КулЛиб - Классная библиотека! Скачать книги бесплатно 

За правое дело [Николай Константинович Чаусов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

За правое дело

Н. Чаусов ЮНОСТЬ ДЕНИСА

ГЛАВА ПЕРВАЯ

1
— Вставай, сынок, вставай, милый, светать ужо зачинает…

Большая теплая рука матери ласково шевелит русые волосы Дениса, сгоняет с его широкого лобастого лица сонную одурь. Приятное тепло исходит от разметавшихся во сне Никитки и Клашки — одиннадцатилетняя Анка уже помогает матери по хозяйству, — от обращенной к ним челом большой русской печи, занявшей чуть ли не добрую половину барачной подклети, от висящей на стене приспущенной семилинейной лампешки.

— Вставай, кормилец наш, вставай, маленький…

Тихий грудной, так хорошо знакомый голос приятно ласкает слух, но Денис не открывает глаз и с минуту, нежась в мягкой теплой дремоте, вглядывается сквозь сощуренные веки в склоненные над ним огромные, прекрасные глаза матери, купающие его в своей темной, что летняя ночь, ласковой сини, в которой ему хорошо и покойно; и светятся две алые звездочки; и плещется, журчит в невидимом тальнике большая и добрая, как мать, Волга…

«Разве уже опять утро? Так скоро?.. Маленький, маленький — нешто я виноват, что я маленький… Она такая большая, красивая, а я в отца…»

— Вставай, сынок, ишь ведь заспался как. Гляди, баржу свою проспишь…

Одно упоминание о барже подбрасывает Дениса на нарах. Несколько секунд он еще сидит, свесив ноги, вперив невидящий взгляд в иконоподобное лицо матери, вслушивается в торопливые мужские шаги в гулком, выстуженном коридоре барака и наконец вяло тянется за одеждой.

2
Вот уже вторую неделю артель клепальщиков, в которой трудится и Денис, день и ночь возится с баржой, подводя под ее железное брюхо тяжелый пластырь. Хозяин баржи беснуется, по нескольку раз в день приезжает в затон, торопит артельщиков, сулит на водку и наградные — не успел купчина вовремя грузы сплавить, пропадут за зиму, — а работа нейдет: железо у баржи ржавое, под заклепкой сдает и пробы не держит. И артельщики злятся: на купца, на баржу, на себя, что ничего не могут поделать с гнилой посудиной, что уплывают из рук деньги и водка. И Денису отдыха не дают. Надо еще до смены заклеп, угля натаскать, горны заправить, а после до глубокой ночи стоять на подхвате: «Заклепы давай! Заклепы!» — до ломоты в спине, до белых пятен в глазах от жаркого, слепящего блеска угля и металла.

К ночи так умается, что придет домой, лицо, руки от сажи ополоснет — и спать, спать. А вроде бы не успел глаза закрыть, все сначала: «Вставай, сынок, светать ужо зачинает…»

Только вчера не было ни заклеп, ни крику, ни даже настырного, надоевшего хуже баржи купца. Не клеилась работа и на других стапелях, и на судах, и в ремонтных цехах завода. Люди собирались кучками, целыми толпами, о чем-то таинственно шептались, горячо спорили, что-то доказывали друг другу и расходились только тогда, когда появлялись угрюмые мастера, крикливый инженер-немец или сам управляющий затоном. Денис догадывался, о чем спорят и шепчутся взрослые рабочие: еще накануне отец, придя из кузни домой, сообщил «по секрету» матери о назревающей в Питере новой революции, которая должна убрать не только царя, но и всех господ, помещиков и буржуев. Но подойти, узнать, о чем говорят артельщики или цеховые, не удавалось: те или гнали от себя любопытных подростков, или немедленно умолкали. Одна тетя Мотя, нагревальщица заклеп и хозяйка Дениса, не принимала участия в тайных мужских беседах, насупленная, сидела на бревне возле остывших походных горнов, непрестанно дымила своей излюбленной «козьей ножкой» и даже не смотрела на спорщиков. И лишь к вечеру снова взялись за баржу.

3
Новый день, по-осеннему холодный и смурый, еще выбеляет над гребнем гор узкую полосу неба, и рваные седые туманы кутают затон, стылую Волгу, а поселок уже не спит: вьются, полощутся на слабом ветру пестрые печные дымки, стонут, гремят цепями колодезные лебедки, перебрехиваются по дворам продрогшие за ночь голодные псы, и вдоль кривых улочек и проулков скользят, жмутся к плетням людские тени, большие и маленькие, едва различимые в ранней утренней мути.

Денис выбежал из барака, поежился от охватившего всего его промозглого холода и, туже запахнув на груди брезентовую, прожженную во многих местах рабочую куртку, торопливо зашагал улицей, направляясь к затону.

Неожиданный зычный, что дьяконская октава, неурочный гудок судоремонтного завода пронесся над пустырем, над пробуждающимся поселком. Денис остановился, оглянулся на шедших позади взрослых, как и он, застывших на полушаге. Гудок оборвался так же внезапно, как и возник, будто устыдился своей оплошности, выждал, обрадовался, что все ему сошло безнаказанно, и вдруг снова разбудил тишину утра, рассыпался на веселые дурашливые погудки. И снова смолк, умчался над затаившей дыхание рабочей слободой в горы.

Еще несколько секунд Денис и те, что стояли позади, ошеломленные необычной и неурочной побудкой, молча смотрели в сторону Волги, на смутно проглядываемые вдали очертания затонских построек. И вдруг, не сговариваясь, не разбирая тропинок, бросились со всех ног пустырем, сталкиваясь и обгоняя друг друга. Бежали и те, что были далеко впереди, справа и слева. Бежали молча, сосредоточенно, как спешат поглазеть на какое-нибудь бедствие или катастрофу, подхлестываемые более любопытством, чем долгом. Бежал, тяжело выбрасывая большие отцовские ботинки и разметывая жижу, и Денис, подгоняемый дружным людским потоком, остановить который было уже невозможно.

На неогороженном дворе судоремонтного тесная большая толпа окружила городского оратора, черная, взлохмаченная ветром голова которого высилась над пестрой мешаниной картузов, кепок и шапок. Голова то обращалась лицом к стоявшему на штабеле Денису, и тогда до его слуха долетали тяжеловесные, рубленые слова, то показывала ему черный затылок, и слова терялись в людском гомоне, не достигая Дениса. «Империализм»… «Провокация»… «Максималисты»… «Контрреволюция» — новые, непривычные слуху слова метались над растущей толпой, будоражили ее, вызывали в ней то волну одобрения, то гнева, пугали Дениса: значит, у революции есть опасные враги? Значит, то, о чем еще давно мечтал отец, может не сбыться? И он, Денис, и вся его семья никогда не выйдут из их сырого, холодного барака, а купец опять будет ругать артельщиков и заставлять их до ночи латать его ржавую баржу?..

Чьи-то сильные руки обхватили Дениса за ноги, подняли над гудящей толпой.

— Гляди, слухай, малый: революция! Наша, рабочая революция, понял!

Человек, державший Дениса, откашлялся и вдруг заорал во всю силу своих богатырских легких:

— Даешь революцию! Не дадим сгибнуть ей, нашей надеже!

И сотни зычных, звонких и простуженных глоток ответили ему хором:

— Дае-е-ешь!!.

4
На стапелях Денис застал одну тетю Мотю. Большая, неуклюже грузная в своей брезентовой робе, она сидела у баржи и курила толстую «козью ножку». Немногословная, но громогласная, с большими черными округлыми глазами и крючковатым, что якорная лапа, костистым носом, она казалась Денису злой каркающей вороной, пугающей его одним своим грозным видом. Денис побаивался ее больше, чем всех других артельщиков, тем более что про тетю Мотю говорили, будто она обладает огромной силой и однажды во зле чуть не придушила донявшего ее здоровенного мужика.

Тетя Мотя глянула на Дениса вороньим глазом, тучно заволоклась табачным дымом. Бросила басом:

— Пришел?

— Ага, пришел, тетя Мотя.

— А пришел, так садись. Опять ноне в одноех с тобой задницы давить будем.

Денис послушался. Тетя Мотя швырнула под ноги «козью ножку», с сердцем растерла ее большим стоптанным сапожищем.

— Вот дурни! Бунтують, бунтують, а кто ихних детишек будет кормить?.. Дрын им в глотку! Вот ты, умник, скажи: чего теперь будет-то?

— Другой режим. — Денис не сразу вспомнил новое слово.

— Это чего?

— Это когда власть новая.

— А порядки старые — так, что ли?

Тетя Мотя никогда ни во что лучшее не верила, и возражать, переубеждать ее Денис не пытался. Отчего она такая? То ли потому, что жизнь слишком часто и жестоко била женщину, старую деву, гнувшую спину больше на своих многочисленных сирот-племяшей, чем на себя, то ли потому, что неверующей уродилась, — как знать?

Голова женщины, укутанная в рваную шаль, согласно кивнула, а под крючковатым носом шевельнулось нечто подобное улыбке.

— Ладно, ступай, умник, не будет ноне работы.

5
Утро двадцать шестого октября семнадцатого года выдалось ветреным, стылым. Поднятая холодным низовиком Волга штормила, бросала на размытые дождями берега, опустевшие гавани и причалы вспененные валы, срывала с якорей, разбивала в щепы покинутые людьми суденышки и лодчонки, корежила и ломала причаленные к пирсам плоты.

И город, обычно к тому времени года успокоенный, тихий, дремлющий у подножий прибрежных гор, — город штормил. Мимо Дениса, прижавшегося спиной к железной ограде, мелькали в общей людской лавине фабричные и солдаты, городская голытьба и нарядные господа, офицеры и гимназисты. Шли мостовой, тротуарами, то и дело задевая напуганного небывалым шествием мальчугана, норовя оторвать его, вцепившегося обеими руками в прутья ограды, увлечь за собой. Стоя на телеге-платформе, широко разметывая руки, восторженно выкрикивал незнакомые Денису лозунги человек в поддевке; небольшой ростиком гимназист в черной с блестящими пуговицами шинели держал высоко над головой щит с единственным словом «Долой!» и, оборачиваясь и пуча глаза, что-то потешно горланил шедшим за ним приятелям-гимназистам; пели под забористые коленца гармонии веселые рабочие — девчата и парни; там и тут полыхали на ветру красные полотнища флагов и лозунгов; шныряли, размахивая газетами, вездесущие, наядливые мальчишки.

Сильный толчок в бок едва не свалил Дениса.

— Подвиньсь, революция!

И два молодых щеголя, загоготав, прошли дальше. Еще два человека — пожилой, сухопарый, в очках и фуражке с молоточками на кокарде, и помоложе, совсем без шапки, несмотря на сырой пронизывающий ветер, встали рядом с Денисом.

— Не могу больше… право же, не могу, — задыхаясь и защищая лицо от ветра, жалобно стонал старший.

— Ну, Сергей Петрович…

— Не могу… И не хочу! Какое мне дело до всего этого? Я всего-навсего инженер, и мне плевать, кто будет у власти: Львов, Керенский или Советы… Плевать, слышите!

— Как вы можете! Вы же русский человек, Сергей Петрович, — не замечая ни ветра, ни толкотни, с отчаянием убеждал младший. — Вы же влиятельный человек; за вами выступят все… Предавать интересы России… Нет, это безумие! Вы просто трус! Сергей Петрович, нас ждут, вам просто нельзя не быть с нами!..

И младший потянул за собой человека в очках, втиснул его в лавину.

Денис плохо понимал, что творилось вокруг, и в его детском еще не окрепшем мозгу тесно мешались и любопытство, и страх перед этой людской толчеей, готовой каждую минуту сбить с ног или увлечь его за собой, и мучительное желание разобраться в происходящем, связать с тем, о чем рано утром говорил городской оратор в затоне, и, наконец, беспокойство за отца, вместе с другими затонскими находившегося сейчас в самой гуще событий.

Куда спешат люди? Зачем? О какой жестокой борьбе с темными силами предупреждал городской оратор, если все рабочие и солдаты Саратова, как он сам сказал, за революцию, за Советы? Ведь революция уже есть, она везде, во всех городах России — кто же ее может убить? Кто ее враги? Эти курносые гимназисты? Купеческие сынки? Или эти двое — полуживой старик в путейской фуражке и его спутник? Где они, эти темные силы?.. Но почему так тревожно за отца, за всех, кто хочет добра и сытой жизни народу?..

6
Уже давно схлынул поток, и на опустевшей мостовой шарили, подбирая втоптанные в грязь вещи, убогие старушонки, а перед глазами оглушенного тишиной Дениса все еще двигалась и ревела на все лады пестрая людская армада.

Тихий детский плач вывел из оцепенения прилипшего к железной ограде мальчика. Плач исходил откуда-то со двора и, несомненно, принадлежал какой-то расхныкавшейся девчонке. Денис обернулся, приник лицом к затейливым стальным завиткам ограды, но ни у фасада здания, ни в небольшом, засаженном редкими деревцами дворике никого не было видно. Не стало слышно и всхлипываний девчонки. Почудилось? Или ветер донес до уставшего слуха похожие на плач звуки? Денис отвернулся, напялил на большой лоб отцовский картуз, но не успел сделать и шага, как плач повторился, и на этот раз совсем близко.

— Ты чего ревешь? — покрывая шумный порыв ветра, окликнул он невидимую девчонку.

Плач снова оборвался, а от соседнего каменного столба метнулась к подъезду большого кирпичного здания тоненькая фигурка. Девочка взбежала на широкие ступени крыльца и, оборотясь к вспугнувшему ее незнакомцу, вгляделась в него огромными в страхе темными глазами.

Теперь Денис мог хорошо рассмотреть ее всю, от красной вязаной шапочки до высоких, блестящей желтой кожи ботинок, едва выказанных из-под красивой дорогой шубки с беличьей опушкой на длинных полах и широком отложном вороте.

К груди девочка прижимала тоже желтую кожаную сумку, какие носят одни гимназистки, с привязанным к ней большим черным кисетом.

Денис и раньше видел в городе гимназисток; они проходили мимо, даже не взглянув на него, рабочего-подростка, или старательно обходили стороной, подчеркивая свое превосходство и пренебрежение ко всем уличным голодранцам-мальчишкам. Да и Денис, незлобивый по натуре, понимал существующую между ним и «буржуйками» жестокую разницу, никогда не обижал, но в душе презирал их. И не будь сейчас у этой «буржуйки» какого-то горя, он повернулся бы и пошел прочь. Тем более что нестихающий ледяной ветер уже нестерпимо жег лицо, руки и намокшая рабочая брезентовая роба стала холодной, ломкой, не грела продрогшее до костей тело.

— Ты чего плакала? — боясь снова напугать девочку, участливо повторил он.

— Это вас не касается, чего я плакала! — ударив на слове «чего», отрезала та.

Дениса не обидела дерзость господской девчонки, другого ответа он и не ждал.

— Я с тобой по-хорошему, а ты…

— Что — я?

— Ништо! Тебя как человека спрашивают…

— А зачем спрашиваете? Я же вас не спрашиваю, зачем вы стояли тут и подслушивали.

— Я не подслушивал. Я так стоял.

Нога девочки, изготовленная на случай побега, нерешительно скользнула на ступень ниже, школьная сумка поползла следом, закачалась рядом с белой опушкой.

— А зачем стояли?

— Революцию смотрел, вот зачем! Думала, я тебя бить буду? Больно надо! Да я девчонок сроду не бил, вот!

Его уже обижал и раздражал глупый, надменный допрос «буржуйки». Он оторвался от железных прутьев, чтобы уйти, но та упредила его:

— А вы в самом деле не драчун?

— В самом. А ну тебя…

— Подождите!

Девочка сошла еще на ступень, и вдруг хорошенькое личико ее просияло.

— А знаете, я почему-то вас перестала бояться. Все уличные мальчишки ужасные драчуны, злые, противные, а вы совсем другой. И я почему-то совсем вас перестала бояться.

Улыбнулся не ожидавший такой смены настроения незнакомки и Денис.

— Ну и правильно, что перестала. Глупая ты. Хоть и ученая, — добавил он, показав на висящую над входом в здание броскую вывеску: «Мариинская женская гимназия».

— Смешной вы, какая же я ученая? Ученые очень-очень много учатся и очень-очень много знают, а я всего-навсего гимназистка. Вот когда закончу гимназию, а потом университет, как мой папа…

Говоря, она шла к стоявшему за оградой Денису, и на тонком зарумяненном на ветру нежном лице ее играла дружеская улыбка. Подойдя к ограде, она оперлась о нее свободной рукой в белой перчатке и пристально вгляделась в широконосое, лобастое лицо незнакомца.

— Вот вы какой.

— Какой?

— Не знаю, — пожала она плечом. — Мой брат очень красивый, но страшно злой. Я не знаю почему — у нас дома все добрые, даже Марфа, — но он страшно злой. Может быть, потому, что красивый? Говорят, что красивые всегда гордые и потому злые. А я его очень люблю. Он такой умный, смелый, и… всегда ужасно боюсь. А вы совсем другой. Совсем-совсем. Вы знаете, почему я плакала?

— Нет.

— Потому что я большая трусиха. Все девочки ушли домой, потому что революция и занятия не состоялись, а я осталась, потому что я ужасная трусиха. Если бы я знала, что сегодня будет такое твориться… Ну почему нам не сказали вчера? Вы не знаете, это и завтра будет такое?

— Не знаю.

— Впрочем, что может быть еще хуже. Разве может быть что-нибудь еще хуже?

— Не знаю. Может, и будет, — недовольно отрезал Денис.

— Да? — искренне удивилась та.

— Факт, может. Думаешь, буржуи молчать будут, если у них фабрики отбирать станут? У тебя сумку отними — и то орать станешь, а то — фабрику!

— У нас нет фабрики, — просто заметила незнакомка.

— Правда? — обрадованно переспросил Денис. — Твой отец ученый, да?

— Нет, он помощник городского головы. В думе. Я так боюсь за папа́. Он еще позавчера ушел в думу — и что с ним…

— И мой тоже, — вздохнул Денис.

Несколько секунд они молча изучали друг друга. Теперь Денис мог хорошо разглядеть девочку. Глаза у нее оказались не просто темными, а синими-синими, как вечернее небо. И нос — ровненький, аккуратненький, что у Клашки, младшей его, Дениса, сестренки. И губы красивые — тонкие, а в середине припухлые…

— Какой холод! Вы даже дрожите, правда?

— Ага, холодно.

— И мне. Ужасно противный ветер. Скажите, вы сможете проводить меня домой? Я была бы вам так благодарна…

— А ты где живешь?

— На Никольской. Это не так далеко, но я страшно боюсь одна. И Марфа за мной не пришла… Вы проводите?

— Факт.

— Нет, правда? Я вижу, бы действительно добрый… Кстати, как вас зовут?

— Денис.

— Денис?.. — слегка надула губки девочка-гимназистка. — Впрочем, папиного кузена тоже звали Денис. Он погиб в японскую на Цусиме. А меня — Верочка… Вера, — быстро поправилась она. — Так меня зовут все, кроме Игоря, но мне это не нравится: как ребенка. А Игорь называет меня «Вертляк». Это грубо, но лучше… Так вы проводите меня? Я сейчас выйду.

7
Они пересекли улицу и вошли в длинный узкий проулок, грязный и тесный от набросанных по обеим сторонам бревен, досок, лодок и целых куч мусора, песка и навоза, и Денис уже жалел, что выбрал этот короткий путь, но спутница его не обронила ни слова неудовольствия и покорно следовала за ним. И это последнее, как и столь необычное и неожиданное знакомство с господской девочкой, оказавшейся вовсе и не «буржуйкой», приятно волновало Дениса. Даже злой, пронизывающий ветер, казалось, щадил его и не вызывал более такого озноба.

— Не понимаю, зачем эти революции? Денис, вы не знаете, зачем революции?

— Нет, не знаю, — не сразу ответил Денис. Ему не хотелось огорчать девочку. Ведь революция должна прогнать всех господ и Верочкиного отца тоже. А разве она, Верочка, виновата?

— И я… Папа́, когда у нас гости заговаривают о делах, всегда гонит меня. А когда я спрашиваю его, он заявляет, что я еще мала, что мне еще рано знать и что просто все это пустые смуты, недовольства… Разве нельзя жить без смут? Денис, как вы думаете?

Денис не ответил. Сейчас он думал о том, что Верочка, наверное, очень умная, что она вообще удивительная, непохожая на всех остальных господских девчонок, и что им скоро придется расстаться.

— А я так считаю, — продолжала болтать Верочка, — что, если бы люди не завидовали друг другу, а довольствовались тем, что у них есть, они никогда бы не ссорились и не воевали. Игорь, например, говорит, что все исходит от зависти. Вы согласны?

— Не.

— Вот как?

— Факт. Отец на заводе вон как работает, молотобоец он, я тоже, мать пароходы и баржи моет, а зарабатываем — на жратву только…

— Фу, гадкое слово! Ну зачем вы так выражаетесь, это скверно. Скажите: «еда»… Вы не сердитесь на меня? Я вам по-дружески…

— А чего сердиться, — слегка обиделся Денис.

— Тогда продолжайте, пожалуйста, я перебила вас. Только не говорите: «не» или «факт», это грубо. А почему вы так мало зарабатываете?

— Потому что несправедливость, — помедлив, ответил он. — Хозяева — те тысячи зарабатывают, а мы… — Он хотел сказать «фиг», но сдержался.

— Это большевики так внушают. Папа́ говорит, что все эти бунты и революции исходят от большевиков, чтобы им взять власть в свои руки и владеть всем-всем. Он говорит, что это очень гадкие и опасные люди…

— Неправда! Дядя Илья тоже большевик, его даже в тюрьму сажали, а он знаешь какой…

— Ваш дядя?

— Не мой! Кузнец он, у нас работает. А он знаешь какой хороший? Он нам знаешь сколь раз помогал? Да если бы не он, отец бы все в подсобных да в подметалах был…

Иногда Денис натыкался на лужи, которые обойти было невозможно, и тогда он великодушно подставлял спутнице свою спину, а та охотно, даже весело, «переезжала» препятствия и непременно благодарила его. Словом, совместное путешествие, несмотря на некоторые разногласия в суждениях, Денису доставляло все большее удовольствие, хотя ботинки его давно уже промокли насквозь и ветер продолжал неистовствовать так, что приходилось почти кричать, чтобы слышать друг друга.

Но проулок все-таки оборвался, как неизбежно обрывается все, даже самое-самое. Они снова оказались на улице, такой же большой и грязной, как та, на которой была «Мариинская женская гимназия». А значит, близко и дом Верочки.

По дощатым тротуарам бежали подгоняемые злым ветром редкие путники, громыхали по булыжной мостовой колеса одинокого экипажа или телеги, копошились убогие старушонки, извлекая из грязи лоскуты красных и белых полотнищ, разные случайные вещи.

— Бедная старушка. И мне совсем нечего ей подать, — шепнула шедшему рядом задумавшемуся Денису Верочка.

Денис оглянулся на сидевшую возле забора нищенку и, не раздумывая, подбежал к ней, высыпал в ее синие от стужи ладони из карманов куртки вареные картофелины, хлеб и жиденький ломоть сала — все, что мать собрала ему в затон на работу. Сделал бы это Денис в другой раз, без Верочки? Возможно бы, и сделал. Бывая с отцом в городе, они нередко делали то же. Но сейчас это было даже приятно.

— Как это благородно с вашей стороны! Какой вы действительно добрый! — воскликнула Верочка, когда они отошли от старушки. — Нет, вы действительно очень добрый. Вы и со мной были очень добры. Я непременно должна отблагодарить вас. Сколько вам лет?

Денис ждал этого неизбежного и неприятного вопроса. Маленький, не по годам, ростик Дениса был для него самым большим несчастьем: ровесники часто глумились над ним, а с малолетками ему было скучно.

— Пятнадцать.

— Так много? А я думала, мы ровесники. Мне двенадцать, но всегда дают тоже меньше. Вы в каком?

— Чего?

— Классе, конечно. И, пожалуйста, не говорите «чего», а «что».

— Я ни в каком. Не учусь я.

— Вы неграмотный?

— Да нет, грамотный. Я в церковной два года учился.

— Так мало? Но зато вы удивительно добрый… А вот и мой дом! И все страхи позади — как славно! Даже ветер утих, вы заметили?

И Верочка вошла в железную, обвитую полуоблетевшим плющом калитку, поманила его за собой, в нерешительности застывшего на тротуаре и с благоговением разглядывающего белый каменный дом.

— Идемте же! Я непременно должна… Мамочка! — кинулась она к появившейся на крыльце невысокой красивой барыне, каких Денис видел только на вывесках парикмахерских и портновских. — Мамочка, я пришла… Меня проводили… Это Денис, мамочка. Он такой добрый, что даже переносил меня через лужи…

— Ну хорошо, хорошо, — довольно сухо сказала красивая барыня, легонько отстранив от себя прижавшуюся к ней Верочку. И, внимательно оглядев застрявшего в калитке Дениса, что-то тихо шепнула дочери, прошествовала на улицу, оставив после себя острый запах духов, недоумение и обиду.

— Пойдемте, — уже без прежнего воодушевления сказала Верочка.

8
На кухне, куда Верочка привела продрогшего до костей Дениса, было жарко и душно от огромной плиты, заставленной горячими чанами, кастрюлями, мисками и сковородами, тесно от нагромождения всякой утвари, столов, шкафов, полок. Полная, в засаленном белом фартуке и косынке женщина возилась у плиты. Увлеченная работой, негромко напевая что-то себе под нос, она не заметила вошедших. Пела она слабеньким, тоненьким голоском, никак не вязавшимся с ее нескладной тучной фигурой, как не вязалась тоскливая, тягучая мелодия ее песни с быстрыми, проворными движениями рук, всего удивительно подвижного тела женщины.

— Марфа! — окликнула ее Верочка.

Женщина вздрогнула, оборвала пение и живо обернулась на окрик. Красное, потное, щекастое лицо ее расплылось в доброй улыбке.

— Пришла, ласточка? Уж я чаяла за тобой бежать, да вот гости будут, велено все сготовить…

— Марфа, познакомься: это Денис, — довольно строго, подобно матери, сказала Верочка. — Он проводил меня от самой гимназии. Мамочка велела накормить его. И лотом, он промочил ноги… Ты меня слышишь, Марфа?

— Слышу, золотце, слышу, что Денис, — улыбчиво отвечала Марфа. — Пошто не накормить. Ну, что у тебя с ногами, Денисушка? Где это ты грязи-то нашел сэстоль?

— Он не нашел, он переносил меня через лужи.

— Ишь ты! Замерз, вижу. Ништо, накормим сейчас, согреешься. Скидай свою одежонку. Скидай, скидай, чего паришься. Покуда ешь, она и просохнет.

Денису не хотелось снимать при Верочке куртку — под курткой была старая материна кофта, — но Марфа сама помогла ему расстегнуть пуговицы, стянуть с промокших насквозь портянок выхлюпанные в грязи большие не по ноге ботинки, усадила его за стол. Верочка убежала в комнаты, а когда вернулась — без шубки, в одном коричневом платье, стройная, тоненькая, как камышинка, — Денис уже уплетал за обе щеки стерляжью уху, а над плитой сушились его рабочая роба и кофта.

— Вы любите читать? — спросила она, кладя на стол целую стопку книг в чудесных красочных переплетах.

— Читать-то, сперва спроси, может ли, — вставила было Марфа, но Верочка сердито оборвала ее:

— Денис окончил два класса церковноприходской школы, а сейчас работает, потому что им только хватает на еду. Денис, я вам дарю все эти книги.

Читать было давнишней страстью Дениса. Еще в первом классе, раньше всех одолев азбуку и научившись читать по слогам, он перечел весь букварь, все вывески и афиши, какие только попадались ему на глаза, а к концу класса уже бойко читал несложные рассказы и сказки, немало удивляя свою первую и, кстати, последнюю учительницу, за успехи в занятиях и усердие дарившую ему из собственной библиотеки детские книги. В благодарность за это Денис сам однажды явился к учительнице и, несмотря на все ее отнекивания и протесты, наколол ей на целый месяц пиленых дров. С той поры у Дениса с учительницей завязалась теплая дружба. За два года Денис буквально проглотил все сказки, рассказы Чехова, Горького, Льва Толстого. Но однажды весной старая учительница вдруг тяжело заболела и умерла. Несколько месяцев Денис ходил как опущенный в воду. Тоска по доброму наставнику и другу угнетала его до такой степени, что мать уже стала побаиваться за его здоровье. В третий класс Денис не пошел, и отец отдал его в подручные к нагревальщице тете Моте.

Денис отложил уху и немедленно перебрал книги. Восторженность на его широком лице уступила место разочарованности: все, что дарила ему Верочка, он читал.

— Денис, вам это неинтересно? Значит, вы не любите книги?

— Люблю. Только не такие. Эти я, еще когда маленьким был, читал.

— Как?.. Все?.. Марфа, ты слышишь? Какой он молодец! Денис, вы все больше удивляете меня. И вы все их помните?

— Факт… Конечно, — смутившись, быстро поправился он. — Я завсегда все помню. Я и цифры помню…

— Цифры?

— Ага. И складывать тоже… Карандаш есть?

— Ой, как это интересно! — запрыгала от восторга Верочка. И унеслась в комнаты, вернулась с карандашом и бумагой.

Денис степенно отер губы, отвалился на спинку стула и зажмурил глаза.

— Пиши. А потом прочитаешь все. Только быстро, ладно? По десять цифр кряду, поняла?

— Как интересно! Марфа, поди сюда, это совсем как в цирке!

— Когда уж мне по вашим циркам ходить, золотце, — отмахнулась та. — Тут у меня свой цирк: одно горит, другое уходит…

— Денис, я записываю!

И Верочка записала десятизначное число, прочла его вслух Денису.

— Еще пиши, — не открывая глаз, предложил тот.

Верочка записала.

— Еще!..

Так повторялось несколько раз, пока наконец Денис не сказал: «Хватит». И открыл глаза. И стал быстро-быстро повторять записанное. Верочка ликовала. Однако до конца Денису повторить не пришлось: дверь в кухню с шумом раскрылась, и в ее проеме выросла высокая стройная фигура юноши-гимназиста. Ворот его рубахи был расстегнут, пышные темные волосы небрежно откинуты назад, а на смуглом, очень красивом лице скривилась презрительная, злая усмешка. Денис сразу понял, что это тот самый брат Верочки, о котором она ему говорила, и невольно весь сжался под направленным на него прямым, полным ненависти взглядом. В наступившей мучительной тишине, казалось, перестали шипеть чаны и кастрюли.

— Что за фрукт? — раздался наконец негромкий, но жесткий голос.

— Это Денис… Он проводил меня от гимназии, и мамочка велела его накормить, — залепетала Верочка. Но брат едко перебил ее:

— Похвально! Дочь потомственного дворянина Стронского идет в народ! В революцию начали играть даже дети. Щенки! — И он, еще раз окатив ледяным презрением Верочкиного гостя, так же внезапно исчез за дверью, как и явился.

И снова забулькали, зашипели чаны и кастрюли, вздохнула, что-то пролепетав себе под нос, толстая Марфа, очнулась от столбняка маленькая хозяйка дома. И только Денис, все еще потрясенный случившимся, застыл в своей жалкой позе, не в силах ни оторвать взгляда от зловещей двери, ни пошевельнуться.

Первой заговорила Верочка.

— Денис, вы, пожалуйста, не сердитесь на Игоря. Он ужасно переживает революцию. Хотите, я принесу вам другие книги? У меня целая библиотека. Ведь мы не будем ссориться, правда? Вы такой хороший, умный… А Игорь — он ужасно переживает…

…Вернулся Денис домой с целой грудой книг, снова вымокший и продрогший, но счастливый. На тревожный вопрос матери: «И где же это ты был, сынок?» — вывалил из карманов на стол дюжину поджаристых, вкусно пахнущих пирожков (добрая тетка Марфа сунула ему на дорогу), торжественно объявил:

— В господском доме был, вот где! Сытый я, маманя. А это вам. Ешьте!

И, как это часто делал отец, неторопливо подошел к нарам, ласково пощипал за щеки маленьких сестренок и братца.

— Ешьте быстрей. Я вам такие книжки покажу — глаза повылазят! Еще и с картинками!

И сам полез на нары к печке, занялся книгами.

9
К ночи вернулся отец. Сбрасывая с себя мокрую стеганку, громогласно доложил:

— Революцию привечали, мать! Это не та революция, которая царя скинула, это — со-ци-ли-стическая! Таперича буржуев долой, помещиков долой — сами властвовать станем! Мужикам — землю, нам — заводы и все протчее. Ясно?

Отец был весело возбужден, петушком ходил вокруг рослой (выше его на полголовы) матери и при этом хлопал себя по коротким и толстым ляжкам. Он всегда хлопал себя по ляжкам, когда чему-нибудь очень радовался. То подбегал к нарам, щипал за щеки младшеньких (Дениса он как-то не замечал, недолюбливал или считал взрослым — сказать трудно), то снова бегал вокруг застывшей в недоумении Степаниды и говорил, говорил.

— Что ж, и тебе, Савушка, завод будет? — вставила наконец та, довольная тем, что муж вернулся домой целым и невредимым.

— Тьфу, бабы! — вскинулся Савелий Кузьмич. — И до чего ж у вас поганая жила: «А чего мне? Какая нам от чего прибыль?» Не будет у меня завода, не об том речь! Все мы хозяева нашим заводам станем. Мы — рабочие труда!

— А работать кто?

— Мы и работать. Сообча! Ясно?

— Ясно, Савушка, чего ж тут неясно, — не разделяя радости мужа, молвила мать. — Деньги-то вы, хозяева, тоже промеж себя делить станете? Али жалованье положат?

Отец резко остановился, выкруглил на жену из-под вислого лба маленькие соминые глазки, явно желая сразить настырную бабу, но не нашелся, сказал с досадой:

— Может, и промеж. Как порешим, так и будет. А без революции нам нельзя. Тошно мне, Степушка, тебя в такой бедности видеть!.. Пожрать бы чего, недолго я, идти надоть.

— Куда?! — вырвалось со страхом у матери.

— Революцию защищать, стал быть. В думе вся контра засела, Советы признавать не хотят, народ, солдатиков мутят. Наши им… это самое… точку ставят, а они делегатов шлют, обдумать, порешить часов несколько просят, а после, слышь, опять несогласие — вот же контра! Казачков с Татищева ждут, гадюки, потому и шельмуют. Юнкеров собрали, пулеметов понатаскали в думу, ишо и гимназистов, слыхать, сопляков этих, вооружают…

Обрадованный благополучному возвращению отца, Денис жадно ловил каждое его слово и все больше ежился под его беглыми взглядами. Что же это получается? Значит, когда отец защищал революцию от контры, вооруженных пулеметами юнкеров, — он, Денис, провожал домой господскую девчонку, таскал ее на своей спине через лужи, а за это жрал жирные пирожки и получал книжки.

Значит, и отец Верочки, и ее злой брат — тоже гадюки? А сама Верочка?..

— Не бойсь, не один иду, — продолжал уже ласковее отец, дохлебывая из миски. — Из барака, почитай, все мужики тоже. Чем так пропадать, так уж за первое дело… Ну, чего рты раззявили? — весело подмигнул он притихшим, глядя на плачущую мать, ребятишкам. — За ваше ведь счастье иду, за вашу светлую путь в жизни!..

…Через час отец ушел в неуспевшей высохнуть телогрейке, на прощание перецеловав детей, снова пустившую слезу Степаниду.

Ушли в ночь, дождливую, стылую, и другие отцы семейств, оставив в бараке одних жен, стариков да маленьких ребятишек.

Денису в эту ночь снился белый господский дом с зеркальными окнами, Верочка, добрая тетка Марфа и змеи: большие, толстые, почему-то с человечьими головами…

ГЛАВА ВТОРАЯ

1
Консерватория, где размещался штаб революции, гудела, как расстроенный орган — во все трубы. Люди в шинелях и телогрейках, рабочих кожанках и бушлатах забили фойе, лестницы, служебные помещения и классы, запрудили улицы, небольшую, у Липок, площадь. А ночами, сырыми, холодными, на улице горели костры, двигались, уходя в ночь, солдатские и красногвардейские отряды.

Суетно и в самом сердце штаба, в тесном, прокуренном кабинете ректора. Без конца хлопает дверь, трещат телефоны, заходят и выходят вооруженные и безоружные люди.

Уже третий день, как в этих стенах была провозглашена социалистическая революция и объявлена власть Советов, но в городе все еще царят двоевластие и неразбериха. Дума упорно не желает сложить оружие, а переметнувшиеся к ней меньшевики и эсеры помогают ей выиграть время, мутят народ. Дума стянула вокруг себя юнкеров, вооружила даже мальчиков-гимназистов, обставилась баррикадами, но выступить против большевиков не решалась: на защиту Совета встали рабочегвардейские отряды, почти все солдаты и младшие чины гарнизона. Воззвания: «Вся власть Советам!» и «Долой большевиков!», «Да здравствует революция!» и «Все на защиту Временного правительства!» — запестрели там и тут, лихорадя без того взвинченный город.

Двадцать восьмого октября Совет снова принимал делегацию думы. На этот раз офицеров делегации сопровождал усиленный конвой рабочегвардейцев: солдаты и рабочие, третьи сутки томившиеся под дождливым небом и ветром, полуголодные и простуженные, обозленные бесконечным обманом думы, могли раздавить парламентеров.

Председатель Совета Антонов, узкоплечий поджарый человек выше среднего роста, с выбритым до синевы лицом аскета, измученным в бессонных ночах, встретил делегатов почти враждебно:

— Ну, с чем на этот раз пожаловали, господа?

Широкая, самодовольная, изрытая оспой физиономия главы делегации расплылась в наигранной учтивой улыбке.

— Насколько мне помнится, вы нас прежде господами не называли. Позволите? — И сам выбрал свободный стул, сел ближе к Антонову.

Пенсне с острого носа Антонова сдернулось, завертелось в платке.

— Наши товарищи нас не предают. Вы, меньшевики, нашли других товарищей — кадетов. А ведь кадеты — господа. Стало быть, гусь свинье не товарищ.

Щербатый выпрямился, в упор посмотрел в подслеповатые карие глаза председателя Совета.

— Мы пришли к вам выслушивать не оскорбления, а предложения. И, кстати, мы не за кадетов, а за справедливость. Как и ваш товарищ, большевик Соколов. — Щербатый кивнул на сидевшего рядом с ним тощего подпоручика. И все, словно только сейчас заметив его присутствие, посмотрели на подпоручика.

— Ну вот что, господа, — нарушил недолгое молчание Антонов. — Мы много раз давали вам возможность обдумать, обсудить наши предложения. Вы ждете подавления революции в Петрограде? Этого не допустят. Ждете казачий корпус из Татищева? Не дождетесь. Мы смогли бы сломить вас силой… еще вчера… позавчера… Мы не хотим кровопролития. Но если вы и сегодня…

— Да что с ними разговаривать! — вмешался товарищ председателя Совета Васильев-Южин. — Мусолим, мусолим…

— Не горячись, Михаил Иванович. Итак, господа, вот наши условия: немедленный роспуск вашего так называемого «Комитета спасения революции», отмена всех распоряжений думы и непринятия деятельности Совета…

— Но где же ваша демократия, товарищи?.. или как вас прикажете величать… Революция в феврале не распускала вашей партии и не запрещала деятельности большевиков… кроме посягательства на нашу… между прочим, народную власть и нашу… тоже прошу учесть, народную демократию…

— Болтовня! — снова закипел Южин. — Нет, товарищ Антонов, мы дождемся, когда народу надоест эта свистопляска и он сам, без нас, разоружит юнкеров и разгромит думу. Но тогда будет больше крови! Мы либеральничаем с душителями революции…

Васильев-Южин уже не говорил — выкрикивал фразы, требуя немедленного выступления, разоружения юнкеров и ареста всех членов думы. Антонов терпеливо, не перебивая, ждал, когда спадет его вспышка, исподволь наблюдая за парламентерами: пусть еще раз убедятся, что играют с огнем. Те же, в свою очередь, довольно спокойно оглядывали членов Совета: пространная, излишне пылкая речь товарища председателя Васильева-Южина их явно удовлетворяла. Речь эта напрашивалась на споры, а споры должны затянуть переговоры. Но Южин так же неожиданно оборвал речь, как и начал. Щербатый удивленно взглянул на Южина, ухмыльнулся.

— Хорошо, дайте нам сутки — и мы подпишем любое соглашение. Поймите, за нами тоже люди, народ. Надо убедить товарищей… Это не так просто, как вам кажется: взять да подписать себе смертный приговор.

— Я только час назад разговаривал с Петроградом, — словно бы угадав тактику думских, с трудом сдерживая волнение, тихо заговорил Антонов. И опять занялся пенсне. — Так вот, господа, должен вас огорчить: Керенский бежал, центр заговора ликвидирован. Сутки вас не спасут. Казачий корпус тоже скоро сюда не придет: прежде надо подавить волнения в самом корпусе, а затем убедить казачков двинуться против своих же братьев, таких же безземельных крестьян, солдат… Словом, вот вам наш ультиматум: подписывайте соглашение или… Впрочем, вы уже слышали. Никаких гарантий относительно думских… и вас, господа кадетские защитники, мы не дадим. Ответ ждем… через час. Всего хорошего!

— Что же мы сможем за час?..

— Михаил Иванович, проводи наших старых знакомых, а то как бы и в самом деле не дошло до кровопролития.

2
Через час из думы сообщили, что условия Совета приняты, но просили повременить до вечера с актом сдачи. Антонов назначил час капитуляции. Дума дала согласие и на это.

— А теперь, как говорится, пойдем в народ, — с облегчением заявил Антонов. — Надо немедленно идти в войска и к рабочим, рассказать о капитуляции думских. Михаил Иванович, дай статью в «Известия». А мы пойдем. Пошли, товарищи!

Весть о согласии думы на капитуляцию вызвала шумное ликование среди солдат и красногвардейцев, молнией облетела отряды. Однако не успели Антонов и члены Совета покинуть войска, как со стороны думы застучали пулеметные очереди, началась ружейная перестрелка. Солдаты и рабочие отряды рассыпались по укрытиям и тоже без команд открыли ожесточенный ружейный и пулеметный огонь по думским защитникам.

С огромным трудом Антонову и членам Совета удалось и на этот раз предотвратить штурм думы, урезонить доведенных до исступления ополченцев, но перестрелка продолжалась почти до вечера. И до вечера надрывались, вызывая думских лидеров, телефоны. Только к ночи, объяснив инцидент самоуправством военачальников, из думы сообщили, что соглашение на капитуляцию утверждено, и попросили разрешения утром прислать в Совет делегацию для подписания документа. Антонов, взбешенный наглостью думских, прокричал в трубку:

— Хватит, господа! Если в три часа ночи вашей делегации не будет, мы прекращаем всякие переговоры и тогда пеняйте на себя. Все!

А через минуту связной штаба уже мчался на лошади к батарейцам с приказом поднять на Соколовую гору гаубичную батарею и по команде Совета дать залп по думе.

Это должно было послужить сигналом к открытию огня и выступлению всех вооруженных сил революции против думских. По отрядам поскакали новые гонцы и члены Совета.

3
Назавтра Денис не пошел в затон: завод бездействовал, из города стали доноситься редкие ружейные выстрелы, а иногда и пулеметная трескотня. В бараке день и ночь хлопали двери, сновали по коридору заждавшиеся мужей бабы; судачили, ахали, причитали, ловили и тут же разносили по бараку и соседним домам каждую новую весточку, допытывали каждого вернувшегося из города человека:

— Что в городе?

— Кто пуляет?

— Не видал наших?..

И наводила на всех смертный страх и тоску давно выжившая из ума старая бабка Фекла, до ночи бродившая по выстуженному барачному коридору. Толкаясь между баб и детишек, бормотала под нос бессмысленные несвязные фразы:

— Антихрист грядет, детишкова кровушка льется… Грешницы, грешницы, грешницы!.. Христа продали, антихристу продалися, конец светугрядет, помирать будем… — И нараспев, как поп на отповеди: — Веселися да ра-адуйся!..

Бабы гнали Феклу и крестились на нее, как на юродивую, прятали от нее детей и целовали ее одежды, просили молиться за них. Суеверная Степанида носила на груди лоскут ее рубища, кропила на ночь святой водой младшеньких — Никитку и Клашку. Измаянная в долгом томительном ожидании, позвала от ребят читавшего им книжку Дениса.

— Что, мама?

Мать прижала к себе, приласкала покорную голову старшака. Обеспокоенно спросила:

— Здоров ли, сынок?

— Да, здоров, мама, — сам того не замечая, следовал наказу Верочки Денис, избегая «гадких» словечек.

— Тошно без папки, сыночек. Проведать бы, игде он, да ума не приложу как. Может, к дяде Илье сбегаешь, недалече он от слободы нашей живет, у их что прознаешь.

— Конечно, сбегаю, мама. Это ведь совсем недалеко… и не страшно.

Степанида только сейчас прислушалась к новым, по-господски лощенным ответам сына, понятливо усмехнулась:

— Сбегай, сынок. Да далече-то не ходи, не ровен час… Видал, в городе что творится. После когда к своей Верочке сходишь…

— Вот еще! Выдумаете тоже, мама…

— Вижу, чего думать-то. И говорить складно стал, и на праздник будто какой торопишься…

Голова Дениса застряла в вороте чистой рубахи, и краска стыда мгновенно залила его скуластое лицо. Зачем она, мать, срамит его Верочкой, когда он сам твердо решил больше не ходить к Стронским? Разве он не понимает, что буржуйская девчонка ему не ровня, что ее отец и брат — враги революции, а значит, и всех рабочих…

— Зачем вы, маманя, говорите такое? Да я сроду к ним не пойду! Больно надо мне с контрой связываться! И сумку не понесу! Пускай сама за ней бегает!..

— Эка! — всплеснула руками мать…

— Гадюки они, гадюки, вот кто!..

Огромные глаза матери удивленно уставились на Дениса.

— Дурашка ты моя, хошь и кормилец. Какая же она контра, а ишо… ой, слово-то какое!.. И отец не супротив ей — ребенок она, хошь и господский, а все дитя. И дружи с ней, коли не гонят, и спасибочко ей передай наше… и Марфе ее… Я ведь к тому только, сынуля, что не теперь к ней в гости ходить, после, может. Пуля — она не смотрит, куда летит… Ох, господи, чего ж это я тебе, сынок, такое больное сделала? Да и польза тебе от Верочки — вона как баять стал складно, — книжки дала, читать будешь… Прости, сынок, ежели что неладно я… Ну, ступай к дяде Илье. Да сторонкой иди, сторонкой…

4
В доме кузнеца Басова, как и следовало ожидать, Денис не застал дяди Ильи. И было такое же тревожное напряжение, как и в бараке. Жена кузнеца, под стать богатырю-мужу, рослая ширококостная женщина, даже поторопила Дениса:

— Наше дело опасное, могут и к нам быть всякие — мало ли у дяди Ильи врагов, — не след тебе у нас оставаться. Ступай-ка, милый, домой.

И Денис ушел. Но не домой, а побрел вдоль пустынной, словно бы вымершей, грязной улицы, сворачивая с нее то вправо, то влево, обходя одинокие, без дворов, домики, превращенные в свалки пустыри и овражки. И не было желания ни возвращаться домой, ни повернуть к центру города, откуда нет-нет да и доносились еще редкие ружейные выстрелы. В голове неотвязно вилась одна мысль — о Верочке.

На что ему далась эта гимназистка? Просто пожалел, домой свел — ведь девчонка же! Опять же узнать хотел, какие они, господские: о чем думают, как живут… Будто в чужой мир заглянул, о котором по книжкам знал только. А что увидел? Кухню? Как едят сытно? Как на кухарок ругаются? На революцию?..

Но другой, ласковый голос шептал ему: «Какая же она контра?.. И отец не супротив ей — ребенок она… И спасибочко ей передай наше… и Марфе…» И то правда: глупенькая она еще… совсем дите, хоть и двенадцать. Ругается, а все ж добрая. Другая, может, и на кухню бы не пустила… Нешто за добро худом платят?

Знакомая каменная ограда привлекла внимание Дениса. У этой ограды он стоял, глядя на революцию, а потом впервые увидел Верочку. И тогда было также пусто на улицах, только дул сильный ветер. А они одни, совсем одни на всей улице, шли рядом, как давно знакомые, как брат и сестра, и Верочка рассказывала ему о своей гимназии, строгих и добрых учителях и почему-то ужасно вредной француженке. Она даже передразнивала ее и, гнусавя, говорила чудные французские слова. И вместе смеялись. И еще называла себя ужасной трусихой…

Денис прислушался: далеко, в стороне центра, снова прозвучал одинокий выстрел, будто кто-то щелкнул бичом. И все стихло.

…А потом они свернули в этот проулок, и он, Денис, переносил ее через лужи. И ему совсем не было тяжело. А даже весело, потому что Верочка каждый раз пугалась… И все говорила: «Мерси… Благодарю вас…» Смешно!

Денис не заметил, как миновал еще проулок и очутился на большой и широкой улице, на которой стоял дом Стронских. Он понял это, когда у забора увидел уже знакомую ему старуху нищенку. Конечно, она не узнала Дениса, только молча глянула на него и, не надеясь на подаяние, опустила закутанную в лохмотья голову. Денис прошел мимо, но вдруг что-то толкнуло его: вернулся, зубами развязал тугой узел и высыпал из кулька старушке весь харч, что предназначался отцу. На этот раз он сделал это не ради Верочки — ее не было рядом, — но помня ее радостную и благодарную улыбку, ее восторженный шепот: «Как это благородно с вашей стороны! Какой вы действительно добрый!»

Денис улыбнулся, облегченно вздохнул и уже решительно направился к Волге. Начали появляться люди. Мимо Дениса проходили рабочие, патрули-красногвардейцы, обвешанные патронными лентами, патронташами, с ружьями, небрежно кинутыми за спину стволами вниз, в шапках и картузах с красными наискось лентами или бантами на телогрейках. Куда-то спешили одинокие горожане, громыхала по мостовой случайная пустая телега. Кто-то насмешливо советовал Денису «топать» домой, кто-то озорно надвигал ему на глаза картуз и подшлепывал по затылку — Денис, казалось, не слышал и не видел ничего, кроме растущего на глазах белого дома…

5
Верочка обрадовалась Денису больше, чем он мог предполагать, и сразу же отвела его к Марфе.

— Марфа, вот и Денис! — сообщила она ей как приятную новость. — Пожалуйста, накорми его. Денис, вы не знаете, как я вам рада! Я так ждала вас! Я была уверена, что вы непременно придете… Даже спорила с Марфой…

Весело и без умолку болтая, Верочка усадила Дениса за стол и сама поставила ему солонку, перечницу, полную тарелку вкусно пахнущего борща, едва не выхватив ее из рук Марфы, целую кучу горячих румяных пирожков с мясом. Денис был на седьмом небе от такой встречи, превзошедшей самые лучшие ожидания, и с благоговением и счастьем на широком лице смотрел на свою маленькую подружку, не зная, как и чем выразить ей свое удовольствие и благодарность. И только Марфа, кажется, не разделяла их общей радости: то и дело вздыхала, сердито отирала передником взмокшее от жары щекастое лицо, шею и почему-то сокрушенно поглядывала то на свою любимицу, то на гостя.

— Денис, вы знаете городскую думу?

Еще бы Денис не знал! Как раз там и происходит вся заваруха, как толкуют барачные. Может, и стреляют оттуда…

— Факт!.. Конечно, знаю! — быстро поправился он, вызвав очередную улыбку Верочки. — На Московской она, под Соколовой горой…

— Вот и чудесно. Это ведь совсем недалеко, правда? Всего несколько кварталов…

— Не дело ты задумала, золотце, — угрюмо вставила Марфа.

— Опять ты!.. — прикрикнула на нее Верочка. И даже прикусила губу, чтобы не вспылить больше. — Какое еще дело?

— Мальчонку под пули слать.

— Марфа! — притопнула каблучком Верочка. — Как ты смеешь!.. Игорь всего на год старше Дениса и не боится никаких пуль… Денис, не слушайте ее… Вы можете сделать для меня одну маленькую услугу? Ведь мы с вами друзья, правда?..

Восторженность слиняла с лица Дениса: так вот куда хочет послать его Верочка! Но отступать было уже поздно, уж слишком много видел он от нее хорошего, чтобы не выполнить ее просьбу.

— Конечно, сделаю.

— Я так и знала! — обрадованно воскликнула Верочка, захлопав в ладоши. — Денис, вы настоящий и храбрый друг! Как я вам благодарна! Папочка и Игорь так будут рады вам… Ведь они, возможно, умирают с голоду, ведь они второй день даже без бутербродов, а я ничего не могу для них сделать. Марфа, сейчас же приготовь все, как мы договорились… Денис, вы куда? Ой, какой вы смешной… Ведь еще ничего не готово. И потом, я не выпущу вас из-за стола, пока не накормлю всем-всем самым вкусным… Марфа, положи Денису моего рябчика. И, пожалуйста, не смотри на меня так строго…

Верочка щебетала, смеялась и суетилась, наполняя большую, но тесную от бесчисленной утвари кухню счастливым смехом. Даже Марфа, минуту назад строго осуждавшая Верочку за ее выдумку, глядя на свое «золотце», не выдержала, расплылась в доброй улыбке.

— Это крем-брюле… — продолжала хлопотать возле Дениса Верочка. — Вы больше любите какао или кофе?

— Все равно, — сиял Денис, никогда не имевший дела ни с какао, ни с кофе.

— Тогда какао. Марфа, налей, пожалуйста, Денису какао. Денис, скажите, это правда, что после революции большевики всех пошлют на грязные и тяжелые работы? Даже маленьких, таких, как вы… или я. Я имею в виду детей чиновников, офицеров. Или сошлют в Сибирь…

Денис от неожиданности даже захлебнулся какао, опалив рот.

— Ерунда! Неправда это! Врут это все! Никто маленьких не забидит, хоть и господских. Это все контра выдумывает!

— Ты слышала, Марфа? — с видом победителя налетела Верочка на толстуху. — Даже Денис говорит, что все это выдумки!

— Так ведь не я, люди брешут, золотце.

— Боже, как это все ужасно! И некого спросить: папа́ все дни в думе, а мамочка… Денис, так вы не рассердитесь на мою просьбу? Вы не скажете, как она, — Верочка кивнула хорошенькой головкой в сторону Марфы, — что я вас посылаю под пули? Тогда, пожалуйста, передайте там, в думе, это письмо отцу. И вот это. Это им с Игорем. — Она поставила перед Денисом набитую пирожками, бутербродами и другой снедью довольно увесистую сумку, гораздо большую, чем ту, что в прошлый раз давала Денису. — И, пожалуйста, поторопитесь, пока светло, а то потом вас не пропустят. Я не успокоюсь, пока вы не вернетесь. Я так боюсь за папа и брата… Вы такой добрый, вы не знаете, какой вы хороший, Денис!

6
С тяжелой сумкой, с набитыми пирожками карманами Денис вышел на улицу и смело зашагал тихой пустынной улицей; свернул на перекрестке в другую, такую же безлюдную и замусоренную, и направился в сторону городской думы.

Однако, дойдя до следующего перекрестка, Денис еще издали увидал группу вооруженных людей, по-видимому красногвардейцев, и сердце его тревожно забилось: а что как заставят показать сумку, дознаются, куда он идет, и отнимут все Верочкины припасы? И письмо…

Денис пошел медленнее, лихорадочно обдумывая, как ему быть при встрече, сбавил шаг и наконец остановился, нащупал спрятанное за пазухой письмо Верочки, затолкал его для надежности еще глубже и, желая избежать встречи, повернул назад, к перекрестку. И тут же чуть не столкнулся с вывернувшимися из-за угла красногвардейцами.

— Ты куда, малый?

Черноусый, с револьвером в огромной деревянной кобуре и с красной лентой на кожаной кепке красногвардеец в упор уставился на Дениса. Теперь от ответа зависело все: отпустят его или заберут вместе с сумкой. И вдруг вспомнил Верочку, ее удивление: «Так много? А я думала, мы почти ровесники…» С маленьких и спрос меньше. Пусть думают, что он малолеток…

— А я домой, дяденька. Мамка меня посылала…

— Ишь ты герой какой! Где же твой дом, парень?

— А вона где он! Как Московскую пройдешь…

— А чего в сумке?

— Так ведь гостинец, дяденька. Мамка хворая лежит, так ей тетка Марфа гостинец послала… Хворая она, мамка-то…

Денис, никогда не любивший и не умевший врать, на этот раз врал напропалую, разыгрывая из себя маленького.

— Ну-ну, ступай, герой, к своей мамке, — улыбнулся, подобрел черноусый. — Да к управе не сворачивай, там тебе и дырку в голове сделать могут.

— Это запросто, — подтвердил другой красногвардеец, помоложе. — Вот так — и дырка. — И он щелкнул в большой лоб Дениса.

Красногвардейцы стали попадаться все чаще. Среди них, по одному и даже целыми небольшими отрядами, стояли или куда-то торопились солдаты.

До думы оставался всего какой-нибудь квартал, когда Денису преградила путь огромная баррикада из бревен, телег, набитых землей мешков и всякой домашней утвари. Посреди этого грозного вала, на самом его гребне, слегка развевалось пробитое и порванное в нескольких местах красное знамя. И здесь, на баррикаде, на отрезанной ею улице сидели и двигались те же красногвардейцы и солдаты. Денис с отчаянием глядел на это скопище людей и преградившую ему путь баррикаду, тем более что сумерки уже сгущались над городом и надо было спешить с посылкой.

— Ты чего ищешь, сынок?

Денис вздрогнул, но, увидав добродушное курносое лицо старого солдата, успокоился, заученно, по-детски залепетал:

— Домой, дяденька. Вот гостинец мамке несу. Хворая она, мамка-то, так ей тетка Марфа гостинец послала. Утресь еще ходил, никого не было…

— Это как не было? — перебил курносый солдат. — Почитай, с той ночи стоим, ишо и стреляли трохи.

— Так я в тое утро ходил, дяденька, — поспешил вывернуться Денис. — Еще в тое, в тое…

— Третьеводни, значит? — уже мягче переспросил солдат, и лицо его приняло прежнее добродушное выражение. — Экий же ты бестолковый, сынок. Третьеводни, а ты: утресь. Утресь — это седни, выходит, а то — третьеводни, понял? Где у тебя дом-то?

— А вона там, дяденька. — Денис показал в сторону городской думы. — Как же мне теперь, дяденька?

Солдат посмотрел на баррикаду, куда показывал Денис, удрученно вздохнул.

— Вот и штука. Пройти туточки никак невозможно. Может, завтра ишо — это как бабка надвое скажет, — а седни нет, невозможно. Утресь — вот видел? — пулей царапнуло. — Он приподнял папаху, обнажив полотняную повязку с запекшейся на ней кровью. — Чуток правей бы — и поминай, господи, раба твоего Степана. Утресь и было, а ты… Третьеводни, понял?

Неожиданный шум и крики на баррикаде отвлекли внимание солдата. Люди полезли на вал, смотрели куда-то вниз по другую его сторону, над чем-то весело смеялись, кричали.

— Слазь-ка, погляди, чего там такое, сынок, — попросил солдат Дениса, указав ему на стоявший рядом старый кряжистый тополь. — За вещицу не сумлевайся, я ее пригляжу. Слазь, милый.

Денис нерешительно передал драгоценную ношу солдату, кошкой взобрался на дерево, глянул на баррикаду. На безлюдной, усыпанной желтыми листьями булыжной мостовой лихо гарцевал на гнедом белоногом коне молодцеватый офицер. В левой руке он держал поводья, а правой, с зажатой в ней плетеной нагайкой, размахивал перед сидящими на валу весело горланящими красногвардейцами (солдаты вели себя солидно) и тоже что-то выкрикивал им, но за хохотом, свистом и улюлюканьем нельзя было разобрать слов. А дальше, где должна была находиться дума, высилась такая же баррикада и на ней тоже стояли и двигались люди, разглядеть которых мешали сумерки.

Так, видимо, ничего и не добившись, офицер круто развернул скакуна и умчался к своим, скрылся за баррикадой. И в тот же миг раздались частые ружейные выстрелы, громко вскрикнул и покатился с вала раненый красногвардеец. Пули с воем вгрызались в ящики, бревна, откалывая щепу, жикали над самым ухом оцепеневшего от неожиданности и страха Дениса. Загремели ответные выстрелы, оглушительно и дробно застучал где-то под деревом пулемет. Денис вскрикнул, мигом слетел с дерева и угодил в руки перетрусившему за него солдату.

— Целый ли, сынок? Ахти, господи, несчастье какая! Дурень я, дурень, этакого мальчонку на убивство послал, прости ты меня заради бога…

Он прижал к себе все еще не опомнившегося Дениса и ругал себя, и думских разбойников, и своих ротозеев, доверившихся бандитам.

— Ах, сволочи, ах, бандиты! Немчура, бывалоче, вот этак же в окопах сидит, нашу гармошку слухает, а в какую минуту зачнет пулять — куды гармонист, куды гармошка… Ах ты же, мать честная! Ну, чего дрожишь, теперича не опасно. Ишо трошки потешатся и замолкнут — чего пули зазря в темень пулять, баловство только.

И действительно, перестрелка затихла так же внезапно, как и началась. В наступившей тишине стали отчетливо слышны стоны раненых и голоса команд.

— Куды ж ты таперича подашься, сынок? — устраиваясь поудобней рядом с Денисом на ящике, снова заговорил солдат. — В домишко бы какой тебе попроситься, альбо к твоей тетке Марфе вертаться. Чего делать-то будем?

Денис и сам не знал, что ему теперь делать. Уйти отсюда, искать пристанища — а где такое, если на улицах одни вооруженные люди да перестрелка? Домой — далеко и опасно, вернуться ни с чем к Верочке — стыдно…

— Так что давай, сынок, вечерять будем. Куды тебе на ночь-то глядя. А утречком оно видней будет. Давай кушай, милый, что бог послал.

Он снял, расстелил скатертью опорожненный вещевой мешок, разложил на нем два зачерствевших ломтика хлеба, две луковицы, тряпицу с солью и предложил Денису половину своего скромного ужина. Денис, сытно поужинавший у Стронских, отказался:

— Я сытый, дяденька Степан, кушайте на здоровье.

— Ласковой, — довольный, заметил солдат. — Вот и Тишка мой такой же был, хошь и бойкой, — добавил он, и курносое, поросшее щетиной лицо его осветилось нежной отцовской грустью.

Денис чутким нутром своим понял печаль солдата и, минуту поколебавшись, извлек из кармана несколько теплых еще пирожков, положил на «скатерть».

— Угощайтесь, дяденька Степан. С мясом.

Солдат уважительно ахнул, аккуратно собрал, бросил в рот хлебные крошки, взялся за пирожок.

— Эко диво! Умелица, видать, твоя тетка Марфа. Домашние! — с особым удовольствием подчеркнул он, разглядывая гостинец. Откусил, посмаковал, похвалил с чувством: — Сласть-то какая, а! Ажно язык к нёбу липнет. Ай, тетка Марфа, умелица!

Но, съев один пирожок, остальные вернул Денису.

— Спасибочко. Премного тебе благодарен, сынок, за угощение: будто в родном доме побывал на праздничке.

— Кушайте еще, дяденька Степан…

— Не трожь, будя, — по-отцовски наставительно перебил тот. — Человек завсегда свою мерку должон знать. Схорони твоей мамке, сынок, а за уважение премного тебе благодарен.

Говоря, солдат аккуратно сложил свою «скатерку» и, теперь уже ненужную, сунул ее в карман.

— Костров не разжига-ать! — прозвучала вдруг во тьме одинокая раскатистая команда. — Караулы на смену ну!..

7
В наступившей кромешной темноте было слышно, как прибывали все новые отряды красногвардейцев. Отрывистые голоса команд перемежались с окриками и перекличкой, размеренным гулом шагов и лязганьем затворов и стали. А когда медная выщербленная луна выплыла над чернотой зданий, Денис увидел, что вся отрезанная баррикадой улица была сплошь забита людьми.

Расплескивая толпу, в полночь прискакал человек в коже: в кожаной куртке, кожаных штанах, кепке. Осадив коня у самой баррикады, сдернул с лохматой головы кепку, призывно завертел ею в воздухе, не крикнул — протрубил:

— Товарищи!

И кожа, и черные лохматые волосы всадника, и даже вороная масть его коня, отливавшие в лунном свете начищенной бронзой, напомнили Денису пушкинского медного всадника, виденного им в книжке с красочными картинками. Только всадник на картинке — был царь Петр, а этот напомнил Денису того самого оратора, которого он однажды слушал в затоне.

— Товарищи солдаты! Товарищи рабочие-красногвардейцы! — трубил «медный всадник», окруженный тесной беспокойной толпой. — Меньшевики и эсеры, офицеры, кадеты и вся остальная контрреволюция опять обманули нас и не подписали условий капитуляции…

— Тады чего стоим? Тады чего смотрим? — прозвучал в толпе возмущенный голос. Но оратор даже не взглянул в его, сторону.

— Мы, большевики, сне хотим крови ни наших товарищей, ни одураченных кадетами и меньшевиками юнкеров и сопляков-гимназистов. Мы хотим решить дело миром!

— А за убитых кто отвечать должон?

— Даве опять троих кокнули. Чего ждем?

— Кончать надо!..

Голоса раздавались со всех сторон и ожесточались. Но «медный всадник» или спокойно пережидал выкрики, или продолжал говорить, покрывая гул своим трубным медным голосом. И вдруг как-то особо властно вскинул руку, выждал, когда стихла толпа, и торжественно заключил:

— Но нашему терпению пришел конец. И если господа думские, разные там Мерецковы, Стронские, Шульцы, в последний раз не примут наших условий, мы не остановимся ни перед чем. К спокойствию, товарищи! Ваша революционная выдержка поможет спасти десятки и сотни жизней!

И «медный всадник», нахлобучив на лохматую голову кепку, круто развернул коня и, коротко бросив: «К утру все будет кончено», пустил лошадь галопом, скрылся за перекрестком. Толпа загудела, задвигалась, послышались негромкие разноголосые команды:

— По места-ам!

— Прекратить споры!

— Костров не разжига-ать!..

А Денис все еще смотрел туда, где скрылся поразивший его «медный всадник». Еще бы: один человек — и подчинил себе столько народу! И не просто подчинил, а убедил, заставил поверить и выполнить его волю.

— Слыхал? Утресь и дома будешь, сынок. А теперь давай поспи, милый.

Солдат тесней придвинул к себе Дениса, накрыл его с головой шинелью и замолчал, тихо покачиваясь, будто баюкая своего Тишку.

8
На рассвете Дениса разбудили громкие выстрелы, крики солдат и красногвардейцев.

— Вставай, сынок, хоронись куды-нито, меня кличут. — Солдат, одной рукой застегивая шинель, другой совал Денису его сумку. — Держи свое добро, сынок, да ховайся. Пуля — дура, она не помилует. Да поспешай, милый!..

Перестрелка ожесточалась. Денис в последний раз видел бегущего к своему отряду полюбившегося ему дядю Степана, пока тот не затерялся среди других серых шинелей, и сам кинулся от баррикады, прижался к дощатому забору. Страх и неодолимое желание видеть все, что происходит сейчас, одновременно владели им. Еще одна команда — и люди посыпались с баррикады, принялись разбирать ее в самом центре, готовясь к штурму. В обе стороны полетели ненужные теперь мешки, ящики, бревна, ширился в баррикаде проем, через который вот-вот должны ринуться в атаку отряды. Как вдруг два сильных взрыва, один за другим, раздались где-то в стороне думы, потрясли воздух. И разом прекратилась стрельба, захлебнулись голоса команд, крики.

— Ура-а!.. — прокатилось над баррикадой. И этот одинокий, полный безмерной радости клич подхватили все, кто находился на баррикаде, в ее зияющем провале, на улице.

Денис еще не знал, что взрывы эти были вызваны стрельбой поднятых на Соколовую гору «красных» пушек, решивших судьбу реакции, что над думской баррикадой взвился белый флаг и защитники ее уже бросали оружие, но общее ликование солдат и красногвардейцев передалось и ему, невольному свидетелю рождения первого дня новой эры.

— А ну, посторонись, малый! — грубовато окрикнули Дениса люди с носилками.

К забору, где стоял Денис, несли раненых и убитых. Несли солдат, укрытых шинелями, несли рабочих-красногвардейцев. Денис пошел было прочь от этого страшного зрелища, но одни носилки с раненым солдатом неожиданно приковали его внимание: белое даже в рассветной мгле, курносое лицо, повернутое к нему, смотрело на него широко открытыми, невидящими, будто стеклянными глазами.

— Дяденька Степан!..

Денис, не сознавая, что делает, едва не обронив сумку, кинулся к носилкам, расталкивая солдат и красногвардейцев. Кто-то поймал его за рукав, оттеснил назад, кто-то прикрыл шинелью искаженное смертью еще так недавно живое, отцовски доброе лицо, кто-то спокойно, будто ничего особого не случилось, говорил над Денисом:

— А ведь какой минуты не дожил человек. И нет ему ни жены, ни детишек, ни общего нашего народного счастья.

«И Тишки», — мысленно досказал Денис.

9
Вся улица от городской думы до перекрестков запружена людьми. Баррикад уже нет, но невозможно пробиться в гудящем на все лады месиве ни влево, ни вправо. Денис, зажатый, стиснутый со всех сторон со своей сумкой, не видел ничего, кроме спин и затылков, и уже жалел, что вовремя не выбрался из толчеи. Один раз его толкнули так, что он едва не выпустил сумку, второй сильный толчок сбил с его головы малахай.

— Держись, хлопчик, — раздался над ним чей-то голос, и малахай водрузился на свое место.

— Веду-ут! — заорали в толпе.

— Раздайсь! Дорогу, товарищи! Дорогу!

— Спокойно! Без рукоприкладства, товарищи! Не бандиты!

Толпа качнулась. Человек, вернувший Денису шапку, обхватил его обеими руками, защитив от мощного натиска тел, пятившихся к заборам, и держал так, пока оба они с Денисом не оказались в довольно широком проходе, по которому должны были вот-вот пройти арестованные.

Однако прошло еще не менее четверти часа, прежде чем в глубине узкого живого коридора показался наконец всадник с оголенной на плече саблей, а за ним длинная колонна безоружных защитников думы с конвойными по бокам.

Толпа взревела, задвигалась, норовя смять конвой и арестованных вместе, и только внушительно поблескивающие на солнце штыки и сабли конвойных удержали народ от безрассудства.

За офицерами и юнкерами шли напуганные ревом толпы гимназисты. Некоторые из них были совсем дети, ростиком и годами под стать таращившему на них глаза Денису. Другие, постарше, успели отпустить усики, но и это не придавало им мужественного вида, хотя кое-кто из них и браво поглядывал на толпу, выказывая свое презрение к черни.

Высокая стройная фигура одного из гимназистов еще издали привлекла к себе внимание Дениса. Денис не сразу узнал в ней брата Верочки Игоря — тогда, на кухне, он был без фуражки и шинели, — и неприятный, мелкий озноб пробежал по всему его телу. Красивое, тонкое, как у Верочки, лицо Игоря было мертвенно бледным, но рыскающие то толпе глаза были полны того же презрения, что и у некоторых других гимназистов.

И вдруг блуждающий взгляд его нашарил Дениса, замер в злом надменном прищуре. Денис съежился и, сам того не замечая, протянул сумку. И тут же получил плевок в лицо, отшатнулся.

— Ну ты, гнида! — прогремел над Денисом знакомый голос, и увесистый подзатыльник сбил с головы Игоря фуражку, заставил его боднуть впереди шедшего гимназиста.

Игорь обернулся, плюнул еще раз в сторону оторопевшего Дениса и снова получил удар. Толпа взревела, сдавила без того сжатую с обоих боков колонну, а конвоиры заработали прикладами и локтями. Но Денис ничего этого уже не видел и не слышал. Он стоял, бессмысленно глядя на не принятую ее хозяином толстую сумку, и горло его душила незаслуженная обида.

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

1
Только на пятый день затон зажил своей прежней хлопотной жизнью. Забасили, будоража слободу, утренние заводские побудки; завели разноголосую перекличку веселые и певучие, осипшие и надрывные гудки пароходов, и очнувшаяся от тяжелых раздумий Волга понесла их над серо-голубой далью. И лишь Алтынная, Соколовая да Лысая горы, у подножия которых спрятался древний город, надменно и безучастно смотрели на беспокойную людскую возню, не оправдывая ее и не осуждая.

Отец, приходя с работы, выкладывал Степаниде все новые радости:

— С завтраго дня, мать, восемь часов работаем! А которые, к примеру Дениса взять, малолетки, — те шесть!

И хлопал себя по ляжкам.

Теперь бригада клепальщиков не задерживалась на стапелях и ровно в пять свертывала работу. Да и вечерять дольше не было смысла: хозяин баржи сбежал, товары его конфисковали и реализовали на месте, а баржа стала плановой государственной единицей. Бригадир, глуховатый старичок Прохорыч, плутовато поглядывая на мрачную тетю Мотю, пищал Денису:

— Новая жизнь о тебе печется, сынок. Так что таперь ты работать должон шесть часов. Достальные Матрена Карповна возьмет на себя встречным планом.

Денис стал работать до трех. Времени свободного теперь было так много, что дотемна можно бы успеть съездить в город или наколоть дров, натаскать кадку воды да еще вдоволь наиграться в чижа и козны. Однако ни улица, ни город не манили и не радовали Дениса: все было отравлено незаслуженным и унизительным поступком Игоря Стронского. Его неожиданный наглый плевок до сих пор, жег лицо и душу Дениса. За что он так? За то, что Денис другого, рабочего происхождения? Или за то, что Игорь шел под конвоем, а он, Денис, стоял рядом с теми, кто победил думских защитников и арестовал их? И как бы ко всему этому отнеслась Верочка? Ведь она любит своего злого брата — значит, и она такая же, как ее Игорь? А он, Денис, хотел выполнить ее просьбу… Нет, он больше не пойдет к Верочке. А сумки когда-нибудь вернет. И не ей, а Марфе. А может, он ошибается и Верочка не такая?..

Денис бесцельно бродил часами по набережной затона, наблюдая швартовку на отстой буксиров и пароходов, или уходил домой и с ожесточением колол дубовые неподатливые поленья, таскал себе и хворым соседкам воду и старался не думать ни о Верочке, ни о ее злом и кичливом брате. Но едва взгляд его падал на полку с книгами, как тоска и обида наваливались на него с новой силой…

Но однажды мать сама напомнила ему о Верочке:

— Чего это ты, сынок, сумеречный такой ходишь? И сумки не снесешь своей ухажерке?

— Не ухажерка она! — обиделся Денис, и краска стыда залила его запавшие щеки.

— Ну чего ты опять, сынуля? — в свою очередь обиженно заметила Степанида. — Я, чай, тоже осерчать на тебя могу. Говорил, у Басовых ночевал, а надысь самою Басову повстречала, сказывает, не ночевал ты, домой тебя сразу же проводили.

Денис покраснел еще больше. Никогда он не врал матери, сызмальства во всем признавался и Никитку тому учил, а тогда, в революцию, соврал, верно. Не хотел про обиды свои рассказывать, мать огорчать…

— Кормят тебя сладко там, потому и мать забыл. А я ночь всю тебя ждала, истерзалась…

— Не ночевал я у них, мама. Был, правда… Так ведь вы сами не против Верочки были… На баррикаде я ночевал, с дядей Степой…

И Денис рассказал матери все, как было. Не утаил и о плевке Игоря, и о том, как в обиде на всех Стронских роздал красногвардейцам и солдатам все пирожки, и колбасу, и хлеб с маслом, а сумку забросил за дощатый забор.

Мать выслушала все внимательно, ласково вороша мягкие русые волосы прижавшегося к ней Дениса, и только вздохнула, когда он кончил рассказ. Молчала долго, томительно, словно решаясь высказать сыну свой материнский приговор. Но не осудила, молвила примирительно:

— Может, и правда твоя, сынуля: не ровня они нам, и завсегда промеж нас и господ этих пропасть будет лежать, а только сумки им вернуть надо…

— Я куплю, я обе сумки им верну, мама. Только не ей… этой… а тетке Марфе.

— Как знаешь. И девчонку обижать не след. Несмышленыш она, а ты же у меня добрый, умненький. Поди снеси, сумку-то. Вторую, скажи, купим, тоже отдашь. Да не сиди долго.

Через час Денис уже подходил к знакомому белому дому на Никольской. И не узнал его: железная крыша в двух местах разворочена, и какие-то люди возились на самом ее коньке, вымащивая площадку; белые стены в черных и желтых подтеках; большой с повядшими клумбами палисад завален кирпичом, досками, кучами песка, извести, хлама. Сердце Дениса болезненно сжалось: неужели случилось то, чего так боялась Верочка? И всех Стронских сослали в Сибирь?..

Не дойдя до калитки, Денис приподнялся над железной оградой, чтобы лучше разглядеть двор, как вдруг чья-то сильная рука рванула с его головы шапку и грубый мужской хохот ударил ему в лицо:

— А-а, попался! Так вот кто у нас доски тягает!

Три мужика, сидевших во дворе у забора, снизу вверх весело разглядывали Дениса, повисшего на ограде — один из мужиков крепко держал его сквозь прутья за стеганку, — и громко смеялись.

— Я не брал, дяденька, ей-богу, не брал! — силясь освободить лопнувшую по швам стеганку, взмолился Денис.

— А вот сведем в каталажку, там признаешься. Сведем, а?

— В нужник его, пущай сидит, покуда не скажет, куда доски сволок. Да еще с родителя спросим!

— Не тягал я, дяденьки, вот провалиться мне, не тягал, — входя в уже привычную роль недоростка, завыл Денис. — Отпустите меня, дяденьки, я вот сумку Стронским принес. Они нам гостинец давали, так мамка велела сумку снести. Вот она, гляньте, сумка-то ихняя…

Сумка протиснулась между прутьями, прошла по рукам и снова вернулась к Денису.

— Ладно, отдай шапку, — сказал один из мужиков.

— Погожу малость, — нетвердо возразил другой, тот, что держал Дениса. — Ты кто же Стронским, сродственником каким доводишься?

Денис понял, что ему начинают верить, залопотал, что пришло в голову:

— На посылках я у них, дяденька. Мамка белье стирала, а я на посылках был. Вот и третьеводни в лавку меня посылали…

— Третьеводни! Эх ты, деревня-мать. Держи свой малахай и уматывай. Нету боле твоих Стронских, каюк!

— Сослали?! — вырвалось у похолодевшего от страха Дениса.

— Тебе-то что за забота? — подозрительно прицелился тот. — Нету, и все. Сбегли. Их, гадов, из каталажки выпустили, а они войной пригрозили да убегли. Слыхать, за мировой буржуазией подались, на советскую власть науськать. Во как! Девчонку одну бросили, с работницей ихней, а и тех нет, на квартиру съехали.

— А куда?! — снова не сдержался Денис.

— Да тебе-то что, малый? Выселили, а куда… Шибко жирно на двоих такая хоромина… Теперь контора государственная тут, понял? Топай, топай давай, пока начальство наше тебя не видело. Подумают еще, что вместях с тобой доски тягаем.

2
Денис вернулся домой как опущенный в воду. Не сел даже к ужину. Мать, боясь излишних расспросов и недовольства отца, попыталась увести старшака с приметливых глаз родителя, но было уже поздно.

— Стой! — придержал он за руку Дениса, повернул к себе. — Ты чего это тучей ходишь? Есть не стал.

— Не хочется.

— А сумка чья? Откуль, говорю, сумка?

— Чужая, тятя. Отдать хотел…

— Сам вижу, чужая. Чья?

Савелий Кузьмич, не терпевший в семье никаких недомолвок, боднул взглядом притихшую Степаниду, сердито приказал:

— Говори! Чего воды в рот набрали!

За столом воцарилось тяжелое томительное молчание. Степанида, не зная, с чего начать, молитвенно смотрела на сына. И все же мало-помалу, ответ за вопросом пришлось рассказать все. Рассказал Денис и о последнем посещении Стронских. И удивительно, чем дальше и подробнее излагал он свои отношения с Верочкой, спокойнее и мягче становилось лицо родителя, одобрительнее смотрели из-подо лба его серые глазки.

Выслушав, Савелий Кузьмич поучительно сказал:

— Не гоже, сынок, от отца ажно в самой малости хорониться. Потому отец — он отец. И все протчее. — Последнее Савелий Кузьмич произнес с трогательным волнением, явно довольный повинным откровением сына. И вдруг заговорил быстро, отрывисто: — Советская наша власть не супротив детишек воюет. А которые не так брешут — сами они брехуны и советской власти помеха. Этак нам и в Советах разобъясняли. В цирке, сынок, бывал? Волка с козой вместях видел? А почему он козу не съел? А потому как его махонького от волков отлучили и волчью повадку его умный человек другой заменил, понял? Так и барчук твой. Зла у нас к нему не могет быть, потому как своего ума у него еще нету, а мути — тьма. Ему, что тому волчонку малому, повадку надоть менять. И крале твоей, и всем протчим. Покуда трудов особых в перековке той нет, опосля трудней будет. И ссылать детишек альбо другим чем казнить советская власть не станет. Постарше кого — и тех выпустила, сам знаешь. А что насчет дома ихнего, что отняли, так ты умом прикинь: кому должно пользу препочесть — крале твоей альбо всему народу? Вот откель суди и наперед мое отцовское слово помни.

Денис, не ожидавший от отца такого суждения, жадно ловил каждое его слово, силясь уяснить смысл сказанного. Значит, отец не против его дружбы с Верочкой? Он даже прощает Игоря, чего не мог сделать Денис. Какой же он добрый, отец! И растроганная, счастливая тем, что все кончилось миром, терла украдкой глаза Степанида.

3
С того дня Денис часто уезжал в город и до сумерек бродил улицами или усаживался где-нибудь на скамейку, вглядываясь в потоки прохожих, отыскивая среди них Верочку или Марфу. Так продолжалось неделю, две, изо дня в день, пока два немаловажных события не потрясли затон, временно отвлекли Дениса.

Началось с баржи.

В один из теплых ноябрьских дней вновь назначенный инженер, бывший судовой механик «Елабуги», в тесном сопровождении всего экипажа парохода и пестрой толпы зевак сошел на пирс и направился вдоль него в сторону баржи. Инженер был изрядно пьян. Однако шел он с достоинством, приличествующим его новому положению, старательно поддерживаемый под руки пароходным начальством, и имел вид человека, совершившего по крайней мере немалый подвиг.

Собственно, оно так и было. Установка на корабле машинного вала всегда считалась делом огромной важности и обставлялась весьма торжественно и солидно. Совершалось же это таинство не иначе как в присутствии механика парохода, хотя бы за ним надо было гнать лошадей верст за сорок — механики судов обычно не участвовали в ремонтах и после навигации отсиживались до весны в своих деревушках. Все это было пустой традицией, лишней тратой времени на поездки и поиски часто загулявших механиков, но не вызывало ни у кого ни удивления, ни упрека. На «Елабуге» был уже другой механик, но «бывший» не пожелал уступить славы своему преемнику и установку вала произвел сам.

Понимая торжественность момента, с благоговением смотрела на процессию и бригада котельщиков. Кое-кто по старой привычке даже сдернул картуз, приветствуя именинника. Поравнявшись с бригадой, виновник торжества, видимо, вспомнил о других своих высоких обязанностях инженера и круто повернул к барже. Бригадир Прохорыч клубком скатился со стапелей, замельтешил перед вновь испеченным инженером, таращившим глаза на многочисленные, уже готовые пластыри.

— Чья это?

— Купецкая… господин-товарищ Иван Маркович, — не зная, как лучше величать «нового», залебезил Прохорыч. — Ране купецкая была, ноне совецкая, полагать надо. Третий месяц латаем, а все один хрен, господин-товарищ Иван Маркович…

Но тот осадил Прохорыча выразительным жестом, выжидательно протянул руку. Догадливые мастеровые сунули ему в раскрытую ладонь поверочный молоток, и инженер неторопливо, слегка покачиваясь, подошел к барже. Мутный от хмеля, опытный глаз придирчиво пробежал по пластырям, задержался на одном из них, и молоток дробно застучал по заклепкам. Побарабанил и по железному брюху посудины, вернулся к мастеровому.

— Дерьмо! — коротко заключил «новый».

— Это точно, — согласно подхватил Прохорыч. — Уж хуже некуды. Такая дерьмо баржонка… Ее латаешь, а она — чтоб ей пусто! — текет. Ее опять латаешь…

— На кой бес латали? Ее же всю ржа поела. В утиль ее — и вся сказка!

В толпе одобрительно зашептались. Однако Прохорыч, учуяв неладное, сомнительно пропищал:

— Оно так, худая баржонка, а мы что — мы себе не хозяева. Дали — делаем, еще и взашей гнали…

— Кто давал, тот пущай и платит. А я акта приемки не подпишу. И вся сказка!

Инженер качнулся, позволил подхватить себя под руки и повернул от баржи.

— Нет, нет, постой, братец! — взвизгнул, преобразясь, Прохорыч. — Это как же так не подпишешь? Это, выходит, мы все зазря?..

Молчавшая до того тетя Мотя встала перед инженером, уперла руки в бока.

— Ты над кем изгаляешься? Люди день и ночь маялись, а ты, вошь пароходная, нашу работу в утиль? Вот я те, кот, покажу сказку!.. — И тетя Мотя вдруг завернула такое словцо, что рассмеялись даже «елабужцы».

Лицо инженера налилось кровью. Отбросив услужливо державшие его руки, «новый» тяжело двинулся к бригадиру.

— Ты кого? Ты это меня?!

Котельщики, оттеснив тетю Мотю, наступали:

— И так получки сколь не было, еще и наперед грозишься оставить?

— Тебя на кой выбрали? Над рабочими изгаляться?

— А этого не хочешь?..

Может быть, все бы кончилось одним спором, но подгулявшая матросня хватила бескозырками оземь, полезла в драку.

— Полундра! Наших бьют!..

Через минуту весь пирс уже представлял собой сплошное побоище, а на помощь тем и другим сбегались все новые защитники и любители кулачного боя. Били сосредоточенно, с хрустом. Падали и снова вступали в бой, пока чей-то отчаянный вопль не покрыл висевшую над рекой ругань:

— Убили-и!..

И сразу прекратилась драка и расползлась свалка, обнажив маленький клочок пирса с недвижно лежащим на нем Прохорычем. Протрезвевшие «елабужцы» первыми подняли старичка на руки, им помогли котельщики, и все вместе осторожно, как драгоценную ношу, снесли к стапелям, уложили на порожние мешки, на подмостки. Чувствуя себя главным виновником драки, инженер стонал:

— Как же это тебя так, милый? Экой же ты слабый, браток. Прости ты меня, ради бога. И баржа твоя пущай нето хлюпает, и наряды вам подпишу — не чужой, чать, — только прости ты меня, ради бога…

Маленькое, сморщенное лицо Прохорыча ожило, уставилось мутным глазом на сгрудившихся у подмостков людей, медленно перевело взгляд на склонившегося над ним инженера, хитровато ухмыльнулось.

— Так что и тебе, господин-товарищ Иван Маркович, пластыри подводить будем? Али в утиль?

…В тот же день по этому поводу директор издал приказ:

«Ввиду безответственного мордобоя на пирсе № 2, результатом чего товарищи рабочие и матросы, а также ответственные товарищи завода и пароходства «Елабуги» скатились на неправильный путь, установку валов судовыми механиками с распитием спиртных напитков впредь категорически запрещаю как вредное капиталистическое наследство, а в дальнейшем производить ремонтным бригадам».

Полувековой традиции речников пришел бесславный конец.

Но не успел отшуметь случай на пирсе, как новое событие потрясло затон.

В этот день Денис, отшабашив в свое законное время, отправился в механический посмотреть на только что пущенный в работу новый диковинный станок. Неожиданный шум, женские голоса и крики заставили обернуться Дениса. Из-за длинного кирпичного корпуса жестяницкого цеха появилась целая толпа женщин: маляров, судовых мойщиц, подсобников. Все они о чем-то кричали, ожесточенно размахивали руками и, кажется, готовы были учинить погром всему затону. Колонну завершали молодухи. Последние шли молча, стыдливо озираясь по сторонам и пряча в платки смешливые лица.

Денисповернул от механического и отправился за колонной. У заводской конторы уже толпился народ, и тоже в основном бабы. На высоком крыльце, как на трибуне, стояли конторские служащие, и рослая, под стать тете Моте, грудастая женщина выкрикивала в толпу:

— И что ж это деется, бабоньки: жалованья второй месяц не платят! Кому такая новая жизня нужна? Слыхали: банковские бастуют, за границу утекли некоторые, а мы за что должны страдать, бабоньки? За что голодом сидеть, я вас спрашиваю?..

Бабы шумели, требовали от служащих получки, грозились побить конторских. Страсти накалялись, толпа росла, подобно поднятым вешним водам, готовым вот-вот прорвать плотину и смыть, уничтожить все в безрассудном своем потоке. Еще один дикий, отчаянный вопль — и в окна полетели комья земли, камни, и вся толпа хлынула на крыльцо, стиснулась в узких дверях конторы. Звон битого стекла и треск ломаемого дерева примешались к общему реву потерявших самообладание женщин, не знающих, на чем выместить свое горе. Денис, прижатый к стене, видел мелькавшие перед ним растрепанные головы, страшные невидящие глаза и руки, руки. Руки, которые умели ласкать, заботливо причесывать упрямые детские волосенки, ухаживать за больными, — эти руки теперь избивали тощего мужика-конторщика, швыряли железо и камни в разбитые окна, искали себе все новые жертвы. И вдруг пронзительный, что буксирный свисток, отчаянный вопль покрыл гомон:

— Мужики пруть! Спасайтесь, бабоньки!

Толпа на секунду окаменела и с воплями, воем и стоном бросилась врассыпную. Бабы, путаясь в юбках, сбегали с крыльца, выскакивали из растерзанных окон, в панике мчались к стапелям, к Волге. А за ними с улюлюканьем, свистом и хохотом бежали усатые, бородатые мужики, веселые безусые парни. В одну минуту конторский двор опустел, как после ливневой бури, и только несколько жертв, пострадавших от бабьих рук, ворочались в грязи, пытаясь подняться, охая и помогая друг другу.

4
В конце декабря в Саратове ударили первые морозы. Прилегающий к затону рукав Волги, медленную Тарханку, сковало льдом, по коренной — потянулось шуршащее шершавое крошево, путающееся в ледовых заберегах, отрожинах и причалах. Неуемная разноголосая волжская жизнь уступила место мертвой тишине и покою.

В один из ранних декабрьских вечеров отец вернулся домой необычно приподнятый и шумливый.

— Ну, мать, привечай: как есть я таперича член «союза фронтовиков»! — И выложил на стол новую, в коленкоре, членскую книжку.

Степанида, не зная, как следует отнестись к новости, и в то же время боясь не разделить радости мужа, осторожно спросила:

— Какой же ты фронтовой, Савушка?

— Революцию оборонял, стало быть фронтовой.

— А таперича кого воевать будешь?

— Дура! Я про «союз», а ей все война снится. Порядки наводить будем, за лучшую в мировом масштабе жизню бороться, ясно?

— Это как же понимать, Савушка? В начальники тебя какие определили?

— Опять дура! — всплеснул руками Савелий Кузьмич. — Советская власть нам, бывшим фронтовикам, за себя стоять право дала, а ты… Заради всего нашего обчества печься будем! Шум будем подымать, где чего не так. Шум, ясно?

И забегал по закути, шаркая и натыкаясь на вещи. Степанида не разделяла радости мужа. Зная его заполошный характер, не видела в новом мужнином поприще пользы.

— Кабы тебе самому, Савушка, за шум твой по шапке не дали.

— Не дадут! А «союз» на кой? А это на кой? — схватил он со стола членскую книжку, замахал ею перед испуганной Степанидой. — За правое дело стоять, за все, как должно быть, — это же… это же… Тьфу, бабы!

С того дня Савелий Кузьмич все чаще одаривал семью свежими новостями. Едва появясь в закути, скинув с широких плеч прожженную во многих местах брезентуху, взбодренный, разрумянившийся, что малое дитя на морозе, потирая большие не по росту руки и пришлепывая себя по ляжкам, выкладывал:

— Ноне опять нас, фронтовых, собирали, обсказывали что и как. Пункаре нам шею сломать грозится, обиду забыть не могет, потому как мы его немцу продали. Опосля по избам ходили мы, фронтовых баб проследовали, которые вдовы, будем за них стараться: кому ремонт, кому крышу новую и все протчее.

А вскоре и вовсе ошарашил семью странной вестью:

— Ну, мать, накаркала: немец с румыном войной пошел та нас. Оно конечно, вреда большого от немца не жди, об том и в «союзе» сказывали, потому как немец такожде революцию хочет, однако ж, я так думаю, урон будет.

