которой говорится во вступительной статье. Ни «сандалии страстей» на «ногах сердца», ни гора Синай (Тур), ни ссылки на пребывание Моисея (Мусы) на ней, ни какие-либо аналогичные сюжеты и образы в стихах Хайяма не встречаются.

Сандалии — намек на текст из Корана. Муса увидел огонь и пошел к нему, надеясь либо вернуться к семье с факелом, либо расспросить про верный путь. И вдруг слышит из пламени: «О Муса! Воистину, Я — твой Господь, сними же свои сандалии! Ты ведь в долине священной Тува» (Коран, сура 20, ст. 9-12).

1268. Айюб — библейский Иов. Творец испытывал его веру, насылая невыносимые лишения и болезни.

1269. В оригинале не «мох», а «солома»: фигурирующая во многих пословицах контрастная пара «гора и соломинка».

1270. Русский перевод: В. Державин.

1271. Автор — Аттар?

1272. Помимо Хайяма, приписывается также Абу-Саиду.

1273. Как хайямовское, это четверостишие опубликовано в переводе Ц. Бану. В чуть ином виде оно присутствует в собрании стихов великого поэта Рудаки (ок. 860–941):

Коль властвовать собой ты можешь — ты мужчина.
Судьбой калек себя тревожишь — ты мужчина.
Совсем не мужество — упавшего пинать.
Коль встать упавшему поможешь — ты мужчина.
1274. Русский перевод: Гл. Семенов.

1275. Как произведение Хафиза, на русский язык переведено Н. Гребневым. Впрочем, и на стихи Хафиза этот прямолинейный стиль не очень-то похож.

1276. Это изящное четверостишие лишь в одной из рукописей приписывается Хайяму; по мнению иранских исследователей, оно принадлежит Шахиду Балхи — поэту, жившему за полтора века до Хайяма. Как стихотворение Балхи, оно известно в переводе В. Левика:

Бродил я меж развалин Туса, среди обломков и травы.
Где прежде петухи гуляли, я увидал гнездо совы.
Спросил я мудрую: «Что скажешь об этих горестных останках?»
Она ответила печально: «Скажу одно — увы, увы!»
1277. Я поместил это четверостишие здесь, среди «чужих», из уважения к мнению А. Ш. Шахвердова: «Это порнографическое рубаи ни в коем случае не могло быть написано Хайямом!». В значительной степени я с ним согласен, но… Во-первых, Хайям — далеко не всегда строгий ревнитель изящной словесности. Во-вторых, это четверостишие весьма популярно в хайямовских рубайятах. По критерию: вес = 408, достаточно почетное 136-е место! Впервые оно появляется в рукописи (утраченной, восстановленной мною с помощью компьютера) приблизительно 1420 г. Табризи избегал брать его для своей книги, но в одной из версий «Тараб-ханэ» оно все же присутствует.

1278. В средневековых хайямовских рубайятах немногочисленные четверостишия, имеющие не пародийный, а серьезный душок «голубизны», буквально все имеют сомнительное происхождение. Так и это рубаи. Оно встречается только однажды — в рукописи 1571 г., содержащей 75 четверостиший. Любопытно, что в этой рукописи компактной группой (с 14-го по 32-е место) расположены широко распространенные рубаи Хайяма, в основном восходящие к «Тараб-ханэ»; остальные стихи, их окружающие, не встречаются больше нигде.

Данное четверостишие серьезно испорчено, его пришлось реставрировать. Первую правку сделал Тиртха, восстановив рефрен «Не знаю» в первой строке. Вторая правка — моя. В рукописи последняя строка начинается словом ПАРРИ («пушинка»): «Не знаю: пушинка этот мальчик или человек?» Нелепо. Я предположил, что переписчик принял случайную помарку за знак удвоения и что раньше здесь было слово ПАРИ («пери», «гурия»).

1279. Четверостишие из той же рукописи, ближайший сосед № 1278.

1280. Возможный автор — Саади.

1282. «Приставалка» нищенствующего дервиша. Стихи, где то вымаливают, то в оскорбительной форме требуют подаяния, — специфический жанр в суфийской поэзии.

1284. Дас — скребок, которым чистят копыто у коня. Благодаря металлической тарелке, которую бестолковый юный небесный кузнец использует вместо подковы, «копыто»-месяц становится круглой луной! Возможный автор — Мехсети Гянджеви.

1290–1293. Четверостишия, посвященные пророку. Среди стихов из основной подборки, хоть и есть упоминания пророка, прямых посвящений ему не обнаружено ни одного.

1293. Четверостишие, демонстрирующее виртуозную поэтическую технику. Построено на нисходящем ряде числительных (точнее, восходящем из муравьиного мельтешения множественных величин к божественному числу «один»). Посвящено пророку. Чтобы адекватно передать содержание, пришлось поступиться размером, принятым во всех остальных переводах.

1294. Возможно, это «ответ» на четверостишие № 74.

1295. Злобный «ответ» на рубаи № 309. Русский перевод: Г. Плисецкий.

1296. См. примеч. к № 468.

1297. Похоже, это сатира богословов на Хайяма, причем написанная уже после «привала», т. е. после его смерти. Впервые это четверостишие появляется в рукописи 1528 г., в ее второй части (весьма сомнительной по содержанию: хотя присутствующие там 154 рубаи внесены в хайямовские реестры, 87 из них, как показывает математический анализ, — чужие).

1298. Некоторые авторитетные исследователи считают это рубаи ошибочно приписанным Хайяму. Судя по всему, они правы. Обращение к Хайяму по имени заставляет предположить: не «ответ» ли это? Действительно, среди стихов Хайяма есть одно четверостишие, построенное на тех же рифмах и близкое по теме. Но сопоставление их показывает: это рубаи № 1298 не «ответ», напротив, это чье-то исходное обращение к Хайяму, а № 1005 — «ответ» Хайяма.

Если это действительно так, содержание рубаи № 1005 во многом проясняется. «Кислый», потом «сладкий виноград», а потом «горечь винная» теперь уже читаются как состояния человеческого духа в детстве — в юности — в старости. И не себя ли видит поэт «лютней, сделанной из срубленного дерева», не требует ли он не подходить к нему с мерками, по каким судят «камышовые флейты» — обывателей?

Русский перевод: А. Щербаков.

1299. Это рубаи традиционно включается в списки произведений Хайяма. Однако Табризи, составитель «Тараб-ханэ», сообщает, что это четверостишие — ответ «его высочества шейха Абу-Саида Абольхира — да освятит Аллах его могилу почитаемую!» — на стихотворное послание Хайяма (см. вступительную статью, где оно предполагается «ответом» на № 601).

Русские переводы: О. Румер, Г. Плисецкий, Гл. Семенов.

1300. Чей-то «ответ» на № 378. По сообщению Тиртхи, в одной рукописи 1460 г., где рубаи № 378 приводится как хайямовское, в то же время высказано предположение, что его автор — Мурдута Каландар, обратившийся с этим рубаи к Сейяду Ниаматуллаху и получивший от него стихотворный «ответ» — № 1300. Так или нет, рубаи № 378 полностью соответствует и стилю Хайяма, и его ироничности.

1301. Скорей всего, это — «ответ» на какое-то четверостишие Хайяма. Некий всезнайка, с которым общается Сам Всевышний Кравчий, высокомерно ставит на место Хайяма, задающего вопросы — и не получающего ответов, не знающего даже, где «дверь», сквозь которую он мог бы обратиться ко Всевышнему. По форме и по содержанию источником для этого «ответа» могло быть рубаи № 90, 317, 482 или 531, но вернее всего — № 170.

Русский перевод: И. Тхоржевский.

1302. «Ответ» на рубаи № 717. Тиртха принял эти два текста за варианты одного четверостишия. Най — флейта или тростниковая дудочка.

1303. Дружелюбный «ответ» на № 589.

1304. Русский перевод: А. Кушнер.

1304 и 1305. Предположительно — источники для «ответов» Хайяма: четверостиший № 200 и 201. См. вступительную статью.

1306. Скорей всего, это четверостишие — как посвящение автору — сочинил неведомый составитель небольшого цикла любовных стихотворений Хайяма. Впоследствии цикл, в виде самостоятельного списка до нас не дошедший, вошел в сводный рубайят, а это четверостишие-посвящение по недоразумению было приписано Хайяму, отделено от сопровождаемых им стихов и заняло в сводном рубайяте место по алфавиту, отведенное ему новым составителем.

Если такое предположение правильно, полезно заглянуть в списки, содержащие данное рубаи: найдутся ли там еще какие-то следы того «небольшого цикла»? И действительно. По данным Тиртхи, это рубаи встречается только в двух рукописях: 1460 и 1851 гг. Хотя эти рукописи заметно различны по содержанию и хотя их разделяют четыре столетия, есть пять любовных четверостиший, которые присутствуют только в них обеих — и больше нигде: рубаи № 885, 886, 889, 904 и 920. Это явно фрагмент того цикла. Возможно, из него же почерпнуты и другие любовные стихи, более распространенные, также вошедшие в обе эти рукописи: № 898, 923, 926, 927, 933 и 934.

(обратно)

II. Варианты

Эти варианты, в сущности, в комментариях не нуждаются. Гораздо лучше, если внимательный читатель сам обнаружит в них подмены или упрощения образов и мыслей, разрушение стройной образной системы (тем более что про самые яркие случаи уже сказано во вступительной статье и в комментариях). Это поможет ему почувствовать, с какими проблемами приходится сталкиваться переводчику. Многие переводы Хайяма на русский язык, к сожалению, восходят как раз к подпорченным вариантам.

Особое внимание хотел бы я обратить на изящный вариант в форме «мустазод» (рубаи с дополнительными короткими строками) № 657. Его автор поставил себе не такую уж простую задачу: вставить эти строки не в новосочиняемый, а в готовый чужой текст, не исказив в нем ни одного слова, и чтобы в итоге тоже вышло интересно. Я как переводчик столкнулся с подобной же задачей, поскольку встретил этот вариант, когда основной перевод у меня уже был.

(обратно) (обратно) (обратно)

Словарь

Адам — прародитель человечества; мусульманами почитается как один из шести великих пророков.

Амбра — дорогое благовонное воскоподобное вещество, образующееся в пищевом тракте кашалота.

Балх (в древности — Бактры) — город на севере современного Афганистана.

Бахрам Гур — полулегендарный царь из династии Сасанидов (образ восходит к историческому шаху Варахрану V, правившему в 420–438 гг.), прославленный охотник на онагров (диких ослов).

Дервиш — член суфийского братства (они стали возникать уже в IX в.).

Джамшид, Джам — мифический царь Древнего Ирана. Положил начало государственности, разделил людей на четыре сословия, научил людей носить одежду. В его царствование не было ни болезней, ни смерти, ни вражды. Установил царствование Нового года (Навруза) в день весеннего равноденствия. Имел волшебную чашу, в которой можно было видеть все происходящее в мире («Джамшидов кубок»).

Джейхун — Аму-Дарья (в старом русле, когда она впадала в Каспийское море).

Друг — Аллах.

Земзем — священный источник близ Каабы в Мекке, который, по мусульманской легенде, чудом забил у ног младенца Исмаила, когда он и его мать мучились от жажды. Вода источника считается целебной, многие паломники увозят ее с собой в специальных сосудах.

Зороастризм — огнепоклонничество, религия, основанная Заратуштрой (по-гречески Зороастр, жил между X и VI вв. до н. э.). Вера в единого бога Ахурамаздру. Основной принцип: противопоставление добра и зла как двух «вечных начал».

Зуннар (зоннар) — 1) ритуальный пояс зороастрийцев; 2) красный волосяной пояс, отличавший в мусульманских странах иноверцев.

Зурна — букв.: «праздничная флейта»; духовой язычковый музыкальный инструмент вроде гобоя.

Иса — христианский Иисус Христос, почитаемый мусульманами как один из шести великих пророков — предтеч Мухаммеда, основателя мусульманства. Но мусульманский Иса — не Сын Бога, а человек.

Истина — помимо привычного нам смысла, также: 1) синоним Бога; 2) «хакикат» — третья (по некоторым классификациям, четвертая), высшая ступень на пути совершенствования суфия.

Кааба — букв.: «куб»; святыня доисламского периода, потом и главная святыня ислама, находится в Мекке, на Аравийском полуострове. Это небольшое здание кубической формы, в юго-западный угол которого вмурован «черный камень» (метеорит), ниспосланный людям с неба Аллахом в знак своего могущества и благоволения.

Кавсар — один из трех текущих в раю ручьев.

Казий — судья, единолично вершащий суд на основе шариата.

Калам — стило для письма, первоначально — тростниковое; в четверостишиях Хайяма волшебное стило, которое перед сотворением мира записало на скрижалях под диктовку Аллаха все будущее этого мира. В стихах оно же: Перо, Кисть.

Каландар — странствующий дервиш.

Кебаб — жаркое, изготовленное на вертеле.

Коран — священная книга ислама, написанная по-арабски. Для мусульман это откровения самого Аллаха, продиктованные Мухаммеду.

Кубад, Кей-Кубад — мифический царь Древнего Ирана из династии Кеянидов.

Лал — на языке фарси обозначение любого красного драгоценного камня (в отличие от русского языка, где лал — только рубин). У Хайяма лал — чаще всего так называемая благородная красная шпинель, ювелирный камень, добываемый в горах Бадахшана; в стихах он противопоставляется дорогому индийскому рубину — яхонту.

Маги — жрецы-огнепоклонники. «Вино магов» — их учение, зороастризм. Поскольку вино у зороастрийцев не было запрещено и они содержали кабачки, куда тайком хаживали и мусульмане, «вино магов» может быть иногда и обычным вином. Но не следует поддаваться соблазну в стихах Хайяма «харабат» всегда читать как «корчму», «магов» — как «виноторговцев».

Майхана — букв.: «винный дом»; питейное заведение.

Марьям — Дева Мария, Мать Иисуса (Исы).

Меджнун — букв.: «безумец»; образ истинно влюбленного. Легенда о Лейли и Меджнуне легла в основу народных повестей, привлекла внимание многих выдающихся поэтов. Упомянуть эту пару то же самое, что в Европе назвать Ромео и Джульетту.

Медресе — в мусульманских странах средняя и высшая школа, готовящая служителей культа, учителей и государственных служащих.

Михраб — главное место мечети, ниша, указывающая направление на мекканскую Каабу. Молящиеся обращаются лицом в сторону Каабы.

Муса — библейский пророк Моисей.

Мускус — благовоние; добывался из мускусной железы кабарги (однако существуют и другие источники мускуса, в том числе растительные).

Муфтий — толкователь шариата, законовед; главный судья.

Намаз — мусульманская каноническая молитва, по пять раз в день, в строго указанные часы. Намазу предшествует обязательное ритуальное омовение.

Нишапур — город на северо-востоке Ирана.

Ной, Нух — в исламе один из шести великих пророков. Хайям нередко упоминает его в связи с легендой о спасении Ноя с семьей в ковчеге во время Всемирного потопа. Он награжден бессмертием (см. № 849).

Пери — красавица фея.

Пять — органов чувств.

Раджаб — 7-й месяц мусульманского лунного календаря.

Рамазан (Рамадан) — 9-й месяц мусульманского лунного календаря; месяц строгого поста, когда нельзя, в частности, принимать пищу от восхода до захода солнца. Вино в Рамазан запрещено безусловно.

Саз — струнный щипковый музыкальный инструмент, используемый ашугами.

Саки — виночерпий, кравчий.

Семь (небес) — планетные сферы: Луна, Меркурий, Венера, Солнце, Марс, Юпитер и Сатурн. Планеты — зримые людям детали механизма, движущего все на Земле. Такое представление привело к мысли, будто наблюдение за планетами позволяет предсказывать судьбу, и породило астрологию. Хайям нередко жалуется на планеты, своим блужданием «опутывающие» человека.

Сулейман (Соломон) — легендарный царь, имевший волшебный перстень, дававший ему власть над духами. В исламе почитается как один из шести великих пророков. Легенда, по которой муравей, оказывая почтение пророку Сулейману, на празднике дароприношений принес ему ножку саранчи, и этот подарок был оценен пророком выше всех прочих, породила в стихах (в том числе у Хайяма) частое упоминание муравья рядом с Сулейманом.

Суфий — последователь суфизма, мистической ветви ислама.

Тар — многострунный щипковый музыкальный инструмент.

Тарикат — путь религиозно-нравственного совершенствования суфия. Суфизм насчитывает три этапа духовного развития для человека: шариат (обязательный для всех мусульман), тарикат (ученичество суфия) и хакикат (уровень развития, достигший которого — «ареф» — сам вправе стать учителем, проводником новичков по пути тариката). Для прохождения тариката обязателен наставник.

Тус — древний город на территории Ирана.

Феридун (Афридун) — потомок Джамшида, мифический царь Древнего Ирана, прославленный своей справедливостью. Царствовал, по одним преданиям, 200 лет, по другим — 500.

Хакикат — см. «тарикат».

Харабат — букв.: трущобы, развалины. У Хайяма встречается и в буквальном, и в четырех переносных смыслах: 1) место молений суфиев; 2) языческое капище зороастрийцев; 3) кабак, тайный питейный дом в «трущобах»; 4) весь этот мир — дряхлое Бытие. В последних двух смыслах это слово настолько традиционно в персидской поэзии, что применение его Хайямом в первых значениях нередко сбивает переводчиков с толку.

Хатем (Хотам), Хатем Тей — старейшина арабского племени, ставший легендарным из-за своей неслыханной щедрости.

Хизр — сказочное существо, нашедшее источник живой воды в подземном царстве, испившее из него и ставшее бессмертным.

Ходжа — влиятельный, уважаемый человек; богач; почтенный старец; учитель, наставник. Хайям обычно использует это слово в последнем смысле, имея в виду фанатичного религиозного наставника — объект едкой иронии.

Хосров, Кей-Хосров, Хосрой — мифический царь Ирана.

Чанг — музыкальный инструмент, род цимбал.

Четки — обычный атрибут благочестивого мусульманина. В них 99 или 33 бусины, помогающие отсчитывать 99 «прекрасных имен» Аллаха.

Четыре (стихии) — они же первоэлементы, из которых состоит Бытие: Огонь, Вода, Земля и Воздух. Древние и средневековые врачи объясняли почти любую болезнь избытком либо недостатком какого-либо элемента в человеке. Отсюда недалеко и до сходного объяснения любой невзгоды, и Хайям нередко ответственность за людские несчастья возлагает на игру стихий. Некоторые четверостишия — результат поэтической игры с перечислением всех Четырех стихий (в привычных названиях или словами-намеками).

Шабан (точнее, шаабан) — 8-й месяц мусульманского лунного календаря.

Шавваль — 10-й месяц мусульманского лунного календаря; месяц разговенья после поста.

Шариат — мусульманский свод законов, основанный на Коране и традиции.

Шесть (сторон, а также Шесть дверей) — стороны света, шесть направлений в трехмерном мире: север, юг, запад, восток, зенит и надир. У Хайяма это активная часть Бытия, наравне с роком и судьбой, Семью планетами и Четырьмя стихиями.

Эльяс — пророк в исламе (библейский Илья, русский Илья-пророк); его культ восходит к древнему ханаанскому божеству дождя, грозы, урожая и земледелия. Но, с другой стороны, согласно Корану, в Библии под именем Ильи упоминается Мухаммед.

Яхонт — рубин. Обычно в стихах Хайяма имеется в виду настоящий индийский рубин, в отличие от лала (см.).

(обратно) (обратно)

Марина Цветаева Полное собрание стихотворений

Стихотворения 1906 – 1916 гг.

“Не смейтесь вы над юным поколеньем…”

Не смейтесь вы над юным поколеньем!

Вы не поймете никогда,

Как можно жить одним стремленьем,

Лишь жаждой воли и добра...


Вы не поймете, как пылает

Отвагой бранной грудь бойца,

Как свято отрок умирает,

Девизу верный до конца!

……………………………


Так не зовите их домой

И не мешайте их стремленьям, —

Ведь каждый из бойцов – герой!

Гордитесь юным поколеньем!

<1906>

(обратно)

Маме

В старом вальсе штраусовском впервые

Мы услышали твой тихий зов,

С той поры нам чужды все живые

И отраден беглый бой часов.


Мы, как ты, приветствуем закаты,

Упиваясь близостью конца.

Все, чем в лучший вечер мы богаты,

Нам тобою вложено в сердца.


К детским снам клонясь неутомимо,

(Без тебя лишь месяц в них глядел!)

Ты вела своих малюток мимо

Горькой жизни помыслов и дел.


С ранних лет нам близок, кто печален,

Скучен смех и чужд домашний кров...

Наш корабль не в добрый миг отчален

И плывет по воле всех ветров!


Все бледней лазурный остров – детство,

Мы одни на палубе стоим.

Видно грусть оставила в наследство

Ты, о, мама, девочкам своим!

(обратно)

(Отрывок)

Где-то маятник качался, голоса звучали пьяно.

Преимущество мадеры я доказывал с трудом.

Вдруг заметил я, как в пляске закружилися стаканы,

Вызывающе сверкая ослепительным стеклом.


Что вы, дерзкие, кружитесь, ведь настроен я не кротко.

Я поклонник бога Вакха, я отныне сам не свой.

А в соседней зале пели, и покачивалась лодка,

И смыкались с плеском волны над уставшей головой

(обратно)

“Проснулась улица. Глядит, усталая…”

Проснулась улица. Глядит, усталая

Глазами хмурыми немых окон

На лица сонные, от стужи алые,

Что гонят думами упорный сон.

Покрыты инеем деревья черные, —

Следом таинственным забав ночных,

В парче сияющей стоят минорные,

Как будто мертвые среди живых.

Мелькает серое пальто измятое,

Фуражка с венчиком, унылый лик

И руки красные, к ушам прижатые,

И черный фартучек со связкой книг.

Проснулась улица. Глядит, угрюмая

Глазами хмурыми немых окон.

Уснуть, забыться бы с отрадной думою,

Что жизнь нам грезится, а это – сон!


Mapт 1908

(обратно)

Лесное царство

Асе

Ты – принцесса из царства не светского,

Он – твой рыцарь, готовый на все...

О, как много в вас милого, детского,

Как понятно мне счастье твое!


В светлой чаше берез, где просветами

Голубеет сквозь листья вода,

Хорошо обменяться ответами,

Хорошо быть принцессой. О, да!


Тихим вечером, медленно тающим,

Там, где сосны, болото и мхи,

Хорошо над костром догорающим

Говорить о закате стихи;


Возвращаться опасной дорогою

С соучастницей вечной – луной,

Быть принцессой лукавой и строгою

Лунной ночью, дорогой лесной.


Наслаждайтесь весенними звонами,

Милый рыцарь, влюбленный, как паж,

И принцесса с глазами зелеными, —

Этот миг, он короткий, но ваш!


Не смущайтесь словами нетвердыми!

Знайте: молодость, ветер – одно!

Вы сошлись и расстанетесь гордыми,

Если чаши завидится дно.


Хорошо быть красивыми, быстрыми

И, кострами дразня темноту,

Любоваться безумными искрами,

И как искры сгореть – на лету!


Таруса, лето 1908

(обратно)

В зале

Над миром вечерних видений

Мы, дети, сегодня цари.

Спускаются длинные тени,

Горят за окном фонари,

Темнеет высокая зала,

Уходят в себя зеркала...

Не медлим! Минута настала!

Уж кто-то идет из угла.

Нас двое над темной роялью

Склонилось, и крадется жуть.

Укутаны маминой шалью,

Бледнеем, не смеем вздохнуть.

Посмотрим, что ныне творится

Под пологом вражеской тьмы?

Темнее, чем прежде, их лица, —

Опять победители мы!

Мы цепи таинственной звенья,

Нам духом в борьбе не упасть,

Последнее близко сраженье,

И темных окончится власть.

Мы старших за то презираем,

Что скучны и просты их дни...

Мы знаем, мы многое знаем

Того, что не знают они!

(обратно)

Мирок

Дети – это взгляды глазок боязливых,

Ножек шаловливых по паркету стук,

Дети – это солнце в пасмурных мотивах,

Целый мир гипотез радостных наук.


Вечный беспорядок в золоте колечек,

Ласковых словечек шепот в полусне,

Мирные картинки птичек и овечек,

Что в уютной детской дремлют на стене.


Дети – это вечер, вечер на диване,

Сквозь окно, в тумане, блестки фонарей,

Мерный голос сказки о царе Салтане,

О русалках-сестрах сказочных морей.


Дети – это отдых, миг покоя краткий,

Богу у кроватки трепетный обет,

Дети – это мира нежные загадки,

И в самих загадках кроется ответ!

(обратно)

“Месяц высокий над городом лег…”

Месяц высокий над городом лег,

Грезили старые зданья...

Голос ваш был безучастно-далек:

– “Хочется спать. До свиданья”.

Были друзья мы иль были враги?

Рук было кратко пожатье,

Сухо звучали по камню шаги

В шорохе длинного платья.

Что-то мелькнуло, – знакомая грусть,

– Старой тоски переливы...

Хочется спать Вам? И спите, и пусть

Сны Ваши будут красивы;

Пусть не мешает анализ больной

Вашей уютной дремоте.

Может быть в жизни Вы тоже покой

Муке пути предпочтете.

Может быть Вас не захватит волна,

Сгубят земные соблазны, —

В этом тумане так смутно видна

Цель, а дороги так разны!

Снами отрадно страдания гнать,

Спящим не ведать стремленья,

Только и светлых надежд им не знать,

Им не видать возрожденья,

Им не сложить за мечту головы, —

Бури – герои достойны!

Буду бороться и плакать, а Вы

Спите спокойно!

(обратно)

В Кремле

Там, где мильоны звезд-лампадок

Горят пред ликом старины,

Где звон вечерний сердцу сладок,

Где башни в небо влюблены;

Там, где в тени воздушных складок

Прозрачно-белы бродят сны —

Я понял смысл былых загадок,

Я стал поверенным луны.


В бреду, с прерывистым дыханьем,

Я все хотел узнать, до дна:

Каким таинственным страданьям

Царица в небе предана

И почему к столетним зданьям

Так нежно льнет, всегда одна...

Что на земле зовут преданьем, —

Мне все поведала луна.


В расшитых шелком покрывалах,

У окон сумрачных дворцов,

Я увидал цариц усталых,

В глазах чьих замер тихий зов.

Я увидал, как в старых сказках,

Мечи, венец и древний герб,

И в чьих-то детских, детских глазках

Тот свет, что льет волшебный серп.


О, сколько глаз из этих окон

Глядели вслед ему с тоской,

И скольких за собой увлек он

Туда, где радость и покой!

Я увидал монахинь бледных,

Земли отверженных детей,

И в их молитвах заповедных

Я уловил пожар страстей.

Я угадал в блужданьи взглядов:

– “Я жить хочу! На что мне Бог?”

И в складках траурных нарядов

К луне идущий, долгий вздох.


Скажи, луна, за что страдали

Они в плену своих светлиц?

Чему в угоду погибали

Рабыни с душами цариц,

Что из глухих опочивален

Рвались в зеленые поля?

– И был луны ответ печален

В стенах угрюмого Кремля.


Осень 1908. Москва

(обратно)

У гробика

Екатерине Павловне Пешковой


Мама светло разукрасила гробик.

Дремлет малютка в воскресном наряде.

Больше не рвутся на лобик

Русые пряди;


Детской головки, видавшей так мало,

Круглая больше не давит гребенка...

Только о радостном знало

Сердце ребенка.


Век пятилетний так весело прожит:

Много проворные ручки шалили!

Грези, никто не тревожит,

Грези меж лилий...


Ищут цветы к ней поближе местечко,

(Тесно ей кажется в новой кровати).

Знают цветы: золотое сердечко

Было у Кати!

(обратно)

Последнее слово

Л. А. Т.


О, будь печальна, будь прекрасна,

Храни в душе осенний сад!

Пусть будет светел твой закат,

Ты над зарей была не властна.


Такой как ты нельзя обидеть:

Суровый звук – порвется нить!

Не нам судить, не нам винить...

Нельзя за тайну ненавидеть.


В стране несбывшихся гаданий

Живешь одна, от всех вдали.

За счастье жалкое земли

Ты не отдашь своих страданий.


Ведь нашей жизни вся отрада

К бокалу прошлого прильнуть.

Не знаем мы, где верный путь,

И не судить, а плакать надо.

(обратно)

Эпитафия

Л. А. Т.


(обратно)

На земле

– “Забилась в угол, глядишь упрямо...

Скажи, согласна? Мы ждем давно”.

– “Ах, я не знаю. Оставьте, мама!

Оставьте, мама. Мне все равно!”


(обратно)

В земле

– “Не тяжки ль вздохи усталой груди?

В могиле тесной всегда ль темно?”

– “Ах, я не знаю. Оставьте, люди!

Оставьте, люди! Мне все равно!”


(обратно)

Над землей

– “Добро любила ль, всем сердцем, страстно?

Зло – возмущало ль тебя оно?”

– “О Боже правый, со всем согласна!

Я так устала. Мне все равно!”

(обратно) (обратно)

Даме с камелиями

Все твой путь блестящей залой зла,

Маргарита, осуждают смело.

В чем вина твоя? Грешило тело!

Душу ты – невинной сберегла.


Одному, другому, всем равно,

Всем кивала ты с усмешкой зыбкой.

Этой горестной полуулыбкой

Ты оплакала себя давно.


Кто поймет? Рука поможет чья?

Всех одно пленяет без изъятья!

Вечно ждут раскрытые объятья,

Вечно ждут: “Я жажду! Будь моя!”


День и ночь признаний лживых яд...

День и ночь, и завтра вновь, и снова!

Говорил красноречивей слова

Темный взгляд твой, мученицы взгляд.


Все тесней проклятое кольцо,

Мстит судьба богине полусветской...

Нежный мальчик вдруг с улыбкой детской

Заглянул тебе, грустя, в лицо...


О любовь! Спасает мир – она!

В ней одной спасенье и защита.

Все в любви. Спи с миром, Маргарита...

Все в любви... Любила – спасена!

(обратно)

Жертвам школьных сумерок

Милые, ранние веточки,

Гордость и счастье земли,

Деточки, грустные деточки,

О, почему вы ушли?

Думы смущает заветные

Ваш неуслышанный стон.

Сколько-то листья газетные

Кроют безвестных имен!..

Губы, теперь онемелые,

Тихо шепнули: “Не то...”

Смерти довериться, смелые,

Что вас заставило, что?

Ужас ли дум неожиданных,

Душу зажегший вопрос,

Подвигов жажда ль невиданных,

Или предчувствие гроз, —

Спите в покое чарующем!

Смерть хороша – на заре!

Вспомним о вас на пирующем,

Бурно-могучем костре.

– Правы ли на смерть идущие?

Вечно ли будет темно?

Это узнают грядущие,

Нам это знать – не дано.

(обратно)

Сереже

Ты не мог смирить тоску свою,

Победив наш смех, что ранит, жаля.

Догорев, как свечи у рояля,

Всех светлей проснулся ты в раю.


И сказал Христос, отец любви:

“По тебе внизу тоскует мама,

В ней душа грустней пустого храма,

Грустен мир. К себе ее зови”.


С той поры, когда желтеет лес,

Вверх она, сквозь листьев позолоту,

Все глядит, как будто ищет что-то

В синеве темнеющих небес.


И когда осенние цветы

Льнут к земле, как детский взгляд без смеха.

С ярких губ срывается, как эхо,

Тихий стон: “Мой мальчик, это я!”


О, зови, зови сильней ее!

О земле, где все – одна тревога

И о том, как дивно быть у Бога,

Все скажи, – ведь дети знают все!


Понял ты, что жизнь иль смех, иль бред,

Ты ушел, сомнений не тревожа...

Ты ушел... Ты мудрый был, Сережа!

В мире грусть. У Бога грусти нет!

(обратно)

Дортуар весной

Ане Ланиной


О весенние сны в дортуаре,

О блужданье в раздумье средь спящих,

Звук шагов, как нарочно, скрипящих,

И тоска, и мечты о пожаре.


Неспокойны уснувшие лица,

Газ заботливо кем-то убавлен,

Воздух прян и как будто отравлен,

Дортуар – как большая теплица.


Тихи вздохи. На призрачном свете

Все бледны. От тоски ль ожиданья,

Оттого ль, что солгали гаданья,

Но тревожны уснувшие дети.


Косы длинны, а руки так тонки!

Бред внезапный: “От вражеских пушек

Войско турок...” Недвижны иконки,

Что склонились над снегом подушек.


Кто-то плачет во сне, не упрямо...

Так слабы эти детские всхлипы!

Снятся девочке старые липы

И умершая, бледная мама.


Расцветает в душе небылица.

Кто там бродит? Неспящая поздно?

Иль цветок, воскресающий грозно,

Что сгубила весною теплица?

(обратно)

Первое путешествие

“Плывите!” молвила Весна.

Ушла земля, сверкнула пена,

Диван-корабль в озерах сна

Помчал нас к сказке Андерсена.


Какой-то добрый Чародей

Его из вод направил сонных

В страну гигантских орхидей,

Печальных глаз и рощ лимонных.


Мы плыли мимо берегов,

Где зеленеет Пальма Мира,

Где из спокойных жемчугов

Дворцы, а башни из сапфира.


Исчез последний снег зимы,

Нам цвел душистый снег магнолий...

Куда летим? Не знали мы!

Да и к чему? Не все равно ли?


Тянулись гибкие цветы,

Как зачарованные змеи,

Из просветленной темноты

Мигали хитрые пигмеи...


Последний луч давно погас,

В краях последних тучек тая,

Мелькнуло облачко-Пегас,

И рыб воздушных скрылась стая,


И месяц меж стеблей травы

Мелькнул в воде, как круг эмали...

Он был так близок, но, увы —

Его мы в сети не поймали!


Под пестрым зонтиком чудес,

Полны мечтаний затаенных,

Лежали мы и страх исчез

Под взором чьих-то глаз зеленых.


Лилось ручьем на берегах

Вино в хрустальные графины,

Служили нам на двух ногах

Киты и грузные дельфины...


Вдруг – звон! Он здесь! Пощады нет!

То звон часов протяжно-гулок!

Как, это папин кабинет?

Диван? Знакомый переулок?


Уж утро брезжит! Боже мой!

Полу во сне и полу-бдея

По мокрым улицам домой

Мы провожали Чародея.

(обратно)

Второе путешествие

Нет возврата. Уж поздно теперь.

Хоть и страшно, хоть грозный и темный ты,

Отвори нам желанную дверь,

Покажи нам заветные комнаты.

Красен факел у негра в руках,

Реки света струятся зигзагами...

Клеопатра ли там в жемчугах?

Лорелея ли с рейнскими сагами?

Может быть... – отворяй же скорей

Тайным знаком серебряной палочки! —

Там фонтаны из слез матерей?

И в распущенных косах русалочки?

Не горящие жаждой уснуть —

Как несчастны, как жалко-бездомны те!

Дай нам в душу тебе заглянуть

В той лиловой, той облачной комнате!

(обратно)

Летом

– “Ася, поверьте!” и что-то дрожит

В Гришином деланном басе.

Ася лукава и дальше бежит...

Гриша – мечтает об Асе.


Шепчутся листья над ним с ветерком,

Клонятся трепетной нишей...

Гриша глаза вытирает тайком,

Ася – смеется над Гришей!

(обратно)

Самоубийство

Был вечер музыки и ласки,

Все в дачном садике цвело.

Ему в задумчивые глазки

Взглянула мама так светло!

Когда ж в пруду она исчезла

И успокоилась вода,

Он понял – жестом злого жезла

Ее колдун увлек туда.

Рыдала с дальней дачи флейта

В сияньи розовых лучей...

Он понял – прежде был он чей-то,

Теперь же нищий стал, ничей.

Он крикнул: “Мама!”, вновь и снова,

Потом пробрался, как в бреду,

К постельке, не сказав ни слова

О том, что мамочка в пруду.

Хоть над подушкою икона,

Но страшно! – “Ах, вернись домой!”

...Он тихо плакал. Вдруг с балкона

Раздался голос: “Мальчик мой!”


В изящном узеньком конверте

Нашли ее “прости”: “Всегда

Любовь и грусть – сильнее смерти”.

Сильнее смерти... Да, о да!..

(обратно)

Вокзальный силуэт

Не знаю вас и не хочу

Терять, узнав, иллюзий звездных.

С таким лицом и в худших безднах

Бывают преданны лучу.


У всех, отмеченных судьбой,

Такие замкнутые лица.

Вы непрочтенная страница

И, нет, не станете рабой!


С таким лицом рабой? О, нет!

И здесь ошибки нет случайной.

Я знаю: многим будут тайной

Ваш взгляд и тонкий силуэт,


Волос тяжелое кольцо

Из-под наброшенного шарфа

(Вам шла б гитара или арфа)

И ваше бледное лицо.


Я вас не знаю. Может быть

И вы как все любезно-средни...

Пусть так! Пусть это будут бредни!

Ведь только бредней можно жить!


Быть может, день недалеко,

Я все пойму, что неприглядно...

Но ошибаться – так отрадно!

Но ошибиться – так легко!


Слегка за шарф держась рукой,

Там, где свистки гудят с тревогой,

Стояли вы загадкой строгой.

Я буду помнить вас – такой.


Ceваcтoполь. Пасха, 1909

(обратно)

«Как простор наших горестных нив…»

Как простор наших горестных нив,

Вы окутаны грустною дымкой;

Вы живете для всех невидимкой,

Слишком много в груди схоронив.


В вас певучий и мерный отлив,

Не сродни вам с людьми поединки,

Вы живете, с кристальностью льдинки

Бесконечную ласковость слив.


Я люблю в вас большие глаза,

Тонкий профиль задумчиво-четкий,

Ожерелье на шее, как четки,

Ваши речи – ни против, ни за...


Из страны утомленной луны

Вы спустились на тоненькой нитке.

Вы, как все самородные слитки,

Так невольно, так гордо скромны.


За отливом приходит прилив,

Тая, льдинки светлее, чем слезки,

Потухают и лунные блестки,

Замирает и лучший мотив...


Вы ж останетесь той, что теперь,

На огне затаенном сгорая,

Вы чисты, и далекого рая

Вам откроется светлая дверь!

(обратно)

Нине

К утешениям друга-рояля

Ты ушла от излюбленных книг.

Чей-то шепот в напевах возник,

Беспокоя тебя и печаля.


Те же синие летние дни,

Те же в небе и звезды и тучки...

Ты сомкнула усталые ручки,

И лицо твое, Нина, в тени.


Словно просьбы застенчивой ради,

Повторился последний аккорд.

Чей-то образ из сердца не стерт!..

Все как прежде: портреты, тетради,


Грустных ландышей в вазе цветы,

Там мирок на диване кошачий...

В тихих комнатках маленькой дачи

Все как прежде. Как прежде и ты.


Детский взор твой, что грустно тревожит,

Я из сердца, о нет, не сотру.

Я любила тебя как сестру

И нежнее, и глубже, быть может!


Как сестру, а теперь вдалеке,

Как царевну из грез Андерсена...

Здесь, в Париже, где катится Сена,

Я с тобою, как там, на Оке.


Пусть меж нами молчанья равнина

И запутанность сложных узлов.

Есть напевы, напевы без слов,

О, любимая, дальняя Нина!

(обратно)

В Париже

Дома до звезд, а небо ниже,

Земля в чаду ему близка.

В большом и радостном Париже

Все та же тайная тоска.


Шумны вечерние бульвары,

Последний луч зари угас,

Везде, везде все пары, пары,

Дрожанье губ и дерзость глаз.


Я здесь одна. К стволу каштана

Прильнуть так сладко голове!

И в сердце плачет стих Ростана

Как там, в покинутой Москве.


Париж в ночи мне чужд и жалок,

Дороже сердцу прежний бред!

Иду домой, там грусть фиалок

И чей-то ласковый портрет.


Там чей-то взор печально-братский.

Там нежный профиль на стене.

Rostand и мученик Рейхштадтский

И Сара – все придут во сне!


В большом и радостном Париже

Мне снятся травы, облака,

И дальше смех, и тени ближе,

И боль как прежде глубока.


Париж, июнь 1909

(обратно)

В Шенбрунне

Нежен первый вздох весны,

Ночь тепла, тиха и лунна.

Снова слезы, снова сны

В замке сумрачном Шенбрунна.


Чей-то белый силуэт

Над столом поникнул ниже.

Снова вздохи, снова бред:

“Марсельеза! Трон!.. В Париже...”


Буквы ринулись с страниц,

Строчка-полк. Запели трубы...

Капли падают с ресниц,

“Вновь с тобой я!” шепчут губы.


Лампы тусклый полусвет

Меркнет, ночь зато светлее.

Чей там грозный силуэт

Вырос в глубине аллеи?


...Принц австрийский? Это роль!

Герцог? Сон! В Шенбрунне зимы?

Нет, он маленький король!

– “Император, сын любимый!


Мчимся! Цепи далеки,

Мы свободны. Нету плена.

Видишь, милый, огоньки?

Слышишь всплески? Это Сена!”


Как широк отцовский плащ!

Конь летит, огнем объятый.

“Что рокочет там, меж чащ?

Море, что ли?” – “Сын, – солдаты!”


– “О, отец! Как ты горишь!

Погляди, а там направо, —

Это рай?” – “Мой сын – Париж!”

– “А над ним склонилась?” – “Слава”.


В ярком блеске Тюилери,

Развеваются знамена.

– “Ты страдал! Теперь цари!

Здравствуй, сын Наполеона!”


Барабаны, звуки струн,

Все в цветах... Ликуют дети...

Все спокойно. Спит Шенбрунн.

Кто-то плачет в лунном свете.

(обратно)

Камерата

“Аu moment оu je me disposais a monter 1’escalier, voilа qu’une fe, envelopеe dans un manteau, me saisit vivement la main et 1’embrassa”.

Prokesh-Osten. “Mes relations avec le duc de Reichstadt”.[158]
Его любя сильней, чем брата,

– Любя в нем род, и трон, и кровь, —

О, дочь Элизы, Камерата,

Ты знала, как горит любовь.


Ты вдруг, не венчана обрядом,

Без пенья хора, мирт и лент,

Рука с рукой вошла с ним рядом

В прекраснейшую из легенд.


Благословив его на муку,

Склонившись, как идут к гробам,

Ты, как святыню, принца руку,

Бледнея, поднесла к губам.


И опустились принца веки,

И понял он без слов, в тиши,

Что этим жестом вдруг навеки

Соединились две души.


Что вам Ромео и Джульетта,

Песнь соловья меж темных чащ!

Друг другу вняли – без обета

Мундир как снег и черный плащ.


И вот, великой силой жеста,

Вы стали до скончанья лет

Жених и бледная невеста,

Хоть не был изречен обет.


Стоите: в траурном наряде,

В волнах прически темной – ты,

Он – в ореоле светлых прядей,

И оба дети, и цветы.


Вас не постигнула расплата,

Затем, что в вас – дремала кровь...

О, дочь Элизы, Камерата,

Ты знала, как горит любовь!

(обратно)

Расставание

Твой конь, как прежде, вихрем скачет

По парку позднею порой...

Но в сердце тень, и сердце плачет,

Мой принц, мой мальчик, мой герой.


Мне шепчет голос без названья:

– “Ах, гнета грезы – не снести!”

Пред вечной тайной расставанья

Прими, о принц, мое прости.


О сыне Божьем эти строфы:

Он, вечно-светел, вечно-юн,

Купил бессмертье днем Голгофы,

Твоей Голгофой был Шенбрунн.


Звучали мне призывом Бога

Твоих крестин колокола...

Я отдала тебе – так много!

Я слишком много отдала!


Теперь мой дух почти спокоен,

Его укором не смущай...

Прощай, тоской сраженный воин,

Орленок раненый, прощай!


Ты был мой бред светло-немудрый,

Ты сон, каких не будет вновь...

Прощай, мой герцог светлокудрый,

Моя великая любовь!

(обратно)

Молитва

Христос и Бог! Я жажду чуда

Теперь, сейчас, в начале дня!

О, дай мне умереть, покуда

Вся жизнь как книга для меня.


Ты мудрый, ты не скажешь строго:

– “Терпи, еще не кончен срок”.

Ты сам мне подал – слишком много!

Я жажду сразу – всех дорог!


Всего хочу: с душой цыгана

Идти под песни на разбой,

За всех страдать под звук органа

И амазонкой мчаться в бой;


Гадать по звездам в черной башне,

Вести детей вперед, сквозь тень...

Чтоб был легендой – день вчерашний,

Чтоб был безумьем – каждый день!


Люблю и крест, и шелк, и каски,

Моя душа мгновений след...

Ты дал мне детство – лучше сказки

И дай мне смерть – в семнадцать лет!


Таруса, 26 сентября l909

(обратно)

Колдунья

Я – Эва, и страсти мои велики:

Вся жизнь моя страстная дрожь!

Глаза у меня огоньки-угольки,

А волосы спелая рожь,

И тянутся к ним из хлебов васильки.

Загадочный век мой – хорош.


Видал ли ты эльфов в полночную тьму

Сквозь дым лиловатый костра?

Звенящих монет от тебя не возьму, —

Я призрачных эльфов сестра...

А если забросишь колдунью в тюрьму,

То гибель в неволе быстра!


Ты рыцарь, ты смелый, твой голос ручей,

С утеса стремящийся вниз.

От глаз моих темных, от дерзких речей

К невесте любимой вернись!

Я, Эва, как ветер, а ветер – ничей...

Я сон твой. О, рыцарь, проснись!


Аббаты, свершая полночный дозор,

Сказали: “Закрой свою дверь

Безумной колдунье, чьи речи позор.

Колдунья лукава, как зверь!”

– Быть может и правда, но темен мой взор,

Я тайна, а тайному верь!


В чем грех мой? Что в церкви слезам не учусь,

Смеясь наяву и во сне?

Поверь мне: я смехом от боли лечусь,

Но в смехе не радостно мне!

Прощай же, мой рыцарь, я в небо умчусь

Сегодня на лунном коне!

(обратно)

Асе

Гул предвечерний в заре догорающей

В сумерках зимнего дня.

Третий звонок. Торопись, отъезжающий,

Помни меня!

Ждет тебя моря волна изумрудная,

Всплеск голубого весла,

Жить нашей жизнью подпольною, трудною

Ты не смогла.

Что же, иди, коль борьба наша мрачная

В наши ряды не зовет,

Если заманчивей влага прозрачная,

Чаек сребристых полет!

Солнцу горячему, светлому, жаркому

Ты передай мой привет.

Ставь свой вопрос всему сильному, яркому

Будет ответ!

Гул предвечерний в заре догорающей

В сумерках зимнего дня.

Третий звонок. Торопись, отъезжающий,

Помни меня!

(обратно)

<Шуточное стихотворение>

Придет весна и вновь заглянет

Мне в душу милыми очами,

Опять на сердце легче станет,

Нахлынет счастие – волнами.


Как змейки быстро зазмеятся

Все ручейки вдоль грязных улицев,

Опять захочется смеяться

Над глупым видом сытых курицев.


А сыты курицы – те люди,

Которым дела нет до солнца,

Сидят, как лавочники – пуды

И смотрят в грязное оконце.

(обратно)

Шарманка весной

– “Herr Володя, глядите в тетрадь!”

– “Ты опять не читаешь, обманщик?

Погоди, не посмеет играть

Nimmer mehr[159] этот гадкий шарманщик!”


Золотые дневные лучи

Теплой ласкою травку согрели.

– “Гадкий мальчик, глаголы учи!”

– О, как трудно учиться в апреле!..


Наклонившись, глядит из окна

Гувернантка в накидке лиловой.

Fraulein Else[160] сегодня грустна,

Хоть и хочет казаться суровой.


В ней минувшие грезы свежат

Эти отклики давних мелодий,

И давно уж слезинки дрожат

На ресницах больного Володи.


Инструмент неуклюж, неказист:

Ведь оплачен сумой небогатой!

Все на воле: жилец-гимназист,

И Наташа, и Дорик с лопатой,


И разносчик с тяжелым лотком,

Что торгует внизу пирожками...

Fraulein Else закрыла платком

И очки, и глаза под очками.


Не уходит шарманщик слепой,

Легким ветром колеблется штора,

И сменяется: “Пой, птичка, пой”

Дерзким вызовом Тореадора.


Fraulein плачет: волнует игра!

Водит мальчик пером по бювару.

– “Не грусти, lieber Junge[161], – пора

Нам гулять по Тверскому бульвару.


Ты тетрадки и книжечки спрячь!”

– “Я конфет попрошу у Алеши!

Fraulein Else, где черненький мяч?

Где мои, Fraulein Else, калоши?”


Не осилить тоске леденца!

О великая жизни приманка!

На дворе без надежд, без конца

Заунывно играет шарманка.

(обратно)

Людовик XVII

Отцам из роз венец, тебе из терний,

Отцам – вино, тебе – пустой графин.

За их грехи ты жертвой пал вечерней,

О на заре замученный дофин!


Не сгнивший плод – цветок неживше-свежий

Втоптала в грязь народная гроза.

У всех детей глаза одни и те же:

Невыразимо-нежные глаза!


Наследный принц, ты стал курить из трубки,

В твоих кудрях мятежников колпак,

Вином сквернили розовые губки,

Дофина бил сапожника кулак.


Где гордый блеск прославленных столетий?

Исчезло все, развеялось во прах!

За все терпели маленькие дети:

Малютка-принц и девочка в кудрях.


Но вот настал последний миг разлуки.

Чу! Чья-то песнь! Так ангелы поют...

И ты простер слабеющие руки

Туда наверх, где странникам – приют.


На дальний путь доверчиво вступая,

Ты понял, принц, зачем мы слезы льем,

И знал, под песнь родную засыпая,

Что в небесах проснешься – королем.

(обратно)

На скалах

Он был синеглазый и рыжий,

(Как порох во время игры!)

Лукавый и ласковый. Мы же

Две маленьких русых сестры.


Уж ночь опустилась на скалы,

Дымится над морем костер,

И клонит Володя усталый

Головку на плечи сестер.


А сестры уж ссорятся в злобе:

“Он – мой!” – “Нет – он мой!” – “Почему ж?”

Володя решает: “Вы обе!

Вы – жены, я – турок, ваш муж”.


Забыто, что в платьицах дыры,

Что новый костюмчик измят.

Как скалы заманчиво-сыры!

Как радостно пиньи шумят!


Обрывки каких-то мелодий

И шепот сквозь сон: “Нет, он мой!”

– “(Домой! Ася, Муся, Володя!”)

– Нет, лучше в костер, чем домой!


За скалы цепляются юбки,

От камешков рвется карман.

Мы курим – как взрослые – трубки,

Мы – воры, а он атаман.


Ну, как его вспомнишь без боли,

Товарища стольких побед?

Теперь мы большие и боле

Не мальчики в юбках, – о нет!


Но память о нем мы уносим

На целую жизнь. Почему?

– Мне десять лет было, ей восемь,

Одиннадцать ровно ему.

(обратно)

Дама в голубом

Где-то за лесом раскат грозовой,

Воздух удушлив и сух.

В пышную траву ушел с головой

Маленький Эрик-пастух.

Темные ели, клонясь от жары,

Мальчику дали приют.

Душно... Жужжание пчел, мошкары,

Где-то барашки блеют.

Эрик задумчив: – “Надейся и верь,

В церкви аббат поучал.

Верю... О Боже... О, если б теперь

Колокол вдруг зазвучал!”

Молвил – и видит: из сумрачных чащ

Дама идет через луг:

Легкая поступь, синеющий плащ,

Блеск ослепительный рук;

Резвый поток золотистых кудрей

Зыблется, ветром гоним.

Ближе, все ближе, ступает быстрей,

Вот уж склонилась над ним.

– “Верящий чуду не верит вотще,

Чуда и радости жди!”

Добрая дама в лазурном плаще

Крошку прижала к груди.

Белые розы, орган, торжество,

Радуга звездных колонн...

Эрик очнулся. Вокруг – никого,

Только барашки и он.

В небе незримые колокола

Пели-звенели: бим-бом...

Понял малютка тогда, кто была

Дама в плаще голубом.

(обратно)

В Ouchy

Держала мама наши руки,

К нам заглянув на дно души.

О, этот час, канун разлуки,

О предзакатный час в Ouchy!


– “Все в знаньи, скажут вам науки.

Не знаю... Сказки – хороши!”

О, эти медленные звуки,

О, эта музыка в Ouchy!


Мы рядом. Вместе наши руки.

Нам грустно. Время, не спеши!..

О, этот час, преддверье муки,

О вечер розовый в Ouchy!

(обратно)

Акварель

Амбразуры окон потемнели,

Не вздыхает ветерок долинный,

Ясен вечер; сквозь вершину ели

Кинул месяц первый луч свой длинный.

Ангел взоры опустил святые,

Люди рады тени промелькнувшей,

И спокойны глазки золотые

Нежной девочки, к окну прильнувшей.

(обратно)

Сказочный Шварцвальд

Ты, кто муку видишь в каждом миге,

Приходи сюда, усталый брат!

Все, что снилось, сбудется, как в книге —

Темный Шварцвальд сказками богат!


Все людские помыслы так мелки

В этом царстве доброй полумглы.

Здесь лишь лани бродят, скачут белки...

Пенье птиц... Жужжание пчелы...


Погляди, как скалы эти хмуры,

Сколько ярких лютиков в траве!

Белые меж них гуляют куры

С золотым хохлом на голове.


На поляне хижина-игрушка

Мирно спит под шепчущий ручей.

Постучишься – ветхая старушка

Выйдет, щурясь от дневных лучей.


Нос как клюв, одежда земляная,

Золотую держит нить рука, —

Это Waldfrau, бабушка лесная,

С колдовством знакомая слегка.


Если добр и ласков ты, как дети,

Если мил тебе и луч, и куст,

Все, что встарь случалося на свете,

Ты узнаешь из столетних уст.


Будешь радость видеть в каждом миге,

Все поймешь: и звезды, и закат!

Что приснится, сбудется, как в книге, —

Темный Шварцвальд сказками богат!

(обратно)

Как мы читали “Lichtenstein”

Тишь и зной, везде синеют сливы,

Усыпительно жужжанье мух,

Мы в траве уселись, молчаливы,

Мама Lichtenstein читает вслух.


В пятнах губы, фартучек и платье,

Сливу руки нехотя берут.

Ярким золотом горит распятье

Там, внизу, где склон дороги крут.


Ульрих – мой герой, а Георг – Асин,

Каждый доблестью пленить сумел:

Герцог Ульрих так светло-несчастен,

Рыцарь Георг так влюбленно-смел!


Словно песня – милый голос мамы,

Волшебство творят ее уста.

Ввысь уходят ели, стройно-прямы,

Там, на солнце, нежен лик Христа...


Мы лежим, от счастья молчаливы,

Замирает сладко детский дух.

Мы в траве, вокруг синеют сливы,

Мама Lichtenstein читает вслух.

(обратно)

Наши царства

Владенья наши царственно-богаты,

Их красоты не рассказать стиху:

В них ручейки, деревья, поле, скаты

И вишни прошлогодние во мху.


Мы обе – феи, добрые соседки,

Владенья наши делит темный лес.

Лежим в траве и смотрим, как сквозь ветки

Белеет облачко в выси небес.


Мы обе – феи, но большие (странно!)

Двух диких девочек лишь видят в нас.

Что ясно нам – для них совсем туманно:

Как и на все – на фею нужен глаз!


Нам хорошо. Пока еще в постели

Все старшие, и воздух летний свеж,

Бежим к себе. Деревья нам качели.

Беги, танцуй, сражайся, палки режь!..


Но день прошел, и снова феи – дети,

Которых ждут и шаг которых тих...

Ах, этот мир и счастье быть на свете

Еще невзрослый передаст ли стих?

(обратно)

Отъезд

Повсюду листья желтые, вода

Прозрачно-синяя. Повсюду осень, осень!

Мы уезжаем. Боже, как всегда

Отъезд сердцам желанен и несносен!


Чуть вдалеке раздастся стук колес, —

Четыре вздрогнут детские фигуры.

Глаза Марилэ не глядят от слез,

Вздыхает Карл, как заговорщик, хмурый.


Мы к маме жмемся: “Ну зачем отъезд?

Здесь хорошо!” – “Ах, дети, вздохи лишни”.

Прощайте, луг и придорожный крест,

Дорога в Хорбен... Вы, прощайте, вишни,


Что рвали мы в саду, и сеновал,

Где мы, от всех укрывшись, их съедали...

(Какой-то крик... Кто звал? Никто не звал!)

И вы, Шварцвальда золотые дали!


Марилэ пишет мне стишок в альбом,

Глаза в слезах, а буквы кривы-кривы!

Хлопочет мама; в платье голубом

Мелькает Ася с Карлом там, у ивы.


О, на крыльце последний шепот наш!

О, этот плач о промелькнувшем лете!

Какой-то шум. Приехал экипаж.

– “Скорей, скорей! Мы опоздаем, дети!”


– “Марилэ, друг, пиши мне!” Ах, не то!

Не это я сказать хочу! Но что же?

– “Надень берет!” – “Не раскрывай пальто!”

– “Садитесь, ну?” и папин голос строже.


Букет сует нам Асин кавалер,

Сует Марилэ плитку шоколада...

Последний миг... – “Nun, kann es losgehn, Herr?”[162]

Погибло все. Нет, больше жить не надо!


Мы ехали. Осенний вечер блек.

Мы, как во сне, о чем-то говорили...

Прощай, наш Карл, шварцвальдский паренек!

Прощай, мой друг, шварцвальдская Марилэ!

(обратно)

Книги в красном переплете

Из рая детского житья

Вы мне привет прощальный шлете,

Неизменившие друзья

В потертом, красном переплете.

Чуть легкий выучен урок,

Бегу тотчас же к вам бывало.

– “Уж поздно!” – “Мама, десять строк!”...

Но к счастью мама забывала.

Дрожат на люстрах огоньки...

Как хорошо за книгой дома!

Под Грига, Шумана и Кюи

Я узнавала судьбы Тома.

Темнеет... В воздухе свежо...

Том в счастье с Бэкки полон веры.

Вот с факелом Индеец Джо

Блуждает в сумраке пещеры...

Кладбище... Вещий крик совы...

(Мне страшно!) Вот летит чрез кочки

Приемыш чопорной вдовы,

Как Диоген живущий в бочке.

Светлее солнца тронный зал,

Над стройным мальчиком – корона...

Вдруг – нищий! Боже! Он сказал:

“Позвольте, я наследник трона!”

Ушел во тьму, кто в ней возник.

Британии печальны судьбы...

– О, почему средь красных книг

Опять за лампой не уснуть бы?

О золотые времена,

Где взор смелей и сердце чище!

О золотые имена:

Гекк Финн, Том Сойер, Принц и Нищий!

(обратно)

Инцидент за супом

– “За дядю, за тетю, за маму, за папу”...

– “Чтоб Кутику Боженька вылечил лапу”...

– “Нельзя баловаться, нельзя, мой пригожий!”...

(Уж хочется плакать от злости Сереже.)

– “He плачь, и на трех он на лапах поскачет”.

Но поздно: Сереженька-первенец – плачет!


Разохалась тетя, племянника ради

Усидчивый дядя бросает тетради,

Отец опечален: семейная драма!

Волнуется там, перед зеркалом, мама...

– “Hy, нянюшка, дальше! Чего же вы ждете?”

– “За папу, за маму, за дядю, за тетю”...

(обратно)

Мама за книгой

...Сдавленный шепот... Сверканье кинжала...

– “Мама, построй мне из кубиков домик!”

Мама взволнованно к сердцу прижала

Маленький томик.


... Гневом глаза загорелись у графа:

“Здесь я, княгиня, по благости рока!”

– “Мама, а в море не тонет жирафа?”

Мама душою – далеко!


– “Мама, смотри: паутинка в котлете!”

В голосе детском упрек и угроза.

Мама очнулась от вымыслов: дети —

Горькая проза!

(обратно)

Пробужденье

Холодно в мире! Постель

Осенью кажется раем.

Ветром колеблется хмель,

Треплется хмель над сараем;

Дождь повторяет: кап-кап,

Льется и льется на дворик...

Свет из окошка – так слаб!

Детскому сердцу – так горек!

Братец в раздумии трет

Сонные глазки ручонкой:

Бедный разбужен! Черед

За баловницей сестренкой.

Мыльная губка и таз

В темном углу – наготове.

Холодно! Кукла без глаз

Мрачно нахмурила брови:

Куколке солнышка жаль!

В зале – дрожащие звуки...

Это тихонько рояль

Тронули мамины руки.

(обратно)

Утомленье

Жди вопроса, придумывай числа...

Если думать – то где же игра?

Даже кукла нахмурилась кисло...

Спать пора!


В зале страшно: там ведьмы и черти

Появляются все вечера.

Папа болен, мама в концерте...

Спать пора!


Братец шубу надел наизнанку,

Рукавицы надела сестра,

– Но устанешь пугать гувернантку...

Спать пора!


Ах, без мамы ни в чем нету смысла!

Приуныла в углах детвора,

Даже кукла нахмурилась кисло...

Спать пора!

(обратно)

Баловство

В темной гостиной одиннадцать бьет.

Что-то сегодня приснится?

Мама-шалунья уснуть не дает!

Эта мама совсем баловница!


Сдернет, смеясь, одеяло с плеча,

(Плакать смешно и стараться!)

Дразнит, пугает, смешит, щекоча

Полусонных сестрицу и братца.


Косу опять распустила плащом,

Прыгает, точно не дама...

Детям она не уступит ни в чем,

Эта странная девочка-мама!


Скрыла сестренка в подушке лицо,

Глубже ушла в одеяльце,

Мальчик без счета целует кольцо

Золотое у мамы на пальце...

(обратно)

Лучший союз

Ты с детства полюбила тень,

Он рыцарь грезы с колыбели.

Вам голубые птицы пели

О встрече каждый вешний день.


Вам мудрый сон сказал украдкой:

– “С ним – лишь на небе!” – “Здесь – не с ней!”

Уж с колыбельных нежных дней

Вы лучшей связаны загадкой.


Меж вами пропасть глубока,

Но нарушаются запреты

В тот час, когда не спят портреты,

И плачет каждая строка.


Он рвется весь к тебе, а ты

К нему протягиваешь руки,

Но ваши встречи – только муки,

И речью служат вам цветы.


Ни страстных вздохов, ни смятений

Пустым, доверенных, словам!

Вас обручила тень, и вам

Священны в жизни – только тени.

(обратно)

Сара в версальском монастыре

Голубей над крышей вьется пара,

Засыпает монастырский сад.

Замечталась маленькая Сара

На закат.


Льнет к окну, лучи рукою ловит,

Как былинка нежная слаба,

И не знает крошка, что готовит

Ей судьба.


Вся застыла в грезе молчаливой,

От раздумья щечки розовей,

Вьются кудри золотистой гривой

До бровей.


На губах улыбка бродит редко,

Чуть звенит цепочкою браслет, —

Все дитя как будто статуэтка

Давних лет.


Этих глаз синее не бывает!

Резкий звук развеял пенье чар:

То звонок воспитанниц сзывает

В дортуар.


Подымает девочку с окошка,

Как перо, монахиня-сестра.

Добрый голос шепчет: “Сара-крошка,

Спать пора!”


Село солнце в медленном пожаре,

Серп луны прокрался из-за туч,

И всю ночь легенды шепчет Саре

Лунный луч.

(обратно)

Маленький паж

Этот крошка с душой безутешной

Был рожден, чтобы рыцарем пасть

За улыбку возлюбленной дамы.

Но она находила потешной,

Как наивные драмы,

Эту детскую страсть.


Он мечтал о погибели славной,

О могуществе гордых царей

Той страны, где восходит светило.

Но она находила забавной

Эту мысль и твердила:

– “Вырастай поскорей!”


Он бродил одинокий и хмурый

Меж поникших, серебряных трав,

Все мечтал о турнирах, о шлеме...

Был смешон мальчуган белокурый

Избалованный всеми

За насмешливый нрав.


Черезмостик склонясь над водою,

Он шепнул (то последний был бред!)

– “Вот она мне кивает оттуда!”

Тихо плыл, озаренный звездою,

По поверхности пруда

Темно-синий берет.


Этот мальчик пришел, как из грезы,

В мир холодный и горестный наш.

Часто ночью красавица внемлет,

Как трепещут листвою березы

Над могилой, где дремлет

Ее маленький паж.

(обратно)

Die stille strasse

[163]


Die stille Strasse: юная листва

Светло шумит, склоняясь над забором,

Дома – во сне... Блестящим детским взором

Глядим наверх, где меркнет синева.


С тупым лицом немецкие слова

Мы вслед за Fraulein повторяем хором,

И воздух тих, загрезивший, в котором

Вечерний колокол поет едва.


Звучат шаги отчетливо и мерно,

Die stille Strasse распрощалась с днем

И мирно спит под шум деревьев. Верно.


Мы на пути не раз еще вздохнем

О ней, затерянной в Москве бескрайной,

И чье названье нам осталось тайной.

(обратно)

Встреча

Вечерний дым над городом возник,

Куда-то вдаль покорно шли вагоны,

Вдруг промелькнул, прозрачней анемоны,

В одном из окон полудетский лик


На веках тень. Подобием короны

Лежали кудри... Я сдержала крик:

Мне стало ясно в этот краткий миг,

Что пробуждают мертвых наши стоны.


С той девушкой у темного окна

– Виденьем рая в сутолке вокзальной —

Не раз встречалась я в долинах сна.


Но почему была она печальной?

Чего искал прозрачный силуэт?

Быть может ей – и в небе счастья нет?..

(обратно)

Новолунье

Новый месяц встал над лугом,

Над росистою межой.

Милый, дальний и чужой,

Приходи, ты будешь другом.


Днем – скрываю, днем – молчу.

Месяц в небе, – нету мочи!

В эти месячные ночи

Рвусь к любимому плечу.


Не спрошу себя: “Кто ж он?”

Все расскажут – твои губы!

Только днем объятья грубы,

Только днем порыв смешон.


Днем, томима гордым бесом,

Лгу с улыбкой на устах.

Ночью ж... Милый, дальний... Ах!

Лунный серп уже над лесом!


Таруса, октябрь 1909

(обратно)

Эпитафия

Тому, кто здесь лежит под травкой вешней,

Прости, Господь, злой помысел и грех!

Он был больной, измученный, нездешний,

Он ангелов любил и детский смех.


Не смял звезды сирени белоснежной,

Хоть и желал Владыку побороть...

Во всех грехах он был – ребенок нежный,

И потому – прости ему, Господь!

(обратно)

В люксембургском саду

Склоняются низко цветущие ветки,

Фонтана в бассейне лепечут струи,

В тенистых аллеях все детки, все детки...

О детки в траве, почему не мои?


Как будто на каждой головке коронка

От взоров, детей стерегущих, любя.

И матери каждой, что гладит ребенка,

Мне хочется крикнуть: “Весь мир у тебя!”


Как бабочки девочек платьица пестры,

Здесь ссора, там хохот, там сборы домой...

И шепчутся мамы, как нежные сестры:

– “Подумайте, сын мой”... – “Да что вы! А мой”...


Я женщин люблю, что в бою не робели,

Умевших и шпагу держать, и копье, —

Но знаю, что только в плену колыбели

Обычное – женское – счастье мое!

(обратно)

В сумерках

(На картину “Au Crеpouscule” Paul Chabas [164] в Люксембургском музее)


Клане Макаренко


Сумерки. Медленно в воду вошла

Девочка цвета луны.

Тихо. Не мучат уснувшей волны

Мерные всплески весла.

Вся – как наяда. Глаза зелены,

Стеблем меж вод расцвела.

Сумеркам – верность, им, нежным, хвала:

Дети от солнца больны.

Дети – безумцы. Они влюблены

В воду, в рояль, в зеркала...

Мама с балкона домой позвала

Девочку цвета луны.

(обратно)

Эльфочка в зале

Ане Калин


Запела рояль неразгаданно-нежно

Под гибкими ручками маленькой Ани.

За окнами мчались неясные сани,

На улицах было пустынно и снежно.


Воздушная эльфочка в детском наряде

Внимала тому, что лишь эльфочкам слышно.

Овеяли тонкое личико пышно

Пушистых кудрей беспокойные пряди.


В ней были движенья таинственно-хрупки.

– Как будто старинный портрет перед вами! —

От дум, что вовеки не скажешь словами,

Печально дрожали капризные губки.


И пела рояль, вдохновеньем согрета,

О сладостных чарах безбрежной печали,

И души меж звуков друг друга встречали,

И кто-то светло улыбался с портрета.


Внушали напевы: “Нет радости в страсти!

Усталое сердце, усни же, усни ты!”

И в сумерках зимних нам верилось власти

Единственной, странной царевны Аниты.

(обратно)

Памяти Нины Джаваха

Всему внимая чутким ухом,

– Так недоступна! Так нежна! —

Она была лицом и духом

Во всем джигитка и княжна.


Ей все казались странно-грубы:

Скрывая взор в тени углов,

Она без слов кривила губы

И ночью плакала без слов.


Бледнея гасли в небе зори,

Темнел огромный дортуар;

Ей снилось розовое Гори

В тени развесистых чинар...


Ах, не растет маслины ветка

Вдали от склона, где цвела!

И вот весной раскрылась клетка,

Метнулись в небо два крыла.


Как восковые – ручки, лобик,

На бледном личике – вопрос.

Тонул нарядно-белый гробик

В волнах душистых тубероз.


Умолкло сердце, что боролось...

Вокруг лампады, образа...

А был красив гортанный голос!

А были пламенны глаза!


Смерть окончанье – лишь рассказа,

За гробом радость глубока.

Да будет девочке с Кавказа

Земля холодная легка!


Порвалась тоненькая нитка,

Испепелив, угас пожар...

Спи с миром, пленница-джигитка,

Спи с миром, крошка-сазандар.


Как наши радости убоги

Душе, что мукой зажжена!

О да, тебя любили боги,

Светло-надменная княжна!


Москва, Рождество 1909

(обратно)

Пленница

Она покоится на вышитых подушках,

Слегка взволнована мигающим лучом.

О чем загрезила? Задумалась о чем?

О новых платьях ли? О новых ли игрушках?


Шалунья-пленница томилась целый день

В покоях сумрачных тюрьмы Эскуриала.

От гнета пышного, от строгого хорала

Уводит в рай ее ночная тень.


Не лгали в книгах бледные виньеты:

Приоткрывается тяжелый балдахин,

И слышен смех звенящий мандолин,

И о любви вздыхают кастаньеты.


Склонив колено, ждет кудрявый паж

Ее, наследницы, чарующей улыбки.

Аллеи сумрачны, в бассейнах плещут рыбки

И ждет серебряный, тяжелый экипаж.


Но... грезы все! Настанет миг расплаты;

От злой слезы ресницы дрогнет шелк,

И уж с утра про королевский долг

Начнут твердить суровые аббаты.

(обратно)

Сестры

“Car tout n’est que reve, o ma soeur!”[165]

Им ночью те же страны снились,

Их тайно мучил тот же смех,

И вот, узнав его меж всех,

Они вдвоем над ним склонились.


Над ним, любившим только древность,

Они вдвоем шепнули: “Ах!”...

Не шевельнулись в их сердцах

Ни удивление, ни ревность.


И рядом в нежности, как в злобе,

С рожденья чуждые мольбам,

К его задумчивым губам

Они прильнули обе... обе...


Сквозь сон ответил он: “Люблю я!”...

Раскрыл объятья – зал был пуст!

Но даже смерти с бледных уст

Не смыть двойного поцелуя.


23 – 30 декабря 1909

(обратно)

На прощанье

Mein Herz tragt schwere Ketten,

Die Du mir angelegt.

Ich mocht’ mein Leben wetten,

Dass Keine schwerer tragt.

Франкфуртская песенка.[166]
Мы оба любили, как дети,

Дразня, испытуя, играя,

Но кто-то недобрые сети

Расставил, улыбку тая —

И вот мы у пристани оба,

Не ведав желанного рая,

Но знай, что без слов и до гроба

Я сердцем пребуду – твоя.


Ты всё мне поведал – так рано!

Я все разгадала – так поздно!

В сердцах наших вечная рана,

В глазах молчаливый вопрос,

Земная пустыня бескрайна,

Высокое небо беззвездно,

Подслушана нежная тайна,

И властен навеки мороз.


Я буду беседовать с тенью!

Мой милый, забыть нету мочи!

Твой образ недвижен под сенью

Моих опустившихся век...

Темнеет... Захлопнули ставни,

На всем приближение ночи...

Люблю тебя, призрачно-давний,

Тебя одного – и навек!


4 – 9 января 1910

(обратно)

Следующей

Святая ль ты, иль нет тебя грешнее,

Вступаешь в жизнь, иль путь твой позади, —

О, лишь люби, люби его нежнее!

Как мальчика баюкай на груди,

Не забывай, что ласки сон нужнее,

И вдруг от сна объятьем не буди.


Будь вечно с ним: пусть верности научат

Тебя печаль его и нежный взор.

Будь вечно с ним: его сомненья мучат,

Коснись его движением сестер.

Но, если сны безгрешностью наскучат,

Сумей зажечь чудовищный костер!


Ни с кем кивком не обменяйся смело,

В себе тоску о прошлом усыпи.

Будь той ему, кем быть я не посмела:

Его мечты боязнью не сгуби!

Будь той ему, кем быть я не сумела:

Люби без мер и до конца люби!

(обратно)

Perpetuum mobile[167]


Как звезды меркнут понемногу

В сияньи солнца золотом,

К нам другу друг давал дорогу,

Осенним делаясь листом,

– И каждый нес свою тревогу

В наш без того тревожный дом.


Мы всех приветствием встречали,

Шли без забот на каждый пир,

Одной улыбкой отвечали

На бубна звон и рокот лир,

– И каждый нес свои печали

В наш без того печальный мир.


Поэты, рыцари, аскеты,

Мудрец-филолог с грудой книг...

Вдруг за лампадой – блеск ракеты!

За проповедником – шутник!

– И каждый нес свои букеты

В наш без того большой цветник.

(обратно)

Следующему

Quasi unа fantasia.[168]

Нежные ласки тебе уготованы

Добрых сестричек.

Ждем тебя, ждем тебя, принц заколдованный

Песнями птичек.

Взрос ты, вспоенная солнышком веточка,

Рая явленье,

Нежный как девушка, тихий как деточка,

Весь – удивленье.

Скажут не раз: “Эти сестры изменчивы

В каждом ответе!”

– С дерзким надменны мы, с робким застенчивы,

С мальчиком – дети.

Любим, как ты, мы березки, проталинки,

Таянье тучек.

Любим и сказки, о, глупенький, маленький

Бабушкин внучек!

Жалобен ветер, весну вспоминающий...

В небе алмазы...

Ждем тебя, ждем тебя, жизни не знающий,

Голубоглазый!

(обратно)

Мама в саду

Гале Дьяконовой


Мама стала на колени

Перед ним в траве.

Солнце пляшет на прическе,

На голубенькой матроске,

На кудрявой голове.

Только там, за домом, тени...


Маме хочется гвоздику

Крошке приколоть, —

Оттого она присела.

Руки белы, платье бело...

Льнут к ней травы вплоть.

– Пальцы только мнут гвоздику. —


Мальчик светлую головку

Опустил на грудь.

– “Не вертись, дружок, стой прямо!”

Что-то очень медлит мама!

Как бы улизнуть

Ищет маленький уловку.


Мама плачет. На колени

Ей упал цветок.

Солнце нежит взгляд и листья,

Золотит незримой кистью

Каждый лепесток.

– Только там, за домом, тени...

(обратно)

Мама на лугу

Вы бродили с мамой на лугу

И тебе она шепнула: “Милый!

Кончен день, и жить во мне нет силы.

Мальчик, знай, что даже из могилы

Я тебя, как прежде, берегу!”


Ты тихонько опустил глаза,

Колокольчики в руке сжимая.

Все цвело и пело в вечер мая...

Ты не поднял глазок, понимая,

Что смутит ее твоя слеза.


Чуть вдали завиделись балкон,

Старый сад и окна белой дачи,

Зашептала мама в горьком плаче:

“Мой дружок! Ведь мне нельзя иначе, —

До конца лишь сердце нам закон!”


Не грусти! Ей смерть была легка:

Смерть для женщин лучшая находка!

Здесь дремать мешала ей решетка,

А теперь она уснула кротко

Там, в саду, где Бог и облака.

(обратно)

Луч серебристый

Эхо стонало, шумела река,

Ливень стучал тяжело,

Луч серебристый пронзил облака.

Им любовались мы долго, пока

Солнышко, солнце взошло!

(обратно)

Btpoem

– “Мы никого так”...

– “Мы никогда так”...

– “Ну, что же? Кончайте”...

27-го декабря 1909

Горькой расплаты, забвенья ль вино, —

Чашу мы выпьем до дна!

Эта ли? та ли? Не все ли равно!

Нить навсегда создана.


Сладко усталой прильнуть голове

Справа и слева – к плечу.

Знаю одно лишь: сегодня их две!

Большего знать не хочу.


Обе изменчивы, обе нежны,

Тот же задор в голосах,

Той же тоскою огни зажжены

В слишком похожих глазах...


Тише, сестрички! Мы будем молчать,

Души без слова сольем.

Как неизведано утро встречать

В детской, прижавшись, втроем...


Розовый отсвет на зимнем окне,

Утренний тает туман,

Девочки крепко прижались ко мне...

О, какой сладкий обман!

(обратно)

Ошибка

Когда снежинку, что легко летает,

Как звездочка упавшая скользя,

Берешь рукой – она слезинкой тает,

И возвратить воздушность ей нельзя.


Когда пленясь прозрачностью медузы,

Ее коснемся мы капризом рук,

Она, как пленник, заключенный в узы,

Вдруг побледнеет и погибнет вдруг.


Когда хотим мы в мотыльках-скитальцах

Видать не грезу, а земную быль —

Где их наряд? От них на наших пальцах

Одна зарей раскрашенная пыль!


Оставь полет снежинкам с мотыльками

И не губи медузу на песках!

Нельзя мечту свою хватать руками,

Нельзя мечту свою держать в руках!


Нельзя тому, что было грустью зыбкой,

Сказать: “Будь страсть! Горя безумствуй, рдей!”

Твоя любовь была такой ошибкой, —

Но без любви мы гибнем, Чародей!

(обратно)

Мука и мука

– “Все перемелется, будет мукой!”

Люди утешены этой наукой.

Станет мукою, что было тоской?

Нет, лучше мукой!


Люди, поверьте: мы живы тоской!

Только в тоске мы победны над скукой.

Все перемелется? Будет мукой?

Нет, лучше мукой!

(обратно)

Каток растаял

...“но ведь есть каток”...

Письмо 17 января 1910
Каток растаял... Не услада

За зимней тишью стук колес.

Душе весеннего не надо

И жалко зимнего до слез.


Зимою грусть была едина...

Вдруг новый образ встанет... Чей?

Душа людская – та же льдина

И так же тает от лучей.


Пусть в желтых лютиках пригорок!

Пусть смел снежинку лепесток!

– Душе капризной странно дорог

Как сон растаявший каток...

(обратно)

Встреча

...“ecть встречи случайные”...

Из дорогого письма.
Гаснул вечер, как мы умиленный

Этим первым весенним теплом.

Был тревожен Арбат оживленный;

Добрый ветер с участливой лаской

Нас касался усталым крылом.

В наших душах, воспитанных сказкой,

Тихо плакала грусть о былом.


Он прошел – так нежданно! так спешно! —

Тот, кто прежде помог бы всему.

А вдали чередой безутешно

Фонарей лучезарные точки

Загорались сквозь легкую тьму...

Все кругом покупали цветочки;

Мы купили букетик... К чему?


В небесах фиолетово-алых

Тихо вянул неведомый сад.

Как спастись от тревог запоздалых?

Все вернулось. На миг ли? На много ль?

Мы глядели без слов на закат,

И кивал нам задумчивый Гоголь

С пьедестала, как горестный брат.

(обратно)

Бывшему чародею

Вам сердце рвет тоска, сомненье в лучшем сея.

– “Брось камнем, не щади! Я жду, больней ужаль!”

Нет, ненавистна мне надменность фарисея,

Я грешников люблю, и мне вас только жаль.


Стенами темных слов, растущими во мраке,

Нас, нет, – не разлучить! К замкам найдем ключи

И смело подадим таинственные знаки

Друг другу мы, когда задремлет все в ночи.


Свободный и один, вдали от тесных рамок,

Вы вновь вернетесь к нам с богатою ладьей,

И из воздушных строк возникнет стройный замок,

И ахнет тот, кто смел поэту быть судьей!


– “Погрешности прощать прекрасно, да, но эту —

Нельзя: культура, честь, порядочность... О нет”.

– Пусть это скажут все. Я не судья поэту,

И можно все простить за плачущий сонет!

(обратно)

Чародею

Рот как кровь, а глаза зелены,

И улыбка измученно-злая...

О, не скроешь, теперь поняла я:

Ты возлюбленный бледной Луны.


Над тобою и днем не слабели

В дальнем детстве сказанья ночей,

Оттого ты с рожденья – ничей,

Оттого ты любил – с колыбели.


О, как многих любил ты, поэт:

Темнооких, светло-белокурых,

И надменных, и нежных, и хмурых,

В них вселяя свой собственный бред.


Но забвение, ах, на груди ли?

Есть ли чары в земных голосах?

Исчезая, как дым в небесах,

Уходили они, уходили.


Вечный гость на чужом берегу,

Ты замучен серебряным рогом...

О, я знаю о многом, о многом,

Но откуда – сказать не могу.


Оттого тебе искры бокала

И дурман наслаждений бледны:

Ты возлюбленный Девы-Луны,

Ты из тех, что Луна приласкала.

(обратно)

В чужой лагерь

“Да, для вас наша жизнь

действительно в тумане”.

Разговор 20-гo декабря 1909
Ах, вы не братья, нет, не братья!

Пришли из тьмы, ушли в туман...

Для нас безумные объятья

Еще неведомый дурман.


Пока вы рядом – смех и шутки,

Но чуть умолкнули шаги,

Уж ваши речи странно-жутки,

И чует сердце: вы враги.


Сильны во всем, надменны даже,

Меняясь вечно, те, не те —

При ярком свете мы на страже,

Но мы бессильны – в темноте!


Нас вальс и вечер – все тревожит,

В нас вечно рвется счастья нить...

Неотвратимого не может,

Ничто не сможет отклонить!


Тоска по книге, вешний запах.

Оркестра пение вдали —

И мы со вздохом в темных лапах,

Сожжем, тоскуя, корабли.


Но знайте: в миг, когда без силы

И нас застанет страсти ад,

Мы потому прошепчем: “Милый!”

Что будет розовым закат.

(обратно)

Анжелика

Темной капеллы, где плачет орган,

Близости кроткого лика!..

Счастья земного мне чужд ураган:

Я – Анжелика.


Тихое пенье звучит в унисон,

Окон неясны разводы,

Жизнью моей овладели, как сон,

Стройные своды.


Взор мой и в детстве туда ускользал,

Он городами измучен.

Скучен мне говор и блещущий зал,

Мир мне – так скучен!


Кто-то пред Девой затеплил свечу,

(Ждет исцеленья ль больная?)

Вот отчего я меж вами молчу:

Вся я – иная.


Сладостна слабость опущенных рук,

Всякая скорбь здесь легка мне.

Плющ темнолиственный обнял как друг

Старые камни;


Бело и розово, словно миндаль,

Здесь расцвела повилика...

Счастья не надо. Мне мира не жаль:

Я – Анжелика.

(обратно)

Добрый колдун

Всё видит, всё знает твой мудрый зрачок

Сердца тебе ясны, как травы.

Зачем ты меж нами, лесной старичок,

Колдун безобидно-лукавый?


Душою до гроба застенчиво-юн,

Живешь, упоен небосводом.

Зачем ты меж нами, лукавый колдун,

Весь пахнущий лесом и медом?


Как ранние зори покинуть ты мог,

Заросшие маком полянки,

И старенький улей, и серый дымок,

Встающий над крышей землянки?


Как мог променять ты любимых зверей,

Свой лес, где цветет Небылица,

На мир экипажей, трамваев, дверей,

На дружески-скучные лица?


Вернись: без тебя не горят светляки,

Не шепчутся темные елки,

Без ласково-твердой хозяйской руки

Скучают мохнатые пчелки.


Поверь мне: меж нами никто не поймет,

Как сладок черемухи запах.

Не медли, а то не остался бы мед

В невежливых мишкиных лапах!


Кто снадобье знает, колдун, как не ты,

Чтоб вылечить зверя иль беса?

Уйди, старичок, от людской суеты

Под своды родимого леса!

(обратно)

Потомок шведских королей

О, вы, кому всего милей

Победоносные аккорды, —

Падите ниц! Пред вами гордый

Потомок шведских королей.


Мой славный род – моя отрава!

Я от тоски сгораю – весь!

Падите ниц: пред вами здесь

Потомок славного Густава.


С надменной думой на лице

В своем мирке невинно-детском

Я о престоле грезил шведском,

О войнах, казнях и венце.


В моих глазах тоской о чуде

Такая ненависть зажглась,

Что этих слишком гневных глаз,

Не вынося, боялись люди.


Теперь я бледен стал и слаб,

Я пленник самой горькой боли,

Я призрак утренний – не боле...

Но каждый враг мне, кто не раб!


Вспоен легендой дорогою,

Умру, легенды паладин,

И мой привет для всех один:

“Ты мог бы быть моим слугою!”

(обратно)

Недоумение

Как не стыдно! Ты, такой не робкий,

Ты, в стихах поющий новолунье,

И дриад, и глохнущие тропки, —

Испугался маленькой колдуньи!


Испугался глаз ее янтарных,

Этих детских, слишком алых губок,

Убоявшись чар ее коварных,

Не посмел испить шипящий кубок?


Был испуган пламенной отравой

Светлых глаз, где только искры видно?

Испугался девочки кудрявой?

О, поэт, тебе да будет стыдно!

(обратно)

Обреченная

Бледные ручки коснулись рояля

Медленно, словно без сил.

Звуки запели, томленьем печаля.

Кто твои думы смутил,

Бледная девушка, там, у рояля?


Тот, кто следит за тобой,

– Словно акула за маленькой рыбкой —

Он твоей будет судьбой!

И не о добром он мыслит с улыбкой,

Тот, кто стоит за тобой.


С радостным видом хлопочут родные:

Дочка – невеста! Их дочь!

Если и снились ей грезы иные, —

Грезы развеются в ночь!

С радостным видом хлопочут родные.


Светлая церковь, кольцо,

Шум, поздравления, с образом мальчик...

Девушка скрыла лицо,

Смотрит с тоскою на узенький пальчик,

Где загорится кольцо.

(обратно)

“На солнце, на ветер, на вольный простор…”

На солнце, на ветер, на вольный простор

Любовь уносите свою!

Чтоб только не видел ваш радостный взор

Во всяком прохожем судью.

Бегите на волю, в долины, в поля,

На травке танцуйте легко

И пейте, как резвые дети шаля,

Из кружек больших молоко.

О, ты, что впервые смущенно влюблен,

Доверься превратностям грез!

Беги с ней на волю, под ветлы, под клен,

Под юную зелень берез;

Пасите на розовых склонах стада,

Внимайте журчанию струй;

И друга, шалунья, ты здесь без стыда

В красивые губы целуй!

Кто юному счастью прошепчет укор?

Кто скажет: “Пора!” забытью?

– На солнце, на ветер, на вольный простор

Любовь уносите свою!


Шолохово, февраль 1910

(обратно)

От четырех до семи

В сердце, как в зеркале, тень,

Скучно одной – и с людьми...

Медленно тянется день

От четырех до семи!

К людям не надо – солгут,

В сумерках каждый жесток.

Хочется плакать мне. В жгут

Пальцы скрутили платок.

Если обидишь – прощу,

Только меня не томи!

– Я бесконечно грущу

От четырех до семи.

(обратно)

Волей луны

Мы выходим из столовой

Тем же шагом, как вчера:

В зале облачно-лиловой

Безутешны вечера!

Здесь на всем оттенок давний,

Горе всюду прилегло,

Но пока открыты ставни,

Будет облачно-светло.

Всюду ласка легкой пыли.

(Что послушней? Что нежней?)

Те, ушедшие, любили

Рисовать ручонкой в ней.

Этих маленьких ручонок

Ждут рояль и зеркала.

Был рояль когда-то звонок!

Зала радостна была!

Люстра, клавиш – все звенело,

Увлекаясь их игрой...

Хлопнул ставень – потемнело,

Закрывается второй...

Кто там шепчет еле-еле?

Или в доме не мертво?

Это струйкой льется в щели

Лунной ночи колдовство.

В зеркалах при лунном свете

Снова жив огонь зрачков,

И недвижен на паркете

След остывших башмачков.

(обратно)

Rouge ет bleue[169]

Девочка в красном и девочка в синем

Вместе гуляли в саду.

– “Знаешь, Алина, мы платьица скинем,

Будем купаться в пруду?”.

Пальчиком тонким грозя,

Строго ответила девочка в синем:

– “Мама сказала – нельзя”.

* * *
Девушка в красном и девушка в синем

Вечером шли вдоль межи.

– “Хочешь, Алина, все бросим, все кинем,

Хочешь, уедем? Скажи!”

Вздохом сквозь вешний туман

Грустно ответила девушка в синем:

– “Полно! ведь жизнь – не роман”...

* * *
Женщина в красном и женщина в синем

Шли по аллее вдвоем.

– “Видишь, Алина, мы блекнем, мы стынем, —

Пленницы в счастье своем”...

С полуулыбкой из тьмы

Горько ответила женщина в синем:

– “Что же? Ведь женщины мы!”

(обратно)

Столовая

Столовая, четыре раза в день

Миришь на миг во всем друг друга чуждых.

Здесь разговор о самых скучных нуждах,

Безмолвен тот, кому ответить лень.


Все неустойчиво, недружелюбно, ломко,

Тарелок стук... Беседа коротка:

– “Хотела в семь она придти с катка?”

– “Нет, к девяти”, – ответит экономка.


Звонок. – “Нас нет: уехали, скажи!”

– “Сегодня мы обедаем без света”...

Вновь тишина, не ждущая ответа;

Ведут беседу с вилками ножи.


– “Все кончили? Анюта, на тарелки!”

Враждебный тон в негромких голосах,

И все глядят, как на стенных часах

Одна другую догоняют стрелки.


Роняют стул... Торопятся шаги...

Прощай, о мир из-за тарелки супа!

Благодарят за пропитанье скупо

И вновь расходятся – до ужина враги.

(обратно)

Пасха в апреле

Звон колокольный и яйца на блюде

Радостью душу согрели.

Что лучезарней, скажите мне, люди,

Пасхи в апреле?

Травку ласкают лучи, дорогая,

С улицы фраз отголоски...

Тихо брожу от крыльца до сарая,

Меряю доски.

В небе, как зарево, внешняя зорька,

Волны пасхального звона...

Вот у соседей заплакал так горько

Звук граммофона,

Вторят ему бесконечно-уныло

Взвизги гармоники с кухни...

Многое было, ах, многое было...

Прошлое, рухни!

Нет, не помогут и яйца на блюде!

Поздно... Лучи догорели...

Что безнадежней, скажите мне, люди,

Пасхи в апреле?


Москва. Пасха, 1910

(обратно)

Сказки Соловьева

О, эта молодость земная!

Все так старо – и все так ново!

У приоткрытого окна я

Читаю сказки Соловьева.


Я не дышу – в них все так зыбко!

Вдруг вздохом призраки развею?

Неосторожная улыбка

Спугнет волшебника и фею.


Порою смерть – как будто ласка,

Порою жить – почти неловко!

Блаженство в смерти, Звездоглазка!

Что жизнь, Жемчужная Головка?


Не лучше ль уличного шума

Зеленый пруд, где гнутся лозы?

И темной власти Чернодума

Не лучше ль сон Апрельской Розы?


Вдруг чей-то шепот: “Вечно в жмурки

Играть с действительностью вредно.

Настанет вечер, и бесследно

Растают в пламени Снегурки!


Все сны апрельской благодати

Июльский вечер уничтожит”.

– О, ты, кто мудр – и так некстати! —

Я не сержусь. Ты прав, быть может...


Ты прав! Здесь сны не много значат,

Здесь лжет и сон, не только слово...

Но, если хочешь знать, как плачут,

Читай в апреле Соловьева!

(обратно)

Картинка с конфеты

На губках смех, в сердечке благодать,

Которую ни светских правил стужа,

Ни мненья лед не властны заковать.

Как сладко жить! Как сладко танцевать

В семнадцать лет под добрым взглядом муж


То кавалеру даст, смеясь, цветок,

То, не смутясь, подсядет к злым старухам,

Твердит о долге, теребя платок.

И страшно мил упрямый завиток

Густых волос над этим детским ухом.


Как сладко жить: удачен туалет,

Прическа сделана рукой искусной,

Любимый муж, успех, семнадцать лет...

Как сладко жить! Вдруг блестки эполет

И чей-то взор неумолимо-грустный.


О, ей знаком бессильно-нежный рот,

Знакомы ей нахмуренные брови

И этот взгляд... Пред ней тот прежний, тот,

Сказавший ей в слезах под Новый Год:

– “Умру без слов при вашем первом слове!”


Куда исчез когда-то яркий гнев?

Ведь это он, ее любимый, первый!

Уж шепчет муж сквозь медленный напев:

– “Да ты больна?” Немного побледнев,

Она в ответ роняет: “Это нервы”.

(обратно)

Ricordo di Tivoli[170]

Мальчик к губам приложил осторожно свирель,

Девочка, плача, головку на грудь уронила...

– Грустно и мило! —

Скорбно склоняется к детям столетняя ель.


Темная ель в этой жизни видала так много

Слишком красивых, с большими глазами, детей.

Нет путей

Им в нашей жизни. Их счастье, их радость – у Бога.


Море синет вдали, как огромный сапфир,

Детские крики доносятся с дальней лужайки,

В воздухе – чайки...

Мальчик играет, а девочке в друге весь мир...


Ясно читая в грядущем, их ель осенила,

Мощная, мудрая, много видавшая ель!

Плачет свирель...

Девочка, плача, головку на грудь уронила.


Берлин, лето 1910

(обратно)

У кроватки

Вале Генерозовой


– “Там, где шиповник рос аленький,

Гномы нашли колпачки”...

Мама у маленькой Валеньки

Тихо сняла башмачки.


– “Солнце глядело сквозь веточки

К розе летела пчела”...

Мама у маленькой деточки

Тихо чулочки сняла.


– “Змей не прождал ни минуточки,

Свистнул, – и в горы скорей!”

Мама у сонной малюточки

Шелк расчесала кудрей.


– “Кошку завидевши, курочки

Стали с индюшками в круг”...

Мама у сонной дочурочки

Вынула куклу из рук.


– “Вечером к девочке маленькой

Раз прилетел ангелок”...

Мама над дремлющей Валенькой

Кукле вязала чулок.

(обратно)

Три поцелуя

– “Какие маленькие зубки!

И заводная! В парике!”

Она смеясь прижала губки

К ее руке.


– “Как хорошо уйти от гула!

Ты слышишь скрипку вдалеке?”

Она задумчиво прильнула

К его руке.


– “Отдать всю душу, но кому бы?

Мы счастье строим – на песке!”

Она в слезах прижала губы

К своей руке.

(обратно)

Два в квадрате

Не знали долго ваши взоры,

Кто из сестер для них “она”?

Здесь умолкают все укоры, —

Ведь две мы. Ваша ль то вина?


– “Прошел он!” – “Кто из них? Который?”

К обоим каждая нежна.

Здесь умолкают все укоры. —

Вас двое. Наша ль то вина?

(обратно)

Связь через сны

Всё лишь на миг, что людьми создается,

Блекнет восторг новизны,

Но неизменной, как грусть, остается

Связь через сны.


Успокоенье... Забыть бы... Уснуть бы...

Сладость опущенных век...

Сны открывают грядущего судьбы,

Вяжут навек.


Все мне, что бы ни думал украдкой,

Ясно, как чистый кристалл.

Нас неразрывной и вечной загадкой

Сон сочетал.


Я не молю: “О, Господь, уничтожи

Муку грядущего дня!”

Нет, я молю: “О пошли ему, Боже,

Сон про меня!”


Пусть я при встрече с тобою бледнею, —

Как эти встречи грустны!

Тайна одна. Мы бессильны пред нею:

Связь через сны.

(обратно)

“Не гони мою память! Лазурны края…”

Не гони мою память! Лазурны края,

Где встречалось мечтание наше.

Будь правдивым: не скоро с такою, как я,

Вновь прильнешь ты к серебряной чаше.


Все не нашею волей разрушено. Пусть!

Сладок вздох об утраченном рае!

Весь ты – майский! Тебе моя майская грусть.

Все твое, что пригрезится в мае.


Здесь не надо свиданья. Мы встретимся там,

Где на правду я правдой отвечу;

Каждый вечер по легким и зыбким мостам

Мы выходим друг другу навстречу.


Чуть завижу знакомый вдали силуэт, —

Бьется сердце то чаще, то реже...

Ты как прежде: не гневный, не мстительный, нет!

И глаза твои, грустные, те же.


Это грезы. Обоим нам ночь дорога,

Все преграды рушащая смело.

Но, проснувшись, мой друг, не гони, как врага,

Образ той, что солгать не сумела.


И когда он возникнет в вечерней тени

Под призывы былого напева,

Ты минувшему счастью с улыбкой кивни

И ушедшую вспомни без гнева.

(обратно)

Привет из вагона

Сильнее гул, как будто выше – зданья,

В последний раз колеблется вагон,

В последний раз... Мы едем... До свиданья,

Мой зимний сон!


Мой зимний сон, мой сон до слез хороший,

Я от тебя судьбой унесена.

Так суждено! Не надо мне ни ноши

В пути, ни сна.


Под шум вагона сладко верить чуду

И к дальним дням, еще туманным, плыть.

Мир так широк! Тебя в нем позабуду

Я может быть?


Вагонный мрак как будто давит плечи,

В окно струей вливается туман...

Мой дальний друг, пойми – все эти речи

Самообман!


Что новый край? Везде борьба со скукой,

Все тот же смех и блестки тех же звезд,

И там, как здесь, мне будет сладкой мукой

Твой тихий жест.


9 июня 1910

(обратно)

Зеленое ожерелье

Целый вечер играли и тешились мы ожерельем

Из зеленых, до дна отражающих взоры, камней.

Ты непрочную нить потянул слишком сильно,

И посыпались камни обильно,

При паденьи сверкая сильней.

Мы в тоске разошлись по своим неустроенным кельям.


Не одно ожерелье вокруг наших трепетных пальцев

Обовьется еще, отдавая нас новым огням.

Нам к сокровищам бездн все дороги открыты,

Наши жадные взоры не сыты,

И ко всем драгоценным камням

Направляем шаги мы с покорностью вечных скитальцев.


Пусть погибла виной одного из движений нежданных

Только раз в этом мире, лишь нам заблестевшая нить!

Пусть над пламенным прошлым холодные плиты!

Разве сможем мы те хризолиты

Придорожным стеклом заменить?

Нет, не надо замен! Нет, не надо подделок стеклянных!

(обратно)

“Наши души, не правда ль, еще не привыкли к разлуке…”

Наши души, не правда ль, еще не привыкли к разлуке?

Все друг друга зовут трепетанием блещущих крыл!

Кто-то высший развел эти нежно-сплетенные руки,

Но о помнящих душах забыл.


Каждый вечер, зажженный по воле волшебницы кроткой,

Каждый вечер, когда над горами и в сердце туман,

К незабывшей душе неуверенно-робкой походкой

Приближается прежний обман.


Словно ветер, что беглым порывом минувшее будит,

Ты из блещущих строчек опять улыбаешься мне.

Все позволено, все! Нас дневная тоска не осудит:

Ты из сна, я во сне...


Кто-то высший нас предал неназванно-сладостной муке,

(Будет много блужданий-скитаний средь снега и тьмы!)

Кто-то высший развел эти нежно-сплетенные руки...

Не ответственны мы!

(обратно)

Кроме любви

Не любила, но плакала. Нет, не любила, но все же

Лишь тебе указала в тени обожаемый лик.

Было все в нашем сне на любовь не похоже:

Ни причин, ни улик.


Только нам этот образ кивнул из вечернего зала,

Только мы – ты и я – принесли ему жалобный стих.

Обожания нить нас сильнее связала,

Чем влюбленность – других.


Но порыв миновал, и приблизился ласково кто-то,

Кто молиться не мог, но любил. Осуждать не спеши!

Ты мне памятен будешь, как самая нежная нота

В пробужденьи души.


В этой грустной душе ты бродил, как в незапертом доме...

(В нашем доме, весною...) Забывшей меня не зови!

Все минуты свои я тобою наполнила, кроме

Самой грустной – любви.

(обратно)

Плохое оправданье

Как влюбленность старо, как любовь забываемо-ново:

Утро в карточный домик, смеясь, превращает наш храм.

О, мучительный стыд за вечернее лишнее слово!

О, тоска по утрам!


Утонула в заре голубая, как месяц, трирема,

О прощании с нею пусть лучше не пишет перо!

Утро в жалкий пустырь превращает наш сад из Эдема...

Как влюбленность – старо!


Только ночью душе посылаются знаки оттуда,

Оттого все ночное, как книгу от всех береги!

Никому не шепни, просыпаясь, про нежное чудо:

Свет и чудо – враги!


Твой восторженный бред, светом розовых люстр золоченый,

Будет утром смешон. Пусть его не услышит рассвет!

Будет утром – мудрец, будет утром – холодный ученый

Тот, кто ночью – поэт.


Как могла я, лишь ночью живя и дыша, как могла я

Лучший вечер отдать на терзанье январскому дню?

Только утро виню я, прошедшему вздох посылая,

Только утро виню!

(обратно)

Предсказанье

– “У вас в душе приливы и отливы!”

Ты сам сказал, ты это понял сам!

О, как же ты, не верящий часам,

Мог осудить меня за миг счастливый?


Что принесет грядущая минута?

Чей давний образ вынырнет из сна?

Веселый день, а завтра ночь грустна...

Как осуждать за что-то, почему-то?


О, как ты мог! О, мудрый, как могли вы

Сказать “враги” двум белым парусам?

Ведь знали вы... Ты это понял сам:

В моей душе приливы и отливы!

(обратно)

Оба луча

Солнечный? Лунный? О мудрые Парки,

Что мне ответить? Ни воли, ни сил!

Луч серебристый молился, а яркий

Нежно любил.


Солнечный? Лунный? Напрасная битва!

Каждую искорку, сердце, лови!

В каждой молитве – любовь, и молитва —

В каждой любви!


Знаю одно лишь: погашенных в плаче

Жалкая мне не заменит свеча.

Буду любить, не умея иначе —

Оба луча!


Weisser Hirsch, лето 1910

(обратно)

Детская

Наша встреча была – в полумраке беседа

Полувзрослого с полудетьми.

Хлопья снега за окнами, песни метели...

Мы из детской уйти не хотели,

Вместо сказки не жаждали бреда...

Если можешь – пойми!


Мы любили тебя – как могли, как умели;

Целый сад в наших душах бы мог расцвести,

Мы бы рай увидали воочью!..

Но, испуганы зимнею ночью,

Мы из детской уйти не посмели...

Если можешь – прости!

(обратно)

Разные дети

Есть тихие дети. Дремать на плече

У ласковой мамы им сладко и днем.

Их слабые ручки не рвутся к свече, —

Они не играют с огнем.


Есть дети – как искры: им пламя сродни.

Напрасно их учат: “Ведь жжется, не тронь!”

Они своенравны (ведь искры они!)

И смело хватают огонь.


Есть странные дети: в них дерзость и страх.

Крестом потихоньку себя осеня,

Подходят, не смеют, бледнеют в слезах

И плача бегут от огня.


Мой милый! Был слишком небрежен твой суд:

“Огня побоялась – так гибни во мгле!”

Твои обвиненья мне сердце грызут

И душу пригнули к земле.


Есть странные дети: от страхов своих

Они погибают в туманные дни.

Им нету спасенья. Подумай о них

И слишком меня не вини!


Ты душу надолго пригнул мне к земле...

– Мой милый, был так беспощаден твой суд! —

Но все же я сердцем твоя – и во мгле

“За несколько светлых минут!”

(обратно)

Наша зала

Мне тихонько шепнула вечерняя зала

Укоряющим тоном, как няня любовно:

– “Почему ты по дому скитаешься, словно

Только утром приехав с вокзала?


Беспорядочной грудой разбросаны вещи,

Погляди, как растрепаны пыльные ноты!

Хоть как прежде спокорностью смотришь в окно ты,

Но шаги твои мерные резче.


В этом дремлющем доме ты словно чужая,

Словно грустная гостья, без силы к утехам.

Никого не встречаешь взволнованным смехом,

Ни о ком не грустишь, провожая.


Много женщин видала на долгом веку я,

– В этом доме их муки, увы, не случайны! —

Мне в октябрьский вечер тяжелые тайны

Не одна поверяла, тоскуя.


О, не бойся меня, не противься упрямо:

Как столетняя зала внимает не каждый!

Все скажи мне, как все рассказала однажды

Мне твоя одинокая мама.


Я слежу за тобою внимательным взглядом,

Облегчи свою душу рассказом нескорым!

Почему не с тобой он, тот милый, с которым

Ты когда-то здесь грезила рядом?”


– “K смелым душам, творящим лишь страсти веленье,

Он умчался, в моей не дождавшись прилива.

Я в решительный вечер была боязлива,

Эти муки – мое искупленье.


Этим поздним укором я душу связала,

Как предателя бросив ее на солому,

И теперь я бездушно скитаюсь по дому,

Словно утром приехав с вокзала”.

(обратно)

“По тебе тоскует наша зала…”

По тебе тоскует наша зала,

– Ты в тени ее видал едва —

По тебе тоскуют те слова,

Что в тени тебе я не сказала.

Каждый вечер я скитаюсь в ней,

Повторяя в мыслях жесты, взоры...

На обоях прежние узоры,

Сумрак льется из окна синей;

Те же люстры, полукруг дивана,

(Только жаль, что люстры не горят!)

Филодендронов унылый ряд,

По углам расставленных без плана.

Спичек нет, – уж кто-то их унес!

Серый кот крадется из передней...

Это час моих любимых бредней,

Лучших дум и самых горьких слез.

Кто за делом, кто стремится в гости...

По роялю бродит сонный луч.

Поиграть? Давно потерян ключ!

О часы, свой бой унылый бросьте!

По тебе тоскуют те слова,

Что в тени услышит только зала.

Я тебе так мало рассказала, —

Ты в тени меня видал едва!

(обратно)

“Ваши белые могилки рядом…”

Ваши белые могилки рядом,

Ту же песнь поют колокола

Двум сердцам, которых жизнь была

В зимний день светло расцветшим садом.


Обо всем сказав другому взглядом,

Каждый ждал. Но вот из-за угла

Пронеслась смертельная стрела,

Роковым напитанная ядом.


Спите ж вы, чья жизнь богатым садом

В зимний день, средь снега, расцвела...

Ту же песнь вам шлют колокола,

Ваши белые могилки – рядом.


Weisser Hirsch, летo 1910

(обратно)

“Прости” Нине

Прощай! Не думаю, чтоб снова

Нас в жизни Бог соединил!

Поверь, не хватит наших сил

Для примирительного слова.

Твой нежный образ вечно мил,

Им сердце вечно жить готово, —

Но все ж не думаю, чтоб снова

Нас в жизни Бог соединил!

(обратно)

Ее слова

– “Слова твои льются, участьем согреты,

Но темные взгляды в былом”.

– “Не правда ли, милый, так смотрят портреты,

Задетые белым крылом?”

– “Слова твои – струи, вскипают и льются,

Но нежные губы в тоске”.

– “Не правда ли, милый, так дети смеются

Пред львами на красном песке?”

– “Слова твои – песни, в них вызов и силы,

Ты снова, как прежде, бодра”...

– “Так дети бодрятся, не правда ли, милый,

Которым в кроватку пора?”

(обратно)

Надпись в альбом

Пусть я лишь стих в твоем альбоме,

Едва поющий, как родник;

(Ты стал мне лучшею из книг,

А их немало в старом доме!)

Пусть я лишь стебель, в светлый миг

Тобой, жалеющим, не смятый;

(Ты для меня цветник богатый,

Благоухающий цветник!)

Пусть так. Но вот в полуистоме

Ты над страничкою поник...

Ты вспомнишь все... Ты сдержишь крик...

– Пусть я лишь стих в твоем альбоме!

(обратно)

Сердца и души

Души в нас – залы для редких гостей,

Знающих прелесть тепличных растений.

В них отдыхают от скорбных путей

Разные милые тени.


Тесные келейки – наши сердца.

В них заключенный один до могилы.

В келью мою заточен до конца

Ты без товарища, милый!

(обратно)

Зимой

Снова поют за стенами

Жалобы колоколов...

Несколько улиц меж нами,

Несколько слов!

Город во мгле засыпает,

Серп серебристый возник,

Звездами снег осыпает

Твой воротник.

Ранят ли прошлого зовы?

Долго ли раны болят?

Дразнит заманчиво-новый,

Блещущий взгляд.


Сердцу он (карий иль синий?)

Мудрых важнее страниц!

Белыми делает иней

Стрелы ресниц...

Смолкли без сил за стенами

Жалобы колоколов.

Несколько улиц меж нами,

Несколько слов!

Месяц склоняется чистый

В души поэтов и книг,

Сыплется снег на пушистый

Твой воротник.

(обратно)

Так будет

Словно тихий ребенок, обласканный тьмой,

С бесконечным томленьем в блуждающем взоре,

Ты застыл у окна. В коридоре

Чей-то шаг торопливый – не мой!


Дверь открылась... Морозного ветра струя...

Запах свежести, счастья... Забыты тревоги...

Миг молчанья, и вот на пороге

Кто-то слабо смеется – не я!


Тень трамваев, как прежде, бежит по стене,

Шум оркестра внизу осторожней и глуше...

– “Пусть сольются без слов наши души!”

Ты взволнованно шепчешь – не мне!


– “Сколько книг!.. Мне казалось... Не надо огня:

Так уютней... Забыла сейчас все слова я”...

Видят беглые тени трамвая

На диване с тобой – не меня!

(обратно)

Правда

Vitam impendere vero.[171]

Мир утомленный вздохнул от смятений,

Розовый вечер струит забытье...

Нас разлучили не люди, а тени,

Мальчик мой, сердце мое!


Высятся стены, туманом одеты,

Солнце без сил уронило копье...

В мире вечернем мне холодно. Где ты,

Мальчик мой, сердце мое?


Ты не услышишь. Надвинулись стены,

Все потухает, сливается все...

Не было, нет и не будет замены,

Мальчик мой, сердце мое!


Москва, 27 августа 1910

(обратно)

Стук в дверь

Сердце дремлет, но сердце так чутко,

Помнит все: и блаженство, и боль.

Те лучи догорели давно ль?

Как забыть тебя, грустный малютка,

Синеглазый малютка король?


Ты, как прежде, бредешь чрез аллею,

Неуступчив, надменен и дик;

На кудрях – золотящийся блик...

Я молчу, я смущенно не смею

Заглянуть тебе в гаснущий лик.


Я из тех, о мой горестный мальчик,

Что с рожденья не здесь и не там.

О, внемли запоздалым мольбам!

Почему ты с улыбкою пальчик

Приложил осторожно к губам?


В бесконечность ступень поманила,

Но, увы, обманула ступень:

Бесконечность окончилась в день!

Я для тени тебе изменила,

Изменила для тени мне тень.

(обратно)

Счастье

– “Ты прежде лишь розы ценила,

В кудрях твоих венчик другой.

Ты страстным цветам изменила?”

– “Во имя твое, дорогой!”


– “Мне ландышей надо в апреле,

Я в мае топчу их ногой.

Что шепчешь в ответ еле-еле?”

– “Во имя твое, дорогой!”


– “Мне мил колокольчик-бубенчик,

Его я пребуду слугой.

Ты молча срываешь свой венчик?”

– “Во имя твое, дорогой!”

(обратно)

Невестам мудрецов

Над ними древность простирает длани,

Им светит рок сияньем вещих глаз,

Их каждый миг – мучительный экстаз.

Вы перед ними – щепки в океане!

Для них любовь – минутный луч в тумане,

Единый свет немеркнущий – для вас.


Вы лишь в любви таинственно-богаты,

В ней все: пожар и голубые льды,

Последний луч и первый луч звезды,

Все ручейки, все травы, все закаты!..

– Над ними лик склоняется Гекаты,

Им лунной Греции цветут сады...


Они покой находят в Гераклите,

Орфея тень им зажигает взор...

А что у вас? Один венчальный флер!

Вяжите крепче золотые нити

И каждый миг молитвенно стелите

Свою любовь, как маленький ковер!

(обратно)

Еще молитва

И опять пред Тобой я склоняю колени,

В отдаленьи завидев Твой звездный венец.

Дай понять мне, Христос, что не все только тени,

Дай не тень мне обнять, наконец!


Я измучена этими длинными днями

Без заботы, без цели, всегда в полумгле...

Можно тени любить, но живут ли тенями

Восемнадцати лет на земле?


И поют ведь, и пишут, что счастье вначале!

Расцвести всей душой бы ликующей, всей!

Но не правда ль: ведь счастия нет, вне печали?

Кроме мертвых, ведь нету друзей?


Ведь от века зажженные верой иною

Укрывались от мира в безлюдьи пустынь?

Нет, не надо улыбок, добытых ценою

Осквернения высших святынь.


Мне не надо блаженства ценой унижений.

Мне не надо любви! Я грущу – не о ней.

Дай мне душу, Спаситель, отдать – только тени

В тихом царстве любимых теней.


Москва, осень, 1910

(обратно)

Осужденные

Сестрам Тургеневым


У них глаза одни и те же

И те же голоса.

Одна цветок неживше-свежий,

Другая луч, что блещет реже,

В глазах у третьей – небо. Где же

Такие встретишь небеса?


Им отдала при первой встрече

Я чаянье свое.

Одна глядит, как тают свечи,

Другая вся в капризной речи,

А третьей так поникли плечи,

Что плачешь за нее.


Одна, безмолвием пугая,

Под игом тишины;

Еще изменчива другая,

А третья ждет, изнемогая...

И все, от жизни убегая,

Уже осуждены.


Москва, осень 1910

(обратно)

Из сказки в жизнь

Хоть в вагоне темном и неловко,

Хорошо под шум колес уснуть!

Добрый путь, Жемчужная Головка,

Добрый путь!


Никому – с участьем или гневно —

Не позволь в былое заглянуть.

Добрый путь, погибшая царевна,

Добрый путь!

(обратно)

В зеркале книги м. Д.-В.

Это сердце – мое! Эти строки – мои!

Ты живешь, ты во мне, Марселина!

Уж испуганный стих не молчит в забытьи,

И слезами растаяла льдина.


Мы вдвоем отдались, мы страдали вдвоем,

Мы, любя, полюбили на муку!

Та же скорбь нас пронзила и тем же копьем,

И на лбу утомленно-горячем своем

Я прохладную чувствую руку.


Я, лобзанья прося, получила копье!

Я, как ты, не нашла властелина!..

Эти строки – мои! Это сердце – мое!

Кто же, ты или я – Марселина?

(обратно)

Эстеты

Наши встречи, – только ими дышим все мы,

Их предчувствие лелея в каждом миге, —

Вы узнаете, разрезав наши книги.

Все, что любим мы и верим – только темы.


Сновидение друг другу подарив, мы

Расстаемся, в жажде новых сновидений,

Для себя и для другого – только тени,

Для читающих об этом – только рифмы.

(обратно)

Они и мы

Героини испанских преданий

Умирали, любя,

Без укоров, без слез, без рыданий.

Мы же детски боимся страданий

И умеем лишь плакать, любя.


Пышность замков, разгульность охоты,

Испытанья тюрьмы, —

Все нас манит, но спросят нас: “Кто ты?”

Мы согнать не сумеем дремоты

И сказать не сумеем, кто мы.


Мы все книги подряд, все напевы!

Потому на заре

Детский грех непонятен нам Евы.

Потому, как испанские девы,

Мы не гибнем, любя, на костре.

(обратно)

“Безнадежно-взрослый Вы? О, нет…”

Безнадежно-взрослый Вы? О, нет!

Вы дитя и Вам нужны игрушки,

Потому я и боюсь ловушки,

Потому и сдержан мой привет.

Безнадежно-взрослый Вы? О, нет!


Вы дитя, а дети так жестоки:

С бедной куклы рвут, шутя, парик,

Вечно лгут и дразнят каждый миг,

В детях рай, но в детях все пороки, —

Потому надменны эти строки.


Кто из них доволен дележом?

Кто из них не плачет после елки?

Их слова неумолимо-колки,

В них огонь, зажженный мятежом.

Кто из них доволен дележом?


Есть, о да, иные дети – тайны,

Темный мир глядит из темных глаз.

Но они отшельники меж нас,

Их шаги по улицам случайны.

Вы – дитя. Но все ли дети – тайны?!


Москва, 27 ноября 1910

(обратно)

Маме

Как много забвением темным

Из сердца навек унеслось!

Печальные губы мы помним

И пышные пряди волос,


Замедленный вздох над тетрадкой

И в ярких рубинах кольцо,

Когда над уютной кроваткой

Твое улыбалось лицо.


Мы помним о раненых птицах

Твою молодую печаль

И капельки слез на ресницах,

Когда умолкала рояль.

(обратно)

В субботу

Темнеет... Готовятся к чаю...

Дремлет Ася под маминой шубой.

Я страшную сказку читаю

О старой колдунье беззубой.


О старой колдунье, о гномах,

О принцессе, ушедшей закатом.

Как жутко в лесах незнакомых

Бродить ей с невидящим братом!


Одна у колдуньи забота:

Подвести его к пропасти прямо!

Темнеет... Сегодня Суббота,

И будет печальная мама.


Темнеет... Не помнишь о часе.

Из столовой позвали нас к чаю.

Клубочком свернувшейся Асе

Я страшную сказку читаю.

(обратно)

“Курлык”

Детство: молчание дома большого,

Страшной колдуньи оскаленный клык;

Детство: одно непонятное слово,

Милое слово “курлык”.


Вдруг беспричинно в парадной столовой

Чопорной гостье покажешь язык

И задрожишь и заплачешь под слово,

Глупое слово “курлык”.


Бедная Fraulein[172] в накидке лиловой,

Шею до боли стянувший башлык, —

Все воскресает под милое слово,

Детское слово “курлык”.

(обратно)

После праздника

У мамы сегодня печальные глазки,

Которых и дети и няня боятся.

Не смотрят они на солдатика в каске

И даже не видят паяца.


У мамы сегодня прозрачные жилки

Особенно сини на маленьких ручках.

Она не сердита на грязные вилки

И детские губы в тянучках.


У мамы сегодня ни песен, ни сказки,

Бледнее, чем прежде, холодные щечки,

И даже не хочет в правдивые глазки

Взглянуть она маленькой дочке.

(обратно)

В классе

Скомкали фартук холодные ручки,

Вся побледнела, дрожит баловница.

Бабушка будет печальна: у внучки

Вдруг – единица!


Смотрит учитель, как будто не веря

Этим слезам в опустившемся взоре.

Ах, единица большая потеря!

Первое горе!


Слезка за слезкой упали, сверкая,

В белых кругах уплывает страница...

Разве учитель узнает, какая

Боль – единица?

(обратно)

На бульваре

В небе – вечер, в небе – тучки,

В зимнем сумраке бульвар.

Наша девочка устала,

Улыбаться перестала.

Держат маленькие ручки

Синий шар.


Бедным пальчикам неловко:

Синий шар стремится вдаль.

Не дается счастье даром!

Сколько муки с этим шаром!

Миг – и выскользнет веревка.

Что останется? Печаль.


Утомились наши ручки,

– В зимнем сумраке бульвар. —

Наша детка побежала,

Ручки сонные разжала...

Мчится в розовые тучки

Синий шар.

(обратно)

Совет

“Если хочешь ты папе советом помочь”,

Шепчет папа любимице-дочке,

“Будут целую ночь, будут целую ночь

Над тобою летать ангелочки.


Блещут крылышки их, а на самых концах

Шелестят серебристые блестки.

Что мне делать, дитя, чтоб у мамы в глазах

Не дрожали печальные слезки?


Плещут крылышки их и шумят у дверей.

Все цвета ты увидишь, все краски!

Чем мне маме помочь? Отвечай же скорей!”

– “Я скажу: расцелуй ее в глазки!


А теперь ты беги (только свечку задуй

И сложи аккуратно чулочки).

И сильнее беги, и сильнее целуй!

Будут, папа, летать ангелочки?”

(обратно)

Мальчик с розой

Хорошо невзрослой быть и сладко

О невзрослом грезить вечерами!

Вот в тени уютная кроватка

И портрет над нею в темной раме.


На портрете белокурый мальчик

Уронил увянувшую розу,

И к губам его прижатый пальчик

Затаил упрямую угрозу.


Этот мальчик был любимец графа,

С колыбели грезивший о шпаге,

Но открыл он, бедный, дверцу шкафа,

Где лежали тайные бумаги.


Был он спрошен и солгал в ответе,

Затаив упрямую угрозу.

Только розу он любил на свете

И погиб изменником за розу.


Меж бровей его застыла складка,

Он печален в потемневшей раме...

Хорошо невзрослой быть и сладко

О невзрослом плакать вечерами!

(обратно)

Колыбельная песня Асе

Спи, царевна! Уж в долине

Колокол затих,

Уж коснулся сумрак синий

Башмачков твоих.


Чуть колышутся березы,

Ветерок свежей.

Ты во сне увидишь слезы

Брошенных пажей.


Тронет землю легким взмахом

Трепетный плюмаж.

Обо всем шепнет со страхом

Непокорный паж.


Будут споры... и уступки,

(Ах, нельзя без них!)

И коснутся чьи-то губки

Башмачков твоих.

(обратно)

Подрастающей

Опять за окнами снежок

Светло украсил ель...

Зачем переросла, дружок,

Свою ты колыбель?


Летят снежинки, льнут ко всем

И тают без числа...

Зачем, ты, глупая, зачем

Ее переросла?


В ней не давила тяжесть дней,

В ней так легко спалось!

Теперь глаза твои темней

И золото волос...


Широкий мир твой взгляд зажег,

Но счастье даст тебе ль?

Зачем переросла, дружок,

Свою ты колыбель?

(обратно)

Волшебник

Непонятный учебник,

Чуть умолкли шаги, я на стул уронила скорей.

Вдруг я вижу: стоит у дверей

И не знает, войти ли и хитро мигает волшебник.


До земли борода,

Темный плащ розоватым огнем отливает...

И стоит и кивает

И кивая глядит, а под каждою бровью – звезда.


Я навстречу и мигом

Незнакомому гостю свой стул подаю.

“Знаю мудрость твою,

Ведь и сам ты не друг непонятным и путаным книгам.


Я устала от книг!

Разве сердце от слов напечатанных бьется?”

Он стоит и смеется:

“Ты, шалунья, права! Я для деток веселый шутник.


Что для взрослых – вериги,

Для шалуньи, как ты, для свободной души – волшебство.

Так проси же всего!”

Я за шею его обняла: “Уничтожь мои книги!


Я веселья не вижу ни в чем,

Я на маму сержусь, я с учителем спорю.

Увези меня к морю!

Посильней обними и покрепче укутай плащом!


Надоевший учебник

Разве стоит твоих серебристых и пышных кудрей?”

Вдруг я вижу: стоит у дверей

И не знает, уйти ли и грустно кивает волшебник.

(обратно)

Первая роза

Девочка мальчику розу дарит,

Первую розу с куста.

Девочку мальчик целует в уста,

Первым лобзаньем дарит.


Солнышко скрылось, аллея пуста...

Стыдно в уста целовать!

Девочка, надо ли было срывать

Первую розу с куста?

(обратно)

Исповедь

Улыбаясь, милым крошкой звали,

Для игры сажали на колени...

Я дрожал от их прикосновений

И не смел уйти, уже неправый.

А они упрямца для забавы

Целовали!


В их очах я видел океаны,

В их речах я пенье ночи слышал.

“Ты поэт у нас! В кого ты вышел?”

Сколько горечи в таких вопросах!

Ведь ко мне клонился в темных косах

Лик Татьяны!


На заре я приносил букеты,

У дверей шепча с последней дрожью:

“Если да, – зачем же мучить ложью?

Если нет, – зачем же целовали?”

А они с улыбкою давали

Мне конфеты.

(обратно)

Девочка-смерть

Луна омывала холодный паркет

Молочной и ровной волной.

К горячей щеке прижимая букет,

Я сладко дремал под луной.


Сияньем и сном растревожен вдвойне,

Я сонные глазки открыл,

И девочка-смерть наклонилась ко мне,

Как розовый ангел без крыл.


На тоненькой шее дрожит медальон,

Румянец струится вдоль щек,

И видно бежала: чуть-чуть запылен

Ее голубой башмачок.


Затейлив узор золотой бахромы,

В кудрях бирюзовая нить.

“Ты – маленький мальчик, я – девочка: мы

Дорогою будем шалить.


Надень же (ты – рыцарь) мой шарф кружевной!”

Я молча ей подал букет...

Молочной и ровной, холодной волной

Луна омывала паркет.

(обратно)

Мальчик-бред

Алых роз и алых маков

Я принес тебе букет.

Я ни в чем не одинаков,

Я – веселый мальчик-бред.


Свечку желтую задую, —

Будет розовый фонарь.

Диадему золотую

Я надену, словно царь.


Полно, царь ли? Я волшебник,

Повелитель сонных царств,

Исцеляющий лечебник

Без пилюль и без лекарств.


Что лекарства! Что пилюли!

Будем, детка, танцевать!

Уж летит верхом на стуле

Опустевшая кровать.


Алый змей шуршит и вьется,

А откуда, – мой секрет!

Я смеюсь, и все смеется.

Я – веселый мальчик-бред!

(обратно)

Принц и лебеди

В тихий час, когда лучи неярки

И душа устала от людей,

В золотом и величавом парке

Я кормлю спокойных лебедей.


Догорел вечерний праздник неба.

(Ах, и небо устает пылать!)

Я стою, роняя крошки хлеба

В золотую, розовую гладь.


Уплывают беленькие крошки,

Покружась меж листьев золотых.

Тихий луч мои целует ножки

И дрожит на прядях завитых.


Затенен задумчивой колонной,

Я стою и наблюдаю я,

Как мой дар с печалью благосклонной

Принимают белые друзья.


В темный час, когда мы все лелеем,

И душа томится без людей,

Во дворец по меркнущим аллеям

Я иду от белых лебедей.

(обратно)

За книгами

“Мама, милая, не мучь же!

Мы поедем или нет?”

Я большая, – мне семь лет,

Я упряма, – это лучше.


Удивительно упряма:

Скажут нет, а будет да.

Не поддамся никогда,

Это ясно знает мама.


“Поиграй, возьмись за дело,

Домик строй”. – “А где картон?”

“Что за тон?” – “Совсем не тон!

Просто жить мне надоело!


Надоело... жить... на свете,

Все большие – палачи,

Давид Копперфильд”... – “Молчи!

Няня, шубу! Что за дети!”


Прямо в рот летят снежинки...

Огонечки фонарей...

“Ну, извозчик, поскорей!

Будут, мамочка, картинки?”


Сколько книг! Какая давка!

Сколько книг! Я все прочту!

В сердце радость, а во рту

Вкус соленого прилавка.

(обратно)

Неравные братья

“Я колдун, а ты мой брат”.

“Ты меня посадишь в яму!”

“Ты мой брат и ты не рад?”

“Спросим маму!”


“Хорошо, так ты солдат”.

“Я всегда играл за даму!”

“Ты солдат и ты не рад?”

“Спросим маму!”


“Я придумал: акробат”.

“Не хочу такого сраму!”

“Акробат – и ты не рад?”

“Спросим маму!”

(обратно)

Скучные игры

Глупую куклу со стула

Я подняла и одела.

Куклу я на пол швырнула:

В маму играть – надоело!


Не поднимаясь со стула

Долго я в книгу глядела.

Книгу я на пол швырнула:

В папу играть – надоело!

(обратно)

Мятежники

Что за мука и нелепость

Этот вечный страх тюрьмы!

Нас домой зовут, а мы

Строим крепость.


Как помочь такому горю?

Остается лишь одно:

Изловчиться – и в окно,

Прямо к морю!


Мы – свободные пираты,

Смелым быть – наш первый долг.

Ненавистный голос смолк.

За лопаты!


Слов не слышно в этом вое,

Ветер, море, – все за нас.

Наша крепость поднялась,

Мы – герои!


Будет славное сраженье.

Ну, товарищи, вперед!

Враг не ждет, а подождет

Умноженье.

(обратно)

Живая цепочка

Эти ручки кто расцепит,

Чья тяжелая рука?

Их цепочка так легка

Под умильный детский лепет.


Кто сплетенные разнимет?

Перед ними каждый – трус!

Эту тяжесть, этот груз

Кто у мамы с шеи снимет?


А удастся, – в миг у дочки

Будут капельки в глазах.

Будет девочка в слезах,

Будет мама без цепочки.


И умолкнет милый лепет,

Кто-то всхлипнет; скрипнет дверь...

Кто разнимет их теперь

Эти ручки, кто расцепит?

(обратно)

Баярд

За умноженьем – черепаха,

Зато чертенок за игрой,

Мой первый рыцарь был без страха,

Не без упрека, но герой!


Его в мечтах носили кони,

Он был разбойником в лесу,

Но приносил мне на ладони

С магнолий снятую росу.


Ему на шее загорелой

Я поправляла талисман,

И мне, как он чужой и смелой,

Он покорялся, атаман!


Улыбкой принц и школьник платьем,

С кудрями точно из огня,

Учителям он был проклятьем

И совершенством для меня!


За принужденье мстил жестоко, —

Великий враг чернил и парт!

И был, хотя не без упрека,

Не без упрека, но Баярд!

(обратно)

Мама на даче

Мы на даче: за лугом Ока серебрится,

Серебрится, как новый клинок.

Наша мама сегодня царица,

На головке у мамы венок.


Наша мама не любит тяжелой прически, —

Только время и шпильки терять!

Тихий лучик упал сквозь березки

На одну шелковистую прядь.


В небе облачко плыло и плакало, тая.

Назвала его мама судьбой.

Наша мама теперь золотая,

А венок у нее голубой.


Два веночка на ней, два венка, в самом деле:

Из цветов, а другой из лучей.

Это мы васильковый надели,

А другой, золотистый – ничей.


Скоро вечер: за лесом луна загорится,

На плотах заблестят огоньки...

Наша мама сегодня царица,

На головке у мамы венки.

(обратно)

Жар-птица

Максу Волошину


Нет возможности, хоть брось!

Что ни буква – клякса,

Строчка вкривь и строчка вкось,

Строчки веером, – все врозь!

Нету сил у Макса!


– “Барин, кушать!” Что еда!

Блюдо вечно блюдо

И вода всегда вода.

Что еда ему, когда

Ожидает чудо?


У больших об этом речь,

А большие правы.

Не спешит в постельку лечь,

Должен птицу он стеречь,

Богатырь кудрявый.


Уж часы двенадцать бьют,

(Бой промчался резкий),

Над подушкой сны встают

В складках занавески.


Промелькнет – не Рыба-Кит,

Трудно ухватиться!

Точно радуга блестит!

Почему же не летит

Чудная Жар-Птица?


Плакать – глупо. Он не глуп,

Он совсем не плакса,

Не надует гордых губ, —

Ведь Жар-Птица, а не суп

Ожидает Макса!


Как зарница! На хвосте

Золотые блестки!

Много птиц, да все не те...

На ресницах в темноте

Засияли слезки.


Он тесней к окну приник:

Серые фигуры...

Вдалеке унылый крик...

– В эту ночь он все постиг,

Мальчик белокурый!

(обратно)

“Так”

“Почему ты плачешь?” – “Так”.

“Плакать “так” смешно и глупо.

Зареветь, не кончив супа!

Отними от глаз кулак!


Если плачешь, есть причина.

Я отец и я не враг.

Почему ты плачешь?” – “Так”.

“Ну, какой же ты мужчина?


Отними от глаз кулак!

Что за нрав такой? Откуда?

Рассержусь, и будет худо!

Почему ты плачешь?” – “Так”.

(обратно)

Молитва в столовой

Самовар отшумевший заглох;

Погружается дом в полутьму.

Мне счастья не надо, – ему

Отдай мое счастье, Бог!


Зимний сумрак касается роз

На обоях и ярких углей.

Пошли ему вечер светлей,

Теплее, чем мне, Христос!


Я сдержу и улыбку и вздох,

Я с проклятием рук не сожму,

Но только – дай счастье ему,

О, дай ему счастье, Бог!

(обратно)

“Мы с тобою лишь два отголоска…”

Мы с тобою лишь два отголоска:

Ты затихнул, и я замолчу.

Мы когда-то с покорностью воска

Отдались роковому лучу.


Это чувство сладчайшим недугом

Наши души терзало и жгло.

Оттого тебя чувствовать другом

Мне порою до слез тяжело.


Станет горечь улыбкою скоро,

И усталостью станет печаль.

Жаль не слова, поверь, и не взора, —

Только тайны утраченной жаль!


От тебя, утомленный анатом,

Я познала сладчайшее зло.

Оттого тебя чувствовать братом

Мне порою до слез тяжело.

(обратно)

Юнге

Сыплют волны, с колесами споря,

Серебристые брызги вокруг.

Ни смущения в сердце, ни горя, —

Будь счастливым, мой маленький друг!


В синеву беспокойного моря

Выплывает отважный фрегат.

Ни смущения в сердце, ни горя, —

Будь счастливым, мой маленький брат!

(обратно)

Очаг мудреца

Не поэтом он был: в незнакомом

Не искал позабытых созвучий,

Без гнева на звезды и тучи

Наклонялся над греческим томом.


За окнами жизнь засыпала,

Уступала забвенью измена,

За окнами пышная пена

За фонтаном фонтан рассыпала.


В тот вечер случилось (ведь – странно,

Мы не знаем грядущего мига!),

Что с колен его мудрая книга

На ковер соскользнула нежданно.


И комната стала каютой,

Где душа говорит с тишиною...

Он плыл, убаюкан волною,

Окруженный волненьем и смутой.


Дорогие, знакомые виды

Из рам потемневших кивали,

А за окнами там проплывали

И вздыхали, плывя, Нереиды.

(обратно)

Путь креста

Сколько светлых возможностей ты погубил, не желая.

Было больше их в сердце, чем в небе сияющих звезд.

Лучезарного дня после стольких мучений ждала я,

Получила лишь крест.


Что горело во мне? Назови это чувство любовью,

Если хочешь, иль сном, только правды от сердца не скрой:

Я сумела бы, друг, подойти к твоему изголовью

Осторожной сестрой.


Я кумиров твоих не коснулась бы дерзко и смело,

Ни любимых имен, ни безумно-оплаканных книг.

Как больное дитя я тебя б убаюкать сумела

В неутешенный миг.


Сколько светлых возможностей, милый, и сколько смятений!

Было больше их в сердце, чем в небе сияющих звезд...

Но во имя твое я без слез – мне свидетели тени —

Поднимаю свой крест.

(обратно)

Памятью сердца

Памятью сердца – венком незабудок

Я окружила твой милый портрет.

Днем утоляет и лечит рассудок,

Вечером – нет.


Бродят шаги в опечаленной зале,

Бродят и ждут, не идут ли в ответ.

“Все заживает”, мне люди сказали...

Вечером – нет.

(обратно)

Добрый путь!

В мои глаза несмело

Ты хочешь заглянуть.

За лугом солнце село...

Мой мальчик, добрый путь!


Любви при первой встрече

Отдайся и забудь.

Уж на балконе свечи...

Мой мальчик, добрый путь!


Успокоенье – сердцу,

Позволь ему уснуть!

Я распахнула дверцу...

Мой мальчик, добрый путь!

(обратно)

Победа

Но и у нас есть волшебная чаша,

(В сонные дни вы потянетесь к ней!)

Но и у нас есть улыбка, и наша

Тайна темней.


Тень Эвридики и факел Гекаты, —

Все промелькнет, исчезая в одном.

Наша победа: мы вечно богаты

Новым вином!

(обратно)

В раю

Воспоминанье слишком давит плечи,

Я о земном заплачу и в раю,

Я старых слов при нашей новой встрече

Не утаю.


Где сонмы ангелов летают стройно,

Где арфы, лилии и детский хор,

Где все покой, я буду беспокойно

Ловить твой взор.


Виденья райские с усмешкой провожая,

Одна в кругу невинно-строгих дев,

Я буду петь, земная и чужая,

Земной напев!


Воспоминанье слишком давит плечи,

Настанет миг, – я слез не утаю...

Ни здесь, ни там, – нигде не надо встречи,

И не для встреч проснемся мы в раю!

(обратно)

Ни здесь, ни там

Опять сияющим крестам

Поют хвалу колокола.

Я вся дрожу, я поняла,

Они поют: “и здесь и там”.


Улыбка просится к устам,

Еще стремительней хвала...

Как ошибиться я могла?

Они поют: “не здесь, а там”.


О, пусть сияющим крестам

Поют хвалу колокола...

Я слишком ясно поняла:

“Ни здесь, ни там... Ни здесь, ни там”...

(обратно)

Последняя встреча

О, я помню прощальные речи,

Их шептавшие помню уста.

“Только чистым даруются встречи.

Мы увидимся, будь же чиста”.


Я учителю молча внимала.

Был он нежность и ласковость весь.

Он о “там” говорил, но как мало

Это “там” заменяло мне “здесь”!


Тишина посылается роком, —

Тем и вечны слова, что тихи.

Говорил он о самом глубоком,

Баратынского вспомнил стихи;


Говорил о игре отражений,

О лучах закатившихся звезд...

Я не помню его выражений,

Но улыбку я помню и жест.


Ни следа от былого недуга,

Не мучительно бремя креста.

Только чистые узрят друг друга, —

Мой любимый, я буду чиста!

(обратно)

На заре

Их души неведомым счастьем

Баюкал предутренний гул.

Он с тайным и странным участьем

В их детские сны заглянул.


И, сладким предчувствием ранен

Каких-то безудержных гроз,

Спросил он, и был им так странен

Его непонятный вопрос.


Оне, притаясь, промолчали

И молча порвали звено...

За миг бесконечной печали

Да будет ему прощено!

(обратно)

“И как прежде оне улыбались…”

И как прежде оне улыбались,

Обожая изменчивый дым;

И как прежде оне ошибались,

Улыбаясь ошибкам своим;


И как прежде оне безустанно

Отдавались нежданной волне.

Но по-новому грустно и странно

Вечерами молчали оне.

(обратно)

Эпилог

Очарованье своих же обетов,

Жажда любви и незнанье о ней...

Что же осталось от блещущих дней?

Новый портрет в галерее портретов,

Новая тень меж теней.


Несколько строк из любимых поэтов,

Прелесть опасных, иных ступеней...

Вот и разгадка таинственных дней!

Лишний портрет в галерее портретов,

Лишняя тень меж теней.

(обратно)

Не в нашей власти

Возвращение в жизнь – не обман, не измена.

Пусть твердим мы: “Твоя, вся твоя!” чуть дыша,

Все же сердце вернется из плена,

И вернется душа.


Эти речи в бреду не обманны, не лживы,

(Разве может солгать, – ошибается бред!)

Но проходят недели, – мы живы,

Забывая обет.


В этот миг расставанья мучительно-скорый

Нам казалось: на солнце навек пелена,

Нам казалось: подвинутся горы,

И погаснет луна.


В этот горестный миг – на печаль или радость —

Мы и душу и сердце, мы все отдаем,

Прозревая великую сладость

В отрешенье своем.


К утешителю-сну простираются руки,

Мы томительно спим от зари до зари...

Но за дверью знакомые звуки:

“Мы пришли, отвори!”


В этот миг, улыбаясь раздвинутым стенам,

Мы кидаемся в жизнь, облегченно дыша.

Наше сердце смеется над пленом,

И смеется душа!

(обратно)

Распятие

Ты помнишь? Розовый закат

Ласкал дрожащие листы,

Кидая луч на темный скат

И темные кресты.


Лилось заката торжество,

Смывая боль и тайный грех,

На тельце нежное Того,

Кто распят был за всех.


Закат погас; в последний раз

Блеснуло золото кудрей,

И так светло взглянул на нас

Малютка Назарей.


Мой друг, незнанием томим,

Ты вдаль шагов не устреми:

Там правды нет! Будь вечно с Ним

И с нежными детьми.


И, если сны тебе велят

Идти к “безвестной красоте”,

Ты вспомни безответный взгляд

Ребенка на кресте.

(обратно)

Привет из башни

Скоро вечер: от тьмы не укрыться,

Чья-то тень замелькает в окне...

Уезжай, уезжай же, мой рыцарь,

На своем золотистом коне!


В неизвестном, в сияющем свете

Помяни незнакомку добром!

Уж играет изменчивый ветер

Золотым и зеленым пером.


Здесь оконца узорные узки,

Здесь и утром портреты в тени...

На зеленом, на солнечном спуске

Незнакомку добром помяни!


Видит Бог, от судьбы не укрыться.

Чья-то тень замелькала в окне...

Уезжай, уезжай же, мой рыцарь,

На своем золотистом коне!

(обратно)

Резеда и роза

Один маня, другой с полуугрозой,

Идут цветы блестящей чередой.

Мы на заре клянемся только розой,

Но в поздний час мы дышим резедой.


Один в пути пленяется мимозой,

Другому ландыш мил, блестя в росе. —

Но на заре мы дышим только розой,

Но резедою мы кончаем все!

(обратно)

Итог дня

Ах, какая усталость под вечер!

Недовольство собою и миром и всем!

Слишком много я им улыбалась при встрече,

Улыбалась, не зная зачем.


Слишком много вопросов без жажды

За ответ заплатить возлиянием слез.

Говорили, гадали, и каждый

Неизвестность с собою унес.


Слишком много потупленных взоров,

Слишком много ненужных бесед в терему,

Вышивания бисером слишком ненужных узоров.

Вот гирлянда, вот ангел... К чему?


Ах, какая усталость! Как слабы

Наши лучшие сны! Как легка в обыденность ступень!

Я могла бы уйти, я замкнуться могла бы...

Я Христа предавала весь день!

(обратно)

Молитва лодки

В тихую пристань, где зыблются лодки,

И отдыхают от бурь корабли,

Ты, Всемогущий, и Мудрый, и Кроткий,

Мне, утомленной и маленькой лодке,

Мирно приплыть повели.

В тихую пристань, где зыблются лодки,

И, отдыхая, грустят корабли.

(обратно)

Призрак царевны

С темной веткою шепчется ветка,

Под ногами ложится трава,

Где-то плачет сова...

Дай мне руку, пугливая детка!


Я с тобою, твой рыцарь и друг,

Ты тихонько дрожишь почему-то.

Не ломай своих рук,

А плащом их теплее закутай.


Много странствий он видел и чащ,

В нем от пуль неприятельских дыры.

Ты закутайся в плащ:

Здесь туманы ползучие сыры,


Здесь сгоришь на болотном огне!

Беззащитные руки ломая,

Ты напомнила мне

Ту царевну из дальнего мая,


Ту, любимую слишком давно,

Чьи уста, как рубины горели...

Предо мною окно

И головка в плену ожерелий.


Нежный взор удержать не сумел,

Я, обняв, оторвался жестоко...

Как я мог, как я смел

Погубить эту розу Востока!


С темной веткою шепчется ветка,

Небосклон предрассветный серей.

Дай мне руку скорей

На прощанье, пугливая детка!

(обратно)

Письмо на розовой бумаге

В какой-то дальней рейнской саге

Печальный юноша-герой

Сжигает позднею порой

Письмо на розовой бумаге.


И я, как рыцарь (без пера,

Увы, без шлема и без шпаги!),

Письмо на розовой бумаге

На канделябре сжег вчера.


Его в поход умчали флаги,

Фанфары смех и боя пыл,

И он, счастливый, позабыл

Письмо на розовой бумаге.


Оно погибло на огне,

Но шелестит при каждом шаге,

Письмо на розовой бумаге

Уж не на мне оно, – во мне!


Пусть забывает в дальней саге

Печальный рыцарь грусть свою, —

Ах, я в груди его таю,

Письмо на розовой бумаге!

(обратно)

Два исхода

1. “Со мной в ночи шептались тени…”

Со мной в ночи шептались тени,

Ко мне ласкались кольца дыма,

Я знала тайны вcex растений

И песни всех колоколов, —

А люди мимо шли без слов,

Куда-то вдаль спешили мимо.


Я трепетала каждой жилкой

Среди безмолвия ночного,

Над жизнью пламенной и пылкой

Держа задумчивый фонарь...

Я не жила, – так было встарь.

Что было встарь, то будет снова.

(обратно)

2. “С тобой в ночи шептались тени…”

С тобой в ночи шептались тени,

К тебе ласкались кольца дыма,

Ты знала тайны всех растений

И песни всех колоколов, —

А люди мимо шли без слов

Куда-то вдаль спешили мимо.


Ты трепетала каждой жилкой

Среди безмолвия ночного,

Над жизнью пламенной и пылкой

Держа задумчивый фонарь...

Ты не жила, – так было встарь.

Что было встарь, – не будет снова.

(обратно) (обратно)

На концерте

Странный звук издавала в тот вечер старинная скрипка:

Человеческим горем – и женским! – звучал ее плач.

Улыбался скрипач.

Без конца к утомленным губам возвращалась улы6ка.


Странный взгляд посылала к эстраде из сумрачной ложи

Незнакомая дама в уборе лиловых камней.

Взгляд картин и теней!

Неразгаданный взгляд, на рыдание скрипки похожий.


К инструменту летел он стремительно-властно и прямо.

Стон аккорда, – и вдруг оборвался томительный плач...

Улыбался скрипач,

Но глядела в партер – безучастно и весело – дама.

(обратно)

Зимняя сказка

“Не уходи”, они шепнули с лаской,

“Будь с нами весь!

Ты видишь сам, какой нежданной сказкой

Ты встречен здесь”.


“О, подожди”, они просили нежно,

С мольбою рук.

“Смотри, темно на улицах и снежно...

Останься, друг!


О, не буди! На улицах морозно...

Нам нужен сон!”

Но этот крик последний слишком поздно

Расслышал он.

(обратно)

“И уж опять они в полуистоме…”

И уж опять они в полуистоме

О каждом сне волнуются тайком;

И уж опять в полууснувшем доме

Ведут беседу с давним дневником.


Опять под музыку на маленьком диване

Звенит-звучит таинственный рассказ

О рудниках, о мертвом караване,

О подземелье, где зарыт алмаз.


Улыбка сумерок, как прежде, в окна льется;

Как прежде, им о лампе думать лень;

И уж опять из темного колодца

Встает Ундины плачущая тень.


Да, мы по-прежнему мечтою сердце лечим,

В недетский бред вплетая детства нить,

Но близок день, – и станет грезить нечем,

Как и теперь уже нам нечем жить!

(обратно)

Декабрьская сказка

Мы слишком молоды, чтобы простить

Тому, кто в нас развеял чары.

Но, чтоб о нем, ушедшем, не грустить,

Мы слишком стары!


Был замок розовый, как зимняя заря,

Как мир – большой, как ветер – древний.

Мы были дочери почти царя,

Почти царевны.


Отец – волшебник был, седой и злой;

Мы, рассердясь, его сковали;

По вечерам, склоняясь над золой,

Мы колдовали;


Оленя быстрого из рога пили кровь,

Сердца разглядывали в лупы...

А тот, кто верить мог, что есть любовь,

Казался глупый.


Однажды вечером пришел из тьмы

Печальный принц в одежде серой.

Он говорил без веры, ах, а мы

Внимали с верой.


Рассвет декабрьский глядел в окно,

Алели робким светом дали...

Ему спалось и было все равно,

Что мы страдали!


Мы слишком молоды, чтобы забыть

Того, кто в нас развеял чары.

Но, чтоб опять так нежно полюбить —

Мы слишком стары!

(обратно)

Под новый год

Встретим пришельца лампадкой,

Тихим и верным огнем.

Только ни вздоха украдкой,

Ни вздоха о нем!


Яркого света не надо,

Лампу совсем привернем.

Только о лучшем ни взгляда,

Ни взгляда о нем!


Пусть в треволненье беспечном

Год нам покажется днем!

Только ни мысли о вечном,

Ни мысли о нем!


Станем “сестричками” снова,

Крепче друг к другу прильнем.

Только о прошлом ни слова,

Ни слова о нем!

(обратно)

Угольки

В эту ночь он спать не лег,

Все писал при свечке.

Это видел в печке

Красный уголек.


Мальчик плакал и вздыхал

О другом сердечке.

Это в темной печке

Уголек слыхал.


Все чужие... Бог далек...

Не было б осечки!

Гаснет, гаснет в печке

Красный уголек.

(обратно)

Дикая воля

Я люблю такие игры,

Где надменны все и злы.

Чтоб врагами были тигры

И орлы!


Чтобы пел надменный голос:

“Гибель здесь, а там тюрьма!”

Чтобы ночь со мной боролась,

Ночь сама!


Я несусь, – за мною пасти,

Я смеюсь, – в руках аркан...

Чтобы рвал меня на части

Ураган!


Чтобы все враги – герои!

Чтоб войной кончался пир!

Чтобы в мире было двое:

Я и мир!

(обратно)

Гимназистка

Я сегодня всю ночь не усну

От волшебного майского гула!

Я тихонько чулки натянула

И скользнула к окну.


Я – мятежница с вихрем в крови,

Признаю только холод и страсть я.

Я читала Бурже: нету счастья

Вне любви!


“Он” отвержен с двенадцати лет,

Только Листа играет и Грига,

Он умен и начитан, как книга,

И поэт!


За один его пламенный взгляд

На колени готова упасть я!

Но родители нашего счастья

Не хотят...

(обратно)

Тройственный союз

У нас за робостью лица

Скрывается иное.

Мы непокорные сердца.

Мы молоды. Нас трое.


Мы за уроком так тихи,

Так пламенны в манеже.

У нас похожие стихи

И сны одни и те же.


Служить свободе – наш девиз,

И кончить, как герои.

Мы тенью Шиллера клялись.

Мы молоды. Нас трое.

(обратно)

Поклонник Байрона

Ему в окно стучатся розы,

Струится вкрадчивый аккорд...

Он не изменит гордой позы,

Поклонник Байрона, – он горд.


В саду из бархата и блесток

Шалит с пастушкою амур.

Не улыбается подросток,

Поклонник Байрона, – он хмур.


Чу! За окном плесканье весел,

На подоконнике букет...

Он задрожал, он книгу бросил.

Прости поклоннику, поэт!

(обратно)

“Он был синеглазый и рыжий...”

Костюмчик полинялый

Мелькает под горой.

Зовет меня на скалы

Мой маленький герой.


Уж открывает где-то

Зеленый глаз маяк.

Печально ждет ответа

Мой маленький моряк.


Уж в зеркале залива

Холодный серп блестит.

Вздыхает терпеливо

Мой маленький бандит.


Сердечко просит ласки, —

Тому виною март.

И вытирает глазки

Мой маленький Баярд.

(обратно)

Под дождем

Медленный дождик идет и идет,

Золото мочит кудрей.

Девочка тихо стоит у дверей,

Девочка ждет.


Серые тучи, а думы серей,

Дума: “Придет? Не придет?”

Мальчик, иди же, беги же скорей:

Девочка ждет!


С каждым мгновеньем, летящим вперед,

Детское сердце мудрей.

Долго ли, мальчик, у первых дверей

Девочка ждет?

(обратно)

После чтения “Les rencontres de м. De Brеot” Regner[173]

Облачко бело, и мне в облака

Стыдно глядеть вечерами.

О, почему за дарами

К Вам потянулась рука?


Не выдает заколдованный лес

Ласковой тайны мне снова.

О, почему у земного

Я попросила чудес?


Чьи-то обиженно-строги черты

И укоряют в измене.

О, почему не у тени

Я попросила мечты?


Вижу, опять улыбнулось слегка

Нежное личико в раме.

О, почему за дарами

К вам потянулась рука?


Москва, 14 января 1911

(обратно)

Декабрь и январь

В декабре на заре было счастье,

Длилось – миг.

Настоящее, первое счастье

Не из книг!


В январе на заре было горе,

Длилось – час.

Настоящее, горькое горе

В первый раз!

(обратно)

Слезы

Слезы? Мы плачем о темной передней,

Где канделябра никто не зажег;

Плачем о том, что на крыше соседней

Стаял снежок;


Плачем о юных, о вешних березках,

О несмолкающем звоне в тени;

Плачем, как дети, о всех отголосках

В майские дни.


Только слезами мы путь обозначим

В мир упоений, не данный судьбой...

И над озябшим котенком мы плачем,

Как над собой.


Отнято все, – и покой и молчанье.

Милый, ты много из сердца унес!

Но не сумел унести на прощанье

Нескольких слез.

(обратно)

Aeternum vale[174]

Aeternum vale! Сброшен крест!

Иду искать под новым бредом

И новых бездн и новых звезд,

От поражения – к победам!


Aeternum vale! Дух окреп

И новым сном из сна разбужен.

Я вся – любовь, и мягкий хлеб

Дареной дружбы мне не нужен.


Aeternum vale! В путь иной

Меня ведет иная твердость.

Меж нами вечною стеной

Неумолимо встала – гордость.

(обратно)

Детский юг

В каждом случайном объятьи

Я вспоминаю ее,

Детское сердце мое,

Девочку в розовом платье.


Где-то в горах огоньки,

(Видно, душа над могилой).

Синие глазки у милой

И до плечей завитки.


Облаком пар из пекарен,

Воздух удушливый прян,

Где-то рокочет фонтан,

Что-то лопочет татарин.


Жмутся к холодной щеке

Похолодевшие губки;

Нежные ручки так хрупки

В похолодевшей руке...


В чьем опьяненном объятьи

Ты обрела забытье,

Лучшее сердце мое,

Девочка в розовом платье.


Гурзуф, Генуэзская крепость,

апрель 1911

(обратно)

Только девочка

Я только девочка. Мой долг

До брачного венца

Не забывать, что всюду – волк

И помнить: я – овца.


Мечтать о замке золотом,

Качать, кружить, трясти

Сначала куклу, а потом

Не куклу, а почти.


В моей руке не быть мечу,

Не зазвенеть струне.

Я только девочка, – молчу.

Ах, если бы и мне


Взглянув на звезды знать, что там

И мне звезда зажглась

И улыбаться всем глазам,

Не опуская глаз!

(обратно)

Тверская

Вот и мир, где сияют витрины,

Вот Тверская, – мы вечно тоскуем о ней.

Кто для Аси нужнее Марины?

Милой Асеньки кто мне нужней?


Мы идем, оживленные, рядом,

Все впивая: закат, фонари, голоса,

И под чьим-нибудь пристальным взглядом

Иногда опуская глаза.


Только нам огоньками сверкая,

Только наш он, московский вечерний апрель.

Взрослым – улица, нам же Тверская —

Полувзрослых сердец колыбель.


Колыбель золотого рассвета,

Удивления миру, что утром дано...

Вот окно с бриллиантами Тэта,

Вот с огнями другое окно...


Все поймем мы чутьем или верой,

Всю подзвездную даль и небесную ширь!

Возвышаясь над площадью серой

Розовеет Страстной монастырь.


Мы идем, ни на миг не смолкая.

Все родные – слова, все родные – черты!

О, апрель незабвенный – Тверская,

Колыбель нашей юности ты!

(обратно)

В пятнадцать лет

Звенят-поют, забвению мешая,

В моей душе слова: “пятнадцать лет”.

О, для чего я выросла большая?

Спасенья нет!


Еще вчера в зеленые березки

Я убегала, вольная, с утра.

Еще вчера шалила без прически,

Еще вчера!


Весенний звон с далеких колоколен

Мне говорил: “Побегай и приляг!”

И каждый крик шалунье был позволен,

И каждый шаг!


Что впереди? Какая неудача?

Во всем обман и, ах, на всем запрет!

– Так с милым детством я прощалась, плача,

В пятнадцать лет.

(обратно)

Облачко

Облачко, белое облачко с розовым краем

Выплыло вдруг, розовея последним огнем.

Я поняла, что грущу не о нем,

И закат мне почудился – раем.


Облачко, белое облачко с розовым краем

Вспыхнуло вдруг, отдаваясь вечерней судьбе.

Я поняла, что грущу о себе,

И закат мне почудился – раем.


Облачко, белое облачко с розовым краем

Кануло вдруг в беспредельность движеньем крыла.

Плача о нем, я тогда поняла,

Что закат мне – почудился раем.

(обратно)

Розовый домик

Меж великанов-соседей, как гномик

Он удивлялся всему.

Маленький розовый домик,

Чем он мешал и кому?


Чуть потемнеет, в закрытые ставни

Тихо стучит волшебство.

Домик смиренный и давний,

Чем ты смутил и кого?


Там засмеются, мы смеху ответим.

Фея откроет Эдем...

Домик, понятный лишь детям,

Чем ты грешил, перед кем?


Лучшие радости с ним погребли мы

Феи нырнули во тьму...

Маленький домик любимый,

Чем ты мешал и кому?

(обратно)

До первой звезды

До первой звезды (есть ли звезды еще?

Ведь все изменяет тайком!)

Я буду молиться – кому? – горячо,

Безумно молиться – о ком?


Молитва (равно ведь, о ком и кому!)

Растопит и вечные льды.

Я буду молиться в своем терему

До первой, до первой звезды!

(обратно)

Барабан

В майское утро качать колыбель?

Гордую шею в аркан?

Пленнице – прялка, пастушке – свирель,

Мне – барабан.


Женская доля меня не влечет:

Скуки боюсь, а не ран!

Все мне дарует, – и власть и почет

Мой барабан.


Солнышко встало, деревья в цвету...

Сколько невиданных стран!

Всякую грусть убивай на лету,

Бей, барабан!


Быть барабанщиком! Всех впереди!

Все остальное – обман!

Что покоряет сердца на пути,

Как барабан?

(обратно)

В. Я. Брюсову

Улыбнись в мое “окно”,

Иль к шутам меня причисли, —

Не изменишь, все равно!

“Острых чувств” и “нужных мыслей”

Мне от Бога не дано.


Нужно петь, что все темно,

Что над миром сны нависли...

– Так теперь заведено. —

Этих чувств и этих мыслей

Мне от Бога не дано!

(обратно)

Кошки

Максу Волошину


Они приходят к нам, когда

У нас в глазах не видно боли.

Но боль пришла – их нету боле:

В кошачьем сердце нет стыда!


Смешно, не правда ли, поэт,

Их обучать домашней роли.

Они бегут от рабской доли:

В кошачьем сердце рабства нет!


Как ни мани, как ни зови,

Как ни балуй в уютной холе,

Единый миг – они на воле:

В кошачьем сердце нет любви!

(обратно)

Молитва морю

Солнце и звезды в твоей глубине,

Солнце и звезды вверху, на просторе.

Вечное море,

Дай мне и солнцу и звездам отдаться вдвойне


Сумрак ночей и улыбку зари

Дай отразить в успокоенном взоре.

Вечное море,

Детское горе мое усыпи, залечи, раствори.


Влей в это сердце живую струю,

Дай отдохнуть от терпения – в споре.

Вечное море,

В мощные воды твои свой беспомощный дух предаю!

(обратно)

Жажда

Лидии Александровне Тамбурер


Наше сердце тоскует о пире

И не спорит и все позволяет.

Почему же ничто в этом мире

Не утоляет?


И рубины, и розы, и лица, —

Все вблизи безнадежно тускнеет.

Наше сердце о книги пылится,

Но не умнеет.


Вот и юг, – мы томились по зною...

Был он дерзок, – теперь умоляет...

Почему же ничто под луною

Не утоляет?

(обратно)

Душа и имя

Пока огнями смеется бал,

Душа не уснет в покое.

Но имя Бог мне иное дал:

Морское оно, морское!


В круженье вальса, под нежный вздох

Забыть не могу тоски я.

Мечты иные мне подал Бог:

Морские они, морские!


Поет огнями манящий зал,

Поет и зовет, сверкая.

Но душу Бог мне иную дал:

Морская она, морская!

(обратно)

Волшебство

Чуть полночь бьют куранты,

Сверкают диаманты,

Инкогнито пестро.

(Опишешь ли, перо,

Волшебную картину?)

Заслышав каватину,

Раздвинул паутину

Лукавый Фигаро.


Коралловые гребни

Вздымаются волшебней

Над клубом серых змей;

Но губки розовей,

Чем алые кораллы.

Под музыку из залы

Румянец бледно-алый

Нахлынул до бровей.


Везде румянец зыбкий,

На потолке улыбки,

Улыбки на стенах...

Откормленный монах

Глядит в бутылку с ромом.

В наречье незнакомом

Беседует с альбомом

Старинный альманах.


Саксонские фигурки

Устраивают жмурки.

“А vous, marquis, veuillez!”[175]

Хохочет chevalier[176]...

Бесшумней силуэты,

Безумней пируэты,

И у Антуанэты

Срывается колье!

(обратно)

На возу

Что за жалобная нота

Летней ночью стук телег!

Кто-то едет, для кого-то

Далеко ночлег.


Целый день шумели грабли

На откосе, на лужке.

Вожжи новые ослабли

В молодой руке.


Счастье видится воочью:

В небе звезды, – сны внизу.

Хорошо июльской ночью

На большом возу!


Завтра снова будет круто:

Знай работай, знай молчи.

Хорошо ему, кому-то,

На возу в ночи!

(обратно)

Вождям

Срок исполнен, вожди! На подмостки

Вам судеб и времен колесо!

Мой удел – с мальчуганом в матроске

Погонять золотое серсо.


Ураганом святого безумья

Поднимайтесь, вожди, над толпой!

Все безумье отдам без раздумья

За весеннее: “Пой, птичка, пой”.

(обратно)

Июль – апрелю

Как с задумчивых сосен струится смола,

Так текут ваши слезы в апреле.

В них весеннему дань и прости колыбели

И печаль молодого ствола.


Вы листочку сродни и зеленой коре,

Полудети еще и дриады.

Что деревья шумят, что журчат водопады

Понимали и мы – на заре!


Вам струистые кудри клонить в водоем,

Вам, дриадам, кружить по аллее...

Но и нас, своенравные девочки-феи,

Помяните в апреле своем!

(обратно)

Весна в вагоне

Встают, встают за дымкой синей

Зеленые холмы.

В траве, как прежде, маргаритки,

И чьи-то глазки у калитки...

Но этой сказки героини

Апрельские – не мы!


Ты улыбнулась нам, Мария,

(Ты улыбалась снам!)

Твой лик, прозрачней анемоны,

Мы помним в пламени короны...

Но этой встречи феерия

Апрельская – не нам!


Гурзуф, 1 мая 1911

(обратно)

В сквере

Пылают щеки на ветру.

Он выбран, он король!

Бежит, зовет меня в игру.

“Я все игрушки соберу,

Ну, мамочка, позволь!”


“Еще простудишься!” – “Ну да!”

Как дикие бежим.

Разгорячились, – не беда,

Уж подружились навсегда

Мы с мальчиком чужим.


“Ты рисовать умеешь?” – “Нет,

А трудно?” – “Вот так труд!

Я нарисую твой портрет”.

“А рассказать тебе секрет?”

“Скорей, меня зовут!”


“Не разболтаешь? Поклянись!”

Приоткрывает рот,

Остановился, смотрит вниз:

“Ужасно стыдно, отвернись!

Ты лучше всех, – ну вот”.


Уж солнце скрылось на песке,

Бледнеют облака,

Шумят деревья вдалеке...

О, почему в моей руке

Не Колина рука!

(обратно)

После гостей

Вот и уходят. Запели вдали

Жалобным скрипом ворота.

Грустная, грустная нота...

Вот и ушли.


Мама сережки сняла, – почему?

И отстегнула браслеты,

Спрятала в шкафчик конфеты,

Точно в тюрьму.


Красную мебель, отраду детей,

Мама в чехлы одевает...

Это всегда так бывает

После гостей!

(обратно)

Конец сказки

“Тает царевна, как свечка,

Руки сложила крестом,

На золотое колечко

Грустно глядит”. – “А потом?”


“Вдруг за оградою – трубы!

Рыцарь летит со щитом.

Расцеловал ее в губы,

К сердцу прижал”. – “А потом?”


“Свадьбу сыграли на диво

В замке ее золотом.

Время проводят счастливо,

Деток растят”. – “А потом?”

(обратно)

Болезнь

“Полюбился ландыш белый

Одинокой резеде.

Что зеваешь?” – “Надоело!”

“Где болит?” – “Нигде!”


“Забавлял ее на грядке

Болтовнею красный мак.

Что надулся?” – “Ландыш гадкий!”

“Почему?” – “Да так!”


“Видно счастье в этом маке,

Быть у красного в плену!..

Что смеешься?” – “Волен всякий!”

“Баловник!” – “Да ну?”


“Полюбился он невольно

Одинокой резеде.

Что вздыхаешь?” – “Мама, больно!”

“Где болит?” – “Везде!”

(обратно)

В сонном царстве

Скрипнуло... В темной кладовке

Крысы поджали хвосты.

Две золотистых головки,

Шепот: “Ты спишь?” – “Нет, а ты?”


Вот задремала и свечка,

Дремлет в графине вода.

Два беспокойных сердечка,

Шепот: “Уйдем!” – “А куда?”


Добрые очи Страдальца

Грустно глядят с высоты.

Два голубых одеяльца,

Шепот: “Ты спишь?” – “Нет, а ты?”

(обратно)

Бабушкин внучек

Сереже


Шпагу, смеясь, подвесил,

Люстру потрогал – звон...

Маленький мальчик весел:

Бабушкин внучек он!


Скучно играть в портретной,

Девичья ждет, балкон.

Комнаты нет запретной:

Бабушкин внучек он!


Если в гостиной странной

Жутко ему колонн,

Может уснуть в диванной:

Бабушкин внучек он!


Светлый меж темных кресел

Мальчику снится сон.

Мальчик и сонный весел:

Бабушкин внучек он!


Коктебель, 13 мая 1911

(обратно)

Венера

Сереже

(обратно)

1. “В небо ручонками тянется…”

В небо ручонками тянется,

Строит в песке купола...

Нежно вечерняя странница

В небо его позвала.


Пусть на земле увядание,

Над колыбелькою крест!

Мальчик ушел на свидание

С самою нежной из звезд.


(обратно)

2. “Ах, недаром лучше хлеба…”

Ах, недаром лучше хлеба

Жадным глазкам балаган.

Темнокудрый мальчуган,

Он недаром смотрит в небо!


По душе ему курган,

Воля, поле, даль без меры...

Он рожден в лучах Венеры,

Голубой звезды цыган.


Коктебель, 18 мая 1911

(обратно) (обратно)

Контрабандисты и бандиты

Сереже


Он после книги весь усталый,

Его пугает темнота...

Но это вздор! Его мечта —

Контрабандисты и кинжалы.


На наши ровные места

Глядит в окно глазами серны.

Контрабандисты и таверны

Его любимая мечта.


Он странно-дик, ему из школы

Не ждать похвального листа.

Что бедный лист, когда мечта —

Контрабандисты и пистолы!


Что все мирское суета

Пусть говорит аббат сердитый, —

Контрабандисты и бандиты

Его единая мечта!


Коктебель, Змеиный грот. 1911

(обратно)

Рождественская дама

Серый ослик твой ступает прямо,

Не страшны ему ни бездна, ни река...

Милая Рождественская дама,

Увези меня с собою в облака!


Я для ослика достану хлеба,

(Не увидят, не услышат, – я легка!)

Я игрушек не возьму на небо...

Увези меня с собою в облака!


Из кладовки, чуть задремлет мама,

Я для ослика достану молока.

Милая Рождественская дама,

Увези меня с собою в облака!

(обратно)

Белоснежка

Александру Давидовичу Топольскому


Спит Белоснежка в хрустальном гробу.

Карлики горько рыдают, малютки.

Из незабудок веночек на лбу

И на груди незабудки.


Ворон – печальный сидит на дубу.

Спит Белоснежка в хрустальном гробу.


Плачется карлик в смешном колпаке,

Плачется: “Плохо ее берегли мы!”

Белую ленту сжимает в руке

Маленький карлик любимый.


Средний – печальный играет в трубу.

Спит Белоснежка в хрустальном гробу.


Старший у гроба стоит на часах,

Смотрит и ждет, не мелькнет ли усмешка.

Спит Белоснежка с венком в волосах,

Не оживет Белоснежка!


Ворон – печальный сидит на дубу.

Спит Белоснежка в хрустальном гробу.

(обратно)

Детский день

Утро... По утрам мы

Пасмурны всегда.

Лучшие года

Отравляют гаммы.


Ждет опасный путь,

Бой и бриллианты, —

Скучные диктанты

Не дают вздохнуть!


Сумерки... К вечерне

Слышен дальний звон.

Но не доплетен

Наш венец из терний.


Слышится: “раз, два!”

И летят из детской

Песенки немецкой

Глупые слова.

(обратно)

Приезд

Возгласами звонкими

Полон экипаж.

Ах, когда же вынырнет

С белыми колонками

Старый домик наш!


В экипаже песенки,

(Каждый о своем!)

Вот аллея длинная,

А в конце у лесенки

Синий водоем.


“Тише вы, проказники!”

И творит кресты,

Плачет няня старая.

Ворота, как в праздники,

Настежь отперты.


Вышла за колонки я, —

Радостно до слез!

А вверху качаются

Юные и тонкие

Веточки берез.

(обратно)

Паром

Темной ночью в тарантасе

Едем с фонарем.

“Ася, спишь?” Не спится Асе:

Впереди паром!


Едем шагом (в гору тяжко),

В сонном поле гром.

“Ася, слышишь?” Спит бедняжка,

Проспала паром!


В темноте Ока блеснула

Жидким серебром.

Ася глазки разомкнула...

“Подавай паром!”

(обратно)

Осень в Тарусе

Ясное утро не жарко,

Лугом бежишь налегке.

Медленно тянется барка

Вниз по Оке.


Несколько слов поневоле

Все повторяешь подряд.

Где-то бубенчики в поле

Слабо звенят.


В поле звенят? На лугу ли?

Едут ли на молотьбу?

Глазки на миг заглянули

В чью-то судьбу.


Синяя даль между сосен,

Говор и гул на гумне...

И улыбается осень

Нашей весне.


Жизнь распахнулась, но все же...

Ах, золотые деньки!

Как далеки они, Боже!

Господи, как далеки!

(обратно)

Ока

1. “Волшебство немецкой феерии…”

Волшебство немецкой феерии,

Темный вальс, немецкий и простой...

А луга покинутой России

Зацвели куриной слепотой.


Милый луг, тебя мы так любили,

С золотой тропинкой у Оки...

Меж стволов снуют автомобили, —

Золотые майские жуки.

(обратно)

2. “Ах, золотые деньки…”

Ах, золотые деньки!

Где уголки потайные,

Где вы, луга заливные

Синей Оки?


Старые липы в цвету,

К взрослому миру презренье

И на жаровне варенье

В старом саду.


К Богу идут облака;

Лентой холмы огибая,

Тихая и голубая

Плещет Ока.


Детство верни нам, верни

Все разноцветные бусы, —

Маленькой, мирной Тарусы

Летние дни.

(обратно)

3. “Все у Боженьки – сердце! Для Бога…”

Все у Боженьки – сердце! Для Бога

Ни любви, ни даров, ни хвалы...

Ах, золотая дорога!

По бокам молодые стволы!


Что мне трепет архангельских крылий?

Мой утраченный рай в уголке,

Где вереницею плыли

Золотые плоты по Оке.


Пусть крыжовник незрелый, несладкий, —

Без конца шелухи под кустом!

Крупные буквы в тетрадке,

Поцелуи без счета потом.


Ни в молитве, ни в песне, ни в гимне

Я забвенья найти не могу!

Раннее детство верни мне

И березки на тихом лугу.

(обратно)

4. “Бежит тропинка с бугорка…”

Бежит тропинка с бугорка,

Как бы под детскими ногами,

Все так же сонными лугами

Лениво движется Ока;


Колокола звонят в тени,

Спешат удары за ударом,

И все поют в добром, старом,

О детском времени они.


О, дни, где утро было рай

И полдень рай и все закаты!

Где были шпагами лопаты

И замком царственным сарай.


Куда ушли, в какую даль вы?

Что между нами пролегло?

Все так же сонно-тяжело

Качаются на клумбах мальвы...

(обратно)

5. “В светлом платьице, давно-знакомом…”

В светлом платьице, давно-знакомом,

Улыбнулась я себе из тьмы.

Старый сад шумит за старым домом...

Почему не маленькие мы?


Почернела дождевая кадка,

Вензеля на рубчатой коре,

Заросла крокетная площадка,

Заросли тропинки на дворе...


Не целуй! Скажу тебе, как другу:

Целовать не надо у Оки!

Почему по скошенному лугу

Не помчаться наперегонки?


Мы вдвоем, но, милый, не легко мне, —

Невозвратное меня зовет!

За Окой стучат в каменоломне,

По Оке минувшее плывет...


Вечер тих, – не надо поцелуя!

Уж на клумбах задремал левкой...

Только клумбы пестрые люблю я

И каменоломню над Окой.

(обратно) (обратно)

На радость

С. Э.

Ждут нас пыльные дороги,

Шалаши на час

И звериные берлоги

И старинные чертоги...

Милый, милый, мы, как боги:

Целый мир для нас!


Всюду дома мы на свете,

Все зовя своим.

В шалаше, где чинят сети,

На сияющем паркете...

Милый, милый, мы, как дети:

Целый мир двоим!


Солнце жжет, – на север с юга,

Или на луну!

Им очаг и бремя плуга,

Нам простор и зелень луга...

Милый, милый, друг у друга

Мы навек в плену!

(обратно)

Герцог Рейхштадтский

Из светлого круга печальных невест

Не раз долетали призывы.

Что нежные губы! Вздымались до звезд

Его молодые порывы!


Что жалобы скрипок, что ночи, как мед,

Что мертвые статуи в парке?

Иному навстречу! Победа не ждет,

Не ждут триумфальные арки.


Пусть пламенем пестрым кипит маскарад,

Пусть шутит с ним дед благосклонный,

Пусть кружатся пары, – на Сене парад,

Парад у Вендомской колонны!


Родному навстречу! Как пламя лицо,

В груди раскаленная лава.

И нежно сомкнула, вручая кольцо,

Глаза ему юная слава.

(обратно)

Зима

Мы вспоминаем тихий снег,

Когда из блеска летней ночи

Нам улыбнутся старческие очи

Под тяжестью усталых век.


Ах, ведь и им, как в наши дни,

Казались все луга иными.

По вечерам в волнисто-белом дыме

Весной тонули и они.


В раю затепленным свечам

Огни земли казались грубы.

С безумной грустью розовые губы

О них шептались по ночам.


Под тихим пологом зимы

Они не плачут об апреле,

Чтобы без слез отчаянья смотрели

В лицо минувшему и мы.


Из них судьба струит на нас

Успокоенье мудрой ночи, —

И мне дороже старческие очи

Открытых небу юных глаз.

(обратно)

Розовая юность

С улыбкой на розовых лицах

Стоим у скалы мы во мраке.

Сгорело бы небо в зарницах

При первом решительном знаке,

И рухнула в бездну скала бы

При первом решительном стуке...

– Но, если б вы знали, как слабы

У розовой юности руки.

(обратно)

Полночь

Снова стрелки обежали целый круг:

Для кого-то много счастья позади.

Подымается с мольбою сколько рук!

Сколько писем прижимается к груди!


Где-то кормчий наклоняется к рулю,

Кто-то бредит о короне и жезле,

Чьи-то губы прошептали: “не люблю”,

Чьи-то локоны запутались в петле.


Где-то свищут, где-то рыщут по кустам,

Где-то пленнику приснились палачи,

Там, в ночи, кого-то душат, там

Зажигаются кому-то три свечи.


Там, над капищем безумья и грехов,

Собирается великая гроза,

И над томиком излюбленных стихов

Чьи-то юные печалятся глаза.

(обратно)

Неразлучной в дорогу

Стоишь у двери с саквояжем.

Какая грусть в лице твоем!

Пока не поздно, хочешь, скажем

В последний раз стихи вдвоем.


Пусть повторяет общий голос

Доныне общие слова,

Но сердце на два раскололось.

И общий путь – на разных два.


Пока не поздно, над роялем,

Как встарь, головку опусти.

Двойным улыбкам и печалям

Споем последнее прости.


Пора! завязаны картонки,

В ремни давно затянут плед...

Храни Господь твой голос звонкий

И мудрый ум в шестнадцать лет!


Когда над лесом и над полем

Все небеса замрут в звездах,

Две неразлучных к разным долям

Помчатся в разных поездах.

(обратно)

Бонапартисты

Длинные кудри склонила к земле,

Словно вдова молчаливо.

Вспомнилось, – там, на гранитной скале,

Тоже плакучая ива.


Бедная ива казалась сестрой

Царскому пленнику в клетке,

И улыбался плененный герой,

Гладя пушистые ветки.


День Аустерлица – обман, волшебство,

Легкая пена прилива...

“Помните, там на могиле Его

Тоже плакучая ива.


С раннего детства я – сплю и не сплю —

Вижу гранитные глыбы”.

“Любите? Знаете?” – “Знаю! Люблю!”

“С Ним в заточенье пошли бы?”


“За Императора – сердце и кровь,

Все – за святые знамена!”

Так началась роковая любовь

Именем Наполеона.

(обратно)

Конькобежцы

Асе и Борису

Башлык откинула на плечи:

Смешно кататься в башлыке!

Смеется, – разве на катке

Бывают роковые встречи?


Смеясь над “встречей роковой”,

Светло сверкают два алмаза,

Два широко раскрытых глаза

Из-под опушки меховой.


Все удается, все фигуры!

Ах, эта музыка и лед!

И как легко ее ведет

Ее товарищ белокурый.


Уж двадцать пять кругов подряд

Они летят по синей глади.

Ах, из-под шапки эти пряди!

Ах, исподлобья этот взгляд!


…………………………….


Поникли узенькие плечи

Ее, что мчалась налегке.

Ошиблась, Ася: на катке

Бывают роковые встречи!

(обратно)

Первый бал

О, первый бал – самообман!

Как первая глава романа,

Что по ошибке детям дан,

Его просившим слишком рано,


Как радуга в струях фонтана

Ты, первый бал, – самообман.

Ты, как восточный талисман,

Как подвиги в стихах Ростана.


Огни сквозь розовый туман,

Виденья пестрого экрана...

О, первый бал – самообман!

Незаживающая рана!

(обратно)

Старуха

Слово странное – старуха!

Смысл неясен, звук угрюм,

Как для розового уха

Темной раковины шум.


В нем – непонятое всеми,

Кто мгновения экран.

В этом слове дышит время

В раковине – океан.

(обратно)

Домики старой Москвы

Слава прабабушек томных,

Домики старой Москвы,

Из переулочков скромных

Все исчезаете вы,


Точно дворцы ледяные

По мановенью жезла.

Где потолки расписные,

До потолков зеркала?


Где клавесина аккорды,

Темные шторы в цветах,

Великолепные морды

На вековых воротах,


Кудри, склоненные к пяльцам,

Взгляды портретов в упор...

Странно постукивать пальцем

О деревянный забор!


Домики с знаком породы,

С видом ее сторожей,

Вас заменили уроды, —

Грузные, в шесть этажей.


Домовладельцы – их право!

И погибаете вы,

Томных прабабушек слава,

Домики старой Москвы.

(обратно)

“Прости” волшебному дому

В неосвещенной передней я

Молча присела на ларь.

Темный узор на портьере,

С медными ручками двери...

В эти минуты последние

Все полюбилось, как встарь.


Был заповедными соснами

В темном бору вековом

Прежде наш домик любимый.

Нежно его берегли мы,

Дом с небывалыми веснами,

С дивными зимами дом.


Первые игры и басенки

Быстро сменились другим.

Дом притаился волшебный,

Стали большими царевны.

Но для меня и для Асеньки

Был он всегда дорогим.


Зала от сумрака синяя,

Жажда великих путей,

Пренебреженье к науке,

Переплетенные руки,

Светлые замки из инея

И ожиданье гостей.


Возгласы эти и песенки

Чуть раздавался звонок!

Чье-нибудь близко участье?

Господи, может быть счастье?

И через залу по лесенке

Стук убегающих ног...

(обратно)

На вокзале

Два звонка уже и скоро третий,

Скоро взмах прощального платка...

Кто поймет, но кто забудет эти

Пять минут до третьего звонка?


Решено за поездом погнаться,

Все цветы любимой кинуть вслед.

Наимладшему из них тринадцать,

Наистаршему под двадцать лет.


Догонять ее, что станет силы,

“Добрый путь” кричать до хрипоты.

Самый младший не сдержался, милый:

Две слезинки капнули в цветы.


Кто мудрец, забыл свою науку,

Кто храбрец, забыл свое: “воюй!”

“Ася, руку мне!” и “Ася, руку!”

(Про себя тихонько: “Поцелуй!”)


Поезд тронулся – на волю Божью!

Тяжкий вздох как бы одной души.

И цветы кидали ей к подножью

Ветераны, рыцари, пажи.


Брестский вокзал,

3 декабря 1911

(обратно)

Из сказки – в сказку

Все твое: тоска по чуду,

Вся тоска апрельских дней,

Все, что так тянулось к небу, —

Но разумности не требуй.

Я до самой смерти буду

Девочкой, хотя твоей.


Милый, в этот вечер зимний

Будь, как маленький, со мной.

Удивляться не мешай мне,

Будь, как мальчик, в страшной тайне

И остаться помоги мне

Девочкой, хотя женой.

(обратно)

Литературным прокурорам

Все таить, чтобы люди забыли,

Как растаявший снег и свечу?

Быть в грядущем лишь горсточкой пыли

Под могильным крестом? Не хочу!


Каждый миг, содрогаясь от боли,

К одному возвращаюсь опять:

Навсегда умереть! Для того ли

Мне судьбою дано все понять?


Вечер в детской, где с куклами сяду,

На лугу паутинную нить,

Осужденную душу по взгляду...

Все понять и за всех пережить!


Для того я (в проявленном – сила)

Все родное на суд отдаю,

Чтобы молодость вечно хранила

Беспокойную юность мою.

(обратно)

В. Я. Брюсову

Я забыла, что сердце в вас – только ночник,

Не звезда! Я забыла об этом!

Что поэзия ваша из книг

И из зависти – критика. Ранний старик,

Вы опять мне на миг

Показались великим поэтом...


1912

(обратно)

“Он приблизился, крылатый…”

Он приблизился, крылатый,

И сомкнулись веки над сияньем глаз.

Пламенная – умерла ты

В самый тусклый час.


Что искупит в этом мире

Эти две последних, медленных слезы?

Он задумался. – Четыре

Выбили часы.


Незамеченный он вышел,

Слово унося важнейшее из слов.

Но его никто не слышал —

Твой предсмертный зов!


Затерялся в море гула

Крик, тебе с душою разорвавший грудь.

Розовая, ты тонула

В утреннюю муть...


Москва, 1912

(обратно)

“Посвящаю эти строки…”

Посвящаю эти строки

Тем, кто мне устроит гроб.

Приоткроют мой высокий

Ненавистный лоб.


Измененная без нужды,

С венчиком на лбу,

Собственному сердцу чуждой

Буду я в гробу.


Не увидят на лице:

“Все мне слышно! Все мне видно!

Мне в гробу еще обидно

Быть как все”.


В платье белоснежном – с детства

Нелюбимый цвет! —

Лягу – с кем-то по соседству? —

До скончанья лет.


Слушайте! – Я не приемлю!

Это – западня!

Не меня опустят в землю,

Не меня.


Знаю! – Все сгорит дотла!

И не приютит могила

Ничего, что я любила,

Чем жила.


Москва, весна 1913

(обратно)

“Идешь, на меня похожий…”

Идешь, на меня похожий,

Глаза устремляя вниз.

Я их опускала – тоже!

Прохожий,остановись!


Прочти – слепоты куриной

И маков набрав букет —

Что звали меня Мариной

И сколько мне было лет.


Не думай, что здесь – могила,

Что я появлюсь, грозя...

Я слишком сама любила

Смеяться, когда нельзя!


И кровь приливала к коже,

И кудри мои вились...

Я тоже была, прохожий!

Прохожий, остановись!


Сорви себе стебель дикий

И ягоду ему вслед:

Кладбищенской земляники

Крупнее и слаще нет.


Но только не стой угрюмо,

Главу опустив на грудь.

Легко обо мне подумай,

Легко обо мне забудь.


Как луч тебя освещает!

Ты весь в золотой пыли...

– И пусть тебя не смущает

Мой голос из-под земли.


Коктебель, 3 мая 1913

(обратно)

“Моим стихам, написанным так рано…”

Моим стихам, написанным так рано,

Что и не знала я, что я – поэт,

Сорвавшимся, как брызги из фонтана,

Как искры из ракет,


Ворвавшимся, как маленькие черти,

В святилище, где сон и фимиам,

Моим стихам о юности и смерти,

– Нечитанным стихам!


Разбросанным в пыли по магазинам,

Где их никто не брал и не берет,

Моим стихам, как драгоценным винам,

Настанет свой черед.


Коктебель, 13 мая 1913

(обратно)

“Солнцем жилки налиты – не кровью…”

Солнцем жилки налиты – не кровью —

На руке, коричневой уже.

Я одна с моей большой любовью

К собственной моей душе.


Жду кузнечика, считаю до ста,

Стебелек срываю и жую...

– Странно чувствовать так сильно

и так просто

Мимолетность жизни – и свою.


15 мая 1913

(обратно)

“Вы, идущие мимо меня…”

Вы, идущие мимо меня

К не моим и сомнительным чарам, —

Если б знали вы, сколько огня,

Сколько жизни, растраченной даром,


И какой героический пыл

На случайную тень и на шорох...

– И как сердце мне испепелил

Этот даром истраченный порох!


О летящие в ночь поезда,

Уносящие сон на вокзале...

Впрочем, знаю я, что и тогда

Не узнали бы вы – если б знали —


Почему мои речи резки

В вечном дыме моей папиросы, —

Сколько темной и грозной тоски

В голове моей светловолосой.


17 мая 1913

(обратно)

“Сердце, пламени капризней…”

Сердце, пламени капризней,

В этих диких лепестках,

Я найду в своих стихах

Все, чего не будет в жизни.


Жизнь подобна кораблю:

Чуть испанский замок – мимо!

Все, что неосуществимо,

Я сама осуществлю.


Всем случайностям навстречу!

Путь – не все ли мне равно?

Пусть ответа не дано, —

Я сама себе отвечу!


С детской песней на устах

Я иду – к какой отчизне?

– Все, чего не будет в жизни

Я найду в своих стихах!


Коктебель, 22 мая 1913

(обратно)

“Мальчиком, бегущим резво…”

Мальчиком, бегущим резво,

Я предстала Вам.

Вы посмеивались трезво

Злым моим словам:


“Шалость – жизнь мне, имя – шалость.

Смейся, кто не глуп!”

И не видели усталость

Побледневших губ.


Вас притягивали луны

Двух огромных глаз.

– Слишком розовой и юной

Я была для Вас!


Тающая легче снега,

Я была – как сталь.

Мячик, прыгнувший с разбега

Прямо на рояль,


Скрип песка под зубом, или

Стали по стеклу...

– Только Вы не уловили

Грозную стрелу


Легких слов моих, и нежность

Гнева напоказ...

– Каменную безнадежность

Всех моих проказ!


29 мая 1913

(обратно)

“Я сейчас лежу ничком…”

Я сейчас лежу ничком

– Взбешенная! – на постели.

Если бы Вы захотели

Быть моим учеником,


Я бы стала в тот же миг

– Слышите, мой ученик? —


В золоте и в серебре

Саламандра и Ундина.

Мы бы сели на ковре

У горящего камина.


Ночь, огонь и лунный лик...

– Слышите, мой ученик?


И безудержно – мой конь

Любит бешеную скачку! —

Я метала бы в огонь

Прошлое – за пачкой пачку:


Старых роз и старых книг.

– Слышите, мой ученик? —


А когда бы улеглась

Эта пепельная груда, —

Господи, какое чудо

Я бы сделала из Вас!


Юношей воскрес старик!

– Слышите, мой ученик? —


А когда бы Вы опять

Бросились в капкан науки,

Я осталась бы стоять,

Заломив от счастья руки.


Чувствуя, что ты – велик!

– Слышите, мой ученик?


1 июня 1913

(обратно)

“Идите же! – Мой голос нем…”

Идите же! – Мой голос нем

И тщетны все слова.

Я знаю, что ни перед кем

Не буду я права.


Я знаю: в этой битве пасть

Не мне, прелестный трус!

Но, милый юноша, за власть

Я в мире не борюсь.


И не оспаривает Вас

Высокородный стих.

Вы можете – из-за других —

Моих не видеть глаз,


Не слепнуть на моем огне,

Моих не чуять сил...

Какого демона во мне

Ты в вечность упустил!


Но помните, что будет суд,

Разящий, как стрела,

Когда над головой блеснут

Два пламенных крыла.


11 июля 1913

(обратно)

Асе

1. “Мы быстры и наготове…”

Мы быстры и наготове,

Мы остры.

В каждом жесте, в каждом взгляде,

в каждом слове. —

Две сестры.


Своенравна наша ласка

И тонка,

Мы из старого Дамаска —

Два клинка.


Прочь, гумно и бремя хлеба,

И волы!

Мы – натянутые в небо

Две стрелы!


Мы одни на рынке мира

Без греха.

Мы – из Вильяма Шекспира

Два стиха.


11 июля 1913

(обратно)

2. “Мы – весенняя одежда…”

Мы – весенняя одежда

Тополей,

Мы – последняя надежда

Королей.


Мы на дне старинной чаши,

Посмотри:

В ней твоя заря, и наши

Две зари.


И прильнув устами к чаше,

Пей до дна.

И на дне увидишь наши

Имена.


Светлый взор наш смел и светел

И во зле.

– Кто из вас его не встретил

На земле?


Охраняя колыбель и мавзолей,

Мы – последнее виденье

Королей.


11 июля 1913

(обратно) (обратно)

Сергею Эфрон-Дурново

1. “Есть такие голоса…”

Есть такие голоса,

Что смолкаешь, им не вторя,

Что предвидишь чудеса.

Есть огромные глаза

Цвета моря.


Вот он встал перед тобой:

Посмотри на лоб и брови

И сравни его с собой!

То усталость голубой,

Ветхой крови.


Торжествует синева

Каждой благородной веной.

Жест царевича и льва

Повторяют кружева

Белой пеной.


Вашего полка – драгун,

Декабристы и версальцы!

И не знаешь – так он юн —

Кисти, шпаги или струн

Просят пальцы.


Коктебель, 19 июля 1913

(обратно)

2. “Как водоросли Ваши члены…”

Как водоросли Ваши члены,

Как ветви мальмэзонских ив...

Так Вы лежали в брызгах пены,

Рассеянно остановив


На светло-золотистых дынях

Аквамарин и хризопраз

Сине-зеленых, серо-синих,

Всегда полузакрытых глаз.


Летели солнечные стрелы

И волны – бешеные львы.

Так Вы лежали, слишком белый

От нестерпимой синевы...


А за спиной была пустыня

И где-то станция Джанкой...

И тихо золотилась дыня

Под Вашей длинною рукой.


Так, драгоценный и спокойный,

Лежите, взглядом не даря,

Но взглянете – и вспыхнут войны,

И горы двинутся в моря,


И новые зажгутся луны,

И лягут радостные львы —

По наклоненью Вашей юной,

Великолепной головы.


1 августа 1913

(обратно) (обратно)

Байрону

Я думаю об утре Вашей славы,

Об утре Ваших дней,

Когда очнулись демоном от сна Вы

И богом для людей.


Я думаю о том, как Ваши брови

Сошлись над факелами Ваших глаз,

О том, как лава древней крови

По Вашим жилам разлилась.


Я думаю о пальцах – очень длинных —

В волнистых волосах,

И обо всех – в аллеях и в гостиных —

Вас жаждущих глазах.


И о сердцах, которых – слишком юный —

Вы не имели времени прочесть

В те времена, когда всходили луны

И гасли в Вашу честь.


Я думаю о полутемной зале,

О бархате, склоненном к кружевам,

О всех стихах, какие бы сказали

Вы – мне, я – Вам.


Я думаю еще о горсти пыли,

Оставшейся от Ваших губ и глаз...

О всех глазах, которые в могиле.

О них и нас.


Ялта, 24 сентября 1913

(обратно)

Встреча с Пушкиным

Я подымаюсь по белой дороге,

Пыльной, звенящей, крутой.

Не устают мои легкие ноги

Выситься над высотой.


Слева – крутая спина Аю-Дага,

Синяя бездна – окрест.

Я вспоминаю курчавого мага

Этих лирических мест.


Вижу его на дороге и в гроте...

Смуглую руку у лба...

– Точно стеклянная на повороте

Продребезжала арба... —


Запах – из детства – какого-то дыма

Или каких-то племен...

Очарование прежнего Крыма

Пушкинских милых времен.


Пушкин! – Ты знал бы по первому взору,

Кто у тебя на пути.

И просиял бы, и под руку в гору

Не предложил мне идти.


Не опираясь о смуглую руку,

Я говорила б, идя,

Как глубоко презираю науку

И отвергаю вождя,


Как я люблю имена и знамена,

Волосы и голоса,

Старые вина и старые троны,

– Каждого встречного пса! —


Полуулыбки в ответ на вопросы,

И молодых королей...

Как я люблю огонек папиросы

В бархатной чаще аллей,


Комедиантов и звон тамбурина,

Золото и серебро,

Неповторимое имя: Марина,

Байрона и болеро,


Ладанки, карты, флаконы и свечи,

Запах кочевий и шуб,

Лживые, в душу идущие, речи

Очаровательных губ.


Эти слова: никогда и навеки,

За колесом – колею...

Смуглые руки и синие реки,

– Ах, – Мариулу твою! —


Треск барабана – мундир властелина —

Окна дворцов и карет,

Рощи в сияющей пасти камина,

Красные звезды ракет...


Вечное сердце свое и служенье

Только ему, Королю!

Сердце свое и свое отраженье

В зеркале... – Как я люблю...


Кончено... – Я бы уж не говорила,

Я посмотрела бы вниз...

Вы бы молчали, так грустно, так мило

Тонкий обняв кипарис.


Мы помолчали бы оба – не так ли? —

Глядя, как где-то у ног,

В милой какой-нибудь маленькой сакле

Первый блеснул огонек.


И – потому что от худшей печали

Шаг – и не больше – к игре! —

Мы рассмеялись бы и побежали

За руку вниз по горе.


1 октября 1913

(обратно)

Аля

Ах, несмотря на гаданья друзей,

Будущее – непроглядно.

В платьице – твой вероломный Тезей,

Маленькая Ариадна.

Аля! – Маленькая тень

На огромном горизонте.

Тщетно говорю: не троньте.

Будет день —


Милый, грустный и большой,

День, когда от жизни рядом

Вся ты оторвешься взглядом

И душой.


День, когда с пером в руке

Ты на ласку не ответишь.

День, который ты отметишь

В дневнике.


День, когда летя вперед,

– Своенравно! – Без запрета! —

С ветром в комнату войдет —

Больше ветра!


Залу, спящую на вид,

И волшебную, как сцена,

Юность Шумана смутит

И Шопена...


Целый день – на скакуне,

А ночами – черный кофе,

Лорда Байрона в огне

Тонкий профиль.


Метче гибкого хлыста

Остроумье наготове,

Гневно сдвинутые брови

И уста.


Прелесть двух огромных глаз,

– Их угроза – их опасность —

Недоступность – гордость – страстность

В первый раз...


Благородным без границ

Станет профиль – слишком белый,

Слишком длинными ресниц

Станут стрелы.


Слишком грустными – углы

Губ изогнутых и длинных,

И движенья рук невинных —

Слишком злы.


– Ворожит мое перо!

Аля! – Будет все, что было:

Так же ново и старо,

Так же мило.


Будет – с сердцем не воюй,

Грудь Дианы и Минервы! —

Будет первый бал и первый

Поцелуй.


Будет “он” – ему сейчас

Года три или четыре...

– Аля! – Это будет в мире —

В первый раз.


Феодосия, 13 ноября 1913

(обратно)

“Уж сколько их упало в эту бездну…”

Уж сколько их упало в эту бездну,

Разверстую вдали!

Настанет день, когда и я исчезну

С поверхности земли.


Застынет все, что пело и боролось,

Сияло и рвалось:

И зелень глаз моих, и нежный голос,

И золото волос


И будет жизнь с ее насущным хлебом,

С забывчивостью дня.

И будет все – как будто бы под небом

И не было меня!


Изменчивой, как дети, в каждой мине

И так недолго злой,

Любившей час, когда дрова в камине

Становятся золой,


Виолончель и кавалькады в чаще,

И колокол в селе...

– Меня, такой живой и настоящей

На ласковой земле!


– К вам всем – что мне, ни в чем

не знавшей меры,

Чужие и свои?!

Я обращаюсь с требованьем веры

И с просьбой о любви.


И день и ночь, и письменно и устно:

За правду да и нет,

За то, что мне так часто – слишком грустно

И только двадцать лет,


За то, что мне – прямая неизбежность —

Прощение обид,

За всю мою безудержную нежность,

И слишком гордый вид,


За быстроту стремительных событий,

За правду, за игру...

– Послушайте! – Еще меня любите

За то, что я умру.


8 декабря 1913

(обратно)

“Быть нежной, бешеной и шумной…”

Быть нежной, бешеной и шумной,

– Так жаждать жить! —

Очаровательной и умной, —

Прелестной быть!


Нежнее всех, кто есть и были,

Не знать вины...

– О возмущенье, что в могиле

Мы все равны!


Стать тем, что никому не мило,

– О, стать как лед! —

Не зная ни того, что было,

Ни что придет,


Забыть, как сердце раскололось

И вновь срослось,

Забыть свои слова и голос,

И блеск волос.


Браслет из бирюзы старинной —

На стебельке,

На этой узкой, этой длинной

Моей руке...


Как зарисовывая тучку

Издалека,

За перламутровую ручку

Бралась рука,


Как перепрыгивали ноги

Через плетень,

Забыть, как рядом по дороге

Бежала тень.


Забыть, как пламенно в лазури,

Как дни тихи...

– Все шалости свои, все бури

И все стихи!


Мое свершившееся чудо

Разгонит смех.

Я, вечно-розовая, буду

Бледнее всех.


И не раскроются – так надо —

– О, пожалей! —

Ни для заката, ни для взгляда,

Ни для полей —


Мои опущенные веки.

– Ни для цветка! —

Моя земля, прости навеки,

На все века.


И так же будут таять луны

И таять снег,

Когда промчится этот юный,

Прелестный век.


Феодосия, Сочельник 1913

(обратно)

Генералам двенадцатого года

Сергею

(обратно)

“Вы, чьи широкие шинели…”

Вы, чьи широкие шинели

Напоминали паруса,

Чьи шпоры весело звенели

И голоса.


И чьи глаза, как бриллианты,

На сердце вырезали след —

Очаровательные франты

Минувших лет.


Одним ожесточеньем воли

Вы брали сердце и скалу, —

Цари на каждом бранном поле

И на балу.


Вас охраняла длань Господня

И сердце матери. Вчера —

Малютки-мальчики, сегодня —

Офицера.


Вам все вершины были малы

И мягок – самый черствый хлеб,

О, молодые генералы

Своих судеб!

(обратно)

“Ах, на гравюре полустертой…”

Ах, на гравюре полустертой,

В один великолепный миг,

Я встретила, Тучков-четвертый,

Ваш нежный лик,


И вашу хрупкую фигуру,

И золотые ордена...

И я, поцеловав гравюру,

Не знала сна.


О, как – мне кажется – могли вы

Рукою, полною перстней,

И кудри дев ласкать – и гривы

Своих коней.


В одной невероятной скачке

Вы прожили свой краткий век...

И ваши кудри, ваши бачки

Засыпал снег.


Три сотни побеждало – трое!

Лишь мертвый не вставал с земли.

Вы были дети и герои,

Вы все могли.


Что так же трогательно-юно,

Как ваша бешеная рать?..

Вас златокудрая Фортуна

Вела, как мать.


Вы побеждали и любили

Любовь и сабли острие —

И весело переходили

В небытие.


Феодосия, 26 декабря 1913

(обратно) (обратно)

В ответ на стихотворение

Горько таить благодарность

И на чуткий призыв отозваться не сметь,

В приближении видеть коварность

И где правда, где ложь угадать не суметь.


Горько на милое слово

Принужденно шутить, одевая ответы в броню.

Было время – я жаждала зова

И ждала, и звала. (Я того, кто не шел, – не виню).


Горько и стыдно скрываться,

Не любя, но ценя и за ценного чувствуя боль,

На правдивый призыв не суметь отозваться, —

Тяжело мне играть эту первую женскую роль!


<1913 – 1914>

(обратно)

“Ты, чьи сны еще непробудны…”

Ты, чьи сны еще непробудны,

Чьи движенья еще тихи,

В переулок сходи Трехпрудный,

Если любишь мои стихи.


О, как солнечно и как звездно

Начат жизненный первый том,

Умоляю – пока не поздно,

Приходи посмотреть наш дом!


Будет скоро тот мир погублен,

Погляди на него тайком,

Пока тополь еще не срублен

И не продан еще наш дом.


Этот тополь! Под ним ютятся

Наши детские вечера.

Этот тополь среди акаций

Цвета пепла и серебра.


Этот мир невозвратно-чудный

Ты застанешь еще, спеши!

В переулок сходи Трехпрудный,

В эту душу моей души.


<1913>

(обратно)

Восклицательный знак

Сам не ведая как,

Ты слетел без раздумья,

Знак любви и безумья,

Восклицательный знак!


Застающий врасплох

Тайну каждого……..

………………………

Заключительный вздох!


В небо кинутый флаг —

Вызов смелого жеста.

Знак вражды и протеста,

Восклицательный знак!


<1913>

(обратно)

“Взгляните внимательно и если возможно – нежнее…”

Взгляните внимательно и если возможно – нежнее,

И если возможно – подольше с нее не сводите очей,

Она перед вами – дитя с ожерельем на шее

И локонами до плечей.


В ней – все, что вы любите, все, что, летя вокруг света,

Вы уже не догоните – как поезда ни быстры.

Во мне говорят не влюбленность поэта

И не гордость сестры.


Зовут ее Ася: но лучшее имя ей – пламя,

Которого не было, нет и не будет вовеки ни в ком.

И помните лишь, что она не навек перед вами.

Что все мы умрем...


1913

(обратно)

“В тяжелой мантии торжественных обрядов…”

В тяжелой мантии торжественных обрядов,

Неумолимая, меня не встреть.

На площади, под тысячами взглядов,

Позволь мне умереть.


Чтобы лился на волосы и в губы

Полуденный огонь.

Чтоб были флаги, чтоб гремели трубы

И гарцевал мой конь.


Чтобы церквей сияла позолота,

В раскаты грома превращался гул,

Чтоб из толпы мне юный кто-то

И кто-то маленький кивнул.


В лице младенца ли, в лице ли рока

Ты явишься – моя мольба тебе:

Дай умереть прожившей одиноко

Под музыку в толпе.


Феодосия, 1913

(обратно)

“Вы родились певцом и пажем…”

Вы родились певцом и пажем.

Я – с золотом в кудрях.

Мы – молоды, и мы еще расскажем

О королях.


Настроив лютню и виолу,

Расскажем в золоте сентябрьских аллей,

Какое отвращение к престолу

У королей.


В них – демон самообороны,

Величия их возмущает роль, —

И мой король не выдержит корону;

Как ваш король.


Напрасно перед их глазами

Мы простираемся в земной пыли, —

И – короли – они не знают сами,

Что – короли!


1913

(обратно)

“Макс Волошин первый был…”

Макс Волошин первый был,

Нежно Майенку любил,

Предприимчивый Бальмонт

Звал с собой за горизонт,

Вячеслав Иванов сам

Пел над люлькой по часам:

Баю-баюшки-баю,

Баю Майенку мою.


1913

(обратно)

“В огромном липовом саду…”

В огромном липовом саду,

– Невинном и старинном —

Я с мандолиною иду,

В наряде очень длинном,


Вдыхая теплый запах нив

И зреющей малины,

Едва придерживая гриф

Старинной мандолины,


Пробором кудри разделив...

– Тугого шелка шорох,

Глубоко-вырезанный лиф

И юбка в пышных сборах. —


Мой шаг изнежен и устал,

И стан, как гибкий стержень,

Склоняется на пьедестал,

Где кто-то ниц повержен.


Упавшие колчан и лук

На зелени – так белы!

И топчет узкий мой каблук

Невидимые стрелы.


А там, на маленьком холме,

За каменной оградой,

Навеки отданный зиме

И веющий Элладой,


Покрытый временем, как льдом,

Живой каким-то чудом —

Двенадцатиколонный дом

С террасами, над прудом.


Над каждою колонной в ряд

Двойной взметнулся локон,

И бриллиантами горят

Его двенадцать окон.


Стучаться в них – напрасный труд:

Ни тени в галерее,

Ни тени в залах. – Сонный пруд

Откликнется скорее.

(обратно)

“О, где Вы, где Вы, нежный граф…”

“О, где Вы, где Вы, нежный граф?

О, Дафнис, вспомни Хлою!”

Вода волнуется, приняв

Живое – за былое.


И принимает, лепеча,

В прохладные объятья —

Живые розы у плеча

И розаны на платье,


Уста, еще алее роз,

И цвета листьев – очи...

– И золото моих волос

В воде еще золоче.

(обратно)

“О день без страсти и без дум…”

О день без страсти и без дум,

Старинный и весенний.

Девического платья шум

О ветхие ступени...


2 января 1914

(обратно) (обратно)

“Над Феодосией угас…”

Над Феодосией угас

Навеки этот день весенний,

И всюду удлиняет тени

Прелестный предвечерний час.


Захлебываясь от тоски,

Иду одна, без всякой мысли,

И опустились и повисли

Две тоненьких моих руки.


Иду вдоль генуэзских стен,

Встречая ветра поцелуи,

И платья шелковые струи

Колеблются вокруг колен.


И скромен ободок кольца,

И трогательно мал и жалок

Букет из нескольких фиалок

Почти у самого лица.


Иду вдоль крепостных валов,

В тоске вечерней и весенней.

И вечер удлиняет тени,

И безнадежность ищет слов.


Феодосия, 14 февраля 1914

(обратно)

С. Э.

Я с вызовом ношу его кольцо

– Да, в Вечности – жена, не на бумаге. —

Его чрезмерно узкое лицо —

Подобно шпаге.


Безмолвен рот его, углами вниз,

Мучительно-великолепны брови.

В его лице трагически слились

Две древних крови.


Он тонок первой тонкостью ветвей.

Его глаза – прекрасно-бесполезны! —

Под крыльями распахнутых бровей —

Две бездны.


В его лице я рыцарству верна.

– Всем вам, кто жил и умирал без страху. —

Такие – в роковые времена —

Слагают стансы – и идут на плаху.


Коктебель, 3 июня 1914

(обратно)

АЛЕ

1. “Ты будешь невинной, тонкой…”

Ты будешь невинной, тонкой,

Прелестной – и всем чужой.

Пленительной амазонкой,

Стремительной госпожой.


И косы свои, пожалуй,

Ты будешь носить, как шлем,

Ты будешь царицей бала —

И всех молодых поэм.


И многих пронзит, царица,

Насмешливый твой клинок,

И все, что мне – только снится,

Ты будешь иметь у ног.


Все будет тебе покорно,

И все при тебе – тихи.

Ты будешь, как я – бесспорно —

И лучше писать стихи...


Но будешь ли ты – кто знает —

Смертельно виски сжимать,

Как их вот сейчас сжимает

Твоя молодая мать.


5 июня 1914

(обратно)

2. “Да, я тебя уже ревную…”

Да, я тебя уже ревную,

Такою ревностью, такой!

Да, я тебя уже волную

Своей тоской.


Моя несчастная природа

В тебе до ужаса ясна:

В твои без месяца два года —

Ты так грустна.


Все куклы мира; все лошадки

Ты без раздумия отдашь —

За листик из моей тетрадки

И карандаш.


Ты с няньками в какой-то ссоре —

Все делать хочется самой.

И вдруг отчаянье, что “море

Ушло домой”.


Не передашь тебя – как гордо

Я о тебе ни повествуй! —

Когда ты просишь: “Мама, морду

Мне поцелуй”.


Ты знаешь, все во мне смеется,

Когда кому-нибудь опять

Никак тебя не удается

Поцеловать.


Я – змей, похитивший царевну, —

Дракон! – Всем женихам – жених! —

О свет очей моих! – О ревность

Ночей моих!


6 июня 1914

(обратно) (обратно)

П. Э.

1. “День августовский тихо таял…”

День августовский тихо таял

В вечерней золотой пыли.

Неслись звенящие трамваи,

И люди шли.


Рассеянно, как бы без цели,

Я тихим переулком шла.

И – помнится – тихонько пели

Колокола.


Воображая Вашу позу,

Я все решала по пути:

Не надо – или надо – розу

Вам принести.


И все приготовляла фразу,

Увы, забытую потом. —

И вдруг – совсем нежданно! – сразу! —

Тот самый дом.


Многоэтажный, с видом скуки...

Считаю окна, вот подъезд.

Невольным жестом ищут руки

На шее – крест.


Считаю серые ступени,

Меня ведущие к огню.

Нет времени для размышлений.

Уже звоню.


Я помню точно рокот грома

И две руки свои, как лед.

Я называю Вас. – Он дома,

Сейчас придет.

(обратно)

“Пусть с юностью уносят годы…”

Пусть с юностью уносят годы

Все незабвенное с собой. —

Я буду помнить все разводы

Цветных обой.


И бисеринки абажура,

И шум каких-то голосов,

И эти виды Порт-Артура,

И стук часов.


Миг, длительный по крайней мере —

Как час. Но вот шаги вдали.

Скрип раскрывающейся двери —

И Вы вошли.

(обратно)

“И было сразу обаянье…”

И было сразу обаянье.

Склонился, королевски-прост. —

И было страшное сиянье

Двух темных звезд.


И их, огромные, прищуря,

Вы не узнали, нежный лик,

Какая здесь играла буря —

Еще за миг.


Я героически боролась.

– Мы с Вами даже ели суп! —

Я помню заглушенный голос

И очерк губ.


И волосы, пушистей меха,

И – самое родное в Вас! —

Прелестные морщинки смеха

У длинных глаз.


Я помню – Вы уже забыли —

Вы – там сидели, я – вот тут.

Каких мне стоило усилий,

Каких минут —


Сидеть, пуская кольца дыма,

И полный соблюдать покой...

Мне было прямо нестерпимо

Сидеть такой.


Вы эту помните беседу

Про климат и про букву ять.

Такому странному обеду

Уж не бывать.


В пол-оборота, в полумраке

Смеюсь, сама не ожидав:

“Глаза породистой собаки,

– Прощайте, граф”.

(обратно)

“Потерянно, совсем без цели…”

Потерянно, совсем без цели,

Я темным переулком шла.

И, кажется, уже не пели —

Колокола.


17 июня 1914

(обратно) (обратно)

2. “Прибой курчавился у скал…”

Прибой курчавился у скал, —

Протяжен, пенен, пышен, звонок...

Мне Вашу дачу указал —

Ребенок.


Невольно замедляя шаг

– Идти смелей как бы не вправе —

Я шла, прислушиваясь, как

Скрежещет гравий.


Скрип проезжающей арбы

Без паруса. – Сквозь плющ зеленый

Блеснули белые столбы

Балкона.


Была такая тишина,

Как только в полдень и в июле.

Я помню: Вы лежали на

Плетеном стуле.


Ах, не оценят – мир так груб! —

Пленительную Вашу позу.

Я помню: Вы у самых губ

Держали розу.


Не подымая головы,

И тем подчеркивая скуку —

О, этот жест, которым Вы

Мне дали руку.


Великолепные глаза

Кто скажет – отчего – прищуря,

Вы знали – кто сейчас гроза

В моей лазури.


От солнца или от жары —

Весь сад казался мне янтарен,

Татарин продавал чадры,

Ушел татарин...


Ваш рот, надменен и влекущ,

Был сжат – и было все понятно.

И солнце сквозь тяжелый плющ

Бросало пятна.


Все помню: на краю шэз-лонг

Соломенную Вашу шляпу,

Пронзительно звенящий гонг,

И запах


Тяжелых, переспелых роз

И складки в парусинных шторах,

Беседу наших папирос

И шорох,


С которым Вы, властитель дум,

На розу стряхивали пепел.

– Безукоризненный костюм

Был светел.


28 июня 1914

(обратно)

3. Его дочке

С ласточками прилетела

Ты в один и тот же час,

Радость маленького тела,

Новых глаз.


В марте месяце родиться

– Господи, внемли хвале! —

Это значит быть как птица

На земле.


Ласточки ныряют в небе,

В доме все пошло вверх дном:

Детский лепет, птичий щебет

За окном.


Дни ноябрьские кратки,

Долги ночи ноября.

Сизокрылые касатки —

За моря!


Давит маленькую грудку

Стужа северной земли.

Это ласточки малютку

Унесли.


Жалобный недвижим венчик,

Нежных век недвижен край.

Спи, дитя. Спи, Божий птенчик.

Баю-бай.


12 июля 1914

(обратно)

4. “Война, война! – Кажденья у киотов…”

Война, война! – Кажденья у киотов

И стрекот шпор.

Но нету дела мне до царских счетов,

Народных ссор.


На, кажется, – надтреснутом – канате

Я – маленький плясун.

Я тень от чьей-то тени. Я лунатик

Двух темных лун.


Москва, 16 июля 1914

(обратно)

5. “При жизни Вы его любили…”

При жизни Вы его любили,

И в верности клялись навек,

Несите же венки из лилий

На свежий снег.


Над горестным его ночлегом

Помедлите на краткий срок,

Чтоб он под этим первым снегом

Не слишком дрог.


Дыханием души и тела

Согрейте ледяную кровь!

Но, если в Вас уже успела

Остыть любовь —


К любовнику – любите братца,

Ребенка с венчиком на лбу, —

Ему ведь не к кому прижаться

В своем гробу.


Ах, он, кого Вы так любили

И за кого пошли бы в ад,

Он в том, что он сейчас в могиле —

Не виноват!


От шороха шагов и платья

Дрожавший с головы до ног —

Как он открыл бы Вам объятья,

Когда бы мог!


О женщины! Ведь он для каждой

Был весь – безумие и пыл!

Припомните, с какою жаждой

Он вас любил!


Припомните, как каждый взгляд вы

Ловили у его очей,

Припомните былые клятвы

Во тьме ночей.


Так и не будьте вероломны

У бедного его креста,

И каждая тихонько вспомни

Его уста.


И, прежде чем отдаться бегу

Саней с цыганским бубенцом,

Помедлите, к ночному снегу

Припав лицом.


Пусть нежно опушит вам щеки,

Растает каплями у глаз...

Я, пишущая эти строки,

Одна из вас —


Неданной клятвы не нарушу

– Жизнь! – Карие глаза твои! —

Молитесь, женщины, за душу

Самой Любви.


30 августа 1914

(обратно)

6. “Осыпались листья над Вашей могилой…”

Осыпались листья над Вашей могилой,

И пахнет зимой.

Послушайте, мертвый, послушайте, милый:

Вы все-таки мой.


Смеетесь! – В блаженной крылатке дорожной!

Луна высока.

Мой – так несомненно и так непреложно,

Как эта рука.


Опять с узелком подойду утром рано

К больничным дверям.

Вы просто уехали в жаркие страны,

К великим морям.


Я Вас целовала! Я Вам колдовала!

Смеюсь над загробною тьмой!

Я смерти не верю! Я жду Вас с вокзала —

Домой.


Пусть листья осыпались, смыты и стерты

На траурных лентах слова.

И, если для целого мира Вы мертвый,

Я тоже мертва.


Я вижу, я чувствую, – чую Вас всюду!

– Что ленты от Ваших венков! —

Я Вас не забыла и Вас не забуду

Во веки веков!


Таких обещаний я знаю бесцельность,

Я знаю тщету.

– Письмо в бесконечность. – Письмо

в беспредельность —

Письмо в пустоту.


4 октября 1914

(обратно)

7. “Милый друг, ушедший дальше, чем за море…”

Милый друг, ушедший дальше, чем за море!

Вот Вам розы – протянитесь на них.

Милый друг, унесший самое, самое

Дорогое из сокровищ земных.


Я обманута и я обокрадена, —

Нет на память ни письма, ни кольца!

Как мне памятна малейшая впадина

Удивленного – навеки – лица.


Как мне памятен просящий и пристальный

Взгляд – поближе приглашающий сесть,

И улыбка из великого Издали, —

Умирающего светская лесть...


Милый друг, ушедший в вечное плаванье,

– Свежий холмик меж других бугорков! —

Помолитесь обо мне в райской гавани,

Чтобы не было других моряков.


5 июня 1915

(обратно) (обратно)

“Не думаю, не жалуюсь, не спорю…”

Не думаю, не жалуюсь, не спорю.

Не сплю.

Не рвусь ни к солнцу, ни к луне, ни к морю,

Ни к кораблю.


Не чувствую, как в этих стенах жарко,

Как зелено в саду.

Давно желанного и жданного подарка

Не жду.


Не радуют ни утро, ни трамвая

Звенящий бег.

Живу, не видя дня, позабывая

Число и век.


На, кажется, надрезанном канате

Я – маленький плясун.

Я – тень от чьей-то тени. Я – лунатик

Двух темных лун.


13 июля 1914

(обратно)

“Я видела Вас три раза…”

Я видела Вас три раза,

Но нам не остаться врозь.

– Ведь первая Ваша фраза

Мне сердце прожгла насквозь!


Мне смысл ее так же темен,

Как шум молодой листвы.

Вы – точно портрет в альбоме, —

И мне не узнать, кто Вы.


………………………………..


Здесь всё – говорят – случайно,

И можно закрыть альбом...

О, мраморный лоб! О, тайна

За этим огромным лбом!


Послушайте, я правдива

До вызова, до тоски:

Моя золотая грива

Не знает ничьей руки.


Мой дух – не смирён никем он.

Мы – души различных каст.

И мой неподкупный демон

Мне Вас полюбить не даст.


– “Так что ж это было?” – Это

Рассудит иной Судья.

Здесь многому нет ответа,

И Вам не узнать – кто я.


13 июля 1914

(обратно)

Бабушке

Продолговатый и твердый овал,

Черного платья раструбы...

Юная бабушка! Кто целовал

Ваши надменные губы?


Руки, которые в залах дворца

Вальсы Шопена играли...

По сторонам ледяного лица —

Локоны в виде спирали.


Темный, прямой и взыскательный взгляд.

Взгляд, к обороне готовый.

Юные женщины так не глядят.

Юная бабушка, – кто Вы?


Сколько возможностей Вы унесли

И невозможностей – сколько? —

В ненасытимую прорву земли,

Двадцатилетняя полька!


День был невинен, и ветер был свеж.

Темные звезды погасли.

– Бабушка! Этот жестокий мятеж

В сердце моем – не от Вас ли?..


4 сентября 1914

(обратно)

Подруга

1. “Вы счастливы? – Не скажете! Едва ли…”

Вы счастливы? – Не скажете! Едва ли!

И лучше – пусть!

Вы слишком многих, мнится, целовали,

Отсюда грусть.


Всех героинь шекспировских трагедий

Я вижу в Вас.

Вас, юная трагическая леди,

Никто не спас!


Вы так устали повторять любовный

Речитатив!

Чугунный обод на руке бескровной —

Красноречив!


Я Вас люблю. – Как грозовая туча

Над Вами – грех —

За то, что Вы язвительны и жгучи

И лучше всех,


За то, что мы, что наши жизни – разны

Во тьме дорог,

За Ваши вдохновенные соблазны

И темный рок,


За то, что Вам, мой демон крутолобый,

Скажу прости,

За то, что Вас – хоть разорвись над гробом! —

Уж не спасти!


За эту дрожь, за то – что – неужели

Мне снится сон? —

За эту ироническую прелесть,

Что Вы – не он.


16 октября 1914

(обратно)

2. “Под лаской плюшевого пледа…”

Под лаской плюшевого пледа

Вчерашний вызываю сон.

Что это было? – Чья победа? —

Кто побежден?


Все передумываю снова,

Всем перемучиваюсь вновь.

В том, для чего не знаю слова,

Была ль любовь?


Кто был охотник? – Кто – добыча?

Все дьявольски-наоборот!

Что понял, длительно мурлыча,

Сибирский кот?


В том поединке своеволий

Кто, в чьей руке был только мяч?

Чье сердце – Ваше ли, мое ли

Летело вскачь?


И все-таки – что ж это было?

Чего так хочется и жаль?

Так и не знаю: победила ль?

Побеждена ль?


23 октября 1914

(обратно)

3. “Сегодня таяло, сегодня…”

Сегодня таяло, сегодня

Я простояла у окна.

Взгляд отрезвленней, грудь свободней,

Опять умиротворена.


Не знаю, почему. Должно быть,

Устала попросту душа,

И как-то не хотелось трогать

Мятежного карандаша.


Так простояла я – в тумане —

Далекая добру и злу,

Тихонько пальцем барабаня

По чуть звенящему стеклу.


Душой не лучше и не хуже,

Чем первый встречный – этот вот, —

Чем перламутровые лужи,

Где расплескался небосвод,


Чем пролетающая птица

И попросту бегущий пес,

И даже нищая певица

Меня не довела до слез.


Забвенья милое искусство

Душой усвоено уже.

Какое-то большое чувство

Сегодня таяло в душе.


24 октября 1914

(обратно)

4. “Вам одеваться было лень…”

Вам одеваться было лень,

И было лень вставать из кресел.

– А каждый Ваш грядущий день

Моим весельем был бы весел.


Особенно смущало Вас

Идти так поздно в ночь и холод.

– А каждый Ваш грядущий час

Моим весельем был бы молод.


Вы это сделали без зла,

Невинно и непоправимо.

– Я Вашей юностью была,

Которая проходит мимо.


25 октября 1914

(обратно)

5. “Сегодня, часу в восьмом…”

Сегодня, часу в восьмом,

Стремглав по Большой Лубянке,

Как пуля, как снежный ком,

Куда-то промчались санки.


Уже прозвеневший смех...

Я так и застыла взглядом:

Волос рыжеватый мех,

И кто-то высокий – рядом!


Вы были уже с другой,

С ней путь открывали санный,

С желанной и дорогой, —

Сильнее, чем я – желанной.


– Oh, je n’en puis plus, j’etouffe![177]

Вы крикнули во весь голос,

Размашисто запахнув

На ней меховую полость.


Мир – весел и вечер лих!

Из муфты летят покупки...

Так мчались Вы в снежный вихрь,

Взор к взору и шубка к шубке.


И был жесточайший бунт,

И снег осыпался бело.

Я около двух секунд —

Не более – вслед глядела.


И гладила длинный ворс

На шубке своей – без гнева.

Ваш маленький Кай замерз,

О, Снежная Королева.


26 октября 1914

(обратно)

6. “Ночью над кофейной гущей…”

Ночью над кофейной гущей

Плачет, глядя на Восток.

Рот невинен и распущен,

Как чудовищный цветок.


Скоро месяц – юн и тонок —

Сменит алую зарю.

Сколько я тебе гребенок

И колечек подарю!


Юный месяц между веток

Никого не устерег.

Сколько подарю браслеток,

И цепочек, и серег!


Как из-под тяжелой гривы

Блещут яркие зрачки!

Спутники твои ревнивы? —

Кони кровные легки!


6 декабря 1914

(обратно)

7. “Как весело сиял снежинками…”

Как весело сиял снежинками

Ваш – серый, мой – соболий мех,

Как по рождественскому рынку мы

Искали ленты ярче всех.


Как розовыми и несладкими

Я вафлями объелась – шесть!

Как всеми рыжими лошадками

Я умилялась в Вашу честь.


Как рыжие поддевки – парусом,

Божась, сбывали нам тряпье,

Как на чудных московских барышень

Дивилось глупое бабье.


Как в час, когда народ расходится,

Мы нехотя вошли в собор,

Как на старинной Богородице

Вы приостановили взор.


Как этот лик с очами хмурыми

Был благостен и изможден

В киоте с круглыми амурами

Елисаветинских времен.


Как руку Вы мою оставили,

Сказав: “О, я ее хочу!”

С какою бережностью вставили

В подсвечник – желтую свечу...


– О, светская, с кольцом опаловым

Рука! – О, вся моя напасть! —

Как я икону обещала Вам

Сегодня ночью же украсть!


Как в монастырскую гостиницу

– Гул колокольный и закат —

Блаженные, как имянинницы,

Мы грянули, как полк солдат.


Как я Вам – хорошеть до старости —

Клялась – и просыпала соль,

Как трижды мне – Вы были в ярости! —

Червонный выходил король.


Как голову мою сжимали Вы,

Лаская каждый завиток,

Как Вашей брошечки эмалевой

Мне губы холодил цветок.


Как я по Вашим узким пальчикам

Водила сонною щекой,

Как Вы меня дразнили мальчиком,

Как я Вам нравилась такой...


Декабрь 1914

(обратно)

8. “Свободно шея поднята…”

Свободно шея поднята,

Как молодой побег.

Кто скажет имя, кто – лета,

Кто – край ее, кто – век?


Извилина неярких губ

Капризна и слаба,

Но ослепителен уступ

Бетховенского лба.


До умилительности чист

Истаявший овал.

Рука, к которой шел бы хлыст,

И – в серебре – опал.


Рука, достойная смычка,

Ушедшая в шелка,

Неповторимая рука,

Прекрасная рука.


10 января 1915

(обратно)

9. “Ты проходишь своей дорогою…”

Ты проходишь своей дорогою,

И руки твоей я не трогаю.

Но тоска во мне – слишком вечная,

Чтоб была ты мне – первой встречною.


Сердце сразу сказало: “Милая!”

Все тебе – наугад – простила я,

Ничего не знав, – даже имени! —

О, люби меня, о, люби меня!


Вижу я по губам – извилиной,

По надменности их усиленной,

По тяжелым надбровным выступам:

Это сердце берется – приступом!


Платье – шелковым черным панцирем,

Голос с чуть хрипотцой цыганскою,

Все в тебе мне до боли нравится, —

Даже то, что ты не красавица!


Красота, не увянешь за лето!

Не цветок – стебелек из стали ты,

Злее злого, острее острого

Увезенный – с какого острова?


Опахалом чудишь, иль тросточкой, —

В каждой жилке и в каждой косточке,

В форме каждого злого пальчика, —

Нежность женщины, дерзость мальчика.


Все усмешки стихом парируя,

Открываю тебе и миру я

Все, что нам в тебе уготовано,

Незнакомка с челом Бетховена!


14 января 1915

(обратно)

10. “Могу ли не вспомнить я…”

Могу ли не вспомнить я

Тот запах White-Rose[178] и чая,

И севрские фигурки

Над пышащим камельком...


Мы были: я – в пышном платье

Из чуть золотого фая,

Вы – в вязаной черной куртке

С крылатым воротником.


Я помню, с каким вошли Вы

Лицом – без малейшей краски,

Как встали, кусая пальчик,

Чуть голову наклоня.


И лоб Ваш властолюбивый,

Под тяжестью рыжей каски,

Не женщина и не мальчик, —

Но что-то сильней меня!


Движением беспричинным

Я встала, нас окружили.

И кто-то в шутливом тоне:

“Знакомьтесь же, господа”.


И руку движеньем длинным

Вы в руку мою вложили,

И нежно в моей ладони

Помедлил осколок льда.


С каким-то, глядевшим косо,

Уже предвкушая стычку, —

Я полулежала в кресле,

Вертя на руке кольцо.


Вы вынули папиросу,

И я поднесла Вам спичку,

Не зная, что делать, если

Вы взглянете мне в лицо.


Я помню – над синей вазой —

Как звякнули наши рюмки.

“О, будьте моим Орестом!”,

И я Вам дала цветок.


С зарницею сероглазой

Из замшевой черной сумки

Вы вынули длинным жестом

И выронили – платок.


28 января 1915

(обратно)

11. “Все глаза под солнцем – жгучи…”

Все глаза под солнцем – жгучи,

День не равен дню.

Говорю тебе на случай,

Если изменю:


Чьи б ни целовала губы

Я в любовный час,

Черной полночью кому бы

Страшно ни клялась, —


Жить, как мать велит ребенку,

Как цветочек цвесть,

Никогда ни в чью сторонку

Глазом не повесть...


Видишь крестик кипарисный?

– Он тебе знаком —

Все проснется – только свистни

Под моим окном.


22 февраля 1915

(обратно)

12. “Сини подмосковные холмы…”

Сини подмосковные холмы,

В воздухе чуть теплом – пыль и деготь.

Сплю весь день, весь день смеюсь, – должно быть,

Выздоравливаю от зимы.


Я иду домой возможно тише:

Ненаписанных стихов – не жаль!

Стук колес и жареный миндаль

Мне дороже всех четверостиший.


Голова до прелести пуста,

Оттого что сердце – слишком полно!

Дни мои, как маленькие волны,

На которые гляжу с моста.


Чьи-то взгляды слишком уж нежны

В нежном воздухе едва нагретом...

Я уже заболеваю летом,

Еле выздоровев от зимы,


13 марта 1915

(обратно)

13. “Повторю в канун разлуки…”

Повторю в канун разлуки,

Под конец любви,

Что любила эти руки

Властные твои


И глаза – кого-кого-то

Взглядом не дарят! —

Требующие отчета

За случайный взгляд.


Всю тебя с твоей треклятой

Страстью – видит Бог! —

Требующую расплаты

За случайный вздох.


И еще скажу устало,

– Слушать не спеши! —

Что твоя душа мне встала

Поперек души.


И еще тебе скажу я:

– Все равно – канун! —

Этот рот до поцелуя

Твоего был юн.


Взгляд – до взгляда – смел и светел,

Сердце – лет пяти...

Счастлив, кто тебя не встретил

На своем пути.


28 апреля 1915

(обратно)

14. “Есть имена, как душные цветы…”

Есть имена, как душные цветы,

И взгляды есть, как пляшущее пламя...

Есть темные извилистые рты

С глубокими и влажными углами.


Есть женщины. – Их волосы, как шлем,

Их веер пахнет гибельно и тонко.

Им тридцать лет. – Зачем тебе, зачем

Моя душа спартанского ребенка?


Вознесение, 1915

(обратно)

15. “Хочу у зеркала, где муть…”

Хочу у зеркала, где муть

И сон туманящий,

Я выпытать – куда Вам путь

И где пристанище.


Я вижу: мачта корабля,

И Вы – на палубе...

Вы – в дыме поезда... Поля

В вечерней жалобе...


Вечерние поля в росе,

Над ними – вороны...

– Благословляю Вас на все

Четыре стороны!


3 мая 1915

(обратно)

16. “В первой любила ты…”

В первой любила ты

Первенство красоты,

Кудри с налетом хны,

Жалобный зов зурны,


Звон – под конем – кремня,

Стройный прыжок с коня,

И – в самоцветных зернах —

Два челночка узорных.


А во второй – другой —

Тонкую бровь дугой,

Шелковые ковры

Розовой Бухары,

Перстни по всей руке,

Родинку на щеке,

Вечный загар сквозь блонды

И полунощный Лондон.


Третья тебе была

Чем-то еще мила...


– Что от меня останется

В сердце твоем, странница?


14 июля 1915

(обратно)

17. “Вспомяните: всех голов мне дороже…”

Вспомяните: всех голов мне дороже

Волосок один с моей головы.

И идите себе... – Вы тоже,

И Вы тоже, и Вы.


Разлюбите меня, все разлюбите!

Стерегите не меня поутру!

Чтоб могла я спокойно выйти

Постоять на ветру.


6 мая 1915

(обратно) (обратно)

“Уж часы – который час…”

Уж часы – который час? —

Прозвенели.

Впадины огромных глаз,

Платья струйчатый атлас...

Еле-еле вижу Вас,

Еле-еле.


У соседнего крыльца

Свет погашен.

Где-то любят без конца...

Очерк Вашего лица

Очень страшен.


В комнате полутемно,

Ночь – едина.

Лунным светом пронзено,

Углубленное окно —

Словно льдина.


– Вы сдались? – звучит вопрос.

– Не боролась.

Голос от луны замерз.

Голос – словно за сто верст

Этот голос!


Лунный луч меж нами встал,

Миром движа.

Нестерпимо заблистал

Бешеных волос металл

Темно-рыжий.


Бег истории забыт

В лунном беге.

Зеркало луну дробит.

Отдаленный звон копыт,

Скрип телеги.


Уличный фонарь потух,

Бег – уменьшен.

Скоро пропоет петух

Расставание для двух

Юных женщин.


1 ноября 1914

(обратно)

“Собаки спущены с цепи…”

Собаки спущены с цепи,

И бродят злые силы.

Спи, милый маленький мой, спи,

Котенок милый!


Свернись в оранжевый клубок

Мурлыкающим телом,

Спи, мой кошачий голубок,

Мой рыжий с белым!


Ты пахнешь шерстью и зимой,

Ты – вся моя утеха,

Переливающийся мой

Комочек меха.


Я к мордочке прильнула вплоть,

О, бачки золотые! —

Да сохранит тебя Господь

И все святые!


19 ноября 1914

(обратно)

Германии

Ты миру отдана на травлю,

И счета нет твоим врагам,

Ну, как же ятебя оставлю?

Ну, как же ятебя предам?