Наутро по этому поводу в самом большом, жестяницком цехе собрался заводской митинг. С железного бункера, куда Денис взобрался с другими рабочими-подростками, митинг был хорошо виден. В самой гуще голов, черных, сивых и лысых, серых и цветастых платков и косынок в центре цеха высилась широкая железнодорожная платформа, а на ней стояли несколько человек, и среди них знакомые Денису: длинный и прямой, что корабельная мачта, огненно-рыжий конторщик Влас, гороподобный кузнец Илья, рядом с которым Влас казался и меньше и тоньше, вновь назначенный директор судоремонтного (говорят, из чекистов), невысокий, крепко сложенный, средних лет человек с усатым лицом, в рубахе с открытым воротом, опоясанный солдатским ремнем, и еще один: незнакомый Денису, небольшой ростиком, в городском пальто, рядом с громадиной кузнецом казавшийся совсем крохой. На нем-то и были сосредоточены взгляды собравшихся, даже стоявших рядом с ним Ильи и Власа, будто не кто иной, а он, этот маленький чистенький человечек, первым принес эту страшную весть и само событие. Так, по крайней мере, казалось Денису, во все глаза разглядывавшему пришельцев.

Первым заговорил Влас. Поднял, как семафор, тощую длинную руку, подождал, пока люди окончательно разместятся на станках, окнах и грудах железа, объявил митинг открытым; еще подождал, откашлялся, показал на маленького человечка, объявив его полномочным представителем горсовета, и, уступив ему свое место, отошел, спрятался за Илью.

Цех напряженно замер. Прекратились даже покашливания и шевеления, как некогда стихали толпы солдат и красногвардейцев, отдавая себя во власть одного «медного всадника», так поразившего Дениса.

И вдруг все рухнуло. Не успел оратор начать речь, как в ледяной тиши кто-то негромко и внятно произнес: «Господин прапорщик». Сотни голов сразу же повернулись к нарушителю тишины, послышались смешки, заскрипело под тяжестью тел невидимое железо.

— Эсер он, какой он есть горсоветчик! — снова, уже настойчиво повторил голос.

— Дайте высказаться человеку!

— А чего говорить — известно, контра!

— Товарищи!.. — Последнее уже выкрикнул новый директор. — Товарищи! — повторил он, когда в цехе несколько стихло. — Поскольку городской Совет поручил товарищу сделать нам сообщение, зачем же мешать ему? Послушаем, а после, если надо будет, поговорим.

Цех одобрительно загудел и смолк. Человечек выдвинулся вперед, расстегнул на пальто без того свободный ворот, заговорил взволнованно, громко:

— Вот кто-то тут меня назвал: «господин прапорщик». Это верно. Правда, офицерский чин небольшой, самый, можно сказать, низкий, но так. А лидер большевиков товарищ Ленин — юрист, адвокат с высшим образованием, бывший царский чиновник, — что вы на это скажете?

Человечек обвел пытливым взглядом примолкшую аудиторию и продолжал еще уверенней, громче:

— Мы, социал-революционеры, за социальную революцию, хотя и среди нас, как и среди большевиков, были предатели, тайные агенты и пособники буржуазии…

— Дело говори! — крикнули за платформой.

Окрик, неожиданно и резко прозвучавший в тишине, заставил оборвать фразу и круто обернуться оратора, вызвавшего своим пугливым движением сдержанные смешки.

Денису, еще минуту назад завороженному властью оратора, он вдруг показался маленьким, жалким. Одно невольное движение лишило его этой власти. И хотя речь пошла о главном: о войне, о вторжении румынских и немецких войск в пределы России, цех продолжал перешептываться, фыркать в платки, шикать и волноваться. И трудно было ловить речь оратора, изо всех сил старавшегося перекрыть шумы. И опять Денису вспомнился «медный всадник». Того слушали даже во дворе, в стужу. И смеялись, когда смеялся он, возмущались, выкрикивали угрозы, проклятия Керенскому и его Думе, если этого хотел он, «медный всадник»…

Денис очнулся, когда в цехе прогремел знакомый бас дяди Ильи:

— А как насчет этого товарищ Ленин?

И сразу же наступила безмолвная, жадная тишина. Но за человечка поспешил ответить новый директор:

— Товарищ Ленин за мир. Чего бы он нам ни стоил.

— И правильно! — удовлетворенно отозвался Илья.

— А война как же?

— Кому верить?

— Тихо, братцы! Слушай, чего нам директор скажет!..

А новый директор уже бесцеремонно потеснил человечка в пальто и встал на краю платформы, как матрос в качку.

— Товарищи! Все, что здесь было сказано о войне, — правда. Буржуи всех стран боятся революции как черт ладана. Они хотят задушить нас, вернуть нам царя, как хотят этого меньшевики и эсеры…

— Это ложь! — выкрикнул человечек.

Но директор даже не повернулся в его сторону.

— Это правда! И хотя вам, уважаемый представитель, Совет поручил сделать нам сообщение, но, как говорят в народе: хвостом воду не мути — хвост отрубим!

Взрыв хохота, веселый шум, крики надолго захватили цех, перекатывались из угла в угол. Денис, впервые слушавший «нового», восторженно пожирал его глазами, весело смеялся со всеми.

— Мы, большевики, не хотим войны, не хотим ничьей крови, и вы все, товарищи, знаете это по Октябрю.

— Верно! Знаем!

— А как с войной?

— Тихо, братцы!..

Денис плохо понимал, о чем говорил «новый». Он видел его ладную, затянутую в солдатский ремень фигуру, широко расставленные ноги, высоко вскинутую, гладко зачесанную назад голову и не старался вникать в смысл речи. Его удивляло внимание, с каким слушал оратора весь огромный, до отказа набитый людьми цех, незримая и могущественная власть слова, которой беспрекословно подчинялись даже самые нетерпеливые и беспокойные слушатели. Денис много читал о великих полководцах-завоевателях и былинных богатырях, но их власть над людьми была совсем другой, насильственной, грубой, построенной на силе и страхе. А эта… Каким же, наверное, умным и знающим, смелым и проницательным должен быть человек, обладающий властью слова!..

В цехе все гремели аплодисменты, когда на платформе снова вырос Влас и, покрывая шумы и крики толпы, громогласно объявил:

— Доклад окончен. Желающие говорить есть? Нету? Тогда митинг…

— Есть желающие! — раздалось в гуще.

Денис замер. Прозвучавший в толпе резкий, почти мальчишеский голос несомненно принадлежал отцу. Неужели отец, никогда не выступавший даже на цеховом собрании, решился говорить на общезаводском митинге, да еще после такой умной речи директора?

— Слово для выступления предоставляется молотобойцу товарищу Луганову! — неуверенно объявил Влас.

Денису казалось, что бункер куда-то уплывает из-под него, а руки, шея, лицо стали ватными. Будто не отцу, а ему, Денису, предстояло сейчас лицом к лицу встретиться со многими сотнями знакомых и незнакомых глаз, ожидающих от него чего-то такого, чего недосказали ни человечек в пальто, ни даже новый директор.

А Савелий Кузьмич уже вскарабкался на платформу, выпрямился, выпятил грудь — совсем коротышка рядом с длинным и тощим Власом — и, не зная, куда девать мешавшие ему руки, ждал, когда прекратятся движение и пересуды собравшихся и люди обратят к нему свои взоры.

Цех замер. Затаил дыхание и Денис, во все глаза следивший за отцом со своего бункера.

— Как есть мы рабочий пролетариат и фронтовые, — начал свою речь Савелий Кузьмич каким-то не своим, чужим голосом, — ишо за революцию с кадетами воевали, то таперича мы в ответе за кажный гвоздь, за нашу советскую власть и все протчее.

Веселый шумок прошелестел где-то по углам цеха — и стих.

Денис, украдкой глянув на стоявших рядом с бункером взрослых, сосредоточенно внимавших оратору, облегченно вздохнул. Савелий Кузьмич оправил душивший его ворот, набрал воздуху и уже продолжал с присущей ему горячностью:

— Вот тут говорят: война! А я так скажу: на хрена она, война, нужна рабочему человеку?

— Правильно! — весело отозвались в цехе.

Толпа задвигалась, зашепталась. Робкие, а затем все более настойчивые одобрительные возгласы и аплодисменты наполнили огромное помещение, захлестнули оратора. Савелий Кузьмич ободрился, прошелся петушком по платформе. Заговорил, не ожидая, пока стихнет шум:

— Ни к чему она, особливо сечас, когда у нас своих бедов под завязку. Вот, к примеру, получку взять. Тот раз три месяца не платили, ноне обратно не плачено — это как? Альбо наши бараки взять. Как жили в их — крыша с дыркой, — так и живем. За что боролись? Кому такая жизня нужна?..

— Не об том толкуешь, — громыхнул молчавший до того Илья.

— Не туда гнешь! — поддержали другие. — Дело говори!

— Пошто не об том, верно говорит! — вмешались бабы. — Вам, мужикам, нажраться — и спать. А мы, бабы, как хошь, так и выкручивайся!

— И про барак правильно! Стены обсыпались, мороз в хате!

— Говори, милай!..

Денис, вытянув шею, напряженно следил за спорщиками, досадовал на отца: зачем он сказал о худых крышах? Свист, ругань, пронзительные голоса баб не дали снова заговорить Савелию Кузьмичу, явно довольному своей речью. Широко расставив ноги, выпятив грудь, отец с видом победителя глядел на подогретые им людские страсти, и рука его машинально и легонько пошлепывала по ляжкам. Выдвинувшийся наперед Илья заслонил оратора.

— Тихо, бабы!

Савелий Кузьмич протестующе поднял руки, но богатырь взял его за плечо, крутанул от себя и под хохот мужиков и бабьи выкрики решительно выпроводил с платформы.

— Не об том речь седни, чтобы дырки в крышах считать да советскую власть винить. На то и без нас господа писаки горазды. А должны мы сказать свое рабочее слово: быть войне с немцем или стоять за мир? Вот об чем говорить надо!..

Но Денис больше не слушал Илью. Туман стыда и обиды за посрамленного отца застилал глаза, огромный цех, чужие, самодовольные, злорадные лица…

5
Однако домой отец пришел в отличном состоянии духа и, как всегда в таких случаях, начал с порога:

— Седни, мать, я речу толкнул: весь затон слухал! Немец опять войной пошел, потому митинг. Так я свою точку повел, всех баб взбаламутил! Потому как я каждое собрание пользовать должон и народ на непорядки обращать; пущай за себя стоит, за лучшую свою жизню!

Говоря, Савелий Кузьмич стучал рукомойником, фыркал, изредка бросая на стоявшую над ним Степаниду веселые пытливые взгляды. Денис, оставя книжку, удивленно смотрел на отца.

— Шуму на час было, во как! Правда — она завсегда за душу берет и глаза колет…

— Не выступал бы ты боле, Савушка, — вздохнула мать, уже кое о чем узнавшая от соседок. — Опять неприятность какая произойдет.

— Ништо! Сечас дирехтор меня вызывал. Говорит: «Правильный ты человек, товарищ Луганов, и говоришь про все наши нелады в самую точку». Ясно? Однако ж, сказал, всему свой черед, свое место… Слыхала? Стал быть, за живое схватил. В самую что ни есть точку! Все навалимся — ишо не то будет, в хоромах заживут люди!

Мать молчала.

6
В конце февраля в том же жестяницком цехе состоялся второй общезаводской митинг: войска молодой Советской Республики разгромили под Псковом и Нарвой отборные немецкие части — и родилась Красная Армия.

К немалому удивлению и восхищению Дениса, на платформу поднялся тот самый человек в коже, оратор и «медный всадник», которого Денис узнал бы теперь с одного взгляда. Сейчас Денис хорошо видел его лицо: безусое, черноглазое и смуглое, как у цыгана, с тяжелой челюстью и небольшим, слегка приплюснутым носом. Денис как завороженный смотрел на этого загадочного для него человека и с нетерпением ждал, что он скажет. И вдруг увидел отца, пробиравшегося в тесной толпе к платформе. Сердце Дениса сжалось. Неужели отец и сегодня будет говорить о худых крышах? Зачем он это делает? Зачем?.. Хоть бы дядя Илья удержал его от платформы. Но не было Ильи… А человек в коже уже говорил о декрете Ленина, о создании Красной Армии, о победных, но жестоких боях под Псковом и Нарвой.

Денис изредка взглядывал на оратора и с ужасом следил за отцом, продолжавшим упорно протискиваться к платформе, на которой кроме оратора и на этот раз находились угрюмый Влас и покоривший Дениса чекист-директор. Успел заметить, как вдруг вытянулось и сморщилось, что от зубной боли, лицо директора: он тоже увидел отца и даже что-то шепнул рыжему Власу. Видел, как потревоженные отцом люди, мужики и женщины, те самые бабы, которые на прошлом митинге так горячо поддерживали отца, теперь сердито ворчали и отталкивали его, мешавшего слушать оратора.

Савелий Кузьмич был уже у самой платформы, когда оратор закончил речь и громкие аплодисменты и крики раздались в цехе. Но едва отец поднял руку, как заговорил директор.

Денис даже обрадовался такому. Теперь хотелось одного: чтобы директор не замолчал, чтобы говорил долго-долго, пока не кончится обеденный перерыв и гудок позовет всех к станкам, к стапелям, в кузню…

Но директор закончил говорить и отошел к Власу.

И тут случилось то, чего больше всего боялся Денис. Савелий Кузьмич, не дожидаясь, пока Влас заметит его поднятую руку, громко, на весь цех, заявил:

— Я желаю говорить! — И полез на платформу.

В цехе закашляли, зашептались. И вдруг:

— Хватит! Наслышаны! — раздалось сразу несколько голосов в разных концах зала.

Денис замер. Неужели и это не остановит отца?

— Чего зря болтать! Опять — дырки!

— Умней кто пущай скажет, а то у самого его дырка в крыше!

— Доло-ой!

— Заткни ему дырку в крыше!..

Свист, крики и хохот — злой, оскорбительный, заражающий всех, даже самых угрюмых, раскатился во все концы цеха. Савелия Кузьмича, не успевшего перевалить борт платформы, тащили за ноги, осыпали насмешками и шлепками. Смеялся даже директор, сдержанно улыбался человек в пальто. Может быть, в другое время такого бы не случилось, но сейчас это была разрядка уставших от долгого напряжения людей, и Савелий Кузьмич стал ее случайной и жалкой жертвой.

Опомнился Денис только за стенами цеха, преследуемый гнусавым и звонким, злорадным и безжалостным смехом…

7
Весь этот день Денис только и слышал разговоры о войне, о толковом городском ораторе и, конечно, об отце. И когда вспоминали кем-то брошенные слова «дырка в крыше», смеялись утробно, грубо, насмешливо поглядывая на красного от стыда Дениса.

После короткого гудка, напомнившего о конце рабочего дня подростков, Денис, против обычного, миновал цеховой двор и не зашел в кузницу. «Дырка в крыше, дырка в крыше» — шипело, мучило, преследовало его, как отвратительная и липкая кличка. Денис обходил каждого, кто встречался на его пути, ибо в каждом, может быть, случайно брошенном взгляде он читал все то же отвратительное и липкое: «дырка в крыше».

Подошедший к затону пустой трамвай привлек внимание Дениса. Сквозь заиндевелое лобовое окно он увидел обращенное к нему угрюмое лицо вожатого, словно бы сочувственно говорившее ему, Денису: «Что, малый, худо тебе? Вот и мне тоже худо». Денис постоял, подумал — и вошел в трамвай.

Трамвай болтало, подбрасывало, дергало из стороны в сторону, но это не раздражало, а успокаивало Дениса. Постепенно он даже начал забывать о том, что произошло на заводе, и, подышав на стекло, стал смотреть в прозрачный глазок на убегавшие назад окраинные домишки, занесенные снегом пустоши и овраги и снова мазанки и избушки, ничем не отличавшиеся от затонских. И вдруг едва не вскрикнул от неожиданности: по улице, держа друг друга за руки, шли Марфа и Верочка. Не раздумывая, Денис бросился к двери, но не успел открыть ее, как цепкая рука билетера поймала его за рукав куртки.

— Куда? Жить надоело?!

— Дяденька, пустите, надо мне! Ей-богу же, надо!..

Денис забился в руках неумолимого кондуктора, так и не выпустившего его до самой остановки трамвая.

Соскочив с подножки, Денис пустился бегом по длинной, кривой окраинной улице. Ноги его в кожаных башмаках скользили и разъезжались, скатывались с обледенелой дороги и вязли в сугробах; то и дело приходилось обгонять или обегать неуступчивых неторопливых прохожих.

Миновав несколько перекрестков, Денис остановился на одном из них и, тяжело дыша, огляделся по сторонам — Марфа и Верочка как испарились. Куда они могли свернуть с улицы? Второго трамвая еще не было, значит, они не могли уехать. Значит, они где-то здесь, на окраине города, идут каким-нибудь переулком или зашли в один из этих домишек. Денис переходил из улицы в улицу, пока не сгустились сумерки и надо было возвращаться домой.

А дома бушевал только что пришедший отец. Суетясь вокруг сидевшей за столом матери, отец чем-то горячо возмущался, кому-то обещал что-то доказать и махал во все стороны кулаками. На нарах, прижавшись друг к дружке и пяля на отца круглые от страха глаза, сидели Никитка, Анна и Клашка. Увидав Дениса, отец остановился, опустил руки и весь какой-то жалкий, придавленный, ни слова более не сказав, вышел в холодный коридор из закути.

Мать плакала.

8
С того дня Денис стал часто бывать там, где из окна трамвая увидал Марфу и Верочку. Бродил улицами или часами высиживал на завалинках, все еще надеясь на встречу. Но случилось так, что Марфа сама первая узнала и окликнула его, понуро возвращавшегося к трамваю:

— Денисушка! Да ты что, али не признал, милай?

Денис не сразу поверил в неожиданную удачу, кинулся к стоявшей перед ним женщине, вцепился в рукав ее старенького салопа.

— Тетенька Марфа!.. А Верочка? Где она?

— Жива, жива твоя Верочка. Тоже по тебе, голубушка, убивалась, в смертушке твоей себя казнила; а ты вона — живехонек, еще и подрос никак. Ну вот и трамвай ушел, а я в город хотела. Ты-то тут чего, милай?

— А я вас искал, тетя Марфа. Я вас из трамвая видел, вы с Верочкой шли, а после все искал вас…

— Радость ты моя! — не дала договорить ему добрая толстуха, заключив его в свои мягкие объятия. — Ровно и жить легче стало, не одни мы теперь с Верочкой, бедняжкой моей… Нету ее, в школе она… Ах ты, беда-то какая…

Марфа то радовалась и умилялась, то охала и бранила «растреклятую» жизнь, ведя Дениса той самой улицей, на которой он увидел Верочку и которую уже знал наизусть, до каждого домика и сугроба.

Говоря, Марфа подвела Дениса к небольшому синему домику, возле которого тот не раз часами просиживал на скамейке, и распахнула перед изумленным Денисом калитку, пропустила вперед. Видимо, хозяев не было дома. Марфа открыла висячий замок, вошла в сенцы, щелкнула еще раз ключом — и они оказались в чистенькой светлой комнатке, раз в пять меньше прежней Марфиной кухни.

Здесь тоже было тепло и тесно от наставленных, сбитых в кучу вещей: красивой, дорогой мебели, чемоданов, узлов, плетенок, ковров и даже портретов и картин в золотых рамах.

— Чаек будешь или кофей? Голодный, чать? Впрочем, все ноне голодные ходят. Ежели купить чего из продуктов — так не подступишься, а продать — чего они, тряпки, стоют. Холстина да пряжа — те еще в ходу; одежка, обувка крепкая. А что наряды, кружева разные да фасоны — теми господа сами торгуют… Горячий еще, пей чаек-то, пей, милай.

Марфа поставила перед Денисом стакан чаю, положила два тонких ломтика ситного и кусочек сахару для прикуски.

— Не обессудь, милай, ноне тебя не сладко потчуем. Послаще что Верочке берегу, ей одной. Худенькая она, смотреть жалость, а без маслица — и хлеб не ест… Ох, господи! Одинешенька она, голубка моя, совсем как перст божий. Отца посадили, отправили куда-то, не вызнала; братец опосля ареста пришел, деньжата, какие были у отца, пособрал — и утек. И с Верочкой не простился. А мать — та и вовсе…

Марфа достала платок, отерла слезы и с минуту молчала.

— У нее и ране офицерик в дружках был; он к ней, она к нему шастали. На этот предмет у нее с Игорем большие разговоры даже бывали. Он ее, мать-то, при мне ажно обзывал всяко, отцу грозился сказать. А Верочка — андел она, сущий андел! — та все за мать: «Мамочка любит обчество, мамочка добрая, потому и примает». Души не чаяла в матери, а та вона как с ней: в лоб чмокнула, мне добро стеречь да Верочку наказала, приехать за ней посулилась — и ровно в воду канула. Известно с кем… Ох, господи!

Марфа опять долго терла глаза, охала, сморкалась в подол.

— А назавтра и эти пришли. Так и так, сказывают, собирайте свои буржуйские манатки — и шасть! Съезжай, значит. А куда? Я им, иродам, и про вещи, и про дите малое толкую — куды мне их деть-то? — а они свое. Дали мне день сроку… Ох, и побегала я, квартиру искавши. В городе не берут, еще и нас с вами, буржуйскими, говорят, из дому выпрут. Вот и нашла добрых людей, пустили. Сколь вещей пропало, покрали сколь! Натерпелась всего голубка моя, слез выплакала, а за одним и я с ею. Только ты, голубчик мой, Верочке-то ни-ни. Она, ласточка, все весточку от матери ждет, слова про мать не даст молвить. Вот помру — сердце у меня чегой-то заходить стало — кому Верочку приспособить? Которых поразогнали, которые сами утекли. Я да ты — одна Верочке помощь. Слабая — а все помощь.

Уже смеркалось, когда домой вернулись хозяева. А следом пришла и Верочка.

— Боже!.. Денис! Так вас… Ведь я сама слышала, как стреляли… Как это с моей стороны было глупо, гадко!.. Но вы простили меня? Простили и пришли, правда? Как вам удалось разыскать нас?.. Садитесь и рассказывайте мне все по порядку!

Все, что еще минуту назад копилось в душе Дениса — волнение и беспокойство за предстоящую встречу, — улеглось разом. Перед ним была та же Верочка, веселая, неунывающая болтушка. Правда, за пять месяцев, как они не видались, она очень выросла, почти догнала Дениса, стала еще стройнее, изящнее — почти барышня. Куда девались веселые косички, короткие темные волосы открывали ее тонкую длинную шею. Синие глаза потемнели, стали еще больше, глубже, а маленький, чуть вздернутый на конце носик вытянулся в нормальный, даже красивый нос, совсем как у матери.

Марфа уже сходила в чулан и, поставив на стол сливочное масло, кусок холодной курицы, сахар, налила Верочке кофе. Денис, привыкший и сам уступать лакомства младшим, смотрел на эти приготовления равнодушно. Зато возмутилась Верочка:

— А Денису?

— Ел твой Дениска, ел, золотце.

— Неправда! Или ему тоже, как тебе, вредно мясо для сердца, а масло способствует ожирению? Денис, давайте разделим курицу.

— Нет, я сытый.

— Сговорились! — даже пришлепнула по столу Верочка. И сама разделила кусок. — Это ваше. Извольте съесть!

— И почему так, — снова заговорила Верочка после некоторого молчания, — ведь вашего отца не сажали в тюрьму и не выселяли из собственного дома, когда он шел против царя и моего папы. А что сделали с нами?..

— У нас нет дома, мы в бараке, — осторожно, чтобы не обидеть Верочку, вставил Денис. — А вот Ленина выселяли. И в тюрьму сажали.

— Ленина? Кто он?

— Вождь революции. И всего пролетариата, вот кто!

И вспыхнул, устыдился своей горячности. Однако Верочка не заметила ни того ни другого.

— Мне ужасно тяжело в школе, — вздохнула она. — Мальчишки дразнят меня «буржуйкой». А какая же я буржуйка? Папа был товарищем председателя думы, но никогда не был буржуем. И при чем тут я? Скажи, ты никогда не будешь пользоваться моим положением и обижать меня? — незаметно для себя перешла на «ты» Верочка.

— Конечно! — воскликнул довольный таким переходом Денис. Слишком вежливое «вы» его угнетало.

— Как ты хорошо усвоил урок! — грустно улыбнулась Верочка. И вдруг решительно предложила: — Давай поклянемся, что всегда-всегда будем друзьями. И что бы с нами ни случилось, мы все равно останемся большими друзьями. И будем друг другу помогать, правда? И называть друг друга: «ты», как брат и сестра. Ты согласен?

— Давай! — окончательно просиял Денис.

— Тогда скажи: «Клянусь!»

— Клянусь!

— И я. Как хорошо, правда? — И оба облегченно вздохнули, словно свалили с плеч весьма большое и трудное дело.

— Домой бы твоему дружку надо, поздно уж, — мрачно сказала Марфа.

— И совсем не поздно! Денис, ты побудешь еще не много? Хочешь, я покажу тебе наш альбом?..

Неожиданно взгляд Верочки упал на сумку, с которой Марфа встретила Дениса у трамвая.

— Ты опять ездила на базар, Марфа?

— Хотела, золотце, да вот Дениска твой…

— И опять мамочкины вещи? Не смей ничего продавать мамочкиного! Ты слышишь, Марфа?

— Слышу, слышу.

— Мамочка непременно вернется! — почти вскричала Верочка, хотя Марфа и не думала возражать ей. — Денис, пойдем, я покажу тебе наш семейный альбом.

Денис впервые видел альбом. В бараке, например, все фотографии вывешивались только на стенах.

— Это мамочка. Тут она совсем молодая, — листая толстые, что котельное железо, страницы, поясняла Верочка. — А тут она с папой. Это мамочка в Гаграх… Нет, это она во Франции. Мамочка так много ездила, что трудно даже запомнить…

…Уезжал Денис поздно вечером. Марфа с Верочкой вызвались проводить его до трамвая. Уже прощаясь, Верочка шепнула ему:

— Знаешь, ужасно странно: мне так не хочется покидать тебя, и молю бога, чтобы скорее вернулась мамочка. Ведь она сразу же увезет меня в Петроград, к своей тете. Ужасно странно, правда?

Но что мог ответить Денис? Слова Верочки больно ранили его счастливое сердце. Он крепко пожал тонкую, в белой перчатке руку.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1
Весна 1918 года в Поволжье выдалась ранняя и устойчивая, с посулом на урожай. Зима была снежной, а талые воды щедро вспоили обычно засушливые заволжские земли. Но пока шел затянувшийся не в меру дележ конфискованных помещичьих и излишних кулацких пашен и сколачивались коммуны, обозленное урезом кулачество прятало, а то и просто губило семенное зерно и скот, оставив бедняцкие хозяйства и коммуны без тягла и семян, а рабочие поселки и города — без хлеба. Богатеи злорадствовали, выживая бедноту с отнятых у них новой властью наделов, а та или опять шла в батрачество, или вынужденно бежала в город.

Не лучше стало и в городе. С каждым месяцем все хуже отоваривались без того скудные хлебные карточки, и горожане осаждали базары, дрались за каждый фунт отрубей или овса, не часто привозимых из далеких калмыцких деревень и Заволжья. Подобно почуявшим поживу крысам, выползла из подполья контра. Путала банковские дела — и люди оставались без денег; срывала снабжение — и фабрики лишались сырья, а склады трещали от никому не нужных материалов; в театрах шли антисоветские спектакли, а в больницах не хватало бинтов и йода. В городе хозяйничали шайки воров и грабителей, а на стенах домов и заборах, рядом с призывами вступить в ликбез и Красную Армию, запестрели антиреволюционные прокламации и плакаты.

Постигла беда и семью Лугановых: не вернулся из своего «союза» отец.

Еще утром Савелий Кузьмич, торопясь в затон, предупредил Степаниду:

— Ноне, мать, собрание в «союзе фронтовиков», потому с работы не жди, задержусь малость.

Но прошла ночь, глянул в заплаканное оконце сырой рассвет, а отца все еще не было. Денис, разбуженный взметнувшейся во сне Клашкой, увидел мать, склоненную над столом, за работой. Мать и прежде засиживалась до ночи за шитьем или штопкой, и Денис не обратил бы на это внимания, если бы не коптившая над ее головой лампа. Денис прошлепал босыми ногами к столу, припустил огонь.

— Ты чего, сынок?

Бледное лицо матери с воспаленными, ввалившимися глазами испугало Дениса.

— Я?.. Лампа коптит, мама. А вы почему не спите? Устали, чай…

Степанида горько усмехнулась, провела рукой по щеке сына.

— Похудел, сынок.

— И вы, мама, тоже…

— Что — я? Я не в счет, мое бабье дело: штопать, стирать, обед сготовить вам…

— Еще в пароходстве работаете, баржи моете. Устали вы, отдохнуть вам надо бы, мама.

— А жить на что? Ласковый мой, на что жить-то будем? Тебе бы тоже учиться, сынок, вона тебе грамота как давалась, а ты, малолетка, цельные дни в работе. А денег все не хватает, Никитку не в чем в школу пустить, одна Анка и ходит. И толку, похоже, нет…

— Что вы, мама! Она умная. Вот и отец говорил…

— Тебе бы учиться, сынок, — упрямо повторила мать.

Степанида хорошо помнила, как тепло отзывались о ее старшеньком в школе, но учиться ему не пришлось: и нужда заела семью, и отец настоял отдать сына в подручные. И другое помнила Степанида: добрый, ласковый ко всем детям, отец редко уделял внимание старшему, словно бы невзлюбил его. И то, что прощал другим, часто не прощал Денису. Что ему же нравилось в сыне — тихий нрав? Так уж лучше тихим быть, чем таким бешеным, как Никитка. Маленький, лицом непригож? А кого же, как не себя, винить должен. Но вот и в рост пошел старшенький, отца догоняет и умом стал горазд, не в пример Анке, а любви к сыну все-то у отца нет. Только и помнит о нем, когда нужен.

— А где отец, мама? — всполошился Денис, только сейчас поняв, почему не спит мать.

— Кабы знала я. Вона в городе чего деется, всего ждать можно. Слыхать, опять человека в овраге нашли раздетого…

— Ой, что вы, мама! — Денис опустился перед матерью на колени, прижался к ней, пряча лицо, чтобы мать не могла прочесть на кем страха. — Разве можно такое думать? «В «союзе» он… или по дворам ходит, сами знаете.

— Каким дворам — светает ужо. Ложись, сынок, поспи еще малость, а я посижу, работу доделаю.

2
Не пришел отец и утром. Уже в затоне Денис долго не решался зайти в кузницу — помнился еще прошлый митинг, — может, там что знают об отце, может, он и сам уже в цехе. Однако тревога за отца взяла свое, и Денис отправился к дяде Илье.

Возле одного из пылающих огромным костром горнов толпилось несколько человек — кузнецов и молотобойцев. Корягой торчала из угля толстенная якорная лапа. Пот градом лился с красных лиц возившихся у горна людей, дымилась от жаркого огня брезентовая одежда. А в стороне, изредка подавая команды, стоял гороподобный кузнец Илья, известный своим мастерством не только в затоне, но и во всем городе.

О могучей силе богатыря рассказывали чудеса. Вспоминали и случай с борцом в приезжем цирке, когда на вызов победителя вышел на ковер подогретый товарищами Илья Басов и подмял под себя хвастуна, едва не сломав ему шею; и случай с двадцатитрехпудовым якорем, поднятым с земли и перенесенным Ильей, тогда еще молодым кузнецом, на пароход по сходням, прогибавшимся под тяжестью, как тростинка. Рассказывали и такое, будто во время разгона одной демонстрации Илья стянул с седла самого ротмистра и бросил его на губернаторский балкон, под которым произошла стычка рабочих с казаками.

Денис появился в цехе как раз в тот момент, когда Илья готовился к одной из самых трудных и тонких работ — сварке пароходного якоря. Никто, кроме Ильи Басова, в пароходстве да и во всем городе не брался за сварку якорей и машинных валов. А кто пробовал — не получалось. Даже из других городов присылали в затон многопудовые сложные и, конечно, очень дорогие детали.

Денису и раньше доводилось бывать на сварке якоря или вала, но всякий раз он восторженно замирал при виде этого необычного зрелища, скорее похожего на чудодействие, чем на тяжелую и искусную работу.

Подручные вонзили в раскаленный уголь длинные железные пики, разворошили его, и в ярком веере искр обнажилось огромное, неуклюжее, ослепительно белое тело якоря. Илья не спеша натянул на руки кожаные голицы, надвинул на самые брови картуз и так же неторопливо, слегка раскачиваясь и разминая на ходу могучие плечи, подошел к горну, вгляделся в залитый блеском металл. Потом быстро ухватил ручищами черный ствол якоря, крутанул его с такой силой, что уголь рассыпался по всему горну, а в воздух взметнулся мощный сноп искр, пепла и дыма, на секунду окутавших и горны, и стоявших возле них кузнецов, и самого Басова. И новый взрыв света и дыма — Илья приподнял якорь, ударил им о край горна и, словно пойманную жар-птицу, высоко вскинул его над собой, понес к наковальне. Люди побросали ломы, кинулись за Ильей. А тот уже опустил якорь на отполированную сталь наковальни и, придерживая его одной рукой, другой бросал горсти песка на оплавленную культю якоря, на солнечные струйки металла.

— Лапу!

Два молотобойца, оставшиеся у горна, ухватили клещами, выволокли из жара раскаленную лапу якоря, подали ее Басову. Секунда — и тяжелая, что слоновый хобот, лапа плюхнулась о наковальню, вскинулась и опять плюхнулась, приросла к якорю.

— Ударь!

Глухо и часто застучали управляемые Ильей кувалды молотобойцев, выплескивая во все стороны сверкающий каскад солнца. Еще минута — и молоток Ильи лег плашмя на наковальню: знак шабаша. Илья выпрямился, отер взмокший лоб, легко бросил с наковальни сращенный якорь.

И зашевелилась, одобрительно загудела толпа зевак, а на земле, медленно остывая и кровеня, корчилась у ног богатыря покоренная им жар-птица.

Только тогда, стараясь не обращать на себя внимания веселых, залитых потом подручных, Денис робко приблизился к Илье. Пот продолжал струиться по квадратному, будто высеченному из красного гранита лицу великана, бисеринками усыпал курчавую русую бородку, усы, даже густые лохматые брови, нависшие над глубоко посаженными глазами, ясными и всегда чуточку виноватыми.

— А, племяш пришел! — Илья не был Денису ни дядей, ни даже дальним родственником, но вместо обычного «сынок» знакомых подростков в шутку называл «племяшами». — Батю ищешь?

— Да! — вырвалось у изумленного Дениса. — А вы как знаете, дядя Илья?..

— Да уж так, — загадочно и чуть грустно улыбнулся богатырь. — Всыпать бы твоему бате по пятое число, чтобы носа куда не след не совал, — начал было он, но, видя, как побелело закопченное лицо мальчика, положил ему на плечо тяжелую руку, поспешил успокоить: — Ну, ну, не пужайся, придет твой родитель, племяш. Может, и дома уже, портки сушит.

3
Однако отец вернулся только к ночи, чужой, скисший. Долго стягивал с ног выхлюпанные в грязи кирзухи, стучал рукомойником. Степанида, обрадовавшаяся было возвращению мужа, поняла, что с ним стряслось что-то неладное, ждала, когда он сам все объяснит ей.

Савелий Кузьмич вытер поросшее щетиной лицо, виновато глянул на жену из-под вислого лба, прошелся по закути.

— В каталажке сидел, Степушка, — выговорил, он наконец, старательно избегая преследующего его жениного взгляда. — В самой что ни на есть чеке. И какая падла меня в энтот «союз» втравила! Непорядки искал, заради людей супротив непорядков шел я, а на поверку — супротив советской власти народ баламутил, контре помогал, которая всему нашему обчеству вред делает и за буржуев стоит. И весь энтот «союз фронтовиков» — контрой удуман был. На предмет борьбы за лучшую жизню для всех — хитро как, а? — а фактически — самая что ни есть контра! Это мне в чеке все разобъяснили. Страм-то какой, а! Ровно я супротив нашей советской власти, за которую ишо ране шел, супротив ее руку поднял!

— Ништо, Савушка, — попробовала успокоить жена, довольная и тем, что ничего более не грозит мужу. — Хуже бывает…

— Дура! Куда хуже-то! Ежели я с пути правильной сошел… Какая мне таперича прощение могет быть, кода я нутро свое запоганил!..

На другой день в затоне только и было разговоров, что о роспуске вредительского «союза фронтовиков», прикрывавшего свою подрывную деятельность якобы защитой обиженных и нуждающихся. И, конечно, о Савелии Кузьмиче. Вспоминали его хождение по дворам и собесам, неудачные выступления на митингах, забытую было обидную «дырку в крыше». Никто не жалел его, не встал на его защиту. Все это глубоко и мучительно переживал Денис, негодуя на отцовских обидчиков и на отца, так унизительно и безответно сносившего все эти, пусть даже заслуженные, издевки. Однако сам Савелий Кузьмич очень скоро оправился от потрясения и, кажется, чувствовал себя своего рода героем.

А однажды даже весело заявил Степаниде:

— Ноне опять меня всяко трясли, просмешники. И до чего же на язык бойки, канальи!

— Честный ты, людям веришь, Савушка, а они тебя под страм вводят, — горько вставила Степанида.

— Вот-вот! — согласно подхватил тот. — За это и пострадал. Ништо, Степушка, всему свой черед. Ране народ в бога верил, а бога — и нет. Придет время — человек в человека веровать будет, потому как человек — он все могет, ежели ему настоящую волю дать и все протчее. На том и стоим.

В один из субботних дней, придя домой с большим опозданием, даже не скинув с себя грязной спецухи, отец молча прошел к столу, тяжело опустился на скамью и как-то странно уставился невидящими глазами на Степаниду.

— Не заболел ли, Савушка? — не выдержала та.

— Здоров. В партийной ячейке был я…

— За что?!

Савелий Кузьмич вздрогнул, как от удара, и уже осмысленно поглядел на жену.

— В партию позвали меня. Как есть я от веку рабочий человек, а такожде революции помогал много — в партию большевиков приглашают. Это же какая мне… это самое… честь и счастье, ежели меня, Луганова, — в партию, а? И как я ей, партии нашей, в глаза глядеть буду, Степушка, ежели по дурости супротив ее пошел! И она же, советская наша власть, меня в партию свою примет — это как же понимать надо, а?..

Последнее Савелий уже не сказал, а выдавил из себя слезным стоном. И в глазах его действительно были слезы. Денису, наблюдавшему в эту минуту отца, было трудно понять, что больше сейчас волновало родителя: его раскаяние за свой промах или радость предстоящего вступления в партию большевиков-коммунистов, о чем он даже не смел мечтать.

Однако это продолжалось недолго. Через полчаса отец уже бегал по закути, хлопал себя по ляжкам и голосисто выкрикивал:

— Денька! Завтра на почту слетай, газету на весь год выпиши, понял? Ноне, мать, вместях политику читать будем, потому как в ячейке сказали: «Темный ты, товарищ Луганов, что тот чулан, игде свету нет, одни мыши. Должон ты газеты читать и все протчее, а такожде в ликбез записаться. А покуда тебя в партию на версту не допустим и числим тебя в сочувствующих, проверку тебе цельный год чинить будем». А ишо наказывали… это самое… карахтер ломать. Чтобы, говорят, партейной выдержке научился. Это как же понимать, Степушка? Али я и цыкнуть не смей? Коли требуется…

Жена, успокоясь, что ничего страшного не произошло, улыбчиво смотрела на мужа.

А Савелий Кузьмич продолжал бегать по закути, и голос его звенел:

— Партейный — это что же… это же всему голова и за кажного в ответе, во как! Хоша бИлюху взять. Дилехтор приказ пишет: Самохина за пьянку из кузни вон! А Илья ему: стой, дядя! Какое ты основание человека за борт выкинуть поимел, в сути не разобравшись? Ему, Самохину, баба сынка родила, на радостях человек выпил, а ты — в приказ! Опять же и дилехтор а — кто могет по шапке его? Партейная ячейка, вот кто! — И вдруг смолк, вопросительно посмотрел на жену, сказал робко: — Боязно мне чегой-то, Степушка. В большом ответе за людей буду я, дровишек не наломать бы.

В этот вечер Савелий Кузьмич был особенно ласков к детям. Нежно щипал за щеки, ставил к косяку, делал новые метки — за зиму все подросли, а тем более Анка, — каждому находил теплое слово.

— Боек, стервец, в меня боек! — говорил он семилетнему черномазому, что цыганок, Никитке. — Вот летом обувку, одежку справим, в зиму в школу пойдешь.

— А эта в тебя пошла, мать, в тебя красавица, — обнимал он, легонько тиская, шестилетнюю Клашку.

Нашел и старшенькой, вислолобой и курносой, как сам, тринадцатилетней Анке, теплое слово:

— Ништо, доченька, не с лица воду пить. Счастье — она не до красоты, она до ума тянется. У кого котелок боле, тому и счастье. А у тебя — котел! Учись только. Я сызмальства такожде на обличие свое обиду имел. Бывалоче, пить схочется — страсть! А к воде подойдешь, нагнешься, на морду свою в речку глянешь — и пить расхочется. А какую жену-красавицу отхватил! Учись, доченька. Ноне, слыхать, и бабы в ученые люди пойдут. Это я тебя как будущий партейный большевик заверяю!

И только ничего теплого не нашел старшенькому, Денису.

4
Начались регулярные семейные читки. Савелий Кузьмич, приходя с завода, выкладывал новости, а после ужина усаживал семью за убранный стол, требовал доставленный почтой свежий номер газеты «Саратовские известия», деловито просматривал его весь, с первой до последней страницы, передавал старшаку:

— Читай, сынок. Да пошарь, где тут про чехов сказано, которые в Татищеве супротив нас народ баламутят. Чегой-то у меня глаза застит.

Денис читал, и семья, боясь перечить отцу, внимательно следила за бегающим по строкам сосредоточенным взглядом читающего, движением его губ, мало вникая в суть сказанного. И только Савелий Кузьмич, жадно ловя каждое слово, иногда прерывал читку, давал пояснения или просил повторить особо трудное место, и читка продолжалась.

Однако в один из вечеров читка не состоялась — не пришла газета. Не пришла она и на другой, и на третий день.

Разгневанный Савелий Кузьмич явился на почту и устроил бы там погром, если бы ему вовремя не показали его собственное заявление с просьбой переадресовать «Известия» на затонскую церковь. В заявлении так и писалось:

«Прошу газету «Саратовские известия» мне больше не доставлять, а посылать ее в затонскую церковь. Для просвещения в мировом масштабе попов и всей протчей гидры.

Луганов».
Савелий Кузьмич долго не мог взять в толк написанного, но наконец понял, напустился на почтальоншу:

— Не писал этого! Чего мне фальшивку суешь, дура!

— Товарищ Луганов! — поднялся завпочтой. — Какое у вас право оскорблять женщину!

А почтальонша в слезы:

— Что же я, сама выдумала? Сама фальшивку писала? А еще пожилой человек, совести у вас нету. Может, Никитка ваш сочинял, надысь он с такими же огольцами все у почты вертелся…

И Савелий Кузьмич умчался домой.

— Игде Никитка?! Запорю змееныша! Анка, беги покличь стервеца! Клашка, тащи лозы, пороть подлеца буду!.. Донянчилась! Доигралась! — напустился он на застывшую перед ним Степаниду. — Фальшивки зачал писать, ишо воровать станет! — И тыкал под нос скомканную бумагу.

Только спустя добрых полчаса и несколько успокоясь, сумел он объяснить жене причину своего гнева. Степанида, напуганная случившимся, вертела листок перед глазами, не понимая, как мог неграмотный Никитка написать письмо, да еще такими мудреными словами. Уж разве бы Денька — но и тот не в счет, не такой он, чтобы отца срамить…

— Окстись, Савушка, зачем ты напраслину на дите возводишь? Неграмотный он, сам знаешь — ему ли эту бумагу писать?

Савелий Кузьмич даже споткнулся на полушаге.

— Зазря ты Никитку облаял, Савушка, не мог он писать. Нешто у него ума на то хватит, нешто писать он так складно да чисто могет? Не его рукой фальшивка состряпана…

Резонный отпор жены отрезвил Савелия. Видно, так велико было его возмущение, что не принял он в расчет слабой Никиткиной грамоты.

Кто же это?..

— Денька игде?! Стало быть, его мазня, его подлость!

— Побойся ты бога, Савушка! Деню-то уж сам знаешь…

— Нет бога! Неча меня им пугать!..

— А карахтер?

— Какой ишо карахтер?

— Сам же сказывал, Савушка: карахтер ломать. А ты вона как: родного сына в подлости уличаешь. Ты же партейным человеком будешь, Савушка… Мало их, стервецов, в слободе, может, и по злобе кто…

— Твоя взяла, — мучительно сдался тот. — Да ведь не мог же я на себя срам этакий возвести, Степушка! Кто же это?

А вскоре явилась с пучком лозы запыхавшаяся на бегу Клашка. Савелий Кузьмич, усмешливо глядя на дочь, весело бросил:

— Принесла?

— Ага, принесла, тятя.

— Вот сама себя и пори.

5
И все же фальшивка была делом рук пакостного Никитки.

Ласковый и тихонький в семье, Никитка мгновенно преображался, едва попадал в компанию своих сверстников, барачных и соседских мальчишек. Здесь он был отъявленным драчуном и заводилой, грозой и кумиром всей босоногой гвардии, не знающей от него ни отдыха, ни покоя. Его железные кулаки не давали спуску даже тем, кто был гораздо старше и сильнее его. Часто в неравных схватках ему разбивали нос, губы, возили по земле и били ногами, но только пуще сверкали яростью Никиткины глаза, скрипели белые, что снег, зубы, и молча, как настоящий волчонок, бросался он на преждевременно торжествующего противника, пока наконец тот, обессиленный и сломленный духом, не пускался в паническое позорное бегство. Но и тогда Никитка не оставлял обидчика. Его крепкие голенастые ноги настигали беглеца, и битва продолжалась до тех пор, пока враг целиком не признавал себя во власти Никитки. Только тогда руки победителя отпускали поверженную в прах жертву, агатовые глаза теряли злой блеск и обретали прежнюю веселую диковатость.

Несмотря на свои семь лет, ростом Никитка отставал всего на полголовы от Дениса, был крепко и ладно скроен, лицом в мать, былую красавицу, и горяч в отца. В школу этой зимой Никитка не ходил из-за худой обувки и одежонки. Да Никитка и не жалел об этом, грамота его не прельщала.

Регулярная и скучная читка газет изрядно надоела Никитке, не любившему никаких читок, кроме тех, где рассказывалось о войне, о хитроумных и храбрых полководцах, о чем довольно часто Денис читал в купленных им на толкучках старинных книгах. За газетной же читкой Никитка зевал, ерзал, тайком щипал дремавшую у матери на руках Клашку, за что получал от отца увесистые шлепки, и первым выскакивал из-за стола, как только кончалась читка. Никитка долго думал, как избежать этой мучительной и нудной затеи отца, но ничего толкового в голову не приходило, а просто удрать — не избежать порки. И вдруг мысль написать на почту письмо и отказаться от «Саратовских известий», а еще лучше переадресовать газету кому-нибудь ослепила немудрящий Никиткин ум, способный больше на пакости, чем на добрые дела и науку. И Никитка помчался к своему верному другу и «начальнику штаба» Прошке.

Единственный сын пономаря затонской церкви Прошка Жуков, худенький и слабосильный мальчик, старше Никитки года на два и выше его на полголовы, был большим баловнем в семье и объектом зависти и издевок детской бедноты, не дававшей ему проходу даже вблизи церковной ограды. В прошлую весну, когда состоялось его знакомство с Никиткой, Прошка уже учился в первом классе гимназии, ходил в новенькой с блестящими медными пуговицами синей шинели, шапке с гимназическим знаком и с новеньким кожаным ранцем за спиной. Но, увы, все это не только не радовало, но даже огорчало Прошку. И шинель, и шапка с кокардой, и ранец только дразнили завистливые глаза сорванцов и голодраных обидчиков, не дававших «пономарю» ни отдыха, ни покоя. Прошка хитрил, менял пути следования: в гимназию, задаривал особо опасных преследователей, но и это уже мало помогало ему: гостинцы родителей были с каждым месяцем все скупее, а преследователей и «защитников» — все больше. И жизнь Прошкина стала бы ему горше редьки, если бы не одно случайное знакомство…

Было это весной. Прошка благополучно миновал Глебучев овраг и подходил уже к окраине города, как вдруг нос к носу встретился с вывернувшимся из-за плетня оборванцем. Напуганный грозным видом черномазого незнакомца и сопровождающей его ватаги, Прошка заученно протянул приготовленную на такой случай белую булку, когда с противоположной стороны появилась еще ватага и рослый, мордастый пацан угрожающе двинулся на упредившего его конкурента. Прошка уже жалел, что поспешил с откупом, и обреченно ждал наказания за свой промах.

Однако оборванец — это и был Никитка Луганов — не отступил, сунул булку в руки одному из стоявших за ним мальчишек и сам смело двинулся на врага. В черных диковатых глазах его запрыгали озорные бесенята, и весь он, напружинившийся и верткий, заплясал перед набычившимся здоровяком, готовым немедленно и жестоко расправиться с неожиданным и дерзким соперником.

На этот раз бой был слишком упорным и долгим для обоих противников, особенно для Никитки: все лицо, грудь и руки его были в сплошных синяках и кровоподтеках, рубаха и штаны вывожены в грязи и разодраны, и в зияющих дырах чернели и багровели те же следы явно неравной битвы. Если бы его враг, без пяти минут победитель, не оставил бы сейчас свою жертву и довел свою страшную «работу» до конца, превратив Никитку в освежеванный кусок мяса, или немедленно сбежал от него, бой можно было бы считать выигранным. Но у мордастого не было сил ни продолжать молотить побежденного, ни тем более броситься в бегство. Часто и шумно хватая широко раскрытым ртом воздух, он сидел на поверженном в грязь Никитке, тупо озираясь вокруг на окаменевших зрителей и лихорадочно соображая, что ему делать дальше.

И этих-то нескольких секунд было достаточно для Никитки, чтобы снова собраться с силами и продолжать бой. В один миг он сбросил с себя не ожидавшего такой наглости противника, подмял под себя, и железные Никиткины кулаки обрушились на врага с такой яростью, какой не было еще за все битвы…

А спустя несколько минут Никитка уже сидел у плетня, в стороне от лежавшего в грязи окровавленного соперника, и спокойно, будто ничего не случилось, делил между членами своей шайки завоеванную им в неравном бою Прошкину булку.

У ошеломленного, не верившего своим глазам Прошки появился-таки бесстрашный и надежный защитник. А еще немного спустя полюбившийся атаману своей щедростью и осведомленностью в воинском деле Прошка стал его первым советчиком и «начальником штаба».

6
Вызвав условным свистом из церковного дома Прошку, Никитка увел его в Глебучев овраг и поделился с ним своей мыслью. Тут же оба обдумали, как и кому лучше переадресовать «Известия», и Прошка аккуратно, каллиграфическим почерком настрочил заявление. Никитка внимательно выслушал текст, остался им очень доволен, но концовку продиктовал другую, с любимыми отцовскими словечками: «для просвещения в мировом масштабе попов и протчую гидру».

В тот день, когда отец воевал с оставившей его без газет почтой, Никитка вел свое «войско» на Соколовую гору. Бледное, отощавшее за целых полтора года беспорядков и голодовок босоногое войско едва поспевало за своим вожаком, карабкаясь на крутой глинистый склон, скатываясь, цепляясь за голые кусты и обнаженные корневища. На горе Никитка объявил большой роздых, насмешливо оглядел разом повалившихся на пригретую солнцем землю, измученных долгим подъемом ребят.

— Прошка, давай!

Прошка тотчас снял с плеча школьный ранец и, тяжело дыша и отдуваясь, передал его атаману. Никитка по-хозяйски раскрыл ранец, выволок из него несколько засаленных свертков, с десяток крашеных яиц, столько же просвир и даже небольшой, облитый белой глазурью настоящий пасхальный кулич.

— Вот да-а! — изумился атаман. — Ай да Прошка! А где нож?

Прошка открыл, подал ему складник.

— Сочти! — приказал Никитка. И стал развертывать бумажные свертки с ветчиной, курицей, жареными рыбьими тушками, розовым свиным салом.

— Семнадцать, — доложил Прошка.

— С тобой?

— Нет, я не в счет, я завтракал.

— Ладно.

Никитка вернул хозяину пустой ранец, разложил на землю на бумаге снедь и начал сосредоточенно, не спеша делить Прошкино богатство. Голодная «гвардия» затаив дыхание следила за каждым движением черных от загара рук своего командира, и только польщенный похвалой Прошка равнодушно щурился на залитый солнцем далекий город, на сверкающую полыньями и заберегами широкую Волгу.

Покончив с Прошкиным угощением, «гвардия» рассыпалась по Соколовой горе в поисках винтовочных гильз — зимой здесь было стрельбище гарнизона, — оглашая пустынное плато смехом, криками и радостной перекличкой. Прошка, по обыкновению, принимал в свой ранец богатый «трофей» и вел учет.

Неожиданно восторженный крик привлек внимание ребят, сбил их всех в одну кучу: в овражке, размытом недавним потоком и еще окончательно не просохшем, торчала из тины огромная снарядная гильза, позеленевшая от времени и влаги.

— Бонба, — неуверенно произнес кто-то.

— Не бомба, а снаряд, — наставительно пояснил Прошка.

Однако все глянули на Никитку.

— Ага, снаряд это, — не сразу подтвердил тот. — А ну, тягайте его, поглядим, какой он.

Несколько рук тотчас ухватились за толстую шляпку гильзы, потянули ее из тины.

— Чижолай!

— Лезет, лезет!..

Снаряд толстой длинной болванкой плюхнулся у ног атамана.

— Помыть надо, — наглядевшись на диковину, заключил тот.

— Верно! — подхватило сразу несколько голосов. — Тогда видней будет!

Воду нашли в другом овражке. Прошка попустился ради такого случая кожаным ранцем, и вскоре снаряд был тщательно отмыт, надраен до желтой меди. Прошка поучал:

— Целый, нестреляный. Если по этой пипке ударить — убьет. А по этой — пистон называется — стрельнет. Это мне брат отца рассказывал, он военный.

— А порох в нем есть? — зажегся Никитка.

— Еще сколько! Вот тут. Только разбирать его очень страшно: стрельнуть может.

Никитка подумал и сказал:

— Ладно, возьмем эту штуку домой, там разбирать будем. Тута у нас струмента нету.

— Опасно же… — попробовал было возразить Прошка, но атаман только сверкнул на него глазом, и начальник штаба умолк.

Снаряд оказался так тяжел, что нести его пришлось вчетвером и то часто меняясь. У обрыва Никитка скомандовал:

— Клади! Тащить не будем, пущай сам катится!

И не успел Прошка снова предупредить об опасности, как Никитка уже столкнул снаряд с кручи.

Тяжелая медная болванка медленно, давя кусты, покатилась по крутому откосу, но, постепенно ускоряя бег, подпрыгнула и, кувыркаясь, понеслась вниз и наконец скрылась в густой зелени, у подножия.

— За мной! — вскричал заполошный командир и первым ринулся вниз с обрыва.

Снаряд нашли целым и невредимым, застрявшим в кустах.

— Стой, пацаны, — окликнул Никитка ребят, собравшихся нести снаряд дальше. — Давайте из его стрелять будем. Прошка, поди сюда! Как думаешь, до той березы достанет?

— Без пушки нельзя, — довольный вниманием командира, солидно заметил начальник штаба. — Из пушки он через Волгу стрельнет, еще и дальше, а без пушки нельзя, разорвать может…

— Пушка, пушка! — оборвал Никитка. — А где ее, пушку-то, взять, турок? Без пушки мы. Пущай по той березе шарахнет. Пацаны, ложи его сюда, я сам целиться буду. Прошка, эта, что ль, штуковина полетит? А по чем бить надо? Пацаны, ищи железяку, сейчас по березе пальнем!

Никитка горел, и черные диковатые глаза его метали удаль. Снаряд уложили на холмик, Никитка сам навел его на березу и с нетерпением ждал ребят, разыскивавших железяку.

Прошка, стоявший возле, сучил ногами, потеряв от страха дар речи.

— Ты чего, Прош? — заметил его приплясывание Никитка.

— Н-нельзя без пушки… У-убьет… — зазаикался тот, не сводя выпученных глаз с отливающего желтым блеском, надраенного песком длинного цилиндра.

— Ништо! Я счастливый!

— Снаряд, к-когда из пушки стреляет, тогда ничего… А к-когда без пушки…

— Ври больше! — проворчал атаман, недовольный Прошкиным отговором. Однако тоже опасливо поглядел на грозное оружие, задумался.

Прошка, пользуясь замешательством командира, торопливо предложил уложить снаряд на костер, нацелив его на березу, а самим залечь в овраг и смотреть, как снаряд будет взрываться. Предложение было заманчивым: исключало серьезную опасность, а главное, спасало честь атамана, ибо отступать от намеченного он считал трусостью и позором. Никитка долго соображал, чесал за ухом и наконец сдался.

Спустя десять минут все уже сидели в овражке, издали наблюдая за тем, как огонь все больше охватывал лежащее на хворосте длинное тело снаряда. Наступившую зловещую тишину нарушали только легкие потрескивания сучьев да птичий гомон. Но вот сушняк занялся дружно, и пламя и дым окончательно поглотили снаряд. И тут случилось непредвиденное: костер неожиданно рухнул, взметнув серый столб дыма и пепла, черная круглая головка снаряда на мгновение показалась в огне, повернулась в другую сторону от березы и снова исчезла, а следом оглушительный взрыв разметал и костер, и лежавший возле него свежий хворост. Все восемнадцать голов, торчавших из-за укрытия, сдуло ветром. Еще через несколько секунд второй, более резкий, но приглушенный расстоянием взрыв донесся откуда-то из поселка.

Первым опомнился Никитка. Бледный даже сквозь густой смуглый загар, он высунул вихрастую голову, очумело огляделся вокруг и только тогда выскочил из овражка. Там, где пылал костер, чернела одна вспаханная земля — и ничего больше.

— Вот да-а! — выдохнуло сразу несколько глоток.

Прошка, осматривавший вместе со всеми недавнее «поле боя», подавленно заключил:

— В затон улетел. Может, еще поранило кого, бежать надо.

Этого было достаточно, чтобы вся «гвардия», забыв о своем атамане и не сговариваясь, бросилась врассыпную. И только один Прошка, трусливо озираясь и дрожа всем своим хлипким телом, преданно оставался возле понуро стоявшего над пепелищем Никитки, не смея ни окликнуть его, ни сдвинуться с места.

7
Целых две недели Денис не решался навестить Марфу и Верочку: во-первых, все еще давала знать отцовская оплошка с «союзом», во-вторых, ждал получку, чтобы хоть на этот раз явиться в гости не с пустыми руками, утаив несколько керенок на гостинцы. Не может же он, Денис, не отблагодарить добрых людей за постоянные угощения и ласку, особенно тетку Марфу: и ест впроголодь, и ходит в старье — все на Верочку! Сама-то уже и с лица спала. И на сердце жалуется…

А принес получку домой, притаив за пазухой новенькие похрустывающие бумажки, посмотрел, как мать, бережно разглаживая пятисотенки и сторублевки — отцовскую получку, — выкраивает из них на хлеб, на керосин, Анке на какую-нито обувку, устыдился, выложил на стол все до последней бумажки.

Верочку Денис застал за глаженьем.

— Денис! Наконец-то! — бросив утюг, обрадовалась она ему, но спохватилась, поставила горячий утюг на конфорку. — Боже, я думала, с тобой что-то случилось. Мне столько надо сегодня сказать тебе… Как хорошо, что ты пришел! Хочешь чаю?

— Нет, я уже завтракал.

— Какой ты молодец! А вот я глажу. Марфа говорит, что мне надо учиться не только гладить, но и стирать, иначе мне будет очень трудно. Ты знаешь, сколько я белья перепортила? И вот руки… — Она показала ему обожженные в нескольких местах тонкие белые пальцы и сама внимательно осмотрела их. — А ma tante[1], то есть моя тетя — правда, она никакая мне не тетя, а просто мамочкина знакомая, — она говорит, что у меня музыкальные руки и надо их беречь. Но это потом. Денис, сегодня такой чудесный день, и я непременно хочу провести с тобой этот день где-нибудь на воздухе… Давай поедем за город? Ты не против? Я должна многое рассказать тебе. Я хочу, чтобы этот день остался у нас навсегда в памяти. Ведь мы друзья на всю жизнь, что бы с нами ни произошло, правда? Сейчас я доглажу кофточку, и поедем!..

Верочка болтала без умолку, а Денис, сидя подле нее, глуповато улыбался своему счастью и, не придавая значения ни возбужденной Верочкиной болтовне, ни выдумке с поездкой за город, приняв последнюю за обычный каприз, жалел только об одном, что и на этот раз не смог привезти ей с Марфой гостинца.

8
Трудно сказать, что именно в этот чудесный весенний день испытывал Денис, шагая рядом с Верочкой: гордость ли за свою нарядную и красивую подружку или другие, более нежные чувства, но лучшего дня, чем этот, Денис не знал во всей жизни. Словно счастье в один день решило вознаградить его за все тяжелые и безрадостные годы. Хотелось, чтобы и Верочка была такой же счастливой с ним, как он сам, сделать для нее что-либо хорошее, необыкновенное… Но не было узелка с харчем, чтобы одарить нищенку, не на что было угостить Верочку, не было холодного ветра и грязных луж, чтобы защитить или перенести ее, не было ничего, что могло бы помочь ему сделать приятное для нее, развеселить, осчастливить. И досадовал, казнил себя всякий раз, когда не он, а она замечала что-нибудь интересное, или рассказывала какую-нибудь смешную историю, или затевала веселую шалость. А он ничего не мог ни первым заметить, ни выдумать и только все боялся наскучить ей.

— Смотри, какой красный солдат! — восклицала Верочка и тянула за собой Дениса на другую сторону улицы, к висевшему на заборе плакату с большим, во весь рост, красноармейцем. И красноармеец, и слова на плакате — все было красным.

Верочка, обращая на себя внимание прохожих, громко читала:

— «Товарищи! Записывайтесь в Красную Армию!..» Обожаю военных! Когда папочка был офицером, я с ума сходила от его эполет, аксельбантов… А что это? — перебегала она к объявлению. — «Товарищи рабочие! В последний срок (24—30 апреля) обсудите и проголосуйте открытым голосованием важный вопрос о максимуме и минимуме заработной платы. Совету нужно ваше мнение по этому вопросу». Что значит максимум-минимум? Значит, рабочие сами себе определят жалованье? Что за глупость! — без умолку болтала она. — Ты посмотри, сколько нищих, бедных, оборванных людей — и, конечно, все хотят больше денег. Марфа, например, продала уже все наши вещи — как она собирается дальше жить?.. Денис, это наш трамвай! Ведь он идет за город, правда? Догоняй меня!

Они вскочили в трамвай, который уже трогался, и заняли места на довольно свободном конце длинной лавки.

— Представляешь, недавно Марфа встретила одну старую мамину подругу — ее почему-то все называли «генеральшей», хотя она вдова всего-навсего подполковника — и рассказала ей обо мне. И знаешь, что ей на это ответила генеральша? Она сказала, что мамочка никогда домой не вернется, потому что ее сестра, а моя тетя, уже давным-давно живет где-то на юге, и что мамочка обманула и забыла меня. Это какой-то бред. Ужас, ужас!

Последнее Верочка не сказала, а выкрикнула с такой болью, что Денис, не ожидавший такой внезапной перемены в настроении друга, не знал, как утешить Верочку, и только беспомощно оглядывался вокруг, словно ища поддержки.

Но никто из пассажиров не выразил ни сочувствия, ни даже недоумения — чужая беда их давно уже не волновала.

9
У Глебучева оврага они сошли, и Верочка предложила подняться на Соколовую гору.

— Знаешь, я решила этот день провести с тобой там, где мы еще не бывали. Я хочу, чтобы он не был похож на все другие, запомнить его на всю жизнь!.. Денис! — вдруг смерила она его взглядом. — Ты обратил внимание, как я выросла? Мы почти сравнялись с тобой, мы стали совсем взрослые, правда? — Она осторожно, словно желая убедиться, коснулась пальцем темного пушка на его верхней губе, и большие синие глаза ее погрустнели.

До самого подножия Соколовой горы шли молча. Денис понял, что Верочка снова думает о своей матери, и не мешал ей.

— Ну, что же мы? Бежим! Кто скорее! — вдруг, оставив Дениса, бросилась она к круче. И быстро выбралась на тропинку, полезла в гору, хватаясь за кусты и корневища, оступаясь и вновь карабкаясь вверх, весело и звонко смеясь, как маленькая шалунья.

Денис едва поспевал за нею.

Выпачкавшиеся и уставшие, они поднялись на гору, дальше переходящую в степь, и, взявшись за руки и отдуваясь, встали над самым ее обрывом.

— Боже, какая прелесть! Денис, тебе не кажется, что мы похожи на диких горцев, поднявшихся на Ай-Петри? Под нами — большой аул, каменные сакли, река… Недостает еще овец — и мы с тобой пастух и пастушка. Тебе нравится?

— Еще как!

— Мне так хорошо с тобой. Ты не представляешь, как мне хорошо с тобой! — снова с какой-то болью воскликнула она и даже повернула его к себе. — Скажи, а ты? Тебе не скучно со мной? Ты хотел бы бывать со мной часто-часто? Я так привыкла к тебе… Без тебя мне будет ужасно трудно…

«Почему она так говорит со мной, будто прощается? — впервые подумал Денис, и неприятный щемящий холодок пробежал у него в груди, подхлестнул сердце. — Что с ней творится сегодня? Уж не собралась ли она «ехать за матерью?» — Денис пытливо, украдкой посмотрел на нее и невольно загляделся: перед ним стояла совсем не та Верочка, какую он знал уже целых полгода. Та была маленькой, тоненькой, что камышинка, с двумя смешными косичками, торчавшими из воротника шубки, чтобы не измять банты, веселой и наивной болтушкой. А эта — совсем девушка: стройная, красивая, с прической, делающей ее более взрослой, с двумя заметными даже под шерстяной кофточкой бугорками… Когда она вдруг стала такой?..

Денис стыдливо отвел глаза.

— И мне тоже, — не нашел он ничего другого ответить. И даже слегка покраснел.

— Тоже! Ты говоришь, будто стыдишься дружить со мной. Или хочешь утешить. Ты очень хороший, добрый… Я не знаю какой… Ты знаешь, я полюбила тебя, как Игоря!.. Бедный Игорь… И папочка… Ах, как все покатилось!..

Она отошла от обрыва и, не оглядываясь, пошла навстречу зеленеющей степной шири. Денис, снова досадуя на себя, поплелся следом. Так они шли минуту, пять, десять, может быть, гораздо больше, пока Верочка так же неожиданно не повернула назад и, поравнявшись с Денисом, заговорила без прежнего одушевления:

— Денис, ты ведь мой друг, правда?

— Конечно!

— И ты никогда не забудешь меня?.. Если нам придется расстаться:

— Нет. А почему ты спрашиваешь?.. — испуганно спросил он.

— Я тоже. Мне всегда было хорошо с тобой. А теперь слушай.

Денис уже давно понял, что Верочка хочет сказать что-то очень важное, но все не может решиться. И вот сейчас…

— Я тебе уже говорила о «генеральше». Я ее почти забыла, когда мне напомнила о ней Марфа. Когда она была у нас, она почему-то казалась мне очень страшной… Нет, не потому, что она была некрасивой, но ее глаза — глубокие, словно их вдавили под лоб, холодные, пристальные, они никогда не смеялись. И всегда пугали меня. Я ни у кого не замечала таких глаз, чтобы они никогда не смеялись. Представляешь: человек смеется, а глаза — сверлят… Фу! Я всегда избегала ее, а она меня часто не замечала. Я не знаю, чем она нравилась мамочке… Может, я ошиблась? Но я и сейчас ее что-то боюсь… Глупо, правда? И вот после встречи с Марфой она сама пришла ко мне — да, да, ко мне, а не к Марфе! — принесла мне много вкусных вещей и кулон, который она, оказывается, получила в подарок от моей мамочки… Я бы ни за что не приняла такой дорогой подарок, если бы он не был мамочкин! А потом долго расспрашивала меня обо всем: о папа, Игоре, о нашем несчастье, о нашем с Марфой житье, даже о школе… Денис, да ты слушаешь меня?

— Да… конечно!

— Тогда давай понять, что ты слушаешь, а не ловишь ворон, — уже с раздражением укорила она его, рассеянно уставившегося в одну точку.

— Так я о чем?..

— О «генеральше». Что расспрашивала.

— А потом она стала бывать у нас чуть ли не каждый день. И все поражалась, как мы плохо живем, питаемся и что дальше нас ждет просто голод. А вчера она меня возила к себе на извозчике, хотя сейчас это так дорого, познакомила меня со своими родственницами — такими прелестными, уже совсем взрослыми девушками, что я сразу влюбилась в них, — и предложила мне перейти к ней. Совсем.

Верочка тяжело и нервно вздохнула и продолжала рассказ, не замечая, с каким веселым недоумением смотрит на нее Денис. То, чего он так боялся, оказывается, не случилось: никуда Верочка не уедет, а если и будет жить у «генеральши» — так при чем тут какая-то раз-лука?

— Право, она, наверное, совсем не такая, эта ma tante — она так просит меня называть ее, — как я о ней думала раньше, — продолжала с той же грустью Верочка. — И потом — эта жизнь, эти постоянные кошмары, нищета, хлебные карточки — боже, когда это все кончится! А если еще умрет Марфа… Мне страшно жаль Марфу, она так привыкла ко мне, что я не представляю, как она будет одна… Но ведь она старенькая и слабая, она может однажды умереть…

— А если тебе перейти с Марфой?..

— Что ты! — даже испугалась Верочка. — Во-первых, у ma tante уже есть кухарка, а взять Марфу в приживалки… Нет, это исключено. Я оставлю Марфе все, что у нас осталось… И ma tante тоже говорит… Нет; Денис, я не могу упустить случая, может быть, единственного выхода из такой жизни… Ведь мне всего тринадцать, я хочу жить, а не умирать медленной смертью! Жить, а не пропадать, как бездомная собака, как эти жалкие нищие, на которых уже даже не смотрят… Ты осуждаешь меня? Денис, ты правда осуждаешь меня? Но ведь это мой единственный шанс!..

Денис не знал, что означает «шанс», но другого выхода для Верочки он тоже не видел. Жаль было только Марфу.

— Но это еще не все, — помолчав, тихо добавила Верочка. — Мы расстаемся, Денис. Она не разрешает нам… О, это ужасно! Я бы не вынесла разлуки с тобой, если бы знала, что мы расстаемся навсегда. Но мы встретимся, мы обязательно встретимся, как только кончатся все эти кошмары…

Глухой взрыв, подобный внезапному удару грома, донесшийся откуда-то снизу, не дал договорить Верочке. А через несколько секунд второй, сильный и резкий, раздался уже где-то в поселке. Зоркие глаза Дениса успели заметить среди мазанок и домишек медленно оседающий клубок пыли…

— Денис, Денис! — теребила Верочка. — Это война?

— Да нет, какая война. Горючка взорвалась, верно.

— Горючка — что это?

— Может, керосин, может, еще что. Той зимой соседка керосину в печку плеснула — этак же бахнуло. Думали, барак загорится.

— Боже, кругом кошмары! И когда все это кончится… Денис, уйдем отсюда, я не хочу больше видеть несчастий. Не хочу, слышишь!..

И она потянула его прочь от обрыва.

10
Денис возвращался домой с подавленным и смятенным чувством. Было очень жаль Верочку, с которой ему, может быть, никогда больше не удастся свидеться, потому что такое условие поставила перед ней «генеральша»: никаких старых друзей, никаких гуляний. И в то же время Верочка возмущала его своей черной неблагодарностью к Марфе: зачем она так жестоко отнеслась к ней, бросив ее одну, больную, старую, почти нищую, — сама же Верочка заявила, что у них с Марфой скоро ничего не останется для продажи. Неужели бы он, Денис, предпочел тихую сытую жизнь у какой-нибудь богатой, но чужой тетки — пусть трудной, голодной жизни, но с родным человеком? Разве Марфа, сделавшая Верочке столько добра, не бросившая ее, когда все разбежались, даже мать, — разве она ей не родная? Или Верочка не умеет платить добром за добро? Какой же она ему друг?..

Но ведь Верочка — не парень, не рабочий мальчишка, подсказывал Денису второй голос, она не умеет и не может работать, чтобы прокормить себя и Марфу. За что же винить ее?

Ведь и он, Денис, не мог бы сейчас помочь своему другу. Например, взять ее с Марфой к себе в барак, где и без них-то тесно. Да еще прокормить их…

Донесшиеся от барака бабьи крики и ругань оборвали путаные мысли Дениса. И вдруг он, вспомнив о взрывах, о взметнувшемся в слободе странном клубке пыли или дыма, чему тогда не придал значения, опрометью помчался к бараку.

У входа в барак теснились и орали барачные и слободские бабы. Мужики, стоя в стороне, не вмешивались в перебранку, и только торопливое, ожесточенное раскуривание цигарок выдавало их волнение и интерес к шуму.

— Бонбы под избами рвать — это какое ж убивство, бабоньки! А все он, лугановский паскудыш, старается! Руки ему оборвать мало, архаровцу! — выкрикивали слободские.

— А ваши игде? Один, что ли, Никитка снарядом пулял? А окна кто надысь рогатками выбил? Все они на один лад, что ваши, что наши! — отбрехивались барачные.

Из стоявших на крыльце высказался не принимавший до того участия в споре Савелий Кузьмич. Вскинув, как когда-то на митинге, руку, тонко и громко прокричал:

— Тихо! Не то время, товарищи бабы, чтобы нам промеж себя воевать. А должны мы сообча, миром наши дела решать и все протчее…

— Завел! — сердито отозвались в толпе. — Ты про Никитку свово скажи! Когда ты ему, паразиту, мозги вправишь! Доколи он нам будет души мотать да детишек совращать наших!..

Шум, крики поднялись с новой силой, но невозмутимый Савелий Кузьмич снова поднял руку, и толпа, к удивлению следившего за отцом Дениса, мгновенно смолкла. Савелий Кузьмич степенно откашлялся, продолжал сдержанно, тихо:

— Опять вы не об том, товарищи женщины. Все мы сами мальчонками были, и шалостев у нас было не в пример боле. Об чем речь? Кабы убило кого, избу сожгли — ну тады… Снаряд, особливо когда он калибру четырех альбо шести дюймов, всяко могет сыграть. А тут что? Радоваться нам должно, а не в драку лезть да детишек ругать всяко…

— Хороша радость: стекла выбило да крышу разворотило! Вот ежели бы оно тебе в хату сыграло!..

— Об чем он говорит, бабы? Что же выходит, а? Может, его Никитке еще и благодарность надоть, за игрушки его в ноги покланяться?

— Не об том речь, дура! — сорвался Савелий Кузьмич.

— Бабоньки! Да он же меня и дурой еще!.. Ах ты же, кобель колченогий! Так вот тебе! — И рябая, плоская, что доска, баба подскочила к нему, но то ли запнулась о ступень, то ли ее толкнули с крыльца — высоко взметнула руками и с воплем упала навзничь, в толпу. Толпа ахнула, раздалась, вороньем облепила крыльцо, стащила с него Савелия Кузьмича, набросилась на барачных.

На мгновение Денис увидел обезображенное страхом лицо отца и руки, хватавшие воздух, как навалились на него обезумевшие от ярости бабы…

…Вечером отца уложили в кровать, и мать, растирая ему медной ложкой синяки и смачивая кровоподтеки, плакала и ругала его за драку. И странно, отец, никогда не сносивший даже робких упреков, безропотно выслушивал все ее возмущения и обиды и только просил не наказывать виновника всех этих бед — Никитку.

ГЛАВА ПЯТАЯ

1
Дед Савелия, крепостной мужик, в шестьдесят первом получил волю и землю. Впрочем, заболоченную падь бывшего помещичьего угодья нельзя было назвать землей, и дед упрямо вколачивал в нее и свою завидную силу, и время, и веру в сытый завтрашний день, но трясина только разоряла его, втягивала в долги, а не рожала.

Семь лет ублажал бесплодную топь дед Луганов, а в один день простился с землей, проклял свою крестьянскую долю и ушел в город. Поманил его товаришок:

— Айда в бурлачки, брат Луганов. Хошь и нелегка лямка и велика матушка-Волга, да все подале вроде как от страмной жизни. Хошь денек — да наш, хошь разок — да встряхнемся!

В бурлаки купцы не всякого брали: работка воловья, но плата справная: в иной день и рубль отдай. Луганова взяли без думки — дюж! А там и сыны подросли — их взяли. Все в стать вышли, все в отца. И потянул русский богатырь с сыновьями тяжелую бурлацкую лямку. На роздыхах у костров, у чанов с ухой заводили они грустные напевные песни и, забываясь, изливали в них Волге-матушке свои души. И, умирая, оставил дед Луганов в наследство детям и внукам своим жгучую ненависть к земле и страстную любовь к Волге.

Младший из внуков, Савелий, выдался не в деда: приземистый и нескладный. Но и его короткие ноги крепко упирались в песок, а в широкую не по росту грудь до мослов врезалась ременная лямка. Зато нравом был, не в пример смирным братьям, резвый до буйности, весельчак и заводила на игрищах среди парней. Умел Савелий шутками да побасками девок до колик рассмешить, спорщиков развести полюбовно, умел, задурив, и беду на себя накликать. И тогда незлобивые, смиренные братья волей-неволей чесали свои могучие кулаки, спасая Савелия от увечья.

Женился Савелий поздно. Уже на двадцать восьмом году, когда случилось тянуть по Оке груженую баржу, повстречал он в одном хуторе под Калугой крестьянскую дочь, красавицу Степаниду, — и потерял разум. Выше на полголовы Савелия, дебела, чиста лицом, Степанида давно, однако, слыла на хуторе старой девой. Двадцать шестой девке шел — парням зазорно на перестарке жениться, мужикам-вдовцам — не с лица воду пить, этим приданого бы побольше. А Степанидины старики, пронадеясь на красоту младшенькой да обычай блюдя, покуда старших дочерей замуж повыдавали, не заметили, как и годки прошли, ничего не скопили из приданого, оставили тихую, кроткую Степушку в старых девах.

Давно надо было тянуть посудину дальше, бесновался на забитой товарами барже купецкий страж, а Савелий все сватался к Степаниде. Старики упрямились, боялись за бурлака выдать дочь — сами нужды хватили! — а Савелий и вовсе ума решился: на весь хутор в драку полез, хотел и баржу на дно пустить, но братья вовремя упрятали его в трюм, приставили надежную стражу и стали действовать за него сами. Только на пятый день уломали Степанидиных стариков, выпустили на волю Савелия, подвели его, вышколенного, под родительское благословение и, не дав вдосталь наглядеться на суженую, уволокли к барже, впрягли его, счастливого, в лямку. А на обратном пути сыграли свадьбу.

Возвратясь в Саратов, Савелий решил не расставаться с молодой женой, бросил бурлачество и вскоре же нашел работу в затоне: помог случайно встретившийся ему богатырь-кузнец Илья Басов. Не привыкшая к безделью Степанида тоже отправилась в затон попытать счастья.

— Баб у нас без тебя солить негде, — ответили ей в конторе.

Так бы и ушла Степанида ни с чем, если бы не приглянулась она, темноокая красавица, конторскому дельцу, рыжему Власу. Степаниду вернули и, на диво всем просителям и конторским, определили в малярный цех, о каком только могли тогда мечтать бабы.

Проворная, смекалистая, Степанида быстро освоила малярное ремесло и стала зарабатывать больше мужа. Жизнь в затоне показалась ей краше калужской. Старший приказчик Влас все чаще заглядывал то в цех, то на верфи, где работала Степанида, справлялся о ее житье-бытье, сулился через год-два сделать мастером, а однажды подвез ее на хозяйской коляске в город, угостил печатными пряниками и «кислыми щами»[2].

— Брось ты своего дурака, Стеня. Чего он тебе дать может, окромя глупостей да — не дай бог! — побоев!

— Что вы, Влас Власыч! — даже испугалась та. — Можно ли говорить такое!

— Не токмо говорить, а и действовать можно, радость моя. Такого ли тебе мужа надо!

— Побойтесь бога, Влас Власыч! — чуть не вскричала, вся краснея от стыда, Степанида. — Спасибочко вам за ласку, за доброту вашу, а на такое, чтобы супротив законного мужа, — ни в жисть!

— Так ведь дурак же он, твой законный! Чего же тебе с ним век маяться? Брось!

— Уж какой есть. Добрый он. И ко мне ласковый.

— Подумай, Стеня. Хорошо подумай, не делай из меня… Я тебя так не выпущу, полюбилась ты мне пуще жизни. Себя решу, а тебя от него вырву!

— Ой, что вы! — окончательно струсила Степанида. — Страшный вы, Влас Власыч…

— Молчи. Завтра скажешь. В шелка одену, золотишко еще от батюшки — будто для тебя и берег, — все твое! Уедем отсюда, Стеня… — И, не досказав, скрипнул от досады и зла зубами.

А Степанида, уронив голову, не пошла — побежала от него, как от беса.

Всю неделю Влас преследовал Степаниду, а потеряв надежду, страшно пригрозил:

— Отступаюсь я от тебя, глупая, но знай: покуда жив — враг тебе и всем твоим выродкам. Помни!

Слово свое он держал, и в первый же будний день Степанида почувствовала это: мастер стал придираться к ней в каждой мелочи, посылать на самую трудную и копеечную работу. А когда родила первенца и через полмесяца вернулась в цех, виновато развел руками:

— Нету тебе дела, красавица, в другом месте ищи.

Влас, встретивший ее во дворе, не здороваясь, прошел, мимо. Только усмехнулся в усы.

Лишь на другой год взяли Степаниду в пароходство на мойку судов. А еще через год беды посыпались и на ее мужа: Савелия то и дело обсчитывали, обкрадывали, перебрасывали с одной работы на другую, штрафовали за каждую безделицу, а доведя до исступления, снова наказывали за дебош и ставили на еще более дрянную работу. Савелий нервничал, пылил, не сдерживал себя и дома. Степанида, во всех этих несчастьях видевшая преследующую ее рыжую тень, дважды пыталась уговорить мужа бросить все и уехать в Калугу, но унаследованная от деда жгучая ненависть к земле цепко удерживала Савелия от такого поступка. Было бы еще бурлачество — может, и ушел бы опять на вечное странствование, но бурлаков давно сменили дешевые и безропотные машины, а матросам да шкиперам платили гроши.

Новая встреча с Басовым решила судьбу Савелия: Илья взял Савелия к себе в ученики в кузню, а через год сделал из него молотобойца, и в черную ночь Лугановых глянуло хоть и слабое, но утешное солнце.

2
В середине мая Савелий Кузьмич выпросил у приятеля на денек лодку и сеть, весело порадовал Степаниду:

— На рыбалку еду, мать, Никитку в помочь возьму альбо Деньку. После решу ишо. Рыбой от пуза накормлю, готовь бочку!

— И то бы, Савушка, хоша бы рыбки поели. На картофельной шелухе сидим, животы с голоду у ребят к спине липнут.

Весь воскресный день семья дружно чинила сеть, готовила отца и Никитку к рыбалке. Но к вечеру Савелий Кузьмич неожиданно раздумал брать младшего, взял Дениса.

— Шальной, утопнет ишо, пущай ужо со мной Денька едет. Завтра к утру дома будем, на работу поспеть чтобы. Так ты, мать, соли займи да бочек — засолим, не пропадет рыба, — шутейно досказал он.

3
Под ровными сильными ударами весел килеваялодочка пошла ходко, радуя Савелия Кузьмича, его наскучившую по реке душу. Да и кто, однажды побывав на Волге, не помнил о ней долгие годы! Кого не манила она своей, широкой спокойной поступью, гулевой шаловливой волной и теплыми, сахарными, оранжевыми песками! А еще сказать, Волга — река рыбная. Рыбаков на Волге — не счесть. Мест всяких и всем вдосталь — раздолье! Места лещевые, щучьи, окуневые, стерляжьи — только лови! А бывает, и белорыбица на крючок сядет, а то и белужка. Большую, ласковую — как же не любить ее, эту великую труженицу и кормилицу Волгу!

Тарханкой поднялись мимо Зеленого острова к коренной Волге, прошли выше и уже на закате вошли в тихую заводь. Савелий Кузьмич бросил весла, отер мокрый в испарине лоб.

— Тута сетишку бросим, щуку возьмем, — деловито пояснил он зажегшемуся рыбалкой Денису.

— А жереха?

— Жереха в глуби искать надо. Он по утрам до живца шибко жадный. А окунишек, опять же, — на червя. Этих мы и вовсе обманем. Рыба — она хитра, а мы — ее хитрей, понял?

Пересадив Дениса на весла и объяснив ему, куда грести, отец привязал конец веревки к коряжине, отметил ее тряпицей, чтобы утром отыскать легче, и стал бойко, но бережно выгружать сетку. Один за другим гулко плюхались в вишневую воду тяжелые грузила, топили за собой круглые на́плывы, и прыскала от них серебром рыбная мелочь.

Но пока ставили сеть, ушел малек. Напрасно отец заставлял Дениса забредать недоткой то ближе, то дальше от берега, на отмелях и глубинках — сетка была пуста.

— Не бойкий ты, не в пример Никитке. Ровно на волах с тобой землю пашем — вот и без малька остались, — ворчал он на продрогшего до костей сына. — Ладно, складай костер, вечерять будем.

4
Теплая майская ночь застала их на крошечном островке, под дубками. Белым золотом звезд усыпала тихую волжскую гладь, вычернила зелень кустов, отмели, дальний берег. Веселым светлячком взметнулся в ночи, бойко заполыхал костер. Прянули, разбежались от дерев, от прибрежного тальника легкие тени, судорожно забились в листве, в мягком густом осоте. А огонь пуще, жарче. Выхватил из тьмы, высветил стопалые дубовые лапы, нескладные, коряжистые стволы, озорно забегал по лицам.

— Вот она, наша бурлацкая благодать! — вытягивая над костром руки, мечтательно произнес отец. — Бывалоче, тягаешь баржу, тягаешь — силушки уже никакой, пот с тебя этак же, как с твоих штанов, водой льется. Нога по колено в песок тонет, потому как всю силу бечеве отдаешь, товарищев не подводишь. А тут ишо солнце тебе в холку — быдто горишь весь, и в глазах темень. А отдыхать не моги: быстряк, стрежень. Баржа тебя назад тянет, а ты ее опять же вперед, за быстряк норовишь вывести. Вот так, бывалоче, до ночки и ходишь. А лямку снял — тебя ровно во хмелю альбо ветром качает. Пал бы в песок — и все тут! Опять нельзя — потому как твой черед кашеварить. Вот и ползаешь по кустам, сушняк шаришь, воду с реки несешь. А после костер. И только он этак же огоньком пыхнет, темень пугнет — и куда все подевается: и усталь, и ломота в спине — все! Уж до чего сердцу люб! Дымком балует, ажно слезой глаза вымоет, а приятный. Глядишь в его — и вся быдто твоя жисть в ем глядится. И как малый ты был да бойкий, и поболе — когда тоже горя не знал, и молодость твоя тут, и, стало быть… все тут…

Савелий Кузьмич умолк и долго, без надобности ковырял в костре суковиной, пряча под вислым лбом подернутые тоской влажные глазки.

Денис не мешал ему. Отец и раньше, вороша прошлое, прятал от всех навернувшуюся на глаза грустинку. Денис знал про всю его бурлацкую и рабочую жизнь, знал больше от матери, тоже никогда ничего не рассказывавшей о себе. И жалел отца. Вот и сейчас, глядя на упавшую звезду и желая увести отца от печали, воскликнул с живостью:

— Эх, узнать бы, куда звезды падают!

— Это зачем? — очнулся от дум отец.

— А как же! Может, она вся из золота, серебра или же самоцветов.

— Ну! — построжал тот.

— Так богатство же! — не замечая отцовской строгости, все больше увлекался Денис. — Найти бы такую, хоть самую маленькую, — сколько добра накупить можно! Домина бы такой сгрохали, как у попа, а то и краше! И каждому по комнате было б. И лодку эту долой, а заместо ее…

— Будя! — сердито оборвал отец.

— Вы что, тять? — испугался Денис.

Савелий Кузьмич в сердцах ковырнул костер, обломил, бросил в огонь суковину. И, не глядя на притихшего в страхе сына, глуховато, с досадой сказал:

— Не то баешь ты. И байка твоя худа.

— Да ведь я так… Я же знаю: звезды на землю не падают, они в небе сгорают…

— Все одно! — снова оборвал отец. — И думать об том не смей! Люди сколь веков с богатством не ладили, потому как вся зло от его… Неча тебе в небе искать, вот где у человека должно богатство! — ткнул он пальцем в большой выпуклый лоб Дениса. — Все тут! А ежели его мало альбо вовсе нет — себя вини, а на богатство не зарьсь. И в думках не моги держать такое, чтобы легкую жисть искать на манер купцов альбо другой протчей гидры! Из земли встану, а прокляну! — И, медленно отходя, пристально вгляделся в поникшего над костром Дениса, внятно спросил: — Понял ли?

— Понял, — пролепетал тот.

— Вот так. А хошь, я тебе притчу одну скажу? — уже примирительно спросил Савелий Кузьмич поникшего было сына.

— Какую, тять?

— Бурлацкую, — загадочно улыбнулся тот. — Это и про звезду твою, и про то, какие она с людьми шутки строит… Брось-ка еще в огонь хворостинку, видеть тебя хочу, баять легче…

5
— Было это в старинную старину, наперед Стеньки Разина, а то и допрежде. Тягали в ту пору бурлачки баржу с товаром. Вот по этой самой матушке-Волге. Купец на барже песни орет, водку хлещет, а бурлачки, опять же, тягают. А почему такая радость купцу — а потому, что такого товару достал, что и свет не видел! Все одно, что твоя звезда с неба упала, фарт, значит. С пьяну-то да радости дурить зачал. Ну, известно, купец дурит — ему хошь цыган подавай, хошь козу в юбке — тешиться бы над кем было. А тут что: вода, горы Жигули да синяя крыша — нечем душу развлечь. «Эй вы, орет, господа сермяжные! Извольте со мной в шашки играть, тоска меня гложет! Кто кого обыграет — тому шутку придумывать. Для всеобчей потехи. Альбо чарку испить».

Боязно бурлачкам играть, шутов из себя строить, а чарку испить охота. Стали по одному на борт лазать, в шашки с купцом играть. Все баржу тягают, а один — в шашки режется, во как! Купец-то хмельной-хмельной, а играл шибко ловко. И никто у него, бестии, выиграть не могет. Сапоги лижут, петухами орут, по всей палубе без штанов зайцами скачут; купца, стало быть, потешают.

И пришла тут очередь последнему бурлачку идти. Смирный такой был, работящий. И на манер твоей про звезду байки умел складать — про легкое счастье. Ну, тогда, вишь, иное дело было, сынок. Байка такая, она нашему люду душу грела, потому как в девствительности, сам знаешь, звезды на небе сгорают. И бурлачкам тем оченно уж он полюбился: тихой, воды не замутит, а байками — тоску застит… Подкинь-ка еще, сынок, хворостинку, видеть тебя хочу…

И что думаешь? — продолжал Савелий Кузьмич, когда огонь снова разгорелся. — Выиграл ведь он у купца! Может, купец устал в шашки думать, может, удача тому была — а купца обыграл. И от чарочки отказался. «Непьющий я, говорит, ваше степенство. Извольте, говорит, сами теперь штаны скидать и козлом прыгать». Купца ажно в жар кинуло. С лица сменился, брюхом трясет: «Ах ты, блоха сермяжная! Да какое ты имеешь полное право потеху надо мной строить! Я ж тебе сдуру проиграл, а ты вона что! Не хошь чарку испить — ступай, отколь пришел!» А тот свое: «Сполняйте, говорит, ваше степенство, добром прошу». И в глазах строгость. А тут и бурлачки лямки бросили, товаришка поддержали: «Извольте просьбушку уважить, ваше степенство, по уговору. Чарочки он твоей не пил, а потому сымай портки, козлом прыгай». Купец туда-сюда, судом грозит, а бурлачков трусит: места глухие, дикие, ну как еще в реку кинут… «Ладно, говорит, бери шкуру соболью, а меня не замай, не страми мою купецкую славу…» Куда и хмель делся! А бурлачок свое: «Дешево же ты свою славу ценишь, ваше степенство. Прыгай!» Затрясся купчина, побелел весь. «Ящик шкурок возьми, сотенную в придачу!..» Задумался бурлачок: шутка ли — соболей ящик! И говорит купцу: «Это дело. А ведь я, ваше степенство, тоже думку имел: проиграю — себя решу, а изгаляться надо мной не дам. Альбо откуплюсь чем…» — «Чем же ты, такой-сякой, откупился бы?» — «А хошь бы и тем, что в даровые работники к тебе пошел, на всю свою горькую жизню». Заело купца: экий урон понес сдуру-то! А еще и дарового работничка упустил. «Давай, говорит, еще в шашки сыграем?» А у самого думка: не в раз, так в два, в десять разов выиграю — и все возверну. Еще и дарового работничка в придачу… Да ты куда глядишь? Слышишь ли?

— Слышу.