И где возьму благоразумье:

“За око – око, кровь – за кровь”, —

Германия – мое безумье!

Германия – моя любовь!


Ну, как же я тебя отвергну,

Мой столь гонимый Vаtегlаnd[179],

Где все еще по Кенигсбергу

Проходит узколицый Кант,


Где Фауста нового лелея

В другом забытом городке —

Geheimrath Goethe[180] по аллее

Проходит с тросточкой в руке.


Ну, как же я тебя покину,

Моя германская звезда,

Когда любить наполовину

Я не научена, – когда, —


– От песенок твоих в восторге —

Не слышу лейтенантских шпор,

Когда мне свят святой Георгий

Во Фрейбурге, на Schwabenthor[181].


Когда меня не душит злоба

На Кайзера взлетевший ус,

Когда в влюбленности до гроба

Тебе, Германия, клянусь.


Нет ни волшебней, ни премудрей

Тебя, благоуханный край,

Где чешет золотые кудри

Над вечным Рейном – Лорелей.


Москва, 1 декабря 1914

(обратно)

“Радость всех невинных глаз…”

Радость всех невинных глаз,

– Всем на диво! —

В этот мир я родилась —

Быть счастливой!


Нежной до потери сил,

…………………………

Только памятью смутил

Бог – богиню.


Помню ленточки на всех

Детских шляпах,

Каждый прозвеневший смех,

Каждый запах.


Каждый парус вдалеке

Жив – на муку.

Каждую в своей руке

Помню руку.


Каждое на ней кольцо

– Если б знали! —

Помню каждое лицо

На вокзале.


Все прощанья у ворот.

Все однажды...

Не поцеловавший рот —

Помню – каждый!


Все людские имена,

Все собачьи...

– Я по-своему верна,

Не иначе.


3 декабря 1914

(обратно)

“Безумье – и благоразумье…”

Безумье – и благоразумье,

Позор – и честь,

Все, что наводит на раздумье,

Все слишком есть —


Во мне. – Все каторжные страсти

Свились в одну! —

Так в волосах моих – все масти

Ведут войну!


Я знаю весь любовный шепот,

– Ах, наизусть! —

– Мой двадцатидвухлетний опыт —

Сплошная грусть!


Но облик мой – невинно розов,

– Что ни скажи! —

Я виртуоз из виртуозов

В искусстве лжи.


В ней, запускаемой как мячик

– Ловимый вновь! —

Моих прабабушек-полячек

Сказалась кровь.


Лгу оттого, что по кладбищам

Трава растет,

Лгу оттого, что по кладбищам

Метель метет...


От скрипки – от автомобиля —

Шелков, огня...

От пытки, что не все любили —

Одну меня!


От боли, что не я – невеста

У жениха...

От жеста и стиха – для жеста

И для стиха!


От нежного боа на шее...

И как могу

Не лгать, – раз голос мой нежнее, —

Когда я лгу...


3 января 1915

(обратно)

Анне Ахматовой

Узкий, нерусский стан —

Над фолиантами.

Шаль из турецких стран

Пала, как мантия.


Вас передашь одной

Ломаной черной линией.

Холод – в весельи, зной —

В Вашем унынии.


Вся Ваша жизнь – озноб,

И завершится – чем она?

Облачный – темен – лоб

Юного демона.


Каждого из земных

Вам заиграть – безделица!

И безоружный стих

В сердце нам целится.


В утренний сонный час,

– Кажется, четверть пятого, —

Я полюбила Вас,

Анна Ахматова.


11 февраля 1915

(обратно)

“Легкомыслие! – Милый грех…”

Легкомыслие! – Милый грех,

Милый спутник и враг мой милый!

Ты в глаза мои вбрызнул смех,

Ты мазурку мне вбрызнул в жилы.


Научил не хранить кольца, —

С кем бы жизнь меня ни венчала!

Начинать наугад с конца,

И кончать еще до начала.


Быть, как стебель, и быть, как сталь,

В жизни, где мы так мало можем...

– Шоколадом лечить печаль

И смеяться в лицо прохожим!


3 марта 1915

(обратно)

“Голоса с их игрой сулящей…”

Голоса с их игрой сулящей,

Взгляды яростной черноты,

Опаленные и палящие

Роковые рты —


О, я с Вами легко боролась!

Но, – что делаете со мной

Вы, насмешка в глазах, и в голосе —

Холодок родной.


14 марта 1915

(обратно)

“Бессрочно кораблю не плыть…”

Бессрочно кораблю не плыть

И соловью не петь.

Я столько раз хотела жить

И столько умереть!


Устав, как в детстве от лото,

Я встану от игры,

Счастливая не верить в то,

Что есть еще миры.


9 мая 1915

(обратно)

“Что видят они? – Пальто…”

Что видят они? – Пальто

На юношеской фигуре.

Никто не узнал, никто,

Что полы его, как буря.


Остер, как мои лета,

Мой шаг молодой и четкий.

И вся моя правота

Вот в этой моей походке.


А я ухожу навек

И думаю: день весенний

Запомнит мой бег – и бег

Моей сумасшедшей тени.


Весь воздух такая лесть,

Что я быстроту удвою.

Нет ветра, но ветер есть

Над этою головою!


Летит за крыльцом крыльцо,

Весь мир пролетает сбоку.

Я знаю свое лицо.

Сегодня оно жестоко.


Как птицы полночный крик,

Пронзителен бег летучий.

Я чувствую: в этот миг

Мой лоб рассекает – тучи!


Вознесение 1915

(обратно)

“Мне нравится, что Вы больны не мной…”

Мне нравится, что Вы больны не мной,

Мне нравится, что я больна не Вами,

Что никогда тяжелый шар земной

Не уплывет под нашими ногами.

Мне нравится, что можно быть смешной —

Распущенной – и не играть словами,

И не краснеть удушливой волной,

Слегка соприкоснувшись рукавами.


Мне нравится еще, что Вы при мне

Спокойно обнимаете другую,

Не прочите мне в адовом огне

Гореть за то, что я не Вас целую.

Что имя нежное мое, мой нежный, не

Упоминаете ни днем ни ночью – всуе...

Что никогда в церковной тишине

Не пропоют над нами: аллилуйя!


Спасибо Вам и сердцем и рукой

За то, что Вы меня – не зная сами! —

Так любите: за мой ночной покой,

За редкость встреч закатными часами,

За наши не-гулянья под луной,

За солнце не у нас на головами,

За то, что Вы больны – увы! – не мной,

За то, что я больна – увы! – не Вами.


3 мая 1915

(обратно)

“Какой-нибудь предок мой был – скрипач…”

Какой-нибудь предок мой был – скрипач,

Наездник и вор при этом.

Не потому ли мой нрав бродяч

И волосы пахнут ветром!


Не он ли, смуглый, крадет с арбы

Рукой моей – абрикосы,

Виновник страстной моей судьбы,

Курчавый и горбоносый.


Дивясь на пахаря за сохой,

Вертел между губ – шиповник.

Плохой товарищ он был, – лихой

И ласковый был любовник!


Любитель трубки, луны и бус,

И всех молодых соседок...

Еще мне думается, что – трус

Был мой желтоглазый предок.


Что, душу черту продав за грош,

Он в полночь не шел кладбищем!

Еще мне думается, что нож

Носил он за голенищем.


Что не однажды из-за угла

Он прыгал – как кошка – гибкий...

И почему-то я поняла,

Что он – неиграл на скрипке!


И было всё ему нипочем, —

Как снег прошлогодний – летом!

Таким мой предок был скрипачом.

Я стала – таким поэтом.


23 июня 1915

(обратно)

Асе

Ты мне нравишься: ты так молода,

Что в полмесяца не спишь и полночи,

Что на карте знаешь те города,

Где глядели тебе вслед чьи-то очи.


Что за книгой книгу пишешь, но книг

Не читаешь, умиленно поникши,

Что сам Бог тебе – меньшой ученик,

Что же Кант, что же Шеллинг, что же Ницше?


Что весь мир тебе – твое озорство,

Что наш мир, он до тебя просто не был,

И что не было и нет ничего

Над твоей головой – кроме неба.


<1915>

(обратно)

“И все вы идете в сестры…”

И все вы идете в сестры,

И больше не влюблены.

Я в шелковой шали пестрой

Восход стерегу луны.


Вы креститесь у часовни,

А я подымаю бровь...

– Но в вашей любви любовной

Стократ – моя нелюбовь!


6 июля 1915

(обратно)

“Спят трещотки и псы соседовы…”

Спят трещотки и псы соседовы, —

Ни повозок, ни голосов.

О, возлюбленный, не выведывай,

Для чего развожу засов.


Юный месяц идет к полуночи:

Час монахов – и зорких птиц,

Заговорщиков час – и юношей,

Час любовников и убийц.


Здесь у каждого мысль двоякая,

Здесь, ездок, торопи коня.

Мы пройдем, кошельком не звякая

И браслетами не звеня.


Уж с домами дома расходятся,

И на площади спор и пляс...

Здесь, у маленькой Богородицы,

Вся Кордова в любви клялась.


У фонтана присядем молча мы

Здесь, на каменное крыльцо,

Где впервые глазами волчьими

Ты нацелился мне в лицо.


Запах розы и запах локона,

Шелест шелка вокруг колен...

О, возлюбленный, – видишь, вот она —

Отравительница! – Кармен.


5 августа 1915

(обратно)

“В тумане, синее ладана…”

В тумане, синее ладана,

Панели – как серебро.

Навстречу летит негаданно

Развеянное перо.


И вот уже взгляды скрещены,

И дрогнул – о чем моля? —

Твой голос с певучей трещиной

Богемского хрусталя.


Мгновенье тоски и вызова,

Движенье, как длинный крик,

И в волны тумана сизого,

Окунутый легкий лик.


Все длилось одно мгновение:

Отчалила... уплыла...

Соперница! – Я не менее

Прекрасной тебя ждала.


5 сентября 1915

(обратно)

“С большою нежностью – потому…”

С большою нежностью – потому,

Что скоро уйду от всех —

Я все раздумываю, кому

Достанется волчий мех,


Кому – разнеживающий плед

И тонкая трость с борзой,

Кому – серебряный мой браслет,

Осыпанный бирюзой...


И все – записки, и все – цветы,

Которых хранить – невмочь...

Последняя рифма моя – и ты,

Последняя моя ночь!


22 сентября 1915

(обратно)

“Все Георгии на стройном мундире…”

Все Георгии на стройном мундире

И на перевязи черной – рука.

Черный взгляд невероятно расширен

От шампанского, войны и смычка.


Рядом – женщина, в любовной науке

И Овидия и Сафо мудрей.

Бриллиантами обрызганы руки,

Два сапфира – из-под пепла кудрей.


Плечи в соболе, и вольный и скользкий

Стан, как шелковый чешуйчатый хлыст.

И – туманящий сознание – польский

Лихорадочный щебечущий свист.


24 сентября 1915

(обратно)

“Лорд Байрон! – Вы меня забыли…”

Лорд Байрон! – Вы меня забыли!

Лорд Байрон! – Вам меня не жаль?

На ........ плечи шаль

Накидывали мне – не Вы ли?

И кудри – жесткие от пыли —

Разглаживала Вам – не я ль?


Чьи арфы ......... аккорды

Над озером, – скажите, сэр! —

Вас усмиряли, Кондотьер?

И моего коня, – о, гордый!

Не Вы ли целовали в морду,

Десятилетний лорд и пэр!


Кто, плача, пробовал о гладкий

Свой ноготь, ровный как миндаль,

Кинжала дедовского сталь?

Кто целовал мою перчатку?

– Лорд Байрон! – Вам меня не жаль?


25 сентября 1915 г.

(обратно)

“Заповедей не блюла, не ходила к причастью…”

Заповедей не блюла, не ходила к причастью.

– Видно, пока надо мной не пропоют литию, —

Буду грешить – как грешу – как грешила: со страстью!

Господом данными мне чувствами – всеми пятью!


Други! – Сообщники! – Вы, чьи наущения – жгучи!

– Вы, сопреступники! – Вы, нежные учителя!

Юноши, девы, деревья, созвездия, тучи, —

Богу на Страшном суде вместе ответим, Земля!


26 сентября 1915

(обратно)

“Как жгучая, отточенная лесть…”

Как жгучая, отточенная лесть

Под римским небом, на ночной веранде,

Как смертный кубок в розовой гирлянде —

Магических таких два слова есть.


И мертвые встают как по команде,

И Бог молчит – то ветреная весть

Язычника – языческая месть:

Не читанное мною Ars Amandi![182]


Мне синь небес и глаз любимых синь

Слепят глаза. – Поэт, не будь в обиде,

Что времени мне нету на латынь!


Любовницы читают ли, Овидий?!

– Твои тебя читали ль? – Не отринь

Наследницу твоих же героинь!


29 сентября 1915

(обратно)

“В гибельном фолианте…”

В гибельном фолианте

Нету соблазна для

Женщины. – Ars Amandi[183]

Женщине – вся земля.


Сердце – любовных зелий

Зелье – вернее всех.

Женщина с колыбели

Чей-нибудь смертный грех.


Ах, далеко до неба!

Губы – близки во мгле...

– Бог, не суди! – Ты не был

Женщиной на земле!


29 сентября 1915

(обратно)

“Мне полюбить Вас не довелось…”

Мне полюбить Вас не довелось,

А может быть – и не доведется!

Напрасен водоворот волос

Над темным профилем инородца,

И раздувающий ноздри нос,

И закурчавленные реснички,

И – вероломные по привычке —

Глаза разбойника и калмычки.


И шаг, замедленный у зеркал,

И смех, пронзительнее занозы,

И этот хищнический оскал

При виде золота или розы,

И разлетающийся бокал,

И упирающаяся в талью

Рука, играющая со сталью,

Рука, крестящаяся под шалью.


Так, – от безделья и для игры —

Мой стих меня с головою выдал!

Но Вы красавица и добры:

Как позолоченный древний идол

Вы принимаете все дары!

И все, что голубем Вам воркую —

Напрасно – тщетно – вотще и всуе,

Как все признанья и поцелуи!


Сентябрь 1915

(обратно)

“Я знаю правду! Все прежние правды – прочь…”

Я знаю правду! Все прежние правды – прочь!

Не надо людям с людьми на земле бороться.

Смотрите: вечер, смотрите: уж скоро ночь.

О чем– поэты, любовники, полководцы?


Уж ветер стелется, уже земля в росе,

Уж скоро звездная в небе застынет вьюга,

И под землею скоро уснем мы все,

Кто на земле не давали уснуть друг другу.


3 октября 1915

(обратно)

“Два солнца стынут – о Господи, пощади…”

Два солнца стынут – о Господи, пощади! —

Одно – на небе, другое – в моей груди.


Как эти солнца – прощу ли себе сама? —

Как эти солнца сводили меня с ума!


И оба стынут – не больно от их лучей!

И то остынет первым, что горячей.


6 октября 1915

(обратно)

“Цветок к груди приколот…”

Цветок к груди приколот,

Кто приколол, – не помню.

Ненасытим мой голод

На грусть, на страсть, на смерть.


Виолончелью, скрипом

Дверей и звоном рюмок,

И лязгом шпор, и криком

Вечерних поездов,


Выстрелом на охоте

И бубенцами троек —

Зовете вы, зовете

Нелюбленные мной!


Но есть еще услада:

Я жду того, кто первый

Поймет меня, как надо —

И выстрелит в упор.


22 октября 1915

(обратно)

“Цыганская страсть разлуки…”

Цыганская страсть разлуки!

Чуть встретишь – уж рвешься прочь!

Я лоб уронила в руки,

И думаю, глядя в ночь:


Никто, в наших письмах роясь,

Не понял до глубины,

Как мы вероломны, то есть —

Как сами себе верны.


Октябрь 1915

(обратно)

“Полнолунье и мех медвежий…”

Полнолунье и мех медвежий,

И бубенчиков легкий пляс...

Легкомысленнейший час! – Мне же

Глубочайший час.


Умудрил меня встречный ветер,

Снег умилостивил мне взгляд,

На пригорке монастырь светел

И от снега – свят.


Вы снежинки с груди собольей

Мне сцеловываете, друг,

Я на дерево гляжу, – в поле

И на лунный круг.


За широкой спиной ямщицкой

Две не встретятся головы.

Начинает мне Господь – сниться,

Отоснились – Вы.


27 ноября 1915

(обратно)

“Быть в аду нам, сестры пылкие…”

Быть в аду нам, сестры пылкие,

Пить нам адскую смолу, —

Нам, что каждою-то жилкою

Пели Господу хвалу!


Нам, над люлькой да над прялкою

Не клонившимся в ночи,

Уносимым лодкой валкою

Под полою епанчи.


В тонкие шелка китайские

Разнаряженным с утра,

Заводившим песни райские

У разбойного костра.


Нерадивым рукодельницам

– Шей не шей, а все по швам! —

Плясовницам и свирельницам,

Всему миру – госпожам!


То едва прикрытым рубищем,

То в созвездиях коса.

По острогам да по гульбищам

Прогулявшим небеса.


Прогулявшим в ночи звездные

В райском яблочном саду...

– Быть нам, девицы любезные,

Сестры милые – в аду!


Ноябрь 1915

(обратно)

“День угасший…”

День угасший

Нам порознь нынче гас.

Это жестокий час —

Для Вас же.


Время – совье,

Пусть птенчика прячет мать.

Рано Вам начинать

С любовью.


Помню первый

Ваш шаг в мой недобрый дом, —

С пряничным петухом

И вербой.


Отрок чахлый,

Вы жимолостью в лесах,

Облаком в небесах —

Вы пахли!


На коленях

Снищу ли прощенья за

Слезы в твоих глазах

Оленьих.


Милый сверстник,

Еще в Вас душа – жива!

Я же люблю слова

И перстни.


18 декабря 1915

(обратно)

“Лежат они, написанные наспех…”

Лежат они, написанные наспех,

Тяжелые от горечи и нег.

Между любовью и любовью распят

Мой миг, мой час, мой день, мой год, мой век.


И слышу я, что где-то в мире – грозы,

Что амазонок копья блещут вновь.

– А я пера не удержу! – Две розы

Сердечную мне высосали кровь.


Москва, 20 декабря 1915

(обратно)

“Даны мне были и голос любый…”

Даны мне были и голос любый,

И восхитительный выгиб лба.

Судьба меня целовала в губы,

Учила первенствовать Судьба.


Устам платила я щедрой данью,

Я розы сыпала на гроба...

Но на бегу меня тяжкой дланью

Схватила за волосы Судьба!


Петербург, 31 декабря 1915

(обратно)

“Отмыкала ларец железный…”

Отмыкала ларец железный,

Вынимала подарок слезный, —

С крупным жемчугом перстенек,

С крупным жемчугом.


Кошкой выкралась на крыльцо,

Ветру выставила лицо.

Ветры веяли, птицы реяли,

Лебеди – слева, справа – вороны...

Наши дороги – в разные стороны.


Ты отойдешь – с первыми тучами,

Будет твой путь – лесами дремучими,

песками горючими.


Душу – выкличешь,

Очи – выплачешь.


А надо мною – кричать сове,

А надо мною – шуметь траве...


Москва, январь 1916

(обратно)

“Посадила яблоньку…”

Посадила яблоньку:

Малым – забавоньку,

Старому – младость,

Садовнику – радость.


Приманила в горницу

Белую горлицу:

Вору – досада,

Хозяйке – услада.


Породила доченьку —

Синие оченьки,

Горлинку – голосом,

Солнышко – волосом.

На горе девицам,

На горе молодцам.


23 января 1916

(обратно)

“К озеру вышла. Крут берег…”

К озеру вышла. Крут берег.

Сизые воды в снег сбиты,

На голос воют. Рвут пасти —

Что звери.


Кинула перстень. Бог с перстнем!

Не по руке мне, знать, кован!

В серебро пены кань, злато,

Кань с песней.


Ярой дугою – как брызнет!

Встречной дугою – млад-лебедь

Как всполохнется, как взмоет

В день сизый!


6 февраля 1916

(обратно)

“Никто ничего не отнял…”

Никто ничего не отнял!

Мне сладостно, что мы врозь.

Целую Вас – через сотни

Разъединяющих верст.


Я знаю, наш дар – неравен,

Мой голос впервые – тих.

Что Вам, молодой Державин,

Мой невоспитанный стих!


На страшный полет крещу Вас:

Лети, молодой орел!

Ты солнце стерпел, не щурясь, —

Юный ли взгляд мой тяжел?


Нежней и бесповоротней

Никто не глядел Вам вслед...

Целую Вас – через сотни

Разъединяющих лет.


12 февраля 1916

(обратно)

“Собирая любимых в путь…”

Собирая любимых в путь,

Я им песни пою на память —

Чтобы приняли как-нибудь,

Что когда-то дарили сами.


Зеленеющею тропой

Довожу их до перекрестка.

Ты без устали, ветер, пой,

Ты, дорога, не будь им жесткой!


Туча сизая, слез не лей, —

Как на праздник они обуты!

Ущеми себе жало, змей,

Кинь, разбойничек, нож свой лютый.


Ты, прохожая красота,

Будь веселою им невестой.

Потруди за меня уста, —

Наградит тебя Царь Небесный!


Разгорайтесь, костры, в лесах,

Разгоняйте зверей берложьих.

Богородица в небесах,

Вспомяни о моих прохожих!


17 февраля 1916

(обратно)

“Ты запрокидываешь голову…”

Ты запрокидываешь голову

Затем, что ты гордец и враль.

Какого спутника веселого

Привел мне нынешний февраль!


Преследуемы оборванцами

И медленно пуская дым,

Торжественными чужестранцами

Проходим городом родным.


Чьи руки бережные нежили

Твои ресницы, красота,

И по каким терновалежиям

Лавровая тебя верста... —


Не спрашиваю. Дух мой алчущий

Переборол уже мечту.

В тебе божественного мальчика, —

Десятилетнегоя чту.


Помедлим у реки, полощущей

Цветные бусы фонарей.

Я доведу тебя до площади,

Видавшей отроков-царей...


Мальчишескую боль высвистывай,

И сердце зажимай в горсти...

Мой хладнокровный, мой неистовый

Вольноотпущенник – прости!


18 февраля 1916

(обратно)

“Откуда такая нежность…”

Откуда такая нежность?

Не первые – эти кудри

Разглаживаю, и губы

Знавала темней твоих.


Всходили и гасли звезды,

– Откуда такая нежность? —

Всходили и гасли очи

У самых моих очей.


Еще не такие гимны

Я слушала ночью темной,

Венчаемая – о нежность! —

На самой груди певца.


Откуда такая нежность,

И что с нею делать, отрок

Лукавый, певец захожий,

С ресницами – нет длинней?


18 февраля 1916

(обратно)

“Разлетелось в серебряные дребезги…”

Разлетелось в серебряные дребезги

Зеркало, и в нем – взгляд.

Лебеди мои, лебеди

Сегодня домой летят!


Из облачной выси выпало

Мне прямо на грудь – перо.

Я сегодня во сне рассыпала

Мелкое серебро.


Серебряный клич – звонок.

Серебряно мне – петь!

Мой выкормыш! Лебеденок!

Хорошо ли тебе лететь?


Пойду и не скажусь

Ни матери, ни сродникам.

Пойду и встану в церкви,

И помолюсь угодникам

О лебеде молоденьком.


1 марта 1916

(обратно)

“Не сегодня-завтра растает снег…”

Не сегодня-завтра растает снег.

Ты лежишь один под огромной шубой.

Пожалеть тебя, у тебя навек

Пересохли губы.


Тяжело ступаешь и трудно пьешь,

И торопится от тебя прохожий.

Не в таких ли пальцах садовый нож

Зажимал Рогожин?


А глаза, глаза на лице твоем —

Два обугленных прошлолетних круга!

Видно, отроком в невеселый дом

Завела подруга.


Далеко – в ночи – по асфальту – трость,

Двери настежь – в ночь – под ударом ветра...

Заходи – гряди! – нежеланный гость

В мой покой пресветлый.


4 марта 1916

(обратно)

“Голуби реют серебряные, растерянные, вечерние...”

Голуби реют серебряные, растерянные, вечерние...

Материнское мое благословение

Над тобой, мой жалобный

Вороненок.


Иссиня-черное, исчерна-

Синее твое оперение.

Жесткая, жадная, жаркая

Масть.


Было еще двое

Той же масти – черной молнией сгасли! —

Лермонтов, Бонапарт.


Выпустила я тебя в небо,

Лети себе, лети, болезный!

Смиренные, благословенные

Голуби реют серебряные,

Серебряные над тобой.


12 марта 1916

(обратно)

“Еще и еще песни…”

Еще и еще песни

Слагайте о моем кресте.

Еще и еще перстни

Целуйте на моей руке.


Такое со мной сталось,

Что гром прогромыхал зимой,

Что зверь ощутил жалость

И что заговорил немой.


Мне солнце горит – в полночь!

Мне в полдень занялась звезда!

Смыкает надо мной волны

Прекрасная моя беда.


Мне мертвый восстал из праха!

Мне страшный совершился суд!

Под рев колоколов на плаху

Архангелы меня ведут.


16 марта 1916

(обратно)

“Не ветром ветреным – до – осени…”

Не ветром ветреным – до – осени

Снята гроздь.

Ах, виноградарем – до – осени

Пришел гость.


Небесным странником – мне – страннице

Предстал – ты.

И речи странные – мне – страннице

Шептал – ты.


По голубым и голубым лестницам

Повел в высь.

Под голубым и голубым месяцем

Уста – жглись.


В каком источнике – их – вымою,

Скажи, жрец!

И тяжкой верности с головы моей

Сними венец!


16 марта 1916

(обратно)

“Гибель от женщины. Вот знак…”

Гибель от женщины. Вот знак

На ладони твоей, юноша.

Долу глаза! Молись! Берегись! Враг

Бдит в полуночи.


Не спасет ни песен

Небесный дар, ни надменнейший вырез губ.

Тем ты и люб,

Что небесен.


Ах, запрокинута твоя голова,

Полузакрыты глаза – что? – пряча.

Ах, запрокинется твоя голова —

Иначе.


Голыми руками возьмут – ретив! упрям! —

Криком твоим всю ночь будет край звонок!

Растреплют крылья твои по всем четырем ветрам,

Серафим! – Орленок! —


17 марта 1916

(обратно)

“Приключилась с ним странная хворь…”

Приключилась с ним странная хворь,

И сладчайшая на него нашла оторопь.

Все стоит и смотрит ввысь,

И не видит ни звезд, ни зорь

Зорким оком своим – отрок.


А задремлет – к нему орлы

Шумнокрылые слетаются с клекотом,

И ведут о нем дивный спор.

И один – властелин скалы —

Клювом кудри ему треплет.


Но дремучие очи сомкнув,

Но уста полураскрыв – спит себе.

И не слышит ночных гостей,

И не видит, как зоркий клюв

Златоокая вострит птица.


20 марта 1916

(обратно)

“Устилают – мои – сени…”

Устилают – мои – сени

Пролетающих голубей – тени.

Сколько было усыновлений!

Умилений!


Выхожу на крыльцо: веет,

Подымаю лицо: греет.

Но душа уже – не – млеет,

Не жалеет.


На ступеньке стою – верхней,

Развеваются надо мной – ветки.

Скоро купол на той церкви

Померкнет.


Облаками плывет Пасха,

Колоколами плывет Пасха...

В первый раз человек распят —

На Пасху.


22 марта 1916

(обратно)

“На крыльцо выхожу – слушаю…”

На крыльцо выхожу – слушаю,

На свинце ворожу – плачу.

Ночи душные,

Скушные.

Огоньки вдали, станица казачья.


Да и в полдень нехорош – пригород:

Тарахтят по мостовой дрожки,

Просит нищий грошик,

Да ребята гоняют кошку,

Да кузнечики в траве – прыгают.


В черной шали, с большим розаном

На груди, – как спадет вечер,

С рыжекудрым, розовым,

Развеселым озорем

Разлюбезные – поведу – речи.


Серебром меня не задаривай,

Крупным жемчугом материнским,

Перстеньком с мизинца.

Поценнее хочу гостинца:

Над станицей – зарева!


23 марта 1916

(обратно)

“В день Благовещенья…”

В день Благовещенья

Руки раскрещены,

Цветок полит чахнущий,

Окна настежь распахнуты, —

Благовещенье, праздник мой!


В день Благовещенья

Подтверждаю торжественно:

Не надо мне ручных голубей, лебедей, орлят!

– Летите, куда глаза глядят

В Благовещенье, праздник мой!


В день Благовещенья

Улыбаюсь до вечера,

Распростившись с гостями пернатыми.

– Ничего для себя не надо мне

В Благовещенье, праздник мой!


23 марта 1916

(обратно)

“Канун Благовещенья…”

Канун Благовещенья.

Собор Благовещенский

Прекрасно светится.

Над главным куполом,

Под самым месяцем,

Звезда – и вспомнился

Константинополь.


На серой паперти

Старухи выстроились,

И просят милостыню

Голосами гнусными.

Большими бусами

Горят фонарики

Вкруг Божьей Матери.


Черной бессонницей

Сияют лики святых,

В черном куполе

Оконницы ледяные.

Золотым кустом,

Родословным древом

Никнет паникадило.

– Благословен плод чрева

Твоего, Дева

Милая!


Пошла странствовать

По рукам – свеча.

Пошло странствовать

По устам слово:

– Богородице.


Светла, горяча

Зажжена свеча.


К Солнцу-Матери,

Затерянная в тени,

Воззываю и я, радуясь:

Матерь – матери

Сохрани

Дочку голубоглазую!

В светлой мудрости

Просвети, направь

По утерянному пути —

Блага.


Дай здоровья ей,

К изголовью ей

Отлетевшего от меня

Приставь – Ангела.

От словесной храни – пышности,

Чтоб не вышла как я – хищницей,

Чернокнижницей.


Служба кончилась.

Небо безоблачно.

Крестится истово

Народ и расходится.

Кто – по домам,

А кому – некуда,

Те – Бог весть куда,

Все – Бог весть куда!


Серых несколько

Бабок древних

В дверях замешкались, —

Докрещиваются

На самоцветные

На фонарики.


Я же весело

Как волны валкие

Народ расталкиваю.

Бегу к Москва-реке

Смотреть, как лед идет.


24 – 25 марта 1916

(обратно)

“Четвертый год…”

Четвертый год.

Глаза, как лед,

Брови уже роковые,

Сегодня впервые

С кремлевских высот

Наблюдаешь ты

Ледоход.


Льдины, льдины

И купола.

Звон золотой,

Серебряный звон.

Руки скрещены,

Рот нем.

Брови сдвинув – Наполеон! —

Ты созерцаешь – Кремль.


– Мама, куда – лед идет?

– Вперед, лебеденок.

Мимо дворцов, церквей, ворот —

Вперед, лебеденок!


Синий

Взор – озабочен.

– Ты меня любишь, Марина?

– Очень.

– Навсегда?

– Да.


Скоро – закат,

Скоро – назад:

Тебе – в детскую, мне —

Письма читать дерзкие,

Кусать рот.


А лед

Всё

Идет.


24 марта 1916

(обратно)

“За девками доглядывать, не скис…”

За девками доглядывать, не скис

ли в жбане квас, оладьи не остыли ль,

Да перстни пересчитывать, анис

Всыпая в узкогорлые бутыли.


Кудельную расправить бабке нить,

Да ладаном курить по дому росным,

Да под руку торжественно проплыть

Соборной площадью, гремя шелками, с крёстным.


Кормилица с дородным петухом

В переднике – как ночь ее повойник! —

Докладывает древним шепотком,

Что молодой – в часовенке – покойник...


И ладанное облако углы

Унылой обволакивает ризой,

И яблони – что ангелы – белы,

И голуби на них – что ладан – сизы.


И странница, потягивая квас

Из чайника, на краешке лежанки,

О Разине досказывает сказ

И о его прекрасной персиянке.


26 марта 1916

(обратно)

“Димитрий! Марина! В мире…”

Димитрий! Марина! В мире

Согласнее нету ваших

Единой волною вскинутых,

Единой волною смытых

Судеб! Имен!


Над темной твоею люлькой,

Димитрий, над люлькой пышной

Твоею, Марина Мнишек,

Стояла одна и та же

Двусмысленная звезда.


Она же над вашим ложем,

Она же над вашим троном

– Как вкопанная – стояла

Без малого – целый год.


Взаправду ли знак родимый

На темной твоей ланите,

Димитрий, – все та же черная

Горошинка, что у отрока

У родного, у царевича

На смуглой и круглой щечке

Смеясь целовала мать?

Воистину ли, взаправду ли —

Нам сызмала деды сказывали,

Что грешных судить – не нам?


На нежной и длинной шее

У отрока – ожерелье.

Над светлыми волосами

Пресветлый венец стоит.


В Марфиной черной келье

Яркое ожерелье!

– Солнце в ночи! – горит.


Памятливыми глазами

Впилась – народ замер.

Памятливыми губами

Впилась – в чей – рот.


Сама инокиня

Признала сына!

Как же ты – для нас – не тот!


Марина! Царица – Царю,

Звезда – самозванцу!

Тебя пою,

Злую красу твою,

Лик без румянца.

Во славу твою грешу

Царским грехом гордыни.

Славное твое имя

Славно ношу.


Правит моими бурями

Марина – звезда – Юрьевна,

Солнце – среди – звезд.


Крест золотой скинула,

Черный ларец сдвинула,

Маслом святым ключ

Масленный – легко движется.

Черную свою книжищу

Вынула чернокнижница.


Знать, уже делать нечего,

Отошел от ее от плечика

Ангел, – пошел несть

Господу злую весть:


– Злые, Господи, вести!

Загубил ее вор-прелестник!


Марина! Димитрий! С миром,

Мятежники, спите, милые.

Над нежной гробницей ангельской

За вас в соборе Архангельском

Большая свеча горит.


29, 30 марта 1916

(обратно)

Стихи о Москве

1. “Облака – вокруг…”

Облака – вокруг,

Купола – вокруг,

Надо всей Москвой

Сколько хватит рук! —

Возношу тебя, бремя лучшее,

Деревцо мое

Невесомое!


В дивном граде сем,

В мирном граде сем,

Где и мертвой – мне

Будет радостно, —

Царевать тебе, горевать тебе,

Принимать венец,

О мой первенец!


Ты постом говей,

Не сурьми бровей

И все сорок – чти —

Сороков церквей.

Исходи пешком – молодым шажком! —

Все привольное

Семихолмие.


Будет твой черед:

Тоже – дочери

Передашь Москву

С нежной горечью.

Мне же вольный сон, колокольный звон,

Зори ранние —

На Ваганькове.


31 марта 1916

(обратно)

2. “Из рук моих – нерукотворный град…”

Из рук моих – нерукотворный град

Прими, мой странный, мой прекрасный брат.


По церковке – все сорок сороков,

И реющих над ними голубков.


И Спасские – с цветами – ворота,

Где шапка православного снята.


Часовню звездную – приют от зол —

Где вытертый от поцелуев – пол.


Пятисоборный несравненный круг

Прими, мой древний, вдохновенный друг.


К Нечаянныя Радости в саду

Я гостя чужеземного сведу.


Червонные возблещут купола,

Бессонные взгремят колокола,


И на тебя с багряных облаков

Уронит Богородица покров,


И встанешь ты, исполнен дивных сил...

Ты не раскаешься, что ты меня любил.


31 марта 1916

(обратно)

3. “Мимо ночных башен…”

Мимо ночных башен

Площади нас мчат.

Ох, как в ночи страшен

Рев молодых солдат!


Греми, громкое сердце!

Жарко целуй, любовь!

Ох, этот рев зверский!

Дерзкая – ох – кровь!


Мой рот разгарчив,

Даром, что свят – вид.

Как золотой ларчик

Иверская горит.


Ты озорство прикончи,

Да засвети свечу,

Чтобы с тобой нонче

Не было – как хочу.


31 марта 1916

(обратно)

4. “Настанет день – печальный, говорят…”

Настанет день – печальный, говорят!

Отцарствуют, отплачут, отгорят,

– Остужены чужими пятаками —

Мои глаза, подвижные как пламя.

И – двойника нащупавший двойник —

Сквозь легкое лицо проступит лик.

О, наконец тебя я удостоюсь,

Благообразия прекрасный пояс!


А издали – завижу ли и Вас? —

Потянется, растерянно крестясь,

Паломничество по дорожке черной

К моей руке, которой не отдерну,

К моей руке, с которой снят запрет,

К моей руке, которой больше нет.


На ваши поцелуи, о, живые,

Я ничего не возражу – впервые.

Меня окутал с головы до пят

Благообразия прекрасный плат.

Ничто меня уже не вгонит в краску,

Святая у меня сегодня Пасха.


По улицам оставленной Москвы

Поеду – я, и побредете – вы.

И не один дорогою отстанет,

И первый ком о крышку гроба грянет, —

И наконец-то будет разрешен

Себялюбивый, одинокий сон.

И ничего не надобно отныне

Новопреставленной болярыне Марине.


11 апреля 1916

1-й день Пасхи

(обратно)

5. “Над городом, отвергнутым Петром…”

Над городом, отвергнутым Петром,

Перекатился колокольный гром.


Гремучий опрокинулся прибой

Над женщиной, отвергнутой тобой.


Царю Петру и вам, о, царь, хвала!

Но выше вас, цари, колокола.


Пока они гремят из синевы —

Неоспоримо первенство Москвы.


И целых сорок сороков церквей

Смеются над гордынею царей!


28 мая 1916

(обратно)

6. “Над синевою подмосковных рощ…”

Над синевою подмосковных рощ

Накрапывает колокольный дождь.

Бредут слепцы калужскою дорогой, –


Калужской – песенной – прекрасной, и она

Смывает и смывает имена

Смиренных странников, во тьме поющих Бога.


И думаю: когда-нибудь и я,

Устав от вас, враги, от вас, друзья,

И от уступчивости речи русской, —


Одену крест серебряный на грудь,

Перекрещусь, и тихо тронусь в путь

По старой по дороге по калужской.


Троицын день 1916

(обратно)

7. “Над синевою подмосковных рощ…”

Семь холмов – как семь колоколов!

На семи колоколах – колокольни.

Всех счетом – сорок сороков.

Колокольное семихолмие!


В колокольный я, во червонный день

Иоанна родилась Богослова.

Дом – пряник, а вокруг плетень

И церковки златоголовые.


И любила же, любила же я первый звон,

Как монашки потекут к обедне,

Вой в печке, и жаркий сон,

И знахарку с двора соседнего.


Провожай же меня весь московский сброд,

Юродивый, воровской, хлыстовский!

Поп, крепче позаткни мне рот

Колокольной землей московскою!


8 июля 1916. Казанская

(обратно)

8. “Москва! – Какой огромный…”

– Москва! – Какой огромный

Странноприимный дом!

Всяк на Руси – бездомный.

Мы все к тебе придем.


Клеймо позорит плечи,

За голенищем нож.

Издалека-далече

Ты все же позовешь.


На каторжные клейма,

На всякую болесть —

Младенец Пантелеймон

У нас, целитель, есть.


А вон за тою дверцей,

Куда народ валит, —

Там Иверское сердце

Червонное горит.


И льется аллилуйя

На смуглые поля.

Я в грудь тебя целую,

Московская земля!


8 июля 1916. Казанская

(обратно)

9. “Красною кистью…”

Красною кистью

Рябина зажглась.

Падали листья,

Я родилась.


Спорили сотни

Колоколов.

День был субботний:

Иоанн Богослов.


Мне и доныне

Хочется грызть

Жаркой рябины

Горькую кисть.


16 августа 1916

(обратно) (обратно)

“Говорила мне бабка лютая…”

Говорила мне бабка лютая,

Коромыслом от злости гнутая:

– Не дремить тебе в люльке дитятка,

Не белить тебе пряжи вытканной, —

Царевать тебе – под заборами!

Целовать тебе, внучка, – ворона.


Ровно облако побелела я:

Вынимайте рубашку белую,

Жеребка не гоните черного,

Не поите попа соборного,

Вы кладите меня под яблоней,

Без моления, да без ладана.


Поясной поклон, благодарствие

За совет да за милость царскую,

За карманы твои порожние

Да за песни твои острожные,

За позор пополам со смутою, —

За любовь за твою за лютую.


Как ударит соборный колокол —

Сволокут меня черти волоком,

Я за чаркой, с тобою роспитой,

Говорила, скажу и Господу, —

Что любила тебя, мальчоночка,

Пуще славы и пуще солнышка.


1 апреля 1916

(обратно)

“Да с этой львиною…”

Да с этой львиною

Златою россыпью,

Да с этим поясом,

Да с этой поступью, —

Как не бежать за ним

По белу по свету —

За этим поясом,

За этим посвистом!


Иду по улице —

Народ сторонится.

Как от разбойницы,

Как от покойницы.


Уж знают все, каким

Молюсь угодникам

Да по зелененьким,

Да по часовенкам.


Моя, подруженьки,

Моя, моя вина.

Из голубого льна

Не тките савана.


На вечный сон за то,

Что не спала одна —

Под дикой яблоней

Ложусь без ладана.


2 апреля 1916

Вербная Суббота

(обратно)

“Веселись, душа, пей и ешь…”

Веселись, душа, пей и ешь!

А настанет срок —

Положите меня промеж

Четырех дорог.


Там где во поле, во пустом

Воронье да волк,

Становись надо мной крестом,

Раздорожный столб!


Не чуралася я в ночи

Окаянных мест.

Высоко надо мной торчи,

Безымянный крест.


Не один из вас, други, мной

Был и сыт и пьян.

С головою меня укрой,

Полевой бурьян!


Не запаливайте свечу

Во церковной мгле.

Вечной памяти не хочу

На родной земле.


4 апреля 1916

(обратно)

“Братья, один нам путь прямохожий…”

Братья, один нам путь прямохожий

Под небом тянется.

................я тоже

Бедная странница...


Вы не выспрашивайте, на спросы

Я не ответчица.


Только и памятлив, что на песни

Рот мой улыбчивый.

Перекреститесь, родные, если

Что и попритчилось.


5 апреля 1916

(обратно)

“Всюду бегут дороги…”

Всюду бегут дороги,

По лесу, по пустыне,

В ранний и поздний час.


Люди по ним ходят,

Ходят по ним дроги,

В ранний и поздний час.


Топчут песок и глину

Страннические ноги,

Топчут кремень и грязь...


Кто на ветру – убогий?

Всяк на большой дороге —

Переодетый князь!


Треплются их отрепья

Всюду, где небо – сине,

Всюду, где Бог – судья.


Сталкивает их цепи,

Смешивает отрепья

Парная колея.


Так по земной пустыне,

Кинув земную пажить

И сторонясь жилья,


Нищенствуют и княжат —

Каторжные княгини,

Каторжные князья.


Вот и сошлись дороги,

Вот мы и сшиблись клином.

Темен, ох, темен час.


Это не я с тобою, —

Это беда с бедою

Каторжная – сошлась.


Что же! Целуй в губы,

Коли тебя, любый,

Бог от меня не спас.


Всех по одной дороге

Поволокут дроги —

В ранний ли, поздний час.


5 апреля 1916

(обратно)

“Люди на душу мою льстятся…”

Люди на душу мою льстятся,

Нежных имен у меня – святцы,


А восприемников за душой

Цельный, поди, монастырь мужской!


Уж и священники эти льстивы!

Каждый-то день у меня крестины!


Этот – орленком, щегленком – тот,

Всяк по-иному меня зовет.


У тяжелейшей из всех преступниц —

Сколько заступников и заступниц!


Лягут со мною на вечный сон

Нежные святцы моих имен.


Звали – равно, называли – разно,

Все называли, никто не назвал.


6 апреля 1916

(обратно)

“Коли милым назову – не соскучишься…”

Коли милым назову – не соскучишься!

Богородицей – слыву – Троеручицей:

Одной – крепости крушу, друга – тамотка,

Третьей по морю пишу – рыбам грамотку.


А немилый кто взойдет да придвинется,

Подивится весь народ, что за схимница!

Филин ухнет, черный кот ощетинится.

Будешь помнить цельный год – чернокнижницу!


Черт: ползком не продерусь! – а мне едется!

Хочешь, с зеркальцем пройдусь – в гололедицу?

Ради барских твоих нужд – хошь в метельщицы!

Только в мамки – не гожусь – в колыбельщицы!


Коль похожа на жену – где повойник мой?

Коль похожа на вдову – где покойник мой?

Коли суженого жду – где бессонница?

Царь-Девицею живу – беззаконницей!


6 апреля 1916

(обратно)

Бессонница

1. “Обвела мне глаза кольцом…”

Обвела мне глаза кольцом

Теневым – бессонница.

Оплела мне глаза бессонница

Теневым венцом.


То-то же! По ночам

Не молись – идолам!

Я твою тайну выдала,

Идолопоклонница.


Мало – тебе – дня,

Солнечного огня!


Пару моих колец

Носи, бледноликая!

Кликала – и накликала

Теневой венец.


Мало – меня – звала?

Мало – со мной – спала?


Ляжешь, легка лицом.

Люди поклонятся.

Буду тебе чтецом

Я, бессонница:


– Спи, успокоена,

Спи, удостоена,

Спи, увенчана,

Женщина.


Чтобы – спалось – легче,

Буду – тебе – певчим:


– Спи, подруженька

Неугомонная!


Спи, жемчужинка,

Спи, бессонная.


И кому ни писали писем,

И кому с тобой ни клялись мы...

Спи себе.


Вот и разлучены

Неразлучные.

Вот и выпущены из рук

Твои рученьки.

Вот ты и отмучилась,

Милая мученица.


Сон – свят,

Все – спят.

Венец-снят.


8 апреля 1916

(обратно)

2. “Руки люблю…”

Руки люблю

Целовать, и люблю

Имена раздавать,

И еще – раскрывать

Двери!

– Настежь – в темную ночь!


Голову сжав,

Слушать, как тяжкий шаг

Где-то легчает,

Как ветер качает

Сонный, бессонный

Лес.


Ах, ночь!

Где-то бегут ключи,

Ко сну – клонит.

Сплю почти.

Где-то в ночи

Человек тонет.


27 мая 1916

(обратно)

3. “В огромном городе моем – ночь…”

В огромном городе моем – ночь.

Из дома сонного иду – прочь.

И люди думают: жена, дочь, —

А я запомнила одно: ночь.


Июльский ветер мне метет – путь,

И где-то музыка в окне – чуть.

Ах, нынче ветру до зари – дуть

Сквозь стенки тонкие груди – в грудь.


Есть черный тополь, и в окне – свет,

И звон на башне, и в руке – цвет,

И шаг вот этот – никому – вслед,

И тень вот эта, а меня – нет.


Огни – как нити золотых бус,

Ночного листика во рту – вкус.

Освободите от дневных уз,

Друзья, поймите, что я вам – снюсь.


17 июля 1916

Москва

(обратно)

4. “После бессонной ночи слабеет тело…”

После бессонной ночи слабеет тело,

Милым становится и не своим, – ничьим.

В медленных жилах еще занывают стрелы —

И улыбаешься людям, как серафим.


После бессонной ночи слабеют руки

И глубоко равнодушен и враг и друг.

Целая радуга – в каждом случайном звуке,

И на морозе Флоренцией пахнет вдруг.


Нежно светлеют губы, и тень золоче

Возле запавших глаз. Это ночь зажгла

Этот светлейший лик, – и от темной ночи

Только одно темнеет у нас – глаза.


19 июля 1916

(обратно)

5. “Нынче я гость небесный…”

Нынче я гость небесный

В стране твоей.

Я видела бессонницу леса

И сон полей.


Где-то в ночи подковы

Взрывали траву.

Тяжко вздохнула корова

В сонном хлеву.


Расскажу тебе с грустью,

С нежностью всей,

Про сторожа-гуся

И спящих гусей.


Руки тонули в песьей шерсти,

Пес был – сед.

Потом, к шести,

Начался рассвет.


20 июля 1916

(обратно)

6. “Сегодня ночью я одна в ночи…”

Сегодня ночью я одна в ночи —

Бессонная, бездомная черница! —

Сегодня ночью у меня ключи

От всех ворот единственной столицы!


Бессонница меня толкнула в путь.

– О, как же ты прекрасен, тусклый Кремль

мой! —

Сегодня ночью я целую в грудь

Всю круглую воюющую землю!


Вздымаются не волосы – а мех,

И душный ветер прямо в душу дует.

Сегодня ночью я жалею всех, —

Кого жалеют и кого целуют.


1 августа 1916

(обратно)

7. “Нежно-нежно, тонко-тонко…”

Нежно-нежно, тонко-тонко

Что-то свистнуло в сосне.

Черноглазого ребенка

Я увидела во сне.


Так у сосенки у красной

Каплет жаркая смола.

Так в ночи моей прекрасной

Ходит по сердцу пила.


8 августа 1916

(обратно)

8. “Черная, как зрачок, как зрачок, сосущая…”

Черная, как зрачок, как зрачок, сосущая

Свет – люблю тебя, зоркая ночь.


Голосу дай мне воспеть тебя, о праматерь

Песен, в чьей длани узда четырех ветров.


Клича тебя, славословя тебя, я только

Раковина, где еще не умолк океан.


Ночь! Я уже нагляделась в зрачки человека!

Испепели меня, черное солнце – ночь!


9 августа 1916

(обратно)

9. “Кто спит по ночам? Никто не спит…”

Кто спит по ночам? Никто не спит!

Ребенок в люльке своей кричит,

Старик над смертью своей сидит,

Кто молод – с милою говорит,

Ей в губы дышит, в глаза глядит.


Заснешь – проснешься ли здесь опять?

Успеем, успеем, успеем спать!


А зоркий сторож из дома в дом

Проходит с розовым фонарем,

И дробным рокотом над подушкой

Рокочет ярая колотушка:


Не спи! крепись! говорю добром!

А то – вечный сон! а то – вечный дом!


12 декабря 1916

(обратно)

10. “Вот опять окно…”

Вот опять окно,

Где опять не спят.

Может – пьют вино,

Может – так сидят.

Или просто – рук

Не разнимут двое.

В каждом доме, друг,

Есть окно такое.


Крик разлук и встреч —

Ты, окно в ночи!

Может – сотни свеч,

Может – три свечи...

Нет и нет уму

Моему – покоя.

И в моем дому

Завелось такое.


Помолись, дружок, за бессонный дом,

За окно с огнем!


23 декабря 1916

(обратно)

11. “Бессонница! Друг мой…”

Бессонница! Друг мой!

Опять твою руку

С протянутым кубком

Встречаю в беззвучно —

Звенящей ночи.


– Прельстись!

Пригубь!

Не в высь,

А в глубь —

Веду...

Губами приголубь!

Голубка! Друг!

Пригубь!

Прельстись!

Испей!

От всех страстей —

Устой,

От всех вестей —

Покой.

– Подруга! —

Удостой.

Раздвинь уста!

Всей негой уст

Резного кубка край

Возьми —

Втяни,

Глотни:

– Не будь! —

О друг! Не обессудь!

Прельстись!

Испей!

Из всех страстей —

Страстнейшая, из всех смертей —

Нежнейшая... Из двух горстей

Моих – прельстись! – испей!


Мир без вести пропал. В нигде —

Затопленные берега...

– Пей, ласточка моя! На дне

Растопленные жемчуга...


Ты море пьешь,

Ты зори пьешь.

С каким любовником кутеж

С моим

– Дитя —

Сравним?


А если спросят (научу!),

Что, дескать, щечки не свежи, —

С Бессонницей кучу, скажи,

С Бессонницей кучу...


Май 1921

(обратно) (обратно)

Стихи к Блоку

1. “Имя твое – птица в руке…”

Имя твое – птица в руке,

Имя твое – льдинка на языке,

Одно единственное движенье губ,

Имя твое – пять букв.

Мячик, пойманный на лету,

Серебряный бубенец во рту,


Камень, кинутый в тихий пруд,

Всхлипнет так, как тебя зовут.

В легком щелканье ночных копыт

Громкое имя твое гремит.

И назовет его нам в висок

Звонко щелкающий курок.


Имя твое – ах, нельзя! —

Имя твое – поцелуй в глаза,

В нежную стужу недвижных век,

Имя твое – поцелуй в снег.

Ключевой, ледяной, голубой глоток...

С именем твоим – сон глубок.


15 апреля 1916

(обратно)

2. “Нежный призрак…”

Нежный призрак,

Рыцарь без укоризны,

Кем ты призван

В мою молодую жизнь?


Во мгле сизой

Стоишь, ризой

Снеговой одет.


То не ветер

Гонит меня по городу,

Ох, уж третий

Вечер я чую ворога.


Голубоглазый

Меня сглазил

Снеговой певец.


Снежный лебедь

Мне под ноги перья стелет.

Перья реют

И медленно никнут в снег.


Так по перьям,

Иду к двери,

За которой – смерть.


Он поет мне

За синими окнами,

Он поет мне

Бубенцами далекими,


Длинным криком,

Лебединым кликом —

Зовет.


Милый призрак!

Я знаю, что все мне снится.

Сделай милость:

Аминь, аминь, рассыпься!

Аминь.


1 мая 1916

(обратно)

3. “Ты проходишь на Запад Солнца…”

Ты проходишь на Запад Солнца,

Ты увидишь вечерний свет,

Ты проходишь на Запад Солнца,

И метель заметает след.


Мимо окон моих – бесстрастный —

Ты пройдешь в снеговой тиши,

Божий праведник мой прекрасный,

Свете тихий моей души.


Я на душу твою – не зарюсь!

Нерушима твоя стезя.

В руку, бледную от лобзаний,

Не вобью своего гвоздя.


И по имени не окликну,

И руками не потянусь.

Восковому святому лику

Только издали поклонюсь.


И, под медленным снегом стоя,

Опущусь на колени в снег,

И во имя твое святое,

Поцелую вечерний снег. —


Там, где поступью величавой

Ты прошел в гробовой тиши,

Свете тихий – святыя славы —

Вседержитель моей души.


2 мая 1916

(обратно)

4. “Зверю – берлога…”

Зверю – берлога,

Страннику – дорога,

Мертвому – дроги.

Каждому – свое.


Женщине – лукавить,

Царю – править,

Мне – славить

Имя твое.


2 мая 1916

(обратно)

5. “У меня в Москве – купола горят…”

У меня в Москве – купола горят!

У меня в Москве – колокола звонят!

И гробницы в ряд у меня стоят, —

В них царицы спят, и цари.


И не знаешь ты, что зарей в Кремле

Легче дышится – чем на всей земле!

И не знаешь ты, что зарей в Кремле

Я молюсь тебе – до зари!


И проходишь ты над своей Невой

О ту пору, как над рекой-Москвой

Я стою с опущенной головой,

И слипаются фонари.


Всей бессонницей я тебя люблю,

Всей бессонницей я тебе внемлю —

О ту пору, как по всему Кремлю

Просыпаются звонари...


Но моя река – да с твоей рекой,

Но моя рука – да с твоей рукой

Не сойдутся, Радость моя, доколь

Не догонит заря – зари.


7 мая 1916

(обратно)

6. “Думали – человек…”

Думали – человек!

И умереть заставили.

Умер теперь, навек.

– Плачьте о мертвом ангеле!


Он на закате дня

Пел красоту вечернюю.

Три восковых огня

Треплются, лицемерные.


Шли от него лучи —

Жаркие струны по снегу!

Три восковых свечи —

Солнцу-то! Светоносному!


О поглядите, как

Веки ввалились темные!

О поглядите, как

Крылья его поломаны!


Черный читает чтец,

Крестятся руки праздные...

– Мертвый лежит певец

И воскресенье празднует.


9 мая 1916

(обратно)

7. “Должно быть – за той рощей…”

Должно быть – за той рощей

Деревня, где я жила,

Должно быть – любовь проще

И легче, чем я ждала.


– Эй, идолы, чтоб вы сдохли! —

Привстал и занес кнут,

И окрику вслед – охлест,

И вновь бубенцы поют.


Над валким и жалким хлебом

За жердью встает – жердь.

И проволока под небом

Поет и поет смерть.


13 мая 1916

(обратно)

8. “И тучи оводов вокруг равнодушных кляч…”

И тучи оводов вокруг равнодушных кляч,

И ветром вздутый калужский родной кумач,

И посвист перепелов, и большое небо,

И волны колоколов над волнами хлеба,

И толк о немце, доколе не надоест,

И желтый-желтый – за синею рощей —

крест,

И сладкий жар, и такое на всем сиянье,

И имя твое, звучащее словно: ангел.


18 мая 1916

(обратно)

9. “Как слабый луч сквозь черный морок адов…”

Как слабый луч сквозь черный морок адов —

Так голос твой под рокот рвущихся снарядов.


И вот в громах, как некий серафим,

Оповещает голосом глухим, —


Откуда-то из древних утр туманных —

Как нас любил, слепых и безымянных,


За синий плащ, за вероломства – грех...

И как нежнее всех – ту, глубже всех


В ночь канувшую – на дела лихие!

И как неразлюбил тебя, Россия.


И вдоль виска – потерянным перстом

Все водит, водит... И еще о том,


Какие дни нас ждут, как Бог обманет,

Как станешь солнце звать – и как не

встанет...


Так, узником с собой наедине

(Или ребенок говорит во сне?),


Предстало нам – всей площади широкой! —

Святое сердце Александра Блока.


9 мая 1920

(обратно)

10. “Вот он – гляди – уставший от чужбин…”

Вот он – гляди – уставший от чужбин,

Вождь без дружин.


Вот – горстью пьет из горной быстрины —

Князь без страны.


Там всё ему: и княжество, и рать,

И хлеб, и мать.


Красно твое наследие, – владей,

Друг без друзей!


15 августа 1921

(обратно)

11. “Останешься нам иноком…”

Останешься нам иноком:

Хорошеньким, любименьким,

Требником рукописным,

Ларчиком кипарисным.


Всем – до единой – женщинам,

Им, ласточкам, нам, венчанным,

Нам, злату, тем, сединам,

Всем – до единой – сыном


Останешься, всем – первенцем,

Покинувшим, отвергнувшим,

Посохом нашим странным,

Странником нашим ранним.


Всем нам с короткой надписью

Крест на Смоленском кладбище

Искать, всем никнуть в черед,

Всем, ........., не верить.


Всем – сыном, всем – наследником,

Всем – первеньким, последненьким.


15 августа 1921

(обратно)

12. “Други его – не тревожьте его…”

Други его – не тревожьте его!

Слуги его – не тревожьте его!

Было так ясно на лике его:

Царство мое не от мира сего.


Вещие вьюги кружили вдоль жил,

Плечи сутулые гнулись от крыл,

В певчую прорезь, в запекшийся пыл —

Лебедем душу свою упустил!


Падай же, падай же, тяжкая медь!

Крылья изведали право: лететь!

Губы, кричавшие слово: ответь! —

Знают, что этого нет – умереть!


Зори пьет, море пьет – в полную сыть

Бражничает. – Панихид не служить!

У навсегда повелевшего: быть! —

Хлеба достанет его накормить!


15 августа 1921

(обратно)

13. “А над равниной…”

А над равниной —

Крик лебединый.

Матерь, ужель не узнала сына?

Это с заоблачной – он – версты,

Это последнее – он – прости.


А над равниной —

Вещая вьюга.

Дева, ужель не узнала друга?

Рваные ризы, крыло в крови...

Это последнее он: – Живи!


Над окаянной —

Взлет осиянный.

Праведник душу урвал – осанна!

Каторжник койку-обрел-теплынь.

Пасынок к матери в дом. – Аминь.


Между 15 и 25 августа 1921

(обратно)

14. “Не проломанное ребро…”

Не проломанное ребро —

Переломленное крыло.


Не расстрельщиками навылет

Грудь простреленная. Не вынуть


Этой пули. Не чинят крыл.

Изуродованный ходил.


Цепок, цепок венец из терний!

Что усопшему – трепет черни,


Женской лести лебяжий пух...

Проходил, одинок и глух,


Замораживая закаты

Пустотою безглазых статуй.


Лишь одно еще в нем жило:

Переломленное крыло.


Между 15 и 25 августа 1921

(обратно)

15. “Без зова, без слова…”

Без зова, без слова, —

Как кровельщик падает с крыш.

А может быть, снова

Пришел, – в колыбели лежишь?


Горишь и не меркнешь,

Светильник немногих недель...

Какая из смертных

Качает твою колыбель?


Блаженная тяжесть!

Пророческий певчий камыш!

О, кто мне расскажет,

В какой колыбели лежишь?


“Покамест не продан!”

Лишь с ревностью этой в уме

Великим обходом

Пойду по российской земле.


Полночные страны

Пройду из конца и в конец.

Где рот-его-рана,

Очей синеватый свинец?


Схватить его! Крепче!

Любить и любить его лишь!

О, кто мне нашепчет,

В какой колыбели лежишь?


Жемчужные зерна,

Кисейная сонная сень.

Не лавром, а терном —

Чепца острозубая тень.


Не полог, а птица

Раскрыла два белых крыла!

– И снова родиться,

Чтоб снова метель замела?!


Рвануть его! Выше!

Держать! Не отдать его лишь!

О, кто мне надышит,

В какой колыбели лежишь?


А может быть, ложен

Мой подвиг, и даром – труды.

Как в землю положен,

Быть может, – проспишь до трубы.


Огромную впалость

Висков твоих – вижу опять.

Такую усталость —

Ее и трубой не поднять!


Державная пажить,

Надежная, ржавая тишь.

Мне сторож покажет,

В какой колыбели лежишь.


22 ноября 1921

(обратно)

16. “Как сонный, как пьяный…”

Как сонный, как пьяный,

Врасплох, не готовясь.

Височные ямы:

Бессонная совесть.


Пустые глазницы:

Мертво и светло.

Сновидца, всевидца

Пустое стекло.


Не ты ли

Ее шелестящей хламиды

Не вынес —

Обратным ущельем Аида?


Не эта ль,

Серебряным звоном полна,

Вдоль сонного Гебра

Плыла голова?


25 ноября 1921

(обратно)

17. “Так, Господи! И мой обол…”

Так, Господи! И мой обол

Прими на утвержденье храма.

Не свой любовный произвол

Пою – своей отчизны рану.


Не скаредника ржавый ларь —

Гранит, коленами протертый.

Всем отданы герой и царь,

Всем – праведник – певец – и мертвый.


Днепром разламывая лед,

Гробовым не смущаясь тесом,

Русь – Пасхою к тебе плывет,

Разливом тысячеголосым.


Так, сердце, плачь и славословь!

Пусть вопль твой – тысяча который? —

Ревнует смертная любовь.

Другая – радуется хору.


2 декабря 1921

(обратно) (обратно)

“То-то в зеркальце – чуть брезжит…”

То-то в зеркальце – чуть брезжит —

Всё гляделась:

Хорошо ли для приезжих

Разоделась.


По сережкам да по бусам

Стосковалась.

То-то с купчиком безусым

Целовалась.


Целовалась, обнималась —

Не стыдилась!

Всяк тебе: “Прости за малость!”

– “Сделай милость!”


Укатила в половодье

На три ночи.

Желтоглазое отродье!

Ум сорочий!


А на третью – взвыла Волга,

Ходит грозно.

Оступиться, что ли, долго

С перевозу?


Вот тебе и мех бобровый,

Шелк турецкий!

Вот тебе и чернобровый

Сын купецкий!


Не купецкому же сыну

Плакать даром!

Укатил себе за винным

За товаром!


Бурлаки над нею, спящей,

Тянут барку. —

За помин души гулящей

Выпьем чарку.


20 апреля 1916

(обратно)

“В оны дни ты мне была, как мать…”

В оны дни ты мне была, как мать,

Я в ночи тебя могла позвать,

Свет горячечный, свет бессонный,

Свет очей моих в ночи оны.


Благодатная, вспомяни,

Незакатные оны дни,

Материнские и дочерние,

Незакатные, невечерние.


Не смущать тебя пришла, прощай,

Только платья поцелую край,

Да взгляну тебе очами в очи,

Зацелованные в оны ночи.


Будет день – умру – и день – умрешь,

Будет день – пойму – и день – поймешь...

И вернется нам в день прощеный

Невозвратное время оно.


26 апреля 1916

(обратно)

“Я пришла к тебе черной полночью…”

Я пришла к тебе черной полночью,

За последней помощью.

Я – бродяга, родства не помнящий,

Корабль тонущий.


В слободах моих – междуцарствие,

Чернецы коварствуют.

Всяк рядится в одежды царские,

Псари царствуют.


Кто земель моих не оспаривал,

Сторожей не спаивал?

Кто в ночи не варил – варева,

Не жег – зарева?


Самозванцами, псами хищными,

Я до тла расхищена.

У палат твоих, царь истинный,

Стою – нищая!


27 апреля 1916

(обратно)

“Продаю! Продаю! Продаю…”

Продаю! Продаю! Продаю!

Поспешайте, господа хорошие!

Золотой товар продаю,

Чистый товар, не ношенный,

Не сквозной, не крашенный, —

Не запрашиваю!


Мой товар – на всякий лад, на всякий вкус.

Держись, коробейники! —

Не дорожусь! не дорожусь! не дорожусь!

Во что оцените.

Носи – не сносишь!

Бросай – не сбросишь!


Эй, товары хороши-то хороши!

Эй, выкладывайте красные гроши!

Да молитесь за помин моей души!


28 апреля 1916

(обратно)

“Много тобой пройдено…”

Много тобой пройдено

Русских дорог глухих.

Ныне же вся родина

Причащается тайн твоих.


Все мы твои причастники,

Смилуйся, допусти! —

Кровью своей причастны мы

Крестному твоему пути.


Чаша сия – полная,

– Причастимся Св<ятых> даров! —

Слезы сии солоны,

– Причастимся Св<ятых> даров! —


Тянут к тебе матери

Кровную кровь свою.

Я же – слепец на паперти —

Имя твое пою.


2 мая 1916

(обратно)

Ахматовой

1. “О, Муза плача, прекраснейшая из муз…”

О, Муза плача, прекраснейшая из муз!

О ты, шальное исчадие ночи белой!

Ты черную насылаешь метель на Русь,

И вопли твои вонзаются в нас, как стрелы.


И мы шарахаемся и глухое: ох! —

Стотысячное – тебе присягает: Анна

Ахматова! Это имя – огромный вздох,

И в глубь он падает, которая безымянна.


Мы коронованы тем, что одну с тобой

Мы землю топчем, что небо над нами – то же!

И тот, кто ранен смертельной твоей судьбой,

Уже бессмертным на смертное сходит ложе.


В певучем граде моем купола горят,

И Спаса светлого славит слепец бродячий...

И я дарю тебе свой колокольный град,

– Ахматова! – и сердце свое в придачу.


19 июня 1916

(обратно)

2. “Охватила голову и стою…”

Охватила голову и стою,

– Что людские козни! —

Охватила голову и пою

На заре на поздней.


Ах, неистовая меня волна

Подняла на гребень!

Я тебя пою, что у нас – одна,

Как луна на небе!


Что, на сердце вороном налетев,

В облака вонзилась.

Горбоносую, чей смертелен гнев

И смертельна – милость.


Что и над червонным моим Кремлем

Свою ночь простерла,

Что певучей негою, как ремнем,

Мне стянула горло.


Ах, я счастлива! Никогда заря

Не сгорала чище.

Ах, я счастлива, что тебя даря,

Удаляюсь – нищей,


Что тебя, чей голос – о глубь, о мгла! —

Мне дыханье сузил,

Я впервые именем назвала

Царскосельской Музы.


22 июня 1916

(обратно)

3. “Еще один огромный взмах…”

Еще один огромный взмах —

И спят ресницы.

О, тело милое! О, прах

Легчайшей птицы!


Что делала в тумане дней?

Ждала и пела...

Так много вздоха было в ней,

Так мало – тела.


Не человечески мила

Ее дремота.

От ангела и от орла

В ней было что-то.


И спит, а хор ее манит

В сады Эдема.

Как будтопеснями не сыт

Уснувший демон!


Часы, года, века. – Ни нас,

Ни наших комнат.

И памятник, накоренясь,

Уже не помнит.


Давно бездействует метла,

И никнут льстиво

Над Музой Царского Села

Кресты крапивы.


23 июня 1916

(обратно)

4. “Имя ребенка – Лев…”

Имя ребенка – Лев,

Матери – Анна.

В имени его – гнев,

В материнском – тишь.

Волосом он рыж

– Голова тюльпана! —

Что ж, осанна

Маленькому царю.


Дай ему Бог – вздох

И улыбку матери,

Взгляд – искателя

Жемчугов.

Бог, внимательней

За ним присматривай:

Царский сын – гадательней

Остальных сынов.


Рыжий львеныш

С глазами зелеными,

Страшное наследье тебе нести!


Северный Океан и Южный

И нить жемчужных

Черных четок – в твоей горсти!


24 июня 1916

(обратно)

5. “Сколько спутников и друзей…”

Сколько спутников и друзей!

Ты никому не вторишь.

Правят юностью нежной сей —

Гордость и горечь.


Помнишь бешеный день в порту,

Южных ветров угрозы,

Рев Каспия – и во рту

Крылышко розы.


Как цыганка тебе дала

Камень в резной оправе,

Как цыганка тебе врала

Что-то о славе...


И – высоко у парусов —

Отрока в синей блузе.

Гром моря и грозный зов

Раненой Музы.


25 июня 1916

(обратно)

6. “Не отстать тебе! Я – острожник…”

Не отстать тебе! Я – острожник,

Ты – конвойный. Судьба одна.

И одна в пустоте порожней

Подорожная нам дана.


Уж и нрав у меня спокойный!

Уж и очи мои ясны!

Отпусти-ка меня, конвойный,

Прогуляться до той сосны!


26 июня 1916

(обратно)

7. “Ты, срывающая покров…”

Ты, срывающая покров

С катафалков и с колыбелей,

Разъярительница ветров,

Насылательница метелей,


Лихорадок, стихов и войн,

– Чернокнижница! – Крепостница! —

Я заслышала грозный вой

Львов, вещающих колесницу.


Слышу страстные голоса —

И один, что молчит упорно.

Вижу красные паруса —

И один – между ними – черный.


Океаном ли правишь путь,

Или воздухом – всею грудью

Жду, как солнцу, подставив грудь

Смертоносному правосудью.


26 июня 1916

(обратно)

8. “На базаре кричал народ…”

На базаре кричал народ,

Пар вылетал из булочной.

Я запомнила алый рот

Узколицей певицы уличной.


В темном – с цветиками – платке,

– Милости удостоиться

Ты, потупленная, в толпе

Богомолок у Сергий-Троицы,


Помолись за меня, краса

Грустная и бесовская,

Как поставят тебя леса

Богородицей хлыстовскою


27 июня 1916

(обратно)

9. “Златоустой Анне – всея Руси…”

Златоустой Анне – всея Руси

Искупительному глаголу, —

Ветер, голос мой донеси

И вот этот мой вздох тяжелый.


Расскажи, сгорающий небосклон,

Про глаза, что черны от боли,

И про тихий земной поклон

Посреди золотого поля.


Ты в грозовой выси

Обретенный вновь!

Ты! – Безымянный!

Донеси любовь мою

Златоустой Анне – всея Руси!


27 июня 1916

(обратно)

10. “У тонкой проволоки над волной овсов…”

У тонкой проволоки над волной овсов

Сегодня голос – как тысяча голосов!


И бубенцы проезжие – свят, свят, свят —

Не тем же ль голосом, Господи, говорят.


Стою и слушаю и растираю колос,

И темным куполом меня замыкает – голос.


Не этих ивовых плавающих ветвей

Касаюсь истово, – а руки твоей.


Для всех, в томленьи славящих твой подъезд, —

Земная женщина, мне же – небесный крест!


Тебе одной ночами кладу поклоны,

И все твоимиочами глядят иконы!


1 июля 1916

(обратно)

11. “Ты солнце в выси мне застишь…”

Ты солнце в выси мне застишь,

Все звезды в твоей горсти!

Ах, если бы – двери настежь! —

Как ветер к тебе войти!


И залепетать, и вспыхнуть,

И круто потупить взгляд,

И, всхлипывая, затихнуть,

Как в детстве, когда простят.


2 июля 1916

(обратно)

12. “Руки даны мне – протягивать каждому обе…”

Руки даны мне – протягивать каждому обе,

Не удержать ни одной, губы – давать имена,

Очи – не видеть, высокие брови над ними —

Нежно дивиться любви и – нежней – нелюбви.


А этот колокол там, что кремлевских тяжеле,

Безостановочно ходит и ходит в груди, —

Это – кто знает? – не знаю, – быть может, – должно

быть —

Мне загоститься не дать на российской земле!


2 июля 1916

(обратно)

<13>. “А что если кудри в плат…”

А что если кудри в плат

Упрячу – что вьются валом,

И в синий вечерний хлад

Побреду себе........


– Куда это держишь путь,

Красавица – аль в обитель?

– Нет, милый, хочу взглянуть

На царицу, на царевича, на Питер.


– Ну, дай тебе Бог! – Тебе! —

Стоим опустив ресницы.

– Поклон от меня Неве,

Коль запомнишь, да царевичу с царицей.


...И вот меж крылец – крыльцо

Горит заревою пылью,

И вот – промеж лиц – лицо

Горбоносое и волосы как крылья.


На лестницу нам нельзя, —

Следы по ступенькам лягут.

И снизу – глаза в глаза:

– Не потребуется ли, барынька, ягод?


28 июня 1916

(обратно) (обратно)

“Белое солнце и низкие, низкие тучи…”

Белое солнце и низкие, низкие тучи,

Вдоль огородов – за белой стеною – погост.

И на песке вереница соломенных чучел

Под перекладинами в человеческий рост.


И, перевесившись через заборные колья,

Вижу: дороги, деревья, солдаты вразброд...

Старая баба – посыпанный крупною солью

Черный ломоть у калитки жует и жует.


Чем прогневили тебя эти серые хаты,

Господи! – и для чего стольким простреливать грудь?

Поезд прошел и завыл, и завыли солдаты,

И запылил, запылил отступающий путь...


Нет, умереть! Никогда не родиться бы лучше,

Чем этот жалобный, жалостный, каторжный вой

О чернобровых красавицах. – Ох, и поют же

Нынче солдаты! О, Господи Боже ты мой!


3 июля 1916

(обратно)

“Вдруг вошла…”

Вдруг вошла

Черной и стройной тенью

В дверь дилижанса.

Ночь

Ринулась вслед.


Черный плащ

И черный цилиндр с вуалью.

Через руку

В крупную клетку – плед.

Если не хочешь муку

Принять, – спи, сосед.


Шаг лунатик. Лик

Узок и ярок.

Горячи

Глаз черные дыры.


Скользнул на колени

Платок нашейный,

И вонзились

Острия локтей – в острия колен.


В фонаре

Чахлый чадит огарок.

Дилижанс – корабль,

Дилижанс – корабль.

Лес

Ломится в окна.

Скоро рассвет.


Если не хочешь муку

Принять – спи, сосед!


23 июля 1916

(обратно)

“Искательница приключений…”

Искательница приключений,

Искатель подвигов – опять

Нам волей роковых стечений

Друг друга суждено узнать.


Но между нами – океан,

И весь твой лондонский туман,

И розы свадебного пира,

И доблестный британский лев,

И пятой заповеди гнев, —

И эта ветреная лира!


Мне и тогда на земле

Не было места!

Мне и тогда на земле

Всюду был дом.

А Вас ждала прелестная невеста

В поместье родовом.


По ночам, в дилижансе, —

И за бокалом Асти,

Я слагала Вам стансы

О прекрасной страсти.


Гнал веттурино,

Пиньи клонились: Salve![184]

Звали меня – Коринной,

Вас – Освальдом.


24 июля 1916

(обратно)

Даниил

1. “Села я на подоконник, ноги свесив…”

Села я на подоконник, ноги свесив.

Он тогда спросил тихонечко: Кто здесь?

– Это я пришла. – Зачем? – Сама не знаю.

– Время позднее, дитя, а ты не спишь.


Я луну увидела на небе,

Я луну увидела и луч.

Упирался он в твое окошко, —

Оттого, должно быть, я пришла...


О, зачем тебя назвали Даниилом?

Все мне снится, что тебя терзают львы!


26 июля 1916

(обратно)

2. “Наездницы, развалины, псалмы…”

Наездницы, развалины, псалмы,

И вереском поросшие холмы,

И наши кони смирные бок о бок,

И подбородка львиная черта,

И пасторской одежды чернота,

И синий взгляд, пронзителен и робок.


Ты к умирающему едешь в дом,

Сопровождаю я тебя верхом.

(Я девочка, – с тебя никто не спросит!)

Поет рожок меж сосенных стволов...

– Что означает, толкователь снов,

Твоих кудрей довременная проседь?


Озерная блеснула синева,

И мельница взметнула рукава,

И, отвернув куда-то взгляд горячий,

Он говорит про бедную вдову...

Что надобно любить Иегову...

И что не надо плакать мне – как плачу...


Запахло яблонями и дымком,

– Мы к умирающему едем в дом,

Он говорит, что в мире все нам снится...

Что волосы мои сейчас как шлем...

Что все пройдет... Молчу – и надо всем

Улыбка Даниила-тайновидца.


26 июля 1916

(обратно)

3. “В полнолунье кони фыркали…”

В полнолунье кони фыркали,

К девушкам ходил цыган.

В полнолунье в красной кирке

Сам собою заиграл орган.


По лугу металась паства

С воплями: Конец земли!

Утром молодого пастора

У органа – мертвого нашли.


На его лице серебряном

Были слезы. Целый день

Притекали данью щедрой

Розы из окрестных деревень.


А когда покойник прибыл

В мирный дом своих отцов —

Рыжая девчонка Библию

Запалила с четырех концов.


28 июля 1916

(обратно) (обратно)

“Не моя печаль, не моя забота…”

Не моя печаль, не моя забота,

Как взойдет посев,

То не я хочу, то огромный кто-то:

И ангел и лев.


Стерегу в глазах молодых – истому,

Черноту и жар.

Так от сердца к сердцу, от дома к дому

Вздымаю пожар.


Разметались кудри, разорван ворот...

Пустота! Полет!

Облака плывут, и горящий город

Подо мной плывет.


2 августа 1916

(обратно)

“И взглянул, как в первые раза…”

И взглянул, как в первые раза

Не глядят.

Черные глаза глотнули взгляд.


Вскинула ресницы и стою.

– Что, – светла? —

Не скажу, что выпита до тла.


Все до капли поглотил зрачок.

И стою.

И течет твоя душа в мою.


7 августа 1916

(обратно)

“Бог согнулся от заботы…”

Бог согнулся от заботы

И затих.

Вот и улыбнулся, вот и

Много ангелов святых

С лучезарными телами

Сотворил.

Есть с огромными крылами,

А бывают и без крыл.


Оттого и плачу много,

Оттого —

Что взлюбила больше Бога

Милых ангелов его.


15 августа 1916

(обратно)

“Чтоб дойти до уст и ложа…”

Чтоб дойти до уст и ложа —

Мимо страшной церкви Божьей

Мне идти.


Мимо свадебных карет,

Похоронных дрог.

Ангельский запрет положен

На его порог.


Так, в ночи ночей безлунных,

Мимо сторожей чугунных:

Зорких врат —


К двери светлой и певучей

Через ладанную тучу

Тороплюсь,


Как торопится от века

Мимо Бога – к человеку

Человек.


15 августа 1916

(обратно)

“Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес…”

Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес,

Оттого что лес – моя колыбель, и могила – лес,

Оттого что я на земле стою – лишь одной ногой,

Оттого что я тебе спою – как никто другой.


Я тебя отвоюю у всех времен, у всех ночей,

У всех золотых знамен, у всех мечей,

Я ключи закину и псов прогоню с крыльца —

Оттого что в земной ночи я вернее пса.


Я тебя отвоюю у всех других – у той, одной,

Ты не будешь ничей жених, я – ничьей женой,

И в последнем споре возьму тебя – замолчи! —

У того, с которым Иаков стоял в ночи.


Но пока тебе не скрещу на груди персты —

О проклятие! – у тебя остаешься – ты:

Два крыла твои, нацеленные в эфир, —

Оттого что мир – твоя колыбель, и могила – мир!


15 августа 1916

(обратно)

“И поплыл себе – Моисей в корзине…”

И поплыл себе – Моисей в корзине! —

Через белый свет.

Кто же думает о каком-то сыне

В восемнадцать лет!


С юной матерью из чужого края

Ты покончил счет,

Не узнав, какая тебе, какая

Красота растет.


Раззолоченной роковой актрисе —

Не до тех речей!

А той самой ночи – уже пять тысяч

И пятьсот ночей.


И не знаешь ты, и никто не знает,

– Бог один за всех! —

По каким сейчас площадям гуляет

Твой прекрасный грех!


26 август 1916

(обратно)

“На завитки ресниц…”

На завитки ресниц

Невинных и наглых,

На золотой загар

И на крупный рот, —

На весь этот страстный,

Мальчишеский, краткий век

Загляделся один человек

Ночью, в трамвае.


Ночь – черна,

И глаза ребенка – черны,

Но глаза человека – черней.

– Ах! – схватить его, крикнуть:

– Идем! Ты мой!

Кровь – моя течет в твоих темных жилах.

Целовать ты будешь и петь,

Как никто на свете!

Насмерть

Женщины залюбят тебя!


И шептать над ним, унося его на руках

по большому лесу,

По большому свету,

Все шептать над ним это странное слово: – Сын!


29 августа 1916

(обратно)

“Соперница, а я к тебе приду…”

Соперница, а я к тебе приду

Когда-нибудь, такою ночью лунной,

Когда лягушки воют на пруду

И женщины от жалости безумны.


И, умиляясь на биенье век

И на ревнивые твои ресницы,

Скажу тебе, что я – не человек,

А только сон, который только снится.


И я скажу: – Утешь меня, утешь,

Мне кто-то в сердце забивает гвозди!

И я скажу тебе, что ветер – свеж,

Что горячи – над головою – звезды...


8 сентября 1916

(обратно)

“И другу на руку легло…”

И другу на руку легло

Крылатки тонкое крыло.

Что я поистине крылата,

Ты понял, спутник по беде!

Но, ах, не справиться тебе

С моею нежностью проклятой!


И, благодарный за тепло,

Целуешь тонкое крыло.


А ветер гасит огоньки

И треплет пестрые палатки,

А ветер от твоей руки

Отводит крылышко крылатки...

И дышит: душу не губи!

Крылатых женщин не люби!


21 сентября 1916

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1916 – 1920 гг.

“Так, от века здесь, на земле, до века…”

Так, от века здесь, на земле, до века,

И опять, и вновь

Суждено невинному человеку —

Воровать любовь.


По камням гадать, оступаться в лужи

……………………………………..

Сторожа часами – чужого мужа,

Не свою жену.


Счастье впроголодь? у закона в пасти!

Без свечей, печей...

О несчастное городское счастье

Воровских ночей!


У чужих ворот – не идут ли следом? —

Поцелуи красть...

– Так растет себе под дождем и снегом

Воровская страсть...


29 сентября 1916

(обратно)

“И не плача зря…”

И не плача зря

Об отце и матери – встать, и с Богом

По большим дорогам

В ночь – без собаки и фонаря.


Воровская у ночи пасть:

Стыд поглотит и с Богом тебя разлучит.

А зато научит

Петь и, в глаза улыбаясь, красть.


И кого-то звать

Длинным свистом, на перекрестках черных,

И чужих покорных

Жен под деревьями целовать.


Наливается поле льдом,

Или колосом – все по дорогам – чудно!

Только в сказке – блудный

Сын возвращается в отчий дом.


10 октября 1916

(обратно)

Евреям

Кто не топтал тебя – и кто не плавил,

О купина неопалимых роз!

Единое, что на земле оставил

Незыблемого по себе Христос:


Израиль! Приближается второе

Владычество твое. За все гроши

Вы кровью заплатили нам: Герои!

Предатели! – Пророки! – Торгаши!


В любом из вас, – хоть в том, что при огарке

Считает золотые в узелке —

Христос слышнее говорит, чем в Марке,

Матфее, Иоанне и Луке.


По всей земле – от края и до края —

Распятие и снятие с креста

С последним из сынов твоих, Израиль,

Воистину мы погребем Христа!


13 октября 1916

(обратно)

“Целую червонные листья и сонные рты…”

Целую червонные листья и сонные рты,

Летящие листья и спящие рты.

– Я в мире иной не искала корысти. —

Спите, спящие рты,

Летите, летящие листья!


17 октября 1916

(обратно)

“Погоди, дружок…”

Погоди, дружок!

Не довольно ли нам камень городской толочь?

Зайдем в погребок,

Скоротаем ночь.


Там таким – приют,

Там целуются и пьют, вино и слезы льют,

Там песни поют,

Пить и есть дают.


Там в печи – дрова,

Там тихонечко гуляет в смуглых пальцах нож.

Там и я права,

Там и ты хорош.


Там одна – темней

Темной ночи, и никто-то не подсядет к ней.

Ох, взгляд у ней!

Ох, голос у ней!


22 октября 1916

(обратно)

“Кабы нас с тобой да судьба свела…”

Кабы нас с тобой да судьба свела —

Ох, веселые пошли бы по земле дела!

Не один бы нам поклонился град,

Ох мой родный, мой природный, мой безродный брат!


Как последний сгас на мосту фонарь —

Я кабацкая царица, ты кабацкий царь.

Присягай, народ, моему царю!

Присягай его царице, – всех собой дарю!


Кабы нас с тобой да судьба свела,

Поработали бы царские на нас колокола!

Поднялся бы звон по Москве-реке

О прекрасной самозванке и ее дружке.


Нагулявшись, наплясавшись на шальном пиру,

Покачались бы мы, братец, на ночном ветру...

И пылила бы дороженька – бела, бела, —

Кабы нас с тобой – да судьба свела!


25 октября 1916

(обратно)

“Каждый день все кажется мне: суббота…”

Каждый день все кажется мне: суббота!

Зазвонят колокола, ты войдешь.

Богородица из золотого киота

Улыбнется, как ты хорош.


Что ни ночь, то чудится мне: под камнем

Я, и камень сей на сердце – как длань.

И не встану я, пока не скажешь, пока мне

Не прикажешь: Девица, встань!


8 ноября 1916

(обратно)

“Словно ветер над нивой, словно…”

Словно ветер над нивой, словно

Первый колокол – это имя.

О, как нежно в ночи любовной

Призывать Элоима!


Элоим! Элоим! В мире

Полночь, и ветры стихли.

К невесте идет жених.

Благослови

На дело любви

Сирот своих!

Мы песчинок морских бесследней,

Мы бесследней огня и дыма.

Но как можно в ночи последней

Призывать Элоима!


11 ноября 1916

(обратно)

“Счастие или грусть…”

Счастие или грусть —

Ничего не знать наизусть,

В пышной тальме катать бобровой,

Сердце Пушкина теребить в руках,

И прослыть в веках —

Длиннобровой,

Ни к кому не суровой —

Гончаровой.


Сон или смертный грех —

Быть как шелк, как пух, как мех,

И, не слыша стиха литого,

Процветать себе без морщин на лбу.

Если грустно – кусать губу

И потом, в гробу,

Вспоминать – Ланского.


11 ноября 1916

(обратно)

“Через снега, снега…”

Через снега, снега —

Слышишь голос, звучавший еще в Эдеме?

Это твой слуга

С тобой говорит, Господин мой – Время.


Черных твоих коней

Слышу топот.

Нет у тебя верней

Слуги – и понятливей ученицы.


Рву за цветком цветок,

И целует, целует мой рот поющий.

– О бытие! Глоток

Горячего грога на сон грядущий!


15 ноября 1916

(обратно)

“По дорогам, от мороза звонким…”

По дорогам, от мороза звонким,

С царственным серебряным ребенком

Прохожу. Всё – снег, всё – смерть, всё – сон.


На кустах серебряные стрелы.

Было у меня когда-то тело,

Было имя, – но не все ли – дым?


Голос был, горячий и глубокий...

Говорят, что тот голубоокий,

Горностаевый ребенок – мой.


И никто не видит по дороге,

Что давным-давно уж я во гробе

Досмотрела свой огромный сон.


15 ноября 1916

(обратно)

“Рок приходит не с грохотом и громом…”

Рок приходит не с грохотом и громом,

А так: падает снег,

Лампы горят. К дому

Подошел человек.

Длинной искрой звонок вспыхнул.

Взошел, вскинул глаза.

В доме совсем тихо.

И горят образа.


16 ноября 1916

(обратно)

“Я ли красному как жар киоту…”

Я ли красному как жар киоту

Не молилась до седьмого поту?

Гость субботний, унеси мою заботу,

Уведи меня с собой в свою субботу.


Я ли в день святого Воскресенья

Поутру не украшала сени?

Нету для души моей спасенья,

Нету за субботой воскресенья!


Я ль свечей не извожу по сотням?

Третью полночь воет в подворотне

Пес захожий. Коли душу отнял —

Отними и тело, гость субботний!


21 ноября 1916

(обратно)

“Ты, мерящий меня по дням…”

Ты, мерящий меня по дням,

Со мною, жаркой и бездомной,

По распаленным площадям —

Шатался – под луной огромной?


И в зачумленном кабаке,

Под визг неистового вальса,

Ломал ли в пьяном кулаке

Мои пронзительные пальцы?


Каким я голосом во сне

Шепчу – слыхал? – О, дым и пепел! —

Что можешь знать ты обо мне,

Раз ты со мной не спал и не пил?


7 декабря 1916

(обратно)

“Я бы хотела жить с Вами…”

...Я бы хотела жить с Вами

В маленьком городе,

Где вечные сумерки

И вечные колокола.

И в маленькой деревенской гостинице —

Тонкий звон

Старинных часов – как капельки времени.

И иногда, по вечерам, из какой-нибудь мансарды —

Флейта,

И сам флейтист в окне.

И большие тюльпаны на окнах.

И может быть, Вы бы даже меня любили...


Посреди комнаты – огромная изразцовая печка,

На каждом изразце – картинка:

Роза – сердце – корабль. —

А в единственном окне —

Снег, снег, снег.


Вы бы лежали – каким я Вас люблю: ленивый,

Равнодушный, беспечный.

Изредка резкий треск

Спички.


Папироса горит и гаснет,

И долго-долго дрожит на ее краю

Серым коротким столбиком – пепел.

Вам даже лень его стряхивать —

И вся папироса летит в огонь.


10 декабря 1916

(обратно)

“По ночам все комнаты черны…”

По ночам все комнаты черны,

Каждый голос темен. По ночам

Все красавицы земной страны

Одинаково – невинно – неверны.


И ведут друг с другом разговоры

По ночам красавицы и воры.


Мимо дома своего пойдешь —

И не тот уж дом твой по ночам!

И сосед твой – странно-непохож,

И за каждою спиною – нож.


И шатаются в бессильном гневе

Черные огромные деревья.


Ох, узка подземная кровать

По ночам, по черным, по ночам!


Ох, боюсь, что буду я вставать,

И шептать, и в губы целовать...


– Помолитесь, дорогие дети,

За меня в час первый и в час третий.


17 декабря 1916

(обратно)

“По ночам все комнаты черны…”

Так, одним из легких вечеров,

Без принятия Святых Даров,

– Не хлебнув из доброго ковша! —

Отлетит к тебе моя душа.

Красною причастной теплотой

Целый мир мне был горячий твой.

Мне ль дары твои вкушать из рук

Раззолоченных, неверных слуг?


Ртам и розам – разве помнит счет

Взгляд <бессонный> мой и грустный рот?

– Радостна, невинна и тепла

Благодать твоя в меня текла.


Так, тихонько отведя потир,

Отлетит моя душа в эфир —

Чтоб вечерней славе облаков

Причастил ее вечерний ковш.


1 января 1917

(обратно)

“Мне ль, которой ничего не надо…”

Мне ль, которой ничего не надо,

Кроме жаркого чужого взгляда,

Да янтарной кисти винограда, —

Мне ль, заласканной до тла и всласть,

Жаловаться на тебя, о страсть!


Все же в час как леденеет твердь

Я мечтаю о тебе, о смерть,

О твоей прохладной благодати —

Как мечтает о своей кровати

Человек, уставший от объятий.


1 января 1917

(обратно)

“День идет…”

День идет.

Гасит огни.

Где-то взревел за рекою гудок фабричный.

Первый

Колокол бьет.

Ох!

Бог, прости меня за него, за нее,

за всех!


8 января 1917

(обратно)

“Мировое началось во мгле кочевье…”

Мировое началось во мгле кочевье:

Это бродят по ночной земле – деревья,

Это бродят золотым вином – грозди,

Это странствуют из дома в дом – звезды,

Это реки начинают путь – вспять!

И мне хочется к тебе на грудь – спать.


14 января 1917

(обратно)

“Только закрою горячие веки…”

Только закрою горячие веки —

Райские розы, райские реки...


Где-то далече,

Как в забытьи,

Нежные речи

Райской змеи.


И узнаю,

Грустная Ева,

Царское древо

В круглом раю.


20 января 1917

(обратно)

“Милые спутники, делившие с нами ночлег…”

Милые спутники, делившие с нами ночлег!

Версты, и версты, и версты, и черствый хлеб...


Рокот цыганских телег,

Вспять убегающих рек —

Рокот...


Ах, на цыганской, на райской, на ранней заре

Помните жаркое ржанье и степь в серебре?

Синий дымок на горе,

И о цыганском царе —

Песню...


В черную полночь, под пологом древних ветвей,

Мы вам дарили прекрасных – как ночь – сыновей,

Нищих – как ночь – сыновей...

И рокотал соловей —

Славу...


Не удержали вас, спутники чудной поры,

Нищие неги и нищие наши пиры.

Жарко пылали костры,

Падали к нам на ковры —

Звезды...


29 января 1917

(обратно)

“У камина, у камина…”

У камина, у камина

Ночи коротаю.

Все качаю и качаю

Маленького сына.


Лучше бы тебе по Нилу

Плыть, дитя, в корзине!

Позабыл отец твой милый

О прекрасном сыне.


Царский сон оберегая,

Затекли колена.

Ночь была... И ночь другая

Ей пришла на смену.


Так Агарь в своей пустыне

Шепчет Измаилу:

“Позабыл отец твой милый

О прекрасном сыне!”


Дорастешь, царек сердечный,

До отцовской славы,

И поймешь: недолговечны

Царские забавы!


И другая, в час унылый

Скажет у камина:

“Позабыл отец твой милый

О прекрасном сыне!”


2 февраля 1917. Сретение

(обратно)

“Август – астры…”

Август – астры,

Август – звезды,

Август – грозди

Винограда и рябины

Ржавой – август!


Полновесным, благосклонным

Яблоком своим имперским,

Как дитя, играешь, август.

Как ладонью, гладишь сердце

Именем своим имперским:

Август! – Сердце!


Месяц поздних поцелуев,

Поздних роз и молний поздних!

Ливней звездных

Август! – Месяц

Ливней звездных!


7 февраля 1917

(обратно)

Дон-Жуан

1. “На заре морозной…”

На заре морозной

Под шестой березой

За углом у церкви

Ждите, Дон-Жуан!


Но, увы, клянусь вам

Женихом и жизнью,

Что в моей отчизне

Негде целовать!


Нет у нас фонтанов,

И замерз колодец,

А у богородиц —

Строгие глаза.


И чтобы не слышать

Пустяков – красоткам,

Есть у нас презвонкий

Колокольный звон.


Так вот и жила бы,

Да боюсь – состарюсь,

Да и вам, красавец,

Край мой не к лицу.


Ах, в дохе медвежьей

И узнать вас трудно,

Если бы не губы

Ваши, Дон-Жуан!


19 февраля 1917

(обратно)

2. “Долго на заре туманной…”

Долго на заре туманной

Плакала метель.

Уложили Дон-Жуана

В снежную постель.


Ни гремучего фонтана,

Ни горячих звезд...

На груди у Дон-Жуана

Православный крест.


Чтобы ночь тебе светлее

Вечная – была,

Я тебе севильский веер,

Черный, принесла.


Чтобы видел ты воочью

Женскую красу,

Я тебе сегодня ночью

Сердце принесу.


А пока – спокойно спите!..

Из далеких стран

Вы пришли ко мне. Ваш список —

Полон, Дон-Жуан!


19 февраля 1917

(обратно)

3. “После стольких роз, городов и тостов…”

После стольких роз, городов и тостов —

Ах, ужель не лень

Вам любить меня? Вы – почти что остов,

Я – почти что тень.


И зачем мне знать, что к небесным силам

Вам взывать пришлось?

И зачем мне знать, что пахнуло – Нилом

От моих волос?


Нет, уж лучше я расскажу Вам сказку:

Был тогда – январь.

Кто-то бросил розу. Монах под маской

Проносил фонарь.


Чей-то пьяный голос молил и злился

У соборных стен.

В этот самый час Дон-Жуан Кастильский

Повстречал – Кармен.


22 февраля 1917

(обратно)

4. “Ровно – полночь…”

Ровно – полночь.

Луна – как ястреб.

– Что – глядишь?

– Так – гляжу!


– Нравлюсь? – Нет.

– Узнаешь? – Быть может.

– Дон-Жуан я.

– А я – Кармен.


22 февраля 1917

(обратно)

5. “И была у Дон-Жуана – шпага…”

И была у Дон-Жуана – шпага,

И была у Дон-Жуана – Донна Анна.

Вот и все, что люди мне сказали

О прекрасном, о несчастном Дон-Жуане.


Но сегодня я была умна:

Ровно в полночь вышла на дорогу,

Кто-то шел со мною в ногу,

Называя имена.


И белел в тумане посох странный...

– Не было у Дон-Жуана – Донны Анны!


14 мая 1917

(обратно)

6. “И падает шелковый пояс…”

И падает шелковый пояс

К ногам его – райской змеей...

А мне говорят – успокоюсь

Когда-нибудь, там, под землей.


Я вижу надменный и старый

Свой профиль на белой парче.

А где-то – гитаны – гитары —

И юноши в черном плаще.


И кто-то, под маскою кроясь:

– Узнайте! – Не знаю. – Узнай! —

И падает шелковый пояс

На площади – круглой, как рай.


14 мая 1917

(обратно)

7. “И разжигая во встречном взоре…”

И разжигая во встречном взоре

Печаль и блуд,

Проходишь городом – зверски-черен,

Небесно-худ.


Томленьем застланы, как туманом,

Глаза твои.

В петлице – роза, по всем карманам —

Слова любви!


Да, да. Под вой ресторанной скрипки

Твой слышу – зов.

Я посылаю тебе улыбку,

Король воров!


И узнаю, раскрывая крылья —

Тот самый взгляд,

Каким глядел на меня в Кастилье —

Твой старший брат.


8 июня 1917

(обратно) (обратно)

“И сказал Господь…”

И сказал Господь:

– Молодая плоть,

Встань!


И вздохнула плоть:

– Не мешай, Господь,

Спать.


Хочет только мира

Дочь Иаира. —


И сказал Господь:

– Спи.


Mapт 1917

(обратно)

“Уж и лед сошел, и сады в цвету…”

Уж и лед сошел, и сады в цвету.

Богородица говорит сынку:

– Не сходить ли, сынок, сегодня мне

В преисподнюю?


Что за грехтакой?

Видишь, и день какой!

Пусть хоть нынче они не злобятся

В мой субботний день, Богородицын!


Повязала Богородица – белый плат:

– Ну, смотри, – ей молвил сын. – Тыответчица!

Увязала Богородица – целый сад

Райских розанов – в узелочке – через плечико.


И идет себе,

И смеется вслух.

А навстречу ей

Реет белый пух

С вишен, с яблонь...


(Не окончено. Жаль). Mapт 1917

(обратно)

“Над церковкой – голубые облака…”

Над церковкой – голубые облака,

Крик вороний...

И проходят – цвета пепла и песка —

Революционные войска.

Ох ты барская, ты царская моя тоска!


Нету лиц у них и нет имен, —

Песен нету!

Заблудился ты, кремлевский звон,

В этом ветреном лесу знамен.

Помолись, Москва, ложись, Москва, на вечный сон!


Москва, 2 марта 1917

(обратно)

Царю – на пасху

Настежь, настежь

Царские врата!

Сгасла, схлынула чернота.

Чистым жаром

Горит алтарь.

– Христос Воскресе,

Вчерашний царь!


Пал без славы

Орел двуглавый.

– Царь! – Вы были неправы.


Помянет потомство

Еще не раз —

Византийское вероломство

Ваших ясных глаз.


Ваши судьи —

Гроза и вал!

Царь! Не люди —

Вас Бог взыскал.


Но нынче Пасха

По всей стране,

Спокойно спите

В своем Селе,

Не видьте красных

Знамен во сне.


Царь! – Потомки

И предки – сон.

Есть – котомка,

Коль отнят – трон.


Москва, 2 апреля 1917,

первый день Пасхи

(обратно)

“За Отрока – за Голубя – за Сына…”

За Отрока – за Голубя – за Сына,

За царевича младого Алексия

Помолись, церковная Россия!


Очи ангельские вытри,

Вспомяни, как пал на плиты

Голубь углицкий – Димитрий.


Ласковая ты, Россия, матерь!

Ах, ужели у тебя не хватит

На него – любовной благодати?


Грех отцовский не карай на сыне.

Сохрани, крестьянская Россия,

Царскосельского ягненка – Алексия!


4 апреля 1917,

третий день Пасхи

(обратно)

“Во имя Отца и Сына и Святого Духа…”

Во имя Отца и Сына и Святого Духа —

Отпускаю ныне

Дорогого друга

Из прекрасной пустыни – в мир.


Научила я друга – как день встает,

Как трава растет,

И как ночь идет,

И как смерть идет,

И как звезды ходят из дома в дом —

Будет друг царем!


А как друг пошел – полегла трава

Как под злой косой,

Зашатались черные дерева,

Пал туман густой...


– Мы одни с тобой,

Голубь, дух святой!


9 апреля 1917

(обратно)

“Чуть светает…”

Чуть светает —

Спешит, сбегается

Мышиной стаей

На звон колокольный

Москва подпольная.


Покидают норы —

Старухи, воры.

Ведут разговоры.


Свечи горят.

Сходит Дух

На малых ребят,

На полоумных старух.

В полумраке,

Нехотя, кое-как

Бормочет дьяк.


Из черной тряпицы

Выползают на свет Божий —

Гроши нищие,

Гроши острожные,

Потом и кровью добытые

Гроши вдовьи,

Про черный день

Да на помин души

Отложенные.


Так, на рассвете,

Ставят свечи,

Вынимают просфоры —

Старухи, воры:

За живот, за здравие

Раба Божьего – Николая.


Так, на рассвете,

Темный свой пир

Справляет подполье.


10 апреля 1917

(обратно)

“А всё же спорить и петь устанет…”

А всё же спорить и петь устанет —

И этот рот!

А все же время меня обманет

И сон – придет.


И лягу тихо, смежу ресницы,

Смежу ресницы.

И лягу тихо, и будут сниться

Деревья и птицы.


12 апреля 1917

(обратно)

Стенька Разин

1. “Ветры спать ушли – с золотой зарей…”

Ветры спать ушли – с золотой зарей,

Ночь подходит – каменною горой,

И с своей княжною из жарких стран

Отдыхает бешеный атаман.


Молодые плечи в охапку сгреб,

Да заслушался, запрокинув лоб,

Как гремит над жарким его шатром —

Соловьиный гром.


22 апреля 1917

(обратно)

2. “А над Волгой – ночь…”

А над Волгой – ночь,

А над Волгой – сон.

Расстелили ковры узорные,

И возлег на них атаман с княжной

Персиянкою – Брови Черные.


И не видно звезд, и не слышно волн,

Только весла да темь кромешная!

И уносит в ночь атаманов челн

Персиянскую душу грешную.


И услышала

Ночь – такую речь:

– Аль не хочешь, что ль,

Потеснее лечь?

Ты меж наших баб —

Что жемчужинка!

Аль уж страшен так?

Я твой вечный раб,

Персияночка!

Полоняночка!



А она – брови насупила,

Брови длинные.

А она – очи потупила

Персиянские.

И из уст ее —

Только вздох один:

– Джаль-Эддин!



А над Волгой – заря румяная,

А над Волгой – рай.

И грохочет ватага пьяная:

– Атаман, вставай!


Належался с басурманскою собакою!

Вишь, глаза-то у красавицы наплаканы!


А она – что смерть,

Рот закушен в кровь. —

Так и ходит атаманова крутая бровь.


– Не поладила ты с нашею постелью,

Так поладь, собака, с нашею купелью!


В небе-то – ясно,

Тёмно – на дне.

Красный один

Башмачок на корме.


И стоит Степан – ровно грозный дуб,

Побелел Степан – аж до самых губ.

Закачался, зашатался. – Ох, томно!

Поддержите, нехристи, – в очах тёмно!


Вот и вся тебе персияночка,

Полоняночка.


25 апреля 1917

(обратно)

3. (Сон Разина)

И снится Разину – сон:

Словно плачется болотная цапля.

И снится Разину – звон:

Ровно капельки серебряные каплют.


И снится Разину дно:

Цветами – что плат ковровый.

И снится лицо одно —

Забытое, чернобровое.


Сидит, ровно Божья мать,

Да жемчуг на нитку нижет.

И хочет он ей сказать,

Да только губами движет...


Сдавило дыханье – аж

Стеклянный, в груди, осколок.

И ходит, как сонный страж,

Стеклянный – меж ними – полог.



Рулевой зарею правил

Вниз по Волге-реке.

Ты зачем меня оставил

Об одном башмачке?


Кто красавицу захочет

В башмачке одном?

Я приду к тебе, дружочек,

За другим башмачком!


И звенят-звенят, звенят-звенят запястья:

– Затонуло ты, Степаново счастье!


8 мая 1917

(обратно) (обратно)

“Так и буду лежать, лежать…”

Так и буду лежать, лежать

Восковая, да ледяная, да скорченная.

Так и будут шептать, шептать:

– Ох, шальная! ох, чумная! ох, порченная!


А монашки-то вздыхать, вздыхать,

А монашки-то – читать, читать:

– Святый Боже! Святый Боже! Святый Крепкий!


Не помилует, монашки, – ложь!

Захочу – хвать нож!

Захочу – и гроб в щепки!

Да нет – не хочу —

Молчу.


Я тебе, дружок,

Я слово скажу:

Кому – вверху гулять,

Кому – внизу лежать.


Хочешь – целуй

В желтый лоб,

А не хочешь – так

Заколотят в гроб.


Дело такое:

Стала умна.

Вот оттого я

Ликом темна.


2 мая 1917

(обратно)

“Что же! Коли кинут жребий…”

– Что же! Коли кинут жребий —

Будь, любовь!

В грозовом – безумном! – небе —

Лед и кровь.


Жду тебя сегодня ночью

После двух:

В час, когда во мне рокочут

Кровь и дух.


13 мая 1917

(обратно)

Гаданье

1. “В очи взглянула…”

В очи взглянула

Тускло и грозно.

Где-то ответил – гром.

– Ох, молодая!

Дай погадаю

О земном талане твоем.


Синие тучи свились в воронку.

Где-то гремит, – гремят!

Ворожея в моего ребенка

Сонный вперила взгляд.

– Что же нам скажешь?

– Все без обману.

– Мне уже поздно,

Ей еще рано...

– Ох, придержи язык, красота!

Что до поры говорить: не верю! —

И распахнула карточный веер

Черная – вся в серебре – рука.


– Речью дерзка,

Нравом проста,

Щедро живешь,

Красоты не копишь.

В ложке воды тебя – ох – потопит

Злой человек.


Скоро в ночи тебе путь нежданный.

Линии мало,

Мало талану. —

Позолоти!


И вырастает с ударом грома

Черный – на черном – туз.


19 мая 1917

(обратно)

2. “Как перед царями да князьями стены падают…”

Как перед царями да князьями стены падают —

Отпади, тоска-печаль-кручина,

С молодой рабы моей Марины,

Верноподданной.


Прошуми весеннею водою

Над моей рабою

Молодою.


(Кинь-ка в воду обручальное кольцо,

Покатай по белой грудке – яйцо!)


От бессонницы, от речи сладкой,

От змеи, от лихорадки,

От подружкина совета,

От лихого человека,

От младых друзей,

От чужих князей —

Заклинаю государыню-княгиню,

Молодую мою, верную рабыню.


(Наклони лицо,

Расколи яйцо!)


Да растут ее чертоги —

Выше снежных круч,

Да бегут ее дороги —

Выше синих туч,


Да поклонятся ей в ноги

Все князья земли, —

Да звенят в ее кошелке

Золотые рубли.


Ржа – с ножа,

С тебя, госпожа, —

Тоска!


21 мая 1917

(обратно)

3. “Голос – сладкий для слуха…”

Голос – сладкий для слуха,

Только взглянешь – светло.

Мне что? – Я старуха,

Мое время прошло.


Только солнышко скроется,

Да падет темнота,

Выходи ты под Троицу

Без Христа-без креста.


Пусть несут тебя ноженьки

Не к дружку твоему:

Непроезжей дороженькой —

В непроглядную тьму.


Да сними – не забудь же —

Образочек с груди.

А придешь на распутье,

К земле припади.


Позовет тебя глухо,

Ты откликнись – светло...

– Мне что? – Я старуха,

Мое время прошло.


21 мая 1917

(обратно) (обратно)

“И кто-то, упав на карту…”

И кто-то, упав на карту,

Не спит во сне.

Повеяло Бонапартом

В моей стране.


Кому-то гремят раскаты:

– Гряди, жених!

Летит молодой диктатор,

Как жаркий вихрь.


Глаза над улыбкой шалой —

Что ночь без звезд!

Горит на мундире впалом —

Солдатский крест[185].


Народы призвал к покою,

Смирил озноб —

И дышит, зажав рукою

Вселенский лоб.


21 мая 1917

Троицын день

(обратно)

“Из строгого, стройного храма…”

Из строгого, стройного храма

Ты вышла на визг площадей...

– Свобода! – Прекрасная Дама

Маркизов и русских князей.


Свершается страшная спевка, —

Обедня еще впереди!

– Свобода! – Гулящая девка

На шалой солдатской груди!


26 мая 1917


(Бальмонт, выслушав: – Мне не нравится – твое презрение к девке! Я – обижен за девку! Потому что – (блаженно-заведенные глаза) – иная девка... Я: – Как жаль, что я не могу тебе ответить: – “Как и иной солдат...”)

(обратно)

“В лоб целовать – заботу стереть…”

В лоб целовать – заботу стереть.

В лоб целую.


В глаза целовать – бессонницу снять.

В глаза целую.


В губы целовать – водой напоить.

В губы целую.


В лоб целовать – память стереть.

В лоб целую.


5 июня 1917

(обратно)

“Голубые, как небо, воды…”

Голубые, как небо, воды,

И серебряных две руки.

Мало лет – и четыре года:

Ты и я – у Москвы-реки.


Лодки плыли, гудки гудели,

Распоясанный брел солдат.

Ребятишки дрались и пели

На отцовский унылый лад.


На ревнителей Бога Марса

Ты тихонько кривила рот.

Ледяными глазами барса

Ты глядела на этот сброд.


Был твой лик среди этих, темных,

До сиянья, до блеска – бел.

Не забуду – а ты не вспомнишь —

Как один на тебя глядел.


6 июня 1917


(NB! с ненавистью – как мне тогда показалось, и весь этот стих – ответ на этот – классовой ненависти – взгляд. М. Ц. – 1938 г. – при переписке).

(обратно)

“А пока твои глаза…”

А пока твои глаза

– Черные – ревнивы,

А пока на образа

Молишься лениво —

Надо, мальчик, целовать

В губы – без разбору.

Надо, мальчик, под забором

И дневать и ночевать.


И плывет церковный звон

По дороге белой.

На заре-то – самый сон

Молодому телу!

(А погаснут все огни —

Самая забава!)

А не то – пройдут без славы

Черны ночи, белы дни.


Летом – светло без огня,

Летом – ходишь ходко.

У кого увел коня,

У кого красотку.

– Эх, и врет, кто нам поет

Спать в тобою розно!

Милый мальчик, будет поздно,

Наша молодость пройдет!


Не взыщи, шальная кровь,

Молодое тело!

Я про бедную любовь

Спела – как сумела!

Будет день – под образа

Ледяная – ляжу.

– Кто тогда тебе расскажет

Правду, мальчику, в глаза?


10 июня 1917

(обратно)

“Горечь! Горечь! Вечный привкус…”

Горечь! Горечь! Вечный привкус

На губах твоих, о страсть!

Горечь! Горечь! Вечный искус —

Окончательнее пасть.


Я от горечи – целую

Всех, кто молод и хорош.

Ты от горечи – другую

Ночью за руку ведешь.


С хлебом ем, с водой глотаю

Горечь-горе, горечь-грусть.

Есть одна трава такая

На лугах твоих, о Русь.


10 июня 1917

(обратно)

“И зажег, голубчик, спичку…”

И зажег, голубчик, спичку.

– Куды, матушка, дымок?

– В двери, родный, прямо в двери, —

Помирать тебе, сынок!


– Мне гулять еще охота.

Неохота помирать.

Хоть бы кто за меня помер!

...Только до ночи и пожил.


11 июня 1917


(Рассказ владимирской няни Нади.)

(обратно)

Але

А когда – когда-нибудь – как в воду

И тебя потянет – в вечный путь,

Оправдай змеиную породу:

Дом – меня – мои стихи – забудь.


Знай одно: что завтра будешь старой.

Пей вино, правь тройкой, пой у Яра,

Синеокою цыганкой будь.

Знай одно: никто тебе не пара —

И бросайся каждому на грудь.


Ах, горят парижские бульвары!

(Понимаешь – миллионы глаз!)

Ах, гремят мадридские гитары!

(Я о них писала– столько раз!)


Знай одно: (твой взгляд широк от жара,

Паруса надулись – добрый путь!)

Знай одно: что завтра будешь старой,

Остальное, деточка, – забудь.


11 июня 1917

(обратно)

“А царит над нашей стороной…”

А царит над нашей стороной —

Глаз дурной, дружок, да час худой.


А всего у нас, дружок, красы —

Что две русых, вдоль спины, косы,

Две несжатых, в поле, полосы.


А затем, чтобы в единый год

Не повис по рощам весь народ —


Для того у нас заведено

Зеленое шалое вино.


А по селам – ивы – дерева

Да плакун-трава, разрыв-трава...


Не снести тебе российской ноши.

– Проходите, господин хороший!


11 июня 1917

(обратно)

Кармен

1. “Божественно, детски-плоско…”

Божественно, детски-плоско

Короткое, в сборку, платье.

Как стороны пирамиды

От пояса мчат бока.


Какие большие кольца

На маленьких темных пальцах!

Какие большие пряжки

На крохотных башмачках!


А люди едят и спорят,

А люди играют в карты.

Не знаете, что на карту

Поставили, игроки!


А ей – ничего не надо!

А ей – ничего не надо!

– Вот грудь моя. Вырви сердце —

И пей мою кровь, Кармен!


13 июня 1917

(обратно)

2. “Стоит, запрокинув горло…”

Стоит, запрокинув горло,

И рот закусила в кровь.

А руку под грудь уперла —

Под левую – где любовь.


– Склоните колена! – Что вам,

Аббат, до моих колен?!

Так кончилась – этим словом —

Последняя ночь Кармен.


18 июня 1917

(обратно) (обратно)

Иоанн

1. “Только живите! – Я уронила руки…”

Только живите! – Я уронила руки,

Я уронила на руки жаркий лоб.

Так молодая Буря слушает Бога

Где-нибудь в поле, в какой-нибудь темный час.


И на высокий вал моего дыханья

Властная вдруг – словно с неба – ложится длань.

И на уста мои чьи-то уста ложатся.

– Так молодую Бурю слушает Бог.


20 июня 1917

(обратно)

2. “Запах пшеничного злака…”

Запах пшеничного злака,

Ветер, туман и кусты...

Буду отчаянно плакать —

Я, и подумаешь – ты,


Длинной рукою незрячей

Гладя раскиданный стан,

Что на груди твоей плачет

Твой молодой Иоанн.

(обратно)

3. “Люди спят и видят сны…”

Люди спят и видят сны.

Стынет водная пустыня.

Все у Господа – сыны,

Человеку надо – сына.


Прозвенел кремнистый путь

Под усердною ногою,

И один к нему на грудь

Пал курчавой головою.


Люди спят и видят сны.

Тишина над гладью водной.

– Ты возьми меня в сыны!

– Спи, мой сын единородный.

(обратно)

4. “Встречались ли в поцелуе…”

Встречались ли в поцелуе

Их жалобные уста?

Иоанна кудри, как струи

Спадают на грудь Христа.


Умилительное бессилье!

Блаженная пустота!

Иоанна руки, как крылья,

Висят по плечам Христа.


22 – 27 июня 1917

(обратно) (обратно)

Цыганская свадьба

Из-под копыт

Грязь летит.

Перед лицом

Шаль – как щит.

Без молодых

Гуляйте, сваты!

Эй, выноси,

Конь косматый!


Не дали воли нам

Отец и мать,

Целое поле нам —

Брачная кровать!

Пьян без вина и без хлеба сыт, —

Это цыганская свадьба мчит!


Полон стакан,

Пуст стакан.

Гомон гитарный, луна и грязь.

Вправо и влево качнулся стан.

Князем – цыган!

Цыганом – князь!

Эй, господин, берегись, – жжет!

Это цыганская свадьба пьет!


Там, на ворохе

Шалей и шуб,

Звон и шорох

Стали и губ.

Звякнули шпоры,

В ответ – мониста.

Свистнул под чьей-то рукою

Шелк.

Кто-то завыл как волк,

Кто-то как бык храпит.

– Это цыганская свадьба спит.


25 июня 1917

(обратно)

Князь тьмы

1. “Колокола – и небо в темных тучах…”

Князь! Я только ученица

Вашего ученика!


Колокола – и небо в темных тучах.

На перстне – герб и вязь.

Два голоса – плывучих и певучих:

– Сударыня? – Мой князь?


– Что Вас приводит к моему подъезду?

– Мой возраст – и Ваш взор.

Цилиндр снят, и тьму волос прорезал

Серебряный пробор.


– Ну, что сказали на денек вчерашний

Российские умы?

(обратно)

2. “Страстно рукоплеща…”

Страстно рукоплеща

Лает и воет чернь.

Медленно встав с колен

Кланяется Кармен.


Взором – кого ища?

– Тихим сейчас – до дрожи.

Безучастны в царской ложе

Два плаща.


И один – глаза темны —

Воротник вздымая стройный:

– Какова, Жуан? – Достойна

Вашей светлости, Князь Тьмы.


3 июля 1917

(обратно)

3. “Да будет день! – и тусклый день туманный…”

Да будет день! – и тусклый день туманный

Как саван пал над мертвою водой.

Взглянув на мир с полуулыбкой странной:

– Да будет ночь! – тогда сказал другой.


И отвернув задумчивые очи,

Он продолжал заоблачный свой путь.

Тебя пою, родоначальник ночи,

Моим ночам и мне сказавший: будь.


3 или 4 июля 1917

(обратно)

4. “И призвал тогда Князь света – Князя тьмы…”

И призвал тогда Князь света – Князя тьмы,

И держал он Князю тьмы – такую речь:

– Оба княжим мы с тобою. День и ночь

Поделили поровну с тобой.


Так чего ж за нею белым днем

Ходишь-бродишь, речь заводишь под окном?


Отвечает Князю света – Темный князь:

– То не я хожу-брожу, Пресветлый – нет!

То сама она в твой белый Божий день

По пятам моим гоняет, словно тень.


То сама она мне вздоху не дает,

Днем и ночью обо мне поет.


И сказал тогда Князь света – Князю тьмы:

– Ох, великий ты обманщик, Темный князь!

Ходит-бродит, речь заводит, песнь поет?

Ну, посмотрим, Князь темнейший, чья возьмет?


И пошел тогда промеж князьями – спор.

О сю пору он не кончен, княжий спор.


4 июля 1917

(обратно) (обратно)

“Помнишь плащ голубой…”

ВОНEМЕ[186]


Помнишь плащ голубой,

Фонари и лужи?

Как играли с тобой

Мы в жену и мужа.


Мой первый браслет,

Мой белый корсет,

Твой малиновый жилет,

Наш клетчатый плед?!


Ты, по воле судьбы,

Всё писал сонеты.

Я варила бобы

Юному поэту.


Как над картою вин

Мы на пальцы дули,

Как в дымящий камин

Полетели стулья.


Помнишь – шкаф под орех?

Холод был отчаянный!

Мой страх, твой смех,

Гнев домохозяина.


Как стучал нам сосед,

Флейтою разбужен...

Поцелуи – в обед,

И стихи – на ужин...


Мой первый браслет,

Мой белый корсет,

Твой малиновый жилет —

Наш клетчатый плед...


7 июля 1917

(обратно)

“Ну вот и окончена метка…”

Ну вот и окончена метка, —

Прощай, мой веселый поэт!

Тебе приглянулась – соседка,

А мне приглянулся – сосед.


Забита свинцовою крышкой

Любовь – и свободны рабы.

А помнишь: под мышкою – книжки,

А помнишь: в корзинке – бобы...


Пожалуйте все на поминки,

Кто помнит, как десять лет

Клялись: кружевная косынка

И сей апельсинный жилет...


(Не окончено). 7 июля 1917

(обратно)

Юнкерам, убитым в Нижнем

Сабли взмах —

И вздохнули трубы тяжко —

Провожать

Легкий прах.

С веткой зелени фуражка —

В головах.


Глуше, глуше

Праздный гул.

Отдадим последний долг

Тем, кто долгу отдал – душу.

Гул – смолк.

– Слуша – ай! На – кра – ул!


Три фуражки.

Трубный звон.

Рвется сердце.

– Как, без шашки?

Без погон

Офицерских?

Поутру —

В безымянную дыру?


Смолкли трубы.

Доброй ночи —

Вам, разорванные в клочья —

На посту!


17 июля 1917

(обратно)

“И в заточеньи зимних комнат…”

И в заточеньи зимних комнат

И сонного Кремля —

Я буду помнить, буду помнить

Просторные поля.


И легкий воздух деревенский,

И полдень, и покой, —

И дань моей гордыне женской

Твоей слезы мужской.


27 июля 1917

(обратно)

“Бороды – цвета кофейной гущи…”

Бороды – цвета кофейной гущи,

В воздухе – гул голубиных стай.

Черное око, полное грусти,

Пусто, как полдень, кругло, как рай.


Все провожает: пеструю юбку,

Воз с кукурузой, парус в порту...

Трубка и роза, роза и трубка —

Попеременно – в маленьком рту.


Звякнет – о звонкий кувшин – запястье,

Вздрогнет – на звон кувшина – халат...

Стройные снасти – строки о страсти —

И надо всеми и всем – Аллах.


Что ж, что неласков! что ж, что рассеян!

Много их с розой сидит в руке —

Там на пороге дымных кофеен, —

В синих шальварах, в красном платке.


4 августа 1917

(обратно)

Любви старинные туманы

1. “Над черным очертаньем мыса…”

Над черным очертаньем мыса —

Луна – как рыцарский доспех.

На пристани – цилиндр и мех,

Хотелось бы: поэт, актриса.


Огромное дыханье ветра,

Дыханье северных садов, —

И горестный, огромный вздох:

– Ne laissez pas trainer mes lettres![187]

(обратно)

2. “Так, руки заложив в карманы…”

Так, руки заложив в карманы,

Стою. Синеет водный путь.

– Опять любить кого-нибудь? —

Ты уезжаешь утром рано.


Горячие туманы Сити —

В глазах твоих. Вот так, ну вот...

Я буду помнить – только рот

И страстный возглас твой: – Живите!

(обратно)

3. “Смывает лучшие румяна…”

Смывает лучшие румяна —

Любовь. Попробуйте на вкус,

Как слезы – солоны. Боюсь,

Я завтра утром – мертвой встану.


Из Индии пришлите камни.

Когда увидимся? – Во сне.

– Как ветрено! – Привет жене,

И той – зеленоглазой – даме.

(обратно)

4. “Ревнивый ветер треплет шаль…”

Ревнивый ветер треплет шаль.

Мне этот час сужден – от века.

Я чувствую у рта и в веках

Почти звериную печаль.


Такая слабость вдоль колен!

– Так вот она, стрела Господня!

– Какое зарево! – Сегодня

Я буду бешеной Кармен.



...Так, руки заложив в карманы,

Стою. Меж нами океан.

Над городом – туман, туман.

Любви старинные туманы.


19 августа 1917

(обратно) (обратно)

“Из Польши своей спесивой…”

Из Польши своей спесивой

Принес ты мне речи льстивые,

Да шапочку соболиную,

Да руку с перстами длинными,

Да нежности, да поклоны,

Да княжеский герб с короною.


– А я тебе принесла

Серебряных два крыла.


20 августа 1917

(обратно)

“Молодую рощу шумную…”

Молодую рощу шумную —

Дровосек перерубил.

То, что Господом задумано —

Человек перерешил.


И уж роща не колышется —

Только пни, покрыты ржой.

В голосах родных мне слышится

Темный голос твой чужой.


Все мерещатся мне дивные

Темных глаз твоих круги.

– Мы с тобою – неразрывные,

Неразрывные враги.


20 августа 1917

(обратно)

“С головою на блещущем блюде…”

С головою на блещущем блюде

Кто-то вышел. Не я ли сама?

На груди у меня – мертвой грудою —

Целый город, сошедший с ума!


А глаза у него – как у рыбы:

Стекленеют, глядят в небосклон,

А над городом – мертвою глыбой —

Сладострастье, вечерний звон.


22 августа 1917

(обратно)

“Собрались, льстецы и щеголи…”

Собрались, льстецы и щеголи,

Мы не страсти праздник праздновать.

Страсть-то с голоду, да с холоду, —

Распашная, безобразная.


Окаянствует и пьянствует,

Рвет Писание на части...

– Ах, гондолой венецьянскою

Подплывает сладострастье!


Роза опытных садовников

За оградою церковною,

Райское вино любовников —

Сладострастье, роза кровная!


Лейся, влага вдохновенная,

Вожделенное токайское —

За <нетленное> – блаженное

Сладострастье, роскошь райскую!


22 августа 1917

(обратно)

“Нет! Еще любовный голод…”

Нет! Еще любовный голод

Не раздвинул этих уст.

Нежен – оттого что молод,

Нежен – оттого что пуст.


Но увы! На этот детский

Рот – Шираза лепестки! —

Все людское людоедство

Точит зверские клыки.


23 августа 1917

(обратно)

Иосиф

Царедворец ушел во дворец.

Раб согнулся над коркою черствой.

Изломала – от скуки – ларец

Молодая жена царедворца.


Голубям раскусила зоба,

Исщипала служанку – от скуки,

И теперь молодого раба

Притянула за смуглые руки.


– Отчего твои очи грустны?

В погребах наших – царские вина!

– Бедный юноша – я, вижу сны!

И служу своему господину.


– Позабавь же свою госпожу!

Солнце жжет, господин наш – далёко...

– Я тому господину служу,

Чье не дремлет огромное око.


Длинный лай дозирающих псов,

Дуновение рощи миндальной.

Рокот спорящих голосов

В царедворческой опочивальне.


– Я сберег господину – казну.

– Раб! Казна и жена – не едино.

– Ты алмаз у него. Как дерзну —

На алмаз своего господина?!


Спор Иосифа! Перед тобой —

Что – Иакова единоборство!

И глотает – с улыбкою – вой

Молодая жена царедворца.


23 августа 1917

(обратно)

“Только в очи мы взглянули – без остатка…”

Только в очи мы взглянули – без остатка,

Только голос наш до вопля вознесен —

Как на горло нам – железная перчатка

Опускается – по имени – закон.

Слезы в очи загоняет, воды —

В берега, проклятие – в уста.

И стремит железная свобода

Вольнодумца с нового моста.

И на грудь, где наши рокоты и стоны,

Опускается железное крыло.

Только в обруче огромного закона

Мне просторно – мне спокойно – мне светло.


25 августа 1917

(обратно)

“Мое последнее величье…”

Мое последнее величье

На дерзком голоде заплат!

В сухие руки ростовщичьи

Снесен последний мой заклад.


Промотанному – в ночь – наследству

У Господа – особый счет.

Мой – не сошелся. Не по средствам

Мне эта роскошь: ночь и рот.


Простимся ж коротко и просто

– Раз руки не умеют красть! —

С тобой, нелепейшая роскошь,

Роскошная нелепость! – страсть!


1 сентября 1917

(обратно)

“Без Бога, без хлеба, без крова…”

Без Бога, без хлеба, без крова,

– Со страстью! со звоном! со славой! —

Ведет арестант чернобровый

В Сибирь – молодую жену.


Когда-то с полуночных палуб

Взирали на Хиос и Смирну,

И мрамор столичных кофеен

Им руки в перстнях холодил.


Какие о страсти прекрасной

Велись разговоры под скрипку!

Тонуло лицо чужестранца

В египетском тонком дыму.


Под низким рассеянным небом

Вперед по сибирскому тракту

Ведет господин чужестранный

Домой – молодую жену.


3 сентября 1917

(обратно)

“Поздний свет тебя тревожит…”

Поздний свет тебя тревожит?

Не заботься, господин!

Я – бессонна. Спать не может

Кто хорош и кто один.


Нам бессонница не бремя,

Отродясь кипим в котле.

Так-то лучше. Будет время

Телу выспаться в земле.


Ни зевоты, ни ломоты,

Сын – уснул, а друг – придет.

Друг за матерью присмотрит,

Сына – Бог побережет.


Поделю ж, пока пригожа,

И пока одной невмочь, —

Бабью жизнь свою по-божьи:

Сыну – день, а другу – ночь.


4 сентября 1917

(обратно)

“Я помню первый день, младенческое зверство…”

Я помню первый день, младенческое зверство,

Истомы и глотка божественную муть,

Всю беззаботность рук, всю бессердечность сердца,

Что камнем падало – и ястребом – на грудь.


И вот – теперь – дрожа от жалости и жара,

Одно: завыть, как волк, одно: к ногам припасть,

Потупиться – понять – что сладострастью кара —

Жестокая любовь и каторжная страсть.


4 сентября 1917

(обратно)

Петров конь роняет подкову

(Отрывок)


И, дрожа от страстной спеси,

В небо вознесла ладонь

Раскаленный полумесяц,

Что посеял медный конь.


Сентябрь 1917

(обратно)

“Тот – щеголем наполовину мертвым…”

Тот – щеголем наполовину мертвым,

А этот – нищим, по двадцатый год.

Тот говорит, а этот дышит. Тот

Был ангелом, а этот будет чертом.


Встречают-провожают поезда

И..... слушают в пустынном храме,

И все глядит – внимательно – как даме —

Как женщине – в широкие глаза.


И все не может до конца вздохнуть

Товарищ младший, и глотает – яро,

Расширенными легкими – сигары

И города полуночную муть.


И коротко кивает ангел падший,

Когда иссяк кощунственный словарь,

И расстаются, глядя на фонарь,

Товарищ старший и товарищ младший.


6 сентября 1917

(обратно)

“Ввечеру выходят семьи…”

Ввечеру выходят семьи.

Опускаются на скамьи.

Из харчевни – пар кофейный.

Господин клянется даме.


Голуби воркуют. Крендель

Правит триумфальный вход.

Мальчик вытащил занозу.

– Господин целует розу. —


Пышут пенковые трубки,

Сдвинули чепцы соседки:

Кто – про юбки, кто – про зубки.

Кто – про рыжую наседку.


Юноша длинноволосый,

Узкогрудый – жалкий стих

Сочиняет про разлуку.

– Господин целует руку.


Спят......., спят ребята,

Ходят прялки, ходят зыбки.

Врет матрос, портной горбатый

Встал, поглаживая скрипку.


Бледный чужестранец пьяный,

Тростью в грудь себя бия,

Возглашает: – Все мы братья!

– Господин целует платье.


Дюжина ударов с башни

– Доброй ночи! Доброй ночи!

– Ваше здравие! За Ваше!

(Господин целует в очи).


Спит забава, спит забота.

Скрипача огромный горб

Запрокинулся под дубом.

– Господин целует в губы.


6 сентября 1917

(обратно)

“И вот, навьючив на верблюжий горб…”

И вот, навьючив на верблюжий горб,

На добрый – стопудовую заботу,

Отправимся – верблюд смирен и горд —

Справлять неисправимую работу.


Под темной тяжестью верблюжьих тел —

Мечтать о Ниле, радоваться луже,

Как господин и как Господь велел —

Нести свой крест по-божьи, по-верблюжьи.


И будут в зареве пустынных зорь

Горбы – болеть, купцы – гадать: откуда,

Какая это вдруг напала хворь

На доброго, покорного верблюда?


Но, ни единым взглядом не моля,

Вперед, вперед, с сожженными губами,

Пока Обетованная земля

Большим горбом не встанет над горбами.


14 сентября 1917

(обратно)

“Аймек-гуарузим – долина роз…”

Аймек-гуарузим – долина роз.

Еврейка – испанский гранд.

И ты, семилетний, очами врос

В истрепанный фолиант.


От розовых, розовых, райских чащ

Какой-то пожар в глазах.

Луна Сарагоссы – и черный плащ.

Шаль – до полу – и монах.


Еврейская девушка – меж невест —

Что роза среди ракит!

И старый серебряный дедов крест

Сменен на Давидов щит.


От черного взора и красных кос

В глазах твоих – темный круг.

И целое дерево райских роз

Цветет меж библейских букв.


Аймек-гуарузим – так в первый раз

Предстала тебе любовь.

Так первая книга твоя звалась,

Так тигр почуял кровь.


И, стройное тело собрав в прыжок,

Читаешь – черно в глазах! —

Как в черную полночь потом их сжег

На красном костре – монах.


18 сентября 1917

(обратно)

“Запах, запах…”

Запах, запах

Твоей сигары!

Смуглой сигары

Запах!

Перстни, перья,

Глаза, панамы...

Синяя ночь

Монако.


Запах странный,

Немножко затхлый:

В красном тумане —

Запад.

Столб фонарный

И рокот Темзы,

Чем же еще?

Чем же?


Ах, Веной!

Духами, сеном,

Открытой сценой,

Изменой!


23 сентября 1917

(обратно)

“Бел, как мука, которую мелет…”

Бел, как мука, которую мелет,

Черен, как грязь, которую чистит,

Будет от Бога похвальный лист

Мельнику и трубочисту.


Нам же, рабам твоим непокорным,

Нам, нерадивым: мельникам – черным,

Нам, трубочистам белым – увы! —

Страшные – Судные дни твои;


Черным по белому в день тот черный

Будем стоять на доске позорной.


30 сентября 1917

(обратно)

“Ночь. – Норд-Ост. – Рев солдат. – Рев волн…”

Ночь. – Норд-Ост. – Рев солдат. – Рев волн.

Разгромили винный склад. – Вдоль стен

По канавам – драгоценный поток,

И кровавая в нем пляшет луна.


Ошалелые столбы тополей.

Ошалелое – в ночи – пенье птиц.

Царский памятник вчерашний – пуст,

И над памятником царским – ночь.


Гавань пьет, казармы пьют. Мир – наш!

Наше в княжеских подвалах вино!

Целый город, топоча как бык,

К мутной луже припадая – пьет.


В винном облаке – луна. – Кто здесь?

Будь товарищем, красотка: пей!

А по городу – веселый слух:

Где-то двое потонули в вине.


Феодосия, последние дни Октября


(NB! Птицы были – пьяные.)

(обратно)

“Плохо сильным и богатым…”

Плохо сильным и богатым,

Тяжко барскому плечу.

А вот я перед солдатом

Светлых глаз не опущу.


Город буйствует и стонет,

В винном облаке – луна.

А меня никто не тронет:

Я надменна и бедна.


Феодосия, конец Октября

(обратно)

Корнилов

...Сын казака, казак...

Так начиналась – речь.

– Родина. – Враг. – Мрак.

Всем головами лечь.


Бейте, попы, в набат.

– Нечего есть. – Честь.

– Не терять ни дня!

Должен солдат

Чистить коня...


4 декабря 1917


(NB! Я уже тогда поняла, что это: “Да, и солдаты должны чистить своих лошадей!” (Москва, лето 1917 г. – речь на Московском Совещании) – куда дороже всего Керенского (как мы тогда говорили).

(обратно)

Руан

И я вошла, и я сказала: – Здравствуй!

Пора, король, во Францию, домой!

И я опять веду тебя на царство,

И ты опять обманешь, Карл Седьмой!


Не ждите, принц, скупой и невеселый,

Бескровный принц, не распрямивший плеч,

Чтоб Иоанна разлюбила – голос,

Чтоб Иоанна разлюбила – меч.


И был Руан, в Руане – Старый рынок...

– Все будет вновь: последний взор коня,

И первый треск невинных хворостинок,

И первый всплеск соснового огня.


А за плечом – товарищ мой крылатый

Опять шепнет: – Терпение, сестра! —

Когда сверкнут серебряные латы

Сосновой кровью моего костра.


4 декабря 1917

(обратно)

Москве

1. “Когда рыжеволосый Самозванец…”

Когда рыжеволосый Самозванец

Тебя схватил – ты не согнула плеч.

Где спесь твоя, княгинюшка? – Румянец,

Красавица? – Разумница, – где речь?


Как Петр-Царь, презрев закон сыновний,

Позарился на голову твою —

Боярыней Морозовой на дровнях

Ты отвечала Русскому Царю.


Не позабыли огненного пойла

Буонапарта хладные уста.

Не в первый раз в твоих соборах – стойла.

Все вынесут кремлевские бока.


9 декабря 1917

(обратно)

2. “Гришка-Вор тебя не ополячил…”

Гришка-Вор тебя не ополячил,

Петр-Царь тебя не онемечил.

Что же делаешь, голубка? – Плачу.

Где же спесь твоя, Москва? – Далече.


– Голубочки где твои? – Нет корму.

– Кто унес его? – Да ворон черный.

– Где кресты твои святые? – Сбиты.

– Где сыны твои, Москва? – Убиты.


10 декабря 1917

(обратно)

3. “Жидкий звон, постный звон…”

Жидкий звон, постный звон.

На все стороны – поклон.


Крик младенца, рев коровы.

Слово дерзкое царёво.


Плёток свист и снег в крови.

Слово темное Любви.


Голубиный рокот тихий.

Черные глаза Стрельчихи.


10 декабря 1917

(обратно) (обратно)

“Расцветает сад, отцветает сад…”

Расцветает сад, отцветает сад.

Ветер встреч подул, ветер мчит разлук.

Из обрядов всех чту один обряд:

Целованье рук.


Города стоят, и стоят дома.

Юным женщинам – красота дана,

Чтоб сходить с ума – и сводить с ума

Города. Дома.


В мире музыка – изо всех окон,

И цветет, цветет Моисеев куст.

Из законов всех – чту один закон:

Целованье уст.


12 декабря 1917

(обратно)

“Как рука с твоей рукой…”

Как рука с твоей рукой

Мы стояли на мосточку.

Юнкерочек мой морской

Невысокого росточку.


Низкий, низкий тот туман,

Буйны, злы морские хляби.

Твой сердитый – капитан,

Быстрый, быстрый твой корабль.


Я пойду к себе домой,

Угощусь из смертной рюмки.

Юнга, юнга, юнга мой,

Юнга, морской службы юнкер!


22 декабря 1917

(обратно)

“Новый год я встретила одна…”

Новый год я встретила одна.

Я, богатая, была бедна,

Я, крылатая, была проклятой.

Где-то было много-много сжатых

Рук – и много старого вина.

А крылатая была – проклятой!

А единая была – одна!

Как луна – одна, в глазу окна.


31 декабря 1917

(обратно)

“Кавалер де Гриэ! – Напрасно…”

Кавалер де Гриэ! – Напрасно

Вы мечтаете о прекрасной,

Самовластной – в себе не властной —

Сладострастной своей Manоn.


Вереницею вольной, томной

Мы выходим из ваших комнат.

Дольше вечера нас не помнят.

Покоритесь, – таков закон.


Мы приходим из ночи вьюжной,

Нам от вас ничего не нужно,

Кроме ужина – и жемчужин,

Да быть может еще – души!


Долг и честь, Кавалер, – условность.

Дай Вам Бог целый полк любовниц!

Изъявляя при сем готовность...

Страстно любящая Вас

– М.


31 декабря 1917

(обратно)

Братья

1. “Спят, не разнимая рук…”

Спят, не разнимая рук,

С братом – брат,

С другом – друг.

Вместе, на одной постели.


Вместе пили, вместе пели.


Я укутала их в плед,

Полюбила их навеки.

Я сквозь сомкнутые веки

Странные читаю вести:


Радуга: двойная слава,

Зарево: двойная смерть.


Этих рук не разведу.

Лучше буду,

Лучше буду

Полымем пылать в аду!

(обратно)

2. “Два ангела, два белых брата…”

Два ангела, два белых брата,

На белых вспененных конях!

Горят серебряные латы

На всех моих грядущих днях.

И оттого, что вы крылаты —

Я с жадностью целую прах.


Где стройный благовест негромкий,

Бредущие через поля

Купец с лотком, слепец с котомкой...

– Дымят, пылая и гремя,

Под конским топотом – обломки

Китай-города и Кремля!


Два всадника! Две белых славы!

В безумном цирковом кругу

Я вас узнала. – Ты, курчавый,

Архангелом вопишь в трубу.

Ты – над Московскою Державой

Вздымаешь радугу-дугу.

(обратно)

3. “Глотаю соленые слезы…”

Глотаю соленые слезы.

Роман неразрезанный – глуп.

Не надо ни робы, ни розы,

Ни розовой краски для губ,


Ни кружев, ни белого хлеба,

Ни солнца над вырезом крыш,

Умчались архангелы в небо,

Уехали братья в Париж!


11 января 1918

(обратно) (обратно)

“Ветер звонок, ветер нищ…”

Ветер звонок, ветер нищ,

Пахнет розами с кладбищ.

......ребенок, рыцарь, хлыщ.


Пастор с книгою святою, —

Всяк........красотою

Над беспутной сиротою.


Только ты, мой блудный брат,

Ото рта отводишь яд!


В беззаботный, скалозубый

Разговор – и в ворот шубы

Прячешь розовые губы.


13 января 1918

(обратно)

“На кортике своем: Марина…”

На кортике своем: Марина —

Ты начертал, встав за Отчизну.

Была я первой и единой

В твоей великолепной жизни.


Я помню ночь и лик пресветлый

В аду солдатского вагона.

Я волосы гоню по ветру,

Я в ларчике храню погоны.


Москва, 18 января 1918

(обратно)

“Вам грустно. – Вы больны…”

Ю. 3.


Beau tеnеbreux![188] – Вам грустно. – Вы больны.

Мир неоправдан, – зуб болит! – Вдоль нежной

Раковины щеки – фуляр, как ночь.


Ни тонкий звон венецианских бус,

(Какая-нибудь память Казановы

Монахине преступной) – ни клинок


Дамасской стали, ни крещенский гул

Колоколов по сонной Московии —

Не расколдуют нынче Вашей мглы.


Доверьте мне сегодняшнюю ночь.


Я потайной фонарь держу под шалью.

Двенадцатого – ровно – половина.

И вы совсем не знаете – кто я.


Январь 1918

(обратно)

“Уедешь в дальние края…”

Уедешь в дальние края,

Остынешь сердцем. – Не остыну.

Распутица – заря – румыны —

Младая спутница твоя...


Кто бросил розы на снегу?

Ах, это шкурка мандарина...

И крутятся в твоем мозгу:

Мазурка – море – смерть – Марина...


Февраль 1918

(обратно)

“Как много красавиц, а ты – один…”

Как много красавиц, а ты – один,

Один – против ста тридцати Кармен,

И каждая держит цветок в зубах,

И каждая просит – роли.


У всех лихорадка в глазах и лесть

На красных губах, и такая страсть

К мехам и духам, и невинны все,

И все они – примадонны.


Вся каторга рампы – вокруг юных глаз.

Но занавес падает, гром гремит,

В надушенный шелк окунулся стан,

И кто-то целует руки.


От гения, грима, гримас, грошей —

В кабак, на расправу, на страстный смотр!

И возглас в четвертом часу утра,

С закинутым лбом: – Любите!


19 февраля 1918

(обратно)

Плащ

Плащ – для всех, кто строен и высок,

Плащ – для всех, кто смотрит на Восток.

1. “Пять или шесть утра. Сизый туман. Рассвет…”

Пять или шесть утра. Сизый туман. Рассвет.

Пили всю ночь, всю ночь. Вплоть до седьмого часа.

А на мосту, как черт, черный взметнулся плащ.

– Женщина или черт? – Доминиканца ряса?


Оперный плащ певца? – Вдовий смиренный плат?

Резвой интриги щит? – Или заклад последний?

– Хочется целовать. – Воет завод. – Бредет

Дряхлая знать – в кровать, глупая голь – к обедне.


8 марта 1918

(обратно)

2. “Век коронованной Интриги…”

Век коронованной Интриги,

Век проходимцев, век плаща!

– Век, коронованный Голгофой! —

Писали маленькие книги

Для куртизанок – филозофы.

Великосветского хлыща

Взмывало – умереть заблаго.

Сверкал витийственною шпагой

За океаном – Лафайет.

А герцогини, лучший цвет

Вздыхателей обезоружив,

Согласно сердцу – и Руссо —

Купались в море детских кружев.


Катали девочки серсо,

С мундирами шептались Сестры...

Благоухали Тюилери...

А Королева-Колибри,

Нахмурив бровки, – до зари

Беседовала с Калиостро.


11 марта 1918

(обратно)

3. “Ночные ласточки Интриги…”

Ночные ласточки Интриги —

Плащи, – крылатые герои

Великосветских авантюр.

Плащ, щеголяющий дырою,

Плащ вольнодумца, плащ расстриги,

Плащ-Проходимец, плащ-Амур.


Плащ прихотливый, как руно,

Плащ, преклоняющий колено,

Плащ, уверяющий: – темно...

Гудок дозора. – Рокот Сены.

Плащ Казановы, плащ Лозэна. —

Антуанетты домино.


Но вот, как черт из черных чащ —

Плащ – чернокнижник, вихрь – плащ,

Плащ – вороном над стаей пестрой

Великосветских мотыльков.

Плащ цвета времени и снов —

Плащ Кавалера Калиостро.


10 апреля 1918

(обратно) (обратно)

“Закинув голову и опустив глаза…”

Закинув голову и опустив глаза,

Пред ликом Господа и всех святых – стою.

Сегодня праздник мой, сегодня – Суд.


Сонм юных ангелов смущен до слез.

Бесстрастны праведники. Только ты,

На тронном облаке, глядишь как друг.


Что хочешь – спрашивай. Ты добр и стар,

И ты поймешь, что с эдаким в груди

Кремлевским колоколом – лгать нельзя.


И ты поймешь, как страстно день и ночь

Боролись Промысел и Произвол

В ворочающей жернова – груди.


Так, смертной женщиной, – опущен взор,

Так, гневным ангелом – закинут лоб,

В день Благовещенья, у Царских врат,

Перед лицом твоим – гляди! – стою.


А голос, голубем покинув в грудь,

В червонном куполе обводит круг.


Март 1918

(обратно)

“Кровных коней запрягайте в дровни…”

Кровных коней запрягайте в дровни!

Графские вина пейте из луж!

Единодержцы штыков и душ!

Распродавайте – на вес – часовни,

Монастыри – с молотка – на слом.

Рвитесь на лошади в Божий дом!

Перепивайтесь кровавым пойлом!


Стойла – в соборы! Соборы – в стойла!

В чертову дюжину – календарь!

Нас под рогожу за слово: царь!


Единодержцы грошей и часа!

На куполах вымещайте злость!

Распродавая нас всех на мясо,

Раб худородный увидит – Расу:

Черная кость – белую кость.


Москва. 2 марта 1918

Первый день весны.

(обратно)

Дон

1. “Белая гвардия, путь твой высок…”

Белая гвардия, путь твой высок:

Черному дулу – грудь и висок.


Божье да белое твое дело:

Белое тело твое – в песок.


Не лебедей это в небе стая:

Белогвардейская рать святая

Белым видением тает, тает...


Старого мира – последний сон:

Молодость – Доблесть – Вандея – Дон.


24 марта 1918

(обратно)

2. “Кто уцелел – умрет, кто мертв – воспрянет…”

Кто уцелел – умрет, кто мертв – воспрянет.

И вот потомки, вспомнив старину:

– Где были вы? – Вопрос как громом грянет,

Ответ как громом грянет: – На Дону!


– Что делали? – Да принимали муки,

Потом устали и легли на сон.

И в словаре задумчивые внуки

За словом: долг напишут слово: Дон.


30 марта 1918


NB! мои любимые.

(обратно)

3. “Волны и молодость – вне закона…”

Волны и молодость – вне закона!

Тронулся Дон. – Погибаем. – Тонем.

Ветру веков доверяем снесть

Внукам – лихую весть:


Да! Проломилась донская глыба!

Белая гвардия – да! – погибла.

Но покидая детей и жен,

Но уходя на Дон,


Белою стаей летя на плаху,

Мы за одно умирали: хаты!


Перекрестясь на последний храм,

Белогвардейская рать – векам.


Москва, Благовещение 1918

– дни разгрома Дона —

(обратно) (обратно)

“Идет по луговинам лития…”

Идет по луговинам лития.

Таинственная книга бытия

Российского – где судьбы мира скрыты —

Дочитана и наглухо закрыта.


И рыщет ветер, рыщет по степи:

– Россия! – Мученица! – С миром – спи!


30 марта 1918

(обратно)

“Трудно и чудно – верность до гроба…”

Трудно и чудно – верность до гроба!

Царская роскошь – в век площадей!

Стойкие души, стойкие ребра, —

Где вы, о люди минувших дней?!


Рыжим татарином рыщет вольность,

С прахом равняя алтарь и трон.

Над пепелищами – рев застольный

Беглых солдат и неверных жен.


11 апреля 1918

(обратно)

“О, самозванцев жалкие усилья…”

...О, самозванцев жалкие усилья!

Как сон, как снег, как смерть – святыни – всем.

Запрет на Кремль? Запрета нет на крылья!

И потому – запрета нет на Кремль!


Страстной понедельник 1918

(обратно)

“Марина! Спасибо за мир…”

– Марина! Спасибо за мир!

Дочернее странное слово.

И вот – расступился эфир

Над женщиной светлоголовой.


Но рот напряжен и суров.

Умру, – а восторга не выдам!

Так с неба Господь Саваоф

Внимал молодому Давиду.


Cтрастной понедельник 1918

(обратно)

Андрей Шенье

1. “Андрей Шенье взошел на эшафот…”

Андрей Шенье взошел на эшафот,

А я живу – и это страшный грех.

Есть времена – железные – для всех.

И не певец, кто в порохе – поет.


И не отец, кто с сына у ворот

Дрожа срывает воинский доспех.

Есть времена, где солнце – смертный грех.

Не человек – кто в наши дни живет.


17 апреля 1918

(обратно)

2. “Не узнаю в темноте…”

Не узнаю в темноте

Руки – свои иль чужие?

Мечется в страшной мечте

Черная Консьержерия.


Руки роняют тетрадь,

Щупают тонкую шею.

Утро крадется как тать.

Я дописать не успею.


17 апреля 1918

(обратно) (обратно)

“Не самозванка – я пришла домой…”

Не самозванка – я пришла домой,

И не служанка – мне не надо хлеба.

Я – страсть твоя, воскресный отдых твой,

Твой день седьмой, твое седьмое небо.


Там на земле мне подавали грош

И жерновов навешали на шею.

– Возлюбленный! – Ужель не узнаешь?

Я ласточка твоя – Психея!


Апрель 1918

(обратно)

“Страстный стон, смертный стон…”

Страстный стон, смертный стон,

А над стонами – сон.

Всем престолам – престол,

Всем законам – закон.


Где пустырь – поле ржи,

Реки с синей водой...

Только веки смежи,

Человек молодой!


В жилах – мед. Кто идет?

Это – он, это – сон —

Он уймет, он отрет

Страстный пот, смертный пот.


24 апреля 1918

(обратно)

“Ходит сон с своим серпом…”

Ходит сон с своим серпом,

Ходит смерть с своей косой —

Царь с царицей, брат с сестрой.


– Ходи в сени, ходи в рай!

– Ходи в дедушкин сарай!


Шли по рекам синим,

Шли мы по пустыням,

– Странники – к святыням.


– Мы тебя не при – имем!

– Мы тебя не при – имем!


– Я Христова сирота,

Растворяю ворота

Ключиком-замочком,

Шелковым платочком.


– И до вас доплелась.

– Проходи! – Бог подаст!


– Дом мой – немалый,

Мед мой – хваленый,

Розан мой – алый,

Виноград – зеленый...


Хлеба-то! Хлеба!

Дров – полон сад!

Глянь-ка на небо —

Птички летят!


25 апреля 1918

(обратно)

“Серафим – на орла! Вот бой…”

Евгению Багратионовичу Вахтангову


Серафим – на орла! Вот бой! —

Примешь вызов? – Летим за тучи!

В год кровавый и громовой —

Смерть от равного – славный случай.


Гнев Господень нас в мир изверг,

Дабы помнили люди – небо.

Мы сойдемся в Страстной Четверг

Над церковкой Бориса – и – Глеба.


Москва, Вербное воскресенье 1918

(обратно)

“С вербочкою светлошерстой…”

С вербочкою светлошерстой —

Светлошерстая сама —

Меряю Господни версты

И господские дома.


Вербочка! Небесный житель!

– Вместе в небо! – Погоди! —

Так и в землю положите

С вербочкою на груди.


Вербное воскресенье 1918

(обратно)

“Коли в землю солдаты всадили – штык…”

Коли в землю солдаты всадили – штык,

Коли красною тряпкой затмили – Лик[189],

Коли Бог под ударами – глух и нем,

Коль на Пасху народ не пустили в Кремль —


Надо бражникам старым засесть за холст,

Рыбам – петь, бабам – умствовать, птицам – ползть,

Конь на всаднике должен скакать верхом,

Новорожденных надо поить вином[190],


Реки – жечь, мертвецов выносить – в окно,

Солнце красное в полночь всходить должно,

Имя суженой должен забыть жених...


Государыням нужно любить – простых[191].


3-ий день Пасхи 1918

(обратно)

“Это просто, как кровь и пот…”

Это просто, как кровь и пот:

Царь – народу, царю – народ.


Это ясно, как тайна двух:

Двое рядом, а третий – Дух.


Царь с небес на престол взведен:

Это чисто, как снег и сон.


Царь опять на престол взойдет —

Это свято, как кровь и пот.


7 мая 1918, 3-ий день Пасхи

(а оставалось ему жить меньше трех месяцев!)

(обратно)

“Орел и архангел! Господень гром…”

Орел и архангел! Господень гром!

Не храм семиглавый, не царский дом

Да будет тебе гнездом.


Нет, – Красная площадь, где весь народ!

И – Лобное место сравняв – в поход:

Птенцов – собирать – сирот.


Народ обезглавлен и ждет главы.

Уж воздуху нету ни в чьей груди.

Архангел! – Орел! – Гряди!


Не зарева рыщут, не вихрь встает,

Не радуга пышет с небес, – то Петр

Птенцам производит смотр.


7 мая 1918,

третий день Пасхи

(обратно)

“Змея оправдана звездой…”

Змея оправдана звездой,

Застенчивая низость – небом.

Топь – водопадом, камень – хлебом.

Чернь – Марсельезой, царь – бедой.

Стан несгибавшийся – горбом

Могильным, – горб могильный – розой...


9 мая 1918

(обратно)

“Плоти – плоть, духу – дух…”

Плоти – плоть, духу – дух,

Плоти – хлеб, духу – весть,

Плоти – червь, духу – вздох,

Семь венцов, семь небес.


Плачь же, плоть! – Завтра прах!

Дух, не плачь! – Славься, дух!

Нынче – раб, завтра – царь

Всем семи – небесам.


9 мая 1918

(обратно)

“Московский герб: герой пронзает гада…”

Московский герб: герой пронзает гада.

Дракон в крови. Герой в луче. – Так надо.


Во имя Бога и души живой

Сойди с ворот, Господень часовой!


Верни нам вольность, Воин, им – живот.

Страж роковой Москвы – сойди с ворот!


И докажи – народу и дракону —

Что спят мужи – сражаются иконы.


9 мая 1918

(обратно)

“Заклинаю тебя от злата…”

Заклинаю тебя от злата,

От полночной вдовы крылатой,

От болотного злого дыма,

От старухи, бредущей мимо,


Змеи под кустом,

Воды под мостом,

Дороги крестом,

От бабы – постом.


От шали бухарской,

От грамоты царской,

От черного дела,

От лошади белой!


10 мая 1918

(обратно)

“Бог – прав…”

Бог – прав

Тлением трав,

Сухостью рек,

Воплем калек,


Вором и гадом,

Мором и гладом,

Срамом и смрадом,

Громом и градом.


Попранным Словом.

Проклятым годом.

Пленом царевым.

Вставшим народом.


12 мая 1918


(NB! Очевидно, нужно понять: Бог всё-таки прав, прав – вопреки).

(обратно)

“На тебе, ласковый мой, лохмотья…”

На тебе, ласковый мой, лохмотья,

Бывшие некогда нежной плотью.

Всю истрепала, изорвала, —

Только осталось что два крыла.


Одень меня в свое великолепье,

Помилуй и спаси.

А бедные истлевшие отрепья

Ты в ризницу снеси.


13 мая 1918

(обратно)

“В черном небе слова начертаны…”

В черном небе слова начертаны —

И ослепли глаза прекрасные...

И не страшно нам ложе смертное,

И не сладко нам ложе страстное.


В поте – пишущий, в поте пашущий!

Нам знакомо иное рвение:

Легкий огнь, над кудрями пляшущий, —

Дуновение – Вдохновения!


14 мая 1918

(обратно)

“Простите меня, мои горы…”

“Простите меня, мои горы!

Простите меня, мои реки!

Простите меня, мои нивы!

Простите меня, мои травы!”


Мать – крест надевала солдату,

Мать с сыном прощались навеки...

И снова из сгорбленной хаты:

“Простите меня, мои реки!”


14 мая 1918

(обратно)

“Благословляю ежедневный труд…”

Благословляю ежедневный труд,

Благословляю еженощный сон.

Господню милость и Господень суд,

Благой закон – и каменный закон.


И пыльный пурпур свой, где столько дыр,

И пыльный посох свой, где все лучи...

– Еще, Господь, благословляю мир

В чужом дому – и хлеб в чужой печи.


21 мая 1918

(обратно)

“Полюбил богатый – бедную…”

Полюбил богатый – бедную,

Полюбил ученый – глупую,

Полюбил румяный – бледную,

Полюбил хороший – вредную:

Золотой – полушку медную.


– Где, купец, твое роскошество?

“Во дырявом во лукошечке!”


– Где, гордец, твои учености?

“Под подушкой у девчоночки!”


– Где, красавец, щеки алые?

“За ночь черную – растаяли”.


– Крест серебряный с цепочкою?

“У девчонки под сапожками!”


Не люби, богатый, – бедную,

Не люби, ученый, – глупую,

Не люби, румяный, – бледную,

Не люби, хороший, – вредную:

Золотой – полушку медную!


Между 21 и 26 мая 1918

(обратно)

“Полюбил богатый – бедную…”

Семь мечей пронзали сердце

Богородицы над Сыном.

Семь мечей пронзили сердце,

А мое – семижды семь.


Я не знаю, жив ли, нет ли

Тот, кто мне дороже сердца,

Тот, кто мне дороже Сына...


Этой песней – утешаюсь.

Если встретится – скажи.


25 мая 1918

(обратно)

“Слезы, слезы – живая вода…”

Слезы, слезы – живая вода!

Слезы, слезы – благая беда!

Закипайте из жарких недр,

Проливайтесь из жарких век.

Гнев Господень – широк и щедр.

Да снесет его – человек.


Дай разок вздохнуть

Свежим воздухом.

Размахни мне в грудь —

Светлым посохом!


26 мая 1918

(обратно)

“Наградил меня Господь…”

Наградил меня Господь

Сердцем светлым и железным,

Даром певчим, даром слезным.


Оградил меня Господь

Белым знаменем.

Обошел меня Господь

Плотским пламенем.


Выше – знамя!

Бог над нами!

Тяжче камня —

Плотский пламень!


Май 1918

(обратно)

“Хочешь знать мое богачество…”

Хочешь знать мое богачество?

Скакуну на свете – скачется,

Мертвым – спится, птицам – свищется.


Юным – рыщется да ищется,

Неразумным бабам – плачется.

– Слезный дар – мое богачество!


Май 1918

(обратно)

“Белье на речке полощу…”

Белье на речке полощу,

Два цветика своих ращу.


Ударит колокол – крещусь,

Посадят голодом – пощусь.


Душа и волосы – как шелк.

Дороже жизни – добрый толк.


Я свято соблюдаю долг.

– Но я люблю вас – вор и волк!


Между 26 мая и 4 июня 1918

(обратно)

“Я расскажу тебе – про великий обман…”

Я расскажу тебе – про великий обман:

Я расскажу тебе, как ниспадает туман

На молодые деревья, на старые пни.

Я расскажу тебе, как погасают огни

В низких домах, как – пришелец египетских стран —

В узкую дудку под деревом дует цыган.


Я расскажу тебе – про великую ложь:

Я расскажу тебе, как зажимается нож

В узкой руке, – как вздымаются ветром веков

Кудри у юных – и бороды у стариков.


Рокот веков.

Топот подков.


4 июня 1918

(обратно)

“Юношам – жарко…”

Юношам – жарко,

Юноши – рдеют,

Юноши бороду бреют.


Старость – жалеет:

Бороды греют.


(Проснулась с этими стихами 22 мая 1918)

(обратно)

“Осторожный троекратный стук…”

Осторожный троекратный стук.

Нежный недруг, ненадежный друг, —

Не обманешь! То не странник путь

Свой кончает. – Так стучатся в грудь —

За любовь. Так, потупив взгляд,

В светлый Рай стучится черный Ад.


6 июня 1918

(обратно)

“Я – есмь. Ты – будешь. Между нами – бездна…”

Я – есмь. Ты – будешь. Между нами – бездна.

Я пью. Ты жаждешь. Сговориться – тщетно.

Нас десять лет, нас сто тысячелетий

Разъединяют. – Бог мостов не строит.


Будь! – это заповедь моя. Дай – мимо

Пройти, дыханьем не нарушив роста.

Я – есмь. Ты – будешь. Через десять весен

Ты скажешь: – есть! – а я скажу: – когда-то...


6 июня 1918

(обратно)

“Дороги – хлебушек и мука…”

Дороги – хлебушек и мука!

Кушаем – дырку от кренделька.

Да, на дороге теперь большой

С коробом – страшно, страшней – с душой!

Тыщи – в кубышку, товар – в камыш...

Ну, а души-то не утаишь!


6 июня 1918

(обратно)

“Мракобесие. – Смерч. – Содом…”

Мракобесие. – Смерч. – Содом.

Берегите Гнездо и Дом.

Долг и Верность спустив с цепи,

Человек молодой – не спи!

В воротах, как Благая Весть,

Белым стражем да встанет – Честь.


Обведите свой дом – межой,

Да не внидет в него – Чужой.

Берегите от злобы волн

Садик сына и дедов холм.

Под ударами злой судьбы —

Выше – прадедовы дубы!


6 июня 1918

(обратно)

“Умирая, не скажу: была…”

Умирая, не скажу: была.

И не жаль, и не ищу виновных.

Есть на свете поважней дела

Страстных бурь и подвигов любовных.


Ты, – крылом стучавший в эту грудь,

Молодой виновник вдохновенья —

Я тебе повелеваю: – будь!

Я – не выйду из повиновенья.


30 июня 1918

(обратно)

“Ночи без любимого – и ночи…”

Ночи без любимого – и ночи

С нелюбимым, и большие звезды

Над горячей головой, и руки,

Простирающиеся к Тому —

Кто от века не был – и не будет,

Кто не может быть – и должен быть...

И слеза ребенка по герою,

И слеза героя по ребенку,

И большие каменные горы

На груди того, кто должен – вниз...


Знаю все, что было, все, что будет,

Знаю всю глухонемую тайну,

Что на темном, на косноязычном

Языке людском зовется – Жизнь.


<Между 30 июня и 6 июля 1918>

(обратно)

Памяти Беранже

Дурная мать! – Моя дурная слава

Растет и расцветает с каждым днем.

То на пирушку заведет Лукавый,

То первенца забуду за пером...


Завидуя императрицам моды

И маленькой танцовщице в трико,

Гляжу над люлькой, как уходят – годы,

Не видя, что уходит – молоко!


И кто из вас, ханжи, во время оно

Не пировал, забыв о платеже!

Клянусь бутылкой моего патрона

И вашего, когда-то, – Беранже!


Но одному – сквозь бури и забавы —

Я, несмотря на ветреность, – верна.

Не ошибись, моя дурная слава:

– Дурная мать, но верная жена!


6 июля 1918

(обратно)

“Я сказала, а другой услышал…”

Я сказала, а другой услышал

И шепнул другому, третий – понял,

А четвертый, взяв дубовый посох,

В ночь ушел – на подвиг. Мир об этом

Песнь сложил, и с этой самой песней

На устах – о жизнь! – встречаю смерть.


6 июля 1918

(обратно)

“Руки, которые не нужны…”

Руки, которые не нужны

Милому, служат – Миру.

Горестным званьем Мирской Жены

Нас увенчала Лира.


Много незваных на царский пир.

Надо им спеть на ужин!

Милый не вечен, но вечен – Мир.

Не понапрасну служим.


6 июля 1918

(обратно)

“Белизна – угроза Черноте…”

Белизна – угроза Черноте.

Белый храм грозит гробам и грому.

Бледный праведник грозит Содому

Не мечом – а лилией в щите!


Белизна! Нерукотворный круг!

Чан крестильный! Вещие седины!

Червь и чернь узнают Господина

По цветку, цветущему из рук.


Только агнца убоится – волк,

Только ангелу сдается крепость.

Торжество – в подвалах и в вертепах!

И взойдет в Столицу – Белый полк!


7 июля 1918

(обратно)

“Пахнет ладаном воздух. Дождь был и прошел…”

Пахнет ладаном воздух. Дождь был и прошел.

Из зияющих пастей домов —

Громовыми руладами рвется рояль,

Разрывая июньскую ночь.


Героическим громом бетховенских бурь

Город мстит...


<Между 6 и 10 июля 1918>

(обратно)

“Я – страница твоему перу…”

Я – страница твоему перу.

Все приму. Я белая страница.

Я – хранитель твоему добру:

Возращу и возвращу сторицей.


Я – деревня, черная земля.

Ты мне – луч и дождевая влага.

Ты – Господь и Господин, а я —

Чернозем – и белая бумага!


10 июля 1918

(обратно)

“Память о Вас – легким дымком…”

Память о Вас – легким дымком,

Синим дымком за моим окном.

Память о Вас – тихим домком.

Тихий домок – Ваш – под замком.


Что за дымок? Что за домок?

Вот уже пол – мчит из-под ног!

Двери – с петлей! Ввысь – потолок!

В синий дымок – тихий домок!


10 июля 1918

(обратно)

“Так, высоко запрокинув лоб…”

Так, высоко запрокинув лоб,

– Русь молодая! – Слушай! —

Опровергаю лихой поклеп

На Красоту и Душу.


Над кабаком, где грехи, гроши,

Кровь, вероломство, дыры —

Встань, Триединство моей души:

Лилия – Лебедь – Лира!


Июль 1918

(обратно)

“Как правая и левая рука…”

Как правая и левая рука,

Твоя душа моей душе близка.


Мы смежены, блаженно и тепло,

Как правое и левое крыло.


Но вихрь встает – и бездна пролегла

От правого – до левого крыла!


10 июля 1918

(обратно)

“Рыцарь ангелоподобный…”

Рыцарь ангелоподобный —

Долг! – Небесный часовой!

Белый памятник надгробный

На моей груди живой.


За моей спиной крылатой

Вырастающий ключарь,

Еженощный соглядатай,

Ежеутренний звонарь.


Страсть, и юность, и гордыня —

Все сдалось без мятежа,

Оттого что ты рабыне

Первый молвил: – Госпожа!


14 июля 1918

(обратно)

“Доблесть и девственность! – Сей союз…”

Доблесть и девственность! – Сей союз

Древен и дивен, как Смерть и Слава.

Красною кровью своей клянусь

И головою своей кудрявой —


Ноши не будет у этих плеч,

Кроме божественной ноши – Мира!

Нежную руку кладу на меч:

На лебединую шею Лиры.


27 июля 1918

(обратно)

“Свинцовый полдень деревенский…”

Свинцовый полдень деревенский.

Гром отступающих полков.

Надменно – нежный и не женский

Блаженный голос с облаков:


– Вперед на огненные муки!

В ручьях овечьего руна

Я к небу воздеваю руки —

Как – древле – девушка одна...


Июль 1918

(обратно)

“Мой день беспутен и нелеп…”

Мой день беспутен и нелеп:

У нищего прошу на хлеб,

Богатому даю на бедность,


В иголку продеваю – луч,

Грабителю вручаю – ключ,

Белилами румяню бледность.


Мне нищий хлеба не дает,

Богатый денег не берет,

Луч не вдевается в иголку,


Грабитель входит без ключа,

А дура плачет в три ручья —

Над днем без славы и без толку.


27 июля 1918

(обратно)

“Клонится, клонится лоб тяжелый…”

Клонится, клонится лоб тяжелый,

Колосом клонится, ждет жнеца.

Друг! Равнодушье – дурная школа!

Ожесточает оно сердца.


Жнец – милосерден: сожнет и свяжет,

Поле опять прорастет травой...

А равнодушного – Бог накажет!

Страшно ступать по душе живой.


Друг! Неизжитая нежность – душит.

Хоть на алтын полюби – приму!

Друг равнодушный! – Так страшно слушать

Черную полночь в пустом дому!


Июль 1918

(обратно)

“Есть колосья тучные, есть колосья тощие…”

Есть колосья тучные, есть колосья тощие.

Всех – равно – без промаху – бьет Господен цеп.

Я видала нищего на соборной площади:

Сто годов без малости, – и просил на хлеб.


Борода столетняя! – Чай, забыл, что смолоду

Есть беда насущнее, чем насущный хлеб.

Ты на старость, дедушка, просишь, я – на молодость!

Всех равно – без промаху – бьет Господен цеп!


5 августа 1918

(обратно)

“Где лебеди? – А лебеди ушли…”

– Где лебеди? – А лебеди ушли.

– А вороны? – А вороны – остались.

– Куда ушли? – Куда и журавли.

– Зачем ушли? – Чтоб крылья не достались.


– А папа где? – Спи, спи, за нами Сон,

Сон на степном коне сейчас приедет.

– Куда возьмет? – На лебединый Дон.

Там у меня – ты знаешь? – белый лебедь...


9 августа 1918

(обратно)

“Белогвардейцы! Гордиев узел…”

Белогвардейцы! Гордиев узел

Доблести русской!

Белогвардейцы! Белые грузди

Песенки русской!

Белогвардейцы! Белые звезды!

С неба не выскрести!

Белогвардейцы! Черные гвозди

В ребра Антихристу!


9 августа 1918

(обратно)

“Пусть не помнят юные…”

Пусть не помнят юные

О согбенной старости.

Пусть не помнят старые

О блаженной юности.


Все уносят волны.

Море – не твое.

На людские головы

Лейся, забытье!


Пешеход морщинистый,

Не любуйся парусом!

Ах, не надо юностью

Любоваться – старости!


Кто в песок, кто – в школу.

Каждому свое.

На людские головы

Лейся, забытье!


Не учись у старости,

Юность златорунная!

Старость – дело темное,

Темное, безумное.


...На людские головы

Лейся, забытье!


9 августа 1918

(обратно)

“Ночь – преступница и монашка…”

Ночь – преступница и монашка.

Ночь проходит, потупив взгляд.

Дышит – часто и дышит – тяжко.

Ночь не любит, когда глядят.


Не стоит со свечой во храме,

Никому не жена, не дочь.

Ночь ночует на твердом камне,

Никого не целует ночь.


Даром, что сквозь

Слезинки – свищем,

Даром, что – врозь

По свету рыщем, —


Нет, не помочь!

Завтра ль, сегодня —

Скрутит нас

Старая сводня —

Ночь!


9 августа 1918

(обратно)

“День – плащ широкошумный…”

День – плащ широкошумный,

Ночь – бархатная шуба.

Кто – умный, кто – безумный,

Всяк выбирай, что любо!


Друзья! Трубите в трубы!

Друзья! Взводите срубы!

Одел меня по губы

Сон – бархатная шуба.


12 августа 1918

(обратно)

“Не по нраву я тебе – и тебе…”

Не по нраву я тебе – и тебе,

И тебе еще – и целой орде.

Пышен волос мой – да мало одёж!

Вышла голосом – да нрав нехорош!

Полно, Дева-Царь! Себя – не мытарь!

Псарь не жалует – пожалует – царь!


14 августа 1918

(обратно)

“Стихи растут, как звезды и как розы…”

Стихи растут, как звезды и как розы,

Как красота – ненужная в семье.

А на венцы и на апофеозы —

Один ответ: – Откуда мне сие?


Мы спим – и вот, сквозь каменные плиты,

Небесный гость в четыре лепестка.

О мир, пойми! Певцом – во сне – открыты

Закон звезды и формула цветка.


14 августа 1918

(обратно)

“Пожирающий огонь – мой конь…”

Пожирающий огонь – мой конь!

Он копытами не бьет, не ржет.

Где мой конь дохнул – родник не бьет,

Где мой конь махнул – трава не растет.


Ох, огонь мой конь – несытый едок!

Ох, огонь на нем – несытый ездок!

С красной гривою свились волоса...

Огневая полоса – в небеса!


14 августа 1918

(обратно)

“Каждый стих – дитя любви…”

Каждый стих – дитя любви,

Нищий незаконнорожденный.

Первенец – у колеи

На поклон ветрам – положенный.


Сердцу ад и алтарь,

Сердцу – рай и позор.

Кто отец? – Может – царь.

Может – царь, может – вор.


14 августа 1918

(обратно)

“Надобно смело признаться, Лира…”

Надобно смело признаться, Лира!

Мы тяготели к великим мира:

Мачтам, знаменам, церквам, царям,

Бардам, героям, орлам и старцам,

Так, присягнувши на верность – царствам,

Не доверяют Шатра – ветрам.


Знаешь царя – так псаря не жалуй!

Верность как якорем нас держала:

Верность величью – вине – беде,

Верность великой вине венчанной!

Так, присягнувши на верность – Хану,

Не присягают его орде.


Ветреный век мы застали, Лира!

Ветер в клоки изодрав мундиры,

Треплет последний лоскут Шатра...

Новые толпы – иные флаги!

Мы ж остаемся верны присяге,

Ибо дурные вожди – ветра.


14 августа 1918

(обратно)

“Мое убежище от диких орд…”

Мое убежище от диких орд,

Мой щит и панцирь, мой последний форт

От злобы добрых и от злобы злых —

Ты – в самых ребрах мне засевший стих!


16 августа 1918

(обратно)

“А потом поили медом…”

А потом поили медом,

А потом поили брагой,

Чтоб потом, на месте лобном,

На коленках признавалась

В несодеянных злодействах!


Опостылели мне вина,

Опостылели мне яства.

От великого богатства

Заступи, заступник – заступ!


18 августа 1918

(обратно)

Гению

Крестили нас – в одном чану,

Венчали нас – одним венцом,

Томили нас – в одном плену,

Клеймили нас – одним клеймом.


Поставят нам – единый дом.

Прикроют нас – одним холмом.


18 августа 1918

(обратно)

“Если душа родилась крылатой…”

Если душа родилась крылатой —

Что ей хоромы – и что ей хаты!

Что Чингис-Хан ей и что – Орда!

Два на миру у меня врага,

Два близнеца, неразрывно-слитых:

Голод голодных – и сытость сытых!


18 августа 1918

(обратно)

Але

1. “Не знаю, где ты и где я…”

Не знаю, где ты и где я.

Те ж песни и те же заботы.

Такие с тобою друзья!

Такие с тобою сироты!


И так хорошо нам вдвоем:

Бездомным, бессонным и сирым...

Две птицы: чуть встали – поём.

Две странницы: кормимся миром.


(обратно)

2. “И бродим с тобой по церквам…”

И бродим с тобой по церквам

Великим – и малым, приходским.

И бродим с тобой по домам

Убогим – и знатным, господским.


Когда-то сказала: – Купи! —

Сверкнув на кремлевские башни.

Кремль – твой от рождения. – Спи,

Мой первенец светлый и страшный.


(обратно)

3. “И как под землею трава…”

И как под землею трава

Дружится с рудою железной, —

Все видят пресветлые два

Провала в небесную бездну.


Сивилла! – Зачем моему

Ребенку – такая судьбина?

Ведь русская доля – ему...

И век ей: Россия, рябина...


24 августа 1918

(обратно) (обратно)

“Безупречен и горд…”

Безупречен и горд

В небо поднятый лоб.

Непонятен мне герб,

И не страшен мне гроб.


Меж вельмож и рабов,

Меж горбов и гербов,

Землю роющих лбов —

Я – из рода дубов.


26 августа 1918

(обратно)

“Ты мне чужой и не чужой…”

Ты мне чужой и не чужой,

Родной и не родной,

Мой и не мой! Идя к тебе

Домой – я “в гости” не скажу,

И не скажу “домой”.


Любовь – как огненная пещь:

А все ж и кольцо – большая вещь,

А все ж и алтарь – великий свет.

– Бог – не благословил!


26 августа 1918

(обратно)

“Там, где мед – там и жало…”

Там, где мед – там и жало.

Там, где смерть – там и смелость.

Как встречалось – не знала,

А уж так: встрелось – спелось.


В поле дуб великий, —

Разом рухнул главою!

Так, без женского крика

И без бабьего вою —


Разлучаюсь с тобою:

Разлучаюсь с собою,

Разлучаюсь с судьбою.


26 августа 1918

(обратно)

“Кто дома не строил…”

Кто дома не строил —

Земли недостоин.


Кто дома не строил —

Не будет землею:

Соломой – золою...


– Не строила дома.


26 августа 1918

(обратно)

“Проще и проще…”

Проще и проще

Пишется, дышится.

Зорче и зорче

Видится, слышится.


Меньше и меньше

Помнится, любится.

– Значит уж скоро

Посох и рубище.


26 августа 1918

(обратно)

“Со мной не надо говорить…”

Со мной не надо говорить,

Вот губы: дайте пить.

Вот волосы мои: погладь.

Вот руки: можно целовать.

– А лучше дайте спать.


28 августа 1918, Успение

(обратно)

“Что другим не нужно – несите мне…”

Что другим не нужно – несите мне:

Все должно сгореть на моем огне!

Я и жизнь маню, я и смерть маню

В легкий дар моему огню.


Пламень любит легкие вещества:

Прошлогодний хворост – венки – слова...

Пламень пышет с подобной пищи!

Вы ж восстанете – пепла чище!


Птица-Феникс я, только в огне пою!

Поддержите высокую жизнь мою!

Высоко горю и горю до тла,

И да будет вам ночь светла.


Ледяной костер, огневой фонтан!

Высоко несу свой высокий стан,

Высоко несу свой высокий сан —

Собеседницы и Наследницы!


2 сентября 1918

(обратно)

“Под рокот гражданских бурь…”

Под рокот гражданских бурь,

В лихую годину,

Даю тебе имя – мир,

В наследье – лазурь.


Отыйди, отыйди, Враг!

Храни, Триединый,

Наследницу вечных благ

Младенца Ирину!


8 сентября 1918

(обратно)

“Колыбель, овеянная красным…”

Колыбель, овеянная красным!

Колыбель, качаемая чернью!

Гром солдат – вдоль храмов – за вечерней...

А ребенок вырастет – прекрасным.


С молоком кормилицы рязанской

Он всосал наследственные блага:

Триединство Господа – и флага.

Русский гимн – и русские пространства.


В нужный День, на Божьем солнце ясном,

Вспомнит долг дворянский и дочерний —

Колыбель, качаемая чернью,

Колыбель, овеянная красным!


8 сентября 1918


(Моя вторая дочь Ирина – родилась 13-го апреля 1917 г., умерла 2-го февраля 1920 г. в Сретение, от голода, в Кунцевском детском приюте.)

(обратно)

“Офицер гуляет с саблей…”

Офицер гуляет с саблей,

А студент гуляет с книжкой.

Служим каждому мальчишке:

Наше дело – бабье, рабье.


Сад цветочками засажен —

Сапожищами зашибли.

Что увидели – не скажем:

Наше дело – бабье, рыбье.


9 сентября 1918

(обратно)

Глаза

Привычные к степям – глаза,

Привычные к слезам – глаза,

Зеленые – соленые —

Крестьянские глаза!


Была бы бабою простой —

Всегда б платили за постой —

Все эти же – веселые —

Зеленые глаза.


Была бы бабою простой —

От солнца б застилась рукой,

Качала бы – молчала бы,

Потупивши глаза.


Шел мимо паренек с лотком...

Спят под монашеским платком

Смиренные – степенные —

Крестьянские глаза.


Привычные к степям – глаза,

Привычные к слезам – глаза...

Что видели – не выдадут

Крестьянские глаза!


9 сентября 1918

(обратно)

“А взойдешь – на краешке стола…”

А взойдешь – на краешке стола —

Недоеденный ломоть, – я ела,

И стакан неполный – я пила,

............………...., – я глядела.


Ты присядь на красную скамью,

Пей и ешь – и не суди сурово!

Я теперь уже не ем, не пью,

Я пою – кормлю орла степного.


28 сентября 1918

(обратно)

1918 год

(Отрывок из баллады)


...Корабль затонул – без щеп,

Король затанцевал в Совете,

Зерна не выбивает цеп,

Ромео не пришел к Джульетте,

Клоун застрелился на рассвете,

Вождь слушает ворожею...


(А балладу уничтожила: слабая. 1939 г.)

(обратно)

“Два цветка ко мне на грудь…”

Два цветка ко мне на грудь

Положите мне для воздуху.

Пусть нарядной тронусь в путь, —

Заработала я отдых свой.


В год..........…………….......

Было у меня две дочери, —

Так что мучилась с мукой

И за всем вставала в очередь.


Подойдет и поглядит

Смерть – усердная садовница.

Скажет – “Бог вознаградит, —

Не бесплодная смоковница!”


30 сентября 1918

(обратно)

“Ты дал нам мужества…”

Ты дал нам мужества —

На сто жизней!

Пусть земли кружатся,

Мы – недвижны.


И ребра – стойкие

На мытарства:

Дабы на койке нам

Помнить – Царство!


Свое подобье

Ты в небо поднял —

Великой верой

В свое подобье.


Так дай нам вздоху

И дай нам поту —

Дабы снести нам

Твои щедроты!


30 сентября 1918

(обратно)

“Поступью сановнически-гордой…”

Поступью сановнически-гордой

Прохожу сквозь строй простонародья.

На груди – ценою в три угодья —

Господом пожалованный орден.


Нынче праздник слуг нелицемерных:

Целый дождь – в подхваченные полы!

Это Царь с небесногопрестола

Орденами оделяет – верных.


Руки прочь, народ! Моя – добыча!

И сияет на груди суровой

Страстный знак Величья и Отличья,

Орден Льва и Солнца – лист кленовый.


8 октября 1918

Сергиев день

(обратно)

“Был мне подан с высоких небес…”

Был мне подан с высоких небес

Меч серебряный – воинский крест.


Был мне с неба пасхальный тропарь:

– Иоанна! Восстань, Дева-Царь!


И восстала – миры побороть —

Посвященная в рыцари – Плоть.


Подставляю открытую грудь.

Познаю серединную суть.

Обязуюсь гореть и тонуть.


8 октября 1918

(обратно)

“Отнимите жемчуг – останутся слезы…”

Отнимите жемчуг – останутся слезы,

Отнимите злато – останутся листья

Осеннего клена, отнимите пурпур —

Останется кровь.


9 октября 1918

(обратно)

“Над черною пучиной водною…”

Над черною пучиной водною —

Последний звон.

Лавиною простонародною

Низринут трон.


Волочится кровавым волоком

Пурпур царей.

Греми, греми, последний колокол

Русских церквей!


Кропите, слезные жемчужинки,

Трон и алтарь.

Крепитесь, верные содружники:

Церковь и царь!


Цари земные низвергаются.

– Царствие! – Будь!

От колокола содрогаются

Город и грудь.


9 октября 1918

(обратно)

“Молодой колоколенкой…”

Молодой колоколенкой

Ты любуешься – в воздухе.

Голосок у ней тоненький,

В ясном куполе – звездочки.


Куполок твой золотенький,

Ясны звезды – под лобиком.

Голосочек твой тоненький,

Ты сама колоколенка.


Октябрь 1918

(обратно)

“Любовь! Любовь! Куда ушла ты…”

Любовь! Любовь! Куда ушла ты?

– Оставила свой дом богатый,

Надела воинские латы.


– Я стала Голосом и Гневом,

Я стала Орлеанской Девой.


10 октября 1918

(обратно)

“Осень. Деревья в аллее – как воины…”

Осень. Деревья в аллее – как воины.

Каждое дерево пахнет по-своему.

Войско Господне.


14 октября 1918

(обратно)

“Ты персияночка – луна, а месяц – турок…”

Ты персияночка – луна, а месяц – турок,

Ты полоняночка, луна, а он – наездник,

Ты нарумянена, луна, а он, поджарый,

Отроду желт, как Знание и Знать.


Друг! Буду Вам верна, доколе светят:

Персидская луна – турецкий месяц.


14 октября 1918

(обратно)

“Утро. Надо чистить чаши…”

Утро. Надо чистить чаши,

Надо розы поливать.


Полдень. Смуглую маслину

Держат кончики перстов.


Колокол звонит. Четыре.

Голос. Ангельская весть.


Розы политы вторично.

Звон. Вечерняя заря.


Ночь. Чугунная решетка.

Битва голосов и крыл.


15 октября 1918

(обратно)

“А всему предпочла…”

А всему предпочла

Нежный воздух садовый.

В монастырском саду,

Где монашки и вдовы,


– И монашка, и мать —

В добровольной опале,

Познаю благодать

Тишины и печали.


Благодать ремесла,

Прелесть твердой основы

– Посему предпочла

Нежный воздух садовый.


В неизвестном году

Ляжет строго и прямо

В монастырском саду —

Многих рыцарей – Дама,


Что казне короля

И глазам Казановы —

Что всему предпочла

Нежный воздух садовый!


15 октября 1918

(обратно)

“Дочери катят серсо…”

Дочери катят серсо,

Матери катят – сердца.

И по дороге столбом

Пыль от сердец и серсо.


15 октября 1918

(обратно)

“Не смущаю, не пою…”

Не смущаю, не пою

Женскою отравою.

Руку верную даю —

Пишущую, правую.


Той, которою крещу

На ночь – ненаглядную

Той, которою пишу

То, что Богом задано.


Левая – она дерзка,

Льстивая, лукавая.

Вот тебе моя рука —

Праведная, правая!


23 октября 1918

(обратно)

“Героизму пристало стынуть…”

Героизму пристало стынуть.

Холод статен, как я сама.

Здравствуй, – белая-свет-пустыня,

Героическая зима!


Белый всадник – мой друг любимый,

Нынче жизнь моя – лбом в снегу.

В первый раз воспеваю зиму

В восемнадцатом сем году.


23 октября 1918

(обратно)

“Бури-вьюги, вихри-ветры вас взлелеяли…”

Бури-вьюги, вихри-ветры вас взлелеяли,

А останетесь вы в песне – белы-лебеди!


Знамя, шитое крестами, в саван выцвело.

А и будет ваша память – белы-рыцари.


И никто из вас, сынки! – не воротится.

А ведет ваши полки – Богородица!


25 октября 1918

(обратно)

“Я берег покидал туманный Альбиона...”

Я берег покидал туманный Альбиона...

Батюшков.
“Я берег покидал туманный Альбиона”...

Божественная высь! – Божественная грусть!

Я вижу тусклых вод взволнованное лоно

И тусклый небосвод, знакомый наизусть.


И, прислоненного к вольнолюбивой мачте,

Укутанного в плащ – прекрасного, как сон —

Я вижу юношу. – О плачьте, девы, плачьте!

Плачь, мужественность! – Плачь, туманный Альбион!


Свершилось! – Он один меж небом и водою!

Вот школа для тебя, о, ненавистник школ!

И в роковую грудь, пронзенную звездою,

Царь роковых ветров врывается – Эол.


А рокот тусклых вод слагается в балладу

О том, как он погиб, звездою заклеймен...

Плачь, Юность! – Плачь, Любовь! – Плачь, Мир! —

Рыдай, Эллада!

Плачь, крошка Ада! – Плачь, туманный Альбион!


30 октября 1918

(обратно)

“Сладко вдвоем – на одном коне…”

Сладко вдвоем – на одном коне,

В том же челне – на одной волне,

Сладко вдвоем – от одной краюшки —

Слаще всего – на одной подушке.


1 ноября 1918

(обратно)

“Поступь легкая моя…”

Поступь легкая моя,

– Чистой совести примета —

Поступь легкая моя,

Песня звонкая моя —


Бог меня одну поставил

Посреди большого света.

– Ты не женщина, а птица,

Посему – летай и пой.


1 ноября 1918

(обратно)

“На плече моем на правом…”

На плече моем на правом

Примостился голубь-утро,

На плече моем на левом

Примостился филин-ночь.


Прохожу, как царь казанский.

И чего душе бояться —

Раз враги соединились,

Чтоб вдвоем меня хранить!


2 ноября 1918

(обратно)

“Чтобы помнил не часочек, не годок…”

Чтобы помнил не часочек, не годок —

Подарю тебе, дружочек, гребешок.


Чтобы помнили подружек мил-дружки —

Есть на свете золотые гребешки.


Чтоб дружочку не пилось без меня —

Гребень, гребень мой, расческа моя!


Нет на свете той расчески чудней:

Струны– зубья у расчески моей!


Чуть притронешься – пойдет трескотня

Про меня одну, да все про меня.


Чтоб дружочку не спалось без меня —

Гребень, гребень мой, расческа моя!


Чтобы чудился в жару и в поту

От меня ему вершочек – с версту,


Чтоб ко мне ему все версты – с вершок,

Есть на свете золотой гребешок.


Чтоб дружочку не жилось без меня —

Семиструнная расческа моя!


2 ноября 1918

(обратно)

“Кружка, хлеба краюшка…”

Кружка, хлеба краюшка

Да малинка в лукошке,

Эх, – да месяц в окошке, —

Вот и вся нам пирушка!


А мальчишку – погреться —

Подарите в придачу —

Я тогда и без хлебца

Никогда не заплачу!


2 ноября 1918

(обратно)

“Развела тебе в стакане…”

Развела тебе в стакане

Горстку жженых волос.

Чтоб не елось, чтоб не пелось,

Не пилось, не спалось.


Чтобы младость – не в радость,

Чтобы сахар – не в сладость,

Чтоб не ладил в тьме ночной

С молодой женой.


Как власы мои златые

Стали серой золой,

Так года твои младые

Станут белой зимой.


Чтоб ослеп-оглох,

Чтоб иссох, как мох,

Чтоб ушел, как вздох.


3 ноября 1918

(обратно)

Але

Есть у тебя еще отец и мать,

А все же ты – Христова сирота.


Ты родилась в водовороте войн, —

А все же ты поедешь на Иордань.


Без ключика Христовой сироте

Откроются Христовы ворота.


5 ноября 1918

(обратно)

“Царь и Бог! Простите малым…”

Царь и Бог! Простите малым

Слабым – глупым – грешным – шалым,

В страшную воронку втянутым,

Обольщенным и обманутым, —


Царь и Бог! Жестокой казнию

Не казните Сашеньку Разина!


Царь! Господь тебе отплатит!

С нас сиротских воплей – хватит!

Хватит, хватит с нас покойников!

Царский Сын, – прости Разбойнику!


В отчий дом – дороги разные.

Пощадите Стеньку Разина!


Разин! Разин! Сказ твой сказан!

Красный зверь смирен и связан.

Зубья страшные поломаны,

Но за жизнь его за темную,


Да за удаль несуразную —

Развяжите Стеньку Разина!


Родина! Исток и устье!

Радость! Снова пахнет Русью!

Просияйте, очи тусклые!

Веселися, сердце русское!


Царь и Бог! Для ради празднику —

Отпустите Стеньку Разина!


Москва, 1-ая годовщина Октября.

_______


Дни, когда Мамонтов подходил к Москве – и вся буржуазия меняла керенские на царские – а я одна не меняла (не только потому, что их не было, но и) потому что знала, что не войдет в Столицу – Белый Полк!

(обратно)

“Мир окончится потопом…”

– Мир окончится потопом.

– Мир окончится пожаром;

Так вода с огнем, так дочерь

С матерью схватились в полночь.


– Дух Святой – озерный голубь,

Белый голубочек с веткой.

– Пламенный язык над <русым>

Теменем – и огнь в гортани.


7 ноября 1918

(обратно)

“Песня поется, как милый любится…”

Песня поется, как милый любится:

Радостно! – Всею грудью!

Что из того, что она забудется —

Богу пою, не людям!


Песня поется, как сердце бьется —

Жив, так поёшь...


9 ноября 1918

(обратно)

“Дело Царского Сына…”

Дело Царского Сына —

Быть великим и добрым.

......................

Чтить голодные ребра,


Выть с последней солдаткой,

Пить с последним бродягой,

Спать...............………..

В сапогах и при шпаге.


А еще ему дело:

Встать в полночную пору,

Прочь с дороженьки белой —

Ввысь на вышнюю гору...


Над пучиной согнуться,

Бросить что-то в пучину...

– Никогда не вернуться —

Дело Царского Сына!


9 ноября 1918

(обратно)

“Благодарю, о Господь…”

Благодарю, о Господь,

За Океан и за Сушу,

И за прелестную плоть,

И за бессмертную душу,


И за горячую кровь,

И за холодную воду.

– Благодарю за любовь.

Благодарю за погоду.


9 ноября 1918

(обратно)

“Радость – что сахар…”

Радость – что сахар,

Нету – и охаешь,

А завелся как —

Через часочек:

Сладко, да тошно!


Горе ты горе, – соленое море!

Ты и накормишь,

Ты и напоишь,

Ты и закружишь,

Ты и отслужишь!


9 ноября 1918

(обратно)

“Радость – что сахар…”

Красный бант в волосах!

Красный бант в волосах!

А мой друг дорогой —

Часовой на часах.


Он под ветром холодным,

Под холодной луной,

У палатки походной —

Что столб соляной.


Подкрадусь к нему тихо —

Зычно крикнет: – “Пароль!”

– Это я! – Проходи-ка,

Здесь спит мой Король!


– Это я, мое сердце,

Это – сердце твое!

– Здесь для шуток не место,

Я возьму под ружье.


– Не проспать бы обедни

Твоему Королю!

– В третий раз – и в последний:

Проходи, говорю!


Грянет выстрел. На вереск

Упаду – хоть бы звук.

Поглядит он на Север,

Поглядит он на Юг,


На Восток и на Запад.

– Не зевай на часах! —

Красный бант в волосах!

Красный бант в волосах!


10 ноября 1918

(обратно)

“Нет, с тобой, дружочек чудный…”

Нет, с тобой, дружочек чудный,

Не делиться мне досугом.

Я сдружилась с новым другом,

С новым другом, с сыном блудным.


У тебя – дворцы-палаты,

У него – леса-пустыни,

У тебя – войска-солдаты,

У него – пески морские.


Нынче в море с ним гуляем,

Завтра по лесу с волками.

Что ни ночь – постель иная:

Нынче – щебень, завтра – камень.


И уж любит он, сударик,

Чтобы светло, как на Пасху:

Нынче месяц нам фонарик,

Завтра звезды нам лампадки.


Был он всадником завидным,

Милым гостем, Царским Сыном, —

Да глаза мои увидел —

И войска свои покинул.


10 ноября 1918

(обратно)

“Новый Год. Ворох роз…”

Новый Год. Ворох роз.

Старый лорд в богатой раме.

Ты мне ленточку принес?

Дэзи стала знатной дамой.


С длинных крыл – натечет.

Мне не надо красной ленты.

Здесь не больно почет

Серафимам и студентам.


Что? Один не уйдешь,

Увези меня на Мальту.

Та же наглость и то ж

Несравненное контральто!


Новый Год! Новый Год!

Чек на Смитсона в букете!

– Алчет у моих ворот

Зябкий серафим Россетти!


10 ноября 1918

(обратно)

“Ты тогда дышал и бредил Кантом…”

Ты тогда дышал и бредил Кантом.

Я тогда ходила с красным бантом.

Бриллиантов не было и <франтов>

………………………………...


Ели мы горох и чечевицу.

Ты однажды с улицы певицу

– Мокрую и звонкую, как птица —

В дом привел. Обедали втроем.


А потом – ...... как боги —

Говорили о горячем гpoгe

И, дрожа, протягивали ноги

В черную каминную дыру.


Пили воду – ........ попойка! —

Ты сказал: – “Теперь, сестричка, спойте!”

И она запела нам о стойкой

Всаднице и юном короле.


Ты сказал: “Любовь и Дружба – сестры”,

И она надела мне свой пестрый

Мокрый бант – и вспыхнул – красный остров! —

.........................…………………..


Целовались – и играли в кости.

Мы с тобой уснули на помосте

Для углей, – звонкоголосой гостье

Уступив единственный тюфяк.


10 ноября 1918

(обратно)

Барабанщик

1. “Барабанщик! Бедный мальчик…”

Барабанщик! Бедный мальчик!

Вправо-влево не гляди!

Проходи перед народом

С Божьим громом на груди.


Не наемник ты – вся ноша

На груди, не на спине!

Первый в глотку смерти вброшен

На ногах – как на коне!


Мать бежала спелой рожью,

Мать кричала в облака,

Воззывала: – Матерь Божья,

Сберегите мне сынка!


Бедной матери в оконце

Вечно треплется платок.

– Где ты, лагерное солнце!

Алый лагерный цветок!


А зато – какая воля —

В подмастерьях – старший брат,

Средний в поле, третий в школе,

Я один – уже солдат!


Выйдешь цел из перебранки —

Что за радость, за почет,

Как красотка-маркитантка

Нам стаканчик поднесет!


Унтер ропщет: – Эх, мальчонка!

Рано начал – не к добру!

– Рано начал – рано кончил!

Кто же выпьет, коль умру?


А настигнет смерть-волчица —

Весь я тут – вся недолга!

Императору – столицы,

Барабанщику – снега.


А по мне – хоть дно морское!

Пусть сам черт меня заест!

Коли Тот своей рукою.

Мне на грудь нацепит крест!


11 ноября 1918

(обратно)

2. “Молоко на губах не обсохло…”

Молоко на губах не обсохло,

День и ночь в барабан колочу.

Мать от грохота было оглохла,

А отец потрепал по плечу.


Мать и плачет и стонет и тужит,

Но отцовское слово – закон:

– Пусть идет Императору служит, —

Барабанщиком, видно, рожден.


Брали сотнями царства, – столицы

Мимоходом совали в карман.

Порешили судьбу Аустерлица

Двое: солнце – и мой барабан.


Полегло же нас там, полегло же

За величье имперских знамен!

Веселись, барабанная кожа!

Барабанщиком, видно, рожден!


Загоняли мы немца в берлогу.

Всадник. Я – барабанный салют.

Руки скрещены. В шляпе трирогой.

– Возраст? – Десять. – Не меньше ли, плут?


– Был один, – тоже ростом не вышел.

Выше солнца теперь вознесен!

– Ты потише, дружочек, потише!

Барабанщиком, видно, рожден!


Отступилась от нас Богоматерь,

Не пошла к московитским волкам.

Дальше – хуже. В плену – Император,

На отчаянье верным полкам.


И молчит собеседник мой лучший,

Сей рукою к стене пригвожден.

И никто не побьет в него ручкой:

Барабанщиком, видно, рожден!


12 ноября 1918

(обратно) (обратно)

“Мать из хаты за водой…”

Мать из хаты за водой,

А в окно – дружочек:

Голубочек голубой,

Сизый голубочек.


Коли днем одной – тоска,

Что же в темь такую?

И нежнее голубка

Я сама воркую.


С кем дружился в ноябре —

Не забудь в июле.

....................………

Гули-гули-гули.


....................……….

Возвратилась мать!

…………………….

Ладно – ворковать!


Чтобы совы страсть мою

Стоном не спугнули —

У окна стою – пою:

Гули-гули-гули.


Подари-ка золотой

Сыну на зубочек,

Голубочек голубой,

Сизый голубочек!


14 ноября 1918

(обратно)

“Соловьиное горло – всему взамен…”

Соловьиное горло – всему взамен! —

Получила от певчего бога – я.

Соловьиное горло! – ......……..

Рокочи, соловьиная страсть моя!


Сколько в горле струн – все сорву до тла!

Соловьиное горло свое сберечь

На на тот на свет – соловьем пришла!

…………………………………………..


20 ноября 1918

(обратно)

“Я счастлива жить образцово и просто…”

Я счастлива жить образцово и просто:

Как солнце – как маятник – как календарь.

Быть светской пустынницей стройного роста,

Премудрой – как всякая Божия тварь.


Знать: Дух – мой сподвижник, и Дух – мой вожатый!

Входить без доклада, как луч и как взгляд.

Жить так, как пишу: образцово и сжато, —

Как Бог повелел и друзья не велят.


22 ноября 1919

(обратно)

“Вот: слышится – а слов не слышу…”

Вот: слышится – а слов не слышу,

Вот: близится – и тьмится вдруг...

Но знаю, с поля – или свыше —

Тот звук – из сердца ли тот звук...


– Вперед на огненные муки! —

В волнах овечьего руна

Я к небу воздеваю руки —

Как – древле – девушка одна...


<1918 – 1939>

(обратно)

Комедьянт

– Посвящение —

– Комедьянту, игравшему Ангела, —

или Ангелу, игравшему Комедьянта —

не все равно ли, раз – Вашей милостью —

я, вместо снежной повинности Москвы

19 года несла – нежную.

(обратно)

1. “Я помню ночь на склоне ноября…”

Я помню ночь на склоне ноября.

Туман и дождь. При свете фонаря

Ваш нежный лик – сомнительный и странный,

По-диккенсовски – тусклый и туманный,

Знобящий грудь, как зимние моря...

– Ваш нежный лик при свете фонаря.


И ветер дул, и лестница вилась...

От Ваших губ не отрывая глаз,

Полусмеясь, свивая пальцы в узел,

Стояла я, как маленькая Муза,

Невинная – как самый поздний час...

И ветер дул и лестница вилась.


А на меня из-под усталых вежд

Струился сонм сомнительных надежд.

– Затронув губы, взор змеился мимо... —

Так серафим, томимый и хранимый

Таинственною святостью одежд,

Прельщает Мир – из-под усталых вежд.


Сегодня снова диккенсова ночь.

И тоже дождь, и так же не помочь

Ни мне, ни Вам, – и так же хлещут трубы,

И лестница летит... И те же губы...

И тот же шаг, уже спешащий прочь —

Туда – куда-то – в диккенсову ночь.


2 ноября 1918

(обратно)

2. “Мало ли запястий…”

Мало ли запястий

Плелось, вилось?

Что тебе запястье

Мое – далось?


Всё кругом да около —

Что кот с мышом!

Нет, – очами, сокол мой,

Глядят – не ртом!


19 ноября 1918

(обратно)

3. “Не любовь, а лихорадка…”

Не любовь, а лихорадка!

Легкий бой лукав и лжив.

Нынче тошно, завтра сладко,

Нынче помер, завтра жив.


Бой кипит. Смешно обоим:

Как умен – и как умна!

Героиней и героем

Я равно обольщена.


Жезл пастуший – или шпага?

Зритель, бой – или гавот?

Шаг вперед – назад три шага,

Шаг назад – и три вперед.


Рот как мед, в очах доверье,

Но уже взлетает бровь.

Не любовь, а лицемерье,

Лицедейство – не любовь!


И итогом этих (в скобках —

Несодеянных!) грехов —

Будет легонькая стопка

Восхитительных стихов.


20 ноября 1918

(обратно)

4. “Концами шали…”

Концами шали

Вяжу печаль твою.

И вот – без шали —

На площадях пою.


Снято проклятие!

Я госпожа тебе!


20 ноября 1918

(обратно)

5. “Дружить со мной нельзя, любить меня – не можно…”

Дружить со мной нельзя, любить меня – не можно!

Прекрасные глаза, глядите осторожно!


Баркасу должно плыть, а мельнице – вертеться.

Тебе ль остановить кружащееся сердце?


Порукою тетрадь – не выйдешь господином!

Пристало ли вздыхать над действом комедийным?


Любовный крест тяжел – и мы его не тронем.

Вчерашний день прошел – и мы его схороним.


20 ноября 1918

(обратно)

6. “Волосы я – или воздух целую…”

Волосы я – или воздух целую?

Веки – иль веянье ветра над ними?

Губы – иль вздох под губами моими?

Не распознаю и не расколдую.


Знаю лишь: целой блаженной эпохой,

Царственным эпосом – струнным и странным —

Приостановится...

Это короткое облачко вздоха.


Друг! Все пройдет на земле, – аллилуйя!

Вы и любовь, – и ничто не воскреснет.

Но сохранит моя темная песня —

Голос и волосы: струны и струи.


22 ноября 1918

(обратно)

7. “Не успокоюсь, пока не увижу…”

Не успокоюсь, пока не увижу.

Не успокоюсь, пока не услышу.

Вашего взора пока не увижу,

Вашего слова пока не услышу.


Что-то не сходится – самая малость!

Кто мне в задаче исправит ошибку?

Солоно-солоно сердцу досталась

Сладкая-сладкая Ваша улыбка!


– Баба! – мне внуки на урне напишут.

И повторяю – упрямо и слабо:

Не успокоюсь, пока не увижу,

Не успокоюсь, пока не услышу.


23 ноября 1918

(обратно)

8. “Вы столь забывчивы, сколь незабвенны…”

Вы столь забывчивы, сколь незабвенны.

– Ах, Вы похожи на улыбку Вашу! —

Сказать еще? – Златого утра краше!

Сказать еще? – Один во всей вселенной!

Самой Любви младой военнопленный,

Рукой Челлини ваянная чаша.


Друг, разрешите мне на лад старинный

Сказать любовь, нежнейшую на свете.

Я Вас люблю. – В камине воет ветер.

Облокотясь – уставясь в жар каминный —

Я Вас люблю. Моя любовь невинна.

Я говорю, как маленькие дети.


Друг! Все пройдет! Виски в ладонях сжаты,

Жизнь разожмет! – Младой военнопленный,

Любовь отпустит вас, но – вдохновенный —

Всем пророкочет голос мой крылатый —

О том, что жили на земле когда-то

Вы – столь забывчивый, сколь незабвенный!


25 ноября 1918

(обратно)

9. “Короткий смешок…”

Короткий смешок,

Открывающий зубы,

И легкая наглость прищуренных глаз.

– Люблю Вас! – Люблю Ваши зубы и губы,

(Все это Вам сказано – тысячу раз!)


Еще полюбить я успела – постойте! —

Мне помнится: руки у Вас хороши!

В долгу не останусь, за все – успокойтесь —

Воздам неразменной деньгою души.


Посмейтесь! Пусть нынешней ночью приснятся

Мне впадины чуть-улыбнувшихся щек.

Но даром – не надо! Давайте меняться:

Червонец за грошик: смешок – за стишок!


27 ноября 1918

(обратно)

10. “На смех и на зло…”

На смех и на зло:

Здравому смыслу,

Ясному солнцу,

Белому снегу —


Я полюбила:

Мутную полночь,

Льстивую флейту,

Праздные мысли.


Этому сердцу

Родина – Спарта.

Помнишь лисёнка,

Сердце спартанца?


– Легче лисёнка

Скрыть под одеждой,

Чем утаить вас,

Ревность и нежность!


1 декабря 1918

(обратно)

11. “Мне тебя уже не надо…”

Мне тебя уже не надо,

Милый – и не оттого что

С первой почтой – не писал.


И не оттого что эти

Строки, писанные с грустью,

Будешь разбирать – смеясь.


(Писанные мной одною —

Одному тебе! – впервые! —

Расколдуешь – не один.)


И не оттого что кудри

До щеки коснутся – мастер

Я сама читать вдвоем! —


И не оттого что вместе

– Над неясностью заглавных! —

Вы вздохнете, наклонясь.


И не оттого что дружно

Веки вдруг смежатся – труден

Почерк, – да к тому – стихи!


Нет, дружочек! – Это проще,

Это пуще, чем досада:


Мне тебя уже не надо —

Оттого что – оттого что —

Мне тебя уже не надо!


3 декабря 1918

(обратно)

12. “Розовый рот и бобровый ворот…”

Розовый рот и бобровый ворот —

Вот лицедеи любовной ночи.

Третьим была – Любовь.


Рот улыбался легко и нагло.

Ворот кичился бобровым мехом.

Молча ждала Любовь.

(обратно)

13. “Сядешь в кресла, полон лени…”

Сядешь в кресла, полон лени.

Встану рядом на колени,

Без дальнейших повелений.


С сонных кресел свесишь руку.

Подыму ее без звука,

С перстеньком китайским – руку.


Перстенек начищен мелом.

– Счастлив ты? – Мне нету дела!

Так любовь моя велела.


5 декабря 1918

(обратно)

14. “Ваш нежный рот – сплошное целованье...”

Ваш нежный рот – сплошное целованье...

– И это все, и я совсем как нищий.

Кто я теперь? – Единая? – Нет, тыща!

Завоеватель? – Нет, завоеванье!


Любовь ли это – или любованье,

Пера причуда – иль первопричина,

Томленье ли по ангельскому чину —

Иль чуточку притворства – по призванью...


– Души печаль, очей очарованье,

Пера ли росчерк – ах! – не все равно ли,

Как назовут сие уста – доколе

Ваш нежный рот – сплошное целованье!


Декабрь 1918

(обратно)

15. “Поцелуйте дочку…”

“Поцелуйте дочку!”

Вот и все. – Как скупо! —

Быть несчастной – глупо.

Значит, ставим точку.


Был у Вас бы малый

Мальчик, сын единый —

Я бы Вам сказала:

“Поцелуйте сына!”

(обратно)

16. “Это и много и мало…”

Это и много и мало.

Это и просто и тёмно.

Та, что была вероломной,

За вечер – верная стала.


Белой монашкою скромной,

– Парой опущенных глаз. —

Та, что была неуемной,

За вечер вдруг унялась.


Начало января 1919

(обратно)

17. “Бренные губы и бренные руки…”

Бренные губы и бренные руки

Слепо разрушили вечность мою.

С вечной Душою своею в разлуке —

Бренные губы и руки пою.


Рокот божественной вечности – глуше.

Только порою, в предутренний час —

С темного неба – таинственный глас:

– Женщина! – Вспомни бессмертную душу!


Конец декабря 1918

(обратно)

18. “Не поцеловали – приложились…”

Не поцеловали – приложились.

Не проговорили – продохнули.

Может быть – Вы на земле не жили,

Может быть – висел лишь плащ на стуле.


Может быть – давно под камнем плоским

Успокоился Ваш нежный возраст.

Я себя почувствовала воском:

Маленькой покойницею в розах.


Руку на сердце кладу – не бьется.

Так легко без счастья, без страданья!

– Так прошло – что у людей зовется —

На миру – любовное свиданье.


Начало января 1919

(обратно)

19. “Друзья мои! Родное триединство…”

Друзья мои! Родное триединство!

Роднее чем в родстве!

Друзья мои в советской – якобинской —

Маратовой Москве!


С вас начинаю, пылкий Антокольский,

Любимец хладных Муз,

Запомнивший лишь то, что – панны польской

Я именем зовусь.


И этого – виновен холод братский,

И сеть иных помех! —

И этого не помнящий – Завадский!

Памятнейший из всех!


И, наконец – герой меж лицедеев —

От слова бытиё

Все имена забывший – Алексеев!

Забывший и свое!


И, упражняясь в старческом искусстве

Скрывать себя, как черный бриллиант,

Я слушаю вас с нежностью и грустью,

Как древняя Сивилла – и Жорж Занд.


13 января 1919

(обратно)

20. “В ушах два свиста: шелка и метели…”

В ушах два свиста: шелка и метели!

Бьется душа – и дышит кровь.

Мы получили то, чего хотели:

Вы – мой восторг – до снеговой постели,

Я – Вашу смертную любовь.


27 января 1919

(обратно)

21. “Шампанское вероломно…”

Шампанское вероломно,

А все ж наливай и пей!

Без розовых без цепей

Наспишься в могиле темной!


Ты мне не жених, не муж,

Твоя голова в тумане...

А вечно одну и ту ж —

Пусть любит герой в романе!

(обратно)

22. “Скучают после кутежа…”

Скучают после кутежа.

А я как веселюсь – не чаешь!

Ты – господин, я – госпожа,

А главное – как ты, такая ж!


Не обманись! Ты знаешь сам

По злому холодку в гортани,

Что я была твоим устам —

Лишь пеною с холмов Шампани!


Есть золотые кутежи.

И этот мой кутеж оправдан:

Шампанское любовной лжи —

Без патоки любовной правды!

(обратно)

23. “Солнце – одно, а шагает по всем городам…”

Солнце – одно, а шагает по всем городам.

Солнце – мое. Я его никому не отдам.


Ни на час, ни на луч, ни на взгляд. – Никому. – Никогда.

Пусть погибают в бессменной ночи города!


В руки возьму! Чтоб не смело вертеться в кругу!

Пусть себе руки, и губы, и сердце сожгу!


В вечную ночь пропадет – погонюсь по следам...

Солнце мое! Я тебя никому не отдам!


Февраль 1919

(обратно)

24. “Да здравствует черный туз…”

Да здравствует черный туз!

Да здравствует сей союз

Тщеславья и вероломства!

На темных мостах знакомства,

Вдоль всех фонарей – любовь!


Я лживую кровь свою

Пою – в вероломных жилах.

За всех вероломных милых

Грядущих своих – я пью!


Да здравствует комедьянт!

Да здравствует красный бант

В моих волосах веселых!

Да здравствуют дети в школах,

Что вырастут – пуще нас!


И, юности на краю,

Под тенью сухих смоковниц —

За всех роковых любовниц

Грядущих твоих – я пью!


Москва, март 1919

(обратно)

25. “Сам Черт изъявил мне милость…”

Сам Черт изъявил мне милость!

Пока я в полночный час

На красные губы льстилась —

Там красная кровь лилась.


Пока легион гигантов

Редел на донском песке,

Я с бандой комедиантов

Браталась в чумной Москве.


Хребет вероломства – гибок.

О, сколько их шло на зов

...... моих улыбок

...... моих стихов.


Чтоб Совесть не жгла под шалью —

Сам Черт мне вставал помочь.

Ни утра, ни дня – сплошная

Шальная, чумная ночь.


И только порой, в тумане,

Клонясь, как речной тростник,

Над женщиной плакал – Ангел

О том, что забыла – Лик.


Mapт 1919

(обратно) (обратно)

“Я Вас люблю всю жизнь и каждый день…”

Я Вас люблю всю жизнь и каждый день,

Вы надо мною, как большая тень,

Как древний дым полярных деревень.


Я Вас люблю всю жизнь и каждый час.

Но мне не надо Ваших губ и глаз.

Все началось – и кончилось – без Вас.


Я что-то помню: звонкая дуга,

Огромный ворот, чистые снега,

Унизанные звездами рога...


И от рогов – в полнебосвода – тень...

И древний дым полярных деревень...

– Я поняла: Вы северный олень.


7 декабря 1918

(обратно)

П. Антокольскому

Дарю тебе железное кольцо:

Бессонницу – восторг – и безнадежность.

Чтоб не глядел ты девушкам в лицо,

Чтоб позабыл ты даже слово – нежность.


Чтоб голову свою в шальных кудрях

Как пенный кубок возносил в пространство,

Чтоб обратило в угль – и в пепл – и в прах

Тебя – сие железное убранство.


Когда ж к твоим пророческим кудрям

Сама Любовь приникнет красным углем,

Тогда молчи и прижимай к губам

Железное кольцо на пальце смуглом.


Вот талисман тебе от красных губ,

Вот первое звено в твоей кольчуге, —

Чтоб в буре дней стоял один – как дуб,

Один – как Бог в своем железном круге!


Mapт 1919

(обратно)

“О нет, не узнает никто из вас…”

О нет, не узнает никто из вас

– Не сможет и не захочет! —

Как страстная совесть в бессонный час

Мне жизнь молодую точит!


Как душит подушкой, как бьет в набат,

Как шепчет все то же слово...

– В какой обратился треклятый ад

Мой глупый грешок грошовый!


Mapт 1919

(обратно)

Памяти А. А. Стаховича

А Dieu – mon ame,

Mon corps – аu Roy,

Mоn соеur – аuх Dames,

L’honneur – роur moi.[192]

1. “Не от запертых на семь замков пекарен…”

Не от запертых на семь замков пекарен

И не от заледенелых печек —

Барским шагом – распрямляя плечи —

Ты сошел в могилу, русский барин!


Старый мир пылал. Судьба свершалась.

– Дворянин, дорогу – дровосеку![193]

Чернь цвела... А вблизь тебя дышалось

Воздухом Осьмнадцатого Века.


И пока, с дворцов срывая крыши,

Чернь рвалась к добыче вожделенной —

Вы bon ton, maintien, tenue[194] – мальчишек

Обучали – под разгром вселенной!


Вы не вышли к черни с хлебом-солью,

И скрестились – от дворянской скуки! —

В черном царстве трудовых мозолей —

Ваши восхитительные руки.


Москва, март 1919


(NB! Даже трудможет быть – отвратителен: даже – чужой!если он в любовь – навязан и в славословие – вменен. М. Ц. – тогда и всегда.)

(обратно)

2. “Высокой горести моей…”

Высокой горести моей —

Смиренные следы:

На синей варежке моей —

Две восковых слезы.


В продрогшей церковке – мороз,

Пар от дыханья – густ.

И с синим ладаном слилось

Дыханье наших уст.


Отметили ли Вы, дружок,

– Смиреннее всего —

Среди других дымков – дымок

Дыханья моего?


Безукоризненностью рук

Во всем родном краю

Прославленный – простите, друг,

Что в варежках стою!


Март 1919

(обратно)

3. “Пустыней Девичьего Поля…”

Пустыней Девичьего Поля

Бреду за ныряющим гробом.

Сугробы – ухабы – сугробы.

Москва. – Девятнадцатый год. —


В гробу – несравненные руки,

Скрестившиеся самовольно,

И сердце – высокою жизнью

Купившее право – не жить.


Какая печальная свита!

Распутицу – холод – и голод

Последним почетным эскортом

Тебе отрядила Москва.


Кто помер? – С дороги, товарищ!

Не вашего разума дело:

– Исконный – высокого рода —

Высокой души – дворянин.


Пустыней Девичьего Поля

.....................………………

Молюсь за блаженную встречу

В тепле Елисейских Полей!


Mapт 1919

(обратно)

4. “Елисейские Поля: ты да я…”

Елисейские Поля: ты да я.

И под нами – огневая земля.

....... и лужи морские

– И родная, роковая Россия,

Где покоится наш нищенский прах

На кладбищенских Девичьих Полях.


Вот и свиделись! – А воздух каков! —

Есть же страны без мешков и штыков!

В мир, где “Равенство!” вопят даже дети,

Опоздавшие на дважды столетье, —

Там маячили – дворянская спесь! —

Мы такими же тенями, как здесь.


Что Россия нам? – черны купола!

Так, заложниками бросив тела,

Ненасытному червю – черни черной,

Нежно встретились: Поэт и Придворный. —

Два посмешища в державе снегов,

Боги – в сонме королей и Богов!


Mapт 1919

(обратно) (обратно)

Посылка к маленькой сигарере

Не ждет, не ждет мой кучер нанятый,

Торопит ветер-господин.

Я принесла тебе для памяти

Еще подарочек один.


1919

(обратно)

Стихи к Сонечке

1. “Кто покинут – пусть поет…”

Кто покинут – пусть поет!

Сердце – пой!

Нынче мой – румяный рот,

Завтра – твой.


Ах, у розы-красоты

Все – друзья!

Много нас – таких, как ты

И как я.


Друг у друга вырывать

Розу-цвет —

Можно розу разорвать:

Хуже нет!


Чем за розовый за рот

Воевать —

Лучше мальчика в черед

Целовать!


Сто подружек у дружка:

Все мы тут.

На, люби его – пока

Не возьмут.


21 апреля 1919

(обратно)

2. “Пел в лесочке птенчик…”

Пел в лесочке птенчик,

Под окном – шарманщик:

– Обманщик, изменщик,

Изменщик, обманщик!


Подпевали хором

Черти из бочонка:

– Всю тебя, девчонка,

За копейку продал!


А коровки в травке:

– Завела аму – уры!

В подворотне – шавки:

– Урры, урры, дура!


Вздумала топиться —

Бабка с бородою:

– Ничего, девица!

Унесет водою!


Расчеши волосья,

Ясны очи вымой.

Один милый бросил,

А другой – подымет!

(обратно)

3. “В мое окошко дождь стучится…”

В мое окошко дождь стучится.

Скрипит рабочий над станком.

Была я уличной певицей,

А ты был княжеским сынком.


Я пела про судьбу-злодейку,

И с раззолоченных перил

Ты мне не рупь и не копейку, —

Ты мне улыбку подарил.


Но старый князь узнал затею:

Сорвал онс сына ордена

И повелел слуге-лакею

Прогнать девчонку со двора.


И напилась же я в ту ночку!

Зато в блаженном мире – том

Была я – княжескою дочкой,

А ты был уличным певцом!


24 апреля 1919

(обратно)

4. “Заря малиновые полосы…”

Заря малиновые полосы

Разбрасывает на снегу,

А я пою нежнейшим голосом

Любезной девушки судьбу.


О том, как редкостным растением

Цвела в светлейшей из теплиц:

В высокосветском заведении

Для благороднейших девиц.


Как белым личиком в передничек

Ныряла от словца “жених”;

И как перед самим Наследником

На выпуске читала стих,


И как чужих сирот-проказников

Водила в храм и на бульвар,

И как потом домой на праздники

Приехал первенец-гусар.


Гусар! – Еще не кончив с куклами,

– Ах! – в люльке мы гусара ждем!

О, дом вверх дном! Букварь – вниз буквами!

Давайте дух переведем!


Посмотрим, как невинно-розовый

Цветок сажает на фаянс.

Проверим три старинных козыря:

Пасьянс – романс – и контраданс.


Во всей девчонке – ни кровиночки...

Вся, как косыночка, бела.

Махнула белою косыночкой,

Султаном помахал с седла.


И как потом к старухе чопорной

Свалилась под ноги, как сноп,

И как сам граф, ногами топая,

Ее с крыльца спустил в сугроб...


И как потом со свертком капельным

– Отцу ненадобным дитём! —

В царевом доме Воспитательном

Прощалася... И как – потом —


Предавши розовое личико

Пустоголовым мотылькам,

Служило бедное девичество

Его Величества полкам...


И как художникам-безбожникам

В долг одолжала красоту,

И как потом с вором-острожником

Толк заводила на мосту...


И как рыбак на дальнем взмории

Нашел двух туфелек следы...

Вот вам старинная история,

А мне за песню – две слезы.


Апрель 1919

(обратно)

5. “От лихой любовной думки…”

От лихой любовной думки

Как уеду по чугунке —

Распыхтится паровоз,


И под гул его угрюмый

Буду думать, буду думать,

Что сам Черт меня унес.


От твоих улыбок сладких,

И от рук твоих в перчатках,

И от лика твоего —


И от слов твоих шумящих,

И от ног твоих, спешащих

Мимо дома моего.


Ты прощай, злодей – прельститель,

Вы, холмы мои, простите

Над.................. Москвой, —


Что Москва! Черт с ней, с Москвою!

Черт с Москвою, черт со мною, —

И сам Свет-Христос с собой!


Лейтесь, лейтесь, слезы, лейтесь,

Вейтесь, вейтесь, рельсы, вейтесь,

Ты гуди, чугун, гуди...


Может, горькую судьбину

Позабуду на чужбине

На другой какой груди.

(обратно)

6. “Ты расскажи нам про весну…”

– Ты расскажи нам про весну! —

Старухе внуки говорят.

Но, головою покачав,

Старуха отвечала так:

– Грешна весна,

Страшна весна.


– Так расскажи нам про Любовь! —

Ей внук поет, что краше всех.

Но, очи устремив в огонь,

Старуха отвечала: – Ох!

Грешна Любовь,

Страшна Любовь!


И долго-долго на заре

Невинность пела во дворе:

– Грешна любовь,

Страшна любовь...


1919

(обратно)

7. “Маленькая сигарера…”

Маленькая сигарера!

Смех и танец всей Севильи!

Что тебе в том длинном, длинном

Чужестранце длинноногом?


Оттого, что ноги длинны, —

Не суди: приходит первым!

И у цапли ноги – длинны:

Всё на том же на болоте!


Невидаль, что белорук он!

И у кошки ручки – белы.

Оттого, что белы ручки, —

Не суди: ласкает лучше!


Невидаль – что белокур он!

И у пены – кудри белы,

И у дыма – кудри белы,

И у куры – перья белы!


Берегись того, кто утром

Подымается без песен,

Берегись того, кто трезвым

– Как капель – ко сну отходит,


Кто от солнца и от женщин

Прячется в собор и в погреб,

Как ножа бежит – загару,

Как чумы бежит – улыбки.


Стыд и скромность, сигарера,

Украшенье для девицы,

Украшенье для девицы,

Посрамленье для мужчины.


Кто приятелям не должен —

Тот навряд ли щедр к подругам.

Кто к жидам не знал дороги —

Сам жидом под старость станет.


Посему, малютка-сердце,

Маленькая сигарера,

Ты иного приложенья

Поищи для красных губок.


Губки красные – что розы:

Нынче пышут, завтра вянут,

Жалко их – на привиденье,

И живой души – на камень.


Москва – Ванв, 1919 – 1937

(обратно)

8. “Твои руки черны от загару…”

Твои руки черны от загару,

Твои ногти светлее стекла...

– Сигарера! Скрути мне сигару,

Чтобы дымом любовь изошла.


Скажут люди, идущие мимо:

– Что с глазами-то? Свет, что ль, не мил?

А я тихо отвечу: – От дыму.

Я девчонку свою продымил!


Весна 1919

(обратно)

9. “Не сердись, мой Ангел Божий…”

Не сердись, мой Ангел Божий,

Если правда выйдет ложью.

Встречный ветер не допрашивают,

Правды с соловья не спрашивают.


1919

(обратно)

10. “Ландыш, ландыш белоснежный…”

Ландыш, ландыш белоснежный,

Розан аленький!

Каждый говорил ей нежно:

“Моя маленькая!”


– Ликом – чистая иконка,

Пеньем – пеночка... —

И качал ее тихонько

На коленочках.


Ходит вправо, ходит влево

Божий маятник.

И кончалось все припевом:

“Моя маленькая!”


Божьи думы нерушимы,

Путь – указанный.

Маленьким не быть большими,

Вольным – связанными.


И предстал – в кого не целят

Девки – пальчиком:

Божий ангел встал с постели —

Вслед за мальчиком.


– Будешь цвесть под райским древом,

Розан аленький! —

Так и кончилась с припевом:

“Моя маленькая!”


16 июня 1919

(обратно)

<11>. “На коленях у всех посидела…”

На коленях у всех посидела

И у всех на груди полежала.

Все до страсти она обожала

И такими глазами глядела,

Что сам Бог в небесах.


16 июня 1919

(обратно) (обратно)

Але

В шитой серебром рубашечке,

– Грудь как звездами унизана! —

Голова – цветочной чашечкой

Из серебряного выреза.


Очи – два пустынных озера,

Два Господних откровения —

На лице, туманно-розовом

От Войны и Вдохновения.


Ангел – ничего – всё! – знающий,

Плоть – былинкою довольная,

Ты отца напоминаешь мне —

Тоже Ангела и Воина.


Может – все мое достоинство —

За руку с тобою странствовать.

– Помолись о нашем Воинстве

Завтра утром, на Казанскую!


18 июля 1919

(обратно)

“Ты думаешь: очередной обман…”

Ты думаешь: очередной обман!

Одна к одной, как солдатье в казармах!

Что из того, что ни следа румян

На розовых устах высокопарных, —

Все та же смерть из розовых семян!

Ты думаешь: очередной обман!


И думаете Вы еще: зачем

В мое окно стучаться светлым перстнем?

Ты любишь самозванцев – где мой Кремль?

Давным-давно любовный ход мой крестный

Окончен. Дом мой темен, глух и нем.

И семь печатей спят на сердце сем.


И думаешь: сиротскую суму

Ты для того надела в год сиротский,

Чтоб разносить любовную чуму

По всем домам, чтоб утверждать господство

На каждом........ Черт в моем дому!

– И отвечаю я: – Быть по сему!


Июль 1919

(обратно)

Бабушка

1. “Когда я буду бабушкой…”

Когда я буду бабушкой —

Годов через десяточек —

Причудницей, забавницей, —

Вихрь с головы до пяточек!


И внук – кудряш – Егорушка

Взревет: “Давай ружье!”

Я брошу лист и перышко —

Сокровище мое!


Мать всплачет: “Год три месяца,

А уж, гляди, как зол!”

А я скажу: “Пусть бесится!

Знать, в бабушку пошел!”


Егор, моя утробушка!

Егор, ребро от ребрышка!

Егорушка, Егорушка,

Егорий – свет – храбрец!


Когда я буду бабушкой —

Седой каргою с трубкою! —

И внучка, в полночь крадучись,

Шепнет, взметнувши юбками:


“Koгo, скажите, бабушка,

Мне взять из семерых?” —

Я опрокину лавочку,

Я закружусь, как вихрь.


Мать: “Ни стыда, ни совести!

И в гроб пойдет пляша!”

А я-то: “На здоровьице!

Знать, в бабушку пошла!”


Кто ходок в пляске рыночной —

Тот лих и на перинушке, —

Маринушка, Маринушка,

Марина – синь-моря!


“А целовалась, бабушка,

Голубушка, со сколькими?”

– “Я дань платила песнями,

Я дань взымала кольцами.


Ни ночки даром проспанной:

Все в райском во саду!”

– “А как же, бабка, Господу

Предстанешь на суду?”


“Свистят скворцы в скворешнице,

Весна-то – глянь! – бела...

Скажу: – Родимый, – грешница!

Счастливая была!


Вы ж, ребрышко от ребрышка,

Маринушка с Егорушкой,

Моей землицы горсточку

Возьмите в узелок”.


23 июля 1919

(обратно)

2. “А как бабушке…”

А как бабушке

Помирать, помирать, —

Стали голуби

Ворковать, ворковать.


“Что ты, старая,

Так лихуешься?

А она в ответ:

“Что воркуете?”


– “А воркуем мы

Про твою весну!”

– “А лихуюсь я,

Что идти ко сну,


Что навек засну

Сном закованным —

Я, бессонная,

Я, фартовая!


Что луга мои яицкие не скошены,

Жемчуга мои бурмицкие не сношены,

Что леса мои волынские не срублены,

На Руси не все мальчишки перелюблены!”


А как бабушке

Отходить, отходить, —

Стали голуби

В окно крыльями бить.


“Что уж страшен так,

Бабка, голос твой?”

– “Не хочу отдать

Девкам – молодцев”.


– “Нагулялась ты, —

Пора знать и стыд!”

– “Этой малостью

Разве будешь сыт?


Что над тем костром

Я – холодная,

Что за тем столом

Я – голодная”.


А как бабушку

Понесли, понесли, —

Все-то голуби

Полегли, полегли:


Книзу – крылышком,

Кверху – лапочкой...

– Помолитесь, внучки юные, за бабушку!


25 июля 1919

(обратно) (обратно)

“Ты меня никогда не прогонишь…”

Ты меня никогда не прогонишь:

Не отталкивают весну!

Ты меня и перстом не тронешь:

Слишком нежно пою ко сну!


Ты меня никогда не ославишь:

Мое имя – вода для уст!

Ты меня никогда не оставишь:

Дверь открыта, и дом твой – пуст!


Июль 1919

(обратно)

“А во лбу моем – знай…”

А во лбу моем – знай! —

Звезды горят.

В правой рученьке – рай,

В левой рученьке – ад.


Есть и шелковый пояс —

От всех мытарств.

Головою покоюсь

На Книге Царств.


Много ль нас таких

На святой Руси —

У ветров спроси,

У волков спроси.


Так из края в край,

Так из града в град.

В правой рученьке – рай,

В левой рученьке – ад.


Рай и ад намешала тебе в питье,

День единый теперь – житие твое.


Проводи, жених,

До седьмой версты!

Много нас таких

На святой Руси.


Июль 1919

(обратно)

Тебе – через сто лет

К тебе, имеющему быть рожденным

Столетие спустя, как отдышу, —

Из самых недр, – как на смерть осужденный,

Своей рукой – пишу:


– Друг! Не ищи меня! Другая мода!

Меня не помнят даже старики.

– Ртом не достать! – Через летейски воды

Протягиваю две руки.


Как два костра, глаза твои я вижу,

Пылающие мне в могилу – в ад, —

Ту видящие, что рукой не движет,

Умершую сто лет назад.


Со мной в руке – почти что горстка пыли —

Мои стихи! – я вижу: на ветру

Ты ищешь дом, где родилась я – или

В котором я умру.


На встречных женщин – тех, живых, счастливых, —

Горжусь, как смотришь, и ловлю слова:

– Сборище самозванок! Все мертвы вы!

Она одна жива!


Я ей служил служеньем добровольца!

Все тайны знал, весь склад ее перстней!

Грабительницы мертвых! Эти кольца

Украдены у ней!


О, сто моих колец! Мне тянет жилы,

Раскаиваюсь в первый раз,

Что столько я их вкривь и вкось дарила, —

Тебя не дождалась!


И грустно мне еще, что в этот вечер,

Сегодняшний – так долго шла я вслед

Садящемуся солнцу, – и навстречу

Тебе – через сто лет.


Бьюсь об заклад, что бросишь ты проклятье

Моим друзьям во мглу могил:

– Все восхваляли! Розового платья

Никто не подарил!


Кто бескорыстней был?! – Нет, я корыстна!

Раз не убьешь, – корысти нет скрывать,

Что я у всех выпрашивала письма,

Чтоб ночью целовать.


Сказать? – Скажу! Небытие – условность.

Ты мне сейчас – страстнейший из гостей,

И ты окажешь перлу всех любовниц

Во имя той – костей.


Август 1919

(обратно)

“А плакала я уже бабьей…”

А плакала я уже бабьей

Слезой – солонейшей солью.

Как та – на лужочке – с граблей —

Как эта – с серпочком – в поле.


От голосу – слабже воска,

Как сахар в чаю моченный.

Стрелочкам своим поноску

Носила, как пес ученый.


– “Ешь зернышко, я ж единой

Скорлупкой сыта с орешка!”

Никто не видал змеиной

В углах – по краям – усмешки.


Не знали мои герои,

Что сей голубок под схимой —

Как Царь – за святой горою

Гордыни несосвятимой.


Август 1919

(обратно)

“Два дерева хотят друг к другу…”

Два дерева хотят друг к другу.

Два дерева. Напротив дом мой.

Деревья старые. Дом старый.

Я молода, а то б, пожалуй,

Чужих деревьев не жалела.


То, что поменьше, тянет руки,

Как женщина, из жил последних

Вытянулось, – смотреть жестоко,

Как тянется – к тому, другому,

Что старше, стойче и – кто знает? —

Еще несчастнее, быть может.


Два дерева: в пылу заката

И под дождем – еще под снегом —

Всегда, всегда: одно к другому,

Таков закон: одно к другому,

Закон один: одно к другому.


Август 1919

(обратно)

“Консуэла! – Утешенье…”

Консуэла! – Утешенье!

Люди добрые, не сглазьте!

Наградил второю тенью

Бог меня – и первым счастьем.


Видно с ангелом спала я,

Бога приняла в объятья.

Каждый час благословляю

Полночь твоего зачатья.


И ведет меня – до сроку —

К Богу – по дороге белой —

Первенец мой синеокий:

Утешенье! – Консуэла!


Ну, а раньше – стать другая!

Я была счастливой тварью!

Все мой дом оберегали, —

Каждый под подушкой шарил!


Награждали – как случалось:

Кто – улыбкой, кто – полушкой...

А случалось – оставалось

Даже сердце под подушкой!..


Времячко мое златое!

Сонм чудесных прегрешений!

Всех вас вымела метлою

Консуэла – Утешенье.


А чердак мой чисто метен,

Сор подобран – на жаровню.

Смерть хоть сим же часом встретим:

Ни сориночки любовной!


– Вор! – Напрасно ждешь! – Не выйду!

Буду спать, как повелела

Мне – от всей моей Обиды

Утешенье – Консуэла!


Москва, октябрь 1919

(обратно)

Але

1. “Ни кровинки в тебе здоровой…”

Ни кровинки в тебе здоровой. —

Ты похожа на циркового.


Вон над бездной встает, ликуя,

Рассылающий поцелуи.


Напряженной улыбкой хлещет

Эту сволочь, что рукоплещет.


Ни кровиночки в тонком теле, —

Все новиночек мы хотели.


Что, голубчик, дрожат поджилки?

Все как надо: канат – носилки.


Разлетается в ладан сизый

Материнская антреприза.


Москва, октябрь 1919

(обратно)

2. “Упадешь – перстом не двину…”

Упадешь – перстом не двину.

Я люблю тебя как сына.


Всей мечтой своей довлея,

Не щадя и не жалея.


Я учу: губам полезно

Раскаленное железо,


Бархатных ковров полезней —

Гвозди – молодым ступням.


А еще в ночи беззвездной

Под ногой – полезны – бездны!


Первенец мой крутолобый!

Вместо всей моей учебы —

Материнская утроба

Лучше – для тебя была б.


Октябрь 1919

(обратно) (обратно)

“Бог! – Я живу! – Бог! – Значит ты не умер…”

Бог! – Я живу! – Бог! – Значит ты не умер!

Бог, мы союзники с тобой!

Но ты старик угрюмый,

А я – герольд с трубой.


Бог! Можешь спать в своей ночной лазури!

Доколе я среди живых —

Твой дом стоит! – Я лбом встречаю бури,

Я барабанщик войск твоих.


Я твой горнист. – Сигнал вечерний

И зорю раннюю трублю.

Бог! – Я любовью не дочерней, —

Сыновне я тебя люблю.


Смотри: кустом неопалимым

Горит походный мой шатер.

Не поменяюсь с серафимом:

Я твой Господен волонтер.


Дай срок: взыграет Царь-Девица

По всем по селам! – А дотоль —

Пусть для других – чердачная певица

И старый карточный король!


Октябрь 1919

(обратно)

“А человек идет за плугом…”

А человек идет за плугом

И строит гнезда.

Одна пред Господом заслуга:

Глядеть на звезды.


И вот за то тебе спасибо,

Что, цепенея,

Двух звезд моих не видишь – ибо

Нашел – вечнее.


Обман сменяется обманом,

Рахилью – Лия.

Все женщины ведут в туманы:

Я – как другие.


Октябрь 1919

(обратно)

“Маска – музыка... А третье…”

Маска – музыка... А третье

Что любимое? – Не скажет.

И я тоже не скажу.


Только знаю, только знаю

– Шалой головой ручаюсь! —

Что не мать – и не жена.


Только знаю, только знаю,

Что как музыка и маска,

Как Москва – маяк – магнит —


Как метель – и как мазурка

Начинается на М.


– Море или мандарины?


Москва, октябрь 1919

(обратно)

“Чердачный дворец мой, дворцовый чердак…”

Чердачный дворец мой, дворцовый чердак!

Взойдите. Гора рукописных бумаг...

Так. – Руку! – Держите направо, —

Здесь лужа от крыши дырявой.


Теперь полюбуйтесь, воссев на сундук,

Какую мне Фландрию вывел паук.

Не слушайте толков досужих,

Что женщина – может без кружев!


Ну-с, перечень наших чердачных чудес:

Здесь нас посещают и ангел, и бес,

И тот, кто обоих превыше.

Недолго ведь с неба – на крышу!


Вам дети мои – два чердачных царька,

С веселою музой моею, – пока

Вам призрачный ужин согрею, —

Покажут мою эмпирею.


– А что с Вами будет, как выйдут дрова?

– Дрова? Но на то у поэта – слова

Всегда – огневые – в запасе!

Нам нынешний год не опасен...


От века поэтовы корки черствы,

И дела нам нету до красной Москвы!

Глядите: от края – до края —

Вот наша Москва – голубая!


А если уж слишком поэта доймет

Московский, чумной, девятнадцатый год, —

Что ж, – мы проживем и без хлеба!

Недолго ведь с крыши – на небо.


Октябрь 1919

(обратно)

“Поскорее бы с тобою разделаться…”

Поскорее бы с тобою разделаться,

Юность – молодость, – эка невидаль!

Все: отселева – и доселева

Зачеркнуть бы крест на крест – наотмашь!


И почить бы в глубинах кресельных,

Меж небесных планид бесчисленных,

И учить бы науке висельной

Юных крестниц своих и крестников.


– Как пожар зажечь, – как пирог испечь,

Чтобы в рот – да в гроб, как складнее речь

На суду держать, как отца и мать

.....................……………. продать.


Подь-ка, подь сюда, мой воробушек!

В том дому жемчуга с горошину.

Будет жемчуг.......…………….

А воробушек – на веревочке!


На пути твоем – целых семь планид,

Чтоб высоко встать – надо кровь пролить.

Лей да лей, не жалей учености,

Весельчак ты мой, висельченочек!


– Ну, а ты зачем? – Душно с мужем спать!

– Уложи его, чтоб ему не встать,

Да с ветрами вступив в супружество —

Берегись! – голова закружится!


И плетет – плетет ………........ паук

– “От румян-белил встал горбом – сундук,

Вся, как купол, красой покроешься, —

После виселицы – отмоешься!”


Так – из темных обвалов кресельных,

Меж небесных планид бесчисленных

...............................……………….

Юных висельников и висельниц.


Внук с пирушки шел, видит – свет зажжен,

....................в полу круг прожжен.

– Где же бабка? – В краю безвестном!

Прямо в ад провалилась с креслом!


Октябрь 1919

(обратно)

“Уходящее лето, раздвинув лазоревый полог…”

Уходящее лето, раздвинув лазоревый полог

(Которого нету – ибо сплю на рогоже – девятнадцатый год)

Уходящее лето – последнюю розу

– От великой любви – прямо на сердце бросило мне.


На кого же похоже твое уходящее лето?

На поэта?

– Ну нет!

На г..........д...........в..........!


Октябрь 1919

(обратно)

“А была я когда-то цветами увенчана…”

А была я когда-то цветами увенчана

И слагали мне стансы – поэты.

Девятнадцатый год, ты забыл, что я женщина...

Я сама позабыла про это!


Скажут имя мое – и тотчас же, как в зеркале

............................................

И повис надо мной, как над брошенной церковью,

Тяжкий вздох сожалений бесплодных.


Так, в...... Москве погребенная заживо,

Наблюдаю с усмешкою тонкой,

Как меня – даже ты, что три года охаживал! —

Обходить научился сторонкой.


Октябрь 1919

(обратно)

“Сам посуди: так топором рубила…”

Сам посуди: так топором рубила,

Что невдомек: дрова трещат – аль ребра?

А главное: тебе не согрубила,

А главное: <сама> осталась доброй.


Работала за мужика, за бабу,

А больше уж нельзя – лопнут виски!

– Нет, руку приложить тебе пора бы:

У человека только две руки!


Октябрь 1919

(обратно)

С. Э.

Хочешь знать, как дни проходят,

Дни мои в стране обид?

Две руки пилою водят,

Сердце – имя говорит.


Эх! Прошел бы ты по дому —

Знал бы! Так в ночи пою,

Точно по чему другому —

Не по дереву – пилю.


И чудят, чудят пилою

Руки – вольные досель.

И метет, метет метлою

Богородица-Метель.


Ноябрь 1919

(обратно)

“Дорожкою простонародною…”

Дорожкою простонародною,

Смиренною, богоугодною,

Идем – свободные, немодные,

Душой и телом – благородные.


Сбылися древние пророчества:

Где вы – Величества? Высочества?


Мать с дочерью идем – две странницы.

Чернь черная навстречу чванится.

Быть может – вздох от нас останется,

А может – Бог на нас оглянется...


Пусть будет – как Ему захочется:

Мы не Величества, Высочества.


Так, скромные, богоугодные,

Душой и телом – благородные,

Дорожкою простонародною —

Так, доченька, к себе на родину:


В страну Мечты и Одиночества —

Где мы– Величества, Высочества.


<1919>

(обратно)

Бальмонту

Пышно и бесстрастно вянут

Розы нашего румянца.

Лишь камзол теснее стянут:

Голодаем как испанцы.


Ничего не можем даром

Взять – скорее гору сдвинем!

И ко всем гордыням старым —

Голод: новая гордыня.


В вывернутой наизнанку

Мантии Врагов Народа

Утверждаем всей осанкой:

Луковица – и свобода.


Жизни ломовое дышло

Спеси не перешибило

Скакуну. Как бы не вышло:

– Луковица – и могила.


Будет наш ответ у входа

В Рай, под деревцем миндальным:

– Царь! На пиршестве народа

Голодали – как гидальго!


Ноябрь 1919

(обратно)

“Высоко мое оконце…”

Высоко мое оконце!

Не достанешь перстеньком!

На стене чердачной солнце

От окна легло крестом.


Тонкий крест оконной рамы.

Мир. – На вечны времена.

И мерещится мне: в самом

Небе я погребена!


Ноябрь 1919

(обратно)

Але

1. “Когда-нибудь, прелестное созданье…”

Когда-нибудь, прелестное созданье,

Я стану для тебя воспоминаньем.


Там, в памяти твоей голубоокой,

Затерянным – так далеко-далёко.


Забудешь ты мой профиль горбоносый,

И лоб в апофеозе папиросы,


И вечный смех мой, коим всех морочу,

И сотню – на руке моей рабочей —


Серебряных перстней, – чердак-каюту,

Моих бумаг божественную смуту...


Как в страшный год, возвышены Бедою,

Ты – маленькой была, я – молодою.

(обратно)

2. “О бродяга, родства не помнящий…”

О бродяга, родства не помнящий —

Юность! – Помню: метель мела,

Сердце пело. – Из нежной комнаты

Я в метель тебя увела.


.............................……………….

И твой голос в метельной мгле:

– “Остригите мне, мама, волосы!

Они тянут меня к земле!”


Ноябрь 1919

(обратно)

3. “О бродяга, родства не помнящий…”

Маленький домашний дух,

Мой домашний гений!

Вот она, разлука двух

Сродных вдохновений!


Жалко мне, когда в печи

Жар, – а ты не видишь!

В дверь – звезда в моей ночи! —

Не взойдешь, не выйдешь!


Платьица твои висят,

Точно плод запретный.

На окне чердачном – сад

Расцветает – тщетно.


Голуби в окно стучат, —

Скучно с голубями!

Мне ветра привет кричат, —

Бог с ними, с ветрами!


Не сказать ветрам седым,

Стаям голубиным —

Чудодейственным твоим

Голосом: – Марина!


Ноябрь 1919

(обратно) (обратно)

“В темных вагонах…”

В темных вагонах

На шатких, страшных

Подножках, смертью перегруженных,

Между рабов вчерашних

Я все думаю о тебе, мой сын, —

Принц с головой обритой!


Были волосы – каждый волос —

В царство ценою .......……………


На волосок от любви народы —

В гневе – одним волоском дитяти

Можно............ сковать!

– И на приютской чумной кровати

Принц с головой обритой.


Принц мой приютский!

Можешь ли ты улыбнуться?

Слишком уж много снегу

В этом году!


Много снегу и мало хлеба.


Шатки подножки.


Кунцево, ноябрь 1919

(обратно)

“О души бессмертный дар…”

О души бессмертный дар!

Слезный след жемчужный!

Бедный, бедный мой товар,

Никому не нужный!


Сердце нынче не в цене, —

Все другим богаты!

Приговор мой на стене:

– Чересчур легка ты!..


19 декабря 1919

(обратно)

“Я не хочу ни есть, ни пить, ни жить…”

Я не хочу ни есть, ни пить, ни жить.

А так: руки скрестить – тихонько плыть

Глазами по пустому небосклону.

Ни за свободу я – ни против оной

– О, Господи! – не шевельну перстом.

Я не дышать хочу – руки крестом!


Декабрь 1919

(обратно)

“Поцеловала в голову…”

Поцеловала в голову,

Не догадалась – в губы!

А все ж – по старой памяти —

Ты хороша, Любовь!


Немножко бы веселого

Вина, – да скинуть шубу, —

О как – по старой памяти —

Ты б загудела, кровь!


Да нет, да нет, – в таком году

Сама любовь – не женщина!

Сама Венера, взяв топор,

Громит в щепы подвал.


В чумном да ледяном аду,

С Зимою перевенчанный,

Амур свои два крылышка

На валенки сменял.


Прелестное создание!

Сплети-ка мне веревочку

Да сядь – по старой памяти —

К девчонке на кровать.


– До дальнего свидания!

– Доколь опять научимся

Получше, чем в головочку

Мальчишек целовать.


Декабрь 1919

(обратно)

Четверостишия

1

На скольких руках – мои кольца,

На скольких устах – мои песни,

На скольких очах – мои слезы...

По всем площадям – моя юность!

(обратно)

2

Бабушке – и злая внучка мила!

Горе я свое за ручку взяла:

“Сто ночей подряд не спать – невтерпеж!

Прогуляйся, – может, лучше уснешь!”

(обратно)

3

Так, выбившись из страстной колеи,

Настанет день – скажу: “не до любви!”

Но где же, на календаре веков,

Ты, день, когда скажу: “не до стихов!”

(обратно)

4

Словно теплая слеза —

Капля капнула в глаза.

Там, в небесной вышине,

Кто-то плачет обо мне.

(обратно)

5

Плутая по своим же песням,

Случайно попадаю – в души.

Предупреждаю – не жилица!

Еще не выстроен мой дом.

(обратно)

6

“Завтра будет: после-завтра” —

Так Любовь считает в первый

День, а в день последний: “хоть бы

Нынче было век назад!”

(обратно)

7

Птичка все же рвется в рощу,

Как зерном ни угощаем,

Я взяла тебя из грязи, —

В грязь родную возвращаю.

(обратно)

8

Ты зовешь меня блудницей, —

Прав, – но малость упустил:

Надо мне, чтоб гость был статен,

Во-вторых – чтоб не платил.

(обратно)

9 Пятистишие

Решено – играем оба,

И притом: играем разно:

Ты – по чести, я – плутуя.

Но, при всей игре нечистой,

Насмерть заиграюсь – я.

(обратно)

10

Как пойманную птицу – сердце

Несу к тебе, с одной тревогой:

Как бы не отняли мальчишки,

Как бы не выбилась – сама!

(обратно)

11

И если где прольются слезы, —

Всех помирю, войдя!

Я – иволга, мой голос первый

В лесу, после дождя.

(обратно)

12

Всё в ваших домах

Под замком, кроме сердца.

Лишь то мое в доме,

Что плохо лежит.

(обратно)

13

Я не мятежница – и чту устав:

Через меня шагнувший ввысь – мне друг.

Однако, памятуй, что, в руки взяв

Себя, ты выпустил – меняиз рук.

(обратно)

14

У – в мир приходящих – ручонки зажаты:

Как будто на приступ, как будто в атаку!

У – в землю идущих – ладони раскрыты:

Все наши полки разбиты!

(обратно)

15

Не стыдись, страна Россия!

Ангелы – всегда босые...

Сапоги сам черт унес.

Нынче страшен – кто не бос!

(обратно)

<16>

Так, в землю проводив меня глазами,

Вот что напишите мне на кресте, – весь сказ!

– “Вставала с песнями, ложилась со слезами,

А умирала – так смеясь!”

(обратно)

<17>

Плутая по своим же песням,

Случайно попадаю в души.

Но я опасная приблуда:

С собою уношу – весь дом.

(обратно)

<18>

Ты принес мне горсть рубинов, —

Мне дороже розы уст,

Продаюсь я за мильоны,

За рубли не продаюсь.

(обратно)

<19>

Ты зовешь меня блудницей, —

Прав, – но все ж не забывать:

Лучше к печке приложиться,

Чем тебя поцеловать.

(обратно)

<20>

Ты зовешь меня блудницей:

– Слушай, выученик школ!

Надо мне, чтоб гость был вежлив,

Во-вторых – чтоб ты ушел.

(обратно)

<21>

Твой дом обокраден,

Не я виновата.

Лишь то – мое – в доме,

Что плохо лежит.

(обратно)

<22>

Шаги за окном стучат.

Не знаю, который час.

Упаси тебя Божья Мать

Шаги по ночам считать!

(обратно)

<23>

Шаг у моего порога.

Снова ложная тревога.

Но не ложью будет то что

Новый скоро будет шаг.

(обратно)

<24>

В книге – читай – гостиничной:

– Не обокравши – выбыл.

Жулик – по жизни – нынешней

Гость – и на том спасибо.


1919 – 1920

(обратно) (обратно)

“Между воскресеньем и субботой…”

Между воскресеньем и субботой

Я повисла, птица вербная.

На одно крыло – серебряная,

На другое – золотая.


Меж Забавой и Заботой

Пополам расколота, —

Серебро мое – суббота!

Воскресенье – золото!


Коли грусть пошла по жилушкам,

Не по нраву – корочка, —

Знать, из правого я крылушка

Обронила перышко.


А коль кровь опять проснулася,

Подступила к щеченькам, —

Значит, к миру обернулася

Я бочком золотеньким.


Наслаждайтесь! – Скоро-скоро

Канет в страны дальние —

Ваша птица разноперая —

Вербная – сусальная.


29 декабря 1919

(обратно)

“В синем небе – розан пламенный…”

В синем небе – розан пламенный:

Сердце вышито на знамени.

Впереди – без роду-племени

Знаменосец молодой.


В синем поле – цвет садовый:

Вот и дом ему, – другого

Нет у знаменосца дома.

Волоса его как лен.


Знаменосец, знаменосец!

Ты зачем врагу выносишь

В синем поле – красный цвет?


А как грудь ему проткнули —

Тут же в знамя завернули.

Сердце на-сердце пришлось.


Вот и дом ему. – Другого

Нет у знаменосца дома.


29 декабря 1919

(обратно)

“Простите Любви – она нищая…”

Простите Любви – она нищая!

У ней башмаки нечищены, —

И вовсе без башмаков!


Стояла вчерась на паперти,

Молилася Божьей Матери, —

Ей в дар башмачок сняла.


Другой – на углу, у булочной,

Сняла ребятишкам уличным:

Где милый – узнать – прошел.


Босая теперь – как ангелы!

Не знает, что ей сафьянные

В раю башмачки стоят.


30 декабря 1919, Кунцево – Госпиталь

(обратно)

“Звезда над люлькой – и звезда над гробом…”

Звезда над люлькой – и звезда над гробом!

А посредине – голубым сугробом —

Большая жизнь. – Хоть я тебе и мать,

Мне больше нечего тебе сказать,

Звезда моя!..


4 января 1920, Кунцево – Госпиталь

(обратно)

“Дитя разгула и разлуки…”

Дитя разгула и разлуки,

Ко всем протягиваю руки.


Тяну, ресницами плеща,

Всех юношей за край плаща.


Но голос: – Мариула, в путь!

И всех отталкиваю в грудь.


Январь 1920

(обратно)

“Править тройкой и гитарой…”

Править тройкой и гитарой

Это значит: каждой бабой

Править, это значит: старой

Брагой по башкам кружить!

Раскрасавчик! Полукровка!

Кем крещен? В какой купели?

Все цыганские метели

Оттопырили поддевку

Вашу, бравый гитарист!

Эх, боюсь – уложат влежку

Ваши струны да ухабы!

Бог с тобой, ямщик Сережка!

Мы с Россией – тоже бабы!


<Начало января 1920>

(обратно)

“У первой бабки – четыре сына…”

У первой бабки – четыре сына,

Четыре сына – одна лучина,


Кожух овчинный, мешок пеньки, —

Четыре сына – да две руки!


Как ни навалишь им чашку – чисто!

Чай, не барчата! – Семинаристы!


А у другой – по иному трахту! —

У той тоскует в ногах вся шляхта.


И вот – смеется у камелька:

“Сто богомольцев – одна рука!”


И зацелованными руками

Чудит над клавишами, шелками...



Обеим бабкам я вышла – внучка:

Чернорабочий – и белоручка!


Январь 1920

(обратно)

“Я эту книгу поручаю ветру…”

Я эту книгу поручаю ветру

И встречным журавлям.

Давным-давно – перекричать разлуку —

Я голос сорвала.


Я эту книгу, как бутылку в волны,

Кидаю в вихрь войн.

Пусть странствует она – свечой под праздник —

Вот так: из длани в длань.


О ветер, ветер, верный мой свидетель,

До милых донеси,

Что еженощно я во сне свершаю

Путь – с Севера на Юг.


Москва, февраль 1920

(обратно)

“Доброй ночи чужестранцу в новой келье…”

Доброй ночи чужестранцу в новой келье!

Пусть привидится ему на новоселье

Старый мир гербов и эполет.

Вольное, высокое веселье

Нас – что были, нас – которых нет!


Камердинер расстилает плед.

Пунш пылает. – В памяти балет

Розовой взметается метелью.


Сколько лепестков в ней – столько лет

Роскоши, разгула и безделья

Вам желаю, чужестранец и сосед!


Начало марта 1920

(обратно)

Психея

Пунш и полночь. Пунш – и Пушкин,

Пунш – и пенковая трубка

Пышущая. Пунш – и лепет

Бальных башмачков по хриплым

Половицам. И – как призрак —

В полукруге арки – птицей —

Бабочкой ночной – Психея!

Шепот: “Вы еще не спите?

Я – проститься...” Взор потуплен.

(Может быть, прощенья просит

За грядущие проказы

Этой ночи?) Каждый пальчик

Ручек, павших Вам на плечи,

Каждый перл на шейке плавной

По сто раз перецелован.

И на цыпочках – как пери! —

Пируэтом – привиденьем —

Выпорхнула.

Пунш – и полночь.

Вновь впорхнула: “Что за память!

Позабыла опахало!

Опоздаю... В первой паре

Полонеза...”

Плащ накинув

На одно плечо – покорно —

Под руку поэт – Психею

По трепещущим ступенькам

Провожает. Лапки в плед ей

Сам укутал, волчью полость

Сам запахивает... – “С Богом!”


А Психея,

К спутнице припав – слепому

Пугалу в чепце – трепещет:

Не прожег ли ей перчатку

Пылкий поцелуй арапа...



Пунш и полночь. Пунш и пепла

Ниспаденье на персидский

Палевый халат – и платья

Бального пустая пена

В пыльном зеркале...


Начало марта 1920

(обратно)

“Малиновый и бирюзовый…”

Малиновый и бирюзовый

Халат – и перстень талисманный

На пальце – и такой туманный

В веках теряющийся взгляд,


Влачащийся за каждым валом

Из розовой хрустальной трубки.

А рядом – распластавши юбки,

Как роза распускает цвет —


Под полами его халата,

Припав к плечам его, как змеи,

Две – с ожерельями на шее —

Над шахматами клонят лоб.


Одна – малиновой полою

Прикрылась, эта – бирюзовой.

Глаза опущены. – Ни слова. —

Ресницами ведется спор.


И только челночков узорных

Носок – порой, как хвост змеиный,

Шевелится из-под павлиньей

Широкой юбки игроков.


А тот – игры упорной ставка —

Дымит себе с улыбкой детской.

И Месяц, как кинжал турецкий,

Коварствует в окно дворца.


19 марта 1920

(обратно)

“Она подкрадётся неслышно…”

Она подкрадётся неслышно —

Как полночь в дремучем лесу.

Я знаю:в передничке пышном

Я голубя Вам принесу.


Так: встану в дверях – и ни с места!

Свинцовыми гирями – стыд.

Но птице в переднике – тесно,

И птица – сама полетит!


19 марта 1920

(обратно)

Старинное благоговенье

Двух нежных рук оттолкновенье —

В ответ на ангельские плутни.

У нежных ног отдохновенье,

Перебирая струны лютни.


Где звонкий говорок бассейна,

В цветочной чаше откровенье,

Где перед робостью весенней

Старинное благоговенье?


Окно, светящееся долго,

И гаснущий фонарь дорожный...

Вздох торжествующего долга

Где непреложное: “не можно”...


В последний раз – из мглы осенней —

Любезной ручки мановенье...

Где перед крепостью кисейной

Старинное благоговенье?


Он пишет кратко – и не часто...

Она, Психеи бестелесней,

Читает стих Экклезиаста

И не читает Песни Песней.


А песнь все та же, без сомненья,

Но, – в Боге все мое именье —

Где перед Библией семейной

Старинное благоговенье?


Между 19 марта и 2 апреля 1920

(обратно)

“Та ж молодость, и те же дыры…”

Та ж молодость, и те же дыры,

И те же ночи у костра...

Моя божественная лира

С твоей гитарою – сестра.


Нам дар один на долю выпал:

Кружить по душам, как метель.

– Грабительница душ! – Сей титул

И мне опущен в колыбель!


В тоске заламывая руки,

Знай: не одна в тумане дней

Цыганским варевом разлуки

Дурманишь молодых князей.


Знай: не одна на ножик вострый

Глядишь с томлением в крови, —

Знай, что еще одна... – Что сестры

В великой низости любви.


<Mapт 1920>

(обратно)

“Люблю ли вас…”

Люблю ли вас?

Задумалась.

Глаза большие сделались.


В лесах – река,

В кудрях – рука

– Упрямая – запуталась.


Любовь. – Старо.

Грызу перо.

Темно, – а свечку лень зажечь.


Быть – повести!

На то ведь и

Поэтом – в мир рождаешься!


На час дала,

Назад взяла.

(Уже перо летит в потемках!)


Так. Справимся.

Знак равенства

Между любовь – и Бог с тобой.


Что страсть? – Старо.

Вот страсть! – Перо!

– Вдруг – розовая роща – в дом!


Есть запахи —

Как заповедь...

Лоб уронила на руки.


Вербное воскресенье

22 марта 1920

(обратно)

“От семи и до семи…”

От семи и до семи

Мы справляли новоселье.

Высоко было веселье —

От семи и до семи!


Между юными людьми

– С глазу на глаз – в темной келье

Что бывает? ( – Не томи!

Лучше душу отними!)


Нет! – Подобного бесчинства

Не творили мы (не поздно —

Сотворить!) – В сердцах – единство,

Ну а руки были розно!


Двух голов над колыбелью

Избежал – убереглась! —

Только хлебом – не постелью

В полночь дружную делясь.


Еженощная повинность,

Бог с тобою, рай условный!

Нет – да здравствует невинность

Ночи – все равно любовной!


В той же келье новоселье —

От семи и до семи

Без “......” и “обними”, —

Благоправное веселье

От семи и до семи!


Mapт 1920

(обратно)

“Я страшно нищ, Вы так бедны…”

“Я страшно нищ, Вы так бедны,

Так одинок и так один.

Так оба проданы за грош.

Так хороши – и так хорош...


Но нету у меня жезла...”

– Запиской печку разожгла...


Вербное воскресенье 1920

(обратно)

“На царевича похож он…”

На царевича похож он.

– Чем? – Да чересчур хорош он:

На простого не похож.


Семилетняя сболтнула,

А большая – вслед вздохнула...

Дуры обе. – Да и где ж


Ждать ума от светлоглазых?

Обе начитались сказок, —

Ночь от дня не отличат.


А царевичу в поддевке

Вот совет наш: по головке

Семилетнюю погладь.


Раз за дочку, раз за мать.

.......................……………

Впрочем, можно и однажды.


Mapт 1920

(обратно)

“Буду жалеть, умирая, цыганские песни…”

Буду жалеть, умирая, цыганские песни,

Буду жалеть, умирая .......…… перстни,

Дым папиросный – бессонницу – легкую стаю

Строк под рукой.


Бедных писаний своих Вавилонскую башню,

Писем – своих и чужих – огнедышащий холмик.

Дым папиросный – бессонницу – легкую смуту

Лбов под рукой.


3-й день Пасхи 1920

(обратно)

Баллада о проходимке

Когда малюткою была

– Шальной девчонкой полуголой —

Не липла – Господу хвала! —

Я к материнскому подолу.


Нет, – через пни и частоколы —

Сады ломать! – Коней ковать! —

А по ночам – в чужие села:

– “Пустите переночевать!”


Расту – прямая как стрела.

Однажды – день клонился долу —

Под дубом – черный, как смола —

Бродячий музыкант с виолой.


Спят …...., спят цветы и пчелы...

Ну словом – как сие назвать?

Я женский стыд переборола:

– “Пустите переночевать!”


Мои бессонные дела!

Кто не спрягал со мной глаголу:

…....? Кого-то не звала

В опустошительную школу?


Ах, чуть закутаешься в полы

Плаща – прощайте, рвань и знать! —

Как по лбу – молотом тяжелым:

– “Пустите переночевать!”


Посылка:


Вы, Ангелы вокруг Престола,

И ты, младенческая Мать!

Я так устала быть веселой, —

Пустите переночевать!


2 апреля 1920

(обратно)

Памяти Г. Гейне

Хочешь не хочешь – дам тебе знак!

Спор наш не кончен – а только начат!

В нынешней жизни – выпало так:

Мальчик поет, а девчонка плачет.


В будущей жизни – любо глядеть! —

Тыбудешь плакать, ябуду – петь!


Бубен в руке!

Дьявол в крови!

Красная юбка

В черных сердцах!


Красною юбкой – в небо пылю!

Честь молодую – ковром подстелешь.

Как с мотыльками тебя делю —

Так с моряками меня поделишь!


Красная юбка? – Как бы не так!

Огненный парус! – Красный маяк!


Бубен в руке!

Дьявол в крови!

Красная юбка

В черных сердцах!


Слушай приметы: бела как мел,

И не смеюсь, а губами движу.

А чтобы – как увидал – сгорел! —

Не позабудь, что приду я – рыжей.


Рыжей, как этот кленовый лист,

Рыжей, как тот, что в лесах повис.


Бубен в руке!

Дьявол в крови!

Красная юбка

В черных сердцах!


<Начало апреля 1920>

(обратно)

“А следующий раз – глухонемая…”

А следующий раз – глухонемая

Приду на свет, где всем свой стих дарю,

свой слух дарю.


Ведь все равно – что говорят – не понимаю.

Ведь все равно – кто разберет? – что говорю.


Бог упаси меня – опять Коринной

В сей край придти, где люди тверже льдов,

а льдины – скал.


Глухонемою – и с такою длинной —

– Вот – до полу – косой, чтоб не узнал!


7 апреля 1920

(обратно)

“Две руки, легко опущенные…”

Две руки, легко опущенные

На младенческую голову!

Были – по одной на каждую —

Две головки мне дарованы.


Но обеими – зажатыми —

Яростными – как могла! —

Старшую у тьмы выхватывая —

Младшей не уберегла.


Две руки – ласкать – разглаживать

Нежные головки пышные.

Две руки – и вот одна из них

За ночь оказалась лишняя.


Светлая – на шейке тоненькой —

Одуванчик на стебле!

Мной еще совсем не понято,

Что дитя мое в земле.


Пасхальная неделя 1920

(обратно)

Сын

Так, левою рукой упершись в талью,

И ногу выставив вперед,

Стоишь. Глаза блистают сталью,

Не улыбается твой рот.


Краснее губы и чернее брови

Встречаются, но эта масть!

Светлее солнца! Час не пробил

Руну – под ножницами пасть.


Все женщины тебе целуют руки

И забывают сыновей.

Весь – как струна! Славянской скуки

Ни тени – в красоте твоей.


Остолбеневши от такого света,

Я знаю: мой последний час!

И как не умереть поэту,

Когда поэма удалась!


Так, выступив из черноты бессонной

Кремлевских башенных вершин,

Предстал мне в предрассветном сонме

Тот, кто еще придет – мой сын.


Пасхальная неделя 1920

(обратно)

Вячеславу Иванову

1. “Две руки, легко опущенные…”

Ты пишешь перстом на песке,

А я подошла и читаю.

Уже седина на виске.

Моя голова – золотая.


Как будто в песчаный сугроб

Глаза мне зарыли живые.

Так дети сияющий лоб

Над Библией клонят впервые.


Уж лучше мне камень толочь!

Нет, горлинкой к воронам в стаю!

Над каждой песчинкою – ночь.

А я все стою и читаю.

(обратно)

2. “Ты пишешь перстом на песке…”

Ты пишешь перстом на песке,

А я твоя горлинка, Равви!

Я первенец твой на листке

Твоих поминаний и здравий.


Звеню побрякушками бус,

Чтоб ты оглянулся – не слышишь!

О Равви, о Равви, боюсь —

Читаю не то, что ты пишешь!


А сумрак крадется, как тать,

Как черная рать роковая.

Ты знаешь – чтоб лучше читать —

О Равви – глаза закрываю...


Ты пишешь перстом на песке...


Москва, Пасхи 1920

(обратно)

3. “Не любовницей – любимицей…”

Не любовницей – любимицей

Я пришла на землю нежную.

От рыданий не подымется

Грудь мальчишая моя.


Оттого-то так и нежно мне —

Не вздыхаючи, не млеючи —

На малиновой скамеечке

У подножья твоего.


Если я к руке опущенной

Ртом прильну – не вздумай хмуриться!

Любованье – хлеб насущный мой:

Я молитву говорю.


Всех кудрей златых – дороже мне

Нежный иней индевеющий

Над малиновой скамеечкой

У подножья твоего.


Головой в колени добрые

Утыкаючись – все думаю:

Все ли – до последней – собраны

Розы для тебя в саду?


Но в одном клянусь: обобраны

Все – до одного! – царевичи —

На малиновой скамеечке

У подножья твоего.


А покамест песни пела я,

Ты уснул – и вот блаженствую:

Самое святое дело мне —

Сонные глаза стеречь!


– Если б знал ты, как божественно

Мне дышать – дохнуть не смеючи —

На малиновой скамеечке

У подножья твоего!


1-е Воскресенье после Пасхи 1920

(обратно) (обратно)

<Н. Н. B.>

“Не позволяй страстям своим

переступать порог воли твоей.

– Но Аллах мудрее...”

(Тысяча и одна ночь)

1. “Большими тихими дорогами…”

Большими тихими дорогами,

Большими тихими шагами...

Душа, как камень, в воду брошенный —

Все расширяющимися кругами...


Та глубока – вода, и та темна – вода...

Душа на все века – схоронена в груди.

И так достать ее оттуда надо мне,

И так сказать я ей хочу: в мою иди!


27 апреля 1920

(обратно)

2. “Целому морю – нужно все небо…”

Целому морю – нужно все небо,

Целому сердцу – нужен весь Бог.


27 апреля 1920

(обратно)

3. “Пахнуло Англией – и морем…”

“то – вопреки всему – Англия...”

Пахнуло Англией – и морем —

И доблестью. – Суров и статен.

– Так, связываясь с новым горем,

Смеюсь, как юнга на канате


Смеется в час великой бури,

Наедине с господним гневом,

В блаженной, обезьяньей дури

Пляша над пенящимся зевом.


Упорны эти руки, – прочен

Канат, – привык к морской метели!

И сердце доблестно, – а впрочем,

Не всем же умирать в постели!


И вот, весь холод тьмы беззвездной

Вдохнув – на самой мачте – с краю —

Над разверзающейся бездной

– Смеясь! – ресницы опускаю...


27 апреля 1920

(обратно)

4. “Времени у нас часок…”

Времени у нас часок.

Дальше – вечность друг без друга!

А в песочнице – песок —

Утечет!


Что меня к тебе влечет —

Вовсе не твоя заслуга!

Просто страх, что роза щек —

Отцветет.


Ты на солнечных часах

Монастырских – вызнал время?

На небесных на весах —

Взвесил – час?


Для созвездий и для нас —

Тот же час – один – над всеми.

Не хочу, чтобы зачах —

Этот час!


Только маленький часок

Я у Вечности украла.

Только час – на .........

Всю любовь.


Мой весь грех, моя – вся кара.

И обоих нас – укроет —

Песок.

(обратно)

5. “Да, друг невиданный, неслыханный…”

“я в темноте ничего не чувствую:

что рука – что доска...”

Да, друг невиданный, неслыханный

С тобой. – Фонарик потуши!

Я знаю все ходы и выходы

В тюремной крепости души.


Вся стража – розами увенчана:

Слепая, шалая толпа!

– Всех ослепила – ибо женщина,

Все вижу – ибо я слепа.


Закрой глаза и не оспаривай

Руки в руке. – Упал засов. —

Нет – то не туча и не зарево!

То конь мой, ждущий седоков!


Мужайся: я твой щит и мужество!

Я – страсть твоя, как в оны дни!

А если голова закружится,

На небо звездное взгляни!

(обратно)

6. “Мой путь не лежит мимо дому – твоего…”

– “А впрочем, Вы ведь никогда

не ходите мимо моего дому...”

Мой путь не лежит мимо дому – твоего.

Мой путь не лежит мимо дому – ничьего.


А все же с пути сбиваюсь,

(Особо весной!)

А все же по людям маюсь,

Как пес под луной.


Желанная всюду гостья!

Всем спать не даю!

Я с дедом играю в кости,

А с внуком – пою.


Ко мне не ревнуют жены:

Я – голос и взгляд.

И мне не один влюбленный

Не вывел палат.


Смешно от щедрот незваных

Мне ваших, купцы!

Сама воздвигаю за ночь —

Мосты и дворцы.


(А что говорю, не слушай!

Все мелет – бабье!)

Сама поутру разрушу

Творенье свое.


Хоромы – как сноп соломы – ничего!

Мой путь не лежит мимо дому – твоего.


27 апреля 1920

(обратно)

7. “Глаза участливой соседки…”

Глаза участливой соседки

И ровные шаги старушьи.

В руках, свисающих как ветки —

Божественное равнодушье.


А юноша греметь с трибуны

Устал. – Все молнии иссякли. —

Лишь изредка на лоб мой юный

Слова – тяжелые, как капли.


Луна как рубище льняное

Вдоль членов, кажущихся дымом.

– Как хорошо мне под луною —

С нелюбящим и нелюбимым.


29 апреля 1920

(обратно)

8. “Нет, легче жизнь отдать, чем час…”

“День – для работы, вечер – для беседы,

а ночью нужно спать”.

Нет, легче жизнь отдать, чем час

Сего блаженного тумана!

Ты мне велишь – единственный приказ! —

И засыпать и просыпаться – рано.


Пожалуй, что и снов нельзя

Мне видеть, как глаза закрою.

Не проще ли тогда – глаза

Закрыть мне собственной рукою?


Но я боюсь, что все ж не будут спать

Глаза в гробу – мертвецким сном законным.

Оставь меня. И отпусти опять:

Совенка – в ночь, бессонную – к бессонным.


14 мая 1920

(обратно)

9. “В мешок и в воду – подвиг доблестный…”

В мешок и в воду – подвиг доблестный!

Любить немножко – грех большой.

Ты, ласковый с малейшим волосом,

Неласковый с моей душой.


Червонным куполом прельщаются

И вороны, и голубки.

Кудрям – все прихоти прощаются,

Как гиацинту – завитки.


Грех над церковкой златоглавою

Кружить – и не молиться в ней.

Под этой шапкою кудрявою

Не хочешь ты души моей!


Вникая в прядки золотистые,

Не слышишь жалобы смешной:

О, если б ты – вот так же истово

Клонился над моей душой!


14 мая 1920

(обратно)

10. “На бренность бедную мою…”

На бренность бедную мою

Взираешь, слов не расточая.

Ты – каменный, а я пою,

Ты – памятник, а я летаю.


Я знаю, что нежнейший май

Пред оком Вечности – ничтожен.

Но птица я – и не пеняй,

Что легкий мне закон положен.


16 мая 1920

(обратно)

11. “Когда отталкивают в грудь…”

Когда отталкивают в грудь,

Ты на ноги надейся – встанут!

Стучись опять к кому-нибудь,

Чтоб снова вечер был обманут.


........... с канатной вышины

Швыряй им жемчуга и розы.

....., друзьям твоим нужны —

Стихи, а не простые слезы.


16 мая 1920

(обратно)

12. “Сказавший всем страстям: прости…”

Сказавший всем страстям: прости —

Прости и ты.

Обиды наглоталась всласть.

Как хлещущий библейский стих,

Читаю я в глазах твоих:

“Дурная страсть!”


В руках, тебе несущих есть,

Читаешь – лесть.

И смех мой – ревность всех сердец! —

Как прокаженных бубенец —

Гремит тебе.


И по тому, как в руки вдруг

Кирку берешь – чтоб рук

Не взять (не те же ли цветы?),

Так ясно мне – до тьмы в очах! —

Что не было в твоих стадах

Черней – овцы.


Есть остров – благостью Отца, —

Где мне не надо бубенца,

Где черный пух —

Вдоль каждой изгороди. – Да. —

Есть в мире – черные стада.

Другой пастух.


17 мая 1920

(обратно)

13. “Да, вздохов обо мне – край непочатый…”

Да, вздохов обо мне – край непочатый!

А может быть – мне легче быть проклятой!

А может быть – цыганские заплаты —

Смиренные – мои


Не меньше, чем несмешанное злато,

Чем белизной пылающие латы

Пред ликом судии.


Долг плясуна – не дрогнуть вдоль каната,

Долг плясуна – забыть, что знал когда-то —

Иное вещество,


Чем воздух – под ногой своей крылатой!

Оставь его. Он – как и ты – глашатай

Господа своего.


17 мая 1920

(обратно)

14. “Суда поспешно не чини…”

Суда поспешно не чини:

Непрочен суд земной!

И голубиной – не черни

Галчонка – белизной.


А впрочем – что ж, коли не лень!

Но всех перелюбя,

Быть может, я в тот черный день

Очнусь – белей тебя!


17 мая 1920

(обратно)

15. “Так из дому, гонимая тоской…”

“Я не хочу – не могу – и не умею Вас обидеть...”

Так из дому, гонимая тоской,

– Тобой! – всей женской памятью, всей жаждой,

Всей страстью – позабыть! – Как вал морской,

Ношусь вдоль всех штыков, мешков и граждан.


О вспененный высокий вал морской

Вдоль каменной советской Поварской!


Над дремлющей борзой склонюсь – и вдруг —

Твои глаза! – Все руки по иконам —

Твои! – О, если бы ты был без глаз, без рук,

Чтоб мне не помнить их, не помнить их, не помнить!


И, приступом, как резвая волна,

Беру головоломные дома.


Всех перецеловала чередом.

Вишу в окне. – Москва в кругу просторном.

Ведь любит вся Москва меня! – А вот твой дом...

Смеюсь, смеюсь, смеюсь с зажатым горлом.


И пятилетний, прожевав пшено:

– “Без Вас нам скучно, а с тобой смешно”...


Так, оплетенная венком детей,

Сквозь сон – слова: “Боюсь, под корень рубит —

Поляк... Ну что? – Ну как? – Нет новостей?”

– “Нет, – впрочем, есть: что он меня не любит!”


И, репликою мужа изумив,

Иду к жене – внимать, как друг ревнив.


Стихи – цветы – (И кто их не дает

Мне за стихи?) В руках – целая вьюга!

Тень на домах ползет. – Вперед! Вперед!

Чтоб по людскому цирковому кругу


Дурную память загонять в конец, —

Чтоб только не очнуться, наконец!


Так от тебя, как от самой Чумы,

Вдоль всей Москвы – ....... длинноногой

Кружить, кружить, кружить до самой тьмы —

Чтоб, наконец, у своего порога


Остановиться, дух переводя...

– И в дом войти, чтоб вновь найти – тебя!


17 – 19 мая 1920

(обратно)

16. “Восхищенной и восхищённой…”

Восхищенной и восхищённой,

Сны видящей средь бела дня,

Все спящей видели меня,

Никто меня не видел сонной.


И оттого, что целый день

Сны проплывают пред глазами,

Уж ночью мне ложиться – лень.

И вот, тоскующая тень,

Стою над спящими друзьями.


17 – 19 мая 1920

(обратно)

17. “Пригвождена к позорному столбу…”

Пригвождена к позорному столбу

Славянской совести старинной,

С змеею в сердце и с клеймом на лбу,

Я утверждаю, что – невинна.


Я утверждаю, что во мне покой

Причастницы перед причастьем.

Что не моя вина, что я с рукой

По площадям стою – за счастьем.


Пересмотрите все мое добро,

Скажите – или я ослепла?

Где золото мое? Где серебро?

В моей руке – лишь горстка пепла!


И это все, что лестью и мольбой

Я выпросила у счастливых.

И это все, что я возьму с собой

В край целований молчаливых.

(обратно)

18. “Пригвождена к позорному столбу…”

Пригвождена к позорному столбу,

Я все ж скажу, что я тебя люблю.


Что ни одна до самых недр – мать

Так на ребенка своего не взглянет.

Что за тебя, который делом занят,

Не умереть хочу, а умирать.

Ты не поймешь, – малы мои слова! —

Как мало мне позорного столба!


Что если б знамя мне доверил полк,

И вдруг бы тыпредстал перед глазами —

С другим в руке – окаменев как столб,

Моя рука бы выпустила знамя...

И эту честь последнюю поправ,

Прениже ног твоих, прениже трав.


Твоей рукой к позорному столбу

Пригвождена – березкой на лугу


Сей столб встает мне, и не рокот толп —

То голуби воркуют утром рано...

И все уже отдав, сей черный столб

Я не отдам – за красный нимб Руана!

(обратно)

19. “Ты этого хотел. – Так. – Аллилуйя…”

Ты этого хотел. – Так. – Аллилуйя.

Я руку, бьющую меня, целую.


В грудь оттолкнувшую – к груди тяну,

Чтоб, удивясь, прослушал – тишину.


И чтоб потом, с улыбкой равнодушной:

– Мое дитя становится послушным!


Не первый день, а многие века

Уже тяну тебя к груди, рука


Монашеская – хладная до жара! —

Рука – о Элоиза! – Абеляра.


В гром кафедральный – дабы насмерть бить! —

Ты, белой молнией взлетевший бич!


19 мая 1920, Канун Вознесения

(обратно)

20. “Сей рукой, о коей мореходы…”

Сей рукой, о коей мореходы

Протрубили на сто солнц окрест,

Сей рукой, в ночах ковавшей – оды,

Как неграмотная ставлю – крест.


Если ж мало, – наперед согласна!

Обе их на плаху, чтоб в ночи

Хлынувшим – веселым валом красным

Затопить чернильные ручьи!


20 мая 1920

(обратно)

21. “И не спасут ни стансы, ни созвездья…”

И не спасут ни стансы, ни созвездья.

А это называется – возмездье

За то, что каждый раз,


Стан разгибая над строкой упорной,

Искала я над лбом своим просторным

Звезд только, а не глаз.


Что самодержцем Вас признав на веру,

– Ах, ни единый миг, прекрасный Эрос,

Без Вас мне не был пуст!


Что по ночам, в торжественных туманах,

Искала я у нежных уст румяных —

Рифм только, а не уст.


Возмездие за то, что злейшим судьям

Была – как снег, что здесь, под левой грудью —

Вечный апофеоз!


Что с глазу на глаз с молодым Востоком

Искала я на лбу своем высоком

Зорь только, а не роз!


20 мая 1920

(обратно)

22. “Не так уж подло и не так уж просто…”

Не так уж подло и не так уж просто,

Как хочется тебе, чтоб крепче спать.

Теперь иди. С высокого помоста

Кивну тебе опять.


И, удивленно подымая брови,

Увидишь ты, что зря меня чернил:

Что я писала – чернотою крови,

Не пурпуром чернил.

(обратно)

23. “Кто создан из камня, кто создан из глины…”

Кто создан из камня, кто создан из глины, —

А я серебрюсь и сверкаю!

Мне дело – измена, мне имя – Марина,

Я – бренная пена морская.


Кто создан из глины, кто создан из плоти —

Тем гроб и надгробные плиты...

– В купели морской крещена – и в полете

Своем – непрестанно разбита!


Сквозь каждое сердце, сквозь каждые сети

Пробьется мое своеволье.

Меня – видишь кудри беспутные эти? —

Земною не сделаешь солью.


Дробясь о гранитные ваши колена,

Я с каждой волной – воскресаю!

Да здравствует пена – веселая пена —

Высокая пена морская!


23 мая 1920

(обратно)

24. “Возьмите всё, мне ничего не надо…”

Возьмите всё, мне ничего не надо.

И вывезите в ..................……..

Как за решетку розового сада

Когда-то Бог – своей рукою – ту.


Возьмите все, чего не покупала:

Вот .....………., и....., и тетрадь.

Я все равно – с такой горы упала,

Что никогда мне жизни не собрать!


Да, в этот час мне жаль, что так бесславно

Я прожила, в таком глубоком сне, —

Щенком слепым! – Столкнув меня в канаву,

Благое дело сотворите мне.


И вместо той – как..........……….

Как рокот площадных вселенских волн —

Вам маленькая слава будет – эта:

Что из-за Вас ...... – новый холм.


23 мая 1920

(обратно)

25. Смерть танцовщицы

Вижу комнату парадную,

Белизну и блеск шелков.

Через все – тропу громадную —

– Черную – к тебе, альков.


В головах – доспехи бранные

Вижу: веер и канат.

– И глаза твои стеклянные,

Отражавшие закат.


24 мая 1920

(обратно)

26. “Я не танцую, – без моей вины…”

Я не танцую, – без моей вины

Пошло волнами розовое платье.

Но вот обеими руками вдруг

Перехитрен, накрыт и пойман – ветер.


Молчит, хитрец. – Лишь там, внизу колен,

Чуть-чуть в краях подрагивает. – Пойман!

О, если б Прихоть я сдержать могла,

Как разволнованное ветром платье!


24 мая 1920

(обратно)

27. “Глазами ведьмы зачарованной…”

Глазами ведьмы зачарованной

Гляжу на Божие дитя запретное.

С тех пор как мне душа дарована,

Я стала тихая и безответная.


Забыла, как речною чайкою

Всю ночь стонала под людскими окнами.

Я в белом чепчике теперь – хозяйкою

Хожу степенною, голубоокою.


И даже кольца стали тусклые,

Рука на солнце – как мертвец спеленутый.

Так солон хлеб мой, что нейдет, во рту стоит, —

А в солонице соль лежит нетронута...


25 мая 1920

(обратно) (обратно)

“О, скромный мой кров! Нищий дым…”

О, скромный мой кров! Нищий дым!

Ничто не сравнится с родным!


С окошком, где вместе горюем,

С вечерним, простым поцелуем

Куда-то в щеку, мимо губ...


День кончен, заложен засов.

О, ночь без любви и без снов!


– Ночь всех натрудившихся жниц, —

Чтоб завтра до света, до птиц


В упорстве души и костей

Работать во имя детей.


О, знать, что и в пору снегов

Не будет мой холм без цветов...


14 мая 1920

(обратно)

“Сижу без света, и без хлеба…”

С. Э.


Сижу без света, и без хлеба,

И без воды.

Затем и насылает беды

Бог, что живой меня на небо

Взять замышляет за труды.


Сижу, – с утра ни корки черствой —

Мечту такую полюбя,

Что – может – всем своим покорством

– Мой Воин! – выкуплю тебя.


16 мая 1920

(обратно)

“Писала я на аспидной доске…”

С. Э.


Писала я на аспидной доске,

И на листочках вееров поблёклых,

И на речном, и на морском песке,

Коньками по льду и кольцом на стеклах, —


И на стволах, которым сотни зим,

И, наконец – чтоб было всем известно! —

Что ты любим! любим! любим! – любим! —

Расписывалась – радугой небесной.


Как я хотела, чтобы каждый цвел

В веках со мной! под пальцами моими!

И как потом, склонивши лоб на стол,

Крест-накрест перечеркивала – имя...


Но ты, в руке продажного писца

Зажатое! ты, что мне сердце жалишь!

Непроданное мной! внутри кольца!

Ты – уцелеешь на скрижалях.


18 мая 1920

(обратно)

“Тень достигла половины дома…”

Тень достигла половины дома,

Где никто не знает про меня.

Не сравню с любовною истомой

Благородство трудового дня.


Этою короной коронован

Будет Царь... – Пот на державном лбу! —

Мне ж от Бога будет сон дарован

В безымянном, но честном гробу.


21 мая 1920

(обратно)

“Все братья в жалости моей…”

Все братья в жалости моей!

Мне жалко нищих и царей,

Мне жалко сына и отца...


За будущую тень лица,

За тень грядущего венца,

За тень сквозного деревца...


– Впалость плечей...


21 мая 1920

(обратно)

“Руку на сердце положа…”

Кричали женщины ура

И в воздух чепчики бросали...

Руку на сердце положа:

Я не знатная госпожа!

Я – мятежница лбом и чревом.


Каждый встречный, вся площадь, – все! —

Подтвердят, что в дурном родстве

Я с своим родословным древом.


Кремль! Черна чернотой твоей!

Но не скрою, что всех мощней

Преценнее мне – пепел Гришки!


Если ж чепчик кидаю вверх, —

Ах! не так же ль кричат на всех

Мировых площадях – мальчишки?!


Да, ура! – За царя! – Ура!

Восхитительные утра

Всех, с начала вселенной, въездов!


Выше башен летит чепец!

Но – минуя литой венец

На челе истукана – к звездам!


21 мая 1920

(обратно)

“Одна половинка окна растворилась…”

Одна половинка окна растворилась.

Одна половинка души показалась.

Давай-ка откроем – и ту половинку,

И ту половинку окна!


25 мая 1920

(обратно)

Песенки из пьесы “Ученик”

1. “В час прибоя…”

В час прибоя

Голубое

Море станет серым.


В час любови

Молодое

Сердце станет верным.


Бог, храни в часы прибоя —

Лодку, бедный дом мой!

Охрани от злой любови

Сердце, где я дома!

(обратно)

2. “Сказать: верна…”

Сказать: верна,

Прибавить: очень,

А завтра: ты мне не танцор, —

Нет, чем таким цвести цветочком, —

Уж лучше шею под топор!


Пускай лесник в рубахе красной

Отделит купол от ствола —

Чтоб мать не мучилась напрасно,

Что не одна в ту ночь спала.


Не снился мне сей дивный ужас:

Венчаться перед королем!

Мне женихом – топор послужит,

Помост мне будет – алтарем!

(обратно)

3. “Я пришел к тебе за хлебом…”

Я пришел к тебе за хлебом

За святым насущным.

Точно в самое я небо —

Не под кровлю впущен!


Только Бог на звездном троне

Так накормит вдоволь!

Бог, храни в своей ладони

Пастыря благого!


Не забуду я хлеб-соли,

Как поставлю парус!

Есть на свете три неволи:

Голод – страсть – и старость...


От одной меня избавил,

До другой – далёко!

Ничего я не оставил

У голубоокой!


Мы, певцы, что мореходы:

Покидаем вскоре!

Есть на свете три свободы:

Песня – хлеб – и море...

(обратно)

4. “Там, на тугом канате…”

Там, на тугом канате,

Между картонных скал,

Ты ль это как лунатик

Приступом небо брал?


Новых земель вельможа,

Сын неземных широт —

Точно содрали кожу —

Так улыбался рот.


Грохнули барабаны.

Ринулась голь и знать

Эту живую рану

Бешеным ртом зажать.


Помню сухой и жуткий

Смех – из последних жил!

Только тогда – как будто —

Юбочку ты носил...

(обратно)

5. (моряки и певец)

Среди диких моряков – простых рыбаков

Для шутов и для певцов

Стол всегда готов.


Само море нам – хлеб,

Само море нам – соль,

Само море нам – стакан,

Само море нам – вино.


Мореходы и певцы – одной материи птенцы,

Никому – не сыны,

Никому – не отцы.


Мы – веселая артель!

Само море – нам купель!

Само море нам – качель!

Само море – карусель!


А девчонка у нас – заведется в добрый час,

Лишь одна у нас опаска:

Чтоб по швам не разошлась!


Бела пена – нам полог,

Бела пена – нам перинка,

Бела пена – нам подушка,

Бела пена – пуховик.

(обратно)

6. (певец – девушкам)

Вам, веселые девицы,

– Не упомнил всех имен —

Вам, веселые девицы,

От певца – земной поклон.


Блудного – примите – сына

В круг отверженных овец:

Перед Господом едино:

Что блудница – что певец.


Все мы за крещенский крендель

Отдали людской почет:

Ибо: кто себя за деньги,

Кто за душу – продает.


В пышущую печь Геенны,

Дьявол, не жалей дровец!

И взойдет в нее смиренно

За блудницею – певец.


Что ж что честь с нас пооблезла,

Что ж что совесть в нас смугла, —

Разом побелят железом,

Раскаленным добела!


Не в харчевне – в зале тронном

Мы – и нынче Бог-Отец —

Я, коленопреклоненный

Пред блудницею – певец!

(обратно)

7. “Хоровод, хоровод…”

– Хоровод, хоровод,

Чего ножки бьешь?

– Мореход, мореход,

Чего вдаль плывешь?


Пляшу, – пол горячий!

Боюсь, обожгусь!

– Отчего я не плачу?

Оттого что смеюсь!


Наш моряк, моряк —

Морячок морской!

А тоска – червяк,

Червячок простой.


Поплыл за удачей,

Привез – нитку бус.

– Отчего я не плачу?

Оттого что смеюсь!


Глубоки моря!

Ворочайся вспять!

Зачем рыбам – зря

Красоту швырять?


Бог дал, – я растрачу!

Крест медный – весь груз.

– Отчего я не плачу?

Оттого что смеюсь!


Между 25 мая и 13 июля 1920

(обратно)

<8>. “И что тому костер остылый…”

И что тому костер остылый,

Кому разлука – ремесло!

Одной волною накатило,

Другой волною унесло.


Ужели в раболепном гневе

За милым поползу ползком —

Я, выношенная во чреве

Не материнском, а морском!


Кусай себе, дружочек родный,

Как яблоко – весь шар земной!

Беседуя с пучиной водной,

Ты все ж беседуешь со мной.


Подобно земнородной деве,

Не скрестит две руки крестом —

Дщерь, выношенная во чреве

Не материнском, а морском!


Нет, наши девушки не плачут,

Не пишут и не ждут вестей!

Нет, снова я пущусь рыбачить

Без невода и без сетей!


Какая власть в моем напеве, —

Одна не ведаю о том, —

Я, выношенная во чреве

Не материнском, а морском.


Такое уж мое именье:

Весь век дарю – не издарю!

Зато прибрежные каменья

Дробя, – свою же грудь дроблю!


Подобно пленной королеве,

Что молвлю на суду простом —

Я, выношенная во чреве

Не материнском, а морском.


13 июня 1920

(обратно)

<9>. “Вчера еще в глаза глядел…”

А нынче – все косится в сторону!

Вчера еще до птиц сидел, —

Все жаворонки нынче – вороны!


Я глупая, а ты умен,

Живой, а я остолбенелая.

О вопль женщин всех времен:

“Мой милый, что тебе я сделала?!”


И слезы ей – вода, и кровь —

Вода, – в крови, в слезах умылася!

Не мать, а мачеха – Любовь:

Не ждите ни суда, ни милости.


Увозят милых корабли,

Уводит их дорога белая...

И стон стоит вдоль всей земли:

“Мой милый, что тебе я сделала?”


Вчера еще – в ногах лежал!

Равнял с Китайскою державою!

Враз обе рученьки разжал, —

Жизнь выпала – копейкой ржавою!


Детоубийцей на суду

Стою – немилая, несмелая.

Я и в аду тебе скажу:

“Мой милый, что тебе я сделала?”


Спрошу я стул, спрошу кровать:

“За что, за что терплю и бедствую?”

“Отцеловал – колесовать:

Другую целовать”, – ответствуют.


Жить приучил в самом огне,

Сам бросил – в степь заледенелую!

Вот что ты, милый, сделал мне!

Мой милый, что тебе – ясделала?


Все ведаю – не прекословь!

Вновь зрячая – уж не любовница!

Где отступается Любовь,

Там подступает Смерть-садовница.


Само – что дерево трясти! —

В срок яблоко спадает спелое...

– За все, за все меня прости,

Мой милый, – что тебе я сделала!


14 июня 1920

(обратно) (обратно)

Евреям

Так бессеребренно – так бескорыстно,

Как отрок – нежен и как воздух синь,

Приветствую тебя ныне и присно

Во веки веков. – Аминь. —


Двойной вражды в крови своей поповской

И шляхетской – стираю письмена.

Приветствую тебя в Кремле московском,

Чужая, чудная весна!


Кремль почерневший! Попран! – Предан! – Продан!

Над куполами воронье кружит.

Перекрестясь – со всем простым народом

Я повторяла слово: жид.


И мне – в братоубийственном угаре —

Крест православный – Бога затемнял!

Но есть один – напрасно имя Гарри

На Генриха он променял!


Ты, гренадеров певший в русском поле,

Ты, тень Наполеонова крыла, —

И ты жидом пребудешь мне, доколе

Не просияют купола!


Май 1920

(обратно)

“Где слезиночки роняла…”

Где слезиночки роняла,

Завтра розы будут цвесть.

Я кружавчики сплетала,

Завтра сети буду плесть.


Вместо моря мне – все небо,

Вместо моря – вся земля.

Не простой рыбацкий невод —

Песенная сеть моя!


15 июня 1920

(обратно)

Земное имя

Стакан воды во время жажды жгучей:

– Дай – или я умру! —

Настойчиво – расслабленно – певуче —

Как жалоба в жару —


Все повторяю я – и все жесточе

Снова – опять —

Как в темноте, когда так страшно хочешь

Спать – и не можешь спать.


Как будто мало по лугам снотворной

Травы от всяческих тревог!

Настойчиво – бессмысленно – повторно —

Как детства первый слог...


Так с каждым мигом все неповторимей

К горлу – ремнем...

И если здесь – всего – земное имя, —

Дело не в нем.


Между 16 и 25 июня 1920

(обратно)

“Заря пылала, догорая…”

Заря пылала, догорая,

Солдатики шагали в ряд.

Мне мать сказала, умирая:

– Надень мальчишеский наряд.


Вся наша белая дорога

У них, мальчоночков, в горсти.

Девчонке самой легконогой

Все ж дальше сердца не уйти!


Мать думала, солдаты пели.

И все, пока не умерла,

Подрагивал конец постели:

Она танцовщицей была!


...И если сердце,разрываясь,

Без лекаря снимает швы, —

Знай, что от сердца – голова есть,

И есть топор – от головы...


Июнь 1920

(обратно)

“Руки заживо скрещены…”

Руки заживо скрещены,

А помру без причастья.

Вдоль души моей – трещина.

Мое дело – пропащее.


А узнать тебе хочется

А за что я наказана —

Взглянь в окно: в небе дочиста

Мое дело рассказано.


Июнь 1920

(обратно)

“Был Вечный Жид за то наказан…”

Был Вечный Жид за то наказан,

Что Бога прогневил отказом.

Судя по нашей общей каре —

Творцу кто отказал – и тварям

Кто не отказывал – равны.


Июнь 1920

(обратно)

“Дом, в который не стучатся…”

Дом, в который не стучатся:

Нищим нечего беречь.

Дом, в котором – не смущаться:

Можно сесть, а можно лечь.


Не судить – одно условье,

……………………………..

Окна выбиты любовью,

Крышу ветром сорвало.


Всякому – .... ты сам Каин —

Всем стаканы налиты!

Ты такой как я – хозяин,

Так же гостья, как и ты.


Мне добро досталось даром, —

Так и спрячь свои рубли!

Окна выбиты пожаром,

Дверь Зима сняла с петли!


Чай не сладкий, хлеб не белый —

Личиком бела зато!

Тем делюсь, что уцелело,

Всем делюсь, что не взято.


Трудные мои завязки —

Есть служанка – подсобит!

А плясать – пляши с опаской,

Пол поклонами пробит!


Хочешь в пляс, а хочешь в лежку, —

Спору не встречал никто.

Тесные твои сапожки?

Две руки мои на что?


А насытила любовью, —

В очи плюнь, – на то рукав!

Не судить: одно условье.

Не платить: один устав.


28 июня 1920

(обратно)

“Уравнены: как да и нет…”

Уравнены: как да и нет,

Как черный цвет – и белый цвет.

Как в творческий громовый час:

С громадою Кремля – Кавказ.


Не путал здесь – земной аршин.

Все равные – дети вершин.


Равняться в низости своей —

Забота черни и червей.

В час благодатный громовой

Все горы – братья меж собой!


Так, всем законам вопреки,

Сцепились наши две руки.



И оттого что оком – желт,

Ты мне орел – цыган – и волк.


Цыган в мешке меня унес,

Орел на вышний на утес

Восхитил от страды мучной.


– А волк у ног лежит ручной.


<Июнь – июль 1920>

(обратно)

Ex-Ci-Devant[195]

(Отзвук Стаховича)


Хоть сто мозолей – трех веков не скроешь!

Рук не исправишь – топором рубя!

О, откровеннейшее из сокровищ:

Порода! – узнаю Тебя.


Как ни коптись над ржавой сковородкой —

Всё вкруг тебя твоих Версалей – тишь.

Нет, самою косой косовороткой

Ты шеи не укоротишь.


Над снежным валом иль над трубной сажей

Дугой согбен, всё ж – гордая спина!

Не окриком, – всё той же барской блажью

Тебе работа задана.


Выменивай по нищему Арбату

Дрянную сельдь на пачку папирос —

Всё равенство нарушит – нос горбатый:

Ты – горбонос, а он – курнос.


Но если вдруг, утомлено получкой,

Тебе дитя цветок протянет – в дань,

Ты так же поцелуешь эту ручку,

Как некогда – Царицы длань.


Июль 1920

(обратно)

“И если руку я даю…”

И если руку я даю —

То погадать – не целовать.


Скажи мне, встречный человек,

По синим по дорогам рек


К какому морю я приду?

В каком стакане потону?


– Чтоб навзничь бросил наповал —

Такой еще не вырос – вал.


Стакан твой каждый – будет пуст.

Сама ты – океан для уст.


Ты за стаканом бей стакан,

Топи нас, море-окиян!



А если руку я беру —

То не гадать – поцеловать.


Сама запуталась, паук,

В изделии своих же рук.


– Сама не разгибаю лба, —

Какая я тебе судьба?


<Июль 1920>

(обратно)

“Сколько у тебя дружочков…”

– Сколько у тебя дружочков?

Целый двор, пожалуй?

– После кройки лоскуточков,

Прости, не считала.


– Скольких перепричащала?

Поди, целый рынок?

– А на шали бахроминок,

Прости, не считала.


– А сердца покласть в рядочек —

Дойдешь до Китая?

– Нынче тиф косит, дружочек!

Помру – сосчитаю.



Две руки – и пять на каждой —

Пальчиков проворных.

И на каждом – перстенечек.

(На котором – по два.)


К двум рукам – все пальцы – к ним же

Перстеньки прибавить —

Не начтешь и пятой доли

<Всех>, кого любила!


<Июнь – июль 1920>

(обратно)

“Ветер, ветер, выметающий…”

Ветер, ветер, выметающий,

Заметающий следы!

Красной птицей залетающий

В белокаменные лбы.


Длинноногим псом ныряющий

Вдоль равнины овсяной.

– Ветер, голову теряющий

От юбчонки кружевной!


Пурпуровое поветрие,

Первый вестник мятежу, —

Ветер – висельник и ветреник, —

В кулачке тебя держу!


Полно баловать над кручами,

Головы сбивать снегам, —

Ты – моей косынкой скрученный

По рукам и по ногам!


За твои дела острожные, —

Расквитаемся с тобой, —

Ветер, ветер в куртке кожаной,

С красной – да во лбу – звездой!


<Июль 1920>

(обратно)

“Не хочу ни любви, ни почестей…”

Не хочу ни любви, ни почестей:

– Опьянительны. – Не падка!

Даже яблочка мне не хочется

– Соблазнительного – с лотка...


Что-то цепью за мной волочится,

Скоро громом начнет греметь.


– Как мне хочется,

Как мне хочется —

Потихонечку умереть!


<Июль 1920>

(обратно)

“Смерть – это нет…”

Смерть – это нет,

Смерть – это нет,

Смерть – это нет.

Нет – матерям,

Нет – пекарям.

(Выпек – не съешь!)


Смерть – это так:

Недостроенный дом,

Недовзращенный сын,

Недовязанный сноп,

Недодышанный вздох,

Недокрикнутый крик.


Я – это да,

Да – навсегда,

Да – вопреки,

Да – через всё!

Даже тебе

Да кричу, Нет!


Стало быть – нет,

Стало быть – вздор,

Календарная ложь!


<Июль 1920>

(обратно)

“Ты разбойнику и вору…”

Ты разбойнику и вору

Бросил славную корону,

Предку твоему дарованную

За военные труды.


Предок твой был горд и громок, —

Правнук – ты дурной потомок.


Ты разбойнику и вору

Отдал сына дорогого,

Княжью кровь высокородную.

Бросил псам на площади.


Полотенцем ручки вытер...

– Правнук, ты дурной родитель.


Ты разбойнику и вору

Больше княжеской короны

Отдал – больше сына! – сердце,

Вырванное из груди.


Прадед твой гремит, вояка:

– “Браво! – Молодцом – атака!”


<Июль 1920>

(обратно)

“Я вижу тебя черноокой, – разлука…”

Я вижу тебя черноокой, – разлука!

Высокой, – разлука! – Одинокой, – разлука!

С улыбкой, сверкнувшей, как ножик, – разлука!

Совсем на меня не похожей – разлука!


На всех матерей, умирающих рано,

На мать и мою ты похожа, – разлука!

Ты так же вуаль оправляешь в прихожей.

Ты Анна над спящим Сережей, – разлука!


Стрясается – в дом забредешь желтоглазой

Цыганкой, – разлука! – молдаванкой, – разлука!

Без стука, – разлука! – Как вихрь заразный

К нам в жилы врываешься – лихорадкой, – разлука!


И жжешь, и звенишь, и топочешь, и свищешь,

И ревешь, и рокочешь – и – разорванным шелком —

– Серым волком, – разлука! – Не жалея ни деда, ни внука, —

разлука!

Филином-птицей – разлука! Степной кобылицей, – разлука!


Не потомком ли Разина – широкоплечим, ражим, рыжим

Я погромщиком тебя увидала, – разлука?

– Погромщиком, выпускающим кишки и перины?..


Ты нынче зовешься Мариной, – разлука!


Конец июля 1920

(обратно)

“Другие – с очами и с личиком светлым…”

Другие – с очами и с личиком светлым,

А я-то ночами беседую с ветром.

Не с тем – италийским

Зефиром младым, —

С хорошим, с широким,

Российским, сквозным!


Другие всей плотью по плоти плутают,

Из уст пересохших – дыханье глотают...

А я – руки настежь! – застыла – столбняк!

Чтоб выдул мне душу – российский сквозняк!


Другие – о, нежные, цепкие путы!

Нет, с нами Эол обращается круто.

– Небось, не растаешь! Одна – мол – семья! —

Как будто и вправду – не женщина я!


2 августа 1920

(обратно)

“И вот исчез, в черную ночь исчез…”

И вот исчез, в черную ночь исчез,

– Как некогда Иосиф, плащ свой бросив.

Гляжу на плащ – черного блеска плащ,

Земля <горит>, а сердце – смерти просит.


Жестокосердый в сем году июль,

Лесною гарью душит воздух ржавый.

В ушах – туман, и в двух шагах – туман,

И солнце над Москвой – как глаз кровавый.


Гарь торфяных болот. – Рот пересох.

Не хочет дождь на грешные просторы!

– Гляжу на плащ – светлого плеску – плащ!

Ты за плащом своим придешь не скоро.


<Начало августа 1920>

(обратно)

“И вот исчез, в черную ночь исчез…”

Июнь. Июль. Часть соловьиной дрожи.

– И было что-то птичье в нас с тобой —

Когда – ночь соловьиную тревожа —

Мы обмирали – каждый над собой!


А Август – царь. Ему не до рулады,

Ему – до канонады Октября.

Да, Август – царь. – Тебе царей не надо, —

А мне таких не надо – без царя!


<Август 1920>

(обратно)

“.... коль делать нечего…”

.... коль делать нечего!

Неужели – сталь к виску?

В три вечера я, в три вечера

Всю вытосковала – тоску.


Ждала тебя на подоконничке

– Ревнивее, чем враг – врага. —

Легонечко, любовь, легонечко!

У низости – легка нога!


Смотри, чтобы другой дорожкою

Не выкрался любовный тать.

Бессонная моя душа, сторожкая,

За молодость отвыкла спать!


Но все же, голубок неласковый,

Я в книжицу впишу Разлук:

– Не вытосковала тоски – вытаскивала

Всей крепостью неженских рук!


Проснулась поутру, как нищая:

– Все – чисто ..............……...

Не вытосковала тебя, – не вытащила —

А вытолкала тебя в толчки!


8 августа 1920

(обратно)

(Отрывок)

Как пьют глубокими глотками

– Непереносен перерыв! —

Так – в памяти – глаза закрыв,

Без памяти – любуюсь Вами!


Как в горло – за глотком глоток

Стекает влага золотая,

Так – в памяти – за слогом слог

Наречья галльского глотаю.


Август 1920

(обратно)

“В подвалах – красные окошки…”

В подвалах – красные окошки.

Визжат несчастные гармошки, —

Как будто не было флажков,

Мешков, штыков, большевиков.


Так русский дух с подвалом сросся, —

Как будто не было и вовсе

На Красной площади – гробов,

Ни обезглавленных гербов.


...... ладонь с ладонью —

Так наша жизнь слилась с гармонью.

Как будто Интернационал

У нас и дня не гостевал.


Август 1920

(обратно)

“Все сызнова: опять рукою робкой…”

Все сызнова: опять рукою робкой

Надавливать звонок.

(Мой дом зато – с атласною коробкой

Сравнить никто не смог!)


Все сызнова: опять под стопки пански

Швырять с размаху грудь.

(Да, от сапог казанских, рук цыганских

Не вредно отдохнуть!)


Все сызнова: про брови, про ресницы,

И что к лицу ей – шелк.

(Оно, дружок, не вредно после ситцу, —

Но, ах, все тот же толк!)


Все сызнова: .........

..................………..

(После волос коротких – слов высоких

Вдруг: щебет – и шиньон!)


Все сызнова: вновь как у царских статуй —

Почетный караул.

(Я не томлю – обычай, перенятый

У нищих Мариул!)


Все сызнова: коленопреклоненья,

Оттолкновенья – сталь.

(Я думаю о Вашей зверской лени, —

И мне Вас зверски жаль!)


Все сызнова: ...........

И уж в дверях: вернись!

(Обмен на славу: котелок солдатский —

На севрский сервиз)


Все сызнова: что мы в себе не властны,

Что нужен дуб – плющу.

(Сенной мешок мой – на альков атласный

Сменен – рукоплещу!)


Все сызнова: сплошных застежек сбруя,

Звон шпилек ........

(Вот чем другим, – а этим не грешу я:

Ни шпилек, ни ......!)


И сызнова: обняв одной, окурок

Уж держите другой.

(Глаз не открывши – и дымит, как турок

Кто стерпит, дорогой?)


И сызнова: между простынь горячих

Ряд сдавленных зевков.

(Один зевает, а другая – плачет.

Весь твой Эдем, альков!)


И сызнова: уже забыв о птичке,

Спать, как дитя во ржи...

(Но только умоляю: по привычке

– Марина – не скажи!)


1920

(обратно)

“Проста моя осанка…”

Проста моя осанка,

Нищ мой домашний кров.

Ведь я островитянка

С далеких островов!


Живу – никто не нужен!

Взошел – ночей не сплю.

Согреть чужому ужин —

Жилье свое спалю.


Взглянул – так и знакомый,

Взошел – так и живи.

Просты наши законы:

Написаны в крови.


Луну заманим с неба

В ладонь – коли мила!

Ну а ушел – как не был,

И я – как не была.


Гляжу на след ножовый:

Успеет ли зажить

До первого чужого,

Который скажет: пить.


Август 1920

(обратно)

“Бог, внемли рабе послушной…”

Бог, внемли рабе послушной!

Цельный век мне было душно

От той кровушки-крови.


Цельный век не знаю: город

Что ли брать какой, аль ворот.

Разорвать своей рукой.


Все гулять уводят в садик,

А никто ножа не всадит,

Не помилует меня.


От крови моей богатой,

Той, что в уши бьет набатом,

Молотом в висках кует,


Очи застит красной тучей,

От крови сильно-могучей

Пленного богатыря.


Не хочу сосновой шишкой

В срок – упасть, и от мальчишки

В пруд – до срока – не хочу.


Сулемы хлебнув – на зов твой

Не решусь, – да и веревка

– Язык высуня – претит.


Коль совет тебе мой дорог, —

Так, чтоб разом мне и ворот

Разорвать – и город взять —


– Ни об чем просить не стану! —

Подари честною раной

За страну мою за Русь!


30 августа 1920

(обратно)

“Есть подвиги. – По селам стих…”

Есть подвиги. – По селам стих

Не ходит о их смертном часе.

Им тесно в житии святых,

Им душно на иконостасе.


Покрепче нежели семью

Печатями скрепила кровь я.

– Так, нахлобучив кулаком скуфью

Не плакала – Царевна Софья!


<1920>

(обратно)

Петру

Вся жизнь твоя – в едином крике:

На дедов – за сынов!

Нет, Государь Распровеликий,

Распорядитель снов,


Не на своих сынов работал, —

Бесам на торжество! —

Царь-Плотник, не стирая пота

С обличья своего.


Не ты б – всё по сугробам санки

Тащил бы мужичок.

Не гнил бы там на полустанке

Последний твой внучок[196].


Не ладил бы, лба не подъемля,

Ребячьих кораблёв —

Вся Русь твоя святая в землю

Не шла бы без гробов.


Ты под котел кипящий этот —

Сам подложил углей!

Родоначальник – ты – Советов,

Ревнитель Ассамблей!


Родоначальник – ты – развалин,

Тобой – скиты горят!

Твоею же рукой провален

Твой баснословный град...


Соль высолил, измылил мыльце —

Ты, Государь-кустарь!

Державного однофамильца

Кровь на тебе, бунтарь!


Но нет! Конец твоим затеям!

У брата есть – сестра...

НаИнтернацьонал – за терем!

За Софью – на Петра!


Август 1920

(обратно)

“Есть в стане моем – офицерская прямость…”

Есть в стане моем – офицерская прямость,

Есть в ребрах моих – офицерская честь.

На всякую муку иду не упрямясь:

Терпенье солдатское есть!


Как будто когда-то прикладом и сталью

Мне выправили этот шаг.

Недаром, недаром черкесская талья

И тесный ременный кушак.


А зорю заслышу – Отец ты мой родный! —

Хоть райские – штурмом – врата!

Как будто нарочно для сумки походной —

Раскинутых плеч широта.


Всё может – какой инвалид ошалелый

Над люлькой мне песенку спел...

И что-то от этого дня – уцелело:

Я слово беру – на прицел!


И так мое сердце над Рэ-сэ-фэ-сэром

Скрежещет – корми-не корми! —

Как будто сама я была офицером

В Октябрьские смертные дни.


Сентябрь 1920


(NB! Эти стихи в Москве назывались “про красного офицера”, и я полтора года с неизменным громким успехом читала их на каждом выступлении по неизменному вызову курсантов)

(обратно)

“Об ушедших – отошедших…”

Об ушедших – отошедших —

В горний лагерь перешедших,

В белый стан тот журавлиный —

Голубиный – лебединый —


О тебе, моя высь,

Говорю, – отзовись!


О младых дубовых рощах,

В небо росших – и не взросших,

Об упавших и не вставших, —

В вечность перекочевавших, —


О тебе, наша Честь,

Воздыхаю – дай весть!


Каждый вечер, каждый вечер

Руки вам тяну навстречу.

Там, в просторах голубиных —

Сколько у меня любимых!


Я на красной Руси

Зажилась – вознеси!


Октябрь 1920

(обратно)

Волк

Было дружбой, стало службой.

Бог с тобою, брат мой волк!

Подыхает наша дружба:

Я тебе не дар, а долг!


Заедай верстою вёрсту,

Отсылай версту к версте!

Перегладила по шерстке, —

Стосковался по тоске!


Не взвожу тебя в злодеи, —

Не твоя вина – мой грех:

Ненасытностью своею

Перекармливаю всех!


Чем на вас с кремнем-огнивом

В лес ходить – как Бог судил, —

К одному бабьё ревниво:

Чтобы лап не остудил.


Удержать – перстом не двину:

Перст – не шест, а лес велик.

Уноси свои седины,

Бог с тобою, брат мой клык!


Прощевай, седая шкура!

И во сне не вспомяну!

Новая найдется дура —

Верить в волчью седину.


Октябрь 1920

(обратно)

“Не называй меня никому…”

Не называй меня никому,

Я серафим твой, легкое бремя.

Ты поцелуй меня нежно в темя,

И отпусти во тьму.


Все мы сидели в ночи без света.

Ты позабудешь мои приметы.


Да не смутит тебя сей – Бог весть! —

Вздох, всполохнувший одежды ровность.

Может ли, друг, на устах любовниц

Песня такая цвесть?


Так и иди себе с миром, словно

Мальчика гладил в хору церковном.


Духи и дети, дитя, не в счет!

Не отвечают, дитя, за души!

Эти ли руки – веревкой душат?

Эта ли нежность – жжет?


Вспомни, как руки пустив вдоль тела,

Закаменев, на тебя глядела.


Не загощусь я в твоем дому,

Раскрепощу молодую совесть.

Видишь: к великим боям готовясь,

Сам ухожу во тьму.


И обещаю: не будет биться

В окна твои – золотая птица!


25 ноября 1920

(обратно)

Чужому

Твои знамена – не мои!

Врозь наши головы.

Не изменить в тисках Змеи

Мне Духу – Голубю.


Не ринусь в красный хоровод

Вкруг древа майского.

Превыше всех земных ворот —

Врата мне – райские.


Твои победы – не мои!

Иные грезились!

Мы не на двух концах земли —

На двух созвездиях!


Ревнители двух разных звезд —

Так что же делаю —

Я, перекидывая мост

Рукою смелою?!


Есть у меня моих икон

Ценней – сокровище.

Послушай: есть другой закон,

Законы – кроющий.


Пред ним – все клонятся клинки,

Все меркнут – яхонты.

Закон протянутой руки,

Души распахнутой.


И будем мы судимы – знай —

Одною мерою.

И будет нам обоим – Рай,

В который – верую.


Москва, 28 ноября 1920

(обратно)

“Любовь! Любовь! И в судорогах, и в гробе…”

Любовь! Любовь! И в судорогах, и в гробе

Насторожусь – прельщусь – смущусь – рванусь.

О милая! – Ни в гробовом сугробе,

Ни в облачном с тобою не прощусь.


И не на то мне пара крыл прекрасных

Дана, чтоб на сердце держать пуды.

Спеленутых, безглазых и безгласных

Я не умножу жалкой слободы.


Нет, выпростаю руки! – Стан упругий

Единым взмахом из твоих пелен

– Смерть – выбью! Верст на тысячу в округе

Растоплены снега и лес спален.


И если всё ж – плеча, крыла, колена

Сжав – на погост дала себя увесть, —

То лишь затем, чтобы смеясь над тленом,

Стихом восстать – иль розаном расцвесть!


Около 28 ноября 1920

(обратно)

“Целовалась с нищим, с вором, с горбачом…”

Целовалась с нищим, с вором, с горбачом,

Со всей каторгой гуляла – нипочем!

Алых губ своих отказом не тружу,

Прокаженный подойди – не откажу!


Пока молода —

Всё как с гуся вода!

Никогда никому:

Нет!

Всегда – да!


Что за дело мне, что рваный ты, босой:

Без разбору я кошу, как смерть косой!

Говорят мне, что цыган-ты-конокрад,

Про тебя еще другое говорят...


А мне что за беда —

Что с копытом нога!

Никогда никому:

Нет!

Всегда – да!


Блещут, плещут, хлещут раны – кумачом,

Целоваться я не стану – с палачом!


Москва, ноябрь 1920

(обратно)

(Взятие Крыма)

И страшные мне снятся сны:

Телега красная,

За ней – согбенные – моей страны

Идут сыны.


Золотокудрого воздев

Ребенка – матери

Вопят. На паперти

На стяг

Пурпуровый маша рукой беспалой

Вопит калека, тряпкой алой

Горит безногого костыль,

И красная – до неба – пыль.


Колеса ржавые скрипят.

Конь пляшет, взбешенный.

Все окна флагами кипят.

Одно – завешено.


Ноябрь 1920

(обратно)

“Буду выспрашивать воды широкого Дона…”

Буду выспрашивать воды широкого Дона,

Буду выспрашивать волны турецкого моря,

Смуглое солнце, что в каждом бою им светило,

Гулкие выси, где ворон, насытившись, дремлет.


Скажет мне Дон: – Не видал я таких загорелых!

Скажет мне море: – Всех слез моих плакать – не хватит!

Солнце в ладони уйдет, и прокаркает ворон:

Трижды сто лет живу – кости не видел белее!


Я журавлем полечу по казачьим станицам:

Плачут! – дорожную пыль допрошу: провожает!

Машет ковыль-трава вслед, распушила султаны.

Красен, ох, красен кизиль на горбу Перекопа!


Всех допрошу: тех, кто с миром в ту лютую пору

В люльке мотались.

Череп в камнях – и тому не уйти от допросу:

Белый поход, ты нашел своего летописца.


Ноябрь 1920

(обратно)

“Я знаю эту бархатную бренность…”

Я знаю эту бархатную бренность

– Верней брони! – от зябких плеч сутулых

– От худобы пролегшие – две складки

Вдоль бархата груди,


К которой не прижмусь – хотя так нежно

Щеке – к которой не прижмусь я, ибо

Такая в этом грусть: щека и бархат,

А не – душа и грудь!


И в праведнических ладонях лоб твой

Я знаю – в кипарисовых ладонях

Зажатый и склоненный – дабы легче

Переложить в мои —


В которые не будет переложен,

Которые в великом равнодушьи

Раскрытые – как две страницы книги —

Застыли вдоль колен.


2 декабря 1920

(обратно)

“Прощай! – Как плещет через край…”

– Прощай! – Как плещет через край

Сей звук: прощай!

Как, всполохнувшись, губы сушит!

– Весь свод небесный потрясен!

Прощай! – в едином слове сем

Я – всю – выплескиваю душу!


8 декабря 1920

(обратно)

“Знаю, умру на заре! На которой из двух…”

Знаю, умру на заре! На которой из двух,

Вместе с которой из двух – не решить по заказу!

Ах, если б можно, чтоб дважды мой факел потух!

Чтоб на вечерней заре и на утренней сразу!


Пляшущим шагом прошла по земле! – Неба дочь!

С полным передником роз! – Ни ростка не наруша!

Знаю, умру на заре! – Ястребиную ночь

Бог не пошлет по мою лебединую душу!


Нежной рукой отведя нецелованный крест,

В щедрое небо рванусь за последним приветом.

Прорезь зари – и ответной улыбки прорез...

Я и в предсмертной икоте останусь поэтом!


Москва, декабрь 1920

(обратно)

“Короткие крылья волос я помню…”

Короткие крылья волос я помню,

Метущиеся между звезд. – Я помню

Короткие крылья

Под звездною пылью,

И рот от усилья сведенный,

– Сожженный! —

И все сухожилья —

Руки.


Смеженные вежды

И черный – промежду —

Свет.

Не гладя, а режа

По бренной и нежной

Доске – вскачь

Всё выше и выше,

Не слыша

Палач – хрипа,

Палач – хруста

Костей.

– Стой!

Жилы не могут!

Коготь

Режет живую плоть!

Господь, ко мне!..


То на одной струне

Этюд Паганини.


Декабрь 1920

(обратно)

Пожалей...

– Он тебе не муж? – Нет.

Веришь в воскрешенье душ? – Нет.

– Так чего ж?

Так чего ж поклоны бьешь?

– Отойдешь —

В сердце – как удар кулашный:

Вдруг ему, сыночку, страшно —

Одному?


– Не пойму!

Он тебе не муж? – Нет.

– Веришь в воскрешенье душ? – Нет.

– Гниль и плесень?

– Гниль и плесень.

– Так наплюй!

Мало ли живых на рынке!

– Без перинки

Не простыл бы! Ровно ссыльно-

Каторжный какой – на досках!

Жестко!


– Черт!

Он же мертв!

Пальчиком в глазную щелку —

Не сморгнет!

Пес! Смердит!

– Не сердись!

Видишь – пот

На виске еще не высох.

Может, кто еще поклоны в письмах

Шлет, рубашку шьет...


– Он тебе не муж? – Нет.

– Веришь в воскрешенье душ? – Нет.

– Так айда! – ...нагрудник вяжет...

Дай-кось я с ним рядом ляжу...

Зако – ла – чи – вай!


Декабрь 1920

(обратно)

“Ох, грибок ты мой, грибочек, белый груздь…”

Ох, грибок ты мой, грибочек, белый груздь!

То шатаясь причитает в поле – Русь.

Помогите – на ногах нетверда!

Затуманила меня кровь-руда!


И справа и слева

Кровавые зевы,

И каждая рана:

– Мама!


И только и это

И внятно мне, пьяной,

Из чрева – и в чрево:

– Мама!


Все рядком лежат —

Не развесть межой.

Поглядеть: солдат.

Где свой, где чужой?


Белый был – красным стал:

Кровь обагрила.

Красным был – белый стал:

Смерть побелила.


– Кто ты? – белый? – не пойму! – привстань!

Аль у красных пропадал? – Ря – азань.


И справа и слева

И сзади и прямо

И красный и белый:

– Мама!


Без воли – без гнева —

Протяжно – упрямо —

До самого неба:

– Мама!


Декабрь 1920

(обратно) (обратно)

Стихотворения 1921 – 1941 гг.

Плач Ярославны

Вопль стародавний,

Плач Ярославны —

Слышите?

С башенной вышечки

Неперерывный

Вопль – неизбывный:


– Игорь мой! Князь

Игорь мой! Князь

Игорь!


Ворон, не сглазь

Глаз моих – пусть

Плачут!


Солнце, мечи

Стрелы в них – пусть

Слепнут!


Кончена Русь!

Игорь мой! Русь!

Игорь!

Лжет летописец, что Игорь опять в дом свой

Солнцем взошел – обманул нас Баян льстивый.

Знаешь конец? Там, где Дон и Донец – плещут,

Пал меж знамен Игорь на сон – вечный.


Белое тело его – ворон клевал.

Белое дело его – ветер сказал.


Подымайся, ветер, по оврагам,

Подымайся, ветер, по равнинам,

Торопись, ветрило-вихрь-бродяга,

Над тем Доном, белым Доном лебединым!


Долетай до городской до стенки,

С коей по миру несется плач надгробный.

Не гляди, что подгибаются коленки,

Что тускнеет ее лик солнцеподобный...


– Ветер, ветер!

– Княгиня, весть!

Князь твой мертвый лежит —

За честь!

Вопль стародавний,

Плач Ярославны —

Слышите?

Вопль ее – ярый,

Плач ее, плач —

Плавный:


– Кто мне заздравную чару

Из рук – выбил?

Старой не быть мне,

Под камешком гнить,

Игорь!


Дёрном-глиной заткните рот

Алый мой – нонче ж.

Кончен

Белый поход.


5 января 1921

(обратно)

“С Новым Годом, Лебединый стан…”

С Новым Годом, Лебединый стан!

Славные обломки!

С Новым Годом – по чужим местам —

Воины с котомкой!


С пеной у рта пляшет, не догнав,

Красная погоня!

С Новым Годом – битая – в бегах

Родина с ладонью!


Приклонись к земле – и вся земля

Песнею заздравной.

Это, Игорь, – Русь через моря

Плачет Ярославной.


Томным стоном утомляет грусть:

– Брат мой! – Князь мой! – Сын мой!

– С Новым Годом, молодая Русь

За морем за синим!


Москва, 13 января 1921

(обратно)

Большевик

От Ильменя – до вод Каспийских

Плеча рванулись в ширь.

Бьет по щекам твоим – российский

Румянец-богатырь.


Дремучие – по всей по крепкой

Башке – встают леса.

А руки – лес разносят в щепки,

Лишь за топор взялся!


Два зарева: глаза и щеки.

– Эх, уж и кровь добра! —

Глядите-кось, как руки в боки,

Встал посреди двора!


Весь мир бы разгромил – да проймы

Жмут – не дают дыхнуть!

Широкой доброте разбойной

Смеясь – вверяю грудь!


И земли чуждые пытая,

– Ну, какова мол новь? —

Смеюсь, – все ты же, Русь святая,

Малиновая кровь!


31 января 1921

(обратно)

Роландов рог

Как нежный шут о злом своем уродстве,

Я повествую о своем сиротстве...


За князем – род, за серафимом – сонм,

За каждым – тысячи таких, как он,


Чтоб, пошатнувшись, – на живую стену

Упал и знал, что – тысячи на смену!


Солдат – полком, бес – легионом горд.

За вором – сброд, а за шутом – всё горб.


Так, наконец, усталая держаться

Сознаньем: перст и назначеньем: драться,


Под свист глупца и мещанина смех —

Одна из всех – за всех – противу всех! —


Стою и шлю, закаменев от взлёту,

Сей громкий зов в небесные пустоты.


И сей пожар в груди тому залог,

Что некий Карл тебя услышит, рог!


Mapт 1921

(обратно)

“Как закон голубиный вымарывая…”

Как закон голубиный вымарывая, —

Руку судорогой не свело, —

А случилось: заморское марево

Русским заревом здесь расцвело.

Два крыла свои – эвот да эвона —

........... истрепала любовь...

Что из правого-то, что из левого —

Одинакая пролита кровь...

Два крыла православного складеня —

.............. промеж ними двумя —

А понять ничего нам не дадено,

Голубиной любви окромя...

Эх вы правая с левой две варежки!

Та же шерсть вас вязала в клубок!

Дерзновенное слово: товарищи

Сменит прежняя быль: голубок.

Побратавшись да левая с правою,

Встанет – всем Тамерланам на грусть!

В струпьях, в язвах, в проказе – оправдана,

Ибо есть и останется – Русь.


13 марта 1921

(обратно)

Попутчик

Соратник в чудесах и бедах

Герб, во щитах моих и дедов

............. выше туч:

Крыло – стрела – и ключ.

<А ну-ка> ......

<Презрев корону золотую>

Посмотрим, как тебя толкует

Всю суть собрав на лбу

Наследница гербу.

Как ...... из потемок

По женской линии потомок

Крыло – когда возьмут карету

Стрела – властям писать декреты

............ подставив грудь

– Ключ: рта не разомкнуть.

Но плавится сюргуч и ломок

По женской линии потомок

Тебя <сдерет> сюргуч.

– Крыло – стрела – и ключ.


<Mapт 1921>

(обратно)

Ученик

Сказать – задумалась о чем?

В дождь – под одним плащом,

В ночь – под одним плащом, потом

В гроб – под одним плащом.

1. “Быть мальчиком твоим светлоголовым…”

Быть мальчиком твоим светлоголовым,

– О, через все века! —

За пыльным пурпуром твоим брести в суровом

Плаще ученика.


Улавливать сквозь всю людскую гущу

Твой вздох животворящ

Душой, дыханием твоим живущей,

Как дуновеньем – плащ.


Победоноснее Царя Давида

Чернь раздвигать плечом.

От всех обид, от всей земной обиды

Служить тебе плащом.


Быть между спящими учениками

Тем, кто во сне – не спит.

При первом чернью занесенном камне

Уже не плащ – а щит!


(О, этот стих не самовольно прерван!

Нож чересчур остер!)

И – вдохновенно улыбнувшись – первым

Взойти на твой костер.


15 апреля 1921

(обратно)

2. “Есть некий час – как сброшенная клажа…”

Есть некий час...

Тютчев.
Есть некий час – как сброшенная клажа:

Когда в себе гордыню укротим.

Час ученичества, он в жизни каждой

Торжественно-неотвратим.


Высокий час, когда, сложив оружье

К ногам указанного нам – Перстом,

Мы пурпур Воина на мех верблюжий

Сменяем на песке морском.


О этот час, на подвиг нас – как Голос

Вздымающий из своеволья дней!

О этот час, когда как спелый колос

Мы клонимся от тяжести своей.


И колос взрос, и час веселый пробил,

И жерновов возжаждало зерно.

Закон! Закон! Еще в земной утробе

Мной вожделенное ярмо.


Час ученичества! Но зрим и ведом

Другой нам свет, – еще заря зажглась.

Благословен ему грядущий следом

Ты – одиночества верховный час!


15 апреля 1921

(обратно)

3. “Солнце Вечера – добрее…”

Солнце Вечера – добрее

Солнца в полдень.

Изуверствует – не греет

Солнце в полдень.


Отрешеннее и кротче

Солнце – к ночи.

Умудренное, не хочет

Бить нам в очи.


Простотой своей – тревожа —

Королевской,

Солнце Вечера – дороже

Песнопевцу!

Распинаемое тьмой

Ежевечерне,

Солнце Вечера – не кланяется

Черни.


Низвергаемый с престолу

Вспомни – Феба!

Низвергаемый – не долу

Смотрит – в небо!


О, не медли на соседней

Колокольне!

Быть хочу твоей последней

Колокольней.


16 апреля 1921

(обратно)

4. “Пало прениже волн…”

Пало прениже волн

Бремя дневное.

Тихо взошли на холм

Вечные – двое.


Тесно – плечо с плечом —

Встали в молчанье.

Два – под одним плащом —

Ходят дыханья.


Завтрашних спящих войн

Вождь – и вчерашних,

Молча стоят двойной

Черною башней.


Змия мудрей стоят,

Голубя кротче.

– Отче, возьми в назад,

В жизнь свою, отче!


Через все небо – дым

Воинств Господних.

Борется плащ, двойным

Вздохом приподнят.


Ревностью взор разъят,

Молит и ропщет...

– Отче, возьми в закат,

В ночь свою, отче!


Празднуя ночи вход,

Дышат пустыни.

Тяжко – как спелый плод —

Падает: – Сыне!


Смолкло в своем хлеву

Стадо людское.

На золотом холму

Двое – в покое.


19 апреля 1921

(обратно)

5. “Был час чудотворен и полн…”

Был час чудотворен и полн,

Как древние были.

Я помню – бок о бок – на холм,

Я помню – всходили...


Ручьев ниспадающих речь

Сплеталась предивно

С плащом, ниспадающим с плеч

Волной неизбывной.


Всё выше, всё выше – высот

Последнее злато.

Сновидческий голос: Восход

Навстречу Закату.


21 апреля 1921

(обратно)

6. “Все великолепье…”

Все великолепье

Труб – лишь только лепет

Трав – перед Тобой.


Все великолепье

Бурь – лишь только щебет

Птиц – перед Тобой.


Все великолепье

Крыл – лишь только трепет

Век – перед Тобой.


23 апреля 1921

(обратно)

7. “По холмам – круглым и смуглым…”

По холмам – круглым и смуглым,

Под лучом – сильным и пыльным,

Сапожком – робким и кротким —

За плащом – рдяным и рваным.


По пескам – жадным и ржавым,

Под лучом – жгущим и пьющим,

Сапожком – робким и кротким —

За плащом – следом и следом.


По волнам – лютым и вздутым,

Под лучом – гневным и древним,

Сапожком – робким и кротким —

За плащом – лгущим и лгущим...


25 апреля 1921

(обратно) (обратно)

“В сновидящий час мой бессонный, совиный…”

В сновидящий час мой бессонный, совиный

Так ...... я вдруг поняла:

Я знаю: не сердце во мне, – сердцевина

На всем протяженье ствола.


Продольное сердце, от корня до краю

Стремящее Рост и Любовь.

Древесная-чистая, – вся ключевая,

Древесная – сильная кровь.


Не знающие ни продажи, ни купли —

Не руки – два взмаха в лазорь!

Не лоб – в небеса запрокинутый купол,

Любимец созвездий и зорь.


Из темного чрева, где скрытые руды,

Ввысь – мой тайновидческий путь.

Из недр земных – и до неба: отсюда

Моя двуединая суть.


Две.............................…………...

Два знанья, вкушенные всласть.

К законам земным дорогое пристрастье,

К высотам прекрасная страсть.


Апрель 1921

(обратно)

“Как настигаемый олень…”

Как настигаемый олень

Летит перо.

О ...................

И как хитро!


Их сонмы гонятся за мной, —

Чумная масть!

Все дети матери одной,

Чье имя – страсть.


Олень, олень Золоторог,

Беда близка!

То в свой звонкоголосый рог

Трубит тоска...


По зарослям словесных чащ

Спасайся, Царь!

То своры дых кровокипящ, —

То Ревность-Псарь!


Все громче, громче об ребро

Сердечный стук...

И тихо валится перо

Из смуглых рук...


30 апреля 1921

(обратно)

“На што мне облака и степи…”

На што мне облака и степи

И вся подсолнечная ширь!

Я раб, свои взлюбивший цепи,

Благословляющий Сибирь.


Эй вы, обратные по трахту!

Поклон великим городам.

Свою застеночную шахту

За всю свободу не продам.


Поклон тебе, град Божий, Киев!

Поклон, престольная Москва!

Поклон, мои дела мирские!

Я сын, не помнящий родства...


Не встанет – любоваться рожью

Покойник, возлюбивший гроб.

Заворожил от света Божья

Меня верховный рудокоп.


3 мая 1921

(обратно)

“Душа, не знающая меры…”

Душа, не знающая меры,

Душа хлыста и изувера,

Тоскующая по бичу.

Душа – навстречу палачу,

Как бабочка из хризалиды!

Душа, не съевшая обиды,

Что больше колдунов не жгут.

Как смоляной высокий жгут

Дымящая под власяницей...

Скрежещущая еретица,

– Саванароловой сестра —

Душа, достойная костра!


10 мая 1921

(обратно)

“О первое солнце над первым лбом…”

О первое солнце над первым лбом!

И эти – на солнце прямо —

Дымящие – черным двойным жерлом —

Большие глазаАдама.


О первая ревность, о первый яд

Змеиный – под грудью левой!

В высокое небо вперенный взгляд:

Адам, проглядевший Еву!


Врожденная рана высоких душ,

О Зависть моя! О Ревность!

О всех мне Адамов затмивший Муж:

Крылатое солнце древних!


10 мая 1921

(обратно)

“Косматая звезда…”

Косматая звезда,

Спешащая в никуда

Из страшного ниоткуда.

Между прочих овец приблуда,

В златорунные те стада

Налетающая, как Ревность —

Волосатая звезда древних!


10 мая 1921

(обратно)

Марина

1. “Быть голубкой его орлиной…”

Быть голубкой его орлиной!

Больше матери быть, – Мариной!

Вестовым – часовым – гонцом —


Знаменосцем – льстецом придворным!

Серафимом и псом дозорным

Охранять непокойный сон.


Сальных карт захватив колоду,

Ногу в стремя! – сквозь огнь и воду!

Где верхом – где ползком – где вплавь!


Тростником – ивняком – болотом,

А где конь не берет, – там лётом,

Все ветра полонивши в плащ!


Черным вихрем летя беззвучным,

Не подругою быть – сподручным!

Не единою быть – вторым!


Близнецом – двойником – крестовым

Стройным братом, огнем костровым,

Ятаганом его кривым.


Гул кремлевских гостей незваных.

Если имя твое – Басманов,

Отстранись. – Уступи любви!


Распахнула платок нагрудный.

– Руки настежь! – Чтоб в день свой судный

Не в басмановской встал крови.


11 мая 1921

(обратно)

2. “Трем Самозванцам жена…”

Трем Самозванцам жена,

Мнишка надменного дочь,

Ты – гордецу своему

Не родившая сына...


В простоволосости сна

В гулкий оконный пролет

Ты, гордецу своему

Не махнувшая следом...


На роковой площади

От оплеух и плевков

Ты, гордеца своего

Не покрывшая телом...


В маске дурацкой лежал,

С дудкой кровавой во рту.

– Ты, гордецу своему

Не отершая пота...


– Своекорыстная кровь! —

Проклята, проклята будь

Ты – Лжедимитрию смогшая быть Лжемариной!


11 мая 1921

(обратно)

3. “Сердце, измена…”

– Сердце, измена!

– Но не разлука!

И воровскую смуглую руку

К белым губам.


Краткая встряска костей о плиты.

– Гришка! – Димитрий!

Цареубийцы! Псекровь холопья!

И – повторенным прыжком —

На копья!


11 мая 1921

(обратно)

4. “Грудь Ваша благоуханна…”

– Грудь Ваша благоуханна,

Как розмариновый ларчик...

Ясновельможна панна...

– Мой молодой господарчик...


– Чем заплачу за щедроты:

Темен, негромок, непризнан...

Из-под ресничного взлету

Что-то ответило: – Жизнью!


В каждом пришельце гонимом

Пану мы Иезусу – служим...

Мнет в замешательстве мнимом

Горсть неподдельных жемчужин.


Перлы рассыпались, – слезы!

Каждой ресницей нацелясь,

Смотрит, как в прахе елозя,

Их подбирает пришелец.


13 мая 1921

(обратно) (обратно)

“Как разгораются – каким валежником…”

Как разгораются – каким валежником!

На площадях ночных – святыни кровные!

Пред самозванческим указом Нежности —

Что наши доблести и родословные!


С какой торжественною постепенностью

Спадают выспренные обветшалости!

О наши прадедовы драгоценности

Под самозванческим ударом Жалости!


А проще: лоб склонивши в глубь ладонную,

В сознаньи низости и неизбежности —

Вниз по отлогому – по неуклонному —

Неумолимому наклону Нежности...


Май 1921

(обратно)

Кн. С. М. Волконскому

Стальная выправка хребта

И вороненой стали волос.

И чудодейственный – слегка —

Чуть прикасающийся голос.


Какое-то скольженье вдоль —

Ввысь – без малейшего нажима...

О дух неуловимый – столь

Язвящий – сколь неуязвимый!


Земли не чующий, ничей,

О безучастие, с которым

– Сиятельный – лишь тень вещей

Следишь высокомерным взором.


В миг отрывающийся – весь!

В лад дышащий – с одной вселенной!

Всегда отсутствующий здесь,

Чтоб там присутствовать бессменно.


Май 1921

(обратно)

Разлука

Сереже

(обратно)

1. “Башенный бой…”

Башенный бой

Где-то в Кремле.

Где на земле,

Где —


Крепость моя,

Кротость моя,

Доблесть моя,

Святость моя.


Башенный бой.

Брошенный бой.

Где на земле —

Мой

Дом,

Мой – сон,

Мой – смех,

Мой – свет,

Узких подошв – след.


Точно рукой

Сброшенный в ночь —

Бой.


– Брошенный мой!


Май 1921

(обратно)

2. “Уроненные так давно…”

Уроненные так давно

Вздымаю руки.

В пустое черное окно

Пустые руки

Бросаю в полуночный бой

Часов, – домой

Хочу! – Вот так: вниз головой

– С башни! – Домой!


Не о булыжник площадной:

В шепот и шелест...

Мне некий Воин молодой

Крыло подстелет.


Май 1921

(обратно)

3. “Всё круче, всё круче…”

Всё круче, всё круче

Заламывать руки!

Меж нами не версты

Земные, – разлуки

Небесные реки, лазурные земли,

Где друг мой навеки уже —

Неотъемлем.


Стремит столбовая

В серебряных сбруях.

Я рук не ломаю!

Я только тяну их

– Без звука! —

Как дерево-машет-рябина

В разлуку,

Во след журавлиному клину.


Стремит журавлиный,

Стремит безоглядно.

Я спеси не сбавлю!

Я в смерти – нарядной

Пребуду – твоей быстроте златоперой

Последней опорой

В потерях простора!


Июнь 1921

(обратно)

4. “Смуглой оливой…”

Смуглой оливой

Скрой изголовье.

Боги ревнивы

К смертной любови.


Каждый им шелест

Внятен и шорох.

Знай, не тебе лишь

Юноша дорог.


Роскошью майской

Кто-то разгневан.

Остерегайся

Зоркого неба.

Думаешь – скалы

Манят, утесы,

Думаешь, славы

Медноголосый


Зов его – в гущу,

Грудью на копья?

Вал восстающий

– Думаешь – топит?


Дольнее жало

– Веришь – вонзилось?

Пуще опалы —

Царская милость!


Плачешь, что поздно

Бродит в низинах.

Не земнородных

Бойся, – незримых!


Каждый им волос

Ведом на гребне.

Тысячеоки

Боги, как древле.


Бойся не тины, —

Тверди небесной!

Ненасытимо —

Сердце Зевеса!


25 июня 1927

(обратно)

5. “Тихонько…”

Тихонько

Рукой осторожной и тонкой

Распутаю путы:

Ручонки – и ржанью

Послушная, зашелестит амазонка

По звонким, пустым ступеням расставанья.


Топочет и ржет

В осиянном пролете

Крылатый. – В глаза – полыханье рассвета.

Ручонки, ручонки!

Напрасно зовете:

Меж ними – струистая лестница Леты.


27 июня 1921

(обратно)

6. “Седой – не увидишь…”

Седой – не увидишь,

Большим – не увижу.

Из глаз неподвижных

Слезинки не выжмешь.


На всю твою муку,

Раззор – плач:

– Брось руку!

Оставь плащ!


В бесстрастии

Каменноокой камеи,

В дверях не помедлю,

Как матери медлят:


(Всей тяжестью крови,

Колен, глаз —

В последний земной

Раз!)


Не крадущимся перешибленным зверем, —

Нет, каменной глыбою

Выйду из двери —

Из жизни. – О чем же

Слезам течь,

Раз – камень с твоих

Плеч!


Не камень! – Уже

Широтою орлиною —

Плащ! – и уже по лазурным стремнинам

В тот град осиянный,

Куда – взять

Не смеет дитя

Мать.


28 июня 1921

(обратно)

7. “Ростком серебряным…”

Ростком серебряным

Рванулся ввысь.

Чтоб не узрел его

Зевес —

Молись!


При первом шелесте

Страшись и стой.

Ревнивы к прелести

Они мужской.


Звериной челюсти

Страшней – их зов.

Ревниво к прелести

Гнездо богов.


Цветами, лаврами

Заманят ввысь.

Чтоб не избрал его

Зевес —

Молись!


Все небо в грохоте

Орлиных крыл.

Всей грудью грохайся —

Чтоб не сокрыл.


В орлином грохоте

– О клюв! О кровь! —

Ягненок крохотный

Повис – Любовь...


Простоволосая,

Всей грудью – ниц...

Чтоб не вознес его

Зевес —

Молись!


29 июня 1921

(обратно)

8. “Я знаю, я знаю…”

Я знаю, я знаю,

Что прелесть земная,

Что эта резная,

Прелестная чаша —

Не более наша,

Чем воздух,

Чем звезды,

Чем гнезда,

Повисшие в зорях.


Я знаю, я знаю,

Кто чаше – хозяин!

Но легкую ногу вперед – башней

В орлиную высь!

И крылом – чашу

От грозных и розовых уст —

Бога!


30 июня 1921

(обратно)

<9>. “Твои ..... черты…”

Твои ..... черты,

Запечатленные Кануном.

Я буду стариться, а ты

Останешься таким же юным.


Твои ..... черты,

Обточенные ветром знойным.

Я буду горбиться, а ты

Останешься таким же стройным.


Волос полуденная тень,

Склоненная к моим сединам...

Ровесник мой год в год, день в день,

Мне постепенно станешь сыном...


Нам вместе было тридцать шесть,

Прелестная мы были пара...

И – радугой – благая весть:

....... – не буду старой!


Троицын день 1921

(обратно)

<10>. “Последняя прелесть…”

Последняя прелесть,

Последняя тяжесть:

Ребенок, у ног моих

Бьющий в ладоши.


Но с этой последнею

Прелестью – справлюсь,

И эту последнюю тяжесть я —

Сброшу.

......................

Всей женскою лестью

Язвя вдохновенной,

Как будто не отрок

У ног, а любовник —


О шествиях —

Вдоль изумленной Вселенной

Под ливнем лавровым,

Под ливнем дубовым.


Последняя прелесть,

Последняя тяжесть —

Ребенок, за плащ ухватившийся... – В муке

Рожденный! – Когда-нибудь людям расскажешь,

Что не было равной —

В искусстве Разлуки!


10 июля 1921

(обратно) (обратно)

“Два зарева! – нет, зеркала…”

М. А. Кузмину


Два зарева! – нет, зеркала!

Нет, два недуга!

Два серафических жерла,

Два черных круга


Обугленных – из льда зеркал,

С плит тротуарных,

Через тысячеверстья зал

Дымят – полярных.


Ужасные! – Пламень и мрак!

Две черных ямы.

Бессонные мальчишки – так —

В больницах: Мама!


Страх и укор, ах и аминь...

Взмах величавый...

Над каменностию простынь —

Две черных славы.


Так знайте же, что реки – вспять,

Что камни – помнят!

Что уж опять они, опять

В лучах огромных


Встают – два солнца, два жерла,

– Нет, два алмаза! —

Подземной бездны зеркала:

Два смертных глаза.


2 июля 1921

(обратно)

Вестнику

Скрежещут якорные звенья,

Вперед, крылатое жилье!

Покрепче чем благословенье

С тобой – веление мое!


Мужайся, корабельщик юный!

Вперед в лазоревую рожь!

Ты больше нежели Фортуну —

Ты сердце Цезаря везешь!


Смирит лазоревую ярость

Ресниц моих – единый взмах!

Дыханием надут твой парус

И не нуждается в ветрах!


Обветренные руки стиснув,

Слежу. – Не верь глазам! – Все ложь!

Доподлинный и рукописный

Приказ Монархини везешь.


Два слова, звонкие как шпоры,

Две птицы в боевом грому.

То зов мой – тысяча который? —

К единственному одному.


В страну, где солнце правосудья

Одно для нищих и вельмож

– Между рубахою и грудью —

Ты сердце Матери везешь.


3 июля 1921

(обратно)

Георгий

С. Э.

(обратно)

1. “Ресницы, ресницы…”

Ресницы, ресницы,

Склоненные ниц.

Стыдливостию ресниц

Затменные – солнца в венце стрел!

– Сколь грозен и сколь ясен! —

И плащ его – был – красен,

И конь его – был – бел.


Смущается Всадник,

Гордится конь.

На дохлого гада

Белейший конь

Взирает вполоборота.

В пол-окна широкого

Вслед копью

В пасть красную – дико раздув ноздрю —

Раскосостью огнеокой.


Смущается Всадник,

Снисходит конь.

Издохшего гада

Дрянную кровь

– Янтарную – легким скоком

Минует, – янтарная кровь течет.

Взнесенным копытом застыв – с высот

Лебединого поворота.


Безропотен Всадник,

А конь брезглив.

Гремучего гада

Копьем пронзив —

Сколь скромен и сколь томен!

В ветрах – высоко – седлецо твое,

Речной осокой – копьецо твое

Вот-вот запоет в восковых перстах


У розовых уст

Под прикрытием стрел

Ресничных,

Вспоет, вскличет.

– О страшная тяжесть

Свершенных дел!

И плащ его красен,

И конь его бел.


Любезного Всадника,

Конь, блюди!

У нежного Всадника

Боль в груди.

Ресницами жемчуг нижет...

Святая иконка – лицо твое,

Закатным лучом – копьецо твое

Из длинных перстов брызжет.

Иль луч пурпуровый

Косит копьем?

Иль красная туча

Взмелась плащом?

За красною тучею —

Белый дом.

Там впустят

Вдвоем

С конем.


Склоняется Всадник,

Дыбится конь.

Все слабже вокруг копьеца ладонь.

Вот-вот не снесет Победы!


– Колеблется – никнет – и вслед копью

В янтарную лужу – вослед копью

Скользнувшему.

– Басенный взмах

Стрел...


Плащ красен, конь бел.


9 июля 1921

(обратно)

2. “Ресницы, ресницы…”

О тяжесть удачи!

Обида Победы!

Георгий, ты плачешь,

Ты красною девой

Бледнеешь над делом

Своих двух

Внезапно-чужих

Рук.


Конь брезгует Гадом,

Ты брезгуешь гласом

Победным. – Тяжелым смарагдовым маслом

Стекает кровища.

Дракон спит.

На всю свою жизнь

Сыт.


Взлетевшею гривой

Затменное солнце.

Стыдливости детской

С гордынею конской

Союз.

Из седла —

В небеса —

Куст.

Брезгливая грусть

Уст.


Конь брезгует Гадом,

Ты брезгуешь даром

Царевым, – ее подвенечным пожаром.

Церковкою ладанной:

Строг – скуп —

В безжалостный

Рев

Труб.


Трубите! Трубите!

Уж слушать недолго.

Уж нежный тростник победительный – долу.

Дотрубленный долу

Поник. – Смолк.

И облачный – ввысь! —

Столб.


Клонитесь, клонитесь,

Послушные травы!

Зардевшийся под оплеухою славы —

Бледнеет. – Домой, трубачи! – Спит.

До судной трубы —

Сыт.


11 июля 1921

(обратно)

3. “Синие версты…”

Синие версты

И зарева горние!

Победоносного

Славьте – Георгия!


Славьте, жемчужные

Грозди полуночи,

Дивного мужа,

Пречистого юношу:


Огненный плащ его,

Посвист копья его,

Кровокипящего

Славьте – коня его!

Зычные мачты

И слободы орлие!

Громокипящего

Славьте – Георгия!


Солнцеподобного

В силе и в кротости.

Доблесть из доблестей,

Роскошь из роскошей:


Башенный рост его,

Посвист копья его,

Молниехвостого

Славьте – коня его!


Львиные ветры

И глыбы соборные!

Великолепного

Славьте – Георгия!


Змея пронзившего,

Смерть победившего,

В дом Госпожи своей

Конным – вступившего!


Зычный разгон его,

Посвист копья его,

Преображенного

Славьте – коня его!

Льстивые ивы

И травы поклонные,

Вольнолюбивого,

Узорешенного


Юношу – славьте,

Юношу – плачьте...

Вот он, что розан

Райский – на травке:


Розовый рот свой

На две половиночки —

Победоносец,

Победы не вынесший.


11 июля 1921

(обратно)

4. “Из облаков кивающие перья…”

Из облаков кивающие перья.

Как передать твое высокомерье,

– Георгий! – Ставленник небесных сил!


Как передать закрепощенный пыл

Зрачка, и трезвенной ноздри раздутой

На всем скаку обузданную смуту.


Перед любезнейшею из красот

Как передать – с архангельских высот

Седла – копья – содеянного дела


И девственности гневной – эти стрелы

Ресничные – эбеновой масти —

Разящие: – Мы не одной кости!


Божественную ведомость закончив,

Как передать, Георгий, сколь уклончив

– Чуть что земли не тронувший едва —


Поклон, – и сколь пронзительно-крива

Щель, заледеневающая сразу:

– О, не благодарите! – По приказу.


12 июля 1921

(обратно)

5. “С архангельской высоты седла…”

С архангельской высоты седла

Евангельские творить дела.

Река сгорает, верста смугла.

– О даль! Даль! Даль!


В пронзающей прямизне ресниц

Пожарищем налетать на птиц.

Копыта! Крылья! Сплелись! Свились!

О высь! Высь! Высь!


В заоблачье исчезать как снасть!

Двуочие разевать как пасть!

И не опомнившись – мертвым пасть:

О страсть! – Страсть! – Страсть!


12 июля 1921

(обратно)

6. “А девы – не надо…”

А девы – не надо.

По вольному хладу,

По синему следу

Один я поеду.


Как был до победы:

Сиротский и вдовый.

По вольному следу

Воды родниковой.


От славы, от гною

Доспехи отмою.

Во славу Твою

Коня напою.


Храни, Голубица,

От града – посевы,

Девицу – от гада,

Героя – от девы.


13 июля 1921

(обратно)

7. “О всеми ветрами…”

О всеми ветрами

Колеблемый лотос!

Георгия – робость,

Георгия – кротость...


Очей непомерных

– Широких и влажных —

Суровая – детская – смертная важность.


Так смертная мука

Глядит из тряпья.

И вся непомерная

Тяжесть копья.


Не тот – высочайший,

С усмешкою гордой:

Кротчайший Георгий,

Тишайший Георгий,


Горчайший – свеча моих бдений – Георгий,

Кротчайший – с глазами оленя – Георгий!


(Трепещущей своре

Простивший олень).

– Которому пробил

Георгиев день.


О лотос мой!

Лебедь мой!

Лебедь! Олень мой!


Ты – все мои бденья

И все сновиденья!


Пасхальный тропарь мой!

Последний алтын мой!

Ты, больше, чем Царь мой,

И больше, чем сын мой!


Лазурное око мое —

В вышину!

Ты, блудную снова

Вознесший жену.


– Так слушай же!..


14 июля 1921


(Не докончено за письмом.)

(обратно)

<8>. “Не лавром, а терном…”

Не лавром, а терном

На царство венчанный,

В седле – а крылатый!


Вкруг узкого стана

На бархате черном

Мальтийское злато.


Нетленные иглы

Терновые – Богу

И Другу присяга.


Высокий загиб

Лебединый, а с боку

Мальтийская шпага.


Мальтийского Ордена

Рыцарь – Георгий,

Меж спящими – бдящий.


Мальтийского Ордена

Рыцарь – Георгий,

На жен не глядящий...


Июль 1921

(обратно)

<9>. “Странноприимница высоких душ…”

Странноприимница высоких душ,

...........................…………………

Тебя пою – пергаментная сушь

Высокодышащей земли Орфея.


Земля высокомерная! – Ступню

Отталкивающая как ладонью,

Когда ж опять на грудь твою ступлю

Заносчивой пятою амазоньей —


Сестра высокомерная! Шагов

Не помнящая .............……….

Земля, земля Героев и Богов,

Амфитеатр моего Восхода!


Июль 1921

(обратно) (обратно)

Благая весть

С. Э.

(обратно)

1. “В сокровищницу…”

В сокровищницу

Полунощных глубин

Недрогнувшую

Опускаю ладонь.


Меж водорослей —

Ни приметы его!

Сокровища нету

В морях – моего!


В заоблачную

Песнопенную высь —

Двумолнием

Осмелеваюсь – и вот


Мне жаворонок

Обронил с высоты —

Что за морем ты,

Не за облаком ты!


15 июля 1921

(обратно)

2. “Жив и здоров…”

Жив и здоров!

Громче громов —

Как топором —

Радость!


Нет, топором

Мало: быком

Под обухом

Счастья!


Оглушена,

Устрашена.

Что же взамен —

Вырвут?


И от колен

Вплоть до корней

Вставших волос —

Ужас.


Стало быть, жив?

Веки смежив,

Дышишь, зовут —

Слышишь?


Вывез корабль?

О мой журавль

Младший – во всей

Стае!


Мертв – и воскрес?!

Вздоху в обрез,

Камнем с небес,

Ломом


По голове, —

Нет, по эфес

Шпагою в грудь —

Радость!


16 июля 1921

(обратно)

3. “Под горем не горбясь…”

Под горем не горбясь,

Под камнем – крылатой —

– Орлом! – уцелев,


Земных матерей

И небесных любовниц

Двойную печаль


Взвалив на плеча, —

Горяча мне досталась

Мальтийская сталь!


Но гневное небо

К орлам – благосклонно.

Не сон ли: в волнах


Сонм ангелов конных!

Меж ними – осанна! —

Мой – снегу белей...


Лилейные ризы,

– Конь вывезет! – Гривой

Вспенённые зыби.

– Вал вывезет! – Дыбом

Встающая глыба...

Бог вынесет...

– Ох! —


17 июля 1921

(обратно)

4. “Над спящим юнцом – золотые шпоры…”

Над спящим юнцом – золотые шпоры.

Команда: вскачь!

Уже по пятам воровская свора.

Георгий, плачь!


Свободною левою крест нащупал.

Команда: вплавь!

Чтоб всем до единого им под купол

Софийский, – правь!


Пропали! Не вынесут сухожилья!

Конец! – Сдались!

– Двумолнием раскрепощает крылья.

Команда: ввысь!


19 июля 1921

(обратно)

5. “Во имя расправы…”

Во имя расправы

Крепись, мой Крылатый!

Был час переправы,

А будет – расплаты.


В тот час стопудовый

– Меж бредом и былью —

Гребли тяжело

Корабельные крылья.


Меж Сциллою – да! —

И Харибдой гребли.

О крылья мои,

Журавли-корабли!


Тогда по крутому

Эвксинскому брегу

Был топот Побега,

А будет – Победы.


В тот час непосильный

– Меж дулом и хлябью —

Сердца не остыли,

Крыла не ослабли,


Плеча напирали,

Глаза стерегли.

– О крылья мои,

Журавли-корабли!


Птенцов узколицых

Не давши в обиду,

Сказалось —

Орлицыно сердце Тавриды.


На крик длинноклювый

– С ерами и с ятью! —

Проснулась —

Седая Монархиня-матерь.


И вот уже купол

Софийский – вдали...

О крылья мои,

Журавли-корабли!


Крепитесь! Кромешное

Дрогнет созвездье.

Не с моря, а с неба

Ударит Возмездье.


Глядите: небесным

Свинцом налитая,

Грозна, тяжела

Корабельная стая.


И нету конца ей,

И нету земли...

– О крылья мои,

Журавли-корабли!


20 июля 1921

(обратно) (обратно)

Возвращение вождя

Конь – хром,

Меч – ржав.

Кто – сей?

Вождь толп.


Шаг – час,

Вздох – век,

Взор – вниз.

Все – там.


Враг. – Друг.

Терн. – Лавр.

Всё – сон...

– Он. – Конь.


Конь – хром.

Меч – ржав.

Плащ – стар.

Стан – прям.


16 июля 1921

(обратно)

“Благоухала целую ночь…”

Благоухала целую ночь

В снах моих – Роза.

Неизреченно-нежная дочь

Эроса – Роза.


Как мне усвоить, расколдовать

Речь твою – Роза?

Неизреченно-нежная мать

Эроса – Роза!


Как ...... мне странную сласть

Снов моих – Роза?

Самозабвенно-нежная страсть

Эроса – Роза!


21 июля 1921

(обратно)

“Прямо в эфир…”

Прямо в эфир

Рвется тропа.

– Остановись! —

Юность слепа.

Ввысь им и ввысь!

В синюю рожь!

– Остановись! —

В небо ступнешь.


25 августа 1921

(обратно)

“Не в споре, а в мире…”

Не в споре, а в мире —

Согласные сестры.

Одна – меч двуострый

Меж грудью и миром

Восставив: не выйду!

Другая, чтоб не было гостю обиды —

И медом и миром.


<1921>

(обратно)

Отрок

Геликону

(обратно)

1. “Пустоты отроческих глаз! Провалы…”

Пустоты отроческих глаз! Провалы

В лазурь! Как ни черны – лазурь!

Игралища для битвы небывалой,

Дарохранительницы бурь.


Зеркальные! Ни зыби в них, ни лона,

Вселенная в них правит ход.

Лазурь! Лазурь! Пустынная до звону!

Книгохранилища пустот!


Провалы отроческих глаз! – Пролеты!

Душ раскаленных – водопой.

– Оазисы! – Чтоб всяк хлебнул и отпил,

И захлебнулся пустотой.


Пью – не напьюсь. Вздох – и огромный выдох,

И крови ропщущей подземный гул.

Так по ночам, тревожа сон Давидов,

Захлебывался Царь Саул.


25 августа 1921

(обратно)

2. “Огнепоклонник! Красная масть…”

Огнепоклонник! Красная масть!

Завороженный и ворожащий!

Как годовалый – в красную пасть

Льва, в пурпуровую кипь, в чащу —


Око и бровь! Перст и ладонь!

В самый огонь, в самый огонь!


Огнепоклонник! Страшен твой Бог!

Пляшет твой Бог, насмерть ударив!

Думаешь – глаз? Красный всполох —

Око твое! – Перебег зарев...


А пока жив – прядай и сыпь

В самую кипь! В самую кипь!


Огнепоклонник! Не опалюсь!

По мановенью – горят, гаснут!

Огнепоклонник! Не поклонюсь!

В черных пустотах твоих красных


Стройную мощь выкрутив в жгут

Мой это бьет – красный лоскут!


27 августа 1921

(обратно)

3. “Простоволосая Агарь – сижу…”

Простоволосая Агарь – сижу,

В широкоокую печаль – гляжу.


В печное зарево раскрыв глаза,

Пустыни карие – твои глаза.


Забывши Верую, купель, потир —

Справа-налево в них читаю Мир!


Орлы и гады в них, и лунный год, —

Весь грустноглазый твой, чужой народ.


Пески и зори в них, и плащ Вождя...

Как ты в огонь глядишь – я на тебя.


Пески не кончатся... Сынок, ударь!

Простой поденщицей была Агарь.


Босая, темная бреду, в тряпье...

– И уж не помню я, что там – в котле!


28 августа 1921

(обратно)

4. “Виноградины тщетно в садах ржавели…”

Виноградины тщетно в садах ржавели,

И наложница, тщетно прождав, уснула.

Палестинские жилы! – Смолы тяжеле

Протекает в вас древняя грусть Саула.


Пятидневною раною рот запекся.

Тяжек ход твой, о кровь, приближаясь к сроку!

Так давно уж Саулу-Царю не пьется,

Так давно уже землю пытает око.


Иерихонские розы горят на скулах,

И работает грудь наподобье горна.

И влачат, и влачат этот вздох Саулов

Палестинские отроки с кровью черной.


30 августа 1921

(обратно) (обратно)

“Веками, веками…”

Веками, веками

Свергала, взводила.

Горбачусь – из серого камня – Сивилла.


Пустынные очи

Упорствуют в землю.

Уже не пророчу, —

Зубов не разъемлю.


О дряхлом удаве

Презренных сердец —

Лепечет, лепечет о славе юнец.


Свинцовые веки

Смежила – не выдать!

Свинцовые веки

Смеженные – видят:


В сей нищенской жизни —

Лишь час величавый!

Из ceporo камня – гляди! – твоя слава.


О дряхлом удаве

Презренных сердец —

Лепечет, лепечет о славе юнец.


2 сентября 1921

(обратно)

“Соревнования короста…”

Соревнования короста

В нас не осилила родства.

И поделили мы так просто:

Твой – Петербург, моя – Москва.


Блаженно так и бескорыстно

Мой гений твоему внимал.

На каждый вздох твой рукописный

Дыхания вздымался вал.


Но вал моей гордыни польской —

Как пал он! – С златозарных гор

Мои стихи – как добровольцы

К тебе стекались под шатер...


Дойдет ли в пустоте эфира

Моя лирическая лесть?

И безутешна я, что женской лиры

Одной, одной мне тягу несть.


12 сентября 1921

(обратно)

Отрывок из стихов к Ахматовой

...Но вал моей гордыни польской

Как пал он! – С златозарных гор

Мои стихи – как добровольцы

К тебе стекались под шатер.


Следя полночные наезды,

Бдил добровольческий табун,

Пока беседовали звезды

С Единодержицею струн.


12 сентября 1921

(обратно)

Маяковскому

Превыше крестов и труб,

Крещенный в огне и дыме,

Архангел-тяжелоступ —

Здорово, в веках Владимир!


Он возчик и он же конь,

Он прихоть и он же право.

Вздохнул, поплевал в ладонь:

– Держись, ломовая слава!


Певец площадных чудес —

Здорово, гордец чумазый,

Что камнем – тяжеловес

Избрал, не прельстясь алмазом.


Здорово, булыжный гром!

Зевнул, козырнул – и снова

Оглоблей гребет – крылом

Архангела ломового.


18 сентября 1921

(обратно)

“Гордость и робость – родные сестры…”

Гордость и робость – родные сестры,

Над колыбелью, дружные, встали.


“Лоб запрокинув!” – гордость велела.

“Очи потупив!” – робость шепнула.


Так прохожу я – очи потупив —

Лоб запрокинув – Гордость и Робость.


20 сентября 1921

(обратно)

Ханский полон

1. “Ханский полон…”

Ханский полон

Во сласть изведав,

Бью крылом

Богу побегов.


Спорый бог,

Скорый бог,

Шпоры в бок-бог!


Оповести

Словом и знаком,

Тех усыпи

Хмелем и маком,


Кровом и мраком будь,

Словом и знаком будь,

Пнем и канавой будь, —

Чтоб все ветра им в грудь!


Черный бог,

Ворон-бог,

Полночь-бьет-бог.


Щебнем-травой,

Гребнем-откосом.

Над татарвой

– Тьфу! – над раскосой.


Конь мой земли не тронь,

Лоб мой звезды не тронь,

Вздох мой губы не тронь,

Всадник-конь, перст-ладонь.


Конный бог,

Сонный бог,

Ломом в лоб-бог!


Быстрым ногам —

Крепость и смелость!

По слободам

Век чтобы пелось:


Беглых и босых – бог,

Простоволосых – бог,

Взлет, всплеск, всхлест, охлест-бог,

Сам черт на веслах – бог.


Окрик-бог,

Охлест-бог,

Опрометь-бог!


1 октября 1921

(обратно)

2. “Ни тагана…”

Ни тагана

Нет, ни огня.

На меня, на!

Будет с меня


Конскую кость

Жрать с татарвой.

Сопровождай,

Столб верстовой!


– Где ж, быстрота,

Крест-твой-цепок?

– Крест-мой-цепок

Хан под сапог.


Град мой в крови,

Грудь без креста, —

Усынови,

Матерь-Верста!


– Где ж, сирота,

Кладь-твоя-дом?

– Скарб – под ребром,

Дом – под седлом,


Хан мой – Мамай,

Хлеб мой – тоска.

К старому в рай,

Паперть-верста!


– Что ж, красота,

К Хану строга?

– К Хану строга?

Память долга!


Камнем – мне Хан,

Я мой – Москва.

К ангелам в стан,

Скатерть-верста!


2 октября 1921

(обратно)

3. “Следок твой непытан…”

Следок твой непытан,

Вихор твой – колтун.

Скрипят под копытом

Разрыв да плакун.


Нетоптанный путь,

Непутевый огонь. —

Ох, Родина-Русь,

Неподкованный конь!


Кумач твой без сбыту,

Палач твой без рук.

Худое корыто

В хоромах – да крюк.


Корою нажрусь, —

Не диковина нонь!

– Ох, Родина-Русь,

Зачарованный конь!


Не вскочишь – не сядешь!

А сел – не пеняй!

Один тебе всадник

По нраву – Мамай!


Раскосая гнусь,

Воровская ладонь...

– Эх, Родина-Русь,

Нераскаянный конь!


8 октября, Сергиев день 1921

(обратно)

4. “Не растеклась еще…”

Не растеклась еще

Кровь Иисусова.

Над безнапраслинкой —

Времячко Бусово.


Черная кровь

Из-под ножа.

Бусом – любовь,

Бусом – божба.


Знать не дошла еще

Кровь Голубина.

Озером – Жаль,

Полем – Обида.


(Уж не тебя ль,

Князь мой нелжив?)

Озером – Жаль,

Деревом – Див.


Тупит глаза

Русь моя руса.

Вороном – Гза,

Гзак тот безусый,


Хан-тот-лазей,

Царь-раскрадынь,

Рознит князей,

Вдовит княгинь.


– Ослобони меня!

Хану – рабынюшка!

В роще обидонька

Плачет рябинушкой.


Не перечесть

Той бирюзы.

Девичья честь —

Стрелы борзы!


Травушки стоптаны,

Рученьки розняты.

В поле стыдобушка

Никнет березынькой.


Только и есть —

Два рукава!

Гзакова лесть —

Плеть скакова!


Исполосована

Русь моя русая.

Гзак да Кончак еще,

Вороны Бусовы.


Полный колчан,

Вольный постой.

А по ночам

Мать над дитей:


– Спи, неустан,

Спи, недослух,

Чтоб тебя сам

Хан карнаух!


Хвать – да и в стан!

Каши не даст!

Чтоб тебя сам

Гзак-загребаст!


Так по шатрам,

Через всю Русь:

– Чтоб тебя сам

Бус-удавлюсь!


20 марта 1922

(обратно)

“Семеро, семеро…”

Семеро, семеро

Славлю дней!

Семь твоих шкур твоих

Славлю, Змей!


Пустопорожняя

Дань земле —

Старая кожа

Лежит на пне.


Старая сброшена, —

Новой жди!

Старую кожу,

Прохожий, жги!


Чтоб уж и не было

Нам: вернись!

Чтобы ни следу

От старых риз!


Снашивай, сбрасывай

Старый день!

В ризнице нашей —

Семижды семь!


16 октября 1921

(обратно) (обратно)

Хвала Афродите

1. “Блаженны дочерей твоих, Земля…”

Блаженны дочерей твоих, Земля,

Бросавшие для боя и для бега.

Блаженны в Елисейские поля

Вступившие, не обольстившись негой.


Так лавр растет, – жестоколист и трезв,

Лавр-летописец, горячитель боя.

– Содружества заоблачный отвес

Не променяю на юдоль любови.


17 октября 1921

(обратно)

2. “Уже богов – не те уже щедроты…”

Уже богов – не те уже щедроты

На берегах – не той уже реки.

В широкие закатные ворота

Венерины, летите, голубки!


Я ж на песках похолодевших лежа,

В день отойду, в котором нет числа...

Как змей на старую взирает кожу —

Я молодость свою переросла.


17 октября 1921

(обратно)

3. “Тщетно, в ветвях заповедных кроясь…”

Тщетно, в ветвях заповедных кроясь,

Нежная стая твоя гремит.

Сластолюбивый роняю пояс,

Многолюбивый роняю мирт.


Тяжкоразящей стрелой тупою

Освободил меня твой же сын.

– Так о престол моего покоя,

Пеннорожденная, пеной сгинь!


18 октября 1921

(обратно)

4. “Сколько их, сколько их ест из рук…”

Сколько их, сколько их ест из рук,

Белых и сизых!

Целые царства воркуют вкруг

Уст твоих, Низость!


Не переводится смертный пот

В золоте кубка.

И полководец гривастый льнет

Белой голубкой.


Каждое облако в час дурной —

Грудью круглится.

В каждом цветке неповинном – твой

Лик, Дьяволица!


Бренная пена, морская соль...

В пене и в муке —

Повиноваться тебе доколь,

Камень безрукий?


23 октября 1921

(обратно) (обратно)

“От гнева в печени, мечты во лбу…”

От гнева в печени, мечты во лбу,

Богиня верности, храни рабу.


Чугунным ободом скрепи ей грудь,

Богиня Верности, покровом будь.


Все сладколичие сними с куста,

Косноязычием скрепи уста...


Запечатленнее кости в гробу,

Богиня Верности, храни рабу!


Дабы без устали шумел станок,

Да будет уст ее закон – замок.


Дабы могильного поверх горба:

“Единой Верности была раба!”


На раздорожии, ребром к столбу,

Богиня Верности – распни рабу!


24 октября 1921

(обратно)

“С такою силой в подбородок руку…”

С такою силой в подбородок руку

Вцепив, что судорогой вьется рот,

С такою силою поняв разлуку,

Что, кажется, и смерть не разведет —


Так знаменосец покидает знамя,

Так на помосте матерям: Пора!

Так в ночь глядит – последними глазами —

Наложница последнего царя.


24 октября 1921

(обратно)

Молодость

1. “Молодость моя! Моя чужая…”

Молодость моя! Моя чужая

Молодость! Мой сапожок непарный!

Воспаленные глаза сужая,

Так листок срывают календарный.


Ничего из всей твоей добычи

Не взяла задумчивая Муза.

Молодость моя! – Назад не кличу.

Ты была мне ношей и обузой.


Ты в ночи нашептывала гребнем,

Ты в ночи оттачивала стрелы.

Щедростью твоей давясь, как щебнем,

За чужие я грехи терпела.


Скипетр тебе вернув до сроку —

Что уже душе до яств и брашна!

Молодость моя! Моя морока —

Молодость! Мой лоскуток кумашный!


18 ноября 1921

(обратно)

2. “Скоро уж из ласточек – в колдуньи…”

Скоро уж из ласточек – в колдуньи!

Молодость! Простимся накануне...

Постоим с тобою на ветру!

Смуглая моя! Утешь сестру!


Полыхни малиновою юбкой,

Молодость моя! Моя голубка

Смуглая! Раззор моей души!

Молодость моя! Утешь, спляши!


Полосни лазоревою шалью,

Шалая моя! Пошалевали

Досыта с тобой! – Спляши, ошпарь!

Золотце мое – прощай – янтарь!


Неспроста руки твоей касаюсь,

Как с любовником с тобой прощаюсь.

Вырванная из грудных глубин —

Молодость моя! – Иди к другим!


20 ноября 1921

(обратно) (обратно) name=t8113>

Муза

Ни грамот, ни праотцев,

Ни ясного сокола.

Идет-отрывается, —

Такая далекая!


Под смуглыми веками —

Пожар златокрылый.

Рукою обветренной

Взяла – и забыла.


Подол неподобранный,

Ошметок оскаленный.

Не злая, не добрая,

А так себе: дальняя.


Не плачет, не сетует:

Рванул – так и милый!

Рукою обветренной

Дала – и забыла.


Забыла – и россыпью

Гортанною, клекотом...

– Храни ее, Господи,

Такую далекую!


19 ноября 1921

(обратно)

“Справа, справа – баран круторогий…”

Справа, справа – баран круторогий!

И сильны мои ноги.

Пожелайте мне доброй дороги,

Богини и боги!


Слажу, слажу с курчавой сестрою,

С корабельной сосною!

Вся поклажа – брусок со струною,

Ничего – за спиною!


Ни закона, ни …...., ни дома,

Ни отцовского грома,

Ни товарища нежной истомы, —

Всё сгорело соломой!


Пожелайте мне смуглого цвета

И попутного ветра!

................... – в Лету,

Без особой приметы!


19 ноября 1921

(обратно)

“Без самовластия…”

Без самовластия,

С полною кротостью.

Легкий и ласковый

Воздух над пропастью.


Выросший сразу,

– Молнией – в срок —

Как по приказу

Будет цветок.


Змееволосый,

Звездоочитый...

Не смертоносный, —

Сам без защиты!


Он ли мне? Я – ему?

Знаю: польщусь,

Знаю: нечаянно

В смерть оступлюсь...


20 ноября 1921

(обратно)

“Так плыли: голова и лира…”

Так плыли: голова и лира,

Вниз, в отступающую даль.

И лира уверяла: мира!

А губы повторяли: жаль!


Крово-серебряный, серебро-

Кровавый след двойной лия,

Вдоль обмирающего Гебра —

Брат нежный мой, сестра моя!


Порой, в тоске неутолимой,

Ход замедлялся головы.

Но лира уверяла: мимо!

А губы ей вослед: увы!


Вдаль-зыблящимся изголовьем

Сдвигаемые как венцом —

Не лира ль истекает кровью?

Не волосы ли – серебром?


Так, лестницею нисходящей

Речною – в колыбель зыбей.

Так, к острову тому, где слаще

Чем где-либо – лжет соловей...


Где осиянные останки?

Волна соленая – ответь!

Простоволосой лесбиянки

Быть может вытянула сеть? —


1 декабря 1921

(обратно)

“Не для льстивых этих риз, лживых ряс…”

Не для льстивых этих риз, лживых ряс —

Голосистою на свет родилась!


Не ночные мои сны – наяву!

Шипом-шепотом, как вы, не живу!


От тебя у меня, шепот-тот-шип —

Лира, лира, лебединый загиб!


С лавром, с зорями, с ветрами союз,

Не монашествую я – веселюсь!


И мальчишка – недурён-белокур!

Ну, а накривь уж пошло чересчур, —


От тебя у меня, шепот-тот-шип —

Лира, лира, лебединый загиб!


Доля женская, слыхать, тяжела!

А не знаю – на весы не брала!


Не продажный мой товар – даровой!

Ну, а ноготь как пойдет синевой, —


От тебя у меня, клекот-тот-хрип —

Лира, лира, лебединый загиб!


4 декабря 1921

(обратно)

“Грудь женская! Души застывший вздох…”

Грудь женская! Души застывший вздох, —

Суть женская! Волна, всегда врасплох

Застигнутая – и всегда врасплох

Вас застигающая – видит Бог!


Презренных и презрительных утех

Игралище. – Грудь женская! – Доспех

Уступчивый! – Я думаю о тех...

Об одногрудых тех, – подругах тех!..


5 декабря 1921

(обратно)

Подруга

Немолкнущим Ave,

Пасхальной Обедней —

Прекрасная слава

Подруги последней.

1. “Спит, муки твоея – веселье…”

Спит, муки твоея – веселье,

Спит, сердца выстраданный рай.

Над Иверскою колыбелью

– Блаженная! – помедлить дай.


Не суетность меня, не зависть

В дом привела, – не воспрети!

Я дитятко твое восславить

Пришла, как древле – пастухи.


Не тою же ль звездой ведома?

– О серебро-сусаль-слюда! —

Как вкопанная – глянь – над домом,

Как вкопанная – глянь – звезда!


Не радуюсь и не ревную, —

Гляжу, – и по сердцу пилой:

Что сыну твоему дарую?

Вот плащ мой – вот и посох мой.


6 декабря 1921

(обратно)

2. “В своих младенческих слезах…”

В своих младенческих слезах —

Что в ризе ценной,

Благословенна ты в женах!

– Благословенна!


У раздорожного креста

Раскрыл глазочки.

(Ведь тот был тоже сирота, —

Сынок безотчий).


В своих младенческих слезах —

Что в ризе ценной,

Благословенна ты в слезах!

– Благословенна.


Твой лоб над спящим над птенцом —

Чист, бестревожен.

Был благовест тебе венцом,

Благовест – ложем.


Твой стан над спящим над птенцом —

Трепет и древо.

Был благовест ему отцом, —

Радуйся, Дева!


В его заоблачных снегах —

Что в ризе ценной,

Благословенна ты в снегах!

– Благословенна.


9 декабря 1921

(обратно)

3. “Огромного воскрылья взмах…”

Огромного воскрылья взмах,

Хлещущий дых:

– Благословенна ты в женах,

В женах, в живых.


Где вестник? Буйно и бело.

Вихорь? Крыло?

Где вестник? Вьюгой замело —

Весть и крыло.


9 декабря 1921

(обратно)

4. “Чем заслужить тебе и чем воздать …”

Чем заслужить тебе и чем воздать —

Присноблаженная! – Младенца Мать!


Над стеклянеющею поволокой

Вновь подтверждающая: – Свет с Востока!


От синих глаз его – до синих звезд

Ты, радугою бросившая мост!

Не падаю! Не падаю! Плыву!

И – радугою – мост через Неву.


Жизнеподательница в час кончины!

Царств утвердительница! Матерь Сына!


В хрип смертных мук его – в худую песнь! —

Ты – первенцево вбросившая: “Есмь!”


10 декабря 1921

(обратно)

5. “Последняя дружба…”

Последняя дружба

В последнем обвале.

Что нужды, что нужды —

Как здесь называли?


Над черной канавой,

Над битвой бурьянной,

Последнею славой

Встаешь, – безымянной.


На крик его: душно! припавшая: друг!

Последнейшая, не пускавшая рук!


Последнею дружбой —

Так сонмы восславят.

Да та вот, что пить подавала,

Да та вот. —


У врат его царских

Последняя смена.

Уста, с синевы

Сцеловавшие пену.


Та, с судороги сцеловавшая пот,

На крик его: руку! сказавшая: вот!


Последняя дружба,

Последнее рядом,

Грудь с грудью...


– В последнюю оторопь взгляда

Рай вбросившая,


Под фатой песнопенной,

Последнею славой

Пройдешь – покровенной.


Ты, заповеди растоптавшая спесь,

На хрип его: Мама! солгавшая: здесь!


11 декабря 1921

(обратно) (обратно)

Вифлеем

Два стихотворения, случайно

не вошедшие в “Стихи к Блоку”


Сыну Блока, – Саше.

(обратно)

1. “Не с серебром пришла…”

Не с серебром пришла,

Не с янтарем пришла, —

Я не царем пришла,

Я пастухом пришла.


Вот воздух гор моих,

Вот острый взор моих

Двух глаз – и красный пых

Костров и зорь моих.


Где ладан-воск – тот-мех?

Не оберусь прорех!

Хошь и нищее всех —

Зато первее всех!


За верблюдом верблюд

Гляди: на холм-твой-крут,

Гляди: цари идут,

Гляди: лари несут.


О – поз – дали!


6 декабря 1921

(обратно)

2. “Три царя…”

Три царя,

Три ларя

С ценными дарами.


Первый ларь —

Вся земля

С синими морями.


Ларь второй:

Весь в нем Ной,

Весь, с ковчегом-с-тварью.


Ну, а в том?

Что в третём?

Что в третём-то, Царь мой?


Царь дает,

– Свет мой свят!

Не понять что значит!


Царь – вперед,

Мать – назад,

А младенец плачет.


6 декабря 1921

(обратно) (обратно)

“Как по тем донским боям…”

С. Э.


Как по тем донским боям, —

В серединку самую,

По заморским городам

Все с тобой мечта моя.


Со стены сниму кивот

За труху бумажную.

Все продажное, а вот

Память не продажная.


Нет сосны такой прямой

Во зеленом ельнике.

Оттого что мы с тобой —

Одноколыбельники.


Не для тысячи судеб —

Для единой родимся.

Ближе, чем с ладонью хлеб —

Так с тобою сходимся.


Не унес пожар-потоп

Перстенька червонного!

Ближе, чем с ладонью лоб

В те часы бессонные.


Не возьмет мое вдовство

Ни муки, ни мельника...

Нерушимое родство:

Одноколыбельники.


Знай, в груди моей часы

Как завел – не ржавели.

Знай, на красной на Руси

Все ж самодержавие!


Пусть весь свет идет к концу —

Достою у всенощной!

Чем с другим каким к венцу —

Так с тобою к стеночке.


– Ну-кось, до меня охоч!

Не зевай, брательники!

Так вдвоем и канем в ночь:

Одноколыбельники.


13 декабря 1921

(обратно)

“Так говорю, ибо дарован взгляд…”

Так говорю, ибо дарован взгляд

Мне в игры хоровые:

Нет, пурпурные с головы до пят,

А вовсе не сквозные!


Так – довожу: лба осиянный свод

Надменен до бесчувствья.

И если радугою гнется рот —

То вовсе не от грусти.


Златоволосости хотел? Стыда?

Вихрь – и костер лавровый!

И если нехотя упало: да

Нет – их второе слово.


Мнил – проволокою поддержан бег?

Нет, глыбы за плечами!

В полуопущенности смуглых век

Стрел больше, чем в колчане!


О, в каждом повороте головы —

Целая преисподня!

Я это утверждаю: таковы,

Да, – ибо рать Господня.


Медновскипающие табуны —

В благовест мы – как в битву!

Какое дело нам до той слюны,

Названной здесь молитвой?!


Путеводители старух? Сирот?

– Всполохи заревые! —

Так утверждаю, ибо настежь вход

Мне в игры хоровые.


14 декабря 1921

(обратно)

“Необычайная она! Сверх сил…”

Необычайная она! Сверх сил!

Не обвиняй меня пока! Забыл!

Благословенна ты! Велел сказать —

Благословенна ты! А дальше гладь


Такая ровная... Постой: меж жен

Благословенна ты... А дальше звон

Такой ликующий... – Дитя, услышь:

Благословенна ты! – А дальше тишь

Такая...


18 декабря 1921

(обратно)

“Как начнут меня колеса…”

Как начнут меня колеса —

В слякоть, в хлипь,

Как из глотки безголосой

Хлынет кипь —

Хрип, кончающийся за морем,

что стерт

Мол с лица земли мол...

– Мама?

Думал, – черт!

Да через три ча еще!


23 декабря 1921

(обратно)

“Над синеморскою лоханью…”

Над синеморскою лоханью —

Воинствующий взлет.

Божественное задыханье

Дружб отроческих – вот!


Гадательные диалоги

Воскрылия с плечом.

Объятие, когда руки и ноги

И тело – ни при чем.


Ресни – цами – сброшенный вызов:

Вырвалась! Догоняй!

Из рук любовниковых – ризы

Высвобожденный край.


И пропастью в груди (что нужды

В сем: косное грудь в грудь?)

Архангельской двуострой дружбы

Обморочная круть.


25 декабря 1921

(обратно)

Ахматовой

Кем полосынька твоя

Нынче выжнется?

Чернокосынька моя!

Чернокнижница!


Дни полночные твои,

Век твой таборный...

Все работнички твои

Разом забраны.


Где сподручники твои,

Те сподвижнички?

Белорученька моя,

Чернокнижница!


Не загладить тех могил

Слезой, славою.

Один заживо ходил —

Как удавленный.


Другой к стеночке пошел

Искать прибыли.

(И гордец же был – сокол!)

Разом выбыли.


Высоко твои братья!

Не докличешься!

Яснооконька моя,

Чернокнижница!


А из тучи-то (хвала —

Диво дивное!)

Соколиная стрела,

Голубиная...


Знать, в два перышка тебе

Пишут тамотка,

Знать, уж в скорости тебе

Выйдет грамотка:


– Будет крылышки трепать

О булыжники!

Чернокрылонька моя!

Чернокнижница!


29 декабря 1921

(обратно)

“Ломающимся голосом…”

Ломающимся голосом

Бредет – как палкой по мосту.

Как водоросли – волосы.

Как водоросли – помыслы.


И в каждом спуске: выплыву,

И в каждом взлете: падаю.

Рука как свиток выпала,

Разверстая и слабая...


Декабрь 1921

(обратно)

“До убедительности, до…”

До убедительности, до

Убийственности – просто:

Две птицы вили мне гнездо:

Истина – и Сиротство.


<1921 – 1922>

(обратно)

Москве

<1>. “Первородство – на сиротство…”

Первородство – на сиротство!

Не спокаюсь.

Велико твое дородство:

Отрекаюсь.


Тем как вдаль гляжу на ближних —

Отрекаюсь.

Тем как твой топчу булыжник —

Отрекаюсь.

Как в семнадцатом-то

Праведница в белом,

Усмехаючись, стояла

Под обстрелом.


Как в осьмнадцатом-то

– А? – следочком ржавым

Все сынов своих искала

По заставам.


Вот за эту-то – штыками

Не спокаюсь! —

За короткую за память

Отрекаюсь.


Драгомилово, Рогожская,

Другие...

Широко ж твоя творилась

Литургия.


А рядочком-то

На площади на главной,

Рванью-клочьями

Утешенные, лавром...


Наметай, метель, опилки,

Снег свой чистый.

Поклонись, глава, могилкам

Бунтовщицким.


(Тоже праведники были,

Были, – не за гривну!)

Красной ране, бедной праведной

Их кривде...

Старопрежнее, на свалку!

Нынче, здравствуй!

И на кровушке на свежей —

Пляс да яства.


Вот за тех за всех за братьев

– Не спокаюсь! —

Прости, Иверская Мати!

Отрекаюсь.


12 января 1922

(обратно)

<2>. “Пуще чем женщина…”

Пуще чем женщина

В час свиданья!

Лавроиссеченный,

Красной рванью

Исполосованный

В кровь —

Снег.


Вот они, тесной стальной когортой,

К самой кремлевской стене приперты,

В ряд

Спят.


Лавр – вместо камня

И Кремль – оградой.

Крестного знамени

Вам не надо.

Как —

Чтить?


Не удостоились “Со святыми”,

Не упокоились со святыми.

Лавр.

Снег.


Как над Исусовым

Телом – стража.

Руки грызу себе, – ибо даже

Снег

Здесь


Гнев. – “Проходи! Над своими разве?!”

Первою в жизни преступной связью

Час

Бьет.


С башни – который? – стою, считаю.

Что ж это здесь за земля такая?

Шаг

Врос.


Не оторвусь! (“Отрубите руки!”)

Пуще чем женщине

В час разлуки —

Час

Бьет.


Под чужеземным бунтарским лавром

Тайная страсть моя,

Гнев мой явный —

Спи,

Враг!


13 января 1922

(обратно)

“По-небывалому…”

По-небывалому:

В первый раз!

Не целовала

И не клялась.


По-небывалому:

Дар и милость.

Не отстраняла

И не клонилась.


А у протаянного окна —

Это другая была —

Она.


.................………...

...................……….

Не заклинай меня!

Не клялась.


Если и строила —

Дом тот сломлен.

С этой другою

Родства не помню.


..................………..

...................……….

Не окликай меня, —

Безоглядна.


Январь 1922

(обратно) (обратно)

Новогодняя

С. Э.


Братья! В последний час

Года – за русский

Край наш, живущий – в нас!

Ровно двенадцать раз —

Кружкой о кружку!


За почетную рвань,

За Тамань, за Кубань,

За наш Дон русский,

Старых вер Иордань...

Грянь,

Кружка о кружку!


Товарищи!

Жива еще

Мать – Страсть – Русь!

Товарищи!

Цела еще

В серд – цах Русь!


Братья! Взгляните в даль!

Дельвиг и Пушкин,

Дел и сердец хрусталь...

– Славно, как сталь об сталь —

Кружкой о кружку!


Братства славный обряд —

За наш братственный град

Прагу – до – хрусту

Грянь, богемская грань!

Грянь,

Кружка о кружку!


Товарищи!

Жива еще

Ступь – стать – сталь.

Товарищи!

Цела еще

В серд – цах – сталь.


Братья! Последний миг!

Уж на опушке

Леса – исчез старик...

Тесно – как клык об клык —

Кружкой о кружку!


Добровольная дань,

Здравствуй, добрая брань!

Еще жив – русский

Бог! Кто верует – встань!

Грянь,

Кружка о кружку!


15 января 1922

(обратно)

Новогодняя

(вторая)


С. Э.


Тот – вздохом взлелеянный,

Те – жестоки и смуглы.

Залетного лебедя

Не обижают орлы.


К орлам – не по записи:

Кто залетел – тот и брат!

Вольна наша трапеза,

Дик новогодний обряд.


Гуляй, пока хочется,

В гостях у орла!

Мы – вольные летчики,

Наш знак – два крыла!


Под гулкими сводами

Бои: взгляд о взгляд, сталь об сталь.

То ночь новогодняя

Бьет хрусталем о хрусталь.


Попарное звяканье

Судеб: взгляд о взгляд, грань о грань.

Очами невнятными

Один – в новогоднюю рань...


Не пей, коль не хочется!

Гуляй вдоль стола!

Мы – вольные летчики,

Наш знак – два крыла!


Соборной лавиною

На лбы – новогодний обвал.

Тоска лебединая,

В очах твоих Дон ночевал.


Тоска лебединая,

Протяжная – к родине – цепь...

Мы знаем единую

Твою, – не донская ли степь?


Лети, куда хочется!

На то и стрела!

Мы – вольные летчики,

Наш век – два крыла!


18 января 1922

(обратно)

“Каменногрудый…”

Каменногрудый,

Каменнолобый,

Каменнобровый

Столб:

Рок.


Промысел, званье!

Вставай в ряды!

Каменной дланью

Равняет лбы.


Хищен и слеп,

Хищен и глуп.

Милости нет:

Каменногруд.


Ведомость, номер!

Без всяких прочих!

Равенство – мы:

Никаких Высочеств!


Выравнен? Нет?

Кланяйся праху!

Пушкин – на снег,

И Шенье – на плаху.


19 января 1922

(обратно)

“Не ревновать и не клясть…”

Алексею Александровичу Чаброву


Не ревновать и не клясть,

В грудь призывая – все стрелы!

Дружба! – Последняя страсть

Недосожженного тела.


В сердце, где белая даль,

Гладь – равноденствие – ближний,

Смертолюбивую сталь

Переворачивать трижды.


Знать: не бывать и не быть!

В зоркости самоуправной

Как черепицами крыть

Молниеокую правду.


Рук непреложную рознь

Блюсть, костенея от гнева.

– Дружба! – Последняя кознь

Недоказненного чрева.


21 января 1922

(обратно)

“По нагориям…”

По нагориям,

По восхолмиям,

Вместе с зорями,

С колокольнями,


Конь без удержу,

– Полным парусом! —

В завтра путь держу,

В край без праотцев.


Не орлицей звать

И не ласточкой.

Не крестите, —

Не родилась еще!


Суть двужильная.

Чужедальняя.

Вместе с пильнями,

С наковальнями,


Вздох – без одыши,

Лоб – без огляди,

В завтра речь держу

Потом огненным.


Пни да рытвины, —

Не взялась еще!

Не судите!

Не родилась еще!


Тень – вожатаем,

Тело – за версту!

Поверх закисей,

Поверх ржавостей,


Поверх старых вер,

Новых навыков,

В завтра, Русь, – поверх

Внуков – к правнукам!


(Мертвых Китежей

Что нам – пастбища?)

Возлюбите!

Не родилась еще!


Серпы убраны,

Столы с яствами.

Вместе с судьбами,

Вместе с царствами.


Полукружием,

– Солнцем за море! —

В завтра взор межу:

– Есмь! – Адамово.


Дыхом-пыхом – дух!

Одни – поножи.

– Догоняй, лопух!

На седьмом уже!


22 января 1922

(обратно)

“Не похорошела за годы разлуки…”

С. Э.


Не похорошела за годы разлуки!

Не будешь сердиться на грубые руки,

Хватающиеся за хлеб и за соль?

– Товарищества трудовая мозоль!


О, не прихорашивается для встречи

Любовь. – Не прогневайся на просторечье

Речей, – не советовала б пренебречь:

То летописи огнестрельная речь.


Разочаровался? Скажи без боязни!

То – выкорчеванный от дружб и приязней

Дух. – В путаницу якорей и надежд

Прозрения непоправимая брешь!


23 января 1922

(обратно)

“Верстами – врозь – разлетаются брови…”

Верстами – врозь – разлетаются брови.

Две достоверности розной любови,

Черные возжи-мои-колеи —

Дальнодорожные брови твои!


Ветлами – вслед – подымаются руки.

Две достоверности верной разлуки,

Кровь без слезы пролитая!

По ветру жизнь! – Брови твои!


Летописи лебединые стрелы,

Две достоверности белого дела,

Радугою – в Божьи бои

Вброшенные – брови твои!


23 января 1922

(обратно)

Посмертный марш

Добровольчество – это добрая воля к смерти...

(Попытка толкования)
И марш вперед уже,

Трубят в поход.

О, как встает она,

О как встает...


Уронив лобяной облом

В руку, судорогой сведенную,

– Громче, громче! – Под плеск знамен

Не взойдет уже в залу тронную!


И марш вперед уже,

Трубят в поход.

О, как встает она,

О как встает...


Не она ль это в зеркалах

Расписалась ударом сабельным?

В едком верезге хрусталя

Не ее ль это смех предсвадебный?


И марш вперед уже,

Трубят в поход.

О, как встает она,

О как —


Не она ли из впалых щек

Продразнилась крутыми скулами?

Не она ли под локоток:

– Третьим, третьим вчерась прикуривал!


И марш вперед уже,

Трубят в поход.

О как —


А – в просторах – Норд-Ост и шквал.

– Громче, громче промежду ребрами! —

Добровольчество! Кончен бал!

Послужила вам воля добрая!


И марш вперед уже,

Трубят —


Не чужая! Твоя! Моя!

Всех как есть обнесла за ужином!

– Долгой жизни, Любовь моя!

Изменяю для новой суженой...


И марш —


23 января 1922

(обратно)

“Завораживающая! Крест…”

Завораживающая! Крест

На крест складывающая руки!

Разочарование! Не крест

Ты – а страсть, как смерть и как разлука.


Развораживающий настой,

Сладость обморочного оплыва...

Что настаивающий нам твой

Хрип, обезголосившая дива —


Жизнь! – Без голосу вступает в дом,

В полной памяти дает обеты,

В нежном голосе полумужском —

Безголосицы благая Лета...


Уж немногих я зову на ты,

Уж улыбки забываю важность...

– То вдоль всей голосовой версты

Разочарования протяжность.


29 января 1922

(обратно)

“А и простор у нас татарским стрелам…”

А и простор у нас татарским стрелам!

А и трава у нас густа – бурьян!

Не курским соловьем осоловелым,

Что похотью своею пьян,


Свищу над реченькою румянистой,

Той реченькою-не старей.

Покамест в неширокие полсвиста

Свищу – пытать богатырей.


Ох и рубцы ж у нас пошли калеки!

– Алешеньки-то кровь, Ильи! —

Ох и красны ж у нас дымятся реки,

Малиновые полыньи.


В осоловелой оторопи банной —

Хрип княжеский да волчья сыть.

Всей соловьиной глоткой разливанной

Той оторопи не покрыть.


Вот и молчок-то мой таков претихий,

Что вывелась моя семья.

Меж соловьев слезистых – соколиха,

А род веду – от Соловья.


9 февраля 1922

(обратно)

“Не приземист – высокоросл…”

Не приземист – высокоросл

Стан над выравненностью грядок.

В густоте кормовых ремесл

Хоровых не забыла радуг.


Сплю – и с каждым батрацким днем

Тверже в памяти благодарной,

Что когда-нибудь отдохнем

В верхнем городе Леонардо.


9 февраля 1922

(обратно)

“Слезы – на лисе моей облезлой…”

Слезы – на лисе моей облезлой!

Глыбой – чересплечные ремни!

Громче паровозного железа,

Громче левогрудой стукотни —


Дребезг подымается над щебнем,

Скрежетом по рощам, по лесам.

Точно кто вгрызающимся гребнем

Разом – по семи моим сердцам!


Родины моей широкоскулой

Матерный, бурлацкий перегар,

Или же – вдоль насыпи сутулой

Шепоты и топоты татар.


Или мужичонка, на круг должный,

За косу красу – да о косяк?

(Может, людоедица с Поволжья

Склабом – о ребяческий костяк?)


Аль Степан всплясал, Руси кормилец?

Или же за кровь мою, за труд —

Сорок звонарей моих взбесились —

И болярыню свою поют...


Сокол – перерезанные путы!

Шибче от кровавой колеи!

– То над родиной моею лютой

Исстрадавшиеся соловьи.


10 февраля 1922

(обратно)

Дочь Иаира

1

Мимо иди!

Это великая милость.

Дочь Иаира простилась

С куклой (с любовником!) и с красотой

Этот просторный покрой

Юным к лицу.

(обратно)

2

В просторах покроя —

Потерянность тела,

Посмертная сквозь.


Девица, не скроешь,

Что кость захотела

От косточки врозь.


Зачем, равнодушный,

Противу закону

Спешащей реки —


Слез женских послушал

И отчего стону —

Душе вопреки!


Сказал – и воскресла,

И смутно, по памяти,

В мир хлеба и лжи.


Но поступь надтреснута,

Губы подтянуты,

Руки свежи.


И всё как спросоньица

Немеют конечности.

И в самый базар


С дороги не тронется

Отвесной. – То Вечности

Бессмертный загар.


Привыкнет – и свыкнутся.

И в белом, как надобно,

Меж плавных сестер...


То юную скрытницу

Лавиною свадебной

Приветствует хор.


Рукой его согнута,

Смеется – всё заново!

Всё роза и гроздь!


Но между любовником

И ею – как занавес

Посмертная сквозь.


16 – 17 февраля 1922

(обратно) (обратно)

“На пушок девичий, нежный…”

На пушок девичий, нежный —

Смерть серебряным загаром.

Тайная любовь промежду

Рукописью – и пожаром.


Рукопись – пожару хочет,

Девственность – базару хочет,

Мраморность – загару хочет,

Молодость – удару хочет!


Смерть, хватай меня за косы!

Подкоси румянец русый!

Татарве моей раскосой

В ножки да не поклонюся!


– Русь!!!


16 – 17 февраля 1922

(обратно)

“На заре – наимедленнейшая кровь…”

На заре – наимедленнейшая кровь,

На заре – наиявственнейшая тишь.

Дух от плоти косной берет развод,

Птица клетке костной дает развод.


Око зрит – невидимейшую даль,

Сердце зрит – невидимейшую связь...

Ухо пьет – неслыханнейшую молвь.

Над разбитым Игорем плачет Див...


18 февраля 1922

(обратно)

“Переселенцами…”

Переселенцами —

В какой Нью-Йорк?

Вражду вселенскую

Взвалив на горб —


Ведь и медведи мы!

Ведь и татары мы!

Вшами изъедены

Идем – с пожарами!


Покамест – в долг еще!

А там, из тьмы —

Сонмы и полчища

Таких, как мы.


Полураскосая

Стальная щель.

Дикими космами

От плеч – метель.


– Во имя Господа!

Во имя Разума! —

Ведь и короста мы,

Ведь и проказа мы!


Волчьими искрами

Сквозь вьюжный мех —

Звезда российская:

Противу всех!


Отцеубийцами —

В какую дичь?

Не ошибиться бы,

Вселенский бич!


“Люд земледельческий,

Вставай с постелею!”

И вот с расстрельщиком

Бредет расстрелянный,


И дружной папертью,

– Рвань к голытьбе:

“Мир белоскатертный!

Ужо тебе!”


22 февраля 1922

(обратно)

Площадь

Ока крылатый откос:

Вброд или вдоль стен?

Знаю и пью робость

В чашечках ко – лен.


Нет голубям зерен,

Нет площадям трав,

Ибо была – морем

Площадь, кремнем став.


Береговой качки

.... злей

В башни не верь: мачты

Гиблых кораб – лей...


Грудь, захлебнись камнем...


<1922>

(обратно)

“Сомкнутым строем…”

Сомкнутым строем —

Противу всех.

Дай же спокойно им

Спать во гробех.


Ненависть, – чти

Смертную блажь!

Ненависть, спи:

Рядышком ляжь!


В бранном их саване —

Сколько прорех!

Дай же им правыми

Быть во гробех.


Враг – пока здрав,

Прав – как упал.

Мертвым – устав

Червь да шакал.


Вместо глазниц —

Черные рвы.

Ненависть, ниц:

Сын – раз в крови!


Собственным телом

Отдал за всех...

Дай же им белыми

Быть во гробех.


22 февраля 1922

(обратно)

Сугробы

Эренбургу

(обратно)

<1>. “Небо катило сугробы…”

Небо катило сугробы

Валом в полночную муть.

Как из единой утробы —

Небо – и глыбы – и грудь.


Над пустотой переулка,

По сталактитам пещер

Как раскатилося гулко

Вашего имени Эр!


Под занавескою сонной

Не истолкует Вам Брюс:

Женщины – две – и наклонный

Путь в сновиденную Русь.


Грому небесному тесно!

– Эр! – леопардова пасть.

(Женщины – две – и отвесный

Путь в сновиденную страсть...)


Эр! – необорная крепость!

Эр! – через чрево – вперед!

Эр! – в уплотненную слепость

Недр – осиянный пролет!


Так, между небом и нёбом,

– Радуйся же, маловер! —

По сновиденным сугробам

Вашего имени Эр.


23 февраля 1922

(обратно)

<2>. “Не здесь, где связано…”

Не здесь, где связано,

А там, где велено.

Не здесь, где Лазари

Бредут с постелею,


Горбами вьючными

О щебень дней.

Здесь нету рученьки

Тебе – моей.


Не здесь, где скривлено,

А там, где вправлено,

Не здесь, где с крыльями

Решают – саблями,


Где плоть горластая

На нас: добей!

Здесь нету дарственной

Тебе – моей.


Не здесь, где спрошено,

Там, где отвечено.

Не здесь, где крошева

Промеж – и месива


Смерть – червоточиной,

И ревность-змей.

Здесь нету вотчины

Тебе – моей.


И не оглянется

Жизнь крутобровая!

Здесь нет свиданьица!

Здесь только проводы,


Здесь слишком спутаны

Концы ремней...

Здесь нету утрени

Тебе – моей.


Не двор с очистками —

Райскими кущами!

Не здесь, где взыскано,

Там, где отпущено,


Где вся расплёскана

Измена дней.

Где даже слов-то нет:

– Тебе – моей...


25 февраля 1922

(обратно)

<3>. “Широкое ложе для всех моих рек…”

Широкое ложе для всех моих рек —

Чужой человек.

Прохожий, в которого руки – как в снег

Всей жаркостью век


Виновных, – которому вслед я и вслед,

В гром встречных телег.

Любовник, которого может и нет,

(Вздох прожит – и нет!)


Чужой человек,

Дорогой человек,

Ночлег-человек,

Навек-человек!


– Невемый! – На сале змеином, без свеч,

Хлеб свадебный печь.

В измену! – Руслом расставаний, не встреч

Реке моей бечь.


– В свиданье! – А коли темна моя речь —

Дом каменный с плеч!

Над рвом расставаний, над воркотом встреч —

Реки моей речь...


Простор-человек,

Ниотколь-человек,

Сквозь-пол – человек,

Прошел-человек.


25 февраля 1922

(обратно)

<4>. “А уж так: ни о чем…”

А уж так: ни о чем!

Не плечом-не бочком,

Не толчком-локотком, —

Говорком, говорком.


В горле – легкий громок,

Голос встречных дорог,

От судьбы ветерок:

Говорок, говорок.


От крутой орлиной страсти —

Перстенек на пальце.

А замешено то счастье

На змеином сальце.


А не хошь – не бери!

Может, ветер в двери,

Может, встречные три, —

А и сам разбери!


Хошь и крут мой порог —

Потрудись, паренек!

Не с горохом пирог, —

Сахарок-говорок!


Закажи себе на ужин,

Господин хороший,

Закажи себе жемчужин,

Горловых горошин.


Голубиных тех стай

Воркот, розовый рай?

Ай река через край?

Две руки подставляй!


Может, путь-мой-широк

Покатил перстенек

Мимо рук – да в сугроб?

Воркоток-говорок.


Распаял мое запястье

Ветерок февральский.

А замешено то счастье

На змеином сальце...


В ожерелье – сто бус.

Сорок ртов, один кус.

Ох сокол-мой-безус,

Не божусь, не клянусь!


(Может, гость-хромоног

Костылем о порог?

Вдоль хребта холодок —

Рокоток-говорок!)


Как на красной на слободке

Муж жену зарезал.

А моя добыча в глотке —

Не под грудью левой!


От тебя, палача,

Книзу пламем свеча.

Нашей мглы епанча —

Счастье с лева плеча!..


От румяных от щек —

Шаг – до черных до дрог!

Шелку ярый шнурок:

Ремешок-говорок!


1 марта 1922

(обратно)

<5>. “В ворко-клекочущий зоркий круг…”

В ворко-клекочущий зоркий круг —

Голуби встреч и орлы разлук.


Ветвь или меч

Примешь из рук?

В щебете встреч —

Дребезг разлук.


2 марта 1922

(обратно)

<6>. “Масляница широка…”

Масляница широка!

Масляницу за бака!


Масляница!

Увальница!

Провожайте

Масляницу!


Масляница-слобода!

Мочальная борода!


Снежок сывороточный,

Бочок вывороченный!


В тыщу девятьсот-от

Семнадцатом – счетом

Забралась, растрепа,

К мужику в окопы.


Восставай, Михалыч!

Твое дело – жалость.

Восставай, Егорыч,

Твое дело – горечь.


Поел, парень, белены,

Пора, парень, за блины!


Масляница!

Бубенница!

Румяная

Труженица!


Над ушком-то гудом:

Пора, брат, за бубен!

А в ладонь-то – зудом:

С кого брать – зарубим.


Товарищество! Товар!

Румяный наш кашевар!


Тисканая!

Глаженая!

Румяная!

Ряженая!


Ротастая —

Твоя купель.

Одна сестра —

На всю артель!


Растерзана,

На круг – рвана!

Кто первый взял —

Тому верна:


На века на вечные:

До первого встречного!


Масляница!

Вафельница!

Румяная

Висельница!


(Блины, вафли,

Сахар, мед!)

Вставай, барин,

Под черед!


Ни пекарен

Вам, ни круп!

Ложись, барин,

Под тулуп!


За наш за труд,

За наш за пот,

Гуляй, Кузьма!

Гуляй, Федот!


Пожрал сенца —

Вались на дичь!

Князьям счета

Строчи, Ильич!


Про наш раззор,

Про горести —

Разборчивей,

Забористей —


На весь забор

Трезвонь, братва!

Така мол нонь

Гармонь пошла.


Висельничек румянист,

Румяный наш гармонист!


Масляница!

Увальница!

Румяная

Кукольница!


Проваливай, прежнее!

Мои дрожжи свежие!


Проваливай! Заново!

Мои дрожжи пьяные!


Подправа из белены —

Пора, парень, за блины!


Зубастые,

Разинские,

Без застав поравенствуем!


Поставцы – подковой,

Икра – жемчугова:

С Богородицыных риз.

Садись, парень, не стыдись!


Масляница!

Бусельница!

Провожайте

Масляницу!


Крути, парень, паклю в жгут!

Нынче масляницу жгут.


Гикалу!

Шугалу!

Хапалу!

Чучелу!


6 марта 1922

(обратно)

<7>. “Наворковала…”

Наворковала,

Наворожила.

Слева-направо

В путь проводила.


Чтоб уж никем уж,

Чтоб ни о ком уж,

Чтоб и у всенощ —

ной – сверх иконок:


Руды-пожары,

Бури-ворожбы —

Поверх державна

Воркота Божья.


Накуковала,

Натосковала.

Чтоб моей славой —

Все тебе скалы.


Чтоб моей силой —

Все тебе реки.

В первый и в третий,

Днесь и навеки...


Чтоб моей левой —

Немощь и помощь.

Чтоб уж никем уж,

Чтоб ни о ком уж...


Наобмирала,

Насоловьила.

Без переправы

В рай – насулила,


(Чтоб моей лестью

Все тебе птицы...)

В рай тот невесть чей.

В рай тот персидский...


В сласть и в страданье —

Дай – через руку!

Прощай – в свиданье!

Здравствуй – в разлуку!


10 марта 1922

(обратно)

<8>. “А сугробы подаются…”

А сугробы подаются,

Скоро расставаться.

Прощай, вьюг-твоих-приютство,

Воркотов приятство.


Веретен ворчливых царство,

Волков белых – рьянство.

Сугроб теремной, боярский,

Столбовой, дворянский,


Белокаменный, приютский

Для сестры, для братца...

А сугробы подаются,

Скоро расставаться.


Ах, в раззор, в раздор, в разводство

Широки – воротцы!

Прощай, снег, зимы сиротской

Даровая роскошь!


Прощай, след незнам, непытан,

Орлов белых свита,

Прощай, грех снежком покрытый,

По снегам размытый.


Горбуны-горбы-верблюдцы —

Прощай, домочадцы!

А сугробы подаются,

Скоро расставаться.


Голытьбе с любовью долг

День весенний, звонный.

Где метель: покров-наш-полог,

Голова приклонна!


Цельный день грызет, докучня,

Леденцовы зерна.

Дребезга, дрызга, разлучня,

Бойня, живодерня.


День – с ремень, ноченька куца:

Ни начать, ни взяться...

А сугробы подаются,

Скоро расставаться...


В две руки беру – за обе:

Ну – не оторвуся?

В две реки из ям-колдобин —

Дорогие бусы.


Расколдован, разморожен

Путь, ручьям запродан.

Друг! Ушли мои ворожбы

По крутым сугробам...


Не гляди, что слезы льются:

Вода – может статься!

Раз сугробы подаются —

Пора расставаться!


12 марта 1922

(обратно)

<9>. “Ранне-утреня…”

Ранне-утреня,

Поздне-вечерня,

Крепко стукана,

Не приручёна,


Жарко сватана,

В жены не взята, —

Я дорога твоя

Невозвратна.


Много-пытанная,

Чутко-слуханная,

Зорко-слеженная,

Неудержанная!


Уж закачана

Плачем и ливнем!

Даром трачены,

Звонкие гривны!


Даром продана,

Мощь черноземна!

Я хвороба твоя

Неудремна.


(Твоя тайная грусть,

Твоя тайная грызть,

Бесхозяйная Русь,

Окаянная жизть!)


Вечно – из дому,

Век – мимо дому,

От любезного

В лес – к дорогому!


Берегись, простота светлоруса!

Из-под полоза – птицей урвуся!


Вон за ту вон за даль,

Вон за ту вон за синь,

Вон за ту вон за сквозь,

Грива вкось, крылья врозь.


Эй, хорошие!

Не довелося!

Разворочена,

Простоволоса,


– Лжемариною

В сизые гряды! —

Я княгиня твоя

Безоглядна...


(Не гордыня ли

Неодоленна твоя,

Неомоленна твоя?

Проваленна твоя!)


По целковому

– Аль? – да на брата!

Колесована —

Не распозната;


Не дорога —

Мечта твоя сонна,

Недотрога твоя

Необгонна.


Вон то дерево!

Вон то зарево!

Вон то курево!

Вон то марево!


17 марта 1922

(обратно)

<10>. “Возле любови…”

Возле любови —

Темные смуты:

Ровно бы лютню

Кто ненароком

Краем плаща.


(Ровно бы руки

К вам на плеча).


Как паутиною

Перепутан

Воздух – чуть ступишь...


Как паутиною

Перетянут

Голос – чуть вскличешь...


Возле любови —

Тихие вихри:

(Наш – или темный?)


Возле любови —

Шепот и шелест.

Возле любови —

Шепчут и стелят...


Тушат и светят,

Спущены веки,

Спутаны вехи,

Смуты и смехи...


Гей, постреленыш!

Плеть моя хлестка!

Вся некрещеность!

На перекресток!


Рознь – на порожек!

Гордость – в околыш!

Ревность – под полог!

Щекот и щелок.


Но круговая

– Сверху – порука

Крыл.


<18 марта 1922>

(обратно)

<11>. “От меня – к невемому…”

От меня – к невемому

Оскользь, молвь негласная.

Издалёка – дремленный,

Издалёка – ласканный...


У фаты завесистой

Лишь концы и затканы!

Отпусти словеснице

Оскользь, слово гладкое!


(Смугловистым ящером

Ишь – в меха еловые!)

Без ладони – лащенный,

За глаза – целованный!


Даль – большая вольница,

Верстовым – как рученькой!

Велика раскольница

Даль, хужей – прилучница!


Сквозь замочну скважину

В грудь – очьми оленьими.

Через версты – глаженный,

Ковыли – лелеянный!


За турецким за морем

Дом с цветными стеклами.

От меня – к незнамому

Выскох – ух! – высоконький!


Сверх волны обманчивой

В грудь – дугою лютою!

Через хляби – нянчанный,

Берега – баюканный...


Таковы известьица

К Вам – с Руси соломенной!

Хороша словесница:

Две руки заломлены!


Не клейми невежею

За крыло подрублено!

Через копья – неженный,

Лезвия – голубленный...


Mapт 1922

(обратно) (обратно)

“Знакомец! Отколева в наши страны…”

Знакомец! Отколева в наши страны?

Которого ветра клясть?

Знакомец! С тобою в любовь не встану:

Твоя вороная масть.


Покамест костру вороному – пыхать,

Красавице – искра в глаз!

– Знакомец! Твоя дорогая прихоть,

А мой дорогой отказ.


Москва, 18 марта 1922

(обратно)

“Без повороту и без возврату…”

Без повороту и без возврату,

Часом и веком.

Это сестра провожает брата

В темную реку.


Без передыху и без пощады

.......................………………

Это сестра оскользнулась взглядом

В братнюю руку.


“По Безымянной

В самую низь.

Плиты стеклянны:

Не оскользнись.


Синее зелье

Всвищет сквозь щели.

Над колыбелью —

Нищие пели:


Первый – о славе,

Средний – о здравье,

Третий – так с краю

оставил:


Жемчугом сыпать

Вслед – коли вскличут”...

Братняя притопь.

Сестрина причеть.


28 марта 1922

(обратно)

“Божественно и безоглядно…”

Божественно и безоглядно

Растет прибой

Не губы, жмущиеся жадно

К руке чужой —


Нет, раковины в час отлива

Тишайший труд.

Божественно и терпеливо:

Так море – пьют.


<1922>

(обратно)

“Есть час на те слова…”

Есть час на те слова.

Из слуховых глушизн

Высокие права

Выстукивает жизнь.


Быть может – от плеча,

Протиснутого лбом.

Быть может – от луча,

Невидимого днем.


В напрасную струну

Прах – взмах на простыню.

Дань страху своему

И праху своему.


Жарких самоуправств

Час – и тишайших просьб.

Час безземельных братств.

Час мировых сиротств.


11 июня 1922

(обратно)

“Лютая юдоль…”

Лютая юдоль,

Дольняя любовь.

Руки: свет и соль.

Губы: смоль и кровь.


Левогрудый гром

Лбом подслушан был.

Так – о камень лбом —

Кто тебя любил?


Бог с замыслами! Бог с вымыслами!

Вот: жаворонком, вот: жимолостью,

Вот: пригоршнями: вся выплеснута


С моими дикостями – и тихостями,

С моими радугами заплаканными,

С подкрадываньями, забарматываньями...


Милая ты жизнь!

Жадная еще!

Ты запомни вжим

В правое плечо.


Щебеты во тьмах...

С птицами встаю!

Мой веселый вмах

В летопись твою.


12 июня 1922

(обратно)

Земные приметы

1. “Так, в скудном труженичестве дней…”

Так, в скудном труженичестве дней,

Так, в трудной судорожности к ней,

Забудешь дружественный хорей

Подруги мужественной своей.


Ее суровости горький дар,

И легкой робостью скрытый жар,

И тот беспроволочный удар,

Которому имя – даль.


Все древности, кроме: дай и мой,

Все ревности, кроме той, земной,

Все верности, – но и в смертный бой

Неверующим Фомой.


Мой неженка! Сединой отцов:

Сей беженки не бери под кров!

Да здравствует левогрудый ков

Немудрствующих концов!


Но может, в щебетах и в счетах

От вечных женственностей устав —

И вспомнишь руку мою без прав

И мужественный рукав.


Уста, не требующие смет,

Права, не следующие вслед,

Глаза, не ведающие век,

Исследующие: свет.


15 июня 1922

(обратно)

2. “Ищи себе доверчивых подруг…”

Ищи себе доверчивых подруг,

Не выправивших чуда на число.

Я знаю, что Венера – дело рук,

Ремесленник – и знаю ремесло.


От высокоторжественных немот

До полного попрания души:

Всю лестницу божественную – от:

Дыхание мое – до: не дыши!


18 июня 1922

(обратно)

3. (балкон)

Ах, с откровенного отвеса —

Вниз – чтобы в прах и в смоль!

Земной любови недовесок

Слезой солить – доколь?


Балкон. Сквозь соляные ливни

Смоль поцелуев злых.

И ненависти неизбывной

Вздох: выдышаться в стих!


Стиснутое в руке комочком —

Что: сердце или рвань

Батистовая? Сим примочкам

Есть имя: – Иордань.


Да, ибо этот бой с любовью

Дик и жестокосерд.

Дабы с гранитного надбровья

Взмыв – выдышаться в смерть!


30 июня 1922

(обратно)

4. “Руки – и в круг…”

Руки – и в круг

Перепродаж и переуступок!

Только бы губ,

Только бы рук мне не перепутать!


Этих вот всех

Суетностей, от которых сна нет.

Руки воздев,

Друг, заклинаю свою же память!


Чтобы в стихах

(Свалочной яме моих Высочеств!)

Ты не зачах,

Ты не усох наподобье прочих.


Чтобы в груди

(В тысячегрудой моей могиле

Братской!) – дожди

Тысячелетий тебя не мыли...


Тело меж тел,

– Ты, что мне пропадом был двухзвёздным!..

Чтоб не истлел

С надписью: не опознан.


9 июля 1922

(обратно)

5. “Удостоверишься – по времени…”

Удостоверишься – по времени! —

Что, выброшенной на солому,

Не надо было ей ни славы, ни

Сокровищницы Соломона.


Нет, руки за голову заломив,

– Глоткою соловьиной! —

Не о сокровищнице – Суламифь:

Горсточке красной глины!


12 июля 1922

(обратно)

6. “Дабы ты меня не видел…”

Дабы ты меня не видел —

В жизнь – пронзительной, незримой

Изгородью окружусь.


Жимолостью опояшусь,

Изморозью опушусь.


Дабы ты меня не слушал

В ночь – в премудрости старушьей:

Скрытничестве – укреплюсь.


Шорохами опояшусь,

Шелестами опушусь.


Дабы ты во мне не слишком

Цвел – по зарослям: по книжкам

Заживо запропащу:


Вымыслами опояшу,

Мнимостями опушу.


25 июня 1922

(обратно)

7. “Вкрадчивостию волос…”

Вкрадчивостию волос:

В гладь и в лоск

Оторопию продольной —


Синь полунощную, масть

Воронову. – Вгладь и всласть

Оторопи вдоль – ладонью.


Неженка! – Не обманись!

Так заглаживают мысль

Злостную: разрыв – разлуку —


Лестницы последний скрип...

Так заглаживают шип

Розовый... – Поранишь руку!


Ведомо мне в жизни рук

Многое. – Из светлых дуг

Присталью неотторжимой


Весь противушерстный твой

Строй выслеживаю: смоль,

Стонущую под нажимом.


Жалко мне твоей упор-

ствующей ладони: в лоск

Волосы, – вот-вот уж через


Край – глаза... Загнана внутрь

Мысль навязчивая: утр

Наваждение – под череп!


17 июля 1922

(обратно)

8. “Леты слепотекущий всхлип…”

Леты слепотекущий всхлип.

Долг твой тебе отпущен: слит

С Летою, – еле-еле жив

В лепете сребротекущих ив.


Ивовый сребролетейский плеск

Плачущий... В слепотекущий склеп

Памятей – перетомилась – спрячь

В ивовый сребролетейский плач.


На плечи – сребро-седым плащом

Старческим, сребро-сухим плющом

На плечи – перетомилась – ляг,

Ладанный слеполетейский мрак


Маковый...

– ибо красный цвет

Старится, ибо пурпур – сед

В памяти, ибо выпив всю —

Сухостями теку.


Тусклостями: ущербленных жил

Скупостями, молодых сивилл

Слепостями, головных истом

Седостями: свинцом.


Берлин, 31 июля 1922

(обратно) (обратно)

«Ночные шепота: шелка…»

Ночные шепота: шелка

Разбрасывающая рука.

Ночные шепота: шелка

Разглаживающие уста.

Счета

Всех ревностей дневных —

и вспых

Всех древностей – и стиснув челюсти —

И стих

Спор —

В шелесте...

И лист

В стекло...

И первой птицы свист.

– Сколь чист! – И вздох.

Не тот. – Ушло.

Ушла.

И вздрог

Плеча.

Ничто

Тщета.

Конец.

Как нет.


И в эту суету сует

Сей меч: рассвет.


17 июня 1922

(обратно)

“Помни закон…”

Помни закон:

Здесь не владей!

Чтобы потом —

В Граде Друзей:


В этом пустом,

В этом крутом

Небе мужском

– Сплошь золотом —


В мире, где реки вспять,[197]


На берегу – реки,

В мнимую руку взять

Мнимость другой руки...


Легонькой искры хруст,

Взрыв – и ответный взрыв.

(Недостоверность рук

Рукопожатьем скрыв!)


О этот дружный всплеск

Плоских как меч одежд —

В небе мужских божеств,

В небе мужских торжеств!


Так, между отрочеств:

Между равенств,

В свежих широтах

Зорь, в загараньях


Игр – на сухом ветру

Здравствуй, бесстрастье душ!

В небе тарпейских круч,

В небе спартанских дружб!


20 июня 1922

(обратно)

“Когда же, Господин…”

Когда же, Господин,

На жизнь мою сойдет

Спокойствие седин,

Спокойствие высот.


Когда ж в пратишину

Тех первоголубизн

Высокое плечо,

Всю вынесшее жизнь.


Ты, Господи, один,

Один, никто из вас,

Как с пуховых горбин

В синь горнюю рвалась.


Как под упорством уст

Сон – слушала – траву...

(Здесь, на земле искусств,

Словесницей слыву!)


И как меня томил

Лжи – ломовой оброк,

Как из последних жил

В дерева первый вздрог...

Дерева – первый – вздрог,

Голубя – первый – ворк.

(Это не твой ли вздрог,

Гордость, не твой ли ворк,

Верность?)


– Остановись,

Светопись зорких стрел!

В тайнописи любви

Небо – какой пробел!


Если бы – не – рассвет:

Дребезг, и свист, и лист,

Если бы не сует

Сих суета – сбылись


Жизни б...

Не луч, а бич —

В жимолость нежных тел.

В опромети добыч

Небо – какой предел!


День. Ломовых дрог

Ков. – Началась. – Пошла.

Дикий и тихий вздрог

Вспомнившего плеча.


Прячет...

Как из ведра —

Утро. Малярный мел.

В летописи ребра

Небо – какой пробел!


22 – 23 июня 1922

(обратно)

“По загарам – топор и плуг…”

По загарам – топор и плуг.

Хватит – смуглому праху дань!

Для ремесленнических рук

Дорога трудовая рань.


Здравствуй – в ветхозаветных тьмах —

Вечной мужественности взмах!


Мхом и медом дымящий плод —

Прочь, последнего часа тварь!

В меховых ворохах дремот

Сарру-заповедь и Агарь —


Сердце – бросив...

– ликуй в утрах,

Вечной мужественности взмах!


24 июня 1922

(обратно)

“Здравствуй! Не стрела, не камень…”

Здравствуй! Не стрела, не камень:

Я! – Живейшая из жен:

Жизнь. Обеими руками

В твой невыспавшийся сон.


Дай! (На языке двуостром:

На! – Двуострота змеи!)

Всю меня в простоволосой

Радости моей прими!


Льни! – Сегодня день на шхуне,

– Льни! – на лыжах! – Льни! – льняной!

Я сегодня в новой шкуре:

Вызолоченной, седьмой!


– Мой! – и о каких наградах

Рай – когда в руках, у рта:

Жизнь: распахнутая радость

Поздороваться с утра!


25 июня 1922

(обратно)

“Некоторым – не закон…”

Некоторым – не закон.

В час, когда условный сон

Праведен, почти что свят,

Некоторые не спят:


Всматриваются – и в скры-

тнейшем лепестке: не ты!


Некоторым – не устав:

В час, когда на всех устах

Засуха последних смут —

Некоторые не пьют:


Впытываются – и сти-

снутым кулаком – в пески!


Некоторым, без кривизн —

Дорого дается жизнь.


25 июня 1922

(обратно)

“В пустынной храмине…”

В пустынной храмине

Троилась – ладаном.

Зерном и пламенем

На темя падала...


В ночные клёкоты

Вступала – ровнею.

– Я буду крохотной

Твоей жаровнею:


Домашней утварью:

Тоску раскуривать,

Ночную скуку гнать,

Земные руки греть!


С груди безжалостной

Богов – пусть сброшена!

Любовь досталась мне

Любая: большая!


С такими путами!

С такими льготами!

Пол-жизни? – Всю тебе!

По-локоть? – Вот она!


За то, что требуешь,

За то, что мучаешь,

За то, что бедные

Земные руки есть...


Тщета! – Не выверишь

По амфибрахиям!

В груди пошире лишь

Глаза распахивай,


Гляди: не Логосом

Пришла, не Вечностью:

Пустоголовостью

Твоей щебечущей


К груди...

– Не властвовать!

Без слов и на слово —

Любить... Распластаннейшей

В мире – ласточкой!


Берлин, 26 июня 1922

(обратно)

“Ночного гостя не застанешь...”

Ночного гостя не застанешь...

Спи и проспи навек

В испытаннейшем из пристанищ

Сей невозможный свет.


Но если – не сочти, что дразнит

Слух! – любящая – чуть

Отклонится, но если навзрыд

Ночь и кифарой – грудь...


То мой любовник лавролобый

Поворотил коней

С ристалища. То ревность Бога

К любимице своей.


2 июля 1922

(обратно)

“И скажешь ты…”

И скажешь ты:

Не та ль,

Не ты,

Что сквозь персты:

Листы, цветы —


В пески...

Из устных

Вер – индус,

Что нашу грусть —

В листы,

И груз – в цветы

Всего за только всхруст

Руки

В руке:

Игру.

Индус, а может Златоуст

Вер – без навек,

И без корней

Верб,

И навек – без дней...


(Бедней

Тебя!)

И вот

Об ней,

Об ней одной.


3 июля 1922

(обратно)

“Неподражаемо лжет жизнь…”

Неподражаемо лжет жизнь:

Сверх ожидания, сверх лжи...

Но по дрожанию всех жил

Можешь узнать: жизнь!


Словно во ржи лежишь: звон, синь...

(Что ж, что во лжи лежишь!) – жар, вал...

Бормот – сквозь жимолость – ста жил...

Радуйся же! – Звал!


И не кори меня, друг, столь

Заворожимы у нас, тел,

Души – что вот уже: лбом в сон.

Ибо – зачем пел?


В белую книгу твоих тишизн,

В дикую глину твоих “да” —

Тихо склоняю облом лба:

Ибо ладонь – жизнь.


8 июля 1922

(обратно)

“Думалось: будут легки…”

Думалось: будут легки

Дни – и бестрепетна смежность

Рук. – Взмахом руки,

Друг, остановимте нежность.


Не – поздно еще![198]

В рас – светные щели

(Не поздно!) – еще

Нам птицы не пели.


Будь на – стороже!

Последняя ставка!

Нет, поздно уже

Друг, если до завтра!


Земля да легка!

Друг, в самую сердь!

Не в наши лета

Откладывать смерть!


Мертвые – хоть – спят!

Только моим сна нет —

Снам! Взмахом лопат

Друг – остановимте память!


9 июля 1922

(обратно)

“Листья ли с древа рушатся…”

Листья ли с древа рушатся,

Розовые да чайные?

Нет, с покоренной русости

Ризы ее, шелка ее...


Ветви ли в воду клонятся,

К водорослям да к ржавчинам?

Нет, – без души, без помысла

Руки ее упавшие.


Смолы ли в траву пролиты, —

В те ли во ланы кукушечьи?

Нет, – по щекам на коврики

Слезы ее, – ведь скушно же!


Барин, не тем ты занятый,

А поглядел бы зарево!

То в проваленной памяти —

Зори ее: глаза его!


<1922>

(обратно)

Берлину

Дождь убаюкивает боль.

Под ливни опускающихся ставень

Сплю. Вздрагивающих асфальтов вдоль

Копыта – как рукоплесканья.


Поздравствовалось – и слилось.

В оставленности златозарной

Над сказочнейшим из сиротств

Вы смилостивились, казармы!


10 июля 1922

(обратно)

“Светло-серебряная цвель…”

Светло-серебряная цвель

Над зарослями и бассейнами.

И занавес дохнёт – и в щель

Колеблющийся и рассеянный


Свет... Падающая вода

Чадры. (Не прикажу – не двинешься!)

Так пэри к спящим иногда

Прокрадываются в любимицы.


Ибо не ведающим лет

– Спи! – головокруженье нравится.

Не вычитав моих примет,

Спи, нежное мое неравенство!


Спи. – Вымыслом останусь, лба

Разглаживающим неровности.

Так Музы к смертным иногда

Напрашиваются в любовницы.


16 июля 1922

(обратно)

Сивилла

1. “Сивилла: выжжена, сивилла: ствол…”

Сивилла: выжжена, сивилла: ствол.

Все птицы вымерли, но Бог вошел.


Сивилла: выпита, сивилла: сушь.

Все жилы высохли: ревностен муж!


Сивилла: выбыла, сивилла: зев

Доли и гибели! – Древо меж дев.


Державным деревом в лесу нагом —

Сначала деревом шумел огонь.


Потом, под веками – в разбег, врасплох,

Сухими реками взметнулся Бог.


И вдруг, отчаявшись искать извне:

Сердцем и голосом упав: во мне!


Сивилла: вещая! Сивилла: свод!

Так Благовещенье свершилось в тот


Час не стареющий, так в седость трав

Бренная девственность, пещерой став


Дивному голосу...

– так в звездный вихрь

Сивилла: выбывшая из живых.


5 августа 1922

(обратно)

2. “Каменной глыбой серой…”

Каменной глыбой серой,

С веком порвав родство.

Тело твое – пещера

Голоса твоего.


Недрами – в ночь, сквозь слепость

Век, слепотой бойниц.

Глухонемая крепость

Над пестротою жниц.


Кутают ливни плечи

В плащ, плесневеет гриб.

Тысячелетья плещут

У столбняковых глыб.


Горе горе! Под толщей

Век, в прозорливых тьмах —

Глиняные осколки

Царств и дорожный прах


Битв...


6 августа 1922

(обратно)

3. Сивилла – младенцу.[199]

К груди моей,

Младенец, льни:

Рождение – паденье в дни.


С заоблачных нигдешних скал,

Младенец мой,

Как низко пал!

Ты духом был, ты прахом стал.


Плачь, маленький, о них и нас:

Рождение – паденье в час!


Плачь, маленький, и впредь, и вновь:

Рождение – паденье в кровь,


И в прах,

И в час...


Где зарева его чудес?

Плачь, маленький: рожденье в вес!


Где залежи его щедрот?

Плачь, маленький: рожденье в счет,


И в кровь,

И в пот...


Но встанешь! То, что в мире смертью

Названо – паденье в твердь.


Но узришь! То, что в мире – век

Смежение – рожденье в свет.


Из днесь —

В навек.


Смерть, маленький, не спать, а встать.

Не спать, а вспять.


Вплавь, маленький! Уже ступень

Оставлена...

– Восстанье в день.


17 мая 1923

(обратно) (обратно)

“Но тесна вдвоем…”

Но тесна вдвоем

Даже радость утр.

Оттолкнувшись лбом

И подавшись внутрь,


(Ибо странник – Дух,

И идет один),

До начальных глин

Потупляя слух —


Над источником,

Слушай-слушай, Адам,

Что проточные

Жилы рек – берегам:


– Ты и путь и цель,

Ты и след и дом.

Никаких земель

Не открыть вдвоем.


В горний лагерь лбов

Ты и мост и взрыв.

(Самовластен – Бог

И меж всех ревнив).


Над источником

Слушай-слушай, Адам,

Что проточные

Жилы рек – берегам:


– Берегись слуги,

Дабы в отчий дом

В гордый час трубы

Не предстать рабом.


Берегись жены,

Дабы, сбросив прах,

В голый час трубы

Не предстать в перстнях.


Над источником

Слушай-слушай, Адам,

Что проточные

Жилы рек – берегам:


– Берегись! Не строй

На родстве высот.

(Ибо крепче – той

В нашем сердце – тот).


Говорю, не льстись

На орла, – скорбит

Об упавшем ввысь

По сей день – Давид!


Над источником

Слушай-слушай, Адам,

Что проточные

Жилы рек – берегам:


– Берегись могил:

Голодней блудниц!

Мертвый был и сгнил:

Берегись гробниц!


От вчерашних правд

В доме – смрад и хлам.

Даже самый прах

Подари ветрам!


Над источником

Слушай-слушай, Адам,

Что проточные

Жилы рек – берегам:


– Берегись...


8 августа 1922

(обратно)

“Леты подводный свет…”

Леты подводный свет,

Красного сердца риф.

Застолбенел ланцет,

Певчее горло вскрыв:


Не раскаленность жёрл,

Не распаленность скверн —

Нерастворенный перл

В горечи певчих горл.


Горе горе! Граним,

Плавим и мрем – вотще.

Ибо нерастворим

В голосовом луче


Жемчуг...

Железом в хрип,

Тысячей пил и свёрл —

Неизвлеченный шип

В горечи певчих горл.


11 августа 1922

(обратно)

Деревья

(Моему чешскому другу,

Анне Антоновне Тесковой)

(обратно)

1. “В смертных изверясь…”

В смертных изверясь,

Зачароваться не тщусь.

В старческий вереск,

В среброскользящую сушь,


– Пусть моей тени

Славу трубят трубачи! —

В вереск-потери,

В вереск-сухие ручьи.


Старческий вереск!

Голого камня нарост!

Удостоверясь

В тождестве наших сиротств,


Сняв и отринув

Клочья последней парчи —

В вереск-руины,

В вереск-сухие ручьи.


Жизнь: двоедушье

Дружб и удушье уродств.

Седью и сушью,

(Ибо вожатый – суров),


Ввысь, где рябина

Краше Давида-Царя!

В вереск-седины,

В вереск-сухие моря.


5 сентября 1922

(обратно)

2. “Когда обидой – опилась…”

Когда обидой – опилась

Душа разгневанная,

Когда семижды зареклась

Сражаться с демонами —


Не с теми, ливнями огней

В бездну нисхлестнутыми:

С земными низостями дней.

С людскими косностями —


Деревья! К вам иду! Спастись

От рева рыночного!

Вашими вымахами ввысь

Как сердце выдышано!


Дуб богоборческий! В бои

Всем корнем шествующий!

Ивы-провидицы мои!

Березы-девственницы!


Вяз – яростный Авессалом,

На пытке вздыбленная

Сосна – ты, уст моих псалом:

Горечь рябиновая...


К вам! В живоплещущую ртуть

Листвы – пусть рушащейся!

Впервые руки распахнуть!

Забросить рукописи!


Зеленых отсветов рои...

Как в руки – плещущие...

Простоволосые мои,

Мои трепещущие!


8 сентября 1922

(обратно)

3. “Купальщицами, в легкий круг…”

Купальщицами, в легкий круг

Сбитыми, стаей

Нимф-охранительниц – и вдруг,

Гривы взметая


В закинутости лбов и рук,

– Свиток развитый! —

В пляске кончающейся вдруг

Взмахом защиты —


Длинную руку на бедро...

Вытянув выю...

Березовое серебро,

Ручьи живые!


9 сентября 1922

(обратно)

4. “Други! Братственный сонм…”

Други! Братственный сонм!

Вы, чьим взмахом сметен

След обиды земной.

Лес! – Элизиум мой!


В громком таборе дружб

Собутыльница душ

Кончу, трезвость избрав,

День – в тишайшем из братств.


Ах, с топочущих стогн

В легкий жертвенный огнь

Рощ! В великий покой

Мхов! В струение хвой...


Древа вещая весть!

Лес, вещающий: Есть

Здесь, над сбродом кривизн —

Совершенная жизнь:


Где ни рабств, ни уродств,

Там, где всё во весь рост,

Там, где правда видней:

По ту сторону дней...


17 сентября 1922

(обратно)

5. “Беглецы? – Вестовые…”

Беглецы? – Вестовые?

Отзовись, коль живые!

Чернецы верховые,

В чащах Бога узрев?


Сколько мчащих сандалий!

Сколько пышущих зданий!

Сколько гончих и ланей —

В убеганье дерев!


Лес! Ты нынче – наездник!

То, что люди болезнью

Называют: последней

Судорогою древес —


Это – в платье просторном

Отрок, нектаром вскормлен.

Это – сразу и с корнем

Ввысь сорвавшийся лес!


Нет, иное: не хлопья —

В сухолистом потопе!

Вижу: опрометь копий,

Слышу: рокот кровей!


И в разверстой хламиде

Пролетая – кто видел?! —

То Саул за Давидом:

Смуглой смертью своей!


3 октября 1922

(обратно)

6. “Не краской, не кистью…”

Не краской, не кистью!

Свет – царство его, ибо сед.

Ложь – красные листья:

Здесь свет, попирающий цвет.


Цвет, попранный светом.

Свет – цвету пятою на грудь.

Не в этом, не в этом

ли: тайна, и сила и суть


Осеннего леса?

Над тихою заводью дней

Как будто завеса

Рванулась – и грозно за ней...


Как будто бы сына

Провидишь сквозь ризу разлук —

Слова: Палестина

Встают, и Элизиум вдруг...


Струенье... Сквоженье...

Сквозь трепетов мелкую вязь —

Свет, смерти блаженнее

И – обрывается связь.

Осенняя седость.

Ты, Гётевский апофеоз!

Здесь многое спелось,

А больше еще – расплелось.


Так светят седины:

Так древние главы семьи —

Последнего сына,

Последнейшего из семи —


В последние двери —

Простертым свечением рук...

(Я краске не верю!

Здесь пурпур – последний из слуг!)


...Уже и не светом:

Каким-то свеченьем светясь...

Не в этом, не в этом

ли – и обрывается связь.

Так светят пустыни.

И – больше сказав, чем могла:

Пески Палестины,

Элизиума купола...


8 – 9 октября 1922

(обратно)

7. “Та, что без видения спала…”

Та, что без видения спала —

Вздрогнула и встала.

В строгой постепенности псалма,

Зрительною скалой —


Сонмы просыпающихся тел:

Руки! – Руки! – Руки!

Словно воинство под градом стрел,

Спелое для муки.


Свитки рассыпающихся в прах

Риз, сквозных как сети.

Руки, прикрывающие пах,

(Девственниц!) – и плети


Старческих, не знающих стыда...

Отроческих – птицы!

Конницею на трубу суда!

Стан по поясницу


Выпростав из гробовых пелен —

Взлет седобородый:

Есмь! – Переселенье! – Легион!

Целые народы


Выходцев! – На милость и на гнев!

Види! – Буди! – Вспомни!

...Несколько взбегающих дерев

Вечером, на всхолмье.


12 октября 1922

(обратно)

8. “Кто-то едет – к смертной победе…”

Кто-то едет – к смертной победе

У деревьев – жесты трагедий.

Иудеи – жертвенный танец!

У деревьев – трепеты таинств.


Это – заговор против века:

Веса, счета, времени, дроби.

Се – разодранная завеса:

У деревьев – жесты надгробий...


Кто-то едет. Небо – как въезд.

У деревьев – жесты торжеств.


7 мая 1923

(обратно)

9. “Каким наитием…”

Каким наитием,

Какими истинами,

О чем шумите вы,

Разливы лиственные?


Какой неистовой

Сивиллы таинствами —

О чем шумите вы,

О чем беспамятствуете?


Что в вашем веяньи?

Но знаю – лечите

Обиду Времени —

Прохладой Вечности.


Но юным гением

Восстав – порочите

Ложь лицезрения

Перстом заочности.


Чтоб вновь, как некогда,

Земля – казалась нам.

Чтобы под веками

Свершались замыслы.


Чтобы монетами

Чудес – не чваниться!

Чтобы под веками

Свершались таинства!


И прочь от прочности!

И прочь от срочности!

В поток! – В пророчества

Речами косвенными...


Листва ли – листьями?

Сивилла ль – выстонала?

...Лавины лиственные,

Руины лиственные...


9 мая 1923

(Два последних стихотворения перенесены сюда из будущего по внутренней принадлежности (примеч. М. Цветаевой).)

(обратно) (обратно)

“Золото моих волос…”

Золото моих волос

Тихо переходит в седость.

– Не жалейте! Всё сбылось,

Всё в груди слилось и спелось.


Спелось – как вся даль слилась

В стонущей трубе окрайны.

Господи! Душа сбылась:

Умысел твой самый тайный.

Несгорающую соль

Дум моих – ужели пепел

Фениксов отдам за смоль

Временных великолепий?


Да и ты посеребрел,

Спутник мой! К громам и дымам,

К молодым сединам дел

Дум моих причти седины.


Горделивый златоцвет,

Роскошью своей не чванствуй:

Молодым сединам бед

Лавр пристал – и дуб гражданский.


Между 17 и 23 сентября 1922

(обратно)

Заводские

1. “Стоят в чернорабочей хмури…”

Стоят в чернорабочей хмури

Закопченные корпуса.

Над копотью взметают кудри

Растроганные небеса.


В надышанную сирость чайной

Картуз засаленный бредет.

Последняя труба окрайны

О праведности вопиет.


Труба! Труба! Лбов искаженных

Последнее: еще мы тут!

Какая на-смерть осужденность

В той жалобе последних труб!


Как в вашу бархатную сытость

Вгрызается их жалкий вой!

Какая заживо-зарытость

И выведенность на убой!


А Бог? – По самый лоб закурен,

Не вступится! Напрасно ждем!

Над койками больниц и тюрем

Он гвоздиками пригвожден.


Истерзанность! Живое мясо!

И было так и будет – до

Скончания.

– Всем песням насыпь,

И всех отчаяний гнездо:


Завод! Завод! Ибо зовется

Заводом этот черный взлет.

К отчаянью трубы заводской

Прислушайтесь – ибо зовет


Завод. И никакой посредник

Уж не послужит вам тогда,

Когда над городом последним

Взревет последняя труба.


23 сентября 1922

(обратно)

2. “Книгу вечности на людских устах…”

Книгу вечности на людских устах

Не вотще листав —

У последней, последней из всех застав,

Где начало трав


И начало правды... На камень сев,

Птичьим стаям вслед...

Ту последнюю – дальнюю – дальше всех

Дальних – дольше всех...


Далечайшую...

Говорит: приду!

И еще: в гробу!

Труднодышащую – наших дел судью

И рабу – трубу.


Что над городом утвержденных зверств

Прокаженных детств,

В дымном олове – как позорный шест

Поднята, как перст.


Голос шахт и подвалов,

– Лбов на чахлом стебле! —

Голос сирых и малых,

Злых – и правых во зле:


Всех прокопченных, коих

Черт за корку купил!

Голос стоек и коек,

Рычагов и стропил.


Кому – нету отбросов!

Сам – последний ошмёт!

Голос всех безголосых

Под бичом твоим, – Тот!


Погребов твоих щебет,

Где растут без луча.

Кому нету отребьев:

Сам – с чужого плеча!


Шевельнуться не смеет.

Родился – и лежи!

Голос маленьких швеек

В проливные дожди.


Черных прачешен кашель,

Вшивой ревности зуд.

Крик, что кровью окрашен:

Там, где любят и бьют...


Голос, бьющийся в прахе

Лбом – о кротость Твою,

(Гордецов без рубахи

Голос – свой узнаю!)


Еженощная ода

Красоте твоей, твердь!

Всех – кто с черного хода

В жизнь, и шепотом в смерть.


У последней, последней из всех застав,

Там, где каждый прав —

Ибо все бесправны – на камень встав,

В плеске первых трав...


И навстречу, с безвестной

Башни – в каторжный вой:

Голос правды небесной

Против правды земной.


26 сентября 1922

(обратно) (обратно)

“Это пеплы сокровищ…”

Это пеплы сокровищ:

Утрат, обид.

Это пеплы, пред коими

В прах – гранит.


Голубь голый и светлый,

Не живущий четой.

Соломоновы пеплы

Над великой тщетой.


Беззакатного времени

Грозный мел.

Значит Бог в мои двери —

Раз дом сгорел!


Не удушенный в хламе,

Снам и дням господин,

Как отвесное пламя

Дух – из ранних седин!


И не вы меня предали,

Годы, в тыл!

Эта седость – победа

Бессмертных сил.


27 сентября 1922

(обратно)

“А любовь? Для подпаска…”

А любовь? Для подпаска

В руки бьющего снизу.

Трехсекундная встряска

На горах Парадиза.


Эти ады и раи,

Эти взлеты и бездны —

Только бренные сваи

В легкой сцепке железной.


– Накаталась! – Мгновенья

Зубы стиснув – за годы,

В сновиденном паденье

Сердца – вглубь пищевода.


Юным школьникам – басни!

Мы ж за оду, в которой

Высь – не на смех, а на смерть:

Настоящие горы!


29 сентября 1922

(обратно)

“Спаси Господи, дым…”

Спаси Господи, дым!

– Дым-то, Бог с ним! А главное – сырость!

С тем же страхом, с каким

Переезжают с квартиры:


С той же лампою-вплоть, —

Лампой нищенств, студенчеств, окраин.

Хоть бы деревце хоть

Для детей! – И каков-то хозяин?


И не слишком ли строг

Тот, в монистах, в монетах, в туманах,

Непреклонный как рок

Перед судорогою карманов.


И каков-то сосед?

Хорошо б холостой, да потише!

Тоже сладости нет

В том-то в старом – да нами надышан


Дом, пропитан насквозь!

Нашей затхлости запах! Как с ватой

В ухе – спелось, сжилось!

Не чужими: своими захватан!


Стар-то стар, сгнил-то сгнил,

А всё мил... А уж тут: номера ведь!

Как рождаются в мир

Я не знаю: но так умирают.


30 сентября 1922

(обратно)

Хвала богатым

И засим, упредив заране,

Что меж мной и тобою – мили!

Что себя причисляю к рвани,

Что честно мое место в мире:


Под колесами всех излишеств:

Стол уродов, калек, горбатых...

И засим, с колокольной крыши

Объявляю: люблю богатых!


За их корень, гнилой и шаткий,

С колыбели растящий рану,

За растерянную повадку

Из кармана и вновь к карману.


За тишайшую просьбу уст их,

Исполняемую как окрик.

И за то, что их в рай не впустят,

И за то, что в глаза не смотрят.


За их тайны – всегда с нарочным!

За их страсти – всегда с рассыльным!

За навязанные им ночи,

(И целуют и пьют насильно!)


И за то, что в учетах, в скуках,

В позолотах, в зевотах, в ватах,

Вот меня, наглеца, не купят —

Подтверждаю: люблю богатых!


А еще, несмотря на бритость,

Сытость, питость (моргну – и трачу!)

За какую-то – вдруг – побитость,

За какой-то их взгляд собачий


Сомневающийся...

– не стержень

ли к нулям? Не шалят ли гири?

И за то, что меж всех отверженств

Нет – такого сиротства в мире!


Есть такая дурная басня:

Как верблюды в иглу пролезли.

...За их взгляд, изумленный на-смерть,

Извиняющийся в болезни,


Как в банкротстве... “Ссудил бы... Рад бы —

Да”...

За тихое, с уст зажатых:

“По каратам считал, я – брат был”...

Присягаю: люблю богатых!


30 сентября 1922

(обратно)

Бог

1. “Лицо без обличия…”

Лицо без обличия.

Строгость. – Прелесть.

Все ризы делившие

В тебе спелись.


Листвою опавшею,

Щебнем рыхлым.

Все криком кричавшие

В тебе стихли.


Победа над ржавчиной —

Кровью – сталью.

Все навзничь лежавшие

В тебе встали.


1 октября 1922

(обратно)

2. “Нищих и горлиц…”

Нищих и горлиц

Сирый распев.

То не твои ли

Ризы простерлись

В беге дерев?


Рощ, перелесков.


Книги и храмы

Людям отдав – взвился.

Тайной охраной

Хвойные мчат леса:


– Скроем! – Не выдадим!


Следом гусиным

Землю на сон крестил.

Даже осиной

Мчал – и ее простил:

Даже за сына!


Нищие пели:

– Темен, ох, темен лес!

Нищие пели:

– Сброшен последний крест!

Бог из церквей воскрес!


4 октября 1922

(обратно)

3. “О,его не привяжете…”

О, его не привяжете

К вашим знакам и тяжестям!

Он в малейшую скважинку,

Как стройнейший гимнаст...


Разводными мостами и

Перелетными стаями,

Телеграфными сваями

Бог – уходит от нас.


О, его не приучите

К пребыванью и к участи!

В чувств оседлой распутице

Он – седой ледоход.


О, его не догоните!

В домовитом поддоннике

Бог – ручною бегонией

На окне не цветет!


Все под кровлею сводчатой

Ждали зова и зодчего.

И поэты и летчики —

Все отчаивались.


Ибо бег он – и движется.

Ибо звездная книжища

Вся: от Аз и до Ижицы, —

След плаща его лишь!


5 октября 1922

(обратно) (обратно)

“Так, заживо раздав…”

Так, заживо раздав,

Поровну, без обиды,

Пользующийся – прав.


Шагом Семирамиды,

Спускающейся в пруд

Лестницей трав несмятых,

И знающей, что ждут

Ризы – прекрасней снятых


По выходе из вод...


7 октября 1922

(обратно)

Рассвет на рельсах

Покамест день не встал

С его страстями стравленными,

Из сырости и шпал

Россию восстанавливаю.


Из сырости – и свай,

Из сырости – и серости.

Покамест день не встал

И не вмешался стрелочник.


Туман еще щадит,

Еще в холсты запахнутый

Спит ломовой гранит,

Полей не видно шахматных...


Из сырости – и стай...

Еще вестями шалыми

Лжет вороная сталь —

Еще Москва за шпалами!


Так, под упорством глаз —

Владением бесплотнейшим

Какая разлилась

Россия – в три полотнища!


И – шире раскручу!

Невидимыми рельсами

По сырости пущу

Вагоны с погорельцами:


С пропавшими навек

Для Бога и людей!

(Знак: сорок человек

И восемь лошадей).


Так, посредине шпал,

Где даль шлагбаумом выросла,

Из сырости и шпал,

Из сырости – и сирости,


Покамест день не встал

С его страстями стравленными —

Во всю горизонталь

Россию восстанавливаю!


Без низости, без лжи:

Даль – да две рельсы синие...

Эй, вот она! – Держи!

По линиям, по линиям...


12 октября 1922

(обратно)

“В сиром воздухе загробном…”

В сиром воздухе загробном —

Перелетный рейс...

Сирой проволоки вздроги,

Повороты рельс...


Точно жизнь мою угнали

По стальной версте —

В сиром мороке – две дали...

(Поклонись Москве!)


Точно жизнь мою убили.

Из последних жил

В сиром мороке в две жилы

Истекает жизнь.


28 октября 1922

(обратно)

“Не надо ее окликать…”

Не надо ее окликать:

Ей оклик – что охлест. Ей зов

Твой – раною по рукоять.

До самых органных низов


Встревожена – творческий страх

Вторжения – бойся, с высот

– Все крепости на пропастях! —

Пожалуй – органом вспоет.


А справишься? Сталь и базальт —

Гора, но лавиной в лазурь

На твой серафический альт

Вспоет – полногласием бурь.


И сбудется! – Бойся! – Из ста

На сотый срываются... Чу!

На оклик гортанный певца

Органною бурею мщу!


7 февраля 1923

(обратно)

“Нет, правды не оспаривай…”

Нет, правды не оспаривай.

Меж кафедральных Альп

То бьется о розариум

Неоперенный альт.


Девичий и мальчишеский:

На самом рубеже.

Единственный из тысячи —

И сорванный уже.


В самом истоке суженный:

Растворены вотще

Сто и одна жемчужина

В голосовом луче.


Пой, пой – миры поклонятся!

Но регент: – Голос тот

Над кровною покойницей,

Над Музою поет!


Я в голосах мальчишеских

Знаток... – и в прах и в кровь

Снопом лучей рассыпавшись

О гробовой покров.


Нет, сказок не насказывай:

Не радужная хрупь, —

Кантатой Метастазовой

Растерзанная грудь.


Клянусь дарами Божьими:

Своей душой живой! —

Что всех высот дороже мне

Твой срыв голосовой!


8 февраля 1923

(обратно)

Эмигрант

Здесь, меж вами: домами, деньгами, дымами,

Дамами, Думами,

Не слюбившись с вами, не сбившись с вами,

Неким —

Шуманом пронося под полой весну:

Выше! из виду!

Солавьиным тремоло на весу —

Некий – избранный.


Боязливейший, ибо взяв на дыб —

Ноги лижете!

Заблудившийся между грыж и глыб

Бог в блудилище.


Лишний! Вышний! Выходец! Вызов! Ввысь

Не отвыкший... Виселиц

Не принявший... В рвани валют и виз

Веги – выходец.


9 февраля 1923

(обратно)

Душа

Выше! Выше! Лови – летчицу!

Не спросившись лозы – отческой

Нереидою по – лощется,

Нереидою в ла – зурь!


Лира! Лира! Хвалынь – синяя!

Полыхание крыл – в скинии!

Над мотыгами – и – спинами

Полыхание двух бурь!


Муза! Муза! Да как – смеешь ты?

Только узел фаты – веющей!

Или ветер страниц – шелестом

О страницы – и смыв, взмыл...


И покамест – счета – кипами,

И покамест – сердца – хрипами,

Закипание – до – кипени

Двух вспененных – крепись – крыл.


Так, над вашей игрой – крупною,

(Между трупами – и – куклами!)

Не общупана, не куплена,

Полыхая и пля – ша —


Шестикрылая, ра – душная,

Между мнимыми – ниц! – сущая,

Не задушена вашими тушами

Ду – ша!


10 февраля 1923

(обратно)

Скифские

1. “Из недр и на ветвь – рысями…”

Из недр и на ветвь – рысями!

Из недр и на ветр – свистами!


Гусиным пером писаны?

Да это ж стрела скифская!


Крутого крыла грифова

Последняя зга – Скифия!


Сосед, не спеши! Нечего

Спешить, коли верст – тысячи.

Разменной стрелой встречною

Когда-нибудь там – спишемся!


Великая – и – тихая

Меж мной и тобой – Скифия...


И спи, молодой, смутный мой

Сириец, стрелу смертную

Леилами – и – лютнями

Глуша...

Не ушам смертного —


(Единожды в век слышимый)

Эпический бег – Скифии!


11 февраля 1923

(обратно)

2. (Колыбельная)

Как по синей по степи

Да из звездного ковша

Да на лоб тебе да...

– Спи,

Синь подушками глуша.


Дыши да не дунь,

Гляди да не глянь.

Волынь-криволунь,

Хвалынь-колывань.


Как по льстивой по трости

Росным бисером плеща

Заработают персты...

Шаг – подушками глуша


Лежи – да не двинь,

Дрожи – да не грянь.

Волынь-перелынь,

Хвалынь-завирань.


Как из моря из Каспий-

ского – синего плаща,

Стрела свистнула да...

(спи,

Смерть подушками глуша)...


Лови – да не тронь,

Тони – да не кань.

Волынь-перезвонь,

Хвалынь-целовань.


13 февраля 1923

(обратно) (обратно)

3. “От стрел и от чар…”

От стрел и от чар,

От гнезд и от нор,

Богиня Иштар,

Храни мой шатер:


Братьев, сестер.


Руды моей вар,

Вражды моей чан,

Богиня Иштар,

Храни мой колчан...


(Взял меня – хан!)


Чтоб не жил, кто стар,

Чтоб не жил, кто хвор,

Богиня Иштар,

Храни мой костер:


(Пламень востер!)


Чтоб не жил – кто стар,

Чтоб не жил – кто зол,

Богиня Иштар,

Храни мой котел


(Зарев и смол!)


Чтоб не жил – кто стар,

Чтоб нежил – кто юн!

Богиня Иштар,

Стреми мой табун

В тридевять лун!


14 февраля 1923

(обратно)

Лютня

Лютня! Безумица! Каждый раз,

Царского беса вспугивая:

“Перед Саулом-Царем кичась”...

(Да не струна ж, а судорога!)


Лютня! Ослушница! Каждый раз,

Струнную честь затрагивая:

“Перед Саулом-Царем кичась —

Не заиграться б с аггелами!”


Горе! Как рыбарь какой стою

Перед пустой жемчужницею.

Это же оловом соловью

Глотку залить... да хуже еще:


Это бессмертную душу в пах

Первому добру молодцу...

Это – но хуже, чем в кровь и в прах:

Это – сорваться с голоса!


И сорвалась же! – Иди, будь здрав,

Бедный Давид... Есть пригороды!

Перед Саулом-Царем играв,

С аггелами – не игрывала!


14 февраля 1923

(обратно)

Азраил

От руки моей не взыгрывал,

На груди моей не всплакивал...

Непреложней и незыблемей

Опрокинутого факела:


Над душой моей в изглавии,

Над страдой моей в изножии

(От руки моей не вздрагивал, —

Не твоей рукой низложена)


Азраил! В ночах без месяца

И без звезд дороги скошены.

В этот час тяжело-весящий

Я тебе не буду ношею...


Азраил? В ночах без выхода

И без звезд: личины сорваны!

В этот час тяжело-дышащий

Я тебе не буду прорвою...


А потом перстом как факелом

Напиши в рассветных серостях

О жене, что назвала тебя

Азраилом вместо – Эроса.


17 февраля 1923

(обратно)

“Оперением зим…”

Оперением зим

Овевающий шаг наш валок —

Херувим

Марий годовалых!


В шестикнижие крыл

Окунающий лик как в воду —

Гавриил —

Жених безбородый!


И над трепетом жил,

И над лепетом уст виновных,

Азраил —

Последний любовник!


17 февраля 1923

(обратно)

Плач цыганки по графу Зубову

Расколюсь – так в стклянь,

Распалюсь – так в пар.

В рокота гитар

Рокочи, гортань!


В пляс! В тряс! В прах – да не в пляс!

А – ах, струна сорвалась!


У – ехал парный мой,

У – ехал в Армию!

Стол – бы фонарные!

Ла – ды гитарные!


И в прах!

И в тряс!

И грянь!

И вдарь!


Ермань-Дурмань.

Гортань-Гитарь.


В пляс! В тряс! В прах – да не в пляс!

А – ах, рука сорвалась!


Про трудного

Про чудного

Про Зубова —

Про сударя.


Чем свет – ручку жав

– Зубов-граф, Зубов-граф! —

Из всех – сударь-брав!

Зу – бов граф!


В пляс! В тряс! В прах – да не в пляс!

А – ах, душа сорвалась!


У – пал, ударный мой!

Стол – бы фонарные!

Про – пала Армия!

Ла – ды гитарные!


За всех – грудью пав,

(Не снег – уголь ржав!)

Как в мех – зубы вжав,

Э – эх, Зубов-граф!..


И в прах и в...


19 февраля 1923

(обратно)

Офелия – Гамлету

Гамлетом – перетянутым – натуго,

В нимбе разуверенья и знания,

Бледный – до последнего атома...

(Год тысяча который – издания?)


Наглостью и пустотой – не тронете!

(Отроческие чердачные залежи!)

Некоей тяжеловесной хроникой

Вы на этой груди – лежали уже!


Девственник! Женоненавистник! Вздорную

Нежить предпочедший!.. Думали ль

Раз хотя бы о том – что сорвано

В маленьком цветнике безумия...


Розы?.. Но ведь это же – тссс! – Будущность!

Рвем – и новые растут! Предали ль

Розы хотя бы раз? Любящих —

Розы хотя бы раз? – Убыли ль?


Выполнив (проблагоухав!) тонете...

– Не было! – Но встанем в памяти

В час, когда над ручьевой хроникой

Гамлетом – перетянутым – встанете...


28 февраля 1923

(обратно)

Офелия – в защиту королевы

Принц Гамлет! Довольно червивую залежь

Тревожить... На розы взгляни!

Подумай о той, что – единого дня лишь —

Считает последние дни.


Принц Гамлет! Довольно царицыны недра

Порочить... Не девственным – суд

Над страстью. Тяжеле виновная – Федра:

О ней и поныне поют.


И будут! – А Вы с Вашей примесью мела

И тлена... С костями злословь,

Принц Гамлет! Не Вашего разума дело

Судить воспаленную кровь.


Но если... Тогда берегитесь!.. Сквозь плиты —

Ввысь – в опочивальню – и всласть!

Своей Королеве встаю на защиту —

Я, Ваша бессмертная страсть.


28 февраля 1923

(обратно)

Федра

1. Жалоба

Ипполит! Ипполит! Болит!

Опаляет... В жару ланиты...

Что за ужас жестокий скрыт

В этом имени Ипполита!


Точно длительная волна

О гранитное побережье.

Ипполитом опалена!

Ипполитом клянусь и брежу!


Руки в землю хотят – от плеч!

Зубы щебень хотят – в опилки!

Вместе плакать и вместе лечь!

Воспаляется ум мой пылкий...


Точно в ноздри и губы – пыль

Геркуланума... Вяну... Слепну...

Ипполит, это хуже пил!

Это суше песка и пепла!


Это слепень в раскрытый плач

Раны плещущей... Слепень злится...

Это – красною раной вскачь

Запаленная кобылица!


Ипполит! Ипполит! Спрячь!