— Тогда сюда гляди, неча по кустам шарить. Вот так, вижу, — уже ласковей сказал Савелий Кузьмич. — И сели они играть. Бурлачок шашку за шашкой отдает, купца радует, товарищев в сумление водит. Уже и в «дамки» купца пустил. А потом… шасть! — и все, почитай, купцовы шашки с доски смахнул! Да еще и в нужничек запер! Купец в испарину, а бурлачки товаришка качать да купцов товар для него метить. Сыграли еще — опять такожде. Купца, того гляди, кондрашка хватит, на метины в товаре своем зверем глядит, отыграться пуще прежнего желает, а не могет. Уже и весь товар в метинах, потому как бурлачок на все ставит. Баржу заложил, кошель с золотом — проигрался! И такая тоска купца взяла и по себе жалость, что волком взвыл, в ноги бурлачку кинулся: «Пощади, смилуйся, за шутку сочти, век за тебя бога молить буду! Все одно не впрок тебе товар мой, потому как не купецкая у тебя жила. Портки сыму, прыгать стану, всего тебя до дерьма вылижу!..» А бурлачок по палубе ходит и купца быдто забыл: ящики с соболями, куницами, тюки с парчой да шелками щупает, рукой этак поглаживает, ровно детишек малых. «Чего тебе?» — спрашивает. Быдто и не слыхал, о чем его купец просит. А тот вовсе: ноги бурлачку лижет, богом клянет: «Отпусти душу!» Взъярился бурлачок: «Себя кляни, орет, бесстыжая твоя морда! А бога не трожь! Ступай лямку тяни, а не то слезай с чужой баржи, не займай место!» И что, думаешь? Кинулся купец в реку! Покуда вытащили, в чувствие приводили и — концы отдал. Бурлачки в страх пришли: что как на убивство подумают? А новый хозяин баржи, товаришок ихний, сумрачный такой сделался и говорит: «Ну, чего затряслись, заячьи вы душонки! Таперича кабы и сам убил — откупился б. А тут все видели: добровольно утоп купец. Давайте-ка лучше баржу тягать, а то время упустим — товар в цене падет». Бурлачки с таких слов диву далися, товаришка свово не могут узнать: злей утопшего на их глядит и весь ажно красный сделался. Повели баржу. А тот пуще орет: «Опоздаем — вполовину разочту! На мель посадите — ни копья не дам, еще и за урон взыщу, с гадов!» И сам не спит, товар караулит, ящикам да кулям счет ведет.

Русский человек дюже снослив. Терпенью его зверь завидует. А уж невтерпеж когда — сам того зверя злее. И нет ему тогда ни бога, ни черта, ни другой какой силушки удержать. Так-то. Помолились бурлачки господу богу, поднялись на баржу, связали воедино обоих хозяев своих, живого и мертвого, в трюм на мешки бросили. А после вывели на глубь баржу — и все эту жадность, с богатством ее — на дно! Вот тебе и вся притча. Понял ли?

— Понял, тять.

— Ну и ладно. А теперь спать.

…На рассвете Савелий Кузьмич едва растолкал сына.

— Вставай, зорьку упустим!

Небо уже румянилось на востоке, и его нежный вишневый сок разливался по речной глади. Теплая волжская ночь нехотя уходила в горы, уступая свои права погожему утру.

Первый заметил несчастье Денис. Оставленные отцом на ночь в лодке съестные припасы плавали в воде и раскисли. А вместе с ними пропали и черви. Савелий Кузьмич долго и сокрушенно глядел в лодку на размокшие куски хлеба, газетные кульки с пшеном, солью, перцем, расползшихся по дну дохлых червей, сказал с горечью:

— Ума не приложу, с чего бы ей, проклятой, потечь? Ладно, черпай живей, опосля гадать будем!

Через полчаса они тихо, чтобы не спугнуть рыбу, уже подплывали к заводи, и Савелий Кузьмич обнадеживающе шепнул Денису:

— Ништо, на червя мы вдругорядь окуней словим. Вот сейчас сетку вытянем, может, и поболе чего возьмем.

Найдя на тряпице коряжину, Савелий Кузьмич, как и в прошлый раз, усадил Дениса за весла и, отвязав конец сети, с вожделением стал втягивать ее в лодку, подсчитывая застрявшую в ячеи окуневую и прочую мелочь. И вдруг почувствовал сильный рывок, вскрикнул от радости.

— Есть, каналья! Сильна рыбина, а мы ее сильней! — И быстро заработал руками, прикрикнул на зазевавшегося Дениса: — Чего спишь, греби шибче, раззява!

Но по мере того как все больше вытягивалась из воды сеть, вытягивалось и тускнело лицо родителя: ни рывков, ни тяжести добычи не ощущалось. И обмер: рыбина, оставив огромную дыру в спутанной сетке, ушла, даже не вильнув ему хвостом на прощание. Савелий Кузьмич, убитый случившимся, еще ближе подтянул к себе порушенное рыбиной место, развел руками дыру — и даже застонал с горя:

— Это как же такое, а? Это кого же я тебе привезу, Степушка?..

6
Было раннее утро, когда они с веслами, баграми и сетью, с уловом, разместившимся в двух карманах отцовской брезентовой куртки, уже подходили к дому, как вдруг Савелий Кузьмич, первым заметивший толпившихся у барака людей, придержал сына, робко спросил:

— Чегой-то никак опять бабы возле нас трутся, а?

Однако на этот раз никто из толпившихся у крыльца не кричал, не размахивал с угрозой руками, никто даже не обратил внимания на осторожно приблизившихся к ним Лугановых и только молча посторонились, давая подойти ближе к стене барака, на которой крупными печатными буквами взывали два грозных предупреждения:

«Товарищи!

В нашем городе появилась холера. Эта опасная болезнь уже унесла десятки жизней, а сотни людей помещены в больницы на излечение.

Не пейте сырую воду! Очищайте дворы и жилища от грязи и мусора! Сообщайте по каждому случаю поноса и рвоты по адресу…»

И второе:

«Товарищи рабочие, крестьяне и служащие!

На нашу страну надвигается еще один враг — голод! Четыре года Россия ведет развязанную русской и иностранной буржуазией бессмысленную войну. Четыре года наши крестьяне находятся под ружьем, а наши лучшие плодородные земли — у немцев. Огромные запасы хлеба достались врагу в Новороссии, Малороссии и юго-западном крае.

На Урале свирепствуют белоказаки, на Украине — банды Скоропадского, на Дону — белогвардейцы Краснова, во Владивостоке — японский десант адмирала Като, по линии: Саратов — Сызрань — Симбирск и в тыл до линии: Тамбов — Моршанск — Кадом действует чехословацкий фронт. Предатели революции продолжают пытаться сломить хребет молодой Советской Республике, призывают на помощь штыки союзных империалистов. Они готовят России участь Украины.

Товарищи! Гоните предателей социалистического отечества из своих рабочих организаций! Боритесь за экономию каждого фунта хлеба, картофеля, овощей! Помогайте рабкрину, чека и продотрядам отыскивать запрятанный кулаками хлеб! Не допускайте повышения цен на сельскохозяйственные продукты! Не слушайте врагов революции о безнадежной борьбе и беспомощности Советов. Никому не удастся задушить советскую власть и уничтожить диктатуру пролетариата и трудового крестьянства, как бы ни старались наши враги, внешние и внутренние!

Совет рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов».
Толпа медленно расходилась. Но подходили новые люди, тихо переговариваясь, вышептывая слова призывов, обмениваясь двумя-тремя фразами — совсем как на похоронах. И только один несдержанный бабий выкрик нарушил тишину скорби:

— Царь был — хлеб был! А ноне ни царя, ни хлебушка!

Несколько голов одновременно повернулись на окрик. Савелий Кузьмич, стоявший под воззваниями, грубо растолкал толпу, поймал за плечо кликушу, повернул к себе.

— Это тебе царя надо, контра?

Баба испуганно зыркнула на Савелия, на обступивших ее плотным кольцом людей, опять на Савелия. Презрительно усмехнулась:

— А, битый! Ну, мне. Тебе-то что?

Денис, пробившись в кольцо, тянул отца:

— Тять, не надо, не трожь! Тятечка!..

Но Савелий Кузьмич уже ничего не слышал и не видел, кроме гадючих слов и наглого рыла «контры». Денис, боясь повторения драки, не отставал:

— Тятечка, не трожь! Тятечка!..

— Пшел, дурень, — отмахнулся тот. И опять уцепил, рванул к себе улизнувшую было бабу. — Это каким же способом тебе при царе сладко жилось, гнида?!

— Сдурел! Вот уж верно, у кого дырка в крыше… Бабоньки, да чего он пристал ко мне? Надысь Глашку облаял… Бабоньки, отчепите его от меня, клеща бешеного! Заступитесь, бабоньки!..

Однако толпа, не двигаясь, хмуро смотрела в упор на бабу, пытавшуюся вырваться из рук своего преследователя, и не думала заступаться.

— Спекулянтка она — вот и способ! — насмешливо обронили в толпе.

И сразу со всех сторон:

— Раскаркалось царево каркало!

— Без тебя тошно!

— Эх, жалко руки об ее марать, а то смазать бы, чтоб заглохла!..

Савелий, уже не нуждавшийся в помощи, выпустил плечо бабы, легонько толкнул ее:

— Ладно, ползи, гадючая!

ГЛАВА ШЕСТАЯ

1
А в полночь в городе началась ружейная и пулеметная перестрелка. Пользуясь неудачами Красной Армии на Украинском и Восточном фронтах, восстанием уральского казачества и банды Скоропадского, правые эсеры и поддержавшие их меньшевики, недобитые «фронтовики» и «максималисты» подняли в отрезанном от центра белочехами Саратове антисоветский мятеж. Посеянные ими недовольства и холера — враги-эсеры умышленно затянули борьбу с эпидемией — помогли сманить на свою сторону шестьсот красноармейцев и две артиллерийские батареи. На помощь защитникам революции, саратовским рабочим, из ближайших городов и сел хлынули вооруженные отряды.

Только на третий день мятеж был подавлен, и горожане снова заполонили барахолки и рынки, но с продуктами стало еще хуже: хлебные карточки отоваривались наполовину, мясные и овощные лавки закрылись совсем. А еще через день в слободе замелькали белые халаты, косынки с крестами — по дворам пошли народные санитарные дружины: жгли костры, сыпали в сенях и отхожих местах вонючую известь, мочили в уксусе половики, полотенца, стреляли бездомных собак и кошек. Прошлись и по бараку и его запоганили уксусом и вонючей известкой.

Савелий Кузьмич приходил домой туча тучей.

— Не заболел ли, Савушка? Лица на тебе нет, — спрашивала его сама исхудавшая до костей Степанида.

— Не то, мать. Душа, глядючи на все, изболелась. Детишки махонькие, на пример Клашки, на глазах мрут — вота чего нагляделся! Дите малое, мосляки одни, ручонками шевелить не могет, а глядит, быдто пожить ишо милости у тебя просит. Свою бы, кажись, жизню отдал, только бы глаза эти безвинные не глядели. А после задрожит весь, задрыгает, вытянется — и все тут.

Савелий Кузьмич, не тая слез, тупо смотрел на притихших в углу Анку и Клашку, будто и в их глазах читал эту страшную жажду жизни.

В другой раз Савелий Кузьмич принес газету. Расстелил ее на столе, поманил к себе Дениса и, уперев короткий палец в статью, спросил:

— Че-чрез-вы-чайное… Это какое же будет?

— Важное, тять. Особое.

— Так, так… А ну-ка, читай, об чем председатель Совета наш, товарищ Антонов, на энтом заседании баял. Вот отсель.

— «Сейчас германские империалисты ведут наступление по двум направлениям: на Кубань, где впереди идет генерал Краснов…» — читал Денис.

— Краснов… Краснов… Чегой-то не слыхал ране. На Кубань, значит. Ишо куда?

— «…Второй путь, по которому идут германские полчища, — это наш район, это уже так близко, это уже у нас…»

— Это как же, на Саратов, а? Ахти, беда какая! Только слободной жизнью зажили, а тут — нате!

— «…В Самаре — союзные войска и чехословацкий корпус. Красноармейцы не смогли оказать сопротивления одиннадцати или двенадцати тысячам белочехов. Часть их была загнана в реку Самару, которая наполнилась трупами убитых, часть их была расстреляна, а часть отступила…»

— Вот штука! Слыхала, мать, на какую подлость гидра могет иттить! Ишо что?

— «Временное сибирское правительство в Омске предложило Совнаркому компромисс…»

— Это чего?

— Не знаю. Может, дальше понятно будет.

— И то верно. Читай.

— «…компромисс: сибирский хлеб взамен обязательства: не трогать временное сибирское правительство…»

— Во как! Значит, их не трожь, а они промеж тем войну супротив нас готовить? Ах, шельмецы, ах, супостаты! Чего удумали: их не трожь, а они нашим хлебом нас кормить допущают! И когда только всю эту подлость изведут люди!

2
Думы о Верочке, беспокойство за ее новое житье у таинственной «генеральши» все больше захватывали Дениса. Почему она не сказала ему свой новый адрес, даже не разрешила искать ее? Не попала ли она в какую беду? Ведь рассказывают же всякие страшные истории с выкупом и убийством детей…

И Денис решил навестить тетку Марфу. Может, она что-нибудь расскажет ему о Верочке. А может быть, пока не поздно, уговорить Верочку вернуться к Марфе? Чем-то пугает Дениса эта добрая «генеральша»: все живут голодно, а она вон как ест сладко, еще и подарки дорогие делает. Уж не знается ли она с разбойниками, что ловят в Саратове детей, а потом требуют за них выкуп?..

Калитка на этот раз была на запоре. Денис постучал. На стук не ответили. Постучал еще, громче.

— Кого надо? — раздался во дворе сиплый мужской голос.

— Откройте, пожалуйста! Это я, Денис, к тете Марфе я.

Прошла еще минута, когда наконец защелкали запорами калитки и в щель высунулась нечесаная голова хозяина дома.

— Нету ее, сынок, твоей тетки Марфы.

— Где ж она?

— Марфа-то? В больницу свезли. Видал, чего во дворе сделали?

Щель в калитке увеличилась на длину цепи, и Денис увидел весь белый, будто усыпанный снегом, дворик.

— Что это?..

— Холера, чего еще. И нам с хозяйкой велено никого не пущать, из дому не уходить. Соседские дворы и те после твоей тетки Марфы изгадили…

— Она померла?!

— Не то чтобы померла, а близко к этому. На руках снесли. Беги-ка, сынок, домой, покуда не увидали тебя тут. И тебя заберут, и меня с тобой вместе.

И калитка захлопнулась перед носом ошеломленного Дениса. Вот так и свиделся! Как же он теперь найдет Верочку?..

Телега, покрытая грязно-белым брезентом, едва не наехала на него.

— Эй, парень, ослеп! Чего под мертвяков лезешь!

Денис отскочил в сторону, пропустил мимо себя телегу, шедших за ней в белых халатах людей. Из-под наброшенного на повозку брезента торчали голые желтые ноги. Бедная, добрая Марфа, неужели и ее так же, под брезентом? А вот Верочка спаслась. «Знаешь, Денис, у меня все время какое-то злое предчувствие, со мной непременно должно случиться что-то ужасное». А случилось не с ней, а с Марфой. И вдруг поймал себя на мысли: Марфа больна, может быть, умирает, а он все о Верочке…

Денис обернулся, с тоской посмотрел на удалявшуюся телегу. И вдруг бросился догонять ее.

— А где та больница, дяденька? Куда с холерой возят…

Человек в халате сурово посмотрел на Дениса.

— А тебе зачем, парень?

— Тетку мою туда свезли. Еще вчера свезли…

— Ясно. Только неча тебе ее искать, не допустят. Гляди, самого тебя не свезли чтобы. Но, трогай! Ишь уши развесила! — крикнул он на прислушавшуюся к ним дохлую лошаденку.

— Постойте, дяденька! — снова догнал телегу Денис, вцепился в шедшего за ней санитара.

— Чего еще?

— Где та больница, дяденька? Мне ее очень, очень надо, дяденька!

— Вот прилип! Не пустят тебя туда, зачем тебе знать? Не пустят!

— Все равно скажите. Я прошу…

— Да ты что, белены объелся? Или мамка тебя такого родила? Гляди, пристал как, — обратился он к двум другим санитарам, равнодушно оглядывавшим Дениса.

— Скажите, дяденька!

— Тьфу! Ладно, шагай за нами.

И телега дернулась, стоная и сотрясаясь, покатилась дальше.

— Так вот оно как было-то, — заговорил после некоторого молчания санитар, обращаясь к шедшему рядом с ним возчику. — Сидор-то Иваныч — умница был человек! — отступиться не пожелал и, стало быть, опять до начальства. «Ежели, говорит, я холеры от катара не распознал и всю вашу эпидстанцию в сумление ввел и облыжную тревогу устроил, то не место мне в больнице врачом сидеть, а пошлите меня в санитары. А токмо, говорит, мертвяка того…» Мертвяка, понял! Вот ведь как наперед все видел! А ведь больной-то еще в своем уме был, когда его из нашей больницы в тифозную забирали… «Так вы, говорит, того мертвяка мне покажьте, чтобы я мог свою ошибку признать или, обратно, всех вас в бездействии обличить, потому как с холерой не шутят». Во как!

Санитар умолк, подозрительно оглянулся на приблизившегося к нему Дениса и уже тише продолжил:

— И что думаешь? Заместо того чтобы Сидору Иванычу спасибо сказать, что об холере в свое время предупредил, народ от заразы уберечь думал, они же его в бездействии обличили, перед людьми всяко высрамили, еще и под суд отдать порешили, да, спасибочко, чека во всем энтом деле разобралось и всю энту контру беляцкую из лечебного управления и эпидстанции по шапке! А холера-то — вот она… Сколь время упущено из-за сволочей тех, сколь народу уложено…

У больничных ворот телега остановилась. Подошли еще люди в халатах. Подошедшие откинули грязное брезентовое покрывало с покойников, и глазам Дениса открылась ужасающая картина: на соломе, вытянувшись во весь рост, лежали два полуобнаженных трупа двух высохших до костей женщин, старой, молодой, а между ними еще один маленький детский трупик с огромными запавшими глазницами, с обтянутыми восковой кожей скулами и полуоткрытым беззубым ртом. Денис не слышал, о чем разговаривали между собой люди в халатах. Не в силах отвести глаз от страшного зрелища, от скрюченных, вероятно, в предсмертных судорогах ручонок и пальцев ребенка, он стоял возле телеги и не замечал ни выпавшего из рук картуза, ни того, что сам же топчет его ногами.

И вдруг чуть не вскрикнул от неожиданности и охватившего его всего страха: покойница, та, что моложе, слабо шевельнула синими спекшимися губами и, приоткрыв веки, уставилась на Дениса холодными бессмысленными глазами. Денис попятился от телеги, натолкнулся на еще одну подоспевшую телегу и бросился со всех ног от больницы.

3
Однако спустя неделю Денис снова явился к синему домику в надежде что-либо узнать о Марфе, а может, и Верочке: не могла же она не навестить старую женщину, сделавшую ей столько добра, спасшую ее от верной голодной смерти.

На этот раз хозяин встретил Дениса приветливо и даже пригласил в дом.

— Померла твоя тетка Марфа, милок, — сразу же заговорил он, едва они с Денисом вошли в хозяйскую комнату, такую же небольшую и мрачную, как у Марфы. — Третьего дни представилась, царство ей небесное. Отмучилась, значит.

Денис сглотнул подкатившийся к горлу комок и только кивнул головой.

— Вот вещицы ее осталися, так мы их на замок заперли… Все как было, так оно в сохранности и есть. А куда теперь их, кому сдать — не ведаем. Ты-то, милок, кто ей будешь?

— Никто.

— А девчонке ейной?

— Тоже никто, — невольно опустив голову перед строгим испытующим взглядом хозяина, тихо сказал Денис. И понял: значит, Верочка у Марфы не была и ничего о ее смерти не знает.

— Так, так, — неопределенно произнес хозяин и как-то подозрительно посмотрел на Дениса. — Знакомый, стал быть?

— Да, знакомый.

— Славная была женщина, очень славная, — снова, уже доверительно, тихо заговорил хозяин. — И за девчонку пеклась шибко, а себя забывала. Чего, бывало, купит — все ей. И в школу ее определила, и сумку купила ей книжки носить, еще и книжки сама покупала… Та только напишет, какие ей книжки надобны, а уж Марфа Семеновна все сама: и поедет куды-нито, и найдет, и привезет, значит, еще и в бумагу завернет каждую — только учись! А за хлопоты свои чего видела? Можно сказать, как есть ничего. Ругала ее девчонка: не так пошила, не так выгладила, зачем материны вещи торгуешь… А жить на что? Откель ей, Марфе Семеновне, пропитание было брать? Одеть, обуть девчонку? А ведь она все на ее, на девчонку, тратила… Славная была женщина, земля ей пухом, — нервно вздохнул и мелко перекрестился хозяин.

Денис слушал, и неприятное чувство неудовольствия и возмущения Верочкой копилось в нем. Раньше, в доме Стронских, он только улыбался ее забавным покрикиваниям и даже притопываниям на Марфу — Верочка в его глазах была всего-навсего маленькой капризной хозяйкой. Да и здесь на ее требования и ворчание на Марфу он смотрел как на вполне естественную господскую привычку — ведь Марфа и тут оставалась для Верочки той же кухаркой, благодарной и преданной прислугой, взявшей на себя хлопоты кормить и одевать Верочку за счет ее же вещей. Но теперь, когда Верочка, не задумываясь, бросила в беде Марфу, даже ни разу не навестив ее, когда это заметили и осудили чужие и, видимо, очень добрые люди, Денису стало стыдно и горько за своего друга. Будто и сам он стал в чем-то похожим на Верочку, как и она, бросив бедную, больную, беспомощную, ненужную более им обоим старуху.

— Куда же теперь вещицы ее, милок? — вывел его из оцепенения хозяин. — Вещицы, говорю, ее куда денем?

— Не знаю.

— Девчонка-то ейная где?

Денис пожал плечами.

— Вот история! Как же я с ними, с вещами-то? Куда же мне их, милок? Не могу же я грех на душу взять, чтобы к рукам своим прибрать чужое добро. Может, ты пособишь мне найти девчонку?

Но что мог ответить Денис? Где он найдет Верочку, если не знает ни адреса, ни имени «генеральши»? И вдруг вспомнил: Верочка однажды назвала ему фамилию своей новой тетки…

— Я найду ее, дяденька! — поспешил он обрадовать хозяина. — Я по теткиной фамилии ее найду… Скопова фамилия ее…

— Ну, ну, — сомнительно молвил тот. — А за вещицы не сумлевайся: как были они, так и есть. Разве что прыскали их когда, попортили малость, а так целы. Ты уж поищи девчонку, пущай заберет, тяжесть с души сымет.

4
Дома Денис застал плачущую за столом мать и чем-то очень взволнованного отца, мечущегося из угла в угол. На нарах, забившись в угол, сидели напуганные Анка и Клашка. Отец, увидев Дениса, на секунду затих, боднул его неприязненным взглядом и снова забегал по закути, заговорил, взмахивая руками и то и дело задевая путавшийся в ногах табурет.

— И до чего ж дуры бабы! В толк не возьмут, какая есть наша обстановка, какой мы должны давать отпор и все протчее. Быдто я один иду в добровольцах, быдто окромя меня на фронте мужиков нет и — гуляй, мировая буржуазия, по нашей советской земле, грабь, что любо! Ахти же понятия какая, а фактически прямой правый уклон!.. А, черт тя! — И табурет, кинутый ногой, полетел в угол.

Вот когда понял Денис, почему плачет мать и чем напуганы сестры. Но зачем отец говорит, что идет на фронт добровольно, если он, Денис, сам видел вывешенный на проходной список добровольцев затона и фамилии отца в нем не было?

— Как же я без тебя проживу, Савушка? Ты об этом подумал?

— Опять дура! О какой моей думке речь, ежели наша советская класть за нас думает, ежели она фронтовых баб наилучшим пайком оделяет, всю мужнюю жалованье дает и все протчее! — И вдруг остыл, подсел на лавку к матери, неумело приласкал ее, сказал с чувством: — Сам я не разумею, Степушка, как оно получилось все, токмо не мог я супротив обчего дела пойти, потому как я… потому как для меня старая жисть горше смерти. Рассуди: как же я возля юбки твоей сидеть буду, ежели товарищи за меня на фронтах бьются? А ишо виноватый я, Степушка, за дурость свою, что в «союзе фронтовиков» допущал, простить себя не могу…

— Не уходи! Помрем без тебя мы все, куда же я с ними? Не сдюжу я. Не уходи, родненький!..

Большие рабочие руки матери ловили, душили отца в объятиях, покорно отдавшего себя им всего, обмягшего, маленького. И плакали на нарах навзрыд Анка и Клашка.

5
Наутро семья провожала Савелия Кузьмича на поезд. Всю дорогу от призывного пункта до грузовой станции шли кучкой, рядом с нестройной колонной обвешанных сундучками, котомками и мешками новобранцев, поочередно несли несложные отцовские вещи. Савелий Кузьмич то брал на руки младшую, Клашку, то подзывал к себе и находил утешные слова растроганной, как и мать, Аннушке, ласково теребил вихры и щипал за щеку неунывающего Никитку, оборотясь, говорил шедшей за ним убитой горем матери:

— Ильи держись, Степушка. Ежели туго будет — к нему, поможет он. А ты того, ты прости меня, ежели я чего не так… и все протчее…

И, только уже прощаясь, притянул к себе ожидавшего своей очереди старшака и, может, впервые за много лет трижды расцеловал его, сказал с нежностью:

— Прощевай, сынок. Почитай мать, не в пример меня, а со всем уважением. Один ты ей таперича помога и надежа одна, понял ли?

— Понял, тять, — отвечал растроганный отцовской лаской Денис.

Отец одобрительно мотнул головой.

— А понял, так ладно. Живой буду, сам с тебя за мать спрошу. Убьют — совесть спросит, — наставительна заключил он.

Уже проводив отца и выйдя на привокзальную площадь, Денис увидел стоящего в стороне длинного рыжего Власа, пристально смотревшего в его сторону. Денис невольно оглянулся на мать, тоже заметившую Власа. Видел, как побледнело ее лицо, дрогнули большие, все еще прекрасные глаза. И снова недоуменно глянул на Власа. Но тот, отворотясь, уже медленно уходил от них — узкоплечий, прямой, как жердь…

Весь день Степанида была как помешанная. Тенью бродила по закути, бралась то за одно дело, то за другое — все валилось из рук. То вдруг садилась за стол и тупо, не двигаясь, вглядывалась в одну точку, бормоча какие-то несвязные слова, кого-то обвиняя и проклиная, и Денис даже стал побаиваться за мать. Пробовал приласкать ее, успокоить, заговаривал с ней об Анке и Клашке, тоже со страхом глядевших на мать, — все напрасно.

Мать или молчала и скупо отвечала Денису на его ласки, или начинала тихо и безудержно плакать.

К полудню неожиданно явился Илья. Глыбой ввалился в закуть, сел, раздавив под собой хрупкую лавку.

Прежде, когда редким гостем являлся дядя Илья, отец да и все домочадцы радовались ему, как родному. На столе немедленно появлялись лучшие лугановские припасы, Денис или проворный Никитка тайком от гостя отсылался за «четком» и сушеной воблой, а в лучшие времена — за сыром и колбасой, а девчонки наперебой лезли к богатырю на руки и, конечно, получали гостинцы. Теперь же никто даже не сдвинулся с места.

— Как же это? — забасил гость после долгого, томительного молчания. — Хоть бы сказал что… Как же это?

И, не дождавшись ответа, сердито ворчнул:

— Вот дурень, этакую семьищу кинуть! Что мы, нелюди, что ли? Кто ему старое поминал? Кто поминал, спрашиваю!..

Степанида, не зная, что ответить на это, испуганно смотрела в большое, обрамленное русой бородкой лицо богатыря, и в глазах ее снова копились слезы.

— Пойду я, работа срочная, — поднялся, едва не достав головой потолка, старый кузнец. — Ты, Дениска, завтра ко мне в кузню зайди, дело у меня тебе есть. А покуда вот вам от товарищей наших…

Он положил на стол толстую пачку ассигнаций и, натянув картуз, шагнул ж двери. Степанида опомнилась, догнала, поймала его за руку.

— Спасибо, батюшка, спасибо, родной!..

— Что ты, что ты! — испугался Илья, пятясь к двери. — Ты эту старинку брось!.. Ты это что выдумала!.. — И вывалился в коридор, хлопнул за собой дверью.

6
Денис долго терялся в догадках: что за дело нашел ему дядя Илья? Уж не думает ли он взять его, Дениса, к себе в подручные, как это сделал он когда-то с отцом? Вот было бы здорово! И тогда прощай надоевшие заклепы и железные горны — Денис давно вырос из этой детской должности подавальщика, — а в кузне он будет стараться так, чтобы стать настоящим молотобойцем и зарабатывать не меньше отца. А может, дядя Илья хочет что-то сказать ему об отце, почему тот уехал на фронт? И не сказал об этом матери потому, что не хотел расстроить ее?.. Почему дядя Илья не сказал о своем деле ему, Денису, при матери?..

Какова же была радость Дениса, когда кузнец, как-то странно оглядев его с ног до головы, будто видел впервые, предложил ему пойти в ученики к Зотову, самому лучшему токарю, о котором в затоне говорили как о чудодейственном мастере, чуть ли не дружащем с самим чертом. И станок Зотова — огромный, до потолка, отливающий черным лаком, со множеством рукояток, колесиков, винтов и валиков, всегда казался Денису гигантским магическим существом, перемалывающим своим стальным зубом любые детали, чего не мог сделать ни один другой станок в цехе. И назывался он почему-то не просто токарным, как все, а «карусельным», хотя ничего похожего у этого станка с базарной каруселью не было; разве что кроме одного огромного вращающегося железного круга.

Денис даже не поверил в свое счастье и в ответ только глупо улыбнулся дяде Илье, совершенно забыв о второй стороне своего «счастья»: о Зотове в затоне говорили как о большом скряге и злом нелюдиме. Может, из зависти?

— Не хочешь разве? — по-своему истолковал молчание Дениса кузнец. — Зря, выходит, мы с Зотовым толковали?

— Хочу! Очень хочу, дядя Илья! — испугался Денис, рассмешив слушавших их кузнецов и молотобойцев.

— Ну тогда ладно, — улыбнулся тот. — Но гляди, мастер твой будет трудный. Сдюжишь — добрым токарем будешь, не сдюжишь — вини себя. Пошли!

В цехе, куда Илья привел Дениса, было довольно тихо. Токари еще только готовили к работе станки, подручные и ученики помогали им, смазывая и натирая до блеска потускневшие, тронутые ржавчиной части, подкатывали вагонетки, выстраивали у станков целые пирамиды заготовок, штабеля круглого, квадратного и шестигранного железа, проверяли и чинили ремни трансмиссий. А в глубине цеха, подобный поднявшемуся во весь свой могучий рост сказочному Гулливеру, возвышался над своими стальными собратьями таинственный карусельный. Маленький, рядом с гигантом, сухонький старикашка, хозяин карусельного, еще издали завидев направлявшихся к нему Басова и Дениса, поспешно отвернулся и занялся станком. Сердце Дениса упало. Вот когда вспомнил он худые толки о Зотове, и страх перед этим зловредным маленьким старикашкой мгновенно овладел им. Кузнец, заметивший робость Дениса, ласково подшлепнул его по спине.

— Ништо, парень. В нашем рабочем деле робеть негоже. Может, и поругает за что — а ты стерпи. А там, глядишь, и привыкнет. Здорово, Титыч! — зычно приветствовал он стоявшего к нему спиной старикашку.

Зотов не ответил, и только сухие жилистые руки его продолжали суетливо надраивать без того начищенные до блеска маховички и рукоятки гиганта. Кузнец, сверху вниз наблюдая затянувшуюся бестолковую возню Зотова, беспокойно пощипывал курчавую бородку, покрякивал и ждал, когда тому надоест эта умышленная возня и можно будет заговорить о деле. Так они молчали минуту, две…

— Ну ладно, после дотрешь, — не выдержал Илья зотовского упорства. — Вот привел, учеником твоим будет, — подтолкнул он вперед Дениса. — Луганова сынок, Денисом звать. Парень славный. Отец на фронт ушел, семья большая, а работников — вот он да мать… Помочь надо. Чего он там подавальщиком зашибает. Да пора… Тебе сколь годов, парень?

— Шестнадцать, — чуть слышно произнес убитый такой неласковой встречей Денис.

— Во-во, самый раз. Токарь будет!

И опять молчание. Илья придвинулся вплотную к зловредному старикашке, легко повернул его к себе:

— Ну, ты!.. Чего опять?.. Молви слово!

Денис на мгновение увидел острую, с пегими прокуренными усами, сморщенную, как от зубной боли, физиономию Зотова, брошенный поверх очков на кузнеца желчный взгляд. Богатырь, потеряв терпение, гаркнул:

— Сыч ты! Не человек ты, а ровно тот сыч глазастый, что на суку!.. Скажешь ты?!. — И тяжелая рука легла на плечо Зотова, снова крутнула его, как мальчишку.

Старикашка не оскорбился, не сбросил с плеча литую медвежью лапу и, только на миг опалив ненавистью съежившегося Дениса, опустил голову.

— Чудно. Не учитель я. Какой из меня…

— Хватит! — рявкнул Илья. — Ты мне кишки опять не мотай! Сам знаешь, не моя воля — всей партейной ячейки воля! — И уже примирительно, будто извиняясь, добавил: — Золотой мастер ты, Титыч, а нутро… поганое твое нутро. Ровно и без нутра ты, одна видимость. Шкура! Ровно и у тебя детишек не было… Ну, ну, прости, — поспешил Илья, видя, как разом сник, сгорбился Зотов. — Так бери. Жаловаться не будешь, парнишка старательный, смышленый… Бери!

Богатырь придвинул Дениса к Зотову, добродушно посмотрел на них обоих и пошел прочь, тяжело давя промасленные толстые половицы и покачивая плечами.

7
Пять дней Денис немой тенью ходил возле сердитого старикашки, так и не услышав от него ни одного слова. Пять дней шла молчаливая упорная борьба между мастером и его непрошеным учеником, борьба за нераздельное владение станком — и право учиться, за независимость — и лишний кусок хлеба. И когда Денис, следивший за каждым движением Зотова, пытался помочь ему — подать ли резец, поднять ли с полу тяжелую деталь или убрать стружку, — Зотов молча отнимал у Дениса резец и тряпку, сам цеплял лебедкой и устанавливал на станке деталь, всеми своими действиями и видом давая понять ученику, что самое лучшее, что тот может сделать для Зотова, — это оставить его в покое, уйти. Денис с отчаянием смотрел на уходившие из его рук поковки и отливки, тряпку или скребок, как на ускользающую от него последнюю надежду на свое первое за пять лет рабочее счастье…

— Чего это ты опять такой нерадостный, сыночек? С мастером не поладил? Али еще чего? — все чаще спрашивала Дениса встревоженная мать, видя его потерянный, блуждающий взгляд, опущенные, что у старика, плечи, чего прежде не наблюдала.

— Да нет, все хорошо, мама.

— А глаза пошто прячешь? Пошто книжки свои забыл?

— Устаю, мама.

— Тяжело, сынок? Может, назад воротишься?

— Что вы, мама!..

И Денис начинал рассказывать о большом и сложном станке, придумывать всякие истории, связанные с трудной учебой, пока мать, успокоенная и довольная сыном, не оставляла его в покое.

В этот день Денис, как всегда, одиноко стоял поодаль от Зотова, склонившегося над своей тумбочкой с чертежами. Денис смотрел, в стриженый затылок мастера и думал о своем горе. За что Зотов невзлюбил его? В чем он, Денис, не угодил ему, чтобы за все время учитель не удостоил его ни одним словом?Неужели этот старый человек «без нутра», как сказал ему дядя Илья, не может и не хочет понять, какое было бы счастье для него, Дениса, хотя бы один раз пустить в ход станок, хотя бы снять всего-навсего одну стружку, научиться затачивать резцы или просто помогать Зотову готовить отливки, убирать станок, бегать за инструментом? Почему он такой злой, этот Зотов? А может, сказать обо всем этом самому Зотову? Или пожаловаться дяде Илье? Или просто взять и уйти? Уйти, чтобы хватился его начальник цеха, узнали об его уходе дядя Илья, сам инженер завода? А куда? У тети Моти уже другой подручный, а за самовольный уход его, Дениса, еще возьмут да уволят с завода. А там биржа труда… мать, убитая новым горем…

Листок, нечаянно оброненный Зотовым, заставил опомниться Дениса. Опередив мастера, Денис подхватил его с полу и, с любопытством пробежав взглядом по столбцу цифр, подал Зотову. Денис не знал, что означали подобные упражнения в арифметике мастера и, вероятно, тут же бы забыл о цифрах, если бы не бросившаяся ему в глаза грубая ошибка в подсчете. И когда Зотов аккуратно сложил чертеж и, сунув злополучный листок в карман куртки, начал настраивать карусельный, Денис осторожно сказал ему в спину:

— Сложили неправильно, дядя Федя.

Старичок выпрямился, медленно повернулся к Денису и поверх очков неприязненно посмотрел на него.

— О чем ты?

— Сложили неправильно, дядя Федя. Должно двести семь получиться, а у вас двести двадцать семь.

Немигающие, полинявшие глаза мастера подозрительно вгляделись в ученика.

— Ты-то почем знаешь, что я складывал?

— Видел я… на бумажке…

Зотов смолчал, но глаза его продолжали сверлить Дениса. И вдруг вытащил из кармана поданный Денисом листок, развернул, долго шевеля губами и морща лоб, мучительно вчитывался в карандашные цифры. И снова посмотрел на Дениса.

— Чудно! Двести семь, верно. — И тут же забыл о Денисе, занялся делом.

Однако, пустив станок и выждав, когда резец, с хрустом и скрежетом вгрызаясь в черепашью кожу отливки, обошел круг, спросил стоявшего за спиной Дениса:

— Как звать-то?

— Денис, — удивился тот такому вопросу.

— Стало быть, Луганова сынок будешь?

— Да.

— Чудно, — неопределенно произнес Зотов.

Разговор не возобновился. Зотов крутил маховички или передвигал рычаги, отчего деталь вращалась то медленнее, то быстрее, менял резцы или заглядывал в чертежи и делал в них какие-то пометки, а Денис, боясь помешать мастеру, со стороны наблюдал за его ловкими и уверенными движениями, стараясь уяснить назначение всех этих бесчисленных маховичков и рукояток, и ждал, когда Зотов снова спросит его о чем-нибудь или попросит что-нибудь сделать.

Уже прозвучал гудок, возвестивший о конце смены для малолеток, а Денис продолжал ждать, все еще надеясь на какой-нибудь вопрос или приказ мастера, не смея ни заговорить с ним, ни убрать накопившуюся под станком стружку.

Прошло еще около часа. От бесцельного недвижного стояния ноги Дениса начали отекать, стали ватными. К тому же давал знать себя и голод — две вареные картофелины, полфунта хлеба и моченый огурец Денис проглотил в обед одним махом. Слегка кружилась голова, а перед глазами стоял слабый туман, расплывались очертания станка и вращающейся детали. Денис переступал с ноги на ногу и закрывал глаза. Туман исчезал, но зато неприятная, тошнотворная легкость наполняла голову, все существо Дениса, кружила его.

Но вот Зотов остановил станок, смахнул с заигравшей на солнце отточенными гранями детали стальные кудри, достал кисет и, не глядя на стоявшего возле Дениса, занялся трубкой.

— Чудно. И когда ты углядеть успел, еще и счесть — чудно, право! — И впервые добро посмотрел на стоявшего перед ним Дениса. — Тебя спрашиваю.

Денис едва не задрожал от радости.

— Я, дядя Федя, еще и не такие цифры складываю. Я У Ганса Крутора научился…

— Это кто ж будет? — не сводя с Дениса прилипчивого, ощупывающего взгляда поверх очков и окутываясь дымом, несколько оживился Зотов.

— Ганс Крутор? «Человек — счетная машина» называется. Я его в цирке еще в пятнадцатом видел. А после сам складывать научился…

— Чудно. Грамотный, значит?

— Читать, писать могу. Арифметику знаю.

Денис напропалую старался понравиться злому мастеру, только бы не уплыла из рук ниточка их первого разговора. Зотов слушал, и на сморщенной острой мордочке его, под прокуренными усами, блуждала дьявольская усмешка. Выждав, когда Денис наговорился и в свою очередь выжидательно посмотрел на него, Зотов спросил:

— А что ты про меня думал, парень?

— Ничего. — Денис даже заморгал глазами: такого вопроса он, конечно, не ожидал.

— Врешь! — забывая о своей трубке, не отступал Зотов.

Едучий, построжавший взгляд сквозь поблескивающие круги стекол снова жег, приводя в трепет Дениса. Неужели опять озлится и замолчит на неделю? Но Зотов так же неожиданно подобрел, как и надулся.

— Чудно. А думал ты: вот, дескать, сволочной старикашка. Учить не желает, работы не дает, от себя гонит — думал?

— Думал, — покраснел Денис, чувствуя, как пол медленно раскачивается под его слабеющими ногами.

— Пожалуюсь, дескать, на него Басову, пущай он ему, сычу, мозги вкрутит. Или другому кому учиться отдаст. Думал?

— Думал.

— Чудно, — окончательно подобрел Зотов, не замечая, что ученик его едва держится на ногах. Трубка в жилистых руках старика окончательно погасла. — А ведь я о тебе, парень, тоже несладко думал. Подождет, думаю, походит да и уйдет подобру. Ну и родитель твой — яблочко от яблоньки недалече падает, так ведь? Не брал я учеников, одним словом.

— Он добрый, он за людей старался, — обиженно вступился за отца Денис. — А что люди обманывали его, так то были плохие люди…

— Оно верно, старался, — спокойно перебил Зотов. — Ты не серчай, если я про твоего родителя без почтенья. Только кому такое старанье нужно?.. Ладно, шабашить надо. Что-то у меня поясницу нынче ломит. Приберись-ка у станка. Да маслицем промажь все как следует. Видал, как я мазал? Чудно! — неожиданно и не к месту заключил Зотов.

8
С каждым днем в отношениях между Зотовым и его учеником утверждалась теплая перемена, и Денис в благодарность мастеру юлой вертелся возле станка, убирал его, надраивал до блеска, ветром носился по цеху и в склад за чертежами, поковками и железом, а дома взахлеб от радости рассказывал матери и ребятам о чудодейственном станке, о том, как он, Денис, делал первые пробы и все, что ни давал мастер, делал так хорошо, что даже похвалил Зотов! И хотя заработок был чуточку больше прежнего, Степанида, довольная за успехи и радость сына, слушая его очередной рассказ, лучилась несказанным и нежным светом.

В один из дней Зотов принес и дал почитать Денису книжку «Искусство токаря», которой, как он предупредил Дениса, цена что золоту и другой такой в городе нет. В следующий раз принес еще книжку со многими схемами, чертежами об устройстве токарных станков, и в том числе карусельных. Потом еще: «Чертежное дело»… Денис каждый раз благодарил Зотова, обещал беречь книги пуще глаза, а вечерами до ночи зачитывался ими, забывал еду и сон, все больше удивляя Зотова своей жаждой знаний и способностью быстро схватывать главное в токарной науке.

Иногда Денис вставал в тупик: почему в книге советуется не так, как делает Зотов? Случилось это и со скоростью обработки. В «Искусстве токаря» говорилось об одних режимах резания, глубине стружки и подаче резца за оборот изделия, о том, что превышение их грозит поломкой резцов или преждевременным износом, а Зотов берет режимы в два, в три раза большими, а резцы не ломаются, де тупятся.

Денис долго не решался спросить мастера — Зотов не любил излишнего любопытства, — но однажды, воспользовавшись его особенно добродушным настроением, не удержался:

— Дядя Федя, а почему у вас режимы другие? «Искусство токаря» другие велит…

— Чудно, — улыбнулся себе в усы Зотов. — Велеть — одно, делать — стало быть, другое.

— Значит, эта книга старая?

— Может, и старая, а иной нет. Другие-то по какой точат, по старой или по новой какой?

— По этой. Еще и меньше берут, а все равно резцы не стоят…

— Видишь? Значит, не старая моя книга. А я ее новей, верно? — И даже потешно подмигнул глазом.

Денис не решился больше донимать токаря и уже занялся было своим делом, но Зотов сам подозвал его. Выбил о деталь трубку, протер, сунул ее в карман и, подняв на лоб колеса очков, плутовато уставился на Дениса.

— Вот послушай-ка. Ловил я, помню, лет тридцать тому, а то и поболе — леща. Ну, обычная штука: леска, крючок, червяк красный, который лещ любит. Чудно! Но, надо сказать, худо ловилось. Так, мелочь шла: шерманы да густерки. Может, низовик мешал, может, еще какая причина, а худо. И встал рядком со мной на лодчонке такой же вот, как я, старый хрен. «Как, говорит, идет рыбка?» — «Худо, говорю. Совсем клева нету». А тот смешком этак: «Ах она, пакостница! А ну-кось мы ее растревожим…» Чудно! И только его крючок на дно — хвать рыбину! И пошел таскать. Покуда я одну — он десять. Да не шермачей и густерок, а подлещиков да лещей! Ясное дело, думаю, в кон попал человек. Лещ — он ямку любит, а я, стало быть, промахнулся. Чудно! Заело тут меня. «Дай, говорю, дедуся, рядышком с тобой стану, чего ж я без рыбы домой?» А тот опять смешком: «Изволь полови. Ты на мое, а я на твое место стану: там, я чай, и мне рыбка осталась». Поменялись мы местами. Кидаю, кидаю я крючки, а клеву опять нет. А дед на моем месте еще пуще прежнего потаскивает. Да каких лещей, язви его в душу! Глядит он, у меня не ловится, и кричит: «Давай, милок, помогу пымать. Кидай ко мне свой крючок, я своим червем твою рыбину растревожу». Ясное дело, бросил я ему крючок. А он насадил на него червя — и швырь в воду. Чудно! И только крючок на дно, как леску мою — дерг-дерг! Тащу — и глазам не верю: лещ фунтов этак на восемь! Еле в садок спустил — чистый лапоть. Насаживаю своего червя — опять нету клева. Вот штука! А дед мне: «Ну как?» — «Нету, говорю, лова». — «Ай, ай, скалится, плохо дело. Стало быть, рыбка тебя не любит, не сладко потчуешь ее. А ты посласти ее, поживку-то, подразни рыбку». Меня ажно в жар бросило: «Чем же ее посластить, дедушка?» — «А это, говорит, рыбу спроси, она скажет. А не скажет — и я тебе не скажу, а то ты шибче меня станешь таскать, а меня завидки брать станут». И садок вытащил. Почитай, полон садок-то! Так весь на солнце золотом да серебром и играет! Чудно! У меня опосля того лова месяц голова пухла: какую такую приманку знал дед, на которую рыба, что кошка на валерьянку, кидается? Уж чего ни пробовал, чего в аптеках ни покупал да дома ни кашеварил — ан нет. — Зотов помолчал и, опять хитровато уставясь на Дениса, тихо спросил: — А может, и меня резец любит, как думаешь, а? Чудно!

Зотов откашлялся, дружески похлопал по плечу разинувшего рот Дениса и, уложив в шкафчик ненужные больше резцы, жестом поманил его к себе.

— Я к тебе первому, может, ласков, сынок. Первому, понял? Башковитый ты, ну и ндравом ты мне глянулся. Мой-то сынок помер — один был сынок, а помер, — так я и вправду сволочным стариком стал… Ну, да что там… Так я тебя вот зачем: ты про рыбу эту людям не сказывай. Неча ихнее любопытство зудить, оно и так мне все печенки проело, понял?

— Понял, дядя Федя.

— Ну и ладно. Ништо, может, и тебя резец полюбит когда, так ты хорони ее, любовь эту. Зависть чужая тебя не съест, а почет и достаток всегда при тебе будут. Чудно!

9
Однажды, уже в конце августа, Денис шел навестить своего больного учителя — последнее время Зотов все чаще болел, по нескольку дней оставляя без дела ученика, — и на душе его было неспокойно. Что будет, если надолго заболеет, а еще хуже, помрет учитель, к которому у Дениса росли все более теплые чувства. «Скряга и нелюдим-старикашка», каким он слыл в цехе, оказался вовсе уж не таким скупым и зловредным, а даже заботливым и добрым к Денису. За что же его так невзлюбили люди?..

У одной из витрин Денис загляделся на вывешенные за стеклом дамские меховые шапочки, лисьи и котиковые шкурки, сумочки, бусы и ожерелья. Кому это все сейчас нужно, когда кругом такая нищета, голод и смерти? Кто может покупать это, кроме сбежавших или попрятавшихся купцов, буржуев и других богатых господ, которых давно уже не видать в городе? Разве что еще перекупщики да иностранцы, каких и сейчас много в Саратове: купят на всякий случай или увезут домой, за границу.

— Ради бога, не оглядывайся!

Денис обмер. Этот тихий, повелительный голос он узнал бы среди тысячи других — Верочка!

— Ma tante все время следит за мной. Она не должна видеть нас вместе, что мы разговариваем. Поэтому только отвечай мне… и не смотри в мою сторону. Почему ко мне до сих пор не идет Марфа?

— Померла она.

— Как?.. Когда?..

— В июне. Холерой болела.

— Бедная Марфа! Боже, что делается вокруг…

Только теперь Денис увидел в стекле отражение Верочки, той самой Верочки, какой она запомнилась ему на Соколовой горе в их последнюю встречу. Но сейчас она была еще красивее и наряднее. Значит, хорошо живет. А вот про Марфу совсем забыла…

Они стояли почти рядом, в каком-то одном шаге друг от друга, и оба усиленно делали вид, что разглядывают витрину.

— Мы съехали на другую квартиру и теперь живем в самом центре. Ах, Денис, как я хочу с тобой встретиться, но это невозможно. Знаешь, приходи в следующее воскресенье к Митрофаньевской церкви, к девяти утра… Мы с тетушкой часто ходим туда к заутрене… Вон она, видишь? Идет к выходу… Денис, милый мой, добрый друг, нам пора расставаться… Умоляю тебя, уходи, она не должна нас видеть…

Денис с трудом оторвал взгляд от полной пожилой барыни в синей широкополой шляпе, гордо идущей по магазину в сопровождении изогнувшегося перед ней приказчика, видимо что-то веселое рассказывающего «генеральше». Та тоже улыбалась ему, но глаза ее, повернутые на мгновение к Денису, были холодными, как ледышки. Так ни разу и не взглянув на Верочку, Денис отошел от витрины. Через минуту он оглянулся туда, где стоял рядом с Верочкой, но ни ее самой, ни ее пышной, величественной ma tante уже не было. И только сейчас вспомнил, что ничего не сказал Верочке об оставленных после Марфы вещах.

Эту ночь Денис долго не мог уснуть. Мысль о том, что судьба снова сводит его с Верочкой, против которой он бунтовал всем своим существом и которую даже сумел забыть, не давала ему покоя. Он и теперь старался не думать о ней. Разве у него не было других радостей, других забот, других по-настоящему близких ему людей, чтобы опять думать о той, которая, может быть, и не вспоминала о нем? Как она равнодушно отнеслась к смерти Марфы! Да она просто предатель, эта капризная, пустая, избалованная девчонка! И если вернутся ее отец, брат, вернутся старые времена, о чем она ему всегда говорила с такой надеждой, кем он станет для нее?..

Денис ворочался, силился прогнать от себя навязчивый образ девушки, зарывался в подушку и проклинали ненавидел себя за свою слабость. И, измученный, уснул только с рассветом.

Однако ровно в восемь утра в назначенный Верочкой день он был уже около Митрофаньевской церкви. Он пришел полный решимости отозвать Верочку от ее «генеральши» — пусть пугается, пусть даже разозлится! — и только сказать ей о Марфиных вещах. Он не сделал бы и этого, если бы не пообещал хозяину Марфы, а до Верочки ему нет больше дела.

В это воскресенье Верочка и ее ma tante не появились. Не было их и в следующее.

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

1
В ноябре подули северные холодные ветры, нагнали тяжелые косматые тучи, и пенные гребни-беляки загуляли по широкому лону Волги. Дожди, по которым истосковалась за лето земля и теперь уже никому не нужные, сменялись изморозью и снегом, снегопады — проливными дождями и морозом.

А по опустевшим городским улицам, наперекор злой разгулявшейся стихии, голоду и разрухе, выдерживая боевой шаг и равнение, облаянные осипшими дворовыми псами и злыднями, шагали первые комсомольские отряды:

Мы вышли из темных подвалов
В роскошные залы дворцов!..
Пришли и в затон. Ходили по дворам, баракам, переписывали неграмотных, малолеток, больных. Зашли и к Лугановым: два мастеровых парня и высокая, очень раскосая дивчина, которую оба парня уважительно называли товарищем Раисой. Коротко стриженная, громогласная товарищ Раиса по-хозяйски уселась за стол, выложила на него из военно-полевой сумки тетрадь, книжку, переписала в тетрадь всех домочадцев, позвала к столу.

— А ну, какие вы есть грамотеи, товарищи Лугановы? — И, взяв за подбородок испугавшуюся ее сурового вида Клашку, деланно строго спросила: — С тебя разве начнем, красавица?

Когда очередь дошла до Дениса, товарищ Раиса положила и перед ним раскрытую книгу, ткнула в одну из заглавных букв длинным пальцем:

— Какая буква, герой?

Никитка, вертевшийся на лавке возле Дениса, упредил брата:

— Он, знаешь, сколь книг читал нам, тетенька, — вона всех их читал! — И показал на забитую книгами полку.

— Да ну?! — удивилась та, поведя одним глазом туда, куда показал Никитка; другой, поврежденный, глаз ее слепо бродил по окну. — А говоришь, два церковных класса окончил! А ну-ка, ну-ка, почитай нам.

Денис не заставил себя упрашивать и бойко, с хорошим чувством слога начал читать предложенную ему книгу. Товарищ Раиса, с неподдельным вниманием слушая Дениса, жадно ловя каждое его слово, громко и восторженно восклицала:

— Молодец! Нет, какой же ты молодец! Да ты знаешь, какой ты есть молодчина!

— А он и складать знаешь как может! — опять вмешался Никитка, едва Денис кончил читать.

— Складывать? Как это? А ну-ка, ну-ка?..

После того как Денис моментально сложил в уме несколько столбцов, в восторг пришли все три гостя. Товарищ Раиса сказала:

— Ах, Луганов, Луганов. Да ведь ты цены себе не знаешь, дорогой ты мой человек! Ломоносов! Тебе же учиться надо, Луганов, а ты гайки точишь. Вот только с войной кончим, университеты свои откроем — рабочие университеты! — да таких, как ты, — в первую голову!..

Степанида, слушавшая похвалы комсомолки, сдерживала рвущуюся из груди радость, терла глаза.

— Из таких, мамаша, как ваш Денис, будут наши ученые! Электростанции будут строить, города возводить!..

Уходя, товарищ Раиса дружески распрощалась с каждым из домочадцев, а Денису сказала:

— В комсомол тебе надо, Луганов, нам такие нужны. А пока давай помогай нам с ликбезом: дома чтобы у тебя все учились, а в субботу вечером в клубе вашем начнем занятия, так ты приходи, ты моим помощником будешь.

Степанида, проводив до крыльца комсомольцев, долго смотрела им вслед, потерявшимся в сырой вьюжной ночи, и сложные чувства бродили в ее уставшей от постоянных забот и тревог душе. Пугали надвигавшиеся на Волгу война и голод, разбои и грабежи в городе, неизвестность и долгое молчание мужа. А вот эти… С какой верой говорят они о будущей сытой жизни, будущих городах, академиях, о счастливом будущем и учености ее, Степаниды, детей! Откуда в них эта вера? Ходят в такой холод ночами по городу и поселкам, записывают в свои — кому они сейчас надобны! — ликбезы и дарят людям кусочки радости и надежды. Ну что ж, спасибо вам и на том, добрые и непонятные вы ребята!

2
Письма от отца приходили все реже; неразборчивые, корявые — буква лезла на букву, — безутешные; и наконец прекратились совсем. Степанида по нескольку раз просила Аннушку или Дениса перечитывать последние мужнины весточки, чтобы хоть в намеках найти сведения о его здоровье, военном житье, как скоро ждать его возвращения. Но кроме того, что все время идут бои, что покуда нет ни «роздыху», ни «подмоги», ничего другого в письмах не находила. И не было слез, чтобы хоть как-нибудь, чисто по-бабьи, облегчить смятение, как не было больше сил прятать от детей, от их вечно вопрошающих и голодных глаз свое горе. Хоть бы Денис поскорей выбился в токари, хоть бы Анку куда пристроить — все лишняя подмога семье, лишний фунт овощей, пайка хлеба. Давно уже обещали Дениске дать пробу и перевести в токари, да все тянут: то флотилию фронту спешно готовили, окопы где-то за Саратовом рыли, то Зотов болел, то еще что-нибудь случалось. Другие, которых после Дениски в ученики взяли, уже токарями работают, а он все в учениках, все на побегушках у Зотова. Как жить дальше?

3
Денис пришел в назначенный товарищем Раисой вечерний час в заводской клуб на первое занятие по ликбезу. Собственно, клуба еще не было, и под ликбез было отведено пустующее помещение бывшей столовки, наспех переоборудованное под классы, причем оба класса, для малограмотных и неграмотных, разделялись только узким проходом. Парт не было, их заменяли длинные, во всю ширину помещения, лавки и такие же столы из плохо струганных досок. По ту и другую сторону, вдоль зала, стояли грифельные доски и столы для учителей, так что учащиеся должны были сидеть спиной друг к другу. Единственная на все помещение печь, только что сложенная и еще не беленная, едва нагревала вблизи себя промозглый, пропитанный махорочным дымом воздух, и по одинарным стеклам окон текли обильные струйки. В обоих «классах» сидело не более сорока человек, преимущественно заводской молодежи, непоседливой и весело шумной, согревающей друг друга возней и шутками, лузгающей семечки и раскуривающей цигарки. Взрослая часть ученичества держала себя обособленно и солидно.

Денис выбрал свободное на дальней скамье место, затерялся среди учащихся. А следом появились в дверях директор, рыжий Влас и уже знакомая Денису товарищ Раиса. Последняя была в той же короткой кожаной изрядно потертой куртке, из-под которой куце торчала, едва закрывая колени, груботканая юбка, в больших яловых, тоже не первой свежести сапогах, в собачьем, с кожаным верхом, распахнутом малахае. И этот — не считая юбки — наряд, и широкая уверенная походка, и прямая, слегка осанистая фигура товарища Раисы делали ее больше похожей на рослого, нескладного парня.

И сразу же прекратились возня, смех, лузганье семечек и курение. Все сидящие в обоих «классах» повернулись к столу, за которым выстроились долговязый Влас и товарищ Раиса, а посреди — небольшой ростом, но крепко сложенный директор завода, рядом с ним выглядевший усатым подростком.

— Это все? — спросил он, оглядывая собравшихся. — Маловато.

И все тоже посмотрели друг на друга, словно только сейчас увидели, что их действительно маловато.

— Ничего, в другой раз будет больше — успокоил себя директор. — Страной управлять должны грамотные люди, а вы — будущие хозяева страны. Кто этого не поймет или не захочет понять — растолкуем! — ударил он на последнем слове. — Это не блажь, а необходимость, товарищи. — И уже Власу: — Кто сегодня не был, завтра ко мне. Всех: и старых и малых!

— Слушаюсь, — мрачно ответил Влас, доставая из тощего портфеля бумагу и карандаш и придирчиво оглядывая присутствующих.

— Ну, вот так! — припечатал ладонью о стол директор. — А теперь, — уже дружески улыбнулся он, — поздравляю вас, товарищи, с началом учебы и желаю вам всего лучшего! Бумагу, карандаши вам найдем, учителей тоже… Начинайте!

Директор ушел. Влас переписал собравшихся и тоже ушел, оставив в недоуменном молчании и учеников, и товарища Раису, явно не ожидавшую такого сухого и скоропалительного начала. Денису даже стало жаль ее, так неуважительно брошенную директором и Власом, одну среди десятков незнакомых людей, с нескрываемым любопытством разглядывающих ее всю, от короткой полумальчишеской прически до широких, не по ногам, рабочих сапог.

Кто-то у печки легонько хмыкнул в кулак, кто-то, в другом месте, глухо проворчал: «Дожили», — но товарищ Раиса даже не шевельнулась, продолжая раздумчиво, будто решая, с чего именно начать, вглядываться в полупустые скамьи, слегка опираясь о зажатую в руках поставленную на ребро книгу. Но вот взгляд ее встретился с Денисом, на мгновение оживился…

— Ну что ж, давайте знакомиться, товарищи, — низким грудным голосом начала она, вызвав еще большее любопытство. — Меня зовут…

— Можно вопрос? — озорно выкрикнули от печки.

— Можно, — неуверенно протянула товарищ Раиса, в самом тоне вопроса почуяв каверзу и отыскивая по рядам веселого крикуна.

Высокий, приятный лицом парень поднялся с места, отмахнулся от зашикавших на него приятелей, деланно учтиво уставился на ожидавшую его вопроса девушку. Но тут же неожиданно всхохотнул, шлепнулся на скамью, вызвав веселые смешки в зале. Пряча блудливые глаза от нацеленного на него холодного взгляда, дурачливо спросил:

— Интересуемся, вы кто: парень или девка?

И сам будто испугался вопроса, спрятался за спины дружков.

— Девка, — одиноко прозвучал от стола низкий сдержанный голос. — Так поверишь? Или полюбопытствуешь?

Последнее уже прозвучало как грубый и прямой вызов. Это было так неожиданно, смело, что никто даже не шевельнулся, не проронил звука. Казалось, все затаили дыхание, и серые облачка пара застыли над поднятыми в изумлении головами. Но это длилось всего минуту. Сначала еле слышные веселые покашливания и шепотки раздались то в одном, то в другом конце зала, затем все громче, увереннее — и наконец общий, мужской и девичий заразительный смех раскатился по всему залу. Не смеялась только сама товарищ Раиса, вызвавшая этот безудержный громкий хохот. Она стояла все в той же позе, опершись о книгу, и сокрушенно, даже скорее участливо смотрела на хохотавшего вместе со всеми наглого парня, словно ждала его нового занозистого вопроса. И она не ошиблась. В первой же наступившей разрядке смеха он повернул к ней дрожащее в ухмылке лицо и фамильярно сказал:

— А я вам и так верю. Вот Маняшке бы проверочку устроить — это я с удовольствием!

— Дурак! — увернулась от его руки сидевшая рядом девушка.

И опять взрыв хохота, но на этот раз уже только у парней.

— Видал, несознательная какая! — продолжал дурачиться парень. — В комсомол бы ее, там бы ее враз выучили…

— Чему? — жестко перебила товарищ Раиса, упредив новую вспышку смеха.

— А всему. Песни петь, по ночам шариться… Говорят, комсомолок короче стригут, чтобы они на нас схожи были, верно?

— Еще что?

— Все.

— Не все. Говори, что еще тебя интересует?

— И скажу! — наглел парень. — Верно, что комсомолок замуж выдавать не будут, а так… сообща?

Жуткая тишина была ответом на новую, слишком дерзкую пошлость парня. Это, видимо, почувствовал и сам парень, опять спрятавшийся за спины дружков.

— Это кто же тебе сказал?

— А неважно. Люди сказывали, — ершился уже без прежней самоуверенности парень.

— Какие люди?

— Вот пристала! Ты на вопрос ответь. Верно? Или брехня?

— Встань! — неожиданно и резко приказала товарищ Раиса.

— Это зачем? Может, покланяться еще?..

— Встань, когда с тобой комсомол разговаривает! Контра несчастная!

Наглую усмешку с лица парня как сдуло. Он растерянно оглянулся на разом притихших приятелей и, уронив голову, вытянулся над рядом. Товарищ Раиса швырнула на стол книгу, вышла из-за стола и остановилась перед сидевшими на первой скамье взрослыми, невольно отпрянувшими от ее грозного вида.

— Комсомолом интересуешься? — заговорила она, не сводя уничтожающего взгляда с оробевшего от ее окрика парня. — Не с того края интересуешься. Кто мы — девки или парни — мы боевая революционная организация! А вот кто ты — чужедум или приблудшая кулацкая овца в нашем стаде — стоит поинтересоваться. Раздеть да поглядеть, что ты за птица, — уже без прежней жесткости сказала она. И даже попробовала улыбнуться. — Ну, хватит. Садись. Да поменьше болтунов слушай, у нас и без тебя забот много. Луганов, иди сюда!

Денис, не ожидавший такого оборота, недоуменно смотрел на девушку: ему ли она говорит?

— Луганов! — уже строже повторила она. — Иди к столу, будешь помогать мне. — И, подождав, когда Денис поднялся и нерешительно поплелся к столу, обратилась ко всем:

— Ну вот, давайте знакомиться. Фамилия моя мудреная: Ковальдочуг, хотя отец и дед мой — простые русские люди, и, кстати, ковали. Так что зовите маня проще, как все: товарищ Раиса. Работала в ЧК, теперь в комсомоле, ведаю ликбезом и беспризорностью…

Сидели молча, почтительно, жадно ловя каждое ее слово. Внимательно, слегка вытянув шею, слушал и посрамленный парень.

— Трудно нам сейчас, голодно, — продолжала говорить, расхаживая перед столом, товарищ Раиса, — но мы знаем: пройдет год, от силы два — и народ заживет новой жизнью. Как же мы, неграмотные, сможем руководить страной, делать ее лучше, могучее всех стран мира? Да капиталисты нас, как слепых котят, передушат! А мы еще мировую революцию хотим делать! Учиться надо, товарищи, учиться сейчас и всем: старым и малым. А то придется когда-нибудь нашей Матрене Карповне с иностранными послами беседовать, а она, вокруг чего земля вертится, не знает. Позор! И Матрене Карповне, и всей нашей Советской России! А теперь к делу.

Товарищ Раиса подошла к столу, взяла в руки книгу и, перелистав ее, положила перед Денисом.

— Сегодня мы начнем с чтения. Послушайте рассказ нашего знаменитого русского писателя Антона Павловича Чехова, который со всей беспощадностью показывает нам насилие и гнет царской России, особенно эксплуатацию малолетних. А после с вами будут заниматься учителя и другие грамотные товарищи. Прошу тихо.

Она распахнула кожанку, выказав военную рубаху с ремнем и маленькой кобурой револьвера, и по-хозяйски уселась за стол рядом с Денисом. В зале стало выжидательно тихо, как в штиль перед затаившейся волжской бурей.

«…Ванька Жуков, девятилетний мальчик…» — начал несмело Денис тихим до шепота чужим голосом.

— Громче! Чтобы все слышали! — ободряюще перебила его товарищ Раиса. — Читай, как дома читал. Чтобы мороз по коже, чтобы… — Она не нашла нужного слова и только выразительно крутнула рукой.

Денис читал. И по мере того как наливался уверенностью и чувствами его голос, по крутому, некрасивому лицу товарища Раисы растекалась нежная умиленность и грустинка. И кто знает, может быть, это ее состояние передалось слушателям или потрясла их злая ирония судьбы Вани Жукова, но в холодном и сыром зале воцарилась такая напряженная тишина, что, кажется, даже самый слабый стучок или возглас прозвучал бы в ней точно оружейный выстрел. И когда Денис закончил рассказ и посмотрел на окаменевшую возле него все в той же позе товарища Раису, в зале продолжала стоять чуткая, зачарованная тишина. Никто не обмолвился словом, не кашлянул, даже не повернул головы, словно боясь отпугнуть от себя навеянные рассказом видения…

После занятия товарищ Раиса задержала подле себя Дениса.

— Нравишься ты мне, Луганов. Читаешь ты хорошо, чувствительно, нет, ей-право! Я про этого Ваню Жукова на всех ликбезах читала, а тебя слушала — и опять будто впервой слушаю. Молодчина!

Денис, и без того польщенный вниманием зала, ничего не мог ответить товарищу Раисе и только смущенно разглядывал свои выхлюпанные в грязи ботинки.

— Ты вот что, Луганов, ты приходи ко мне, потолкуем. Мы тебя теперь так не выпустим, мы из тебя такого парня сделаем — комсомольца! Умница ты. Ух, лбище! — любовно ткнула она его в лоб длинным пальцем.

4
Домой Денис вернулся поздно, продрогший на холодном ветру, но счастливый.

— Чего это ты так долго, сынок? — спросила заждавшаяся его мать, однако успокоенная бросившейся в глаза радостью сына.

— Разве это долго, мама? У нас и занятий не было, одна читка, — торопясь умыться и сесть к столу, отвечал тот. — А товарищ Раиса от нас еще в горком комсомола поехала, там у нее совещание будет. Велела мне завтра к ней прийти, поручение дать мне хочет.

— Это чего?

— Задание, значит. Я седни на ликбезе книжку читал, так все так слушали, так слушали… А товарищ Раиса после хвалила меня. Говорит, я лучше всех читал, которые на других ликбезах читали. А еще товарищ Раиса сказала, что меня в комсомол примут, если я помогать ей буду…

— Это зачем? — вырвалось у матери, вспомнившей одну такую оплошку мужа.

— В комсомол-то? Это же здорово, мама! Вы знаете, какие они все дружные, смелые… Седни товарищ Раиса вона как одного срезала!..

Однако на этот раз Степанида не разделила его радости. Да и товарищ Раиса, бог весть какое счастье насулившая сыну и о которой теперь без конца и восторженно говорит он, не вызывала в ней того доброго чувства, что накатило на нее тогда. Не получилось бы худа, как с отцом, по глупости да по простоте своей поверившим людям. Но и отнимать радость, просить Дениса не ходить к этой — кто знает, что у нее на уме! — раскосой дивчине не стала.

5
Утром, едва Денис появился у снова замолкшего карусельного, мастер цеха подозвал его к себе и как-то странно спросил:

— У Зотова был?

— Не был, — оробел Денис, предчувствуя недоброе. Уж не случилось ли что с учителем?

Вопросительный холодный взгляд мастера скользнул по бледному лицу Дениса, задержался на его чистых руках, уже десять дней не трогавших станка.

— А ну, пошли!

— Куда?

— В контору.

Однако все опасения Дениса рассеялись, когда мастер привел его к самому директору и тот, пожав ему, как взрослому, руку, сразу же заговорил с ним обычным дружеским тоном:

— Ну как ликбез? Говорят, читать ты великий мастер, до слез проняло. Когда это ты так читать научился?

Денис от смущения не знал, что ответить.

— Зотов за тебя просил. А тут как раз деталь срочная. Вот ты и помоги нам. Управишься — токарем будешь. Якши?

— Якши! — с трудом выдавил из себя счастливый Денис, не ожидавший такого доверия своего учителя. Значит, ему дают пробу!..

— Имей в виду, деталь срочная, заковыристая, а отливок в обрез. Все нужно хорошо сделать, без брака! Не подведешь?

— Постараюсь!

— Ну, якши. Давай руку, приятель!

Однако, выйдя от директора и теперь шагая рядом с молча насупившимся мастером, Денис вдруг испугался своего необдуманного согласия. А что как он не справится с пробой? Ведь он, Денис, даже не поинтересовался, что за деталь, о которой просил его директор завода и отливок которой, как он сказал, в обрез.

Денис покосился на хмурое, что грозовая туча, лицо мастера и окончательно оробел.

Войдя в цех, Денис еще издали увидел поставленные на ребро две большие круглые отливки. Видимо, их успели завезти сюда, пока он и мастер были в конторе. Значит, действительно очень срочный заказ. Точно такие же Денис однажды и сам подвозил Зотову на тележке, а Зотов, обрабатывая их, ворчал на «проклятый» чугун и чересчур тонкие фасонные стенки: чуть ошибись в расчете — и брак.

Мастер оставил Дениса одного в тревожном раздумье, но скоро вернулся с чертежом. Развернул перед Денисом синьку, уныло, будто заранее обрекая отливки на брак, пояснил:

— Вот тут лучше обсчитай стенку. Чернота останется или переточишь — толку не будет. Обрати внимание на чугун: ковкий. Подачу больше ноль-две не давай…

Денис и без мастера хорошо знал, что у этих деталей важно и что неважно. Но еще лучше знал он, что с ковким чугуном на обдирке обычными резцами ему будет справиться трудно, а свои резцы Зотов трогать не разрешал.

Но вот мастер закончил формальности, передал Денису чертеж и отметил в наряде время. Теперь только оставалось принять от мастера отливки и обсчитать чертеж. Но это уже было знакомым делом. Бегло оглядев литье, Денис не нашел в нем ни раковистой сыпи, ни трещин. Не было видно и опасных отбелин. Прикинул штангелем припуски на обработку — и с этим все было хорошо. Денис поблагодарил мастера и, едва тот отошел от него, сбросил с себя отцовскую телогрейку, поднял на стол станка пудовую отливку, закрепил ее и подошел к шкафу, чтобы отобрать нужные резцы и приступить к делу.

Денис отпер замок и распахнул дверцу. Все полки сплошь заставлены резцами: фасонными и простыми, проходными и отрезными, Денис знал их наперечет: знал, когда и каким резцом надо пользоваться при обработке чугуна, меди и стали; знал их достоинства и слабинки; знал, из какой стали и как делаются эти резцы. И ровно ничего не знал о других резцах, тех, что хранились на верхней полке, скрытой от любопытных глаз толстой железной створкой, запертой на особый замок. Делал ли их сам Зотов — в цехе была и такая молва — или добывал их где-то у иностранцев (саратовские немцы до революции часто завозили разные диковины из Германии), никто толком не знал. И только несколько раз за все время давал ему Зотов точить ими, всякий раз немедленно отбирая, как только Денис заканчивал работу. Правда, последнее время между учеником и учителем завязалась довольно прочная дружба, и Зотов, любовно перебирая чудо-резцы в алчно подрагивающих руках, приглашал разделить это удовольствие и Дениса, но ничего не рассказывал ему о тайне изготовления их чудодейственных напаек, которые самолично припаивал медью к обычному стальному телу резцов.

Денис уже отобрал нужные резцы и собрался захлопнуть дверцу, как вдруг дерзкая мысль молнией обожгла его: а что, если… Денис смотрел на запертую створку шкафа и даже попятился от соблазна, но рука продолжала держать ручку дверцы, не в силах ни расстаться с ней, ни захлопнуть. Может быть, это длилось всего секунды, но перед воспалившимся взглядом Дениса проносилась целая вереница видений: Зотов с дьявольской ухмылкой в усы, обласкивающий свои детища, сгорбленная спина матери, склонившейся над штопкой, сам он, Денис, дрожащий на сыром ветру в длинной очереди за пайкой хлеба, директор, протягивающий через стол руку — «Якши!» и, наконец, мастер цеха, недоверчиво и холодно объясняющий особенности отливок.

И вдруг почудились за спиной шаги и голос Зотова. Денис как ужаленный обернулся, рассыпав лежавшие на руке резцы. Никого возле него не было. Смахнул выступившую на лбу испарину, быстро собрал с полу резцы, но не понес их к станку, а только сильнее прижал к груди, снова уставился на заветную створку. Казалось, все способствовало Денису: мастер уехал в город, Зотов болеет, а ключ от тайника лежит на своем месте. Никто даже не узнает, что он, Денис, работал резцами Зотова. Зато как обрадуется мать, если он успеет уложиться во времени и сдаст пробу, а директор присвоит ему настоящий рабочий разряд токаря-карусельщика!..

Через минуту Денис уже устанавливал резец Зотова в держателе суппорта. Холодный пот катился по его широкому лбу и щекам, скатывался за ворот куртки, но движения рук постепенно приобретали обычную быстроту и скупость, как это было в последние дни учебы. Теперь можно будет смело увеличить подачу вдвое-втрое против того, что разрешал ему мастер!

Денис взглянул на часы: ходики показывали без двадцати девять. А значит, потеряно целых сорок минут! Обреченно вздохнув, он решительно включил стол. Серый глаз медленно завращался, а его черный зрачок сузился, сжался под отливающим голубым пламенем жалом чудо-напайки. Денис подвел ближе к детали резец и включил суппорт. Голубое пламя медленно приблизилось к «глазу», коснулось его жесткой и грубой, что черепаший панцирь, поверхности, зашипело. Денис повернул еще рычаг — и резец с воем, скрежетом врезался в тело отливки, взламывая и кроша корку. Так учил Зотов. «Под корку! Не робей, живо! Резец выстоит, гони его под самую шкуру!» И резец крошил и ломал эту твердую, что гранит, чугунную шкуру, осыпая и стол и Дениса серым горячим крошевом, обволакиваясь густым дымом. Казалось, уже не было ни прежнего голубого жала, ни самой головки резца — все было смято, сломано, перемолото в этой грызне металлов. Но деталь сделала оборот, второй, третий — и вдруг засияла светло-палевой гладью. И разом прекратились и хрупы и скрежеты: резец вышел из тела отливки и, словно повеселев, снова заиграл нежной голубой гранью. Денис перевел дух, отер пот и, посмотрев на часы, радостно подмигнул ходикам.

Прошло еще около часа. Денис уже заканчивал обработку детали, когда едва слышное сквозь гул станков и трансмиссий знакомое покашливание заставило его забыть обо всем и мигом обернуться. Перед ним, внимательно вглядываясь в работу резца, стояли мастер и Зотов. Денис выпустил из рук суппорт, выпрямился и опустил руки. Ни оправдываться, ни объяснять было нечего.

— Куда глядишь! Чего мух ловишь! — неожиданно вскричал Зотов и, грубо оттолкнув Дениса, кинулся к станку, схватился за рукоять подачи. И вовремя: резец уже прошел стружку и слегка зацепил патрон.

— У, раззява! — ворчал он, даже не взглянув на обомлевшего от страха Дениса. Осмотрел, тронул пальцем горячее жало резца. — А ну, дай чертеж! Живо! Денис вздрогнул, бросился к синьке, подал Зотову.

— Нутромер! Штангель давай!

Денис подал и это.

Зотов натянул очки, прикинул один размер, второй, третий — и вдруг напустился на стоявшего рядом мастера цеха:

— Ну, чего шумел? Чего меня с койки поднял? На, сам гляди! Гляди, свинячья твоя шкура! — и тыкал ему в нос нутромером. — Смертушки моей ждешь? Зотова не станет, сродственничку станок отдашь? А он жив, жив Зотов! И тебя переживет, и всю твою холуйскую душу!.. Вот он в ком, Зотов-то! — кивнул он на обомлевшего от страха Дениса. — Помру — он будет станком владеть, а тебе вот, видел? — показал он мастеру маленький желтый кукиш.

Денис никогда еще не видел таким Зотова и не мог понять, за что он так напустился на мастера. А тот пятился от кипевшего старикашки и наконец, не выдержав, быстро зашагал прочь. Зотов отдышался, закашлялся, морщась от подступившей к его высохшей груди боли, и, отойдя от станка, впервые посмотрел на ошеломленного всем происшедшим Дениса. Но взгляд его, поверх очков, рассеянный и далекий, явно относился не к Денису, а к кому-то другому.

— Чудно. И чего я им в глотке костью встрял, чего я их такое присвоил?..

После ухода Зотова Денис долго не мог прийти в себя от случившегося. Зотов, ни разу за всю учебу не похваливший своего ученика, даже когда бывал особенно расположен к нему, строго запрещавший лазить ему без спроса в потайной шкапчик, не только не отругал его за свои чудо-резцы, но даже налетел на мастера, защищая его, Дениса. Какой же он добрый, Зотов! Одного не мог понять Денис: о какой смерти кричал Зотов мастеру и каким станком должен владеть Денис, если ему и сейчас дают владеть карусельным, — уж очень велико было его потрясение.

А к вечеру зашел в цех сам директор. Посмотрел готовые детали, провел пальцем по серой глади, будто убеждаясь в качестве обработки, плутовато спросил Дениса.

— Якши?

— Якши! — рассмеялся тот.

— Вот ботинки у тебя, товарищ токарь, не якши. Зайдешь завтра в обед, ордер выдам. Ну, спасибо тебе, приятель. Дай честную руку твою пожму!

6
В тот же вечер Денис отправился в горком комсомола.

— А, Луганов! — поднимаясь из-за стола и протягивая ему длинную, что семафор, руку, обрадованно басила товарищ Раиса. — Садись, послушай пока. Это моя любовь, девочки. Читает — душа мрет! А считает! Пять чисел по десять цифр в уме складывает! Самородок! Ну, так что, Маркова, у тебя там с конюшней?

Денис сел на указанное ему место и стал приглядываться к находившимся в комнате рабочим девчатам. Худенькая, чем-то напомнившая ему Верочку, девушка вскочила со стула.

— Конюшня и есть! Разве в такой учиться? Собак держать! Да и те с холода взвоют… Кошмар!

— Ясно. Садись, Маркова! — грубовато оборвала худенькую товарищ Раиса. — У тебя тоже конюшня, Топчук? — уставилась она на сидевшую рядом с Марковой толстушку.

— Да не то чтобы конюшня, а тоже радости мало…

— А у тебя, Стрельникова?

— Сами знаете, — поднялась еще одна девушка, но товарищ Раиса жестом предложила ей сесть.

— Вот что, девочки, — уже мягче заговорила она, сложив на столе большие руки. — Всем нам трудно. Все хотят заниматься в теплых и светлых школах, а их нет. Которые под госпиталями, которые буржуи сломали и их прямые пособники. Но как же вы, комсомолки, передовой авангард и культармейцы, позволяете себе отступать, жаловаться на трудности, если за вами стоит народ? Вот ты, Маркова: конюшня!..

— Я не конюшня, — обиделась худенькая, вызвав у всех веселое оживление.

— Правильно, не конюшня, — подхватила товарищ Раиса. — Я о твоей школе, Маркова. Ты была у других? Не была? А ты сходи, погляди, какие у них помещения. Холодно? Так ты парочками сади: парня с девушкой, мужика с бабой — теплей будет!

Девчата смеялись, стыдливо косились на сидевшего в стороне Дениса. Товарищ Раиса собрала со стола бумаги, сунула в папку.

— Словом, так: уголь, пеньку и все, что вы просите для ремонта, дадим, но… — Товарищ Раиса подняла руку, и оживление спало. — Предупреждаю: дадим тому, кто действительно нуждается. Тебе, например, Маркова, не дадим. И тебе тоже, — кивнула она толстушке. — Заявления обсудим…

— Как же так, товарищ Раиса?..

— Ничего, потерпите. Вспомните, как на свиданках мерзли, еще и мокли, а вот жалоб мне что-то не поступало. Все! — упредила она новую вспышку протеста. — Луганов, садись ближе! Маркова, ты останься!

Комсомолки гурьбой повалили к выходу, шумно прощаясь с товарищем Раисой и оставшейся у нее подружкой. Товарищ Раиса проводила их до двери, вернулась к столу.

— Знакомьтесь, товарищи!

Денис осторожно пожал протянутую ему тонкую, как у Верочки, руку Марковой.

— Оля, — назвалась девушка. И ласково улыбнулась смутившемуся таким знакомством Денису.

— Ну вот, теперь к делу, — заключила товарищ Раиса. — Вот, Маркова, тебе в помощь. Кстати, отведи ему одно занятие. На конюшне, — весело поддразнила она. — В порядке поднятия настроения и активности. Цифры можно не считать, а дай ему почитать что-нибудь… такое, понимаешь, душещипательное и с пользой. И холод забудете, еще и раем покажется ваша конюшня! Я сама слушала, так про все забыла… Значит, так, Луганов: будешь пока работать с культармейцем товарищем Марковой. По дворам ходить, группы сколачивать. Вам вдвоем теплей будет, вон какие оба красавчики!

Маркова снова улыбнулась Денису, дружески пригляделась к нему, зардевшемуся под ее взглядом.

— Это раз, — довольная, отметила товарищ Раиса. — Второе: надо тебе, Луганов, клубом заняться… Не бойся, один не будешь, да и клуба еще нет. Ты пока подбирай таких ребят и девчат… талантов, одним словом, понял? Плясать, петь, стихи читать которые умеют. Нам сейчас это вот как надо, Луганов! — И для убедительности товарищ Раиса чиркнула себя указательным пальцем по горлу. — А клуб мы сделаем, мы с вашего директора не слезем, пока он обещание свое не выполнит, понял? Найдешь кого, бери на карандаш — и ко мне. Ко мне прямо! Днем, ночью — когда хочешь! Ну, все. Мне еще на вокзал поспеть надо, беспризорников в детдом отправляем. Как у тебя с ученьем, Луганов? Скоро токарить будешь?

— Уже.

— Что уже? — выкруглила здоровый глаз товарищ Раиса.

— Седня пробу сделал, разряд дали, — окончательно смутился Денис.

— Да?.. Поздравляю! Молодец какой! Ну какой же ты молодец, Луганов! — Она вышла из-за стола и обеими руками долго трясла его руку.

— Да, вот что, Луганов, — вспомнила на прощание товарищ Раиса. — Тебе, как будущему культармейцу, ордерок полагается. Толкового, правда, ничего нет, а ботинки дадим. У тебя каши просят. Ты почему лыбишься?

— Спасибо, мне уже дали. На ботинки.

— Вот как? — изумилась та. — Нет, ты только погляди, Маркова, что за парень! Ему на заводе ордерок дали, так он, честняга, от второго отказывается! Другой бы на его месте промолчал, еще и на штаны выпросил, а этот… Но ты все же получи ордер. Я у тебя дома была, видела, кто в чем ходит. А за честность хвалю. Это, брат, по-нашему, по-комсомольски выходит! И еще: что ты все краснеешь, Луганов? Парень ты или красна девица? Ты это брось, это не к лицу нам. А тебе, Маркова, я уже говорила: гриву свою срежь. Это я тебе не приказываю, а как старший товарищ. Неча вшей разводить. Вот погоди, заживем, дома с водопроводами, с душами понастроим, такие прически наведем — все парни наши будут! Ну, все, шагайте!

7
Они вышли из тепла и света и окунулись в ночь, моросливую, ветреную. Сквозь облепившие небо черные рваные тучи едва просачивался лунный свет, холодный, как этот ветер, изморозь, насквозь пропитанная дождями земля. Ноги то засасывались и прилипали к густой клейкой глине, то скользили и раскатывались, как на ледяной горке, а злой, неистовый ветер швырял в лица снежной мелочью, выбивал слезы, с воем и хохотом ошалело налетал из-за угла и, норовя сбить с ног, ударял в бок, в спину, взвизгивал и улетал дальше.

Шли долго, молча. Впереди Оля Маркова, за ней Денис. Когда порыв ветра бывал особенно силен, Оля останавливалась, повертывалась к Денису лицом, ойкала и вымученно, стыдливо смеялась.

У одной из калиток Оля задержалась, вгляделась в прибитый над нею жестяной номер, взялась за ручку. Калитка приоткрылась, но Оля опять закрыла ее, постучала по мокрой доске ладошкой, потом кулачком, снова напомнив Денису Верочку.

— Ужасно боюсь собак, — сказала она. — Да, тебе смешно, а меня кусали. Одна так цапнула, что думала, без ноги останусь…

Но Денис улыбался вовсе не Олиной трусости, а ее сходству с Верочкой. Даже говорит так же, и слова: «ужасно боюсь», «кошмар» — Верочкины. Только Оля выглядит старше Верочки, может быть, одних лет с Денисом, и пальтишко на ней старенькое, замызганное, в каких иногда ходят девчата в затоне.

— Я не смеюсь, я просто так, — поспешил Денис успокоить девушку и первым вошел в калитку.

Оля последовала за ним, но тут же с криком бросилась вспять: в глубине двора послышался грозный собачий рык, лязганье цепи, и огромный лохматый зверь бросился та Дениса, метнувшегося в сторону. Пес, не достав Дениса, на мгновение повис в воздухе и, взбешенный сдерживающей его цепью, завертелся клубком, захлебываясь в яростном лае. Оли Марковой возле Дениса не было. Она выскочила за калитку, и Денис, теперь уже вне опасности, был доволен, что девушка не видала его, перепуганного, как последний трусишка.

— Кто там? — раздался в черноте дома мужской старческий голос.

— Мы!.. — едва отозвался Денис, все еще скованный страхом.

— Кто — мы? Кого надо? Цыц! — прикрикнул он на еще более осатаневшего пса.

Денис не знал, как лучше назвать себя.

— А вы идите сюда, дяденька, мы вам скажем.

— Охота была. Проваливай, откель пришел, малый. Самим жрать неча.

— Мы не за милостыней, мы только вас перепишем.

— И писать неча, записаны. Утресь приходи, какая на ночь перепись. Иди, иди, а то кобеля спущу, он вас всех перепишет.

— А вы не стращайте, — не сдавался Денис. — Покусает — отвечать будете! Культармейцы мы. Из комсомольского горкома!

Несколько секунд длилось тяжелое молчание, и только пес продолжал лезть из кожи, выслуживаясь перед незримо присутствующим хозяином.

— Ладно, идите, что ль, — недовольно проворчал голос. — Сейчас кобеля уберу только.

Из темноты выплыла белая сгорбленная фигура, заполоскала на холодном ветру рукавами, увела пса. Затем опять приблизилась к Денису, сверху вниз бесцеремонно вгляделась в него, продрогшего до костей в мокром ватнике.

— Ты, что ли, комсомолия?

— Я, дедушка. — Денис разглядел в ночи старческое лицо хозяина, иссеченное глубокими морщинами. — Оля! — позвал он Маркову. — Иди, хозяева допускают!

И они снова очутились в тепле и свете. У большой русской печи возилась с ухватами и чугунками старуха. Держась за ее подол, другую ручонку запустив в рот, глазел на гостей маленький розовый ангелочек: таких Денис видел на стенах затонской церкви. Льняные кудряшки, розовое, будто перетянутое ниточками пухлое тельце, голубые, выпученные в крайнем любопытстве глаза.

— Какая прелесть! — воскликнула Оля, тоже заметившая ребенка. — Сынок или внучек?

Старик, сдвигая с кухонного стола лишнее и усаживая гостей, хмыкнул:

— Поздно нам не токмо сынков, а и внучков иметь, милая. Правнучки моей внук — вот кто будет.

— Сколько же вам лет, дедушка? — изумленная, воскликнула Оля Маркова, не поняв, шутит дед или серьезно.

— Сколько? — самодовольно переспросил тот, весело поглядев на старуху. — Молодой еще, летось вторую сотню разменял только. А вот Авдотьюшка моя нонешним летом разменивала.

— Ой! Так много? — с детской искренностью вскричала девушка.

— Живучие, — усмехнулся старик. — А вот деда моего, царство ему небесное, годов пять тому схоронили, на Бонапарту с вилами ходил, еще и раненый был не однажды. Покрепше нас был мужчина. До последнего по хозяйству работал, скотину убирал, рыбачить ходил на лодке, покудова в полынье не искупался… Помер… царство ему небесное. Зачем пришли-то? — неожиданно снова построжал он.

Денис и Оля, пораженные столь необычным рассказом, только переглянулись.

— Чего надо-то? — повторил старик, усаживаясь за стол и горбатя спину. Блеклые, с нечеткой линией роговиц, глаза его тяжело водили по молодым, раскрасневшимся на ходу лицам девушки и Дениса.

— Жителей переписываем, дедушка, — заговорила Оля Маркова, все еще находившаяся под впечатлением слышанного. — Неграмотных и малограмотных будем учить в ликбезе. Можно и на дому, — добавила она, глядя на его выгнутую колесом спину. И замолчала, словно бы устыдилась своей юности.

Молчал и старик. Тишину нарушало только постукивание ухвата да вой напомнившего о себе злого ветра. Старость и молодость, разделенные между собой неодолимой пропастью времени, словно бы заглядывали друг в друга, в мир прошлого и в мир будущего. И не было в этих взглядах ни ревности, ни черной зависти, были скорей участие и доброе любопытство.

— Как же вы не бережете себя, дедушка? — снова забыв о главном, спросила девушка.

— И, полно! Кому чего богом заказано, тому то и быть. Внучек мой, Иванушка, не в пример другим, шибко себя берег, а двадцати семи годков с лесенки оступился, виском об утюг стукнулся — и все, душу отдал. И лесенка-то была в сажень, а утюга — того и сроду в погребе не было, и кто его туды, в погреб, кинул — поди узнай. Ты вот-ка чего лучше скажи, милая: наши всех мироедов прогонют и какой будет всему конец?

— Хороший, дедушка! — сразу ожила Оля, довольная смене темы явно угнетавшей ее беседы. — Хорошая будет жизнь, вот только войну кончим. Все у нас будет: и дома каменные, и школы…

Денис удивленно смотрел на девушку: говорит с радостью, будто сама все видит наперед, а слова не ее, товарища Раисы слова. Верит ли она сама в это будущее? Когда об этом же говорила сама товарищ Раиса или отец, Денис верил в искренность их слов и сам старался представить себе, какой будет новая счастливая жизнь. Но что она, девчонка, может знать о каких-то электростанциях и больших стройках, о которых сейчас она с таким жаром говорит деду?

Видимо, не очень-то соглашался с Марковой и сгорбленный старец, изредка поддакивавший ей и как-то странно ухмылявшийся в свою седую козлиную бородку. Денис даже перестал слушать Маркову и начал рассеянно оглядывать избу, скромную обстановку кухни и горницы, частью видневшейся в широком проеме двери, завешенные вышитым полотенцем, украшенные бумажными цветами иконы. На ум снова пришла товарищ Раиса. О каком клубе говорила она ему, если даже для ликбеза не нашли ничего лучшего, как закрытую столовку? И ее-то пришлось заново стеклить, настилать крышу — все стекло и кровельное железо разобрали на ремонт цехов.

— Денис, ты о чем думаешь? Мы уходим! — Оля, сияющая, видимо очень довольная собой и беседой, уже запахивала свое затасканное пальтишко, туже натягивала на лоб старую вязаную шапчонку.

— Спасибо вам на добром слове, — благодарно покачивая головой, бормотал старец. — Вроде как на чужом праздничке побывал. И пирога не спробовал, а приятно.

Но прежде чем уйти, Оля склонилась к ребенку, коснулась губами его розовой щечки.

— Эх, жаль, милый, угостить тебя нечем. Вот ты-то уж наверняка мировую революцию праздновать будешь!

Старик проводил их до ворот, убедился, что они пошли указанной им тропинкой, и только тогда закрыл калитку.

Выглянувшая из-за туч луна на мгновение высветила грязную улицу и скрылась. Как раз в эту секунду Денис отвернулся к следовавшей за ним Оле Марковой, чтобы предупредить о луже. Девушка, не пряча лица от ветра и даже не глядя себе под ноги, чему-то блаженно улыбалась.

— Ты чего смеешься?

— Я не смеюсь, — откликнулся из темноты ее голос. — Просто так… А что?

Денис не ответил.

После посещения ими третьей усадьбы Денис опять спросил Олю Маркову:

— А ты сама веришь? Тому, что говоришь.

— Еще бы! — горячо отозвалась та. — А впрочем, я даже не знаю, — добавила она тише. — Наверное, хочу верить.

— А как же?

— Что?

— Говоришь… — Он хотел сказать: обманываешь, но не стал обижать девушку.

— Говоришь! — передразнила Оля Маркова, и в голосе ее Денису послышалась досадливая насмешка. — Что же, я должна людей «запугивать? Или ты этого хочешь? Ах, война! Ах, голод! Ах, ждите еще антихриста, бабка надысь гадала! Людям и так трудно, им вздохнуть хочется. Слышал, как старик сказал: «…пирога не спробовал, а приятно». А поверь он — и сам поглядеть захочет. И пирога спробовать. А ты зачем со мной ходишь?

— Товарищ Раиса послала.

— Насмешил! Тебе сколько лет, чудо?

— Шестнадцать.

— Я так и думала.

— А тебе?

— Восемнадцать. Старовата, да? Ничего, я подожду, когда тебе тоже будет восемнадцать. Тогда лучше понимать будешь. Ведь что такое: верить?..

Сильный порыв ветра не дал договорить девушке. Отдышавшись, она повторила вопрос:

— Ведь что значит: верить? Вот ты: веришь, что когда-нибудь, через пять лет, через десять лет, будешь счастлив? Ну, выучишься, станешь врачом или учителем или женишься на любимой девушке — веришь? Ну, веришь ты в свое лучшее будущее?

— Верю, — вспомнив товарища Раису, ее убежденность, с какой она говорила девушкам о их будущем счастье, невольно улыбнулся Денис.

— И я. И все мы, все люди, даже самые старенькие, как тот, что вторую сотню разменял. А каким оно будет, наше счастье, таким ли, каким мы его хотим или еще лучше, — мы же не знаем, верно? А для кого, может, и не будет его. Только как же не верить, не ждать, не надеяться? Мама говорит, не верить — значит не стремиться, а значит, и никогда не иметь того, чего хочешь.

— А кто она?

— Мама? Учительница.

— А отец?

Денис почувствовал, что вопрос его был в лучшем случае неуместным. Оля долго молчала, а когда снова заговорила, то уже другим, надломанным голосом:

— Мой папа был революционером. Настоящим революционером. Он даже встречался с Лениным, на конференции в Таммерфорсе…

— Это где?

— Финляндия. А вскоре его убили… провокаторы.

— Провокаторы?..

— Да. Но не надо об этом. Расскажи лучше о себе.

Денис хорошо понимал состояние Оли Марковой, так рано лишившейся отца, которого она, как видно, очень любила. И почему-то вдруг жалко стало своего отца, где-то сражающегося на фронте. А может быть, даже раненого или…

— А мой на фронте. В Пятой армии.

— Вот как? — приятно удивилась Оля.

— И в революцию он… советскую власть защищал тоже, — неожиданно для себя хвастливо добавил Денис. И снова устыдился своего такого бахвальства: разве можно было сравнивать отца с Олиным отцом, настоящим революционером…

— А ты? — перебила его размышления девушка. — Ты где работаешь?

Денис даже обрадовался такому вопросу. Вот уж тут он может рассказать ей о своих успехах…

— На судоремонтном. В затоне, знаешь?

— Это что, завод?

— Конечно! Я там токарем работаю. На карусельном. Ты знаешь, это какой станок?..

— Я не знаю ваших станков, — безучастно вставила Оля. — Мой станок — мыловаренный чан да лопата. А я хочу быть врачом. Врач — это моя вера, моя мечта, и я борюсь за своего врача, как бы мне ни было… Ой, держи меня!..

Денис бросился поднимать Олю Маркову, шлепнувшуюся в самую лужу. Стряхивая с руки и пальто грязь, она жалко смеялась, всхлипывала и причитала:

— Какой ужас! Как же я теперь?.. Вот уж, верно, попала в лужу… Как же я покажусь дома, ведь это единственное, что у меня есть… А завтра ликбез. А мне еще так далеко ездить на фабрику. Не поеду же я в одной маминой кофте!..

8
— Где же это ты так долго, сынок? — сокрушалась мать, глядя на выхлюпанного в грязи Дениса.

— По ликбезу ходил, мама. Другие же ходят, правда? — стягивая с ног насквозь вымокшие портянки, бодро отвечал он. — Завтра опять иду.

— Это кто же тебя гоняет, сынок? Эта, что ль?

— Не гоняет, а направляет, мама.

— Не один прок? Самой неймется, других по ночам да по дворам… направляет.

— Чудно вы говорите, мама. Комсомольцы еще больше работают, а не плачут. Еще и смеются над трудностями, — вспомнил Денис веселый разговор товарища Раисы с девчатами.

— Устала я. От вашего с отцом смеху. Никитку вон еще сорванцы побили, домой ровно с войны пришел. Клашку не углядела, босую по бараку бес носил, лежит быдто уголек жаркий… Ох, господи!

Денис занялся ботинками. Синими, что у мертвеца, пальцами соскребал налипшие комья грязи, бросал в подставленную Степанидой лохань.

— А у меня подарочек будет вам. Или Анке. Товарищ Раиса ордер мне даст на обувку. Зря вы ее ругаете, мама.

Мать смолчала. Только закусила губу. И вдруг вспыхнула, кинулась помогать сыну.

— Вы что, мама?

— Ништо, так я. Хороший ты у меня, ласковый, а я… Ты прости меня, сынок… Я же тебя жалеючи…

Денис притянул к себе ее седеющую голову, поцеловал в щеку.

— Надо, мама. Девчонки слабые и те ходят. Седни одна, Олей звать, со мной по дворам ходила… Еще и ликбез ведет, на мыловаренной фабрике работает… В лужу упала, чуть не плачет: одно пальто — в чем завтра идти, не знает. Хорошо еще, если не заболела… А я что — я парень. Я тоже в комсомол хочу, мама. Все они… я не знаю какие… веселые, дружные… Я обязательно в комсомол вступлю, мама.

— Как знаешь, — глухо отозвалась мать.

На другой день Денис пришел позже, но на лице его было столько радости, что Степанида не удержалась спросить:

— Чего это, сынок, такой веселый?

— На комсомольском собрании был! Я теперь сочувствующий, меня на собрание допустили! — радостно сказал Денис.

— Эка! — разочарованно произнесла мать.

— Вот это работка! — не замечая тона матери, рассыпал восторги Денис. — Я думал, комсомольцы только ликбезами занимаются, а тут… Это настоящий боевой штаб, мама! Ребята, чуть старше меня, докладывают: в городе целую группу бандюг раскрыли! Еще и перестрелка была! Двоих комсомольцев в больницу свезли, а один, в голову раненный, на собрании рассказывал, сколько у бандюг награбленного нашли: серебра, золота — ужас! Постановили: все окраины прочесать и всю контру и воров изловить! Вот я уже дома, а они только пошли… Ты о чем думаешь, мама?

— Вырос-то ты как, сынок.

Денис осекся, уныло упрекнул:

— Эх, мама, не интересуетесь вы ничуть нашим делом!

Долгое время мать не корила сына за ночные хождения и только все чаще, выслушивая горячие, счастливые рассказы сына о комсомольцах, их опасных и трудных делах, находила в нем все новые перемены: боек не в меру стал, минуты спокойно не посидит на месте, похудел — вон как скулы-то заострились! — во сне вздрагивает, ворочается, а то и зовет кого-то.

А однажды, придя с работы и наскоро похлебав пустых щей, Денис объявил матери:

— Седни не ждите, мама, в облаву иду. Товарищ Раиса и весь горком с нами, воров ловить…

— Не пущу! — вскричала та. И как когда-то в Савелия, вцепилась в него обеими сильными, что у доброго мужика, руками.

— Мама… мама… — нежно повторял тот. — Ну зачем вы так убиваетесь…

— Не пущу! Не пущу, родненький!..

— Пустите, мама. Ну ничего со мной не поделается. Я же не бандюг ловить, мне даже револьвера не дали… Я сирот маленьких, которые по кочегаркам да чердакам прячутся… Пустите, мама!

Денис ушел, даже забыв прихватить припасенные, как всегда, матерью несколько печеных картофелин и два-три чесночных зубочка. До облавы оставалось еще четыре часа, и Денис поспешил к Оле Марковой, чтобы успеть с ней обойти последние на их участке усадьбы.

9
Оля уже ждала его.

— Мама, это Денис! Мы сейчас отправляемся! — громко сообщила она из маленькой прихожей, сопровождая Дениса через такую же скромную кухоньку в залу.

Денису нравилось бывать в доме Марковых. Все тут было беднее и проще, чем у Стронских, но было так чисто, уютно, так все дышало простотой и радушием, что каждый раз, прощаясь с гостеприимной хозяйкой, Денис грустно покидал этот маленький тихий домик. Ему было приятно и легко здесь. Легко, потому что никто здесь не восхищался и не гнушался им, как у Стронских; приятно, потому что рядом с ним была Оля, девушка, однажды напомнившая ему Верочку, ту Верочку, с которой он дружил до ее ухода от Марфы. И то, что Оля была куда проще Верочки, а тонкие красивые руки ее хранили следы тяжелой физической работы, и то, что не было на ней таких изящных и дорогих шубок и платьев — ее постоянное ситцевое платьице, в каком он видел ее дома, в горкоме и на ликбезе, было уже не раз чинено, стирано, — располагало его к девушке, вызывало к ней глубокую братскую нежность.

— А, Деня! — приветствовала его Олина мать, худощавая, еще нестарая женщина в толстых роговых очках, которые она то и дело поправляла мизинцами, словно они давили ей на нос. — Опять в народ? Когда же вы сами будете учиться, комсомолята?

Учительница, кажется, никогда не расставалась с тетрадями и красно-синим карандашом, которым она делала пометки. Вот и сейчас она сидела за столиком перед кипой тетрадей и только на минуту оторвалась от них, чтобы взглянуть на вошедшего.

— Здравствуйте, Нина Павловна. Вот, спасибочко. — Он вынул из-за пазухи книгу и бережно положил на стол, рядом с кипой.

— Долгонько же ты читал ее. Не понравилась?

Денис пожал плечом.

— Да нет, ничего. Некогда было.

— Некогда! Это уже отговорка. Что же тебе в ней не нравится?.. А вот и Миша. Знакомьтесь, пожалуйста, — перебила она себя, поднимая очки на входившего из Олиной комнаты голубоглазого блондина лет двадцати пяти в тесной пиджачной тройке, излишне подчеркивающей его сухую долговязую фигуру. За ним, оправляя на ходу так и не остриженные волосы, вошла Оля.

Вероятно, вид Дениса, не ожидавшего такой встречи, был настолько растерян или смешон, что молодой человек снисходительно улыбнулся, Оля стыдливо потупила глаза, а Нина Павловна, участливо посмотрев поверх очков на Дениса, перевела осуждающий взгляд на Олю — и занялась тетрадями.

— Эдисон, — отрекомендовался блондин, на ходу протягивая руку Денису и улыбаясь. — Хотя ничего общего с Томасом Алва не имею. А вас, позвольте спросить?

— Денис.

— Славное имя. Ну и, конечно, комсомолец?

— Нет.

— В таком случае беспартийный большевик?

— Миша! — тихо одернула его смущенная Оля.

— Ах, так? Но должен же я знать, с кем делает революцию моя дальняя родственница…

— Миша, перестань! Деня, ты не сердись на него, он всегда такой. Судя по Михаилу, все ученые болтуны и пустые люди.

— Весьма лестно! — воскликнул молодой блондин, усаживаясь в плетеное кресло и откидываясь на спинку.

— Кому? Ты-то какой ученый? — не оборачиваясь, вмешалась в словесную пикировку Нина Павловна. — Надо еще заслужить это звание.

— Денис, присядь, пожалуйста, — заторопилась Оля, подвигая к нему второе такое же кресло. — Я сейчас перекушу — и уходим. — И она, оглядываясь на блондина, вышла из комнаты.

Денис успел перехватить брошенную блондину озорную Олину гримасу и его едва заметное ответное движение губ, что-то вроде воздушного поцелуя. Блондин оценивающе уставился на Дениса.

— А в чем ваши революционные заслуги, уважаемая Нина Павловна? — продолжая изучать Дениса, заговорил блондин. — Мне кажется, в отношении заслуг мы с вами на равном уровне… если не учитывать одного обстоятельства: у меня все еще в будущем, а, простите, у вас… — Он сочувственно развел длинными руками.

— Ты циник, Миша, — невозмутимо заметила учительница, не бросая работу.

— Но ведь и вы успели быть не очень корректны со мной. Или для вас, большевиков, корректность — излишняя сентиментальность?

— Ах вот как! — повернулась к нему учительница. — А мне думается, корректностью большевиков часто излишне пользуются некоторые… — Она с недобрым укором смотрела поверх очков на заерзавшего на стуле блондина. — Ты же прекрасно знаешь, кто стрелял в большевиков в дни революции. А большевики имели выдержку вести с этими господами весьма корректные переговоры о сдаче думы. А что было при их власти, когда большевики были вынуждены скрывать Ленина, чтобы его попросту не убили?..

— Но при чем тут я?..

— Нет уж, позволь! — погасила горячий протест блондина учительница. — Позволь мне все до конца. Я не знаю, чье именно влияние настраивало тебя против революции, но ведь именно с ней, и только с ней, тебе открылись двери науки. А ты, Миша, едва перешагнув порог, позволяешь пользоваться ее корректностью. И уж скажу прямо, по-родственному: ты или просто недалек, Миша, или… Я даже боюсь сказать тебе это «или».

— Боже! — воскликнул тот, театрально вскинув над головой тощие руки. — Дорогая родственница, вы меня… в вашем доме… — Он беспомощно оглянулся на угрюмо следившего за ним Дениса. — Как с вами трудно говорить, Нина Павловна!

— Трудно — еще не безнадежно…

Вошла Оля. Подозрительно посмотрела на мать, на пылающего блондина.

— Опять поспорили? Миша, мне пора. Ты с нами?

— Да, да… конечно, — засуетился тот. — Прощайте, Нина Павловна.

— До свидания, Миша, — довольно сухо отозвалась учительница, снова принявшаяся за тетради.

10
Втроем они вышли из дому и направились по освещенной луной узкой улице, огибая лужицы, кучи мусора, сложенные у заборов штабеля бревен и лодки. Впереди, придерживая под локоть Олю, шел Миша. Денис хмуро смотрел в спину этому непонятному ему человеку, в один час отнявшему у него радость встречи и саму Олю. А тот, забыв о Денисе, поучительно говорил девушке:

— Ну зачем тебе вся эта канитель? Гораздо умнее употребить это время на подготовку. Еще через год тебе будет значительно труднее, забудутся азы… Ах, если бы я мог устроить тебя куда-нибудь полегче, чтобы у тебя было больше времени на учебу!

— Полегче! А рабочая карточка? Мы же умрем с голоду без нее, у нас нет ничего, кроме карточек…

— Чепуха! Живут же как-то без рабочих карточек. — Он сделал ударение на слово «рабочих». — Если бы не моя диссертация, я пошел бы работать за тебя. Но бросить сейчас, когда уже назначены оппоненты, — значит потерять все.

— Да разве можно, Миша! — протестовала Оля. — Это, конечно, глупо…

— Вот видишь. Нет, я просто отказываюсь вас понимать: живете впроголодь — и рисуете бог знает что! А что собес? У вас такой заслуженный перед советской властью отец…

— Не надо об этом, Миша.

— Да, да. Ну и времечко, даже не знаешь, о чем можно говорить. Не верится, что когда-то люди могли о чем угодно рассуждать, ходить в церковь или на политические кружки…

— А потом отправлялись в ссылки и тюрьмы, — досказала за него Оля.

Но Миша даже не обратил внимания на ее замечание, запальчиво продолжал:

— Сейчас учиться-то заставляют чуть ли не под ружьем, попробуй откажись от ликбеза!.. Ну, я бегу, Оленька. Через полчаса заседание ученого совета, и мне непременно надо быть там… Прощай!

Денис видел, как он быстро нагнулся к девушке, наверное, поцеловал ее и, не оглядываясь, зашагал в сторону от дороги. Через минуту его тощая долговязая фигура скрылась за углом дома. Оля еще несколько секунд, как зачарованная, смотрела ему вслед и только тогда вспомнила о Денисе.

— Пошли?

И это необычное невнимание к нему девушки, и короткий неожиданный поцелуй щеголя, и, наконец, это сухое, равнодушное «пошли» окончательно добили Дениса. Неприятное тоскливое чувство одиночества навалилось на него, молча покорно последовавшего за Олей. Безынтересными, ненужными, как и он сам, стали широкая подмороженная тропинка, холодно-белая луна, отраженная в тонком стекле стылых луж, чужой и недоступной стала сама Оля, которую еще час назад он мысленно называл своим чутким и умным другом.

Но, может быть, он, Денис, ошибается и этот Миша действительно родственник? Сродный брат? Дядя? Тогда что же тут особенного?..

Денис уцепился за эту спасительную мысль, как умирающий за лекарство. И снова посмотрел на девушку, на ее опущенную в раздумье голову, пытаясь угадать ее мысли.

— Он очень способный. Просто талантливый! Но, по-моему, ужасный эгоист, — заговорила наконец Оля, и Денису показалось, что она обращается не к нему, а к самой себе. — Он может часами говорить о своей науке, лаборатории, но не любит слушать других. Даже старших. А если и разговаривает о чем-нибудь другом, то всегда с какой-то небрежностью и насмешкой. И так, будто он один все это хорошо знает, неоспорим…

— Он кто — брат?

— Миша? Разве мы с ним похожи? Впрочем, — продолжала она, не замечая слишком затянувшегося молчания Дениса, — какая-то на десятом киселе родня, кажется…

Но Денис больше не слушал Олю, снова ставшую для него далекой и недоступной. Теперь он ненавидел блондина и очень жалел, что не мог сразу догадаться, зачем он бывает у Марковых. Тогда бы он, Денис, знал, что делать. Он ответил бы на его вопрос похлеще Нины Павловны. Он сказал бы ему: «Большевики добрые, хорошие люди, потому что они делают все для бедных. А вот контрики убивают людей, морят холерой, голодом, идут войной…» Эх, да неужели он сам не видит, этот индюк ученый, кто враг, а кто друг народу? А Нина Павловна ему еще объясняет… Но почему Оля дружит с ним? Разве спросить ее? А если обидится? Ну и пусть! И пусть обижается. Почему ей можно обижать, а ему нельзя?..

— Денис, мы пришли. Ты о чем думаешь?

Оля стояла у подъезда горкома, готовая войти в него, и только ждала Дениса. Луна хорошо освещала ее грустно улыбающееся лицо, в нежно-голубом свете казавшееся каким-то другим, еще более красивым и милым. И это лицо целовал чужой, неприятный Денису человек, хвастун и воображала, которого даже Нина Павловна называла циником, хоть и ученым. А Оля, такая чистая, умная, разрешала ему целовать себя, и шла с ним, совсем забыв о Денисе, и называла его способным, талантливым… Конечно, она дружит с ним, а может быть, даже его невеста, а говорит, что он ужасный эгоист и вообще нехороший… Когда же она говорила правду: тогда или сейчас? Обманщица! Денису вдруг захотелось повернуться и уйти. Или сгрубить Оле. Уколоть ее, сделать ей тоже больно…

— Денис, милый, что с тобой?..

Кровь ударила в голову Дениса. Не помня себя от охватившей его всего ярости, он закричал в это красивое, побледневшее даже в лунном свете лицо:

— Ничего со мной! Ничего! И какое тебе до меня дело! И ты мне больше никто! Никто, слышишь?!

И отвернулся, пошел прочь от ненавистной девушки. Сердце его отчаянно билось, мысли путались, а под ногами стонало и лопалось его хрупкое, как стекло, счастье.

Однако на перекрестке Денис на мгновение оглянулся. Оля по-прежнему стояла у подъезда и смотрела ему вслед, огорошенная его грубым криком. Денис сделал над собой усилие, чтобы не разреветься, и побежал…

11
Денис не вернулся в горком и явился домой туча тучей. Даже не ответил на вопрос матери, обеспокоенной его мрачным видом. Господи, с ужасом думала она, неужто характером в отца выдастся, заполошный? Только бы не это, только бы не это! Семнадцать в феврале стукнет, самое перепутье — какой стежкой пойдет? Только бы не отцовской…

А Денис брался за книгу и тут же швырял ее; метался, подобно отцу, из угла в угол, ища, к чему бы приложить руки; подходил к спящим на нарах младшеньким и долго, тупо смотрел на них и снова брался за книгу.

— Быдто вчерашний день потерял, сынок. Чего это ты печальный такой воротился?

Но и участливый, спокойный голос матери не утешил Дениса. Ему нечего было сказать ей. Разве только то, что он поступил мерзко, подло с девушкой, которая никогда ничего не делала ему плохо? Рассказать матери, как он глупо и зло кричал на Олю Маркову за то, что она дала себя поцеловать ненавистному ему, Денису, мужчине? Какое он, Денис, имеет право кричать на нее, как на последнюю уличную девчонку? Как он, наверное, был смешон и жалок в своей ревности!..

Денис презирал себя и мучился от бессилия что-либо предпринять, чтобы поправить случившееся. С какими глазами он опять встретит Олю? В каком свете он будет выглядеть перед товарищем Раисой, комсомольцами, которые однажды назвали его «тихим, но славным» парнем. Хорош тихоня!

Уже лежа на нарах, Денис все еще казнил себя, ища выхода своему горю, ворочался и кусал губы и вдруг тихо и безутешно заплакал.

— Вот так-то лучше, сынок, — по-своему рассудила мать, решившаяся наконец подойти к сыну.

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

1
Всю неделю Денис ходил как опущенный в воду. В горкоме он не показывался, и горком, казалось, забыл о нем. Разве только это и утешало Дениса, пугавшегося одной мысли, что придется давать постыдные объяснения товарищу Раисе, а еще того постыднее — встретиться с Олей.

Зотов болел, и Денис стал полным хозяином карусельного и всего зотовского богатства, с каждым днем приносившего ему славу токаря, лучший против других токарей заработок и положение в цехе. Теперь мастер уже не покрикивал на него, если кому-нибудь требовалось подвести к станку срочные заготовки или убрать в цехе (раньше, когда болел Зотов, Денис использовался на подсобных работах), а по-деловому, как со взрослыми токарями, говорил и даже советовался по работе. Но зато токари, прежде участливо относившиеся к нему, теперь, казалось, возненавидели и избегали его, как старика Зотова. По крайней мере, Денис это чувствовал, а иногда и убеждался в своих догадках: никто не подходил к нему, не спрашивал о работе, о домашних или отце, никто не делился с ним своей радостью или горем, а если кто и здоровался, вернее, отвечал на обычное «здрасте», то и тут Денис чувствовал неискренность, отчуждение. Правда, еще поначалу, после получения разряда, кое-кто пытался заговорить с ним о зотовских секретах, но Денис ничего не мог рассказать, и это вызывало неудовольствие и недоверчивые усмешки.

Пробовал заговорить с Денисом о зотовских резцах и сам директор, но всякий раз убеждался в неведении Дениса и отступал. Денис понимал, что никто не верит ему, мучился своим одиночеством, завидовал рабочей дружбе токарей и озлоблялся. «Разве дружба со мной может строиться только на выдаче зотовских секретов?» — думал он в особо тягостные минуты. А если бы он даже и знал их, то кто вправе обижаться на это? Ведь и у других мастеров есть свои дедовские секреты, хоть и не такие, как зотовские, — кто же на это злится? За что же так невзлюбили Зотова и его, Дениса?..

И только один парень, тот самый, что когда-то хотел высмеять товарища Раису, неожиданно привязался к Денису. Работал он в плотницком, совсем в другом конце двора от токарного, но в обед часто стал наведываться К Денису то за какой-нибудь железкой или отверткой, а то и просто так. Рассказывал ему о своей короткой, но несчастной жизни в селе, где потерял сначала отца, а потом и мать и вынужден был уйти в город, о желании овладеть грамотой и выйти в ученые люди. Расспрашивал и Дениса: о доме, отце, о товарище Раисе, перед которой чувствовал себя неоправданно виноватым. А однажды попросил Дениса замолвить за себя словечко в комсомоле или товарищу Раисе, чтобы не смотрели на него как на хулигана, а позволили ему помогать им. Что ж, Денис был рад и Санину и сам иногда заходил к нему в большой и холодный цех, где оглушительно визжали пилы, безумолчно стучали молотки и киянки. И только ни разу не бывал в мужском общежитии, где жил Санин. Да тот и не настойчиво зазывал Дениса к себе — грязь, духота, вошь да в два этажа нары, — что там хорошего?

2
В самый канун нового года Дениса снова вызвал к себе директор.

На днях мастер опять просил Дениса выручить хотя бы одним резцом Зотова — не получалась деталь у токаря, — Но и на этот раз Денис не дал резца, не ослушался зотовского наказа. Теперь, наверное, сам директор хочет просить об этом.

Каково же было удивление Дениса, когда на директорском кресле, по-хозяйски откинувшись на его узорную спинку, сидела… товарищ Раиса, а сам директор стоял возле нее и чему-то смеялся. Денис даже раскрыл рот от неожиданности. Без того веселое лицо комсомольского вожака засияло восторженностью.

— А ну-ка, иди, иди, любовь моя! Долго ты от меня еще прятаться будешь? Небось у меня руки длинные, я тебя и с того свету достану! Садись рассказывай.

Денис молча пожал протянутую ему руку и, не зная, куда девать глаза, огляделся. Это, видимо, заметила и товарищ Раиса.

— Ты не по стенам, ты на меня гляди. Или я тебе не нравлюсь? Или другая нравится, а я не в счет?.. Ну, да ладно, об этом потом. Ты мне о клубе скажи, когда ты нас с Иваном Сергеевичем, — кивнула она на стоявшего рядом директора, — в молодежный клуб на первый концерт позовешь? Новый год сегодня встречать надо, а у вас клуб без крыши и артистов: два плясуна, да певец, да сам чтец-молодец, добра сеятель. И те мертвые души. Плохо, друг Луганов, не по-комсомольски ты развернулся.

— Ну, вы тут поговорите, а я схожу, — вставил, посерьезнев, директор.

Товарищ Раиса проводила его взглядом до двери, вопросительно уставилась на Дениса. Но что мог тот ответить ей? Какой из него молодежный вожак, если в своем цехе на него глядят, как на Зотова, букой? Верно, раза два еще собирал ребят на стройку клуба — и то с помощью директора, — а потом все прекратилось: парни забастовали, девчата тоже одни не пошли, и, кажется, забыл о клубе и сам директор.

— Когда делать-то? Кончаем смену — темно… Никто не идет.

— Не идет?

— Нет.

Испытующий взгляд товарища Раисы жег Дениса. Денис не любил этого взгляда, всякий раз ожидая последующего за ним поучения или разгона. Так случилось и сейчас. Товарищ Раиса откинула в обе стороны стола бумаги, пресс-папье, толстую, что веретено, ручку, будто они мешали ей прямо перейти к делу, бросила на стол руки.

— Непонятный ты какой-то, Луганов. Где сосуля сосулей, а где горяч шибко, — заметив невольное движение Дениса, криво усмехнулась она. — Ведь ты бы мог таким комсомольцем быть, Луганов! Смотри: грамотный — раз, в событиях разбираешься — два, рабочий от станка — кровью и плотью ты рабочий, Луганов! — токарей, говорят, за пояс затыкаешь… Слушай, ты сам-то себя понимаешь, а? — Она резко придвинулась к столу, оперлась выдвинутым вперед тяжелым подбородком о ладони и опять пристально вгляделась в Дениса.

— А какой я? — еле пролепетал тот, поняв, к чему клонит разговор товарищ Раиса.

— А какой я? — передразнила она. — Тютя ты, размазня с пролетарским званием, вот какой ты, Луганов! Жизни в тебе никакой, хоть, бывало, и старался вроде. В другом зато горяч. Кстати, что у тебя вышло с Марковой? Из нее тоже жил не вытянешь много. Ну, опять покраснел, что маков цвет… Рано тебе еще влюбляться, парень. Ей пора, а тебе рано, ясно? Я ведь все поняла, что и почему у вас вышло. Ты извинись перед ней, она девка славная, боевая. Ты еще мизинца ее не стоишь. Не бойся, перед людьми тебя срамить не стану, а извиниться прошу. Это по-честному, по-нашему будет. Есть?

— Есть, — едва слышно пролепетал Денис.

— Не громко сказано. Значит, еще полностью не осознал. Ты не злись на меня, я ведь по чистой дружбе тебе… Ну, да ладно. Теперь о клубе. Ведь ты даже не просил директора помочь, с молодежью как следует не поговорил. Как же это?

— Я просил…

— Так не просят. У него своих забот… Ты требовать должен! От имени комсомола действовать! Тебе комсомол такое дело доверил — как же ты посмел его поручение не исполнить? Трепачами перед молодежью нас выставил? — налился, загудел бас товарища Раисы. — Ты же меня теперь в трудное положение ставишь! Как я второй раз с людьми говорить должна, если мы их обманули! Это не только клуб, это — политика, понял! По-ли-тика! Комсомол приказал — действуй! Не понимают — втолкуй! Мешают — руби! Вот как выполняют комсомольские поручения!

Выпалив это, она снова откинулась на резную спинку и уже улыбчиво уставилась на Дениса.

— Вот сейчас Иван Сергеич придет, все вместе в общежитие сходим. Деревню-мать на добрые дела поднимать надо. Вон ее к вам сколько понаехало, надо из них, куркулей, рабочий класс делать, твое-мое выбивать, к общему прививать вкусы! Мы их не организуем — эсеры, меньшевики постараются. Слыхал, наши Пермь Колчаку сдали? А кто — все эта меньшевистская сволочь продает нас. ЦК расследование назначил, кто там в армии воду мутит, разберутся. Что ж мне, тоже тут у нас разбираться? Эх, Луганов, Луганов, как бы ты мог помогать нам, а ты вона куда ударился. Рано тебе еще в папаши, милок, все твое еще впереди, а пока… Ну, давай лапу, родной, и набирайся огонька, понял? Настоящего, комсомольского.

Она замолчала, дружески глядя на пылавшее осунувшееся лицо Дениса, словно стараясь прочесть в его глазах: правильно ли он понял ее упреки, не обиделся ли и не затаил ли злобу?

И не ошиблась ли она сама в этом неглупом, но неотесанном пареньке, надеясь выковать из него настоящего парня?

— Поставьте Ивана Санина руководить, он потянет, — унылосказал Денис, вдруг вспомнив своего нового друга и его просьбу замолвить за него слово.

— Это какой такой Иван Санин? — построжала товарищ Раиса.

— А тот, что на ликбезе, помните?.. Ну, который вам…

— Хамил, что ли?

— Ну, да.

— Вон кто! Это что же, он сам просится или ты в нем руководителя углядел?

— Я… так думаю, — соврал Денис, потупив глаза и теребя кепку.

— Ну, ну, поглядим твоего Санина, что за птица.

3
В заводском общежитии, куда явились директор, товарищ Раиса и Денис, царил тот свойственный позднему часу беспорядок, когда одни еще готовились к ужину, другие располагались ко сну, третьи, помоложе и беспокойнее, добивали свой досуг балагурством, картежной игрой и беседой. Спертый, зловонный дух ударил в лица вошедших. Пропитанный табаком и печной гарью, смрадом керосинок и крепким человеческим потом дух этот, казалось, исходил отовсюду, от каждого предмета, куда бы ни проникал взгляд вошедшего.

Никто, казалось, не обратил внимания на вошедших. А может, тому мешали густые клубы дыма и свежего воздуха, ворвавшегося с пришельцами? Слабый свет закопченных висячих ламп? Прямо над головой Дениса свешивались с нар чьи-то голые волосатые ноги, свисала грязная, почти черная простыня. Чуть подальше, в проходе, гогоча и пересыпая площадной бранью каждую фразу, резались в карты пятеро полуголых парней. А еще дальше, где кончались нары и стояли обеденные столы, лавки, фанерные тумбочки, горели керосинки, висело на растянутых веревках белье, гремели миски и ложки. Где-то вверху выводил унылую, полную тоски мелодию невидимый гармонист.

Завидев приблизившихся к столу нежданных гостей, картежники мигом спрятали карты, испуганно уставились на вошедших.

— Здорово, игроки! — громогласно, так, что услышали с нар, приветствовала их товарищ Раиса.

— Здравствуйте! — одновременным нестройным хором ответили те, смахивая со стола картофельную шелуху, рыбные кости, сальные обрывки бумаг.

— Пройти бы дали. Вот ты, бубновый король, поднимись, что ли.

Белобрысый парень в одних подштанниках шмыгнул носом, сорвался с места и в один миг скрылся в полутьме нар, вызвав невольный смешок своих приятелей. Остальные не спеша подняли стол, выволокли его из прохода. Чей-то озорной крик прорезал хаос шумов:

— Полундра, братцы!

И сразу притихли голоса, стуки ложек и мисок, прекратилась возня на нарах. Непривычная тишина прокатилась по всему общежитию, затаилась в темных его углах.

Товарищ Раиса вышла на свободную от нар, местами заставленную столами, лавками, завешанную мокрым бельем площадку, обвела раскосым взглядом все помещение, деланно восторженно пробасила:

— Красотища! Тепло, светло и мухи не жалют. Видать, от вашего духу сдохли.

Кто-то хмыкнул в кулак, кто-то нерешительно кашлянул. Директор исподволь с довольной улыбкой наблюдал за товарищем Раисой. А та расстегнула свою кожанку, обмахнула облезлым воротником раскрасневшееся лицо, шумно и тяжело вздохнула:

— Жарко! Вашего бы тепла школам подбросить, а то чернила в чернилках стынут. Ну, здравствуйте, товарищи!

Негромкий, неуверенный хор ответов.

— Мы к вам не по делу, не бойсь. Поговорить, посоветоваться, вас кое о чем послушать.

— Читать будете? — раздался позади тихий веселый голос.

И несколько лиц тотчас повернулись к Денису.

— Плясать будем, — не то серьезно, не то шутя бросила, не оглядываясь на возглас, товарищ Раиса. — А, старый знакомый! — насмешливо улыбнулась она, узнав среди других, стоявших полукругом парней Ивана Санина. — Ну как, на занятия ходишь? Луганов, ходит он на занятия? — Денис утвердительно и поспешно кивнул. — Народ больше не баламутишь, а? — снова обратилась она к Санину, потупившемуся под направленными на него со всех сторон взглядами, и длинное, волевое лицо ее стало гневным. — Гляди, я проверю. Мы за подстрекательство, за саботаж не прощаем. Раз-два простим, а там… Потом, может, повежливей будем, а сейчас нельзя — время!

Денис видел, как побледнело опущенное лицо Санина, с обидой подумал: зачем она так? Перевел взгляд и на директора завода: тот по-прежнему спокойно смотрел на окружающих и словно бы не прислушивался к беседе. Товарищ Раиса сняла кожан, ища подходящее для него место, бросила на ближние нары, разогнала за поясом складки военного сукна блузы, поправила кобуру револьвера.

— Ну вот что, други. Новый год завтра, поэтому разговор будет большой, торжественный. Давайте-ка все это в сторону! — указала она широким жестом на утварь. — Тебя как звать? — снова обратилась она к Санину, будто забыла, что Денис ей уже называл его имя.

— Иван.

— Беги-ка, Иван, до женского общежития, зови девчат. Всех! Зови, зови, скажи, комсомол и директор просят, девушки, так уважьте. Белье бы тоже куда. Эх вы, мужики: на мороз надо сперва бельишко-то, совсем другой дух был бы. Гармониста сюда давай, девчата под гармонь шибко сговорчивые… Дальше, дальше тащи, простору больше!..

Денис с изумлением смотрел, как под ее командой приходили в движение столы, скамьи, гасли и уплывали куда-то в темь чадящие керосинки, белье, ширилась свободная от них площадь. Явился, стеснительно улыбаясь и застегивая на ходу ворот рубахи, нечесаный гармонист. А товарищ Раиса самодовольно расхаживала по площадке и распоряжалась:

— Это сюда! Эту дрянь тоже куда-нибудь! Стол оставь, еще пригодится…

В пять минут все было убрано, и обитатели покорно заняли свои места у стен, расселись по нарам.

— Ну вот, теперь ладно будет, — сказала наконец довольная товарищ Раиса, заходя, как за трибуну, за стол.

Директор и Денис сели на скамью рядом. Товарищ Раиса подождала, когда все разместятся на табуретах, скамьях, нарах или просто выстроятся вдоль стен, тряхнула стриженой головой, но заговорила совсем не торжественно, просто:

— Хотя Новый год полагается встречать в полночь, мы сейчас начнем. Ночью вы сами продолжите. Вот только с чего начать? — Она повела глазом по лицам слушателей, словно вопрошая их: о чем бы они хотели услышать? И вдруг забасила сурово, жестко: — Дела наши на фронтах трудные, очень даже трудные, товарищи. Вчера Колчак занял Пермь. Третья Красная Армия отошла к Ижевску. За спиной — Казань, Волга. Немцы хозяйничают на Украине, Белоруссии, в Прибалтике и Крыму. Вошли в Грузию. Баку в руках турок. Английский и французский флот в Черном море. Вот какие наши трудные дела, братцы!

— Не слаще и дела у нас в городе, — продолжала товарищ Раиса после некоторого молчания. — Кулачье от нас хлеб прячет — потому карточки, голод. Офицерье из-за угла стреляет в нас — потому приходится быть начеку. Даже дома. — Она выразительно шлепнула рукой по кобуре револьвера. Затем быстро расстегнула ворот блузы, выказав длинную жилистую шею с уродливым шрамом. — Вот это меня господин офицерик. Из-за угла… Прапорщик? — неожиданно повернулась она к директору.

— Подпоручик.

— Вот, вот. Иван Сергеевич его лучше помнит. Мне уже в госпитале о нем сообщили. И вот игрушку его, — она снова постучала по кожаной кобуре, — на память отдали. Как это говорят: бери да помни!

Невеселый сочувственный смех обошел круг слушателей и замер.

— А мы живем! — рубанула вдруг во весь голос товарищ Раиса. — Стреляные, калеченые, — она словно бы невзначай коснулась испорченного глаза, — и жить будем! И народ учим, чтобы зрячим был, чтобы государством управлять мог в будущем! Вам управлять, други! Вот вы сейчас кто: токаря, слесаря, верно? А потом кто? Вот ты, малый — директор школы. Ты — начальник электростанции. Ты — красный командир, вид у тебя шибко бравый… Может, я должности малость путаю, не он командир, а ты будешь — а все равно: руководить вам! Это вы мне потом скажете, соврала я вам под Новый год или правду сказала. Якши? — И опять, уже смешком, глянула на директора.

Веселое оживление, переглядки, дружеские тычки. Хлопнула дверь, и вместе с морозным клубом в общежитие вошел Санин.

— Чапурятся. Сечас придут.

— Молодцы девушки. А вот вы, кавалеры хорошие… Что же вы свое рабочее общежитие так загадили? Вы же не у кулака-мироеда батраками, вы же теперь наш великий рабочий класс! Так что же вы честь вашу рабочую…

Однако досказать товарищу Раисе не пришлось: снова захлопала дверь, застучали подбитые железками каблуки, и в хлынувшем в проход сером тумане проглянули девичьи смешливые лица.

— Милости просим, девушки! — позвала их от стола товарищ Раиса. — Сюда, сюда!

Девчата мялись, хихикали, фыркали в носовые платки, перешептывались, толкая друг дружку, и, напустив на себя строгость и независимость, с достоинством проходили вперед, пристраивались к свободным от людей стенам. Подходили еще: парами, тройками, целой гурьбой. Круг ширился, раздавался, уходя в сумрак. Товарищ Раиса, приветствуя и одобряя девчат, гудела:

— Ай, девоньки, ай, молодцы! Да какие же вы красавицы, право! Гармонист, а ну, нашу, саратовскую! Плясать буду!

Круг отступил еще, замер в неистовом любопытстве. Гармонист не спеша приладил ремень, прошелся, будто настраивая, по ладам-пуговкам и вдруг рванул мехи, оглушил переборами. Товарищ Раиса тряхнула головой, руки в боки и…

— Молодец! Молодчина! А ну, подбавь! А ну, шибче! — И пошла, притопывая, по кругу. Выхватила на ходу у зазевавшейся дивчины платок, повела им зазывно в воздухе, как завзятая танцовщица.

— Стол! Стол! Места мало! А ну, подбавь!..

Замелькали в яловых сапогах сильные ноги, заиграли, дразня зрителей, ловкие плечи, девичьи высокие груди, и сама она, прямая, стройная, встряхивая гордо вскинутой головой, плыла мимо восторженных и веселых, завистливых и стыдливых глаз…

Эх, мы на острове скитались,
На Зеленом острове,
Эх, щавелем-травой питались,
Что там было, господи!..
Эх, мне до дому далеко —
На конец Саратова,
Эх, мне извозчиков не надо,
Дайте провожатого!
Денис видел, как Санин, не сводя пылающих глаз с плясуньи, неистово хлопал в ладоши, как азартно притопывал стоящий рядом с ним рыжий парень, как исподлобья горели завистными огоньками глаза девчат и ноги их, в сафьяновых, хромовых сапожках — откуда и взяли! — сами по себе выделывали коленца…

Эх, я по бережку гуляла,
Бережку высокому,
Эх, не гуляла — прижималась
К парню черноокому…
И вдруг выхватила из круга Ивана, потянула его к себе. Тот словно только и ждал этого. Топнул сапогом, гикнул — и пошел вокруг плясуньи вприсядку. Вокруг захлопали, закричали:

— Ух ты! Ай, Иван! Вот чешет! А ну, покажи себя комсомолу!..

Уставшая, раскрасневшаяся, как после хорошей бани, товарищ Раиса, пошатываясь, подошла к директору.

— Давно не плясала этак. — И повернулась, бросила гармонисту: — Танец давай, девчата слюной исходят!

Гармонист заиграл вальс. Медленный, грустный. Девчата хихикали, прятали стыдливые лица, уводили глаза от опустевшей площадки, будто она их вовсе не интересовала. Мялись, скалили между собой зубы и парни. Тогда к девушкам подошел директор. Выбрал постарше, вежливо пригласил на круг. Курносая, в рябинках, дивчина вспыхнула до ушей, спряталась за подружек, но Иван Сергеевич поймал ее за рукав, а девчата помогли ему, вытолкнули подружку на середину. И тотчас лицо девушки обрело деловитую сосредоточенность, рука с чувством легла на плечо партнера, и вся она, степенная, уверенная, решительно отдалась танцу. А следом закружилась еще одна, девичья пара. Товарищ Раиса, видя заминку среди парней, крикнула:

— А ну, проси, не укусят! — И вытолкнула еще пару. — Новый год, товарищи, неча киснуть!

Через минуту в кругу уже было даже тесно от танцующих.

— Ай, молодцы! Ай, красавчики! — подхватывала товарищ Раиса.

Но едва смолкла гармонь и еще не разошлись по местам задохнувшиеся, счастливые пары, товарищ Раиса подняла руку, крикнула во весь голос:

— Внимание! Тихо, товарищи, тихо! Ну как, нравится? У вас еще не то будет, девоньки, когда возьметесь да сообща с ребятами клуб достроите — каждый выходной танцы будут! Как, мужики, сделаете девчатам такой подарочек? Тес есть, железо на крышу будет — Иван Сергеевич вот он, рядом сидит, обещает. Сарай под клуб еще крепкий, только залатать да пару печек поставить. И осталось-то всего: начать да кончить… Будет клуб?

— Будет! — отозвалось разом со всех сторон, оглушило товарища Раису.

— Вот это по-нашему! Но вы, девоньки, возьмите шефство над мужской частью, а то они скоро до ветру ходить разучатся… Иван! А ну-ка, поди сюда, разговор серьезный у меня к тебе будет…

4
Проводить товарища Раису до трамвая вызвалась добрая половина общежития и, конечно, Иван Санин, но та, выбрав одного Дениса, запротестовала:

— Вот у меня провожатый. А вы лучше старый год провожайте, товарищи. Да не забудьте обещания!

Шли молча, быстро.

Денис, едва поспевая за девушкой, то и дело оступался, проваливался в какие-то ямы и, наконец, обратил на себя внимание товарища Раисы.

— Ты под ноги не гляди, ты чуток дальше гляди, Луганов. Как большевики глядят, понял? Тогда и глаз лучше видит, и спотыкачек меньше.

Денис попробовал смотреть дальше, но тут же влетел в новую яму.

— Привыкай, сразу не выйдет. Разов пять в лужу сядешь — получится, — шутила начиненная весельем вечера Раиса. — Эх ты, провожатый. Заместо того чтобы девушке помогать, самого учить надо. Понимаю теперь, почему Оля Маркова в луже скупалась. Ну ладно, шучу я. Ты вот что, ты в выходной в горком приходи. Поглядишь, каких мы боевых орлят на фронт провожаем! Красавчики! Им бы девок любить, а они… Эх, сколько их домой не вернется!

— Клуб вам надо, Луганов, — после долгого, раздумчивого молчания продолжала она. — Будет клуб — совсем другая молодежь будет. Видал, чего у них в общежитии было? Страмота! И никакой смычки. Санин твой, похоже, потянет стройку, но… Что-то у меня душа не лежит к нему, сладок да хитер шибко. Может, и ошибаюсь. Ну, мне сюда, шагай, милый. Да дальше вперед гляди, как большевики глядят. Нам дорогу никто не показывал, сами ее искали!

5
В выходной день Денис снова пришел в горком, но на крыльце его задержали.

— Билет!

— Я к товарищу Раисе.

— Завтра придешь.

— Рабочий я, не контра! Вот пропуск, гляди! — набирал храбрости Денис, тыча в руки парню заводской пропуск.

— Вижу, а все одно…

— Что у вас? — подошел еще один, постарше годами.

Денис объяснил. Тот, что постарше, посмотрел пропуск, вернул Денису.

— Комсомолец?

— Я?.. А как же! Дома он… Раньше же без билета пускали.

— У мамки хранишь? Ну ладно, пропустите товарища. Он в другой раз аккуратнее будет.

Большой каменный купеческий дом, целиком отданный комсомолу, был набит молодыми шумливыми хозяевами до отказа. Денис протолкался на второй этаж, но товарища Раисы в кабинете не оказалось. Не было ее и на первом этаже. Денис, затерявшийся в сутолоке, бродил коридорами и анфиладами комнат в надежде найти-таки товарища Раису, пока людской поток не выплеснул его в просторный светлый зал, расписанный картинами, лепкой, свисающими с потолка огромными люстрами и белыми фигурами в стенных нишах.

— Сила, а? — толкнул его в бок примерно тех же лет паренек в стеганке, тоже заглядевшийся на невиданно богатый орнамент.

— Здорово! — согласился Денис, только сейчас обративший внимание на красоту зала.

— И все одному толстобрюху строили, вот мелодия!

— Какая мелодия? — не понял Денис.

— А я знаю! — добродушно рассмеялся паренек. — Так это к слову, понял? А ты на какой едешь?

— Что — на какой?

— Фронт, что же!

Денис удивленно посмотрел на чистое, совсем еще детское лицо незнакомца. Уж не о таких ли боевых орлятах говорила ему товарищ Раиса?

— Я не еду.

— Как?.. Вот мелодия!.. А на кой сюда? Тебе сколько?

— Чего?

— Годов, чего еще!

— Семнадцать, — приврал Денис.

— Фюи! — присвистнул паренек в куртке. — Сосун! А мне завтра восемнадцать будет. Я в Пятую. К товарищу Фрунзе! У нас комсомольцы на фронт записались! Так и на собрании порешили. Девчата и те подались — в сестры милосердия — вот мелодия! А ты тут зачем?

— К товарищу Раисе я. Знаешь?

— Кто же ее не знает!.. Эй, тебе что, дороги мало! — прикрикнул он на неосторожно толкнувшего его дюжего парня. И опять Денису: — А ты в какой организации?

— Я не в организации, — признался Денис. Ему стало стыдно перед этим молоденьким, но уже бывалым и, наверное, очень смелым пареньком-комсомольцем, идущим на фронт, да еще к самому товарищу Фрунзе, о котором все чаще и хорошо писали в газетах.

— Беспартийный?

— Я… по ликбезу.

— Сосун и есть, — приятельски хлопнул тот по плечу Дениса. — А чего тут? Гляди, проворонишь Райку, чудак. Она с нами на вокзал…

— На фронт?! — вырвалось у Дениса.

— Да нет, нас провожать. А ты иди, иди, а то не застанешь.

— Я не знаю, где она.

— Вот мелодия! А чего ты вообще знаешь, умник? На втором этаже у секретаря она. По лесенке поднимешься, там покажут. А в комсомол тебе пора. Ну… бывай, друг! — с силой ударил он по руке Дениса.

6
Дома Дениса ждала какая-то женщина. Неужели опять что-нибудь натворил Никитка?..

— Здравствуй, соколик. Титыч тебя приглашает, вот за тобой прислал.

— Титыч? — Денис не сразу сообразил, о каком Титыче говорит женщина. И вдруг понял, устыдился своей забывчивости: Зотов! Старик болеет уже второй месяц, а он, Денис, даже не удосужился навестить учителя. Хороша благодарность!

— А что с ним? — И опять поймал себя на том, что сказал глупость.

Женщина беспомощно развела руками, коснулась платком лица и опять развела руками. Ответить ей было нечего.

Денис голодным волком глянул на стол, на поставленную Анкой миску со щами, но отвернулся, напялил малахай и выбежал из барака.

«Неужели дядя Федя так плох, что послал за мной?.. — терялся он в догадках, обгоняя прохожих, тянувшихся протоптанной в снегу тропинкой. — А может, просто повидать хочет? Эх, даже гостинца не взял, все бы старику радость. Но почему за мной? Или с соседями не поладил, чтобы узнать что?..»

Однако, к немалому удовольствию Дениса, Зотов его встретил сам.

— Пришел, сынок? Ну и ладно.

Тяжесть на душе Дениса, навеянная злым предчувствием, спала. И старик был явно чем-то взволнован и, суетясь, без конца перекладывал со стула на стул какие-то вещи. Денис был уже убежден, что с Зотовым ничего страшного не случилось. Разве еще больше сдал с лица, так и раньше он был не лучше.

— Помру я скоро, сынок, — твердо, как уже давно решенное, вдруг произнес Зотов.

Денис так и подскочил на стуле.

— Помру, сынок, это точно. Смерть — она давно за мной ходит, а ноне во сне видал: «Иду, говорит, за тобой самолично. Не на этой, так на той недельке приду, так уж готовься». — Титыч говорил спокойно, даже слишком спокойно, словно речь шла не о его скорой смерти, а о чем-то загаданном и пустячном.

Откашлявшись, но все еще потирая впалую грудь, Зотов продолжал:

— Был у меня сынок, вроде с тобой схожий, да бог прибрал. Так я тебе, милый, как сыну, тайну мою скажу. От дедов моих тайна эта, и ты сбереги ее, сынок, она тебе еще не раз пригодится. Пущай другие зарятся, тайну твою пытают — молчи. Она карман не тянет, а почет и достаток тебе завсегда принесет. А теперь пошли, покуда мы одни в доме, тайну свою покажу. Не хочу я при бабах говорить, не ихнее это дело.

Зотов с трудом поднялся со стула, выпрямился и зашлепал мягкими туфлями, направился в смежную комнату, поманив за собой завороженного Дениса.

В небольшой, забитой утварью комнатушке было сумрачно и пахло какой-то гнилью. Солнечный свет едва просачивался сквозь полотняную на единственном окне штору. На освобожденном наполовину от всякого хлама столе было несколько маленьких керамических горшочков и подобие небольшой, тоже выложенной изнутри керамикой печки. Длинная резиновая трубка спускалась от загадочного прибора к полу.

— Вот здесь я родился, сынок, и помру. А вот и моя техника. — Он любовно провел старческой рукой по прибору. — Нехитрая штука, а поди узнай. Помнишь, тебе про рыбу сказывал?..

Зотов снова откашлялся, воззрился на слушавшего его с разинутым ртом Дениса, лукаво подмигнул.

— Вот и моя приманка проста, сынок. Все возле нее каждый день ходят, глазами видят, руками трогают, а резцов лучше моих — ни у кого нету. И металл тот же, и камень на заточку один для всех, а плепорция и подход — разный. А всему этому голова — господин уголь. Кажись бы, что — уголь? На пальцах его потер — и пыль. А с умением к нему, с особым подходом — он тебе и графит и алмаз. Химия! Люди еще когда примечали, что ежели чугун растопить да в холодную воду капать — он крепче любой стали становится, а хрупкий. А ежели эти капельки еще на сковороде жарить да опять в воду — алмазные крупицы в ем будут, во как! А чтобы эту химию в резцах применить — не дошли. А вот прадед мой натолкнулся. Чудно!

Старик поманил к себе изумленного Дениса, указал ему на один из горшочков, плутовато спросил:

— А ну-ка, скажи, милок, что есть в ем?

Денис взял в руки горшочек, оказавшийся очень тяжелым, заглянул вовнутрь. Темная, сизоватая, застывшая масса металла.

— Свинец.

— Он, точно, — обрадовался догадливости ученика Зотов. — А в этой печечке уголек, видишь? Воздух насосиком накачаю, уголек разожгу — тигелек на него поставлю. Вот так… — Он отнял у Дениса горшочек, поставил его на холодные угли. Потом порылся в столе, достал из ящика знакомые Денису резцовые чудо-напайки, металлические щипцы, положил все перед Денисом. — Мой быстрорез дюже крепкий, а на чугуне, на отбелинах, когда и крошится малость. А потому, что крепости в ем шибко много, а силы нет, мало силы. Понял ли?

— Понял, — чуть слышно ответил Денис, потрясенный услышанным и не понимая, какая связь между этим свинцом и тайной твердого сплава.

— Чудно. Оно конечно, нагреть да на воздухе отпустить — мягче будет. Опять же твердость уже не та. Тут надо мерку поймать: как нагреть, как охладить, понял? Над этим делом сколь спецов маялось: и в воде, и в масле остужать пытали — а все не впрок: то недобор, то перебор. Так на глазок и делают. А вот в свинце не пытали. А ларчик простой: нагрей напайку добела, а свинец на четыреста градусов — и суй напайку в свинец. Так три раза. Верно, выходит, говорят: бог троицу любит. И резец будет — лучше не надо. Понял ли?

— Понял, дядя Федя.

— А не все. Ежели под лупой на жало резца глядеть — очень оно неровное видится. Ну что тебе пила. Оно и крошиться будет. Так на этот счет еще средство: паста. Ты ее видел, в руках держал — тоже вещица немудрая, а как делать ее — никто в заводе не знает, хотя и воровали ее у меня не однажды. А теперь к делу. Покажу тебе, как я свой быстрорез и пасту делаю, а ты примечай и в памяти держи крепко. Запоминай, значит, а не пиши — в голове твоей никто тайны твоей не прочтет, не выкрадет, так-то.

…Ушел Денис с целым мешком зотовского богатства и с раздвоенным чувством: теперь он был единственным преемником и единственным обладателем великой зотовской тайны и вместе с тем терял человека, которому был обязан всем своим благополучием и которого в последнее время так постыдно забыл. Денис пробовал утешить себя, что Зотов не так уж плох, как это ему самому кажется, что и до этого он часто болел, хотя и не заикался о смерти, но перед глазами стояло желтое, высохшее лицо старого учителя, а в ушах звучали его холодные, леденящие душу слова: «Смерть — она давно за мной ходит, а ноне…»

7
В один из будних вечеров, когда стройка клуба шла полным ходом, неожиданно появилась товарищ Раиса. Девчата, работавшие на подноске печного кирпича, первыми заметили боевую веселую комсомольскую командиршу.

— Здравствуйте!

— Проведать приехали? А мы вот строим…

— Спасибочко вам, что поругали нас, тронулось дело. Скоро на танцы вас позовем!

Товарищ Раиса похвалила девчат, по-хозяйски прошлась по замусоренному, заваленному досками, бревнами, кучами песка и кирпича бывшему складу, перекинулась шутками с работавшими на крыше и перекрытии парнями, осталась довольна. Правда, хлопот с ремонтом и переделкой старого пакгауза под клуб оказалось куда больше, чем представляла себе сама товарищ Раиса, но все работали с обещанным ей огоньком, споро, и была надежда на скорое окончание стройки. Заметив среди работающих Дениса, окликнула его, отвела в сторону, дружески укорила:

— Ну, видал, как пошли дела? А ты: досок нет! Спрашивал!.. А вот Санин твой все нашел и всем вкус привил к новой жизни! И не просто нашел — за горло взял, а для стройки выбил! Сам Иван Сергеевич хвалил за хватку! За Санина тебе спасибо, а вот тобой, Луганов, я не горжусь… Слушай, и откуда у тебя эта лакейская… нет, не то: рабская скромность? Будто не в рабочем бараке, а в институте благородных девиц тебя вынянчили. Ты же рабочий! От станка! Передовой класс нашего века!.. Ты перестраивайся, Луганов, ты правильно пойми меня: не на рожон, конечно, а гордость и честь свою рабочую соблюдай! Из тебя, грамотея, рабочего до костей, — из тебя руководитель должен был получиться, а ты — Санину, малограмотному деревенскому пареньку, все на плечи сложил… А вот он и сам, голубчик, — увидела, широко улыбнулась подходившему к ней Ивану.

Денис не обиделся на упреки товарища Раисы, он и в самом деле оказался размазней, а не организатором. На что же, собственно, ему обижаться, кроме как сетовать на себя да на свой дурацкий рабский характер. Не может он так, как Санин: где лаской, где наглостью — снабженцев послал от имени директора за гвоздями, а когда те привезли, их же наказали за самовольство. А Санину слава: гвоздей достал, дело двинул! Ну что ж, зато и у него, Дениса, своя радость: теперь он единственный обладатель всего зотовского наследства и карусельного…

— Хвалю, хвалю, здорово ты двинул дело, — сказала, встречая Санина, товарищ Раиса. — Девчата и те горят, вон как с кирпичом управляются! А ведь я, признаюсь, когда мне тебя твой дружок Луганов пророчил, посомневалась: герой ты, думала, себя показать, а вот как в настоящем деле?

Санин, польщенный похвалой, скромно уводил глаза от прямого, восторженного взгляда товарища Раисы, но и не возражал ей. И только когда та спросила о возможных сроках окончания работ, запальчиво заявил:

— Крышу, я полагаю, к тому выходному прикончу. Раньше бы мог, да прогоны у ферм заменять пришлось, подопрели. А там печки сложу и за стены возьмусь. Тепло будет — штукатурка легче пойдет. Так думаю, что к марту, а то и к числу двадцатому февраля справлюсь.

— Молодец! Молодчина! Да ты и впрямь настоящий герой! — И вдруг, все еще улыбаясь, тихо заметила: — И говоришь-то будто владыко какой: «Я сделаю, я прикончу…» Слово-то какое: я!

— А как же! — самодовольно, не замечая грустной складки в улыбке девушки, воскликнул Санин. — Я делаю, они — исполняют.

— Вон как!

— Ага, так. Вчерась трое плотников не пришли, а балки все одно, гляньте, на месте лежат. Кто, они нешто их уложили? Или не так?

Улыбка окончательно сошла с лица товарища Раисы. Здоровый глаз ее потемнел, уперся в Санина.

— Что балка — это так, а что ты их уложил — другие их уложили. Люди! Не нравится мне у тебя это «я», Санин…

— Так ведь я же так, пошутковал малость. Я, товарищ Раиса, нешто не понимаю…

— А понимаешь, — перебила она, — тогда еще хуже. Сегодня пошутковал, завтра и впрямь себя владыкой почуешь. Ты эти буржуйские шутки брось! Твое, мое — у нас не в почете. Вот когда ты научишься свое добро всеобщим считать — тогда и люди тебя сами почтут, добро твое не забудут. А в деле ты молодцом. Молодчина! Я тебя теперь так не оставлю, учти! Ну, не серчай, владыко, да слово свое держи. Я, будем считать, тоже пошутковала малость.

Последние слова товарища Раисы больно кольнули сердце Дениса, будто не Санину, а ему она бросила это «владыко». Санин присвоил себе труд людей, товарищей по заводу. Он же, Денис, присвоил себе, спрятал от людей, тех же товарищей по заводу, зотовское богатство. Вот и косятся на него, как на Титыча, поговорить по душам с ним и то избегают. Чем же он лучше Санина? Но почему он, Денис, должен раскрывать тайну, если этого не делают другие? Разве ни у кого больше нет своих секретов? Говорят же про маляра Ирохина, что он что-то добавляет в краску, отчего и глянец лучше, и краска сохраняется дольше. А про модельщика Позднякова даже в газете писали, что его клей лучше фабричного склейку держит. А про сам клей, про то, как его делает, — ничего! В газете! Зачем же все: и директор, и мастер цеха, и токаря добиваются от него, Дениса, секрета? И вот теперь товарищ Раиса говорит: «Когда научишься свое добро всеобщим считать — тогда и люди тебя сами почтут, добро твое не забудут». А как бы на его месте поступила она сама? Отдала бы она свое счастье людям?..

Уходя, товарищ Раиса сказала Санину:

— Хотела я тебя, Санин, завтра на вечер в горком позвать, да уж в другой раз — дел у тебя, вижу, много. А ты приди, — обратилась она к Денису. — Обязательно приходи, а то совсем от нас оторвался: и ликбез забросил, и дорогу в горком забыл. Да и Оля тебя повидать хотела, что-то она тебе сказать хочет… Ну, словом, приходи завтра. — И опять к Санину: — Ты уж отпусти его, начальник стройки, он потом с лихвой отработает. Ну, прощайте!

8
Дома Дениса встретила чем-то встревоженная мать.

— Наконец-то, сынок… Человек тебя один спрашивал. Из вашего цеха, — сообщила она после некоторого молчания. И почему-то виновато отвела глаза от удивленно глянувшего на нее сына.

— Какой человек?

— Токарь ваш. Долго ждал.

— Зачем он был, мама? — Только сейчас Денис заметил за матерью что-то неладное. И говорит, будто голос пропал, и держит себя как-то странно.

— Проведать зашел. Хвалил тебя…

— Мама, зачем он был? Ты почему не говоришь, зачем он был? — едва не вскричал Денис, догадываясь, о каком человеке сообщала ему мать и с какой целью он ждал его, Дениса.

Степанида закусила губу, съежилась от сверлящего ее взгляда сына. Неужто и впрямь в отца бешеный будет?..

— Поешь, сынок, успокойся. Без того душа изболелась, на вас глядючи. А откуда что взять?..

— Это чье сало, мама? Вы променяли на сало мои вещи?! — вскричал не помня себя Денис, разбудив спящую Анку.

— Сынок! — бросилась к нему Степанида. — Не ругайся, детишек пожалей… Ничего я ему такого не дала… разве только по малости… И горшочки твои, и печка — все цело. Уж очень он поглядеть на них просил… И опять все, как было, в мешок поклали…

— Что вы сделали, мама! — простонал Денис, с ужасом глядя на молитвенное лицо матери. — Зачем вы это сделали?!.

— Так ведь ничего же не отдала я, окромя железок двух да вару кусочку. А погляди, сколь сала принес человек. Детишки его, сало-то, уже и забыли, когда видели… Выручи, говорит, мамаша… Ничего я боле не прошу, как вот эти две железяки… — И сама обиделась, повысила голос: — А что тебе твоя комсомолка дала? Гоняет тебя по всем ночам, а чего мы от нее такое видели?..

— Мама!!.

Денис прижал к себе голову матери, не дал ей говорить.

Теперь ему было жаль мать, жаль так нелепо и глупо выданной ею тайны — за кусок сала! — жаль себя, посрамленного Саниным и товарищем Раисой; а завтра еще все узнают о его горшочках и печке, будут чинить ему допросы, высмеивать и ругаться. Вот тебе и радость, и зотовское наследство!..

— Эх, мама, мама, зачем вы это все сделали! Уж лучше меня бы спросили… Как я теперь завтра… Ну зачем вы это сделали, мама!..

9
Однако наутро никто в цехе даже не обратил внимания на Дениса. И только в обеденный перерыв нашел его, сидевшего за своим карусельным, токарь Силантьев, уже немолодой человек, год назад приехавший из деревни и вот совсем недавно получивший первый разряд токаря. Это он больше всех других донимал Дениса с резцами, жаловался на свою большую семью и плохой заработок.

Он был и вчера на дому у Дениса, выменял на сало резцы — он и раньше предлагал сало Денису.

— Ты не сумлевайся, сынок, я про твои хитрости не скажу. Так, разве что полюбопытствовал трошки, — миролюбиво заговорил он с Денисом, подсаживаясь к нему на корточки и скручивая цигарку. — А за резцы спасибочко и тебе, и твоей мамаше. Седни раза едва ими боле наковыряю. Это что же, сынок, Титыч тебе свою тайну поведал? — И, не дождавшись ответа, заключил: — И то — куды ему ее? Разве что в гроб к себе? А ты хорони ее, она тебе завсегда службу сослужит…

Денис ждал, что Силантьев попросит еще резцов, но тот еще раз поблагодарил за резцы и, даже не докурив цигарки, ушел к своему станку, уткнулся в работу. А следом явился Санин.

— Жуешь? Ну жуй, жуй, я к тебе не за делом. Так я.

И тоже подсел рядком, отечески похлопал по плечу друга.

— А знаешь, из меня и вправду начальничек получился бы, а? Как скажешь? Владыко! — вдруг рассмеялся он, вспомнив вчерашний разговор с товарищем Раисой. — Умна баба! Вот я ей клуб отгрохаю — глядишь, еще что поручит, а? Я ведь и в общежитии владыкой был, у меня все — вот где были! — Он поднял в начищенном сапоге ногу и шлепнул ладонью по каблуку. — Дурни, чего с них… И Раиса… Ты ей скажи при случае: Иван, дескать, заради ее на любое дело согласен! Седни идешь туда?

— Не знаю, — протянул Денис. Встреча с Олей Марковой его не прельщала. Зачем она хочет видеть его, чтобы он извинился? Уж и товарищу Раисе нажаловалась…

— Но, но, ты это брось! Тут без тебя управимся, хошь совсем не являйся, а туда иди. Приказано — значит, сполняй. Может, и тебе дело дадут. Комсомол — этот зазря не попросит.

10
В этот вечер в горкоме было празднично, людно. Где-то в глубине здания играл духовой оркестр, в фойе и коридорах толпились чисто одетые незнакомые Денису парни и девушки — что за праздник? Денис прошелся по коридору на второй этаж, заглянул в кабинет товарища Раисы. И тут народищу — не протолкнешься! Денис хотел попытаться пройти к столу товарища Раисы, но кто-то громко позвал из коридора всех в залу. Денис посторонился, пропустил хлынувшую мимо него молодежь, выждал товарища Раису.

— А, Луганов! Какой ты сегодня нарядный… Ну, пошли, пошли, ждут нас…

И тут же заговорила с другими ребятами, затерялась с ними в толпе.

— Денис! — окликнули его сзади.

Его догнала Оля Маркова, в новеньком, хорошо сшитом осеннем пальтишке, теплом шерстяном платке, откинутом на самый затылок.

— Здравствуй, Деня! Как я рада, что повидала тебя.

— Здравствуй, — опешил Денис, не ожидавший такой внезапной и простой встречи.

Они остановились, мешая движущемуся потоку. Их задевали, осыпали шутками и остротами, торопили, а они, ничего этого не замечая, стояли друг против друга и, кажется, не знали, с чего начать разговор.

Оля сияла своей обворожительной дружеской улыбкой, как будто бы между ними ничего не случилось, а Денис в свою очередь улыбался ей и не мог понять: действительно ли она совсем забыла о его выходке или ждет, когда он сам напомнит ей о его грубости и начнет извиняться?

— Как ты находишь мою обнову?

— Пальто? Хорошее.

— Это мама из своего старого перешила. Как новое, правда?

— Да, как новое.

— Ой, как глупо все получилось!.. Знаешь, мама очень ругала Мишу… и меня. Это, конечно, правильно… Спрашивает, почему ты к нам не заходишь.

— А мы клуб строим, — не нашелся ничего другого ответить Денис.

— Ой, правда?

— Мы и сейчас его строим. Из бывшего склада переделываем. Уже и стены обшили, засыпку сделали…

— Какие вы молодцы!

— Это Санин молодец, он организовал все. У меня не получилось, так товарищ Раиса Санину поручила…

— А у нас тоже новость: нашу школу ликбеза перевели в бывшее дворянское собрание. Там потом торговая база была, а теперь мы, штаб дружины, милиция и еще какая-то организация… У нас теперь целых две комнаты! Тепло — даже не верится!

— Здорово!

И опять замолчали. Изучающе смотрели друг на друга в глаза, словно ища, не осталось ли в их взглядах чего-нибудь затаенного, не высказанного словами.

— Мы с Мишей не видимся. Я ухожу, когда он приходит, — вдруг тихо сказала Оля Маркова.

— Правда?! — вырвалось у Дениса.

— Нет, он все же ужасный эгоист. Я и раньше… Ой, что же мы стоим? Все уже ушли…

Они вошли в зал, освещенный доброй дюжиной электрических лампочек, увешанный со всех сторон красными полотнищами лозунгов и призывов, заполненный молодежью. Накрытый кумачом стол возвышался на сколоченном из досок помосте. За столом, среди незнакомых Денису пожилых и молодых людей, — товарищ Раиса: в той же суконной блузе с красным бантом на груди, коротко стриженная — совсем парень. В ближнем углу помоста — двое в почетном карауле у знамени, парень и девушка. Стоят не шелохнутся, смотрят куда-то вдаль, поверх собравшихся. В дальнем углу — военные музыканты. Сидят слушают гомон зала.

— Проворонили, — шепнула заглядевшемуся Денису Маркова. — И стоять негде, что мы с тобой отсюда увидим?

Действительно, все места были уже заняты, а молодежь все продолжала вливаться в зал, заполняя проходы у стен, накапливаясь у входа, заслоняя собой Дениса и его спутницу.

— Есть место! — показал Денис на свободный кусок противоположной стены. — Айда! Быстро!

Денис схватил ее маленькую сильную руку, потянул за собой между тесными рядами. Оля смеялась, путалась в ногах, падала на чьи-то колени, стараясь не отставать от Дениса. Под нишей с гипсовой статуей они присоединились к выстроившимся вдоль стены комсомольцам, и оба довольные, будто сделали большое дело, забавно переглянулись. А на помост, как на сцену, уже выходили, вытягивались в ряд парни и девушки.

— Ой, Володька, каким он стал большим, взрослым! — шепнула Оля, кивком указав на стоявшего за столом небольшого чернявого паренька в очках.

— Кто это?

— Да это же секретарь наш! Ведь мы с ним когда-то в одном цехе работали. Он на прессе, а я… Ой, Володька, умница же ты какой!..

Денис невольно вспомнил блондина, насупился: давно ли она расхваливала способности Михаила, а теперь… Но это только мгновение. Маленькая Олина рука сжимала его большие грубые пальцы, а ее голос шептал ему:

— Как хорошо, правда? Счастливчики! Нас так торжественно не принимали.

— В комсомол?

— Ну конечно! Смотри, смотри… третья справа, с косичками… Кажется, вот-вот лопнет от счастья. Какая она вся кругленькая, как есть матрешка!

Денис смотрел на каждого выходившего на помост и пристраивавшегося к шеренге, а его фантазия рисовала ему самого себя. Вот они с Олей Марковой выходят на сцену, их поздравляет секретарь… Нет, лучше товарищ Раиса… Они с Олей только что оба вернулись с задания, доложили о его выполнении… Правда, у него, Дениса, забинтована голова — пуля врага содрала кожу, — но это чепуха…

— Товарищи комсомольцы! — начал звонким мальчишеским голосом чернявый секретарь. — Сегодня у нас большой праздник: мы принимаем в свои ряды новых друзей, товарищей… — И он стал зачитывать список.

— Вот это уже зря. Казенно! — надулась Оля. — Ну хоть бы что-нибудь о них сказать, а то сразу…

— Конечно! — поддержал Денис, не видя, однако, ничего казенного в перекличке.

— А вообще все очень здорово, правда? И оркестр, и народу вон сколько… Здорово, правда?

— Очень!

— У вас на заводе есть уже комсомольцы?

— Нет.

— Значит, ты будешь первым! — довольно громко сказала Оля. Так, что на нее даже зашикали. — Хочешь, я напишу рекомендацию?

— Это правда?! — чуть не вскричал Денис. И устыдился своей радости: ведь он так и не извинился перед Олей, а она ему рекомендацию…

— Конечно! Ты же хороший парень, рабочий от станка…

Громкие звуки туша не дали досказать Оле. Под гром оркестра и аплодисментов всего зала секретарь подошел к первому в шеренге высокому парню и, вручая билет, долго и сильно тряс руку. Парень сиял, как именинник, сверху вниз влюбленно лыбился маленькому, рядом с ним, секретарю. Когда очередь дошла до толстушки с косичками, Оля снова не удержалась от восклицания:

— Бедняжка, она так счастлива, что вот-вот заплачет!

Зал аплодировал, беспрерывно гремел духовой оркестр, звучали имена новых комсомольцев. Потом снова говорил секретарь. Рассказывал о боевых делах комсомольцев в городе и на фронте, в деревнях и селах губернии, где велась жестокая борьба за хлеб, за каждую десятину земли, отнятой у помещиков, и зал жадно ловил каждое его слово.

И снова разразился аплодисментами, когда секретарь объявил:

— Слово для сообщения о международной и военной обстановке имеет председатель Совета рабочих, крестьянских и красноармейских депутатов товарищ Антонов!

И уступил место высокому худощавому человеку в пенсне.

— Товарищи комсомольцы! — заговорил тот негромким, но приподнятым голосом. — Только что получена телеграмма из Москвы: наша Пятая Красная Армия под командованием товарища Фрунзе разбила передовые части Колчака под Самарой и гонит его дальше!

Несколько секунд в зале было тихо. И вдруг буря оваций взломала тишину, выплеснулась в открытые двери и окна, взметнулась под высокие своды зала. Денис, покрывая ликующий рев многих десятков глоток, прокричал Оле:

— Там отец мой, батя мой там воюет!

Вместе со всеми хлопал в ладоши и товарищ Антонов. Стоя за столом, неистово аплодировала товарищ Раиса, и секретарь, и военные музыканты.

— Но это еще не все, товарищи. Наша Вторая Красная Армия выбила врага из Перми… — продолжил было товарищ Антонов, когда рукоплескания и крики несколько стихли, но новый взрыв радости не дал ему говорить. Оркестр взмахнул трубами, заиграл туш, вызвав еще больший восторг собравшихся. Казалось, это было первой, но щедрой наградой измученным и голодным людям, день и ночь отдававшим себя труду и опасностям, самоотверженно и смело идущим на смерть и лишения во имя далекого, незнакомого, но светлого будущего.

11
Было уже далеко за полночь, когда Денис и Оля покинули опустевший горком и вместе с другими парнями и девушками направились полутемной улицей к центру. В голове все еще гремели овации и голоса ораторов, звучали вальсы и краковяки, огневые, зовущие слова «Интернационала». Смеялся Денис. Смеялась Оля. Смеялись каждому редкому огоньку в окнах, каждой колдобине или кочке. Оля дурачилась. Толкала Дениса в сугроб, сбивала с шага, а то вдруг убегала вперед, звонко, на всю улицу хохоча и увертываясь от его потешно раскинутых рук, швыряла в его разгоряченное лицо снегом. И снова шли рядом, рука в руке, полные задора, энергии, радужных чувств.

— Ой, Деня, какой ты был смешной в вальсе! Я думала, ты мне все ноги отдавишь. Разве это так трудно? Вот смотри: раз, два, три… раз,два, три…

— Легко, когда можешь. А вот ты кинь камень… вот так! — показал он.

Оля смешно замахнулась рукой за спину, неловко бросила льдинку. Денис хохотал.

— Видишь, а ты и этого не умеешь!

…У дома Марковых они стояли, каждый не решаясь сделать первого шага.

— Знаешь, я бы хотела исполнить что-нибудь такое, такое… я не знаю, как выразиться… большое, важное для всех, чтобы когда-нибудь обо мне вспомнили люди. Мне сегодня так хочется это сделать! Смешно, правда?

— Ты и так делаешь: людей учишь.

— Глупости! Разве это такое-такое? Ну что я могу, слабая, полуграмотная, бесталанная девчонка Оля Маркова? Разве что учить азбуке… Вот если бы я могла сделать какой-нибудь настоящий, большой подвиг — пусть даже он стоил бы мне жизни, — но чтобы всем людям стало хорошо… Ты улыбаешься?

— Нет.

— Но я, наверное, никогда не смогу… Просто я не способна на подвиги. Хоть и комсомолка. А я так хочу подвига, веришь? Ну почему девчонки должны делать только какую-то жалкую, ничтожную работу? Даже на фронт нас берут только санитарками, телефонистками при штабах… Фу! И то не всех, кто хочет… Ой, Денис, ну что я такое болтаю! Просто я глупая мечтательная девчонка.

— Ну зачем ты так, Оля?

— Конечно! Ну за что меня приняли в комсомол? Что я такого сделала? Вот наши ребята — это герои! Это молодцы! Слышал, как товарищ Антонов назвал наших ребят-фронтовиков красными орлятами? А мы что?..

Оля взяла его руку в свои, холодные как ледяшки, тихо и прочувственно сказала:

— Ну, пора. Лети, мой будущий красный орленок, домой, а то твоя мама-орлица ждет тебя не дождется. Иди, иди, а то и я, кажется, забыла о своей маме.

…Уже дома на обычный тревожный вопрос матери Денис выпалил с порога, едва не разбудив ребятишек:

— Я скоро буду комсомольцем, мама! Как товарищ Раиса, как… как все!

Степанида, уже привыкшая к подобным новостям сына, молча готовила ему ужин.

Уже лежа на нарах, согревшийся от горячих тел разбросавшихся во сне Никитки и Клашки, Денис, переполненный счастливыми событиями вечера, раздумался о чудесной девушке Оле Марковой, о замечательной дружбе комсомольской молодежи, ее сплоченности и уверенности в своей далекой, но славной цели, о самом вечере — приеме в комсомол, умных и смелых речах ораторов, — о самом себе, еще не комсомольце, но уже не чужом для них человеке. Денис щурился на висящую над столом лампешку, на вычерченную в ее тусклом свете согнутую спину матери, но мысли его роились вокруг знакомых и незнакомых новых его друзей-комсомольцев: паренька в стеганке, которому уже скоро восемнадцать — сейчас, поди, уже воюет с колчаковцами, — чернявого секретаря, когда-то работавшего вместе с Марковой в одном цехе, и тех, что, счастливые и оглушенные громом оркестра, принимали из рук секретаря комсомольские билеты, и, конечно, вокруг Оли Марковой, товарища Раисы… Чем он, Денис, не похож на них? Чего недостает ему стать, как все они, настоящим парнем и комсомольцем? Лет?.. «Э, да ты еще сосун!..» Но ведь он сказал и другое: «А в комсомол тебе пора…» Значит, не в годах дело. Смелости? Решимости, как у Санина? Но разве у Санина решимость? И разве умение организовать стройку — подвиг? Вот если бы его, Дениса, послали на фронт… да еще вместе с Олей Марковой или товарищем Раисой… И разве он боялся ходить по ночам с Олей Марковой или один, когда везде столько воров и грабителей? Разве ом кого-нибудь обманул? Или украл? Хотя бы гвоздь или щепку? Но почему он, Денис, чаще всего задумывается о честности и больше всего боится, что его честность не та, не такая, как у Оли Марковой, у товарища Раисы? Почему?.. Честность, честность, честность — что это такое? И почему именно это всегда тревожит и мучит его? В чем она, эта честность?.. Зотов!

Денис даже открыл глаза и испуганно вгляделся в сумрачный угол закути. Будто там, оттуда, из этого мрака, глянуло на него желтое, выжатое болезнью лицо… Мысли Дениса заработали лихорадочно, живо.

Зотовский секрет… Зотовское наследство… «Оно, сынок, завсегда тебе службу сослужит…» Тебе, Денису… Тебе!.. И товарищ Раиса: «Твое-мое — у нас не в почете. Вот когда научишься свое добро всеобщим делать — тогда и люди тебя почтут, добро твое не забудут…» И Оля Маркова: «Вот если бы я могла сделать подвиг — пусть далее он стоил бы мне жизни, но чтобы всем людям стало хорошо…» Нет! Нет! Он, Денис, никогда не будет Зотовым!.. Нет!..

— Ты куда, сынок? — испугалась мать, видя соскочившего на пол Дениса.

— Не бойтесь, мама… Я никуда… Я только соберусь, мама, чтоб завтра не искать… Я сейчас лягу, мама… Не волнуйся.

В один миг он вытащил из-под нар мешок с зотовскими резцами, тиглями, кусками графита и сплавов, достал из-за печи, посовал в мешок все остальные принадлежности «тайны», принялся укладывать, увязывать их, как это делал еще у Зотова…

Степанида, боясь помешать и даже спросить сына, зачем ему вдруг понадобилось все это, со страхом смотрела на его внезапные и загадочные приготовления, и тонкие бескровные губы ее беззвучно шептали: «Неужто отдать кому надумал?.. Неужто в мота-отца пошел, своих не жалеет?..»

12
А утром, едва Денис подошел к своему карусельному, в цех ворвалась злая весть: умер Зотов.

Мешок с зотовскими вещами глухо ударился о земляной пол, жалобно звякнул железками, и этот жалобный звук, похожий на стон, больно отозвался в груди Дениса. Слышно было, как кто-то из токарей громко, на весь притихший цех, злорадно произнес:

— Подох, царство ему небесное!

— Ништо, — ответил ему другой, невидимый за станком токарь, — таперича новый Титыч живет. Щенок, а туды же…

— Ну и хрен с ними!

Денис в сердцах пнул тяжелый мешок, поднял его, бросил в шкаф: идти к директору с зотовской тайной, сделать это для тех же людей, которые так жестоко и грубо глумятся над ним и Зотовым, расхотелось. Денис осмотрел незаконченную вчера деталь, быстро зажал резец и включил суппорт. Синяя, что змея, стружка, шипя и извиваясь, выползла из-под резца, заскользила к ногам Дениса. А за станком продолжал тот же злорадный голос:

— …А кто его пойдет провожать, собаки и те ране его подохли…

Один за другим заработали соседние с карусельным станки, заглушили голоса токарей. Перед глазами Дениса, уставленными на медленно, будто нехотя вращающуюся поковку, встало иссохшее, мертвенно-желтое лицо Зотова, каким Денис видел его в последний раз: Зотов лежал на подушках, маленький, жалкий, часто и отрывисто дышал, а на обращенном к Денису заросшем лице его блуждала не то злая, не то страдальческая усмешка. Будто старик и тогда уже знал, как люди отнесутся к его смерти, и хотел бросить им: «Что, дождались моей смертушки? А я жив, жив еще и жить буду, в резцах своих жить буду, в Дениске Луганове, еще и переживу вас, подлые!..»

Скрежет, а затем хруст задевшего за патрон резца вывел из оцепенения Дениса. Опомнился, отвел суппорт, но было уже поздно: резец испортил деталь и с выкрошенной, беззубой напайкой, сгорбившийся и жалкий, казалось, все еще жадно шипел ему: «Переживу, переживу!..» Денис размахнулся и изо всех сил ударил его ключом. Резец застонал, выпрямился — и замер.

13
Хоронили Зотова жиденькой толпой провожающих, на скрипучей развалистой телеге, куцехвостой заморенной кобыленке — как и предсказал токарь. И только гроб, обитый черным шелковым крепом с белым, пугающим библейским крестом на крыше, кичливо глядел с телеги на окружающую его убогость и серость.

И все же Денису было жаль Зотова. Может быть, ему одному он, Зотов, раскрыл спрятанную от людей душу, одного его полюбил или пожалел. И до боли досадно, что так и не сумел отблагодарить старика, отплатить ему за добро, за отеческую любовь его той же сыновней лаской, согреть его одинокую старость.

«Скряга… скряга… скряга…» — выскрипывали на мерзлых колдобинах колеса. И раскачивался, подпрыгивал, выплясывал черный в шелковом крепе белокрестый гроб.

На кладбище, возле зияющей темной ямы, Денис в последний раз подошел к гробу, чтобы помочь поставить и прибить крышку. Желтое, выглаженное смертью лицо Зотова, казалось, и теперь выражало довольствие и презрение к людям: «Мое!..» И люди спешили навсегда упрятать это лицо под крышку, торопливо опускали гроб. И дружно, выстукивая на нем дикий дьявольский танец, сыпались, быстро наполняя яму, мерзлые комья.

14
С кладбища Денис вернулся в цех, чтобы закончить работу. Никто не спросил его, не повернулся в его сторону, будто он и не уходил из цеха. И только мастер, напомнив ему о срочности заказа, как-то странно заглянул ему в глаза, отвернулся и неторопливо пошел прочь. Острая, щемящая боль одиночества обожгла душу Дениса, испугала его. Неужели и с ним, Денисом, поступят так же, как с Зотовым? А как же комсомол? Оля Маркова? Товарищ Раиса? Ведь он, Денис, тоже хотел добра людям, нес им это добро, а они не поняли его, оттолкнули…

Денис громко окликнул мастера.

— Что еще? — холодно отозвался тот, даже не посмотрев на бледное, взволнованное лицо Дениса.

— Вот, возьмите! Все возьмите! Не надо мне! — Денис выбросил из шкафа мешок с приборами, лихорадочно заработал ключам в неподатливой потайной дверце.

— Что это? — вернулся, удивленно посмотрел на мешок мастер.

Денис выгреб из ларчика все резцы, напайки, куски зотовской пасты и тоже швырнул к ногам мастера. И вдруг вспомнил, как однажды кричал на Олю Маркову, устыдился своей запальчивости, тихо сказал:

— Дяди Феди это… Велел вам передать. Чтобы для всех… для всех токарей было…

Подошли, завидев странную сцену, токари. Недоуменно уставились на мешок, на Дениса. Мастер недоверчиво усмехнулся:

— Непохоже что-то на твоего Титыча, малый…

— Правда! Он сам велел! Еще когда живой был! — вскричал с обидой Денис, вызвав у всех легкую вспышку смеха. — Смеетесь, да? А он хороший, он лучше вас всех! Он вам велел отдать, а вы над ним…

— Ну, ну, будь по-твоему, — примирительно сказал мастер. — А в мешке что?

Денис торопливо вытащил из мешка все содержимое и, волнуясь, не зная, с чего начать, хватался то за печь, то за тигли. А люди все подходили и подходили, и скоро весь токарный сбежался как на диковинку поглазеть на зотовские секреты. Успокоенный и польщенный вниманием, Денис, захлебываясь от удовольствия, старательно объяснял назначение приборов, способы закалки резцов, изготовления пасты. И добрели внимательные бородатые и безусые лица его слушателей. А когда Денис перешел к самому главному — к литью зотовских напаек, глаза токарей загорелись жаркими углями, впились в рассказчика. Дениса перебивали, заставляли еще и еще раз повторять сказанное и наконец тут же, у карусельного, попросили продемонстрировать сам процесс отливки напаек. Кто-то вызвался принести уголь, сорвался с места, побежал в кузницу, несколько пар услужливых рук протянулись к насосу помочь Денису накачать воздух, и даже мастер, всего несколько минут назад отвергавший Дениса, сейчас вместе со всеми суетился возле него, как подручный.

А вечером Дениса вызвал к себе директор.

— Ну, братец, порадовал! Да ты знаешь, какое ты для нас огромное дело сотворил, милый!

— Это не я, это дядя Федя… Федор Титыч велел…

— Врешь! Знаем мы твоего Титыча! — кричал на радостях директор. — Ведь мы с его резцами еще бы один план сделали! А он как этот сыч… тьфу! Нет у нас к нему нашего рабочего уважения и не будет! А ты… Я уже газетчикам рассказал, завтра к тебе прискачут.

Напрасно Денис убеждал директора в добром желании Зотова передать все его «богатство» заводу — директор стоял на своем:

— Не знаю Зотова! И газетчикам скажу: нет Зотова, есть хороший советский парень — Луганов! Да ты цены своему поступку не знаешь, милый! Ты же толчок дал, ты же других сычей подумать заставил! Вот за это тебе рабочее спасибо! Дай же обниму тебя, милый!..

Однако домой Денис ушел с подпорченной радостью. Что он такое бесценное сделал, кроме того, что присвоил себе чужую славу? Как все нехорошо получилось. Совсем не так, как он хотел. Неужели так и не простят Зотова люди?

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

1
Товарищ Раиса не забыла своего обещания взять Дениса на настоящее дело. Вечером, когда он уже собирался убрать станок, к нему своей обычной хозяйской походкой подошел Иван Санин, деловито, будто им одним решенное, сообщил:

— Послезавтра ночью в облаву идем, контриков да шпаны развелось много.

— И я?..

— И ты.

— Нет, правда?

— Ну что я, обманывать тебя стану? Раиса тебя, похоже, не забывает. Послезавтра к двенадцати ночи в военкомат. Не забудешь?

— В военкомат? А почему в военкомат?

— Вот турок! Значит, надо. Полагаю, не одни мы двинемся… Ну пока! — шлепнул он по плечу ошарашенного Дениса. — Послезавтра к двенадцати ночи чтобы там быть, понял? — повторил он, уже уходя. — К двенадцати! А то еще проспишь, утром явишься…

2
Небольшой заснеженный двор военкомата почти заполнен людьми, а в распахнутую настежь калитку входили все новые участники предстоящей облавы, гражданские и военные, молодые и пожилые, безоружные и обвешанные патронташами, винтовками и наганами. И, несмотря на всю эту пеструю, подвижную людскую массу, тишину нарушали только поскрипывание снега под подошвами да передаваемый из уст в уста шепот коротких команд:

— Кто с «халтуринской» — к военкому!

Прошло более часа, когда наконец до слуха Дениса донеслось долгожданное:

— Кто с судоремонтного — к военкому!

Денис с трудом пробился сквозь плотное людское кольцо к крыльцу здания, откуда уже, как по эстафете, его проводили до военкома. В накуренном и душном кабинете Дениса окликнул знакомый голос: товарищ Раиса! Размашисто подшагала к нему, хлопнула по плечу.

— Пришел? Молодец! Слыхала, ты на заводе целую революцию сделал? Молодец! Молодчина! В комсомол тебя будем принимать!..

— Товарищ Раиса, дело! — сердито окликнули ее от стола.

— Это же любовь моя! Я его вот каким нашла, а сейчас гляньте: орел! Нет, вы поглядите, какой он орел!

— Ну, хватит! Луганов, иди сюда.

Но та сама подтолкнула его к столу, зыкнула военкомовским:

— Да ладно, берите, дельные! Парень-то больно хороший. Я ручаюсь!

Кроме Дениса в кабинете находилось еще несколько молодых парней с судоремонтного, и среди них Иван Санин. Человек в кожаной куртке и кепи докладывал сидевшим за столом:

— Денис Луганов. Станочник. Семнадцать лет. Отец — фронтовик.

Седоватый, внушительного вида военный устало спросил:

— Горком, отвода нет? ЧК — слышали. Комсомол? Впрочем, тоже слышали. — И уже Денису: — Знакомься с районом действия, получай инструктаж, оружие… Дежурный, веди товарищей!

— Луганов! — крикнула уже вдогонку товарищ Раиса. — Ты после этой баталии ко мне зайди! Ты мне нужен!

3
Только в третьем часу утра вооруженный боевыми винтовками отряд судоремонтного оставил военкомат и вместе с тремя другими отрядами бесшумно двинулся спящим городом к центру.

Безглазая морозная ночь подстегивала, обжигала ледяным ветром без того продрогших за ночь ребят в плохонькой одежонке, то и дело натыкавшихся на невидимые предметы. А человек в стеганой куртке и чесанках — старший группы, обертываясь и пряча лицо от ветра, пояснял:

— Хотя операцию проводит чека, называть себя бригадой милиции — бригадмилом. В лишние разговоры не вступать…

Но вот откололся один отряд, свернули в стороны второй, третий. Отряд судоремонтного пересек освещенную редкими фонарями улицу, вышел на вытоптанную, замусоренную площадь Митрофаньевского базара и уперся в большое серое здание Крытого рынка.