В этом пеплуме – как в склепе.

Есть Элизиум – для – кляч:

Живодерня! – Палит слепень!


Ипполит! Ипполит! В плен!

Это в перси, в мой ключ жаркий,

Ипполитова вза – мен

Лепесткового – клюв Гарпий!


Ипполит! Ипполит! Пить!

Сын и пасынок? Со – общник!

Это лава – взамен плит

Под ступнею! – Олимп взропщет?


Олимпийцы?! Их взгляд спящ!

Небожителей – мы – лепим!

Ипполит! Ипполит! В плащ!

В этом пеплуме – как в склепе!


Ипполит, утоли...


7 марта 1923

(обратно)

2. Послание

Ипполиту от Матери – Федры – Царицы – весть.

Прихотливому мальчику, чья красота как воск

От державного Феба, от Федры бежит... Итак,

Ипполиту от Федры: стенание нежных уст.


Утоли мою душу! (Нельзя, не коснувшись уст,

Утолить нашу душу!) Нельзя, припадя к устам,

Не припасть и к Психее, порхающей гостье уст...

Утоли мою душу: итак, утоли уста.


Ипполит, я устала... Блудницам и жрицам – стыд!

Не простое бесстыдство к тебе вопиет! Просты

Только речи и руки... За трепетом уст и рук

Есть великая тайна, молчанье на ней как перст.


О прости меня, девственник! отрок! наездник! нег

Ненавистник! – Не похоть! Не женского лона – блажь!

То она – обольстительница! То Психеи лесть —

Ипполитовы лепеты слушать у самых уст.


– “Устыдись!” – Но ведь поздно! Ведь это последний всплеск!

Понесли мои кони! С отвесного гребня – в прах —

Я наездница тоже! Итак, с высоты грудей,

С рокового двухолмия в пропасть твоей груди!


(Не своей ли?!) – Сумей же! Смелей же! Нежней же! Чем

В вощаную дощечку – не смуглого ль сердца воск?! —

Ученическим стилосом знаки врезать... О пусть

Ипполитову тайну устами прочтет твоя


Ненасытная Федра...


11 марта 1923

(обратно) (обратно)

Провода

Des Herzens Woge schaumte nicht

so schon empor empor, und wurde Geist,

wenn nicht der alte stumme Fels,

das Schicksal, ihr entgegenstande.[200]

1. “Вереницею певчих свай…”

Вереницею певчих свай,

Подпирающих Эмпиреи,

Посылаю тебе свой пай

Праха дольнего.

По аллее

Вздохов – проволокой к столбу —

Телеграфное: лю – ю – блю...


Умоляю... (печатный бланк

Не вместит! Проводами проще!

Это – сваи, на них Атлант

Опустил скаковую площадь

Небожителей...

Вдоль свай

Телеграфное: про – о – щай...


Слышишь? Это последний срыв

Глотки сорванной: про – о – стите...

Это – снасти над морем нив,

Атлантический путь тихий:


Выше, выше – и сли – лись

В Ариаднино: ве – ер – нись,


Обернись!.. Даровых больниц

Заунывное: не выйду!

Это – проводами стальных

Проводов – голоса Аида


Удаляющиеся... Даль

Заклинающее: жа – аль...


Пожалейте! (В сем хоре – сей

Различаешь?) В предсмертном крике

Упирающихся страстей —

Дуновение Эвридики:


Через насыпи – и – рвы

Эвридикино: у – у – вы,


Не у —


17 марта 1923

(обратно)

2. “Чтоб высказать тебе... да нет, в ряды…”

Чтоб высказать тебе... да нет, в ряды

И в рифмы сдавленные... Сердце – шире!

Боюсь, что мало для такой беды

Всего Расина и всего Шекспира!


“Все плакали, и если кровь болит...

Все плакали, и если в розах – змеи”...

Но был один – у Федры – Ипполит!

Плач Ариадны – об одном Тезее!


Терзание! Ни берегов, ни вех!

Да, ибо утверждаю, в счете сбившись

Что я в тебе утрачиваю всех

Когда-либо и где-либо небывших!


Какия чаянья – когда насквозь

Тобой пропитанный – весь воздух свыкся!

Раз Наксосом мне – собственная кость!

Раз собственная кровь под кожей – Стиксом!


Тщета! во мне она! Везде! закрыв

Глаза: без дна она! без дня! И дата

Лжет календарная...

Как ты – Разрыв,

Не Ариадна я и не...

– Утрата!


О, по каким морям и городам

Тебя искать? (Незримого – незрячей!)

Я проводы вверяю проводам,

И в телеграфный столб упершись – плачу.


18 марта 1923

(обратно)

3. (Пути)

Все перебрав и все отбросив,

(В особенности – семафор!)

Дичайшей из разноголосиц

Школ, оттепелей... (целый хор


На помощь!) Рукава как стяги

Выбрасывая...

– Без стыда! —

Гудят моей высокой тяги

Лирические провода.


Столб телеграфный! Можно ль кратче

Избрать? Доколе небо есть —

Чувств непреложный передатчик,

Уст осязаемая весть...


Знай, что доколе свод небесный,

Доколе зори к рубежу —

Столь явственно и повсеместно

И длительно тебя вяжу.


Чрез лихолетие эпохи,

Лжей насыпи – из снасти в снасть —

Мои неизданные вздохи,

Моя неистовая страсть...


Вне телеграмм (простых и срочных

Штампованностей постоянств!)

Весною стоков водосточных

И проволокою пространств.


19 марта 1923

(обратно)

4. “Самовластная слобода…”

Самовластная слобода!

Телеграфные провода!


Вожделений – моих – выспренных,

Крик – из чрева и на ветр!

Это сердце мое, искрою

Магнетической – рвет метр.


– “Метр и меру?” Но чет – вертое

Измерение мстит! – Мчись

Над метрическими – мертвыми —

Лжесвидетельствами – свист!


Тсс... А ежели вдруг (всюду же

Провода и столбы?) лоб

Заломивши поймешь: трудные

Словеса сии – лишь вопль


Соловьиный, с пути сбившийся:

– Без любимого мир пуст! —

В Лиру рук твоих влю – бившийся,

И в Леилу твоих уст!


20 марта 1923

(обратно)

5. “Не чернокнижница! В белой книге…”

Не чернокнижница! В белой книге

Далей донских навострила взгляд!

Где бы ты ни был – тебя настигну,

Выстрадаю – и верну назад.


Ибо с гордыни своей, как с кедра,

Мир озираю: плывут суда,

Зарева рыщут... Морские недра

Выворочу – и верну со дна!


Перестрадай же меня! Я всюду:

Зори и руды я, хлеб и вздох,

Есмь я и буду я, и добуду

Губы – как душу добудет Бог:


Через дыхание – в час твой хриплый,

Через архангельского суда

Изгороди! – Все уста о шипья

Выкровяню и верну с одра!


Сдайся! Ведь это совсем не сказка!

– Сдайся! – Стрела, описавши круг...

– Сдайся! – Еще ни один не спасся

От настигающего без рук:


Через дыхание... (Перси взмыли,

Веки не видят, вкруг уст – слюда...)

Как прозорливица – Самуила

Выморочу – и вернусь одна:


Ибо другая с тобой, и в судный

День не тягаются...

Вьюсь и длюсь.

Есмь я и буду я и добуду

Душу – как губы добудет уст —


Упокоительница...


25 марта 1923

(обратно)

6. “Час, когда вверху цари…”

Час, когда вверху цари

И дары друг к другу едут.

(Час, когда иду с горы):

Горы начинают ведать.


Умыслы сгрудились в круг.

Судьбы сдвинулись: не выдать!

(Час, когда не вижу рук)


Души начинают видеть.


25 марта 1923

(обратно)

7. “В час, когда мой милый брат…”

В час, когда мой милый брат

Миновал последний вяз

(Взмахов, выстроенных в ряд),

Были слезы – больше глаз.


В час, когда мой милый друг

Огибал последний мыс

(Вздохов мысленных: вернись!)

Были взмахи – больше рук.


Точно руки – вслед – от плеч!

Точно губы вслед – заклясть!

Звуки растеряла речь,

Пальцы растеряла пясть.


В час, когда мой милый гость...

– Господи, взгляни на нас! —

Были слезы больше глаз

Человеческих и звезд

Атлантических...


26 марта 1923

(обратно)

8. “Терпеливо, как щебень бьют…”

Терпеливо, как щебень бьют,

Терпеливо, как смерти ждут,

Терпеливо, как вести зреют,

Терпеливо, как месть лелеют —


Буду ждать тебя (пальцы в жгут —

Так Монархини ждет наложник)

Терпеливо, как рифмы ждут,

Терпеливо, как руки гложут.


Буду ждать тебя (в землю – взгляд,

Зубы в губы. Столбняк. Булыжник).

Терпеливо, как негу длят,

Терпеливо, как бисер нижут.


Скрип полозьев, ответный скрип

Двери: рокот ветров таежных.

Высочайший пришел рескрипт:

– Смена царства и въезд вельможе.


И домой:

В неземной —

Да мой.


27 марта 1923

(обратно)

9. “Весна наводит сон. Уснем…”

Весна наводит сон. Уснем.

Хоть врозь, а все ж сдается: все

Разрозненности сводит сон.

Авось увидимся во сне.


Всевидящий, он знает, чью

Ладонь – и в чью, кого – и с кем.

Кому печаль мою вручу,

Кому печаль мою повем


Предвечную (дитя, отца

Не знающее и конца

Не чающее!) О, печаль

Плачущих без плеча!


О том, что памятью с перста

Спадет, и камешком с моста...

О том, что заняты места,

О том, что наняты сердца


Служить – безвыездно – навек,

И жить – пожизненно – без нег!

О заживо – чуть встав! чем свет! —

В архив, в Элизиум калек.


О том, что тише ты и я

Травы, руды, беды, воды...

О том, что выстрочит швея:

Рабы – рабы – рабы – рабы.


5 апреля 1923

(обратно)

10. «С другими – в розовые груды…»

С другими – в розовые груды

Грудей... В гадательные дроби

Недель...

А я тебе пребуду

Сокровищницею подобий


По случаю – в песках, на щебнях

Подобранных, – в ветрах, на шпалах

Подслушанных... Вдоль всех бесхлебных

Застав, где молодость шаталась.


Шаль, узнаешь ее? Простудой

Запахнутую, жарче ада

Распахнутую...

Знай, что чудо

Недр – под полой, живое чадо:


Песнь! С этим первенцем, что пуще

Всех первенцев и всех Рахилей...

– Недр достовернейшую гущу

Я мнимостями пересилю!


11 апреля 1923

(обратно) (обратно)

“Голубиная купель…”

Голубиная купель,

Небо: тридевять земель.


Мне, за тем гулявшей за морем,

Тесно в одиночной камере

Рук твоих,

Губ твоих,

Человек – и труб твоих,

Город!

– Город!

Это сорок

Сороков во мне поют.

Это сорок

– Бить, так в порох! —

Кузнецов во мне куют!

Мне, решать привыкшей в мраморе,

Тесно в одиночной камере

Демократии и Амора.


21 марта 1923

(обратно)

Эвридика – Орфею:

Для тех, отженивших последние клочья

Покрова (ни уст, ни ланит!..)

О, не превышение ли полномочий

Орфей, нисходящий в Аид?


Для тех, отрешивших последние звенья

Земного... На ложе из лож

Сложившим великую ложь лицезренья,

Внутрь зрящим – свидание нож.


Уплочено же – всеми розами крови

За этот просторный покрой

Бессмертья...

До самых летейских верховий

Любивший – мне нужен покой


Беспамятности... Ибо в призрачном доме

Сем – призрак ты, сущий, а явь —

Я, мертвая... Что же скажу тебе, кроме:

– “Ты это забудь и оставь!”


Ведь не растревожишь же! Не повлекуся!

Ни рук ведь! Ни уст, чтоб припасть

Устами! – С бессмертья змеиным укусом

Кончается женская страсть.


Уплочено же – вспомяни мои крики! —

За этот последний простор.

Не надо Орфею сходить к Эвридике

И братьям тревожить сестер.


23 марта 1923

(обратно)

Поэты

1. “Поэт – издалека заводит речь…”

Поэт – издалека заводит речь.

Поэта – далеко заводит речь.


Планетами, приметами, окольных

Притч рытвинами... Между да и нет

Он даже размахнувшись с колокольни

Крюк выморочит... Ибо путь комет —


Поэтов путь. Развеянные звенья

Причинности – вот связь его! Кверх лбом —

Отчаетесь! Поэтовы затменья

Не предугаданы календарем.


Он тот, кто смешивает карты,

Обманывает вес и счет,

Он тот, кто спрашивает с парты,

Кто Канта наголову бьет,


Кто в каменном гробу Бастилий

Как дерево в своей красе.

Тот, чьи следы – всегда простыли,

Тот поезд, на который все

Опаздывают...

– ибо путь комет


Поэтов путь: жжя, а не согревая.

Рвя, а не взращивая – взрыв и взлом —

Твоя стезя, гривастая кривая,

Не предугадана календарем!


8 апреля 1923

(обратно)

2. “Есть в мире лишние, добавочные…”

Есть в мире лишние, добавочные,

Не вписанные в окоём.

(Нечислящимся в ваших справочниках,

Им свалочная яма – дом).


Есть в мире полые, затолканные,

Немотствующие – навоз,

Гвоздь – вашему подолу шелковому!

Грязь брезгует из-под колес!


Есть в мире мнимые, невидимые:

(Знак: лепрозариумов крап!)

Есть в мире Иовы, что Иову

Завидовали бы – когда б:


Поэты мы – и в рифму с париями,

Но выступив из берегов,

Мы бога у богинь оспариваем

И девственницу у богов!


22 апреля 1923

(обратно)

3. “Что же мне делать, слепцу и пасынку…”

Что же мне делать, слепцу и пасынку,

В мире, где каждый и отч и зряч,

Где по анафемам, как по насыпям —

Страсти! где насморком

Назван – плач!


Что же мне делать, ребром и промыслом

Певчей! – как провод! загар! Сибирь!

По наважденьям своим – как по мосту!

С их невесомостью

В мире гирь.


Что же мне делать, певцу и первенцу,

В мире, где наичернейший – сер!

Где вдохновенье хранят, как в термосе!

С этой безмерностью

В мире мер?!


22 апреля 1923

(обратно) (обратно)

Ариадна

1. “Оставленной быть – это втравленной быть…”

Оставленной быть – это втравленной быть

В грудь – синяя татуировка матросов!

Оставленной быть – это явленной быть

Семи океанам... Не валом ли быть

Девятым, что с палубы сносит?


Уступленной быть – это купленной быть

Задорого: ночи и ночи и ночи

Умоисступленья! О, в трубы трубить —

Уступленной быть! – Это длиться и слыть

Как губы и трубы пророчеств.


14 апреля 1923

(обратно)

2. “О всеми голосами раковин…”

– О всеми голосами раковин

Ты пел ей...

– Травкой каждою.


– Она томилась лаской Вакховой.

– Летейских маков жаждала...


– Но как бы те моря ни солоны,

Тот мчался...

– Стены падали.

– И кудри вырывала полными

Горстями...

– В пену падали...


21 апреля 1923

(обратно) (обратно)

Прага

Где сроки спутаны, где в воздух ввязан

Дом – и под номером не наяву!

Я расскажу тебе о том, как важно

В летейском городе своем живу.


Я расскажу тебе, как спал он,

Не выспался – и тянет стан,

Где между водорослью и опалом

День деворадуется по мостам.


Где мимо спящих богородиц

И рыцарей, дыбящих бровь,

Шажком торопится народец

Потомков – переживших кровь.


Где честь, последними мечами

Воззвав, – не медлила в ряду.

О городе, где всё очами

Глядит – последнего в роду.


21 апреля 1923

(обратно)

Поэма заставы

А покамест пустыня славы

Не засыпет мои уста,

Буду петь мосты и заставы,

Буду петь простые места.


А покамест еще в тенётах

Не увязла – людских кривизн,

Буду брать – труднейшую ноту,

Буду петь – последнюю жизнь!


Жалобу труб.

Рай огородов.

Заступ и зуб.

Чуб безбородых.


День без числа.

Верба зачахла.

Жизнь без чехла:

Кровью запахло!


Потных и плотных,

Потных и тощих:

– Ну да на площадь?! —

Как на полотнах —


Как на полотнах

Только – и в одах:

Рев безработных,

Рев безбородых.


Ад? – Да,

Но и сад – для

Баб и солдат,

Старых собак,

Малых ребят.


“Рай – с драками?

Без – раковин

От устриц?

Без люстры?

С заплатами?!”


– Зря плакали:

У всякого —

Свой.

Здесь страсти поджары и ржавы:

Держав динамит!

Здесь часто бывают пожары:

Застава горит!


Здесь ненависть оптом и скопом:

Расправ пулемет!

Здесь часто бывают потопы:

Застава плывет!


Здесь плачут, здесь звоном и воем

Рассветная тишь.

Здесь отрочества под конвоем

Щебечут: шалишь!


Здесь платят! Здесь Богом и Чертом,

Горбом и торбой!

Здесь молодости как над мертвым

Поют над собой.

Здесь матери, дитя заспав...

– Мосты, пески, кресты застав! —


Здесь младшую купцу пропив...

Отцы...

– Кусты, кресты крапив...


– Пусти.

– Прости.


23 апреля 1923

(обратно)

Слова и смыслы

1

Ты обо мне не думай никогда!

(На – вязчива!)

Ты обо мне подумай: провода:

Даль – длящие.


Ты на меня не жалуйся, что жаль...

Всех слаще мол...

Лишь об одном пожалуйста: педаль:

Боль – длящая.

(обратно)

2

Ла – донь в ладонь:

– За – чем рожден?

– Не – жаль: изволь:

Длить – даль – и боль.

(обратно)

3

Проводами продленная даль...

Даль и боль, это та же ладонь

Отрывающаяся – доколь?

Даль и боль, это та же юдоль.


23 апреля 1923

(обратно) (обратно)

Педаль

Сколь пронзительная, столь же

Сглаживающая даль.

Дольше – дольше – дольше – дольше!

Это – правая педаль.


После жизненных радуший

В смерть – заведомо не жаль.

Глуше – глуше – глуше – глуше:

Это – левая педаль.


Памяти гудящий Китеж —

Правая! Летейских вод

Левую бери: глушитель

Длителя перепоет.


От участковых, от касто-

вых – уставшая (заметь!)

Жизнь не хочет жить... но часто

Смерть не хочет умереть!


Требует! Из всех безмясых

Клавишей, разбитых в ряд.

(Левою педалью гасят,

Правою педалью длят...)


Лязгает! Как змей из фальши

Клавишей, разбитых в гуд...

Дальше, дальше, дальше, дальше

Правою педалью лгут!


24 апреля 1923

(обратно)

Ладонь

Ладони! (Справочник

Юнцам и девам).

Целуют правую,

Читают в левой.


В полночный заговор

Вступивший – ведай:

Являют правою,

Скрывают левой.


Сивилла – левая:

Вдали от славы.

Быть неким Сцеволой

Довольно – правой.


А всё же в ненависти

Час разверстый

Мы миру левую

Даем – от сердца!


А все же, праведным

Объевшись гневом,

Рукою правою

Мы жилы – левой!


27 апреля 1923

(обратно)

“Крутогорьями глаголь…”

Крутогорьями глаголь,

Колокольнями трезвонь:

Место дольнее – юдоль,

Место дольнее – ладонь.


Всеми вольными в лазорь

Колокольнями злословь:

Место дольнее – ладонь,

Место дольнее – любовь.


29 апреля 1923

(обратно)

Облака

1

Перерытые – как битвой

Взрыхленные небеса.

Рытвинами – небеса.

Битвенные небеса.


Перелетами – как хлёстом

Хлёстанные табуны.

Взблестывающей Луны

Вдовствующей – табуны!

(обратно)

2

Стой! Не Федры ли под небом

Плащ? Не Федрин ли взвился

В эти марафонским бегом

Мчащиеся небеса?


Стой! Иродиады с чубом —

Блул... Не бубен ли взвился

В эти иерихонским трубом

Рвущиеся небеса!

(обратно)

3

Нет! Вставший вал!

Пал – и пророк оправдан!

Раз – дался вал:

Целое море – на два!


Бо – род и грив

Шествие морем Чермным!

Нет! – се – Юдифь —

Голову Олоферна!


1 мая 1923

(обратно) (обратно)

Так вслушиваются...

1. “Так вслушиваются…”

Так вслушиваются (в исток

Вслушивается – устье).

Так внюхиваются в цветок:

Вглубь – до потери чувства!


Так в воздухе, который синь —

Жажда, которой дна нет.

Так дети, в синеве простынь,

Всматриваются в память.


Так вчувствовывается в кровь

Отрок – доселе лотос.

...Так влюбливаются в любовь:

Впадываются в пропасть.

(обратно)

2. “Друг! Не кори меня за тот…”

Друг! Не кори меня за тот

Взгляд, деловой и тусклый.

Так вглатываются в глоток:

Вглубь – до потери чувства!


Так в ткань врабатываясь, ткач

Ткет свой последний пропад.

Так дети, вплакиваясь в плач,

Вшептываются в шепот.


Так вплясываются... (Велик

Бог – посему крутитесь!)

Так дети, вкрикиваясь в крик,

Вмалчиваются в тихость.


Так жалом тронутая кровь

Жалуется – без ядов!

Так вбаливаются в любовь:

Впадываются в: падать.


3 мая 1923

(обратно) (обратно)

Ручьи

1. “Друг! Не кори меня за тот…”

Прорицаниями рокоча,

Нераскаянного скрипача

Piccicata’ми... Разрывом бус!

Паганиниевскими “добьюсь!”

Опрокинутыми...

Нот, планет —

Ливнем!

– Вывезет!!!

– Конец... На нет...


Недосказанностями тишизн

Заговаривающие жизнь:

Страдивариусами в ночи

Проливающиеся ручьи.


4 мая 1923

(обратно)

2. “Монистом, расколотым…”

Монистом, расколотым

На тысячу блях —

Как Дзингара в золоте

Деревня в ручьях.


Монистами – вымылась!

Несется как челн

В ручьёвую жимолость

Окунутый холм.


Монистами-сбруями...

(Гривастых теней

Монистами! Сбруями

Пропавших коней...)


Монистами-бусами...

(Гривастых монет

Монистами! Бусами

Пропавших планет...)


По кручам, по впадинам,

И в щеку, и в пах —

Как Дзингара в краденом —

Деревня в ручьях.


Споем-ка на радостях!

Черны, горячи

Сторонкою крадучись

Цыганят ручьи.


6 мая 1923

(обратно) (обратно)

Окно

Атлантским и сладостным

Дыханьем весны —

Огромною бабочкой

Мой занавес – и —


Вдовою индусскою

В жерло златоустое,

Наядою сонною

В моря заоконные...


5 мая 1923

(обратно)

Хвала времени

Вере Аренской


Беженская мостовая!

Гикнуло – и понеслось

Опрометями колес.

Время! Я не поспеваю.


В летописях и в лобзаньях

Пойманное... но песка

Струечкою шелестя...

Время, ты меня обманешь!


Стрелками часов, морщин

Рытвинами – и Америк

Новшествами... – Пуст кувшин! —

Время, ты меня обмеришь!


Время, ты меня предашь!

Блудною женой – обнову

Выронишь... – “Хоть час да наш!”


– Поезда с тобой иного

Следования!.. —


Ибо мимо родилась

Времени! Вотще и всуе

Ратуешь! Калиф на час:

Время! Я тебя миную.


10 мая 1923

(обратно)

Сестра

Мало ада и мало рая:

За тебя уже умирают.


Вслед за братом, увы, в костер —

Разве принято? Не сестер

Это место, а страсти рдяной!

Разве принято под курганом...

С братом?..

– “Был мой и есть! Пусть сгнил!”


– Это местничество могил!!!


11 мая 1923

(обратно)

Ночь

Час обнажающихся верховий,

Час, когда в души глядишь – как в очи.

Это – разверстые шлюзы крови!

Это – разверстые шлюзы ночи!


Хлынула кровь, наподобье ночи

Хлынула кровь, – наподобье крови

Хлынула ночь! (Слуховых верховий

Час: когда в уши нам мир – как в очи!)


Зримости сдернутая завеса!

Времени явственное затишье!

Час, когда ухо разъяв, как веко,

Больше не весим, не дышим: слышим.


Мир обернулся сплошной ушною

Раковиною: сосущей звуки

Раковиною, – сплошной душою!..

(Час, когда в души идешь – как в руки!)


12 мая 1923

(обратно)

Прокрасться...

А может, лучшая победа

Над временем и тяготеньем —

Пройти, чтоб не оставить следа,

Пройти, чтоб не оставить тени


На стенах...

Может быть – отказом

Взять? Вычеркнуться из зеркал?

Так: Лермонтовым по Кавказу

Прокрасться, не встревожив скал.


А может – лучшая потеха

Перстом Себастиана Баха

Органного не тронуть эха?

Распасться, не оставив праха


На урну...

Может быть – обманом

Взять? Выписаться из широт?

Так: Временем как океаном

Прокрасться, не встревожив вод...


14 мая 1923

(обратно)

Диалог Гамлета с совестью

– На дне она, где ил

И водоросли... Спать в них

Ушла, – но сна и там нет!

– Но я ее любил,

Как сорок тысяч братьев

Любить не могут!

– Гамлет!


На дне она, где ил:

Ил!.. И последний венчик

Всплыл на приречных бревнах...

– Но я ее любил

Как сорок тысяч...

– Меньше,

Все ж, чем один любовник.


На дне она, где ил.

– Но я ее —

(недоуменно)

– любил??


5 июня 1923

(обратно)

Мореплаватель

Закачай меня, звездный челн!

Голова устала от волн!


Слишком долго причалить тщусь, —

Голова устала от чувств:


Гимнов – лавров – героев – гидр, —

Голова устала от игр!


Положите меж трав и хвой, —

Голова устала от войн...


12 июня 1923

(обратно)

Расщелина

Чем окончился этот случай,

Не узнать ни любви, ни дружбе.

С каждым днем отвечаешь глуше,

С каждым днем пропадаешь глубже.


Так, ничем уже не волнуем,

– Только дерево ветви зыблет —

Как в расщелину ледяную —

В грудь, что так о тебя расшиблась!


Из сокровищницы подобий

Вот тебе – наугад – гаданье:

Ты во мне как в хрустальном гробе

Спишь, – во мне как в глубокой ране


Спишь, – тесна ледяная прорезь!

Льды к своим мертвецам ревнивы:

Перстень – панцирь – печать – и пояс...

Без возврата и без отзыва.


Зря Елену клянете, вдовы!

Не Елениной красной Трои

Огнь! Расщелины ледниковой

Синь, на дне опочиешь коей...


Сочетавшись с тобой, как Этна

С Эмпедоклом... Усни, сновидец!

А домашним скажи, что тщетно:

Грудь своих мертвецов не выдаст.


17 июня 1923

(обратно)

“На назначенное свиданье…”

На назначенное свиданье

Опоздаю. Весну в придачу

Захвативши – приду седая.

Ты его высоко назначил!


Буду годы идти – не дрогнул

Вкус Офелии к горькой руте!

Через горы идти – и стогны,

Через души идти – и руки.


Землю долго прожить! Трущоба —

Кровь! и каждая капля – заводь.

Но всегда стороной ручьевой

Лик Офелии в горьких травах.


Той, что страсти хлебнув, лишь ила

Нахлебалась! – Снопом на щебень!

Я тебя высоко любила:

Я себя схоронила в небе!


18 июня 1923

(обратно)

“Рано еще – не быть…”

Рано еще – не быть!

Рано еще – не жечь!

Нежность! Жестокий бич

Потусторонних встреч.


Как глубоко ни льни —

Небо – бездонный чан!

О, для такой любви

Рано еще – без ран!


Ревностью жизнь жива!

Кровь вожделеет течь

В землю. Отдаст вдова

Право свое – на меч?


Ревностью жизнь жива!

Благословен ущерб

Сердцу! Отдаст трава

Право свое – на серп?


Тайная жажда трав...

Каждый росток: “сломи”...

До лоскута раздав,

Раны еще – мои!


И пока общий шов

– Льюсь! – не наложишь Сам —

Рано еще для льдов

Потусторонних стран!


19 июня 1923

(обратно)

Луна – лунатику

Оплетавшие – останутся.

Дальше – высь.

В час последнего беспамятства

Не очнись.


У лунатика и гения

Нет друзей.

В час последнего прозрения

Не прозрей.


Я – глаза твои. Совиное

Око крыш.

Буду звать тебя по имени —

Не расслышь.


Я – душа твоя: Урания:

В боги – дверь.

В час последнего слияния

Не проверь!


20 июня 1923

(обратно)

Занавес

Водопадами занавеса, как пеной —

Хвоей – пламенем – прошумя.

Нету тайны у занавеса от сцены:

(Сцена – ты, занавес – я).


Сновиденными зарослями (в высоком

Зале – оторопь разлилась)

Я скрываю героя в борьбе с Pоком,

Место действия – и – час.


Водопадными радугами, обвалом

Лавра (вверился же! знал!)

Я тебя загораживаю от зала,

(Завораживаю – зал!)


Тайна занавеса! Сновиденным лесом

Сонных снадобий, трав, зёрн...

(За уже содрогающейся завесой

Ход трагедии – как – шторм!)


Ложи, в слезы! В набат, ярус!

Срок, исполнься! Герой, будь!

Ходит занавес – как – парус,

Ходит занавес – как – грудь.


Из последнего сердца тебя, о недра,

Загораживаю. – Взрыв!

Над ужа – ленною – Федрой

Взвился занавес – как – гриф.


Нате! Рвите! Глядите! Течет, не так ли?

Заготавливайте – чан!

Я державную рану отдам до капли!

(Зритель бел, занавес рдян).


И тогда, сострадательным покрывалом

Долу, знаменем прошумя.

Нету тайны у занавеса – от зала.

(Зала – жизнь, занавес – я).


23 июня 1923

(обратно)

“Строительница струн – приструню…”

Строительница струн – приструню

И эту. Обожди

Расстраиваться! (В сем июне

Ты плачешь, ты – дожди!)


И если гром у нас – на крышах,

Дождь – в доме, ливень – сплошь —

Так это ты письмо мне пишешь,

Которого не шлешь.


Ты дробью голосов ручьевых

Мозг бороздишь, как стих.

(Вместительнейший из почтовых

Ящиков – не вместит!)


Ты, лбом обозревая дали,

Вдруг по хлебам – как цеп

Серебряный... (Прервать нельзя ли?

Дитя! Загубишь хлеб!)


30 июня 1923

(обратно)

Ночь

Когда друг другу лжем,

(Ночь, прикрываясь днем)

Когда друг друга ловим,

(Суть, прикрываясь словом)


Когда друг к другу льнем

В распластанности мнимой,

(Смоль, прикрываясь льном,

Огнь, прикрываясь дымом...)


Взойди ко мне в ночи


Так: майского жучка

Ложь – полунощным летом.

Так: черного зрачка

Ночь – прикрываясь веком...


Ты думаешь, робка

Ночь – и ушла с рассветом?

Так: черного зрачка

Ночь – прикрываясь веком...


Свет – это только плоть!

Столпником на распутье:

Свет: некая милоть,

Наброшенная сутью.


Подземная река —

Бог – так ночь под светом...

Так: черного зрачка

Ночь – прикрываясь веком...


Ты думаешь – исчез

Взгляд? – Подыми! – Течет!

Свет, – это только вес,

Свет, – это только счет...


Свет – это только веко

Над хаосом...


Ты думаешь – робка

Ночь? —

Подземная река —

Ночь, – глубока под днем!


– Брось! Отпусти

В ночь в огневую реку.


Свет – это только веко

Над хаосом...


Когда друг другу льстим,

(Занавес слов над глубью!)

Когда друг друга чтим,

Когда друг друга любим...


Июнь 1923

(обратно)

Сахара

Красавцы, не ездите!

Песками глуша,

Пропавшего без вести

Не скажет душа.


Напрасные поиски,

Красавцы, не лгу!

Пропавший покоится

В надежном гробу.


Стихами как странами

Чудес и огня,

Стихами – как странами

Он въехал в меня:


Сухую, песчаную,

Без дна и без дня.

Стихами – как странами

Он канул в меня.


Внимайте без зависти

Сей повести душ.

В глазные оазисы —

Песчаная сушь...


Адамова яблока

Взывающий вздрог...

Взяла его наглухо,

Как страсть и как Бог.


Без имени – канувший!

Не сыщете! Взят.

Пустыни беспамятны, —

В них тысячи спят!


Стиханье до кипени

Вскипающих волн. —

Песками засыпанный,

Сахара – твой холм.


3 июля 1923

(обратно)

Рельсы

В некой разлинованности нотной

Нежась наподобие простынь —

Железнодорожные полотна,

Рельсовая режущая синь!


Пушкинское: сколько их, куда их

Гонит! (Миновало – не поют!)

Это уезжают-покидают,

Это остывают-отстают.


Это – остаются. Боль как нота

Высящаяся... Поверх любви

Высящаяся... Женою Лота

Насыпью застывшие столбы...


Час, когда отчаяньем как свахой

Простыни разостланы. – Твоя! —

И обезголосившая Сафо

Плачет как последняя швея.


Плач безропотности! Плач болотной

Цапли, знающей уже... Глубок

Железнодорожные полотна

Ножницами режущий гудок.


Растекись напрасною зарею

Красное напрасное пятно!

...Молодые женщины порою

Льстятся на такое полотно.


10 июля 1923

(обратно)

Брат

Раскалена, как смоль:

Дважды не вынести!

Брат, но с какой-то столь

Странною примесью


Смуты... (Откуда звук

Ветки откромсанной?)

Брат, заходящий вдруг

Столькими солнцами!


Брат без других сестер:

Напрочь присвоенный!

По гробовой костер —

Брат, но с условием:


Вместе и в рай и в ад!

Раной – как розаном

Соупиваться! (Брат,

Адом дарованный!)


Брат! Оглянись в века:

Не было крепче той

Спайки. Назад – река...

Снова прошепчется


Где-то, вдоль звезд и шпал,

– Настежь, без третьего! —

Что по ночам шептал

Цезарь – Лукреции.


13 июля 1923

(обратно)

Час души

1. “В глубокий час души и ночи…”

В глубокий час души и ночи,

Нечислящийся на часах,

Я отроку взглянула в очи,

Нечислящиеся в ночах


Ничьих еще, двойной запрудой

– Без памяти и по края! —

Покоящиеся...

Отсюда

Жизнь начинается твоя.


Седеющей волчицы римской

Взгляд, в выкормыше зрящей – Рим!

Сновидящее материнство

Скалы... Нет имени моим


Потерянностям... Все покровы

Сняв – выросшая из потерь! —

Так некогда над тростниковой

Корзиною клонилась дщерь


Египетская...


14 июля 1923

(обратно)

2. “В глубокий час души…”

В глубокий час души,

В глубокий – ночи...

(Гигантский шаг души,

Души в ночи)


В тот час, душа, верши

Миры, где хочешь

Царить – чертог души,

Душа, верши.


Ржавь губы, пороши

Ресницы – снегом.

(Атлантский вздох души,

Души – в ночи...)


В тот час, душа, мрачи

Глаза, где Вегой

Взойдешь... Сладчайший плод

Душа, горчи.


Горчи и омрачай:

Расти: верши.


8 августа 1923

(обратно)

3. “Есть час Души, как час Луны…”

Есть час Души, как час Луны,

Совы – час, мглы – час, тьмы —

Час... Час Души – как час струны

Давидовой сквозь сны


Сауловы... В тот час дрожи,

Тщета, румяна смой!

Есть час Души, как час грозы,

Дитя, и час сей – мой.


Час сокровеннейших низов

Грудных. – Плотины спуск!

Все вещи сорвались с пазов,

Все сокровенья – с уст!


С глаз – все завесы! Все следы —

Вспять! На линейках – нот —

Нет! Час Души, как час Беды,

Дитя, и час сей – бьет.


Беда моя! – так будешь звать.

Так, лекарским ножом

Истерзанные, дети – мать

Корят: “Зачем живем?”


А та, ладонями свежа

Горячку: “Надо. – Ляг”.

Да, час Души, как час ножа,

Дитя, и нож сей – благ.


14 августа 1923

(обратно) (обратно)

Сок лотоса

Божественно и детски-гол

Лоб – сквозь тропическую темень.

В глазах, упорствующих в пол,

Застенчивость хороших семей.


Сквозь девственные письмена

Мне чудишься побегом рдяным,

Чья девственность оплетена

Воспитанностью, как лианой.


Дли свою святость! Уст и глаз

Блюди священные сосуды!

Под тропиками родилась

Любовь, и я к тебе оттуда:


Из папоротников, хвощей,

Стай тростниковых, троп бесследных...

Где всё забвение вещей

В ладони лотосова стебля


Покоится. Наводит сон

Сок лотоса. Вино без пены

Сок лотоса... Детей и жен

Как обмороком сводит члены


Сок лотоса... Гляди, пуста

Ладонь. – Но в час луны с Востока

(Сок лотоса...) – из уст в уста

Вкуси – сон лотосова сока.


23 июля 1923

(обратно)

“Всё так же, так же в морскую синь…”

Всё так же, так же в морскую синь —

Глаза трагических героинь.

В сей зал, бесплатен и неоглядн,

Глазами заспанных Ариадн

Обманутых, очесами Федр

Отвергнутых, из последних недр

Вотще взывающими к ножу...

Так, в грудь, жива ли еще, гляжу.


24 июля 1923

(обратно)

Наклон

Материнское – сквозь сон – ухо.

У меня к тебе наклон слуха,

Духа – к страждущему: жжет? да?

У меня к тебе наклон лба,


Дозирающего вер – ховья.

У меня к тебе наклон крови

К сердцу, неба – к островам нег.

У меня к тебе наклон рек,


Век... Беспамятства наклон светлый

К лютне, лестницы к садам, ветви

Ивовой к убеганью вех...

У меня к тебе наклон всех


Звезд к земле (родовая тяга

Звезд к звезде!) – тяготенье стяга

К лаврам выстраданных мо – гил.

У меня к тебе наклон крыл,


Жил... К дуплу тяготенье совье,

Тяга темени к изголовью

Гроба, – годы ведь уснуть тщусь!

У меня к тебе наклон уст


К роднику...


28 июля 1923

(обратно)

Раковина

Из лепрозария лжи и зла

Я тебя вызвала и взяла


В зори! Из мертвого сна надгробий

В руки, вот в эти ладони, в обе,


Раковинные – расти, будь тих:

Жемчугом станешь в ладонях сих!


О, не оплатят ни шейх, ни шах

Тайную радость и тайный страх


Раковины... Никаких красавиц

Спесь, сокровений твоих касаясь,


Так не присвоит тебя, как тот

Раковинный сокровенный свод


Рук неприсваивающих... Спи!

Тайная радость моей тоски,


Спи! Застилая моря и земли,

Раковиною тебя объемлю:


Справа и слева и лбом и дном —

Раковинный колыбельный дом.


Дням не уступит тебя душа!

Каждую муку туша, глуша,


Сглаживая... Как ладонью свежей

Скрытые громы студя и нежа,


Нежа и множа... О, чай! О, зрей!

Жемчугом выйдешь из бездны сей.


– Выйдешь! – По первому слову: будь!

Выстрадавшая раздастся грудь


Раковинная. – О, настежь створы! —

Матери каждая пытка в пору,


В меру... Лишь ты бы, расторгнув плен,

Целое море хлебнул взамен!


31 июля 1923

(обратно)

Заочность

Кастальскому току,

Взаимность, заторов не ставь!

Заочность: за оком

Лежащая, вящая явь.


Заустно, заглазно

Как некое долгое la

Меж ртом и соблазном

Версту расстояния для...


Блаженны длинноты,

Широты забвений и зон!

Пространством как нотой

В тебя удаляясь, как стон


В тебе удлиняясь,

Как эхо в гранитную грудь

В тебя ударяясь:

Не видь и не слышь и не будь —


Не надо мне белым

По черному – мелом доски!

Почти за пределом

Души, за пределом тоски —


...Словесного чванства

Последняя карта сдана.

Пространство, пространство

Ты нынче – глухая стена!


4 августа 1923

(обратно)

Письмо

Так писем не ждут,

Так ждут – письма.

Тряпичный лоскут,

Вокруг тесьма

Из клея. Внутри – словцо.

И счастье. И это – всё.


Так счастья не ждут,

Так ждут – конца:

Солдатский салют

И в грудь – свинца

Три дольки. В глазах красно.

И только. И это – всё.


Не счастья – стара!

Цвет – ветер сдул!

Квадрата двора

И черных дул.


(Квадрата письма:

Чернил и чар!)

Для смертного сна

Никто не стар!


Квадрата письма.


11 августа 1923

(обратно)

Минута

Минута: минущая: минешь!

Так мимо же, и страсть и друг!

Да будет выброшено ныне ж —

Что завтра б – вырвано из рук!


Минута: мерящая! Малость

Обмеривающая, слышь:

То никогда не начиналось,

Что кончилось. Так лги ж, так льсти ж


Другим, десятеричной кори

Подверженным еще, из дел

Не выросшим. Кто ты, чтоб море

Разменивать? Водораздел


Души живой? О, мель! О, мелочь!

У славного Царя Щедрот

Славнее царства не имелось,

Чем надпись: “И сие пройдет” —


На перстне... На путях обратных

Кем не измерена тщета

Твоих Аравий циферблатных

И маятников маята?


Минута: мающая! Мнимость

Вскачь – медлящая! В прах и в хлам

Нас мелящая! Ты, что минешь:

Минута: милостыня псам!


О, как я рвусь тот мир оставить,

Где маятники душу рвут,

Где вечностью моею правит

Разминовение минут.


12 августа 1923

(обратно)

Клинок

Между нами – клинок двуострый

Присягнувши – и в мыслях класть...

Но бывают – страстные сестры!

Но бывает – братская страсть!


Но бывает такая примесь

Прерий в ветре и бездны в губ

Дуновении... Меч, храни нас

От бессмертных душ наших двух!


Меч, терзай нас и, меч, пронзай нас,

Меч, казни нас, но, меч, знай,

Что бывает такая крайность

Правды, крыши такой край...


Двусторонний клинок – рознит?

Он же сводит! Прорвав плащ,

Так своди же нас, страж грозный,

Рана в рану и хрящ в хрящ!


(Слушай! если звезда, срываясь...

Не по воле дитя с ладьи

В море падает... Острова есть,

Острова для любой любви...)


Двусторонний клинок, синим

Ливший, красным пойдет... Меч

Двусторонний – в себя вдвинем.

Это будет – лучшее лечь!


Это будет – братская рана!

Так, под звездами, и ни в чем

Неповинные... Точно два мы

Брата, спаянные мечом!


18 августа 1923

(обратно)

Наука Фомы

Без рук не обнять!

Сгинь, выспренных душ

Небыль!

Не вижу – и гладь,

Не слышу – и глушь:

Не был.


Круги на воде.

Ушам и очам —

Камень.

Не здесь – так нигде.

В пространство, как в чан

Канул.


Руками держи!

Всей крепостью мышц

Ширься!

Что сны и псалмы!

Бог ради Фомы

В мир сей


Пришел: укрепись

В неверье – как негр

В трюме.

Всю в рану – по кисть!

Бог ради таких

Умер.


24 августа 1923

(обратно)

Магдалина

1. “Меж нами – десять заповедей…”

Меж нами – десять заповедей:

Жар десяти костров.

Родная кровь отшатывает,

Ты мне – чужая кровь.


Во времена евангельские

Была б одной из тех...

(Чужая кровь – желаннейшая

И чуждейшая из всех!)


К тебе б со всеми немощами

Влеклась, стлалась – светла

Масть! – очесами демонскими

Таясь, лила б масла


И на ноги бы, и под ноги бы,

И вовсе бы так, в пески...

Страсть по купцам распроданная,

Расплеванная – теки!


Пеною уст и накипями

Очес и потом всех

Нег... В волоса заматываю

Ноги твои, как в мех.


Некою тканью под ноги

Стелюсь... Не тот ли (та!)

Твари с кудрями огненными

Молвивший: встань, сестра!


26 августа 1923

(обратно)

2. “Масти, плоченные втрое…”

Масти, плоченные втрое

Стоимости, страсти пот,

Слезы, волосы, – сплошное

Исструение, а тот


В красную сухую глину

Благостный вперяя зрак:

– Магдалина! Магдалина!

Не издаривайся так!


31 августа 1923

(обратно)

3. “О путях твоих пытать не буду…”

О путях твоих пытать не буду,

Милая! – ведь все сбылось.

Я был бос, а ты меня обула

Ливнями волос —

И – слез.


Не спрошу тебя, какой ценою

Эти куплены масла.

Я был наг, а ты меня волною

Тела – как стеною

Обнесла.


Наготу твою перстами трону

Тише вод и ниже трав.

Я был прям, а ты меня наклону

Нежности наставила, припав.


В волосах своих мне яму вырой,

Спеленай меня без льна.

– Мироносица! К чему мне миро?

Ты меня омыла

Как волна.


31 августа 1923

(обратно) (обратно)

“С этой горы, как с крыши…”

С этой горы, как с крыши

Мира, где в небо спуск.

Друг, я люблю тебя свыше

Мер – и чувств.


От очевидцев скрою

В тучу! С золою съем.

...С этой горы, как с Трои

Красных – стен.


Страсти: хвала убитым,

Сущим – срам.

Так же смотрел на битву

Царь-Приам.


Рухнули у – стои:

Зарево? Кровь? Нимб?

Так же смотрел на Трою

Весь О – лимп.


Нет, из прохладной ниши

Дева, воздевши длань...

Друг, я люблю тебя свыше.

Слышь – и – встань.


30 августа 1923

(обратно)

“Как бы дым твоих ни горек…”

Как бы дым твоих ни горек

Труб, глотать его – всё нега!

Оттого что ночью – город —

Опрокинутое небо.


Как бы дел твоих презренных

День ни гол, – в ночи ты – шах!

Звезды страсть свела – на землю!

Картою созвездий – прах.


Гектором иль Бонапартом

Звать тебя? Москва иль Троя?

Звездной и военной картой

Город лег...

Любовь? – Пустое!


Минет! Нищеты надземной

Ставленник, в ночи я – шах!

Небо сведено на землю:

Картою созвездий – прах


Рассыпается...


30 августа 1923

(обратно)

Овраг

1. “Дно – оврага…”

Дно – оврага.

Ночь – корягой

Шарящая. Встряски хвой.


Клятв – не надо.

Ляг – и лягу.

Ты бродягой стал со мной.


С койки затхлой

Ночь по каплям

Пить – закашляешься. Всласть


Пей! Без пятен —

Мрак! Бесплатен —

Бог: как к пропасти припасть.


(Час – который?)

Ночь – сквозь штору

Знать – немного знать. Узнай


Ночь – как воры,

Ночь – как горы.

(Каждая из нас – Синай


Ночью...)


10 сентября 1923

(обратно)

2. “Никогда не узнаешь, что жгу, что трачу…”

Никогда не узнаешь, что жгу, что трачу

– Сердец перебой —

На груди твоей нежной, пустой, горячей,

Гордец дорогой.


Никогда не узнаешь, каких не-наших

Бурь – следы сцеловал!

Не гора, не овраг, не стена, не насыпь:

Души перевал.


О, не вслушивайся! Болевого бреда

Ртуть... Ручьёвая речь...

Прав, что слепо берешь. От такой победы

Руки могут – от плеч!


О, не вглядывайся! Под листвой падучей

Сами – листьями мчим!

Прав, что слепо берешь. Это только тучи

Мчат за ливнем косым.


Ляг – и лягу. И благо. О, всё на благо!

Как тела на войне —

В лад и в ряд. (Говорят, что на дне оврага,

Может – неба на дне!)


В этом бешеном беге дерев бессонных

Кто-то на смерть разбит.

Что победа твоя – пораженье сонмов,

Знаешь, юный Давид?


11 сентября 1923

(обратно) (обратно)

Ахилл на валу

Отлило – обдало – накатило —

– Навзничь! – Умру.

Так Поликсена, узрев Ахилла

Там, на валу —


В красном – кровавая башня в плёсе

Тел, что простер.

Так Поликсена, всплеснувши: “Кто сей?”

(Знала – костер!)


Соединенное чародейство

Страха, любви.

Так Поликсена, узрев ахейца

Ахнула – и —


Знаете этот отлив атлантский

Крови от щек?

Неодолимый – прострись, пространство! —

Крови толчок.


13 сентября 1923

(обратно)

Последний моряк

О, ты – из всех залинейных нот

Нижайшая! – Кончим распрю!

Как та чахоточная, что в ночь

Стонала: еще понравься!


Ломала руки, а рядом драк

Удары и клятв канаты.

(Спал разонравившийся моряк

И капала кровь на мя-

тую наволоку...)


А потом, вверх дном

Стакан, хрусталем и кровью

Смеясь... – и путала кровь с вином,

И путала смерть с любовью.


“Вам сон, мне – спех! Не присев, не спев —

И занавес! Завтра в лёжку!”

Как та чахоточная, что всех

Просила: еще немножко


Понравься!... (Руки уже свежи,

Взор смутен, персты не гнутся...)

Как та с матросом – с тобой, о жизнь,

Торгуюсь: еще минутку


Понравься!..


15 сентября 1923

(обратно)

Крик станций

Крик станций: останься!

Вокзалов: о жалость!

И крик полустанков:

Не Дантов ли

Возглас:

“Надежду оставь!”

И крик паровозов.


Железом потряс

И громом волны океанской.

В окошечках касс,

Ты думал – торгуют пространством?

Морями и сушей?

Живейшим из мяс:

Мы мясо – не души!

Мы губы – не розы!

От нас? Нет – по нас

Колеса любимых увозят!


С такой и такою-то скоростью в час.


Окошечки касс.

Костяшечки страсти игорной.

Прав кто-то из нас,

Сказавши: любовь – живодерня!


“Жизнь – рельсы! Не плачь!”

Полотна – полотна – полотна...

(В глаза этих кляч

Владельцы глядят неохотно).


“Без рва и без шва

Нет счастья. Ведь с тем покупала?”

Та швейка права,

На это смолчавши: “Есть шпалы”.


24 сентября 1923

(обратно)

Пражский рыцарь

Бледно – лицый

Страж над плеском века —

Рыцарь, рыцарь,

Стерегущий реку.


(О найду ль в ней

Мир от губ и рук?!)

Ка – ра – ульный

На посту разлук.


Клятвы, кольца...

Да, но камнем в реку

Нас-то – сколько

За четыре века!


В воду пропуск

Вольный. Розам – цвесть!

Бросил – брошусь!

Вот тебе и месть!


Не устанем

Мы – доколе страсть есть!

Мстить мостами.

Широко расправьтесь,


Крылья! В тину,

В пену – как в парчу!

Мосто – вины

Нынче не плачу!


– “С рокового мосту

Вниз – отважься!”

Я тебе по росту,

Рыцарь пражский.


Сласть ли, грусть ли

В ней – тебе видней,

Рыцарь, стерегущий

Реку – дней.


27 сентября 1923

(обратно)

“По набережным, где седые деревья…”

По набережным, где седые деревья

По следу Офелий... (Она ожерелья

Сняла, – не наряженной же умирать!)

Но все же

(Раз смертного ложа – неможней

Нам быть нежеланной!

Раз это несносно

И в смерти, в которой

Предвечные горы мы сносим

На сердце!..) – она все немногие вёсны

Сплела – проплывать

Невестою – и венценосной.


Так – небескорыстною

Жертвою миру:

Офелия – листья,

Орфей – свою лиру...

– А я? —


28 сентября 1923

(обратно)

Ночные места

Темнейшее из ночных

Мест: мост. – Устами в уста!

Неужели ж нам свой крест

Тащить в дурные места,


Туда: в веселящий газ

Глаз, газа... В платный Содом?

На койку, где все до нас!

На койку, где не вдвоем


Никто... Никнет ночник.

Авось – совесть уснет!

(Вернейшее из ночных

Мест – смерть!) Платных теснот


Ночных – блаже вода!

Вода – глаже простынь!

Любить – блажь и беда!

Туда – в хладную синь!


Когда б в веры века

Нам встать! Руки смежив!

(Река – телу легка,

И спать – лучше, чем жить!)


Любовь: зноб до кости!

Любовь: зной до бела!

Вода – любит концы.

Река – любит тела.


4 октября 1923

(обратно)

Подруга

“Не расстанусь! – Конца нет!” И льнет, и льнет...

А в груди – нарастание

Грозных вод,

Нот... Надёжное: как таинство

Непреложное: рас – станемся!


5 октября 1923

(обратно)

Поезд жизни

Не штык – так клык, так сугроб, так шквал, —

В Бессмертье что час – то поезд!

Пришла и знала одно: вокзал.

Раскладываться не стоит.


На всех, на всё – равнодушьем глаз,

Которым конец – исконность.

О как естественно в третий класс

Из душности дамских комнат!


Где от котлет разогретых, щек

Остывших... – Нельзя ли дальше,

Душа? Хотя бы в фонарный сток

От этой фатальной фальши:


Папильоток, пеленок,

Щипцов каленых,

Волос паленых,

Чепцов, клеенок,

О – де – ко – лонов

Семейных, швейных

Счастий (klein wenig!)[201]

Взят ли кофейник?

Сушек, подушек, матрон, нянь,

Душности бонн, бань.


Не хочу в этом коробе женских тел

Ждать смертного часа!

Я хочу, чтобы поезд и пил и пел:

Смерть – тоже вне класса!


В удаль, в одурь, в гармошку, в надсад, в тщету!

– Эти нехристи ильнут же! —

Чтоб какой-нибудь странник: “На тем свету”...

Не дождавшись скажу: лучше!


Площадка. – И шпалы. – И крайний куст

В руке. – Отпускаю. – Поздно

Держаться. – Шпалы. – От стольких уст

Устала. – Гляжу на звезды.


Так через радугу всех планет

Пропавших – считал-то кто их? —

Гляжу и вижу одно: конец.

Раскаиваться не стоит.


6 октября 1923

(обратно)

“Древняя тщета течет по жилам…”

Древняя тщета течет по жилам,

Древняя мечта: уехать с милым!


К Нилу! (Не на грудь хотим, а в грудь!)

К Нилу – иль еще куда-нибудь


Дальше! За предельные пределы

Станций! Понимаешь, что из тела


Вон – хочу! (В час тупящихся вежд

Разве выступаем – из одежд?)


...За потустороннюю границу:

К Стиксу!..


7 октября 1923

(обратно)

Побег

Под занавесом дождя

От глаз равнодушных кроясь,

– О завтра мое! – тебя

Выглядываю – как поезд


Выглядывает бомбист

С еще-сотрясеньем взрыва

В руке... (Не одних убийств

Бежим, зарываясь в гриву


Дождя!) Не расправы страх,

Не... – Но облака! но звоны!

То Завтра на всех парах

Проносится вдоль перрона


Пропавшего... Бог! Благой!

Бог! И в дымовую опушь —

Как об стену... (Под ногой

Подножка – или ни ног уж,


Ни рук?) Верстовая снасть

Столба... Фонари из бреда...

О нет, не любовь, не страсть,

Ты поезд, которым еду


В Бессмертье...


14 октября 1923

(обратно)

“Брожу – не дом же плотничать…”

Брожу – не дом же плотничать,

Расположась на росстани!

Так, вопреки полотнищам

Пространств, треклятым простыням


Разлук, с минутным баловнем

Крадясь ночными тайнами,

Тебя под всеми ржавыми

Фонарными кронштейнами —


Краем плаща... За стойками —

Краем стекла... (Хоть краешком

Стекла!) Мертвец настойчивый,

В очах – зачем качаешься?


По набережным – клятв озноб,

По загородам – рифм обвал.

Сжимают ли – “я б жарче сгреб”,

Внимают ли – “я б чище внял”.


Все ты один, во всех местах,

Во всех мастях, на всех мостах.

Моими вздохами – снастят!

Моими клятвами – мостят!


Такая власть над сбивчивым

Числом у лиры любящей,

Что на тебя, небывший мой,

Оглядываюсь – в будущее!


16 октября 1923

(обратно)

Око

Фонари, горящие газом,

Леденеющим день от дня.

Фонари, глядящие глазом,

Не пойму еще – в чем? – виня,

Фонари, глядящие наземь:

На младенцев и на меня.


23 октября 1923

(обратно)

“Люблю – но мука еще жива…”

Люблю – но мука еще жива.

Найди баюкающие слова:


Дождливые, – расточившие все

Сам выдумай, чтобы в их листве


Дождь слышался: то не цеп о сноп:

Дождь в крышу бьет: чтобы мне на лоб,


На гроб стекал, чтобы лоб – светал,

Озноб – стихал, чтобы кто-то спал


И спал...

Сквозь скважины, говорят,

Вода просачивается. В ряд

Лежат, не жалуются, а ждут

Незнаемого. (Меня – сожгут).


Баюкай же – но прошу, будь друг:

Не буквами, а каютой рук:


Уютами...


24 октября 1923

(обратно)

“Ты, меня любивший фальшью…”

Ты, меня любивший фальшью

Истины – и правдой лжи,

Ты, меня любивший – дальше

Некуда! – За рубежи!


Ты, меня любивший дольше

Времени. – Десницы взмах!

Ты меня не любишь больше:

Истина в пяти словах.


12 декабря 1923

(обратно)

“Оставленного зала тронного…”

Оставленного зала тронного

Столбы. (Оставленного – в срок!)

Крутые улицы наклонные

Стремительные как поток.


Чувств обезумевшая жимолость,

Уст обеспамятевший зов.

– Так я с груди твоей низринулась

В бушующее море строф.


Декабрь 1923

(обратно)

Двое

1. “Есть рифмы в мире сём…”

Есть рифмы в мире сём:

Разъединишь – и дрогнет.

Гомер, ты был слепцом.

Ночь – на буграх надбровных.


Ночь – твой рапсодов плащ,

Ночь – на очах – завесой.

Разъединил ли б зрящ

Елену с Ахиллесом?


Елена. Ахиллес.

Звук назови созвучней.

Да, хаосу вразрез

Построен на созвучьях


Мир, и, разъединен,

Мстит (на согласьях строен!)

Неверностями жен

Мстит – и горящей Троей!


Рапсод, ты был слепцом:

Клад рассорил, как рухлядь.

Есть рифмы – в мире том

Подобранные. Рухнет


Сей – разведешь. Что нужд

В рифме? Елена, старься!

...Ахеи лучший муж!

Сладостнейшая Спарты!


Лишь шорохом древес

Миртовых, сном кифары:

“Елена: Ахиллес:

Разрозненная пара”.


30 июня 1924

(обратно)

2. “Не суждено, чтобы сильный с сильным…”

Не суждено, чтобы сильный с сильным

Соединились бы в мире сем.

Так разминулись Зигфрид с Брунгильдой,

Брачное дело решив мечом.


В братственной ненависти союзной

– Буйволами! – на скалу – скала.

С брачного ложа ушел, неузнан,

И неопознанною – спала.


Порознь! – даже на ложе брачном —

Порознь! – даже сцепясь в кулак —

Порознь! – на языке двузначном —

Поздно и порознь – вот наш брак!


Но и постарше еще обида

Есть: амазонку подмяв как лев —

Так разминулися: сын Фетиды

С дщерью Аресовой: Ахиллес


С Пенфезилеей.

О вспомни – снизу

Взгляд ее! сбитого седока

Взгляд! не с Олимпа уже, – из жижи

Взгляд ее – все ж еще свысока!


Что ж из того, что отсель одна в нем

Ревность: женою урвать у тьмы.

Не суждено, чтобы равный – с равным...

...................................…………………


Так разминовываемся – мы.


3 июля 1924

(обратно)

3. “В мире, где всяк…”

В мире, где всяк

Сгорблен и взмылен,

Знаю – один

Мне равносилен.


В мире, где столь

Многого хощем,

Знаю – один

Мне равномощен.


В мире, где всё —

Плесень и плющ,

Знаю: один

Ты – равносущ


Мне.


3 июля 1924

(обратно) (обратно)

Octpob

Остров есть. Толчком подземным

Выхвачен у Нереид.

Девственник. Еще никем не

Выслежен и не открыт.


Папоротником бьет и в пене

Прячется. – Маршрут? Тариф?

Знаю лишь: еще нигде не

Числится, кроме твоих


Глаз Колумбовых. Две пальмы:

Явственно! – Пропали. – Взмах

Кондора...

(В вагоне спальном

– Полноте! – об островах!)


Час, а может быть – неделя

Плаванья (упрусь – так год!)

Знаю лишь: еще нигде не

Числится, кроме широт


Будущего...


5 июля 1924

(обратно)

Под шалью

1. “Над колыбелью твоею – где ты…”

Над колыбелью твоею – где ты? —

Много, ох много же, будет пето.


Где за работой швея и мать —

Басен и песен не занимать!


Над колыбелью твоею нищей

Многое, многое с Бога взыщем:


Сроков и соков и лет и зим —

Много! а больше еще – простим.


Над колыбелью твоей бесправной

Многое, многое станет явным,


Гласным: прошедшая сквозь тела

….…. – чем стала и чем была!


Над колыбелью твоею скромной

Многое, многое Богу вспомним!


– Повести, спящие под замком, —

Много! а больше еще – сглотнем.


Лишь бы дождаться тебя, да лишь бы...

Многое, многое станет лишним,


Выветрившимся – чумацкий дым!

...........................……………

Всё недававшееся – моим!


5 августа 1924

(обратно)

2. “Запечатленный, как рот оракула…”

Запечатленный, как рот оракула —

Рот твой, гадавший многим.

Женщина, что от дозору спрятала

Меж языком и нёбом?


Уж не глазами, а в вечность дырами

Очи, котлом ведёрным!

Женщина, яму какую вырыла

И заложила дёрном?


Располагающий ста кумирнями

Идол – не столь заносчив.

Женщина, что у пожара вырвала

Нег и страстей двунощных?


Женщина, в тайнах, как в шалях, ширишься,

В шалях, как в тайнах, длишься.

Отъединенная – как счастливица-

Ель на вершине мглистой.


Точно усопшую вопрошаю,

Душу, к корням пригубившую...

Женщина, что у тебя под шалью?

– Будущее!


8 ноября 1924

(обратно)

3. “Так – только Елена глядит над кровлями…”

Так – только Елена глядит над кровлями

Троянскими! В столбняке зрачков

Четыре провинции обескровлено

И обезнадежено сто веков.


Так – только Елена над брачной бойнею,

В сознании: наготой моей

Четыре Аравии обеззноено

И обезжемчужено пять морей.


Tак только Елена – не жди заломленных

Рук! – диву дается на этот рой

Престолонаследников обездомленных

И родоначальников, мчащих в бой.


Так только Елена – не жди взывания

Уст! – диву дается на этот ров

Престолонаследниками заваленный:

На обессыновленность ста родов.


Но нет, не Елена! Не та двубрачная

Грабительница, моровой сквозняк.

Какая сокровищница растрачена

Тобою, что в очи нам смотришь – так,


Как даже Елене за красным ужином

В глаза не дерзалось своим рабам:

Богам. – “Чужеземкою обезмуженный

Край! Всё еще гусеницей – к ногам!”


11 ноября 1924

(обратно) (обратно)

“Пела как стрелы и как морены…”

Пела как стрелы и как морены,

Мчащие из-под ног

С звуком рвущегося атласа.

– Пела! – и целой стеной матрасной

Остановить не мог

Мир меня.

Ибо единый вырвала

Дар у богов: бег!


Пела как стрелы.

Тело?

Мне нету дела!


8 ноября 1924

(обратно)

Попытка ревности

Как живется вам с другою, —

Проще ведь? – Удар весла! —

Линией береговою

Скоро ль память отошла


Обо мне, плавучем острове

о небу – не по водам!)

Души, души! быть вам сестрами,

Не любовницами – вам!


Как живется вам с простою

Женщиною? Без божеств?

Государыню с престола

Свергши (с оного сошед),


Как живется вам – хлопочется —

Ежится? Встается – как?

С пошлиной бессмертной пошлости

Как справляетесь, бедняк?


“Судорог да перебоев —

Хватит! Дом себе найму”.

Как живется вам с любою —

Избранному моему!


Свойственнее и съедобнее —

Снедь? Приестся – не пеняй...

Как живется вам с подобием —

Вам, поправшему Синай!


Как живется вам с чужою,

Здешнею? Ребром – люба?

Стыд Зевесовой вожжою

Не охлестывает лба?


Как живется вам – здоровится —

Можется? Поется – как?

С язвою бессмертной совести

Как справляетесь, бедняк?


Как живется вам с товаром

Рыночным? Оброк – крутой?

После мраморов Каррары

Как живется вам с трухой


Гипсовой? (Из глыбы высечен

Бог – и начисто разбит!)

Как живется вам с сто-тысячной —

Вам, познавшему Лилит!


Рыночною новизною

Сыты ли? К волшбам остыв,

Как живется вам с земною

Женщиною, без шестых


Чувств?

Ну, за голову: счастливы?

Нет? В провале без глубин —

Как живется, милый? Тяжче ли —

Так же ли – как мне с другим?


19 ноября 1924

(обратно)

“Вьюга наметает в полы…”

Вьюга наметает в полы.

Всё разрывы да расколы! —


И на шарф цветной веселый —

Слезы острого рассола,

Жемчуг крупного размола.


19 ноября 1924

(обратно)

Сон

1. “Врылась, забылась – и вот как с тысяче…”

Врылась, забылась – и вот как с тысяче-

футовой лестницы без перил.

С хищностью следователя и сыщика

Все мои тайны – сон перерыл.


Сопки – казалось бы прочно замерли —

Не доверяйте смертям страстей!

Зорко – как следователь по камере

Сердца – расхаживает Морфей.


Вы! собирательное убожество!

Не обрывающиеся с крыш!

Знали бы, как на перинах лёжачи

Преображаешься и паришь!


Рухаешь! Как скорлупою треснувшей —

Жизнь с ее грузом мужей и жен.

Зорко как летчик над вражьей местностью

Спящею – над душою сон.


Тело, что все свои двери заперло —

Тщетно! – уж ядра поют вдоль жил.

С точностью сбирра и оператора

Все мои раны – сон перерыл!


Вскрыта! ни щелки в райке, под куполом,

Где бы укрыться от вещих глаз

Собственных. Духовником подкупленным

Все мои тайны – сонперетряс!


24 ноября 1924

(обратно)

2. “В мозгу ухаб пролёжан…”

В мозгу ухаб пролёжан, —

Три века до весны!

В постель иду, как в ложу:

Затем, чтоб видеть сны:


Сновидеть: рай Давидов

Зреть и Ахиллов шлем

Священный, – стен не видеть!

В постель иду – затем.


Разведены с Мартыном

Задекою – не все!

Не доверяй перинам:

С сугробами в родстве!


Занежат, – лести женской

Пух, рук и ног захват.

Как женщина младенца

Трехдневного заспят.


Спать! Потолок как короб

Снять! Синевой запить!

В постель иду как в прорубь:

Вас, – не себя топить!


Заокеанских тропик

Прель, Индостана – ил...

В постель иду как в пропасть:

Перины – безперил!


26 ноября 1924

(обратно) (обратно)

Приметы

Точно гору несла в подоле —

Всего тела боль!

Я любовь узнаю по боли

Всего тела вдоль.


Точно поле во мне разъяли

Для любой грозы.

Я любовь узнаю по дали

Всех и вся вблизи.


Точно нору во мне прорыли

До основ, где смоль.

Я любовь узнаю по жиле,

Bcero тела вдоль


Стонущей. Сквозняком как гривой

Овеваясь гунн:

Я любовь узнаю по срыву

Самых верных струн


Горловых, – горловых ущелий

Ржавь, живая соль.

Я любовь узнаю по щели,

Нет! – по трели

Всего тела вдоль!


29 ноября 1924

(обратно)

“Ятаган? Огонь…”

Ятаган? Огонь?

Поскромнее, – куда как громко!


Боль, знакомая, как глазам – ладонь,

Как губам —

Имя собственного ребенка.


1 декабря 1924

(обратно)

“Живу – не трогаю…”

Живу – не трогаю.

Горы не срыть.

Спроси безногого,

Ответит: жить.


Не наша – Богова

Гора – Еговова!

Котел да логово, —

Живем без многого.


1 декабря 1924

(обратно)

Полотерская

Колотёры-молотёры,

Полотёры-полодёры,

Кумашный стан,

Бахромчатый штан.


Что Степан у вас, что Осип —

Ни приметы, ни следа.

– Нас нелегкая приносит,

Полотеров, завсегда.


Без вины навязчивые,

Мы полы наващиваем.

По паркетам вз’ахивая,

Мы молей вымахиваем.


Кулик краснопер,

Пляши, полотер!


Колотилы-громыхалы,

Нам все комнаты тесны.

Кольцо бабкино пропало —

Полотеры унесли.


Нажариваем.

Накаливаем.

...Пошариваем!

...Пошаливаем!


С полотеров взятки гладки:

Катай вдоль да поперек!

Как подкатимся вприсядку:

“Пожалуйте на чаёк!”


Не мастикой ясеневы

Вам полы намасливаем.

Потом-кровью ясеневы

Вам полы наласниваем:


Вощи до-бела!

Трещи, мебеля!


Тише сажи, мягче замши...

Полотеров взявши в дом —

Плачь! Того гляди, плясамши,

Нос богине отобьем.


Та богиня – мраморная,

Нарядить – от Ламановой,

Не гляди, что мраморная —

Всем бока наламываем!


Гол, бос.

Чтоб жглось!


Полотерско дело вредно:

Пляши, в пот себя вогнав!

Оттого и ликом бледны,

Что вся кровь у нас в ногах.


Ногой пишем,

Ногой пашем.

Кто повыше —

Тому пляшем.


О пяти корявых пальцах —

Как и барская нога!

Из прихожей – через зальце —

Вот и вся вам недолга!


Знай, откалывай

До кола в груди!

... Шестипалого

Полотера жди.


Нам балы давать не внове!

Двери – все ли на ключе?

А кумач затем – что крови

Не видать на кумаче!


Нашей ли, вашей ли —

Ляжь да не спрашивай.


Как господско дело грязью

Следить, лоску не жалеть —

Полотерско дело – мазью

Те следочки затереть.


А уж мазь хороша!

– Занялась пороша! —


Полодёры-полодралы,

Полотёры-пролеталы,

Разлет-штаны,

Паны-шаркуны,


Из перинки прасоловой

Не клопов вытрясываем,

По паркетам взгаркивая —

Мы господ вышаркиваем!


Страсть-дела,

Жар-дела,

Красная гвардия!

Поспешайте, сержанты резвые!

Полотеры купца зарезали.


Получайте, чего не грезили:

Полотеры купца заездили.


18 декабря 1924

(обратно)

“Ёмче органа и звонче бубна…”

Ёмче органа и звонче бубна

Молвь – и одна для всех:

Ох, когда трудно, и ах, когда чудно,

А не дается – эх!


Ах с Эмпиреев и ох вдоль пахот,

И повинись, поэт,

Что ничего кроме этих ахов,

Охов, у Музы нет.


Наинасыщеннейшая рифма

Недр, наинизший тон.

Так, перед вспыхнувшей Суламифью —

Ахнувший Соломон.


Ах: разрывающееся сердце,

Слог, на котором мрут.

Ах, это занавес – вдруг – разверстый.

Ох: ломовой хомут.


Словоискатель, словесный хахаль,

Слов неприкрытый кран,

Эх, слуханул бы разок – как ахал

В ночь половецкий стан!


И пригибался, и зверем прядал...

В мхах, в звуковом меху:

Ах – да ведь это ж цыганский табор

– Весь! – и с луной вверху!


Се жеребец, на аршин ощерясь,

Ржет, предвкушая бег.

Се, напоровшись на конский череп,

Песнь заказал Олег —


Пушкину. И – раскалясь в полете —

В прабогатырских тьмах —

Неодолимые возгласы плоти:

Ох! – эх! – ах!


23 декабря 1924

(обратно)

Жизни

1. “Не возьмешь моего румянца…”

Не возьмешь моего румянца —

Сильного – как разливы рек!

Ты охотник, но я не дамся,

Ты погоня, но я есмь бег.


Не возьмешь мою душу живу!

Так, на полном скаку погонь —

Пригибающийся – и жилу

Перекусывающий конь


Аравийский.


25 декабря 1924

(обратно)

2. “Не возьмешь мою душу живу…”

Не возьмешь мою душу живу,

Не дающуюся как пух.

Жизнь, ты часто рифмуешь с: лживо, —

Безошибочен певчий слух!


Не задумана старожилом!

Отпусти к берегам чужим!

Жизнь, ты явно рифмуешь с жиром:

Жизнь: держи его! жизнь: нажим.


Жестоки у ножных костяшек

Кольца, в кость проникает ржа!

Жизнь: ножи, на которых пляшет

Любящая.

– Заждалась ножа!


28 декабря 1924

(обратно) (обратно)

“Пела рана в груди у князя…”

Пела рана в груди у князя.

Или в ране его – стрела


Пела? – к милому не поспеть мол,

Пела, милого не отпеть —

Пела. Та, что летела степью

Сизою. – Или просто степь

Пела, белое омывая

Тело... “Лебедь мой дикий гусь”,

Пела... Та, что с синя-Дуная

К Дону тянется...

Или Русь

Пела?


30 декабря 1924

(обратно)

Крестины

Воды не перетеплил

В чану, зазнобил – как надобно —

Тот поп, что меня крестил.

В ковше плоскодонном свадебном


Вина не пересластил —

Душа да не шутит брашнами!

Тот поп, что меня крестил

На трудное дело брачное:


Тот поп, что меня венчал.

(Ожжясь, поняла танцовщица,

Что сок твоего, Анчар,

Плода в плоскодонном ковшике


Вкусила...)

– На вечный пыл

В пещи смоляной поэтовой

Крестил – кто меня крестил

Водою неподогретою


Речною, – на свыше сил

Дела, не вершимы женами —

Крестил – кто меня крестил

Бедою неподслащенною:


Беспримесным тем вином.

Когда поперхнусь – напомните!

Каким опалюсь огнем?

Все страсти водою комнатной


Мне кажутся. Трижды прав

Тот поп, что меня обкарнывал.

Каких убоюсь отрав?

Все яды – водой отварною


Мне чудятся. Что мне рок

С его родовыми страхами —

Раз собственные, вдоль щек,

Мне слезы – водою сахарной!


А ты, что меня крестил

Водой исступленной Савловой

(Так Савл, занеся костыль,

Забывчивых останавливал) —


Молись, чтоб тебя простил —

Бог.


1 января 1925

(обратно)

“Жив, а не умер…”

Жив, а не умер

Демон во мне!

В теле как в трюме,

В себе как в тюрьме.


Мир – это стены.

Выход – топор.

(“Мир – это сцена”,

Лепечет актер).


И не слукавил,

Шут колченогий.

В теле – как в славе.

В теле – как в тоге.


Многие лета!

Жив – дорожи!

(Только поэты

В кости – как во лжи!)


Нет, не гулять нам,

Певчая братья,

В теле как в ватном

Отчем халате.


Лучшего стоим.

Чахнем в тепле.

В теле – как в стойле.

В себе – как в котле.


Бренных не копим

Великолепий.

В теле – как в топи,

В теле – как в склепе,


В теле – как в крайней

Ссылке. – Зачах!

В теле – как в тайне,

В висках – как в тисках


Маски железной.


5 января 1925

(обратно)

“Существования котловиною…”

Существования котловиною

Сдавленная, в столбняке глушизн,

Погребенная заживо под лавиною

Дней – как каторгу избываю жизнь.


Гробовое, глухое мое зимовье.

Смерти: инея на уста-красны —

Никакого иного себе здоровья

Не желаю от Бога и от весны.


11 января 1925

(обратно)

“Что, Муза моя! Жива ли еще…”

Что, Муза моя! Жива ли еще?

Так узник стучит к товарищу

В слух, в ямку, перстом продолбленную

– Что Муза моя? Надолго ли ей?


Соседки, сердцами спутанные.

Тюремное перестукиванье.


Что Муза моя? Жива ли еще?

Глазами не знать желающими,

Усмешкою правду кроющими,

Соседскими, справа-коечными


– Что, братец? Часочек выиграли?

Больничное перемигиванье.


Эх, дело мое! Эх, марлевое!

Так небо боев над Армиями,

Зарницами вкось исчёрканное,

Ресничное пересвёркиванье.


В воронке дымка рассеянного —

Солдатское пересмеиванье.


Ну, Муза моя! Хоть рифму еще!

Щекой – Илионом вспыхнувшею

К щеке: “Не крушись! Расковывает

Смерть – узы мои! До скорого ведь?”


Предсмертного ложа свадебного —

Последнее перетрагиванье.


15 января 1925

(обратно)

“Не колесо громовое…”

Не колесо громовое —

Взглядами перекинулись двое.


Не Вавилон обрушен —

Силою переведались души.


Не ураган на Тихом —

Стрелами перекинулись скифы.


16 января 1925

(обратно)

“Дней сползающие слизни…”

Дней сползающие слизни,

...Строк поденная швея...

Что до собственной мне жизни?

Не моя, раз не твоя.


И до бед мне мало дела

Собственных... – Еда? Спанье?

Что до смертного мне тела?

Не мое, раз не твое.


Январь 1925

(обратно)

“В седину – висок…”

В седину – висок,

В колею – солдат,

– Небо! – морем в тебя окрашиваюсь.

Как на каждый слог —

Что на тайный взгляд

Оборачиваюсь,

Охорашиваюсь.


В перестрелку – скиф,

В христопляску – хлыст,

– Море! – небом в тебя отваживаюсь.

Как на каждый стих —

Что на тайный свист

Останавливаюсь,

Настораживаюсь.


В каждой строчке: стой!

В каждой точке – клад.

– Око! – светом в тебя расслаиваюсь,

Расхожусь. Тоской

На гитарный лад

Перестраиваюсь,

Перекраиваюсь.


Не в пуху – в пере

Лебедином – брак!

Браки розные есть, разные есть!

Как на знак тире —

Что на тайный знак

Брови вздрагивают —

Заподазриваешь?


Не в чаю спитом

Славы – дух мой креп.

И казна моя – немалая есть!

Под твоим перстом

Что Господень хлеб

Перемалываюсь,

Переламываюсь.


22 января 1925

(обратно)

“Променявши на стремя…”

Променявши на стремя —

Поминайте коня ворона!

Невозвратна как время,

Но возвратна как вы, времена


Года, с первым из встречных

Предающая дело родни,

Равнодушна как вечность,

Но пристрастна как первые дни


Весен... собственным пеньем

Опьяняясь как ночь – соловьем,

Невозвратна как племя

Вымирающее (о нем


Гейне пел, – брак мой тайный:

Слаще гостя и ближе, чем брат...)

Невозвратна как Рейна

Сновиденный убиственный клад.


Чиста-злата – нержавый,

Чиста-серебра – Вагнер? – нырни!

Невозвратна как слава

Наша русская...


19 февраля 1925

(обратно)

“Рас – стояние: версты, мили...”

Рас – стояние: версты, мили...

Нас рас – ставили, рас – садили,

Чтобы тихо себя вели

По двум разным концам земли.


Рас – стояние: версты, дали...

Нас расклеили, распаяли,

В две руки развели, распяв,

И не знали, что это – сплав


Вдохновений и сухожилий...

Не рассорили – рассорили,

Расслоили...

Стена да ров.

Расселили нас как орлов-


Заговорщиков: версты, дали...

Не расстроили – растеряли.

По трущобам земных широт

Рассовали нас как сирот.


Который уж, ну который – март?!

Разбили нас – как колоду карт!


24 марта 1925

(обратно)

“Русской ржи от меня поклон…”

Русской ржи от меня поклон,

Ниве, где баба застится.

Друг! Дожди за моим окном,

Беды и блажи на сердце...


Ты, в погудке дождей и бед

То ж, что Гомер – в гекзаметре,

Дай мне руку – на весь тот свет!

Здесь – мои обе заняты.


Прага, 7 мая 1925

(обратно)

“Высокомерье – каста…”

Высокомерье – каста.

Чем недохват – отказ.

Что говорить: не часто!

В тысячелетье – раз.


Всё, что сказала – крайний

Крик морякам знаком!

А остальное – тайна:

Вырежут с языком.


16 мая 1925

(обратно)

“Слава падает так, как слива…”

Слава падает так, как слива:

На голову, в подол.

Быть красивой и быть счастливой!

(А не плохой глагол —


Быть? Без всякого приставного —

Быть и точка. За ней простор.)

Слава падает так, как слово

Милости на топор


Плахи, или же как на плиты

Храма – полдень сухим дождем.

Быть счастливой и знаменитой?

Меньшего обождем


Часа. Или же так, как целый

Рим – на розовые кусты.

– Слава! – Я тебя не хотела:

Я б тебя не сумела нести.


17 мая 1925

(обратно)

“От родимых сёл, сёл…”

От родимых сёл, сёл!

– Наваждений! Новоявленностей!

Чтобы поезд шел, шел,

Чтоб нигде не останавливался,


Никуда не приходил.

В вековое! Незастроенное!

Чтобы ветер бил, бил,

Выбивалкою соломенною


Просвежил бы мозг, мозг

– Всё осевшее и плесенное! —

Чтобы поезд нёс, нёс,

Быстрей лебедя, как в песенке...


Сухопутный шквал, шквал!

Низвержений! Невоздержанностей!

Чтобы поезд мчал, мчал,

Чтобы только не задерживался.


Чтобы только не срастись!

Не поклясться! не насытиться бы!

Чтобы только – свист, свист

Над проклятою действительностью.


Феодальных нив! Глыб

Первозданных! незахватанностей!

Чтобы поезд шиб, шиб,

Чтобы только не засматривался


На родимых мест, мест

Августейшие засушенности!

Всё едино: Пешт, – Брест —

Чтобы только не заслушивался.


Никогда не спать! Спать?!

Грех последний, неоправданнейший...

Птиц, летящих вспять, вспять

По пятам деревьев падающих!


Чтоб не ночь, не две! – две?! —

Еще дальше царства некоего —

Этим поездом к тебе

Все бы ехала и ехала бы.


Конец мая 1925

(обратно)

“Брат по песенной беде…”

Брат по песенной беде —

Я завидую тебе.

Пусть хоть так она исполнится

– Помереть в отдельной комнате! —

Скольких лет моих? лет ста?

Каждодневная мечта.

И не жалость: мало жил,

И не горечь: мало дал.

Много жил – кто в наши жил

Дни: всё дал, – кто песню дал.


Жить (конечно не новей

Смерти!) жилам вопреки.

Для чего-нибудь да есть —

Потолочные крюки.


Начало января 1926

(обратно)

“Тише, хвала…”

Тише, хвала!

Дверью не хлопать,

Слава!

Стола

Угол – и локоть.


Сутолочь, стоп!

Сердце, уймись!

Локоть – и лоб.

Локоть – и мысль.


Юность – любить,

Старость – погреться:

Некогда – быть,

Некуда деться.


Хоть бы закут —

Только без прочих!

Краны – текут,

Стулья – грохочут,


Рты говорят:

Кашей во рту

Благодарят

“За красоту”.


Знали бы вы,

Ближний и дальний,

Как головы

Собственной жаль мне —


Бога в орде!

Степь – каземат —

Рай – это где

Не говорят!


Юбочник – скот —

Лавочник – частность!

Богом мне – тот

Будет, кто даст мне


– Не времени!

Дни сочтены! —

Для тишины —

Четыре стены.


Париж, 26 января 1926

(обратно)

“Кто – мы? Потонул в медведях…”

Кто – мы?Потонул в медведях

Тот край, потонул в полозьях.

Кто – мы?Не из тех, что ездят —

Вот – мы!А из тех, что возят:


Возницы. В раненьях жгучих

В грязь вбитые – за везучесть.


Везло! Через Дон – так голым

Льдом. Хвать – так всегда патроном

Последним. Привар – несолон.

Хлеб – вышел. Уж так везло нам!


Всю Русь в наведенных дулах

Несли на плечах сутулых.


Не вывезли! Пешим дралом —

В ночь, выхаркнуты народом!

Кто мы?да по всем вокзалам!

Кто мы?да по всем заводам!


По всем гнойникам гаремным[202]

Мы, вставшие за деревню,

За – дерево...


С шестерней, как с бабой, сладившие —

Это мы – белоподкладочники?

С Моховой князья да с Бронной-то —

Мы-то – золотопогонники?


Гробокопы, клополовы —

Подошло! подошло!

Это мы пустили слово:

Хорошо! хорошо!


Судомои, крысотравы,

Дом – верша, гром – глуша,

Это мы пустили славу:

– Хороша! хороша —

Русь!


Маляры-то в поднебесьице —

Это мы-то с жиру бесимся?

Баррикады в Пятом строили —

Мы, ребятами.

– История.


Баррикады, а нынче – троны.

Но все тот же мозольный лоск.

И сейчас уже Шарантоны

Не вмещают российских тоск.


Мрем от них. Под шинелью драной —

Мрем, наган наставляя в бред...

Перестраивайте Бедламы:

Все – малы для российских бед!


Бредит шпорой костыль – острите! —

Пулеметом – пустой обшлаг.

В сердце, явственном после вскрытья —

Ледяного похода знак.


Всеми пытками не исторгли!

И да будет известно – там:

Доктора узнают нас в морге

По не в меру большим сердцам.


St. Gilles-sur-Vie (Vendеe)

Апрель 1926

(обратно)

Юноше в уста

Юноше в уста

– Богу на алтарь —

Моря и песка

Пену и янтарь


Влагаю.

Солгали,

Что мать и сын!

Младая

Седая

Морская

Синь.


Крив их словоряд.

День их словарю!

Пенка говорят.

Пена говорю —


Знак – по синю бел!

Вопль – по белу бей!

Что перекипел

Сливочник морей.


Бой или “баю”,

Сон или... а всё ж —

Мать, коли пою,

Сын, коли сосешь —


Соси же!

Не хижин

Российских – царь:

Рожок плаксивый.

Руси – янтарь.


Старая любовь —

Море не Руси!

Старую любовь

Заново всоси:


Ту ее – давно!

Ту ее – шатра,

Всю ее – от до

Кия – до Петра.


Пей, не обессудь!

С бездною кутеж!

Больше нежель грудь —

Суть мою сосешь:


Лоно – смену —

Оно – вновь:

Моря пену,

Бора кровь.


Пей, женоупруг!

Пей, моя тоска!

Пенковый мундштук

Женского соска

Стоит.


Сто их,

Игр и мод!


Мать – кто поит

И поет.


29 мая 1928

Медон

(обратно)

Разговор с гением

Глыбами – лбу

Лавры похвал.

“Петь не могу!”

– “Будешь!” – “Пропал,


(На толокно

Переводи!)

Как молоко —

Звук из груди.


Пусто. Суха.

В полную веснь —

Чувство сука”.

– “Старая песнь!


Брось, не морочь!”

“Лучше мне впредь —

Камень толочь!”

– “Тут-то и петь!”


“Что я, снегирь,

Чтоб день-деньской

Петь?”

– “Не моги,

Пташка, а пой!


На зло врагу!”

“Коли двух строк

Свесть не могу?”

– “Кто когда – мог?!” —


“Пытка!” – “Терпи!”

“Скошенный луг —

Глотка!” – “Хрипи:

Тоже ведь – звук!”


“Львов, а не жен

Дело”. – “Детей:

Распотрошен —

Пел же – Орфей!”


“Так и в гробу?”

– “И под доской”.

Петь не могу!”

– “Это воспой!”


Медон, 4 июня 1928

(обратно)

“Чем – не боги же – поэты…”

Чем – не боги же – поэты!

Отблагодарю за это

– Длящееся с Рождества —

Лето слуха и ответа,

Сплошь из звука и из света,

Без единственного шва


Ткань, наброшенную свыше:

С высоты – не верь, что вышла

Вся – на надобы реклам! —

Всей души твоей мальчишьей —

На плечи – моим грехам

И годам...


Июнь 1928

(обратно)

“Всю меня – с зеленью…”

Всю меня – с зеленью —

Тех – дрём —

Тихо и медленно

Съел – дом.


Ту, что с созвездиями

Росла —

Просто заездили

Как осла.


Ту, что дриадою

Лес – знал.


Июнь 1928

(обратно)

“Лес: сплошная маслобойня…”

Н. П. Г. – в память наших лесов


Лес: сплошная маслобойня

Света: быстрое, рябое,

Бьющееся, как Ваграм.

Погляди, как в час прибоя

Лес играет сам с собою!


Так и ты со мной играл.


1928

(обратно)

Наяда

Проходи стороной,

Тело вольное, рыбье!

Между мной и волной,

Между грудью и зыбью —


Третье, злостная грань

Дружбе гордой и голой:

Стопудовая дань

Пустяковине: полу.


Узнаю тебя, клин,

Как тебя ни зови:

В море – ткань, в поле – тын,

Вечный третий в любви!


Мало – злобе людской

Права каменных камер?

Мало – деве морской

Моря трепетной ткани?


Океана-Отца

Неизбывных достатков —

Пены – чудо-чепца?

Вала – чудо-палатки?


Узнаю тебя, гад,

Как тебя ни зови:

В море – ткань, в горе – взгляд, —

Вечный третий в любви!


Как приму тебя, бой,

Мне даваемый глубью,

Раз меж мной – и волной,

Между грудью – и грудью...


– Нереида! – Волна!

Ничего нам не надо,

Что не я, не она,

Не волна, не наяда!


Узнаю тебя, гроб,

Как тебя ни зови:

В вере – храм, в храме – поп, —

Вечный третий в любви!


Хлебопек, кочегар, —

Брак без третьего между!

Прячут жир (горе бар!)

Чистым – нету одежды!


Черноморских чубов:

– Братцы, голые топай! —

Голым в хлябь и в любовь,

Как бойцы Перекопа —


В бой...

Матросских сосков

Рябь. – “Товарищ, живи!”

...В пулю – шлем, в бурю – кров:

Вечный третий в любви!


Побережья бродяг,

Клятвы без аналоев!

Как вступлю в тебя, брак,

Раз меж мною – и мною ж —


Что? Да нос на тени,

Соглядатай извечный —

(Свой же). Всё, что бы ни

Что? Да всё, если нечто!


Узнаю тебя, бic,[203]

Как тебя ни зови:

Нынче – нос, завтра – мыс, —

Вечный третий в любви!


Горделивая мать

Над цветущим отростком,

Торопись умирать!

Завтра – третий вотрется!


Узнаю тебя, смерть,

Как тебя ни зови:

В сыне – рост, в сливе – червь:

Вечный третий в любви.


Понтайяк, 1 августа 1928

(обратно)

Плач матери по новобранцу

Уж вы, батальоны —

Эскадроны!

Сынок порожённый,

Бе – ре – женый!


Уж ты по младенцу —

Новобранцу —

Слеза деревенска,

Океанска!


В который раз вспорот

Живот – мало!

Сколько б вас, Егорок,

Ни рожала —


Мало! Мои сучья!

Кровь чья? Соль чья?

Мало! Мала куча:

Больше! Больше!


Хоша б целый город

Склала – живы!

Сколько б вас, Егорок,

Ни ложила —


В землю. Большеротый,

Башка – вербой

Вьется. Людям – сотый,

А мне – первый!


Теки, мои соки,

Брега – через!

Сосцы пересохли —

Очам – черед!


Реви, долговласа,

По армейцу!

Млецом отлилася —

Слезой лейся!


1928

(обратно)

Маяковскому

1. “Чтобы край земной не вымер…”

Чтобы край земной не вымер

Без отчаянных дядей,

Будь, младенец, Володимир:

Целым миром володей!

(обратно)

2. “Литературная – не в ней…”

Литературная – не в ней

Суть, а вот – кровь пролейте!

Выходит каждые семь дней.

Ушедший – раз в столетье


Приходит. Сбит передовой

Боец. Каких, столица,

Еще тебе вестей, какой

Еще– передовицы?


Ведь это, милые, у нас,

Черновец – милюковцу:

“Владимир Маяковский? Да-с.

Бас, говорят, и в кофте


Ходил”...

Эх кровь-твоя-кровца!

Как с новью примириться,

Раз первого ее бойца

Кровь – на второй странице

(Известий.)

(обратно)

3. “В сапогах, подкованных железом…”

“В гробу, в обыкновенном тeмном костюме, в устойчивых, гpyбых ботинках, подбитых железом, лежит величайший поэт революции”.

(“Однодневная газета”, 24 апреля 1920 г.)

В сапогах, подкованных железом,

В сапогах, в которых гору брал —

Никаким обходом ни объездом

Не доставшийся бы перевал —


Израсходованных до сиянья

За двадцатилетний перегон.

Гору пролетарского Синая,

На котором праводатель – он.


В сапогах – двустопная жилплощадь,

Чтоб не вмешивался жилотдел —

В сапогах, в которых, понаморщась,

Гору нес – и брал – и клял – и пел —


В сапогах и до и без отказу

По невспаханностям Октября,

В сапогах – почти что водолаза:

Пехотинца, чище ж говоря:


В сапогах великого похода,

На донбассовских, небось, гвоздях.

Гору горя своего народа

Стапятидесяти (Госиздат)


Миллионного... – В котором роде

Своего, когда который год:

“Ничего-де своего в заводе!”

Всех народов горя гору – вот.


Так вот в этих – про его Рольс-Ройсы

Говорок еще не приутих —

Мертвый пионерам крикнул: Стройся!

В сапогах – свидетельствующих.

(обратно)

4. “И полушки не поставишь…”

Любовная лодка разбилась о быт.

И полушки не поставишь

На такого главаря.

Лодка-то твоя, товарищ,

Из какого словаря?


В лодке, да еще в любовной

Запрокинуться – скандал!

Разин – чем тебе не ровня? —

Лучше с бытом совладал.


Эко новшество – лекарство

Хлещущее, что твой кран!

Парень, не по-пролетарски

Действуешь – а что твой пан!


Стоило ж в богов и в матку

Нас, чтоб – кровь, а не рассвет! —

Класса белую подкладку

Выворотить напослед.


Вроде юнкера, на Тоске

Выстрелившего – с тоски!

Парень! не по-маяковски

Действуешь: по-шаховски.


Фуражечку б на бровишки

И – прощай, моя джаным!

Правнуком своим проживши,

Кончил – прадедом своим.


То-то же, как на поверку

Выйдем – стыд тебя заест:

Совето-российский Вертер.

Дворяно-российский жест.


Только раньше – в околодок,

Нынче ж...

– Враг ты мой родной!

Никаких любовных лодок

Новых – нету под луной.

(обратно)

5. “Выстрел – в самую душу…”

Выстрел – в самую душу,

Как только что по врагам.

Богоборцем разрушен

Сегодня последний храм.


Еще раз не осекся,

И, в точку попав – усоп.

Было стало быть сердце,

Коль выстрелу следом – стоп.


(Зарубежье, встречаясь:

“Ну, казус! Каков фугас!

Значит – тоже сердца есть?

И с той же, что и у нас?”)


Выстрел – в самую точку,

Как в ярмарочную цель.

(Часто – левую мочку

Отбривши – с женой в постель.)


Молодец! Не прошибся!

А женщины ради – что ж!

И Елену паршивкой

– Подумавши – назовешь.


Лишь одним, зато знатно,

Нас лефовец удивил:

Только вправо и знавший

Палить-то, а тут – слевил.


Кабы в правую – свёрк бы

Ланцетик – и здрав ваш шеф.

Выстрел в левую створку:

Ну в самый-те Центропев!

(обратно)

6. “Советским вельможей…”

Зерна огненного цвета

Брошу на ладонь,

Чтоб предстал он в бездне света

Красный как огонь.

Советским вельможей,

При полном Синоде...

– Здорово, Сережа!

– Здорово, Володя!


Умаялся? – Малость.

– По общим? – По личным.

– Стрелялось? – Привычно.

– Горелось? – Отлично.


– Так стало быть пожил?

– Пасс в нек’тором роде.

...Негоже, Сережа!

...Негоже, Володя!


А помнишь, как матом

Во весь свой эстрадный

Басище – меня-то

Обкладывал? – Ладно


Уж... – Вот-те и шлюпка

Любовная лодка!

Ужель из-за юбки?

– Хужей из-за водки.


Опухшая рожа.

С тех пор и на взводе?

Негоже, Сережа.

– Негоже, Володя.


А впрочем – не бритва —

Сработано чисто.

Так стало быть бита

Картишка? – Сочится.


– Приложь подорожник.

– Хорош и коллодий.

Приложим, Сережа?

– Приложим, Володя.


А что на Paccee —

На матушке? – То есть

Где? – В Эсэсэсере

Что нового? – Строят.


Родители – родят,

Вредители – точут,

Издатели – водят,

Писатели – строчут.


Мост новый заложен,

Да смыт половодьем.

Все то же, Сережа!

– Все то же, Володя.


А певчая стая?

– Народ, знаешь, тертый!

Нам лавры сплетая,

У нас как у мертвых


Прут. Старую Росту

Да завтрашним лаком.

Да не обойдешься

С одним Пастернаком.


Хошь, руку приложим

На ихнем безводье?

Приложим, Сережа?

– Приложим, Володя!


Еще тебе кланяется...

– А что добрый

Наш Льсан Алексаныч?

– Вон – ангелом! – Федор


Кузьмич? – На канале:

По красные щеки

Пошел. – Гумилев Николай?

– На Востоке.


(В кровавой рогоже,

На полной подводе...)

– Все то же, Сережа.

– Все то же, Володя.


А коли все то же,

Володя, мил-друг мой —

Вновь руки наложим,

Володя, хоть рук – и —


Нет.

– Хотя и нету,

Сережа, мил-брат мой,

Под царство и это

Подложим гранату!


И на раствороженном

Нами Восходе —

Заложим, Сережа!

– Заложим, Володя!

(обратно)

7. “Много храмов разрушил…”

Много храмов разрушил,

А этот – ценней всего.

Упокой, Господи, душу усопшего врага твоего.


Савойя, август 1930

(обратно) (обратно)

Лучина

До Эйфелевой – рукою

Подать! Подавай и лезь.

Но каждый из нас – такое

Зрел, зрит, говорю, и днесь,


Что скушным и некрасивым

Нам кажется <ваш> Париж.

“Россия моя, Россия,

Зачем так ярко горишь?”


Июнь 1931

(обратно)

Стихи к Пушкину

1. “Бич жандармов, бог студентов…”

Бич жандармов, бог студентов,

Желчь мужей, услада жен,

Пушкин – в роли монумента?

Гостя каменного? – он,


Скалозубый, нагловзорый

Пушкин – в роли Командора?


Критик – ноя, нытик – вторя:

“Где же пушкинское (взрыд)

Чувство меры?” Чувство – моря

Позабыли – о гранит


Бьющегося? Тот, солёный

Пушкин – в роли лексикона?


Две ноги свои – погреться —

Вытянувший, и на стол

Вспрыгнувший при Самодержце

Африканский самовол —


Наших прадедов умора —

Пушкин – в роли гувернера?


Черного не перекрасить

В белого – неисправим!

Недурен российский классик,

Небо Африки – своим


Звавший, невское – проклятым!

– Пушкин – в роли русопята?


Ох, брадатые авгуры!

Задал, задал бы вам бал

Тот, кто царскую цензуру

Только с дурой рифмовал,


А “Европы Вестник” – с...

Пушкин – в роли гробокопа?


К пушкинскому юбилею

Тоже речь произнесем:

Всех румяней и смуглее

До сих пор на свете всем,


Всех живучей и живее!

Пушкин – в роли мавзолея?


То-то к пушкинским избушкам

Лепитесь, что сами – хлам!

Как из душа! Как из пушки —

Пушкиным – по соловьям


Слова, соколам полета!

– Пушкин – в роли пулемета!


Уши лопнули от вопля:

“Перед Пушкиным во фрунт!”

А куда девали пёкло

Губ, куда девали – бунт


Пушкинский? уст окаянство?

Пушкин – в меру пушкиньянца!


Томики поставив в шкафчик —

Посмешаете ж его,

Беженство свое смешавши

С белым бешенством его!


Белокровье мозга, морга

Синь – с оскалом негра, горло

Кажущим...


Поскакал бы, Всадник Медный,

Он со всех копыт – назад.

Трусоват был Ваня бедный,

Ну, а он – не трусоват.


Сей, глядевший во все страны —

В роли собственной Татьяны?


Что вы делаете, карлы,

Этот – голубей олив —

Самый вольный, самый крайний

Лоб – навеки заклеймив


Низостию двуединой

Золота и середины?


“Пушкин – тога, Пушкин – схима,

Пушкин – мера, Пушкин – грань...”

Пушкин, Пушкин, Пушкин – имя

Благородное – как брань


Площадную – попугаи.


– Пушкин? Очень испугали!


25 июня 1931

(обратно)

2. Петр и Пушкин

Не флотом, не потом, не задом

В заплатах, не Шведом у ног,

Не ростом – из всякого ряду,

Не сносом – всего, чему срок,


Не лотом, не ботом, не пивом

Немецким сквозь кнастеров дым,

И даже и не Петро-дивом

Своим (Петро-делом своим!).


И большего было бы мало

(Бог дал, человек не обузь!) —

Когда б не привез Ганнибала-

Арапа на белую Русь.


Сего афричонка в науку

Взяв, всем россиянам носы

Утер и наставил, – от внука —

то негрского – свет на Руси!


Уж он бы вертлявого – в струнку

Не стал бы! – “На волю? Изволь!

Такой же ты камерный юнкер,

Как я – машкерадный король!”


Поняв, что ни пеной, ни пемзой —

Той Африки, – царь-грамотей

Решил бы: “Отныне я– цензор

Твоих африканских страстей”.


И дав бы ему по загривку

Курчавому (стричь-не остричь!):

“Иди-ка, сынок, на побывку

В свою африканскую дичь!


Плыви – ни об чем не печалься!

Чай есть в паруса кому дуть!

Соскучишься – так ворочайся,

А нет – хошь и дверь позабудь!


Приказ: ледяные туманы

Покинув – за пядию пядь

Обследовать жаркие страны

И – виршами нам описать”.


И мимо наставленной свиты,

Отставленной – прямо на склад,

Гигант, отпустивши пииту,

Помчал – по земле или над?


Сей не по снегам смуглолицый

Российским – снегов Измаил!

Уж он бы заморскую птицу

Архивами не заморил!


Сей, не по кровям торопливый

Славянским, сей тоже – метис!

Уж ты б у него по архивам

Отечественным не закис!


Уж он бы с тобою – поладил!

За непринужденный поклон

Разжалованный – Николаем,

Пожалованный бы – Петром!


Уж он бы жандармского сыска

Не крыл бы “отечеством чувств”!

Уж он бы тебе – василиска

Взгляд! – не замораживал уст.


Уж он бы полтавских не комкал

Концов, не тупил бы пера.

За что недостойным потомком —

Подонком – опенком Петра


Был сослан в румынскую область,

Да ею б – пожалован был

Сим – так ненавидевшим робость

Мужскую, – что сына убил


Сробевшего. – “Эта мякина —

Я? – Вот и роди! и расти!”

Был негр ему истинным сыном,

Так истинным правнуком – ты


Останешься. Заговор равных.

И вот не спросясь повитух

Гигантова крестника правнук

Петров унаследовал дух.


И шаг, и светлейший из светлых

Взгляд, коим поныне светла...

Последний – посмертный – бес смертный

Подарок России – Петра.


2 июля 1931

(обратно)

3. (станок)

Вся его наука —

Мощь. Светло – гляжу:

Пушкинскую руку

Жму, а не лижу.


Прадеду – товарка:

В той же мастерской!

Каждая помарка —

Как своей рукой.


Вольному – под стопки?

Мне, в котле чудес

Сём – открытой скобки

Ведающей – вес,


Мнящейся описки —

Смысл, короче – всё.

Ибо нету сыска

Пуще, чем родство!


Пелось как – поется

И поныне – так.

Знаем, как “дается”!

Над тобой, “пустяк”,


Знаем – как потелось!

От тебя, мазок,

Знаю – как хотелось

В лес – на бал – в возок...


И как – спать хотелось!

Над цветком любви —

Знаю, как скрипелось

Негрскими зубьми!


Перья на востроты —

Знаю, как чинил!

Пальцы не просохли

От его чернил!


А зато – меж талых

Свеч, картежных сеч —

Знаю – как стрясалось!

От зеркал, от плеч


Голых, от бокалов

Битых на полу —

Знаю, как бежалось

К голому столу!


В битву без злодейства:

Самого – с самим!

– Пушкиным не бейте!

Ибо бью вас – им!


1931

(обратно)

4. “Преодоленье…”

Преодоленье

Косности русской —

Пушкинский гений?

Пушкинский мускул


На кашалотьей

Туше судьбы —

Мускул полета,

Бега,

Борьбы.


С утренней негой

Бившийся – бодро!

Ровного бега,

Долгого хода —


Мускул. Побегов

Мускул степных,

Шлюпки, что к брегу

Тщится сквозь вихрь.


Не онедужен

Русскою кровью —

О, не верблюжья

И не воловья


Жила (усердство

Из-под ремня!) —

Конского сердца

Мышца – моя!


Больше балласту —

Краше осанка!

Мускул гимнаста

И арестанта,


Что на канате

Собственных жил

Из каземата —

Соколом взмыл!


Пушкин – с монаршьих

Рук руководством

Бившийся так же

Насмерть – как бьется


(Мощь – прибывала,

Сила – росла)

С мускулом вала

Мускул весла.


Кто-то, на фуру

Несший: “Атлета

Мускулатура,

А не поэта!”


То – серафима

Сила – была:

Несокрушимый

Мускул – крыла.


10 июля 1931

(обратно) (обратно)

5. (поэт и царь)

1. “Потусторонним…”

Потусторонним

Залом царей.

– А непреклонный

Мраморный сей?


Столь величавый

В золоте барм.

– Пушкинской славы

Жалкий жандарм.


Автора – хаял,

Рукопись – стриг.

Польского края —

Зверский мясник.


Зорче вглядися!

Не забывай:

Певцоубийца

Царь Николай

Первый.


12 июля 1931

(href=#r>обратно)

2. “Нет, бил барабан перед смутным полком…”

Нет, бил барабан перед смутным полком,

Когда мы вождя хоронили:

То зубы царёвы над мертвым певцом

Почетную дробь выводили.


Такой уж почет, что ближайшим друзьям —

Нет места. В изглавьи, в изножьи,

И справа, и слева – ручищи по швам —

Жандармские груди и рожи.


Не диво ли – и на тишайшем из лож

Пребыть поднадзорным мальчишкой?

На что-то, на что-то, на что-то похож

Почет сей, почетно – да слишком!


Гляди, мол, страна, как, молве вопреки,

Монарх о поэте печется!

Почетно – почетно – почетно – архи-

Почетно, – почетно – до черту!


Кого ж это так – точно воры вора

Пристреленного – выносили?

Изменника? Нет. С проходного двора —

Умнейшего мужа России.


Медон, 19 июля 1931

(обратно)

3. “Народоправству, свалившему трон…”

Народоправству, свалившему трон,

Не упразднившему – тренья:

Не поручать палачам похорон

Жертв, цензорам – погребенья


Пушкиных. В непредуказанный срок,

В предотвращение смуты.

Не увозить под (великий!) шумок

По воровскому маршруту —


Не обрекать на последний мрак,

Полную глухонемость

Тела, обкарнанного и так

Ножницами – в поэмах.


19 июля 1933

(обратно) (обратно)

Страна

С фонарем обшарьте

Весь подлунный свет!

Той страны на карте —

Нет, в пространстве – нет.


Выпита как с блюдца, —

Донышко блестит.

Можно ли вернуться

В дом, который – срыт?


Заново родися —

В новую страну!

Ну-ка, воротися

На спину коню


Сбросившему! Кости

Целы-то – хотя?

Эдакому гостю

Булочник – ломтя


Ломаного, плотник —

Гроба не продаст!

Той ее – несчетных

Верст, небесных царств,


Той, где на монетах —

Молодость моя,

Той России – нету.


– Как и той меня.


Конец июня 1931

(обратно)

Ода пешему ходу

1. “В век сплошных скоропадских…”

В век сплошных скоропадских,

Роковых скоростей —

Слава стойкому братству

Пешехожих ступней!


Всеутёсно, всерощно,

Прямиком, без дорог,

Обивающих мощно

Лишь природы – порог,


Дерзко попранный веком.

(В век турбин и динам

Только жить, что калекам!)

...Но и мстящей же вам


За рекламные клейма

На вскормившую грудь.

– Нет, безногое племя,

Даль – ногами добудь!


Слава толстым подметкам,

Сапогам на гвоздях,

Ходокам, скороходкам —

Божествам в сапогах!


Если есть в мире – ода

Богу сил, богу гор —

Это взгляд пешехода

На застрявший мотор.


Сей ухмыл в пол-аршина,

Просто – шире лица:

Пешехода на шину

Взгляд – что лопается!


Поглядите на чванством

Распираемый торс!

Паразиты пространства,

Алкоголики верст —


Что сквозь пыльную тучу

Рукоплещущих толп

Расшибаются.

– Случай?

– Дури собственной – столб.

(обратно)

2. “Вот он, грузов наспинных…”

Вот он, грузов наспинных

Бич, мечтателей меч!

Красоту – как насильник

С ног сшибающий: лечь!


Не ответит и ляжет —

Как могила – как пласт, —

Но лица не покажет

И души не отдаст...


Ничего не отдаст вам

Ни апрель, ни июль, —

О безглазый, очкастый

Лакированный нуль!


Между Зюдом и Нордом —

Поставщик суеты!

Ваши форды (рекорды

Быстроты: пустоты),


Ваши Рольсы и Ройсы —

Змея ветхая лесть!

Сыне! Господа бойся,

Ноги давшего – бресть.


Драгоценные куклы

С Опера и Мадлэн,

Вам бы тихие туфли

Мертвецовы – взамен


Лакированных лодок.

О, холодная ложь

Манекенных колодок,

Неступивших подошв!


Слава Господу в небе —

Богу сил, Богу царств —

За гранит и за щебень,

И за шпат и за кварц,


Чистоганную сдачу

Под копытом – кремня...

И за то, что – ходячим

Чудом – создал меня!

(обратно)

3. “Дармоедством пресытясь…”

Дармоедством пресытясь,

С шины – спешится внук.

Пешеходы! Держитесь —

Ног, как праотцы – рук.


Где предел для резины —

Там простор для ноги.

Не хватает бензину?

Вздоху – хватит в груди!


Как поток жаждет прага,

Так восторг жаждет – трат.

Ничему, кроме шага,

Не учите ребят!


По ручьям, по моррэнам,

Дальше – нет! дальше – стой!

Чтобы Альпы – коленом

Знал, саванны – ступней.


Я костьми, други, лягу —

За раскрытие школ!

Чтоб от первого шага

До последнего – шел


Внук мой! отпрыск мой! мускул,

Посрамивший Аид!

Чтобы в царстве моллюсков —

На своих-на двоих!


Медон, 26 августа 1931 – Кламар, 30 марта 1933

(обратно) (обратно)

“Тише, тише, тише, век мой громкий…”

Тише, тише, тише, век мой громкий!

За меня потоки – и потомки.


1931

(обратно)

Дом

Из-под нахмуренных бровей

Дом – будто юности моей

День, будто молодость моя

Меня встречает: – Здравствуй, я!


Так самочувственно-знаком

Лоб, прячущийся под плащом

Плюща, срастающийся с ним,

Смущающийся быть большим.


Недаром я – грузи! вези! —

В непросыхающей грязи

Мне предоставленных трущоб

Фронтоном чувствовала лоб.

Аполлонический подъем

Музейного фронтона – лбом


Своим. От улицы вдали

Я за стихами кончу дни —

Как за ветвями бузины.


Глаза – без всякого тепла:

То зелень старого стекла,

Сто лет глядящегося в сад,

Пустующий – сто пятьдесят.


Стекла, дремучего, как сон,

Окна, единственный закон

Которого: гостей не ждать,

Прохожего не отражать.


Не сдавшиеся злобе дня

Глаза, оставшиеся – да! —

Зерцалами самих себя.


Из-под нахмуренных бровей —

О, зелень юности моей!

Та – риз моих, та – бус моих,

Та – глаз моих, та – слез моих...


Меж обступающих громад —

Дом – пережиток, дом – магнат,

Скрывающийся между лип.

Девический дагерротип


Души моей...


6 сентября 1931

(обратно)

Бузина

Бузина цельный сад залила!

Бузина зелена, зелена,

Зеленее, чем плесень на чане!

Зелена, значит, лето в начале!

Синева – до скончания дней!

Бузина моих глаз зеленей!


А потом – через ночь – костром

Ростопчинским! – в очах красно

От бузинной пузырчатой трели.

Красней кори на собственном теле

По всем порам твоим, лазорь,

Рассыпающаяся корь


Бузины – до зимы, до зимы!

Что за краски разведены

В мелкой ягоде слаще яда!

Кумача, сургуча и ада —

Смесь, коралловых мелких бус

Блеск, запекшейся крови вкус.


Бузина казнена, казнена!

Бузина – целый сад залила

Кровью юных и кровью чистых,


Кровью веточек огнекистых —

Веселейшей из всех кровей:

Кровью сердца – твоей, моей...


А потом – водопад зерна,

А потом – бузина черна:

С чем-то сливовым, с чем-то липким.

Над калиткой, стонавшей скрипкой,

Возле дома, который пуст,

Одинокий бузинный куст.


Бузина, без ума, без ума

Я от бус твоих, бузина!

Степь – хунхузу, Кавказ – грузину,

Мне – мой куст под окном бузинный

Дайте. Вместо Дворцов Искусств

Только этот бузинный куст...


Новосёлы моей страны!

Из-за ягоды – бузины,

Детской жажды моей багровой,

Из-за древа и из-за слова:

Бузина (по сей день – ночьми...),

Яда – всосанного очьми...


Бузина багрова, багрова!

Бузина – целый край забрала

В лапы. Детство мое у власти.

Нечто вроде преступной страсти,

Бузина, меж тобой и мной.

Я бы века болезнь – бузиной


Назвала...


11 сентября 1931, Медон – 21 мая 1935, Ванв

(обратно)

“Не нужен твой стих…”

– Не нужен твой стих —

Как бабушкин сон.

– А мы для иных

Сновидим времен.


– Докучен твой стих —

Как дедушкин вздох.

– А мы для иных

Дозорим эпох.


– В пять лет – целый свет —

Вот сон наш каков!

– Ваш – на пять лишь лет.

Мой – на пять веков.


– Иди, куда дни!

– Дни мимо идут...

– Иди, куда мы.

– Слепые ведут.


А быть или нет

Стихам на Руси —

Потоки спроси,

Потомков спроси.


14 сентября 1931

(обратно)

“Насмарку твой стих…”

– Насмарку твой стих!

На стройку твой лес

Столетний!

– Не верь, сын!


И вместо земных

Насильных небес —

Небесных земель

Синь.


14 сентября 1931

(обратно)

Стихи к сыну

1. “Ни к городу и ни к селу…”

Ни к городу и ни к селу —

Езжай, мой сын, в свою страну, —

В край – всем краям наоборот! —

Куда назад идти – вперед

Идти, – особенно – тебе,

Руси не видывавшее


Дитя мое... Мое? Ее

Дитя! То самое былье,

Которым порастает быль.

Землицу, стершуюся в пыль,

Ужель ребенку в колыбель

Нести в трясущихся горстях:

“Русь – этот прах, чти – этот прах!”


От неиспытанных утрат —

Иди – куда глаза глядят!

Всех стран – глаза, со всей земли —

Глаза, и синие твои

Глаза, в которые гляжусь:

В глаза, глядящие на Русь.


Да не поклонимся словам!

Русь – прадедам, Россия – нам,

Вам – просветители пещер —

Призывное: СССР, —

Не менее во тьме небес

Призывное, чем: SOS.


Нас родина не позовет!

Езжай, мой сын, домой – вперед —

В свой край, в свой век, в свой час, – от нас —

В Россию – вас, в Россию – масс,

В наш-час – страну! в сей-час – страну!

В на-Марс – страну! в без-нас – страну!


Январь 1932

(обратно)

2. “Наша совесть – не ваша совесть…”

Наша совесть – не ваша совесть!

Полно! – Вольно! – О всем забыв,

Дети, сами пишите повесть

Дней своих и страстей своих.


Соляное семейство Лота —

Вот семейственный ваш альбом!

Дети! Сами сводите счеты

С выдаваемым за Содом —


Градом. С братом своим не дравшись —

Дело чисто твое, кудряш!

Ваш край, ваш век, ваш день, ваш час,

Наш грех, наш крест, наш спор, наш


Гнев. В сиротские пелеринки

Облаченные отродясь —

Перестаньте справлять поминки

По Эдему, в котором вас


Не было! по плодам – и видом

Не видали! Поймите: слеп —

Вас ведущий на панихиду

По народу, который хлеб


Ест, и вам его даст, – как скоро

Из Медона – да на Кубань.

Наша ссора – не ваша ссора!

Дети! Сами творите брань


Дней своих.


Январь 1932

(обратно)

3. “Не быть тебе нулем…”

Не быть тебе нулем

Из молодых – да вредным!

Ни медным королем,

Ни попросту – спортсмедным


Лбом, ни слепцом путей,

Коптителем кают,

Ни парой челюстей,

Которые жуют, —


В сём полагая цель.

Ибо в любую щель —

Я – с моим ветром буйным!

Не быть тебе буржуем.


Ни галльским петухом,

Хвост заложившим в банке,

Ни томным женихом

Седой американки, —


Нет, ни одним из тех,

Дописанных, как лист,

Которым – только смех

Остался, только свист


Достался от отцов!

С той стороны весов

Я – с черноземным грузом!

Не быть тебе французом.


Но также – ни одним

Из нас, досадных внукам!

Кем будешь – Бог один...

Не будешь кем – порукой —


Я, что в тебя – всю Русь

Вкачала – как насосом!

Бог видит – побожусь! —

Не будешь ты отбросом


Страны своей.


22 января 1932

(обратно) (обратно)

Родина

О неподатливый язык!

Чего бы попросту – мужик,

Пойми, певал и до меня:

– Россия, родина моя!


Но и с калужского холма

Мне открывалася она

Даль – тридевятая земля!

Чужбина, родина моя!


Даль, прирожденная, как боль,

Настолько родина и столь

Рок, что повсюду, через всю

Даль – всю ее с собой несу!


Даль, отдалившая мне близь,

Даль, говорящая: “Вернись

Домой!

Со всех – до горних звезд —

Меня снимающая мест!


Недаром, голубей воды,

Я далью обдавала лбы.


Ты! Сей руки своей лишусь, —

Хоть двух! Губами подпишусь

На плахе: распрь моих земля —

Гордыня, родина моя!


12 мая 1932

(обратно)

“Дом, с зеленою гущей…”

Дом, с зеленою гущей:

Кущ зеленою кровью...

Где покончила – пуще

Чем с собою: с любовью.


14 июня 1932

(обратно)

“Закрыв глаза – раз иначе нельзя…”

Закрыв глаза – раз иначе нельзя —

(А иначе – нельзя!) закрыв глаза

На бывшее (чем топтаннее травка —

Тем гуще лишь!), но ждущее – до завтра ж!

Не ждущее уже: смерть, у меня

Не ждущая до завтрашнего дня...


Так, опустив глубокую завесу,

Закрыв глаза, как занавес над пьесой:

Над местом, по которому – метла...

(А голова, как комната – светла!)

На голову свою —

– да попросту – от света


Закрыв глаза, и не закрыв, а сжав —

Всем существом в ребро, в плечо, в рукав

– Как скрипачу вовек не разучиться! —

В знакомую, глубокую ключицу —

В тот жаркий ключ, изустный и живой —

Что нам воды – дороже – ключевой.


Сентябрь 1932

(обратно)

Ici – Haut[204]

1. “Товарищи, как нравится…”

Товарищи, как нравится

Вам в проходном дворе

Всеравенства – перст главенства:

– Заройте на горе!


В век распевай, как хочется

Нам – либо упраздним,

В век скопищ – одиночества

– Хочу лежать один —

Вздох.


17 октября 1932

(обратно)

2. “Ветхозаветная тишина…”

Ветхозаветная тишина,

Сирой полыни крестик.

Похоронили поэта на

Самом высоком месте.


Так и во гробе еще – подъем

Он даровал – несущим.

...Стало быть, именно на своем

Месте, ему присущем.


Выше которого только вздох,

Мой из моей неволи.

Выше которого – только Бог!

Бог – и ни вещи боле.


Всечеловека среди высот

Вечных при каждом строе.

Как подобает поэта – под

Небом и над землею.


После России, где меньше он

Был, чем последний смазчик —

Равным в ряду – всех из ряда вон

Равенства – выходящих.


В гор ряду, в зорь ряду, в гнезд ряду,

Орльих, по всем утесам.

На пятьдесят, хоть, восьмом году —

Стал рядовым, был способ!


Уединенный вошедший в круг —

Горе? – Нет, радость в доме!

На сорок верст высоты вокруг —

Солнечного да кроме


Лунного – ни одного лица,

Ибо соседей – нету.

Место откуплено до конца

Памяти и планеты.

(обратно)

3. “В стране, которая – одна…”

В стране, которая – одна

Из всех звалась Господней,

Теперь меняют имена

Всяк, как ему сегодня


На ум или не-ум (потом

Решим!) взбредет. “Леонтьем

Крещеный – просит о таком-

то прозвище”. – Извольте!


А впрочем, что ему с холма,

Как звать такую малость?

Я гору знаю, что сама

Переименовалась.


Среди казарм, и шахт, и школ:

Чтобы душа не билась! —

Я гору знаю, что в престол

Души преобразилась.


В котлов и общего котла,

Всеобщей котловины

Век – гору знаю, что светла

Тем, что на ней единый


Спит – на отвесном пустыре

Над уровнем движенья.

Преображенье на горе?

Горы – преображенье.


Гора, как все была: стара,

Меж прочих не отметишь.

Днесь Вечной Памяти Гора,

Доколе солнце светит —


Вожатому – душ, а не масс!

Не двести лет, не двадцать,

Гора та – как бы ни звалась —

До веку будет зваться


Волошинской.


23 октября 1932

(обратно)

4. “Переименовать!” Приказ…”

– “Переименовать!” Приказ —

Одно, народный глас – другое.

Так, погребенья через час,

Пошла “Волошинскою горою”


Гора, названье Янычар

Носившая – четыре века.

А у почтительных татар:

– Гора Большого Человека.


22 мая 1935

(обратно)

5. “Над вороным утесом…”

Над вороным утесом —

Белой зари рукав.

Ногу – уже с заносом

Бега – с трудом вкопав


В землю, смеясь, что первой

Встала, в зари венце —

Макс! мне было – так верно

Ждать на твоем крыльце!


Позже, отвесным полднем,

Под колокольцы коз,

С всхолмья да на восхолмье,

С глыбы да на утес —


По трехсаженным креслам:

– Тронам иных эпох! —

Макс! мне было – так лестно

Лезть за тобою – Бог


Знает куда! Да, виды

Видящим – путь скалист.

С глыбы на пирамиду,

С рыбы – на обелиск...


Ну, а потом, на плоской

Вышке – орлы вокруг —

Макс! мне было – так просто

Есть у тебя из рук,


Божьих или медвежьих,

Опережавших “дай”,

Рук неизменно-брежных,

За воспаленный край


Раны умевших браться

В веры сплошном луче.

Макс, мне было так братски

Спать на твоем плече!


(Горы... Себе на горе

Видится мне одно

Место: с него два моря

Были видны по дно


Бездны... два моря сразу!

Дщери иной поры,

Кто вам свои два глаза

Преподнесет с горы?)


...Только теперь, в подполье,

Вижу, когда потух

Свет – до чего мне вольно

Было в охвате двух


Рук твоих... В первых встречных

Царстве – о сам суди,

Макс, до чего мне вечно

Было в твоей груди!

Пусть ни единой травки,

Площе, чем на столе —

Макс! мне будет – так мягко

Спать на твоей скале!


28 октября 1932

(обратно) (обратно)

“Темная сила…”

Темная сила!

Мра-ремесло!

Скольких сгубило,

Как малых – спасло.


<1932>

(обратно)

“Никуда не уехали – ты да я…”

Никуда не уехали – ты да я —

Обернулись прорехами – все моря!

Совладельцам пятерки рваной —

Океаны не по карману!


Нищеты вековечная сухомять!

Снова лето, как корку, всухую мять!

Обернулось нам море – мелью:

Наше лето – другие съели!


С жиру лопающиеся: жир – их “лоск”,

Что не только что масло едят, а мозг

Наш – в поэмах, в сонатах, в сводах:

Людоеды в парижских модах!


Нами – лакомящиеся: франк – за вход.

О, урод, как водой туалетной – рот

Сполоснувший – бессмертной песней!

Будьте прокляты вы – за весь мой


Стыд: вам руку жать, когда зуд в горсти, —

Пятью пальцами – да от всех пяти

Чувств – на память о чувствах добрых —

Через все вам лицо – автограф!


1932 – 1935

(обратно)

Стол

1. “Мой письменный верный стол…”

Мой письменный верный стол!

Спасибо за то, что шел

Со мною по всем путям.

Меня охранял – как шрам.


Мой письменный вьючный мул!

Спасибо, что ног не гнул

Под ношей, поклажу грез —

Спасибо – что нес и нес.


Строжайшее из зерцал!

Спасибо за то, что стал

– Соблазнам мирским порог —

Всем радостям поперек,


Всем низостям – наотрез!

Дубовый противовес

Льву ненависти, слону

Обиды – всему, всему.


Мой заживо смертный тес!

Спасибо, что рос и рос

Со мною, по мере дел

Настольных – большал, ширел,


Так ширился, до широт —

Таких, что, раскрывши рот,

Схватясь за столовый кант...

– Меня заливал, как штранд!


К себе пригвоздив чуть свет —

Спасибо за то, что – вслед

Срывался! На всех путях

Меня настигал, как шах —


Беглянку.

– Назад, на стул!

Спасибо за то, что блюл

И гнул. У невечных благ

Меня отбивал – как маг —


Сомнамбулу.

Битв рубцы,

Стол, выстроивший в столбцы

Горящие: жил багрец!

Деяний моих столбец!


Столп столпника, уст затвор —

Ты был мне престол, простор —

Тем был мне, что морю толп

Еврейских – горящий столп!


Так будь же благословен —

Лбом, локтем, узлом колен

Испытанный, – как пила

В грудь въевшийся – край стола!


Июль 1933

(обратно)

2. “Тридцатая годовщина…”

Тридцатая годовщина

Союза – верней любви.

Я знаю твои морщины,

Как знаешь и ты – мои,


Которых – не ты ли – автор?

Съедавший за дестью десть,

Учивший, что нету – завтра,

Что только сегодня – есть.


И деньги, и письма с почты —

Стол – сбрасывавший – в поток!

Твердивший, что каждой строчки

Сегодня – последний срок.


Грозивший, что счетом ложек

Создателю не воздашь,

Что завтра меня положат —

Дурищу – да на тебя ж!

(обратно)

3. “Тридцатая годовщина…”

Тридцатая годовщина

Союза – держись, злецы!

Я знаю твои морщины,

Изъяны, рубцы, зубцы —


Малейшую из зазубрин!

(Зубами – коль стих не шел!)

Да, был человек возлюблен!

И сей человек был – стол


Сосновый. Не мне на всхолмье

Березу берёг карел!

Порой еще с слезкой смольной,

Но вдруг – через ночь – старел,


Разумнел – так школьник дерзость

Сдает под мужской нажим.

Сажусь – еле доску держит,

Побьюсь – точно век дружим!


Ты – стоя, в упор, я – спину

Согнувши – пиши! пиши! —

Которую десятину

Вспахали, версту – прошли,


Покрыли: письмом – красивей

Не сыщешь в державе всей!

Не меньше, чем пол-России

Покрыто рукою сей!


Сосновый, дубовый, в лаке

Грошовом, с кольцом в ноздрях,

Садовый, столовый – всякий,

Лишь бы не на трех ногах!


Как трех Самозванцев в браке

Признавшая тёзка – тот!

Бильярдный, базарный – всякий —

Лишь бы не сдавал высот


Заветных. Когда ж подастся

Железный – под локтевым

Напором, столов – богатство!

Вот пень: не обнять двоим!


А паперть? А край колодца?

А старой могилы – пласт?

Лишь только б мои два локтя

Всегда утверждали: – даст


Бог! Есть Бог! Поэт – устройчив:

Всё – стол ему, всё – престол!

Но лучше всего, всех стойче —

Ты, – мой наколенный стол!


Около 15 июля 1933 – 29-30 октября 1935

(обратно)

4. “Обидел и обошел…”

Обидел и обошел?

Спасибо за то, что – стол

Дал, стойкий, врагам на страх

Стол – на четырех ногах


Упорства. Скорей – скалу

Своротишь! И лоб – к столу

Подстатный, и локоть под

Чтоб лоб свой держать, как свод.


– А прочего дал в обрез?

А прочный, во весь мой вес,

Просторный, – во весь мой бег,

Стол – вечный – на весь мой век!


Спасибо тебе, Столяр,

За доску – во весь мой дар,

За ножки – прочней химер

Парижских, за вещь – в размер.

(обратно)

5. “Мой письменный верный стол…”

Мой письменный верный стол!

Спасибо за то, что ствол

Отдав мне, чтоб стать – столом,

Остался – живым стволом!


С листвы молодой игрой

Над бровью, с живой корой,

С слезами живой смолы,

С корнями до дна земли!


17 июля 1933

(обратно)

6. “Квиты: вами я объедена…”

Квиты: вами я объедена,

Мною – живописаны.

Вас положат – на обеденный,

А меня – на письменный.


Оттого что, йотой счастлива,

Яств иных не ведала.

Оттого что слишком часто вы,

Долго вы обедали.


Всяк на выбранном заранее —

<Много до рождения! – >

Месте своего деяния,

Своего радения:


Вы – с отрыжками, я – с книжками,

С трюфелем, я – с грифелем,

Вы – с оливками, я – с рифмами,

С пикулем, я – с дактилем.


В головах – свечами смертными

Спаржа толстоногая.

Полосатая десертная

Скатерть вам – дорогою!


Табачку пыхнем гаванского

Слева вам – и справа вам.

Полотняная голландская

Скатерть вам – да саваном!


А чтоб скатертью не тратиться —

В яму, место низкое,

Вытряхнут <вас всех со скатерти:>

С крошками, с огрызками.


Каплуном-то вместо голубя

– Порох! душа – при вскрытии.

А меня положат – голую:

Два крыла прикрытием.


Конец июля 1933

(обратно) (обратно)

“Вскрыла жилы: неостановимо…”

Вскрыла жилы: неостановимо,

Невосстановимо хлещет жизнь.

Подставляйте миски и тарелки!

Всякая тарелка будет – мелкой,

Миска – плоской,

Через край – и мимо

В землю черную, питать тростник.

Невозвратно, неостановимо,

Невосстановимо хлещет стих.


6 января 1934

(обратно)

“Тоска по родине! Давно…”

Тоска по родине! Давно

Разоблаченная морока!

Мне совершенно все равно —

Где совершенно одинокой


Быть, по каким камням домой

Брести с кошелкою базарной

В дом, и не знающий, что – мой,

Как госпиталь или казарма.


Мне все равно, каких среди

Лиц ощетиниваться пленным

Львом, из какой людской среды

Быть вытесненной – непременно —


В себя, в единоличье чувств.

Камчатским медведём без льдины

Где не ужиться (и не тщусь!),

Где унижаться – мне едино.


Не обольщусь и языком

Родным, его призывом млечным.

Мне безразлично – на каком

Непонимаемой быть встречным!


(Читателем, газетных тонн

Глотателем, доильцем сплетен...)

Двадцатого столетья – он,

А я – до всякого столетья!


Остолбеневши, как бревно,

Оставшееся от аллеи,

Мне все – равны, мне всё – равно,

И, может быть, всего равнее —


Роднее бывшее – всего.

Все признаки с меня, все меты,

Все даты – как рукой сняло:

Душа, родившаяся – где-то.


Так край меня не уберег

Мой, что и самый зоркий сыщик

Вдоль всей души, всей – поперек!

Родимого пятна не сыщет!


Всяк дом мне чужд, всяк храм мне пуст,

И все – равно, и все – едино.

Но если по дороге – куст

Встает, особенно – рябина...


3 мая 1934

(обратно)

“А Бог с вами…”

А Бог с вами!

Будьте овцами!

Ходите стадами, стаями

Без меты, без мысли собственной

Вслед Гитлеру или Сталину


Являйте из тел распластанных

Звезду или свасты крюки.


23 июня l934

(обратно)

“Это жизнь моя пропела – провыла…”

Это жизнь моя пропела – провыла —

Прогудела – как осенний прибой —

И проплакала сама над собой.


Июнь 1934

(обратно)

Куст

1. “Что нужно кусту от меня…”

Что нужно кусту от меня?

Не речи ж! Не доли собачьей

Моей человечьей, кляня

Которую – голову прячу


В него же (седей – день от дня!).

Сей мощи, и плещи, и гущи —

Что нужно кусту – от меня?

Имущему – от неимущей!


А нужно! иначе б не шел

Мне в очи, и в мысли, и в уши.

Не нужно б – тогда бы не цвел

Мне прямо в разверстую душу,


Что только кустом не пуста:

Окном моих всех захолустий!

Что, полная чаша куста,

Находишь на сем – месте пусте?


Чего не видал (на ветвях

Твоих – хоть бы лист одинаков!)

В моих преткновения пнях,

Сплошных препинания знаках?


Чего не слыхал (на ветвях

Молва не рождается в муках!),

В моих преткновения пнях,

Сплошных препинания звуках?


Да вот и сейчас, словарю

Придавши бессмертную силу, —

Да разве я то говорю,

Что знала, пока не раскрыла


Рта, знала еще на черте

Губ, той – за которой осколки...

И снова, во всей полноте,

Знать буду, как только умолкну.

(обратно)

2. “А мне от куста – не шуми…”

А мне от куста – не шуми

Минуточку, мир человечий! —

А мне от куста – тишины:

Той, – между молчаньем и речью.


Той, – можешь – ничем, можешь – всем

Назвать: глубока, неизбывна.

Невнятности! наших поэм

Посмертных – невнятицы дивной.


Невнятицы старых садов,

Невнятицы музыки новой,

Невнятицы первых слогов,

Невнятицы Фауста Второго.


Той – до всего, после всего.

Гул множеств, идущих на форум.

Ну – шума ушного того,

Все соединилось в котором.


Как будто бы все кувшины

Востока – на лобное всхолмье.

Такой от куста тишины,

Полнее не выразишь: полной.


Около 20 августа 1934

(обратно) (обратно)

“Уединение: уйди…”

Уединение: уйди

В себя, как прадеды в феоды.

Уединение: в груди

Ищи и находи свободу.


Чтоб ни души, чтоб ни ноги —

На свете нет такого саду

Уединению. В груди

Ищи и находи прохладу.


Кто победил на площади —

Про то не думай и не ведай.

В уединении груди —

Справляй и погребай победу


Уединения в груди.

Уединение: уйди,


Жизнь!


Сентябрь 1934

(обратно)

“О поэте не подумал…”

О поэте не подумал

Век – и мне не до него.

Бог с ним, с громом. Бог с ним, с шумом

Времени не моего!


Если веку не до предков —

Не до правнуков мне: стад.

Век мой – яд мой, век мой – вред мой,

Век мой – враг мой, век мой – ад.


Сентябрь 1934

(обратно)

Сад

За этот ад,

За этот бред,

Пошли мне сад

На старость лет.


На старость лет,

На старость бед:

Рабочих – лет,

Горбатых – лет...


На старость лет

Собачьих – клад:

Горячих лет —

Прохладный сад...


Для беглеца

Мне сад пошли:

Без ни-лица,

Без ни-души!


Сад: ни шажка!

Сад: ни глазка!

Сад: ни смешка!

Сад: ни свистка!


Без ни-ушка

Мне сад пошли:

Без ни-душка!

Без ни-души!


Скажи: довольно муки – на

Сад – одинокий, как сама.

(Но около и Сам не стань!)

– Сад, одинокий, как ты Сам.


Такой мне сад на старость лет...

– Тот сад? А может быть – тот свет? —

На старость лет моих пошли —

На отпущение души.


1 октября 1934

(обратно)

Челюскинцы

Челюскинцы! Звук —

Как сжатые челюсти.

Мороз их них прет,

Медведь из них щерится.


И впрямь челюстьми

– На славу всемирную —

Из льдин челюстей

Товарищей вырвали!


На льдине (не то

Что – чёрт его – Нобиле!)

Родили – дитё

И псов не угробили —


На льдине!

Эол

Доносит по кабелю:

– На льдов произвол

Ни пса не оставили!


И спасши – мечта

Для младшего возраста! —

И псов и дитя

Умчали по воздуху.


– “Европа, глядишь?

Так льды у нас колются!”

Щекастый малыш,

Спеленатый – полюсом!


А рядом – сердит

На громы виктории —

Второй уже Шмидт

В российской истории:


Седыми бровьми

Стесненная ласковость...

Сегодня – смеюсь!

Сегодня – да здравствует


Советский Союз!

За вас каждым мускулом

Держусь – и горжусь:

Челюскинцы – русские!


3 октября 1934

(обратно)

“Человека защищать не надо…”

Человека защищать не надо

Перед Богом, Бога – от него.

Человек заслуживает ада.

Но и сада

Семиверстного – для одного.


Человек заслуживает – танка!

Но и замка

Феодального – для одного.


Осень 1934

(обратно)

“Стройте и пойте стройку…”

Стройте и пойте стройку!

....................………………

Столпнику ж дайте стойко

Спать на своем столбу!


Стройте и пойте выше

Благополучье толп

Кройте стеклянной крышей

Мой деревянный столп.


Октябрь 1934

(обратно)

(Отголоски стола)

Плоска – доска, а всё впитывает,

Слепа – доска, а всё считывает,

(Пустым – доска: и ящика нет!)

Сухим – доска, а всё взращивает!

Нема – доска, а всё сказывает!

Не было друга,

Кроме доски!

...На сём плоту —

Спасусь, спасусь, спасусь!

...На сей доске —

Спасусь! спасусь! спасусь!


1934

(обратно)

“Есть счастливцы и счастливицы…”

Есть счастливцы и счастливицы,

Петь не могущие. Им —

Слезы лить! Как сладко вылиться

Горю – ливнем проливным!


Чтоб под камнем что-то дрогнуло.

Мне ж – призвание как плеть —

Меж стенания надгробного

Долг повелевает – петь.


Пел же над другом своим Давид.

Хоть пополам расколот!

Если б Орфей не сошел в Аид

Сам, а послал бы голос


Свой, только голос послал во тьму,

Сам у порога лишним

Встав, – Эвридика бы по нему

Как по канату вышла...


Как по канату и как на свет,

Слепо и без возврата.

Ибо раз голос тебе, поэт,

Дан, остальное – взято.


Ноябрь – декабрь 1934

(обратно)

“Рябину…”

Рябину

Рубили

Зорькою.

Рябина —

Судьбина

Горькая.

Рябина —

Седыми

Спусками...

Рябина!

Судьбина

Русская.


1934

(обратно)

Надгробие

1. “Иду на несколько минут...”

– “Иду на несколько минут...”

В работе (хаосом зовут

Бездельники) оставив стол,

Отставив стул – куда ушел?


Опрашиваю весь Париж.

Ведь в сказках лишь да в красках лишь

Возносятся на небеса!

Твоя душа – куда ушла?


В шкафу – двустворчатом, как храм, —

Гляди: все книги по местам.

В строке – все буквы налицо.

Твое лицо – куда ушло?

Твое лицо,

Твое тепло,

Твое плечо —

Куда ушло?


3 января 1935

(обратно)

2. “Напрасно глазом – как гвоздем…”

Напрасно глазом – как гвоздем,

Пронизываю чернозем:

В сознании – верней гвоздя:

Здесь нет тебя – и нет тебя.


Напрасно в ока оборот

Обшариваю небосвод:

– Дождь! дождевой воды бадья.

Там нет тебя – и нет тебя.


Нет, никоторое из двух:

Кость слишком – кость, дух слишком – дух.

Где – ты? где – тот? где – сам? где – весь?

Там – слишком там, здесь – слишком здесь.


Не подменю тебя песком

И паром. Взявшего – родством

За труп и призрак не отдам.

Здесь – слишком здесь, там – слишком там.


Не ты – не ты – не ты – не ты.

Что бы ни пели нам попы,

Что смерть есть жизнь и жизнь есть смерть, —

Бог – слишком Бог, червь – слишком червь.


На труп и призрак – неделим!

Не отдадим тебя за дым

Кадил,

Цветы

Могил.


И если где-нибудь ты есть

Так – в нас. И лучшая вам честь,

Ушедшие – презреть раскол:

Совсем ушел. Со всем – ушел.


5 – 7 января 1935

(обратно)

3. “За то, что некогда, юн и смел…”

За то, что некогда, юн и смел,

Не дал мне заживо сгнить меж тел

Бездушных, замертво пасть меж стен —

Не дам тебе – умереть совсем!


За то, что за руку, свеж и чист,

На волю вывел, весенний лист —

Вязанками приносил мне в дом! —

Не дам тебе – порасти быльем!


За то, что первых моих седин

Сыновней гордостью встретил – чин,

Ребячьей радостью встретил – страх, —

Не дам тебе – поседеть в сердцах!


7 – 8 января 1935

(обратно)

4. “Удар, заглушенный годами забвенья…”

Удар, заглушенный годами забвенья,

Годами незнанья.

Удар, доходящий – как женское пенье,

Как конское ржанье,


Как страстное пенье сквозь <косное> зданье

Удар – доходящий.

Удар, заглушенный забвенья, незнанья

Беззвучною чащей.


Грех памяти нашей – безгласой, безгубой,

Безмясой, безносой!

Всех дней друг без друга, ночей друг без друга

Землею наносной


Удар – заглушенный, замшенный – как тиной.

Так плющ сердцевину

Съедает и жизнь обращает в руину...

– Как нож сквозь перину!


...Оконною ватой, набившейся в уши,

И той, заоконной:

Снегами – годами – <пудами> бездушья

Удар – заглушенный...


А что если вдруг

..............………...

А что если вдруг

А что если – вспомню?


Начало января 1935

(обратно)

<5>. “Оползающая глыба…”

Оползающая глыба —

Из последних сил спасибо

– Рвущееся – умолчу —

Дуба юному плечу.


Издыхающая рыба,

Из последних сил спасибо

Близящемуся – прости! —

Силящемуся спасти

Валу первому прилива.


Иссыхающая нива —

Божескому, нелюдску.

Бури чудному персту.


Как добры – в час без спасенья —

Силы первые – к последним!

Пока рот не пересох —

Спаси – боги! Спаси – Бог!


Лето 1928

(обратно) (обратно)

“Уж если кораллы на шее…”

Уж если кораллы на шее —

Нагрузка, так что же – страна?

Тишаю, дичаю, волчею,

Как мне все – равны, всем – равна.


И если в сердечной пустыне,

Пустынной до краю очей,

Чего-нибудь жалко – так сына, —

Волчонка – еще поволчей!


9 января 1935

(обратно)

“Никому не отмстила и не отмщу…”

Никому не отмстила и не отмщу —

Одному не простила и не прощу

С дня как очи раскрыла – по гроб дубов

Ничего не спустила – и видит Бог

Не спущу до великого спуска век...

– Но достоин ли человек?..

– Нет. Впустую дерусь: ни с кем.

Одному не простила: всем.


26 января 1935

(обратно)

“Жизни с краю…”

Жизни с краю,

Середкою брезгуя,

Провожаю

Дорогу железную.


Века с краю

В запретные зоны

Провожаю

Кверх лбом – авионы.


Почему же,

О люди в полете!

Я – “отстала”,

А вы – отстаете,


Остаетесь.

Крылом – с ног сбивая,

Вы несетесь,

А опережаю —

Я?


Февраль 1935

(обратно)

“Черные стены…”

Черные стены

С подножием пены

Это – Святая Елена.


Maй 1935

(обратно)

“Небо – синей знамени…”

Небо – синей знамени!

Пальмы – пучки пламени!

Море – полней вымени!

Но своего имени


Не сопрягу с брегом сим.

Лира – завет бедности:

Горы – редей темени.

Море – седей времени.


Июль 1935

(обратно)

“Окно раскрылостворки…”

Окно раскрыло створки —

Как руки. Но скрестив

Свои – взирает с форта:

На мыс – отвес – залив


Глядит – с такою силой,

Так вглубь, так сверх всего —

Что море сохранило

Навек глаза его.


26 – 27 июля 1935

(обратно)

Отцам

1. “В мире, ревущем…”

В мире, ревущем:

– Слава грядущим!

Что во мне шепчет:

– Слава прошедшим!


Вам, проходящим,

В счет не идущим,

Чад не родящим,

Мне – предыдущим.


С клавишем, с кистью ль

Спорили, с дестью ль

Писчего – чисто

Прожили, с честью.


Белые – краше

Снега сокровищ! —

Волосы – вашей

Совести – повесть.


14 – 15 сентября 1935

(обратно)

2. “Поколенью с сиренью…”

Поколенью с сиренью

И с Пасхой в Кремле,

Мой привет поколенью

По колено в земле,


А сединами – в звездах!

Вам, слышней камыша,

– Чуть зазыблется воздух —

Говорящим: ду – ша!


Только душу и спасшим

Из фамильных богатств,

Современникам старшим —

Вам, без равенств и братств,


Руку веры и дружбы,

Как кавказец – кувшин

С виноградным! – врагу же —

Две – протягивавшим!


Не Сиреной – сиренью

Заключенное в грот,

Поколенье – с пареньем!

С тяготением –


Земли, над землей, прочь от

И червя и зерна!

Поколенье – без почвы,

Но с такою – до дна,


Днища – узренной бездной,

Что из впалых орбит

Ликом девы любезной —

Как живая глядит.


Поколенье, где краше

Был – кто жарче страдал!

Поколенье! Я – ваша!

Продолженье зеркал.


Ваша – сутью и статью,

И почтеньем к уму,

И презрением к платью

Плоти – временному!


Вы – ребенку, поэтом

Обреченному быть,

Кроме звонкой монеты

Всё – внушившие – чтить:


Кроме бога Ваала!

Всех богов – всех времен – и племен...

Поколенью – с провалом —

Мой бессмертный поклон!


Вам, в одном небывалом

Умудрившимся – быть,

Вам, средь шумного бала

Так умевшим – любить!


До последнего часа

Обращенным к звезде —

Уходящая раса,

Спасибо тебе!


16 октября 1935

(обратно) (обратно)

“Ударило в виноградник…”

Ударило в виноградник —

Такое сквозь мглу седу

Что каждый кусток, как всадник,

Копьем пригвожден к седлу.


Из туч с золотым обрезом —

Такое – на краснозем,

Что весь световым железом

Пронизан – пробит – пронзен.


Светила и преисподни

Дитя: виноград! смарагд!

Твой каждый листок – Господня

Величия – транспарант.


Хвалы виноградным соком

Исполнясь, как царь Давид —

Пред Солнца Масонским Оком —

Куст служит: боготворит.


20 – 22 сентября 1935

(обратно)

“Двух станов не боец, а – если гость случайный…”

“Двух станов не боец, а только гость случайный...”


Двух станов не боец, а – если гость случайный —

То гость – как в глотке кость, гость —

как в подметке гвоздь.

Была мне голова дана – по ней стучали

В два молота: одних – корысть и прочих – злость.


Вы с этой головы – к создателеву чуду

Терпение мое, рабочее, прибавь —

Вы с этой головы – что требовали? – Блуда!

Дивяся на ответ упорный: обезглавь.


Вы с этой головы, уравненной – как гряды

Гор, вписанной в вершин божественный чертеж,

Вы с этой головы – что требовали? – Ряда.

Дивяся на ответ (безмолвный): обезножь!


Вы с этой головы, настроенной – как лира:

На самый высший лад: лирический...

– Нет, стой!

Два строя: Домострой – и Днепрострой – на выбор!

Дивяся на ответ безумный: – Лиры – строй.


И с этой головы, с лба – серого гранита,

Вы требовали: нас – люби! тех – ненавидь!

Не все ли ей равно – с какого боку битой,

С какого профиля души – глушимой быть?


Бывают времена, когда голов – не надо.

Но словонизводить до свеклы кормовой —

Честнее с головой Орфеевой – менады!

Иродиада с Иоанна головой!


– Ты царь: живи один... (Но у царей – наложниц

Минута.) Бог – один. Тот – в пустоте небес.

Двух станов не боец: судья – истец – заложник —

Двух – противубоец! Дух – противубоец.


25 октября 1935

(обратно)

Читатели газет

Ползет подземный змей,

Ползет, везет людей.

И каждый – со своей

Газетой (со своей

Экземой!) Жвачный тик,

Газетный костоед.

Жеватели мастик,

Читатели газет.


Кто – чтец? Старик? Атлет?

Солдат? – Ни черт, ни лиц,

Ни лет. Скелет – раз нет

Лица: газетный лист!

Которым – весь Париж

С лба до пупа одет.

Брось, девушка!

Родишь —

Читателя газет.


Кача – “живет с сестрой” —

ются – “убил отца!” —

Качаются – тщетой

Накачиваются.


Что для таких господ —

Закат или рассвет?

Глотатели пустот,

Читатели газет!


Газет – читай: клевет,

Газет – читай: растрат.

Что ни столбец – навет,

Что ни абзац – отврат...


О, с чем на Страшный суд

Предстанете: на свет!

Хвататели минут,

Читатели газет!


– Пошел! Пропал! Исчез!

Стар материнский страх.

Мать! Гуттенбергов пресс

Страшней, чем Шварцев прах!


Уж лучше на погост, —

Чем в гнойный лазарет

Чесателей корост,

Читателей газет!


Кто наших сыновей

Гноит во цвете лет?

Смесители кровей,

Писатели газет!


Вот, други, – и куда

Сильней, чем в сих строках! —

Что думаю, когда

С рукописью в руках


Стою перед лицом

– Пустее места – нет! —

Так значит – нелицом

Редактора газет-


ной нечисти.


Ванв, 1 – 15 ноября 1935

(обратно)

Деревья

Мятущийся куст над обрывом —

Смятение уст под наплывом

Чувств...

Кварталом хорошего тона —

Деревья с пугливым наклоном

(Клонились – не так – над обрывом!)

Пугливым, а может – брезгливым?


Мечтателя – перед богатым —

Наклоном. А может – отвратом

От улицы: всех и всего там —

Курчавых голов отворотом?


От девушек – сплошь без стыда,

От юношей – то ж – и без лба:

Чем меньше – тем выше заносят!

Безлобых, а завтра – безносых.


От тресков, зовущихся: речь,

От лака голов, ваты плеч,

От отроков – листьев новых

Не видящих из-за листовок,


Разрываемых на разрыв.

Так и лисы в лесах родных,

В похотливый комок смесяся, —

Так и лисы не рвали мяса!


От гвалта, от мертвых лис —

На лисах (о смертный рис

На лицах!), от свалки потной

Деревья бросаются в окна —


Как братья-поэты – в pекy!

Глядите, как собственных веток

Атлетикою – о железо

Все руки себе порезав —

Деревья, как взломщики, лезут!


И выше! За крышу! За тучу!

Глядите – как собственных сучьев

Хроматикой – почек и птичек —

Деревья, как смертники, кличут!


(Был дуб. Под его листвой

Король восседал...)

– Святой

Людовик – чего глядишь?

Погиб – твой город Париж!


27 ноября 1935

(обратно)

Стихи сироте

Шел по улице малютка,

Посинел и весь дрожал.

Шла дорогой той старушка,

Пожалела cирoтy...

1. “Ледяная тиара гор…”

Ледяная тиара гор —

Только бренному лику – рамка.

Я сегодня плющу – пробор

Провела на граните замка.


Я сегодня сосновый стан

Обгоняла на всех дорогах.

Я сегодня взяла тюльпан —

Как ребенка за подбородок.


16 – 17 августа 1936

(обратно)

2. “Обнимаю тебя кругозором…”

Обнимаю тебя кругозором

Гор, гранитной короною скал.

(Занимаю тебя разговором —

Чтобы легче дышал, крепче спал.)


Феодального замка боками,

Меховыми руками плюща —

Знаешь – плющ, обнимающий камень —

В сто четыре руки и ручья?


Но не жимолость я – и не плющ я!

Даже ты, что руки мне родней,

Не расплющен – а вольноотпущен

На все стороны мысли моей!


...Кругом клумбы и кругом колодца,

Куда камень придет – седым!

Круговою порукой сиротства, —

Одиночеством – круглым моим!


(Так вплелась в мои русые пряди —

Не одна серебристая прядь!)

...И рекой, разошедшейся на две —

Чтобы остров создать – и обнять.


Всей Савойей и всем Пиемонтом,

И – немножко хребет надломя —

Обнимаю тебя горизонтом

Голубым – и руками двумя!


21 – 24 августа 1936

(обратно)

3. (Пещера)

Могла бы – взяла бы

В утробу пещеры:

В пещеру дракона,

В трущобу пантеры.


В пантерины – лапы —

– Могла бы – взяла бы.


Природы – на лоно, природы – на ложе.

Могла бы – свою же пантерину кожу

Сняла бы...

Сдала бы трущобе – в учебу!

В кустову, в хвощёву, в ручьёву, в плющёву, —


Туда, где в дремоте, и в смуте, и в мраке,

Сплетаются ветви на вечные браки...


Туда, где в граните, и в лыке, и в млеке,

Сплетаются руки на вечные веки —

Как ветви – и реки...


В пещеру без света, в трущобу без следу.

В листве бы, в плюще бы, в плюще – как в плаще бы...


Ни белого света, ни черного хлеба:

В росе бы, в листве бы, в листве – как в родстве бы...


Чтоб в дверь – не стучалось,

В окно – не кричалось,

Чтоб впредь – не случалось,

Чтоб – ввек не кончалось!


Но мало – пещеры,

И мало – трущобы!

Могла бы – взяла бы

В пещеру – утробы.


Могла бы —

Взяла бы.


Савойя, 27 августа 1936

(обратно)

4. “На льдине…”

На льдине —

Любимый,

На мине —

Любимый,

На льдине, в Гвиане, в Геенне – любимый.


В коросте – желанный,

С погоста – желанный:

Будь гостем! – лишь зубы да кости – желанный!


Тоской подколенной

До тьмы проваленной

Последнею схваткою чрева – жаленный.


И нет такой ямы, и нет такой бездны —

Любимый! желанный! жаленный! болезный!


5 – 6 сентября 1936

(обратно)

5. “Скороговоркой – ручья водой…”

Скороговоркой – ручья водой

Бьющей: – Любимый! больной! родной!


Речитативом – тоски протяжней:

– Хилый! чуть-живый! сквозной! бумажный!


От зева до чрева – продольным разрезом:

– Любимый! желанный! жаленный! болезный!


9 сентября 1936

(обратно)

6. “Наконец-то встретила…”

Наконец-то встретила

Надобного – мне:

У кого-то смертная

Надоба – во мне.


Что для ока – радуга,

Злаку – чернозем —

Человеку – надоба

Человека – в нем.


Мне дождя, и радуги,

И руки – нужней

Человека надоба

Рук – в руке моей.


Это – шире Ладоги

И горы верней —

Человека надоба

Ран – в руке моей.


И за то, что с язвою

Мне принес ладонь —

Эту руку – сразу бы

За тебя в огонь!


11 сентября 1936

(обратно)

<7>. “В мыслях об ином, инаком…”

В мыслях об ином, инаком,

И ненайденном, как клад,

Шаг за шагом, мак за маком —

Обезглавила весь сад.


Так, когда-нибудь, в сухое

Лето, поля на краю,

Смерть рассеянной рукою

Снимет голову – мою.


5 – 6 сентября 1936

(обратно) (обратно)

Савойские отрывки

<1>. “В синее небо ширя глаза…”

В синее небо ширя глаза —

Как восклицаешь: – Будет гроза!


На проходимца вскинувши бровь —

Как восклицаешь: – Будет любовь!


Сквозь равнодушья серые мхи —

Так восклицаю: – Будут стихи!

(обратно)

<2>. отрывки из марфы

Проще, проще, проще, проще

За Учителем ходить,

Проще, проще, проще, проще

В очеса его глядеть —


В те озера голубые...

Трудно Марфой быть, Марией —

Просто...


И покамест................

Услаждается сестра —

Подходит..................

– Равви! полдничать пора!


Что плоды ему земные?

Горько Марфой быть, Марией —

Сладко...


Вечен – из-под белой арки

Вздох, ожегший как ремнем:

Марфа! Марфа! Марфа! Марфа!

Не пекися о земном!

Стыдно Марфой быть, Марией —

Славно...

Бренно Марфой быть, Марией —

Вечно...

...Все-то мыла и варила...

Грязно Марфой быть, Марией —

Чисто...

(обратно)

<3>. отрывки ручья

Подобье сердца моего!

Сопровождаем – кто кого?

Один и тот же жребий нам —

Мчать по бесчувственным камням,

Их омывать, их опевать —

И так же с места не снимать.


Поэт, ………….................

Сопровождающий поток!

Или поток, плечом пловца

Сопровождающий певца?

........ где поток —

Там и поэт...

...Из нас обоих – пьют

И в нас обоих слезы льют

И воду мыльную...........

............... ...в лицо не узнают.


Сентябрь 1936

(обратно) (обратно)

“Когда я гляжу на летящие листья…”

Когда я гляжу на летящие листья,

Слетающие на булыжный торец,

Сметаемые – как художника кистью,

Картину кончающего наконец,


Я думаю (уж никому не по нраву

Ни стан мой, ни весь мой задумчивый вид),

Что явственно желтый, решительно ржавый

Один такой лист на вершине – забыт.


20-е числа октября 1936

(обратно)

“Были огромные очи…”

Были огромные очи:

Очи созвездья Весы,

Разве что Нила короче

Было две черных косы


Ну, а сама меньше можного!

Всё, что имелось длины

В косы ушло – до подножия,

В очи – двойной ширины


Если сама – меньше можного,

Не пожалеть красоты —

Были ей Богом положены

Брови в четыре версты:


Брови – зачесывать за уши

.......................……………

................. За душу

Хату ресницами месть...


Нет, не годится! ...........

Страшно от стольких громад!

Нет, воспоем нашу девочку

На уменьшительный лад


За волосочек – по рублику!

Для довершенья всего —

Губки – крушенье Республики

Зубки – крушенье всего...

Жуть, что от всей моей Сонечки

Ну – не осталось ни столечка:

В землю зарыть не смогли —

Сонечку люди – сожгли!


Что же вы с пеплом содеяли?

В урну – такую – ее?

Что же с горы не развеяли

Огненный пепел ее?


30 сентября 1937

(обратно)

“Опустивши забрало…”

Опустивши забрало,

Со всем – в борьбе,

У меня уже – мало

Улыбок – себе...


Здравствуй, зелени новой

Зеленый дым!

У меня еще много

Улыбок другим...


22 марта 1938

(обратно)

“Ох, речи мои морочные…”

...Ох, речи мои морочные,

Обронные жемчуга!

Ох, реки мои молочные,

Кисельные берега!


<Май 1938>

(обратно)

“Ох, речи мои морочные…”

...Так, не дано мне ничего,

В ответ на праздник, мной даваем.

Так яблоня – до одного

Цветы раздаривает маем!

(обратно)

Стихи к Чехии

сентябрь

(обратно)

1. “Полон и просторен…”

Полон и просторен

Край. Одно лишь горе:

Нет у чехов – моря.

Стало чехам – море


Слёз: не надо соли!

Запаслись на годы!

Триста лет неволи,

Двадцать лет свободы.


Не бездельной, птичьей —

Божьей, человечьей.

Двадцать лет величья,

Двадцать лет наречий


Всех – на мирном поле

Одного народа.

Триста лет неволи,

Двадцать лет свободы —


Всем. Огня и дома —

Всем. Игры, науки —

Всем. Труда – любому —

Лишь бы были руки.


На поле и в школе —

Глянь – какие всходы!

Триста лет неволи,

Двадцать лет свободы.


Подтвердите ж, гости

Чешские, все вместе:

Сеялось – всей горстью,

Строилось – всей честью.


Два десятилетья

(Да и то не целых!)

Как нигде на свете

Думалось и пелось.


Посерев от боли,

Стонут Влтавы воды:

– Триста лет неволи,

Двадцать лет свободы.


На орлиных скалах

Как орел рассевшись —

Что с тобою сталось,

Край мой, рай мой чешский?


Горы – откололи,

Оттянули – воды...

...Триста лет неволи,

Двадцать лет свободы.


В селах – счастье ткалось

Красным, синим, пестрым.

Что с тобою сталось,

Чешский лев двухвостый?


Лисы побороли

Леса воеводу!

Триста лет неволи,

Двадцать лет свободы!


Слушай каждым древом,

Лес, и слушай, Влтава!

Лев рифмует с гневом,

Ну, а Влтава – слава.


Лишь на час – не боле —

Вся твоя невзгода!

Через ночь неволи

Белый день свободы!


12 ноября 1938

(обратно)

2. “Горы – турам поприще…”

Горы – турам поприще!

Черные леса,

Долы в воды смотрятся,

Горы – в небеса.


Край всего свободнее

И щедрей всего.

Эти горы – родина

Сына моего.


Долы – ланям пастбище,

Не смутить зверья —

Хата крышей застится,

А в лесу – ружья —


Сколько бы ни пройдено

Верст – ни одного.

Эти долы – родина

Сына моего.


Там растила сына я,

И текли – вода?

Дни? или гусиные

Белые стада?


...Празднует смородина

Лета рождество.

Эти хаты – родина

Сына моего.


Было то рождение

В мир – рожденьем в рай.

Бог, создав Богемию,

Молвил: “Славный край!


Все дары природные,

Все – до одного!

Пощедрее родины

Сына – Моего!”


Чешское подземие:

Брак ручьев и руд!

Бог, создав Богемию,

Молвил: “Добрый труд!”


Всё было – безродного

Лишь ни одного

Не было на родине

Сына моего.


Прокляты – кто заняли

Тот смиренный рай

С зайцами и с ланями,

С перьями фазаньими...


Трекляты – кто продали,

Ввек не прощены! —

Вековую родину

Всех, – кто без страны!


Край мой, край мой, проданный

Весь живьем, с зверьем,

С чудо-огородами,

С горными породами,


С целыми народами,

В поле, без жилья,

Стонущими:

– Родина!

Родина моя!


Богова! Богемия!

Не лежи, как пласт!

Бог давал обеими —

И опять подаст!


В клятве – руку подняли

Все твои сыны —

Умереть за родину

Всех – кто без страны!


Между 12 и 19 ноября 1938

(обратно)

3. “Есть на карте – место…”

Есть на карте – место:

Взглянешь – кровь в лицо!

Бьется в муке крестной

Каждое сельцо.


Поделил – секирой

Пограничный шест.

Есть на теле мира

Язва: всё проест!


От крыльца – до статных

Гор – до орльих гнезд —

В тысячи квадратных

Невозвратных верст —


Язва.

Лег на отдых —

Чех: живым зарыт.

Есть в груди народов

Рана: наш убит!


Только край тот назван

Братский – дождь из глаз!

Жир, аферу празднуй!

Славно удалась.


Жир, Иуду – чествуй!

Мы ж – в ком сердце – есть:

Есть на карте место

Пусто: наша честь.


19 – 22 ноября 1938

(обратно)

4. Один офицер

В Судетах, ни лесной чешской границе, офицер с 20-тью солдатами, оставив солдат в лесу, вышел на дорогу и стал стрелять в подходящих немцев. Конец его неизвестен.

(Из сентябрьских газет 1938 г.)
Чешский лесок —

Самый лесной.

Год – девятьсот

Тридцать восьмой.


День и месяц? – вершины, эхом:

– День, как немцы входили к чехам!


Лес – красноват,

День – сине-сер.

Двадцать солдат,

Один офицер.


Крутолобый и круглолицый

Офицер стережет границу.


Лес мой, кругом,

Куст мой, кругом,

Дом мой, кругом,

Мой – этот дом.


Леса не сдам,

Дома не сдам,

Края не сдам,

Пяди не сдам!


Лиственный мрак.

Сердца испуг:

Прусский ли шаг?

Сердца ли стук?


Лес мой, прощай!

Век мой, прощай!

Край мой, прощай!

Мой – этот край!


Пусть целый край

К вражьим ногам!

Я – под ногой —

Камня не сдам!


Топот сапог.

– Немцы! – листок.

Грохот желез.

– Немцы! – весь лес.


– Немцы! – раскат

Гор и пещер.

Бросил солдат

Один – офицер.


Из лесочку – живым манером

На громаду – да с револьвером!


Выстрела треск.

Треснул – весь лес!

Лес: рукоплеск!

Весь – рукоплеск!


Пока пулями в немца хлещет —

Целый лес ему рукоплещет!


Кленом, сосной,

Хвоей, листвой,

Всею сплошной

Чащей лесной —


Понесена

Добрая весть,

Что – спасена

Чешская честь!


Значит – страна

Так не сдана,

Значит – война

Всё же – была!


– Край мой, виват!

– Выкуси, герр!

...Двадцать солдат.

Один офицер.


Октябрь 1938 – 17 апреля 1939

(обратно)

<5>. родина радия

Можно ль, чтоб века

Бич слепоок

Родину света

Взял под сапог?


Взглянь на те горы!

В этих горах —

Лучшее найдено:

Родина – радия.


Странник, всем взором

Глаз и души

Взглянь на те горы!

В сердце впиши

Каждую впадину:

Родина – радия...


<1938 – 1939>

(обратно) (обратно)

Март

1. (колыбельная)

В оны дни певала дрема

По всем селам-деревням:

– Спи, младенец! Не то злому

Псу-татарину отдам!


Ночью черной, ночью лунной —

По Тюрингии холмам:

– Спи, германец! Не то гунну

Кривоногому отдам!


Днесь – по всей стране богемской

Да по всем ее углам:

– Спи, богемец! Не то немцу,

Пану Гитлеру отдам!


28 марта 1939

(обратно)

2. пепелище

Налетевший на град Вацлава —

Так пожар пожирает траву...


Поигравший с богемской гранью! —

Так зола засыпает зданья,


Так метель заметает вехи...

От Эдема – скажите, чехи! —


Что осталося? – Пепелище.

– Так Чума веселит кладбище!

Налетевший на град Вацлава

– Так пожар пожирает траву —


Обьявивший – последний срок нам:

Так вода подступает к окнам.


Так зола засыпает зданья...

Над мостами и площадями


Плачет, плачет двухвостый львище...

– Так Чума веселит кладбище!

Налетевший на град Вацлава

– Так пожар пожирает траву —


Задушивший без содроганья —

Так зола засыпает зданья:


– Отзовитесь, живые души!

Стала Прага – Помпеи глуше:


Шага, звука – напрасно ищем...

– Так Чума веселит кладбище!


29 – 30 марта 1939

(обратно)

3. барабан

По богемским городам

Что бормочет барабан?

– Сдан – сдан – сдан

Край – без славы, край – без бою.

Лбы – под серою золою

Дум – дум – дум...

– Бум!

Бум!

Бум!


По богемским городам —

Или то не барабан

(Горы ропщут? Камни шепчут?)

А в сердцах смиренных чешских —

Гне – ва

Гром:

– Где

Мой

Дом?


По усопшим городам

Возвещает барабан:

– Вран! Вран! Вран

Завелся в Градчанском замке!

В ледяном окне – как в рамке

(Бум! бум! бум!)

Гунн!

Гунн!

Гунн!


30 марта 1939

(обратно)

4. германии

О, дева всех румянее

Среди зеленых гор —

Германия!

Германия!

Германия!

Позор!


Полкарты прикарманила,

Астральная душа!

Встарь – сказками туманила,

Днесь – танками пошла.


Пред чешскою крестьянкою —

Не опускаешь вежд,

Прокатываясь танками

По ржи ее надежд?


Пред горестью безмерною

Сей маленькой страны,

Что чувствуете, Германы:

Германии сыны??


О мания! О мумия

Величия!

Сгоришь,

Германия!

Безумие,

Безумие

Творишь!


С объятьями удавьими

Расправится силач!

За здравие, Моравия!

Словакия, словачь!


В хрустальное подземие

Уйдя – готовь удар:

Богемия!

Богемия!

Богемия!

Наздар!


9 – 10 апреля 1939

(обратно)

5. март

Атлас – что колода карт:

В лоск перетасован!

Поздравляет – каждый март:

– С краем, с паем с новым!


Тяжек мартовский оброк:

Земли – цепи горны —

Ну и карточный игрок!

Ну и стол игорный!


Полны руки козырей:

В ордена одетых

Безголовых королей,

Продувных – валетов.


– Мне и кости, мне и жир!

Так играют – тигры!

Будет помнить целый мир

Мартовские игры.


В свои козыри – игра

С картой европейской.

(Чтоб Градчанская гора —

Да скалой Тарпейской!)


Злое дело не нашло

Пули: дули пражской.

Прага – что! и Вена – что!

На Москву – отважься!


Отольются – чешский дождь,

Пражская обида.

– Вспомни, вспомни, вспомни, вождь, —

Мартовские Иды!


22 апреля 1939

(обратно)

6. взяли...

Чехи подходили к немцам и плевали.

(См. мартовские газеты 1939 г.)


Брали – скоро и брали – щедро:

Взяли горы и взяли недра,

Взяли уголь и взяли сталь,

И свинец у нас, и хрусталь.


Взяли сахар и взяли клевер,

Взяли Запад и взяли Север,

Взяли улей и взяли стог,

Взяли Юг у нас и Восток.


Вары – взяли и Татры – взяли,

Взяли близи и взяли дали,

Но – больнее, чем рай земной! —

Битву взяли – за край родной.


Взяли пули и взяли ружья,

Взяли руды и взяли дружбы...

Но покамест во рту слюна —

Вся страна вооружена!


9 мая 1939

(обратно)

7. лес

Видел, как рубят? Руб —

Рубом! – за дубом – дуб.

Только убит – воскрес!

Не погибает – лес.


Так же, как мертвый лес

Зелен – минуту чрез! —

(Мох – что зеленый мех!)

Не погибает – чех.


9 мая 1939

(обратно)

8. “О слезы на глазах…”

О слезы на глазах!

Плач гнева и любви!

О Чехия в слезах!

Испания в крови!


О черная гора,

Затмившая – весь свет!

Пора – пора – пора

Творцу вернуть билет.


Отказываюсь – быть.

В Бедламе нелюдей

Отказываюсь – жить.

С волками площадей


Отказываюсь – выть.

С акулами равнин

Отказываюсь плыть —

Вниз – по теченью спин.


Не надо мне ни дыр

Ушных, ни вещих глаз.

На твой безумный мир

Ответ один – отказ.


15 марта – 11 мая 1939

(обратно)

9. “Не бесы – за иноком…”

Не бесы – за иноком,

Не горе – за гением,

Не горной лавины ком,

Не вал наводнения, —


Не красный пожар лесной,

Не заяц – по зарослям,

Не ветлы – под бурею, —

За фюрером – фурии!


15 мая 1939

(обратно)

10. народ

Его и пуля не берет,

И песня не берет!

Так и стою, раскрывши рот:

– Народ! Какой народ!


Народ – такой, что и поэт —

Глашатай всех широт, —

Что и поэт, раскрывши рот,

Стоит – такой народ!


Когда ни сила не берет,

Ни дара благодать, —

Измором взять такой народ?

Гранит – измором взять!


(Сидит – и камешек гранит,

И грамотку хранит...

В твоей груди зарыт – горит! —

Гранат, творит – магнит.)


...Что радий из своей груди

Достал и подал: вот!

Живым – Европы посреди —

Зарыть такой народ?


Бог! Если ты и сам – такой,

Народ моей любви

Не со святыми упокой —

С живыми оживи!


20 мая 1939

(обратно)

11. “Не умрешь, народ…”

Не умрешь, народ!

Бог тебя хранит!

Сердцем дал – гранат,

Грудью дал – гранит.


Процветай, народ, —

Твердый, как скрижаль,

Жаркий, как гранат,

Чистый, как хрусталь.


Париж, 21 мая 1939

(обратно)

<12>. “Молчи, богемец! Всему конец…”

Молчи, богемец! Всему конец!

Живите, другие страны!

По лестнице из живых сердец

Германец входит в Градчаны.

<Этой басне не верит сам:

– По ступеням как по головам.>

– Конным гунном в Господень храм! —

По ступеням, как по черепам...


<1939>

(обратно)

<13>. “Но больнее всего, о, памятней…”

Но больнее всего, о, памятней

И граната и хрусталя —

Bceгo более сердце ранят мне

Эти – маленькие! – поля


Те дороги – с большими сливами

И большими шагами – вдоль

Слив и нив...


<1939>

(обратно) (обратно)

Douce France[205]

Аdieu, France!

Аdiеu, France!

Аdiеu, France!

Marie Stuart[206]


Мне Францией – нету

Нежнее страны —

На долгую память

Два перла даны.


Они на ресницах

Недвижно стоят.

Дано мне отплытье

Марии Стюарт


5 июня 1939

(обратно)

“Двух – жарче меха! рук – жарче пуха…”

Двух – жарче меха! рук – жарче пуха!

Круг – вкруг головы.

Но и под мехом – неги, под пухом

Гаги – дрогнете вы!


Даже богиней тысячерукой

– В гнезд, в звезд черноте —

Как ни кружи вас, как ни баюкай

– Ах! – бодрствуете...


Вас и на ложе неверья гложет

Червь (бедные мы!).

Не народился еще, кто вложит

Перст – в рану Фомы.


7 января 1940

(обратно)

“Ушел – не ем…”

Ушел – не ем:

Пуст – хлеба вкус.

Всё – мел.

За чем ни потянусь.


...Мне хлебом был,

И снегом был.

И снег не бел,

И хлеб не мил.


23 января 1940

(обратно)

“Всем покадили и потрафили…”

Всем покадили и потрафили:

........ – стране – родне —

Любовь не входит в биографию, —

Бродяга остается – вне...

Нахлынет, так перо отряхивай

..........................………………..

Все даты, кроме тех, недознанных,

Все сроки, кроме тех, в глазах,

Все встречи, кроме тех, под звездами,

Все лица, кроме тех, в слезах...

О первые мои! Последние!

......................………………

Вас за руку в Энциклопедию

Ввожу, невидимый мой сонм!

Многие мои! О, пьющие

Душу прямо у корней.

О, в рассеянии сущие

Спутники души моей!


Мучиться мне – не отмучиться

Вами, ……........................

О, в рассеянии участи —

Сущие души моей!


Многие мои! Несметные!

Мертвые мои ( – живи!)

Дальние мои! Запретные!

Завтрашние не-мои!


Смертные мои! Бессмертные


Вы, по кладбищам! Вы, в кучистом

Небе – стаей журавлей...

О, в рассеянии участи

Сущие – души моей!


Вы, по гульбищам – по кладбищам —

По узилищам —


Январь 1940

Голицыно

(обратно)

“Пора! для этого огня…”

– Пора! для этого огня —

Стара!

– Любовь – старей меня!


– Пятидесяти январей

Гора!

– Любовь – еще старей:

Стара, как хвощ, стара, как змей,

Старей ливонских янтарей,

Всех привиденских кораблей

Старей! – камней, старей – морей...

Но боль, которая в груди,

Старей любви, старей любви.


23 января 1940

(обратно)

“Годы твои – гopa…”

– Годы твои – гopa,

Время твое – <царей.>

Дура! любить – стара.

– Други! любовь – cтapeй:


Чудищ старей, корней,

Каменных алтарей

Критских старей, старей

Старших богатырей...


29 января 1940

(обратно)

“Не знаю, какая столица…”

Не знаю, какая столица:

Любая, где людям – не жить.

Девчонка, раскинувшись птицей,

Детеныша учит ходить.


А где-то зеленые Альпы,

Альпийских бубенчиков звон...

Ребенок растет на асфальте

И будет жестоким – как он.


1 июля 1940

(обратно)

“Когда-то сверстнику…”

Когда-то сверстнику (о медь

Волос моих! Живая жила!)

Я поклялася не стареть,

Увы: не поседеть – забыла.


Не веря родины снегам —

....................……………….

Тот попросту махнул к богам:

Где не стареют, не седеют...


.........................…………

............………….. старо

Я воспевала – серебро,

Оно меня – посеребрило.


Декабрь 1940

(обратно)

“Так ясно сиявшие…”

Так ясно сиявшие

До самой зари —

Кого провожаете,

Мои фонари?


Кого охраняете,

Кого одобряете,

Кого озаряете,

Мои фонари?

...Небесные персики

Садов Гесперид...


Декабрь 1940

(обратно)

“Пора снимать янтарь…”

Пора снимать янтарь,

Пора менять словарь,

Пора гасить фонарь

Наддверный...


Февраль 1941

(обратно)

“Всё повторяю первый стих…”

“Я стол накрыл на шестерых...”

Всё повторяю первый стих

И всё переправляю слово:

– “Я стол накрыл на шестерых”...

Ты одного забыл – седьмого.


Невесело вам вшестером.

На лицах – дождевые струи...

Как мог ты за таким столом

Седьмого позабыть – седьмую...


Невесело твоим гостям,

Бездействует графин хрустальный.

Печально – им, печален – сам,

Непозванная – всех печальней.


Невесело и несветло.

Ах! не едите и не пьете.

– Как мог ты позабыть число?

Как мог ты ошибиться в счете?


Как мог, как смел ты не понять,

Что шестеро (два брата, третий —

Ты сам – с женой, отец и мать)

Есть семеро – раз я на свете!


Ты стол накрыл на шестерых,

Но шестерыми мир не вымер.

Чем пугалом среди живых —

Быть призраком хочу – с твоими,


(Своими)...

Робкая как вор,

О – ни души не задевая! —

За непоставленный прибор

Сажусь незваная, седьмая.


Раз! – опрокинула стакан!

И всё, что жаждало пролиться, —

Вся соль из глаз, вся кровь из ран —

Со скатерти – на половицы.


И – гроба нет! Разлуки – нет!

Стол расколдован, дом разбужен.

Как смерть – на свадебный обед,

Я – жизнь, пришедшая на ужин.


...Никто: не брат, не сын, не муж,

Не друг – и всё же укоряю:

– Ты, стол накрывший на шесть – душ,

Меня не посадивший – с краю.


6 марта 1941

(обратно) (обратно) (обратно)

Эдуард Асадов Когда стихи улыбаются


(обратно)

Иначе жить на земле нельзя

Про будущую старость

Гоня хандру повсюду
То шуткой, то пинком,
Я, и состарясь, буду
Веселым стариком.
Не стану по приказу
Тощать среди диет,
А буду лопать сразу
По множеству котлет.
Всегда по строгой мере
Пить соки. А тайком,
Смеясь, вздымать фужеры
С армянским коньяком.
На молодость не стану
Завистливо рычать,
А музыку достану
И буду с нею рьяно
Ночь — за полночь гулять.
Влюбленность же встречая,
Не буду стрекозлить,
Ну мне ли, ум теряя,
Наивность обольщая,
Посмешищем-то быть?!
К чему мне мелочиться,
Дробясь, как Дон Жуан,
Ведь если уж разбиться,
То вдрызг, как говорится,
О дьявольский роман!
С трагедией бездонной,
Скандалами родни,
Со «стружкою» месткомной
И с кучей незаконной
Горластой ребятни.
И может, я не скрою,
Вот тут придет за мной
Старушечка с косою:
— Пойдем-ка, брат, со мною,
Бездельник озорной!
На скидки не надейся,
Суров мой вечный плен.
Поди-ка вот, посмейся,
Как прежде, старый хрен!
Но там, где нету света,
Придется ей забыть
Про кофе и газеты.
Не так-то просто это —
Меня угомонить.
Ну что мне мрак и стужа?
Как будто в первый раз!
Да я еще похуже
Отведывал подчас.
И разве же я струшу
Порадовать порой
Умолкнувшие души
Беседою живой?!
Уж будет ей потеха,
Когда из темноты
Начнут трястись от смеха
Надгробья и кусты.
Старуха взвоет малость
И брякнет кулаком:
— На кой я черт связалась
С подобным чудаком!
Откуда взять решенье:
Взмахнуть косой, грозя?
Но дважды, к сожаленью,
Убить уже нельзя…
Но бабка крикнет: — Это
Нам даже ни к чему! —
Зажжет мне хвост кометой
И вышвырнет с планеты
В космическую тьму.
— Вернуться не надейся.
Возмездье — первый сорт!
А ну теперь посмейся,
Как прежде, старый черт!
Но и во тьме бездонной
Я стану воевать.
Ведь я неугомонный,
Невзгодами крещенный,
Так мне ли унывать?!
Друзья! Потомки! Где бы
Вам ни пришлось порой
Смотреть в ночное небо
Над вашей головой, —
Вглядитесь осторожно
В светлеющий восток
И, как это ни сложно,
Увидите, возможно,
Мигнувший огонек.
Хоть маленький, но ясный,
Упрямый и живой,
В веселье — буйно-красный,
В мечтанье — голубой.
Прошу меня заране
В тщеславье не винить,
То не звезды сиянье,
А кроха мирозданья,
Ну как и должно быть.
Мигнет он и ракетой
Толкнется к вам в сердца.
И скажет вам, что нету
Для радости и света
Ни края, ни конца.
И что, не остывая,
Сквозь тьму и бездну лет,
Душа моя живая
Вам шлет, не унывая,
Свой дружеский привет!
1976

(обратно)

«Сатана»

Ей было двенадцать, тринадцать — ему,
Им быдружить всегда.
Но люди понять не могли, почему
Такая у них вражда?!
Он звал ее «бомбою» и весной
Обстреливал снегом талым.
Она в ответ его «сатаной»,
«Скелетом» и «зубоскалом».
Когда он стекло мячом разбивал,
Она его уличала.
А он ей на косы жуков сажал,
Совал ей лягушек и хохотал,
Когда она верещала.
Ей было пятнадцать, шестнадцать — ему,
Но он не менялся никак.
И все уже знали давно, почему
Он ей не сосед, а враг.
Он «бомбой» ее по-прежнему звал,
Вгонял насмешками в дрожь.
И только снегом уже не швырял
И диких не корчил рож.
Выйдет порой из подъезда она,
Привычно глянет на крышу,
Где свист, где турманов кружит волна,
И даже сморщится: — У, сатана!
Как я тебя ненавижу!
А если праздник приходит в дом,
Она нет-нет и шепнет за столом:
— Ах, как это славно, право, что он
К нам в гости не приглашен!
И мама, ставя на стол пироги,
Скажет дочке своей:
— Конечно! Ведь мы приглашаем друзей,
Зачем нам твои враги!
Ей — девятнадцать. Двадцать — ему,
Они студенты уже.
Но тот же холод на их этаже.
Недругам мир ни к чему.
Теперь он «бомбой» ее не звал,
Не корчил, как в детстве, рожи.
А «тетей Химией» величал
И «тетей Колбою» тоже.
Она же, гневом своим полна,
Привычкам не изменяла
И так же сердилась: — У, сатана! —
И так же его презирала.
Был вечер, и пахло в садах весной.
Дрожала звезда, мигая…
Шел паренек с девчонкой одной,
Домой ее провожая.
Он не был с ней даже знаком почти,
Просто шумел карнавал,
Просто было им по пути,
Девчонка боялась домой идти,
И он ее провожал.
Потом, когда в полночь взошла луна,
Свистя, возвращался назад.
И вдруг возле дома: — Стой, сатана!
Стой, тебе говорят!
Все ясно, все ясно! Так вот ты какой?!
Значит, встречаешься с ней?!
С какой-то фитюлькой, пустой, дрянной!
Не смей! Ты слышишь? Не смей!
Даже не спрашивай почему! —
Сердито шагнула ближе
И вдруг, заплакав, прижалась к нему:
— Мой! Не отдам, не отдам никому.
Как я тебя ненавижу!
1964

(обратно)

Аптека счастья

Сегодня — кибернетика повсюду.
Вчерашняя фантастика — пустяк!
А в будущем какое будет чудо?
Конечно, точно утверждать не буду,
Но в будущем, наверно, будет так:
Исчезли все болезни человека.
А значит, и лекарства ни к чему!
А для духовных радостей ему
Открыт особый магазин-аптека.
Какая б ни была у вас потребность,
он в тот же миг откликнуться готов,
— Скажите, есть у вас сегодня нежность?
— Да, с добавленьем самых теплых слов!
— А мне бы счастья, бьющего ключом!
— Какого вам: на месяц? На года?
— Нет, мне б хотелось счастья навсегда!
— Такого нет, но через месяц ждем.
— А я для мужа верности прошу!
— Мужская верность? Это, право, сложно…
Но ничего. Я думаю, возможно.
Не огорчайтесь. Я вам подыщу.
— А мне бы капель трепета в крови.
Я — северянин, человек арктический.
— А мне — флакон пылающей любви
И полфлакона просто платонической.
— Мне против лжи нельзя ли витамин?
— Пожалуйста, и вкусен, и активен!
— А есть для женщин «Антиговорин»?
— Есть, но пока что малоэффективен.
— А покоритель сердца есть у вас?
— Да. Вот магнит. Его в кармашке носят.
Любой красавец тут же с первых фраз
Падет к ногам и женится на вас
Мгновенно. Даже имени не спросит.
— А есть «Антискандальная вакцина»?
— Есть в комплексе для мужа и жены:
Жене — компресс с горчицей, а мужчине
За час до ссоры — два укола в спину
Или один в сидячью часть спины.
— Мне «Томный взгляд» для глаз любого цвета!
— Пожалуйста! По капле перед сном!
— А мне бы страсти…
— Страсти — по рецептам.
Страстей и ядов так не выдаем.
— А мне, вон в тех коробочках хотя бы,
«Признание в любви». Едва нашла!
— Какое вам: со свадьбой иль без свадьбы?
— Конечно же, признание со свадьбой.
Без свадьбы хватит! Я уже брала!..
— А как, скажите, роды облегчить?
— Вот порошки. И роды будут гладки.
А вместо вас у мужа будут схватки.
Вы будете рожать, а он — вопить.
Пусть шутка раздувает паруса!
Но в жизни нынче всюду чудеса.
Как знать, а вдруг еще при нашем веке
Откроются такие вот аптеки?!
1967

(обратно)

В землянке

(Шутка)

Огонек чадит в жестянке,
Дым махорочный столбом…
Пять бойцов сидят в землянке
И мечтают кто о чем.
В тишине да на покое
Помечтать — оно не грех.
Вот один боец, с тоскою
Глаз сощуря, молвил: «Эх!»
И замолк. Второй качнулся,
Подавил протяжный вздох,
Вкусно дымом затянулся
И с улыбкой молвил: «Ох!»
«Да», — ответил третий, взявшись
За починку сапога,
А четвертый, размечтавшись,
Пробасил в ответ: «Ага!»
«Не могу уснуть, нет мочи! —
Пятый вымолвил солдат. —
Ну чего вы, братцы, к ночи
Разболтались про девчат!»
1947

Апрель 1944 г. Четвертый Украинский фронт.

Командир батареи гвардии-лейтенант Эдуард Асадов за месяц до ранения в боях за освобождение Севастополя

(обратно)

Доверчивый супруг

Лет с десяток замужем пробыв,
Стали вы скучны и деловиты
И, все чаще ласку отстранив,
Цедите, зевая нарочито:
— Поцелуи? Ты прости, мой свет,
Если я иронии не скрою.
Только глупо в тридцать с лишним лет
Нам влюбленным подражать порою.
Может быть, я сердцем постарела,
Только я прохладна на любовь.
В тридцать уж не те душа и тело
И не та течет, пожалуй, кровь.
А супруг? Бывают же на свете
Чудаки, наивные, как дети!
Выслушав жену, не оскорбился,
А вздохнул, поверил и смирился.
А ему хоть раз бы приглядеться,
Как для большей нежности лица
Ультракосметические средства
Пробуются в доме без конца.
А ему бы взять да разобраться,
Так ли в доме все благополучно,
Если вы с ним, прежде неразлучны,
Очень полюбили расставаться?
А ему бы взять да усомниться,
Надо ль вечно гладить по головке?
А ему хоть раз бы возвратиться
Раньше срока из командировки!
И проверить: так ли уж прохладно
Без него у милой сердце бьется?..
И увидеть… Впрочем, хватит, ладно!
Он и сам, быть может, разберется!
1960

(обратно)

Попутчица

— Мой муж бухгалтер, скромный,
тихий малый,
Заботлив, добр, и мне неплохо с ним.
Но все-таки когда-то я мечтала,
Что мой избранник будет не таким.
Он виделся мне рослым и плечистым,
Уверенно идущим по земле.
Поэтом, музыкантом иль артистом,
С печатью вдохновенья на челе.
Нет, вы не улыбайтесь! Я серьезно.
Мне чудился громадный, светлый зал
И шум оваций, яростно и грозно
К его ногам катящийся, как вал.
Или вот так: скворцы, веранда, лето.
Я поливаю клумбу с резедой,
А он творит. И сквозь окно порой
Нет-нет и спросит у меня совета.
Вагон дремал под ровный стук колес…
Соседка, чиркнув спичкой, закурила.
Но пламени почти не видно было
При пламенной косметике волос.
Одета ярко и не слишком скромно,
Хорошенькое круглое лицо,
В ушах подвески, на руке кольцо,
Вишневый рот и взгляд капризно-томный.
Плывет закат вдоль скошенного луга,
Чай проводник разносит не спеша,
А дама все описывает друга,
Которого ждала ее душа.
Чего здесь только нет: талант, и верность,
И гордый профиль, и пушистый ус,
И мужество, и преданность, и нежность,
И тонкий ум, и благородный вкус…
Я промолчал. Слова нужны едва ли?!
И все ж хотелось молвить ей сейчас:
«Имей он все, о чем вы тут сказали,
Он, может быть, и выбрал бы не вас».
1961

Отец Аркадий Григорьевич, мать Лидия Ивановна с маленьким Эдиком, 1926 г.

(обратно)

Любовь, измена и колдун

В горах, на скале, о беспутствах мечтая,
Сидела Измена худая и злая.
А рядом под вишней сидела Любовь,
Рассветное золото в косы вплетая.
С утра, собирая плоды и коренья,
Они отдыхали у горных озер
И вечно вели нескончаемый спор —
С улыбкой одна, а другая с презреньем.
Одна говорила: — На свете нужны
Верность, порядочность и чистота.
Мы светлыми, добрыми быть должны:
В этом и — красота!
Другая кричала: — Пустые мечты!
Да кто тебе скажет за это спасибо?
Тут, право, от смеха порвут животы
Даже безмозглые рыбы!
Жить надо умело, хитро и с умом.
Где — быть беззащитной, где — лезть напролом,
А радость увидела — рви, не зевай!
Бери! Разберемся потом.
— А я не согласна бессовестно жить.
Попробуй быть честной и честно любить!
— Быть честной? Зеленая дичь! Чепуха!
Да есть ли что выше, чем радость греха?!
Однажды такой они подняли крик,
Что в гневе проснулся косматый старик,
Великий Колдун, раздражительный дед,
Проспавший в пещере три тысячи лет.
И рявкнул старик: — Это что за война?!
Я вам покажу, как будить Колдуна!
Так вот, чтобы кончить все ваши раздоры,
Я сплавлю вас вместе на все времена!
Схватил он Любовь колдовскою рукой,
Схватил он Измену рукою другой
И бросил в кувшин их, зеленый, как море,
А следом туда же — и радость, и горе,
И верность, и злость, доброту, и дурман,
И чистую правду, и подлый обман.
Едва он поставил кувшин на костер,
Дым взвился над лесом, как черный шатер, —
Все выше и выше, до горных вершин,
Старик с любопытством глядит на кувшин:
Когда переплавится все, перемучится,
Какая же там чертовщина получится?
Кувшин остывает. Опыт готов.
По дну пробежала трещина,
Затем он распался на сотню кусков,
И… появилась женщина…
1961

(обратно)

Жены фараонов

(Шутка)

История с печалью говорит
О том, как умирали фараоны,
Как вместе с ними в сумрак пирамид
Живыми замуровывались жены.
О, как жена, наверно, берегла
При жизни мужа от любой напасти!
Дарила бездну всякого тепла,
И днем, и ночью окружала счастьем.
Не ела первой (муж пускай поест),
Весь век ему понравиться старалась,
Предупреждала всякий малый жест
И раз по двести за день улыбалась.
Бальзам втирала, чтобы не хворал,
Поддакивала, ласками дарила.
А чтоб затеять спор или скандал —
Ей даже и на ум не приходило!
А хворь случись — любых врачей добудет,
Любой настой. Костьми готова лечь.
Она ведь знала точно все, что будет,
Коль не сумеет мужа уберечь…
Да, были нравы — прямо дрожь по коже.
Но как не улыбнуться по-мужски:
Пусть фараоны — варвары, а все же
Уж не такие были дураки!
Ведь если к нам вернуться бы могли
Каким-то чудом эти вот законы —
С какой тогда бы страстью берегли
И как бы нас любили наши жены!
1963

(обратно)

Третий лишний

Май. Беспокойство. Звезд толчея…
Луна скользит по плотине…
А рядом на бревнышке друг мой и я
И наша «Беда» посредине.
Носила «Беда» золотой пучок,
Имела шарфик нарядный,
Вздернутый носик и язычок,
Хитрый и беспощадный.
Она улыбнулась мне. Я просиял,
Пригнул ей облачко вишни.
Друг мой нахмурился, встал и сказал: —
Я, кажется, третий лишний.
Но девушка вспыхнула: — Нет, постой!
Сам не решай задачи.
Да, может, я сердцем как раз с тобой.
Ишь ты, какой горячий!
Снова сидим. От ствола до ствола
Тени легли несмело…
Девушка с ветки цветок сорвала
И другу в петличку вдела.
Тот, улыбнувшись, губами взял
Белый бутончик вишни.
Довольно! Я кашлянул, хмуро встал. —
Пожалуй, я третий лишний!
Она рассмеялась: — Вскипел, чудак!
Даже мороз по коже.
А может, я это нарочно так
И ты мне в сто раз дороже?!
Поймите, братцы: гремит река,
Кипят жасмин, облепиха,
Метет сиреневая пурга…
В природе и в сердце моем пока
Просто неразбериха!
А вот перестанет весна бурлить,
И будет мне звёзды слышно,
Они помогут душе решить,
Кто лишний, а кто не лишний!
И дни летели, как горький дым.
Ночи — одна бессонница.
Она все шутит, а мы молчим
И все не знаем, с другом моим,
Дружить нам или поссориться.
Но вот отшумела в садах весна.
Хватит. Конец недугам!
Третьим лишним была — она!..
Так мы решили с другом.
1963

(обратно)

Верная Ева

Старики порою говорят:
— Жил я с бабкой сорок лет подряд,
И признаюсь не в обиду вам,
Словно с верной Евою Адам.
Ева впрямь — примерная жена:
Яблоко смущенно надкусила,
Доброго Адама полюбила
И всю жизнь была ему верна.
Муж привык спокойно отправляться
На охоту и на сбор маслин.
Он в супруге мог не сомневаться,
Мог бы даже головой ручаться!..
Ибо больше не было мужчин.
1964

(обратно)

У тебя характер прескверный…

У тебя характер прескверный
И глаза уж не так хороши.
Взгляд неискренний. И, наверно,
Даже вовсе и нет души.
И лицо у тебя как у всех,
Для художника не находка,
Плюс к тому цыплячья походка
И совсем некрасивый смех.
И легко без врачей понять,
Что в тебе и сердце не бьется.
Неужели чудак найдется,
Что начнет о тебе страдать?!
Ночь, подмигивая огнями,
Тихо кружится за окном.
А портрет твой смеется в раме
Над рабочим моим столом.
О, нелепое ожиданье!
Я стою перед ним… курю…
Ну приди хоть раз на свиданье!
Я ж от злости так говорю.
1964

(обратно)

Строгие сторожа

В сто раз красноречивее речей,
Пожалуй, были и сердца, и руки,
Когда мы, сидя в комнате твоей,
Старались грызть гранит сухой науки.
Мигал тысячеглазый небосвод,
Чернел рояль торжественно и хмуро,
И маленький зеленый Дон Кихот
По-дружески кивал нам с абажура…
К плечу плечо… Мы чуть не пели даже!
В груди у нас гремели соловьи!
По стерегли нас бдительные стражи —
Неспящие родители твои.
Сначала мать — улыбка и вниманье —
Входила вдруг, как будто невзначай,
То взять с окна забытое вязанье,
То в сотый раз нам предлагая чай.
Потом отец в пижаме из сатина,
Прищурив хитроватые зрачки,
Здесь, неизвестно по какой причине,
Всегда искал то книгу, то очки.
Следя за всем в четыре строгих глаза,
В четыре уха слушали они,
Чтоб не было какой ненужной фразы
Иль поцелуя, боже сохрани!
Так день за днем недремлющие судьи
Нас охраняли от возможных бед.
Как будто мы не молодые люди,
А малыши одиннадцати лет!
Им верилось, что трепетное пламя
Притушит ветер хитроумных мер
И что на всякий случай между нами
Пускай незримо высится барьер.
Удар часов за стенкой возвещал,
Что как-никак, а расставаться надо!
И вот я вниз по лестнице бежал
Под тем же строго неусыпным взглядом.
И, заперев владение свое,
Они, вздохнув, спокойно засыпали,
Уверенные в том, что знают все,
Хоть, между прочим, ничего не знали!
1964

(обратно)

Пусть меня волшебником назначат

(Шутка)

Эх, девчата! Чтоб во всем удача,
Чтоб была нетленною краса,
Пусть меня волшебником назначат,
И тогда наступят чудеса.
Я начну с того, что на планете —
Сразу ни обманов, ни тревог,
Все цветы, какие есть на свете,
Я, как бог, сложу у ваших ног.
Я вам всем, брюнетки и блондинки,
Раскрою на кофточки зарю,
Радугу разрежу на косынки,
Небо на отрезы раздарю.
С красотою будет все в порядке:
Каждый профиль хоть в музей неси!
у а чтоб какие недостатки
Я оставил! Боже упаси!
А для танцев и нарядов бальных
В виде дополненья к красоте
Я вручил бы каждой персонально
По живой мерцающей звезде.
Ну, а чтобы не было примеров
Ни тоски, ни одиноких слез,
Я по сотне лучших кавалеров
Каждой бы на выбор преподнес.
Я волшебной утвердил бы властью
Царство песен, света и стихов,
Чтоб смеялась каждая от счастья
В день от трех и до восьми часов.
Эх, девчата! Чтоб во всем удача,
Чтоб всегда звенели соловьи,
Хлопочите, милые мои,
Пусть меня волшебником назначат!
1964


Мама поэта — Лидия Ивановна Асадова,

школьная учительница

(обратно)

Сердитый критик

Критик бранил стихи
Лирического поэта.
Громил и за то, и за это,
За все земные грехи!
Ругал с наслаждением, с чувством
И, строчки рубя на лету,
Назвал поцелуй распутством
И пошлостью — простоту.
Считая грубость традицией,
Над всем глумясь свысока,
Он подкреплял эрудицию
Весомостью кулака.
Сурово бранил издателей:
— Зачем печатали? Кто? —
И долго стыдил читателей
За то, что любят не то.
А надо любить усложненный,
Новаторский, смелый стих,
Где в ребра бьют электроны,
Протоны и позитроны
Вместо сердец живых.
Стихи, где от грома и света
Брызги летят из глаз…
И где возле слова «планета»
Смело стоит «унитаз»!
И вывод был прост и ясен:
«Мотайте себе на ус:
Все те, кто со мной не согласен,
Срочно меняйте вкус!»
Окончив свой громкий опус,
Из кабинетной тиши
Критик отправился в отпуск
И книгу взял для души.
Стучали колеса скорые…
А критик книгу читал,
Не ту, расхвалил которую,
А ту, какую ругал.
1964

(обратно)

Мы решили с тобой дружить…

Мы решили с тобой дружить,
Пустяками сердец не волнуя.
Мы решили, что надо быть
Выше вздоха и поцелуя…
Для чего непременно вздох,
Звезды, встречи, скамья в аллее?
Эти глупые «ах» да «ох»!..
Мы — серьезнее и умнее.
Если кто-то порой на танцах
Приглашал тебя в шумный круг,
Я лишь щелкал презрительно пальцем —
Можешь с ним хоть на век остаться.
Что за дело мне? Я же друг.
Ну а если с другой девчонкой
Я кружил на вешнем ветру,
Ты, плечами пожав в сторонке,
Говорила потом мне тонко:
— Молодец! Нашел кенгуру!
Всех людей насмешил вокруг. —
И, шепнув, добавляла хмуро:
— Заявляю тебе, как друг:
Не танцуй больше с этой дурой!
Мы дружили с тобой всерьез!
А влюбленность и сердца звон…
Да для нас подобный вопрос
Просто-напросто был смешон.
Как-то в сумрак, когда закат
От бульваров ушел к вокзалу,
Ты, прильнув ко мне, вдруг сказала:
— Что-то очень прохладно стало,
Ты меня обними… как брат…
И, обняв, я сказал ликуя,
Слыша сердца набатный стук:
— Я тебя сейчас поцелую!
Поцелую тебя… как друг…
Целовал я тебя до утра,
А потом и ты целовала
И, целуя, все повторяла:
— Это я тебя, как сестра…
Улыбаясь, десятки звезд
Тихо гасли на небосводе.
Мы решили дружить всерьез.
Разве плохо у нас выходит?
Кто и в чем помешает нам?
Ведь нигде же не говорится,
Что надежным, большим друзьям
Запрещается пожениться?
И отныне я так считаю:
Все влюбленности — ерунда.
Вот серьезная дружба — да!
Я по опыту это знаю.
1965

(обратно)

Спор

Однажды три друга за шумным столом
Пустились в горячие споры о том,
Что женщина ценит превыше всего
В характере нашем мужском.
Первый воскликнул: — К чему этот шум?
Скажу без дальних речей,
Что женщин всегда покоряет ум.
И это всего важней!
В этом наш главный авторитет.
Ум — это все, друзья.
«Да здравствует разум!» — сказал поэт,
И лучше сказать нельзя!
Второй, улыбнувшись, приподнял бровь:
— Совсем не в этом вопрос.
Женщина — это сама любовь!
И любит она всерьез.
И нет для мужчины уже ничего
Прямее, чем этот путь.
Он должен быть любящим прежде всего.
И в этом, пожалуй, суть!
А третий, встав, перебил друзей:
— Бросьте все препирания.
Для женщин на свете всего важней
Внимание и внимание!
Пальто подавайте. Дарите ей
Цветы. Расшибайтесь в прах!
Ну, в общем, тысячи мелочей —
И счастье у вас в руках!
На улицу вышли, а спор сильней.
Ну как решенье найти?
И тут повстречали трое друзей
Женщину на пути.
Сказали друзья: — Позвольте спросить,
Ответьте двумя словами:
Каким, по-вашему, должен быть
Мужчина, избранный вами?!
Какое свойство кажется вам,
Особенно привлекательным?
— Он должен быть умным, — сказала она,
Любящим и внимательным.
1965

(обратно)

Новогодняя шутка

Звездной ночью новогодней
Дед Мороз меня спросил:
— Отвечай мне, что сегодня
У меня б ты попросил?
— Добрый старче, я желаю
Счастья каждому листу,
Человеку, попугаю,
Обезьяне и киту.
Пусть лисица бродит в роще,
Лев живет, змея и рысь,
Сделай только так, чтоб тещи
На земле перевелись!
P.S. Только плохие тещи.

1965

(обратно)

Два маршрута

Он ей предлагал для прогулок
Дорогу — простого проще;
Налево сквозь переулок
В загородную рощу.
Там — тихое птичье пенье,
Ни транспорта, ни зевак,
Травы, уединенье
И ласковый полумрак…
А вот ее почему-то
Тянуло туда, где свет,
Совсем по иному маршруту:
Направо и на проспект.
Туда, где новейшие зданья,
Реклама, стекло, металл.
И где, между прочим, стоял
Дворец бракосочетанья…
Вот так, то с шуткой, то с гневом,
Кипела у них война.
Он звал ее все налево,
Направо звала она.
Бежали часы с минутами,
Ни он, ни она не сдавались.
Так наконец и расстались.
Видать, не сошлись маршрутами.
1967

(обратно)

Два петуха

(Шутка)

Вот это запевка, начало стиха:
Ища червяков и зёрна,
Бродили по птичнику два петуха,
Два верных, почти закадычных дружка,
Рыжий петух и черный.
Два смелых, горластых и молодых,
Страстями и силой богатых,
И курам порою от удали их
Бывало весьма туговато…
И жизнь бы текла у друзей ничего,
Но как-то громадный гусак,
Зачинщик всех птичьих скандалов и драк,
Накинулся на одного.
Вдвоем бы отбились. Вдвоем как-никак
Легче сразить врага.
Но рыжий лишь пискнул, когда гусак
Сшиб на траву дружка.
Он пискнул и тотчас бесславно бежал.
И так он перепугался,
Что даже и хвост бы, наверно, поджал,
Когда бы тот поджимался.
Летел, вылезая почти из кожи!
И были б забавными эти стихи,
Когда бы вы не были так, петухи,
Порой на людей похожи.
1967

(обратно)

Рыбье «счастье»

(Сказка-шутка)

В вышине, отпылав, как гигантский мак,
Осыпался закат над речушкой зыбкой.
Дернул удочку резко с подсечкой рыбак
И швырнул на поляну тугую рыбку.
Вынул флягу, отпил, затуманя взгляд,
И вздохнул, огурец посыпая солью:
— Отчего это рыбы всегда молчат?
Ну мычать научились хотя бы, что ли!
И тогда, будто ветер промчал над ним,
Потемнела вода, зашумев тревожно,
И громадный, усатый, как боцман, налим
Появился и басом сказал: — Это можно!
Я тут вроде царя. Да не трусь, чудак!
Влей-ка в пасть мне из фляги. Вот так… Спасибо!
Нынче зябко… А речка — не печка. Итак,
Почему, говоришь, бессловесны рыбы?
Стар я, видно, да ладно, поговорим.
Рыбы тоже могли бы, поверь, судачить.
Только мы от обиды своей молчим,
Не хотим — и шабаш! Бойкотируем, значит.
Мать-природа, когда все вокруг творила,
Не забыла ни львов, ни паршивых стрекоз,
Всех буквально щедротами одарила
И лишь рыбам коленом, пардон, под хвост!
Всем на свете: от неба до рощ тенистых, —
Травы, солнышко… Пользуйтесь! Благодать!
А вот нам ни ветров, ни цветов душистых,
Ни носов, чтоб хоть что-то уж там вдыхать.
Кто зимою в меху, кто еще в чем-либо
Греют спины в берлоге, в дупле — везде.
Только ты, как дурак, в ледяной воде
Под корягу залез — и скажи спасибо.
Мокро, скверно… Короче — одна беда!
Ну а пища? Ведь дрянь же едим сплошную,
Плюс к тому и в ушах и во рту вода.
Клоп — и тот не польстится на жизнь такую.
А любовь? Ты взгляни, как делила любовь
Мать-природа на всех и умно и складно:
Всем буквально — хорошую, теплую кровь.
Нам — холодную. Дескать, не сдохнут, ладно!
В общем, попросту мачеха, а не мать.
Вот под вечер с подругой заплыл в протоку,
Тут бы надо не мямлить и не зевать,
Тут обнять бы, конечно! А чем обнять?
Даже нет языка, чтоб лизнуть хоть в щеку.
А вдобавок скажу тебе, не тая,
Что в красавицу нашу влюбиться сложно —
Ничего, чем эмоции вызвать можно:
Плавники да колючая чешуя…
Скажешь, мелочи… Плюньте, да и каюк!
Нет, постой, не спеши хохотать так лихо!
Как бы ты, интересно, смеялся, друг,
Если б, скажем, жена твоя чудом вдруг
Превратилась в холодную судачиху?
А взгляни-ка на жен наших в роли мам.
Вот развесят икру перед носом папы,
И прощай! А икру собирай хоть в шляпу
И выращивай, папочка милый, сам.
Ну а рыбьи мальки, только срок придет —
Сразу ринутся тучей! И смех и драма:
Все похожи. И черт их не разберет,
Чьи детишки, кто папа и кто там мама.
Так вот мы и живем средь морей и рек.
Впрочем, разве живем? Не живем, а маемся.
Потому-то сидим и молчим весь век
Или с горя на ваши крючки цепляемся.
Э, да что… Поневоле слеза пробьет…
Ну, давай на прощанье глотнем из фляги. —
Он со вздохом поскреб плавником живот,
Выпил, тихо икнул и ушел под коряги…
1969

(обратно)

Разные свойства

Заяц труслив, но труслив оттого,
Что вынужден жить в тревоге,
Что нету могучих клыков у него,
А все спасение — ноги.
Волк жаден скорее всего потому,
Что редко бывает сытым,
А зол оттого, что, наверно, ему
Не хочется быть убитым.
Лисица хитрит и дурачит всех
Тоже не без причины:
Чуть зазевалась — и все! Твой мех
Уже лежит в магазине.
Щука жестоко собратьев жрет,
Но сделайте мирными воды,
Она кверху брюхом тотчас всплывет
По всем законам природы.
Меняет окраску хамелеон
Бессовестно и умело.
— Пусть буду двуличным, — решает он. —
Зато абсолютно целым.
Деревья глушат друг друга затем,
Что жизни им нет без света,
А в поле, где солнца хватает всем,
Друг к другу полны привета.
Змея премерзко среди травы
Ползает, пресмыкается.
Она б, может, встала, но ей, увы,
Ноги не полагаются…
Те — жизнь защищают. А эти — мех.
Тот бьется за лучик света.
А вот — человек. Он сильнее всех!
Ему-то зачем все это?
1968

(обратно)

Воробей и подсолнух

Хвастливый горластый вор-воробей
Шнырял по дворам, собирая крошки,
Потом, за какой-то погнавшись мошкой,
Вдруг очутился среди полей.
Сел у развилки на ветвь березы
И тут увидел невдалеке
Подсолнух, стоящий у кромки проса,
Точно журавль на одной ноге.
— Славный ты парень! — сказал воробей. —
Вот только стоишь тут, уставясь в небо.
Нигде ты, чудило глазастый, не был,
Не видел ни улиц, ни крошек хлеба,
Ни электрических фонарей.
Прости, но ведь даже сказать смешно,
Насколько узки твои устремленья.
Вертеть головой и видеть одно:
Свет — вот и все, что тебе дано,
Вот ведь и все твои впечатленья.
Как из оконца, вот так порой
Глядит птенец из своей скворечни,
Но сколько ты там ни верти головой,
А видеть одно надоест, хоть тресни!
— А мне, — подсолнух сказал, — не смешно.
При чем тут скворечник или оконце?!
Не знаю, мало ли мне дано,
Ты прав, я действительно вижу одно,
Но это одно — солнце!..
1969

(обратно)

Разговор с небожителями

Есть гипотеза, что когда-то,
В пору мамонтов, змей и сов,
Прилетали к нам космонавты
Из далеких чужих миров.
Прилетели в огне и пыли,
На сверкающем корабле.
Прилетели и «насадили»
Человечество на земле.
И коль верить гипотезе этой,
Мы являемся их детьми,
Так сказать, с неизвестной планеты
Пересаженными людьми.
Погуляли, посовещались,
Поснимали морскую гладь
И спокойно назад умчались,
А на тех, что одни остались,
Было вроде им наплевать.
Ой вы, грозные небожители,
Что удумали, шут возьми!
Ну и скверные ж вы родители,
Если так обошлись с детьми!
Улетая к своей планете,
Вы сказали им: — Вот земля.
Обживайтесь, плодитесь, дети,
Начинайте творить с нуля!
Добывайте себе пропитание,
Камень в руки — и стройте дом!
Может быть, «трудовым воспитанием»
Назывался такой прием?
— Ешьте, дети, зверей и птичек! —
«Дети» ели, урча, как псы.
Ведь паршивой коробки спичек
Не оставили им отцы.
Улетели и позабыли,
Чем и как нам придется жить.
И уж если едой не снабдили,
То хотя бы сообразили
Ну хоть грамоте обучить!
Мы ж культуры совсем не знали,
Шкура — это ведь не пальто!
И на скалах изображали
Иногда ведь черт знает что…
И пока ума набирались, —
Э, да что уж греха скрывать, —
Так при женщинах выражались,
Что неловко и вспоминать!
Вы там жили в цивилизации,
С кибернетикой, в красоте.
Мы же тут через все формации
Шли и мыкались в темноте.
Как мы жили, судите сами,
В эту злую эпоху «детства»:
Были варварами, рабами,
Даже баловались людоедством.
Жизнь не райским шумела садом,
Всюду жуткий антагонизм:
Чуть покончишь с матриархатом, —
Бац! — на шее феодализм.
И начни вы тогда с душою
Нас воспитывать и растить,
Разве мы бы разрушили Трою?
Разве начали бы курить?
Не слыхали бы про запои,
Строя мир идеально гибкий.
И не ведали б, что такое
Исторические ошибки.
И пока мы постигли главное
И увидели нужный путь,
Мы, родители наши славные,
Что изведали — просто жуть!
Если вашими совершенствами
Не сверкает еще земля,
Все же честными мерьте средствами:
Вы же бросили нас «младенцами»,
Мы же начали все с нуля!
Мчат века в голубом полете
И уходят назад, как реки.
Как-то вы там сейчас живете,
Совершенные человеки?!
Впрочем, может, и вы не святы,
Хоть, возможно, умней стократ.
Вот же бросили нас когда-то,
Значит, тоже отцы не клад!
И, отнюдь не трудясь физически,
После умственного труда
Вы, быть может, сто грамм «Космической»
Пропускаете иногда?
И, летя по вселенной грозной
В космоплане, в ночной тиши,
Вы порой в преферансик «звездный»
Перекинетесь для души?
Нет, конечно же, не на деньги!
Вы забыли о них давно.
А на мысли и на идеи,
Как у умных и быть должно!
А случалось вдали от дома
(Ну, чего там греха таить)
С Аэлитою незнакомой
Нечто взять да и разрешить?
И опять-таки не физически,
Без ужасных земных страстей.
А лишь мысленно-платонически,
Но с чужою, а не своей?!
Впрочем, вы, посмотрев печально,
Может, скажете: вот народ!
Мы не ведаем страсти тайной,
Мы давно уже идеальны.
Пьем же мы не коньяк банальный,
А разбавленный водород.
Ладно, предки! Но мы здесь тоже
Мыслим, трудимся и творим.
Вот взлетели же в космос все же,
Долетим и до вас, быть может.
Вот увидимся — поговорим!
1969

(обратно)

Сказка об одном собрании

Собранье в разгаре. Битком людей.
Кто хочет — вникай, обсуждай и впитывай!
Суть в том, что Фаустов Алексей
Сошелся внебрачно в тиши ночей
С гражданкою Маргаритовой.
Все правильно. Подано заявленье,
И значит, надо вопрос решить.
Устроить широкоеобсужденье,
Принять соответственное решенье
И строго безнравственность заклеймить!
Вопросы бьют, как из крана вода:
— Была ль домработница Марта сводней?
Что было? Где было? Как и когда?
Только, пожалуйста, поподробней!
Фаустов, вспыхнув, бубнит, мычит…
А рядом, с каменно-жестким профилем,
Щиплет бородку и зло молчит
Друг его — Мефистофелев.
Сердитый возглас: — А почему
Мефистофелев всех сторонится?
Пусть встанет и скажет, а то и ему
Тоже кой-что припомнится!
Тот усмехнулся, отставил стул,
Брови слегка нахмурил,
Вышел к трибуне, плащом взмахнул
И огненный взгляд сощурил.
— Мой друг не безгрешен. Что есть, то есть.
И страсть ему обернулась бедою.
Но те, что так рьяно бранились здесь,
Так ли уж вправду чисты душою?
И прежде чем друга разить мечом,
Пусть каждый себя пощипать научится.
Ах, я клеветник? Хорошо. Начнем!
Давайте выясним, что получится?!
Пусть те, кто женам не изменяли,
И те, кто не знали в жизни своей
Ни ласк, ни объятий чужих мужей, —
Спокойно останутся в этом зале.
А все остальные, — он руки воздел, —
Немедля в ад крематория! —
Зал ахнул и тотчас же опустел…
Страшная вышла история.
1969

(обратно)

Весенний жребий

Нам по семнадцать. Апрельским днем,
Для форса дымя «Пальмирой»,
Мы на бульваре сидим впятером,
Болтаем о боксе, но втайне ждем
Наташку из третьей квартиры.
Мы знаем, осталось недолго ждать
Ее голосок веселый.
Она возвращается ровно в пять
Из музыкальной школы.
— Внимание! Тихо. Идет Наташка!
Трубы, играйте встречу! —
Мы дружно гудим и, подняв фуражки,
Рявкаем: — Добрый вечер!
Наташка морщится: — Просто смешно,
Не глотки, а фальшь несносная.
А я через час собираюсь в кино.
Если хотите, пойдем заодно,
Рыцарство безголосое.
— Нет, — мы ответили, — так не пойдет.
Пусть кто-то один проводит.
Конечно, рыцари дружный народ,
Но кучей в кино не ходят.
Подумай и выбери одного! —
Мы спорили, мы смеялись,
В то время как сами, невесть отчего,
Отчаянно волновались.
Наморщив носик и щуря глаз,
Наташка сказала: — Бросьте!
Не знаю, кого и выбрать из вас?
А впрочем, пусть жребий решит сейчас,
Чтоб вам не рычать от злости.
Блокнотик вынула голубой.
— Уймитесь, волнения страсти!
Сейчас занесу я своей рукой
Каждого в «Листик счастья».
Сложила листки — и в карман пальто.
— Вот так. И никто не слукавит.
Давайте же, рыцари. Смело! Кто
Решенье судьбы объявит?
Очкарик Мишка вздохнул тайком:
— Эх, пусть неудачник плачет! —
Вынул записку и с мрачным лицом
Двинул в ребра мне кулаком:
— Ладно! Твоя удача.
Звезды в небе уже давно
Синим горят пожаром,
А мы все идем, идем из кино
Гоголевским бульваром…
Наташка стройна и красива так,
Что вдоль по спине мурашки.
И вот совершил я отчаянный шаг —
Под руку взял Наташку!
Потом помолчал и вздохнул тяжело:
— Вечер хорош, как песня!
Сегодня, право, мне повезло,
А завтра вот — неизвестно…
Ребята потребуют все равно
«Рыцарской лотереи»,
И завтра, быть может, с тобой в кино
Пойдет… Ты смеешься? А мне не смешно —
Кто-то из них, злодеев!
— А ты погоди, не беги в кусты.
Вдруг снова счастливый случай?!
Вот я так уверена в том, что ты
Ужасно какой везучий!
Когда до подъезда дошли почти
Шепнула: — Ты все не веришь?
Вот тут остальные записки. Прочти.
Но только ни звука потом, учти! —
И тенью скользнула к двери.
Стоя с метелкой в тени ларька,
Суровая тетя Паша
Все с подозреньем из-под платка
Смотрела на странного чудака,
Что возле подъезда пляшет.
Нет, мой полуночно-счастливый смех
Старуха не одобряла.
А я был все радостней, как на грех,
Еще бы: на всех записках, на всех,
Имя мое стояло!
1969

1941 год. Будущий поэт после окончания 10-го класса

(обратно)

Через край

Она журила своих подруг
За то, что те в любви невнимательны:
— Раз любишь — то все позабудь вокруг!
И где бы ни был твой близкий друг,
Будь рядом с ним всюду и обязательно!
Сама же и вправду давным-давно
Она ходила за милым следом:
На стадионы, в театр, в кино,
Была с ним, когда он играл в домино,
Сидела в столовке за каждым обедом.
Стремясь все полней и полней любить,
Мчалась за ним на каток, на танцы
И даже выучилась курить,
Чтоб и в курилках не разлучаться.
И так — с утра до темна. Всегда,
Не пропустив ни одной минутки,
И только шептала ему иногда:
— Вот свадьбу сыграем и уж тогда
Рядышком будем всю жизнь все сутки!
И, раздувая любви накал,
Так в своем рвении преуспела,
Что раз он вдруг дико захохотал,
Прыгнул в окно и навек пропал!
Вот как она ему надоела…
1969

(обратно)

«Микрофонные» голоса

Улыбка, открытые плечи.
Сказочные ресницы.
Шумный эстрадный вечер,
На сцене поет певица.
Голос, раздвинув стены,
Рушится лавой снежной.
И хоть он ничуть не нежный,
Но мощный зато отменно.
И вдруг, нелепая штука
(Ну надо же так случиться!):
Рот открывает певица —
И… никакого звука!
В каком-то смешном молчанье —
Движения губ и рук.
Словно на телеэкране,
Если выключить звук.
Зал охнул и рассмеялся.
— В чем дело? — А весь «пассаж»
Техникой объяснялся:
Взял микрофон и сломался,
Сломался, да и шабаш!
А у певицы этой
(В том-то и весь секрет!)
Есть все: и страсть, и браслеты,
И платье броского цвета,
Вот голоса только нет…
Забавно? Да нет, не очень!
Что ж будет в конце концов?
И сколько же, между прочим,
Сейчас вот таких певцов!
Давно ль были главным не волосы,
Не жест и не цвет лица.
Певец начинался с голоса.
Нет голоса — нет певца!
И вдруг откуда-то выплыли
На сцену с недавних пор
Какие-то сиплые, хриплые,
Ну, словно как на подбор!
Выходят непринужденно
И, безголосье скрывая,
Пищат, почти припадая
К спасительным микрофонам.
Знаю: есть исключения,
Но я сегодня отставил их.
Речь мы ведем о правилах,
И я говорю о пении.
Неужто поздно иль рано
Голоса трель соловьиную
Заменит стальная мембрана,
Вопящая по-ослиному?!
Пусть в конвульсивном вое
Хрипят безголосо где-то.
А нам для чего такое?
У нас-то откуда это?!
И разве же это дело —
Жужжать в микрофон шмелями?
Неужто же оскудела
Земля моя соловьями?
Такими, что разом кинут
В тоску тебя и в веселье.
Душу из тела вынут
И в сердце дохнут метелью!
Да, чтоб жило горение,
Дающее чудеса,
К чертям безголосое пение.
Да здравствуют голоса!
1970

(обратно)

Приметы

Ведя корабли, управляя ракетами,
Создав радара бессонный глаз,
Мы, как ни смешно, не расстались с приметами.
Они едва ль не в крови у нас!
И ведь смеемся же: «Предрассудки!
Глупистика, мелочи, ерунда!..»
А сами нередко, шутки-то шутки,
Без этой «глупистики» — никуда!
В школьные годы известно точно:
Не знаешь урока — держись за каблук,
Тогда не спросят. Примета прочная!
Не выпусти только каблук из рук!
Тогда ни морали, ни двойки, ни гнева.
Но только не путайся никогда:
Держись не за правый каблук, а за левый.
Возьмешься за правый — тогда беда!
А на контрольной, коль нет подковки,
Судьбу не терзай: — Пощади! Помоги! —
Есть средство: сними (наплевать, что неловко)
Башмак или туфлю с левой ноги.
Зато уж студент — в пониманье высоком,
Великий мастер насчет примет:
Он в дверь не войдет на экзамен боком.
И точно отыщет «счастливый билет».
Любая примета ему как мошка!
Он знает их лучше, чем снег в декабре.
Не говоря уж о черных кошках,
Тринадцатых числах и прочей муре.
Да что там студент! Академик, доктор,
Придя на важный доклад с утра,
Услышав: — Ни пуха и ни пера! —
Сказал аспирантке: — Идите к черту!
Артистка, народная, в сорок лет,
Текст роли выронив неосмотрительно,
Уселась в ужасе на паркет,
Роль под себя подложив предварительно.
Такая примета: наплюй на чин,
На возраст и званье! Коль роль упала —
Сядь и припомни трех лысых мужчин,
Не то обязательно жди провала.
Приметы повсюду. Просто беда.
— Куда ты идешь? — я спросил у знакомой.
— Тьфу! Ну зачем ты спросил «куда»?
Знала бы, лучше б осталась дома!
Однажды на час до выхода в море
На крейсер к старпому пришла жена
И тем всю команду повергла в горе:
На судне — женщина! Все. Хана!
И после, едва не порвав тельняшки,
Хлопцы отчаянно и упрямо
Драили палубу, дверь, медяшку —
Все, к чему прикасалась дама.
И скажем, отнюдь не открыв секрета,
Что множество самых серьезных людей
На счастье хранят амулеты-приметы:
Пуговку, слоника или монету —
Тысячи всяческих мелочей.
Зачем мы храним их? Никто не знает.
А может, и вправду тут есть секрет?
Уверенность, что ли, они вселяют
Иль в чем-то ответственность с нас снимают
Вот эти десятки смешных примет?
Пришла, к примеру, «счастливая» дата
И мимо не кинулся черный кот,
То как-то спокойней идешь куда-то
И вроде веришь, что повезет…
Похвалишь что-нибудь горячо
И слышишь: — Смотри, не вышло бы сглазу!
Плюнь трижды скорее через плечо! —
И ты плюешь, как верблюд, три раза.
Что ж, пусть в чем-то наши надежды множат
Приметы — загадочная игра.
И хоть мы не очень в них верим, а все же,
Чтоб каждый ваш день был счастливо прожит,
Ни пуха вам, люди, и ни пера!
1969

(обратно)

Он ей восхищенно цветы дарил…

Он ей восхищенно цветы дарил,
Она — с усмешкою принимала.
Он о любви ей своей твердил,
Она — снисходительно разрешала.
Вот так и встречались: огонь и лед.
Она всему улыбалась свету,
Его же почти не брала в расчет:
Скажет: приду! А сама не придет.
Он к ней, а любимой и дома нету…
Он пробовал все: и слова и ласки,
И вновь за букетом дарил букет.
Но все понапрасну: держась по-царски,
Она лишь смеялась ему в ответ.
И вдруг — как включили обратный ход:
«Царица», забыв про свою корону,
То письма ему сердитые шлет,
То требует вечером к телефону.
Но что за причина сердечной вьюги?..
Ответ до смешного, увы, простой.
Он взял и сказал: — Ну и шут с тобой! —
И ходит с цветами к ее подруге.
1970

(обратно)

Женская логика

— Прости меня, — промолвила она, —
Но ты меня немного обижаешь,
Все время вот целуешь, обнимаешь,
Как будто я иначе не нужна!
Он покраснел: — Ну, да… Но если любишь?
Ведь сердце же колотится в груди!
Как усидеть?
— А ты вот усиди!
Не то все сам немедленно погубишь.
Нельзя, чтоб в чувствах появилась трещина.
Вы все, мужчины, низменны навек!
Пойми: перед тобою человек,
А ты во мне все время видишь женщину.
Я о таком на свете понаслышана,
Что ты со мной и спорить не берись!
— Ну, хорошо… Я понял… Не сердись…
Пускай все будет тихо и возвышенно.
И впрямь, отныне — ни обид, ни ссор.
Бежали дни и назначались встречи.
Он стал почти ручным и каждый вечер
Вел умный и красивый разговор.
Она же, хоть и счастлива была,
Но постепенно словно бы темнела.
Все реже улыбалась, похудела
И вдруг (совсем немыслимое дело!)
Взяла и на свиданье не пришла…
Он позвонил: — В чем дело? Почему?
— Ах, почему? Спасибо за беседы!
А я не тумба! Хватит! Не приеду! —
Она сквозь слезы крикнула ему.
— Ведь это же издевка и тоска!
Скажи, какой красноречивый книжник!
Я, как ни странно, женщина пока,
А ты… а ты… бесчувственный булыжник!
1970

(обратно)

Как мне тебе понравиться?