— Здесь! — тихо сказал старший сбившимся возле него в кучу ребятам. — Начнем с котельной, беспризорников пошукаем. Но чтобы тихо! Вспугнем — ни одного-не поймаем.

— Там же тепло, братцы! Вот погреемся! — весело отозвались в отряде.

— Еще мучки бы — лепешек спекли!

— Тихо, сказано! — шикнул на ребят стоявший возле Дениса Иван Санин.

— Прекратить разговоры! — оборвал старший. — За мной!

Пройдя всего несколько десятков шагов, отряд натолкнулся на огромную кучу угля. Там, где уголь примыкал, скатываясь, к стене, просачивался яркий луч света. Дохнуло теплом. Значит, и вход в подвал был где-то близко. Но не успели отрядовцы начать поиск, как; оглушительно в тишине щелкнул железный засов, распахнулась невидимая до того дверца и в освещенном изнутри прямоугольнике вычернился силуэт кочегара. Опершись на лопату, он жадно вдыхал чистый морозный воздух и, казалось, вовсе не удивился стоящим перед ним вооруженным людям, застывшим от неожиданности. И вдруг лицо его исказил ужас. Кочегар инстинктивно прижал к груди совковую лопату, попятился, но старший удержал его за руку:

— Тихо! Милиция!

И приказал ему вести отряд вниз, в котельную.

Ослепительный электрический свет ударил в глаза, и желанное, живительное тепло кочегарки опахнуло скованные морозом лица ребят. Громадные, дышащие жаром котлы занимали одну ее сторону, другую — кучи угля, сваленные к стене трубы, обломки ящиков, досок, инструменты. Два кочегара в серых от угольной пыли и пота нательных рубахах забрасывали в раскаленные топки уголь. Завидев товарища и следовавших за ним неизвестных, оба захлопнули чугунные дверцы, с любопытством уставились на пришельцев.

— Это кого еще бог послал, Яшка?

В тот же миг из-за котла высунулась чумазая детская рожица, блеснула на незнакомцев белками глаз и скрылась. От угольной кучи лоскутным клубом юркнул за котлы еще один оборванец.

— Полундра! Легаши, братцы!

Вспугнутой воробьиной стаей заметались по углам рваные бешметы, женские платки, армяки, ватники. Отрядовцы с кошачьим азартом ловили их, ускользающих из-под ног, хватали за лопавшиеся с треском лохмотья. Беспризорники дико орали, кусались, рвались из рук, но везде натыкались на неумолимых преследователей, пока, обессилевшие, отчаявшись уйти от погони, не сбились в одну пеструю кучу — на милость победителей.

Жалкое зрелище предстало глазам отрезвевших от веселого угара бригадмильцев. Дети разных возрастов, но одной судьбы, дети нищеты и голода, порожденных властью капитала и удвоенных контрреволюцией, одичавшие, не помнящие родительской ласки, смотрели на них, здоровых и сытых молодых парней, как на своих мучителей, злыми, враждебными, покорными и завистливыми глазами. И ни в одном взгляде ни надежды, ни доверия к людям. Так продолжалось минуту, две, может быть, больше. И кто знает, возможно, каждый из отрядовцев, читая на лицах ребят это неверие, устыдился собственного благополучия, ощутил в себе угрызения совести, почувствовал себя виноватым перед этими маленькими жалкими существами, отдававшими себя на суд людям.

Среди двух-трех десятков мальчишек Денис различил и двух девочек. Может быть, их было больше, но слишком уж они походили на всех остальных, одинаково перепачканы были их лица и несуразны лохмотья одежд. Денис представил на миг на их месте маленьких Анку и Клашку — и содрогнулся.

Такого ему видеть еще не доводилась. Даже старший отряда, видавший виды чекист, окаменел перед этими несчастными, живым воплощением истерзанного, искалеченного детства.

— Вот это компания! — громко пошутил Иван Санин. — А мамзели зачем? Как думаешь, зачем пацанам мамзели, а? — озорно подтолкнул он Дениса.

— Ну ты, веселый! — осадил его очнувшийся от дум старший.

И несколько лиц, недобрых, насупленных, одновременно повернулись к Санину.

— Протокол будете составлять? — тихо спросил, подойдя к старшему, кочегар, тот, что привел отряд в котельную.

Чекист посмотрел на кочегара, на его двух товарищей, стоящих поодаль, не сразу ответил:

— Да нет, не будем, товарищ.

— Спасибо вам. А с ними как? — спросил тот, помедлив.

Старший посмотрел на беспризорников, повернулся к отряду.

— Кто тут лепешками интересовался? Троих оставляю. Но гляди: утром всех по счету приму!

4
Темная морозная ночь проходила тихо, без приключений. Город спал, и ничто не нарушало его глубокого натруженного покоя. Разве изредка где-то за невидимыми во тьме заборами одиноко пролает спросонья пес да торопливо простучат копыта извозчичьей лошаденки. Продрогшие до костей в долгих и бесполезных скитаниях ребята роптали:

— Какого черта шаримся? Заколеем!

— Другие с обысками пошли, а мы что? Мороз вона как, не шуткует!

— Эй, командир, веди назад в кочегарку, мочи нет!

Однако старший упрямо продолжал водить отряд по заданному району, хотя, похоже, и он не прочь был вернуться в тепло котельной: ноги его в простых кожаных ботинках все чаще выплясывали замысловатые танцы, едва отряд — уже в который раз! — проходил мимо Крытого рынка.

Легкий всхрап лошади, а затем мужской пьяный говор где-то совсем рядом донеслись до бригадмильцев. А следом, простонав в ночи, разверзлись промерзшие воротные створы, выплыла из черноты двора белая лошадиная морда. Отряд шарахнулся в стороны, пропуская выкатившиеся из ворот легкие санки, но Санин озорно поймал за уздцы, попятил всхрапнувшую в испуге лошадь. И в тот же миг на ломаном русском языке из возка раздалась пьяная ругань, а от ворот метнулась в глубину двора женская фигура. Может быть, в другой раз никто бы не обратил внимания на такой поздний выезд важного пассажира, но его нерусский акцент, видимо, вызвал у старшего особое любопытство. В три прыжка он догнал женщину и, приказав ей молчать, вернул к санкам. Вспыхнула на мгновение спичка, и в ее свете показалось искаженное ужасом лицо седока.

— Милиция. Ваши документы! — тихо, но внушительно приказал важному седоку старший. — А ну, хлопчики, у кого спички, свети! — добавил он недоумевающим ребятам.

Несколько спичек одновременно сверкнули в ночи, осветив санки. Седок в меховой шубе сучил ногами под медвежьим пологом и дико водил выпученными глазами по примкнутым к винтовкам штыкам. А сверху, с облучка, смотрел на вооруженных ребят не менее перепуганный бородатый возница.

— Предъявите, гражданин, документы!

Немец (Денис в этом уже не сомневался), не сводя с грозного оружия глаз, дрожащими руками возился с неподатливыми пуговицами. Ему помогли. Документы перешли в руки старшего.

— Я есть Крюгель… Крюгель… — залепетал немец, теперь больше следя за документами, чем за штыками. — Я есть германски подданий, ви не имейт права держать меня, как бандит…

— Крюгель? — с некоторым любопытством переспросил старший, сравнивая фотокарточку с холеным полнощеким лицом ее владельца. — Господин Крюгель, — повторил он. — Слыхал. Бывший заводчик?

— Ого, важная птаха! — с почтительным изумлением прошептал Иван Санин, заглядывая через плечо старшего в заграничный крюгелевский паспорт.

— Да, да, я есть Крюгель, — обрадованно залепетал седок. — Я быль маленький мыловарин заводчик… Но я есть германски подданий, будет получайт свой завод обратно…

— Ясно, — перебил неожиданную словоохотливость седока старший, возвращая ему документ. — Живете на Московской, а зачем тут?

— Тут? Что означаль тут? Там? — заметно побагровев, показал пассажир на небольшой двухэтажный домик, мрачным слепым укором смотревший из глубины дворика. — Это не касайт дела. Ви не имейт права держать меня, как бандит!..

Смущение позднего визитера и его наигранная запальчивость не ускользнули от цепкого взгляда старшего. Кто-то догадливо хмыкнул, подтолкнул к санкам стоявшую в стороне девушку.

— О, найн! Она есть прислуг! — горячо запротестовал немец. — Это глюпо! Я требуйт…

— Уля! — позвал откуда-то сверху женский старческий голос. — Что ты там долго, Уленька?

Девушка инстинктивно рванулась на зов, но старший резко крутнул ее на себя:

— Скажи: сейчас иду. Быстро!

— Зараз иду, тетечка! — дрожащим от волнения голосом и с мягким украинским акцентом отозвалась та.

В наступившей затем тишине прозвучал сдержанный старческий кашель, хлопнула невидимая форточка — и все смолкло.

— А может, он шпион, а? — наивно спросил старшего Санин. И не получил ответа.

Видимо, замешательство старшего седок расценил по-своему.

В его голосе зазвучали угрожающие нотки:

— Ви будет отвечайт за свой действий! Я есть германски подданий, это политик скандаль…

— Тихо! — пришикнул на него старший. — Двое останутся тут… А ну, веди нас в дом, Уленька, — уже мягко приказал он напуганной насмерть девушке. — Мы не грабители, не бандиты; посмотрим, что у вас тут за гости, и уйдем.

— Ой, мамо… Може, вы сами, хлопчики?..

— Веди! — грубовато подтолкнул ее Санин.

Девушка сделала несколько шагов к дому и оглянулась.

— Не можу я, хлопчики. Вже хозяйка меня дюже заест… Пидневольная я…

— Ты что, в тюрьму захотела?

— Санин! — осадил старший.

— Один подданий, другая подневольная — не ухватишь! — недовольно проворчал тот. — Как думаешь, командир, чего этому буржую не спится?

Старший опять не ответил.

Однако дверь парадного оказалась закрытой. Видимо, хозяйка, почуяв неладное, заперла ее на засов.

— Стучи, зови, Уленька, — тихо прошептал старший окончательно оробевшей дивчине. — Скажи: барину что-то плохо. — И сам застучал в дверь, отозвавшуюся изнутри цепным лязгом.

— Тетечка, это я, Уля! Отворьте, тетечка, с барином дюже худо…

— Что с ним? — откликнулся за дверью старческий испуганный голос.

И дверь, загремев цепью, несколько приоткрылась. В проеме показалась белая голова старухи в ночном капоре.

Держа перед собой зажженную свечку, старуха обеспокоенно вгляделась в лицо девушки. И вдруг вскрикнула, отступила назад, но старший отряда вовремя упредил ее попытку захлопнуть дверь и вошел в сени. За ним ловко проскочил Санин, а следом ввалились гурьбой и все остальные.

— Милиция! Не волнуйтесь, хозяюшка, проверим документы и уйдем…

Еще секунду назад напуганная вторжением необычных гостей, старуха преобразилась. Белое, барственное лицо ее затряслось от возмущения и гнева.

— Как вы смеете, милостивые государи, врываться в чужой дом! Среди ночи! Это беззаконие?..

Денис глядел на это когда-то красивое лицо с блестящими, будто стеклянными глазами и тройным подбородком, показавшееся ему очень знакомым, и не мог вспомнить, где он его видел. А старуха продолжала выкрикивать угрозы опешившим от ее натиска бригадмильцам, всем своим большим тучным корпусом норовя вытолкать их наружу. На ее крики откуда-то из глубины сеней выскочил в одном нижнем белье здоровенный мужик, но, увидав сооруженных людей, отпятился и снова исчез, хлопнув дверью.

— Перестаньте кричать! — прикрикнул на расходившуюся хозяйку старший. Что это там за человек в санках?

Негодование на лице старухи сменилось плаксивым выражением, и только глаза ее, большие, темные, смотрели на всех с тем же холодным блеском.

— Боже мой… боже мой…

— Отвечайте!

— Что за допрос, милостивый государь?.. Просто знакомый…

— Поздновато. А этот кто?

— Работник… дворник…

— Ведите наверх! — приказал старший, давая хозяйке дорогу к лестнице и беря из ее дрожащих рук свечку.

— Зачем же?.. Ради бога, допрашивайте меня здесь, милостивые государи, сколько угодно… Хотите, я вынесу вам сюда документы, но, ради бога, не пугайте детей…

— Ведите!

— Умоляю вас!..

— Шагай, ведьма! — выкрикнул из-за ее спины Санин.

Старший сердито посмотрел в его сторону.

— Идите вперед! — повторил он все еще стоявшей старухе.

Приказав двоим остаться в сенях, старший с остальными членами отряда поднялся вслед за хозяйкой и девушкой на антресоли. Денис, последовавший за ними, мучительно копался в догадках, где он мог видеть эту старуху?..

Уже на площадке хозяйка, трясясь, как в лихорадке, вцепилась в старшего:

— Голубчик!.. умоляю вас, я вынесу вам все, что вам нужно…

— Идите! — брезгливо отрезал тот.

Старуха выпустила из рук его куртку, выпрямилась, и лицо ее обрело прежнюю барственную кичливость.

— Так это ты привела их сюда, мерзавка! — напустилась она вдруг на покорно стоявшую возле нее девушку.

Старший круто повернул хозяйку к двери, прикрикнул:

— Веди!

— Ну ты меня еще вспомнишь, гадина! Ты еще кровавыми слезами наплачешься!..

Но чекист с силой распахнул дверь, втолкнул в нее снова расходившуюся старуху.

Зала, куда через небольшую прихожую вошли отрядовцы, поразила богатством и роскошью. Все стены, расписанные голубым с золотом колером, увешаны картинами в золотых рамах. На окнах и дверях голубые плюшевые портьеры. Голубые ковры на полу. Кресла, диваны. Великолепное во всю стену трюмо и огромный круглый стол посредине, заставленный винами, коробками конфет и всяческой снедью. За столом, с одной его стороны — несколько пожилых мужчин с помятыми — будто их только что подняли с постели, — и пьяными физиономиями, а по другую — полуодетые, накрашенные перезрелые и молодые девицы и даже совсем девочки-подростки. Видимо, шум и крики старухи застали врасплох всю эту пьяную компанию: у тех и других растрепаны волосы и прически, наспех повязанные галстуки измяты, кружева кофточек порваны. Денис, пораженный картиной ночного притона, о тайном существовании которых он столько слышал от взрослых, невольно перевел взгляд на хозяйку дома — И чуть не ахнул от неожиданности: вот когда он узнал ее! Да ведь это и есть Верочкина «генеральша», ma tante, как та называла ее…

— Вот это бабуся! — воскликнул опомнившийся от немого изумления Санин. — Братцы, да это же богово заведение, а по-нашему…

— Документы на стол! — скомандовал старший. — Обыскать помещение!

Но не успели бригадмильцы начать обыск, как одна из голубых портьер колыхнулась, и в открывшемся дверном проеме показалась полуодетая, грязная, взлохмаченная фигура еще одного ночного гостя, на этот раз восточного типа. Фигура поправила на плече подтяжку, потянулась и вдруг тупо уставилась на стоявших в зале вооруженных гостей.

— С пробуждением вас, папаша! — весело произнес в наступившей тишине Санин, вызвав дружный смех у отрядовцев. — К нашему шалашу, батя. Документы на стол — и можете бриться! — И, подхватив под руки обалдевшего толстяка, дурачливо подвел его к столу, усадил в кресло. — За такие дела, папаша, у нас раз-два — и к стеночке. Так что документик ваш, чтобы поминать, как звали…

— Товарищ Санин! — прервал его болтовню старший. И уже с видом человека, совершившего рисковое, но правое дело, посмотрел на бледную, без кровинки в лице, сникшую «генеральшу».

— Командир, подь сюда! — Окликнули его бригадмильцы из комнаты, откуда вышел человек восточного типа. — Девчонку нашли! Красивая, а кусается, стерва…

— Ведите ее сюда! — приказал старший.

Кровь ударила в голову Дениса: неужели он увидит ЕЕ?! Верочку, которую до сих пор считал самой чистой и честной из всех девчонок! Только бы не она, только бы не она вышла сейчас оттуда! Денис попятился, не сводя широко раскрытых глаз от страшной портьеры, но в ту же минуту громкий, полный ужаса женский вопль, а следом грубый требовательный окрик: «Командир!» — заставили обернуться Дениса. На кресле, неестественно откинув назад седую голову и опустив к самому полу руки, полулежала хозяйка дома. Без того белое барственное лицо ее было будто высечено из мела, и темные, как всегда, ледяные и безучастные глаза недвижно смотрели куда-то поверх Дениса.

Все, как то команде, сгрудились возле кресла с покойницей.

— Вот жаба! — скорее виновато, чем злорадно, сказал один из комсомольцев. — Сглотнула чегой-то и — фьють!

— Эх, не дождалась петли, бабуся, царство ей… — начал было весело и не досказал Санин, встретив осуждающий взгляд старшего.

Денис не выдержал и, едва не обронив тяжелую винтовку, бросился к двери.

— Луганов, назад!..

Но Денис уже выскочил из залы, пробежал, роняя по пути какие-то вещи, по кухне, прихожей и, очутившись на антресолях, нервно и часто отдышался.

— Чего там? — окликнули его снизу.

— Ничего.

— Долго еще тут будем, а?

Денис не ответил.

5
Уже утром в военкомате товарищ Раиса отвела Дениса в сторону и сказала:

— Чего у тебя там случилось, Луганов?

Денис вспыхнул:

— Ничего.

— Опять залился, что маков цвет. Ох, Луганов, крепости в тебе нашей нету! Ну что ты, старух мертвых не видал. Эх ты, Аника-воин! С тобой не Колчака — козла с рогами не напугаешь.

— Я не испугался, — мрачно вставил Денис.

— А удрал.

— Я не удрал. Я просто…

— Вот дите! Не испугался, не удрал — до ветру, что ли, приспичило? Ну, говори уж все, открой душу. Ты же не от меня — от комсомола прячешься. Какой же ты есть будущий комсомолец…

И Денис рассказал все — от первой встречи с Верочкой до ее ухода к «генеральше» и смерти Марфы. Товарищ Раиса слушала внимательно, казалось проникаясь участием ко всей этой печальной истории, и наконец сказала:

— Хороший ты парень, Луганов. Есть у тебя такое, понимаешь, от чего душа к тебе тянется, — сердце, что ли. У Санина, например, его нет. Только не ко всем оно должно, твое сердце… Ну кто она тебе, эта Стронская? — Денис вздрогнул, удивленно взглянул на девушку. — Какой она тебе друг, если она не то что тебя, Марфу, а и себя продала… Хоть ты ее там и не видел… Но все равно, была не была — одна шатия. Вот отправим их, таких Верочек, в трудколонию, сделаем из них настоящий трудовой класс — вот тогда и дружи на здоровье! — Она любовно похлопала по плечу Дениса. И вдруг опять построжала, нацелила в него карим глазом. — Нет, Луганов, ты разберись в себе, ты пойми нашу линию: мы с буржуями никогда в дружбе не были и не будем! А каков пес — таков и щенок, понял? Ей, видишь, труд горше редьки. Она еще нам кишки вымотает, покуда мы ее работать научим. Но мы из нее буржуйскую дурь выскребем, мы из нее человека сделаем, нашего человека… Как, бишь, ее фамилия? Стронская? Знакомая фамилия…

Денис уже ругал себя за излишнюю откровенность перед товарищем Раисой, но и не смог утаить от нее правды. Конечно, лучше было бы промолчать и пусть бы все думали, что он испугался мертвой старухи… И жаль было себя, что так обманулся в своем нежном друге…

— Ну, все! — облегченно вздохнула товарищ Раиса, будто сняла с себя и Дениса тяжелую ношу. — Так что, писать тебе рекомендацию? — дружески улыбнулась она. — Кстати, в армию идет твоя Оля Маркова…

— Как… идет? — очнулся от неприятных размышлений Денис. Он даже не понял, о чем спрашивала его товарищ Раиса, и только одно упоминание Олиного имени заставило его вернуться к действительности.

— Как все идут, так и она. Разве она тебе не сказала? Завтра приходи в горком, провожаем. Какие ребята, ах, какие ребята уходят! И все эта сволочь буржуйская! Подумать только, сколько наших ребят там осталось…

Но Денис уже не слушал ее. Перед его глазами отчетливо встала простая, славная, совсем не похожая на Верочку, замечательная девушка Оля Маркова… Как же это? Зачем она так? Почему она ничего не сказала ему об этом?..

6
Уставший, подавленный, Денис вернулся домой.

— И когда это тебя по ночам таскать перестанут, сынок? — сетовала мать, налаживая ему ужин. — Исхудал-то как. И кормить нечем, капустный лист и тот кончился. Железки-то свои куда снес?

— На завод, мама.

— Это как же? За так, что ли, отдал?

— За так. Ничего вы, мама, не понимаете… — начал было Денис и осекся: рука матери легла на его руку, потянувшуюся за куском хлеба. Денис удивленно посмотрел на мать. — Вы что, мама?

Серое, худое лицо матери стало неузнаваемым, жестким:

— Нету твоего хлеба. Ты его еще вечор съел.

— Мама…

— И сала нету! На завод снес! И дома у тебя нету, одна эта бесстыжая!.. — И вдруг осеклась, захлебнулась в рыданиях…

Денис положил ложку, молча вышел из-за стола и, подойдя к нарам, стал раздеваться. Сейчас ему не было жаль ни матери, ни Оли Марковой, ни себя, еще раз обманувшегося в дружбе с Олей. На душе его было тоскливо, пусто.

7
Весь следующий день Денис не отходил от станка, с ожесточением ворочая тяжелые отливки, до одурения, до черных пятен в глазах. Напрасно токари, его новые друзья, весело окликали его, предлагали поразмяться, пробовали шутить или заговорить с ним, замечая неладное, Денис или отмалчивался, или отвечал коротко, сухо, вызывая недоуменное сочувствие старших и еще большее любопытство ровесников. Даже мастер, обративший внимание на необычное старание и нервозность Дениса, дважды задерживался у карусельного, присматриваясь к странному поведению парня, и наконец решился поговорить с ним.

— Как у вас с клубом-то? Скоро, слыхать, артистов из города привезете?

— Вроде скоро.

— Это хорошо. А я вот сынка проводил. В армию. Восемнадцать — а туда же: герой! Говорит, комсомол мобилизовал, а я так думаю, что сам пошел, добровольцем.

Разговора не получилось.

Мастер постоял, словно надеясь, что Денис сам что-нибудь скажет ему, и, не дождавшись, отошел от карусельного.

Сразу же после гудка Денис быстро убрал станок и, едва ополоснув руки, покинул цех.

У трамвая он застал Санина.

Иван был в новой поддевке, из открытого ворота которой торчал неумело навязанный пестрый галстук, в кожаном, не по-зимнему, тузе, начищенных до хромового блеска рабочих ботинках.

Увидев Дениса, Санин слегка смутился, но тут же принял непринужденный вид, развязно сообщил:

— А я в город. Событие, понимаешь, такое, дружок женится… — И, пропустив впереди себя Дениса, Санин вскочил следом за ним на подножку, вошел в вагон.

— Вот такое дело, брат, — снова заговорил Санин, когда они уселись на лавке. — А ты куда?

— Так… Надо…

— Ясно! — подмигнул тот. — Слушай, книжник, айда со мной? Я тебя с такой девахой сведу, закачаешься! Парень ты ничего, толковый, до девок, слыхать, тоже не турок… Двинем, а?

— Некогда мне, — отвернулся Денис. Санин со вчерашней ночи ему стал неприятен.

— Осуждаешь, — обиженно протянул Санин. — А я так считаю: дело — одно, а жить тоже хочется… пока девки любят. Только ты учти, я тебе по дружбе, так что ты… Раисе сболтнешь — врагом будешь. Она, учти, и сама не прочь — я ихнюю натуру во как знаю! — да не везет ей. Вот и ворочает… А что, толковая баба. Далече пойдет… Ты куда?..

Но Денис уже пошел к выходу.

— Так ты учти, я тебе как на духу!..

8
Военком, которого Денис уже знал по облаве, коротко расспросил его об отце, о работе и предложил ему написать заявление и анкету.

— Постой! — вернул он направившегося было к двери Дениса. — А мать-то знает ли?

— Знает, — соврал тот, пряча смущение.

— Ну ладно, пиши, — неуверенно сказал военком.

Через полчаса все было улажено: Дениса зачислили добровольцем во вновь формирующуюся в Саратове часть и, приказав явиться через два дня с вещами, выдали основание для расчета. С этим Денис и отправился в горком комсомола на проводы.

Как и в прошлые проводы комсомольцев, горком гудел сотнями голосов, молодых, звонких и басовитых. Но тогда были одни добровольцы; и русый паренек в кожанке, казалось, выражал общее состояние приподнятости и почти мальчишеского задора, теперь же среди новобранцев были и мобилизованные, еще не успевшие привыкнуть к своему новому положению.

Денис толкался в коридорах, заглянул в заветный кабинет, в залу, но ни товарища Раисы, ни Оли Марковой нигде не было видно.

Денис побродил еще и подошел к группе ребят, пристроившихся в углу коридора.

— Куда едете? — полюбопытствовал он.

— Куда пошлют, туда и поедем, — ответил паренек примерно одних лет с Денисом. — А ты?

И все вопросительно уставились на Дениса.

— Пока в Саратове.

— Так и мы пока. На формировку. После уже отправлять будут, — даже вздохнул один из ребят постарше.

— А сразу не отправляют? — переспросил Денис, обрадованный возможностью встретиться в одной воинской части с Олей.

Парни переглянулись, не понимая, чему радуется лобастый. Заговорили почти разом:

— А ты чего, дрейфишь?

— Долго не просидишь, не бойсь!

— Лоб-то у тебя — мишень ладная. Убьют — мамка еще плакать будет…

— А ты от какой организации?

Денис улыбнулся, вспомнив такой же вопрос паренька в кожанке.

— Я не от организации, я по себе. Добровольцем, — в пику просмешникам с достоинством заявил он. И зашагал дальше.

В другом коридоре его догнала Оля Маркова.

— Здравствуй, Деня! — И как-то особенно нежно посмотрела ему в глаза.

Денис хотел показаться обиженным, даже сердитым на девушку за ее скрытность, но не сумел.

— Здравствуй, Оля. А я тоже в армию ухожу…

— Ты?!

— А что? Добровольно. Ты на формировку? — как во всем сведущий человек, солидно спросил он, с удовольствием наблюдая изумление на лице Оли, не ожидавшей такого сюрприза.

— Формировку?.. А я даже не знаю. Сказали в понедельник явиться…

— Так и я в понедельник! — воскликнул счастливый Денис. И тут же показал Оле свое предписание.

— Ой, Деничка!.. И ты? Как же это?..

— Другие же идут, правда? И ты идешь. Мне товарищ Раиса сказала…

— Да ты с ума сошел! А как же мать? Дети?.. Ты подумал, на кого ты их оставляешь? Нет, это невозможно!.. Денис, ты эгоист, ты… я не знаю…

— А ты разве мать не оставляешь?

— Вот сравнил! А как же завод? Как же твой карусельный? Ты об этом подумал? Ведь это же дезертирство!..

— Я хочу на фронт, Оля, — повторил он упрямо, довольный таким горячим и дружеским протестом Оли Марковой. Значит, она жалеет его, значит, она настоящий друг — ведь он, Денис, тоже испугался за нее, когда узнал об ее уходе. А что не сказала ему сама — так это тоже жалеючи. Он, Денис, тоже, наверное, не сказал бы ей сразу, а может быть, и совсем не сказал бы, а написал ей потом… оттуда…

— Ты мне не нравишься такой, Деня, — говорила между тем Оля Маркова, и в голосе ее действительно звучали осуждение и недовольство его геройством. — Я тебе не для того писала рекомендацию, чтобы ты выкинул бог знает что…

— Рекомендацию? В комсомол?.. — не веря своим ушам, воскликнул Денис, вспомнив, что и товарищ Раиса заикалась об этом.

— Конечно! А ты вон что… Пойми, фронту нужны умелые, сильные люди, а ты еще совсем мальчик… Ты и стрелять, наверное, не умеешь… А на заводе ты, говорят, лучший токарь… Ты подумал об этом, Деня? Другое дело — я. Меня комсомол рекомендовал, мама меня благословила на это, я еще летом курсы на санитарок прошла… Неужели ты такой же самовлюбленный эгоист, как Миша?.. И молчи, не спорь, пожалуйста. Если хочешь со мной дружить. А завтра пойдешь в военкомат и вернешь предписание. Тебя не заставят даже краснеть, ты же еще малыш, Деня!

Но последнее Оля сказала с такойнежностью, что у Дениса не повернулся язык, чтобы возразить. Ну что ж, пусть думает, что он сдался, а встретятся они уже в части. Отступать он, Денис, не будет, даже если придется еще воевать с матерью. Вот кого ему будет жалко и трудно убедить — это мать…

— Ну, что же ты молчишь?

— Я хочу дружить с тобой, Оля.

— Вот и отлично! — обрадовалась та. — А теперь скажу тебе по секрету: на бюро твое заявление в комсомол обсудили и… Деня, ты не представляешь, как я рада за тебя! Я верю, что ты будешь замечательным комсомольцем!

— Меня приняли?!..

— Чудак! Как же без тебя? Принимать тебя будут завтра. Принимать, Деня! — И она изо всех сил сжала его большую, изъеденную эмульсиями и стружками руку.

— А все-таки мне очень жаль маму, — грустно сказала Оля, когда они вместе со всеми направились в залу. — Она делает вид, что согласна со мной, что мне нужно быть там, а в каждом слове ее, в каждом, кажется, спокойном ее взгляде я угадываю ужасный протест. Я даже не представляю, как бы я сама была матерью. Наверное, это очень ответственно. Фу, казенно!.. очень, очень тяжело быть матерью. Я, кажется, не смогла бы… я очень огрубела ко всему, Деня… Очень огрубела, — повторила она с такой горечью, что Денис даже жалостливо посмотрел на нее.

И в самом деле, ясные, чистые серые глаза Оли увлажнились, захлопали длинными ресницами — совсем девочка! И она еще называет его «малыш», жалеет его, как маменькина сынка, учит, что хорошо, что плохо. Как было бы хорошо оказаться с ней в одной части. Воевать, рисковать жизнью, а потом встретиться и рассказать друг другу обо всем, что каждому из них пришлось пережить…

— Оля, — вдруг вспомнил Денис о главном, — ты не скажешь товарищу Раисе о том, что я…

— Выкинул номер? — подхватила Оля Маркова. — Но ведь я тоже считаю себя твоим другом, Деня, правда?

9
Только дома Денис по-настоящему ощутил огромную, невыносимую тяжесть предстоящего неизбежного объяснения с матерью, тяжесть, которая хотя и до этого угнетала его, не давала ему покоя, но далеко не с той силой, как теперь, когда он услышал обычный тревожный вопрос и виновато посмотрел на изможденное, прочеркнутое густыми морщинками иконообразное лицо, самое лучшее лицо в мире!

На этот раз мать не бранила его за ночное хождение, не напоминала о резцах, не попрекала куском хлеба. Напротив, в ее усталых глазах он прочел раскаяние, боль за ее вчерашний выпад. Но лучше бы она и сейчас напустилась на него за поздний приход, за то, что он совсем не думает о семье, о своих младшеньких, что его заработка не стало хватать даже на овощи, а он дарит людям свое богатство, даже не получив за него куска сала. «Наверное, это очень, очень тяжело быть матерью…»

— Прости, сынуля, бес попутал меня вечор с этим хлебом… Прости ты меня, заради бога!..

Она кинулась к нему, ловила его ускользающие руки, целовала холодные щеки, лоб, губы, а он не мог ни утешить ее, ни даже шевельнуть пальцем.

В эту ночь Денис так и не смог сказать ей о своем «главном».

10
— Ты что же, на войну собрался, братец? Якши! Армии нужна помощь. Вон и Деникин, на твое счастье, объявился, будет тебе кому задницу драть. Да и тебе бы тоже посечь ее не мешало… Только что же ты со мной не посоветовался, как лучше буржуев бить? Это уж не якши, это уже обман, братец.

Денис недоуменно смотрел на отпускавшего в его адрес обидные упреки директора и не мог понять, в чем же его, собственно, обвиняют: в том, что он бросает завод? Или не спросился директора? Или в том, что он, Денис, еще малолеток и не сможет воевать, как другие?..

— Словом, так: за заботу о Родине тебе, дружище, спасибо, а расчет получать будешь… когда срок выйдет. Якши?

— Якши! — с облегчением подхватил тот, поняв, что директор его в армию отпускает, но только задержит расчет. Что ж, деньги можно получить и потом, а то и вовсе не получать — отдадут матери.

Карусельный, будто назло Денису, весь сиял в лучах позднего февральского солнца, встречая своего заботливого хозяина. Денису стало даже чуточку грустно. Ведь сегодня он в последний раз возьмется за эти послушные ему маховички, рукоятки, и, как с живым существом, большим и преданным другом, они с карусельным будут делать одно общее важное дело. А вечером он передаст карусельный в чужие руки. Хорошо ли будет обходиться с ним его новый хозяин? Так ли чутко будет прислушиваться к каждому звуку, жалобе или вздоху станка, ухаживать за ним, как это всегда делал он, Денис? А дома его еще ждет трудный разговор — с матерью.

Подошел мастер. Молча, придирчиво, как показалось Денису, вгляделся в него. Денис подал ему записку директора. И странно, мастер не выразил ни сожаления, ни даже удивления, сунул записку в нагрудный карман и снова внимательно уставился на Дениса.

— Кому сдавать станок, Яков Степаныч? — смутился Денис под пристальным взглядом мастера.

— Видок мне твой не нравится, парень, — сказал тот наконец, взяв Дениса за пуговицу грязной, порванной в нескольких местах спецовки.

И пошел, оставив в недоумении Дениса. А через пять минут вернулся, держа в руках новенький, со склада, комбинезон.

— А ну, прикинь, должно, впору.

— Зачем, Яков Степаныч? Срок же не вышел…

— Примерь! Ты сегодня в лучшем виде должен быть. И нам приятней будет на тебя поглядеть… Снимай робу!

Денис, решив, что его наряжают в армию, ликовал. Невелик подарочек, а как приятно сознавать, что это тепло друзей, товарищей по работе, что далеко не каждого так провожали на фронт, хотя многие из них были постарше его, Дениса, дольше его работали в цехе.

Каково же было удивление Дениса, когда еще через полчаса его вызвали в конторку мастера и представили корреспонденту газеты:

— Вот это и есть Денис Луганов, что всему цеху помог с резцами. Уже и с другого завода его напайками интересовались…

— Очень рад познакомиться!

Человек в полушубке, ушастой меховой шапке, валенках, обвешанный на ремнях кожаной сумкой и фотоаппаратом, вежливо поздоровался с Денисом, услужливо предложил ему сесть рядом за стол и, не переставая улыбаться, сразу же забросал его вопросами о семье, о карусельном станке и наконец о резцах и напайках. Так вот зачем понадобился новый комбинезон: его, Дениса, принимают чуть ли не за изобретателя да еще хотят написать о нем в газете! Сколько же можно приписывать ему, Денису, чужую славу, заставлять его краснеть за это, будь оно неладное, зотовское наследство!

— Не мое это все! И напайки не мои — Зотова они, Зотова! А я их передал только, как Зотов просил…

— Молодой человек! — развел руками газетчик. — Да разве вас обвиняют в воровстве? Просто вы первый во всем затоне, кто поделился ценным секретом токаря со всеми товарищами, сделал его достоянием всех рабочих. Ваш благородный поступок нам дороже ваших резцов, поверьте! Это замечательно! Это то новое в отношениях людей, за что стоит Советская власть… Неужели вы этого не понимаете?

И удивительно: газетчика поддерживали и мастер, и находившиеся в конторке токари, которые еще недавно вовсе не разговаривали с Денисом.

Нет, Денис не понимал этого. Он понимал другое: не будь Зотова, не было бы у него чудо-резцов, хорошего заработка, а может быть, и рабочего разряда. И не было бы сейчас этого корреспондента «Известий». Его пробовали убеждать, корили в излишней скромности зачинщика, даже в политической близорукости — он упорно стоял на своем: чужой славы ему не надо и фотографироваться он не будет.

— Ну, — развел газетчик руками, упрятывая в футляр свой диковинный фотоаппарат, — такой случай со мной впервые!

Только на пути к дому Денис опять вспомнил о предстоящем и неизбежном разговоре с матерью. В том, что он выдержит все ее слезы и уговоры, он не сомневался: ведь выстоял же он под натиском газетчика и не стал сниматься в газету. Но вот как сказать матери, чтобы не убить ее новым горем, как убедить ее в необходимости его, Дениса, поступка? Поймет ли она его?..

Денис даже сбавил шаг, мучаясь в поисках умного и нежного объяснения с матерью, подбирал самые ласковые, утешительные слова, сравнивал себя с пареньком в кожанке, с Олей и все же пугался встречи.

Добрые, глубоко посаженные глаза матери снова обезоружили Дениса, едва он переступил порог дома. Денис попытался тоже улыбнуться ей, но улыбка получилась натянутой, глупой.

— А у нас косая была! — выпалила неожиданно Клашка. И тут же получила шлепок от Анки.

— Кто? — не понял Денис.

— Товарищ Раиса, вот кто! — с пафосом пояснил Никитка.

Денис обмер: неужели товарищ Раиса узнала о его уходе в армию и все рассказала матери? Но тогда почему так спокойна мать?..

— Была, сыночек, была, — виновато заторопилась та, совсем сбив с толку Дениса. — На санках приехала и вот… — Она вытащила из-под своей кровати белый набитый кулек. — Подарочек тебе, премия вроде… Почитай, пудик будет, а то и побольше пшенки-то. Говорит, за твои железки от обчества и комсомола тебе. Больше бы, говорит, мамаша, ему следовало, да нету сечас у них больше-то. Может, говорит, опосля когда добавят…

Денис, слушая мать, медленно отходил: значит, товарищ Раиса не знает о его призыве в армию. И Оля молодец — не выдала его тайну. А Степанида продолжала расхваливать и товарища Раису, и крупу, и весь комсомол, лишь бы только сын не отнял у нее это богатство. И вдруг вспомнила о письме отца, извлекла из самодельного конвертика исписанный каракулями листок бумаги, дала Денису.

— Почитай-ка, сынок, чегой-то я не все поняла, милый. Раненый он был, пишет, а чего и как…

Письмо, как всегда, начиналось подробными перечислениями всех, кому отец посылал горячие приветы, низко кланялся или просил кланяться. Потом шло довольно туманное описание тяжелых боев и первых успехов армии и, наконец, коротко о себе, что был ранен, лежал в госпитале, теперь выписали. Но что было за ранение, сколько пробыл в госпитале и как выписали, в часть или домой, — неизвестно.

И в этот вечер Денис не решился огорчать мать, оставил тяжелый разговор на утро.

11
Рано утром его разбудила мать:

— Вставай, сынок, светать ужо зачинает. И мне пора. В печке каша стоит, ты уж сам…

Денис протер глаза, увидел мать уже одетой, удивленно спросил:

— А вы что так рано, мама?

— В очередь, сынок. Ноне опять, может, хлеба не хватит, так я очередь заняла…

— Постойте, мама!

Денис соскочил с нар, в одном белье подбежал к рукомойнику, смыл с лица сонную одурь.

— Мам, поговорить надо, — с волнением сказал он терпеливо ожидавшей его у порога матери. — Присядьте, мама.

Степанида вернулась к столу, села рядом с поджавшим под себя босые ноги Денисом.

— Оделся бы, вона как с полу-то дует…

— Мама… — Он прижался к ней, ласковой и спокойной, какой знал ее в лучшие времена жизни.

— Говори, сынок, чего же не скажешь?

Денис увел глаза от ее нежного взгляда, опустил голову.

— Вы не ругайтесь, мама… если что я вам скажу… Не могу я теперь от товарищей отставать, мама. И отец наш, и все, кто опять буржуев не хочет, ушли на фронт… А меня в комсомол берут, как же я один… дома буду…

— Понимаю, сынок, — глухо и, как почудилось Денису, согласно вставила мать. Будто вопрос этот был ею решен давно и только ждала его от Дениса.

— Нет, правда, мама?! — едва не вскричал тот от радости. — Вы не осердитесь? Ведь отец тоже пошел добровольцем… И все комсомольцы идут, не могу же я один оставаться, правда?.. Я еще не скоро уеду, мама, я еще в городе пока буду… Мама, вы не осудите меня?!.

Степанида взяла его лобастую голову, повернула к себе, вгляделась в его взволнованное, слегка огрубевшее лицо, словно пыталась прочесть в нем что-то другое, напугавшее ее вдруг, — и отпустила. Только глаза ее, успокоившиеся и снова добрые, кроткие, подернулись влагой.

— Решай, сынок, а я… Когда тебе туда-то?

— Мама! — Денис сжал ее в своих недюжих объятиях, зацеловал ее обветренные холодные щеки. — Спасибо, мама! Я знал, что вы поймете меня! Не бойтесь за меня, мама, не всех же там убивают, правда? Я буду писать вам… Ведь сейчас всем тяжело, правда? Зато потом будет хорошо… Мы обязательно вернемся, мама!..

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

1
Весна пришла в Саратов нежданно-негаданно. Еще с ночи подул теплый низовой ветер, окутал слободу ватным слепым туманом, а утром лучи яркого горячего солнца рвали, сгоняли его, цепляющегося за кусты и овраги, к набухшей, исчерченной санными дорогами и тропами Волге. Ясное, обвеянное ветрами, умытое туманами небо заголубело над городом, над причудливыми линиями гор, зазвучало птичьими голосами, гомоном, звоном капели.

Пришла весна и к измученным и голодным людям: на заборах, на стенах домов и рекламных витринах запестрели бодрые сводки фронтов о новых победах Красной Армии под Уфой и Петроградом, в Прибалтике и на Украине, сея надежды на скорые лучшие перемены. И старожилы, не помнившие такой ранней и дружной весны, благословляя ее приход, сулили вообще-то нещедрой саратовской земле богатые урожаи.

Вот уже вторую неделю формируется в Саратове кавалерийский полк, куда определили Дениса. Каждый день поступают новые партии лошадей, снаряжения, каждый день среди обмундированных, подтянутых бойцов-конников появляются новички, сермяжные новобранцы, идут учения, верховая езда, рубка лозы, стрельбы и бои «синих и красных», а об отправке на фронт — ни слуху. Что ж, на фронт Денис еще успеет, а проехать верхом по городу, когда на сапогах позванивают шпоры, а на фуражке горит кумачовая звезда, и прохожие заглядываются на бравого красного конника, и сбегаются, пожирают его завистливыми глазами мальчишки, а дома, в редкие дни побывок, окружает очарованная семья, восторженные, дотошные до всего соседки, — с чем может сравниться такое счастье?

Теперь Денис часто встречался с Олей. Конюшни его эскадрона находились в одном дворе с полковым госпиталем, и Денис почти каждое утро видел ее то с ведрами у колодца, то с метлой или тряпкой, стройную даже в шинели, весело улыбающуюся ему из-под большой, не по голове, шапки-ушанки. Иногда Оля подходила к нему и расспрашивала о службе, подшучивала над его флегматичной старенькой лошаденкой.

И еще одно обстоятельство радовало Дениса: его эскадрон состоял целиком из ровесников, таких же, как он, семнадцатилетних рабочих парней, в большинстве комсомольцев, в шутку прозванных комиссаром полка «недоуздками». Однако на стрельбищах и даже на рубке лозы «недоуздки» вышли не на последнее место, завоевав себе в полку добрую славу. Денис при случае рассказывал об этом дома и Оле.

В этот день Денис ехал с пакетом в горком комсомола. Пакет, видимо, был не срочный, и комиссар даже разрешил ему на обратном пути заехать домой. Предвкушая двойное удовольствие: показаться в полной военной форме товарищу Раисе и дома, — Денис не торопился с пакетом, приятно ощущая на себе прилипчивые взгляды прохожих. Сбоку, побрякивая в ножнах, висела настоящая сабля, за спиной, дулом вниз, как у завзятого кавалериста, — карабин, на другом боку — полевая сумка. Денис уже рисовал себе встречу в горкоме, сверкающие восторгом черные глаза младшего брата и умиление матери, как вдруг взгляд его упал на шедших ему навстречу по тротуару двух плохо одетых мужчин: старого, в пенсне с болтавшимся поверх поддевки шнурком, и высокого, в короткой и тесной в плечах измызганной шинелишке, красивого юношу, в котором — он отличил бы его из тысячи и не в таком виде! — Денис узнал Игоря Стронского, того, кто однажды плюнул ему в лицо, когда он, Денис, протягивал ему сумку. Значит, Игорь здесь и не уехал с белыми, как ему об этом сказала Марфа? А кто же с ним?..

На секунду их взгляды встретились, но Игорь, конечно, не узнал Дениса, и только на бледном красивом лице его скользнула надменная, презрительная усмешка, так хорошо запомнившаяся Денису еще в доме Стронских. Ах, как Денису хотелось, чтобы Игорь узнал его, чтобы вместо этой кривой усмешки его лицо отразило изумление, страх или стыд, а Денис ответил бы ему его надменной усмешкой. Но они прошли, занятые своей беседой, так больше и не взглянув на Дениса.

У горкома Денис соскочил с коня, и тотчас его обступили невесть откуда вынырнувшие мальчишки.

— Дяденька, вы военный?

Дяденька! Денис невольно улыбнулся этому слову, вспомнив, как всего каких-то полтора-два года назад сам обращался с ним ко всем взрослым. Когда это случилось, что он стал «дяденькой»?

— Военный.

— А почему не воюешь?

Вопрос угодил не в бровь, а в глаз. Денис и сам не знал, почему его полк все еще в городе, когда другие призывные отряды едут на фронт даже не обмундированными.

— Победу надо зачинать с тыла, — вспомнил Денис брошенный комиссаром ответ на подобный вопрос «недоуздка».

— Понятно, — явно ничего не поняв, протянул мальчуган, благоговейно потрогав саблю. — А можно, я привяжу коня, дяденька?

— Можно.

И тотчас несколько рук вцепились в повод, потянули к столбу покорную лошаденку.

Денис взбежал на крыльцо и нос к носу встретился с выходившей из горкома товарищем Раисой.

— Луганов, ты? Да какой же ты красавец, право! Нет, вы поглядите, какой он красавец, а? Ну, как служба?

Денис рассказал. Сказал и об Оле Марковой.

— Вот молодцы! Оба! — громогласно восторгалась товарищ Раиса, обращая на себя внимание сновавших мимо нее комсомольцев. — Ну, дай я на тебя насмотрюсь! Я же тебя вот такусенького запомнила… Ай, красавец! — И потащила его с крыльца к ожидавшей ее коляске.

— Подожди, подожди, у меня же для тебя сюрприз есть, Луганов. Можешь свою барышню повидать, завтра их в Тамбов отправляют…

— Какую… барышню? — догадываясь, о ком говорит ему товарищ Раиса, и чувствуя, как краска стыда хлынула ему в щеки, еле пролепетал тот.

— Не юли, вижу. И когда ты краснеть отучишься, воин? Вот я тебе сейчас записку черкну, а ты в пересыльную тюрьму съезди…

— Я не поеду.

— Что?!.

Денис опустил голову. Ему не хотелось встречаться с Верочкой после того, как он оказался случайным свидетелем ее сытой, но подлой жизни.

— Вот как! — уставилась на него изумленная товарищ Раиса. — Это что же так? Дружил, а теперь и поглядеть не хочешь? Нет, Луганов, это уже не по-нашему. Девчонка чуть в беду не попала, черт те что вынесла — спасибо нашим ребятам, что вовремя весь этот шалман накрыли, — а ты на нее плюешь, раньше времени ее осуждаешь. Вот бери и езжай! Пускай поглядит, каких мы красавцев делаем, чтобы своих женихов, царство им небесное, позабыла. Мы ведь их, почитай, всех… Сволочи! — И она сплюнула себе в ноги. — Ну, счастливо тебе, Луганов. Я ведь тоже воевать еду…

— Вы?!.

— А что — я? Комиссаром полка направляют — страшное дело! Это же не с вами, мелюзгой, дело иметь, это же… Ну, держи, милый ты мой человек, да не поминай лихом! — Она хлопнула его по плечу и вскочила в коляску.

— А туда съезди! — крикнула она уже из рванувшейся с места пролетки. — Это тебе мое последнее поручение! Комсомольское — комсомольцу!

2
Как ни хотелось Денису заехать домой показаться во всем своем наряде, но просьба товарища Раисы была для него больше, чем приказ.

Пересыльную тюрьму он нашел за вокзалом. Дежурный милиционер долго вчитывался в размашистые строки записки и, так ничего и не поняв, вызвал старшего. Вертел бумагу перед тупо выкаченными глазами и старший.

Потом оба читали вслух:

«Т. Е.! Устрой встречу т. Луганову с г. Стронской. Т. Р.»

— Пропуск надо, дорогой товарищ, а «Т. Е.», «Т. Р.» — это по нам… тьфу! — заключил старший.

— Постой!.. — догадливо подсказал дежурный. — «Т. Е.» — Трифон Евсеич это, начальник наш. Может, к нему надо?

Старший подумал и согласно кивнул:

— Это точно.

Дениса привели к солидному и грозному на вид человеку — начальнику тюрьмы. Однако непроницаемое, почти каменное лицо грозного начальника сразу же расплылось в приятной улыбке, едва он прочел записку.

— От товарища Раисы?

— Да.

— Ну раз сама товарищ Раиса просит, тут я… — Он бессильно развел руками. — Сюда прикажете или там? — показал он головой, дружески оглядывая Дениса.

— Там, — равнодушно ответил тот, досадуя, что встреча должна-таки состояться.

— Ясно, — встал, расправил за ремнем складки начальник. — Тогда прошу за мной.

Они миновали пакгаузы, наспех приспособленные под тюрьму, завернули еще в один дворик, отгороженный от основного колючей проволокой, и вошли в старый с прогнившей крышей барак с толстыми металлическими решетками на окнах.

— Детский корпус, — предупредительно пояснил Денису начальник. — Завтра, как вагоны будут, отгрузим, — добавил он, будто речь шла не о детях, а о каком-то тягостном для него грузе.

В широком, гулком и грязном коридоре их встретил молоденький надзиратель.

— Вот от горкома комсомола товарищ. Приведешь ему, кого скажет. Так что, пожалуйста. А товарищу Раисе привет, — добавил он, обращаясь уже к Денису.

И это «приведешь» снова неприятно царапнуло по сердцу Дениса, думавшего теперь о Верочке, о том, какой будет эта их необычная и, может быть, последняя встреча.

— Мне Стронскую. Веру Стронскую, — попросил, волнуясь, Денис, когда они с надзирателем остались одни и прошли в небольшую, слабо освещенную дневным светом дежурку.

— Минуточку. — Надзиратель порылся в каких-то бумагах, отыскал нужный список, догадливо улыбнулся Денису. — Сейчас будет. — И вышел, оставив его в томительном ожидании.

Денис, побрякивая саблей, прошелся из угла в угол, сел на единственный у стены табурет, снова вскочил, заходил по дежурке. И вздрогнул, с поспешностью обернулся на скрип: в двери, повязанная каким-то жалким подобием платка поверх старой широкой, не по плечам, кофты, испуганно глядя на Дениса своими огромными синими глазами, стояла Верочка.

— Иди, иди, не укусят! — грубовато подтолкнул ее молоденький надзиратель и опять улыбчиво взглянул на Дениса, услужливо спросил: — Разрешите идти?

Денис не слышал его вопроса. Все его внимание было сосредоточено на стоявшей перед ним Верочке, смертельно бледной, нечесаной, неумытой и все-таки красивой даже в своем ужасном несчастье.

Так и не получив ответа, надзиратель попятился и вышел, осторожно прикрыв за собой дверь. Денису вдруг стало душно. Расстегнул шинель, сбросил давивший его своей тяжестью карабин, неловко сунул его на стол, едва не опрокинув чернильницу.

— Зачем вы нашли меня? — не выдержав долгого молчания, первой заговорила Верочка. — Я скверная, гадкая, я дрянь, как вы считаете сами… Зачем я вам?.. такому чистому, честному комсомольцу…

Верочка говорила нервно, запальчиво, и хорошенькое, еще совсем детское лицо ее было капризно-дерзким. Такой она бывала, когда отчитывала свою Марфу. Нет, она совершенно не изменилась, эта полудевушка-полуподросток. Денис даже простил ей не заслуженную им дерзость.

— Ну, что же вы? Зачем вы меня позвали? — продолжала наступать Верочка. — Браните меня, ударьте, если это вам доставит удовольствие! Ведь я дрянь, променяла вас на легкую, сытую жизнь, как вы считаете, правда? Или боитесь испачкать об меня руки? Зачем вы пришли сюда? Чтобы утешить себя моим позором? Так утешайтесь же!..

Денис, не ожидавший от Верочки такой ненависти и злобы, окончательно растерялся. За что она так его? Разве он виноват в ее несчастье?.. Но Верочка вдруг умолкла и, спрятав в ладони искаженное страданием и гневом лицо, вся сгорбилась, затряслась в глухих и мелких рыданиях. Денис бросился к ней, ставшей сразу такой маленькой, жалкой, но не коснулся ее, схватил со стола железную кружку, зачерпнул из ржавого ведра и, тыча кружкой в руки Верочки и расплескивая воду, засуетился возле своего бывшего друга, как когда-то порой старался развеселить ее или утешить. Стуча зубами о железо, жадно и судорожно глотая холодную как лед воду, Верочка медленно приходила в себя. И наконец, с благодарностью посмотрев на Дениса, уже совсем успокоенно попросила:

— А теперь выслушайте меня. Только, пожалуйста, не возражайте и не оправдывайте себя… может быть, другие на вашем месте отнеслись бы ко мне точно так же…

Она помолчала, словно не зная, с чего начать, и вдруг заговорила быстро-быстро, торопясь высказаться и то и дело оглядываясь на дверь.

— Я знаю, что ты подумал обо мне очень плохо, когда вы все ворвались ночью туда… в этот… Мне обо всем рассказали уже потом эти несчастные. Да, да, несчастные, потому что они испугались тетушкиных угроз и голодной смерти… Ты улыбаешься?

— Я не улыбаюсь, — поспешил успокоить ее Денис, все больше узнавая в ней прежнюю Верочку.

— Я поверила ей, как родной тете. Она так заботилась об мне, так берегла меня… Стыдно сказать, но даже мамочка так не лелеяла меня, как эта ее бывшая подруга. Она боялась, чтобы я не простудилась, боялась моих уличных знакомств… Боже, она всего боялась! А я боготворила ее, я словно очутилась в раю после Марфы, бедной, доброй, несчастной, преданной мне одной милой Марфы!

Верочка опять замолчала, и крылья ее тонкого носика задрожали. Денис уже с нетерпением ждал продолжения ее рассказа и, как и она, беспокойно оглянулся на дверь.

— А однажды… это было в январе… да, да, в январе-месяце… она привезла к нам на Большую Казачью каких-то своих дальних родственниц, познакомила меня с ними — и мы все поехали туда… Ma tante сказала, что нас приглашает на день рождения ее старый друг. Было очень весело. Мужчины много шутили, пели, играли на гитаре. А ночью, когда меня, пьяную от вина и счастья, уложили в постель, ко мне пришел мужчина… Боже мой, что со мной было! Сначала я обомлела от страха, а потом… Я, наверное, исцарапала ему все лицо и кричала как сумасшедшая, но никто не пришел спасти меня. Я не знаю, как я вырвалась от него и выбежала из спальни. А ma tante — она оказалась в зале — накричала на меня, что я глупая, дерзкая, неблагодарная негодяйка… О, как она меня не ругала! А потом увезла домой, переодела вот в эти лохмотья и заперла в пустом холодном чулане, сказав, что не выпустит меня до тех пор, пока я не образумлюсь и не раскаюсь в своем поступке. Я не помню, сколько я пробыла в чулане, но я так простудилась, что уже совсем больную меня унесли в комнаты и, кажется, дали поесть. Говорят, я несколько дней была без памяти… и был кризис. Ma tante сама ухаживала за мной, а когда отлучалась, обязательно оставляла возле меня одну из тех, кого называла своими родственницами. А когда я стала поправляться, ma tante — боже, какая она злая женщина! — снова потребовала от меня раскаяния и благодарности за заботу. Я ничего не сказала ей и только молила бога, чтобы как-нибудь вырваться из этого ада и лучше умереть с голоду, но не сдаться… Это был какой-то кошмар. Меня держали взаперти в том чулане, насильно кормили, чтобы я не свалилась с ног, грозили расправиться со мной, как с собакой, — и вдруг вы! О, если бы еще день, еще только один день! — я не знаю, что бы со мной случилось. А когда пришли с обыском, я была слабой до такой степени, что не могла говорить…

Верочка судорожно вздохнула и потянулась к столу. Денис снова зачерпнул воды и подал ей кружку. Она жадно выпила ее всю.

— Это случилось рано утром. Дома, кроме меня, кухарки и старой гувернантки, никого не было; все девочки и ma tante еще с вечера уехали… туда. Гувернантка, узнав, что пришли с обыском большевики и чекисты, тряслась, как в лихорадке. Их было четверо: трое вооруженных мужчин и… Четвертого я поначалу тоже приняла за мужчину… молодого мужчину. Он был в грубых сапогах, потрепанном кожаном реглане и говорил очень низким голосом, почти басом. Только потом я поняла, что это была девушка. Она по-хозяйски расхаживала по комнатам, распоряжалась, и все ее слушались и даже почтительно называли…

— Товарищ Раиса! — вскричал Денис.

Но Верочка ни словом, ни кивком не подтвердила его догадку и, только смерив Дениса холодным пристальным взглядом, продолжила:

— Потом она подошла к моей кровати и стала расспрашивать меня об всем… Боже, как я ее боялась! Ведь она была большевичкой, а папа всегда внушал мне, еще ребенку, страх перед большевиками. Он называл их извергами, убийцами… Как только он не называл их! И Игорь… А эта девушка говорила со мной так участливо, так нежно… У меня все перевернулось! Я готова была плакать из благодарности, но не было слез… Нет, она не обещала мне райской жизни. Напротив, она говорила, что меня ждут большие трудности, испытания, что всех нас, кому еще нет восемнадцати лет, отправят в какую-то детскую трудовую колонию, где нас будут кормить, одевать и даже учить в школе…

— Она хорошая, — не без гордости за товарища Раису вставил Денис.

Но Верочка не обратила внимания на это его замечание.

— А когда нас привезли сюда и она снова навестила меня, я обрадовалась ей, как родной… Ах, зачем так нехорошо поступал папочка! Ведь никто, никто из его друзей, что остались в городе, не принял во мне такого искреннего и доброго участия, как эта незнакомая комсомолка. Пожалуйста, передай ей, что я очень… очень благодарна ей. Я хочу… Я буду настоящим человеком!.. Это ее слова: «настоящим человеком»…

— Конечно!..

— Я хочу, чтобы и ты был похожим на нее. Во всем. Чтобы ты так же верил попавшим в несчастье людям, как она. Когда я узнала от товарища Раисы, что ты был ТАМ и побоялся со мной встретиться, что ты так легко поверил в мое падение — я разревелась… А теперь отпустите меня, — снова переходя на «вы», тихо сказала Верочка. И, не дав Денису ни опомниться, ни возразить, сухо потребовала: — Позовите его сюда, пусть меня уведут. Мне трудно сейчас быть с вами. Может быть, когда-нибудь…

— Верочка!..

— Зовите его сюда. Зовите, или я закричу, слышите!..

3
Прошел еще месяц, а часть, в которой служил Денис, все еще стояла на месте.

В одну из ночей, когда никто даже не предполагал, тронулась Волга. Шум и грохот ломающегося ледяного покрова, вой поднявшегося над рекой ветра и крики взывающих о помощи саратовцев и покровцев, застигнутых на двинувшихся между берегов льдинах, подняли на ноги жителей обоих берегов. Люди выбегали из домов, тащили к ледовым закраинам доски, веревки, трапы — все, что могло служить спасательными средствами, разжигали костры; смельчаки спускали в полыньи лодки, рискуя быть раздавленными льдинами, пускались в туманную мглу, спасая застрявших на льдинах людей, конные повозки и сани.

А утром, едва забрезжил свет, саратовский запасной кавалерийский полк поднялся по тревоге в ружье.

Это была уже не учебная тревога, когда командиры спокойно прохаживались среди нар по казарме или во дворе у конюшен, поглядывая на часы и поторапливая нерасторопных.

Теперь их лица были угрюмо сосредоточены, окрики и команды скупыми и жесткими, движения суетливыми, резкими, и это состояние нервозности передавалось, как цепная реакция, сверху донизу, от полкового штаба до эскадронов и вспомогательных служб, до каждого конника, санитара, повара и обозного ездового. И все-таки во всем этом хаосе разноголосья и беспокойного всхрапа и ржания коней, смешения лошадиных тел и шинелей, толчее и давке угадывалась какая-то строгая закономерность, присущая боевой кадровой части выучка — плод постоянных упорных учеб, колоссальной затраты сил, нервов и выдержки командиров. Как расплавленная клокочущая масса, растекаясь по жерлам и литникам, заполняет уготовленные для нее строгие формы, так, сортируясь, выстраиваясь, толчея эта постепенно обретала свои правильные уставные порядки.

4
Денис был живой частицей всего этого огромного военного механизма, и трепет и торжество события передались и ему, застывшему в седле, в самой гуще своего эскадрона, когда резкий и требовательный голос окликнул его:

— Красноармеец Луганов, к комиссару!

Это было такой неожиданностью, что Денис даже не тронулся с места.

— Красноармеец Луганов!

Денис выехал из тесного строя, спешился и, передав поводья одному из бойцов, бросился через двор к штабу.

Комиссар полка, седеющий человек с добродушным лицом учителя, встретил его как-то особенно ласково, даже не дав ему досказать рапорт.

— Садись-ка ко мне поближе, родной, так нам будет удобней обоим, — сказал он, подвигая к Денису свободный стул и дружески улыбаясь.

Внезапный вызов и странная обходительность комиссара смутили Дениса.

— Ну что, как служится?

И этот вопрос показался Денису более чем странным. Давно ли комиссар сам хвалил его и других «недоуздков» за старание и успехи.

— Хорошо, товарищ комиссар.

— На фронт хочешь?

— Конечно!

— Ну что ж, это похвально. Это хорошо, что ты хочешь помочь Родине в ее трудную годину. Это по-нашему, по-комсомольски — так вроде говорила ваша товарищ Раиса?

Денис поежился. Зачем он ему сказал о товарище Раисе? Зачем он вообще вызвал его к себе? Уж не случилось ли что с товарищем Раисой?.. И, словно угадывая его мысли, комиссар жестом предупредил вопрос Дениса, заговорил вкрадчиво, тихо:

— Вот зачем я тебя, товарищ Луганов. На фронт ты еще успеешь, а пока пойдешь на завод. Там тебя ждут, там ты куда нужнее. Да и этакую семьищу бросить — ведь не по-комсомольски, а?

Вот уж чего не ожидал Денис! А как же военкомат? Предписание? Как же все это: казармы, учения, учебные тревоги, рубка лозы — вся эта долгая и утомительная военная наука? Наконец, Оля, с которой он, Денис, собирался делить все свои боевые радости и невзгоды?..

— Это не моя прихоть, это решение комсомола, боец Луганов. Ты прошел хорошую школу, обучен, и комсомол сам позовет тебя, когда это будет необходимо. А сейчас тебя ждет твой станок, речная военная флотилия, которая тоже нужна нашему фронту, и, может быть, больше, чем ты…

Денис, как сквозь дурной сон, слушал, о чем ему говорил этот ласковый тихий голос, а мысли его лихорадочно бились, рисуя ему самые нерадостные картины. Косые, насмешливые взгляды товарищей, мастера цеха. Так вот почему мать не кинулась к нему со слезами и так спокойно выслушала его, когда он ей говорил о своем «главном»! Значит, она знала, что его не возьмут на фронт? Значит, и Оля не сдержала своего обещания и рассказала товарищу Раисе о его предписании, а товарищ Раиса сделала остальное? И предупредила мать, когда его, Дениса, не было дома? Зачем она это сделала, поступила с ним, как с мальчишкой!..

Денис вздрогнул, невольно повернулся к окну. Видел, как, растягиваясь, по трое в ряд, двинулась, направляясь к распахнутым воротам, конница первого эскадрона. Где-то, уже на улице, разноголосо грянула песня. Комиссар не мешал ему, и только пальцы его выстукивали костяшками по столу в такт веселой дурачливой песне:

На Волге тронулся лед, на Волге тронулся лед,
На Волге тронулся лед, на Волге полный ледоход…
Денис очнулся, смахнул навернувшийся на глаза туман, виновато глянул на комиссара.

— Ничего, ничего, это хорошие слезы. И пусть это будут твои последние слезы юности. Ну, мне пора!

— Кому сдать… это? — Денис в волнении даже не нашел слов и только взял себя за отворот шинели.

— Это оставь себе, еще пригодится. А саблю и коня сдай своему взводному. Давай руку, родной, — и прощай! — Он крепко пожал ему руку и неожиданно весело добавил: — А ведь, знаешь, товарищ Раиса права: есть в тебе что-то… чистое, что ли. Ну, бывай!

5
Денис не стал ждать, когда двинется санобоз Оли Марковой, и торопливо зашагал в город. Может, она и обидится на него, что не подошел к ней проститься, может, после этого в ее глазах он станет не только «малышкой», а просто свиньей — ну и пусть, теперь ему все безразлично. Нет у него больше Оли Марковой, как не стало Верочки, полка, товарища Раисы. А где-то там, за этим нищим, голодным городом, ждут его мать, младшие сестры и братик, ждут его возвращения на заводе.

— Деня! Подожди, Деня!..

Его догнала Оля, раскрасневшаяся, задохнувшаяся от бега, в серой, так не идущей ей грубой шинели, сползающей на глаза шапке-ушанке.

— Еле догнала… Ну ты и шагаешь! Поговорим… на прощанье?

— А меня на завод, — не зная, о чем говорить, понуро сказал Денис. И отвернулся.

— Я знаю. Но ты сам рассуди: где ты больше нужен?.. Ты уж прости меня, Деня, но это я сказала товарищу Раисе о твоей выходке…

— Это не выходка!..

— Выходка, Деня! Ты же комсомолец, а рассуждаешь как неорганизованный… Не будем ссориться, Деня. Ты будешь писать мне? Обещаешь, да? О себе, о заводе. Ты учись, Деня, обязательно учись! У тебя такие способности, такая чудесная память — из тебя обязательно выйдет ученый, Деня! Ну, прощай! — Оля схватила его вялую руку, сжала ее в своих и, быстро поцеловав в щеку, бросилась со всех ног к уходящему от казарм последнему обозу, смешно взмахивая тяжелыми сапогами и спотыкаясь.

Денис долго смотрел ей вслед, пока ее маленькая фигурка не настигла обоз и не затерялась среди повозок. «Это не моя прихоть, это решение комсомола…»

Значит, так надо. И он, Денис, должен быть там, где ему велит комсомол. Ведь не все же комсомольцы на фронте, а работают, как и он, Денис, делают одно общее нужное дело…

«Ты прошел хорошую школу, и комсомол сам позовет тебя, когда это будет необходимо…»

Денис не сразу поехал домой, а прошел к Волге. Холодная, уже очистившаяся ото льда, она широко и торжественно несла свои воды — огромная, успокоенная стихия. И в этом прекрасном шествии Денису чудилась иная, великая поступь уверенных в своем завтра людей, незыблемых и могучих, как сама Волга.

Г. Боровиков ИМЕНЕМ РЕСПУБЛИКИ

ВЕЛИКОПОСТНАЯ ТРАПЕЗА

Безмен был старый. Много лет провалялся он в ящике с железным хламом. Трофим долго вертел его в руках, потом качал тереть толченым кирпичом. Скоро безмен заблестел, только в нескольких местах, там, где ржавчина глубоко въелась в железо, темнели бесформенные оспины. Трофим сдул с колен красную кирпичную пыль, вымыл руки, вынул из сундука початый каравай хлеба.

К столу собралась вся семья: высокая, с худым усталым лицом Фекла, жена Трофима, дети — пятилетняя Марька, болезненная девочка с синими грустными глазами на бледном личике, и верткий непоседливый подросток Пантушка. Все трое жадно смотрели, как Трофим, прижав к груди каравай, отрезал первый ломоть и надел его на крючок безмена. Ломоть перетянул конец коромысла. Тогда Трофим аккуратно отрезал от ломтя кусок, снова взвесил.

— Это тебе, мать, — сказал он дрогнувшим голосом.

Таким же образом был отвешен хлеб всем остальным, после чего Трофим убрал остатки каравая в сундук, запер на замок, а ключ привязал к поясу.

— Ну, ешьте! — мягко промолвил он. — Теперь все по норме едят.

Ели толченую картошку с молоком. Молоко было жидкое, синее. Хлеб крошился, корка сама отделялась от мякиша, зерна лебеды хрустели на зубах.

— Ничего, как-нибудь переживем тяжелое время, — продолжал Трофим. — Вчера в комбеде[3] бумагу из уезда читали. В других губерниях еще голоднее, чем у нас. И то народ перемогается.

— Куда же хлебушко-то девался? — причитала Фекла. — Бывали и прежде засухи, а такого голода не случалось. У одного хлеба нет, у другого есть.

— Война подобрала хлеб. Три года мировой войны, потом революция, гражданская война. Сколько нераспаханных полей осталось!

— И не говори! — Фекла вздохнула. — Хорошо, еще корова есть, а то бы совсем худо было.

— Без коровы с ребятишками пропадешь.

Дети молча слушали разговор родителей и, понимая всю важность печальных слов, вели себя тихо, степенно.

После завтрака Пантушка пошел в школу. День был серый, теплый. В воздухе пахло набухающими вербовыми почками и тающим снегом. В церкви звонили к заутрене.

Маленькие колокола заливались бойко и весело, а большой колокол гудел мощной октавой. Над колокольней стаями носились галки и голуби.

Школа стояла напротив церкви, и колокольный звон врывался в класс, мешал слушать учительницу.

Учительница, немолодая женщина в очках, читала стихотворение:

А у епископа милостью неба
Полны амбары душистого хлеба.
Пантушка представил себе свежий ржаной хлеб с хрустящей коркой и сглотнул слюну.

— Яшка, — шепнул он соседу по парте, — у попа говельщики трапезничать будут. Пойдем?

Беловолосый, безбровый, с малиновыми конопушками на носу Яшка немного подумал, потом молча кивнул головой.

— Сразу после уроков, — продолжал шептать Пантушка.

Учительница приподнялась на своей скамейке.

— Пантелей Бабин! Чего ты там разговариваешь!

Пантушка встал, виновато опустил глаза.

— Ну-ка, расскажи, про что я читала.

— Про попа.

— Про епископа.

— Про епископа, — повторил за учительницей Пантушка. — Был голод… как сейчас у нас… людям нечего было есть. А у этого епископа полны амбары зерна. Он был скупой и не давал народу хлеба. За это бог наказал епископа. На него набросились крысы и сожрали его.

— Садись и больше не разговаривай.

Учительница приехала в село Успенское еще задолго до революции. Одинокая и сердобольная, она научила грамоте уже не одно поколение деревенских ребят. Она знала каждую семью, кто как живет, кто на что способен. Крестьяне к ней относились хорошо, и она старалась всем делать добро. Теперь, в голодный год, ей было трудно так же, как и всем, но она не роптала на свою судьбу и с обычным усердием занималась с детьми. С тех пор как в школе перестали преподавать закон божий, Мария Васильевна читала ученикам такие рассказы и стихотворения, которые прежде не позволил бы священник отец Павел. Вот и сегодня, в день великопостного богослужения, когда местные священнослужители, сытые и ни в чем не нуждающиеся, проповедуют любовь к людям, она выбрала для чтения именно это стихотворение, чтобы дети поняли: людям нужно помогать не на словах, а на деле.

— Вам, дети, все понятно? — опросила учительница.

Ученики ответили хором:

— Понятно.

— А как бы поступили вы на месте епископа?

— Помогли бы голодающим.

— Поделились бы хлебом.

Детские голоса звенели вразнобой. На строгом задумчивом лице учительницы засветилась улыбка. С улицы все еще врывался в класс колокольный звон.

После уроков Пантушка схватил холщовую сумку с книгами и выбежал из школы, на ходу надевая полушубок. За ним бежал Яшка. Они мчались к поповскому дому.

По давно заведенному обычаю, во время великопостного говения в нижнем этаже дома священника ежедневно устраивался для говельщиков даровой обед — трапеза. Вэтом году из-за голода была только первая трапеза, хотя великий пост подходил уже к концу.

Добежав до обширного поповского двора, ребята пошли степенным шагом, поднялись на крыльцо, сняли шапки. В холодном коридоре стоял запах кислой капусты, из кухни в полуоткрытую дверь валил пар; толстая стряпуха с рябым лицом возилась у русской печи.

В большую, жарко натопленную комнату битком набились люди: старики и старухи, хромые и безрукие, нищие, слепцы с поводырями. На двойных нарах вдоль глухой стены лежали котомки, полушубки, азямы[4], овчинные рукавицы, шапки. Вокруг длинного стола разместились говельщики. Другие ждали своей очереди, сидя на краю нар, на полу вдоль стен. Разговаривали вполголоса.

Но вот вошла старуха с большой, как таз, деревянной миской, от которой валил пар. В миске жиденькая овсяная каша поблескивала ржавыми пятнами льняного масла. За столом наступило оживление. Не успела стряпуха поставить миску, как десяток деревянных ложек опустился в нее.

— Погодите! — прикрикнула стряпуха. — Батюшка придет.

Говельщики вытряхнули кашу из ложек обратно в миску, стали ждать. Стряпуха принесла еще несколько мисок.

В комнату вошел отец Павел, в широкой черной рясе, с длинными, до поясницы, волосами, с большой рыжей бородой, с глазами навыкате. Выпростав из широкого рукава белую, как молоко, руку, он дал знак, чтобы его слушали, и медленно заговорил жестким голосом:

— Большие испытания на людские души и тело ниспослал господь бог за грехи наши тяжкие. Яко птицы перелетные, должны мы клевать зерна на путях своих и тем быть сыты, безропотно терпеть и не гневать господа-бога праведного. Возблагодарим же его за милости божеские и насытимся его дарами. Да дойдет до всевышнего молитва наша!

Он стал читать предобеденную молитву. Говельщики вразнобой повторяли за ним церковнославянские слова. Священник ушел, трапезники, продолжая креститься, снова опустились на скамьи, принялись за кашу.

Когда первая смена вышла из-за стола и стряпуха вновь наполнила опустевшие миски кашей, Пантушка вместе с другими сел на скамейку, схватил ложку, кем-то чисто вылизанную, зачерпнул овсянки. Горячая каша обжигала губы и язык, но запах, исходивший от нее, так приятно дразнил, что хотелось в один миг проглотить все до последней крупинки. Пантушка зачерпывал полную ложку, глотал не жуя. В животе сладко теплело, лоб покрывался испариной. Со всех сторон тянулись к миске руки с ложками, и каша таяла на глазах. Вот ложки глухо застучали о дно миски, и Пантушка почувствовал толчок в спину. Оглянулся: за ним стоит кривой оборванный нищий, смотрит единственным глазом так выразительно, что Пантушка без слов понимает: поел, уступи место другому.

— Пошли, Яшка!

В коридоре ребята увидели стряпуху. Прикрывая кастрюлю фартуком, она поднималась по лестнице на второй этаж, где жил отец Павел.

— Спасибо, Федосья! — весело сказал Пантушка.

— На здоровье.

— Чем это пахнет? — Пантушка потянул носом. — Пельменями! Федосья, дай пельмешку!

— Чего выдумал, — испугалась Федосья. — Какие пельмени в пост-то… Почудилось дурачку. Я вот тебе! — Погрозив кулаком, она быстро затопала по скрипучим ступеням.

После еды Пантушка повеселел. Он шагал, подавшись вперед худенькой грудью, размахивая руками, и вся его фигура выражала нетерпеливое стремление к чему-то светлому, необыкновенному. Сама собой сорвалась с губ песня:

А у епископа милостью неба
Полны амбары душистого хлеба.
Пел Пантушка на мотив солдатской походной песни.

Яшка подхватил лихо:

Жито сберег прошлогоднее он,
Был осторожен епископ Готтон!
Из-за плетня неожиданно выскочил сорокалетний дурачок Степка.

— Что за песни!.. — заорал он. — Великого поста не признаете, бога не боитесь!

Степка кинулся на Пантушку, норовя схватить его за ворот.

Пантушка увернулся, и дурачок оступился с дороги в рыхлый подтаявший снег, набрал в лапти воды, зло выругался.

Пантушка крикнул:

— Так тебе и надо.

Глаза Степки сверкнули злобой. Он дико вскрикнул и погнался за Пантушкой. Яшка запустил Степке в спину комком снега и еще больше разозлил его.

Пантушка бежал, не помня себя, юркнул в первые же ворота, залез под опрокинутую телегу, притаился. Степка забежал во двор, страшно мычал и шарил по всем углам. Пантушка не шевелился, грудь его готова была разорваться от сдерживаемого дыхания. От мысли, что дурачок найдет его, холодело сердце. На счастье, из избы вышел хозяин и строго прикрикнул на дурачка:

— Чего по чужим дворам шатаешься! Ну-ка, проваливай!

Степка что-то сердито забормотал и ушел со двора.

Боясь попасться дурачку на улице, Пантушка долго пролежал под телегой.

Степки боялись все ребята. Некоторые утверждали, что он человек нормальный и даже очень хитрый.

Притворяться слабоумным Стенка начал с тех пор, как его во время гражданской воины призвали на военную службу.

Чтобы не идти ка войну, Степка прикинулся сумасшедшим. Его поместили в больницу, признали здоровым и взяли в армию. Служил он санитаром в госпитале и после войны вернулся домой разжиревший. В родное село привез его сосед. Когда телега остановилась против дома, Степка закричал во все горло:

— Марья! Марья!..

Из избы выскочила жена Степки, с плачем кинулась ему ка шею.

— Вот что, Марья, — важно произнес Степка, — Ходить-то я не могу, израненный весь. Принеси-ка ухваты за место костылей.

Марья сбегала в избу, принесла ухваты, и Степка при торжественном молчании собравшихся односельчан закостылял в избу. Вскоре изба набилась народом. Всем хотелось послушать рассказы о войне. Степка сидел за столом, пил самогон и рассказывал истории, одну страшнее другой.

— Одинова схлестнулся я с белым офицером. Оба мы на конях. Он выхватил леворверт и бац в меня. Ну, думаю, смертынька моя пришла. Чувствую — волосы на голове обожгло. Скидаю шлем — дырка пробита. На самую малость в лоб не угодил. Взмахнул я клинком, голову офицера пополам и развалил. Будто кочан капусты.

Тут же на столе рядом с бутылкой самогона лежал буденновский шлем, прорванный около красной звезды, и Степка тыкал в прореху желтым от табака пальцем.

Женщины жалостливо вздыхали и охали, мужики молчали.

— Отплатили мне белые за офицера-то, всего изрубили. Подобран был красными в беспамятстве.

Выпив стакан самогону, Степка горестно добавил:

— Не работник я теперь на веки вечные.

Через неделю Марья повезла его в мужской монастырь, в пяти верстах от села, в дремучем лесу. Монастырь славился «святой водой», бившей из-под земли ключом и будто бы исцелявшей от всякой хвори и ран. Степка заполз в воду и все шептал молитвы. Марья оделяла нищих кусками пирога, а монахам отдала большой сверток холста.

Вскоре Степка забросил ухваты и стал рассказывать всем про свое исцеление.

— А что, Степан, следов-то от ран на тебе нет? — спросили как-то мужики, парясь с ним в бане.

— Скрылись следы от святой водицы, — не моргнув глазом, ответил Степка.

Сделался Степка набожным, перестал работать, зато ни одного богослужения в церкви не пропускал. Марья сама управлялась в хозяйстве. Сначала она терпела набожность мужа, потом стала ворчать, ругаться. Спустя полгода она неожиданно умерла.

С тех пор Степка стал еще набожнее. Он медленно ходил по селу, гнусаво пел псалмы, прислуживал в церкви, звонил в колокола. Он отрастил бороду и длинные волосы, был неопрятным до отвращения. Стали считать его дурачком и называть не иначе как Степкой.

На детей Степка наводил страх. Он мог поймать мальчишку и ни за что надрать ему уши. Мужики грозились намять дурачку за это бока, а он только мычал в ответ или вдруг начинал ругаться самыми непристойными словами.

После одного случая Пантушка особенно боялся Степки.

На паперти церкви стоял каменный столб, к которому была прикреплена жестяная кружка с узенькой дыркой. Над кружкой надпись: «На украшение божьего храма». Молельщики опускали в кружку деньги. Раз в неделю церковный староста лавочник Тимофей отпирал кружку и вытряхивал пожертвования.

Как-то поздно вечером Пантушка залез в церковную ограду срезать на удилище рябиновый прут, который он давно приглядел. Прошмыгнув в калитку, он вдруг замер от испуга. На паперти стоял Степка и, озираясь по сторонам, отпирал кружку. Замок не поддавался, и Степка сопел, торопился. Наконец что-то щелкнуло, кружка снялась. Высыпав деньги в шапку, Степка поставил кружку на место и быстро пошел из ограды.

Боясь быть замеченным, Пантушка присел на корточки и прижался к кусту рябины. Треснула ветка.

— Кто тут? — испуганно спросил Степка, останавливаясь. — Кто?

Пантушка понял опасность и замер. Но Степка увидел его, чуть живого вытащил из-за куста и, крепко держа за руку, сказал:

— Бить не стану: крик подымешь. Помни одно: проболтаешься — изуродую.

И, дав Пантушке подзатыльник, пошел своей дорогой.

На другой день в селе только и разговору было о том, что кто-то ограбил церковную кружку. Пантушка молчал. А Степка ходил с всклокоченными волосами и гнусаво пел что-то церковное, время от времени прерывая пение возгласами:

— Бог пошлет кару на вероотступников!

* * *
Просидев под телегой не меньше часа, Пантушка тихонько вылез, выглянул из ворот. Степки не было.

Дома на Пантушку набросилась мать.

— И где тебя носило! Весь измазался, ободрал одежонку. Ох, горе мое!

— У отца Павла на трапезе был, — ответил Пантушка.

— Ну-у! — уже мягче произнесла мать. — Чем кормили говельщиков?

— Овсяной кашей.

— А раньше, бывало, рисовой кашей с изюмом, пирогами с капустой, грибным супом.

— То раньше, — недовольно промолвил Трофим.

— Федосья наверх пельмени понесла, — рассказывал Пантушка. — Правда!

— Не греши! — прикрикнула на него мать.

— А что, — заступился за Пантушку отец, задумчиво поглаживая колючий, давно не бритый подбородок. — Поп с богом в дружбе — ему все можно. Он лебеды-то и не нюхал, у него на столе пшеничный хлеб. И мяса вдоволь. Кому великий пост, а ему широкая масленица.

— Знамо дело, — согласилась Фекла. — Он один на весь приход. Поехал со сбором, так люди последнее отдают: кто яичек, кто маслица, кто сметанки.

— Ты тоже сдуру последний стакан масла отдала, — с раздражением сказал Трофим, — лучше бы ребят накормила.

— Без того нельзя: батюшка миром живет. А ты, — Фекла осуждающе посмотрела на мужа, — ты все в ссору с отцом Павлом лезешь. Нехорошо! Сходил бы лучше, попросил у него взаймы мучки пудик.

— Держи карман шире, — Трофим усмехнулся. — Все люди братья, люблю с них брать я. А где видано, чтобы поп людям давал?

— Тять, — сказал Пантушка, — сегодня мы читали стихотворение про жадного епископа. — Пантушка пересказал содержание стихотворения, вызвав одобрение отца и страшное удивление матери.

— Я больше на власть надеюсь, — произнес Трофим, — она поможет. В хлебородных губерниях продовольствие для голодающих собирают, пожертвования деньгами. Говорят, Ленин с Америкой разговаривает, просит продать зерна. Может, и продаст Америка?

— Ой, дай-то, господи! А то ведь до чего дошло: лебеду едим.

— Это еще ничего. В Поволжье, говорят, умирают с голоду, людей едят.

— Ой, господи! Страх-то какой!

На обед Трофим опять отвесил каждому по ломтю хлеба, Фекла поставила чугунок вареной картошки.

Пантушка ел и не мог наесться. Живот раздувался, под ложечкой больно давило, а сытости не чувствовалось. Он ел и думал о попе, о пельменях, о настоящем хлебе, который привезут из далекой, неведомой Америки.

ВЕСЕННЕЙ НОЧЬЮ

Стояла темная весенняя ночь. Село давно уснуло, ни в одном окошке не светился огонек. Изредка лаяли собаки. С тихим звоном журчали по проталинам ручьи.

В церковной ограде появилась высокая фигура отца Павла. Он постучал в окно сторожки.

Спустя несколько минут звякнул железный засов, первая дверь церкви приоткрылась и, как пасть чудовища, проглотила священника, лавочника Тимофея и Степку.

— Благослови, батюшка, — ласково пропел Тимофей.

Тот отмахнулся.

— В другой раз. Сейчас не до того… Отпирай, Степан! Чего долго копаешься?

Степка с трудом повернул ключ в большом висячем замке, открыл дверь, ведущую внутрь храма.

При слабом колеблющемся пламени свечки огромная церковь была похожа на высокую пещеру. Выступали из темноты иконы, блестя золотом и серебром; казалось, ожившие строгие лики святых осуждающе смотрят на людей, осмелившихся нарушить ночной покой. Высоко, под самым куполом, вспорхнули голуби, захлопали крыльями. Со свистом упало и со звоном разбилось о каменный пол стекло.

Тимофей и Степка вздрогнули, а отец Павел невозмутимо пробасил:

— Сколько раз говорил я тебе, Степан, чтобы разорил гнезда под куполом. Гадят и а пол.

— Никак не залезешь туда, — оправдывался Степка. — Разве из ружья их перестрелять?

— Из ружья!.. В церкви-то?..

Когда вошли в алтарь, отец Павел взял серебряный крест, поднял его перед Тимофеем и Степкой.

— Клянитесь на кресте, что сохраните в тайне наши деяния и словеса, кои изреку я вам.

— Клянусь! — прошептал Тимофей.

Степка молчал.

— А ты?

— И я клянусь, — проговорил Степка, тряся лохматой бородой.

— Клянитесь же, что уста ваши не разверзнутся даже при пытках каленым железом, огнем, петлей.

Тимофей и Степка повторили слова клятвы.

— Клянитесь же, что сердца ваши не поддадутся соблазну богатства.

Отец Павел говорил о муках, которые ожидают клятвопреступников.

— Целуйте крест!

И священник поднес холодный крест к губам сначала Тимофею, потом Степке, затем заговорил вполголоса:

— Ленин распорядился изъять из церквей драгоценности и отдать их Америке за хлеб. В любой день к нам могут приехать комиссары. Верующие не захотят отдать украшение храмов божьих. И мы будем виноваты перед прихожанами, если позволим увезти драгоценности. Мой долг священника, а твой, Тимофей, церковного старосты — быть верными храму. Ты, Степан, — церковный сторож, тоже служишь верующим. Мы должны скрыть от Советской власти самое ценное, а что подешевле — придется отдать. Помните, что нас строго покарают, если мы не сохраним все в тайне. Поняли?

— Поняли.

— Как не понять!

— Ну, приступим с благословения господа-бога.

Отец Павел размашисто перекрестился, достал заранее приготовленные мешок и толстую конторскую книгу, раскрыл ее и прочитал:

— Чаша-дароносица, серебряная, золоченая, с драгоценными каменьями, подарена купцом Сарафанниковым. Давай ее, староста!

Тимофей откинул парчовое покрывало, открыл дверки ларца, вынул три чаши.

— Вот эту в мешок, — сказал отец Павел и сделал карандашиком пометку в книге.

За чашей пошли в мешок большой серебряный крест с золотой цепью, золотые ложки для причастия, драгоценные сосуды для приготовления «крови и тела Христа». «Кровью Христовой» называлось церковное виноградное вино, стоявшее в алтаре в огромных бутылях, а «тело господне» пекли из пшеничной муки.

Покончив с укладкой в мешок золотой и серебряной церковной утвари, отец Павел молча вышел из алтаря, кивнул на большую икону.

— Придется начать с богородицы.

Степка приставил к иконостасу лестницу, залез, открыл стеклянную крышку иконы, обернулся на попа, ожидая приказаний.

— Скидай оклад! — скомандовал священник, и густой бас его гулко раскатился по церкви.

Степка подковырнул листовое серебро, оно легко отстало вместе с маленькими гвоздиками.

— Как же, батюшка, — произнес Тимофей, тяжело дыша. — Заметно будет, что оклад снят.

— А мы фольгой серебро-то заменим. В описи не указано, что оклад из листового серебра.

Когда с иконы Николая чудотворца был снят нимб[5], отец Павел приподнял мешок:

— Пуда два будет.

Он распахнул рясу, вытащил из брючного кармана портсигар, закурил.

— Отец Павел! — удивленно воскликнул Тимофей, показывая глазами на папиросу. — В церкви-то!

— Забылся, прости господи, — пробормотал священник. — В волнение пришел, согрешил. Ну, ладно: мой грех, мой и ответ.

Вскоре отец Павел сидел дома, в комнате с плотно занавешенными окнами, подчищал и переделывал записи в книге церковного имущества. Осмотрев исправленные места через лупу, захлопнул книгу, вышел на кухню, где сидел Степка, дожидаясь распоряжений.

— Тебя покормили? — спросил он ласковым голосом.

— Поел, батюшка.

— Вот что. Отнеси-ка это Тимофею, — подал он Степке книгу. — Пусть до завтра побережет. А завтра чтобы в церкву принес. Да пораньше, до свету. А потом запрягай, поедешь со мной.

— Куда же в такую ростепель?

— Путь не дальний, к полночи воротимся. А насчет ростепели — бог милостив, авось не утонем.

— А куда поедем-то?

— Не твое дело! — сердито ответил отец Павел, и Степка увидел, как вспыхнули гневом поповские глаза. — Много хочешь знать. Ступай!

Степка послушно взял книгу, ушел. Вскоре они выехали.

— Держи на Знаменку!

— Ладно.

Отец Павел, закутавшись в овчинный тулуп, сидел в санках рядом с драгоценным мешком, прикрытым сеном, а Степка вертелся на козлах, правил лошадью. Когда выехали в поле, отец Павел предостерегающе сказал Степке:

— Если у тебя в голове есть что дурное насчет мешка, то смотри! — И вытащил револьвер.

— Что вы, что вы, отец Павел!

— То-то! Сейчас время, сам понимаешь, какое. Брат на брата руку поднимает, сын на отца.

Дальше ехали молча. Полозья глубоко врезались в рыхлый снег, лошадь напрягалась изо всех сил, тяжело дышала.

От Успенского до Знаменки всего лишь пять верст, а конца дороге не видно. От медленной езды да шарканья полозьев о мокрый снег отца Павла стало клонить ко сну. Веки закрывались сами собой, но он мотал головой, чтобы разогнать дрему. Мало ли что на уме у Степки! Ночь темная, дорога глухая… Пристукнет сонного да и заберет драгоценности. На всю жизнь хватит. С таким богатством можно и за границу скрыться.

Тревожные мысли прогнали сон. Отец Павел открыл глаза и обомлел от страха…

Из темноты показался человек с ружьем. Он приближался, рос на глазах.

— Гони! — вскрикнул священник не своим голосом и стукнул Степку кулаком по спине.

Степка ударил по лошади кнутом, дико гикнул, и лошадь из последних силенок пустилась вскачь. На нее, не переставая, сыпались удары кнута, а на Степкину спину опускались здоровенные кулаки.

— Гони! Гони!..

Но вот наконец показался лес и на опушке его монастырь, со всех сторон обнесенный, как крепость, высокой каменной стеной.

Ворота наглухо заперты. На нетерпеливый стук Степки отозвался сердитый голос:

— Кто тут? Чего надо?

— Отопри! Отец Павел из Успенского.

Звякнула цепь, половина ворот приоткрылась, и молах, высунув голову, спросил:

— Отец Павел?

— Я… я, Варлампий. Неужели не узнал?

— Вот токмо узнаша. Игумен изволили уже не единожды справляться о прибытии вашем.

Обернувшись, монах крикнул:

— Ипатий, отпирай!

Санки втащились в обширный монастырский двор, и отец Павел успокоился.

Игумен, старый, но крепкий человек со здоровым румянцем на щеках, встретил его в своих покоях запросто, как друга. Несмотря на поздний час, на столе шипел самовар, стояли миски с квашеной капустой и грибами, с клюквой и помадкой, которую варили в монастыре из крахмала.

Дюжий монах втащил в игуменские покои мешок с драгоценностями и бесшумно скрылся за толстой дубовой дверью. Игумен даже не взглянул на мешок. Сложив сухие руки на животе, он сделал легкий поклон в сторону гостя.

— Прошу откушать, что бог послал.

— Благодарю, ваше преподобие, — ответил отец Павел, почтительно кланяясь и садясь за стол.

Игумен открыл ларец, достал четырехгранную бутыль, поставил перед собой на стол.

— Озябли в поле-то? — спросил он, наливая настойку в рюмки. — Погрейтесь!

Выпив, они закусили.

— Истинно говорится в священном писании, что не сквернит уста то, что входит в них, а сквернит то, что исходит из них. — Игумен вытер полотенцем капли рассола с белой бороды, взялся за бутыль. — Николаевская… берегу для лечения телесных недугов. Настоял на березовых почках. А то еще хорошо на вишне настоять… Вишня сладость дает… Выпьем по единой… за исцеление немощей наших телесных и духовных.

Выпили. За чаем игумен спросил, показывая глазами на мешок:

— Привезли?

— Что возможно было, — ответил отец Павел. — Прошу сохранить.

— Сохраним, как обещано. Вовремя привезли. Спрятать надо. В любой день могут приехать. Жаль, что всего нельзя упрятать от глаз безбожников: знают, что монастырский храм не бедный…

— Я переписал, что в мешке-то. Для памяти…

— Мы чужого не возьмем, — хмурясь, произнес игумен, — своего, слава богу, хватит.

— Просьба у меня, ваше преподобие, — вставил отец Павел.

— Какая?

— Живописца бы вашего… поправить иконы, с коих оклады сняты. Где фольгой, где краской.

— Завтра пришлю.

— Благодарю.

— Благодарить не надо: божеское дело делаем.

Понизив голос до полушепота, игумен сообщил:

— Народ возропщет, подымет топоры и вилы на комиссаров. Из-за моря помощь придет.

— От кого же, отец Илиодор?

— От англичан.

— Так они уже пробовали, ничего не вышло.

— Не всегда же неудачи… Франция, Япония, Америка… Ждут, когда русский народ сам подымется, тогда они и помогут.

Илиодор нацедил из самовара чашку чаю, подал гостю.

— С клюковкой вот попейте, хорошо жажду изгоняет…

Откинувшись на высокую спинку жесткого кресла, игумен чуть сощурил молодо блестевшие глаза, как бы изучая собеседника, потом резко наклонился к нему, проговорил быстро:

— Возмутить народ надо!.. В соседних уездах готовятся восстания…

Чашка качнулась в дрогнувшей руке отца Павла, чай плеснулся на скатерть.

— Что, боишься? — строго спросил Илиодор и сдвинул лохматые седые брови.

— Вам хорошо, вы один. — Отец Павел горестно вздохнул. — А у меня дети. В случае чего, куда с ними попадья денется?

— Бог никого не оставляет без милости. Советую подумать и обрести ясность ума и твердость духа. Судаков давно был?

— Дня три назад.

— Где он сейчас?

— Не знаю. А что?

— Так, просто поинтересовался. О чем говорили?

— Об изъятии церковных ценностей. Предупредил он, что все церкви будут ограблены, и советовал проповедь сказать, чтобы у верующих гнев вызвать.

— Произнес проповедь?

— Нет. Почел ненужным. Как бы гнев властей не навлечь.

— Проповедь надо говорить иносказательно… — Игумен умолк, забарабанил костлявыми пальцами по подлокотнику кресла.

Отец Павел почувствовал, что лучше всего сейчас ему уехать. Он встал, поклонился, смиренно произнес:

— Благодарю за гостеприимство. Прошу жаловать ко мне в гости.

Игумен не удерживал его, проводил до дверей, властно крикнул в коридор:

— Эй, кто там?..

Точно из-под земли, выскочил молодой послушник, низко поклонился.

— Проводи! — приказал ему игумен и закрылся в своей келье.

Возвращался отец Павел в смятении, чувствуя, что на него надвигается что-то страшное и неотвратимое.

СТАРОДУБЦЕВ

Сельский Совет прислал к Бабиным постояльца, милиционера из волости. Рослый, с копной русых волос, остроглазый и румяный, он весело поздоровался с хозяевами:

— Здравия желаю! Принимайте незваного гостя. Места мне надо немного: туловище на печи, голова на полатях, а ноги на полу. Постелете перину, подушки пуховые, а накрыться одеяло на лебяжьем пуху дадите.

Он раскрыл полные губы, и по избе прокатился жизнерадостный смех.

— Милости просим, — с улыбкой ответил Трофим, — располагайся. Перины у нас ржаные, подушки овсяные, одеяла овечьи.

Милиционер поставил в угол винтовку, повесил на гвоздь рядом с полушубком шашку, прошел в передний угол, сел на лавку. Из-под расстегнутого матросского бушлата выпирали мускулистая шея и крепкая грудь с синей татуировкой: якорь и спасательный круг с надписью «Андрей Первозванный».

Пантушка смотрел на постояльца, чуть дыша. Напротив него сидел известный на всю волость Игнатий Стародубцев, в юности подпасок, потом моряк военного флота, а теперь милиционер.

Не реже одного раза в месяц он приезжал в Успенское по каким-то делам, и Пантушка всегда с завистью смотрел на увешанного оружием милиционера.

И сейчас глаза у Пантушки разгорелись: то на винтовку посмотрит, то на шашку, то на револьвер. Пантушке казалось, что милиционер — это какой-то особенный человек, который все может. Вот захочет и уведет кого-нибудь и посадит в холодный подвал под замок.

Стародубцев достал из глубоких карманов полушубка краюху хлеба и несколько кусков сахару.

— Давайте, хозяева, чаевать.

Трофим откашлялся, потер лоб и смущенно произнес:

— Не помним уж, когда чай-то пили. С осени сушеную морковь заваривали, а сейчас и моркови нету.

— А мы просто кипяточку выпьем, — отозвался Стародубцев.

— Это можно… Фекла!.. Есть кипяток?

Гремя заслонкой, Фекла засуетилась у печи, вытащила ухватом чугунок.

— Горячий еще, — сказала она, подхватывая чугунок и ставя, его на стол.

Давно не видел Пантушка такого пиршества. На столе появился хлеб без веса, холодная, мелко нарезанная картошка, посыпанная сырым рубленым луком, кипяток, заправленный молоком. Трофим взял один кусок сахару, наставил на него нож, ударил по обушку молотком. Половинки Трофим тоже разделил надвое, потом колол еще, пока сахар не превратился в крохотные кусочки. Целые же куски он пододвинул милиционеру.

— Убери, Игнатий Васильевич, самому пригодится.

— Угощайтесь! — сказал Стародубцев и положил синеватые осколыши сахара перед Пантушкой и Марькой. — Ешьте! Паек получил.

— А скажи, Игнатий Васильевич, — обратился к нему Трофим, — паек хороший?

— По нашей беспокойной службе не мешало бы побольше. Но что поделаешь! Время трудное.

— К нам-то по какому делу?

— Разные дела, — уклончиво ответил Стародубцев и в свою очередь спросил: — Куда это ваш поп по ночам в распутицу ездит?

— Не слыхал что-то, не знаю.

— Иду я вчера ночью… Только мимо Знаменского монастыря выбрался на проселок, смотрю — подвода. На козлах Степка-дурачок, а сзади отец Павел. Увидел меня да как заорет: «Гони! Гони!..» Степка и давай лошадь кнутом стегать. Хотел я в воздух выстрелить, попугать, да патрон пожалел.

Стародубцев рассмеялся.

— Куда ему в такую распутицу понадобилось ехать? — задумчиво проговорил Трофим. — Может, соборовать кого? Сейчас много людей с голодухи помирает.

— Может быть, — согласился Стародубцев.

Керосину у Бабиных не было, поэтому лампу уже давно не зажигали. Лишь начало темнеть, стали укладываться спать. Милиционера уложили на полу, на соломе, покрытой дерюгой, Трофим с Феклой и с ребятами расположились на полатях.

Лежа рядом с Пантушкой, Марька с громким причмокиванием сосала сахар.

— А у тебя уже нет? — нежно спрашивала она брата. — Ты уже схрумкал? Да?..

— Схрумкал, — ответил Пантушка нехотя. Он все думал о милиционере, о его винтовке и шашке.

Утром в школе Пантушка похвалился Яшке:

— У нас милиционер живет. Винтовка у него во какая! — Пантушка поднял руку выше головы, считая, что чем длиннее винтовка, тем она лучше. — А шашка изогнутая…

В этот день Пантушка был невнимателен на уроках и с нетерпением ждал конца занятий.

Когда он вернулся домой, милиционер сидел за столом и что-то писал на больших листах бумаги. На Пантушку он даже не взглянул. Покончив с бумагами и уложив их в сумку, он подмигнул Пантушке и весело сказал:

— Вот так, дорогой товарищ Бабин!

Пантушка смущенно рассмеялся.

— Товарищами больших называют.

— А ты разве не большой? В каком классе учишься?

— В третьем.

— Ого!.. А я, брат, только два класса прошел. Надо было хлеб зарабатывать, и мать отдала меня в подпаски. Вот и вся моя наука. Потом во флоте добрые люди подучили малость.

— Дядя Игнатий, а ты по морю плавал? Страшно?

— Всяко бывало. И страху видывал вдоволь.

На минуту Пантушка задумался, потом в шустрых с серыми крапинками глазах его сверкнул смелый огонек, и он спросил:

— А что у тебя это… на груди?..

— А-а… Это наколка… татуировка. Каждому моряку, как он попал во флот, делают наколку. Отличие, значит, морское…

— Андрей Первозванный… Это что?

— Это название дредноута. На нем я служил.

Хотя ответы понятны Пантушке, он не удовлетворен. Ему хочется узнать как можно больше о Стародубцеве, о море, о сражениях кораблей, но он не знает, как спросить об этом.

— А винтовка тяжелая? — спрашивает он.

— Попробуй!

Предложение настолько неожиданное, что Пантушка растерялся и не мог тронуться с места.

— Возьми, возьми! Она не заряжена.

Какая-то сила подхватила Пантушку. В один миг он оказался в углу, схватил винтовку и удивился, какая она тяжелая.

— Давай сюда!

Он поднес винтовку Стародубцеву, а тот положил ее на колени, открыл затвор.

— Вот сюда закладывается пять патронов.

И Стародубцев объяснил, как устроена винтовка, как из нее надо стрелять, и наконец показал патроны. Пантушка слушал, раскрыв рот.

Перед вечерам Стародубцев сказал, беря винтовку:

— Пойдем, сейчас лет гусиный, может, подстрелим…

Они вышли за гумна, сели у овина, пахнущего застарелой копотью и гнилой соломой. Чуть поодаль стояли старые березы, взметнув в голубое небо фиолетовые вершины. На толстых ветвях неугомонно кричали грачи, устраивая гнезда.

Но вот с небесной высоты долетели переливчатые звуки, будто невидимые музыканты заиграли на десятках разноголосых дудок… Над вершинами берез показалась вереница гусей. Они летели высоко, крылья их снегом белели на солнце… Вот одна стая, другая, третья… Гуси летели треугольником, цепочкой, врассыпную. Стародубцев вскинул винтовку и выстрелил. Визг улетающей пули долго стоял у Пантушки в ушах.

— Промахнулся, — с виноватой улыбкой проговорил Стародубцев. — Из винтовки в летящих птиц трудно попасть.

— Эх, вот бы поели гусятины, — с сожалением произнес Пантушка.

— Неудача!..

— Когда я вырасту, буду охотником.

— А тебе хочется иметь оружие?

— Хочется, — прошептал Пантушка, волнуясь.

— Давай сделаем пистолет.

— Да как же это?

— Очень просто. Я видел самоделки у мальчишек в Ревеле. Стреляют, будь здоров.

С этой минуты Пантушка лишился покоя. Мысль о том, что он будет иметь настоящее оружие, не оставляла его. Иногда находило сомнение: «Может быть, дядя Игнатий пошутил?..» Но на другой день Стародубцев, придя домой, выложил из карманов железки, напильник, молоток, клещи.

— Вот набрал у кузнеца барахла, — сказал он.

Тотчас же они принялись за изготовление пистолета. Стародубцев взял стальную трубку с донышком на одном конце, в центре донышка проделал узенькую дырку, прогнал через нее швейную иголку.

— Самый раз, — весело подмигнул он Пантушке. — Ствол готов. Теперь очередь за ударным механизмом.

На стержне гвоздя он сделал глубокую зарубку. Потом надел на гвоздь спиральную пружину.

Внимательно следил Пантушка за пальцами Стародубцева. Как ловко все они делали, эти волосатые и веснушчатые пальцы!

Стародубцев выстрогал из березы рукоятку, прикрепил к ней ствол, ударник. Получился пистолет.

Пантушка не выдержал:

— Дядя Игнаша! Дай подержу.

— На!

Пока Стародубцев делал спусковой крючок, прошло не меньше часа. Все это время Пантушка не выпускал пистолета из рук.

— Как настоящий! — восторгался он, поглаживая ствол и прицеливаясь.

— До настоящего далеко, но воробьев стрелять можно, — сказал Стародубцев. — Дай-ка!

Он стал прикреплять к пистолету спусковой крючок, потом что-то переделывать. Пантушку бросило в жар: ему казалось, что пистолет сделан хорошо и Стародубцев может все испортить.

Но вот милиционер оттянул за стержень гвоздь, потом нажал на спусковой крючок, и гвоздь сильно ударил по донышку ствола.

— Если ствол зарядить порохом, а вот сюда, — Стародубцев ткнул пальцем в донышко ствола, — положить пистон, то пистолет выстрелит. Понял?

Лицо Пантушки расплылось в улыбке.

— Понял.

— Да-а, — протянул Стародубцев, — только зарядить-то нечем: ни пороху, ни дроби нет. Ну, не тужи, может, разживемся.

Пантушка засунул пистолет в карман холщовых штанов.

В этот день он мучительно долго готовил уроки, потому что все время думал о пистолете, то и дело запускал руку в карман, ощупывая оружие.

Ложась спать, засунул пистолет под подушку, а утром снова спрятал в карман и на первой же перемене показал Яшке.

— Ух ты! — воскликнул Яшка и сморщил нос. — Дай-ка!

— Нельзя! Заряжено! — соврал Пантушка.

— Чем?

— Чем, чем! Ну, пулей.

Никогда еще Пантушка не привирал так бойко. Видя, как загораются глаза у Яшки и у других ребят, он почувствовал себя человеком, который все может. Вроде милиционера Стародубцева… Если бы его спросили, на что он способен, он, не задумываясь ни на секунду, ответил бы: «На все! На что хотите!» Воображение рисовало картины охоты на волка, даже на медведя, и он насупливал тонкие брови, сжимал зубы и весь напружинивался.

— А ну, пальни! — попросил Яшка.

— В классе-то!

— А что?

— Все разнесет. Пуля-то разрывная. В чего попадет, так на части и разрывает.

— А ты в стену, — не унимался Яшка. — Вон какие бревна-то толстые.

— И бревно в щепки.

— Врешь!

— Не веришь?

— Нет! Вон мельник из винтовки в бревно стрелял, и то не разнесло. Дырку насквозь провернуло.

— Ничего ты не понимаешь, — Пантушка махнул на Яшку рукой. — Мельник простой пулей стрелял, а у меня разрывная.

На минуту Яшка замолчал, потом примирительно произнес:

— Пойдем после школы на реку, и там пальни в сваю. Знаешь, у моста?

— После школы надо уроки учить, — важно ответил Пантушка.

— После уроков.

— Ладно, — согласился Пантушка, чтобы только отвязаться от Яшки.

В глазах мальчишек Пантушка сделался героем. Еще бы! Один он имел почти настоящее оружие. Видя зависть ребят, Пантушка возгордился, стал казаться самому себе каким-то особенным.

Обещая Яшке прийти к мосту, он надеялся на то, что Стародубцев достанет порох. Но милиционер огорчил его:

— У вас в селе ни одного охотника нет. И ружья никто не держит. Да ты не тужи, я в волости достану. Потерпи немного.

Расстроенный, сел Пантушка за уроки, сделал их кое-как и на речку не пошел. А на другой день Яшка сердито сказал ему:

— Обманщик!

Пантушка виновато опустил глаза.

ТРОЕ ИЗ ГОРОДА

Как-то в полдень к сельскому Совету подкатила тройка. Волостной ямщик, ловко спрыгнув с козел, стал привязывать лошадей к коновязи. Из широкого тарантаса вылезли пожилой человек в кожаной тужурке и два молодых парня с винтовками. Все трое пошли в сельсоветскую избу, а спустя некоторое время туда же прошел Стародубцев в полном вооружении: с винтовкой, шашкой и наганом.

Через полчаса все село знало, что приехал отряд, будет сходка, а зачем — никому не известно. Рассказывали, что человек в кожаной тужурке по фамилии Русинов — самый главный в отряде, откуда-то стало известно, что он рабочий серповой фабрики. Парни были чоновцами[6], учениками школы второй ступени.

Председатель сельского Совета развел приезжих по квартирам, а сам верхом поехал по ближним деревням оповещать о сходке. Тем временем трое из города пошли знакомиться с селом. За ними следовала толпа мальчишек.

Приезжие заглянули в несколько изб, поговорили с людьми, потом отправились на реку. Ледоход уже кончился, и мутная вода текла ровным потоком, обещая скоро успокоиться.

— Весна! — произнес Русинов, распахивая тужурку и усаживаясь на старый жернов. — Э-эх! Мельница притихла: молоть нечего.

— С половины зимы не работает, — сказал Пантушка.

— Вон что! — Русинов задумался, глядя на реку, потом повернул худое, в мелких морщинках лицо к ребятам. — Плохая житуха-то, хлопцы?

Ребята загалдели:

— Куда уж хуже!

— Жрать совсем нечего.

— Скоро пупок к спине прирастет.

— Чего сегодня ели? — спросил Русинов мальчишек. — Ну, вот ты скажи, — и показал пальцем на Яшку.

Яшка заморгал белыми ресницами, облизал сухие бледные губы.

— Отвар из овсяных отрубей.

— Ну и как?

— Брюхо раздуло, а есть хочется.

— А мы сегодня тальниковую кору ели, — сообщил одни из мальчишек. — В картошку подмешивали.

— Вот слышите? — сказал Русинов, обращаясь к парням. — Мы в городе получаем только полфунта хлеба в день, бедняки в деревне тоже до крайности дошли. Сеять надо, а они еле ноги волочат. Скот весь поели, коров почти не осталось. У кулаков хлеб есть, да они его прячут.

— Всех голубей съели, только в церкви еще немного осталось, — сказал Пантушка. — Теперь грачей кончаем.

— И все голодают? — спросил Русинов.

— Нет, не все. Поп пельмени жрет. — Пантушка вдруг озлобился, серые глаза его стали колючими. — Я сам видел.

— Тимофей сеяный хлеб ест, — вставил Яшка.

— А кто такой Тимофей?

— Лавочник.

— Рыба в реке водится? — спросил круглолицый юноша с задумчивыми близорукими глазами, с черным пушком на верхней губе.

— Тут река мелеет, рыбы не бывает, так, мелочь, — ответил Пантушка.

— А в мельничном пруду тоже не водится?

— Там мельник не дает ловить.

— А еще где-нибудь есть рыба?

— В монастырском лесу, в реке есть омуты. Там рыбы много.

— Ну, и ловите!

— Монахи нас прогоняют…

— А вы не бойтесь, ловите. Земля теперь не монастырская, а государственная. Монахи по доброте Советской власти свой век в старом монастыре доживают.

Ребята плохо понимали чоновца, но одно им было ясно: рыбу ловить можно всюду.

— Ты, Саша, решил пропагандой заниматься? — Русинов улыбнулся. Смуглая от заводской копоти кожа на лице его собралась в морщинки.

— Да нет, так, к слову пришлось, — ответил юноша, щуря близорукие глаза. — Я ведь крестьянских детей знаю только по Некрасову.

— Это нам известно, — сказал молчавший до этого другой парень с добродушным лицом. — Ты лучше спроси их, на чем пшено растет, с какого дерева солод для кваса снимают, из какого рога корову доят.

Мальчишки засмеялись, а добродушный парень подмигнул им.

— Сашка не знает, что караваи хлеба на осине растут.

Ребята расхохотались неудержимо.

— Ну уж, — обиделся Саша. — Конечно, с деревенской жизнью я не знаком. Я горожанин. Но ничего, все узнаю. Раз я стал служить делу революции, значит, надо мне знать народ… городской и деревенский. Окончу школу, обязательно в деревню учителем поеду. И тебе, Ваня, то же советую.

— Я что ж, — произнес Ваня. — Из деревни вышел, в деревню и вернусь. — А вот этих ребят надо в город послать учиться. Поедете, ребята?

— Зачем? — удивился Пантушка. — Нам и дома хорошо. Только бы хлеб уродился.

Саша удивленно посмотрел на Пантушку.

— Разве тебе не хочется учиться?

— Я учусь.

— Землю пахать и без грамоты можно, — важно произнес Яшка, — была бы земля да были бы руки.

— Вот полюбуйтесь! — Саша обратился к Русинову. — Они думают, как думали их деды!

— Они будут думать иначе, когда в деревню придут машины. Захотят учиться: жизнь заставит. Ну, так как же жить думаете? — обратился Русинов к ребятам. — Поп пельмени, говоришь, ест, а вы тальниковую кору. Здорово!

— Поп-то один на весь приход, — сказал Яшка, норовя показаться всезнающим и подражая взрослым. — Со всех понемногу, а ему вдоволь.

— Вон как! — воскликнул Русинов, продолжая улыбаться. — А без попа нельзя обойтись?

Яшка засопел.

— Можно! — уверенно проговорил Пантушка. — В волости есть человек, вроде советский поп. Ходит без рясы, волосы стрижены. К нему после крестин ездят, после венчания. Только вот один тут у нас задумал жениться по-советски, без священника. К какой невесте сватов не пошлют — отказ. Ни одна девка за него не пошла.

— Греха каждый боится, — нетерпеливо пояснил Яшка.

— Так ни одна и не пошла? — серьезно спросил Русинов.

— Ни одна. Он в городе невесту нашел и привез невенчанную.

— Вот какие у вас дела-то интересные! — задумчиво произнес Русинов. — Значит, люди в бога крепко верят.

— Верят. Не все только. Которые с войны вернулись, попов ругают.

— За что же?

— За то, что попы не работают, а живут богато.

— Да-а. Интересно. Ну, что ж, посмотрим на сходке, как поведут себя богобоязненные мужики, — сказал Русинов, поднимаясь с места. — Пошли, товарищи.

* * *
Сходка состоялась на церковной площади. Собрались почти одни мужики. Худые, с изможденными лицами, они расселись на земле, безучастно смотрели на горожан, на Стародубцева, на отца Павла, на Тимофея. Лавочник сидел на каменных ступенях паперти, выставив напоказ старенькие валенки и рваные локти домотканого зипуна.

Русинов поднялся, снял кожаную фуражку, сказал, обращаясь к народу:

— Товарищи крестьяне! Я передаю вам привет от рабочих города! Мы, рабочие, без крестьян не можем существовать, как и вы не обойдетесь без рабочих.

— Знамо дело — на мужике весь мир стоит, — произнес кто-то негромко, но так, что все слышали.

— Это неверно, — с улыбкой возразил Русинов. — Чем бы вы пахали, если бы рабочие не сделали плуги?

— Деревянной сохой.

Русинов посмотрел на толпу, желая узнать, кто перебивает его. Но все мужики сидели с понурыми головами и молчали.

— А чем жали бы? Для вас мы на фабрике делаем серпы, косы.

Тут загалдели сразу все:

— Руками бы вытеребили. Было бы чего!

— Как вы не понимаете, — не сдавался Русинов, — что крестьяне не могут существовать без рабочих. Только в союзе рабочего класса с крестьянством — сила. Смычка города с деревней… Вот!.. Сейчас и рабочие и крестьяне оказались не в достатке. Но мы победим голод, как победили врагов внешних и внутренних. Кулаки имеют хлеб, но прячут его, гноят в земле, не хотят сдать государству. Для чего они это делают? А для того, товарищи, чтобы задушить революцию голодом. Помните, в семнадцатом году капиталисты закрывали заводы и фабрики, оставляли людей без работы? Купцы закрывали магазины и прятали запасы продовольствия. Помните?Думали, голод заставит рабочий класс отказаться от завоеваний революции. Ничего из этого не вышло! Трудовое крестьянство помогло городу, рабочий класс выдюжил, революция была спасена. — Русинов передохнул, посмотрел на людей как-то особенно дружески и продолжал, чуть понизив голос: — Нашу страну постиг неурожай. И враги Советского государства снова подняли голову. Но Советская власть победит голод! Изымается хлеб у кулака, ведется борьба со спекулянтами. Рабочие в городах отчисляют деньги из своего заработка, чтобы помочь населению голодающих губерний… Ленин обратился к международному пролетариату с просьбой поддержать молодую Советскую Республику. Рабочие многих стран уже откликнулись на эту просьбу. Кроме того, наше правительство решило купить зерно за границей. Но капиталисты не хотят продавать нам хлеб в кредит, требуют золото. И вот, товарищи, многие верующие высказались, чтобы, значит, изъять церковные ценности. Молиться можно и не на золотые иконы. Правильно говорю?.. Согласно декрету Советской власти мы и приехали к вам изъять церковные ценности, как, стало быть, собственность государства. А вас собрали, чтобы объяснить, для чего это делается. Я надеюсь, что вы, трудовые крестьяне, одобрите действия нашего Советского правительства. Да здравствует товарищ Ленин! Долой мировую гидру капитализма!

Русинов сел, надел фуражку. Погладил усы.

Мужики молчали. Отец Павел настороженно поглядывал на них.

— Ну, так как же, товарищи трудовые крестьяне? — спросил Русинов, вставая. — Одобряете вы декрет Советской власти?

Трофим Бабин тоже встал и, подняв на Русинова светлые глаза, сказал:

— Одобряем. Люди с голодухи пухнут, а золото и серебро без пользы в церквах лежит.

— А не грех это, отец Павел? — послышалось откуда-то из-за спин мужиков.

Все повернулись к священнику.

Тот важно откашлялся и медленно, растягивая слова, проговорил:

— Церковь отделена от государства, и поэтому я не имею права судить о законах правительства. К тому же я лишен гражданских прав. Вы хозяева церковных ценностей, вам и решать.

— Э-э, — протянул Русинов. — Погодите, батя! Не туда гнете. Церковные здания и церковное имущество объявлены собственностью государства и переданы для пользования верующим. В любое время они могут быть отобраны государством. Вот так, граждане верующие. Понадобилось хлеба купить, государство и берет драгоценности.

— Это как же так — берет без нашего спросу?! — возмущенно воскликнул известный всей округе бобыль Купря, мужик с реденькой нечесаной бороденкой и пугливым выражением маленьких круглых глаз. — Все, чем церква богата, все наше. Мои деды, бабки, мои отец-мать по копеечке жертвовали. Я каждый праздник господень свечку покупал, на украшение храма божьего жертвовал.

Неожиданно раздался дружный смех. Русинов, ничего не понимая, с недоумением смотрел на людей. А мужики смеялись потому, что знали, как «жертвовал» Купря: когда по церкви ходили с подносом, собирая пожертвования, он клал копейку и брал сдачи двадцать копеек. Не один раз Купрю уличали при всем народе.

Не обращая внимания на смех, Купря продолжал:

— Сколько моих рублей в церковном золоте лежит? Не знаешь? Вон оно и есть. На мою долю приходится, может, чаша литого золота. Это капитал! И должны меня спросить: хочу я отдать свой капитал либо не хочу. Я и так бедняк, а тут последнее отбирают.

— Ты не бедняк, а бобыль, — остановил Купрю Трофим Бабин. — Бедняк из кожи лезет, надрывается на работе, да выбиться из нужды не может. А ты никогда не работал, побирался да на печке лежал. Давайте, мужики, дело говорить.

— Да ведь он, Купря-то, дело говорит, — осторожно промолвил один из крестьян. — Отец Павел тоже подтвердил, вы, дескать, хозяева церкви, все на наши трудовые денежки устроено и накоплено.

Голоса мужиков загудели:

— Правильно!

— Не дадим!

Лицо Русинова вспыхнуло. Сдерживая волнение, он тихо проговорил:

— Не пойму я вас, товарищи… То вы кричали, что одобряете декрет Советского правительства, то соглашаетесь с кулацким оратором.

Купря подскочил к Русинову, крикнул, брызгая слюной:

— Я не кулак, я бедняк из бедняков.

— Может быть, не знаю. Но пляшете вы под кулацкую дудку, под поповскую погудку.

В толпе пробежал смешок.

— Ловко поддел!

— Ну, так как же, мужики? А? — Трофим Бабин обвел взглядом крестьян. — Конечно, каждый верующий вложил свои копейки в церковное имущество. Это верно. Так ведь и купцы жертвовали на церковь. Может, они захотят свое обратно получить? Мои родители, жена моя тоже немало в церковь перетаскали. И вот я думаю: что сейчас дороже? Обсеменить поля, подкормиться или держаться за церковное золото? Кто может сказать, сколько в этих драгоценностях моего, твоего, другого, третьего? Никто? Все это народное, общее. И правительство правильно пускает это добро на общее дело, для народа… Давайте всем миром скажем спасибо правительству.

— А ты что, председатель? Мы тебя не выбирали! — вызывающе сказал Тихон, здоровенный молодой мужик из соседней деревни, известный на всю округу буйной силой и хулиганством.

— Верна-а-а! Надо выбрать председателя.

— Чтобы как подобает.

— Пущай церковный староста ведет!

Выкрики неслись со всех сторон, люди возбужденно размахивали руками, некоторые вскакивали на ноги и снова садились.

Тихон поднялся и, неуклюже, по-медвежьи переваливаясь, подошел к Русинову, уставился на него оловянными глазами.

— У нас собрание верующих али что? — спросил он.

— Да, — ответил Русинов.

— Тогда Трофиму Бабину тут нечего делать: он неверующий.

Слова Тихона пришлись некоторым по вкусу.

— Правильно! — кричали в одном месте.

— Долой безбожников! — подхватывали голоса в другом.

— Церква на вере стоит, верующим и решать дела! — громче всех орал Тихон, размахивая пудовыми кулачищами.

На паперть взбежал председатель сельского Совета, сухощавый и подвижный, из бывших фронтовиков, поднял руку.

— Товарищи! Граждане! — крикнул он. — Успокойтесь! Я все объясню… — Шум понемногу начал стихать. — Сходку созывал я, то есть сельсовет. Значит, это есть собрание жителей пяти селений, и на собрании могут быть все граждане, кто не лишен права голоса.

— А отец Павел? А Тимофей?

— Священник и церковный староста приглашены на собрание как представители религиозного культа.

— Постой! Погоди!

Одним прыжком Тихон взметнулся на паперть, оттер председателя сельсовета, заорал во все горло:

— Если у нас сходка, то не должно тут быть лишенцев. Так я говорю?

В ответ прогудело:

— Та-ак!

Ободренный, Тихон продолжал еще яростнее:

— А если у нас собрание верующих, то безбожникам нечего тут делать. Так я говорю? И опять мужики ответили хором:

— Та-ак!..

Русинов решил вмешаться. Он поднял руку, давая знать, что хочет говорить.

— Дай послушать приезжего!

— Помолчи, Тихон!

— Давайте порядок!..

Каждый кричал свое, и можно было разобрать лишь отдельные слова.

Русинов терпеливо ждал. Наконец мужики успокоились, и он затворил:

— Товарищи трудовые крестьяне! Вы собрались для того, чтобы выслушать сообщение о распоряжении правительства насчет изъятия церковных ценностей в целях борьбы с голодом. Этот вопрос решенный. Мы приехали, чтобы разъяснить вам это и в присутствии выбранных вами понятых[7] изъять ценности. Поэтому здесь происходит не собрание верующих, а собрание граждан. И надо решить вопрос о том, допустить ли на собрание лишенцев — священника и церковного старосту.

— Вот это правильно!

— Все ясно. Давай дальше!

— Для ведения собрания надо избрать председателя.

— Пускай Митрий ведет.

— Митрий! Митрий!

Митрий, председатель сельсовета, был избран председателем собрания.

Сняв шапку, он сказал:

— Спасибо за честь. А теперь деду Архипу даю слово.

К паперти медленно пробирался сухой сгорбленный старик с белой, как вата, бородой.

— Давай, дед Архип!

Старик заговорил глухим кротким голосом.

— Я давно в мирских делах не советчик. А сегодня пришел на сходку. Сказывали, церкву закрывать станут. А вышло, неправду говорили. Кто верит в бога, тот и дома и в поле помолится. А без хлеба и молитва на ум не идет. Пусть берут золото-серебро да взамен хлеб везут. Детей малых жаль, им хлебца пожевать охота. Только бы не обманули буржуи.

— Об этом уж наше правительство позаботится, — заметил Русинов.

— Ась? — не расслышал старик.

— Об этом, дедушка, не беспокойся, — сказал старику на ухо председатель сельсовета.

Под одобрительный гул собрания дед Архип сошел с паперти.

— Товарищи! Мужики! — обратился председатель сельсовета к собравшимся. — Вы слышали, что тут сейчас сказал дед Архип. Ему больше восьмидесяти лет. Всю свою жизнь он верил в бога. И он за то, чтобы церковные ценности сдать государству и купить за границей хлеба. Согласны ли вы с ним?

— Согласны.

— Давайте выберем трех понятых, чтобы, значит, составить список вещей… чтобы все было законно…

Выборы понятых прошли быстро. Сразу после этого Русинов, чоновцы, священник, церковный староста и понятые ушли в церковь.

Но народ расходился медленно. Мужики собирались кучками, разговаривали, спорили. Громче всех говорил Тихон.

— Тетери! Из-под носа добро утаскивают.

К мужикам подходили бабы. Толпа шевелилась, как потревоженный муравейник.

* * *
Пантушка был с ребятами на сходке, жадно все слушал и завидовал отцу, которого выбрали в понятые.

Пока Степка отпирал церковь, Пантушка забрался на каменные ступени паперти — поближе к городским парням.

Они разговаривали с Купрей.

— Зачем с ружьями-то приехали? — спрашивал Купря. — Народ пужать? Так мы пуганые, пужаться разучились.

— Да что вы, право, — отвечал Саша смущенно. — Вам же объяснили, что мы должны охранять ценности при перевозке.

— А случаем, я захочу с возу свою долю взять, ты стрельнешь в меня?

Саша пожал плечами.

— Нет, ты скажи, стрельнешь? — настойчиво допытывался Купря.

— Там видно будет, — резко сказал Ваня. — Пойдем, Сашка, комиссия уже в церкви.

Проходя мимо Пантушки, Саша на минутку задержался, сказал:

— Вечером приходи с ребятами в сельсовет. Поговорим.

— Ладно.

Только ушли комсомольцы, Степка зашипел на Пантушку:

— Кышш, кышш, дьявольское семя!

Пантушка отскочил, а Степка начал сметать с паперти мусор.

Постепенно церковный двор опустел. Только милиционер сидел на обтертой до блеска скамейке.

— А ты, дядя Игнатий, почему не пошел в церкву? — спросил Пантушка.

— Все хочешь знать. — Стародубцев улыбнулся, тронул Пантушку за плечо, чуть притянул к себе и тотчас же отпустил. — Мне там делать нечего. Моя служба тут. Посижу, покурю, пройдусь… — Он подмигнул мальчишке, сунул цигарку в зубы, прикурил от зажигалки. — А ты иди, учи уроки, в наши дела тебе лезть еще рановато.

Пришлось идти домой.

Дома Пантушка стал играть с Марькой, увлекся и проиграл часа два.

Но вот он встрепенулся, прислушался.

— Слышишь, в набат бьют! — Частые удары колокола звучали тревожно.

— Пожар! — вскрикнул Пантушка.

— Что ты! — Фекла перекрестилась.

— Мам, я побегу.

— Куда ты! Не смей!..

Но никакая сила не могла удержать Пантушку. Выскочив из избы, он побежал к церкви, подгоняемый не столько любопытством, сколько необъяснимым страхом.

ПРЕСТУПЛЕНИЕ

Толпа у церкви росла с каждой минутой. Люди бежали не только из Успенского, но из всех ближних деревень. Они спешили на пожар, а увидели на паперти Степку, дергавшего веревку, протянутую на колокольню. Перед звонарем стоял Стародубцев и упрашивал:

— Перестань! Слышишь?!

Степка кричал во всю глотку:

— Антихристы, божий храм грабют!..

— А ну, отойди! — рассердился милиционер и ухватился за веревку, не давая Степке звонить.

— Не трожь! — сказал, выступая из толпы, рослый мужчина с молодым, заросшим бородой лицом. — Власть до церкви не касается. Звон — дело церковное.

— А по какому случаю он в набат бьет, людей тревожит?

— Может, отец Павел проповедь хочет читать либо молебен отслужить. Это дело верующих.

— Так-то оно так, — согласился Стародубцев, — только поп занят другим делом и никаких проповедей читать не собирается.

— А мы спросим его сами, — вызывающе сказал человек с бородой и шагнул к церковным дверям.

Милиционер загородил дорогу:

— Нельзя!

— Почему? Храм наш…

— Там работает комиссия.

— Святыни отбирают! — сказал, выступая из толпы, Тихон. От него несло самогонным перегаром.

— Неужто икону преподобной Ефросиньи Суздальской увезут?! — С ужасом на лице воскликнула рябая баба и хлопнула себя руками по бедрам. — Батюшки!.

— Весь иконостас увезут, и паникадила, и все иконы, — обращаясь к толпе, продолжал Тихон. — И колокола сымут.

— Колокола! — всхлипнула рябая баба. — Что ж это делается?! Не услышать нам больше благовеста, не увидать святых образов Николы-чудотворца и преподобной Ефросиньи! Будем молиться на голые стены, как нехристи басурманские, будто в мечети.

— А по какому праву? — закричали бабы. — Кто позволил?

— Сходка, бабыньки, разрешила, — ответил Тихон. — Муженьки ваши. А вас и не спросили.

— Да что же это такое? А? Чего вы, бабы, молчите? — не унималась рябая.

И вдруг истошный женский визг пронзил воздух:

— Постоим за церкву божью!

Толпа пошатнулась из стороны в сторону и хлынула на паперть.

— Стой! Куда вы?..

Размахивая винтовкой, Стародубцев подбежал к дверям, загородил их, повернулся лицом к обезумевшей толпе.

— Бей его, антихриста! — выкрикнул все тот же визгливый женский голос. — С нами бог!

Толпа взревела дико и страшно. Слов нельзя было разобрать, слышался сплошной рев. Милиционер тоже кричал. Обезумевшие люди уже заняли всю паперть.

— Стой! Стой!

Охрипший голос милиционера тонул в стонущем реве толпы.

Незнакомец с курчавой бородой последний раз мелькнул перед Стародубцевым в толпе и куда-то исчез. Тихон и рябая баба впереди толпы ринулись к дверям. И в то же мгновение откуда-то сбоку пролетел над головами камень, брошенный чьей-то сильной рукой, и Стародубцев схватился за лоб. Меж пальцев его просочилась кровь.

А толпа завыла еще сильнее, лавиной подалась вперед, смяла упавшего Стародубцева, распахнула церковные двери.

Все это видел Пантушка, сидя на ограде. Когда милиционер схватился за лоб и покачнулся, Пантушка невольно вскрикнул и чуть не свалился с ограды. Ему и так было страшно от крика разъяренной толпы, а при виде крови он так испугался, что похолодел, задрожал и все время лепетал одно и то же:

— За что его? За что?

Широкие двери церкви скрыли людей, и Пантушка увидел милиционера, неподвижно лежащего на паперти.

В один миг Пантушка очутился возле него.

— Дядя Игнатий… Дядя Игнатий!..

Стародубцев лежал с закрытыми глазами и стонал.

Пантушка решил отвести милиционера домой. Откуда-то у него появилась сила: он помог Стародубцеву встать, вскинул себе на плечи его руки и повел. Ноги у милиционера подкашивались, но Пантушка шаг за шагом продвигался вперед. Вот уже кончились ступени паперти и начался ровный двор. Дойдя до кустов бузины и акации, Пантушка вспомнил про забытую на паперти винтовку и, уложив Стародубцева под кустами, побежал за ней.

Вернувшись, он не смог уже приподнять раненого и стал упрашивать его:

— Пойдем… Ну, пойдем потихоньку.

Милиционер не приходил в чувство.

Из церкви доносился все нарастающий шум, крики, женский визг… С сухим треском раскатился выстрел. За ним другой, третий… С отчаянным криком народ хлынул из церкви, стал разбегаться во все стороны. Люди бежали мимо Пантушки и милиционера, не замечая их. Какая-то женщина упала, и десятки ног топтали ее. Кто-то верещал нечеловечьим голосом, словно свинья под ножом. Детский голос отчаянно звал:

— Мамка! Мамка!

Люди рассыпались по одному, скрывались в своих домах, запирались и притворялись спящими.

И вот наступила такая жуткая тишина, что казалось, во всем мире не осталось людей, кроме Пантушки и Стародубцева.

Стародубцев тяжело дышал, временами со стоном ворочался.

Пугливые мысли не оставляли Пантушку ни на минуту. Он понимал, что происходит что-то страшное, что в любой момент могут появиться злые люди и расправиться с милиционером. От этих мыслей судорожно пробегал по телу холод, во рту делалось сухо, в висках шумело. На всякий случай Пантушка взял в руки винтовку и приготовился стрелять в любого, кто попробует ударить милиционера.

Прошло с полчаса. Вдруг откуда-то из темноты донеслось:

— Пантелей… Пантелей…

Он узнал приглушенный голос матери и отозвался:

— Я тут, мам.

Подошла Фекла, и Пантушка со слезами рассказал ей о том, что случилось с милиционером.

— Я сейчас приду, — сказала Фекла и скрылась в темноте. Скоро она возвратилась с ковшом и стала брызгать водой на лицо Стародубцева. Тот зашевелился, со стоном спросил:

— Кто тут?

— Я… Пантушка… и мамка.

— Где я? — Стародубцев приподнял голову.

— В церковной ограде, — ответил Пантушка и спросил: — Ты идти можешь?

— Куда? Зачем?

— Ты ранен.

— Ра-анен? — протяжно спросил Стародубцев. — Ах, да-а…

И опять умолк.

Фекла и Пантушка с трудом приподняли Игнатия, повели к себе домой. На одном плече Пантушки лежала рука милиционера, на другом висела винтовка. Стародубцев часто останавливался и хрипел.

— Голова кружится…

Наконец они добрались до избы и уложили Стародубцева, обмыли рану на лбу, перевязали лоскутом, оторванным от старой рубахи.

— Спасибо, — с трудом проговорил он. — Кто же это так меня угостил?

— Я все видел, дядя Игнатий. Народ-то бросился к церкви, а ты не пускаешь. А тут тебя камнем в голову как шарахнет!..

Стародубцев улыбнулся.

— В голове гудит. Видать, удар подходящий был.

— Меньше говори, Игнатий, помолчи, — сказала Фекла, напоила Игнатия молоком и приказала Пантушке никуда не отлучаться.

— А я пойду отца искать. Не случилось ли чего и с ним… Ох, господи, господи…

Марька на полатях, свесив голову с рассыпавшейся куделью волос, молча наблюдала за всем происходящим в избе.

Но как только дверь за Феклой захлопнулась, Марька заплакала.

— Ты чего? — ласково спросил Пантушка.

— Мамка ушла… боюсь…

Пантушка нахмурил брови и строго сказал:

— Ну, ты!.. Распустила нюни… Перестань! Видишь, человек раненый.

Марька сразу перестала плакать. Но рот ее продолжал широко и судорожно раскрываться, словно ей нечем было дышать. Наконец она сжала дрожащие губы, утерла слезы и спряталась на полатях.

А Пантушка вставил в светец новую лучину и, прислонив винтовку к стене, сел у дверей охранять Стародубцева.

Неожиданно милиционер поднялся и, пошатываясь от головокружения, шагнул к двери.

— Дядя Игнаша! Куда ты!

— Как там… в церкви?

— Все разошлись.

— Где отец?

— Не знаю.

Стародубцев покачнулся.

— Дядя… — взмолился Пантушка.

— Уйди! — взревел милиционер, схватил винтовку и распахнул дверь.

От порыва ветра потухла лучина в светце. На полатях заплакала перепуганная Марька.

* * *
В ту же ночь всему селу стало известно о преступлении в церкви.

Вернувшись домой, Трофим рассказал о том, как ночью толпа ворвалась в церковь, требуя прекратить изъятие церковных ценностей, как Русинов пробовал уговорить людей, просил их выйти и не мешать работать, как кто-то из толпы выстрелил в Русинова, но вместо него попал в комсомольца и как его товарищ выстрелил два раз вверх, над толпой. Люди в испуге побежали, кто-то опрокинул подсвечник, свеча потухла, и в церкви стало темно. Когда снова зажгли свечу, народу в церкви уже не было, а смертельно раненный юноша лежал на полу. Через час он скончался…

— Кого убили? — спросил Пантушка, сам не зная зачем: ему одинаково жалко было любого из приехавших.

— Того… который щурился, — ответил Трофим и, сжав кулаки, погрозил кому-то: — У, злодеи! Знать бы, кто это сделал, своими руками придушил бы!

Искаженное злобой лицо Трофима побагровело.

Все случившееся непосильной тяжестью легло на сердце Пантушки, в голове его рождались и путались беспокойные мысли. Что это за люди, которые ранили Стародубцева, убили Сашу? Чего им надо? Мать говорит, что это бог наказывает людей. «Бог, бог! — закричал на нее отец. — Значит, и бог злодей!»

Глубокой ночью отец куда-то ушел и вернулся только утром, по-прежнему мрачный, долго о чем-то шептался со Стародубцевым.

До приезда следователя тело убитого лежало в церкви на каменном полу. День и ночь около него дежурили назначенные сельским Советом сторожа. Люди ходили смотреть на покойного; многие, особенно женщины, плакали. А через день после приезда следователя убитого положили в тесовый гроб, вынесли в церковный двор.

С утра к гробу приходили люди проститься с покойником. Сердобольные женщины обложили гроб ветками пихты, пахнущей смолой, а учительница сходила с учениками в лес за подснежниками. Ими осыпали грудь и пожелтевшие руки Саши. Ни на одну минуту не отходили от гроба Русинов и Ваня. Медленной, шаркающей походкой приблизился к гробу Степка, взглянул в лицо покойнику и пошел, крестясь и гнусавя:

Вечная память!
Вечная па-а-мя-ять!..
Тимофей стоял поодаль, в кучке стариков и старух, степенно крестился. Иногда он шумно вздыхал. Тут же похаживал Купря и шептал то одному, то другому:

— Грех-то какой случился, не приведи господи! Воистину никто не знает, где свою смерть сыщет. Потому не надо озлобляться друг против друга.

Фекла Бабина нарвала букетик горицвета, вложила в руку Марьки и пошла к гробу.

— Положи, дочка, на упокойничка… Ах, боже мой! Несчастная мать!..

Слезы лились по щекам Феклы. Осторожно поправила она пихтовую ветку на груди мертвого, постояла минуту и отошла к женщинам.

Люди все подходили.

Когда собралось много народу, к Русинову обратился отец Павел.

— Разрешите отслужить панихиду по убиенном?

Русинов, не взглянув на попа, резко ответил:

— Не надо. Он был неверующий.

Отец Павел тихо отошел в сторонку. Председатель сельсовета, комкая в руках кепку, заговорил:

— Товарищи! Земляки! Вот еще одна жертва контрреволюции. Трудовой народ разбил в открытом бою Врангеля и Колчака и прочих царских генералов. Контрреволюция теперь действует по-разбойничьи, убивает из-за угла советских активистов, пакостит, где только удается… В нашем селе пролилась невинная кровь. Убийца где-то среди нас. Он, может быть, сейчас смотрит на то, что сделали его подлые руки, смотрит и злорадствует. Но пусть он знает: за каждую каплю народной крови мы потребуем расплаты. И пусть все знают: пощады врагам не будет!

Хмурые взгляды мужиков были неподвижны. Стояла тишина. Только на кустах бузины шумно чирикали воробьи.

Резким рывком Русинов сорвал с головы фуражку.

— Товарищи!

Голос у него дрожал.

— Товарищи! — снова воскликнул он. — Мы прощаемся с Сашей Макаровым, погибшим от злодейской руки врага. Саша только вступал в жизнь. Он был предан делу революции и погиб на боевом посту. Но пусть не радуется преступник. Рука революционного правосудия найдет его и сурово покарает!

Русинов поцеловал убитого в лоб и запел:

Вы жертвою пали в борьбе роковой,
В любви беззаветной к народу.
Словно ветром смахнуло с голов шапки. К жесткому голосу Русинова присоединились хрупкий тенор Вани, мелодичный альт учительницы, дисканты школьников:

Вы отдали все, что могли, за него,
За жизнь его, честь и свободу.
Пантушка стоял со своим классом и пел. От мужественных слов, от печального мотива исходила горячая сила, она жгла Пантушке грудь. Слезы неудержимо катились у него по щекам, и он даже не пытался утирать их. Все перед ним было в каком-то тумане, все качалось.

Как только умолк последний звук похоронного марша, Русинов и Ваня вскинули вверх винтовки и выстрелили три раза. Потом они закрыли крышку гроба, прибили ее гвоздями, привязали гроб к телеге веревкой.

— Ну, трогайте! — распорядился Русинов. — Вот адрес его родных.

Возчик спрятал бумажку в карман, сел в передок телеги, дернул за вожжи. Лошадь тронулась, телега запрыгала на неровностях дороги, провожаемая скорбными взглядами молчаливой, неподвижной толпы.

ДРУЗЬЯ ГОТОВЯТСЯ В ПОХОД

Несколько дней Пантушка жил точно в страшном сне. Ко всему пропал у него интерес, он стал задумчивым, неразговорчивым. Из головы не выходили ночные события у церкви, ранение Стародубцева, убийство комсомольца. Теперь, спустя некоторое время, городской парень Саша рисовался в воображении все живее. Припоминались серьезные с прищуром глаза его, темный пушок над верхней губой, разговор о рыбной ловле. Не хотелось Пантушке верить, что Саши уже нет в живых.

Днем немного отвлекали занятия в школе, домашние дела, а ночью Пантушка не находил покоя. Целыми часами думал об убийстве, перебирая в памяти жителей Успенского и других деревень. Все люди, каких знал Пантушка, казались ему не способными на преступление. Во всей округе при жизни Пантушки не случалось убийств.

Велось следствие. Большинство жителей Успенского заявляли, что вечером в день убийства они не были в церкви.

Стародубцев расспрашивал о незнакомце, которого он заметил в толпе у церкви, но никто не мог сказать, что это за человек, откуда взялся: никому он будто бы не был знаком.

Была бы Пантушкина воля, он бы посадил в кутузку Степку-дурачка за то, что тот смутьянил народ, потом и попа туда же… Но за что он посадил бы отца Павла, Пантушка надумал не сразу. Все не находил явного повода. Тогда он решил: «За то, что он ест пельмени, когда народ голодает…»

Как-то вечером, в конце апреля, Митрий позвал Трофима Бабина:

— Бумагу из волости прислали, хлеба дают. Собирай бедноту.

Никогда еще не сходились мужики так быстро, как в этот раз.

Помещение сельсовета не могло вместить всех, и тогда Митрий объявил:

— Пускай в избу пройдут члены сельсовета и комитета бедноты. Остальные могут со двора слушать, а кто будет мешать, того попросим уйти.

Сельсоветскую избу облепили мужики и бабы, толклись у открытой двери, глядели в окошки.

Председатель сельсовета развернул подворный список и торжественно произнес:

— Государство отпустило нашему селу рожь, овес и ячмень для обсеменения. А кроме того, зерно другого сорта на кормёжку.

Поднялся одобрительный гул, в котором потонул голос председателя.

— Да тише вы! — крикнул Митрий. — Надо дело делать, а не шуметь.

— Давай читай, — нетерпеливо сказал Трофим. — А шум от радости, сам должен понимать.

Митрий зачитал, сколько какого зерна получат жители Успенского, и спросил:

— Как будем распределять?

— По дворам!

— По едокам!

— По земельному наделу! Каждый кричал, что хотел.

— Погодите! — Митрий поднял руку. — Сначала надо решить, кому не давать.

— Кулакам не давать! Тимофею, Кузьме…

— Сельский Совет есть власть на месте, — сказал Митрий. — А власть отвечает перед правительством, чтобы, значит, зерно было распределено по справедливости. Правильно я говорю?

— Правильно! — Трофим Бабин поднял руку. — Дай сказать.

— Говори!

— Мы в комитете бедноты советовались и порешили, что не надо давать хлеба кулакам и зажиточным: у них зерно найдется. Вот мы составили список…

— Давайте подряд по списку подворному, — предложил Митрий.

С председателем согласились и приступили к распределению зерна.

— Дегтярев Иван Петрович, — прочитал Митрий. — Середняк. Семья из пяти человек. Земли четыре десятины.

— Мужик нуждается, — сказал Трофим. — Дать ему до нового урожая на еду четыре пуда ржи и на посев сколько, понадобится.

— Дать! — одним вздохом ответили мужики.

— Поехали дальше, — с облегчением произнес Митрий.

Сначала все обстояло спокойно. Но вот дошли до Купри, и тут крестьяне словно обо что-то споткнулись.

— На еду дать, а на семена не давать, — предложил Трофим.

— Это как так не давать?! — взвизгнул Купря, пробираясь сквозь толпу. — Меня из земельного обчества выбросить, а?.. У меня земельный надел есть, мне сеять надоть.

— Двадцать лет не сеешь, — возразил Митрий. — Мы у тебя и земельный надел отберем.

— На-ка, выкуси! — Купря уже пробрался в избу, подскочил к председателю, показал ему кукиш. Бороденка у Купри тряслась, глаза выпучились, на лбу надулись толстые жилы.

— Не безобразничай! — вскричал председатель. — Ты не трудовой крестьянин, а побирушка, лодырь. Скажи спасибо, если дадим зерна на еду.

— А на семена? — не унимался Купря. — На семена всем дали, а мне отказали. Что я, обсевок в поле?

— На семена не дадим! — твердо сказал Митрий. — Съешь семена или продашь, а землю не обсеменишь.

— Не давать ему! Чего там!

— Кусошник! Так проживет!

Выкрики слышались со всех сторон. Но Купря не растерялся. Он крепко выругался и вдруг заплакал. Слезы текли у него по щекам и терялись в бороде, кожа на лице сморщилась, рот дрожал. Но мужики были неумолимы.

— Христовым именем всю жизнь кормился, прокормишься и сейчас.

— На чужих харчах жирок нагуляешь!

В конце концов Купрю выпроводили, обещав дать ему пуд ячменя на еду.

Но и без Купри не все обходилось гладко. Почти каждый считал, что ему дают мало, хотелось получить столько, чтобы и посеять и есть досыта. Особенно требовательны были бабы. Они кричали и на председателя сельсовета, и на комбедчиков, и на своих мужей, обзывая их «тютями», растяпами и прочими нелестными прозвищами.

К полуночи распределение хлеба было закончено. Но когда подсчитали, то оказалось, что распределили зерна больше, чем, его было.

— Придется переделывать, — сказал Митрий, почесывая горбинку носа.

И все началось снова.

Только под утро Трофим пришел домой и, позавтракав, стал запрягать лошадь.

Пантушка слышал, как отец разговаривал с матерью.

— Решили все сейчас же ехать за зерном на станцию.

— А у кого лошади нет, те как повезут? — спросила Фекла.

— Нанимать будут. Я Ивану помогу. Нанимать ему не под силу. Думаю, на одном возу наше и Иваново зерно привезу.

— Не надорвать бы кобылу-то, — со вздохом проговорила Фекла.

— Ничего, помаленьку поеду.

Спать Пантушка уже не мог. В мыслях его неотступно рисовался большой обоз, железнодорожная станция, на которой все незнакомое, непохожее на жизнь в Успенском.

— Тять, возьми меня, — попросился он. — Я еще не видел железной дороги.

— Собирайся живей!

Обоз из полусотни подвод выехал на рассвете. Лошади шли шагом, пофыркивая и перекликаясь тихим ржанием. Телеги скрипели на разные лады. Пахло разогретым дегтем, молодой травой, полевыми цветами.

Взошло солнце. Золотое, пылающее, словно только что вынутое из горна, оно излучало яркий свет и тепло. Небо сначала порозовело, потом стало густо-голубым.

Наперебой запели жаворонки. Серые, с хохолками, они то поднимались над землей и висели в воздухе, трепеща крылышками, то камнем падали в траву.

Уныло выглядели среди расцветающей природы серые деревни с голыми стропилами на крышах: солома с них была скормлена скоту. Не слышалось ни залихватской гармошки, ни песни. Люди ходили медленно, словно после тяжелой болезни.

На станции полно народу. Двери большого сарая распахнуты, и видны горы зерна в россыпи. Люди насыпают зерно в мешки, взвешивают на огромных весах, потом таскают на телеги.

— Тут, брат, гостей со всех волостей, — сказал Пантушке отец. — До вечера не управимся.

Успенцы заняли очередь и стали ждать. Пантушка отпросился у отца посмотреть станцию.

— Иди, только не лезь, куда не надо.

Через несколько минут Пантушка оказался у здания вокзала. Тут тоже было много людей. С котомками, сундучками, корзинками, с большими узлами, даже с самоварами, стояли они тесной толпой, нетерпеливо поглядывая на решетчатые ворота.

Но вот ворота распахнулись, и толпа хлынула неудержимым потоком. Этот поток подхватил и Пантушку, подхватил, как былинку, и вынес на платформу. Люди бежали, тяжело дыша и вскрикивая, залезали в теплушки, давя друг друга. Пантушку толкали, били котомками и сундучками, пока он не догадался отойти в сторонку.

Все ему было тут ново. И блестящие рельсы, и домики на колесах, и горластый огнедышащий паровоз, и круглое кирпичное здание водокачки. Но удивительнее всего были люди. Суматошные, вздорные, они не могли ходить шагом, а все бегали, переругивались, шумели, кому-то грозили. Забравшись в вагоны, постепенно угомонились. Грызли сухари, пили кипяток из жестяных кружек, курили махорку.

Резкий протяжный гудок паровоза всколыхнул воздух. Вагоны вздрогнули, звякнули буферами и покатились, сначала медленно, потом все быстрее. В глазах у Пантушки замелькали красная обшивка теплушек, мужские и женские лица, крутящиеся колеса. Последние вагоны промчались так быстро, что ничего нельзя было разглядеть.

Поезд умчался, унеся с собой часть Пантушкиного сердца. Куда поехали эти разные люди? Зачем? В поисках ли счастья, от нужды ли или по другим причинам? Как бы там ни было, а Пантушка завидовал этим людям, несущимся навстречу тому новому, что открывает перед ними стремительный бег поезда по необозримым просторам России, которой нет ни конца ни края.

Задумался, размечтался Пантушка, не заметил, как перед ним появился человек с винтовкой, строго спросил:

— А ну, кто такой?

Пантушка не сразу опамятовался, не сразу ответил.

— Я-то? — спросил он, разглядывая человека с винтовкой. — Я-то Пантушка… Пантелей Бабин из Успенского.

— Откуда?

— Из Успенского.

— Не слыхал что-то. Далеко отсюда?

— Верст тридцать.

— Ну и врешь! — вдруг грубо произнес, человек и сплюнул. — А ну, пойдем!

— Куда?

— Пойдем, пойдем, не разговаривай! Много тут вашего брата шныряет.

Он схватил Пантушку за руку и потащил к двери вокзала.

Все произошло так быстро, что Пантушка опомнился уже в комнате, куда его втолкнул человек.

В углу на каменном полу сидели три мальчика. Обросшие, грязные, оборванные, они были жалки. На Пантушку мальчишки не обратили никакого внимания, тоскливые глаза их были устремлены в окно.

У дверей сидела худенькая женщина, она читала газету.

— Вот еще одного беспризорника привел, — сказал человек с винтовкой. — Норовил с поездом уехать.

— Неправда это! — возмутился Пантушка.

— Ладно! Не заговаривай зубы-то! Вот товарищ Любимова отправит тебя в детский дом.

Пантушка скоро понял, что выбраться ему отсюда будет нелегко. Он отвечал на вопросы женщины, а воображение рисовало неведомый детский дом, где живут сироты.

— У меня тут отец, — со слезами на глазах сказал он. — Мы за зерном всем селом приехали.

— А чего ты на платформе делал?

— Железную дорогу глядел.

— Ну и заливает! — послышалось из угла, и тотчас же раздался нехороший смех чумазых мальчишек. — В Крым собрался, в пески, в туманные горы… Закурить у тебя есть?

— Замолчите вы! — прикрикнула на беспризорников женщина, потом продолжала задавать Пантушке вопросы.

— Тетя, правда, я не убежал из дома.

— Кто тебя знает, — ответила женщина и долго разглядывала Пантушку. — Ладно! — сказала она наконец. — Мы это проверим! Эй! Мальков! — крикнула она в окно. — Дойди до склада с зерном, кликни Трофима Бабина из села Успенского. Скажи, сына его задержали. — После этого она обратилась к Пантушке. — Если через десять минут твой отец не придет, значит, ты все наврал… Садись!

Садиться можно было только на пол, так как на единственной табуретке сидела женщина. Пантушка прислонился спиной к стене, опустил голову. Ему стало очень горестно.

«Вдруг отец куда-нибудь отлучился? — думал он. — А то этот Мальков поленится дойти до склада и скажет, мол, никакого Бабина там нет. Сбежать… — мелькнула мысль. Он поглядел на окно. Там решетка из толстых железных прутьев. Посмотрел на дверь — возле нее сидит женщина. — А что за окном, за дверью? Может, комнату сторожит человек с винтовкой? Попробуй убеги! Вон чумазые мальчишки отчаянные, а не бегут. Значит, нельзя», — грустно заключил Пантушка и сел на пол.

Время тянулось медленно. Иногда, гудя и пыхтя, проносился мимо окна паровоз, заливался свисток, стучали по рельсам колеса, бегали люди. Все это наполняло душу Пантушки тревогой.

Вспомнилось — Успенское, дом, мать, Марька, товарищи.

«Завтра понедельник, в школу идти, — подумал он. — А меня повезут куда-то под стражей, будто вора».

Две крупные слезинки скатились с ресниц и застряли на скулах.

Внезапно распахнулась дверь, и Пантушка увидел отца.

— Что случилось? — спросил Трофим. — Пантушка?!

Пантушка кинулся к отцу, чувствуя теперь себя под надежной защитой.

— Его забрали как беспризорника, — сказала женщина. — Я работник комиссии по борьбе с детской беспризорностью. Мое дело такое… моя обязанность отправлять их в детский дом.

— Он никуда не убегал, — заявил Трофим.

— Я очень рада, — женщина улыбнулась.

Трофим и Пантушка покинули комнату для беспризорных детей.

— Я говорил тебе, не лезь, куда не надо, — сказал Трофим. Он уже успокоился и ласково добавил: — Ребята засмеют…

— А я не скажу никому.

— Ну, это дело твое…

Зерно получили только к вечеру и, покормив лошадей, тронулись в обратный путь. Пантушка, как и отец, жалел лошадь и шел пешком.

Хорошо ему было идти не спеша по родной земле, глядеть, как в небе тают розовые облака, как поля дышат испариной в ожидании пахарей и хлебных всходов. Тяжело груженные телеги тащились медленно, мужики весело и возбужденно разговаривали о предстоящем севе, о полевых работах.

Наступили сумерки, темнота опустилась на поля, в небе заблестели редкие звезды. Слышнее стал скрип телег, топот копыт, голоса людей.

А дорога все тянулась, невидимая и нескончаемая. Пантушка устал и залез на воз, укрылся полушубком, дышал сытным ржаным запахом и острой кислятиной овчины. Телега колыхалась на неровностях, и Пантушке чудилось в полусне, что он плывет по волнам в чудесный счастливый край.

Откуда-то издалека до его сознания долетали голоса.

— Теперь оживем, — говорил безлошадный Иван, сосед Бабиных.

— На ноги встанем, — отвечал Трофим. — Только бы урожай выдался.

— Почему бы тебе не попросить зерна побольше, — гудел Иван. — Сколько по общественным делам мечешься! Дали бы…

— Ну, что ты! Разве можно!

Трофим говорил еще что-то, но Пантушка уже не слышал. Он спал безмятежным сном.

* * *
Кончились занятия в школе, и у Пантушки появилось много свободного времени.

С утра он отправлялся в луга за щавелем для щей, потом удил рыбу или ловил ворон. Этим занимались и другие дети. Щавель не успевал вырастать, как его вырывали. Это занятие Пантушка не любил, считая его «девчачьим». Зато рыбу удил с удовольствием.

С закатанными выше колен штанами, в распущенной рубахе, он целыми часами стоял на мелководье и не сводил глаз с поплавка. Поплавок почти беспрестанно дергался, и Пантушка вытаскивал вьюнов и пескарей. Добычу он опускал в котелок с водой. От вьюнов пахло тиной и мокрой травой, пескари оставляли на пальцах блестки чешуек. Погода была жаркая, в мокрых низинах желтела отцветающая купальница, летали стрекозы и бабочки.

Пантушка радовался солнцу, теплу, цветам. Хорошо бы побегать, поиграть с ребятами. Но надо ловить рыбу. Не ахти какая рыбешка — вьюны да пескари, а все же каждый день мать запекала их на сковородке в печке, и это было очень вкусно.

Ворон ловить Пантушка начал случайно. Как-то он оставил на берегу удочку с насадкой — белым земляным червем, и пошел к Яшке, сидевшему над омутом за кустами тальника. Когда вернулся на свое место, увидел такое, что не поверил глазам. С земли поднялась ворона, волоча за собой удилище. Она бы, наверное, улетела, да удилище зацепилось за корягу. Ворона часто махала крыльями, каркала, а улететь не могла. Из раскрытого клюва тянулась леска: ворона заглотала червя вместе с крючком.

Пантушка ухватился за леску, попробовал поймать ворону, но она больно клюнула его в руку.

— Яшка! — закричал он. — Сюда скорее!..

Вдвоем ребята поймали ворону, вытащили у нее из клюва крючок.

— Здорово, а? — произнес Пантушка, сияя от только что пережитого чувства победы над птицей. — Вот подалась!

— Так ей и надо, — сказал Яшка, вытирая рукавом потное лицо. — Их тут вон сколько! — Он показал на ворон, кружившихся над утоптанным скотиной берегом.

Ворона была одна на двоих, и делить ее было бы смешно. Недолго раздумывая, они развели костер и поджарили добычу. Мясо вороны горчило, но еда была сытная.

С этого дня ребята часто приносили домой не только рыбу, но и ворон.

Однажды Пантушка и Яшка возвращались с рыбалки. Весенние вечера обычно были светлые, но на этот раз наплыла на небо черная туча, бросила на землю мрачную тень; подул ветер, зашумел в листве деревьев.

Ребята проходили мимо церкви. За каменной оградой смутно обозначались в зелени кресты на могилах. Тут хоронили покойников духовного звания. Им не подобало лежать на общем кладбище; их клали поближе к церкви.

Так говорила Пантушке мать.

— Давай заглянем в церкву, — предложил Яшка таинственным шепотом. — Правду ли говорят, будто там по ночам ангелы летают?

— Давай! — без колебаний согласился Пантушка.

Они перелезли через ограду, ухватились за кирпичные выступы стены и прильнули к окну с железной решеткой.

Сначала внутренность церкви показалась ребятам бездонной пропастью. Потом в бездне замигал один огонек, другой. Желтые огоньки отражались в ризах окон, на которых проступали то нос, то глаза, то борода какого-нибудь святого лика. Свет дрожал, и казалось, лики шевелятся и смотрят на мальчишек.

Яшка обомлел и, заикаясь, зашептал молитву-заклинание от дьявола:

— Да воскреснет бог и расточатся врази его…

Не успел он произнести этих слов, как из церкви донеслись голоса. Яшка охнул, сорвался с окна и перемахнул через ограду.

Не помня себя от испуга, Пантушка тоже пустился наутек, оставив на ограде кусок штанины. Он бежал, не разбираядороги, и ему казалось, что за ним гонятся. С каждой минутой топот ног настигал его, вот уже за спиной слышно чье-то дыхание. Сердце готово выскочить из груди.

Внезапно Пантушка почувствовал сильную боль в ноге и плашмя растянулся на земле. Во рту появился солоноватый вкус крови. «Пропал!» — обожгла мозг пугающая мысль.

Но прошла минута, другая, а его никто не трогал. Страх начал медленно проходить.

Дома Пантушка отдышался и успокоился.

— Ты что, опять дрался? — рассердилась мать, глядя на испачканный кровью подбородок Пантушки.

— Упал, — глухим голосом ответил он.

Милиционер сидел у стола и что-то рассказывал.

— Упал, — усмехнулся отец. — Зубы-то, наверно, вышибли в драке. Губы распухли, как ошметки…

— А штаны-то, штаны!.. — ахнула мать. — В чем ходить будешь?

— Право, упал, — дрожащим голосом произнес Пантушка. — Шли мы с Яшкой мимо церкви…

И он рассказал все, как было, ничего не скрывая.

Выслушав рассказ, отец улыбнулся.

— Ты, оказывается, не из храбрых, — сказал он. — В церкви-то следователь с председателем сельсовета. И церковный староста там, и еще люди.

И Пантушка узнал о том, что уже было известна всей деревне.

После убийства комсомольца комиссия по изъятию церковных ценностей продолжала работу. Никто не обратил внимания на то, что серебро на некоторых иконах заменено фольгой. Монастырский мастер-богомаз хорошо знал свое ремесло и все сделал с большим искусством. Незаметны на первый взгляд были также подчистки и поправки в книге описи церковного имущества. Когда ценности отправили в город, Трофим Бабин вспомнил, что среди увезенных вещей не было чаши-дароносицы, подаренной церкви купцом Сарафанниковым. Трофим сказал об этом Митрию. «Утаил поп», — решил председатель сельсовета. Начали вспоминать, какие драгоценности были в церкви. Трофим расспрашивал Феклу, которая хорошо знала церковную утварь, потому что не пропускала ни одной обедни. И стало ясно, что священник припрятал часть драгоценностей.

Сообщили в волость. Приехал следователь.

— Я так думаю, — сказал Стародубцев, — попу будет кисло.

— Как кисло? — спросил Пантушка.

— А так… судить будут.

— По-моему, сам поп этого сделать не мог, — рассуждал Трофим. — Одному несподручно. Разве под рясой выносил…

— Все может быть, — заметил милиционер. — Он мог так целый год таскать. Раз за разом и перетаскал.

— И так возможно. Никто и не видал.

— Следователь говорит, исправления в описи имущества свежие. Он в лупу разглядывал. Чернила, мол, одинаковые, но старые поблекли. Простым глазом не разглядишь.

— Что ж, поправить в описи поп мог недавно, а похитил, видно, давно.

— Продал и деньги прожил.

— Кто его знает!

Тут в разговор вмешалась Фекла.

— Не корите батюшку понапрасну. На исповеди я кровь и тело Христово принимала из купеческой серебряной чаши. Опять же про заутреню пасхальную скажу. На батюшке самый большой крест был… серебро с золотом… а в руках крест с дорогими каменьями.

— Но сейчас-то этого нет, — возразил Трофим.

— Не знаю, не знаю, — пожала плечами Фекла.

— Куда же он спрятал?.. — гадал Стародубцев.

— В землю зарыл, — заявил Пантушка. — Клады всегда в землю прячут.

— Следователь доищется, — уверил Трофим. — Он сейчас всю церковь перероет, каждую икону со всех сторон разглядит.

— Может, и признается батюшка, если уж согрешил, — вздохнула Фекла.

— Держи карман шире! — Стародубцев усмехнулся. — Драгоценности так-сяк, а вот убийцу найти не можем — это обидно… Да-а!.. А не встречался случайно тот… ночной гость?

— Не знаю, — ответил Трофим. — Я ведь не видал его тогда.

— А я видел! — вскрикнул Пантушка. — Я на ограде сидел, светло еще было.

— Ну, а после того ты его не видал? — спросил Стародубцев.

— Нет.

Милиционер встал, собираясь уходить, засунул руку в карман тужурки, вытащил пузырек с порохом, мешочек с дробью и спичечную коробку с бумажными пистонами.

— Это тебе, Пантушка. Боевые припасы. Пистолет-то цел?

— Цел.

— Ну вот. Полнаперстка пороху, забей бумагой, потом полнаперстка дроби… Да завтра я тебе все покажу. Пока прощайте.

— Можно мне с дядей Игнашей? — спросил Пантушка.

— Зачем? — накинулась на него мать. — На ночь-то глядя!

— Удочку забыл у церкви… и рыбу.

— С перепугу, значит?

Трофим рассмеялся добрым смехом.

— Иди, иди, да побыстрее возвращайся.

Едва вышли на улицу, как Пантушка пристал к Стародубцеву.

— Дядя Игнаша, ты искал золото в подвале, под церковью?

— Нет.

— Поищи. А то еще у Тимофея в подполье. У него продотрядники зерно в хлеву нашли, — яма тесом обшита, сверху доски, земля, и сухим навозом притрушено. Может, в этой яме золото спрятано. Я знаю, где она, покажу.

Все это он произнес шепотом, озираясь по сторонам.

— Земля велика и глубока, спрятать что угодно можно, — оказал милиционер. — Эх ты, герой!

И горестно добавил:

— Убийцу найти не можем. А он, может быть, в Успенском прячется да посмеивается над нами…

Некоторое время шли молча. Потом Стародубцев повернул в проулок.

— К нам ночевать придешь, дядя Игнаша?

— Нет, не приду. Спать сегодня некогда.

* * *
Разговор с милиционером оставил в душе Пантушки неприятный осадок: «Не слушает меня, — думал он, — считает маленьким».

С этой мыслью он лег спать в телеге под навесом. Солома с крыши давно была скормлена корове, и между перекладинами виднелось глубокое небо с крохотными, едва мерцавшими звездами.

Нередко, лежа вот так на спине, Пантушка гадал, далеко ли до небесных светил, есть ли там люди и так ли живут они, как на Земле, — сеют хлеб, ходят друг к другу в гости, дерутся.

А в церкви на стенах нарисовано небо с белыми пушистыми облаками. В облаке сидит бог-отец, рядом с ним бог-сын, а над ними парит голубь — это бог-дух святой. Среди облаков летают ангелы, трубя в трубы, мчится на колеснице Илья-пророк, подстегивает тройку сивых гривастых коней… Представив себе жизнь на небе таким образом, Пантушка натягивал на голову дерюгу, зажмуривался: нет, страшно было бы ему улететь с земли на небо и жить там среди богов и святых.

Сегодня думы были не о небе, а о земле, о родном селе Успенском. Вот бы узнать, где спрятаны церковные ценности и кто скрывает неизвестного человека, которого так хочет найти Стародубцев!

Беспокойны мальчишечьи думы, распаляется от них душа жгучим желанием сделать что-то такое, чтобы взрослые ахнули и сказали: «Вот это да!»

Уснуло село. Даже собаки перестали тявкать. Тишина. Только земляные сверчки строчат и строчат, заливаются трелью. В ушах стоит неумолкающий легкий звон.

Пантушка не доверяет тишине, она кажется ему обманчивой. Подчиняясь внутреннему зову, он сел, прислушался: спят ли в сенях отец с матерью, нащупал под соломенной подушкой свой пистолет, спустился с телеги и проскользнул в задние, гуменные ворота. Бесшумно ступая босыми ногами, он пробрался гумнами к дому Тимофея, остановился у окошка, наполовину задернутого кисейной занавеской. На столе у лавочника горела свеча, воткнутая в горлышко бутылки, стоял самовар. Тимофей утирал полотенцем лицо, а жена его пила чай с блюдца.

Затаив дыхание Пантушка ждал, что вот-вот выйдет к столу незнакомец, который убил комсомольца, рассядется пить чай. Тогда Пантушка сбегает за председателем сельсовета, за отцом, и Тимофеева гостя схватят. Пантушка считал, что скрываться врагу негде, кроме как у Тимофея — самого богатого человека в селе.

Время шло, а за столом Тимофея никто не появлялся.

«Сначала сами почаевничают, — подумал Пантушка, — а потом отнесут поесть ему. Он где-нибудь в подполье либо в амбаре. Мало ли места у Тимофея!»

Лавочник напился чаю, опрокинул чашку вверх дном, перекрестился на икону, что-то сказал жене и вышел из горницы. Потом и жена кончила чаепитие, задула свечу.

Пантушка прислушивался. Не заскрипят ли ступени в подполье, не протопают ли ноги по двору, не загремит ли амбарный засов? Нет, ничто не нарушило мертвой тишины в доме лавочника. Досада болью отозвалась в душе Пантушки. Стоило подглядывать ради того, чтобы увидеть, как два человека пьют чай!

Он уныло поплелся домой.

* * *
Все чаще Пантушка воображал себя взрослым, почти таким, как Стародубцев. И серьезные дела стали интересовать его больше, чем детские забавы. Пистолет был испробован, и это придало Пантушке новую силу и смелость. Теперь бы в самый раз ему отправиться к богачам и потребовать сдать государству хлеб, золотые деньги, как это делали председатель сельсовета и приезжие из волости. Только почему-то они ничего не брали у попа. «Жалели, что ли? — недоумевал Пантушка. — Наверно, не знали, что у попа много всяких запасов».

С языка Пантушки слетали слова, слышанные от взрослых: «наложить контрибуцию», «конфисковать». Чудные слова! Но их Пантушка прекрасно понимал: взять у богачей лишний хлеб, скот, деньги.

Вспоминалось, как еще осенью отец с другими бедняками ходил по домам богачей и говорил: «Комитет бедноты подсчитал, у кого сколько хлеба. Излишки надо сдать государству завтра». Если кулаки не сдавали хлеб, то Трофим вместе с председателем сельсовета брали в понятые трех-четырех бедняков и заставляли кулаков открывать амбары. Большей частью амбары оказывались пустыми. Тогда начинали искать спрятанное зерно и нередко находили его в ямах под навесами, на гумнах и огородах.

Одну такую яму нашли у Тимофея на ободворице[8], под ометом соломы. Когда откинули солому, показалась свежеископанная земля. Трофим ткнул в землю железным прутом, и все услышали глухой стук.

— Доски… — сказал Трофим. — Давай копать!

Стали орудовать лопатами и скоро обнаружили дощатый настил. Под ним лежали мешки с зерном.

— Ну, что ты скажешь? — спросил Бабин Тимофея.

— Ничего не знаю, — не моргнув глазом, ответил лавочник.

— Не ты прятал зерно?

— Не я.

— И хлеб не твой?

— Не знаю, чей.

— Мешки-то твои?

— Мало ли в селе одинаковых мешков… Я ничего не знаю, — Тимофей начинал уже сердиться, и ему с трудом удавалось сохранить внешнее спокойствие. — Кто-то захотел напакостить мне, спрятал хлеб на моей усадьбе.

Мужики расхохотались. А Тимофей надвинул картуз на глаза и пошел домой.

Из ямы было выгружено двадцать пятипудовых мешков…

Вспоминались Пантушке и другие случаи, когда ямы с хлебом находили в полях и в лесу.

«Кулаки прятали хлеб тайно, а все-таки его находили», — мысленно заключил он.

Пантушку удивляло, что Стародубцев ходит весь увешанный оружием, а не может заставить отца Павла указать, где спрятаны церковные ценности. На следователя Пантушка не надеялся: человек он малорослый, худой, в очках и без оружия.

И вот стало известно, что следователь напал на след.

Жители Успенского рассказывали друг другу о том, как следователь рассматривал иконы в увеличительное стекло, расшивал книгу, в которую была записана церковная утварь, разглядывал листы на свет.

Известно было также и то, что священник и церковный староста виновными себя не признали. Тогда по распоряжению следователя Стародубцев повез их в волость, в арестантскую.

После этих событий Пантушка уже не мог заниматься таким незначительным делом, как рыбная ловля.

— Яшка! — обратился он как-то к товарищу. — Давай искать клад.

— Какой?

— Только, чур… никому ни слова.

Они сидели на лавочке у ворот, болтая босыми ногами. Пантушка посмотрел по сторонам — не слышит ли кто их — и, понизив голос, прошептал:

— Тот, который поп спрятал. Найдем, нас тогда милиционерами сделают. Как Игнатия. Наганы дадут, сахару вот такие куски.

Глаза у Яшки заблестели, малиновые веснушки на носу стали ярче, рот полураскрылся. Яшка шумно задышал.

— А где он, клад-то?

— Кабы я знал, так пошел бы и взял. В земле зарыт, наверно.

— Может, в подполье у попа, — сказал Яшка и, подумав, добавил: — Говорят, богачи кубышки с золотом всегда в подпольях прячут.

— Так то свое золото, — решительно возразил Пантушка, — его от воров прячут. А это церковное… Как его у себя держать? Вдруг обыск. У отца-то Павла обыскали весь дом, и хлевы, и баню — ничего не нашли.

— А под церквой?

— И там искали.

— Может, он заговорил клад? — неуверенно произнес Яшка.

— Заговаривают знахари, они с нечистой силой водятся. А попу это нельзя.

— А ты сказал, что насчет нечистой силы одна брехня.

— Стародубцев мне говорил. Не верь, мол, ни в каких чертей — их нет.

— Ему что! У него винтовка, наган, шашка.

— У меня тоже есть, — Пантушка легонько похлопал по карману своих штанов.

Помолчали. Потом Пантушка опять заговорил:

— На кладбище могли спрятать… в могиле.

— Ой! — вырвалось у Яшки. — Я не пойду.

— Не бойся, я нарочно сказал, в книжке читал… Клады-то больше прячут в пещерах.

— У нас пещер нет.

— Да, нет, — с сожалением отметил Пантушка.

И вдруг он подпрыгнул на лавочке и едва удержался, чтобы не вскрикнуть от радости:

— Есть! Есть!.. Каменоломни-то! Забыл?

— О-о-о! — протянул Яшка. — Далеко. Около монастыря.

Упоминание о монастыре взбудоражило неудержимую Пантушкину фантазию. Он вспомнил, как ранней весной Стародубцев рассказывал о ночной встрече с отцом Павлом и Степкой около монастыря. Он сейчас рассказал об этом Яшке и уверенно заявил:

— Не в монастырь ездил поп ночью-то, а в каменоломни.

Яшка подумал и согласился.

— Правда.

— Давай пойдем в каменоломни, обязательно найдем драгоценности! Тогда уж поп не отвертится.

— Как из дома уйдешь? Мамка не пустит. Разве без спросу?..

— Без спросу нехорошо. Раз обманешь — потом никогда верить не будут.

— Да еще выпорют. Вчерась я недоглядел за Пашкой, он земли наелся. Эх, и всыпала мне мамка! Рука у нее чижолая. Как даст, как даст!.. Искры из глаз… До сих пор зад болит.

Яшка погладил свои ягодицы.

— А у меня мамка шумит, но не дерется, — похвалился Пантушка.

— Тятька у нас тоже добрый. Все молчит. Он сам мамки боится. — После недолгой паузы Яшка добавил: — Когда я буду мужиком, ни за что бабе не поддамся.

— Так не пойдешь клад искать?

— Пойду. Только вот мамка не пустит.

— Скажи, рыбу ловить. Возьмем бредешок. В Кривом-то озере раков много.

— Ох, мамка их и любит! — воскликнул Яшка. — За раками она отпустит. Пораньше выйдем, а вечером вернемся.

— И карасей наловим. Знаешь, какие они вкусные!

— Спрашиваешь! — Яшка причмокнул и сделал губами такое движение, словно проглатывал кусочек жаренного в сметане карася.

— А каменоломни там рядом.

— Знаю, бывал, — с достоинством подтвердил Яшка.

Спрыгнув с лавочки, они пошли по улице, громко распевая песню, которой научил их Стародубцев:

Наверх вы, товарищи, все по местам,
Последний парад наступает,
Врагу не сдается наш гордый «Варяг»,
Пощады никто не желает.
В этом месте Пантушка взмахнул рукой, и ребята еще дружней запели припев:

Так громче, музыка, играй победу,
Мы победили, и враг бежит.
Так за Совет Народных Комиссаров
Мы грянем громкое: ура, ура, ура!

У КРИВОГО ОЗЕРА

Игумен Илиодор сидел после вечернего чая у окна, смотрел на березы и ели, освещенные розовыми лучами заката. Лениво и печально звонил колокол, напоминая о вечерней службе. Но игумен не торопился в церковь: его клонило ко сну, бесцветные глаза закрывались, голова безвольно опускалась на грудь.

Осторожный, но настойчивый стук в дверь заставил Илиодора вздрогнуть: «Что бы это значило? Ведь не велел тревожить».

Он хотел рассердиться на вошедшего послушника, но увидел за монашком рослого человека с курчавой бородой и сделался спокойно-строгим.

— Разреши, владыка? — резко проговорил курчавый и решительно шагнул через порог.

Послушник выскользнул за дверь.

Минуту-другую игумен смотрел на гостя не мигая, потом спросил:

— Зачем пришел? Чего надо?

Человек ответил не сразу. Он сел на скамью, широко расставив ноги в пыльных сапогах, поудобнее положил локоть на стол и твердо сказал:

— Водки!

Игумен задумался, затем медленно поднялся, подал из шкафа рюмку с зеленоватой жидкостью. Выпив, гость откашлялся.

— Слышал? — спросил он.

— Не ведаю, о чем ты говоришь, — с невозмутимым спокойствием ответил игумен.

— Об Успенском… Неужели ничего не известно? Сколько дней уже прошло.

— Монастырь далек от мирских дел. К нам приезжали, забрали драгоценности. У нас все обошлось мирно. Мы против власти не идем.

Гость рассмеялся.

— А кто подбивал мужиков на восстание? Не ты ли, святой отец? Кто в монастыре оружие прячет? Не ты ли? Кто через меня с белой армией Колчака связывался?.. Что, память помутнела, отец Илиодор?

Черные глаза гостя сделались злыми, большой кулак его тяжело опустился на колено.

Но игумен оставался по-прежнему невозмутимым. Он спокойно, почти вяло сказал:

— Пошто, Судаков, злобствуешь на старца немощного?

— А пошто отрекаешься от дела, которое связало нас одной веревочкой?!

— Изыди от меня и не показывайся! — сердито произнес игумен и вцепился маленькими руками в подлокотники кресла. — Не впутывай невиноватых.

— Так и запишем, — гость поднялся со скамьи, рывком надел картуз. — Смотри не прогадай.

Игумен ничего не ответил.

Судаков опять сел, тихо спросил:

— Об оружии монахи знают?

— Нет.

— Побереги. Через неделю-другую пришлю подводу с дровами. На нее и погрузишь оружие. Понял? Затем и пришел, чтобы сказать. Еще прошу не забывать насчет харчей. В деревнях сейчас не поживешь, — буду в лесу скрываться. Так что распорядись, чтоб харчи доставляли туда же, в условленное место. Слышишь, отец Илиодор?

Игумен смотрел на него, но думал, казалось, о чем-то другом. Когда дверь за Судаковым захлопнулась, Илиодор перестал сдерживать душивший его гнев. Вызвав послушника, он накричал на него и велел ему в наказание сделать сто поклонов на коленях.

— Будешь знать, как не слушаться. Не велено было никого впускать.

— Я не впускал, — виновато тянул послушник. — Да он револьвером пригрозил.

— А ты и испугался! Небось в монастыре стрелять не станет.

Дождавшись, когда послушник отбил с молитвой штрафные поклоны, игумен приказал:

— Иди в церковь, пусть приготовят все к молебну. Сам буду служить. — Потом добавил: — Скажи, буду служить панихиду по юноше, убиенном в Успенском.

Оставшись один, игумен опять поник головой, сомкнул веки. Со стороны могло показаться, что он заснул. Но Илиодор не спал. Последние дни ему было не до сна. События в Успенском встревожили его. Ожидаемые по всему уезду восстания не вспыхнули, верующие охотно помогали Советской власти изымать церковные драгоценности; крестьяне с радостью получили от государства зерно на семена и стали сеять.

«Поторопились, — размышлял игумен. — Не ко времени восстания-то замыслили. Ох, беда, беда!.. Как бы нас краем не впутали в убийство».

Игумен вспоминал, как появился в монастыре Судаков, подал письмо от настоятеля кафедрального собора в губернском городе. Настоятель писал: «Передаю поклон с братом нашим и прошу оного приютить, яко агнца, отбившегося от стада». О готовящемся восстании против Советской власти и об ожидаемой помощи из-за границы гость передал на словах. Вспомнил Илиодор, как гость отлучался на неделю, иногда больше, появлялся в монастыре на день, на два и снова пропадал. Несколько раз он привозил разобранные винтовки, тайно от монахов собирал их в отведенной ему келье, укладывал в ящики, которые приближенные игумена прятали в подземелье; место это знали три-четыре человека. После неудавшегося восстания в Успенском игумен перепрятал оружие, ничего не сказав об этом Судакову, и решил на время прекратить с ним встречи.

Размышления игумена прервал послушник, доложивший, что к панихиде все готово.

Илиодор не по-стариковски легко поднялся, распрямил плечи и, взяв посох, вышел из кельи.

* * *
Уже стемнело, когда Судаков вышел из монастырских ворот и направился к месту ночлега. Под деревьями густели тени, лес наполнялся чуткой вечерней тишиной.

Судаков поморщился. Ему не нравилась тишина, он больше любил ветер и ненастье: тогда можно идти без опаски.

Разговор с игуменом озадачил его.

После разгрома колчаковцев в Прикамье Судаков прибыл в Ярскую волость для организации вооруженных восстаний. Полк, в котором служил Судаков, был отрезан от главных сил отступающей армии Колчака и окружен. Колчаковские солдаты, насильно согнанные на войну, бросали оружие и сдавались красным. Офицеры с небольшим числом надежных солдат после безуспешной попытки пробиться на Урал и догнать своих укрылись в лесной глуши, в стороне от жилья и дорог. Здесь они создали штаб для борьбы с Советской властью. Не один десяток белогвардейцев с поддельными документами, под чужим именем ушел отсюда в деревни для того, чтобы сеять недовольство советскими порядками, подстрекать к выступлениям против новой власти, организовывать восстания. Одним из таких был Судаков. Он находил убежище у кулаков, в монастырях, у присмиревших на время бывших дворян в уездном городе, скрывался в лесных дебрях.

Игумен Илиодор был братом колчаковского полковника, о чем не знали даже монахи. Судаков посвятил Илиодора в дела своей контрреволюционной организации и получал от монастыря немалую помощь. И теперь Судаков негодовал, что игумен принял его так холодно. Он догадывался, что хитрый Илиодор решил на время порвать с ним всякие отношения, чтобы не навлечь на монастырь подозрений после неудавшегося восстания в Успенском.

— Нет уж, игумен, — прошептал Судаков, — от нас тебе не отвязаться, поздно. Попадусь я, тебя за собой потащу. Дело затеяно серьезное: или умрет Советская власть, или умрем мы.

Время от времени Судаков останавливался и прислушивался: не идет ли кто навстречу, не догоняет ли? Нет, никого не было в лесу в этот поздний час.

Он шел долго и наконец оказался на берегу Кривого озера. Внезапно услышал веселые детские голоса. Переговаривались двое:

— Пантушка, давай к берегу-у-у! — взывал пронзительный голос.

Ему отвечал другой, озорной, грубоватый:

— Пошел к черту-у-у! Сам знаю-ю-у!..

— Утоне-е-шь!

— А ты не каркай!

Судаков замер на месте, перестал дышать, выхватил из трости кинжал. Но голоса умолкли, и в лесу стало по-прежнему тихо. Всунув кинжал в трость и крадучись, точно волк, Судаков стал пробираться в свое логово. Вот он протиснулся в дыру между обомшелыми камнями, постоял, послушал — никакого подозрительного шума. Успокоился, пошел в темноте, вытянув вперед руку.

Это была одна из штолен заброшенных каменоломен. Тех самых каменоломен, в которых задумали искать церковные ценности Пантушка и Яшка. Судаков шел ощупью, чувствуя, как наклонный пол штольни уводит вниз, в глубь земли. В непроницаемой темноте гулко шлепались с потолка капли воды: два дня назад прошел дождь, и вода просочилась до штольни.

Не первый раз был Судаков в подземелье, но непроницаемая темнота, могильная тишина и опасность, подстерегающая на каждом шагу, действовали неприятно, держали в нервном возбуждении. Осветить дорогу было нечем. Хранилась у него коробка спичек, спрятанная от сырости в кармане нательной рубахи, но он доставал ее лишь в случаях крайней необходимости, а для прикуривания употреблял, как и крестьяне, кусок стали, кремень и тряпку, проваренную в зольной воде.

Идти было неудобно. Под ноги попадались камни, осыпи земли, лужи. Пахло сыростью и плесенью.

Наклон кончился, и штольня пошла горизонтально. Судаков понял, что осталось пройти немного. Сто шагов прямо, потом повернуть направо, и он будет на месте.

Отсчитав сотню шагов, он нащупал тростью выступающий на повороте штольни угол, свернул за него и через пятьдесят шагов остановился. Снаружи не доносилось ни одного звука. А здесь, в подземелье, все было немым, мертвым.

Он высек огонь. Крохотное пламя осветило внутренность штольни шага на два вокруг. В щели между камнями торчала лучина с обгоревшим концом. Судаков поднес к ней пламя, лучина медленно загорелась, раздвигая темноту. В желтом свете показались нависающие камни, сухая глина, корни растений; на земле — примятое сено, валежник, сухая лучина, глиняный горшок с водой.

Опустившись на сено, Судаков несколько минут сидел не шевелясь, потом его, точно пружиной, подбросило: вскочил на ноги, стал рыться в сене; нашел полушубок, мешок, на дне которого лежала разная мелочь: шило, моток ниток, дратва…

— Хоть бы один сухарь! — зло прошептал он, засунул мешок и полушубок под сено, закурил, лег.

Обида на игумена вспыхнула с новой силой, и он стал думать о том, как отомстить старцу. Но постепенно мысли уходили к другому. Вспоминалось иное время, иная жизнь; тогда с таким, как Илиодор, он не стал бы и разговаривать. Конечно, он мог бы назваться игумену своим настоящим именем, и тогда бы Илиодор относился к нему иначе. Но нельзя рисковать, тем более что игумен труслив.