Как мне тебе понравиться?
Стать мрачным и непонятным?
А может быть, вдруг прославиться
Поступком невероятным?
Или вдруг стать мятежным,
Порывистым и упрямым?
А может быть, нежным-нежным
И ласковым самым-самым?..
А то вдруг лукаво-мглистым,
Сплетающим ловко сети?
Иль простодушно-чистым,
Доверчивым, словно дети?
Иль стать искушенным в жизни,
Солидным и мудрым очень,
Так, словно бы между прочим,
Роняющим афоризмы?
Разгневать тебя мне, что ли,
Поссорясь с тобой всерьез?
Иль рассмешить до колик,
До радостно-глупых слез?
Богатым прийти иль бедным,
С подарками или без?
Словом ли вдруг хвалебным
Поднять тебя до небес?
Что делать? Куда направиться:
К другу или врагу?
Откуда решенье явится?
Как мне тебе понравиться,
Понять уже не могу!
А ты даже будто рада
Терзать меня, как юнца.
Но только любовь не надо
Испытывать до конца.
Запомни мое пророчество:
Когда-нибудь, как во сне,
Страдая от одиночества,
Ты снова придешь ко мне.
И, бросивши спесь красавицы,
Скажешь: — Встречай, чудак!
Я с сердцем не в силах справиться.
Ну, как мне тебе понравиться? —
А я улыбнусь: — Никак!..
1970

(обратно)

За десять минут до свидания

Ты загадочно в зеркале отражаешься,
Чуть качаешь хорошенькой головой,
Ты сейчас на свиданье со мной собираешься,
Все улыбки и стрелы готовя в бой.
А свиданья и вправду у нас как бой,
То капризы, то споры при каждой встрече,
И в душе уж не то чтобы соловьи —
По порой даже зяблики не щебечут.
За горячность мою, за сердечный свет,
Ты мне, словно в насмешку, всегда в награду
Каждым жестом своим говоришь — не надо!
Каждым словом своим отвечаешь — нет!
Только радость, наверное, никогда
На сплошных отрицаниях жить не может.
Ей нужны, как живительная вода,
Только «да», понимаешь, одни только «да».
Ну и щедрость души, вероятно, тоже.
А не то постоит она, подождет
И промолвит: — Да стоит ли ждать напрасно?! —
А потом безнадежно рукой махнет
И добавит: — Да ну их, глупцов несчастных!
А без радости сразу всему конец!
А без радости в жизни какая сладость?
А без радости что за накал сердец?
А без радости видеться что за радость?
Я не знаю, как сложится жизнь твоя,
Только время не век же звенит игрушкой!
И однажды, скажу тебе не тая,
Ты проснешься вдруг старенькою старушкой.
Вспомнишь всех: кто встречал тебя, кто забыл,
И воскликнешь вдруг, горько всплеснув руками!
— А ведь он-то, пожалуй, один и был,
Кто всерьез и взаправду меня любил! —
И начнешь торопливо греметь шкафами.
Вынешь платье, зеленое, как волна,
И пушистую беличью пелерину,
Но посмотришься в зеркало — седина!..
Но посмотришь на руки — одни морщины!..
Тихо сядешь, стянув пелерину с плеч,
И промолвишь раздумчиво и серьезно:
— Надо вовремя было любовь беречь,
А сегодня не нужно ни слов, ни встреч,
А сегодня, голубушка, слишком поздно!..
Ты загадочно в зеркале отражаешься,
Чуть качаешь хорошенькой головой,
Ты сейчас на свиданье со мной собираешься,
Все улыбки и стрелы готовя в бой.
Вот бежишь, каблучками стуча на ходу.
Что скрывать! Я действительно очень жду.
И однако же, чтобы сберечь хорошее,
Все, что сказано выше, — имей в виду!
1971

(обратно)

Домовой

Былому конец! Электронный век!
Век плазмы и атомных вездеходов!
Давно, нефтяных устрашась разводов,
Русалки уплыли из шумных рек.
Зачем теперь мифы и чудеса?!
Кругом телевизоры, пылесосы,
И вот домовые, лишившись спроса,
По слухам, ушли из домов в леса.
А город строился, обновлялся:
Все печи — долой и старье — долой!
И вот наконец у трубы остался
Последний в городе домовой.
Средь старых ящиков и картонок,
Кудлатый, с бородкою на плече,
Сидел он, кроха, на кирпиче
И плакал тихонечко, как котенок.
Потом прощально провел черту,
Медленно встал и полез на крышу.
Уселся верхом на коньке, повыше,
И с грустью уставился в темноту.
Вздохнул обиженно и сердито
И тут увидел мое окно,
Которое было освещено,
А форточка настежь была открыта.
Пускай всего ему не суметь,
Но в кое-каких он силен науках.
И в форточку комнатную влететь
Ему это плевая, в общем, штука!
И вот, умостясь на моем столе,
Спросил он, сквозь космы тараща глазки:
— Ты веришь, поэт, в чудеса и сказки?
— Еще бы! На то я и на земле.
— Ну то-то, спасибо, хоть есть поэты.
А то ведь и слова не услыхать.
Грохочут моторы, ревут ракеты,
Того и гляди, что от техники этой
И сам, как машина, начнешь рычать!
Не жизнь, а бездомная ерунда:
Ни поволшебничать, ни приютиться,
С горя нельзя даже удавиться,
Мы же — бессмертные. Вот беда!
— Простите, — сказал я, — чем так вот маяться,
Нельзя ли на отдых! Ведь вы уж дед!
— Э, милый! Кто с этим сейчас считается?!
У нас на пенсию полагается
Не раньше, чем после трех тысяч лет.
Где вечно сидел домовой? В тепле.
А тут вот изволь наниматься лешим,
Чтоб выть, словно филин, в пустом дупле
Да ведьм непотребностью всякой тешить.
То мокни всю ночь на сучке в грозу,
То прыгай в мороз под еловой шапкой. —
И крякнув, он бурой мохнатой лапкой
Сурово смахнул со щеки слезу.
— Ведь я бы сгодился еще, гляди.
А жить хоть за шкафом могу, хоть в валенке. —
И был он такой огорченно-маленький,
Что просто душа занялась в груди.
— Да, да! — закричал я. — Я вас прошу!
И будьте хранителем ярких красок.
Да я же без вас ни волшебных сказок,
Ни песен душевных не напишу!
Он важно сказал, просияв: — Идет! —
Затем, бородою взмахнув, как шарфом,
Взлетел и исчез, растворясь, за шкафом.
И все! И теперь у меня живет.
1971

(обратно)

Долголетие

Как-то раз появилась в центральной газете
Небольшая заметка, а рядом портрет
Старика дагестанца, что прожил на свете
Ровно сто шестьдесят жизнерадостных лет!
А затем в тот заоблачный край поднялся
Из ученых Москвы выездной совет,
Чтобы выяснить, чем этот дед питался,
Сколько спал, как работал и развлекался
И знавал ли какие пороки дед?
Он сидел перед саклей в густом саду,
Черной буркой окутав сухие плечи:
— Да, конечно, я всякую ел еду.
Мясо? Нет! Мясо — несколько раз в году.
Чаще фрукты, лаваш или сыр овечий.
Да, курил. Впрочем, бросил лет сто назад.
Пил? А как же! Иначе бы умер сразу.
Нет, женился не часто… Четыре раза…
Даже сам своей скромности был не рад!
Ну, случались и мелочи иногда…
Был джигитом. А впрочем, не только был. —
Он расправил усы, велики года,
Но джигит и сейчас еще хоть куда,
Не растратил горячих душевных сил.
— Мне таких еще жарких улыбок хочется,
Как мальчишке, которому шестьдесят! —
И при этом так глянул на переводчицу,
Что, смутясь, та на миг отошла назад.
— Жаль, вот внуки немного меня тревожат.
Вон Джафар — молодой, а кряхтит, как дед.
Стыдно молвить, на яблоню влезть не может,
А всего ведь каких-то сто десять лет!
В чем секрет долголетья такого, в чем?
В пище, воздухе или особых генах?
И, вернувшись в Москву, за большим столом,
Долго спорил совет в институтских стенах.
Только как же мне хочется им сказать,
Даже если в том споре паду бесславно я:
— Бросьте, милые, множить и плюсовать,
Ведь не в этом, наверно, сегодня главное!
Это славно: наследственность и лаваш,
Только верно ли мы над проблемой бьемся?
Как он жил, этот дед долголетний ваш?
Вот давайте, товарищи, разберемся.
Год за годом он пас на лугах овец.
Рядом горный родник, тишина, прохлада…
Шесть овчарок хранили надежно стадо.
Впрочем, жил, как и дед его и отец.
Время замерло. Некуда торопиться.
В небе чертит орел не спеша круги.
Мирно блеют кудрявые «шашлыки»,
Да кричит в можжевельнике чибис-птица.
В доме тихо… Извечный удел жены:
Будь нежна и любимому не перечь
(Хорошо или нет — не об этом речь),
Но в семье никогда никакой войны.
Что там воздух? Да разве же в нем секрет?
Просто нервы не чиркались вроде спичек.
Никакой суеты, нервотрепок, стычек,
Вот и жил человек полтораста лет!
Мы же словно ошпарены навсегда,
Черт ведь знает, как сами к себе относимся!
Вечно мчимся куда-то, за чем-то носимся,
И попробуй ответить: зачем, куда?
Вечно встрепаны, вечно во всем правы,
С добродушьем как будто и не знакомы,
На работе, в троллейбусе или дома
Мы же часто буквально рычим, как львы!
Каждый нерв как под током у нас всегда.
Только нам наплевать на такие вещи!
Мы кипим и бурлим, как в котле вода.
И нередко уже в пятьдесят беда:
То инфаркт, то инсульт, то «сюрприз» похлеще.
Но пора уяснить наконец одно:
Если нервничать вечно и волноваться,
То откуда же здесь долголетью взяться?!
Говорить-то об этом, и то смешно!
И при чем тут кумыс и сыры овечьи!
Для того чтобы жить, не считая лет,
Нам бы надо общаться по-человечьи.
Вот, наверное, в чем основной секрет!
И когда мы научимся постоянно
Наши нервы и радости сберегать,
Вот тогда уже нас прилетят изучать
Представители славного Дагестана!
1971

(обратно)

Под дождем

Солнце и гром отчаянный!
Ливень творит такое,
Что, того и гляди, нечаянно
Всю улицу напрочь смоет!
Кто издали отгадает:
То ли идут машины,
То ли, фырча, ныряют
Сказочные дельфины?
В шуме воды под крыши
Спряталось все живое.
Лишь в скверике, где афиши,
Стоят неподвижно двое.
Сверху потоки льются,
Грозя затопить всю улицу.
А двое вовсю смеются
И, больше того, целуются!
Шофер придержал машину
И, сделав глаза большие,
Чуть приоткрыл кабину:
— Вы что, — говорит, — дурные?
Те, мокрые, но смешливые,
Только заулыбались.
— Нет, — говорят, — счастливые!
И снова поцеловались.
1972

(обратно)

Женский секрет

У женщин недолго живут секреты.
Что правда, то правда. Но есть секрет,
Где женщина тверже алмаза. Это:
Сколько женщине лет?!
Она охотней пройдет сквозь пламя
Иль ступит ногою на хрупкий лед,
Скорее в клетку войдет со львами,
Чем возраст свой правильно назовет.
И если задумал бы, может статься,
Даже лукавейший Сатана
В возрасте женщины разобраться,
То плюнул и начал бы заикаться,
Картина была бы всегда одна:
В розовой юности между женщиной
И возрастом разных ее бумаг
Нету ни щелки, ни даже трещины.
Все одинаково — шаг в шаг.
Затем происходит процесс такой
(Нет, нет же! Совсем без ее старания)!
Вдруг появляется «отставание»,
Так сказать, «маленький разнобой».
Паспорт все так же идет вперед,
А женщину вроде вперед не тянет!
То на год от паспорта отстает,
А то переждет и на два отстанет…
И надо сказать, что в таком пути
Она все больше преуспевает.
И где-то годам уже к тридцати,
Смотришь, трех лет уже не найти,
Ну словно бы ветром их выметает.
И тут, конечно же, не поможет
С любыми цифрами разговор.
Самый дотошнейший ревизор
Умрет, а найти ничего не сможет!
А дальше ни сердце и ни рука
Совсем уж от скупости не страдают.
И вот годам уже к сорока
Целых пять лет, хохотнув слегка,
Загадочным образом исчезают…
Сорок! Таинственная черта.
Тут всякий обычный подсчет кончается,
Ибо какие б ни шли года,
Но только женщине никогда
Больше, чем сорок, не исполняется!
Пусть время куда-то вперед стремится
И паспорт, сутулясь, бредет во тьму,
Женщине все это ни к чему.
Женщине будет всегда «за тридцать».
И, веруя в вечный пожар весны,
Женщины в битвах не отступают.
«Техника» нынче вокруг такая,
Что ни морщинки, ни седины!
И я никакой не анкетой мерю
У женщин прожитые года.
Бумажки — сущая ерунда,
Я женской душе и поступкам верю.
Женщины долго еще хороши,
В то время как цифры бледнеют раньше.
Паспорт, конечно, намного старше,
Ибо у паспорта нет души.
А если вдруг кто-то, хотя б тайком,
Скажет, что может увянуть женщина,
Плюньте в глаза ему, дайте затрещину
И назовите клеветником!
1973

(обратно)

Девушка и лесовик

(Сказка)

На старой осине в глуши лесной
Жил леший, глазастый и волосатый.
Для лешего был он еще молодой —
Лет триста, не больше. Совсем незлой,
Задумчивый, тихий и неженатый.
Однажды у Черных болот в лощине
Увидел он девушку над ручьем,
Красивую, с полной грибной корзиной
И в ярком платьице городском.
Видать, заблудилась. Стоит и плачет.
И леший вдруг словно затосковал…
Ну как ее выручить? Вот задача!
Он спрыгнул с сучка и, уже не прячась,
Склонился пред девушкой и сказал:
— Не плачь! Ты меня красотой смутила.
Ты — радость! И я тебе помогу! —
Девушка вздрогнула, отскочила,
Но вслушалась в речи и вдруг решила:
«Ладно. Успею еще. Убегу!»
А тот протянул ей в косматых лапах
Букет из фиалок и хризантем.
И так был прекрасен их свежий запах,
Что страх у девчонки пропал совсем…
Свиданья у девушки в жизни были.
Но если по-честному говорить,
То, в общем, ей редко цветы дарили
И радостей мало преподносили,
Больше надеялись получить.
А леший промолвил: — Таких обаятельных
Глаз я нигде еще не встречал! —
И дальше, смутив уже окончательно,
Тихо ей руку поцеловал.
Из мха и соломки он сплел ей шляпу.
Был ласков, приветливо улыбался.
И хоть и не руки имел, а лапы,
Но даже «облапить» и не пытался.
И, глядя восторженно и тревожно,
Он вдруг на секунду наморщил нос
И, сделав гирлянду из алых роз,
Повесил ей на плечи осторожно.
Донес ей грибы, через лес провожая,
В трудных местах впереди идя,
Каждую веточку отгибая,
Каждую ямочку обходя.
Прощаясь у вырубки обгоревшей,
Он грустно потупился, пряча вздох.
А та вдруг подумала: «Леший, леший,
А вроде, пожалуй, не так и плох!»
И, пряча смущенье в букет, красавица
Вдруг тихо промолвила на ходу:
— Мне лес этот, знаете, очень нравится,
Наверно, я завтра опять приду!
Мужчины, встревожьтесь! Ну кто ж не знает,
Что женщина, с нежной своей душой,
Сто тысяч грехов нам простит порой,
Простит, может, даже ночной разбой!
Но вот невнимания не прощает…
Вернемся же к рыцарству в добрый час.
И к ласке, которую мы забыли,
Чтоб милые наши порой от нас
Не начали бегать к нечистой силе!
1973

(обратно)

Кольца и руки

На правой руке золотое кольцо
Уверенно смотрит людям в лицо,
Пусть не всегда и счастливое,
Но все равно горделивое.
Кольцо это выше других колец
И тайных волнений чужих сердец.
Оно-то отнюдь не тайное,
А прочное, обручальное!
Чудо свершается и с рукой:
Рука будто стала совсем другой,
Отныне она спокойная,
Замужняя и достойная.
А если, пресытившись иногда,
Рука вдруг потянется «не туда»,
Ну что ж, горевать не стоит,
Кольцо от молвы прикроет.
Видать, для такой вот руки кольцо —
К благам единственное крыльцо,
Ибо рука та правая
С ним и в неправде правая.
На левой руке золотое кольцо
Не так горделиво глядит в лицо.
Оно скорее печальное,
Как бывшее обручальное.
И женская грустная эта рука
Тиха, как заброшенная река:
Ни мелкая, ни многоводная,
Ни теплая, ни холодная.
Она ни наивна и ни хитра
И к людям излишне порой добра,
Особенно к «утешителям»,
Ласковым «навестителям».
А все, наверное, потому,
Что смотрит на жизнь свою как на тьму.
Ей кажется, что без мужа
Судьбы не бывает хуже.
И жаждет она, как великих благ,
Чтоб кто-то решился на этот шаг,
И, чтобы кольцо по праву ей,
Сняв с левой, надеть на правую.
А суть-то, наверно, совсем не в том.
Гордиться печатью ли или кольцом,
А в том, чтоб союз сердечный
Пылал бы звездою вечной!
Вот именно: вечной любви союз!
Я слов возвышенных не боюсь.
Довольно нам в самом деле
Коптить где-то еле-еле!
Ведь только с любовью большой навек
Счастливым может быть человек,
А вовсе не ловко скованным
Зябликом окольцованным.
Пусть брак этот будет любым, любым;
С загсом, без загса ли, но таким,
Чтоб был он измен сильнее
И золота золотее!
И надо, чтоб руки под стук сердец
Ничуть не зависели от колец,
А в бурях, служа крылами,
Творили бы счастье сами.
А главное в том, чтоб, храня мечты,
Были б те руки всегда чисты
В любом абсолютно смысле
И зря ни на ком не висли!
1973

(обратно)

Комары

(Шутка)

Человек — это царь природы.
С самых древних еще веков
Покорил он леса, и воды,
И мышей, и могучих львов.
Но, «ракетным» став и «машинным»,
Царь, с великим своим умом,
Оказался, увы, бессильным
Перед крохотным комаром.
Комары ж с бесшабашным риском,
Не задумавшись ни на миг,
С разудалым разбойным писком
Истязают своих владык!
Впрочем, есть и у этой «братии»
Две особенно злых поры:
На рассвете и на закате
Сквозь любые плащи и платья
Людоедствуют комары.
Люди вешают сеток стенки,
Люди жмутся спиной к кострам,
Люди бьют себя по коленкам
И по всем остальным местам.
Нет спасенья от тех налетов
И в ночные, увы, часы:
Воют хищные «самолеты»
И пикируют с разворота
На расчесанные носы.
Людям просто порой хоть вешаться.
И, впустую ведя борьбу,
Люди воют, скребутся, чешутся,
Проклиная свою судьбу.
А полки наглецов крылатых
Налетают за будь здоров
И на темени кандидатов,
И на лысины докторов.
Жрут без всяческих аргументов,
Без почтенья, увы, хоть плачь.
Даже члены-корреспонденты
Удирают порою с дач.
И какие уж там красоты,
Если где-нибудь, горбя стан,
Человек, этот «царь природы»,
Вдруг скребется, как павиан.
Впрочем, надо признаться, к счастью,
Что разбойничий тот «народ»
Нас не полным составом жрет,
А лишь хищной своею частью.
Сам комар — травоядно-тихий.
От рождения он не зол.
А кусают нас зло и лихо
Только «женщины»-комарихи,
Ну, как водится, — «слабый пол».
Ах, ученые-энтомологи!
Вам самим же пощады нет.
Вылезайте же из-под пологов,
Из-под сеток на божий свет.
Если хочет сама природа,
Чтоб комар на планете жил,
Дайте ж средство такого рода,
Чтобы «зверь» этот год за годом
Вроде с пользой бы послужил.
Измените вы в нем наследственность,
Озарите лучами мглу
И пустите «кусачью» деятельность
По направленному руслу.
Чтоб не смели они касаться
Всех добрейших людских голов,
А кусали бы лишь мерзавцев,
Негодяев и подлецов.
Вот тогда-то, чего же проще,
Все раскрылись бы, как один:
Раз ты цел, — значит, ты хороший,
Ну а тот, кто искусан в роще —
Сразу ясно, что сукин сын.
И чтоб стали предельно дороги
Людям реки и тишь лесов,
Подзаймитесь же, энтомологи,
Воспитанием комаров!
Пусть с душой комары поют
Для хороших людей все лето.
А мерзавцев пускай сожрут.
Полагаю, друзья, что тут
Никаких возражений нету!
1973

(обратно)

Древнее свидание

В далекую эру родной земли,
Когда наши древние прародители
Ходили в нарядах пещерных жителей,
То дальше инстинктов они не шли.
А мир красотой полыхал такою,
Что было немыслимо совместить
Дикое варварство с красотою,
Кто-то должен был победить.
И вот, когда буйствовала весна
И в небо взвивалась заря крылатая,
К берегу тихо пришла она —
Статная, смуглая и косматая.
И так клокотала земля вокруг
В щебете, в радостной невесомости,
Что дева склонилась к воде и вдруг
Смутилась собственной обнаженности.
Шкуру медвежью с плеча сняла,
Кроила, мучилась, примеряла,
Тут припустила, там забрала,
Надела, взглянула и замерла:
Ну, словно бы сразу другою стала!
Волосы взбила густой волной,
На шею повесила, как игрушку,
Большую радужную ракушку
И чисто умылась в воде речной.
И тут, волосат и могуч, как лев,
Парень шагнул из глуши зеленой,
Увидел подругу и, онемев,
Даже зажмурился, потрясенный.
Она же, взглянув на него несмело,
Не рявкнула весело в тишине
И даже не треснула по спине,
А, нежно потупившись, покраснела…
Что-то неясное совершалось…
Он мозг неподатливый напрягал,
Затылок поскребывал и не знал,
Что это женственность зарождалась.
Но вот в ослепительном озаренье
Он быстро вскарабкался на курган,
Сорвал золотой, как рассвет, тюльпан
И положил на ее колени.
И, что-то теряя привычно-злое,
Не бросился к ней без тепла сердец,
Как сделали б дед его и отец,
А мягко погладил ее рукою.
Затем, что-то ласковое ворча,
Впервые не дик и совсем не груб,
Коснулся губами ее плеча
И в изумленье раскрытых губ…
Она пораженно заволновалась,
Заплакала, радостно засмеялась,
Прижалась к нему и не знала, смеясь,
Что это на свете любовь родилась?
1974

(обратно)

Озорные строки

Не хочу никакого дела!
Даже вынуть газету лень…
До чего же вдруг надоело
Жить по правилам каждый день!
Те же радости, те же муки,
Те же хлопоты и труды,
Те же встречи, улыбки, руки…
Даже лещ, одурев от скуки,
В небо прыгает из воды.
Даже лошадь порой кидается
В удалой, сумасшедший бег,
Пес, и тот с поводка срывается…
Я ж тем более — человек!
Пусть начетчик-сухарь всклокочется,
Укоряя или грозя.
Только жизнь не по кругу ж топчется,
И порой вдруг до злости хочется
Всех «не надо» и всех «нельзя»!
Завтра буду я вновь припаянным
К домоседской моей тиши,
Завтра буду ужасно правильным,
Хоть икону с меня пиши!
А сегодня — совсем иное,
А сейчас, на закате дня,
Все веселое, озорное
Сыплет искрами из меня!
Вон таксист прогудел отчаянный.
Не вернуть меня, не найти!
Удираю от жизни «правильной»
По «неправильному» пути!
1974

(обратно)

Беседа о морали

(Шутка)

Лектор был ученым в высшей мере.
И свою беседу о морали
Он решил построить на примере,
На живом, конкретном матерьяле.
Пусть сначала, подчеркнув проблемы,
Выскажется тип предосудительный,
А затем, для закрепленья темы,
Слово скажет ярко-положительный.
И, когда замолк заряд карающий,
Вышел парень «горько-отрицательный»
И сказал: «Мне совестно, товарищи,
Что такой я весь непривлекательный…
Лектор прав: куренье это — зелье.
Мне ж, дубине, зелье по нутру,
Вот поешь, закуришь поутру,
И в душе — ну точно новоселье!..
И про водку тоже не таю!
От нее все стонут и терзаются.
Ну, а мне, мерзавцу, это нравится!
Я, скотина, преспокойно пью.
Вру домашним. Барахлю с зарплатою.
И что хочешь, то и сотворю…
А ведь все через нее, проклятую!
Это я вам верно говорю!
Вот зайдешь в кафе после работы,
Хлопнешь стопку, милые друзья,
И — блаженство! Никакой заботы…
А ведь так, товарищи, нельзя!
А мораль? Ведь ужас, что бывает!
Надо, чтоб с одной ты жил и был,
А вот мне одна надоедает!
Я, подлец, об этом позабыл!
Путь-то он приятный, но плохой.
То с одной встречаюсь, то с другою,
И уж так мне стыдно, что порою
Даже вот ругаюсь сам с собой!
Эх, друзья! Ну что еще сказать?! —
Он вздохнул как будто над пожарищем. —
Извините, я — в кафе, товарищи…
Видно, сердце надобно унять…»
Дело за «примерно-показательным».
Он шагнул и онемел в тиши:
В зале — пусто. В зале — ни души!
Все ушли в кафе за «отрицательным»…
1974

(обратно)

Круговорот природы

В природе смена вечна и быстра:
Лягушка поедает комара.
Гадюка тоже пообедать хочет,
Гадюка на лягушку зубы точит.
А где-то еж, отчаянный в бою,
Сурово точит зубы на змею.
Лисица, хитромудрая душа,
Сощурясь, точит зубы на ежа.
А волк голодный, плюнув на красу,
Порою точит зубы на лису.
Лишь люди могут жить и улыбаться,
Поскольку людям некого бояться.
Но, видимо, судьба и тут хохочет:
А люди друг на друга зубы точат!..
1975

(обратно)

О трескучей поэзии

Когда «модерняги» пишут стихи —
То всех оглушают бредовым криком,
А кто-то их слушает с умным ликом,
Мол, мы понимаем и мы не глухи.
Бедняги, ну что вы себя терзаете,
Как будто иной и дороги нет?!
Неужто вы что-нибудь потеряете,
Сказав, что бессмыслиц не понимаете,
Что вопли есть вопли, а бред есть бред?!
Что громкая, пестрая суесловость —
Как «голый король» для наивных глаз,
И что модерновость — давно не новость
И все это было уже сто раз!
Признайтесь, что сердца согреть не может
Набор из бахвальски-трескучих строк,
Что втайне вам в тысячу крат дороже
Есенин, Твардовский, Светлов и Блок.
И кто б ни грозил вам порой мечами,
Не бойтесь мнения своего.
Держитесь как львы. И увидите сами,
Не будет за это вам ничего!
1975

(обратно)

Колдовские травы

Хоть ты смеялась надо мной,
Но мне и это было мило.
Ни дать ни взять — дурман-травой
Меня ты втайне опоила.
Я не был глуп и понимал:
К твоей душе не достучаться.
Но все равно чего-то ждал —
С мечтой ведь просто не расстаться
Нет, взгляды, что бросала ты,
Совсем не для меня светили.
И птицы счастья, и мечты
С моими рядом не кружили.
Я все рассудком понимал,
Смотрел на горы и на реки, —
Но будто спал, но будто спал,
Как зачарованный навеки.
И чуть ты бровью шевелила —
Я шел безгласно за тобой.
А ты смеялась: «Сон-травой
Тебя я насмерть опоила!»
Но и во сне и наяву,
Как ни тиранствуй бессердечно,
А все же злому колдовству
Дается царство не навечно!
О, как ты вспыхнула душой
И что за гнев в тебе проснулся,
Когда я, встретившись с тобой,
Однажды утренней порой
Вдруг равнодушно улыбнулся.
Не злись, чудная голова,
Ты просто ведать не желала,
Что есть еще разрыв-трава,
Ее мне сердце подсказало!
1976

(обратно)

Лучший совет

Почувствовав неправою себя,
Она вскипела бурно и спесиво,
Пошла шуметь, мне нервы теребя,
И через час, все светлое губя,
Мы с ней дошли едва ль не до разрыва.
И было столько недостойных слов,
Тяжеловесных, будто носороги,
Что я воскликнул: — Это не любовь! —
И зашагал сурово по дороге.
Иду, решая: нужен иль не нужен?
А сам в окрестной красоте тону:
За рощей вечер, отходя ко сну,
Готовит свой неторопливый ужин.
Как одинокий старый холостяк,
Быть может, зло познавший от подруги,
Присев на холм, небрежно, кое-как
Он расставляет блюда по округе:
Река в кустах сверкнула, как селедка,
В бокал пруда налит вишневый сок,
И, как «глазунья», солнечный желток
Пылает на небесной сковородке.
И я спросил у вечера: — Скажи,
Как поступить мне с милою моею?
— А ты ее изменой накажи! —
Ответил вечер, хмуро багровея. —
И вот, когда любимая заплачет,
Обидных слез не в силах удержать,
Увидишь сам тогда, что это значит —
Изменой злою женщину терзать!
Иду вперед, не успокоив душу,
А мимо мчится, развивая прыть,
Гуляка-ветер. Я кричу: — Послушай!
Скажи мне, друг, как с милой поступить?
Ты всюду был, ты знаешь все на свете,
Не то что я — скромняга-человек.
— А ты ее надуй! — ответил ветер. —
Да похитрей, чтоб помнила весь век.
И вот, когда любимая заплачет,
Тоскливых слез не в силах удержать,
Тогда увидишь сам, что это значит —
Обманным словом женщину терзать!
Вдали, серьгами царственно качая,
Как в пламени, рябина у реки.
— Красавица, — сказал я. — Помоги!
Как поступить мне с милою, не знаю.
В ответ рябина словно просияла.
— А ты ее возьми и обними!
И зла не поминай, — она сказала. —
Ведь женщина есть женщина. Пойми!
Не спорь, не говори, что обижаешься,
А руки ей на плечи положи
И поцелуй… И ласково скажи…
А что сказать — и сам ты догадаешься.
И вот, когда любимая заплачет,
Счастливых слез не в силах удержать,
Тогда узнаешь сам, что это значит —
С любовью слово женщине сказать!
1976

(обратно)

Сновидения

Может, то превратности судьбы,
Только в мире маловато радостей,
А любые трудности и гадости
Так порой и лезут, как грибы.
Ты решишь сурово отвернуться,
Стороной их где-то обойти,
А они, как черти, обернутся
И опять маячат на пути.
И когда приходится справляться:
— Как спалось? — при встрече у друзей,
Часто слышишь: — Ничего, признаться,
Только сны мне почему-то снятся
Ну один другого тяжелей!
Впрочем, не секрет, что сновидения —
Не картин причудливых поток,
А в какой-то мере отражения
Всех дневных волнений и тревог.
Эх, сказать на свете бы любому
Человеку: — Милый ты чудак!
Если б жизнь нам строить по-иному:
Без грызни, по-светлому, не злому,
Мы и спали б, кажется, не так!
1976

(обратно)

«Кроткие» мужчины

Весенним утром четверо мужчин
Шагали на рыбалку оживленно.
— Нет, что за счастье, — вымолвил один, —
Что нам вослед не увязались жены!
Ну до чего ж я, братцы, не люблю,
Когда во все стараются соваться,
Воспитывать тебя, распоряжаться,
Да хоть бы взять красавицу мою!
И, задохнувшись от веселой злости
(Спасибо, дом достаточно далек),
Он стал жене отсутствующей кости
Молоть буквально в пыль и порошок!
Другой сказал: — Бывает хуже, братцы.
Подумаешь, супруга-командир!
А ты рискни хоть годик пообщаться
С женой, что вечно жаждет поругаться
Да ленится, нагуливая жир!
Придет с работы — час толчет картошку,
А поторопишь — лучше и не тронь:
Так и пойдет на приступ с поварешкой,
Из глаз огонь и изо рта огонь!
— Стоп! — рявкнул третий, закрутив картинно
Свой черный ус. — Все это кутерьма.
Да нет страшнее в жизни для мужчины,
Чем ревность жен, сводящая с ума!
Вернулся поздно, а она не спит:
«Где, трам-там-там, тебя, мой милый, носит?»
И так «тепло» и «задушевно» спросит,
Что сердце в пятки в ужасе летит!
Четвертый же сурово пробасил:
— Да вы еще о главном не сказали,
А главное, что лгут они, канальи,
И сплетничают свыше всяких сил!
Мою хоть в кипяток с размаху бросьте,
Да ваших тоже, шут меня дери,
А через час приди и посмотри:
Кипят, а нам перемывают кости!
Блеснула речка весело вдали.
Мужья от криков чуточку устали.
И тут из сумок завтраки достали,
Которые им жены припасли.
Костер зари, оплавя небосклон,
Смотрел, как дружно «рыцари» шагали,
Те, что ни разу в жизни не болтали,
Не сплетничали зря и не ругали
Своих «болтливых» и «ужасных» жен.
Июль 1976

(обратно)

Детям о взрослых

Как бороться с храпом

(Шутка)

Если дядя, иль тетя, иль папа
Будут мучить вас звуками храпа
И печально от этого всем,
Это ставит вам массу проблем.
Как бороться, товарищи, с храпом?
Можно стукнуть храпящего шкапом,
Можно за ногу дергать его,
Если он не поймет ничего.
Есть возможность подействовать слухом:
Взять и грохнуть из пушки над ухом,
Если ж дело дойдет до беды
И окажется средств этих мало,
Можно, сдернув с него одеяло,
Вылить целую бочку воды.
А коль это ему не поможет,
Пусть клопы до костей его сгложат?
А не сыщется в доме клопов,
Пусть лягнет его стадо ослов!
Стоп, друзья! Только где их найти?
Не волнуйтесь, мои дорогие,
Есть же в мире и средства иные,
Совершенно другие пути.
Можно бросить ему на подушку
Двух ужей, паука и лягушку,
И, вдобавок, присев на кровать,
Крепко пятки ему щекотать!
Можно в уши сказать ему внятно
Пару слов из не очень приятных,
А не выйдет, тогда уж, друзья,
Пару тех, что и вовсе нельзя…
Впрочем, есть и решительней штука:
Сунуть к носу крепчайшего лука,
Перцу злого четыре стручка
И четыре кило чеснока!
Если ж чих храпуна не разбудит
И храпеть он по-прежнему будет,
Ну тогда, в довершенье всего,
Взять и с грохотом сесть на него!
Впрочем, это, пожалуй, не дело,
Есть куда эффективнее путь:
Сто горчичников шлепнуть на тело,
А затем и с кровати спихнуть!
Ну, а если же все бесполезно
И уже невозможно терпеть,
Есть рецепт абсолютно железный:
Самому научиться храпеть!
И когда этот дядя иль папа
Вдруг, наморщив испуганно лоб,
Сам проснется от вашего храпа,
Тут-то сразу он все и поймет…
И тогда, и лишь только тогда
Можно смело душой поручиться,
Что привычки он той устрашится
И не будет храпеть никогда!
1991

(обратно)

О трезвости и вине

Чем больше на свете ты пьешь вина
Сухого, крепленого или рома,
Тем больше твоя пред людьми вина
На службе, в гостях да и просто дома.
Казалось бы: брось и ни капли в рот!
Возьми и забудь про любые вина!
Но сделать подобного не дает
И даже решительно восстает
Поверить немыслимо: МЕДИЦИНА!
И в мненье этом весь мир един:
«Вино это — благо и пропуск в завтра.
Вино улучшает сердечный ритм,
Оно растворяет холестерин,
Храня от инсульта и от инфаркта!»
Я вечно с наукой заодно,
И пусть меня небо не упрекает.
Я с радостью бросил бы пить вино,
И мужества хватит, и сил полно,
Да жаль, медицина не разрешает!
1998

(обратно) (обратно) (обратно)

Пародии

Евгений Винокуров

Сержант Денисов был хороший парень,

Сейчас ему я очень благодарен.

Е. Винокуров
Я молод был. Я слово знал — «талант»,
Я весь дрожал от счастья спозаранку,
Когда Петров, прокуренный сержант,
Меня учил накручивать портянку.
О, эти руки в рыжих волосках!
О, эти пятки с кожею железной!
Я б жизнь свою считал не бесполезной,
Пробыв хоть час в сержантских сапогах.
Я помню ночь. Портянки на шесте.
Они, сушась, над печкою повисли…
Я жил, всегда учась их чистоте
(Конечно, только в переносном смысле).
Нет, я не слаб. Возьмусь — и будь здоров:
Один гружу состав на полустанке.
Нельзя иначе, ведь сержант Петров
Мне доверял носить свои портянки!
1957

(обратно)

Степан Щипачев

Жизнь прожить сложнее, чем родиться,
Хоть родиться тоже нелегко.
Чтоб, любя, в пути не оступиться,
Нужно пить лишь чай да молоко.
Знай, мой друг, рябина — не сосна.
Знай, любовь приятней, чем страданье.
Как я рад, что ты моя жена
И что жизнь ясна, как расписанье!
Лишь одно гнетет меня, мой свет:
Что, как солнце вдруг погаснет в мире?
Как тогда я отыщу твой след
В нашей многокомнатной квартире?..
1958

(обратно)

Николай Грибачев

Я ужасно строгий и суровый.
До чего ведь граждане дошли!
Мало им, что есть костюм толковый,
Есть завод, доклад, обед в столовой,
Так еще любовь поразвели!
Все, кто любит лирику, — мещане!
И добавлю: тот, кто в грозный век
Милую целует на диване, —
Мелкобуржуазный человек.
Чтоб не портить грандиозных планов
Вредным романтическим душком,
Я влюбленных, словно тараканов,
Выводил бы, шпаря кипятком.
Только вот загвоздка: если, братцы,
Погасить везде любовный пыл,
Смогут ли сограждане рождаться?
Это вот пока я не решил!
1960

(обратно)

Игорь Кобзев

Я не люблю кокетливых девчонок,

Что, чересчур довольные собой,

По танцплощадкам и по стадионам

Слоняются шумливою гурьбой.

И. Кобзев
Ах, жаль мне вас, девчонки-хохотушки!
Жаль ваших мам, и бабушек, и нянь.
Вам все б танцульки, все бы тритатушки!
А где предел? Где, извините, грань?!
Вы мчитесь в парк, не ведая кручины,
Надевши мамин праздничный наряд,
Но в парках ночью водятся мужчины,
А это вам не детский мармелад!
Что есть мужчины? Милые дурехи!
Мужчины — это дети сатаны.
Ах, как страшны их галстучки и вздохи,
Особенно пижонские штаны.
Что делают пижоны, вам известно?
Они в ночи, кривя ухмылкой рот,
Начнут вам петь не массовые песни,
А кое-что совсем наоборот.
И все, о чем замыслили они —
Мужчины эти с хищными глазами,
Я рассказать могу лишь вашей маме,
А вам ни в коем случае, ни-ни!
Прошу вас, бойтесь хуже карантина
Пижона краснобая-соловья!
Любовь же даст вам лишь один мужчина,
А тот мужчина, между прочим, я.
1961

(обратно)

Юлия Друнина

Тревога!

У нас в районе

Мещанство сидит на троне…

Ю. Друнина
Тревога! Спасите! Над морем, над сушей
Пусть крик мой несется до звездных миров!
У нас на площадке лифтерша Феклуша
Сидит и вовсю критикует жильцов.
Как можно терпеть, чтоб простая старуха
Хихикала, глядя на крашеных дам,
Брюзжала про чье-то отвислое брюхо,
Болтала про жен, изменивших мужьям.
Гуляют? И пусть на здоровье гуляют!
Страстей не удержишь за крепким замком.
А бабка, ну что она в том понимает,
Всю жизнь проскрипев со своим стариком?!
Спасите! Язык у Феклуши как ножик.
Все режет: и дом, и любую семью.
Вчера добралась до моих босоножек,
А нынче косится на шляпку мою.
Феклуша в войну зажигалки гасила.
А я? Разве я не знавала тревог?
Я двадцать шинелей в походах сносила,
И весил по пуду мой каждый сапог.
Я бывший солдат, санитар, запевала.
Я, кроме бензина, не знала духов.
И словом таким, если надо, рубала,
Что каски слетали с бывалых бойцов.
Но нынче пою я другие мотивы:
Да здравствуют моды, да здравствует шик!
Короткие юбки намного красивей,
Чем длинный и злющий Феклушин язык.
Но хватит! Я вытряхну дерзкую душу.
Пусть мой приговор будет тверд и суров:
Я вымажу бабку помадой и тушью,
А после прихлопну флаконом духов!
1962

(обратно)

Андрей Вознесенский

Сирень прощается, сирень как лыжница,

Сирень как пудель — мне в щеки лижется!..


Расул Гамзатов хмур, как бизон,

Расул Гамзатов сказал «свезем».


Сущность женщины — горизонтальная…

А. Вознесенский
К оригинальности я рвался с юности,
Пленен помадами, шелками-юбочками.
Ах, экстра-девочки! Ох, чудо-бабы!
То сигареточки, то баобабы.
Картины Рубенса, клаксоны «форда»,
Три сивых мерина на дне фиорда.
Три пьяных мерина, две чайных ложки,
Старухи пылкие, как в марте кошки.
Глядят Горгонами, шипят гангренами,
Кто с микрофонами, кто с мигрофенами.
Но мчусь я в сторону, где челок трасса,
Расул Гамзатов кричит мне: «Асса!»
«Шуми!» — басит он. И я шумлю.
«Люби!» — кричит он. И я люблю.
Мотоциклисточки, чувихи в брючках,
Мне в руку лижутся и в авторучку.
Но я избалован и двадцать первую
Согну в параболу, швырну в гиперболу.
Я был в соборах, плевал на фрески,
Смотрел к монашкам за занавески.
Стоят и молятся, вздыхал печально я,
А сущность женщины — горизонтальная!
Гоген, Растрелли, турбин аккорды…
И вновь три мерина на дне фиорда.
Три пьяных тени, сирень в бреду.
Чернила в пене… Перо в поту…
Чего хочу я? О чем пишу?
Вот если выясню — тогда скажу!
1962

(обратно)

Маргарита Алигер

Если было б мне теперь

восемнадцать лет,

я охотнее всего

отвечала б: «Нет!»

Если было б мне теперь

года двадцать два,

я охотнее всего

отвечала б: «Да!»

М. Алигер
В день, когда сравнялось мне
Восемнадцать лет,
Я решительно ему
Отвечала: «Нет!»
А когда сравнялось мне
Ровно сорок два,
Я сама его нашла
И сказала: «Да!»
Но сказал он: «Не спеши
Сердце отдавать.
Лучше стать еще взрослей,
Лучше подождать.
Ранний брак — опасный брак».
Милый, как он прав!
В шестьдесят приду к нему,
Совершенной став.
Шестьдесят — почти совсем
Взрослые года.
Ах, как счастлив будет он,
Лишь скажу я: «Да!»
1962

(обратно)

Евгений Евтушенко

Я разный — я натруженный и праздный,

Я целе- и нецелесообразный.

Я весь несовместимый, неудобный,

Застенчивый и наглый, злой и добрый.

Е. Евтушенко
Я разный — черный, белый и зеленый,
Я червь и бог, былинка и Казбек.
Я — женоненавистный и влюбленный,
Я — вздорно-нежно-грубый человек.
Постичь себя я день и ночь пытаюсь
И то смеюсь, то вовсе не смеюсь.
Я сам собой до дрожи восхищаюсь
И сам себя по вечерам боюсь.
Я — высшая и низшая оценка.
Я то брюнет, то дымчатый блондин.
Я сам себе порой не Евтушенко
И даже маме иногда не сын.
Борясь за славу всюду и всегда,
Я дорасти до классиков стараюсь.
И все тянусь, все время удлиняюсь,
Да только все куда-то не туда.
1962

(обратно)

Виктор Боков

Стихи мои, как кузов,

Который полон грузов:

Капусты, дынь, арбузов

И прочих огурцов.


Бей меня, солнце,

По ягодицам!

Это, я думаю,

Пригодится.

В. Боков
В стихах моих есть и грибы, и капуста,
Есть бабы, частушки и плуг в борозде.
А мне говорят: — Ну, а где же искусство? —
А мне говорят: — А поэзия где?
Поэзия где? А поди угадай-ка,
Но я ее выжму, в кадушке найду.
Возьму-ка я в руки сейчас балалайку
И, плачьте не плачьте, от вас не уйду!
Я милке принес из-под Вологды кошку,
Мол, нет чернобурки. Иду налегке.
А милка моя осерчала немножко
И хвать этой кошкой меня по щеке.
Зазноба моя полновата немножко,
Разносит ее, что ни день, за троих.
Одни говорят — от блинов и картошки,
Другие, что это от книжек моих.
А мне наплевать, что соседи болтают,
Грызет же меня только дума одна:
Не все еще в мире про Бокова знают,
Для славы мне что-то еще не хватает,
И вот непонятно, какого рожна?!
Возможно, чтоб спеть мне и ярко и пылко,
Пусть кто-нибудь свистнет меня по затылку,
Тогда, вероятно, от тумаков
Я мигом прославлюсь на много веков.
А если не выйдет, а если беда,
А если окажется все ерунда,
Тогда вы мне тресните по ягодицам!
Вот это уж точно, что мне пригодится.
1977

(обратно)

Михаил Матусовский

И в отворенное окно

К нам тишина приходит снова.

А все же жаль, что я давно

Гудка не слышал заводского.

М. Матусовский
Песня о шуме и громе
Машинный грохот — это рай.
Я высшей радости не знаю.
Ревел под окнами трамвай,
Теперь хоть ляг и умирай:
Убрали. Нет того трамвая!
С какой я нежностью внимал
Трубе, что в ванне завывала!
Но слесарь где-то постучал
И словно в душу наплевал —
Шабаш! Не воет. Замолчала!
И раз затих вдали гудок,
Так пусть хоть что-то грянет громом:
Ударь, отбойный молоток!
Взреви, бульдозер, перед домом!
Нет, так, товарищи, нельзя,
В тиши я на стену полезу.
Прошу вас, милые друзья:
Едва усну покрепче я,
Ударьте палкой по железу!
И чтоб воспрянул я душой,
Пусть мой район тепло и грозно
Всю ночь истошно надо мной
Вопит то дисковой пилой,
А то сиреной паровозной.
Ревите громче, я прошу!
И тут, в счастливом этом взлете,
Я вам такое напишу,
Такою песней оглушу,
Что год в рассудок не войдете!
1977

(обратно)

Юрий Кузнецов

Ты змеиные ноздри раздула…


Ты летала, от гнева бела,

То хватала дневные одежды,

То ночные одежды рвала.


Только клочья я вырвал из рук

И накинул на голое тело.


Не стихая всю ночь до утра,

Языки, словно змеи, ласкались

В глубине двуединого рта.

Ю. Кузнецов
Ты одежды по спальне швыряла,
Я рыдал, я молил: — Помолчи! —
Ты в ответ то, как сыч, хохотала,
То, как ведьма, вопила в ночи.
Я смотрю, раскаляясь до дрожи,
Как ты жжешь за собою мосты.
О, как хочется, господи боже,
Обругать тебя хлестче, чем ты!
Вспоминаю, как мы распалялись,
Виноваты, грешны и правы,
Как два носа друг в друга вжимались
В двуединстве сплошной головы.
В середине порочного круга
Две прически, как змеи, сплелись,
Две подушки вцепились друг в друга,
Две рубашки в лохмотья рвались.
А о том, как мы зло целовались,
Не расскажут ни проза, ни стих:
Языки наши в узел связались,
Лишь к утру мы распутали их.
О, как страстно, как жутко дышалось,
Но лишь стих опаляющий шквал,
Двуединство с рычаньем распалось
И в два голоса грянул скандал!
Шел скандал двухэтажно и длинно,
Двуедино, двулико и всласть,
Но ругалась твоя половина,
А моя — обнаженно тряслась.
Взгляд змеи и ни грамма надежды.
— Ну, прощай! — Ты покровы рвала,
И, швырнув мне ночные одежды,
Ты дневных, уходя, не взяла.
И ушла ты, прихлопнув дверями
Все мольбы. Но я местью дышу.
И о том, что творилось меж нами,
В дикой страсти, глухими ночами,
Я еще и не то расскажу!..
1981

(обратно)

Александр Иванов

(Пародия на пародиста)

Я злей зубов, хотя и Иванов,
Грызу, жую и извожу поэтов.
Но смеха мало. Часто нет и нету,
Хоть лезь из кожи, хоть меняйся цветом,
Хоть вылезай из собственных штанов!
Ну не хотят смеяться, как на грех!
И я порою чуть не вылезаю.
Другого просто выхода не знаю,
Пускай хоть это вызывает смех.
Мне говорят: — Учись сперва писать,
Тогда и крой. — Ей-богу, вот артисты!
Да научись я вправду сочинять,
Зачем бы я подался в пародисты?!
Я не поэт? А мне чихать, что нет!
Вот вам, к примеру, дорог Евтушенко?
А для меня он все равно что стенка,
Возьму измажу дегтем — и привет!
Короче, чем известнее поэт,
Тем я в него отчаянней впиваюсь.
Рождественского жру, как людоед,
От Вознесенского уже один скелет,
За Окуджаву завтра принимаюсь.
Еще Асадов мне не по нутру.
Я оплевал бы всех его издателей,
Стихи его и всех его читателей,
Эх, даже сам себя как злопыхателя,
Да вот боюсь, слюны не наберу.
Я — пародист, ну разве кисло это?
Валяй когда угодно дурака,
Глумись, дразни любого из поэтов,
А вот в ответ — ни слова, ни пинка!
Вовек такой кормушки не оставлю.
Хоть убивай — не выпущу из рук.
А если вас смеяться не заставлю,
Плевать, я все равно себя прославлю:
Возьму и вправду вылезу из брюк!
1981

(обратно) (обратно)

Во власти страсти

«Ты холодна. Хоть мучься, хоть зови…»

Ты холодна. Хоть мучься, хоть зови,
До сердца твоего не достучишься,
И лишь когда ты в зеркало глядишься,
Твои глаза теплеют от любви.
1975

(обратно)

«Старушка полюбила молодого…»

Старушка полюбила молодого
И говорит:
— Ну что же здесь такого?!
Когда ж старик в ее влюбился дочь
Она вскричала:
— Убирайся прочь!
Бесстыдник!
1976

(обратно)

Озорная шутка

— Скажи мне, дорогая, откровенно:
Ты с Намбуталом спишь иль с Седуксеном?
— Нет, милая моя, гораздо хуже,
Я по привычке с мужем все и с мужем!
1976

(обратно)

«Ты — замужем. И это грех пытаться…»

Ты — замужем. И это грех пытаться —
Сгорая, вдруг поджечь тебя огнем.
Но так ты хороша, что удержаться
Уже стократным было бы грехом!
1980

(обратно)

«Как избежать измен и горьких сцен?..»

Как избежать измен и горьких сцен?
Что делать, чтоб любовь не распылялась?
Берите милых в столь горячий плен
И так ласкайте их, чтоб для измен
Ни времени, ни сил уж не осталось.
1986

(обратно)

«Что делать, чтоб жить хорошо с женой?..»

Что делать, чтоб жить хорошо с женой?
Ухаживать надо за ней, друг мой.
Однако, чтоб вдруг не попасть впросак,
Запомни: ухаживать надо так,
Как ты бы ухаживал за чужой.
1988

(обратно)

«Женщины в спорте из года в год…»

Женщины в спорте из года в год
По разным причинам идут в поход:
Альпинистки — во имя мужества,
А туристки — во имя замужества.
1989

(обратно)

«У любви пощады нет…»

У любви пощады нет:
Скажешь лишнее словцо —
На руке уже кольцо.
И привет!
1990

(обратно)

«До какого времени…»

До какого времени
Бродит в жилах кровь?
До какого возраста
Мучает любовь?
До какого возраста —
Говорите вы?
Да пока не вешают
Люди головы!
1990

(обратно)

Златоуст

О, как же я счастлив с тобой, родная!
Душа, и улыбка, и голос твой —
Все праздник! И я вообще не знаю
Огромнее счастья, чем быть с тобой!
Я в нем, словно в жарких лучах, купаюсь.
Но вот ты ушла. И, вздохнув вослед,
Я долго стою и понять пытаюсь —
А вправду нужна ты мне или нет?
1990

(обратно)

«Должна ли быть умной любовь? Должна!..»

Должна ли быть умной любовь? Должна!
Иначе возьмет и начнет жена
Ужасные глупости совершать:
Не спорить, не сплетничать, не гулять,
Подруг и соседей бранить не станет,
В доме командовать перестанет
И будет не мазаться-наряжаться,
А в мудрые книги душой вгрызаться.
Начнет даже мужа любить иногда.
А жить в таком случае ей когда?
1990

(обратно)

«Муж спросил как-то раз…»

Муж спросил как-то раз: — А скажи, жена,
Ты и вправду была мне всегда верна? —
Та ответила честно и строго: — Да,
Я верна тебе, друг мой, всегда-всегда.
Эта жизнь всей судьбою моей проверена,
И другая мне попросту не нужна! —
Почему так тверда в этот миг жена?
Потому что в молчанье друзей уверена…
1991

(обратно)

«В женщине качеств — полным-полно…»

В женщине качеств — полным-полно:
Хитрость, любовь, красота, веселье.
Женщина в сущности — то же вино:
Пить хорошо. Тяжело похмелье.
1991

(обратно)

«Она обнимала его в ночи…»

Она обнимала его в ночи:
— Ах, Гена, ты к счастью нашел ключи!
— Но я не Геннадий, а Коля, ясно?
— Ах, пусть, все равно… Все равно прекрасно!
1991

(обратно)

Фривольная шутка

О, как краток земных превращений миг:
В поздний час за гумном деревенским
Из кустов раздается девичий крик,
Становящийся вскоре женским…
1991

(обратно)

«Говорят: „Нет дыма без огня“…»

Говорят: «Нет дыма без огня».
Ерунда! В твоих лукавых фразах
Столько было дыма для меня…
А вот настоящего огня,
Кажется, и не было ни разу…
1992

(обратно)

«Ты говоришь, улыбки не скрывая…»

Ты говоришь,улыбки не скрывая,
Что открываешь золотую дверцу
И буду я прописан в твоем сердце,
Владея всем, чего ни пожелаю.
Я очень тронут щедростью твоей!
Пусть твое сердце вечно будет биться,
Но столько в нем прописано друзей,
Что мне уж там, боюсь, не поместиться.
1992

(обратно)

«Говорят, что есть в лесу…»

Говорят, что есть в лесу
Белоснежная ворона.
Все вороны ту красу
Объявили вне закона.
Но, однако, для мужей
Этих яростных ворон
Птица та, что всех белей, —
Вожделенный сон.
1992

(обратно)

«— Что о душе болтать! О, нежный пол!..»

— Что о душе болтать! О, нежный пол!
Сказал бы Бог почти любой невесте:
— Поведай вам, что милый ваш беспол,
Так вы его, хоть пой он, как щегол,
Пошлете вон с его душою вместе.
1992

(обратно)

«Мученик — не затравленник…»

Мученик — не затравленник,
Что в адских кипит котлах.
Мученик — это праведник,
Мечтающий о грехах.
1992

(обратно)

«О, как быстро время пролетает…»

О, как быстро время пролетает.
Вот скупилась юная гордячка.
А теперь — уж дама пожилая,
Вовсе не скупая на подачки.
Ах, когда бы все эти «подачки»,
Что горячей нежности полны,
Да от той, от молодой гордячки!
Им тогда бы не было цены!
1993

(обратно)

«Всем хоть раз, да изменяли жены…»

Всем хоть раз, да изменяли жены.
А ему — ни разу. В чем секрет?
А секрета никакого нет:
Он был холост. Вот и все резоны…
1993

(обратно)

Эпитафия на могиле гулящей женщины

Она была веселою путаной.
Для всех мужчин минутная жена.
И лишь отныне, как это ни странно,
Она впервые будет спать одна.
1993

(обратно)

Эпитафия на могиле ловеласа

Он в чувствах клялся иногда до слез
И мастер был во лжи непревзойденный.
Но раз при встрече правду произнес
И от испуга умер, потрясенный.
1993

(обратно)

Мудрый криминалист

Все мужчины, надежд полны,
Ищут друга в нем и сторонника:
Он нашел на теле жены
Отпечатки пальцев любовника.
1993

(обратно)

«В замке у английской королевы…»

В замке у английской королевы
Муж не бегал никогда налево.
Сделайте меня таким же мужем —
Я бы тоже вел себя не хуже.
И не только не бежал налево,
Но не тронул б даже королевы!
1993

(обратно)

«Верная жена»

Как настоящая жена
Она всю жизнь была верна
Знакомым, мужу своему,
Друзьям. И больше никому.
Да, никому на свете, кроме
Мужчин в огромном нашем доме.
Конечно, это очень сложно,
Но при желаньи — все возможно!
1994

(обратно)

Загадка женщины

Вы сущность женщины попробуйте поймите:
Перед лицом мужчин, в сплошном смущении
Она всегда нуждается в защите,
Но втайне мыслит лишь о нападении…
1996

(обратно)

Во власти страсти

После первой страстной ночи
Оба любят очень-очень.
После третьей — лишь на треть.
Ну, а суток через двести
До того им трудно вместе,
Впору просто умереть.
Значит, чтоб любовь не стыла,
Сберегите ваши силы,
Рассчитайте их на то,
Чтоб скупее тратить счастье
И хватило вашей страсти
Лет, как минимум, на сто.
1994

(обратно)

«Если ты выпил и обнял жену…»

Если ты выпил и обнял жену
И вдруг по щекам схлопотал в ответ,
Не требуй развода! Не лезь в войну!
А прежде деталь уточни одну:
Свою ли ты обнял жену или нет?!
1994

(обратно)

«Когда мы верны и живем, как скромницы…»

Когда мы верны и живем, как скромницы,
Тогда жены, напротив, вовсю нескромны.
Но чем чаще нам дарят сердца любовницы,
Тем надежней и крепче нас любят жены.
1994

(обратно)

«Запомни, мой друг, по гроб…»

Запомни, мой друг, по гроб:
Приметы порой сбываются.
Если зачешется лоб,
Значит, рога пробиваются.
Советов, увы, не дам,
Выводы делай сам!
1994

(обратно)

«Чистая душа»

В своей прекрасно-праведной судьбе
Она вовек ни в чем не согрешила.
Но втайне не могла простить себе
Грехов, которых так и не свершила.
1995

(обратно)

Морская песенка

Прощай! Чуть волна предрассветная брызнет,
Уходим в простор морской.
А море значительно покапризней,
Чем даже характер твой.
Бывают штормяги, бывает и хуже.
Прими мой веселый привет.
Случится погибнуть — считай меня мужем.
А если же нет — то нет.
1967

(обратно)

«Ты в руки взял свой молодой портрет…»

Ты в руки взял свой молодой портрет
И пожалел вдруг пролетевших лет.
Но не грусти, что ты уже седой,
А он, увы, как прежде, молодой.
Ведь если б ты в ту пору не женился,
То, может быть, не хуже сохранился.
1974

(обратно)

«Он был ей неверен. Она верна…»

Он был ей неверен. Она верна.
Такой вариант ему очень нравился.
Но вот начала вдруг хитрить она.
Он был возмущен. Но… исправился.
1974

(обратно)

«— Ты меня не любишь! — молвила жена…»

— Ты меня не любишь! — молвила жена.
Муж в ответ присвистнул: — Вот тебе и на!
Коли твой характер столько лет терплю,
Можешь быть спокойна, дьявольски люблю!
1975

(обратно)

«В трюмо старушка посмотрела зло…»

В трюмо старушка посмотрела зло:
— Глядеть противно! Скверное стекло!
Ах, до чего же радовали взгляд
Все зеркала лет семьдесят назад.
1975

(обратно)

«Старик, моливший золотую рыбку…»

Старик, моливший золотую рыбку,
Свершил, пожалуй, главную ошибку:
Ему бы жадной бабке не служить
И не просить корыто и дворянство,
Боярский дом и сказочное царство,
А новую старуху попросить!
1975

(обратно)

«Бранишь, что глуп? Ну что ж, не возражаю…»

Бранишь, что глуп? Ну что ж, не возражаю.
Будь я умен, то, жизни не губя,
Я б взял когда-то, счастья ожидая
(Да брось ты мыть посуду, дорогая!),
Ну как кого? Да снова же тебя!
1979

(обратно)

«Что женский век длиннее, чем мужской…»

Что женский век длиннее, чем мужской,
Мужья, не злитесь! Как вы не поймете:
Попробуйте работать день-деньской
Не меньше женщин летом и зимой —
И до ста лет, быть может, проживете!
1979

(обратно)

«Чем муж и жена меж собой различаются?..»

Чем муж и жена меж собой различаются?
Жена — это та, что всегда подчиняется,
А муж — это тот, кто сильнее слона
И делает все, что захочет она.
1979

(обратно)

Эпитафия на могиле злой жены

Дожила она век до могильной черты
Бессердечно и злобно-шумливо.
И, хоть муж каждый год тут сажает цветы,
Не выходит, увы, никакой красоты,
А растет лишь одна крапива.
1980

(обратно)

«Издревле, щуря счастливый взгляд…»

Издревле, щуря счастливый взгляд,
В различных краях отчизны
Родители с гордостью говорят,
Что дети — цветы жизни.
Но радости быстренько прекращаются,
Когда цветочки вдруг «распускаются».
1986

(обратно)

«Много ль, мало ль грехов у меня за спиной…»

Много ль, мало ль грехов у меня за спиной,
Все ж пугать меня адом не надо:
Для того, кто общался с моею женой
Больше часа и ныне еще живой, —
Чепуха все мучения ада!
1980

(обратно)

«Ты все рвешься держать меня столько лет…»

Ты все рвешься держать меня столько лет
В черном теле. Смотри, не пришлось бы каяться.
В черном теле ведь черная мысль рождается —
Вот возьму удеру от тебя, и привет!
1986

(обратно)

«— Ты знаешь, женился мой брат…»

— Ты знаешь, женился мой брат.
— Да что ты?!
Расчет или жаркий пожар крови?
— Все вместе. Но хитрости ни на йоту:
Невесту он, правда, взял по расчету,
Но деньги искренне, по любви.
1987

(обратно)

«Полезно иль вредно на свете любить и страдать?..»

Полезно иль вредно на свете любить и страдать?
Вот женщина больше мужчины переживает.
По этой причине, наверное, надо сказать,
Она постоянно мужчину переживает.
1988

(обратно)

«Нет, демократия не ерунда!..»

Нет, демократия не ерунда!
Однако запомните непреложно:
Начальству хотя бы и осторожно,
Но нынче порой возразить уже можно,
Жене же — по-прежнему никогда.
1988

(обратно)

«Она была слабою до предела…»

Она была слабою до предела,
И он опекал ее и любил.
Потом, когда робость ей надоела,
Она стала сильной душой и телом,
И тут почему-то он к ней остыл.
О, милые женщины! Ради счастья
Не рвитесь вы к этой проклятой власти!
1990

(обратно)

Конкретный разговор

Иди, родная, замуж за меня,
И ты худого не узнаешь дня.
Напротив, будешь счастлива совсем.
Во-первых, я ужасно мало ем.
А пью я и того, пожалуй, меньше,
А что до взоров и объятий женщин,
То я от них мгновенно отвернусь
В тот самый день, как на тебе женюсь!
1991

(обратно)

«Она лгала легко, самозабвенно…»

Она лгала легко, самозабвенно.
И так однажды страшно завралась,
Что вдруг до чистой правды добралась.
А молвив правду, умерла мгновенно.
1991

(обратно)

«Твердят, что нас вечно смущает бес…»

Твердят, что нас вечно смущает бес,
А все наши горести и лишения —
Это суровая кара небес
За всякие прошлые прегрешения.
Пусть так. Я с улыбкою к ним готов
И даже добавлю, что это дешево,
Ибо от всяких моих грехов
Раз в тысячу больше познал хорошего!
1991

(обратно)

«Крыловский слонище вдруг в Моську влюбился…»

Крыловский слонище вдруг в Моську влюбился.
Влюбился и, страшно сказать, женился.
Но Моська наутро, зевнув, сказала:
— Как жаль, но я большего ожидала.
1991

(обратно)

«Бывает ли женщина в жизни хоть раз не права?..»

Бывает ли женщина в жизни хоть раз не права?
Безумству вопроса нам следует лишь подивиться.
Спросивший такое не просто болван-голова,
Но хуже гораздо: практически самоубийца!
1992

(обратно)

«Если дама вдруг „смело“, нарушив извечный секрет…»

Если дама вдруг «смело», нарушив извечный секрет,
Назовет вам свой возраст. Как к этому вам относиться?
Ни за что не поверить! И даже почти возмутиться!
И добавить в душе, так примерно, с десяточек лет…
1992

(обратно)

«Она про возраст лгала без смущенья…»

Она про возраст лгала без смущенья
И так дохитрилась, себе на беду,
Что даты смерти ее и рожденья
Оказались в одном и том же году.
1992

(обратно)

«Командует армией генерал…»

Командует армией генерал,
Но женщине этого мало.
Лукавый, что женщину создавал,
Ей более хитрый путь указал:
Командовать генералом.
1992

(обратно)

«— Я ненавижу мужа своего!..»

— Я ненавижу мужа своего!
— Ну, так уйди скорее от него.
— Уйти, конечно, просто. Но тогда
Он сразу будет счастлив. Никогда!
1992

(обратно)

«Она восхваляла и труд всегда…»

Она восхваляла и труд всегда,
И руки труда живые.
И очень любила плоды труда,
Но только такого и только тогда,
Когда трудились другие.
1992

(обратно)

«Люди дважды от счастья светятся…»

Люди дважды от счастья светятся
И два раза от счастья смеются:
В первый раз, когда они женятся,
А второй — когда разведутся.
1993

(обратно)

Серебро и золото

«Серебряная свадьба». Почему
Ее вот так в народе называют?
Мне кажется, что это потому,
Что серебро в супружеском дому
Уже в сердцах и волосах сверкает.
А «золотая свадьба»? Это имя
Спустя полвека обретает цвет.
Чтоб выдержать друг друга столько лет
И не сбежать от всевозможных бед —
Сердца и впрямь должны быть золотыми!
1993

(обратно)

Кулинарное озорство

Халтурить стали фабрики московские!
Домохозяйки нынче просто маются:
В продаже дрожжи до того фиговские,
Ни дать ни взять почти что стариковские,
Которые никак не поднимаются!
1993

(обратно)

Эпитафия на могиле холостяка

Он был всю жизнь холостяком
И знал невзгод немало.
Зато не умер дураком,
И это утешало.
1993

(обратно)

О преступлении и наказании

Брак несет нам сплошь испытания.
Где же правильное решение?
Изменять жене — преступление,
Ну, а верным быть — наказание…
1994

(обратно)

«Говорят: „Лиха беда — начало!“…»

Говорят: «Лиха беда — начало!»
Муж стоит с улыбкой на лице:
После свадьбы было три скандала.
Если впрямь лиха беда — начало,
Что же будет, господи, в конце?!
1994

(обратно)

«„Маленькие детки — маленькие бедки“…»

«Маленькие детки — маленькие бедки».
Поговорке этой много-много лет.
А большие детки, то какие бедки?
А такие: снова маленькие детки…
1994

(обратно)

«— Ухожу от мужа! Надоело!..»

— Ухожу от мужа! Надоело! —
— Но скажи, родная, отчего?
— Он — тиран! Он хочет, чтоб я ела
То, что я готовлю для него!
1994

(обратно)

«Да, хороша ты, Маша, да не наша!..»

Да, хороша ты, Маша, да не наша! —
Так говорит пословица всегда.
Но есть такие Маши иногда,
Что слава богу, что не наша Маша!
1994

(обратно)

«Почему так гладка у попа жена…»

Почему так гладка у попа жена,
А он день и ночь за нее боится?
Да все потому, что попу дана
Одна-разъединственная жена,
А больше нельзя жениться!
1994

(обратно)

«Зять просит тещу: — Плюньте вот сюда!..»

Зять просит тещу: — Плюньте вот сюда!
Вот в эту склянку. Просьба не стесняться!
— Да, но зачем мне в баночку плеваться?
— Да у меня случилась ерунда:
Вчера упал, и доктор мне тогда
Велел змеиным ядом натираться!
1995

(обратно)

На приеме

Два доктора как-то умно и толково
В больнице осматривали больного.
Один у другого решил спросить,
Помяв пациенту живот:
— Ну что, коллега, будем лечить?
— Не надо. Пускай живет!
1967

(обратно)

«Любишь славу? Слава не придет…»

Любишь славу? Слава не придет
Даже при отчаянной активности.
Тут бывает все наоборот:
Жаждущих она не признает,
Ибо любит только без взаимности.
1974

(обратно)

Комментарий к ресторанному обеду

Не зарься, о мой дорогой,
На этот обед дорогой.
Увы, ничего, что положено,
В этот обед не положено.
1975

(обратно)

«Чтоб цели в нелегкой достичь борьбе…»

Чтоб цели в нелегкой достичь борьбе,
Ты разные средства позволь себе.
И все же не всевозможные,
А только лишь все возможные.
1975

(обратно)

«Он мягок, он тих, он слабее баб…»

Он мягок, он тих, он слабее баб.
К чему говорить подробнее?
Но только он слаб не затем, что слаб,
А просто так жить удобнее.
1975

(обратно)

«Я, сказал хвастун, хочу прожить…»

Я, сказал хвастун, хочу прожить
Так, чтоб след оставить навсегда!
Но, увы, не проложил следа,
А сумел всего лишь наследить.
1976

(обратно)

«Отец поздравил сына с днем рожденья…»

Отец поздравил сына с днем рожденья:
— Тебе семнадцать. Ну, совсем большой!
Что ж, через год получишь разрешенье
На «прегрешенья» взрослых: на куренье
И на бокал вина, мой дорогой!
Сын посмотрел задумчиво в окно:
— Спасибо, папа, за слова привета,
Но сигареты, водку и вино —
Уж года три, как бросил я все это.
1975

(обратно)

«Я захворал, но хворь преодолел…»

Я захворал, но хворь преодолел.
И все довольны, надобно признаться:
Враги довольны тем, что заболел,
Друзья же тем, что начал поправляться.
Ну что ж, я счастлив долею своей,
Люблю на свете радовать людей!
1975

(обратно)

«Если судьба прижмет…»

Если судьба прижмет —
Поступки людей расходятся:
Сильный в несчастье борется,
Слабый в несчастье пьет.
1975

(обратно)

«Хоть знают все, что смертен человек…»

Хоть знают все, что смертен человек,
Но обо мне не стоит беспокоиться.
Ведь при моей ужаснейшей бессоннице
Не может быть, чтоб я уснул навек!
1976

(обратно)

Скряги

— Не дашь ли мне на обед? —
Скупец попросил жадюгу.
— Я рад бы, да денег нет! —
Жадюга ответил другу.
Скупец закивал: — Ну что ж!
Поступим-ка по любви:
Я съем сейчас на свои,
А ты мне потом вернешь!
1976

(обратно)

«Купальщик, в веселом шуме…»

Купальщик, в веселом шуме,
Соседа спросил:
— Почему
Все в плавках, а вы — в костюме
Купаетесь? Не пойму.
— Наверное, так мне нравится, —
Воскликнул сосед.
— Да ну!
— Вы ж видите: все купаются,
А я… буль-буль-буль… тону!..
Март 1976

(обратно)

«Пешком и в машинах, и в дождь и в солнце…»

Пешком и в машинах, и в дождь и в солнце,
Мы ищем луга, и леса, и воду.
Однако чем больше мы любим природу,
Тем меньше ее остается…
1977

(обратно)

«Сильный и слабый, как их различают?..»

Сильный и слабый, как их различают?
Я думаю, так, наверно:
Сильный пороки свои побеждает,
Слабый им служит верно!
1978

(обратно)

«Видел сон я. И вот он вам коротко вслух…»

Видел сон я. И вот он вам коротко вслух:
Будто старый колдун, спрыгнув наземь из тучки,
Всех лгунов превратил вдруг в банальнейших мух,
И они прилипали с жужжаньем к липучке.
Всюду стало просторней и словно светлей.
А колдун подмигнул: — Огорчаться не будем,
Пусть не так уж и много осталось людей,
Но зато уж остались действительно люди!
1978

(обратно)

«„В гостях нам хорошо, а дома лучше!“…»

«В гостях нам хорошо, а дома лучше!» —
Так говорит пословица одна.
Все правильно. Но я на всякий случай
Добавлю: если дома нас не мучат,
Не ходит теща злее черной тучи
И не шумит скандальная жена.
1979

(обратно)

«Старик был физкультурно-боевым…»

Старик был физкультурно-боевым:
Гантели, брусья и гантели снова.
Старайся, дед! И не умрешь больным,
А в тот же срок умрешь вполне здоровым.
1978

(обратно)

«Чем умный от глупого отличается?..»

Чем умный от глупого отличается?
Различие их за версту видать:
Умный учиться всю жизнь старается,
Глупый же — всех поучать.
1979

(обратно)

Частник-дантист

Он зубы клиентам охотно вставлял,
Однако при этом их так «выставлял»,
Что те, отощав животами,
С полгода стучали зубами.
1980

(обратно)

Эпитафия на могиле скандалистки

Кричать на всех весь день она могла.
Но знать бы ей, что смерть не за горами,
То, чтоб успеть побольше сделать зла,
Она б еще скандалила ночами.
1980

(обратно)

Эпитафия на могиле жадюги

С собой забрать не мог он ничего,
Но вид богатства так его тревожил,
Что он, обидев бога самого,
От жадности еще три года прожил.
1980

(обратно)

Эпитафия на могиле лгуна

Он лгал с рожденья, не моргнувши глазом,
Зимой и летом, многие года.
Но раз вдруг молвил правду. И тогда
Сам потрясен был так, что умер сразу.
1980

(обратно)

Эпитафия на могиле карьериста

Всю жизнь он лез на высшие места,
Где с примененьем подлости, где — силы,
И, хоть судьбой подведена черта, —
Спасибо, есть надгробная плита,
Не то б он вылез даже из могилы.
1980

(обратно)

Эпитафия на могиле брюзги

Весь состоя из мелочных обид,
Брюзжал он зло, придирчиво и много.
Он и в могиле, говорят, ворчит,
Но этого не слышно, слава богу!
1980

(обратно)

Эпитафия на могиле скупца

Он жаден был, хоть мог купить полцарства.
Но как-то простудился сгоряча
И умер, радуясь, что обманул врача
И не купил ни одного лекарства.
1980

(обратно)

«Вор в магазин в полночный час забрался…»

Вор в магазин в полночный час забрался,
Но вышел вон, не взявши ничего.
Быть может, он патрульных испугался
Иль совесть вдруг замучила его?
Нет, все не так. Могу сказать заране,
От совести тот вор не изнемог.
Но в магазине было столько дряни,
Что даже вор позариться не мог.
1990

(обратно)

«При переезде (нет лучше совета)…»

При переезде (нет лучше совета),
Чтоб быть и покою и миру,
Важно не тихую выбрать квартиру,
А тихого выбрать соседа.
1983

(обратно)

«Рыба портится с головы…»

Рыба портится с головы.
Истина эта мудра и проста.
Но слишком шутить не спеши. Увы,
Хоть рыба и портится с головы,
Однако чистят ее с хвоста.
1984

(обратно)

«Хозяин устал, и хозяйка устала…»

Хозяин устал, и хозяйка устала.
О гость дорогой, учти:
Прощаясь, сказать «до свидания» — мало,
Надо еще уйти!
1984

(обратно)

«Да, правду люблю я. Но только такую…»

Да, правду люблю я. Но только такую,
Которая честно меня восхваляет.
А правду, что честно меня критикует,
Я честно и искренне отвергаю.
1986

(обратно)

«Таланты! Кто хочет иметь успех…»

Таланты! Кто хочет иметь успех,
Запомните мудрость одну для всех:
Творчество и ресторанные порции
Находятся только в обратной пропорции.
1987

(обратно)

«У кого всех больше прав…»

У кого всех больше прав,
Тот всегда и всюду прав.
1988

(обратно)

«Чтоб обрести друга…»

Чтоб обрести друга,
Ты съешь с ним соли две-три сумы.
А чтоб потерять друга —
Дай ему денег взаймы.
6 января 1989

(обратно)

«В трамваях, на улицах — всюду подряд…»

В трамваях, на улицах — всюду подряд
Висит и гремит безобразный мат.
Но только не гневайтесь так сурово —
Теперь это — «гласность», «свобода слова»!
1990

(обратно)

«Печальная шутка в стране гуляет…»

Печальная шутка в стране гуляет:
Охотник-старик шел домой с ружьем.
И кто-то спросил у него о том,
Как он демократию понимает?
Старик отвечал, затянувшись лихо:
Она — как тайга, что вокруг стоит,
Сверху все время шумит-шумит…
А снизу, однако, все тихо-тихо…
1990

(обратно)

«Говорят, что богатство — ужасно большое зло…»

Говорят, что богатство — ужасно большое зло,
Оно, как и бедность, уродует людям душу.
Я скажу откровенно и истины не нарушу,
Что на холод и бедность мне в жизни не раз везло.
И теперь, чтоб вопрос справедливости честно решить,
А не праздновать вечно с любыми невзгодами братства,
Пусть меня огорчат, подарив хоть однажды богатство,
Ибо верю: я зло это твердо смогу пережить!
1992

(обратно)

«В трудный час, покидая отеческий кров…»

В трудный час, покидая отеческий кров, —
Беглецы за границу несутся.
Называют все это «утечкой мозгов».
Только вдруг это все лишь утечка глупцов,
А мозги-то как раз остаются?
1990

(обратно)

«Бранить дураков мы никак не должны…»

Бранить дураков мы никак не должны.
Ведь если б глупец не рождался
И были бы все абсолютно умны,
То кто б тогда умным считался?
1991

(обратно)

по мотивам английского юмора

— Ах, тетя, мне так тяжело, поверьте.
— Родная моя, не грусти, не плачь,
Твой муж, он скончался своею смертью?
— Своею? О нет, у него был врач.
1991

(обратно)

«Я с азартом прихлопнул на лбу комара…»

Я с азартом прихлопнул на лбу комара.
Скажем прямо, удар мой был очень неплох.
Совершив этот подвиг, я крикнул: — Ура! —
А комар обругал меня гнусно и сдох.
1991

(обратно)

«В роддоме вышел факт невероятный…»

В роддоме вышел факт невероятный:
Рождаться начал маленький пострел.
Но тут на нашу жизнь он посмотрел,
Махнул рукою и полез обратно…
1992

(обратно)

«Скажите, способен ли патриот…»

Скажите, способен ли патриот
Быть счастлив развалом страны родной?
Конечно, способен! Но только тот,
Кто в сердце действительно патриот
Не этой страны, а другой.
1992

(обратно)

Скромное признание

Горячо всей душой до скончания века
Одного я люблю на земле человека.
Он — прекрасен! И скромно скажу не тая:
Этот лучший из лучших, конечно же, я!
1992

(обратно)

«Сегодня всюду жулики ликуют…»

Сегодня всюду жулики ликуют.
Красть стало проще, чем сходить на танцы.
А главное, смотреть на все сквозь пальцы —
Те самые, которые воруют.
1992

(обратно)

Храбрец

Садясь под вечер дома на крыльцо,
Любил в душе грозить он всяким мафиям
И смело правду говорил в лицо
Газетным и журнальным фотографиям.
1992

(обратно)

«Лет на двадцать — двадцать пять…»

Лет на двадцать — двадцать пять
Жизнь твоя продлится,
Если будешь отдыхать
Больше, чем трудиться.
Если ж к праведным делам
Руки вдруг потянутся —
Не горюй: загнешься сам,
А дела останутся.
1992

(обратно)

О реформах

Нам рынок возвели в закон,
И все мы теперь за чертою бедности.
Однако я должен сказать не без вредности,
Что хоть мы и все за чертою бедности,
Но только с разных сторон.
С одной стороны — заплаты просителей,
С другой — золотые мешки грабителей.
1994

(обратно)

«У соседа-борца, чемпиона мира…»

У соседа-борца, чемпиона мира,
Была восьмикомнатная квартира.
Будь у меня такая квартира,
Я тоже бы стал чемпионом мира!
1993

(обратно)

«Тот, кто давным-давно…»

Тот, кто давным-давно
Курит, пьет и таскается,
Тот быстренько превращается,
И пусть он не обижается,
Простите, в говным-говно.
1993

(обратно)

Эпитафия на могиле обжоры

Он столько съел, что трудно даже счесть,
И жадностью довел себя до смерти,
Однако и в аду он будет есть,
Поэтому остерегайтесь, черти!
1993

(обратно)

«Спасибо „демократам“ за свободу!..»

Спасибо «демократам» за свободу!
За право все минувшее ругать,
Когда жилось всем лучше с каждым годом.
Зато теперь есть право у народа
Свободно и счастливо голодать!
1993

(обратно)

«Один остряк, не помню уж который…»

Один остряк, не помню уж который,
Сказал. И мысль забавна и верна:
— Имел бы я, друзья, златые горы,
Когда б не реки полные вина!
1994

(обратно)

«Порой говорят, что деньги — вода…»

Порой говорят, что деньги — вода.
По-моему, это не четко:
Хорошие деньги всегда-всегда
Довольно волнующая вода
И называется водка.
1994

(обратно)

Эпитафия на могиле честного чиновника

Он крупный пост на службе занимал
И путь прошел свой с праведными думами.
Он честным был. Он лжи не признавал
И взяток в жизни никогда не брал,
По крайней мере маленькими суммами.
1994

(обратно)

«От хворей много на земле мученья…»

От хворей много на земле мученья,
Но мир воюет с ними сотни лет.
Теперь от всех болезней есть леченье,
И лишь с одной бедой всегда мученье —
От глупости, увы, лекарства нет.
1994

(обратно)

«Твердое слово»

Сегодня решил я красиво жить —
Светло, широко и по-русски:
Итак, я отныне бросаю пить,
Вот именно: твердо бросаю пить!
Бросаю пить… без закуски!
1995

(обратно)

«Бывает ли в мире любовь сильней…»

Бывает ли в мире любовь сильней
Вот этой вот страсти пылкой?
Он всею душой был привязан к ней
И счастлив был с нею и только с ней,
С любимой своей бутылкой…
1995

(обратно)

Практический совет

Колдун снимает порчу, снимет сглаз.
Но для чего нам этакие корчи?
Куда важнее было бы для нас,
Когда бы не с людей снимал он порчу,
А с порченых сосисок и колбас.
1995

(обратно)

«Поездку в Рим, к теплу испанских вод…»

Поездку в Рим, к теплу испанских вод
Всем господам реклама предлагает.
Канары, Ниццу, белый теплоход…
Не думая, что большинству «господ»
На хлеб и воду денег не хватает.
1995

(обратно)

Дачная шутка

Красновидовские зори,
Лес, цветы да тишина,
Слева Горин, справа Зорин,
Посредине — Шукшина.
А под лепкою фасадов
Рядом с трассами стрижей
Улыбается Асадов —
Самый скромный из людей.
1996

(обратно) (обратно)

Мысли на конце пера

Переделкинский юмор

Не секрет, что критики, как правило, не очень-то жалуют писателей. Особенно крепко во все времена доставалось от них поэтам. Почему? Ответ, я думаю, лежит на поверхности. С чего начинают обычно литераторы свой творческий путь? В основном с поэзии. Самоесложное кажется почему-то им самым простым. Когда же постепенно выясняется, что с поэзией ничего не выходит, то автор переходит на прозу. Тут поле деятельности широкое: можно стать драматургом, рассказчиком, романистом, фельетонистом, ну и так далее. Когда же и тут ждет бедолагу провал, то он не бросает пера, а полный гнева и мстительного сарказма переходит на критику. То есть тот, кто не умеет писать, начинает учить мастерству других. И тут уж ничего не поделаешь, так как первое разочарование они испытали, встретясь с поэзией, то и главный шквал своего раздражения они обращают на тех, кто, не в пример им, стихи все-таки пишет. Ну, а если при этом он еще имеет успех, то держись поэт со всеми своими стихами! Пощады тебе не будет!

В первой половине двадцатого века одним из ведущих критиков, так сказать, критическим мэтром, был Владимир Ермилов. И крови, говорят, попортил он многим. Одной из серьезных мишеней для его критики была поэзия Владимира Маяковского. Один Владимир кусал другого Владимира. В начале 30-х годов Маяковский готовил к постановке свою пьесу «Баня». И вот в тридцатом году, предваряя это событие, поэт выпустил несколько прокламаций-листовок. Что-то вроде защитной рекламы. Одна из них была о Ермилове. Маяковский писал:

Сразу не выпаришь бюрократов рой!
Не хватит ни бань и ни мыла вам,
А еще бюрократом помогает перо
Критиков — вроде Ермилова!
Но опубликовать такую листовку Маяковскому не разрешили. С этим запретом Владимир Владимирович не был согласен. И даже в предсмертном письме, говоря об этой своей эпиграмме, он написал:

«Лозунг снял зря. Надо было доругаться!»

Почему я вспомнил об этом случае? Сейчас расскажу…

…В подмосковном писательском поселке Переделкино у Ермилова была дача. Перед входом в калитку красовалась такая табличка:

«Осторожно! Во дворе — злая собака!» И вот кто-то из писателей (говорят, что это был Корней Чуковский) после слова «злая» написал: «и беспринципная!».

Вот так едко шутили порой писатели. Особенно поэты.

Как говорится «око — за око»!

P.S. Эпиграмма на Ермилова взята из 11-го тома тринадцатитомника Маяковского, страница 350.

(обратно)

Забавный эпизод

В Дом творчества Переделкино частенько приезжал работать и отдыхать чудесный человек-сказочник Александр Николаевич Нечаев, писатель и ученый, специалист по русскому фольклору. В свое время он был консультантом Алексея Толстого, когда тот работал над романом «Петр Первый». Человек это был веселый, даже озорной, умел и пошутить, и остро ответить. И вот где-то в семидесятых годах XX века ему дали от Союза писателей двухкомнатную квартиру.

Вскоре, гуляя по поселку, Нечаев встречается с авторитетным критиком Виктором Перцовым, членом правления Союза писателей. Короче — государственным человеком. И вот, увидев Нечаева, Перцов снисходительно улыбается и говорит:

— Ну что же, Александр Николаевич, поздравляю вас с получением новой квартиры!

А Нечаев с плутоватой улыбочкой отвечает:

— Да что же, Виктор Осипович, поздравлять-то меня? Перед революцией у моего отца был дом из шести комнат. После семнадцатого года дом этот у нас конфисковали. И вот теперь мне дали двухкомнатную квартиру. Это, конечно, приятно, но если говорить по совести, то мне от государства полагаются еще четыре комнаты. Вот тогда все было бы справедливо!

Перцов бледнеет, оглядывается: не слышал ли кто-нибудь эту крамолу? И, убедившись, что никто не слышал, вежливо прощается и быстренько уходит прочь…

(обратно)

Переполох в литературном семействе

Произошла эта история в Доме творчества писателей в Малеевке, в конце семидесятых годов, ну, а так как у двадцатого века осталось всего два месяца, то к словам «семидесятых годов» надо добавить: «прошлого века». Этот Дом творчества находится примерно в ста километрах от Москвы. И называется он Домом творчества совершенно не зря. В доме этом создают свои бессмертные, а иногда, что греха таить, и совершенно смертные (чего даже больше) произведения поэты, прозаики и критики нашей страны. А для того, чтобы вдохновение почаще посещало душу, они выгуливают свои мудрые головы среди сказочной лесной красоты, пополняют мысли в прекрасной библиотеке и оттачивают глаз на бильярде. Вот о бильярде-то сейчас у нас и пойдет разговор. Катать шары по зеленому сукну любят многие. И действительно: почему, например, не сразиться перед обедом или вечерком с кем-нибудь из товарищей?! Вот именно сразиться, разгуливая вокруг большого стола, озирая поле боя многоопытным сощуренным глазом и задумчиво натирая мелком кончик кия… Тут же рядом толкались зачастую и те, кто играть в бильярд и вообще не умел.

Эти, как правило, и были главными знатоками и советчиками. И если кто-нибудь из бильярдных бойцов мазал, такой вот «знаток» досадливо восклицал: «Ну что ж ты, Сережа! Я ж тебе говорил: режь „свояка“ вон в ту дальнюю лузу!» Хотя ничего подобного перед этим абсолютно не говорил. Случалось, что бильярдисты заигрывались по вечерам допоздна. Иногда от усталости и от досады по поводу проигранных денег даже ссорились. Припоминается такой случай: однажды до глубокой ночи сражались между собой два поэта — Алексей Марков и Николай Доризо. Как уж они там играли — не знаю, но утром в столовой произошел такой разговор: Алексей Марков, жуя котлету и запивая ее стаканом кофе, громко рассказывал соседям по столу — голос у него был хрипловатый, но настолько громкий, что слышен был всем находившимся в столовой: «Я, может быть, и не совсем классный бильярдист, но играю вроде бы не плохо. А вчера мне, ну вот как нарочно, везло и везло! Я выигрываю у Николая и выигрываю. Доризо начинает нервничать, пересчитывает деньги, и даже пальцы у него от волнения начинают немного дрожать. А я закладываю шар за шаром!.. И уже выиграл денег ну не так чтобы много, но довольно прилично. И вот я начинаю уже думать, как бы найти благовидный предлог, чтобы с выигрышем смыться… Но Коля сердится, брови нахмурил, и из глаз уже сыплются молнии! Чувствую — никак мне не удрать, отыгрывается, дьявол! И тут на мое счастье приходит дежурная и говорит, что Доризо вызывает по междугороднему жена его, певица Гелена Великанова, из Ленинграда. Она там на гастролях и всегда, когда кончается концерт, звонит ему по телефону. А Николаю и уходить не хочется, и не пойти нельзя. Он нервным таким голосом и говорит мне: „Алеша, ты никуда не уходи! Очень тебя прошу! Я вернусь через три минуты…

Ну хорошо? Договорились?“ А я говорю: „Ну конечно, договорились! Иди звони!“ Но как только Доризо ушел, я тут же исчез из бильярдной. И дунул к себе в комнату! Быстренько закрыл дверь на ключ и взглянул на часы — два часа ночи… бухнулся в постель и думаю: ну нет! Больше ты меня, голубчик, не вытащить из постели ни за какие коврижки!.. Проходит минут пять или семь — и вдруг тихий стук в дверь… Я молчу… Снова слабое поскребывание, ласковый стук и шепот: „Леша… Это я — Николай… Не спишь? Пойдем доиграем партию…“ Я молчу… Молчу и молчу… Тогда Доризо стучит уже сильнее и говорит уже погромче. Особенно-то кричать нельзя, кругом спят. „Алеша! Откликнись! Я же знаю, что ты не спишь… Ну пойдем… доиграем!..“ А я — ни гугу… Лежу и думаю: ишь чего захотел!.. Не дурак же я „просаживать“ выигрыш! Чувствую, Николай уже начинает злиться. „Марков! Алексей! Перестань притворяться! Ты же ни черта не спишь!..“ Начинает снова дергать дверь… Но дверь заперта. Дело пустое! Чувствую, Доризо окончательно обозлился. „Алексей! Открывай, скотина! Это же нечестно!.. Слышишь? Нечестно! Порядочные люди так себя не ведут!“ А я лежу, пересчитываю деньги и смеюсь про себя. А что? Выигрыш вполне симпатичный. Завтра на бутылку, на закуску хватит да еще и останется… Но Доризо рассвирепел окончательно: лупит уже кулаком в дверь и орет: „Алексей, гад! Не притворяйся! Я же знаю, что ты не спишь! Ну подай хотя бы голос!“ Нет, думаю, никакого голоса!.. Буду молчать как рыба… Тогда он с грозного рыка переходит вдруг на жалобный скулеж: „Леша! Милый… Ну не валяй дурака!.. Вспомни, мы же с тобой вместе начинали когда-то!.. Я прошу тебя, как друга прошу. Открой! Слышишь, открой!!!“ Я молчу как скала… Тогда он приходит в бешенство, разбегается и… бах! ногой в дверь! „Открой, тебе говорят!“ Снова разбегается — и снова в дверь бух!!! „Эй, Марков, открывай! Открывай сейчас же!“ Но тут слышу пришла дежурная сестра Соня, испуганно говорит: „Николай Константинович! Что это вы тут так разбушевались?..“ „Да вот мне надо с Марковым поговорить, а он не открывает!“ Соня громким шепотом: „Ну все… все… все… с Марковым поговорите завтра! На дворе уже ночь, и все разговоры перенесем на утренние часы! И, кстати, не забудьте, что утром вы записаны к терапевту…“ Ну тому нечего делать, поворчал, поворчал и отправился спать…

Громко расхохотавшись, Марков покинул столовую. Пришел Доризо. Он сначала рассмеялся, а потом нахмурился: „Милый Эдик! Чепуха это все собачья! Дело было абсолютно не так“. И рассказал свою версию. В чем-то она повторяла рассказ Маркова, а в чем-то звучала иначе. Кстати, надо сказать, что Николай Доризо — великий мастер рассказа. И в смысле устного творчества и Маркову, и другим литераторам соревноваться с ним было бы бесполезно. Он превосходно умел передавать не только различные истории, но и замечательно имитировать голоса собеседников. И в этом жанре он уступал, пожалуй, только одному Ираклию Андроникову. Но в передаваемом мною случае рассказ Маркова звучал как-то нахальнее и веселее.

Но вернемся к началу нашего разговора. В смысле бильярдного мастерства писатели наши негласно как бы разделялись на три категории. Это — бильярдные дилетанты, затем, если так можно сказать, бильярдисты средней руки, ну и на самой вершине этой своеобразной иерархической лестницы уже „бильярдные асы“. Эти последние, в отличие от остальной литературной братии, кроме пишущих машинок, привозили в Дома творчества в суконных чехлах свои собственные кии. Эти самые кии они никому не давали в руки и играли ими только сами. Нескольких из них я даже сейчас назову: это прозаик Николай Асанов, критик Херсонский, поэты: Александр Межиров, Григорий Поженян и Сергей Островой, ну и еще несколько человек. Вот именно, всего несколько, потому что асов много не бывает. Эти последние приходили в определенные часы и играли только между собой. На остальных они не тратили своего драгоценного времени. Вот так и каталась в Доме творчества, если так можно сказать, бильярдная жизнь размеренно и спокойно, пока не случилось вдруг одно происшествие. Происшествие вроде бы тихое и неприметное, но запомнившееся многим надолго. Однажды солнечным зимним днем в Дом творчества Малеевка приехала не то из Подмосковья, не то из Сибири — точно не помню — тихая скромная пара: он и она. Простые русские люди: тихие голоса, застенчивые улыбки… На фоне многих именитых писателей люди вроде бы неприметные.

Но, как позже выяснилось, это только на первый взгляд… Однажды произошло следующее: как-то раз после обеда, когда одна часть „тружеников пера“ находилась в объятиях Морфея, другая перелистывала страницы книг и газет в библиотеке, а третья — задумчиво прогуливалась по снежным дорожкам между елей, берез и дубов, несколько человек, как всегда, гоняли шары в бильярдной. Нет, это не были, так сказать, „зубробизоны“ знаменитой игры, настоящие „асы“ приходили только по вечерам, днем здесь толкались только „середнячки“ и полнейшие дилетанты. Больше всех важничал у правого стола „середнячок“ — критик с Кавказа и, кстати, доктор филологических наук по имени Ваче. Он беспощадно вышибал неумелых соперников одного за другим и самодовольно посмеивался: „Ну что, дорогой, никак не получается? Каши, каши надо побольше есть! Особенно гречневой. В ней много железа… Железо укрепляет руку и формирует характер!“ И хохотал громко и весело. И тут взгляд его упал на незнакомую миловидную женщину лет сорока. Взгляд южанина вспыхнул заинтересованным любопытством.

„Прошу прощения! — сказал он галантно. — Но вы так внимательно наблюдаете за нашей игрой… с женщинами это бывает редко… Скажите откровенно: вам нравится бильярд?“ „Нравится, — скромно ответила женщина, — а почему бы и нет?“ „Замечательно! Превосходно! — восторженно воскликнул Ваче. — Если вы не против, давайте будем знакомиться! Меня зовут Ваче Амбарцумович. А вас?“

„А меня зовут Еленой Сергеевной“, — тихо ответила женщина. „Замечательно! Превосходно! — снова зарокотал Ваче. — Если хотите, могу поучить вас этой прекрасной игре! Нет возражений?“ „Нет… — порозовела женщина. — С удовольствием немножечко поучусь…“ „Гениально! — воскликнул Ваче. — Зачем откладывать? Давайте сразу же и начнем! Для начала я покажу вам, как надо держать кий. Прежде всего беретесь правой рукой за основание кия, а левую ставите на край бильярда вот так!“ Он с галантной нахалинкой взял руки женщины в свои и стал показывать, как следует держать кий. „Спасибо, довольно! — смутилась Елена Сергеевна. — Я, кажется, уже поняла: кий надо держать вот так, а левую руку — вот сюда…“ „Молодец! Умница! — снова рявкнул Ваче. — Дело у нас пойдет! Главное не торопитесь и смотрите внимательно!“ „Спасибо! Хорошо… Торопиться не буду…“ „Чтобы как-то уравновесить наши возможности, — покровительственно сказал Ваче, — я дам вам несколько шаров вперед! Ну, сколько же дать вам форы?“ „Не знаю, — потупилась женщина. — Вам видней!“ Распетушившийся Ваче Амбарцумович был великодушен и щедр: „Хорошо… на первый раз я дам вам два… нет три! Нет, даже четыре шара! Хотите?“ „Хорошо… Большое спасибо… Согласна…“ „Итак, начнем! — голосом шпрехшталмейстера воскликнул Ваче. — Будем играть в пирамидку!“ Он взял деревянный треугольник, набил в него плотно шары, а один поставил далеко впереди. Затем жестом факира торжественно снял треугольник и важно спросил: „Ну как, вы будете начинать или предоставите это мне?“ В поведении его была и важность, и легкая доля иронии. „Да нет. Вы тут свой человек… Начинайте уж вы…“ — сказала, еще более порозовев, женщина. „Хорошо! — торжественно возгласил маститый филолог. — Я даже специально для вас разобью все шары!“ Он мудро сощурил глаз, прицелился и ударил! Шар его молниеносно врезался в пирамидку, и она рассыпалась с треском. При этом один шар даже закатился в лузу. „Молодец, Ваче Амбарцумович! — восторженно воскликнули зрители. — Сразу видно по почерку мастера!“ „Ну что вы, — смущенно потупился Ваче. — Не такое уж это мастерство! Я бы сказал, скорее удача!“ „Не скромничайте, Ваче, не надо! — зашумели вокруг. — Дама же на вас не в обиде, она понимает!“ „Разумеется, — кивнула женщина, — продолжайте играть“. Следующий удар Ваче был менее успешен. Шары, столкнувшись друг с другом, покатились и постепенно застыли… „Ну что ж, как говорится, не сразу Москва строилась! — пошутил Ваче. — Прошу вас, Елена Сергеевна!“ „Спасибо…“ — кивнула женщина. На сей раз она подошла к бильярду не так робко, как прежде. Зашла с одного конца, потом с другого… „Прошу вас! — роскошным голосом пробасил Ваче. — Предлагаю вам ударить вот по этому шарику! А этим шариком — вон по тому шару! И пусть сразу не будет успеха! Самое главное тут — спокойствие и привычка!“ „Я с вами согласна, — кивнула Елена Сергеевна, — но все-таки я попробую вот здесь!..“ Она склонилась над бильярдным столом и, почти не целясь, коротко ударила. Раздался короткий сухой щелчок, и один из шаров мгновенно исчез в лузе… На несколько секунд воцарилось молчание, затем раздался шум, и кто-то со смехом воскликнул: „Вот здорово! А знаете, в жизни иногда вот так именно и бывает: пришел, к примеру, на бега человек, совершенно случайный. И вдруг, поставив на первую попавшуюся лошадь, выигрывает! Такое бывает, я знаю. Но только после подобного выигрыша лучше всего как можно быстрей удалиться. Не стоит испытывать мисс Удачу!“ Женщина скромно улыбнулась: „Ну что же… возможно, вы и правы… Но я, кажется, должна бить снова. Не так ли?“ „Так, так! Именно так! — весело закричал уже пришедший в себя Ваче. — К красивым женщинам судьба благосклонна! Хорошо бы выпить рюмку по случаю такого удара!“ „Ну нет, — суховато сказала женщина, — пить в подобных обстоятельствах и смешно, и не нужно!“ Она снова обошла вокруг стола, наклонилась, ударила… Щелчок… И новый шар мгновенно отправился в лузу… На сей раз никто не зашумел… Все удивленно воззрились на даму. Кто-то пораженно сказал: „А она, кажется, и вправду умеет играть?! Как думаете, Ваче Амбарцумович?“ „Уж не знаю, что и думать, что и думать! — сокрушенно сказал Ваче. — Томиться не будем. Сначала поиграем, а потом, как говорят немцы, будем посмотреть!“ Сражение продолжалось, но длилось оно очень и очень недолго. Через несколько минут все было кончено. „Так, — озадаченно сказал Ваче, — оказывается, играть вы умеете! А я еще дал вам форы четыре шара. И вообще, надо сказать, что играл я так, несерьезно. Ну что ж, а теперь, как говорится, будем играть на равных“. Игра началась вновь. Но и на сей раз она была весьма и весьма недолгой. Ваче Амбарцумович проиграл почти всухую… И тут шум в бильярдной поднялся невообразимый. Кто-то хохотал, кто-то поздравлял Елену Сергеевну с успехом. А кто-то дружески хлопал Ваче Амбарцумовича по плечу и ласково восклицал: „Вы только не огорчайтесь, дорогой профессор! Проиграть такой красивой женщине, право, не грех! Всю жизнь потом рассказывать будете!“ Ваче, нахмурясь, долго молчал. Затем сказал, заставив себя улыбнуться: „Честно говоря, сегодня я совершенно и не в форме. Всю ночь работал и вообще устал ужасно! Пойду отдохну…“ Затем, ни к кому не обращаясь, со значением добавил: „А определять победителя пока не будем. Как говорят, цыплят по осени считают“. И полный достоинства вышел. Кто-то предположительно сказал: „А ведь он сейчас пошел подымать в бой главные военные силы! Так что вы, милая Елена Сергеевна, если не хотите столкнуться с нашими бильярдными силами, то вечером сюда лучше не приходите! Пусть ваша нынешняя победа так и останется с вами!“ Женщина без улыбки ответила: „Нет… зачем же? Я хоть и женщина, но прятаться не привыкла. Потом на ваших гигантов тоже посмотреть любопытно“. Кто-то засмеялся: „Ну молодец! Безумству храбрых поем мы песню!“ И после того, как она ушла, добавил: „А ведь прелюбопытная дамочка, честное слово! Есть в ней что-то такое, не ординарное!“

Вечером после ужина в бильярдную начал набиваться народ. Но, как легко было понять, главными действующими лицами на сей раз были два бильярдных „божка“: критик Хрисанф Херсонский и прозаик Николай Асанов. Херсонский, вынув из бархатного чехла кий и неторопливо натирая его мелком, лениво спросил: „Ну и где это ваше несравненное чудо? Любопытно было бы на нее посмотреть…“ Асанов, устанавливая на столе шары в виде треугольника, спокойно ответил: „Не люблю я сенсаций. Боюсь, что этот славный Ваче ударился в панику. Полагаю, что дама эта вряд ли придет… Она скорее всего уйдет на гулянье… Так, конечно, удобней…“ Он хотел еще что-то добавить, но, взглянув на дверь, неожиданно замолчал. В дверном проеме стояла Елена Сергеевна. Хрисанф Херсонский с некоторой долей развязности хохотнул. „Ну вот, кажется, и она — наша бильярдная амазонка!.. Так это вы недавно так напугали наших мужчин?“ Елена Сергеевна подошла ближе и, улыбнувшись, сказала: „Нет, пугать я никого не пугала. Просто парочку раз здесь сыграла. Вот и все“… „Так, может быть, вы и нам окажете такую же честь?“ — с холодноватой усмешкой спросил Херсонский. „Ну, если говорить о чести, — улыбнулась Елена Сергеевна, — то играть с вами это, вероятно, будет честь для меня“… „Ладно, сочтемся славою, — примирительно сказал Херсонский, — хотите пару шаров вперед?“ Елена Сергеевна кивнула: „Спасибо. Не откажусь. Как говорится: бери пока дают!..“

Когда игра началась, Херсонский, и в статьях, и в жизни человек недобрый и хмурый, пытался колко острить, видимо, стараясь вывести Елену Сергеевну из равновесия: „Давненько не встречал я таких решительных дам… Вот что значит эмансипация! Сами же мы придумали ее на свою голову!“ Он прицелился и ударил. Удар не был удачным. И, как бы в ответ на его подшучивания и слабый удар, Елена Сергеевна отправила в лузу два точных шара, почти не целясь. Херсонский скривил тонкие губы в усмешке: „А вы — снайпер, честное слово, подлинный снайпер! Прогресс, да и только. Вместо ухвата женщины берут в руки кий!..“

„Почему вместо? — спокойно сказала Елена Сергеевна. — Я и обеды умею готовить, и белье стирать, и еще много кое-чего…“ „Простите, — заинтересовался Херсонский. — А вы где-нибудь служите?“ „Да, редактором областного издательства. Должность не велика, но тружусь честно“. И, словно подтверждая точность своих слов, снова быстрым ударом отправила шар в лузу.

Народу в бильярдной все прибывало. Сражение продолжалось. Пальма первенства склонялась явно не в пользу желчного критика. Вскоре наступила напряженная тишина… Знаменитый ас проиграл.

„Ну что же… Придется забыть про галантность! — сурово изрек он. — Теперь будем играть без форы, а, как говорится, на равных!“ „Нет, зачем же на равных?! — сказала Елена Сергеевна, видимо, задетая его тоном. — Теперь, если вы не возражаете, я дам вам сама вперед два шара…“ Все затихли. Слова эти были дерзостью необыкновенной. И в этом напряженном молчании Херсонский произнес зло, почти шепотом: „Хорошо… Вызов принят. Давайте играть…“ Теперь в бильярдной никто уже не шумел. Происходило редкостное событие. Всем было ясно — сражение будет бескомпромиссным. „И грянул бой, полтавский бой!“ — попытался пошутить кто-то. Но на него цыкнули. Как ни важничал, как ни старался великий ас, но сражение было непродолжительным.

Говоря языком классика: „Над стариком судьба смеялась“… Херсонский проиграл при счете восемь — три. И когда Херсонский попытался рассмеяться ехидно и колко, на плечо ему легла рука Николая Асанова: „Подожди, Хрисанф Николаевич, дай попробую я…“ „Отчего ж не попробовать, иди и попробуй, — проворчал Херсонский, усаживаясь в стороне, — может быть, тебе повезет…“ Но и на сей раз звезда удачи повернулась к мужчинам, как говорится, спиной… Второй бильярдный ас был также повержен. „Позвольте хотя бы узнать фамилию победительницы?“ — галантно поклонившись, спросил Асанов, ставя кий на место. Женщина, улыбнувшись, спокойно сказала: „Фамилия простая и совершенно не броская: Минакова“. И, как бы стремясь предупредить дальнейшие вопросы, добавила: „Я уже говорила и уточню еще раз: профессия — редактор одного областного издательства“. И, обращаясь к двух сконфуженным асам, добавила: „Не обижайтесь на меня, товарищи мужчины. Счастье — штука капризная. Когда-нибудь, безусловно, повезет и вам. Всего вам хорошего!“ И спокойно вышла из бильярдной.

Да, это был шок, и какой еще шок! Скандал в благородном доме! Такого удара мужское население Дома творчества писателей не ведало еще никогда! Говорят, что кто-то с запоздалой поспешностью попытался сбегать еще за подкреплением. Но на этот раз никто не пришел. Один из асов — поэт Григорий Поженян — твердо отрезал: „С женщинами я не играю никогда!..“ Было ли это настоящее кредо или всего лишь дипломатический ход, осталось тайной за семью замками. Что же произошло дальше на бильярдном горизонте? А ничего. Абсолютно же ничего. Бильярдная с того дня попросту опустела… И не на час и не на день, а на все время, пока Елена Сергеевна не уехала с мужем домой. А за несколько дней до отъезда она подсела ко мне на диванчик в холле и сказала несколько теплых слов о моей поэзии. Мы разговорились. И я спросил ее, каким же образом она научилась так зверски играть на бильярде? Она рассмеялась: „Я думаю, что скорее всего из-за обиды и самолюбия. Говорите, что у меня способности? Не спорю, вероятно, и это… Но и уязвленное самолюбие сыграло в данном случае далеко не последнюю роль. Муж мой — человек неплохой. Да и литератор способный. И все было бы, наверное, хорошо, если бы не одно обстоятельство. Он страстно любил бильярд. И мог играть на нем едва ли не сутками. В каком-то клубе купил уже списанный старенький бильярд, поставил в нашей пристройке и обтянул новым сукном. Оказалось, что и до свадьбы он гонял шары постоянно. Говорят, что аппетит приходит во время еды. Играл он довольно прилично. И постепенно сражений с приятелями и соседями становилось ему уже мало. И он начал пропадать из дома сначала на час, на два, на три… а потом… и рассказывать даже не хочется… Играл на бильярде. Порой приходил даже просто под утро, и трезвый, и нетрезвый… Впрочем, что скрывать, под градусом являлся все чаще и чаще… Выигрывал? Да, иногда и выигрывал, но как человек азартный, играя, остановиться не мог. И проигрывался порой, что называется, в пух и прах. Никакие беседы и уговоры не помогали. Был бы он мне безразличен, конечно, я бы ушла. А тут дети — два сына. Начинать все с начала нелепо да и обидно. И вот однажды пришел к нам старый знакомый. Тоже, надо сказать, завзятый бильярдист, но человек добрый и довольно сердечный. Спрашивает: „Где муж?“ И тут я от горечи и досады рассказала ему все. Он слушал довольно внимательно и сочувственно. А потом вдруг хлопнул себя по лбу и говорит: „Мне сейчас пришла в голову, может быть, глупая, а может быть, гениальная мысль: все будет зависеть от твоих способностей и, наверное, силы воли“. Вы, я думаю, уже догадались что он имел в виду? Да, совершенно правильно — бильярд! На первый взгляд, конечно, фантасмагория, но когда человек доведен до отчаянья, он бывает готов на все! Не буду пересказывать подробности, скажу лишь о результатах. У меня действительно совершенно неожиданно оказались большие способности. Сказались и его указания, и наставления… И моя работа, да, именно работа — напряженная и упрямая. И вот однажды, когда я обыграла его — моего учителя, который играл покрепче мужа, причем даже два раза подряд, он уселся на стул и хохотал ну буквально до слез! А потом серьезно сказал: „Ленка — гений! Впрочем, отставим похвалы в сторону. Судьба твоей семьи — в твоих руках. Я скажу тебе сейчас, где он постоянно играет“. Теперь уже засмеялась я“. „И вы отправились туда, как гладиатор на арену?!“ Она подтвердила: „Да, именно так… И первый же бой превзошел все ожидания. Когда я явилась на это ристалище, дым там стоял коромыслом. Супруг мой, без пиджака и с расстегнутым воротом, расхаживал вокруг стола. Очевидно, ему везло. Лицо довольное, глаза блестят… И даже на лбу пот… Увидев меня, буквально остолбенел: „Ты зачем тут?“ „Затем же, зачем и ты…“ — „Моментально иди домой и не порти мне настроение!“ В ответ я спокойно ему говорю: „А я как раз затем и пришла, чтобы настроение твое немного испортить. На какую сумму вы тут играли?“ Кто-то, хохотнув, назвал сумму. Я расстегнула сумочку, достала деньги и невозмутимо говорю: „Ну вот, сейчас мы с тобой как раз и сразимся! Деньги эти — мои собственные, так что никаких денежных споров у нас не будет“. Он даже побледнел от злости. „Иди сейчас же домой! И не срами ни себя, ни меня!“ „Нет, — говорю упрямо, — отставить всякие споры! Если ты испугался, то так и говори! Скажи: я испугался!“. Он покраснел, сжал зубы и зло говорит: „Ну хорошо… Я отучу тебя сейчас от дамских выходок! Раз сама захотела, то, как говорят дуэлянты, становись к барьеру!“ И вот сражение началось! Как он старался, Господи, как он старался! Нет, я никогда не забуду минуты этого моего торжества! Когда он проиграл, то долго не мог опомниться… Стоял, ну буквально как соляной столб… Потом в раздражении закричал: „Нет, так дело не пойдет! Даешь новую партию! Давай играть снова! И вот теперь уж мы посмотрим кто кого!“ Скажите, вы догадываетесь, что было дальше? Смеетесь?! Да, вижу, что догадались. Все правильно: он вновь проиграл! А когда нужно было платить деньги — попытался все обратить в шутку: „Ха-ха-ха-ха… Но бюджет-то у нас ведь один! Какой же смысл перекладывать деньги из одного кармана в другой?! Муж и жена — одна сатана!“ А я ему — ледяным тоном: „Нет, голубчик. Карманы у нас в данном случае разные. Игра есть игра… А проигрыш — это проигрыш. И тут, будь любезен, деньги — на бочку!“ И все дружно меня поддержали. Короче говоря, игру я ему сорвала и денег лишила. Дома, конечно, был могучий скандал, но на разрыв отношений он не пошел. Оценил, вероятно, мой подвиг. Кроме того, человек он, в общем, не злой, а ко мне, признаться, привязан. Правда, в течение нескольких месяцев он все же попробовал несколько раз исчезнуть по бильярдным делам, но я была начеку. Обзавелась кое-какими агентами и в нужный час появилась там, где необходимо, как меч правосудия. И, надо отдать ему справедливость, чувства ко мне и совесть оказались сильнее, чем мужские амбиции… Ну вот вам и вся наша история… Играть его все же я порой отпускаю. Но железно лимитирую время и деньги. Вот и здесь, насколько мне известно, он практически не играл, а занимался литературной работой“.

Ну а потом, когда супруги уезжали, к автобусу подошел один из бильярдных асов, а именно Николай Асанов, и сказал с присущей ему галантностью: „Милая Елена Сергеевна! Я ничуть не умаляю ваших редких бильярдных способностей, но и нашим, пусть и слабым, но все-таки оправданием может служить то обстоятельство, что женщина вы — более чем интересная… Нет, даже просто красивая и в поединке с вами сосредоточиться на игре было почти невозможно!“ Елена Сергеевна растроганно улыбнулась: „За такие слова вы заслуживаете награды!“ Она подошла и поцеловала его в щеку. Добавлю, что как только автобус скрылся за поворотом, мужчины снова ринулись в бильярдную.

(обратно)

Писатели и "жужжатели"

Снова в Переделкине. Писал с утра до ночи. Написал около двадцати стихотворений и одну маленькую поэмку, "ПЕСНЯ О МУЖЕСТВЕ". А Дом творчества продолжает жить своей неторопливой жизнью. Между прочим, у моей визави Сонечки Давыдовой появился новый "жужжатель" — писатель С. П. Мне просто везет. В прошлый раз, когда я был тут, у меня визави жила молодая саратовская писательница Рязанова. Так Степан Петрович каждый день в сумерки стучался к ней:

— Можно? Я не разбудил?

Я все смеялся, когда встречал в коридоре Рязанову:

— Можно? Я не разбудил?

А она прыскала и говорила:

— У меня к нему чисто платоническое отношение. Мне нравятся его стихи и седины.

— А ему? — спрашивал я.

Она как-то не очень прилично фыркала и, хихикая, убегала к себе. А вот теперь такая же история у новой моей визави. Как только наступают сумерки, я слышу вкрадчивый стук и такой же вкрадчивый голос:

— Можно? Я не разбудил?

Вот старый донжуан! Нигде не промахнется!

Воистину "любовью дорожить умейте"!

Леня Гурунц ходит расстроенный. У него нынче день несчастий: запороли в Армении какую-то его книгу и вдобавок он потерял все свои рецензии и выдержки из газет, которые он всегда таскает по редакциям и показывает нужным людям. И вот теперь ходит и вздыхает:

— Несчастный я человек, Эдик, и книгу запороли, и все вырезки потерял, и денег почти нет…

Это у него-то нет! В прошлом году у Гурунца вышли три книги. Целых три пухлых романа! Ну, ладно, надо собираться в Москву.

* * *
Ну вот и все! Пожалуй, я славно потрудился. Назвать это стихотворение я думаю так: "ЛИРИЧЕСКАЯ ИСТОРИЯ" или можно так: "ВЕСЕННЯЯ ИСТОРИЯ".

Сегодня уже 18 января. Осталось мне тут быть всего пять дней. Но, право же, я 1965 год встретил хорошей работой! Писал и день и ночь. Переделкинский Дом творчества живет тихой стариковской жизнью.

Впрочем, бывают и тут маленькие события. Против моей двери в 37-й комнате вот уже несколько вечеров раздается мужской гогот и шум.

Сквозь него, как нож сквозь масло, — резкий характерный смех Елизара Мальцева. Он такой петушиный и пронзительный. Ну, а там, где хихикает Мальцев, непременно должна быть дама. И молодая, у старух он хихикает редко. Выясняется, что действительно так. Приехала редактор с Мосфильма. Молодая, зовут ее Соня Давыдова. И вот теперь все молодящиеся наши стрекозлы гогочут каждый вечер в 37-й комнате. С каждым вечером их все больше и больше. Чаще всех вибрирует баритон Владика Бахнова. Он сыплет анекдотами. В общем хоре — голосистый смех Яшки Козловского и фальцетом, с привизгом — Наума Гребнева.

Третьего дня сестра-хозяйка Надежда Анатольевна сделала Соне замечание. И она вчера вечером закрылась с половины десятого. И тут началось… Мне через дверь все слышно, как в своей комнате. Лежу и слышу: тук-тук:

— Это я, Мальцев! Можно? Ах, вы спите? Ну, я завтра зайду!

Проходит три минуты. И снова вкрадчиво: тук-тук…

— Сонечка, вы уже спите? Ну, продолжайте в том же духе… Я пришел вам пожелать спокойной ночи! — голос Владьки Бахнова. — Хорошо, я завтра загляну!

Еще проходит минут пять. Громко: тук-тук-тук. Это дагестанский драматург Нуратдин Юсупов — она редактирует его сценарий.

— Соня, пачэму нэ атпираешь? И что такое сплю? Это ничего. Я смотрэть нэ буду! Два слова скажу!

Наконец и этот ушел. Еще проходит пять минут. Снова, тихонько: тук-тук!

— Соня, вы легли? Это я — На-а-ум! Греб-б-нев. Я при-и-нес вам кни-ижку.

Вот так стрекозлят наши товарищи. И даже совсем пенсионеры жужжат.

Кому повезет — не знаю. Пусть гудят шмели, а я сажусь писать.

Сегодня Соня сняла "вето", и снова слышу баритон Владьки Бахнова и визг Гребнева. Елизар уехал домой.

К Соне приехало пополнение, подруга-режиссер Инна. Так что в комнате у них просто табор. Дом тут такой. Одни же старухи. Поэтому молодые дамочки, как игрушки с елки, — событие!

Лежу на кровати и слышу: тук-тук. Это в дверь к Соне. Голос Нуратдина:

— Соня, открой! — Никакого внимания. — Соня! Открывай, пожалуйста! Ну чего ты валяешь дурака? А? Ну скажи, для чего?! — Из-за двери полное молчание. — Ну послушай, Соня! Это Нуратдин, это я с тобой гавару. — Тук-тук, полное молчание, только стучит машинка. — Соня, бросай пичатат, я тэбэ гавару! Хуже ведь будет! Инна! Ты умнее Сони, ты открой! — Молчание, только стучит машинка. — Соня, ну бросай дурака валять! Соня! Кончай пичатат, нэ хачу с тобой делат сценарий. Отдавай его назад! — Молчание, стучит машинка. — Ну, Инна, хотя ты будь умницей! Э? А? Ти же гораздо умней Сони? Соню я нэнавижу! Открывай, прашу тэбэ! Пачему молчишь? Соня! Ну, харашо! Я дурак, ты умная, ну открывай! — Молчание. — Соня! Хоть ответь, откроешь или нэ откроешь? Пачэму молчишь? Есть у тэбэ принципи или нэт принципов? Гавары: есть или нэт? Соня! Савсем хуже будет! — Тук-тук. — Соня! Я ведь могу двер ломат! Не дэлай глупостей. Нэ смеши народ! — Молчание, стук машинки. — Брось стучать! Если ты нэ одэта, я смотрэть нэ буду! Прашу тэбэ, Соня! Ну нэ дэлай глупостей! — Молчание. Снова тук-тук-тук. — Соня, ведь хуже будэт! Буду ломат двер. — Раздаются тяжелые удары по двери.

Оттуда ни звука.

— Соня, Соня! Все равно ведь сломаю двер. Лучше открывай!

В это время подошел Леня Гурунц:

— Ты что, Нуратдин?

— Да вот нэ могу открыват. Стучи, Леня, в двер! Стучи сильнее!

Раздается стук двух кулаков. Из-за двери молчание… Голос Лени:

— Брось, Нуратдин! Оставь женщин в покое. Пойдем, я дам тебе еще сто граммов.

Голос Нуратдина:

— Нэт, пачему нэ открывает?

Тогда Леня стучит ко мне в дверь. Я его впускаю. Он спрашивает удивленно:

— Давно Нуратдин тут шумит?

— Давно, — отвечаю.

— Так почему ты его не остановишь?

Я говорю:

— Потому что так веселее, а то мне совсем скучно.

Пока мы говорили, Нуратдин ушел. А жаль. Я-то думал, что он настоящий дагестанец и события примут экзотический колорит! Жаль, очень жаль! Куда девалась горячая кровь абреков?! Эх, надо бы ему еще поднести хотя бы граммов сто. Может быть, тогда что-то лирическое и прогремело бы! Не успели мы с Леней. Ушел Нуратдин. Жаль, очень жаль!

* * *
Сейчас приходил Леонид Гурунц.

— Эдик, как думаешь, почему меня так упорно не хотят печатать?

— Как же так, — говорю, — да у тебя в год по две книги выходит!

— Это верно, — отвечает, — но я пишу еще больше. У меня принцип такой: я буквально заваливаю все редакции повестями и романами. Сейчас в Гослите у меня роман, в "Советском писателе" — повесть, другая повесть — в издательстве "Молодая гвардия", а еще роман в "Советской России" и одну военную повестушку сдал в "Воениздат".

— Молодец, — говорю, — ты плодовит, как кролик!

А он:

— Так ведь мало печатают, а мне, как всякому порядочному писателю, деньги нужны. Понимаешь, гонорары. Слушай, скажи, что такое? Я пишу, пишу, и так плохо берут. А вот Леонид Соболев пишет или Шолохов, так сразу берут. Шолохов напишет одну вещь — сразу пять издательств планируют, а я напишу пять вещей — ни одно не хочет печатать. Почему, как ты думаешь? Вот сдал в журнал "Юность" одну повесть. Всем понравилось, а Прилежаева зарезала. Почему? А? Чего надо этой женщине, как думаешь?

Я двусмысленно улыбаюсь. Он машет руками:

— Да нет, это ей не надо, она не в том возрасте. Впрочем, я бы даже согласился и на это, лишь бы напечатали. Хотя я тоже, кажется, не в том возрасте, — шутит он.

Здесь, в Доме творчества Переделкино, разговорчивых людей много. Но самым разговорчивым, пожалуй, является армянский писатель Леонид Гурунц. Он каждый год приезжает из Еревана и разговаривает. Собственно, когда он работает — я даже и не знаю. Думаю, что он пишет в Армении, а в Москве только разговаривает и расталкивает рукописи по издательствам. А пробойная сила у Лени Гурунца колоссальная. В иные годы он ухитряется издать за одну зиму два, а то и три романа. Человек он добродушный, веселый, щедрый. Если зайдешь к нему в комнату, он тут же вытаскивает бутылку рислинга:

— Не хочешь рислинг? Сейчас, погоди, вот тебе коньяк. Будешь пить? Сейчас работаешь? Ну да, это уважительная причина. Тогда лопай яблоко. Что? И этого не хочешь? Ну, шут с тобой, на конфету, специально для женщин держу!

Когда бы я ни шел по коридору, всегда слышу его тихий добродушный голос. Он всегда мягко кому-то что-то втолковывает. Именно втолковывает, убежденно и даже с каким-то наивным удивлением, точно говорит об этом не в тысячный, а в первый раз. Главных тем у него три: первая — "Какой я смелый писатель и публицист", вторая — "Какой я заботливый муж и отец" и третья тема — это "Вещие сны Лени Гурунца". Иногда, устав от работы, я выхожу в холл и тотчас же слышу голос Лени. Говорит он с легким восточным акцентом, хотя пишет на русском языке.

— Вы можете представить, — говорит он кому-то, — дочка от первой жены мне пишет из Баку: "Папочка, я собираюсь ехать в Ленинград". Вы можете представить, уже такая большая, что едет в Ленинград. Красивая, между прочим. Не в меня, конечно, а в мать. Мать ее, конечно, дрянная женщина, но красивая, черт ее побери! Ну, я, конечно, иду в магазин и покупаю дочке новую шубу за две тысячи на старые деньги, новые туфли, можете представить, даже перчатки новые, модные, ну так вот…

— Леня, — говорю я ему, — поди, брат, сюда. Давай закурим. Что это ты про барахло толкуешь?

Он вздыхает, усаживается поудобнее:

— Да нет, я про барахло так только. Спал сегодня как-то плохо. Я говорил тебе, что вижу иногда пророческие сны? Вот можешь себе представить, когда я был женат еще не на Ларисе, а на той, первой, так ну просто замучился со снами. Она в Ереване, а я в Москве. Сплю и вижу: наш сосед сапожник идет к ней. А сапожник, можешь представить, Эдик, такой страшный, кривой, живот толстый, как бурдюк с вином, даже и не с вином, а с чем-то еще похуже. Ну вот, а руки у него всегда грязные, как у трубочиста… Так вот, сплю и вижу, как стоит моя жена, можешь представить, в одной рубашке у кровати, а он в одних трусиках идет к ней, и живот висит ниже, чем… сам понимаешь. Ну так вот, просыпаюсь и срочно даю телеграмму: "Немедленно прекрати шашни с сапожником, все знаю, все вижу. Гурунц". Назавтра получаю ответную телеграмму: "Плачу от обиды. Как ты мог так подумать. Ты оскорбил мою честь…" — ну и так далее. Рублей на десять телеграмма на старые деньги. Ну, я начинаю сомневаться. Снова ложусь спать и снова вижу: кровать, моя жена уже почти без рубашки и он рядом. Можешь представить? Я тут же ночью прямо из гостиницы даю "молнию": "Предупреждаю, ты плохо кончишь. Прекрати гулять с сапожником! Приеду — все выясню. Гурунц". Снова приходит ответ: "Что ты делаешь? Плачу от стыда и обиды! Как можешь так обижать жену"… — и так далее, рублей на десять, не меньше, старые деньги, конечно. Тогда я прямо, ни слова не говоря, вечером лечу в Ереван. Прихожу домой, а дверь закрыта. Начинаю стучать — не открывают. Наконец высаживаю дверь и вижу, как сапожник перелезает на улицу через окно. А пузо у него большое, мешает ему. Кряхтит и лезет! Можешь представить мое состояние. Такой, знаешь, страшный, руки грязные. Как могла с таким? А? Ну, я сразу развелся. Вот теперь тоже что-то плохо сплю. Ларису стал во сне видеть. Вижу, с какими-то пижонами целуется, надо дать телеграмму. Нет, серьезно, у меня всегда так. Как что-нибудь неладно — вижу сон! И почти всегда точно!

А через минуту он где-нибудь уже в другом конце здания, и я слышу его чуть хрипловатый тенор:

— Можете представить, человек был несправедливо осужден. И пишет: "Прошу передать дело писателю Гурунцу. Только он может во всем разобраться". Ну, я стал разбираться. Целый год разбирался. И вывел всех на чистую воду.

А вот еще товарищ — Гриша Поженян. Поднимаюсь вчера по лестнице, а он по телефону в будке орет, да так, что на улице слышно:

— Что я делаю, старик? Да с утра сижу и как дурак пишу стихи. Какие стихи? Только хорошие, старик. Ты же меня знаешь. Я даже если бы и захотел, так не сумел бы написать плохих. У меня это не получается. Да, кстати, ты подожди секундочку, я запишу сейчас в блокнот одну мысль, а то потом забуду… И плюй на свое настроение. Надо делать историю. Понял, старик?! Историю делаем мы. Вот так. Нет, стихов пока показать не могу. Да, да, пока не доведу до высшей точки. Ну, будь здоров, старик, а то мне тут еще одна мысль в голову пришла. Пойду, сяду за стол, пока не забыл! Будь здоров!

Вчера вечером ходил звонить домой. Подошел к будке, а там Миша Л. Слышу, кого-то убеждает:

— Ну послушайте, бросьте эти глупости! Приезжайте!

Ну вот прямо сейчас, надевайте пальто и приезжайте. Что? Ну что значит неловко? Очень ловко! Ну, хорошо. Допустим, что вы даже выйдете через час. Сейчас только девять. В десять вы выйдете и в половине одиннадцатого будете на вокзале. В одиннадцать приедете в Переделкино. Я приду вас встречать. Понимаете, приду невзирая на темноту! Да нет, почему подвиг? Это не подвиг, а просто я хочу, чтобы вы приехали. Ну, наплевать, что вы в халате. Снимите его и приезжайте. Данет, я не шучу. Что-нибудь, конечно, наденьте, но не очень принаряжайтесь. Тут все просто. Как, поздно возвращаться? А никуда возвращаться не надо. Вы останетесь у меня. Очень удобно! Да нет, я совсем не выпил. Нет, не будем терять времени. Итак, вы сейчас выходите из дома, а я через час иду на станцию. Договорились? Не договорились? Ну послушайте, дорогая, ну так нельзя! Я уже целый час вас уговариваю. Я же не маленький ребенок. Никаких неприятностей не будет. Уверяю вас! Ну, да или нет? Да или нет? Я говорю, да или нет?

Потом грохнул трубку. И, выйдя из будки, пробурчал:

— Подвесить бы вас всех, собачонок, за хвосты!

(обратно)

Рассуждения о лирике

Немецкий философ Кант, как известно, прекрасный пол избегал и женат не был. Тем не менее даже у такого ученого мужа любопытство взяло верх над застенчивостью. И однажды он один-единственный раз в жизни преступил границу и отведал запретный плод. Наутро он записал в своем дневнике: "Занятие абсолютно бессмысленное, которое сопровождается вместе с тем в высшей степени смехотворными телодвижениями!" Не постиг старик Кант сути дела. Забыл народную мудрость о том, что аппетит приходит во время еды…

Английский писатель-философ Стерн также не был женопоклонником и о радостях любви сказал так: "Взаимоотношения между мужчиной и женщиной столь неэстетичны и бесстыдны, что за них надо бы казнить, если бы от этих "взаимоотношений" не рождались дети".

Русское высказывание проще, яснее и лаконичнее. Уже будучи в седовласом возрасте, смоленский поэт Н. Р. сказал Васе Федорову: "Я не так уж и стар. Если бы захотел, то согрешить бы еще мог. Просто спиной махать надоело…"

Вот это точное выражение характера. Ну чем не короленковский Тюлин с его ленью и олимпийским спокойствием?

* * *
Сегодня 10 февраля 1966 года.

Кончилось мое пребывание в Доме творчества Переделкино. Завтра утром еду в Москву. Приезжают новые люди. Многие, с кем я тут жил, уже уехали. На днях уехал в Ереван Ваче Налбандян. Кажется, он там директор института языка. Главная его страсть — анекдоты. Причем рассказывает он их долго и обстоятельно, так что с половины уже ясен конец. Слушает же он их тоже своеобразно. В несколько этапов. Например, рассказал я ему анекдот о том, как женщина в троллейбусе кричит, что у нее украли деньги. Ее спрашивают: "А где они находились?" Она отвечает, что спрятала их под платьем. "Как же вы не почувствовали, что вор лезет к вам туда?" — "Я чувствовала, только думала, что он с другими намерениями…"

Ваче громко расхохотался. Потом спустя минут двадцать подходит ко мне и говорит:

— Эдик, а ведь та женщина в троллейбусе сидела и прекрасно чувствовала, что к ней лезет парень, а?

Я, несколько озадаченный, говорю:

— Ну да, конечно.

Он снова гулко хохочет. А уже днем, после обеда, снова говорит:

— Эдик-джан, а та женщина в троллейбусе, она ведь сидела, а сама хотела, а?

Я, уже совсем ошарашенный, отвечаю:

— Ну, разумеется…

И тогда он уже в третий раз хохочет раскатисто и счастливо.

Еще один забавный эпизод: раньше тут, в Доме творчества, был кот Макар. Сытый, жирный, весивший самое малое пуда полтора. Раздобревший, так сказать, на писательских шницелях. Кухня рядом, да и старушки переводчицы, умиленно сюсюкая, толкали ему в живот все, от шпрот до конфет. Но теперь Макара нет. Мышей он никогда не ловил. А вот приманку мышиную съедал! Съедал он ее, уже пресытившись шницелями и ища чего-то остренького. Теперь тут другой кот, тоже жирный и огромный.

Зовут его оскорбительно для мужчины — Милкой. Кот директорский. Его жена по близорукости не разглядела в свое время у котенка его отличительных принадлежностей, вот он навсегда и стал Милкой. Но на это он не реагирует. Милка так Милка, лишь бы кормили сытно. А кормят его, как Макара, отменно, не меньше чем на писательскую путевку, а может, и еще хлеще. Сейчас этот Милка лежал в коридоре на ковре. А из столовой шел, пыхтя и отдуваясь, не то Кривицкий, не то Арбузов. По-моему, Арбузов. Шел и невзначай наступил Милке на хвост. Ну, разумеется, Милка реванул дурным голосом. Тот от неожиданности подскочил, налетел на мою дверь и злобно рявкнул:

— П-шш-шел! Дура проклятая!

Так что Милка, пораженный, кинулся скорее в комнату к Мариэтте Шагинян. Вот так кот не только получил дамское имя, но еще и стал "дурой", и к тому же "проклятой"!..

Господи, до чего же Мариэтта Шагинян громкоголосая! Она ходит со слуховым прибором, и голос ее раздается на оба этажа:

— Циличка, вы кормили Милочку?

Ну ладно, завтра уезжаю. Шабаш!

* * *
Сегодня 6 декабря 1970 года.

В переделкинском Доме творчества холодно. На улице 21 градус. Но у меня в комнате вполне прилично. Я на этот раз оказался мудрее, чем в прошлые зимы, и привез электрический камин. Поэтому чуть что — включаю, и в комнате тепло.

Сейчас иду мимо столовой, а в холле стоит Римма Казакова, закуталась в какой-то пуховый платок, стоит и мерзнет. Говорю:

— Чего же ты в комнату не идешь?

— Здесь теплее, — отвечает. — Я теперь взяла себе такую привычку: как замерзну, так иду в ванную, напускаю воды и сажусь туда с книгой часа на два. И так почти каждый день.

Я ей говорю:

— Ну и сердце у тебя крепкое. Я бы больше получаса не высидел. А впрочем, ты еще молодая. Сколько тебе?

Отвечает:

— Тридцать четыре.

Эх, где мои тридцать четыре?! Хотя в свои сорок три я бы, пожалуй, все-таки смог просидеть в ванной с час, ну, а если с Риммой… так, может, и больше. Шучу, конечно. Но это я от холостяцкой творческой жизни. А от такой аскетической жизни даже лампа или пишущая машинка вызывают добрые чувства…

* * *
16 января 1981 года.

Был в библиотеке Дома творчества Переделкино. Библиотекарша Елена Александровна перелистывала исторические журналы. И вдруг, рассмеявшись, сказала:

— Эдуард Аркадьевич, хотите, я прочту вам любопытный указ Петра Первого?

Я охотно согласился. И она прочитала мне этот указ. Вернувшись к себе в комнату, я записал его почти дословно по памяти, а память у меня пока еще слава богу! Записал я его потому, что многие мысли указа не потеряли своей злободневности и сегодня. Вот как звучит указ:

"Нами замечено, что на Невском прешпекте и в ассамблеях недоросли отцов именитых, в нарушение этикету и регламенту штиля, в гишпанских камзолах и в панталонах с мишурой щеголяют предерзко. Господину полицмейстеру Санкт-Петербурга указываю впредь оных щеголей с рвением вылавливать, сводить в Литейную часть и бить батогами нещадно, пока от гишпанских панталонов зело похабный вид не покажется!

На звание и именитость не взирать! И равно на вопли наказуемых! Замечено, что и девицы, на ассамблеях являющиеся, не зная политесу и правил одежды иностранной, яко кикиморы одеты бывают. Одев робу и фижмы из атласу на грязное исподнее, потеют гораздо, отчего гнусный запах распространяют, приводя в смятение гостей иностранных.

УКАЗЫВАЮ: впредь перед ассамблеей мыться мылом в бане со тщанием. И не только за чистотою верхней робы, но и за исподним также следить усердно, дабы гнусным видом своим не позорить жен российских!

УКАЗУЮ господам сенаторам речь держать в присутствии не по писаному, а только своими словами, дабы дурь каждого всякому виднее стала.

Указ 1740

Санкт-Петербург

Мая 5 1709 года

ИМПЕРАТОР ВСЕЯ РУСИ ПЕТР I".

(обратно)

Как жил эмир бухарский

21 января 1971 года.

Сегодня к нашему столику после ужина подсел Рахим Раджабович Мукумов, писатель из Самарканда. Разговорились о Бухаре. И он стал рассказывать о "проклятом прошлом". Говорил, мечтательно прищелкивая языком. Как, например, жил эмир бухарский?

Последнего бухарского эмира звали Алимхан. Когда пришла революция, ему было только 37 лет. Так вот, в свои дореволюционные годы он жил так. У него было два дворца в Бухаре: летний и зимний. Был дворец в Петербурге, в Москве, Киеве и еще где-то. Жен у него было одиннадцать. Это был не гарем, а официальные жены. Одиннадцатая была француженка. До слуха эмира дошло, что француженки очень самобытны в любви, и он пожелал жену из Франции. Ему привезли. Раз эмир сказал — это закон. Кстати, эта француженка оказалась не только самобытной в делах любви, но и очень цепкой и хитрой дамочкой. Она подавила всех остальных десять жен и довольно успешно командовала эмиром. Но не надо думать, что одиннадцать жен вполне устраивали Алимхана. Кроме жен, у него был гарем из юных наложниц. Вербовались они так. У эмира было несколько опытнейших доверенных старух, которые имели абсолютно неограниченные полномочия. Они садились на арбу и ездили по стране, опытным глазом и слухом отыскивая юных красавиц. За вознаграждение они находили доносчиков, которые говорили, что в таком-то ауле есть красавица. Отцы и матери их старались спрятать, но старуха, уже вооруженная сведениями, прямо шла в дом и подымала паранджу. И все! Чьей бы девушка ни была дочерью. Хоть нищего, хоть богача — все равно. Старуха забирала ее. Ослушаться было невозможно. Юные красавицы в возрасте 15–16 лет жили в летнем дворце. Там был бассейн. В определенный день и час эмир приходил туда, усаживался на золоченый трон и смотрел, как купаются нагие девушки. Когда какая-то из них затуманивала ему взгляд, он указывал на нее перстом и уходил. Если же он никак не мог ни на ком остановиться, то бросал в бассейн яблоко. Девушки кидались в драку за ним. Ибо эмир брал их к себе на ложе лишь два раза в неделю, остальное время он либо отдыхал, либо занимался женами. А девиц было 350! Ждать приходилось порой годами… Потому они, разнесчастные, и кидались за этим яблоком, буквально как кошки на валерьянку. И вот избранницу целый день готовили к встрече с эмиром. Ее тщательно купали, расчесывали и заплетали красиво косы. Натирали благовонными маслами, да так, что в комнате, где она находилась, стоял аромат, как в райском саду. Ложе тоже было специально устроено так, чтобы великий и солнцеликий эмир, не дай бог, ни в чем себя не утруждал. Оно было еще совершеннее, чем определенного назначения кресла в поликлиниках. И подголовники, и "подноготники", ну, короче говоря, юная красавица возлежала, как роза на хрустальном блюде. Закрыта она была лишь легким прозрачным покрывалом. А в саду тихо играла музыка. Эмир являлся, сдергивал покровы, любовался и одаривал красавицу своим "вниманием". И все. Долго это его не занимало. Минут через десять он уже уходил. Больше она для него не существовала. Он никогда не брал наложниц дважды. А красавицу потом выдавали замуж за кого-то из приближенных эмира. Это считалось честью. И никто не смел отказаться от такого подарка, ибо если одна из твоих жен досталась тебе после самого великого эмира, то ты должен ликовать и благодарить аллаха за такую честь. Однако количество жен, вернее наложниц, у эмира не убавлялось. Не скудела его любовная чаша. Оперативные старухи знали свое дело и без устали колесили по стране. Вербовщицы они были отличные, ибо за каждую понравившуюся эмиру красавицу они получали щедрое вознаграждение. Ну, бабки и лезли из кожи вон, чтобы заслужить милость повелителя. Но 11 жен и 350 гаремных красавиц требовали немало сил. А они даже у молодого эмира не были беспредельными. Поэтому у него была целая армия охотников за перепелками и воробьями, которых подавали к столу эмиру ежедневно. Эти перепелочки и воробышки, оказывается, давали владыке столь необходимую ему в прекрасной деятельности энергию и мощь. Птичек же убивали довольно оригинально. Стрелок имел тонкую трубочку. Через нее он сильным дуновением выбрасывал что-то вроде иглы, которая мгновенно и точно сражала птицу наповал.

Когда пришла революция, Алимхан бросил всех своих красавиц и почти всех своих жен, кроме двух или трех, но золото и драгоценности взял полностью, не оставил ни монетки, и удрал в Афганистан. Деньги были важнее.

Вот что рассказал Рахим Раджабович о "проклятом прошлом" на своей родине и, рассказывая, мечтательно жмурился и ласково и томно вздыхал. Потом еще раз сладко вздохнул и сказал:

— Вот, Эдуард, какие безобразные вэщи тварилысь в Бухаре. Нэ дай бог, нэ дай бог! А мэжду прочим, в Таджикистане в горных районах есть такие же красивые дэвушки и тэпер. До них никакая цывылизация нэ доходит. Они вэликолэпно танцуют, поют и красоты такой, что жутко делается. Фигуры у них — как стройные тополя. Их с дэтства учат носить на галавэ вэдро вады. Она берет вэдро и полкиломэтра несет в гору. И так несет на головэ своей, что ни одна капля не шелохнется. А косы до самой земли! Я уже говорил с моим сыном Мариком, чтобы он женился на такой. Повезу его в горы. Он согласился. Сичас кончает Московский уныверсытет, а тогда едем с ним в Таджикистан! Да, ужасные безобразия творились в Бухаре, нэ дай бог, нэ дай бог!..

(обратно)

Кавказские сердцееды

Летом 1966 года отдыхал и работал я в Доме творчества в Ялте. Жил на втором этаже главного корпуса в самом хорошем двухкомнатном номере. В углу на подоконнике лежала маленькая записка:

"Дорогой друг! Живи и работай тут плодотворно. Но если хочешь жить спокойно, не дружи и не ссорься с двумя шумными кавказцами. Ты их быстро узнаешь. Это я просто на всякий случай. С приветом К. П.".

Я показал эту записку пожилой дежурной по корпусу и спросил о ее авторе. Она улыбнулась:

— Это Константин Георгиевич Паустовский. Он вчера уехал. Видите, какой предупредительный и заботливый человек! Просто сама деликатность. Ну, а насчет шумных кавказцев, так лучше я ничего не скажу. Сами очень быстро узнаете.

Святая правда! Я познакомился с ними уже через пару часов. Один Г. Ж., другой Рафик — оба поэты. Первый — лезгин, а второй — сын азербайджанского народа. Они подошли ко мне возле столовой и, темпераментно поздоровавшись, представились. Сказали, что давно знают и любят мои стихи и вообще очень рады со мной познакомиться. Ребята молодые, жизнерадостные и бесшабашные. И все же чем же они так запомнились? А вот чем: жизнелюбием и женолюбием. Но больше даже последним.

Оба красивые, яркие и пренахальные, хотя добрые и простые. Каждый вечер они надевали белоснежные нейлоновые рубашки (тогда они были в моде), черные отутюженные костюмы, несмотря на довольно теплые вечера, и шли на набережную знакомиться с женщинами. Как они рассказали мне потом, делалось это так. Рафик — мягкий, полноватый и томный — изображал из себя турецкого писателя. А в ту пору иностранцы были редкими гостями у нас. Делать это ему было нетрудно, так как азербайджанский и турецкий языки абсолютно одинаковы слово в слово. Рафик садился на скамейку и устремлял в море задумчивый взгляд. В это время Г. Ж. высматривал где-нибудь молоденьких женщин. Наконец, избрав подходящих, бросался к ним навстречу, показывал членский билет Союза писателей и представлялся другом и переводчиком "турецкого писателя". При этом он говорил:

— Одну минуточку! Ви мнэ простите, я переводчик и друг турэцкого гостя. Это классик турэцкой литературы. Он хател с вами знакомится и кое-что спрашивает.

Но в ту пору, повторяю, знакомство с иностранным гостем было событием. А тут тем более писатель! Завязывалось знакомство. Г. Ж. на тарабарском языке смеси лезгинского и азербайджанского, да еще и русского с аварским что-нибудь говорил Рафику. А тот, надувая щеки от важности и еле сдерживая хохот, что-то на таком же редкостном лексическом сплаве отвечал "другу и переводчику". А дальше женщин приглашали в ресторан на горе. В те годы пригласить девушек в ресторан стоило практически рублей двадцать, не больше, а то и того меньше. Что происходило потом? А потом все шло по уже проигранному не раз сценарию. После какой-то рюмки "турецкий гость и друг России" вдруг начинал вспоминать когда-то знакомый ему русский язык. Женщины ему дружно помогали. И постепенно он так хорошо постигал "иностранную речь", что ввертывал даже порой не очень приличные фразы. Все ахали, охали, верещали. Ну, а когда дамы были уже в хорошем подпитии, их приглашали в гости в Дом творчества писателей. И вот веселая компания где-то часов около двенадцати ночи с хохотом, притоптываниями и визгом подходила к подъезду нашего корпуса, как раз над которым был мой балкон. Женщин уводили в дом. Ну, а остальное, как принято говорить, было уже делом техники. Ночью или утром женщин отпускали домой. Днем "турецкий гость" и его "друг-переводчик" отдыхали. А вечером снова, как всегда, надевали белые нейлоновые рубашки и черные отутюженные костюмы и шли на набережную Ялты.

Затем сцена знакомства "турецкого писателя" с российскими девушками повторялась все по той же отработанной схеме. При этом строго соблюдалось одно условие — каждый раз приводить новых женщин. Никогда не повторяться. А так как летом, в разгар курортного сезона, молоденьких барышень было более чем достаточно, а ребята наши были молодые, крепкие, веселые и красивые, то дело шло как по маслу.

Сон у меня плохой. И если, после того как я засну, меня разбудить, то потом уже ни о каком засыпании не может быть даже речи. Поэтому, чтобы страстные кавказцы меня не разбудили, я терпеливо лежал перед открытой дверью балкона и ждал, когда вдали послышатся мужской хохот, женские взвизгивания, притоптывания, прихлопывания, что-то вроде лезгинки на ходу. И только после того, как друзья-соблазнители уводили своих жертв внутрь здания, я мог, облегченно вздохнув, погрузиться в объятия Морфея. Наконец администрации надоели эти ночные приходы и шумная гульба. Дирекция распорядилась девиц в здание по ночам не пускать. Но бурных соблазнителей и весельчаков это обстоятельство ничуть не обескуражило. Они придумали такой выход из положения. Сами заходили в корпус, а девиц стали втаскивать в окошко, благо жили страстные кавказцы на первом этаже.

Где-то в середине сезона случилось неожиданное: от переутомления и перенапряжения на эротическом фронте Рафик днем прямо посреди Дома творчества на дорожке упал и потерял сознание! Медработники его отпоили, откачали и велели ровно неделю сидеть дома и никуда не отлучаться. Вот я иду днем обедать, а Рафик сидит внизу на веранде с головой, завязанной полотенцем, томный и грустный. Увидев меня, здоровается тихим, расслабленным голосом:

— Здравствуйте, Эдвард Аркадьевич! Как здоровье?

— Да мое-то что?! Вот как ваше, Рафик? Вы, говорят, рухнули на боевом посту?

— Да, Эдвард Аркадьевич, — с тихим вздохом доверительно говорит Рафик. — Немножко, кажется, творчески переутомился.

У столовой встречаю Г. Ж. Говорю ему:

— Итак, дорогой Г. Ж., друг ваш заболел. Так что придется вам недельку попоститься. Отдохнуть от ваших девиц, пока Рафик не поправится.

Г. Ж. даже задохнулся от удивления:

— Эдуард Аркадьевич! Дорогой друг! Да вы что?! Как это отдохнуть? Наоборот, на меня теперь ложится двойная нагрузка: за себя и за друга! Разве можно сдавать позиции? Никогда в жизни!

Спустя какое-то время гуляю я с супругой по дорожкам Дома творчества, и вдруг подходит Г. Ж. Улыбается ослепительно и говорит:

— Вы разрешите, я погуляю вместе с вами немного?

Спрашиваю:

— Послушайте, Г. Ж., у вас, кажется, в комнате была барышня. Вы ее уже отпустили домой?

Хохочет:

— Да что вы, Эдуард Аркадьевич! Зачем отпустил! Ни в коем случае! Я просто закрыл ее на замок. Я ведь тоже не железный, надо нэмного отдохнуть. А чтобы барышня нэ сбежала, закрывал ее на замок. Пусть нэмного поскучает, пока я немножко отдохну. Я ведь тоже нэ машина! Вэрно?!!

Однажды посреди ночи возле нашего корпуса раздался какой-то женский визг и потом возня. Но наши кавказцы были тут, как я думаю, ни при чем. Из соседнего корпуса выскочил отдыхавший там милиционер Коля, что-то громко крикнул, и дорожка опустела. Никого. А утром все увидели посреди песчаной дорожки новые шелковые женские трусики. Татарская поэтесса Марзия Файзуллина осмотрела находку и с грустью изрекла: "Вот я уже двадцать лет член Союза писателей, а у меня таких отличных трусиков еще нет. А тут какая-то паршивая потаскушка, и вот такие наряды под платьем!"

Я спрашиваю Г. Ж.:

— Простите, а случайно это не вы виновник ночного происшествия?

И Г. Ж. ответил мне, я бы сказал, классической фразой:

— Эдуард Аркадьевич, надо быть скромным!

От неожиданности я потерял дар речи, а потом стал бурно смеяться:

— Простите, Г. Ж., но из ваших уст слова о скромности — это какой-то анахронизм.

Он понял, о чем идет речь, и весело улыбнулся:

— Нэт, Эдуард Аркадьевич, вы мнэ нэ так поняли. Я говорю, надо быть скромным в том смысле, что силу нэ надо никогда применять. Нужно так дэлат, чтобы женщина сама с удовольствием выполняла твои желания! Понимаете, с удовольствием!

И тем не менее слова из уст Г. Ж.: "Надо быть скромным!" я запомнил, кажется, на всю жизнь!

А спустя года два или три я встретился с Рафиком уже в другом Доме творчества писателей, в Переделкине под Москвой. Разговорились. И я спросил Рафика:

— Простите, но вы, насколько я знаю, большой друг Г. Ж.? Скажите, как он поживает?

И Рафик, забыв, очевидно, что я был вместе с ним в Доме творчества в Ялте и отлично знаю о его бурных эротических делах, светским тоном, мягко и приветливо мне сказал:

— Да, Эдвард Аркадьевич. Вы правы. Мы действительно знаем друг друга. Г. Ж. хороший человек и поэт прекрасный, но есть у него один недостаток: он с женщинами очень уж неразборчив!

И тут я снова чуть не грохнулся в обморок, как он когда-то в Ялте. Очевидно, Рафик забыл, что я был с ним в Ялте и отлично помню, как "бывший турецкий гость" был ежедневным, а точнее, ежевечерним посетителем ялтинской набережной, где они с Г. Ж. действительно без малейшего разбора вылавливали самых доступных девиц!!! Кстати, я еще тогда спросил у Рафика:

— Простите, ребята, а вы не боитесь какого-нибудь сюрприза, который так легко тут приобрести?

Рафик покровительственно ответил:

— Нэт, Эдвард Аркадьевич! Мы же нэ маленькие дети. Мы принимаем необходимые меры защиты. Если хотите, могу рассказать в удобное для вас время.

Но я не воспользовался его советом.

* * *
5 августа 1969 года.

Сегодня произошел забавный случай. На втором этаже через комнату от меня живет азербайджанский поэт Рафик. Вчера он приволок из Москвы какую-то девчонку. Мне сегодня рассказывает:

— Эдуард Аркадьевич, я вчера хотэл немного веселиться. Ну достал одын хороший дэвчонка. Ему семнадцать лет. Нэт, правда хороший. Рыженький такой и толстозадый такой. А дэжурная мнэ говорыт: "Рафик, пожалуйста, чтобы к 11 часам девушка ушла. Ну, а я зачэм буду лишать себя удовольствия? Конэчно же, нэ буду. И я, конэчно, оставлял его у себя ночевать. Утром просыпаюсь от того, что она слезает с кровати. "Ты, — говору, — куда?" А он говорыт: "Мнэ надо рано в город". Говору: "Иды!" Он пошел, а двер у дэжурной закрыта. Она его ночью закрыл. Что дэлат? Тогда я стал стучать к Ашоту Граши, он на первом этаже живет. Гавару ему: "Ашот-бей, пускай у мэня дэвушка через ваше акно немного пролезает, извините за беспокойство!" А он понять со сна ничего нэ может и гаварыт мнэ: "Ты зачем его мнэ привел? Сам всю ночь с ним был, а тепэр мнэ привел?" Я говорю: "Ашот-бей, если хочешь, пожалуйста, но я не для того привел. Пусть он через ваше окно лезет и в Москву едет!" Ну, он понял и открыл свой окно. А дэвчонка такой дура. "Баюсь, — говорыт. — Тут высоко!"

Ну, мы его все-таки вдвоем спустили. Чуть подол она себэ не порвал за карниз. Ашот мне гаварыт: "Ты мнэ спать нэ дал. Следующий раз спускай на веревке!"

(обратно)

Та же история, рассказанная Ашотом Граши

— Ты знаешь, Эдик, ночью у мнэ часто нет сна. А тут толко заснул, стучит этот самый Рафик. Ты вэрно сказал про него: "Рафик вошел в график". Он, хрен такой, действитэльно вошел в ночной график! Мнэ стучит. Я вихажу, смотру — он перебирает много ключи всяких. Дежурная Сона спит, а он пытается двер открыват для этой дэвка. Вообще дэвка хороший. Молодэнький совсэм. Двэри открыть нэ может, мнэ просит:

— Ашот-бей, разрешитэ через вашу окно дэвушка буду спускать.

Я сначала думал, он мнэ его привел. Патом сматрю — такое дело. Открыл окно. Рафик стал заталкиват дэвушку в этот окно. Девка полезла, потом говорыт:

— Тащите мнэ обратно. Тут высоко! Боюсь я!

Ну, мы потащили его назад, за карниз зацепили, не знаю чем уже. Тогда Рафику гаварю:

— Ты сам сначала прыгай вниз, тогда девочку тебе подам.

Он высунулся, посмотрэл, там внизу угольная куча.

— Нэт, — говарыт, — мнэ тоже высоко.

А там два метра. Я гавару:

— Ох ты рыцар! Ну, времена Ромео и Джульетты уже умерли. Убирайтесь вы оба от мэнэ подальше!

А Рафику потом сказал, чтобы следующий раз мэнэ не будил, пусть спускает своих дэвок с его этажа на полотэнцах!

Я спросил Ашота:

— А что же ты сам не воспользовался этой ночной девой?

Он говорит:

— Нет, дорогой мой, такие радости совершенно не для меня. Общаться с подобной девицей — это то же самое, что пить воду где-нибудь на вокзале из общего титана. Короче, не хочу!

Вчера приехал в Дом творчества Алька Шендерович. Псевдоним у него Александр Ревич. Вот так. Ну и еще приехал абхазский поэт Жора Гублия. Парень он славный. Так вот, они затащили меня вечером пить чачу. Это такая виноградная водка. Крепкая, но ничего, приличная. Читали стихи, болтали. И вот Алька рассказал забавную историю про Расула Гамзатова.

Я когда-то слышал что-то подобное, но не знал, про кого это точно. Алька клянется, что он сам при этом присутствовал. Алька и Расул учились в Литинституте на курс старше меня. Фольклор у нас у всех преподавал старый профессор Шамбинаго — глава исторической школы, как он сам любил говорить. Я ему тоже сдавал. Так вот, на экзамене по фольклору Расул Гамзатов взял билет, вышел и сказал:

— Профессор, я ужэ подгатовылся. Былет мнэ понятен.

Тот улыбается:

— Пожалуйста, голубчик, слушаю.

Расул:

— Дарагой прафэссор, толко я плохо знаю русский язык. Разрэшитэ мнэ гаварыт на радном, по-аварски. Так минэ лэгче.

Шамбинаго смутился, но деликатно сказал:

— Ну, пожалуйста, голубчик, если уж вам так легче, то пожалуйста.

Ну, Расул, который великолепно знает русский язык, и начал лупить по-аварски, вставляя в родную речь русские слова. Примерно так: говорит, говорит по-своему, потом громко брякнет: "кампазыция", потом снова четыре фразы по-аварски и "Даниил Заточник", затем снова тра-та-та и опять: "Пратапоп Аввакум", "фолклорыстыка".

Шамбинаго только пялит глаза, а Расул громовым голосом катит дальше на аварском языке, и снова через несколько фраз: "Илья Мурамэц, тра-та-та", "Салавэй-разбойнык" и так до конца.

Шамбинаго вытер пот и говорит:

— Ну, давайте, голубчик, зачетку. Кажется, вы материал знаете. Ставлю вам четверку.

Расул почуял, что профессор мягковат, и совсем обнахалился:

— Прастытэ, прафессор! Как же так четверку? Я же велыколэпно знаю матэриал! Я три ночи и четирэ дня сидэл и занимался! Стыхи пэрэстал писат!

Шамбинаго говорит жалобно:

— Дело в том, голубчик, что я не очень хорошо понял, что вы говорили. А впрочем, кажется, вы действительно глубоко изучили материал. Ладно, бог с вами, давайте зачетку.

И поставил ему пятерку.

И еще про Расула.

Учась в институте, Расул один только писал и говорил по-аварски. Больше никто его языка не знал. Гребнев и Козловский, или, как Расул нарочно их коверкал, Крепнев и Казлобский, переводили его по подстрочникам. А ему хотелось поговорить по-аварски. И вот он случайно обнаружил, что постовой милиционер, который стоит возле памятника Пушкину, — аварец. Ну, класса два у него, не больше, но главное — аварец. И вот Расул, когда выпивал, то шел ночью к нему на пост и читал ему по-аварски стихи. Тот слушал со слезами на глазах и никого уже не штрафовал. А Расул потом пишет-пишет. Все хвалят его подстрочники и переводы Гребнева и Козловского, а ему хочется почитать по-аварски, и он снова идет к постовому. Ну, а потом приехала его землячка Машидат Гаирбекова, и необходимость в этом отпала.

23 января 1971 года

(обратно)

Забытые ключи

2 января 1971 г.

Вышел в холл позвонить по телефону. На диванчиках сидят наши литературные дамы и маститые мужи. Выражают сочувствие жене Леонида Лиходеева. Он уехал в Москву и забрал с собой ключ от комнаты. Она жеманно и хвастливо его оправдывает:

— Да, Леня такой рассеянный. Он так занят, жутко занят. Если перечислить все комиссии, где он председатель или зам. председателя, то просто язык сломаешь. Ужасно устает, даже писать некогда!

В это время появился Ленька Лиходеев. Все радостно зашумели:

— А! Вот и он! А тут жену твою чуть не украли!

Он подошел к ней:

— Ну, заждалась? Извини, что ключ увез, бывает…

Она поворачивается к нему и совсем уже не елейным голосом чеканно говорит:

— Знаешь ты кто? Ты зараза! Нет, даже кусок заразы! А теперь давай ключ и ступай домой, перемени ботинки и штаны.

Затем, обращаясь к "светскому обществу":

— Сейчас я переодену этого гада и вернусь обратно. Сейчас!

Вот так интеллигентные у нас порой беседуют. М-да…

(обратно)

Современный помещик

Н. А. Сотников, мой сосед по столу, — занятный человек. Сегодня он рассказал мне интересную историю.

Общеизвестно, что убийство царя Александра II совершили народовольцы во главе с Софьей Перовской. Был процесс 193-х. Нескольких человек казнили, а остальных посадили в крепость. Николай Александрович Морозов был участником этой организации. В общей сложности он просидел в одиночке 27 лет! Вошел в Шлиссельбургскую крепость юношей, а вышел седым человеком. Ему разрешили там работать, и он схитрил, попросил разрешения трудиться по переплетному делу. И вот он переплетал, бесплатно разумеется, лекции университета. У студентов ведь денег нет. Ну, и прочую научную литературу. Переплетал и читал. Читал и размышлял. А на это у него было предостаточно времени. И достиг довольно больших высот в области математики, химии и астрономии. Посещать его разрешали только сестре — жене высокопоставленного чиновника. И сестра потихоньку выносила из крепости написанные им труды по математике, физике, химии и главное — астрономии. Эти труды издавались за границей. И вот Морозов, будучи узником одиночного заключения Шлиссельбургской крепости, избирается профессором Кембриджа, Сорбонны и многих других университетов и академий.

В России идет о нем благоговейная слава как о несгибаемом революционере. Юная артистка Ксения читает с эстрады его стихи, написанные в крепости. По манифесту царя в 1905 году Морозов был освобожден. В ту пору было ему 46 лет. И вот человек после заточения, не имевший абсолютно ничего, сразу получил все: Репин написал его портрет, какой-то знаменитый скульптор сделал бюст, в подарок ему собрали огромную картинную галерею, а по подписке, собранной в стране, получилась довольно большая сумма, и лучший архитектор выстроил ему восьмиэтажный доходный дом. Верхний этаж занимал Морозов, а остальные — жильцы. И доходы от дома шли на содержание Морозова и его квартиры. А вдобавок ко всему вот эта юная двадцатилетняя прелестная артистка вышла за него замуж. А Морозов выглядел еще прекрасно. Видно, в крепости он вроде бы законсервировался. И начал он заниматься ученой деятельностью. Написал множество трудов. В 1931 году о нем решили делать фильм. Тогда в стране была карточная система и даже лишнего ломтя хлеба нельзя было достать. И вот Сотников вместе с кинорежиссерами и ассистентами приехали снимать Морозова к нему домой. Ну, естественно, что ни о каком угощении двадцати пяти человек не могло быть и речи. Каково же было их изумление, когда жена пригласила всю ораву за стол. Распахнулись двери — и все увидели стол, заваленный такими яствами, что у всех мурашки по коже побежали: целиком запеченные поросята, гуси, куры, окорока, фрукты, колбасы, салаты, даже рябчики и куропатки!

Гости ошалело посмотрели на хозяев, а жена Морозова пояснила, что на днях пришел очередной обоз. Какой обоз? Откуда? И вот оказывается, после революции Морозову (а он происходил из царской дворянской семьи Нарышкиных, и отец его владел богатейшим поместьем Борок) было оставлено его родовое поместье. Указом, который подписал Ленин, устанавливалось пожизненное владение им этим родовым поместьем как мученику царизма. На месте имения был организован небольшой совхоз, человек в сто рабочих, и весь доход от этого хозяйства шел Морозову!!! И вот ему шли в Ленинград обозы с продовольствием. Ну как в старину его отцу и дедам!!! Сталин этого не отменил. Морозов жил до 1947 года. Теперь в этом имении живет его жена. Ну, возможно, сегодня не все доходы идут ей, ибо хозяина нет. Но вот Морозов жил в наши дни, уже после коллективизации, как самый обычный помещик! Вот это да! Об этом обо всем Сотников написал повесть, она опубликована в журнале "Волга". Удивительная судьба, и вообще все невероятно! Это поместье в Ярославской области, Рыбинский район.

* * *
Чего только не услышишь в Переделкине. Н. А. Сотников говорит, что слышал от Петра Ивановича Чагина такую забавную историю.

Общеизвестно, что Чагин был другом Есенина. И когда Есенин был в Баку, то Чагин все время с ним общался и, как редактор газеты "Бакинский рабочий", печатал его стихи. И вот через несколько лет после смерти Есенина в кабинет к Петру Ивановичу приходит пышнотелая блондинка (кажется, крашеная) и говорит, что хочет напечатать на страницах "Бакинского рабочего" свои воспоминания о поэте. На вопросы, что она знает о Есенине, когда и как она была с ним знакома, блондинка, чуть покраснев и потупясь, говорит, что она была его любовницей. Чагин оторопел и мягко сказал ей:

— Но поймите, такого рода знакомство никак не может интересовать читателей. И вообще это не материал для статьи. Надо знать человека, но как-то серьезнее, ближе, углубленнее, что ли…

Женщина рассердилась и в слезы:

— А как же можно узнать еще ближе и глубже!

При слове "глубже" Петр Иванович чуть со стула не кувырнулся. Чагин спросил:

— Да и зачем вам все это?

Но женщину раздирало тщеславие, и она отрезала:

— Для истории!

Потом подумала, что перебрала, и скромно добавила:

— Ну и вообще, пусть напечатают.

После долгих препирательств женщина ушла обиженная и сквозь слезы сказала Петру Ивановичу, что она о нем думает. А так как мнение это было в равной степени как нелестным, так и резковатым, то и приводить его не имеет смысла. Но на этом дело не кончилось. На следующее утро к Чагину явился огромный усатый кавказец и мрачно осведомился:

— Ты зачэм обижаешь женщину?

Оказалось, что это ее возмущенный муж. Сурово вращая белками, он потребовал, чтобы Чагин напечатал в ближайших выпусках воспоминания его жены о поэте. Чагин очень деликатно сказал, что у жены его недостаточно материала…

Тогда тот приблизился к Петру Ивановичу вплотную и рявкнул:

— Мало материала?! Да ти знаешь или нэт, что она имэла с ним связь?!

Оказывается, муж был в курсе дела и тоже жаждал прессы.

Чагин сказал ему:

— Но какой же это, простите, материал? Это ерунда на постном масле.

Кавказец рассвирепел:

— Ерунда? Хорошенькая ерунда! В комнату к сэбе звать можно, раздэват женщину можно, а пэчатат нэльзя?

Чагин удивился и попытался втолковать ему, что такая публикация ему как мужу невыгодна абсолютно.

На это муж с коварной улыбкой ответил:

— А зачэм писать, что она жила с ним! Ти пиши так, что он ее лубил, а она лубила мужа, и напэчатай мою фамилию и имя. (Тщеславие, очевидно, раздирало его еще больше, чем его пылкую супругу.) Если так напэчатаешь, палучится как трагэдия! Ну и гонорар тожэ заплатишь!

Чагин долго уговаривал и успокаивал расходившегося супруга.

Но когда через несколько дней к нему явилась еще одна женщина с подобными же "мемуарами", то он вообще перестал их принимать. Перестал принимать и сказал, что с него довольно!

29 января 1971 года

(обратно)

Из записной книжки

На новогоднем банкете по случаю встречи 1971 года жена одного моего товарища, полусмеясь, полусердясь, жаловалась мне на своего благоверного.

— Нет, ты понимаешь, — говорила она мне возбужденно, — как выпьет рюмку коньяку, так и пошел куролесить. Наперебой ухаживает за всеми симпатичными дамами, особенно кто помоложе. Говорю ему: "Угомонись, чудовище! Нехорошо ведь получается, особенно при родной-то жене!" А он ухмыляется и еще "базу" подводит. "Я, — говорит, — художник слова, эстет. Значит, мне необходима красота. Вот я ее и дегустирую. Возвышенно, конечно". Однако эта самая "дегустация", как я уже успела убедиться, я извиняюсь, почему-то выше дамского бюста не подымается.

Тогда я ей говорю:

— Ну что ж. Значит, он не дегустатор, а "ДЕБЮСТАТОР". Это бывает.

Она смешливо взвизгнула и сказала:

— Спасибо! Что верно, то верно! Пойду пригвождать его этим словом!

* * *
Июль 1972 г. Переделкино.

Господи! Что делает возраст с человеком. На днях вышел на веранду подышать свежим воздухом. В углу сидел какой-то старичок писатель. До того, видно, старый, что дежурная принесла ему одеяло, чтобы закутать ноги. Хотя днем в Москве стоит сейчас тридцатиградусная жара. Вечером градусов 20, не меньше. И вдруг подходят к нему старушенции, которые гуляли где-то в саду:

— Михал Семеныч! Как вы себя чувствуете? Вы что тут пригорюнились? Вот хочу вас познакомить со своей приятельницей.

Другая кудахчет:

— А нас с Михал Семенычем, мне кажется, знакомить не надо. Он меня и так, наверное, узнал. А, Михал Семеныч?

Михаил Семенович:

— Простите, да нет как-то, не того… Не припоминаю…

— Михал Семеныч! Ну как же вы так можете? И не совестно вам? Ведь я же была вашей любовницей!

Михаил Семенович озадаченно:

— А вы в этом уверены?

— Михал Семеныч! (Старушка обижена и обескуражена.) Ну как же можно забыть такие вещи и тем более вас с кем-то спутать!

Михаил Семенович, приосанившись в плетеном кресле:

— Может быть, все может быть… А вообще-то я, помнится, был молодцом. М-да, молодцом!

Я почувствовал, что сейчас расхохочусь на всю веранду, и тихо смотался. Люди до того уже стали старыми, что и не чувствуют забавности разговора и неловкости даже не испытывают. Об интиме говорят, ну как о какой-то прочитанной книге или фильме…

(обратно)

Еще о возрасте

Позавчера приехал таджикский прозаик Икрами. Вошел в столовую и говорит официантке Вале:

— Куда мнэ сэсть?

— Вот, пожалуйста, — говорит Валя, — тут сидят трое мужчин.

Икрами задумчиво интересуется:

— А нэльзя сэсть, где три женщины?

— Ну вот, если хотите, — указывает Валя, — вон стол, где, видите, даже не три, а четыре женщины. Только они такие молодые, что не очень-то развеселитесь. Ну как, посадить вас туда?

Тот глянул и покорно сказал:

— Нэт, спасибо, Валичка! Лучше сяду где мужчины, а то паслэдний аппетит пропадет.

* * *
И еще фраза на лестнице:

— Илья! Илюша! Ой, ну что ты за человек такой, ну остановись же, Илюша! Ты же очки забыл и вот возьми мое вязание! (Изумленно.) Ой, простите, я вас, кажется, спутала с моим мужем!

Он (старым козлиным фальцетом):

— Пожалуйста. Гм, гм… лет десять назад такая путаница могла бы вам дорого обойтись!

Она (фыркнув):

— Боюсь, что десять лет назад вряд ли нужно было вас опасаться. Сказали бы лучше, лет сорок назад!

Он (уже всерьез обиженно):

— Ну, это как сказать!

Она (миролюбиво):

— Не обижайтесь, голубчик, я же вижу…

* * *
14 августа 1972 года.

Вот уже второй день, как наступила прохлада! "Прохлада" — это 23–25 градусов… Два с половиной месяца стояла жара 30–35 градусов. Такого лета лет сто, говорят, не было. Да еще год високосный… Вокруг Москвы горели торфяники и леса. Москва и Подмосковье недели две были затянуты дымом. Даже в сводках погоды говорили: "Температура 33 градуса, дымная мгла". Ну вот теперь, кажется, полегче будет. Впрочем, завтра и послезавтра обещают вроде снова 27. Неужели же не кончится эта жарища! Но старики наши дышат. Держатся за этот грешный мир цепко. Сейчас иду из столовой, а в холле Борщаговский что-то втолковывает гардеробщице Зине и гремит боржомными бутылками. Вошел с улицы Щипачев позвонить по телефону. Улыбнулся.

— Ты что же это, — говорит, — искушаешь Зиночку?! Вчера видел тебя около Сони. Теперь около Зины. Это что же: стопроцентный охват женского персонала Дома творчества?

— Да нет, Степа… никакого охвата и никакого обхвата (голос старый), руки, брат, дрожат. Не те, понимаешь, теперь уже руки…

Я, проходя мимо, сказал:

— Если бы только руки…

Оба как-то грустно замолчали. И потом со вздохом:

— М-да… пожалуй… Ну ладно, пойдем, подышим воздухом!

И, шаркая, бодро засеменили на улицу.

(обратно)

Откровенное признание

Этот случай произошел в первые послевоенные годы. Вернее сказать, не случай, а эпизод. То ли это был 1945 год, то ли 1946-й, точно не помню. Отгрохотала Великая Отечественная война. Все оставшиеся в живых фронтовики, раненые и нераненые, возвратились домой. На душе у большинства из них было торжественно, даже вроде бы празднично. Все-таки как-никак остались живы! Особенно это касалось тех, кто возвратился целехоньким. Было трудно, но, что ни говори, повезло! Мужчины, отсидевшие всю войну в глубоком тылу, тоже радовались, но с некоторым смущением: слава Богу, бояться за свою судьбу, прикрываться справками и белыми билетами больше не нужно! Но чувство неловкости перед фронтовиками все-таки было. Что ни говори, а не фронтовик. Как ни хорохорься, что и твой труд был очень важен, а все-таки сидел за чужой спиной… Головой-то не рисковал. Вот и стали тыловики понемножку да потихоньку как бы смешиваться с фронтовиками. А некоторые, что понаглее, даже прямо стали называть себя участниками и даже инвалидами войны. Каким образом инвалидами, если руки-ноги целехоньки? А очень просто: "Я был контужен!" Вот и весь разговор! От контузии нет ни шрамов, ни ожогов… Поди попробуй разберись, так или не так. Однако бывали и исключения. Вот об одном таком эпизоде я и хочу рассказать.

Итак, 1945 год. Я только что выписался из госпиталя и получил комнату в коммуналке по Зубовскому проезду, в доме номер два. А мама моя Лидия Ивановна Асадова, школьная учительница, жила тоже в коммуналке, но по другому адресу: улица Кропоткинская(теперь она снова называется Пречистенкой), дом 28, квартира 16. Жила она там со своим мужем Евгением Михайловичем, инженером, "героически" отсидевшим всю войну в центре Москвы (он работал в Наркомате обороны). Моя мама вернулась из эвакуации и продолжала работу в школе. Мамина подруга, врач Ангелина Ивановна, познакомила всех нас с превосходным человеком полковником Гусевым, который работал преподавателем в Военной академии имени Фрунзе. Он был фронтовиком и потерял на войне ногу. Ангелина Ивановна жила в том же доме, что и моя мама, и частенько приходила к ней в гости. Квартира, в которой жила мама, была громаднейшая — девять семей! И жил в этой квартире некий Александр Алексеевич, по профессии снабженец. Мужчина огромного роста и страстный любитель выпить. На войне он никогда не был. У этого Александра Алексеевича был поразительный "нюх" на выпивку. В какой бы комнате ни собиралось застолье, где бы ни откупоривали бутылку, Александр Алексеевич неуловимым образом узнавал об этом мгновенно. Под любым предлогом он стучался в комнату и, войдя в нее, без рюмки уже не уходил. А иногда и так подключался к застолью, что становился чуть ли не главным участником встречи.

Однажды по случаю какого-то праздника к моей маме и ее мужу пришли гости. Был среди них и полковник Гусев. После первой же рюмки, а может быть, еще и до нее в дверях появился Александр Алексеевич.

— Лидия Ивановна, голубушка, — произнес он вдохновенным и умоляющим голосом, — вы самая чуткая и добрая женщина в мире! Неужели вы оставите без внимания мою страждущую и буквально истосковавшуюся душу? Сонька моя уже третий день не дает мне ни глоточка… Мне так плохо, что и сказать даже невозможно… Лидия Ивановна, солнышко, всего одна рюмка, и я спасен! Я вижу, ваши гости — хорошие люди. И пусть они меня простят!

Гости и в самом деле были людьми хорошими, и через несколько минут Александр Алексеевич, выпив очередную рюмку, уже рассказывал какую-то веселую историю, чувствуя себя за столом, как рыба в воде… В середине застолья речь зашла о войне. Выпили за победу и за мужество фронтовиков. Тогда эта тема была особенно злободневной и трепетной. Через некоторое время Александр Алексеевич произнес какую-то пошловатую шутку. Полковник Гусев, несколько распалившись, сказал:

— Вот вы тут слегка прокатываетесь по поводу фронтовиков, но, какими бы они ни были, они воевали. Понимаете, воевали! Бились за Родину! Да, мы теряли там руки, ноги, головы и животы… А вы, сидевшие в глубочайшем тылу, что вы теряли? Ну скажите мне, что?

— То есть как это что? — ухмыльнулся Александр Алексеевич. — Неужели же мы ничего не теряли? Нет, очень даже теряли!

— Что же, что? — снова загорелся Гусев. — Что же, хотелось бы знать, вы теряли за нашими спинами? Что?

— Что мы теряли? — нагловато прищурился Александр Алексеевич. — То есть как это что? А совесть? Вы что же думаете, легко терять совесть? Нет, дорогой мой, совесть потерять — нелегкая штука. Даже очень нелегкая! Даю слово!

Слова его потонули в бурном хохоте всех присутствующих. Вот такая это была любопытная история! И скажем честно, редкий человек был готов на такое признание!

30 марта 1998 г.

(обратно)

Вот такое "кино"

Старик Ахумян спрашивает библиотекаршу Елену Александровну:

— Какой сегодня будет фильм?

Она отвечает:

— Джентльмены удачи.

Жена ему кричит с лестницы:

— Тигра-а-ан, Тигра-а-ан! Какой фильм будет?

Он снизу вверх:

— Туркмены на даче!

Она:

— Ну, тогда не пойдем. Это скучно.

Уходя, ворчит:

— Вай, какие фильмы дурацкие привозят, хоть бы "Чапаева" привезли!

* * *
Напротив меня в 29-й комнате живет старушка Наталья Сац. Она все время путается дверями и вместо своей комнаты без конца попадает в мужской туалет. Вот и сейчас в третий раз уже слышу:

— Батюшки, опять я в мужской туалет попала! Что за наваждение…

Через минуту:

— Ну вот и моя комната. Слава богу!

* * *
Какого-то старикана вызвали к телефону. Он басом на весь холл:

— Ну наконец-то! Я уже думал, что ты заболела или еще что-нибудь случилось. Как звонила? Да я уже две недели жду твоего звонка! Даже гулять выхожу только после десяти вечера и то на полчасика! (Она, видимо, ему говорит, что именно в эти полчасика она и звонила.)

Он:

— Этого быть никак не может. Да, не может, я тебе говорю! — Слушает. — А я говорю, не может! Ты понимаешь, что ты делаешь? Целых две недели я жду твоего звонка. Думал, не заболела ли ты, не случилось ли чего! Не знаю. Никакого звонка не было. Все хожу и думаю: не заболела ли ты, не случилось ли чего? (А ей, видимо, жутко не хочется ехать к старику.)

Он:

— Это же просто бесчеловечно. Понимаешь, я все жду и жду. Думаю, уж не заболела ли? Не случилось ли чего? Нет, подожди, ты скажи: хочешь наконец ты меня видеть? Ну, а если да, то когда? Хочешь сегодня? А почему? Пойми мое состояние: я целые две недели жду, волнуюсь, уж не заболела ли? Не случилось ли чего? — Снова козлиным голосом: — Ну вот туда я тебя и поцелую… и еще… (громким свистящим шепотом на весь холл): — Да не беспокойся, меня никто не слышит! А то понимаешь как получается, я целые две недели жду. Все думаю, уж не заболела ли? Не случилось ли чего? Ну, хорошо, хорошо, не буду… Пока. Так смотри же. Я буду ждать.

А я подумал: было бы тебе, милый, лет на тридцать меньше, и ждать бы не пришлось… Вот так-то…

* * *
28 марта 1975 г.

Сейчас в столовой официантка Люба предложила мне на завтрак рыбу. Спрашиваю ее:

— А какая, Любочка, рыба? Если треска, то я ее терпеть не могу.

— Сейчас, — говорит, — узнаю.

Возвращается и радостно сообщает:

— Ешьте спокойно, Эдуард Аркадьевич! Рыба называется филе!

* * *
Нет, забавного в мире хоть отбавляй. Мне кажется, что люди, которые жалуются на скуку, просто-напросто не умеют выжимать из пресной жизни что-то веселое. Уж на что, кажется, скучен наш Дом творчества в Переделкине. Бродят одни пожилые литераторы да старухи переводчицы разные…

Но юмор все-таки есть и тут. Вот вчера я повеселился от души. Апрель. Весна, так сказать. На улице 18 градусов тепла. Погулял по дорожке в саду от веранды и до калитки на улице Серафимовича. Подходит ко мне Н. И. — романист из Самары. Разговорились. И он рассказывает мне любопытную историю.

— Понимаешь, Эдуард, тут такое дело. Приезжает вчера не то к Вере Инбер, не то к Алигер медсестра из соседнего санатория. Молоденькая, лет так примерно двадцать — двадцать пять. Я ей в холле мило улыбаюсь и говорю:

— Что же это вы, красавица, к Вере Инбер приехали, а вот ко мне зайти не желаете?

А она мне:

— А вам тоже укол какой-нибудь нужно сделать?

— Нет, — говорю, — укола мне не нужно, а вот пообщаться с такой милой барышней я бы с удовольствием пообщался.

Она улыбается и спрашивает:

— Так вы хотите, чтобы я к вам пришла?

— Хочу, голубушка, даже очень!

— Ну, хорошо, сейчас у меня времени нет, а вот завтра, если хотите, я к вам могу прийти, ну часов этак в пять или шесть вечера. Хотите?

— Ну, конечно, душенька, — говорю ей. — Я буду непременно ждать! Приходите! Только вы серьезно придете?

Она строго отвечает:

— А я вообще врать не люблю. Если сказала приду, значит, приду!

И вот завтра у меня будет, так сказать, с нею первое рандеву.

Говорит он как волгарь, чуточку окая. Отвечаю ему:

— Желаю успеха! Удачи вам превеликой!

— А что ты думаешь, — улыбается он, — не только поэтам нужны поклонницы, а и нам, прозаикам, тоже должно кое-что перепадать!

На этом расстались.

Встречаемся на следующий день.

— Ну, как успехи, — спрашиваю его, — приходила красавица?

— Да приходить-то приходила… — как-то смущенно откликается он, — но вот насчет успехов сказать, пожалуй, ничего не получится.

— Ну, что есть, то есть, давайте как на духу.

— А чего мне скрывать, — улыбается Н. И., — раз обещал рассказать, надо рассказывать. Ну, пришла она ко мне, как и договорились. Я ей чайку предлагаю. Но она на чаек реагирует как-то не сильно.

— Так вы бы рюмочку предложили, — навожу я его на правильный путь.

— Ты так полагаешь? — озадаченно спрашивает Н. И.

— Полагаю, конечно. Ну кто же барышню без рюмочки приглашает? Только одни чудаки!

— Ну вот, Эдуард, значит, я такой чудак и есть. Насчет рюмки я не сообразил. Сплоховал, видно. Но тем не менее кое-какие эмоции все-таки стал проявлять. Ну, там ручку поцеловал. По кудрям, так сказать, погладил. А волосы у нее роскошные. Ну, а дальше, как водится, по коленочкам ладошкой прошелся. А она вдруг как-то деловито и спрашивает:

— Может быть, мне совсем раздеться?

А я говорю:

— Ну что же, хорошо. Разденьтесь, пожалуйста!

Ну, она довольно быстро справилась со своей задачей. Благо, гардероб был не очень сложным. Платьице, лифчик да трусики. Вот и все хозяйство. И вот стоит она в чем мама родила посреди комнаты и с таким вызовом на меня смотрит. А фигурка, надо сказать, превосходная. Да и бюстик довольно приличный. Ну, я обошел вокруг нее раз, потом другой. По голенькой спинке погладил, потом по животику. А она стоит и молчит. А потом вдруг спрашивает:

— Это все?

Я говорю со вздохом:

— Да, все…

Тогда она начинает молча одеваться. Причем, что любопытно, начала с лифчика. Надевает его нарочно медленно. А все остальное продолжает вроде бы демонстрировать: дескать, смотри, время еще есть! Ну, а потом окончательно оделась и, ничего не говоря, вышла из комнаты. Вот и все наше свидание.

Я громко хохочу, он неожиданно спрашивает:

— Слушай, Эдуард, как ты полагаешь, а вот придет она еще ко мне или нет?

Я смеюсь еще громче:

— Нет, милый мой, совершенно твердо могу сказать, что не придет!

— Ты так думаешь? — сокрушается он. — А почему бы ей не прийти?

Я давлюсь от смеха, потом говорю доброму ловеласу:

— Ну подумайте сами, милый мой друг! Зачем же она еще к вам придет? Ну за какою нуждою?! Бутылочку вы ей не поставили. Денег, как я понял, тоже не предложили. Я правильно говорю?

— Да, правильно, и денег тоже не подарил. Ну, а за что, если строго-то разобраться? Ничего же ведь не было?

— Как то есть за что? А за беспокойство и за стриптиз хотя бы! Ну, а то, что ничего не было, так это же не ее вина.

— Логично, — вздыхает он, — ну, а сколько, ты думаешь, надо было бы предложить?

— Не знаю, но не меньше четвертного, я полагаю.

— Так ты твердо убежден, что не придет больше?

— Твердо, абсолютно твердо. Вот увидите.

И оказался прав. Она не пришла. Нет на земле бескорыстной любви! Увы, увы…

С тем же Н. И. спустя две недели после истории с медсестрой из кардиологического санатория произошел еще один прелюбопытный и не очень, может быть, типичный случай. А точнее, произошел-то он не с ним, но он был, так сказать, живым свидетелем и даже в какой-то степени участником событий. А дело было так. Подходит ко мне в коридоре Н. И. и спрашивает:

— Послушай, Эдуард, а ты не знаешь, какую штуковину учинил вчера наш зарубежный гость из Монголии?

Я отвечаю:

— Нет, конечно, не знаю.

Но прежде чем я приведу его рассказ, необходимо пояснить, кто этот монгольский друг. Приехал в наш Дом творчества не то поэт, не то прозаик из Монголии, я подчеркиваю, не из нашей Бурятии, а из Улан-Батора. Небольшого роста коренастый здоровяк. Так сказать, потомственный сын степей. Жил он тихо и мирно, но начала одолевать его дума о женщине. Парень, повторяю, здоровенный, кровь с молоком, а вернее, с кумысом. И с каждым днем он все более и более наливается страстями и буреет от взгляда любой дамы и даже просто уборщицы, подметающей комнаты. Ну, а так как красотой он никакой не блещет: лицо круглое, как луна, глазки-щелочки, интеллект в лице не присутствует, то его фигура никаким образом прекрасный пол не волнует. А если добавить ко всему этому еще и очень плохой русский язык с большим монгольским акцентом и тяжелое сопение при взгляде на женщин, то и вообще разговор о каком-либо успехе моментально отпадал. Так вот, этот "сын степей" ходил по Дому творчества и маялся от неосуществленных вожделений. Теперь слово Н. И.

— Так вот что, Эдуард, случилось у нас вчера на первом этаже. Какая-то писательница, кажется драматургиня, восстав утром от сна, решила одновременно и проветрить комнату, и заправить свою постель. Для этого она открыла разом и окно, и дверь в коридор. Утро было теплое, а она худобой не отличалась, так что приятный ветерок лишь слегка холодил тело. А была она, надо сказать тебе, милый Эдуард, всего-то лишь в одной ночной рубашечке, да и та не была слишком длинной. Ну так вот: стоит эта самая дама склонившись и заправляет кровать. Ну а в это самое время, как нарочно, бог прислал ей тяжкое испытание в лице этого самого "сына степей". Ну, а ты знаешь, о чем он думал и днем и ночью. И вот идет он по коридору и вдруг видит через распахнутую дверь совершенно поразительную картину: пышнотелая дама в ночной всего лишь сорочке, нагнувшись над кроватью, взбивает подушку. Вся кровь, какая была, бросилась в шею степного орла. Ни секунды не раздумывая, а может быть, полагая, что дама таким способом пытается его искусить, он кидается с львиным рычанием к этой даме и начинает ее обнимать. Дама пытается выпрямиться, но не тут-то было. Он скрипит от страсти зубами и… сам понимаешь что творит. Тогда дама, понимая, что освободиться ей не дадут, начинает громко вопить. "Сын степей" на это не реагирует абсолютно, до крика ли ему сейчас! Но тут на крик прибегаю я, как говорится, собственной персоной, ну и еще подскочил Елизар Мальцев, мы видим эту экзотическую картину и бросаемся даме на помощь. Если бы она, к примеру, молчала, то мы могли бы в крайнем случае подумать, что тут страсти взаимные. Но дама вопит: "Помогите! Спасите!!!" Мы с Елизаром подскакиваем, хватаем этого быка за плечи и за бедра и пытаемся оттащить от вопящей жертвы. Не тут-то было! Он такой здоровущий, ей-богу, тут надо было оттаскивать его только трактором! А Елизар еще лупит его по спине и кричит:

— Дорогой друг, так у нас не полагается! Прекрати безобразие! Перестань!

Но "сын степей" его даже не слышит.

А когда он отпустил свою жертву, та повернулась к нему лицом. И тут он увидел, что перед ним старуха лет семидесяти, не меньше, морщинистая и седая. А он-то, стоя с обратной стороны, видимо, воображал себе невесть какой клад! Посмотрел этот монгол на плачущую бабку и даже сплюнул от злости:

— Тьфу, яман! — Кажется, так у них черт называется.

Что теперь будет, просто не знаю. Международный скандал, не иначе.

Но международного скандала не произошло. Не знаю как, но дело потихоньку замяли. Все ходили успокаивать оскорбленную даму, степной насильник приходил к ней неоднократно просить прощения, и все наконец разрешилось ко всеобщему примирению. Как говорится, "стороны пожали друг другу руки". Вот такие нелепые истории рассказал мне добрый и веселый писатель из Самары Н. И.

(обратно)

Эгоизм, жизнь, или бульдозерист — муж Зины

6 декабря 1975 года.

У меня за стенкой в 37-й комнате живет грузинский писатель А. М. Когда он один, то сосед он вполне приличный. Но стоит в его комнате появиться женщине (а это бывает не так уж и редко), как жить с ним бок о бок становится уже своеобразным подвижничеством. Ночное время для него перестает существовать, впрочем, как и покой его соседей тоже. Женский щебет в его комнате непрерывно заглушается рокочущим баритоном хозяина, который то опускается до дьявольского шепота, то взлетает до громовых аккордов… Звякает посуда, громыхает мебель, рычит и воет водопровод, и вообще целый оркестр звуков катится концентрическими кругами по ночному Дому творчества. Соседи морщатся и тихо ненавидяще стонут. Особенно ближайшие. Иногда какая-нибудь из потерявших терпение жертв начинает стучать ему в стенку, в глубинах сознания надеясь пробудить и затронуть в темпераментной душе А. М. добрые и благородные чувства. И действительно, на какое-то время шум в 37-й комнате стихает. Нет сомнений, что в душе А. М. происходит борьба. Борьба между любовью к самому себе и любовью к своему ближнему. Честность требует, однако, сказать, что борьба эта бывает недолгой. И не было еще случая, чтобы любовь к ближнему своему в сложной душе А. М. одержала победу. Всякий раз после такого стука шум в его комнате возобновляется с удвоенной силой, и теперь уже никакие просьбы и стенания не могут ничего изменить. Решение было принято, и гостья может воочию убедиться, что перед ней бесстрашный и неколебимый человек с железными нервами. Однако жизнь показала уже многократно, что и у героев есть ахиллесова пята. Бодрствуя по ночам, А. М. никак не может пробудиться к утреннему завтраку. И необычайно чутко и гневно реагирует на всякие утренние шумы. Вчера дежурная Нюра стала расчищать деревянной лопатой снег под окнами нашего дома. Тут оказалось, что стойкая душа А. М. не так уж и глуха к окружающему миру. Он вскочил и начал бешено стучать по подоконнику и раме окна, требуя, чтобы Нюра немедленно испарилась и не мешала грузинским сновидениям лелеять Александра Васильевича. Деликатная Нюра дрогнула. Махнула лопатой и ушла. Сегодня дежурила маленькая, толстенькая и шустрая Зина. Все повторилось, как вчера. Скребки лопаты и вслед за этим страшный грохот по подоконнику и раме! Видимо, он сопровождался и соответствующими жестами. Полетел стул, со звоном покатились бутылки. Но Зина — не Нюра. Она ушла, а через двадцать минут вместо нее приехал громадный бульдозер и стал со страшным ревом расчищать под окнами А. М. снег. Ревел бульдозер, выл в ярости А. М., но сделать ничего было нельзя. И бульдозерист и бульдозер были железнее, чем душа А. М.! Так был наказан эгоизм!

* * *
Слава — пожалуй, самая таинственная и строгая дама на земле. Чем больше человек ее жаждет и утверждает себя, тем меньше успехов он, как правило, достигает. И наоборот. Сегодня услышал по радио забавный эпизод.

Американский драматург Юджин О’Нил ехал на пароходе. Ему очень понравился капитанский мостик, и он поднялся туда. Но капитан сказал ему:

— Тут находиться посторонним нельзя!

— А вы знаете, с кем имеете дело? — вызывающе спросил О’Нил.

— Нет, не знаю.

— Ну так вот: перед вами, сэр, самый знаменитый драматург современности!

— И все-таки, господин Бернард Шоу, — ответил капитан, — вам придется сойти на палубу, тут находиться нельзя!

29 декабря 1975 года

(обратно)

Улыбки за столом

За столом у нас подобралась сейчас славная компания — студенты-однокашники. Увы, бывшие, конечно: я, Вася Федоров, Володя Солоухин и Сеня Шуртаков. Сегодня утром Вася пришел мрачный. Спрашиваю:

— Что, детинушка, невесел?

— А как ты думаешь, Эдя, если на улице дождь в декабре, плюс три градуса, а в комнате топят так, что от жары ни лежать, ни сидеть невозможно. Я уж ночью на диван пробовал перебираться. Все равно жарко.

Говорю ему:

— Да ты закрой батарею шерстяным одеялом. Будет прохладнее.

— А поможет? — спрашивает. — А то ведь в комнате у меня 28 градусов, как в Сахаре или в предбаннике.

— Ты, Вася, — говорю, — словно в душегубке. Закалочка будь здоров!

— Да что, Эдя! Ведь от такой жары даже вши лопаются!

Володя Солоухин смеется:

— Кстати, о вшах. У Мишки Дудина есть хорошая эпиграмма. Ну, вы знаете, наверно, что есть у нас в литературе два Володина. У обоих, конечно, фамилии — псевдонимы. Один драматург, а другой какой-то военный прозаик. Так вот Дудин выдал эпиграмму:

Дорогая родина,
Чувствуешь ли зуд?
Это два Володина
По тебе ползут…
А еще он выдал славную эпиграмму на абхазского писателя Ивана Тарбу — оглянулся по сторонам, — ну, в столовой его нет, ну да, вчера он уехал. Можно прочесть. Так вот, братцы. Иван — это имя нашенское, а по-ихнему он — Вано. Так вот Мишка Дудин написал в Гаграх такую эпиграмму:

По гагринскому пляжу
Идет поэт Вано.
По-ихнему он — классик,
По-нашему — говно…
А когда я сейчас возвращался из столовой, то в коридоре проходил мимо нескольких писателей. Один с жаром рассказывает:

— Понимаете, Лена выходит из троллейбуса: темень. Ну и чувствует, что за ней идут двое или трое. А в Тбилиси хулиганы, это не то что у нас в России.

— Вот именно, — сказал я, проходя мимо них, — в России хулиганы "поножовщики", а в Тбилиси — "поножопщики"…

Они все даже заверещали от удовольствия и стали хохотать.

* * *
12 мая 1975 года. Переделкино.

Сейчас вышел я вечером прогуляться. Топаю по дорожке от веранды до ворот. Выходит Коля Доризо:

— Пойдем, Эдик, протряхнем талантишко по улице.

Вышли, болтаем о том о сем. Заговорили о Маяковском. Тут навстречу идет Валентин Петрович Катаев. Коля его спрашивает:

— Валентин Петрович, вот вы ведь хорошо знаете Маяковского, вы же встречались с ним многократно. Что у него за состояние было перед смертью? Неужели его мучили литературные неприятности или больше тут причины "лирического плана"?

Катаев:

— Ну как вам сказать, друзья мои, нет, я думаю, что тут не в литературных неприятностях дело, хотя неприятности всякие были. Ну да у кого они не бывают? Нет, думаю, что тут больше дело в бабах. Он ведь вообще был игрок, человек азартный и страстный, играл в карты часто и много и так же часто и много жульничал. В этом смысле он был абсолютный шулер. Играем, например, в "девятку". Он смотрит на банк, где довольно крупная сумма, и говорит: "У меня девять", — и берет, загребает весь банк. И никто не догадывается спросить: "А что у вас там, покажите!" А у него шестерка, и ничего больше. Ну, потом раскусили все-таки его, стали проверять. Однажды мы играли у меня дома: я, Юрий Олеша и Маяковский. Он обыграл нас в пух. Не знаю, честно или нет, но обыграл. А когда ушел, то мы остались подавленные и нищие. Тут Олеша сунул руку машинально в складку обивки кресла и вытянул трешницу, потом полез снова и вытянул еще. Так натаскали мы рублей тридцать. Это Маяковский оставил нам заначку, зная, что мы будем сидеть без копейки. Вот таким он был.

Ну, а что до баб, так он действительно гулял с Полонской. Это была очень хорошенькая девочка, он ее водил в рестораны совершенно открыто. У Бриков вообще ведь было заведено, что каждый мужчина должен иметь любовницу. Ну вот он и имел ее. А она имела от него аборт. Ну, а Маяковский вообще был по характеру максималистом, ему всегда нужно было все или ничего. Он умолял ее бросить Яншина, бросить все, остаться у него навсегда! Ну, а для этой девочки лет девятнадцати от роду он был чужд: огромный, басовитый, вспыльчивый, с огромным носом и огромным насморком. Она испугалась его: "Оставьте меня, я ничего не хочу!" Он сказал: "Тогда я застрелюсь, вот тут же, после твоего ухода". А она снова: "Ничего я не знаю, делайте что хотите". И ходу, а соседям сказала: "Он там стреляться хочет, а у меня репетиция, мне некогда!" И — на лестницу. Тут и выстрел за спиной. И все!

Коля Доризо спрашивает Катаева:

— А скажите, Валентин Петрович, вообще-то он был довольно сдержанным насчет женщин или нет?

Катаев смеется:

— Ни черта он не был сдержанным, мы вместе с ним по бабам ходили. У него была такая обширная записная книжка. Вот он набирает один номер телефона: "Верочку можно? Ах, нету дома?" Набирает сразу другой: "Танечку попросите, пожалуйста!" Ну и так далее. И для себя наскребет, и для меня постарается.

Коля деликатно:

— Ну да, вы тогда оба холостыми были, так что понятно, понятно.

Катаев:

— Ну при чем тут холостые или женатые? Какое это имеет значение? Когда идут по бабам, так идут по бабам, независимо от таких пустяков. Я, например, был уже женат. Ну и что из этого?

Заговорили о Юрии Олеше. Коля Доризо сказал:

— Перед его смертью я встретился с ним в клозете на улице Горького. Заскочил я туда, а Олеша стоит пьяный и кричит мне на весь клозет: "Коленька, увидел я тебя, и мне сейчас пришла в голову фантазия распить поллитровку с тобой вот тут, в этом богом забытом месте!" Тогда я отвечаю ему: "Юрий Карлович, но почему в клозете? Я тут не могу пить, я могу тут только, извините, наоборот!" Тогда Олеша начал обливать меня такой руганью, что, пока я шел по улице Горького, мне долго еще летели вслед его нелитературные "высказывания".

Валентин Катаев:

— Ну, это с ним бывало редко. Он вообще любил кончать все тихо-мирно. Писал он неровно. "ТРИ ТОЛСТЯКА" — это вообще ерунда сплошная. Вот перед смертью он написал приличную книгу о себе. Это да. Главное, не думал о мотивировках. Это правильно. Вот я тоже теперь так пишу. Никаких мотивировок. Как герой тут оказался, где до этого была героиня? Почему ей в голову пришла такая-то мысль? Я не забочусь теперь, чтобы поведать это читателю. Пусть он сам фантазирует, почему так, а не иначе.

Я возразил Катаеву:

— Ну, Валентин Петрович, так тоже нельзя. Какие-то вещи будут просто тогда непонятны.

Катаев:

— Ну и наплевать, что будет непонятно. Пусть он не покупает тогда мою книжку. Буду я перед ним распинаться и все объяснять.

Я спорить не стал. Понял, старик малость чудит. Заелся в мастерстве.

Заговорили о Бунине. Катаев говорит:

— Бунин был желчным, но красть не любил, ни мыслей, ни строк. А Маяковский и Алексей Толстой крали напропалую. Маяковский возьмет чью-то строчку, использует и говорит: "Все, теперь она за мной останется". Алешка Толстой, так тот прямо меня спрашивал: "Валя, ты крадешь? Ну и болван. А я краду. У бездарных, конечно. Им мысли или краски ни к чему, а у меня это сразу заиграет как надо". И точно играет, да еще как играет. Талантлив был, собака.

А с Буниным такая была история. Он во Франции завел роман при живой жене с русской поэтессой Кузнецовой. Вообще-то он бабником был жутким. Всю Нобелевскую премию, по-моему, между колен девкам прокидал. А тут всерьез увлекся. Она так и жила у него в доме вместе с женой. Молоденькая, хорошенькая. А он уже в солидных летах был. А кончилось все дело тем, что она изменила ему, да не с мужчиной, а с женщиной. И он возмущался страшно. Говорил: "Ну, я понимаю, если бы она увлеклась здоровенным прилизанным Дон Жуаном, а то женщина… Черт знает какое безобразие!" И совершенно поник после этого неудачного романа. Публике зарубежной он не нравился. Она его почти не знала. Он даже пытался писать "клубничку", так сказать, на эротике сыграть, все равно бесполезно. Так славы у него там и не было. Ну, ладно. Разболтался я. Пойду гулять. Вечер теплый — 25 градусов.

Вообще разговаривает Катаев с довольно заметным одесским акцентом, даже что-то местечковое в старости появилось в манере говорить. А так мыслит живо, никакого склероза. А ему сейчас 78 лет.

* * *
Женщины всегда женщины! Они либо льстят друг другу, либо обмениваются шпильками. Середина бывает редко. Сейчас гуляю по моей дорожке переделкинской. В стороне стоят две пожилые дамы. Говорят громко. Обе рады встрече. Одну зовут Сара Львовна, а другую, кажется, Софья Григорьевна:

— Удивительное дело, Сара Львовна! Я вас совершенно не узнала!

— Не узнали, Софья Григорьевна, потому что я не накрасилась. Вот и все.

— Да нет, при чем тут краски. Просто мне кажется, Сара Львовна, вы очень изменились.

— Господи, ну что там могло измениться? Постарела я, что ли?! Вот еще глупости какие. (Сердится.) Просто, повторяю, перестала краситься, так как-то строже. И вообще приятнее.

— Да не выдумывайте, ради бога, Сара Львовна. Дело не в красках. Я не знаю, но просто вы очень изменились. Уверяю вас.

— Вы меня изумляете, дорогая Софья Григорьевна, никто не находит, что я изменилась хоть на капельку. Вот уж если кто и изменился, так это вы. Глаза, например, у вас стали абсолютно близорукими. Вы же в трех шагах ничего не видите. Вот вам и кажется, что я изменилась!

— Ну уж извините. Вижу я прекрасно! Да, уверяю вас, что прекрасно!

— Ну как же прекрасно, когда вы меня узнать не можете? Все могут, а вы почему-то не можете! Я же вижу, что у вас что-то с глазами. Вон и зрачок, и роговица… Я люблю вас, милочка, но не могу не сказать, что вам непременно надо показать их врачу, непременно!

Я вздохнул и пошел дальше… "Да здравствует дружба всегда и везде!"

Как хорошо быть друзьями!

* * *
6 июля 1975 года. 25 градусов тепла.

Виль Липатов в холле занимается словотворчеством. Спрашивает Сергея Поделкова:

— Смешно звучит: Сартаков-Щедрин или Кавка Корчагин?

И радостно смеется.

(обратно)

Как я воплощал в жизнь поговорку

Наш Дом творчества в Переделкине в национальном отношении особенным разнообразием не блещет. Этого не отрицает никто.

Шутя как-то Александр Николаевич Нечаев сказал:

— В Переделкине из русских один только Эдуард Асадов. Да и то армянин!

Ну вот. Сейчас стоит довольно жаркое лето. Лето 1975 года. Проснулся я утром и решил доказать, что я действительно армянин. Вспомнил поговорку: "Один армянин трех евреев стоит". И сказал себе: "Ну, раз один армянин хитрее трех евреев, то завтра утром я их и перехитрю. Встану раньше всех и выйду дышать воздухом. Пойдут они гулять, а я уже надышался кислородом. Перехитрил всех!"

Сказано — сделано. Встал раненько, в семь часов. Вышел в сад и начал ходить по асфальтовой дорожке от крыльца до калитки на улице Серафимовича. Прошел раз, прошел другой… Тишина… Никого! Брожу, а сам лукаво думаю: вот ведь какой хитрый армянин, на самом деле перехитрил всех евреев! И вдруг открывается калитка, и из леса возвращается еврейский национальный писатель Иосиф Рабин.

— Здравствуйте, — говорит, — проснулись? А я уже нагулялся. Даже устал!

Потом открывается вновь эта самая калитка, и приходит все из того же соснового леса Гена Мамлин:

— Привет, Эдик!

А дальше идет Яша Козловский:

— Эдик, с добрым утром!

Все они нагулялись и надышались лесным воздухом и возвращаются к завтраку.

Вот так однажды теплым погожим утром на станции Переделкино хитрый армянин "обманул" трех евреев…

* * *
А сейчас получилось немножко неудобно. Директор Дома творчества разрешил мне пользоваться вечером телефоном в его кабинете. Я привык к этому. Но тутошние писатели проскальзывают без всякого разрешения и садятся верхом на этот самый пресловутый телефонный аппарат. Но я полегоньку научился их выпирать оттуда. Раз у меня распоряжение — значит, шабаш! Сегодня выхожу часов около десяти. Так и есть, опять кто-то просочился и названивает. Увидел меня и говорит вежливо и робко:

— Вы звонить?

Я (с хозяйской важностью):

— Да, разумеется, звонить!

Он:

— Я сейчас, одну минуточку.

Я (морщась):

— Ну, если минуточку…

Выхожу. Захожу в гардероб, спрашиваю у дежурной Нюры:

— Кто туда в кабинет проникнуть успел?

Она говорит:

— Завадский Юрий Александрович. Он только что зашел. Он быстренько.

Мне стало неловко, что такого хорошего человека потревожил. Действительно, он минуты через три выходит:

— Пожалуйста, звоните!

Я ему:

— Да если вам нужно, так разговаривайте, я не спешу. Пожалуйста, ради бога! — Встаю, потирая поясницу.

Он:

— Нет-нет, я уже поговорил. А у вас что, спина болит?

— Нет, — говорю, — просто гулял нынче много. А поясницу потираю не столько потому, что болит, сколько от неловкости, что невежливо обошелся с хорошим и деликатным человеком.

Но я-то его принял за одного из тутошних нахалов.

* * *
7 июня 1975 года.

В нашей поэзии рядом с талантливыми и взволнованными стихами немало еще, к сожалению, всякой литературной зауми или просто бессмыслицы. Автору нечего сказать читателю, нет ни глубоких мыслей, ни острых чувств, а сказать что-то надо. И вот иные авторы (не буду называть фамилий) начинают писать непонятно, маскируя этим свою поэтическую беспомощность. А писать такие стихи в общем нетрудно. Вот я сейчас сел за машинку и в виде экспромта создал один из подобных "шедевров". И даже ради озорства — с рифмой-ловушкой в конце. Такие ловушки любит порой выдавать изумленному читателю поэт А. В.

Небо жаркое, как лед,
Сквозь глаза мне в душу бьет,
Ночь морозная, как солнце,
Молча дремлет у ворот.
Стоязыкие стрижи
Крутят пьяно виражи,
И собака в черном танце
Смотрит вверх на этажи.
Это ты иль это я?
С гулом плещется струя.
Стонет мир. И в этих строчках
Нету смысла ни…чего.
* * *
25 июня 1975 года.

Вторая половина двадцатого века полна взлетов, вспышек и неожиданностей. Это прежде всего относится к науке. Ну, а вслед за ней и к моде, пожалуй, тоже. Ее, эту моду, швыряет сверху вниз и снизу вверх. Из одной крайности в другую. Длина юбок, например, во все века менялась. Но никогда за всю историю разума и цивилизации лучшая половина человечества не щеголяла еще в мини-юбках. В юбках, доходящих почти до пупа, да еще подчас с разрезом впереди на самом "бойком месте". Сейчас последний крик моды — макси-юбки. То есть юбки до пола, как в чеховские времена. Но предыдущий "крик" вовсе не собирается уступать последнему "крику" моды. Он сопротивляется, "верещит" и задирается. Задирается в прямом и в переносном смысле. И нынешний 1975 год является, может быть, даже единственным в своем роде: сейчас на равных правах по улицам выхаживают и мини- и макси-юбки. И юбки, закрывающие абсолютно все, и их легкомысленно сшитые "товарки", открывающие постороннему глазу едва ли не все, чем одарила природа их "свободолюбивых" хозяек. Что будет дальше — неизвестно. Ясно одно: какая-то из двух мод должна будет победить. Возможно, победит третья, на мой взгляд, самая разумная в наш век. А именно та, что будет "посредине"… Но и это не все. Парадоксы в человечьем облике разнообразны. В наши дни женщины зачастую ходят еще в таком новомодном виде: брюки, брючные костюмы, короткая стрижка и сигарета в зубах. А мужчины носят волосы до плеч и медальоны на шее. Даже локоны порой на бигуди закручивают… Красота! Вот и пойми, где кто?

У нас в Доме творчества много лет работала кастеляншей Зиночка. Добрая толстая тетка. Вчера она ушла на пенсию. И пришла новая кастелянша: Петр Петрович. Вот и пойми тут что к чему! Женщины вовсю опрокидывают стопки и курят, мужчины носят дамские кудри и работают кастеляншами… То ли мы на время поглупели, то ли с жиру беситься начали. Не знаю.

Вчера встретил тут Кайсына Кулиева:

— Здравствуйте, Эдуард. Как ви тут поживаетэ?

— Работаю, — говорю, — вот курить бросил. Достижение!

Он понимающе захохотал и говорит:

— Сколко вы нэ куритэ?

— Да вот уже год, — говорю.

Он утешает:

— Ничэго. Я тоже ужэ полгода нэ курю и нэ пью. Врачи нэ разрэшают.

Спрашиваю:

— Ну как, не трудно?

— Трудно, дорогой мой, очень трудно! Но характер у мэнэ есть. Недавно с Расулом Гамзатовым за столом сидел и нэ пил. Он мнэ не мог уговорит. Но я сам решил так: курыть не буду. Но насчет выпивки — нэт! Так долго нэ пойдет! До сентября нэ пью. А с сентября пит буду все равно.

Я советую:

— Тогда пейте понемножечку и только коньяк. Это лучше.

— Нэт, коньяк нэ хачу. Тут гавна много мешают. Буду пит спырт, чистый спырт. Разводит и пит. Это дэло надежный и самый безвредный. И да поможет мнэ судьба!

(обратно)

Переделкинские сороки

Не секрет, что многие птицы умеют имитировать окружающие звуки. У нас в Переделкине есть одна сорока, я ее уже узнаю по голосу. Так эта сорока абсолютно переняла стук пишущей машинки.

Она его тут слышит постоянно изо всех окон. Вот и переняла. Я гуляю по саду и слышу: машинка стучит где-то рядом в кустах. Ну, думаю, кто-то из наших забрался в кусты от солнца и там лупит какой-нибудь "жуткий" детектив. Вдруг машинка застучала над головой. И так чисто, четко. И я засмеялся. Вот оно что! Сорока-белобока! Сидит надо мной и буквально лупит на машинке. И даже звук передвигаемой каретки передает!

Есть тут и другие "сороки". Это, пардон, наши литературные дамы. Когда к ним подходят мужчины, они ведут страшно интеллектуальные разговоры, а когда остаются одни, то сбрасывают интеллект, как тяжкую обузу, и становятся подлинными женщинами.

Вчера гуляю по аллейке. Прохожу мимо скамеечки, где сидят дамы. Возле них Любимов и Чингиз Айтматов. Ну и дамы наши в три голоса трещат: "Проблематика авантюрного романа была решена во Франции уже в девятнадцатом веке… Ну, а если вы говорите вообще об английском романе, то Стерн, с моей точки зрения, слишком большое внимание уделяет стилю, что сказывается отрицательно на фабуле и портретных характеристиках".

Потом мужчины ушли. Женщины остались. Иду в обратном направлении и слышу:

— Нет, вот тут надо сделать вытачку, а здесь мережку. Вы знаете, очень славно получится, если вы вот тут загнете, а вот там выпустите, вытачки здесь делать не надо…

И так увлеклись, что все на свете забыли. Вот тут они настоящие. Без всякой позы.

Еще эпизод. Утром гуляю по аллейке сада. Из коттеджа в столовую идет супружеская чета завтракать. Он старый, она много моложе. Он говорит ей:

— Вот сейчас позавтракаем, и я дам тебе денег.

Она (видимо, вспомнив прошедшую ночь):

— Ну да… Деньги… Это все, кажется, что я от тебя имею…

* * *
18 декабря 1976 года.

Сегодня таджикский поэт Икрами говорит в столовой узбеку Рахиму Мукумову:

— Ты слихал, по радио гаварыли, что в Чили из турмы выпустыли на свободу Луиса Карвалола.

А Мукумов, с таким же акцентом, уточняет:

— Нэт, нэ Карвалола. Что такое карвалол? Это сэрдэчный лекарства. А фамилия ему Карвалэн. Я слишал.

Володя Солоухин, охая, басит:

— Насколько я понимаю, ребята, вы оба говорите про лекарства. А фамилия чилийского революционера Луис Карвалан. То-то, дорогие мои нехристи!

(обратно)

Разговоры в холле

Иду из столовой. На диванчике сидят Елизар Мальцев, Нилин и еще кто-то. Нилин полушутливо-полусерьезно выговаривает Елизару:

— Ну как же ты так, Елизар? А? Нехорошо, брат, это получается. Ты сидишь за столом с товарищем, с которым, можно сказать, знаком лет 30. И вдруг начинаешь просто-таки неприлично ухаживать за его молодой женой. Никуда, дорогой, это не годится!

Елизар:

— Слушай, отвяжись ты, ради бога! Хватит с меня и того, что уже двое мне об этом говорили. Тебя неправильно информируют. Это она меня пытается заворожить, а не я ее. И потом для творческого процесса это просто полезно, даже необходимо. Ну, ты согласен?

Нилин:

— По идее, может, оно и так, но все-таки жена товарища, а? Ты, брат, член КПСС, партия тебя знает, любит, ценит и уважает…

Елизар заливается мелким бисерным смешком.

А я иду и думаю: ну откуда только берутся ханжи? Давно ли этот самый Нилин вел себя по отношению ко мне, пожалуй, похуже Елизара. И вовсе не журил себя: "Ах, как неладно, я — член СП СССР, товарищи меня ценят, уважают…" М-да…

* * *
Сидят в холле четыре пожилые писательницы:

— А вы помните, дорогая, княгиню Оболенскую?

— Марию Владимировну? Ну как же, как же! Прелестная была женщина! У нее был чудный французский язык. Помню, как мы однажды сели с ней играть в преферанс…

А третья:

— Да что там Мария Владимировна, я даже тетку ее, княгиню Анну Николаевну, хорошо знала. Когда она читала вслух из Алексея Константиновича Толстого, то ее мопс, помните, такой огромный и страшно симпатичный, непременно лаял и всегда на одном и том же стихотворении. Вот только сейчас не помню на каком.

И все радостно закудахтали.

Да, молодость цветет у нас буйным цветом…

(обратно)

Короткий диалог

Я живу в 31-й комнате. А рядом в 30-й живет писатель Трофимов. Он старый, но довольно шумный. То у него грохочет приемник так, что у меня штукатурка сыплется, то на машинке он ухитряется стучать с таким шумом, что у меня жалобно звенят стаканы и раскачивается люстра, а то он раз по десять на дню начинает заниматься гимнастикой. Об этом я немедленно узнаю по его прыжкам на месте. Старый черт, а прыгает минут по пять! Я однажды насчитал у него сорок пять прыжков подряд. Понятно, что у меня при этом одновременно и звенят стаканы, и качается люстра, и сыплется штукатурка.

Так вот сейчас его жена говорит в коридоре нашей уборщице тете Маше:

— Машенька, вы сами родом из деревни?

Та отвечает:

— Да, из деревни, а что?

— Зайдите ко мне, пожалуйста, я хочу у вас кое-что спросить, я пишу работу, у меня сельскохозяйственная тема.

Вот так пишутся научные труды!.. Так создаются диссертации!..

(обратно)

Об относительности возрастов

Каждый здесь, в Доме творчества, считает себя в смысле возраста еще ничего!

Алексей Михайлович Файко, которому 80 лет, говорит за столом о Гессене, которому 90:

— Он человек одаренный, но вряд ли что-нибудь толковое еще напишет. Он ведь уже совсем старик.

На днях Файко заболел. Анна Кардашова, которой, по самым скромным подсчетам, завернуло за семьдесят, говорит медсестре Вале:

— Вы уж последите за Алексеем Михалычем, поддержите его. Ему трудно болеть, знаете, он ведь очень старый, а старики нелегко болеют!

(обратно)

Разговоры по телефону на весь холл

Мишка Танич:

— Алло! Не слышу! Кого, ты говоришь, он пригласил в гости? Кого? Ну, ясно. Думаю, что Евтушенко этого не потерпит, он все равно его перешибет. Ну как-как, возьмет и пригласит в гости Жоржи Амаду или Кассиуса Клея. Что? Ну да, или Анджелу Дэвис, но перешибет обязательно. Я его знаю!

* * *
Кто-то из стариков, кажется, прозаик Важдаев, муж Людмилы Скорино, он сейчас тут один. По телефону рокочет с придыханиями:

— Здравствуйте, моя дорогая! Нет, моя дорогая. Еще бы, моя дорогая! Ну как же, конечно, жду, моя дорогая! Нет, ничего не надо. Спасибо, не надо. Нет, нет, коньяку не нужно. Впрочем, если вас не затруднит, я попрошу вас зайти в аптеку возле консерватории. Да-да. Именно в эту самую. И купите мне там мазь "Гаммомелис". Две баночки, да-да, по восемнадцать копеек. Ну, спасибо, моя дорогая. Жду!

Вот так. В каждом возрасте свои потребности. В молодости — коньяк, а в старости — "Гаммомелис", мазь от геморроя. Се ля ви…

* * *
26 сентября.

Сегодня утром снова выключили свет. Техника на грани фантастики! Ну, следовательно, и нет воды. Тут прозаик (не знаю его фамилии) Александр Михайлович идет в туалет. А дежурная няня Валя, смешливая такая, говорит ему:

— Куда же вы идете? Там сейчас воды нет.

А он ей важно:

— Не могу, голубушка, душа требует выхода.

Она:

— Ну, вы писатель, вам ее в рукописи надо…

Он с философской серьезностью:

— Вы даже представить себе не можете, моя милая, как близки к истине. Действительно, из этого, с позволения сказать, "материала" состоят многие произведения большинства из живущих в этом Доме творчества.

И пошел в туалет.

* * *
25 июня 1976 года.

Возвращаюсь с завтрака, а возле вешалки в гардеробе вежливо беседуют кастелянша Зина и дежурная Валя. Зина восторженно ахает.

Спрашиваю:

— О чем это вы, девочки, так страстно беседуете?

Зина говорит:

— Да вот, Эудард Аркадьевич, Валя мне тут свою фотографию показывает. Ну до чего здорово, до чего она тут фотогигиенично вышла, просто жуть!

Я смеюсь:

— Ну, если "фотогигиенично", значит, чисто умылась перед фотографированием.

Они не поняли. Зина сказала:

— Ну, положим, умывается-то она у нас всегда, а вот вышла на карточке действительно жуть как фотогигиенично, ну прямо как Софи Марен! (Имелась в виду Софи Лорен.)

* * *
…В столовой за соседним столиком сидит Николай Николаевич Вильмонт. Лет ему теперь уже порядочно. А рядом с ним сидела какая-то старушка писательница, которая целый месяц восхищенно рассказывала ему о своей внучке. Один случай действительно забавный.

Внучке, кажется, лет пять. Вернувшись со спектакля "Аленький цветочек", возмущенно сказала:

— Спектакль мне понравился. Но баба-яга такая бессовестная, после спектакля у нее хватило нахальства вместе со всеми выходить и кланяться!

Так вот эта бабушка сегодня уехала. И прощалась с Вильмонтом довольно церемонно и кокетливо.

Он ей говорит:

— Надеюсь в скором времени вас повидать снова. Где и когда это может произойти?

Я подумал: а в самом деле, где она могла бы назначить ему встречу?

Она задумалась на минуту, а затем сказала:

— Простите, вы часто бываете в поликлинике?

— Увы, с каждым годом все чаще.

— Ну так вот. Отлично. В поликлинике и увидимся. И потом можем пойти ко мне…

А я подумал: после поликлиники вряд ли что-нибудь интересное может быть на таком свидании.

Сейчас напротив моей комнаты стук в соседнюю дверь. Оттуда старушечий тоненький голосок:

— Кто там? Мужчина или женщина? Я переодеваюсь.

Стариковский густой бас:

— Вам, как всегда, везет — мужчина!

* * *
21 декабря 1976 года

В переделкинском Доме творчества сейчас находится армянский прозаик Мкртич Сиропович Асланян. Он сам из Тбилиси. Так вот, сегодня утром он увидел какого-то кавказского критика и сердито говорит о нем:

— Это, дорогой Эдуард, очень нехороший человек. Я его знаю давно.

Я спрашиваю его:

— А в чем дело?

Асланян с армянским акцентом горячо говорит, причем громко:

— Дэло в том, дарагой, что это стопрацэнтный ананыст!

Я ему говорю:

— Зачем так громкр его ругаете? Неудобно как-то.

— Ничэго, дарагой, нэудобного нэту. Раз ананимки пишэт, значит, плахой чэловек! Типичный ананыст!

* * *
25 января 1977 года.

Сейчас, сам того не желая, кажется, помешал острить одному дяде. Иду после завтрака из столовой к себе, а в коридоре какой-то пожилой, если не сказать, даже очень пожилой прозаик, кажется, фамилия его Хавский, упражняется в острословии перед двумя кудахчущими переводчицами:

— Да, вы правы, она прекрасна. Я бы даже сказал: прекрасна в своей прекрасности и чудесна в своей чудесности и, больше того, прекрасна в своей чудесности и чудесна в своей прекрасности!

Дамы в восхищении заохали:

— Отлично! Лучше просто не скажешь!

Я, проходя, дружелюбно произнес:

— Почему не скажешь? Скажешь.

Тогда он с легким вызовом:

— Подождите, а как скажешь?

Я говорю:

— Можно сказать и так: исключительна в своей исключительности и уникальна в своей уникальности. Больше того: исключительна в своей уникальности и уникальна в своей исключительности.

Дамы притихли, а он проворчал:

— Асадов — мужик грозный.

Я ему в тон:

— Грозный в своей грозности и острый в своей острости, и больше того: грозный в своей острости и острый в своей грозности.

Он покорно сказал:

— Хватит. Больше вопросов не имею.

* * *
12 декабря 1982 г.

Улыбка природы. Зима. По календарю самое что ни на есть полноправное царство зимы. А в Москве 6 градусов тепла. Идет веселый дождичек. И тут, в переделкинском Доме творчества, прозаики, поэты и критики, которых трудно порой заподозрить в единодушии, на сей раз дружно реагируют на погоду охами, вздохами и всевозможной хмуростью. Меряют давление. Пьют таблетки и выражают всеми доступными способами (разумеется, вполне литературно и цензурно) свое отрицательное отношение к проделкам природы.

Володя Солоухин прибежал под дождем из коттеджа в столовую и рявкнул густым басом на "о":

— До чего сволочной дождишко! Хорошо, успел принять сто граммов коньяку, а то бы не прочихаться!

Спрашиваю его:

— Постой, а когда нет дождя, ты разве перед обедом ничего не принимаешь?

— Да нет, — говорит, — принимаю. Ровно сто граммов. Не могу отказать себе в такой слабинке.

Он пьет дома. Сюда не приносит. Так надежней. Не попросят. Дождик шумит и шумит, весело смеется, громыхая в водостоках:

— Жадность не порок!

(обратно)

Удивительная зима

Я думаю, что такой зимы не было, вероятно, никогда и вряд ли когда-либо еще будет! Зима 1982/83 года. Собственно говоря, зимой это обычное для зимы время года на этот раз можно было бы назвать лишь условно. Нет, это была не зима, а длинная-длинная осень. Она началась в октябре и длилась до середины и даже почти до конца января. Все время плюсовая температура. Редко минус, который тут же сменялся плюсом. Весь декабрь — плюс пять-шесть градусов. И только за два дня до Нового года вдруг ударил мороз минус 23. Но через два дня после новогодия снова все растаяло. В Переделкино и вообще за городом это не так еще было отвратно. Тут хоть такой грязи, как в городе, не было. А в Москве сплошные лужи, мокрый грязный снег и снова черные лужи. Снегу было много, но он, падая, тут же начинал таять… Люди с вожделением ждали понижения температуры. А вдруг похолодает — и вместо грязи пушистый снежок?! Но грязи было сколько угодно, а снег — лишь в лесу между елками. А на дорогах гололедица и потоки воды из-под колес автомобилей… Ученые объяснили это редкостным извержением вулкана в Мексике, когда в атмосферу было выброшено великое количество вулканического пепла. Пепел этот как бы завесил северную часть планеты. И атмосфера нагрелась на несколько градусов выше обычной температуры. Что будет? Ученые, увы, сказать не смогли. Только развели руками. Дескать, мудрено. И науке сие еще не подвластно. Вот и все. Впрочем, некоторые люди воспринимают это с удовольствием. Например, тут, в Доме творчества, Владимир Солоухин, который сидит за одним столом со мной в столовой, весело окая, басит:

— Нет, мне хорошо. Люблю, когда тепло!

— А урожай? Что будет с урожаем?

— А какая разница, — отмахивается он, — все равно хорошо. Ну, а хлебушек мы купим у Канады или Америки. Что, у нас валюты, что ли, мало?

Шутит, но шутит зло:

— Мы народ богатый. Выкрутимся. Не горюй, Эдуард. Обойдется. Главное, тепло, хорошо!

Я настроен нынче несколько иначе. Сержусь на погоду. И на то, что вынуждены приобретать где-то за океаном зерно. Впрочем, думаю, что когда-нибудь дела укрепятся. И дисциплина подкрутится. А это скажется на многом. Сегодня 22 января. Вроде бы наконец явилась зима. Минус 3–4 градуса. Это в крещенские-то морозы! Да и эта температура может каждую минуту снова скатиться к нулю… Ладно, ничего, переживем.

Внучке моей, Кристиночке, восемь лет. Все свои школьные каникулы она проводит у меня на даче в подмосковном Красновидове. Летом купается в Истре, катается на велосипеде. Зимой санки, лыжи, веселые катания с горки. Но Кристина не только здесь отдыхает. Она с удовольствием помогает бабушке Гале по хозяйству: накрывает на стол, моет посуду, даже готовит сама омлет и варит кашу. А еще пылесосит ковры, читает мне книжки и вообще с удовольствием что-нибудь делает по дому. Хозяюшка из нее получится отменная! По утрам мы делаем гимнастику: и я, и бабушка, и Кристина.

Сегодня она меня рассмешила своим словотворчеством. В конце гимнастики ей полагается пробежать на месте 200 шагов. Вот она бегает, бегает и вдруг говорит:

— Дедушка, ну вот я уже пробежала сто пятьдесят бегов!

Говорю ей:

— Почему же бегов? Надо сказать шагов.

— Нет, — отвечает Кристина, — именно бегов, шагов, это когда шагаешь. А когда бегаешь, это бегов!

Я засмеялся и подумал: а ведь дети порой чувствуют слово лучше, чем взрослые. Ведь действительно не шагов, а бегов. Совершенно верно. Это ближе к истине. Умница моя внучка!

7 января 1987 года,

день рождения моей мамы

Красновидово

* * *
Однажды поэт Владимир Карпеко выступал на каком-то литературном вечере, куда вместе с несколькими поэтами был приглашен и Евгений Евтушенко. Евтушенко в ту пору имел у литературной публики успех, и его ждали. Когда же оказалось, что Евтушенко не будет, в зале начался недовольный шумок. И многих поэтов встречали прохладнее, чем они того заслуживали. Вышел на трибуну и Карпеко. Прочел одно стихотворение — в ответ жиденькие хлопки и крики: "А почему нет Евтушенко?" Прочел второе — снова жиденькие хлопки и выкрики: "А мы хотим слушать стихи Евтушенко!" Карпеко невозмутимо перелистывает книжечку, которую держит в руках, и читает третье стихотворение. Шум в зале нарастает: "Даешь Евтушенко! Мы хотим слушать стихи Евтушенко!" Тогда Карпеко выпрямляется и иронически кричит в зал: "А я вам что читаю? Ну, что я вам читаю?! Да вот как раз именно стихи Евтушенко!" Закрывает книжку и показывает публике обложку: "Вот смотрите: стихи Евгения Евтушенко! То, что вы и хотели!" В зале несколько минут мертвая тишина, потом робкие смешки, затем гомерический хохот и бурные аплодисменты. А дальше вечер пошел уже превосходно. Люди внимательно слушали, а стихи самого Карпеко принимали почти с дружеской радостью. Об этом рассказал мне однажды сам Володя Карпеко и весело хохотал: "Вот, Эдик, что значит порой гипноз имени. Имя Евтушенко знают, а стихи нет.

Во всяком случае, ни один в зале не узнал его строчек. Поэтому главное, конечно, не столько имя, как сами стихи. Не от имени к стихам, а от стихов к имени — вот что важнее всего!"

Сегодня Володи Карпеко уже нет, но стихи его, по-солдатски суровые и по-светлому добрые, останутся с нами навечно! Вот, пожалуй, и все, что мне захотелось сказать в эту минуту.

* * *
7 апреля 1975 года.

В Святом писании сказано: "В поте лица добудешь ты хлеб свой". Татарский поэт и преподаватель Казанского университета Мустафа Нутманов, вероятно, мог бы добавить: "И любовь женщины тоже!" Тут, в Переделкине, гуляя по дорожкам, он положил свой пламенный разбойничий глаз на нашу агрономшу-цветоводку. Женщина она плотная, симпатичная и веселая. Но времена Батыя и Мамая давно прошли, и лихим набегом даму не заполучить, поэтому Мустафа решил взять красавицу, можно сказать, "в лоб" — честным и самоотверженным трудом. Он взял лопату и пошел помогать ей вскапывать гряды и клумбы для цветов. При этом он был так усерден, что одну лопату сломал пополам. Но не отступил, пошел и взял вторую.

Спросил у меня:

— Как думаете, Эдуард Аркадьевич, могу я ее добиться? Женщина вроде ничего, муж, говорят, есть, да его целый день тут нету.

Я говорю:

— Не знаю.

Вышли с ним на тропинку. Он подошел к садоводке и спрашивает кокетливо:

— Вы не сердитесь, что лопату сломал?

Она улыбается:

— Нет, спасибо, что вскопали так много.

Он:

— Разрешите, я еще помогу!

Она:

— Ну, если хотите, помогите сжигать прошлогодние листья.

Он страстно:

— Нет! Вы дайте мне что-то тяжелее! Мне силы девать некуда! Я от жены из дома месяц как уехал!

Потом спросил меня:

— Как думаете, поняла она намек? — И помчался опять за лопатой.

Жена — врач, кандидат медицинских наук. Но она далеко. А тут рядом пышнобедрая садовница… Успехов тебе, Мустафа!

(обратно)

О старославянском языке

Вчера вышел забавный разговор в холле Дома творчества. Разговаривали: я, фольклорист Нечаев Александр Николаевич, которого я давно люблю за веселый и острый ум, и Важдаев, поэт и муж Скорино. Важдаев рассказал о поездке на Дальний Восток. И спросил меня:

— А вы помните, на какой остров в 35-м году сел Чкалов после рекордного перелета?

Я ответил:

— По-моему, на остров Удд.

— Верно, — ответил Важдаев, — но что такое Удд?

Я говорю:

— Не знаю.

И тут мне поясняют, что вторую букву "д" добавили просто так, для приличия. А прежде он назывался просто "Уд", что по-старославянски обозначает X… Так назвал этот остров за его форму купивший его когда-то купец. И тут же Важдаев сказал, что есть староцерковная притча про Уд.

Нечаев расхохотался и сказал, что он знает эту притчу. Но прежде я вспоминаю один случай. Только теперь я понимаю, в чем тогда было дело. Когда-то в Свердловске я и Леля Зубов, мой приятель, возвращались из школы. Тогда не ставили троек и пятерок, а ставили "уды" и "неуды". Мы шли, оживленно болтая. Навстречу нам попался дедушка Иовлев — широкоплечий, сивая бородища до пояса. Он зимой в проруби купался на Верх-Исетском пруду. Он нас спрашивает:

— О чем, герои, речь ведете?

Мы говорим:

— Да вот один из нас получил сегодня "уд", а другой — "неуд".

Дедушка Иовлев сплюнул и сказал:

— Что за отметки ставят ваши учительницы, прости господи — "х…й" и "нех…й"!

Мы прыснули, но ничего не поняли. И только теперь, узнав о значении слова "уд", я понял, почему так рассердился дедушка Иовлев.

Ну, а теперь притча. Я расскажу ее, как запомнил со слов Нечаева.

Это кусочек из "Жития аввы Макария". Но прежде надо пояснить некоторые старославянские слова. Ну "уд" — это теперь понятно. Слово "хиропонисатель" — положиться в сан, или, по-теперешнему, "хиропонисать" — "рукоположить", то есть произвести в церковный какой-то сан… "симо и авамо" — это направо и налево.

Так вот, "Жития аввы Макария". Авва Макарий из града на Неви пошел хиропонисатися во град Иерусалим (авва — это отец). С псалмом и молитвою предстал авва Макарий пред градом Иерусалимовым. И узре он на вратах града — беса нечистивого. Бес, зря авву Макария, вынул из портов уд свой и, поводяще им симо и авамо, рече:

— Хочешь, благословлю тебя и хиропонисаю тебя сим членом моим?

Тогда авва Макарий, достав из портов своих такожде уд свой и поводя им симо и авамо, рече нечистому:

— А хочешь ли, я сам благословлю тебя удом своим и хиропонисаю и сделаю сие преславно!

Тогда бес, узре, что уд Аввы Макария бысть на два локтя горше (больше), посрамлен был. И с превеликим позором бежал с врат града Иерусалимова.

Январь 1969 г.

Переделкино

(обратно)

Шутка Сантины Ивановны

Об артистке цыганского театра "Ромэн", представительнице знаменитой цыганской династии Ром-Лебедевых Сантине Ивановне Андреевой мне доводилось писать не однажды. Тем не менее рассказывать об этой поистине удивительной женщине еще много и долго. В театре "Ромэн" она была незаменима и, что называется, вездесущая артистка, помреж, член художественного совета, член приемной комиссии, да мало еще кто! В повседневной жизни Сантина Ивановна говорила обычным, очень приятным грудным женским голосом. Но если ей хотелось рассказать что-то интересное в лицах, то она меняла голос, изображая собеседника удивительно. Иногда в веселую минуту она даже разыгрывала женщин, разговаривая с ними роскошным мужским басом, и заканчивала беседу, назначая ей где-либо лирическое свидание. А потом звонила ей уже своим голосом и спрашивала о делах, а та отвечала отрывисто, торопливо и в конце концов признавалась, что торопится на свидание. И тогда Сантина с доброй улыбкой советовала: Ниночка! Никуда не стоит ходить, так как он тебя ждать сегодня не будет! Почему не будет? Да потому, что он собирается в гости ко мне… Ну, а потом — общий хохот и обещание разделаться с ней при встрече.

Вспоминаю связанные с ней два любопытных и очень смешных эпизода. Как-то раз Сантина Ивановна пригласила меня с женой в свой дом, чтобы встретиться со своими товарищами по театру.

Застолье было веселым и шумным. Одна из цыганок (это была Нина Дэмэтр), когда запели веселую песню "Мэ мато, мато, мато…" (Я пьяна, пьяна, пьяна…), выскочила из-за стола и пустилась в бурную пляску. В это время зазвонил телефон. Сантина Ивановна извинилась и вышла, плотно закрыв за собой дверь. Веселье на какое-то время притихло… Без хозяйки почему-то не очень-то пилось и веселилось. Где-то там, в глубине коридора, ее голос звучал спокойно и ровно. Затем в нем стали появляться и "горячие" нотки. Сергей Шишков прислушался и со знанием дела сказал: "Это она с нашим режиссером Барканом беседует. Он, по-моему, приглашает ее как помрежа вернуться снова в театр на репетицию". Судя по интонациям, Сантину Ивановну это обстоятельство начинало сердить. Теперь ее гневный голос стал долетать до нас довольно часто: "Да не могу я сейчас прийти ни на какую репетицию! У меня гости, понимаете, гости! Я же только два часа назад вернулась из театра! Да, всего два часа назад! Должен же быть ну хоть какой-то отдых у человека!" Спор, как сухой хворост, начинал разгораться все жарче и жарче. Наконец окончательно взбешенная Сантина Ивановна крикнула в трубку: "Почему?! Ну скажите мне, почему все нормальные люди могут жить, работать и иметь простой человеческий отдых? Повторяю, почему все люди, буквально все, имеют право отдыхать после работы? И только одна Сантина Ивановна должна вечно стоять, как хер!"

Гости от хохота чуть не свалились со стульев.

В это время Сантина вошла в комнату и, очевидно, поняв причину нашего смеха, принялась хохотать громче всех…

А второй эпизод был такой. У Сантины Ивановны как-то заболело сердце. Районные врачи помочь ей никак не смогли. И тут ей кто-то посоветовал сходить на частный прием к самому знаменитому в те годы профессору, впрочем, нет, даже к академику Егорову. Очень долго Сантина Ивановна добивалась этого приема, ибо очередь к профессору стояла огромная. Наконец все же прием состоялся. После тщательного обследования и прослушивания профессор изрек: "У вас, матушка, каронарная недостаточность". Сантина Ивановна согласно закивала головой:

— Уж что верно, то верно, профессор! Золотые ваши слова!

Профессор удивился:

— А вы что, понимаете что-нибудь в медицине?

— Да нет, ничего абсолютно!

— Тогда почему вы так охотно со мной соглашаетесь?

— Да потому что я не замужем. И у меня действительного каронарная недостаточность.