Да, Илиодор немало бы удивился, узнав, что имеет дело со знатным дворянином, сыном самого богатого в губернии помещика. Судаков лишь на секунду вспомнил о своем настоящем имени и тотчас же огляделся по сторонам, словно его мысли мог кто-нибудь подслушать. За время скитальческой жизни он привык к тому, что стал зваться Василием Судаковым, и даже во сне видел, что он не кто иной, как петроградский рабочий Судаков. Научился паять, ввертывать в свою речь такие словечки, как «гайка», «зубило», «кувалда», «клещи»…

Иногда в уединении он вспоминал полковую жизнь, вечера в офицерском клубе, балы в собственном доме, охоту в родовом имении. Все это ушло в прошлое. Полк разбит Красной Армией, поместная земля отдана крестьянам, а в усадьбе открылась сельская больница.

Очень хотелось есть. От голода в желудке побаливало, во рту все обметала липкая густая слюна. Больше суток прошло с тех пор, как он в последний раз ел, скрываясь в овине у знакомого кулака. Оставаться там было опасно, и Судакову пришлось переметнуться в монастырь, где он надеялся отоспаться, отдохнуть. А вышло так, что игумен и куска хлеба не дал.

Оставалось одно: дожидаться Гаврилу — «пещерного жителя», как в шутку называл его Судаков.

С Гаврилой он познакомился около года тому назад, встретившись в лесу, и с тех пор не один день провел в его подземном жилище. В былое время он с барской брезгливостью посторонился бы грязного мужика, а теперь лежал на его подстилке.

— Тьфу! Гадость какая! — зло проговорил Судаков. — До чего же я опустился!

А немного спустя подумал уже более спокойно: «Ничего. Нам бы только свергнуть Советскую власть. А тогда мы наведем свой порядок. Таких, как Гаврюшка, заставим сапоги лизать».

Что-то зашуршало. Камень ли упал, ветер ли ворвался в штольню.

Судаков вскочил, прислушался. Похоже было, что кто-то осторожно пробирается по подземному ходу. Судаков загасил лучину, обломал тлеющий конец, затоптал его и быстро спрятался за выступающие камни. Рука судорожно сжимала рукоятку браунинга.

Сомнений не было: по штольне кто-то шел. В голове Судакова одна мысль обгоняла другую. То ему казалось, что это Гаврила, и он радовался, что не одному придется ночевать в мрачном подземелье, то вдруг мерещилось, что его выследили чекисты и теперь поймают, как лису в норе. Его бросило в жар. Он чувствовал себя, как зверь в капкане.

Шаги раздавались все ближе, все явственнее. Судаков затаил дыхание.

Вот шаги уже совсем близко. Кто-то сопел и возился рядом. Синие искры вспыхнули в темноте и погасли. Потом еще и еще.

«Гаврила…» — с облегчением подумал Судаков.

Оранжевым глазком мигнул в темноте уголек, потом вспыхнуло крохотное пламя и осветило кисть руки около лучины. Когда лучина загорелась, Судаков увидел Гаврилу и выскочил из засады.

— Руки вверх!

Огромный мужик, заросший бородой до самых глаз, слабо вскрикнул и согнулся, выкинув руку вперед, как бы защищаясь от удара.

— Эх ты, трус! — Судаков засмеялся, дружески хлопая Гаврилу по плечу.

— Фу ты! — выдохнул Гаврила. — Сердце так и оборвалось. И не подумал, что ты тут.

— Не ждал гостя? А я решил навестить тебя. Скучно, думаю, тебе одному-то. Мимоходом и завернул на часок. Как живешь? Давно не видались.

— Недели две, а может, и больше. Тут дни-то несчитанные.

— А ты календарь заведи. Будешь отрывать листочки. День минул — листок долой! — шутливо посоветовал Судаков.

— Ни к чему это, — мрачно ответил Гаврила. — Без дела дни проходят, и считать их нечего. Это когда дома — другое дело. Знаешь, чего в понедельник делать, чего во вторник, в среду… Вон мужики-то пашут, сеют, а я…

— Погоди, напашешься, — перебил Судаков, бесцеремонно заглядывая в узелок, который развертывал Гаврила. — О-о, да у тебя тут еды-то на целый полк! Жена, что ли, приходила?

— Приходила.

Гаврила сел, снял старую фуражку, расправил длинные волосы, провел ладонью по усам и широкой пепельной бороде.

— Милости просим, — он показал на еду.

— Всякая еда хороша ко времени. Сейчас жареный лапоть и тот съешь, — Судаков рассмеялся и ухватил ломоть хлеба. — Раньше овсом только лошадей кормили, а теперь мы едим овсяный хлеб.

— Это еще хорошо. А то лебеду ели. Это из семенного овса баба испекла. Овес государство на обсеменение дало.

— А еще чего дало государство? — ехидно спросил Судаков.

— Рожь, ячмень.

— Вот будут мужички, товарищи крестьяне, ссуду государству с процентами отдавать, тогда почешут затылки.

— Говорят, без процентов ссуда-то, — неуверенно возразил Гаврила.

— Говорят, говорят! — передразнил Судаков. — Советская власть за все проценты берет. Попадешься ты, так тебе за дезертирство годика три тюрьмы дадут да еще годика два накинут за здорово живешь… Это что такое? — Судаков ткнул пальцем в узелок с едой.

— Ватрушки.

— Первый раз такие вижу.

— Тесто из ржаной муки с тертой картошкой, а сверху конопляное семя… толченое.

— Ну-ка, давай попробуем.

Глотая куски клеклого теста с пахучим конопляным семенем, Судаков многозначительно продолжал с издевкой:

— Так что ты, товарищ Гаврила, учти: страдать тебе придется много, если попадешься.

— Баба, жена моя, — медленно сказал Гаврила, — зовет домой. Говорит, прощение будет. Сосед тоже в дезертирах был — вернулся. Ну, и ничего. Месяц принудительных работ дали, дрова в лесу заготавливал.

— Ой, не верю я твоей бабе. Они ведь, бабы-то, какие? Ей трудно без тебя, вот и зовет, думает, легче станет. А того не понимает, что тащит мужа в петлю.

— Не в том дело. Отец у меня еще здоровый, мать, сестры. Работать есть кому. А нутро мое ноет, болит, по жизни тоскует. Руки дела просят. Лежу в этой норе и думаю: люди в поле работают, хлеб сеют; солнышко светит, жаворонки поют, жеребенки ржут, грачи над пашней голгочут весело! И ни от кого прятаться не надо… А я, как червь, в земле хоронюсь, по неделе человеческого голоса не слышу. Сам с собой разговариваю. Может, с ума сходить начинаю?

— Возможно, — с усмешкой подтвердил Судаков.

— И чего делать теперь — не знаю, — причитал Гаврила.

— Настоящие люди знают, что делать, — наставительно сказал Судаков, запихивая в рот кусок овсяного пирога со щавелем. — Вон, говорят, в каком-то селе убили в церкви приезжего из города комиссара.

— Да это в нашем селе, в Успенском. Страх-то какой!.. Ужасти!.. И зачем убивать?

— Зачем убивать? — медленно проговорил Судаков. — Значит, надо было. То в одном месте советского комиссара убьют, то в другом, то в третьем. Вот их и поубавится. Да в то же время поезда взрывать, мосты… Разогнать комиссаров, свою власть установить.

— Какую? — спросил Гаврила.

— Старую. Только без царя. Твою власть.

— Какую же это мою?

— Ту, которая тебя за дезертирство судить не станет, а еще тебе спасибо скажет.

— Чудно́!

— Не чудно, а слушай, что говорю… Вот ты здоровый, сильный, молодой. А какая от тебя польза? Никакой. А ведь мог бы и отсюда, из-под земли, полезное что-нибудь сделать.

— Чего же это?

— Советской власти боишься? — в упор спросил Судаков.

— Боюсь… за дезертирство мое.

— Значит, надо ее сменить на такую власть, которой тебе нечего бояться.

— Как же сменить-то? — наивно поинтересовался Гаврила.

— Люди борются против Советской власти, и ты борись. Сожги волостное правление, кооператив, милицию.

— Ой, чему ты меня учишь!

— Я не учу, дурень! Я к примеру говорю. Я не тебя первого такого встречаю мимоходом. Не все прячутся. Которые и дома живут, а Советской власти соли на хвост насыпают.

— А ты откуда знаешь?

В вопросе Гаврилы была такая подозрительность, что Судаков выругался.

— Глупый же ты! Откуда мне знать! Я ничего не знаю. Я только думаю, что такие, люди есть.

— Конечно, есть, как не быть, — согласился Гаврила.

— Я человек рабочий, — продолжал Судаков. — Все мое имущество вот… мозолистые руки… ну, и голова. Больше ничего нет. Руками я кормлюсь. Мне все равно, какая власть: царская ли, советская ли, али еще какая. Ясно?

— Очень даже.

— А ты крестьянин. У тебя есть земля, собственный дом и разные постройки, лошадь, корова, овцы.

— Есть.

— Ты вырастил хлеб и можешь его продать по какой хочешь цене. Зарезал телка али свинью, хочешь — сам съешь, хочешь — продашь. Вот и нужна тебе крестьянская власть.

— Мне и теперешняя, советская, подходящая.

— Почему же ты не воевал за нее?

— Это другое дело.

Наевшись, они закурили и, потушив лучину, легли спать.

Лежали молча. Глухая тишина давила на мозги, отсыревшее сено пахло землей и подвальной затхлостью.

Швырнув окурок, Судаков спросил:

— Значит, ты из Успенского?

— Да.

— Не знал… Который раз встречаюсь с тобой, а знаю о тебе только то, что ты дезертир… Как же ты стал дезертиром? Интересно послушать.

Гаврила стал рассказывать.

— Меня хотели забрить[9] еще в германскую войну. Было мне тридцать годов. Ну, не забрили. Нашли у меня чего-то во внутрях. Еще ноги не подошли, подошвы ровные, без выгиба.

— Плоскостопие, — подсказал Судаков.

— Вот, вот… доктора это слово говорили. Еще сердце у меня больным признали. Забраковали, значит, меня. Радости дома было — целую неделю пировали. Всем на удивление: мужик, говорят, здоровый, а доктора бракуют. Решили, что я откупился. А никакого откупа не было. Научил меня один инвалид. Ну, ему пришлось дать трояк, только и расходу. Велел он мне фунт чаю скушать, как на призыв пойду. Съешь, говорит, полфунта за два часа до того, как к докторам идти, а полфунта за час. Я так и сделал. И вот, значит, к докторам вызывают, велят одежду снимать. Голого, значит, смотрят. Срам! Стали меня доктора осматривать, ровно барышники лошадь на ярмарке. Пройдись, приседай, покажи зубы… В уши заглядывали, щупали всего… Стал меня доктор слушать. Седой, толстый. Одышки, спрашивает, не бывает? Бывает, говорю. Ведь с докторами надо как с попом на исповеди. Что спросит поп, отвечай: грешен. Про чего спросит доктор, говори одно: бывает. А как же иначе? Иначе никак нельзя. Ну вот, слушал меня в трубку доктор, а потом хлопнул по голой спине и чего-то офицеру про сердце сказал. Велели мне одеваться. Вскорости объявили, дескать, я негож. Вот так… Больше меня не беспокоили вплоть до гражданской войны. Позвали в восемнадцатом году в Красную Армию. Тут и пошло все набекрень. Вспомнил я про чай, а чаю негде взять. Не стало чаю-то, морковь сушили да заваривали. Посудачили мы с бабой, и узнала она от кого-то: дескать, надо три дня ничего не есть, а соленую воду пить. Тогда доктора признают больным. Вместо трех дней я пять дней впроголодь жил и соленой водой наливался. Поверишь ли, ноги стали пухнуть. Как бревна сделались, ничего из обувки не лезет. Замотали ноги онучами, привели меня на комиссию. Доктор потрогал ноги и ничего не сказал. И домой не отпустил. Положил меня в больницу. А там от пищи отказаться нельзя, да и пищи городской попробовать хочется. Стал я есть. А соленой воды раздобыть негде. Хотел сговориться с санитаром, а тот, подлая душа, фершалу сказал. Фершал накричал на меня, судом пугал. Выписали меня из больницы здорового, как быка. Пустили бы домой, я бы все сорок верст бегом пробежал. А меня в казарму. Вот тут я и узнал, как солдат учат. На завтрак в строю, на обед в строю, на ужин опять же под командой. Потом шагать в ногу, мешок с соломой штыком, будто человека, колоть, на брюхе ползать, через забор перелезать. Только в отхожее место без команды ходили. Такая жизнь не по мне. Я привык жить как? Когда захочу спать — лягу, захотел встать — встаю… Ну, да все это еще так-сяк. Главное-то в том… надо идти воевать. Страшно! Убьют — и Авдотьи своей не увижу и ребятишек. И кто будет на жеребце ездить? Жеребца мы на племя оставили, с норовом вырос, одного меня слушался. Ну, и это еще не все. А вернись я безрукий, а то без двух рук и без двух ног. Кому нужон? Как самовар без ручек… И надумал я убежать. Знал, есть такие, которые с войны убегают. Убег и я. С тех пор и мыкаю нужду по лесам да, болотам. Пока в чужих местах был, так лиха хлебнул вот столько… по самую макушку! Исподволь к родным местам пробирался. Ну, тут чуток получше стало. Как-никак дом рядом. Бельишко сменишь, пожрать принесут.

Гаврила умолк. Молчал и Судаков.

— Собачья жизнь! — выругался Гаврила. — И когда она кончится!… — И, помолчав немного, спросил: — А ты… тоже от военной службы хоронишься?

Судаков ответил не сразу. Он ворочался на сене, кряхтел, прокашлялся, будто собирался петь.

— Ну, что же. Откровенность за откровенность. Я тебя прощупывал, кто ты: просто дезертир или идейный противник Советской власти. Нарочно такой разговор вел. И понял: ты настроен против Советской власти.

— Да нет же! — возразил Гаврила.

— Не бойся, я не пойду на тебя доносить. Я в политику не вмешиваюсь. Я по божьему делу…

— Это как? — не понял Гаврила.

— Божьих странников знаешь?

— Знаю.

— Так вот я из таких.

— Чудно, — недоверчиво промолвил Гаврила. — Божьи странники бывают старые.

— Бывают и моих лет, только тебе не приходилось их встречать.

— Может быть.

— Был я в Петрограде рабочим, — продолжал Судаков, оживляясь. — В гражданскую войну эвакуировали в вашу губернию. Работал в мастерской. Самовары паял и лудил, зажигалки делал. Тем и кормился. Была у меня жена и сын пяти годков. Оба в один месяц от сыпного тифа умерли. Такая тоска меня взяла! Бросил работу, стал без дела шататься. Вспомнил о боге и по монастырям начал ходить.

— По каким?

— По всяким: и по мужским и по женским. В монастырях успокаивать умеют.

— Умеют, умеют, — с ухмылкой согласился Гаврила. — У Илиодора в Знаменском не был? Он монахов палкой колотит. Он тебя успокоил бы.

— Был, но Илиодора видеть не сподобился, — слащаво произнес Судаков. — Где мне до игумена добраться! Я ведь как в монастырь попадаю? Прихожу и спрашиваю: не надо ли чего починить? Ну, и бывает, поделаешь что придется, поживешь неделю-другую, похарчишься, успокоение душе найдешь.

— И в солдаты тебя не забрили?

— Нет. Я к военной службе негоден: в детстве перелом ноги был, неправильно сросся.

— Понятно. А теперь куда шагаешь?

— Отдохну у тебя дня три-четыре да и пойду на Каму-реку. Там, говорят, места привольные. Посмотрю божий свет.

На Каму Судаков не собирался. Узнав, что по всему уезду на больших дорогах, на постоялых дворах проверяют проезжих и прохожих, он решил, что лучше всего скрыться вблизи Успенского, где уже перестали искать убийцу. Отсидеться в укромном месте, переждать, а потом перейти в другой уезд, к своим единомышленникам, и продолжать борьбу против Советской власти.

Была еще одна причина, по которой Судаков решил задержаться вблизи Успенского. Ему не давали покоя церковные ценности, утаенные успенским попом. Дознаться, где они, и забрать их — вот о чем мечтал Судаков.

— На Каму-реку подамся, — повторил он. — Слышишь, Гаврила. Пойдем со мной.

— Далеко очень. Верст двести наберется, — ответил Гаврила, повернулся на бок и захрапел.

НОЧЛЕГ В ЛЕСУ

Солнечные лучи проникали через густые ветви, бросали на стволы деревьев и траву светлые, веселые пятна.

Неподвижно стояли сосны и ели, только осины иногда вздрагивали круглыми листьями. Где-то тоскливо куковала кукушка.

— Кукушка, кукушка, — проговорил Яшка, — скажи, сколько лет мне жить?

Напряженно вытянув шеи, раскрыв рты, ребята замерли.

Птица умолкла.

— Это все неправда, — заявил Пантушка, — одни выдумки.

— А может, правда? Ты почем знаешь, — возразил Яшка. — Бабка Анна сказывала, сбывалось предсказание кукушки. Она вещунья, кукушка-то.

— Много знает твоя бабка Анна! — пренебрежительно сказал Пантушка. — Стародубцев говорит, в приметы верят одни только старухи.

— А ты не веришь? Не веришь? — быстро и горячо произнес Яшка с явным желанием уязвить товарища.

— Не знаю, — неуверенно ответил Пантушка.

— То-то! — торжествующе воскликнул Яшка и посмотрел на Пантушку взглядом победителя.

— Ку-ку! Ку-ку! Ку-ку! — раздалось под деревьями где-то совсем близко.

— Слышал? Три раза. Значит, жить тебе три года.

— Только? — грустно произнес Яшка. — Так мало!

— Кукушка предсказала.

— Это она не мне. Если бы сразу, как я спросил… а то времени-то сколько прошло.

Они шли по тропинке вдоль реки. Над головами нависали ветви с густой листвой. Над травой гудели пчелы, порхали бабочки, стрекотали невидимые кузнечики.

Ребятам не удалось выйти из дома с утра, и теперь они торопились, чтобы засветло добраться до каменоломен, переночевать возле них и с раннего утра отправиться в подземелье на поиски драгоценностей.

— А донесем мы? — неожиданно спросил Яшка. — Или на помощь надо звать?

— Донесем! — уверенно ответил Пантушка. — Ты полпуда унесешь? Ну, вот. Я пуд унесу.

— А может, там золота-то пудов пять!

— Пя-я-ать, — протянул Пантушка задумчиво и про себя подсчитал. — Пять пудов не донесем… А мы за два раза…

— Верно! — подхватил Яшка.

Они подошли к небольшому, со всех сторон окруженному лесом озеру. Один берег был крутым, похожим на каравай хлеба с обрезанной краюшкой. Вода у этого берега темная, с зеленым отливом.

— Вот тут мы и переночуем, — предложилПантушка, показывая на высокий берег.

Яшка не возражал.

На мягкой густой траве они постелили старые отцовские кожухи, натаскали хвороста для костра и уселись ужинать. Пантушке мать дала пригоршню толокна, краюху черного сырого хлеба с примесью древесной коры. У Яшки был такой же хлеб, бутылка молока, несколько вареных картофелин.

Ели каждый свое. Бывало, до голодной поры, на рыбалке или в ночном ребята делились едой, все ели сообща. Трудное голодное время приучило их, как и взрослых, думать в первую очередь о своем желудке.

Пантушка ел быстро, подбирая каждую крошку, старательно двигал челюстями. Толокно он не трогал, зная, что оно не испортится ни от жары, ни от сырости и что его можно будет съесть в самую последнюю очередь. Кусок хлеба только раздразнил аппетит. Но, примерившись к запасам продуктов, Пантушка решил больше не есть: скоро спать, а во сне голода не чувствуешь.

Яшка съел добрую половину продуктов, на секунду задумался, разглядывая на свет бутылку, потом допил молоко.

— А то прокиснет, — пояснил он.

Теперь, когда ребята были на месте, время тянулось медленно. Солнце, казалось, остановилось и не хотело закатываться за далекий край земли. Небо было по-прежнему светлым. А ребятам хотелось, чтобы скорее наступила и прошла ночь. Они искупались в озере, наловили окуней и пекли их над костром, насаживая на прутики.

На развалине сосны увидели гнездо, Яшка осмотрел его.

— Коршуново, — сообщил он, слезая и зализывая ссадины на руках. — Пустое, яиц нет.

Появились комары, и ребята разожгли большой дымный костер.

Наступил, наконец, вечер, и в лесу потемнело. Донесся колокольный звон. Редкие удары колокола наполняли воздух гулом.

— У нас в церкви к вечерне звонят, — сказал Яшка.

— Это в монастыре. Не слышишь разве, как гудит? У нас такого колокола нет. В монастырском колоколе много серебра, а в нашем меньше, — важно рассуждал Пантушка. — У нас народ бедный, и звон у нас не тот. Мне тятенька говорил, в монастырь богатые купцы много денег жертвовали.

— Дураки! — лихо произнес Яшка. — Лучше бы проели, конфет накупили бы, лампасеи, помадки.

— Сам ты дурак! — незлобиво ответил Пантушка. — У купцов, думаешь, конфет не хватало?.. Кабы не так!.. А жертвовали за грехи. Богатство-то только через грехи приваливало. Вот и жертвовали, а монахи молились за купцов, у бога прощения просили.

Пантушка бросил в костер сук, посмотрел, как выпорхнули и погасли на лету искры.

— Богатеи не дураки, а хитрющие, — заключил он.

— А зачем попы и монахи длинные волосы носят?

— Не знаю. Надо у отца Павла спросить.

Вспомнив про священника, они невольно перешли к разговору о последних событиях в селе и о ценностях, которые пришли искать.

— Бабка Анна рассказывала, — торжественно говорил Яшка, — клады заговаривают. Заговоренный клад нипочем в руки не дастся.

— Да ну тебя с твоей бабкой! — не стерпел Пантушка.

— А что? Обернется в глину — и все. А сними заговор — глина опять золотом станет.

— Если бы так, из глины бы горы золота наделали, — возразил Пантушка.

— Не каждый согласится. Ведь надо душу дьяволу отдать. Без  н е г о  не сделаешь.

— Я бы отдал душу дьяволу.

— Что ты! — Яшка перекрестился. — Зачем так говоришь? К ночи-то…

Пантушка уже увлекся зародившейся мечтой, и удержать его было невозможно.

— Я бы превратил всю эту гору в золото и отдал бы людям. Об этом узнал бы Ленин. Вызвал бы меня к себе и сказал: «Спасибо тебе, Пантелей Бабин. На твое золото мы купили много хлеба. Теперь народ ест вволю, никто не умирает с голоду. Что ты хочешь в награду?» А я бы сказал Ленину, что хочу, мол, весь белый свет объехать, посмотреть на моря-океаны, на людей, на зверей разных.

— Вот уж выдумал, — произнес Яшка, воспользовавшись тем, что Пантушка на секунду замолчал и задумался, отдавшись сладким мечтам. — Я бы попросил у Ленина денег на сруб, избу бы построил пятистенную. Еще на лошадь попросил бы.

— У вас же есть изба.

— А я, как вырасту, отделюсь от бати-то. С батей Пашка, меньшак, останется. Вот у меня изба была бы своя. Лошадь тоже. Тогда можно и жениться.

— А на ком бы ты женился? — серьезно спросил Пантушка.

— На Шурке Прохоровой.

— Не отдадут — богачи.

— Если пятистенная изба да лошадь… Еще отец нетель дал бы, овечек трех на развод.

— А я попросился бы у Ленина на корабль. Повидать всего хочется. Поехал бы на корабле в Африку. Там живых слонов сколько, львов!..

— Негров, — подсказал Яшка, вспомнив, как учительница рассказывала о чернокожих людях.

— И негров.

— Они голышами ходят, — Яшка засмеялся.

— Раз там жарко. И ты бы голым ходил.

Яшка не нашелся, что сказать на это, и замолчал. А Пантушка продолжал мечтательно:

— Объехал бы весь мир, пришел бы перво-наперво к Ленину и рассказал, где как люди живут. Потом — домой.

— Стариком бы уж воротился. Подумать: весь мир объехать!

— Пускай стариком. Зато повидал бы…

— А жениться когда же?

— Жениться? Жениться не пришлось бы, раз всю жизнь в дороге.

— Ну, это не дело — бобылем век жить.

Яшке приходили на память слова и фразы, слышанные от взрослых, и произносил он их именно тоном взрослого.

— А ты там женись на какой-нибудь, — посоветовал он.

— Можно и там жениться, — согласился Пантушка.

На озере шумно всплеснула рыба.

— Сом, наверно, — сказал Яшка. — Вот бы поймать!

— Давай спать! — предложил Пантушка.

Но спать не давали комары: даже дым от костра не мог их отогнать. Только когда рассвело и подул ветер, комары исчезли. Измученные бессонной ночью, расчесав лица до крови, Пантушка и Яшка замертво свалились и уснули.

Проснулись около полудня и пошли на поиски. У ребят не было никакого представления о каменоломнях. Они знали только, что в горе добывали камень и там остались подземные ходы.

— Надо найти вход, — сказал Яшка. — Я сразу его отыщу. Сначала будет дорога, потом большая дыра.

— Я тоже найду, — уверял Пантушка.

Ребята не признавались друг другу в том, что о каменоломнях знали лишь по рассказам. Каждый надеялся на другого, и каждый хитрил, не спешил идти первым.

После долгих блужданий они случайно наткнулись на отверстие в горе.

— Вот! — вскрикнул Яшка. — Я говорил!

— И я говорил, — ответил Пантушка, стараясь казаться спокойным.

Это был вход в каменоломни, который ребята считали единственным, тогда как на самом деле их было несколько. Каменоломни были заброшены давно. Дожди размывали землю, она оползала, заваливая вход, и теперь вместо широкой штольни, куда когда-то въезжали на лошадях, остался большой лаз.

ПОД ЗЕМЛЕЙ

Первым, согнувшись, пробрался в лаз Пантушка, за ним Яшка. Шагов через десять можно было распрямиться во весь рост. В непроглядной темноте продвигались ощупью.

— Э-эх, фонарь надо было взять! — с сожалением и досадой сказал Пантушка.

— Керосину-то во всей деревне не найдешь.

— Чего же делать?

— Факелы надо, — посоветовал Яшка.

— А смола где?

— Бересту зажечь. Знаешь, как горит.

Пришлось вылезти, надрать бересты. Ребята набили ею карманы, сняли рубахи и, завязав рукава, положили и туда бересту. На всякий случай нащепали от сухой поваленной сосны лучинок, вырезали по палке и снова полезли в каменоломню.

С берестой дело пошло лучше. Зажатая в расщепленный конец палки, береста горела ярким пламенем, освещая внутренность штольни.

Над головой был неровный свод из больших серых камней и земли. Полусгнившие деревянные подпорки покосились, осели, а кое-где упали, загородив путь.

Ребята шли осторожно, чтобы не упасть.

— Тебе не страшно? — шепотом спросил Яшка, пытаясь разглядеть при дрожащем свете факела выражение Пантушкиного лица.

— Н-нет, — ответил Пантушка тоже шепотом и почему-то оглянулся. — Н-нет, не страшно. А что?

— Да так.

Пантушка вытащил из кармана пистолет, заложил пистон и решительно сказал:

— Пойдем! Чего там!

И он продвигался дальше с факелом в одной руке, с пистолетом в другой. Страх проникал в самое сердце. Мало ли что ожидает их! Может быть, волчья семья устроила тут логово. Или под темными сводами нашел себе место филин, гукающий по ночам так, что спину подмораживает. Возможно, придется встретиться со змеями. Рассказывал же Пантушке отец о том, как однажды он увидел в лесу в яме штук десять гадюк.

От мысли о волках, филине и змеях Пантушку зазнобило, под рубахой подуло ледяным ветром.

Яшка, нагруженный берестой, щепками и узелками с едой, спотыкаясь, семенил за своим товарищем. Ему был виден освещенный силуэт Пантушки, прыгающие по стене отсветы факела и тени. Тени принимали самые невероятные формы: то вдруг возникнет на стене лицо старика с бородой и начнет вытягиваться и разевать рот, то прыгнет что-то похожее на черепаху, на уродливую птицу, то начнет дрожать и извиваться, как змея, узкая черная полоса. Яшке временами казалось, что подземелье населено сказочными существами, которые боятся дневного света. Признаться, что ему страшно, Яшка не мог: боялся насмешек Пантушки.

Внезапно Пантушка отпрянул назад не столько от испуга, сколько от отвращения. Ход был прегражден паутиной. Точно узорная сеть из тончайших ниток повисла от свода чуть не до пола штольни. Если бы Пантушка не отпрянул, паутина обмотала бы его с головы до ног. В середине этой хитро сплетенной сети сидел кургузый, почти круглый паук с мохнатыми лапами. Свет ослепил его, и некоторое время он был неподвижен, потом побежал вверх, быстро перебирая лапами. Пантушка очнулся и поднес к паутине факел, сжигая ее вместе с отвратительным насекомым.

— Гадость какая! — выдохнул он с отвращением. — А я их рукой давлю, — признался Яшка.

— Противно, видеть не могу пауков. — Пантушка сплюнул и пошел вперед.

Вскоре им встретился завал с узкой щелью, в которую они, не раздумывая, пролезли. По ту сторону завала был обрыв. Они стали осторожно спускаться и оказались в штреке — горизонтальной выемке, не имевшей выхода на поверхность земли. Штрек сохранился почти не поврежденным.

Береста весело потрескивала, пламя давало достаточно света, а свет вселял в сердца подземных путешественников бодрость, уверенность в том, что все будет хорошо.

Сырость и никогда не проветриваемый воздух утомляли. Тело покрывалось испариной, глаза от напряжения и дыма слезились.

— Похоже, тут давно никто не был, — заметил Пантушка, — клад, наверно, в другом месте.

— Почем знать? Может, и были, — возразил Яшка.

— Паутина-то цела.

— Может, отец Павел со Степкой нарочно подлезли под паутину.

— Зачем это?

— Чтобы своих следов не оставить. А если они разорвали паутину, так мизгирь[10] новую сплел.

— Так быстро?

— А что? У нас в погребе жил мизгирь. Палкой сорвешь паутину, а через несколько дней он опять соткет.

— Твоя правда, Яша. Поп нарочно оставил паутину. Клады всегда прячут хитро. Зароют в землю и на этом месте березку посадят. Растет березка, и не подумаешь, что под ней богатство. А то еще на кладбище закопают, холмик насыплют, как на могиле, и крест поставят.

— Здесь тоже с какой-нибудь хитростью поп спрятал.

— Давай все примечать.

— Ладно.

Они шли вперед и, увлекаясь незнакомым, впервые увиденным миром, иногда забывали о цели своего путешествия.

Вот ребята заинтересовались грибами на полусгнившем деревянном столбе, подпирающем свод. Грибы лепились друг на друга, словно отвоевывая те места, где им можно было жить и питаться. Белые, точно сделанные из молока, они легко разламывались от малейшего прикосновения.

— А есть их можно? — спросил Яшка, нюхая грибы. — Пахнут, как настоящие.

— Грибы нельзя есть без разбора: бывают ядовитые.

— А то бы грибошницу сварили, — мечтательно произнес Яшка и причмокнул губами.

— Вечером поищем в лесу сыроежек. Может, уж появились. А то и обабки, гляди, попадутся.

— Рано еще. Об эту пору грибов не бывает.

Пантушка ничего не ответил, потому что увидел на выступе камня странный мешочек. Когда он поднес поближе факел, мешочек зашевелился, внизу обозначилась голова, зашевелились уши, приоткрылись крошечные глаза.

— Летучая мышь!

— Пальцы-то, пальцы! — вскрикнул Яшка, пятясь. — Как человечьи.

Дымчато-бурый меховой мешочек начинал шевелиться все беспокойнее.

Вдруг мышь раскинула крылья с перепонками и, пролетев над головами ребят, уцепилась за выступ камня в новом месте.

Пантушка взял камень и хотел убить мышь, но Яшка остановил его.

— Не надо! Слышь, не надо!..

В голосе Яшки было столько мольбы, а в глазах такой испуг, что Пантушка сразу бросил камень.

— Почему не надо? Мыши вредные, их нужно убивать.

— Что ты! — Яшка смотрел на товарища испуганными глазами. — Пойдем скорее!

Когда они отошли настолько, что мыши не стало видно, Яшка немного успокоился.

— Ты знаешь, — тихо сказал он, — эти мыши летают по ночам к людям и сосут кровь.

Пантушка тоже слыхал об этом. В селе говорили, что летучая мышь загубила дочь мельника. Повадилась к ней летать, сосала из шеи кровь, и девушка становилась все бледнее, слабела с каждым днем, наконец слегла и через полгода умерла. Никто не видел, как прилетала мышь, на теле девушки не было никаких следов укуса, а все-таки люди считали виновником преждевременной смерти именно летучую мышь.

— Вот и надо их убивать, — заявил Пантушка, вспомнив деревенские пересуды по поводу смерти дочери мельника.

— Нельзя, — осторожно, но настойчиво твердил свое Яшка. — Бабка Анна сказывала про Микиту… Он ведь знахарь, с нечистой силой водится, скотину лечит и людей. Может испортить, кого захочет… Так вот, слушай: Микитка взял летучую мышь, сварил ее, вынул кости и носит на груди в черном мешке.

— Зачем?

— Вот то-то и оно, — Яшка сделал такую гримасу, будто он знает что-то очень важное, да не может сказать.

— Нечистой силы нет! — отрезал Пантушка.

— Ты еще скажи, что бога нет! — страстно произнес Яшка.

— А кто его видел?

— Его никто не видит, а он есть. Он сотворил и небо, и землю, и людей.

— А нечистую силу кто сотворил?

— Она сама народилась, она враг бога.

Пантушка рассмеялся. Он перестал верить в существование бога или черта. Не раз слышал он, как отец и Стародубцев спорили с Феклой, доказывая ей, что бога выдумали богатые люди; это им надо для того, чтобы держать простой народ в кабале.

Фекла крепко верила в существование бога и нечистой силы, она и Пантушке внушала, что без бога не было бы ничего живого.

— А ты его видела? — спросил как-то Пантушка.

— Я грешная, а бог является только праведным.

Пантушка верил больше отцу и Стародубцеву, чем матери.

И теперь, слушая испуганный Яшкин шепот о летучей мыши, обладающей будто бы какой-то таинственной, нечистой силой, Пантушка улыбнулся про себя и вдруг повернул назад, бросив товарищу:

— Постой тут, я сейчас.

Не успел Яшка сообразить, в чем дело, как Пантушка исчез. Яшка побежал за товарищем и увидел, что тот сидит на корточках и разглядывает убитую мышь.

— Убил? — вырвалось у Яшки.

— Да, — спокойно ответил Пантушка. — Смотри, какие большие у нее уши.

Яшка перекрестился.

— Не бойсь, — успокоил его Пантушка. — Ничего не будет. Сколько их мышеловками ловят и убивают, а ни с кем еще ничего не случилось.

— Так то полевые, а эта летучая.

— Это все равно. Убил не ты, и тебе бояться нечего.

Последние слова успокоили Яшку, и товарищи продолжали свой путь.

Штрек привел их в обширную пещеру, такую высокую, что в ней мог бы поместиться самый большой деревенский дом. В центре пещеры валялись на земле головешки.

Ребята переглянулись.

— Тут кто-то был, — прошептал Яшка.

— Вижу, — с подчеркнутым спокойствием ответил Пантушка и начал осматривать пещеру. Тут обнаружилось, что от нее отходят еще два штрека.

— Да-а, — протянул Яшка. — Ходов-то сколько! И не знаешь, куда податься.

Пантушка задумчиво оглядывал пещеру.

— Вот что, — сказал он, — давай поедим. Мы ведь сегодня не завтракали.

— И правда, — согласился Яшка.

Собрав головешки в кучу, они подложили щепок и подожгли. При свете костра пещера показалась не такой таинственной, как при факеле. Она была достаточно суха и даже уютна.

Ели опять каждый свое, запивали водой из Яшкиной бутылки, поочередно прикладываясь к горлышку.

— Я знаю, кто тут был, — сказал Пантушка. — Отец Павел со Степкой. Они и костер жгли. Дело-то когда было? В холода. Озябли, вот и грелись.

— Они и золото спрятали здесь.

— Конечно, здесь. Больше негде, — убежденно подтвердил Пантушка.

Закусив, они стали искать клад. Обшарили пол, стены, но не нашли никаких следов, никакого намека на то, что драгоценности спрятаны в пещере.

— Эх, лопатку надо было взять, — досадуя, проговорил Пантушка. — И как я забыл!

— То-то и оно! — наставительно сказал Яшка. — Без лопаты чего ж… Может, оно, золото-то, вот тут, под ногами…

— Да-а, — Пантушка почесал затылок, как это делали мужики при какой-нибудь неудаче.

— Если не найдем, другой раз придем с лопатой. Ты, Пантуш, не горюй.

— Ну, пойдем, — Пантушка раздвинул головешки, присыпал землей, чтобы они скорее потухли.

И опять они шли по незнакомым подземным ходам, смотрели под ноги, по сторонам и ждали, что внезапно увидят мешок с драгоценностями. Ожидания были напрасны, и постепенно их охватывало разочарование. Но никто не хотел первым признаться в этом.

Долго еще бродили искатели клада по штрекам, пока вдруг не уперлись в стену. Дальше хода не было.

— Конец, Яшка!

— Конец.

— Отдохнем, да и обратно. Поди, уже обед на дворе-то.

Выбрав место поровнее и постелив кожухи, ребята улеглись рядышком, потушили факелы. Некоторое время они тихо разговаривали, но вскоре уснули.

Первым проснулся Пантушка. В полной темноте он долго не мог сообразить, где находится, вскочил, больно ушибся головой о камень, вскрикнул. И вдруг вспомнил все. Достал банку из-под ваксы, где у него хранились огниво, кремень и тряпичный жгут, стал высекать огонь. Когда жгут затлел, он поднес к нему кончик кудели, выдернутой из кожуха, стал дуть. Кудель вспыхнула, от нее зажегся берестяной факел.

Яшка спал, сладко всхрапывая. Пантушка сел рядом с ним, задумался. Вспомнил про дом, про семью, и вдруг стало ему так грустно, что он чуть не заплакал. Страх начал закрадываться в его душу. Ему стало казаться, что никогда им не удастся выбраться из подземелья, увидеть высокое небо, погреться на солнце, побегать босыми ногами по мягкой зеленой траве. Ему уже мерещилась мучительная смерть от голода. Он представил себе, как родители будут искать его и не найдут. Может быть, никогда, никогда не найдут. Слезы душили его, щипали под веками и вдруг прорвались, упали теплыми каплями на руку. И чем больше он жалел себя, тем сильнее лились слезы, сильнее содрогались худенькие плечи.

И вдруг сквозь собственные всхлипывания Пантушка услышал странные звуки, похожие на человеческие голоса. Это было так неожиданно, что сердце у него больно кольнуло, и он перестал плакать. С трудом сдерживая дыхание, прислушался. Голоса снова раздались и заглохли. Потом опять послышались.

— Яшка! Сюда идут.

— А?.. Чего? — не понял Яшка, вскакивая и протирая глаза.

— Люди идут.

— Кто?

— А я знаю? Слушай.

Яшка перестал шевелиться.

Голоса опять послышались, но ненадолго.

— Там! — Яшка ткнул рукой в стену, которой оканчивался штрек. — Там!.. — Лицо Яшки вытянулось в радостной улыбке.

— Чего смеешься! — осердился Пантушка. — Может, кто нашел клад. И нас убьют еще.

Яшка сделался серьезным.

Словно по уговору, ребята приникли к стене. Голоса стали слышнее, хотя ни одного слова невозможно было разобрать.

— Наверно, туда ход есть, — прошептал Яшка. Ребята побежали по штреку.

Добравшись до пещеры, они пошли по тому ходу, который не был ими обследован. Двигались осторожно, стараясь не шуметь, не кашлять, объясняясь только жестами. Останавливались и прислушивались — не слышно ли голосов. Но в подземелье была тишина. Шли долго, устали, и вот штрек опять окончился тупиком.

Пошептавшись, ребята решили выбраться наружу и посмотреть, нет ли еще входов в каменоломни.

Когда они с большим трудом, проплутав дважды по одним и тем же местам, вышли наконец на поверхность, глазам стало больно от света.

Приближался вечер. Солнца не было видно из-за густых деревьев, но лучи его пробивались сквозь листву, делали предметы четкими, выпуклыми. Никогда еще Пантушка не испытывал такой радости от леса, от воздуха, в котором струился запах прогретой солнцем свежей зелени. Еще не забылось кошмарное пробуждение в мрачном подземелье, еще не прошел испуг и отчаянные мысли о погребении заживо, а тут хлынуло столько света, столько воздуха, в глаза брызнуло такими яркими красками, что в первое мгновение у Пантушки закружилась голова.

— Хорошо! — вырвалось у него из груди с громким радостным вздохом.

Где-то захрустел валежник, зашуршала трава.

Пантушка дернул Яшку за руку, пригибая к земле, и сам притаился за кустом.

АВДОТЬЯ

Кто-то шел напрямик, с шумом отгибая ветки. Шаги приближались. Прошло немного времени, и из-за деревьев показалась женщина.

— Авдотья! — воскликнул Яшка, приподнимаясь, и тотчас же прикусил губу, потому что Пантушка стукнул его по затылку и еще погрозил кулаком.

— Ну ты-ы! — обиженно протянул Яшка и замахнулся, но, увидев гневные глаза Пантушки, вяло опустил руку.

Женщина прошла невдалеке и скрылась за деревьями.

Пантушка пошел следом за ней, стараясь понять, куда могла направляться Авдотья в эту рабочую пору. И почему она идет не по дороге?

С тех пор как муж Авдотьи Гаврила не вернулся с войны, ее считали в Успенском вдовой. Одно время наезжала милиция, спрашивала, не появлялся ли Гаврила, а потом стали вспоминать о нем все реже и реже. Авдотья и ее родные говорили, что Гаврила пропал без вести на фронте.

Ребята крались за Авдотьей, не упуская ее из виду. Им было интересно следить за человеком, который ничего не подозревает о слежке.

— А ну ее! — сказал Яшка, распрямляясь. — Мало ли куда пошла.

— Наверно, в Низкополье, — высказал догадку Пантушка и тоже остановился, продолжая еще следить за Авдотьей.

Но вот женщина остановилась, огляделась по сторонам и села на пень.

— Отдыхает.

Ребята перестали интересоваться Авдотьей и заговорили о том, что надо искать новый вход в каменоломню. Ведь не почудилось же им, что там, под землей, разговаривали люди. Они и сейчас еще, наверно, там. Последить за ними — вот это дело! Может быть, они нашли церковные ценности и хотят похитить их? Кто знает, что это за люди и что они там делают?!

Ребята в последний раз оглянулись на Авдотью и замерли от удивления. Перед Авдотьей стоял бородатый человек. Он положил руку Авдотье на плечо, она встала и пошла рядом с ним.

Вскоре их скрыла лесная чаща.

Ребята ринулись за незнакомцем, но Авдотья и бородатый будто сквозь землю провалились.

— Куда они делись?

— А ну их! — Яшка сплюнул. — Это ейный кавалер. На свиданку она прибежала, вот и все тут.

Слова Яшки показались Пантушке убедительными.

— Айда в каменоломню, — сказал он.

Обходя подножие горы, ребята нашли большую каменную плиту, скрытую зарослями орешника. Между плитой и нависшей глыбой земли была щель, в которую мог пролезть взрослый человек. Кругом плиты все было усыпано известняком, гнилушками, поросло лопухами.

— Ну-ка, что там?

Яшка исчез в щели за плитой и вскоре позвал:

— Пантя, тут ход!

Пролезть в щель для Пантушки не представляло никакого труда.

— Это тоже каменоломня! — чуть не вскрикнул он от радостного удивления.

Не зажигая факела, они ощупью пробирались вперед. Перед Пантушкой ожило все, недавно пережитое в такой же подземной темноте, и он вздрогнул. Опять над головой не было неба, опять в ноздри бил запах сырой земли и погребной плесени, и горло сжималось не то от духоты и сырости, не то от страха.

— Яшка, — сказал он тихо. — Давай передохнем. Остановились.

— Дай водички глотнуть.

— На!

Нащупав в темноте горлышко бутылки, Пантушка сделал несколько глотков. Пот выступил у него на лбу, все тело вдруг расслабло.

Прошло еще немного времени, и Пантушка не выдержал.

— Пойдем обратно, — в голосе его звучала просьба.

Не успел Яшка ответить, как послышался Авдотьин голос:

— Стало быть, в среду.

Ей отвечал мягкий мужской голос:

— Соли щепоть принеси.

— Ладно.

Говорившие шли навстречу ребятам. Почувствовав опасность, приятели прижались к стене. Авдотья и бородатый прошли так близко от ребят, что чуть их не задели. Через несколько минут мужчина прошагал обратно в подземелье.

Когда не стало слышно его шагов, ребята на цыпочках выбрались из каменоломни и спрятались в густых зарослях лесного орешника.

Первое время они лежали, тяжело дыша, и каждый по-своему переживал увиденное.

— С каким дьяволом она знакомство водит! — прошептал Яшка. — Только хвоста не хватает… Страшный!.. Как она не боится ходить к нему?

— Это, наверно, беглый, — высказал предположение Пантушка. — Из острога сбежал.

— Беглые, они с ножами, — обдавая Пантушкино лицо горячим дыханием, зашептал Яшка. — Бабка Анна говорила. Шла она стежкой из Крутого лога. Изо ржи как выскочит беглый! У нее ноги подогнулись. Беглый из-за пазухи нож вытащил вот такой, — Яшка широко развел руки, — да как замахнется на бабку Анну!.. Она стала молитву читать. А он бает: «Я беглый, не черт. Убивать тебя не стану. Дай хлебца». Отдала бабка Анна краюху, встала, а никого нет.

Пантушка слушал рассеянно. Его все время занимал вопрос: с кем встречалась Авдотья? Что это за человек? Зачем он прячется в каменоломне?

«Может быть, Авдотья заодно с ними? — мелькнула вдруг неожиданная мысль. — А что? Все может быть. Авдотья понемногу выносит золото и перепрятывает в другое место».

— Яшка! Мы опоздали!

Яшка, ничего не понимая, смотрел на Пантушку. Тот быстро продолжал:

— Мы опоздали. Кто в каменоломне разговаривал? А? Не знаешь? А я знаю. Этот и еще кто-то другой. Они отдают золото Авдотье.

— Зачем?

— Спрятать в другое место. А потом разделят.

Яшка задумался только на секунду.

— Правда, Пантя. Зачем бы бабе в каменоломню ходить?

— Давай догоним ее и заарестуем. А клад отберем.

— Нет уж, — Яшка опасливо поежился. — Вон она какая здоровущая! Не справимся. Заорет, и этот прибежит. Тогда нам крышка.

Они замолчали, не зная, что придумать.

Наступал вечер. Между деревьями ложились плотные лиловые тени. Листья и ветви сливались в сплошную зеленую массу. Трава в низинке казалась подернутой пеплом. Серая сова неслышно пролетела над кустами, отправляясь на охоту.

— За Авдотьей надо следить, — произнес Пантушка. — Иди за ней.

— А ты?

— Я буду караулить тут.

Яшка задумался. Ему хотелось и караулить людей в каменоломне, и тянуло в деревню, чтобы первым рассказать про то, какими делами занимается Авдотья. Следить за каменоломней, пожалуй, страшнее и интереснее, но всю ночь не дадут спать комары. Преследовать Авдотью не так уж увлекательно, зато можно ночевать дома.

— Ладно, — согласился Яшка. — Побегу за Авдотьей, а то она уж далеко удрала. Возьми! — Он протянул другу остатки еды и бутылку с водой.

— Смотри не спугни, — напутствовал его Пантушка. — Близко-то не подходи, издаля подглядывай. А завтра Стародубцеву расскажи.

— Где же я его увижу?

— В волость сбегай. Три версты — пустяк! Расскажи, мол, в каменоломне у Кривого озера какой-то человек. Борода вот такая. С Авдотьей, мол, виделся, под землю ее водил. Наверно, там церковное золото спрятано, кабы не растащили. Скажи, Пантушка поклон посылает. Понял?

Неслышно, ужом выполз из кустов Яшка и словно растаял в тени деревьев.

ЯШКИНА НОВОСТЬ

Яшка нагнал Авдотью на полдороге к Успенскому. Он наскочил на нее неожиданно, выбежав из-за кустов на повороте тропы.

— Ой, как напугал, пострел! — Авдотья схватилась за грудь. — Откуда тебя нелегкая так поздно несет?

— Рыбу удил, — небрежно ответил Яшка.

— Где же удочки?

Вопрос был неожиданный, и Яшка растерялся.

— Щука утащила, — невольно вырвалось у него.

— Не хвастай! — строго сказала Авдотья. — Таких щук в нашей реке не водится.

Яшка не нашелся, что ответить, и, обогнав Авдотью, побежал в деревню. Возле околицы, скрывшись в осинках, подождал ее, потом проследил за ней до дома и обрадовался тому, что Авдотья никуда больше не заходила.

«Узел принесла. Если в нем золото, значит, можно захватить. Только надо скорее!»

Отца дома не было. Яшка скороговоркой рассказал матери все, что видел и узнал за эти сутки.

— Я вот возьму чересседельник да пройдусь по твоей спине, сразу перестанешь пустое молоть! — осердилась мать. — Экое выдумал! Авдотью в каменоломне с мужиком видел. Ну и ну! Баба смирная, честная, не какая-нибудь… Выбрось все из головы! Ну и выдумал! В волость он пойдет! Выдумщик!

Мать командовала в доме. Яшка хорошо знал это и не стал спорить. Переждав, пока она угомонилась, он отпросился сходить к Трофиму сказать, что Пантушка вернется завтра.

— Ступай, — миролюбиво разрешила мать.

Услышав о том, что Пантушка остался ночевать в лесу один, Фекла вскрикнула, заикаясь:

— Он утонул!.. Ой, нет его в живых!

Хватаясь то за голову, то за грудь, она плакала и что-то бормотала неразборчиво. Яшка залепетал:

— Право, он завтра придет. Ничего с ним не случилось.

— Погоди! — остановил его Трофим. — Как ты мог оставить товарища одного в лесу, ночью? А вдруг он заболеет, сломает ногу?..

— Ничего с ним не случилось, — твердил Яшка, чувствуя себя виноватым. Марька и та, казалось, смотрела на него обвиняюще.

— Дядя Трофим! Тетка Фекла! — в горле у Яшки перехватило, лицо покраснело. — Жив Пантушка!

— А зачем он остался один-то? — спокойно и настойчиво допытывался Трофим. — Ты не выкручивайся, а правду говори. Я ведь по глазам твоим все вижу.

Забыв про сердитое предупреждение матери, Яшка рассказал о том, как они с Пантушкой решили найти похищенные попом церковные ценности и отдать их на пользу людям, как бродили по подземелью, слышали чьи-то голоса под землей, как увидели Авдотью и незнакомого человека.

Фекла перестала плакать и слушала, раскрыв от удивления рот. Марька замерла неподвижно, хотя и не понимала ничего из того, что слышала.

Трофим ухватился за Яшку.

— Какой из себя человек? — расспрашивал он. — Какого роста? Скуластый, говоришь?.. Нос какой, глаза?..

Яшка успел запомнить, что лицо у незнакомца было скуластое, нос длинный, какой-то дряблый.

— Так это же Гаврила! — воскликнул Трофим. — Право, Гаврила! Выходит, что он дезертир. Недаром говорили…

— Беглый! — ахнув, произнесла Фекла и присела на лавку: — Да он изувечит Пантелея-то! — И она опять заплакала.

— Перестань, Фекла! — строго сказал Трофим. — Ничего он Пантушке не сделает. Я другого боюсь, — не утонул бы мальчишка, как вздумает один купаться. А насчет Гаврилы не думай. Он мухи не обидит.

— Да ведь это раньше было… А в лесу-то, поди, одичал. — Фекла утирала фартуком слезы.

— Да-а, — задумчиво произнес Трофим. — Облаву бы на него устроить, да людям не до этого — сев.

— И чего тебе надо? — Фекла с беспокойством поглядела на мужа. — Сосед ведь, односельчанин.

— Хотя бы брат родной, — ответил Трофим. — Люди защищали Советскую власть, а он, как сурок, прятался, шкуру свою спасал. Судить за это надо!

— Пусть другие судят, а не ты!

— Почему не я? Почему?

— Мы люди бедные, а они зажиточные. К ним на поклон не пришлось бы идти.

— Э-эх ты, Фекла, Фекла!.. — Трофим махнул рукой, встал с лавки, прошелся по избе. — Потому он и не хотел, воевать, что зажиточный. Советская власть ему не по душе: не даст в кулаки выйти… Ну, ладно, — обратился он к Яшке. — Ступай домой.

Спустя немного времени, Трофим рассказал обо всем председателю сельского Совета. Тот обещал сообщить в волость.

Хотя Трофим и успокаивал Феклу насчет Пантушки, сам он был встревожен.

— Надо искать Пантушку, — сказал он председателю сельсовета. — Не случилось ли чего…

— Погоди беспокоиться, — остановил Митрий. — Вспомни, как мы подростками были. Бывало, на три-четыре дня в лес уходили.

— Время другое было, спокойное.

— По-моему, Яшка правду говорит. Увидели они в каменоломне Гаврилу, и Пантушка остался следить. Придет Стародубцев, и обсудим, как лучше нагрянуть. Правда, время-то неподходящее, мужики севом заняты. Ты погоди до утра, не расстраивайся!

Трофим согласился с Митрием, но тревожного чувства своего заглушить не мог. Случалось, мальчишки пропадали на рыбалке по нескольку дней, и это не беспокоило родителей. Но сейчас Яшка вернулся, а Пантушка остался в лесу один!

На другой день Яшка стал проситься у матери на рыбалку, но она не пустила и заставила помогать ей по дому. Настроение у Яшки было отвратительное. Он мысленно переносился в лес, к Пантушке, который с нетерпением ждет его. А тут руби в корыте траву поросятам, поливай капустную рассаду в парнике, помогай нянчиться с маленьким братом. Очень-то интересно! И какую прорву работы придумала мать!

Когда Яшка катал в самодельной тележке плачущего брата, мимо проходила Аксюта, дочь Авдотьи. Она показала Яшке язык.

— Пестун, пестун!..

Пестовать детей считалось в деревне женским делом, и прозвище «пестун» было обидным для мальчика. Поэтому Яшка рассердился, запустил в Аксютку комком земли, крикнул:

— А твой отец беглый… дезертир… его все равно поймают и в острог запрут.

Аксютка вдруг стала не по-детски серьезной, побежала домой во всю прыть, точно спасаясь от погоди, рассказала матери, что кричал ей Яшка. Ничего не ответила Авдотья, только плотно сомкнула тонкие губы, да глаза, у нее сузились и потемнели.

Утром в Успенском появился Стародубцев, вызвал Авдотью в сельский Совет.

— Где ваш муж? — спросил он вежливо.

— Где? — Авдотья пожала плечами. — Знаете ведь. Без вестей пропал. Как взяли его на войну, так будто в прорубь сгинул.

Слезы выступили на глазах Авдотьи. Стародубцеву стало неприятно. Он не мог отвести взгляда от слезинок, дрожавших и не отрывавшихся от нижних век женщины.

— Вы меня извините, — произнес он. — Долг службы… Бывает, боец пропал без вести, а потом находится. Он у вас был бойцом Красной Армии?

— Да, да… бойцом, — с поспешностью подтвердила Авдотья, — Как, значит, взяли его, так и…

Слезинки наконец оторвались от глаз, скатились по щеке на грудь.

— А куда ты позавчера ходила? — спросил председатель, сельского Совета.

— В лес ходила.

— Зачем?

— За щавелем ходила, щец сварить. Житуха-то, сами знаете, какая.

— А если мы тебя заарестуем, — сурово продолжал председатель, — тогда признаешься? А? С кем у Кривого озера встречалась? С кем в каменоломню ходила?

Авдотья вспыхнула.

— Обидно далее, — лицо ее опять приняло плаксивое выражение. — Я женщина честная. Думаете, вдова, так на нее можно всякую напраслину, наговаривать?

— А если не напраслина? Если будет доказано, что ты дезертира укрываешь?

Авдотья не выдержала долгого председательского взгляда, опустила; глаза.

— Какого же это? — спросила она тихо.

— Гаврилу. Своего законного мужа.

Лицо Авдотьи вытянулось, и она вдруг разревелась.

— Долго вы будете измываться надо мной? Никакой жизни нет. Одно остается — Михаилу Ивановичу Калинину жаловаться.

Она ревела и все говорила и говорила.

Стародубцев и председатель переглядывались, не зная, что делать.

— Ну, ладно, — сказал наконец, милиционер. — Идите!

Авдотья, не прощаясь, вышла из сельсоветской избы.

— Чертова баба! — выругался председатель. — Надо было подержать ее неделю в кутузке.

— За что? Вины-то за ней нет.

— За то, товарищ Стародубцев, что богачка… Ненавижу я всю их породу. У них зимой снегу не выпросишь.

Стародубцев ничего не ответил.

— В Марфине лося убили, — произнес он, как бы про себя.

— Время голодное, люди закон и нарушают, — председатель вздохнул. — Давай закурим.

Стародубцев достал кисет с махоркой.

— Я должен найти нарушителей закона, — сказал он. — Пойду к Кривому озеру, разыщу мальчишку, а оттуда в Марфино.

Стародубцев зашел к Бабиным.

— Ой, Игнатий Васильевич, — охая, заговорила Фекла. — Всю ночь мы не спали. Душа болит о Пантелее. Как бы чего не случилось. Трофим-то хотел верхом ехать к каменоломням, искать, да Митрий отговорил. Подождать, мол, надо.

— Я туда иду. Только никому не говорите об этом, чтобы не спугнуть Гаврилу с дружком. А Пантушку я домой выпровожу.

— Спасибо тебе, Игнатий Васильевич. Скажи, мать, отец с ума сходят, пусть домой скорее идет.

Спустя полчаса Стародубцев шагал по лесной дороге. Матросская бескозырка с полинявшими ленточками, на которых едва виднелись поблекшие, когда-то золотые якоря, лихо сидела на затылке. Русые волосы наполовину закрывали тисненую, потемневшую от времени надпись на ленточке: «Андрей Первозванный».

Придерживая рукой ремень винтовки, Стародубцев шел вразвалку и тихо напевал:

Плещут холодные волны,
Бьются о берег морской,
Носятся чайки над морем,
Крики их полны тоской.
Стародубцев был молод, здоров, весел. Он любил свою беспокойную службу. Ему всюду хотелось поспеть и навести, где надо, как он любил выражаться, «революционный порядок».

Председатель сельсовета предлагал Стародубцеву подводу, но Игнатий отказался, заявив, что брать лошадей у крестьян во время весеннего сева неудобно.

Председатель сказал с улыбкой:

— Зря ты пешком ходишь. Наш брат, мужик, из-за этого тебе цену ниже дает.

— Как это?

— Вот, бывало, урядник ни в жисть пешком не ходил. Работа не работа — подавай ему подводу, и не телегу, а тарантас. Развалится важно, на людей и не смотрит. А у тебя власти-то побольше урядницкой.

— Когда к спеху, так и я требую подводу.

— Все же к пешему начальству уважения меньше, запомни это.

— Не в том дело. Если буду поступать по революционному закону, то станут уважать, если буду сам нарушать закон, тогда никакая важность не поможет.

Вернувшись с гражданской войны, Стародубцев задумался над своей судьбой. Крестьянствовать не мог: кроме избы, ничего не было. В волостной партийной ячейке, куда он пришел вставать на учет, ему предложили отправиться в распоряжение начальника милиции. Начальником оказался пожилой человек, рабочий.

— Поступай в милицию, — сказал он Стародубцеву. — Будем укреплять Советскую власть. Чтобы, значит, на основе революционной законности в волости был порядок. Надо переловить спекулянтов, самогонщиков и разную мразь.

— Как понимать революционную законность?

Начальник помедлил и ответил:

— Пролетарское сознание подскажет. Надо служить так, чтобы каждый твой поступок был на пользу Советской Республике.

И Стародубцев служил старательно, все силы отдавая борьбе с теми, кто мешал строить новую жизнь. Не раз получал он анонимные письма с угрозами, а однажды ночью в него даже стреляли из-за кустов, да, к счастью, промахнулись.

В ОДИНОЧЕСТВЕ

Пантушка завернулся в кожух и стал наблюдать за входом в подземелье. Ему казалось, что человек, с которым встречалась Авдотья, непременно должен выйти.

Время шло. Наступили сумерки.

Пантушке хотелось спать, и, чтобы не уснуть, он все время шевелился, внимательно разглядывая каменную плиту, за которой скрывался вход в каменоломню. Плита постепенно теряла свои очертания и наконец слилась с кустом орешника.

Кусали комары. Пантушка прикрывался кожухом, но комары жгли торчавшие босые ноги; стоило закутать ноги, как сотни комаров набрасывались на лицо, шею, руки. Укусы были такие невыносимые, что на глазах у Пантушки выступили слезы. В пору было бросить все и бежать напролом через кусты.

От бегства Пантушку удерживало сознание, что он выполняет важное дело, очень нужное не ему лично, а всему селу, даже всей волости. Он представлял себе, как Яшка сообщил сельскому Совету о неизвестном человеке в каменоломне и какое впечатление произвела это на людей. Авдотья во всем созналась, и Стародубцев посадил ее в сарай под замок. Пантушка слышал, что в волости есть такой сарай, который почему-то называют «холодной» и говорят: «посадили в холодную»… Да, все это очень важно. Люди надеются, что Пантушка будет следить за преступниками и все расскажет. Преступников посадят в «холодную», а на драгоценности купят в Америке зерна. Тогда мать испечет чистого ржаного хлеба. Горячий, пахнущий теплым живым дыханием хлеб будет такой вкусный, что его не захочется глотать. Так бы и жевал без конца.

Пантушка ощутил вкус свежего хлеба так явственно, что рот его наполнился слюной. Вспомнил, что давно не ел, достал лепешку, откусил и стал жевать. Во рту скатывался клеклый, точно глина, комок, с трудом шел в горло.

Мысли о еде опять перемешались с думами о деревне. В воображении живо рисовались бородатые лица мужиков с упрямыми сердитыми глазами, тоскливые взгляды истощавших баб, желтые, точно из воска, дети. Правда, сейчас, после государственной помощи, стало немного легче, но до хорошего было еще далеко. Вот если бы на все церковное золото купить хлеба, тогда бы другое дело. А оно, золото-то, спрятано в каменоломне, и его норовят прикарманить какие-то люди, если уже не прикарманили.

Пантушка пробовал представить себе Америку и не мог.

«Говорят, где-то далеко за морями есть такая страна, у которой много хлеба. Ленин просил хлеба взаймы, до нового урожая; американцы не дали. Продать, говорят, можем за чистое золото и серебро. Вот буржуи проклятые! Наели пузо-то, голодного не понимают. Стародубцев говорит, что в Америке не одни буржуи, много там и бедняков. — Это сбивает Пантушку с привычного хода мыслей о толстопузых и жадных буржуях. — Почему же там революции нет? Им бы, беднякам, как у нас сделать: царю по шее, буржуев — долой!» Так думал Пантушка, лежа в кустах и проклиная американских, буржуев, а заодно и комаров. Насекомыхстановилось все больше, и кусали они все ожесточеннее. Ни одного живого места не осталось на теле Пантушки, все оно было исколото, истерзано, все зудело и пылало в жгучем огне.

На память приходили рассказы о том, как комары насмерть заели лошадь, привязанную к дереву, в лесу, как один мужик отвез на болото виноватую в чем-то жену, бросил ее связанную, а утром привез домой полуживую, закусанную комарами и совсем лишившуюся рассудка.

Хотя все это рассказывалось про давние времена, этому верилось, и Пантушку охватывал леденящий ужас. Наконец он не выдержал и решил укрыться в штольне. «Хоть на полчаса, на десять минут избавиться от ужасных мучений. За это время ничего не случится».

В штольне комаров было мало, Пантушка почувствовал облегчение, прислонился к стене и моментально уснул.

Он проспал бы, наверное, до утра, да к полуночи подул ветер. В штольне посвежело. Проснувшись от холода, Пантушка подошел к выходу — посмотреть, не светает ли.

Стояла ночь.

Небо подернулось серыми облаками, и на нем не мигала ни одна звездочка. Ветер гнул кусты, качал ветви деревьев, по лесу шел скрип и шум, отдаваясь вдалеке гулом и стоном.

Пантушка услышал кукушку. Она куковала глуховато, не так четко, как днем.

Не успело умолкнуть эхо, как послышалось ответное кукованье. И снова прокуковало близко от Пантушки и опять отозвалось невдалеке.

Кукованье прекратилось, но через минуту-другую резко зашуршали кусты, и знакомый голос, раздавшийся вдруг в темноте, заставил Пантушку вздрогнуть.

— Черт! Сбился с пути. Куда ни поверну — все в болото.

— Ты бы потише, — предостерегающе ответил густой бас.

«Ой, это ведь Степка! — испугался Пантушка. — С кем же это он?»

— А комарья-то, комарья-то!.. — ворчал Степка. — Сейчас хоть ветер немного разогнал, а то беда!

— Да замолчи ты!

Голоса умолкли. Сколько ни прислушивался Пантушка, ничего больше не услышал.

* * *
В каменоломне, освещаемой коптящей лучиной, сидели трое. На разостланном грязном полотенце лежали куски вареной курятины, хлеб, ватрушки, пирог с солеными грибами.

— Попадья одарила? — спросил Судаков, оглядывая еду заблестевшими от жадности глазами.

— Сам взял у стряпки, — Степка разинул в широкой улыбке рот и вынул из-за пазухи бутылку. — А это святая водица.

— Самогон?

— Шпирт! Отец Павел от знакомого лекаря привез, попадье поясницу натирать.

— Тьфу! А мы пить будем! — Судаков выругался.

— Это только так говорится, что спину. Попадья из шпирта вино делает, на ягодах, — объяснил Степка, наливая из бутылки в стаканчик.

— А ты, значит, украл?

— Не украл, поделился по-божески.

Выпили поочередно из одного стаканчика.

— Ты выздоровел, Степан? — спросил Гаврила. — Я слышал, тебя на войне по башке шарахнуло.

— Контузило, — подтвердил Степка. — С тех пор мучаюсь. И не приведи бог!.. То ничего, все понимаю, а то находит. Найдет — и себя не помню. Будто во мне ничего нет, пустой я, как мешок, и по воздуху лечу, и будто я не человек, а ангел.

— Погоди! — остановил его Судаков. — Сейчас на тебя не нашло? Тогда меня послушай. Какие вести о попе, о Тимофее?

— Сидят в тюрьме.

— Осудили?

— Слыхать, суда еще не было.

— Хорошо бы подольше их подержали.

Гаврила слушал разговор, молчал, старался понять, зачем Судаков привел Степку.

— А славный пирог с грибами! — говорил Судаков. — Бог не забывает нас в тяжелое время. Живи — умирать не надо.

— А зачем умирать-то? — спросил Степка.

— Смерть, — она не спрашивает, зачем. — Судаков усмехнулся. — Меня где-нибудь зверь лесной задерет. Гаврила вон сам под расстрел напрашивается: хочет добровольно с повинной явиться. Я звал его с собой на Каму — не хочет.

— Тут дом рядом, — промолвил Гаврила.

— И суд рядом, — Судаков зло рассмеялся. — Родные хоть посмотрят, как тебя судьи к расстрелу приговорят.

Гаврила хмуро молчал.

После нового стаканчика спирта Судаков на минуту задумался, потом тяжело произнес:

— Спасибо за угощение, Степан. Пора тебе домой.

Когда они вышли из каменоломни, Судаков спросил одним вздохом:

— Где церковные ценности спрятаны?

— Какие? — хитро притворился Степка непонимающим.

— Не крути! Те, которые поп скрыл.

— Он мне не говорил.

— Верю. Такому дураку не скажет. Мог бы нечаянно узнать. Мы бы их достали, поделили на двоих — и баста! А?

— В монастыре надо искать, я так думаю, в Знаменском.

Степка рассказал про то, как мартовской ночью возил он попа в монастырь.

— Что же ты мне тогда не сказал! — воскликнул Судаков. — Балда!

— Не догадался. Думал, что отец Павел и Тимофей вас посвятили.

— Ничего они мне не сказали.

Судаков помолчал и задумчиво произнес:

— Значит, надо отца Илиодора потрясти.

Чуть не до рассвета проговорили они, придумывая способ захвата церковных ценностей.

— Как там насчет того происшествия? — спросил Судаков. — Не нашли убийцу-то?

— Трудно найти, — уверенно отвечал Степка. — Дело было ночью, разве увидишь, кто стрельнул!

— Да, пожалуй… Ну, иди! Значит, в пятницу. Сигнал помнишь?

— Помню.

— Иди!

Степка сгинул в чаще, а Судаков постоял еще, посмотрел на светлеющее небо и снова вернулся в подземелье.

Гаврила долго и пристально смотрел на него.

— Ты чего пялишься на меня? — хмуро спросил Судаков.

— Так… Чудно вы как-то разговаривали. Про попа, про лавочника. Всего и не поймешь — что к чему.

Судаков рассмеялся.

— Вот чудак. Степка же дурачок, с ним о чем попало и болтаешь. Юродивые, они добрые. Встретил я его вчера на озере, попросил принести еды. Надоели мне твои овсяные лепешки.

— Вы давно с ним знакомы?

— Нет. У попа самовар лудил, с тех пор и знакомы… Ну, давай спать.

* * *
Когда Пантушка проснулся, то сразу вспомнил ночное происшествие: два человека перекликались кукушками, потом встретились, заговорили и куда-то скрылись.

Один из них Степка. «А другой… другой, наверное, — размышлял Пантушка, — бородатый, что с Авдотьей встречался. Значит, ценности спрятаны в каменоломнях, и теперь Степка вместе с какими-то людьми перепрятывает их или делит».

Эта мысль обожгла Пантушку. «Степка, Авдотья… Их надо арестовать. Только бы Стародубцев скорее пришел».

Но ни Стародубцев, ни Яшка не появлялись.

Пантушка злился на Яшку, подозревая, что тот что-нибудь напутал или просто поленился сходить в волость.

«Может быть, Стародубцева в волости нет, он ведь все время по селам мечется».

Пантушка снова спрятался в густых зарослях напротив каменной плиты и стал наблюдать за входом в штольню.

Время от времени он глотал воду, поглядывал на бутылку и жалел, что посудина маловата. Выходить из засады за водой было опасно.

Рассчитав, должно быть, уже в десятый раз, сколько времени потребовалось Яшке на то, чтобы дойти до Успенского, побыть дома, сбегать в волость и найти Стародубцева, Пантушка приходил к одному и тому же выводу: милиционер обязательно появится, если уж не в полдень, то к вечеру.

Наконец наступил вечер.

И вот послышался шум раздвигаемых кустов. Пантушка приготовился выскочить навстречу долгожданному Стародубцеву, но успел лишь приподняться и… вдруг застыл, пораженный.

В нескольких шагах от него стояла Авдотья. Оглянувшись по сторонам, она быстро прошмыгнула за каменную плиту.

Едва удержав крик, готовый вырваться из груди, Пантушка сел и растерянно смотрел на камень, за которым скрывался вход в штольню. Злоба на Яшку душила его, сердце колотилось так сильно, что он слышал его глухие стуки, на висках взбухли жилы, все тело сразу покрылось липким потом. Авдотья не арестована. А это значит, что Яшка ничего не сообщил Стародубцеву, что он проболтался, наверное, Авдотье, одним словом, вел себя подло.

Пантушка твердо решил расправиться с Яшкой при первой же встрече.

Вскоре Авдотья вышла из штольни, за ней бородатый.

Они тихо разговаривали и торопились расстаться.

Как ни напрягал Пантушка слух, он ничего не мог разобрать. Лишь два слова расслышал: «Малиновая поляна».

Что это могло означать — понять было трудно.

Авдотья ушла, а мужчина скрылся в каменоломне.

Опять Пантушка остался один. И решил, что Стародубцев, видимо, придет поздно вечером, чтобы никто его не заметил.

Но милиционер не приходил.

А двое мужчин — Авдотьин знакомый и тот, которого так искал Стародубцев, — вышли из каменоломни и скрылись в лесу.

Весь вечер ждал их возвращения Пантушка, но они не вернулись. Тогда он забрался в одну из штолен, переночевал там, а с утра снова занял свой наблюдательный пункт.

В ШТОЛЬНЕ

День был теплый, по-весеннему прозрачный. Хорошо в такой день работать в поле, вдыхая запах свежевспаханной земли, отдыхать под березой, качающей гибкие зеленые ветви, или сидеть над прудом у мельницы, выуживая красноперых с темными полосами окуней, а еще лучше идти по родной земле навстречу делу, которое зовет тебя. В прекрасном настроении подходил Стародубцев к Кривому озеру. В молодом теле играла непочатая сила, в душе пела радость.

Навстречу ему выскочил из кустов Пантушка. С расчесанными волдырями на лице и руках, с ввалившимися глазами, он производил впечатление тяжелобольного.

— Ты здоров ли, Пантелей? — забеспокоился Стародубцев.

— Здоров, дядя Игнаша! — бойко ответил мальчик.

— Вид у тебя неважный.

— Спать хочется. А потом с харчами плохо… Со вчерашнего дня не емши.

— На-ка, — Стародубцев вытащил из сумки хлеб.

Пантушка ел и рассказывал. Рассказывал со всевозможными подробностями, не имевшими отношения к делу. Ему казалось, что важна каждая мелочь, что ничего нельзя упускать — все может пригодиться.

— Ясно! — произнес Стародубцев, выслушав сообщение. — Спугнули.

— Я? — с волнением спросил Пантушка.

— Нет, не ты. Авдотья предупредила. Я допросил ее вчера утром и сразу же пошел сюда. Но случилось неладное. Сбился с дороги. Я ведь тут давно не бывал. Проплутал весь день и заночевал в лесу. Сегодня чуть свет начал распутываться в дорожках и тропинках. Авдотья-то меня опередила, успела предупредить мужа.

Подумав немного, Стародубцев спросил:

— Ты хорошо видел обоих?

— Ну, как на ладони. Я же говорю, один этот самый… на паперти был в тот вечер.

— Ну, а другой — Гаврила?

— Какой Гаврила?

— Муж Авдотьи…

Стародубцев ласково потрепал Пантушку по шее.

— Молодец ты! Навел на след. Человек этот причастен к убийству комсомольца.

Глаза у Пантушки округлились.

— Ну! — удивился он.

— Да. Если и не он убил, то все равно подозрителен. Откуда-то появился, никто не знает.

— Авдотью арестовать, она бы все рассказала.

Стародубцев рассмеялся, запустил пальцы в лохматые волосы паренька.

— Нельзя ее арестовывать.

— Почему?

— Как только мы ее арестуем, так из ее семьи кто-нибудь даст знать Гавриле, и они опять скроются. Значит, они про Малиновую поляну говорили?

— Два раза Гаврила сказал: «Малиновая поляна».

— Там у Гаврилы, наверное, запасное место есть, вот они там и скрываются. Гавриле невыгодно далеко от дома уходить. А тому, дружку его, нельзя никуда, кроме леса, податься — опасно, изловить могут. Гаврила его и подкармливает. Нет, не должны они далеко уйти.

— Вот и хорошо захватить.

— Ты горяч больно, как молодой кутенок. В нашем деле терпение важнее всего. Пускай обживутся день-другой, успокоются, что их никто не преследует. Пускай Авдотья харчи им таскает. Понял?

Пантушка не мог понять, как можно медлить с поимкой преступников. Медлительность Стародубцева казалась ему чуть ли не трусостью.

— Мы с тобой вот как сделаем, — продолжал Стародубцев, укладываясь на траве поудобнее.

Слова «мы с тобой» проникли в самое сердце Пантушки, подняли его куда-то высоко-высоко. Никто еще не говорил с ним так о важном деле. В ушах у него так и звучало: «Мы с тобой»… «я и ты»… «ты и я»… В эти минуты он готов был отдать жизнь за Стародубцева.

— Мы с тобой сделаем так, — продолжал Стародубцев. — Только мне надо знать, можно ли тебе доверять?

— Мне? — Пантушка задыхался от нахлынувшего на него чувства. — Мне?..

— Умеешь ли ты держать язык за зубами?

— «Ешь пирог с грибами, а язык держи за зубами». В букваре написано.

— Вот это самое. Значит, надеяться на тебя можно?

— Спрашиваешь! — голос у Пантушки сорвался. — Да я…

— Ладно! Все, что ты видел, как бы забудь. Помни про себя. Ни отцу с матерью, ни товарищам — никому не говори. Был на рыбалке, больше ничего не знаешь.

— А Яшка?

— И Яшке скажи, чтобы не болтал. Лучше даже скажи Яшке, что не видал меня.

— Яшка-то говорит, Авдотья на свиданку к этому приходила.

— Пусть так и думает.

Жадно, полураскрыв рот и вытянув худенькую шею, слушал Пантушка милиционера и не мог понять, к чему тот ведет разговор.

— Никому ничего не рассказывай, — гудел Стародубцев. — Сегодня я обделаю кое-какие свои дела. Ты отдохни дома, выспись, наберись сил. А послезавтра утром пойдем на Малиновую поляну по грибы.

— Грибов-то еще нет.

— Неважно. Сыроежки уже появились. Корзинку с собой возьми. Вот и все. Больше пока тебе ничего не надо знать.

— А дома как же сказать? Ведь не на один день уйдем.

— Скажи, по грибы пошел. Потом скажешь, что заблудился в лесу.

— Обманывать?..

— Это не обман. Это военная тайна.

И опять сердце Пантушки тревожно и сладко дрогнуло; слова «военная тайна» были полны чем-то новым, будившим острое чувство.

План Стародубцева был такой. Проверить, действительно ли один из двух бородатых людей был тот, которого он видел на паперти в день изъятия церковных ценностей. Проверить, а там, смотря по обстоятельствам, — или задержать его одному или послать Пантушку за помощью в село, а самому караулить. Может быть, придется и преследовать. Лучшего помощника в таком деле найти трудно: мальчишка не вызовет подозрений, быстро бегает, проберется там, где взрослый не пройдет.

— Показывай каменоломню!

Стародубцев вскочил на ноги, надел бескозырку на русый чуб, в котором запуталась сухая хвоя, подхватил винтовку.

В штольне он достал из кобуры наган и шел, держа его перед собой. Пантушка светил берестовым факелом, и сердце его замирало от ожидания чего-то страшного.

Но ничего страшного не случилось.

Они добрались до места, где жили Гаврила и Судаков. На земле лежало примятое сено, потухшие головешки от костра, валежник, лучина.

— Тепленькое место-то, нагретое, — проговорил милиционер. — Долгонько тут, видать, Гаврила жил. Сена-то с осени натаскал.

— А может, зимой?

— Никак нет. Зимой сена тут не бывает, его по первым заморозкам в деревню увозят. А нынче еще сенокоса не было. Вот и выходит, что с прошлого года. Примечай, браток!

Стародубцев подмигнул.

Возбужденный Пантушка пнул ногой хворост и хотел расшвырять сено, но Стародубцев строго остановил его:

— Не трогай!

И, поправив хворост, спокойно объяснил:

— Все надо оставить, как было до нашего прихода. Они не должны знать, что мы здесь были. Не надо зверя спугивать с обжитого места. Ничего тут не оброни своего.

Он наклонился, что-то разглядывая, затем поднял окурок, развернул.

— Курили самосадку.

Под сеном у стены нашли бутылку. Стародубцев понюхал ее.

— Пили водку. Авдотья их снабжает добросовестно. А это что?.. А? Ну-ка, посвети!

В руках у Стародубцева блестел патрон.

— От браунинга номер три.

— Чего?

— Патрон. Это я возьму. Едва ли хозяин спохватится, что потерял патрон.

Стародубцев помнил, что гильза от патрона, найденная в церкви, тоже была от третьего номера браунинга. Правда, одно это еще не могло служить обвинением (мало ли у кого браунинг номер три), но все же не помешает иметь и такое доказательство на всякий случай.

— Посмотри, Пантелей, и запомни, что и как тут.

— Зачем?

— Может, пригодится. Старайся больше запомнить.

Внимательно осмотрев всю штольню и не обнаружив ничего интересного, они вернулись обратно и, старательно обойдя покинутое людьми жилье, напоминавшее звериное логово, вышли наверх, к зеленому лесу, к воздуху, пропитанному цветущими травами и солнцем. Стародубцев протянул Пантушке руку.

— Ну, греби, браток, до дому. Послезавтра жди меня. И помни — молчок!..

— Дядя Игнаша! Да я…

— Ну, то-то! Прощай пока! А я в Марфино погребу.

Влюбленными глазами смотрел Пантушка на Стародубцева. А то, что милиционер говорил «греби» и «подгребут вместо «иди» и «подойду», делало его в мальчишеском представлении еще более необыкновенным человеком.

ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ

— Где ты пропадал, пропадущий! — с криком набросилась на Пантушку мать, едва он вошел в избу. — Тут с ума сходишь, не знаешь, где он, чего с ним, а ему и горя мало. У-у, бессовестный!

Фекла расшумелась не потому, что она злилась на Пантушку. Нет, вовсе не поэтому. Она не на шутку беспокоилась: не случилось ли чего с сыном, и теперь, увидев его невредимым, встретила слезами и упреками.

Она шумела так часто, что Пантушка привык к этому и не обращал внимания, терпеливо ожидая, когда мать успокоится. И на этот раз он не ошибся. Фекла скоро успокоилась и миролюбиво сказала:

— Умой образину-то!.. Есть, поди, хочешь?

— Хочу, мам.

Через несколько минут Пантушка сидел за столом, жадно ел холодный овсяный кисель с молоком.

— Где же рыба? — спросила мать насмешливо.

Пантушка сделал вид, что не замечает насмешки, и ответил серьезным тоном:

— С Яшкой разве наловишь! Бредешком приходится как ловить? И ноги осокой изрежешь и… — Пантушка запнулся, не зная, что бы еще такое сказать в свое оправдание. — И пиявок полны штаны наберешь. А Яшка их боится.

Его так и подмывало сказать, что у него было дело поважнее рыбной ловли. Но в то время, как на языке уже вертелись готовые слова, мозг жгла неотвязная мысль о военной тайне, связавшей его по рукам и ногам.

— А Гаврилу видел? — спросила мать как бы между прочим.

— Какого Гаврилу?

— С которым Авдотья встречалась.

Пантушка чуть не вскрикнул от удивления, но вовремя вспомнил наставления милиционера и закашлялся, будто поперхнулся.

— Авдотью ты видел в лесу? — допытывалась Фекла.

— Авдотью?.. В лесу?.. Нет, не видел.

— Вот и пойми, кто из вас правду говорит, а кто врет. Яшка рассказывал, будто вы Авдотью видели с мужем, с Гаврилой.

Пантушка уткнулся в миску с киселем, придумывая, как бы перевести разговор на другое.

— Грибы, мам, пошли… сыроежки. Вот бы со сметаной нажарить.

— Плохо ли…

— Тятянька где? Не отсеялся еще?

— Сегодня кончает.

— Я пойду к нему.

— Сходи. Еду отнесешь, а то я Марьку гоняю, а она хилая, устает. Поле-то дальное, за Ольховым логом.

До Ольхового лога было километра два. Пантушка шел полевой стежкой, поросшей молодой травой, подорожником и куриной слепотой. Вокруг простирались поля, ровные, заборонованные, с робко пробивающимися всходами яровых.

Над полем порхали жаворонки, и веселое пение их лилось нежным звоном. Перевороченная лемехами и заборонованная земля дышала теплым сытым запахом.

Ольховый луг с ручьем и кое-где растущей ольхой цвел желтой купальницей, голубыми незабудками, белой ромашкой.

Пантушка легко перепрыгнул через ручей, выбежал по влажной дороге из лога и увидел мужиков. На узких полосках они кончали сев. Лошади тянули плуги и бороны, ржали, маня к себе жеребят, вихрем носившихся по полю.

Отца Пантушка увидел еще издалека. Лошадь, низко нагнув голову и кланяясь, тащила плуг. Трофим держался за рукоятки плуга, его мотало из стороны в сторону, будто ноги у него заплетались. Пантушка знал, что пахота — очень тяжелая работа. Лемех подрезает толстый пласт земли, а пахарь держит плуг с пластом на весу, не давая лемеху уходить в землю слишком глубоко или выскакивать на поверхность; чтобы хорошо вспахать поле, требуются сила и сноровка.

Когда Пантушка подошел к полосе, отец допахивал последний загон.

— Ну-ну-ну, родимая! — покрикивал он на лошадь. — Давай, давай!..

Увидев сына, Трофим остановил лошадь, радостно улыбнулся.

— Ну-ка, иди сюда!

Пантушка и без приглашения подходил к отцу, тоже радуясь встрече.

Отец положил руку ему на голову, быстро погладил.

— Задал ты нам заботы, — сказал он. — Хотели уж в розыск пускаться. Разве можно так! Ушел на один день, а пропадал три.

— Я не пропадал, — попробовал оправдываться Пантушка, виновато опустив глаза. — Дело было.

— Ну, ладно. Я сейчас допашу загон.

Проложив последние борозды, отец сказал:

— Ну-ка, распряги!

Пантушка подскочил к лошади, отвязал постромки, распустил супонь.

— Хомут сними, сиделку, — подсказывал отец. — Пускай отдохнет.

Пантушка освободил лошадь от сбруи, оставил только недоуздок.

— Пусти на дорогу, траву пощиплет.

Лошадь, почувствовав себя свободной, сделала два-три шага и легла.

Отец уселся у телеги, стал обедать. Холщовая рубаха на спине его темнела от пота.

Чувство стыда вдруг охватило Пантушку: отец мается на тяжелой работе, а он не помогает ему:

— Тятенька! Ты бы научил меня пахать.

Отставив бутылку с недопитым молоком, Трофим задумчиво посмотрел на сына и серьезно ответил:

— Мал ты еще. Раньше шестнадцати лет пахать нельзя: грыжу наживешь, надорвешься. Боронить попробуй.

После еды Трофим опрокинул плуг и велел Пантушке очистить его от земли, а сам насыпал в лукошко овса, стал разбрасывать семена по вспаханной полосе. Засеяв загон, он запряг лошадь в борону и показал Пантушке, как надо боронить.

— Я буду сеять, ты боронить, вот у нас дело-то и пойдет быстрее.

С необыкновенным старанием работал Пантушка. Зубья бороны разбивали пласт земли в мелкие комья и одновременно закрывали, «хоронили» зерна.

Лошадь шла ровным шагом, борона тащилась по пашне, оставляя исцарапанную зубьями полосу. Босые ноги Пантушки увязали в прохладной разрыхленной земле, в ноздри бил запах перепревшего прошлогоднего жнивья и полыни, лошадиного пота и дождевой тучи, зависшей над полем.

Дождь не пролился, но свежий воздух потоком хлынул от тучи, проник Пантушке под рубаху, обдал ознобом тело, растормошил волосы.

Отец высеял очередное лукошко, посмотрел на бороньбу, сказал:

— Вон он, хлебушко-то, как достается!

Пантушка ничего не ответил. Он только взмахнул вожжой и прикрикнул на лошадь. Новое, не испытанное раньше чувство гордости от сознания, что он делает настоящее дело, распирало грудь мальчика, поднимало Пантушку в собственном мнении, делало его серьезней. В душе росло теплое чувство к отцу, то чувство, которое сближает крепкой мужской дружбой. Ему захотелось подбежать к отцу, обнять его за пропыленную, красную от солнца и ветра шею, сказать, как он любит его. Но работа не позволяла оторваться хотя бы на минуту, она держала цепко: лошадь шла, борона прыгала по комьям, Пантушка еле поспевал переставлять ноги. Иногда в зубья набивались корни прошлогодних растений; тогда приходилось приподнимать борону и откидывать сорняки на межу.

На соседних полосах фыркали лошади, покрикивали пахари и бороновальщики. Все это движение людей и животных захватывало Пантушку, и душа его ликовала от счастья.

Полосу засеяли засветло и, положив на телегу плуг с бороной, поехали домой. Пантушка сидел рядом с отцом на грядке[11], свесив босые ноги. После трех почти бессонных ночей в лесу, после ходьбы по пашне все тело его болело от усталости. Но это было сущим пустяком в сравнении с тем, что он испытывал, любуясь обработанными полями, позолоченным закатом.

Где-то блеяли овцы, плакал ребенок, кричал коростель. Издалека доносился колокольный звон.

— В монастыре одна работа — богу молиться, — проговорил Трофим и после недолгого молчания добавил: — Не тяжело, не пыльно, а доходно. Грехи богачей отмаливают, а сами грешны.

— И отец Илиодор грешен? — наивно спросил Пантушка. — Старухи говорят, он святой.

— Старухи тебе наговорят, только слушай. Дармоед, старец-то Илиодор. Монахов палкой по голове бил, когда силенка водилась. Они боятся его, монахи-то… Говорят, молебен об убитом служил. А что молебен? Он не воскресит убитого.

— Тятенька! А где церковное золото спрятано?

— Кабы знал, пошел бы и взял.

— Себе?

— Зачем оно мне? Золото жевать не будешь. Отдал бы в волость, отослали бы, куда надо.

— Наверно, в каменоломне спрятано, — неуверенно промолвил Пантушка.

— Мало ли места на земле… Спрятать найдется где.

Некоторое время ехали молча.

— А вы не нашли золото? — внезапно спросил Трофим.

Пантушка взглянул на отца и встретился с добрым взглядом, который как бы говорил: «Я не осуждаю, сам был мальчишкой, тоже клады искал». Пантушка не смог сказать отцу неправду.

— Нет, не нашли, — нехотя ответил он. — Лопатку забыли взять.

— В том-то и дело, — рассмеялся отец и, вдруг посерьезнев, спросил: — Яшка говорит, вы Авдотью с мужем видели. Правда это?

В голосе отца звучала твердость, и Пантушка почувствовал, что отцу очень важно знать, что произошло у Кривого озера, и скрывать ничего нельзя. Но ведь он обещал Стародубцеву держать все в секрете.

— Чего же ты молчишь?

Пантушка не ответил.

Отец больше ни о чем не расспрашивал.

— Завтра огород вспашем, овощи пора сажать.

В том, что было сказано «вспашем», а не «вспашу», Пантушка увидел признание его помощником отца.

Вечером, едва успели поужинать, заявился Яшка.

Пантушка встретил приятеля недружелюбно, смотрел на него косо, исподлобья.

— Выйдем на улицу, — шепнул Яшка заискивающе.

Вышли за ворота, сели на лавочке.

— Ну, чего тебе?

— Как там?

— Ничего, — небрежно ответил Пантушка. — Покормил комаров. А ты хорош! Почему к Стародубцеву не сходил.

— Мамка не пустила.

— Ма-амка!.. — передразнил Пантушка. — Вот как дам по загривку, будешь знать… Изменник!..

— Ну, дай!.. — вызывающе процедил сквозь зубы Яшка. — Дай! Чего же ты?

— Руки марать не желаю.

— Боишься?

Пантушка незлобиво стукнул Яшку кулаком по голове, а не по загривку, как обещал. Удар был слабый, но Яшка заплакал.

— Иди, жалуйся, — без всякого гнева сказал Пантушка. — Иди!..

Яшка всхлипывал и не думал уходить.

Пантушка смотрел на высокую березу, где с криком устраивались на ночлег грачи. По дороге брела корова, бережно неся полное вымя, бежала худая собака, пугливо озираясь.

Пантушка молчал. Яшка всхлипывал все реже. Потом, спросил:

— За что ты?

— За измену. Изменников судят. Сказано тебе было в волость сходить?

— Мамка не пустила.

— Мало ли что!

— А Стародубцев сам приехал, Авдотью в сельсовет таскали.

— А зачем разболтал все?

— Твоего отца испугался. «Зачем, — говорит, — Пантушку в беде бросил?» А тетка Фекла как заорет: «Убили его, утонул он!» Тут не знай чего расскажешь.

— Зря я с тобой связался. — Пантушка сплюнул. — Не умеешь ты язык за зубами держать.

Наконец Яшка перестал всхлипывать, утер глаза и спросил:

— Видел ейного кавалера?

— Не скажу. Военная тайна.

Пантушка остался очень доволен, что к месту ввернул слова «военная тайна», и сразу подобрел.

— Сердишься?

Яшка не ответил.

— Брось сердиться. Давай помиримся.

— Стрельнуть дашь из пистолета?

— Дам.

Руки мальчиков сцепились, и Яшка клятвенным тоном произнес три раза:

— Мирись, мирись, больше не дерись.

Запустив руку в глубокий карман своих драных штанов, Пантушка вдруг с недоумением посмотрел на Яшку и стал выгружать из кармана драгоценности: сломанный ключ, гайку, клубок суровых ниток, ручку от серпа, гвоздь с расплющенным концом. Пистолета не было.

— По-те-рял, — проговорил Пантушка по слогам.

Страшно было ему поверить, что пистолет, из которого он еще так недавно стрелял, потерян. Первые минуты Пантушка был так расстроен, что сидел на месте и хлопал ладонями по коленям, повторяя растерянно:

— Потерял… потерял… потерял…

Он попробовал утешить себя тем, что пистолет лежит где-нибудь дома. Вместе с Яшкой обшарил скамейки, пол под столом, сени, амбар — все места, куда сегодня он ненадолго заглядывал. Пистолета нигде не было.