— Но замужество-то здесь при чем? — вновь удивился профессор.

И тогда Сантина Ивановна с самым простодушнейшим видом объяснила, что "кар" по-цыгански обозначает то же самое, что и русское слово из трех букв. И с невинным видом добавила: "Повторяю, не замужем, так что, профессор, вы сами видите, что у меня каронарная недостаточность".

И тогда академик стал хохотать до слез. А потом, утерев слезу, сказал:

— Знаете, матушка, вы мне сегодня испортили весь прием! Я нынче весь день хохотать буду.

А еще Сантина Ивановна умела отлично произносить кавказские тосты, блестяще имитирую восточные голоса. И вот один из ее тостов я хотел бы сейчас привести. Итак, представьте кавказского тамаду с задушевными модуляциями в голосе и после пяти или шести фужеров вина. Представили? А теперь слушайте: "Бил жаркий-прежаркий ден… Святой Ироним рэшил искупаца в рэке. Раздэлса, залез в реку и плавает. В ето врэмя по берэгу бежит молодой, красывий дэвушка, а за нэй сэрий волк гонытса. Дэвушка крычит: "Святой Ироним, памаги, спасы! За мной волк гонытся!" А святой Ироним отвычает: "Как магу я тэбэ спасат, если я голий… Извыни, нэ магу". Тут волк уже даганает дэвушку, и она снова крычит: "Святой Ироним! Я же пагибаю! Неужели ты мнэ нэ спасаешь? Памаги! Очен прошу!"

Святой Ироним снова гаварыт: "Нэ магу! Видыш, я же голый! Как магу вийтэ не бэрэг?" Волк уже догнал дэвушку, она снова крычит: "Святой Ироним! Видыш, он уже рвет на мнэ платье! Какой же ты святой, если мне нэ спасэшь?" Тогда святой Ироним гаварыт: "Ну брос мне хотя бы шляпу, чтобы я мог прикрыться!" Девушка бросила ему шляпу. Он вишел и спас дэвушку!

Так, дорогие мои друзья, випьем же за ту силу, которая удэржала шляпу святого Иронима!"

Ну, а далее следует общий хохот. Надеюсь, что и вы улыбнулись тоже. Правда же, смешной тост?!

24 ноября 2000 года

(обратно)

Лирический парадокс

С давних-предавних пор считалось, что самые пылкие и страстные люди — это южане. Ну, а люди, наиболее холодные и спокойные, живут, конечно, на севере: Швеция, Норвегия, Финляндия. Теоретически, разумеется, так. А практически? А практически население, скажем, той же Африки прибавляется очень немного. Больше того: в некоторых африканских странах и на островах Полинезии оно вообще убывает. В то же время как население северных стран растет неизменно. Не секрет, что именно здесь — в цивилизованных странах — родилась идея так называемой "свободной любви". И я прекрасно помню, как в газетах в конце семидесятых годов и начале восьмидесятых годов писалось о том, как в той же, казалось, абсолютно спокойной Швеции девушки буквально осаждали морские причалы, стремясь завязать эротические отношения с приезжими моряками. Спустя десять — пятнадцать лет положение вроде бы выровнялось. Внешне как будто бы да. А внутренне?

И вот тут я и хотел бы привести довольно любопытный пример. В середине двухтысячного года в одном шведском городке на пост мэра претендовали два кандидата. И вот один из них в своей предвыборной речи сообщил журналистам, а точнее, даже не сообщил, а признался, что за всю свою жизнь он не знал ни одной женщины, кроме своей жены. Казалось бы, после такого заявления рейтинг его должен был непременно же возрасти. А он и до этого был немалым: сорок шесть процентов. А он, представьте себе, упал! Причем ровно на половину, до двадцати пяти процентов! Населению города такая мужская порядочность, как видно, не понравилась абсолютно.

В чем причина? Не знаю. Комментировать не берусь. Однако что есть, то есть. Целомудрие нынче, кажется, совсем не в почете.

Октябрь 2000 г.

Москва













(обратно) (обратно) (обратно)

Эдуард Асадов Что такое счастье. Избранное

Дорога в завтрашний день

Выпускной бал в нашей 38-й московской школе состоялся 14 июня 1941 года. И хотя одеты мы были проще, чем, скажем, выпускники теперешних послевоенных лет (материальные возможности у наших родителей были скромнее), но одевались и наглаживались мы все-таки на славу и веселились никак не меньше, а может быть, и еще горячей. И эмоциональность эта в какой-то мере определялась неуловимым ощущением тревоги и грусти, видимо, большей, чем обычная разлука после промчавшихся школьных лет.

В актовом зале сияли все плафоны и люстры, без устали трудилась старенькая школьная радиола, кружились бесконечные пары, а над головами, через усилитель, словно бы импонируя нашему настроению, катился по лестницам и коридорам голос Вадима Козина:

Давай пожмем друг другу руки —
И в дальний путь на долгие года!..
Мы танцевали, острили, пожимали друг другу ладони и никак не знали, что со многими расстаемся не на месяц, не на год и не на «долгие года», а до конца своих дней, навсегда…

22 июня 1941 года над Москвой стоял солнечный, яркий рассвет. Я возвращался из Подмосковья, где с субботы на воскресенье на станции Лосиноостровская ночевал у своей тетки. В вагоне электрички было шумно и весело. Как-никак впереди целый воскресный и очень хороший солнечный день! Люди громко переговаривались, шелестели заиндевевшими бумажками от эскимо, перелистывали свежие газеты и журналы.

Приехали на Ярославский вокзал. Двери вагонов раскрылись, и тут словно тревожный ветер пробежал по сердцам. Оживление пошло вниз.

Перед репродуктором плотная толпа молчаливых людей. На одних лицах — растерянность, на других — напряжение и суровость. Неторопливый, но взволнованный голос Молотова сообщает о нападении гитлеровской Германии на нашу страну…

Дома у меня лежало заявление в институт. И даже не одно, а целых два заявления.

Дело в том, что с раннего детства тянули меня к себе почти с одинаковой силой два прекрасных и удивительных мира, имя которым: «Литература» и «Театр». С восьми лет писал я стихи и с этого же возраста самозабвенно занимался в драматических кружках и кружках художественного слова. Чего во мне больше? Кто я все-таки по призванию: поэт или театральный режиссер? Этого я до последней минуты так решить и не мог. А точнее, не успел. Все дальнейшее помогла определить сама жизнь. Началась война, и решать теперь уже надо было совсем иные проблемы. Над страной полетел призыв: «Комсомольцы — на фронт!» И я порвал оба мои заявления. Сел и написал третье. На этот раз в райком комсомола с просьбой отправить меня добровольцем на фронт. Мне было тогда семнадцать лет.

…Вечером я пришел в райком, а утром мама провожала меня с небольшим рюкзачком на плечах к райкомовскому грузовику, где меня ожидала группа таких же безусых добровольцев, полных решимости сражаться с врагом до конца. Мама несла в руке букетик гвоздик. Но так и забыла в волнении, прощаясь, протянуть их мне. И до сих пор, как тогда из машины, вижу ее одинокую, чуть ссутулившуюся от горя фигурку на углу Кропоткинской улицы возле Дома ученых с забытым букетом в руке…

Летом 1941 года под Москвой формировались первые дивизионы и полки знаменитых «катюш» — грозных артминометных установок. Оружие это было секретным, и личный состав гвардейских частей состоял в те дни только из комсомольцев и коммунистов. Должность я получил уважаемую и серьезную — наводчик орудия, хотя в батарее я был самым молодым.

После недолгой, но интенсивной учебы наш 3-й дивизион 4-го гвардейского артминометного полка был «отпочкован» и направлен под Ленинград. И с этого момента стал называться 50-м Отдельным гвардейским артминометным дивизионом.

Враг бешено рвался к городу и был уже на его подступах. Так что остановить его мог только очень крепкий и неожиданный отпор. Наш залп как раз и явился таким хлестким и оглушающим ударом. И дали мы его 19 сентября 1941 года в районе Синявино. При всех тяготах и драматизме тех дней, улыбка все-таки однажды пробежала по нашим сердцам. Дело в том, что «катюши», повторяю, были секретным оружием. И о его существовании, а тем более о прибытии на фронт, не знал никто — ни враги, ни наши бойцы. И вот когда мы дали первый могучий залп, то немцы бросились в одну сторону, а наши — от неожиданности — в другую… Потом бойцы очень полюбили подразделения гвардейских минометов. И тогда же, осенью 1941 года, под стенами Ленинграда бойцы с нежностью стали называть их «катюшами». И под этим именем прошли они всю войну.

В это тяжелейшее и жесточайшее время наш дивизион носился с участка на участок по всему Волховскому фронту и в самых прорывных и трудных местах давал залпы. Всего за зиму 1941–1942 годов я из своего орудия дал 318 залпов по врагу. В переводе на «огневой» язык — это 5088 снарядов весом в 50 килограммов каждый! И это только из одного моего орудия, отправившего на тот свет не одну сотню любителей чужой земли.

Жгучие тридцати-сорокаградусные морозы, сотни и сотни километров туда и обратно вдоль изломанной линии фронта: Вороново, Гайтолово, Синявино, Мга, Волхов, деревня Новая, Поселок № 1, Путилово…

Разве расскажешь о дневных и ночных залпах, иногда прямо под тяжелейшим артогнем, разве поведаешь в двух-трех словах о том, как несколько раз с боями пробивались из окружения, как дважды была подбита и горела моя боевая установка и после быстрого ремонта снова возвращалась в строй?! Разве передашь в кратком разговоре о том, как тяжело хоронить убитых друзей, еще час назад веселых, теплых, живых!.. Однако, несмотря на все смертельно тяжелое, порой непосильное и леденящее душу, в грядущей победе нашей не сомневались ни на миг. В перерывах между боями я писал стихи. Некоторые из них, такие, как «Письмо с фронта», «На исходный рубеж», «В землянке», через несколько лет вошли в первую книгу моих стихов.

Весной 1942 года был тяжело ранен командир орудия, и на его место назначили меня. Приходилось выполнять две обязанности сразу: командира орудия и наводчика. Справлялся, кажется, неплохо.

Оружие наше было новым, и офицерских кадров не хватало. Получили приказ самых опытных и образованных младших командиров срочно направить в офицерские училища.

Осенью 1942 года я с группой моих товарищей, обстрелянных фронтовиков, был срочно командирован во 2-е Омское гвардейское артминометное училище. Шесть месяцев занятий по удвоенной и утроенной программе. За этот срок нужно было пройти курс двухлетнего мирного училища. И мы проходили. Занимались по тринадцать — шестнадцать часов в сутки, уставали смертельно, но не сдавались. Учились хорошо. Знали: мы нужны фронту, а это было самым главным и важным в те дни.

В мае 1943 года, успешно сдав экзамены и получив офицерское звание и грамоту за отличные успехи, снова поехал на фронт. Омск был в те времена глубочайшим тылом. Здесь даже светомаскировка отсутствовала. Война, где решалась судьба страны, друзей, что дрались, не щадя себя, была далеко-далеко. И хотелось как можно скорей уехать из «тыловых краев» туда, к борьбе, к фронтовым побратимам!

И снова фронт. На этот раз не в снегах и болотах, а в степи под станицей Крымская возле знаменитой впоследствии «Малой земли».

Меня сразу же направили в 50-й гвардейский артминометный полк, где должности огневика не было. И вместо командира взвода или комбата я был назначен начальником связи дивизиона. Однако воин должен уметь все. И я старался, работал на совесть. Хотя воевал неплохо, но должность начальника связи мало волновала мне душу. Я был, что называется, «прирожденным огневиком». Мне надо было вести дела с батарейцами, готовить расчеты огня, давать залпы по врагу. Думаю, что судьба это поняла. Поняла и ликвидировала должности начальников связи дивизионов.

4-й Украинский фронт. Последняя и, пожалуй, самая трудная страница моей боевой жизни. На этот раз я уже снова был «огневиком». Сначала помкомбата, а когда комбат Турченко под Севастополем «пошел на повышение», — командиром батареи.

Итак, снова дороги и снова бои: Чаплино, Софиевка, Запорожье, Днепропетровщина, Мелитополь, Орехов, Аскания-Нова, Перекоп, Армянск, Совхоз, Качи, Мамашаи, Севастополь. Упрямо дрались. В редкие минуты затишья пели вполголоса задумчивые песни: «Когда в поход я уходил», «Кто сказал, что надо бросить песни на войне», уже ставшие тогда известными «Огонек» и «Шаланды, полные кефали».

Не стану рассказывать о том, как ломали под Перекопом оборону врага, как, шагая на огневые, месили по ночам густую, как глина, и липкую, как клей, серую грязь Сиваша.

Нет сейчас ни места, ни времени, чтобы рассказать обо всех друзьях, победах, тяготах и потерях. Ограничусь лишь тем, что скажу: жили бурно, горячо, умели воевать и умели шутить. Каждый чувствовал локоть товарища, и никто ни разу не пожаловался и в тяжкую минуту не предал друзей. Да, никто.

Прорвавшись через Перекоп, наши войска покатились на юг неудержимо, с какой-то напористой и веселой злостью.

«Товарищи! Завоюем славу освободителей Крыма», — горели лозунги на стенах домов. Русское и украинское население встречало нас бурно, радостно, с молоком, калачами и полными слез глазами. Целовали, как родных, и буквально заставляли взять калач или булку.

Бои в Крыму подходили к концу. Силами 2-й Гвардейской армии, силами 9-й Приморской, силами славных и доблестных моряков Крым озарялся пятиконечными звездочками и улыбками наших солдат. У врага оставался только один Севастополь. Но теперь уже совсем ненадолго. Ибо это же был Севастополь! Город Нахимова и Ушакова, Лазарева и Корнилова, тысяч и тысяч известных и неизвестных матросов и солдат — героев и патриотов родной земли.

Сколько же мог сидеть там еще враг, если каждый камень в этом городе обжигал ему пятки, как раскаленный металл!

Впервые в жизни возле Качи увидел море… С высокого холма оно сверкало под солнцем. Оно было ярким, синим-синим, выпуклым и громадным. Пораженный, велел шоферу затормозить. Смотрел долго, радостно и неотрывно. Затем, сдернув пилотку, дружески помахал ему из кабины.

1 мая 1944 года. Любимый наш праздник, а праздновать некогда. Готовимся к штурму позиций врага, к последним боям за Севастополь. Знаем, будет тяжело и жарко. Врагу деваться некуда. Кораблей у него не хватает. И драться он будет как обреченный.

И вот здесь, в боях за освобождение Севастополя, при подготовке к решающему залпу перед штурмом укреплений врага, утром 4 мая 1944 года я был ранен.

…Что было потом? А потом был госпиталь и двадцать шесть суток борьбы между жизнью и смертью. «Быть или не быть?» — в самом буквальном смысле этого слова. Когда сознание приходило — диктовал по два-три слова открытку маме, стараясь избежать тревожных слов. Когда уходило сознание, бредил.

Было плохо, но молодость и жизнь все-таки победили. Впрочем, госпиталь был у меня не один, а целая обойма. Из Мамашаев меня перевезли в Саки, затем в Симферополь, потом в Кисловодск в госпиталь имени Десятилетия Октября (теперь там санаторий), ну а оттуда — в Москву. Переезды, скальпели хирургов, перевязки. И вот самое трудное — приговор врачей: «Впереди будет все. Все, кроме света». Это-то мне предстояло принять, выдержать и осмыслить, уже самому решать вопрос: «Быть или не быть?» А после многих бессонных ночей, взвесив все и ответив: «Да!» — поставить перед собой самую большую и самую важную для себя цель и идти к ней, уже не сдаваясь.

Я вновь стал писать стихи. Писал и ночью и днем, и до и после операции, писал настойчиво и упорно. Понимал, что еще не то и не так, но снова искал и снова работал. Однако какой бы ни была твердой воля у человека, с каким бы упорством ни шел он к поставленной цели и сколько бы труда ни вложил в свое дело, подлинный успех ему еще не гарантирован. В поэзии, как и во всяком творчестве, нужны способности, талант, призвание. Самому же оценить достоинство своих стихов трудно, ведь пристрастнее всего относишься именно к себе.

Моих стихов не читал еще ни один профессиональный писатель. Надо не ошибиться и послать тому, в чье слово веришь. Больше всего боялся, что ответят снисходительно, как-никак автору работать трудно… А мне нужен был прямой и ясный ответ, без малейшей скидки. И вот я решил: пошлю Корнею Чуковскому. Еще до госпиталя, однажды в библиотеке, прочел его статью о переводах Шекспира Анной Радловой. Статья была настолько умной, едкой и беспощадной, что от бедной переводчицы, я думаю, остались лишь туфли да прическа.

Итак, это не только автор веселых детских книжек, но и жесткий и зубастый критик. Вот это мне и было нужно. Послал тетрадь стихов Корнею Ивановичу. Жду. Проходит несколько дней, и вдруг… Ответ!

«Дорогой Эдуард Аркадьевич! (Это я-то Эдуард Аркадьевич, в мои двадцать лет!)

…От души благодарю Вас за письмо и за доверие. Однако же сразу должен предупредить, что, оценивая стихи, не кривлю душой и не стараюсь „подсластить пилюлю“, как бы ни была она горька. Тем более с Вами. Тут я считал бы это просто кощунственным».

Ну а дальше, после такого «предупредительного грома» блеснула и молния. От посланных мною стихов остались, пожалуй, только моя фамилия и даты. Все же остальное было разбито, разгрохано и превращено в пыль и прах. И сил на это было потрачено немало, так как почти каждая строка была снабжена пространными комментариями.

Самым же неожиданным был вывод: «…Однако, несмотря на все сказанное выше, с полной ответственностью могу сказать, что Вы — истинный поэт. Ибо у Вас есть то подлинное поэтическое дыхание, которое присуще только поэту! Желаю успехов. К. Чуковский».

Думаю, что слова эти сделали для меня больше, чем многие лекарства и витамины. Я и сейчас благодарен веселому и колючему старику за эти искренние и светлые слова.

Никогда не забуду этого 1 мая 1948 года. И того, каким счастливым я был, когда держал купленный возле Дома ученых номер «Огонька», в котором были напечатаны мои стихи. Вот именно, мои стихи, а не чьи-то другие! Мимо меня с песнями шли праздничные демонстранты, а я был, наверное, праздничнее всех в Москве!

Сколько потом было в моей жизни всевозможных публикаций как в нашей стране, так и за рубежом, но первая публикация, как и первая любовь, не забывается никогда!

Годы учебы в Литературном институте были бурными, напряженными и яркими. Случались взлеты и неудачи, победы и огорчения. Но сдаваться — не сдавался никогда ни в творчестве, ни в учебе…

А затем — работа, стихи. Встречи с читателями Москвы, Ленинграда, Киева, Баку, Тбилиси, Еревана, Ташкента, Минска, Новосибирска, Свердловска, Омска, Одессы и десятков других городов, больших и малых… Все назвать тут попросту невозможно.

Выступаю я вот уже много лет таким образом не ради афиш и оваций, а ради встречи с людьми и ради, если так можно сказать, аккумулирования высокой энергии человеческих сердец, ради сопричастности чему-то общему, важному для нас для всех. Потому и продолжаю жить, писать стихи…

Эдуард Асадов

Асадов Эдуард Аркадьевичу поэт, прозаик. Родился 7 сентября 1923 года в г. Мары (Туркмения). Учился в школах Свердловска и Москвы. Ушел на фронт со школьной скамьи, добровольцем, в 1944 г. был тяжело ранен под Севастополем. В 1951 г. окончил с отличием Литературный институт. Почетный гражданин города-героя Севастополя. Герой Советского Союза. Живет и работает в Москве. К настоящему времени является автором 47 книг.

(обратно)

НОВЫЕ СТРОКИ

Высокий свет

Мы привыкли всегда вспоминать о Боге,
Не тогда, когда в сердце веселый свет,
А когда мы в беде, а когда мы в тревоге
И надежд впереди ощутимых нет.
Когда боль нас грызет и обида гложет,
И невзгоды теснят нас со всех сторон,
Кто придет к нам? Поддержит, простит,
  поможет?
Вопрошать бесполезно: конечно, Он…
Так давайте ж подумаем вновь и вновь
Но всерьез, а не как-нибудь там поспешно:
Почему в нас всех крепче живет любовь
Не к другим, а к себе так светло и неясно?
А секретов-то нету здесь никаких.
Тут напротив: прямая как свет дорога:
Потому, что любить горячо других
Это значит любить всей душой Бога!
Что скрывать: жизнь, конечно же, не проста,
Тут важнее всего не посты-молитвы,
А к другим, словно мир посредине битвы,
То есть к людям высокая доброта.
И, коль станет Любовь этой вечной базой, —
Светлым ветром надуются паруса…
И тогда за дела, а отнюдь не фразы,
Улыбнутся душе твоей небеса…
13 июня 2001 г.

Красновидово

(обратно)

Бермудская погода

Она его безжалостно бранит
За то, что от забот она устала,
Что все не так, всего на свете мало…
А он — ни слова. Каменно молчит.
Молчит, как позабытый богом остров,
Встречая вьюги и сварливый гром.
Как терпит он характер этот чертов?
И по столу не стукнет кулаком?!
Да, он молчит и бурь не затевает,
Хоть не приемлет этот дикий стиль.
Так кто ж молчанье это разгадает?
Не в том ли суть, что он отлично знает,
Что после бури наступает штиль.
Штиль, полный ярко-радужного света,
Где соловьи поют до хрипоты,
Где всё горячей нежностью согрето
И, хохоча, сбываются мечты…
Он снова и обласкан, и любим,
Она смахнет и хмарь, и непогоду,
А будь невзгода — кинется за ним
Без колебаний и в огонь, и в воду!
Казалось бы: настали чудеса,
И больше нет ни холода, ни хмури,
Но минет золотая полоса —
И грянут снова жалобы и бури…
Так как же можно мучить и любить?
Увы, вразрез и смыслу, и природе,
Почти решая: «быть или не быть?»
Ну почему не могут люди жить
Всегда-всегда при солнечной погоде?
12 августа 2001 г.

Москва

(обратно)

Двойные души

Немало знавал я и стуж, и огня,
Исполнен доверья и недоверья.
И все же всю жизнь поражали меня
Люди с двойной бухгалтерией.
Ну можно ль к высоким шагать делам,
А втайне едва ль ни ежеминутно
Сегодня молиться одним богам,
А завтра другим, другим абсолютно!
На службе он — сокол, с каким огнем
Он преданно смотрит в глаза начальству!
И преданность эта — почти как пьянство,
Где хмель ощутимее с каждым днем!
Кипит он как новенький яркий чайник,
Чей жар вместе с паром летит в зенит.
Но вот появился другой начальник
И прежний мгновенно навек забыт…
Россия, страна моя! Вспомни, сколько
Тебе испытаний познать пришлось:
Враги твои, как ни была ты стойка,
Порой тебя грызли, как волки кость!
А люди же жили всегда по-разному:
Одни, с благороднейшими сердцами,
Держались, согласно чести и разуму,
Другие виляли вовсю хвостами…
Казалось бы: с правдой они на ты.
Но если попристальней приглядеться,
То вот они: люди-приспособленцы,
Чьи души — виляющие хвосты…
Вот как они жили при прежней власти,
Имели и звания, и чины,
И деньги. Казалось бы: все для счастья.
Так нет же! Теперь они лгут со страстью,
Что были когда-то угнетены.
А те, кому было и вправду трудно
И горько порою, к чему скрывать!
Не очень-то любят кричать прилюдно
И все пережитое смаковать!
А горе смакуют совсем другие:
Рвачи-ловкачи из вороньих стай.
Им славно жилось и при той России,
И нынче для них абсолютный рай.
А если б вдруг в новой горячей спешке
На землю вернулась былая тень,
Они б повернулись с «орла» на «решку»
И стали б оплевывать этот день.
Вот так за редутом берут редут
Жучки, не достойные доброй речи.
Вы только взгляните: и там и тут,
Буквально же рядом с нами живут
Вот все эти флюгеры человечьи!
И, если ты истинный человек,
Борись, не страшась ни клевет, ни мнений,
Чтоб никогда и нигде вовек
Не предавать своих убеждений!
30 октября 2001 г.

Москва

(обратно)

Пусть уходят года

Звезды мягко смотрят с небосвода,
Время с ветром уплывают вдаль,
Где же ты была все эти годы?
С кем делила радость и печаль?
Знаю: каждый шел своей стезею
Сквозь невзгоды, радости и мрак…
Может встреться раньше мы с тобою —
Многое сложилось бы не так…
Только светофор зеленый светится
В мире не для каждого порой.
Да и кто дозволил бы нам встретиться:
Ты была с другим, а я — с другой…
И к тому ж, как подтверждает практика,
Трудно, хоть за совесть, хоть за страх,
Два уже сложившихся характера
Подогнать как зубчики в часах.
Потому не стоит, ей же богу! —
Упрекать минувшие года.
Лучше, даже пусть не без труда,
Проложить нам новую дорогу.
Пусть же праздник — не сплошная нить,
И не просто в этом мире жить,
Только что нам сетовать с тобою,
Лучше просто верить и ценить
Все, что нам подарено судьбою!
Пусть хоть годы, хоть ветра в упор,
Все равно не поздно жить для счастья.
Вот и весь, пожалуй, разговор,
Все же остальное в нашей власти!
29 июня 2001 г.

Красновидово

(обратно)

Сказка о любви

Они без слов понимали друг друга,
И не было в мире сердец нежней.
Он бурно любил. А его подруга
Любила, быть может, еще сильней.
Есть множество чувств на земной планете,
И все-таки, что там ни говори,
Навряд ли найдется прибор на свете,
Способный измерить накал любви.
Насколько все было у них счастливо —
Прочувствовать было бы слишком сложно.
Однако же было все так красиво,
Что попросту вычислить невозможно!
И все ж вдруг такое порой случается,
Что там, где все тысячу раз прекрасно,
Свершается вдруг до того ужасно,
Что просто в сознаньи не умещается…
Встречая весенне-душистый шквал,
Шагнули они вдруг беде навстречу,
И в самый спокойный и светлый вечер
Попали под бешеный самосвал.
А дальше, как тысячи лет подряд,
Взлетев под сияющий свод святилища,
Они оказались у врат чистилища,
Откуда дорога и в рай, и в ад…
И, глядя печально в свои бумаги,
Сказал им сурово премудрый Петр:
«Хоть думай о горе, хоть думай о благе,
А промысел высший и чист и тверд.
Кому-то грустится, кому-то хохочется,
Ведь судьбы не мы, а за нас вершат,
Не все получается так, как хочется,
Тебе — он сказал ей — дорога прочится
Отныне и присно в кромешный ад.
Когда-то ты в юности нагрешила,
И ныне, что выпало — принимай.
А мужу иное Судьба решила:
Грешил ты немного, что было — то было,
Ступай же отныне в прекрасный рай!»
Но он на колени упал с мольбою:
«Пусть будет такой и ее стезя!
Оставь же ее навсегда со мною!»
Но Петр покачал головой: «Нельзя!
Конечно, все это ужасно сложно,
Но так существует мильоны лет:
Вот если за грешником вслед, то можно,
Но только подумать здесь крепко должно:
Обратной дороги оттуда нет!»
Но он улыбнулся: «Смешной секрет!
Разлука в любви — пострашней состраданий!»
И в страшную лаву без колебаний
Он прыгнул навечно за милой вслед!
Мораль тут излишня: пойми и знай:
Ведь если бы все мы вот так любили,
То чувства людей обрели бы крылья,
А наша земля превратилась в рай…
29 января 2002 г.

Москва

(обратно)

Веселые споры

Мы спорим порой будто две державы,
А после смеемся, слегка устав.
И все же не могут быть оба правы,
При спорах один все равно не прав.
Ах, люди! Ведь каждый, ей богу, дивен.
Вот книгу читаем и снова спор:
«Ты знаешь, прости, но роман наивен» —
«Наивен? Но это же просто вздор!»
А может ли сеять раздор природа?
Еще бы! И даже порой с утра:
«Взгляни: нынче сказка, а не погода!»
«Да, да — препаскуднейшая жара!»
А бывает ли так: не склоня головы,
Оба спорят, но оба при этом правы?!
Да, когда они фразу за фразой рубят,
Но при этом безбожно друг друга любят!
5 августа 2001 г.

Красновидово

(обратно)

Два слова поэту

Любой на свете вправе быть никчемным,
Бездушным или каменно-минорным,
Без всяких чувств встречающим рассвет.
И лишь поэт обязан быть влюбленным,
Сурово-гневным или окрыленным.
Бесстрастный же — он вовсе не поэт!
Бывает так: устал неимоверно
И скрылся бы от всяческих страстей.
Но как молчать, когда кому-то скверно,
Иль боль стоит у чьих-нибудь дверей?!
А если кто-то — у любви во власти,
А вот сказать не в силах ничего,
Ну как пройти мимо душевной страсти
И не отдать несчастному в ненастьи
Хотя б частицу сердца своего?!
А сколько в мире искреннейших женщин,
Кому достался лед, а не удел,
Чей путь был не увенчан, а развенчан,
И свет в глазах досрочно поту спел…
И, видя их притушенных, но милых,
Кому досталось в стужах цепенеть,
Какой же ты поэт, коли не в силах
Вернуть тот свет и душу отогреть!
Пусть твой удел — терзания и слава
И ты живешь, мечтая и любя,
И все ж не можешь, не имеешь права
Жить на планете только для себя.
Известнее ты всех иль неизвестней —
Не в этом суть, а в том, что в бурях бед
Ты должен быть оружия железней…
И, только став их верою и песней,
Ты вправе жить со званием ПОЭТ!
18 октября 2001 г.

Москва

(обратно)

Мы идем с тобой, взявшись за руки

Мы идем с тобой, взявшись за руки,
Вдоль бульвара меж тополей.
Я б хотел тебя вскинуть на руки
И нести по планете всей…
Ты смеешься: «Увы, когда-то
Я легка была словно пух…
А теперь не бесплотный дух!
И поднять меня сложновато…»
«Что мне груз! — говорю я. — Милая!
Пусть года по судьбе прошлись.
Только я еще с доброй силою,
Мог тебя б еще вскинуть ввысь!
Впрочем, сколько бы плоть ни весила,
Только, надо признаться смело,
Что характер наш, скажем весело,
Иногда повесомей тела…
И, прости за такую фразу,
Только, если зажжен огнем,
Я вздыму тебя ввысь не сразу…
Значит, дело тут только в нем.
А коль так, то во имя мудрости
Ты характер чуть-чуть измени:
Убери из него все трудности,
А все нежности сохрани.
Вот тогда-то мы, взявшись за руки,
Может, станем зари светлей,
И тебя сквозь огни-фонарики
Я уверенно, вскинув на руки,
Пронесу по планете всей!»
11 октября 2001 г.

Москва

(обратно)

Поздняя любовь

Пусть радость к нам поздно с тобой пришла.
Ты шутишь: «Носилась без нас как рыба!»
Не надо ироний, не надо зла,
Ведь все же нашла она нас, нашла,
Давай же ей скажем за то спасибо!
Ты только представь, что любви звезда
Когда-то спокойно, неуловимо
Взяла и прошла бы сторонкой мимо
И нас не заметила, на нашла?
Ну что бы, скажи, тогда с нами было?
Ведь мы б с тобой были несчастней всех!
Ты в страхе ладошкой мне рот прикрыла:
«Об этом и думать-то даже грех!»
Ну грех или нет — не берусь судить.
Ты знаешь я, в общем, не суеверен.
Я просто доверчив и сердцем верен.
И только в судьбу я всегда намерен
И верить, и с нею в согласьи жить.
Поэтому надо ли говорить:
Мы встретились поздно или не поздно?
Не годы способны судьбу решить,
А люди, что могут всегда любить
Как мы — до отчаянности серьезно.
Вот многие, радуясь, пьют вино
Для временно-сладкого настроенья.
А нам ну совсем ни к чему оно,
Ведь нам много крепче хмелеть дано
От слов и от всяческого общенья…
Конечно, прекрасно, когда влюбленные
Наивною песней упоены,
Совсем по-щенячьи, еще зеленые,
Кидаются в первый порыв весны.
И я тут совсем не ворчу, не ною,
Я тоже всем сердцем люблю цветы.
Но все ли они, просияв весною,
Полны и до осени красоты?
И я не лукавлю: ведь сколько раз
Два сердца, что вспыхнули с юным пылом,
Бросались друг к другу всего на час,
На месяц, на два, ну на год от силы!
А мы? Ты застенчиво улыбаешься:
Не месяц, не два, и отнюдь не год…
Когда настоящее вдруг придет,
То ты с ним вовеки не распрощаешься…
Поэтому нам ли с тобой не знать
Под чьей мы находимся яркой властью?!
Давай же не годы с тобой считать,
А песни, а звезды любви и счастья!
25 ноября 2001 г.

Москва — Красновидово

(обратно)

Творческая шутка

Когда мне похвалят другого поэта,
Мне хочется взять повесомей дубинку
И треснуть рассказчика по затылку,
Чтоб впредь не посмел бы выдумывать это!
А коль кто-то сдуру меня похвалит
Другому поэту — добру не быть!
Поэт может даже и не ударить,
А в ярости попросту задушить!
Так кто хороши тут, а кто плохи?
Отвечу: вы сердце поэта знайте:
Хвалите при нем лишь его стихи,
А прочих поэтов уничтожайте.
27 апреля 2001 г.

Москва

(обратно) (обратно)

ДОРОЖИТЕ СЧАСТЬЕМ, ДОРОЖИТЕ!

Что такое счастье

Что же такое счастье?
Одни говорят: «Это страсти:
Карты, вино, увлечения —
Все острые ощущения».
Другие верят, что счастье —
В окладе большом и власти,
В глазах секретарш плененных
И трепете подчиненных.
Третьи считают, что счастье —
Это большое участье:
Забота, тепло, внимание
И общность переживания.
По мненью четвертых, это —
С милой сидеть до рассвета,
Однажды в любви признаться
И больше не расставаться.
Еще есть такое мнение,
Что счастье — это горение:
Поиск, мечта, работа
И дерзкие крылья взлета!
А счастье, по-моему, просто
Бывает разного роста:
От кочки и до Казбека,
В зависимости от человека.
1966

(обратно)

Не надо отдавать любимых!

Не надо отдавать любимых,
Ни тех, кто рядом, и не тех,
Кто далеко, почти незримых.
Но зачастую ближе всех!
Когда все превосходно строится
И жизнь пылает, словно стяг,
К чему о счастье беспокоиться?!
Ведь все сбывается и так!
Когда ж от злых иль колких слов
Душа порой болит и рвется —
Не хмурьте в раздраженьи бровь.
Крепитесь! Скажем вновь и вновь:
За счастье следует бороться!
А в бурях острых объяснений
Храни нас, Боже, всякий раз
От нервно-раскаленных фраз
И непродуманных решений.
Известно же едва ль не с древности:
Любить бессчетно не дано,
А потому ни мщенье ревности,
Ни развлечений всяких бренности,
Ни хмель, ни тайные неверности
Любви не стоят все равно!
Итак, воюйте и решайте:
Пусть будет радость, пусть беда,
Боритесь, спорьте, наступайте,
Порою даже уступайте,
И лишь любви не отдавайте,
Не отдавайте никогда!
8 июля 1999 г.

Красновидово

(обратно)

Дорожите счастьем, дорожите!

Дорожите счастьем, дорожите!
Замечайте, радуйтесь, берите
Радуги, рассветы, звезды глаз —
Это все для вас, для вас, для вас.
Услыхали трепетное слово —
Радуйтесь. Не требуйте второго.
Не гоните время. Ни к чему.
Радуйтесь вот этому, ему!
Сколько песне суждено продлиться?
Все ли в мире может повториться?
Лист в ручье, снегирь, над кручей вяз…
Разве будет это тыщу раз!
На бульваре освещают вечер
Тополей пылающие свечи.
Радуйтесь, не портите ничем
Ни надежды, ни любви, ни встречи!
Лупит гром из поднебесной пушки.
Дождик, дождь! На лужицах веснушки!
Крутит, пляшет, бьет по мостовой
Крупный дождь, в орех величиной!
Если это чудо пропустить,
Как тогда уж и на свете жить?!
Все, что мимо сердца пролетело,
Ни за что потом не возвратить!
Хворь и ссоры временно отставьте,
Вы их все для старости оставьте.
Постарайтесь, чтобы хоть сейчас
Эта «прелесть» миновала вас.
Пусть бормочут скептики до смерти.
Вы им, желчным скептикам, не верьте —
Радости ни дома, ни в пути
Злым глазам, хоть лопнуть, — не найти!
А для очень, очень добрых глаз
Нет ни склок, ни зависти, ни муки.
Радость к вам сама протянет руки,
Если сердце светлое у вас.
Красоту увидеть в некрасивом,
Разглядеть в ручьях разливы рек!
Кто умеет в буднях быть счастливым,
Тот и впрямь счастливый человек!
И поют дороги и мосты,
Краски леса и ветра событий,
Звезды, птицы, реки и цветы:
Дорожите счастьем, дорожите!
(обратно)

Если грянет беда

Если грянет беда и душа твоя волком завоет,
И ты вдруг обратишься к друзьям
   в многотрудной судьбе,
И друзья, чтоб помочь, забегут, может статься,
   к тебе,
Если помощь та им ничегошеньки будет не стоить.
Если ж надо потратить достаточно время и сил
Или с денежной суммой какой-то на время
   расстаться,
Вот тогда ты узнаешь, как «дорог» ты всем
   и как «мил»,
И как быстро начнут все друзья твои вдруг
   испаряться.
И лишь кто-то, быть может, не спрячет
   души, не сбежит,
И поделится искренне всем: и рублем, и душою,
Не унизит надменным сочувствием и не схитрит,
И в любых непогодах останется рядом с тобою.
Как же славно с друзьями упрямо шагать до конца,
И чтоб сверху судьба улыбалась сияющим ликом…
Только как все же грустно, что светлые эти сердца
Слишком редко встречаются нам в этом
   мире великом…
9 июня 1998 г.

Москва

(обратно)

Одно письмо

Как мало все же человеку надо!
Одно письмо. Всего-то лишь одно.
И нет уже дождя над мокрым садом,
И за окошком больше не темно…
Зажглись рябин веселые костры,
И все вокруг вишнево-золотое…
И больше нет ни нервов, ни хандры,
А есть лишь сердце радостно-хмельное!
И я теперь богаче, чем банкир.
Мне подарили птиц, рассвет и реку,
Тайгу и звезды, море и Памир.
Твое письмо, в котором целый мир.
Как много все же надо человеку!
(обратно)

Крылья души

Храните свято классику, товарищи,
Которая в нас исстари заложена.
Ведь в душах, где ей быть всегда положено,
Дымят сейчас порой одни пожарища.
Кто отнял наши чудные мгновения?!
Ведь радио и телепередачи,
Нас поливая часто дребеденью,
Давно забыли о такой задаче.
Сначала топчут гордую культуру,
Сначала, унижая, предают,
А после говорят: «Россия — дура!»
И чуть ни в лица каждому плюют?
Кто выдувал такие авантюры?
И для чего гасить великий свет?
Да дело в том, что в мире без культуры
Ни государства, ни народа нет!
А вспомните: ну разве же давно
Мы все совсем, совсем иначе жили,
Когда по ценам абсолютно были
Доступны и театры, и кино.
А не пошел, то запросто включаешь
Ты теле или радиоканал
И в драме негодяя побеждаешь
Иль сердце словно в пламень погружаешь
В высокий симфонический накал!
Нет! Это все не глупое ворчанье
И суть не в том, плохи ль мы? Хороши?
Но было же и вправду созиданье,
Расцвет культур, высокое слиянье
Ума и сердца, воли и души.
И, если шеи запросто сгибаются,
Что нам поможет? Ну скажите: что?!
Ведь нас все время превратить пытаются
В рабов, в скотов и вообще в ничто!
В газетах — криминальнейшая хроника,
Все — вдребезги, куда ни кинешь взгляд!
До основанья срыта экономика,
Стоят заводы, фабрики стоят…
Нам говорят, что следует смиряться,
Дорога и трудна и далека,
Так что ж, мы так и будем унижаться
И ждать все время нового пинка?!
И пусть живем мы даже на гроши,
Но все равно бороться надо снова,
С чего ж начать? Конечно же, со слова,
С культуры, то есть именно с души!
Чтоб не играться словно дети в классики,
Разгон как раз мы с воли и начнем,
Чтоб взмыть в зенит великой нашей
   классики
В литературе, в музыке, во всем!
А дальше что: победы, поражения?
Что опыт есть, история не лжет.
Россия в час беды и унижения
Всегда умела находить решения,
Когда за горло брали наш народ.
И я уверен, люди дорогие,
Что и теперь не покорить России!
25 апреля 1999 г.

Москва

(обратно)

Дорогие оковы

Россия без каждого из нас

обойтись может.

Но никто из нас не может

обойтись без России.

И. С. Тургенев
Париж. Бужеваль. Девятнадцатый век.
В осеннем дожде пузырятся лужи.
А в доме мучится человек:
Как снег, голова, борода, как снег,
И с каждой минутой ему все хуже…
Сейчас он слабей, чем в сто лет старик,
Хоть был всем на зависть всегда гигантом:
И ростом велик, и душой велик,
А главное — это велик талантом!
И пусть столько отдано лет и сил
И этой земле, и друзьям французским,
Он родиной бредил, дышал и жил,
И всю свою жизнь безусловно был
Средь русских, наверное, самым русским.
Да, в жилах и книгах лишь русская кровь,
И все-таки, как же все в мире сложно!
И что может сделать порой любовь —
Подчас даже выдумать невозможно!
Быть может, любовь — это сверхстрана,
Где жизнь и ласкает, и рвет, и гложет,
И там, где взметает свой стяг она,
Нередко бывает побеждена
И гордость души, и надежда тоже.
С надменной улыбкою вскинув бровь,
Даря восхищения и кошмары,
Брала она с твердостью вновь и вновь
И славу его, и его любовь,
Доходы с поместья и гонорары.
Взлетают и падают мрак и свет,
Все кружится: окна, шкафы, столы.
Он бредит… Он бредит. А может быть, нет?
«Снимите, снимите с меня кандалы…»
А женщина горбится, словно птица,
И смотрит в окошко на тусклый свет.
И кто может истинно поручиться:
Вот жаль ей сейчас его или нет?..
А он и не рвется, видать, смирился,
Ни к спасским лесам, ни к полям Москвы.
Да, с хищной любовью он в книгах бился,
А в собственной жизни… увы, увы…
Ведь эти вот жгучие угольки —
Уедешь — прикажут назад вернуться.
И ласково-цепкие коготки,
Взяв сердце, вовеки не разомкнутся.
Он мучится, стонет… То явь, то бред.
Все ближе последнее одиночество…
А ей еще жить чуть не тридцать лет,
С ней родина, преданный муж. Весь свет
И пестрое шумно-живое общество.
Что меркнет и гаснет: закат? Судьба?
Какие-то тени ползут в углы…
А в голосе просьба, почти мольба:
— Мне тяжко… Снимите с меня
кандалы… —
Но в сердце у женщины немота,
Не в этой душе просияет пламя.
А снимет их, может быть, только ТА,
В чьем взгляде и холод, и пустота,
Что молча стоит сейчас за дверями.
Ну есть ли на свете прочнее крепи,
Чем песни России, леса и снег,
И отчий язык, города и степи…
Да, видно, нашлись посильнее цепи,
К чужому гнезду приковав навек.
А женщина смотрится в зеркала
И хмурится: явно же не красавица.
Но рядом — как праздник, как взлет орла,
Глаза, что когда-то зажечь смогла,
И в них она дивно преображается.
Не мне, безусловно, дано судить
Чужие надежды, и боль, и счастье,
Но, сердцем ничьей не подсуден власти,
Я вправе и мыслить, и говорить!
Ну что ему было дано? Ну что?
Ждать милостей возле чужой постели?
Пылать, сладкогласные слыша трели?
И так до конца? Ну не то, не то!
Я сам ждал свиданья и шорох платья,
И боль от отчаянно-дорогого,
Когда мне протягивали объятья,
Еще не остывшие от другого…
И пусть я в решеньях не слишком скор,
И все ж я восстал против зла двуличья!
А тут до мучений, до неприличья
В чужом очаге полыхал костер…
— О, да, он любил, — она говорила, —
Но я не из ласковых, видно, женщин.
Я тоже, наверно, его любила,
Но меньше, признаться, гораздо меньше. —
Да, меньше. Но вечно держала рядом,
Держала, и цель-то почти не пряча.
Держала, объятьями, пылким взглядом,
И голосом райским, и черным адом
Сомнений и мук. Ну а как иначе?!
И вот уж колеса стучат, стучат,
Что кончен полон. И теперь впервые
Уж нету нужды в нем. Нужны живые!
Он едет навечно назад… назад…
Он был и остался твоим стократ,
Прими же в объятья его, Россия!
(обратно)

Трусиха

Шар луны под звездным абажуром
Озарял уснувший городок.
Шли, смеясь, по набережной хмурой
Парень со спортивною фигурой
И девчонка — хрупкий стебелек.
Видно, распалясь от разговора,
Парень между прочим рассказал,
Как однажды в бурю ради спора
Он морской залив переплывал.
Как боролся с дьявольским теченьем,
Как швыряла молнии гроза.
И она смотрела с восхищеньем
В смелые, горячие глаза…
А потом, вздохнув, сказала тихо:
— Я бы там от страху умерла.
Знаешь, я ужасная трусиха,
Ни за что б в грозу не поплыла!
Парень улыбнулся снисходительно,
Притянул девчонку не спеша
И сказал: — Ты просто восхитительна,
Ах ты, воробьиная душа!
Подбородок пальцем ей приподнял
И поцеловал. Качался мост,
Ветер пел… И для нее сегодня
Мир был сплошь из музыки и звезд!
Так в ночи по набережной хмурой
Шли вдвоем сквозь спящий городок
Парень со спортивною фигурой
И девчонка — хрупкий стебелек.
А когда, пройдя полоску света,
В тень акаций дремлющих вошли,
Два плечистых темных силуэта
Выросли вдруг как из-под земли.
Первый хрипло буркнул: — Стоп, цыпленки!
Путь закрыт, и никаких гвоздей!
Кольца, серьги, часики, деньжонки —
Все, что есть, на бочку, и живей!
А второй, пуская дым в усы,
Наблюдал, как, от волненья бурый,
Парень со спортивною фигурой
Стал, спеша, отстегивать часы.
И, довольный, видимо, успехом,
Рыжеусый хмыкнул: — Эй, коза!
Что надулась?! — И берет со смехом
Натянул девчонке на глаза.
Дальше было все как взрыв гранаты:
Девушка беретик сорвала
И словами: — Мразь! Фашист проклятый! —
Как огнем, детину обожгла.
— Наглостью пугаешь? Врешь, подонок!
Ты же враг! Ты жизнь людскую пьешь! —
Голос рвется, яростен и звонок:
— Нож в кармане? Мне плевать на нож!
За убийство «стенка» ожидает.
Ну а коль от раны упаду,
То запомни: выживу, узнаю!
Где б ты ни был — все равно найду!
И глаза в глаза взглянула твердо.
Тот смешался: — Ладно… Тише, гром… —
А второй промямлил: — Ну их к черту! —
И фигуры скрылись за углом.
Лунный диск, на млечную дорогу
Выбравшись, шагал наискосок
И смотрел задумчиво и строго
Сверху вниз на спящий городок,
Где без слов по набережной хмурой
Шли, чуть слышно гравием шурша,
Парень со спортивною фигурой
И девчонка — «слабая натура»,
«Трус» и «воробьиная душа».
(обратно)

«Я могу тебя очень ждать…»

Я могу тебя очень ждать,
Долго-долго и верно-верно,
И ночами могу не спать
Год, и два, и всю жизнь, наверно.
Пусть листочки календаря
Облетят, как листва у сада,
Только знать бы, что все не зря,
Что тебе это вправду надо!
Я могу за тобой идти
По чащобам и перелазам,
По пескам, без дорог почти,
По горам, по любому пути,
Где и черт не бывал ни разу!
Все пройду, никого не коря,
Одолею любые тревоги,
Только знать бы, что все не зря,
Что потом не предашь в дороге.
Я могу для тебя отдать
Все, что есть у меня и будет.
Я могу за тебя принять
Горечь злейших на свете судеб.
Буду счастьем считать, даря
Целый мир тебе ежечасно.
Только знать бы, что все не зря,
Что люблю тебя не напрасно!
(обратно)

Ночь под Ивана Купалу

Сегодня поразительная ночь!

Сегодня небывалое сбывается, —
Печаль и горе улетают прочь,
И все мечты чудесно исполняются!
Сегодня — всем фантазиям простор!
Сегодня можно славно веселиться:
Перескочить, смеясь, через костер,
Стремясь, причем, нигде не опалиться…
Все нынче рвется в сказку: конный, пеший,
Свистит вдали разбойный соловей,
Хохочет в чаще, подвывая, леший,
Русалки в реку прыгают с ветвей…
Да, нынче тайна — за любым кустом,
Ведь здесь когда-то, словно бы приснилось,
Снегурочка, кружась перед костром,
Чуть слышно вскрикнув, в ветре
   растворилась…
В подобный час, как и в былые годы,
От всей души неплохо погадать!
И под крылом ночного небосвода
Водить, как наши предки, хороводы
И даже клад, быть может, отыскать!
Волшебник, всем удачу обещающий,
Наверно, мимо все-таки прошел!
А папоротник, в полночь расцветающий,
Пожалуй, вряд ли кто-нибудь нашел…
Клад признает удачливых и смелых,
Идущих в бой сквозь истины и ложь,
Конечно, клад найти — святое дело!
Но как откроешь? Где его найдешь?
Ведь медлить здесь не следует нисколько!
Тут все сомненья и смущенья — прочь!
Ведь если клад отыскивать, то только
Лишь вот в такую сказочную ночь!
И я ему стократно был бы рад!
Я молча руку протянул. И что же…
Кто скажет мне: я беден иль богат?
Рассыпав темно-русый водопад,
Со мною рядом ровно дышит «клад»…
И вряд ли есть хоть что-нибудь дороже…
7 июля 2000 г. В ночь под Ивана Купалу.

Красновидово

(обратно)

Любим мы друг друга или нет?

Любим мы друг друга или нет?
Кажется: какие тут сомненья?!
Только вот зачем, ища решенья,
Нам нырять то в полночь, то в рассвет?
Знать бы нам важнейший постулат:
Чувства хоть плохие, хоть блестящие,
Теплые иль пламенно-горящие,
Все равно их строят и творят.
Чувства можно звездно окрылить,
Если их хранить, а не тиранить.
И, напротив, горько загубить,
Если всеми способами ранить.
Можно находить и открывать
Все, буквально все, что нас сближает,
И, напротив: коль не доверять,
Можно, как болячки, ковырять
Именно все то, что разделяет.
То у нас улыбки, то терзанья,
То укоров леденящий душ,
То слиянье губ, и рук, и душ,
То вражда почти до обожания.
То блаженство опьяняет нас,
То сердца мы беспощадно гложем.
Осыпая ревностями фраз,
Но причем ни на день, ни на час
Разлучиться все-таки не можем.
Кто ж поможет разгадать секрет —
Любим мы друг друга или нет?
20 июня 1998 г.

Москва

(обратно)

Микроклимат

День и ночь за окном обложные дожди,
Все промокло насквозь: и леса, и птицы.
В эту пору, конечно, ни почты не жди,
Да и вряд ли какой-нибудь гость постучится.
Реки хмуро бурлят, пузырятся пруды.
Все дождем заштриховано, скрыто и смыто.
На кого и за что так природа сердита
И откуда берет она столько воды?!
Небо, замысла скверного не тая,
Все залить вознамерилось в пух и прах.
Даже странно представить, что есть края,
Где почти и не ведают о дождях.
Где сгорают в горячих песках следы
И ни пятнышка туч в небесах седых,
Где родник или просто стакан воды
Часто ценят превыше всех благ земных.
Дождь тоской заливает луга и выси,
Лужи, холод да злющие комары.
Но душа моя с юности не зависит
Ни от хмурых дождей, ни от злой жары.
И какой ни придумает финт природа,
Не навеет ни холод она, ни сплин.
Ведь зависит внутри у меня погода
От иных, совершенно иных причин.
Вот он — мудрый и очень простой секрет:
Если что-то хорошее вдруг свершилось,
Как погода бы яростно ни бесилась,
В моем сердце хохочет весенний свет!
Но хоть трижды будь ласковою природа,
Только если тоска тебя вдруг грызет,
То в душе совершенно не та погода,
В ней тогда и бураны, и снег, и лед.
Дождь гвоздит по земле, и промозглый
ветер
Плющит капли о стекла и рвет кусты.
Он не знает, чудак, о прекрасном лете,
О моем, о веселом и добром лете,
Где живет красота, и любовь, и ты…
(обратно)

Любовь и трусость

Почему так нередко любовь непрочна?
Несхожесть характеров? Чья-то узость?
Причин всех нельзя перечислить точно,
Но главное все же, пожалуй, трусость.
Да, да, не раздор, не отсутствие страсти,
А именно трусость — первопричина.
Она-то и есть та самая мина,
Что чаще всего подрывает счастье.
Неправда, что будто мы сами порою
Не ведаем качеств своей души.
Зачем нам лукавить перед собою,
В основе мы знаем и то и другое,
Когда мы плохи и когда хороши.
Пока человек потрясений не знает,
Не важно — хороший или плохой,
Он в жизни обычно себе разрешает
Быть тем, кто и есть он. Самим собой.
Но час наступил — человек влюбляется.
Нет, нет, на отказ не пойдет он никак.
Он счастлив. Он страстно хочет понравиться.
Вот тут-то, заметьте, и появляется
Трусость — двуличный и тихий враг.
Волнуясь, боясь за исход любви
И, словно стараясь принарядиться,
Он спрятать свои недостатки стремится,
Она — стушевать недостатки свои.
Чтоб, нравясь, быть самыми лучшими,
   первыми,
Чтоб как-то «подкрасить» характер свой,
Скупые на время становятся щедрыми,
Неверные — сразу ужасно верными,
А лгуньи за правду стоят горой.
Стремясь, чтобы ярче зажглась звезда,
Влюбленные словно на цыпочки встали
И вроде красивей и лучше стали.
«Ты любишь?» — «Конечно!» —
«А ты меня?» — «Да!»
И все. Теперь они муж и жена.
А дальше все так, как случиться и должно:
Ну сколько на цыпочках выдержать можно?!
Вот тут и ломается тишина…
Теперь, когда стали семейными дни,
Нет смысла играть в какие-то прятки.
И лезут, как черти, на свет недостатки,
Ну где только, право, и были они?
Эх, если б любить, ничего не скрывая,
Всю жизнь оставаясь самим собой,
Тогда б не пришлось говорить с тоской:
«А я и не думал, что ты такая!»
«А я и не знала, что ты такой!»
И может, чтоб счастье пришло сполна,
Не надо душу двоить свою.
Ведь храбрость, пожалуй, в любви нужна
Не меньше, чем в космосе или в бою!
(обратно)

Задумчиво она идет по улице

Она идет задумчиво по улице,
Стройна, как синеглазый василек.
Но все сейчас в ней словно бы сутулится,
Сутулится душа, и взгляд сутулится,
И даже чувства съежились в комок.
Идет она, как в проклятое царство,
Где нет ни звезд, ни пищи, ни воды.
И нет на свете, кажется, лекарства,
Чтоб вдруг ее избавить от беды.
Но есть лекарство прочих посильней,
Которое помочь всегда готово,
Чтоб человек, известный только ей,
Который всех важнее и нужней,
Сказал одно-единственное слово…
3 июня 1998 г.

Москва

(обратно)

Разные натуры

Да, легко живет, наверно, тот,
Кто всерьез не любит никого.
Тот, кто никому не отдает
Ни души, ни сердца своего.
У него — ни дружбы, ни любви,
Ибо втайне безразличны все.
Мчит он, как по гладкому шоссе,
С равнодушным холодком в крови.
И, ничьей бедой не зажжено,
Сердце ровно и спокойно бьется,
А вот мне так в мире не живется,
Мне, видать, такого не дано.
Вот расстанусь с другом и тоскую,
Сам пишу и жду, чтоб вспомнил он.
Встречу подлость — бурно протестую,
Ну, буквально лезу на рожон!
Мне плевать на злобную спесивость,
Пусть хоть завтра вздернут на суку!
Не могу терпеть несправедливость
И смотреть на подлость не могу!
Видимо, и в прошлом, и теперь
Дал мне бог привязчивое сердце,
И для дружбы я не то что дверцу,
А вовсю распахиваю дверь!
Впрочем, дружба — ладно. Чаще проще:
Где-нибудь на отдыхе порой
Свел знакомство на прогулке в роще
С доброю компанией живой.
Встретились и раз, и пять, и восемь,
Подружились, мыслями зажглись,
Но уже трубит разлуку осень,
Что поделать? Жизнь — ведь это жизнь!
Люди разлетелись. И друг друга,
Может, и не будут вспоминать.
Только мне разлука — злая вьюга,
Не терплю ни рвать, ни забывать.
А порой, глядишь, и так случится.
В поезде соседи по вагону
Едут. И покуда поезд мчится,
Все в купе успели подружиться
По дорожно-доброму закону.
А закон тот вечно обостряет
Чувства теплоты и доброты.
И уже знаком со всеми ты,
И тебя все превосходно знают.
Поверяют искренно и тихо
Ворох тайн соседям, как друзьям.
И за чаем или кружкой пива
Чуть не душу делят пополам.
И по тем же взбалмошным законам
(Так порой устроен человек) —
Не успели выйти из вагона,
Как друг друга в городских трезвонах
Позабыли чуть ли не на век!
Вот и мне бы жить позабывая,
Сколько раз ведь получал урок!
Я ж, как прежде, к людям прикипаю
И сижу, и глупо ожидаю
Кем-нибудь обещанный звонок.
А любви безжалостные муки?!
Ведь сказать по правде, сколько раз
Лгали мне слова и лгали руки.
Лгали взгляды преданнейших глаз!
Кажется, и понял, и измерил
Много душ и множество дорог,
Все равно: при лжи не лицемерил
И подчас по-идиотски верил,
И привыкнуть к лжи никак не мог.
Не хвалю себя и не ругаю,
Только быть другим не научусь.
Все равно, встречаясь, — доверяю,
Все равно душою прикипаю
И ужасно трудно расстаюсь!..
Ну, а если б маг или святой
Вдруг сказал мне: — Хочешь, превращу
В существо с удачливой душой,
Сытой и бесстрастно-ледяной? —
Я сказал бы тихо:
— Не хочу…
(обратно)

Преступление и наказание

Однажды парком в предзакатный час
Шла женщина неспешно по дороге.
Красавица и в профиль, и анфас,
И в глубине зеленоватых глаз —
Одна весна и никакой тревоги.
Была она как ветер молода,
И, видимо, наивна до предела,
Иначе б непременно разглядела
Три тени за кустами у пруда.
Не всем, видать, предчувствие дано.
Тем паче если не было примеров
Чего-то злого. В парке не темно,
И шла она уверенно в кино
Без всяческих подруг и кавалеров.
Но быть в кино ей, видно, не судьба:
Внезапно с речью остроэкзотичной
Шагнули к ней три здоровенных лба
С нацеленностью явно эротичной.
Один промолвил, сплюнув сигарету:
«Она — моя! И споров никаких!»
Другой: «Ну нет! Я сам сожру конфету!»
А третий хмыкнул: «Мы красотку эту
По-дружески разделим на троих!»
Закат погас, и в парке стало хмуро.
Вдали сверкнули россыпи огней…
«Ну, хватит! Брось таращиться как дура!
Ступай сюда в кусты!» И три фигуры,
Дыша спиртным, придвинулись плотней.
«Ребята, что вы?!»… Голос замирает.
А трое смотрят хмуро, как сычи.
«Вы шутите? Ну что вас раздирает?!» —
«Мы шутим? Да серьезней не бывает!
Снимай же все, что надо, и молчи!»
Один дохнул: «Заспоришь — придушу!
Сейчас исполнишь все, что нам угодно!
Чтоб выжить — покажи, на что способна!»
Она вздохнула: «Ладно… Покажу!»
Неторопливо сбросила жакетку
И первому, уже без лишних фраз,
Ребром ладони яростно и метко
По горлу — словно сталью: раз! И раз!
И вновь — удар! «Теперь души, скотина!»
И тут буквально чудо наяву:
Почти со шкаф величиной, мужчина
Как сноп мгновенно рухнул на траву!
Другой, взревев, рванулся к ней навстречу,
Но тут — прием и новый взмах рукой!
И вот уже второй за этот вечер
Как бык уткнулся в землю головой…
А третий, зло зубами скрежеща
И целясь впиться в горло пятернею,
Вдруг резко вырвал нож из-под плаща
И прыгнул кошкой с бранью площадною.
Она же резко вымолвила: «Врешь!»
И, сжавшись, распрямилась как пружина.
И вот, роняя зазвеневший нож,
На землю третий грохнулся детина.
И тут, покуда, ползая ужом,
Они стонали, мучаясь от боли,
Она, как вспышка воплощенной воли,
Шагнула к ним с подобранным ножом.
«Ну что, мерзавцы? Отвечайте, что?!
Насильничать решили? Дескать, сила?
Скажите же спасибо мне за то,
Что я вам жизни нынче сохранила!
Сейчас я вновь в кинотеатр иду,
А ровно через два часа — обратно.
Однако же прошу иметь в виду:
Чтоб даже духу вашего в саду
Здесь просто близко не было. Понятно?!
А притаитесь где-то за кустом,
Тогда, клянусь, что я на этом месте
Лишу вас вашей жеребячьей чести
Вот этим самым вашим же ножом!
А если ж вдруг найдете пистолет,
Намного хлеще сыщете ответ:
Ведь я кладу почти что пулю в пулю
И рисковать вам даже смысла нет!»
Чуть улыбнувшись, строго посмотрела,
Губной помадой освежила рот,
Неторопливо кофточку надела
И легким шагом двинулась вперед.
Шла женщина спокойно и упрямо,
И строгий свет горел в ее глазах,
А сзади три насильника и хама,
Рыча от боли, корчились в кустах…
О, люди! В жизни трудно все предвидеть!
И все-таки не грех предупредить
Мужчин, способных женщину обидеть
И даже силу где-то применить:
Чтить женщину есть множество причин:
Когда умом, да и силенкой тоже
Она сегодня часто стоить может
И двух, и трех, и пятерых мужчин!
(обратно)

Моя любовь

Ну каким ты владеешь секретом?
Чем взяла меня и когда?
Но с тобой я всегда, всегда:
Днем и ночью, зимой и летом!
Площадями ль иду большими
Иль за шумным сижу столом,
Стоит мне шепнуть твое имя —
И уже мы с тобой вдвоем.
Когда радуюсь или грущу я
И когда обиды терплю,
И в веселье тебя люблю я,
И в несчастье тебя люблю.
Даже если крепчайше сплю,
Все равно я тебя люблю!
Говорят, что дней круговерть
Настоящих чувств не тревожит.
Говорят, будто только смерть
Навсегда погасить их может.
Я не знаю последнего дня,
Но без громких скажу речей:
Смерть, конечно, сильней меня,
Но любви моей не сильней.
И когда этот час пробьет
И окончу я путь земной,
Знай: любовь моя не уйдет,
А останется тут, с тобой.
Подойдет без жалоб и слез
И незримо для глаз чужих,
Словно добрый и верный пес,
На колени положит нос
И свернется у ног твоих.
(обратно)

Девушка

Девушка, вспыхнув, читает письмо.
Девушка смотрит пытливо в трюмо.
Хочет найти и увидеть сама
То, что увидел автор письма.
Тонкие хвостики выцветших кос,
Глаз небольших синева без огней.
Где же «червонное пламя волос»?
Где «две бездонные глуби морей»?
Где же «классический профиль», когда
Здесь лишь кокетливо вздернутый нос?
«Белая кожа»… — Но гляньте сюда:
Если он прав, то куда же тогда
Спрятать веснушки? Вот в чем вопрос!
Девушка снова читает письмо,
Снова с надеждою смотрит в трюмо,
Смотрит со скидками, смотрит пристрастно,
Ищет старательно, но… напрасно!
Ясно, он просто над ней подшутил.
Милая шутка! Но кто разрешил?!
Девушка сдвинула брови. Сейчас
Горькие слезы брызнут из глаз…
Как объяснить ей, чудачке, что это
Вовсе не шутка, что хитрости нету.
Просто, где вспыхнул сердечный накал,
Разом кончается правда зеркал!
Просто весь мир озаряется там
Радужным, синим, зеленым…
И лгут зеркала. Не верь зеркалам!
А верь лишь глазам влюбленным!
(обратно)

Если любовь уходит!

Если любовь уходит, какое найти решенье?
Можно прибегнуть к доводам, спорить и убеждать,
Можно пойти на просьбы и даже на униженья,
Можно грозить расплатой, пробуя запугать.
Можно вспомнить былое, каждую светлую
   малость,
И, с дрожью твердя, как горько в разлуке
пройдут года,
Поколебать на время, может быть, вызвать жалость
И удержать на время. На время — не навсегда.
А можно, страха и боли даже не выдав взглядом,
Сказать: — Я люблю. Подумай. Радости не ломай. —
И если ответит отказом, не дрогнув, принять
    как надо,
Окна и двери — настежь: — Я не держу. Прощай!
Конечно, ужасно трудно, мучась, держаться твердо.
И все-таки, чтобы себя же не презирать потом,
Если любовь уходит — хоть вой, но останься гордым.
Живи и будь человеком, а не ползи ужом!
(обратно)

Прямой разговор

Л. К.

Боль свою вы делите с друзьями,
Вас сейчас утешить норовят,
А его последними словами,
Только вы нахмуритесь, бранят.
Да и человек ли в самом деле
Тот, кто вас, придя, околдовал,
Стал вам близким через две недели,
Месяц с вами прожил и удрал.
Вы встречались, дорогая, с дрянью.
Что ж нам толковать о нем сейчас?!
Дрянь не стоит долгого вниманья,
Тут важнее говорить о вас.
Вы его любили? Неужели?
Но полшага — разве это путь?!
Сколько вы пудов с ним соли съели?
Как успели в душу заглянуть?!
Что вы знали, ведали о нем?
То, что у него есть губы, руки,
Комплимент, цветы, по моде брюки —
Вот и все, пожалуй, в основном?!
Что б там ни шептал он вам при встрече,
Как возможно с гордою душой
Целоваться на четвертый вечер
И в любви признаться на восьмой?!
Пусть весна, пускай улыбка глаз…
Но ведь мало, мало две недели!
Вы б сперва хоть разглядеть успели,
Что за руки обнимают вас!
Говорите, трудно разобраться,
Если страсть. Допустим, что и так.
Но ведь должен чем-то отличаться
Человек от кошек и дворняг!
Но ведь чувства тем и хороши,
Что горят красиво, гордо, смело.
Пусть любовь начнется. Но не с тела,
А с души, вы слышите, — с души!
Трудно вам. Простите. Понимаю.
Но сейчас вам некого ругать.
Я ведь это не мораль читаю.
Вы умны, и вы должны понять:
Чтоб ценили вас, и это так,
Сами цену впредь себе вы знайте,
Будьте горделивы. Не меняйте
Золота на первый же медяк!
(обратно)

Эдельвейс

(Лирическая баллада)

Ботаник, вернувшийся с южных широт,
С жаром рассказывал нам
О редких растениях горных высот,
Взбегающих к облакам.
Стоят они гордо, хрустально чисты,
Как светлые шапки снегов.
Дети отчаянной высоты
И дикого пенья ветров.
В ладонях ботаника — жгучая синь,
Слепящее солнце и вечная стынь
Качаются важно, сурово.
Мелькают названья — сплошная латынь —
Одно непонятней другого.
В конце же сказал он: — А вот эдельвейс,
Царящий почти в облаках.
За ним был предпринят рискованный рейс,
И вот он в моих руках!
Взгляните: он блещет, как горный снег,
Но то не просто цветок.
О нем легенду за веком век
Древний хранит Восток.
Это волшебник. Цветок-талисман.
Кто завладеет им,
Легко разрушит любой обман
И будет от бед храним.
А главное, этот цветок таит
Сладкий и жаркий плен:
Тот, кто подруге его вручит,
Сердце возьмет взамен.
Он кончил, добавив шутливо: — Ну вот,
Наука сие отрицает,
Но если легенда веками живет,
То все-таки кто его знает?..
Ботаника хлопали по плечам,
От шуток гудел кабинет:
— Теперь хоть экзамен сдавай по цветам!
Да ты не ученый — поэт!
А я все думал под гул и смех:
Что скажет сейчас она?
Та, что красивей и тоньше всех,
Но так всегда холодна.
Так холодна, что не знаю я,
Счастье мне то иль беда?
Вот улыбнулась: — Это, друзья,
Мило, но ерунда…
В ночи над садами звезды зажглись,
А в речке темным-темно…
Толкаются звезды и, падая вниз,
С шипеньем идут на дно.
Ветер метет тополиный снег,
Мятой пахнет бурьян…
Конечно же, глупо: атомный век —
И вдруг цветок-талисман!
Пусть так! А любовь? Ведь ее порой
Без чуда не обрести!
И разве есть ученый такой,
Чтоб к сердцу открыл пути?!
Цветок эдельвейс… Щемящая грусть…
Легенда… Седой Восток…
А что, если вдруг возьму и вернусь
И выпрошу тот цветок?!
Высмеян буду? Согласен. Пусть.
Любой ценой получу!
Не верит? Не надо! Но я вернусь
И ей тот цветок вручу.
Смелее! Вот дом его… Поворот…
Гашу огонек окурка,
И вдруг навстречу мне из ворот
Стремительная фигурка.
Увидела, вспыхнула радостью: —
Ты! Есть, значит, тайная сила.
Ты знаешь, он яростно любит цветы,
Но я смогла, упросила…
Сейчас все поймешь… Я не против чудес,
Нет, я не то говорю… —
И вдруг протянула мне эдельвейс!
— Вот… Принимай… Дарю!
Звездами вспыхнули небеса,
Ночь в заревом огне…
Люди, есть на земле чудеса!
Люди, поверьте мне!
(обратно)

Двадцатый век

Ревет в турбинах мощь былинных рек,
Ракеты, кванты, электромышленье…
Вокруг меня гудит двадцатый век,
В груди моей стучит его биенье.
И, если я понадоблюсь потом
Кому-то вдруг на миг или навеки,
Меня ищите не в каком ином,
А пусть в нелегком, пусть в пороховом,
Но именно в моем двадцатом веке.
Ведь он, мой век, и радио открыл,
И в космос взмыл быстрее ураганов,
Кино придумал, атом расщепил
И засветил глаза телеэкранов.
Он видел и свободу и лишенья,
Свалил фашизм в пожаре грозовом.
И верю я, что именно о нем
Потомки наши вспомнят с уваженьем.
За этот век, за то, чтоб день его
Все ярче и добрее разгорался,
Я не жалел на свете ничего
И даже перед смертью не сгибался!
И, горячо шагая по планете,
Я полон дружбы к веку моему.
Ведь как-никак назначено ему,
Вот именно, и больше никому,
Второе завершить тысячелетье.
Имеет в жизни каждый человек
И адрес свой, и временные даты.
Даны судьбой и мне координаты:
«СССР. Москва. Двадцатый век».
И мне иного адреса не надо.
Не знаю, как и много ль я свершил?
Но если я хоть что-то заслужил,
То вот чего б я пожелал в награду:
Я честно жил всегда на белом свете,
Так разреши, судьба, мне дошагать
До новогодней смены двух столетий,
Да что столетий — двух тысячелетий,
И тот рассвет торжественный обнять!
Я представляю, как все это будет:
Салют в пять солнц, как огненный венец,
Пять миллионов грохнувших орудий
И пять мильярдов вспыхнувших сердец!
Судьба моя, пускай дороги круты,
Не обрывай досрочно этот путь.
Позволь мне ветра звездного глотнуть
И чрез границу руку протянуть
Из века в век хотя бы на минуту!
И в тишине услышать самому
Грядущей эры поступь на рассвете,
И стиснуть руку дружески ему —
Веселому потомку моему,
Что будет жить в ином тысячелетье.
А если все же мне не суждено
Шагнуть на эту сказочную кромку,
Ну что ж, я песней постучусь в окно.
Пусть эти строки будут все равно
Моим рукопожатием потомку!
(обратно)

Чудачка

Одни называют ее «чудачкой»
И пальцем на лоб — за спиной, тайком,
Другие — «принцессою» и «гордячкой»,
А третьи просто — «синим чулком».
Птицы и те попарно летают,
Душа стремится к душе живой.
Ребята подруг из кино провожают,
А эта одна убегает домой.
Зимы и весны цепочкой пестрой
Мчатся, бегут за звеном звено…
Подруги, порой невзрачные просто,
Смотришь, замуж вышли давно.
Вокруг твердят ей: «Пора решаться,
Мужчины не будут ведь ждать, учти!»
Недолго и в девах вот так остаться!
Дело-то катится к тридцати…
Неужто не нравился даже никто? —
Посмотрит мечтательными глазами:
— Нравиться — нравились. Ну и что? —
И удивленно пожмет плечами.
Какой же любви она ждет, какой?
Ей хочется крикнуть: «Любви-звездопада!
Красивой-красивой! Большой-большой!
А если я в жизни не встречу такой,
Тогда мне совсем никакой не надо!»
(обратно)

Девушка и лесовик (Сказка)

На старой осине в глуши лесной
Жил леший, глазастый и волосатый.
Для лешего был он еще молодой —
Лет триста, не больше. Совсем незлой,
Задумчивый, тихий и неженатый.
Однажды у Черных болот в лощине
Увидел он девушку над ручьем,
Красивую, с полной грибной корзиной
И в ярком платьице городском.
Видать, заблудилась. Стоит и плачет.
И леший вдруг словно затосковал…
Ну как ее выручить? Вот задача!
Он спрыгнул с сучка и, уже не прячась,
Склонился пред девушкой и сказал:
— Не плачь! Ты меня красотой смутила.
Ты — радость! И я тебе помогу! —
Девушка вздрогнула, отскочила,
Но вслушалась в речи и вдруг решила:
«Ладно. Успею еще. Убегу!»
А тот протянул ей в косматых лапах
Букет из фиалок и хризантем.
И так был прекрасен их свежий запах,
Что страх у девчонки пропал совсем…
Свиданья у девушки в жизни были.
Но если по-честному говорить,
То, в общем, ей редко цветы дарили
И радостей мало преподносили,
Больше надеялись получить.
А леший промолвил: — Таких обаятельных
Глаз я нигде еще не встречал! —
И дальше, смутив уже окончательно,
Тихо ей руку поцеловал.
Из мха и соломки он сплел ей шляпу.
Был ласков, приветливо улыбался.
И хоть и не руки имел, а лапы,
Но даже «облапить» и не пытался.
И, глядя восторженно и тревожно,
Он вдруг на секунду наморщил нос
И, сделав гирлянду из алых роз,
Повесил ей на плечи осторожно.
Донес ей грибы, через лес провожая,
В трудных местах впереди идя,
Каждую веточку отгибая,
Каждую ямочку обходя.
Прощаясь у вырубки обгоревшей,
Он грустно потупился, пряча вздох.
А та вдруг подумала: «Леший, леший,
А вроде, пожалуй, не так и плох!»
И, пряча смущенье в букет, красавица
Вдруг тихо промолвила на ходу:
— Мне лес этот, знаете, очень нравится,
Наверно, я завтра опять приду!
Мужчины, встревожьтесь! Ну кто ж не знает,
Что женщина, с нежной своей душой,
Сто тысяч грехов нам простит порой,
Простит, может, даже ночной разбой!
Но вот невнимания не прощает…
Вернемся же к рыцарству в добрый час
И к ласке, которую мы забыли,
Чтоб милые наши порой от нас
Не начали бегать к нечистой силе!
(обратно)

Лунный вечер

Закат хрустально-алый мост
Над речкой воздвигает,
И вверх в сопровождение звезд
Луна, поднявшись в полный рост,
Торжественно шагает.
Ей все принадлежат сердца
И замки на планете,
А у тебя же ни дворца,
И, кроме одного певца,
Нет никого на свете.
Но это, право, не беда,
Взвей гордость, словно стяг,
Один, он тоже иногда
Уж не такой пустяк!
Готов я верить и любить,
О бедах не трубя.
Одно не знаю: как мне быть?
Какую песню сочинить,
Достойную тебя?
Твои слова, улыбки, взгляд
Я в сердце собирал,
И, встреться мы лет сто назад,
Я так бы написал:
Всегда поэзии полна,
То холодна, то страстна,
Ты — как полночная луна
Таинственно-прекрасна!
А впрочем, и средь наших дней
Горит живая сила:
И горделиво-светлой ей
Ты, с строгой скромностью своей,
Навряд ли б уступила.
Ведь гордо-чистая луна
Средь всех других планет
Одной лишь стороной видна,
Другой как словно нет.
А та, другая, для кого,
Где все темно и строго?
Для неба или для того,
Кто всех дороже. Для него —
Сверхдруга или бога!
Луна одна и ты — одна.
И знаю я: твой взгляд,
Твоя дневная сторона
И звездно-тайная страна
Лишь мне принадлежат!
И так как в верности своей
Ты, как луна, тверда,
Живи ж средь песен и людей
И ныне, и всегда!
А если вечность обойдет
Капризно стороною
И бабка старая придет
С железною клюкою,
Ну что ж, не нам белеть, как снег!
Мир вечен — как замечено.
Как горы, как движенье рек.
В моих стихах тебе навек
Бессмертье обеспечено!
(обратно)

Пусть меня волшебником назначат

(Шутка)

Эх, девчата! Чтоб во всем удача,
Чтоб была нетленною краса,
Пусть меня волшебником назначат,
И тогда наступят чудеса.
Я начну с того, что на планете —
Сразу ни обманов, ни тревог,
Все цветы, какие есть на свете,
Я, как Бог, сложу у ваших ног.
Я вам всем, брюнетки и блондинки,
Раскрою на кофточки зарю,
Радугу разрежу на косынки,
Небо на отрезы раздарю.
С красотою будет все в порядке:
Каждый профиль хоть в музей неси!
Ну а чтоб какие недостатки
Я оставил! Боже упаси!
А для танцев и нарядов бальных
В виде дополненья к красоте
Я вручил бы каждой персонально
По живой мерцающей звезде.
Ну а чтобы не было примеров
Ни тоски, ни одиноких слез,
Я по сотне лучших кавалеров
Каждой бы на выбор преподнес.
Я волшебной утвердил бы властью
Царство песен, света и стихов,
Чтоб смеялась каждая от счастья
В день от трех и до восьми часов.
Эх, девчата! Чтоб во всем удача,
Чтоб всегда звенели соловьи,
Хлопочите, милые мои,
Пусть меня волшебником назначат!
(обратно)

Письмо любимой

Мы в дальней разлуке. Сейчас между нами
Узоры созвездий и посвист ветров,
Дороги с бегущими вдаль поездами
Да скучная цепь телеграфных столбов.
Как будто бы чувствуя нашу разлуку,
Раскидистый тополь, вздохнув горячо,
К окну потянувшись, зеленую руку
По-дружески мне положил на плечо.
Душа хоть какой-нибудь весточки просит,
Мы ждем, загораемся каждой строкой.
Но вести не только в конвертах приносят,
Они к нам сквозь стены проходят порой.
Представь, что услышишь ты вести о том,
Что был я обманут в пути подлецом,
Что руку, как другу, врагу протянул,
А он меня в спину с откоса толкнул…
Все тело в ушибах, разбита губа…
Что делать? Превратна порою судьба!
И пусть тебе станет обидно, тревожно,
Но верить ты можешь. Такое — возможно!
А если вдруг весть, как метельная мгла,
Ворвется и скажет словами глухими,
Что смерть недопетую песнь прервала
И черной каймой обвела мое имя.
Веселые губы сомкнулись навек…
Утрата, ее ни понять, ни измерить!
Нелепо! И все-таки можешь поверить:
Бессмертны лишь скалы, а я — человек!
Но если услышишь, что вешней порой
За новым, за призрачным счастьем в погоне
Я сердце свое не тебе, а другой
Взволнованно вдруг протянул на ладони, —
Пусть слезы не брызнут, не дрогнут ресницы,
Колючею стужей не стиснет беда!
Не верь! Ведь такого не может случиться!
Ты слышишь? Такому не быть никогда!
(обратно)

Аптека счастья

Сегодня — кибернетика повсюду.
Вчерашняя фантастика — пустяк!
А в будущем какое будет чудо?
Конечно, точно утверждать не буду,
Но в будущем, наверно, будет так:
Исчезли все болезни человека.
А значит, и лекарства ни к чему!
А для духовных радостей ему
Открыт особый магазин-аптека.
Какая б ни была у вас потребность,
Он в тот же миг откликнуться готов:
— Скажите, есть у вас сегодня нежность?
— Да, с добавленьем самых теплых слов!
— А мне бы счастья, бьющего ключом!
— Какого вам: на месяц? На года?
— Нет, мне б хотелось счастья навсегда!
— Такого нет. Но через месяц ждем!
— А я для мужа верности прошу!
— Мужская верность? Это, правда, сложно…
Но ничего. Я думаю, возможно.
Не огорчайтесь. Я вам подыщу.
— А мне бы капель трепета в крови.
Я — северянин, человек арктический.
— А мне — флакон пылающей любви
И полфлакона просто платонической!
— Мне против лжи нельзя ли витамин?
— Пожалуйста, и вкусен, и активен!
— А есть для женщин «антиговорин»?
— Есть. Но пока что малоэффективен…
— А есть «антискандальная вакцина»?
— Есть, в комплексе для мужа и жены:
Жене — компресс с горчицей, а мужчине
За час до ссоры — два укола в спину
Или один в сидячью часть спины…
— Мне «томный взгляд» для глаз
любого цвета!
— Пожалуйста. По капле перед сном.
— А мне бы страсти…
— Страсти — по рецептам!
Страстей и ядов так не выдаем!
— А мне вон в тех коробочках хотя бы,
«Признание в любви»! Едва нашла!
— Какое вам: со свадьбой иль без свадьбы?
— Конечно же, признание со свадьбой.
Без свадьбы хватит! Я уже брала!..
— А как, скажите, роды облегчить?
— Вот порошки. И роды будут гладки.
А вместо вас у мужа будут схватки.
Вы будете рожать, а он — вопить.
Пусть шутка раздувает паруса!
Но в жизни нынче всюду чудеса!
Как знать, а вдруг еще при нашем веке
Откроются такие вот аптеки?!
(обратно)

Любовь, измена и колдун

В горах, на скале, о беспутствах мечтая,
Сидела Измена худая и злая.
А рядом под вишней сидела Любовь,
Рассветное золото в косы вплетая.
С утра, собирая плоды и коренья,
Они отдыхали у горных озер
И вечно вели нескончаемый спор —
С улыбкой одна, а другая с презреньем.
Одна говорила: — На свете нужны
Верность, порядочность и чистота.
Мы светлыми, добрыми быть должны:
В этом и — красота!
Другая кричала: — Пустые мечты!
Да кто тебе скажет за это спасибо?
Тут, право, от смеха порвут животы
Даже безмозглые рыбы!
Жить надо умело, хитро и с умом.
Где — быть беззащитной, где — лезть напролом,
А радость увидела — рви, не зевай!
Бери! Разберемся потом.
— А я не согласна бессовестно жить.
Попробуй быть честной и честно любить!
— Быть честной? Зеленая дичь! Чепуха!
Да есть ли что выше, чем радость греха?!
Однажды такой они подняли крик,
Что в гневе проснулся косматый старик,
Великий Колдун, раздражительный дед,
Проспавший в пещере три тысячи лет.
И рявкнул старик: — Это что за война?!
Я вам покажу, как будить Колдуна!
Так вот, чтобы кончить все ваши раздоры,
Я сплавлю вас вместе на все времена!
Схватил он Любовь колдовскою рукой,
Схватил он Измену рукою другой
И бросил в кувшин их, зеленый, как море,
А следом туда же — и радость, и горе,
И верность, и злость, доброту, и дурман,
И чистую правду, и подлый обман.
Едва он поставил кувшин на костер,
Дым взвился над лесом, как черный шатер,
Все выше и выше, до горных вершин,
Старик с любопытством глядит на кувшин:
Когда переплавится все, перемучится,
Какая же там чертовщина получится?
Кувшин остывает. Опыт готов.
По дну пробежала трещина,
Затем он распался на сотню кусков,
И… появилась женщина…
(обратно)

«Не надо любви никогда стыдиться!..»

Не надо любви никогда стыдиться!
Пусть будет в ней хворь иль невзгод
безмерность.
Седины иль юность, богатство иль бедность,
Любовью нам надо всегда гордиться,
Ибо она — редчайшая ценность!
А если стыдиться, то только связи, —
Что манит людей лишь минутной новью.
Ведь в связи есть что-то порой от грязи,
Иначе была бы она Любовью!
Наверно, уж так создала Природа,
Что связь и любовь, словно мрак и свет,
Живут как два вечные антипода —
И общего в них абсолютно нет!
9 декабря 1998 г.

Москва

(обратно)

«Как бы в жизни порой ни пришлось сердиться…»

Как бы в жизни порой ни пришлось сердиться —
Но разрывом в любви никогда не грозите,
Знайте твердо: дразнить Судьбу не годится:
Вдруг разрыв тот и вправду у вас случится
И вы сами угроз своих не простите!
23 февраля 1999 г.

Москва

(обратно)

Доброта

Если друг твой в словесном споре
Мог обиду тебе нанести,
Это горько, но это не горе,
Ты потом ему все же прости,
В жизни всякое может случиться.
И коль дружба у вас крепка,
Из-за глупого пустяка
Ты не дай ей зазря разбиться.
Если ты с любимою в ссоре,
А тоска по ней горяча,
Это тоже еще не горе,
Не спеши, не руби сплеча.
Пусть не ты явился причиной
Той размолвки и резких слов,
Встань над ссорою, будь мужчиной!
Это все же твоя любовь!
В жизни всякое может случиться.
И коль ваша любовь крепка,
Из-за глупого пустяка
Ты не должен ей дать разбиться.
И, чтоб после себя не корить
В том, что сделал кому-то больно,
Лучше добрым на свете быть,
Злого в мире и так довольно.
Но в одном лишь не отступай:
На разрыв иди, на разлуку,
Только подлости не прощай
И предательства не прощай
Никому: ни любимой, ни другу!
(обратно)

Судьбы и сердца

Ее называют «брошенная»,
«Оставленная», «забытая».
Звучит это как «подкошенная»,
«Подрезанная», «подбитая».
Раздоры — вещи опасные,
А нравы у жизни стрóги:
Ведь там, где все дни ненастные,
А взгляды и вкусы разные,
То разные и дороги.
Мудрейшая в мире наука
Гласит, что любви не получится,
Где двое мучат друг друга
И сами все время мучатся!
Сейчас выяснять бессмысленно,
Кто прав был в их вечном споре.
Счастье всегда таинственно,
Зато откровенно горе.
А жизнь то казнит, то милует,
И вот он встретил другую:
Не самую молодую,
Но самую, видно, милую.
Должно быть, о чем мечталось,
То и сбылось. Хоть все же
Любимая оказалась
С судьбою нелегкой тоже.
И вот он, почти восторженный,
Душой прикипел влюбленной
К кем-то когда-то брошенной,
Обманутой, обделенной.
И странно чуть-чуть и славно:
Была для кого-то лишнею,
А стала вдруг яркой вишнею,
Любимой и самой главной!
А с первою, той, что в раздоре,
Кто может нам поручиться,
Что так же все не случится
И счастье не встретит вскоре?!
Покажутся вдруг невзгоды
Далекими и смешными,
И вспыхнут и станут годы
Празднично-золотыми.
Ведь если сквозь мрак, что прожит,
Влетает к нам сноп рассвета,
То женщин ненужных нету,
Нету и быть не может!
И пусть хоть стократно спрошенный,
Стократно скажу упрямо я:
Что женщины нету брошенной,
Есть просто еще не найденная.
Не найденная, не встреченная,
Любовью большой не замеченная.
Так пусть же, сметя напасти,
Быстрее приходит счастье!
(обратно) (обратно)

ОНИ СТУДЕНТАМИ БЫЛИ

Они студентами были…

Они студентами были.
Они друг друга любили.
Комната в восемь метров —
   чем не семейный дом?!
Готовясь порой к зачетам,
Над книгою или блокнотом
Нередко до поздней ночи сидели
   они вдвоем.
Она легко уставала,
И, если вдруг засыпала,
Он мыл под краном посуду и комнату
   подметал,
Потом, не шуметь стараясь
И взглядов косых стесняясь,
Тайком за закрытой дверью белье
   по ночам стирал.
Но кто соседок обманет,
Тот магом, пожалуй, станет.
Жужжал над кастрюльным паром
   их дружный осиный рой.
Ее называли «лентяйкой»,
Его — ехидно — «хозяйкой»,
Вздыхали, что парень — тряпка
   и у жены под пятой.
Нередко вот так часами
Трескучими голосами
Могли судачить соседки, шинкуя лук
   и морковь.
И хоть за любовь стояли,
Но вряд ли они понимали,
Что, может, такой и бывает истинная
   любовь!
Они инженерами стали.
Шли годы без ссор и печали.
Но счастье — капризная штука,
   нестойко порой, как дым.
После собранья, в субботу,
Вернувшись домой с работы,
Жену он застал однажды целующейся
   с другим.
Нет в мире острее боли.
Умер бы лучше, что ли!
С минуту в дверях стоял он, уставя
   в пространство взгляд.
Не выслушал объяснений,
Не стал выяснятьотношений,
Не взял ни рубля, ни рубахи, а молча
   шагнул назад…
С неделю кухня гудела:
«Скажите, какой Отелло!
Ну целовалась, ошиблась…
   Немного взыграла кровь.
А он не простил — слыхали?»
Мещане! Они и не знали,
Что, может, такой и бывает истинная
   любовь!
(обратно)

Три друга

От трех десяток много ли сиянья?
Для ректора, возможно, ничего,
Но для студента это состоянье,
Тут вся почти стипендия его!
Вот почему он пасмурный сидит.
Как потерял? И сам не понимает.
Теперь в карманах сквозняки гуляют,
И целый длинный месяц впереди…
Вдоль стен кровати строго друг за другом.
А в центре стол. Конспекты. Блока том.
И три дружка печальным полукругом
Сидят и курят молча за столом.
Один промолвил: — Надо, без сомненья,
Тебе сейчас не горе горевать,
А написать толково заявленье,
Снести его в милицию и сдать.
А там, кто надо, тотчас разберется,
Необходимый розыск учинят.
Глядишь, твоя пропажа и найдется,
На свете все возможно, говорят!
Второй вздохнул: — Бумаги, протоколы…
Волынистое дело это, брат.
Уж лучше обратиться в деканат.
Пойти туда и жечь сердца глаголом.
Уж лучше обратиться в деканат.
Пойти туда и жечь сердца глаголом.
Ступай сейчас к начальству в кабинет
И не волнуйся, отказать не могут.
Все будет точно: сделают, помогут,
Еще спасибо скажешь за совет!
А третий друг ни слова не сказал.
Он снял с руки часы, пошел и продал.
Он никаких советов не давал,
А молча другу деньги отдал…
(обратно)

Несколько слов о юности

Однажды меня спросили: «Эдуард Аркадьевич, вот вы учились когда-то в Литературном институте имени Горького. Скажите, что было самым характерным для тех ваших студенческих лет?»

Я задумался. А в самом деле, что? Может быть, тот, не совсем обычный по теперешним временам, контингент учащихся, который вместе с тем был таким характерным для тех первых послевоенных лет? Впервые, может быть, за все годы существования института аудитории его заполнили не мальчики и девочки, не вчерашние десятиклассники, а уже зрелые ребята, бывалые фронтовики и те, кто в суровые военные годы стоял у станков или растил на полях трудные военные урожаи. Все верно. Все так. И все-таки нет, пожалуй, не это. Вернее, не только это. Не только возраст и замечательный опыт борьбы и труда, а еще и нечто другое. Говоря это, я имею в виду тот удивительный заряд энергии, поэзии, мужества и самого настоящего вдохновения, которым был переполнен буквально каждый студент, да и сам институт, от гардероба и до дверей деканата. Не знаю, как в других институтах, но в нашем Литературном было именно так. Переполненные до краев грозными событиями войны, участниками которой были едва ли не все из нас, мы буквально кипели от страстного желания поделиться нашими мыслями и чувствами с людьми. Никакой официальности. Вместо нее — бурное море дискуссий, идей и страстей!

Хорошо помню, что когда в 1946 году я впервые перешагнул порог Литинститута, то оторопело замер и никак сразу не мог попросту прийти в себя. После строгой госпитальной тишины я словно бы попал на иную планету, оказавшись в пестром, шумном, веселом и горячем море стихов, звучавших буквально со всех сторон, бурных и страстных дискуссий, шуток и вообще той молодой и жизнерадостной неразберихи, которая буквально переполняла весь институт. В любом из студентов в ту пору было столько огня, что, ей-богу, без всяких преувеличений, от каждого можно было бы спокойно прикурить сигарету! Стихи читались всюду: в аудиториях, в коридорах, на лестницах и даже в раздевалке.

Не совсем обычным был студенческий состав института. И абсолютно не страшась преувеличений, могу с уверенностью сказать, что студенты, поступившие в институт в три послевоенных года, дали нашей литературе больше самобытных и ярких имен, чем выпуски трех последующих десятилетий. Для большей наглядности назову несколько имен моих товарищей, ну хотя бы тех, кто учился на одном курсе со мной: Юрий Бондарев, Григорий Бакланов, Евгений Винокуров, Бенедикт Сарнов, Владимир Солоухин, Владимир Тендряков… Курсом старше учились: Василий Федоров, Расул Гамзатов, Маргарита Агашина, Наум Гребнев, Яков Козловский. Курсом младше: Константин Ваншенкии, Борис Бедный, Владимир Цыбин…

…В начале семидесятых годов Михаила Матусовского, Михаила Луконина и меня пригласили на встречу со студентами института. И первое, что озадачило меня, когда я переступил институтский порог, — это тишина. Нет, не какая-то там абсолютно-космическая. Звучали голоса, шаги, даже слышался где-то смех, но как-то все приглушенно, спокойно и мягко. В институтской раздевалке меня встретила техничка, старенькая приветливая женщина, которая работала тут еще в пору моей юности. Кажется, звали ее тетей Нюрой. Она страшно обрадовалась моему появлению, обняла и даже прослезилась.

— Ну, как институт? — спросил я ее весело. — Грызет гранит?

— Да грызть-то грызет, — вздохнула тетя Нюра, — только он теперь стал вроде как молчуном. — Она улыбнулась и добавила весело: — А помните, как вы тут на лестнице стихи Луговскому читали?

Сказала — и словно бы лучом фонарика мгновенно высветлила кусочек забытого прошлого. Я мгновенно вспомнил этот эпизод. В ту пору я был на творческом семинаре Владимира Александровича Луговского. Однажды, в перерыве между лекциями, я спускался по лестнице вниз. На площадке я почти столкнулся с Владимиром Александровичем, который подымался навстречу мне вверх.

— Ну, как дела, Эдуард? — пророкотал он своим роскошнейшим баритональным басом. Басом, который нельзя было спутать никогда и ни с кем. Один только раз услышал я голос, который великолепием своих модуляций мог в какой-то мере посоперничать с голосом Луговского. Это голос поэта Бориса Ласкина. Но его я услышал много позже.

Однако продолжим рассказ. Итак, Луговской спросил:

— Ну, как дела, Эдуард? Написали что-нибудь новенькое?

— Да, — весело ответил я, — целых два стихотворения.

— Ну что ж, послушаем, — пророкотал Луговской.

— На ближайшем семинаре?

— Зачем на семинаре, — удивился он, — давайте сейчас.

— Как, прямо на лестнице?

— Дорогой мой, — сказал Владимир Александрович, — запомните мои слова. Где? Не имеет значения. Важно — что!

Помню, как в шуме и гаме я читал ему стихи. Читал, все более увлекаясь и уже перестав ощущать все посторонние звуки. А он, дослушав меня очень внимательно и ничего не пропустив, добрых двадцать или тридцать минут объяснял мне их достоинства и недостатки.

Теперь стихов не читали ни на лестницах, ни в коридорах. Не скрою, что вот эта так называемая «молчаливость» института меня несколько насторожила. Может, и стихов приличных тут уже больше не пишут? Может, в какой-то мере выдыхается наш «боевой Литературный»?

Однако вскоре я с удовольствием сказал себе, что опасения мои оказались напрасными. На этой встрече я услышал несколько задиристых и по-настоящему крепких стихотворений. А это уже немало. Это хорошая заявка на будущее. А в будущее института я верю так же крепко и свято, как в будущее нашей современной поэзии. Есть, слава богу, порох в пороховницах!

(обратно)

«Сатана»

Ей было двенадцать, тринадцать — ему.
Им бы дружить всегда.
Но люди понять не могли, почему
Такая у них вражда?!
Он звал ее «бомбою» и весной
Обстреливал снегом талым.
Она в ответ его — «сатаной»,
«Скелетом» и «зубоскалом».
Когда он стекло мячом разбивал,
Она его уличала.
А он ей на косы жуков сажал,
Совал ей лягушек и хохотал,
Когда она верещала.
Ей было — пятнадцать, шестнадцать — ему,
Но он не менялся никак.
И все уже знали давно, почему
Он ей не сосед, а враг.
Он «бомбой» ее по-прежнему звал,
Вгонял насмешками в дрожь.
И только снегом уже не швырял
И диких не корчил рож.
Выйдет порой из подъезда она,
Привычно глянет на крышу,
Где свист, где турманов кружит волна,
И даже сморщится: «У, сатана!
Как я тебя ненавижу!»
А если праздник приходит в дом,
Она нет-нет и шепнет за столом:
«Ах, как это славно, право, что он
К нам в гости не приглашен!»
И мама, ставя на стол пироги,
Скажет дочке своей:
«Конечно! Ведь мы приглашаем друзей,
Зачем нам твои враги!»
Ей — девятнадцать. Двадцать — ему.
Они студенты уже.
Но тот же холод на их этаже,
Недругам мир ни к чему.
Теперь он «бомбой» ее не звал,
Не корчил, как в детстве, рожи,
А «тетей Химией» величал
И «тетей Колбою» тоже.
Она же, гневом своим полна,
Привычкам не изменяла.
И так же сердилась: «У, сатана!»
И так же его презирала.
Был вечер, и пахло в садах весной.
Дрожала звезда, мигая…
Шел паренек с девчонкой одной,
Домой ее провожая.
Он не был с ней даже знаком почти,
Просто шумел карнавал,
Просто было им по пути,
Девчонка боялась домой идти,
И он ее провожал.
Потом, когда в полночь взошла луна,
Свистя, возвращался назад.
И вдруг возле дома: «Стой, сатана!
Стой, тебе говорят!
Все ясно, все ясно! Так вот ты какой?
Значит, встречаешься с ней?!
С какой-то фитюлькой, пустой, дрянной!
Не смей! Ты слышишь? Не смей!
Даже не спрашивай почему!»
Сердито шагнула ближе
И вдруг, заплакав, прижалась к нему:
«Мой! Не отдам, не отдам никому!
Как я тебя ненавижу!»

Здравствуйте, дорогой Эдуард Аркадьевич! Я давно хотела Вам написать. Когда я впервые прочла Ваши стихи, для меня это было открытием… Несколько раз прочитав, я уже знала их наизусть. Потом еще ряд стихотворений, но все из чьих-то тетрадей через десятые руки. Наконец у меня в руках книга «Остров романтики», Ваша книга! Я целую неделю не могла расстаться с ней. Я студентка Горьковского университета, учусь на III курсе. Я очень люблю Ваши стихи. Теперь я прочитала все Ваши книги, что есть у нас в областной библиотеке, и с нетерпением буду ждать новых и новых. Ведь Вы самый любимый поэт нашей молодежи.

Ольга Козлова, г. Горький
(обратно)

Последний тост

Ему постоянно с ней не везло:
На отдыхе, в спорах, в любой работе
Она, очевидно, ему назло
Делала все и всегда напротив.
Он скажет ей: «Слушай, пойдем в кино!»
Она ему: «Что ты! Поедем на лыжах!»
Он буркнет: «Метель… За окном темно!!!»
Она: «Ну а я все прекрасно вижу!»
Он скажет: «Ты знаешь, весь факультет
Отправится летом на Чусовую!» —
«А я предлагаю и голосую,
Чтоб нам с тобой двинуться на Тайшет!»
При встречах он был, как самум, горяч
И как-то сказал ей: «Пора жениться!»
Она рассмеялась: «Ты мчишься вскачь,
Тогда как зачетка твоя — хоть плачь!
Нет, милый, сначала давай учиться!
Поверь мне: все сбудется. Не ершись!
Конечно, совет мой как дым, занудный,
Но я тебя вытяну, ты смирись!
А главное… главное, не сердись —
Такой у меня уж характер трудный!»
Но он только холодно вскинул бровь:
«Ну что ж, и сиди со своей наукой!
А мы потеплее отыщем кровь,
Тебе же такая вещь, как любовь,
Чужда и, наверное, горше лука!»
В любви он был зол, а в делах хитер,
И в мае, в самый момент критический
Он, чтоб до конца не испить позор,
Вымолил отпуск академический.
Лето прошло, и семестр прошел.
Но он не простил ее, не смирился.
И, больше того, в довершение зол
Ранней зимой, как лихой орел,
Взял и на новой любви женился.
Пир был такой, что качался зал.
Невеста была из семьи богатой,
И пили, и лопали так ребята,
Что каждый буквально по швам трещал!
И вдруг словно ветер в разгаре бала
От столика к столику пробежал.
Это она вдруг шагнула в зал.
Вошла и бесстрашно прошла по залу…
Ей протянули фужер с вином.
Она чуть кивнула в ответ достойно
И, став пред невестою с женихом,
Сказала приветливо и спокойно:
«Судьба человеческая всегда
Строится в зареве звездной пыли
Из воли, из творческого труда,
Ну а еще, чтоб чрез все года
Любил человек и его любили.
И я пожелать вам хочу сейчас,
А радости только ведь начинаются,
Пусть будет счастливою жизнь у вас
И все непременно мечты сбываются!
И все-таки, главное, вновь и вновь
Хочу я вас искренне попросить:
Умейте, умейте всю жизнь ценить
И сердце надежное, и любовь!
Гуляйте ж и празднуйте до утра!
И слов моих добрых не забывайте.
А я уезжаю. А мне — пора…
Билет уже куплен. Ну все… Прощайте».
Затем осушила бокал и… прочь!
С улыбкой покинула праздник людный.
Ушла и… повесилась в ту же ночь…
Такой уж был, видно, «характер трудный».
(обратно)

Студенты

Проехав все моря и континенты,
Пускай этнограф в книгу занесет,
Что есть такая нация — студенты,
Веселый и особенный народ!
Понять и изучить их очень сложно.
Ну, что, к примеру, скажете, когда
Все то, что прочим людям невозможно,
Студенту — наплевать и ерунда!
Вот сколько в силах человек не спать?
Ну день, ну два… и кончено! Ломается!
Студент же может сессию сдавать,
Не спать неделю, шахмат не бросать
Да плюс еще влюбиться ухитряется.
А сколько спать способен человек?
Ну, пусть проспит он сутки на боку,
Потом, взглянув из-под опухших век,
Вздохнет и скажет: — Больше не могу!
А вот студента, если нет зачета,
В субботу положите на кровать,
И он проспит до будущей субботы,
А встав, еще и упрекнет кого-то:
— Ну что за черти! Не дали поспать!
А сколько может человек не есть?
Ну день, ну два… и тело ослабело…
И вот уже ни встать ему, ни сесть,
И он не вспомнит, сколько шестью шесть,
А вот студент — совсем другое дело.
Коли случилось «на мели» остаться,
Студент не поникает головой.
Он будет храбро воздухом питаться
И плюс водопроводною водой!
Что был хвостатым в прошлом человек —
Научный факт, а вовсе не поверье.
Но, хвост давно оставя на деревьях,
Живет он на земле за веком век.
И, гордо брея кожу на щеках,
Он пращура ни в чем не повторяет.
А вот студент, он и с «хвостом» бывает,
И даже есть при двух и трех «хвостах»!
Что значит дружба твердая, мужская?
На это мы ответим без труда:
Есть у студентов дружба и такая,
А есть еще иная иногда.
Все у ребят отлично разделяется,
И друга друг вовек не подведет.
Пока один с любимою встречается,
Другой идет сдавать его зачет…
Мечтая о туманностях галактик
И глядя в море сквозь прицелы призм,
Студент всегда отчаянный романтик!
Хоть может сдать на двойку
   «романтизм»…
Да, он живет задиристо и сложно,
Почти не унывая никогда.
И то, что прочим людям невозможно,
Студенту — наплевать и ерунда!
И, споря о стихах, о красоте,
Живет судьбой особенной своею.
Вот в горе лишь страдает как и все,
А может, даже чуточку острее…
Так пусть же, обойдя все континенты,
Сухарь этнограф в труд свой занесет,
Что есть такая нация — студенты,
Живой и замечательный народ!
(обратно)

Гостья

Проект был сложным. Он не удавался.
И архитектор, с напряженным лбом,
Считал, курил, вздыхал и чертыхался,
Склонясь над непокорным чертежом.
Но в дверь вдруг постучали. И соседка,
Студентка, что за стенкою жила,
Алея ярче, чем ее жакетка,
Сказала быстро: — Здрасьте! — и вошла.
Вздохнула, села в кресло, помолчала,
Потом сказала, щурясь от огня:
— Вы старше, вы поопытней меня…
Я за советом… Я к вам прямо с бала…
У нас был вечер песни и весны,
И два студента в этой пестрой вьюге,
Не ведая, конечно, друг о друге,
Сказали мне о том, что влюблены.
Но для чужой души рентгена нет,
Я очень вашим мненьем дорожу.
Кому мне верить? Дайте мне совет.
Сейчас я вам о каждом расскажу.
Но, видно, он не принял разговора:
Отбросил циркуль, опрокинул тушь
И, глянув ей в наивные озера,
Сказал сердито: — Ерунда и чушь!
Мы не на рынке и не в магазине.
Совет вам нужен? Вот вам мой совет:
Обоим завтра отвечайте «нет»,
Затем что нет здесь чувства и в помине!
А вот когда полюбите всерьез,
Поймете сами, если час пробьет,
Душа ответит на любой вопрос,
И он все сам заметит и поймет.
Окончив речь уверенно и веско,
Он был немало удивлен, когда
Она, вскочив, вдруг выпалила резко:
— Все сам заметит? Чушь и ерунда!
Слегка оторопев от этих слов,
Он повернулся было для отпора,
Но встретил не наивные озера,
А пару злых, отточенных клинков.
— «Он сам поймет»? Вы так сейчас сказали.
А если у него судачья кровь?
А если там, где у других любовь,
Здесь лишь проекты, балки и детали?
Он все поймет? А если он плевал,
Что в чьем-то сердце то огонь, то дрожь?
А если он не человек — чертеж?!
Сухой пунктир! Бездушный интеграл?!
На миг он замер, к полу пригвожден,
Затем, потупясь, вспыхнул почему-то.
Она же, всхлипнув, повернулась круто
И, хлопнув дверью, выбежала вон.
Весенний ветер в форточку ворвался,
Гудел, кружил, бумагами шуршал…
А у стола «бездушный интеграл»,
Закрыв глаза, счастливо улыбался.

Если вы спросите молодого рабочего или студента, каких поэтов он знает, какие поэты ему интересны, он назовет несколько разных имен и фамилий. Но среди них непременно будет Эдуард Асадов.

Евг. Долматовский, поэт
(обратно)

Подруги

Дверь общежитья… Сумрак… Поздний час.
Она спешит, летит по коридору,
Способная сейчас и пол и штору
Поджечь огнем своих счастливых глаз.
В груди ее уже не сердце бьется,
А тысяча хрустальных бубенцов.
Бежит девчонка. Гулко раздается
Веселый стук задорных каблучков.
Хитро нахмурясь, в комнату вошла.
— Кто здесь не спит? — начальственно
спросила.
И вдруг, расхохотавшись, подскочила
К подруге, что читала у стола.
Затормошила… Чертики в глазах:
— Ты все зубришь, ты все сидишь одна!
А за окошком, посмотри, весна!
И, может, счастье где-то в двух шагах.
Смешная, скажешь? Ладно, принимаю!
На все согласна. И не в этом суть.
Влюбленных все забавными считают
И даже глуповатыми чуть-чуть…
Но я сейчас на это не в обиде.
Не зря есть фраза: «Горе от ума».
Так дайте же побыть мне в глупом виде!
Вот встретишь счастье и поймешь сама.
Шучу, конечно. Впрочем, нет, послушай,
Ты знаешь, что сказал он мне сейчас?
«Ты, говорит, мне смотришь прямо в душу,
И в ней светло-светло от этих глаз».
Смеется над любой моей тревогой,
Во всем такой уверенный, чудак.
Меня зовет кувшинкой-недотрогой
И волосы мои пушит вот так…
Слегка смутилась. Щеки пламенели.
И в радости заметить не смогла,
Что у подруги пальцы побелели,
До боли стиснув краешек стола.
Глаза подруги — ледяное пламя.
Спросила непослушными губами,
Чужим и дальним голос прозвучал:
— А он тебя в тайгу не приглашал?
Не говорил: «Наловим карасей,
Костер зажжем под старою сосною,
И будем в мире только мы с тобою
Да сказочный незримый Берендей!»
А он просил: подругам ни гу-гу?
А посмелее быть не убеждал?
И если так, я, кажется, могу
Помочь тебе и предсказать финал.
Умолкла. Села. Глянула в тревоге.
Смешинок нет, восторг перегорел,
А пламя щек кувшинки-недотроги
Все гуще белый заливает мел…
Кругом весна… До самых звезд весна!
В зеленых волнах кружится планета.
И ей сейчас неведомо, что где-то
Две девушки, не зажигая света,
Подавленно застыли у окна.
Неведомо? Но синекрылый ветер
Трубит сквозь ночь проверенную весть
О том, что счастье есть на белом свете,
Пускай не в двух шагах, а все же есть!
Поют ручьи, блестят зарницы домен,
Гудя, бегут по рельсам поезда.
Они кричат о том, что мир огромен
И унывать не надо никогда,
Что есть на свете преданные люди,
Что радость, может, где-нибудь в пути,
Что счастье будет, непременно будет!
Вы слышите, девчата, счастье будет!
И дай вам Бог скорей его найти!
(обратно)

Поэма о первой нежности

1
Когда мне имя твое назвали,
Я даже подумал, что это шутка.
Но вскоре мы все уже в классе знали,
Что имя твое и впрямь — Незабудка.
Войдя в наш бурный, грохочущий класс,
Ты даже застыла в дверях удивленно —
Такой я тебя и увидел в тот раз:
Светлою, тоненькой и смущенной.
Была ль ты красивою? Я не знаю.
Глаза — голубых цветов голубей…
Теперь я, кажется, понимаю
Причину фантазии мамы твоей!
О время, далекий розовый дым!
Когда ты мечтаешь, дерзишь, смеешься!
И что там по жилам течет твоим,
Детство ли, юность? Не разберешься!
Ну много ль пятнадцать-шестнадцать лет?
Прилично и все же ужасно мало:
У сердца уже комсомольский билет,
А сердце взрослым еще не стало!
И нету бури еще в крови,
А есть только жест напускной небрежности.
И это не строки о первой любви,
А это строки о первой нежности.
2
Мне вспоминаются снова и снова
Записки — голуби первых тревог.
Сначала в них нет ничего «такого»,
Просто рисунок, просто смешок.
На физике шарик летит от окошка,
В записке — согнувшийся от тоски
Какой-то уродец на тонких ножках
И подпись: «Вот это ты у доски!»
Потом другие, коротких короче,
Но глубже глубоких. И я не шучу!
К примеру такая: «Конфету хочешь?»
«Спасибо. Не маленький. Не хочу!»
А вот и «те самые»… Рано иль поздно,
Но радость должна же плеснуть через край!
«Ты хочешь дружить? Но подумай серьезно!»
«Сто раз уже думал. Хочу. Давай!»
Ах, как все вдруг вспыхнуло, засверкало!
Ты так хороша с прямотою своей!
Ведь если бы ты мне не написала,
То я б не отважился, хоть убей!
Мальчишки намного девчат озорнее,
Так почему ж они тут робки?
Девчонки, наверно, чуть-чуть взрослее
И, может быть, капельку посмелее,
Чем мы — герои и смельчаки!
И все же, наверно, гордился по праву я,
Ведь лишь для меня, для меня зажжены
Твои, по-польски чуть-чуть лукавые,
Глаза редчайшей голубизны!
Был вечер. Большой новогодний вечер.
В толпе не пройти. Никого не найти!
Музыка, хохот, взрывы картечи,
Серпантина и конфетти!
И мы кружились, как опьяненные,
Всех жарче, всех радостней, всех быстрей!
Глаза твои были почти зеленые
От елки, от смеха ли, от огней?
Когда же, оттертые в угол зала,
На миг мы остались с тобой вдвоем,
Ты вдруг, посмотрев озорно, сказала:
— Давай удерем?
— Давай удерем!
На улице ветер, буран, темно…
Гремит позади новогодний вечер…
И пусть мы знакомы с тобой давно, —
Вот она, первая наша встреча!
От вальса морозные стекла гудели,
Били снежинки в щеки и лоб,
А мы закружились под свист метели
И с хохотом бухнулись вдруг в сугроб.
Потом мы дурачились. А потом
Ты подошла ко мне, замолчала
И вдруг, зажмурясь, поцеловала!
Как будто на миг обожгла огнем!
Метель пораженно остановилась,
Смущенной волной залилась душа.
Школьное здание закружилось
И встало на место, едва дыша.
Ни в чем мы друг другу не признавались,
Да мы бы и слов-то таких не нашли.
Мы просто стояли и целовались,
Как умели и как могли!..
Химичка прошла! Хорошо, не видала!
Не то бы, сощурившись сквозь очки,
Она бы раздельно и сухо сказала:
— Давайте немедленно дневники!
Она скрывается в дальней улице,
И ей даже мысль не придет о том,
Что два старшеклассника за углом
Стоят и крамольно вовсю целуются…
А так все и было: твоя рука,
Фигурка, во тьме различимая еле,
И два голубых-голубых огонька
В клубящейся белой стене метели…
Что нас поссорило? И почему?
Какая глупая ерунда?
Сейчас я и сам уже не пойму.
Но это сейчас не пойму. А тогда?..
Тогда мне были почти ненавистны
Сомнения старших, страданья от бед.
Молодость в чувствах бескомпромиссна:
За или против — среднего нет!
И для меня тоже среднего не было!
Обида горела, терзала, жгла:
Куда-то на вечер с ребятами бегала,
Меня же, видишь ли, не нашла!
Простить? Никогда! Я не пал так низко!
И я тебе это сейчас докажу!
И вот на уроке летит записка:
«Запомни! Больше я не дружу!»
И все. И уже ни шагу навстречу!
Бессмысленны всякие оправданья.
Тогда была первая наша встреча,
И вот наше первое расставанье…
3
Дворец переполнен. Куда б провалиться?
Да я же и рта не сумею разжать!
И как только мог я, несчастный, решиться
В спектакле заглавную роль играть?!
Смотрю на ребят, чтоб набраться мужества,
Увы, ненамного-то легче им:
Физиономии, полные ужаса,
Да пот, проступающий через грим…
Но мы играли. И как играли!
И вдруг, на радость иль на беду,
В антракте сквозь щелку — в гудящем зале
Увидел тебя я в шестом ряду.
Холодными стали на миг ладони,
И я сразу словно теряться стал.
Но тут вдруг обиду свою припомнил
И обозлился… и заиграл!
Конечно, хвалиться не очень пристало,
Но, право, играл я весьма ничего,
Не так, как Мочалов, не так, как Качалов,
Но, думаю, что-нибудь вроде того…
Пускай это шутка. А все же, а все же
Такой был в спектакле у нас накал,
Что, честное слово же, целый зал
До боли отбил на ладонях кожу!
А после, среди веселого гула,
В густой и радостной толкотне,
Ты пробралась, подошла ко мне:
— Ну, здравствуй! — и руку мне протянула.
И были глаза твои просветленные,
Словно бы горных озер вода:
Чуть голубые и чуть зеленые,
Такие красивые, как никогда!
Как славно, забыв обо всем о прочем,
Смеяться и чувствовать без конца,
Как что-то хорошее, нежное очень
Морозцем покалывает сердца.
Вот так бы идти нам, вот так улыбаться,
Шагать сквозь февральскую звездную тьму
И к ссоре той глупой не возвращаться,
А мы возвратились. Зачем, не пойму?
Я сам точно рану себе бередил,
Как будто размолвки нам было мало.
Я снова о вечере том спросил,
Я сам же спросил. И ты рассказала.
— Я там танцевала всего только раз,
Хотя совершенно и не хотела… —
А сердце мое уже снова горело,
Горело, кипело до боли из глаз!
И вот ты сказала почти с укоризной:
— Пустяк ведь. Ты больше не сердишься? Да?
И мне бы ответить, что все ерунда,
Но юность страдает бескомпромиссно!
И, пряча дрожащие губы от света,
Я в переулке сурово сказал:
— Прости. Мне до этого дела нету.
Я занят. Мне некогда! — И удрал…
Но сердце есть сердце. Пусть время проходит,
Но кто и когда его мог обмануть?
И как там рассудок ни колобродит,
Сердце вернется на главный путь!
Ты здесь. Хоть дотронься рукой! Так близко…
Обида? Ведь это и впрямь смешно!
И вот «примирительная» записка:
«Давай, если хочешь, пойдем в кино?»
Ответ прилетает без промедления.
Слова будто гвоздики. Вот они:
«Безумно растрогана приглашеньем.
Но очень некогда. Извини!»
4
Бьет ветер дорожный в лицо и ворот.
Иная судьба. Иные края.
Прощай, мой красивый уральский город,
Детство мое и песня моя!
Снежинки как в медленном танце кружатся,
Горит светофора зеленый глаз.
И вот мы идем по знакомой улице
Уже, вероятно, в последний раз…
Сегодня не надо бездумных слов,
Сегодня каждая фраза значительна.
С гранита чугунный товарищ Свердлов
Глядит на нас строго, но одобрительно.
Сегодня хочется нам с тобой
Сказать что-то главное, нужное самое!
Но как-то выходит само собой,
Как будто назло, не про то, не про главное.
А впрочем, зачем нам сейчас слова?!
Ты видишь, как город нам улыбается,
И первая встреча у нас жива,
И все хорошее продолжается…
Ну вот перекресток и твой поворот.
Снежинки печально летят навстречу…
Конечно, хорошее все живет,
И все-таки это последний вечер…
Небо от снега белым-бело…
Кружится в воздухе канитель…
Что это мимо сейчас прошло:
Детство ли? Юность? Или метель?
Помню проулок с тремя фонарями
И фразу: — Прощай же… пора… пойду… —
Припала дрогнувшими губами
И бросилась в снежную темноту.
Потом задержалась вдруг на минутку:
— Прощай же еще раз. Счастливый путь!
Не зря же имя мое — Незабудка.
Смотри, уедешь — не позабудь!
Все помню: в прощальном жесте рука,
Фигурка твоя, различимая еле,
И два голубых-голубых огонька,
Горящих сквозь белую мглу метели…
И разве беда, что пожар крови
Не жег нас средь белой пушистой снежности!
Ведь это не строки о первой любви,
А строки о первой мальчишьей нежности…
5
Катится время! Недели, недели…
То снегом, то градом стучат в окно.
Первая встреча… Наши метели…
Когда это было? Вчера? Давно?
Тут словно бы настежь раскрыты шторы,
От впечатлений гудит голова:
Новые встречи, друзья и споры,
Вечерняя, в пестрых огнях, Москва.
Но разве первая нежность сгорает?
Недаром же сердце иглой кольнет,
Коль где-то в метро или в давке трамвая
Вдруг глаз голубой огонек мелькнет…
А что я как память привез оттуда?
Запас сувениров не сверхбольшой:
Пара записок, оставшихся чудом,
Да фото — любительский опыт мой.
Записки… быть может, смешно немножко,
Но мне, будто люди, они близки.
Даже вон та: уродец на ножках
И подпись: «Вот это ты у доски!»
Где ты сейчас? Велики расстоянья,
Три тысячи верст между мной и тобой.
И все же не знал я при расставанье,
Что снова встретимся мы с тобой!
Но так и случилось, сбылись чудеса.
Хоть времени было — всего ничего…
Проездом на сутки. На сутки всего!
А впрочем: и сутки не полчаса!
И вот я иду по местам знакомым:
Улица Ленина, мединститут,
Здравствуй, мой город, я снова дома!
Пускай хоть сутки, а снова тут!
Сегодня я вновь по-мальчишьи нежный!
Все то же, все так же, как той зимой.
И только вместо метели снежной —
Снег тополей да июльский зной.
Трамвай, прозвенев, завернул полукругом,
А вон, у подъезда, худа, как лоза,
Твоя закадычнейшая подруга
Стоит, изумленно раскрыв глаза.
— Приехал? — Приехал. — Постой, когда?
Ну рад, конечно? — Само собой.
— Вот это встреча! А ты куда?
А впрочем, знаю… И я с тобой!
Пойми, дружище, по-человечьи:
Ну как этот миг без меня пройдет?
Такая встреча, такая встреча!
Да тут рассказов на целый год!
Постой-ка, постой-ка, а как это было?
Что-то мурлыча перед окном,
Ты мыла не стекла, а солнце мыла,
В ситцевом платье и босиком.
А я, прикрывая смущенье шуткой,
С порога басом проговорил:
— Здравствуй, садовая Незабудка!
Вот видишь, приехал, не позабыл!
Ты обернулась… на миг застыла,
Радостной синью плеснув из глаз,
Застенчиво ворот рукой прикрыла
И кинулась в дверь: — Я сейчас, сейчас!
И вот, нарядная, чуть загорелая,
Стоишь ты, смешинки тая в глазах,
В цветистой юбочке, кофте белой
И белых туфельках на каблучках…
— Ты знаешь, — сказал я, — когда-то
в школе…
Ах нет… даже, видишь, слова растерял…
Такой повзрослевшей, красивой, что ли,
Тебя я ну просто не представлял…
Ты просто опасная! Я серьезно…
Честное слово, искры из глаз!
— Ну что ж, — рассмеялась ты, —
в добрый час!
Тогда влюбляйся, пока не поздно…
Внизу, за бульваром, в трамвайном звоне
Знойного марева сизый дым.
А мы стоим на твоем балконе
И все друг на друга глядим… глядим…
Кто знает, возможно, что ты или я
Решились бы что-то поведать вдруг,
Но тут подруга вошла твоя.
Зачем только Бог создает подруг?!
Как часто бывает, что двое порой
Вот-вот что-то скажут сейчас друг другу,
Но тут будто черт принесет подругу —
И все! И конец! Хоть ступай домой!
А впрочем, я, кажется, не про то.
Как странно: мы взрослые, нам
   по семнадцать!
Теперь мы, наверное, ни за что,
Как встарь, не решились бы поцеловаться.
Пух тополиный летит за плечи…
Темнеет. Бежит в огоньках трамвай.
Вот она, наша вторая встреча…
А будет ли третья? Поди узнай…
Не то чтоб друзья и не то чтоб влюбленные,
Так что же, по сути-то, мы с тобой?
Глаза твои снова почти зеленые,
С какою-то новою глубиной…
Глаза эти смотрят чуть-чуть пытливо,
С веселой нежностью на меня.
Ты вправду ужасно сейчас красива
В багровых тающих бликах дня…
А где-то о рельсы колеса стучатся,
Гудят беспокойные поезда…
Ну вот и настало время прощаться…
Кто знает, увидимся ли когда?
Знакомая, милая остановка!
Давно ли все сложности были — пустяк!
А тут вот вздыхаю, смотрю неловко
Прощаться за руку или как?
Неужто вот эти светлые волосы,
И та вон мигнувшая нам звезда,
И мягкие нотки грудного голоса
Уйдут и забудутся навсегда?
Помню, как были глаза грустны,
Хоть губы приветливо улыбались.
Эх, как бы те губы поцеловались,
Не будь их хозяева так умны!..
Споют ли когда-нибудь нам соловьи?
Не знаю. Не ставлю заранее точек.
Без нежности нет на земле любви,
Как нет и листвы без весенних почек…
Пусть все будет мериться новой мерой,
Новые встречи, любовь, друзья…
Но радости этой, наивной, первой,
Не встретим уж больше ни ты, ни я…
— Прощай! — И вот уже ты далека,
Фигурка твоя различима еле,
И только два голубых огонька
В густой тополиной ночной метели…
Они все дальше, во мраке тая…
Эх, знать бы тогда о твоей судьбе!
Я, верно бы, выпрыгнул из трамвая,
Я б кинулся снова назад, к тебе!..
Но старый вагон поскрипывал тяжко,
Мирно позванивал и бежал,
А я все стоял и махал фуражкой
И ничего, ничего не знал…
6
Столько уже пробежало лет,
Что, право же, даже считать не хочется.
Больше побед или больше бед?
Пусть лучше другими итог подводится.
Юность. Какою была она?
Ей мало, признаться, беспечно пелось.
Военным громом опалена,
Она, переплавясь, шагнула в зрелость.
Не ведаю, так ли, не так я жил,
Где худо, где правильно поступая?
Но то, что билет комсомольский носил
Недаром, вот это я твердо знаю!
Так и не встретились мы с тобой!
Я знал: ты шагаешь с наукой в ногу,
С любовью, с друзьями, иной судьбой.
А я, возвратившись с войны домой,
Едва начинал лишь свою дорогу.
Но нет за тобой никакой вины.
И сам ведь когда-то не все приметил:
Письмо от тебя получил до войны,
Собрался ответить и… не ответил…
Успею! Мелькали тысячи дел,
Потом сирены надрыв протяжный!
И не успел, ничего не успел.
А впрочем, теперь уже все не важно!
Рассвет надо мной полыхал огнем,
И мне улыбнулись глаза иные,
Совсем непохожие, не такие…
Но песня сейчас о детстве моем!
Не знаю, найдутся ли в мире средства,
Чтоб выразить бьющий из сердца свет,
Когда ты идешь по улицам детства,
Где не жил и не был ты столько лет!
Под солнцем витрины новые щурятся,
Мой город, ну кто бы тебя узнал?!
Новые площади, новые улицы,
Новый, горящий стеклом вокзал!
Душа — как шумливая именинница,
Ей тесно сегодня в груди моей!
Сейчас только лоск наведу в гостинице
И буду обзванивать всех друзей!
А впрочем, не надо, не так… не сразу…
Сначала — к тебе. Это первый путь.
Вот только придумать какую-то фразу,
Чтоб скованность разом как ветром сдуть.
Но вести, как видно, летят стрелой.
И вот уже в полдень, почти без стука,
Врывается радостно в номер мой
Твоя закадычнейшая подруга.
— Приехал? — Приехал. — Постой, когда? —
Вопросы сыплются вперебой.
Но не спросила: «Сейчас куда?»
И не добавила: «Я с тобой!»
Сколько же, сколько промчалось лет!
Я слушаю, слушаю напряженно:
Тот — техник, а этот уже ученый,
Кто ранен, кого уж и вовсе нет…
Голос звучит то светло, то печально.
Но отчего, отчего, отчего
В этом рассказе, таком пространном,
Нету имени твоего?!
Случайность ли? Женское ли предательство?
Иль попросту ссора меж двух подруг?
Я так напрямик и спросил. И вдруг
Какое-то странное замешательство…
Сунулась в сумочку за платком,
Спрятала снова и снова вынула…
Эх, знаешь, беда-то какая! — И всхлипнула. —
Постой, ты про что это? Ты о ком?!
Фразы то рвутся, то бьют как копыта:
Сначала шутила все сгоряча…
Нелепо!.. От глупого аппендицита…
Сама ведь доктор… и дочь врача…
Слетая с деревьев, остатки лета
Кружатся, кружатся в безутешности,
Ну вот и окончилась повесть эта
О детстве моем и о первой нежности…
Все будет: и песня, и новые люди,
И солнце, и мартовская вода,
Но третьей встречи уже не будет
Ни нынче, ни завтра и никогда…
Дома, как гигантские корабли,
Плывут за окошком, горя неярко,
Да ветер чуть слышно из дальней дали
Доносит оркестр из летнего парка…
Промчалось детство, ручьем прозвенев.
Но из ручьев рождаются реки.
И первая нежность — это запев
Всего хорошего в человеке.
И памятью долго еще сберегаются
Улыбки, обрывки наивных фраз.
Ведь если песня не продолжается —
Она все равно остается в нас!
Нет, не гремели для нас соловьи.
Никто не познал и уколов ревности.
Ведь это не строки о первой любви,
А строки о первой и робкой нежности.
Лишь где-то плывут, различимые еле
В далеком, прощальном жесте рука
Да два голубых-голубых огонька
В белесой клубящейся мгле метели…
(обратно) (обратно)

СУДУ ПОТОМКОВ

Реликвии страны

Скажи мне: что с тобой, моя страна?
К какой сползать нам новой преисподней,
Когда на рынках продают сегодня
Знамена, и кресты, и ордена?!
Неважно, как реликвию зовут:
Георгиевский крест иль орден Ленина,
Они высокой славою овеяны,
За ними кровь, бесстрашие и труд!
Ответьте мне: в какой еще стране
Вы слышали иль где-нибудь встречали,
Чтоб доблесть и отвагу на войне
На джинсы с водкой запросто меняли!
В каком, скажите, царстве-государстве
Посмели бы об армии сказать
Не как о самом доблестном богатстве,
А как о зле иль нравственном распадстве,
Кого не жаль хоть в пекло посылать?!
Не наши ли великие знамена,
Что вскинуты в дыму пороховом
Рукой Петра, рукой Багратиона
И Жукова! — без чести и закона
Мы на базарах нынче продаем!
Пусть эти стяги разными бывали:
Андреевский, трехцветный или красный,
Не в этом суть, а в том, над чем сияли,
Какие чувства люди в них влагали
И что жило в них пламенно и властно!
Так повелось, что в битве, в окруженье,
Когда живому не уйти без боя,
Последний воин защищал в сраженье
Не жизнь свою, а знамя полковое.
Так как же мы доныне допускали,
Чтоб сопляки ту дедовскую славу,
Честь Родины, без совести и права,
Глумясь, на рынках запросто спускали!
Любой народ на свете бережет
Реликвии свои, свои святыни.
Так почему же только наш народ
Толкают нынче к нравственной трясине?!
Ну как же докричаться? Как сказать,
Что от обиды и знамена плачут!
И продавать их — значит предавать
Страну свою и собственную мать
Да и себя, конечно же, в придачу!
Вставайте ж, люди, подлость обуздать!
Не ждать же вправду гибели и тризны,
Не позволяйте дряни торговать
Ни славою, ни совестью Отчизны!
(обратно)

Творите биографии свои

Ах, как мы мало время бережем!
Нет, это я не к старшим обращаюсь.
Они уж научились. Впрочем, каюсь, —
Кой-кто поздненько вспомнили о нем.
И лишь порой у юности в груди
Кипит ключом беспечное веселье,
Ведь времени так много впереди
На жизнь, на труд и даже на безделье.
Какой коварный розовый туман,
Мираж неограниченности времени.
Мираж растает, выплывет обман,
И как же больно клюнет он по темени!
Пускай вам двадцать или даже тридцать,
И впереди вся жизнь — как белый свет,
Но сколько и для вас прекрасных лет
Мелькнуло за спиной и больше нет,
И больше никогда не возвратится.
Еще вчера, буквально же вчера,
Вы мяч гоняли где-нибудь на даче,
А вот сейчас судьбу решать пора,
И надо пробиваться в мастера,
Во всяком деле только в мастера,
Такое время, что нельзя иначе.
А кто-то рядом наплевал на дело,
Ловя одни лишь радости бессонные,
Тряся с отцов на вещи закордонные.
Но человек без дела — только тело,
К тому же не всегда одушевленное.
Болтать способен всякий человек,
И жить бездумно каждый может тоже.
А время мчит, свой ускоряя бег,
И спрашивает: — Кто ты в жизни, кто же?
Уж коль расти, то с юности расти.
Ведь не годами, а делами зреешь,
И все, что не успел до тридцати,
Потом, всего скорее, не успеешь.
И пусть к вам в сорок или пятьдесят
Еще придет прекрасное порою,
Но все-таки все главное, большое,
Лишь в дерзновенной юности творят.
Пусть будут весны, будут соловьи,
Любите милых, горячо и свято,
Но все же в труд идите, как в бои.
Творите биографии свои,
Не упускайте времени, ребята!
(обратно)

«Переоценка»

Разрушили великую страну,
Ударив в спину и пронзая сердце.
И коль спросить и пристальней вглядеться,
На чьи же плечи возложить вину?
А впрочем, это долгий разговор.
Вопрос другой, не менее суровый:
Куда мы нынче устремляем взор
И что хотим от этой жизни «новой»?
Твердят нам: «Если прежней нет страны,
То нет былых ни сложностей, ни бренностей.
Сейчас иные мерки нам нужны.
У нас теперь переоценка ценностей!»
Переоценка, говорите вы?
А кто для нас настроил эти стенки?
Ведь от любых границ и до Москвы.
Уж если брать не с глупой головы,
Какие тут еще «переоценки»?
Как в прошлом каждый в государстве жил?
Не все блестяще было, что ж, не скрою.
Диктат над нами безусловно был,
И «черный воронок» мелькал порою…
Да, было управление силовое.
Теперь все это вовсе не секрет.
Но было же, но было и другое,
Чего сегодня и в помине нет!
Пусть цифры строги и немного сухи,
Но лезли круто диаграммы вверх;
То строилась страна после разрухи!
И за успехом вспыхивал успех!
Росла в плечах плотина Днепростроя,
Звенели сводки, как победный марш,
Кружились в песнях имена героев,
Турксиб летел в сиянии и зное,
Рос Комсомольск, Магнитка, Уралмаш!
Но вновь нам горло стиснула война.
Опять разруха и опять работа!
Но снова вспыхнул свет за поворотом:
И вновь, как в сказке, выросла страна!
Ну а теперь какими же мы стали?
Ведь в прошлом, бурно двигаясь вперед,
Мы из разрухи родину вздымали,
А нынче просто все наоборот!
А нынче, друг мой, сердцем посмотри:
Страшась в бою открытых с нами схваток,
Противники коварно, изнутри
Вонзили нам ножи между лопаток.
Сперва, собравшись на краю земли,
К взрывчатке тайно приложили жало,
А после: трах! И к черту разнесли,
И родины былой — как не бывало!
И все, что люди прежде воздвигали,
И чем мы все гордились столько лет,
Разрушили, снесли, позакрывали,
Разграбили державу и… привет!
И на глазах буквально у народа
Все то, что создавалось на века, —
Плотины, шахты, фабрики, заводы, —
Практически спустили с молотка!
Возможно ль, впав в осатанелый раж,
Буквально все и растащить, и слопать?!
И можно ль честно деньги заработать,
Чтобы купить аж целый Уралмаш?!
А ведь купил! Нашелся скромный «гений».
Раз деньги есть, то и нахальство есть!
А Уралмаш — лишь часть его владений,
А всех богатств, пожалуй, и не счесть!
Когда же всем нам истина откроется,
Что мы идем практически ко дну,
Коль педагоги по помойкам роются,
А те, с кем даже власть уже не борется,
Спокойно грабят целую страну!
«Переоценка», говорите вы?
Вы к нищенству уже спустили планку.
Историю России и Москвы, —
Все вывернули нынче наизнанку!
Мол, Русь тупа, культура нам лишь снится,
Науки нет совсем, а потому
Нам якобы уж нечем и гордиться,
А чтобы хоть чего-нибудь добиться,
Должны мы раболепно поклониться
Любому заграничному дерьму!
Жизнь рушится и к черту рассыпается.
Ну вот и вся «переоценка ценностей»!
И если молвить без вранья и лености,
То чепуха же просто получается!
И, может быть, лучше в самом же начале
Признать провалом совершенный путь.
И то, что мы недавно отрицали,
Свергали и ругательски ругали,
Вновь нынче с благодарностью вернуть?!
(обратно)

Играет нынче мышцами Америка!

Играет нынче мышцами Америка,
Всем недовольным карами грозит!
А если кто-то слабо возразит,
То сразу же — всемирная истерика?
А ведь давно ли были времена,
Когда не все с ней в страхе соглашались,
Была когда-то на земле страна,
Вполне авторитетна и сильна,
С которой, споря, все-таки считались.
Так что ж теперь, скажите мне, стряслось?
Какие политические пасти,
Какая подлость и какая злость
Нас разорвали, в сущности, на части?!
Ударили разбойно, со спины,
Творя свои законы и расправы.
И больше нет огромнейшей страны,
Нет самой мощной на земле державы…
Сейчас о тех, кто это сотворил,
И говорить бессмысленно, наверно,
И вряд ли нынче кто отыщет сил,
Чтоб выжечь на планете эту скверну!
Случившегося вспять не обратить,
И это зло навряд ли одолимо.
А вот о том, как всем нам дальше жить,
А коль точней, то быть или не быть?
Подумать, хоть убей, необходимо!
Да, было время, когда две страны,
Коль выла политическая вьюга,
В любой момент разумны и сильны,
На грани споров мира и войны
Могли уравновешивать друг друга.
И вот, когда разгрохали одну,
Столкнув с вершины, словно с пьедестала,
Другая в высоту и ширину
Как бы удвоясь, мощью заиграла!
И став теперь единственным судом
Над всей планетой в ранге сверхдержавы,
Она грозит военным кулаком,
Готовым для издевок и расправы.
Ну а кого теперь страшиться ей?!
Кто заикнется против этой власти?!
Диктуй условья, самодурствуй, бей!
Ставь на колени земли и людей,
Такое ей ведь и не снилось счастье!
И вот встает глобальнейший вопрос:
И никого он, право же, не минет,
Встает он перед каждым в полный рост:
Так как нам жить, товарищи, отныне?
И в трудный час, в сгущающейся мгле
Ужель не взвить нам брызжущее пламя?!
Неужто же на собственной земле
Нам быть и впрямь безмолвными рабами?!
Ужель не возродить нам нашу честь
И жить в каком-то нищенстве и страхе?
Ведь те, кто взяли власть над нами здесь, —
Там за границей ползают во прахе!
Так кто же мы? И с кем? И с нами кто?
Давайте спросим, только очень честно:
Неужто нам и вправду нынче лестно
Быть государством чуть не номер сто?!
Играют США сегодня мышцами:
«С Россией — все! Погашена звезда!» —
Так что ж мы, вправду стали нынче бывшими
И вновь уже не встанем никогда?!
Неправда, ложь! Ведь всякое случалось:
Нас жгли не раз и орды, и вражда.
Но только вновь Россия возрождалась
И в полный рост упрямо подымалась
Могуча и светла как никогда!
Пусть нынче мы в предательстве и боли.
И все же нас покуда не сгубить,
Не растоптать и в пыль не превратить!
Мы над собой такого не дозволим!
Сдаваться? К черту! Только не сдаваться!
Неужто мы и совесть предадим?!
Ведь если жить, то все-таки сражаться,
Иначе нам ну некуда деваться!
И мы всю эту нечисть победим!
2 декабря 1998 г.

Москва

(обратно)

О мнимой и подлинной дружбе

«Я слышу вновь друзей

предательский привет».

А. С. Пушкин. «Воспоминание»
Когда тучи в прошлые года
Дни мои ничем не омрачали,
О, как ваши голоса звучали
О любви и дружбе навсегда!
И, когда за дружеским столом,
Бахус нам подмигивал в бокале,
Как же вы надежно обещали
Подпереть при трудностях плечом!
Ах, друзья мои литературные!
Как мы славно дружбою сошлись!
Только жаль, что речи ваши бурные,
А точнее, попросту дежурные,
Кончились, едва лишь начались…
И когда вдруг над моею крышей
Беспощадно грянула гроза,
Что ж вы все попрятались как мыши?
Впрочем, хуже: даже мыши тише,
Спрятав в телевизоры глаза…
Только трудно мы и раньше жили:
Не давая на покой ни дня,
Помните, как яростно бранили
Критиканы разные меня?!
Не хочу вынашивать обиду,
Только как я ждал в дыму страстей,
Чтоб хоть кто-то из моих друзей
Взял и встал бы на мою защиту!
Если ж скажут мне, что так вот жить
Мир привык и спорить тут напрасно,
Я бы согласился, может быть,
Говорить — не делать. Это — ясно!
И чудес я, право бы, не ждал.
Может, впрямь вот так живут повсюду?
Только чудо, подлинное чудо
Я нашел, открыл и повстречал!
Без расчета, выгоды и службы,
Без высоких и ненужных фраз,
Чудо самой настоящей дружбы,
Что прочней, чем сталь или алмаз!
Вроде бы почти обыкновенные,
Без имен, прославленных в веках,
Косточка армейская: военные,
Только в смысле ценности — бесценные,
С красотою в душах и сердцах!
Ну а чтоб избегнуть повторения
В светлой благодарности своей,
Я скажу, что, полный озарения,
Я уж написал стихотворение
И назвал: «Сердца моих друзей».
Ну а чтоб вовеки не пропала
Скромность с удивительной душой,
Вот они — четыре генерала,
Те, что в бедах всякого накала
Как четыре брата за спиной:
Виктор Чибисов, Юрий Коровенко,
Александр Горячевский
и Борис Сергеев…
А пою сейчас я строки эти
Как певец взволнованно с листа.
Вновь и вновь затем, чтоб на планете
Некогда не гасла красота!
Чтобы, встретя в трудную годину
Кто-то в жизни друга своего,
Помнил бы, что горькая кручина,
Не щадя ни возраста, ни чина,
Может больно клюнуть и его!
Так-то вот, друзья литературные!
Нет, не все, конечно же, не все.
А лишь те, простите, только те,
Чьи сердца изменчиво-дежурные.
Жизнь не вечно светит, как звезда.
А порою жжет, как черный пламень.
И, коль грянет где-нибудь беда,
Я прошу вас: сердцем никогда,
Никогда не превращаться в камень!
6 июня 1999 г.

(обратно)

Сердца моих друзей

Виктору Чибисову,

Александру Горячевскому,

Борису Сергееву

и Юрию Коровенко

Пришли друзья. Опять друзья пришли!
Ну как же это славно получается:
Вот в жизни что-то горькое случается
И вдруг — они! Ну как из-под земли!
Четыре честно-искренние взора,
Четыре сердца, полные огня,
Четыре благородных мушкетера,
Четыре веры в дружбу и в меня!
Меня обидел горько человек,
В которого я верил бесконечно,
Но там, где дружба вспыхнула сердечно,
Любые беды — это не навек!
И вот стоят четыре генерала,
Готовые и в воду, и в огонь!
Попробуй, подлость, подкрадись и тронь,
И гнев в четыре вскинется кинжала!
Их жизнь суровей всякой строгой повести,
Любая низость — прячься и беги!
Перед тобой четыре друга совести
И всякой лжи четырежды враги.
Пусть сыплет зло без счета горсти соли,
Но если рядом четверо друзей
И если вместе тут четыре воли,
То, значит, сердце вчетверо сильней!
И не свалюсь я под любою ношею,
Когда на всех и радость, и беда,
Спасибо вам за все, мои хорошие,
И дай же Бог вам счастья навсегда!
7 апреля 1997 г.

Переделкино

(обратно)

Слово к моему сердцу

Как бы нас жизнь ни швыряла круто,
Сердце! Мы больше чем сверхдрузья!
Ведь нам друг без друга прожить нельзя
Ни часа, ни дня, ни одной минуты!
Когда мне, едва ли не ежедневно,
От стрессов приходится защищаться,
Ты вместе со мною спешишь сражаться
И бьешься в груди горячо и гневно.
А если подарят мне свет любви,
Правдиво иль нет — уточнять не будем,
Ты радостно гонишь поток крови
И вместе со мною смеешься людям!
Когда ж, утомясь от дневных трудов,
Я сплю то темно, то светло, то гневно,
То спать только я как сурок готов.
А ты… Ты не спишь и, не зная снов,
Все трудишься ночью и днем бессменно!
Уснуть могут вьюга и ураган,
Леса, города, и моря, и реки,
Всем отдых на свете бывает дан.
И лишь у тебя его нет вовеки!
Кусали и подлость тебя, и зло,
И множество низостей и фальшивостей
О, сколько ж ты стрессов перенесло
И сколько знавало несправедливостей!
Я счастье наивно себе ковал,
Был глупо доверчив и все ж не сетовал
Прости, коль порой тебя огорчал,
Хоть этого вовсе и не желал,
Тем паче что сам же страдал от этого!
А если вдруг что-то в тебе устанет,
Ведь всякое может, увы, случиться…
И ты, задремав, перестанешь биться,
То в этот же миг и меня не станет…
Пусть в ярости каркало воронье,
Мы жили без хитрости, без изгиба.
Я вечно был твой, ну а ты — мое.
И вот за любовь и за все житье,
За стойкость, за свет, за терпенье твое
Поклон до земли тебе и спасибо!
13 апреля 1999 г.

Москва

(обратно)

Тщеславная вражда

У поэтов есть такой обычай,

В круг сойдясь, оплевывать

друг друга…

Дм. Кедрин
Наверно, нет в отечестве поэта,
Которому б так крупно «повезло»,
Чтоб то его в журнале, то в газетах,
А то в ревнивом выступление где-то
Бранили б так настойчиво и зло.
За что бранят? А так, причин не ищут.
Мне говорят: — Не хмурься, не греши,
Ведь это зависть! Радуйся, дружище!
Ну что ж, я рад. Спасибо от души…
Но не тому, что кто-то раздраженный
Терзается в завистливой вражде,
Такое мне не свойственно нигде.
Я потому смотрю на них спокойно,
Что мой читатель многомиллионный
Всегда со мной и в счастье, и в беде.
Включил приемник. Вот тебе и раз!
Какой-то прыщ из «Голоса Америки»
Бранит меня в припадочной истерике
Густым потоком обозленных фраз.
Клянет за то, что молодежь всегда
Со мною обретает жар и смелость.
И я зову их вовсе не туда,
Куда б врагам отчаянно хотелось.
Мелькнула мысль: досадно и смешно,
Что злость шипит и в нашем доме где-то,
И хоть вокруг полно друзей-поэтов,
А недруги кусают все равно.
И хочется сказать порою тем,
Кто в распрях что-то ищет, вероятно,
Ну, там клянут, так это все понятно.
А вы-то, черт вас подери, зачем?!
Успех, известность, популярность, слава…
Ужель нам к ним друг друга ревновать?
На это время попросту терять
До боли жаль, да и обидно, право!
Ну а всего смешней, что даже тот,
Кому б, казалось, слава улыбается,
Порой, глядишь, не выдержав,
   срывается —
Не весь сграбастал, кажется, почет!
С утра газету развернул и вдруг
На краткий миг окаменел, как стенка:
Ну вот — сегодня нож вонзает друг.
Теперь уже вчерашний — Евтушенко.
В стихах громит ребят он за грехи:
Зачем у них в душе стихи Асадова?!
Читать же надо (вот ведь племя адово!)
Его стихи, всегда его стихи!
О жадность, ведь ему давно даны
Трибуны самых громких заседаний,
Есть у него и званья, и чины,
А у меня лишь вешний пульс страны
И никаких ни должностей, ни званий!
Ну что ж, пускай! Зато сомнений нет,
Уж если вот такие негодуют,
И, гордость позабыв, вовсю ревнуют,
То я и впрямь достойнейший поэт!

«В справке о результатах изучения спроса на издательскую продукцию, подготовленной социологами библиотеки имени Ленина на основании данных 1983 года, среди нескольких десятков авторов, чьи книги пользуются повышенным спросом, упоминаются только пять поэтов. Из них лишь двое работают и ныне: Эдуард Асадов и Евгений Евтушенко. Интересно, что Асадов далеко опередил Евтушенко. На сборники последнего читательский спрос в основном удовлетворен… Чего не скажешь о книгах Асадова. Эдуард Асадов занимает место в группе бесспорных лидеров».

«Лит. газета», 21 января 1987 г. «Две музыки»
(обратно)

Раздумье над классикой

Возможно, я что-то не так скажу,
И пусть будут спорными строки эти,
Но так уж я, видно, живу на свете,
Что против души своей не грешу.
В дружбу я верил с мальчишьих лет,
Но только в действительно настоящую,
До самого неба костром летящую,
Такую, какой и прекрасней нет!
Но разве же есть на земле костер,
Жарче того, что зажгли когда-то
Два сердца с высот Воробьевых гор,
На веки веков горячо и свято?!
О, как я о дружбе такой мечтал
И как был канонами околдован,
Пока не осмыслил, пока не познал
И в чем-то вдруг не был разочарован.
Пусть каждый ярчайшею жизнью жил,
Но в этом союзе, клянусь хоть небом,
Что только один из двоих дружил,
Другой же тем другом высоким не был!
Да, не был. Пусть сложен житейский круг,
Но я допускаю, хотя и туго,
Что к другу приехавший в гости друг
Мог даже влюбиться в супругу друга.
Влюбиться, но смуты своей сердечной
Даже и взглядом не показать,
Тем паче, что друг его, что скрывать,
Любил свою милую бесконечно.
Сердце… Но можно ль тут приказать?
Не знаю. Но если и вспыхнут страсти,
Пусть трудно чувствами управлять,
Но что допустить и как поступать,
Вот это все-таки в нашей власти!
Я гения чту за могучий ум,
За «Колокол», бивший в сердца набатом,
И все же могу я под грузом дум
Считать, что не все тут, быть может, свято.
И надо ли, правды не уроня,
Внушать мне, как высшую из примеров,
Дружбу, в которую у меня
Нету великой и светлой веры.
Ведь дружба — есть чувство, как жизнь,
   святое,
Так как же уверовать и понять,
Что можно дружить и навек отнять
У друга самое дорогое?!
А вера моя до могилы в том,
Что подлинный друг, ну а как иначе,
Лишь тот, кому твердо доверишь дом,
Деньги, жену и себя в придачу!
Стараясь все мудрое познавать,
Держусь я всю жизнь непреклонных
   взглядов,
Что классику следует уважать,
Осмысливать, трепетно изучать,
Но падать вот ниц перед ней не надо.
А тех, кто сочтет это слишком смелым
Иль попросту дерзким, хочу спросить:
Желали б вы в жизни вот так дружить?
Молчите? Вот в этом-то все и дело…
(обратно)

Слово и дело

Его убийца хладнокровно

Навел удар. Спасенья нет.

Пустое сердце бьется ровно,

В руке не дрогнул пистолет…

…Но есть и божий суд,

наперсники разврата…

М. Ю. Лермонтов
Я тысячи раз те слова читал,
В отчаянье гневной кипя душою.
И автор их сердце мое сжигал
Каждою яростною строкою.
Да, были соратники, были друзья,
Страдали, гневались, возмущались,
И все-таки, все-таки, думал я:
Ну почему, всей душой горя,
На большее все же они не решались?
Пассивно гневались на злодея
Апухтин, Вяземский и Белинский,
А рядом Языков и Баратынский
Печалились, шагу шагнуть не смея.
О нет, я, конечно, не осуждаю,
И вправе ль мы классиков осуждать?!
Я просто взволнованно размышляю,
Чтоб как-то осмыслить все и понять.
И вот, сквозь столетий седую тьму
Я жажду постичь их терпенья меру
И главное, главное: почему
Решенье не врезалось никому —
Сурово швырнуть подлеца к барьеру?!
И, кинув все бренное на весы,
От мести святой замирая сладко,
В надменно закрученные усы
Со злою усмешкой швырнуть перчатку!
И позже, и позже, вдали от Невы,
Опять не нашлось смельчака ни единого,
И пули в тупую башку Мартынова
Никто ведь потом не всадил, увы!
Конечно, поэт не воскрес бы вновь,
И все-таки сердце б не так сжималось,
И вышло бы, может быть, кровь за кровь,
И наше возмездие состоялось!
Свершайся, свершайся же, суд над злом!
Да так, чтоб подлец побелел от дрожи!
Суд божий прекрасен, но он — потом.
И все же людской, человечий гром
При жизни пускай существует тоже!
(обратно)

Когда порой влюбляется поэт…

Когда порой влюбляется поэт,
Он в рамки общих мерок не вмещается,
Не потому, что он избранник, нет,
А потому, что в золото и свет
Душа его тогда переплавляется.
Кто были те, кто волновал поэта?
Как пролетали ночи их и дни?
Не в этом суть, да и не важно это.
Все дело в том, что вызвали они!
Пускай горды, хитры или жеманны, —
Он не был зря, сладчайший этот плен.
Вот две души, две женщины, две Анны,
Две красоты — Оленина и Керн.
Одна строга и холодно-небрежна.
Отказ в руке. И судьбы разошлись.
Но он страдал, и строки родились:
«Я вас любил безмолвно, безнадежно».
Была другая легкой, как лоза,
И жажда, и хмельное утоленье.
Он счастлив был. И вспыхнула гроза
Любви: «Я помню чудное мгновенье».
Две Анны. Два отбушевавших лета.
Что нам сейчас их святость иль грехи?!
И все-таки спасибо им за это
Святое вдохновение поэта,
За пламя, воплощенное в стихи!
На всей планете и во все века
Поэты тосковали и любили.
И сколько раз прекрасная рука
И ветер счастья даже в полглотка
Их к песенным вершинам возносили!
А если песни были не о них,
А о мечтах или родном приволье,
То все равно в них каждый звук и стих
Дышали этим счастьем или болью.
Ведь если вдруг бесстрастна голова,
Где взять поэту буревые силы?
И как найти звенящие слова,
Коль спит душа и сердце отлюбило?!
И к черту разговоры про грехи.
Тут речь о вспышках праздничного света.
Да здравствуют влюбленные поэты!
Да здравствуют прекрасные стихи!
(обратно)

Судьба страны

Пути земли круты и широки.
Так было, есть и так навечно будет.
Живут на той земле фронтовики —
Свалившие фашизм, простые люди.
И пусть порою с ними не считаются
Все те, кто жизнь пытаются взнуздать,
И все ж они не то чтобы стесняются,
А как-то в их присутствии стараются
Не очень-то на Родину плевать.
Нет у бойцов уже ни сил, ни скорости,
И власти нет давно уж никакой,
И все-таки для общества порой
Они бывают чем-то вроде совести.
И сверхдельцам, что тянут нас ко дну,
И всем политиканствующим сворам
Не так-то просто разорять страну
Под их прямым и неподкупным взором.
Но бури лет и холода ветров
Не пролетают, к сожаленью, мимо,
И чаще всех разят неумолимо
Усталые сердца фронтовиков.
И тут свои особенные мерки
И свой учет здоровья и беды,
И в каждый День Победы на поверке
Редеют и редеют их ряды.
И как ни хмурьте огорченно лоб,
Но грянет день когда-нибудь впервые,
Когда последний Фронтовик России
Сойдет на век в последний свой окоп…
И вот простите, дорогие люди,
И что же будет с Родиной тогда?
И слышу смех: «Какая ерунда!
Да ничего практически не будет!
Возьмем хоть нашу, хоть другие страны:
Везде была военная беда,
И всюду появлялись ветераны,
И после уходили ветераны,
А жизнь не изменялась никогда!»
Что ж, спорить тут, наверно, не годится.
Да, были страны в бурях и беде,
Но то, что на Руси сейчас творится,
За сотни лет не ведали нигде!
И вот сегодня бывшие солдаты,
Которые за солнце и весну
Фашизму душу вырвали когда-то
И людям мир вернули в сорок пятом,
С тревогой смотрят на свою страну.
И хочется им крикнуть: — Молодые!
Не рвитесь из родного вам гнезда!
Не отдавайте никому России,
Ведь что бы ни случилось, дорогие,
Второй у нас не будет никогда!
Не подпускайте к сердцу разговоры,
Что будто бы заморское житье
Сулит едва ль не золотые горы.
Все это чушь и дикое вранье!
Не позволяйте обращать в пожарища
Такие превосходные слова,
Как: Родина, Отечество, Товарищи —
Им жить и жить, пока страна жива!
Взамен культуры и больших идей,
Чтоб не могли мы ни мечтать, ни чувствовать,
Нас учат перед Западом холуйствовать
И забывать о звании людей!
Но, как бы нас ни тщились унижать,
Нельзя забыть ни по какому праву,
Что Волгу вероломству не взнуздать
И славу никому не растоптать,
Как невозможно растоптать державу!
Ведь мы сыны могущества кремлевского,
Мы всех наук изведали успех,
Мы — родина Толстого и Чайковского
И в космос путь пробили раньше всех!
И пусть стократ стремятся у России
Отнять пути, ведущие вперед.
Напрасный труд! В глаза ее святые
Не даст цинично наплевать народ!
И, сдерживая справедливый гнев,
Мы скажем миру: — Не забудьте, люди:
Лев, даже в горе, все равно он — лев,
А вот шакалом никогда не будет!
А в чем найти вернейшее решенье?
Ответ горит, как яркая звезда:
Любить Россию до самозабвения!
Как совесть, как святое вдохновенье,
И не сдавать позиций никогда!
25 мая 1993 г.

Красновидово

(обратно)

Верю гению самому

Когда говорят о талантах и гениях,
Как будто подглядывая в окно,
Мне хочется к черту смести все прения
Со всякими сплетнями заодно!
Как просто решают порой и рубят,
Строча о мятущемся их житье,
Без тени сомнений вершат и судят
И до чего же при этом любят
Разбойно копаться в чужом белье.
И я, сквозь бумажную кутерьму,
Собственным сердцем их жизни мерю.
И часто не столько трактатам верю,
Как мыслям и гению самому.
Ведь сколько же, сколько на свете было
О Пушкине умных и глупых книг!
Беда или радость его вскормила?
Любила жена его — не любила
В миг свадьбы и в тот беспощадный миг?
Что спорить, судили ее на славу
Не год, а десятки, десятки лет.
Но кто, почему, по какому праву
Позволил каменья кидать ей вслед?!
Кидать, если сам он, с его душой,
Умом и ревниво кипящей кровью,
Дышал к ней всегда лишь одной любовью,
Верой и вечною добротой.
И кто ж это смел подымать вопрос,
Жила ли душа ее страстью тайной,
Когда он ей даже в свой час прощальный
Слова благодарности произнес?!
Когда говорят о таланте иль гении,
Как будто подглядывая в окно,
Мне хочется к черту смести все прения
Со всякими сплетнями заодно!
И вижу я, словно бы на картине,
Две доли, два взгляда живых-живых:
Вот они, чтимые всюдуныне, —
Две статные женщины, две графини,
Две Софьи Андревны Толстых.
Адрес один: девятнадцатый век,
И никаких хитроумных мозаик.
Мужья их Толстые: поэт и прозаик,
Большой человек и большой человек.
Стужу иль солнце несет жена?
Вот Софья Толстая и Софья Толстая.
И чем бы их жизнь ни была славна,
Но только мне вечно чужда одна
И так же навечно близка другая.
И пусть хоть к иконе причислят лик,
Не верю ни в искренность и ни в счастье,
Если бежал величайший старик
Из дома во тьму под совиный крик
В телеге, сквозь пляшущее ненастье.
Твердить о любви и искать с ним ссоры,
И, судя по всем его дневникам,
Тайно подслушивать разговоры,
Обшаривать ящики по ночам…
Не верю в высокий ее удел,
Если, навеки глаза смежая,
Со всеми прощаясь и всех прощая,
Ее он увидеть не захотел!
Другая судьба: богатырь, поэт,
Готовый шутить хоть у черта в пасти,
Гусар и красавец, что с юных лет
Отчаянно верил в жар-птицу счастья.
И встретил ее синекрылой ночью,
Готовый к упорству любой борьбы.
«Средь шумного бала, случайно…»
А впрочем,
Уж не был ли час тот перстом судьбы?
А дальше бураны с лихой бедою,
Походы да черный тифозный бред,
А женщина, с верной своей душою,
Шла рядом, став близкою вдвое, втрое,
С любовью, которой предела нет.
Вдвоем без конца, без единой ссоры,
Вся жизнь — как звезды золотой накал.
До горькой минуты, приход которой,
Счастливец, он спящий и не узнал…
Да, если твердят о таланте иль гении,
Как будто подглядывая в окно,
Мне хочется к черту смести все прения
Со всякими сплетнями заодно!
Как жил он? Что думал? И чем дышал?
Ответит лишь дело его живое
Да пламя души. Ведь своей душою
Художник творения создавал!
И я, сквозь бумажную кутерьму,
Лишь собственным сердцем их жизни мерю.
И чаще всего не трактатам верю,
А мыслям и гению самому!
(обратно)

О скверном и святом

Что в сердце нашем самое святое?
Навряд ли надо думать и гадать.
Есть в мире слово самое простое
И самое возвышенное — Мать!
Так почему ж большое слово это,
Пусть не сегодня, а давным-давно,
Но в первый раз ведь было кем-то, где-то
В кощунственную брань обращено?
Тот пращур был и темный, и дурной
И вряд ли даже ведал, что творил,
Когда однажды взял и пригвоздил
Родное слово к брани площадной.
И ведь пошло же, не осело пылью,
А поднялось, как темная река.
Нашлись другие. Взяли, подхватили
И понесли сквозь годы и века…
Пусть иногда кому-то очень хочется
Хлестнуть врага словами, как бичом,
И резкость на язык не только просится,
А в гневе и частенько произносится,
Но только мать тут все-таки при чем?
Пусть жизнь сложна, пускай порой сурова.
И все же трудно попросту понять,
Что слово «мат» идет от слова «мать»,
Сквернейшее — от самого святого!
Неужто вправду за свою любовь,
За то, что родила нас и растила,
Мать лучшего уже не заслужила,
Чем этот шлейф из непристойных слов?
Ну как позволить, чтобы год за годом
Так оскорблялось пламя их сердец?!
И сквернословам всяческого рода
Пора сказать сурово наконец:
Бранитесь или ссорьтесь как хотите,
Но не теряйте звания людей.
Не трогайте, не смейте, не грязните
Ни имени, ни чести матерей!
(обратно)

Баллада о друге

Когда я слышу о дружбе твердой,
О сердце мужественном и скромном,
Я представляю не профиль гордый,
Не парус бедствия в вихре шторма, —
Я просто вижу одно окошко
В узорах пыли или мороза
И рыжеватого, щуплого Лешку —
Парнишку-наладчика с «Красной Розы».
Дом два по Зубовскому проезду
Стоял без лепок и пышных фасадов,
И ради того, что студент Асадов
В нем жил, управдом не белил подъездов.
Ну что же — студент небольшая сошка,
Тут бог жилищный не ошибался.
Но вот для тщедушного рыжего Лешки
Я бы, наверное, постарался!
Под самой крышей, над всеми нами
Жил летчик с нелегкой судьбой своей,
С парализованными ногами,
Влюбленный в небо и голубей.
Они ему были дороже хлеба,
Всего вероятнее, потому,
Что были связными меж ним и небом
И синь высоты приносили ему.
А в доме напротив, окошко в окошко,
Меж теткой и кучей рыбацких снастей
Жил его друг — конопатый Лешка,
Красневший при девушках до ушей.
А те, на «Розе», народ языкатый.
Окружат в столовке его порой:
— Алешка, ты что же еще неженатый? —
Тот вспыхнет сразу алей заката
И брякнет: — Боюсь еще… Молодой…
Шутки как шутки, и парень как парень,
Пройди — и не вспомнится никогда.
И все-таки как я ему благодарен
За что-то светлое навсегда!
Каждое утро перед работой
Он к другу бежал на его этаж,
Входил и шутя козырял пилоту:
— Лифт подан. Пожалте дышать на пляж!..
А лифта-то в доме как раз и не было.
Вот в этом и пряталась вся беда.
Лишь «бодрая юность» по лестницам бегала.
Легко, «как по нотам», туда-сюда…
А летчику просто была б хана:
Попробуй в скверик попасть к воротам!
Но «лифт» объявился. Не бойтесь. Вот он!
Плечи Алешкины и спина.
И бросьте дурацкие благодарности
И вздохи с неловкостью пополам!
Дружба не терпит сентиментальности.
А вы вот, спеша на работу, по крайности
Лучше б не топали по цветам!
Итак, «лифт» подан! И вот, шагая
Медленно в утренней тишине,
Держась за перила, ступеньки считает:
Одна — вторая, одна — вторая,
Лешка с товарищем на спине…
Сто двадцать ступеней. Пять этажей.
Это любому из нас понятно.
Подобным маршрутом не раз, вероятно,
Вы шли и с гостями и без гостей.
Когда же с кладью любого сорта
Не больше пуда и то лишь раз
Случится подняться нам в дом подчас —
Мы чуть ли не мир посылаем к черту.
А тут — человек, а тут — ежедневно,
И в зной, и в холод: «Пошли, держись!»
Сто двадцать трудных, как бой, ступеней!
Сто двадцать — вверх и сто двадцать — вниз!
Вынесет друга, усадит в сквере,
Шутливо укутает потеплей,
Из клетки вытащит голубей:
— Ну все! Если что, присылай «курьера».
«Курьер» — это кто-нибудь из ребят.
Чуть что, на фабрике объявляется:
— Алеша, Мохнач прилетел назад!
— Алеша, скорей! Гроза начинается.
А тот все знает и сам. Чутьем.
— Спасибо, курносый, ты просто гений! —
И туча не брызнет еще дождем,
А он во дворе: — Не замерз? Идем! —
И снова: ступени, ступени, ступени…
Пот градом… Перила скользят, как ужи…
На третьем чуть-чуть постоять, отдыхая.
— Алешка, брось ты!
— Сиди, не тужи!.. —
И снова ступени, как рубежи:
Одна — вторая, одна — вторая…
И так не день и не месяц только,
Так годы и годы: не три, не пять,
Трудно даже и сосчитать —
При мне только десять. А после сколько?!
Дружба, как видно, границ не знает,
Все так же упрямо стучат каблуки.
Ступеньки, ступеньки, шаги, шаги…
Одна — вторая, одна — вторая…
Ах, если вдруг сказочная рука
Сложила бы все их разом,
То лестница эта наверняка
Вершиной ушла бы за облака,
Почти не видная глазом.
И там, в космической вышине
(Представьте хоть на немножко),
С трассами спутников наравне
Стоял бы с товарищем на спине
Хороший парень Алешка!
Пускай не дарили ему цветов
И пусть не писали о нем в газете,
Да он и не ждет благодарных слов,
Он просто на помощь прийти готов,
Если плохо тебе на свете.
И если я слышу о дружбе твердой,
О сердце мужественном и скромном,
Я представляю не профиль гордый,
Не парус бедствия в вихре шторма, —
Я просто вижу одно окошко
В узорах пыли или мороза
И рыжеватого, щуплого Лешку,
Простого наладчика с «Красной Розы».
(обратно)

Дума о Севастополе

Я живу в Севастополе. В бухте Омега,
Там, где волны веселые, как дельфины.
На рассвете, устав от игры и бега,
Чуть качаясь, на солнышке греют спины…
Небо розово-синим раскрылось зонтом,
Чайки, бурно крича, над водой снуют,
А вдали, пришвартованы к горизонту,
Три эсминца и крейсер дозор несут.
Возле берега сосны, как взвод солдат,
Чуть качаясь, исполнены гордой пластики,
Под напористым бризом, построясь в ряд,
Приступили к занятию по гимнастике.
Синева с синевой на ветру сливаются,
И попробуй почувствовать и понять,
Где небесная гладь? Где морская гладь?
Все друг в друге практически растворяется.
Ах, какой нынче добрый и мирный день!
Сколько всюду любви, красоты и света!
И когда упадет на мгновенье тень,
Удивляешься даже: откуда это?!
Вдруг поверишь, что было вот так всегда.
И, на мужестве здесь возведенный, город
Никогда не был злобною сталью вспорот
И в пожарах не мучился никогда.
А ведь было! И песня о том звенит:
В бурях войн, в свистопляске огня и стали
Здесь порой даже плавился и гранит,
А вот люди не плавились. И стояли!
Только вновь встал над временем монолит
Нет ни выше, ни тверже такого взлета,
Это стойкость людская вошла в гранит,
В слово Честь, что над этой землей звенит,
В каждый холм и железную волю флота!
Говорят, что отдавшие жизнь в бою
Спят под сенью небес, навсегда немые,
Но не здесь! Но не в гордо-святом краю!
В Севастополе мертвые и живые,
Словно скалы, в едином стоят строю!
А пока тихо звезды в залив глядят,
Ветер пьян от сирени. Теплынь. Экзотика!
В лунных бликах цикады, снуя, трещат,
Словно гномы, порхая на самолетиках…
Вот маяк вперил вдаль свой циклопий
взгляд..
А в рассвете, покачивая бортами,
Корабли, словно чудища, важно спят,
Тихо-тихо стальными стуча сердцами…
Тополя возле Графской равняют строй,
Тишина растекается по бульварам.
Лишь цветок из огня над Сапун-горой
Гордо тянется в небо, пылая жаром.
Патрули, не спеша, по Морской протопали,
Тают сны, на заре покидая люд…
А над клубом матросским куранты бьют
Под звучание гимна о Севастополе.
А в Омеге, от лучиков щуря взгляд,
Волны, словно ребята, с веселым звоном,
С шумом выбежав на берег под балконом,
Через миг, удирая, бегут назад.
Да, тут слиты бесстрашие с красотой,
Озорной фестиваль с боевой тревогой.
Так какой это город? Какой, какой?
Южно-ласковый или сурово-строгий?
Севастополь! В рассветном сияньи ночи
Что ответил бы я на вопрос такой?
Я люблю его яростно, всей душой,
Значит, быть беспристрастным мне трудно
очень.
Но, однако, сквозь мрак, что рассветом
вспорот,
Говорю я под яростный птичий звон:
Для друзей, для сердец бескорыстных он
Самый добрый и мирный на свете город!
Но попробуй оскаль свои зубы враг —
И забьются под ветром знамена славы!
И опять будет все непременно так:
Это снова и гнев, и стальной кулак,
Это снова твердыня родной державы!

Эдуарду Асадову шел двадцать первый год, когда он совершил свой удивительный подвиг. Нет, я не преувеличиваю, назвав его удивительным. Рейс сквозь смерть на старенькой грузовой машине, по залитой солнцем дороге, на виду у врага, под непрерывным артиллерийским и минометным огнем, под бомбежкой — это подвиг. Ехать почти на верную гибель ради спасения товарищей — это подвиг.

Но вот все, что произошло дальше, уже выходит за рамки обычных представлений о подвиге. Любой врач уверенно бы сказал, что у человека, получившего такое ранение, очень мало шансов выжить. И он не способен не только воевать, но и вообще двигаться. А Эдуард Асадов не вышел из боя. Поминутно теряя сознание, он продолжал командовать, выполняя боевую операцию и вести машину к цели, которую теперь он видел только сердцем. И задание выполнил. Выполнил блестяще. Подобного случая я за свою долгую военную жизнь не помню.

Генерал-лейтенант И. С. Стрельбицкий. «Ради вас, люди»
(обратно)

Спасибо

За битвы, за песни, за все дерзания
О, мой Севастополь, ты мне, как сыну,
Присвоил сегодня высокое звание
Почетного гражданина.
Мы спаяны прочно, и я говорю:
Той дружбе навеки уже не стереться.
А что я в ответ тебе подарю?
Любви моей трепетную зарю
И всю благодарность сердца!
Пусть годы летят, но в морском прибое,
В горячих и светлых сердцах друзей,
В торжественном мужестве кораблей,
В листве, что шумит над Сапун-горою,
И в грохоте музыки трудовой,
И в звоне фанфар боевых парадов
Всегда будет жить, Севастополь мой,
Твой друг и поэт Эдуард Асадов!
(обратно)

Гибнущая деревня

Умирают деревни, умирают деревни!
Исчезают навеки, хоть верь, хоть не верь.
Где отыщется слово суровей и гневней,
Чтобы выразить боль этих жутких потерь?!
Без печали и слез, будто так полагается,
Составляется акт, что с таких-то вот пор
Деревенька та «с данных учетных снимается»
И ее больше нет. Вот и весь разговор.
А ведь как здесь когда-то кипела жизнь!
С гулом техники, свадьбами и крестинами.
Воевали с врагами и вновь брались
И трудиться, и свадьбы справлять
   с любимыми.
И бурлила бы с шуткой и смехом жизнь,
И пошла бы считать она вверх ступени,
Если б в душу ей яростно не впились
Все, кто жаждал свалить ее на колени!
Почему покидают тебя сыновья?
Отчего твои дочери уезжают?
Потому что нищают твои края!
И тебя в беззакониях попирают!
Сколько сел на Руси, что от благ далеки,
Нынче брошены подло на прозябание?!
Где живут, вымирая, одни старики
И стираются с карты былые названья.
Сколько мест, где село уж давно не село,
Где потухшую жизнь только пыль покрывает,
Где репьем как быльем все до крыш поросло
И в глазницах окон только ветры гуляют…
Впрочем, есть и деревни, где жизнь и труд,
И в сердцах еще где-то надежда бьется.
Только сел, где не сеют уж и не жнут,
Не поют, не мечтают и не живут,
С каждым годом все больше под нашим
   солнцем…
Так на чем же, скажите, живет Россия?
И какой поразил нас суровый гром?!
Что ж мы делаем, граждане дорогие?
И к чему же в конце концов придем?!
Пусть не знаю я тонкостей сельской жизни,
Пусть меня городская судьба вела,
Только всех нас деревня произвела,
Из которой все корни моей Отчизны!
Это значит… а что это вправду значит?
Значит, как там ни ручайся, ни крути,
Но для нас нет важней на земле задачи,
Чем деревню вернуть, возродить, спасти!
А покуда в нелегкие наши дни
За деревней — деревня: одна, другая,
Обнищав, словно гасят и гасят огни,
И пустеют, безропотно исчезая…
22 мая 1998 г.

Москва

(обратно)

Ленинграду

Не ленинградец я по рожденью,
И все же я вправе сказать вполне,
Что я — ленинградец по дымным сраженьям,
По первым окопным стихотвореньям,
По холоду, голоду, по лишеньям,
Короче: по юности, по войне!
В Синявинских топях, в боях подо Мгою,
Где снег был то в пепле, то в бурой крови,
Мы с городом жили одной судьбою,
Словно как родственники, свои.
Было нам всяко — и горько, и сложно.
Мы знали: можно, на кочках скользя,
Сгинуть в болоте, замерзнуть можно,
Свалиться под пулей, отчаяться можно,
Можно и то, и другое можно,
И лишь Ленинграда отдать нельзя!
И я его спас, навсегда, навечно:
Невка, Васильевский, Зимний дворец…
Впрочем, не я, не один, конечно, —
Его заслонил миллион сердец!
И если бы чудом вдруг разделить
На всех бойцов и на всех командиров
Дома и проулки, то, может быть,
Выйдет, что я сумел защитить
Дом. Пусть не дом, пусть одну квартиру.
Товарищ мой, друг ленинградский мой,
Как знать, но, быть может, твоя квартира
Как раз вот и есть та, спасенная мной
От смерти для самого мирного мира.
А значит, я и зимой, и летом
В проулке твоем, что шумит листвой,
На улице каждой, в городе этом
Не гость, не турист, а навеки свой.
И всякий раз, сюда приезжая,
Шагнув в толкотню, в городскую зарю,
Я, сердца взволнованный стук унимая,
С горячей нежностью говорю:
— Здравствуй, по-вешнему строг и молод,
Крылья раскинувший над Невой,
Город-красавец, город-герой,
Неповторимый город!
Здравствуйте, врезанные в рассвет
Проспекты, дворцы и мосты висячие,
Здравствуй, память далеких лет,
Здравствуй, юность моя горячая!
Здравствуйте, в парках ночных соловьи
И все, с чем так радостно мне встречаться.
Здравствуйте, дорогие мои,
На всю мою жизнь дорогие мои,
Милые ленинградцы!

…Душу художника должны освежать впечатления, это ее резерв. Айвазовский не писал море с натуры. Окно его мастерской выходило не на залив, а во двор.

Однако жил-то он на берегу у приморской Феодосии и ежедневно видел море и утром, и в полдень, и по ночам… Ну а поэзия, а стихи? Как быть тут? Я мучился, думал, искал примеры, имена, на которые можно было бы опереться. Гомер? Но, во-первых, о его судьбе и авторстве спорят и по сей день. А во-вторых, если он — именно он, то все равно, при всей его гениальности, творения его — это неторопливые сказания, легенды, сказки. Нет, это не то.

Иван Козлов? Но, во-первых, он видел мир много дольше, а главное, в стихах его почти нет острой и зрительной поэтической образности, нет яркого мира и сколько-нибудь многоцветной палитры. Хотя поэтическим даром он обладал, даже восхищал Пушкина. Но Пушкин все равно делал ему скидку. Ведь всюду, говоря о нем, он иначе чем «слепец» его не называет. А если он все время помнил и думал о его темноте, значит, как на равного в поэзии смотреть не мог. Мне нужно было иное:

Пройти весь мир насквозь и видеть, видеть, видеть,
Вот так, и только так рождаются стихи!
Эдуард Асадов
(обратно)

Роза друга

Отважному защитнику Брестской

крепости и Герою Труда

Самвелу Матевосяну

За каждый букет и за каждый цветок
Я людям признателен чуть не до гроба.
Люблю я цветы! Но средь них особо
Я эту вот розу в душе сберег.
Громадная, гордая, густо-красная,
Благоухая, как целый сад,
Стоит она, кутаясь в свой наряд,
Как-то по-царственному прекрасная.
Ее вот такою взрастить сумел,
Вспоив голубою водой Севана,
Солнцем и песнями Еревана,
Мой жизнерадостный друг Самвел.
Девятого мая, в наш день солдатский,
Спиной еще слыша гудящий ИЛ,
Примчался он, обнял меня по-братски
И это вот чудо свое вручил.
Сказал: — Мы немало дорог протопали,
За мир, что дороже нам всех наград,
Прими же цветок как солдат Севастополя
В подарок от брестских друзей-солдат.
Прими, дорогой мой, и как поэт
Этот вот маленький символ жизни,
И в память о тех, кого с нами нет,
Чьей кровью окрашен был тот рассвет —
Первый военный рассвет Отчизны. —
Стою я и словно бы онемел…
Сердце вдруг сладкой тоскою сжало.
Ну, что мне сказать тебе, друг Самвел?!
Ты так мою душу сейчас согрел,
Любого «спасибо» здесь будет мало!
Ты прав: мы немало прошли с тобой,
И все же начало дороги славы
У Бреста. Под той крепостной стеной,
Где принял с друзьями ты первый бой,
И люди об этом забыть не вправе!
Чтоб миру вернуть и тепло, и смех,
Вы первыми встали, голов не пряча,
А первым всегда тяжелее всех
Во всякой беде, а в войне — тем паче!
Мелькают рассветы минувших лет,
Словно костры у крутых обочин.
Но нам ли с печалью смотреть им вслед?!
Ведь жаль только даром прошедших лет,
А если с толком — тогда не очень!
Вечер спускается над Москвой,
Мягко долив позолоты в краски,
Весь будто алый и голубой,
Праздничный, тихий и очень майский.
Но вот в эту вешнюю благодать
Салют громыхнул и цветисто лопнул,
Как будто на звездный приказ прихлопнул
Гигантски-огненную печать.
То гром, то минутная тишина,
И вновь, рассыпая огни и стрелы,
Падает радостная волна.
Но ярче всех в синем стекле окна —
Пламенно-алый цветок Самвела!
Как маленький факел горя в ночи,
Он словно растет, обдавая жаром.
И вот уже видно, как там, в пожарах,
С грохотом падают кирпичи,
Как в зареве вздыбленном, словно конь,
Будто играя со смертью в жмурки,
Отважные, крохотные фигурки,
Перебегая, ведут огонь.
И то, как над грудой камней и тел,
Поднявшись навстречу свинцу и мраку,
Всех, кто еще уцелеть сумел,
Бесстрашный и дерзкий комсорг Самвел
Ведет в отчаянную атаку.
Но, смолкнув, погасла цветная вьюга,
И скрылось видение за окном.
И только горит на столе моем
Пунцовая роза — подарок друга.
Горит, на взволнованный лад настроив,
Все мелкое прочь из души гоня,
Как отблеск торжественного огня,
Навечно зажженного в честь героев!
(обратно)

Суду потомков

Истории кружится колесо,
Пестрое, как колесо обозрения.
Кого-то — наверх, прямо к солнцу, в гении,
Кого-то в подвал. И на этом все.
Разгрузит и, новых взяв пассажиров,
Опять начнет не спеша кружить.
И снова: кому-то — венки кумиров,
Кому-то никем и нигде не быть.
А сами при жизни иные души
Из зависти что-нибудь да налгут,
Напакостят, где-то почти придушат
Иль нежно помоями обольют.
О битвах в гражданскую, о революции
О, как научились судить-рядить!
И зло, будто вынесли резолюцию:
«Зачислить в преступники! Заклеймить!»
Ну а кого заклеймить, простите?
Всех тех, кто вершили и кто решали,
И холодно в бронзе или граните
Потом с пьедесталов на нас взирали?!
Иль тех, кто под небом тоскливо-грозным
Стыл в мокрых окопах и вшей питал,
Кто в визге свинца и жару тифозном
Живот свой за светлое дело клал?!
Неужто и впрямь они виноваты
В том, что шагали в крови и мгле,
И верили чисто, светло и свято
В свободу и равенство на земле?!
Так как же, простите за резкость, можно
Плевать чуть не в лица отцам своим
За то, что в пути их сурово-сложном
Маршрут оказался вдруг в чем-то ложным
И столько надежд обратилось в дым!
Однако, быть может, идеи те
Могли бы созреть до больших свершений,
Когда б не «великий восточный гений»,
Приведший те замыслы к пустоте.
Нет, даже не так, а к абсурду просто:
Ведь самый высокий духовный свет,
Вдруг сжатый и грубо лишенный роста,
Стал бледной коптилкой на много лет.
Но главный трагизм заключается в том,
Что тот, кто сражался за свет Свободы,
Смотрел на нее и на жизнь народа
Сквозь прутья седой Колымы потом.
Так можно ль позволить, чтоб так упрямо,
Калеча заведомо суть идей,
Стремились столкнуть беспощадно в яму
Всех вместе: и жертвы, и палачей!
И сколько погоды бы ни менялись,
Запомните, люди, их имена!
Склонись перед ними, моя страна,
Они ведь за счастье твое сражались!
Взгляните, взгляните: из тишины
У братских могил, словно став парадом,
Лихие бойцы гражданской войны
Глядят на нас строгим и добрым взглядом.
(обратно)

Шаганэ

Шаганэ ты моя, Шаганэ!

С. Есенин
Ночь нарядно звездами расцвечена,
Ровно дышит спящий Ереван…
Возле глаз собрав морщинки-трещины,
Смотрит в синий мрак седая женщина —
Шаганэ Нерсесовна Тальян.
Где-то в небе мечутся зарницы,
Словно золотые петухи.
В лунном свете тополь серебрится,
Шаганэ Нерсесовне не спится,
В памяти рождаются стихи:
«В Хороссане есть такие двери,
Где обсыпан розами порог.
Там живет задумчивая пери.
В Хороссане есть такие двери,
Но открыть те двери я не мог».
Что же это: правда или небыль?
Где-то в давних, призрачных годах
Пальмы, рыба, сулугуни с хлебом,
Грохот волн в упругий бубен неба
И Батуми в солнечных лучах…
И вот здесь-то в утренней тиши
Встретились Армения с Россией —
Черные глаза и голубые,
Две весенне-трепетных души.
Черные, как ласточки, смущенно
Спрятались за крыльями ресниц.
Голубые, вспыхнув восхищенно,
Загипнотизировали птиц.
Закружили жарко и влюбленно,
Оторвав от будничных оков,
И смотрела ты завороженно
В «голубой пожар» его стихов.
И не для тумана иль обмана
В той восточной лирике своей
Он Батуми сделал Хороссаном —
Так красивей было и звучней.
И беда ли, что тебя, армянку,
Школьную учительницу, вдруг
Он, одев в наряды персиянки,
Перенес на хороссанский юг!
Ты на все фантазии смеялась,
Взмыв на поэтической волне,
Как на звездно-сказочном коне,
Все равно! Ведь имя же осталось: —
Шаганэ!
«В Хороссане есть такие двери,
Где обсыпан розами порог.
Там живет задумчивая пери.
В Хороссане есть такие двери,
Но открыть те двери я не мог».
Что ж, они и вправду не открылись.
Ну а распахнись они тогда,
То, как знать, быть может, никогда
Строки те на свет бы не явились.
Да, он встретил песню на пути.
Тут вскипеть бы яростно и лихо!
Только был он необычно тихим,
Светлым и торжественным почти…
Шаганэ… «Задумчивая пери»…
Ну а что бы, если в поздний час
Ты взяла б и распахнула двери
Перед синью восхищенных глаз?!
Можно все домысливать, конечно,
Только вдруг с той полночи хмельной
Все пошло б иначе? И навечно
Две дороги стали бы одной?!
Ведь имей он в свой нелегкий час
И любовь и дружбу полной мерой,
То, как знать, быть может, «Англетера»…
Эх, да что там умничать сейчас!
Ночь нарядно звездами расцвечена,
Ровно дышит спящий Ереван…
Возле глаз собрав морщинки-трещины,
Смотрит в синий мрак седая женщина —
Шаганэ Нерсесовна Тальян.
И, быть может, полночью бессонной
Мнится ей, что расстояний нет,
Что упали стены и законы
И шагнул светло и восхищенно
К красоте прославленный поэт!
И, хмелея, кружит над землею
Тайна жгучих, смолянистых кос
Вперемежку с песенной волною
Золотых есенинских волос!..
(обратно)

Два аиста

Пускай ничей их не видит взгляд,
Но, как на вершине горной,
На крыше моей день и ночь стоят
Два аиста: белый и черный.
Когда загорюсь я, когда кругом
Смеется иль жарит громом,
Белый аист, взмахнув крылом,
Как парус, косым накренясь углом,
Чертит круги над домом.
И все тут до перышка — это я:
Победы и поражения.
Стихи мои — боль и любовь моя,
Радости и волненья.
Когда же в тоске, как гренландский лед,
Сердце скует и душит,
Черный аист слегка вздохнет,
Черный аист крылом качнет
И долго над домом кружит.
Ну что ж, это тоже, пожалуй, я:
Обманутых чувств миражи,
Чьи-то измены, беда моя,
Полночь чернее сажи…
А разлетится беда, как пыль,
Схлынет тоски удушье,
И тут подкрадется полнейший штиль —
Серое равнодушье.
Тогда наверху, затуманя взгляд
И крылья сложив покорно,
Понуро нахохлятся, будто снят,
Два аиста — белый и черный.
Но если хозяин — всегда боец,
Он снова пойдет на кручи,
И вновь, как грядущих побед гонец,
Белый рванется к тучам.
Вот так, то один, то другой взлетит.
А дело уж скоро к ночи…
Хозяин не очень себя щадит.
И сердце — чем жарче оно стучит,
Тем время его короче.
И будет когда-то число одно,
Когда, невидимый глазу,
Черный вдруг глянет темным-темно,
Медленно спустится на окно
И клюнет в стекло три раза.
Перо покатится на паркет,
Лампа мигнет тревогой,
И все. И хозяина больше нет!
Ушел он за черною птицей вслед
Последней своей дорогой.
Ушел в неразгаданные края,
Чтоб больше не возвращаться…
И все-таки верю: второе я —
Песни мои и любовь моя
Людям еще сгодятся.
И долго еще, отрицая смерть,
Книжек моих страницы,
Чтоб верить, чтоб в жизни светло гореть,
Будут вам дружески шелестеть
Крыльями белой птицы…
(обратно)

Перекройка

Сдвинув вместе для удобства парты,
Две «учебно-творческие музы»
Разложили красочную карту
Бывшего Советского Союза.
Молодость к новаторству стремится,
И, рождая новые привычки,
Полная идей географичка
Режет карту с бойкой ученицей.
Все летит со скоростью предельной,
Жить, как встарь, — сегодня не резон
Каждую республику отдельно
С шуточками клеят на картон.
Гордую, великую державу,
Что крепчала сотни лет подряд,
Беспощадно ножницы кроят,
И — прощай величие и слава!
От былых дискуссий и мытарств
Не осталось даже и подобья:
Будет в школе новое пособье
«Карты иностранных государств».
И, свершая жутковатый «труд»,
Со времен Хмельницкого впервые
Ножницы напористо стригут
И бегут, безжалостно бегут,
Между Украиной и Россией.
Из-за тучи вырвался закат,
Стала ярко-розовою стенка.
А со стенки классики глядят:
Гоголь, Пушкин, Чехов и Шевченко.
Луч исчез и появился вновь.
Стал багрянцем наливаться свет.
Показалось вдруг, что это кровь
Капнула из карты на паркет…
Где-то глухо громыхают грозы,
Ветер зябко шелестит в ветвях,
И блестят у классиков в глазах
Тихо навернувшиеся слезы…
(обратно)

Ах, как все относительно в мире этом!

Ах, как все относительно в мире этом!..
Вот студент огорченно глядит в окно,
На душе у студента темным-темно:
«Запорол» на экзаменах два предмета…
Ну а кто-то сказал бы ему сейчас:
— Эх, чудила, вот мне бы твои печали!
Я «хвосты» ликвидировал сотни раз,
Вот столкнись ты с предательством
   милых глаз —
Ты б от двоек сегодня вздыхал едва ли!
Только третий какой-нибудь человек
Улыбнулся бы: — Молодость… Люди, люди!..
Мне бы ваши печали! Любовь навек…
Все проходит на свете. Растает снег,
И весна на душе еще снова будет!
Ну а если все радости за спиной,
Если возраст подует тоскливой стужей
И сидишь ты беспомощный и седой —
Ничего-то уже не бывает хуже!
А в палате больной, посмотрев вокруг,
Усмехнулся бы горестно: — Ну, сказали!
Возраст, возраст… Простите, мой милый друг,
Мне бы все ваши тяготы и печали!
Вот стоять, опираясь на костыли,
Иль валяться годами (уж вы поверьте),
От веселья и радостей всех вдали, —
Это хуже, наверное, даже смерти!
Только те, кого в мире уж больше нет,
Если б дали им слово сейчас, сказали:
— От каких вы там стонете ваших бед?
Вы же дышите, видите белый свет,
Нам бы все ваши горести и печали!
Есть один только вечный пустой предел…
Вы ж привыкли и попросту позабыли,
Что, какой ни достался бы вам удел,
Если каждый ценил бы все то, что имел,
Как бы вы превосходно на свете жили!
(обратно)

России

Ты так всегда доверчива, Россия,
Что, право, просто оторопь берет.
Еще с времен Тимура и Батыя
Тебя, хитря, терзали силы злые
И грубо унижали твой народ.
Великая трагедия твоя
Вторично в мире сыщется едва ли:
Ты помнишь, как удельные князья,
В звериной злобе, отчие края
Врагам без сожаленья предавали?!
Народ мой добрый! Сколько ты страдал,
От хитрых козней со своим доверьем!
Ведь Рюрика на Русь никто не звал.
Он сам с дружиной Новгород подмял
Посулами, мечом и лицемерием!
Тебе ж внушали испокон веков,
Что будто сам ты, небогат умами,
Слал к Рюрику с поклонами послов:
«Идите, княже, володейте нами!»
И как случилось так, что триста лет
После Петра в России на престоле,
Вот именно, ведь целых триста лет!
Сидели люди, в ком ни капли нет
Ни русской крови, ни души, ни боли!
И сколько раз среди смертельной мглы
Навек ложились в Альпах ли, в Карпатах
За чью-то спесь и пышные столы
Суворова могучие орлы,
Брусилова бесстрашные солдаты.
И в ком, скажите, сердце закипело,
Когда тебя, лишая всякой воли,
Хлыстами крепостничества пороли,
А ты, сжав зубы, каменно терпела?
Когда ж, устав от захребетной гнили,
Ты бунтовала гневно и сурово,
Тебе со Стенькой голову рубили
И устрашали кровью Пугачева.
В семнадцатом же тяжкие загадки
Ты, добрая, распутать не сумела.
С какою целью и за чьи порядки
Твоих сынов столкнули в смертной схватке,
Разбив народ на «красных» и на «белых».
Казалось, цели — лучшие на свете:
«Свобода, братство, равенство труда!»
Но все богатыри просты, как дети,
И в этом их великая беда.
Высокие святые идеалы
Как пыль смело коварством и свинцом,
И все свободы смяло и попрало
«Отца народов» твердым сапогом.
И все же, все же много лет спустя
Ты вновь зажглась от пламени плакатов,
И вновь ты, героиня и дитя,
Поверила в посулы «демократов».
А «демократы», господи прости,
Всего-то и умели от рожденья,
Что в свой карман отчаянно грести
И всех толкать в пучину разоренья.
А что в недавнем прошлом, например?
Какие честь, достоинство и слава?
Была у нас страна СССР —
Великая и гордая держава.
Но ведь никак же допустить нельзя,
Чтоб жить стране без горя и тревоги!
Нашлись же вновь «удельные князья»,
А впрочем, нет! Какие там «князья»!
Сплошные крикуны и демагоги!
И как же нужно было развалить,
И растащить все силы и богатства,
Чтоб нынче с ней не то что говорить,
А даже и не думают считаться!
И сколько ж нужно было провести
Лихих законов, бьющих злее палки,
Чтоб мощную державу довести
До положенья жалкой приживалки!
И, далее, уже без остановки,
Они, цинично попирая труд,
К заморским дядям тащат и везут
Леса и недра наши по дешевке!
Да, Русь всегда доверчива. Все так.
Но сколько раз в истории случалось,
Как ни ломал, как ни тиранил враг,
Она всегда, рассеивая мрак,
Как птица Феникс, снова возрождалась!
А если так, то, значит, и теперь
Все непременно доброе случится,
И от обид, от горя и потерь
Россия на куски не разлетится!
И грянет час, хоть скорый, хоть не скорый,
Когда Россия встанет во весь рост,
Могучая, от недр до самых звезд,
И сбросит с плеч деляческие своры!
Подымет к солнцу благодарный взор,
Сквозь искры слез, взволнованный и чистый,
И вновь обнимет любящих сестер,
Всех, с кем с недавних и недобрых пор
Так злобно разлучили шовинисты!
Не знаю, доживем мы или нет
До этих дней, мои родные люди,
Но твердо верю: загорится свет,
Но точно знаю: возрожденье будет!
Когда наступят эти времена?
Судить не мне. Но разлетятся тучи!
И знаю твердо: правдой зажжена,
Еще предстанет всем моя страна
И гордой, и великой, и могучей!
(обратно)

Баллада о ненависти и любви

1
Метель ревет, как седой исполин,
Вторые сутки не утихая,
Ревет, как пятьсот самолетных турбин,
И нет ей, проклятой, конца и края!
Пляшет огромным белым костром,
Глушит моторы и гасит фары.
В замяти снежной аэродром,
Служебные здания и ангары.
В прокуренной комнате тусклый свет,
Вторые сутки не спит радист,
Он ловит, он слушает треск и свист,
Все ждут напряженно: жив или нет?
Радист кивает: — Пока еще да,
Но боль ему не дает распрямиться.
А он еще шутит: мол, вот беда —
Левая плоскость моя никуда!
Скорее всего, перелом ключицы…
Где-то буран, ни огня, ни звезды
Над местом аварии самолета,
Лишь снег заметает обломков следы
Да замерзающего пилота.
Ищут тракторы день и ночь,
Да только впустую. До слез обидно.
Разве найти тут, разве помочь —
Руки в полуметре от фар не видно?!
А он понимает, а он и не ждет,
Лежа в ложбинке, что станет гробом.
Трактор, если даже придет,
То все равно в двух шагах пройдет
И не заметит его под сугробом.
Сейчас любая зазря операция,
И все-таки жизнь покуда слышна.
Слышна, ведь его портативная рация
Чудом каким-то, но спасена.
Встать бы, но боль обжигает бок,
Теплой крови полон сапог,
Она, остывая, смерзается в лед,
Снег набивается в нос и рот.
Что перебито? Понять нельзя.
Но только не двинуться, не шагнуть!
Вот и окончен, видать, твой путь.
А где-то сынишка, жена, друзья…
Где-то комната, свет, тепло…
Не надо об этом! В глазах темнеет…
Снегом, наверно, на метр замело.
Тело сонливо деревенеет…
А в шлемофоне звучат слова:
— Алло! Ты слышишь? Держись,
дружище!
Тупо кружится голова…
— Алло! Мужайся! Тебя разыщут!..
Мужайся? Да что он, пацан или трус?!
В каких ведь бывал переделках грозных.
— Спасибо… Вас понял…
     Пока держусь! —
А про себя добавляет: «Боюсь,
Что будет все, кажется, слишком поздно».
Совсем чугунная голова.
Кончаются в рации батареи.
Их хватит еще на час или два.
Как бревна руки… Спина немеет…
— Алло! — это, кажется, генерал. —
Держитесь, родной, вас найдут,
   откопают!.. —
Странно: слова звенят, как кристалл,
Бьются, стучат, как в броню металл,
А в мозг остывший почти не влетают…
Чтоб стать вдруг счастливейшим на земле,
Как мало, наверное, необходимо:
Замерзнув вконец, оказаться в тепле,
Где доброе слово да чай на столе,
Спирта глоток да затяжка дыма…
Опять в шлемофоне шуршит тишина.
Потом сквозь метельное завыванье:
— Алло! Здесь в рубке твоя жена.
Сейчас ты услышишь ее. Вниманье!
С минуту гуденье тугой волны,
Какие-то шорохи, трески, писки,
И вдруг далекий голос жены,
До боли знакомый, до жути близкий!
— Не знаю, что делать и что сказать.
Милый, ты сам ведь отлично знаешь,
Что, если даже совсем замерзаешь,
Надо выдержать, устоять!
Хорошая, светлая, дорогая!
Ну как объяснить ей в конце концов,
Что он не нарочно же здесь погибает,
Что боль даже слабо вздохнуть мешает
И правде надо смотреть в лицо.
— Послушай! Синоптики дали ответ:
Буран окончится через сутки.
Продержишься? Да?
— К сожаленью, нет…
— Как нет? Да ты не в своем рассудке!
Увы, все глуше звучат слова.
Развязка, вот она, — как ни тяжко,
Живет еще только одна голова,
А тело — остывшая деревяшка.
А голос кричит: — Ты слышишь,
   ты слышишь?!
Держись! Часов через пять рассвет.
Ведь ты же живешь еще! Ты же дышишь?!
Ну есть ли хоть шанс?
— К сожалению, нет…
Ни звука. Молчанье. Наверно, плачет.
Как трудно последний привет послать!
И вдруг: — Раз так, я должна сказать! —
Голос резкий, нельзя узнать.
Странно. Что это может значить?
— Поверь, мне горько тебе говорить.
Еще вчера я б от страха скрыла.
Но раз ты сказал, что тебе не дожить,
То лучше, чтоб после себя не корить,
Сказать тебе коротко все, что было.
Знай же, что я дрянная жена
И стою любого худого слова.
Я вот уже год как тебе неверна
И вот уже год как люблю другого!
О, как я страдала, встречая пламя
Твоих горячих восточных глаз. —
Он молча слушал ее рассказ.
Слушал, может, последний раз,
Сухую былинку зажав зубами.
— Вот так целый год я лгала, скрывала,
Но это от страха, а не со зла.
— Скажи мне имя!.. —
Она помолчала,
Потом, как ударив, имя сказала,
Лучшего друга его назвала!
Затем добавила торопливо:
— Мы улетаем на днях на юг.
Здесь трудно нам было бы жить счастливо,
Быть может, все это не так красиво,
Но он не совсем уж бесчестный друг.
Он просто не смел бы, не мог, как и я,
Выдержать, встретясь с твоими глазами.
За сына не бойся. Он едет с нами.
Теперь все заново: жизнь и семья.
Прости. Не ко времени эти слова.
Но больше не будет иного времени. —
Он слушает молча. Горит голова…
И словно бы молот стучит по темени.
— Как жаль, что тебе ничем не поможешь!
Судьба перепутала все пути.
Прощай! Не сердись и прости, если
можешь.
За подлость и радость мою прости.
Полгода прошло или полчаса?
Наверно, кончились батареи.
Все дальше, все тише шумы… голоса…
Лишь сердце стучит все сильней и сильнее!
Оно грохочет и бьет в виски.
Оно полыхает огнем и ядом.
Оно разрывается на куски!
Что больше в нем: ярости или тоски?
Взвешивать поздно, да и не надо!
Обида волной заливает кровь.
Перед глазами сплошной туман.
Где дружба на свете и где любовь?
Их нету! И ветер, как эхо, вновь:
Их нету! Все подлость и все обман.
Ему в снегу суждено подыхать,
Как псу, коченея под стоны вьюги,
Чтоб два предателя там, на юге,
Со смехом бутылку открыв на досуге,
Могли поминки по нем справлять!
Они совсем затиранят мальца
И будут усердствовать до конца,
Чтоб вбить ему в голову имя другого
И вырвать из памяти имя отца.
И все-таки светлая вера дана
Душонке трехлетнего пацана.
Сын слушает гул самолетов и ждет.
А он замерзает, а он не придет!
Сердце грохочет, стучит в виски,
Взведенное, словно курок нагана.
От нежности, ярости и тоски
Оно разрывается на куски.
А все-таки рано сдаваться, рано!
Эх, силы! Откуда вас взять, откуда?
Но тут ведь на карту не жизнь, а честь.
Чудо? Вы скажете, нужно чудо?
Так пусть же! Считайте, что чудо есть.
Надо любою ценой подняться
И, всем существом у стремясь вперед,
Грудью от мерзлой земли оторваться,
Как самолет, что не хочет сдаваться,
А, сбитый, снова идет на взлет!
Боль подступает такая, что кажется,
Замертво рухнешь в сугроб ничком!
И все-таки он, хрипя, поднимается.
Чудо, как видите, совершается!
Впрочем, о чуде потом, потом…
Швыряет буран ледяную соль,
Но тело горит, будто жарким летом,
Сердце колотится в горле где-то,
Багровая ярость да черная боль.
Вдали сквозь дикую карусель
Глаза мальчишки, что верно ждут,
Они большие, во всю метель,
Они, как компас, его ведут.
— Не выйдет! Неправда, не пропаду! —
Он жив. Он двигается, ползет.
Встает, качается на ходу,
Падает снова и вновь встает…
2
К полудню буран захирел и сдал,
Упал и рассыпался вдруг на части.
Упал, будто срезанный наповал,
Выпустив солнце из белой пасти.
Он сдал, в предчувствии скорой весны,
Оставив после ночной операции
На чахлых кустах клочки седины,
Как белые флаги капитуляции.
Идет на бреющем вертолет,
Ломая безмолвие тишины.
Шестой разворот, седьмой разворот,
Он ищет… ищет… И вот, и вот —
Темная точка средь белизны.
Скорее! От рева земля тряслась.
Скорее! Ну что там: зверь, человек?
Точка качнулась, приподнялась
И рухнула снова в глубокий снег…
Все ближе, все ниже… Довольно! Стоп!
Ровно и плавно гудят машины.
И первой без лесенки прямо в сугроб
Метнулась женщина из кабины.
Припала к мужу: — Ты жив, ты жив!
Я знала… Все будет так, не иначе!.. —
И, шею бережно обхватив,
Что-то шептала, смеясь и плача.
Дрожа, целовала, как в полусне,
Замерзшие руки, лицо и губы.
А он еле слышно, с трудом, сквозь зубы:
— Не смей… Ты сама же сказала мне…
— Молчи! Не надо! Все бред, все бред!
Какой же меркой меня ты мерил?
Как мог ты верить?! А впрочем, нет,
Какое счастье, что ты поверил!
Я знала, я знала характер твой.
Все рушилось, гибло…
Хоть вой, хоть реви!
И нужен был шанс, последний, любой.
А ненависть может гореть порой
Даже сильней любви!
И вот говорю, а сама трясусь,
Играю какого-то подлеца
И все боюсь, что сейчас сорвусь,
Что-нибудь выкрикну, разревусь,
Не выдержав до конца.
Прости же за горечь, любимый мой!
Всю жизнь за один, за один твой взгляд,
Да я, как дура, пойду за тобой
Хоть к черту! Хоть в пекло!
Хоть в самый ад!
И были такими глаза ее,
Глаза, что любили и тосковали,
Таким они светом сейчас сияли,
Что он посмотрел в них и понял все.
И полузамерзший, полуживой,
Он стал вдруг счастливейшим на планете.
Ненависть, как ни сильна порой,
Не самая сильная вещь на свете!
(обратно)

Ледяная баллада

Льды все туже сжимают круг,
Весь экипаж по тревоге собран.
Словно от чьих-то гигантских рук,
Трещат парохода стальные ребра.
Воет пурга среди колких льдов,
Злая насмешка слышится в голосе:
— Ну что, капитан Георгий Седов,
Кончил отныне мечтать о полюсе?
Зря она, старая, глотку рвет,
Неужто и вправду ей непонятно,
Что раньше растает полярный лед,
Чем лейтенант повернет обратно!
Команда — к Таймыру, назад, гуськом.
А он оставит лишь компас, карты,
Двух добровольцев, веревку, нарты
И к полюсу дальше пойдет пешком.
Фрам — капитанский косматый пес,
Идти с командой назад не согласен.
Где быть ему? Это смешной вопрос!
Он даже с презреньем наморщил нос,
Ему-то вопрос абсолютно ясен.
Встал впереди на привычном месте
И на хозяина так взглянул,
Что тот лишь с улыбкой рукой махнул:
— Ладно, чего уж… Вместе так вместе!
Одежда твердеет, как жесть, под ветром,
А мгла не шутит, а холод жжет,
И надо не девять взять километров,
Не девяносто, а девятьсот!
Но если на трудной стоишь дороге
И светит мечта тебе, как звезда,
То ты ни трусости, ни тревоги
Не выберешь в спутники никогда.
Вперед, вперед по торосистым льдам!
От стужи хрипит глуховатый голос.
Седов еще шутит: — Ну что, брат Фрам,
Отыщешь по нюху Северный полюс?
Черную шерсть опушил мороз,
Но Фрам ничего — моряк не скулящий,
И пусть он всего лишь навсего пес —
Он путешественник настоящий!..
Снова медведем ревет пурга,
Пища — худое подобье рыбы.
Седов бы любого сломил врага:
И холод, и голод. Но вот цинга…
И ноги, распухшие, точно глыбы.
Матрос, расстроенно-озабочен,
Сказал: — Не стряслось бы какой беды.
Путь еще дальний, а вы не очень…
А полюс… Да бог с ним! Ведь там,
между прочим,
Все то же: ни крыши и ни еды…
Добрый, но, право, смешной народ!
Неужто и вправду им непонятно,
Что раньше растает полярный лед,
Чем капитан повернет обратно!
И, лежа на нартах, он все в метель,
Сверяясь с картой, смотрел упрямо,
Смотрел и щурился, как в прицел,
Как будто бы видел во мраке цель,
Там, впереди, меж унтами Фрама.
Солнце все ниже… Мигнуло — и прочь.
Пожалуй, шансов уже никаких.
Над головой полярная ночь,
И в сутки — по рыбине на двоих.
Полюс по-прежнему впереди.
Седов приподнялся над изголовьем:
— Кажется, баста! Конец пути…
Эх, я бы добрался, сумел дойти,
Когда б на недельку еще здоровья…
Месяц желтым горел огнем,
Будто маяк во мгле океана.
Боцман лоб осенил крестом:
— Ну вот и нет у нас капитана!
Последний и вечный его покой:
Холм изо льда под салют прощальный,
При свете месяца как хрустальный,
Зеленоватый и голубой…
Молча в обратный путь собрались.
Горько, да надо спешить, однако.
Боцман, льдинку смахнув с ресниц,
Сказал чуть слышно: — Пошли, собака!
Их дома дела и семейства ждут,
У Фрама же нет ничего дороже,
Чем друг, что навеки остался тут,
И люди напрасно его зовут:
Фрам уйти от него не может!
Снова кричат ему, странный народ,
Неужто и вправду им непонятно,
Что раньше растает полярный лед,
Чем Фрам хоть на шаг повернет обратно!
Взобрался на холм, заскользив отчаянно,
Улегся и замер там, недвижим,
Как будто бы телом хотел своим
Еще отогреть своего хозяина.
Шаги умолкли… И лишь мороз
Да ветер, в смятенье притихший рядом,
Видели, как костенеющий нос
Свою последнюю службу нес,
Уставясь в сумрак стеклянным взглядом.
Льдина кружится, кружат года,
Кружатся звезды над облаками…
И внукам бессоннейшими ночами,
Быть может, увидится иногда,
Как медленно к солнцу плывут из мрака
Герой, чье имя хранит народ,
И Фрам — замечательная собака,
Как черный памятник вросшая в лед.
(обратно) (обратно)

МЫСЛИ НА КОНЦЕ ПЕРА

Об одном забавном эпизоде

В Подмосковье, как многим известно, есть два Дома творчества писателей: Переделкино и Малеевка. Переделкино — совсем рядом с Москвой, всего двадцать один километр. Малеевка — значительно дальше, под Рузой. В Переделкино наши писатели работают и отдыхают. А в Малеевке работают, отдыхают, да еще подлечивают здоровье. Одним больше нравится Переделкино, другие больше привыкли к Малеевке. У детского писателя Николая Носова есть повесть «Витя Малеев в школе и дома». Убежден, что фамилия литературного героя — дань любви к милому сердцу Дому творчества. Но поговорим еще о фамилиях: писателей у нас — превеликое множество. Среди них всегда было немало однофамильцев. Одних только Смирновых, вероятно, десятка полтора или два. Не меньше, наверно, Сергеевых, Петровых и Ивановых. Однако есть однофамильцы и более любопытные. Их, правда, не так уж и много, но есть. Я говорю об однофамильцах наших классиков, живших в девятнадцатом веке. К примеру, имя Николая Алексеевича Некрасова знают, разумеется, все, хоть и жил он более ста лет назад. В то же время не все, может быть, знают имена Виктора Некрасова, автора книги «В окопах Сталинграда», или Андрея Некрасова, создателя знаменитого капитана Врунгеля. (Хотя они были, и ближе к нам на доброе столетие.) Ну это я так, как говорится, к слову. А теперь о самом эпизоде.

Было это в 1973 году зимой. Я работал тогда в Малеевке. И помню, что писалось мне тогда особенно славно. Работаю же я, как правило, по утрам. И вот вышел я после завтрака из столовой и собрался пойти трудиться в свою комнату на второй этаж, как меня остановил переводчик Анисим Кронгауз. «Ну, как, Эдуард, дела? Если не спешишь — посиди со мной на диванчике пару минут. Давно мы с тобой не беседовали».

Я с удовольствием к нему подсел. Вынул из кармана пачку «Казбека» (в ту пору я еще курил), щелкнул зажигалкой и с удовольствием затянулся. Вдали, в самой глубине холла резко зазвонил телефон. Медсестра Нина зашла в будку и, подняв трубку, крикнула дежурной у гардероба: «Лена! Тут Чехова к телефону просят!»

Лена громогласно отвечает: «Чехов и Белинский только что оделись и ушли к Некрасову в коттедж».

Медсестра Нина снова громко говорит: «Жена Чехова нервничает. Ей нужно срочно поговорить с мужем!»

Лена ей отвечает: «А что я могу сделать? Не вправе же я покинуть свой пост!» И вдруг повеселевшим голосом восклицает: «Вон Толстой на улицу направляется! Никита Ильич! Подождите! Вы идете гулять? Если не трудно, то постучите во второй коттедж Некрасову. Там у него Чехов. Скажите, что жена Чехова срочно просит его позвонить домой!»

В это время из столовой вышла писательница Мария Марич (настоящая ее фамилия Чернышева). В ту пору она только что напечатала прекрасную повесть о декабристах «Северное сияние». Неторопливая, грузная, идет она и говорит, улыбаясь: «Господи боже! Сплошная классика: Чехов, Некрасов, Белинский, Толстой! Салтыкова-Щедрина на нас нет!»

Острое словцо Марич вызывает дружный смех у присутствующих и вскоре облетает весь Дом творчества.

Увы, многих из этих так называемых классиков нет уже на свете — ни Анатолия Чехова, ни Яши Белинского. Но добрые книги, написанные ими, все еще живут…

1 февраля 2001 года, Москва

(обратно)

Веселые гримасы истории

Когда Алексей Толстой писал свой знаменитый роман «Петр Первый», он имел доступ к самым секретным государственным архивам, которые очень помогали ему в работе. Будучи жизнерадостным, даже озорным человеком, Толстой однажды позволил умыкнуть один любопытный исторический документ, который, впрочем, позже собирался вернуть в архив. Бумагу эту он тщательно оберегал и хранил под замком у себя в сейфе. Показывал разве что самым близким друзьям после обильных возлияний. Суть же документа, как мне помнится, была в следующем.

Петр I готовился к битвам со шведами. И на сей раз собирался непременно их победить. А так как меди для отливки пушек не хватало, то государь повелел снять колокола с храмов. «Я сам за вас помолюсь! — пообещал он огорченным священнослужителям. — А после победы колокола мы вновь отольем!»

Но викторию уже давно одержали. Время шло… А колокола никто возвращать и не думал. Главные иерархи все чаще и чаще стали деликатно намекать государю о том, что обещанные колокола пора бы в храмы вернуть. Но Петр, занятый множеством наиважнейших дел, только раздраженно отмахивался. Дескать, некогда! Отвяжитесь! Сейчас мне совсем не до вас.

Вздыхали-вздыхали служители церкви, терпели-терпели… Но наконец их все-таки прорвало. И от имени Священного синода, который сам Петр вновь утвердил, самодержцу российскому была послана горючая челобитная. Смысл ее сводился примерно к следующему: «Батюшка Петр Алексеевич! Когда ты снимал с церквей колокола, то царским словом своим обещал вскорости колокола те отлить и снова на колокольни вернуть. Но прошло уже сколько лет, а колоколов тех, отец ты наш, как не было, так до сих пор нет!

Народ дичает. Люди все реже заходят в храмы.

Повсюду растут неверие и смута… Где же твое твердое слово, надежда ты наша, батюшка Петр Алексеевич?! Прикажи же наконец возвернуть колокола в храмы!»

А у Петра, как было сказано, накопилось множество важнейших и насущнейших дел. Средств в казне не хватало. Необходимо было укреплять оборону, строить флот, бороться с предательством, тьмой и невежеством. А тут — челобитная! Письмо Священного синода привело Петра Алексеевича попросту в ярость. И через все письмо в страшном гневе, разбрасывая жирные кляксы, Петр начертал: Пусть меня простят за этот не очень приличный текст. Как говорится, из песни слов не выкинешь. Одну букву я все-таки выпущу. «„А х. я не хотите?!!“ Петр I».

Сам я не видел уникального документа, но в подлинности его сомневаться не приходится. Ибо рассказал мне о нем мой «старший друг», писатель, специалист по фольклору Александр Николаевич Нечаев. Во время работы А. Толстого над романом «Петр Первый», Александр Николаевич консультировал Алексея Николаевича по части тогдашнего разговорного языка. Нечаев добавлял еще, что Алексей Толстой всегда жалел о том, что по ряду совершенно понятных причин не может опубликовать этот редкостный документ. Александр же Николаевич, пересказывая эту историю, говорил, весело улыбаясь: «Вот, Эдя, какие были нравы и времена! Искренность, страсть и никакой бюрократии!»

10 февраля 2001 г., Москва.

День памяти Пушкина

(обратно)

Стихотворные шутки поэтов

Память у меня всегда была превосходная. И она не раз сослужила мне добрую службу. Правда, теперь она уже немного не та, но все-таки… Все-таки… кое-что сохранила и до сих пор. Итак, стихотворные шутки поэтов.

Вообще поэты — народ веселый и ехидный. И они подшучивают друг над другом частенько и с удовольствием. Помнится, в начале семидесятых годов в Москву приехала делегация итальянских писателей. Состав ее был неоднороден. Возглавлял делегацию хорошо известный в Италии, крупный художник слова по фамилии Квазимодо. Все же остальные были, как говорится, писатели так себе… Когда делегация прилетела в Москву, с Квазимодо случилось несчастье — он заболел и довольно серьезно. Диагноз — инфаркт. И вот, пока его коллеги находились в России, Квазимодо лежал в больнице. Все кончилось, впрочем, благополучно. Наши врачи быстро поставили итальянскую знаменитость на ноги и Квазимодо вместе с товарищами благополучно вернулся на родину. Поэт Евгений Долматовский, любивший веселую шутку, написал по этому поводу такие строки:

В инфаркте классик итальянский.
А все, кто прибыл вместе с ним,
Для нас почти как Марк Лисянский[207],
Когда бы он приехал в Рим.
…Творчество другого поэта, молодого Расула Гамзатова, долгое время также было мишенью поэтических остроумцев. Спору нет, Гамзатов — настоящий, большой поэт. Я учился вместе с ним в литературном институте, посещал те же самые творческие семинары. Однако подстрочник есть подстрочник и, конечно же, буквальный перевод стихотворения уступает художественному. К тому же с переводчиками Расулу Гамзатову сразу же и навсегда повезло. Его переводили такие превосходные поэты, как Наум Гребнев и Яков Козловский. Нередко переводчики украшали подстрочники своими собственными находками, нерифмованные стихи делали рифмованными и так далее. Разумеется, это нисколько не снижает достоинств поэзии Расула.

Эпиграмма Владлена Бахнова, похоже, возражает против этого неоспоримого факта.

Гамзатов, к сожалению,
Не бард народа древнего,
А плод воображения
Козловского и Гребнева.
Замечу, что эпиграмму или пародию на стихи бездарного поэта написать практически невозможно. Вот живая к тому иллюстрация. Поэзия Маргариты Алигер всегда пользовалась заслуженным вниманием у читателей. Кто не помнит ее лауреатскую поэму «Зоя» и другие произведения! Однако сама она была натурой исключительно эмоциональной. Даже, я бы сказал, ультраэмоциональной. Ее выступления на собраниях в смысле эмоций шли, как говорится, по нарастающей. Говорила Алигер, постепенно возбуждаясь. Потом в голосе ее начинали появляться надрывные нотки, иногда даже со слезой. Временами казалось, что еще минута и поэтесса бурно расплачется. К счастью, этого никогда не случалось. По крайней мере лично я не припомню. Не знаю, прав ли я или нет, но мне кажется, что именно эти особенности ораторского искусства Алигер вдохновили на эпиграмму Владимира Полякова.

Алигер у нас богата:
Есть награды, деньги, честь!
И ума у ней палата,
Но… палата номер шесть…
А теперь история одной очень старой стихотворной шутки. Жил когда-то в Ленинграде критик по фамилии Березарк. Говорят, что тщеславен он был невероятно и характер имел, как утверждают злые языки, далеко не сахарный. И вот, возможно, в отместку за вредность, ленинградский поэт Михаил Дудин написал на Березарка такую вот эпиграмму:

Никем не понят и не признан.
Один бродил он словно тень,
И занимался онанизмом
В Международный женский день.
Кстати, однажды досталось и самому Дудину. Авторство нижеследующей эпиграммы молва также приписывает юмористу Владимиру Полякову.

Михаил Александрович Шолохов
Для простого читателя труден.
И поэтому пишет для олухов
Михаил Александрович Дудин.
Насколько мне известью, Владимиру Полякову принадлежит еще одна развеселая эпиграмма, на сей раз на поэта Алексея Фатьянова. Известно, что Фатьянов является автором слов многих превосходнейших песен, которые вся страна распевала в послевоенные годы, да и не забывает до сего дня. Назову только некоторые: «Где же вы, друзья-однополчане?», «На солнечной поляночке», «Соловьи, соловьи» и другие. Но Фатьянов дружил не только с поэзией, а, как говорится, был на ты еще и с «зеленым змием». И Поляков не выдержал, разразился очередной эпиграммой:

Видел я Фатьянова
Трезвого, не пьяного.
Трезвого, не пьяного?
Значит, не Фатьянова!
Вспомнилась мне сейчас еще одна шутка. Но вот сижу и думаю… приводить ее тут или не приводить? Потому что написана она, говоря откровенно, на грани допустимого. И все-таки эпиграмма настолько смешна, что, пожалуй, приведу. Слишком стыдливых, просьба, не читать…

Но сначала — небольшое пояснение. В пору моего уральского детства работал на свердловском радио знаменитый на весь Урал диктор Федор Тайц. Он был, если так можно сказать, уральским Левитаном. Читал по радио и последние известия, и литературные произведения, вел спортивные передачи и принимал участие в множестве радиоинсценировок. Так что знал его практически весь Урал. И вот, когда Тайцу исполнилось шестьдесят лет, юбиляра торжественно чествовала вся общественность — от Серова до Магнитогорска. Но главное празднество происходило в одном из самых крупных залов Свердловска. Помимо официальных были поздравления и для узкого круга. Одно, безымянное, получилось скабрёзным, но довольно смешным. Вот оно:

Старые яйца уныло висят,
Федору Тайцу уже шестьдесят.
Федор Матвеич, горюй не горюй,
Старость — не радость, палец — не х..!
Говорят, что после чествования уральский Левитан сам от души хохотал над этой эпиграммой.

Ну а в заключение — о поэте Николае Глазкове и связанных с ним казусах. Надо сказать, что в ту пору в Союзе писателей поэтическая жизнь била ключом. Ежегодно выпускался в свет сборник под названием «День поэзии», куда поэты приносили стихи и поэмы. Принес однажды свою поэму и Николай Глазков. Смысл ее был и прост, и несколько необычен. Состоял же он в следующем: герой поэмы, а в данном случае сам автор, везет девушку на лодке к какому-то острову. Едет и горячо убеждает ее по приезде на остров непременно ему отдаться. Зачем она должна это сделать? Аргументация была абсолютно железной: интимная близость вдохновит поэта, и он непременно одарит родную литературу чем-то прекрасным, а может быть, и попросту гениальным. Вот, собственно, и вся фабула. Дева должна была понять, с кем она едет, глубоко взволноваться и там, на острове, во имя российской поэзии подарить себя великому автору!

Был Николай к тому же большим любителем выпить и, встречаясь с товарищами за дружеским столом, непременно вставал и произносил первый тост: «Предлагаю выпить за гения Глазкова!» Все весело смеялись, но тем не менее пили. А почему бы и нет? Пусть Коля потешится! Ценили поэта Глазкова и за его миниатюры — особенно сатирические. Запоминались они сразу и навсегда. Приведу два примера: в годы Великой Отечественной и сразу после нее в Москве по примеру знаменитых «окон РОСТА» выпускались так называемые «окна ТАСС». За стеклами магазинных витрин выставлялись плакаты с рисунками на политические темы и стихотворными подписями. И вот по поводу этих самых прославленных окон ТАСС Глазков написал такую эпиграмму:

Мне говорят, что окна ТАСС
Моих стихов полезнее.
Полезен также унитаз…
Но это ж не поэзия!
А вот еще одна его эпиграмма, так сказать, философского плана:

Я на мир взираю из-под столика.
Век двадцатый — век необычайный:
Чем эпоха интересней для историка,
Тем она для современника печальней…
Это о прошлом, истекшем веке. Впрочем, только ли о нем?

13 марта 2001 года, Москва.

(обратно) (обратно)

ПЕСНЬ О БЕССЛОВЕСНЫХ ДРУЗЬЯХ

Медвежонок

Беспощадный выстрел был и меткий.
Мать осела, зарычав негромко.
Боль, веревки, скрип телеги, клетка…
Все как страшный сон для медвежонка.
Город суетливый, непонятный,
Зоопарк — зеленая тюрьма,
Публика снует туда-обратно,
За оградой высятся дома.
Солнца блеск, смеющиеся губы,
Возгласы, катанье на лошадке.
Сбросить бы свою медвежью шубу
И бежать в тайгу во все лопатки!
Вспомнил мать и сладкий мед пчелы,
И заныло сердце медвежонка,
Носом, словно мокрая клеенка,
Он, сопя, обнюхивал углы.
Если в клетку из тайги попасть,
Как тесна и как противна клетка!
Медвежонок грыз стальную сетку
И до крови расцарапал пасть.
Боль, обида — все смешалось в сердце.
Он, рыча, корябал доски пола,
Бил с размаху лапой в стены, дверцу
Под нестройный гул толпы веселой.
Кто-то произнес: — Глядите в оба!
Надо стать подальше, полукругом.
Невелик еще, а сколько злобы!
Ишь, какая лютая зверюга!
Силищи да ярости в нем сколько,
Попадись-ка в лапы — разорвет! —
А «зверюге» надо было только
С плачем ткнуться матери в живот.
(обратно)

Бенгальский тигр

Весь жар отдавая бегу,
В залитый солнцем мир
Прыжками мчался по снегу
Громадный бенгальский тигр.
Сзади — пальба, погоня,
Шум станционных путей,
Сбитая дверь вагона,
Паника сторожей…
Клыки обнажились грозно,
Сужен колючий взгляд.
Поздно, слышите, поздно!
Не будет пути назад!
Жгла память его, как угли,
И часто ночами, в плену,
Он видел родные джунгли,
Аистов и луну.
Стада антилоп осторожных,
Важных слонов у реки, —
И было дышать невозможно
От горечи и тоски!
Так месяцы шли и годы.
Но вышла оплошность — и вот,
Едва почуяв свободу,
Он тело метнул вперед!
Промчал полосатой птицей
Сквозь крики, пальбу и страх.
И вот только снег дымится
Да ветер свистит в ушах!
В сердце восторг, не злоба!
Сосны, кусты, завал…
Проваливаясь в сугробы,
Он все бежал, бежал…
Бежал, хоть уже по жилам
Холодный катил озноб,
Все крепче лапы сводило,
И все тяжелее было
Брать каждый новый сугроб.
Чувствовал: коченеет.
А может, назад, где ждут?
Там встретят его, согреют,
Согреют… и вновь запрут…
Все дальше следы уходят
В морозную тишину.
Видно, смерть на свободе
Лучше, чем жизнь в плену?!
Следы через все преграды
Упрямо идут вперед.
Не ждите его. Не надо.
Обратно он не придет!
(обратно)

Пеликан

Смешная птица пеликан:
Он грузный, неуклюжий,
Громадный клюв, как ятаган,
И зоб — тугой, как барабан,
Набитый впрок на ужин…
Гнездо в кустах на островке,
В гнезде птенцы галдят,
Ныряет мама в озерке,
А он стоит невдалеке,
Как сторож и солдат.
Потом он, голову пригнув,
Распахивает клюв.
И, сунув шейки, как в трубу,
Птенцы в его зобу
Хватают жадно, кто быстрей,
Хрустящих окуней.
А степь с утра и до утра
Все суше и мрачнее.
Стоит безбожная жара,
И даже кончики пера
Черны от суховея.
Трещат сухие камыши…
Жара — хоть не дыши!
Как хищный беркут над землей,
Парит тяжелый зной.
И вот на месте озерка —
Один засохший ил.
Воды ни капли, ни глотка.
Ну хоть бы лужица пока!
Ну хоть бы дождь полил!
Птенцы затихли. Не кричат.
Они как будто тают…
Чуть только лапами дрожат
Да клювы раскрывают.
Сказали ветры: «Ливню быть.
Но позже, не сейчас».
Птенцы ж глазами просят: «Пить!»
Им не дождаться, не дожить.
Ведь дорог каждый час!
Но стой, беда! Спасенье есть,
Как радость, настоящее,
Оно в груди отца, вот здесь!
Живое и горящее.
Он их спасет любой ценой,
Великою любовью.
Не чудом, не водой живой,
А выше, чем живой водой, —
Своей живою кровью.
Привстал на лапах пеликан,
Глазами мир обвел
И клювом грудь себе вспорол,
А клюв как ятаган!
Сложились крылья-паруса,
Доплыв до высшей цели,
Светлели детские глаза,
Отцовские — тускнели…
Смешная птица пеликан:
Он грузный, неуклюжий,
Громадный клюв, как ятаган,
И зоб — тугой, как барабан,
Набитый впрок на ужин…
Пусть так. Но я скажу иным
Гогочущим болванам:
— Снимите шапки перед ним,
Перед зобастым и смешным,
Нескладным пеликаном!
(обратно)

Дикие гуси

(Лирическая быль)

С утра покинув приозерный луг,
Летели гуси дикие на юг,
А позади за ниткою гусиной
Спешил на юг косяк перепелиный.
Все позади: простуженный ночлег,
И ржавый лист, и первый мокрый снег…
А там, на юге, пальмы и ракушки
И в теплом Ниле теплые лягушки.
Вперед, вперед! Дорога далека,
Все крепче холод, гуще облака,
Меняется погода, ветер злей,
И что ни взмах, то крылья тяжелей.
Смеркается… Все резче ветер в грудь,
Слабеют силы, нет, не дотянуть!
И тут протяжно крикнул головной:
— Под нами море! Следуйте за мной!
Скорее вниз! Скорей, внизу вода!
А это значит — отдых и еда! —
Но следом вдруг пошли перепела.
— А вы куда? Вода для вас — беда!
Да, видно, на миру и смерть красна.
Жить можно разно. Смерть — всегда одна!
Нет больше сил… И шли перепела
Туда, где волны, где покой и мгла.
К рассвету все замолкло… Тишина…
Медлительная, важная луна,
Опутав звезды сетью золотой,
Загадочно повисла над водой.
А в это время из далеких вод
Домой, к Одессе, кгавани своей,
Бесшумно шел красавец турбоход,
Блестя глазами бортовых огней.
Вдруг вахтенный, стоявший с рулевым
Взглянул за борт и замер, недвижим.
Потом присвистнул: — Шут меня дери
Вот чудеса! Ты только посмотри!
В лучах зари, забыв привычный страх,
Качались гуси молча на волнах.
У каждого в усталой тишине
По спящей перепелке на спине…
Сводило горло… Так хотелось есть!..
А рыб вокруг — вовек не перечесть!
Но ни один за рыбой не нырнул
И друга в глубину не окунул.
Вставал над морем искрометный круг,
Летели гуси дикие на юг,
А позади за ниткою гусиной
Спешил на юг косяк перепелиный.
Летели гуси в огненный рассвет,
А с корабля смотрели им вослед, —
Как на смотру — ладонь у козырька,
Два вахтенных — бывалых моряка.
(обратно)

Баллада о буланом пенсионере

Среди пахучей луговой травы
Недвижный он стоит, как изваянье,
Стоит, не подымая головы,
Сквозь дрему слыша птичье щебетанье.
Цветы, ручьи… Ему-то что за дело!
Он слишком стар, чтоб радоваться им:
Облезла грива, морда поседела,
Губа отвисла, взгляд подернул дым…
Трудился он, покуда были силы,
Пока однажды, посреди дороги,
Не подкачали старческие жилы,
Не подвели натруженные ноги.
Тогда решили люди: «Хватит, милый!
Ты хлеб возил и веялки крутил.
Теперь ты — конь без лошадиной силы,
Но ты свой отдых честно заслужил!»
Он был на фронте боевым конем,
Конем рабочим слыл, для всех примером.
Теперь каким-то добрым шутником
Он прозван был в селе Пенсионером.
Пускай зовут. Ему-то что за дело?!
Он чуток только к недугам своим:
Облезла грива, морда поседела,
Губа отвисла, взгляд подернул дым…
Стоит и дремлет конь среди ромашек,
А сны плывут и рвутся без конца…
Быть может, под седлом сейчас он пляшет
Под грохот мин на берегу Донца.
«Марш-марш!» — сквозь дым
   доваторский бросок.
Но чует конь, пластаясь на скаку,
Как старшина схватился за луку,
С коротким стоном выронив клинок…
И верный конь не выдал старшины,
Он друга спас, он в ночь ушел карьером.
Теперь он стар… Он часто видит сны.
Его зовут в селе Пенсионером…
Дни что возы: они ползут во мгле…
Вкус притупился, клевер — как бумага,
И, кажется, ничто уж на земле
Не оживит и не встряхнет конягу.
Но как-то раз, округу пробуждая,
В рассветный час раздался стук и звон.
То по шоссе, маневры совершая,
Входил в деревню конный эскадрон.
И над садами, над уснувшим плесом,
Где в камышах бормочет коростель,
Рассыпалась трубы медноголосой
Горячая раскатистая трель.
Как от удара, вздрогнул старый конь!
Он разом встрепенулся, задрожал,
По сонным жилам пробежал огонь,
И он вдруг, вскинув голову, заржал.
Потом пошел. Нет, нет, он поскакал!
Нет, полетел! Под ним земля качалась,
Подковами он пламень высекал!
По крайней мере, так ему казалось…
Взглянул и вскинул брови эскадронный:
Стараясь строго соблюдать равненье,
Шел конь без седока и снаряженья,
Пристроившись в хвосте его колонны.
И молвил он: — А толк ведь есть в коне!
Как видно, он знаком с военным строем. —
И, старика похлопав по спине,
Он весело сказал: — Привет героям!
Четыре дня в селе стоял отряд.
Пенсионер то навещал обозы,
То с важным видом обходил наряд,
То шел на стрельбы, то на рубку лозы.
Он сразу словно весь помолодел:
Стоял ровнее, шел — не спотыкался,
Как будто шкуру новую надел,
В живой воде как будто искупался!
В вечерний час, когда закат вставал,
Трубы пронесся серебристый звон:
То навсегда деревню покидал,
Пыля проселком, конный эскадрон.
«Марш-марш!» И только холодок в груди,
Да ветра свист, да бешеный карьер!
И разом все осталось позади:
Дома, сады и конь Пенсионер.
Горел камыш, закатом обагренный,
Упругий шлях подковами звенел.
Взглянул назад веселый эскадронный,
Взглянул назад — и тотчас потемнел:
С холма, следя за бешеным аллюром,
На фоне догорающего дня
Темнела одинокая фигура
Вдруг снова постаревшего коня…
(обратно)

Яшка

Учебно-егерский пункт в Мытищах,
В еловой роще, не виден глазу.
И все же долго его не ищут.
Едва лишь спросишь — покажут сразу.
Еще бы! Ведь там не тихие пташки,
Тут место веселое, даже слишком.
Здесь травят собак на косматого мишку
И на лису — глазастого Яшку.
Их кормят и держат отнюдь не зря,
На них тренируют охотничьих псов,
Они, как здесь острят егеря,
«Учебные шкуры» для их зубов.
Ночь для Яшки всего дороже:
В сарае тихо, покой и жизнь…
Он может вздремнуть, подкрепиться может,
Он знает, что ночью не потревожат,
А солнце встанет — тогда держись!
Егерь лапищей Яшку сгребет
И вынесет на заре из сарая
Туда, где толпа возбужденно ждет
И рвутся собаки, визжа и лая.
Брошенный в нору, Яшка сжимается.
Слыша, как рядом, у двух ракит,
Лайки, рыча, на медведя кидаются,
А он, сопя, от них отбивается
И только цепью своей гремит.
И все же, все же ему, косолапому,
Полегче. Ведь — силища… Отмахнется…
Яшка в глину уперся лапами
И весь подобрался: сейчас начнется.
И впрямь: уж галдят, окружая нору,
Мужчины и дамы в плащах и шляпах,
Дети при мамах, дети при папах,
А с ними, лисий учуя запах,
Фоксы и таксы — рычащей сворой.
Лихие «охотники» и «охотницы»,
Ружья-то в руках не державшие даже,
О песьем дипломе сейчас заботятся,
Орут и азартно зонтами машут.
Интеллигентные вроде люди!
Ну где же облик ваш человечий?
— Поставят «четверку», — слышатся речи, —
Если пес лису покалечит.
— А если задушит, «пятерка» будет!
Двадцать собак и хозяев двадцать
Рвутся в азарте и дышат тяжко.
И все они, все они — двадцать и двадцать —
На одного небольшого Яшку!
Собаки? Собаки не виноваты!
Здесь люди… А впрочем, какие люди?!
И Яшка стоит, как стоят солдаты,
Он знает, пощады не жди. Не будет!
Одна за другой вползают собаки,
Одна за другой, одна за другой…
И Яшка катается с ними в драке,
Израненный, вновь встречает атаки
И бьется отчаянно, как герой!
А сверху, через стеклянную крышу, —
Десятки пылающих лиц и глаз,
Как в Древнем Риме, страстями дышат:
— Грызи, Меркурий! Смелее! Фас!
Ну, кажется, все… Доконали вроде!..
И тут звенящий мальчиший крик:
— Не смейте! Хватит! Назад, уроды! —
И хохот: — Видать, сробел ученик!
Егерь Яшкину шею потрогал,
Смыл кровь: — Вроде дышит еще… Молодец!
Предшественник твой протянул немного.
Ты дольше послужишь. Живуч, стервец!
День помутневший в овраг сползает,
Небо зажглось светляками ночными,
Они надо всеми равно сияют,
Над добрыми душами и над злыми…
Лишь, может, чуть ласковей смотрят туда,
Где в старом сарае, при егерском доме,
Маленький Яшка спит на соломе,
Весь в шрамах от носа и до хвоста.
Ночь для Яшки всего дороже:
Он может двигаться, есть, дремать,
Он знает, что ночью не потревожат,
А утро придет, не прийти не может,
Но лучше про утро не вспоминать!
Все будет снова — и лай и топот,
И деться некуда — стой! Дерись!
Пока однажды под свист и гогот
Не оборвется Яшкина жизнь.
Сейчас он дремлет, глуша тоску…
Он — зверь. А звери не просят пощады.
Я знаю: браниться нельзя, не надо,
Но тут, хоть режьте меня, не могу!
И тем, кто забыл гуманность людей,
Кричу я, исполненный острой горечи:
— Довольно калечить души детей!
Не смейте мучить животных, сволочи!

Одна из основополагающих черт его поэзии — обостренное чувство справедливости. Воспринимая буквально как своих личных врагов злейшие пороки на земле, ведя по ним шквальный огонь из всех поэтических «огневых средств», он как бы протягивает дружескую руку испытавшему горе, оскорбленному или попавшему в беду. Люди признательны ему и за то, что он сумел выразить и передать их самые сокровенные чувства в минуты сомнений, раздумий, радости и любви.

…Но настоящая высокая любовь не узка, не локальна, она непременно многоцветна и широка. И если у всего прекрасного нет предела, то разве может быть предел у любви?! И если невозможно, к примеру, восхищаясь звездным небом, оставаться равнодушным, ну скажем, к Венере или Луне, так невозможно, любя природу, не любить все живущее на Земле. Вот почему у Эдуарда Асадова много стихов, которые буквально «населены» всевозможными птицами, бабочками, зверями.

Сергей Баруздин. «Когда творчество — жизнь, а жизнь — творчество»
(обратно)

Джумбо

Джумбо — слон. Но только не простой.
Он в морской фарфоровой тельняшке,
С красною попоной, при фуражке
И с ужасно мудрою душой.
Джумбо — настоящий амулет:
Если Джумбо посмотреть на свет,
То проступит надпись на боку:
«Я морское счастье берегу!»
В долгом рейсе Джумбо развлечет,
Хвост покрутишь, — и, сощуря взгляд,
Джумбо важно в танце поплывет
Пять шагов вперед и пять назад.
А душа подернется тоской —
Руку на попону положи,
Слон смешно закрутит головой:
Дескать, брось, хозяин, не тужи!
А хозяин у него отныне
Ленинградец — русский капитан,
Тот, что спас из воющей пучины
Тринидадский сейнер «Алькоран».
И хозяин, сгорбленный, как вяз,
Утром в бухте, огненной от зноя,
Долго руку капитану тряс
И кивал седою головою:
— Я сдаю… Отплавался… Ну что ж!
Не обидь. Прими от старика.
Ты ведь русский, денег не возьмешь.
Вот мой друг… Ты с ним не пропадешь.
Джумбо — верный спутник моряка!
Вправду, что ли, дед наворожил?
Но когда попали у Курил
Прямо на пути тайфуна «Бетси»,
Некуда, казалось, было деться,
Но корабль вдруг чудом проскочил!
И с тех пор ненастье иль туман —
Капитан, слоненка взяв в ладони,
Важно спросит: — Ну, беду прогоним? —
Тот кивнет: — Прогоним, капитан!
Но сегодня к черту ураганы!
Нынче не в буране, не во мгле,
Джумбо с капитаном на земле
В ленинградском доме капитана.
И когда под мелодичный звон
Джумбо танцы выполнил сполна,
Восхищенно ахнула жена:
— Это ж — просто сказка, а не слон!
Знаешь, пусть он дома остается.
В море качка — смотришь, разобьется.
Если он и вправду амулет,
Для него ведь расстояний нет.
Моряки почти не видят жен.
Тверд моряк, а ведь не камень тоже…
Кто его осудит, если он
Милой отказать ни в чем не может?!
И теперь на полке у окна
Слон все так же счастье бережет.
А хозяйка больше не одна,
Джумбо тоже терпеливо ждет…
Годы, годы… Встречи и разлуки…
Но однажды грянула беда.
Люди — странны. Люди иногда
Делают нелепые поступки.
То ли муха злая укусила,
То ль от скуки, то ли от тоски,
Только раз хозяйка пригласила
Гостя на коньяк и пироги.
В звоне рюмок по квартире плыл
Запах незнакомых сигарет.
Гость с хозяйкой весело шутил,
А глаза играли в «да» и «нет»…
Вот, отставив загремевший стул,
Гость к ней мягко двинулся навстречу,
Вот ей руки положил на плечи,
Вот к себе безмолвно потянул…
Где-то в море, не смыкая глаз,
Пишет письма капитан в тоске,
Пишет и не знает, что сейчас
Все, чем жил он всякий день и час,
Может быть, висит на волоске.
И уже не в капитанской власти
Нынче абсолютно ничего.
Видно, вся надежда на него,
На слона, что сберегает счастье!
Никогда перед бедой грозящей
Верный друг нигде не отступал.
Слон не дрогнет! Даже если мал,
Даже если он не настоящий…
Гость уже с хозяйкой не смеются.
Он тепло к плечу ее приник.
Губы… Вот сейчас они сольются!
Вот сейчас, сейчас… И в этот миг
Ветер, что ли, в форточку подул,
В механизме ль прятался секрет?
Только Джумбо словно бы вздохнул,
Только Джумбо медленно шагнул
И, как бомба, грохнул о паркет!
Женщина, отпрянув от мужчины,
Ахнула и молча, не дыша,
Вслушивалась, как гудят пружины,
Точно Джумбо гневная душа.
Медленно осколок подняла
С надписью свинцовой на боку:
«Я морское счастье берегу!»
Лбом к окну. И точно замерла.
Где-то плыли, плыли, как во сне,
Пальмы, рифы, мачты, будто нити…
Руки — холод, голова — в огне…
Но спокойно гостю, в тишине,
Медленно и глухо: — Уходите!
В Желтом море, не смыкая глаз,
В ночь плывет хозяин амулета…
Только, видно, кончился рассказ,
Если больше — амулета нету.
Нет. Как нет ни шагу без разлук.
Есть лишь горсть фарфора и свинца.
Правда ль, сказка… Но замкнулся круг.
Хорошо, когда бывает друг,
Верный до осколка, до конца!
(обратно)

Орел

Царем пернатых мир его зовет.
И он как будто это понимает:
Всех смелостью и силой поражает
И выше туч вздымает свой полет.
О, сколько раз пыталось воронье,
Усевшись на приличном отдаленье,
Бросать с ревнивой ненавистью тени
На гордое орлиное житье.
За что он славу издавна имеет?
С чего ему почтение и честь?
Ни тайной долголетья не владеет,
Ни каркать по-вороньи не умеет,
Ни даже просто падали не ест.
И пусть он как угодно прозывается,
Но если поразмыслить похитрей,
То чем он от вороны отличается?
Ну разве что крупнее да сильней!
И как понять тупому воронью,
Что сердце у орла, не зная страха,
Сражается до гибели, до праха
С любым врагом в родном своем краю.
И разве может походить на них
Тот, кто, зенит крылами разрезая,
Способен в мире среди всех живых
Один смотреть на солнце не мигая!
(обратно)

«Рыбье счастье»

(Сказка-шутка)

В вышине, отпылав, как гигантский мак,
Осыпался закат над речушкой зыбкой.
Дернул удочку резко с подсечкой рыбак
И швырнул на поляну тугую рыбку.
Вынул флягу, отпил, затуманя взгляд,
И вздохнул, огурец посыпая солью:
— Отчего это рыбы всегда молчат?
Ну мычать научились хотя бы, что ли!
И тогда, будто ветер промчал над ним,
Потемнела вода, зашумев тревожно,
И громадный, усатый, как боцман, налим
Появился и басом сказал: — Это можно!
Я тут вроде царя. Да не трусь, чудак!
Влей-ка в пасть мне из фляги. Вот так…
Спасибо!
Нынче зябко… А речка — не печка. Итак,
Почему, говоришь, бессловесны рыбы?
Стар я, видно, да ладно, поговорим.
Рыбы тоже могли бы, поверь, судачить.
Только мы от обиды своей молчим,
Не хотим — и шабаш! Бойкотируем, значит!
Мать-природа, когда все вокруг творила,
Не забыла ни львов, ни паршивых стрекоз,
Всех буквально щедротами одарила
И лишь рыбам коленом, пардон, под хвост!
Всем на свете: от неба до рощ тенистых,
Травы, солнышко… Пользуйтесь!
Благодать!
А вот нам ни ветров, ни цветов душистых,
Ни носов, чтоб хоть что-то уж там вдыхать!
Кто зимою в меху, кто еще в чем-либо
Греют спины в берлоге, в дупле — везде!
Только ты, как дурак, в ледяной воде
Под корягу залез — и скажи спасибо!
Мокро, скверно… Короче — одна беда!
Ну а пища? Ведь дрянь же едим сплошную.
Плюс к тому и в ушах и во рту вода.
Клоп и тот не польстится на жизнь такую.
А любовь? Ты взгляни, как делила любовь
Мать-природа на всех и умно, и складно:
Всем буквально — хорошую, теплую кровь.
Нам — холодную. Дескать, не сдохнут, ладно!
В общем, попросту мачеха, а не мать.
Вот под вечер с подругой заплыл в протоку,
Тут бы надо не мямлить и не зевать,
Тут обнять бы, конечно! А чем обнять?
Даже нет языка, чтоб лизнуть хоть в щеку.
А вдобавок скажу тебе, не тая,
Что в красавицу нашу влюбиться сложно —
Ничего, чем эмоции вызвать можно:
Плавники да колючая чешуя…
Скажешь, мелочи… плюньте, да и каюк!
Нет, постой, не спеши хохотать так лихо!
Как бы ты, интересно, смеялся, друг,
Если б, скажем, жена твоя чудом вдруг
Превратилась в холодную судачиху?
А взгляни-ка на жен наших в роли мам.
Вот развесят икру перед носом папы,
И прощай! А икру собирай хоть в шляпу
И выращивай, папочка милый, сам!
Ну а рыбьи мальки, только срок придет,
Сразу ринутся тучей! И смех, и драма:
Все похожи. И черт их не разберет,
Чьи детишки, кто папа и кто там мама.
Так вот мы и живем средь морей и рек.
Впрочем, разве живем? Не живем, а маемся.
Потому-то сидим и молчим весь век
Или с горя на ваши крючки цепляемся!
Э, да что… Поневоле слеза пробьет…
Ну, давай на прощанье глотнем из фляги. —
Он со вздохом поскреб плавником живот,
Выпил, тихо икнул и ушел под коряги…
(обратно)

Маленькие герои

В промозглую и злую непогоду,
Когда ложатся под ветрами ниц
Кусты с травой, когда огонь и воду
Швыряют с громом тучи с небосвода,
Мне жаль всегда до острой боли птиц…
На крыши, на леса и на проселки,
На горестно поникшие сады,
Где нет сухой ни ветки, ни иголки,
Летит поток грохочущей воды.
Все от стихии прячется в округе:
И человек, и зверь, и даже мышь.
Укрыт надежно муравей. И лишь
Нет ничего у крохотной пичуги.
Гнездо? Смешно сказать! Ну разве дом —
Три ветки наподобие розетки!
И при дожде, ей-богу, в доме том
Ничуть не суше, чем на всякой ветке!
Они к птенцам всей грудкой прижимаются,
Малюсенькие, легкие, как дым,
И от дождя и стужи заслоняются
Лишь перьями да мужеством своим.
И как представить даже, что они
Из райских мест, сквозь бури и метели,
Семь тысяч верст и ночи все, и дни
Сюда, домой, отчаянно летели!
Зачем такие силы были отданы?
Ведь в тех краях — ни холода, ни зла,
И пищи всласть, и света, и тепла,
Да, там есть все на свете… кроме родины…
Суть в том, без громких слов и укоризны:
Что, все порой исчерпав до конца,
Их маленькие, честные сердца
Отчизну почитают выше жизни.
Грохочет бурей за окошком ночь,
Под ветром воду скручивая туго,
И что бы я не отдал, чтоб помочь
Всем этим смелым крохотным пичугам!
Но тьма уйдет, как злобная старуха,
Куда-то в черный и далекий лес,
И сгинет гром, поварчивая глухо,
А солнце брызнет золотом с небес.
И вот, казалось, еле уцелев,
В своих душонках маленьких пичуги
Хранят не страх, не горечь и не гнев,
А радость, словно сеятель посев,
Как искры звонко сыплют по округе!
Да, после злой ревущей черноты,
Когда живым-то мудрено остаться,
Потокам этой светлой доброты
И голосам хрустальной чистоты,
Наверно, можно только удивляться!
Гремит, звенит жизнелюбивый гам!
И, может быть, у этой крохи-птицы
Порой каким-то стоящим вещам
Большим и очень сильным существам
Не так уж плохо было б поучиться…
(обратно)

Эфемера Вульгарис

Серебристый огонь под сачком дрожит,
Только друг мой добыче той рад не очень:
Эфемера Вульгарис… Обычный вид.
Однодневная бабочка. Мелочь, в общем…
Что ж, пускай для коллекции в строгой раме
Не такая уж это находка. Пусть!
Только я к Эфемере вот этой самой
Как-то очень по-теплому отношусь.
Мы порой с осужденьем привыкли звать
Несерьезных людей и иные отсевки
Нарицательно: «бабочки-однодневки».
Я б иную тут все-таки клал печать.
Мотылек с ноготок? Отрицать не будем.
И, однако, неплохо бы взять пример
С этих самых вот маленьких Эфемер
Многим крупным, но мелким душою людям.
Сколько времени тянется день на Земле?
Скажем, десять часов, ну двенадцать всего-то.
Но какая борьба и какая работа
Ради этого света кипит во мгле!
Где-то в речке, на дне, среди вечной ночи,
Где о крыльях пока и мечтать забудь,
Эфемера, личинка-чернорабочий,
Начинает свой трудный и долгий путь.
Грязь и холод… Ни радости, ни покоя.
Рак ли, рыба — проглотят, того и жди.
А питанье — почти что и никакое.
Только надобно выжить любой ценою
Ради цели, которая впереди.
Как бы зло ни сложилась твоя судьба
И какие б ни ждали тебя напасти,
Не напрасны лишения и борьба,
Если все испытания — ради счастья.
И оно впереди — этот луч свободы!
А покуда лишь холод да гниль корней.
И такого упрямства почти три года,
Ровно тысяча черных и злых ночей.
Ровно тысяча! Каждая как ступень.
Ровно тысяча. Выдержать все сполна.
Словно в сказке, где «тысяча и одна…».
Только здесь они все за один лишь день.
И когда вдруг придет он на дно реки,
Мир вдруг вспыхнет, качнется и зазвенит.
К черту! Панцири порваны на куски.
И с поверхности речки, как дым легки,
Серебристые бабочки мчат в зенит.
Вот оно — это счастье. А ну, лови!
Золотое, крылатое, необъятное.
Счастье синего неба, цветов, любви
И горячего солнца в глазах, в крови —
Семицветно-хмельное, невероятное.
— Но позвольте! — мне могут сейчас
   сказать. —
Кто ж серьезно такую теорию строит?
Это что же: бороться, терзаться, ждать
И за краткое счастье вдруг все отдать?
Разве стоит так жить?!
— А по-моему, стоит!
Если к цели упрямо стремился ты,
И сумел, и достиг, одолев ненастья,
Встать в лучах на вершине своей мечты,
Задыхаясь от солнца и высоты,
От любви и почти сумасшедшего счастья.
Пусть потом унесут тебя ветры вдаль
В синем, искристом облаке звездной пыли…
За такое и жизни порой не жаль,
Что б там разные трусы ни говорили!
(обратно)

Комары

(Шутка)

Человек — это царь природы.
С самых древних еще веков
Покорил он леса и воды,
И мышей, и могучих львов.
Но, «ракетным» став и «машинным»,
Царь, с великим своим умом,
Оказался, увы, бессильным
Перед крохотным комаром.
Комары ж с бесшабашным риском,
Не задумавшись ни на миг,
С разудалым разбойным писком
Истязают своих владык!
Впрочем, есть и у этой «братии»
Две особенно злых поры:
На рассвете и на закате
Сквозь любые плащи и платья
Людоедствуют комары.
Люди вешают сеток стенки,
Люди жмутся спиной к кострам,
Люди бьют себя по коленкам
И по всем остальным местам.
Нет спасенья от тех налетов
И в ночные, увы, часы:
Воют хищные «самолеты»
И пикируют с разворота
На расчесанные носы.
Людям просто порой хоть вешаться.
И, впустую ведя борьбу,
Люди воют, скребутся, чешутся,
Проклиная свою судьбу.
А полки наглецов крылатых
Налетают за будь здоров
И на темени кандидатов,
И на лысины докторов.
Жрут без всяческих аргументов,
Без почтенья, увы, хоть плачь.
Даже члены-корреспонденты
Удирают порою с дач.
И какие уж там красоты,
Если где-нибудь, горбя стан,
Человек, этот «царь природы»,
Вдруг скребется, как павиан.
Впрочем, надо признаться, к счастью,
Что разбойничий тот «народ»
Нас не полным составом жрет,
А лишь хищной своею частью.
Сам комар — травоядно-тихий.
От рождения он не зол.
А кусают нас зло и лихо
Только «женщины»-комарихи,
Ну, как водится, — «слабый пол».
Ах, ученые-энтомологи!
Вам самим же пощады нет.
Вылезайте же из-под пологов,
Из-под сеток на божий свет.
Если хочет сама природа,
Чтоб комар на планете жил,
Дайте ж средство такого рода,
Чтобы «зверь» этот год за годом
Вроде с пользой бы послужил.
Измените вы в нем наследственность,
Озарите лучами мглу
И пустите «кусачью» деятельность
По направленному руслу.
Чтоб не смели они касаться
Всех добрейших людских голов,
А кусали бы лишь мерзавцев,
Негодяев и подлецов.
Вот тогда-то, чего же проще,
Все раскрылись бы, как один:
Раз ты цел, — значит, ты хороший,
Ну а тот, кто искусан в роще, —
Сразу ясно, что сукин сын.
И чтоб стали предельно дóроги
Людям реки и тишь лесов,
Подзаймитесь же, энтомологи,
Воспитанием комаров!
Пусть с душой комары поют
Для хороших людей все лето.
А мерзавцев пускай сожрут.
Полагаю, друзья, что тут
Никаких возражений нету!
(обратно)

Бычок

(Шутка)

Топая упругими ногами,
Шел бычок тропинкой луговой,
Дергал клевер мягкими губами
И листву щипал над головой.
Черный, гладкий, с белыми боками,
Шел он, раздвигая лбом кусты,
И смотрел на птиц и на цветы
Глупо-удивленными глазами.
Он без дела усидеть не мог:
Опрокинул носом кадку с пойлом
И ушел из маминого стойла
По одной из множества дорог.
Шел бычок свободно и легко
И не знал, что солнце уже низко
И что если мама далеко,
То опасность ходит очень близко.
Да, в лесу не может быть иначе,
И когда услышал за спиной
Жадный и протяжный волчий вой,
Замерла в груди душа телячья.
Он помчался, в ужасе мыча,
Черный хвостик изогнув колечком.
На краю обрыва, возле речки,
Он остановился сгоряча.
Увидал, что смерть его близка:
Сзади — волки, впереди — река,
И, в последний миг найдя спасенье,
Он шагнул… в мое стихотворенье!
(обратно)

Лебеди

Гордые шеи изогнуты круто,
В гипсе, фарфоре молчат они хмуро.
Смотрят с открыток, глядят с абажуров,
Став украшеньем дурного уюта.
Если хозяйку-кокетку порой
«Лебедью» гость за столом назовет,
Птицы незримо качнут головой:
Что, мол, он знает и что он поймет?!
…Солнце садилось меж бронзовых скал,
Лебедь на жесткой траве умирал.
Дробь браконьера иль когти орла?
Смерть — это смерть, оплошал — и нашла!
Дрогнул, прилег и застыл, недвижим.
Алая бусинка с клюва сползла…
Долго стояла подруга над ним
И наконец поняла!..
Разума птицам немного дано,
Горе ж и птицу сражает как гром.
Все, кому в мире любить суждено,
Разве тоскуют умом?
Сердца однолюбов связаны туго:
Вместе навек судьба и полет,
И даже смерть, убивая друга,
Их дружбы не разорвет.
В лучах багровеет скальный гранит.
Лебедь на жесткой траве лежит.
А по спирали в зенит упруго
Кругами уходит его подруга.
Чуть слышно донесся гортанный крик,
Белый комок над бездной повис,
Затем он дрогнул, а через миг
Метнулся отвесно на скалы вниз.
…Тонкие шеи изогнуты круто,
В гипсе, фарфоре молчат они хмуро.
Смотрят с открыток, глядят с абажуров,
Став украшеньем дурного уюта.
Но сквозь фокстроты, сквозь шторы из ситца
Слышу я крыльев стремительных свист,
Вижу красивую гордую птицу,
Камнем на землю летящую вниз.
(обратно)

Зорянка

С вершины громадной сосны спозаранку
Ударил горячий, веселый свист.
То, вскинувши клюв, как трубу горнист,
Над спящей тайгою поет зорянка.
Зорянкой зовется она не зря:
Как два огонька, и зимой и летом,
На лбу и груди у нее заря
Горит, не сгорая, багряным цветом.
Над чащей, где нежится тишина,
Стеклянные трели рассыпав градом:
— Вставайте, вставайте! — звенит она. —
Прекрасное — вот оно, с вами рядом.
В розовой сини — ни бурь, ни туч,
Воздух, как радость, хмельной и зыбкий.
Взгляните, как первый веселый луч
Бьется в ручье золотою рыбкой.
А слева в нарядах своих зеленых
Цветы, осыпанные росой,
Застыли, держа на тугих бутонах
Алмазно блещущие короны
И чуть смущаясь своей красой.
А вон, посмотрите, как свежим утром
Речка, всплеснув, как большой налим,
Смеется и бьет в глаза перламутром
То красным, то синим, то золотым.
И тотчас над спящим могучим бором,
Как по команде, со всех концов
Мир отозвался стозвонным хором
Птичьих радостных голосов.
Ветер притих у тропы лесной,
И кедры, глаза протерев ветвями,
Кивнули ласково головами:
— Пой же, зоряночка! Пой же, пой!
Птицы в восторге. Да что там птицы!
Старый медведь и ворчун барсук,
Волки, олени, хорьки, лисицы
Стали, не в силах пошевелиться,
И пораженно глядят вокруг.
А голос звенит горячо и смело,
Зовя к пробужденью, любви, мечте.
Даже заря на пенек присела,
Заслушавшись песней о красоте.
Небо застыло над головой,
Забыты все битвы и перебранки,
И только лишь слышится: — Пой же, пой!
Пой, удивительная зорянка!
Но в час вдохновенного озаренья
В жизни художника и певца
Бывает такое порой мгновенье,
Такое ярчайшее напряженье,
Где сердце сжигается до конца.
И вот, как в кипящем водовороте,
Где песня и счастье в одно слились,
Зорянка вдруг разом на высшей ноте
Умолкла. И, точно в крутом полете,
Как маленький факел, упала вниз.
А лес щебетал и звенел, ликуя,
И, может, не помнил уже никто
О сердце, сгоревшем дотла за то,
Чтоб миру открыть красоту земную.
Сгоревшем… Но разве кому известно,
Какая у счастья порой цена?
А все-таки жить и погибнуть с песней —
Не многим такая судьба дана!
(обратно)

Дачники

1
Брызгая лужами у ворот,
Ветер мчит босиком по улице.
Пригорок, как выгнувший спину кот,
Под солнцем в сонной дремоте щурится.
Радость взрослых и детворы!
Долой все задачи и все задачники!
Да здравствуют лодки, грибы, костры!
И вот из города, из жары
С шумом и грохотом едут дачники.
Родители любят своих ребят,
И, чтобы глаза малышей блестели,
Дарят им кошек, птенцов, щенят,
Пускай заботятся и растят.
Хорошему учатся с колыбели!
И тащат щенята с ранней зари
С хозяев маленьких одеяла.
Весь день раздается: — Служи! Замри! —
Нет, право же, что там ни говори,
А добрых людей на земле немало!
2
Ветер колючий листву сечет
И, по-разбойничьи воя, кружит,
Хлопья седые швыряет в лужи
И превращает их в ломкий лед.
Сады, нахохлившись, засыпают,
В тучи закутался небосклон.
С грохотом дачники уезжают,
Машины, простудно сопя, чихают
И рвутся выбраться на бетон.
И слышат только седые тучи
Да с крыш галдящее воронье,
Как жалобно воет, скулит, мяучит
На дачах брошенное зверье.
Откуда им, кинутым, нынче знать,
Что в час, когда месяц блеснет в окошке
(Должны же ведь дети спокойно спать),
Родители будут бесстыдно лгать
О славной судьбе их щенка иль кошки.
Что ж, поиграли — и с глаз долой!
Кончилось лето, и кончились чувства.
Бездумно меняться вот так душой —
Непостижимейшее искусство!
А впрочем, «звери» и не поймут,
Сердца их все с тою же верой бьются.
Они на крылечках сидят и ждут,
И верят, глупые, что дождутся…
И падает, падает до зари,
Как саван, снежное покрывало…
Конечно же, что там ни говори,
А «добрых» людей на земле немало!
(обратно)

Стихи о рыжей дворняге

Хозяин погладил рукою
Лохматую рыжую спину:
— Прощай, брат! Хоть жаль мне, не скрою,
Но все же тебя я покину.
Швырнул под скамейку ошейник
И скрылся под гулким навесом,
Где пестрый людской муравейник
Вливался в вагоны экспресса.
Собака не взвыла ни разу,
И лишь за знакомой спиною
Следили два карие глаза
С почти человечьей тоскою.
Старик у вокзального входа
Сказал: — Что? Оставлен, бедняга?
Эх, будь ты хорошей породы…
А то ведь простая дворняга!
Огонь над трубой заметался,
Взревел паровоз что есть мочи,
На месте, как бык, потоптался
И ринулся в непогодь ночи.
В вагонах, забыв передряги,
Курили, смеялись, дремали…
Тут, видно, о рыжей дворняге
Не думали, не вспоминали.
Не ведал хозяин, что где-то
По шпалам, из сил выбиваясь,
За красным мелькающим светом
Собака бежит, задыхаясь!
Споткнувшись, кидается снова,
В кровь лапы о камни разбиты,
Что выпрыгнуть сердце готово
Наружу из пасти раскрытой.
Не ведал хозяин, что силы
Вдруг разом оставили тело
И, стукнувшись лбом о перила,
Собака под мост полетела…
Труп волны снесли под коряги…
Старик! Ты не знаешь природы:
Ведь может быть тело дворняги,
А сердце — чистейшей породы!
(обратно)

«Дай, Джек, на счастье лапу мне!»

«Дай, Джек, на счастье лапу мне!»

Этой знаменитой, чуть измененной строкой частенько приветствую я Джека — моего давнишнего и задушевного приятеля, впрочем, теперь даже, может быть, уже и друга.

Никакой прославленной родословной у него нет. Джек — откровенная помесь чистокровной лайки с плебейской дворнягой. Но смотреть на него свысока было бы простонеприлично. С полной убежденностью говорю, что ни красотой, ни редким собачьим обаянием Джек абсолютно не уступил бы знаменитому качаловскому Джиму. А что до доброты и смышлености, то, честное слово, еще не известно, кому бы пришлось отдать пальму первенства!

Всякий раз, увидев меня на прогулке, Джек на мгновение замирает, затем, радостно взвизгнув, кидает вперед свое короткое, сплетенное из упругих мышц тело. И вот уже черной торпедой летит он вдоль улицы, почти не касаясь земли, все больше и больше набирая скорость. Метра за два до меня он делает толчок и, пролетев по воздуху оставшееся расстояние, носом и передними лапами вонзается в мой живот. Вслед за этим начинается что-то вроде радостно-первобытной пляски. Джек крутится со скоростью небольшой динамомашины, подпрыгивает, ставит на меня передние лапы, совершает самые замысловатые пируэты, идущие порой вразрез с элементарными законами физики, и изо всех сил старается непременно лизнуть меня в нос. И если, невзирая на мои протесты, ему это иногда удается, то восторгу Джека не бывает границ. Мы действительно давние и преданные друзья. Началось же это все с одного морозного, очень памятного, но не слишком приятного для меня вечера.

Подмосковный поселок Переделкино состоит в основном из писательских дач. А в центре его, так сказать, средоточье литературной мысли — Дом творчества, основным отличием которого от домов отдыха является то, что тут не столько отдыхают, сколько работают. Правда, не все. Обширный лесной участок дома обнесен высоким забором. Радиально от дома в разных направлениях бегут асфальтированные дорожки. Одну из них несколько лет тому назад я и облюбовал для своих ежедневных прогулок. Дорожка эта от веранды катится по участку под старыми тополями и соснами мимо нескольких коттеджей до небольшой калиточки, выходящей на улицу Серафимовича. Весь путь — двести пять моих шагов. Примерно полтораста метров. Дорожку эту я изучил досконально.

Знаю на ней каждую ямочку и бугорок и топаю из конца в конец так же уверенно и привычно, как по своей квартире. Заложу руки за спину и шагаю летом по асфальту, зимой по утоптанному снегу туда-обратно, туда-обратно… Воздух славный, хорошо. Маршрут не только изучен, но и прохронометрирован. Тринадцать раз туда и тринадцать обратно — ровно час. Часов можно не вынимать. Все точно.

Случай, о котором я хочу рассказать, произошел, если мне память не изменяет, в декабре 1975 года. После относительно теплых, пушистых белоснежных дней стали закручивать холода. Мороз, как молодое хорошее вино, с каждым днем все больше и больше набирал градусы. В тот день ртутный столбик термометра съежился от стужи до такой степени, что спрятал свое заиндевевшее темечко где-то под фиолетовой цифрой 23 и в нерешительности замер: опускаться еще ниже или восстать против деда-мороза и непокорно поползти вверх? Однако вышеупомянутый дед шутить не собирался и к вечеру упрятал макушку столбика под отметку 25. Так сказать, знай наших! Характер у деда серьезный.

Впрочем, если говорить обо мне, то я на свой характер не собираюсь пенять тоже. Без всяких колебаний, как всегда, ровно в девятнадцать тридцать я вышел на свою ежедневную вечернюю прогулку. Воздух был настолько морозным и звонким, что поезд, стучавший по рельсам километрах в двух отсюда, катился, казалось, совсем рядом, в трех шагах от тропы. Ольха и березки так замерзли, что как-то по-старушечьи сгорбились от стужи, прижались друг к другу макушками и опустили на тропу свои бессильные заиндевелые руки. Только сосны стояли прямые, важные и сосредоточенные. Даже в мороз они о чем-то думали. Мне кажется, что сосны постоянно о чем-нибудь размышляют… Когда же мороз их особенно донимает, то они недовольно потрескивают и сыплют вниз серебристую пыль.

Надо сказать, что вечер был не только студеным, но и удивительно тихим. Тишина эта усиливалась еще и тем обстоятельством, что все обитатели Дома были в кино, так что в саду, кроме меня, не было ни души. Заложив руки за спину, как всегда, ровным шагом ходил я по тропе и сосредоточенно обдумывал сюжет одного моего будущего стихотворения. Снег от холода не скрипел, а как-то звонко и весело повизгивал под ногами. Думать это не мешало, наоборот, равномерные звуки рождали какой-то ритм, помогали словно бы чеканить слово. Помню, что сначала мне не удавалось ухватить что-то главное. Оно все время, как будто дразня, появлялось где-то, ну совсем рядом, но, как только я протягивал за ним мысленно руку, мгновенно растворялось в холодном мраке. Но вот что-то стало налаживаться. Мне удалось поймать, как за ниточку, кончик мысли, и клубок начал раскручиваться. Видимо, я настолько углубился в свои думы, что совершенно забыл обо всем окружающем. И, чего уж со мной никогда не бывало, перестал где-то в тайниках моего сознания контролировать свой маршрут.

Как я умудрился выйти за калитку и не заметить этого, до сих пор не могу понять. Спохватился я только тогда, когда вдруг совершенно подспудно почувствовал что-то неладное. Моя тропинка оказалась вдруг неожиданно непривычно длинной. Ни веранды, ни калитки по концам ее не было. Я прошел еще немного вперед и остановился. Под ногами была не узенькая, знакомая тропа, а разъезженный машинами широкий ухабистый путь…

Стало совершенно ясно, что я пришел куда-то совсем не туда. Но куда? Вот этого-то я как раз и не знал. Вынул часы, нащупал в темноте стрелку: ровно двадцать один ноль-ноль. Положение и дурацкое и драматическое в одно и то же время. Для человека, который, так сказать, может без труда обозревать окрестности, уйти за две-три сотни шагов от калитки — просто-напросто мелочь и чепуха! Но вот человеку в моем положении, при двадцатипятиградусном морозе, оказаться поздним вечером, при полном безлюдье, вдали от знакомой тропы — это едва ли не то же самое, что парашютисту опуститься зимней ночью в незнакомом лесу.

Решил немного постоять на месте. Может быть, пройдет мимо какая-нибудь живая душа. Но никакая «душа» мимо не прошла, а моя начала все больше и больше остывать. Вскоре стоять на месте стало попросту невозможно. Идти? Но куда? Вокруг канавы, сугробы и какие-то заборы. Большинство дач в поселке зимой пустуют. На некоторых есть во дворах только здоровенные, полуодичавшие от холода и одиночества псы, которых раз в сутки, приехав из города, снабжают костями и остатками какой-нибудь каши и снова уезжают в тепло и цивилизацию. Попасть хотя бы случайно во двор такой дачи — не самый надежный способ продлить свои дни. И тем не менее предпринимать что-то надо.

Топчусь на месте и чувствую, что начинаю самым серьезным образом замерзать. С каким-то холодным отчаянием вдруг подумал: до чего же все-таки нелепая вещь, вот стоит в двадцати километрах от Москвы, совсем не в пустыне, взрослый человек и самым что ни на есть нелепым образом стынет. Стынет, ибо не знает, куда податься. Не станешь же орать в морозную пустоту. Глупо, да и унизительно как-то. В самом деле, ведь не тайга, хотя самочувствие ничуть не лучше.

Чтобы окончательно не заледенеть, снова двинулся вперед. Ухнул в какой-то здоровенный сугроб. Выбрался с грехом пополам из кювета на ровное место. Сплюнул и тихо выругался. Чуточку вроде бы полегчало. Пассивность не в моем духе. Стоять и покорно коченеть на морозе в надежде на случайного прохожего как-то показалось обидным и глупым.

Где-то справа залаяла собака. Решил, пойду на собачий лай. Как-никак, где собака, там жилье. Правда, дача может быть пустой, ну а если нет? Если кто-нибудь там все-таки есть и услышит мой стук? Ну не сожрет же меня, в конце концов, дворовый пес, замерзать на дороге не лучше. Пойду на собачий лай! Пошел. Остановился, подождал нового лая и вновь двинулся дальше. По временам лаяли и другие псы. Но я уже выбрал и все время отличал «своего» от прочих разноголосых «солистов». Мне, кажется, повезло. Уперся не в забор, а в ворота. Пес залаял громче. И тогда очень тихо и проникновенно я ему сказал:

— Не надо на меня лаять. Погоди! Я не злой, просто я потерял дорогу и мне сейчас плохо. Можешь ты это понять?

То ли интонации моего голоса, то ли моя убежденность подействовали на пса, не знаю, но только он на минуту умолк и стал ко мне прислушиваться. Потом залаял снова, но, как мне показалось, без злости. Тогда я стал спиной к воротам и несколько раз постучал в доски каблуком. Пес залаял было снова, но я вновь сказал ему несколько успокаивающих дружеских слов и снова ударил каблуком в ворота. И тогда пес за воротами повел себя как-то странно: лай его начал то приближаться, то удаляться куда-то в глубь территории. Затем появился так близко, что мне показалось, что пес выглядывает из подворотни, и снова стал уплывать куда-то вдаль. И что самое главное, лаял он совсем не так, как могла бы лаять собака, когда незнакомец колотит ногой в дверь. В таких случаях большинство собак буквально содрогаются от злости. А этот лаял не так: редко, встревоженно и без всякого раздражения. Так мне, по крайней мере, казалось. Прошло еще несколько минут. Пес куда-то убегал и возвращался вновь.

А затем из морозной мглы раздался вдруг женский голос:

— Кто там стучится в ворота? В чем дело? Если выпили, так не булгачьте людей! — Потом быстрые шаги стали удаляться.

— Подождите! — сказал я как можно спокойнее и вежливее, чтобы не испугать женщину. — Подождите, прошу вас, всего одну минуту!

И тут я коротко, в нескольких словах, поведал ей о том, что со мной произошло. И, видимо, говорил я убедительно, потому что женщина, кажется, поверила и поняла.

— Хорошо, — произнесла она уже более спокойным голосом, — погодите, я сейчас.

Через несколько минут она вышла через скрипучую калитку и с удивлением рассказала о том, как вел себя их дворовый пес. Дом, к которому привел меня собачий лай, оказался дачей Леонида Леонова. Сам Леонид Максимович находился в эти дни с семьей в Москве. На даче жила лишь его экономка Антонина Ивановна. Она сказала, что смотрела телевизор, когда за дверью стал беспокоиться и лаять Джек. Лай этот не прекращался. Больше того, Джек почему-то стал скрестись лапами в дверь, чего он почти никогда не делал. Это встревожило Антонину Ивановну, и она, набросив на плечи пальто, приоткрыла дверь и сердито спросила пса:

— Ты чего тут расшумелся, а?

И вдруг Джек, впервые в жизни, схватил хозяйку за полу ее халата и стал тянуть наружу.

— Да что с тобой? — снова удивилась женщина. — Куда же ты меня тянешь-то, господи прости?!

Джек продолжал вести себя самым непонятным образом. Он отбегал к калитке, снова подскакивал к Антонине Ивановне и снова тянул ее на мороз. И тогда, запахнув пальто поплотнее, она вышла на крыльцо и окликнула человека, стоявшего в темноте за воротами. Незнакомцем этим был я.

— Вы подумайте только, — продолжала охать Антонина Ивановна, когда мы шли с ней к нашему Дому творчества, — Джек-то наш какой головастый. Ведь никогда еще так не лаял и ни разу в жизни никого не тянул во двор, а тут тащит меня к воротам, и баста! А вы далеко ушли, за целый почти квартал. Хорошо, что влево не повернули. Там через проулок пройти — и идет линия железной дороги, где электрички носятся как очумелые. Нет, Джек-то наш, ну надо же такое! Вот теперь расскажу Леониду Максимовичу, какой у нас пес.

А то он все бранит его и дармоедом дурацким называет.

Она долго еще удивлялась собачьей сообразительности, а я присел возле Дома творчества на корточки и подозвал Джека.

— Давай, — сказал я ему благодарно, — знакомиться. Дай, Джек, на счастье лапу мне! — И протянул псу окоченевшую ладошку. Пес ткнулся мне в ладонь теплым носом и положил на нее когтистую ледяную лапу.

— Это он у нас умеет! — засмеялась хозяйка. — Лапу он подает в самый раз, можно сказать, как нельзя к месту.

А я погладил ушастую голову Джека и только тихо сказал:

— Спасибо. Большое тебе спасибо. Не забуду этого никогда…

Вот так подружился я с Джеком, с одним из лучших, по моему мнению, представителей славного собачьего племени. И я знаю, что дружит он со мной не из-за сахара или кусочков колбасы, которыми я его угощаю. Угощают его и другие люди. Да и вообще харч, как я думаю, у Леонова подходящий. Пес всегда сыт. Нет, дружит он со мной по душевной привязанности и по взаимной, если хотите, симпатии, объяснить которые толком пока еще никто и нигде до конца не сумел. Впрочем, возможно, что делать этого и не нужно.

И теперь, всякий раз, завидев меня еще издали где-нибудь на прогулке, Джек на мгновение замирает, а затем, радостно взвизгнув, кидает вперед свое короткое, сплетенное из упругих мышц тело и, словно черная торпеда, все больше и больше набирая скорость, летит по направлению ко мне. Не добежав метра два до меня, он делает толчок и, пролетев по воздуху оставшееся расстояние, носом и передними лапами вонзается в мой живот.

«Дай, Джек, на счастье лапу мне!» — улыбаясь, говорю я псине, и мы дружески обнимаемся.

А славно все-таки иметь на свете пусть иногда и бессловесного, но настоящего и верного друга.

(обратно) (обратно)

СОЛОВЬИНЫЙ ЗАКАТ

Не уходи из сна моего

Не уходи из сна моего!
Сейчас ты так хорошо улыбаешься,
Как будто бы мне подарить стараешься
Кусочек солнышка самого.
Не уходи из сна моего!
Не уходи из сна моего!
Ведь руки, что так меня нежно обняли,
Как будто бы радугу в небо подняли,
И лучше их нет уже ничего.
Не уходи из сна моего!
В былом у нас — вечные расстояния,
За встречами — новых разлук терзания,
Сплошной необжитости торжество.
Не уходи из сна моего!
Не уходи из сна моего!
Теперь, когда ты наконец-то рядом,
Улыбкой и сердцем, теплом и взглядом,
Мне мало, мне мало уже всего!
Не уходи из сна моего!
Не уходи из сна моего!
И пусть все упущенные удачи
Вернутся к нам снова, смеясь и плача,
Ведь это сегодня важней всего.
Не уходи из сна моего!
Не уходи из сна моего!
Во всех сновиденьях ко мне являйся!
И днем, даже в шутку не расставайся
И лучше не сделаешь ничего.
Не уходи из сна моего!
(обратно)

У ночного экспресса

Поезд ждет, застегнутый по форме.
На ветру качается фонарь.
Мы почти что двое на платформе,
А вокруг клубящаяся хмарь.
Через миг тебе в экспрессе мчаться,
Мне шагать сквозь хмурую пургу.
Понимаю: надо расставаться.
И никак расстаться не могу.
У тебя снежинки на ресницах,
А под ними, освещая взгляд,
Словно две растерянные птицы,
Голубые звездочки дрожат.
Говорим, не подавая виду,
Что беды пугаемся своей.
Мне б сейчас забыть мою обиду,
А вот я не в силах, хоть убей.
Или вдруг тебе, отбросив прятки,
Крикнуть мне: — Любимый, помоги!
Мы — близки! По-прежнему близки! —
Только ты молчишь и трешь перчаткой
Побелевший краешек щеки.
Семафор фонариком зеленым
Подмигнул приветливо тебе,
И уже спешишь ты по перрону
К той, к другой, к придуманной судьбе.
Вот одна ступенька, вот вторая…
Дверь вагона хлопнет — и конец!
Я безмолвно чудо призываю,
Я его почти что заклинаю
Горьким правом любящих сердец.
Стой! Ты слышишь? Пусть минута эта
Отрезвит, ударив, как заряд!
Обернись! Разлуки больше нету!
К черту разом вещи и билеты!
И скорей по лестнице! Назад!
Я прощу все горькое на свете!
Нет, не обернулась. Хоть кричи…
Вот и все. И только кружит ветер.
Да фонарь качается в ночи.
Да стучится сердце, повторяя:
«Счастье будет! Будет, не грусти!»
Вьюга кружит, кружит, заметая
Белые затихшие пути…
(обратно)

Хмельной пожар

Ты прости, что пришел к тебе поздно-препоздно,
И за то, что, бессонно сердясь, ждала.
По молчанью, таящему столько «тепла»,
Вижу, как преступленье мое серьезно…
Голос, полный холодного отчуждения:
— Что стряслось по дороге? Открой печаль.
Может, буря, пожар или наводнение?
Если да, то мне очень и очень жаль…
Не сердись, и не надо сурового следствия.
Ты ж не ветер залетный в моей судьбе.
Будь пожар, будь любое стихийное бедствие,
Даже, кажется, будь хоть второе пришествие,
Все равно я бы к сроку пришел к тебе!
Но сегодня как хочешь, но ты прости.
Тут серьезней пожаров или метели:
Я к цыганам-друзьям заглянул по пути,
А они, окаянные, и запели…
А цыгане запели, да так, что ни встать,
Ни избыть, ни забыть этой страсти безбожной!
Песня кончилась. Взять бы и руки пожать,
Но цыгане запели, запели опять —
И опять ни вздохнуть, ни шагнуть невозможно!
Понимаю, не надо! Не говори!
Все сказала одна лишь усмешка эта:
— Ну а если бы пели они до зари,
Что ж, ты так и сидел бы у них до рассвета?
Что сказать? Надо просто побыть в этом зное.
В этом вихре, катящемся с крутизны,
Будто сердце схватили шальной рукою
И швырнули на гребень крутой волны.
И оно, распаленное не на шутку,
То взмывает, то в пропасть опять летит,
И бесстрашно тебе, и немножечко жутко,
И хмельным холодком тебе душу щемит!
Эти гордые, чуть диковатые звуки,
Словно искры, что сыплются из костра,
Эти в кольцах летящие крыльями руки,
Эти чувства: от счастья до черной разлуки…
До утра? Да какое уж тут до утра!
До утра, может, каждый сидеть бы согласен.
Ну а я говорю, хоть шути, хоть ругай,
Если б пели цыгане до смертного часа,
Я сидел бы и слушал. Ну что ж! Пускай!
(обратно)

Ее любовь

Артистке

цыганского театра «Ромэн»

Ольге Кононовой

Ах, как бурен цыганский танец!
Бес девчонка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!
Сыплют туфельки дробь картечи.
Серьги, юбки — пожар, каскад!
Вдруг застыла… И только плечи
В такт мелодии чуть дрожат.
Снова вспышка! Улыбки, ленты.
Дрогнул занавес и упал.
И под шквалом аплодисментов
В преисподнюю рухнул зал…
Правду молвить: порой не раз
Кто-то втайне о ней вздыхал
И, не пряча влюбленных глаз,
Уходя, про себя шептал:
«Эх, и счастлив, наверно, тот,
Кто любимой ее зовет,
В чьи объятья она из зала
Легкой птицею упорхнет».
Только видеть бы им, как, одна,
В перештопанной шубке своей,
Поздней ночью спешит она
Вдоль заснеженных фонарей.
Только знать бы им, что сейчас
Смех не брызжет из черных глаз
И что дома совсем не ждет
Тот, кто милой ее зовет.
Он бы ждал, непременно ждал!
Он рванулся б ее обнять,
Если б крыльями обладал,
Если ветром сумел бы стать.
Что с ним? Будет ли встреча снова?
Где мерцает его звезда?
Все так сложно, все так сурово,
Люди просто порой за слово
Исчезали бог весть куда.
Был январь, и снова январь…
И опять январь, и опять…
На стене уж седьмой календарь.
Пусть хоть семьдесят — ждать и ждать!
Ждать и жить! Только жить не просто:
Всю работе себя отдать,
Горю в пику не вешать носа,
В пику горю любить и ждать!
Ах, как бурен цыганский танец!
Бес цыганка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!..
Но свершилось: сломался, канул
Срок печали. И над окном
В дни Двадцатого съезда грянул
Животворный весенний гром.
Говорят, что любовь цыганок —
Только пылкая цепь страстей.
Эх вы, злые глаза мещанок,
Вам бы так ожидать мужей!
Сколько было злых январей…
Сколько было календарей…
В двадцать три — распростилась с мужем,
В сорок — муж возвратился к ней.
Снова вспыхнуло счастьем сердце,
Не хитрившее никогда.
А сединки, коль приглядеться,
Так ведь это же ерунда!
Ах, как бурен цыганский танец,
Бес цыганка: напор, гроза!
Зубы — солнце, огонь — румянец
И хохочущие глаза!
И, наверное, счастлив тот,
Кто любимой ее зовет!
(обратно)

Поют цыгане

Как цыгане поют — передать невозможно,
Да и есть ли на свете такие слова?!
То с надрывной тоскою, темно и тревожно,
То с весельем таким, что хоть с плеч голова!
Как цыгане поют! Нет, не сыщутся выше
Ни душевность, ни боль, ни сердечный накал.
Ведь не зря же Толстой перед смертью сказал: —
Как мне жаль, что я больше цыган не услышу!
За окном полыхает ночная зарница,
Ветер ласково треплет бахромки гардин.
Жмурясь сотнями глаз, засыпает столица
Под стихающий рокот усталых машин…
Нынче дом мой как бубен гудит молдаванский:
Степь да звезды! Ни крыши, ни пола, ни стен…
Кто вы, братцы: друзья из театра «Ромэн»
Или просто неведомый табор цыганский?
Ваши деды в лихих конокрадах ходили,
Ваши бабки, пленяя и «Стрельну» и «Яр»
Громом песен, купцов, как цыплят, потрошили
И хмелели от тостов влюбленных гусар.
Вы иные: без пестрых и скудных пожиток,
Без колоды, снующей в проворных руках,
Без костров, без кнутов, без коней и кибиток,
Вы в нейлоновых кофтах и модных плащах.
Вы иные, хоть больше, наверное, внешне.
Ведь куда б ни вели вас другие пути,
Все равно вам на этой земле многогрешной
От гитар и от песен своих не уйти!
Струны дрогнули. Звон прокатился и стих…
И запела, обнявши меня, точно сына,
Щуря глаз, пожилая цыганка Сантина
Про старинные дроги и пару гнедых.
И еще, и еще!.. Звон гитар нарастает,
Все готово взлететь и сорваться в ничто!
Песня песню кружит, песня песню сжигает.
Что мне сделать для вас? Ну скажите мне — что?!
Вздрогнув, смолкли веселые струны-бродяги,
Кто-то тихо ответил, смущенно почти:
— Золотой, ты прочти нам стихи о дворняге.
Ну о той, что хозяин покинул, прочти!
Май над миром гирлянды созвездий развесил.
Звон гитар… Дрожь серег… Тополиный
   дурман…
Я читаю стихи, я качаюсь от песен,
От хмельных, обжигающих песен цыган.
Ах вы, песни! Ах, други чавалэ-ромалэ!
Что такое привычный домашний уют?
Все ничто! Все качнулось на миг и пропало,
Только звезды, да ночь, да цыгане поют.
Небо красное, черное, золотое…
Кровь то пышет, то стынет от острой тоски.
Что ж вы, черти, творите со мною такое!
Вы же сердце мое разорвали в куски!
И навек, и навек эту радость храня,
Я целую вас всех и волненья не прячу.
Ну а слезы… За это простите меня!
Я ведь редко, товарищи, плачу…
(обратно)

Зимняя сказка

Метелица, как медведица,
Весь вечер буянит зло,
То воет внизу под лестницей,
То лапой скребет стекло.
Дома под ветром сутулятся,
Плывут в молоке огоньки,
Стоят постовые на улицах,
Как белые снеговики.
Сугробы выгнули спины,
Пушистые, как из ваты,
И жмутся к домам машины,
Как зябнущие щенята…
Кружится ветер белый,
Посвистывает на бегу…
Мне нужно заняться делом,
А я никак не могу.
Приемник бурчит бессвязно,
В доме прохладней к ночи,
Чайник мурлычет важно,
А закипать не хочет.
Все в мире сейчас загадочно,
Все будто летит куда-то,
Метельно, красиво, сказочно…
А сказкам я верю свято.
(обратно)

Трудная роль

В плетеной корзине живые цветы.
Метель за морозным окном.
Я нынче в гостях у актерской четы
Сижу за накрытым столом.
Хозяин радушен: он поднял бокал
И весело смотрит на нас.
Он горд, ведь сегодня он в тысячный раз
В любимом спектакле сыграл.
Ему шестьдесят. Он слегка грузноват,
И сердце шалит иногда,
Но, черт побери, шестьдесят не закат!
И что для артиста года?
Нет, сердце ему не плохое дано:
Когда он на сцену вступает,
Лишь вспыхнет от счастья иль гнева оно —
Пять сотен сердец замирает!
А радость не радость: она не полна,
Коль дома лишь гости вокруг,
Но рядом сидит молодая жена —
Его ученица и друг.
О, как же все жесты ее нежны.
Ее красота как приказ!
Он отдал бы все за улыбку жены,
За серые омуты глаз.
Все отдал бы, кладом кичась своим, —
Прекрасное кто же не любит!
Хоть возрастом, может, как дым, седым,
Брюзжаньем и чадом, всегда хмельным,
Он вечно в ней что-то губит…
Сегодня хозяин в ударе: он встал,
Дождался, чтоб стих говорок,
И, жестом свободным пригубив бокал,
Стал звучно читать монолог.
Минута… И вот он — разгневанный мавр!
Платок в его черной ладони.
Гремит его голос то гулом литавр,
То в тяжких рыданиях тонет…
В неистовом взгляде страдальца — гроза!
Такого и камни не вынесут стона!
Я вижу, как, вниз опуская глаза,
Бледнеет красивая Дездемона.
Но, слыша супруга ревнивые речи,
Зачем без вины побледнела жена?
Зачем? Ведь в трагедии не было встречи!
Зачем? Это знаем лишь я да она.
Я тоже участник! Я, кажется, нужен,
Хоть роли мне старый Шекспир не отвел.
Я был приглашен и усажен за стол,
Но «роль» у меня — не придумаешь хуже!
Ты хочешь игры? Я играю. Изволь!
И славно играю, не выдал ведь злости.
Но как тяжела мне нелепая роль
Приятеля в доме и честного гостя!
(обратно)

Возвращенное время

Ирине Викторовой

Опять спектакль по радио звучит
И сердце мне, как пальцами, сжимает.
Мир, как театр, погаснув, замирает,
И только память заревом горит.
Тут вечность: ни пушинки не смахнешь.
На сцене — зал. А у окна в сторонке
О чем-то бурно спорит молодежь.
А ты сейчас стремительно войдешь,
Заговоришь и засмеешься звонко.
Я помню все до крохотного вздоха…
Теперь помчит по коридорам звон,
Ты стул чуть двинешь в сторону, и он
Вдруг, словно дед, прошамкает:
«Мне плохо…»
Спектакль идет. А вот теперь ты дома
Средь моря книг, средь бронзы и шкафов.
Я слышу легкий звук твоих шагов,
Почти до острой нежности знакомый.
Ты говоришь, но что ты говоришь,
Уже неважно. Главное не слово,
А звуки, звуки голоса грудного,
Который ты, как музыку, творишь.
А вот сейчас ты к шкафу подойдешь,
Положишь книгу и захлопнешь дверцу.
Ах, как щемит и радуется сердце,
Ты здесь, ты рядом, дышишь и живешь!
Накал завязки: злая правда слов
О подлости. Как будто ранят зверя.
И крик твой: «Нет! Не смейте! Я не верю!»
И вся ты — гнев, и мука, и любовь!
А в зале нарастает напряженье,
Он здесь, он твой, волнений не тая.
Скрип кресла, возглас, кто-то от волненья
Чуть кашлянул, возможно даже, я.
Да, все с тобою, только позови.
И ты ведешь их трепетно и свято,
Как по тугому звонкому канату
К высокой правде, счастью и любви.
Кто выдумал, что время быстротечно,
Что бег его нельзя остановить?
Нет! Как мустанг, что выскочил беспечно,
Оно отныне взнуздано навечно,
И ты в седле, ты вечно будешь жить!
Спектакль идет. Он все еще со мной,
Ах, как мне жаль, что ты меня не слышишь!
Ты в двух шагах, живешь, смеешься, дышишь,
Ну просто хоть коснись тебя рукой!
Еще чуть-чуть, еще совсем немного —
И занавес бесшумно упадет,
И вмиг тебя и звезды у порога
Все два часа безжалостно и строго
От наших дней незримо отсечет…
Но вот и он. Постой, а что потом?
Потом — как буря вспыхнувшие лампы,
Оваций гулко падающий гром,
И ты в цветах, стоящая у рампы…
А что еще, чего на пленке нет?
Еще — стук сердца птицей многокрылой,
Средь всех цветов — еще и мой букет
И шепот твой сквозь шум: «Спасибо,
милый!»
За окнами уныло тянет вой
Ветрище, как наскучивший оратор.
Твой легкий шаг, твой смех и голос твой
В Останкино, спеша уйти домой,
Скрутил в рулон усталый оператор.
Но ветер стих. И вновь такая тишь,
Что звон в ушах. И кажется до боли,
Что вот сейчас, сейчас ты позвонишь —
Уже моя, без грима и без роли…
А впрочем, что мне милый этот бред?!
Не будет ни звонка, ни почтальона,
Ни нынче и ни через много-много лет,
Ведь нет туда ни почты, ни ракет
И никакого в мире телефона.
Но пусть стократ не верит голова,
А есть, наверно, и иные силы,
Коль слышит сердце тихие слова,
Прекрасные, как в сказках острова,
И легкие, как вздох: «Спасибо, милый!..»
(обратно)

Последний концерт

Памяти Олега Кагана

Скрипач угасал. У постели его
Сошлась профессура. По хмурым лицам
Понятно было даже сестрицам,
Что сделать нельзя уже ничего.
И старший, почти на весь мир светило,
Вздохнул, огорченно пожав плечом:
«Как жаль, что с прекраснейшим скрипачом
Судьба так безжалостно поступила…
Ну что здесь наука придумать может?!
Увы, к сожаленью, хирург не маг!
И скальпель вновь уже не поможет,
А все остальное уже пустяк!»
Ушли, разговаривая сурово.
И вряд ли хоть кто-нибудь догадался,
Как в тихой палате взгляд у больного
Железной решимостью наливался.
Потом, на обходе, вопрос упрямо:
«Профессор, прошу… только твердо и прямо:
Сколько недель у меня еще есть?»
И честный ответ:
«Я не бог, и не гений…
Но если жить тихо и без волнений,
То месяцев пять, а быть может, шесть…»
«А если… а если все же волненье?
И даже предельное напряженье?
Тогда усложняется разговор?»
«А если волненье? Тогда простите…
И тут ни с кого уже не взыщите…»
И вышел, нахмурившись, в коридор.
Что в мире артисту важней всего?
Нет, время не значит тут ничего,
Ведь жизнь — это труд, впресованный
   в чувство
А если точнее еще сказать,
То все, что имеешь, не жаль отдать
За миг, за редчайший накал искусства!
Гудит в напряженье громадный зал,
Уж свет исступленно гореть устал:
Бинокли, цветы, пестрота нарядов…
Зал переполнен, он дышит… ждет:
Когда, наконец, маэстро шагнет
Сюда, под скрещение сотен взглядов?!
И вот, словно вдруг одолев предел,
Он даже не вышел, а пролетел,
Встал у рояля, прямой и гибкий,
Весь — светлых и радостных чувств исток,
В приветственном жесте вскинул смычок,
Бросая в бушующий зал улыбки.
И тут же вдоль кресел пополз змеею
Шепот: «Да он же здоров, как Бог!
А нам говорили, маэстро плох…
Но вот ведь как лгут болтуны порою!..»
Скажите мне: сколько бывает рук
В час вдохновенья у музыканта,
В главный, сияющий миг таланта!
Две? Двадцать две? Или двести вдруг?!
И кто догадается, сколько воли
Обязан собрать человек в кулак,
Чтоб, выпив все средства от дикой боли,
Стоять и сиять, точно вешний стяг!
Да что там стоять?! Не стоять, а взвиться
Над залом, людьми, над самим собой
Всей страстью искусства и всей душой.
Рассыпаться, сгинуть и вновь родиться!
Швырнул виртуоз огневой каскад
Из муки, восторгов и бури счастья.
И был он сейчас здесь верховной властью
И каждому сущему друг и брат!
Звездам берлинским в пору упасть
Нынче к ногам скрипача России!
А слезы в глазах — это только часть
Чувств, затопивших сердца людские!
Назавтра — газеты! Тучи газет:
«Маэстро, исполненный вдохновенья!»,
«Огромный успех! Артистизм, горенье!»,
«Удач ему новых на сотни лет!»
Но много ли пресса о жизни ведала?
Статьи чуть не плавились от похвал!
Да только маэстро их не читал,
Его на рассвете уж больше не было…
1993

(обратно)

Осенние строки

Багряные листья, словно улитки,
Свернувшись, на влажной земле лежат.
Дорожка от старой дачной калитки
К крыльцу пробирается через сад.
Тучки, качаясь, плывут, как лодки,
В саду стало розово от рябин,
А бабушка-ель на пне-сковородке
Жарит румяный солнечный блин.
На спинке скамейки напротив дачи
Щегол, заливаясь, горит крылом,
А шахматный конь, что, главы не пряча,
Искал для хозяев в боях удачи,
Забытый, валяется под столом.
Вдали свое соло ведет лягушка,
Усевшись на мостике за прудом.
А прудик пустячный, почти игрушка,
Затянутый ряски цветным ковром.
Рядом, продравшись через малину,
Ветер, лихая его душа,
Погладил краснеющую калину
И что-то шепнул ей, хитро дыша.
И вдруг, рассмеявшись, нырнул в малинник
И снова — осенняя тишина:
Не прозвенит за стеной будильник,
Не вспыхнет огонь в глубине окна…
Зимой здесь в сугробах утонут ели,
И дом, средь морозной голубизны,
Словно медведь, под напев метели
В спячку погрузится до весны…
Но будет и май, и цветенье будет,
И вновь зазвенит голосами дом,
И снова какие-то будут люди
Пить чай под березами за столом.
Все тот же малинник, и мрак, и свет,
И та же скамейка, и та же дача,
Все то же как будто… но только… нет,
Отныне все будет совсем иначе.
Вернутся и шутки, и дождь, и зной,
И ветер, что бойко щекочет кожу,
Но только не будет здесь больше той,
Что в целой вселенной ни с кем не схожа.
Не вскинутся весело к солнцу руки,
Не вспыхнет задумчивой грустью взгляд,
И тихого смеха грудные звуки
Над книгой раскрытой не прозвучат.
Отцветший шиповник не зацветет,
Молодость снова не повторяется,
И счастье, когда оно промелькнет,
Назад к человеку не возвращается.
(обратно)

Сколько лет мы не виделись с вами

Сколько лет мы не виделись с вами
Даже страшно уже считать!
Как в упряжке с лихими конями,
Прогремели года бубенцами,
И попробуй теперь догнать!
Ах, как мчались они сквозь вьюги!
Как нам веру и память жгли!
Но забыть-то мы друг о друге,
Что б там ни было, не смогли!
Впрочем, если б и захотели,
Как там, может быть, ни смешно,
Все равно бы ведь не сумели,
Не сумели бы все равно!
Чувства — страшная это сила!
И каким бы ветрам ни выть,
Слишком много у нас их было,
Чтоб хоть что-нибудь изменить.
Жизнь не вечно горит жар-птицей.
И, признаться, что, хмуря бровь,
Нам случалось не раз сразиться,
Огорчаться и вновь мириться,
И восторгами вспыхнуть вновь.
Все же, как бы жизнь ни штормила,
Только искренность наших фраз,
Честность чувства и правды силу
Нам ни разу не нужно было
Проверять, ну хотя бы раз.
Никаких-то мы тайн не держали,
И, теплом согревая речь,
Друг о друге всегда мы знали
Каждый шаг или вздох. Едва ли
Не от детства до наших встреч.
У людей есть любые чудачества,
Качеств множество у людей.
Но правдивость — вот это качество
Было, кажется, всех важней!
Звезды с вьюгой, кружась, колышатся,
Бьет за стенкой двенадцать раз…
Как живется вам? Как вам дышится?
Что на сердце сейчас у вас?
То ли радостью новой мучитесь,
То ль мечтаете в тишине?
Ну, а что, если вдруг соскучитесь,
Вот припомните и соскучитесь
Не о ком-то, а обо мне?..
Может, скрыть эту муку, ставшую
Сладкой тайной? Да вот беда —
Все равно вы с душою вашею,
А тем паче с глазами вашими
Не слукавите никогда…
Ах, как трудно мы воздвигаем
Замки праздника своего!
И как просто вдруг разрушаем
И при этом не понимаем,
Что творим мы и для чего?!
Впрочем, как бы там жизнь ни била,
Только время не двинешь вспять.
И все то, что для нас светило
И действительным счастьем было,
Никому уже не отнять!
Были праздники. Были грозы.
Шутки. Дятел в лесной тиши,
И упреки, и ваши слезы,
И ошибки моей души…
Искры счастья не брызжут долго.
Рвали сердце мне в злой борьбе.
Я считал, что я — рыцарь долга,
И в другой прозвенел судьбе…
Но расплата придет, конечно,
Если мозг твой — тупей стены.
Был я предан бесчеловечно,
Так что помните, знайте вечно:
Вы стократно отомщены!
А за горечь иль даже муки,
Что принес я вам, может быть,
Сквозь года и дымы разлуки
Я вам тихо целую руки
И почти что молю простить!
И когда б синекрылый ветер
Мой привет вдруг до вас донес,
То в прозрачной его карете
Я послал бы вам строки эти
Вместе с ворохом свежих роз!
В мире светлое есть и скверное.
Только знаю я сквозь года:
Наших встреч красота безмерная
Многим людям уже, наверное,
И не выпадет никогда!
(обратно)

Разрыв

Битвы словесной стихла гроза.
Полные гнева, супруг и супруга
Молча стояли друг против друга,
Сузив от ненависти глаза.
Все корабли за собою сожгли,
Вспомнили все, что было плохого.
Каждый поступок и каждое слово —
Все, не щадя, на свет извлекли.
Годы их дружбы, сердец их биенье —
Все перечеркнуто без сожаленья.
Часто на свете так получается:
В ссоре хорошее забывается.
Тихо. Обоим уже не до споров.
Каждый умолк, губу закусив.
Нынче не просто домашняя ссора,
Нынче конец отношений. Разрыв.
Все, что решить надлежало, решили.
Все, что раздела ждало, разделили.
Только в одном не смогли согласиться.
Это одно не могло разделиться.
Там, за стеною, в ребячьем углу,
Сын их трудился, сопя, на полу.
Кубик на кубик. Готово! Конец!
Пестрый, как сказка, вырос дворец.
— Милый! — подавленными голосами
Молвили оба. — Мы вот что хотим… —
Сын повернулся к папе и маме
И улыбнулся приветливо им.
— Мы расстаемся… совсем… окончательно…
Так нужно, так лучше… И надо решить.
Ты не пугайся. Слушай внимательно:
С мамой иль с папой будешь ты жить?
Смотрит мальчишка на них встревоженно.
Оба взволнованы… Шутят иль нет?
Палец в рот положил настороженно.
— И с мамой, и с папой, — сказал он в ответ.
— Нет, ты не понял! — И сложный вопрос
Каждый ему втолковать спешит.
Но сын уже морщит облупленный нос
И подозрительно губы кривит…
Упрямо сердце мальчишечье билось,
Взрослых не в силах понять до конца.
Не выбирало и не делилось,
Никак не делилось на мать и отца!
Мальчишка! Как ни внушали ему,
Он мокрые щеки лишь тер кулаками,
Никак не умея понять: почему
Так лучше ему, папе и маме?
В любви излишен всегда совет.
Трудно в чужих делах разбираться.
Пусть каждый решает, любить или нет,
И где сходиться, и где расставаться.
И все же порой в сумятице дел,
В ссоре иль в острой сердечной драме
Прошу только вспомнить, увидеть глазами
Мальчишку, что драмы понять не сумел
И только щеки тер кулаками.
(обратно)

Не бейте детей!

Не бейте детей, никогда не бейте!
Поймите, вы бьете в них сами себя,
Неважно, любя их иль не любя,
Но делать такого вовек не смейте!
Вы только взгляните: пред вами — дети,
Какое ж, простите, геройство тут?!
Но сколько ж таких, кто жестоко бьют,
Вложив чуть не душу в тот черный труд,
Заведомо зная, что не ответят.
Кричи на них, бей! А чего стесняться?!
Ведь мы ж многократно сильней детей!
Но если по совести разобраться,
То порка — бессилье больших людей!
И сколько ж порой на детей срывается
Всех взрослых конфликтов, обид и гроз.
Ну как же рука только поднимается
На ужас в глазах и потоки слез?!
И можно ль распущенно озлобляться,
Калеча и душу, и детский взгляд,
Чтоб после же искренно удивляться
Вдруг вспышкам жестокости у ребят.
Мир жив добротою и уваженьем,
А плетка рождает лишь страх и ложь.
И то, что не можешь взять убежденьем —
Хоть тресни — побоями не возьмешь!
В ребячьей душе все хрустально-тонко.
Разрушим — вовеки не соберем.
И день, когда мы избили ребенка,
Пусть станет позорнейшим нашим днем!
Когда-то подавлены вашей силою,
Не знаю, как жить они после будут,
Но только запомните, люди милые,
Они той жестокости не забудут.
Семья — это крохотная страна.
И радости наши произрастают,
Когда в подготовленный грунт бросают
Лишь самые добрые семена!
(обратно)

Нежные слова

То ли мы сердцами остываем,
То ль забита прозой голова,
Только мы все реже вспоминаем
Светлые и нежные слова.
Словно в эру плазмы и нейтронов,
В гордый век космических высот
Нежные слова, как граммофоны,
Отжили и списаны в расход.
Только мы здесь, видимо, слукавили
Или что-то около того:
Вот слова же бранные оставили,
Сберегли ведь все до одного!
Впрочем, сколько человек не бегает
Средь житейских бурь и суеты,
Только сердце все равно потребует
Рано или поздно красоты.
Не зазря ж оно ему дается!
Как ты ни толкай его во мглу,
А оно возьмет и повернется
Вновь, как компас, к ласке и теплу.
Говорят, любовь немногословна:
Пострадай, подумай, раскуси…
Это все, по-моему, условно,
Мы же люди, мы не караси.
И не очень это справедливо —
Верить в молчаливую любовь.
Разве молчуны всегда правдивы?
Лгут ведь часто и без лишних слов!
Чувства могут при словах отсутствовать.
Может быть и все наоборот.
Ну а если говорить и чувствовать?
Разве плохо говорить и чувствовать?
Разве сердце этого не ждет?
Что для нас лимон без аромата?
Витамин, не более того.
Что такое небо без заката?
Что без песен птица? Ничего!
Пусть слова сверкают золотом.
И не год, не два, а целый век.
Человек не может жить иначе.
Человек — на то и человек!
И уж коль действительно хотите,
Чтоб звенела счастьем голова,
Ничего-то в сердце не таите,
Говорите, люди, говорите
Самые хорошие слова!
(обратно)

Падает снег

Падает снег, падает снег —
Тысячи белых ежат…
А по дороге идет человек,
И губы его дрожат.
Мороз под шагами хрустит, как соль,
Лицо человека — обида и боль,
В зрачках два черных тревожных флажка
Выбросила тоска.
Измена? Мечты ли разбитой звон?
Друг ли с подлой душой?
Знает об этом только он
Да кто-то еще другой.
Случись катастрофа, пожар, беда —
Звонки тишину встревожат.
У нас милиция есть всегда
И «Скорая помощь» тоже.
А если просто: падает снег
И тормоза не визжат,
А если просто идет человек
И губы его дрожат?
А если в глазах у него тоска —
Два горьких черных флажка?
Какие звонки и сигналы есть,
Чтоб подали людям весть?!
И разве тут может в расчет идти
Какой-то там этикет,
Удобно иль нет к нему подойти,
Знаком ты с ним или нет?
Падает снег, падает снег,
По стеклам шуршит узорным.
А сквозь метель идет человек,
И снег ему кажется черным…
И если встретишь его в пути,
Пусть вздрогнет в душе звонок,
Рванись к нему сквозь людской поток!
Останови! Подойди!
И пусть твоя дружеская рука
В том горе поможет наверняка!
(обратно)

Ночь

Как только разжались объятья,
Девчонка вскочила с травы,
Смущенно поправила платье
И встала под сенью листвы.
Чуть брезжил предутренний свет,
Девчонка губу закусила,
Потом еле слышно спросила:
— Ты муж мне теперь или нет?
Весь лес в напряжении ждал,
Застыли ромашка и мята,
Но парень в ответ промолчал
И только вздохнул виновато…
Видать, не поверил сейчас
Он чистым лучам ее глаз.
Ну чем ей, наивной, помочь
В такую вот горькую ночь?!
Эх, знать бы ей, чуять душой,
Что в гордости, может, и сила,
Что строгость еще ни одной
Девчонке не повредила.
И может, все вышло не так бы,
Случись эта ночь после свадьбы.
(обратно)

Письмо с фронта

Мама! Тебе эти строки пишу я,
Тебе посылаю сыновний привет,
Тебя вспоминаю, такую родную,
Такую хорошую, слов даже нет!
Читаешь письмо ты, а видишь мальчишку,
Немного лентяя и вечно не в срок
Бегущего утром с портфелем под мышкой,
Свистя беззаботно, на первый урок.
Грустила ты, если мне физик, бывало,
Суровою двойкой дневник украшал,
Гордилась, когда я под сводами зала
Стихи свои с жаром ребятам читал.
Мы были беспечными, глупыми были,
Мы все, что имели, не очень ценили,
А поняли, может, лишь тут на войне:
Приятели, книжки, московские споры, —
Все — сказка, все в дымке, как снежные
горы…
Пусть так, возвратимся — оценим вдвойне!
Сейчас передышка. Сойдясь у опушки,
Застыли орудья, как стадо слонов,
И где-то по-мирному в гуще лесов,
Как в детстве, мне слышится голос кукушки.
За жизнь, за тебя, за родные края
Иду я навстречу свинцовому ветру.
И пусть между нами сейчас километры —
Ты здесь, ты со мною, родная моя!
В холодной ночи под неласковым небом,
Склонившись, мне тихую песню поешь
И вместе со мною к далеким победам
Солдатской дорогой незримо идешь.
И чем бы в пути мне война ни грозила,
Ты знай: я не сдамся, покуда дышу!
Я знаю, что ты меня благословила.
И утром, не дрогнув, я в бой ухожу!
1943

(обратно)

Моей маме

Пускай ты не сражалась на войне,
Но я могу сказать без колебанья:
Что кровь детей, пролитая в огне,
Родителям с сынами наравне
Дает навеки воинское званье!
Ведь нам, в ту пору молодым бойцам,
Быть может, даже до конца не снилось,
Как трудно было из-за нас отцам
И что в сердцах у матерей творилось.
И лишь теперь, мне кажется, родная,
Когда мой сын по возрасту — солдат,
Я, как и ты десятки лет назад,
Все обостренным сердцем принимаю.
И хоть сегодня ни одно окно
От дьявольских разрывов не трясется,
Но за детей тревога все равно
Во все века, наверно, остается.
И скажем прямо (для чего лукавить?!)
Что в бедах и лишеньях грозовых
Стократ нам легче было бы за них
Под все невзгоды головы подставить!
Да только ни в труде, ни на войне
Сыны в перестраховке не нуждались.
Когда б орлят носили на спине,
Они бы в кур, наверно, превращались!
И я за то тебя благодарю,
Что ты меня сгибаться не учила,
Что с детских лет не тлею, а горю,
И что тогда, в нелегкую зарю,
Сама в поход меня благословила.
И долго-долго средь сплошного грома
Все виделось мне в дальнем далеке,
Как ты платком мне машешь у райкома,
До боли вдруг ссутулившись знакомо
С забытыми гвоздиками в руке.
Да, лишь когда я сам уже отец,
Я до конца, наверно, понимаю
Тот героизм родительских сердец,
Когда они под бури и свинец
Своих детей в дорогу провожают.
Но ты поверь, что в час беды и грома
Я сына у дверей не удержу,
Я сам его с рассветом до райкома,
Как ты меня когда-то, провожу.
И знаю я: ни тяготы, ни войны,
Не запугают парня моего.
Ему ты верь и будь всегда спокойна:
Все, что светло горело в нас, достойно
Когда-то вспыхнет в сердце у него!
И пусть судьба, как лист календаря,
У каждого когда-то обрывается.
Дожди бывают на земле не зря:
Пылает зелень, буйствуют моря,
И жизнь, как песня, вечно продолжается!
(обратно)

Вечер в больнице

Лидии Ивановне Асадовой

Бесшумной черною птицей
Кружится ночь за окном.
Что же тебе не спится?
О чем ты молчишь? О чем?
Сонная тишь в палате,
В кране вода уснула.
Пестренький твой халатик
Дремлет на спинке стула.
Руки, такие знакомые,
Такие… что хоть кричи! —
Нынче, почти невесомые,
Гладят меня в ночи.
Касаюсь тебя, чуть дыша.
О господи, как похудела!
Уже не осталось тела,
Осталась одна душа.
А ты еще улыбаешься
И в страхе, чтоб я не грустил,
Меня же ободрить стараешься,
Шепчешь, что поправляешься
И чувствуешь массу сил.
А я-то ведь знаю, знаю,
Сколько тут ни хитри,
Что боль, эта гидра злая,
Грызет тебя изнутри.
Гоню твою боль, заклинаю
И каждый твой вздох ловлю.
Мама моя святая,
Прекрасная, золотая,
Я жутко тебя люблю!
Дай потеплей укрою
Крошечную мою,
Поглажу тебя, успокою
И песню тебе спою.
Вот так же, как чуть устало,
При южной огромной луне
В детстве моем, бывало,
Ты пела когда-то мне…
Пусть трижды болезнь упряма,
Мы выдержим этот бой.
Спи, моя добрая мама,
Я здесь, я всегда с тобой.
Как в мае все распускается
И зреет завязь в цветах,
Так жизнь твоя продолжается
В прекрасных твоих делах.
И будут смеяться дети,
И будет гореть звезда,
И будешь ты жить на свете
И радостно, и всегда!
(обратно)

Высокий долг

Осмотр окончен. На какой шкале
Отметить степень веры и тревоги?!
Налево — жизнь, направо — смерть во мгле,
А он сейчас, как на «ничьей земле»,
У света и у мрака на пороге…
Больной привстал, как будто от толчка,
В глазах надежда, и мольба, и муки,
А доктор молча умывает руки
И взгляд отводит в сторону слегка.
А за дверьми испуганной родне
Он говорит устало и морозно:
— Прошу простить, как ни прискорбно мне,
Но, к сожаленью, поздно, слишком поздно!
И добавляет: — Следует признаться,
Процесс запущен. В этом и секрет.
И надо ждать развязки и мужаться.
Иных решений, к сожаленью, нет.
Все вроде верно. И, однако, я
Хочу вмешаться: — Стойте! Подождите!
Я свято чту науку. Но простите,
Не так тут что-то, милые друзья.
Не хмурьтесь, доктор, если я горяч,
Когда касаюсь вашего искусства,
Но медицина без большого чувства
Лишь ремесло. И врач уже не врач!
Пусть безнадежен, может быть, больной,
И вы правы по всем статьям науки,
Но ждать конца, сложив спокойно руки,
Да можно ль с настоящею душой?!
Ведь если не пылать и примиряться
И не стремиться поддержать плечом,
Пусть в трижды безнадежной ситуации,
Зачем же быть сестрой или врачом?!
Чтоб был и впрямь прекраснейшим ваш труд,
За все, что можно, яростно цепляйтесь,
За каждый шанс и каждый вздох сражайтесь
И даже после смерти семь минут!
Ведь сколько раз когда-то на войне
Бывали вдруг такие ситуации,
Когда конец. Когда уже сражаться
Бессмысленно. И ты в сплошном огне,
Когда горели и вода и твердь,
И мы уже со смертью обнимались,
И без надежды все-таки сражались,
И выживали. Побеждали смерть!
И если в самых гиблых ситуациях
Мы бились, всем наукам вопреки,
Так почему ж сегодня не с руки
И вам вот так же яростно сражаться?!
Врачи бывали разными всегда:
Один пред трудной хворостью смирялся,
Другой же не сдавался никогда
И шел вперед. И бился и сражался!
Горел, искал и в стужу и в грозу,
Пусть не всегда победа улыбалась,
И все же было. Чудо совершалось.
И он, счастливый, смахивал слезу…
Ведь коль не он — мечтатель и боец,
И не его дерзанья, ум и руки,
Каких высот достигли б мы в науке
И где б мы сами были, наконец?!
Нельзя на смерть с покорностью смотреть,
Тем паче где терять-то больше нечего,
И как порою ни упряма смерть —
Бесстрашно биться, сметь и только сметь!
Сражаться ради счастья человечьего.
Так славьтесь же на много поколений,
Упрямыми сердцами горячи,
Не знающие страха и сомнений
Прекрасные и светлые врачи!
(обратно)

Ошибка

К нему приезжали три очень солидных врача.
Одна все твердила о грыже и хирургии.
Другой, молоточком по телу стуча,
Рецепт прописал и, прощаясь, промолвил ворча
О том, что тут явно запущена пневмония.
А третий нашел, что банальнейший грипп у него,
Что вирус есть вирус. Все просто и все повседневно.
Плечо же болит, вероятней всего, оттого,
Что чистил машину и гвозди вколачивал в стену.
И только четвертый, мальчишка, почти практикант,
На пятые сутки со «Скорой» примчавшийся
   в полночь,
Мгновенно поставил диагноз: обширный инфаркт.
Внесли кардиограф. Все точно: обширный инфаркт.
Уколы, подушки… Да поздно нагрянула помощь.
На пятые сутки диагноз… И вот его нет!
А если бы раньше? А если б все вовремя ведать?
А было ему только сорок каких-нибудь лет,
И сколько бы смог он еще и увидеть и сделать!
Ошибка в диагнозе? Как? Отчего? Почему?!
В ответ я предвижу смущенье, с обидой улыбки:
— Но врач — человек! Так неужто, простите, ему
Нельзя совершить, как и всякому в мире, ошибки?!
Не надо, друзья. Ну к чему тут риторика фраз?
Ведь, честное слово, недобрая это дорога!
Минер ошибается в жизни один только раз,
А сколько же врач? Или все тут уж проще намного?!
Причины? Да будь их хоть сотни мудреных мудрей,
И все же решенье тут очень, наверно, простое:
Минер за ошибку расплатится жизнью своей,
А врач, ошибаясь, расплатится жизнью чужою.
Ошибка — конец. Вновь ошибка, и снова — конец!
А в мире ведь их миллионы с судьбою плачевной,
Да что миллионы, мой смелый, мой юный отец,
Народный учитель, лихой комиссар и боец,
Когда-то погиб от такой вот «ошибки» врачебной.
Не видишь решенья? Возьми и признайся:
— Не знаю! —
Талмуды достань иль с другими вопрос обсуди.
Не зря ж в Гиппократовой клятве есть фраза такая:
«Берясь за леченье, не сделай беды. Не вреди!»
Бывает неважной швея или слабым рабочий,
Обидно, конечно, да ладно же, все нипочем,
Но врач, он не вправе быть слабым иль так,
   между прочим,
Но врач, он обязан быть только хорошим врачом!
Да, доктор не бог. Тут иного не может быть мненья.
И смерть не отменишь. И годы не сдвинутся вспять.
Но делать ошибки в диагнозах или леченье —
Вот этих вещей нам нельзя ни терпеть, ни прощать!
И пусть повторить мне хотя бы стократно придется:
Ошибся лекальщик — и тут хоть брани его век,
Но в ящик летит заготовка. А врач ошибется,
То «в ящик сыграет», простите, уже человек!
Как быть? А вот так: нам не нужно бумаг и подножья
Порой для престижа. Тут главное — ум и сердца.
Учить надо тех, в ком действительно искорка божья,
Кто трудится страстно и будет гореть до конца!
Чтоб к звездам открытий взмыть крыльям,
бесстрашно звенящим,
Пускай без статистик и шумных парадных речей
Дипломы вручаются только врачам настоящим
И в жизнь выпускают одних прирожденных врачей.
Чтоб людям при хворях уверенно жить и лечиться,
Ищите, ребята, смелее к наукам ключи.
У нас же воистину есть у кого поучиться,
Ведь рядом же часто первейшие в мире врачи.
Идите же дальше! Сражайтесь упрямо и гибко.
Пусть счастьем здоровья от вашего светит труда!
Да здравствует жизнь! А слова «роковая ошибка»
Пусть будут забыты уверенно и навсегда!
(обратно)

Прощеное воскресенье

Кристине Асадовой

Пекут блины. Стоит веселый чад.
На Масленицу — всюду разговенье!
Сегодня на Руси, как говорят,
Прощеное святое воскресенье!
И тут, в весенне-радужном огне,
Веселая, как утренняя тучка,
Впорхнула вместо ангела ко мне
Моя самостоятельная внучка.
Хохочет заразительно и звонко,
Способная всю землю обойти,
Совсем еще зеленая девчонка
И совершенно взрослая почти.
Чуть покружившись ярким мотыльком,
Уселась на диване и сказала:
— Сегодня День прощенья. Значит, в нем
Сплелись, быть может, лучшие начала.
И вот, во имя этакого дня,
Коль в чем-то провинилась, допускаю,
Уж ты прости, пожалуйста, меня. —
И, поцелуем сердце опьяня,
Торжественно:
— И я тебя прощаю!
С древнейших лет на свете говорят,
Что тот, кто душам праведным подобен,
Тот людям окружающим способен
Прощать буквально все грехи подряд. —
И, возбужденно вскакивая с места,
Воскликнула: — Вот я тебя спрошу
Не ради там какого-нибудь теста,
А просто для души. Итак, прошу!
Вот ты готов врагов своих простить?
— Смотря каких… — сказал я осторожно.
— Нет, ну с тобою просто невозможно!
Давай иначе будем говорить:
Ну мог бы ты простить, к примеру, ложь?
— Ложь? — я сказал, — уж очень это скверно.
Но если лгун раскаялся, ну что ж,
И больше не солжет — прощу, наверно.
— Ну а любовь? Вот кто-то полюбил,
Потом — конец! И чувства не осталось…
Простил бы ты?
— Пожалуй бы, простил,
Когда б она мне искренне призналась.
— Ну а теперь… Не будем говорить,
Кто в мире злей, а кто добрей душою.
Вопрос вот так стоит перед тобою:
А смог бы ты предательство простить? —
Какой ответ сейчас я должен дать?
Вопрос мне задан ясно и солидно.
Как просто тем, кто может все прощать!
А я молчу… Мне нечего сказать…
Нет, не бывать мне в праведниках, видно!
(обратно)

Кристина

Влетела в дом упругим метеором
И от порога птицею — ко мне,
Смеясь румянцем, зубками и взором,
Вся в юности, как в золотом огне.
Привычно на колени забралась:
— Вон там девчонки спорят за окошком!
Скажи мне: есть космическая связь?
И кто добрей: собака или кошка?!
Я думаю, я мудро разрешаю
И острый спор, и вспыхнувший вопрос,
А сам сижу и восхищенно таю
От этих рук, улыбок и волос.
Подсказываю, слушаю, разгадываю
Ее проблем пытливых суету
И неприметно вкладываю, вкладываю
В ее сердчишко ум и доброту.
Учу построже к жизни приглядеться,
Не все ведь в мире песни хороши.
И сам учусь распахнутости сердца
И чистоте доверчивой души.
Все на земле имеет осмысление:
Печали, встречи, радости борьбы,
И этой вот девчонки появленье,
А если быть точнее, то явленье
Мне был как перст и высший дар судьбы.
Бегут по свету тысячи дорог.
Не мне прочесть все строки этой повести,
Не мне спасти ее от всех тревог,
Но я хочу, чтоб каждый молвить мог,
Что в этом сердце все живет по совести!
Пусть в мире мы не боги и не судьи,
И все же глупо жить, чтобы коптеть,
Куда прекрасней песней прозвенеть,
Чтоб песню эту не забыли люди.
И в этом свете вьюги и борьбы,
Где может разум попирать невежда,
Я так тебе хочу большой судьбы,
Мой вешний лучик, праздник и надежда!
И я хотел бы, яростно хотел
В беде добыть тебе живую воду,
Стать мудрой мыслью в многодумье дел
И ярким светом в злую непогоду!
И для меня ты с самого рожденья
Не просто очень близкий человек,
А смысл, а сердца новое биенье,
Трудов и дней святое продолженье —
Живой посланник в двадцать первый век!
Темнеет… День со спорами горячими
Погас и погрузился в темноту…
И гном над красновидовскими дачами
Зажег лимонно-желтую луну.
В прихожей дремлют: книжка, мячик,
валенки,
Мечты зовут в далекие края.
Так спи же крепко, мой звоночек маленький,
Мой строгий суд и песенка моя…
И я прошу и небо, и долины,
Молю весь мир сквозь бури и года:
Пусть над судьбой Асадовой Кристины,
Храня от бед, обманов и кручины,
Горит всегда счастливая звезда!
(обратно)

Жены фараонов

(Шутка)

История с печалью говорит
О том, как умирали фараоны,
Как вместе с ними в сумрак пирамид
Живыми замуровывались жены.
О, как жена, наверно, берегла
При жизни мужа от любой напасти!
Дарила бездну всякого тепла
И днем и ночью окружала счастьем.
Не ела первой (муж пускай поест),
Весь век ему понравиться старалась,
Предупреждала всякий малый жест
И раз по двести за день улыбалась.
Бальзам втирала, чтобы не хворал,
Поддакивала, ласками дарила.
А чтоб затеять спор или скандал —
Ей даже и на ум не приходило!
А хворь случись — любых врачей добудет,
Любой настой. Костьми готова лечь.
Она ведь знала точно все, что будет,
Коль не сумеет мужа уберечь…
Да, были правы — прямо дрожь по коже.
Но как не улыбнуться по-мужски:
Пусть фараоны — варвары, а все же
Уж не такие были дураки!
Ведь если к нам вернуться бы могли
Каким-то чудом эти вот законы —
С какой тогда бы страстью берегли
И как бы нас любили наши жены!
(обратно)

«Солдатики спят и лошадки…»

Солдатики спят и лошадки,
Спят за окном тополя.
И сын мой уснул в кроватке,
Губами чуть шевеля.
А там, далеко у моря,
Вполнеба горит закат
И, волнам прибрежным вторя,
Чинары листвой шуршат.
И женщина в бликах заката
Смеется в раскрытом окне,
Точь-в-точь как смеялась когда-то
Мне… Одному лишь мне…
А кто-то, видать, бывалый
Ей машет снизу: «Идем!
В парке безлюдно стало,
Побродим опять вдвоем».
Малыш, это очень обидно,
Что в свете закатного дня
Оттуда ей вовсе не видно
Сейчас ни тебя, ни меня.
Идут они рядом по пляжу,
Над ними багровый пожар.
Я сыну волосы глажу
И молча беру портсигар.
(обратно)

Улетают птицы

Л. К.

Осень паутинки развевает,
В небе стаи, будто корабли, —
Птицы, птицы к югу улетают,
Исчезая в розовой дали…
Сердцу трудно, сердцу горько очень
Слышать шум прощального крыла.
Нынче для меня не просто осень —
От меня любовь моя ушла.
Улетела, словно аист-птица,
От иной мечты помолодев,
Не горя желанием проститься,
Ни о чем былом не пожалев.
А былое — песня и порыв.
Юный аист, птица-длинноножка,
Ранним утром постучал в окошко,
Счастье мне навечно посулив.
О, любви неистовый разбег!
Жизнь, что обжигает и тревожит.
Человек, когда он человек,
Без любви на свете жить не может.
Был тебе я предан, словно пес,
И за то, что лаской был согретым,
И за то, что сына мне принес
В добром клюве ты веселым летом.
Как же вышло, что огонь утих?
Люди говорят, что очень холил,
Лишку сыпал зерен золотых
И давал преступно много воли.
Значит, баста! Что ушло — пропало.
Я солдат. И, видя смерть не раз,
Твердо знал: сдаваться не пристало,
Стало быть, не дрогну и сейчас.
День окончен, завтра будет новый.
В доме нынче тихо… никого…
Что же ты наделал, непутевый,
Глупый аист счастья моего?!
Что ж, прощай и будь счастливой, птица!
Ничего уже не воротить.
Разбранившись — можно помириться,
Разлюбивши — вновь не полюбить.
И хоть сердце горе не простило,
Я, почти чужой в твоей судьбе,
Все ж за все хорошее, что было,
Нынче низко кланяюсь тебе…
И довольно! Рву с моей бедою.
Сильный духом, я смотрю вперед.
И, закрыв окошко за тобою,
Твердо верю в солнечный восход!
Он придет, в душе растопит снег,
Новой песней сердце растревожит.
Человек, когда он человек,
Без любви на свете жить не может.
(обратно)

Разговор с небожителями

Есть гипотеза, что когда-то,
В пору мамонтов, змей и сов,
Прилетали к нам космонавты
Из далеких чужих миров.
Прилетели в огне и пыли
На сверкающем корабле.
Прилетели и «насадили»
Человечество на Земле.
И коль верить гипотезе этой,
Мы являемся их детьми,
Так сказать, с неизвестной планеты
Пересаженными людьми.
Погуляли, посовещались,
Поснимали морскую гладь
И спокойно назад умчались,
А на тех, что одни остались,
Было вроде им наплевать.
Ой вы, грозные небожители,
Что удумали, шут возьми!
Ну и скверные ж вы родители,
Если так обошлись с детьми!
Улетая к своей планете,
Вы сказали им: — Вот земля.
Обживайтесь, плодитесь, дети,
Начинайте творить с нуля!
Добывайте себе пропитание,
Камень в руки — и стройте дом!
Может быть, «трудовым воспитанием»
Назывался такой прием?
— Ешьте, дети, зверей и птичек! —
«Дети» ели, урча, как псы.
Ведь паршивой коробки спичек
Не оставили им отцы.
Улетели и позабыли,
Чем и как нам придется жить.
И уж если едой не снабдили,
То хотя бы сообразили
Ну хоть грамоте обучить!
Мы ж культуры совсем не знали,
Шкура — это ведь не пальто!
И на скалах изображали
Иногда ведь черт знает что…
И пока ума набирались, —
Э, да что уж греха скрывать, —
Так при женщинах выражались,
Что неловко и вспоминать!
Вы там жили в цивилизации,
С кибернетикой, в красоте.
Мы же тут через все формации
Шли и мыкались в темноте.
Как мы жили, судите сами,
В эту злую эпоху «детства»:
Были варварами, рабами,
Даже баловались людоедством.
Жизнь не райским шумела садом,
Всюду жуткий антагонизм:
Чуть покончишь с матриархатом, —
Бац! — на шее феодализм.
И начни вы тогда с душою
Нас воспитывать и растить,
Разве мы бы разрушили Трою?
Разве начали бы курить?
Не слыхали бы про запои,
Строя мир идеально гибкий.
И не ведали б, что такое
Исторические ошибки.
И пока мы постигли главное
И увидели нужный путь,
Мы, родители наши славные,
Что изведали — просто жуть!
Если вашими совершенствами
Не сверкает еще земля,
Все же честными мерьте средствами:
Вы же бросили нас «младенцами»,
Мы же начали все с нуля!
Мчат века в голубом полете
И уходят назад, как реки.
Как-то вы там сейчас живете,
Совершенные человеки?!
Впрочем, может, и вы не святы,
Хоть, возможно, умней стократ.
Вот же бросили нас когда-то,
Значит, тоже отцы не клад!
И, отнюдь не трудясь физически,
После умственного труда
Вы, быть может, сто грамм «Космической»
Пропускаете иногда?
И, летя по Вселенной грозной
В космоплане, в ночной тиши,
Вы порой в преферансик «звездный»
Перекинетесь для души?
Нет, конечно же, не на деньги!
Вы забыли о них давно.
А на мысли и на идеи,
Как у умных и быть должно!
А случалось вдали от дома
(Ну, чего там греха таить)
С Аэлитою незнакомой
Нечто взять да и разрешить?
И опять-таки не физически,
Без ужасных земных страстей.
А лишь мысленно-платонически,
Но с чужою, а не своей?!
Впрочем, вы, посмотрев печально,
Может, скажете: вот народ!
Мы не ведаем страсти тайной,
Мы давно уже идеальны.
Пьем же мы не коньяк банальный,
А разбавленный водород.
Ладно, предки! Но мы здесь тоже
Мыслим, трудимся и творим.
Вот взлетели же в космос все же,
Долетим и до вас, быть может.
Вот увидимся — поговорим!
(обратно)

Домовой

Былому конец! Электронный век!
Век плазмы и атомных вездеходов!
Давно, нефтяных устрашась разводов,
Русалки уплыли из шумных рек.
Зачем теперь мифы и чудеса?!
Кругом телевизоры, пылесосы,
И вот домовые, лишившись спроса,
По слухам, ушли из домов в леса.
А город строился, обновлялся:
Все печи — долой и старье — долой!
И вот наконец у трубы остался
Последний в городе домовой.
Средь старых ящиков и картонок,
Кудлатый, с бородкою на плече,
Сидел он, кроха, на кирпиче
И плакал тихонечко, как котенок.
Потом прощально провел черту,
Медленно встал и полез на крышу.
Уселся верхом на коньке, повыше,
И с грустью уставился в темноту.
Вздохнул обиженно и сердито
И тут увидел мое окно,
Которое было освещено,
А форточка настежь была открыта.
Пускай всего ему не суметь,
Но в кое-каких он силен науках,
И в форточку комнатную влететь —
Ему это плевая, в общем, штука!
И вот, умостясь на моем столе,
Спросил он, сквозь космы тараща глазки:
— Ты веришь, поэт, в чудеса и сказки?
— Еще бы! На то я и на земле.
— Ну то-то, спасибо, хоть есть поэты.
А то ведь и слова не услыхать.
Грохочут моторы, ревут ракеты,
Того и гляди, что от техники этой
И сам, как машина, начнешь рычать!
Не жизнь, а бездомная ерунда:
Ни поволшебничать, ни приютиться,
С горя нельзя даже удавиться,
Мы же — бессмертные. Вот беда!
— Простите, — сказал я, — чем так вот
маяться,
Нельзя ли на отдых! Ведь вы уж дед!
— Э, милый! Кто с этим сейчас считается?!
У нас на пенсию полагается
Не раньше, чем после трех тысяч лет.
Где вечно сидел домовой? В тепле.
А тут вот изволь наниматься лешим,
Чтоб выть, словно филин, в пустом дупле
Да ведьм непотребностьювсякой тешить.
То мокни всю ночь на сучке в грозу,
То прыгай в мороз под еловой шапкой. —
И крякнув, он бурой мохнатой лапкой
Сурово смахнул со щеки слезу.
— Ведь я бы сгодился еще, гляди.
А жить хоть за шкафом могу, хоть в валенке. —
И был он такой огорченно-маленький,
Что просто душа занялась в груди.
— Да, да! — закричал я. — Я вас прошу!
И будьте хранителем ярких красок.
Да я же без вас ни волшебных сказок,
Ни песен душевных не напишу!
Он важно сказал, просияв: — Идет! —
Затем, бородою взмахнув, как шарфом,
Взлетел и исчез, растворясь, за шкафом.
И все! И теперь у меня живет.
(обратно)

Про будущую старость

(Шутка)

Гоня хандру повсюду
То шуткой, то пинком,
Я, и состарясь, буду
Веселым стариком.
Не стану по приказу
Тощать среди диет,
А буду лопать сразу
По множеству котлет!
Всегда по строгой мере
Пить соки. А тайком,
Смеясь, вздымать фужеры
С армянским коньяком!
На молодость не стану
Завистливо рычать,
А музыку достану
И буду с нею рьяно
Ночь за полночь гулять!
Влюбленность же встречая,
Не буду стрекозлить,
Ну мне ли, ум теряя,
Наивность обольщая,
Посмешищем-то быть?!
К чему мне мелочиться,
Дробясь, как Дон Жуан,
Ведь если уж разбиться,
То вдрызг, как говорится,
О дьявольский роман!
С трагедией бездонной,
Скандалами родни,
Со «стружкою» месткомной
И с кучей незаконной
Горластой ребятни!
И, может, я не скрою,
Вот тут придет за мной
Старушечка с косою:
— Пойдем-ка, брат, со мною,
Бездельник озорной!
На скидки не надейся,
Суров мой вечный плен.
Поди-ка вот, посмейся,
Как прежде, старый хрен! —
Но там, где нету света,
Придется ей забыть
Про кофе и газеты.
Не так-то просто это —
Меня угомонить.
Ну что мне мрак и стужа?
Как будто в первый раз!
Да я еще похуже
Отведывал подчас!
И разве же я струшу
Порадовать порой
Умолкнувшие души
Беседою живой?!
Уж будет ей потеха,
Когда из темноты
Начнут трястись от смеха
Надгробья и кусты.
Старуха взвоет малость
И брякнет кулаком:
— На кой я черт связалась
С подобным чудаком!
Откуда взять решенье.
Взмахнуть косой, грозя?
Но дважды, к сожаленью,
Убить уже нельзя… —
Но бабка крикнет: — Это
Нам даже ни к чему! —
Зажжет мне хвост кометой
И вышвырнет с планеты
В космическую тьму.
— Вернуться не надейся.
Возмездье — первый сорт!
А ну теперь посмейся,
Как прежде, старый черт! —
Но и во тьме бездонной
Я стану воевать.
Ведь я неугомонный,
Невзгодами крещенный,
Так мне ли унывать?!
Друзья! Потомки! Где бы
Вам ни пришлось порой
Смотреть в ночное небо
Над вашей головой,
Вглядитесь осторожно
В светлеющий восток
И, как это ни сложно,
Увидите, возможно,
Мигнувший огонек.
Хоть маленький, но ясный,
Упрямый и живой,
В веселье — буйно-красный,
В мечтанье — голубой.
Прошу меня заране
В тщеславье не винить,
То не звезды сиянье,
А кроха мирозданья,
Ну как и должно быть!
Мигнет он и ракетой
Толкнется к вам в сердца.
И скажет вам, что нету
Для радости и света
Ни края, ни конца.
И что, не остывая,
Сквозь тьму и бездну лет,
Душа моя живая
Вам шлет, не унывая,
Свой дружеский привет!
(обратно)

Ангелы и бес

Говорят, что каждому из нас
Дан с рожденья дьявол-искуситель,
А еще — возвышенный хранитель —
Ангел с синью лучезарных глаз.
Вот ходил я в школу — юный лоб.
Мне бы грызть науки, заниматься,
Ну а дьявол: — Плюнь! К чему стараться?
Вынь Майн Рида и читай взахлеб!
Или видишь вон зубрилку Свету:
Важность! И пятерок целый воз…
Вынь резинку и пусти «ракету»,
Чтоб не задавалась, в глупый нос! —
Против озорства, увы, не стойки мы.
Бес не зря, как видно, искушал:
Я стрелял, хватал пятерки с двойками
И из класса с треском вылетал!
Ангел тоже, может, был поблизости
И свое, наверное, внушал,
Но, как видно, был такой он тихости,
Что о нем я даже и не знал.
На футбольном поле мальчуганы,
Наигравшись, в шумный сели круг
И подоставали из карманов
Кто — табак, кто — спички и мундштук.
— Если ты не маменькин сынок, —
Говорят мне, — на-ка, закури! —
Рядом бес: — Смелее, не дури!
Затянись хотя бы лишь разок! —
Где был ангел? Кто бы мне сказал!
Я, храбрясь, ни капли не хитрил,
Кашлял и отчаянно курил.
Так сказать, быть взрослым привыкал!
Дьявол же, умильный строя лик,
Мне вилял приветливо хвостом.
Так вот я к куренью и привык
И чадил немало лет потом.
А когда тебе в шестнадцать лет
Где-то рюмку весело нальют,
Ангелов тут и в помине нет,
Ну а бес, напротив, тут как тут!
И потом, спустя немало лет,
Бес мой был почти все время рядом
И, смущая голосом и взглядом,
Все толкал на невозможный вред.
Вот сидит девчонка озорная,
Говорит задорные слова,
Сыплет смех, на что-то намекая,
Я теряюсь, чуть не отступая,
У меня кружится голова.
Только дьявол — вот он, как всегда:
— Ах ты, шляпа! Красная девица!
Да ведь тут не надо и жениться!
Обнимай! И — горе не беда! —
И, моргнув, смеется: — Хе-хе-хе!..
Ну чего теряться понапрасну?
Славно и тебе, и ей прекрасно!
Значит, смысл-то все-таки в грехе.
И когда вдруг встретятся опять
Губы и взволнованные руки,
Не робей и не томись в разлуке,
А старайся шанс не упускать! —
Говорят, что каждому с рожденья
Сквозь огни, сомнения и тьму
Придается дьявол искушенья.
Только вот зачем и почему?!
Впрочем, утверждают, ангел тоже
Придается каждому и всем.
Но тогда пусть нам ответят все же,
Почему же ни душой, ни кожей
Мы его не чувствуем совсем?!
Если ж он подглядывает в щелку,
Чтоб высоким судьям донести,
А отнюдь не думает спасти —
Много ли тут смысла или толку?!
И коли меня хоть на год в ад
Вдруг пошлют по высшему приказу,
Я скажу: — Пусть мне грехи скостят!
Ибо ангел, хоть высок и свят,
Но ко мне он, как в забытый сад,
Так вовек и не пришел ни разу!
(обратно)

Мне так всегда хотелось верить в Бога

Мне так всегда хотелось верить в Бога!
Ведь с верой легче все одолевать:
Болезни, зло, и если молвить строго,
То в смертный час и душу отдавать…
В церквах с покрытых золотом икон,
Сквозь блеск свечей и ладан благовонный
В сияньи нимба всемогущий ОН
Взирал на мир, печальный и спокойный.
И тот, кого ОН сердцем погружал
В святую веру с лучезарным звоном,
Торжественно и мудро объяснял,
Что мир по Божьим движется законам.
В Его руке, как стебельки травы, —
Все наши судьбы, доли и недоли.
Недаром даже волос с головы
Упасть не может без Господней воли.
А если так, то я хочу понять
Первопричину множества событий:
Стихий, и войн, и радостных открытий,
И как приходят зло и благодать?
И в жажде знать все то, что не постиг,
Я так далек от всякого кощунства,
Что было б, право, попросту безумство
Подумать так хотя бы и на миг.
ОН создал весь наш мир. А после всех —
Адама с Евой, как венец созданья.
Но, как гласит Священное Писанье,
Изгнал их вон за первородный грех.
Но если грех так тягостен Ему,
Зачем ОН сам их создал разнополыми
И поселил потом в Эдеме голыми?
Я не шучу, а просто не пойму.
А яблоко в зелено-райской куще?
Миф про него — наивней, чем дитя.
Ведь ОН же всеблагой и всемогущий,
Все знающий вперед и вездесущий
И мог все зло предотвратить шутя.
И вновь и вновь я с жаром повторяю,
Что здесь кощунства не было и нет.
Ведь я мечтал и до сих пор мечтаю
Поверить сердцем в негасимый свет.
Мне говорят: — Не рвись быть слишком
   умным,
Пей веру из божественной реки. —
Но как, скажите, веровать бездумно?
И можно ль верить смыслу вопреки?
Ведь если это правда, что вокруг
Все происходит по Господней воле,
Тогда откуда в мире столько мук
И столько горя в человечьей доле?
Когда нас всех военный смерч хлестал,
И люди кров и головы теряли,
И гибли дети в том жестоком шквале,
А ОН все видел? Знал и позволял?
Ведь «Волос просто так не упадет…»
А тут-то разве мелочь? Разве волос?
Сама земля порой кричала в голос
И корчился от муки небосвод.
Слова, что это — кара за грехи,
Кого всерьез, скажите, убедили?
Ну хорошо, пусть взрослые плохи,
Хоть и средь них есть честны и тихи,
А дети? Чем же дети нагрешили?
Кто допускал к насилью палачей?
В чью пользу было дьявольское сальдо,
Когда сжигали заживо детей
В печах Треблиики или Бухенвальда?!
И я готов, сто раз готов припасть
К ногам того мудрейшего святого,
Кто объяснит мне честно и толково,
Как понимать Божественную власть?
Любовь небес и — мука человечья.
Зло попирает грубо благодать.
Ведь тут же явно есть противоречье,
Ну как его осмыслить и понять?
Да вот хоть я. Что совершал я прежде?
Какие были у меня грехи?
Учился, дрался, сочинял стихи,
Порой курил с ребятами в подъезде.
Когда ж потом в трагическую дату
Фашизм занес над Родиною меч,
Я честно встал, чтоб это зло пресечь,
И в этом был священный долг солдата.
А если так, и без Всевышней воли
И волос с головы не упадет,
За что тогда в тот беспощадный год
Была дана мне вот такая доля?
Свалиться в двадцать в черные лишенья,
А в небе — все спокойны и глухи,
Скажите, за какие преступленья?
И за какие смертные грехи?!
Да, раз выходит, что без Высшей воли
Не упадет и волос с головы,
То тут права одна лишь мысль, увы,
Одна из двух. Одна из двух, не боле:
ОН добр, но слаб и словно бы воздушен
И защитить не в силах никого.
Или жесток, суров и равнодушен,
И уповать нелепо на Него!
Я в Бога так уверовать мечтаю
И до сих пор надежду берегу.
Но там, где суть вещей не понимаю, —
Бездумно верить просто не могу.
И если с сердца кто-то снимет гири
И обрету я мир и тишину,
Я стану самым верующим в мире
И с веры той вовеки не сверну!
(обратно)

Наступит ли конец света

Наступит ли в мире конец света?
Не знаю. Но, думаю, это — ложь.
Он есть постоянно зимой и летом
У каждого — свой. Потому, что это
Тот день, когда ты, увы, умрешь…
А что до суда, то вздохнем невольно:
Ведь жизнь обрывается навсегда.
Какого ж еще нам тогда суда?
Наверное, смерти вполне довольно!
14 декабря 1991 г.

Переделкино

(обратно)

Ты даже не знаешь

Когда на лице твоем холод и скука,
Когда ты живешь в раздраженье и споре,
Ты даже не знаешь, какая ты мука,
И даже не знаешь, какое ты горе.
Когда ж ты добрее, чем синь в поднебесье,
А в сердце и свет, и любовь, и участье,
Ты даже не знаешь, какая ты песня,
И даже не знаешь, какое ты счастье!
(обратно)

Соловьиный закат

Ты смотришь вдаль чуть увлажненным
   взглядом,
Держа бокал, сверкающий вином.
Мы тридцать лет с тобою всюду рядом,
И ничего нам большего не надо,
Чем быть, и думать, и шагать вдвоем.
О сколько в мире самых разных жен?!
Как, впрочем, и мужей, добавим честно!
Ах, если б было с юности известно:
Как звать «ЕЕ»? И кто тот самый «ОН»?!
Ты помнишь: в тех уже далеких днях,
Где ветры злы и каждому за тридцать,
Мы встретились, как две усталых птицы,
Израненные в драмах и боях.
Досталось нам с тобою, что скрывать,
И бурного и трудного немало:
То ты меня в невзгодах выручала,
То я тебя кидался защищать.
Твердят, что в людях добрые черты
Распространенней гаденьких и скверных.
Возможно, так. Да только зло, наверно,
Стократ активней всякой доброты.
Мы верили, мы спорили, мечтали,
Мы светлое творили, как могли.
А недруги ревнивые не спали,
А недруги завистливо терзали
И козни всевозможные плели.
За что ж они так зло мутили воду?
Злил мой успех и каждый шумный зал.
Хор критиков взрывался и стенал,
А ты несла стихи сквозь все невзгоды,
И голос твой нигде не задрожал.
— Ты с ней! Все с ней, — шипели фарисеи,
— Смени артистку, не дразни собак!
Есть сто актрис и лучше и моднее, —
А я шутил: — Ну, коли вам виднее,
То лопайте их сами, коли так! —
Откуда в мире столько злых людей?
Вопрос, наверно, чисто риторический.
К примеру, зависть, говоря практически,
Порой в сердцах острее всех страстей.
И все же сколько благодатных дней
Стучалось в сердце радостной жар-птицей
В потоках писем и словах друзей,
Стучалось все упрямей и сильней,
И до сих пор стучалось и стучится!
И разве счастье ярко не сияло
В восторгах сквозь года и города?!
Ты вспомни переполненные залы,
И всех оваций грозные обвалы,
И нас на сцене: рядом, как всегда!
В сердцах везде для нас, как по награде,
Всходило по горячему ростку.
Ты помнишь, что творилось в Ленинграде?
А в Киеве? А в Минске? А в Баку?
Порой за два квартала до дверей
Билетик лишний спрашивала публика.
Ты вспомни: всюду, каждая республика
Встречала нас как близких и друзей!
И если все цветы, что столько лет
Вручали нам восторженные руки,
Собрать в один, то вышел бы букет,
И хвастовства тут абсолютно нет,
Наверно, от Москвы и до Калуги!
Горит над Истрой розовый закат,
Хмелеют ветки в соловьином звоне…
Давай-ка, Галя, сядем на балконе
Вдохнуть цветочно-хвойный аромат…
Про соловьев давно уже, увы,
Не пишут. Мол, банально и несложно.
А вот поют под боком у Москвы,
От звезд до околдованной травы,
И ничего тут сделать невозможно!
Летят, взвиваясь, трели над рекой,
Они прекрасны, как цветы и дети.
Так сядь поближе, и давай с тобой
Припомним все хорошее на свете…
В душе твоей вся доброта вселенной.
Вот хочешь, я начну тебя хвалить
И качества такие приводить,
Какие, ну, — хоть в рамку и на стену!
Во-первых, ты сердечная жена,
А во-вторых, артистка настоящая,
Хозяйка, в-третьих, самая блестящая,
Такая, что из тысячи одна.
Постой! И я не все еще сказал,
В-четвертых, ты, как пчелка-хлопотунья,
А в-пятых, ты ужасная ворчунья
И самый грозный в доме генерал!
Смеешься? Верно. Я это шучу,
Шучу насчет ворчушки-генерала.
А в остальном же не шучу нимало,
Все правильно. Лукавить не хочу.
Но не гордись. Я зря не восхваляю.
Тут есть одно таинственное «но»:
Я свой престиж тем самым подымаю,
Ведь я же превосходно понимаю,
Что все это мое давным-давно.
Закат, неся еще полдневный жар,
Сполз прямо к речке, медленный и важный,
И вдруг, нырнув, с шипеньем поднял пар,
А может быть, туман, густой и влажный…
Не знаю я, какой отмерян срок
До тех краев, где песнь не раздается,
Но за спиною множество дорог,
И трудных, и сияющих, как солнце.
И наши дни не тлеют, а горят.
Когда ж мигнет нам вечер глазом синим,
То пусть же будет и у нас закат
Таким же золотым и соловьиным.
Но мы не на последнем рубеже,
И повоюем, и послужим людям.
Долой глаголы «было» и «уже»,
Да здравствуют слова: «еще» и «будем»!
И нынче я все то, чем дорожу,
Дарю тебе в строках стихотворений.
И, словно рыцарь, на одном колене
Свой скромный труд тебе преподношу!
И в сердце столько радужного света,
Что впору никогда не умирать!
Ну что ты плачешь, глупая, ведь это,
Наверно, счастьем надо называть…
(обратно)

Годовщина

Перед гранитной стелою стою,
Где высечена надпись о тебе.
Где ты сейчас — в аду или в раю?
И что теперь я знаю о тебе?
Сейчас ты за таинственной чертой,
Которую живым не пересечь,
Где нынче вечно-тягостный покой
И не звучит ни музыка, ни речь.
Уж ровно год, как над тобой — трава,
Но я, как прежде, верить не хочу.
Прошу, скажи, ты слышишь ли слова,
Что я тебе в отчаянье шепчу?!
Стою, как возле Вечного огня.
Уж ровно год нас мука развела.
Как ты его, Рябинка, провела
Там, в холоде и мраке, без меня?
Но я приду и вновь приму, любя,
То, что когда-то было мне дано,
Ведь все, что там осталось от тебя,
Другим уже не нужно все равно.
А ждать нетрудно. В это верю я,
Какой там год суровый ни придет —
С тобой там мама рядышком моя,
Она всегда прикроет, сбережет…
Нам вроде даже в числах повезло,
Ведь что ни говори, а именины.
Апрель. Двадцать девятое число.
Сегодня именинницы Галины.
Ты нынче там, в холодной тишине.
И не помочь, хоть бейся, хоть кричи!
А как ты птиц любила по весне
И яркие рассветные лучи!
На даче, в нашем сказочном раю,
По-прежнему под шумный перезвон
Они все прилетают на балкон
И ждут хозяйку добрую свою.
Перед гранитной стелою стою,
Прости мне все, как я тебе прощу.
Где ты сейчас — в аду или в раю?
А впрочем, я надежды не таю,
Мы встретимся. Я всюду отыщу!
(обратно)

Стихи о тебе

Галине Валентиновне Асадовой

Сквозь звездный звон, сквозь истины
   и ложь,
Сквозь боль и мрак и сквозь ветра потерь
Мне кажется, что ты еще придешь
И тихо-тихо постучишься в дверь…
На нашем, на знакомом этаже,
Где ты навек впечаталась в рассвет,
Где ты живешь и не живешь уже
И где, как песня, ты и есть, и нет…
А то вдруг мниться начинает мне,
Что телефон однажды позвонит,
И голос твой, как в нереальном сне,
Встряхнув, всю душу разом опалит!
И если ты вдруг вступишь на порог,
Клянусь, что ты любою можешь быть!
Я жду! Ни саван, ни суровый рок
И никакой ни ужас и ни шок
Меня уже не смогут устрашить.
Да есть ли в жизни что-нибудь страшней
И что-нибудь чудовищнее в мире,
Чем средь знакомых книжек и вещей,
Застыв душой, без близких и друзей,
Бродить ночами по пустой квартире?!
Но самая мучительная тень
Легла на целый мир без сожаленья
В тот календарный первый летний день,
В тот памятный — день твоего рожденья…
Да, в этот день, ты помнишь, каждый год
В застолье шумном с искренней любовью
Твой самый-самый преданный народ
Пил вдохновенно за твое здоровье.
И вдруг — обрыв! Как ужас! Как провал!
И ты уже — иная, неземная…
Как я сумел? Как выжил? Устоял?
Я и теперь никак не понимаю!!!
И мог ли я представить хоть на миг,
Что будет он безудержно-жестоким,
Твой день. Холодным, жутко-одиноким,
Почти как ужас, как безмолвный крик!
Что вместо тостов, праздника и счастья,
Где все добры, хмельны и хороши,
Холодное дождливое ненастье…
И в доме тихо-тихо… Ни души.
И все, кто поздравляли и шутили,
Бурля, как полноводная река,
Вдруг как бы растворились, позабыли,
Ни звука… Ни визита… Ни звонка…
Однако было все же исключенье:
Звонок. Приятель. Сквозь холодный мрак
Нет, не зашел, а вспомнил о рожденье
И — с облегченьем — трубку на рычаг.
И снова мрак когтит, как злая птица,
А боль — не шевельнуться… Не вздохнуть!
И чем шагами мерить эту жуть,
Уж лучше б сразу к черту провалиться.
Луна, как бы шагнув из-за угла,
Глядит сквозь стекла с невеселой думкой,
Как человек, ссутулясь у стола,
Дрожа губами, чокается с рюмкой.
Да, было так. Хоть вой, хоть не дыши!
Твой образ… без телесности и речи…
И никого: ни звука, ни души…
Лишь ты, да я, да боль нечеловечья.
И снова дождь колючею стеной,
Как будто бы безжалостно штрихуя
Все, чем живу я в мире, что люблю я,
И все, что было исстари со мной.
Ты помнишь ли: в былом — за залом зал!
Аншлаги! Мир, заваленный цветами!
А в центре — мы! И счастье рядом с нами,
И бьющий ввысь восторженный накал!
А что еще? Да все на свете было!
Мы бурно жили, споря и любя…
И все ж признайся, ты меня любила
Не так, как я — стосердно и стокрыло,
Не так, как я — без памяти — тебя!
Но вот и ночь и грозовая дрожь
Ушли, у грома растворяясь в пасти,
Смешав в клубок и истину, и ложь,
Победы, боль, страдания и счастье.
А, впрочем, что я, право, говорю?
Куда к чертям исчезнут эти муки?!
Твой голос… и лицо твое… и руки!
Стократ горя, я век не отгорю.
И пусть летят за днями дни вослед,
Им не избыть того, что вечно живо —
Всех тридцать шесть невероятных лет
Мучительно и яростно-счастливых!
Когда в ночи позванивает дождь,
Сквозь песни встреч и сквозь ветра потерь
Мне кажется, что ты еще придешь
И тихо-тихо постучишься в дверь…
Не знаю, что разрушим, что найдем,
И что прощу, и что я не прощу,
Но знаю, что назад не отпущу!
Иль вместе здесь. Или — туда вдвоем.
Но Мефистофель в стенке за стеклом
Как будто ожил в облике чугунном
И, глянув вниз темно и многодумно,
Чуть усмехнулся тонкогубым ртом:
«Пойми, коль чудо даже и случится,
Я все ж скажу, печали не тая,
Что если в дверь она и постучится,
То кто, скажи мне, сможет поручиться,
Что дверь та будет именно твоя?..»







(обратно) (обратно) (обратно)

1

Олимы – репатрианты.

(обратно)

2

Визави (фр.).Ред.

(обратно)

3

Моя красавица! (фр.) – Ред.

(обратно)

4

«Господь, смилуйся над нами» (фр.). – Ред.

(обратно)

5

Дорога в царскосельском Екатерининском парке.

(обратно)

6

Мой прекрасный Сан-Джованни. Данте (итал.).

(обратно)

7

Пышное торжество (фр.).

(обратно)

8

Из бездны (взываю) (лат.).

(обратно)

9

Солнечные часы (фр.).

(обратно)

10

Ты не можешь оставить свою мать сиротой. Джойс (англ.).

(обратно)

11

О богиня, которая владычествует над счастливым островом Кипром и Мемфисом. Гораций (лат.).

(обратно)

12

Из письма в Нобелевский комитет предложение выдвинуть Б. Ахмадулину в качестве кандидата на Нобелевскую премию по литературе (13 января 1998 год).

(обратно)

13

Из речи «Мужество цветка» на вручении Пушкинской премии Белле Ахмадулиной в мае 1994 года (Гамбург).

(обратно)

14

Поэма «Озноб» прозвучала в исполнении Ч. Хаматовой на вечере памяти Беллы Ахмадулиной 29 ноября 2011 года в театре Петра Фоменко (примеч. авт.).

(обратно)

15

Из выступления А. Битова на вечере памяти Беллы Ахмадулиной 29 ноября 2011 года.

(обратно)

16

Самой дорогой, самой прекрасной...

Бодлер (фр.).
(обратно)

17

Стихи Полонского.

(обратно)

18

О, если бы я был небом, чтобы смотреть на тебя многими очами! (греч.).

(обратно)

19

Слуга – царице (лат.).

(обратно)

20

Предрассветная тоска (лат.)

(обратно)

21

Неписаные догматы (греч.).

(обратно)

22

Вернется в землю свою, которою был, и дух отдаст богу, который даровал его. Аминь (лат.).

(обратно)

23

Войду в алтарь бога.

К богу, который веселит юность мою. (лат.).

(обратно)

24

Благочестие (лат.).

(обратно)

25

Не тронь моих кругов (лат.)

(обратно)

26

«Детское» (нем.)

(обратно)

27

Статуя на кровле Зимнего дворца

(обратно)

28

«Истина в вине!» (лат.)

(обратно)

29

Лаун-тенис (англ.).

(обратно)

30

Cartes postales (фр.) – почтовые открытки; Kodak – марка фотоаппаратов.

(обратно)

31

Так незаметно многих уничтожают годы,
Так приходит к концу всё сущее в мире;
Увы, увы, невозвратимо минувшее время,
Увы, торопится смерть неслышным шагом.
(Лат.)

(обратно)

32

Нынче вечером (ит.)

(обратно)

33

Красавица (ит.) – название Флоренции в Италии.

(обратно)

34

Идите прочь, непосвященные, здесь свято место любви (лат.).

(обратно)

35

Эпитафия сочинена Полицианом и вырезана на могильной плите в Сполетском соборе по повелению Лаврентия Великолепного.

(обратно)

36

Се человек! (лат.)

(обратно)

37

Яд (лат.)

(обратно)

38

Давай! Пошел! (исп.).

(обратно)

39

Мост Вздохов (ит.)

(обратно)

40

Предисловие было написано в связи с публикацией третьей главы поэмы.

(обратно)

41

Чувствительного воспитания (фр.)

(обратно)

42

Концом века (фр.)

(обратно)

43

«Вдова Клико» (фр.). – знаменитая марка французского шампанского.

(обратно)

44

Улица в Варшаве.

(обратно)

45

Чувствительное воспитание (фр.). «Education sentimentale» – роман Г Флобера.

(обратно)

46

«В полную меру» (лат.) – лозунг Бранда, героя драмы Г Ибсена.

(обратно)

47

Делай, что должно, и будь, что будет.
Вот повеление, данное рыцарю.
Из старинной рыцарской песни.
(обратно)

48

Морская звезда (фр.) – имеется в виду путеводная звезда. Текст рукописи найден в IX веке в аббатстве Святого Галла. К созданию оригинального гимна причастны несколько человек, в том числе Венанций Фортунат в VI веке, Герман Контрактус в XI веке и Бернард Клервоский в XII веке.

(обратно)

49

Ave Матерь Божья,
звезда морей златая,
Приснодева,
Неба сладкое Преддверье!
Восприяв покорно
Гавриила «Ave»,
дай забыть нам мирно
имя древней Евы!
Разрешая узы,
озаряя светом,
расточи напасти,
дай вкусить блаженства!
Буди Матерь наша!
Да мольбу приимет
ради нас приявший
от Тебя рожденье!
Пресвятая Дева,
кроткая меж кротких,
нас, детей греховных,
вознеси, очисти!
Укрепи, очисти
жизни путь лукавый:
да Христа мы узрим
в радости соборной!
Да восславим дружно
и Отца, и Сына,
и Святаго Духа –
Трех хвалой единой!
(перевод с лат. Л. Эллиса)
(обратно)

50

В отступление от обычая восстанавливаю итальянское ударение.

(обратно)

51

Бушует лес, по небу пролетают грозовые тучи, тогда на фоне бури я рисую, девочка, твои черты. Ник. Ленау (нем.).

(обратно)

52

Возможно ли, – было ли это? Верлен (фр.).

(обратно)

53

Человек разумный (лат.).

(обратно)

54

Столбняк (лат.).

(обратно)

55

Доведь – шашка, проведенная в край поля, в дамы. (Прим. Б. Пастернака.)

(обратно)

56

Любимая, что тебе еще угодно? (нем.)

(обратно)

57

Вино веселья, вино грусти (фр.).

(обратно)

58

Да будет стыдно тому, кто плохо об этом подумает (старофранцузский). – Ред.

(обратно)

59

Медовый месяц (фр.).

(обратно)

60

Кратко (ит.), укороченный счет 2/2 (муз.).

(обратно)

61

Книга – это большое кладбище, где на многих плитах уж не прочесть стершиеся имена. Марсель Пруст (фр.).

(обратно)

62

Форейтор в старом народном произношении.

(обратно)

63

Да будет стыдно тому, кто дурно об этом думает. – Девиз англ. ордена Подвязки.

(обратно)

64

Другое «я», двойник (лат.).

(обратно)

65

Господа (фр.).

(обратно)

66

О себе (лат.).

(обратно)

67

Страстная (ит.).

(обратно)

68

В буквальном переводе с немецкого: «франт», «жених», а в обыденном смысле — мнение обывателя об интеллигентном человеке.

(обратно)

69

Эта песня посвящена Ларисе Лужиной.

(обратно)

70

Площадь Согласия (фр.)

(обратно)

71

Аллея Обсерватории (фр.)

(обратно)

72

Святая горечь любви (лат.).

(обратно)

73

Витражи (фр.).

(обратно)

74

Голова неизвестной (фр.).

(обратно)

75

Люби и страдай (лат.)

(обратно)

76

Любовь – Мария (лат.).

(обратно)

77

Внутреннее море (лат.).

(обратно)

78

Призывы (др.-греч.).

(обратно)

79

Звездная корона (лат.)

(обратно)

80

Темный лес (ит.).

(обратно)

81

«Дочери и сыновья!» (лат).

(обратно)

82

Вращающаяся (лат.)

(обратно)

83

Море Мрака (лат.).

(обратно)

84

Видимый на три четверти, Реймский собор напоминает фигуру огромной женщины, коленопреклоненной, в молитве.

Роден (фр.).
(обратно)

85

Его качает, но он не тонет (лат.)

(обратно)

86

«14 июля 1789. – Ничего».

Дневник Людовика ХVI (фр.).
(обратно)

87

«Достаточно двух батарей, чтобы смести эту сволочь» (фр.).

(обратно)

88

После разрушения 40 или более дней Рим оставался столько опустошенным, что из людей никто в нем не задерживался, но только звери.

Комментарии Марцеллина (лат.).
(обратно)

89

«На тебя, Господи, уповаю!» (лат.).

(обратно)

90

«Да! Да! – Нет! Нет!» (исп.).

(обратно)

91

Пропуск в авторской нумерации

(обратно)

92

По другую сторону

(обратно)

93

Σΰ – хороший, χαχos – дурной, злой; «как-ангелие» = зловестие.

(обратно)

94

Голова неизвестной (фр.).

(обратно)

95

Привет (греч.).

(обратно)

96

«Восстану!» (лат.).

(обратно)

97

Пиковая дама (фр.)

(обратно)

98

Я уйду в одиночестве умереть в Кавардак (фр.)

(обратно)

99

Журавина — клюква (белорус.)

(обратно)

100

Не имеющий гражданства.

(обратно)

101

В этот день повесили пятерых декабристов и свершили обряд некой казни над остальными.

(обратно)

102

Вулкан.

(обратно)

103

Героиня одноименной сказки Андерсена.

(обратно)

104

Гора возле старого Крыма.

(обратно)

105

Пожалуйста (англ.).

(обратно)

106

Бизнесмены, деловые люди (англ.).

(обратно)

107

Блеф, обман (англ.).

(обратно)

108

Родина Гнел. Л.

(обратно)

109

Тайный советник Гете (нем.).

(обратно)

110

Господу – мою душу,
Тело мое – королю,
Сердце – прекрасным дамам,
Честь – себе самому (фр.).
(обратно)

111

NB! Если бы дровосеку! (Примеч. М. Цветаевой)

(обратно)

112

Правила хорошего тона, осанка (фр.).

Вы не вышли к черни с хлебом-солью,
И скрестились – от дворянской скуки! –
В черном царстве трудовых мозолей –
Ваши восхитительные руки.
(обратно)

113

В Москве тогда думали, что Царь расстрелян на каком-то уральском полустанке (примеч. М. Цветаевой).

(обратно)

114

Немножко, чуточку (нем.).

(обратно)

115

Дансеры в дансингах (примеч. М. Цветаевой).

(обратно)

116

Нежная Франция (фр.)

(обратно)

117

Прощай, Франция! Мария Стюарт (фр.).

(обратно)

118

Примечания H. С. Гумилева.

(обратно)

119

Никита Заболоцкий. Жизнь Н.А. Заболоцкого. – М., «Согласие», 1998, с. 78.

(обратно)

120

Подробнее об этом см.: Лидия Гинзбург. Заболоцкий двадцатых годов – в кн.: Записные книжки. Воспоминания. Эссе. – Искусство-СПБ, 2002, с. 476-484.

(обратно)

121

С. Волков, Диалоги с Иосифом Бродским. М., Издательство «Независимая Газета», 1998, с. 153.

(обратно)

122

В.Корнилов. Покуда над стихами плачут... Книга о русской лирике. М., Издательский центр «Академия», 1997, с. 329.

(обратно)

123

С. Волков. Диалоги с Иосифом Бродским... С. 154.

(обратно)

124

См.: Татьяна Бек. Николай Заболоцкий: далее везде. «Знамя», 2003, №11.

(обратно)

125

Произведение В. Хлебникова. Могила поэта в Новгородской губернии. (Ныне прах Хлебникова перенесен на Новодевичье кладбище. – Ред.).

(обратно)

126

Греми – древняя столица Кахетии, развалины которой сохранились до сих пор.

(обратно)

127

Леван – кахетинский царь, проводивший в XVI веке политику сближения с Московским государством.

(обратно)

128

Кизилбаши – персы.

(обратно)

129

Марани – погреб для вина.

(обратно)

130

Лидию Андреевну Дьяконову. – Сост.

(обратно)

131

«Липа» – подложный документ. (Прим. С. А. Есенина.)

(обратно)

132

Пожалуйста (англ.).

(обратно)

133

Бизнесмены, деловые люди (англ.).

(обратно)

134

Блеф, обман (англ.).

(обратно)

135

Fitsgerald E. Rubaiyat of Omar Khayyam. (Фитцджеральд Э. Рубайят Омара Хайяма.) Лондон, 1859.

(обратно)

136

Легенда записана в хронике «Собрание летописей» историка Фазлулло Рашидиддина (1247–1318). Ее подробный пересказ см. в статье: Болотников А. Омар Хайям // Восток. М.; Л., 1935. Сб. 2.

(обратно)

137

Swami Govinda Tirtha (Datar). The nectar of grace. Omar Khayyam’s, life and works. Allahabad, 1941. P. 34.

(обратно)

138

Султанов Ш., Султанов К. Омар Хайям (cер. «Жизнь замечательных людей»). М., 1987. С. 310.

(обратно)

139

Омар Хайям. Трактаты / Пер. Б. А. Розенфельда. М., 1961. С. 156.

(обратно)

140

An-Nizami al-Arudi as-Samarkandi. Chahar maqala. L., 1927. P. 71–73.

(обратно)

141

Подробно познакомиться с эпохой Хайяма, с людьми, окружавшими его, с научными, религиозными и политическими проблемами его времени, а заодно и с современными взглядами на Хайяма как поэта и философа (которые во многом представляются мне спорными) можно по уже упомянутой книге из серии ЖЗЛ.

(обратно)

142

Рукопись B. N. S. P. 1458. И эта, и упомянутая далее рукопись с библиотечным индексом — из фондов Парижской Национальной библиотеки, опубликованы в изданиях:

1) Omar Khajjam. Rubaij atjanak kisebb keziratai a Parisi bibliotheque Nationale-ban. Szeged, 1933.

2) The principal manuscripts of the ruba’iyyat of Umar-i-Khayyam in the bibliotheque Nationale, Paris. V. 1. L., Szeged, 1934.

(обратно)

143

Ворожейкина З. Н. Омар Хайям и хайямовские четверостишия // Омар Хайям. Рубаи. Л., 1986. С. 36.

(обратно)

144

Омар Хайям. Тарабханейе робайате хакиме Нишапури. Тегеран, 1963.

(обратно)

145

Жуковский В. А. Омар Хайям и «странствующие» четверостишия // «Ал-Музаффария»: Сб. статей учеников В. Р. Розена. СПб., 1897. С. 320, 325.

(обратно)

146

«Конечно, наивно объяснять „противоречия“ в творчестве Хайяма только „сменой настроений“. Бесспорно, что творчество Хайяма имело свою историю, мировоззрение его сложилось не сразу» (Морочник С. Б., Розенфельд Б. А. Омар Хайям — поэт, мыслитель, ученый. Сталинабад, 1957. С. 78).

(обратно)

147

«Учение суфизма состояло в том, что все проявления живой и мертвой природы являются эманацией (истечением) абсолютной истины, т. е. бога. Человек, являющийся последним творением бога, должен стремиться к слиянию с ним, для чего он должен отказаться от всех материальных благ, подавить все желания и стремления, кроме стремления к слиянию с божеством» (Морочник С. Б., Розенфельд Б. А. Указ. соч. С. 15–16).

(обратно)

148

См., например: Ибн Туфейль. Повесть о Хаййе ибн Якзане // Средневековая андалусская проза. М., 1985. С. 199–278.

(обратно)

149

См. также: Бертельс Б. Э. Суфизм и суфийская литература // Избранные труды. М., 1965. Т. 3; Ислам: Краткий справочник. М., 1983. С. 104–107; Фиш Р. Джалаледдин Руми. М., 1985. С. 136–140.

(обратно)

150

«Хайям, как видно из его философских трактатов, был знаком с учением суфиев, но мировоззрение его сложилось не на основе суфийской мистики, а вопреки ей» (Морочник С. Б., Розенфельд Б. А. Указ. соч. С. 158).

(обратно)

151

Qifti. Tarikh al-hukama. Leipzig, 1903. S. 243–244. Цит. по: Омар Хайям. Трактаты / Пер. Б. А. Розенфельда. С. 59.

(обратно)

152

«Омар Хейям (ум. 1123) в своих бессмертных четверостишиях (рубайятах) высказывает потрясающе-неотрадные суфийские воззрения на жизнь, на ее смысл или, вернее, бессмысленность, на суетность всего» (Энциклопед. словарь «Гранат». 7-е изд. Т. 31. С. 624–625).

«Колебания между верою и неверием, между материализмом и идеализмом характерны для философских взглядов поэта. Эти колебания определили противоречивость основных мотивов его рубаи: пессимизм и скепсис наряду с культом вина и наслаждений, бунтом против бога и судьбы» (Алиев Р. М., Османов М. — Н. О. Омар Хайям. М., 1959. С. 4).

(обратно)

153

Омар Хайям. Трактаты / Пер. Б. А. Розенфельда. С. 59.

(обратно)

154

Омар Хайям. Трактаты / Пер. Б. А. Розенфельда. С. 59.

(обратно)

155

В одной из версий завершающая фраза звучит целиком по-арабски — на языке самого Аллаха: «Кумир высокомерный, преступна бойня Твоя!»

(обратно)

156

Омар Хайям. Четверостишия / Пер. О. Румера. М., 1938. С. 6.

(обратно)

157

Болотников А. Омар Хайям / Стих. пер. Л. Некоры // Восток. М.; Л., 1935. Вып. 2.

(обратно)

158

“В тот момент, как я собирался подняться по лестнице, какая-то женщина в запахнутом плаще живо схватила меня за руку и поцеловала ее”. Прокеш-Остен. “Мои отношения с герцогом Рейхштадтским” (фр.).

(обратно)

159

Никогда (нем.).

(обратно)

160

Барышня Эльза (нем.).

(обратно)

161

Любимый мальчик (нем.).

(обратно)

162

“Так можно отправляться, господин?” (нем.).

(обратно)

163

Тихая улица (нем.).

(обратно)

164

“В сумерках” Поля Шабаса (фр.).

(обратно)

165

“Ибо все лишь сон, о моя сестра!” (фр.).

(обратно)

166

“Мое сердце в тяжелых оковах,

Которыми ты его опутал.

Клянусь жизнью,

Что ни у кого нет цепей тяжелей” (нем.).

(обратно)

167

Вечно движущееся (лат.).

(обратно)

168

Сплошь фантазия (лат.).

(обратно)

169

Красное и голубое (фр.).

(обратно)

170

Воспоминание о Тиволи (итал.).

(обратно)

171

Отдать жизнь за правду (лат.).

(обратно)

172

Барышня (нем.).

(обратно)

173

“Встречи господина де Брео” Ренье (фр.).

(обратно)

174

Прощай навеки (лат.).

(обратно)

175

“Ваш черед, маркиз, извольте!” (фр.).

(обратно)

176

Рыцарь (фр.).

(обратно)

177

О, я больше не могу, я задыхаюсь! (фр.).

(обратно)

178

Белой розы (модные в то время духи).

(обратно)

179

Родина (нем.).

(обратно)

180

Тайный советник Гете (нем.).

(обратно)

181

Швабские ворота (нем.).

(обратно)

182

Искусство любви (лат.).

(обратно)

183

Искусство любви (лат.).

(обратно)

184

Привет! (итал.).

(обратно)

185

Крест, на каком-то собрании, сорванный с груди солдатом и надетый на грудь Керенскому. См. газеты лета 1917 г. М. Ц.

(обратно)

186

Богема (фр.).

(обратно)

187

“Не раскидывайте мои письма!” (фр.)

(обратно)

188

Красавец мрачный! (фр.)

(обратно)

189

Красный флаг, к<отор>ым завесили лик Николая Чудотворца. Продолжение – известно (примеч. М. Цветаевой).

(обратно)

190

Поили: г<оспо>жу де Жанлис. В Бургундии. Называлось “la miaulеe”. И жила, кажется, до 90-ста лет. Но была ужасная лицемерка (примеч. М. Цветаевой).

(обратно)

191

Любили (примеч. М. Цветаевой).

(обратно)

192

Господу – мою душу,

Тело мое – королю,

Сердце – прекрасным дамам,

Честь – себе самому (фр.).

(обратно)

193

NB! Если бы дровосеку! (примеч. М. Цветаевой)

(обратно)

194

Правила хорошего тона, осанка (фр.).

(обратно)

195

Здесь: бывшему из бывших (фр.).

(обратно)

196

В Москве тогда думали, что Царь расстрелян на каком-то уральском полустанке (примеч. М. Цветаевой).

(обратно)

197

Ударяются и отрываются первый, четвертый и последний слоги: На – берегу – реки (примеч. М. Цветаевой).

(обратно)

198

Ударяется и отрывается первый слог. Помечено не везде (примеч. М. Цветаевой).

(обратно)

199

Стихотворение перенесено сюда из будущего, по внутренней принадлежности (примеч. М. Цветаевой).

(обратно)

200

Сердечная волна не вздымалась бы столь высоко и не становилась бы Духом, когда бы на ее пути не вставала старая немая скала – Судьба (нем.).

(обратно)

201

Немножко, чуточку (нем.).

(обратно)

202

Дансёры в дансингах (примеч. М. Цветаевой).

(обратно)

203

Черт (укр.).

(обратно)

204

Здесь – в поднебесье (фр.).

(обратно)

205

Нежная Франция (фр.).

(обратно)

206

Прощай, Франция! Мария Стюарт (фр.).

(обратно)

207

Марк Лисянский — советский поэт, автор целого ряда поэтических сборников. Песни на стихи Лисянского в 60—70-е годы часто звучали с эстрады, исполнялись по радио.

(обратно)