— Наверно, в телеге.

Но и в телеге пистолета не оказалось.

— Выронил из кармана, когда ехал с поля.

Не долго думая ребята пошли в поле, разглядывая дорогу.

А на дворе у Бабиных слышался голос Феклы:

— Пантелей! Пан-те-лей! Иди выпей парного молока… Да где ты, Пантелей?..

* * *
Утром Пантушка еле поднял голову: страшно хотелось спать, тело ломило, точно после побоев. Обычно его будила мать, а сегодня над ним склонился отец. Умывшийся, с влажными усами и приглаженными волосами, он улыбался сыну и с особенным оттенком участия говорил:

— Наломался вчера, устал? Ну, ничего, начнешь работать и разломаешься, боль-то пройдет. Ну, вставай!

Вспомнив вчерашнюю бороньбу поля и предстоящую сегодня обработку огорода, Пантушка пересилил усталость, встал, свернул набитый соломой тюфяк, вынес в сени, потом долго лил из рукомойника холодную воду на лицо и шею.

После умывания сон прошел, веки не слипались, и Пантушке стало весело от того, что он будет работать, как большой, наравне с отцом и матерью. За завтраком он не вертелся, как обычно, а сидел степенно, ел неторопливо, аккуратно подбирая хлебные крошки.

Когда он вместе с отцом вышел на огород, то увидел, что участок лоснится жирным блестящим черноземом.

— Тятянька, ты уже вспахал? Когда?

— До солнышка. Как видно землю стало, так и начал пахать. Крестьянину спать некогда.

Досада на самого себя взяла Пантушку. Он-то думал, что будет работать наравне с отцом, а вышло совсем не так. Вчера Пантушка почувствовал себя большим, почти взрослым, а сегодня оказалось, что его считают еще маленьким и не разбудили вместе с отцом.

— Ты чего стоишь? — спросил отец, возившийся у бороны с лошадью. — Давай боронить.

Пантушка взялся за вожжи.

— Борони хорошенько. Чтобы земля стала как пух, чтоб ни комочка.

— Ладно.

Интересно было замечать, как с каждой минутой изменялась земля. Там, где прошла лошадь с бороной, оставалась раздробленная в мелкие кусочки мягкая почва, а на остальном участке лежали вывернутые пласты.

Постепенно, шаг за шагом, втягивался Пантушка в работу, ломота в теле чувствовалась все слабее. Отец и мать готовили к посадке овощные семена и рассаду, временами посматривали в сторону сына и о чем-то говорили. Пантушка думал, что родители говорят о нем. Это подбадривало его, и он веселее покрикивал на лошадь, подражая отцу:

— Н-но-о, родимая…

После бороньбы Пантушка помогал родителям делать грядки и сажать овощи. Он копал лунки, поливал их водой, клал семечки и засыпал пухлой землей. Даже Марька и та работала на огороде.

К вечеру огород был засажен.

Все было хорошо. Только не мог Пантушка забыть о потерянном пистолете. Чуть не до полуночи проискали они с Яшкой пистолет. «Наверно, обронил на пашне и заборонил», — высказал предположение Яшка, и Пантушка согласился с ним. Очень жаль пистолета, да поделать ничего нельзя: потерю не вернешь.

Едва наступили сумерки, Пантушка лег спать.

— Ты что это, Пантелей, ложишься вместе с курами? — спросила мать. — Уж не заболел ли?

— Хочу выспаться, отдохнуть, — ответил он и чуть не добавил, что так поступить советовал ему Стародубцев. Но вовремя остановился.

«Военная тайна. Ни отцу, ни матери не говори», — вспомнились наставления милиционера.

— Так я, мам, схожу завтра за грибами.

— Сходи, сходи.

— Может, с ночевой?

— Лучше пораньше выйди да пораньше вернись.

— Там видно будет, — важно ответил Пантушка.

* * *
В Знаменском монастыре случилось происшествие.

Рано утром послушник игумена не нашел старца в своей келье и на рысях обежал все монастырские закоулки.

«Неужели он там остался?» — подумал послушник и пустился в лес, на речку.

С весны по приказанию игумена монахи вырыли вблизи речки землянку, обделали ее срубом, сложили печурку, настелили нары. В землянке хотел поселиться отшельником отец Илиодор и тем создать себе славу святого, а монастырю увеличить оскудевшие доходы.

За устройством землянки игумен наблюдал сам и хотел переселиться в нее в ближайшее время, как только исполнится ему семьдесят лет. В последнее время отец Илиодор часто прогуливался по вечерам на речку и подолгу сидел там на поваленном стволе сосны. В монастыре говорили, что игумен молится в уединении, на самом же деле он сидел, дремал и вспоминал свою жизнь.

На этот раз, как всегда, Илиодор отправился к своему будущему жилищу один. Послушник прибрал игуменскую келью, выпил стакан настойки и, захмелев, прилег в ожидании старца, да и проспал беспробудно всю ночь.

…В землянке на берегу речки отца Илиодора не оказалось.

СЕРЬЕЗНОЕ ДЕЛО

Каждый мальчик мечтает о подвиге. Мечтал о нем и Пантушка. Из немногих прочитанных книг он знал, что подвиги совершают путешественники и военные. В Успенском путешественников и военных не было, подвигов никто не совершал.

В сельском Совете на стене висели портреты Ворошилова и Буденного, на конях, с шашками на боку, в шлемах с красной звездой и шишаком. Когда Пантушке случалось бывать в сельсовете, он подолгу с уважением смотрел на портреты героев гражданской войны.

Как хотелось ему надеть такой же шлем! Как он завидовал Яшке, которому отец привез буденновский шлем с войны! Сколько раз Пантушка пытался выменять его у Яшки, но всегда получал решительный отказ. С тех пор как в жизнь Пантушки вошел Стародубцев, бывший балтийский моряк, мальчишка стал воображать себя не в шлеме, а во флотской бескозырке.

В сундуке у матери хранилась праздничная одежда, пересыпанная от моли нюхательным табаком. Там был картуз покойного дедушки. Суконный, позеленевший от времени, он украшал Пантушкину голову по праздникам. Фекла говорила, что картуз добротный и его хватит Пантушке «до свадьбы».

Вот этот старый картуз и вспомнился Пантушке. Не долго думая он достал картуз, оторвал козырек, примерил перед тусклым зеркалом. Вид у мальчишки был хоть куда. Ну, настоящий матрос с Балтики, только ленты на бескозырке не хватает.

Сдвинув картуз набекрень, Пантушка распушил волосы. И хотя у него не получилось чуба, Пантушке казалось, что он стал чем-то похож на Стародубцева. Он согласен был перенести любые попреки матери, любую ругань, даже порку. Все это было пустяком в сравнении с тем наслаждением, какое он испытывал, шагая в бескозырке по лесной дороге рядом со Стародубцевым.

Милиционер заметил, что картуз без козырька.

— О, да ты, браток, как юнга!

— Кто?

— Юнга. Возьмут на корабль вот такого мальчишку и учат на матроса. Юнгой называется.

— Юнга, — повторил Пантушка.

Новое звучное слово открывало в его воображении незнакомый мир, иную жизнь, состоящую из одних опасностей и подвигов.

— Ты знаешь Малиновую поляну?

Вопрос Стародубцева напомнил Пантушке о предстоящем деле.

— Знаю.

— Я бывал там, но очень давно. Ты уж веди меня.

— Дядя Игнаша, почему не сделать облаву? Тогда бы обязательно изловили.

— Идем мы не на верное дело. То ли они прячутся на Малиновой поляне, то ли в другом месте. Позвал бы я людей на облаву, а вдруг впустую. Надо мной бы смеялись потом.

— Я слышал, они говорили про Малиновую поляну.

— Мало ли почему они ее помянули. Ты ведь не знаешь.

— Не знаю.

Стародубцев вдруг остановился, стал смотреть на деревья.

— Хороши наши края, Пантелей. Хороши! Какое богатство! Ты гляди. Сосны-то, сосны!.. Прямые, как свечи. Красавицы. А березы, ели… Да что говорить!

Лес был и в самом деле хорош. Выше всех деревьев поднимались кудрявые вершины сосен. Пониже росли березы и липы, а еще ниже невысоким ярусом густо сплетались ветки орешника, рябины, молодых вязов и татарского клена.

— Ну, пошли, Пантушка.

Скоро они вышли на поляну, поросшую малинником, и несколько минут разглядывали ее, прячась за кустами.

— Пока ничего не видно, — прошептал Стародубцев. — Надо разведать. Ты сделаешь это лучше меня. Слушай.

Пантушка придвинулся к Стародубцеву поближе, чтобы не пропустить ни одного слова.

— Слушай и запоминай. Обойди поляну по краю. Будто ищешь грибы. Попадется гриб, так подбирай. Словом, работай так, чтобы со стороны нельзя было подумать, будто ты грибами для отвода глаз занимаешься. И высматривай. Нет ли шалаша. Может, костер недавно горел, рукой потрогай, не теплая ли земля под золой… Следы на земле примечай: какая обувка, один человек прошел либо два. Пройдись лесом, в малиннике поброди. Чего увидишь — не удивляйся, мне не кричи. Ежели что очень подозрительное — насвистывай песню. Ну, какую?

— «Наверх вы, товарищи, все по местам».

— Ладно. Я буду тут начеку. Ну, действуй.

* * *
В полуразвалившейся землянке лежал Судаков. Он только что проснулся и, увидев через худую крышу светлое небо, выругался про себя:

«Проспал, растяпа! Надо бы до рассвета перебраться на хутор к староверам. Придется теперь до ночи отсиживаться тут».

Вспомнилось, как минувшей ночью вернулись со Степкой из каменоломни и не застали Гаврилу на месте. Судаков встревожился: «Сбежал Гаврила. Может, выдать нас задумал, свою шкуру спасти?»

Степан успокоил: «Если Гаврила задумал нас выдать, то сделает это утром. Пока до дома дойдет да дома побудет… Ты пойди к новым людям… По старым-то местам прятаться опасно — может, разнюхали. — Степан объяснил, как пройти на хутор к староверам: — Староверов две семьи живут. Люди надежные. Скажешь, мол, от Степана».

На просьбу Судакова проводить его к староверам Степан ответил отказом: «Нельзя. Вдруг Гаврила выдаст, а меня дома нет. Вот и улика. Мне надо опередить Гаврилу. Приду сейчас в село, шум какой-нибудь подниму. Люди увидят, что ночью я дома был».

Судаков рассмеялся.

— Ты, однако, не такой уж дурак, каким тебя считают.

— Находит на меня, находит порой, — серьезно ответил Степка, видимо сам уверовавший в то, что временами он лишается ума.

Условившись о встрече, они расстались.

Перебирая в памяти события прошлой ночи, Судаков все больше приходил к мысли о том, что ему надо спрятаться надежно. По рассказам Степки староверовский хутор — подходящее место. Лет тридцать тому назад две семьи староверов купили у помещика участок земли в лесу, построились, раскорчевали часть леса и распахали под посевы. Живут замкнуто, мало с кем общаются, к себе не пускают. С Советской властью не дружат, но и не ссорятся.

Все это, рассказанное Степкой, вполне устраивало Судакова. Вот только непростительно, что проспал он. Как ни ругал себя Судаков, ему не оставалось ничего другого, как терпеливо ждать следующего утра, вернее, предрассветного часа. По опыту он знал, что незаметнее всего делать переходы перед рассветом — на грани ночи и утра, когда в деревнях еще спят.

Итак, Судаков решил провести день в землянке, кругом заросшей густым малинником. Место было глухое, сюда редко заглядывали люди, особенно теперь, когда была пора, не подходящая ни для сбора ягод, ни для охоты. Он снова растянулся на полу, закурил. Курение отвлекало от беспокойных мыслей, притупляло чувство голода.

«Черт этот Гаврила! Жадюга! — мысленно ругался Судаков. — Всю еду унес, ни черта не оставил! Чего уж домой-то было тащить? А вдруг не домой?»

Впервые за время, прошедшее с момента исчезновения Гаврилы, Судаков подумал о том, что Гаврила, может быть, и не пошел с повинной. Может быть, ему удобнее скрываться одному? Мало ли что у человека на уме!

«Все равно он свинья! — заключил Судаков. — Не мог со мной поделиться. Ну, ничего, на хуторе подкреплюсь. Степка говорит, там и сало есть и мед найдется. Жаль только, что самогону нет: староверы не употребляют спиртного».

Вдруг Судаков услышал шорох. Быстро потушив папиросу, он вскочил и, приподнявшись на носках, приник к дырявой крыше.

Шорох раздавался где-то совсем близко.

Судаков осторожно высунулся из землянки, осмотрел поляну, насколько было возможно, но никого не увидел.

А шорох то утихал, то возобновлялся. Вот кто-то прошел рядом с землянкой, — Судакову видно было, как качались кусты малины. «Уж не медведь ли?» Судаков не боялся встречи со зверем, но ему не хотелось стрелять и привлекать выстрелом чье-нибудь внимание.

Шум раздвигаемых кустов заглох.

«Если это был человек, — рассуждал Судаков, — то он не заметил землянки. А то бы заглянул в нее из любопытства».

Прошло не меньше получаса. Судаков успокоился и задремал.

* * *
Обойдя вокруг поляны и не заметив ничего подозрительного, Пантушка стал бродить по малиннику. Он помнил совет Стародубцева: ходить по-настоящему, как ходят грибники, а не крадучись. Так он и шел, раздвигая палкой кусты малины, разгребая прошлогодние листья. В то же время зорко смотрел вокруг — нет ли шалаша или землянки.

Вдруг над малинником всплыл чуть заметный синий дымок. Пантушка остановился изумленный. Это было так неожиданно! Кто-то курил, и казалось, что курящий сидит в кустах. Продолжая шарить палкой в траве, Пантушка свернул чуть в сторону, поближе к месту, откуда тянулся дымок, и увидел землянку, двухскатная крыша которой когда-то была выложена дерном, а теперь местами провалилась, обнажив старые закопченные жерди.

Пантушка поспешил к Стародубцеву.

— Ясно, — тихо произнес милиционер, выслушав сообщение. — В землянке кто-то есть. Но кто?

— Известно кто: эти…

— Ты видел?

— Нет.

— А может быть, там честный человек отдыхает.

— Ну уж… кто это в старую землянку залезет!

— Ты ничего не знаешь.

Пантушке приходилось согласиться с этим: он ничего не знал, кроме того, что в землянке кто-то курил.

— На всякий случай проведем такой маневр, — сказал Стародубцев.

— Чего? — не понял Пантушка.

— Маневр. Это по-военному так называется. Разделимся. Ты зайдешь с той стороны землянки, я с этой. Возьмешь винтовку. Если в землянке не те… то все обойдется мирно. А может быть, и придется брать ее на абордаж.

— Чего?

— Брать на абордаж. Это по-морскому. Рукопашный бой на корабле. Ну вот, слушай! Убивать нам их нельзя. Надо взять живьем. Но стрелять, наверно, придется. Стреляй в воздух. Выстрелишь, перебеги на новоеместо, опять выстрели. Понимаешь? Будто землянка со всех сторон окружена. И кричи больше.

Слушая Стародубцева, Пантушка кивал головой:

— Понятно.

— В крайнем случае стреляй в ноги, чтобы убежать не могли. Ну, пошли!

Стародубцев и Пантушка подобрались к землянке с разных сторон.

Милиционер нарочно с шумом раздвигал кусты. Он знал, что заходить в землянку нельзя: из засады могут обстрелять. Самое лучшее, чтобы обитатель землянки показался сам.

— Айда, Пантелей, в землянку отдыхать!

Едва Стародубцев успел произнести эти слова, как из землянки вышел человек. Это был тот, кого они искали.

— Слышу, кто-то разговаривает, — с улыбкой произнес Судаков. — Даже обрадовался человеческому голосу.

— Что, давно людей не видали? — спросил Стародубцев, быстрым взглядом окидывая лицо и всю фигуру Судакова.

— Людей недавно видел, а с табачком не видался с утра. Нет ли, друг, закурить?

Все, что угодно, ожидал Стародубцев от этого человека — выстрела в упор, бегства, — но не этого мирного разговора с приветливой улыбкой. Не сводя глаз с Судакова, Стародубцев приблизился к землянке, миролюбиво сказал:

— Табачок найдется.

Он полез в бушлат за кисетом. В ту же секунду Судаков потянулся рукой в свой карман. Стародубцев остановил его:

— Чего же доставать пустой кисет.

— Я за бумагой, — ответил Судаков, неохотно высвобождая руку из кармана. — У вас хорошая бумага? Не газета?

— Самая лучшая. И не только по теперешним временам. Зиминская, специально для махорки. Даже со стихами. — И Стародубцев торжественно продекламировал:

Дай табачку, а я на диво
Бумагу Зимина купил,
Приятно, дешево и мило, —
Такой ты сроду не курил.
Здорово! А? Капиталисты умели свой товар расхваливать.

— Да-а, реклама была поставлена, — подхватил Судаков. — Я, знаете, в Питере жил. Оно конечно, наш брат рабочий мало видел — недоступно было, как говорится, не по зубам. Мы курили «Тройку» либо «Цыганку Азу», десять штук на копейку. А видать приходилось папиросы, что стоили по двугривенному штука. Сигары, говорят, по пяти рублей были. И все это расхваливалось. Везде только и видишь надписи: «Покупайте гильзы Катыка!», «Лучшие папиросы Шапошникова!», «Ешьте печенье «Эйнем». Дешево, вкусно, питательно».

— Я видел эти надписи в Петрограде.

— Вы тоже петербуржец? — с подчеркнуто радостной улыбкой спросил Судаков.

— Нет, я служил на Балтийском флоте.

— А-а!.. А мне Питер — родной город. Работал на Путиловском слесарем.

Закурив, они продолжали беседу, настороженно посматривая друг на друга.

— А сейчас куда путь держите? — спросил милиционер как бы между прочим.

— Так, по деревням брожу, пока руки кормят. Жена и сынишка от тифа померли. Фабрики и заводы стоят, безработица.

— Сразу всего не наладишь. Через год-другой хозяйство подымется.

— Революцию сделали! — воскликнул Судаков. — И хозяйство наладим. Наши рабочие руки соскучились по работе. Нам только дай…

Милиционер ничего не ответил, он смотрел на тонкие длинные пальцы Судакова. Нет, не рабочие были у него руки.

— По работе иной раз тоскуешь, как по хлебу. Привычка, — продолжал Судаков размеренным неторопливым говорком.

— Ну, как табачок? — спросил Стародубцев, затаптывая окурок.

— Ничего, неплохой. Спасибо, выручили. А то у меня табак отсырел.

— А теперь покажите ваши документы! — строго потребовал Стародубцев.

— Пожалуйста! — с готовностью ответил Судаков, но вдруг принял позу обиженного. — А почему я должен показывать свои документы первому встречному? Сначала вы покажите мне ваши документы.

Стародубцев без разговора показал.

— А теперь давайте ваши!

Милиционер быстро просмотрел удостоверение на имя Судакова Василия Сидоровича.

— Документы я возьму, — сказал он, — а вас попрошу следовать со мной.

— Это по какому праву? — взвизгнул Судаков. — Я буду жаловаться!

— Там видно будет. Идите вперед!

Судаков на минутку задумался, потом покорно спросил:

— Разрешите вещи взять? В землянке…

— Берите.

— Вот шел человек, прилег отдохнуть, и гонят куда-то, документы отбирают, — заворчал Судаков, трогаясь с места.

Вдруг он повернулся, взмахнул рукой, и Стародубцев почувствовал резкую боль в глазах. Выхватив наган, он наугад, ничего не видя, выстрелил в ту сторону, где зашумели кусты под ногами убегавшего Судакова.

— Держи! — кричал милиционер, отчаянно ругаясь.

…Получив задание Стародубцева, Пантушка спрятался за кустами, шагах в двадцати от землянки.

Он понимал, что предстоит не игра, а настоящее боевое дело, в котором он должен получить, по словам Стародубцева, «крещение». Милиционер так и сказал: «Ну, Пантелей, идешь на боевое крещение».

Поблизости, рядом находился враг народа, враг Советской Республики (это слово нравилось Пантушке).

Сжимая в руках винтовку, Пантушка посматривал на землянку, и ему не терпелось выстрелить.

Когда из землянки вышел Судаков и, закурив, стал показывать документы, Пантушка хотел подойти поближе к милиционеру, чтобы помочь в случае необходимости.

Но вот у землянки произошло что-то непонятное. Стародубцев закрыл руками лицо, а Судаков бросился бежать. И этот истошный крик милиционера: «Держи!» — и выстрел.

Словно подстегнутый, Пантушка кинулся догонять Судакова. Он не знал, что произошло, но для него было ясно одно: беглеца надо задержать.

Голова убегавшего Судакова мелькала над малинником. Пантушка бежал, не чувствуя, как сучья до крови царапают босые ноги, и скоро стал настигать Судакова.

— Стой! — крикнул он пронзительным голосом и, остановившись, приложил винтовку к плечу. Выстрел оглушил его, плечо дернуло. Он перезарядил винтовку и опять побежал.

Судаков даже не оглянулся на выстрел. Он думал, что стрелял милиционер. Продолжая бежать, он не подозревал погони, не знал, что зоркие мальчишечьи глаза не выпускают его из виду.

Прошло еще минут пятнадцать-двадцать.

Судаков стал заметно уставать и бежал уже спокойнее. Это дало возможность Пантушке догнать его настолько, что он видел всю фигуру беглеца, не скрываемую ветвями.

У раздвоенной березы Пантушка остановился, положил ствол винтовки на развилку, прицелился в поясницу Судакова и спустил курок.

Грохнул выстрел. Судаков покачнулся, упал, тотчас же вскочил, сделал один шаг и опять упал.

А Пантушка стоял за толстой березой с широко раскрытыми от изумления глазами и тяжело дышал не столько от бега, сколько от нервного возбуждения.

Глаза Судакова обшаривали кусты, в руке у него чернел браунинг.

Пантушка ни малейшим движением не выдавал себя.

Судаков стал отползать, держа наготове пистолет, потом тяжело поднялся и, хромая, с трудом пошел, поминутно оглядываясь.

«Не упустить бы», — думал Пантушка, преследуя Судакова. У наступающего всегда есть преимущество перед обороняющимся противником. И у Пантушки было более выгодное положение преследователя. Он видел каждое движение Судакова, мог угадывать его намерения, в то время как Судаков не видел преследователя и каждую секунду ждал пули в спину. Поэтому он стал петлять, как заяц, спасающийся от гончей собаки.

Пантушка знал, что надо преследовать врага до тех пор, пока тот не будет пойман. Когда и где произойдет это, он не представлял.

Враг норовил уйти, скрыться. Раненая нога мешала, но все же он продвигался вперед, ковыляя, заметно слабея.

Погоня продолжалась уже больше часа, но противники отошли от землянки не больше километра. Судаков искал случая перевязать рану, но это ему не удавалось. Всякий раз, услышав позади шум, он стрелял. Несколько раз пули просвистели рядом с Пантушкой.

Однажды ему показалось, что наступил подходящий момент для того, чтобы ранить врага в другую ногу. Он выстрелил, но промахнулся и невольно вышел из-за дерева, которое его скрывало.

Судаков на миг увидел Пантушку и выстрелил. Пуля сорвала кору с березы чуть повыше Пантушкиной головы.

Пантушка упал и со страхом, какого никогда еще не испытывал, отполз в чащу. Судаков стрелял наугад, пули пролетали совсем близко.

Потом все затихло. Казалось, в лесу нет ни души. Прошла минута, другая… Пантушка услышал легкие, удаляющиеся шаги. К нему вернулась смелость, и он пошел следом за Судаковым.

Напряженный до крайней остроты слух его вдруг уловил шорох. Сердце Пантушки дрогнуло от испуга, он залег, выставив вперед винтовку.

Неожиданно в десяти шагах от него появился Стародубцев.

— Дядя Игнаша! — Пантушка кинулся к милиционеру. — Он там!

— Ты цел? Ох, как я боялся за тебя!

Глаза у Стародубцева были воспалены и беспрерывно щурились.

Пантушка показал рукой в ту сторону, где находился Судаков, и снова сказал:

— Он там.

Они стали продолжать погоню. Судаков не успел уйти далеко, и догнать его было нетрудно. Заметив погоню и все еще думая, что его преследует только мальчишка, он крикнул из-за кустов:

— Слушай, парень! Брось винтовку, а то я сделаю из тебя решето.

Пантушка не отвечал.

— Будь осторожен, — шепнул милиционер.

Прошло немного времени, и они увидели Судакова. Он волочил ногу и продвигался медленно.

Стародубцев тщательно прицелился и неторопливо спустил курок. Судаков скорчился и перехватил пистолет из правой руки в левую.

— Сдавайся! — Стародубцев выскочил на открытое место, потрясая наганом. — Руки вверх!

Увидев милиционера, Судаков выстрелил в него, потом зло выругался. Патроны в пистолете кончились, он полез в карман за запасной обоймой, но перезарядить не успел: набежавший Стародубцев ударом по голове сшиб его с ног.

Судаков попытался подняться.

— Лежать! — крикнул Стародубцев, угрожая наганом.

Обезоруженный, раненный в ногу и в руку, Судаков лежал на земле, злобно поглядывая на милиционера.

Подошел Пантушка с винтовкой наперевес, удивился, какое страшное лицо было у Стародубцева. Сняв с себя флотский ремень, милиционер стал связывать Судакову за спиной руки.

— Вот так будет спокойнее, — сказал он и предложил Судакову перевязать раны. Тот покорно согласился.

— Дядя Игнаша! У тебя на руке кровь.

Только теперь Стародубцев заметил разорванный окровавленный левый рукав. Рана была сквозная. Пуля пробила мякоть, не задев кости. Изорвав рубашку на ленты, он забинтовал руку, закурил.

— Курить хотите? — спросил он Судакова.

— Какое великодушие! Подумайте! — Судаков усмехнулся, нервно подергивая щекой. — Ранить человека, перевязать раны и угостить махоркой.

— Я могу и не угощать.

— Нет, отчего же. Я закурю. Развяжите руки, не убегу.

Стародубцев освободил Судакову руки, дал закурить, но вставать на ноги не разрешал. Сам сел на пень.

— Кто вы такой? — спросил он.

— Судаков. Василий Судаков. В прошлом питерский рабочий, слесарь, теперь безработный.

— В таком случае зачем вам было убегать?

— Потому что вы бандит. Сейчас вашего брата немало по лесам шляется. У вас поддельные документы на имя милиционера. Я сразу увидел, что документы поддельные. Жаль, что я не убил вас. Мне бы Советская власть спасибо сказала. А сейчас я беспомощен. Вы меня пристрелите, потом стащите сапоги, костюм. Много ли вам надо! Документами уже завладели, они бандитам тоже годятся.

— Вы идти можете?

— Куда?

— В волость, верст шесть-семь.

Судаков молчал.

— Я вас спрашиваю!

— Я с разбойниками не хочу разговаривать, — ответил Судаков и начал приподниматься.

— Лежать! — Стародубцев подскочил к нему, схватился за наган. — Если еще попытаетесь встать, я из вас котлету сделаю!

Судаков подчинился, лег на бок, облокотясь на здоровую руку.

— Пантелей!

— Слушаю, дядя Игнаша!

— Эту записку отнесешь в Успенское, председателю сельсовета. — Стародубцев написал несколько слов на листке бумаги, протянул Пантушке. — Давай винтовку. Прочитай, а то вдруг потеряешь, и не будешь знать, зачем послан.

Уходя, Пантушка прочитал записку:

«Товарищ Васин!

Пойман крупный зверь. Немедленно шлите подводу с Пантушкой. Он покажет дорогу.

Стародубцев».
Только к вечеру вернулся Пантушка с подводой. Судакова посадили на телегу. С одной стороны от него: сел возчик, с другой Стародубцев и Пантушка.

Теперь, когда самое опасное осталось позади, Пантушке сделалось страшно. Подумать только! Он сидит рядом с преступником, слышит тяжелое дыхание его, видит налитые злобой глаза.

Пантушка с огромным уважением и любовью смотрел на Стародубцева, который то и дело вытирал платком воспаленные, беспрерывно слезившиеся глаза.

Когда проезжали мимо Малиновой поляны, Стародубцев велел остановить лошадь и послал Пантушку в землянку.

— Принеси все, что найдешь там.

Пантушка принес большую котомку и трость. В котомке оказались слесарные ножницы, паяльник, кусок олова, напильник.

— Ваше? — спросил Стародубцев Судакова.

— Мое. Я же говорил, что хожу по деревням, кормлюсь своим ремеслом.

— В волости разберемся.

— Дядя Игнаша, смотри!

Трость, которую вертел в руках Пантушка, вдруг разъединилась: в одной руке у него был пустотелый стержень, в другой острый кинжал.

— А это тоже слесарный инструмент? — спросил Стародубцев, показывая на кинжал.

— Нет, это для самозащиты от зверей, — нисколько не смущаясь, ответил Судаков.

В душу Пантушки вдруг закралось сомнение. Кто знает, может быть, и в самом деле этот человек ни в чем не виноват, может быть, он и вправду слесарь и ходит по деревням, починяет кастрюли, тазы, ведра. И оружие ему нужно. За войну столько расплодилось волков, что стаями бродят, и были случаи, на людей нападали. Все может быть. А его взяли да изранили и теперь везут в волость.

Но чем больше думал Пантушка о Судакове, тем меньше оставалось к нему жалости. Вспомнился вечер на церковной паперти, когда был ранен милиционер и убит комсомолец, ночное посещение каменоломни. Все это в представлении Пантушки связывалось с Судаковым. Почему он таинственно появился в Успенском в тот момент, когда толпа рвалась в церковь, и так же таинственно исчез? Почему он прятался в лесу? Почему убежал? «Дядя Игнаша зря арестовывать не станет, — мысленно заключил Пантушка. — Он знает, что делает».

В волостное село приехали уже в темноте.

В милиции Судакова тщательно обыскали. В подкладке пиджака у него нашли удостоверение на имя Сметанина Петра Ивановича, мещанина уездного города.

— Кто же вы? — спросил начальник милиции. — Судаков или Сметанин?

— Судаков.

— Почему же у вас еще документ на Сметанина?

— Не знаю. Пиджак купил на барахолке. Подкладку не отпарывал, об этом документе узнал только сейчас.

Начальник милиции покачал головой.

— Следствие покажет, можно ли вам верить.

Судакова под охраной поместили на излечение в больницу.

В ту же больницу отправился и Стародубцев.

Прощаясь, он обнял Пантушку.

— Спасибо, браток! Ты оказался надежным товарищем.

Пантушка не знал, что ответить. Глядя в воспаленные глаза Стародубцева, он спросил:

— Как же глаза-то?

— Оплошал я малость… Нюхательным табаком он в глаза… Прощай пока, скоро увидимся.

* * *
Тихий вечер опустился над Успенским. Пропылило с пастбища стадо, прозвякали по дворам подойницы, угомонились люди.

Гаврила лежал в осиннике за околицей и смотрел на родное село. Будто лишь вчера ходил он по пыльной улице мимо бревенчатых изб, вдыхал запах парного молока, слушал скрип колодезного журавля и бойкий девичий говор. В груди у него защемило, в горле заклокотало, на глаза навернулись слезы.

Горько, нелегко было возвращаться домой после нескольких лет трусливой бесславной жизни. Может быть, еще и не так скоро решился бы он прийти с повинной, если бы не Судаков со Степкой. Их встречи показались Гавриле подозрительными. Прошлой ночью Судаков куда-то пошел и перед этим старательно проверил пистолет.

— На охоту? — спросил Гаврила.

— Прогуляться, свежим воздухом подышать.

— А пушку-то зачем? — он указал на пистолет.

— От медведя обороняться.

«Надо подальше от него», — решил Гаврила, оставшись один. Покинул землянку на Малиновой поляне, пошел в каменоломню, на старое место. Но, подходя к Кривому озеру, услышал голоса Судакова и Степки. Это еще больше испугало его. Куда податься?

Всю ночь не спал Гаврила и надумал идти домой, объявиться народу. Но с каждым шагом, который приближал его к Успенскому, в душе у него росло чувство страха. Как встретят односельчане? Придется все перенести: насмешки, укоры, суд. Но это лучше, чем прятаться, лучше, чем попасться вместе с Судаковым и Степкой по какому-нибудь темному делу. В том, что они занимаются чем-то нехорошим, Гаврила уже не сомневался.

До села он добрался засветло, но постыдился встречи с людьми и решил дождаться вечера.

«Прямо в сельсовет пойду. Домой зайдешь, там сцапают. Доказывай тогда, что с повинной объявился».

Но вот наступила темнота, а Гаврила все не мог заставить себя выйти из осинника, все обдумывал, как лучше сказать в сельсовете, чтобы его поняли. Наконец он тяжело поднялся, взял под мышку полушубок и пошел в село.

В сельсовете горел свет, слышались голоса.

Гаврила на минуту только вообразил, как он войдет в избу, упадет на колени перед людьми, и почувствовал такой страх, что отскочил в сторону с тропинки, прижался к плетню и в одну секунду покрылся липким потом. Он знал, что должен будет рассказать все, что ему известно о Судакове и Степке, и боялся, что те будут мстить ему.

Растерянность охватила Гаврилу, и он не мог ни на что решиться. Одна только мысль вертелась в его мозгу: «Они сами по себе, а я сам по себе».

Оставаться долго на одном месте было нельзя: могли увидеть. И он стал пробираться в тени плетня в глухой переулок, потом свернул на гумна и скрылся в своем овине[12], никем не замеченный.

СНОВА В ШТОЛЬНЕ

Постепенно утихли разговоры, вызванные исчезновением игумена Илиодора, поимкой человека по фамилии Судаков. Монахи разбрелись, монастырь перестал существовать, и в Знаменке был создан первый в уезде совхоз.

В полях зеленели хлеба, рожь уже колосилась, а яровые пошли в трубку.

На ранних овощах, на полученном от государства хлебе народ понемногу поправлялся, набирался силы, готовился к предстоящим полевым работам.

В Успенское пришла новость: в Знаменский совхоз прибыла машина, которая таскает за собой плуг с тремя лемехами.

— И безо всяких лошадей, — рассказывали очевидцы. — Пыхтит, тарахтит… Она и называется-то тарахтор.

— Трактор, — поправил Трофим Бабин. — Я про эту штуку в газете читал.

Была пора, которую в деревне называли «междупарьем». Пары вспаханы, сенокос еще не подошел. В эту пору в совхозе был устроен показ трактора.

В назначенный день потянулись в Знаменку люди, как на ярмарку в престольный праздник: на лошадях верхом, в тарантасах и телегах, а больше всего пешком.

У Бабиных дома остались Фекла да Марька. Фекла и слышать не хотела о тракторе.

— Антихристовы времена наступили. Чтобы плуг без лошади тащился — тут без нечистого не обошлось, — говорила она, крестясь на икону и шепча молитву.

Трофим ушел в совхоз вместе с мужчинами, а Пантушка со своей ребячьей компанией.

Когда они пришли в Знаменку, народу там было полно. На краю невспаханного парового поля гудела толпа мужчин, женщин, детей. Ждали появления трактора.

И вот со стороны усадьбы донесся стук, будто десятки молотков заработали на наковальне. Потом стук стал чаще и мягче.

У пруда по плотине двигалась черная машина на четырех колесах. Передние колеса были меньше задних. Из узкой и высокой трубы синими кольцами вылетал дым. За машину был прицеплен плуг с поднятыми лемехами. Человек в кожаной тужурке и больших выпуклых очках, закрывавших половину лица, сидел на крохотном сиденье, держась руками за рычаги.

Грохоча, поднимая облака пыли и обдавая людей керосиновым перегаром, трактор въехал на поле, остановился. Тракторист спрыгнул на землю, сдвинул очки на лоб. Из толпы вышел директор совхоза в широкой серой толстовке, снял перед народом соломенную шляпу.

— Товарищи крестьяне! Сейчас вы видите чудо техники — трактор. Сделан он на петроградском Путиловском заводе руками тех инженеров и рабочих, которые совершали Октябрьскую революцию. Вы увидите, как работает эта машина, и поймете, что крестьянину выгоднее пересесть с лошади на трактор.

— А сколько он стоит? — послышалось из толпы.

Директор назвал цену.

— О-о-о-й! — вздох удивления прокатился в народе.

— Мужику не под силу.

— Десять лошадей можно купить за эти деньги.

— Помещики и то не обзаводились.

Директор, приподнимаясь на носках, пытался перекричать:

— Одному хозяйству трудно, сообща надо, всей деревней.

— Машинисту платить! — кричали из толпы. — Да мы передеремся — кому первому пахать, кому последнему.

Все крики покрыл звонкий женский голос:

— А скольки она карасину жрет?

Когда тракторист ответил, опять крестьяне загалдели:

— Да мы всей деревней за год столько не сожгем, а он за день!

Интерес к трактору ослабел. Но посмотреть на то, как он работает, было любопытно.

Тракторист завел мотор, залез на железное сиденье, похожее на большую тарелку, опустил на глаза очки, потянул рычаг. Выхлопывая из трубы кольцами дым, сотрясаясь всем корпусом, машина тронулась с места. Рабочий вскочил на плуг, опустил лемеха.

Крестьяне разинули от удивления рты: сзади машины оставались три широких лоснящихся земляных пласта.

— Ух ты!

— На какую ширину берет!

— А глубина-то, глубина-то!

— Как тут не быть урожаю!

— А мы сохой только сверху землю-матушку царапаем.

Разговорам не было конца. Люди шли возле плуга, бежали впереди трактора, рискуя попасть под машину. Тракторист махал рукой, отгоняя с пути толпившихся ребятишек.

Пантушка старался рассмотреть машину со всех сторон. Он не мог понять, как трактор может двигаться сам. В деревне была у одного богача молотилка, так ее приводили в движение лошади. А тут сама по себе машина идет, да еще и плуг тащит.

— Си-ила! — несколько раз произнес Пантушка. — Машинист говорит, в машине десять лошадиных сил.

— Где эти лошади? — спросил один из мальчишек.

— Дурак! — ни за что обругал его Пантушка. — Запряги десять лошадей, — сколько они увезут, столько и трактор.

Мальчишка виновато посмотрел на Пантушку, и удивленные глаза его, казалось, спрашивали: «И откуда ты все знаешь?»

Такими же глазами смотрел Пантушка на тракториста, которого считал человеком необыкновенным. И откуда только берутся такие люди? Даже образ Стародубцева стал тускнеть в сравнении с трактористом. В Стародубцеве Пантушке было уже все понятно, а тракторист привлекал своей загадочностью, умением управлять машиной, которая может тягаться с десятком лошадей.

Как только трактор остановился, его окружили люди.

У мужиков горели глаза, они с интересом разглядывали машину, дотрагивались до нее, похлопывали ее ладонями, как привыкли ласкать лошадей, говорили степенно, сначала обдумывая каждое слово.

— Штука хозяйственная, что и говорить.

— Мужику бы полегче с ней.

— Главное, глыбко пашет, землю рыхлит.

— В том и сила.

— Да, хороша Маша, да не наша.

— У кого полосы широкие, тому можно обзавестись. А ведь есть полосы пять шагов ширины. Раз проехал на тракторе, а развернуться негде, на чужую полосу заезжать надо.

— Это верно. Совхозу, ему что! У него вся земля в одних руках, чересполосицы нет.

— Погоди, и мужик будет трактором пахать. Вон Ленин, знаешь, что говорит? Он говорит, пересадим всю страну с телеги на автомобиль.

— Дети наши, может, доживут до этого.

— А ты что, умирать собрался?

Выбрав секунду, когда мужики умолкли, директор совхоза стал рассказывать о том, что государство будет выпускать тракторов все больше, что крестьянам надо покупать их в складчину, как они покупают иногда молотилку или веялку.

Мужики слушали внимательно.

— А можно на тракторе работать и вот так, — заключил директор и велел рабочим прицепить за плугом сеялку, а за сеялкой борону.

Мужики ахнули.

— Батюшки! До чего люди дошли!

— Гляди, гляди! Пашет, сеет и боронит сразу.

— Трактор молотилку крутит, — старался перекричать шум директор. — На крупорушку можно поставить, на мельницу, воду для полива качать.

Мужики верили и не верили, но с горящими глазами шли за машиной, стараясь понять, как она устроена и как работает…

Вдоволь насмотревшись на диковинку, люди стали расходиться по своим деревням, продолжая делиться впечатлениями.

А ребячья стайка направилась купаться на Кривое озеро.

У самого озера Пантушка остановился и величественным жестом показал на гору.

— Вот тут, в каменоломне, скрывался Судаков.

— Где? Где? Давайте посмотрим.

У всех было такое сильное желание осмотреть подземелье, что Пантушке и Яшке пришлось согласиться на эту просьбу. Ведь, кроме них, никто из ребят не бывал в каменоломнях.

— Спички у кого есть? Спичек не оказалось.

Пантушка вытащил из кармана увеличительное стекло — подарок Стародубцева, — навел через него пучок солнечных лучей на сухую палку. Сначала на палке появилось темное пятнышко, потом оно задымилось и почернело.

— Давай куделю! — командовал Пантушка.

Кудели ни у кого не было, нашлась бумага. Клочок бумаги подставили к тлеющей древесине, и она скоро вспыхнула.

Набрав бересты и сделав из нее факелы, ребята пошли в каменоломню.

Пантушка и Яшка шли впереди, на ходу рассказывая, как страшно было им идти сюда первый раз, как они чуть не столкнулись с Гаврилой и с Судаковым, который сейчас арестован. Не забыли рассказать и про летучую мышь, и про жабу, и про многое другое, что пришлось им увидеть в подземелье.

— Вот, вот! — вскричал Пантушка, показывая на сено, обгорелые палки и остатки лучины. — Вот тут они и жили.

Он стал ворошить сено, втайне надеясь найти что-нибудь вроде патрона, какой нашел Стародубцев, но ничего, кроме знакомой ему бутылки из-под спирта, тут не было.

При свете факела ребята видели закопченный свод, пыльные стены, грязный пол. Такие подземелья рисуют художники в детских книжках. Для сказочной картины недоставало здесь гномов, бабы-яги или какого-нибудь чудовища.

— А что там дальше? — спрашивали ребята.

— Я дальше не был, не знаю, — ответил Пантушка. — Пойдем, посмотрим!

Пошли по штольне всей оравой. У ребят было боевое настроение. Кто знает, что там впереди? Может быть, подземное озеро, соляные столбы, пещера с водопадом? Все это, по рассказам учительницы, встречается под землей.

Путь преградила груда земли, камней, сломанных крепежных жердей и досок. Это был обвал.

— Там дальше опять будет ход, — знающе сказал Яшка. — Мы с Пантушкой в таких переделках уже бывали.

И хотя сейчас никакой «переделки» не было, тем не менее мальчики и девочки с уважением посмотрели на Яшку.

— Вытащить эти камни, и можно пролезть по одному.

Сказав это, Пантушка стал осторожно выбирать камни и откладывать в сторону. Ребята следили за каждым его движением, нетерпеливо ожидая: что будет там, за этими камнями и землей? Подземное путешествие оказалось увлекательным, манило к неизведанному. Камень за камнем выбирал Пантушка из обвала, и с каждой минутой отверстие увеличивалось. Пантушка во время работы залез туда уже по грудь.

— Может, зря ты это, Пантя? Гляди, конца нет, все земля да камни.

— Вот попробую вытащить этот камень. Ну-ка, помогите!

К нему подбежал Яшка и еще двое мальчишек. Ухватились за большой камень, дружно потянули. Камень легко подался, и едва его вытащили, как следом за ним сползла куча земли, а из-под земли показалась желтая человеческая голова с почернелым ртом.

— И-и-и-и!.. — взвизгнула девочка, за ней другая, и вся орава ребят, охваченная ужасом, кинулась по штольне с криком отчаяния.

Пантушка бежал последним. Кто-то бросил факел, загорелось сено в логове Гаврилы, едкий дым горечью ворвался в горло, в легкие. Кто-то упал, с плачем поднялся и снова побежал. Только выбравшись на поверхность, ребята понемногу успокоились.

— А запах так и разит, — сказал Яшка и сплюнул.

— На игумена похож, — заявил Пантушка, — на отца Илиодора.

— Будет тебе! Это одна голова, и живая.

— Игумен, говорю. Землей туловище-то скрыто, — убеждал Пантушка. — Я теперь все знаю. Церковные ценности спрятаны в каменоломне, Илиодор ходил их проверять, и его засыпало обвалом.

В голове Пантушки рождался новый план поиска драгоценностей.

— Анфиски нет! — вдруг крикнул не своим голосом Митька.

— Она вместе со всеми бежала.

— Я тоже ее видел.

— И я.

Оказалось, что все видели, как девочка бежала к выходу, и никто не мог понять, куда же она девалась. Стали заглядывать под кусты, в лопухи — Анфиски нигде не было.

Пантушка вдруг крикнул:

— Она там!

И бросился в каменоломню. Догорающее сено освещало штольню. Девочка лежала книзу лицом.

— Анфиска!

Девочка не шелохнулась. Пантушка повернул Анфиску на спину и понял, что она без сознания.

Пантушка на руках вынес Анфиску из каменоломни.

Очнувшись, она говорила что-то бессвязное, в глазах ее стоял ужас, с посиневших губ слетали бессмысленные слова. Держа ее за руки, так как она порывалась убежать, ребята привели девочку домой. Родители Анфиски, узнав о случившемся, накричали на мальчишек. Митьке была тут же устроена отцом порка за то, что плохо смотрел за сестренкой, а ребята разбежались по домам. Попало и Пантушке, потому что Анфискин отец пожаловался на него, как на зачинщика.

— Я по делу ходил, — оправдывался Пантушка, — я помог Судакова поймать. И еще, может, чего вскроется. Игумен-то там мертвый лежит.

В тот же день сельсовет, проверив сообщение Пантушки, поставил у каменоломни двух стариков с кольями сторожить вход в штольню.

На другой день приехали следователь и врач. Лазили в штольню, потом велели вытащить труп и осматривали его при дневном свете. Что-то писали и наконец сказали, что труп можно похоронить.

Люди гадали: то ли убили игумена и утащили в штольню, то ли он сам под обвал попал?

— Зачем бы он в каменоломню пошел? Тут дело темное.

С этим в конце концов согласились все.

ИМЕНЕМ РЕСПУБЛИКИ

Весело и быстро прошел сенокос.

Следом за сенокосом началась жатва.

С девяти лет Пантушка помогал родителям в жнитве. Этим летом он считался уже настоящим жнецом. Окончил трехклассную школу, подрос — чего же еще требуется от деревенского паренька? Работать. И он работал… Мальчишеские утехи пришлось оставить до осени.

В старой полинявшей домотканой рубахе, в холщовых штанах, в лаптях, он с восхода солнца и до заката жал серпом рожь. Все тело ныло от боли, а ночь была так коротка, что не хватало ее для отдыха.

В первый же день жнитва Трофим привез домой снопы нового урожая, обхлестал их о зубья бороны, провеял зерно лопатой на ветру и вечером отправился с мешком ржи на мельницу.

Пантушка увязался за отцом. Пока подходила очередь на помол, он вышел на плотину. В деревянные щиты струйками сочилась вода. В широком лотке струи воды сплетались в быстрый поток, падали на лопасти колеса, вращали его со скрипом и шумом. С колес вода падала сверкающими брызгами в реку и некоторое время бешено кружилась, а потом текла спокойно, слегка качая осоку и кусты ив. Закат догорал, и розовое небо отражалось в пруду, подсвечивая прозрачную воду. В лугах скрипуче кричал дергач, над рекой носились стрижи и кулики. Над избами стлался дым: хозяйки готовили ужин. Любил такие вечерние часы Пантушка. Он мог сидеть долго, ничего не делая, только смотрел и слушал, и на душе у него было светло, чисто, тепло.

Его позвал отец.

— Пойдем, наша очередь засыпать.

Втащив мешок ржи на второй этаж мельничного амбара, Трофим высыпал зерно в трясущийся ларь и сошел вниз. Тут быстро бегали жернова, растирая зерна в муку, и она текла по желобку в сусек. Пантушка подставил ладонь, подхватил горсть муки. Она была теплая, пахнущая солнцем и полем. Знакомый с пеленок запах защекотал ноздри. Пантушка поднес ладонь ко рту и зажмурился от наслаждения. Он жевал сухую, сладко пахнущую муку, чувствуя, как она скатывается в упругий комок теста, от которого вливается в тело живительный сок.

Ночью мать поставила тесто, и на другой день по избе и двору струился запах свежеиспеченного хлеба. Трофим вынес из избы сундучок, в котором держал хлеб под замком, швырнул в хлам безмен и, садясь за стол, весело сказал:

— Ну вот, можно есть без нормы, без веса.

Пантушке и Марьке дали любимые горбушки. Пантушка посолил хлеб и ел по-крестьянски — неторопливо, старательно разжевывая каждый кусок…

Урожай был хороший.

— Славно! — приговаривал Трофим, глядя на волнующееся хлебное поле. — Только бы вовремя убрать. Поторапливайся, Пантелей! День год кормит.

Иногда ветер доносил с полей Знаменского совхоза отдаленный, смягченный расстоянием гул машин. В совхозе был уже не один трактор, и рожь не жали по-крестьянски серпами, а косили машинами.

Пантушка завидовал рабочим совхоза и не понимал, почему крестьяне не купят в складчину одну жатвенную машину на всю деревню. Ему казалось, что мужики почему-то не любят машин, жалеют на них денег.

«Если бы в деревне была машина, — думал Пантушка, — я научился бы работать на ней. Пошел бы к машинисту и попросил: научите меня ездить на тракторе и на жнейке. Я окончил школу, я все пойму. И машинист научил бы. Чего ему стоит!»

Какие только мечты не рождались в Пантушкиной голове в эти знойные дни, когда солоноватый пот обливал тело, когда ныла от боли уставшая поясница и распухали пальцы, а ветер доносил гудение машин, радостное, как хорошая песня.

Однажды в разгар лета Трофиму прислали из волостной милиции бумажку, в которой сообщалось, что он вызывается в суд свидетелем по делу о хищении церковных ценностей в селе Успенском.

— Доактивничал, — заворчала Фекла. — В суд вызывают. Срам-то какой, батюшки!

— Не тарахти! — прикрикнул на нее Трофим. — Свидетелем вызывают.

— Хоть бы кем! Одно слово суд, — не унималась Фекла.

— Суд этот не прежний, не царский. Слышишь, тут написано: «Народный суд». То-то!

Маленькая бумажка оживила, растревожила в памяти Пантушки мечты о кладе, о церковных ценностях, которые до сих пор не были найдены. И ему захотелось снова отправиться в каменоломни. Весной он мечтал найти драгоценности ради хлеба, а теперь, когда хлеб уродился, он купил бы на золото машин для всей волости.

Но пока было не до поисков. Надо было убирать хлеб.

Как-то на дороге показался человек на велосипеде. Пантушка воткнул серп в сноп и стал смотреть на счастливого, как он считал, человека.

— Да ведь это Игнатий! — воскликнул он. — Право, Игнатий.

Велосипедист быстро приближался.

— Он самый, — подтвердил Трофим.

— Дядя Игнаша-а-а! — закричал Пантушка что было силы, замахал рукой.

Стародубцев узнал Бабиных, свернул на их полосу, лихо подъехал и спрыгнул с велосипеда.

— Здорово!

— Здорово, Игнатий! Садись, покурим. — Трофим снял картуз, вытер подолом рубахи потное лицо. — Ты, брат, на самокате.

— А что же! Богатеем! — На лицо Стародубцева набежала веселая улыбка. — Дали вот мне, теперь у мужиков подводы не стану брать.

Глаза Пантушки так и прилипли к велосипеду, блестящим спицам, к никелированному рулю, к пружинам под седлом. До революции на всю волость был один велосипед у сына помещика, а теперь вот появился у бывшего пастуха. Пантушка не представлял себе, как это можно катиться на двух колесах и не упасть. Удивительно! А Стародубцев вон катит — ни на каком рысаке не догонишь.

— Дядя Игнаша! Трудно научиться на самокате?

— Кому как. Я научился за один день.

Всему, что говорил Стародубцев, Пантушка верил. Но чтоб научиться ездить на двух колесах за один день, — этому он не мог поверить.

— Все по делам ездишь? — спросил Трофим у Стародубцева.

— Да, не ради прогулки.

— Не слышал, как там дело-то? — поинтересовался Трофим.

— С попом-то?

— Со всеми.

— Почти во всем сознались. Отец Павел первый признался и рассказал, как с икон оклады серебряные снимал. Ну, показал он, будто отвез ценности в монастырь, отцу Илиодору. А Илиодор, знаете, мертвый, с него не спросишь. Монахи разбрелись, а которых нашли, говорят, не знаем. В общем, в монастыре ничего не нашли; так, были пустые хлопоты. Тимофей говорит, что знал о действиях попа, а донести, мол, не догадался.

— Хитер бес! — вскричал Трофим. — Врет! Вместе с попом все делал.

— Конечно.

— Ну, а дальше?

— Степка совсем умалишенным прикинулся. На все вопросы отвечает молитвами. Помещали его в больницу сумасшедших. Ну, доктора говорят, что притворяется.

— Ну и как же?

— Судить будут. Судаков-то вовсе не Судаков. Это знаете кто? Брагин. Помещик Брагин. На Степку он показал, будто Степка игумена убил. Пытал, где церковное золото спрятано.

— Вот так дела! Слышишь, мать?

— Ой, страх-то какой! Господи боже! — воскликнула Фекла.

— Ну? — торопил Трофим Стародубцева.

— Правда, он будто бы сам не видел этого, а знает со слов Степки. Если суд не установит за Степкой убийства, его осудят за участие в хищении церковных ценностей.

— Вот шайка собралась! — Сказал Трофим, довольный тем, что мошенников нашли. — Построже бы их судить надо.

— Это уж от суда зависит. Как суду революционная совесть подскажет. Суд — карающий меч революции, — многозначительно произнес Стародубцев.

— А где же ценности? — спросил Пантушка.

— Кто их знает! — Стародубцев взялся за велосипед. — Будьте здоровы!

* * *
Показательный суд состоялся в один из воскресных дней в начале августа, когда рожь с полей была уже убрана и шла жатва яровых.

На базарной площади села Успенского, напротив церкви, в тени берез был поставлен стол, накрытый кумачом. Шагах в пяти перед столом — скамейки для подсудимых. На березе висел истрепанный ветром кусок старых обоев, на котором фиолетовыми чернилами было написано:

К НАСЕЛЕНИЮ!!!
В воскресенье, 5 августа, в селе Успенском будет показательный революционный суд над преступниками против Советской Республики.

1. Обвиняемый Павел Васильевич Богоявленский (священник отец Павел).

2. Обвиняемый Тимофей Данилович Редькин (лавочник, он же церковный староста).

3. Обвиняемый Степан Саввич Кривов (церковный сторож).

4. Обвиняемый Аполлон Викторович Брагин (бывший дворянин и колчаковец, ярый враг трудового народа).

Вход свободный.

Это объявление написал Стародубцев, приехавший в Успенское накануне суда.

В воскресенье, в полдень, площадь заполнилась народом, и начался суд.

За красным столом уселись судьи. Председатель суда, пожилой человек в старой военной гимнастерке, встал, объявил суд открытым.

— Комендант суда!

— Есть! — бойко ответил Стародубцев, приложив руку к бескозырке. Назначенный на сегодня комендантом суда, он надел кобуру с наганом и саблю, начистил ботинки до блеска, нагладил широкие флотские брюки.

— Комендант суда, — повторил председатель, — удалите свидетелей!

— Есть! Товарищи свидетели! Прошу пройти в школу.

— Приведите подсудимых.

Толпа загудела, заколыхалась, все смотрели в сторону пожарки, откуда красноармейцы вели подсудимых. Между конвойными шагал священник, за ним Тимофей, Степка и Брагин.

Стародубцев велел подсудимым сесть на скамью перед столом, за которым сидели судьи.

Председатель суда раскрыл папку и стал читать:

— «Слушается дело по обвинению священника села Успенское Богоявленского Павла Васильевича, жителей того же села Редькина Тимофея Даниловича и Кривова Степана Саввича, а также Брагина Аполлона Викторовича, человека без определенного места жительства, в том, что они по предварительному сговору похитили из церкви села Успенского нижепоименованные драгоценности, принадлежащие государству и переданные во временное пользование общине верующих. — Председатель перечислил все вещи и продолжал: — Обвиняемые сделали это с целью воспрепятствовать покупке на церковные драгоценности хлеба для раздачи голодающему населению. Обвиняемые Богоявленский, Редькин и Кривов виновными себя признали. Обвиняемый Кривов совершил также убийство игумена Знаменского монастыря Илиодора».

— Неправда! — закричал Степка, вскакивая с места, но подбежавший Стародубцев приказал ему сесть и не нарушать порядок.

Председатель продолжал читать:

— «На предварительном следствии подсудимый Кривов не признал себя виновным в убийстве игумена, но свидетельскими показаниями и обстоятельствами дела он изобличается в совершенном преступлении.

Обвиняемый Брагин, прикрываясь поддельными документами на имя петроградского рабочего Судакова, занимался антисоветской агитацией, призывал народ к невыполнению распоряжений и законов, изданных советским правительством, к убийству представителей власти. Брагин пытался организовать восстание в селе Успенском, используя для этого наиболее отсталую, несознательную часть населения. Во время этого неудавшегося восстания Брагин застрелил комсомольца Александра Макарова. Показания свидетелей, оружие, найденное у Брагина, его сопротивление при аресте — все это изобличает его в совершении указанных преступлений…»

Председатель передохнул, глотнул из кружки воды и посмотрел на подсудимых.

— Подсудимый Богоявленский.

Отец Павел встал.

— Вам понятно, в чем вы обвиняетесь?

— Да, понятно.

— Признаете себя виновным?

В тишине над площадью разнесся густой голос:

— Да, признаю.

И толпа выдохнула одной, общей грудью:

— А-а-а…

— Расскажите суду, как было дело.

Отец Павел рассказал, как он, узнав об изъятии церковных ценностей, утаил часть золотых и серебряных вещей, как ему помогали в этом Тимофей Редькин и Степан Кривов, как потом ночью ценности были отвезены в мужской Знаменский монастырь и отданы игумену Илиодору на хранение.

— Вы утаили ценности с тем, чтобы присвоить? — спросил председатель суда.

— Нет! Корысти не имел.

— Для чего же вы этосделали?

Священник переминался с ноги на ногу, молчал.

— Может быть, вам просто жалко было расстаться с вещами, необходимыми для богослужения?

— Да, да. Это было так, — обрадовался Богоявленский, хватаясь за вопрос председателя, как за спасительное средство. — Верующие любят торжественность богослужения, а без драгоценной утвари торжественности не получится.

— Ответьте на такой вопрос: почему вы хранили оружие?

— Время смутное. Ездить по приходу приходилось не только днем, но и по ночам. Бандиты нападут — надо чем-то защититься.

— По христианской религии убивать нельзя. Как же вы, священник, стали бы стрелять в человека? Выходит, что вы не придерживаетесь христианских заповедей?

Богоявленский молчал.

Председатель продолжал допрос:

— Кто совершил убийство комсомольца Макарова?

— Не ведаю, гражданин судья. Бог видит: в этом я не виновен. Я сознался, в чем был виноват, и не смею просить снисхождения. Знаю, что буду наказан. И отбуду наказание с чистой душой христианина. Я раскаялся перед богом в том, что желал сделать добро прихожанам, но не по моей вине вышло из этого зло.

Площадь загудела от разговоров, выкриков, смеха:

— Ай да поп!

— Как юлит!

— Выкручивается!

Стародубцев заорал во все горло:

— Товарищи! Да тише вы!

— Скажите, подсудимый, какую роль в хищении ценностей играл Брагин?

— Он первый сказал мне об изъятии драгоценностей, советовал заблаговременно подготовиться к этому.

— То есть припрятать наиболее ценное?

— Да.

— Где вы с ним познакомились?

— Он пришел ко мне якобы лудить самовар и передал на словах от игумена Илиодора насчет драгоценностей.

— О восстании был разговор?

— Да. Брагин советовал проповедь прочитать против изъятия драгоценностей.

— Читали?

— Нет.

— Почему?

— Убоялся властей.

— Откуда у вас взялся револьвер?

— Брагин дал.

Начался допрос Тимофея. Он держался важно, со спокойным видом отвечал на вопросы судей.

— Мое дело маленькое, — говорил он ласково, словно утешал кого-то. — Позвал, значит, отец Павел меня в церкву и говорит: «Приедут к нам комиссары за ценностями. Все сдавать не надо, кое-что и для церкви уберечь следует». Мое дело, конечно, маленькое, я церковный староста, а хозяин церкви — священник, отец Павел. Ну, я и не рассуждал. Делай, мол, как надо.

— Знали вы, что в описи имущества Богоявленским делались подчистки?

— Не знал.

Сколько еще ни задавали вопросов Тимофею Редькину, на все он отвечал одно: он не ответчик, потому что «всему головой был священник», и просил его, Редькина, помиловать.

Стали допрашивать Степку. Он попробовал прикинуться дурачком, но председатель суда строго предупредил:

— Медицинское заключение говорит о том, что вы нормальный человек. Если будете валять дурака, будем судить вас еще и за симуляцию.

— За чего? — спросил Степка и разинул рот.

— За симуляцию, за притворство. Будете отвечать суду?

Степка мотнул головой.

— Участвовали вы в сокрытии от государства церковных ценностей, изымавшихся для борьбы с голодом?

— Да.

— Отвозили их в монастырь?

— Да.

— Теперь расскажите, при каких обстоятельствах и с какой целью вы убили игумена Илиодора.

— Не убивал я его, — глухо произнес Степка.

Председатель суда полистал бумаги.

— В деле есть показания Брагина о том, как вы рассказывали ему о совершенном вами убийстве. Суд решил огласить их.

По мере того как шло чтение показаний Брагина, перед людьми возникла картина убийства игумена.

…Несколько дней Степка пытался подстеречь игумена. И вот, узнав, что Илиодор ходит по вечерам к озеру, Степка встретил его в лесу.

— Узнаешь меня, преподобный отец? — спросил он, смиренно кланяясь.

Игумен посмотрел на него, шевеля лохматыми седыми бровями.

— Мало ли людей господь-бог посылает навстречу мне. Всех не упомнишь, — тихо ответил игумен и хотел идти дальше. Но Степка остановил его.

— Сядь, преподобный отец! Поговорить надо.

Не привык отец Илиодор подчиняться, но в голосе Степки чувствовалась настойчивость, и, кроме того, игумен узнал его и подумал, что, возможно, его послал кто-нибудь из духовенства села Успенского.

— Говори, раб божий! — Игумен оперся рукой на посох.

— Я Степан, церковный сторож из Успенского.

— Не знаю, — прервал его Илиодор. — Тот Степан, богом наказанный, не в полном уме.

— Отец Илиодор! Я же раны свои, увечье свое у вас в святом роднике вылечил.

— Не помню, не знаю.

— Да как же?

— Степан тронутый, а ты…

— Временами на меня бог просветление посылает.

— Ну, ладно, — нетерпеливо оборвал его игумен. — Чего тебе надо?

— Помнишь, чего тебе привез отец Павел?

— Не понимаю.

— Чаши золотые, дароносицы, кресты, оклады с икон. Пуда два добра.

— Отойди от меня, дьявол! — Игумен перекрестил перед собой воздух. — Сгинь!

— Не придурковывай, батюшка, — приблизился к нему Степка. — Давай по-хорошему. Отца Павла не выпустят, он покажет на тебя. А как найдут у тебя драгоценности? А? Хуже будет… Развяжись, отдай мне! Я поделюсь по-божески.

— Изыде от мене, сатана! — продолжая креститься, гневно произнес игумен.

Степка попробовал уговорить Илиодора, но тот не хотел и слушать, а только произносил молитвы и крестился и старался отойти поближе к монастырю. Подумав, что игумен хитрит, увлекая его к монастырю, а потом поднимет крик, Степка загородил ему дорогу и грубо потребовал:

— Скажешь или нет, где спрятано?

Глаза старца злобно блестели.

— Ну? — Степка занес над старцем кулак и, выждав секунду, опустил его.

Игумен беззвучно осел и свалился на землю.

Спустя некоторое время Степка встретился у Кривого озера с Судаковым.

— Сперва думал, укокошил старца. Нагнулся — вроде дыхает, — рассказывал он. — Завернул на голову рясу, сгреб, на горбу унес в каменоломню.

— Зачем? — спросил Брагин.

— Будем пытать, где золото спрятано. Он один знает.

— Не скажет.

— Попробуем. Я кулаком по темени поглажу, ты ножиком бок пощекочешь. — И Степка, приняв юродивое выражение лица, запел: — Спаси, господи, люди твоя и благослови достояние… — Не допев стих, он чихнул, отчаянно выругался и продолжал петь в нос, подражая отцу Павлу: — Да воскреснет бог и расточатся врази его…

— Замолчи! — прикрикнул Брагин. — Тошно! Прикидываешься святым, а сам человека пристукнул. Да еще духовного звания.

— Нет! — решительно возразил Степка. — Не пристукнул, а погладил, — и он засмеялся мелким прерывающимся смехом. — Пойдем, потолкуем со святым старцем. Пора ему отдышаться.

Знакомой тропкой Брагин и Степка быстро дошли до Кривого озера.

— Иди! — приказал Брагин, показывая на вход в каменоломню. — Осмотри хорошенько, нет ли засады.

Минут через двадцать Степка высунулся из лаза.

— Давай!

Добравшись до Гаврилова логова, они зажгли лучину и в мерцающем свете ее увидели Илиодора, неподвижно лежавшего на земле со связанными руками и ногами.

Степка с усмешкой сказал:

— Хлипкий старец-то. До сих пор в себя не пришел.

Брагин склонился к старцу, легонько дотронулся до подбородка.

— Здравия желаю, отец Илиодор! Вот мы и увиделись. Не думал, наверно?

Ответа не было.

— Молчишь? Нет, брат, давай говорить будем.

От сильного толчка старческая голова мотнулась, раскрылся рот.

— Степка! Он же мертвый!

Брагин тряс тело игумена, щупал пульс.

— Ах ты, черт! Перестарался. Не мог полегче ударить… У кого теперь мы разведаем, где успенские ценности спрятаны?!

Узнать об этом было не у кого. Только Илиодору было известно, где они. Игумен был недоверчив, надеялся долго жить и немало сокровищ спрятал тайно, без свидетелей.

— Так оставлять нельзя, — брезгливо глядя на труп, произнес Брагин. — Убери! Там завал есть.

Степка оттащил покойника в глубь штольни, втиснул в узкую щель, забросал камнями и землей, перекрестился:

— Упокой, господи, душу раба твоего Илиодора…

…Председатель кончил читать показания Брагина. На площади стояла тишина.

— Брагин, подтверждаете вы свои показания?

— Да, подтверждаю.

— Подсудимый Кривов! Что вы можете сказать по поводу показаний Брагина?

— Не убивал я. Ударить, верно, ударил. Не до смерти. Отчего он умер — не знаю.

Народ слушал, затаив дыхание. Даже непоседливые мальчишки вели себя смирно.

Пантушка вспомнил поход в каменоломни и поимку Брагина — Судакова так живо, что ему стало страшно. Какие жестокие люди стояли на его пути! Но теперь суд им покажет!

Вдруг над площадью пронесся вздох сотен людей, будто порыв ветра прошумел в листве деревьев. Потом раздались крики:

— Гаврила! Гаврила!

Все смотрели на обросшего бородой мужика с полушубком под мышкой и с котомкой за спиной. Он торопливо пробирался к столу судей.

— Это он! — кричал Пантушка во все горло. — С Брагиным в каменоломне жил.

Крик Пантушки потонул в общем гуле.

Внезапно наступила тишина. Люди вытягивали шеи, чтобы увидеть, что происходит.

Гаврила, дойдя до судей, опустился на колени, поклонился до земли, поднялся на ноги.

— Пришел с повинной, — произнес он, — судите меня. Виноват в одном: убёг с войны.

Председатель суда ничего не понимал.

— Комендант, в чем дело? Кто такой?

Стародубцев, вытянув руки по швам, ответил:

— Местный житель Гаврила Павлович Мамочкин, Дезертир. Сам явился с повинной.

— Уберите его, не до него сейчас.

— Нет, постойте! — вмешался Гаврила. — Обо мне успеете решить, не убегу я больше. Хочу я сказать про этого человека, — он показал на Брагина. — Хотел я раньше с повинной явиться, да боялся его. А как узнал вчера о суде, осмелел.

— Что вы можете сказать о Брагине?

— Знаком с ним больше года. Скажу одно, товарищи судьи: человек склизкий, как уж.

Гаврила рассказал о первой встрече с Брагиным, о жизни в каменоломне, о разговорах, какие они вели, и в заключение сказал:

— Я-то, понятное дело, — дезертир, в лесу скрывался, я ему какая нужда была, если честный человек… А потом он советовал мне волостной исполком спалить, убить кого-нибудь…

Когда Гаврила кончил свой рассказ, председатель суда спросил:

— Что вы скажете на это, подсудимый Брагин?

— Ложь! Все ложь! — Щеки у Брагина задрожали, лицо то покрывалось красными пятнами, то бледнело. — Единственная правда в том, что я дворянин и бывший офицер царской армии. Это я признал.

— Почему вы скрывались под чужим именем?

— Потому что знал неприязненное отношение крестьян к помещикам, а фамилия дворян Брагиных известна по всей губернии. Надо было жить. Под чужим именем я кормился своим трудом.

— Вы дали револьвер Богоявленскому?

— Не давал. Это огульное обвинение.

— Расскажите суду, как вы организовывали восстание в Успенском.

— Я непричастен к этому.

— Вас видели в толпе на паперти в тот вечер, когда был убит комсомолец.

— Да, я был там. В тот день я лудил самовар у священника Богоявленского, что подтверждает и он, шел мимо церкви и увидел толпу. Когда толпа стала вести себя шумно, я решил, что мне тут не место, и ушел.

— К окну, в кусты? — спросил председатель.

Брагин на секунду растерялся.

— К какому окну? В какие кусты?

— В церкви есть окно напротив кустов боярышника. В окне не хватало нижнего стекла. Вы спрятались в кустах, а когда толпа ворвалась в церковь, через отверстие в окне выстрелили в комиссию и убили комсомольца Макарова.

— Неправда! — отчаянно вскрикнул Брагин, потом взял себя в руки и тихо повторил: — Это неправда.

— Подсудимый Степан Кривов! Что вы можете сказать по этому поводу? — Строгий взгляд председателя, казалось, пронзил Степку. — В деле есть ваше показание.

— Так что, товарищ судья, он стрелял.

— Кто он?

— Брагин… Тогда он прозывался Судаков.

— Вы видели, как он стрелял?

— Видел. Он попросил показать ему окошко. Говорил, поглядеть ему охота, как народ комиссаров избивать станет. Я подвел его к окошку, а он выстрелил.

— Садитесь, Кривов. — Председатель порылся на столе и поднял руку. — Вот вещественное доказательство! Гильза от патрона к револьверу браунинг номер три, найденная в церкви. У вас, Брагин, при аресте отобран браунинг номер три.

— Это ничего не доказывает, — сказал Брагин.

Председатель спокойно и твердо сказал:

— Следствием установлено, что выстрел был сделан через окно: полет пули, осадок пороховых газов на косяке, отпечаток ваших пальцев на стекле.

Брагин молчал.

— Скажите, подсудимый Брагин, через кого вы получали оружие?

— Я не понимаю вопроса.

— Речь идет об оружии, найденном в монастыре.

— Не имею понятия.

— Как же так? В деле есть показания монахов, которые помогали вам и игумену прятать в подвале ящики с оружием.

— Не знаю! Я ничего не знаю! — Брагин начал нервничать. — И вообще отвечать на вопросы больше не буду.

Допрос Брагина длился не меньше двух часов. Подсудимый отрицал свою вину в убийстве комсомольца.

Наконец суд удалился в школу на совещание.

— Дядя Игнаша, — обратился к Стародубцеву Пантушка. — Скоро суд выйдет?

— Это уж как получится. Может, через час, а то и утром. А зачем тебе знать это?

— Поесть сбегать, проголодался.

— Успеешь.

Пантушка побежал домой и скоро вернулся с ломтем хлеба и пучком зеленого лука, уселся на земле поближе к судейскому столу, принялся за еду.

Подсудимые сидели, понурив головы. Только Степка вертелся, смотрел на людей и временами принимался за церковные песнопения.

— И сейчас за ум не взялся, все дурака валяет, — Сказал Трофим Бабин.

— Ничего, как приговорят к расстрелу, так сразу поумнеет, — ответил кто-то из толпы.

— Расстрелять бы не мешало всю шайку.

— И поделом. Сколько беды натворили.

Разговор в толпе все разрастался, становился шумнее, раздавались выкрики:

— Что, барин, захотелось опять ярмо на мужика надеть? Ничего не выйдет!

Ни одна жилка не дрогнула на лице Брагина, он сидел, как истукан, неподвижно, глядел в одну точку, не мигая.

Подошел Стародубцев, вежливо сказал:

— Товарищи, с подсудимыми разговаривать не полагается. Прошу отойти.

Люди нехотя подались назад. К Стародубцеву пристал Архип. Тряся белой бородой, он просил пустить его в школу, к судьям.

— Нельзя, дед, не положено.

— Да мне ведь им одно слово сказать.

— Нельзя!

— Ох ты, беда какая! Мне им одно слово сказать. Может, ты передашь? Скажи судьям, пускай построже судят этих… — он показал на подсудимых. — Люди, мол, просят — построже.

И старик потряс в воздухе дрожащим кулаком. Поздно вечером суд вынес приговор. Торжественно звучал голос председателя суда:

— Именем Российской Социалистической Советской Республики… народный суд, рассмотрев в открытом заседании дело по обвинению…

Народ, заполнивший площадь, с нетерпением ждал, когда председатель закончит чтение обвинительной части и перейдет к самому главному — к приговору суда.

Наконец председатель прочитал:

— Руководствуясь декретами Советской власти и революционной совестью, суд приговорил: Богоявленского Павла Васильевича к лишению свободы сроком на пять лет; Редькина Тимофея Даниловича к году принудительных работ; Кривова Степана Саввича к восьми годам лишения свободы. Дело о Брагине Аполлоне Викторовиче ввиду тяжести его преступления передать на рассмотрение революционного трибунала. Приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Редькина из-под стражи освободить.

* * *
Все лето Пантушка проработал в поле: сгребал сено, жал рожь и яровые, боронил озимь, помогал молотить. Молотьба была последней летней работой.

Отец сделал для Пантушки цеп полегче. Положив снопы на току в ряд, Бабины выстраивались втроем и начинали бить цепами по колосьям. Нелегко досталась Пантушке молотьба. Сначала он ударял не столько по колосьям, сколько по цепам отца и матери.

— Ты норови в лад попадать, — учил Трофим, — ухом лови. Вот я бью первый, мать вторая, а ты третий… Так, значит, и держись. Не опаздывай и вперед не забегай.

Пантушка старался изо всех сил, но не скоро удалось ему научиться молотить втроем. Собьется он с такта, и отец с матерью сбиваются.

— Да что ты, право! — сердился отец. — Глухой, что ли!

Одолев «науку» молотьбы втроем, Пантушка скоро научился молотить вчетвером, впятером и вшестером.

В работе он окреп, вырос и осенью выглядел ладным пареньком. Изменился он не только внешне. В глазах его появилось отроческое упрямство и задумчивость. Большое впечатление на него произвел суд.

«Виноватых наказали, — думал он, — а о церковных ценностях будто все забыли. Где же они спрятаны?»

Мысль о том, что нужно найти ценности, не давала ему покоя. Особенно часто стал он думать об этом после того, как в село приехал новый священник.

Священник был старый, любил читать проповеди, церковную службу вел торжественно. Он призывал прихожан больше жертвовать на украшение храма.

Верующие ворчали, особенно женщины.

— Пожертвования-то наши отец Павел прикарманил.

— Он только сваливает на игумена. На покойника что хошь наговорить можно.

Одна баба увидела сон.

— Упала я будто в колодец, — рассказывала она всем, кто готов был слушать ее, — а вода в колодце такая чистая-чистая. Ну, все до дна видно. А на дне-то иконы золотые, кресты, чаши. Так и сияют, так и сияют.

И пошли с новой силой разговоры о пропавших церковных ценностях.

Бабы стали обшаривать колодцы, вызывая у одних одобрение, у других насмешки. Но никто ничего не находил.

— Надежно Богоявленский спрятал, — сказал Трофим, слушая разные истории о поисках драгоценностей. — А найти не мешало бы. Золото нашему государству очень нужно: машины за границей покупать. В волости скоро будет машинно-прокатная станция. Захотел сеялку взять — пожалуйста. Молотилку ли, веялку ли — бери. Плата государственная, недорогая.

— Давай возьмем льномялку, — посоветовал Пантушка, — а то мамка мается, как начнет тресту мять.

— Надо с кем-нибудь на паях взять, — ответил Трофим. — Конечно, машина — большое облегчение.

— Когда-то это будет! — Фекла тяжело вздохнула.

— Будет, мать. Наше государство разбогатеет и всего вдоволь заведет: и машин, и скота, и хлеба. Потерпеть надо. Москва тоже не сразу строилась, а постепенно.

— Не поискать ли еще в каменоломнях? — задумчиво спросил Пантушка.

— Поищи. Найдешь — пользу сделаешь. Только едва ли они в каменоломнях спрятаны. Скорей всего в монастыре.

— Там ведь искали.

— Может быть, плохо искали. Под монастырем подземные хода есть.

— Зачем они?

— Погреба, кладовые. Монахи любили жить с запасами-припасами.

Через несколько дней Пантушка с Яшкой отправились в монастырское подземелье. Снова шли они по подземному ходу, натыкались на кадушки из-под капусты, лари, корзины, бутылки. Но драгоценностей нигде не было.

Усталые и разочарованные, вернулись они домой.

МЕЧТЫ СБЫВАЮТСЯ

Стоит серый зимний день. В снежных сугробах утопает совхозный двор. Между сугробами протоптаны дорожки к общежитию, к столовой, к мастерской.

Пантушке видны из мастерской разбежавшиеся тропки, старые березы в блестках инея, с черными грачиными гнездами, синеватое морозное небо.

Но любоваться зимним видом Пантушке некогда.

— Пантелей, подержи! — кричит кузнец, прилаживая деталь к сеялке.

— Пантуша, живо сюда! — гудит бас того самого тракториста, которого Пантушка увидел на первом тракторе.

Пантушка мечется по мастерской от одного рабочего к другому, — где поддержит тяжелую деталь, где поможет перекатить с места на место плуг, косилку, конные грабли.

Два месяца назад совхоз объявил набор рабочих и учеников. Пантушка упросил родителей отпустить его в ученики.

Неохотно согласился отец, говоря, что ему самому нужны помощники. Но Пантушка просил так настойчиво, что в конце концов отец отпустил его и наказал только не опозорить фамилию Бабиных, работать добросовестно.

— Приглядывайся, Пантелей, ко всему, примечай, что к чему, — говорил отец.

Наставления были излишни. Работать в совхозе было так интересно, что Пантушка делал все с какой-то необыкновенной жадностью. Мастера не могли нарадоваться на старательного, исполнительного паренька.

Не забыть Пантушке того дня, когда он принес домой первый свой заработок. Сознание, что он по-настоящему начал помогать семье, наполняло душу таким теплым и нежным чувством, что ему хотелось обнять, всех людей. Фекла рассказывала соседям:

— Пантелей в люди выйдет. Целый червонец домой принес.

Мастерская казалась Пантушке чем-то необыкновенным.

Жарко пылает горн, в нем нагревается добела железо, стучат молотки по наковальне. Бесшумно вращается стальная болванка в токарном станке. Мастер с очками на носу, покуривая трубку, смотрит на резец, из-под которого вьется тонкая стружка металла. Жужжит сверлильный станок, и в полосе железа появляются блестящие отверстия. За верстаками, у тисков, слесари пилят, нарезают болты, гайки. Непрерывно слышится визг металла о металл.

Пантушке нравится этот трудовой шум, спокойные, занятые делом люди, запах горячего металла и машинного масла, нравится весь этот мир простых людей, умеющих делать удивительные вещи. За короткое время он многое узнал, уже не путался в названиях инструментов, частей машин.

Как-то старший мастер сказал Пантушке:

— На-ка, отпили пруток, — и, отмерив рулеткой, провел на прутке черту напильником.

От неожиданности Пантушка даже растерялся.

— Что глазами хлопаешь? — мастер рассмеялся. — Вот свободные тиски. Сумеешь сделать?

Пантушка подошел к верстаку, зажал пруток тиски, взял слесарную ножовку и стал пилить. Зубья, ножовки визжали, выгрызая блестящие опилки, металл нехотя поддавался, руки давили на инструмент. Обливаясь потом, Пантушка отпилил пруток, понес мастеру.

— Ничего, — сказал мастер, — теперь закругли, немного торцы.

В этот день Пантушка повзрослел, даже ходил как-то плавнее, словно боялся спугнуть счастье, которым была переполнена его душа.

По вечерам он вместе с другими ребятами учился разбираться в чертежах, читал книжки об устройстве сельскохозяйственных машин, о почвах и земледелии. В свободное время читал увлекательные книги о путешествиях, которые не перестали интересовать его.

Долго не покидала Пантушку надежда найти церковные ценности. Он облазил чердаки, выстукивал перегородки, заглядывал во все закоулки. Но ничего похожего на драгоценности не находил.

В марте в совхозе начали устанавливать электростанцию, и Пантушке пришлось помогать на новой работе. Электростанцию ставили в одноэтажной каменной постройке, которая служила монахам чем-то вроде чулана. Там валялись поломанные скамейки, рваные веревки, старые оконные рамы, корзины и всякая рухлядь.

Освободив помещение от хлама, рабочие принялись выламывать дощатый пол, чтобы вырыть место для фундамента под машины. С веселыми криками и шутками рабочие выламывали монастырские половицы, отжившие свой век, и выкидывали их через оконный проем. Сколько тут было отпущено едких шуток по адресу монахов, монашек и попов!

Но внезапно смех умолк; рабочие стояли ошеломленные тем, что увидели.

Из-под снятой половицы выглядывала часть гроба. Это было так неожиданно, что первые секунды никто не произнес ни слова. Лишь спустя некоторое время вспыхнул беспорядочный разговор:

— Гроб!

— Покойник!

— Может, мощи?

— Зачем же под полом-то?

Как всегда в подобных случаях, люди стали высказывать разные предположения. Но ни к какому определенному выводу они прийти не могли, потому что очень уж необычно было захоронение покойника под полом. Гроб даже не был зарыт в землю, а только чуть присыпан мусором.

— Давайте посмотрим, — предложил Пантушка.

— Зачем мертвеца тревожить! — возразил старый рабочий. — Унесем на кладбище, предадим земле.

С этим согласились все и осторожно вытащили гроб.

— Смотри, свежий, — сказал один из рабочих, ковырнув ногтем древесину.

Чтобы гроб не мешал работать, его вынесли на двор, и он простоял там до вечера, пока не была вырыта могила.

Вечером гроб отнесли на кладбище около монастырской церкви.

— Уж не мумию ли сделали монахи? — сказал Пантушка. — Почему-то не пахнет трупом.

И тогда другие тоже заметили, что гроб не издает присущего покойнику запаха.

Монахи умеют это делать. Натрут покойника какой-то мазью, и он не гниет. А потом показывают его, говорят, святой, потому, мол, мощи нетленные.

Разговор подогрел любопытство, и рабочие вскрыли гроб. Под крышкой оказалась солома, под соломой старая ряса, под ней — скатерть.

Изумлению не было конца. Зачем понадобилось монахам набивать гроб барахлом и прятать под пол?

Едва был приподнят угол скатерти, как сверкнуло золото и драгоценные камни, матово-серые оклады с икон из листового серебра. Тут были чаши, кресты, золотые и серебряные ложки с крестообразными черенками, ларцы и шкатулки.

— Сколько добра-то!..

— Миллионы!

— Не говори! Не успели утащить святые братья. Припрятали так, что и не подумаешь. Чего же мы стоим? А? Надо сказать директору, пускай нарочного пошлет в волость. Надо государству сдать.

Больше всех был поражен Пантушка. В его руках были те самые драгоценности, которые он искал в каменоломнях, мечтая спасти людей от голода. За одно мгновение в голове его пронеслись недавние события.

— Пантелей, ты чего же стоишь? Давай берись! Понесем в контору.

Очнувшись от воспоминаний, Пантушка вместе с другими ухватился за драгоценную кладь.

НАША РОДИНА — РЕВОЛЮЦИЯ

В самом центре Саратова прорезают современный силуэт города игольчатые шпили консерватории. Под массивным, поддерживаемым витыми чугунными колоннами балконом — тяжелая дверь. Откройте ее, пройдите затемненным коридором, поднимитесь по широкой лестнице, гулко отвечающей вашим шагам, на второй этаж. Присмотритесь: направо — кабинет ректора, налево — большое светлое фойе, вход в Октябрьский зал.

Здесь все время звучит музыка, из классов доносятся полоса распевающихся вокалистов. Но чуть-чуть воображения — и зал, коридоры, классы, лестница с ее звонкими пролетами наполнятся иной музыкой, иными голосами.

Вспомните: «Консерватория, где размещался штаб революции, гудела, как расстроенный орган — во все трубы. Люди в шинелях и телогрейках, рабочих кожанках и бушлатах забили фойе, лестницы, служебные помещения и классы, запрудили улицы, небольшую, у Липок, площадь… Суетно и в самом сердце штаба, в тесном прокуренном кабинете ректора. Без конца хлопает дверь, трещат телефоны, заходят и выходят вооруженные и безоружные люди…» — так описывает консерваторию 1917 года автор «повести «Юность Дениса» Н. Чаусов. «Уже третий день, как в этих стенах была провозглашена социалистическая революция и объявлена «власть Советов…»

А было это так.

Поздним вечером 26 октября (8 ноября) 1917 года в Большом (а ныне Октябрьском) зале собралось под охраной красногвардейцев расширенное заседание Саратовского Совета, на котором председатель городского Совета РСДРП(б) Михаил Иванович Васильев-Южин сообщил о начавшейся в Петрограде социалистической революции.

Большинство собравшихся проголосовали за передачу всей власти в Саратове в руки Советов рабочих и солдатских депутатов.

Сегодня, сидя в удобных креслах Октябрьского зала, вслушиваясь в наполняющие его своды густые звуки органа, легко представить себе, как возмущенно гудел переполненный зал, когда поднимался та сцену представитель меньшевиков и эсеров, пришедших в штаб Советов из городской думы, ведь он зачитывал провокационную телеграмму о «победе» Керенского в столице, требовал поддержать Временное правительство, осудить восставших рабочих и солдат Петрограда.

«Как осмеливаетесь вы оскорблять это высокое собрание представителей рабочего класса?! Как смели вы подумать только о том, что саратовские рабочие — предатели, что страха ради откажут в помощи восставшим бойцам Петрограда?! Вы лжете! Вы хотите ложью обмануть рабоче-крестьянскую массу! Это не удастся!» — такую гневную отповедь провокаторам дал председатель исполкома Совета Владимир Павлович Антонов-Саратовский.

— Рабочие… Солдаты… Кто из вас против поддержки восставших рабочих и солдат Петрограда? Кто из вас против лозунга восстания «Вся власть Советам!»? Кто?

Из всего огромного шумного собрания поднимается не больше десятка рук.

— Кто за Совет? Кто за восстание?

Поднятых рук сотни.

Как разворачивались дальше события в консерватории — штабе революции, вы уже знаете из повести.

Но давайте еще вслед за его героем Денисом пройдем по улицам Саратова, представим, как бурлили, вспыхивали они в те дни грозным: «Долой!», убежденным и яростным: «Вся власть Советам!».

Спустимся от площади Революции к Волге, здесь, не доходя реки, на углу проспекта и улицы Октябрьской высится здание института «Промпроект». Чуть-чуть воображения — и нет легковых автомобилей, троллейбусов, афишной тумбы с рекламой нового спектакля. «Путь преградила огромная баррикада из бревен, телег, набитых землей мешков и всякой домашней утвари. Посреди этого грозного вала, на самом его гребне, слегка развевалось пробитое и порванное в нескольких местах красное знамя».

Здесь «на Московской улице под Соколовой горой» у городской думы, окруженной революционными отрядами рабочих и солдат, провел Денис Луганов ночь накануне первого дня новой эры.

…Это удивительно увлекательное занятие — путешествовать по улицам родного города вслед за героем повести и узнавать его приметы, и наполнять сегодняшние проспекты и переулки звуками, людьми, событиями семидесятилетней давности. Событиями Революции.

Но даже если ты, читатель, не саратовец, так ли это важно, ведь своя история есть у каждого города, села. Ты знаешь ее? А быть может, она сходна с той, что-прочли мы в повести Г. Боровикова «Именем Республики»?

Память жива в поколениях. Человек жив памятью. Отложив прочитанную книгу, подумай об этом.

Ведь твои прадедушка и прабабушка — ровесники Дениса, Оли, Пантушки. А знаешь ли ты об их юности, о времени, в которое они росли и мужали? Пытался ли когда-нибудь представить себе, какими они были в твои годы? А каков ты, наследник ребят, помогавших творить революцию?

Вот еще о чем заставляют подумать прочитанные повести.

Ведь революция — это становление нового нравственного мира. Как из полуграмотного мальчишки-несмышленыша вырастает убежденный, преданный революции комсомолец, ведет рассказ Н. Чаусов. Но герои повести «Юность Дениса» — не подкрашенные разноцветными карандашами иллюстрации к учебнику истории. Разве не близки, не понятны нам их переживания, мучения первой любви, боль разочарования, жажда необычных событий, приключений, подвигов?

Каким он вырастет человеком, Денис Луганов? Быть может, в милиционере Стародубцеве из повести «Именем Республики» отчасти угадывается возможное продолжение судьбы и характера Дениса? Ведь для них обоих девизом жизни могли бы стать слова: «Надо служить так, чтобы каждый твой поступок был на пользу Советской Республике».

…Почти семь десятков лет прошло со времени описываемых в повестях Н. Чаусова и Г. Боровикова событий. Многое за эти годы вписано в историю нашей страны. И если ты, юный читатель, человек пытливый, наблюдательный, думающий, то полнее, глубже узнать историю твоего рода, твоего города, села, нашей страны тебе помогут и мемориальная табличка на доме, мимо которого ты ежедневно ходишь, и название улицы, данное ей в честь героя революции, и книги, подобные и этой, которую мы только что с тобой дочитали.


Н. ДЕГТЯРЕВА,

член Союза журналистов СССР

Примечания

1

Ma tante — моя тетя (франц.).

(обратно)

2

«Кислые щи» — сладкий жаждоутоляющий напиток типа кваса.

(обратно)

3

Комбед — комитет бедноты.

(обратно)

4

Азям — верхняя крестьянская одежда, имеющая вид длиннополого кафтана.

(обратно)

5

Нимб — кружок, изображающий сияние вокруг головы.

(обратно)

6

Чоновец — боец ЧОН (часть особого назначения).

(обратно)

7

Понятой — свидетель, доверенное лицо.

(обратно)

8

Ободворица — приусадебный участок земли.

(обратно)

9

Забрить — призвать в армию. (В давнее время призванным на военную службу «забривали» лоб.)

(обратно)

10

Мизгирь — ядовитый паук.

(обратно)

11

Грядка — продольные и поперечные брусья, образующие края телеги.

(обратно)

12

Овин — строение для сушки снопов перед молотьбой.

(обратно)

Оглавление

  • Н. Чаусов ЮНОСТЬ ДЕНИСА
  •   ГЛАВА ПЕРВАЯ
  •   ГЛАВА ВТОРАЯ
  •   ГЛАВА ТРЕТЬЯ
  •   ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
  •   ГЛАВА ПЯТАЯ
  •   ГЛАВА ШЕСТАЯ
  •   ГЛАВА СЕДЬМАЯ
  •   ГЛАВА ВОСЬМАЯ
  •   ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
  •   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
  • Г. Боровиков ИМЕНЕМ РЕСПУБЛИКИ
  •   ВЕЛИКОПОСТНАЯ ТРАПЕЗА
  •   ВЕСЕННЕЙ НОЧЬЮ
  •   СТАРОДУБЦЕВ
  •   ТРОЕ ИЗ ГОРОДА
  •   ПРЕСТУПЛЕНИЕ
  •   ДРУЗЬЯ ГОТОВЯТСЯ В ПОХОД
  •   У КРИВОГО ОЗЕРА
  •   НОЧЛЕГ В ЛЕСУ
  •   ПОД ЗЕМЛЕЙ
  •   АВДОТЬЯ
  •   ЯШКИНА НОВОСТЬ
  •   В ОДИНОЧЕСТВЕ
  •   В ШТОЛЬНЕ
  •   ВОЗВРАЩЕНИЕ ДОМОЙ
  •   СЕРЬЕЗНОЕ ДЕЛО
  •   СНОВА В ШТОЛЬНЕ
  •   ИМЕНЕМ РЕСПУБЛИКИ
  •   МЕЧТЫ СБЫВАЮТСЯ
  • НАША РОДИНА — РЕВОЛЮЦИЯ
  • *** Примечания ***