Оглавление

  • Андрей Дементьев Избранное
  •   От автора
  •   Я родился на Волге…
  •     «Я родился на Волге…»
  •     «Военное детство. Простуженный класс…»
  •     Волга
  •     «Мне приснился мой старший брат…»
  •     «Я помню первый день войны…»
  •     Утро победы в калинине
  •     Баллада о матери
  •     «Люблю пейзаж проселочных дорог…»
  •     Мой хлеб
  •     «Когда я долго дома не бываю…»
  •     Торжокские золотошвеи
  •     «Срывают отчий дом…»
  •     Отец
  •     «В актовом зале литинститута…»
  •     «Нас остается все меньше…»
  •     Тверской пейзаж
  •     Калязинская колокольня
  •     Хлеб
  •     «Где-то около Бреста…»
  •     Дочь
  •     «Я возвращаюсь улицей детства…»
  •     Русь
  •     Сыновья
  •     «Ты ставишь на видное место цветы…»
  •     «Я – в гостинице…»
  •     Черный ворон
  •     Дочери
  •     «Мне кажется, что всё еще вернется…»
  •     «Под Новый год, когда зажглась звезда…»
  •     «Как все на свете мамы – перед сном…»
  •     «Ничего не вернешь…»
  •     Памяти мамы
  •     «Чужому успеху завидовать грех…»
  •     «– Ну что ты плачешь, медсестра?..»
  •     Сыну
  •     «Идут дожди, идут дожди…»
  •     «Я разных людей встречал…»
  •     «Трамвай через шумный город…»
  •     «Я хотел бы вернуться в юность…»
  •   Жизнь моя – то долги, то потери…
  •     «Жизнь моя – то долги, то потери…»
  •     «Как важно вовремя успеть…»
  •     «Не замечаем, как уходят годы…»
  •     «Как руки у Вас красивы!..»
  •     «Когда я возвращаюсь в Тверь…»
  •     Россия
  •     «Стихи читают молодые…»
  •     «Я живу открыто…»
  •     «Отец, расскажи мне о прошлой войне…»
  •     «Не могу уйти из прошлого…»
  •     Из биографии
  •     Несказанные слова
  •     «Я одинокий волк…»
  •     «Мне всегда бывает грустно…»
  •     «Как-то мне приснился серый сокол…»
  •     «Дарю свои книги знакомым…»
  •     «Какая поздняя весна!..»
  •     Счастливчик
  •     Люблю
  •     «Мне приснился Президент…»
  •     Тишина
  •     «Поэта решили сделать начальством…»
  •     «Хороших людей много меньше…»
  •     Раздумье
  •     «Платон придумал Атлантиду…»
  •     «Везли по улицам Москвы…»
  •     «После всех неистовых оваций…»
  •     Родной язык
  •     «Поменяв российский беспредел…»
  •     Не смейте забывать учителей
  •     Прощеное воскресенье
  •     Характер
  •     «Жизнь во власти пяти планет…»
  •     «Держава застолий…»
  •     «В ясную погоду «Юности» моей…»
  •     «Учителей своих не позабуду…»
  •     «Это правда…»
  •     «Живу не так, как бы хотелось…»
  •     «Пока я всем «услуживал»…»
  •     «Я во сне не летаю…»
  •     «Сколько спотыкался я и падал…»
  •   Вся грусть земли поручена стихам…
  •     «Вся грусть земли поручена стихам…»
  •     «Говорят, при рожденьи…»
  •     «Мы живем без неба…»
  •     Ноль-ноль часов
  •     «Когда вам беды застят свет…»
  •     «Я лишь теперь, на склоне лет…»
  •     Чужая осень
  •     Крест одиночества
  •     Случай на охоте
  •     «Левитановская осень…»
  •     Встреча пушкина с анной керн
  •     «Сандаловый профиль Плисецкой…»
  •     «Зураб сказал…»
  •     Кабинет Лермонтова
  •     Лермонтов И Варенька Лопухина
  •     Бабушка Лермонтова
  •     «Поэзия жива своим уставом…»
  •     Старый Крым
  •     Продается романтика
  •     Этюд
  •     Раненый орел
  •     Западные туристы
  •     «Жизнь прожита…»
  •     После грозы
  •     «Солнце упало в море…»
  •     А мне приснился сон
  •     Мойка, 12
  •     Аист
  •     Воспоминание об осени
  •     «За все несправедливости чужие…»
  •     «Кто-то надеется жить…»
  •     Сестра милосердия
  •     «Ты любил писать красивых женщин…»
  •     Времена года
  •       Весна
  •       Лето
  •       Осень
  •       Зима
  •     «Бал только начался»
  •     Дельфин
  •     «Афганистан болит в моей душе…»
  •     Русская эмиграция
  •     Яблоки на снегу
  •     «Зимой я тоскую по лету…»
  •   Не ссорьтесь, влюбленные…
  •     «Не ссорьтесь, влюбленные…»
  •     О самом главном
  •     «Ты родилась в конце весны…»
  •     Давнее сновидение
  •     Нет женщин нелюбимых
  •     «Поставь свечу за здравие любви…»
  •     Подсолнух
  •     Монологи Ф. И. Тютчева
  •       «Кого благодарить мне за тебя?..»
  •       «Прости, что жизнь прожита…»
  •       «Выхода нет…»
  •       «Сквозь золотое сито…»
  •     «Чего ты больше ей принес…»
  •     «Отбились лебеди от стаи…»
  •     «Свое томление любви…»
  •     «Давай помолчим…»
  •     «В небе звездные россыпи…»
  •     «Мне без тебя так одиноко…»
  •     «Десять лет тому назад…»
  •     «Ты вернулась через много лет…»
  •     Спасибо за то, что была
  •     «Если что-нибудь случится…»
  •     «Ушла любовь…»
  •     «У нас с тобой один знак Зодиака…»
  •     «Я радуюсь тому, что я живу…»
  •     «Прости, Париж, что я не рад тебе…»
  •     «Как тебе сейчас живется?..»
  •     «Я знаю, что все женщины прекрасны…»
  •     «Разбитую чашку не склеишь…»
  •     «У нас еще снег на полях…»
  •     Встреча влюбленных
  •     «Сомнений снежный ком…»
  •     «Я вновь объясняюсь в любви…»
  •     Спустя тридцать лет
  •     «У меня красивая жена…»
  •     «Женщина, а может быть, богиня…»
  •     «Фотоснимок хранится в моем столе…»
  •     «Двое Новый год встречают…»
  •     Тверское воспоминание
  •       Всего лишь день…
  •       Под тихий шелест падавшей листвы…
  •       Что делать…
  •       Здравствуй, наш венчальный город!..
  •     «Сегодня я все твои письма порвал»
  •     «Ты остаешься, а я ухожу…»
  •     Баллада о любви
  •     «Была ты женщиной без имени…»
  •     «Мы в первый раз летим с тобой в Нью-Йорк…»
  •     Пока заря в душе восходит…
  •     «В этот солнечный горестный час…»
  •     «О благородство одиноких женщин!..»
  •     Аварийное время любви
  •     Анна
  •     «Школьный зал…»
  •     Из студенческих встреч
  •     Размолвка
  •     Женщина уходит из роддома
  •     «Ничего у нас не выйдет…»
  •     «Отцы, не оставляйте сыновей!..»
  •     «В грустной музыке сентября…»
  •     «Поздняя любовь…»
  •     «Все должно когда-нибудь кончаться…»
  •     «Наступил наш юбилейный год…»
  •   Среди величавых красот Иудеи…
  •     «Среди величавых красот Иудеи…»
  •     «Рулю по библейским дорогам….»
  •     «Со времен древнейших и поныне…»
  •     «Моя Михайловская ссылка…»
  •     Вечный город
  •     «От Российской Голгофы…»
  •     «Люблю подняться в Старый город…»
  •     «Четвертый год живу средь иудеев…»
  •     Поездка в ЦФАТ
  •     «Здешний север так похож…»
  •     «Нас с тобой венчал Иерусалим…»
  •     «Из окна отеля “Хилтон”…»
  •     День дерева
  •     «Холмы, как опрокинутые чаши…»
  •     Русские израильтяне
  •     Гефсиманский сад
  •     Галилейское море
  •     «В Рождество Христово выпал снег…»
  •     ВИА Долороза
  •     Голгофа
  •     Свеча от свечи
  •     «На скалах растут оливы…»
  •     «Мне снится вновь и не дает покоя…»
  •     «На фоне гор и моря – пальмы…»
  •     «И вновь февраль…»
  •     Новогоднее
  •     Арад
  •     «Они хотели жить со всеми в мире…»
  •     «Я в Израиле, как дома…»
  •     Парад в Иерусалиме
  •     Детский зал музея «Яд-Вашем»
  •     «В Ашкелоне убили солдата…»
  •     Парижская израильтянка
  •     Лот и его жена
  •     Мертвое море
  •     «В Иерусалиме выпал русский снег…»
  •     «В стране, что любим мы по-разному…»
  •     В больнице Шаарей-Цедек
  •     «Немало встречал я в Израиле лиц…»
  •     Весенняя телеграмма
  •     Прощание с Израилем
  •     «Я все с тобой могу осилить…»
  •     «Я иду по городу Давида…»
  •   Вновь без тебя здесь началась весна Памяти сына
  •     «Вновь без тебя здесь началась весна…»
  •     He дай вам Бог терять детей…
  •     Я живу вне пространства…
  •     «Что же ты, сын, наделал?..»
  •     «Он тебе напоследок признался в любви…»
  •     «Днем и ночью я тебя зову…»
  •     «Остались фотографии…»
  •     «Когда в сердцах нажал ты на курок…»
  •     «Каждый день я помню о тебе…»
  •     «Когда луна свой занимает пост…»
  •     «Как же я не почувствовал…»
  •     «Я молюсь о тебе в Иудейской стране…»
  •     «Я живу, как в тяжелом сне…»
  •     «Мне Героя Соцтруда…»
  •     «Как я хотел бы в прошлое вернуться…»
  •     «На Святую землю опустилась ночь…»
  •     «Несправедливо мир устроен…»
  •     «Мне очень тебя не хватает…»
  •     «Сегодня ты приснился мне…»
  •     «Третий год я на Святой земле…»
  •     «Как много нас – людей одной судьбы…»
  •     «Надо мне с тобой поговорить…»
  •     «Я в память собираю по крупицам…»
  •     «Пятый год как нет тебя со мною…»
  •     «Я верил – на Святой земле…»
  •   Мы скаковые лошади азарта… Строфы
  •     Мы скаковые лошади азарта…
  •     «У меня от хамства нет защиты…»
  •     «Лишь рядом со смертью…»
  •     «У нас в России власть не любят…»
  •     «Вновь по небу скатилась звезда…»
  •     «Я заново жизнь проживу…»
  •     «Чтобы сердце минувшим не ранить…»
  •     «Жизнь нуждается в милосердии…»
  •     «Мамы, постаревшие до времени…»
  •     «Наша жизнь немного стоит…»
  •     «Печально и трепетно письма твои…»
  •     «Нас разлучило с мамой утро…»
  •     «Я к этой жизни непричастен…»
  •     «Прихожу в твой опустевший дом…»
  •     «Одни по воротам целят…»
  •     «Уезжают мои земляки…»
  •     «Если женщина исчезает…»
  •     «На фоне бедности российской…»
  •     «О, как порой природа опрометчива!..»
  •     «Уже ничто от бед нас не спасает…»
  •     «Неважно, кто старше из нас…»
  •     «Я из этого времени выпал…»
  •     «Какая-то неясная тревога…»
  •     «Я эти стихи для тебя написал…»
  •     «Московская элита…»
  •     «Поэзия в опале…»
  •     «Что же натворили мы с Природой?!..»
  •     «Это вечная тема…»
  •     «Живу в красотах пасмурного дня…»
  •     «Ты верни, судьба, мне прежний голос…»
  •     «Я забываюсь работой и музыкой…»
  •     «Как на земле сейчас тревожно!..»
  •     «Нам Эйнштейн все объяснил толково…»
  •     «Богачам теперь у нас почет…»
  •     «Если ты вдруг однажды уйдешь…»
  •     «ТВ в России – нудный сериал…»
  •     «Я стою у могилы Сергея Есенина…»
  •     «Ты еще не можешь говорить…»
  •     «Приватизировав экран…»
  •     «Прошу прощенья у друзей…»
  •     «Я с женщинами спорить не могу…»
  •     «Пока мы боль чужую чувствуем…»
  •     «Мы вновь летим в чужую благодать…»
  •     «Три года мучений и счастья…»
  •     «Не говорю тебе – “Прощай!”…»
  •     «Не знаю, сколько мне судьба отмерит…»
  •     «Я вспомнил Волгу возле Иордана…»
  •     «Над горами легкая прохлада…»
  •     «Мне в Россию пока нельзя…»
  •     «Столько накопилось в мире зла…»
  •     «Годы – как кочующие звезды…»
  •   Мы – дети Пасмурного времени
  •     «Мы – дети Пасмурного времени…»
  •     «Я в равенство не верил никогда…»
  •     «А Россия сейчас, как Голгофа…»
  •     «Наше время ушло…»
  •     Шестидесятники
  •     «Ненадежные друзья…»
  •     «Мне б научиться легко расставаться…»
  •     «Запад развалил державу нашу…»
  •     Гадание на книге
  •     Вежливый чин
  •     Вождь
  •     Поэты и власть
  •     «Никогда не читал анонимок…»
  •     «С тех горючих дней «Норд Оста»…»
  •     Черный лебедь
  •     «Мне судьба не оставила шанса…»
  •     «Как мне больно за российских женщин…»
  •     «Отшумели выборы…»
  •     «А в метро на переходах…»
  •     «Разворована Россия…»
  •     «Я отвык от России…»
  •     Памяти Сергея Юшенкова
  •     Лица кавказской национальности
  •     Из прошлого
  •     Чиновнику
  •     Солдатские матери
  •     Сторожа
  •     «Президенты сменяют друг друга…»
  •     «Мы все из XX века…»
  •     Касты
  •     «Сколько же вокруг нас бл-ва!..»
  •     «Смерть всегда преждевременна…»
  •   Я сбросил четверть века…
  •     «Я сбросил четверть века…»
  •     «Пока мои дочери молоды…»
  •     «Нам жизнь дается напрокат…»
  •     «Все придет, и все случится…»
  •     «Я в зоне риска…»
  •     Моим читателям
  •     «Я к врагам теряю интерес…»
  •     «Нелегко нам расставаться с прошлым…»
  •     «Мы на Земле живем нелепо!..»
  •     Предсказание
  •     «Снова зажигаю в доме свечи…»
  •     После нас
  •     «Еще не спел я главной песни…»
  •     «Я ничего и никому не должен…»
  •     «Как весны меж собою схожи…»
  •     «Кто на Западе не издан…»
  •     «Мы меняемся с годами…»
  •     «В том, что рядом твое крыло…»
  •     «Куда бы ни вела меня дорога…»
  •     Круговая порука
  •     «Я друзьям посвящаю стихи…»
  •     «Никогда ни о чем не жалейте вдогонку…»
  •     «Я счастлив с тобой и спокоен…»
  • Анна Ахматова Избранное
  •   А юность была как молитва воскресная
  •     ЛЮБОВЬ
  •     В ЦАРСКОМ СЕЛЕ
  •       1
  •       2
  •       3
  •     «И мальчик, что играет на волынке…»
  •     «Любовь покоряет обманно…»
  •     «Сжала руки под темной вуалью…»
  •     «Память о солнце в сердце слабеет…»
  •     «Высоко в небе облачко серело…»
  •     «Дверь полуоткрыта…»
  •     «…Хочешь знать, как все это было?…»
  •     ПЕСНЯ ПОСЛЕДНЕЙ ВСТРЕЧИ
  •     «Как соломинкой, пьешь мою душу…»
  •     «Я сошла с ума, о мальчик странный…»
  •     «Мне больше ног моих не надо…»
  •     ОБМАН
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     «Мне с тобою пьяным весело…»
  •     «Муж хлестал меня узорчатым…»
  •     «Сердце к сердцу не приковано…»
  •     ПЕСЕНКА
  •     «Я пришла сюда, бездельница…»
  •     БЕЛОЙ НОЧЬЮ
  •     «Под навесом темной риги жарко…»
  •     «Хорони, хорони меня, ветер!…»
  •     «Ты поверь, не змеиное острое жало…»
  •     МУЗЕ
  •     АЛИСА
  •       1
  •       2
  •     МАСКАРАД В ПАРКЕ
  •     ВЕЧЕРНЯЯ КОМНАТА
  •     СЕРОГЛАЗЫЙ КОРОЛЬ
  •     РЫБАК
  •     «Он любил три вещи на свете…»
  •     «Сегодня мне письма не принесли…»
  •     НАДПИСЬ НА НЕОКОНЧЕННОМ ПОРТРЕТЕ
  •     «Сладок запах синих виноградин…»
  •     ПОДРАЖАНИЕ И. Ф. АННЕНСКОМУ
  •     «Туманом легким парк наполнился…»
  •     КУКУШКА
  •     ПОХОРОНЫ
  •     САД
  •     НАД ВОДОЙ
  •     «Три раза пытать приходила…»
  •   Звенела музыка в саду
  •     СМЯТЕНИЕ
  •       1
  •       2
  •       3
  •     ПРОГУЛКА
  •     «Я не любви твоей прошу…»
  •     «После ветра и мороза было…»
  •     ВЕЧЕРОМ
  •     «Все мы бражники здесь, блудницы…»
  •     «…И на ступеньки встретить…»
  •     «Безвольно пощады просят…»
  •     «В последний раз мы встретились тогда…»
  •     «Покорно мне воображенье…»
  •     ОТРЫВОК
  •     «И жар по вечерам, и утром вялость…»
  •     «Не будем пить из одного стакана…»
  •     «У меня есть улыбка одна…»
  •     «Настоящую нежность не спутаешь…»
  •     «Проводила друга до передней…»
  •     «Столько просьб у любимой всегда!…»
  •     «Здравствуй! Легкий шелест слышишь…»
  •     «Цветов и неживых вещей…»
  •     «Каждый день по-новому тревожен…»
  •     «Он длится без конца – янтарный, тяжкий день!…»
  •     ГОЛОС ПАМЯТИ
  •     «Я научилась просто, мудро жить…»
  •     «Здесь все то же, то же, что и прежде…»
  •     БЕССОНИЦА
  •     «Ты знаешь, я томлюсь в неволе…»
  •     «Углем наметил на левом боку…»
  •     «Вижу выцветший флаг над таможней…»
  •     «Ты пришел меня утешить, милый…»
  •     «Ты письмо мое, милый, не комкай…»
  •     «В ремешках пенал и книги были…»
  •     «Со дня Купальницы-Аграфены…»
  •     «Я с тобой не стану пить вино…»
  •     «Вечерние часы перед столом…»
  •     «Будешь жить, не зная лиха…»
  •     «Как вплелась в мои темные косы…»
  •     СТИХИ О ПЕТЕРБУРГЕ
  •       1
  •       2
  •     «Знаю, знаю – снова лыжи…»
  •     ВЕНЕЦИЯ
  •     «Протертый коврик под иконой…»
  •     ГОСТЬ
  •     «Я пришла к поэту в гости…»
  •   И стихов моих белая стая
  •     «Думали: нищие мы, нету у нас ничего…»
  •     «Твой белый дом и тихий сад оставлю…»
  •     УЕДИНЕНИЕ
  •     «Слаб голос мой, но воля не слабеет…»
  •     «Был он ревнивым, тревожным и нежным…»
  •     «Тяжела ты, любовная память!…»
  •     «Потускнел на небе синий лак…»
  •     «Вместо мудрости – опытность, пресное…»
  •     «А! Это снова ты. Не отроком влюбленным…»
  •     «Муза ушла по дороге…»
  •     «Я улыбаться перестала…»
  •     «О, это был прохладный день…»
  •     «Есть в близости людей заветная черта…»
  •     «Все отнято: и сила, и любовь…»
  •     «Нам свежесть слов и чувства простоту…»
  •     «Был блаженной моей колыбелью…»
  •     «Как ты можешь смотреть на Неву…»
  •     9 ДЕКАБРЯ 1913 ГОДА
  •     «Под крышей промерзшей пустого жилья…»
  •     «Целый год ты со мной неразлучен…»
  •     «Черная вилась дорога…»
  •     «Как люблю, как любила глядеть я…»
  •     «И мнится – голос человека…»
  •     РАЗЛУКА
  •     «Чернеет дорога приморского сада…»
  •     «Не в лесу мы, довольно аукать, – …»
  •     «Все обещало мне его:…»
  •     «Как невеста, получаю…»
  •     «Ведь где-то есть простая жизнь и свет…»
  •     «Как площади эти обширны…»
  •     «Когда в мрачнейшей из столиц…»
  •     ЦАРСКОСЕЛЬСКАЯ СТАТУЯ
  •     «Все мне видится Павловск холмистый…»
  •     «Вновь подарен мне дремотой…»
  •     «Бессмертник сух и розов. Облака…»
  •     «Подошла. Я волненья не выдал…»
  •     МАЙСКИЙ СНЕГ
  •     «Зачем притворяешься ты…»
  •     ИЮЛЬ 1914
  •       1
  •     «Пустых небес прозрачное стекло…»
  •     «Тот голос, с тишиной великой споря…»
  •     МОЛИТВА
  •     «Мы не умеем прощаться…»
  •     «Столько раз я проклинала…»
  •     «Ни в лодке, ни в телеге…»
  •     «Вижу, вижу лунный лук…»
  •     «Бесшумно ходили по дому…»
  •     «Так раненого журавля…»
  •     «Буду тихо на погосте…»
  •     «Приду туда, и отлетит томленье…»
  •     «Стал мне реже сниться, слава Богу…»
  •     «Будем вместе, милый, вместе…»
  •     ПАМЯТИ 19 ИЮЛЯ 1914
  •     «Перед весной бывают дни такие…»
  •     «То пятое время года…»
  •     «Выбрала сама я долю…»
  •     СОН
  •     БЕЛЫЙ ДОМ
  •     «Широк и желт вечерний свет…»
  •     «Я не знаю, ты жив или умер…»
  •     «Нет, царевич, я не та…»
  •     «Из памяти твоей я выну этот день…»
  •     «Не хулил меня, не славил…»
  •     «Там тень моя осталась и тоскует…»
  •     «Двадцать первое. Ночь. Понедельник…»
  •     «Небо мелкий дождик сеет…»
  •     «Не тайны и не печали…»
  •     МИЛОМУ
  •     «Как белый камень в глубине колодца…»
  •     «Первый луч – благословенье Бога …»
  •     «Лучше б мне частушки задорно выкликать…»
  •     «Мне не надо счастья малого…»
  •     «Еще весна таинственная млела…»
  •     «Город сгинул, последнего дома…»
  •   Не бывать тебе в живых
  •     «Сразу стало тихо в доме…»
  •     «Ты – отступник: за остров зеленый…»
  •     «Просыпаться на рассвете…»
  •     «И в тайную дружбу с высоким…»
  •     «Словно ангел, возмутивший воду…»
  •     «Когда о горькой гибели моей…»
  •     «Пленник чужой! Мне чужого не надо…»
  •     «Я спросила у кукушки…»
  •     «По неделе ни слова ни с кем не скажу…»
  •     «В каждых сутках есть такой…»
  •     «Земная слава как дым…»
  •     «Это просто, это ясно…»
  •     «Я слышу иволги всегда печальный голос…»
  •     «Как страшно изменилось тело…»
  •     «Я окошка не завесила…»
  •     «Эта встреча никем не воспета…»
  •     «И вот одна осталась я…»
  •     «Почернел, искривился бревенчатый мост…»
  •     «Тот август, как желтое пламя…»
  •     ПРИЗРАК
  •     ТРИ СТИХОТВОРЕНИЯ
  •       1
  •       2
  •       3
  •     КОЛЫБЕЛЬНАЯ
  •     «Чем хуже этот век предшествующих? Разве…»
  •     «Теперь никто не станет слушать песен…»
  •     «По твердому гребню сугроба…»
  •     НОЧЬЮ
  •     «Течет река неспешно по долине…»
  •     «Мне голос был. Он звал утешно…»
  •     БЕЖЕЦК
  •     ПРЕДСКАЗАНИЕ
  •     ДРУГОЙ ГОЛОС
  •       1
  •       2
  •     «Сказал, что у меня соперниц нет…»
  •     «Земной отрадой сердца не томи…»
  •     ЧЕРНЫЙ СОН
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5 ТРЕТИЙ ЗАЧАТЬЕВСКИЙ
  •       6
  •     «Что ты бродишь, неприкаянный…»
  •     «Веет ветер лебединый…»
  •     «Ангел, три года хранивший меня…»
  •     «Шепчет: „Я не пожалею“…»
  •     «Слух чудовищный бродит по городу…»
  •     «Пятым действием драмы…»
  •     «Заболеть бы как следует, в жгучем бреду…»
  •     «За озером луна остановилась…»
  •     БИБЛЕЙСКИЕ СТИХИ
  •       1. РАХИЛЬ
  •       2. ЛОТОВА ЖЕНА
  •     ПРИЧИТАНИЕ
  •     «Вот и берег северного моря…»
  •     «Хорошо здесь: и шелест, и хруст…»
  •     СКАЗКА О ЧЕРНОМ КОЛЬЦЕ
  •       1
  •       2
  •       3
  •     «Небывалая осень построила купол высокий…»
  •     «Все расхищено, предано, продано…»
  •     «Сослужу тебе верную службу…»
  •     «Нам встречи нет. Мы в разных станах…»
  •     «Страх, во тьме перебирая вещи…»
  •     «Кое-как удалось разлучиться…»
  •     «А, ты думал – я тоже такая…»
  •     «Чугунная ограда…»
  •     «Пива светлого наварено…»
  •     «А Смоленская нынче именинница…»
  •     «Пророчишь, горькая, и руки уронила…»
  •     «Не бывать тебе в живых…»
  •     «Пока не свалюсь под забором…»
  •     «На пороге белом рая…»
  •     «Я гибель накликала милым…»
  •     КЛЕВЕТА
  •     «Заплаканная осень, как вдова…»
  •     «О, знала ль я, когда в одежде белой…»
  •     НОВОГОДНЯЯ БАЛЛАДА
  •     «В том доме было очень страшно жить…»
  •     «Не с теми я, кто бросил землю…»
  •     МНОГИМ
  •   Души высокая свобода
  •     НАДПИСЬ НА КНИГЕ
  •     «Все души милых на высоких звездах…»
  •     МУЗА
  •     «Если плещется лунная жуть…»
  •     «Тот город, мной любимый с детства…»
  •     «И вовсе я не пророчица…»
  •     ЗАКЛИНАНИЕ
  •     «Привольем пахнет дикий мед…»
  •     «Зачем вы отравили воду…»
  •     БОРИС ПАСТЕРНАК
  •     «Не прислал ли лебедя за мною…»
  •     «Одни глядятся в ласковые взоры…»
  •     «От тебя я сердце скрыла…»
  •     ВОРОНЕЖ
  •     ДАНТЕ
  •     ТВОРЧЕСТВО
  •     «Я знаю, с места не сдвинуться…»
  •     «Годовщину последнюю празднуй…»
  •     ПАМЯТИ БОРИСА ПИЛЬНЯКА
  •     ПОДРАЖАНИЕ АРМЯНСКОМУ
  •     «Мне ни к чему одические рати…»
  •     СТАНСЫ
  •     «Уложила сыночка кудрявого…»
  •     «И вот, наперекор тому…»
  •     КЛЕОПАТРА
  •     ИВА
  •     «Мои молодые руки…»
  •     «Так отлетают темные души…»
  •     «Когда человек умирает…»
  •     ПАМЯТИ М. БУЛГАКОВА
  •     РАЗРЫВ
  •       1
  •       2
  •       3. ПОСЛЕДНИЙ ТОСТ
  •     «Один идет прямым путем…»
  •     ПОЗДНИЙ ОТВЕТ
  •     ПОДВАЛ ПАМЯТИ
  •   РЕКВИЕМ
  •     ВМЕСТО ПРЕДИСЛОВИЯ
  •     РЕКВИЕМ
  •       ПОСВЯЩЕНИЕ
  •       ВСТУПЛЕНИЕ
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7 ПРИГОВОР
  •       8 К СМЕРТИ
  •       9
  •     РАСПЯТИЕ
  •       1
  •       2
  •     ЭПИЛОГ
  •       1
  •       2
  •   Птицы смерти стоят в зените
  •     «De profundis… Мое поколенье…»
  •     «Когда погребают эпоху…»
  •     «Уж я ль не знала бессонницы…»
  •     ЛОНДОНЦАМ
  •     ТЕНЬ
  •     ЛЕНИНГРАД В МАРТЕ 1941 ГОДА
  •     «Щели в саду вырыты…»
  •       1
  •     «Какая есть. Желаю вам другую. Получше…»
  •     ТРИ ОСЕНИ
  •     ПОД КОЛОМНОЙ
  •     «Справа раскинулись пустыри…»
  •     «Это рысьи глаза твои, Азия…»
  •   О своем я уже не заплачу
  •     ПРИЧИТАНИЕ
  •     «Опять подошли „незабвенные даты“…»
  •     «…А человек, который для меня…»
  •     «Кого когда-то называли люди…»
  •     «И увидел месяц лукавый…»
  •     «Забудут? – вот чем удивили!…»
  •     ВТОРАЯ ГОДОВЩИНА
  •     ЧЕРЕПКИ
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     «Особенных претензий не имею…»
  •     СОН
  •     «Не повторяй – душа твоя богата…»
  •     ГОРОДУ ПУШКИНА
  •       1
  •       2
  •     «Я над ними склонюсь, как над чашей…»
  •     МУЗЫКА
  •     ПРИМОРСКИЙ СОНЕТ
  •     «Ты напрасно мне под ноги мечешь…»
  •     «И снова осень валит Тамерланом…»
  •     «Все ушли, и никто не вернулся…»
  •     ПОСЛЕДНЕЕ СТИХОТВОРЕНИЕ
  •     «Подумаешь, тоже работа…»
  •     ЛЕТНИЙ САД
  •     «Другие уводят любимых…»
  •     ПАМЯТИ БОРИСА ПАСТЕРНАКА
  •       1
  •       2
  •     ЦАРСКОСЕЛЬСКАЯ ОДА
  •       ДЕВЯТИСОТЫЕ ГОДЫ
  •     «Так не зря мы вместе бедовали…»
  •     РОДНАЯ ЗЕМЛЯ
  •     «Вот она, плодоносная осень!…»
  •     «О своем я уже не заплачу…»
  •     «Не пугайся, – я еще похожей…»
  •     ПЕРВОЕ ПРЕДУПРЕЖДЕНИЕ
  •     В ЗАЗЕРКАЛЬЕ
  •     «А я иду, где ничего не надо…»
  • Белла Ахмадулина Стихотворения и поэмы. Дневник
  •   Предисловие
  •   Стихотворения
  •     Новая тетрадь
  •     «Дождь в лицо и ключицы…»
  •     Цветы
  •     Невеста
  •     «Мне скакать, мне в степи озираться…»
  •     Павлу Антокольскому
  •     Грузинских женщин имена
  •     «Смеясь, ликуя и бунтуя…»
  •     «Вот звук дождя как будто звук домбры…»
  •     «О, еще с тобой случится…»
  •     «Не уделяй мне много времени…»
  •     Снегурочка
  •     Мазурка Шопена
  •     Лунатики
  •     «Живут на улице Песчаной…»
  •     Август
  •     «По улице моей который год…»
  •     «В тот месяц май, в тот месяц мой…»
  •     Нежность
  •     Несмеяна
  •     Мотороллер
  •     Автомат с газированной водой
  •     Твой дом
  •     «Опять в природе перемена…»
  •     «Нас одурачил нынешний сентябрь…»
  •     «Ты говоришь – не надо плакать…»
  •     «Влечет меня старинный слог…»
  •     Светофоры
  •     Чужое ремесло
  •     Пятнадцать мальчиков
  •     «Я думала, что ты мой враг…»
  •     «Жилось мне весело и шибко…»
  •     «Чем отличаюсь я от женщины с цветком…»
  •     Сны о Грузии
  •     Спать
  •     Свеча
  •     Апрель
  •     «Мы расстаемся – и одновременно…»
  •     Магнитофон
  •     В метро на остановке «Сокол»
  •     Прощание
  •     «Кто знает – вечность или миг…»
  •     Пейзаж
  •     Декабрь
  •     Зимний день
  •     «Жила в позоре окаянном…»
  •     «О, мой застенчивый герой…»
  •     «Смотрю на женщин, как смотрели встарь…»
  •     «Так и живем – напрасно маясь…»
  •     «Из глубины моих невзгод…»
  •     Женщины
  •     Зима
  •     Болезнь
  •     Воскресный день
  •     Вступление в простуду
  •     Маленькие самолеты
  •     Осень
  •     Памяти Бориса Пастернака
  •     «Когда б спросили… – некому спросить…»
  •     Симону Чиковани
  •     Сон
  •     Уроки музыки
  •     «Случилось так, что двадцати семи…»
  •     В опустевшем доме отдыха
  •     Тоска по Лермонтову
  •     Зимняя замкнутость
  •     Ночь
  •     «Последний день живу я в странном доме…»
  •     Слово
  •     Немота
  •     Другое
  •     Сумерки
  •     «Четверть века, Марина, тому…»
  •     Плохая весна
  •     «Весной, весной, в ее начале…»
  •     Биографическая справка
  •     Клянусь
  •     Описание обеда
  •     «Я думаю: как я была глупа…»
  •     «Так дурно жить, как я вчера жила…»
  •     Варфоломеевская ночь
  •     «В том времени, где и злодей…»
  •     Гостить у художника
  •     Дождь и сад
  •     «Зима на юге. Далеко зашло…»
  •     Молитва
  •     Снегопад
  •     Метель
  •     «Мне вспоминать сподручней, чем иметь…»
  •     Описание ночи
  •     Описание боли в солнечном сплетении
  •     Не писать о грозе
  •     Строка
  •     Семья и быт
  •     Заклинание
  •     Это я…
  •     Рисунок
  •     «Прощай! Прощай! Со лба сотру…»
  •     Пререкание с Крымом
  •     «Предутренний час драгоценный…»
  •     Подражание
  •     «Однажды, покачнувшись на краю…»
  •     «Собрались, завели разговор…»
  •     «В той тоске, на какую способен…»
  •     Песенка для булата
  •     Медлительность
  •     «Глубокий нежный сад, впадающий в Оку…»
  •     Лермонтов и дитя
  •     «Что за мгновенье! Родное дитя…»
  •     Взойти на сцену
  •     «Так, значит, как вы делаете, други?..»
  •     «Ни слова о любви! Но я о ней ни слова…»
  •     Дом и лес
  •     «Сад еще не облетал…»
  •     «Бьют часы, возвестившие осень…»
  •     «Опять сентябрь, как тьму времён назад…»
  •     Ночь перед выступлением
  •     Снимок
  •     «Я вас люблю, красавицы столетий…»
  •     Отрывок из маленькой поэмы о Пушкине
  •     «Теперь о тех, чьи детские портреты…»
  •     Ожидание ёлки
  •     «Прохожий, мальчик, что ты? Мимо…»
  •     «Как никогда, беспечна и добра…»
  •     Дом
  •     «Потом я вспомню, что была жива…»
  •     «Завидна мне извечная привычка…»
  •     Чужая машинка
  •     Два гепарда
  •     «Я завидую ей – молодой…»
  •     «Пришла. Стоит. Ей восемнадцать лет…»
  •     Воспоминание
  •     «Какое блаженство, что блещут снега́…»
  •     Февраль без снега
  •     «За что мне всё это? Февральской теплыни подарки…»
  •     Памяти Лены Д.
  •     «Стихотворения чудный театр…»
  •     Запоздалый ответ Пабло Неруде
  •     Анне Каландадзе
  •     «Я столько раз была мертва…»
  •     «Помню – как вижу, зрачки затемню…»
  •     «Я знаю, всё будет: архивы, таблицы…»
  •     Москва ночью при снегопаде
  •     «Я школу Гнесиных люблю…»
  •     Луна в Тарусе
  •     «Деревни Бёхово крестьянин…»
  •     Путник
  •     Приметы мастерской
  •     «Вот не такой, как двадцать лет назад…»
  •     Таруса
  •     Путешествие
  •     Роза
  •     Памяти Генриха Нейгауза
  •     Переделкино после разлуки
  •     Письмо Булату из Калифорнии
  •     Шуточное послание к другу
  •     Ленинград
  •     «Не добела раскалена…»
  •     Возвращение из Ленинграда
  •     «Петра там нет. Не эту же великость…»
  •     Тифлис
  •     «То снился он тебе, а ныне ты – ему…»
  •     Гагра: кафе «Рица»
  •     «Пришелец, этих мест название: курорт…»
  •     «Как холодно в Эшери и как строго…»
  •     Бабочка
  •     «Смеркается в пятом часу, а к пяти…»
  •     «Мы начали вместе: рабочие, я и зима…»
  •     Сад
  •     Владимиру Высоцкому
  •     Ладыжино
  •     Вослед 27-му дню февраля
  •     Игры и шалости
  •     Радость в Тарусе
  •     Ревность пространства. 9 марта
  •     Милость пространства. 10 марта
  •     Строгость пространства. 11 марта
  •     Кофейный чертик
  •     День: 12 марта 1981 года
  •     Рассвет
  •     Непослушание вещей
  •     Свет и туман
  •     Луна до утра
  •     Утро после луны
  •     Вослед 27-му дню марта
  •     Возвращение в Тарусу
  •     Препирательства и примирения
  •     Черемуха
  •     Черемуха трехдневная
  •     «Есть тайна у меня от чудного цветенья…»
  •     Черемуха предпоследняя
  •     Ночь упаданья яблок
  •     Февральское полнолуние
  •     Гусиный паркер
  •     Род занятий
  •     Прогулка
  •     Лебедин мой
  •     Палец на губах
  •     Сиреневое блюдце
  •     День-Рафаэль
  •     Сад-всадник
  •     Смерть совы
  •     Гребенников здесь жил…
  •     Печали и шуточки: комната
  •     «Воздух августа: плавность услад и услуг…»
  •     Забытый мяч
  •     «Я лишь объём, где обитает что-то…»
  •     Звук указующий
  •     Ночь на тридцатое марта
  •     «Зачем он ходит? Я люблю одна…»
  •     «Я встала в шесть часов. Виднелась тьма во тьме…»
  •     Луне от ревнивца
  •     Пашка
  •     Пачёвский мой
  •     «Мне Звёздкин говорил, что он в меня влюблен…»
  •     Ночь на 30-е апреля
  •     Суббота в Тарусе
  •     Друг столб
  •     «Как много у маленькой музыки этой…»
  •     Смерть Французова
  •     Цветений очерёдность
  •     Скончание черемухи – 1
  •     «Быть по сему: оставьте мне…»
  •     Скончание черемухи – 2
  •     «Отселева за тридевять земель…»
  •     29-й день февраля
  •     «Дорога на Паршино, дале – к Тарусе…»
  •     Шум тишины
  •     «Люблю ночные промедленья…»
  •     Посвящение
  •     «Ровно полночь, а ночь пребывает в изгоях…»
  •     «Когда жалела я Бориса…»
  •     «Был вход возбранён. Я не знала о том и вошла…»
  •     «Воскресенье настало. Мне не было грустно ничуть…»
  •     Ночь на 6-е июня
  •     «Какому ни предамся краю…»
  •     «Бессмертьем душу обольщая…»
  •     Стена
  •     «Чудовищный и призрачный курорт…»
  •     «Такая пала на́ душу метель…»
  •     «Взамен элегий – шуточки, сарказмы…»
  •     Постой
  •     «Всех обожаний бедствие огромно…»
  •     Дом с башней
  •     «Темнеет в полночь и светает вскоре…»
  •     «Завидев дом, в испуге безъязыком…»
  •     Побережье
  •     Поступок розы
  •     Гряда камней
  •     «Этот брег – только бред двух схватившихся зорь…»
  •     «Ночь: белый сонм колонн надводных. Никого́ нет…»
  •     «Мне дан июнь холодный и пространный…»
  •     Шестой день июня
  •     Черемуха белонощная
  •     «Не то, чтоб я забыла что-нибудь…»
  •     «Здесь никогда пространство не игриво…»
  •     «Под горой – дом-горюн, дом-горыныч живет…»
  •     «Я – лишь горы моей подножье…»
  •     «Где Питкяранта? Житель питкярантский…»
  •     Ночное
  •     «Вся тьма – в отсутствии, в опале…»
  •     «Лапландских летних льдов недальняя граница…»
  •     «Всё шхеры, фиорды, ущельных существ…»
  •     «Так бел, что опаляет веки…»
  •     «Лишь июнь сортавальские воды согрел…»
  •     «То ль потому, что ландыш пожелтел…»
  •     «Сверканье блёсен, жалобы уключин…»
  •     «Вошла в лиловом в логово и в лоно…»
  •     «Пора, прощай, моя скала…»
  •     «Сирень, сирень – не кончилась бы худом…»
  •     «– Что это, что? – Спи, это жар во лбу…»
  •     Ёлка в больничном коридоре
  •     «Поздней весны польза-обнова…»
  •     Ивановские припевки
  •     «Хожу по околицам дюжей весны…»
  •     Пригород: названья улиц
  •     «Тому назад два года, но в июне…»
  •     «Постоялец вникает в реестр проявлений…»
  •     «Так запрокинут лоб, отозванный от яви…»
  •     Ларец и ключ
  •     Дворец
  •     Гроза в Малеевке
  •     Венеция моя
  •     Одевание ребенка
  •     Портрет, пейзаж и интерьер
  •     Вокзальчик
  •     Вид снизу вверх
  •     19 октября 1996 года
  •     Надпись на книге: 19 октября
  •     Поездка в город
  •   Поэмы
  •     Озноб
  •     Сказка о дожде в нескольких эпизодах с диалогами и хором детей
  •     Моя родословная
  •     Приключение в антикварном магазине
  •     Дачный роман
  •   Рассказы
  •     Много собак и собака
  •     Бабушка
  •     На сибирских дорогах
  •   Нечаяние. Дневник
  • Александр Александрович Блок Полное собрание стихотворений
  •   Стихотворения 1898 года
  •     «Пусть светит месяц – ночь темна…»
  •     «Одной тебе, тебе одной…»
  •     «Ты много жил, я больше пел…»
  •     «Пора забыться полным счастья сном…»
  •     «Пусть рассвет глядит нам в очи…»
  •     «Муза в уборе весны постучалась к поэту…»
  •     «Полный месяц встал над лугом…»
  •     «Ловя мгновенья сумрачной печали…»
  •     «Она молода и прекрасна была…»
  •     «Я ношусь во мраке, в ледяной пустыне…»
  •     Моей матери
  •     «Я шел во тьме к заботам и веселью…»
  •     «Я стремлюсь к роскошной воле…»
  •     «Ты, может быть, не хочешь угадать…»
  •     «Как мучительно думать о счастьи былом…»
  •     «В ночи, когда уснет тревога…»
  •     «Душа моя тиха. В натянутых струнах…»
  •     «Жизнь – как море она – всегда исполнена бури…»
  •     «Усталый от дневных блужданий…»
  •     «Без веры в бога, без участья…»
  •     «Есть в дикой роще, у оврага…»
  •     «Мне снилась смерть любимого созданья:…»
  •     «Мрак. Один я. Тревожит мой слух тишина…»
  •     «Вхожу наверх тропой кремнистой…»
  •     «Офелия в цветах, в уборе…»
  •     «Когда я вспоминал о прошлом, о забытом…»
  •     «В болезни сердца мыслю о Тебе:…»
  •     Летний вечер
  •     «Луна проснулась. Город шумный…»
  •     «Я думал, что умру сегодня к ночи…»
  •     «Путник, ропщи…»
  •     На вечере в честь Л. Толстого
  •     «Мне снилась снова ты, в цветах, на шумной сцене…»
  •     «Немало времени прошло уже с тех пор:…»
  •     «О, не просите скорбных песен!…»
  •   Стихотворения 1899 года
  •     «Буду всегда я по-прежнему молод нетленной душою…»
  •     «Над старым мраком мировым…»
  •     Одиночество
  •     «Окрай небес – звезда омега…»
  •     «В минутном взрыве откровений…»
  •     «Милый друг! Ты юною душою…»
  •     Песня Офелии
  •     «Ночной туман застал меня в дороге…»
  •     «Между страданьями земными…»
  •     «Когда мы любим безотчетно…»
  •     «О, презирать я вас не в силах…»
  •     «Когда толпа вокруг кумирам рукоплещет…»
  •     Гамаюн, птица вещая (Картина В. Васнецова)
  •     Сирин и Алконост Птицы радости и печали
  •     «Мы были вместе, помню я…»
  •     «Темнеет небо. Туч гряда…»
  •     «Я шел к блаженству. Путь блестел…»
  •     «Гроза прошла, и ветка белых роз…»
  •     «Сама судьба мне завещала…»
  •     После дождя
  •     «Когда же смерть? Я всё перестрадал…»
  •     «Я стар душой. Какой-то жребий черный…»
  •     «Там, за далью бесконечной…»
  •     «Не проливай горючих слез…»
  •     «Я был влюблен. И лес ночной…»
  •     Накануне Иванова дня...
  •     «Зачем, зачем во мрак небытия…»
  •     «И жизнь, и смерть, я знаю, мне равны…»
  •     «Когда кончается тетрадь моих стихов…»
  •     «Готов ли ты на путь далекий…»
  •     «Я – человек и мало богу равен…»
  •     «Сомкни уста. Твой голос полн…»
  •     Перед грозой
  •     «Сомненья нет: мои печали…»
  •     Черная дева Северное преданье
  •     «Дышит утро в окошко твое…»
  •     «Тяжелый занавес упал…»
  •     Накануне хх века
  •     «Глухая полночь. Цепененье…»
  •     «Помнишь ли город тревожный…»
  •     «Город спит, окутан мглою…»
  •     Кошмар
  •     «О, как безумно за окном…»
  •     Голос
  •     Неведомому богу
  •     «Ты не научишь меня проклинать…»
  •     «Не легли еще тени вечерние…»
  •     Servus-reginae[19]
  •     Песня за стеной
  •     «Когда докучливые стоны…»
  •     Моей матери
  •     «Ты много жил. Негодованье…»
  •     «Пока спокойною стопою…»
  •     Dolor ante lucem[20]
  •     «Как всякий год, ночной порою…»
  •     «За краткий сон, что нынче снится…»
  •     «Как сон молитвенно-бесстрастный…»
  •     «Когда с безжалостным страданьем…»
  •   Стихотворения 1900 года
  •     Осенняя элегия
  •       1
  •       2
  •     «Я умирал. Ты расцветала…»
  •     «Приветный Лель, не жду рассвета…»
  •     «В те дни, когда душа трепещет…»
  •     «Ярким солнцем, синей далью…»
  •     «Восходишь ты, что строгий день…»
  •     «Лениво и тяжко плывут облака…»
  •     «Шли мы стезею лазурною…»
  •     «О, не тебя люблю глубоко…»
  •     «Ночь теплая одела острова…»
  •     «Утро брезжит. День грозит ненастьем…»
  •     «Разверзлось утреннее око…»
  •     «Я шел во тьме дождливой ночи…»
  •     «Сегодня в ночь одной тропою…»
  •     «В ночи, исполненной грозою…»
  •     «Поэт в изгнаньи и в сомненьи…»
  •     «Мы все уйдем за грань могил…»
  •     «Хоть всё по-прежнему певец…»
  •     «Напрасно, дева, ты бежала…»
  •     «До новых бурь, до новых молний…»
  •     «Хожу по камням старых плит…»
  •     «В фантазии рождаются порою…»
  •     «Мы не торопимся заране…»
  •     «К ногам презренного кумира…»
  •     «Теряет берег очертанья…»
  •     «Есть много песен в светлых тайниках…»
  •     «Бежим, бежим, дитя свободы…»
  •     «Звезда полночная скатилась…»
  •     «Пусть я покину этот град…»
  •     «Прошедших дней немеркнущим сияньем…»
  •     «Не призывай и не сули…»
  •     После грозы
  •     «В часы вечернего тумана…»
  •     «Уже бледнеет день прощальный…»
  •     «На небе зарево. Глухая ночь мертва…»
  •     «В ночь молчаливую чудесен…»
  •     «Облит последними лучами…»
  •     «Полна усталого томленья…»
  •     «Была пора – в твоих глазах…»
  •     «Пророк земли – венец творенья…»
  •     «В часы безмолвия ночного…»
  •     «Смеялись бедные невежды…»
  •     «Не доверяй своих дорог…»
  •     «Увижу я, как будет погибать…»
  •     «Погибло всё. Палящее светило…»
  •     «К чему бесцельно охранять…»
  •     «Они расстались без печали…»
  •     «Новый блеск излило небо…»
  •     «То отголосок юных дней…»
  •     «Последний пурпур догорал…»
  •     «Не утоленная кровавыми струями…»
  •     «Порою вновь к твоим ногам…»
  •     Аграфа догмата[21]
  •     «В седую древность я ушел, мудрец…»
  •     Смерть
  •     «Под вечер лет с немым вниманьем…»
  •     Аметист
  •     «Твой образ чудится невольно…»
  •     «Ночь грозой бушевала, и молний огни…»
  •     «Курятся алтари, дымят паникадила…»
  •     «Напрасно я боролся с богом…»
  •     « Ты была у окна…»
  •     «Поклонник эллинов – я лиру забывал…»
  •     Артистке
  •     «Я знаю, смерть близка. И ты…»
  •     «Пора вернуться к прежней битве…»
  •     «Отрекись от любимых творений…»
  •     «Измучен бурей вдохновенья…»
  •     «Не отравляй души своей…»
  •     «В те целомудренные годы…»
  •     «Мой монастырь, где я томлюсь безбожно…»
  •     «Там жили все мои надежды…»
  •     «Ищу спасенья…»
  •     «Медленно, тяжко и верно…»
  •     «Завтра с первым лучом…»
  •     «Была и страсть, но ум холодный…»
  •     Поэма философская Первые три посылки
  •       I
  •       II
  •       III
  •     Последняя часть философской поэмы
  •     Е. А. Баратынскому
  •     После битвы
  •     «Не нарушай гармонии моей…»
  •     Две любви
  •     «В полночь глухую рожденная…»
  •     «Ты не обманешь, призрак бледный…»
  •     «Нет ни слезы, ни дерзновенья…»
  •     Валкирия (На мотив из Вагнера)
  •     31 декабря 1900 года
  •   Стихотворения 1901 года
  •     «Когда я одинок и погружен в молчанье…»
  •     «Я никогда не понимал…»
  •     «Ты – думы вечной, вдохновенной…»
  •     «Благоуханных дней теченье…»
  •     «Часто в мысли гармония спит…»
  •     «Я вышел. Медленно сходили…»
  •     «Ветер принес издалёка…»
  •     «Над синевой просторной дали…»
  •     «Тихо вечерние тени…»
  •     «Душа молчит. В холодном небе…»
  •     «Я сходил в стремнины горные…»
  •     «Мой путь страстями затемнен…»
  •     «Ныне, полный блаженства…»
  •     «Я понял смысл твоих стремлений…»
  •     «Ты отходишь в сумрак алый…»
  •     «Так – одинокой, легкой тенью…»
  •     «Сбылось пророчество мое:…»
  •     Моей матери
  •     «Пять изгибов сокровенных…»
  •     «Отзвучала гармония дня…»
  •     «Я недаром боялся открыть…»
  •     «Ночью сумрачной и дикой…»
  •     «Навстречу вешнему расцвету…»
  •     «В день холодный, в день осенний…»
  •     «Всё отлетают сны земные…»
  •     «В передзакатные часы…»
  •     «Он уходил, а там глубоко…»
  •     «Ты ли это прозвучала…»
  •     «Всё бытие и сущее согласно…»
  •     «Кто-то шепчет и смеется…»
  •     «Белой ночью месяц красный…»
  •     «Небесное умом не измеримо…»
  •     «Они звучат, они ликуют…»
  •     «Одинокий, к тебе прихожу…»
  •     «Предчувствую Тебя. Года проходят мимо…»
  •     «И поздно, и темно. Покину без желаний…»
  •     «И я, неверный, тосковал…»
  •     «Не сердись и прости. Ты цветешь одиноко…»
  •     «Молитву тайную твори…»
  •     «За туманом, за лесами…»
  •     «В бездействии младом, в передрассветной лени…»
  •     «Какому богу служишь ты?…»
  •     «Сегодня шла Ты одиноко…»
  •     «Она росла за дальними горами…»
  •     «Я помню час глухой, бессонной ночи…»
  •     «Тебя в страны чужие звали…»
  •     «Внемля зову жизни смутной…»
  •     «Прозрачные, неведомые тени…»
  •     «Я жду призыва, ищу ответа…»
  •     «Не ты ль в моих мечтах, певучая, прошла…»
  •     «Вечереющий день, догорая…»
  •     «За городом в полях весною воздух дышит…»
  •     «Входите все. Во внутренних покоях…»
  •     «Ты прошла голубыми путями…»
  •     «Не жди последнего ответа…»
  •     «Не пой ты мне и сладостно, и нежно:…»
  •     «Не жаль мне дней ни радостных, ни знойных…»
  •     «Признак истинного чуда…»
  •     «Нас старость грустная настигнет без труда…»
  •     Преображение
  •     «Ты далека, как прежде, так и ныне…»
  •     «Стою на царственном пути…»
  •     «Сумерки, сумерки вешние…»
  •     «Наступает пора небывалая…»
  •     «Ты горишь над высокой горою…»
  •     «Видно, дни золотые пришли…»
  •     «Кругом далекая равнина…»
  •     «Я всё гадаю над тобою…»
  •     «Когда-то долгие печали…»
  •     «Синие горы вдали…»
  •     «Нет конца лесным тропинкам…»
  •     «Внемлю голосу свободы…»
  •     «Глушь родного леса…»
  •     «Мчит меня мертвая сила…»
  •     Ожидание
  •     «Знаю, бедная, тяжкое бремя…»
  •     Посвящение
  •     «Смотри – я отступаю в тень…»
  •     «Пройдет зима – увидишь ты…»
  •     «Грустно и тихо у берега сонного…»
  •     «Встану я в утро туманное…»
  •     «Ранний час. В пути незрима…»
  •     «Ты уходишь от земной юдоли…»
  •     «Ходит месяц по волне…»
  •     «Снова ближе вечерние тени…»
  •     «Я бремя похитил, как тать…»
  •     «Хранила я среди младых созвучий…»
  •     «Медленно в двери церковные…»
  •     «Ловлю я тонкий прах надежды…»
  •     «Скрипнула дверь. Задрожала рука…»
  •     «Зарево белое, желтое, красное…»
  •     «Восходя на первые ступени…»
  •     «Один порыв – безвластный и плакучий…»
  •     «Я ли пишу, или ты из могилы…»
  •     «Жду я холодного дня…»
  •     «Ты страстно ждешь. Тебя зовут…»
  •     «Будет день и свершится великое…»
  •     «Я долго ждал – ты вышла поздно…»
  •     «Ночью вьюга снежная…»
  •     Ворожба
  •     «Недосказанной речи тревогу…»
  •     «Тёмно в комнатах и душно…»
  •     «Мне битва сердце веселит…»
  •     «Неотвязный стоит на дороге…»
  •     «Смотри приветно и легко…»
  •     «Молчи, как встарь, скрывая свет…»
  •     «Вечереющий сумрак, поверь…»
  •     «Сумрак дня несет печаль…»
  •     При посылке роз
  •     «Старый год уносит сны…»
  •     Двойнику
  •     «Черты знакомых лиц…»
  •     «Мы, два старца, бредем одинокие…»
  •     Ночь на новый год
  •   Стихотворения 1902 года
  •     «Я шел – и вслед за мною шли…»
  •     «Бегут неверные дневные тени…»
  •     «Сгущался мрак церковного порога…»
  •     «Высоко с темнотой сливается стена…»
  •     «Туман скрывает берег отдаленный…»
  •     «Там, в полусумраке собора…»
  •     «Из царства сна выходит безнадежность…»
  •     «Озарен таинственной улыбкой…»
  •     «Но прощай, о, прощай, человеческий род!…»
  •     «Мы преклонились у завета…»
  •     На могиле друга
  •     «Я укрыт до времени в приделе…»
  •     «Целый день – суета у могил…»
  •     «Война горит неукротимо…»
  •     «Вдали мигнул огонь вечерний…»
  •     «...И были при последнем издыханьи…»
  •     «В пути – глубокий мрак, и страшны высоты…»
  •     «Уходит день. В пыли дорожной…»
  •     «Сны раздумий небывалых…»
  •     «На весенний праздник света…»
  •     «Ты была светла до странности…»
  •     «Не поймут бесскорбные люди…»
  •     «Или устал ты до времени…»
  •     «Сны безотчетны, ярки краски…»
  •     «Мы живем в старинной келье…»
  •     «Ты – божий день. Мои мечты…»
  •     «Верю в Солнце Завета…»
  •     «Кто-то с богом шепчется…»
  •     «Мы всё простим – и не нарушим…»
  •     «Целый день передо мною…»
  •     У дверей
  •     «Всю зиму мы плакали, бедные…»
  •     «Там сумерки невнятно трепетали…»
  •     «Мы странствовали с Ним по городам…»
  •     «Успокоительны, и чудны…»
  •     «Гадай и жди. Среди полночи…»
  •     «Жизнь медленная шла, как старая гадалка…»
  •     «Ты не пленишь. Не жди меня…»
  •     «Мы шли заветною тропою…»
  •     «Травы спят красивые…»
  •     «Мой вечер близок и безволен…»
  •     «Ты – злая колдунья. Мой вечер в огне…»
  •     «На темном пороге тайком…»
  •     «Я медленно сходил с ума…»
  •     «Я жалок в глубоком бессильи…»
  •     «Испытанный, стою на грани…»
  •     «Весна в реке ломает льдины…»
  •     «Ищи разгадку ожиданий…»
  •     «Кто-то вздохнул у могилы…»
  •     «Кто плачет здесь? На мирные ступени…»
  •     «Ловлю дрожащие, хладеющие руки;…»
  •     «У окна не ветер бродит…»
  •     «Ты, отчаянье жизни моей…»
  •     «Утомленный, я терял надежды…»
  •     «Странных и новых ищу на страницах…»
  •     «Днем вершу я дела суеты…»
  •     «Люблю высокие соборы…»
  •     «В сумерки девушку стройную…»
  •     «Я знаю день моих проклятий…»
  •     «Мы отошли и стали у кормила…»
  •     «Завтра в сумерки встретимся мы…»
  •     «Я тишиною очарован…»
  •     «Я – тварь дрожащая. Лучами…»
  •     «Ты – молитва лазурная…»
  •     «Слышу колокол. В поле весна…»
  •     «Там – в улице стоял какой-то дом…»
  •     «Я и мир – снега, ручьи…»
  •     «Мы встречались с тобой на закате…»
  •     «Ты не ушла. Но, может быть…»
  •     «Тебя скрывали туманы…»
  •     «Когда святого забвения…»
  •     «Проходят сны и женственные тени…»
  •     «Поздно. В окошко закрытое…»
  •     «Сплетались времена, сплетались страны…»
  •     «Брожу в стенах монастыря…»
  •     «Ушли в туман мечтания…»
  •     «Вот снова пошатнулись дали…»
  •     «Хоронил я тебя, и, тоскуя…»
  •     «На ржавых петлях открываю ставни…»
  •     «Золотокудрый ангел дня…»
  •     «Пробивалась певучим потоком…»
  •     На смерть деда (1 июля 1902 г.)
  •     «Не бойся умереть в пути…»
  •     «Я, отрок, зажигаю свечи…»
  •     «Говорили короткие речи…»
  •     «Сбежал с горы и замер в чаще…»
  •     «Как сон, уходит летний день…»
  •     «Зову тебя в дыму пожара…»
  •     «Я и молод, и свеж, и влюблен…»
  •     «Ужасен холод вечеров…»
  •     «Инок шел и нес святые знаки…»
  •     «За темной далью городской…»
  •     «Свет в окошке шатался…»
  •     Боец
  •     «Всё, чем дышал я…»
  •     «Тебе, Тебе, с иного света…»
  •     «Моя душа в смятеньи страха…»
  •     «Прости. Я холодность заметил…»
  •     «Пытался сердцем отдохнуть я…»
  •     «Золотистою долиной…»
  •     «Без Меня б твои сны улетали…»
  •     «В чужбину по гудящей стали…»
  •     «Я вышел в ночь – узнать, понять…»
  •     «Безрадостные всходят семена…»
  •     «Давно хожу я под окнами…»
  •     «Смолкали и говор, и шутки…»
  •     «В городе колокол бился…»
  •     «Я просыпался и всходил…»
  •     «Как старинной легенды слова…»
  •     «Мы – чернецы, бредущие во мгле…»
  •     Экклесиаст
  •     «Она стройна и высока…»
  •     «Они говорили о ранней весне…»
  •     «Когда я вышел – были зори…»
  •     «Был вечер поздний и багровый…»
  •     Старик
  •     Случайному
  •     «Стремленья сердца непомерны…»
  •     «Передо мной – моя дорога…»
  •     «Всё, что в море покоит волну…»
  •     «Все они загораются здесь…»
  •     «Я ждал под окнами в тени…»
  •     «При желтом свете веселились…»
  •     «О легендах, о сказках, о тайнах…»
  •     «Он входил простой и скудный…»
  •     «Явился он на стройном бале…»
  •     «Свобода смотрит в синеву…»
  •     «Ушел он, скрылся в ночи…»
  •     «О легендах, о сказках, о мигах:…»
  •     Religio[24]
  •       1
  •       2
  •     «Вхожу я в темные храмы…»
  •     «Ты свята, но я Тебе не верю…»
  •     «Будет день, словно миг веселья…»
  •     «Блаженный, забытый в пустыне…»
  •     «Его встречали повсюду…»
  •     «Они живут под серой тучей…»
  •     «Мысли мои утопают в бессилии…»
  •     «Разгораются тайные знаки…»
  •     «Мне страшно с Тобой встречаться…»
  •     «Дома растут, как желанья…»
  •     7 – 8 ноября 1902 года
  •     «Я их хранил в приделе Иоанна…»
  •     Сфинкс
  •     «Загляжусь ли я в ночь на метелицу…»
  •     «Стою у власти, душой одинок…»
  •     «Ушел я в белую страну…»
  •     «Еще бледные зори на небе…»
  •     Жрец
  •     «Я надел разноцветные перья…»
  •     Песня Офелии
  •     «Мы проснулись в полном забвении…»
  •     «Я, изнуренный и премудрый…»
  •     «Золотит моя страстная осень…»
  •     Голос
  •     «Я буду факел мой блюсти…»
  •     «Мы всюду. Мы нигде. Идем…»
  •     «Я смотрел на слепое людское строение…»
  •     «Любопытство напрасно глазело…»
  •     «Царица смотрела заставки…»
  •     «Вот она – в налетевшей волне…»
  •     «Все кричали у круглых столов…»
  •     «Покраснели и гаснут ступени…»
  •     «На обряд я спешил погребальный…»
  •     «Я искал голубую дорогу…»
  •     «Мы отошли – и тяжко поднимали…»
  •     «Она ждала и билась в смертной муке…»
  •     «Запевающий сон, зацветающий цвет…»
  •   Стихотворения 1903 года
  •     «Целый год не дрожало окно…»
  •     «Здесь ночь мертва. Слова мои дики…»
  •     «Я к людям не выйду навстречу…»
  •     Отшедшим
  •     «В посланьях к земным владыкам…»
  •     «Днем за нашей стеной молчали, – …»
  •     «Здесь память волны святой…»
  •     «Потемнели, поблекли залы…»
  •     «Разгадал я, какие цветы…»
  •     «Старуха гадала у входа…»
  •     «Погружался я в море клевера…»
  •     «Зимний ветер играет терновником…»
  •     «Снова иду я над этой пустынной равниной…»
  •     «Всё ли спокойно в народе?…»
  •     «Дела свершились…»
  •     «Мне снились веселые думы…»
  •     «Никто не умирал. Никто не кончил жить…»
  •     «Отворяются двери – там мерцанья…»
  •     Noli tangere circulos meos[25]
  •     «Всё тихо на светлом лице…»
  •     «Я вырезал посох из дуба…»
  •     «У забытых могил пробивалась трава…»
  •     «Нет, я не отходил. Я только тайны ждал…»
  •     «Вот они – белые звуки…» (При посылке белой азалии)
  •     А. М. Добролюбов
  •     «Кто заметил огненные знаки…»
  •     «Глухая полночь медленный кладет покров…»
  •     «У берега зеленого на малой могиле…»
  •     «Я был весь в пестрых лоскутьях…»
  •     «По городу бегал черный человек…»
  •     «Мой остров чудесный…»
  •     «Просыпаюсь я – и в поле туманно…»
  •     «Моя сказка никем не разгадана…»
  •     «На Вас было черное закрытое платье…»
  •     «Я умер. Я пал от раны…»
  •     «Если только она подойдет…»
  •     «Когда я стал дряхлеть и стынуть…»
  •     «Неправда, неправда, я в бурю влюблен…»
  •     «Скрипка стонет под горой…»
  •     «Очарованный вечер мой долог…»
  •     «Сердито волновались нивы…»
  •     «Ей было пятнадцать лет. Но по стуку…»
  •     «Многое замолкло. Многие ушли…»
  •     «День был нежно-серый, серый, как тоска…»
  •     Заклинание
  •     «Пристань безмолвна. Земля близка…»
  •     «Я – меч, заостренный с обеих сторон…»
  •     Двойник
  •     «Горит мой день, будя ответы…»
  •     «Над этой осенью – во всем…»
  •     Вербная суббота
  •     «Я был невенчан. Премудрость храня…»
  •     «Я мог бы ярче просиять…»
  •     Ответ
  •     «Мой месяц в царственном зените…»
  •     «Возвратилась в полночь. До утра…»
  •     «Я бежал и спотыкался…»
  •     «Сижу за ширмой. У меня…»
  •     «...И снова подхожу к окну…»
  •     «Когда я уйду на покой от времен…»
  •     «Так. Я знал. И ты задул…»
  •     «Ты у камина, склонив седины…»
  •     «Крыльцо Ее словно паперть…»
  •     Рассвет
  •     «Облака небывалой услады…»
  •     «Спустись в подземные ущелья…»
  •     «Темная, бледно-зеленая…»
  •     Фабрика
  •     Заключение спора
  •     «Что с тобой – не знаю и не скрою…»
  •     «Мы шли на Лидо в час рассвета…»
  •     «Мне гадалка с морщинистым ликом…»
  •     «Плачет ребенок. Под лунным серпом…»
  •     «Среди гостей ходил я в черном фраке…»
  •     Из газет
  •     Статуя
  •     «По берегу плелся больной человек…»
  •     «Протянуты поздние нити минут…»
  •     «Я кую мой меч у порога…»
  •     «Ветер хрипит на мосту меж столбами…»
  •     «Отдых напрасен. Дорога крута…»
  •   Стихотворения 1904 года
  •     «Жду я смерти близ денницы…»
  •     Последний день
  •     Петр
  •     Поединок
  •     «Светлый сон, ты не обманешь…»
  •     Обман
  •     «Я восходил на все вершины…»
  •     «Мой любимый, мой князь, мой жених…»
  •     Молитвы
  •       1
  •       2. Утренняя
  •       3. Вечерняя
  •       4. Ночная
  •       5. Ночная
  •     « На перекрестке…»
  •     «Ты оденешь меня в серебро…»
  •     «Фиолетовый запад гнетет…»
  •     «Дали слепы, дни безгневны…»
  •     Взморье
  •     «В час, когда пьянеют нарциссы…»
  •     «Я живу в глубоком покое…»
  •     «Вот он – ряд гробовых ступеней…»
  •     «Вечность бросила в город…»
  •     «Город в красные пределы…»
  •     «Я жалобной рукой сжимаю свой костыль…»
  •     «Поет, краснея, медь. Над горном…»
  •     Гимн
  •     «Поднимались из тьмы погребов…»
  •     «В высь изверженные дымы…»
  •     Колыбельная песня
  •     «Зажигались окна узких комнат…»
  •     «Всё бежит, мы пребываем…»
  •     «Блеснуло в глазах. Метнулось в мечте…»
  •     «Нежный! У ласковой речки…»
  •     «Гроб невесты легкой тканью…»
  •     «Тяжко нам было под вьюгами…»
  •     Ночь
  •     «Вот – в изнурительной работе…»
  •     Моей матери
  •     «Все отошли. Шумите, сосны…»
  •     «День поблек, изящный и невинный…»
  •     «В кабаках, в переулках, в извивах…»
  •     «Барка жизни встала…»
  •   Стихотворения 1905 года
  •     «Шли на приступ. Прямо в грудь…»
  •     «Улица, улица…»
  •     Болотные чертенятки
  •     «Я живу в отдаленном скиту…»
  •     Повесть
  •     Твари весенние (Из альбома «Kindisch…»[26] Т. Н. Гиппиус)
  •     «Иду – и всё мимолетно…»
  •     Песенка
  •     Легенда
  •     «Ты в поля отошла без возврата…»
  •     «Я вам поведал неземное…»
  •     Невидимка
  •     Болотный попик
  •     «На весеннем пути в теремок…»
  •     «Вот на тучах пожелтелых…»
  •     Война
  •     Влюбленность
  •     «Она веселой невестой была…»
  •     «Полюби эту вечность болот:…»
  •     «Белый конь чуть ступает усталой ногой…»
  •     «Болото – глубокая впадина…»
  •     «Не строй жилищ у речных излучин…»
  •     «Потеха! Рокочет труба…»
  •     Старушка и чертенята
  •     У моря
  •     Балаганчик
  •     Поэт
  •     Моей матери
  •     «Старость мертвая бродит вокруг…»
  •     «В туманах, над сверканьем рос…»
  •     Осенняя воля
  •     «Не мани меня ты, воля…»
  •     «Утихает светлый ветер…»
  •     «Оставь меня в моей дали…»
  •     «Осень поздняя. Небо открытое…»
  •     «Девушка пела в церковном хоре…»
  •     «В лапах косматых и страшных…»
  •     «Там, в ночной завывающей стуже…»
  •     Пляски осенние
  •     «В голубой далекой спаленке…»
  •     Эхо
  •     «Вот Он – Христос – в цепях и розах…»
  •     «Так. Неизменно всё, как было…»
  •     Митинг
  •     «Вися над городом всемирным…»
  •     «Еще прекрасно серое небо…»
  •     «Ты проходишь без улыбки…»
  •     Перстень-страданье
  •     «Прискакала дикой степью…»
  •     Бред
  •     Сытые
  •     «Свободны дали. Небо открыто…»
  •   Стихотворения 1906 года
  •     Сказка о петухе и старушке
  •     «Милый брат! Завечерело…»
  •     «Мы подошли – и воды синие…»
  •     «Ты придешь и обнимешь…»
  •     «Лазурью бледной месяц плыл…»
  •     Вербочки
  •     Учитель
  •     Снег да снег
  •     Ветхая избушка
  •     Зайчик
  •     Иванова ночь
  •     Сольвейг
  •     «Ты был осыпан звездным цветом…»
  •     «Твое лицо бледней, чем было…»
  •     Незнакомка
  •     «Там дамы щеголяют модами…»
  •     «Прошли года, но ты – всё та же…»
  •     Ангел-хранитель
  •     Деве-революции
  •     Русь
  •     «Есть лучше и хуже меня…»
  •     «Передвечернею порою…»
  •     Холодный день
  •     В октябре
  •     «Шлейф, забрызганный звездами…»
  •     Сын и мать
  •     «Нет имени тебе, мой дальний…»
  •     «К вечеру вышло тихое солнце…»
  •     «Ночь. Город угомонился…»
  •     «Я в четырех стенах – убитый…»
  •     Угар
  •     Тишина цветет
  •     «Так окрыленно, так напевно…»
  •     «Ты можешь по траве зеленой…»
  •     Окна во двор
  •     «Ищу огней – огней попутных…»
  •     Рождество
  •     Проклятый колокол
  •     «О жизни, догоревшей в хоре…»
  •     «В синем небе, в темной глуби…»
  •     Балаган
  •     «Твоя гроза меня умчала…»
  •     «В час глухой разлуки с морем…»
  •     «Хожу, брожу понурый…»
  •     Пожар
  •     «Сольвейг! О, Сольвейг! О, Солнечный Путь!…»
  •     «На серые камни ложилась дремота…»
  •     «Ты смотришь в очи ясным зорям…»
  •     На чердаке
  •     «В серебре росы трава…»
  •     «Вот явилась. Заслонила…»
  •     «Я был смущенный и веселый…»
  •   Поэмы 1897-1906 годов
  •     Неоконченная поэма (Bad nauheim. 1897-1903)
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Ее прибытие
  •       1. Рабочие на рейде
  •       2. Так было
  •       3. Песня матросов
  •       4. Голос в тучах
  •       5. Корабли идут
  •       6. Корабли пришли
  •       7. Рассвет
  •     Ночная фиалка Сон
  •   Стихотворения 1907 года
  •     «Я в дольний мир вошла, как в ложу...»
  •     Снежная маска
  •       Снега
  •         Снежное вино
  •         Снежная вязь
  •         Последний путь
  •         На страже
  •         Второе крещенье
  •         Настигнутый метелью
  •         На зов метелей
  •         Ее песни
  •         Крылья
  •         Влюбленность
  •         Не надо
  •         Тревога
  •         Прочь!
  •         И опять снега
  •         Голоса
  •         В снегах
  •       Маски
  •         Под масками
  •         Бледные сказанья
  •         Сквозь винный хрусталь
  •         В углу дивана
  •         Тени на стене
  •         Насмешница
  •         Они читают стихи
  •         Неизбежное
  •         Здесь и там
  •         Смятение
  •         Обреченный
  •         Нет исхода
  •         Сердце предано метели
  •         На снежном костре
  •         Усталость
  •       Ненужная весна
  •         1
  •         2
  •         3
  •       «Придут незаметные белые ночи…»
  •       «Ушла. Но гиацинты ждали…»
  •       «За холмом отзвенели упругие латы…»
  •       «Зачатый в ночь, я в ночь рожден…»
  •       «В темной комнате ты обесчещена…»
  •       «Я насадил мой светлый рай…»
  •       «Ты пробуждалась утром рано…»
  •       «С каждой весною пути мои круче…»
  •       «Ты отошла, и я в пустыне…»
  •       «Я ухо приложил к земле…»
  •       «Тропами тайными, ночными…»
  •       Девушке
  •       «Сырое лето. Я лежу…»
  •       Песельник
  •       «В этот серый летний вечер…»
  •       Вольные мысли
  •         1. О смерти
  •         2. Над озером
  •         3. В северном море
  •         4. В дюнах
  •       «Везде – над лесом и над пашней…»
  •       «В густой траве пропадешь с головой…»
  •       Осенняя любовь
  •         1
  •         2
  •         3
  •       «Когда я создавал героя…»
  •       «Всюду ясность божия…»
  •       «В те ночи светлые, пустые…»
  •       Снежная дева
  •       «И я провел безумный год…»
  •       Заклятие огнем и мраком
  •         1
  •         2
  •         3
  •         4
  •         5
  •         6
  •         7
  •         8
  •         9
  •         10
  •         11
  •       «Меня пытали в старой вере…»
  •       Инок
  •       «Она пришла с заката…»
  •       Клеопатра
  •       «Стучится тихо. Потом погромче…»
  •   Стихотворения 1908 года
  •     «Всю жизнь ждала. Устала ждать…»
  •     «Когда вы стоите на моем пути…»
  •     «Она пришла с мороза…»
  •     «Я миновал закат багряный…»
  •     Не пришел на свиданье
  •     «Душа! Когда устанешь верить?…»
  •     «И я любил. И я изведал…»
  •     «Их было много – дев прекрасных…»
  •     «Свирель запела на мосту…»
  •     «В глубоких сумерках собора…»
  •     «Май жестокий с белыми ночами!…»
  •     «Всё помнит о весле вздыхающем…»
  •     Встречной
  •     На поле Куликовом
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5 «Опять над полем Куликовым...»
  •     «Я помню длительные муки:…»
  •     За гробом
  •     Мэри
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Друзьям
  •     Поэты
  •     «Она, как прежде, захотела…»
  •     «Усните блаженно, заморские гости, усните…»
  •     «Когда замрут отчаянье и злоба…»
  •     Забывшие тебя
  •     «Твое лицо мне так знакомо…»
  •     Россия
  •     «Я пригвожден к трактирной стойке…»
  •     «Часовая стрелка близится к полночи…»
  •     «Старинные розы…»
  •     «Вот он – ветер…»
  •     «Ночь – как ночь, и улица пустынна…»
  •     «Ты так светла, как снег невинный…»
  •     «Своими горькими слезами…»
  •     «Уже над морем вечереет…»
  •     «Не могу тебя не звать…»
  •     «Всё б тебе желать веселья…»
  •     «Я не звал тебя – сама ты…»
  •     «Грустя и плача и смеясь…»
  •     «Опустись, занавеска линялая…»
  •     «О доблестях, о подвигах, о славе…»
  •     «Не затем величал я себя паладином…»
  •     «Ты из шепота слов родилась…»
  •   Стихотворения 1909 года
  •     Осенний день
  •     «Мой милый, будь смелым…»
  •     «Не венчал мою голову траурный лавр…»
  •     «Под шум и звон однообразный…»
  •     «Я сегодня не помню, что было вчера…»
  •     «Покойник спать ложится…»
  •     «Так. Буря этих лет прошла…»
  •     «В голодной и больной неволе…»
  •     «Уж вечер светлой полосою…»
  •     На смерть младенца
  •     «Здесь в сумерки в конце зимы…»
  •     «Не спят, не помнят, не торгуют…»
  •     «Когда я прозревал впервые…»
  •     «Дохнула жизнь в лицо могилой…»
  •     «Весенний день прошел без дела…»
  •     «Когда, вступая в мир огромный…»
  •     «Какая дивная картина…»
  •     «Ты в комнате один сидишь…»
  •     Итальянские стихи
  •       Равенна
  •       * * *
  •       Девушка из Spoleto
  •       Венеция
  •         1
  •         2 «Холодный ветер от лагуны...»
  •         3
  •       Перуджия
  •       Флоренция
  •         1
  •         2
  •         3
  •         4
  •         5
  •         6
  •         7
  •     «Вот девушка, едва развившись…»
  •       Madonna da Settignano
  •       Фьёзоле
  •       Сиена
  •       Сиенский собор
  •     «Искусство – ноша на плечах…»
  •     «Глаза, опущенные скромно…»
  •     Благовещение
  •       Успение
  •       Эпитафия фра Филиппо Липпи[35]
  •     «Кольцо существованья тесно:…»
  •     Через двенадцать лет
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •       8
  •     Утро в Москве
  •     «Чем больше хочешь отдохнуть…»
  •     «„Дым от костра струею сизой…“«
  •     «Всё это было, было, было…»
  •     «Как прощались, страстно клялись…»
  •     «Всё на земле умрет – и мать, и младость…»
  •     «Из хрустального тумана…»
  •     «В эти желтые дни меж домами…»
  •     Песнь ада
  •     Двойник
  •     «Поздней осенью из гавани…»
  •     На островах
  •     Сусальный ангел
  •     «Как из сумрачной гавани…»
  •   Стихотворения 1910 года
  •     «С мирным счастьем покончены счеты…»
  •     «Седые сумерки легли…»
  •     «Черный ворон в сумраке снежном…»
  •     Голоса скрипок
  •     На смерть Коммиссаржевской
  •     «Дух пряный марта был в лунном круге…»
  •     На пасхе
  •     В ресторане
  •     Демон
  •     «Как тяжело ходить среди людей…»
  •     На железной дороге
  •     Сон
  •     «Когда-то гордый и надменный…»
  •     «Русь моя, жизнь моя, вместе ль нам маяться?…»
  •     «Где отдается в длинных залах…»
  •     «Сегодня ты на тройке звонкой…»
  •     «Я коротаю жизнь мою…»
  •     «Там неба осветленный край…»
  •     Юрию Верховскому (При получении «Идиллий и элегий…»)
  •     Посещение
  •     Комета
  •     «Идут часы, и дни, и годы…»
  •     «Знаю я твое льстивое имя…»
  •     «В неуверенном, зыбком полете…»
  •   Стихотворения 1911 года
  •     «В огне и холоде тревог…»
  •     «Когда мы встретились с тобой…»
  •     «О, как смеялись вы над нами…»
  •     «Да. Так диктует вдохновенье:…»
  •     «Земное сердце стынет вновь…»
  •     Унижение
  •     «Без слова мысль, волненье без названья…»
  •   Стихотворения 1912 года
  •     «Ветр налетит, завоет снег…»
  •     «Шар раскаленный, золотой…»
  •     «Повеселясь на буйном пире…»
  •     «Благословляю всё, что было…»
  •     Авиатор
  •     Шаги Командора
  •     Пляски смерти
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     Валерию Брюсову (При получении «Зеркала теней…»)
  •     Владимиру Бестужеву (Ответ)
  •     Вячеславу Иванову
  •     «Сквозь серый дым от краю и до краю…»
  •     «Приближается звук. И, покорна щемящему звуку…»
  •     «И вновь – порывы юных лет…»
  •     «Миры летят. Года летят. Пустая…»
  •     «Есть минуты, когда не тревожит…»
  •     Сны
  •     На лугу
  •     Ворона
  •     Сочельник в лесу
  •     Тишина в лесу После ночной метели
  •     «Болотистым, пустынным лугом…»
  •     Испанке
  •     «В небе – день, всех ночей суеверней…»
  •     «Осенний вечер был. Под звук дождя стеклянный…»
  •     К музе
  •     «Мой бедный, мой далекий друг!…»
  •     «В сыром ночном тумане…»
  •   Стихотворения 1913 года
  •     О чем поет ветер
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •     «Есть времена, есть дни, когда…»
  •     Седое утро
  •     Новая Америка
  •     Художник
  •     «Я вижу блеск, забытый мной…»
  •     «Ты говоришь, что я дремлю…»
  •     «Ваш взгляд – его мне подстеречь…»
  •     «О, нет! не расколдуешь сердца ты…»
  •     Анне Ахматовой
  •     «Есть игра: осторожно войти…»
  •     «Натянулись гитарные струны…»
  •     «Как свершилось, как случилось?…»
  •     «Как растет тревога к ночи!…»
  •     «Ты – буйный зов рогов призывных…»
  •   Стихотворения 1914 года
  •     Черная кровь
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •       8
  •       9
  •     «О, я хочу безумно жить:…»
  •     «Я – Гамлет. Холодеет кровь…»
  •     «Ты помнишь? В нашей бухте сонной…»
  •     Жизнь моего приятеля
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7 Говорят черти:
  •       8 Говорит смерть:
  •     «Как день, светла, но непонятна…»
  •     «Ну, что же? Устало заломлены слабые руки…»
  •     Голос из хора
  •     Кармен
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •       8
  •       9
  •       10
  •     «Петербургские сумерки снежные…»
  •     Последнее напутствие
  •     «Смычок запел. И облак душный…»
  •     Королевна
  •     «Я помню нежность ваших плеч…»
  •     «Ты жил один! Друзей ты не искал…»
  •     «Грешить бесстыдно, непробудно…»
  •     «Задобренные лесом кручи:…»
  •     «Та жизнь прошла…»
  •     «Была ты всех ярче, верней и прелестней…»
  •     «Ветер стих, и слава заревая…»
  •     Женщина
  •     «Петроградское небо мутилось дождем…»
  •     «Рожденные в года глухие…»
  •     Антверпен
  •     «Он занесен – сей жезл железный…»
  •     «Я не предал белое знамя…»
  •     «Разлетясь по всему небосклону…»
  •     «Распушилась, раскачнулась…»
  •   Стихотворения 1915 года
  •     «Протекли за годами года…»
  •     «За горами, лесами…»
  •     «Пусть я и жил, не любя…»
  •     Перед судом
  •     «Похоронят, зароют глубоко…»
  •     «Милая девушка, что ты колдуешь…»
  •     «На улице – дождик и слякоть…»
  •     «От знающего почерк ясный…»
  •   Стихотворения 1916 года
  •     «Превратила всё в шутку сначала…»
  •     « Дикий ветер…»
  •     Коршун
  •     Демон
  •     «Ты твердишь, что я холоден, замкнут и сух…»
  •   Стихотворения 1918 года
  •     Скифы
  •     З. Гиппиус (При получении «Последних стихов…»)
  •   Стихотворения 1919 года
  •     Русский бред
  •     «Вы жизнь по-прежнему нисколько…»
  •   Стихотворения 1920 года
  •     «Яблони сада вырваны…»
  •     Две надписи на сборнике «Седое утро…»
  •       1
  •       2
  •   Стихотворения 1921 года
  •     Пушкинскому дому
  •   Поэмы 1907-1921 годов
  •     Соловьиный сад
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •     Возмездие
  •       Предисловие
  •       Пролог
  •       Первая глава
  •       Вторая глава <Вступление>
  •         I
  •         II
  •         III
  •         IV
  •       Третья глава
  •     Двенадцать
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •       8
  •       9
  •       10
  •       11
  •       12
  • Борис Гребенщиков Серебро Господа моего
  •   Партизан полной луны
  •   Железнодорожная вода
  •   Герои рок-н-ролла (Молодая шпана)
  •   Гость
  •   Электрический пес
  •   Все, что я хочу
  •   Плоскость
  •   Иванов
  •   Моей звезде
  •   Почему не падает небо
  •   Укравший дождь
  •   С той стороны зеркального стекла
  •   Сталь
  •   Второе стеклянное чудо
  •   Мне было бы легче петь
  •   Кто ты теперь?
  •   Герои
  •   Мой друг музыкант
  •   Сегодня ночью
  •   Пустые места
  •   Сыновья молчаливых дней
  •   Игра наверняка
  •   Пепел
  •   Музыка серебряных спиц
  •   Капитан Африка
  •   Песни вычерпывающих людей
  •   Рок-н-ролл мертв
  •   Искусство быть смирным
  •   С утра шел снег
  •   Время луны
  •   Мальчик Евграф
  •   Еще один упавший вниз
  •   Ключи от моих дверей
  •   Рыба
  •   Лети, мой ангел, лети
  •   Платан
  •   Движение в сторону весны
  •   Сидя на красивом холме
  •   Иван Бодхидхарма
  •   Дело мастера Бо
  •   Двигаться дальше
  •   Небо становится ближе
  •   Электричество
  •   Она не знает, что это сны
  •   Здравствуй, моя смерть (Тема для новой войны)
  •   Жажда
  •   Сны о чем-то большем
  •   Кад Годдо
  •   Танцы на грани весны
  •   Деревня
  •   2-12-85-06
  •   Дети декабря
  •   Я – змея
  •   Трамвай
  •   Хозяин
  •   Яблочные дни
  •   Стучаться в двери травы
  •   Каменный уголь
  •   Иван-чай
  •   Наблюдатель
  •   Великий дворник
  •   Партизаны полной луны
  •   Лебединая сталь
  •   Золото на голубом
  •   Аделаида
  •   Поколение дворников
  •   Дерево
  •   Очарованный тобой
  •   Капитан Воронин
  •   Генерал Скобелев
  •   Серые камни на зеленой траве
  •   Мальчик
  •   Они назовут это блюз
  •   Когда пройдет боль
  •   Ангел
  •   Боже, храни полярников
  •   Не стой на пути у высоких чувств
  •   Серебро Господа моего
  •   Поезд в огне
  •   Волки и вороны
  •   Никита Рязанский
  •   Кони беспредела
  •   Бурлак
  •   Елизавета
  •   Сирин, Алконост, Гамаюн
  •   Пески Петербурга
  •   День первый
  •   Юрьев день
  •   Я не хотел бы быть тобой в тот день
  •   Сельские леди и джентльмены
  •   Трачу свое время
  •   Летчик
  •   Науки юношей
  •   8200
  •   Королевское утро
  •   Как нам вернуться домой
  •   Кострома mon amour
  •   Звездочка
  •   Не пей вина, Гертруда
  •   Ты нужна мне
  •   Сувлехим Такац
  •   Русская нирвана
  •   Голубой огонек
  •   Фикус религиозный
  •   Навигатор
  •   Три сестры
  •   Гарсон № 2
  •   Самый быстрый самолет
  •   Удивительный мастер Лукьянов
  •   Не коси
  •   Стерегущий баржу
  •   Истребитель
  •   Великая железнодорожная симфония
  •   Древнерусская тоска
  •   Инцидент в Настасьино
  •   Черный брахман
  •   Дубровский
  •   Максим-лесник
  •   Если бы не ты
  •   Из Калинина в Тверь
  •   Дарья
  •   Тень
  •   На ее стороне
  •   По дороге в Дамаск
  •   Маша и медведь
  •   Луна, успокой меня
  •   Имя моей тоски
  •   Пока несут Сакэ
  •   Цветы Йошивары
  •   Сын плотника
  •   500
  •   Брод
  •   Нога судьбы
  •   Псалом 151
  •   Брат Никотин
  •   Северный цвет
  •   Зимняя роза
  •   Человек из Кемерова
  •   Пабло
  •   Феечка
  •   Туман над Янцзы
  •   Белая
  •   Не могу оторвать глаз от тебя
  •   Красота (Это страшная сила)
  •   Забадай
  •   Мертвые матросы не спят
  •   Дело за мной
  •   Мама, я не могу больше пить
  •   Терапевт
  •   День в доме дождя
  •   Афанасий Никитин Буги, Или хождение за три моря-2
  •   Ткачиха
  •   О смысле всего сущего
  •   Голова Альфредо Гарсии
  •   Обещанный день
  •   Два поезда
  •   Мария
  •   Девушки танцуют одни
  •   Письма с границы между светом и тенью
  •   Вятка – Сан-Франциско
  •   Теорема шара
  •   Лошадь белая
  •   Сокол
  •   Еще один раз
  •   Девушка с веслом
  •   Небо цвета дождя
  •   Красная река
  •   Назад в Архангельск
  •   Тайный узбек
  •   Огонь Вавилона
  •   Марш священных коров
  •   Дед Мороз блюз
  •   Бригадир
  •   Новая песня о Родине
  •   Под мостом, как Чкалов
  •   Та, которую я люблю
  •   Географическая
  •   Для тех, кто влюблен
  •   Паленое виски и толченый мел
  •   Как движется лед
  •   Молитва и пост
  •   Сердце из песка
  •   Рухнул
  •   Синее небо, белые облака
  •   Из Хрустального Захолустья
  •   Кошка моря
  •   Сутра ледоруба
  •   Песнь весеннего восстановления
  •   Праздник Урожая во Дворце Труда
  •   Пришел Пить Воду
  •   Губернатор
  •   Не было Такой
  •   Любовь во время войны
  •   Ветка
  •   Голубиное Слово
  •   Если я уйду
  •   Селфи
  •   Stella Maris
  • Борис Пастернак Свеча горела (сборник)
  •   Начальная пора
  •     «Февраль. Достать чернил и плакать!..»
  •     «Как бронзовой золой жаровень…»
  •     «Когда за лиры лабиринт…»
  •     Сон
  •     «Я рос. Меня, как Ганимеда…»
  •     «Все наденут сегодня пальто…»
  •     «Сегодня с первым светом встанут…»
  •     Вокзал
  •     Венеция
  •     Пиры
  •     Зимняя ночь
  •   Поверх барьеров
  •     Возможность
  •     «Оттепелями из магазинов…»
  •     Зимнее небо
  •     Душа
  •     «Не как люди, не еженедельно…»
  •     Раскованный голос
  •     Метель
  •     Урал впервые
  •     Ледоход
  •     «Я понял жизни цель и чту…»
  •     Весна
  •     Ивака
  •     Стрижи
  •     Счастье
  •     Эхо
  •     Три варианта
  •     Июльская гроза
  •     После дождя
  •     Импровизация
  •     Мельницы
  •     На пароходе
  •     Из поэмы (Два отрывка)
  •     Марбург
  •   Сестра моя – жизнь
  •     Памяти демона
  •     Не время ль птицам петь
  •       Про эти стихи
  •       Тоска
  •       «Сестра моя – жизнь и сегодня в разливе…»
  •       Плачущий сад
  •       Зеркало
  •       Девочка
  •       «Ты в ветре, веткой пробующем…»
  •     Книга степи
  •       До всего этого была зима
  •       Не трогать
  •       «Ты так играла эту роль!..»
  •       Подражатели
  •       Образец
  •     Развлеченья любимой
  •       «Душистою веткою машучи…»
  •       Сложа весла
  •       Весенний дождь
  •       Свистки милиционеров
  •       Звезды летом
  •       Уроки английского
  •     Занятье философией
  •       Определение поэзии
  •       Определение души
  •       Болезни земли
  •       Определение творчества
  •       Наша гроза
  •       Заместительница
  •     Песни в письмах, чтобы не скучала
  •       Воробьевы горы
  •       Mein liebchen, was willst du noch mehr?[56]
  •       Распад
  •     Романовка
  •       Степь
  •       Душная ночь
  •       Еще более душный рассвет
  •     Попытка душу разлучить
  •       Мучкап
  •       «Дик прием был, дик приход…»
  •       «Попытка душу разлучить…»
  •     Возвращение
  •       «Как усыпительна жизнь!..»
  •       У себя дома
  •       Елене
  •       Как у них
  •       Лето
  •       Гроза, моментальная навек
  •     Послесловье
  •       «Любимая, – жуть! Когда любит поэт…»
  •       «Давай ронять слова…»
  •       Имелось
  •       «Любить, – идти, – не смолкнул гром…»
  •       Послесловье
  •       Конец
  •   Темы и вариации
  •     Пять повестей
  •       Вдохновение
  •       Встреча
  •       Маргарита
  •       Мефистофель
  •       Шекспир
  •     Тема с вариациями
  •       Тема
  •       Вариации
  •       Болезнь
  •       Разрыв
  •       Я их мог позабыть
  •       Нескучный сад
  •   Стихи разных лет
  •     Смешанные ст и хот ворения
  •       Борису Пильняку
  •       Анне Ахматовой
  •       М‹арине› Ц‹ветаевой›
  •       Мейерхольдам
  •       Пространство
  •       Бальзак
  •       Бабочка – буря
  •       Отплытие
  •       «Рослый стрелок, осторожный охотник…»
  •       Петухи
  •       Ландыши
  •       Сирень
  •       Любка
  •       Брюсову
  •       Памяти Рейснер
  •       Приближенье грозы
  •     Эпические мотивы
  •       Город
  •       Уральские стихи
  •       Белые стихи
  •       Высокая болезнь
  •     Второе рождение
  •       Волны
  •       «Вот чем лесные дебри брали…»
  •       «Уж замка тень росла из крика…»
  •       «Кавказ был весь как на ладони…»
  •       «Октябрь, а солнце, что твой август…»
  •       «Растет и крепнет ветра натиск…»
  •       Баллада
  •       Лето
  •       Смерть поэта
  •       «Годами когда-нибудь в зале концертной…»
  •       «Не волнуйся, не плачь, не труди…»
  •       «Окно, пюпитр и, как овраги эхом…»
  •       «Любить иных – тяжелый крест…»
  •       «Все снег да снег, – терпи и точка…»
  •       «Платки, подборы, жгучий взгляд…»
  •       «Любимая, – молвы слащавой…»
  •       «Красавица моя, вся стать…»
  •       «Никого не будет в доме…»
  •       «Ты здесь, мы в воздухе одном…»
  •       «Опять Шопен не ищет выгод…»
  •       «Вечерело. Повсюду ретиво…»
  •       «О, знал бы я, что так бывает…»
  •       «Когда я устаю от пустозвонства…»
  •       «Стихи мои, бегом, бегом…»
  •       «Упрек не успел потускнеть…»
  •       «Весенний день тридцатого апреля…»
  •       «Столетье с лишним – не вчера…»
  •       «Весеннею порою льда…»
  •   На ранних поездах
  •     Из летних записок
  •     Переделкино
  •       Сосны
  •       Ложная тревога
  •       Зазимки
  •       Иней
  •       Город
  •       Вальс с чертовщиной
  •       Вальс со слезой
  •       На ранних поездах
  •       Опять весна
  •       Дрозды
  •     Стихи о войне
  •       Страшная сказка
  •       Бобыль
  •       Застава
  •       Смелость
  •       Старый парк
  •       Зима приближается
  •       Памяти Марины Цветаевой
  •       Зарево
  •       Смерть сапера
  •       Преследование
  •       Разведчики
  •       Неоглядность
  •       В низовьях
  •       Ожившая фреска
  •       Победитель
  •       Весна
  •   Стихотворения Юрия Живаго
  •     1. Гамлет
  •     2. Март
  •     3. На страстной
  •     4. Белая ночь
  •     5. Весенняя распутица
  •     6. Объяснение
  •     8. Ветер
  •     9. Хмель
  •     10. Бабье лето
  •     11. Свадьба
  •     12. Осень
  •     13. Сказка
  •     14. Август
  •     15. Зимняя ночь
  •     16. Разлука
  •     17. Свидание
  •     18. Рождественская звезда
  •     19. Рассвет
  •     20. Чудо
  •     21. Земля
  •     22. Дурные дни
  •     23. Магдалина
  •     24. Магдалина
  •     25. Гефсиманский сад
  •   Когда разгуляется
  •     «Во всем мне хочется дойти…»
  •     «Быть знаменитым некрасиво…»
  •     Душа
  •     Ева
  •     Без названия
  •     Перемена
  •     Весна в лесу
  •     Июль
  •     По грибы
  •     Тишина
  •     Стога
  •     Липовая аллея
  •     Когда разгуляется
  •     Хлеб
  •     Осенний лес
  •     Заморозки
  •     Ночной ветер
  •     Золотая осень
  •     Ненастье
  •     Трава и камни
  •     Ночь
  •     Ветер (Четыре отрывка о Блоке)
  •       «Кому быть живым и хвалимым…»
  •       «Он ветрен, как ветер. Как ветер…»
  •       «Широко, широко, широко…»
  •       «Зловещ горизонт и внезапен…»
  •     Дорога
  •     В больнице
  •     Музыка
  •     После перерыва
  •     Первый снег
  •     Снег идет
  •     Следы на снегу
  •     После вьюги
  •     Вакханалия
  •     За поворотом
  •     Всё сбылось
  •     Пахота
  •     Поездка
  •     Женщины в детстве
  •     После грозы
  •     Зимние праздники
  •     Нобелевская премия
  •     Божий мир
  •     Единственные дни
  •   Стихотворения, не включенные в основное собрание, и другие редакции
  •     «Я в мысль глухую о себе…»
  •     «Сумерки… словно оруженосцы роз…»
  •     «Тоска, бешеная, бешеная…»
  •     Город (Отрывки целого)
  •     Маяковскому
  •     Gleisdreieck
  •     Морской штиль
  •     Наступленье зимы
  •     Осень
  •     Бодрость
  •     «И спящий Петербург огромен…»
  •     Мороз
  •     Ремесло
  •     «Мне кажется, я подберу слова…»
  •     «Жизни ль мне хотелось слаще?..»
  •     «Будущее! Облака встрепанный бок!..»
  •     «Все наклоненья и залоги…»
  •     «Поэт, не принимай на веру…»
  •     Лето
  •     Город
  •     Присяга
  •     Русскому гению
  •     «Грядущее на все изменит взгляд…»
  •     В. Д. Авдееву
  •     1917–1942
  •     Спешные строки
  •     Одесса
  •     Импровизация на рояле
  •     Нежность
  •     Бессонница
  •     Под открытым небом
  •     Поверх барьеров
  •       Скрипка Паганини
  •       «Вслед за мной все зовут вас барышней…»
  •       «Порою ты, опередив…»
  •       Pro domo[66]
  •       Appassionata[67]
  •       Последний день Помпеи
  •       «Это мои, это мои…»
  •       Прощанье
  •       Муза девятьсот девятого
  • Булат Окуджава Стихотворения
  •   Душевный разговор с сыном
  •   Подмосковье
  •     I. «Март намечается. Слезою со щеки…»
  •     II. «Кричат за лесом электрички…»
  •     III. «На белый бал берез не соберу…»
  •     IV. «Как ты там поживаешь, над рекой Сереной…»
  •     V. «Всё поле взглядом невзначай окинь…»
  •     VI. «А знаешь ты, что времени у нас в обрез…»
  •   Подмосковье
  •   Сентиментальный марш
  •   Голубой шарик
  •   Полночный троллейбус
  •   Веселый барабанщик
  •   Песенка о Леньке Королеве
  •   «Не бродяги, не пропойцы…»
  •   Песенка об арбатских ребятах
  •   Новое утро
  •   Песенка о солдатских сапогах
  •   «А как первая любовь — она сердце жжет…»
  •   Песенка о моей душе
  •   Песенка о моряках
  •   «Нева Петровна, возле Вас — все львы…»
  •   Песенка о комсомольской богине
  •   Часовые любви
  •   До свидания, мальчики
  •   Песенка о бумажном солдатике
  •   Песенка об Арбате
  •   Песенка об открытой двери
  •   Живописцы
  •   «Мне нужно на кого-нибудь молиться…»
  •   «Не верь войне, мальчишка…»
  •   «Опустите, пожалуйста, синие шторы…»
  •   «Глаза, словно неба осеннего свод…»
  •   «Не пробуй этот мед: в нём ложка дегтя…»
  •   «Эта женщина! Увижу и немею…»
  •   «Рифмы, милые мои…»
  •   «Это случится, случится…»
  •   Дежурный по апрелю
  •   О кузнечиках
  •   Осень в Кахетии
  •   «Горит пламя, не чадит…»
  •   Старый пиджак
  •   «Тьмою здесь всё занавешено…»
  •   Московский муравей
  •   По Смоленской дороге
  •   Шарманка-шарлатанка
  •   Чудесный вальс
  •   Песенка веселого солдата
  •   Песенка про дураков
  •   «Берегите нас, поэтов, берегите нас…»
  •   Черный кот
  •   «Сладко спится на майской заре…»
  •   Песенка о старом, больном, усталом короле, который отправился завоевывать чужую страну, и о том, что из этого получилось
  •   Песенка о пехоте
  •   «Всю ночь кричали петухи…»
  •   Ночной разговор
  •   Мой карандашный портрет
  •   Замок надежды
  •   Два великих слова
  •   Главная песенка
  •   Ленинградская музыка
  •   Музыка
  •   «Я никогда не витал, не витал…»
  •   «Нацеленный в глаз одинокого лося…»
  •   «Мы приедем туда, приедем…»
  •   Храмули
  •   Фрески
  •     I. Охотник
  •     II. Гончар
  •     III. Раб
  •   Письмо Антокольскому
  •   Эта комната
  •   «В чаду кварталов городских…»
  •   Осень в Царском Селе
  •   * * *
  •     1. «Вся земля, вся планета — сплошное „туда“…»
  •     2. «Строгая женщина в строгих очках…»
  •     3. «Я люблю эту женщину. Очень люблю…»
  •     4. «Вокзал прощанье нам прокличет…»
  •   Как я сидел в кресле царя
  •   «Плыл троллейбус по улице…»
  •   Песенка о Барабанном переулке
  •   «Затихнет шрапнель, и начнется апрель…»
  •   Песенка о ночной Москве
  •   Красные цветы
  •   В городском саду
  •   Последний мангал
  •   Молитва
  •   Прощание с осенью
  •   Разговор с рекой Курой
  •   «Былое нельзя воротить, и печалиться не о чем…»
  •   Как научиться рисовать
  •   Песенка о художнике Пиросмани
  •   Капли Датского короля
  •   Зной
  •   «Не верю в бога и судьбу. Молюсь прекрасному и высшему…»
  •   Песенка про маляров
  •   Свет в окне на улице Вахушти
  •   Старый дом
  •   Ленинградская элегия
  •   «В саду Нескучном тишина…»
  •   «Осень ранняя. Падают листья…»
  •   Улица моей любви
  •   Георгий Саакадзе
  •   «Дорога, слишком дорого берешь…»
  •   «Есть муки у огня…»
  •   «В детстве мне встретился как-то кузнечик…»
  •   Оловянный солдатик моего сына
  •   Песенка о Сокольниках
  •   «Ты — мальчик мой, мой белый свет…»
  •   Цирк
  •   «Разве лев — царь зверей? Человек — царь зверей…»
  •   Встреча
  •   «Человек стремится в простоту…»
  •   Прощание с Польшей
  •   Прощание с новогодней елкой
  •   Старинная студенческая песня
  •   Счастливчик Пушкин
  •   Путешествие в памяти
  •   Путешествие по ночной Варшаве в дрожках
  •   «Официант Иван Афанасьевич ненавидит посуды звон…»
  •   Песенка о дальней дороге
  •   Грузинская песня
  •   «Ваше благородие госпожа разлука…» (Песня из к/ф «Белое солнце пустыни»)
  •   «Вселенский опыт говорит…»
  •   «Песенка короткая, как жизнь сама…»
  •   Песенка о Моцарте
  •   «Средистерни и незабудок…»
  •   Старый флейтист
  •   «Я вас обманывать не буду…»
  •   «Скрипят на новый лад все перья золотые…»
  •   «Карандаш желает истину знать…»
  •   «Немоты нахлебавшись без меры…»
  •   «Здесь птицы не поют, деревья не растут…» (Песня из к/ф «Белорусский вокзал»)
  •   «Он, наконец, явился в дом…»
  •   Проводы юнкеров
  •   Приезжая семья фотографируется у памятника Пушкину
  •   Речитатив
  •   Заезжий музыкант
  •   Старинная солдатская песня
  •   Послевоенное танго
  •   Кабинеты моих друзей
  •   Я пишу исторический роман
  •   Пожелание друзьям
  •   Божественная суббота, или стихи о том, как нам с Зиновием Гердтом в одну из суббот не было куда торопиться
  •   «Я вновь повстречался с надеждой — приятная встреча…»
  •   «Чувствую: пора прощаться…»
  •   «Шарманка старая крутилась…»
  •   Римская империя
  •   «Антон Палыч Чехов однажды заметил…»
  •   Пиратская лирическая
  •   Еще один романс
  •   «Быстро молодость проходит, дни счастливые крадет…»
  •   «У Спаса на Кружке забыто наше детство…»
  •   «Убили моего отца…»
  •   «Солнышко сияет, музыка играет…»
  •   «Мы стоим с тобой в обнимку возле Сены…»
  •   «Не слишком-то изыскан вид за окнами…»
  •   «Летняя бабочка вдруг закружилась над лампой полночной…»
  •   О Володе Высоцком
  •   Арбатское вдохновение, или воспоминания о детстве
  •   «Ну что, генералиссимус прекрасный…»
  •   «Как наш двор ни обижали — он в классической поре…»
  •   Плач по Арбату
  •   Надпись на камне
  •   Дорожная песня
  •   «Всему времечко свое: лить дождю, земле вращаться…»
  •   Парижская фантазия
  •   «Собрался к маме — умерла…»
  •   Музыкант
  •   Песенка о молодом гусаре
  •   Памяти брата моего Гиви
  •   Дерзость, или разговор перед боем
  •   Примета
  •   «Я выдумал музу иронии…»
  •   «После дождичка небеса просторны…»
  •   «Ну чем тебе потрафить, мой кузнечик?..»
  •   «Не сольются никогда зимы долгие и лета…»
  •   «В день рождения подарок преподнес я сам себе…»
  •   «В нашей жизни, прекрасной, и странной…»
  •   «Гомон площади Петровской…»
  •   «Всё глуше музыка души…»
  •   Дунайская фантазия
  •   «У поэта соперников нету…»
  •   Работа
  •   «Черный ворон сквозь белое облако глянет…»
  •   «На полянке разминаются оркестры духовые…»
  •   «Ах, что-то мне не верится, что я, брат, воевал…»
  •   «Взяться за руки не я ли призывал вас, господа?..»
  •   «Хочу воскресить своих предков…»
  •   Детство
  •   «В земные страсти вовлеченный…»
  •   «Отчего ты печален, художник…»
  •   «На Сретенке ночной надежды голос слышен…»
  •   Песенка
  •   «Приносит письма письмоносец…»
  •   Звездочет
  •   «В больничное гляну окно, а там за окном — Пироговка…»
  •   «Мне все известно. Я устал всё знать…»
  •   «Надежды крашеная дверь…»
  •   «В больнице медленно течет река часов…»
  •   «Мне нравится то, что в отдельном…»
  •   «Париж для того, чтоб ходить по нему…»
  •   «Пишу роман. Тетрадка в клеточку…»
  •   «Восемнадцатый век из античности…»
  •   Батальное полотно
  •   Арбатский романс
  •   Прогулки фрайеров
  •   Письмо к маме
  •   Мой отец
  •   «Не успел на жизнь обидеться…»
  •   «Арбата больше нет: растаял словно свеченька…»
  •   Красный клен
  •   Краткая автобиография
  •   Нянька
  •   «Ах, если б знать заранее, заранее, заранее…»
  •   «Вот комната эта — храни ее Бог!..»
  •   «К старости косточки стали болеть…»
  •   «Шестидесятники развенчивать усатого должны…»
  •   «На странную музыку сумрак горазд…»
  •   «Что-то сыночек мой уединением стал тяготиться…»
  •   «Мне не нравится мой силуэт…»
  •   «Я вам описываю жизнь свою, и больше никакую…»
  •   «Вы — армия перед походом…»
  •   Шмель в Массачусетсе
  •   «На улице моей беды стоит ненастная погода…»
  •   Подмосковная фантазия
  •   «Вот странный инструмент для созиданья строчек…»
  •   «Прощайте, стихи, ваши строки и ваши намеки и струны…»
  •   «Сладкое бремя, глядишь, обернется копейкою…»
  •   «Через два поколения выйдут на свет…»
  •   Новая Англия
  •   Перед витриной
  •   «Поверь мне, Агнешка, грядут перемены…»
  •   «Погода что-то портится…»
  •   «Мне русские милы из давней прозы…»
  •   «Поверившие в сны крамольные…»
  •   «Малиновка свистнет и тут же замрет…»
  •   Свадебное фото
  •   Отъезд
  •   «Мгновенна нашей жизни повесть…»
  •   «Вымирает мое поколение…»
  •   Обольщение
  •   «Ехал всадник на коне…»
  •   «Вот приходит Юлик Ким и смешное напевает…»
  •   В карете прошлого
  •     1. «В карету прошлого сажусь. Друзья в восторге…»
  •     2. «Я что хочу? В минувший век пробраться…»
  •     3. «Мы трогаемся. Тут же ироничный…»
  •     4. «Откинувшись, я еду по бульварам…»
  •     5. «Стоит июль безветренный и знойный…»
  •     6. «Минувшее мне мнится водевильным…»
  •     7. «И всё-таки я навзничь пораженным…»
  •     8. «И вижу: ба, знакомые всё лица…»
  •     9. «Отбив бока и с привкусом отравы…»
  •     10. «„Дай Бог“, — я говорил и клялся Богом…»
  •     11. «Гармония материи и духа?..»
  •     12. «Скорей назад, покуда вечер поздний…»
  •     13. «И в наши дни, да и в минувшем веке…»
  •     14. «…Чем тягостней кареты продвиженье…»
  •   Итоги
  •   «Насколько мудрее законы, чем мы, брат, с тобою!..»
  •   «В арбатском подъезде мне видятся дивные сцены…»
  •   «Что было, то было. Минувшее не оживает…»
  •   «Когда петух над Марбургским собором…»
  •   «Я люблю! Да, люблю! Без любви я совсем одинок…»
  •   «Чувство собственного достоинства — вот загадочный инструмент…»
  • Вероника Аркадьевна Долина Цветной бульвар. Новые стихи
  •   Сретенский бульвар
  •     19.01.2013
  •     31.01.2013
  •     31.01.2013
  •     01.02.2013
  •     17.02.2013
  •     20.02.2013
  •     22.02.2013
  •     09.03.2013
  •     16.03.2013
  •     16.03.2013
  •     17.03.2013
  •     17.03.2013
  •     18.03.2013
  •     19.03.2013
  •     20.03.2013
  •     20.03.2013
  •     22.03.2013
  •     22.03.2013
  •     23.03.2013
  •     28.03.2013
  •     30.03.2013
  •     31.03.2013
  •     26.04.2013
  •     10.05.2013
  •     12.05.2013
  •     13.05.2013
  •     16.05.2013
  •     16.05.2013
  •     20.05.2013
  •     31.05.2013
  •     05.06.2013
  •     07.06.2013
  •     09.06.2013
  •     10.06.2013
  •     13.06.2013
  •   Страстной бульвар
  •     20.06.2013
  •     22.06.2013
  •     22.06.2013
  •     25.06.2013
  •     27.06.2013
  •     28.06.2013
  •     29.06.2013
  •     04.07.2013
  •     04.07.2013
  •     07.07.2013
  •     19.07.2013
  •     20.07.2013
  •     30.07.2013
  •     14.08.2013
  •     18.08.2013
  •     01.09.2013
  •     02.09.2013
  •     05.09.2013
  •     06.09.2013
  •     06.09.2013
  •     11.09.2013
  •     14.09.2013
  •     18.09.2013
  •     21.09.2013
  •     21.09.2013
  •     22.09.2013
  •     24.09.2013
  •     25.09.2013
  •     03.10.2013
  •     04.10.2013
  •     05.10.2013
  •   Покровский бульвар
  •     05.10.2013
  •     08.10.2013
  •     09.10.2013
  •     10.10.2013
  •     13.10.2013
  •     24.10.2013
  •     02.11.2013
  •     04.11.2013
  •     06.11.2013
  •     07.11.2013
  •     09.11.2013
  •     10.11.2013
  •     11.11.2013
  •     11.11.2013
  •     12.11.2013
  •     12.11.2013
  •     16.11.2013
  •     17.11.2013
  •     17.11.2013
  •     19.11.2013
  •     21.11.2013
  •     22.11.2013
  •     24.11.2013
  •     25.11.2013
  •     26.11.2013
  •     27.11.2013
  •     28.11.2013
  •   Рождественский бульвар
  •     01.12.2013
  •     01.12.2013
  •     02.12.2013
  •     02.12.2013
  •     10.12.2013
  •     10.12.2013
  •     11.12.2013
  •     12.12.2013
  •     13.12.2013
  •     14.12.2013
  •     14.12.2013
  •     15.12.2013
  •     16.12.2013
  •     17.12.2013
  •     19.12.2013
  •     21.12.2013
  •     22.12.2013
  •     24.12.2013
  •     28.12.2013
  •     30.12.2013
  •     31.12.2013
  •     03.01.2014
  •     04.01.2014
  •     05.01.2014
  •     07.01.2014
  •     08.01.2014
  •     10.01.2014
  •     11.01.2014
  •     14.01.2014
  •     15.01.2014
  •     16.01.2014
  •     17.01.2014
  •     18.01.2014
  •     19.01.2014
  •     19.01.2014
  •     20.01.2014
  •     21.01.2014
  •     21.01.2014
  •     23.01.2014
  •     23.01.2014
  •     23.01.2014
  •     29.01.2014
  •     31.01.2014
  •     31.01.2014
  •     01.02.2014
  •   Цветной бульвар
  •     05.02.2014
  •     06.02.2014
  •     08.02.2014
  •     09.02.2014
  •     09.02.2014
  •     13.02.2014
  •     14.02.2014
  •     14.02.2014
  •     15.02.2014
  •     15.02.2014
  •     18.02.2014
  •     20.02.2014
  •     24.02.2014
  •     24.02.2014
  •     25.02.2014
  •     26.02.2014
  •     28.02.2014
  •     04.03.2014
  •     05.03.2014
  •     07.03.2014
  •     09.03.2014
  •     10.03.2014
  •     13.03.2014
  •     13.03.2014
  •     14.03.2014
  •     16.03.2014
  •     24.03.2014
  •     24.03.2014
  •     24.03.2014
  •     26.03.2014
  •     26.03.2014
  •     28.03.2014
  •     28.03.2014
  •     28.03.2014
  •     31.03.2014
  •     01.04.2014
  •     02.04.2014
  • Владимир Высоцкий Лирика
  •   Песни
  •     Песни 1960–1966 годов
  •       Серебряные струны
  •       Тот, кто раньше с нею был
  •       Лежит камень в степи
  •       Большой Каретный
  •       Правда ведь, обидно
  •       «Эй, шофер, вези – Бутырский хутор…»
  •       «За меня невеста отрыдает честно…»
  •       Я женщин не бил до семнадцати лет
  •       «Мы вместе грабили одну и ту же хату…»
  •       Про Сережку Фомина
  •       Штрафные батальоны
  •       Антисемиты
  •       Песня про Уголовный кодекс
  •       Песня о госпитале
  •       Все ушли на фронт
  •       Песня про стукача
  •       Песня о звездах
  •       Бал-маскарад
  •       Братские могилы
  •       «Говорят, арестован…»
  •       «Передо мной любой факир – ну просто карлик…»
  •       Песня студентов-археологов
  •       Марш студентов-физиков
  •       Песня о нейтральной полосе
  •       Солдаты группы «Центр»
  •       «Мой друг уедет в Магадан…»
  •       «В холода, в холода…»
  •       Высота
  •       Песня про снайпера, который через 15 лет после войны спился и сидит в ресторане
  •       Песня завистника
  •       «Перед выездом в загранку…»
  •       «Есть на земле предостаточно рас…»
  •       Песня о сумасшедшем доме
  •       Про черта
  •       Песня о сентиментальном боксере
  •       Песня о конькобежце на короткие дистанции, которого заставили бежать на длинную
  •       Песня космических негодяев
  •       В далеком созвездии Тау Кита
  •       Про дикого вепря
  •       Песня о друге
  •       Здесь вам не равнина
  •       Военная песня
  •       Скалолазка
  •       Прощание с горами
  •       Она была в Париже
  •       Песня-сказка о нечисти
  •       Песня о новом времени
  •       Гололед
  •     Песни 1967–1970 годов
  •       «Корабли постоят – и ложатся на курс…»
  •       Случай в ресторане
  •       Парус
  •       Пародия на плохой детектив
  •       Песенка про йогов
  •       Песня-сказка про джинна
  •       Песня о вещем Олеге
  •       Два письма
  •       Песня о вещей Кассандре
  •       Случай на шахте
  •       Аисты
  •       Лукоморья больше нет
  •       Сказка о несчастных сказочных персонажах
  •       Спасите наши души
  •       Дом хрустальный
  •       «Мао Цзедун – большой шалун…»
  •       «От скушных шаба́шей…»
  •       Невидимка
  •       Песня про плотника Иосифа, деву Марию, Святого Духа и непорочное зачатье
  •       Дайте собакам мяса
  •       Моя цыганская
  •       Марш аквалангистов
  •       Я уехал в Магадан
  •       «Жил-был добрый дурачина-простофиля…»
  •       «Красивых любят чаще и прилежней…»
  •       «Вот и разошлись пути-дороги вдруг…»
  •       Две песни об одном воздушном бое
  •       «Давно смолкли залпы орудий…»
  •       Песенка ни про что, или Что случилось в Африке
  •       Банька по-белому
  •       Охота на волков
  •       Москва – Одесса
  •       «То ли – в и́збу и запеть…»
  •       «Мне каждый вечер зажигают свечи…»
  •       Песенка про метателя молота
  •       Ноль семь
  •       Песенка о переселении душ
  •       Я не люблю
  •       «Ну вот, исчезла дрожь в руках…»
  •       К вершине
  •       Песенка о слухах
  •       «Рядовой Борисов!..»
  •       Посещение Музы, или Песенка плагиатора
  •       Он не вернулся из боя
  •       Песня о Земле
  •       Сыновья уходят в бой
  •       Темнота
  •       Про любовь в каменном веке
  •       Семейные дела в Древнем Риме
  •       Про любовь в Средние века
  •       Про любовь в эпоху Возрождения
  •       Человек за бортом
  •       Пиратская
  •       «Нет меня – я покинул Расею…»
  •       Разведка боем
  •       Про двух громилов – братьев Прова и Николая
  •       Странная сказка
  •       Песенка про прыгуна в высоту
  •       Бег иноходца
  •       «Я несла свою Беду…»
  •       Банька по-черному
  •       МАрш шахтеров
  •       «Здесь лапы у елей дрожат на весу…»
  •       «Я все вопросы освещу сполна…»
  •     Песни 1971–1980 годов
  •       «Я теперь в дураках – не уйти мне с земли…»
  •       Баллада о брошенном корабле
  •       Песенка про прыгуна в длину
  •       Марафон
  •       Вратарь
  •       Маски
  •       Песня про первые ряды
  •       I. Певец у микрофона
  •       II. Песня микрофона
  •       Одна научная загадка, или Почему аборигены съели Кука
  •       «Лошадей двадцать тысяч в машины зажаты…»
  •       Баллада о бане
  •       О фатальных датах и цифрах
  •       О моем старшине
  •       «Зарыты в нашу память на века…»
  •       Горизонт
  •       Мои похорона, или Страшный сон очень смелого человека
  •       Песенка про мангустов
  •       Милицейский протокол
  •       Песня о штангисте
  •       «Так дымно, что в зеркале нет отраженья…»
  •       Кони привередливые
  •       Белое безмолвие
  •       Песня про белого слона
  •       Честь шахматной короны
  •       «Прошла пора вступлений и прелюдий…»
  •       «Так случилось – мужчины ушли…»
  •       «Проложите, проложите…»
  •       Жертва телевиденья
  •       «Оплавляются свечи…»
  •       Натянутый канат
  •       Черные бушлаты
  •       Товарищи ученые
  •       Мы вращаем Землю
  •       I. Песня автозавистника
  •       II. Песня автомобилиста
  •       Тот, который не стрелял
  •       Чужая колея
  •       Затяжной прыжок
  •       Памятник
  •       Я из дела ушел
  •       Диалог у телевизора
  •       Песенка про Козла отпущения
  •       Кто за чем бежит
  •       Песня про Джеймса Бонда, агента 007
  •       Очи черные
  •       Памяти Василия Шукшина
  •       Песня о погибшем летчике
  •       Баллада о детстве
  •       I. ИНструкция перед поездкой за рубеж, или Полчаса в месткоме
  •       II. Случай на таможне
  •       Песня о времени
  •       Песня о вольных стрелках
  •       Баллада о Любви
  •       Песня о двух погибших лебедях
  •       Песня о ненависти
  •       Баллада о Борьбе
  •       Разбойничья
  •       Купола
  •       История болезни
  •       «Наши помехи эпохе под стать…»
  •       Две судьбы
  •       Песня о судьбе
  •       «Этот день будет первым всегда и везде…»
  •       Гимн морю и горам
  •       Про глупцов
  •       Притча о Правде и Лжи
  •       Письмо в редакцию телевизионной передачи «Очевидное – невероятное» из сумасшедшего дома – с Канатчиковой дачи
  •       «Мне судьба – до последней черты, до креста…»
  •       «Реальней сновидения и бреда…»
  •       Письмо к другу, или Зарисовка о Париже
  •       Конец «Охоты на волков», или Охота с вертолетов
  •       Пожары
  •       О конце войны
  •       Белый вальс
  •       Райские яблоки
  •       Лекция о международном положении, прочитанная человеком, посаженным на 15 суток за мелкое хулиганство, своим сокамерникам
  •       Грусть моя, тоска моя
  •   Стихотворения
  •     «День на редкость – тепло и не тает…»
  •     «Есть у всех: у дураков…»
  •     «Сколько павших бойцов полегло вдоль дорог…»
  •     «Я – летчик, я – истребитель…»
  •     «Подымайте руки…»
  •     «Бывало, Пушкина читал всю ночь до зорь я…»
  •     «Хоть нас в наш век ничем не удивить…»
  •     «Я лежу в изоляторе…»
  •     «Как-то раз, цитаты Мао прочитав…»
  •     «Маринка, слушай, милая Маринка…»
  •     «Нет рядом никого, как ни дыши…»
  •     «В царстве троллей главный тролль…»
  •     «Я все чаще думаю о судьях…»
  •     «Бродят по свету люди разные…»
  •     «В плен – приказ – не сдаваться, – они не сдаются…»
  •     «Нараспашку – при любой погоде…»
  •     «По воде, на колесах, в седле, меж горбов и в вагоне…»
  •     Енгибарову – от зрителей
  •     «Он вышел – зал взбесился на мгновенье…»
  •     Мой Гамлет
  •     «Я бодрствую, но вещий сон мне снится…»
  •     «Жил-был один чудак…»
  •     «Люблю тебя сейчас…»
  •     <Из дорожного дневника>
  •     «Когда я отпою и отыграю…»
  •     Нить Ариадны
  •     «Не однажды встречал на пути подлецов…»
  •     «Вы были у Беллы?..»
  •     «Препинаний и букв чародей…»
  •     «Что брюхо-то поджалось-то…»
  •     «Растревожили в логове старое зло…»
  •     «…Когда я о́б стену разбил лицо и члены…»
  •     «Упрямо я стремлюсь ко дну…»
  •     «Я дышал синевой…»
  •     «Я первый смерил жизнь обратным счетом…»
  •     «Зарыты в нашу память на века…»
  •     «Я спокоен – он мне все поведал…»
  •     «Слева бесы, справа бесы…»
  •     «И кто вы суть? Безликие кликуши?..»
  •     «Меня опять ударило в озноб…»
  •     «Я верю в нашу общую звезду…»
  •     «Мне скулы от досады сводит…»
  •     «Мой черный человек в костюме сером…»
  •     «Я никогда не верил в миражи…»
  •     «А мы живем в мертвящей пустоте…»
  •     Две просьбы
  •     «И снизу лед, и сверху – маюсь между…»
  • Владимир Высоцкий Я не верю судьбе
  •   Если друг оказался вдруг
  •     Песня о друге
  •     Здесь вам не равнина
  •     Военная песня
  •     Скалолазка
  •     Прощание с горами
  •     «Свои обиды каждый человек…»
  •     Она была в Париже
  •     Песня о новом времени
  •     Гололед
  •     «Вот — главный вход, но только вот…»
  •     «Корабли постоят — и ложатся на курс…»
  •     Случай в ресторане
  •     «Ну вот, исчезла дрожь в руках…»
  •     К вершине
  •   Мне этот бой не забыть нипочем
  •     О моем старшине
  •     Черные бушлаты
  •     Песня о звездах
  •     Песня о земле
  •     Сыновья уходят в бой
  •   Жил я с матерью и батей
  •     Серебряные струны
  •     Тот, кто раньше с нею был
  •     Весна еще в начале
  •     «У меня было сорок фамилий…»
  •     «Сколько лет, сколько лет…»
  •     Правда ведь, обидно
  •     Зэка Васильев и Петров зэка
  •     «— Эй шофер, вези — Бутырский хутор…»
  •     «За меня невеста отрыдает честно…»
  •     Про Сережку Фомина
  •     Штрафные батальоны
  •     Письмо рабочих Тамбовского завода китайским руководителям
  •     Антисемиты
  •     Песня про уголовный кодекс
  •     Наводчица
  •     О нашей встрече
  •     Песня о госпитале
  •     Все ушли на фронт
  •     «Я любил и женщин и проказы…»
  •     Песня про стукача
  •     «Нам вчера прислали…»
  •     Бал-маскарад
  •     Городской романс
  •     Я был слесарь шестого разряда
  •     Ребята, напишите мне письмо
  •   А люди все роптали и роптали
  •     «День на редкость — тепло и не тает…»
  •     «Про меня говорят: он, конечно, не гений…»
  •     «Если нравится — мало?..»
  •     «Из-за гор — я не знаю, где горы те…»
  •     «Люди говорили морю: „До свиданья“…»
  •     «Я не пил, не воровал…»
  •     «Давно я понял: жить мы не смогли бы…»
  •     «Сколько павших бойцов полегло вдоль дорог…»
  •     «Экспресс Москва — Варшава, тринадцатое место…»
  •     «Что сегодня мне суды и заседанья…»
  •     «А люди всё роптали и роптали…»
  •     «Парад-алле! Не видно кресел, мест!..»
  •     «День-деньской я с тобой, за тобой…»
  •     «У меня долги перед друзьями…»
  •   Бить человека по лицу я с детства не могу
  •     Песня о сентиментальном боксере
  •     Песня о конькобежце на короткие дистанции, которого заставили бежать на длинную
  •     «Комментатор из своей кабины…»
  •     Песенка про прыгуна в высоту
  •     Бег иноходца
  •     Песенка про прыгуна в длину
  •     Марафон
  •     Вратарь
  •     Честь шахматной короны
  •     Баллада о гипсе
  •   Бьют лучи от рампы мне под ребра
  •     Енгибарову — от зрителей
  •     Мой Гамлет
  •     I. Певец у микрофона
  •     II. Песня микрофона
  •     О фатальных датах и цифрах
  •   Вот и разошлись пути-дороги вдруг
  •     «Вот и разошлись пути-дороги вдруг…»
  •     «Мой друг уедет в Магадан…»
  •     Притча о правде и лжи
  •     Купола
  •     «Был побег на рывок…»
  •     «В младенчестве нас матери пугали…»
  •     «Открытые двери больниц…»
  •     Письмо к другу, или зарисовка о Париже
  •     II. Конец «Охоты на волков», или охота с вертолетов
  •   Лечь бы на дно, как подводная лодка
  •     Песня о нейтральной полосе
  •     Попутчик
  •     «Сыт я по горло, до подбородка…»
  •     «В холода, в холода…»
  •     Высота
  •     Песня завистника
  •     «Перед выездом в загранку…»
  •     «В тюрьме Таганской нас стало мало…»
  •     Песня о сумасшедшем доме
  •     Про черта
  •     Песня конченого человека
  •     «Так дымно, что в зеркале нет отраженья…»
  •     Кони привередливые
  •     Белое безмолвие
  •   Москва — Одесса
  •     I. Москва — Одесса
  •     II. Через десять лет
  •     Песенка о слухах
  •     «Подумаешь — с женой не очень ладно…»
  •     Старательская
  •     Посещение музы, или песенка плагиатора
  •     «И вкусы и запросы мои — странны…»
  •     Темнота
  •     «Нет меня — я покинул Расею…»
  •     Веселая покойницкая
  •     Милицейский протокол
  •   Где деньги, Зин?
  •     Два письма
  •     Диалог у телевизора
  •     Я к вам пишу
  •     Песенка про козла отпущения
  •   Красивых любят чаще и прилежней
  •     Дом хрустальный
  •     «Красивых любят чаще и прилежней…»
  •     «То ли — в избу и запеть…»
  •     «Мне каждый вечер зажигают свечи…»
  •     «Маринка, слушай, милая Маринка…»
  •     «Нет рядом никого, как ни дыши…»
  •     «Я все чаще думаю о судьях…»
  •     Ноль семь
  •     «Здесь лапы у елей дрожат на весу…»
  •     «Я все вопросы освещу сполна…»
  •     «Люблю тебя сейчас…»
  •     I. Из дорожного дневника
  •     II. Солнечные пятна, или пятна на солнце
  •     III. Дороги… дороги…
  •     Баллада о любви
  •   Час зачатья я помню неточно
  •     Моя цыганская
  •     «На стол колоду, господа…»
  •     Смотрины
  •     «Штормит весь вечер, и пока…»
  •     Баллада о короткой шее
  •     «Мы все живем как будто, но…»
  •     «Сначала было Слово печали и тоски…»
  •     Очи черные
  •     Памяти Василия Шукшина
  •     Баллада о детстве
  •     «Давно смолкли залпы орудий…»
  •     Еще не вечер
  •     Банька по-белому
  •     Я не люблю
  •   Наматываю мили на кардан
  •     Песня о вещей Кассандре
  •     Спасите наши души
  •     I. Охота на волков
  •     Горизонт
  •     «Прошла пора вступлений и прелюдий…»
  •     «Так случилось — мужчины ушли…»
  •     «Проложите, проложите…»
  •     Жертва телевиденья
  •     Дорожная история
  •     Мишка Шифман
  •     «Оплавляются свечи…»
  •     Натянутый канат
  •     «Мосты сгорели, углубились броды…»
  •     Тот, который не стрелял
  •     Чужая колея
  •     «Я скачу позади на полслова…»
  •   Я несла свою Беду
  •     «Я несла свою Беду…»
  •     Банька по-черному
  •     «Я первый смерил жизнь обратным счетом…»
  •     «Проделав брешь в затишье…»
  •     «Вот я вошел и дверь прикрыл…»
  •     «Возвратятся на свои на крýги…»
  •     «У профессиональных игроков…»
  •     «Зарыты в нашу память на века…»
  •     «Мы бдительны — мы тайн не разболтаем…»
  •     «Мне скулы от досады сводит…»
  •     «Мой черный человек в костюме сером…»
  •     «Я никогда не верил в миражи…»
  •     «А мы живем в мертвящей пустоте…»
  •     «И снизу лед и сверху — маюсь между…»
  •     Белый вальс
  •     Райские яблоки
  •     «Мне судьба — до последней черты, до креста…»
  •     Попытка самоубийства
  •     Памятник
  • Андрей Вознесенский Тьмать
  •   ПЛАBКИ БОГА Пятидесятые
  •   ТИШИНЫ ХОЧУ! Шестидесятые
  •   BАЙДАBАЙДАBАЙ Семидесятые
  •   Я ТЕБЯ НИКОГДА НЕ ЗАБУДУ Восьмидесятые
  •   ЖЁЛТЫЙ ДОМ Девяностые
  •   РАУРА Двухтысячные
  •   НОBЫЕ СТИХИ
  •   О BОЗНЕСЕНСКОМ
  • Максимилиан Волошин Полное собрание стихотворений
  •   Годы странствий Стихотворения 1900 – 1910
  •     I. Годы странствий
  •       Пустыня
  •       В вагоне
  •       Кастаньеты
  •       Via mala
  •       Тангейзер
  •       Венеция
  •       На Форуме
  •       Акрополь
  •       Париж
  •         1 С Монмартра
  •         2 Дождь
  •         3
  •         4
  •         5
  •         6
  •         7
  •         8
  •         9
  •         10
  •         11
  •       Диана де Пуатье
  •       В цирке
  •       Рождение стиха
  •       «К твоим стихам меня влечет не новость…»
  •       «Концом иглы на мягком воске…»
  •       href=#t3605> «К этим гулким морским берегам…»
  •       «Эти страницы – павлинье перо…»
  •       «Небо запуталось звездными крыльями…»
  •       Когда время останавливается
  •         1
  •         2
  •         3
  •         4
  •     II. AMORI ARASACRUM[72]
  •       «Я ждал страданья столько лет…»
  •       «О, как чутко, о, как звонко…»
  •       «Спустилась ночь. Погасли краски…»
  •       Портрет
  •       «Пройдемте по миру, как дети…»
  •       «Сквозь сеть алмазную зазеленел восток…»
  •       Письмо
  •         1
  •         2
  •         3
  •         4
  •         5
  •         6
  •         7
  •         8
  •         9
  •         10
  •         11
  •         12
  •         13
  •         14
  •         15
  •         16
  •         17
  •         18
  •       Старые письма
  •       Таиах
  •       «Если сердце горит и трепещет…»
  •       «Мы заблудились в этом свете…»
  •       Зеркало
  •       «Мир закутан плотно…»
  •       «Небо в тонких узорах…»
  •       «Эта светлая аллея…»
  •       «В зеленых сумерках, дрожа и вырастая…»
  •       Второе письмо
  •       В мастерской
  •       Вослед
  •       «Как Млечный Путь, любовь твоя…»
  •       IN MEZZA DI CAMMIN...
  •     III. 3вeзда Полынь
  •       «Быть черною землей. Раскрыв покорно грудь…»
  •       «Я шел сквозь ночь. И бледной смерти пламя…»
  •       Кровь Посвящение на книге «Эрос…»
  •       Сатурн
  •       Солнце
  •       Грот нимф
  •       Руанский собор Руан 24 июля 1905 г.
  •         1 Ночь
  •         2 Лиловые лучи
  •         3 Вечерние стекла
  •         4 Стигматы
  •         5 Смерть
  •         6 Погребенье
  •         7 Воскресенье
  •       Гностический гимн Деве Марии
  •       Киммерийские сумерки
  •         1 Полынь
  •         2
  •         3
  •         4
  •         5
  •         6
  •         7
  •         8 MARE INTERNUM[77]
  •         9 Гроза
  •         10 Полдень
  •         11 Облака
  •         12 Сехмет
  •         13
  •         14 Одиссей в Киммерии
  •       «Зеленый вал отпрянул и пугливо…»
  •       «Вещий крик осеннего ветра в поле…»
  •       «Священных стран вечерние экстазы…»
  •       Осенью
  •       «Над горестной землей – пустынной и огромной…»
  •       «Возлюби просторы мгновенья…»
  •     IV. Алтари в пустыне
  •       «Станет солнце в огненном притине…»
  •       ΚΛΗΤΙΧOI[78]
  •       Дэлос
  •       Дельфы
  •       Призыв
  •       Полдень
  •       «Сердце мира, солнце Алкиана…»
  •       Созвездия
  •       Она
  •       CORONA ASTRALIS[79]
  •       Венок сонетов
  •         1
  •         2
  •         3
  •         4
  •         5
  •         6
  •         7
  •         8
  •         9
  •         10
  •         11
  •         12
  •         13
  •         14
  •   SELVA OSCURA[80] Лирика 1910—1914
  •     I. Блуждания
  •       «Теперь я мертв. Я стал строками книги…»
  •       «Судьба замедлила сурово…»
  •       «Себя покорно предавая сжечь…»
  •       «С тех пор как тяжкий жернов слепой судьбы…»
  •       «Пурпурный лист на дне бассейна…»
  •       «В неверный час тебя я встретил…»
  •       «Раскрыв ладонь, плечо склонила…»
  •       «Обманите меня... Но совсем, навсегда…»
  •       «Мой пыльный пурпур был в лоскутьях…»
  •       «Я к нагорьям держу свой путь…»
  •       «„К тебе я пришел через воды…“
  •       «Я глазами в глаза вникал…»
  •       «Я быть устал среди людей…»
  •       «Как некий юноша, в скитаньях без возврата…»
  •       «Ступни горят, в пыли дорог душа…»
  •       «И было так, как будто жизни звенья…»
  •       «Я, полуднем объятый…»
  •       «Дети солнечно-рыжего меда…»
  •       Надписи
  •         1
  •         2
  •         3
  •       «Я верен темному завету:…»
  •       «Замер дух – стыдливый и суровый…»
  •       Пещера
  •       Материнство
  •       «Отроком строгим бродил я…»
  •       «Склоняясь ниц, овеян ночи синью…»
  •     II. Киммерийская весна
  •       «Моя земля хранит покой…»
  •       «Седым и низким облаком дол повит…»
  •       «К налогам гор душа влекома…»
  •       «Солнце! Твой родник…»
  •       «Звучит в горах, весну встречая…»
  •       «Облака клубятся в безднах зеленых…»
  •       «Над синевой зубчатых чащ…»
  •       «Сквозь облак тяжелые свитки…»
  •       «Опять бреду я босоногий…»
  •       «Твоей тоской душа томима…»
  •       «Заката алого заржавели лучи…»
  •       «Ветер с неба клочья облак вытер…»
  •       Карадаг
  •         «Преградой волнам и ветрам…»
  •         «Над черно-золотым стеклом…»
  •         «Как в раковине малой – Океана…»
  •       «Акрополи в лучах вечерней славы…»
  •       Пустыня
  •       «Выйди на кровлю... Склонись на четыре…»
  •       Каллиера
  •       «Фиалки волн и гиацинты пены…»
  •     III. Облики
  •       «В янтарном забытьи полуденных минут…»
  •       «Ты живешь в молчаньи темных комнат…»
  •       «Двойной соблазн – любви и любопытства…»
  •       «Не успокоена в покое…»
  •       «Пламенный истлел закат…»
  •       «В эту ночь я буду лампадой…»
  •       «То в виде девочки, то в образе старушки…»
  •       «Безумья и огня венец…»
  •       «Альбомы нынче стали редки…»
  •       «Над головою подымая…»
  •       «И будут огоньками роз…»
  •       «Любовь твоя жаждет так много…»
  •       «Я узнаю себя в чертах…»
  •       М. С. Цетлин
  •       Р. М. Хин
  •       Ропшин
  •       Бальмонт
  •       Напутствие Бальмонту
  •       Фаэтон
  •       Два демона
  •         1
  •         2
  •     IV. Пляски
  •       «Кость сожженных страстью – бирюза…»
  •       Осенние пляски
  •       Трели
  •       Lunaria Венок сонетов
  •         1
  •         2
  •         3
  •         4
  •         5
  •         6
  •         7
  •         8
  •         9
  •         10
  •         11
  •         12
  •         13
  •         14
  •         15
  •     V. Подмастерье
  •   Неопалимая купина Стихи о войне и революции
  •     I. Война
  •       Россия (1915 г.)
  •       В эти дни
  •       Под знаком Льва
  •       Над полями Альзаса
  •       Посев
  •       Газеты
  •       Другу
  •       Пролог
  •       Армагеддон
  •       «Не ты ли…»
  •       Усталость
  •     II. Пламена Парижа
  •       Весна
  •       Париж в январе 1915 г.
  •       Цеппелины над Парижем
  •       Реймская богоматерь
  •       Lutetia parisiorum
  •       Парижу
  •       Голова madame de Lamballe (4 сент. 1792 г.)
  •       Две ступени
  •         1 Взятие Бастилии (14 июля)
  •         2 Взятие Тюильри (10 августа 1792 г.)
  •       Термидор
  •         1
  •         2
  •         3
  •         4
  •     III. Пути России
  •       Предвестия (1905 г.)
  •       Ангел мщенья (1906 г.)
  •       Москва (март 1917 г.)
  •       Петроград (1917)
  •       Трихины
  •       Святая Русь
  •       Мир
  •       Из бездны (Октябрь 1917)
  •       Демоны глухонемые
  •       Русь глухонемая
  •       Родина
  •       Преосуществление
  •       Европа
  •       Написание о царях московских
  •         1
  •         2
  •         3
  •         4
  •         5
  •         6
  •         7
  •         8
  •         9
  •         10
  •       DMETRIUS-IMPERATOR (1591—1613)
  •       Стенькин суд
  •       Китеж
  •         1
  •         2
  •         3
  •       Дикое поле
  •         1
  •         2
  •         3
  •       На вокзале
  •       Русская революция
  •       Русь гулящая
  •       Благословение
  •       Неопалимая купина В эпоху бегства французов из Одессы
  •     IV Протопоп Аввакум
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •       8
  •       9
  •       10
  •       11
  •       12
  •       13
  •       14
  •       15
  •     V. Личины
  •       Красногвардеец (1917)
  •       Матрос (1918)
  •       Большевик (1918)
  •       Феодосия (1918)
  •       Буржуй (1919)
  •       Спекулянт (1919)
  •     VI. Усобица
  •       Гражданская война
  •       Плаванье (Одесса—Ак-Мечеть. 10-15 мая)
  •       Бегство
  •       Северовосток (1920)
  •       Бойня (Феодосия, декабрь 1920)
  •       Террор
  •       Красная Пасха
  •       Терминология
  •       Голод
  •       На дне Преисподней
  •       Готовность
  •       Потомкам (Во время террора)
  •     VII. Возношения
  •       Посев
  •       Заклинание (От усобиц)
  •       Молитва о городе (Феодосия – весной 1918 г.)
  •       Видение Иезекииля
  •       Иуда-Апостол
  •       Святой Франциск
  •       Заклятье о русской земле
  •     VIII Россия
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •   Путями Каина Трагедия материальной культуры
  •     Мятеж
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •     Огонь
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •     Магия
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •     Кулак
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •     Меч
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •     Порох
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •     Пар
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •     Машина
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •     Бунтовщик
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •     Война
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       6[91]
  •       7
  •     Космос
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •     Государство
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •     Левиафан
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •     Суд
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •   Произведения 1925 – 1929 годов
  •     Поэту
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •     Доблесть поэта
  •       1
  •       2
  •     Памяти В. К. Цераского
  •     Таноб
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •     Коктебельские берега
  •     Дом поэта
  •     Четверть века (1900—1925)
  •     «Весь жемчужный окоем…»
  •     Аделаида Герцык
  •     Сказание об иноке Епифании
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Святой Серафим
  •       Пролог
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV. Тварь
  •       V
  •       VI
  •       VII
  •       VIII
  •       IX
  •       X
  •     Заклинание
  •     Владимирская Богоматерь
  •   Стихотворения 1899 – 1931 годов, не вошедшие в авторские сборники
  •     «Случайно брошенное слово…»
  •     «Жизнь – бесконечное познание…»
  •     «На заре. Свежо и рано…»
  •     «Я – Вечный Жид. Мне люди – братья…»
  •     «Весна…» Миллэ
  •     ТЕТЕ INCONNUE[94]
  •     «И с каждым мгновеньем, как ты отдалялась…»
  •     «Лежать в тюрьме лицом в пыли…»
  •     «Город умственных похмелий…»
  •     «Я здесь расту один, как пыльная агава…»
  •     «Дубы нерослые подъемлют облак крон…»
  •     «Я не пойду в твой мир гонцом…»
  •     «День молочко-сизый расцвел и замер;…»
  •     Надписи на книге
  •       <1> Богаевскому
  •       <2> Алекс. Мих. Петровой
  •       <3> Сергею Маковскoму
  •     «В полдень был в пустыне глас:…»
  •     «К Вам душа так радостно влекома…»
  •     <Четверостишия>
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     «Я люблю тебя, тело мое…»
  •     «Радость! Радость! Спутница живая…»
  •     Майе
  •     Лиле Эфрон
  •     «Снова мы встретились в безлюдьи «
  •     «Плывущий за руном по хлябям диких вод…»
  •     «И был повергнут я судьбой…»
  •     «Чем глубже в раковины ночи…»
  •     Петербург
  •     «Нет в мире прекрасней свободы…»
  •     Париж зимою
  •     «Верь в безграничную мудрость мою…»
  •     «Широки окоемы гор…»
  •     «С тех пор как в пламени косматом и багровом…»
  •     «Мир знает не одно, а два грехопаденья:…»
  •     Л. П. Гроссману
  •     Сон
  •     Сибирской 30-й дивизии
  •     «Был покойник во гробе трехдневен…»
  •     Революция
  •     Ангел смерти
  •     Портрет
  •     Соломон
  •     Шуточные стихотворения
  •       «Я ехал в Европу, и сердце мое…»
  •       «Мелкий дождь и туман застилают мой путь…»
  •       «Седовласы, желтороты…»
  •       Сонеты о Коктебеле
  •         1 Утро
  •         2 Обед
  •         3 Пластика
  •         4 Француз
  •         5 Пра
  •         6 Миша
  •         7 Тобик
  •         8 Гайдан
  •       «Шоссе... Индийский телеграф…»
  •       Серенький денек
  •       «Из Крокодилы с Дейшей…»
  •       Татида (Надпись к портрету)
  •       «Вышел незваным, пришел я непрошеным…»
  •       «За то, что ты блюла устав законов…»
  •       Мистеру Хью
  •       «На берегах Эгейских вод…»
  •     Неоконченные стихотворения
  •       «И был туман. И средь тумана…»
  •       «Однажды ночью Он, задумавшись глубоко…»
  •       «Холодный Сен-Жюст…»
  •       «Она ползла по ребрам гор…»
  •       «Дрожало море вечной дрожью…»
  •       «Льняные волосы волной едва заметной…»
  •       «Царь-жертва! Ведаю и внемлю…»
  •       «Я – понимание. Поэты, пойте песни…»
  •       «К древним тайнам мертвой Атлантиды…»
  •       «Светло-зеленое море с синими полосами…»
  •       «Закат гранатовый…»
  •       «Пришла изночница; в постель…»
  •       «О да, мне душно в твоих сетях…»
  •       «На пол пала лунная тень от рамы…»
  •       «Ты из камня вызвал мой лик…»
  •       «Милая Вайолет, где ты?…»
  •       «Так странно свободно и просто…»
  •       «И нет в мирах страшнее доли…»
  •       «Я проходил, а вы стояли…»
  •       «Бойцам любви – почетна рана…»
  •       «Нет места в мире, где б напрасно…»
  •       Киммерийская Сивилла
  •       «Как магма незастывшего светила…»
  •       «Папирус сдержанный, торжественный пергамент…»
  •       «Среди верховных ритмов мирозданья…»
  •       Россия (Истоки)
  •       «Революция губит лучших…»
  •     Надписи на акварелях
  •       Вечерние возношения (цикл 8 темпера)
  •         1
  •         2
  •         3
  •         4
  •         5
  •         6
  •         7
  •         8
  •       Десять лирических пауз одной прогулки
  •         1
  •         2
  •         3
  •         4
  •         5
  •         6
  •         7
  •         8
  •         9
  •         10
  •       Надписи на акварелях
  • Юлия Друнина СТИХОТВОРЕНИЯ 1942–1969
  •   ЛИРИКА ЮЛИИ ДРУНИНОЙ
  •   «Я порою себя ощущаю связной…»
  •   СОРОКОВЫЕ
  •     «Я только раз видала рукопашный…»
  •     «Я ушла из детства…»
  •     «Качается рожь несжатая…»
  •     «Трубы. Пепел еще горячий…»
  •     «Ждала тебя. И верила. И знала…»
  •     «Целовались. Плакали и пели…»
  •     КОМБАТ
  •     «Контур леса выступает резче…»
  •     «В глазах — углы твоих упрямых скул…»
  •     «Приходит мокрая заря…»
  •     ЗИНКА
  •     ШТРАФНОЙ БАТАЛЬОН
  •     «Я смотрю глазами озорными…»
  •     ПОСЛЕ ГОСПИТАЛЯ
  •     «Ко мне в окоп…»
  •     «Кто-то бредит…»
  •     «Только что пришла с передовой…»
  •     В ОККУПАЦИИ
  •     «Снова крик часового: — Воздух!..»
  •     «Мы идем с переднего края…»
  •     9 МАЯ
  •     В ШКОЛЕ
  •     «Я хочу забыть вас, полковчане…»
  •     «Московская грохочущая осень…»
  •     «Из окружения в пургу…»
  •     «После тревоги, ночью…»
  •     ПЕСНЯ УЗНИКА
  •     «Через щель маскировки утро…»
  •     СТИХИ О СЧАСТЬЕ
  •     «Я боюсь просыпаться ночью…»
  •     «Я — горожанка…»
  •     «Над твоей Прибалтикой туманы…»
  •     «Русский вечер…»
  •     О ДАЛЬНЕМ ВОСТОКЕ
  •     ПОЗОВИ МЕНЯ!
  •     НАД КАРТОЙ
  •     «Пахнет свежей землей, известкой…»
  •     ВЕСЕННЕЕ
  •     ДРУГУ
  •     «Не знаю, где я нежности училась…»
  •     «Много лет об одном думать…»
  •     «Худенькой нескладной недотрогой…»
  •     «В замерзающем парке…»
  •     ВЕТЕР С ФРОНТА
  •     МАТЬ
  •     «Возвратившись с фронта в сорок пятом…»
  •     «Все случилось ознобной осенью…»
  •     «Дочка, знаешь ли ты, как мы строили доты?..»
  •   ПЯТИДЕСЯТЫЕ
  •     ТЫ — РЯДОМ
  •     ДОЧЕРИ
  •     «Я немного романтик…»
  •     «Веет чем-то родным и древним…»
  •     ПИОНЕР
  •     «— Рысью марш! — рванулись с места кони…»
  •     КАТЕРИНА
  •     В БОЛЬНИЦЕ
  •     «Вот по нехоженым тропам…»
  •     ОДНОПОЛЧАНКЕ
  •     «Я ушла от тебя…»
  •     СТУДЕНТКЕ
  •     «В час, когда багровые закаты…»
  •     «В почерневшей степи Приднепровья…»
  •     ЛЮБИМОМУ
  •     ДВА ВЕЧЕРА
  •     «Любят солдаты песню…»
  •     «„Мессершмитт“ над окопом кружит…»
  •     МЫ В ОДНОМ ПОЛКУ СЛУЖИЛИ
  •     НА ИППОДРОМЕ
  •     В МАНЕЖЕ
  •     «Пахнет бор уходящим летом…»
  •     «А ведь это было в самом деле…»
  •     «Город мой осыпан снежной пылью…»
  •     ДОМОЙ
  •     НА ВОКЗАЛЕ
  •     ПЕСНЯ
  •     «Ни я, ни ты не любим громких слов…»
  •     «Заброшен в угол волейбольный мяч…»
  •     «То ли вьюга проходит бором…»
  •     «Да, сердце часто ошибалось…»
  •     НА ПЕРЕВОЗЕ
  •     ЗИМА
  •     В ДОРОГЕ
  •     В СТЕПИ
  •     СТАРЫЙ ДОТ
  •     «Сквозь тапочки жжется…»
  •     «Упал и замер паренек…»
  •     «Сколько силы в обыденном слове „милый“!..»
  •     «Если ты меня обидеть можешь…»
  •     СНЕГА, СНЕГА…
  •     В РАЙКОМЕ
  •     РАЗГОВОР С СЕРДЦЕМ
  •     «Я, признаться, сберечь не сумела шинели…»
  •     ГРОЗА
  •     В ЗАПОВЕДНИКЕ
  •     АЭРОДРОМ
  •     «Вновь за поясом чувствую тяжесть гранаты…»
  •     «С чего бы, не знаю…»
  •     ЭСТАФЕТА
  •     «Если мне грустно…»
  •     «В двух шагах от дачного перрона…»
  •     «Да, в лице ее красок мало…»
  •     «Мы не очень способны на „ахи“ да „охи“…»
  •     «И снова — лишь стоит закрыть мне глаза…»
  •     ВЕРНОСТЬ
  •     МОЛОДОСТЬ
  •     «Мне счастье казалось далекой дорогой…»
  •     «Мне один земляк в сорок пятом…»
  •     «О, Россия!..»
  •     «На углу, под часами…»
  •     МАРТ
  •     «Я люблю тебя, Армия…»
  •     «Ах, детство!..»
  •     «В каком-нибудь неведомом году…»
  •     «Как порой мы дрожим…»
  •     «Во второй половине двадцатого века…»
  •     «В голом парке коченеют клены…»
  •     «Хорошо по крепкому морозу мне бежать…»
  •     «Колесам сердца лихорадочно вторят…»
  •     «Если б можно было на вокзале…»
  •     «Ржавые болота…»
  •     МОЕ ПОКОЛЕНИЕ
  •     ЗЕМЛЯЧКА
  •     У ПРИЕМНИКА
  •     «Жизнь моя не катилась величавой рекою…»
  •     «Веселится щедрый ливень лета…»
  •     «Я раздвинула шторы…»
  •     АХ, ДОРОГА…
  •     «Я из себя несчастную не строю…»
  •     «Я люблю это время…»
  •     ТЕБЕРДА
  •     «Я не привыкла, чтоб меня жалели…»
  •     МОРЯЧОК
  •     РЖАВЧИНА
  •     МЕЩАНКА
  •     О НАШЕЙ ЮНОСТИ
  •   ШЕСТИДЕСЯТЫЕ
  •     «Кто говорит, что умер Дон-Кихот?..»
  •     «Мы — современники ракетных…»
  •     «Ты помнишь? — в красное небо…»
  •     СТИХИ О ЛЮБВИ
  •     НА КУХНЕ
  •     В ЗАКУСОЧНОЙ
  •     «Так бывало со мною исстари…»
  •     «Я помню: поднялся в атаку взвод…»
  •     ПРОВОДЫ
  •     «Незаметно взрослеют дети…»
  •     ЗОВ ЗЕМЛИ
  •     НА ТАНЦАХ
  •     «В коридор корабельных сосен…»
  •     ЖЕНАМ — ЖДАТЬ…
  •     «Мы любовь свою схоронили…»
  •     НАКАЗ ДОЧЕРИ
  •     «Дни идут походкой торопливой…»
  •     «Смиряемся мы с мыслью о кончине…»
  •     СКРИПАЧКА
  •     «Да, многое в сердцах у нас умрет…»
  •     ЗДРАВСТВУЙ, ТОВАРИЩ КУБА!
  •     «Паренек уходил на войну…»
  •     ЦУНАМИ
  •     В МУЗЕЕ
  •     СНЕЖНЫЙ ЧЕЛОВЕК
  •     «Пусть много дружб хороших в жизни было…»
  •     ДЕВЧОНКА ЧТО НАДО!
  •     В КАНУН ВОЙНЫ
  •     КОСТРЫ ЕРЕТИКОВ
  •     ПРОМЕТЕЕВ ОГОНЬ
  •     «Курит сутки подряд…»
  •     ИСТИНА
  •     ЛОМАЮТ САРАЙ!
  •     СМЕРТНЫЙ БОЙ «ГЕРОЯМ» ПОДВОРОТЕН!
  •     ПРЕДАТЕЛЬСТВО
  •     ХАМЕЛЕОН
  •     ЧЕРЕЗ УЛИЦУ…
  •     СТИХИ ДЛЯ ДЕТЕЙ
  •       1. ПРО СОБАК
  •       2. Я ЗАВИДУЮ ТОЛСТОКОЖИМ…
  •     ПРО ЛЮБИМОГО ПОЭТА И НАДЕЖДУ ПЕТРОВНУ
  •     ТЕТЯ ЛУША
  •     «В семнадцать совсем уже были мы взрослые…»
  •     «— Что носят в Париже?..»
  •     ПАТРИА О МУЭРТЭ!
  •     ПАРИЖАНКИ
  •     СВЕРСТНИЦАМ
  •     КАК ОБЪЯСНИТЬ?.
  •     «Актрису чествует столица…»
  •     МОЛОДАЯ ЖЕНА
  •     «Мы порой чужих пускаем в душу…»
  •     ЗАКОННЫЙ СУПРУГ
  •     ЗАЯВЛЕНИЕ В СУД
  •     «Вновь одинока, словно остров…»
  •     ПОКЛОНИСЬ ИМ ПО-РУССКИ!
  •     АВТОГРАФ
  •     СЕСТРА
  •     «От межзвездных дорог…»
  •     «А я для вас неуязвима…»
  •     «Мне жаль того человека…»
  •     «БРОШЕННОЙ»
  •     ПЕСНЯ О КУРГАНЕ
  •     ПАРАД В СОРОК ПЕРВОМ
  •     ОСТОРОЖНО — ДЕТИ!
  •     БЕССОННИЦА
  •     ПЕСНЯ АРГЕНТИНСКОГО РЫБАКА
  •     САПОЖКИ
  •     «Мне близки армейские законы…»
  •     «В шинельке, перешитой по фигуре…»
  •     МАМАША
  •     ДЕСЯТИКЛАССНИЦЕ
  •     БАБЫ
  •     РАЗГОВОР С СЫНОМ ФРОНТОВИКА
  •     «Тем из нас, кому уже за тридцать…»
  •     ЗВЕЗДА МАНЕЖА
  •     «ХОРОШИЙ ПАРЕНЬ»
  •     «Еще держусь…»
  •     НАДЕЖДА ДУРОВА И ЗИЗИ
  •     «Как плохо все!..»
  •     В БАРЕ
  •     УБИЙЦА НЕИЗВЕСТЕН?
  •     НАШИ «ЗИМНИЕ»
  •     ПОЛОНЯНКИ
  •     ИСКРА
  •     «Здесь продают билеты на Парнас…»
  •     СТРАНА ЮНОСТЬ
  •     ГЕТЕРЫ
  •     ОБЫКНОВЕННАЯ ИСТОРИЯ
  •     ОРЛЫ
  •     ПЕРВЫЙ ЛЕТЧИК
  •     «В постели, в самолете иль в бою…»
  •     ГОЛЫЙ КОРОЛЬ
  •     АЛЛО, ПОЭЗИЯ!
  •     НА ЭСТРАДЕ
  •     ПЕЩЕРА СПИТ
  •     БЕДНЯГА
  •     МОТОЦИКЛИСТЫ
  •     НА АТОЛЛЕ БИКИНИ
  •     ПАМЯТИ ВЕРОНИКИ ТУШНОВОЙ
  •     КОМСОМОЛЬСКИЙ ТВИСТ
  •     ГИМН ДВОРНЯГАМ
  •     «Когда проходят с песней батальоны…»
  •     «Особый есть у нас народ…»
  •     ПОЗЫВНЫЕ ВОЙНЫ
  •     «До сих пор, едва глаза закрою…»
  •     «Над ними ветра и рыдают, и пляшут…»
  •     «Я опять о своем, невеселом…»
  •     ЛЕВОФЛАНГОВЫЙ
  •     ОПОЛЧЕНЕЦ
  •     «Мы зажигаем звезды…»
  •     «Мысль странная мне в голову запала…»
  •     «А годы, как взводы…»
  •     ЗВАНЫЙ ОБЕД
  •     «Почему мне не пишется о любви?..»
  •     «Когда, казалось, все пропало…»
  •     «Взять бы мне да и с места сняться…»
  •     «Били молнии. Тучи вились…»
  •     «…И если захочу я щегольнуть…»
  •     УСПЕХ
  •     ЗАВИСТЬ
  •     АВТОМАТЫ
  •     В КАФЕ
  •     ПАМЯТИ ЭРНЕСТО ЧЕ ГЕВАРА
  •     В ГОДОВЩИНУ ХИРОСИМЫ…
  •     ТАШКЕНТ
  •     ФУТБОЛ
  •     ПИСЬМО К МИССИС ЭНН СМИТ
  •     НЕИЗВЕСТНЫЙ СОЛДАТ
  •     ТЫ ВЕРНЕШЬСЯ
  •     «Я люблю тебя злого…»
  •     «Остываю я, как планета…»
  •     «С собою душой не криви…»
  •     «Как гром зимою…»
  •     «Я в далеких краях побыла…»
  •     «О, хмель сорок пятого года…»
  •     ОТ ИМЕНИ ПАВШИХ
  •     «Все грущу о шинели…»
  •     ДОБРОТА
  •     «Не встречайтесь с первою любовью…»
  •     «Помоги, пожалуйста, влюбиться…»
  •     «Ох, эти женские палаты!..»
  •     «Секунд и веков круженье…»
  •     «Полжизни мы теряем из-за спешки…»
  •     «В моей крови — кровинки первых русских…»
  • Юлия Друнина Стихотворения (1970–1980)
  •   СЕМИДЕСЯТЫЕ
  •     «Мне еще в начале жизни повезло…»
  •     «И с каждым годом все дальше, дальше…»
  •     В СОРОК ПЕРВОМ
  •     «Шли девчонки домой…»
  •     «И опять мы поднимаем чарки…»
  •     «Бывает жизнь забавною вначале…»
  •     «В самый грустный и радостный праздник в году…»
  •     «Со слезами девушкам военным…»
  •     «Был строг безусый батальонный…»
  •     «Нет, это не заслуга, а удача…»
  •     «Я родом не из детства…»
  •     ВОСПОМИНАНИЕ О ДАМАНСКОМ
  •       1. ВДОВА КОМАНДИРА
  •       2. ЗВЕЗДА
  •     В ЗАПАДНОМ БЕРЛИНЕ
  •     ПРАВИЛА ИГРЫ
  •     «Изба лесничего…»
  •     «Есть праздники, что навсегда с тобой…»
  •     ПОПУГАЙ
  •     «Зима, зима нагрянет скоро…»
  •     «Не считаю, что слишком быстро…»
  •     МИНУТЫ
  •     «Когда над космической бездной…»
  •     ЯРОСЛАВНЫ
  •     ДУБЛЕРЫ
  •     «Жизнь, скажи, разве я виновата…»
  •     «Не бывает любви несчастливой…»
  •     «Капели, капели…»
  •     «Три дня и четыре ночи…»
  •     ЛЮБОВЬ
  •     «Мне дома сейчас не сидится…»
  •     «Ко всему привыкают люди…»
  •     СТАРАЯ ПЕСНЯ
  •     СЛАЛОМ
  •     «Теперь не умирают от любви…»
  •     ТОСТ
  •     ПРИМОРСКИЙ РОМАНС
  •     ГОРОДСКОЙ РОМАНС
  •     «Прощай, командир…»
  •     ПЛАСТИНКА
  •     ДРУНЯ
  •     «Шелестят осины надо мною…»
  •     РАБОТА
  •     «Мне сегодня, бессонной ночью…»
  •     «Закрутила меня, завертела Москва…»
  •     «Есть скромность паче гордости…»
  •     «Днем еще командую собою…»
  •     «Пусть больно, пусть очень больно…»
  •     «Чем тяжелей, тем легче…»
  •     «Только грусть. Даже ревности нету…»
  •     «И когда я изверилась, сникла, устала…»
  •     «Все зачеркнуть. И все начать сначала…»
  •     «Воздух влажен и жарок…»
  •     «В слепом неистовстве металла…»
  •     МУШКЕТЕРЫ
  •     ИЗ СЕВЕРНОЙ ТЕТРАДИ
  •       В ТУНДРЕ
  •       В ТАЙГЕ
  •       «Сидели у костра, гудели кедры…»
  •       МОЙ ОТЕЦ
  •       В ЭВАКУАЦИИ
  •       «КОМАРИК»
  •     В ШУШЕНСКОМ
  •       В ДОМЕ ЗЫРЯНОВЫХ
  •       «И вижу я внутренним взором…»
  •       «А такое и вправду было…»
  •     ИЗ СИЦИЛИЙСКОЙ ТЕТРАДИ
  •       ТЕРРОМОТО — ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ
  •       «Опять приснилось мне Кастельветрано…»
  •       «Что же это за наважденье…»
  •     «Я принесла домой с фронтов России…»
  •     ИЗ ФРОНТОВОГО ДНЕВНИКА
  •       «Четверть роты уже скосило…»
  •       «Тот осколок, ржавый и щербатый…»
  •       «Дотянул, хоть его подбили…»
  •     «Были слезы в первую атаку…»
  •     БИНТЫ
  •     «За утратою — утрата…»
  •     «Где торфяники зноем пышут…»
  •     «Это правда, что лучшими годами…»
  •     «За тридцать лет я сделала так мало…»
  •     «Как все это случилось…»
  •     КОРОВЫ
  •     ПЕРВЫЙ САЛЮТ
  •     «Могла ли я, простая санитарка…»
  •     «А я сорок третий встречала…»
  •     «Декретом времени, эпохи властью…»
  •     ПЕРВЫЙ ТОСТ
  •     «Из последних траншей сорок пятого года…»
  •     ТРИ ПРОЦЕНТА
  •     ПАМЯТИ КЛАРЫ ДАВИДЮК
  •       ПРОЛОГ
  •       НАЧАЛО
  •       КОНЕЦ
  •       ГОЛОС КЛАРЫ
  •       ЭПИЛОГ
  •     АДЖИМУШКАЙ
  •       СВЕТЛЯЧКИ
  •       «КИПИТ НАШ РАЗУМ ВОЗМУЩЕННЫЙ…»
  •       КАМЕННОЕ НЕБО
  •       ФЛАГ
  •       ЭЛЬТИГЕНСКИЙ ДЕСАНТ
  •       ШТУРМ МИТРИДАТА
  •       НА ПЛЯЖЕ
  •       МИР ПОД ОЛИВАМИ
  •     «Нет, раненым ты учета конечно же не вела…»
  •     «На носилках, около сарая…»
  •     НЕТ ПРИКАЗА
  •     ОКОПНАЯ ЗВЕЗДА
  •     «Окончился семьдесят третий…»
  •     БОЛЕЗНЬ
  •     «И опять ликованье птичье…»
  •     «Когда железо плавилось в огне…»
  •     КАССИР
  •     МУЖЕСТВО
  •     "И суетным, и мелковатым…"
  •     ТРИ ПЕСНИ ИЗ КИНОФИЛЬМА «ВЕРА, НАДЕЖДА, ЛЮБОВЬ» (Триптих)
  •       ВЕРА
  •       НАДЕЖДА
  •       ЛЮБОВЬ
  •     «Мы бы рады мечи на орала…»
  •     «Я курила недолго, давно — на войне…»
  •     НА ВЕЧЕРЕ ПАМЯТИ СЕМЕНА ГУДЗЕНКО
  •     «Удар! Еще удар! Нокаут!..»
  •     «Когда стояла у подножья…»
  •     НАШЕ — НАМ!
  •     «Уже давно предельно ясно мне…»
  •     МОЙ КОМИССАР
  •     ПАРОЛЬ
  •     «Хорошо молодое лицо…»
  •     ЧЕЛОВЕК
  •     СВЕРСТНИКАМ
  •     «Уверенней становится резец…»
  •     «Вновь потуже натянем шлемы…»
  •     «Мир до невозможности запутан…»
  •     «Я музу бедную безбожно все время дергаю…»
  •     «Не страшно, что похож на битла…»
  •     «И снова спорт…»
  •     СУЕТА
  •     «Во все века…»
  •     «Плесень трусости…»
  •     «Объяснений мне не нужно…»
  •     «Не признаю охоты с вертолета…»
  •     ПО МОТИВАМ МЕТЕРЛИНКА
  •       ПЕСНЯ ФЕИ
  •       ПЕСНЯ МАТЕРИ
  •       ПЕСНЯ БАБУШКИ В РАЮ
  •       ПЕСНЯ ДУБА
  •       ПЕСНЯ ТИЛЬТИЛЬ И МИТИЛЬ
  •       ПЕСНЯ ДВУХ ЖЕНЩИН
  •       ПЕСНЯ ОБЖОРЫ
  •       ПЕСНЯ ПСА
  •       ПЕСНЯ КОШКИ
  •       ПЕСНЯ О СИНЕЙ ПТИЦЕ
  •     БАЛЛАДА О ЗВЕЗДАХ
  •     «Ни от себя, ни от других не прячу…»
  •     НАТАЛЬЯ ПУШКИНА
  •     «Я никого с войны не ожидала…»
  •     «Я тобою горжусь…»
  •     «Была от солнца и от счастья шалой…»
  •     «Я тебе примерно по плечу…»
  •     «Было сказано мало и много…»
  •     «И тень надежды, словно тень крыла…»
  •     «Двери настежь, сердце настежь…»
  •     «Что любят единожды — бредни…»
  •     «И опять мне смотреть в окно…»
  •     «Ты — выдумка моя…»
  •     «…И когда я бежать попыталась из плена…»
  •     «Нельзя привыкнуть к дьявольскому зною…»
  •     «А может, разойтись на повороте?..»
  •     «Молчу, перчатки теребя…»
  •     «Мне руку к сердцу приложи…»
  •     «Молчим — и каждый о своем…»
  •     «Я с улыбкой махну вам рукой…»
  •     «Бывает так — почти смертельно ранит…»
  •     «Все делаю, что надо…»
  •     «Наконец ты перестал мне сниться…»
  •     ПИШИ МНЕ!.
  •     «Ах, в серенькую птаху…»
  •     «Он…»
  •     В ТРИДЦАТОМ ВЕКЕ
  •     «Легка. По-цыгански гордо откинута голова…»
  •     ЕЛКА
  •     БАНЯ
  •     ПРИНЦЕССА
  •     ВСТРЕЧА
  •     «Всю жизнь от зависти томиться мне…»
  •     «Встречая мирную зарю…»
  •     «ПИОНЕР-БОЛЬШЕВИК»
  •     «Брожу, как в юности, одна…»
  •     ПРЕДВЕСЕННЕЕ
  •     В ЛЕСУ
  •     СЕВЕР
  •     «ПОТОМ…»
  •     СТАРЕЮЩАЯ ЖЕНЩИНА
  •     ПРОЩАНИЕ
  •     ПЕРЕД ЗАКАТОМ
  •     «Мы вернулись. Зато другие…»
  •     «Пора наступила признаться…»
  •     «Еще без паники встречаю шквал…»
  •     «Пусть были тревожны сводки…»
  •     ПРОДОЛЖАЕТСЯ ЖИЗНЬ…
  •     «Нужно думать о чем-то хорошем…»
  •     ОБМАНЩИКИ
  •     ВОЛКИ
  •     БЕГА
  •     «Прекраснее прекраснейших поэм…»
  •     ЛИВЕНЬ
  •     ТОГДА…
  •     "Поэт забронзовел — смешно!.."
  •     «СВЕРХЧЕЛОВЕКИ»
  •     ДЯДЯ ВАСЯ
  •     «Сказал он: — За все спасибо!..»
  •     «Жестокость равнодушия…»
  •     «Он проигран, он проигран…»
  •     КОНИ
  •       1. В СОРОК ПЕРВОМ
  •       2. ВНУКИ ВОЙНЫ
  •     ЧЕРНЫЙ ЛЕС
  •     ДЕТИ ДВЕНАДЦАТОГО ГОДА
  •       ТРИНАДЦАТОЕ ИЮЛЯ[101]
  •       СЕРГЕЙ МУРАВЬЕВ-АПОСТОЛ
  •       ЯЛУТОРОВСК
  •       «НЕУДАЧНИКИ»
  •       ЭПИЛОГ
  •     ПОД СВОДАМИ ДУШИ ТВОЕЙ ВЫСОКОЙ…
  •       «Я в этот храм вступила ненароком…»
  •       «Ты умер, как жил…
  •       «Кто-то тихо шептал твое имя…»
  •       «Нет, я никак поверить не могу…»
  •       «Что же делать?..»
  •       «Плечи гор плотно-плотно туман закутал…»
  •       «На Вологодчине есть улицы Орлова…»
  •       «Загрустив однажды почему-то…»
  •       «Снова жизнь — снова цепь атак…»
  •       «Догоняет Война…»
  •     «Снег намокший сбрасывают с крыши…»
  •     «Да, я из того поколенья…»
  •     "И каждый раз, в бреду аэропорта…"
  •     «А жизнь летит, летит напропалую…»
  •     ИЗ ДАЛЬНЕВОСТОЧНОЙ ТЕТРАДИ
  •       «Вновь чайки провожают сейнера…»
  •       ПОСЕЛОК СМИРНЫХ
  •       НЕРЕСТ
  •       ОСЕНЬ
  •       ПАРАМУШИР
  •     СТЕПНОЙ КРЫМ
  •     «На улице Десантников живу…»
  •     ПУСТЫЕ ПЛЯЖИ
  •     В КАРАБИХЕ У НЕКРАСОВА
  •     ФЛОРЕНТИЙСКИЙ МАЙ
  •     В КОРОЛЕВСТВЕ ДАТСКОМ
  •     ДРУГУ
  •     УРАЛ
  •     БЕЛЫЕ НОЧИ
  •     ВАНЬКА-ВЗВОДНЫЙ
  •     ОТВЛЕКАЮЩИЙ МАНЕВР
  •     ТРУБА
  •     МОРОЗ
  •     «Птица Феникс, сказочная птица…»
  •     ОТПЛЫВАЮЩИЙ ТЕПЛОХОД
  •     ВЫХОДНОЙ
  •     «И все-таки — зачем мы ходим в горы?..»
  •     ОКТЯБРЬ В КРЫМУ
  •     ПОВЕСТЬ В ДВУХ ПИСЬМАХ
  •     ВЕСНА
  •     «Запорола сердце, как мотор…»
  •     «Я забыла твои глаза…»
  •     ЗИМА В ПРИБАЛТИКЕ
  •     «Сядь в траву, оглядись, послушай…»
  •     «Как резко день пошел на убыль!..»
  •     «Встречи, разлуки…»
  •     «Не говорю, что жизнь проходит мимо…»
  •     БАБЬЕ ЛЕТО
  •     «ДЕВОЧКИ»
  •     ИЗ КРЫМСКОЙ ТЕТРАДИ
  •       ПРЕДГОРЬЕ
  •       ШТОРМ
  •       ОСЕНЬ
  •       ЗИМА НА ЮГЕ
  •       ЯЛТА ЧЕХОВА
  •       СТАРЫЙ КРЫМ
  •       КИМЕРИЯ
  •       «Запах соли, запах йода…»
  •       «Я тоскую в Москве о многом…»
  •       АЛЬПИНИСТУ
  •       «Отцвели маслины в Коктебеле…»
  •       ЗНОЙ
  •       «Нынче в наших горах синева…»
  •       «Да здравствуют южные зимы!..»
  •       «Бежала от морозов — вот беда…»
  •       В ПЛАНЕРСКОМ
  •       У МОРЯ
  •       В БУХТЕ
  •       У ПАМЯТНИКА
  •       В ГОРАХ
  •       БАЛЛАДА О ДЕСАНТЕ
  •       «Такая тишь, такая в сквере тишь…»
  •     ГЕОЛОГИНЯ
  •     ШТАБИСТКА
  •     ГОЛОС ИГОРЯ
  •     «Стареют не только от прожитых лет…»
  •     «ГОЛ!»
  •     «Словно по воде круги от камня…»
  •     "Стихи умирают, как люди…"
  •     «И кем бы ни были на свете…»
  •     СТУДЕНЧЕСТВУ ШЕСТИДЕСЯТЫХ
  •     ОПУСТЕВШЕЕ СЕЛО
  •     «Жизнь под откос уходит неустанно…»
  •     «Промчусь по жизни не кометой…»
  •     «Я сегодня (зачем и сама не пойму)…»
  •     «В неразберихе маршей и атак…»
  •     «Не радуюсь я сорванным цветам…»
  •     ДЕНЬ КАК ДЕНЬ
  •     ДВА ДЯТЛА
  •     «НОЛЬ ТРИ»
  •   ВОСЬМИДЕСЯТЫЙ…
  •     «Как тоскуют в ночи поезда…»
  •     «Снова тучи разорваны в клочья…»
  •     «Среди совсем еще нагих ветвей…»
  •     «Считается — счастье лечит…»
  •     «Была счастливою с тобой…»
  •     «Смешно, что считают сильной…»
  •     НЕНАВИСТЬ
  •     «Благоразумье? — скучная игра!..»
  •     ПИСЬМО ИЗ СОРОК ПЕРВОГО ГОДА
  •     ТЫ ДОЛЖНА!
  •     ЗАПАС ПРОЧНОСТИ
  •     В КАЗАРМЕ
  •     «ГЕРОИ»
  •     БОЛДИНСКАЯ ОСЕНЬ
  •     НА РОДИНЕ СЕРГЕЯ ОРЛОВА
  •       1. "Вологодский говорок певучий…"
  •       2. "Теперь я увижу не скоро…"
  •     «Я б хотела отмотать назад…»
  •     «Лежит земля покорная у ног…»
  •     «Мне кажется, что я тебя люблю…»
  •     «День начинается с тоски…»
  •     «Мне с тобой так было поначалу…»
  •     «Воздух так настоян на полыни…»
  •     «Солнцем продубленная долина…»
  •     «Бывают такие секунды…»
  •     ТОВАРИЩУ
  • Сергей Есенин Страна негодяев (сборник)
  •   Поэмы
  •     Пугачев
  •       1 Появление Пугачева в Яицком городке
  •       2 Бегство калмыков
  •       3 Осенней ночью
  •       4 Происшествие на Таловом умёте
  •       5 Уральский каторжник
  •       6 В стане Зарубина
  •       7 Ветер качает рожь
  •       8 Конец Пугачева
  •     Песнь о Великом походе
  •     Страна негодяев (Драматическая поэма)
  •       Часть первая
  •         На карауле
  •         Ссора из-за фонаря
  •       Часть вторая
  •         Экспресс № 5
  •         После 30 минут
  •       Часть третья
  •         О чем говорили на вокзале N в следующий день
  •         Приволжский городок
  •       Часть четвертая
  •         На вокзале N
  •         В коридоре
  •         Киев
  •         Сцена за дверью
  •         Глаза Петра Великого
  •   Малые поэмы
  •     Песнь о Евпатии Коловрате
  •     Марфа Посадница
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     Микола
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     Русь
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     Небесный барабанщик
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Весна
  •     Сказка о пастушонке Пете, его комиссарстве и коровьем царстве
  •   Стихотворения
  •     Поэт («Он бледен. Мыслит страшный путь…»)
  •     «Под венком лесной ромашки…»
  •     «Темна ноченька, не спится…»
  •     «Звездочки ясные, звезды высокие!..»
  •     И. Д. Рудинскому
  •     Воспоминание
  •     Моя жизнь
  •     Что прошло – не вернуть
  •     Ночь («Тихо дремлет река…»)
  •     Восход солнца
  •     К покойнику
  •     Зима
  •     Песня старика разбойника
  •     Ночь («Усталый день клонился к ночи…»)
  •     Больные думы
  •     «Я ль виноват, что я поэт…»
  •     Думы
  •     Звуки печали
  •     Слёзы
  •     «Не видать за туманною далью…»
  •     Пребывание в школе
  •     Далёкая весёлая песня
  •     Мои мечты
  •     Брату Человеку
  •     «Я зажег свой костер…»
  •     Деревенская избёнка
  •     Отойди от окна
  •     Весенний вечер
  •     «И надо мной звезда горит…»
  •     Поэт («Не поэт, кто слов пророка…»)
  •     Капли
  •     На память об усопшем. У могилы
  •     «Грустно… Душевные муки…»
  •     «Ты плакала в вечерней тишине…»
  •     Берёза
  •     «Я положил к твоей постели…»
  •     Исповедь самоубийцы
  •     Моей царевне
  •     Чары
  •     Буря
  •     «Ты ушла и ко мне не вернешься…»
  •     Бабушкины сказки
  •     Лебёдушка
  •     Королева
  •     «Сохнет стаявшая глина…»
  •     Пороша
  •     «Колокол дремавший…»
  •     Кузнец
  •     С добрым утром!
  •     Юность
  •     Егорий
  •     Молитва матери
  •     Богатырский посвист
  •     Бельгия
  •     Сиротка
  •     Узоры
  •     Что это такое?
  •     Ямщик
  •     Удалец
  •     «Вечер, как сажа…»
  •     «Прячет месяц за овинами…»
  •     «По лесу леший кричит на сову…»
  •     «За рекой горят огни…»
  •     Молотьба
  •     Табун
  •     «На небесном синем блюде…»
  •     Греция
  •     Польша
  •     Черёмуха
  •     «Я одену тебя побирушкой…»
  •     «О дитя, я долго плакал над судьбой твоей…»
  •     Город
  •     «У крыльца в худой логушке деготь…»
  •     Старухи
  •     Разбойник
  •     Плясунья
  •     Руси
  •     «Занеслися залетною пташкой…»
  •     Колдунья
  •     «Наша вера не погасла…»
  •     Русалка под Новый год
  •     «За горами, за желтыми до́лами…»
  •     «Опять раскинулся узорно…»
  •     «Не в моего ты Бога верила…»
  •     «Закружилась пряжа снежистого льна…»
  •     «Скупились звезды в невидимом бредне…»
  •     «Гаснут красные крылья заката…»
  •     На память Мише Мурашёву
  •     «Дорогой дружище Миша…»
  •     Нищий с паперти
  •     «Месяц рогом облако бодает…»
  •     «Еще не высох дождь вчерашний…»
  •     «В зеленой церкви за горой…»
  •     «Даль подернулась туманом…»
  •     «Слушай, поганое сердце…»
  •     «В глазах пески зелёные…»
  •     «Небо сметаной обмазано,…»
  •     Исус младенец
  •     «В багровом зареве закат шипуч и пенен…»
  •     «Без шапки, с лыковой котомкой…»
  •     «День ушел, убавилась черта…»
  •     «Синее небо, цветная дуга…»
  •     «Пушистый звон и руга…»
  •     «Холодней, чем у сколотой проруби…»
  •     «Снег, словно мед ноздреватый…»
  •     «Есть светлая радость под сенью кустов…»
  •     «Небо ли такое белое…»
  •     О родина!
  •     «Заметает пурга…»
  •     «Не пора ль перед новым Посе́мьем…»
  •     Сельский часослов
  •       <1>
  •       2
  •       3
  •       4
  •     «И небо и земля все те же…»
  •     «Не стану никакую…»
  •     Акростих «Рюрику Ивневу»
  •     «В час, когда ночь воткнет…»
  •     «Вот такой, какой есть…»
  •     «Ветры, ветры, о снежные ветры…»
  •     «При луне хороша одна…»
  •     Песнь о хлебе
  •     Памяти Брюсова
  •     «Заря Востока»
  •     Воспоминание
  •     Льву Повицкому
  •     Цветы
  •       I
  •       II
  •       III
  •       IV
  •       V
  •       VI
  •       VII
  •       VIII
  •       IX
  •       X
  •       XI
  •       XII
  •     Батум
  •     Как должна рекомендоваться Марина
  •     «Пускай я порою от спирта вымок…»
  •     «Вижу сон. Дорога черная…»
  •     Капитан Земли
  •     «Я помню, любимая, помню…»
  •     «Я иду долиной. На затылке кепи…»
  •     «Тихий ветер. Вечер сине-хмурый…»
  •   Стихи на случай. Частушки
  •     «Пророк» мой кончен, слава Богу…»
  •     «Перо не быльница…»
  •     «Любовь Столица, Любовь Столица…»
  •     Частушки (О поэтах)
  •     «Ох, батюшки, ох-ох-ох…»
  •     «Не надо радости всем ласкостям дешевым…»
  •     «Не стихов златая пена…»
  •     «Если будешь…»
  •     «За все…»
  •     «Эх, жизнь моя…»
  •     «Милая Параскева…»
  •     Клавдии Александровне Любимовой
  •     «Калитка моя…»
  •     «Никогда я не забуду ночи…»
  •     «Самые лучшие минуты…»
  •     «Милый Вова…»
  •     «Пил я водку, пил я виски…»
  •     «И так всегда. За пьяною пирушкой…»
  • Лариса Рубальская Свет в твоем окне
  •   Из книги «Очередь за счастьем»
  •     Отец
  •     Настоящая подруга
  •     Ошибка молодости
  •     Слежка
  •     Девочки-припевочки
  •     Вечер был, сверкали звезды…
  •     На океане, в Биаррице…
  •     Родные люди
  •   Из книги «Пока любовь жива»
  •     Примерка
  •     Безнадежная Надежда
  •     Таньки-Маньки, или Суп с котом
  •     Тихиус!
  •     Серые мышки
  •     Наводнение в Каракумах
  •   Из книги «Это все мое»
  •     В городе Эн
  •     Кажется порой
  •     Голубой ангел
  •     Коварство и любовь
  •     Я не зову тебя назад
  •     Старые липы
  •     Цветы запоздалые
  •     Напрасные слова
  •     Я завелась
  •     Я боялась
  •     Белый катер
  •     Зимнее танго
  •     Остывший пляж
  •     Пульт
  •     Пустые хлопоты
  •     Пурга
  •     Двойная жизнь
  •     Митрофанушка
  •     Как недавно, как давно
  •     Эстрада прошлых лет
  •     Учитель рисования
  •     Кенгуру
  •     Летучая почта
  •     Темная лошадка
  •     Девчонка и мальчонка
  •     Василиса
  •     Кикимора болотная
  •     Сиреневый туман
  •     Паразит
  •     Нахал
  •     В первый раз вдвоем
  •     Половинки
  •     Пропадаю…
  •     Привыкай
  •     Ворюга
  •     Танго утраченных грез
  •     Жонглер
  •     Осторожно, женщины!
  •     Ровно год
  •     Так сложилась жизнь
  •     Последний мост
  •     Дальняя дорога
  •     Пленник
  •     Сквозняки
  •     Не проходите мимо
  •     А был ли Билл?
  •   Из книги «Ранняя ночь»
  •     Испорченное лето
  •     Рыбка
  •     Король и садовница. Не сказка
  •     Жемчужина
  •     Какое счастье!
  •     Жаль…
  •     Женщина в плаще
  •     В Михайловском
  •     Мужская история
  •     Безумный аккордеон
  •     Мне приснился ласковый мужик
  •     Гром небесный
  •     Скажи мне нежные слова
  •     Не хочешь, как хочешь…
  •     Кучер
  •     Шаль цветастая
  •     Я сумею забыть…
  • Лариса Рубальская Случайный роман
  •   Зато…
  •   Все сначала
  •   Жизнь прожить
  •   Я не помню
  •   Там, на вираже
  •   Похоже на любовь
  •   Белая ворона
  •   Посерединке августа
  •   Растворимый кофе
  •   Лесные пожары
  •   В апельсиновом саду
  •   Возраст любви
  •   Голубой ангел
  •   Давай поженимся!
  •   В день, когда ты ушла
  •   Исход
  •   И стар, и млад
  •   Зимний вечер
  •   Кепочка
  •   Милиция
  •   Новый год
  •   Ну что он смотрит?
  •   Она была с глазами синими
  •   Она любила бланманже
  •   Отечество
  •   Близкая весна
  •   Последний бал
  •   На сеновале
  •   Арифметика простая
  •   Боярышник
  •   До свиданья
  •   Бывает…
  •   Хризантемы
  •   Сезон любви
  •   Курортный роман
  •   Пой, цыганка
  •   Всякое бывает
  •   Кто сказал…
  •   Застольная
  •   Как никогда
  •   Фея
  •   Приходите, женихи!
  •   Разлука для любви
  •   Невеселая пора
  •   Лунный сад
  •   Синица
  •   Отель «Шератон»
  •   Старый трамвай
  •   Время
  •   Посланник добра
  •   Сонет
  •   Во все времена…
  •   Олеша
  •   Петр I
  •   Венецианская серенада
  •   Надежде Бабкиной
  •   Любовь безответная
  •   Пьеро и Арлекин
  •   Ах, маэстро!
  •   Место под солнцем
  •   Новый бойфренд
  •   Хочу! Хочу! Хочу!
  •   Овен
  •   Говорят, под Новый год…
  •   Арине Крамер
  •   Кинотавр
  •   Эдуарду Успенскому
  •   Позади печали
  •   Вызов стюардессы
  •   Капризная
  •   Русь, спасибо тебе!
  •   Судьба такая
  •   Касабланка
  •   Вальс хрустальных колокольчиков
  •   Орешник
  •   В первый раз
  •   Вернулась грусть
  •   Случайная связь
  •   Закатный час
  •   «Я вам пишу, моя любимая певица»
  •   Доченька
  •   На Покровке
  •   Лебединое озеро
  •   Охотница Диана
  •   Куда ты денешься!
  •   Лилии
  •   Золотые шары
  •   Танго утраченных грез
  •   Транзит
  •   Не надо, ой не надо
  •   Вы никому давно не верите
  •   До рассвета
  •   Сбудется – не сбудется. Рассказы о любви
  •     История первая. Примерка
  •     История вторая. Безнадежная надежда
  •     История третья. Таньки-Маньки, или суп с котом
  •     История четвертая. Тихиус!
  •     История пятая. Серые мышки
  •     История шестая. Сбудется – не сбудется
  •     История седьмая. Не в сезон, в начале марта…
  •     История восьмая. Выигрыш
  •     История девятая. Наводнение в Каракумах
  •     История десятая. А был ли Билл?
  •   Прошлогодний снег
  •   По воле волн…
  •   Безнадега
  •   С той далекой ночи…
  •   Прошлое
  •   Осиновый огонь
  •   Жемчужина
  •   Я – как бабочка без крыльев
  •   Бессонница
  •   Обломанная ветка
  •   Ночная фиалка
  •   Огонь
  •   Отпускаю
  •   Фото
  •   Богач
  •   Иду по лезвию ножа
  •   Я забыть тебя, наверно, не смогу
  •   В полуденном саду
  •   Жаль…
  •   Мулатка-шоколадка
  •   Мужская история
  •   В Михайловском
  •   Безумный аккордеон
  •   Романовы
  •   Полет
  •   Золотая нить
  •   href=#t5274> Мона Лиза
  •   Служебный роман
  •   Кто сказал, что с годами…
  •   Пародии для театра Винокура «Беби-бум»
  •     Русская тема
  •     Украинская тема. (Ты ж меня обманула)
  •     Цыганская тема. (Спрячь за высоким забором)
  •     Кавказская тема. (Черные глаза)
  •     Еврейская тема. (Бамир биз ду шейн)
  •     Азиатская тема
  •     Итальянская тема. (Мама-Мария)
  •     Китайская тема
  •     Испанская тема. (Бэсамэ мучо)
  •     Бэсамэ мучо
  •     Африканская тема. (Кукарелла – хафа-на-на)
  •     Африканка
  •     Восточная Сибирь – Тихий океан
  •     Марку Розовскому
  •     Кобзон
  •     Игорю Бабаеву
  •     Гурченко
  •     Басков и Волочкова
  •     Офицерская жена
  •     Не сыпь мне соль на рану
  •     Танго «Элеонора»
  •     Чайке
  •     Через года
  •     Шоколадный заяц
  •     Случайный роман
  •     Сургутский вальс
  •     Свадебная
  •     Мой Омск
  •     Ночной ноктюрн
  •     По стопочке накатим
  •     Жизнь прожить
  •     Дорогая
  •     Девочки фабричные
  •     Евгений Онегин
  •     Белый заяц
  •     Вираж
  •     Деточки
  •     Доноры
  •     Легкая атлетика
  •     Очередь за счастьем
  •     Любимый, милый, дорогой
  •     Я не верю своим глазам
  •     Света-Светочка-Светлана
  •     Кучер
  •     Не хочешь, как хочешь…
  •     Лунное затменье
  •     Наважденье
  •     Шаль цветастая
  •     Я сумею забыть…
  • Лариса Рубальская Танго утраченных грез
  •   Танго утраченных грез
  •   Откровенно говоря…
  •     Откровенно говоря…
  •     Все было, как положено
  •     Кто сказал?
  •     Невеселая пора
  •     Переведи часы назад…
  •     Осиновый огонь
  •     Признание в любви
  •     Забытые истины
  •     Я любила тогда трубача…
  •     Фея
  •     Менуэт
  •     Орешник
  •     В первый раз
  •     Нахал
  •     Ты полюбил другую женщину
  •     Муха
  •     Курортный роман
  •     Я им твержу
  •     Пионерский лагерь
  •     Как юных дней недолог срок…
  •   Моя душа настроена на осень…
  •     Моя душа настроена на осень…
  •     Вернулась грусть
  •     На сеновале
  •     Хочу продолженья!!!
  •     Разлука для любви
  •     Арифметика простая
  •     Боярышник
  •     Эпизод
  •     Не ищите, друг мой…
  •     Мне все равно
  •     Так и быть…
  •     Последний бал
  •     Ну и что ж?
  •     Такая карта мне легла
  •     Не замужем!
  •     Белый китель
  •     Как никогда
  •     Случайная связь
  •     Бывший…
  •     Западня
  •     Двойная жизнь
  •     Страшная сказка
  •     Ты изменяешь мне с женой
  •     Старый друг
  •     Поросло быльем былое
  •     Ровно год
  •     Я ждала-печалилась
  •     Первый день в сентябре
  •     По воле волн…
  •     Монисты
  •     Что я знаю про него?
  •     Люби меня, как я тебя
  •     Измена
  •     Прикажу…
  •     Случайный попутчик
  •     Если спросят…
  •     Так сложилась жизнь
  •     Ворожи, ворожи…
  •     Пропадаю…
  •     Объявленье об обмене
  •     Привыкай
  •     Закатный час
  •     Прошлогодний снег
  •     Это сладкое слово – свобода
  •     Осеннее прощание
  •   Какие люди в Голливуде!
  •     Какие люди в Голливуде!
  •     Сапожник Фимка
  •     Гусиное перо
  •     Красавчик Сема
  •     Фильм индийский про любовь
  •     Дочка городничего
  •     Подлец
  •     Застольная
  •     Блондин
  •     Александр…
  •     Баскетбольный роман
  •     Ковбой
  •     Близнецы
  •     Мулатка-шоколадка
  •     Секс
  •     Эскимос и папуас
  •     У Бениной мамы…
  •     Эдуард
  •   Последний мост
  •     Последний мост
  •     Сон о Клинтоне
  •     Дальняя дорога
  •     Во все времена…
  •     Память-птица
  •     Разгадай мой сон
  •     Отель Шератон
  •     Старый трамвай
  •     Дым отечества
  •     Письма
  •     Доченька
  •     Я сама не пойму
  •   Странная женщина
  •     Странная женщина
  •     На Покровке
  •     Не долго думая
  •     Удивительно!
  •     Лебединое озеро
  •     Старая знакомая
  •     Три дня
  •     Снежная королева
  •     Нравится – не нравится
  •     Эта южная ночь
  •     Пропащие денечки
  •     Бабки-бабульки
  •     Шерше ля фам!
  •     Лиза-Лизавета
  •     Копенгаген
  •     Охотница Диана
  •     Сапер
  •     Мадмуазель
  •     Красная шапочка
  •     Любаня
  •     Виноват я, виноват!
  •     Куда ты денешься!
  •     Маруся
  •     А быть могло совсем не так…
  •     Кто сказал… (Вариант)
  •     С той далекой ночи…
  •     Случайная ночь
  •     Небылица
  •     Люся
  •     Лилии
  •     Прекрасная дама
  •     Тайна тропической ночи
  •     Лоскутное одеяло
  •     Не прощу!
  •     Аквалангист
  •     Девочка с приморского бульвара
  •     Пленник
  •     Моя голубка
  •     Одна
  •     Уронили мишку на пол
  •     Неведомая сила
  •     Дочки-матери
  •     Безнадега
  •     Крутая
  •     Треугольник
  •     Были юными и счастливыми
  •     Девчонка Гюльчатай
  •   Все вместе
  •     Все вместе
  •     Лежу я и мечтаю
  •     Дикобраз
  •     Пират
  •     Мне жалко Иванова
  •     Мы с дедом
  •     Мороженое
  •     Кто придумал светофор?
  •     Колючки
  •     Гиппопотам
  •     А пони – тоже кони!
  •     Так и знайте!
  •     Как хочется!
  •     Сказка про моль
  •     Акробаты и другие
  •     Разноцветная игра
  •     Лунатики
  •     Мартышка
  •     Золотые шары
  •     Стая
  •     Мы в садовников играли…
  •     Самурай
  •     Сокольники
  •     Выигрыш (Попытка прозы)
  •   Ключи
  •     Ключи
  •     Транзит
  •     Угонщица
  •     Сквозняки
  •   Я – как бабочка без крыльев
  •     Я – как бабочка без крыльев
  •     Не оставляй меня одну
  •     Ты, любимый, у меня не первый
  •     Собирайся на войну
  •     Мой золотой
  •     Предатель
  •     Прошлое
  •     Первый мужчина
  •     Утренняя роза
  •     Не надо, ой, не надо
  •     Не проходите мимо
  •     Мужчинам верить можно
  •     Призрак
  •     Вы никому давно не верите
  •     Не надейся, дорогой
  •     В день, когда ты ушла
  •     Давай поженимся!
  •     Чужие
  •     Напрасные слова
  •     Я с тобой теряю время
  •     Оловянный солдатик
  •     Прятки
  •     На два дня
  •     Давай поаплодируем…
  •     Гвоздики
  •     Виртуоз
  •     Ночка зимняя…
  •     У серебряного бора…
  •     Старые липы
  •     Ключник
  •     Ошибка молодости
  •     На обратном пути
  •     До рассвета
  •     Постарайтесь забыть
  •     В полуденном саду
  •     Цвета побежалости
  •     Ночь разбилась на осколки
  •     Посерединке августа
  •     Растворимый кофе
  •     Брызги шампанского
  •     Возраст любви
  •   Фото
  • Марина Цветаева Вчера еще в глаза глядел (сборник)
  •   Прокрасться…
  •   Ныне же вся родина причащается тайн своих
  •     Осень в Тарусе
  •     Oка
  •       3. «Всё у Боженьки – сердце! Для Бога…»
  •       4. «Бежит тропинка с бугорка…»
  •     Домики старой Москвы
  •     В. Я. Брюсову
  •     «Идешь, на меня похожий…»
  •     «Моим стихам, написанным так рано…»
  •     «Вы, идущие мимо меня…»
  •     Встреча с Пушкиным
  •     «Уж сколько их упало в эту бездну…»
  •     «Быть нежной, бешеной и шумной…»
  •     Генералам двенадцатого года
  •     «Ты, чьи сны еще непробудны…»
  •     «Над Феодосией угас…»
  •     Але
  •       1. «Ты будешь невинной, тонкой…»
  •       2. «Да, я тебя уже ревную…»
  •     Бабушке
  •     Германии
  •     Анне Ахматовой
  •     «Мне нравится, что Вы больны не мной…»
  •     «Какой-нибудь предок мой был – скрипач…»
  •     «Спят трещотки и псы соседовы…»
  •     «Заповедей не блюла, не ходила к причастью…»
  •     «Я знаю правду! Все прежние правды – прочь!..»
  •     «Цыганская страсть разлуки!..»
  •     «Никто ничего не отнял!..»
  •     «Ты запрокидываешь голову…»
  •     «Не сегодня-завтра растает снег…»
  •     «За девками доглядывать, не скис…»
  •     Стихи о Москве
  •       1. «Облака – вокруг…»
  •       2. «Из рук моих – нерукотворный град…»
  •       3. «Мимо ночных башен…»
  •       4. «Настанет день – печальный, говорят!..»
  •       5. «Над городом, отвергнутым Петром…»
  •       6. «Над синевою подмосковных рощ…»
  •       7. «Семь холмов – как семь колоколов!..»
  •       8. «– Москва! – Какой огромный…»
  •       9. «Красною кистью…»
  •     «Говорила мне бабка лютая…»
  •     «Веселись, душа, пей и ешь!..»
  •     Стихи к Блоку
  •       1. «Имя твое – птица в руке…»
  •       2. «Нежный призрак…»
  •       3. «Ты проходишь на Запад Солнца…»
  •       4. «Зверю – берлога…»
  •       5. «У меня в Москве – купола горят!..»
  •       6. «Думали – человек!..»
  •       7. «Должно быть – за той рощей…»
  •       8. «И тучи оводов вокруг равнодушных кляч…»
  •       9. «Как слабый луч сквозь черный морок адов…»
  •       10. «Вот он – гляди – уставший от чужбин…»
  •       11. «Останешься нам иноком…»
  •       12. «Други его – не тревожьте его!..»
  •       13. «А над равниной…»
  •       14. «Не проломанное ребро…»
  •       15. «Без зова, без слова…»
  •       16. «Как сонный, как пьяный…»
  •       17. «Так, Господи! И мой обол…»
  •     «Много тобой пройдено…»
  •     Ахматовой
  •       1. «О, Муза плача, прекраснейшая из муз!..»
  •       2. «Охватила голову и стою…»
  •       6. «Не отстать тебе! Я – острожник…»
  •       8. «На базаре кричал народ…»
  •       9. «Златоустой Анне – всея Руси…»
  •     «Белое солнце и низкие, низкие тучи…»
  •     «Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес…»
  •     Евреям
  •     «Кабы нас с тобой да судьба свела…»
  •     «Счастие или грусть…»
  •     «Ты, мерящий меня по дням…»
  •     «Мировое началось во мгле кочевье…»
  •     «А все же спорить и петь устанет…»
  •     «Из строгого, стройного храма…»
  •     «Горечь! Горечь! Вечный привкус…»
  •     «И в заточеньи зимних комнат…»
  •     «Мое последнее величье…»
  •     «Без Бога, без хлеба, без крова…»
  •     Москве
  •       1. «Когда рыжеволосый Самозванец…»
  •       2. «Гришка-Вор тебя не ополячил…»
  •       3. «Жидкий звон, постный звон…»
  •     «На кортике своем: Марина…»
  •     «Уедешь в дальние края…»
  •     Дон
  •       1. «Белая гвардия, путь твой высок…»
  •       2. «Кто уцелел – умрет, кто мертв – воспрянет…»
  •       3. «Волны и молодость – вне закона!..»
  •     «Трудно и чудно – верность до гроба!..»
  •     «Не самозванка – я пришла домой…»
  •     «Московский герб: герой пронзает гада…»
  •     «Благословляю ежедневный труд…»
  •     «Как правая и левая рука…»
  •     «Свинцовый полдень деревенский…»
  •     «Мой день беспутен и нелеп…»
  •     «Офицер гуляет с саблей…»
  •     Глаза
  •     «Я берег покидал туманный Альбиона…»
  •     «Я счастлива жить образцово и просто…»
  •     Памяти А. А. Стаховича
  •       1. «He от запертых на семь замков пекарен…»
  •     Тебе – через сто лет
  •     «Два дерева хотят друг к другу…»
  •     C. Э.
  •     «Высоко мое оконце!..»
  •     Але
  •       1. «Когда-нибудь, прелестное созданье…»
  •       2. «О бродяга, родства не помнящий…»
  •       3. «Маленький домашний дух…»
  •     «Звезда над люлькой – и звезда над гробом!..»
  •     Психея
  •     <Н.Н.В.>
  •       17. «Пригвождена к позорному столбу…»
  •       23. «Кто создан из камня, кто создан из глины…»
  •     Песенки из пьесы «Ученик»
  •       9. «Вчера еще в глаза глядел…»
  •     Евреям
  •     «В подвалах – красные окошки…»
  •     Петру
  •     Волк
  •     «Любовь! Любовь! И в судорогах, и в гробе…»
  •     «Знаю, умру на заре! На которой из двух…»
  •     Большевик
  •     Роландов рог
  •     «Как закон голубиный вымарывая…»
  •     Ученик
  •       1. «Быть мальчиком твоим светлоголовым…»
  •       2. «Есть некий час – как сброшенная клажа…»
  •       3. «Солнце Вечера – добрее…»
  •       4. «Пало прениже волн…»
  •       5. «Был час чудотворен и полн…»
  •       6. «Все великолепье…»
  •       7. «По холмам – круглым и смуглым…»
  •     «На што мне облака и степи…»
  •     «Душа, не знающая меры…»
  •     Марина
  •       1. «Быть голубкой его орлиной!..»
  •       2. «Трем Самозванцам жена…»
  •       3. «– Сердце, измена!..»
  •       4. «– Грудь Ваша благоуханна…»
  •     Разлука
  •       1. «Башенный бой…»
  •       2. «Уроненные так давно…»
  •       3. «Всё круче, всё круче…»
  •       4. «Смуглой оливой…»
  •       5. «Тихонько…»
  •       6. «Седой – не увидишь…»
  •       7. «Ростком серебряным…»
  •       8. «Я знаю, я знаю…»
  •       <9> «Твои…… черты…»
  •       <10> «Последняя прелесть…»
  •     «Два зарева! – нет, зеркала!..»
  •     Вестнику
  •     «Прямо в эфир…»
  •     «Соревнования короста…»
  •     Маяковскому
  •     Хвала Афродите
  •       1. «Блаженны дочерей твоих, Земля…»
  •       2. «Уже богов – не те уже щедроты…»
  •       3. «Тщетно, в ветвях заповедных кроясь…»
  •       4. «Сколько их, сколько их ест из рук…»
  •     «С такою силой в подбородок руку…»
  •     «Как по тем донским боям…»
  •     «Не ревновать и не клясть…»
  •     «Не похорошела за годы разлуки!..»
  •     «А и простор у нас татарским стрелам!..»
  •     «Не приземист – высокоросл…»
  •     «Слезы – на лисе моей облезлой!..»
  •     «Сомкнутым строем…»
  •     «Знакомец! Отколева в наши страны?..»
  •   Пройти, чтоб не оставить следа, Пройти, чтоб не оставить тени
  •     «Есть час на те слова…»
  •     «Это пеплы сокровищ…»
  •     «Спаси Господи, дым!..»
  •     Хвала богатым
  •     Рассвет на рельсах
  •     «В сиром воздухе загробном…»
  •     Офелия – в защиту королевы
  •     Поэты
  •       1. «Поэт – издалека заводит речь…»
  •       2. «Есть в мире лишние, добавочные…»
  •       3. «Что же мне делать, слепцу и пасынку…»
  •     Поэма заставы
  •     Так вслушиваются…
  •       1. «Так вслушиваются (в исток…)»
  •       2. «Друг! Не кори меня за тот…»
  •     Хвала времени
  •     Прокрасться…
  •     Рельсы
  •     Час души
  •       1. «В глубокий час души и ночи…»
  •       2. «В глубокий час души…»
  •       3. «Есть час Души, как час Луны…»
  •     Поезд жизни
  •     «Древняя тщета течет по жилам…»
  •     Око
  •     «Ты, меня любивший фальшью…»
  •     Двое
  •       1. «Есть рифмы в мире сём…»
  •       2. «Не суждено, чтобы сильный с сильным…»
  •       3. «В мире, где всяк…»
  •     Попытка ревности
  •     Жизни
  •       1. «Не возьмешь моего румянца…»
  •       2. «Не возьмешь мою душу живу…»
  •     «Жив, а не умер…»
  •     «Существования котловиною…»
  •     «Что, Муза моя! Жива ли еще?..»
  •     «Променявши на стремя…»
  •     «Рас – стояние: версты, мили…»
  •     «Русской ржи от меня поклон…»
  •     «Брат по песенной беде…»
  •     «Кто – мы? Потонул в медведях…»
  •     Маяковскому
  •       1. «Чтобы край земной не вымер…»
  •       2. «Литературная – не в ней…»
  •       3. «В гробу, в обыкновенном темном костюме…»
  •       4. «В гробу, в обыкновенном темном костюме…»
  •       5. «Выстрел – в самую душу…»
  •       6. «Зерна огненного цвета…»
  •       7. «Много храмов разрушил…»
  •     Лучина
  •     Стихи к Пушкину
  •       1 «Бич жандармов, бог студентов…»
  •       2. Петр и Пушкин
  •       3. (Станок)
  •       4. «Преодоленье…»
  •       (Поэт и царь)
  •         1(5) «Потусторонним…»
  •         2(6) «Нет, бил барабан перед смутным полком…»
  •         3(7) «Народоправству, свалившему трон…»
  •     Страна
  •     Ода пешему ходу
  •       1. «В век сплошных скоропадских…»
  •       3. «Дармоедством пресытясь…»
  •     Дом
  •     Бузина
  •     Стихи к сыну
  •       1. «Ни к городу и ни к селу…»
  •       2. «Наша совесть – не ваша совесть!..»
  •       3. «Не быть тебе нулем…»
  •     Родина
  •     «Никуда не уехали – ты да я…»
  •     Стол
  •       1. «Мой письменный верный стол!..»
  •       2. «Тридцатая годовщина…»
  •       3. «Тридцатая годовщина…»
  •       4. «Обидел и обошел?..»
  •       5. «Мой письменный верный стол!..»
  •       6. «Квиты: вами я объедена…»
  •     «Тоска по родине! Давно…»
  •     Куст
  •       1. «Что нужно кусту от меня?..»
  •       2. «А мне от куста – не шуми…»
  •     Сад
  •     Челюскинцы
  •     «Человека защищать не надо…»
  •     «Есть счастливцы и счастливицы…»
  •     «Двух станов не боец, а только гость случайный…»
  •     Читатели газет
  •     Деревья
  •     Савойские отрывки
  •       < 1 > «В синее небо ширя глаза…»
  •     «Были огромные очи…»
  •     Стихи к чехии
  •       Сентябрь
  •         1. «Полон и просторен…»
  •         2. «Горы – турам поприще!..»
  •         3. «Есть на карте – место…»
  •         < 5 > Родина радия
  •       Март
  •         1 Колыбельная
  •         2 Пепелище
  •         3 БАРАБАН
  •         4 Германии
  •         5 Март
  •         6 Взяли…
  •         7 Лес
  •         8 «О, слезы на глазах!..»
  •         9 «Не бесы – за иноком…»
  •         10 Народ
  •         11 «Не умрешь, народ!..»
  •         < 12 > «Молчи, богемец! Всему конец!..»
  •         < 13 > «Но больнее всего, о, памятней…»
  •     Douce France[116]
  •   СССР
  •     «Двух – жарче меха! рук – жарче пуха!..»
  •     «Ушел – не ем…»
  •     «– Пора! для этого огня…»
  •     «Не знаю, какая столица…»
  •     «Пора снимать янтарь…»
  •     «Все повторяю первый стих…»
  •   Примечания
  •   Даты жизни и творчества М. И. Цветаевой
  • Николай Гумилев Далеко, далеко на озере Чад…: стихотворения
  •   Сады моей души
  •     Восьмистишье («Ни шороха полночных далее»)
  •     «Я конквистадор в панцире железном…»
  •     Credo
  •     Баллада
  •     Думы
  •     Крест
  •     Маскарад
  •     Выбор
  •     Мечты
  •     Вечер
  •     Ужас
  •     Корабль
  •     За гробом
  •     Сады души
  •     Орел Синдбада
  •     Ягуар
  •     Поединок
  •     Царица
  •     B пути
  •     Старый конквистадор
  •     Христос
  •     Сонет («Я, верно, болен: на сердце туман…»)
  •     Деревья
  •     Я и Вы
  •     Одиночество
  •     После смерти
  •     «Moe прекрасное убежище…»
  •     Позор
  •     Рыцарь счастья
  •     Возвращение
  •     Мой час
  •     Прапамять
  •     «За стенами старого аббатства…»
  •   Ты явилась слепящей звездою
  •     Мне снилось
  •     «C тобой я буду до зари…»
  •     Свидание
  •     «Ты помнишь дворец великанов…»
  •     «Он поклялся в строгом храме…»
  •     Кенгуру (Утро девушки)
  •     Дон Жуан
  •     Акростих (АННА АХМАТОВА)
  •     Это было не раз
  •     Беатриче
  •     Девушке
  •     Сомнение
  •     Она
  •     Баллада («Влюбленные, чья грусть как облака…»)
  •     Посылка
  •     Отравленный
  •     «После стольких лет…»
  •     «Я сам над собой насмеялся…»
  •     Индюк
  •     «Нет, ничего не изменилось…»
  •     Сирень
  •     «Мы в аллеях светлых пролетали…»
  •     «Мой альбом, где страсть сквозит без меры…»
  •     Синяя звезда
  •     Богатое сердце
  •     Прощанье
  •     Девочка
  •     Уста солнца
  •     «Нежно-небывалая отрада…»
  •     «Когда, изнемогши от муки…»
  •     Канцона первая («B скольких земных океанах я плыл…»)
  •     Канцона вторая («Храм Твой, Господи, в небесах…»)
  •     Канцона третья («Как тихо стало в природе…»)
  •     Рассыпающая звезды
  •     Сон
  •     O тебе
  •     Уходящей
  •     «Нет тебя тревожней и капризней…»
  •     «Отвечай мне, картонажный мастер…»
  •     «Я не прожил, я протомился…»
  •     Портрет
  •     «Священные плывут и тают ночи…»
  •     «Перед ночью северной, короткой…»
  •     Слоненок
  •     «Ветла чернела. Ha вершине…»
  •   Веселые сказки таинственных стран
  •     Жираф
  •     Ослепительное
  •     Озеро Чад
  •     Гиена
  •     Носорог
  •     Попугай
  •     Тразименское озеро
  •     Леопард
  •     Вступленье
  •     Из «Африканского дневника…»
  •     Красное море
  •     Из «Африканского дневника…»
  •     Суэцкий канал
  •     Из «Африканского дневника…»
  •     Абиссиния
  •     Либерия
  •     Экваториальный лес
  •     Дагомея
  •     Нигер
  •     Абиссинские песни
  •     Замбези
  •     Мадагаскар
  •     «Из Африканского дневника…»
  •     МИК. Африканская поэма
  •     Капитаны
  •     Болонья
  •     Неаполь
  •     Генуя
  •     Путешествие в Китай
  •     Снова в море
  •     Отъезжающему
  •     Приглашение в путешествие
  •     Лесной пожар
  •     Гиппопотам
  •   Слово – это Бог
  •     Слово
  •     «Поэт ленив, хоть лебединый…»
  •     Творчество
  •     Душа и тело
  •     Естество
  •     Шестое чувство
  •     Поэту
  •     Мои читатели
  •     «B этот мой благословенный вечер…»
  •     Заблудившийся трамвай
  •     Портрет мужчины (Картина в Лувре работы неизвестного)
  •     Волшебная скрипка
  •     Фра Беато Анджелико
  •     Андрей Рублев
  •     Искусство
  •     «У меня не живут цветы…»
  •     Читатель книг
  •   Золотое сердце России
  •     Детство
  •     Память
  •     Городок
  •     Ледоход
  •     Старые усадьбы
  •     «Из Записок кавалериста»
  •     Война
  •     Наступление
  •     «Из писем Н. Гумилева А. Ахматовойй…»
  •     Сестре милосердия
  •     Ответ сестры милосердия
  •     «Из записок кавалериста…»
  •     Пятистопные ямбы
  •     Смерть
  •     Ольга
  •     Швеция
  •     Ha северном море
  •     Франция
  •     Стокгольм
  •     Мужик
  • Николай Алексеевич Заболоцкий Не позволяй душе лениться. Стихотворения и поэмы
  •   От составителя
  •   Татьяна Бек Бессмертье перспективы Николай Заболоцкий и его гены сегодня
  •     I
  •     II
  •     III
  •     IV
  •     V
  •     VI
  •     VII
  •     VIII
  •     IX
  •     VII
  •   Столбцы и поэмы (1926—1933)
  •     Городские столбцы
  •       1. Белая ночь
  •       2. Вечерний бар
  •       3. Футбол
  •       4. Офорт
  •       5. Болезнь
  •       6. Игра в снежки
  •       7. Часовой
  •       8. Новый быт
  •       9. Движение
  •       10. На рынке
  •       11. Ивановы
  •       12. Свадьба
  •       13. Фокстрот
  •       14. Пекарня
  •       15. Рыбная лавка
  •       16. Обводный канал
  •       17. Бродячие музыканты
  •       18. На лестницах
  •       19. Купальщики
  •       20. Незрелость
  •       21. Народный Дом
  •       22. Самовар
  •       23. На даче
  •       24. Начало осени
  •       25. Цирк
  •     Смешанные столбцы
  •       26. Лицо коня
  •       27. В жилищах наших
  •       28. Прогулка
  •       29. Змеи
  •       30. Искушение
  •       31. Меркнут знаки Зодиака
  •       32. Искусство
  •       33. Вопросы к морю
  •       34. Время
  •         1
  •         2
  •         3
  •         4
  •         5 Песенка о времени
  •         6
  •         7
  •         8
  •         9
  •       35. Испытание воли
  •       36. Поэма дождя
  •       37. Отдых
  •       38. Птицы
  •       39. Человек в воде
  •       40. Звезды, розы и квадраты
  •       41. Царица мух
  •       42. Предостережение
  •       43. Подводный город
  •       44. Школа Жуков
  •       45. Отдыхающие крестьяне
  •       46. Битва слонов
  •     Поэмы 1929—1933
  •       Торжество земледелия
  •         Пролог
  •         1. Беседа о душе
  •         2. Страдания животных
  •         3. Кулак, владыка батраков
  •         4. Битва с предками
  •         5. Начало науки
  •         6. Младенец – мир
  •         7. Торжество земледелия
  •       Безумный волк
  •         1. Разговор смедведем
  •         2. Монолог в лесу
  •         3. Собрание зверей
  •       Деревья
  •         Пролог
  •         1. Приглашение на пир
  •         2. Пир в доме Бомбеева
  •         3. Ночь в лесу
  •     Стихотворения 1932—1958
  •       50. Я не ищу гармонии в природе
  •       51. Осень
  •       52. Венчание плодами
  •       53. Утренняя песня
  •       54. Лодейников
  •         1
  •         2
  •         3
  •         4
  •       55. Прощание
  •       56. Начало зимы
  •       57. Весна в лесу
  •       58. Засуха
  •       59. Ночной сад
  •       60. Всё, что было в душе
  •       61. Вчера, о смерти размышляя
  •       62. Север
  •       63. Горийская симфония
  •       64. Седов
  •       65. Голубиная книга
  •       66. Метаморфозы
  •       67. Лесное озеро
  •       68. Соловей
  •       69. Слепой
  •       70. Утро
  •       71. Гроза
  •       72. Бетховен
  •       73. Уступи мне, скворец, уголок
  •       74. Читайте, деревья, стихи Гезиода
  •       75. Еще заря не встала над селом
  •       76. В этой роще березовой
  •       77. Воздушное путешествие
  •       78. ХрамГЭС
  •       79. Сагурамо
  •       80. Ночь в Пасанаури
  •       81. Я трогал листы эвкалипта
  •       82. Урал Отрывок
  •       83. Город в степи
  •         1
  •         2
  •         3
  •         4
  •       84. В тайге
  •       85. Творцы дорог
  •         1
  •         2
  •         3
  •       86. Завещание
  •       87. Жена
  •       88. Журавли
  •       89. Прохожий
  •       90. Читая стихи
  •       91. Когда вдали угаснет свет дневной
  •       92. Оттепель
  •       93. Приближался апрель к середине
  •       94. Поздняя весна
  •       95. Полдень
  •       96. Лебедь в зоопарке
  •       97. Сквозь волшебный прибор Левенгука
  •       98. Тбилисские ночи
  •       99. На рейде
  •       100. Гурзуф
  •       101. Светляки
  •       102. Башня Греми [126]
  •       103. Старая сказка
  •       104. Облетают последние маки
  •       105. Воспоминание
  •       106. Прощание с друзьями
  •       107. Сон
  •       108—111. Весна в Мисхоре
  •         1 Иудино дерево
  •         2 Птичьи песни
  •         3 Учан-Су
  •         4 У моря
  •       112. Портрет
  •       113. Я воспитан природой суровой
  •       114. Поэт
  •       115. Дождь
  •       116. Ночное гулянье
  •       117. Неудачник
  •       118. Ходоки
  •       119. Возвращение с работы
  •       120. Шакалы
  •       121. В кино
  •       122. Бегство в Египет
  •       123—125. Осенние пейзажи
  •         1 Под дождем
  •         2 Осеннее утро
  •         3 Последние канны
  •       126. Некрасивая девочка
  •       127. При первом наступлении зимы
  •       128. Осенний клен (Из С. Галкина)
  •       129. Старая актриса
  •       130. О красоте человеческих лиц
  •       131. Где-то в поле возле Магадана
  •       132. Поэма весны
  •       133—142. Последняя любовь
  •         1 Чертополох
  •         2 Морская прогулка
  •         3 Признание
  •         4 Последняя любовь
  •         5 Голос в телефоне
  •         6
  •         7
  •         8 Можжевеловый куст
  •         9 Встреча
  •         10 Старость
  •       143. Противостояние Марса
  •       144. Гурзуф ночью
  •       145. Над морем
  •       146. Смерть врача
  •       147. Детство
  •       148. Лесная сторожка
  •       149. Болеро
  •       150. Птичий двор
  •       151. Одиссей и сирены
  •       152. Это было давно
  •       153. Казбек
  •       154. Снежный человек
  •       155. Одинокий дуб
  •       156. Стирка белья
  •       157. Летний вечер
  •       158. Гомборский лес
  •       159. Сентябрь
  •       160. Вечер на Оке
  •       161. Эхо
  •       162. Гроза идет
  •       163. Зеленый луч
  •       164. У гробницы Данте
  •       165. Городок
  •       166. Ласточка
  •       167. Петухи поют
  •       168. Подмосковные рощи
  •       169. На закате
  •       170. Не позволяй душе лениться
  •       171—178. Рубрук в Монголии
  •         1 Начало путешествия
  •         2 Дорога Чингисхана
  •         3 Движущиеся повозки монголов
  •         4 Монгольские женщины
  •         5 Чем жил Каракорум
  •         6 Как было трудно разговаривать с монголами
  •         7 Рубрук наблюдает небесные светила
  •         8 Как Рубрук простился с Монголией
  •   Автобиографическая проза
  •     Ранние годы
  •     История моего заключения
  •       1
  •       2
  •     Картины Дальнего Востока
  • Николай Рубцов Тихая моя родина. Стихотворения
  •   Видения на холме
  •   * * *
  •   Два пути
  •   * * *
  •   В краю, не знающем печали
  •     * * *
  •     Деревенские ночи
  •     Первый снег
  •     Над рекой
  •     Минута прощания
  •     Мое море
  •     В дозоре
  •     Шторм
  •     Отпускное
  •     Где веселые девушки наши?
  •     А дуба нет
  •     На гуляние
  •     Экспромт
  •     О собаках
  •     Березы
  •     Экспромт
  •     Товарищу
  •     Ну погоди…
  •     Встреча
  •     Северная береза
  •     Письмо
  •     * * *
  •     Весна на море
  •     * * *
  •     * * *
  •     Поэзия
  •     Наследник розы
  •     * * *
  •     Добрый Филя
  •     Левитан (по мотивам картины «Вечный звон»)
  •     Разлад
  •     Утро утраты
  •     Утро на море
  •       1
  •       2
  •     В океане
  •     * * *
  •   Полюби и жалей
  •     * * *
  •     Ты с кораблем прощалась
  •     Оттепель
  •     * * *
  •     Я тебя целовал
  •     Мачты
  •     На Родину!
  •     Соловьи
  •     * * *
  •     Фиалки
  •     Плыть, плыть…
  •     Повесть о первой любви
  •     * * *
  •     Букет
  •     Куда полетим?
  •     Не пришла
  •     В городе
  •     Элегия
  •     Ответ на письмо
  •     Пальмы юга
  •     Волнуется южное море
  •     В горной долине
  •     В пустыне
  •     * * *
  •     Венера
  •     Последняя осень
  •     Сергей Есенин
  •     Последняя ночь
  •     * * *
  •     * * *
  •     Тост
  •     В гостях
  •     Эхо прошлого
  •     Свидание
  •     Шутка
  •     Грани
  •     * * *
  •     Памятный случай
  •     * * *
  •     По дороге к морю
  •     * * *
  •     Улетели листья
  •   Тихая моя родина
  •     В горнице
  •     Судьба
  •     Зимовье на хуторе
  •     * * *
  •     Над вечным покоем
  •     Осенняя песня
  •     * * *
  •     Синенький платочек
  •     Тихая моя родина
  •     Аленький цветок
  •     Памяти матери
  •     Философские стихи
  •     Русский огонек
  •     Звезда полей
  •     Элегия
  •     Хлеб
  •     Ночь на перевозе
  •     * * *
  •     На вокзале
  •     Стихи
  •     * * *
  •     О Пушкине
  •     Дуэль
  •     Однажды
  •     Приезд Тютчева
  •     * * *
  •     Утро
  •     Прощальный костер
  •     В избе
  •     Зачем?
  •     Кружусь ли я
  •     Из восьмистиший
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •     Песня
  •     Жар-птица
  •     Осенние этюды
  •       1
  •       2
  •       3
  •     * * *
  •     Зимняя песня
  •   Когда души не трогает беда
  •     Полночное пенье
  •     Родная деревня
  •     Промчалась твоя пора!
  •     Весна на берегу Бии
  •     Старая дорога
  •     Душа хранит
  •     На реке Сухоне
  •     Вечернее происшествие
  •     По дороге из дома
  •     Жара
  •     * * *
  •     Гроза
  •     После грозы
  •     На озере
  •     Природа
  •     * * *
  •     * * *
  •     Девочка играет
  •     Памяти Анциферова
  •     Нагрянули
  •     * * *
  •     * * *
  •     * * *
  •     Шумит Катунь
  •     В сибирской деревне
  •     * * *
  •     * * *
  •     На сенокосе
  •     Цветы
  •     Осенняя луна
  •     Журавли
  •     * * *
  •     Острова свои обогреваем
  •     В минуты музыки
  •     * * *
  •     Идет процессия
  •     Ось
  •     Зеленые цветы
  •     Отплытие
  •     Детство
  •     Ночь на родине
  •     В глуши
  •     В старом парке
  •     Взглянул на кустик
  •     Купавы
  •     Старик
  •     Посвящение другу
  •     В лесу
  •       1
  •       2
  •     В осеннем лесу
  •     На ночлеге
  •     На автотрассе
  •     Последний пароход
  •     О московском Кремле
  •     Во время грозы
  •     Угрюмое
  •     У размытой дороги
  •     Вечерние стихи
  •   До конца, до тихого креста
  •     Зимняя ночь
  •     Сосен шум
  •     Неизвестный
  •     Кого обидел?
  •     Ночное
  •     Наступление ночи
  •     Подорожники
  •     Привет, Россия
  •     Гуляевская горка
  •     Цветок и нива
  •     Ива
  •     Вологодский пейзаж
  •     Тот город зеленый…
  •     Прощальное
  •     Бессонница
  •     * * *
  •     До конца
  •     Поезд
  •     У церковных берез
  •     Слез не лей
  •     Осенний этюд
  •     Листья осенние
  •     Выпал снег
  •     Гололедица
  •     Далекое
  •     Зимним вечерком
  •     Скачет ли свадьба
  •     Ферапонтово
  •     * * *
  •     * * *
  •     Стоит жара
  •     По вечерам
  •     * * *
  •     Дорожная элегия
  •     В дороге
  •     * * *
  •     Сентябрь
  •     Под ветвями больничных берез
  •     Гость
  •     Расплата
  •     Конец
  •     * * *
  •     * * *
  •     * * *
  •     * * *
  •     Что вспомню я?
  •   Диво дивное
  •     Маленькие Лили (Для детей)
  •     Старый конь
  •     По дрова
  •     Медведь
  •     Ворона
  •     Ласточка
  •     Про зайца
  •     Воробей
  •     Коза
  •     Мальчик Вова
  •     Жеребенок
  •     Мальчик Лева
  •     После посещения зоопарка
  •     Узнала
  •     Январское
  •     Разбойник Ляля (Лесная сказка)
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •   Хроника жизни и творчества Николая Рубцова
  • Сергей Есенин Анна Снегина. Стихотворения
  •   Стихотворения
  •     «На небесном синем блюде…»
  •     «Зашумели над затоном тростники …»
  •     В хате
  •     «Я – пастух, мои палаты …»
  •     «По селу тропинкой кривенькой …»
  •     «Сохнет стаявшая глина …»
  •     «Чую радуницу Божью…»
  •     «На плетнях висят баранки …»
  •     «О красном вечере задумалась дорога …»
  •     «О товарищах веселых …»
  •     «Там, где вечно дремлет тайна …»
  •     «Вечер черные брови насупил …»
  •     Пушкину
  •     Возвращение на родину
  •     Русь советская
  •     Русь уходящая
  •     Стансы
  •     Письмо матери
  •     Письмо к женщине
  •     «Годы молодые с забубенной славой …»
  •   Маленькие поэмы
  •     Русь
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     Инония
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Пантократор
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Кобыльи корабли
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     Сорокоуст
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •     Мой путь
  •   Поэмы
  •     Пугачев
  •       1 Появление Пугачева в Яицком городке
  •       2 Бегство калмыков
  •       3 Осенней ночью
  •       4 Происшествие на Таловом умёте
  •       5 Уральский каторжник
  •       6 В стане Зарубина
  •       7 Ветер качает рожь
  •       8 Конец Пугачева
  •     Анна Снегина
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •     Песнь о Великом походе
  •     Поэма о 36
  •     Черный человек
  •     Страна негодяев
  •       Персонал
  •       Часть первая
  •         На карауле
  •         Ссора из-за фонаря
  •       Часть вторая
  •         Экспресс № 5
  •         После 30 минут
  •       Часть третья
  •         О чем говорили на вокзале N в следующий день
  •         Приволжский городок
  •       Часть четвертая
  •         На вокзале N
  •         В коридоре
  •         Киев
  •         Сцена за дверью
  •         Глаза Петра Великого
  • Федор Иванович Тютчев  Полное собрание стихотворений
  •   Берковский. Ф. И. Тютчев[1]
  •   Стихотворения
  •     На новый 1816 год*
  •     Двум друзьям*
  •     "Пускай от зависти сердца зоилов ноют…"*
  •     Послание Горация к Меценату, в котором приглашает его к сельскому обеду*
  •     "Всесилен я и вместе слаб…"*
  •     Урания*
  •     С. Е. Раичу ("Неверные преодолев пучины…")*
  •     К оде Пушкина на Вольность*
  •     Харон и Каченовский*
  •     Одиночество*
  •     Весна (Посвящается друзьям)*
  •     А. Н. М<уравьеву>*
  •     Гектор и Андромаха*
  •     "Не дай нам духу празднословья!.."*
  •     Противникам вина*
  •     Послание к А. В. Шереметеву*
  •     Песнь Радости*
  •     Друзьям при посылке "Песни Радости" из Шиллера*
  •     Слезы*
  •     С чужой стороны*
  •     "Друг, откройся предо мною…"*
  •     "Как порою светлый месяц…"*
  •     К Н.*
  •     К Нисе*
  •     Песнь скандинавских воинов*
  •     Проблеск*
  •     В альбом друзьям*
  •     Саконтала
  •     14-е декабря 1825*
  •     Вечер*
  •     С. Е. Раичу ("На камень жизни роковой…")*
  •     "Закралась в сердце грусть, — и смутно…"*
  •     Вопросы*
  •     "За нашим веком мы идем…"*
  •     Кораблекрушение*
  •     Весенняя гроза*
  •     Могила Наполеона*
  •     Cache-cache[17]*
  •     Летний вечер*
  •     Видение*
  •     Олегов щит*
  •     Бессонница ("Часов однообразный бой…")*
  •     Утро в горах*
  •     Снежные горы*
  •     Полдень*
  •     Сны*
  •     Двум сестрам*
  •     Императору Николаю I*
  •     К N. N.*
  •     "Еще шумел веселый день…"*
  •     Последний катаклизм*
  •     Безумие*
  •     "Здесь, где так вяло свод небесный…"*
  •     Странник*
  •     Успокоение*
  •     Ночные мысли*
  •     Весеннее успокоение*
  •     Приветствие духа*
  •     Певец*
  •     "Запад, Норд и Юг в крушенье…"*
  •     Заветный кубок*
  •     Из "Вильгельма Мейстера" Гёте
  •       "Кто с хлебом слез своих не ел…"
  •       "Кто хочет миру чуждым быть…"
  •     Из Шекспира
  •       "Любовники, безумцы и поэты…"1
  •       Песня
  •     Байрон*
  •     "Едва мы вышли из Трезенских врат…"*
  •     "Высокого предчувствия…"*
  •     ""Прекрасный будет день", — сказал товарищ…"*
  •     "Как над горячею золой…"*
  •     Цицерон*
  •     Весенние воды*
  •     Silentium![18]*
  •     Сон на море*
  •     Конь морской*
  •     "Душа хотела б быть звездой…"*
  •     Из «Эрнани» <Гюго>*
  •     "Через ливонские я проезжал поля…"*
  •     "Песок сыпучий по колени…"*
  •     Осенний вечер*
  •     Листья*
  •     Альпы*
  •     Mala aria[19]*
  •     "Сей день, я помню, для меня…"*
  •     Из «Фауста» Гёте*
  •     "Ты зрел его в кругу большого света…"; "В толпе людей, в нескромном шуме дня…"
  •       "Ты зрел его в кругу большого света…"
  •       "В толпе людей, в нескромном шуме дня…"
  •     "Над виноградными холмами…"*
  •     "Поток сгустился и тускнеет…"*
  •     "О чем ты воешь, ветр ночной?.."*
  •     "Душа моя, Элизиум теней…"*
  •     "Как дочь родную на закланье…"*
  •     "На древе человечества высоком…"*
  •     Problème[20]*
  •     Арфа скальда*
  •     "Я лютеран люблю богослуженье…"*
  •     "Восток белел. Ладья катилась…"*
  •     "Что ты клонишь над водами…"*
  •     "И гроб опущен уж в могилу…"*
  •     "В душном воздуха молчанье…"*
  •     "Как сладко дремлет сад темно-зеленый…"*
  •     "Как птичка, с раннею зарей…"*
  •     "Вечер мглистый и ненастный…"*
  •     "Там, где горы, убегая…"*
  •     "Тени сизые смесились…"*
  •     "Нет, моего к тебе пристрастья…"*
  •     "Сижу задумчив и один…"*
  •     "С поляны коршун поднялся…"*
  •     "Какое дикое ущелье!.."*
  •     "Всё бешеней буря, всё злее и злей…"*
  •     "Пришлося кончить жизнь в овраге…"*
  •     "Из края в край, из града в град…"*
  •     "В которую из двух влюбиться…"*
  •     "Зима недаром злится…"*
  •     Фонтан*
  •     "Яркий снег сиял в долине…"*
  •     "Не то, что мните вы, природа…"*
  •     "Я помню время золотое…"*
  •     "Еще земли печален вид…"*
  •     "Люблю глаза твои, мой друг…"*
  •     "И чувства нет в твоих очах…"*
  •     "Вчера, в мечтах обвороженных…"*
  •     29-е января 1837*
  •     1-е декабря 1837*
  •     Итальянская villa[21]*
  •     "Давно ль, давно ль, о Юг блаженный…"*
  •     "Смотри, как запад разгорелся…"*
  •     Весна ("Как ни гнетет рука судьбины…")*
  •     Лебедь*
  •     "С какою негою, с какой тоской влюбленный…"*
  •     День и ночь*
  •     "Не верь, не верь поэту, дева…"*
  •     "Живым сочувствием привета…"*
  •     К Ганке*
  •     Знамя и Слово*
  •     Epitre a l'Apotre[22]*
  •     "Глядел я, стоя над Невой…"*
  •     Колумб*
  •     Море и утес*
  •     "Еще томлюсь тоской желаний…"*
  •     "Не знаешь, что лестней для мудрости людской…"*
  •     Русская география*
  •     Русской женщине*
  •     "Как дымный столп светлеет в вышине!.."*
  •     "Неохотно и несмело…"*
  •     "Итак, опять увиделся я с вами…"*
  •     "Тихой ночью, поздним летом…"*
  •     "Когда в кругу убийственных забот…"*
  •     "Слезы людские, о слезы людские…"*
  •     Почтеннейшему имениннику Филиппу Филипповичу Вигелю*
  •     "По равнине вод лазурной…"*
  •     Рассвет*
  •     "Вновь твои я вижу очи…"*
  •     "Как он любил родные ели…"*
  •     Поэзия*
  •     "Кончен пир, умолкли хоры…"*
  •     Рим, ночью*
  •     Наполеон*
  •     Венеция*
  •     "Святая ночь на небосклон взошла…"*
  •     Пророчество*
  •     "Уж третий год беснуются языки…"*
  •     К. В. Нессельроде*
  •     "Тогда лишь в полном торжестве…"*
  •     "Пошли, господь, свою отраду…"*
  •     На Неве*
  •     "Не рассуждай, не хлопочи!.."*
  •     "Как ни дышит полдень знойный…"*
  •     "Под дыханьем непогоды…"*
  •     "Обвеян вещею дремотой…"*
  •     Два голоса*
  •     Графине Е. П. Ростопчиной*
  •     Поминки*
  •     "Смотри, как на речном просторе…"*
  •     Предопределение*
  •     Близнецы*
  •     "Я очи знал, — о, эти очи!.."*
  •     "Не говори меня он, как и прежде, любит…"*
  •     "О, не тревожь меня укорой справедливой!.."*
  •     "Чему молилась ты с любовью…"*
  •     "О, как убийственно мы любим…"*
  •     Э. Ф. Тютчевой ("Не знаю я, коснется ль благодать…")*
  •     Первый лист*
  •     "Не раз ты слышала признанье…"
  •     Наш век*
  •     "Дума за думой, волна за волной…"*
  •     "Не остывшая от зною…"*
  •     "В разлуке есть высокое значенье…"*
  •     "Ты знаешь край, где мирт и лавр растет…"*
  •     "День вечереет, ночь близка…"*
  •     "Как весел грохот летних бурь…"*
  •     "Недаром милосердым богом…"*
  •     "С озера веет прохлада и нега…"*
  •     "Ты волна моя морская…"*
  •     Памяти В. А. Жуковского*
  •     "Сияет солнце, воды блещут…"*
  •     "Чародейкою Зимою…"*
  •     Последняя любовь*
  •     Неман*
  •     Спиритистическое предсказание*
  •     Лето 1854*
  •     "Увы, что нашего незнанья…"*
  •     "Теперь тебе не до стихов…"*
  •     На новый 1855 год*
  •     По случаю приезда австрийского эрцгерцога на похороны императора Николая*
  •     "Пламя рдеет, пламя пышет…"*
  •     "Эти бедные селенья…"*
  •     "Вот от моря и до моря…"*
  •     Графине Ростопчиной*
  •     "О вещая душа моя…"*
  •     Из Микеланджело ("Молчи, прошу, не смей меня будить…")*
  •     Н<иколаю> П<авловичу>*
  •     "Так, в жизни есть мгновения…"*
  •     А. С. Норову*
  •     "Все, что сберечь мне удалось…"*
  •     Н. Ф. Щербине*
  •     "С временщиком Фортуна в споре…"*
  •     "Прекрасный день его на Западе исчез…"*
  •     "Над этой темною толпой…"*
  •     "Есть в осени первоначальной…"*
  •     "Смотри, как роща зеленеет…"*
  •     М. Ф. Тютчевой*
  •     "В часы, когда бывает…"*
  •     "Она сидела на полу…"*
  •     Успокоение ("Когда, что звали мы своим…")*
  •     "Осенней позднею порою…"*
  •     На возвратном пути*
  •     "Есть много мелких, безымянных…"*
  •     Декабрьское утро*
  •     Е. Н. Анненковой ("И в нашей жизни повседневной…")*
  •     "Куда сомнителен мне твой…"*
  •     Memento[26][27]*
  •     "Хоть я и свил гнездо в долине…"*
  •     На юбилей князя Петра Андреевича Вяземского*
  •     Александру Второму*
  •     "Я знал ее еще тогда…"*
  •     "Недаром русские ты с детства помнил звуки…"*
  •     Князю П. А. Вяземскому ("Теперь не то, что за полгода…")*
  •     "Играй, покуда над тобою…"*
  •     При посылке Нового завета*
  •     "Он прежде мирный был казак…"*
  •     А. А. Фету*
  •     "Затею этого рассказа…"*
  •     "Ужасный сон отяготел над нами…"*
  •     Его светлости князю А. А. Суворову*
  •     "Как летней иногда порою…"*
  •     Н. И. Кролю*
  •     19-е февраля 1864*
  •     "Утихла биза… Легче дышит…"*
  •     "Весь день она лежала в забытьи…"*
  •     Императрице Марии Александровне
  •       "Как неразгаданная тайна…"
  •       "Кто б ни был ты, но, встретясь с ней…"
  •     "О, этот Юг, о, эта Ницца!.."*
  •     Encyclica[28]*
  •     Князю Горчакову*
  •     "Когда на то нет божьего согласья…"*
  •     "Как хорошо ты, о море ночное…"*
  •     Ответ на адрес*
  •     "Есть и в моем страдальческом застое…"*
  •     "Он, умирая, сомневался…"*
  •     "Сын царский умирает в Ницце…"*
  •     "Всё решено, и он спокоен…"*
  •     "Как верно здравый смысл народа…"*
  •     "Певучесть есть в морских волнах…"*
  •     Другу моему Я. П. Полонскому*
  •     Н. С. Акинфьевой ("Велели вы — хоть, может быть, и в шутку…")*
  •     "Сегодня, друг, пятнадцать лет минуло…"*
  •     "Молчит сомнительно Восток…"*
  •     Накануне годовщины 4 августа 1864 г.*
  •     "Как неожиданно и ярко…"*
  •     "Ночное небо так угрюмо…"*
  •     "Нет дня, чтобы душа не ныла…"*
  •     "Как ни бесилося злоречье…"*
  •     Графине А. Д. Блудовой*
  •     "Так! Он спасен! Иначе быть не может!.."*
  •     "Когда сочувственно на наше слово…"*
  •     Князю Суворову*
  •     "И в божьем мире то ж бывает…"*
  •     "Когда расстроенный кредит…"*
  •     "Тихо в озере струится…"*
  •     "На гробовой его покров…"*
  •     "Когда дряхлеющие силы…"*
  •     "Небо бледно-голубое…"*
  •     "Умом Россию не понять…"*
  •     На юбилей Н. М. Карамзина*
  •     "Ты долго ль будешь за туманом…"*
  •     "Хотя б она сошла с лица земного…"*
  •     В Риме*
  •     "Над Россией распростертой…"*
  •     А. Д. Блудовой*
  •     Дым*
  •     Славянам ("Привет вам задушевный, братья…")*
  •     Славянам ("Они кричат, они грозятся…")*
  •     "Напрасный труд — нет, их не вразумишь…"*
  •     На юбилей князя А. М. Горчакова*
  •     "Как ни тяжел последний час…"*
  •     "Свершается заслуженная кара…"*
  •     По прочтении депеш императорского кабинета, напечатанных в "Journal de St.-Petersbourg"[31]*
  •     "Опять стою я над Невой…"*
  •     Пожары*
  •     "В небе тают облака…"*
  •     Михаилу Петровичу Погодину*
  •     Памяти Е. П. Ковалевского*
  •     "Печати русской доброхоты…"*
  •     Мотив Гейне*
  •     "Вы не родились поляком…"*
  •     "„Нет, не могу я видеть вас…""*
  •     "Великий день Кирилловой кончины…"*
  •     "Нам не дано предугадать…"*
  •     "Две силы есть — две роковые силы…"*
  •     11-е мая 1869*
  •     "Как насаждения Петрова…"*
  •     "Там, где дары судьбы освящены душой…"*
  •     В деревне*
  •     Чехам от московских славян*
  •     Андрею Николаевичу Муравьеву ("Там, где на высоте обрыва…")*
  •     "Природа — сфинкс. И тем она верней…"*
  •     "Как нас ни угнетай разлука…"*
  •     Современное*
  •     А. Ф. Гильфердингу*
  •     Ю. Ф. Абазе*
  •     "Так провидение судило…"*
  •     Н. С. Акинфьевой ("Проходя свой путь по своду…")*
  •     "Радость и горе в живом упоенье…"*
  •     Гус на костре*
  •     "Над русской Вильной стародавной…"*
  •     К. Б. ("Я встретил вас — и всё былое…")*
  •     Два единства*
  •     "Веленью высшему покорны…"*
  •     А. В. Пл<етне>вой*
  •     "Да, вы сдержали ваше слово…"*
  •     "Брат, столько лет сопутствовавший мне…"*
  •     "Давно известная всем дура…"*
  •     "Впросонках слышу я — и не могу…"*
  •     Черное море*
  •     Ватиканская годовщина*
  •     "От жизни той, что бушевала здесь…"*
  •     "Враг отрицательности узкой…"*
  •     Памяти М. К. Политковской*
  •     "День православного Востока…"*
  •     "Как бестолковы числа эти…"*
  •     "Тут целый мир, живой, разнообразный…"*
  •     Э. Ф. Тютчевой ("Всё отнял у меня казнящий бог…")*
  •   Приложения
  •     Детское стихотворение
  •       Любезному папеньке!*
  •     Стихотворные шутки и телеграммы
  •       "Когда-то я была майором…"*
  •       "Обоим Николаям…"*
  •       "Не всё душе болезненное снится…"*
  •       Князю Вяземскому
  •         "Есть телеграф за неименьем ног…"
  •         "Бедный Лазарь, Ир убогой…"
  •       "Красноречивую, живую…"*
  •       "Доехал исправно, усталый и целый…"*
  •       "С Новым годом, с новым счастьем…"*
  •       А. Ф. Тютчевой ("Мир и согласье между нас…")*
  •     Стихотворения, написанные во время предсмертной болезни
  •       Наполеон III*
  •       Е. К. Богдановой*
  •       Е. С. Шеншиной*
  •       "Британский леопард…"*
  •       "Конечно, вредно пользам государства…"*
  •       "Во дни напастей и беды…"*
  •       Итальянская весна*
  •       Императрице Марии Александровне ("Мы солнцу Юга уступаем вас…")*
  •       Д. Ф. Тютчевой*
  •       "Чертог твой, спаситель, я вижу украшен…"*
  •       17-е апреля 1818*
  •       Императору Александру II*
  •       Бессонница (Ночной момент)*
  •       "Хоть родом он был не славянин…"*
  •       "Бывают роковые дни…"*
  •     Коллективное
  •       Святые горы*
  •     Стихотворения, приписываемые Тютчеву
  •       "Австрийский царь привык забавить…"*
  •       "Ну как тому судить поэтов дар…"*
  •       Раичу ("Каким венком нам увенчать…")*
  •       Средство и цель*
  •       "Какие песни, милый мой…"*
  •       "Я не ценю красот природы…"*
  •       "Не в первый раз волнуется Восток*
  •       "Корабль в густом сыром тумане…"*
  •     Стихотворения, написанные на французском языке
  •       "Nous avons pu tous deux, fatigues du voyage…"*
  •       "Que l'homme est peu reel, qu'aisement il s'efface!.."*
  •       Un rêve*
  •       "Un ciel lourd que la nuit bien avant l'heure assiege…"*
  •       Lamartine*
  •       "Comme en aimant le coeur devient pusillanime…"*
  •       "Vous, dont on voit briller, dans les nuits azurees…"*
  •       "Des premiers ans de votre vie…"*
  •       Из Микеланджело ("Oui, le sommeil m'est doux! Plus doux — de n'etre pas!..")*
  •       Pour Madame la grande Duchesse Hélène*
  •       Pour S<a> M<ajesté> l'Imperatrice*
  •       "Il faut qu'une porte…"*
  •       Е. Н. Анненковой ("D'une fille du Nord, chetive et languissante…")*
  •       "De ces frimas, de ces deserts…"*
  •       "La vieille Hecube, helas, trop longtemps eprouvee…"*
  •       "Lorsqu'un noble prince, en ces jours de demence…"*
  •       "Ah, quelle meprise…"*
  •     Переводы стихотворений, написанных на французском языке
  •       "Устали мы в пути, и оба на мгновенье…"*
  •       "Как зыбок человек! Имел он очертанья…!"*
  •       Мечта*
  •       "Тяжелый небосвод окутан ранней мглою…"*
  •       Ламартин*
  •       "Как робко любящее сердце! Как с годами…"*
  •       "Огни, блестящие во глуби светло-синей…"*
  •       "О, как люблю я возвращаться…"*
  •       Из Микеланджело[34]*
  •       Госпоже великой герцогине Елене*
  •       Ее Величеству Императрице*
  •       "Или откройте дверь, мой дружок…"*
  •       Е. Н. Анненковой [Перевод]*
  •       "От лютых зим, полей пустых…"*
  •       "Гекуба древняя, гонимая судьбой…"*
  •       "Христианский король перед всем белым светом…"*
  •       "Ах, нелепый каприз какой…"*
  •   Другие редакции и варианты
  •   Комментарии
  •   Иллюстрации
  •   Выходные данные
  • Омар Хайям Рубаи Полное собрание
  •   Тайнопись Омара Хайяма
  •     Немного истории
  •     А был ли поэт Хайям?
  •     Чужие четверостишия в рубайятах Хайяма
  •     Много ли стихов написал Хайям?
  •     «Нектар Милосердия»
  •     О разночтениях
  •     «Ответы»
  •     Богохульный богомолец или святой развратник?
  •     Поэт-суфий?
  •     Если не суфий, то кто?
  •     Три ступени
  •     Множественность вселенных
  •     Обветшавший небосвод
  •     В прекрасном мире иллюзий
  •     Душа и Сердце
  •     В сетях добра и зла
  •     Как попасть в рай
  •     Что Всевышний натворил с человечеством?
  •     Так что же Творец натворил?
  •     Человек, помоги себе сам
  •     Под маской чужого слова
  •     Причуды фарса
  •     Будь весел!
  •     Не только тайным языком
  •     Тайный лирический шедевр Хайяма
  •     Заключение
  •   «В безмерности небес, укрытый синевой…»
  •   «Так в чем же цель твоя, без цели маета?..»
  •   «Решай, что лучше: спать иль пировать весь век…»
  •   «Наличное бери, обещанное выбрось…»
  •   «Вторично не цветут увядшие цветы…»
  •   «Что значит „путь кутил“, что значит „зелье пить“?»
  •   «В шкатулку с лалами подсыплю изумруда…»
  •   «Коль не сама Любовь, то, право, кто же ты?..»
  •   «До мерки „семьдесят“ наполнился мой кубок…»
  •   «Душа вселенной — мы…»
  •   Приложение
  •     I. Хайям?..
  •       Это почти Хайям
  •       Сомнительно, что это Хайям
  •       Предположительно — подражания и подделки под Хайяма
  •       Это почти наверняка не Хайям
  •       Источники для «ответов» Хайяма и «ответы» Хайяму
  •       Посвящение Хайяму
  •     II. Варианты
  •   Примечания и комментарии
  •     «В безмерности небес, укрытый синевой…»
  •     «Так в чем же цель твоя, без цели маета?..»
  •     «Решай, что лучше: спать иль пировать весь век…»
  •     «Наличное бери, обещанное выбрось…»
  •     «Вторично не цветут увядшие цветы…»
  •     «Что значит „путь кутил“, что значит „зелье пить“?»
  •     «В шкатулку с лалами подсыплю изумруда…»
  •     «Коль не сама Любовь, то, право, кто же ты?..»
  •     «До мерки „семьдесят“ наполнился мой кубок…»
  •     «Душа вселенной — мы…»
  •     Приложение
  •       I. Хайям?..
  •       II. Варианты
  •   Словарь
  • Марина Цветаева Полное собрание стихотворений
  •   Стихотворения 1906 – 1916 гг.
  •     “Не смейтесь вы над юным поколеньем…”
  •     Маме
  •     (Отрывок)
  •     “Проснулась улица. Глядит, усталая…”
  •     Лесное царство
  •     В зале
  •     Мирок
  •     “Месяц высокий над городом лег…”
  •     В Кремле
  •     У гробика
  •     Последнее слово
  •     Эпитафия
  •       На земле
  •       В земле
  •       Над землей
  •     Даме с камелиями
  •     Жертвам школьных сумерок
  •     Сереже
  •     Дортуар весной
  •     Первое путешествие
  •     Второе путешествие
  •     Летом
  •     Самоубийство
  •     Вокзальный силуэт
  •     «Как простор наших горестных нив…»
  •     Нине
  •     В Париже
  •     В Шенбрунне
  •     Камерата
  •     Расставание
  •     Молитва
  •     Колдунья
  •     Асе
  •     <Шуточное стихотворение>
  •     Шарманка весной
  •     Людовик XVII
  •     На скалах
  •     Дама в голубом
  •     В Ouchy
  •     Акварель
  •     Сказочный Шварцвальд
  •     Как мы читали “Lichtenstein”
  •     Наши царства
  •     Отъезд
  •     Книги в красном переплете
  •     Инцидент за супом
  •     Мама за книгой
  •     Пробужденье
  •     Утомленье
  •     Баловство
  •     Лучший союз
  •     Сара в версальском монастыре
  •     Маленький паж
  •     Die stille strasse
  •     Встреча
  •     Новолунье
  •     Эпитафия
  •     В люксембургском саду
  •     В сумерках
  •     Эльфочка в зале
  •     Памяти Нины Джаваха
  •     Пленница
  •     Сестры
  •     На прощанье
  •     Следующей
  •     Perpetuum mobile[167]
  •     Следующему
  •     Мама в саду
  •     Мама на лугу
  •     Луч серебристый
  •     Btpoem
  •     Ошибка
  •     Мука и мука
  •     Каток растаял
  •     Встреча
  •     Бывшему чародею
  •     Чародею
  •     В чужой лагерь
  •     Анжелика
  •     Добрый колдун
  •     Потомок шведских королей
  •     Недоумение
  •     Обреченная
  •     “На солнце, на ветер, на вольный простор…”
  •     От четырех до семи
  •     Волей луны
  •     Rouge ет bleue[169]
  •     Столовая
  •     Пасха в апреле
  •     Сказки Соловьева
  •     Картинка с конфеты
  •     Ricordo di Tivoli[170]
  •     У кроватки
  •     Три поцелуя
  •     Два в квадрате
  •     Связь через сны
  •     “Не гони мою память! Лазурны края…”
  •     Привет из вагона
  •     Зеленое ожерелье
  •     “Наши души, не правда ль, еще не привыкли к разлуке…”
  •     Кроме любви
  •     Плохое оправданье
  •     Предсказанье
  •     Оба луча
  •     Детская
  •     Разные дети
  •     Наша зала
  •     “По тебе тоскует наша зала…”
  •     “Ваши белые могилки рядом…”
  •     “Прости” Нине
  •     Ее слова
  •     Надпись в альбом
  •     Сердца и души
  •     Зимой
  •     Так будет
  •     Правда
  •     Стук в дверь
  •     Счастье
  •     Невестам мудрецов
  •     Еще молитва
  •     Осужденные
  •     Из сказки в жизнь
  •     В зеркале книги м. Д.-В.
  •     Эстеты
  •     Они и мы
  •     “Безнадежно-взрослый Вы? О, нет…”
  •     Маме
  •     В субботу
  •     “Курлык”
  •     После праздника
  •     В классе
  •     На бульваре
  •     Совет
  •     Мальчик с розой
  •     Колыбельная песня Асе
  •     Подрастающей
  •     Волшебник
  •     Первая роза
  •     Исповедь
  •     Девочка-смерть
  •     Мальчик-бред
  •     Принц и лебеди
  •     За книгами
  •     Неравные братья
  •     Скучные игры
  •     Мятежники
  •     Живая цепочка
  •     Баярд
  •     Мама на даче
  •     Жар-птица
  •     “Так”
  •     Молитва в столовой
  •     “Мы с тобою лишь два отголоска…”
  •     Юнге
  •     Очаг мудреца
  •     Путь креста
  •     Памятью сердца
  •     Добрый путь!
  •     Победа
  •     В раю
  •     Ни здесь, ни там
  •     Последняя встреча
  •     На заре
  •     “И как прежде оне улыбались…”
  •     Эпилог
  •     Не в нашей власти
  •     Распятие
  •     Привет из башни
  •     Резеда и роза
  •     Итог дня
  •     Молитва лодки
  •     Призрак царевны
  •     Письмо на розовой бумаге
  •     Два исхода
  •       1. “Со мной в ночи шептались тени…”
  •       2. “С тобой в ночи шептались тени…”
  •     На концерте
  •     Зимняя сказка
  •     “И уж опять они в полуистоме…”
  •     Декабрьская сказка
  •     Под новый год
  •     Угольки
  •     Дикая воля
  •     Гимназистка
  •     Тройственный союз
  •     Поклонник Байрона
  •     “Он был синеглазый и рыжий...”
  •     Под дождем
  •     После чтения “Les rencontres de м. De Brеot” Regner[173]
  •     Декабрь и январь
  •     Слезы
  •     Aeternum vale[174]
  •     Детский юг
  •     Только девочка
  •     Тверская
  •     В пятнадцать лет
  •     Облачко
  •     Розовый домик
  •     До первой звезды
  •     Барабан
  •     В. Я. Брюсову
  •     Кошки
  •     Молитва морю
  •     Жажда
  •     Душа и имя
  •     Волшебство
  •     На возу
  •     Вождям
  •     Июль – апрелю
  •     Весна в вагоне
  •     В сквере
  •     После гостей
  •     Конец сказки
  •     Болезнь
  •     В сонном царстве
  •     Бабушкин внучек
  •     Венера
  •       1. “В небо ручонками тянется…”
  •       2. “Ах, недаром лучше хлеба…”
  •     Контрабандисты и бандиты
  •     Рождественская дама
  •     Белоснежка
  •     Детский день
  •     Приезд
  •     Паром
  •     Осень в Тарусе
  •     Ока
  •       1. “Волшебство немецкой феерии…”
  •       2. “Ах, золотые деньки…”
  •       3. “Все у Боженьки – сердце! Для Бога…”
  •       4. “Бежит тропинка с бугорка…”
  •       5. “В светлом платьице, давно-знакомом…”
  •     На радость
  •     Герцог Рейхштадтский
  •     Зима
  •     Розовая юность
  •     Полночь
  •     Неразлучной в дорогу
  •     Бонапартисты
  •     Конькобежцы
  •     Первый бал
  •     Старуха
  •     Домики старой Москвы
  •     “Прости” волшебному дому
  •     На вокзале
  •     Из сказки – в сказку
  •     Литературным прокурорам
  •     В. Я. Брюсову
  •     “Он приблизился, крылатый…”
  •     “Посвящаю эти строки…”
  •     “Идешь, на меня похожий…”
  •     “Моим стихам, написанным так рано…”
  •     “Солнцем жилки налиты – не кровью…”
  •     “Вы, идущие мимо меня…”
  •     “Сердце, пламени капризней…”
  •     “Мальчиком, бегущим резво…”
  •     “Я сейчас лежу ничком…”
  •     “Идите же! – Мой голос нем…”
  •     Асе
  •       1. “Мы быстры и наготове…”
  •       2. “Мы – весенняя одежда…”
  •     Сергею Эфрон-Дурново
  •       1. “Есть такие голоса…”
  •       2. “Как водоросли Ваши члены…”
  •     Байрону
  •     Встреча с Пушкиным
  •     Аля
  •     “Уж сколько их упало в эту бездну…”
  •     “Быть нежной, бешеной и шумной…”
  •     Генералам двенадцатого года
  •       “Вы, чьи широкие шинели…”
  •       “Ах, на гравюре полустертой…”
  •     В ответ на стихотворение
  •     “Ты, чьи сны еще непробудны…”
  •     Восклицательный знак
  •     “Взгляните внимательно и если возможно – нежнее…”
  •     “В тяжелой мантии торжественных обрядов…”
  •     “Вы родились певцом и пажем…”
  •     “Макс Волошин первый был…”
  •     “В огромном липовом саду…”
  •       “О, где Вы, где Вы, нежный граф…”
  •       “О день без страсти и без дум…”
  •     “Над Феодосией угас…”
  •     С. Э.
  •     АЛЕ
  •       1. “Ты будешь невинной, тонкой…”
  •       2. “Да, я тебя уже ревную…”
  •     П. Э.
  •       1. “День августовский тихо таял…”
  •         “Пусть с юностью уносят годы…”
  •         “И было сразу обаянье…”
  •         “Потерянно, совсем без цели…”
  •       2. “Прибой курчавился у скал…”
  •       3. Его дочке
  •       4. “Война, война! – Кажденья у киотов…”
  •       5. “При жизни Вы его любили…”
  •       6. “Осыпались листья над Вашей могилой…”
  •       7. “Милый друг, ушедший дальше, чем за море…”
  •     “Не думаю, не жалуюсь, не спорю…”
  •     “Я видела Вас три раза…”
  •     Бабушке
  •     Подруга
  •       1. “Вы счастливы? – Не скажете! Едва ли…”
  •       2. “Под лаской плюшевого пледа…”
  •       3. “Сегодня таяло, сегодня…”
  •       4. “Вам одеваться было лень…”
  •       5. “Сегодня, часу в восьмом…”
  •       6. “Ночью над кофейной гущей…”
  •       7. “Как весело сиял снежинками…”
  •       8. “Свободно шея поднята…”
  •       9. “Ты проходишь своей дорогою…”
  •       10. “Могу ли не вспомнить я…”
  •       11. “Все глаза под солнцем – жгучи…”
  •       12. “Сини подмосковные холмы…”
  •       13. “Повторю в канун разлуки…”
  •       14. “Есть имена, как душные цветы…”
  •       15. “Хочу у зеркала, где муть…”
  •       16. “В первой любила ты…”
  •       17. “Вспомяните: всех голов мне дороже…”
  •     “Уж часы – который час…”
  •     “Собаки спущены с цепи…”
  •     Германии
  •     “Радость всех невинных глаз…”
  •     “Безумье – и благоразумье…”
  •     Анне Ахматовой
  •     “Легкомыслие! – Милый грех…”
  •     “Голоса с их игрой сулящей…”
  •     “Бессрочно кораблю не плыть…”
  •     “Что видят они? – Пальто…”
  •     “Мне нравится, что Вы больны не мной…”
  •     “Какой-нибудь предок мой был – скрипач…”
  •     Асе
  •     “И все вы идете в сестры…”
  •     “Спят трещотки и псы соседовы…”
  •     “В тумане, синее ладана…”
  •     “С большою нежностью – потому…”
  •     “Все Георгии на стройном мундире…”
  •     “Лорд Байрон! – Вы меня забыли…”
  •     “Заповедей не блюла, не ходила к причастью…”
  •     “Как жгучая, отточенная лесть…”
  •     “В гибельном фолианте…”
  •     “Мне полюбить Вас не довелось…”
  •     “Я знаю правду! Все прежние правды – прочь…”
  •     “Два солнца стынут – о Господи, пощади…”
  •     “Цветок к груди приколот…”
  •     “Цыганская страсть разлуки…”
  •     “Полнолунье и мех медвежий…”
  •     “Быть в аду нам, сестры пылкие…”
  •     “День угасший…”
  •     “Лежат они, написанные наспех…”
  •     “Даны мне были и голос любый…”
  •     “Отмыкала ларец железный…”
  •     “Посадила яблоньку…”
  •     “К озеру вышла. Крут берег…”
  •     “Никто ничего не отнял…”
  •     “Собирая любимых в путь…”
  •     “Ты запрокидываешь голову…”
  •     “Откуда такая нежность…”
  •     “Разлетелось в серебряные дребезги…”
  •     “Не сегодня-завтра растает снег…”
  •     “Голуби реют серебряные, растерянные, вечерние...”
  •     “Еще и еще песни…”
  •     “Не ветром ветреным – до – осени…”
  •     “Гибель от женщины. Вот знак…”
  •     “Приключилась с ним странная хворь…”
  •     “Устилают – мои – сени…”
  •     “На крыльцо выхожу – слушаю…”
  •     “В день Благовещенья…”
  •     “Канун Благовещенья…”
  •     “Четвертый год…”
  •     “За девками доглядывать, не скис…”
  •     “Димитрий! Марина! В мире…”
  •     Стихи о Москве
  •       1. “Облака – вокруг…”
  •       2. “Из рук моих – нерукотворный град…”
  •       3. “Мимо ночных башен…”
  •       4. “Настанет день – печальный, говорят…”
  •       5. “Над городом, отвергнутым Петром…”
  •       6. “Над синевою подмосковных рощ…”
  •       7. “Над синевою подмосковных рощ…”
  •       8. “Москва! – Какой огромный…”
  •       9. “Красною кистью…”
  •     “Говорила мне бабка лютая…”
  •     “Да с этой львиною…”
  •     “Веселись, душа, пей и ешь…”
  •     “Братья, один нам путь прямохожий…”
  •     “Всюду бегут дороги…”
  •     “Люди на душу мою льстятся…”
  •     “Коли милым назову – не соскучишься…”
  •     Бессонница
  •       1. “Обвела мне глаза кольцом…”
  •       2. “Руки люблю…”
  •       3. “В огромном городе моем – ночь…”
  •       4. “После бессонной ночи слабеет тело…”
  •       5. “Нынче я гость небесный…”
  •       6. “Сегодня ночью я одна в ночи…”
  •       7. “Нежно-нежно, тонко-тонко…”
  •       8. “Черная, как зрачок, как зрачок, сосущая…”
  •       9. “Кто спит по ночам? Никто не спит…”
  •       10. “Вот опять окно…”
  •       11. “Бессонница! Друг мой…”
  •     Стихи к Блоку
  •       1. “Имя твое – птица в руке…”
  •       2. “Нежный призрак…”
  •       3. “Ты проходишь на Запад Солнца…”
  •       4. “Зверю – берлога…”
  •       5. “У меня в Москве – купола горят…”
  •       6. “Думали – человек…”
  •       7. “Должно быть – за той рощей…”
  •       8. “И тучи оводов вокруг равнодушных кляч…”
  •       9. “Как слабый луч сквозь черный морок адов…”
  •       10. “Вот он – гляди – уставший от чужбин…”
  •       11. “Останешься нам иноком…”
  •       12. “Други его – не тревожьте его…”
  •       13. “А над равниной…”
  •       14. “Не проломанное ребро…”
  •       15. “Без зова, без слова…”
  •       16. “Как сонный, как пьяный…”
  •       17. “Так, Господи! И мой обол…”
  •     “То-то в зеркальце – чуть брезжит…”
  •     “В оны дни ты мне была, как мать…”
  •     “Я пришла к тебе черной полночью…”
  •     “Продаю! Продаю! Продаю…”
  •     “Много тобой пройдено…”
  •     Ахматовой
  •       1. “О, Муза плача, прекраснейшая из муз…”
  •       2. “Охватила голову и стою…”
  •       3. “Еще один огромный взмах…”
  •       4. “Имя ребенка – Лев…”
  •       5. “Сколько спутников и друзей…”
  •       6. “Не отстать тебе! Я – острожник…”
  •       7. “Ты, срывающая покров…”
  •       8. “На базаре кричал народ…”
  •       9. “Златоустой Анне – всея Руси…”
  •       10. “У тонкой проволоки над волной овсов…”
  •       11. “Ты солнце в выси мне застишь…”
  •       12. “Руки даны мне – протягивать каждому обе…”
  •       <13>. “А что если кудри в плат…”
  •     “Белое солнце и низкие, низкие тучи…”
  •     “Вдруг вошла…”
  •     “Искательница приключений…”
  •     Даниил
  •       1. “Села я на подоконник, ноги свесив…”
  •       2. “Наездницы, развалины, псалмы…”
  •       3. “В полнолунье кони фыркали…”
  •     “Не моя печаль, не моя забота…”
  •     “И взглянул, как в первые раза…”
  •     “Бог согнулся от заботы…”
  •     “Чтоб дойти до уст и ложа…”
  •     “Я тебя отвоюю у всех земель, у всех небес…”
  •     “И поплыл себе – Моисей в корзине…”
  •     “На завитки ресниц…”
  •     “Соперница, а я к тебе приду…”
  •     “И другу на руку легло…”
  •   Стихотворения 1916 – 1920 гг.
  •     “Так, от века здесь, на земле, до века…”
  •     “И не плача зря…”
  •     Евреям
  •     “Целую червонные листья и сонные рты…”
  •     “Погоди, дружок…”
  •     “Кабы нас с тобой да судьба свела…”
  •     “Каждый день все кажется мне: суббота…”
  •     “Словно ветер над нивой, словно…”
  •     “Счастие или грусть…”
  •     “Через снега, снега…”
  •     “По дорогам, от мороза звонким…”
  •     “Рок приходит не с грохотом и громом…”
  •     “Я ли красному как жар киоту…”
  •     “Ты, мерящий меня по дням…”
  •     “Я бы хотела жить с Вами…”
  •     “По ночам все комнаты черны…”
  •     “По ночам все комнаты черны…”
  •     “Мне ль, которой ничего не надо…”
  •     “День идет…”
  •     “Мировое началось во мгле кочевье…”
  •     “Только закрою горячие веки…”
  •     “Милые спутники, делившие с нами ночлег…”
  •     “У камина, у камина…”
  •     “Август – астры…”
  •     Дон-Жуан
  •       1. “На заре морозной…”
  •       2. “Долго на заре туманной…”
  •       3. “После стольких роз, городов и тостов…”
  •       4. “Ровно – полночь…”
  •       5. “И была у Дон-Жуана – шпага…”
  •       6. “И падает шелковый пояс…”
  •       7. “И разжигая во встречном взоре…”
  •     “И сказал Господь…”
  •     “Уж и лед сошел, и сады в цвету…”
  •     “Над церковкой – голубые облака…”
  •     Царю – на пасху
  •     “За Отрока – за Голубя – за Сына…”
  •     “Во имя Отца и Сына и Святого Духа…”
  •     “Чуть светает…”
  •     “А всё же спорить и петь устанет…”
  •     Стенька Разин
  •       1. “Ветры спать ушли – с золотой зарей…”
  •       2. “А над Волгой – ночь…”
  •       3. (Сон Разина)
  •     “Так и буду лежать, лежать…”
  •     “Что же! Коли кинут жребий…”
  •     Гаданье
  •       1. “В очи взглянула…”
  •       2. “Как перед царями да князьями стены падают…”
  •       3. “Голос – сладкий для слуха…”
  •     “И кто-то, упав на карту…”
  •     “Из строгого, стройного храма…”
  •     “В лоб целовать – заботу стереть…”
  •     “Голубые, как небо, воды…”
  •     “А пока твои глаза…”
  •     “Горечь! Горечь! Вечный привкус…”
  •     “И зажег, голубчик, спичку…”
  •     Але
  •     “А царит над нашей стороной…”
  •     Кармен
  •       1. “Божественно, детски-плоско…”
  •       2. “Стоит, запрокинув горло…”
  •     Иоанн
  •       1. “Только живите! – Я уронила руки…”
  •       2. “Запах пшеничного злака…”
  •       3. “Люди спят и видят сны…”
  •       4. “Встречались ли в поцелуе…”
  •     Цыганская свадьба
  •     Князь тьмы
  •       1. “Колокола – и небо в темных тучах…”
  •       2. “Страстно рукоплеща…”
  •       3. “Да будет день! – и тусклый день туманный…”
  •       4. “И призвал тогда Князь света – Князя тьмы…”
  •     “Помнишь плащ голубой…”
  •     “Ну вот и окончена метка…”
  •     Юнкерам, убитым в Нижнем
  •     “И в заточеньи зимних комнат…”
  •     “Бороды – цвета кофейной гущи…”
  •     Любви старинные туманы
  •       1. “Над черным очертаньем мыса…”
  •       2. “Так, руки заложив в карманы…”
  •       3. “Смывает лучшие румяна…”
  •       4. “Ревнивый ветер треплет шаль…”
  •     “Из Польши своей спесивой…”
  •     “Молодую рощу шумную…”
  •     “С головою на блещущем блюде…”
  •     “Собрались, льстецы и щеголи…”
  •     “Нет! Еще любовный голод…”
  •     Иосиф
  •     “Только в очи мы взглянули – без остатка…”
  •     “Мое последнее величье…”
  •     “Без Бога, без хлеба, без крова…”
  •     “Поздний свет тебя тревожит…”
  •     “Я помню первый день, младенческое зверство…”
  •     Петров конь роняет подкову
  •     “Тот – щеголем наполовину мертвым…”
  •     “Ввечеру выходят семьи…”
  •     “И вот, навьючив на верблюжий горб…”
  •     “Аймек-гуарузим – долина роз…”
  •     “Запах, запах…”
  •     “Бел, как мука, которую мелет…”
  •     “Ночь. – Норд-Ост. – Рев солдат. – Рев волн…”
  •     “Плохо сильным и богатым…”
  •     Корнилов
  •     Руан
  •     Москве
  •       1. “Когда рыжеволосый Самозванец…”
  •       2. “Гришка-Вор тебя не ополячил…”
  •       3. “Жидкий звон, постный звон…”
  •     “Расцветает сад, отцветает сад…”
  •     “Как рука с твоей рукой…”
  •     “Новый год я встретила одна…”
  •     “Кавалер де Гриэ! – Напрасно…”
  •     Братья
  •       1. “Спят, не разнимая рук…”
  •       2. “Два ангела, два белых брата…”
  •       3. “Глотаю соленые слезы…”
  •     “Ветер звонок, ветер нищ…”
  •     “На кортике своем: Марина…”
  •     “Вам грустно. – Вы больны…”
  •     “Уедешь вдальние края…”
  •     “Как много красавиц, а ты – один…”
  •     Плащ
  •       1. “Пять или шесть утра. Сизый туман. Рассвет…”
  •       2. “Век коронованной Интриги…”
  •       3. “Ночные ласточки Интриги…”
  •     “Закинув голову и опустив глаза…”
  •     “Кровных коней запрягайте в дровни…”
  •     Дон
  •       1. “Белая гвардия, путь твой высок…”
  •       2. “Кто уцелел – умрет, кто мертв – воспрянет…”
  •       3. “Волны и молодость – вне закона…”
  •     “Идет по луговинам лития…”
  •     “Трудно и чудно – верность до гроба…”
  •     “О, самозванцев жалкие усилья…”
  •     “Марина! Спасибо за мир…”
  •     Андрей Шенье
  •       1. “Андрей Шенье взошел на эшафот…”
  •       2. “Не узнаю в темноте…”
  •     “Не самозванка – я пришла домой…”
  •     “Страстный стон, смертный стон…”
  •     “Ходит сон с своим серпом…”
  •     “Серафим – на орла! Вот бой…”
  •     “С вербочкою светлошерстой…”
  •     “Коли в землю солдаты всадили – штык…”
  •     “Это просто, как кровь и пот…”
  •     “Орел и архангел! Господень гром…”
  •     “Змея оправдана звездой…”
  •     “Плоти – плоть, духу – дух…”
  •     “Московский герб: герой пронзает гада…”
  •     “Заклинаю тебя от злата…”
  •     “Бог – прав…”
  •     “На тебе, ласковый мой, лохмотья…”
  •     “В черном небе слова начертаны…”
  •     “Простите меня, мои горы…”
  •     “Благословляю ежедневный труд…”
  •     “Полюбил богатый – бедную…”
  •     “Полюбил богатый – бедную…”
  •     “Слезы, слезы – живая вода…”
  •     “Наградил меня Господь…”
  •     “Хочешь знать мое богачество…”
  •     “Белье на речке полощу…”
  •     “Я расскажу тебе – про великий обман…”
  •     “Юношам – жарко…”
  •     “Осторожный троекратный стук…”
  •     “Я – есмь. Ты – будешь. Между нами – бездна…”
  •     “Дороги – хлебушек и мука…”
  •     “Мракобесие. – Смерч. – Содом…”
  •     “Умирая, не скажу: была…”
  •     “Ночи без любимого – и ночи…”
  •     Памяти Беранже
  •     “Я сказала, а другой услышал…”
  •     “Руки, которые не нужны…”
  •     “Белизна – угроза Черноте…”
  •     “Пахнет ладаном воздух. Дождь был и прошел…”
  •     “Я – страница твоему перу…”
  •     “Память о Вас – легким дымком…”
  •     “Так, высоко запрокинув лоб…”
  •     “Как правая и левая рука…”
  •     “Рыцарь ангелоподобный…”
  •     “Доблесть и девственность! – Сей союз…”
  •     “Свинцовый полдень деревенский…”
  •     “Мой день беспутен и нелеп…”
  •     “Клонится, клонится лоб тяжелый…”
  •     “Есть колосья тучные, есть колосья тощие…”
  •     “Где лебеди? – А лебеди ушли…”
  •     “Белогвардейцы! Гордиев узел…”
  •     “Пусть не помнят юные…”
  •     “Ночь – преступница и монашка…”
  •     “День – плащ широкошумный…”
  •     “Не по нраву я тебе – и тебе…”
  •     “Стихи растут, как звезды и как розы…”
  •     “Пожирающий огонь – мой конь…”
  •     “Каждый стих – дитя любви…”
  •     “Надобно смело признаться, Лира…”
  •     “Мое убежище от диких орд…”
  •     “А потом поили медом…”
  •     Гению
  •     “Если душа родилась крылатой…”
  •     Але
  •       1. “Не знаю, где ты и где я…”
  •       2. “И бродим с тобой по церквам…”
  •       3. “И как под землею трава…”
  •     “Безупречен и горд…”
  •     “Ты мне чужой и не чужой…”
  •     “Там, где мед – там и жало…”
  •     “Кто дома не строил…”
  •     “Проще и проще…”
  •     “Со мной не надо говорить…”
  •     “Что другим не нужно – несите мне…”
  •     “Под рокот гражданских бурь…”
  •     “Колыбель, овеянная красным…”
  •     “Офицер гуляет с саблей…”
  •     Глаза
  •     “А взойдешь – на краешке стола…”
  •     1918 год
  •     “Два цветка ко мне на грудь…”
  •     “Ты дал нам мужества…”
  •     “Поступью сановнически-гордой…”
  •     “Был мне подан с высоких небес…”
  •     “Отнимите жемчуг – останутся слезы…”
  •     “Над черною пучиной водною…”
  •     “Молодой колоколенкой…”
  •     “Любовь! Любовь! Куда ушла ты…”
  •     “Осень. Деревья в аллее – как воины…”
  •     “Ты персияночка – луна, а месяц – турок…”
  •     “Утро. Надо чистить чаши…”
  •     “А всему предпочла…”
  •     “Дочери катят серсо…”
  •     “Не смущаю, не пою…”
  •     “Героизму пристало стынуть…”
  •     “Бури-вьюги, вихри-ветры вас взлелеяли…”
  •     “Я берег покидал туманный Альбиона...”
  •     “Сладко вдвоем – на одном коне…”
  •     “Поступь легкая моя…”
  •     “На плече моем на правом…”
  •     “Чтобы помнил не часочек, не годок…”
  •     “Кружка, хлеба краюшка…”
  •     “Развела тебе в стакане…”
  •     Але
  •     “Царь и Бог! Простите малым…”
  •     “Мир окончится потопом…”
  •     “Песня поется, как милый любится…”
  •     “Дело Царского Сына…”
  •     “Благодарю, о Господь…”
  •     “Радость – что сахар…”
  •     “Радость – что сахар…”
  •     “Нет, с тобой, дружочек чудный…”
  •     “Новый Год. Ворох роз…”
  •     “Ты тогда дышал и бредил Кантом…”
  •     Барабанщик
  •       1. “Барабанщик! Бедный мальчик…”
  •       2. “Молоко на губах не обсохло…”
  •     “Мать из хаты за водой…”
  •     “Соловьиное горло – всему взамен…”
  •     “Я счастлива жить образцово и просто…”
  •     “Вот: слышится – а слов не слышу…”
  •     Комедьянт
  •       1. “Я помню ночь на склоне ноября…”
  •       2. “Мало ли запястий…”
  •       3. “Не любовь, а лихорадка…”
  •       4. “Концами шали…”
  •       5. “Дружить со мной нельзя, любить меня – не можно…”
  •       6. “Волосы я – или воздух целую…”
  •       7. “Не успокоюсь, пока не увижу…”
  •       8. “Вы столь забывчивы, сколь незабвенны…”
  •       9. “Короткий смешок…”
  •       10. “На смех и на зло…”
  •       11. “Мне тебя уже не надо…”
  •       12. “Розовый рот и бобровый ворот…”
  •       13. “Сядешь в кресла, полон лени…”
  •       14. “Ваш нежный рот – сплошное целованье...”
  •       15. “Поцелуйте дочку…”
  •       16. “Это и много и мало…”
  •       17. “Бренные губы и бренные руки…”
  •       18. “Не поцеловали – приложились…”
  •       19. “Друзья мои! Родное триединство…”
  •       20. “В ушах два свиста: шелка и метели…”
  •       21. “Шампанское вероломно…”
  •       22. “Скучают после кутежа…”
  •       23. “Солнце – одно, а шагает по всем городам…”
  •       24. “Да здравствует черный туз…”
  •       25. “Сам Черт изъявил мне милость…”
  •     “Я Вас люблю всю жизнь и каждый день…”
  •     П. Антокольскому
  •     “О нет, не узнает никто из вас…”
  •     Памяти А. А. Стаховича
  •       1. “Не от запертых на семь замков пекарен…”
  •       2. “Высокой горести моей…”
  •       3. “Пустыней Девичьего Поля…”
  •       4. “Елисейские Поля: ты да я…”
  •     Посылка к маленькой сигарере
  •     Стихи к Сонечке
  •       1. “Кто покинут – пусть поет…”
  •       2. “Пел в лесочке птенчик…”
  •       3. “В мое окошко дождь стучится…”
  •       4. “Заря малиновые полосы…”
  •       5. “От лихой любовной думки…”
  •       6. “Ты расскажи нам про весну…”
  •       7. “Маленькая сигарера…”
  •       8. “Твои руки черны от загару…”
  •       9. “Не сердись, мой Ангел Божий…”
  •       10. “Ландыш, ландыш белоснежный…”
  •       <11>. “На коленях у всех посидела…”
  •     Але
  •     “Ты думаешь: очередной обман…”
  •     Бабушка
  •       1. “Когда я буду бабушкой…”
  •       2. “А как бабушке…”
  •     “Ты меня никогда не прогонишь…”
  •     “А во лбу моем – знай…”
  •     Тебе – через сто лет
  •     “А плакала я уже бабьей…”
  •     “Два дерева хотят друг к другу…”
  •     “Консуэла! – Утешенье…”
  •     Але
  •       1. “Ни кровинки в тебе здоровой…”
  •       2. “Упадешь – перстом не двину…”
  •     “Бог! – Я живу! – Бог! – Значит ты не умер…”
  •     “А человек идет за плугом…”
  •     “Маска – музыка... А третье…”
  •     “Чердачный дворец мой, дворцовый чердак…”
  •     “Поскорее бы с тобою разделаться…”
  •     “Уходящее лето, раздвинув лазоревый полог…”
  •     “А была я когда-то цветами увенчана…”
  •     “Сам посуди: так топором рубила…”
  •     С. Э.
  •     “Дорожкою простонародною…”
  •     Бальмонту
  •     “Высоко мое оконце…”
  •     Але
  •       1. “Когда-нибудь, прелестное созданье…”
  •       2. “О бродяга, родства не помнящий…”
  •       3. “О бродяга, родства не помнящий…”
  •     “В темных вагонах…”
  •     “О души бессмертный дар…”
  •     “Я не хочу ни есть, ни пить, ни жить…”
  •     “Поцеловала в голову…”
  •     Четверостишия
  •       1
  •       2
  •       3
  •       4
  •       5
  •       6
  •       7
  •       8
  •       9 Пятистишие
  •       10
  •       11
  •       12
  •       13
  •       14
  •       15
  •       <16>
  •       <17>
  •       <18>
  •       <19>
  •       <20>
  •       <21>
  •       <22>
  •       <23>
  •       <24>
  •     “Между воскресеньем и субботой…”
  •     “В синем небе – розан пламенный…”
  •     “Простите Любви – она нищая…”
  •     “Звезда над люлькой – и звезда над гробом…”
  •     “Дитя разгула и разлуки…”
  •     “Править тройкой и гитарой…”
  •     “У первой бабки – четыре сына…”
  •     “Я эту книгу поручаю ветру…”
  •     “Доброй ночи чужестранцу в новой келье…”
  •     Психея
  •     “Малиновый и бирюзовый…”
  •     “Она подкрадётся неслышно…”
  •     Старинное благоговенье
  •     “Та ж молодость, и те же дыры…”
  •     “Люблю ли вас…”
  •     “От семи и до семи…”
  •     “Я страшно нищ, Вы так бедны…”
  •     “На царевича похож он…”
  •     “Буду жалеть, умирая, цыганские песни…”
  •     Баллада о проходимке
  •     Памяти Г. Гейне
  •     “А следующий раз – глухонемая…”
  •     “Две руки, легко опущенные…”
  •     Сын
  •     Вячеславу Иванову
  •       1. “Две руки, легко опущенные…”
  •       2. “Ты пишешь перстом на песке…”
  •       3. “Не любовницей – любимицей…”
  •     <Н. Н. B.>
  •       1. “Большими тихими дорогами…”
  •       2. “Целому морю – нужно все небо…”
  •       3. “Пахнуло Англией – и морем…”
  •       4. “Времени у нас часок…”
  •       5. “Да, друг невиданный, неслыханный…”
  •       6. “Мой путь не лежит мимо дому – твоего…”
  •       7. “Глаза участливой соседки…”
  •       8. “Нет, легче жизнь отдать, чем час…”
  •       9. “В мешок и в воду – подвиг доблестный…”
  •       10. “На бренность бедную мою…”
  •       11. “Когда отталкивают в грудь…”
  •       12. “Сказавший всем страстям: прости…”
  •       13. “Да, вздохов обо мне – край непочатый…”
  •       14. “Суда поспешно не чини…”
  •       15. “Так из дому, гонимая тоской…”
  •       16. “Восхищенной и восхищённой…”
  •       17. “Пригвождена к позорному столбу…”
  •       18. “Пригвождена к позорному столбу…”
  •       19. “Ты этого хотел. – Так. – Аллилуйя…”
  •       20. “Сей рукой, о коей мореходы…”
  •       21. “И не спасут ни стансы, ни созвездья…”
  •       22. “Не так уж подло и не так уж просто…”
  •       23. “Кто создан из камня, кто создан из глины…”
  •       24. “Возьмите всё, мне ничего не надо…”
  •       25. Смерть танцовщицы
  •       26. “Я не танцую, – без моей вины…”
  •       27. “Глазами ведьмы зачарованной…”
  •     “О, скромный мой кров! Нищий дым…”
  •     “Сижу без света, и без хлеба…”
  •     “Писала я на аспидной доске…”
  •     “Тень достигла половины дома…”
  •     “Все братья в жалости моей…”
  •     “Руку на сердце положа…”
  •     “Одна половинка окна растворилась…”
  •     Песенки из пьесы “Ученик”
  •       1. “В час прибоя…”
  •       2. “Сказать: верна…”
  •       3. “Я пришел к тебе за хлебом…”
  •       4. “Там, на тугом канате…”
  •       5. (моряки и певец)
  •       6. (певец – девушкам)
  •       7. “Хоровод, хоровод…”
  •       <8>. “И что тому костер остылый…”
  •       <9>. “Вчера еще в глаза глядел…”
  •     Евреям
  •     “Где слезиночки роняла…”
  •     Земное имя
  •     “Заря пылала, догорая…”
  •     “Руки заживо скрещены…”
  •     “Был Вечный Жид за то наказан…”
  •     “Дом, в который не стучатся…”
  •     “Уравнены: как да и нет…”
  •     Ex-Ci-Devant[195]
  •     “И если руку я даю…”
  •     “Сколько у тебя дружочков…”
  •     “Ветер, ветер, выметающий…”
  •     “Не хочу ни любви, ни почестей…”
  •     “Смерть – это нет…”
  •     “Ты разбойнику и вору…”
  •     “Я вижу тебя черноокой, – разлука…”
  •     “Другие – с очами и с личиком светлым…”
  •     “И вот исчез, в черную ночь исчез…”
  •     “И вот исчез, в черную ночь исчез…”
  •     “.... коль делать нечего…”
  •     (Отрывок)
  •     “В подвалах – красные окошки…”
  •     “Все сызнова: опять рукою робкой…”
  •     “Проста моя осанка…”
  •     “Бог, внемли рабе послушной…”
  •     “Есть подвиги. – По селам стих…”
  •     Петру
  •     “Есть в стане моем – офицерская прямость…”
  •     “Об ушедших – отошедших…”
  •     Волк
  •     “Не называй меня никому…”
  •     Чужому
  •     “Любовь! Любовь! И в судорогах, и в гробе…”
  •     “Целовалась с нищим, с вором, с горбачом…”
  •     (Взятие Крыма)
  •     “Буду выспрашивать воды широкого Дона…”
  •     “Я знаю эту бархатную бренность…”
  •     “Прощай! – Как плещет через край…”
  •     “Знаю, умру на заре! На которой из двух…”
  •     “Короткие крылья волос я помню…”
  •     Пожалей...
  •     “Ох, грибок ты мой, грибочек, белый груздь…”
  •   Стихотворения 1921 – 1941 гг.
  •     Плач Ярославны
  •     “С Новым Годом, Лебединый стан…”
  •     Большевик
  •     Роландов рог
  •     “Как закон голубиный вымарывая…”
  •     Попутчик
  •     Ученик
  •       1. “Быть мальчиком твоим светлоголовым…”
  •       2. “Есть некий час – как сброшенная клажа…”
  •       3. “Солнце Вечера – добрее…”
  •       4. “Пало прениже волн…”
  •       5. “Был час чудотворен и полн…”
  •       6. “Все великолепье…”
  •       7. “По холмам – круглым и смуглым…”
  •     “В сновидящий час мой бессонный, совиный…”
  •     “Как настигаемый олень…”
  •     “На што мне облака и степи…”
  •     “Душа, не знающая меры…”
  •     “О первое солнце над первым лбом…”
  •     “Косматая звезда…”
  •     Марина
  •       1. “Быть голубкой его орлиной…”
  •       2. “Трем Самозванцам жена…”
  •       3. “Сердце, измена…”
  •       4. “Грудь Ваша благоуханна…”
  •     “Как разгораются – каким валежником…”
  •     Кн. С. М. Волконскому
  •     Разлука
  •       1. “Башенный бой…”
  •       2. “Уроненные так давно…”
  •       3. “Всё круче, всё круче…”
  •       4. “Смуглой оливой…”
  •       5. “Тихонько…”
  •       6. “Седой – не увидишь…”
  •       7. “Ростком серебряным…”
  •       8. “Я знаю, я знаю…”
  •       <9>. “Твои ..... черты…”
  •       <10>. “Последняя прелесть…”
  •     “Два зарева! – нет, зеркала…”
  •     Вестнику
  •     Георгий
  •       1. “Ресницы, ресницы…”
  •       2. “Ресницы, ресницы…”
  •       3. “Синие версты…”
  •       4. “Из облаков кивающие перья…”
  •       5. “С архангельской высоты седла…”
  •       6. “А девы – не надо…”
  •       7. “О всеми ветрами…”
  •       <8>. “Не лавром, а терном…”
  •       <9>. “Странноприимница высоких душ…”
  •     Благая весть
  •       1. “В сокровищницу…”
  •       2. “Жив и здоров…”
  •       3. “Под горем не горбясь…”
  •       4. “Над спящим юнцом – золотые шпоры…”
  •       5. “Во имя расправы…”
  •     Возвращение вождя
  •     “Благоухала целую ночь…”
  •     “Прямо в эфир…”
  •     “Не в споре, а в мире…”
  •     Отрок
  •       1. “Пустоты отроческих глаз! Провалы…”
  •       2. “Огнепоклонник! Красная масть…”
  •       3. “Простоволосая Агарь – сижу…”
  •       4. “Виноградины тщетно в садах ржавели…”
  •     “Веками, веками…”
  •     “Соревнования короста…”
  •     Отрывок из стихов к Ахматовой
  •     Маяковскому
  •     “Гордость и робость – родные сестры…”
  •     Ханский полон
  •       1. “Ханский полон…”
  •       2. “Ни тагана…”
  •       3. “Следок твой непытан…”
  •       4. “Не растеклась еще…”
  •       “Семеро, семеро…”
  •     Хвала Афродите
  •       1. “Блаженны дочерей твоих, Земля…”
  •       2. “Уже богов – не те уже щедроты…”
  •       3. “Тщетно, в ветвях заповедных кроясь…”
  •       4. “Сколько их, сколько их ест из рук…”
  •     “От гнева в печени, мечты во лбу…”
  •     “С такою силой в подбородок руку…”
  •     Молодость
  •       1. “Молодость моя! Моя чужая…”
  •       2. “Скоро уж из ласточек – в колдуньи…”
  •     Муза
  •     “Справа, справа – баран круторогий…”
  •     “Без самовластия…”
  •     “Так плыли: голова и лира…”
  •     “Не для льстивых этих риз, лживых ряс…”
  •     “Грудь женская! Души застывший вздох…”
  •     Подруга
  •       1. “Спит, муки твоея – веселье…”
  •       2. “В своих младенческих слезах…”
  •       3. “Огромного воскрылья взмах…”
  •       4. “Чем заслужить тебе и чем воздать …”
  •       5. “Последняя дружба…”
  •     Вифлеем
  •       1. “Не с серебром пришла…”
  •       2. “Три царя…”
  •     “Как по тем донским боям…”
  •     “Так говорю, ибо дарован взгляд…”
  •     “Необычайная она! Сверх сил…”
  •     “Как начнут меня колеса…”
  •     “Над синеморскою лоханью…”
  •     Ахматовой
  •     “Ломающимся голосом…”
  •     “До убедительности, до…”
  •     Москве
  •       <1>. “Первородство – на сиротство…”
  •       <2>. “Пуще чем женщина…”
  •       “По-небывалому…”
  •     Новогодняя
  •     Новогодняя
  •     “Каменногрудый…”
  •     “Не ревновать и не клясть…”
  •     “По нагориям…”
  •     “Не похорошела за годы разлуки…”
  •     “Верстами – врозь – разлетаются брови…”
  •     Посмертный марш
  •     “Завораживающая! Крест…”
  •     “А и простор у нас татарским стрелам…”
  •     “Не приземист – высокоросл…”
  •     “Слезы – на лисе моей облезлой…”
  •     Дочь Иаира
  •       1
  •       2
  •     “На пушок девичий, нежный…”
  •     “На заре – наимедленнейшая кровь…”
  •     “Переселенцами…”
  •     Площадь
  •     “Сомкнутым строем…”
  •     Сугробы
  •       <1>. “Небо катило сугробы…”
  •       <2>. “Не здесь, где связано…”
  •       <3>. “Широкое ложе для всех моих рек…”
  •       <4>. “А уж так: ни о чем…”
  •       <5>. “В ворко-клекочущий зоркий круг…”
  •       <6>. “Масляница широка…”
  •       <7>. “Наворковала…”
  •       <8>. “А сугробы подаются…”
  •       <9>. “Ранне-утреня…”
  •       <10>. “Возле любови…”
  •       <11>. “От меня – к невемому…”
  •     “Знакомец! Отколева в наши страны…”
  •     “Без повороту и без возврату…”
  •     “Божественно и безоглядно…”
  •     “Есть час на те слова…”
  •     “Лютая юдоль…”
  •     Земные приметы
  •       1. “Так, в скудном труженичестве дней…”
  •       2. “Ищи себе доверчивых подруг…”
  •       3. (балкон)
  •       4. “Руки – и в круг…”
  •       5. “Удостоверишься – по времени…”
  •       6. “Дабы ты меня не видел…”
  •       7. “Вкрадчивостию волос…”
  •       8. “Леты слепотекущий всхлип…”
  •     «Ночные шепота: шелка…»
  •     “Помни закон…”
  •     “Когда же, Господин…”
  •     “По загарам – топор и плуг…”
  •     “Здравствуй! Не стрела, не камень…”
  •     “Некоторым – не закон…”
  •     “В пустынной храмине…”
  •     “Ночного гостя не застанешь...”
  •     “И скажешь ты…”
  •     “Неподражаемо лжет жизнь…”
  •     “Думалось: будут легки…”
  •     “Листья ли с древа рушатся…”
  •     Берлину
  •     “Светло-серебряная цвель…”
  •     Сивилла
  •       1. “Сивилла: выжжена, сивилла: ствол…”
  •       2. “Каменной глыбой серой…”
  •       3. Сивилла – младенцу.[199]
  •     “Но тесна вдвоем…”
  •     “Леты подводный свет…”
  •     Деревья
  •       1. “В смертных изверясь…”
  •       2. “Когда обидой – опилась…”
  •       3. “Купальщицами, в легкий круг…”
  •       4. “Други! Братственный сонм…”
  •       5. “Беглецы? – Вестовые…”
  •       6. “Не краской, не кистью…”
  •       7. “Та, что без видения спала…”
  •       8. “Кто-то едет – к смертной победе…”
  •       9. “Каким наитием…”
  •     “Золото моих волос…”
  •     Заводские
  •       1. “Стоят в чернорабочей хмури…”
  •       2. “Книгу вечности на людских устах…”
  •     “Это пеплы сокровищ…”
  •     “А любовь? Для подпаска…”
  •     “Спаси Господи, дым…”
  •     Хвала богатым
  •     Бог
  •       1. “Лицо без обличия…”
  •       2. “Нищих и горлиц…”
  •       3. “О, его не привяжете…”
  •     “Так, заживо раздав…”
  •     Рассвет на рельсах
  •     “В сиром воздухе загробном…”
  •     “Не надо ее окликать…”
  •     “Нет, правды не оспаривай…”
  •     Эмигрант
  •     Душа
  •     Скифские
  •       1. “Из недр и на ветвь – рысями…”
  •       2. (Колыбельная)
  •     3. “От стрел и от чар…”
  •     Лютня
  •     Азраил
  •     “Оперением зим…”
  •     Плач цыганки по графу Зубову
  •     Офелия – Гамлету
  •     Офелия – в защиту королевы
  •     Федра
  •       1. Жалоба
  •       2. Послание
  •     Провода
  •       1. “Вереницею певчих свай…”
  •       2. “Чтоб высказать тебе... да нет, в ряды…”
  •       3. (Пути)
  •       4. “Самовластная слобода…”
  •       5. “Не чернокнижница! В белой книге…”
  •       6. “Час, когда вверху цари…”
  •       7. “В час, когда мой милый брат…”
  •       8. “Терпеливо, как щебень бьют…”
  •       9. “Весна наводит сон. Уснем…”
  •       10. «С другими – в розовые груды…»
  •     “Голубиная купель…”
  •     Эвридика – Орфею:
  •     Поэты
  •       1. “Поэт – издалека заводит речь…”
  •       2. “Есть в мире лишние, добавочные…”
  •       3. “Что же мне делать, слепцу и пасынку…”
  •     Ариадна
  •       1. “Оставленной быть – это втравленной быть…”
  •       2. “О всеми голосами раковин…”
  •     Прага
  •     Поэма заставы
  •     Слова и смыслы
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Педаль
  •     Ладонь
  •     “Крутогорьями глаголь…”
  •     Облака
  •       1
  •       2
  •       3
  •     Так вслушиваются...
  •       1. “Так вслушиваются…”
  •       2. “Друг! Не кори меня за тот…”
  •     Ручьи
  •       1. “Друг! Не кори меня за тот…”
  •       2. “Монистом, расколотым…”
  •     Окно
  •     Хвала времени
  •     Сестра
  •     Ночь
  •     Прокрасться...
  •     Диалог Гамлета с совестью
  •     Мореплаватель
  •     Расщелина
  •     “На назначенное свиданье…”
  •     “Рано еще – не быть…”
  •     Луна – лунатику
  •     Занавес
  •     “Строительница струн – приструню…”
  •     Ночь
  •     Сахара
  •     Рельсы
  •     Брат
  •     Час души
  •       1. “В глубокий час души и ночи…”
  •       2. “В глубокий час души…”
  •       3. “Есть час Души, как час Луны…”
  •     Сок лотоса
  •     “Всё так же, так же в морскую синь…”
  •     Наклон
  •     Раковина
  •     Заочность
  •     Письмо
  •     Минута
  •     Клинок
  •     Наука Фомы
  •     Магдалина
  •       1. “Меж нами – десять заповедей…”
  •       2. “Масти, плоченные втрое…”
  •       3. “О путях твоих пытать не буду…”
  •     “С этой горы, как с крыши…”
  •     “Как бы дым твоих ни горек…”
  •     Овраг
  •       1. “Дно – оврага…”
  •       2. “Никогда не узнаешь, что жгу, что трачу…”
  •     Ахилл на валу
  •     Последний моряк
  •     Крик станций
  •     Пражский рыцарь
  •     “По набережным, где седые деревья…”
  •     Ночные места
  •     Подруга
  •     Поезд жизни
  •     “Древняя тщета течет по жилам…”
  •     Побег
  •     “Брожу – не дом же плотничать…”
  •     Око
  •     “Люблю – но мука еще жива…”
  •     “Ты, меня любивший фальшью…”
  •     “Оставленного зала тронного…”
  •     Двое
  •       1. “Есть рифмы в мире сём…”
  •       2. “Не суждено, чтобы сильный с сильным…”
  •       3. “В мире, где всяк…”
  •     Octpob
  •     Под шалью
  •       1. “Над колыбелью твоею – где ты…”
  •       2. “Запечатленный, как рот оракула…”
  •       3. “Так – только Елена глядит над кровлями…”
  •     “Пела как стрелы и как морены…”
  •     Попытка ревности
  •     “Вьюга наметает в полы…”
  •     Сон
  •       1. “Врылась, забылась – и вот как с тысяче…”
  •       2. “В мозгу ухаб пролёжан…”
  •     Приметы
  •     “Ятаган? Огонь…”
  •     “Живу – не трогаю…”
  •     Полотерская
  •     “Ёмче органа и звонче бубна…”
  •     Жизни
  •       1. “Не возьмешь моего румянца…”
  •       2. “Не возьмешь мою душу живу…”
  •     “Пела рана в груди у князя…”
  •     Крестины
  •     “Жив, а не умер…”
  •     “Существования котловиною…”
  •     “Что, Муза моя! Жива ли еще…”
  •     “Не колесо громовое…”
  •     “Дней сползающие слизни…”
  •     “В седину – висок…”
  •     “Променявши на стремя…”
  •     “Рас – стояние: версты, мили...”
  •     “Русской ржи от меня поклон…”
  •     “Высокомерье – каста…”
  •     “Слава падает так, как слива…”
  •     “От родимых сёл, сёл…”
  •     “Брат по песенной беде…”
  •     “Тише, хвала…”
  •     “Кто – мы? Потонул в медведях…”
  •     Юноше в уста
  •     Разговор с гением
  •     “Чем – не боги же – поэты…”
  •     “Всю меня – с зеленью…”
  •     “Лес: сплошная маслобойня…”
  •     Наяда
  •     Плач матери поновобранцу
  •     Маяковскому
  •       1. “Чтобы край земной не вымер…”
  •       2. “Литературная – не в ней…”
  •       3. “В сапогах, подкованных железом…”
  •       4. “И полушки не поставишь…”
  •       5. “Выстрел – в самую душу…”
  •       6. “Советским вельможей…”
  •       7. “Много храмов разрушил…”
  •     Лучина
  •     Стихи к Пушкину
  •       1. “Бич жандармов, бог студентов…”
  •       2. Петр и Пушкин
  •       3. (станок)
  •       4. “Преодоленье…”
  •     5. (поэт и царь)
  •       1. “Потусторонним…”
  •       2. “Нет, бил барабан перед смутным полком…”
  •       3. “Народоправству, свалившему трон…”
  •     Страна
  •     Ода пешему ходу
  •       1. “В век сплошных скоропадских…”
  •       2. “Вот он, грузов наспинных…”
  •       3. “Дармоедством пресытясь…”
  •     “Тише, тише, тише, век мой громкий…”
  •     Дом
  •     Бузина
  •     “Не нужен твой стих…”
  •     “Насмарку твой стих…”
  •     Стихи к сыну
  •       1. “Ни к городу и ни к селу…”
  •       2. “Наша совесть – не ваша совесть…”
  •       3. “Не быть тебе нулем…”
  •     Родина
  •     “Дом, с зеленою гущей…”
  •     “Закрыв глаза – раз иначе нельзя…”
  •     Ici – Haut[204]
  •       1. “Товарищи, как нравится…”
  •       2. “Ветхозаветная тишина…”
  •       3. “В стране, которая – одна…”
  •       4. “Переименовать!” Приказ…”
  •       5. “Над вороным утесом…”
  •     “Темная сила…”
  •     “Никуда не уехали – ты да я…”
  •     Стол
  •       1. “Мой письменный верный стол…”
  •       2. “Тридцатая годовщина…”
  •       3. “Тридцатая годовщина…”
  •       4. “Обидел и обошел…”
  •       5. “Мой письменный верный стол…”
  •       6. “Квиты: вами я объедена…”
  •     “Вскрыла жилы: неостановимо…”
  •     “Тоска по родине! Давно…”
  •     “А Бог с вами…”
  •     “Это жизнь моя пропела – провыла…”
  •     Куст
  •       1. “Что нужно кусту от меня…”
  •       2. “А мне от куста – не шуми…”
  •     “Уединение: уйди…”
  •     “О поэте не подумал…”
  •     Сад
  •     Челюскинцы
  •     “Человека защищать не надо…”
  •     “Стройте и пойте стройку…”
  •     (Отголоски стола)
  •     “Есть счастливцы и счастливицы…”
  •     “Рябину…”
  •     Надгробие
  •       1. “Иду на несколько минут...”
  •       2. “Напрасно глазом – как гвоздем…”
  •       3. “За то, что некогда, юн и смел…”
  •       4. “Удар, заглушенный годами забвенья…”
  •       <5>. “Оползающая глыба…”
  •     “Уж если кораллы на шее…”
  •     “Никому не отмстила и не отмщу…”
  •     “Жизни с краю…”
  •     “Черные стены…”
  •     “Небо – синей знамени…”
  •     “Окно раскрыло створки…”
  •     Отцам
  •       1. “В мире, ревущем…”
  •       2. “Поколенью с сиренью…”
  •     “Ударило в виноградник…”
  •     “Двух станов не боец, а – если гость случайный…”
  •     Читатели газет
  •     Деревья
  •     Стихи сироте
  •       1. “Ледяная тиара гор…”
  •       2. “Обнимаю тебя кругозором…”
  •       3. (Пещера)
  •       4. “На льдине…”
  •       5. “Скороговоркой – ручья водой…”
  •       6. “Наконец-то встретила…”
  •       <7>. “В мыслях об ином, инаком…”
  •     Савойские отрывки
  •       <1>. “В синее небо ширя глаза…”
  •       <2>. отрывки из марфы
  •       <3>. отрывки ручья
  •     “Когда я гляжу на летящие листья…”
  •     “Были огромные очи…”
  •     “Опустивши забрало…”
  •     “Ох, речи мои морочные…”
  •     “Ох, речи мои морочные…”
  •     Стихи к Чехии
  •       1. “Полон и просторен…”
  •       2. “Горы – турам поприще…”
  •       3. “Есть на карте – место…”
  •       4. Один офицер
  •       <5>. родина радия
  •     Март
  •       1. (колыбельная)
  •       2. пепелище
  •       3. барабан
  •       4. германии
  •       5. март
  •       6. взяли...
  •       7. лес
  •       8. “О слезы на глазах…”
  •       9. “Не бесы – за иноком…”
  •       10. народ
  •       11. “Не умрешь, народ…”
  •       <12>. “Молчи, богемец! Всему конец…”
  •       <13>. “Но больнее всего, о, памятней…”
  •     Douce France[205]
  •     “Двух – жарче меха! рук – жарче пуха…”
  •     “Ушел – не ем…”
  •     “Всем покадили и потрафили…”
  •     “Пора! для этого огня…”
  •     “Годы твои – гopa…”
  •     “Не знаю, какая столица…”
  •     “Когда-то сверстнику…”
  •     “Так ясно сиявшие…”
  •     “Пора снимать янтарь…”
  •     “Всё повторяю первый стих…”
  • Эдуард Асадов Когда стихи улыбаются
  •   Иначе жить на земле нельзя
  •     Про будущую старость
  •     «Сатана»
  •     Аптека счастья
  •     В землянке
  •     Доверчивый супруг
  •     Попутчица
  •     Любовь, измена и колдун
  •     Жены фараонов
  •     Третий лишний
  •     Верная Ева
  •     У тебя характер прескверный…
  •     Строгие сторожа
  •     Пусть меня волшебником назначат
  •     Сердитый критик
  •     Мы решили с тобой дружить…
  •     Спор
  •     Новогодняя шутка
  •     Два маршрута
  •     Два петуха
  •     Рыбье «счастье»
  •     Разные свойства
  •     Воробей и подсолнух
  •     Разговор с небожителями
  •     Сказка об одном собрании
  •     Весенний жребий
  •     Через край
  •     «Микрофонные» голоса
  •     Приметы
  •     Он ей восхищенно цветы дарил…
  •     Женская логика
  •     Как мне тебе понравиться?
  •     За десять минут до свидания
  •     Домовой
  •     Долголетие
  •     Под дождем
  •     Женский секрет
  •     Девушка и лесовик
  •     Кольца и руки
  •     Комары
  •     Древнее свидание
  •     Озорные строки
  •     Беседа о морали
  •     Круговорот природы
  •     О трескучей поэзии
  •     Колдовские травы
  •     Лучший совет
  •     Сновидения
  •     «Кроткие» мужчины
  •     Детям о взрослых
  •       Как бороться с храпом
  •       О трезвости и вине
  •   Пародии
  •     Евгений Винокуров
  •     Степан Щипачев
  •     Николай Грибачев
  •     Игорь Кобзев
  •     Юлия Друнина
  •     Андрей Вознесенский
  •     Маргарита Алигер
  •     Евгений Евтушенко
  •     Виктор Боков
  •     Михаил Матусовский
  •     Юрий Кузнецов
  •     Александр Иванов
  •   Во власти страсти
  •     «Ты холодна. Хоть мучься, хоть зови…»
  •     «Старушка полюбила молодого…»
  •     Озорная шутка
  •     «Ты — замужем. И это грех пытаться…»
  •     «Как избежать измен и горьких сцен?..»
  •     «Что делать, чтоб жить хорошо с женой?..»
  •     «Женщины в спорте из года в год…»
  •     «У любви пощады нет…»
  •     «До какого времени…»
  •     Златоуст
  •     «Должна ли быть умной любовь? Должна!..»
  •     «Муж спросил как-то раз…»
  •     «В женщине качеств — полным-полно…»
  •     «Она обнимала его в ночи…»
  •     Фривольная шутка
  •     «Говорят: „Нет дыма без огня“…»
  •     «Ты говоришь, улыбки не скрывая…»
  •     «Говорят, что есть в лесу…»
  •     «— Что о душе болтать! О, нежный пол!..»
  •     «Мученик — не затравленник…»
  •     «О, как быстро время пролетает…»
  •     «Всем хоть раз, да изменяли жены…»
  •     Эпитафия на могиле гулящей женщины
  •     Эпитафия на могиле ловеласа
  •     Мудрый криминалист
  •     «В замке у английской королевы…»
  •     «Верная жена»
  •     Загадка женщины
  •     Во власти страсти
  •     «Если ты выпил и обнял жену…»
  •     «Когда мы верны и живем, как скромницы…»
  •     «Запомни, мой друг, по гроб…»
  •     «Чистая душа»
  •     Морская песенка
  •     «Ты в руки взял свой молодой портрет…»
  •     «Он был ей неверен. Она верна…»
  •     «— Ты меня не любишь! — молвила жена…»
  •     «В трюмо старушка посмотрела зло…»
  •     «Старик, моливший золотую рыбку…»
  •     «Бранишь, что глуп? Ну что ж, не возражаю…»
  •     «Что женский век длиннее, чем мужской…»
  •     «Чем муж и жена меж собой различаются?..»
  •     Эпитафия на могиле злой жены
  •     «Издревле, щуря счастливый взгляд…»
  •     «Много ль, мало ль грехов у меня за спиной…»
  •     «Ты все рвешься держать меня столько лет…»
  •     «— Ты знаешь, женился мой брат…»
  •     «Полезно иль вредно на свете любить и страдать?..»
  •     «Нет, демократия не ерунда!..»
  •     «Она была слабою до предела…»
  •     Конкретный разговор
  •     «Она лгала легко, самозабвенно…»
  •     «Твердят, что нас вечно смущает бес…»
  •     «Крыловский слонище вдруг в Моську влюбился…»
  •     «Бывает ли женщина в жизни хоть раз не права?..»
  •     «Если дама вдруг „смело“, нарушив извечный секрет…»
  •     «Она про возраст лгала без смущенья…»
  •     «Командует армией генерал…»
  •     «— Я ненавижу мужа своего!..»
  •     «Она восхваляла и труд всегда…»
  •     «Люди дважды от счастья светятся…»
  •     Серебро и золото
  •     Кулинарное озорство
  •     Эпитафия на могиле холостяка
  •     О преступлении и наказании
  •     «Говорят: „Лиха беда — начало!“…»
  •     «„Маленькие детки — маленькие бедки“…»
  •     «— Ухожу от мужа! Надоело!..»
  •     «Да, хороша ты, Маша, да не наша!..»
  •     «Почему так гладка у попа жена…»
  •     «Зять просит тещу: — Плюньте вот сюда!..»
  •     На приеме
  •     «Любишь славу? Слава не придет…»
  •     Комментарий к ресторанному обеду
  •     «Чтоб цели в нелегкой достичь борьбе…»
  •     «Он мягок, он тих, он слабее баб…»
  •     «Я, сказал хвастун, хочу прожить…»
  •     «Отец поздравил сына с днем рожденья…»
  •     «Я захворал, но хворь преодолел…»
  •     «Если судьба прижмет…»
  •     «Хоть знают все, что смертен человек…»
  •     Скряги
  •     «Купальщик, в веселом шуме…»
  •     «Пешком и в машинах, и в дождь и в солнце…»
  •     «Сильный и слабый, как их различают?..»
  •     «Видел сон я. И вот он вам коротко вслух…»
  •     «„В гостях нам хорошо, а дома лучше!“…»
  •     «Старик был физкультурно-боевым…»
  •     «Чем умный от глупого отличается?..»
  •     Частник-дантист
  •     Эпитафия на могиле скандалистки
  •     Эпитафия на могиле жадюги
  •     Эпитафия на могиле лгуна
  •     Эпитафия на могиле карьериста
  •     Эпитафия на могиле брюзги
  •     Эпитафия на могиле скупца
  •     «Вор в магазин в полночный час забрался…»
  •     «При переезде (нет лучше совета)…»
  •     «Рыба портится с головы…»
  •     «Хозяин устал, и хозяйка устала…»
  •     «Да, правду люблю я. Но только такую…»
  •     «Таланты! Кто хочет иметь успех…»
  •     «У кого всех больше прав…»
  •     «Чтоб обрести друга…»
  •     «В трамваях, на улицах — всюду подряд…»
  •     «Печальная шутка в стране гуляет…»
  •     «Говорят, что богатство — ужасно большое зло…»
  •     «В трудный час, покидая отеческий кров…»
  •     «Бранить дураков мы никак не должны…»
  •     по мотивам английского юмора
  •     «Я с азартом прихлопнул на лбу комара…»
  •     «В роддоме вышел факт невероятный…»
  •     «Скажите, способен ли патриот…»
  •     Скромное признание
  •     «Сегодня всюду жулики ликуют…»
  •     Храбрец
  •     «Лет на двадцать — двадцать пять…»
  •     О реформах
  •     «У соседа-борца, чемпиона мира…»
  •     «Тот, кто давным-давно…»
  •     Эпитафия на могиле обжоры
  •     «Спасибо „демократам“ за свободу!..»
  •     «Один остряк, не помню уж который…»
  •     «Порой говорят, что деньги — вода…»
  •     Эпитафия на могиле честного чиновника
  •     «От хворей много на земле мученья…»
  •     «Твердое слово»
  •     «Бывает ли в мире любовь сильней…»
  •     Практический совет
  •     «Поездку в Рим, к теплу испанских вод…»
  •     Дачная шутка
  •   Мысли на конце пера
  •     Переделкинский юмор
  •     Забавный эпизод
  •     Переполох в литературном семействе
  •     Писатели и "жужжатели"
  •     Рассуждения о лирике
  •     Как жил эмир бухарский
  •     Кавказские сердцееды
  •     Та же история, рассказанная Ашотом Граши
  •     Забытые ключи
  •     Современный помещик
  •     Из записной книжки
  •     Еще о возрасте
  •     Откровенное признание
  •     Вот такое "кино"
  •     Эгоизм, жизнь, или бульдозерист — муж Зины
  •     Улыбки за столом
  •     Как я воплощал в жизнь поговорку
  •     Переделкинские сороки
  •     Разговоры в холле
  •     Короткий диалог
  •     Об относительности возрастов
  •     Разговоры по телефону на весь холл
  •     Удивительная зима
  •     О старославянском языке
  •     Шутка Сантины Ивановны
  •     Лирический парадокс
  • Эдуард Асадов Что такое счастье. Избранное
  •   Дорога в завтрашний день
  •   НОВЫЕ СТРОКИ
  •     Высокий свет
  •     Бермудская погода
  •     Двойные души
  •     Пусть уходят года
  •     Сказка о любви
  •     Веселые споры
  •     Два слова поэту
  •     Мы идем с тобой, взявшись за руки
  •     Поздняя любовь
  •     Творческая шутка
  •   ДОРОЖИТЕ СЧАСТЬЕМ, ДОРОЖИТЕ!
  •     Что такое счастье
  •     Не надо отдавать любимых!
  •     Дорожите счастьем, дорожите!
  •     Если грянет беда
  •     Одно письмо
  •     Крылья души
  •     Дорогие оковы
  •     Трусиха
  •     «Я могу тебя очень ждать…»
  •     Ночь под Ивана Купалу
  •     Любим мы друг друга или нет?
  •     Микроклимат
  •     Любовь и трусость
  •     Задумчиво она идет по улице
  •     Разные натуры
  •     Преступление и наказание
  •     Моя любовь
  •     Девушка
  •     Если любовь уходит!
  •     Прямой разговор
  •     Эдельвейс
  •     Двадцатый век
  •     Чудачка
  •     Девушка и лесовик (Сказка)
  •     Лунный вечер
  •     Пусть меня волшебником назначат
  •     Письмо любимой
  •     Аптека счастья
  •     Любовь, измена и колдун
  •     «Не надо любви никогда стыдиться!..»
  •     «Как бы в жизни порой ни пришлось сердиться…»
  •     Доброта
  •     Судьбы и сердца
  •   ОНИ СТУДЕНТАМИ БЫЛИ
  •     Они студентами были…
  •     Три друга
  •     Несколько слов о юности
  •     «Сатана»
  •     Последний тост
  •     Студенты
  •     Гостья
  •     Подруги
  •     Поэма о первой нежности
  •   СУДУ ПОТОМКОВ
  •     Реликвии страны
  •     Творите биографии свои
  •     «Переоценка»
  •     Играет нынче мышцами Америка!
  •     О мнимой и подлинной дружбе
  •     Сердца моих друзей
  •     Слово к моему сердцу
  •     Тщеславная вражда
  •     Раздумье над классикой
  •     Слово и дело
  •     Когда порой влюбляется поэт…
  •     Судьба страны
  •     Верю гению самому
  •     О скверном и святом
  •     Баллада о друге
  •     Дума о Севастополе
  •     Спасибо
  •     Гибнущая деревня
  •     Ленинграду
  •     Роза друга
  •     Суду потомков
  •     Шаганэ
  •     Два аиста
  •     Перекройка
  •     Ах, как все относительно в мире этом!
  •     России
  •     Баллада о ненависти и любви
  •     Ледяная баллада
  •   МЫСЛИ НА КОНЦЕ ПЕРА
  •     Об одном забавном эпизоде
  •     Веселые гримасы истории
  •     Стихотворные шутки поэтов
  •   ПЕСНЬ О БЕССЛОВЕСНЫХ ДРУЗЬЯХ
  •     Медвежонок
  •     Бенгальский тигр
  •     Пеликан
  •     Дикие гуси
  •     Баллада о буланом пенсионере
  •     Яшка
  •     Джумбо
  •     Орел
  •     «Рыбье счастье»
  •     Маленькие герои
  •     Эфемера Вульгарис
  •     Комары
  •     Бычок
  •     Лебеди
  •     Зорянка
  •     Дачники
  •     Стихи о рыжей дворняге
  •     «Дай, Джек, на счастье лапу мне!»
  •   СОЛОВЬИНЫЙ ЗАКАТ
  •     Не уходи из сна моего
  •     У ночного экспресса
  •     Хмельной пожар
  •     Ее любовь
  •     Поют цыгане
  •     Зимняя сказка
  •     Трудная роль
  •     Возвращенное время
  •     Последний концерт
  •     Осенние строки
  •     Сколько лет мы не виделись с вами
  •     Разрыв
  •     Не бейте детей!
  •     Нежные слова
  •     Падает снег
  •     Ночь
  •     Письмо с фронта
  •     Моей маме
  •     Вечер в больнице
  •     Высокий долг
  •     Ошибка
  •     Прощеное воскресенье
  •     Кристина
  •     Жены фараонов
  •     «Солдатики спят и лошадки…»
  •     Улетают птицы
  •     Разговор с небожителями
  •     Домовой
  •     Про будущую старость
  •     Ангелы и бес
  •     Мне так всегда хотелось верить в Бога
  •     Наступит ли конец света
  •     Ты даже не знаешь
  •     Соловьиный закат
  •     Годовщина
  •     Стихи о тебе
  • *** Примечания ***